АДЪЮТАНТ ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА Игорь Болгарин (цикл)


Под чужим знаменем (соавтор Георгий Северский)

1919 год. Войска Деникина как волны захлестывают Украину, рвутся к Харькову, Киеву, Орлу… И в это время у генерала Ковалевского появляется новый адъютант — капитан Павел Андреевич Кольцов.

Часть I

Глава 1

Весна девятнадцатого началась сразу, без заморозков.

Уставший за два года, продутых сквозняками жестоких и неслыханных военных и политических перемен, Киев вдруг повеселел, наполнился шумом и гомоном людских голосов. В домах пооткрывались крепко заколоченные форточки. И все пронзительней и явственней повеяло каштановым запахом.

Выйдя из вагона, Павел Кольцов понял, что приехал прямо в весну, что фронтовая промозглость, пронизывающие до костей ветры, орудийный гул и госпитальные промороженные стены — все это осталось там, далеко позади. Некоторое время он растерянно стоял на шумном перроне, глядя куда-то поверх голов мечущихся мешочников, и они обтекали его, как тугая вода обтекает камень. Жадно вдыхал чуть-чуть горьковатый, влажный от цветения воздух.

Город удивил Павла красотой и беспечностью. Киев жил еще по законам «старого времени» — только-только установилась советская власть, и она, видимо, еще чувствовала себя растерянной перед теми порядками, что давно утвердились в «матери городов русских».

Сверкали витрины роскошных магазинов, мимо которых сновали молодые женщины в кокетливых шляпках. За прилавками многочисленных ларьков стояли сытые, довольные люди. Из ресторанов и кафе доносились звуки веселой музыки.

По Владимирской, украшенной, словно зажженными свечами, расцветающими каштанами, неспешными вереницами тащились извозчики: одни — к драматическому театру, другие — к оперному. Сверкнул рекламой мюзик-холл. На углу Фундуклеевской Кольцов сошел с трамвая и, спустившись к Крещатику, сразу попал в шумный водоворот разношерстной толпы. Кого только не выплеснула на киевские улицы весна девятнадцатого года!

Высокомерно шествовали господа бывшие действительные, титулярные и надворные советники, по-старорежимному глядя неукоснительно прямо перед собой; благодушно прогуливали своих раздобревших жен и привядших в военной раструске дочерей российские помещики и заводчики; прохаживались деловито, поблескивая перстнями, крупные торговцы. Тут же суетились в клетчатых пиджаках бравые мелкие спекулянты, жались к подъездам раскрашенные девицы с застывшими зазывными глазами. С ними то нехотя, с ленцой, то снисходительно, по-барственному, перебрасывались словами стриженные «под ежик» мужчины в штатском, но с явной офицерской выправкой.

Вся эта публика в последние месяцы сбежалась со всех концов России в Киев к «щирому» гетману Скоропадскому под защиту дисциплинированных германских штыков. Но и незадачливый «гетман всея Украины», и основательные германцы, и пришедшие им на смену петлюровцы в пузырчатых шароварах не усидели, не смогли утвердиться в Киеве, сбежали. Одни — тихо, как германцы, другие — лихо, с надрывом, с пьяной пальбой, как петлюровцы. А те, кто рассчитывал на их надежную защиту, остались ничейными, никому не нужными и вели теперь странное существование, в котором отчаяние сменялось надеждой, что это еще не конец, что еще вернется прежняя беспечальная жизнь — без матросов, без продуктовых карточек, — что вызывающе-красные знамена на улицах — все это временно, временно… Тишайшим шепотком, с оглядкой, передавались новости: на Черноморском побережье высадились союзники, Петлюра — в Виннице! Да-да, сами слышали — в Виннице! И самая свежая новость — Деникин наконец двинулся с Дона и конечно же скоро, очень скоро освободит от большевиков Харьков и Киев.

Кольцову казалось, что он попал на какой-то странный рынок, где все обменивают одну новость на другую. Он брезгливо шел по самому краю тротуара, сторонясь этих людей. Взгляд его внимательных, слегка сощуренных глаз то и дело натыкался на вывески ресторанов, анонсы варьете, непривычные еще афиши синематографа. В «Арсе» показывали боевик «Тюрьма на дне моря» с великолепным Гарри Пилем в заглавной роли. «Максим» огромными, зазывными буквами оповещал, что на его эстраде поет несравненная Вера Санина. В варьете «Шато» давали фарс «Двенадцать девушек ищут пристанища». На углу Николаевской громоздкие, неуклюжие афиши извещали о том, что в цирке начался чемпионат французской борьбы, и, конечно, с участием всех сильнейших борцов мира. Кондитерская Кирхейма гостеприимно приглашала послушать чудо двадцатого века — механический оркестрион.

Вся эта самодовольная крикливость, показная беспечность раздражала Кольцова. Они были неуместны, более того — невозможны в соседстве с той апокалипсической разрухой, которой была охвачена страна, рядом с огненными изломами многочисленных фронтов, где бились и умирали в боях с белыми армиями и разгульными бандами разных батьков бойцы революции; рядом с холодными и сидящими на осьмушке хлеба городами, как Житомир, где Кольцов совсем недавно лежал в госпитале. Нет, он никогда не забудет этого прифронтового города, в котором давно уже не было ни хлеба, ни электричества, ни керосина и растерянные люди деловито, ни от кого не таясь, разбирали на дрова плетни, сараи и амбары. Всю ночь напролет стояли у магазинов молчаливые, длинные, продрогшие очереди, так похожие на похоронные процессии.

Но именно там, в не раз расстрелянном пулеметами белых Житомире, — Кольцов явственно почувствовал это сейчас, — именно там шла настоящая жизнь страны, собравшей все свои силы для невероятной по напряжению схватки, а эта разряженная, бесконечно самодовольная толпа, бравурная музыка — все это казалось не настоящим, а чем-то вроде декорации в фильме о прошлом, о том, чего давно уже нет и что вызвано к жизни больной фантазией режиссера. Едва закончатся съемки — погаснут огни, прервется музыка, унесут афиши и разбредутся усталые статисты…

Не доходя до Царской площади, которую уже успели переименовать в площадь III Интернационала, Кольцов увидел освещенную вывеску гостиницы «Европейская». В холле гостиницы толпились обрюзгшие дельцы и женщины в декольтированных платьях. Застекленная дверь вела в ресторан.

Кольцов подошел к портье, спросил комнату.

— Все занято. — Портье сокрушенно развел руками. — Ни в одной гостинице места вы не найдете. Жильцы сейчас постоянные. — Он ощупал взглядом перетянутый ремнями портупеи френч Кольцова: — Вы ведь военный? Тогда вам нужно на Меринговскую, в комендатуру. Это недалеко. Там вам помогут.

На Меринговской, в городской комендатуре, все устроилось просто. Дежурный выписал Кольцову направление в гостиницу для военных.

Было уже совсем поздно, когда Кольцов разыскал на Подоле Кирилловскую улицу и на ней двухэтажный дом, оборудованный под гостиницу.

Одноногий, на култышке, служитель записал его в журнал для приезжих и после этого показал комнату. Кольцов потушил свет и лег, но заснуть долго не мог.

Где-то за полночь мысли Павла стали путаться, набегать друг на друга, и он уснул. А проснулся от гула за окнами гостиницы. По улице ехали груженые повозки, шли толпы людей.

В Киеве, как ни в одном городе, много базаров: Сенной, Владимирский, Галицкий, Еврейский, Бессарабский. Но самое большое торжище — на Подоле. Площадь за трамвайным кольцом и прилегающие к ней улицы заполняли толпы осторожных покупателей, отважных перекупщиков и бойких продавцов. Здесь можно было купить все — от дверной ручки и диковинного граммофона до истертых в седле брюк галифе и меховой шубы, от сушеной воблы до шоколада «Эйнем». Люди суматошно толпились, торговались до хрипоты, истово хлопали друг друга по рукам, сердито расходились, чтобы снова вскоре сойтись.

Тут же на булыжной мостовой, поближе к длинной тополиной тени, чадили мангалы с ведерными кастрюлями, и торговки привычно-зычными голосами зазывали откушать борща, потрохов с кашей или горячей кровяной колбасы. Неподалеку своевольной стайкой сидели на корточках беспризорники с нарочито бесстрастными лицами, ожидая нечаянной удачи. Чуть подальше, на привозе, пахло навозом и сеном — тут степенные, домовитые селяне торговали прямо с бричек свининой, птицей, мукой.

Кольцов вынужден был пробиваться сквозь эту вопящую и отчаянно жестикулирующую толпу, потому что здесь был кратчайший путь к трамвайной остановке.

— Нет, вы только подумайте! — требовательно тронул его за рукав возмущенный человек в пенсне. — За жалкий фунт сала этот тип без стыда и совести требует с меня полумесячное жалованье!

Сидящий на возу крестьянин, лениво усмехаясь, объяснил:

— А на кой ляд мне твои гроши? Гроши ныне — ненужные… Пшик, одним словом. Дай мне хотя бы две швейные иголки да еще шпульку ниток, и я тебе за милую душу к этому шмату сала добавлю еще шось…

И вдруг совсем близко раздался пронзительный крик. Увлекая за собой Кольцова, грузно стуча сапогами, толпа повалила на этот крик, окружила причудливо перепоясанного крест-накрест патронами-лентами здоровенного детину, растерянно озирающегося вокруг. Рядом с ним причитала женщина:

— Горжетку из рук выхватил!

— Ох, бандюга! Он и вчера таким же манером…

— Управы на них нет!..

— Лисья горжетка, почти новая!.. От себя оторвала, для детей! — искала сочувствия толпы женщина, мельком остановившись заплаканными глазами на Кольцове.

Толпа распалялась все сильней, люди размахивали руками, плотнее окружая стоявшего с нагловатым видом грабителя. А тот вдруг, резким движением надвинув на глаза кепку, выхватил из кармана лимонку и занес ее над собой.

— А ну, разбегайсь!.. — закричал он неожиданно тонким, бабьим, голосом. — Подорву всех в три господа бога вашего!..

Кольцов внимательно взглянул в расплывшееся лицо детины, увидел маленький, перекошенный яростью рот, лишенные цвета глаза. «Этот может, — подумал Павел, — вполне может рвануть». И, стараясь глядеть бандиту в глаза, двинулся на него.

Тот вобрал голову в плечи, еще крепче сжимая в руке гранату. Глаза его беспокойно метнулись по лицу Кольцова.

— Тебе шо?

Кольцов коротко взмахнул рукой. Апперкот получился точно в подбородок, как и учил его в разведке бывший боксер Ваня Савельев, по кличке «Джон». Бандит, громко охнув, обмяк и опустился на мостовую, граната с невыдернутой чекой осталась в руке у Кольцова.

Через несколько минут упирающегося грабителя уводил подоспевший патруль, а к Кольцову торопливо подошел тот самый человек в пенсне, который возмущенно торговался с крестьянином.

— Посмотрите туда! — сказал он заговорщически, движением глаз показывая на двоих в штатском. — Те двое фотографируют и, я слышал, разговаривают не по-нашему.

Действительно, двое, судя по одежде иностранцы, как-то странно суетились поодаль. Один из них, более высокий, загораживал спиной своего спутника, а тот из-за плеча навскидку щелкал небольшим, каких Павел и не видел никогда, фотоаппаратом. Явно Европа!

Павел подошел к ним и властно спросил:

— Кто такие?

— О, сэр, мы имеем мандат! — торопливо и на довольно приличном русском отозвался один из иностранцев, высокий, сухощавый, с квадратной челюстью. — Да-да, документ от вашей власти! — Он готовно достал документы, протянул их Кольцову и чуть высокомерно представился: — Корреспондент английской газеты «Таймс». А это, — англичанин с гостеприимной улыбкой указал на своего товарища, — это мой французский коллега… э-э… знаменитый корреспондент еженедельника «Матэн». Наши читатели… как это… очень интересуют себя, что происходит в России.

Кольцов стал просматривать документы. Но они оказались в порядке — всевозможные печати подтверждали это. Кольцов вернул документы владельцам.

— Чем вас мог заинтересовать этот мародер?

— Уличная сценка… жанровый снимок… всего лишь… — поспешно объяснил англичанин, но глаза его смотрели обеспокоенно.

Корреспондент еженедельника «Матэн» произнес несколько фраз по-французски и уставился на Кольцова. Англичанин с готовностью перевел:

— Мой коллега говорит, что он, э-э, намерен дать материал о ваших… как это… — тут англичанин досадливо щелкнул пальцами, — продовольственных затруднениях. Он говорит, что это заставит капиталистов раскошелить себя… и они пришлют вам много-много продуктов.

— До Рождества как будто еще далеко, господа, зачем же сочинять святочные рассказы?! — отрезал Кольцов и, резко повернувшись, пошел к трамвайной остановке. Не мог знать он тогда, что у этой мимолетной встречи будет продолжение, необычное продолжение, едва не стоившее ему жизни…

Часов в десять утра Кольцов отыскал на площади Богдана Хмельницкого дом, указанный в предписании Житомирского военного комиссариата. Прочитал четко выведенную надпись, извещавшую о том, что здесь помещается Всеукраинская Чрезвычайная комиссия, и, невольно одернув видавший виды командирский френч, поправив ремни снаряжения, с подчеркнутой подтянутостью вошел в подъезд.

В вестибюле его встретил юноша в студенческой куртке. Они прошли в ногу, как в строю, через небольшой зал, где двое пожилых красноармейцев деловито возились с пулеметом. Над ними, прямо на стене, размашистыми, угловатыми буквами было написано: «Чекист, твое оружие — бдительность». Также в ногу поднялись по широкой лестнице на второй этаж. Сопровождающий открыл перед Кольцовым дверь, обитую черным, вязкого отлива коленкором.

Из-за стола поднялся и пошел навстречу Кольцову худощавый, с ввалившимися щеками человек. Его глубоко запавшие глаза, окаймленные синевой, улыбчиво смотрели на Кольцова. «Какие знакомые глаза! — мгновенно промелькнула мысль. — Кто это?»

А худощавый человек протянул уже руку и весело произнес:

— Ну, здравствуй, Павел!

И тут Кольцова озарило: да это же Петр Тимофеевич! Петр Тимофеевич Фролов! Павел радостно шагнул ему навстречу…

Память вернула Кольцова в былые, далекие, тревожные дни, когда, расстреляв мятежный «Очаков», царские власти напустили на Севастополь своих ищеек. Те денно и нощно рыскали по усмиренному городу, вынюхивая и высматривая повсюду ускользнувших от расправы бунтовщиков.

В одну из ночей Павел проснулся от чьего-то сдержанного стона. Возле плотно зашторенного окна стоял таз с водой, рядом были ножницы, разорванное на полосы чистое белье и пузырьки с остро пахнущими лекарствами и настоями из трав, которые обычно выручали в доме всех, кто заболел или поранился. Мать бинтовала руку и плечо бессильно привалившемуся к стене темноволосому мужчине. Когда Павел с любопытством посмотрел на него, тут же натолкнулся на пристальный цепкий взгляд светло-серых глаз. Мужчина морщился. Но, поймав мальчишечий взгляд, улыбнулся и подмигнул Павлу. А глаза его продолжали оставаться неспокойными, страдающими.

Мать сказала Павлу, что Петр Тимофеевич пока поживет у них в темной боковушке — чулане. Летом там спал Павел, а зимой держали всякую хозяйственную утварь. И еще мать строго наказала, что никто не должен знать о человеке, который будет теперь жить у них.

Фролов отлеживался в боковушке, и вскоре Павел стал проводить там все свободное время, слушая его рассказы об «Очакове», о товарищах — рабочих доков и еще о многом-многом другом…

Как же изменился Петр Тимофеевич с тех пор! Лицо потемнело, осунулось, грудь впала, спина ссутулилась. Лишь в глазах еще резче обозначилась все та же, прежняя, дерзновенная решительность.

Они крепко обнялись. Фролов перехватил взгляд Кольцова.

— Что, постарел?.. Война, понимаешь, не красит. — Он развел руками и перешел на деловито-серьезный тон: — Ну, садись, рассказывай, как живешь? Как здоровье?

— Здоровье?.. Здоров, Петр Тимофеевич!

— Ты ведь недавно из госпиталя?

— Заштопали как следует. Не врачи, а прямо ткачи. — Кольцов улыбнулся, присел возле стола. — В госпитале мне сказали, что звонили из Киева, спрашивали. Никак не мог придумать, кто бы это мог интересоваться моей персоной…

Осторожным, незаметным взглядом Фролов тоже изучал Павла. Сколько ему лет? Двадцать пять, должно быть! Не больше! А выглядит значительно старше. Френч со стоячим воротником, безукоризненная выправка. Подтянут, широк в плечах… Кольцов положил на стол предписание и вопросительно взглянул на Фролова. В предписании значилось: «Краскома тов. Кольцова Павла Андреевича откомандировать в город Киев в распоряжение особого отдела ВУЧК».

— Тебя что-то смущает? — спросил Фролов.

— Смущает? Пожалуй, нет. Скорее, удивляет… Зачем я понадобился Всеукраинской Чека?

Ответил Фролов не сразу. Он достал тощенькую папиросу и стал сосредоточенно обминать ее пальцами. Кольцов помнил эту его привычку — она означала, что Петру Тимофеевичу нужно время обдумать и взвесить что-то серьезное, важное.

Фролов раз-другой прошелся по кабинету, неторопливо доминая папиросу, остановился возле стола, крутнул ручку телефона.

— Товарища Лациса! — строго произнес он в трубку и, чуть помедлив, доложил: — Мартин Янович, Кольцов прибыл…

Когда Фролов положил трубку, Кольцов спросил:

— Мартин Янович — это кто?

— Лацис. Председатель Всеукраинской Чека, — пояснил Фролов и опять не спеша прошелся по кабинету: от стола до стены и обратно. Раскурив папиросу, присел. — Дело вот какое. Нам, то есть Всеукраинской Чека, нужны люди для работы во вражеских тылах. Иными словами, нужны разведчики. Я вспомнил о тебе, рассказал товарищу Лацису. Он заинтересовался и попросил тебя вызвать… Чаю хочешь? Настоящего, с сахаром.

— Спасибо, — растерянно произнес Кольцов.

Всего он ожидал, направляясь сюда, только не этого… Стать чекистом, разведчиком? Иначе говоря — шпионом? Обладает ли он таким талантом? Способностями? Глубокая зафронтовая разведка — это не просто риск. Неосторожный, неумелый шаг может погубить не только тебя, но и людей, которых тебе доверят, и дело. Сумеет ли он? Сумеет ли жить среди врагов и ничем не выдать себя? Притворяться, что любишь, когда ненавидишь, восхищаться, когда презираешь…

— Но откуда у меня это умение? — подумал вслух и посмотрел на Фролова. — И потом… Вы же знаете, почти всю германскую я был в армии, командовал ротой. На той стороне могу столкнуться с кем-нибудь из знакомых офицеров. А это — провал!..

— Мы все учли, Павел, — улыбнулся Фролов. — И твою службу в царской армии, и твои капитанские погоны. На Западном фронте, насколько я знаю, ты служил у генерала Казанцева?

Кольцов удивился такой осведомленности Фролова и подтвердил:

— Да. Командовал ротой разведчиков.

— По нашим сведениям, генерал Казанцев формирует сейчас в Ростове казачью бригаду… Вот и пойдешь к своему командиру. Выглядеть это будет примерно так: капитан Кольцов, как и некоторые другие бывшие офицеры царской армии, бежит из Совдепии под знамена Деникина. Узнав, что генерал Казанцев находится в Ростове, капитан Кольцов направляется к нему. Разве не естественно желание офицера служить под началом того генерала, с которым вместе воевал?..

— А что! Вполне правдоподобно! — Кольцов даже улыбнулся.

А Фролов продолжал:

— Перед тем как мы пойдем к товарищу Лацису, а он хочет сам поговорить с тобой, познакомься с фронтовой обстановкой. Ты ведь из госпиталя, многого не знаешь. — Фролов подошел к висевшей на стене карте Украины: — Так вот. Деникин полностью овладел Донской областью и большей частью Донецкого бассейна. Бои идут за Луганск. Если Луганск падет — на очереди Харьков. Впечатление создается такое, что до наступления на Москву Деникин решил сначала захватить Украину, чтобы использовать ее богатейшие ресурсы. Мы знаем, что сил для этого у него достаточно. Добровольческие полки укомплектованы опытными офицерами, которые дерутся уверенно. У них — броневики, аэропланы, бронепоезда и автомобили. Силы, как видишь, внушительные. В Новороссийском порту выгружается посылаемое Антантой, и прежде всего Англией, оружие. Это — винтовки, пулеметы. Это — обмундирование, продовольствие. Все, вплоть до сигарет и сгущенного молока… — Голос Фролова стал громче и вместе с тем сдержанней — чувствовалось, что он заговорил о наболевшем, о чем говорить всегда трудно.

— Еще вчера в своем Ледовом походе на Екатеринодар они воевали только тем, что отбивали у наших частей. На их офицерах вшей было больше, чем на наших красноармейцах. Мы уж думали — все решено, полный им каюк. А сейчас?.. Рассказываю тебе это для того, чтобы ты правильно представил себе всю опасность нашего положения. Думаю, что мы допустили серьезные ошибки: Дон и Кубань сейчас против нас. Офицеры ожесточены и, боясь попасть в плен, дерутся так, как с немцами на великой войне четырнадцатого года не дрались…

Открылась дверь, и в кабинет, немного косолапя, вошел плотный невысокий моряк в расстегнутом бушлате, флотские брюки его были тщательно заправлены в сапоги. Остановился у порога.

Фролов гостеприимным движением руки пригласил моряка:

— Проходи, Семен Алексеевич. Знакомься: товарищ Кольцов.

— Красильников, — представился моряк и потряс в жесткой своей ладони руку Кольцова. — Бывший комендор эскадренного миноносца «Беспощадный».

— Ныне же один из самых недисциплинированных сотрудников Особого отдела Всеукраинской Чека, — с усмешкой добавил Фролов. — Сколько ни бились, никак с бушлатом не расстанется. Говорит: не могу без него. Еле-еле заставил бескозырку сменить.

Красильников тяжело переступил с ноги на ногу:

— Непривычна мне сухопутная снасть. — Он даже повел плечами, словно призывал Кольцова убедиться, что ему никакая другая одежда не по плечу.

— Больше года моря не видел, а все «снасть», «снасть», — беззлобно передразнил Красильникова Фролов. Затем встал, сказал ему: — Ты посиди здесь. Должны звонить из штаба Восьмой армии. — И обернулся к Кольцову: — Идем! Представлю тебя Лацису!

Они спустились вниз, где старательные красноармейцы по-прежнему разбирались в пулемете.

В пустынном коридоре, у высокого, затуманенного пылью и грязными натеками окна, Кольцов остановил Фролова и настойчиво попросил:

— Петр Тимофеевич, ты все-таки скажи мне, наконец, кто такой этот самый Лацис. Ну, председатель ВУЧК — это всего лишь должность. А ты мне чуток поподробнее, ну, прежде чем я…

Фролов почему-то оглянулся по сторонам и кивнул:

— Мартин Янович преданнейший делу коммунизма товарищ, — сказал он, постепенно понижая голос: — Сам понимаешь, из угнетенного нацменьшинства, опора революции… Сам он по-настоящему Ян Фридрихович… только не вздумай так его назвать… из народных латышских учителей, был председателем военного трибунала и начальником секретно-оперативного отдела ВЧК, а теперь послан на Украину наводить порядок. Прибыл вот в Киев, как наиболее отсталый город по сравнению с Харьковом — столицей Украины… Но очень уж строг. С населением. Мы тут поспорили с ним насчет расстрела заложников, но Мартин Янович разногласий по вопросу красного террора не признает. Вообще возражений не терпит. Ты учти!

Фролов неожиданно, желая сгладить впечатление, мелко и неестественно рассмеялся:

— Ну, да ты далеко от него будешь работать, так что прими благословение — и в путь.

— Куда?

Но Фролов ничего больше не сказал, нахмурился и повел Павла дальше по коридору. Они прошли мимо двух часовых, которым Фролов на ходу бросил: «Товарищ со мной!», и оказались в большой комнате, из окон которой виднелись, словно на картине, обрамленной рамой и тщательно продуманной композиционно, купола Софийского собора. Кольцов сначала увидел эти сверкающие на солнце граненые купола и лишь затем стоящего у окна хозяина — Мартина Яновича Лациса.

Выше среднего роста, крепкой стати, с черной аккуратной бородкой, он мог бы сойти за обычного русского интеллигента, если бы не холодный, как бы отметающий всякие рассуждения и споры взгляд серых спокойных глаз и несколько презрительный изгиб сжатых губ. Нет, этот человек не был интеллигентом, он относился к числу властителей, хозяев человеческих судеб, а к этим людям понятие интеллигентности неприменимо, как неприменима обычная линейка для измерения величины паровоза. Здесь требовались определения иного ряда.

«Что ж, такими, наверно, и должны быть вершители революции, — подумал Кольцов, стараясь преодолеть некое внутреннее неприятие председателя Всеукраинской ЧК. — А разве симпатичны были Робеспьер или Дантон? Или Марат?.. Они видят дальше, чем мы, простые люди, их цели в будущем, в замечательном мирном будущем, когда победит мировая революция, исчезнут войны и все народы будут как братья…»

Ян Фридрихович Судрабс, которого товарищи-революционеры знали как Мартина Яновича, «Дядю», «Гарайса», «Милнса» (в честь изобретателя самой убийственной гранаты), с интересом вглядывался в Кольцова, нисколько не боясь смутить вошедшего этим прямым, в упор, изучением. У него возник вопрос о принадлежности к племени интеллигентов бывшего капитана из бригады генерала Казанцева Девятой армии бывшего Юго-Западного фронта, где сам император незадолго до Карпатского прорыва христосовался с солдатами («слюнявая интеллигентская игра в демократию по-русски»).

Русскую интеллигенцию Мартин Янович глубоко презирал. И разве сумели бы они год назад разгромить восставший против большевиков, окопавшийся и казавшийся неприступным Ярославль, если бы он, Лацис, послушался советников-генералов, которые что-то там твердили о гуманности методов войны.

Он заставил тогда этих слюнтяев и даже самого командующего осадой Геккера применить, после трехсуточного обстрела сверхтяжелой артиллерией уже наполовину сгоревшего города, снаряды и авиабомбы с ипритом и люизитом. Правда, после первого же выстрела химическим снарядом осажденные сдались. У большинства в городе были семьи, близкие, и они понимали, что никто не уцелел бы после химической атаки. Пять тысяч пленных Мартин Янович поставил под пулеметы. В назидание всем, кто вздумает поднимать восстания под шовинистическими, то есть русскими, лозунгами.

Лацис еще раз окинул взглядом потрепанный, но ладно подогнанный френч Кольцова, порыжевшие, потертые ремни амуниции, стоптанные, но начищенные до блеска сапоги. Сам председатель ВУЧК был одет в безукоризненно отглаженный костюм, сшитый лучшим киевским портным Беней Разумовичем, сорочка его отливала голубоватой белизной, а умело подобранный, кремовый с разводами галстук выдавал в нем человека достаточно тонкого вкуса.

Мартин Янович не терпел русской небрежности в одежде, вообще всякой расхлябанности, вольности, склонности к спорам и разговорам до рассвета, этой славянской размытости в поведении и дисциплине.

Лацис предложил Кольцову сесть и, не обращая внимания на затянувшееся молчание, продолжал разглядывать вошедшего, словно хотел убедиться окончательно в том, что анкетные данные и все, что рассказывал о Кольцове Фролов, соответствует действительности.

«Происхождения он действительно простого, — четко штамповал свои выводы председатель ВУЧК. — Но сумел отшлифовать себя, он похож скорее на белого офицера, чем на краскома. Что ж, в данном случае это и нужно… Гимназия, три курса университета, ускоренный курс военного училища… Для сына рабочего неплохо. Впрочем, отец не просто рабочий, он машинист, зарабатывал больше, чем учитель. Мог дать образование, мог. И даже языкам обучить… Все это подходит».

— Фронтовую обстановку товарищи вам уже доложили? — вопросом прервал молчание Лацис.

— Я рассказал, Мартин Янович, — ответил за Кольцова Фролов.

Лацис сел за стол напротив Кольцова.

— Трудно нам сейчас. Но мы должны выстоять. Белые бросают в наступление все, что имеют, дела вот-вот дойдут до кульминации. Струна натянулась до предела. Если мы сумеем выстоять — им конец… Как вам Киев? — спросил он неожиданно.

— Весьма пестрый город, — усмехнулся Кольцов, вспомнив базар. — Веселый.

Но председатель ВУЧК не поддержал этого снисходительного тона.

— Успехи на фронте во многом зависят от тыла, — сказал он тихо, спокойно и как будто отстраненно. — В тылу мы еще не успели навести порядок. В столичном Харькове, конечно, дело другое, но Киев буржуазный и мещанский город по преимуществу. Рестораны, кабаки, казино, фланирование «господ» по Крещатику — это самое невинное. Мы ежедневно сталкиваемся с саботажем, спекуляцией, заговорами, шпионажем. Людей у нас не хватает. Самых лучших, партийцев, посылаем на фронт и на борьбу с бандами. Поэтому город пока не успели привести в чувство.

Он насупился, вспомнив, что однажды так же выразился о Ярославле, которым распоряжался в течение недели после «взятия». «Город приведен в чувство», — сказал он на заседании РВС Восточного фронта. И услышал ответ язвительного Троцкого, с которым никто не мог состязаться в остроумии: «Если вы так же приведете в чувство другие города, Республика станет сельской местностью».

Но придется, придется Киев привести в чувство. Для этого он подобрал подходящий состав городской ЧК, поставил председателем Семена Блувштейна-Сорина, который уже проявил себя в Екатеринбурге при ликвидации царской семьи. А в заместители ему дал Петьку Дехтяренко, из бывших анархистов, беспощадного хлопца. Образовался хороший дуэт, оба пылали желанием уничтожить «старую Россию», облик которой все еще просматривался в жизни Киева.

И поэтому четко и ясно, как обещание, как клятву, Лацис произнес:

— С Киевом мы справимся. Но есть участок работы, который интересует нас в первую очередь. Это наше белое пятно. Глубокая разведка в сердцевине белой армии.

В кабинете стало тихо, лишь Фролов несколько раз осторожно чиркнул спичкой, разжигая погасшую папиросу.

Лацис легкой походкой прошелся до окна, мельком устало взглянул на купола, вернулся, присел напротив:

— Я имею в виду не войсковую разведку, в которой вы, как говорил мне товарищ Фролов, служили на фронте.

— Да, в германскую командовал ротой разведчиков, — сообщил Кольцов.

— Знаю… В данном же случае речь идет об иной разведке. Мы, по существу, ничего не знаем ни о силах противника, ни о его резервах. Боремся с ним вслепую. А нам нужно знать, что делается у него в тылу. Какие настроения… Вот с такой разведкой дело у нас пока обстоит неважно. Все, что мы сейчас имеем, — это в основном донесения подпольщиков. — Лацис здесь сделал паузу, чтобы подчеркнуть важность последующих слов. — В тылу белых работают воистину замечательные люди. Во многих городах уже появились подпольные большевистские ревкомы, созданы партизанские отряды, ведется большая подрывная и агитационная работа, но возможностей для квалифицированной разведки у них мало. Нам нужны люди, которые могли бы внедриться во вражескую офицерскую среду. Вы понимаете, к чему я все это говорю?

— Да, Мартин Янович. Товарищ Фролов меня вкратце информировал, — тихо произнес Кольцов.

— Мы намерены предложить вам такую работу, — спокойно сказал Лацис.

Кольцов какое-то время сидел молча. Он понял, что сегодня держит, может быть, самый трудный в жизни экзамен. Ведь слова Лациса «мы должны, мы обязаны выстоять» обращены и к нему…

— Хотите что-то сказать? — Лацис в упор смотрел на Кольцова, и Павел не отвел глаз, спокойно произнес:

— Я военный человек и привык подчиняться приказам.

— Это не приказ, товарищ Кольцов. Это — предложение.

— Я рассматриваю его как приказ, — упрямо повторил Кольцов.

Лацис одобрительно улыбнулся. Фролов, в отличие от Кольцова хорошо знавший председателя, понимал, что это значит. Лацис улыбался крайне редко. Стало быть, кандидатура Кольцова ему понравилась. Человек не только жестокий и кровавый, но и беспощадный к себе, председатель ВУЧК довольно быстро определял людей смелых и верных долгу по каким-то одному ему ведомым чертам.

Теперь он мог позволить себе и пошутить.

— А вы, товарищ Кольцов, человек бдительный, — сказал он. — Быстро вы определили в толпе иностранцев и проверили их… Не удивляйтесь, — опередил он вопрос Кольцова. — Мы, конечно, не оставляем иностранных корреспондентов без присмотра. Хотя бы для их же блага. Не знаю, будет ли толк от путешествия этих Жапризо и Колена. Вреда бы не было… Но их поездка санкционирована в Кремле. Республика нуждается в признании.

Он неожиданно замолчал и насупился. Когда разговор затягивался, Мартин Янович терял контроль над произношением, и его прибалтийский акцент становился особенно ощутимым, чего Лацис не любил.

Он посмотрел на часы. Через десять минут Лацису предстояла встреча с этими самыми неугомонными Жапризо и Коленом, и задача председателя была в том, чтобы убедить иностранцев в высокой гуманности и необходимости такой организации, как ЧК, а также в бесполезности борьбы с коммунизмом. На встречу должны были прибыть глава правительства Украины Христиан Раковский и командующий войсками Владимир Антонов-Овсеенко, но поезд из Харькова опаздывал.

Впрочем, причина беспокойства Лациса была не в этом. Он несколько опасался каверзных вопросов, которые могли возникнуть у корреспондентов, если они сумели докопаться до всяких неприятных вещей. Самый неприятный вопрос: почему они, латыш Лацис, международный революционер непонятного происхождения Раковский, прибывший из Болгарии, и давно обрусевший и забывший свое черниговское происхождение Антонов, предусмотрительно добавивший к первой вторую фамилию (в своей среде они звали его коротко, по партийному псевдониму — «Штык»), взялись руководить такой огромной, сложной и во многом непонятной Украиной, охваченной крестьянскими восстаниями?

…Фролов же понял этот взгляд на именные, наградные часы как окончание разговора и утверждение кандидатуры Кольцова. Павла можно было «вводить в дело».

* * *

Фролов, Красильников и Кольцов, наскоро перекусив прямо в кабинете, вновь вернулись к прерванным делам — к выработке правдоподобной версии. Для разведчика версия — это так много! Ошибка в версии — провал.

— Генерал Казанцев помнит тебя как боевого офицера и конечно же попытается использовать на передовой, — сказал Фролов. — Нам же необходимо, чтобы ты осел у него в штабе.

— Это уж как получится, — качнул головой Кольцов. — Мне самому в своих стрелять не с руки. Но и настаивать на том, чтобы оставили в штабе, опасно…

— Это верно, в штабе не оставят. Потому что ты для них черная кость, сын машиниста. Хоть и офицер, но сын рабочего, вряд ли такому они окажут доверие. При всем твоем образовании.

— Что делать, Петр Тимофеевич, родителей себе не я выбирал.

— А ты их на время смени. — Фролов вынул из ящика стола объемистую книгу «Списки должностных лиц Российской империи на 1916 год». Раскрыл книгу на букве «К». — Среди нескольких десятков Кольцовых мы нашли вполне для тебя подходящего: Кольцов Андрей Константинович. Действительный статский советник. Уездный предводитель дворянства. Начальник Сызрань-Рязанской железной дороги… По наведенным справкам, в семнадцатом году уехал во Францию, там умер. Вдова и сын живут под Парижем… Ну как, такой родитель тебе подойдет?

— Листай дальше, Петр Тимофеевич! — обреченно махнул рукой Кольцов. — Может, найдешь кого-нибудь попроще! Ну, какого-нибудь акцизного. За дворянина-то я вряд ли сойду.

— Ну почему? — недовольно поморщился Фролов. — Мне приходилось не только потомственных допрашивать, но и отпрысков их сиятельств. Невежественные ферты, знаешь, тоже попадались…

Красильников, внимательно оглядев Кольцова, добродушно и простовато обронил:

— Не сомневайся, по виду ты чистый беляк. Глянешь на тебя — рука сама за наганом тянется…

— Вот видишь! — весело подтвердил Фролов. — Ладно, мы еще подумаем над этим. А сейчас Семен Алексеевич отвезет тебя в Святошино на нашу дачу. Поживешь там дня три, подумаешь, подготовишься. — Фролов подошел к книжному шкафу, достал стопку книг: — Обязательно прочитай вот это: мемуары контрразведчиков Семенова, Рачковского и Манасевича-Мануйлова. Авторы — жандармы; дело в том, что контрразведка белых ничем не отличается от третьего отделения царской охранки: те же методы и приемы, и работают в ней те же бывшие жандармские офицеры. А вот это записки капитана Бенара из второго бюро французской разведки. Пройдоха, нужно сказать, из пройдох! А лихо описывает свои похождения в германском тылу. Тут много ерунды, но некоторые наблюдения и аналитические суждения очень профессиональны.

Кольцов взял книги и не удержался, спросил:

— Петр Тимофеевич, а как собираешься переправить меня через линию фронта?

— Есть одна мысль. Через день-два скажу окончательно… Мы тут, в Очеретино, засекли цепочку, по которой господ офицеров переправляют к Деникину. Отправим тебя и — прихлопнем эту лавочку.

Глава 2

С наступлением густых сумерек, убаюканный шелестом старинных тополей, городок засыпал. Вернее, это была видимость сна: сквозь щели закрытых наглухо ставен пробивался на улицу слабый, дремотный огонь коптилок, доносились приглушенные до опасливого шепота голоса, из сараев раздавалось позднее мычание застоявшихся коров. Люди проводили ночи в тревожном, настороженном забытьи, вскидываясь при каждом шуме или шорохе.

Много бед пережил этот степной городок за последние полтора года. Несколько раз его оставляли красные, обещая жителям вернуться, что не вызывало у большинства особого энтузиазма, потому что означало возобновление продразверстки и различных реквизиций, иначе говоря — натуральный грабеж.

Вступали деникинцы — тоже начинались грабежи, ибо пообносились белопогонники изрядно, а затем — под меланхолическую музыку местного оркестра — меланхолические кутежи. А когда наскучивало и это господам офицерам, поднималась стрельба под колокольный звон оживающих церквушек. Несколько раз с лихим посвистом и гиканьем залетали на взмыленных конях одуревшие от попоек махновцы — и снова на улочках наступали грабежи и разносилась пьяная стрельба.

За последние дни положение на фронте резко изменилось. Части Добровольческой армии захватили Луганск и теперь пытались изо всех сил развить успех.

До Очеретино было еще далеко. Но по ночам занимались над горизонтом багряные отсветы. Они совсем не походили на те спокойные и плавные зарницы, освещающие степь в пору созревания хлебов. Вот и не спалось людям в предчувствии новой беды. Ни души на улицах, ни тени. Над запыленными плетнями свешивались потяжелевшие ветви вишен и яблонь.

Павел Кольцов торопливо прошел в конец пустынно-тихой Базарной улицы, вышел к кладбищу. В эти годы люди мало думали о мертвых — хватало забот о живых. Кладбище поросло тяжелой, могильной травой. А над нею, как пни в сгоревшем лесу, торчали верхушки массивных каменных крестов и остовы истлевших от сырости и забвения деревянных, отчего кладбище странно походило на пожарище.

Пройдя кладбище и за ним пустырь, Кольцов увидел старый дом, обнесенный с трех сторон высоким, уже успевшим покоситься забором. Стараясь быть незамеченным, вдоль забора прошел к дому, внимательно оглядел окна, закрытые изнутри громоздкими дубовыми ставнями. Было тихо и мертво, словно дом давно покинули хозяева.

Павел осторожно поднялся на крыльцо и негромко постучал в дверь три раза и, сделав небольшую паузу, еще три раза, затем, отойдя на шаг, закурил.

Дверь долго не открывали. Несколько минут он вообще не слышал никаких признаков жизни, хотя каким-то шестым чувством ощутил, что его оттуда, изнутри, осторожно разглядывают. Затем в глубине дома едва послышались легкие шаги, и щель входной двери затеплилась красноватым светом. Встревоженный женский голос спросил:

— Вам кого?

— Софью Николаевну, — тихо и спокойно сказал Кольцов и, немного помедлив, добавил со значением: — Я от Петра Николаевича.

Там, в доме, видать, не торопились впускать. Раздумывали. Прошло несколько томительных мгновений, и было неизвестно, поняли ли обитатели дома полупароль или нет.

— Вы один? — наконец отозвался тот же голос. И тогда Кольцов, отступая от железных правил конспирации, сердито сказал:

— Боюсь, если еще минут пять простою, то буду уже не один!

Эти слова возымели действие: прогремел отодвигаемый засов, резко звякнули защелки и замки. Воистину, здесь жили потаенно. Дверь открыла пожилая дама с грузными мужскими плечами. В руках она держала керосиновую лампу.

Придирчиво оглядев Кольцова с ног до головы, хозяйка посторонилась, пропуская его в дом. Павел подождал, пока она задвигала все засовы, запирала с какой-то неуклюжей тщательностью все замки. Затем, освещая путь лампой, провела Павла в большую комнату, заставленную громоздкой старинной мебелью с бронзовыми нашлепками, причудливыми вензелями и хитрыми завитушками. Вещи говорили, что еще совсем недавно здесь жили по-барски. Поставив на стол лампу, дама указала Павлу на диван:

— Прошу… присаживайтесь. — И сама села рядом, немигающими глазами бесцеремонно и пристально рассматривая гостя, который начинал ей нравиться; манерой держаться он напоминал молодых поручиков. Затем она повелительно сказала: — Так я вас слушаю… — Но в глазах ее уже не было прежней озабоченной настороженности.

— Простите, значит, Софья Николаевна — это вы? — любезно спросил Кольцов.

— Да.

Кольцов встал, щегольски щелкнул каблуками, склонил голову.

— Капитан Кольцов!.. Я к вам за помощью! — И лишь после этого он извлек из кармана кусок картона, на котором химическим карандашом были выведены всего три буквы: СЗР, что означало «Союз защиты Родины» — и чуть ниже витиеватая подпись.

— А все же где вы встречали Петра Николаевича? — поинтересовалась дама, становясь более любезной. — Помнится, он собирался переходить через фронт к нашим.

— Нет, мадам. Обстоятельства, как вам известно, изменились. Началось наступление. В армию влилось много новых сил, и Антон Иванович нуждается в офицерах. Поэтому Петр Николаевич выехал в Славянск, там собралось много офицеров, которых надо переправить через фронт. Затем Петр Николаевич выедет в Екатеринослав. По тем же делам, — сказал Кольцов и многозначительно умолк, продолжая любезно смотреть в глаза хозяйке.

Софья Николаевна тяжело вздохнула и мелко перекрестилась.

— Помоги ему Всевышний.

Кольцов набожно опустил глаза, понимая, что каждый его жест, каждое движение проверяются хозяйкой.

А Софья Николаевна торопливо поднялась с дивана и, неожиданно легко для ее грузной фигуры, заспешила к двери в другую комнату, с некоторым смущением отдернула портьеру.

— Войдите, господа, — сказала она кому-то, и голос ее прозвучал успокаивающе.

В комнату вошли двое. Вероятно, они все время стояли за портьерой, потому что вошли тотчас. Человек, выступивший первым, — высокий, с глубокими залысинами — недружелюбно скользнул острыми, слегка выпуклыми глазами по лицу Кольцова, и что-то в госте ему явно не понравилось.

— Знакомьтесь, господа! Капитан Кольцов! — представила Софья Николаевна.

— Ротмистр Волин! — сухо произнес высокий и, чтобы не подать руки, тотчас же отвернулся.

Товарищ Волина, круглолицый юноша в приталенном кителе, лихо щелкнул каблуками:

— Поручик Дудицкий… — и, подойдя вплотную к Кольцову, сказал: — Капитан, мне определенно знакомо ваше лицо! Честное слово, мы встречались! Да-да! Но где же?

Кольцов вопросительно посмотрел на поручика — начиналось именно то, чего он больше всего опасался. Вполне возможно, что это — всего лишь проверка. Но не исключено, что и встречались. Вот только где? При каких обстоятельствах?.. Выгадывая время, Кольцов небрежно спросил:

— В армии вы давно?

— С шестнадцатого.

— В германскую я воевал на Юго-Западном…

Поручик широко заулыбался:

— Так и есть! Я служил в сто первой дивизии, у генерала Гильчевского.

Разговор принимал неожиданно удачный оборот. «Теперь, чтобы как можно быстрее сломать ледок отчужденности, надо выложить несколько фактов, подробностей», — подумал Кольцов и с нескрываемым дружелюбием спросил поручика:

— Насколько мне помнится, вы квартировали в Каменец-Подольске?

— Совершенно верно, капитан!.. 3начит, и вы тоже бывали там?

— Я имел честь принимать участие в смотре войск, который производил в Каменец-Подольске государь император.

Вздохнув, Кольцов опустил голову, словно предлагая присутствующим почтить молчанием далекие уже дни империи.

— Вот где я мог вас видеть! — воскликнул Дудицкий. — Ах, господа, какое было время! Войска с винтовками «На краул!». Тишина. И только шаги государя! Он прошел совсем близко от меня, ну совершенно рядом, честное слово. Я даже заметил слезы на его глазах! Потом церемониальный марш!.. Ах, а вечером!.. Бал, музыка, цветы… Вы были в тот вечер в Дворянском собрании, капитан?

— Не довелось. Вечером я был в наряде по охране поезда его величества.

— Да-да! Я определенно встречался с вами в Каменец-Подольске, капитан! У меня удивительная память на лица!.. Ах, как было тогда славно! Казалось, все обрело ясность! Казалось, вот-вот объявят перемирие и вернутся добрые старые времена… — Поручик окончательно признавал в Кольцове своего.

Глаза ротмистра Волина, до сих пор сохранявшие ледяную напряженность, слегка оттаяли, и оказалось, что они совсем не холодные и даже чуть-чуть лукавые. Ротмистр щелкнул портсигаром и, словно объявляя мир, гостеприимно предложил Кольцову:

— Отведайте моих! Преотменнейшие, смею доложить вам, папиросы! — и улыбнулся краешками губ; улыбка, как улитка из раковины, высунулась и тут же спряталась.

— Благодарю, — потянулся за папиросой Кольцов, показывая, что и он обрадован примирением.

Поручик Дудицкий тоже протянул руку к портсигару:

— Разрешите, ротмистр! Я, знаете, вообще-то не курю, но в такой день… — поспешно оправдывался он, с почтительностью беря папиросу из портсигара.

Ротмистр Волин понимающе кивнул и присел к столу. Откинувшись на высокую спинку кресла и не спеша затянувшись папиросой, он поочередно посмотрел на Дудицкого и Кольцова:

— Значит, вы сослуживцы, господа?

— Относительно, — благодушно уточнил Кольцов. — Дивизия Гильчевского была в Восьмой армии Юго-Западного фронта. А я служил в Девятой. На смотр, как известно, были выведены отборные части этих двух армий.

Волин удовлетворенно кивнул головой и старательно стряхнул пепел папиросы в пепельницу.

— Давно в тылах красных?

— Порядочно уже… Был тяжело ранен, — стараясь, чтобы разговор тек по-домашнему, запросто, а не состоял из вопросов и ответов, с готовностью отозвался Кольцов. — Спасибо добрым людям — выходили… Мне бы еще месяц-два отлежаться, но…

— Да, правильно, что спешите… За месяц-два, от силы за полгода, полагаю, все закончится, — глубокомысленно сказал Волин. — Простая арифметика, капитан. Здесь, на Южном фронте, у Советов до недавнего времени было семьдесят пять тысяч штыков и сабель. А у нас — сто тысяч. Далее. Восстание донских казаков отвлекло на себя тысяч пятнадцать штыков и сабель, не меньше…

— Остановитесь, ротмистр! А то окажется, что нам уже и воевать не с кем! — поощрительно пошутил Кольцов.

— Но это ведь факты! — с неожиданной горячностью возразил Волин. — Да, воевать уже практически не с кем.

— А генералы, господа! — вклинился в разговор поручик Дудицкий. — У красных войсками командуют мужики. Неграмотные мужики. Посему и этот фактор не следует сбрасывать со счетов.

Волин коротко взглянул на Дудицкого и снисходительно улыбнулся. Затем небрежно, почти по-свойски спросил у Кольцова:

— А где, позвольте узнать, вы познакомились с Петром Николаевичем?

Кольцов нахмурился и, выдержав паузу, сухо ответил:

— Видимо, нам не следует задавать друг другу подобных вопросов, господин ротмистр!

Волин засмеялся:

— Что ж, может, вы и правы!..

Софья Николаевна, о чем-то пошептавшись с Дудицким, вышла.

Волин продолжал:

— Но я спросил о Петре Николаевиче потому, что меня предупредили: мы с поручиком — последние, кто идет через это «окно».

— Я тоже об этом предупрежден, — спокойно подтвердил Кольцов. — С тем лишь уточнением, что последним буду я!

Наступила пауза.

— Насчет ваших прогнозов, ротмистр, — сказал Кольцов. — Если бы все было так легко! Да, красных войск сейчас немного, но резервы у них огромные. И командуют ими уже не мужики. Троцкий вводит строгую дисциплину и ставит во главе полков, не говоря уже о дивизиях, старых, николаевских офицеров, чаще всего Генерального штаба.

— Изменники! — воскликнул Волин.

— Их семьи идут в заложники. К тому же офицеры поставлены перед угрозой голодной смерти всей семьи — они лишены пайков, если не служат. Это — в лучшем случае. В худшем, если отказываешься служить — просто расстрел.

Павел произнес все это с искренней горечью. Его отнюдь не радовали такие способы вербовки офицеров, пусть и служащие усилению Красной Армии. И в семье, и в гимназии, и затем в университете его учили лишь правилам чести.

Волин покачал головой.

— Однако и настроение у вас, капитан!

— Просто я трезво смотрю на вещи.

В гостиную с подносом в руках вошла сияющая Софья Николаевна.

— Ах, господа, прекратите о войне! Хватит! — воскликнул поручик Дудицкий, скосив глаза на рюмки и граненый хрустальный графин, в котором покачивалась густая малиновая жидкость. — Важно лишь одно: мы живы, мы встретились, мы скоро будем у своих… А с такой наливочкой и в такой превосходной компании я не против и здесь подождать нашего освобождения. Дней через семь, от силы через десять наши точно будут здесь! — И затем он деловито обратился к хозяйке: — Я угадал, Софья Николаевна, это наливка?

— Конечно же это не шустовский коньяк, поручик. — И, расставляя рюмки на столе, хозяйка многозначительно добавила: — Кстати, войска Антона Ивановича перешли на реке Маныч в общее наступление. Красные бегут…

— Кто это вас так хорошо информировал, Софья Николаевна? — скептически поднял брови ротмистр.

— Зря иронизируете. Я читала газету красных. Они сообщают, что оставили Луганск! — решительно произнесла Софья Николаевна, и ее величественный подбородок заколыхался.

— Ну а об этом общем наступлении тоже там написано? — тем же устало-насмешливым тоном спросил Волин.

— Видите ли, между строк многое можно прочесть, — вспыхнув, ответила Софья Николаевна.

Вся ее фигура выражала возмущение. Софья Николаевна умела выражать чувства всей своей фигурой. Когда-то ей сказали, что внешностью, дородством она похожа на Екатерину Великую, и с тех пор предметом ее забот стали величественность и дородство.

— Что же, господа! Отличные новости! — Дудицкий нетерпеливо поднял рюмку — его раздражала любая задержка. — Я предлагаю тост, господа, за… за Антона Ивановича Деникина, за Ковалевского, за всех нас, черт возьми, за…

— За хозяйку дома! — галантно продолжил Волин.

— За удачу, — предложил Кольцов, ни к кому не обращаясь, словно отвечая на какие-то свои потаенные мысли.

Они выпили.

— Я буду молиться, чтоб Господь послал вам удачу, — по-своему поняла тост Кольцова Софья Николаевна. — С моей легкой руки через линию фронта благополучно перешло уже сорок два человека… Завтра в одиннадцать вы выедете поездом до Демурино. Пропуска уже заготовлены…

— Фальшивые? — поинтересовался Волин.

— Какая вам разница?! — обидчиво поджала губы Софья Николаевна. — По моим пропускам еще ни один человек не угодил в Чека.

— Вы думаете, нам будет легче от сознания, что мы первые окажемся в Чека с вашими пропусками? — с язвительной озабоченностью произнес Кольцов, всем своим видом показывая, что опасается за ненадежность документов.

— Пропуска настоящие! — успокоила офицеров хозяйка.

Она подробно рассказала, кого и как отыскать в Демурино и как дальше их поведут по цепочке к линии фронта.

Рано утром огородами и пустырями она проводила их до вокзала, дождалась, пока тронулся поезд, и еще долго махала им рукой.

Поручик Дудицкий неожиданно растрогался и даже смахнул благодарную слезу.

А Кольцов в самое последнее мгновение среди толпы провожаюших успел выхватить взглядом сосредоточенные лица Красильникова и Фролова. Они не смотрели в его сторону — это тоже страховка, — хотя и приехали в Очеретино вместе с ним и теперь пришли на вокзал удостовериться, что все идет благополучно… Кольцов понимал, им хочется проститься, но они только сосредоточенно курили. Лишь на мгновение взгляд Красильникова задержался на нем — и это было знаком прощания…

* * *

Обсыпая себя черной шлаковой гарью, поезд двигался медленно, точно страдающий одышкой старый, больной человек. Подолгу стоял на станциях — отдуваясь и пыхтя, отдыхал, — и тогда его остервенело осаждали люди с мешками, облезлыми чемоданами, всевозможными баулами. Они битком набивались в тамбуры, висели на тормозных площадках. Станционная охрана бессильно стреляла в воздух, однако выстрелы никого не останавливали — к ним привыкли. Казалось, что вся Россия, в рваных поддевках и сюртуках, в задубевших полушубках и тонких шинельках, снялась с насиженных мест и заспешила сама не зная куда: одни — на юг, поближе к хлебу, другие — на север, дальше от фронта, третьи и вовсе метались в поисках невесть чего…

Мимо поезда тянулась продутая суховеями, унылая, полупустая степь, тщетно ожидавшая уже больше месяца дождя. Но дождя не было. Сухое, накаленное небо дышало зноем, проливая на землю лишь белый сухой жар. Кое-где стояли низкорослые и редкие, с пустыми колосьями, хлеба. Вызрели они рано: в середине мая — слыханное ли дело! — зерно уже плохо держалось в колосе и, сморщенное, жалкое, просыпалось на землю.

Степь поражала малолюдством. Лишь кое-где Кольцов замечал мужиков, словно нехотя машущих косами. Косилок вовсе не было. Видно, даже старые и хромые лошади были заняты на войсковых работах.

Кольцов стоял на площадке вагона и курил.

— Слышь-ка, парень, оставь покурить, — попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно сросшимися бровями.

Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок.

Устало стучали колеса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались. Кольцов слышал отрывки чужих разговоров — ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях Гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор.

— Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, — жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. — Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр…

Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза.

В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колес певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои — про общие.

— Кажду ночь убегаем из своего хутора в степь. То «архангелы» — трах-тарарах! — набегут верхами, то Маруся — горела бы она ясным огнем! — прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь еще и батька Ангел в уезде объявился.

— Ну и с кем же они войну держат? — поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями.

Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное — как жить теперь крестьянину, какой линии держаться.

— Бис их знает, — признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обреченность. — Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается…

— Беда, беда, — качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, — ружьем его, сало, не испекешь…

— Выходит, нашим салом нам же по мурсалам, — философски заключил дядька в кожухе.

Разговор как костер: были бы слова — сам разгорится. С верхней полки — не выдержал! — отозвался мужик с тщательно расчесанной старообрядческой бородой:

— У нас то же самое. Налетели. Всех обобрали. Бумагу, правда, оставили для успокою. С печатью. Пригляделись, а на печати — дуля.

— «Всех обобрали»… У злыдня что возьмешь? — тихо сказал сидящий на уголочке на мешках маленький горбатый мужичок. Он оценивающе стрельнул по сторонам живыми цыганскими глазками и, убедившись, что публика вокруг него такая же мешочная да чемоданная, добавил: — За красных они.

— Може, за красных, може, и за белых, — дипломатично сказал мужик с верхней полки и с равнодушным видом почесал бороду. — Моему соседу Степке теперь все равно, за кого они были. Коня забрали и полруки шашкой отхватили, чтоб, значит, за коня не цеплялся. Так что ему теперь все одно, кто это были, белые или красные. У него-то руки нету — все!..

За тонкой перегородкой, в соседнем купе на нижней полке лежала еще довольно молодая женщина. Она была накрыта шубкой, а ноги — пледом. Ее бил озноб. Открыв затуманенные жаром глаза, она прошептала пересохшими белыми губами:

— Пить…

Узкоплечий мальчик в гимназической форме, который тоже прислушивался к разговору мужиков, встрепенулся, поднес к губам матери грелку.

— Пей, мама!

Женщина стала пить маленькими глотками, слегка приподняв голову, и тут же бессильно уронила ее на грудь.

— Что белые, что красные — все одно, — доносился из-за перегородки задумчивый голос дядьки с верхней полки. Видно, такой он человек: не выскажется до конца — не уймется. — Мужик на мужика петлю надевает. Про-опала Россия!

— Ты слышишь, мама… — прошептал мальчик, недружелюбно прислушиваясь к разговорившимся мужикам.

— Что? — тихо, отрешенно спросила женщина.

— Они белых ругают! — тихо возмутился мальчик.

— Они заблуждаются, Юра… Сейчас многие заблуждаются… — Несколько мгновений она молчала, откинув голову назад и закрыв глаза. Отдыхала или собиралась с мыслями. Затем снова прошептала: — Красные, Юра… красные — это… разбойники. Россию в крови потопить хотят. А белые против… против них… все равно как Георгий Победоносец… в белых одеждах… — Язык у нее стал заплетаться, потрескавшиеся от внутреннего жара губы еще плотнее сомкнулись, ей, видно, хотелось объяснить сыну смысл происходящего. Она собралась с силами и, превозмогая слабость и головокружение, продолжила почти восторженно: — Да, в белых одеждах… И совесть белоснежная, чистая. Поэтому белые… — И в самое ухо, словно дыша словами, совсем неслышно закончила: — Ты, Юра, должен гордиться, что твой отец в белой армии… Ты слышишь? Ты должен гордиться…

Мальчик слушал слова матери, и сердце его переполняла гордость за отца, потому что отец у него был красивый и добрый, а значит, и дело его должно быть красивым и добрым. Юра заботливо поправил в ногах матери плед и ответил:

— Да, мама. Слышу.

Пронзительно загудел паровоз.

Мать Юры открыла глаза и беспокойно спросила:

— Уже Киев?

— Нет, мама, Киев еще далеко.

Женщина бессильно откинулась назад, пряди волос открыли ее высокий, чистый лоб, и в неясной тревоге она сказала:

— Ты адрес помнишь?

— Помню, помню, мама, — успокоил ее мальчик. — Никольская улица.

— В случае чего, — через силу выговорила она, — дядя тебя примет… Он многим обязан папе…

— Не нужно об этом, — испуганно попросил мальчик: его все больше пугали слова матери, ее безнадежный тон, прерывистое, учащенное дыхание и холодный пот на лбу.

— Папа тебя разыщет… и вы будете вместе, — продолжала в горячке лепетать женщина.

— Не нужно! Не нужно! — настойчиво, в каком-то недетском оцепенении стал твердить Юра, и на глазах его выступили слезы жалости и первой обиды на мир. — Я не хочу, чтобы ты говорила об этом.

— Да, да, конечно, — отстраненно от жизни ответила мать. — Это я так.

…Возле ничем не примечательной станции поезд остановился. Из окна вагона хорошо была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка.

Мать время от времени просила воды, Юра взял пустую грелку и поднялся.

— Не уходи от меня, Юра, — с последним усилием воли прошептала женщина, хотела взять его за рукав, потянуть к себе, но тут же впала в забытье.

Прижимая к груди грелку, переступая через узлы и вповалку спящих людей, Юра поспешно выбрался из вагона. Вокруг было пустынно. Минута-две понадобились ему, чтобы набрать в грелку воды и вернуться. Но вокруг вагона уже гудела толпа: люди набежали с пыльной привокзальной площади, из низкорослого пропыленного леска, который тянулся вдоль путей.

Всего несколько шагов отделяло Юру от вагона, но к нему никак нельзя было ни протиснуться, ни прорваться — густая стена неистово орущих, цепляющихся за поручни вагонов людей загородила ему путь. В слепом отчаянье мальчик кидался на чьи-то спины, узлы, чемоданы. Все это закрывало дорогу, высилось непроходимой стеной, в которой не было даже самой маленькой лазейки.

— Пустите! Пожалуйста, пропустите! — громко просил мальчик, пытаясь пробиться, протиснуться, вжаться в толпу — лишь бы поближе к вагону, где была его больная мать. — Пропустите! Я с этого поезда! Я уже ехал!.. — Но его голос тонул в истошном крике, визге и ругани множества глоток, крике, вобравшем в себя яростные проклятия отчаявшихся людей, громкий плач и мольбу…

Пронзительно, коротко свистнул паровоз, и на мгновение толпа умолкла, оцепенела, словно наткнулась на стену, и вдруг еще неистовей взорвалась гулом и подалась вся разом к вагонам, сминая тех, кто был вплотную к ним. Поверх взметенных голов, поднятых узлов, поверх чьего-то судорожно рубившего воздух кулака Юра увидел, как внезапно сместились, неотвратимо поплыли вправо облепленные раскрасневшимися мужиками и бабами крыши вагонов, и, рванувшись в последнем, отчаянном порыве, почувствовал впереди себя пустоту и на какое-то мгновение, словно зависнув над бездной, потерял равновесие, но тут на него всей своей тяжестью опять надвинулась толпа, и, сжатый со всех сторон людьми и узлами, задыхаясь от бессилия и страха, он наткнулся на ту же непреодолимую, неистово орущую преграду.

Теперь на Юру давили сзади, сильно давили в спину чем-то твердым. Он задохнулся было, захлебнулся собственным стоном и вдруг вылетел к самому краю насыпи. На мгновение обернувшись, увидел вплотную за собой высокого здорового парня в распахнутом, разорванном пиджаке, его широко открытый рот, выпученные глаза. Взмахнув большим баулом, которым действовал как тараном, парень забросил его на головы стоящих на подножке и вцепился в кого-то. Все это Юра охватил взглядом в мгновение и тут же забыл о парне. С трудом сохраняя равновесие, он стоял на самом краю насыпи и думал: вот сейчас он не удержится и полетит под колеса. Теперь все одно, теперь надо прыгать… Но куда? За что ухватиться?.. Юра весь сжался и в этот момент увидел, как человек во френче, расталкивая стоящих в тамбуре людей, ринулся к подножке, свесился, протянул руку… Неужели ему?..

Стараясь умерить дыхание, Юра стоял в тамбуре против Кольцова, благодарно и преданно смотрел ему в лицо карими продолговатыми глазами, губы его, по-мальчишечьи припухлые и чуть-чуть обиженные, особенно яркие на бледном лице, силились сложиться в улыбку.

— Благодарю вас, — сказал Юра. — Большое спасибо. Голос его прерывался: ему никак не удавалось сладить с дыханием.

Кольцов ободряюще похлопал Юру по плечу, ласково заглянул ему в глаза.

— Я с мамой. Она очень больна. Я, правда, пойду. Спасибо вам. Спасибо… — бормотал с радостной облегченностью мальчик, и в сердце его с опозданием хлынул ужас: а что, если бы отстал?..

В вагоне было все так же душно, но теперь этот спертый воздух не казался Юре таким противным, как в первые часы пути. И эти люди, пропахшие махоркой, неопрятные, суматошные и крикливые, сейчас уже почему-то не раздражали. Они были его попутчики, и он понемногу привыкал к их лицам, к их то раздраженным, то крикливо-властным, то спокойным голосам. Там, на насыпи, этот тесный, душный клочок мира ему представлялся чуть ли не землей обетованной, обжитой и хоть как-то защищенной от человеческой сумятицы и неразберихи.

Когда Юра добрался до своего купе, он увидел, что мама его лежит неподвижно, лицом вверх, с плотно сомкнутыми веками, но как только рука мальчика легла на ее лоб, она шевельнулась, открыла глаза.

— Юра, — заговорила она, едва слышно, с паузами, трудно проговаривая слова. — Юра, ты здесь… Никуда не уходи… — И слабой, сильно увлажнившейся рукой попыталась сжать его руку.

— Мама, ты попей, вот я принес… Тебе станет легче, да? — Юра осторожно приподнял ей голову, поднес к губам горлышко грелки. Она тяжело, задыхаясь, сделала несколько глотков, хотела было улыбнуться, но не совладала с губами, прошептала:

— Хорошо… Мне сразу лучше… но я отдохну еще. Мне нужно отдохнуть, — повторяла она, словно оправдываясь перед сыном за свое бессилие. И, опять закрыв глаза, затихла.

Поезд набирал скорость. Торопливо стучали колеса, вагон покачивало, что-то скрипело, дребезжало…

В купе, в котором ехал Юра с матерью, было немного просторней: на верхних полках люди лежали по одному, на нижней сидели трое. Один из них, мордатый, в поддевке, угрюмо сказал Юре:

— Слышь, барчук, надо бы вам сойти где-нибудь!

— Как сойти, почему? — встрепенулся Юра.

— Уж больно плоха твоя матушка, не довезешь, гляди! — сказал тот, стараясь не глядеть мальчику в глаза.

Губы у Юры задрожали.

— Нам надо в Киев…

— Так сколько еще до того Киева? До Екатеринослава-то никак не доедем! А она, сдается, у тебя тифует. Заразная.

— Не тронь мальчонку, без тебя ему тошно. — С верхней полки свесился человек в форме железнодорожника. — С такой ряшкой тебе на фронте воевать, а не тут с мальчонкой.

Юра вышел в коридор, встал возле соседнего купе: там ехали военные. Среди них Юра увидел и своего спасителя.

Высокий военный со смуглым, калмыцким лицом, щеголевато затянутый в новенькие, поскрипывающие при каждом движении ремни, возбужденно рассказывал:

— Что и говорить, Шкуро мы прохлопали. Его конный корпус зашел к нам в тыл и ударил по Тринадцатой армии. И конечно, белые прорвались к Луганску…

«Наверно, красный командир, — с неприязнью подумал о нем Юра, — вон как огорчается!»

— Это как же вас понимать, товарищ? — заинтересованно переспросил сидевший против рассказчика человек с глубокими залысинами, и Юре показалось, что слово «товарищ» он произнес с едва заметной иронией. — Выходит, красные… мы то есть… оставили Луганск?

— Да, позавчера там уже были деникинцы, — подтвердил человек с калмыцким лицом, передернув плечами, отчего ремни на нем тонко заскрипели.

Юрин спаситель в разговор не вмешивался. Он встал, равнодушно потянулся и полез на самую верхнюю, багажную, полку.

— А вы что же, товарищ Кольцов, решили поспать? — спросил все тот же, с глубокими залысинами. И Юра вновь приметил, что слово «товарищ» теперь прозвучало в иной тональности — в том круге людей, среди которых он жил с родителями, так произносили слово «господин».

— Да, вздремну немного, — уже с полки ответил Кольцов.

В купе стало тихо. Юра отвернулся к окну, начал смотреть на пробегающую мимо степь…

* * *

Полотно железной дороги было перегорожено завалом из старых шпал. Вокруг завала сновали люди. Одеты они были кто во что: в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастерки, сюртуки, в жилетки поверх огненно-красных рубах. Мелькали среди них люди в бурках, в укороченных поповских рясах и даже в гусарских ментиках. Многие крест-накрест перепоясаны пулеметными лентами, на широких ремнях и на поясных веревках — рифленые гранаты, револьверы, у большинства в руках винтовочные обрезы. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы и даже котелки.

Неподалеку, у больших дуплистых деревьев, было привязано десятка два лошадей. Тут же стояла тачанка с впряженной в нее тройкой гнедых коней. На задке тачанки косо прибита фанера с надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» В тачанке рядом с пулеметом стояла пишущая машинка. Над нею склонился огромный верзила, выполняющий обязанности пишбарышни. По другую сторону пулемета сидел сам батька Ангел в сером зипуне — кряжистый мужик с темным угрюмым лицом и неухоженной бородой.

Ровным сумрачным голосом батька Ангел диктовал очередной приказ:

— А еще объявляю по армии, что Мишка Красавчик и Колька Филин, которые вчерась на хуторе Чумацком изъяли из сундука тамошнего селянина двадцать золотых царской чеканки и утаили их от нашей денежной казны, будут мной самолично биты плетью по двадцать раз каждый. По разу за каждый золотой. Все. Точка. Стучи подпись. Командующий свободной анархо-пролетарской армией мира и так далее…

Огромный детина печатал приказ на «ундервуде» с такой легкостью и быстротой, что самая первоклассная машинистка лопнула бы от зависти. При этом он еще успевал грызть семечки, кучей насыпанные рядом с машинкой.

— Написал?.. Так… Пиши еще один приказ… Не, не приказ, а письмо. Пиши. Разлюбезный нашему сердцу брат и соратник Нестор Иванович! Пишу вам письмо из самой гущи боев за нашу анархо-пролетарскую государственность…

В это время возле тачанки возник на запаленном коне парень в заломленной набок смушковой шапке.

— Батько, потяг подходит! — ликующе объявил он, и глаза у него бешено заплясали под смушкой.

— Ну, ладно. Опосля боя допишем, — сказал Ангел «машинистке» и, встав на тачанке во весь рост, протяжно скомандовал: — Готовсь к бою!..

Бандиты забегали, засуетились. Дождались! Наконец добыча! Те, что побойчей да порасторопней, повскакали на коней и, вытаптывая последние хлеба, гикая и азартно выкрикивая матерную брань, помчались навстречу приближающемуся поезду.

…Тревожно загудел паровоз, резко, толчками стал останавливаться. И тотчас с двух сторон дробно застучали лошадиные копыта. Сухие щелчки выстрелов смешались с конским ржанием, выкриками и разбойничьим посвистом.

Пассажиры поднялись с мест, кинулись к окнам и увидели мчащихся к вагонам пестро одетых всадников. Следом тряслись несколько бричек. А уж за ними, изо всех сил волоча по пыли винтовки, бежали пешие.

Несколько пуль щелкнуло по крыше вагона. Со звоном разбилось стекло. Пассажиры отхлынули от окон.

Первым к площадке вагона подскакал широкоплечий парень с развевающимися соломенными волосами. У него было круглое благообразное лицо, правда побитое оспой, — в другое время и в иной ситуации он бы скорее сошел за добросовестного пахаря и примерного прихожанина, нежели за грабителя. Лихо, прямо с седла он прыгнул на вагонную площадку. Следом, цепляясь друг за друга, в вагон ввалилось еще несколько человек.

В коридор навстречу бандитам выскочили командиры Красной Армии, за ними — всполошенные гиканьем и выстрелами Волин и Дудицкий. Но от двери в конце коридора неистово крикнули:

— Наза-ад! Не выходить!

Один из командиров поспешно отстегнул кобуру, рванул наган.

Светловолосый бандит кинулся всем корпусом вперед и почти не целясь, привычно, навскидку выстрелил — командир выронил наган и, недоуменно прижимая руки к животу, рухнул на пол.

Остальные шарахнулись обратно на свои места.

— Молодец, Мирон! — похвалил светловолосого тот, что был в смушковой шапке. Поигрывая плетками, они пошли по вагону.

— У кого еще пистоли есть?

Пассажиры подавленно молчали, отводя глаза в сторону: не дай Бог что-то во взгляде не понравится!

Светловолосый встал перед командирами Красной Армии. У него не было передних зубов, и он нещадно шепелявил:

— Кто такие будете?

Командир с калмыцким лицом посмотрел на убитого товарища, зло ответил:

— Не видишь, что ли? Командиры Красной Армии!..

— Ты гляди, еще шебуршатся! — удивленно покачал головой бандит в смушковой шапке. — А ну, выходь на свет Божий!

Командир с калмыцким лицом взглянул на еще одного своего, совсем юного, товарища, и тот встал рядом с ним. Они молча вышли из вагона.

— Мирон! Как думаешь, в расход их или же батьке показать? — обернувшись, спросил ангеловец в смушковой шапке. Его так и распирало от сознания, что в его руках столько людских жизней.

— Всех военных батько велел сперва ему показывать! — неохотно сказал Мирон и уставился на поручика Дудицкого: — А ты почему не выходишь?

Поручик, криво усмехаясь, ответил:

— Видите ли, мы… мы с этими людьми ничего общего не имеем…

— Короче! — потребовал Мирон и недобрыми глазами посмотрел прямо в переносье поручика, словно прикидывая, куда выстрелить.

Тогда Волин отстранил Дудицкого и сухим, официальным голосом сказал:

— Я так понимаю, что вы наши союзники в борьбе с красными?

— Чего? — не понял Мирон.

— Мы — офицеры. Офицеры белой армии, — пояснил Волин. — Я — ротмистр, он — поручик…

— Беляки, значит? — криво ухмыльнулся Мирон. — К Деникину чесали?.. Ступайте туда же, до компании с красными!

— Ну, и зачем мы вам? — насмешливо подняв бровь, спросил Дудицкий. — Не думаете же вы, что мы станем у вас служить?

— Батько любит таких, как вы… расстреливать. Самолично, — объяснил Мирон, наслаждаясь недоумением господ белогвардейцев. — И белых, значится, и красных.

— Какой еще батька? — не понял Волин.

Мирон с головы до ног смерил его удивленно-насмешливым взглядом, пренебрежительно сказал:

— На сто верст вокруг тут только один батько. Батько Ангел. Если он пожелает, может, перед смертью будете иметь счастье побеседовать с ним…

Затем ангеловцы согнали всех военных в одну группу. Кольцова среди них не было.

Мирон угрюмо и деловито оглядел красных командиров и офицеров, словно отыскивая, к чему придраться, задержал взгляд на начищенных до блеска сапогах ротмистра Волина, отставив ногу вперед, спросил:

— Какой размер?

— Что? — Волин поднял на него глаза, в которых было неприкрытое презрение.

— Сапоги, спрашиваю, какого размера?

— Сорок второй.

— Павло, а Павло! — бросил ангеловец куда-то вдоль вагонов.

— Чего? — отозвалась издалека смушковая шапка.

— Погляди на сапоги, вроде получшее моих будут! — выказал хозяйственную жилку Мирон и строго прикрикнул на Волина: — А ну, ваш благородь, скидывайте сапоги! Все одно они вам уже больше не пригодятся… Да поживей, рас-тара-рах! Что за народ! А еще офицеры!

Волин нехотя сел на землю и стал снимать сапоги, губы у него дрожали от обиды и бессилия.

Мирон насмешливо любовался унижением ротмистра, а когда ему это наскучило, перевел взгляд своих беловатых глаз на Дудицкого. Из левого кармана кителя поручика свешивалась цепочка. Мирон ловким движением потянул за цепочку, извлек часы и опустил их себе за пазуху.

— Ах, лучше бы я их подарил Софье Николаевне! — невольно вырвалось у поручика.

— Чего бормочешь? Ну, чего бормочешь, белогвардейская шкура! — лениво ощетинился Мирон. Он уже утратил интерес к пленным и с безразличным видом отвернулся.

Несколько конных ангеловцев с карабинами наизготовку окружили пленных военных и погнали их в сторону от железной дороги, напрямик через степь.

А Мирон и Павло, сбыв пленных, заторопились обратно в вагон, где продолжался грабеж, слышались истошные крики, бабьи визгливые причитания, униженные мольбы владельцев тучных узлов. Иногда раздавались гулкие одиночные выстрелы.

Затравленно прижимаясь к больной матери, Юра расширенными от ужаса глазами смотрел, как вооруженные люди стаскивали с полок чемоданы, швыряли их на пол и разбивали, как тащили узлы, корзины с едой и скарбом и бросали через окна вагонов.

Внезапно Юра почувствовал толчок в спину носком сапога. И кто-то над его головой весело и зычно гаркнул:

— Мирон, я тут шубу нашел! В аккурат такая, как Оксана просила.

Юра обернулся, но увидел перед собой сапоги с тяжелыми подошвами, длинные ноги в фасонистых галифе. Рядом, как змея, покачивалась ременная плеть.

— Бери! — послышался другой голос.

— Так в ей человек!

Мирон возник рядом с Павлом как из-под земли. Хозяйски оглядел шубу, которой была укрыта мать Юры, и даже не выдержал — погладил своей большой рукой нежно струившийся мех.

— Хороша-а шуба-а! — медленно и удивленно протянул он, еще чувствуя на ладони влажный холодок от прикосновения к меху.

Юра вскочил, глаза у него горели негодованием, он быстро заговорил, запинаясь и размахивая руками:

— Не трогайте маму! Она больна. У нее температура!

— Смотри, слова-то какие знает! Господчик! — насмешливо сказал Павло и выразительно поиграл плетью. У него было грубое скуластое лицо с красноватыми, обветренными щеками, из-под заломленной смушковой шапки на лоб ниспадали темные волосы.

— Живее, Павло! Торопись! — нетерпеливо приказал Мирон, жалея, что не он первым обнаружил шубу.

— Не трогайте маму! — уже закричал Юра. — Слышите, вы! Не тро…

Мирон схватил Юру за воротник. Взгляд Юры в упор уткнулся в тусклые зрачки, в рябое лицо.

— Что, любишь мамочку? — Мирон поволок Юру к двери и с силой толкнул. А сам торопливо вернулся к Павлу, который — уже с шубой в руках — обыскивал других, перепуганных насмерть пассажиров и старательно рассовывал по оттопыренным карманам бумажники, кольца, часы.

— Так… здесь все чисто, — удовлетворенно сказал он.

Но тут его внимание привлекла толстая, аккуратно обернутая в газету книга, лежавшая на полу. Он поднял ее, послюнявив палец, перевернул первую страницу и, медленно шевеля губами, прочитал по слогам:

— «Ка-пи-тал». Ого! — восторженно удивился он. — Гляди, чего читают!

— Возьми, — посоветовал Мирон.

— Зачем? — удивленно взглянул на него Павло.

— Прочитаешь, будешь по-ученому капитал наживать, — наставительно произнес Мирон.

Павло по-хозяйски сунул книгу в торбу и пошел дальше.

Мирону же что-то почудилось, легкий какой-то шорох наверху. Он встал на лавку, затем на столик. Потянулся к самой верхней полке. И уперся глазами в черный ствол нагана, который направил на него Кольцов.

Павло, вышагивая по вагону, обернулся, издали полюбопытствовал:

— Ну что, есть там кто?

— Н-никого, — выдавил из себя Мирон и, повинуясь движению неумолимого зрачка нагана, медленно, как лунатик, сполз вниз. Не оглядываясь, так же медленно и осторожно, словно боясь задеть за что-нибудь хрупкое, вышел в коридор, сделал несколько шагов. Остановился. И вдруг резко рванулся в соседнее купе, выхватил кольт и разрядил всю обойму в верхнюю часть перегородки. Полетели щепки.

Настороженно прислушался. Тишина.

— Ты чего? — спросил прибежавший с револьвером в руке Павло.

— А ну погляди, прикончил я того гада, что наверху? — приказал Мирон.

Павло боязливо привстал на столик и так же боязливо заглянул на полку — там никого не было. Павло облегченно покачал головой.

…Юра еле-еле поднялся с насыпи. Болела шея, саднило локти, по всему телу разливалась вязкая, ватная слабость, удушливый комок подступил к горлу. Возле состава суматошно метались бандиты, тащили узлы, чемоданы, по жнивью тряслась тачанка с пулеметом.

Поравнявшийся с вагоном всадник, бросив поводья на луку седла, с удовольствием разглядывал новенький «трофейный» френч. И вдруг что-то большое, темное пронеслось мимо Юры, обрушилось на всадника. Бандит, выронив френч, полетел на землю. А в седле уже оказался другой человек. Вздыбив коня, повернул его в степь. Лицо всадника на мгновение открылось Юре — он узнал Кольцова.

Раздались крики, кто-то выстрелил. И еще… Всадник скакал по жнивью. И тут наперерез ему помчалась тачанка.

Юре было хорошо видно, как здоровенный детина, прильнув к пулемету, долго старательно целился — видимо, никак не мог поймать скачущего всадника в рамку прицела.

— Живьем его! Живьем его берите! — услышал Юра чей-то хриплый, злорадный крик.

Резанули очереди — и конь на всем скаку рухнул. Всадник вылетел из седла и кубарем покатился по земле. Затем торопливо вскочил, чтобы бежать. Но к нему со всех сторон уже неслись ангеловцы.

Глава 3

Юрина мама умерла тихо, не приходя в сознание.

Когда ангеловцы умчались в степь, когда их последняя, тяжело груженная награбленным добром бричка скрылась за горизонтом и за ней рассеялось рыжее облако пыли, людей покинуло оцепенение, они задвигались, заговорили, стали выходить из вагонов.

Вынесли убитых и уложили их рядышком на траву. Убитых было одиннадцать.

Двое мужчин подхватили легкое тело Юриной матери и тоже вынесли из вагона, положили в ряд с убитыми.

Юра, натыкаясь на людей, как слепой, пошел следом, присел возле матери. Он не плакал — слезы где-то внутри его перегорели. Он отрешенно смотрел на изменившееся, внезапно удлинившееся мамино лицо, как будто она вдруг чему-то раз и навсегда удивилась…

С Юрой пытались разговаривать, но он не отвечал.

Кто-то сердобольный настойчиво пытался всунуть ему в руку вареное яйцо и пирожок с гороховой начинкой. Он молча принял и бережно положил у изголовья матери, еще не смея поверить в то, что она умерла. Все вокруг казалось Юре зыбким, нереальным.

Трое паровозников принесли лом и две лопаты. Стали долбить землю прямо возле дороги. Но потом подошел еще кто-то и посоветовал копать дальше, под деревьями. Земля там мягче, и место заметнее.

Наскоро вырыли неглубокую яму, стали переносить мертвых.

Юра огляделся, увидел разрытую землю, людей, которые осторожно поднимали убитых… Какая-то неясная, неоформившаяся мысль не давала ему покоя. Что-то он должен был сделать для мамы. «Но что, что?» — не мог он сосредоточиться. Юра погладил ее голову, лицо, непривычно холодное и отчужденное.

Радом железнодорожники покрывали рогожей тело убитого. Юра всматривался — это был тот здоровенный голубоглазый парень, который невольно помог ему пробраться к поезду, тараня толпу баулом. «И он тоже? — вяло подумал Юра. — Только что был живой, такой сильный, и вот нет его. И мамы нет… Сейчас ее унесут, положат вместе со всеми…»

И вдруг он понял, что должен сделать, беспокойно задвигался, отвернул полу своей гимназической куртки, нащупал под подкладкой небольшой пакет: это мама зашила ему, когда они собирались в дорогу. Там были два колечка, сережки, еще какая-то безделушка. Нетерпеливыми, непослушными пальцами Юра пытался оторвать подкладку, но зашито было крепко, и тогда, нагнувшись, он рванул ее зубами — вот он, пакетик. Вскочив, Юра направился к железнодорожникам, напряженно вглядываясь в их лица.

Потом он никак не мог вспомнить, что же говорил, как упросил их вырыть для мамы отдельную могилу. Вначале его и слушать не хотели, а когда он раскрыл ладонь с мамиными драгоценностями, самый старший из железнодорожников, еще больше посуровев лицом, решительно отодвинул его руку:

— Эх, баринок, не все купить можно, а ты… Убери, спрячь.

И Юра, испугавшись, что рассердил этих людей, что сам все испортил, заговорил еще горячей, бессвязней. И его боль, его горе, видимо, и помогли. Тут же, рядом с общей могилой, железнодорожники выкопали еще одну, совсем маленькую. И Юра копал вместе с ними, второпях, неумело, не помогая ничуть, а скорее мешая, но никто не сказал ему об этом, никто не отстранил. И вновь все звуки, все движения возле него ушли куда-то далеко, прикрылись плотной пеленой.

К Юре подходили мужчины и женщины, говорили, что скоро уйдет поезд, что ему нужно ехать, что маму не вернуть и следует подумать о себе.

Юра оцепенело сидел возле могилы, не поднимая головы, и единственное желание владело им — чтобы все ушли, оставили его в покое. Ему нужно было разобраться, понять происшедшее.

Потом несколько раз протяжно гудел паровоз. Заскрежетали, трогаясь с места, вагоны. И вскоре все затихло…

Словно подчеркивая глубокую степную тишину, где-то неподалеку от Юры закричала перепелка: «Пить-полоть!» Отозвалась другая. Взметнулись в небо жаворонки. Жизнь продолжалась…

Только теперь, когда вокруг никого не было, Юра дал волю слезам. Он плакал, прижав лицо к земле, не ощущая ее колючей сухости. И еще долго лежал, прижавшись к могильному холмику: то ли спал, то ли грезил.

Он увидел большую комнату в их имении под Таганрогом, любимую комнату с высокими зеркальными окнами, с камином, перед которым мог просиживать часами, безотрывно следя за причудливой игрой огня, своей фантазией оживляя страницы прочитанных книг. Бесконечно долго мог бродить Юра в этом выдуманном мире, и только голос мамы и ласковые ее руки возвращали его к привычному теплу родного дома.

На краю их огромного парка росли густо сплетенные кусты бузины, пробивавшаяся сквозь них тропинка вела к пруду. Здесь, среди тишины и полного безлюдья, были у Юры места не менее любимые, чем старое кресло у камина. Возле пруда и разыскал его в тот летний день их старый садовник. «Барин, вас зовут», — сказал он. А по тропинке к пруду бежала мама в белом платье, праздничная, сияющая, следом за нею легко и упруго шел высокий офицер с загорелым лицом. Это был отец. Он приехал с войны, с фронта.

Втроем они ходили по парку, и мама тихо и напевно читала тихи. Ее голос то звенел, то замирал, глаза мерцали, лицо бледнело от волнения, и Юра заражался этим волнением, ощущением чего-то невыразимо прекрасного, ради чего хотелось жить и мечтать.

Тот приезд отца был последним — началась революция. С тех пор в Юрину жизнь ворвалось так много непонятного, трудного, произошло так много перемен. Знакомые, посещавшие Львовых, прежде такие уверенно-спокойные, стали суетливыми, они часто спорили. Мама отсылала Юру из комнаты, но он слышал обрывки их разговоров, хотя и велись они вполголоса. Единственное, что он понял, — это начавшееся противоборство красных и белых. Красные подняли смуту, разрушили прежнюю жизнь, а белые встали на ее защиту, и скоро, очень скоро все будет по-прежнему.

Проходили дни, но ничего не возвращалось…

Незадолго до их отъезда в Киев незнакомый человек принес маме весть, что папа жив и находится в Ростове. Этот человек и посоветовал маме ехать в Киев. Юра слышал, как он сказал: «Наши скоро там будут, и вы встретитесь с мужем…»

Что же теперь станет с Юриной жизнью, теперь, когда все рухнуло?

…Склонилось к горизонту большое, расплавленное от зноя солнце. Тень от деревьев легла на могилу. Прошелестел сухими листьями ветер — предвестник наступающей ночи.

Юра не знал, как ему жить дальше, что делать, как поступить. Добираться ли к дяде в Киев или, быть может, вернуться обратно, в пустой, покинутый ими дом?

В звонкой степной тиши он вдруг явственно услышал далекие раскаты грома. Впрочем, небо было ясное, без единого облачка. Юра понял, что это не гром, а звуки далекой артиллерийской канонады. Значит, там идет сражение.

Юра быстро поднялся, сразу решив идти туда — ведь там воюет с красными его отец. Он так обрадовался канонаде, подсказавшей ему выход из этой безысходности.

Перед ним забрезжила надежда, и потерять ее было невозможно. И Юра пошел в сторону канонады. Он шел, часто оглядываясь на могильный холмик, пока не затерялся этот холмик среди неровностей степи.

Впереди темной гребенкой встал лес.

Не колеблясь, Юра вошел в него. Он не выбирал дороги, шагал напрямик, иногда продирался через низкорослый кустарник, брел в высоких росных травах.

— Стой! — Окрик прозвучал неожиданно резко, как удар. И Юра, присев, ткнулся головой в кусты. — Кто идет? — спросил тот же голос, клацнул затвор. И через мгновение кто-то по-прежнему невидимый приказал: — Выходи, стрелять буду!

Втянув голову в плечи, всматриваясь в темноту, Юра медленно пошел вперед. Исподлобья глядел туда, откуда звучал голос.

— Подойди ближе!

Юра сделал еще несколько шагов и оказался в центре крохотной поляны.

— Гляди, мальчонка!

Человек вынырнул из темноты буквально в двух шагах. Именно вынырнул, сразу, как из воды. В бушлате, на голове фуражка со звездой. Это был Семен Алексеевич Красильников. Рядом встал еще один человек, с винтовкой…

Проводив Кольцова, Красильников в тот же день выехал на автомобиле в прифронтовую полосу. Фролов остался в Очеретино, в дивизии.

После прорыва белых в районе Луганска была спешно разработана операция, которая, по мнению командования, могла приостановить быстрое продвижение противника. Для этого предполагалось скрытно передислоцировать все тяжелые орудия — несколько дивизионов — к рокадной дороге, в район предполагаемого движения противника. Расчет был такой: когда пехота и конница белых втянутся в пойму реки, по которой проходила дорога, артдивизионы одновременно на десятки километров обстреляют противника ураганным огнем. После этого из засад выдвинутся батареи трехдюймовых орудий и накроют его шрапнелью. Остальное доделают броневики с пулеметами и конница. Секретность операции обеспечивали сотрудники особого отдела, которыми командовал Семен Алексеевич.

К вечеру Красильников добрался до артиллерийского дивизиона, неподалеку от села Иванополье, и тут же отправился осмотреть окружающую местность, проверить, не упущено ли что-нибудь важное. В это время он и наткнулся на Юру…

Юра враждебно всматривался в стоящих перед ним незнакомых людей. «Красные, — неприязненно подумал он, — а может, бандиты, те, что налетели на поезд». И он невольно подался назад.

— Ну-ну, не бойся, — ласково и в то же время предостерегающе сказал Красильников. — Куда идешь? Откуда?

Юра молчал.

— Ну и долго мы так в молчанку играть будем? — уже строго сказал Красильников. — Отвечай!

Юра долго с ненавистью смотрел на Красильникова. Все накопившееся в его душе горе, вся невысказанная обида сдавили ему горло, и он истерично закричал:

— Я ненавижу вас! Ненавижу! Ненавижу!.. — и, опустившись на траву, бессильно разрыдался.

Красильников склонился к Юре, тихо сказал:

— Чудно получается! Мы только увидели друг друга… познакомиться не успели, а ты уже ненавидишь? Это за что же?

— Всех вас! Бандиты вы! Бандиты!.. — глотая слезы, еще более слабея от отчаяния, чувствуя себя беспомощным, маленьким и никому не нужным, выкрикивал Юра.

— Давай мы с тобой вот о чем договоримся! — Красильников положил широкую, успокаивающую ладонь на худенькое плечо Юры. — Ты не кричи. Я ведь вот не кричу. А если, брат, закричу, громче твоего выйдет.

— Все вы бандиты! — исступленно твердил Юра, глядя затравленными глазами то на часового, то на этого спокойного, неторопливого человека в бушлате.

Красильников поморщился. Он понимал, что такое отчаяние возникло от чего-то непоправимого, страшного. Стараясь быть как можно спокойней и мягче, произнес:

— Ну, так мы с тобой ни до чего не договоримся. Заладил свое: «Бандиты, бандиты».

— А кто же вы? — Мальчик исподлобья с недоверчивым любопытством взглянул на Красильникова.

— Вот это уже другой разговор. Я — командир Красной Армии, — полунаставительно-полушутливо, как обычно говорят с капризными детьми, сказал Красильников. — А зовут меня Семеном Алексеевичем. Можешь меня звать просто дядей Семеном. А тебя как величать?

Юра помедлил с ответом, огляделся по сторонам. Эх, сейчас бы вскочить и броситься в кустарник — не догнали бы! А дальше что? Снова идти куда глаза глядят, неизвестно к кому, неизвестно навстречу чему?

— Так как же тебя зовут? — с мягкой настойчивостью повторил вопрос Семен Алексеевич.

Что-то дрогнуло в сердце мальчика, и он безразличным тоном, чтобы не подумали, что он струсил и сдался, ответил:

— Ну, Юра…

— Ну вот! Юрий, значит?.. — неподдельно обрадовался Красильников, проникаясь непонятной нежностью к этому настороженному, но умеющему самостоятельно держаться мальчику. — Познакомились! Пойдем, как говорится, дальше. Поскольку ты, человек гражданский, оказался на территории, где располагаются военные, я по долгу службы обязан выяснить, кто ты, откуда и куда идешь.

— Какой же вы военный? — с презрительной усмешкой сказал Юра. — Я вот возьму наган и тоже буду военным?

— Хм, — озабоченно вздохнул Красильников. — Кто же тогда, по-твоему, будет военный?

— У кого погоны! — с вызовом выпалил мальчик, лгать он не умел.

— Вот теперь все понятно!.. Должно быть, у твоего отца есть погоны? — многозначительно взглянув на стоящего рядом часового, сказал Красильников.

Юра не ответил.

— Скажи, а с кем же он воюет, твой отец? С гражданским населением, что ли?.. Ну, брат, и полова у тебя в голове! — энергично покачал головой Красильников. — Ладно! Разговор у нас с тобой завязался серьезный. А время позднее, так что иди за мной.

Юра осторожно шагнул в темноту следом за Красильниковым. Сзади к ним пристроился боец с винтовкой. Так, гуськом, они шли довольно долго. Юра хорошо видел спину того, кто назвался Семеном Алексеевичем. Он шел легко. Спина была гибкая, широкая. Выпирающие лопатки мерно двигались вверх-вниз. У пояса покачивался маузер в деревянной колодке.

Вскоре деревья расступились, и они вышли на большую поляну. Здесь горели костры, вокруг которых группами сидели люди. В отсветах пламени на фуражках поблескивали звезды. У коновязей фыркали и шуршали сеном лошади. Артиллеристы возились у лафета большого и высокого орудия, ствол которого уходил в темное небо.

— Где командир? — спросил Красильников.

— Это кто там меня спрашивает? — раздался недовольный голос, и перед ними встал высокий человек с биноклем на груди. Склонив голову набок, он внимательно рассматривал Юру. — А это что за личность?

— Да вот, мальчонку в лесу подобрали, — сказал Красильников.

— Кто таков? Откуда и куда направлялся? — спросил командир дивизиона, ловко скручивая козью ножку. — Почему оказался в лесу? Один шел или с тобой еще кто был?

— Человек спрашивал коротко и сердито. Казалось, он не обращал внимания на то, что перед ним мальчик, и оттого его вопросы звучали казенно.

— Я с поезда… — тихо сказал Юра. — Ехал с мамой в Киев, к родственникам. А по дороге на поезд напала банда… Мама умерла. Ее похоронили там, в степи. — Юра дальше ничего не мог вымолвить — горло снова перехватили слезы, перехватило дыхание.

Подходили бойцы, понимающе слушали. Один не выдержал, выругался, сказал:

— Это Ангел, его работа.

Командир хмуро подтвердил:

— Да, это банда Ангела. Мне докладывали, они тут неподалеку на хуторах объявились. — Он перевел невеселый, недоуменный взгляд на Красильникова и, хмуро кивнув на Юру, спросил: — Ну и куда ж ты его, Семен Алексеевич?

Моряк решительно заявил:

— До утра пусть в дивизионе побудет, а там подумаем!..

Юре отвели самое лучшее место — на снарядных ящиках, аккуратно сложенных друг на друга. Поверх камышовой подстилки Семен Алексеевич бросил ватную попону, от которой исходил легкий запах лошадиного пота и свежей, луговинной травы, и укрыл Юру шинелью.

— Намаялся ты за день, парень! — сочувственно и чуть грубовато сказал Красильников. — Спи. И не вздумай бежать. Часовые стрельнут.

Над головой у Юры в иссиня-черной вышине мерцали большие зыбкие звезды, а еще дальше, там, в глубине ночного неба, как желтый речной песок, явственно проступала звездная пыль. Такими яркими и большими звезды видятся только в лесу или в горах, где воздух чист и прозрачен. Юра смотрел на звезды и невольно прислушивался к ночной жизни артиллерийского дивизиона. Вокруг все позвякивало, топало, бубнило человеческими голосами, слышались удары лопат о землю, негромкая ругань, конское ржание.

Все больше погружаясь в сон, Юра думал о том, что ему нужно будет во что бы то ни стало добираться, как велела мама, в Киев, к дяде, что красные отступают и, наверное, скоро оставят этот город и что папа обязательно приедет в Киев и разыщет его.

Неслышно подошел Красильников, озабоченно спросил:

— Спишь?

Юра не отозвался. Ему не хотелось разговаривать с красными.

— Жаль… Хотел чаем побаловать… — тихо сказал моряк и бесшумно исчез в темноте.

Еще какое-то время Юра думал о папе, о войне, об этом странном человеке в бушлате, непохожем на красного злодея, и незаметно для себя заснул.

…Проснулся он от грохота.

Все вокруг было в грязно-желтом дыму. И в нем, как призраки, метались изломанные человеческие фигуры. Кто-то склонился к самому Юриному уху и закричал:

— Вставай, сынок!.. Ох, мать их, продали нас!..

Это был командир дивизиона. Он дернул ошарашенного Юру за руку, потащил за собой.

Дрогнула земля. Воздух стал нестерпимо твердым. Сноп огня взметнулся там, где только что спал Юра.

И снова нарастающий вой снаряда. Взрывной волной Юру швырнуло на землю… Рядом с собой он увидел лежащее на боку огромное орудие. Поискал глазами командира дивизиона. И тотчас увидел его на земле, с лицом, залитым кровью. Командир несколько раз произнес:

— Беги, сынок… Беги! — и затих.

Юра боязливо еще раз взглянул в его сторону. Глаза командира были широко раскрыты и незряче смотрели в небо. В углах губ пузырилась кровь. Юре стало так страшно, что отнялись руки и ноги — он никак не мог сдвинуться с места. Потом откуда-то вынырнул запыхавшийся Красильников, несколько мгновений он, склонившись, стоял над командиром, словно размышляя, что же предпринять, затем поднял Юру и, весь во власти бессильного гнева, хрипло, но решительно сказал:

— Пошли.

Они спустились в неглубокий овраг, торопливо двинулись по его дну.

Шагая рядом, моряк сумрачно поглядывал на Юру, потом сказал:

— Ну прямо тебе чистый расстрел, — и через несколько шагов добавил: — Вот что может сделать один предатель. — И вдруг резко остановился, придержал рукой Юру: — Послушай, а ну-ка скажи мне толком, кто ты есть?

Юра растерянно молчал.

— Ну! — с нарастающей подозрительностью сказал моряк. — Тебя кто сюда прислал?

— Никто меня не посылал… — Юра смотрел прямо в его внезапно ставшие недоверчивыми глаза и угрюмо добавил: — Я же говорил — ехал с мамой в Киев…

— Ну да, к дяде. Это я уже слыхал. А ты правду выкладывай. Всю как есть! Все равно ведь узнаем! — торопливо, словно пытаясь уверить себя в своем подозрении, бормотал моряк.

— Я и так правду!.. Я же вам правду!.. — так же торопливо и обиженно старался его уверить мальчик.

Но тут моряк, к чему-то настороженно прислушиваясь, схватил Юру за руку. Послышался конский топот, громыханье. Моряк потянул Юру вниз, на землю, прошептал:

— Не шевелись! Может, беляки. — А сам осторожно поднял голову, осмотрелся. Потом вдруг вскочил, замахал руками: — Эгей, товарищи, погодите!

Теперь и Юра безбоязненно поднял голову и увидел несколько телег с ранеными красноармейцами, которые ехали, свесив ноги на землю, словно с сенокоса. За ними две упряжки лошадей тащили осевшее набок орудие.

Семен Алексеевич объяснил что-то одному из бойцов, указывая глазами на Юру, затем усадил его в телегу, а сам пошел рядом. Ехали долго, к полудню подъехали к окраине города. На узкой кривой улочке Семен Алексеевич помог Юре спрыгнуть с телеги, и они пошли к кирпичному дому, около которого стоял часовой.

— Товарищ Фролов здесь? — спросил Красильников часового.

— Со вчерашнего дня не уходил, — ответил часовой.

Моряк повел Юру на второй этаж и оставил в пустом коридоре с отбитой штукатуркой. Сам скрылся за дверью, но почти сразу вернулся, позвал:

— Идем.

В большой комнате, куда следом за моряком вошел Юра, лицом к двери за пишущей машинкой сидела молодая женщина.

Заглядывая через ее плечо в листы бумаги, что-то диктовал человек в длинной кавалерийской шинели. Оба обернулись и взглянули на Юру, а он каким-то неведомым чутьем понял, что не они здесь главные. Мальчик перевел взгляд дальше и увидел человека в легкой тужурке, сидящего к нему спиной. Худая шея с глубокой впадиной и особенно спина с острыми лопатками выражали крайнюю усталость.

Усталый человек медленно повернул голову. Блеснул сощуренный глаз, вокруг которого сбежались морщинки.

— Здравствуй. Проходи, садись! — сказал Фролов Юре.

Мальчик сел, растерянно глядя в худощавое, гладко выбритое лицо с отечными мешками под глазами, с красноватыми припухшими веками, но с выражением живым и энергичным.

— Как тебя зовут? — неторопливо рассматривая Юру с ног до головы, спросил Фролов. — Неплохо, если и фамилию скажешь!

— Юра… Львов, — стараясь выглядеть независимым, ответил мальчик.

— Рассказывай, Юра…

— О чем? — удивился Юра.

— Глаз у тебя молодой, острый, вот и расскажи, как все было в артдивизионе.

— А что рассказывать? — насупился Юра. — Я спал. А потом проснулся. Снаряды рвутся. Прямо рядом…

— Во-во! По дивизиону, как по мишеням. Каждый снаряд — в цель, — вклинился в разговор Красильников. — И что главное — никто никуда не уходил.

Фролов сидел, прикрыв тонкой рукой глаза, давая Семену Алексеевичу выговориться. Затем поднял голову, несколько раз моргнул припухшими веками и снова спросил Юру:

— Так родители твои где?

— Мама умерла… — не понимая, чего от него хотят, и удивляясь этой странной настойчивости, чуть слышно прошептал Юра.

— А отец? — продолжал добиваться своего Фролов.

Юра нахмурился. Передернул плечами и не стал отвечать. Тонкие пальцы Фролова дрогнули, забарабанили по столу. Он поднял на Юру пристальные, проницательные глаза.

— У белых?

— Да. — Несколько мгновений Юра молчал, затем добавил с вызовом: — Мой папа — офицер. Полковник.

— Понятно, — испытующе и озабоченно глядя в глаза мальчику, сказал Фролов. — А родственники, говоришь, в Киеве?

— Да, — опять односложно ответил Юра. В его кратких ответах чувствовалась неприязнь к этим людям, чего-то настойчиво добивающимся от него.

— Ну, иди пока, погуляй. Нужен будешь — позовем.

Юра вышел в другую комнату. Постоял немного там. Потом сбежал по лестнице вниз, скучающей походкой прошел мимо часового, измученного бессонной ночью.

— Жара! — пожаловался часовой и, утомленный, прислонился щекой к штыку. — Ты только гляди, не шмыгни куда.

Юра медленно спустился с крыльца, зашел за угол дома. Часовой не смотрел в его сторону, видимо, стоя дремал.

…Когда Красильников и Фролов остались в комнате одни, моряк задумчиво сказал:

— И ведь что характерно: окромя этого мальца, у нас на батарее никого не было.

— Ты прав… это предательство, — тихо обронил Фролов. — Только парнишку зря сюда приплел. Звонили из штаба артполка. Одновременно обстреляли все батареи. Кроме той, что мы вчера не успели перебросить на новый участок. Соображаешь?

Моряк поднял вопрошающие глаза на Фролова.

— Предатель находился не на батарее и не в артдивизионе. Да, наверно, и не в штабе группы. Скорее всего, в штабе армии.

— Ах ты ж, вошь тифозная! — стукнул по столу кулаком моряк. — Ну, теперь все понятно!..

Фролов поморщился:

— А мне — нет. Напиши записку коменданту, пусть посадят парнишку на поезд. Куда он ехал?

— А шут его знает.

Красильников подошел к двери, выглянул в коридор. Мальчика там не было. Он спустился по лестнице вниз, вышел на крыльцо.

— Мальчишку не видел? — спросил у часового.

— Вертелся тут… — Нерасторопный часовой подтянулся, взглянул на Красильникова. — А что, не надо было выпускать?

— Да нет… ничего…

А в это время Юра мчался под заливистый собачий лай по кривым улочкам городка. Перемахнул через высокий забор, пробежал по огородам и выскочил к пустырю, в конце которого виднелась железнодорожная станция.

Глава 4

Общее наступление, которое предпринял главнокомандующий вооруженными силами Юга России Деникин весной девятнадцатого года, развивалось успешно. Он был доволен.

Деникин часто любил повторять, что главное в должности полководца — угадать момент.

Судя по всему, он момент угадал. К началу мая войска Красной Армии на Южном фронте были обессилены многомесячным изнуряющим наступлением на Донецкий бассейн. Бойцы и командиры нуждались хотя бы в небольшой передышке. Резервы фронта были полностью исчерпаны, а подкрепления подходили медленно. Из-за весенней распутицы и разрухи на транспорте снабжение войск нарушилось. Вспыхнули эпидемии. Тиф вывел из строя почти половину личного состава…

Разрабатывая план наступления, Деникин учел это. Кроме того, он знал, что длительное топтание на месте его армии вызывало все большее разочарование у союзников. Это в последние дни неоднократно давал понять английский генерал Хольман, состоявший при штабе в качестве полномочного военного представителя. Об этом же писал из Парижа русский посол Маклаков. Он сообщал также, что союзники после многих колебаний и прикидок все больше склоняются к мысли назначить адмирала Колчака Верховным правителем России.

Деникин понимал, что в сложившихся условиях ему надо действовать. Действовать масштабно и решительно. Для этого необходимо уже в ближайшие дни объявить директиву, в которой бы определялись стратегические пути летне-осенней кампании и ее конечная цель — Москва. Антон Иванович был убежден, что только она, эта далекая и заветная цель, еще способна воспламенить в душах новые надежды и вызвать к жизни новое горение.

Общие контуры директивы у Деникина уже созрели. Теперь предстояло самое неприятное: соблюдая политес, выслушать соображения одного-двух командующих армиями и заручиться их поддержкой.

Ранним солнечным утром командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский прибыл в Екатеринодар. На вокзале его встретил старший адъютант главнокомандующего князь Лобанов, усадил в автомобиль и повез в ставку.

Ставка Деникина размещалась в приземистой двухэтажной гостинице «Савой», обставленной с крикливым купеческим шиком. Днем и ночью возле штаба гудели моторы бронированных «остинов» и «гарфордов»…

В длинных бестолковых коридорах, куда выходили многочисленные двери номеров, сновали адъютанты и дежурные офицеры, поминутно хлопали двери, доносился стук телеграфных аппаратов, кто-то в конце коридора надрывался в телефонную трубку, читая параграфы приказа, по нескольку раз повторяя каждую фразу. Вся эта суета вызвала у Ковалевского раздражение. Она, по его мнению, мало соответствовала военному учреждению такого крупного ранга, где должны были царить упорядоченность и строгая дисциплина.

Князь Лобанов почтительно провел Ковалевского в кабинет главнокомандующего.

Деникин, в просторной серой тужурке, в брюках с лампасами, стоял возле карты, испещренной красным и синим карандашами, в глубине большого номера, переоборудованного под кабинет. Представиться по форме главнокомандующий Ковалевскому не дал. Они облобызались, и Деникин усадил генерала в кресло.

— Владимир Зенонович, я вызвал вас, чтобы посоветоваться, — сразу же приступил к делу главнокомандующий.

Ковалевский с трудом скрыл удивление. Насколько он знал Деникина, не в характере этого упрямого честолюбца было испрашивать чьих-то советов. С чего бы это? Не иначе что-то задумал, ищет единомышленников. Не советчиков, а единомышленников.

Эти мысли промелькнули мгновенно — одна за одной. Паузы не последовало — Ковалевский тотчас же сказал:

— Рад быть полезным, Антон Иванович.

Деникин пытливо посмотрел на Ковалевского, пощипал седую — клинышком — бородку и удовлетворенно кивнул:

— Я признателен вам, Владимир Зенонович. — И, словно зная, о чем минуту назад думал его собеседник, добавил с горечью: — В штабе у меня много советчиков! И все — по-разному! Одни уже договорились до того, что советуют сдать красным Донбасс, а вашу армию перебросить под Царицын в подчинение Врангеля…

Пухлой рукой Деникин сжал остро отточенный карандаш, и в наступившей тишине Ковалевский явственно услышал сухой деревянный треск — трудно было ожидать такую силу в маленькой руке. Отброшенный карандаш скользнул по столу, кроша грифель.

Для Ковалевского не было секретом, что командующий Кавказской армией барон Врангель настаивал на том, чтобы главным стратегическим направлением стало царицынское. Только объединившись с армией Колчака, категорически заявлял он, можно добиться решающего успеха в кампании.

Деникин же отстаивал иную точку зрения. Разногласия между Деникиным и Врангелем были затяжные, с многочисленными язвительными намеками, мелочными придирками, уколами исподтишка. Телеграммы от Врангеля шли потоком — то насмешливые, то терпеливо-выжидательные, то откровенно злобные. Даже сейчас, когда наметились первые успехи в наступлении, барон стремился доказать превосходство своих стратегических и тактических замыслов.

Деникин, сдерживая охватившее его раздражение, резко встал и подошел к Ковалевскому, который не поспел за ним встать сразу. Главковерх, положив ему на плечо руку, попросил остаться в кресле. Пожалуй, жест этот продиктовала не только любезность старшего по чину, но и привычный расчет человека невысокого роста, не любящего смотреть на собеседников снизу вверх.

— А того не понимают господа генералы, что время для споров и придворной дипломатии прошло! — продолжал Деникин. — Ответственность за судьбу России отметила всех нас своей печатью, всем нам нести один крест! — Он прошелся по кабинету, мягко ставя на ковер ноги, обутые в генеральские, без шнурков, ботинки, и опять остановился возле Ковалевского. — Настала пора решительных действий, Владимир Зенонович. Я готовлю сейчас директиву, в которой хочу досконально определить стратегические пути нашего наступления. И его конечную цель…

Ага, вот в чем дело!..

Ковалевский знал, что своим высоким положением главнокомандующего вооруженными силами Юга России Деникин обязан отнюдь не личным достоинствам или выдающимся военным дарованиям и уж, конечно, не популярности в русской армии, где не любили черствых людей. О нем много говорили среди офицеров как о человеке недалеком, тугодуме и стороннике «академических» методов ведения войны, которые никак не вязались с войной гражданской. Однако Корнилов в канун своей гибели, как бы предчувствуя свою обреченность, назвал, имея в виду какие-то свои веские соображения, преемником именно его, Деникина.

Неожиданный выбор Корниловым малопримечательного, сухого, непопулярного Деникина вызвал удивление и породил недоуменные толки, но никто не решился открыто оспаривать его: над именем Корнилова сиял венец великомученика. К тому же Деникин был человеком принципиальным, стойким в убеждениях и доказал свою преданность белому движению бегством из «красной» Быховской тюрьмы, где его спас от разъяренной толпы пьяных солдат только счастливый случай.

Теперь Деникин владел Северным Кавказом, Тереком, богатейшей Кубанью и Донской областью. И все же… противники Деникина, хотя и приняли молча его главенство, скрупулезно вели счет его ошибкам, ими объясняя любую неудачу. И Ковалевский понял, как важно для главнокомандующего не допустить просчета в разработке предстоящей директивы и, конечно, заполучить себе опытных союзников при ее выполнении.

Однако почему выбор пал именно на него, Ковалевского? Он знал Деникина давно, но они всегда были холодны друг с другом. Владимира Зеноновича, любящего разговор по душам, атмосферу домашности, раздражало самоуверенное высокомерие Деникина. Антипатии своей к нынешнему главнокомандующему Ковалевский никогда особенно не скрывал. А тот и в глаза и за глаза упрекал Владимира Зеноновича за любовь к кутежам и водочке. Да, была такая страсть у Ковалевского, и тут никто ничего не мог поделать. Так что же заставило самолюбивого, не привыкшего ничего прощать Деникина откровенничать сейчас именно с ним?

А у Деникина, знавшего вкус к штабному политиканству, имелись на то свои основания. У Ковалевского была прочно, неоспоримо сложившаяся репутация талантливого военачальника, незаурядного тактика. Всю войну, с первых дней четырнадцатого года, он командовал корпусом и кроме умения военачальника проявил еще и редкую храбрость. Нравилось солдатам, что он часто бывал в окопах, любил поговорить с ними по душам, ободрить шуткой, не допуская в то же время панибратства. Он не завоевывал авторитет, а пользовался им. Корпус Ковалевского считался одним из лучших на Юго-Западном фронте, а во время знаменитого Брусиловского прорыва особо отличился, за что и получил наименование гвардейского.

Немаловажно для Деникина было и то, что, зная свои слабости, Ковалевский не лез в диктаторы, следовательно, тут можно было не опасаться соперничества. Деникин даже подумывал о назначении Ковалевского на пост военного министра, если, конечно, наступление увенчается окончательным успехом. Именно в беседе с Ковалевским Деникин решил опробовать директиву на слух — в такой крупной игре он готов был поступиться самолюбием, выслушать и советы, и возражения.

— Я мыслю наступать широким фронтом на Харьков, Курск, Орел и далее на Москву, одновременно очищая от войск красных Украину, — уверенно говорил Деникин. — Вдоль Волги, в обход Москвы, пойдет Кавказская армия генерала Врангеля; генерал Сидорин со своими донцами будет наступать в направлении Воронежа… — Деникин присел к столу, продолжил: — Вам же, Владимир Зенонович, по моему плану отводится решающее направление. Овладеете Харьковом, и перед вами откроется кратчайший путь на Москву! — и ожидающе посмотрел на Ковалевского — ему важно, очень важно было знать, как тот отнесется к его плану.

Ковалевский помедлил с ответом, взглянул на карту России. Смогут ли сравнительно малочисленные армии преодолеть путь, предначертанный планом главнокомандующего? Не растворятся ли они на огромных просторах Украины и России? И тут возникло другое сомнение.

Деникин был осторожным консерватором, «непредрешенцем», полагавшим, что все вопросы политики и власти надо решать лишь после победы. Значит, по мере продвижения белой армии на занятых территориях будет устанавливаться дореволюционный режим с губернаторами, уездными начальниками, помещиками. Земельный вопрос не решен, у крестьян станут отнимать обработанную землю, инвентарь, скот. В результате умножатся случаи крестьянских бунтов, вооруженного сопротивления. Это тоже вряд ли будет способствовать быстрому продвижению войск…

— Предполагается проведение мобилизации? — осторожно осведомился Ковалевский.

— Конечно. Приказ о всеобщей мобилизации уже подготовлен.

— Без земельной реформы поголовная мобилизация вызовет крестьянские волнения, Антон Иванович, — не сдержавшись, сказал Ковалевский.

Деникин раздраженно передернул плечами, нахмурился.

— Знаю… Не ко времени заниматься этим. Вот образуется государственность, и тогда… — Он вынул платок и старательно вытер лоб — так вытирают деревянные столы перед праздником. — Но мы не об этом говорим. Вернемся к директиве… На главном, я имею в виду ваше направление, Владимир Зенонович, я намерен собрать в один мощный кулак все лучшие силы. Помимо цвета армии — корниловской, марковской, алексеевской, дроздовской дивизий — у вас будут конные корпуса Юзефовича и Шкуро. Кроме того, я даю вам дополнительно пять артиллерийских полков и заберу для вас у генерала Шиллинга три дивизиона броневых машин. В вооружении и боеприпасах недостатка не возникнет. В Новороссийском порту с пароходов союзников круглые сутки выгружается необходимое для армии, — Деникин чуть усмехнулся, — и можно не сомневаться: чем энергичней мы будем наступать, тем лучше будет снабжение.

Деникин говорил уверенно. Было видно, что все им давно продумано, но Ковалевский продолжал уточнять:

— Антон Иванович, а почему вы не подключаете к наступлению на Москву группу войск генерала Шиллинга?..

— После взятия Крыма Шиллинг выступит в направлении Херсон, Николаев, Одесса. Мне нужны черноморские порты.

И опять Ковалевский отметил ту уверенность и четкость, с которой Деникин говорил о наступлении. И план, им предлагаемый, стал казаться заманчивым.

А Деникин продолжал:

— Хочу обратить ваше внимание, Владимир Зенонович, еще на некоторые важные обстоятельства, они, на мой взгляд, будут способствовать успеху наступления. — Он взял со стола папку, открыл ее и прочитал: — «Установлены прочные связи с антибольшевистскими подпольными организациями на Украине и в ряде городов России. Саботаж, диверсии, террор и, по мере приближения наших армий, вооруженные выступления — таковы задачи этих организаций. Наиболее значимой из них является Тактический центр. Он имеет отделения во всех крупных городах России, но руководство находится в Москве. В решающий момент нашего наступления на Москву военные силы Центра захватят Кремль, правительственные учреждения, Ходынскую радиостанцию, по которой будет объявлено о свержении Советской власти…»

«Ну, это уже фантазии, — подумал Ковалевский. — Знаю я, какие из наших офицеров и интеллигентов конспираторы. Проболтаются на первом углу. Не большевикам чета. Те — опытные, тюрьмой выученные».

Ковалевский своим обостренным чутьем фронтового генерала понимал, что идти на соединение с Колчаком было бы более разумным решением, чем наступление клином на далекую Москву. Веяло авантюрой… Но чем черт не шутит? Если красные начнут в панике бежать и распадаться, а это было вполне возможно, то он, Ковалевский, первым въедет в Кремль. Движение же на восток, к Колчаку, не сулило таких заманчивых перспектив.

И он был искренним, когда в завершение разговора сказал то, чего так ожидал от него, так добивался Деникин:

— Постараюсь оправдать доверие, мне оказанное, ваше превосходительство.

Никто из них не догадывался тогда, что эта беседа была первым шажком на пути к трагедии белого воинства.

* * *

Два дня спустя Ковалевский добрался наконец из Екатеринодара в Харцизск и из одного вагона переселился в другой — в штабной салон-вагон. Эти два дня он пил и предавался радужным мечтам. С раздражением подумал он о том, что полжизни провел в вагонной скученности: диван, кресла, письменный стол и еще стол с ворохом карт занимали почти все пространство.

Штабной поезд стоял в тупике. Изредка тяжело вздыхал паровоз — приказано было держать его под парами. С часу на час здесь ждали добрых вестей от генерала Белобородова, дивизия которого неделю назад двинулась из-под Луганска на Бахмут. Однако наступление развивалось совсем не так, как первоначально предполагал командующий, и оттого он нервничал. Унылые станционные постройки Харцизска, затянутые завесой знойной пыли, навевали тоску.

Владимир Зенонович Ковалевский был военным до мозга костей, более того, он принадлежал к потомственным военным. Предки его по мужской линии воевали под Нарвой и Полтавой, у стен Кунесдорфа и Кольберга, форсировали Ларгу и Кагул, брали штурмом Измаил и Сен-Готардский перевал, бились на Бородинском поле и на бастионах Севастополя, гибли, обороняя Порт-Артур. В семье Ковалевского не было своего летописца, иначе историю русской армии он мог бы изучать не по трудам ученых, а прослеживая судьбы своих дедов и прадедов.

Ратному делу Ковалевский был предан всей душой, гордился своей прославленной родословной и уже в кадетском корпусе стремился изучить досконально военные науки — вот почему он вполне заслуженно считался в среде офицерства авторитетом, хотя ничего не понимал в политике, и, общаясь с солдатами, христосуясь с ними и даже выпивая по чарке, был бесконечно далек от них и не разбирался в их настроениях.

Значения происходящих в России после февраля событий Ковалевский тоже не понимал, лишь смотрел с ужасом, как отразились эти события на сражающейся на германском фронте армии. Весь ее огромный организм, хоть и имевший неполадки, но все же действующий и повинующийся, вдруг стал на глазах разваливаться.

Уставшая армия рвалась домой. Толпы дезертиров. Митинги. Солдатские комитеты. Он жил тогда с ощущением неотвратимой катастрофы, ибо то, на что он потратил всю свою жизнь, становилось бесцельным, ненужным. Временное правительство по сути отменило дисциплину, заменив единоначалие комитетским голосованием. Офицеры оказались не у дел.

Потом, после октября семнадцатого года, когда открылась возможность снова действовать, он сделал выбор и до сих пор считал его правильным хотя бы потому, что этот выбор являлся, по мнению Ковалевского, единственным, ради чего стоило еще жить и бороться, а в минуты, когда охватывала тоска, разочарование, выручало русское лекарство — водочка.

Задрожали зеркальные стекла салон-вагона. Два паровоза, почти скрываясь в облаке пара, протащили мимо тяжелый воинский состав. С тормозных площадок с любопытством смотрели на окна часовые.

Расстегнув воротник мягкого кителя, Ковалевский сел за стол и начал просматривать бумаги. Чем больше он вчитывался в них, тем еще больше раздражался: в приемной опять напутали, подсунув командующему вместе с безусловно важными документами какую-то малозначимую чепуху. Сначала он с привычной тщательностью военного человека пытался вдумываться в ненужные письма и рапорты, но вскоре отбросил карандаш и позвонил.

Бесшумной тенью возник в салоне молодой подпоручик с адъютантскими аксельбантами. Светло-зеленого офицерского сукна китель ладно охватывал его фигуру. Поблескивали сапоги с модными острыми носками. Смешливое лицо было по-юношески свежим.

— Слушаю, ваше превосходительство!

— Что вы принесли мне, Микки? — спросил Ковалевский, с трудом сдерживая гнев. — Или полагаете, что дело командующего заниматься этим бумажным ворохом? — Он оттолкнул на край стола толстую папку с бумагами.

Покраснев от волнения, младший адъютант смотрел на своего генерала глазами столь преданными и не замутненными раздумьем, что Ковалевскому тут же расхотелось продолжать разнос: как настойчивость дрессировщика не превратит болонку в бульдога, так и начальственный гнев бессилен перед бестолковщиной младших адъютантов. За долгие годы своей военной жизни Ковалевский свыкся, что такие не в меру жизнерадостные, розовощекие адъютанты являются неотъемлемой частью любого штаба, как мебель… «И прозвища у них всегда какие-то уменьшительные, — подумал Ковалевский, глядя на младшего адъютанта. — Микки… — И повторил про себя еще раз: — Микки!.. Черт знает что!»

И произнес вслух уже не грозно, а скорее ворчливо:

— Потрудитесь унести эти бумаги. Передайте их в штаб…

Еще четыре дня назад Ковалевский меньше всего задумывался о значимости хорошего адъютанта в своей работе. Он был доволен исполнительностью неназойливого и умелого капитана Ростовцева. Но достаточно было этому винтику выпасть из отлаженного штабного механизма, как отсутствие его нарушило весь ход работы командующего.

Несколько дней назад Ростовцев и приезжавший в штаб полковник Львов выехали за тридцать верст в полк. С тех пор о них не было никаких известий.

Если отсутствие адъютанта причиняло Ковалевскому ряд видимых неудобств, то исчезновение полковника Львова тревожило его совсем по иной причине. Ковалевский прикрыл глаза, и тут же встал перед ним юноша с тонкими чертами худощавого лица — надежный товарищ по юнкерскому училищу Михаил Львов… Служебные дороги у них разошлись, жизнь, правда, сталкивала их иногда в своей круговерти, но тут же разбрасывала опять — до новой встречи. Но независимо от этого они считали себя друзьями и чем дальше, тем охотнее встречались: наверное, это воспоминания о юношеских днях — пусть наивные, но обязательно дорогие — тянули их друг к другу. Но так было до тех пор, пока в восемнадцатом они не встретились в одной армии. Постоянная близость притупила радость встреч. В суматохе Ковалевский все реже и реже думал о нем… И вот теперь, когда угроза потери товарища своей юности нависла со всей неотвратимостью, он понял, как необходима была ему эта светлая дружба. Вдруг вспомнил, что никогда не задумывался о причинах, из-за которых отстал от него в чинах безусловно одаренный Львов, и с запоздалым возмущением увидел в том огромную несправедливость. Продолжая вспоминать о Львове, он, с великодушием истинно сильного человека, наделял друга теми многочисленными достоинствами, какими тот, быть может, никогда и не обладал…

Нерешительное покашливание у двери прервало раздумья Ковалевского. Он поднял глаза и увидел младшего адъютанта. Забыл отпустить?..

— Идите, Микки! И вот что…

Стук в дверь прервал его.

— Разрешите, ваше превосходительство? — В салон, твердо ступая, вошел подтянутый, выше среднего роста, с коротко подстриженной острой бородкой на желтоватом лице полковник Щукин.

— А я, представьте, только хотел просить вас. Проходите, садитесь, Николай Григорьевич. — Ковалевский показал на кресло возле стола.

Неслышно притворив за собой дверь, исчез Микки. Проводив его взглядом, Щукин неторопливо уселся на предложенное ему место.

— Что-нибудь узнали? — нетерпеливо спросил Ковалевский.

Щукин понял командующего.

— К сожалению, Владимир Зенонович, ничего нового сообщить не могу. Последний раз полковника Львова и капитана Ростовцева видели возле Зареченских хуторов. А после этого… — Щукин развел руками.

В жесте полковника Ковалевскому почудилось безразличие к судьбе пропавших без вести, и он в сердцах сказал:

— Странное происшествие! О каком порядке вообще можем мы говорить, если в ближайших наших тылах люди теряются как иголка в стоге сена?!

— Ничего странного, Владимир Зенонович, — с прежней невозмутимостью ответил Щукин. — Вашего адъютанта и полковника Львова предупреждали, что нельзя ехать к линии фронта в сопровождении всего лишь двух ординарцев.

Ковалевский сидел за столом, сгорбившись, утомленный, по-видимому, не только жарой, но и этим разговором.

— Что же все-таки случилось? — спросил он, не адресуя уже свой вопрос Щукину, а будто сам пытаясь разобраться в непонятном происшествии.

Ковалевский думал, что Щукин промолчит, но полковник ответил:

— Предполагаю, что на них наткнулся вражеский кавалерийский разъезд и они либо погибли, либо захвачены в плен красными. — В глубине души Ковалевский и сам так думал, но верить этому не хотелось. А Щукин, словно бы догадываясь, о чем думает командующий, добавил: — Я поднял на ноги всех, кого только можно было поднять. Поиски продолжаются, Владимир Зенонович.

Николай Григорьевич Щукин возглавлял в штабе Добровольческой армии разведку и контрразведку. До этого он служил в петербургской контрразведке, с начала мировой войны занимался расследованием ряда дел по выявлению германской агентуры.

Летом 1916 года, перед Брусиловским прорывом, Щукин был откомандирован со специальным заданием на Юго-Западный фронт, где и познакомился с генералом Ковалевским…

Осенью восемнадцатого Ковалевский формировал штаб Добровольческой армии и вспомнил о деловых качествах полковника Щукина.

Щукин не обманул надежд командующего: человек трезвых взглядов, умелый, энергичный, он повел порученный ему отдел уверенно и четко. Более того, в короткий срок он стал правой рукой Ковалевского, который советовался с ним по всем важным для армии вопросам.

За окнами салон-вагона грянула солдатская песня. Тщательно отбивая шаг, мимо вагона промаршировала полурота, донеслись слова старой походной песни: «Соловей, соловей, пташечка! Канареечка жалобно поет…»

— Да-с… — протянул Ковалевский. — Вот именно, жалобно! — Он посмотрел на Щукина: — Вы что-то хотели сказать, Николай Григорьевич?

— Я получил чрезвычайно любопытную информацию, Владимир Зенонович. — Щукин со значением добавил: — Из Киева, от Николая Николаевича.

Ковалевский оживился. Откинувшись на спинку кресла, с любопытством смотрел, как Щукин достает из папки листы папиросной бумаги.

— Это — копии мобилизационных планов Киевского военного округа… самые последние данные о численности Восьмой и Тринадцатой армий красных и технической оснащенности… а это сведения о возможных направлениях контрударов этих армий в полосе наступления наших войск, — начал докладывать Щукин.

И Ковалевский сразу же понял, какие соблазнительные возможности открывают эти донесения перед его армией. Упредительные удары по противнику там, где он их не ждет, если… Если только сведения правдоподобны!

— За достоверность информации я ручаюсь, — понял мысли командующего Щукин. — Николая Николаевича я знаю лично. И давно. Человек сильный и неподкупный. И работает он на нас по велению сердца.

— Он что же, входит в состав Киевского центра?

— Ни в коем случае, Владимир Зенонович! Ему категорически запрещено устанавливать связь с Киевским центром, чтобы не подвергать себя излишнему риску. Да и пост у красных он занимает такой, что все время на виду. Ну а в прошлом… — Щукин остро посмотрел на командующего. — Служил в лейб-гвардии его императорского величества. Кавалер орденов Александра Невского и Георгия третьей и четвертой степеней…

— Не скрою, даже такая короткая аттестация внушает уважение, — с удовлетворением произнес Ковалевский.

В салон вошел Микки.

— Ваше превосходительство, извините! Вас к прямому проводу. Есть сведения от начальника тыла марковской дивизии капитана Ерохина: по всей видимости, полковник Львов и капитан Ростовцев попали в руки банды батьки Ангела.

— Что-о?

Ковалевский резко поднялся из-за стола. Тотчас поднялся и Щукин. Они оба знали: белые офицеры, попав к батьке Ангелу, Долго не живут. Батька Ангел был чрезвычайно изобретателен, выдумывая все новые способы мучительных казней для «беляков».

Глава 5

Штаб батьки Ангела располагался верстах в тридцати от железной дороги, в небольшом степном хуторке с ветряной мельницей на окраине. В этот хуторок и пригнали пленных — Кольцова, ротмистра Волина, поручика Дудицкого и двух командиров Красной Армии. Возле кирпичного амбара их остановили. Мирон, не слезая с тяжело нагруженного узлами и чемоданами коня, ногой постучал в массивную, обитую кованым железом дверь.

Прогремели засовы, и в проеме встал сонный, с соломинами в волосах, верзила с обрезом в руке.

— Что, Семен, тех, что под Зареченскими хуторами взяли, еще не порешили? — спросил Мирон.

— Жужжат пчелки! — ухмыльнулся Семен.

— Жратву только на них переводим. — Мирон обернулся, указал глазами на пленных: — Давай и этих до гурту. Батько велел.

— Ага. — Верзила полез в карман за ключами. Чуть не зацепившись плечом за косяк, вошел в амбар, оттуда позвал Мирона: — Иди, подмогнешь ляду поднять!

Мирон нехотя слез с коня. Они вдвоем подняли тяжелую сырую ляду и велели пленным по одному спускаться в подвал.

— Фонарь бы хоть зажгли, — пробормотал поручик Дудицкий, нащупывая ногами ступени. — Не видно ничего.

— Поговори, поговори, — лениво отозвался Мирон. — Я тебе в глаз засвечу — враз все увидишь.

— Мерзавцы! Хамы! — громко возмутился спускавшийся следом за Дудицким Кольцов.

Еще когда их вели сюда, на хутор, он все примечал, схватывал цепко, упорно вынашивая мысль о побеге. В пути такой возможности не представилось. А сейчас? Что, если сбросить этих двоих бандитов в подвал? А дальше что? Вокруг полно ангеловцев!.. Нет, бессмысленно.

Все это промелькнуло в голове мгновенно, и в подвал Кольцов стал спускаться без малейшей задержки.

— Хамы, говоришь? — обжег его злобным взглядом Мирон. — Я тебе это запомню. Когда вас решать поведут, я тебя самолично казнить буду. Помучаешься напоследок. Ох и помучаешься!..

В подвале было темно и сыро, под ногами мягко и противно пружинила перепревшая солома. Воняло нестерпимо.

Кто-то кашлянул, давая понять, что в подвале уже есть жильцы.

— О, да этот ковчег уже заселен, — невесело пошутил Кольцов и, когда вверху глухо громыхнула ляда, извлек из кармана коробок, зажег спичку. При неясном и зыбком свете он увидел: в углу, привалившись к старым бочкам, сидели трое офицеров, старший по званию был полковник.

— Берегите спички, — сказал он, поднимаясь.

— Разрешите представиться, господин полковник! Капитан Кольцов! — И обернулся к своим попутчикам: — Господа!

Блеснули влагой бутовые камни, которыми были выложены стены подвала, и спичка погасла.

— Ротмистр Волин, — прозвучал в темноте уверенный голос.

— Поручик Дудицкий.

Наступила пауза, в которой слышался только шелест соломы и чьи-то похожие на стон вздохи.

— Вас, кажется, пятеро? — спросил полковник.

— Мы из другой компании, полковник, — сказал командир с калмыцким лицом. — Командир Красной Армии Сиротин, если уж вас так интересуют остальные.

— Командир Красной Армии Емельянов.

— Бред какой-то, — буркнул полковник и, судя по жалобному скрипу рассохшейся бочки, снова сел на прежнее место. — Красные и белые в одной темнице!

— А вы распорядитесь, чтоб нас выгнали! Мы — не против! — насмешливо отозвался Емельянов.

Полковник промолчал, не принимая шутки. Затем сказал, обращаясь к «своим»:

— Устраивайтесь, господа! Я — полковник Львов! Здесь со мной еще капитан Ростовцев и подпоручик Карпуха!

Кольцов опустился на солому, ощутил рядом с собой чьи-то босые ноги.

— Извините! — Он поспешил отодвинуться.

— Ничего-ничего… Здесь, конечно, тесновато, но… Это я — подпоручик Карпуха… — доброжелательно представился сосед.

— А вот я здесь, справа, — отозвался из своего угла капитан Ростовцев.

Наконец все, как могли, устроились на соломе, после чего Кольцов спросил:

— Вас давно пленили, господа?

— Дня четыре назад… может быть, пять, — отозвался полковник. — Время мы отсчитываем приблизительно. По баланде, которую сюда спускают раз в сутки.

— Мне кажется, что мы здесь по крайней мере месяц, — буркнул капитан Ростовцев.

— Расскажите, что там, на воле? — пододвинулся к Кольцову полковник.

Кольцов немного помедлил: мысленно согласовал ответ со своей легендой.

— Газеты красных не очень балуют новостями, — сокрушенно сказал он. — «Выпрямили линию фронта», «отошли на заранее подготовленные позиции» и так далее. По слухам же, наши успешно наступают и даже, кажется, взяли Луганск.

— Устаревшие сведения, капитан! — оживился полковник Львов. — Луганск мы взяли недели полторы назад, мой полк вошел в него первым. Надеюсь, к сегодняшнему дню в наших руках уже и Бахмут, и Славянск.

— Благодарим вас за такие отличные новости, господа! — с умилением произнес поручик Дудицкий.

— Нам с вами что толку сейчас от таких новостей? — прозвучал чей-то угрюмый голос.

— Ну как же! Со дня на день фронт продвинется сюда, и нас освободят! — ринулся в спор Дудицкий.

— Смешно! — все так же мрачно отозвались из темноты. — Когда наши будут подходить к этой богом проклятой столице новоявленного Буонапарте, нас попросту постреляют. Как кутят.

— Кто это сказал? — спросил полковник.

— Я. Ротмистр Волин!

— Стыдитесь! Вы же офицер!.. — Полковник прошелестел соломой. — Скажите, господа, ни у кого не найдется покурить?

Довольно долго никто не отзывался, затем послышался неуверенный голос:

— У меня есть… Это Сиротин говорит!

— Махорка? — скептически спросил полковник.

— Она самая! — насмешливо ответил Сиротин.

— Ну что ж… Давайте закурим махорки, — согласился полковник и передвинулся к Сиротину.

Протрещала рвущаяся бумага, потом полковник попросил у Кольцова спички, прикурил и, придерживая горящую спичку на уровне своей головы, спросил у Сиротина:

— Интересно, как сложившуюся на фронте ситуацию оценивают там у вас, в Красной Армии?

— Хреновая ситуация, чего там! — категорично заявил Сиротин. — Но, как говорится, цыплят по осени считают… Еще повоюем!

— Мы-то, кажется, уже отвоевались.

— Это вы сказали, ротмистр? — обернулся на голос полковник.

— Нет, это я — подпоручик Карпуха. Мне тоже, как и ротмистру, не хочется себя тешить иллюзиями, господа. Мы уже в могиле. Братская могила, как пишут в газетах. Все!

Кольцов, с усмешкой слушавший этот разговор, прошептал:

— Повремените с истерикой, подпоручик… Надо думать! Быть может, нам еще что-то и удастся!

— Но что?.. Я готов зубами грызть эти проклятые камни!

— Подумаем. Время у нас еще есть, — невозмутимо ответил Кольцов.

— Правильно, капитан. Вижу в вас настоящего офицера, — одобрительно отозвался полковник. — На каком фронте воевали?

— На Западном, господин полковник, в пластунской бригаде генерала Казанцева.

— Василия Мефодиевича?! По-моему, он сейчас в Ростове. Кстати, фамилия ваша мне откуда-то знакома. Вы родом из каких мест? Кто ваши родители?

— Мой отец — начальник Сызрань-Рязанской железной дороги. Уездный предводитель дворянства, — спокойно, не скрывая потомственной гордости, отозвался Кольцов.

— Господи! Как тесен мир!.. — изумился полковник Львов. — Мы с вашим отцом, голубчик, встречались в бытность мою в Сызрани. У вас ведь там, кажется, имение?

— Было, господин полковник, имение… Было… — интонацией подчеркивая сожаление, ответил Кольцов. И подумал, как все же удачно, что полковник имел возможность быть знакомым только с отцом. Будь иначе, эта встреча в подвале обернулась бы катастрофой. А сейчас может даже принести пользу, если они, конечно, вырвутся отсюда. А в то, что вырваться удастся, он продолжал твердо верить, сознательно разжигая в себе эту веру, ибо она подстегивала волю, обостряла, делала изощренней мысль, что в создавшейся ситуации было необходимо. Человек действия, Кольцов не верил в абсолютно безвыходные ситуации.

— Нет, надо же, какая встреча! — продолжал изумляться Львов. Он хотел еще что-то сказать, но послышался короткий стон, и полковник умолк.

— Кто стонет? — спросил Дудицкий.

— Это я, подпоручик Карпуха!

— Он ранен, — пояснил капитан Ростовцев. — Четвертый день просим у этих бандитов кусок бинта или хотя бы чистую тряпку.

— У меня есть бинт. Это я, Емельянов, говорю. Зажгите спичку. — И когда тусклый свет зажженной спички осветил подвал, подошел к раненому: — Покажите, что у вас?

Морщась от боли, подпоручик Карпуха неприязненно посмотрел на Емельянова.

— Любопытствуете?

— Покажите рану! — повторил Емельянов строже. — Я бывший фельдшер… правда, ветеринарный. — И присел около раненого.

Зажглась еще одна спичка. Емельянов склонился к подпоручику, стал осматривать рану. Потом зажгли пучок соломы, всем хотелось помочь Карпухе.

— Ничего серьезного… Кость не затронута… однако крови много потеряли… и нагноение. — Емельянов разорвал обертку индивидуального пакета и умело забинтовал плечо Карпухи.

Волин поднял обертку индивидуального пакета.

— Английский, — удивился он. — А говорят, у красных медикаментов нет!

— Трофейный, — пояснил Емельянов.

— Убили кого-нибудь?

— Возможно, — спокойно подтвердил Емельянов. — Стреляю я вообще-то неплохо! — И спросил у подпоручика: — Ну как себя чувствуете?

— Как будто легче, — вздохнул Карпуха, и в голосе его зазвучали теплые нотки. — Я ведь с четырнадцатого на войне, и все пули мимо меня пролетали. Как заговоренный был — и на тебе! Не повезло!

— Почему же не повезло? Пятый день, а гангрены нет, лишь легкое нагноение. Повезло! — буркнул Емельянов.

— Вообще-то, господа, я всегда везучий был, — еще более повеселел Карпуха. — С детства еще. Совсем мальчишками были, играли в старом сарае, вот как в этом, что над нами. И кто-то полез на крышу, а она обвалилась. Так поверите, всех перекалечило, и даже того, что на крыше был, а у меня — ни одной царапины.

— А я так сроду невезучий, — усмешливо отозвался Емельянов, — пять ранений, одна контузия. И сейчас вот опять не повезло.

…Время здесь, в подвале, тянулось уныло и медленно. Часов ни у кого не было, и день или ночь — узники определяли только по глухому топоту охранников над их головами. Ночью часовые спали. Зато ночью не спали крысы — это было их время. С истошным писком они носились по соломе, по ногам людей. Когда крысы совсем наглели, Кольцов зажигал спичку, и они торопливо, отталкивая друг друга — совсем как свиньи у кормушки, — исчезали в узких расщелинах между камнями.

Первое время узники много переговаривались друг с другом. Потом паузы длились все дольше и дольше. Человеку перед смертью, может быть, нужно одиночество. Люди то ли спали, то ли, лежа с открытыми глазами, думали каждый о своем, одинаково безрадостном и тревожном. И еще никак нельзя было привыкнуть к вони: парашу они выкопали в углу и прикрывали ее лишь прелой соломой.

Кольцов, ворочаясь на соломе, проклинал обстоятельства, сунувшие его в этот погреб. Проклинал именно обстоятельства, потому что его вины в происшедшем не было. Все шло так, как было задумано Фроловым, и ни в чем, ни в одной мелочи, не отступил он от своей легенды, от той роли, которую предстояло ему сыграть. Все началось удачно: он вышел на людей, которые взялись переправить его к белым, и этот новый Кольцов, в образе которого он стал жить, не вызывал подозрений, — он, во всяком случае, никаких специальных проверок не заметил. И если бы не налет банды, Кольцов уже, должно быть, приступил бы к выполнению своего задания.

О возможной близости смерти Кольцов не думал — очень долго она была рядом, и сама возможность гибели стала привычной, обыденной частью его солдатской судьбы. Нет, не о смерти он думал сейчас, а только о том, как вырваться отсюда. И все время остро жалила досада, что неудача настигла его именно сейчас.

К большевикам он примкнул в последний год войны, после февраля, когда понял, что они — единственная реальная сила, способная воссоздать рухнувшую страну. Примкнул после серьезных размышлений и сомнений. И, как «опоздавший», хотел доказать делом, что ничуть не хуже бывалых революционеров.

И вот наступило наконец его время, и как же неудачно оно началось!

Прошло двое суток, а быть может, и больше. Об узниках словно забыли…

Ротмистр Волин лежал рядом с Кольцовым. Тревожно ворочался на соломе, иногда что-то бессвязное бормотал во сне. Как-то под утро он приподнялся на локте, потрогал Кольцова, заговорщически зашептал:

— Капитан!.. Капитан Кольцов! Вы спите?

— Нет, — помедлив, отозвался Кольцов.

— Я все время разрабатываю в голове разные планы побега.

— Придумали что-нибудь?

И взволнованно, словно обличая кого-то, Волин начал говорить сначала тихо, а потом, распаляясь, все громче:

— Дребедень какая-то. В духе «Графа Монте-Кристо» или еще чего-то. И я подумал вдруг: а может, в этой самой революции и во всем этом есть какой-то биологический смысл? Как в браке дворянина с крестьянкой, чтобы внести свежую струю крови!.. Мы ведь вырождаемся… Я бы даже сказал — выродились. Инстинкт самосохранения и тот отсутствует. Спокойненько так ждем смерти. Как скот на бойне… Что вы?

— Я слушаю, — безразличным тоном сказал Кольцов.

— В какой-нибудь азиатской стране всю эту вакханалию прихлопнули бы за неделю. Ходили бы по горло в крови, но прихлопнули бы. А мы… — И в голосе Волина зазвучала неподдельная, уничижительная горечь.

— Я не знаю, что можно придумать в нашей ситуации, — приподнявшись на локте, тихо сказал Кольцов. — Однако, ротмистр, я думаю, что законность в России скоро восстановится. И вы сможете, вернувшись домой, жениться на крестьянке. Для оправдания вашей идеи.

Оказалось, что их разговор слышали все. Кто-то не выдержал, засмеялся.

— Браво, капитан! — поддержал полковник Львов.

— Недобрая шутка, капитан, — сухо сказал Волин и с вызовом добавил: — Но ей-богу, если бы случилось чудо, нет, если бы это помогло чуду и нам бы удалось спастись, ну что ж, я согласен жениться на крестьянке.

Проскрипела над их головами ляда, и в светлом квадрате появилось заспанное лицо охранника.

— Эй вы, там! Держите!.. — с равнодушной ленцой предупредил он.

И сверху вниз поплыло ведро с болтушкой. Капитан Ростовцев подхватил его, поставил посреди темницы.

— Прошу к столу, господа!

«Господа» не заставили себя упрашивать. Уселись мигом вокруг ведра. На ощупь опускали в ведро ложки, ели.

— Кухня шеф-повара «Континенталя» дяди Вани, — кисло пробормотал поручик Дудицкий, брезгливо помешивая ложкой в ведре.

— Я в Киеве предпочитал обедать в «Апполо», — подал реплику Волин. — Там в свое время были знаменитые расстегаи.

— Что-то сейчас там, в нашем Киеве, — задумчиво произнес полковник Львов.

— «Товарищи» гуляют по Крещатику, — сказал капитан Ростовцев так, чтобы слышали красные командиры. — Красные командиры едят в «Апполо» кондер с лошадиными потрохами…

— Я не о том. У меня в Киеве сестра. К ней должны были приехать моя жена с сыном, да вот не знаю, добрались ли… — Полковник не закончил фразу: снова заскрипела ляда и в проеме появилось несколько раскрасневшихся от выпивки лиц.

— Пожрали?.. Все! Вылазь! Вышло ваше время!..

Они по одному вылезли из подвала и, ослепленные после темноты, остановились у широко открытой двери амбара, не решаясь выйти на улицу, залитую ярким солнечным светом.

Все они были босые, без ремней, в выпущенных наружу рубахах и гимнастерках.

Мирон пошел вперед, за ним двинулись пленные. Слева и справа от них настороженно шагали с обрезами в руках конвойные.

Они прошли через двор, обогнули пулеметную тачанку, на задке которой была прибита фанера с коряво выведенной надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!», подошли к крыльцу. Ездовой заканчивал впрягать сытых, с лоснящейся шерстью, трех карей масти лошадей.

— Ласково просим до хаты, — паясничал Мирон, показывая на дверь. — Сам батько Ангел возжелал с вами побеседовать. — И добавил: — Ну и воняет от вас. Что от красных, что от белых. А говорили, аристократия завсегда духами пахнет!

Когда пленники вошли в просторную, украшенную вышитыми рушниками, со следами выдранной из угла божницы горницу, батька Ангел обернулся к ним и, морща нос, долго и бесцеремонно рассматривал, наслаждаясь их жалким видом. Затем, напустив на себя неприступный вид, приказал:

— Докладывайтесь, кто такие?

Полковник Львов передернул плечами и отвернулся.

— Та-ак… Не желаете, значит, говорить? — распаляя себя, медленно протянул атаман.

И тогда за всех на вопрос Ангела ответил Волин:

— Все мы — кадровые офицеры, кроме этих двоих. — Ротмистр указал глазами на Сиротина и Емельянова. — Среди нас — полковник Львов.

— Кадровые, говоришь, офицеры?.. А этот, говоришь, полковник? — хрипловатым то ли с перепоя, то ли еще со сна голосом переспросил Ангел и внимательно посмотрел на Львова. — Куда ж он сапоги дел? Пропил?

У Львова дрогнуло лицо, он хотел что-то сказать, но промолчал.

— Сапоги с нас сняли ваши люди, — выступил вперед Кольцов. — Вот этот! — И он указал глазами на Мирона, который сидел возле двери на табурете, выставив вперед напоказ ноги в трофейных сапогах, словно приготовился смотреть спектакль.

— Этот? Ай-яй-яй! А еще боец свободной анархо-пролетарской армии мира! — укоризненно покачал головой батька и снова стал рассматривать пленных холодным, немигающим взглядом. Затем подошел к столу, быстрыми движениями расстелил карту: — Так вот, братва, хочу я с вами маленько побеседовать… Вы уж не обижайтесь, у нас ни товарищев, ни благородиев. Мы по-простому: братва и хлопцы.

— А как же женщин будете величать? — не удержался, язвительно спросил Львов.

Однако Ангел сделал вид, что не услышал этого вопроса.

— Так вот, хочу я, братва, прояснить вам обстановку, чтоб, значит, мозги вам чуток прочистить. Может, чего поймете! — Ангел склонился к карте, продолжил: — Тут вот сейчас красные. Отступают… Тут — белые. Наступают. Вроде бы как все складывается в вашу пользу, — он взглянул на белых офицеров, а затем перевел взгляд на красных командиров, — и не в вашу пользу. Но это обман зрения. — И, сделав большую, выразительную паузу, торжествующе добавил: — На самом деле все складывается в мою пользу…

Ангел несколько раз прошелся по горнице, снова остановился перед полковником Львовым, спросил:

— Понимаешь?

— Нет, — чистосердечно сказал полковник, считая, что ложь даже перед таким человеком, как Ангел, унизит его самого.

— Во-от. Вы все много учились и маленько заучились. — Он хитровато зыркнул взглядом в сторону красных командиров: — Кроме вас, ничему не обученных. Мы тоже, правда, в грамоте не сильны, но вот до чего дошли своим собственным мужицким умом. Война идет где? Вот здесь… — Он указал на карту. — На железных дорогах. И слава богу, воюйте себе на здоровье! До ближайшей железной дороги сколько верст? Сколько, Мирон? — Лицо у батьки вытянулось, и он стал похож на большую переевшую мышь.

— Тридцать две версты с гаком, батько! — с готовностью ответил Мирон.

Батька благосклонно посмотрел на него.

— Тридцать две версты. Верно. А то и поболее, — согласился Ангел. — Это в одну сторону, а в другую — до Алексеевки, Мелитополя, Александрова, считай, все триста будет. А в третью сторону, — неопределенно махнул он рукой, — тоже за неделю не доскачешь… и в четвертую… Все, где железные дороги, то — ваше, а остальное, стало быть, — наше, мужицкое. Тут мы хозяева, хлеборобы… Вот вы навоюетесь, перебьете друг дружку. А которые останутся — есть захотят. А хлебушек-то на железной дороге не родит. К нам припожалуете. Поначалу с оружием. Но мы, значит, кое-что предпримем, чтоб отбить у вас охоту с оружием к нам ходить. Ну, вы тогда с поклоном: есть-то хочется. Мы вам дадим хлебушка. В обмен на косилку, на молотилку, на иголку с ниткой… Так и заживем по-добрососедски. Потому мужик без города может прожить, а вот город без мужика… — Ангел сложил пальцы, показал всем кукиш.

Мирон не выдержал, прыснул в кулак, да так и застыл, лишь плечи у него тряслись от смеха.

— Мужицкое, значит, государство? — спросил жестко и непримиримо полковник Львов. — Мужицкая республика?

— Что-то навроде этого. Государство, республика. Придумаем, какую названку дать. И государство как, и баб. Сами не придумаем — вы поможете. Не бесплатно, нет! За хлеб да за сало будут у нас и ученые, и те, что книжки пишут. Все оправдают, про все напишут. — Ангел снова подошел к полковнику Львову, поднял на него тяжелые, похмельные глаза: — Я к чему веду? Если вам все понятно, предлагаю идти ко мне на службу. Поначалу советниками. Без всяких, само собой, прав. А дельными покажетесь, в долю примем. Не обидим, стало быть. Ну?

Полковник Львов насмешливо и брезгливо поморщился и, жестко посмотрев в глаза атамана, отчеканил:

— А не много ли тебе чести, Ангел, иметь советником полковника русской армии?

— Та-ак… — Ангел зло сощурил глаза и теперь и вовсе стал походить на белую раскормленную мышь. — Ты еще что скажи! Напоследок! Как попу перед смертью!.. — Он кинул было руку к раскрытой кобуре.

Сидевший у двери Мирон тоже весь подобрался, выжидающе смотрел то на полковника, то на Ангела.

Остальное произошло в доли секунды.

Кольцов, увидев у Ангела расстегнутую крышку кобуры, понял, что это единственный шанс попытаться спастись. Резко наклонившись, он выхватил маузер из кобуры. Загремели выстрелы. Ангел, так и не успевший понять, что случилось, схватился за живот, рухнул на землю. В смертной тоске закричал конвоир, в которого Кольцов молниеносно всадил две пули.

Емельянов бросился к упавшему конвоиру, подхватил его обрез и подскочил сбоку к Мирону, который целился в Кольцова. На какое-то мгновение он опередил его, ударив обрезом по голове.

Кольцов понимал, что поле боя должно остаться за ними, иначе — гибель, иначе не добраться до тачанки. И он стрелял. От выстрелов Кольцова и Емельянова повалился Семен, тот самый, что охранял их в амбаре, за ним свалились еще двое ангеловцев. Но Семен стоял возле подпоручика Карпухи. Падая, он успел выстрелить Карпухе в голову.

— К тачанке, живо! — крикнул Кольцов и первым выбежал на улицу.

Следом за ним бросился полковник Львов, по пути прихватив обрез, который выронил из рук оглушенный Мирон. Дослал в патронник патроны.

Услышав выстрелы, к хате до всех ног неслись трое ангеловцев. Один из них оказался лицом к лицу с Кольцовым и получил последнюю пулю. Емельянов выхватил у упавшего ангеловца винтовку. Другую схватил Сиротин. В несколько прыжков они достигли тачанки. Полковник столкнул с сиденья щуплого ездового, однако тот с неожиданным упорством и силой стал остервенело цепляться за вожжи. Кольцов с налета ударил его рукоятью маузера по голове, и тот, отпустив вожжи, свалился с тачанки.

Ротмистр Волин и поручик Дудицкий поспешили вслед за ними, еще толком не успев понять, что же случилось. Времени на размышления не было.

Полковник разобрал вожжи, взмахнул ими, и кони с места рванули вскачь.

— Все? — обернулся полковник.

— Ростовцев! Капитан! — закричал Дудицкий.

И, словно услышав этот крик, капитан выскочил из хаты, неся ящик. Тяжело дыша, догнал тачанку.

— Патроны! — сказал он и передал ящик Емельянову.

— Садитесь! — крикнул Дудицкий, уступая капитану Ростовцеву место. — Садитесь же!

Капитан занес было ногу, но вдруг словно обо что-то споткнулся. Тачанка снова понеслась по двору.

— Ростовцев сел? — еще раз обернулся полковник и увидел, как капитан Ростовцев упал на колени, потом, словно подкошенный, медленно повалился в траву.

А следом за тачанкой с гиканьем и суматошным гвалтом уже мчались верховые, на скаку срывая карабины с плеч. Беспорядочно засвистели пули.

Кольцов схватился за пулемет, крикнул поручику Дудицкому:

— Готовьте ленту!

Ротмистр Волин нашарил под сиденьем тачанки пулеметные ленты.

— Куда? — обернулся к Кольцову полковник Львов. — Кто знает куда?

— Прямо! К мельнице, за ней лесок! — крикнул Кольцов, прикидывая, что в лесок ангеловцы, пожалуй, не пойдут. Да и скрыться там легче.

Поднимая клубы рыжей пыли, тачанка пронеслась по околице хуторка, пугая людей, сидящих на завалинках, и сонных кур на заборе, затем лошади выскочили на бугор, к мельнице. Тачанка крутнулась на бугре, обливая преследователей градом свинца.

Из дворов выскакивали все новые верховые, устремлялись в погоню. Но уже не было в них ни ярости, ни силы, редко кто вырывался вперед, потому что с тачанки бил не умолкая пулемет. К рукояткам припал Кольцов.

— Экономьте патроны, капитан! — крикнул полковник не оборачиваясь.

Скрылась вдали мельница, тачанка вскочила в лесок.

Ангеловцы наддали и стали обходить слева и справа; все больше и больше смелея, иные уже запальчиво вынимали клинки. Вот они уже поравнялись с тачанкой. И тогда Кольцов снова нажал на гашетку — в седле, словно перерубленный пополам, переломился азартный ангеловец Павло, неосмотрительно вырвавшийся вперед; другие стали попридерживать разгоряченных коней.

Преследователей становилось меньше. Но те, кто продолжал погоню, все приближались к тачанке. Впереди скакал Мирон, в руке его отливал вороненой сталью клинок. Азарт погони и злоба — все было сейчас на его искаженном, побитом оспой потном лице. Он что-то яростно кричал то ли от злобы, то ли подбадривая самого себя: после удара, нанесенного Емельяновым, у него сильно болела голова.

Дорога сделала поворот, и Мирон оказался прямо перед пулеметом — один на один.

Кольцов долго целился и снова нажал на гашетку. Но очереди не последовало. В напряженной тишине только звучно стучали копыта и тяжело дышали вконец запаленные лошади.

— Ленту, ленту давайте! — закричал Кольцов.

— Все! — выдохнул ротмистр Волин. — Все! Нет патронов.

Мирон еще какое-то время скакал за тачанкой, но, обернувшись и увидев, что остался один, круто, на всем скаку, завернул коня…

Полковник ослабил вожжи, и лошади пошли шагом.

Был день. Но утренний туман еще не покинул озябшую землю, его клочья, похожие на пух невиданных птиц, цеплялись за ветви деревьев. Солнце проглядывало сквозь листву, заливало светом уютные круглые поляны, отгоняло облачка тумана в густые заросли. И не было тишины. Тяжело дыша, мирно пофыркивали лошади. Скрипели давно не смазанные колеса. И стоял такой громкий птичий щебет, какой редко можно услышать среди лета, а лишь ранней весной, когда природа ликует, отогреваясь после долгой зимы.

Оглядевшись вокруг, Кольцов даже усомнился: в самом ли деле всего несколько минут назад, припав к пулемету, он отстреливался от наседавших бандитов, не во сне ли почудились ему события сегодняшнего дня?

Видимо, о том же думали и его спутники. Они сидели в тачанке, вслушиваясь в добрые, мирные звуки, и молчали.

— Сиротин, у вас не осталось еще махорки? — спросил полковник Львов.

— По такому случаю наскребу сколько-нибудь, — ответил Сиротин и пересел поближе к полковнику. Они оторвали еще по куску газеты, свернули цигарки, задымили, щурясь на солнце.

— Эх, жалко мне везучего подпоручика, — вздохнул Емельянов. — И капитана Ростовцева тоже.

— Подобрел ты, парень! — зло сверкнув глазами, обронил Сиротин, внезапно построжевший.

— Однако, господа, надо что-то предпринимать, — сказал Дудицкий, взглянув на полковника Львова. — Надо выбираться к своим!

— Как вы себе это мыслите? — спросил полковник.

— Не знаю, — растерянно пожал тот плечами.

— Быть может, мы уже у своих, — сказал ротмистр Волин. — Я так думаю, что наши за эти дни крепко продвинулись.

Сиротин и Емельянов хмуро вслушивались в эти разговоры, на них никто не обращал внимания.

— Надо подумать, как нам поступить с этими! — Поручик Дудицкий кивнул на Сиротина и Емельянова. — Если мы уже на своей территории, они автоматически…

— А если нет? — раздраженно спросил Волин. — И потом, неужели вашего благородства…

— При чем здесь благородство?! — почти выкрикнул Дудицкий. — Есть присяга!..

Сиротин и Емельянов почти одновременно спрыгнули с тачанки и, насторожившись, пошли рядом.

— Вот что, братва… Извините, господа, привычка! Скорее всего вы на нашей территории. Но это не важно! Мы с Гришей посоветовались и решили вас отпустить.

Львов весело улыбнулся, еще не успев привыкнуть к мысли, что они на свободе.

— В бою встретимся — по-другому поговорим… — продолжал Сиротин. — Имущество делить не будем, хоть нажили мы его и сообща. Вам, сдается мне, эта тачанка еще пригодится, пока доберетесь до своих. А вот ружьишко одно мы прихватим. Хоть и без патронов оно, а вид дает, — по-свойски, расторопным говорком закончил он.

Еще какое-то время красные командиры шли рядом с тачанкой, потом свернули с дороги, направились к зарослям. Возле кустов остановились. Сиротин махнул рукой, бросил:

— Прощайте, братва! Может, еще и свидимся!..

Если бы кто-нибудь из сидящих в тачанке посмотрел в это мгновение на Павла Кольцова, то увидел бы в его глазах тоску и растерянность. Сиротин и Емельянов до последней, до этой минуты оставались для Кольцова ниточкой, связывавшей его с тем, иным миром: миром его друзей, его жизни, его убеждений…

Сиротин и Емельянов шагнули в кустарник. Закачались и застыли ветки. Затихли вдали шаги.

Все! Нить порвалась. Он остался один. Один отныне, среди врагов, с которыми предстояло ему теперь жить и с которыми предстояло бороться: после того, как они по-братски делили болтушку.

Пели в лесу птицы. В неподвижном воздухе висел белый пух одуванчиков.

— Сколько вместе пережили, — задумчиво сказал полковник Львов Волину, — а вы их даже на свадьбу не пригласили.

— На какую еще свадьбу? — недоуменно спросил Волин.

— С крестьянкой!

— Сначала — в баню. С таким амбре за меня ни одна крестьянка не пойдет.

Все дружно, весело засмеялись.

Полковник взмахнул вожжами, и кони прибавили шагу.

* * *

Мирон Осадчий тем временем возвращался после погони в хутор. Ехал напрямик, через лес. Колоколом гудела разбитая голова. Ветки хлестали по лицу, однако он не обращал на это внимания. На дорогу не выезжал — мало ли что взбредет в голову этим белогвардейским офицерам, будь они трижды неладны. Ясно, что по лесу на тачанке далеко не уедут.

Ехал Мирон шагом, давая коню остыть. Время от времени он машинально стирал шапкой мыльный пот, который хлопьями вскипал на крупе и боках лошади. На душе у Мирона было тяжело, муторно. Батька Ангел убит. Кто станет на его место? Некому. И выходило так, что надо ему, Мирону, собирать свои нехитрые пожитки и отправляться до дому, в Киев, на Куреневку. Там переждать лихую годину, обмозговать, что к чему. А потом уже или к белым примкнуть, если они в этой войне верх возьмут, а может, и к красным податься, если будет им удача.

— Мирон!.. — слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. — Мирон! Подмогни!.. — снова позвал Павло страдальческим голосом.

Мирон направил к Павлу коня, остановился возле него, но не спешился.

— Куда тебя? — спросил он.

— В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? — тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот раз обошла его удача. Смушковая шапка валялась у его ног.

Мирон внимательно и цепко посмотрел на Павла, сокрушенно сказал:

— Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!

Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.

— Видать, хребет перебит, — с сочувствием сказал Мирон.

— Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, — с надеждой сказал Павло.

— Калекой будешь… — задумчиво обронил Мирон. — А она молодая, красивая!

— Не перекипело в тебе? — облизал сухие губы Павло.

— Нет, — чистосердечно сознался Мирон. — Люблю.

— А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!

— Пройдет время, забудет тебя… Все ведь забывается, Павло. И любовь забывается. — И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павла, медленно пошел к кустарнику.

— Слышь… выживу!.. — прохрипел Павло. — На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..

Мирон снова придержал коня, обернулся…

Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая, сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного — Павла, и Мирон, давно и тайно в нее влюбленный, понял: не судьба. Понять понял, но не смирился. Когда Павло ушел на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернется Павло с войны.

А он вернулся. Раненый. С медалями на груди.

И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павло по жизни словно заговоренный. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали — а все пули мимо.

И вот — дождался…

— Никуда ты, Павло, не доползешь. Все. Точка. — Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.

Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы еще что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел — не дотянется, далеко, и рука слаба.

Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял еще несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.

Эту сцену наблюдал лежавший неподалеку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мертвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными желтыми цветами.

Глава 6

Огромный и усталый от многочисленных перемен город на днепровском берегу жил тревожно и оглядчиво, потому что упорно и неотвратимо к нему приближался фронт, вокруг рыскали банды. И киевлянам, отвыкшим от мирной устойчивости, казалось удивительным, что из поездов, с перебоями и опозданием прибывающих в город, еще толпами вываливают люди.

На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и дрогали. Лоточники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное солнце.

Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в ее толкотню, втиснутые в ее беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишенными приподнятой оживленности, которая отличает праздники.

Юра добрался до цели. Еще неделю назад этот город казался ему таким далеким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра — один, совсем один, самостоятельно — одолел все, и вот он — Киев. А еще жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра Ксения Аристарховна с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на даче в Святошино, и самые любимые его лакомства, и еще многое, многое другое.

Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей! И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет ее, люди подскажут…

Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:

— Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?

Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой — по Собачьей тропе — идти не посоветовала, предостерегла:

— Там такая шантрапа — обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путем — через Крещатик, потом по Институтской, Левашовской, Александровской.

На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошел Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный поселок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях — это были нищие, мелкие воры и беспризорники.

Юра благополучно дошел почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрепанную курточку и побитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали все это не заслуживающим внимания.

Но вот из-за одной развалюшки вынырнула костлявая фигура в развевающейся на ветру рвани. Беспризорник быстро пересек дорогу Юре и остановился, вызывающе отставив ногу. Это был мальчишка приблизительно Юриных лет с наглыми, по-кошачьи рыжими глазами. Сквозь прореху рубашки на плече виднелась острая ключица. Мальчишка, оттопырив нижнюю губу, насвистывал что-то бойкое. Юра, чтобы не показать виду, что ему не по себе, смело направился к беспризорнику и спросил вежливо и спокойно:

— Вы не скажете, как пройти на Никольскую?

Беспризорник высокомерно осмотрел Юру сверху вниз, задержал взгляд на ботинках и так же высокомерно бросил:

— Давай махнем!

— Что? — не понял Юра.

— Поменяемся, говорю. Штиблеты на штиблеты. — И он выразительно покрутил носком башмака, из которого вылезали пальцы.

Юра улыбнулся такой шутке и хотел направиться дальше, но беспризорник снова преградил ему путь.

— Пропустите, пожалуйста! — тихо, но твердо сказал Юра, безбоязненно глядя в глаза обидчика.

— Ого! — хохотнул беспризорник и фасонно, в знак своей неодолимости, выставил ногу. — Ну а ежели не пущу?

— Ударю!

— Чего-о? — угрожающе протянул мальчишка и для еще большего устрашения замысловато сплюнул через зубы.

— Ударю, говорю! — твердо повторил Юра, пристально следя за каждым движением противника. — Я изучал бокс и джиу-джитсу…

Беспризорник подбросил и поймал на лету увесистый камень, зажал его в руке. И замахнулся…

Если бы Юрины гимназические наставники могли увидеть своего питомца, они бы несомненно остались довольны. Заученным движением Юра перехватил руку обидчика, но не удержался на ногах, и они вместе упали в пыль и покатились по земле, осыпая друг друга крепкими тумаками. Но вскоре оба запыхались, устали.

— Ну, может, хватит? — тяжело дыша, наконец запросил пощады беспризорник.

— А приставать больше не будете? — сидя верхом на противнике, великодушно осведомился Юра.

— Не-е. — И с тенью уважения в голосе мальчишка добавил: — Здорово дерешься!

— То-то же! — вставая, сказал Юра. — Я же вас честно предупреждал!..

— Вот только губу, жандарм такой, разбил! — Беспризорник стер с подбородка кровь.

Юра, не оборачиваясь, двинулся дальше, однако прислушивался, нет ли погони. Но его никто не преследовал.

Оборванный, с кровоподтеками и царапинами, подошел он в сумерках к двухэтажному особняку, обнесенному глухим забором. Несколько раз потянул ручку звонка, не замечая, что через «глазок» в калитке за ним наблюдают. Наконец недовольный женский голос неприязненно спросил:

— Вы к кому?

— К Сперанским.

Калитка нехотя растворилась. Пышнотелая женщина в толстом домотканом фартуке провела Юру в дом, оставила в передней.

Через минуту в переднюю быстро вошла, шурша платьем, невысокая молодая женщина. Чертами лица она напоминала Юриного папу; у Юры дрогнуло и громко-громко забилось сердце.

— Тебе что нужно, мальчик? — спросила она.

— Ксения Аристарховна, тетя Ксеня! Не узнали меня?

Женщина серыми блестящими глазами долго удивленно всматривалась в лицо мальчика и вдруг вскрикнула:

— Юра! Бож-же мой, Юра? Как ты очутился здесь? Где мама?.. Ой, господи, что у тебя за вид?

Она нервно схватила Юру за руку, ввела в просторную, обставленную старинной мебелью комнату и, нежно и заботливо оглядывая его со всех сторон, позвала:

— Викентий!.. Викентий, иди скорей сюда!

В гостиную вошел высокий полный мужчина с капризным, холеным лицом, на котором лежала печать уверенного спокойствия. Он торопливо взбросил на переносье пенсне.

— Юра? — изумленно вскинув тяжелые брови, воскликнул он — Что случилось, Юра? Где мама?

Юра в бессилии потупил голову, и слезы потекли по его щекам…

Потом, вымытый и одетый во все чистое, успокоенный той заботой, с которой его встретили, Юра сидел на широком диване рядом с Ксенией Аристарховной. Он все время старался быть ближе к ней, к ее надежному, уютному, почти материнскому теплу, к рукам, таким же ласковым, как у мамы.

Сидя здесь, в теплой и чистой квартире, Юра испытывал странное чувство раздвоенности. Оно возникло у него еще в дороге, когда он добирался до Киева, когда ехал в тамбурах, на подножках и даже в «собачьем ящике» классного вагона. В «собачий ящик» он забрался в Екатеринославе и, измученный всем пережитым, проспал почти до Киева. Проснувшись, стал взбалмошно вспоминать — и не мог поверить, что все происшедшее случилось именно с ним. Тот, прежний Юра Львов, книжник и неуемный фантазер, беспомощный в обычной жизни, словно бы остался навсегда там, в пустынной степи, у маленького земляного холмика. С ним просто не могло произойти ничего такого, что произошло с другим Юрой Львовым, который бесстрашно шел через ночную степь, блуждал по безлюдному лесу, сумел убежать из Чека, научился на ходу цепляться за поручни уходящих вагонов, прятаться от железнодорожной охраны… Но ведь все это было. Было!

Первый Юра со слезами рассказывал Ксении Аристарховне и Викентию Павловичу об их жизни под Таганрогом, о поезде, о болезни и смерти мамы. Другой же не удержался, стал громко и даже немного хвастливо рассказывать о своих приключениях после того, как он остался один.

Выслушав рассказ Юры о драке на Собачьей тропе, Викентий Павлович обернулся к жене:

— Я так понимаю, Юрий принял сегодня боевое крещение! Все правильно, надо бить!.. Надеюсь, ты не посрамил фамилию?! — патетически воскликнул он.

— Я ему сильно надавал! — засветился от похвалы Юра и добавил: — Приемом джиу-джитсу… вот этим… знаете…

— Молодец! Хвалю! Начинай с малого, с малых большевиков! — заулыбался собственной остроте Викентий Павлович.

— А я и в Чека был. У красных. — Юра хотел преподнести это особенно эффектно, как самое сенсационное в пережитом, но вдруг вспомнилось буднично-усталое лицо Фролова, красные от бессонницы глаза — и голос его помимо воли упал чуть ли не до шепота: — Правда, был в Чека…

Ксения Аристарховна всплеснула руками, брови страдальчески надломились, а Сперанский близко заглянул Юре в лицо и укоризненно покачал головой:

— Ну, это уж ты, братец, сочиняешь! — А сам горестно подумал: «Такое ныне время, должно быть, когда и мальчишки гордятся тем, что в меру сил своих принимают участие в борьбе. Слишком быстро взрослеют сердца».

Юра же, задетый тем, что ему не верят, стал запальчиво рассказывать:

— Схватили они меня и — к самому главному. А тот и говорит: ты шпион!

— А ты? — скептически спросил Викентий Павлович.

— А я?.. А я ка-ак прыгну! И — на улицу! И — через забор! — Теперь Юра опять рассказывал громко, даже залихватски и, чувствуя себя необыкновенно смелым и ловким, суматошно размахивал руками. — А потом по улице… по огородам… Стрельба подняла-ась!

И тут Юра запнулся, вспомнив, что ниоткуда он не прыгал, что из Чека его выпустили и никто за ним не гнался. А еще он вспомнил Семена Алексеевича и то, как внимательно моряк отнесся к нему и на батарее, и позже, когда они ехали в Очеретино. Ему стало немного стыдно за свое хвастовство, и он смущенно поправился:

— Нет, стрельбы, кажется, не было… потому что… никто за мной не гнался.

— Это уже детали. — Сперанский по-отечески взъерошил Юре волосы. — Главное, что ты достойно выдержал экзамен на мужество. — И затем торжественно добавил: — Отменнейший молодец! Гвардия! Весь в отца!

Несколько мгновений они сидели молча, постепенно привыкая друг к другу. Потом Юра поднял глаза на дядю:

— А вы, Викентий Павлович?

— Что — я?

— Вы ведь тоже, как и папа, офицер. Почему вы не воюете?

Сперанский как-то со значением рассмеялся, потрепав Юру по щекам.

— Резонно… резонный вопрос! — Он поколебался, словно советуясь сам с собою о чем-то таинственном и важном, и наконец произнес. — Потом узнаешь… Позже!.. Да-да, несколько позже! — Викентий Павлович прошелся раз-другой по комнате, снова присел возле Юры, положил ему руку на плечо и наигранно-виноватым голосом продолжил: — Время… трудное и сложное в данный момент время, Юрий. И ты должен нам с тетей Ксеней помогать. Договорились? Мне сейчас ходить по городу, так сказать, небезопасно. Ну знаешь, облавы там, проверки документов, да мало ли что… Поэтому за продуктами и по разным хозяйственным делам будешь ходить ты!

— Я? Я с удовольствием, Викентий Павлович! — с готовностью согласился Юра.

— Ну, зачем же… — попыталась было вмешаться в этот разговор Ксения Аристарховна, но не договорила — Сперанский пресек ее попытку взглядом, многозначительным и строгим.

Глава 7

В обитом желтым шелком салон-вагоне командующего Добровольческой армией находились трое: сам хозяин, полковник Щукин и полковник Львов, тщательно выбритый, в хорошо подогнанной армейской форме.

— Я про себя уже крестное знамение сотворил, думал, как достойно смерть принять, — рассказывал Львов о недавно пережитом. — И право же, о таких избавлениях от смерти я в юности читал в плохих романах…

— Судьба, — улыбнулся Ковалевский.

— Случай, Владимир Зенонович. А может, и судьба, которая явилась на этот раз в облике капитана Кольцова. Если бы не он, не его хладнокровие и отчаянная храбрость… все было бы совсем иначе!

— Н-да, не перевелись еще на Руси отважные офицеры, — задумчиво сказал Ковалевский и поднял на Львова глаза. — Вам не доводилось знать его раньше?

— Несколько раз встречался с его отцом. В Сызрани был уездным предводителем дворянства. Очень славный человек! — обстоятельно объяснял полковник Львов.

— О! Значит, капитан из порядочной семьи! — Ковалевский медленно, чуть сгорбившись и заложив руки за спину, несколько раз прошелся по вагону, затем остановился напротив полковника Львова. — В минуты горечи и отчаяния я думаю о том, что армия, которая имеет таких воинов, не может быть побеждена. По крайней мере, пока они живы… Ну что ж, представьте мне капитана. Хочу взглянуть на него, поблагодарить.

Щукин предупредительно встал, пошел к двери. Походка у него была легкая и беззвучная, как будто он был обут в мягкие чувяки.

Кольцов вошел в салон-вагон следом за Щукиным. Он, как и Львов, был уже в новой форме. Прямая фигура, гордо вскинутая голова, решительная походка, четкость и некоторая подчеркнутая лихость движений — все говорило о том, что это кадровый офицер.

Щелкнув каблуками, Кольцов доложил:

— Ваше превосходительство! Честь имею представиться — капитан Кольцов.

Командующий с интересом посмотрел на капитана, лицо его смягчилось еще больше, и он двинулся навстречу офицеру, невольно любуясь его выправкой.

— Здравствуйте, капитан! Здравствуйте! — Командующий совсем не по-уставному, как-то по-домашнему пожал Кольцову руку. — Где служили?

— В первой пластунской бригаде, командир — генерал Казанцев, — четко отрапортовал Павел, прямым, открытым взглядом встречая благожелательный взгляд командующего.

— Знаю генерала Казанцева, весьма уважаемый командир. Садитесь, капитан! Наслышан о вашем достойном… очень достойном поведении в плену. Хочу поблагодарить!

Кольцов склонил голову:

— К этому меня обязывал долг офицера, ваше превосходительство!

— К сожалению, в наше время далеко не все помнят о долге! — Командующий присел к столу, снял пенсне, отчего усталые глаза его с припухшими веками словно погасли. — А кто и помнит, не проявляет должного дерзновения в его исполнении. — Немного подумав, командующий спросил: — Если не ошибаюсь, в дни Брусиловского прорыва ваша бригада сражалась на Юго-Западном фронте? Имеете награды?

— Так точно! Награжден орденами Анны и Владимира с мечами! — не очень громко, чтобы не выглядело похвальбой, отрапортовал Кольцов.

Командующий бросил многозначительный взгляд на Щукина: значит, смелость капитана не случайна. Чтобы получить в окопах столь высокие награды, надо обладать воистину настоящей храбростью — это Ковалевский хорошо знал.

Складывал свое мнение о командующем и Кольцов. Он был немного наслышан о военном умении и высоком авторитете Ковалевского. Сейчас же видел перед собой человека умного и доброго — сочетание этих качеств он так ценил в людях! Ковалевский был ему определенно симпатичен, и Кольцов ощутил сожаление, что такие люди, несмотря на ум, волю, проницательность, не сумели сделать правильный выбор и оказались в стане врагов…

Эти мысли, проскальзывая как бы вторым планом, не нарушали внутренней настороженности Кольцова, его предельной мобилизованности. После побега от ангеловцев все для него складывалось очень удачно, и это обязывало Кольцова к еще большей собранности: он знал, что в момент удачи человеку свойственно расслабляться, а он не имел на это права.

Вызов к командующему не был для Павла неожиданным, в сложившейся ситуации все должно было идти именно так, как шло. Вполне естественной была и приглядка Ковалевского к отличившемуся офицеру, хотя Кольцов и чувствовал в ней какую-то пока непонятную ему пристальность.

— Скажите, капитан, где бы вы хотели служить? — доверительно спросил командующий.

— Я слышал, ваше превосходительство, генерал Казанцев в Ростове формирует бригаду. Хотел бы выехать туда.

— Так-так… — Что-то неуловимое в лице Ковалевского, какое-то продолжительное раздумье насторожило Кольцова. По логике, в их разговоре можно было поставить точку. Интуиция же подсказывала, что командующий делать этого не собирается.

— А если я предложу вам остаться у меня при штабе? — вдруг спросил он.

Первая обжигающая сердце радостью мысль: «Удача, какая необыкновенная удача! — И тотчас же, вслед: — Но и удесятеренный риск». Здесь, в штабе, он будет все время на виду, под прожекторами. Будет постоянно подвергаться контролям и проверкам… Выдержит ли легенда?.. Однако риск того стоит. Такой второй возможности, может, никогда не представится… Эти противоречивые мысли промелькнули одна за одной, как волны. Если в разговоре и возникла пауза, то очень незначительная и вполне оправданная, когда человеку неожиданно предлагают изменить уже сложившееся решение. Лицо Ковалевского сохраняло прежнее доброжелательство, Кольцов отметил это. Теперь нужно было согласиться, но сделать это осторожно, сдержанно.

— Я — офицер-окопник, ваше превосходительство, — с сомнением в голосе сказал Кольцов, — и совсем не знаком со штабной работой!

— Полноте, капитан! — едва заметно нахмурился генерал, не любящий ни резкости, ни торопливости в людях. — Все мы тоже не на паркете Генерального штаба постигали войну. Но поверьте старому солдату, храбрость, самообладание и выдержка нужны не только на поле брани. В штабах тоже стреляют, капитан, правда перьями и бумагой. Но голову, смею уверить вас, сохранить ненамного легче, нежели в окопах…

Кольцов с покорным достоинством склонил голову:

— Благодарю за доверие, ваше превосходительство! Почту за честь служить под вашим командованием!

— Вы меня знаете? — Ковалевский внимательно посмотрел на Кольцова.

Кольцов снова сдержанно поклонился. Теперь его полупоклон должен был означать уважение и почтительность:

— Кто не знает имени генерала, который первым на германском фронте получил за храбрость золотое оружие! Имени генерала, который под Тарнополем вышел под пули и увлек за собой солдат в штыковую атаку!

— На войне как на войне, капитан! — Ковалевский задумчиво оперся щекою о ладонь, глаза у него стали отстраненными, словно мысленно он вернулся в те дни, когда, честолюбивый, полный сил, он ждал от жизни только удач, когда неуспехи и жестокие поражения, отступления перед противником были у других, а не у него, Ковалевского. Ему было трудно сейчас вернуться из того далека в салон-вагон, где были его товарищи по войне — Львов, Щукин и этот храбрый и тоже, как когда-то он сам, удачливый капитан. Но он пересилил себя. И тихо сказал в прежней доброжелательной тональности: — Вы свободны, капитан.

Когда Кольцов вышел, Львов спросил:

— Предполагаете — адъютантом, Владимир Зенонович? — В голосе полковника явственно звучало одобрение.

— Возможно, — кратко отозвался Ковалевский тем тоном, который обычно исключает необходимость продолжать начатый разговор.

Поднялся Щукин, который до сих пор молча сидел в углу салон-вагона, внимательно следя за разговором командующего и Кольцова.

— Владимир Зенонович, ротмистр Волин прежде служил в жандармском корпусе. С вашего разрешения, я хотел бы взять его к себе.

Ковалевский готовно кивнул, соглашаясь со Щукиным и отпуская его одновременно.

Оставшись наедине со Львовым, командующий пригласил его сесть поближе.

— Я понимаю, Михаил Аристархович! После всего пережитого вы, конечно, хотели бы получить кратковременный отпуск?

Полковник Львов недоуменно посмотрел на командующего и, почти не задумываясь, тотчас же решительно ответил:

— Напротив, Владимир Зенонович! Я сегодня же намерен выехать в вверенный мне полк.

— Нет. В полк вы не вернетесь… Вам известна фронтовая обстановка?

— Да, Владимир Зенонович, — со скорбью в голосе ответил полковник Львов. — Падение Луганска крайне огорчило меня…

— Генерал Белобородов сдал город, проявив нераспорядительность, бездарность и личную трусость, — раздраженно сказал Ковалевский. — Готовьтесь принять дивизию у Белобородова. Луганск для нас важен, взять его обратно нужно как можно скорее…

Назначение Львова командиром дивизии казалось командующему удачным, он верил в то, что полковник сможет благоприятно повлиять на исход операции. Все больше утверждаясь в этой мысли, Ковалевский тепло подумал о Львове, благодарный ему и за готовность, с которой полковник принял ответственное поручение, и за саму возможность дать это поручение именно ему. И тут же мелькнула грустная мысль, что вот встретились они, люди давно знакомые, даже друзья, а разговор их носит сугубо деловой, официальный характер, без малейшей интимности, теплинки, которая обязательно должна присутствовать в отношениях людей, давно и хорошо знакомых и симпатичных друг другу. И Ковалевскому вдруг захотелось внести эту теплинку, заговорив со Львовым о чем-то личном и важном только для него.

Командующий знал, что семья полковника находится на территории, занятой красными, что судьба жены и сына Михаилу Аристарховичу неизвестна, и это его постоянно мучило и угнетало. Он понимал, что за дни отсутствия Львова вряд ли могла проясниться неизвестность, но все же спросил, чувствуя, что сейчас уместно и нужно проявить участие и не важно, какая фраза будет произнесена первой:

— О жене и сыне по-прежнему никаких известий, Михаил Аристархович?

— Самое немногое, Владимир Зенонович, — ответил Львов с той готовностью, которая подсказала Ковалевскому, что он ждал этого разговора и благодарен за него. — С оказией удалось узнать, что Елена Павловна и Юра выехали из Таганрога в Киев, там живет моя сестра. Выехать выехали, но доехали ли? Так что неопределенность осталась.

— Да-да! — страдальчески поморщился Ковалевский. — Ужасно, что мы не смогли защитить, уберечь самое для нас дорогое от всей этой кровавой революционной неразберихи. Знаете, я даже доволен, что не имею сейчас семьи, — и, спохватившись, снова вернулся к прерванной теме: — Пожалуй, Елене Павловне лучше бы оставаться в Таганроге, мы будем там скорее, чем в Киеве.

— Но Леночке ведь неизвестны штабные планы, да и сводок с фронта она наверняка не читает. Запуталась, заметалась… — Голос Львова дрогнул от волнения.

— Будем уповать, что все обойдется, образуется и скоро вы встретитесь с Еленой Павловной и Юрой.

Ковалевский понимал никчемность этих утешающих слов. Но что он мог еще сказать?

* * *

В вагоне Щукина, в той его половине, что оборудовали под кабинет, не было ничего лишнего. По сравнению с салоном командующего это была келья отшельника: небольшой стол, стулья. Во всю стену — карта с загнутыми краями, сплошь утыканная флажками по всем зигзагам своенравной линии фронта. Эта линия своими причудливыми контурами напоминала фантасмагорический цветок, удлиненные лепестки которого простирались к Калачу, Луганску, Феодосии…

На окнах вагона — налитые свинцовой тяжестью плотные шторы, едва-едва пропускающие свет. Толстые железные решетки и два крепыша сейфа, стоящие рядом, придавали кабинету Щукина загадочность, говорили о таинственности и суровости его деятельности.

Войдя в кабинет, Щукин включил свет. Сел за стол.

Только что он снова разговаривал с ротмистром Волиным, и неясное чувство раздражения на самого себя постепенно наполняло его душу. Взять человека в отдел — значило допустить к самым тайным делам штаба. Не слишком ли опрометчиво он поступил, пойдя навстречу желанию Волина, когда тот предложил ему свои услуги? Да, Волин когда-то служил в петербургском жандармском управлении. Но что из того?.. С тех пор утекло много воды. Что Волин делал все последующие годы? С кем общался?..

Стук в дверь прервал его раздумья.

Вошел среднего роста капитан в тщательно отглаженном френче английского покроя. Его светлые волосы были старательно, с помощью бриолина, уложены и разделены уходящим к затылку безукоризненно ровным пробором.

— Не помешал, Николай Григорьевич? — Остановившись у двери, он многозначительно смотрел на Щукина.

— Очень кстати, капитан. Проходите, садитесь.

Капитан Осипов, ближайший помощник Щукина, любил элегантно, как он сам полагал, одеваться и выглядеть в глазах незнакомых людей светским человеком, этаким английским денди. Он умел быть надменным и таинственным в обществе армейских офицеров и безупречно учтивым с начальством. Щукину случалось наблюдать его в различных жизненных ситуациях, что и говорить, умел капитан произвести впечатление, но… на людей неискушенных, принимающих позерство Осипова за его подлинную сущность. Мысленно посмеиваясь, Щукин легко прощал капитану эту его слабость. Более того, он никогда даже не намекнул Осипову, что его претензии на великосветскость нелепы и смешны. Он знал, что сумел бы простить своему помощнику и грехи поважнее, потому что этот человек обладал важнейшим для Щукина качеством — умением работать. Внешность внешностью, а в работу Осипов — сын разбогатевшего на плутовстве купца второй гильдии — въедался с цепкостью истинно крестьянской. Кроме того, он обладал еще и другими, необходимыми для настоящего контрразведчика чертами характера — терпением, дотошностью. Осипову полковник Щукин доверял безоговорочно.

Капитан Осипов с таинственным видом присел на кончик стула. И стал ждать, когда заговорит полковник. Лишь по опущенным на колени рукам можно было догадаться, что ему хочется сообщить что-то важное: короткие и толстые пальцы нервно шевелились от нетерпения.

Щукин внимательно оглядел Осипова и сказал ровным, бесцветным голосом:

— Знаете, Виталий Семенович, доведись нам с вами встретиться сейчас впервые, я бы, пожалуй, угадал в вас контрразведчика.

Осипов скромно склонил голову, демонстрируя свой безукоризненный пробор:

— Неудивительно, Николай Григорьевич, с вашим опытом… — Его лицо слегка залоснилось от самодовольства.

Щукин перебил капитана:

— Для этого не нужно иметь богатого опыта! Есть контрразведчики, которые отличаются особым взглядом. Многозначительным и проницательным. И повсюду его демонстрируют. К месту и не к месту. К счастью, таких контрразведчиков немного!

На покрасневшем лице Осипова обозначилась откровенная растерянность.

— Я считаю это пороком, который надо всячески изживать, — все тем же тихим голосом продолжил Щукин. — Настоящий контрразведчик должен скрывать то, что вы так старательно выпячиваете. Эту загадочную многозначительность. Вот пришли ко мне, и я по взгляду уже знаю, что у вас какое-то важное известие. — Мягко оттолкнувшись кончиками пальцев от стола, он удобно прислонился к спинке стула и деловым тоном приказал: — Ну-с, докладывайте, что там у вас?

— Донесение от Николая Николаевича! — с трудом собираясь с мыслями, стал докладывать Осипов. — Он сообщает, что в Киев прибыла двадцать четвертая Туркестанская дивизия красных и днями будет направлена на пополнение Тринадцатой армии.

Щукин, внимательно вслушиваясь в сообщение Осипова, побарабанил пальцами по столу.

— Ваши выводы?

— Обстановка под Луганском усложняется для нас. По крайней мере, штаб, разрабатывая операцию к новому наступлению, должен это учесть. Может быть, ускорить наступление.

— Дальше, — коротко обронил полковник.

— Николай Николаевич также сообщает, что на Ломакинские склады в Киеве завезено очень большое количество провианта и фуража, предназначенного для войск Южного фронта. Николай Николаевич прямо пишет, что, если все это уничтожить, войска фронта окажутся в период летне-осенней кампании в весьма и весьма критическом положении, уже сейчас красноармейцы получают половинный, голодный паек… — Осипов выразительно посмотрел на Щукина.

— Что вы предлагаете? — спросил полковник.

— Полагаю, Киевскому центру это по плечу.

— Безусловно. У них есть возможности для осуществления такой операции. Подготовьте наше указание.

— Слушаюсь! — Осипов встал мгновенно, будто выпрямилась пружина. — Разрешите идти, господин полковник?

— Это не все, капитан. Сядьте! — Щукин посмотрел на Осипова долгим, невидящим взглядом, словно решаясь в этот момент на что-то, затем вынул из бокового ящика стола чистую папку, на лицевой стороне которой было жирно выдавлено: «Дело №…», и быстро написал на ней несколько слов.

— Досье? — позволил себе любопытство Осипов.

— Называйте как вам будет угодно, но потрудитесь в ближайшее же время вернуть мне эту папку с исчерпывающими сведениями на означенное лицо. — И Щукин протянул папку капитану.

Осипов мельком взглянул на щукинскую надпись.

— Но может ли ротмистр представлять для нас интерес, Николай Григорьевич? Мне кажется, в окопах он пройдет хорошую школу, прежде чем мы…

— Разве я недостаточно четко определил вашу задачу, капитан? — сухо спросил полковник. — А что до окопов… ротмистр Волин с завтрашнего дня будет зачислен в наш отдел.

— Понимаю, Николай Григорьевич. Как говорили древние: «Жена Цезаря должна быть вне подозрений».

Щукин поморщился, как от зубной боли, и затем сказал:

— Кстати, капитан Кольцов оставлен командующим при штабе. Нелишне было бы и на него запросить характеристику у генерала Казанцева, в бригаде которого он служил.

— Слушаюсь! — Осипов четко щелкнул каблуками, повернулся и уже спиной «дослушал»:

— И не увлекайтесь древностью, Виталий Семенович. В дне сегодняшнем она не очень уместна… Но смысл верен: или Волин и Кольцов вне подозрений, или…

Капитан Осипов хорошо знал, что означает второе «или».

* * *

Едва вступив в командование дивизией, полковник Львов предпринял новое наступление на Луганск. Двое суток шли ожесточенные кровопролитные бои. Командиры полков докладывали, что потеряли уже до трети личного состава. Приходилось ломать сопротивление противника на каждой улице, в каждом доме. У красных явно улучшилась дисциплина, более умелым стало управление войсками.

Лишь на третьи сутки к вечеру, когда солнце коснулось городских крыш, стрельба начала стихать. Полковник Львов тотчас отдал распоряжение переместиться штабу дивизии в центр города.

На улицах еще лежали мертвые красноармейцы рядом с убитыми конями. Красноармейцы были раздеты и разуты, у лошадей срезаны седла и сбруя. В вишневой тишине где-то за садами раздавались сухие щелчки выстрелов: это «добровольцы» из второго эшелона спешили добить раненых красноармейцев. Все это стало практикой войны с обеих сторон.

Вызвав адъютанта, полковник продиктовал телеграмму для генерала Ковалевского:

— Ваше превосходительство, Луганск вновь в наших руках. Преследуя противника, двигаюсь на Бахмут, Славянск. — И подавив тяжелый вздох, добавил: — Нуждаюсь в пополнении…

Нелегко далась полковнику Львову эта победа.

Глава 8

Шло время, и Юра постепенно втягивался в свою новую жизнь.

Размеренный быт тихой и тщательно прибранной квартиры с долгими утренними чаепитиями, обедами и ужинами в строго определенное время, долгие часы за чтением книг в маленькой боковушке на мансарде — все это словно перенеслось из прошлого. Но появилось и другое, непривычное, — почти ежедневные хождения по городу с записками к знакомым Викентия Павловича, содержащими просьбы достать муки, крупы или еще чего-нибудь из продуктов. Временем Юру не стесняли, и он, выполнив поручение, еще долго бродил по улицам и бульварам, наблюдая жизнь, временами непонятную и пугающую. Он всматривался в нее и думал, размышлял.

И еще одно прочно вошло в жизнь Юры: твердая надежда на скорую встречу с отцом. Произошло это так.

Однажды поздним вечером, устав от чтения, он лежал в постели и терпеливо слушал, как за окном стучит дождь: казалось, это скачет многокопытная конница. Ливни и конница неудержимы и веселы. И вдруг кто-то сильно и нетерпеливо зазвонил с улицы.

«Кто же это в такой час?» — опасливо подумал Юра и вышел на маленькую площадку перед дверью его комнатки, откуда по узкой, с расшатанными и скользкими перилами лесенке можно было спуститься в переднюю. Перегнувшись через перила, он увидел, как из спальни осторожно, на цыпочках вышел с зажженной лампой в руке Викентий Павлович с заспанным, мятым лицом, на котором было написано недовольство. Повозился у двери, осторожно приоткрыл ее, прислушался и пошел к калитке. Вскоре на пороге появился незнакомый широкоплечий человек в мокром сверкающем плаще.

Юра увидел, что гость зачем-то протянул Викентию Павловичу «катеринку» — сторублевую ассигнацию с изображением императрицы Екатерины Второй — и, наклонившись, что-то шепнул, после чего Сперанский поднес ассигнацию к лампе, тщательно ее осмотрел и, выглянув в коридор, запер за вошедшим дверь. Гость быстрым бесцеремонным взглядом оглядел переднюю, заглянул в раскрытую дверь гостиной, и его длинное бледное лицо постепенно утратило напряженность.

Пока гость раздевался, Сперанский спросил:

— Вы с дороги? Будете есть?

— Спать! — буркнул гость. — Я уже несколько суток не спал. Но прежде всего коротко поговорим о деле.

Они пошли в гостиную, и Викентий Павлович плотно закрыл за собой дверь…

Утром завтракали, как обычно, втроем. Никаких следов пребывания в доме ночного гостя Юра не обнаружил.

Викентий Павлович сидел за столом необычно оживленный, бросал излюбленные, изрядно поднадоевшие Юре шутки, многозначительно поглядывал на Юру, но только под конец завтрака как бы случайно уронил:

— Ну вот, Юрий! Я получил сведения о твоем отце. Он здоров…

Горячая волна радости захлестнула Юрино сердце.

— Где же он? Где?

— Он там, — благодушно махнул рукой в сторону окна Викентий Павлович, — он там, где повелевает ему быть долг русского офицера. Воюет с большевиками. Надеюсь, вы скоро встретитесь… А сейчас одевайся. Пойдешь к Бинскому. Да курточку накинь — что-то сегодня утро ветреное, легко простудиться.

Юре нравилось ходить по городу с разными хозяйственными поручениями Викентия Павловича — сколько можно было всего увидеть! Но вот к Бинскому на Лукьяновку он ходить не любил. Этот до неправдоподобности худой человек с клочковатой неряшливой бородкой вызывал у него чувство какой-то гадливости. Но идти надо было. Юра надел курточку и вышел на улицу.

Стояло раннее утро, и Юра не спешил. Вышел к Никольскому форту и двинулся по улице, вдоль ограды Мариинского парка, вниз.

Один за другим тянулись над крутыми склонами Днепра Дворцовый парк, пышные Царский и Купеческий сады. Юра вспомнил, что, бывая в Киеве, его мама любила ходить на концерты симфонического оркестра, которые давались в Купеческом саду. И Юра, повинуясь неукротимому велению памяти, свернул в Купеческий сад, по дорожке из желтого кирпича прошел к деревянной белой раковине. Вот здесь он бывал с мамой, здесь… Но… скамейки для слушателей были давно разобраны на дрова, в оркестровой раковине вырублен пол, а на истоптанных клумбах вместо неудержимого праздничного цветения — полынная накипь. Не оглядываясь, Юра пошел быстрее прочь от этого места, где ничего не осталось от былого, где как бы свершилась казнь над одним из дорогих его воспоминаний…

Он вышел на шумную Александровскую площадь возле круглого трамвайного павильона, пересек ее и зашагал по Крещатику к зданию бывшей городской Думы, откуда должен был ехать трамваем на Лукьяновку.

Трамвай долго и гулко тащился по бесконечной Львовской, а потом по Дорогожицкой улице. Возле Федоровской церкви Юра лихо спрыгнул с подножки трамвая и повернул в переулок, где жил Бинский. Возле низенького домика с подслеповатыми окнами он остановился и постучал в дверь.

— Заходите! — приказал из-за двери скрипучий голос.

В темной прихожей Юра разглядел Бинского.

— Здравствуйте! — безрадостно произнес Юра.

— А, Юрий! Очень рад. Очень! Раздевайтесь, снимайте курточку, сейчас будем пить чай! — засуетился Бинский.

— Благодарю, но я не хочу чая…

— Раздевайтесь, раздевайтесь. Без чая я вас не отпущу, — настаивал Бинский, помогая Юре снять курточку и на ходу ощупывая ее. — Идемте в комнату.

Здесь тоже было сумрачно, пахло сыростью и мышами. Посередине комнаты с низким потолком стоял овальный стол, у одной стены — комод, возле другой — кушетка и тумба с граммофоном — хозяйство человека, которому от жизни ничего больше не нужно.

— Садитесь, кадет! Я приготовлю чай, а вы пока послушайте Вяльцеву. — Бинский опустил мембрану граммофона на пластинку и торопливо вышел.

Сколько раз уже Юра объяснял Бинскому, что никакой он не кадет, но, похоже, Бинский специально каждый раз забывал об этом.

Вяльцева раскатисто пела о тройке, о пушистом снеге…

Бинский принес и поставил на стол стакан чаю, коробку с ландрином и опять озабоченно вышел.

Из вежливости Юра отхлебнул глоток. Чай был холодный и какой-то липкий. Мальчик отодвинул стакан.

Вскоре вернулся Бинский с небольшой корзинкой.

— Это — перловая крупа для вас, — он показал на кулек, который лежал рядом с двумя бутылками мутноватой жидкости. — А это… это… э-э…

— Самогон? — попытался угадать Юра.

— Да-да. Это — самогон! — обрадованно и торопливо согласился Бинский. — Жуткая гадость. Но люди пьют… Я вас прошу, дружок, сделайте мне одолжение. Занесите этот… э-э… самогон одному моему знакомому. Вам, правда, придется сделать крюк! Но в виде одолжения… Ноги у вас молодые… — Бинский смотрел на Юру просительными глазами, и, чтобы не выдать своей неприязни, Юра отвернулся и пробормотал полусердито:

— Пожалуйста!

— Поедете на Подол… Деньги на трамвай у вас есть? — услужливо засуетился снова Бинский.

— Конечно, — ответил Юра, зная, что Бинский все равно не даст и спрашивает о них единственно для проформы.

— Сразу возле Контрактовой площади увидите Ломакинские склады, спросите весовщика Загладина… Запомнили? — напутствовал мальчика Бинский.

— Да.

— Скажете ему: «С добрым утром, Алексей Маркович». И вручите.

Юра кивнул.

Бинский снова на секунду-другую выскочил из комнаты, вернулся с курточкой, помог Юре надеть ее. Хлопнул его по плечу, зачем-то подмигнул. Он был весь словно на шарнирах…

— Счастливого пути, кадет! — прокричал он и, подталкивая Юру впереди себя, проводил его на улицу.

Пересаживаясь с трамвая на трамвай, Юра доехал до Подола. Потом пешком пошел по булыжной Контрактовой площади, пыльной и грязной, со множеством замызганных харчевен и маленьких лавочек. Звонили к службе в Братском монастыре, и — толпа нищих в ожидании богомольцев плотно обступила монастырскую паперть.

Юра, не глядя ни на кого, быстро пересек площадь и вышел на улицу, которая вела к Днепру. Всю правую сторону улицы занимали приземистые складские помещения. На фасаде чернели огромные буквы: «Торговые склады бр. Ломакиных». Склады были обнесены забором с колючей проволокой. У ворот прохаживался часовой — молоденький красноармеец с беспечным лицом.

Когда подошел Юра, был уже обеденный перерыв. Грузчики, стоя у ворот, курили самокрутки, балагурили. Кто-то показал Юре Загладина. Это был высокий, широкоплечий, в запорошенной мучной пылью брезентовой робе мужчина.

— С добрым утром, Алексей Маркович, — подойдя вплотную, сказал Юра.

— Долго почивать изволили, юноша, — с неожиданной суровостью ответил Загладив и с опаской бросил взгляд по сторонам. — День уже.

Он взял Юру за руку, и они пошли за угол. Убедившись, что за ними никто не наблюдает, Загладин требовательно протянул руки:

— Давай!

Обе бутылки он засунул в карманы брюк под широченный брезентовый пиджак.

— Ты к Бинскому или домой? — спросил Загладин.

Юра удивился: оказывается, Загладин уже знал о нем!

— Домой.

— Передашь дяде… — строгим голосом сказал Загладин, — Викентию Павловичу… что тетя Агафья приедет сегодня вечером. Если, конечно, придет пароход. — Посмотрел мальчику в глаза и добавил: — Время-то сам знаешь какое — пароходы ходят нерегулярно.

Дотронувшись рукой до козырька кепки, он небрежно повернулся и деловито зашагал к складам мимо скучающего часового, бросив ему на ходу что-то, по-видимому, веселое, потому что часовой отставил в сторону винтовку и засмеялся. А Загладин уже шел мимо открытых настежь огромных лабазов, в глубине которых высились бурты пшеницы, мимо высоких пирамид из бочек, потом скрылся за горами обсыпанных мукою мешков, пыльных тюков, лохматых кулей и ящиков, что возвышались на всей площади складов.

Юра торопился, потому что опаздывал к обеду. Своим ключом он отомкнул калитку, вбежал в густую, вялую от зноя зелень палисадника и только хотел подняться на крыльцо, как услышал через открытое настежь окно столовой взволнованный голос Ксении Аристарховны:

— Не впутывай, слышишь, не впутывай Юру в свои дела. Он слишком мал!

— Перестань! — раздраженно отозвался Сперанский. — Ты думаешь, мне самому легко? Но так надо.

«О чем это они?» — бегло подумал Юра, и неясная тревога коснулась его сердца. Он, нарочито громко стуча каблуками по крыльцу, вошел в прихожую.

Уже за столом под смущенными взглядами Сперанской он рассказал, что принес крупу и что по просьбе Бинского ездил на Подол и поэтому задержался. Слово в слово передал Викентию Павловичу то, что велел сказать Загладин.

— Ну и слава Богу! — вздохнула Ксения Аристарховна. — Слава Богу, что все обошлось…

Сперанский строго взглянул в ее сторону и тоже облегченно вздохнул, обращаясь к Юре:

— А твоя тетя разволновалась и отругала меня. — Он притянул Юру к себе, прижал его голову к своему жилету и непонятно почему сказал: — Ничего, Юра, все образуется…

«Какие хорошие все-таки люди, — подумал о них у себя в комнате Юра, — как они обо мне заботятся! Как переживают!» И все же в глубине души шевелилось какое-то смутное предчувствие разочарования… «Что они скрывают от меня? Что не договаривают?»

А вечером над городом раскололись, как поздние громы, тревожные звуки набата — такие громкие, что казалось, вот-вот с куполов посыплется позолота. Им тотчас ответили гудки пароходов. По Никольской побежали встревоженные люди, на ходу растерянно перебрасывались между собой:

— Горит!

— Где горит-то?

— Кто-то сказал — на вокзале.

— Нет, на пристани.

— Что там?..

А кто-то также запальчиво утверждал:

— Белые идут!

— Откуда тут возьмутся белые? Петлюра возвертается! — возражал ему кто-то. — Ясно одно! Красные сдают Киев. И видать, все сжигают.

Викентий Павлович стоял у окна, напряженно вслушивался во всполошность колоколов и гул людских голосов.

— Что-нибудь случилось? — испуганно спросила его жена.

— Сейчас каждый день что-нибудь случается, — ответил Викентий Павлович и, наспех накинув пиджак на плечи, вышел к калитке. Следом за ним выбежал и Юра.

В конце улицы над домами медленно расползалось по небу огромное багровое зарево.

— А может, это тот самый пароход горит? — высказал робкое предположение Юра.

— Какой еще пароход? — с удивленной бессмысленностью посмотрел на Юру Викентий Павлович.

— Ну… на котором тетя Агафья…

Эта фраза почему-то не понравилась Викентию Павловичу. Он раздраженно сказал:

— Прекрати болтовню, Юрий! И вообще, марш в дом!

Юра медленно и неохотно побрел к крыльцу, не понимая, за что сейчас на него накричали, и от обиды до боли закусил нижнюю губу.

А Викентий Павлович вышел на улицу, спросил у пробегавшего мимо рабочего:

— Что там горит, товарищ?

— Ломакинские склады! — ответил тот с горечью, поглядывая вперед, на дымы, что пластались над городом.

— Что вы говорите! — сочувственно сказал Викентий Павлович.

Охваченные огнем со всех сторон, полыхали склады. Горело зерно. Ярким пламенем были охвачены кубы прессованного сена. Коробились в огне сапоги, тысячи пар сапог. Звонко лопалась и разлеталась в разные стороны черепица. Рушились и оседали к земле приземистые лабазы. Черный дым затягивал купола церкви Братского монастыря, стлался траурным покрывалом над улицами — и жирная, бархатистая копоть неслышно опадала к ногам напуганных людей.

…К утру от складов ничего не осталось, кроме выжженной земли, кучи золы да закопченных полуразрушенных стен.

* * *

В Киев из поездки в прифронтовую зону Фролов вернулся на следующий день после пожара на Ломакинских складах. Был поздний вечер. С вокзала он поехал прямо в гостиницу «Франсуа» — привести себя с дороги в порядок. А через час отправился на площадь Богдана Хмельницкого.

По широкой гулкой лестнице Фролов поднялся в свой кабинет и прочитал там сводку Особого отдела. Она была тревожной: появились банды в районах Новопетровцев, Вышгорода, Демидова, Горенок, Гостомеля. Они словно бы кольцом окружали Киев. Отряд Зеленого, имеющий две с половиной тысячи хорошо вооруженных бандитов, пулеметы и орудия, захватил Триполье и ряд прилегающих к нему волостей. Обострилась обстановка и в самом Киеве: участились перестрелки по ночам, убийства отдельных красноармейцев и советских работников, акты саботажа, диверсий…

Кончив читать сводку, Фролов позвонил дежурному, узнал, что Лацис еще у себя, и отправился к нему.

Усталые глаза Мартина Яновича ничего не выразили при виде Фролова.

— Здравствуй. Садись. Рассказывай, — коротко попросил он.

Стараясь придерживаться только главного, Фролов доложил результаты поездки. Потом заговорил о том, что тревожило больше всего. Начал прямо с вывода, к которому пришел:

— Видимо, в штабе армии засел крупный деникинский разведчик. Именно в штабе армии. И в солидной должности.

— На основании чего такие выводы?

— Понимаете, Мартин Янович, только одна батарея тяжелых орудий, которой за сутки до начала операции изменили дислокацию, не подверглась обстрелу. — Фролов замолчал, словно оставляя себе время еще раз обдумать выводы, но Лацис нетерпеливо шевельнул рукой, и он продолжил: — Более того, был обстрелян тот участок, на котором эта батарея должна была размещаться и координаты которого указывались в донесении, посланном в штаб.

— Утечка информации в пути возможна? — быстро спросил Лацис.

— Проверим, конечно. Но маловероятно. Скорее всего — штаб.

— Похоже, — нахмурился Лацис. — Значит, Ковалевский, в отличие от нас, имеет надежный источник информации?.. Плохо! Очень плохо работаем! — И безо всякого перехода спросил: — Что с Кольцовым? Переправили?

— Эту новость я приберегал на конец разговора…

— Не слишком ли много новостей на один раз? — поскучнел лицом Лацис.

— На сей раз, Мартин Янович, похоже, хорошая… Как и намечали, в Очеретино мы вывели Кольцова на белогвардейскую цепочку, и все шло как по маслу. А потом… на поезд, в котором он ехал, напала какая-то банда, — стал обстоятельно рассказывать Фролов. — В стычке бандиты многих постреляли, и я, честно говоря, даже подумал, что Кольцов погиб… Но вот дня три назад допрашиваю пленного офицера, выясняю кое-что об окружении генерала Ковалевского и так далее, и этот офицер вдруг среди прочих из свиты Ковалевского называет и Кольцова. Да-да! Павла Андреевича Кольцова! Говорит, это новый адъютант командующего, совсем недавно назначен.

Лацис молчал. В его глазах, устремленных на Фролова, в самой их глубине, вспыхивали и пригасали огоньки:

— Может, однофамилец?

Фролов пожал плечами:

— Я уже все передумал: однофамилец, провокация, проверка, еще черт-дьявол знает что. Убеждаю себя, что этого не может быть, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой, а сам все больше и больше верю в хорошее… Хочу верить!

— Н-да, в это действительно трудно поверить, — тихо сказал Лацис. И тут же с сомнением добавил: — Но почему же в таком случае он до сих пор не вышел на связь, не дал как-то о себе знать?

— Это я как раз понимаю, — ответил Фролов. — Нашей ростовской эстафетой он не может воспользоваться. Теперь, если это правда, он только из Харькова даст о себе весть…

Послышался стук в дверь, и в кабинет торопливо вошли двое чекистов.

— Докладывайте! — попросил Лацис.

Вперед выступил молоденький, узкоплечий, с белесыми ресницами и такими же белесыми глазами чекист, кашлянул в кулак:

— Обследовали все очень тщательно, Мартин Янович! Никаких признаков поджога помещений не обнаружили. Пожар начался с зерновых складов. Специалисты утверждают, что могло произойти самовозгорание зерна. А уже с зерновых складов огонь перекинулся на другие помещения. — Было видно, что он пытается говорить солидно и обстоятельно.

— Все? — резко спросил Лацис.

— Пожалуй, все! — развел руками чекист и поглядел на товарища, словно спрашивая, действительно ли он все сказал.

— Очень хорошо вы доложили, товарищ Сазонов, — недобро сказал Лацис. — Убедительно… Именно на такой вывод и рассчитывали наши враги. Раз самовозгорание, значит, виновных искать Чека не будет. Потому что — само… возгорание… Нет, дорогой вы мой товарищ Сазонов! Это не самовозгорание, а диверсия, направленная прямо в сердце Красной Армии. Склады подожжены, и, уже установлено, с помощью какого-то сильнодействующего реактива, возможно, это был специально обработанный фосфор, который ничего не стоило пронести в склады.

Сазонов, стоявший с совершенно убитым видом, хотел что-то еще сказать, но Лацис остановил его привычным движением руки:

— Я знаю, что вы скажете: предположение еще не есть доказательство. Вы правы, это так. Но вот вам и доказательство. — Лацис поспешно подошел к столу, взял лист, густо испещренный буквами и цифрами, и отчеканил: — Зерно завезено совсем недавно. И по мнению специалистов — других, не тех, с которыми консультировались вы, — самовозгорания еще быть не могло.

Сазонов с беспомощной растерянностью посмотрел на Лациса.

— Так мы… это… — забормотал он, то ли оправдываясь, то ли желая восполнить плохое впечатление от своей работы службистским рвением, — мы заново все осмотрим… дорасследуем…

— Не нужно. Не занимайтесь больше этим, — жестко сказал Лацис и снова тем же энергичным и нетерпеливым жестом остановил Сазонова. — Мне не следовало поручать вам это дело. Не обижайтесь, но у вас нет опыта… Идите!

Чекисты, осторожно ступая друг за другом, вышли. Фролов проводил их сочувственным взглядом.

Лацис же отвернулся к окну, где отливали древним нетленным золотом купола Софийского собора.

— Горят склады с зерном и продовольствием, — глухо, с затаенной болью произнес он, — горят на наших глазах. На транспорте акты саботажа и диверсий. В городе полно петлюровцев и деникинцев. Зреет крупный заговор, это чувствуется по всему. А с кем нам всем этим заниматься? С Сазоновым?!

Фролов слушал молча, находя в каждом слове Лациса отзвук своих размышлений и тревог, и пытался обдумать, что же нужно сделать практически. Что — в первую очередь?

— Приказом по ВЧК ты со вчерашнего дня не только начальник Особого отдела, но и мой заместитель… — твердо произнес Лацис, выделяя каждое слово. — Красильников остается твоим помощником. Сейчас же займитесь Ломакинскими складами. Я приказал доставить список всех там работающих. В первую очередь необходимо выявить в этом списке бывших офицеров. Если таковые окажутся, надо их тщательно проверить. Вполне возможно, что между поджогом Ломакинских складов и лазутчиком в штабе армии существует прямая связь. Проанализируйте хорошенько и этот вариант: склады сгорели в дни, когда штаб армии только выдавал разнарядки частям на получение довольствия и обмундирования, никто еще ничего не успел получить.

Лацис сделал паузу, как будто хотел продолжить разговор, но затем отвернулся и больше ничего не сказал. Ему не захотелось откровенничать с Фроловым, которого считал несколько мягкотелым. А думал он в эти мгновения вот о чем: конечно, пожар на Ломакинских складах — большая беда. Но она позволит, даст основание провести массовые аресты и повальные обыски. И в конечном счете начать в Киеве очистительное мероприятие, в котором так нуждается этот мелкобуржуазный, враждебный Лацису город. А Фролов… пусть он занимается тонкостями оперативно-розыскной работы. Он очистит город от уже существующих врагов, а Лацис очистит Киев от врагов возможных, потенциальных, в соответствии с теорией классовой борьбы. Фролов поведет счет ликвидированных антисоветчиков на единицы, самое большее — на десятки, а председатель ВУЧК обезопасит Киев от тысяч, уничтожит саму базу, где зреет не только заговор, но и простое недовольство.

* * *

На следующее утро Фролов и Красильников взяли машину и поехали в штаб армии, прошли к начальнику оперативного отдела штаба Резникову.

Из-за стола навстречу поднялся сутуловатый человек с лицом замкнутым и строгим. Глаза его прятались за толстыми стеклами очков. В кабинете были еще двое сотрудников штаба.

— Мой заместитель, — представил Резников полного человека с глубокими залысинами.

— Басов, — слегка наклонив голову, отрекомендовался тот и стал торопливо собирать со стола карту, схемы и еще какие-то деловые бумаги, спросив Резникова: — Я полагаю, Василий Васильевич, мое присутствие необязательно. Я захвачу эти бумаги и, пока вы заняты, посижу над ними.

Резников согласно кивнул и отрекомендовал второго сотрудника, маленького, сухонького, с бородкой клинышком:

— Старший делопроизводитель!

— Преображенский, — учтиво сказал делопроизводитель. — Я тоже пока могу быть свободен?

— Да, конечно!

Чекисты молча подождали, пока за Басовым и Преображенским не закрылась дверь. Резников, как бы спохватившись, однако не суетно, кивнул на стулья:

— Прошу садиться! Что-нибудь случилось? Я вас слушаю!

— Василий Васильевич! — начал Фролов. — Нам хотелось бы услышать, что вы, как начальник оперативного отдела штаба армии, думаете о провале операции «Артиллерийская засада»?

Резников молча развел руками, снял очки и, близоруко щурясь, долго и старательно их протирал.

— Я… опасаюсь делать какие-либо выводы. — Он замолчал, затем добавил: — Вероятнее всего, хорошо сработала вражеская разведка. Непосредственно на передовой… или же вражеский агент находился в штабе артполка.

— Вы не допускаете возможности третьего варианта? — спросил Фролов.

— Какого же?

— Вражеский агент находится здесь, в штабе армии.

— Это предположение? — холодно, ничего не выражающим тоном осведомился Резников.

— Понимаете, только та батарея, которой за сутки до начала операции штаб артполка не успел изменить дислокацию, не подверглась обстрелу. Вернее, был обстрелян тот участок, на котором дивизион должен был размещаться и координаты которого были указаны в донесении, посланном вам, — выложил жесткие факты Фролов.

Резников опустил голову, долго сидел молча. Казалось, ему неинтересно, скучно слушать эти выкладки об артобстреле.

— Перечислите всех, кто был знаком с планом!.. — попросил Красильников.

Резников сердито поморщился, словно Семен Алексеевич мешал ему сосредоточиться.

— Все работники оперативного отдела штаба, — бесстрастно ответил он и тихо постучал карандашом по столу.

— Вот и перечислите всех… с характеристиками… — в тон ему подсказал Красильников.

— Что это даст? — холодно спросил Резников. — Или вы собираетесь ловить врага по анкетным данным?

— Нет, конечно, — обезоруживающе мягко сказал Фролов. — Но мы будем встречаться с людьми, разговаривать, хотелось бы знать о них что-то… Вот, к примеру, Преображенский. Вы с ним работаете давно, второй год. Охарактеризуйте его хотя бы вкратце.

— Десять лет в чине прапорщика в царской армии, все десять лет служил делопроизводителем, — с легким вызовом сказал Резников. — С восемнадцатого у нас… Исполнителен, аккуратен… — Он подумал, развел руками: дескать, что еще можно добавить?

— Басов?

— Мой заместитель. Полковник царской армии, но… преданный нам человек. Разработал ряд военных операций. Дважды на моих глазах водил резервный батальон в атаку… — объяснял Резников учительским, поучающим тоном.

— Когда он перешел к нам? — спросил Красильников.

— Тоже в восемнадцатом.

— Причина? — неотступно следя за взглядом Резникова, спросил Фролов.

— Не знаю, — сумрачно ответил Резников. — Но, вероятно, убеждения. Я долго присматривался к нему. Бывают, знаете, обстоятельства, когда человек как на ладони… Так вот, я верю ему.

Фролов обратил внимание на то, что Резников беззвучно шевелил губами, как бы проговаривая про себя фразу, прежде чем высказать ее вслух.

— Как фамилия порученца, который доставил дислокацию и донесение из артгруппы в штаб? — отвлекся от своих наблюдений Фролов.

— Топорков, — ответил начальник отдела и охотно повторил: — Топорков. В прошлом — рабочий киевского завода «Гретера и Криванека». Надежный человек. Большевик.

— Его можно позвать?

…Вскоре явился Топорков. Высокий, с впалой, чахоточной грудью. В порах его рук — въевшийся уголь. Над бровью — темный длинный шрам. Встал у дверей и словно врос в порог.

— Скажите, товарищ Топорков, вы лично доставили спецдонесение из артгруппы? — спросил у него Фролов. — И еще ответьте, кому его вручили?

Топорков повел взглядом на начальника оперативного отдела, недоуменным голосом сказал:

— Вот, Василию Васильевичу.

Резников, подтверждая, кивнул головой, и на губах у него опять застыло обидчивое недоумение.

— Не было ли в дороге каких происшествий? — нетерпеливо спросил Красильников. — Никому не попадал документ в руки?

Лицо Топоркова задергалось, на шее вздулись жилы, он закричал Красильникову:

— Слушай! За кого ты меня принимаешь?

Фролов подошел к Топоркову, положил ему на плечо руку, негромко и примирительно произнес:

— Извини нас, товарищ! Понимаю, что обидно тебе слышать такие слова. Но будь на нашем месте — спросил бы то же самое.

Весь день чекисты вызывали в кабинет начальника оперативного отдела людей, имеющих хоть какое-то отношение к операции «Артиллерийская засада». Резников, который поначалу относился ко всему этому спокойно, к вечеру вдруг сказал Фролову:

— Боюсь, что вы что-то не то делаете, товарищи! Враг-то один! Кто он — неизвестно! А подозрением травмируете всех работников оперативного отдела!.. — Он помолчал немного и добавил: — Вы уж извините меня, но так продолжать не следует.

…Вечером Фролов и Красильников шли по длинным штабным коридорам. Нещадно дымя козьей ножкой, Красильников говорил Фролову:

— Нет, не нравится мне этот начальник оперативного отдела. По-моему, он как та редиска — только сверху красный… Я его, как только мы вошли, на подозрение взял. Ты заметил, я ему все время в глаза смотрел, а он ни разу на меня не глянул. И вокруг него, заметь, все такие. Прапорщики, поручики, а заместитель — полковник…

Фролов взял Красильникова за руку, внимательно посмотрел на него:

— Есть у меня, Семен, вот какая мысль. Поговорим с Антоновым-Овсеенко и предложим тебя на начальника оперативного отдела армии. Вместо Резникова. Как смотришь?

Красильников остановился, часто заморгал глазами:

— Ты что… всерьез?

— А почему же? Происхождение у тебя самое что ни на есть пролетарское. Ненависти к белым хоть отбавляй. Нюх на врага как у борзой…

— С грамотностью у меня не шибко… — сокрушенно вздохнул Красильников.

— Вот поэтому в штабах нашей республики и сидят бывшие поручики да полковники, Семен, — жестко произнес Фролов.

Глава 9

24 июня части Добровольческой армии стремительно вышли к Харькову. В выгоревшей под жестким, безжалостным солнцем степи на многие версты протянулись окопы первой линии — излом к излому; с брустверов в лица солдат сыпало ссохшейся землей и колкой пылью. Еще на рассвете эти окопы принадлежали красным. Теперь позиции красных переместились почти к окраинам оцепеневшего от страха Харькова, на поросшую подсолнечником возвышенность, откуда били пулеметным и винтовочным огнем. Подсолнухи тоже принимали молча и бессильно свою гибель: одни стояли продырявленные, другие — с отбитыми краями, а иные лежали вповалку с оторванными стеблями. Лежали на черной, выгоревшей земле, и пули, как воробьи, выклевывали их.

Полковник Львов в бинокль сосредоточенно рассматривал непрочные, беспорядочные позиции красных. Он видел спешно вырытые окопы и даже мелькающие среди стеблей подсолнечника запыленные, усталые лица, видел, как суха земля перед этими неглубокими окопами, и понимал, что такая земля не может ни укрыть, ни защитить от смерти приникших к ней людей.

— Михаил Аристархович, шли бы вы на КП! — умоляюще просил его лежавший рядом командир полка.

Львов ничего не ответил. Он вспоминал недавние бои под Луганском, то колоссальное напряжение, с которым принятая им дивизия вновь брала город. Там были такие же неглубокие окопы, такая же сухая, разбитая в пыль земля.

Окуляры его бинокля задержались на лице одного из красноармейцев, совсем молоденького парнишки. Голова его возвышалась рядом с большим поломанным подсолнухом — такая же конопушная, круглая. Красноармеец выколупывал из подсолнуха молочно-белые семечки — пухлогубый, рассеянный, похожий на теленка.

«Ну вот, я сейчас прикажу открыть огонь — и наверняка этот красноармеец будет убит, — подумал полковник Львов. — А чем он виноват передо мной? Да ничем! Может быть, я виноват перед ним?» В нем вдруг вспыхнуло сознание нелепости всего этого. Неужели он, полковник Львов, будет виноват в его смерти? Может ли он помиловать его сейчас? А долг? А офицерская честь?

«Война! У нее свои законы, — пытался он примириться со своим сердцем. — На войне всегда кого-нибудь убивают. Сегодня — его, завтра — меня». Но эти мысли о войне оказались беспомощными, за них невозможно было спрятаться от себя. «Свои в своих… русские в русских… Я властен над жизнью этого паренька, над жизнями сотен таких же вот молоденьких, русоволосых, светлоглазых, доверчиво глядящих на мир… Впрочем, и он, этот паренек, властен надо мной. Значит, мы обречены на невидимую связь, на невидимую власть друг над другом. Значит… Но что это я? — одернул себя Львов. — К чему? Зачем?» Резким движением убрав бинокль от глаз, он повернулся к командиру полка и приказал:

— Немедленно готовьте батальоны к атаке!

Тот сразу же повернулся к офицеру-корректировщику и радостно прокричал с раскатистым, командирским «р»:

— Пр-рикр-рыть пехоту шр-рапнелью!

Окоп загудел, тотчас забегали по траншее офицеры, готовя батальоны и роты к атаке.

Офицер-корректировщик продул трубку полевого телефона и бодро прокричал, скашивая обрадованные глаза на полковника Львова:

— Пушки — к бою! По-о цели два! Прицел сто-о!..

На огневой позиции артиллеристов повторили команду, передавая ее от батареи к батарее. Фейерверкеры молодцевато взмахнули руками.

— Беглым!.. Огонь!..

Наводчики коротко рванули шнуры, отбрасывая руки далеко назад, чтобы их не задело и не поувечило замками при откате…

Заревели яростно пушки, земля вздрогнула, словно под нею зашевелился неистовый великан.

Батареи каждые сорок секунд выбрасывали снаряды. Шурша и посвистывая, они проносились над окопом, в котором теперь с ненужным биноклем в руках стоял, расслабившись, полковник Львов.

Когда первые разрывы, похожие на кусты огненного шиповника, осыпались, осели, полковник Львов снова приложился к биноклю. Снова с неясным беспокойством поискал окулярами молоденького красноармейца и с сожалением отметил, что один из снарядов разорвался прямо над ним — теперь там, где несколько минут назад лежал парнишка, оседал рыжий дым. Львову стало на миг не по себе, словно он предал кого-то доверчивого, расположенного к людям. Ему показалось, что это он убил парнишку. Но насмешливый голос рассудка, оправдывая его, торжествующе произнес: «Вот! И все-таки я — тебя…» Полковник отряхнул пыль с локтей и встал во весь рост над окопом, увлекая за собой в атаку солдат. Рядом с ним, отплевываясь от пыли, с одним пистолетом в руках, тяжело и медленно, как по пахоте, шагал командир полка.

Они прошли через поле, переступая через трупы убитых красноармейцев. Перешагивали через витки разорванной в клочья колючей проволоки. Быстро двинулись к возвышенности, часто припадая к земле, прячась за кустами и камнями. От окопов красных все еще раздавались редкие выстрелы, — видать, горстка уцелевших красноармейцев, отстреливаясь, отходила к Харькову.

А сзади, из покинутого Львовым окопа, доносился надрывный голос офицера-корректировщика.

— «Фиалка»! Цель занята нашей пехотой! Перенести огонь дальше!.. «Фиалка»! «Фиалка»!.. Цель занята…

Хрупко хрустели под ногами сломанные стебли подсолнухов, ни одного целого — подсолнухи, как и бойцы, приняли смерть на этой безвестной высотке. Полковник Львов и командир полка поднялись на возвышенность и совсем близко увидели окраины города.

— Вот он — Харьков… — не скрывая своей радости, произнес Львов и остановился, чтобы получше разглядеть этот, еще недавно столь далекий и вожделенный, город. И в это мгновение увидел, как совсем близко от него, отряхиваясь от земли, поднялся человек в красноармейской форме. Пригибаясь и петляя, он побежал. И, вдруг обернувшись, вскинул винтовку и, не целясь, выстрелил в неподвижно стоявшего на высотке полковника. Львову померещилось, что это был тот самый конопушный парнишка-красноармеец, что грыз семечки и над которым разорвался снаряд. Падая навзничь, полковник успел еще без всякой злобы подумать, словно продолжая недавний разговор с самим собой: «Нет-нет, не я тебя. А ты, кажется, меня… Ты меня!.. Но, Господи, как же это возможно? А Елена? Юрий?..»

К Львову кинулся командир полка:

— Я же вас просил… — и закричал: — Носилки!

Полковник бессильно раскрыл налитые болью глаза, попробовал приподняться, но не смог…

— Ничего… Я обещал сыну, что меня… не убьют, — сдавленно прошептал он. — И как видите…

Очнулся полковник Львов в госпитальной палатке. По ней суетливо ходил неопрятный, забрызганный кровью врач. Почему-то снова вспомнил конопушного парнишку-красноармейца: сумел ли он выбраться из боя живым или лежит где-то среди подсолнухов?..

Потом полковник увидел над собой два лица — полное, с поблескивающим на носу пенсне, и молодое, энергичное, с решительным взглядом. Собрав все свои силы, прошептал:

— Капитан!.. Владимир Зенонович!.. Когда вступите в Киев, разыщите… моих… Помогите сыну… в этой… жизни… — И замолчал, не в силах продолжать. На губах у него появились две белые, смертные полоски.

Полковнику скорбно, с дрожью в голосе ответил Ковалевский:

— Все сделаем, Михаил Аристархович. Вместе с вами отыщем их!..

Лицо у Львова внезапно вытянулось, по телу пробежала дрожь…

Ковалевский отвернулся, мелко крестясь…

* * *

Громко и торжественно гремели над Харьковом колокола.

В соборной звоннице худой человек в черном виртуозно и самозабвенно вызванивал на нескольких разнокалиберных колоколах ликующую победную мелодию.

На улицах толпились обыватели. Вперед выступили смокинги и котелки, они патриотически размахивали цветами.

Часов в пять пополудни в город вступили части Добровольческой армии. Проезжали под аркой из зелени. На них дождем сыпались цветы.

Из собора в торжественном облачении вышло духовенство. Архиерей Харлампий, весь в византийском золоте риз, преисполненный торжественной благости, ступил навстречу Ковалевскому, но до генерала не смог дотянуться и осенил крестным знамением его запыленный автомобиль.

Казаки спешивались у собора, привязывали коней к железной ограде. В церковь не входили, так как хор в белоснежных одеждах выстроился на ступенях, и архиерей стал служить торжественный молебен «по случаю чудесного избавления древнего православного города Харькова» прямо на Соборной площади, под постукивание копыт, лошадиное пофыркивание и доносившуюся издали редкую перестрелку. Совсем недалеко от собора, на Московской улице, деникинцы окружили чекистский броневик «Артем» и, лениво постреливая, ждали, когда у красноармейцев кончатся патроны.

Под благостные звуки молебна и ангельские голоса елейно вторящих архиерею хористов четверых чекистов в кожаном, вышедших из броневика, казаки стали полосовать шашками. Уже мертвых, лежащих на мостовой, продолжали тупо и жестоко рубить, разбрызгивая по булыжнику кровь. Толпа глядела на это убийство без особого возмущения. Целый год в Харькове властвовал комендант чекистской тюрьмы садист и палач Саенко, расстрелявший перед уходом всех заключенных…

Торжественно-строгий Ковалевский в парадном мундире, с Георгиевским крестом на груди, подошел под благословение, опустился на одно колено и склонил смиренно голову.

— Спаси и сохрани, Господи, люди Твоя и благослови… — неслось над площадью.

Регент раскачивался перед хором, размахивая руками, будто собирался улететь. Умиленно смотря на коленопреклоненного командующего, жадно крестились бывшие помещики, бывшие коллежские и статские советники, бывшие заводчики, бывшие предводители дворянства, бывшие… бывшие… те, что уцелели, спаслись. Было в толпе много и простых людей, рабочих, крестьян, радующихся возобновлению богослужений.

Растекался вокруг собора загадочный запах ладана, перемешивался с острым духом сапожной ваксы и едкого лошадиного пота.

В город вошли еще не все войска, еще тянулись к нему усталые обозы, а многие здания уже украсились трехцветными знаменами, лавочники поспешно водружали на приземистых особняках благоразумно спрятанные до поры до времени вывески: «Хлебная торговля бр. Чарушниковых», «Скобяные изделия — Шварц и К°», «Мясо, колбасы — цены коммерческие».

На углу Сумской и Епархиальной улиц на афишной тумбе появился приказ, набранный строгим типографским шрифтом:


«Приказом командующего Добровольческой армией генерал-лейтенанта Ковалевского я, полковник Щетинин Иван Митрофанович, назначен градоначальником города Харькова.

Градоначальник г. Харькова полковник Щетинин».


Худощавый, интеллигентного вида старик с седоватой бородкой выбрался из густой толпы, запрудившей улицы, внимательно прочитал этот приказ и чуть пониже приклеил свое скромное объявление: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Николаевская, 24, кв. 5. Платонов И.П.»

…Под штаб Добровольческой армии отвели здание бывшего Дворянского собрания, вместительное и удобное, расположенное к тому же в самом центре города. Начальнику отдела снабжения армии генералу Дееву хлопот предстояло предостаточно: в кратчайший срок надо было привести в порядок запущенный особняк.

В конце дня Деев разыскал Кольцова и попросил его лично ознакомиться с планировкой дома, с тем чтобы выбрать наиболее удобные комнаты для кабинета и личных апартаментов командующего.

— Я уже наметил, господин капитан, — говорил тучный Деев, шумно, устало дыша, — но посмотрите и вы.

В здании, когда туда приехал Кольцов, царила суета. В вестибюль втаскивали красного дерева тяжелую мебель, рабочие несли ведра с известкой, солдаты спешно тянули связь, где-то вверху звенели тазы, звякали ведра, сердито перекликались усталые женщины.

Торопливо, похлопывая себя кожаной перчаткой по начищенному голенищу сапога, сбежал с лестницы Осипов, на ходу коротко поздоровался с Кольцовым, скользнув по нему тяжелым взглядом, и скрылся за поворотом коридора, ведущего из вестибюля в глубь здания.

Комнаты, которые генерал Деев хотел предназначить командующему, располагались на втором этаже правого крыла здания. Кольцов быстро обошел их — все они были вместительными и к тому же смежными, что вполне соответствовало их предназначению, но все же он решил осмотреть и другие помещения.

Убавив шаг, он двинулся по коридору, направляясь в левое крыло здания. Походил по пустым, гулким комнатам и, стараясь не задеть перил лестницы, пахнущих свежей краской, спустился вниз, на первый этаж. В конце коридора, за массивными стенами арки, увидел небольшую дверь, похожую на прислоненную к стене доску, едва видневшуюся в полумраке. Он осторожно расчистил себе путь к двери и с трудом, навалившись на нее всей тяжестью, открыл. Зажег спичку и, оглядевшись, увидел, что стоит в крошечной комнатке с тусклым запыленным окошком, затянутым бесконечной паутиной.

Вероятно, когда-то эта комнатка предназначалась под какие-то побочные службы, но истинное ее назначение было уже давно забыто, и она превратилась в некий склад для разной рухляди, где было в кучу свалено все: трехногие стулья, кресла без подлокотников, с торчащей во все стороны ватой, позеленевшие от недоброй старости канделябры и подсвечники, скульптуры царей, лошадей и старые, зияющие пустотой рамы с тусклой позолотой…

Кольцов хотел было уже уходить, как вдруг совсем близко отчетливо послышалось:

— Шибче кистью води, а то до утра придется торчать здесь.

— Оно конечно, — негромко ответил второй голос. — Да только руки ломит — с самого свету машем.

Голоса шли откуда-то сверху, наползали один на другой, усиливаясь от этого. Кольцов втиснулся между буфетом и старой софой, снова чиркнул спичкой, поднял ее вверх. По стене тянулась едва заметная извилистая трещина. Постучав по стене, Кольцов почувствовал, что она полая — скорее всего, это был дымоход. На слух определив расположение помещений второго этажа, он понял, что голоса доносятся из большой комнаты, которую генерал Деев наметил для своего кабинета.

Быстро поднявшись на второй этаж, Павел отыскал это помещение. Оно было просторным, большим, с удобным расположением среди многочисленных комнат. Вдоль стены что-то вымерял пожилой офицер связи, а в дверях топтались два солдата с катушками проводов. Двое маляров красили стены.

— Помещение занято, господин поручик! — решительно сказал Кольцов. — Здесь будет кабинет командующего.

— Но генерал Деев, господин капитан, направил меня сюда, — замялся поручик. — Здесь будет…

— Здесь будут апартаменты командующего! — отчеканил Кольцов твердо и надменно, как и полагается адъютанту его превосходительства.

— Но генерал Деев… — опять начал было поручик, но уже безнадежным тоном.

— С генералом Деевым я договорюсь. — И, подождав, пока офицер и солдаты вышли, Кольцов плотно прикрыл дверь и отправился разыскивать Деева.

* * *

27 июня, с утра, едва солнце приподнялось над деревьями, штабные офицеры покинули свои вагоны и с вокзала перебазировались в центр Харькова, на оседлое городское житье. Здание Дворянского собрания наполнилось четким стуком скрипучих офицерских сапог, щеголеватым звоном шпор, вежливым щелканьем каблуков, поскрипыванием портупей, гулом разнообразных голосов.

Полковник Щукин тоже облюбовал себе несколько небольших комнат на первом этаже сообразно своим походным привычкам и неприхотливому, но строгому вкусу. На окнах здесь тоже появились решетки, из кабинета-вагона перекочевали сюда два внушительных стальных сейфа, стол, стулья. И расставлены были так же, как недавно в вагоне. Об этом позаботился капитан Осипов. Он знал: полковник не любил перестановок, подолгу и болезненно привыкая к каждому новому предмету. Равно как не любил и новых людей в штабе и поэтому относился к ним с нескрываемым подозрением и был способен терпеливо, на протяжении многих месяцев, выяснять мельчайшие подробности их жизни.

После того как капитан Осипов доложил о поджоге Ломакинских складов и непосредственном исполнителе этой крупной диверсии Загладине, Щукин сделал какие-то пометки в блокноте и затем спросил, построжев внезапно лицом:

— Что-нибудь узнали о Волине, Кольцове?

— Занимаюсь, господин полковник! Ротмистр Волин, как выяснилось, служил с подполковником Осмоловским. Подполковник отзывается о нем весьма похвально. Однако… — Капитан замялся.

— Что? — нахмурился Щукин и сразу словно отгородился от Осипова.

— Поручик Дудицкий сообщает о странных разговорах ротмистра в плену у Ангела. Не возражал, когда речь зашла о том, чтобы отпустить красных командиров. И потом, после побега… — Под угрюмым взглядом Щукина Осипов все больше сникал, понимая, что излагает только предположения.

— Факты? Мне нужны факты! — настойчиво повторил Щукин.

— Подробности и факты досконально выясняю. Доложу позже, — совсем тихо закончил Осипов.

— Так. Все? — Щукин резко положил руку на стол, как будто припечатал его печатью.

— Капитана Кольцова хорошо знают многие наши офицеры еще по румынскому фронту. Отзываются с похвалой.

Щукин поднял на Осипова глаза, в которых светилось усмешливое недоверие.

— Этого мало, капитан! — сухо сказал полковник и отвернулся, давая понять, что он недоволен своим помощником.

Осипов мысленно выругал себя за то, что поторопился с докладом.

* * *

Ковалевский сидел за овальным столиком в личных покоях с заткнутой за воротник салфеткой. Завтракал.

Кольцов бегло просматривал поступившие за последние часы письма, телеграммы, документы и докладывал командующему:

— Рапорт градоначальника. Просит утвердить штатное расписание комендантской роты и взвода охраны сортировочного лагеря.

— Заготовьте приказ, я подпишу, — благодушно согласился Ковалевский.

— Слушаюсь!.. Рапорт начальника гарнизона Павлограда.

— Что там? — тем же размеренно-ленивым тоном спросил Ковалевский.

— Полковник Рощин жалуется, что генерал Шкуро в пьяном виде ворвался в штаб и потребовал освобождения из-под ареста своего хозяйственника Синягина. Полковник Рощин пишет: «В присутствии офицеров штаба генерал Шкуро кричал на меня: «Мишка, выдай Синягина, а то я из тебя черепаху сделаю!» — прочел Кольцов с почтительной выжидательной веселостью.

Ковалевский тоже улыбнулся:

— В семнадцатом Шкуро, напившись пьяным, вот так же кричал великому князю Дмитрию Павловичу: «Хочешь, Митька, я тебя царем сделаю?!» Великий князь холодно поблагодарил и отказался… А что полковник Рощин?

— Отказался выдать Синягина.

Некоторое время Ковалевский молча управлялся с завтраком и, казалось, забыл о Кольцове, потом со вздохом сожаления сказал:

— Синягина все же придется освободить.

Кольцов с недоумением посмотрел на командующего:

— Но он же вор, Владимир Зенонович! Продал партию английского обмундирования…

— Антон Иванович Деникин просил меня не трогать Шкуро, — доверительно сказал Ковалевский. — По крайней мере до тех пор, пока не возьмем Москву. Заготовьте письмо полковнику Рощину.

— Слушаюсь, Владимир Зенонович! — Кольцов сделал пометку в блокноте.

За дверью зазвонил телефон. Кольцов прошел в кабинет и взял трубку. Звонил полковник Щукин, просил узнать, сможет ли его принять командующий.

— Владимир Зенонович, полковник Щукин! — доложил Кольцов.

— Просите! — отозвался Ковалевский и, тяжело поднявшись с дивана, тоже прошел в кабинет. Мундир на нем висел мешковато, отчего погоны на плечах завалились набок.

Вскоре стремительно вошел Щукин, поздоровался с командующим, потом с Кольцовым.

— Хочу воспользоваться присутствием здесь капитана, — он покосился на Кольцова, — и обратить ваше внимание, Владимир Зенонович, на недопустимость некоторых явлений в штабе.

Ковалевский удивленно поднял голову:

— Нуте-с?

— У вас, Владимир Зенонович, есть личная охрана — конвой, который почему-то никогда вас не сопровождает. Вот и вчера вы разъезжали по улицам в открытом автомобиле лишь с капитаном и шофером. А между тем в городе, особенно на окраинах, совсем не так благополучно, как бы нам хотелось. Много пробольшевистски настроенных элементов. Кроме того, по сообщениям агентуры, в Харькове перед нашим приходом было создано преступное подполье, в котором кроме пропагандистских групп есть и группы боевиков, подготовленных для совершения диверсионных и террористических акций. Мы, конечно, в ближайшее время очистим город, но… — Щукин сделал паузу и повернулся к стоящему навытяжку Кольцову: — Я хотел бы просить вас, господин капитан, в дальнейшем неукоснительно придерживаться правила и вызывать конвой всякий раз, когда командующий будет покидать здание штаба. Это входит в круг ваших прямых обязанностей.

— Я понял вас, господин полковник, и очень благодарен, что это замечание вы сделали в присутствии командующего. Вчера я вызвал конвой, но командующий отменил мое распоряжение! — Кольцов посмотрел на Ковалевского: — Я могу идти, ваше превосходительство?

— Минутку. — Ковалевский хмуро протер стекла пенсне и раздраженно сказал: — Николай Григорьевич, видимо, я сам вправе решать, в каких случаях мне пользоваться конвоем… — Он хотел еще что-то сказать, но, посмотрев на бесстрастное лицо Щукина, слабо махнул рукой: — Ладно, как-нибудь вернемся к этому. — И кивком головы отпустил Кольцова. Когда тот вышел, Ковалевский все же сказал: — Вы поставили меня в неловкое положение, Николай Григорьевич.

— Поверьте, это не моя прихоть, Владимир Зенонович. — Щукин деловито достал из папки лист бумаги. — Чрезвычайно важные вести из Киева.

Ковалевский принял бумагу и, поправив пенсне, начал читать. Это было агентурное донесение, в его левом верхнем углу стоял жирный красный гриф «Совершенно секретно».

Агент Щукина Николай Николаевич сообщал, что в связи с декретом ВЦИК о военно-политическом единстве Советских республик и в целях улучшения военного руководства войсками проводится коренная реорганизация украинских армий.

Из беседы с лицом, близким к правительственным кругам Украины, Николаю Николаевичу стало известно, что в Совнаркоме Украины обсуждался вопрос об обороне Киева. Обстановка признана чрезвычайно тревожной. Принято решение о введении военного положения и мобилизации жителей города для круглосуточных работ по сооружению узлов обороны Киевского укрепрайона…

Закончив читать, Ковалевский откинулся на спинку кресла, снял пенсне.

— Сообщение серьезное… Даже очень! — задумчиво произнес он. — В ставку сообщили?

— Сегодня отправлю копию донесения нарочным. — Щукин достал из папки еще какие-то листы бумаги. — Вы помните, Владимир Зенонович, я докладывал вам о военных складах в Киеве?

— О Ломакинских складах? Как же, как же!

— Люди Киевского центра провели крупную операцию. Склады уничтожены. Они сгорели со всем содержимым. Считаю это серьезным успехом. Уничтожение армейских запасов провианта, как вы сами понимаете, не может не отразиться на боеспособности войск красных.

Ковалевский довольно равнодушно отнесся к этому сообщению. Складом больше, складом меньше — не бог весть как много это даст его наступающей армии. Крови под стенами Киева прольется море. Большевики дерутся с яростью, в этом он убеждался не раз. Но все же сказал полковнику:

— Да-да, конечно. Голодный солдат — не солдат.

— Владимир Зенонович, — сказал Щукин, наморщив лоб. — Я понимаю, вы хотели бы от меня большего. Но в Киеве осталось чрезвычайно мало людей, способных к решительным действиям. К вооруженной помощи в нужную минуту. Офицеры уничтожены частично Петлюрой, частично большевистской Чекой. Этот Лацис добивает сейчас остатки лишь по принципу принадлежности к русской армии. Под угрозой голода и смерти, или смерти близких, часть офицеров перешла к красным. Оставшиеся же верными присяге офицеры, подавшиеся к нам на юг, большей частью были пойманы и расстреляны или замучены. Гражданские же лица не имеют опыта борьбы. Мы должны ценить то, что у нас есть.

— Простите, Николай Григорьевич, простите ради Бога, — сказал Ковалевский. Он подумал об оставленном в покоях неоконченном завтраке, как бы уличающем его в равнодушии к страждущему офицерству. — Голубчик, мне ли не знать, что из пятисот тысяч русских офицеров в живых осталось не больше трети. И половина этой трети служит у красных, не всегда по принуждению. Мне ли этого не знать!..

Он промокнул повлажневшие глаза фуляровым платком. С четырнадцатого года командующий, сам ходивший в атаку в первых цепях, потерял почти всех своих друзей. Последнего — полковника Львова — совсем уж днями. И теперь свою жизнь он воспринимал как бесконечные горькие поминки.

— Много или мало у нас союзников в Киеве, — сказал после долгой паузы Ковалевский, — но «мать городов русских» мы возьмем.

Щукин стоял, не поднимая головы. Его прищуренные глаза потемнели и смотрели из-под узких бровей холодно, не мигая.

Ковалевский с опозданием понял свою оплошность и пожалел, что сразу не оценил успех полковника: самолюбие любого человека нуждается в похвалах, это — те дрова, которые поддерживают горение.

— Руководство Киевского центра готовит еще ряд крупных диверсий и актов саботажа на заводах, транспорте, в правительственных учреждениях и воинских частях, — ледяным, обиженным тоном продолжал докладывать Щукин. — Центр пытается сформировать вооруженные отряды, чтобы помочь нам в нужное время.

— Ну что ж! Отлично! — исправляя ошибку, поощрительно сказал Ковалевский. — Пошли нам Бог каждый день такие известия!.. Что у вас еще?

— В поджоге Ломакинских складов главную роль сыграл штабс-капитан Загладин, — отмякая сердцем, — все-таки оценили его заслуги! — произнес Щукин. — Полагаю, что его можно бы представить к повышению в чине как отличившегося офицера.

— Я считаю, что наша причастность к этим делам должна быть по возможности негласной, — сказал Ковалевский, — но в данном случае я поддерживаю.

— Благодарю… И вот еще что. Руководство Центра озабочено вопросом приобретения оружия и для этого вступило в контакт с руководителем киевского отделения Союза возрождения Украины — бразильским консулом графом Пирро.

Ковалевский с изумлением посмотрел на полковника Щукина.

— Вы не оговорились, Николай Григорьевич? При чем тут бразильский консул?..

Щукин пожал плечами:

— Все это очень сложно. Суть дела вкратце такова. У графа Пирро действительно есть бумаги, аккредитующие его при Советском Украинском правительстве. Но на самом деле он — агент французской разведки и работает по ее заданию на Петлюру. Он располагает большими суммами денег, скупает оружие и даже создал организацию офицерского типа петлюровской ориентации. Вы же знаете, Владимир Зенонович, что у Петлюры есть определенные соглашения с французами!

Изумленный и заинтересованный Ковалевский развел руками:

— Помилуйте, Николай Григорьевич, бразильский консул… агент французской разведки… и все это в одном лице?! Невероятно! Похоже на сюжет из бульварного романа!

Щукин посмотрел на командующего и без тени улыбки ответил:

— Как вы сами понимаете, Владимир Зенонович, меня не интересует граф Пирро как таковой. Но у него есть организация, которая ведет подрывную работу против большевиков. С помощью Киевского центра я хочу наладить контакт с этой организацией и в определенный момент использовать и ее как ударную силу!..

Ковалевский встал из-за стола и, заложив руки за спину, стал взволнованно прохаживаться по кабинету. Перспектива, которую обрисовал полковник Щукин, все больше нравилась ему. Планы этого холодного и расчетливого человека опирались на такой же холодный, математический расчет. И он стал постепенно свыкаться с обнадеживающей мыслью, что Киев, возможно, будет взят малой кровью.

* * *

Кольцов сидел в приемной один. Часы на стене мерно и бесстрастно отсчитывали время. Невозмутимое, кабинетное время. Нужно было успеть прочитать и отсортировать корреспонденции, наметить нужные, требующие неотложного внимания вопросы. Он так задумался, что едва расслышал, как за спиной раздались тихие, вкрадчивые шаги. Так ходит только Микки. И действительно, это был Микки — волосы тщательно причесаны, на лице веселая улыбка.

— Микки, где вас носит все утро?! — возмущенно сказал Кольцов, подымаясь из-за стола.

— Ах, извините, Павел Андреевич! Вчера Рябушинский в «Буффе» давал банкет… по случаю… — тасуя над столом телеграммы, в восторге рассказывал Микки, — по случаю чего, не помню… хоть убей, не помню… Ах да, телеграммы из аппаратной я захватил… свежие… — весело говорил Микки, и глаза, и губы — все лицо его смеялось, он находился в преотличном настроении.

Дверь кабинета стремительно распахнулась, и через приемную прошли Ковалевский и Щукин.

— Если кто будет спрашивать, я у генерала Деева, — сказал Ковалевский, улыбнувшись адъютанту.

Кольцов тоже улыбнулся глазами Ковалевскому в знак того, что оценил его расположение.

— И вот еще что… Павел Андреевич, голубчик! У меня к вам личная просьба.

— Слушаю, Владимир Зенонович! — отозвался Кольцов.

— Освободитесь от дел, возьмите мою машину и поищите, где можно заказать плиту на могилу полковника Львова, — скорбно сказал командующий, глядя куда-то мимо Кольцова, — как-никак он мой однокашник… Друзьями были… — Он протер вспотевшее пенсне и снова повторил просьбу: — Пожалуйста, сделайте это!

— Будет исполнено, ваше превосходительство! — Кольцов понимал, что в таких случаях нужно отвечать кратко и четко.

Ковалевский и Щукин вышли. После Щукина в кабинете остался неприятный холодок.

— Так вот… банкет! — попытался продолжить Микки.

— Потом расскажете в лицах. — Кольцов взял телеграммы и скрылся в кабинете Ковалевского. Раскладывая телеграммы, он слегка приоткрыл ящик стола. Сверху увидел бумагу с красной наискось полосой — свидетельство совершенной секретности документа. Торопливо прочитал:


«…Ходатайствую о повышении в чине штабс-капитана Загладина А. М.

Нач. контрразведки армии полковник Щукин…»


Несколько позже, под предлогом, что ему необходимо выполнить просьбу командующего, Кольцов покинул здание штаба. В приемной остался обреченный на одиночество Микки. Легко сбежав по лестнице, Павел вышел на улицу, на ходу надевая перчатки.

Неподалеку от штаба, у подъезда гостиницы «Европейская», разбитные парни вкрадчиво предлагали прохожим доллары и франки. Из распахнутых окон ресторана «Буфф» слышался модный мотивчик, который зазывно и томно выводил саксофон.

Афишная тумба на углу Сумской и Епархиальной пестрела всевозможными объявлениями. Господин Вязигин извещал, что с 30 июня он начинает выпускать ежедневную газету «Новости» и приглашает на работу господ репортеров… После длительного перерыва вновь открывается танцкласс мадам Ферапонтовой… Доктор Закржевский лечит все специальные болезни с гарантией и с сохранением тайны… Кружок дам из попечительского общества приглашает на домашние обеды…

Среди всех этих объявлений совсем затерялся скромный листок, ради которого пришел сюда Кольцов. На четвертушке пожелтевшей бумаги некто И.П. Платонов, проживающий на Николаевской улице, сообщал, что продает старинные русские монеты…

Николаевская улица начиналась от крохотной квадратной площади с церковью Святого Николая посредине и, изгибаясь дугой, спускалась вниз, к набережной тихой речушки Харьковки. Найдя нужный дом, Кольцов неторопливо огляделся и лишь после этого постучал в дверь с медной табличкой: «И.П. Платонов, археолог».

Дверь открыла молодая женщина. В темной передней лицо ее едва угадывалось. Кольцов отметил только, что она одинакового с ним роста и очень стройна… Кольцов смущенно откашлялся:

— Я по объявлению. Мне нужен господин Платонов.

— Пожалуйста, проходите. — Голос у женщины оказался высоким и звучным. Что-то странно знакомое послышалось Кольцову в этом голосе, в этой звучности, а особенно в манере четко произносить слова, отделяя каждый слог. Такая манера произносить фразы часто бывает у учительниц…

Где же он слышал этот голос? А он, несомненно, слышал его…

Они шли по длинному узкому коридору, заставленному ящиками и окованными старинным железом сундуками. На них лежали какие-то замшелые камни, похожие на отвердевшие куски магмы, поднятые с таинственных глубин моря, и остатки древних амфор. На стенах тускло отсвечивали ржавые наконечники уже не грозных стрел, кривые азиатские сабли, клинки и тяжелые, но все еще гордые алебарды…

В памяти всплывали давние-давние, еще неясные воспоминания и убегали от него — разлетались, как птицы, — и ни на одном он не мог сосредоточиться, ни одно не мог догнать, остановить…

Вдруг от вспыхнувшей догадки забилось сердце.

Он встал в полосе света, падавшей от не прикрытой до конца двери, растерянный и ошеломленный этой внезапной встречей.

А женщина, словно подслушав это мгновение, слегка обернувшись, заговорила быстро и странно, но все так же четко отделяя слоги, будто отбивала их друг от друга:

— «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом, территорией и укреплениями херсонесцев…»

— «…я буду единомышлен о спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани…» — готовно подхватил Кольцов давно заученные слова и, радостно переведя дыхание, озаренно воскликнул: — Наташа! Вот неожиданность! Нет, это действительно ты? — Женщина, совсем повернувшись, протянула к нему обе руки. Кольцов сжал их и снова так же восторженно повторил: — Наташа? Нет, подумать только, Наташка!

— Я! Я! И все это не сон! — растерянно и счастливо пела она по слогам. — Я в себя не могу прийти!.. Постой! — вдруг насторожилась она. — Почему ты офицер? С этими аксельбантами?

— Потом, — коротко сказал Кольцов.

Она ввела Кольцова в большую комнату, тесно уставленную застекленными шкафами с книгами. И вместе с ярким солнечным светом, лившимся в комнату из двух больших окон, на Кольцова снова нахлынули воспоминания, вспыхивающие мгновенными отчетливыми картинами…

Ослепительно ярко сверкнули на фоне синего моря белые колонны, мелькнуло лицо девочки в тюбетейке, из-под которой торчали вихры коротко остриженных волос…

В одну из своих излюбленных прогулок по берегу моря Павел и дружок его Митенька Ставраки забрели к развалинам старого Херсонеса, долго бродили там и вдруг наткнулись среди мертвых руин на сарайчик и еще какие-то замысловато-убогие постройки, на вид обитаемые. И как бы в подтверждение этого из сарайчика вышел сухощавый мужчина в пенсне, держа на вытянутых руках длинный сосуд с узким горлом. Ребята, как завороженные, двинулись следом. Безошибочным детским чутьем они почувствовали, что эта встреча сулит им что-то необычное. За сарайчиком на солнцепеке стояли две длинные скамьи, на них в ряд выстроились сосуды, такие же продолговатые, с узкими горлышками, как и тот, который мужчина бережно поставил на скамью. Возле сидела девочка. Она кисточкой осторожно касалась стенок сосуда. На девочке — их ровеснице — были шаровары и выгоревшая майка, вид у нее по тем временам был необычный, но больше всего поразило мальчишек то, что она насвистывала отчаянно и разухабисто — позавидуешь! — мелодию «Варяга», и мужчина — теперь он стоял рядом с ней — не удивлялся ничему: ни лихому ее свисту, ни тому, что она делала кисточкой.

Постояв немного, он вернулся в сарайчик, оставив дверь широко открытой. Мальчишки подобрались к двери, заглянули. Все там, внутри, было уставлено стеллажами, длинными столами, скамьями. И везде — сосуды, обломки камней с какими-то надписями и рисунками, статуэтки, блестящие ажурные украшения, обломки мраморных статуй.

Даже сейчас, через много лет, Павел помнил то чувство, с которым смотрел внутрь сарайчика, — как будто вдруг услышал немой рассказ о давно ушедшей жизни древнего города, которая некогда кипела на этих берегах…

Другая картина… Они с Наташей в сарайчике-музее, и она читает ему — Павлу — присягу граждан Херсонеса, выбитую на мраморной плите. Звенит отчетливый девчоночий голосок: «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою…» Торжественный строй давным-давно рожденных строк волнует душу, у Наташи блестят глаза. Она вытягивает руки — так и кажется, сейчас встанет на цыпочки и полетит. «Пусть это будет и наша клятва, хочешь?» — спрашивает она восторженно.

А вот печальная Наташа в севастопольской квартире Старцевых. «Ты совсем забыл нас, Павел. Где пропадаешь, чем занимаешься?»

Они тогда о многом говорили. В основном о прочитанных книгах, им было по восемнадцать, и они, естественно, читали «Овода», «Что делать?», все, что касалось романтики любви и борьбы. Видя вокруг заносчивых, наглых, жирующих богатеев и замученных нищетой людей, они вдвоем мечтали о необычном будущем обществе, где не будет обиженных, голодных, больных. Потом стали читать книги посерьезнее — Оуэна, Фурье, Маркса, Кропоткина. Он поступил в университет, она — на женские учительские курсы. И тут грянула война…

Он не был одурманен волной всяческих раздуваемых прессой восторгов по поводу будущей победы. Зачем России война? Россия и так велика и обильна, ей не нужны чужие просторы, ей просто нужна иная жизнь. Помощь братьям-славянам? Но разве ради свободы болгар не погибли сотни тысяч русских? А теперь болгары вместе с немцами того и гляди нанесут удар во фланг (и нанесли в конце концов, и тем резко ускорили поражение России). Дарданеллы? Присвоить себе проливы и затем весь век воевать с обиженной Турцией?

Тогда они твердо поняли, что политика императора и его родственников, держащих в руках государственные вожжи, гибельна для народа. И они решили, что их путь — путь революционеров.

Им казалось тогда, что революция, свобода явятся как веселые розовощекие девы — и все вокруг засияет счастьем. Увы, началась еще одна война, гражданская, во многом бессмысленная и беспощадная.

Но уже не было у них иного пути, кроме одного, выбранного в юности…

И вот Наташа перед ним в залитой солнцем комнате, похожей на музей. Облегающее платье, на груди пышная вязь кружев. Волосы собраны в высокую прическу. Красивая стала Наташа Старцева! Нет, теперь Платонова!

— Да, фамилию нам пришлось сменить, — объяснила Наташа. — Старцевых разыскивали в Севастополе еще в шестнадцатом… А тебя как теперь величать? И кем ты стал?

— Адъютантом его превосходительства генерала Ковалевского.

— Ну-у! — Наташа посуровела и затем громко сказала в сторону полураскрытой двери: — Папа, к тебе пришли. Это по поводу монет.

В комнату торопливо, протирая пенсне, вошел Иван Платонович. Вот кто почти не изменился: так же высок, прям, сух, разве только седины прибавилось.

Близоруко щурясь, Старцев проговорил с отрешенной вежливой улыбкой:

— Здравствуйте, господин офицер. Признаюсь, удивлен, что в такое время находятся люди, интересующиеся монетами. Вы хотели бы посмотреть античные монеты или же русские?

— Русские, господин… Платонов, — с легкой усмешкой сказал Кольцов, весело улыбаясь одними глазами Наташе.

— Иван Платонович. Называйте меня просто Иваном Платоновичем. Нумизматы, господин офицер, всегда, во все времена, были, знаете ли, кланом, союзом, орденом…

Говоря это, Старцев наконец надел пенсне, подошел к одному из шкафов, отодвинул книги. Тускло и все же торжественно засветились на планшетах большие серебряные монеты.

— С чего начнем? Может быть, с талеров? Талеры с надчеканкой я тоже отношу к русским монетам, — продолжал неторопливо повторять, как заученный раз навсегда урок, Старцев.

— Нет, Иван Платонович, меня интересуют всего лишь две монеты. Две монеты Петра Первого: «солнечник» и двухрублевик.

Иван Платонович медленно повернулся: в глазах его метнулось и тут же спряталось удивление.

— Вы — Старик? — Пристально вгляделся: — Павел… Нет, не может быть! В этой форме!

— Я тоже не ожидал… Товарищ Фролов сказал: археолог. Да мало ли археологов… Хоть бы словом намекнул…

— Так ведь Фролов и не знает, что мы с тобой знакомы, — сказала Наташа.

— Ах, ребятки мои, значит, севастопольская гвардия по-прежнему на первой линии. Так оно и должно быть. Севастопольская закалка. Сообрази-ка, Наташа, чайку…

— Нет, — сразу становясь серьезным, сказал Павел. — К сожалению, у меня крайне мало времени. И поэтому о деле. С подпольем есть связь?

— Есть, — ответила Наташа, не сразу потушив в лице оживление, вызванное тем, что Павел, как она и надеялась, оставался своим!

— С Киевом как связаны?

— Эстафетой. Пока все идет гладко.

— Хорошо. — Кольцов извлек из кармана мундира несколько листков: — Здесь копии оперативных секретных сводок и важных донесений. Нужно срочно, подчеркиваю, срочно все это переправить в Киев!..

Глава 10

С гибелью батьки Ангела его «свободная анархо-пролетарская армия мира» прекратила свое существование. Иначе говоря, бандиты справедливо решили, что здесь им ждать уже нечего, и, как вытряхнутые из пустого мешка мыши, кинулись врассыпную — кто куда. Большинство — к батьке Махно.

Лишь один Мирон не торопился уходить, рассчитывая хоть чем-нибудь поживиться. «Армейскую денежную казну», правда, прихватили с собой, а точнее, украли Мишка Красавчик и Колька Филин. Когда другие во весь галоп гнались за удирающими пленными, они погрузили на телегу сундук, набитый бумажными николаевками и керенками, и понеслись в противоположную сторону. Остальные тоже вскоре торопливо покинули свою порядком пограбленную «столицу».

От разбежавшейся «армии» Мирону досталось немногое. В основном оружие, которое его дружки, перегруженные награбленным барахлом, побросали в хуторе. Оно им теперь было без надобности. Да и безопаснее без оружия: можно выдать себя за горожанина, который отправился по селам менять одежду на продукты. Мирон деловито, по-хозяйски собрал оружие. Пока люди стреляют друг в друга, оно — тоже товар, это он твердо усвоил. Ежели к такому товару да приложить ум, да распорядиться им здраво — он может обернуться немалым богатством. А богатому — все в радость. Богатые — красивые. У них — власть, им почет, им все в руки течет. Богатство — это сила, это любовь. Да, и любовь! Какая не полюбит богатого?!

И перед мысленным взором Мирона встала Оксана — высокая, статная, с походкой легкой и плавной. В глазах — зазывная лукавинка. Оксана — чужая жена! Нет, уже, слава Богу, не жена, а вдова!.. Вдова! У вдовы уста медовые, руки горячие, думы незрячие. А вдруг зрячие?

Страх холодком пополз по спине. Мирона. Ну, как узнает? Что тогда?.. Но — нет, не может она узнать. Все шито-крыто. Воевали, стреляли. Кого-то нашла пуля-дура, а кого-то помиловала. Не бывает такого, чтобы все возвращались живыми с войны… Нет, не бывает!..

И нестерпимо захотелось Мирону бросить все к чертям и, не мешкая, скакать верхом или идти пешком в Киев, к Оксане. Сказать ей, что погиб Павло, что нет его, чтоб не ждала, не надеялась. Выждать, пока выплачет она все слезы и успокоится: у баб слез много — со слезами выходит вся память. Затем жениться. И снять наконец тяжкий камень, который навалил он себе на сердце.

Но и бросить добро не поднялась рука. Без добра кто он? Без денег — разве такой нужен он Оксане? Выплачется — и найдет другого, богатого.

С еще большей яростью стал он грузить на телегу оружие. На дно тщательно уложил два разобранных пулемета, накрыл их винтовками и цинковыми ящиками с патронами, притрусил все сеном. За несколько пар сапог выменял у крестьян хромую, бельмастую лошадь — «реквизировать» побоялся — и, не дожидаясь ночи, тронулся в дорогу.

Ехал глухими степными дорогами, села объезжал стороной, ночевал в лесу, не разжигая огня. Боялся. Лишь один раз, за Таращей, решился Мирон заехать в село Ставы, к своему дядьке. Знал, что живет он на отшибе, не на глазах соседей, — никто не увидит. И вышло так, что не зря заехал. Помылся, досыта поел, выпили с дядькой, как водится, за встречу. Разомлевший Мирон не утерпел и несмотря на то, что считал живущих в молчанку удачливыми и счастливыми, рассказал о «товаре», которым загружена телега. И дядька расстегнул ворот, почесал грудь и тоже в ответ — под страшным секретом — открылся Мирону: вот уже второй месяц водит он белых лазутчиков в Киев, в последнее время переправляя туда оружие. Платят золотом. За соответствующее вознаграждение пообещал найти Мирону покупателя на его «товар». Всего два дня прожил Мирон у своего гостеприимного дядьки и в дорогу тронулся с легким сердцем, мутной головой и крепкой надеждой на хороший заработок.

В Киев он въехал глубокой ночью. Глухими стежками и оврагами миновал красноармейские заставы. Почти до рассвета плутал по кривым улочкам, объезжая стороной центральную часть города. Перед рассветом, когда сгустилась самая крепкая темень и с Днепра потянуло холодком и туманом, он добрался до Куреневки. По-хозяйски отворил знакомые ворота и, негромко покрикивая на лошадь, въехал во двор. Ослабил упряжь, вынул удила, кинул лошади охапку сена и лишь после этого, глотнув побольше воздуха и пытаясь унять предательскую дрожь в коленях, поднялся на крыльцо, постучал.

Занавеска отодвинулась, и в окне возникла простоволосая Оксана. Долго всматривалась. Сердце у Мирона захолодело, он жалобно отозвался на ее взгляд:

— Это я, Ксюша!

— Ты, Павлик? — чуть-чуть отпрянула она от окна, закрывая рукой грудь.

— Мирон это… Ксюша, — упавшим голосом объяснил он.

— А Павлик? Где Павлик? — И, не дожидаясь ответа, скрылась за оконной занавеской, торопливо загремела в сенях засовами. Посторонилась, пропуская в горенку. Выглянула во двор, словно ждала, что следом за Мироном в дом войдет ее Павло.

Но тихо было во дворе, лишь шелестела сеном лошадь. Следом за Мироном Оксана метнулась в горенку, зажгла копотный каганец. Пока разгоралось пламя, натянула поверх ночной сорочки юбку, накинула на плечи большой платок, зябко повела плечами, не решаясь больше ничего спрашивать.

Присев на край табурета у самой двери, Мирон скорбно и неторопливо закурил, выждал необходимую паузу.

— Так вот!.. Разогнали всех нас, Ксюша! Ночью… налетели казаки и… в одном исподнем в лес погнали… Н-да!.. Кого в хуторе зарубили, кого за хутором достали. Кони у них добрые! — Голос Мирона лился спокойно, деловито. Никак не мог настроить он ни своего сердца, ни своего голоса на скорбь.

— А Павлик? — прижимая к губам кончик платка, готовая закричать, со страхом спросила Оксана. — Скажи только одно слово! Жив Павлик?

— От, ей-богу! — сокрушенно покачал головой Мирон. — Я ж тебе все по порядку. Кони добрые, хорошо подкованные… грязь не грязь — с места в карьер!.. Н-да! Немного нас уцелело! Собрались в лесу. Павла — нету… А потом, уже позже, один наш сказал, будто видел Пашку в лесу… убитым!

Оксана вскрикнула, словно от нестерпимой боли. Спотыкаясь, как слепая, о стулья и обреченно волоча за собой по полу платок, протащилась из горенки в кухню. Привалилась к двери и там, наедине, отдалась своему горю.

Мирон еще долго сидел в горенке. Докурил цигарку, аккуратно растер между пальцами окурок и лишь после этого поднялся, вышел во двор.

Заря высветила уже полнеба, разлилась по крышам домов, отчего они казались покрытыми красной жестью.

Лошадь до последнего стебелька подобрала сено и дремала, низко опустив голову. Мирон стал ее распрягать.

Скрипнула дверь, и на крыльцо вышла Оксана. Искоса Мирон поглядел на ее лицо: вроде бы спокойно, глаза опущены…

— Ты вот что, Мирон! — сказала она холодным, чужим голосом. — Ты чуток погоди распрягать… езжай отсюда, Мирон!

— Чего ты, Ксюша!.. — оглядываясь по сторонам, шепотом спросил Мирон. — Чего ты? А?

— Не верю я тебе!.. Не верю! Нету в голосе твоем сочувствия моему горю. Или врешь ты, или…

— Или что? Говори!..

— Жив он! Сердце мое чует — жив!

Мирон оставил лошадь во дворе и, сердито горбясь, поднялся к ней на крыльцо.

— Ты не дослухала всего. Я сам опосля видел его… мертвого, так что зря надеешься, — безжалостно сказал он. — Похоронил, а как же! Место приметил. Устоится какая-то власть, свезу тебя туда…

Мирон говорил, а тело Оксаны, словно под ударами, клонилось все ниже, и вдруг она упала на крыльцо, заголосила.

Мирон испуганно наклонился к ней, кончиками пальцев притронулся к ставшему мягким плечу, стал уговаривать:

— Тише, Ксюша! Соседей поднимешь. Заметут меня с моим «товаром» — оружие тут. Уже и покупатель нашелся, — торопливо, глотая слова, бормотал Мирон. — Золотом платят, десятками николаевскими! А мы ж молодые. Еще все наладится. Жизнь, говорю, наладится. Жизнь — она такая: то тряской, то лаской. Любить тебя буду, собакой твоей, рабом твоим… Не кричи так, услышат соседи!..

— Мне все равно теперь!.. Все равно мне!.. Что жизнь, что смерть — все равно! — обреченно причитала она. И было в ее причитании столько горя, столько безнадежной тоски, что Мирон вдруг твердо понял: не забудет она Павла. Никогда не забудет…

* * *

Юра запоем читал «Графа Монте-Кристо», когда услышал на скрипучей лестнице вкрадчивые шаги Сперанского. Викентий Павлович поднялся к нему в комнату, устало присел на краешек дивана.

— Юра! Сходи к Бинскому, — попросил обессиленно он. — Он даст тебе масла.

— Я же только вчера принес, Викентий Павлович, — откладывая с сожалением книгу, отозвался Юра.

Сперанский нахмурился:

— Лишний фунт масла в доме не помешает… Иди!

Юра оделся, взял корзинку и неторопливо вышел со двора.

— И пожалуйста, побыстрее! — бросил Юре вдогонку Викентий Павлович.

Но Юра не прибавил шагу, всем своим видом показывая, что ему уже начинают надоедать эти поручения.

Бинский встретил Юру своим обычным дурацким возгласом:

— А, кадет пришел! Раздевайтесь! Будем пить чай!

Юра привычно снял курточку и покорно вышел на кухню. Он даже не успел сделать глоток, как вернулся Бинский со свертком в руках.

— Держите масло, кадет! Викентию Павловичу желаю здравствовать. Ксении Аристарховне тоже нижайший поклон. — И проводил Юру на улицу.

Неподалеку от Федоровской церкви Юра увидел мальчишек, которые играли в «чижа». Юра хорошо знал все тонкости этой игры и поэтому, присев в сторонке на камешках, стал наблюдать за ходом мальчишечьего состязания. Пожалел, что не может сам принять участие в игре, так как пришлось бы надолго застрять здесь.

Затем он прошел мимо церкви и хотел было свернуть к трамвайной остановке, но увидел знакомого, воспоминание о котором вызвало в его душе странное беспокойство. По малолюдной улице быстро шагал весовщик Ломакинских складов Загладин.

Юра остановился, даже уже открыл рот, чтобы поздороваться с ним, да так и застыл, пораженный: следом за Загладиным, на некотором удалении, вразвалочку шел, глазея по сторонам, еще один Юрин знакомый… чекист Семен Алексеевич. Да-да, Юра не мог ошибиться — он самый, Семен Алексеевич, в том же потертом бушлате, что и тогда в Очеретино! Только теперь не висел у него через плечо маузер во внушительной деревянной кобуре и из-под расстегнутого бушлата скромно выглядывала косоворотка, а не тельняшка.

Юра спрятался за угол дома, затаился и, выждав время, осторожно выглянул. Загладин стоял нагнувшись, завязывая шнурок ботинка. Семен Алексеевич тоже остановился, засунул руки в карманы и с независимым видом разглядывал фасад ничем не примечательного дома. Юрино сердце тревожно забилось в предчувствии необыкновенного приключения. Его окончательно осенило: эти двое как-то связаны друг с другом. Впрочем, почему «как-то»? Яснее ясного: Семен Алексеевич выслеживает Загладина.

И тотчас же пришло решение. Юра уже и раньше догадывался, что в доме Сперанских кроме видимой, размеренной жизни идет и другая, вкрадчивая, непонятная, связанная с тайной. Об этом свидетельствовали и визит позднего гостя, и красноречивое молчание родных при его появлении, и таинственные недомолвки при разговорах с тетей Ксенией, и многое другое. Обидно, конечно, что его в эту жизнь не пускают, может быть, от неверия в его силы, может, берегут от неприятностей. Но вот сейчас, когда нужно проявить выдержку и сметку, он непременно докажет свое право участвовать в ней — он найдет, он должен найти способ предупредить Загладина о слежке. Да-да, он пойдет незаметно следом, улучит момент и шепнет Загладину о чекисте и сам как ни в чем не бывало отправится дальше!

Юра еще раз опасливо выглянул из-за угла дома: Загладин уже маячил где-то в конце улицы, Семен Алексеевич приблизился к нему почти вплотную. Юра бросился следом, стараясь держаться в тени улицы, под деревьями. Так они все трое миновали несколько улиц, словно связанные между собой невидимой нитью.

Потом Загладин, видимо, не замечавший слежки, свернул на Сенной базар. И тут в людском водовороте Юра потерял из виду и его, и Красильникова. Он в отчаянии бросался то в одну, то в другую сторону… Ну как же так? Как же он мог зазеваться? Что же теперь будет? Что будет?

А вокруг бурлил, качался из стороны в сторону, зазывал кого-то и кого-то проклинал базар. И над всем этим бестолковым галдежом висело ослепительно-яркое украинское солнце.

Слышались визгливо-зазывные крики торговок и торговцев:

— Купите сапожки! На стройные ножки! Ходить не деревне, а королевне!

— Вот они! Вот они! Ночью работаны, днем продаются, а к вечеру даром отдаются!

Суета. Гул. Толкотня. Где тут кого отыщешь! Над самым Юриным ухом прозвенел истошный голос какой-то лоточницы:

— Пирожки! Пирожки! С горохом и с ливером!

Рядом с ней другая:

— Не блины, а заедочки — ешьте напоследочки!..

Юра бестолково метался в толчее и не находил ни Загладина, ни его преследователя…

На привозе было несколько тише. И людей здесь было поменьше, и торги шли по-крестьянски степенно и основательно.

В конце ряда мажар стояла телега с сеном. К ней и подошел Загладин, толкнул дремавшего под потрепанной шинелькой возницу. Тот поднял голову. Это был Мирон.

— Слышь, трогай! Поедешь за мной! — беззвучно, не разжимая рта, сказал Загладин.

Семен Алексеевич с безразлично-беспечным видом — мол, я не я и лошадь не моя — стоял неподалеку от телеги, и Мирон, разбирая вожжи, заметил его и насторожился. Этот человек в бушлате ничего не покупал и не продавал, не суетился, стоял спокойно и преувеличенно внимательно смотрел куда-то в сторону — туда, где ровным счетом ничего не происходило.

Какая-то женщина остановилась возле Семена Алексеевича, заинтересованно спросила:

— Морячок, бушлат не продашь?

— Купи! — улыбнулся Семен Алексеевич, глядя на нее отсутствующими глазами.

Женщина привычным ощупывающим движением схватилась за полу бушлата, он распахнулся, и Мирон успел выхватить взглядом за поясом у морячка ребристую рукоять нагана. Остальное произошло мгновенно.

— Ты кого за собой привел, гад?! — ощерившись, прошипел Мирон в лицо Загладину и обеими руками с силой отбросил его от себя.

Загладин полетел под ноги Семену Алексеевичу, а Мирон метнулся в сторону, в гущу базара. Преследовать его было бесполезно, да и некому. Семен Алексеевич крепко держал Загладина, который катался по земле, бешено отбиваясь руками и ногами. На губах у него выступила пена.

Толпа забурлила, кинулась к месту происшествия и вынесла на пятачок, к брошенной Мироном телеге, Юру.

Юра видел, как Семен Алексеевич поднял за лацканы пиджака Загладина и прислонил его к телеге.

— Сбрасывай сено ты… покупатель! — толкнул чекист Загладина, но тот не шелохнулся.

Услужливые руки собравшихся быстро сбросили сено. Под ним на телеге рядами лежали винтовки и цинковые ящики с патронами…

Хоронясь за чужими спинами, Юра дождался, когда чекисты увели Загладина, а следом за ними, медленно продираясь сквозь галдящую толпу, двинулась телега с оружием. Проводив их взглядом, Юра бросился домой. Прямо с порога, не успев отдышаться, объявил Викентию Павловичу, что чекисты арестовали Загладина.

Как Юра и предполагал, известие это встревожило Сперанского, он бессильно опустился на диван.

— Боже мой! Все пропало! — прошептал Сперанский и, уткнув голову в большие ладони, несколько минут сидел молча, затем, с трудом подняв голову и глядя на Юру невидящими, недвижными глазами, стал расспрашивать его обо всем увиденном.

Юра рассказал, откуда он знает Семена Алексеевича, как увидел его на улице, как пошел за ним и за Загладиным и как потом потерял их в густой базарной толпе.

— Зачем столько подробностей? — нетерпеливо оборвал Юру Сперанский, нервно, до хруста заламывая руки. — Потом? Что было потом?

— Потом он его арестовал! — чувствуя, как подкатывает к его сердцу неприязнь, сказал Юра.

— Кто? — резко спросил Сперанский. — Боже мой, кто же?

— Чекист… Семен Алексеевич.

— Как арестовал? Подошел, наставил наган? Или схватил, связал? Откуда ты знаешь, что он его арестовал?

— Я видел! Они стояли возле телеги, а на ней — целая гора оружия.

— Постой-постой! Ничего не понимаю! — Викентий Павлович нервно вскочил, прошелся по комнате. — Ты их потерял в толпе! Так откуда же они возникли? И потом… этот чекист… он шел за Загладиным? Телеги не было! Откуда она взялась? И при чем тут оружие?

Юра подумал немного и затем сказал:

— Я их потом нашел, на привозе. Они стояли возле телеги с сеном. И он сказал: «Сбрасывай сено… покупатель!»

— Кто сказал? — взметнулись брови у Викентия Павловича.

— Ну, сам Семен Алексеевич! — стараясь не сбиваться и обо всем рассказывать толково, объяснил Юра. — Сено сбросили, а там столько оружия!.. А потом пришли еще какие-то, наверное тоже чекисты, и увели Загладина.

— А оружие? — нашел в себе последние силы спросить сраженный этим известием Сперанский.

— Увезли, наверное, в Чека, — спокойно сказал Юра, удивляясь тому, как быстро впал в панику этот с виду большой и сильный человек.

— «Не знаю»! «Наверное»! «Кажется»! — прокричал на какой-то визгливой ноте Сперанский, нервно расхаживая взад и вперед по комнате. Затем торопливо вышел в коридор, стал одеваться. Но, продев в пиджак руку, остановился, словно пораженный какой-то тревожной мыслью. И вдруг стал беспомощно рвать руку из пиджака. Пронесся мимо Юры в свой кабинет и вскоре снова выскочил оттуда с Юриной курточкой в руках.

— Надевай курточку! Ну, быстрее надевай и сходи к Бинскому! — выдохнул изнеможенно Сперанский.

— Что сказать, Викентий Павлович? — с готовностью вскочил Юра.

— Нет-нет, не надо! Никуда не ходи! — замахал на него руками Сперанский.

И, ошеломленный собственной беспомощностью, он обессиленно опустился на диван, закрыл глаза ладонью и, качаясь из стороны в сторону, долго сидел так, не проронив ни слова. Вдруг снова вскочил с места, забегал по комнате:

— Да-да! К Бинскому не нужно! Пойдешь к Прохорову в Дарницу. Помнишь, ты ходил к Прохорову?

— Песчаная, пять?

— Вот-вот! Скажешь, дядя прислал за маслом. Да, за маслом и еще за перловой крупой. Только, пожалуйста, живее, бегом!.. Надевай курточку!

— Можно, я без курточки, Викентий Павлович? На улице жарко! — неожиданно уперся Юра.

— Тебя не спрашивают, жарко или нет! Одевайся! — исступленным шепотом прошипел Сперанский.

— Что за тон, Викентий?! — возмущенно сказала вошедшая в комнату Ксения Аристарховна. — Право же, подобным тоном…

— Мне сейчас не до церемоний, дорогая! — резко обернулся к жене Сперанский, и на щеках его вспухли два возмущенных румянчика. — Ах, тон вам, видите ли, не нравится? Львовская порода! Чистоплюи!

Викентий Павлович стал со злостью натягивать на Юру курточку, неловко заламывая ему руку. Юра решительно отстранился, обернулся к Сперанскому и тихо, но твердо отчеканил:

— Никуда я не пойду! Ни в курточке, ни без курточки! Вы дадите мне адрес папы, и я уеду к нему! Сегодня же!

Они долго так стояли, с нескрываемой ненавистью глядя друг на друга.

Первым очнулся Сперанский и совсем другим тоном, ласковым, жалобным, сказал:

— Я тебя прошу… умоляю! Да-да, умоляю! Это крайне необходимо… если ты не желаешь несчастья мне и Ксении Аристарховне! — И с уничижительной, просительной улыбкой протянул к Юре руку с курточкой.

Юра медленно оделся, не глядя на Сперанского, неторопливо вышел из дому.

Викентий Павлович остался сидеть на диване, сжав голову руками. Он был человеком, не приспособленным к этой подпольной, наполненной риском деятельности. Но однажды, потеряв друзей, которых поглотила, как разверстая пасть какого-то мифического чудовища, эта самая пугающая ЧК, он вместе с Бинским, Загладиным и еще несколькими близкими ему людьми поклялся мстить красным и сделать все для того, чтобы восстановилась прежняя упорядоченная, спокойная жизнь.

Зачем он ввязался? Бинский — это понятно. Он — полусумасшедший, охваченный яростью мщения человек. Двое его братьев, офицеров, погибли еще в первые дни Гражданской войны, под Ростовом. Еще двух братьев прибрали чекисты как заложников. Их фамилии даже были опубликованы в «Правде Киева» в списке расстрелянных. Бинский остался один из огромной семьи, он не дорожил ни своей, ни чужой жизнью.

Загладин? Загладин был идейный враг советской власти, твердый, решительный, бывший эсер, уцелевший во время Ярославского восстания летом восемнадцатого и тоже привезший с собой в Киев единственный багаж — жажду борьбы с большевиками.

Но он, Сперанский, зачем он ввязался во все это? Похоже, от постоянного риска и страхов он и сам стал терять рассудок.

* * *

Путь в Дарницу был не близкий. Надо было спуститься на набережную и по цепному мосту перейти через Днепр.

Дарница напоминала деревню, столько было на ее улицах травы и соломенных крыш. Она была сплошь застроена деревянными хатами и дачными домиками. Жизнь здесь текла тихо и дремотно. Тощие дворовые собаки грелись на солнце, лежа прямо на середине пыльных улочек.

К поселку примыкала лесопилка с ржавыми подъездными путями. На поросших высокой травой запасных путях покоилось огромное кладбище неремонтируемых вагонеток, вагонов и паровозов. Многие были без колес, иные лежали на боку.

Обойдя это кладбище, Юра вышел на узкий деревянный тротуар. За старинной часовней отыскал знакомый невзрачный домик, толкнул косо зависшую на петлях калитку. Вошел в небольшой запущенный двор, посередине которого стоял колодец со сгнившим срубом, а дальше — в самой глубине — виднелся полузавалившийся сарай. Некрашеные ставни окон дома были наглухо закрыты. Создавалось впечатление, что дом брошен, что в нем давно никто не живет.

Поднявшись на крыльцо, Юра постучал.

— Заходи! — ответили ему тотчас.

В почти пустой, оклеенной узорчатыми обоями прихожей Юра разглядел невысокого полного человека с гладкой, до блеска выбритой головой. Это и был Прохоров. Он выжидательно смотрел на Юру.

— Викентий Павлович послал за маслом и крупой! — тяжело дыша, сказал Юра.

— За маслом? И за крупой? — переспросил Прохоров и поспешно проводил Юру в комнату, сухо сказал: — Раздевайся!

Скрипнула дверь, и в комнату вошел Бинский.

— А, кадет! — сказал он, ничуть не удивившись появлению Юры.

— Он пришел за крупой! — многозначительно сказал Прохоров Бинскому и добавил: — И за маслом тоже!

Словно тень набежала на холодные глаза Бинского, он тревожно взглянул на Прохорова, краешки его плотно сжатого рта опустились.

Юра привычно снял курточку, повесил ее на спинку стула и беспечно отвел глаза в сторону, как бы давая понять, что он все понимает. Они оба одновременно положили руки на курточку и так же разом отдернули их. Переглянулись. И Бинский все тем же скрипучим голосом привычно сказал:

— Вот что, кадет! Ты пока погуляй во дворе. Ну, пока мы все приготовим!

Юра пожал плечами и вышел во двор. Добрел до сарайчика, возле которого среди густых кустов бузины стояла поленница дров. Еще немного послонялся по двору, но, не найдя ничего примечательного, присел на корягу возле поленницы. Пригревало отходящее к закату солнце, от поленницы тянуло прельцой, шелестела листьями бузина. И Юре вдруг показалось, что он на берегу пруда, сейчас послышится мамин голос, он откроет глаза и увидит на тропинке ее и отца — рядом, вместе…

Но, открыв глаза, Юра увидел, как к крыльцу торопливо прошел оборванный человек, постучал в дверь. К нему вышел Бинский. Они о чем-то коротко поговорили, и незнакомец так же торопливо ушел. А Бинский исчез в доме и вскоре появился во дворе, держа в руках завернутый в тряпье какой-то длинный предмет. На ходу он сказал Юре:

— Вы извините, кадет! Но масла не оказалось, и я сейчас за ним схожу! Я быстро!.. — И ушел, смешно подпрыгивая и клоня вперед сухое угловатое тело.

Юре ничего не оставалось, как ждать…

Тем временем Бинский торопливо миновал несколько сонных улочек, лесопилку и очутился возле кладбища паровозов и вагонов. Крадучись прошел на край кладбища, затаился среди зияющих прогнившими ребрами вагонов, стал ожидающе высматривать что-то на глухой тропке, ведущей к поселку. И вскоре увидел: четверо чекистов вели к кладбищу Загладина. Загладин шел впереди. Во всей его фигуре была видна обреченность. Рядом с ним широко вышагивал Семен Алексеевич. Замыкали шествие остальные трое чекистов, среди которых был и Сазонов. Все пятеро подошли к кладбищу и пошли вдоль вагонов.

Напряженно следя за чекистами и Загладиным, Бинский торопливо развернул тряпье, и в его руках тускло блеснула короткостволая кавалерийская винтовка. Он сунул ее в щель между досками и, приложившись щекой к прикладу, продолжал наблюдать за всеми пятерыми.

Вот Загладин, а следом за ним и чекисты свернули к вагонам, и Бинский на какое-то время потерял их из виду. Появились они совсем близко от него, прошли мимо. На мушку винтовки Бинского попал Семен Алексеевич и долго так шел всего в одном мгновении от смерти. Потом ствол переместился на Сазонова, но почти тотчас неотвратимо сдвинулся еще раз — и теперь в прорези прицела покачивалась голова Загладина.

Когда Загладин приостановился, Бинский не спеша, как на учениях, спустил курок. Грянул выстрел. Весовщик удивленно распрямился и поднял руку, точно хотел показать на крышу вагона или дотянуться до неба. И так, с поднятой рукой, рухнул на землю.

— Прости, Паша, — прошептал Бинский. — Но если бы не я, то…

Семен Алексеевич и трое чекистов привычно выхватили оружие и шарахнулись к старым вагонам, припали к доскам, вжались в них. Поводили глазами по сторонам, пытаясь разобраться, откуда последовал выстрел.

Но было тихо, очень тихо. Мертвый Загладин лежал между такими же мертвыми и никому не нужными вагонами.

Семен Алексеевич послушал еще немного и осторожно двинулся вдоль вагонов. Заскрипел под его сапогами ракушечник.

Этого только и ждал Бинский. Тенью скользнул он к насыпи, бесшумно нырнул в густой кустарник, прошелестел листьями. А уже на другой стороне насыпи не удержался и — была не была! — побежал, петляя, точно заяц, и жадно хватая широко открытым ртом воздух, ожидая всем своим устремленным вперед телом, что вот-вот в спину ему ударит пуля.

…Юра терпеливо ждал Бинского. Ему наскучило сидеть, и он снова ходил по двору, гонял длинной веткой воробьев и голубей, бесцельно сбивал чурками другие чурки, и все равно ему было невесело и одиноко.

Несколько раз на крыльцо выходил Лысый — Прохоров, молча с тревогой смотрел, словно не замечая Юры, на улицу, прислушивался. И так же молча уходил.

Когда Лысый в четвертый раз вышел во двор, Юра с иронической беспечностью сказал ему:

— А может, он и вовсе сегодня не вернется.

— Как то есть не вернется?! — испуганно обернулся к нему Лысый.

Но Бинский вскоре пришел. Вернее, почти приполз. Уставший до изнеможения, осунувшийся. Лицо и одежда были мокрыми, будто он только что побывал под душем.

— А, кадет, — глотнув воздух, сказал он тусклым голосом и тяжело поднялся по ступеням. — Сейчас!..

Не поняв, приглашали его в дом или нет, Юра направился вслед за ними. Дверь из коридора в комнату была открыта, и он увидел, что Лысый и Бинский колдуют над его курточкой: кажется, заталкивают под подкладку лист бумаги. И Юра окончательно все понял. Так вот почему и Бинский, и Прохоров каждый раз так настойчиво поили его чаем и заставляли снимать курточку! Это же неблагородно — без его согласия использовать его как тайного почтальона!..

Бинский и Прохоров почти одновременно увидели Юру и сразу же стыдливо отдернули руки от курточки.

— Еще минутку, кадет, — смущенно пробормотал Бинский, воровато отводя глаза в сторону.

— Я все видел, — сказал Юра и обиженно добавил: — Но почему… почему вы не сказали мне прямо? Не доверяете? Думаете, испугаюсь чекистов?

— Не шумите, кадет. Не надо! — миролюбиво, без прежней насмешливости сказал Прохоров и многозначительно взглянул на Бинского: — Достойная смена растет у нас с вами, поручик.

— Так точно, господин штабс-капитан! — в лад ему ответил Бинский и протянул Юре курточку: — Идите домой, кадет, и скажите Викентию Павловичу, чтоб за маслом… Ну, в общем, скажите, что все в порядке! И смотрите, чтобы записка не попала куда не надо!

— Не попадет! — твердо сказал Юра.

— Ну вот и хорошо, — отозвался Прохоров. — Будем считать, что одним борцом с большевиками стало больше! Беги!

И хотя Юре не понравилось, как с ним покровительственно разговаривали, он все же в приподнятом настроении вышел на улицу. Побежал, футболя носками сандалий отшлифованный днепровской водой галечник. Иногда, тщательно осмотревшись вокруг, с тайной гордостью проводил рукою по курточке, чтобы убедиться, что записка на месте.

* * *

Красильников послал одного из чекистов за машиной, а сам с двумя помощниками стал досконально осматривать железнодорожное кладбище. Заглядывали в каждый вагон, поднимали с земли полусгнившие доски, копали под ними.

— Вроде он нас куда-то сюда вел, — раздумчиво сказал Сазонов и по какому-то наитию неспешно направился в совсем заброшенный и поросший густой травой угол кладбища. Вагоны здесь зияли щелями и проломами, проржавевшие двери с трудом открывались. Всюду виднелись пятна уже успевшего усохнуть мазута. Постепенно чекисты приблизились к большому четырехосному пульману, лежащему на боку. Сазонов, кряхтя и отфыркиваясь, словно он забирался в воду, а не на крышу вагона, взобрался наверх, попытался ногой толкнуть дверь. Следом за ним на вагон забрались Красильников и пожилой чекист. Втроем они навалились на дверь — и она со скрежетом подалась.

Пожилой чекист протиснул голову в щель. Какое-то время всматривался в темноту, тихо буркнул скорее сам себе, чем товарищам:

— Фу ты, дьявольщина, похоже, что-то там есть… Солома какая-то чи ящики…

Сазонов, не дожидаясь команды, пролез в щель, спрыгнул внутрь вагона, зашуршал там соломой. И через мгновение раздался его взволнованный голос:

— Семен Алексеевич!.. Товарищ Красильников! Вы поглядите!

Когда глаза привыкли к темноте, Красильников увидел слегка притрушенные соломой, аккуратно сложенные горкой винтовки и несколько ручных пулеметов «льюис», в другом углу вагона лежали цинковые ящики с патронами.

— Ну дела! — поскреб пятерней затылок Красильников. — Надо еще шукать! Вполне может быть, что тут у них не один такой склад!

Громыхая, примчался открытый «бенц», и Красильников подключил к поискам двух вновь прибывших чекистов. Все оглядели, но ничего больше, кроме брошенной Бинским винтовки, не нашли.

Когда солнце окончательно приклонилось к закату, они погрузили найденное оружие и патроны в машину, уложили сверху уже задеревеневшее тело Загладина и пешим ходом, следом за машиной, отправились в город.

Около полуночи Красильников пришел на Хмельницкого. Фролов ждал его, и Красильников подробно рассказал о дневных злоключениях.

— Нет, все-таки везучий я, — в завершение сказал Красильников. — Наверняка, подлец, в меня метил. Я ведь с этим… с Загладиным рядом шел…

— Боюсь, Семен, заблуждаешься ты насчет своего везения, — грустно улыбнулся Фролов и побарабанил пальцами по столу. — Всего Загладин, конечно, тоже не знал. Но знал он, бесспорно, многое. Вот его и убрали.

— Шут его знает, может, и так, — легко вдруг согласился Красильников.

— А могло быть иначе, не навороти ты столько глупостей, — безжалостно и жестко упрекнул его Фролов.

— Ну, знаешь!.. — обиженно вскинулся Красильников. — Какие ж такие глупости я сотворил?

— Много. И одна другой глупее. И одна другой дороже… Ну, во-первых, арестовывать Загладина надо было тихо, чтоб никто не видел, никто не слышал…

— Допустим, — согласился Красильников. — Но так уж получилось, не мог иначе.

— А раз так получилось, все остальное ты должен был высчитать. И то, что они оружие постараются перезахоронить, и то, что попытаются убрать Загладина, и еще многое другое.

— Так потому я и торопился!

— Торопиться в нашем деле, Семен, надо тоже медленно, — невесело сказал Фролов.

Опустив голову, Красильников мрачно смолил цигарку.

— Скажи на милость, и как долго вот так русские будут убивать русских? — совсем не по-чекистски размышлял он.

Глава 11

Много страху натерпелся в тот день Мирон Осадчий. Спрыгнув с воза, он стремительно метнулся в толпу, затерялся в ней, понимая, что здесь ему в случае погони будет легче схорониться. Почувствовав себя наконец в безопасности, он нервно скрутил цигарку, стал размышлять: «Домой?.. Домой не следует, а ну как чекисты что-то пронюхали и уже ждут меня в засаде?..» Оксане он тоже не очень доверял, молчаливая она стала, замкнулась, слова лишнего не скажет… «И все же переждать у Оксаны спокойнее», — решил он. Придавив каблуком начавшую жечь пальцы цигарку, нырнул в ближайшую подворотню, юркнул между времянок и сарайчиков, теснившихся во дворе, перелез через забор и вышел на соседнюю улицу. Несколько раз оглянулся. Нет, никто не шел за ним. Окончательно успокоившись, тихими переулками, проходными дворами, минуя центр, к вечеру добрался до Куреневки.

В маленьком дворике по-вечернему пахли цветы, а за задернутым занавеской окошком теплился мирный свет. Неслышно ступая, вошел в сени. Здесь пахло сухой травой, пылью и молоком.

Оксана сидела в горнице, что-то шила. Молча и неприязненно оглядела Мирона, запыленные его сапоги, порванные на колене штаны, осунувшееся, почерневшее лицо. Ни о чем не спросила. В затянувшемся молчании было слышно, как потрескивает в коптилке огонь и бьются в окно мотыльки.

— Кинь мне на чердак в сараюшке тулуп, подушку. Пару дней там перебуду, — угрюмо попросил Мирон, боясь встретиться с ее взглядом.

На чердаке сарая было сумеречно и сухо. Шуршал по соломенной крыше зарядивший с ночи легкий летний дождь. Время от времени Мирон смотрел в щелку, видел кусок двора, мокрых кур и Оксану, изредка проходившую по двору.

Прошло несколько дней, но ничего не случилось. Из дому тоже сообщили, что все спокойно. Понял Мирон: обошлось. А потом сюда, к Оксане, наведался дядька Мирона. Узнал о постигшей племянника неудаче. Посочувствовал.

— Куда же теперь? — хитровато прищурив глаза, поинтересовался у Мирона.

— Свет велик, — неопределенно ответил Мирон.

— И деревьев с суками много, это верно, — загадочно сказал дядька Леонтий и неспешно стал ждать, что ответит Мирон.

— При чем тут деревья? — не понял Мирон.

— А при том, что на первом же суку вздернут тебя чекисты, а то и дерево искать не будут.

— На ту сторону буду пробираться. На Дон или же на Кубань.

Мирон и сам не знал еще, куда подастся, но понимал, что уходить куда-нибудь все равно придется — не век же сидеть на чердаке!

— А гроши у тебя как? Имеются? — с несокрушимой невозмутимостью поинтересовался дядька. — И само собой, документ?

— Раздобуду, — неуверенно ответил Мирон.

— Я тебе вот что, парень, хочу сказать, — лениво тянул свое дядька, — коль ты и взаправду от красных деру дать собирался, то есть люди, они-то тебе прямо и укажут, куда и к кому. Деньги заплатят и бумаги, какие надобны, выдадут.

— Ты, дядя Леонтий, не темни, — начал вскипать Мирон, и глаза у него сузились в непримиримые щелки, — ты прямо выкладывай.

— А я и говорю прямо, — обиделся дядька Леонтий или сделал вид, что обиделся. — Людей этих знаю, говорил тебе в прошлые разы о них. Ты — человек бойкий, такие им нужны.

— Где они, эти люди? — неприязненно спросил Мирон, понимая, что никакого другого выхода у него все равно нет.

На следующий день дядька познакомил Мирона с Бинским. Бинский объяснил, что он будет работать у него связным, сказал ему пароль, дал адреса людей, которые проведут его по цепочке до Харькова, растолковал, к кому надобно будет Мирону обратиться. Под вечер с запрятанным в подметку сапога письмом повеселевший и все же настороженный Мирон отправился к линии фронта.

В пути Мирон в полной мере хлебнул хлопот и понял, для чего нужен связному острый слух, далекий глаз и быстрые ноги. Все пришлось испытать ему — и прятаться, и убегать, и притворяться то слабоумным, то увечным. И все же удача не обошла его и на сей раз — он благополучно добрался до Харькова.

…Капитан Осипов, получив от Мирона письмо, тут же отправился для доклада к полковнику Щукину.

— Вести из Киева, господин полковник! — без стука, что означало чрезвычайность сведений, войдя в кабинет, доложил он. — Получено сообщение от Сперанского. У них провал. Чекисты арестовали штабс-капитана Загладина, но в перестрелке он погиб. Так что более или менее все обошлось благополучно.

— Что означает это туманное «более или менее»? — не поднимая головы от бумаг, иронично и строго спросил Щукин.

— Провал не коснулся Киевского центра, — невольно подтянулся Осипов. — Ведь со смертью Загладина нить, ведущая к Центру, оборвалась.

— А как чекисты вышли на Загладина? — все так же не поднимая головы, продолжал задавать вопросы Щукин.

— Сперанский пишет — случайно. Во время транспортировки оружия.

Щукин настороженно постучал костяшками пальцев по столу, оторвал наконец взгляд от бумаги и, сурово посмотрев на Осипова, сказал, отделяя каждое слово:

— В случайность не верю.

Осипов растерянно молчал. Он, как это часто бывало с ним, ощутив холодок опасности, мгновенно принял точку зрения полковника.

— Что еще сообщают? — спросил Щукин.

— Напоминают о деньгах.

— Могли бы обойтись собственными средствами, — недовольно вымолвил полковник. — Пусть тряхнут мошной киевские рябушинские и терещенки, которых там осталось немало. Ювелиры, например.

— Да, но им нужны долговые гарантии, — осмелился возразить Осипов.

— Гарантии?.. Если они пишутся на бумаге, а не на чистом золоте, мы можем их давать сколько угодно и кому угодно! — жестко отчеканил Щукин.

— Понял, господин полковник! — Осипов повернулся, чтобы уйти.

Но Щукин поднял руку, останавливая его:

— Минуточку, Виталий Семенович! Садитесь! Я просил вас навести обстоятельные справки о капитане Кольцове и ротмистре Волине. Вы это сделали?

— Я располагаю только теми сведениями, которые имел честь уже доложить вам, Николай Григорьевич, — тихо произнес Осипов. — А родословную Кольцова проверить сейчас нет никакой возможности. Сызрань пока еще у красных… — Он выжидательно помолчал и затем с едва заметной иронией спросил полковника: — В чем, собственно, вы его подозреваете, Николай Григорьевич? Не в большевизме же?..

Щукин плотно сжал губы, так что обозначились кругляши желваков, и затем негромко, но убежденно заговорил:

— Верой и правдой служат большевикам сейчас многие боевые офицеры. Но дело не в этом. Кольцов и Волин оставлены у нас на ответственной работе. Вы представляете, какая это находка для разведчика — попасть в штаб армии?

— Кольцов — агент большевиков? — хмыкнул Осипов. — Это, право слово, смешно, Николай Григорьевич! Вы же читали аттестацию Кольцова, написанную генералом Казанцевым…

— А разве я сказал, что Кольцов агент? — с холодным возмущением спросил Щукин. — Я только предполагаю, что он мог бы им быть. Может, это Волин. Может, еще кто-нибудь… В нашем деле нужно предусмотреть все немыслимые варианты.

— Волин?.. Николай Григорьевич, Волин — жандармский офицер. Работая в охранке, он столько большевиков перевешал, что, попади он к ним, его на первом же суку вздернули бы… без суда, как говорится, и следствия… — убежденно раскрывал цепь своих доказательств Осипов.

В этом, казалось бы, обычном, деловом разговоре сталкивались между собою инстинктивная настороженность Щукина, любящего проверять и перепроверять любой факт, если он может иметь отношение к делу, и житейская, страдающая некоторой неопределенностью сметка Осипова. И вместе они, оба — Щукин и Осипов — составляли одно целое. Они дополняли друг друга. Полковника вполне устраивало такое их сочетание.

Вот почему Щукин сейчас позволил себе усмехнуться:

— Виталий Семенович! Я и вас подозреваю… ну, скажем, в легкомыслии. — И тут же Щукин погасил свою улыбку. Осипову на мгновение показалось, что полковник ее перекусил, как что-то живое. — Возьмите, наконец, во внимание следующее немаловажное обстоятельство. Большевистская контрразведка все больше и больше переходит в наступление.

— Убежден, Николай Григорьевич, вы переоцениваете способности большевиков, — вежливо отпарировал Осипов.

— А вы, как и очень многие, недооцениваете, — сухо ответил Щукин, не привыкший оставаться в долгу. — Давайте порассуждаем! Аппарат Чека существует всего лишь полтора года, и за это время они провели ряд удачных операций, как ни прискорбно нам это признавать. В прошлом году перед ними спасовали даже такие боги британской разведки, как Сидней Рейли и капитан Кроми. В чем тут дело? Откуда у них взялись эти необыкновенные способности? Ну вот вы, например, можете ответить? — Осипов молча пожал плечами, и полковник продолжил: — У Дзержинского, к сожалению, блестящий талант организатора: он создал Чека на голом месте, если так можно выразиться, из ничего. Опыт, стиль работы, структуру ему негде было заимствовать: подобной организации еще никогда не было. И что предпринимает Дзержинский? Он подбирает группу людей, имеющих многолетний опыт большевистского подполья и, значит, имеющих огромный, даже уникальный опыт борьбы с жандармской агентурой. Они прошли самые невероятные проверки ссылками и тюрьмами…

Щукин открыл ключом ящик стола, достал какие-то бумаги и многозначительно стал листать их. Потом взглянул поверх головы Осипова и поучительно произнес:

— Вот, к примеру, наш непосредственный противник Ян Судрабс, он же Лацис, возглавляющий ныне Всеукраинскую Чека. В прошлом он тоже профессиональный революционер-подпольщик, очень опытный человек, не случайно он является одновременно и членом коллегии Всероссийской Чека. Такая биография выработала в нем особые качества борца и абсолютно безжалостного человека. А что у нас, если честно положить руку на сердце? Все в прошлом — благополучные люди, чиновники, заседатели и прочие либералы и гуманисты… Думаю, нам нелишне знать и о его заместителе Фролове… — Здесь Щукин для внушительности сделал паузу. — Послушайте!.. «Фролов Петр Тимофеевич, член партии большевиков с 1903 года, партийная кличка — Учитель… помог бежать из ссылки Феликсу Дзержинскому и сам бежал дважды… В 1906 году был арестован, приговорен к смертной казни через расстрел и совершил дерзкий побег из одиночной камеры…» — Щукин отложил бумаги в сторону. Имея таких противников, нужно постоянно быть готовым ко всему, к любым неожиданностям.

Осипов утвердительно кивнул головой.

— Ладно! Мы еще вернемся к этому разговору, — отпуская Осипова, сказал Щукин и тут же добавил: — Теперь о деньгах. Долговую гарантию мы им подготовим. Кого вы предлагали послать в Киев?

— Поручика Наумова.

— Нет-нет! Только не Наумова. Здесь нужен человек не только смелый, но и осторожный. — Полковник помолчал, раздумывая. — Я думаю, не послать ли подполковника Лебедева?

Лебедев был опытнейший разведчик. Недавно он вернулся из Москвы, удачно выполнив задание. Ясно, что и в Киеве он ошибок не допустит — выдержан, осторожен. Высоко развито чувство ориентировки в необычных обстоятельствах. И все же… Вот это «и все же» сейчас очень беспокоило Щукина, потому что в случайность ареста Загладина он не мог поверить. Чекисты, очевидно, вышли на него после пожара на Ломакинских складах. Но на одного ли Загладина они вышли? Сейчас этого никто не знает. И поэтому посылать в Киев Лебедева очень рискованно. Но больше некого.

— Да, решено! Пошлем Лебедева! — еще раз, теперь уже твердо, сказал Щукин. — Мне нужны точные данные о численности и о реальных возможностях Киевского центра. Приблизительные сведения меня ни в коем случае не устраивают. Во время наступления на Киев нам необходимо будет скоординировать действия. Боюсь, возможности Центра сильно преувеличены.

…Позже полковник Щукин зашел в приемную командующего. Спросил у Кольцова, холодно и испытующе глядя на него:

— Владимир Зенонович у себя?

— Да, господин полковник, — учтиво склонил голову Кольцов, несколько уязвленный высокомерным и холодным взглядом Щукина.

Полковник скрылся в кабинете. А Кольцов несколько раз прошелся по приемной, мягко и укоризненно сказал сидевшему в другом конце своему помощнику:

— Микки! Вы опять забыли принести телеграммы.

Подпоручик готовно вскочил и вскоре принес стопку телеграмм.

Кольцов разложил их у себя на столе и затем деловито поспешил в жилые апартаменты командующего.

— Я сейчас, Микки! — сказал он на ходу.

В гостиной он осторожно подошел к двери, ведущей в кабинет, остановился, прислушался. Голос Щукина доносился из кабинета глухо — Кольцов с трудом разбирал слова:

— …В район Восьмой и Девятой армий красных продолжается переброска войск с Туркестанского и Северного фронтов, — докладывал Щукин.

Потом он еще что-то сказал, но Кольцов не расслышал…

И вот опять явственно прозвучал голос Ковалевского:

— По моим предположениям, этого не должно быть. На что они в таком случае рассчитывают там?

— Не знаю. Вероятно, Москва для них важнее, — с холодной проницательностью произнес Щукин.

— Откуда у вас эти сведения? По линии Киевского центра?

— Нет. Это информация… Николая Николаевича, — выразительно понизил голос начальник контрразведки.

Какое-то время Кольцов снова не мог разобрать ни одного слова, хотя и слышал голоса. Затем прозвучали шаги, и Щукин совсем близко произнес:

— Совсем даже наоборот, Владимир Зенонович! Киевский центр действует. Постигшая его неудача не отразилась на боевом ядре… Днями пошлю туда своего человека. — Голос прозвучал уверенно. Щукин явно хотел поддержать в командующем чувство бодрости.

Вероятно, Щукин расхаживал по кабинету, потому что его голос вновь медленно удалился. Тогда Кольцов слегка приоткрыл дверь — из кабинета этого не могли увидеть, так как ее скрывала тяжелая портьера.

— …И надо помочь! — в ответ на какую-то фразу Щукина с директивными нотками в голосе сказал Ковалевский. — Будет помогать — сможем и требовать. А требовать надо одного — всемерной активизации действий… Сколько просит Киевский Центр?

— Переправлять деньги через линию фронта нет необходимости, — отчетливо произнес полковник. — Я прошу вас, Владимир Зенонович, подписать это письмо.

Сухо прошелестела бумага, и наступила пауза: вероятно, Ковалевский водружал на нос пенсне.

— Кому оно адресовано? — спросил командующий.

— Одному ювелиру. Он уже передавал крупные суммы денег на нужды Центра. Но ему нужны гарантии, — с усмешкой в голосе сказал Щукин.

— Он что, в Киеве?.. — не то усомнился, не то удивился Ковалевский.

Дальнейших слов Кольцов не мог расслышать, так как сзади до него донесся радостный голос Микки:

— Павел Андреевич! Павел Андреевич!

Кольцов поспешно отпрянул от кабинетной двери, торопливо — как ни в чем не бывало — прошел в приемную.

Микки был в приемной не один. Рядом с ним стояла очень миловидная стройная девушка лет восемнадцати в широкополой соломенной шляпке; казалось, она только-только вернулась с пляжа.

— Познакомьтесь, Павел Андреевич! — излучая галантность, сказал Микки Кольцову. — Дочь полковника Щукина.

— Таня, — солнечно улыбнулась Кольцову девушка и сделала изящный книксен.

Уверенные жесты, стройная, но не хрупкая фигура, крепкие плечи — все это сразу бросилось в глаза Павлу. Таня решительно не походила на изнеженную барышню, какой, по его мнению, должна была быть дочь полковника Щукина. В лице ее, еще очень юном, но с явно определившимися чертами, проглядывала устойчивая уверенность; темные глаза под густыми черными бровями излучали дружелюбие, и взгляд их был, как у Щукина, нетерпеливый и прямой — в упор… В затянувшейся паузе, пока Кольцов рассматривал девушку дольше, чем позволяли приличия, она не отвела в сторону взгляда, только что-то словно дрогнуло в глубине ее зрачков и померкло, но не сразу…

Наконец Павел отвел глаза и запоздало представился:

— Павел Андреевич… Кольцов. Право, если бы я знал, что у Николая Григорьевича такая дочь, я бы непременно попросился под его начало.

— Уверена, что вы бы прогадали. Здесь у вас всегда люди и, должно быть, интересно. А у папы на окнах решетки и затворническая работа, — открыто, с интересом рассматривая Кольцова омутными глазами, сказала Таня. — Я о вас много слышала, Павел Андреевич. От папы.

Кольцову понравилось, как Таня просто, не жеманно вела разговор. Обыкновенно в ее возрасте стараются казаться умней и значительней, подлаживаются под других. А здесь — простота без вызова, без надумки.

— Я так недавно здесь, что смею надеяться: папа не говорил обо мне плохо, — с мимолетной улыбкой сказал Кольцов.

— Он рассказывал о ваших подвигах. Мне они показались намного интереснее подвигов Козьмы Крючкова.

— Папа все преувеличил, мадемуазель.

— Ну что ж, в таком случае я рада, — тоже с легкой, ироничной великодушностью ответила Таня. — У папы склонность преувеличивать все плохое, хорошее — редко.

— Профессиональная склонность, мадемуазель, — на этот раз с открытой приязнью улыбнулся Кольцов.

Ему все больше нравилась Танина манера держаться свободно, непринужденно, говорить без колебаний то, что хотелось сказать, смотреть прямо, не отводя глаз. Предельная раскованность чувствовалась в каждом Танином жесте, в каждом слове, пленительная естественность, свойственная обычно натурам собранным, сильным и цельным.

Бившее в окно солнце обливало Таню, обрисовывая с подчеркнутой четкостью ее силуэт, а лицо, затененное полями шляпы, казалось таинственным, в глубине же глаз что-то переливалось, мерцало.

«Необычная девушка, — подумал Кольцов. — Да, необычная».

Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Кольцову казалось, что взгляд Таниных глаз медленно втекает в его глаза. «Что это со мной?» — встревоженно подумал Павел. А Таня отвела, вернее, заставила себя отвести глаза в сторону Микки и, мило улыбнувшись, спросила:

— Что с вами, Микки? Вы уже графин воды выпили.

— Слишком жарко сегодня, — смутился Микки, и рука его, потянувшаяся было за графином с водой, остановилась на полпути.

— Пожалуй, да, — великодушно согласилась Таня и посмотрела в окно. — Вероятно, гроза будет. Смотрите, какие на горизонте тучи. — Прищурившись, она помолчала, потом сказала тихо, как будто одному Кольцову, стоявшему рядом: — В детстве я жила у тети под Севастополем и любила встречать грозу на берегу моря… Вы когда-нибудь видели море, Павел Андреевич? — Имя Кольцова она произнесла на какой-то особой, задушевной ноте.

— Конечно… — Кольцов чуть было не сказал: «Я вырос на море», но тут же спохватился: — Я бывал в Севастополе…

— Вот как? — озаренно взглянула она на Кольцова. — А я училась там… Это удивительный город…

Таня еще что-то говорила о Севастополе, но Кольцов теперь уже почти не слушал ее. Он ругал себя за то, что забылся и чуть не произнес того, чего наверняка невозможно было бы поправить. Ведь скажи он, что вырос в Севастополе, и это было бы равносильно провалу. Он с ужасом представил, как Таня с беспечной простотой говорит отцу: «А знаешь, папа, Павел Андреевич вырос в Севастополе, может, мы даже встречались!» Представил взгляд Щукина — цепкий, проницательный… Небольшое сопоставление с биографией сына начальника Сызрань-Рязанской железной дороги и…

Чутко уловив внезапную перемену в настроении Кольцова, Таня оборвала свой рассказ, сказала:

— Знаете, я не буду ждать папу! — и, озорно, совсем по-девчоночьи тряхнув головой, с вызовом добавила: — Я и заходила-то к папе только затем, чтобы он показал мне вас. — И Таня стремительно направилась к выходу из приемной.

Кольцов заспешил ей вслед и, опережая движение Таниной руки, распахнул перед нею дверь, пропуская вперед.

На лестнице Таня замедлила шаги и, полуобернувшись к Кольцову, лукаво кивнула:

— На днях мы наконец закончим ремонт дома и попытаемся принимать. По пятницам. Буду рада, если вы навестите нас.

— Благодарю! — учтиво склонил голову Павел и, немного помедлив, от души добавил: — С удовольствием!

Уже у самого выхода из здания она еще раз повторила:

— Смотрите же. — И из глаз ее брызнули веселые солнечные зайчики. — Вы дали слово!.. В пятницу!

Кольцов еще несколько мгновений постоял внизу, у лестницы, смутно предчувствуя важность этой встречи. Ему даже показалось, что он был обречен на эту встречу с Таней. И от этого ощущения неотвратимости сегодняшнего знакомства в сердце Павла вошла какая-то печальная радость… Чтобы успокоиться и прийти в прежнее, спокойно-настороженное расположение, ему нужно было время. Но сколько? Мгновение? День? Павел не знал.

В приемной Микки многозначительно сказал ему:

— Ну, Павел Андреевич! Похоже, я присутствовал при историческом событии… Между прочим, я знаю ее давно, по гимназии. Обычно — само равнодушие. И вдруг…

— Полковник не выходил?! — резко оборвал его Кольцов.

— Еще нет, господин капитан! — уже официальным тоном ответил слегка обиженный Микки.

Глава 12

Получив доставленный по эстафете пакет из Харькова, Красильников отправился к Фролову. После двух совершенно бессонных ночей Фролов с час назад прилег прямо в кабинете на диване, наказав разбудить его, если случится что-то важное. Полученный пакет несомненно относился к категории наиважнейших.

Фролов тотчас же сбросил ноги с дивана, сел, провел рукой по лицу и, словно бы стерев этим коротким движением остатки сонной расслабленности, сразу уставился острым взглядом на изрядно потрепанный конверт.

— По эстафете. Из Харькова, — кратко пояснил Красильников.

Нетерпеливо разорвав конверт, Фролов вынул несколько бумажек и, перелистывая их, стал быстро просматривать. По тому, как размягчалось, словно разглаживалось, его лицо, Красильников понял: пришли очень радостные вести.

— Ну, Семен, все-таки удача! — подтвердил его мысли Фролов. — у Ковалевского действительно появился новый адъютант… — Он сделал короткую, выразительную паузу, прежде чем продолжить: — Павел Андреевич Кольцов.

Красильников не удержался от возгласов:

— Скажи, куда вознесся, крестничек! Ну, молодцом, братишка! Я и говорил — вылитый беляк. Видно, не мне одному он так показался!

А Фролов думал о том, что еще несколько дней назад Лацис снова справлялся о Кольцове, спрашивал, не получили ли о нем каких-либо вестей. Теперь он может доложить Лацису о том, что вести есть!

Одно из присланных Кольцовым донесений озадачило Фролова больше всего.


«В Киеве действует контрреволюционная организация, именуемая Киевский центр. Ее субсидирует ювелир, фамилию или какие-либо его приметы установить не удалось. По всей видимости, он проживает или находится в настоящее время в Киеве.

В ближайшие дни в Киев направляется сотрудник контрразведки для активизации Киевского центра. По заданию Щукина навестит ювелира…

Старик».


И все! Никаких подробностей. Ни фамилии, ни примет, которые бы дали хоть какую-то конкретность началу поиска.

Ювелиров в городе немало. Некоторые, правда, бежали, но многие остались. Один из них — опасный враг. Как же узнать, кто именно? Как выявить его? Как узнать того неизвестного щукинского посланца, который не сегодня-завтра придет в город? А может быть, уже пришел?

В маленьком кабинете стало совсем сизо от табачного дыма. Фролов наконец подошел к окну и распахнул его настежь.

Угас летний день. Затихал город, и по углам неосвещенных улиц копились, сгущаясь все больше и больше, синеватые сумерки. Малиновый свет приклоненного к горизонту солнца переливно отражался в стеклах домов, пропитывал червонными бликами дали.

От раскаленных камней тянуло застоявшимся жаром.

Заложив руки за солдатский ремень, Фролов стал медленно прохаживаться по кабинету. И хотя в кабинете стало темно, он не зажигал света. Прикуривал одну от другой тощенькие папиросы, думал.

Значит, Киевский центр… О его существовании чекисты догадывались давно. Чувствовали, что он есть, что он где-то рядом, продуманно законспирированный, укрывшийся за толстыми стенами богатых особняков, мещанских домишек, за тяжелыми гардинами окон домов, подслеповатых, с виду безобидных хаток на тихих городских окраинах.

Вот уже несколько дней Фролов казнил себя за оплошность с Загладиным. Не понял сразу, насколько это серьезно. Не допросил сам, доверил все Красильникову. В результате еще одно подтверждение существования крупного антисоветского заговора — и ничего больше.

Размышляя над донесением Кольцова о ювелире, Фролов понимал, какой отчетливой логики, продуманности и осторожной изворотливости потребует проверка этих сведений. Он чувствовал, что благодаря Кольцову держит в руках важную нить, но как ко всему этому подступиться, еще не знал. Вот и морил себя табачным дымом, нервно вышагивая по кабинету.

…Половину следующего дня Красильников по заданию Фролова занимался выявлением проживающих в Киеве ювелиров. Пришел к Фролову в кабинет только после обеда, присел, положил на колени фуражку и, отчего-то тяжело вздохнув, пригладил седеющие волосы.

— Ну так сколько ювелиров осталось в Киеве? — приступил к делу Фролов.

— Вроде двадцать семь. По реестру шестнадцатого года было шестьдесят два, но которые померли, которые драпанули, которые пошли в расход как чужой элемент, а которых уголовники пришили, — стал обстоятельно докладывать Красильников, положил перед Фроловым исписанный крупными каракулями список.

Фролов стал внимательно просматривать фамилию за фамилией:

— «Самсонов… Фесенко… Сараев…» Кого же из них можно считать вне подозрений? — невозмутимо называл он фамилии ювелиров, и это было похоже на перекличку.

— А никого. Предлагаю всех подозревать и за всеми установить слежку, — не раздумывая, сказал преисполненный ретивой решительности Семен Алексеевич. — К кому-то же он придет, гость с той стороны!

— Придет, конечно. К одному из двадцати семи. Это верно… «Будченко… Черевичин… Полищук… Шагандин…» — продолжал читать список Фролов.

— Гм-м… А куда ему деваться? — Красильников не понял, одобряет или нет его план Фролов. — Так ведь?

— Так, конечно. Только пассивно это очень, Семен. Допусти мы малейшую ошибку — и все, и опять, как с Загладиным… — Фролов снова уставился в список: — «Шварц… Доброхотов… Либерзон…»

— А что ты предлагаешь? — нетерпеливо спросил Красильников.

— Не ждать, пока рыба попадет в сети, а самим ее искать, — сухо сказал Фролов, не желая дискутировать напрасно.

— Как?

— Если бы я знал… — вздохнул Фролов. — Вот, к примеру, Шварц или Доброхотов. Что за люди? Как жили, как живут сейчас? Какие у них были доходы?

Семен Алексеевич заглянул в список через плечо Фролова.

— Шварц? Парализованный. Его петлюровцы избили, второй год не поднимается с постели. А Доброхотов — это штучка. Когда-то ворочал крупными капиталами.

— Вот видишь. Шварц нас может намного меньше интересовать, чем, скажем, Доброхотов… Либерзон — этот что за ювелир? — раздумывая над чем-то, спросил Фролов.

— Та Боже, это самый никудышный из всего списка! — с простодушной и нетерпеливой досадой воскликнул Семен Алексеевич.

— Как это понимать? — поднял строгие глаза на Красильникова Фролов.

— А вот так и понимать: самый что ни на есть замухрышистый. У него и магазина-то своего отродясь не было — всю жизнь в найме работал… Не, этот как раз отпадает!

Фролов ненадолго задумался.

— Вот к нему для начала нам и надо пойти!

Либерзон жил в конце Миллионной улицы, где с утра до вечера лениво купались в пыли куры. Замкнутый колодец грязного двора был опоясан галереями и переходами. В этом-то колодце и находилось жилище ювелира. Богатству и благополучию сопутствует скрытность и тишина. А настоящая нищета обычно не прячет своих бед, хотя и не любит выставлять их напоказ. На ветхих галереях протекала вся жизнь обитателей дома. Здесь они пекли и варили, ссорились и мирились, открыто любили и открыто ненавидели. Это была жизнь на виду у всех. Здесь обсуждали новости, праздновались негромкие свадьбы, устраивались поминки. Бедность спаяла в этом дворе в единый коллектив людей разных национальностей, людей душевно чутких к чужим радостям и горю и готовых прийти в трудный момент на помощь соседу, поделиться с ним последними крохами.

Богатых в этом дворе не было, ибо, как только к кому-то приходил долгожданный достаток, тот торопился сразу же и навсегда покинуть этот дом и этот двор.

Вот в таком затхлом, отгороженном от солнечного света дворе жил ювелир Либерзон, по словам Красильникова, «самый замухрышистый» из всех ювелиров.

Появление чекистов привлекло внимание обитателей двора. На Фролова и Красильникова со всех сторон уставились десятки глаз: любопытных, беспокойных, безучастных, грустных и веселых.

— Скажите, — обратился Фролов к замершей в любопытстве старухе, — в какой квартире проживает гражданин Либерзон?

— Либерзон?.. Ювелир, что ли? — переспросила старуха и махнула рукой куда-то вверх: — Во-она ихняя дверь!

Фролов и Красильников стали пробираться наверх по бесконечным галереям, замысловатым переходам, покачивающимся лесенкам и обшарпанным закоулкам, за которыми виднелись до скуки похожие друг на друга грязные комнаты, колченогая, давно состарившаяся мебель, незастеленные постели с лежащими навскидку потертыми одеялами, остатки еды на столах. Мимо них сновали полуодетые торопливые женщины и безучастные мужчины, грязные, неумытые дети. Однообразный и невеселый шум людского бедного общежития, утихший на время, вспыхнул с новой силой. Появилась новая тема для разговоров, толков и догадок.

— К кому? — понеслось из двери в дверь, поползло по бесчисленным закоулкам.

— К ювелиру! К ювелиру! — побежало впереди них.

— С наганами, видать, из Чека, — звучало слева и справа.

— Наверное, с обыском, — раздались прозорливые голоса.

— Не-е, понятых не берут.

Фролов повернул ручку пружинного звонка. Дверь осторожно приоткрылась, однако цепочку хозяин не снял — изучающе глянули острые глаза-буравчики.

— Ну-ка, открывайте! — суховато потребовал Семен Алексеевич.

— А вы, собственно, к кому? — раздался певучий старческий голос.

— К вам, если вы гражданин Либерзон. Из Чека, — снова сухо бросил Семен Алексеевич.

— Странно, — пробормотал за дверью человек и загремел запорами. Осторожно открыв дверь, встал перед ними, как бы преграждая путь в комнату. Был он низенький, щуплый, со свалявшимися на затылке седыми, тусклыми волосами и воинственно торчащими ключицами. Пошарив рукой на груди, хозяин наконец нащупал висящее на нитяном шнурке пенсне, надел его и лишь после удивленно спросил:

— Так вы правда ко мне? Чем могу быть полезен? — и впился взглядом в стоящего впереди Красильникова.

— Может быть, все же разрешите войти? — спросил Фролов.

Либерзон после этого готовно отстранился, пропустил чекистов в комнату. В углу, возле стены, зябко кутаясь в платок, стояла худая, фигурой похожая на подростка, пожилая женщина.

Фролов окинул беглым, но внимательным взглядом комнату. Ничего примечательного здесь не было: старинный буфет, овальный стол в окружении стульев с протертыми сиденьями, диван под чехлом, кадки с увесистыми фикусами.

— Разрешите присесть? — спросил Фролов у хозяина.

— Да, очень прошу. Садитесь! — Либерзон суетливо пододвинул стулья.

Ни к кому не обращаясь, женщина сказала:

— Вот и у Горелика так. Пришли двое, посидели. А теперь Горелик уже два месяца в Чека сидит.

Либерзон всплеснул руками:

— Слушай, Софа! Не загоняй меня в гроб! Оставь, пожалуйста, эти намеки!

А Семен Алексеевич, любящий, чтобы все было по форме, нахмурившись, попросил:

— Вы вот что, гражданка! Тут у нас, откровенно говоря, мужской разговор предвидится, так что давайте-ка быстренько выйдите!

Женщина, еще плотнее запахнувшись в платок, сердито повела глазами по Красильникову, словно выискивая в его облике какой-нибудь изъян, и вышла.

— Мужской разговор, — тихо сказал Либерзон. — Какой может быть мужской разговор при таком пайке. Смешно.

Фролов улыбнулся и какое-то время молча рассматривал ювелира, его тонкие, длинные, как у пианиста, пальцы, синие прожилки на руке. Тот молча вытирал вспотевшее лицо, но не казался испуганным.

— Товарищ Либерзон, мы к вам по делу, — наконец сказал Фролов, стараясь быть приветливым с этим всклокоченным и сразу к себе расположившим человеком.

— Вы знаете, я догадываюсь, — понятливо улыбнулся Либерзон.

— Нам нужна небольшая справка. Вы, наверное, знаете всех ювелиров в городе?.. — басовито поддержал своего начальника Красильников, все еще пытаясь найти нужный тон в общении с ювелиром.

Либерзон грустно покачал головой:

— Сорок лет — не один год. За сорок лет можно кое-чему научиться и кое-что узнать. Покажите мне на секундочку любой драгоценный камень, и я скажу вам, какой он воды, сколько в нем карат, сколько он стоит… Назовите мне любого ювелира, и я вам скажу… сколько он стоит.

Фролов задумался, не зная, как дипломатичней, чтобы не встревожить старика и не раскрыть своих карт, задать интересующий его вопрос. А ювелир, коротко взглянув на него своими остренькими вопросительными глазками, продолжил:

— Я понимаю, в вашем департаменте не покупают и не продают. Вы прямо говорите: в чем состоит ваш интерес?

Фролов положил перед Либерзоном список:

— Здесь ювелиры, которые живут сейчас в Киеве. Расскажите о каждом из них.

— Извиняюсь, но я так до конца и не понял, в чем состоит ваш интерес? — въедливо переспросил Либерзон, искоса просматривая список.

— Что вы о каждом из них знаете? — снова повторил свой вопрос Фролов.

— Хорошо. — Ювелир ненадолго задумался, побарабанил по столу тонкими костлявыми пальцами, словно под ними должны были быть клавиши, потом как-то решительно тряхнул головой: — Хорошо. В таком случае я попытаюсь сам догадаться о том, кто может вас интересовать. — Самсонов — нет. Этот все сдал, да, откровенно говоря, у него и было не так много… Смулькевич. Хороший ювелир. Золотые руки. Но он всегда уважал закон. При царе уважал царские законы, а пришли вы — уважает ваши… Сараев! Кто не знает фирму «Сараев и сын»! Москва, Петербург, Киев, Нижний Новгород, Варшава, Ревель! Лучшие магазины — его! Поставщик двора его императорского величества! Но… — Либерзон развел руками и с легкой иронией усмехнулся, — все, как говорится, в прошлом. Восемь обысков — это кое-что значит. Боюсь, я сегодня богаче, чем он, хотя у меня, кроме Софы, ничего нет.

— Так-таки ничего? — сощурил глаза Красильников.

— Так вы пришли ко мне? — снисходительно поглядел на него ювелир.

— Нет. Мы посоветоваться по поводу списка, — успокоил его Фролов.

— Так! Кто тут у нас еще? — Либерзон вел окуляром пенсне по строчкам списка. Он ушел в свои мысли, и лицо его ожило. Он то хмурился, то с сомнением кривил рот, то отрицательно качал головой.

Дверь в комнату внезапно приоткрылась, из-за нее нетерпеливо выглянула жена Либерзона.

— Исаак, не валяй дурака! Им же Федотов нужен!

Все трое даже вздрогнули от неожиданности. Но дверь тут же захлопнулась.

— Вот чертова баба! — не удержался Красильников, но, увидев осуждающий взгляд Фролова, виновато потупился.

Ювелир тоже укоризненно покачал головой и тихо, словно вслушиваясь в себя, сказал:

— Между прочим, у этой «чертовой бабы» полгода назад петлюровцы убили сына. Просто так. Ни за что. И потом… она говорит дело. Лев Борисович Федотов — это, наверное, тот человек, который не очень ищет знакомства с вами. Вот видите, его даже в вашем списке нет.

— Расскажите о нем поподробнее, — заинтересовался Фролов, все еще глядя осуждающими, невеселыми глазами на своего помощника.

Либерзон немного помолчал, собираясь с мыслями, от напряжения у него шевелились губы, брови и ресницы — какая-то огромная сила, казалось, привела его всего в движение. Либерзон глубоко вздохнул и продолжал:

— Вот я вам называл Сараева. Этого знает весь Киев. Да что Киев! Вся империя… простите, Россия! А Лев Борисович — он не броский. У него был всего лишь один небольшой магазин. И еще сын — горький пьяница. Это, знаете, такая редкость в еврейской семье. Сейчас он где-то не то у Деникина, не то у Колчака. Но это так, между прочим… Так вот, Лев Борисович не поставлял кольца и ожерелья двору его императорского величества, ничем особенно не выделялся среди других ювелиров. И если бы мне в свое время не довелось у него работать, я бы тоже не знал, какими миллионами он ворочал… Думаю, что и сейчас у него денег чуть побольше, чем у вас в карманах галифе и еще в киевском казначействе.

Фролов и Красильников многозначительно переглянулись.

— Где он живет? — опять не утерпев, спросил первым Красильников.

— А все там же, где и жил. Большая Басильковская, двенадцать. Все там же… — с бесстрастным спокойствием отозвался ювелир.

* * *

Повезло Мирону на этот раз. Едва пришел в Харьков, не успел еще отойти от страха, не успел отоспаться, как ему велели опять собираться в дорогу. И не куда-нибудь — в Киев.

Еще месяц назад ему было все равно куда идти, куда ехать. А сейчас, после того как снова увидел Оксану, что-то перевернулось в его сердце… С нетерпеливой радостью отправился он по знакомой дороге. Шел не один. Сопровождал важного молчаливого чина.

На окраинах Куреневки он оставил своего спутника в каких-то развалинах, а сам торопливо отправился к дому Оксаны. Прокрался к калитке, осторожно шагнул в маленький, обсаженный цветущими подсолнухами двор, огляделся вокруг, прислушался к тишине. Было тихо-тихо… И Мирон успокоился.

Прогремев щеколдой, Мирон вошел в сумрак сеней, и тотчас из горницы выглянула Оксана, одетая по-домашнему, в ситцевый сарафан, простоволосая, властная и притягательная. Передник подоткнут, руки — в тесте. Остановилась, недружелюбно нахмурилась. Мирон тут же сник, будто его в одночасье сморила страшная, нечеловеческая усталость. Движением просящего стянул с головы картуз, провел им по потному, побитому оспой лицу.

— Мирон? — не выказав ни радости, ни удивления, с отчужденной усталостью тихо спросила Оксана. Если бы ее сейчас спросить, каков он собой, Мирон, — высокий или низкорослый, со шрамами на лице или нет, — она бы затруднилась ответить, потому что забыла всех других людей, кроме Павла… Больше всего она боялась, что проснется однажды и не вспомнит, каким был Павло, — ни единой черточки… И тогда, значит, она его потеряет во второй раз, и он, живой до сих пор в ее сердце, и вправду станет на веки вечные мертвым…

Осадчий бессильно прислонился к дверному косяку и выдохнул:

— Я, Ксюша! — И быстро, словно хотел разом высказать все накопленное в душе, заговорил: — А я загадал… я загадал… слышь, Ксюша, еще там, фронт когда переходили… подумал: ежели днем попаду к тебе и тебя застану — к счастью, значит, к счастьицу. — И вздохнул счастливо. — И ты вот — дома!

Оксана по-прежнему стояла не двигаясь, даже не шелохнувшись, в безрадостном оцепенении, стояла, не пропуская его в горницу.

И тогда он тяжело шагнул к ней, схватил за руки выше кистей, порывисто наклонился к ней. Но она, налитая враждебной, непримиримой силой, тут же отстранилась.

— Зачем ты… ко мне? — выдохнула она горько. — Не надо! Не жена я тебе… Домой иди!..

И, сразу обессилев от страха совсем ее потерять, Мирон беспомощно отпустил ее руки.

— Не гони меня, Ксюша! — горячо забормотал он. — Ежели бы тебя здесь не было, на той стороне остался…

Она молчала. Слова Мирона никак не могли достать ее сердца. Выгнать его? Что-то мешало ей сделать это, навсегда закрыть перед ним дверь. С детства знают друг друга, всегда жалела его. А теперь в чем его вина перед ней? Что не уберег Павла? Что горькую весть принес? А если не смог уберечь? Не сумел промолчать… Выходит, нет вины, это боль ее виновата, боль и горе ее. Да не все ли равно — пусть уходит, пусть приходит, ей все одно…

Мирон вдруг всполошился — он вспомнил об ожидающем его в развалинах спутнике, просительно заговорил:

— Я не один пришел… С человеком… Ты на стол собери чего. И вот это припрячь. — Он суетливо полез в карман, выволок небольшой узелок, хотел вложить его насильно Оксане в руки, но передумал — добро надо показывать лицом — и стал так же суетливо разворачивать: — Ты погляди, что здесь!.. Гляди!

На развернутой тряпице лежали, сверкая тяжелыми золотыми отблесками, кольца, кресты, отливали желтизной и казенной синевой царские червонцы.

— Все тебе! Бери! — возбуждаясь от вида золота, заговорил Мирон. — Когда-то всего капитала моего папаши не хватило бы, чтобы все это купить. А теперь вот за это, — он благоговейно взял в руки кольцо, — всего две буханки отдал. А этот крест за полпуда пшена выменял. Всего-то! Прибери. Придет время, золото станет в цене. Мы своего дождемся.

Мирон решительно натянул картуз.

— Пойду за тем человеком. — И не удержался, снова прихвастнул, чтобы знала Оксана, с каким добычливым человеком имеет она дело: — За то, что я их сюда, в Киев, вожу, тоже золотом платят. Червонцами! — Он ласково, тем же взглядом, каким только что смотрел на золото, посмотрел на нее и снисходительно добавил: — Дурные! Они же не знают, что мне в Киев и так идти — награда! — Он спустился с крыльца и тут же вернулся, попросил смиренно: — Я сказал тому человеку, что ты — жена мне. Так ты это… ну, чтоб он не догадался. Так лучше будет. Ладно?

Оксана ничего не ответила, повела взглядом поверх него и ушла в горницу. А Мирон все стоял и ждал ответа. Не оборачиваясь, она бросила из горницы:

— Яичницу сжарю, это скоро.

Мирон обрадованно закивал головой, принимая ее слова за некий знак примирения. И бодро, однако не теряя настороженности, двинулся по улице, держась по привычке в тени. В сердце Мирона пела надежда — все-таки не гонит, привечает.

— Что бабья душа? Трава — душа ихняя. Приходит пора — и сама под косу ложится… Вранье, что женщины сильных любят. Сильные — ломкие. А любят они, Миронушка, удачливых да настырных. Так-то… — разговаривал сам с собой повеселевший Мирон. Несколько раз огляделся по сторонам — не наблюдает ли кто за ним? — и нырнул в развалины.

Навстречу Мирону из тени настороженно выступил высокий человек в брезентовом плаще и в парусиновом картузе.

— Не слишком ли долго вы заставляете себя ждать?! — нетерпеливо и резко сказал он.

— Пока, ваше бла… Сергей Христофорыч, с женой поговорил…

— Кроме нее, дома никого? — начальственно допрашивал он Мирона.

— Так точно, никого, — совсем по-солдатски ответил тот, памятуя, что это нравится начальству.

— Жена как?

— Как за себя ручаюсь, — безбоязненно пообещал Мирон.

— Ведите! — И зашагал следом за Мироном, держась от него на некотором расстоянии.

Они вошли в чистенькую, аккуратную горницу, сплошь завешанную вышивками, заставленную чуть привядшими комнатными цветами. Оксана быстро накрыла на стол, нашелся и графинчик, до половины наполненный мутноватой жидкостью. Однако гость, выразительно взглянув на Мирона, отодвинул самогон на край стола. И Мирон, сглотнув слюну, подчинился.

Ел гость сосредоточенно, молча, и чувствовалось, что он весь настороже.

Оксана входила в горницу лишь затем, чтобы убрать посуду или что-нибудь принести. Молча, не глядя ни на кого, входила и так же молча выходила.

— Может, ва… Сергей Христофорыч, сегодня уже никуда не пойдем?.. Переночуем. А завтра… как говорится, утро вечера мудренее, — попытался убедить гостя Мирон, встревоженный окаменелым молчанием Оксаны и тем, что — не ровен час — ночью же придется уйти обратно.

Гость ничего не ответил. Деловито доел. Отложил в сторону нож и вилку. Промокнул вышитым рушником губы, встал.

— На перины потянуло? — ядовито и угрюмо спросил он Мирона, и щека его нервно задергалась. — За-щит-нич-ки отечества!.. Пока мы тут с вами яичницу ели, тысячи человек захлебнулись кровью на поле брани!.. — Он сердито шагнул к вешалке, стал натягивать плащ.

Мирон тоже покорно надел поддевку, нахлобучил картуз:

— Куда прикажете?

— На Никольскую! — Гость мотнул головой, как бы прогоняя нервный тик, и достал из кармана брюк золотые часы. Мирон с жадностью взглянул на них. — Мы должны быть там ровно в девять!

— Успеем! — с наигранной веселинкой произнес Мирон, а про себя выругался: «Черт бы тебя побрал с твоей спешкой!»

Проскрипела дверь, гость вышел в сени.

Мирон, идущий сзади, по-хозяйски осмотрел скрипящие дверные петли, качнул головой. Обернулся к стоящей в горнице Оксане, сказал:

— Ты, Ксюша, не жди. Вернемся — три раза стукну!.. А на петли олии покапай.

С Куреневки до Никольской — путь не близкий. Молча шли по пустынным улочкам, сторонясь освещенных мест и одиноких прохожих. Ступали медленно, вкрадчиво, — каменные мостовые гулки! — чтобы ничем не нарушить настороженной тишины. В ней острее и явственнее ощущается опасность, все чувства напрягаются до предела. Иногда, заслышав стук копыт или громкие шаги патруля, подолгу пережидали в каких-то нишах, в тени заборов, в глухих закоулках.

Чернота ночи поблекла — взошла луна, белая, летняя, сочная, и в ее свете улицы стали шире, просторней…

— Луна — большевистское электричество, — недовольно буркнул спутник Мирона.

На Никольской, напротив дома Сперанских, они замедлили шаг. Мирон перешел через улицу, остановился у калитки. Позвонил: два частых, три с паузами звонка.

Калитку отворил Викентий Павлович, недоверчиво оглядел с ног до головы Мирона, посмотрел, нет ли кого еще неподалеку.

— Чем могу быть полезен? — спросил он, вглядываясь в Мирона: лунный свет вырывал из темноты рябое, порченое лицо.

— Вам привет, товарищ Сперанский, — сказал Мирон, и по лицу его медленно расползлась тусклая улыбка.

— Простите, от кого? — удивленно спросил Викентий Павлович, невольно отступая перед нагловатой улыбкой незнакомца.

— От Николая Григорьевича! — внушительно произнес Мирон.

Сперанский гостеприимно посторонился:

— Входите.

— Я не один. — Мирон поднял руку.

Человек, которого он сопровождал, торопливо пересек улицу, юркнул в калитку. На ходу протянул Викентию Павловичу руку:

— Здравствуйте, господин Сперанский. Я — подполковник Лебедев.

— Проходите, все уже в сборе! — обрадованно произнес Викентий Павлович.

Возле крыльца Лебедев властно бросил Мирону:

— Никуда не отлучаться! Караулить дом! Ждать!

Мирон молча кивнул и, усевшись на крыльце, стал задумчиво скручивать цигарку.

Подполковник Лебедев стремительно прошел в гостиную, где его уже ждали человек пятнадцать. На отшибе от других сидел полный смуглый человек с надменным и чуть брезгливым выражением лица. Его Сперанский представил Лебедеву в первую очередь. Это был бразильский консул граф Пирро. «Типичный авантюрист», — подумал подполковник. Маленький, щуплый, с красными воинственными глазами оказался заведующим оружейным складом Киевских инженерных курсов Палешко. Были здесь Бинский, Прохоров и еще несколько человек, одетых в простенькие сюртуки, пиджаки, неуклюжие свитки. У многих чувствовалась военная выправка. Лица их были сосредоточенны, отрешенны, на некоторых посвечивал румянец. Лебедев поздоровался с каждым в отдельности. Пожимая руки, внимательно выслушивал, кто где и кем работает. Обойдя всех присутствующих, Лебедев занял предназначенное ему за столом место.

— Господа! Времени у нас мало, поэтому будем тратить его экономно. Две недели назад я вернулся из Москвы и хочу вкратце изложить некоторые столичные новости. В Москве произошло объединение почти всех антибольшевистских организаций. Создан Тактический центр, в который вошли Союз возрождения России, Национальный центр и Совет общественных деятелей. — Здесь Лебедев сделал небольшую паузу, дабы присутствующие оценили в полной мере значение сказанного им, и продолжил: — Итак, образовался единый фронт, включающий в себя разные политические группировки, начиная с монархистов и кончая меньшевиками-оборонцами и правыми эсерами. Военная комиссия Тактического центра и штаб Московского района разработали план вооруженного выступления и захвата Кремля. В день восстания предполагается овладеть Ходынской радиостанцией и оповестить весь мир о падении Советов. Вот, господа, масштабы, которыми надо жить!

— У нас, собственно говоря, в какой-то мере такое объединение уже произошло, — не скрывая гордости, сказал Сперанский.

— Вот я и попрошу обстоятельно информировать меня, какими силами и возможностями располагает ваш Центр! — в упор наведя свой взгляд на Сперанского, оборвал его Лебедев.

— А вы не предлагаете нам объединиться с петлюровцами? — вдруг спросил Бинский, желая, чтобы и его заметил и отличил представитель ставки.

Все с интересом смотрели на «гостя» в почтительном ожидании, что он ответит.

В гостиную вошла Ксения Аристарховна, она принесла поднос с чашками горячего чая.

— Я ничего не предлагаю, — продолжил Лебедев, когда она вышла, не обернувшись к Бинскому и не повысив голоса. — Знаю одно: время мелких действий прошло. Поджоги складов, диверсия на железной дороге, саботаж — это, скажем, хорошо, господа! Но не это главное!..

— В таком случае, может быть, вы скажете, что же главное? — спросил верткий Палешко и торжественно огляделся по сторонам: вот, мол, какие вопросы нужно задавать. — Может, вам там со стороны виднее?

— Скажу! — торжественным взглядом оглядел всех подполковник Лебедев. — Надо готовить вооруженное выступление по примеру Московского центра. Надо как можно шире вербовать людей, а может быть, и объединиться с людьми, у которых общие с нами интересы.

— Значит, все-таки с петлюровцами? — вновь подал голос Бинский. — Но в борьбе с большевиками у петлюровцев иные задачи, они дерутся за самостийную Украину, а у нас другие цели.

На этот раз подполковник, бросив на Бинского короткий взгляд, досадливо поморщился: он не любил людей, торопливых на выводы.

— Важен, господа, конечный результат — свергнуть большевиков. И не будем сейчас заботиться об остальном. Придет время — разберемся, кто что заслужил… Николай Григорьевич недавно встречался с руководителями петлюровского заговора Стодолей и Корисом. Сожалею, что этого не сделали вы прежде. У них есть силы, есть оружие. Их бы перевербовать, привлечь на нашу сторону.

— Деньги нужны, — хитровато прищурился Прохоров. — Вербовка — дело тонкое.

— Деньги будут! — пообещал Лебедев.

— Я к тому, что деньги — это запал. Известно, он и сам мал и сила его ничтожна. Но он инициирует взрыв, — философски подытожил перепалку с Лебедевым Прохоров.

* * *

Вечером старенький «бенц» остановился на Жилянской улице, откуда было рукой подать до Большой Васильковской. Человек десять чекистов прошли на Большую Васильковскую, окружили дом, в котором проживал ювелир Федотов. Красильников и еще трое поднялись на третий этаж, постучали. Им открыл грузный Лев Борисович Федотов, оглядел всех сонными, недоумевающими глазами, проводил в богато обставленную старинной мебелью комнату, предложил сесть. Сам тоже опустился в мягкое кресло, переплел на животе пальцы рук. Своей обстоятельной неторопливостью, всем своим видом и фигурой он выражал полное, даже добродушное спокойствие.

У Красильникова на мгновение даже мелькнула мысль, что они напрасно поверили Либерзону и потревожили такого домашнего человека. За свою недолгую службу в ЧК он видел много разных людей в подобных обстоятельствах. Виноватые, едва им показывали мандат ЧК, хоть чем-нибудь да выдавали себя: суетливостью ли, заискивающей улыбочкой или льстивыми интонациями в голосе. Лев Борисович же был предельно спокоен и в то же время не скрывал неприязни к столь поздним гостям.

— Напрасно сами тревожитесь и людей тревожите по ночам, — исподлобья глядя на Красильникова, сухо сказал он. — Как приказ Советов… ваш то есть приказ, вышел, я все сдал. У вас там, в Чека, должно быть все записано, проверили бы. Золотишко кое-какое было, бриллианты… — не спеша, жалуясь на судьбу, объяснялся с чекистами Федотов.

— Значит, сдали? — с тихой иронией спросил Красильников.

— А попробовал бы не сдать, — сами бы забрали. — Федотов прямо взглянул на Красильникова из-под насупленных бровей, и такая безнадежность была во взоре ювелира, что Красильников опять заколебался. — Я знаю таких, кто не сразу сдал. По пять обысков было.

— А у вас? — продолжал спрашивать Красильников, зная, что именно на таких, с виду пустых вопросах многие поскальзываются.

— Три. Только ничего не нашли. А приезжали специалисты по части обысков, — с горькой иронией над самим собой и своим утраченным богатством продолжал Федотов.

— И выходит, что никакого золота у вас и в помине нет? — допытывался Семен Алексеевич.

— Я не алхимик. Изготовлять золото из воздуха пока не научился, — сказал Федотов.

— Я вам, в общем-то, верю, — похоже, даже посочувствовал Красильников. — Но работа у нас, Лев Борисович, такая, что приходится иногда и проверять. Так сказать: доверяя — проверяй. Так что не обессудьте! Вот ордер на обыск!

Федотов слегка скосил глаза на ордер, пожал плечами: дескать, хотите проверять — проверяйте, и снова принял скучающе-безразличный ко всему происходящему вид. Лишь большие пальцы рук, помимо воли хозяина, разомкнулись и стали выделывать замысловатые фигуры. И это не ускользнуло от внимания Семена Алексеевича.

— Приступайте! — повернувшись к чекистам, решительно кивнул он головой.

Поначалу чекисты вершок за вершком прощупали валики дивана, спинку, сиденье, заглянули в старинные часы с кукушкой, просмотрели граммофон — это был привычный «обход» при обысках. Молоденький чекист подошел к кадке с фикусом, остановился в нерешительности, вопросительно взглянул на Красильникова. Федотов перехватил этот взгляд, великодушно бросил:

— Рвите, чего там! Его уже три раза вырывали, может, и в четвертый раз приживется.

Но Красильников рассудил по-своему. Если и есть у Федотова золото, то не такой он простак, чтобы прятать его на виду у всех в кадке с цветком. И поэтому сказал чекисту:

— Оставь пока!

Двое других тем временем досконально простучали стены, оконные переплеты. Сняли с гвоздей картины в толстых золоченых рамах, просмотрели рамы. Ничего.

Затем чекисты подошли к буфету, в котором за крупными стеклами тускло отсвечивал хрусталь.

На лице Льва Борисовича появилось подобие саркастической улыбки. Он продолжал все так же сидеть в кресле, обхватив руками большой живот. Пальцы его теперь были спокойны.

— Чудно все-таки, — сказал он. — Вот четвертый обыск наблюдаю, и все одинаково. Ищут-ищут, и в граммофон и в буфет заглядывают, плюнут и уйдут. Вроде как даже обижаются, что не нашли ничего.

— Посмотрим, — неопределенно ответил Семен Алексеевич Федотову и затем бросил молоденькому чекисту: — Вы буфет аккуратненько поднимите и тщательно осмотрите ножки.

Втроем подняли буфет, отняли ножки. Стали простукивать одну за другой, дерево глухо загудело.

— Ну, что там? — спросил Семен Алексеевич, искоса наблюдая за пальцами хозяина.

— Дерево как дерево, а вроде тяжелое, — сказал чекист.

— На то оно и называется железным, это дерево. В Африке произрастает, — объяснил Федотов. Семену Алексеевичу показалось, что сказал он это не прежним неторопливо-снисходительным тоном и чуть-чуть поспешнее, чем следовало.

— А ну давай сюда… тяжелое…

Красильников надел очки и внимательно оглядел толстую короткую ножку буфета. Прислушиваясь, стал стучать по ней своим прокуренным до черноты пальцем. Затем поднял глаза на Федотова, укоризненно сказал:

— Вот! А вы говорили — нету.

Перочинным ножичком он осторожно поддел фанеровку ножки. И оттуда посыпались на стол один за другим, позванивая друг о друга, желтые кружочки.

— Это разве золото? — пренебрежительно сказал Федотов, и глаза у него презрительно сузились. — На старость, на черный день приберег. Это в Киеве у любой старушки найдете.

— И это тоже… на старость? — строго спросил Красильников, вытряхивая золото из второй ножки.

А когда один из чекистов принес толстую Библию, из ее переплета Семен Алексеевич тоже вытряхнул десятка два золотых десятирублевиков.

— И Господь не сохранил! — улыбнулся чекист.

Наконец было проверено и пересмотрено все. Чекисты собрались у стола.

— Вроде больше ничего нету.

— Нету, нету, — поспешно закивал головой Федотов и затем смиренно спросил: — Мне как? Прикажете одеваться?

— Не нужно, — равнодушным голосом сказал Семен Алексеевич. — Куда нам торопиться! Посидим, побеседуем. Может, вы и еще что вспомните.

Пальцы Льва Борисовича снова беспокойно зашевелились, то сцепляясь, словно успокаивая друг друга, то расцепляясь.

* * *

Прошло много времени, как Мирон привел гостя в дом Сперанского. Он успел уже выкурить с десяток цигарок. Его стало клонить в сон. И чтобы не заснуть, он начал медленно прогуливаться под окнами. Остановился, прислушался, заглянул в окно. Подполковник Лебедев медленно расхаживал по гостиной, говорил, скупо жестикулируя руками:

— Решительность и самоотверженность! За каждый шаг к победе мы платим кровью. Бои идут и в эту минуту.

— Союзники… разочаровываются, — сказал граф Пирро с сильным акцентом. — Им нужны ваши победы, а не пролитие крови… Я тоже… рискую добрым именем… ради ваших побед.

— Вот! — воскликнул подполковник не без иронии. — Наши друзья тоже поддерживают нас в священной борьбе. И им нужны наши победы как некая гарантия, что их материальная поддержка — не пустые материальные затраты.

— Так, может, сразу отдадим им всю Россию в виде компенсации? — мрачно поинтересовался Прохоров, не поднимаясь с места. — Англии — Кавказ, Франции — Донбасс, а остальное не про нас. Хотелось бы узнать, а какие интересы у Бразилии?

— Простите… Я вас плохо поймал… простите, понял, — уклонился дипломат.

— Ну, что бы вы хотели у нас оттяпать? У вас там, кажется, нет снега? Берите себе Сибирь! — не унимался Прохоров.

— Прекратите паясничать, штабс-капитан! — угрюмо вскинулся подполковник и постучал по столу, призывая к порядку. — Стыдно, господа! Где собирается больше двух русских, начинается базар!

Мирон отпрянул от окна, снова принялся кружить по двору.

…Юра в это позднее время сидел в кресле-качалке и дочитывал «Графа Монте-Кристо». Дочитал, с сожалением закрыл книгу, посидел немного, размышляя об удивительной судьбе главного героя.

Внизу, в гостиной, слышались голоса, а со двора донеслось осторожное покашливание. Интересно, кто там? Юра потушил лампу и лишь после этого открыл окно. Действительно, кто-то ходит. Мальчик лег на подоконник, стал наблюдать за человеком во дворе. Тот в это время закурил, огонь спички выхватил из тьмы лицо.

Юра вцепился руками в подоконник. Он узнал этот беззубый рот на порченом, пересыпанном оспинами лице. Вспомнил поезд, бандита, из-за которого умерла мама. Прежний страх и прежнее бессильное отчаяние вернулись в его сердце, и, не понимая, что он делает, Юра стремглав бросился вниз.

…В комнате, где шло совещание, наступило неловкое молчание.

— Патриотизм — прекрасное чувство, — вновь заговорил Прохоров, но уже иным, тихим и усталым голосом. — Но патриоты выбиты, господа. Или же до предела обнищали… Матушка Русь больше не ценит патриотов… Поймите, — добавил он с горечью, — я не могу сказать жене и детям: я патриот и поэтому бросаю вас на голодную смерть и ухожу в последний бой…

И тут распахнулась дверь, в комнату стремглав влетел Юра. К нему повернулись испуганные лица. В руке подполковника Лебедева блеснул пистолет. А мальчик, указывая на окно, закричал:

— Там бандит! Вы слышите, там бандит!..

Сперанский переглянулся с подполковником Лебедевым и быстро вышел из комнаты. Вскоре он вернулся, следом за ним в гостиную скромно, бочком вошел Мирон.

— Да-да! Это он! — показывая на Мирона, продолжал Юра. — Он издевался над моей мамой и выбросил ее из поезда! Он грабил и убивал! Вы слышите! Это бандит!

Юра ожидал, что эти люди, офицеры, сейчас же бросятся к бандиту, свяжут его. Но — увы! — их реакция была иной.

— Юра! Почему ты оказался здесь? — изумленно подняв брови, гневно накинулась на него Ксения Аристарховна; никогда прежде она с ним так не говорила.

Подполковник Лебедев повел строгим взглядом на Викентия Павловича, и тот незамедлительно потребовал:

— Юрий! Ступай в свою комнату! Поговорим после!

А Мирон как ни в чем не бывало снисходительно улыбнулся Юре и развел руками.

— Разве ж я знал?! — И плоские его глаза поплыли куда-то в сторону.

И тогда Юра, сжав кулаки, бросился на Мирона, стал изо всей силы бить его в грудь, гневно выкрикивая:

— Бандит! Бандит! — и плакал от отчаяния и злости и еще оттого, что впервые в жизни остался один на один со злом и бессилен был рассчитаться с ним.

Сильные руки Викентия Павловича оторвали Юру от Мирона.

— А вы… вы все!.. — забарахтался в руках Сперанского Юра.

Сперанский отнес отбивающегося ногами и руками Юру к чулану, втолкнул его туда и захлопнул за ним тяжелую дубовую дверь.

В гостиной молчали. Только подполковник Лебедев встревоженно проворчал, сверля глазами хозяина квартиры:

— Хорошо, если крики вашего родственника не долетели до соседних домов.

— Ну что вы… у нас тихо… — тяжело дыша, поспешил успокоить Викентий Павлович.

— И все-таки выйдите на улицу, проверьте! — уже с настойчивой неприязнью объявил Лебедев Сперанскому. Затем обернулся к переминающемуся с ноги на ногу Мирону, брезгливо взглянул на него: — А вы! Вы что скажете?

— Я человек маленький, ва… Сергей Христофорыч. Мне как приказывали, — нисколько не смущаясь, объяснил Мирон. — Я тогда у батьки Ангела был. А он, известно, против всех воевал. И против дворян тоже. — И кивнул в сторону сидящих за столом.

Лебедев промолчал. «Противно, — подумал он. — Противно и неприятно. Мальчик прав в своей ненависти. Но тут ничего не поделаешь. Я не могу остаться без провожатого. Хотя с удовольствием отправил бы этого Мирона к его батьке Ангелу. Впрочем, он меня тоже при случае отправит куда-нибудь. Сволочь, бандит, ненадежен… Где же этот простой мужичок-богоносец, где он, черт возьми, тот, за кого мы страдаем?»

И, чтобы рассеять тяжелую атмосферу, воцарившуюся после появления Юры, он вновь повторил:

— Итак, еще раз о деньгах. Деньги у вас будут, господа, — торопливо натягивая свой брезентовый плащ, сказал подполковник. — Скоро!.. — Мельком оглядев прощающимся взглядом гостей, он добавил: — И еще Николай Григорьевич просил передать вам следующее. Приказом Ковалевского вы все зачислены на должности в действующую армию. Заготовлена реляция главковерху Антону Ивановичу Деникину о производстве вас в более высокие воинские чины и о награждении.

Заговорщики, не скрывая довольных улыбок, переглянулись.

— Я прощаюсь с вами, господа, но ненадолго! — многозначительно бросил подполковник Лебедев, поцеловал руку Сперанской, любезно отвесил общий поклон. — Близок час нашей победы, господа!

Мирон вразвалку вышел первым, затаившись, постоял у калитки, зорко осматривая темноту. Затем подал знак подполковнику Лебедеву и вышмыгнул на улицу. Крался медленно и осмотрительно, время от времени ожидая, когда подполковник Лебедев догонит его. На перекрестке Мирон тихо спросил:

— Куда теперь, Сергей Христофорыч?

— На Большую Васильковскую, — ответил Лебедев.

…Сидя в чулане, Юра слышал, как постепенно — по одному — расходились тайные гости. В горле у него пересохло, нестерпимо хотелось пить. Саднила ушибленная в темном чулане коленка. Но еще больше мучила иная боль. От нее хотелось плакать. Бандит, повинный в смерти матери, — сообщник Викентия Павловича, Бинского, Лысого. Он воюет на стороне белых. И Юрин папа тоже воюет на стороне белых. Как же это может быть? Как? Здесь какая-то страшная ошибка, которую почему-то никто не хочет исправить…

Снова и снова мальчик вспоминал ненавистное, побитое оспой лицо, искривленный рот… Может, они не знали, что он бандит? Но ведь Юра сказал им. Не поверили? Нет, вряд ли! Но вместо того чтобы схватить бандита, они набросились на него, Юру, и трусливо, словно в чем-то угождая Мирону, заперли его в чулане. Почему? И в его голову пришла совсем не детская мысль. Скорее сердцем, чем умом, он понял то, что понимали не все взрослые. «Бандит — это бандит, — подумал Юра. — Кому бы он ни служил, бандит — это бандит! Почему же они, офицеры, не понимают этого?»

Привалившись к старому креслу, снесенному за ненадобностью в чулан, Юра долго еще лихорадочно размышлял обо всем происшедшем. И успокоился тем, что поклялся самой страшной клятвой разыскать бандита Мирона и отомстить ему за все.

* * *

Близился ранний летний рассвет, когда Мирон и подполковник Лебедев пересекли пустырь и вышли на Большую Васильковскую. У нужного дома постояли, оглядываясь по сторонам и прислушиваясь. Вошли в подъезд, бесшумно поднялись на третий этаж. Подполковник зажег электрический фонарь и пошарил узким лучом в темноте. Наконец, нашел то, что искал: на обитой клеенкой двери тускло отсвечивала медная табличка: «Л. Б. Федотовъ». Отступив в сторону, Лебедев показал Мирону на дверь, и тот постучал: два частых, три с паузами удара. Вскоре из-за двери послышался приглушенный голос:

— Кто там?

— Лев Борисович! Отворите! — прошептал в ответ Мирон. — От Николая Григорьевича к вам…

Щелкнул замок, дверь широко открылась. И в лицо гостям ударил свет яркой керосиновой лампы. Хозяин держал ее так, что его лицо все время оставалось в полутьме.

Мирон первым шагнул в переднюю. Что-то встревожило Мирона, что-то здесь было не так. Фигура хозяина была совсем не старческой. Показалось подозрительным и то, как безбоязненно им открыли дверь. Резко схватив руку с зажженной лампой, Мирон с силой приподнял ее. Свет закачался, метнулся по стене и на мгновение лизнул пучком лучей хозяина по лицу… На нем был бушлат, из-под него проглядывала тельняшка. Это было страшно. Но еще страшней стало Мирону, когда он узнал чекиста, от которого недавно едва удрал на рынке. Все это произошло мгновенно. Мирон отшатнулся, по-кошачьи прыгнул назад, наткнулся спиной на своего спутника, и тут чекист ударил его ногой в живот. Мирон ойкнул, превозмогая боль, кинулся в сторону, но тотчас еще кто-то сзади набросился на него. Зазвенело стекло. Покатилась со звоном и дребезгом по полу и погасла лампа. Все остальное уже происходило в кромешной темноте. Кто-то, тяжело и озлобленно дыша, наседал на Мирона, а он отбивался изо всех сил, катаясь по лестничной площадке.

Гулко загремели по лестнице чьи-то грузные, но быстрые шаги — подполковник Лебедев счастливо увернулся во внезапной суматохе от чекистов и помчался вниз. Но едва он добежал до второго этажа, как в лицо в упор ударили яркие лучи карманных фонарей. На мгновение они ослепили его, отбросили назад. И тут же снизу послышался яростный голос:

— Стой! Руки вверх!

Подполковник резко повернулся и опять помчался вверх — там, на чердаке, было теперь его спасение, — а следом за ним устремился чекист. Почти одновременно они наткнулись на клубок сцепленных в бешеной схватке тел.

— Здесь я… Сергей Христофорыч… выручайте!.. — услышал Лебедев задыхающийся голос Мирона. Быстро сориентировавшись, заученным ударом рукоятки пистолета по голове подполковник свалил своего преследователя, а затем несколько раз с силой опустил тяжелый кулак в середину катающегося клубка.

Мирон почувствовал, что руки, державшие его, ослабли, он распрямился, вскочил на ноги, бросился вверх по лестнице вслед за удаляющимся топотом ног подполковника. Грудь его теснила боль, перехватывала дыхание, делала ватными руки и ноги, но Мирон все равно, задыхаясь и слабея, продолжал бежать вверх, к спасительному чердаку.

Вслед беглецам раздались один за другим несколько выстрелов, брызнула в стороны штукатурка, полетели щепки, зазвенело стекло.

Подполковник обернулся и тоже несколько раз наугад выстрелил. Подбежав к железной лестнице, ведущей на чердак, стал торопливо взбираться по ней. Мирон не отставал, к нему постепенно пришло второе дыхание, и он бежал, втянув голову в плечи, словно ожидая, что вот-вот чекистская пуля настигнет его.

На чердаке они ринулись к окну. Ударом плеча Мирон высадил раму, и они выбрались на крышу.

Уже совсем рассвело. Низко по земле стлался грузный, выкрашенный утренней зарей туман. Город, лежавший внизу, досматривал последние, уже некрепкие сны, кое-где в окнах теплился осторожный свет, и совсем по-деревенски перекликались петухи.

Громыхая сапогами по тугому железу крыши, Мирон и подполковник Лебедев, уже вконец запыхавшись, пробежали туда, где виднелся соседний дом. Он был чуть ниже того, на котором находились беглецы, зияющий провал отделял одно строение от другого, внизу мертвенно поблескивали булыжники двора.

Они остановились у края крыши, с опаской поглядели вниз и там, в узком колодце двора, увидели бегущих чекистов. Подполковник прикинул расстояние и сказал:

— Единственное спасение — прыгать!.. Ну!..

— Боюсь, ваше высокоблагородие! Далеко! — И Мирон стал медленно пятиться от края крыши, сердце его внезапно остудила мертвенная жуть. — Не могу!.. Боюсь!

Подполковник настороженно оглянулся и еще решительней, еще настойчивей повторил:

— Кому говорят, прыгай! — и поднял пистолет.

— Го-осподи, помоги! — перекрестился Мирон, с всхлипом набрал в грудь воздуху и, зажмурив глаза, прыгнул. Протрещала черепица, осколки полетели вниз, звонко рассыпались на мостовой, словно кто-то швырнул на булыжники медяки. А Мирон уже легко бежал по не очень крутой крыше соседнего дома.

Подполковник тоже разбежался, тело его спружинилось. Оттолкнулся ногами от карниза и перелетел через пропасть, разделявшую два дома. Но не было в его уже немолодых ногах той силы и упругости, как у Мирона, и он, каким-то чудом успев ухватиться за водосточный желоб, завис над пропастью, закричал Мирону:

— Помоги-и!..

Подполковник из последних сил держался за край желоба, боясь взглянуть вниз, чтобы не ослабеть от страха высоты, и все смотрел вверх, на свои побелевшие от напряжения руки, и еще выше, туда, где дрожали в выбеленном зарею небе редкие пригасающие звезды. На отчаянный крик подполковника Мирон невольно оглянулся и… снова ринулся дальше, пригибаясь и петляя. Он уже успел поверить, что и на этот раз кривая вывезла — спасен, а спасенному незачем второй раз рисковать.

Желоб под тяжестью тела подполковника медленно разогнулся, и он с глухим криком рухнул вниз. Перед последним смертным мгновением ему показалось, что он еще может за что-нибудь уцепиться, и вытянул руки, но небо внезапно отодвинулось, покачнулось и выбросило ему в глаза нестерпимо белое свечение.

Когда подбежали чекисты, подполковник уже не дышал, его глаза незряче смотрели в небо, а руки были вытянуты вперед, словно он все еще силился до чего-то дотянуться.

Раненый Сазонов обыскал погибшего, извлек из карманов пистолет и какие-то бумаги. Одного чекиста он оставил сторожить тело, трех послал преследовать Мирона, а сам поднялся в квартиру Федотова.

— Один, похоже, ушел, товарищ Красильников, а второй насмерть разбился, — невесело доложил Сазонов и утомленно протянул пачку бумаг: — Это вот при нем нашли.

— Ты ступай голову-то перевяжи, — посоветовал Сазонову Красильников, взглянул на его слипшиеся волосы и темные потеки крови на шее и гимнастерке. — Ишь сколько кровищи вышло.

— Ничего, заживет, — приободрился Сазонов.

— Не геройствуй, не надо! — пристрожил его Красильников и подсел к столу. Неторопливо надел очки и стал раскладывать перед собой найденные у подполковника бумаги.

Лев Борисович, сидевший неподалеку, не удержался, зыркнул острым, цепким взглядом по этим бумагам и тут же отвел глаза, снова приняв безразличный вид. Лишь большие пальцы рук опять стали торопливо выделывать замысловатые фигуры.

Семен Алексеевич на мгновение покосился на руки Федотова, с улыбкой подумал: «Чудно! Владеет-то собой как, а с руками справиться не может».

— А нервишки у вас, Лев Борисович, я замечаю, неважнецкие. Лечиться бы надо, — сочувственно сказал Красильников Федотову, продолжая неторопливо разбираться в бумагах.

— Вы это к чему? — встревожился Федотов и тут же сделал вид, что не понял Красильникова.

— К тому самому, что… есть та бумажка, которой вы сейчас так боитесь. Вот она… — Семен Алексеевич сдвинул ниже на нос очки, стал внимательно рассматривать потертый на сгибах лист бумаги. — Самим командующим Добровольческой армией Ковалевским подписанная. С печатью. Все чин чином… Почитать?

— Зачем? Мало ли что они там пишут! — опять напустил на себя добродушную ленцу Лев Борисович.

— Ну что это вы так? — укоризненно покачал головой Красильников. — Солидный же человек! Генерал. Гарантирует… Вот, читайте!.. Что золотишко, которое вы вручите «подателю сего», вам все сполна вернут после победы над Советами… над нами, значит, Лев Борисович!

— Пускай гарантируют, мне-то что, ни жарко и ни холодно, — попытался уклониться от прямого ответа Федотов, решивший держаться до конца.

— Понятно. Не хотите, значит, сознаваться, где вы его прячете? — настойчиво докапывался до истины Красильников, понимая, что нельзя давать своему противнику ни минуты передышки.

— Все, что прятал, вы нашли, — с откровенной бравадой ответил Федотов.

— Нет, не все! — покачал головой Красильников. — Ну ладно! Одевайтесь! Придется нам с вами в Чека продолжить эту прямо скажу, не очень приятную беседу.

Федотов молча оделся, нетерпеливо сказал:

— Ну пошли, что ли!

Однако Красильников не тронулся с места. Он стоял возле кресла, где все время сидел Федотов, и внимательно смотрел на пол. В крашеных досках слабо поблескивали шляпки двух новых, недавно вбитых гвоздей. Сидя в кресле, Федотов ногами прикрывал их.

Красильников поднял голову, сказал чекистам:

— А ну, хлопчики! Подденьте-ка еще вот эти досочки.

И тут Льва Борисовича оставило самообладание. Он покачнулся, схватился рукой за стену и тяжело опустился, почти сполз на табурет.

— Я же говорил, Лев Борисович, что нервы у вас ни к черту, — мельком заметил Красильников, наблюдая за быстрой работой чекистов. Они легко подняли доски, скрывающие тайник. Оттуда остро пахнуло сыростью, гнилью.

Сазонов склонился к тайнику, осветил тугую темень фонариком. Двое чекистов пошарили и подали один тяжеленный ларец, а за ним — другой.

— Ого-го! — не удержался от удивления Сазонов и тут же, встретив укоризненный взгляд Красильникова — мол, нужно быть сдержаннее, — бросился помогать товарищам.

Содержимое ларцов Семен Алексеевич высыпал на стол. На круглом столе выросла целая гора драгоценностей, в основном золотых монет, среди которых инородными телами выделялись кольца с крупными камнями, тонко и вычурно выгнутые серьги, тускло поблескивающие церковным золотом кресты, налитые тяжестью серебра, кулоны, легкомысленные дорогие ожерелья… И все это составляло один искрящийся, почти живой клубок.

Красильников смотрел на все это богатство спокойными, холодными глазами.

— И это — тоже на старость? — жестко спросил он. — Долго же вы жить собирались, господин Федотов.

— Меня… расстреляют? — ослабевшим голосом спросил ювелир, потеряв былую респектабельность.

— Это решает военный трибунал, — неопределенно ответил Красильников: не в его правилах было добивать поверженного противника.

— Чистосердечные показания облегчат мою участь?

— По крайней мере, в этом случае вы хоть можете еще на что-то рассчитывать.

— Хорошо! Теперь, когда я нищий, я могу быть откровенным и чистосердечным, — даже пошутил Федотов, но дрожь в голосе выдала его. Он смолк, едва не захлебнувшись рыданием.

Глава 13

Звонили настойчиво, неотрывно. И оттого, что было уже утро и в окна процеживался благожелательный свет, Викентий Павлович без опаски прошел к калитке, отодвинул задвижки, открыл замки и… отступил, отшатнулся. В дверном проеме встал, заслонив собой улицу, Красильников, сзади него были еще двое.

— Викентий Павлович Сперанский? — коротко бросил Красильников, скорее утверждая, чем спрашивая.

И по тому, как эти трое холодно смотрели, как деловито шагнули во двор, обтекая Сперанского, он понял: это из Чека.

— Д-да, — растерянно отозвался Сперанский и тут же попытался скрыть смятение, широко, приглашающе взмахнул рукой — жест, однако, получился запоздалым и ненужным: все трое уже были во дворе.

— Мы из Чека. Вот ордер на обыск. — Красильников обернулся к своим помощникам, приказал: — Позовите понятых, и приступим.

— В чем, собственно, дело? — все еще пытался взбодриться Сперанский. А сам лихорадочно прикидывал: «Обыск или арест? Если обыск, то все еще может обойтись. Арест — значит, дознались. Спокойнее! Спокойнее…»

Не отвечая, Красильников прошел в переднюю, бегло огляделся, открыл дверь в гостиную. Задержался взглядом на копии «Спящей Венеры», укоризненно покачал головой, и Сперанскому стало окончательно не по себе. А Красильников, кивнув в глубину комнаты, хмуро бросил:

— Там что?

— Мой кабинет, — с тоскливой предупредительностью ответил Викентий Павлович, быстро прошел через гостиную, открыл дверь. — Пожалуйста, прошу… — И, поймав на себе взгляд Красильникова, спросил: — Мне что, собираться?

Оглядывая кабинет, Красильников ответил:

— Собирайтесь, конечно. Собирайтесь!

Из кабинета Красильников снова вернулся в переднюю, осмотрелся здесь тщательней. Подошел к двери рядом с гостиной.

— Комната моей жены… спальня, так сказать, — опережая вопрос, торопливо объяснил Сперанский.

В спальню Красильников не вошел, приоткрыл еще одну — белую дверь, ведущую в кухню. Увидев там Ксению Аристарховну, в глазах которой леденел безмолвный ужас, вежливо и успокаивающе сказал ей:

— Здравствуйте.

— Дорогая, это недоразумение… Прошу тебя, ты понимаешь?.. — многозначительно начал Сперанский и тут же под вопросительным взглядом Красильникова осекся: — Я действительно уверен, товарищ, произошла досадная ошибка.

— Разберутся, — пообещал Красильников и, не найдя ничего примечательного в кухне, снова вышел в переднюю и только теперь обратил внимание на низенькую дубовую дверь, толкнул ее рукой. Дверь была заперта.

— Откройте! — приказал Красильников.

— Да-да… секундочку… — суетливо гремя ключами, пробормотал Сперанский. — Тут, видите ли, некоторым образом… узник… мой племянник… наказан — кхе-кхе! — за непослушание.

Дверь со скрипом открылась. Сперанский понуро остановился на пороге, а Семен Алексеевич, переступив плоский порог, всмотрелся в полумрак и увидел в углу чулана худощавого мальчика. Он сидел на матрасе, безнадежно обхватив колени руками. Когда открылась дверь, мальчик даже не пошевелился, лишь только чуть отвернул лицо от ворвавшегося в чулан света. Что-то знакомое почудилось Красильникову в этой узкоплечей согнутой фигурке. Вглядевшись, он узнал Юру.

— А-а, старый знакомый!.. Здравствуй… э-э… Юра! — добродушно и даже радостно поздоровался Красильников.

Юру тоже не очень удивило появление здесь Семена Алексеевича. Он многое передумал за эту ночь, далеко не все понял, но кое-что уяснил для себя твердо и иначе взглянул на то тайное в доме Сперанских, что вначале влекло его, а теперь показалось совсем не таким заманчиво-героическим. Была какая-то закономерность в появлении чекистов здесь, у Сперанских, и Юра даже испытывал удовлетворение от того, что одним из этих чекистов оказался именно Красильников, как будто он сразу же сумеет дать ему четкие ответы на все мучившие его вопросы. И в то же время Юра понимал, что вопросы станет задавать Красильников. Только он, Юра, ничего не скажет. Как бы там ни было, но предателем он не станет. Пусть сами во всем разбираются… И ожесточение, и вызов отразились на его лице.

А Красильников, пристально глядя на Юру, сожалеюще подумал: «Запугали, запутали парнишку».

— За какие такие провинности тебя в каталажку упрятали? — сморщив нос, чтобы хоть как-то развеселить мальчишку, спросил чекист. — Нашалил чего-нибудь?

— Да нет… так… ничего, — равнодушно отозвался Юра, даже не подняв головы.

— Из ничего — ничего не бывает, — обронил Семен Алексеевич. — Помнится, ты говорил тогда, что едешь к родственникам. Это, что ли, твои родственники?

Юра отметил нотки неподдельного презрения в голосе Красильникова, но ничего не ответил.

— Понятно…

«Ничего ему не понятно», — с внезапной горечью подумал Юра, и такое отчаяние вошло в его сердце, что он готов был заплакать. Не расскажешь ведь, что и он, Юра, со вчерашнего вечера многое понял о своих родственниках, особенно о Викентий Павловиче, что и он презирает дядю за то, что тот связан с бандитами…

— Так все-таки за что тебя сюда? Не на тот курс лег? — посочувствовал мальчику Семен Алексеевич.

Юра даже вздрогнул: к его удивлению, Красильников почти угадал.

В чулан заглянул один из чекистов, доложил:

— Понятые уже здесь.

— Начинайте, — распорядился Красильников. — По порядку — гостиная, кабинет, спальня. Я подойду…

И снова они остались вдвоем. Молчали. Юра внимательно исподлобья рассматривал Красильникова. Ему нравилось его простое, несколько утомленное лицо — он еще тогда, в артдивизионе, отметил про себя, как хорошо и озаренно улыбался Семен Алексеевич. Но Юру отпугивал его матросский бушлат, лихо сломленная посередине фуражка и висящий на длинном ремне маузер в деревянной кобуре: явные признаки человека другого круга.

— Скажите, а вы взаправду чекист? — решился задать Юра давно интересовавший его вопрос.

Семен Алексеевич повеселел: ему нравился этот мальчишка, с которым так упорно сводила судьба.

— Что, слово страшное? Или форма тебя смущает? Был, понимаешь, моряком, а теперь вот пришлось… — Голос у него слегка построжел, и на лице еще резче выступили скулы. — Только какой я чекист. До чекиста мне еще во-она сколько плыть! Однако же кому-то и этим надо…

Красильников вытащил кисет, несколько раз встряхнул его в руке, чтобы табак сильнее перемешался, свернул цигарку и всласть затянулся горьким дымом отстоявшегося самосада. Когда он снова начал оборванный разговор, голос у него потеплел, стал свойским и обстоятельным:

— Двое детишек у меня в Евпатории остались, один — вроде тебя, четырнадцать годков ему, а второй и вовсе салажонок…

— Как это — «салажонок»? — спросил Юра.

— Ну совсем пацан еще: семь годков… Н-да! Вот видишь, какой я чекист! — досадно крякнул Красильников. — Мне бы помалкивать про Евпаторию-то. Она пока у ваших, у белых… Эх!

— А за что вы Загладина арестовали? — вспомнил Юра свое недавнее потрясение, с которого, как показалось ему, все в доме Сперанских изменилось, пошло кувырком.

— Э-э, да ты и его знал? Ну и компанию ты себе подобрал, однако! — сокрушенно покачал головой Красильников.

— Я видел, как вы его там, на базаре… возле телеги с оружием…

— На совести у твоего знакомого не только оружие, — цепко вглядываясь в мальчика, сказал чекист. — Когда пожар случился, ты уже в Киеве был?

— Это когда Ломакинские склады горели?.. Да, — ежась от воспоминаний, ответил мальчик.

— Вот он их и поджег, — жестко подытожил Красильников. — Сколько добра сгорело! Люди голодают, осьмушка на брата, а там весь хлеб в огне погиб!.. Однако заговорились мы с тобой, а дело стоит. — И его шаги торопливо простучали по лестнице, затем, то удаляясь, то приближаясь, зазвучал его распоряжающийся голос.

…Обыск в квартире Сперанского ничего не дал. Когда чекисты вошли в переднюю, уже одетый Сперанский бодрым голосом попытался пошутить:

— Я так понимаю, мне уже можно раздеться?

— Нет, почему же! Сейчас поедем! — не приняв шутки, бесстрастно ответил Красильников и отошел. Воспользовавшись этим, Викентий Павлович украдкой дотронулся до плеча Юры и попытался что-то втолковать ему взглядом. Но не успел. Красильников вернулся, приказал Сперанскому: — Проходите!

Викентий Павлович, держась одной рукой за конец шарфа, которым зачем-то укутал шею, скорбно склонился к своей жене:

— Ты не волнуйся, Ксения. Надеюсь, товарищи теперь все поняли, и меня, видимо, сразу же отпустят. Но очень тебя прошу… ты пойми… — И он снова выразительно кивнул на жену.

Красильников опять обратил внимание на эту фразу, нахмурился, обернулся к Юре и Ксении Аристарховне.

— Вы тоже поедете с нами! — отчужденно сказал он, налитый весь какой-то ледяной и властной силой.

На стареньком автомобиле, который волочил за собой пласты густого дыма, они поехали в ЧК. По дороге Викентий Павлович еще несколько раз пытался подать Юре какие-то знаки, но Юра каждый раз отворачивался, делая вид, что внимательно рассматривает случайно взятую с собой книгу «Граф Монте-Кристо».

…Фролов дружелюбно встретил мальчика, кивнул ему, даже подал большую и гостеприимную ладонь.

— Садись… Юра. Так, кажется, тебя зовут? — ласково произнес Фролов, с любопытством вглядываясь в хмурое лицо маленького гостя.

«Покупают», — растерянно подумал Юра и решительно ответил:

— Ничего я вам рассказывать не буду. Можете сразу расстрелять. — И высокомерно пожал худыми плечами.

Фролов беззвучно засмеялся, глаза у него сошлись в веселые щелки.

— С расстрелом мы малость повременим. А рассказать я тебя прошу только одно: за какие провинности тебя упрятали в чулан? А?

Юра сжался, беспомощно глядя перед собой, и невесело молчал.

— Ну что ж… не хочешь рассказывать — не настаиваю, — пристально оглядев Юру прищуренным взглядом, продолжал Фролов. — Понимаю — кодекс чести. Да мне и не нужно, чтобы ты выдавал чьи-то секреты. Мне и без тебя хорошо известно, что за птица твой дядя. И кто такие его друзья. И чего они добивались — тоже знаю… Ты, конечно, не раз слышал, как высокомерно они называли себя патриотами. Говорили высокие слова о чести, совести, любви к родине. А на самом деле они попросту отпетые бандиты. Все. В том числе и твой дядя.

Фролов задел в Юре самое больное, и тот насупился.

— Запомни, плохие люди не делают хороших дел!.. Так-то вот! — резко произнес Фролов и неторопливо размял в руках тощенькую папироску, прикурил, позвал Красильникова: — Отведи его, Семен, в дежурку, пусть там побудет. И вели, чтоб чаем напоили.

Большая комната, куда привел Юру Красильников, поражала строгой, почти стерильной аккуратностью, даже обычные дощатые нары не портили этого впечатления.

В раскрытые окна с улицы неутомимо вливалось солнце, наполняя комнату веселым светом, матово блестели в пирамиде стволы винтовок, отсвечивал золотом большой надраенный медный чайник.

Четверо красноармейцев за столом играли в домино. На нарах, прикрыв глаза от солнечного света кто фуражкой, кто и просто рукой, спали еще несколько красноармейцев. Один сидел в нижней рубашке и пришивал к гимнастерке пуговицу.

— Входи, входи, — подтолкнул Красильников Юру и обратился к красноармейцам: — Пусть мальчонка пока тут у вас посидит.

— Это как? — перекусывая нитку, спросил красноармеец в нижней рубахе. — Под охраной его, что ли, держать? Или он сам по себе?

— Да нет! Скажешь тоже — под охраной. Просто — приглядите… Чаю ему дайте! — Красильников порылся в кармане бушлата, достал кусок сахару, сунул его Юре в руку и тут же вышел.

…В полдень Лацис вызвал к себе Фролова с докладом. Слушал не перебивая, ни на миг не спуская с докладчика прямого взгляда. Он по привычке стоял у окна, и за его плечами виднелось широкое, разливное украинское небо и луковки собора, так похожие на этом фоне на созревшие золотистые каштаны…

— Сперанский — один из руководителей заговора, — докладывал Фролов. — В прошлом — кадровый офицер. Вот… нашли при обыске… — Он положил на стол несколько фотографий. — Бывший председатель местного союза офицеров. Убежденнейший монархист.

— Что показывает? — Лацис прислонился спиной к подоконнику и весь напрягся в ожидании.

— От показаний отказался! — Фролов грустно усмехнулся.

На столе лежали фотографии. Лацис стал неторопливо их рассматривать… Вот еще совсем молодой и бравый Викентий Павлович в новенькой офицерской форме картинно стоит, опираясь на эфес шашки… А вот групповая фотография, он — в Центре — уже с внушительным лицом и строгим обличьем. На третьей фотографии он же, по-гвардейски вытянувшись, с восторженно-оторопелым выражением лица, стоял возле кресла, в котором сидел полковник. Это был полковник Львов.

Фотографии для чекиста — тоже свидетели. Они давали показания, нужно было только внимательно всмотреться в них. И эти показания были против их хозяина, они говорили красноречиво о нем как о человеке заурядном и самовлюбленном. Такие люди обыкновенно упрямы.

— А вы его пока не трогайте, — небрежно бросив на стол фотографии, посоветовал Лацис. — Пусть денек потомится. Глядишь, разговорчивее станет. Такая порода больше всего боится неизвестности.

— Денек?.. Да за денек они могут такого натворить!..

— Умение ждать — тоже немалая чекистская наука, Петр Тимофеевич, — строго заметил Лацис.

Потом они обсуждали текущие дела. Их в середине дня уже накопилось немало, все они были важные, все требовали безотлагательного решения.

В завершение разговора Лацис рассказал Фролову, что к нему обратился управляющий делами ЦК КП(б) У Станислав Викентьевич Косиор, по совместительству возглавляющий недавно созданное Зафронтовое бюро. Просил помочь наладить надежную связь с Харьковом. До сих пор она осуществляется курьерами от случая к случаю, и зачастую ценная информация приходит с большим опозданием, устаревает.

Слушая Лациса, Фролов все больше хмурился. Он понимал: к хорошо налаженной и пока не имевшей провалов эстафете, по которой передавал свои донесения Кольцов, Косиор рассчитывает подключить и своих людей из харьковского подполья. Дело общее, это ясно. И все же умножалась вероятность провала эстафеты и неизмеримо увеличивался риск для самого Кольцова. Фролов так прямо и сказал об этом Лацису.

— Риск, бесспорно, возрастает, — согласился Лацис. — Однако мы должны выполнить приказ.

— Надо подумать, — потер подбородок Фролов. — Можно сдублировать эстафету. Наладить еще одну — запасную. Она, в общем, уже существует, хотя мы ею еще не пользовались. Через Харьковское депо. Вот ее и нужно попытаться привести в действие. Пока пусть ею пользуется Зафронтовое бюро, а в случае надобности к ней сможет подключиться и Кольцов.

Лацис согласился с доводами Фролова, и они договорились вернуться к этому разговору еще раз в ближайшие же дни.

В приемной Фролова ожидал, сложив руки между коленками, Красильников. Они пошли по длинному коридору ЧК, и шаги их гулко отдавались в огромном помещении.

— Мальчик где?

— В дежурке! Как-то надо и с ним решать. Малец, конечно, многое знает, это точно, но упрямый, вряд ли что скажет… Может, его в Боярку отправим? — предложил Красильников. — Там приемник для малолетних организовали…

— Подумаем! — ответил Фролов.

Семен Алексеевич открыл дверь в дежурку. Поискал глазами Юру, увидел, весело спросил его:

— Ну, что нового в гарнизоне, Юрий?

— Ничего, — буркнул Юра, не принимая нарочито веселого тона Красильникова.

— Ничего — это уже хорошо, — будто не замечая отчужденного тона, вмешался Фролов. — Собирайся, пойдем ко мне в гости.

— Зачем?.. — настороженно спросил Юра.

— Ну пообедаем вместе, если, конечно, не возражаешь, — предложил Фролов. — И подумаем, как тебе дальше жить.

После стольких событий в доме Сперанских Юру охватило какое-то странное, дремотное равнодушие, словно между ним и миром выросла непроницаемая ни для чувств, ни для воспоминаний стена. Вот почему Юра молчал и апатично принял приглашение Фролова. Жил Фролов в гостинице «Франсуа», фасад которой выходил на шумную улицу. Мимо гостиницы с утра до ночи проносились легкомысленные пролетки, катили солидные кареты, а в подъезде вечно толпились какие-то подозрительные, юркие люди. И трудно было понять, что привлекает их сюда, что связывает этих столь непохожих людей — подчеркнуто высокомерных господ, как попало одетых сутенеров, молодящихся бывших дорогих женщин и их надменных, спешащих стать поскорее дорогими молоденьких конкуренток. Все они толпились, перешептываясь и перебраниваясь друг с другом, возле гостиницы. Это был чужой, враждебный Фролову мир.

Завидев Фролова, все эти люди еще сильней заперешептывались, засуетились, запереглядывались. Но только он подошел к гостинице, как все они молча и боязливо расступились.

В номере Фролова за шкафом Юра увидел еще одну широко распахнутую дверь, которая вела в маленькую комнатку, где стояла узкая койка, тщательно заправленная грубым одеялом, стол и два стула у стены, на которые грудами были навалены книги. Юре очень захотелось посмотреть, что читает Фролов, но он тут же посчитал, что неудобно любопытствовать, едва вступив в чужое жилье.

На столе, где уже стоял только что вскипевший чайник, — из его носика выбивалась горячая и добродушная струя, — появилась еда: очищенная тарань, краюха хлеба, две горсти сахара на бумаге.

Горячий чай определенно разморил Фролова. Он расстегнул ворот гимнастерки, отчего его худая шея с остро выпирающим кадыком стала еще тоньше и длиннее. И сам он показался Юре таким домашним и чуть-чуть беспомощным. Уже не чекистом. Юра посмотрел на него, вспомнил что-то, поперхнулся и вдруг выпалил:

— Мы в гимназии одного учителя Сусликом дразнили.

Фролов недоуменно покосился на мальчика и вместе с тем обрадовался тому, что Юра сам с ним заговорил.

— Он что, тоже, как я, чай прихлебывал? — озорно, по-мальчишески спросил Фролов.

— Нет, просто он на вас чем-то похож, — сказал Юра и почувствовал, как покраснело и загорелось его лицо.

Но Фролов вовсе не рассердился — добродушно усмехнулся, покачал головой.

— Сусликом, говоришь?.. Нет, не угадал. У меня в тюрьме другая кличка была, — доверительно сказал он мальчику.

— Вы… вы сидели в тюрьме? — удивился Юра.

— И не один год, и не один раз!

— А что вы… украли? За что вас… в тюрьму? — беспрестанно и боязливо продолжал удивляться Юра.

— Украл?.. — переспросил Фролов, несколько мгновений помедлил, взял в руки принесенную Юрой книжку. — А разве Монте-Кристо, перед тем как его заточили в крепость Иф, что-нибудь украл?.. Понимаешь, штука какая, Юра! В тюрьмах частенько сидели не те, кто воровал, а кого обворовывали…

— Это был совершенно необыкновенный человек! — с жаром воскликнул Юра, обиженный за своего любимого героя.

Фролов усмехнулся:

— Ну, положим, не такой уж он необыкновенный… Чему посвятил он свою жизнь? Каким идеалам служил? Мстить своим врагам — вот цель его жизни!.. А я знаю людей, которые совершали подвиги, сидели в тюрьмах, шли на смерть во имя других целей.

— Каких же? — недоуменно спросил Юра.

— Ну, чтобы наступил новый, светлый мир, без деления на богатых и бедных, без несправедливости, без войн…

— Выходит, зря сидели, зря страдали, — рассудительно сказал Юра. — Без конца идет война. И бедных столько, что умирают с голода. Я сам видел. И беспризорников сколько!

— Дорога к светлому миру очень длинная, Юра! — вздохнул Фролов. — Но тот, кто ступил на нее, обязательно ее осилит!

Они помолчали, каждый по-своему осмысливая услышанное.

— Вот что, Юра, — наконец заговорил Фролов. — Ты, наверное, хотел бы вернуться домой?

Юра представил себе пустую, разоренную обыском квартиру Сперанских. «Домой»! Нет, эти большие комнаты не были его домом. У него теперь вообще не было дома, где бы его ждали и могли обрадоваться ему.

— Мне все равно, — сказал он упавшим голосом. Но вспомнил тетю Ксеню — она была ведь добра и ласкова, почти как мама, и, наверно, сейчас очень беспокоится о нем. Тетя Ксеня, пожалуй, была единственным человеком в этом городе, которого Юра хотел бы видеть, и с проснувшейся надеждой он спросил: — Скажите, а Ксения Аристарховна, моя тетя… Вы ее отпустите?

— Твоя тетя… — Фролов грустно помолчал. — Понимаешь, мне и самому тут еще не все ясно. Могу тебе только обещать, что мы разберемся в самое короткое время. Очень возможно, что твоя тетя скоро вернется. Может, даже сегодня или завтра.

— Хорошо, я пойду домой, — согласился Юра. Ему хотелось остаться сейчас одному, он очень устал, и ему нужно было так много продумать, решить, и чтоб никто, никто не мешал.

— Ну вот и ладно. — Фролов опять помолчал. — Только ты, пожалуйста, будь осторожен и никому не открывай. А завтра к тебе придет Семен Алексеевич, расскажет, что будет с тетей. Завтра наверняка кое-что прояснится. Договорились?..

Юра молча кивнул.

Красильников отвез Юру на Никольскую. Разыскал дворника, при нем отомкнул калитку, распечатал дверь, пожелал Юре всего доброго, еще раз предупредил, чтобы никому-никому не открывал двери, а завтра он обязательно наведается к нему, и — ушел.

…Уснул Юра в тот вечер рано. А когда проснулся, лучи солнца щедро заливали мансарду. Юра подбежал к окну и зажмурился от удовольствия: так на улице было хорошо, солнечно, нарядно! Едва-едва пожелтевшие с краев листья деревьев ярко зеленели на солнце. Зыбкий теплый ветерок раскачивал занавеску, тени образовывали на полу причудливые узоры.

Ах, как здорово! Скорее на улицу — просто на улицу, без всякой цели, к солнцу, к теплу, к людям… Но тут же Юра вспомнил, что обещал заглянуть утром Красильников. Нет, надо подождать, а то вдруг разминутся. И вскоре услышал звонок. Звонили вначале осторожно, потом посильней. Юра открыл окно, перегнулся через подоконник — возле калитки стоял какой-то мальчишка в драном пиджачке и коротких брюках.

Юра метнулся к двери и тут же вспомнил предупреждение чекистов никому не открывать. «Какие пустяки, — подумал Юра. — Ведь это же всего-навсего мальчишка». И он быстро выбежал во двор, открыл калитку. Мальчишка встал на порожке.

— Тебя как зовут? — спросил он, присвистнув для вящей убедительности.

— Ну, Юра. А что? — недоуменно ответил Юра.

— А фамилия? — продолжал допрашивать мальчишка, рассматривая Юру исподлобья.

Юра усмехнулся.

— Зачем тебе?

— Раз говорю — надо. Дело есть. Может, тебя касаемо. — Гость, опершись о косяк калитки плечом, принял независимый вид.

— Львов моя фамилия.

— Вот ты как раз мне и нужен! Получай! — Парнишка протянул Юре свернутый трубочкой листок бумаги, повернулся и исчез вмиг, вроде и не было его.

Юра осторожно развернул листок. Там было написано:

«Твой папа прислал письмо. Получишь записку — сразу же приходи в Дарницу. Никому ничего не говори. Жду. Андрей Иванович».

Письмо от папы! Значит, наконец, от папы! Это — главное! Все остальное не имеет значения! Ура! Юрино сердце радостно забилось. Он лихорадочно метнулся наверх, быстро накинул курточку и выскочил из парадного.

Вот кладбище вагонов и паровозов… Знакомый домик, в котором он бывал не раз. Юра повернул деревянную щеколду, толкнул заскрипевшую на петлях калитку. Нетерпеливо, не чуя под собой ног, вбежал на крыльцо, постучал.

— Входи! — послышался кашляющий голос.

Юра вошел в комнату. Там стоял Бинский. Был он весь какой-то взъерошенный и злой, руки у него нервно тряслись, и он сунул их в карманы. Таким его Юра никогда раньше не видел.

— Кто-нибудь знает, что ты сюда пошел? — сразу спросил он, стараясь не глядеть в глаза мальчику.

— Нет, никто, — недоумевающе ответил Юра, и только хотел спросить у Бинского о письме, как в комнату вошел Прохоров. Не замечая Юры, словно его и не было здесь, он вопросительно взглянул на Бинского, тот в ответ качнул головой.

— Вроде все в порядке. — И тоже отвел глаза в сторону. Затем Бинский опять спросил Юру: — Где записка?

Юра уловил в голосе Бинского что-то враждебное.

— Вот она, — Юра вынул из кармана курточки измятую записку.

Прохоров молча взял записку, сунул ее в карман, остановился напротив Юры, широко расставив ноги.

— Ты садись, кадет. У нас с тобой разговор серьезный. — Он показал Юре на стул.

— Где папино письмо? — спросил Юра с нарастающей неприязнью к этому человеку с сумасшедшими глазами, к этой пропахнувшей мышами комнате.

— Подожди ты с письмом! — отмахнулся Бинский. — Скажи лучше, о чем с тобой чекисты говорили? — И он в упор уставился в Юрины глаза, ловя малейшее изменение взгляда.

— Ни о чем не говорили. Спрашивали только, за что меня в чулан посадили, — отчужденно ответил Юра.

— Ну, а ты что? — Все ближе, ближе надвигались на Юру белые и холодные, похожие на стекла бинокля глаза Бинского.

— Я им ничего не сказал, — тихо сказал Юра.

— Рассказывай подробнее, — приказал Прохоров.

«Чего они от меня хотят?» — со страхом подумал мальчик.

— О том, к кому ты ходил с поручениями Викентия Павловича, спрашивали? — недобро спросил Бинский.

— Да нет же!.. Дайте мне папино письмо! — взмолился Юра, начиная понимать, что письмо ему не дадут.

Бинский коротко взглянул на Прохорова, тот нервно пожал плечами.

— Не спрашивали, так спросят. Не сказал, так скажет, — холодным, отчужденным голосом обронил Прохоров. — К великому сожалению, вся его беда в том, что он слишком много знает. Да-да!

«О чем это они?» — подумал Юра. И вдруг окончательно понял: никакого папиного письма у них нет. Просто его заманили сюда, чтобы выпытать, что им нужно.

— Нет у вас никакого письма! Вы все врете! Да, да, врете! — вдруг с отчаянной решимостью вознегодовал Юра. Дальше он не смог продолжать: к горлу подступил ком, на глаза набежали слезы.

Бинский долго и задумчиво смотрел на Юру широко открытыми, тусклыми, немигающими глазами. Потом сомкнул веки и тихо произнес:

— Вы правы, штабс-капитан, он опасен.

Юра повернулся к Прохорову и увидел, что тот тоже как-то странно, как загипнотизированный, смотрит на него круглыми белыми глазами. И скорее почувствовал, нежели понял: сейчас должно произойти что-то ужасное, неотвратимое. Он затравленно посмотрел снизу вверх на Бинского, цепляясь за мысль: «Ведь он хорошо знает Викентия Павловича… Чаем меня поил!..» И в это мгновение цепкие, костлявые пальцы Прохорова схватили Юру сзади за горло.

Юра сильно дернулся и почти вырвался, в ушах у него загудело, и поплыли перед глазами огненные круги.

— Ну, не так же! Не та-ак! — донесся до Юры истеричный голос Бинского. Он обеими руками схватил Юру за волосы, заломил назад голову. И тогда пальцы Прохорова еще сильнее сдавили горло. Юра стал задыхаться и терять сознание…

Последнее, что он увидел уже как во сне, — это как с грохотом распахнулась дверь и знакомый, с хрипотцой, голос крикнул:

— Брось мальчонку! Руки вверх, гады!

На пороге комнаты стоял Фролов с наганом в руке, а сзади него — Семен Алексеевич.

Бинский рванулся к узкой боковой двери, резко захлопнул ее за собой. А Прохоров несколько раз выстрелил в чекистов.

Фролов внезапно покачнулся, схватившись за левое плечо. А Прохоров, воспользовавшись этим, бросился вверх по лестнице, ведущей на второй этаж.

Вслед ему прогремело почти одновременно два выстрела. Прохоров остановился на лестнице, руки у него обвисли, и он обронил пистолет. Несколько мгновений постоял, точно к чему-то прислушиваясь, затем тело его подломились, и, рухнув на лестницу, он покатился по ней вниз.

Фролов, морщась от боли, спрятал в кобуру наган. На защитной его гимнастерке медленно расплывалось темное пятно.

— Ну… как? Сильно они тебя… помяли? — нашел он силы спросить Юру и тяжело опустился на стул.

Семен Алексеевич выхватил нож, до плеча располосовал рукав рубахи Фролова. Стал его перевязывать.

Юра, пошатываясь и держась за стены, вышел из дома, спустился с крыльца.

Мимо него взад и вперед пробегали чекисты. Никто возле него не останавливался, никому не было до него дела. Лишь один раз кто-то запыхавшийся, пробегая мимо него, спросил:

— Слышь, малый, не видал, куда он побег?

Ответить Юра не успел, так как чекист, пригибаясь, вдруг побежал через двор к огородам. Там разгорелась перестрелка, тонко запели пули…

А потом внезапно все смолкло, и Юра увидел, как двое еще не остывших от боя чекистов провели через двор пожелтевшего от страха Бинского, подтолкнули его наганом на крыльцо и ввели в дом.

Юру мутило. Он присел на крыльцо и долго сидел так, подперев рукой голову. В дом идти ему не хотелось, еще не прошел страх перед Бинским, хотя он и понимал, что Бинский для него уже не опасен.

Потом чекисты сели в машину, усадили в нее Бинского. О Юре в этой суматохе забыли, и он, постояв немного на улице, пешком отправился в город.

А минут двадцать спустя Красильников вернулся, озабоченно осмотрел двор, спросил одного из чекистов, оставшихся охранять дом:

— Мальчонка здесь был. Не видали, куда делся?

— Ага, был. Совсем недавно на крыльце сидел, — закивал чекист. — Поди, во дворе где-нибудь…

Красильников еще раз внимательно осмотрел все дворовые закоулки, но Юры нигде не было.

Он тем временем перешел через Николаевский цепной мост, поднялся на Владимирскую горку и направился в гостиницу «Франсуа». До вечера ждал Фролова в гостиничном коридоре, возле номера, но зашел какой-то незнакомый Юре человек и сказал, что Фролова сегодня не будет и завтра тоже, потому что его увезли в больницу.

* * *

Допрашивал Викентия Павловича Сперанского сам Лацис. Тут же, в кабинете, находился и Семен Алексеевич.

Викентий Павлович спокойно сидел в кресле, с разрешения Лациса курил папиросу. Лацис сидел напротив него, за письменным столом, напружиненный, непримиримый, с воспаленным от бессонницы взглядом.

— Ну так, может, кончим дурака валять, Сперанский? — жестко спросил его Лацис.

Сперанский напустил на лицо улыбку. Она дрожала на его лице, скользкая, как улитка. После некоторого молчания он по-свойски отмахнулся:

— Ах, честное слово, мне, право, неловко. Вы уделяете моей скромной персоне так много внимания. А мне нечего вам рассказать. Вот и при обыске — ничего. Видимо, ваши сотрудники перестарались. Но… как говорится… лес рубят — щепки летят… Я понимаю.

Лацис терпеливо выслушал эту длинную тираду, внимательно глядя на Сперанского, не принимая его льстивой улыбки. Он знал: такие улыбки — от желания спрятать страх.

— Странно, — все так же холодно проговорил Лацис. — У вас ведь было время подумать, собраться с мыслями…

Сперанский аккуратно погасил окурок, равнодушно согнал с лица приветливую улыбку и — на ее место выпустил недоумение.

— Вы, вероятно, ждете от меня какого-то заявления, но я даже приблизительно не могу представить, о чем бы вы хотели от меня услышать!.. — уклончиво ответил Сперанский и притворно вздохнул.

— О чем? — Лацис обернулся к Красильникову, тихо, но так, чтобы слышал Сперанский, сказал: — Прикажите ввести арестованного.

Сперанский медленно перевел взгляд с дверей, за которыми скрылся Красильников, на Лациса. Лацис увидел, как на мгновение губы Сперанского, до этого опущенные в обиженном выражении, дрогнули, в глазах вспыхнула тревога. Было видно, как Сперанский озаботился и теперь тщетно силился угадать, что его ожидает. Они какое-то время пристально смотрели друг на друга: один — тупо, излучая ненависть, другой — спокойно, — два врага, разделенные столом, хорошо сознающие, что борьба еще не окончена. И оба готовились к этому последнему поединку. Под пристальным взглядом Лациса Сперанский попытался овладеть собой и даже снова вернуть улыбку. Но она получилась странной, потерянной, вымученной.

Два красноармейца ввели в кабинет Бинского. Он расслабленно встал посреди кабинета и устремил взгляд куда-то в сторону, в окно.

На лице Викентия Павловича отразилось вначале смятение, а затем растерянность и неподдельный испуг. Он приложил немало усилий, чтобы вновь взять себя в руки.

— Скажите, Сперанский, вы знаете этого человека? — спросил Лацис. Голос у него сейчас был ровный, без всяких оттенков.

Викентий Павлович долго, гипнотизирующе смотрел на Бинского, но взгляда его так и не поймал. Пауза явно затянулась, и, сознавая это, Сперанский досадливо поморщился и бросил:

— Не имею чести… Первый раз вижу.

— А вы? — Лацис повернулся к Бинскому. — Вы знакомы с этим человеком?

— Да. Это Викентий Павлович Сперанский, — сдавленным голосом неохотно выдавил из себя Бинский, он по-прежнему упорно старался смотреть в окно. — Я его хорошо знаю.

— Откуда? — спросил Лацис, исподволь наблюдая за реакцией Сперанского.

— Я уже дал показания. Викентий Павлович являлся одним из руководителей Киевского центра, некоторые задания я получал непосредственно от него, — четко, словно зачитывая по бумажке, отбубнил Бинский.

— Какие же это задания?

Сперанский не выдержал, нервно передернулся и зло посмотрел на Бинского: уж от кого, от кого, но от Бинского он не ожидал такого позорного малодушия.

— Шкуру спасаете, Бинский? Боюсь, что это вам не поможет! — сквозь зубы процедил Викентий Павлович и обернулся к Лацису: — Прикажите увести эту дрянь. Я все сам расскажу.

Обессилев оттого, что все рухнуло и что теперь нужно самому подороже продать сведения, Сперанский проводил Бинского тяжелым взглядом решившегося на все человека, но еще долго сидел, низко опустив голову, боясь заговорить и услышать звук своего голоса. Но вот он выпрямился на стуле и бросил:

— Пишите!..

Молоденький чекист, сидевший незаметно в углу, приготовился стенографировать.

— Да-да, пишите! — медленно повторил Сперанский. Он, видимо, никак не мог примириться с мыслью, что все проиграно, все кончилось. Но нужно было перешагнуть через это.

Лацис смотрел на него. Терпеливо ждал.

— Еще до вооруженного восстания, — тихо заговорил Сперанский, — мы предполагали активизировать нашу деятельность и провести в городе ряд крупных диверсий…

* * *

Это была трудная ночь.

Задолго до рассвета десятки автомобилей, срочно мобилизованных на ликвидацию контрреволюционного заговора, разъехались в разные концы города. Вместе с чекистами в операции участвовали поднятые по тревоге красноармейцы гарнизона.

Арестовывать бразильского консула графа Пирро по понятным причинам поехал сам Лацис. Предъявив обвинения, он вручил ему ордер на обыск. Консул занервничал, стал ссылаться на дипломатический иммунитет, настаивал на том, чтобы его сейчас же, ночью, представили членам правительства Украины.

— Это попрание всех международных норм! Это неслышимое… простите, неслыханное дикарство! — кричал он, успевая, однако, настороженно рассматривать чекистов. — Мое правительство доведет этот факт до сведения мировой общественности.

— Приступайте к обыску! — не обращая внимания на угрозы, спокойно сказал Лацис..

— Постойте! — воскликнул с отчаянием граф. — Хочу предупредить, что, даже если вы ничего не найдете, — а в этом я уверен! — я все равно сообщу об этом неслышимом… простите, неслыханном произволе своему правительству. И вашему тоже.

— Конечно. Больше того, если мы ничего не найдем, мое правительство извинится перед вами и перед вашим правительством, — невозмутимо сказал Лацис.

— Мы не примем извинений! — театральным голосом, с вызовом вскричал граф Пирро.

— Я иного мнения о вашем правительстве. Надеюсь, оно сумеет нас понять. Ведь вам, господин консул, предъявлено обвинение в попытке свергнуть в Киеве Советскую власть путем военного переворота.

— Это чудовищно!.. Это нелепое обвинение еще надо доказать! — Граф Пирро изобразил на своем лице степень крайнего удивления.

Но уже после начала обыска консул сник, опустил голову. Чекисты обнаружили в особняке несколько тайников с оружием, а также десятки ящиков динамита.

— Как видите, господин консул, моему правительству не придется извиняться перед вашим правительством! — сухо сказал Лацис.

Остаток этой ночи бразильский консул провел в ЧК, куда то и дело привозили все новых заговорщиков.

Заведующего оружием инженерных командных курсов Палешко чекисты подняли с постели и вместе с ним проехали по другим адресам, арестовав еще человек десять его коллег и сообщников.

Около ста заговорщиков было арестовано в Управлении Юго-Западной железной дороги. На заводе «Арсенал», в цехах, где стояли отремонтированные и готовые к отправке на фронт орудия, чекисты извлекли из вентиляционных колодцев несколько пудов взрывчатки. А на Владимирской горке, неподалеку от памятника Владимиру Крестителю, нашли тайник с несколькими десятками пулеметов и большим количеством патронов к ним. Еще одним тайным складом оружия служила полузатопленная баржа…

Среди арестованных оказался армейский ветеринарный врач. В небольшом здании ветеринарной аптеки чекисты обнаружили вакцину, при помощи которой врач уже неоднократно заражал кавалерийских лошадей сапом.

Не избегли своей участи главари заговора петлюровцев, которые к тому времени уже вступили в переговоры об объединении с Киевским центром. В эту ночь были арестованы петлюровские офицеры Стодоля и Корис и несколько сот их помощников.

С заговором было покончено.

Впрочем, масштабы заговора не удовлетворили Лациса, они показались ему ничтожными. И поэтому еще пару ночей он с помощью председателя Киевской ЧК, фанатичного, никогда не расстающегося со своим «кольтом» Сеньки Блувштейна и его заместителя Петьки Дехтяренко, бывшего анархиста, начиненного неимоверной злобой, охватил киевлян «широким неводом с мелкой ячеей». Лацис исходил из принципа, что потенциальную опасность представляют жители города, «классово чуждые великому пролетарскому делу».

В самый короткий срок чекисты во главе с Лацисом открыли и разоблачили еще около двадцати заговоров.

Первым делом — «генеральский заговор». В Киеве — городе множества военных училищ — проживало не менее ста бывших генералов, в основном глубоких стариков. Из ста отобрали около пятидесяти, не тронув тех, против ареста которых протестовал бы наркомвоенмор Троцкий. «Когда выучат новых красных Наполеонов и маршалов Бертье, тогда берите их с потрохами», — любил говаривать чекистам Лев Борисович.

Изрядно пощипали чекисты кадры действующих командных курсов, «открыв» и здесь опаснейшие заговоры.

Арестовали большую часть инженеров, мастеров и управленцев, даже кое-кого из «рабочей аристократии» на заводе «Арсенал»…

Всех этих предателей и заговорщиков сразу же, без суда и следствия, тоже расстреляли.

В общем, за три ночи население города Киева уменьшилось на несколько тысяч человек.

* * *

Через несколько дней, улучив свободную минуту, Красильников собрался съездить в больницу проведать Фролова и зашел в приемную, чтобы предупредить Лациса.

Дежурный, немногословный и неторопливый с виду человек, разъяснил, что Мартина Яновича нет, но он только что звонил от Косиора: будет минут через десять.

Красильников задержался, и очень скоро появился Лацис. Наметанным глазом Красильников сразу заметил, что он чем-то взволнован.

— К Фролову поедем вместе! — озабоченно сказал Лацис. — Возникли новые, важные обстоятельства — я только что узнал о них, и посоветоваться с Фроловым мне крайне необходимо.

…Госпиталь, в котором лежал Фролов, находился неподалеку от Купеческого сада. И хотя сюда долетала музыка, пение цыганского хора, смех, здесь, как нигде в городе, чувствовалось дыхание неотвратимо надвигающегося фронта. В госпитальном садике, под редкими деревьями, прямо на выжженной солнцем ущербной траве, лежали выздоравливающие красноармейцы, курили махорку и вели бесконечные, то по-крестьянски медлительные, то, как на митингах, бурные разговоры о войне, о родном доме и больше всего — о земле, о том, что за нее, кормилицу, можно и голову сложить. Одни из них откровенно наслаждались вынужденным бездельем, другие явно тяготились им.

В вестибюле и коридорах госпиталя с сосредоточенной поспешностью мелькали мимо тесно поставленных друг возле друга коек озабоченные врачи, строгие усталые сестры и по-домашнему уютные нянечки. У кроватей смиренно сидели родственники и знакомые, невесть как отыскавшие и невесть каким путем пробравшиеся к своим дорогим, любимым, близким.

Пожилая нянечка проводила Лациса и Красильникова до палаты, остановилась у двери.

— Только, пожалуйста, недолго. Крови у них вышло страсть как много, — наказывала она им, — слабые они очень.

Фролов лежал в крошечной палате один. Лицо его, и без того сухое, еще больше заострилось, щеки глубоко запали, на губах запекся жар нестерпимой боли. И только глаза, как и прежде, светились молодо и живо.

— Вот спасибо, что пришли, — приподнялся на локте Фролов, пытаясь встать, и по лицу его разбежались радостные морщинки.

— Лежи-лежи! — сердито приказал Красильников и переставил вплотную к кровати беленькие крохотные табуретки. — Мы посидим, а ты полежи, раз такая канифоль вышла.

Лацис и Красильников по очереди дотронулись руками до бледной худой руки Фролова, лежащей поверх белой простыни, — поздоровались. Фролов в знак приветствия смог только слабо, беспомощно шевельнуть рукой. Красильников неловко полез в карман своей куртки, достал газетный сверточек и тихо положил его на тумбочку:

— Сахар.

— Папирос бы. Третий день без курева, — глядя благодарными глазами на друзей, попросил Фролов.

Лацис хитровато взглянул на Фролова и извлек две пачки папирос.

— Ну, теперь живем! — медленно в улыбке разжал губы Фролов. — А то ни походить, ни покурить. Прямо хоть помирай!

— Помирать, положим, еще рано. Пускай враги наши помирают, а нам жить надо, — внимательно рассматривая Фролова, сказал Лацис.

— Принимаю как руководство к действию! — И Фролов нетерпеливо добавил: — Будем считать, что о погоде поговорили. Не томите, выкладывайте новости!

— Новости разные. Начну с хороших, для восстановления гемоглобина. С заговором, в общем-то, покончили. Напрочь. Хотя масштабы его оказались куда больше, чем мы предполагали. Пришлось расстрелять больше двух тысяч чуждых нам элементов.

При последних словах Лациса Фролов болезненно поморщился. Красильников торопливо наклонился к нему, спросил:

— Что? Болит?

— Болит, Семен, болит, — ответил Фролов.

— Так я это… сейчас врача приведу!

— Не надо… пройдет, — остановил Фролов.

Старый опытный революционер, пришедший когда-то из меньшевиков, отрицающих необходимость немедленного переустройства жизни и создания сразу, в течение двух-трех лет, светлого здания коммунизма, он начинал ощущать с болью и волнением все издержки наступившего наконец переворота, который он приближал как мог.

Но что поделаешь? Не пойдешь против реки с ее стихийным течением. В октябре 17‑го большевики, даже если бы вовсе не хотели, не могли не взять власть, как не могли отказаться от своих лозунгов. Все эти болтуны, Керенские, Львовы, разрушили страну, погрузили ее в полный хаос, и нужен был кто-то с твердой рукой. Таким был лишь один человек — Ленин. И те, кто шел за ним.

Признать сейчас ошибки значило снова вернуться к бесконечным спорам и хаосу. Фролов знал, что Лацис и руководители Киевской ЧК уничтожают людей без всяких доказательств вины, но для того, чтобы выступить против, он должен был дождаться встречи с Дзержинским, иначе и его смела бы волна репрессий — без всякой пользы для дела.

Фролов старался избегать этой темы о несправедливостях. Конечно, будь он на ногах, в деле…

— Ну а плохие новости? — спросил Фролов. — Их, надеюсь, с собой не унесете…

— Понимаешь, обстановка на фронте резко ухудшилась, — сказал Лацис. Ему был крайне нужен сейчас совет умного, знающего дело конспиратора и подпольщика, тут не годились ни суматошный Блувштейн, ни сумрачный, увешанный маузерами Дехтяренко. — Особенно плохи дела у сорок пятой, сорок седьмой и пятьдесят восьмой дивизий на юге, между Николаевом и Одессой. Их объединили в одну Южную группу. Но Херсон и Николаев они уже сдали: деникинцы с помощью флота Антанты нанесли очень сильный удар. Возможно, Киев падет раньше, чем Южная группа выскользнет оттуда. Произойдет окружение. Если они начнут выбираться, попадут в кашу из петлюровцев, которые сильны в районе Умани и Белой Церкви, и из нескольких десятков других хорошо вооруженных банд… Это к северу. А к востоку — махновцы, григорьевцы и далее деникинцы. К западу — Польша, Румыния, захватившая Молдавию и Приднестровье.

Фролов кивнул. Он хорошо знал карту и понимал положение.

— Решено все-таки пробиваться к Житомиру, на соединение с основной силой Двенадцатой армии, — очень тихо сказал Лацис.

— К Житомиру? Это четыреста верст и петлюровские заставы. Не пройдут.

— Не пройдут, — согласился Лацис. — Если мы не окажем Южной группе помощь. Нужна очень точная информация о планах Деникина.

— Информация — это одно… — задумался Фролов. — А кто поставлен во главе Южной группы?

— Иона Якир.

Фролов знал о Якире. Совсем молод: двадцать три года. Сын аптекаря, учился в Швейцарии и в Харькове, в Технологическом, в войне не участвовал, против германцев не воевал, сразу пошел в красногвардейцы, проявил безусловные военные способности на Гражданской, командовал группой войск на севере Дона. Вначале успешно. Но затем массовыми расстрелами казаков возбудил против красных население — и начался неуспех. Собственно, он один из тех, кто поднял против Красной Армии Дон. Но это поставили ему в заслугу, потому что юному командующему покровительствовал Троцкий.

Троцкий очень хотел вырастить своих юных маршалов, подобно Наполеону. Для этого он ставил рядом с ними офицеров старой царской армии, чаще генералов, выучеников Генерального штаба. Простой расчет: генералы потом уйдут в тень (да и теперь они не очень заметны), а юные маршалы сплотятся вокруг Троцкого, составляя его силу и славу. Так было с Егоровым, которого, в сущности, подменял немолодой генерал Егорьев. Так было и с Тухачевским, самым способным и самым жестоким, задвинувшим в небытие своего помощника и консультанта полковника-генштабиста Шафаловича…

— А кто там начальником штаба? — спросил Фролов.

— Адмирал Немитц. Это меня и волнует. Не завел бы куда-нибудь.

— Немитц — не Сусанин.

Александр Васильевич Немитц, контр-адмирал сорока лет, в первые годы Советской власти командующий Черноморским флотом, был блестящим военным умом, к тому же отличался абсолютной честностью и верностью слову. Это Фролову было известно. Адмирал сможет проложить курс среди минных бандитских полей и ловушек и петлюровских конных эскадронов. К тому же больше года адмирал воевал на суше.

— Немитц вытянет, — сказал Фролов. — Если поможем. Он не подведет…

— Хорошо бы… — сжал губы Лацис. Не верил он адмиралам, но знал, что Фролов просто так человека не охарактеризует. Подумает.

Мартин Янович нервно подошел к окну, задумался. Затем повернулся к Фролову:

— Если бы знать, что известно Ковалевскому и какие у него планы?

— Вы думаете про Кольцова, Мартин Янович? — спросил Петр Тимофеевич.

— Да. Но дело тонкое. Не провалить бы Кольцова, а вместе с ним и Южную группу. На эстафету полагаться нельзя. Надо кому-то идти к Кольцову. Тому, кто ни под какой пыткой не выдаст.

Они помолчали. Фролов несколько раз взглянул на Красильникова, но тот, погруженный в раздумье, этого не заметил. Зато прекрасно понял смысл взгляда все замечающий Лацис. Он вопросительно взглянул на Фролова, подняв бровь, и получил утвердительный кивок.

— Да, единственный такой человек — Семен Алексеевич. И опыт, и кругозор, и ловкость.

— Я? — изумился бывший комендор. — Какой из меня разведчик?

Но Лацис мгновенно осознал все выгоды предложения Фролова.

— Речь идет не только об ответственном посыльном, — сказал он. — О помощнике Кольцову! О диспетчере, который будет связан, с одной стороны, с подпольем, с другой — с Кольцовым. Нужно проверять явки, следить за работой связников. Проверять их. И первое важное дело — сведения, касающиеся Южной группы.

— Ну, если дело идет о помощи товарищу Кольцову, — вздохнул Семен, понимая, что Мартин Янович уже все решил и возражать дело бесполезное.

— Семен! — Фролов положил белую тонкую руку на загорелое запястье Красильникова. — С кровью от сердца отрываю тебя. Вот я вернусь в строй — ты мне еще нужнее будешь, чем раньше, я же поотстал… Но там ты нужнее. Выучишь адреса явок как молитву.

— Ясно. Как молитву.

— Вот-вот. Уточни у Сазонова пароль. Если его еще не поменяли, он такой: «Скажите, не доводилось ли нам с вами встречаться в Ростове?» — «Ваше имя?» — «Я — человек без имени».

— Я — человек без имени! — медленно повторил Красильников последние слова пароля, словно пробуя их на слух, покачал головой. — Мудрено шибко! Как из книжки.

— Мудрено, зато надежно.

В эту минуту за дверью послышался шум, и в комнату в сопровождении нянечки ворвался врач — маленький, толстенький и воинственный старичок. Лациса врач знал, но, видимо, он никого не боялся, если осмелился сделать выговор председателю ВУЧК.

— У меня одно начальство, товарищ Лацис, — старик Гиппократ. На этой территории все подчиняются его предписаниям. Раненому уже пора отдыхать. Я отвечаю за его состояние.

Врачу пришлось подчиниться, разговор, в сущности, был окончен, все решили. Лацис был рад показать перед Фроловым и Красильниковым, что он, вопреки общему мнению, человек покладистый.

Прощаясь, Фролов задержал руку Красильникова в своих ладонях:

— Скажи, Семен, что с мальчишкой? Где он?

Красильников неуклюже заерзал на табурете.

— Виноваты, Петр Тимофеевич… Столько было хлопот с этим Сперанским и другими. Поначалу забыли про пацана… Потом всюду искал, даже по станциям и вокзалам, на пристани… Нету. Но я его разыщу!

Фролов вздохнул, стараясь не тревожить рану.

— Пропасть может в этой заварухе… А жалко. Забавный парнишка. С характером и с головой. Из него большой толк выйти может…

— Это смотря в чьи руки…

— То-то и оно.

— Не сомневайтесь, найду, — упрямо повторил Красильников. — Все хлопцы, какие его в лицо знают, ищут. Расспрашивают.

…Спускаясь по госпитальной лестнице, Красильников вдруг сказал Лацису:

— Видать, серьезный старик. Стро-огий.

— Кто?

— Ну, этот… как его… Гиперкат…

— Гиппократ.

— Во-во! Сколько раз в этом госпитале был, и сейчас, и когда Сазонова ранило, а встретить его ни разу не довелось.

— Не мудрено, — сказал Лацис серьезно. — Это греческий знаменитый врач и философ. Жил он более двух тысяч лет назад.

Красильников сначала обиделся, а потом рассмеялся.

— Поймали меня… — сказал он, по-детски вытирая нос. — Надо же! — И снова насупился. — Вот так и эти… беляки поймают, не дай Бог. На слове. Они все грамотные, языки знают, небось и по-гречески…

— Они образованные, а ты смекалист, — парировал Лацис. — Будете на равных.

Они сели в автомобиль, и шофер, с натугой покрутив рукоятку, заставил мотор зачихать, задергаться, и под облаком дыма, как под зонтиком, «бенц» покатил по улице.

…А немного времени спустя этот же двор пересек Юра. Вошел в вестибюль госпиталя. Около лестницы за столиком дежурила сестра, что-то записывала в журнал.

Юра громко кашлянул, чтобы обратить на себя внимание. Сестра подняла голову.

— Тебе что, мальчик? — строго спросила она.

— Извините, я хотел бы посетить товарища Фролова, — замялся перед этой казенной строгостью Юра.

— Его сегодня уже проведывали!..

— Но мне тоже нужно… — Он подумал и тихо, но твердо добавил: — Мне необходимо…

— Вы — родственник? Сын? — с любопытством разглядывая мальчика, допрашивала сестра.

— Нет. Но…

По лестнице спускался маленький толстенький и сердитый старичок в белом халате. Он сердито махал руками:

— Ступайте! Ступайте! Часы приема посетителей кончились! Сестра, в чем дело? Немедленно удалите посторонних!

Юра, вздохнув, направился к выходу. Но потом вернулся. Вынул из-за пояса книгу, положил ее перед сестрой:

— Пожалуйста, передайте эту книгу товарищу Фролову!

Сестра взяла книгу, пролистала ее, удивленно прочла название:

— «Граф Монте-Кристо»…

Юра вышел из ворот госпиталя, и город в сумерках показался ему чужим и неприветливым. С глухой обидой он думал о том, что остался совсем один, что нет у него в этом огромном городе человека, дома, крова, куда бы он мог сейчас пойти. Страх одиночества родил и окончательно укрепил в нем то решение, которое он принял.

Где-то был его отец… Путь к нему далек и труден. Но, отойдя от госпитальных ворот, он сделал первые шаги по этому пути.

Глава 14

Допоздна засидевшись в кабинете, Щукин тщательно обдумывал полученное от Николая Николаевича донесение о провале Киевского центра. Неожиданно наступила для него полоса неудач — арест Загладина, теперь провал Киевского центра. Щукин был верен своей всегдашней привычке не преуменьшать масштабов случившегося, хотя Центр, он знал, не был могущественной организацией. Но он был его детищем, пусть и худосочным. Донесение вызвало в нем поначалу приступ слепого нервного гнева. Когда острота известия несколько притупилась, Щукин весь отдался напряженному анализу. Провал заговора подтвердил его предположение, что события в Киеве — не цепь случайностей, что скорее всего это хорошо продуманная и организованная операция чекистов. Но как они вышли на Центр? Где, с какой стороны организация оказалась уязвимой? Кто допустил ошибку? Сперанский? А может быть, Лебедев? О его судьбе Николай Николаевич ничего не сообщал. Неужели причина провала в Лебедеве? Нет, это маловероятно, Лебедев очень осторожный, опытный разведчик. Значит, он, Щукин, что-то не предусмотрел, позволил застать себя врасплох?

Нужен был Осипов. Щукин вызывал его дважды, но капитана не могли найти. С еле сдерживаемой яростью Щукин вызвал дежурного, приказал ему немедленно найти капитана. Но Осипов вскоре явился сам. Молча выслушал начальственные замечания Щукина по поводу его беспричинного отсутствия. Дождавшись паузы, тихо сказал, что был на конспиративной квартире на Клочковской улице, куда пришел из Киева Мирон Осадчий.

— Что с Лебедевым? — нетерпеливо спросил Щукин.

— Подполковник погиб. Чекисты вышли на ювелира. Когда Лебедев с проводником пришли туда, их ждала засада. Осадчему удалось бежать, — ровным, бесстрастным голосом докладывал Осипов.

— Ю-ве-лир, — раздельно проговорил Щукин, глаза его сузились. Значит, либо его перехитрили чекисты, либо источники провала следует искать здесь… в штабе. Похоже, что здесь.

— Кто знал о ювелире? — Это было раздумье, а не вопрос, но Осипов готовно ответил:

— Кроме нас с вами, только Лебедев и командующий. — Немного помедлив, он добавил: — Еще, может быть, ротмистр Волин.

— А связной? — пронзительно взглянул на капитана Щукин.

— Исключено. Мирон Осадчий ничего не знает. Шел, куда приказывали.

Щукин почувствовал незнакомую прежде ватную слабость во всем теле: он был постоянно готов к самым неожиданным ситуациям, только не к этому, не к встрече с лазутчиком красных вот так впрямую, в штабе! Это же катастрофа. Именно катастрофа… В последнее время Николай Николаевич уже дважды сообщал, что, по его предположениям, некоторые оперативные сводки Добровольческой становятся известными в штабе красных. Однако Щукин решительно отвергал эти предположения как не имеющие под собой почвы. Но теперь?.. Полковник вытер пот со лба. Теперь-то как? Кому верить? Кому доверять?

— В приемную командующего могли просочиться сведения о ювелире, — предположил Осипов, присвоив себе прежнюю настороженность Щукина к Кольцову.

Щукин вспомнил о своем разговоре один на один с командующим — тот, не читая и даже не поинтересовавшись фамилией ювелира, подписал письмо.

— Нет, не могли! — Полковник отошел к зашторенному окну. «А ведь у меня нет другого выхода, как немедленно начать проверку офицеров штаба, — с внезапной бессильной горечью подумал он. — Проверку тщательную и строгую».

Утром следующего дня полковник Щукин стремительно прошел через приемную командующего, но прежде чем войти в кабинет, коротко бросил Кольцову:

— В ближайший час Владимир Зенонович будет занят. Никого не впускать, ни о ком не докладывать!.. Ни о ком!

Микки взглянул многозначительно: что-то случилось. Кольцов тоже отметил это про себя. Медленно, с немало стоящим ему спокойствием он собрал бумаги, разложенные на столе, не спеша направился к выходу. Поймав вопросительный взгляд Микки, сказал:

— Понадоблюсь — я у телеграфистов.

Со скучающим видом он прошел в аппаратную, спросил у дежурного офицера связи:

— Ничего срочного?

— Пока нет, Павел Андреевич, — ответил тот, не отрывая взгляда от телеграфной ленты.

— Я попозже еще загляну, — сказал Кольцов и вышел, оставив позади себя торопливый стук телеграфных аппаратов и тонкий писк морзянки. Скользнул в сумеречный тупиковый коридорчик. Затаив дыхание, несколько секунд прислушивался. На ощупь нашел знакомую дверцу и оказался в заваленной старой рухлядью комнатке. Замер.

— Ни одну из этих операций осуществить не успели, — донесся сверху, из кабинета командующего, сухой и ровный голос Щукина. — По имеющимся у меня данным, чекисты одновременно арестовали почти всех руководителей Киевского центра.

Наступила пауза, во время которой Кольцов слышал звук шаркающих шагов Ковалевского, и затем донесся его глуховатый голос:

— Продолжайте!

— Большие потери и среди личного состава Центра… — четко докладывал Щукин. — Впрочем, это уже не имеет значения — чекисты ликвидировали все склады оружия и боеприпасов. Так что в случае чего все равно вооружать людей практически нечем.

— Значит, рассчитывать на помощь Киевского центра не следует? — прозвучал издалека голос командующего. Видимо, он стоял в дальнем углу кабинета. — Так я должен понимать ваше сообщение?

— Да, Владимир Зенонович, — негромко сказал Щукин, и стул под ним заскрипел.

Разговор оборвался.

Кольцов мысленно представил себе Ковалевского: он, как обычно, смотрит на карту, вобрав в плечи большую седую голову, странно похожий на попавшую на свет сову. Молчание затянулось. Казалось, Ковалевский забыл о Щукине либо Щукин уже бесшумно вышел.

— Как Николай Николаевич? — глухо спросил наконец Ковалевский.

Послышался уверенный голос Щукина:

— Цел и невредим… Он-то и сообщил о разгроме Киевского центра…

— Слава Богу… Слава Богу… — с некоторым облегчением вздохнул Ковалевский, прошаркал по кабинету к столу и затем снова туда, к стене, где карта. Голос его зазвучал тверже и громче: — Киев — крепкий орешек. Я надеялся раскусить его малой кровью с помощью Киевского центра. Но… без карт Киевского укрепрайона мы уложим у стен Киева всю армию. И сами сложим головы. И вы, и я…

— Вы хотите сказать… — с несвойственной ему нерешительностью начал Щукин.

— Да-да, нужны карты! — резко сказал Ковалевский, и опять Кольцов слышал только, как поскрипывал под Щукиным стул, как мягко шаркали по полу сапоги Ковалевского, а в окнах тихо позвякивали от ветра стекла.

Переступив с ноги на ногу, Кольцов обернулся к двери, упорно прислушиваясь к звукам в коридоре. Но там было по-прежнему тихо.

Казалось, все силы его, все нервы были натянуты до предела, каждый звук, каждый шорох держали его в непрестанном напряжении. Риск был чрезвычайно велик. Если бы кто-нибудь увидел его здесь, ничего другого не оставалось, как бежать. Бежать, когда только-только с таким трудом наладил работу, только начал приносить пользу…

А там, наверху, в кабинете командующего, снова откашлявшись, заговорил полковник Щукин, заговорил убежденно, с напором, торопливо, словно боясь, что его до конца не дослушают:

— Это слишком рискованная операция, Владимир Зенонович. Это почти немыслимая операция!

— На войне как на войне, полковник, — возразил Ковалевский. — Я так думаю, что эта операция по плечу Николаю Николаевичу?

— Я берег Николая Николаевича на крайний случай! На самый крайний случай, Владимир Зенонович! — отстаивал свое полковник. Было слышно, как он поднялся со стула.

— Падение Киева может во многом повлиять на исход всей военной кампании. Победы, как известно, окрыляют. — Голос Ковалевского то удалялся, то звучал громко, отчетливо: видимо, командующий медленно ходил по кабинету. — Победы поднимают боевой дух в войсках! А нам это сейчас очень необходимо… Вот и судите теперь сами, Николай Григорьевич, крайний ли это случай.

— Хорошо, Владимир Зенонович! — сдался наконец Щукин. — Я прикажу Николаю Николаевичу достать карты Киевского укрепрайона… Но не гарантирую, что это удастся… И не гарантирую, что Николай Николаевич сумеет после этого остаться на своем посту. — И после паузы добавил: — Вы по-прежнему настаиваете на этом?

Ковалевский подумал немного, твердо ответил:

— Выбора нет!

Дольше оставаться в комнате Кольцов не решался — его могли разыскивать. Он неторопливо вышел в коридор и снова отправился к телеграфистам.

Отобрав свежие телеграммы и на ходу непринужденно, как это и полагается адъютанту его превосходительства, перечитывая их, поднялся в приемную. Одна телеграмма — с передовой от генерала Бредова — заинтересовала его.

— Николай Григорьевич все еще там? — озабоченно спросил Павел у Микки, висящего на телефоне с очередной светской новостью.

— Да, — ничуть не отвлекаясь от разговора, беспечно бросил Микки.

Кольцов, однако, не стал ждать. Он решительно отворил дверь в кабинет командующего, поймал на себе недовольный, угрюмо-диковатый взгляд Щукина.

— Простите, ваше превосходительство!.. Кажется, нашелся сын полковника Львова! — доложил Кольцов, не удостаивая даже мимолетным взглядом замершего в негодовании Щукина.

— Что вы говорите?! — Командующий вскинул на адъютанта удивленные глаза. — Если это правда, я рад такой новости!

— Вот телеграмма с передовой! Генерал Бредов доносит, что к нему в штаб доставили мальчишку, который утверждает, что он — сын Львова. — В голосе Кольцова звучала неподдельная радость.

— Но… Как же он мог попасть на передовую? — спросил Ковалевский, обернувшись к полковнику Щукину.

Щукин недоуменно пожал плечами. От чьих бы то ни было личных переживаний он стремился тщательно отгораживаться.

И тогда Ковалевский решительно сказал:

— Вот что, капитан! Возьмите мою машину и поезжайте к генералу Бредову. На месте во всем разберетесь. Если мальчишка действительно сын полковника Львова — немедленно везите его сюда, ко мне. Я не оставлю его на произвол судьбы. — Носовым платком он вытер повлажневшие глаза, глухим сдавленным голосом добавил: — Михаил Аристархович… был моим другом… с детства… Жаль, не дожил… — и низко склонил голову, словно ее пригнула к земле тяжесть нахлынувших воспоминаний.

Кольцов неслышно закрыл за собою спрятанные в портьеры двери.

Возле штаба Кольцов, к своему удивлению, неожиданно увидел Ивана Платоновича Старцева. Постукивая тростью по булыжникам мостовой, он с видом больного человека, которому предписаны прогулки, медленно прохаживался по улице — видимо, ждал его. Встреча была незапланированная, и это не могло не встревожить Кольцова. Он прошел мимо старика, свернул в людный переулок, подальше от штабных окон. И только у старой афишной тумбы остановился, с преувеличенным, настороженным вниманием стал читать объявление о предстоящих гастролях в городе большой оперной труппы. Старцев встал рядом с ним.

— Что-нибудь случилось? — тихо спросил Кольцов.

— Контрразведка вышла на нашу эстафету. Человек, который направлялся к вам из Киева, арестован.

— Кто? — не отрываясь от афиши, продолжал спрашивать Кольцов.

— Не знаю… И не знаю, как будут держаться люди, арестованные на проваленной явке. — Старцев сердито обстукивал булыжники, будто тянулся глазами к нужному ему объявлению и, не находя его, сердился.

— Вам надо уходить! — прошелестело со стороны Кольцова.

— Непосредственной опасности еще нет. — Старцев уткнулся глазами в какое-то отпечатанное на машинке объявление.

«Случайность или предательство — этот провал? — лихорадочно думал Кольцов, разглядывая афишу. — Какая степень опасности грозит Ивану Платоновичу и Наташе? Можно ли им оставаться в Харькове? Как быть со связью?» На все эти вопросы ответа Кольцов пока не находил.

Связь с Киевом… На ее восстановление может уйти немало времени. Кольцов это понимал. Но сведения, которыми он располагал, ждать не могли. Они слишком важны. Вот он, видимо, и наступил, тот момент, который Фролов предусмотрел еще тогда, в Киеве. Запасной вариант связи…

По булыжной мостовой проехала извозчичья пролетка. Кольцов подождал, когда стихнет стук колес, и, видимо, приняв решение, тихо заговорил:

— Разыщите в депо паровозного машиниста Дмитрия Дмитриевича Кособродова. Запомнили? Скажите ему, что его брата Михаила Дмитриевича разыскивает однополчанин Петр Тимофеевич.

— Запомнил, — близоруко разглядывая какую-то занятную афишу, ответил Старцев.

— Спросите у Кособродова, налажена ли у него связь с Михаилом. Если налажена, передайте ему следующее… Запоминайте! Ковалевский просил Щукина добыть через некоего Николая Николаевича карты Киевского укрепрайона… Я не слишком быстро? — с неподвижно-безразличным лицом торопился сообщить Кольцов.

— Нет, нет, память у меня пока слава Богу! — отозвался, весело щурясь, Старцев.

— Щукин пообещал Ковалевскому сделать это. Щукин очень ценит Николая Николаевича. Вероятно, это штабной работник, в ряды Красной Армии внедрился давно, должно быть, военспец из бывших офицеров… Сообщение надо передать крайне срочно. В штабе Добрармии разрабатывается генеральное наступление на Киев.

— Попытаюсь что-то предпринять, — заверил Старцев, чувствуя, что они слишком долго задержались у афиши и со стороны это может показаться подозрительным. Они коротко условились о следующей встрече. Вежливо раскланявшись, Старцев ступил на мостовую. Но остановился, не скрывая торжествующей иронии, громко сказал: — А знаете, господин офицер, талеры, которыми вы интересовались, я продал. Извините! Девяносто шесть великолепных талеров… за три пуда пшена. — Затем он торопливо пересек улицу и смешался с толпой.

Кольцов еще долго видел его широкополую шляпу, уплывающую среди платков, картузов, цилиндров…

* * *

Открытый «фиат» командующего, в котором ехал Кольцов, с трудом продвигался по разбитой многочисленными повозками проселочной дороге. Поднялись в гору, проехали зеленую, в вишневых садах Полтаву, свернули на Гадячский шлях. Позади машины выстилался, надолго замирал в тягучем летнем безветрии длинный шлейф пыли. Она медленно оседала на дорогу, на иссохшую придорожную траву.

Кругом лежала уставшая от войны земля, давно ждущая дождя и заботливых рук пахаря. На пологих склонах балок застыли в тревожной полудреме опустевшие села и хутора. Вдоль дороги, иногда пересекая ее и удаляясь к самому горизонту, тянулись линии окопов с перепаханными артиллерией ходами сообщения, полуразваленными блиндажами, пулеметными точками. И множество наспех сколоченных крестов торчало среди выжженных жарой полей. Желтые одичавшие кресты среди одичавших трав…

По мере приближения к фронту Кольцову все чаще встречались пустые интендантские повозки, телеги, переполненные израненной солдатней. С тупым безразличием провожали они взглядом проезжающий мимо автомобиль.

Грохот артиллерии и шум передовой постепенно нарастал и, поглощая горячую степную тишину, сотрясал раскаленное до звона небо.

В полуразрушенном, полувыгоревшем селе, среди почерневших хат и одиноко торчащих обугленных стропил, Кольцов безошибочно — по ведущим к одному месту телефонным проводам — отыскал штаб. Отряхивая с себя пыль, вошел в хату.

Наскоро приспособленное под штабное помещение человеческое жилье всюду хранило остатки мирного благополучия, вытесненного и смятого войной. Поднявшиеся навстречу Кольцову офицеры смотрели на него. Глаза, глаза! В одних — бессознательное, доведенное до автоматизма годами службы уважительное почтение перед старшим по положению и по чину; в других — издевка к штабному капитану; но большинство глаз не выражали ничего — в них застыло безразличие и глубокая, одеревенелая усталость.

Кольцов уважительно, с интересом рассматривал фронтовиков. На них были истерзанные окопной жизнью мундиры, стоптанные сапоги, смятые фуражки с потрескавшимися козырьками. Это были люди, которые делали войну.

Дежурный по штабу поручик, вытянувшись в струнку, неустоявшимся юнкерским голосом звонко выкрикнул:

— Господин капитан! Конный разъезд задержал парнишку. Он утверждает, что его отец — полковник Львов.

— Я хорошо знал полковника, — сказал Кольцов. — Приведите сюда парнишку!

Вскоре в сопровождении солдата в комнату вошел Юра. Слой серой, застарелой копоти и пыли покрывал его лицо, на нем висели лохмотья грязной одежды. Низко понурив голову, он встал посреди комнаты, взглядом исподлобья нашел Кольцова, и тотчас в глазах его вспыхнули искры радости. Юра узнал человека, который помог ему сесть в поезд на маленькой станции. Узнал сразу, хотя и был на Кольцове щегольской офицерский мундир.

Кольцов тоже узнал своего попутчика. Вглядевшись, он без труда подметил в чертах мальчишечьего лица — в разрезе глаз, в манере смотреть твердо, открыто, в упор — сходство с полковником Львовым.

— Как тебя зовут? — ласково спросил Кольцов.

— Юра, — с готовностью ответил мальчик.

— А как зовут твоего отца?

— Михаил Аристархович… Значит, вы тогда убежали от бандитов? — невольно сбился на прошлое Юра.

— Да, убежал… А ты… Ты ведь должен быть в Киеве? Где мама? — И по тому, как дрогнуло лицо мальчика, понял, что об этом спрашивать не следовало.

— Мама… умерла, когда бандиты… — Голос Юры прервался, губы задрожали, но он справился с собой. — А папа? Вы знаете моего папу?

Сердце Кольцова кольнула жалость. Сказать правду? Нет, так сразу невозможно. И чтобы хоть как-то оттянуть время, он с небрежной деловитостью спросил:

— Так почему ты не в Киеве, Юра?

Лицо у Юры вытянулось, глаза стали строгими, как у отца.

— Тогда бандиты нас выбросили из вагона. А потом я все же доехал до Киева и ждал отца, я думал…

Юра изо всех сил сдерживал слезы. Кольцов, в знак доверия, положил руку на плечо и усадил мальчика на скамейку. Присел рядом. Немного подумал, вспоминая события недавнего прошлого.

— Мы с твоим отцом, Юра, вместе бежали от бандитов. — И он стал рассказывать, как храбро вел себя Юрин отец во время побега. Кольцов рассказывал, словно бы вовсе не замечая вопроса в нетерпеливом взгляде мальчика, оттягивая ту тяжелую, неотвратимую минуту, когда надо будет сказать правду, одну горькую правду. — Твой отец умел стойко переносить невзгоды и несчастья… — с трудом справляясь со своим голосом, сказал Кольцов.

— Умел? — переспросил Юра. Он вдруг стал догадываться, почему этот офицер не говорил, где сейчас отец. И все-таки ему не верилось. Он знал, что на войне убивают многих, могли убить и его самого — на батарее, во время скитаний при переходе линии фронта… Но чтобы это непоправимое случилось с его отцом!.. Нет-нет, этого не может быть! Это невозможно!

— Да, Юра, твой отец был храбрым офицером… и погиб он в бою, как герой… Я тебе еще многое расскажу… о нем… — наконец решился Кольцов.

Сквозь мутную пелену Юра видел, как в штабе появился генерал, весь в копоти, саже и пыли. Это был Бредов.

— Мужайся, солдат, — сказал генерал дрогнувшим голосом. — И выше голову! Мы заменим тебе отца. — Тяжелая рука неуклюже погладила Юру по голове.

Нет, отца никто не заменит, это Юра знал твердо. И все же он так нуждался сейчас в самом обыкновенном тепле, в чьей-то постоянной надежной близости. И всем сердцем он потянулся к этим людям, соратникам, друзьям отца. Но больше всего — к Кольцову, ведь он был вместе с отцом в плену у бандитов, вместе бежал…

Кольцов встал, почтительно выпрямился:

— Мы сейчас же едем, ваше превосходительство! Юру ждет командующий…

— Извините, капитан, что не помыли мальчика. И не нашли ему одежды, — сказал генерал. — Мы тут сами крайне истрепались и обовшивели.

* * *

Проснулся Кольцов довольно рано. Тут же подумал о том, что в полдень должен встретиться с Наташей, чтобы узнать, установлена ли связь с Кособродовым и не коснулся ли самих Старцевых провал эстафеты, не угрожает ли им непосредственная опасность. Если есть хоть что-то подозрительное, Старцевым нужно немедленно исчезнуть из города и тогда… Тогда он останется совсем один. Однако, может, еще и обойдется. На связь посылают крепких людей, вряд ли контрразведчикам удастся узнать что-либо существенное.

Связь, связь… Если она оборвется, его пребывание здесь во многом потеряет смысл. Ведь пока он полезен только сведениями, которые удается добыть. Те донесения, которые успели уйти по эстафете, безусловно важны. Но будут не менее важные. Должны быть! Ближайшая и наиважнейшая его задача — узнать, кто скрывается под именем Николая Николаевича. Вероятнее всего, этого человека следует искать среди ответственных работников штаба 12‑й армии — такой вывод напрашивался, если по-настоящему осмыслить все разговоры Щукина с Ковалевским. Но это всего лишь предположение, которое надо еще много раз проверить. Может оказаться и так, что под этим именем зашифрована целая организация.

Из соседней комнаты донеслись какое-то сонное прерывистое бормотание и всхлипывания, которые, видно, и разбудили Кольцова. Он тихо встал и на цыпочках прошел к открытой двери — вчера они с Юрой долго разговаривали, лежа в постелях, и дверь так и осталась растворенной. Мальчик спал, беспокойно разметавшись, лицо его было напряжено, брови нахмурены, губы плотно сжаты. Видно, и во сне переживает свои скитания и горести… Юру успели помыть и постричь в гарнизонной бане, а Ковалевский распорядился сшить мальчику обмундирование. Надо было с утра проследить, чтобы портные управились побыстрее. Юра все порывался на кладбище, на могилу к отцу, и Кольцову еле удалось уговорить его дождаться до завтра: ну куда он пойдет в своем рванье? А обмундирование даже самого малого размера, какое нашлось на складе, Юре оказалось слишком большим.

Однако едва они успели умыться, как из мастерской принесли готовую одежду. Юра тотчас надел ее и на глазах переменился. В хорошо сшитом, подогнанном и отглаженном обмундировании он походил на кадета, готовящегося поступить в юнкерское училище.

После завтрака они пошли к командующему. Со смущенной, но довольной улыбкой Юра вытянулся в струнку посреди кабинета, старательно держа руки по швам.

Ковалевский внимательно оглядел Юру, покряхтел, довольный его видом, и с ласковой отеческой усмешкой похвалил:

— Молодец! Лейб-гвардия! А? Прямо хоть сейчас с большевиками воевать!

— Требует у меня погоны, Владимир Зенонович, — добавил доброй веселинки Кольцов.

Ковалевский гулко рассмеялся:

— Погоны? А не рановато? — Он добродушно потрепал Юру по голове, затем потянулся к столу, взглянул на какие-то бумаги, сказал Кольцову: — Павел Андреевич, голубчик! Сообщите запиской по поводу Шкуро, что он произведен в генерал-лейтенанты… Ну, там поздравьте его от меня…

— Не понимаю Антона Ивановича Деникина, — нахмурился Кольцов. — Вы — командующий армией и… тоже в этом чине. Почему вам ставка не дает полного генерала?

Ковалевский отмахнулся с гордым добродушием.

Кольцов вздохнул. Ковалевский, командующий армией и главноначальствующий в огромном регионе, своего рода губернатор края, тоже был генерал-лейтенантом, как и Шкуро, командир небольшого корпуса.

Ковалевский бросил на своего адъютанта понимающий взгляд, пояснил:

— Видите ли, Павел Андреевич! Меня в генерал-лейтенанты произвел государь император… Вот-с!

Кольцов с деликатной почтительностью кивнул и тут же вышел. Юра шагнул было за Павлом Андреевичем, но Ковалевский подошел к нему, усадил в кресло. Сам сел напротив, снял пенсне, зачем-то беспокойно протер его и снова водрузил на место.

— Вот так, Юрий! Твой отец был большим моим другом. Мы вместе с ним учились, вместе воевали… Немного знал я людей такой отваги, чести, верности долгу и присяге… И я был бы счастлив, если бы сумел… смог… да-да, если бы я смог заменить тебе отца. Хоть в малой степени!.. — смущенно, с паузами говорил Ковалевский: ему нелегко давался этот разговор.

Юра сидел в глубоком кожаном кресле. Голова его была низко опущена. Он беспомощно молчал.

Ковалевский долго смотрел на Юру, искал слова, не находил их и решил перевести разговор на другое:

— Надеюсь, ты тоже хочешь быть военным?

— Н-не знаю… — Юра не сразу нашелся — вопрос его явно захватил врасплох; он боялся обидеть этого старого и доброго к нему генерала, но и врать не хотел. — Нет, пожалуй!

— Кем же? — искренне удивился Ковалевский, считая, что для каждого юноши предел мечтаний — стать офицером.

— Путешественником, — отозвался тихо Юра: другу своего отца он мог признаться в самом сокровенном.

— Путешественником? Гм… а впрочем, почти все российские путешественники были офицерами, военными. Ты, конечно, хочешь исследовать Север?

— Да! А откуда вы знаете? — поразился Юра.

— «Север полон загадок. Север полон тайн». Это часто повторял муж моей племянницы…

— Он путешественник?

— Да. Он был путешественником… Ранней весной четырнадцатого года он отправился с Земли Франца-Иосифа к Северному полюсу. И умер в пути.

— Но это же… это же вы рассказываете о Седове! — взволнованно воскликнул Юра.

— Да. О Георгии Яковлевиче Седове! — с торжественной гордостью заявил генерал.

Ковалевский еще несколько мгновений глядел на Юру. Потом грузно поднялся и вышел из кабинета. Вернулся он вскоре с фотографией, где был изображен лейтенант с едва пробивающимися русыми усами и бородой, в новенькой морской форме, а рядом с ним — миловидная тоненькая девушка, совсем молоденькая, имеющая отдаленное сходство с генералом.

— Видишь ли, детей у нас не было, и Вера… она подолгу жила у нас… воспитывалась… а это — Георгий Яковлевич. Они только поженились. — Ковалевский поднял на Юру погрустневшие глаза, спросил: — А хочешь, я подарю тебе эту фотографию?

Глаза Юры вспыхнули радостью.

— Но…

— У меня еще есть такая, — успокоил его Ковалевский и подошел к столу, взял ручку. Задумался. Потом сказал: — Это уже когда они пешком отправились к полюсу, Георгий Яковлевич написал Вере: «Если я слаб, спутники мои крепки…» Ты хочешь стать спутником Георгия Яковлевича. Значит, ты должен дойти до полюса! Вот так я и напишу тебе на фотографии.

«Если я слаб, спутники мои крепки». Юра повторил эти слова про себя, они ему понравились, хотя их истинный смысл и был скрыт для него. Он решил, что при случае расспросит обо всем Кольцова.

Позже командующий дал Юре машину для поездки на кладбище и распорядился, чтобы Кольцов сопровождал мальчика.

Когда они приехали к Холодногорскому кладбищу, Кольцов отпустил машину. Он понимал, что мальчику не хочется быть чем-то связанным, угадал он и невысказанное желание Юры остаться в одиночестве и, проводив его к могиле отца, отошел и присел на мраморную скамью, вделанную в стену пышно и аляповато разукрашенной часовенки — усыпальницы какого-то купца.

Сквозь ветви боярышника ему хорошо была видна фигура Юры, сидевшего в скорбной позе придавленного горем человека. Вспомнилось, как много лет назад, когда в аварии на корабельных доках погиб его отец, он, в таком же возрасте, как и Юра, дождавшись, когда разошлись все пришедшие проводить отца, когда увели маму, долго сидел у свеженасыпанного холмика, предаваясь своему отчаянию и горю. Однако ему было легче, у него оставалась мама, и жизнь его тогда уже определилась в главном. А Юре, в его совершенном одиночестве, кто сможет помочь найти свою дорогу в это бурное время?

Кольцов вдруг остро почувствовал ответственность за судьбу мальчика, с которым так упорно сводила его жизнь. Он готов принять эту ответственность, хотя, может быть, и не вправе делать этого. Но и жить рядом с Юрой только сторонним, пусть и доброжелательным, наблюдателем он не мог. «Мы же русские люди», — подумал он и вдруг осознал, что эта простая нужная мысль лишена всякого классового содержания. Не важно, кто белый, кто красный, если речь идет о детях.

Они пробыли на кладбище долго, час, быть может, два, наконец Юра поднялся, бережно прикрыл за собой калитку в ограде и пошел к выходу.

Юре хорошо было рядом с Кольцовым. В той пустоте, которая образовалась в его душе, нашелся уголок для этого человека, такого ненавязчивого и, как был уверен Юра, очень сильного. Он не лез с расспросами, не надоедал сочувствием и все время поступал так, будто Юра сам подсказывал, что лучше, необходимей для него. Вот и на кладбище он оставил Юру одного, но не ушел совсем, словно понимал, что возвращаться в одиночестве Юре было бы тяжело.

И Юра доверчиво вложил свою руку в ладонь Кольцова.

«Мы же русские люди».

Глава 15

В Киеве установился жаркий, налитой сухим, недвижным безветрием август.

По вечерам вместе с легкой, настоянной на тихой днепровской воде прохладой слабый ток воздуха доносил в город горький запах дыма и едкой гари — так пахнет на скорбном пепелище выгоревшее, покинутое хозяевами жилье… Люди давно отвыкли от добрых запахов домашнего очага и свежеиспеченного хлеба.

Фронт был еще далеко, отгороженный истоптанными бешеной конницей степями, тишиной притаившихся у рек и излучин еще не разоренных хуторов. Но люди чувствовали, что он неуклонно движется к Киеву. Так движется только суховей, ни перед чем не останавливаясь. В воздухе повисла тревога. Люди знали, что несет с собой фронт, и лица у них были озабоченные и растерянные.

Положение с каждым днем становилось все более угрожающим. 44‑я дивизия 12‑й армии, измотанная бесконечными оборонительными боями, лишившаяся почти всех боеприпасов, под напором петлюровцев вынуждена была оставить Сарны, Ровно и Здолбунов. Начдиву 44‑й Н.А. Щорсу было приказано во что бы то ни стало закрепиться на линии Сущаны, Олевск, Емельчино, Малин и удержать Коростенский железнодорожный узел.

В юго-западной части Правобережья петлюровцы захватили Винницу и начали развивать наступление на Киев и Умань. 2‑й Галицкий корпус рвался к Житомиру… С востока приближалась белая армия Бредова.

…Выписавшийся из госпиталя Фролов, осторожно держа руку на перевязи, тихо, без скрипа, открыл дверь в кабинет Лациса. Положил на стол перед председателем ВУЧК тщательно расправленный листок бумаги. Лацис натруженными бессонницей глазами вопросительно посмотрел на него.

Фролов, не в силах скрыть волнения, объяснил:

— Только что получено. Донесение Кольцова… — Помолчал и твердо продолжил: — Суть в том, что Ковалевский поручил Щукину связаться с каким-то Николаем Николаевичем и через него получить копии карт Киевского укрепрайона.

— Ни много ни мало — укрепрайона? — хмуро переспросил Лацис. Судя по всему, донесение Кольцова озадачило его. Как же так? Он прочистил весь Киев, он уничтожил всех, кто мог хотя бы пассивно сопротивляться, а вот какого-то Николая Николаевича вычислить не смог.

Мысль Лациса работала — и работала хорошо. Он был сам конспиратором в давние годы, а сейчас приобрел опыт контрразведчика.

— С такой просьбой можно обращаться только к работнику штаба, — сказал Лацис. — Притом крупному. Имеющему доступ к секретным документам. Это ясней ясного. Теперь понятно, что провал операции «Артиллерийская засада» — непременно его работа… Что еще ясно?

Фролов помолчал — он понимал, что Лацис нащупал верное звено в цепочке.

— Больше ничего… А что мы можем предпринять, чтобы выявить врага? Или хотя бы локализовать пока его враждебную деятельность?

— Имя… Николай Николаевич… Может, попытаться в этом направлении? — неуверенно предложил Фролов. — Что-то в этом есть… Можно найти совпадения.

— Просто агентурная кличка. В этом я не сомневаюсь. Щукин — не простак, на таких вещах не ошибается! — озабоченно произнес Лацис. И опять зашагал по кабинету, ища нужное решение, пока не остановился возле окна.

Фролов встал рядом. Молчал, с какой-то бесцельной тщательностью рассматривая сияющие купола собора и плывущие над ними облака.

— Я думаю, начинать надо вот с чего. Ограничить круг штабных работников, имеющих доступ к картам Киевского укрепрайона, — наконец произнес Фролов.

— Пассивно, но верно, — согласился Лацис. — Выяснили у картографов, сколько комплектов карт изготовили?

— Четыре.

— Нужно все их взять под особый контроль. Может быть, даже собрать их и выдавать исключительно при строжайшей необходимости. Не спускать с карт глаз. Проверить всех людей, кто так или иначе уже занимался картами и кто будет работать с ними в ближайшие дни!.. — Это уже был приказ.

После беседы с Лацисом Фролов подробно выяснил, где и у кого находятся карты. Затем собрал сотрудников, изложил им суть дела, дал каждому определенное задание. В оперативный отдел штаба 12‑й армии послал Сазонова: один из четырех комплектов карт хранился в сейфе у начальника отдела.

Сазонов незамедлительно отправился в оперативный отдел, застал там Басова и Преображенского, которые корпели над составлением каких-то сводок.

— Простите, я из Чека, — кашлянув, сказал он и каждому протянул руку, как бы успокаивая их. — Сазонов!

— Чем обязаны? — поинтересовался Басов, мельком оглядев Сазонова с головы до ног.

— Велено получить под расписку карты Киевского укрепрайона, — объяснил им чекист цель своего визита.

— Они в сейфе у Василия Васильевича, — с показной бесстрастностью объяснил Басов.

— Кто такой Василий Васильевич? — спросил Сазонов.

— Товарищ, вы работник штаба? — поднял на него удивленные и удлиненные, как у цыгана, глаза Преображенский.

— Я же вам сказал, я из Чека, — твердо ответил Сазонов, согласно инструкции уклоняясь от лишних разговоров.

— Но я же вот знаю имя-отчество вашего начальника — Мартин Янович Лацис, — с вежливой ехидцей сказал Преображенский.

— Товарищ, вероятно, недавно в Чека, — вступился за Сазонова Басов и затем объяснил: — Василий Васильевич — начальник оперативного отдела, фамилия его — Резников. Карты находятся у него в кабинете. В несгораемом сейфе, под замком. Но Василий Васильевич на работу еще не приходил.

— Где его кабинет? — обратился чекист уже только к одному Басову.

Тот с невозмутимым доброжелательством широким, совсем не канцелярским жестом указал пером:

— Вот эта дверь.

Сазонов прошел через просторную, заставленную столами комнату, приоткрыл тяжелую дубовую дверь в кабинет. Остановился на пороге, огляделся. В кабинете был идеальный порядок — на широком столе ни единой бумажки, ни единой папки, письменный прибор стоял ровно на середине, шторы на окнах аккуратно раздвинуты, в углу возвышался высокий стальной сейф. Чувствовалось, что в этом кабинете обитает замкнутый и аккуратный человек со старорежимной наклонностью к порядку. Сазонов, не оборачиваясь, спросил:

— В этом, что ли, сейфе?

— Угу, — с угрюмой неприязнью буркнул Преображенский, на шее у него возмущенно дернулся кадык. Преображенскому явно не нравился этот молодой чекист. Особенно ему не понравилось, как тот бесцеремонно осматривал кабинет Резникова, как разговаривал с ним — вроде бы и вежливо, а сам так и впивался глазами: мол, все о вас знаю…

Сазонов взял свободный стул, с нарочитой медлительностью установил его возле распахнутой двери кабинета Резникова, уселся на нем, вольготно откинувшись на спинку стула и закинув одну ногу на другую. И все же, несмотря на свободную позу, в его фигуре чувствовалась настороженность. Отвернувшись к окну, он небрежно сказал не то себе, не то Преображенскому с Басовым:

— Ничего, подожду…

И он сидел возле двери и ждал — неподвижный, отрешенный.

Преображенский и Басов молчаливо занимались своим обычным канцелярским делом и, казалось, напрочь забыли о нем. Тихо скрипели перья, так же тихо, по-канцелярски, шуршали бумажные листы, лишь изредка кто-нибудь из них отрывал глаза от бумаги, и тогда они перебрасывались двумя-тремя малозначащими фразами, смысл которых Сазонову был почти непонятен. Их, видимо, забавляло то, как он старался вникнуть в их разговор и никак не мог уяснить его. Сазонову была непонятна эта кабинетная неслышная работа, эта бумажная жизнь.

День, истекая безоблачной белизной, медленно мерк за окном, а Резников все не приходил.

Сазонову очень хотелось закурить, но он не решался это сделать, так как Преображенский все время кутал шею шарфом и время от времени покашливал. Правда, кашель у него странно походил на короткий и хлипкий смешок.

Наконец Сазонов не выдержал, достал из кармана кисет, осторожно, чтобы не потерять ни крупинки, насыпал на газетный обрывок махорки, свернул цигарку и покосился на склонившихся над папками и бумагами Басова и Преображенского. И, держа на виду самокрутку, небрежно обронил:

— Не будете возражать?

— Что? — не понял Басов, с трудом оторвавшись от бумаг.

— Закурю, — кратко объяснил Сазонов.

— Ах, вы вон о чем! — вопросительно покосился Басов на своего коллегу, но, не получив ответа, кивнул головой: — Да-да, курите.

Сазонов неторопливо чиркнул спичкой, поднес огонь к цигарке и с наслаждением затянулся. Щурясь от едкого самосадного дыма, он как бы от нечего делать беспечно спросил:

— Что-то я не пойму, как вы работаете. Без регламента. Он что у вас, всегда так поздно приходит?

Сазонов знал, что многие воспринимают простые вопросы чекиста как допрос, — вот почему надо каждого разговорить. Похоже, что Басова можно, хотя на первый раз он и ответил уклончиво:

— По-разному.

Сазонов понимающе и сочувственно покачал головой.

Преображенский выпрямился, удивленно взметнул брови и, вынув из кармашка мундира большие часы-луковицу, взглянул на циферблат.

— В общем-то довольно странно… — обратился он к Басову, не обращая внимания на Сазонова. — Я, пожалуй, схожу к нему…

С молчаливого согласия Басова он поспешно ушел. И долго не возвращался.

Сазонов по-прежнему сидел у двери кабинета и смотрел на тяжеленный сейф, который он принудил сам себя охранять. В сердце его все сильнее закрадывалась тревога: «Что-то здесь не так… Что-то я не то делаю… Должно быть, не сейф нужно сторожить — он без ног, не убежит, — а искать Резникова…»

Преображенский вернулся через час. Концы шарфа у него растерянно развевались, ворот мундира расстегнут — видать, спешил. Лицо было перепуганное.

— Его нет! — выдохнул он с порога. — Представляете? Нет! Я стучал в окно — никто не отзывается… Подергал дверь, а она не заперта. Вошел — никого… Я к соседям — и те не видели…

Преображенский еще что-то сбивчиво рассказывал Сазонову и Басову, желая, чтобы его поняли, объяснили загадочное исчезновение всегда пунктуального начальника. А Сазонов тем временем подошел к телефону и попросил срочно соединить его с Фроловым. Фролов, к счастью, оказался на месте.

— Товарищ Фролов, беда! — глухим от волнения голосом доложил Сазонов. — Я в оперативном отделе…

— Ждите! — коротко бросил в трубку Фролов.

Минут через двадцать появился сам в сопровождении трех чекистов.

— В чем дело? — с порога спросил он, обращаясь ко всем сразу.

— Похоже, что-то случилось… — начал объяснять Преображенский, с какой-то боязливой искательностью ловя взгляд сурового Фролова. — Понимаете, Василия Васильевича, начальника оперативного отдела, нет дома… не обнаружилось. — И тут же торопливо прибавил: — Вы представляете — нет!

С него слетела еще недавно столь очевидная самоуверенность. Вместо усмешки проступило беспомощное недоумение. Он привык находиться под покровительством Резникова и теперь оказался один на один с возможной бедой. Между тем у него, как у бывшего офицера-генштабиста, в заложниках, под домашним, правда, арестом, находилась большая семья.

— Что вы так волнуетесь? — спросил Фролов. — Ну, нет человека, может, скоро будет.

— Как «что»?.. — удивился Преображенский. — Вчера мы сидели допоздна, и он сказал, что сегодня придет несколько позже. Он не пришел, и я подумал, что Василий Васильевич прямо из дому отправился на заседание Реввоенсовета… Уже вечер, а его нет. В Реввоенсовете он не докладывал. Понимаете?.. Я ходил к нему домой, дверь не заперта, а его — нет…

— Та-ак, — нахмурился Фролов. — Где он живет?

— На Лыбедской… Значит, так. Надо пройти по Анненской, свернуть на Левашовскую… Нет, вы не найдете! Я покажу! — старательно пытался теперь помочь чекистам Преображенский.

— Другой ключ от сейфа у кого? — все так же угрюмо спросил Фролов: в его душу закрадывалась тревога.

— Другой ключ? — удивленно переспросил Преображенский, словно никак не мог понять, при чем тут какой-то ключ, если исчез, может быть, погиб человек, но затем он стал словоохотливо объяснять: — Ах, да! От сейфа? Видите ли… да, действительно было два ключа. Но Василий Васильевич, он такой рассеянный…

— Вы, пожалуйста, покороче, — попросил Фролов.

— Василий Васильевич один ключ совсем недавно потерял, — пришел на помощь Преображенскому Басов, — и стал пользоваться тем, что находится у коменданта штаба.

— Не знаете, может быть, он вчера сдал его коменданту?

— Разрешите, я проверю, — предложил Преображенский, ему хотелось что-то делать, как-то действовать.

Фролов кивнул.

Преображенский торопливо вышел, следом за ним, повинуясь взгляду Фролова, шагнул один из чекистов.

Ждать пришлось недолго — вскоре они вернулись. Преображенский растерянно развел руками и огорченно доложил:

— Нет, вчера Василий Васильевич ключ не оставлял.

Больше ничего не оставалось — надо было искать Резникова.

Фролов оставил Сазонова сторожить сейф, а сам вместе с помощниками, в сопровождении растерянного Преображенского, отправился на Лыбедскую.

Они прошли по безлюдным, мощенным булыжником Анненской и Левашовской, пересекли пустырь и оказались возле небольшого кирпичного домика с темными оконцами. На город опустились зеленые сумерки.

— Здесь! — показал на домик Преображенский.

Фролов бесшумно поднялся на крыльцо. Внимательно осмотрел дверь. Толкнул. Она с тонким жалобным скрипом открылась. Вспыхнул фонарь. Тонкий луч заскользил по стенам коридора, затем по комнате… Вот в световом овале оказалась высокая, из цветного стекла, керосиновая лампа. Фролов зажег ее. Передал фонарь пожилому чекисту, коротко приказал:

— Осмотрите чердак!

Остальных двух чекистов он направил к соседям Резникова. Они должны были выяснить у них все подробности его жизни, привычек, установить, кто к нему ходил, с кем он водил знакомство. Фролов подчеркнул, что в таких делах нет мелочей, что нужно не допрашивать, а беседовать, и тогда соседи обязательно что-то вспомнят, расскажут! А сам стал внимательно присматриваться к обстановке в комнате. Ничего особенного — стол, кровать, стулья. Но вот взгляд его задержался на лежащем на боку стуле, очевидно, опрокинутом впопыхах. «Это уже что-то значит», — с привычной деловитостью отметил он. Затем тщательно осмотрел стены, углы комнат, пол, пытаясь найти еще какие-нибудь следы. Он знал по опыту цену каждой мелочи, которые при правильном, умелом осмыслении могут рассказать многое. Но больше ничего примечательного он в комнате не обнаружил. В остальном, в общем, был порядок, неуютная, холостяцкая чистота.

— Товарищ Фролов! — донесся из коридора голос пожилого чекиста. — Подите-ка сюда.

Фролов прошел в коридор, следом за ним — неуверенной походкой Преображенский. Пока осматривали жилище Резникова, он бесшумной и почтительной тенью ходил за Фроловым, ожидая от того незамедлительного ответа на все смутившие его покой вопросы. Собственно, и вопросов этих было немного: жив ли Резников? Убит ли? И почему заинтересовались его сейфом? Он пытался прочесть на лице Фролова хоть что-нибудь, но лицо у того было бесстрастно-каменным.

И тут Преображенский вдруг увидел в световом пятне нож и обрадованно закричал:

— Смотрите!

Фролов присел на корточки возле ножа и внимательно его осмотрел. Нож был короткий, с наискось спиленным острым лезвием, с рукояткой, обмотанной кожей, — обыкновенный сапожный нож. «Откуда он у Резникова дома? Почему на полу?» — мгновенно промелькнуло в мыслях у Фролова.

Чекист прежде всего должен замечать то, что ему непонятно. А здесь много было непонятно.

Сидя так, на корточках, Фролов взглянул на входную дверь и защелку замка. Попросил посветить ему. Преображенский поспешно поднес резниковскую лампу к двери. Дверь оказалась старой, сильно разбухшей. Фролов внимательно осмотрел замок, узкое отверстие для ключа, защелку. И сквозь зубы сдержанно хмыкнул, вынул чистый носовой платок из кармана и осторожно, боясь дотронуться до ножа, завернул его.

— Ну что ж, пошли! — недовольно сказал он сотрудникам. — Квартиру заприте и опечатайте.

Ему было ясно, что ничего особенного, никаких мелочей или следов он больше здесь не обнаружит.

— Простите. Вы думаете, что убийство? — тихим голосом спросил еще больше присмиревший Преображенский. Его поразил нож, с такой тщательностью завернутый в платок.

— Нет, я так не думаю, — сдержанно ответил Фролов.

— Но… этот нож… — еще более растерялся Преображенский.

Фролов усмехнулся. Пожал плечами. И бесшумно шагнул в темень. За ним — с готовкой поспешностью и Преображенский.

За то время, пока они находились на квартире Резникова, небо вызвездило. В окнах светились тусклые огни — город еще не спал.

Едва ли не около полуночи чекисты с Фроловым вернулись в штаб армии.

Сазонов все так же недвижно сидел в кабинете Резникова, возле сейфа.

Вызвали коменданта штаба, потом разыскали и привезли сонного слесаря, который больше часа угрюмо колдовал над сейфом. Наконец толстая, ленивая дверца с бесшумной тяжестью открылась. Внутри шкафа зияла пустота.

— Здесь ничего нет! — угрюмо сказал Фролов.

Чекисты молчали — это в какой-то степени их провал. Басов и Преображенский растерянно переглянулись. «Батюшки-светы, да как же так?» — было написано в глазах Преображенского, Басов тихо пробормотал:

— Да этого не может быть… Эт-то невозможно!.. Вчера вечером Василий Васильевич на моих глазах положил сюда карты Киевского укрепрайона и последние донесения с фронта. Это какая-то мистификация…

— Я тоже… тоже это видел, — подтвердил Преображенский и, не вытерпев, перегнулся через плечо Фролова и заглянул в сейф.

Сейф зиял черной равнодушной темнотой.

…Несмотря на позднюю пору, Лацис спать не ложился, ждал Фролова. Надеялся на добрые вести. Он не привык проигрывать. Но по виду Фролова, по усталой его походке понял, что произошло то, чего он боялся больше всего и к чему все-таки не хотел быть готовым. Щукин перехитрил его. Донесение Кольцова опоздало. Опоздало на сутки, а может, и того меньше… Время выиграло схватку…

— Ну и что ты думаешь по этому поводу? — спросил Лацис, с трудом пряча свою огорченность.

Фролов сел в кресло, склонил голову и долго сидел так, молча. Затем стал тихо рассказывать:

— Судя по всему, дело было так… Около двух часов ночи Резников ушел из штаба. Его заместитель Басов говорит, что Резников в тот вечер был заметно взволнован, и за полночь стал почему-то торопиться. Сказал, что ему нездоровится, что придет завтра попозже, к заседанию Реввоенсовета. Это он, не любящий опаздывать!.. Ключ от его квартиры находился у соседки — она накануне убирала в его комнатах и ключ оставила у себя. Без ключа Резников попасть к себе в дом не мог.

— Но дверь, ты же сказал, была не заперта?

— Да. Он открыл ее вот этим ножом. — Фролов положил на стол перед Лацисом скошенный сапожный нож. — Просто отжал защелку.

— Зачем ему это было нужно? Какой смысл открывать свою дверь ножом, если он мог зайти к соседке и взять ключ?

— Зайти к соседке — это значило потерять какое-то время. Он у соседки столовался и зачастую ужинал довольно поздно, иногда за полночь. За все хлопоты он платил… Если бы он пришел за ключом, соседка усадила бы его ужинать…

— Он мог бы и отказаться. Сослаться на отсутствие аппетита, на нездоровье, еще на что-то…

— Все это тоже требует времени. А он торопился — светает сейчас рано…

— Опрокинутый стул. Как он вписывается в твою версию?

Лацис нервно ходил по кабинету и изредка на ходу бросал свои вопросы.

— Резников не зажигал в комнате огня. Он зашел домой, чтобы переодеться…

— Не очень убедительно. В своей комнате, где я знаю, как расставлена мебель, я вряд ли свалю стул даже в полной темноте.

— Но он торопился. И нервничал. Ему необходимо было выйти из города в темноте… И он успел, он вышел из города еще до рассвета… Я отдал распоряжение особым отделам всех фронтовых дивизий задержать его. Указал приметы. Где-то же он будет переходить линию фронта…

— Может быть… Может быть… — задумчиво расхаживая по кабинету, тихо говорил Лацис. — Василий Васильевич… Николай Николаевич…

— Что?

— Похоже!.. Очень похоже, что ты прав…

Купола Софийского собора на фоне ночного неба были иссиня-черными, они уже не отливали золотом, не сияли, а тихо меркли, как угли в угасающем костре.

— Вызови Басова! — не оборачиваясь, попросил Лацис и, не дожидаясь ответа, добавил: — Пусть срочно зайдет ко мне!..

Басов словно ждал звонка Лациса и пришел довольно скоро. Остановился посредине кабинета, вопросительно смотрел на Лациса.

— Предположим, что карты Киевского укрепрайона оказались у врага, — устало сказал Лацис. — Что можно предпринять, чтобы свести к минимуму урон от утечки этих сведений?.. Ну, скажем, передислокация войск?.. Перестройка оборонительных линий?..

Басов чуть снисходительно посмотрел на Лациса:

— Если говорить честно…

— Да-да… именно… честно!..

— Кардинально ничего нельзя изменить, к сожалению. Для перестройки всей оборонительной линии понадобился бы не один месяц, — доверительно сказал Басов. — Впрочем, некоторые мысли у меня по этому поводу есть, и я хотел бы их сегодня же… да-да, уже сегодня доложить Реввоенсовету… если… если, конечно, вы, так же как и я, думаете, что это предательство! — Он сделал нажим на последнем слове.

Лацис долго молчал. Затем твердо сказал:

— К сожалению, ничего другого мы предположить не можем, кроме этого… — и добавил: — Впрочем, я назвал бы это другим словом. Резников — не предатель. Он, видимо, был просто враг, а мы этого вовремя не угадали… Хорошо замаскированный враг!

Лацис выглядел растерянным. Конечно, можно было арестовать всех этих штабистов, пригрозить расстрелом заложников. Но что бы это дало? 12‑я армия накануне боев за Киев осталась бы без оперативного руководства.

Глава 16

Капитан Осипов внес в кабинет Щукина большой и грязный, весь в торопливых, аляповатых заплатах мешок. Брезгливо водрузил его посреди кабинета.

— Что это? — поморщился Щукин, удивленный тем, что грязный мешок Осипов бесцеремонно поставил на ковер, тогда как место этому мешку в лучшем случае у порога.

— Презент, ваше высокоблагородие, — с послушно-лукавым лицом сказал Осипов. — Презент от Николая Николаевича. — Последние два слова он произнес значительно.

Щукин поднялся с кресла и с необычной для него неторопливостью подошел к мешку. Осипов тем временем развязал сыромятный ремень, извлек из мешка несколько пар старых, со скособоченными каблуками и стертыми голенищами сапог. Стараясь не запачкать ни мундира, ни галифе, держа сапоги почти на вытянутых руках, вытряхнул из голенищ рулоны плотной бумаги, расправил, разгладил тыльной стороной ладони листы и с подобающей в таких случаях внушительностью поднес их полковнику Щукину.

Тот с неторопливым вниманием начал просматривать их. Листы были широкие, на них пестрели причудливые, извилистые линии, многочисленные точки и цифры и условные значки.

— Карты Киевского укрепрайона? — пытаясь скрыть удивление, удовлетворенно произнес он, расстилая листы на полу. Осипов со старанием стал помогать полковнику. Уже через несколько минут пол кабинета был устлан картой, на которой условными знаками были отмечены опорные узлы и оборонительные линии, опоясывающие Киев.

— Н-да! Вот уж не верил, что Николаю Николаевичу удастся и на этот раз выполнить задание, — потеплевшим голосом сказал Щукин.

— Николаю Николаевичу и Михаилу Васильевичу, господин полковник, — счел своим долгом уточнить Осипов и тут же с некоторой торжественностью в голосе доложил новость, которую полковник Щукин ждал давно и уже потерял всякую надежду на то, что она будет столь оптимистичной. — Николай Николаевич сообщает, что Михаил Васильевич приступил к работе и эта операция во многом была осуществлена им.

Щукин поднял голову, благодарно взглянул на Осипова.

— Хорошая весть, спасибо! По крайней мере, с таким помощником Николаю Николаевичу будет во много раз легче… Что еще сообщает Николай Николаевич?

Осипов несколько замялся, опустил глаза. Второе — разочаровывающее — сообщение Николая Николаевича он надеялся попридержать до вечера.

Но полковник нетерпеливо потребовал от него:

— Ну что?.. Что?!

— Сообщает, что в штабе красных были информированы об этом задании! — Лицо Осипова приняло скорбное выражение. Ах, как бы ему хотелось сейчас уменьшиться в размерах, стать незаметным, невидимым, чтобы гнев полковника излился не на него!

Щукин медленно поднял глаза на Осипова, и они сразу сделались холодными.

— Я вновь настоятельно прошу вас подвергнуть тщательной проверке всех, кто работает в штабе недавно.

— Я делаю все, что в моих силах, господин полковник, — счел своим долгом напомнить Осипов. — Однако…

Щукин недовольно нахмурился, веко левого глаза задергалось — верный признак того, что полковник начинал впадать в ярость.

— Однако… — ровным, бесцветным голосом произнес он, — однако где-то у нас в штабе сидит вражеский лазутчик. Это уже не предположение, а факт. Происходит утечка самой секретной информации. А мы с вами непростительно медлим. Бездействуем. Да-да, бездействуем? Чего-то ждем! Чего?

— У меня есть один план… — немного оправившись от оцепенения, неуверенно начал Осипов.

* * *

Провинциальный, тихо утопающий в вишневых садах Харьков за месяц-полтора вдруг превратился в одну из оживленных столиц. Но никак не мог привыкнуть к этому — на окраинах города так же, как и прежде, на завалинках любили сидеть седоусые деды, во дворах хозяйки кшихали на кур, а вечерами патриархальную тишину рвали разухабистые песни обалдевших от самогона парней.

Но центр жил жизнью столицы. По Сумской, Университетской и Рымарской улицам сновали автомобили иностранных марок и высокомерные парные экипажи. Все было как до войны — открылись рестораны с внушительными швейцарами у дверей, гостиницы с тяжелыми неуклюжими занавесками на окнах, открылись многочисленные пансионы. Заработала неутомимая валютная биржа, объявились приезжие, иные из них селились в гостиничных номерах-люкс или в лучших апартаментах особняков-пансионов. Жизнь стремилась быть похожей на ту, дореволюционную, похожей прежде всего в мелочах: мужчины щеголяли в пальмерстонах и котелках, дамы — в боа и палантинах, лакеи в ресторанах надели белые, безукоризненного покроя жилеты и галстуки бабочкой. И все же в этом стремлении — во что бы то ни стало походить на прежнее — было что-то от игры, словно люди хотели мелочами убедить самих себя в том, что мир неизменен.

В штабе командующего Добровольческой армией был приемный день. Владимир Зенонович Ковалевский персональных посетителей не жаловал, но среди них были такие, кому в приеме отказать было никак невозможно, и, согласившись на предложение Кольцова о приемном дне, командующий сам установил время для этого малоприятного занятия: вторник, с десяти до двух часов дня. Конечно, лишь в том случае, если позволяла фронтовая обстановка.

Незадолго до назначенного времени Ковалевский прошел в кабинет и предупредил Павла Андреевича, что сможет начать прием минут через пятнадцать-двадцать.

Кольцов вышел в приемную. В тяжелых разностильных креслах и на банкетках, собранных сюда из разных мест и расставленных вдоль стен, сидели люди, преисполненные чинного ожидания. Сплошь сюртуки — новенькие, отглаженные, визитки — побойчей и поприглядней и, конечно, чопорные безукоризненные смокинги. И еще — две дамы в длинных старомодных платьях и шляпках с вуалетками. Тут же благочестиво ждал приема архиерей — высокий, грузный, с черной пушистой бородой. Кольцов вспомнил, что архиерей писал Ковалевскому, просил прирезать к монастырю пятьсот десятин: монастырь взял на воспитание две сотни сирот, их надо было кормить.

Взяв журнал регистрации, Кольцов прежде всего направился к благочинному.

— Ваше преосвященство! Командующий незамедлительно примет вас! — с оттенком благоговения обратился он к архиерею.

Подошел к дамам, выжидательно чуть склонил голову, словно не решался сам представиться им.

— Я — Барятинская, — несколько надменно сказала одна из них, приподнимая вуалетку, и неулыбчиво, высокомерно оглядела его сверху донизу. У нее было властное, холеное лицо, привыкшее, чтобы на него смотрели или восхищенно, или подобострастно.

Барятинская? При каких же обстоятельствах он слышал эту фамилию? И тут же вспомнил. Да, по дороге из Севастополя в Ялту, он всегда любовался архитектурой дворца Барятинских на склонах Дарсана. От дворца шла улица Барятинская. На ней была конспиративная квартира…

— Командующий будет рад видеть вас, княгиня, — почтительно сказал Кольцов и перевел вопросительный взгляд на сидевшую рядом с княгиней молодую даму…

— Не трудитесь, капитан. Это моя компаньонка, — величественно кивнув головой, княгиня отпустила Кольцова.

Следующий посетитель был высок, худ, лысоват. Недостаток растительности на голове он компенсировал пышными усами. В правой руке нервно вертел перчатки, изредка похлопывая ими по свободной руке.

— Здравствуйте, капитан! Граф Бобринский! — слегка наклонив голову, представился один из богатейших людей Украины.

Кольцов с любопытством окинул его взглядом. Он много слышал об этом магнате, который владел едва ли не десятой частью всех пахотных земель Украины. Его собственностью были многие шахты Донбасса и даже железная дорога.

— Его превосходительство будет рад вас видеть, граф! — с учтивым достоинством поклонился графу Кольцов и двинулся дальше. — Слушаю вас!

— Князь Асланов, господин капитан! — Перед Кольцовым стоял кавказец в черкеске с газырями, капризное лицо его приобрело выражение важности. — Осетинский князь, господин капитан! По интимному делу…

— Доложу командующему! — сказал Кольцов и перешел к новому посетителю. — Что у вас?

Человек с брюшком и лоснящимся лицом вскочил с кресла, почему-то расстегнул и вновь застегнул сюртук.

— Ваше высокоблагородие…

— По какому делу к командующему? — сухо перебил Кольцов.

— Тарабаев, помещик. Тарабаев Иван Михайлович… У меня в имении, господин капитан, на постое стояла воинская часть… — заглянул он в бумажку, — господина полковника Родионова…

— Ну и что?

— Я по поводу компенсации… Сена — пятьсот пудов, овса…

— Господин Тарабаев! — сухо сказал Кольцов. — По этому вопросу следует обратиться к начальнику снабжения армии генералу Дееву.

Наконец Кольцов направился к полной высокой даме, только что вошедшей в приемную. Что-то неуловимое в ней — походка ли чуть-чуть более тяжелая, чем полагалось бы, судя по комплекции, обилие ли траурности в одежде — несколько насторожило его.

— Чем могу быть полезен? — предупредительно спросил он, слегка наклонив голову.

Дама медленно подняла густую вуалетку и, пристально глядя на Кольцова, сказала:

— Я жена бывшего начальника Сызрань-Рязанской железной дороги действительного статского советника Кольцова.

Карандаш в руке Павла замер. На миг все звуки в приемной исчезли, словно он оказался внезапно в странном, беззвучном мире, состоящем из недвижной тишины, или в абсолютном вакууме. Такая тишина громче взрыва.

Времени на размышления — секунды. Те секунды, в течение которых он, склонившись к журналу, медленно водит карандашом.

Одна секунда… Две… Главное — не растеряться, не поддаться страху… Думать…

У разведчика существует некое шестое чувство, которое вырабатывает в нем его сложная, опасная работа. Оно складывается из четкого, настороженного восприятия и немедленного сопоставления сотен деталей. Это и определяет внутреннюю линию его поведения, без которой любой разведчик обречен на провал. Что же сейчас самое главное? Надо вновь до мельчайших деталей вспомнить, как вошла эта дама, каждый ее жест, каждый ее взгляд. Сумеет ли он разъять события этих последних секунд на мельчайшие мгновения? Быстро разъять и рассмотреть каждое мгновение в отдельности. И уловить внутреннюю связь между ними… Сейчас важней всего психология мелочей.

Прежде всего, может ли появиться здесь, в штабе, мать того человека, под личиной которого он находится?.. Действительный статский советник Кольцов умер в Париже, об этом ему сказал Фролов еще тогда, в Киеве… А его жена? Она ведь жива. Значит, вероятность ее прихода сюда, в приемную командующего, существует…

Как она сказала? «Я жена бывшего начальника…» Жена! Но Кольцов умер, значит, вдова. Почему же она сказала «жена»? Не знает о смерти мужа? Нет, это невозможно!..

Три секунды… Три долгих, тяжелых удара сердца… Перехватывает дыхание, так, словно вступаешь в холодную воду…

Да, эта женщина не знает о смерти действительного статского советника Кольцова потому, что этого не знает Щукин, не знают в его отделе… Стоп… К тому же об этой женщине не было доклада, она не записана в книгу посетителей. Значит, она пришла сюда, в приемную, не обычным путем, а миновав дежурного офицера, то есть через особый отдел, через контрразведку… Похоже, что это проверка… Да, скорее всего проверка…

Подняв голову, Кольцов скользнул взглядом по приемной и заметил: дверь из внутреннего коридора в приемную приоткрыта, и в проеме, почти в полной темноте, кто-то стоит. Кольцов напряг зрение: капитан Осипов. Словно яркая вспышка высветила напряженно-выжидательное выражение на его лице…

Четыре секунды… пять… «Осипов ждет моей реакции на появление этой женщины. И здесь я не должен сделать ошибки…»

Теперь Кольцов мог позволить себе немного расслабиться. Он медленно прошел к столу, захлопнул журнал, положил его.

Дама сделала вслед за ним несколько шагов.

— Я могу надеяться? — пробился сквозь тишину настойчивый голос.

— По какому делу мадам желает говорить с командующим? — полуобернувшись, спросил Кольцов.

— Я… я хотела бы сообщить его превосходительству нечто очень важное!..

— Мне кажется, сударыня, вы не по адресу, — с холодной неприязнью сказал Павел и резко обернулся к Микки: — Пожалуйста, проводите мадам… э… Кольцову к полковнику Щукину. — А про себя подумал: «Важно сейчас не переиграть. Все сделать без нажима. Осипов должен видеть, что я с трудом скрываю возмущение и стараюсь — именно стараюсь! — выглядеть спокойным».

Микки с готовностью поднялся из-за стола, подошел к даме, стал сбоку и с любопытством уставился на ее еще довольно моложавое лицо.

Осипова в дверном проеме уже не было.

— Пожалуйста, мадам! — Щелкнув каблуками, Микки подчеркнуто гостеприимным жестом указал даме путь.

Начался, как обычно, прием, и у Кольцова появилось время поразмыслить над случившимся. Что это было? Проверка? Какие поводы он дал для нее? Что пытались выяснить?.. Десятки вопросов возникали в голове Кольцова, и ни на один он не мог ответить.

Прошел час, другой. Утратив прежнюю скорость, время тащилось теперь медленно.

Уменьшалось число посетителей в приемной. Но из ведомства Щукина никто не приходил. Не пришли даже для того, чтобы, как и следовало, сообщить адъютанту командующего о присланной им в контрразведку даме. Это уже с несомненной ясностью свидетельствовало о проверке, предпринятой по инициативе Осипова или Щукина.

Теперь надо было решить, как вести себя дальше, вернее, как должен был бы вести себя человек, жизнью которого он живет. Скорее всего он бы крайне возмутился предпринятой проверкой и не оставил ее без последствий. Вероятно, потребовал бы от Щукина объяснения происшедшему и даже извинения за нанесенное оскорбление.

По окончании приема Кольцов с негодованием рассказал о случившемся генералу Ковалевскому. Командующий пообещал поговорить со Щукиным и получить от него исчерпывающие объяснения.

* * *

Вечером Кольцов должен был встретиться в городском парке со Старцевым. Однако на встречу пришла Наташа. Одетая во все новое и дорогое, в кокетливой шляпке с прозрачной вуалью, вся как бы воскрыленная, она была красива и даже эффектна и обращала на себя внимание посетителей парка.

— Папе нездоровится, — объяснила она сразу и лишь после этого сказала: — Здравствуй!

Увидев ее, Павел обрадовался, поздоровался так оживленно, порывисто, что Наташа, привыкшая к его постоянной сдержанности, почему-то сразу встревожилась.

— Что-то случилось? — спросила она, внимательно вглядываясь в лицо Кольцова. — Нет, правда, что-то произошло?

Они медленно пошли по парку. И Кольцов рассказал девушке об устроенной ему проверке. Рассказал весело, с юмором, как об изрядно позабавившем его приключении.

Наташа улыбалась, потом на ее глаза словно набежало облачко.

— Значит, тебе все-таки не доверяют, — заключила она рассказ Кольцова. — Да-да!.. Хотя проверки, конечно, следовало ожидать…

Кольцова окликнули:

— Капитан!..

Павел повернул голову. Неподалеку стоял, блистая газырями, высокий и широкоплечий князь Асланов. Он весь сиял благодушием, словно встретил ближайшего своего родственника.

— Капитан, рад вас видеть еще раз!

— А, князь! — Они подошли к Асланову, поздоровались. Павел представил Наташу. Князь с интересом скользнул по вуали — глаза у него заблестели. А Кольцов благожелательно спросил, удовлетворен ли князь беседой с его превосходительством.

— Да, мы с генералом обо всем договорились, благодарю вас, — сказал князь и прижал руку к груди. — Скажите, капитан, вы и ваша дама не могли бы провести сегодняшний вечер в компании моих друзей?

— К сожалению, и я и Наташа сегодня заняты. Дела, — ответил Кольцов, уклоняясь от этого гостеприимства.

— А нельзя ли послать к черту все дела? Жизнь ведь одна… Не правда ли?.. — с горячностью предложил Асланов.

— Именно поэтому мы будем сегодня заняты.

— Извините. Очень жаль. По вечерам я всегда в «Буффе». Буду рад вас там видеть.

— С удовольствием, князь. В один из ближайших вечеров.

— Договорились. До свидания, капитан, до свидания, мадемуазель!.. — Князь хотел было уходить, но замешкался: — Да, капитан, все хотел вас спросить, вы не родственник генерала Кольцова?

— К сожалению, князь.

— Э-э, черт. Проиграл ящик шампанского. — Князь Асланов сокрушенно махнул рукой и с веселой галантностью закончил: — Итак, до встречи, капитан. Сервус! — Насвистывая бойкий мотивчик, князь направился дальше по аллее.

— Местный туз… Князь Асланов, — объяснил Кольцов, когда тот отошел. — Получил разрешение у командующего на открытие двух увеселительных заведений для господ офицеров. Так это теперь называется. Рассчитывает на большие доходы. Так о чем мы?..

— Я хочу сказать, что раз тебя стали проверять, значит, в чем-то определенно подозревают. — В голосе Наташи зазвучала неподдельная тревога, ей показалось, что Кольцов слишком беспечен, и она решительно заявила, правда, со смущенной улыбкой: — Может быть, тебе следует уйти?

— После того как с таким трудом наладили работу? — Павел искоса посмотрел на девушку.

— Что делать? — беспомощно развела Наташа руками и так же беспомощно улыбнулась той самой улыбкой их далекого детства…

— Вероятно, проверка была связана с тем, что я стал адъютантом его превосходительства, — задумчиво, словно сам себя расспрашивая, проговорил Кольцов. — Откровенно говоря, я так и не расшифровал, что хотели выяснить. В чем меня подозревают?.. Во всяком случае, будем надеяться, что на какое-то время Щукина успокоят результаты. А я буду настороже. Обещаю это!

— Тебе виднее, Павел, — с тихой опасливой тоской в глазах сказала девушка. — Но я тебя прошу, очень прошу, Павел, постарайся без нужды не рисковать.

— А разве это возможно в нашем деле? — с наигранным весельем спросил он.

Наташа понимала, что это действительно невозможно, но вопреки всему тихо повторила:

— И все-таки… Во всяком случае, я не думаю, что Щукин этим ограничится.

Навстречу им, четко печатая шаг и глазами поедая офицера, прошли несколько солдат — некоторые были в обмотках. Ответив на их приветствие, Кольцов огляделся — вокруг никого.

— Связь восстановлена?

— Да. Есть что-то срочное?

— Ничего существенного, — перешел на деловой тон Павел и извлек из кармана мундира несколько листков. — Копии оперативных сводок.

— Отправлю завтра, — уязвленная его казенным тоном, сказала сухо Наташа и, помедлив немного, спросила: — Скажи, Павел, следует ли нам так открыто гулять по городу?

Видимо, ее все время мучил этот вопрос, но задала она его только при расставании. Павел понял, что ей нужно ответить серьезно и всю правду. И все же он не удержался, насмешливо сказал:

— Ты о чем заботишься? О моей репутации?

Наташа вспыхнула и все же спокойно ответила:

— Отчасти о репутации, отчасти о конспирации.

Павел взял Наташу за руки.

— Мне было приятно провести с тобой этот вечер, — сказал он тихо и внушительно. — А кроме того, так нужно.

Наташа вскинула на Павла удивленные глаза.

— Почему же «так нужно»? — Ей стало нестерпимо обидно, что Павел отговаривается от ее расспросов казенными, малозначимыми словами, а ведь она-то имела право, да-да, имела право на особое, душевное доверие Павла.

— Если я буду жить затворником, это может броситься в глаза тому же Щукину, — продолжил Павел. — Его глаза есть почти повсюду в городе… Как живут офицеры? От романа к роману, от флирта до флирта, от кутежа до кутежа… Мне нужно жить как все: участвовать в кутежах, заводить романы… как все!

— В таком случае заведи настоящий роман! — насмешливо посоветовала она.

Кольцов, уловив в ее голосе обиду, ответил полушутливо-полугалантно:

— Вот я и пытаюсь, — и тут же подумал, что покривил душою, солгал. А чуть раньше эти слова были бы почти правдой — до встречи с Таней…

Расставаясь, они с Наташей условились встретиться на следующий день, от шести до семи вечера, возле Благовещенского базара.

Глава 17

Генерал Ковалевский был скуп на похвалы. Однако, получив от Щукина карты Киевского укрепрайона, он растрогался, наговорил много хороших слов и долго благодарил полковника. Но под конец разговора все же подлил ложку дегтя — потребовал от Щукина объяснений по поводу вчерашнего происшествия в приемной.

Щукин недоуменно и терпеливо выслушал командующего и затем откровенно сознался, что совершенно не посвящен в этот прискорбный инцидент, и пообещал во всем разобраться.

От командующего он вернулся в мрачном настроении. Слушая объяснения Осипова, все больше приходил в бешенство. Губы у него стянулись в узкую полоску, брови распрямились в одну непреклонную линию.

— Грубо работаете, Осипов! — резко бросил он в побледневшее лицо капитана.

Осипов, вытянувшись, ждал, когда у полковника пройдет вспышка гнева. У Щукина всегда так: минуты лютого бешенства сменяются ледяной замкнутостью и неприступностью, а затем отходчивой добротой. Это хорошо знал Осипов. Знал и то, что противоречить Щукину в такие минуты бессмысленно. Нет, сейчас нужно стоять перед ним с видом высеченного крапивой мальчишки, стоять виновато и молчать. Пусть полковник выговорится, ему станет легче, постепенно он угомонится и станет добрее, чтобы как-то загладить нанесенную другому несправедливую обиду… так бывало всегда. А пока Щукин продолжал бесноваться:

— За этот спектакль, разыгранный так дешево, вас следует уволить! Совсем! Без права на обжалование! Кого нашли для этой пиесы? Рублевую панельную шлюху!..

— Мадам Ферапонтова — руководительница танцкласса, — счел удобным время для оправдания Осипов.

— Ну и что из того?.. — начал отходить Щукин, успокоенный покорным, виноватым видом Осипова. — И вообще, как же нам работать, если у вас фантазии не больше, чем у третьеклассного гимназиста? Как?.. Вы же разведчик, черт дери!..

Щукин в упор смотрел в испуганно-преданные глаза Осипова, все больше и больше убеждаясь, что перед ним человек, готовый за него принять любую муку, и, остывая, удовлетворенно подумал: «Строгость — тоже форма воздействия!»

А Осипов уловил перемену в настроении своего начальника, понял, что настало время оправдываться. Но, конечно, не слишком — слегка:

— Господин полковник! Я ведь хотел с вами посоветоваться, но вы…

— Скажите хоть, что вы хотели таким образом выяснить? — не стал выслушивать оправданий Осипова полковник. — Что?

— Видите ли, Николай Григорьевич, у адъютанта командующего, как мне показалось, несколько простоватый вид. И я подумал, что поскольку Сызрань все еще в руках красных…

— Вы на себя в зеркало давно смотрели?.. Мы все на войне опростились! — сказал полковник и затем ровным и холодным тоном стал втолковывать: — Ваша идея глупа и бесталанна, равно как и ее исполнение! К сожалению!.. Владимир Зенонович потребовал, чтобы Кольцову были принесены извинения. Вы это сделаете! Скажете, что это была шутка… ваша шутка… розыгрыш, что ли? Словом, изворачивайтесь как хотите…

— Слушаюсь! — вытянулся Осипов, отметив про себя, что гроза миновала.

Щукин же сидел некоторое время молча, опустошенный приступом гнева, и думал о том, что, пожалуй, он излишне крут с Осиповым, что Осипов — человек исполнительный и инициативный, и эти качества надо ценить, а не подавлять их страхом и унижениями. Ведь Осипов старается потому, что тоже обеспокоен последними донесениями Николая Николаевича…

Затем мысли Щукина потекли уже в этом направлении. В штабе работает вражеский лазутчик. Как его выявить? Как? О вояже подполковника Лебедева в Киев знали пять-шесть человек. О ювелире — столько же. И о картах Киевского укрепрайона… Лебедев на себя донести не мог. Ювелир — тоже. Что же дальше? Остаются четверо. Командующий, понятно, отпадает. Значит, Осипов, Волин… Волин?..

Далее. В штабе красных стали регулярно появляться копии оперативных сводок. У нас здесь к ним допущен довольно широкий круг людей. Их читают работники оперативного отдела. Капитан Кольцов докладывает их командующему. Среди этих людей тоже надо искать… Кто же, кто? Впрочем, сейчас некогда заниматься предположениями, надеясь только на интуицию и опыт. Нужны изобличающие факты, вот в этом направлении и надо действовать.

Быстро набросав на листе бумаги несколько фамилий, Щукин уже без тени гнева проговорил:

— Садитесь, Виталий Семенович, и давайте помыслим логически. — И усмехнулся внутренне. Он знал, что именно в логике Осипов не силен и результатом его умственных построений могут явиться лишь посредственные — облегченные и банальные — варианты. Однако он преднамеренно сказал «логически» — ему было известно, что Осипов считал себя мастером именно в этой области.

— Вот список людей, среди которых нужно искать врага. — Щукин протянул капитану только что заполненный листок.

Осипов внимательно просмотрел список, ненадолго задерживаясь на каждой фамилии и произнося вслух.

— Волин? — Он вопросительно посмотрел на Щукина.

Тот лишь молча кивнул. И снова погрузился в раздумье. Волин… Щукин в прошлом знал его. Знал и ценил. Поэтому и взял к себе в контрразведку. Все это так. Но не мог сказать решительно, как о том же Осипове: «Отпадает». Да, он знал Волина. В прошлом это был способный и абсолютно надежный жандармский офицер. Но где был Волин последние два года?

То, что рассказал он сам, пока невозможно проверить. Да, он был убежденным врагом большевиков. Но убеждения людей легко меняются, когда этой ценой им предлагают купить жизнь.

Но если Волин?.. Значит, именно он, Щукин, ввел в штаб предателя. Сама мысль об этом невыносима, но он не имел права ее отбрасывать, он должен был проверить Волина с той же тщательностью, что и других подозреваемых, какой бы удар по его самолюбию ни нанесли результаты этой проверки. Да и время ли думать о самолюбии сейчас, когда может рухнуть многое. Когда где-то рядом живет, ходит, действует враг.

И как бы подводя итог своим раздумьям, Щукин спросил:

— Итак, ваши предположения, Виталий Семенович?

— Задачка, — задумчиво сказал Осипов. — В математике такие уравнения считаются неразрешимыми. — И он искоса посмотрел на своего начальника.

— Ну почему же! Решение есть! — Щукин несколько мгновений молчал, наслаждаясь впечатлением, произведенным на Осипова, затем добавил: — Если, конечно, хорошенько подумать и поискать не облегченных и не банальных вариантов!.. Дело Ленгорна помните?

— Что-то припоминаю… — Силясь вспомнить, Осипов прикрыл глаза, наморщил лоб. — Связано с Брусиловским прорывом, кажется?

— Да. В штабе фронта находился германский агент, это мы знали наверняка. Но кто он?.. Чтобы выявить шпиона, перед наступлением было подготовлено несколько разных донесений. И с несколькими фельдъегерями отправили их в царскую ставку. Донесение, которое доставил флигель-адъютант царицы Ленгорн, стало известно германскому командованию.

Осипов с нескрываемым уважением посмотрел на Щукина. Он сразу же оценил перспективность предлагаемого варианта проверки:

— Но ведь примерно так можно выявить шпиона и у нас в штабе… Составим ложную оперативную сводку и…

— Нет, — охладил пыл Осипова полковник. — Тут нужно сочинить что-то похитрее, позаковыристей, что ли… Подумайте, словом! И не медлите с исполнением — нет у нас на это ни времени, ни права!

* * *

Размышляя о ходе летне-осенней военной кампании, Ковалевский уже давно пришел к выводу, что, прежде чем наступать на Москву, нужно обязательно взять Киев. Это обеспечит левый фланг наступления и высвободит целую дивизию. Кроме того, взятие Киева окажет благоприятное моральное воздействие на солдат и офицеров, а также заставит союзников больше считаться с Добровольческой армией. Пользуясь этим, можно попросить у них дополнительной помощи. Ковалевский рассчитывал выпросить у союзников танки. Участие такой невиданной доселе в России техники, как танки, могло во многом решить исход кампании.

Бормоча себе под нос какую-то мелодию, Ковалевский стоял с карандашом и циркулем в руках возле тщательно помеченной кружками и флажками карты. Его сосредоточенный взгляд блуждал над голубой извилистой лентой Днепра, над днепровскими плавнями, плесами и болотами. Иногда циркуль делал несколько шагов по карте и снова застывал на одной ноге, как цапля…

Ах, если бы сейчас у него были танки, Киев был бы взят! Никто еще не мог устоять перед танками. Но их нет, и союзники пока не дали положительного ответа. Они выжидают…

Карандаш Ковалевского нарисовал на карте подкову. Застыл на несколько мгновений и пририсовал к подкове стрелку, острие которой было направлено на большой темный кружок с надписью: «Киев».

— Вызывали, Владимир Зенонович? — вырос на пороге кабинета командующего Кольцов.

— Павел Андреевич, подготовьте письмо Деникину, — попросил адъютанта Ковалевский, не отрывая взгляда от циркуля. — Мне известно, его вскоре посетят представители английской и французской военных миссий. Я хотел бы встретиться с ними лично по делу, Антону Ивановичу известному.

Кольцов, стоя на пороге, тут же записал просьбу командующего в блокнот и снова вытянулся, ожидая последующих распоряжений.

— Зашифруйте и сегодня же отправьте! — добавил Ковалевский и снова уставился в карту.

Подготовив письмо, Кольцов по гулким коридорам штаба направился в шифровальный отдел. Здесь было шумно. Неистово стучали ключи телеграфных аппаратов. Из-под рук телеграфистов ползли, свиваясь, как стружки, ленты телеграмм, донесений и записок.

У широких окон за несколькими столами работали неутомимые шифровальщики — нижние чины под руководством прапорщика, который, увидев Кольцова, не спеша поднялся и замер возле стола.

Кольцов поздоровался и передал бланк.

— Зашифруйте и дайте в экспедицию на отправку!

— Будет исполнено, господин капитан! — еще сильнее вытянулся прапорщик, и сразу стало видно, что мундир на нем висит мешком и что сам он уже пожилой человек.

Открылась дверь, и в комнату вошел Осипов, в руках в него дымила толстая сигара. Увидев Кольцова, он радушно направился к нему:

— А, капитан! Здравствуйте!

— Здравия желаю, — сухо отозвался Кольцов и отвернулся.

— Не желаете ли настоящую «гавану»? — Осипов положил на край стола бумаги, которые принес с собой, и неторопливо полез в карман за коробкой. — Вот. Рекомендую, весьма отменные… Предлагаю, так сказать, трубку мира…

— Не понимаю вас…

— Ах, Павел Андреевич… Иногда такая чушь лезет в голову — от переутомления, что ли. Пришла ко мне дама, ну, просить за одного арестованного. И как это мне пришло на ум… Дай, думаю, проверю железную выдержку капитана, о которой столько говорят.

— Надеюсь, вы понимаете, что пошутили крайне неудачно, — сухо ответил Кольцов.

— Приношу извинения, вполне искренне прошу простить меня, Павел Андреевич, — Осипов отвел глаза в сторону, ему ничего не оставалось, как играть униженного и проигравшего. — Так сказать, осознал и каюсь.

— Ладно, — свеликодушничал Кольцов, — забудем. И впредь будем больше доверять друг другу. — Он небрежно взял сигару и, прикуривая, бросил короткий взгляд на бумаги, лежащие на краю стола. На лежащей сверху было четким почерком выведено: «Динамит доставлен… Киев, Безаковская, 25, Полякову Петру Владимировичу…»

Текст отпечатался в памяти мгновенно. Кольцов подумал: «Это крайне важно…»

…Спустя часа два Осипов доложил Щукину, что порученная ему работа проделана. Все шесть офицеров, включенных в список подозреваемых, с донесением ознакомлены. Текст один и тот же, адреса разные. Теперь остается только ждать…

— Ну и что же вы сочинили? — усмешливо спросил Щукин.

— Э-э… вполне… — не растерялся Осипов под ироничным взглядом начальника. — «Динамит доставлен по такому-то адресу. Взрывы назначены на двадцать седьмое. После операции немедленно уходите…»

— Ваша беда, капитан, что вы в своей жизни ничего, кроме дурной приключенческой литературы, не читали, — криво усмехнулся Щукин.

— Видите ли, господин полковник, по получении такого текста чекисты не станут медлить, — оправдываясь, сказал Осипов. — Речь идет о диверсии, следовательно, человек, указанный в донесении, должен быть немедленно арестован…

— Ну… в общем-то… логично, — принужден был согласиться Щукин после некоторого раздумья.

— И нам остается только выяснить, по какому из шести адресов будет произведен арест. Для этого я отправляю в Киев Мирона Осадчего.

— Этого ангеловца? — Щукин вскинул вверх удивленные брови, прожег взглядом Осипова. — Вы ему доверяете?

— Просто я ничем не рискую, Николай Григорьевич, — спокойно выдержал Осипов взгляд Щукина. — Осадчий не посвящен ни в какие детали этой операции. К тому же ему не очень хочется оказаться в руках Чека. Старые грехи.

— Ну что ж… — как бы нехотя согласился Щукин. Пододвинув к себе список, хмуро склонился над ним.

Против фамилии «Кольцов», которая была в списке последней, значилось: «Киев, Безаковская, 25. Поляков Петр Владимирович».

* * *

В тот же день, под вечер, взяв с собой Юру, Кольцов отправился гулять по городу.

До шести — до встречи с Наташей — еще было много времени, и они медленно шли по городу, иногда заходили во дворы, дивясь их причудливой планировке. Почти каждый двор был со всех сторон замкнут домами, в каждом росли чахлые городские деревца, под окнами были разбиты на крохотные квадраты палисаднички, в которых горели огненным осенним пламенем шары мальв, отцветали подсолнечники, в иных палисадниках дозревали помидоры. Видно, люди, живущие в этих каменных мешках, тосковали по природе, по изумрудной степной зелени. Глядя на эти крошечные палисадники с пыльной, постаревшей зеленью, Юра рассказывал своему покровителю о их родовом имении, окруженном лугами, о буйных зарослях бузины, о реке, куда его все время манило…

— А ведь у людей, которые здесь живут, нет имений, — осторожно обратил Юрино внимание на другое Кольцов. — Этот крошечный клочок земли — их имение, и лес, и огород.

— Почему? — задумался Юра.

— Так устроен мир — у всех не может быть имений, — с той же осторожной убежденностью растолковывал Юре Кольцов о правде жизни и о жестокой правде неравенства.

— А у вас? У вас было имение? — с надеждой спросил Юра, ему стало стыдно, что он заговорил сейчас об имении: выходит, что хвастался.

— Кажется, было…

Юра удивленно посмотрел на Кольцова.

— Кажется — потому что это было давно, — успокоил мальчика Павел. — Я забыл о нем. Слишком долгой получилась война.

К шести часам они вышли к Благовещенскому базару, и Кольцов сразу увидел Наташу. Она медленно прогуливалась вдоль высокой кирпичной ограды.

— Подожди меня, — сказал Кольцов и, оставив Юру возле афишной тумбы, направился к Наташе.

Они стояли на широкой, мощенной булыжником улице. Рядом, за стеной, глухо и напряженно шумел неугомонный базар. Мимо них, громыхая колесами, с базара неслись пролетки, мужики и бабы толкали тачки с не распроданным за день добром — овощами и фруктами.

— Сообщение надо передать срочно, — сразу же приступил к делу Павел. — Не исключено, что это крупная диверсия, направленная на деморализацию Киевского гарнизона.

— Хорошо, — с видом слегка кокетничающей особы кивнула Наташа. — Постараюсь отправить сегодня же.

— Следующий раз встретимся в пятницу в пять часов возле церкви Святого Николая. Если не приду в пятницу — в субботу, тоже в пять.

Наташа согласно кивнула, и они расстались.

Юра тем временем дочитал афишу о гастролях оперной труппы. Под рисунком танцующей Кармен крупными буквами было выведено: «В роли Кармен — госпожа Дольская».

Кольцов положил руку на плечо Юре, и они двинулись по улице мимо незагорелых застенчивых девушек, которые, выстроившись в ряд, продавали цветы. Рядом с корзинками, полными пышных букетов, стояли большие медные кружки: девушки собирали пожертвования в пользу раненых.

— Вы любите ее? — вырвалось у Юры неожиданно для него самого — ревность остро обожгла его сердце, и он, не сдержавшись, задал своему другу бестактный вопрос.

Но Кольцов не рассердился и спокойно ответил:

— Это — дочь одного очень хорошего человека… И я ее люблю как товарища. Понимаешь?

Юра, благодарный Кольцову за то, что он не рассердился на него, не отговорился какой-нибудь прописной истиной или шуткой, тихо проговорил:

— Да.

Они уже подходили к штабу, когда неподалеку послышались окрики: «Гей, в сторону!.. В сторону!..» Усиленный конвой из пожилых солдат гнал арестованных. Лица у многих были изможденные, бледные, сквозь разорванную одежду виднелись кровоподтеки, синяки и грязные, окровавленные повязки.

Арестованные шли медленно, с трудом передвигая ноги по гладкой, залитой предвечерним солнечным светом брусчатке. И хотя многие были босы или в лаптях, шум их шагов был тяжелым.

По тротуару с бравым видом шагал начальник конвоя поручик Дудицкий. Увидев Кольцова, он кинулся к нему, радостно выкрикивая:

— Господин капитан! Господин капитан!..

Кольцов почувствовал, что от начальника конвоя несло лютым водочным перегаром.

— А, поручик, — слегка отстраняясь, произнес Кольцов. — Рад вас видеть в добром здравии.

Дудицкий повел осоловелыми глазами в сторону понурых арестованных и весело доложил:

— Вот, веду на фильтрацию сих скотов… Дали мне, черт побери, работенку. Боевому офицеру!

— В тюрьму? — с неприязнью спросил Кольцов.

— Бараки на мыловаренном возле тюрьмы под тюрьму приспособили, — скаламбурил Дудицкий и, напрасно подождав, чтобы оценили его остроумие, продолжил: — Ничего, справляемся. А это кто с вами? — Он посмотрел на Юру.

— Сын полковника Львова.

— Что вы говорите! — Поручик опустил руку на плечо Юры: — Мы с твоим отцом из банды вместе вырвались…

Но Юра уже не слушал Дудицкого, он почувствовал, как из шеренги арестованных его ожег чей-то мимолетный взгляд. Он поискал глазами и… сразу же увидел Семена Алексеевича. Красильников брел в последней шеренге, но больше не оглянулся.

А Юра не мог оторвать взгляда от спины Семена Алексеевича, где сквозь порванную рубашку проглядывала окровавленная повязка.

— Вы о генерале Владимове что-нибудь слышали? — спросил у Кольцова Дудицкий. Ему очень хотелось показать этому штабному офицеру, что и он, Дудицкий, тоже вершит большими делами.

— Что-то припоминаю. Он, кажется, перешел к красным, — с непринужденной снисходительностью то ли к этому незадачливому генералу, перешедшему к красным, то ли к Дудицкому ответил Кольцов.

— У меня сидит, под страшным секретом смею доложить вам, — радовался невесть чему поручик. — А у красных он, верно, бригадой командовал… Заходите, покажу!..

— Благодарю! — ответил Кольцов. И было непонятно, какой смысл он вложил в это «благодарю».

Откозыряв, Дудицкий быстро пошел вслед за колонной пленных.

Кольцов взглянул на мальчика и сразу заметил перемену, происшедшую в нем. Юра растерянно щурился и был похож на взъерошенного, загнанного в клетку воробья.

— Что случилось, Юра? — Кольцов посмотрел в ту сторону, где затихал тяжелый шаг арестованных и еще клубилась жесткая, сухая пыль. — Ты что, знакомого увидел?

— Д-да… нет… нет… — запнулся вдруг Юра, воспаленно прикидывая в уме: сказать или не сказать правду? Но так и не решился, подумав, что это может повредить Семену Алексеевичу — ведь он чекист, — и начал долго и сбивчиво объяснять Кольцову, что в колонне пленных он увидел человека, очень похожего на садовника из их имения. И тут же поспешил уверить Кольцова, что, конечно, это был не он, а просто очень похожий человек.

Кольцов, спрятав потеплевший взгляд, равнодушно бросил:

— Бывает…

И они тронулись дальше.

Часть II

Глава 18

Жизнь в штабе Добровольческой армии была на удивление размеренной, даже спокойной. Лишь здесь, в аппаратной, чувствовался нервный и напряженный ритм. Телеграфные аппараты бесстрастно сообщали о падении городов, о смерти военачальников, о предательствах и подвигах.

Стоя возле телеграфиста, Ковалевский нетерпеливо ждал. И смотрел на узкую ленту, которая ползла и ползла из аппарата.

Наконец усталый телеграфист поднял на Ковалевского красные от бессонницы глаза:

— Генерал Бредов у провода, ваше превосходительство.

Командующий взял ленту, начал медленно ее читать: «На Киевском направлении встречаю сильное сопротивление противника. Несу большие потери. Прошу разрешить перегруппировку. Надеюсь на пополнение. Бредов».

Дочитав до конца, Ковалевский на минуту задумался, затем сухо продиктовал:

— Генералу Бредову.

Забегали по клавишам аппарата пальцы телеграфиста.

— Перегруппировку разрешаю… — Замолк на мгновение.

Телеграфист тоже застыл, ожидая.

Видимо, и там, на другом конце провода, напряженно ждали, что ответит командующий. Пополнение было Бредову крайне необходимо. Ковалевский это хорошо знал. Он вздохнул, продолжил:

— …На пополнение пока не рассчитывайте… — и пошел из аппаратной.

Двигаясь между столами шифровальщиков, Ковалевский бормотал себе под нос: — «Пополнение»… «Пополнение»… Всем нужно пополнение… — Однако для себя он уже решил, что усилит корпус Бредова резервной дивизией генерала Рождественского, 51‑м Дунайским полком и двумя отдельными пластунскими батальонами. Кроме того, он просил у Деникина перебросить на помощь Бредову тяжелый гаубичный полк, который уже вышел и сейчас находится на марше. Но обещать Бредову все это заранее он не стал — генерал перестанет рассчитывать на свои силы и будет ждать пополнения. А Ковалевскому было сейчас крайне необходимо, чтобы большевики каждодневно испытывали на себе неумолимую мощь Добровольческой армии.

Пройдя по коридорам, Ковалевский вошел в свою приемную. Увидев Кольцова, перевел взгляд на угрюмого, притихшего Юру, спросил:

— Что, лейб-гвардия, нос повесил? А?

— Н-нет… Ничего… — Мальчик не был настроен на разговор.

— У меня тоже на душе… не очень, — понимающе сказал генерал, не стесняясь своей беспомощности. — Бывает.

Кольцов поднял на Ковалевского глаза:

— Ваше превосходительство, в городе видел афишу. Заезжая труппа оперу дает. Может, распорядиться?

Ковалевский помедлил:

— А что, пожалуй… Сколько времени не удавалось. — И, оживившись, добавил: — И мрачного Юрия с собой возьмем.

— Слушаюсь! — Кольцов взялся за телефонную трубку, чтобы предупредить градоначальника: губернаторскую ложу сегодня не занимать.

— И вот что, Павел Андреевич! — вспомнил Ковалевский. — Пригласите от моего имени Татьяну Николаевну. Полковник Щукин все еще не вернулся — что ей в одиночестве дома сидеть!

— Непременно, Владимир Зенонович! — ответил Кольцов.

Командующий прошел к себе в кабинет, а Павел, по забывчивости держа руку на телефонной трубке, задумался. Только что он испытал радость при мысли, что сейчас услышит Танин голос, а позже и увидит ее. И тут же на смену радости пришло сомнение: имеет ли он право на эту любовь? На любовь, у которой нет и не может быть будущего.

После той первой встречи в приемной он почувствовал влечение к этой своеобразной девушке. Дважды он мимолетно видел ее, и оба раза чувство тревоги одолевало его: происходило что-то ненужное ему, способное помешать его делу. Он понимал это. Но и выбросить Таню из своего сердца, не думать о ней он уже не мог. Она жила в нем, рождая попеременно то чувство радости, то острое недовольство собой и тягостную тревогу.

* * *

…В зале медленно пригасал свет, на ряды зрителей волнами — одна другой темнее — наплывала полутьма, высветился занавес, забился в углы залы осторожный шепот опоздавших.

В губернаторской ложе в первом ряду усаживались Ковалевский, Таня и Юра. Сзади с видом добровольного пажа встал Кольцов.

Таня подняла на него глаза, обмахнулась веером, словно отгоняя от себя любопытные взгляды, устремленные на нее из офицерских рядов, и слабо приказала:

— Садитесь же!

— Благодарю, — с мягкой улыбкой ответил Кольцов и присел рядом с Таней во втором ряду.

Таня горделиво обвела взглядом ряды: наверно, ей сейчас многие завидуют, перешептываются. Еще бы, рядом с ней такой блестящий офицер, о чьих подвигах знает весь город, — Адъютант Его Превосходительства!

— Это чудесно, что вы вытащили всех в оперу, — глядя на Павла восторженными глазами, сказала Таня. Благодарная улыбка мягко осветила ее лицо. Таня помолчала немного, потом склонилась к уху Павла, обдав его легким запахом духов: — Помнится, я приглашала вас в гости. Однако вы почему-то пренебрегли моим приглашением.

— Я бы с радостью… Но, честное слово, дела не позволяли, — попытался оправдаться Кольцов.

— Словом, так. Если вы не будете у нас в пятницу, я сочту, что вы не хотите меня видеть, и обижусь.

В темноте зала голоса их перемешивались, переплетались, и Тане впервые в жизни было так странно и так хорошо.

— Право, это будет несправедливо, — со значением произнес Кольцов.

— И все-таки я обижусь, — твердо сказала Таня.

Звучала порывистая, стремительная увертюра «Кармен». И Юра, сидя рядом с Ковалевским, с любопытством рассматривал маэстро во фраке, который, подпрыгивая, взмахивал дирижерской палочкой, и правое плечо у него дергалось, словно от нервного тика. Юре казалось, что дирижер здесь лишний, что он мешает музыке, заставляя слушателей смотреть на себя, а не отдаваться ее властному течению.

И вдруг по рядам прошелестел удивленный шепоток — это в губернаторскую ложу вошел дежурный офицер, склонился к Кольцову и попросил его подойти к телефону. Лорнеты поплыли следом за Кольцовым — видимо, случилось что-то чрезвычайное. Кольцов поднялся и извинился перед Таней.

— Теперь вы сами можете убедиться в том, что я вам сказал правду, — уходя, успел шепнуть Тане Кольцов.

У телефона был Микки.

— Павел Андреевич? — спросил он. — Из ставки главнокомандующего прибыл нарочный. Срочный пакет лично его превосходительству.

— Сейчас приеду! — сказал Кольцов и спустился вниз к подъезду.

Через полчаса он был уже в штабе.

Навстречу ему поднялся офицер в кожаной куртке и в кавалерийских подшитых кожей галифе, хранящих следы пыльной дороги. Браво щелкнув каблуками с той особой молодцеватостью, которая свойственна лишь представителям ставки, офицер представился:

— Для поручений при ставке поручик Петров… Весьма срочно! Вскрыть лично командующему. От Антона Ивановича Деникина.

— Хорошо, давайте ордер. — Кольцов принял пакет и расписался в ордере.

— Прошу вас, капитан, немедленно доложить, — ни на йоту не отклонялся от данной ему инструкции поручик.

— Конечно, конечно, поручик, — уверил его Кольцов, бережно держа пакет в руках, и как бы между прочим спросил: — Кстати, где вы будете отдыхать?

— Благодарю, — растроганно ответил поручик. — Я сейчас же возвращаюсь. Честь имею.

— Счастливого пути!

Кольцов прошел в кабинет командующего и хотел было положить пакет в папку. Но задержал в руках. Внимательно осмотрел.

Шнур, которым был прошит пакет, цепко держала сургучная печать с двуглавым орлом. «Должно быть, важное донесение, — подумал Кольцов, — упустить такое нельзя».

Дерзкий огонек забился в глазах Кольцова. Он посмотрел на дверь, ведущую в приемную, и с пакетом в руках скрылся в личных покоях командующего.

В гостиной на тумбочке, где Ковалевский всегда делал для себя глинтвейн, он нашел спиртовку, зажег ее. Несколько раз пронес печать над пламенем и, когда сургуч стал мягким, осторожно потянул за шнур. Шнур разрезал двуглавого орла пополам. После этого Кольцов слегка расшнуровал пакет и извлек из него бумагу.

Но тут вдали проскрипела дверь.

— Павел Андреевич! — позвал Микки.

— Я здесь! — откликнулся Кольцов и спрятал распечатанный пакет в ящик стола, затем поставил на спиртовку высокий медный кувшинчик, открыл бутылку вина, вылил его в кувшинчик. За этим занятием и застал его Микки.

— Выпьете глинтвейна? — спокойно спросил Кольцов.

— Предпочитаю коньяк, но… за неимением гербовой, как говорится, пишут и на простой.

Кольцов приветливо улыбнулся:

— Садитесь!

— Не могу, Павел Андреевич, мало ли кому взбредет позвонить, — отказался Микки, польщенный предложением Кольцова.

Кольцов сочувственно кивнул. Его тревожил легкий запах разогретого сургуча, оставшийся в комнате. К счастью, Микки, как всегда, был отвлечен и возбужден.

В это время и вправду вдали раздался требовательный звонок, и Микки торопливо выбежал из гостиной в кабинет, схватил трубку на столе командующего.

— Да, это я… Слушай, что там вчера было, в «Буффе»?.. Да… Ну а Рябушинский?.. — Микки уселся в кресло командующего, судя по всему, настроился на длинный разговор.

Кольцов осторожно развернул бумагу, извлеченную из пакета, прочитал:


«Совершенно секретно!

Командующему Добровольческой армией Его Превосходительству генерал-лейтенанту В. 3. Ковалевскому.

Ставлю Вас в известность, что окруженные в районе Одессы и Николаева три большевистские дивизии — 45, 47 и 58‑я — приказом командования 12‑й армии образованы в Южную группу войск (командующий И. Якир, нач. штаба А. Немитц).

Командование Южной группы издало приказ о боевом переходе всех наличествующих войск на север, с тем чтобы прорывом на Умань, Фастов, Житомир вырваться из окружения и тем самым избежать разгрома.

Предлагаю Вам незамедлительно принять самые энергичные меры к тому, чтобы остановить и уничтожить противника. Часть пути Южная группа большевистских войск будет двигаться по территории (Христиновка, Умань), которую контролируют в настоящее время войска С. Петлюры. Полагаю, что для разгрома Южной группы войск красных хороши все средства, даже временный тактический союз с С. Петлюрой, если таковой возможен.

Деникин».


Прочтя, Кольцов вложил письмо обратно в пакет и, прислушиваясь к разговору Микки по телефону, стал осторожно зашнуровывать его. Снова подогрев сургуч, осторожно поправил печать.

«Если Деникин сумеет соединиться с Петлюрой, Южной группе войск некуда будет податься, — пронеслось в мозгу у Кольцова, — тогда красные войска очутятся между молотом и наковальней. А это — гибель…»

— Ну а князь что?.. Ну-ну!.. Что вы говорите?! — все еще продолжал увлеченно допрашивать телефонную трубку Микки, когда Кольцов вынес в кабинет командующего два бокала дымящегося глинтвейна.

Микки благодарно принял бокал и отвел в сторону телефонную трубку.

— Я расскажу вам, Павел Андреевич, потрясающую новость! Князь Асланов подрался вчера в «Буффе» из-за приезжей певички… и — как вы думаете! — с кем?..

— Потом расскажете, — скупо бросил Кольцов. — Хочу успеть в театр к разъезду.

И он успел. В ложу вошел, когда госпожа Дольская — Кармен — пела свою заключительную арию. Потом пел Хозе.

Юре показалось, что Хозе чем-то похож на Семена Алексеевича — такой же невысокий и крепкий, и у него так же была разорвана рубаха. А когда появилась на сцене стража и стала уводить Хозе, он тоже пошел сутулясь и даже так же волоча ногу, как вчера на Екатеринославской Семен Алексеевич.

С тех пор как Юра увидел на улице в толпе пленных красноармейцев Красильникова, он не переставал думать о том, что обязан помочь этому человеку. Юра понимал, что чекист Красильников принадлежал к враждебному лагерю красных, из-за которых рухнула вся прежняя Юрина жизнь, погибли отец и мама. Все это так, но… Но Юра, выросший на романтической литературе, считал себя человеком чести. Красильников был неизменно добр к нему, спас ему жизнь. Теперь он сам оказался в беде, и ему нужна помощь. Но как, чем ему помочь? Юра несколько раз порывался поговорить с Кольцовым, но все не мог выбрать подходящий момент. Конечно, Кольцов не всесилен, но он мог что-нибудь посоветовать, подсказать.

Замерли последние аккорды музыки, все вокруг задвигались, зааплодировали.

Ковалевский, все еще глядя на сцену, спросил Юру:

— Ну как, лейб-гвардия, понравилось?.. Когда-то я слушал госпожу Дольскую в Петербурге. Ах, как она тогда пела!..

Лицо у Владимира Зеноновича было размягченное, какое-то домашнее, и Юра подумал… Ну конечно, как он раньше не догадался: вот кто может помочь — Владимир Зенонович! Нужно попросить его. Быстро что-то придумать, потому что правду сказать нельзя. И попросить…

— Владимир Зенонович! — прошептал Юра. — У меня к вам просьба.

— Какая, Юра? — отечески склонился к нему Ковалевский, не в силах еще отрешиться от власти только что отзвучавшей музыки.

— Пожалуйста, распорядитесь освободить одного пленного красноармейца, — уже настойчивее произнес Юра. — Я видел, его вели вчера по улице.

Ковалевский неохотно оторвал взгляд от сцены, где раскрасневшаяся от радостного успеха Дольская посылала в зрительный зал воздушные поцелуи, и удивленно уставился на Юру.

— Откуда у тебя такая блажь? И почему его надо освобождать?

Юра отвел глаза в сторону — как же трудно лгать! — и невнятно стал объяснять:

— Он — садовник… Когда-то был садовником… У нас в имении был сад, и он…

Ковалевский больше не слушал Юру. Он встал и, обернувшись к сцене, тоже великодушно послал воздушный поцелуй просиявшей от этого Дольской. Певица прижала руки к груди, закрыла глаза и склонилась в почтительном полупоклоне.

Когда они спускались по лестнице, Ковалевский, вспомнив о просьбе Юры, стал недовольно ему выговаривать:

— Тебе, сыну потомственного дворянина, не пристало просить за какого-то садовника… который пошел служить у красных.

Юра тихо, но упрямо возразил:

— Но он был добрый… Может, его заставили.

— Все они добрые… А мамы твоей нет. И отца — тоже! — грустно сказал Ковалевский. — Добрые… а Россия по колено в кровище!..

Они вышли из театра в густой запах успевшей повлажнеть листвы, подошли к автомобилю.

Кольцов широко распахнул дверцу.

— Что там случилось? — устало спросил Ковалевский.

— Пакет из ставки, Владимир Зенонович.

— А, хорошо. — И командующий обернулся к Тане: — Садитесь, Татьяна Николаевна, мы отвезем вас домой.

— Нет-нет! — живо возразила Таня. — Мне хочется пройтись… Такой чудесный вечер. Павел Андреевич меня проводит. Если вы, конечно, разрешите, Владимир Зенонович.

— Не возражаю, — улыбнулся Ковалевский. — Да-да, погуляйте! А нам с Юрием пора отдыхать. Не правда ли, лейб-гвардия?

Кольцов и Таня медленно пошли по слабо освещенной фонарями улице. Темные дома затаились вдоль тротуара, было очень тихо, и Таня тоже почему-то говорила вполголоса:

— Знаете, Павел Андреевич, я давно не выбиралась из дому. Особенно вечером. А город вечером совсем по-другому смотрится. Вот здесь я часто прежде ходила, наверное, знаю каждый дом. И не узнаю… все по-другому — и улица, и дома…

Она говорила еще что-то.

Кольцов слушал, пытался вникнуть в суть разговора, кажется, даже отвечал, но его мысли были заняты совсем другим… «Три дивизии будут пробиваться из окружения. Возможно, они уже в пути… Ковалевский конечно же выполнит указание Деникина и заключит союз с Петлюрой… Пойдет ли на этот союз Петлюра?.. Да, пойдет, в этом случае они станут помогать друг другу… Что-то надо делать! Действовать! Завтра же послать Фролову донесение. Там, в штабе Двенадцатой армии, должны знать об этом и, возможно, еще сумеют что-то предпринять…»

Они свернули на другую улицу, поравнялись с длинным скучным зданием Института благородных девиц.

— Здесь я училась, — вывела Павла из задумчивости Таня, указывая на здание. И стала вспоминать об учебе в институте, о подругах, классных наставницах. Танина речь текла тихой музыкой, и постепенно Павел стал вникать в ее рассказ.

Институт благородных девиц запомнился ей как вереница длинных, скучных дней среди таких же скучных дортуаров и классных комнат. Жизнь здесь была подчинена раз и навсегда заведенному порядку, который, казалось, не могли нарушить никакие бури. И все же в той скучной жизни было и светлое, праздничное — воскресенья и каникулы, которые Таня проводила в семье тети, родной сестры Таниного отца. С тетей у Тани не было душевной близости — в Екатерине Григорьевне щукинская сдержанность, сухость и рационализм были доведены до предела, а вот с мужем ее, Владимиром Евграфовичем, профессором древней истории Харьковского университета, девочка подружилась. Это была дружба уже пожилого, поглощенного наукой человека и девочки, дружба, интересная и нужная обоим.

Какой же это чудесный, милый старик! Как много он знал и как щедро делился своими познаниями с Таней!

Таня вспомнила свой дом… Приспущенные шторы, сумрак, запах лекарств, внезапная мамина смерть… Горе и одиночество надолго придавили Таню, очнулась она только в Приморском, в маленьком домике маминой родственницы, куда отправил ее отец.

Жизнь возле тихой, неприметной Нины Викторовны потекла размеренно и спокойно. Старая женщина бесшумно хозяйничала в двух чистеньких комнатках, в цветничке и на винограднике, помогал ей прибегавший из слободки ясноглазый смешливый Максимка, сын отставного матроса и потомственной рыбачки. По вечерам долго сумерничали, Нина Викторовна играла на стареньком пианино, и Таня не узнавала знакомые мелодии — у ее мамы даже хрупкие старинные романсы, протяжные колыбельные и нежные вальсы звучали сильно и страстно.

Потом два года в Харькове. Снова Петербург.

И тут началось… Февраль семнадцатого года, бурлящий Петроград, толпы людей на Невском и Знаменской площади, на Конногвардейском бульваре, Марсовом поле, в Александровском саду. Возбужденные лица, красные банты. Люди поздравляли друг друга, кричали: «Да здравствует свобода!» А потом… На Лиговке вспыхнула перестрелка. Таня видела, как падают люди. Впервые увидела она, как убивают.

Отец жестко ей объяснил: «Самое страшное для человечества — войны и мятежи. Надо сделать все возможное, чтобы этот мятеж был подавлен в зародыше, и тогда в нашу жизнь снова вернется красота, осмысленность и порядок. Это — единственная правда, и ты должна верить ей, Таня».

А она чувствовала, что есть иная правда. Как-то у Владимира Евграфовича Таня увидела картину, которая привлекла ее внимание: прекрасная полуобнаженная женщина — вся движение, порыв — простирала ввысь руки, увлекая за собой людей с вдохновенными лицами. Девочка спросила, что изображено на полотне. «Неизвестный художник. Призыв к свободе», — кратко ответил профессор.

Женщина на картине напомнила Тане маму — та же сила, порывистость, — и девочка подолгу рассматривала полотно.

Когда Таня уезжала в Петербург, профессор подарил ей картину. Она повесила ее в своей комнате, невзирая на недовольство отца.

Полковник Щукин считал существующее построение общества вполне приемлемым и незыблемым. В их доме было несколько портретов государя, и о царской фамилии всегда говорилось с должным почтением. И вдруг — «Призыв к свободе».

Прекрасная женщина на картине… Дерзость, порыв, красота. Но рядом-то кровь, убийство, ненависть. Как это совместить, кто может объяснить смысл происходящего? Поверить целиком в жесткую правду отца Тане мешала та, другая правда, которая чуть приоткрылась перед ней. Если бы кто-нибудь объяснил ей!.. Но кто? Владимир Евграфович? Нет, он весь в прошлом, а настоящее проходит словно сквозь него, не задевая разум. После смерти жены профессор почти совсем не бывает дома. Он переселился в университетскую обсерваторию, где на первом этаже для него выделили несколько комнат, и он живет там, охраняет старинные свитки и монеты и, похоже, больше ничем не интересуется.

— А хотите, зайдем к нему в гости? Вот сейчас! — спросила вдруг Таня — они шли вдоль университетского сада, и в его глубине тускло отсвечивала под луной обсерватория. — Смотрите, он не спит еще. Вон его окна, они светятся.

— Поздно, Татьяна Николаевна! — вздохнул Павел и взял ее руки в свои, словно хотел согреть. — В следующий раз, ладно?.. Тем более что мне это очень интересно. Я ведь тоже немного увлекаюсь историей, точнее, нумизматикой. Так, совсем чуть-чуть. Увлечение детства.

— Правда? — обрадовалась Таня. — Я попрошу дядю, и он вам покажет все-все. У него там очень интересно.

— Обязательно побываем, — еще раз пообещал Павел, а сам подумал, как и в первую их встречу: «Какая удивительная девушка». И почувствовал грусть, как при утрате чего-то дорогого. Они принадлежали разным мирам. И совсем разные у них были жизненные дороги. Но Таня не знала об этом и была так счастлива. Мир для нее рядом с этим сильным, надежным человеком приобретал устойчивость…

* * *

На другой день Ковалевский попросил вызвать к нему только что вернувшегося из поездки на фронт начальника контрразведки. Когда Щукин вошел в кабинет, командующий велел больше никого не пускать.

Кольцов понимал, что командующий сейчас несомненно будет разговаривать с полковником об окруженных дивизиях — дело не терпело отлагательства. Попросив Микки никуда из приемной не отлучаться, Кольцов торопливо спустился по лестнице и по коридору, направился к комнате, откуда мог услышать разговор Ковалевского и Щукина. Он уже хотел было проскользнуть в комнатку, но краем глаза увидел неподалеку стоявшего вполуоборот к нему капитана Осипова и какого-то незнакомого офицера. Лишь на какое-то мгновение Кольцов приостановился, затем с той же деловитой торопливостью зашагал дальше, свернул в боковой коридор и в раздумье остановился. Нужно было успокоиться. «Что же делать? Дорога каждая минута!» Кольцов решительно поднялся по лестнице, ведущей в жилые апартаменты командующего.

А тем временем озабоченный тревожными мыслями Ковалевский объяснял полковнику.

— Дальнейший путь, мне кажется, предугадать не составляет труда. Они пойдут вот сюда, к Киеву или Житомиру, и здесь соединятся с Двенадцатой армией.

— Вы считаете это возможным?

— А у них нет другого выхода, Николай Григорьевич. Кроме того, они все взвесили. Путь красных пролегает по районам, занятым войсками Петлюры. Головной атаман, конечно, будет пытаться их разгромить. Но у Якира есть основания считать, что его группа будет Петлюре не по зубам. Кстати, у вас есть какие-нибудь данные, характеризующие командный состав этих большевистских дивизий? Командует Якир, что вы о нем знаете?

— Очень молод, ему идет двадцать третий год. Студент, учился в Базеле, потом в Технологическом институте в Харькове. Большевиком стал в семнадцатом. В восемнадцатом во главе небольшого отряда воевал с румынами в Бессарабии, потом был членом Реввоенсовета Восьмой армии…

— Военное образование где он получил? — поинтересовался Ковалевский.

— Надо полагать, в большевистских кружках, — усмехнулся Щукин. — Военной школы, как нам известно, он не кончал.

Ковалевский помолчал, потом задумчиво сказал:

— Не понимаю! Ни опыта, ни военного образования! Почему же все-таки командующим назначили именно его?

— Он командует сорок пятой дивизией, а она является костяком Южной группы. Кроме того, Иона Якир однажды уже доказал, что он может решать сложные боевые задачи. Я имею в виду события под Воронежем. Тогда, казалось бы, в безнадежной обстановке он, как член Реввоенсовета армии, взял на себя командование частями Восьмой армии и отбросил генерала Краснова от Коротояка и Лисок.

— Непостижимо. Краснов всю сознательную жизнь прослужил в армии, — озадаченно сказал Ковалевский, — помимо офицерского образования имеет за плечами академию Генерального штаба и проигрывает сражение полководцу в чине, так сказать, недоучившегося студента.

— Здесь следует обратить внимание на начальника штаба группы. Адмирал Александр Васильевич Немитц, окончивший Морскую академию перед войной. Выдающийся тактик. Да и до этого у Якира был начальником штаба Сергей Александрович Меженинов, тоже из дворян, генштабист. Они будут вынимать каштаны из огня, а есть их станет звезда Красной Армии Якир…

— Боже мой, сколько же у них наших лучших военных умов! — тяжело вздохнул Ковалевский и надолго замолчал. Потом, словно спохватившись, снова вернулся к предмету разговора. — Да, так вот. Избирая маршрут для перехода, Якир учел то обстоятельство, что мы находимся в состоянии войны с Петлюрой… Однако он не учел, что ради уничтожения группы мы пойдем на временный союз с Петлюрой.

— Как отнесется к этому Антон Иванович? — осторожно осведомился Щукин.

— Я получил от него благословение на это, — коротко ответил Ковалевский.

…А в это самое время Юра зашел в приемную командующего с намерением поговорить с Кольцовым о Семене Алексеевиче. Он твердо решил, что будет называть его только садовником, не открывая, кто в действительности этот человек. Ведь можно придумать, ну скажем, что он, Юра, тонул в озере возле имения, а этот садовник спас ему жизнь. Можно повторить, что садовник был очень предан семье Львовых и красные взяли его в свою армию насильно… Да мало ли что можно придумать. Время-то идет, а он бездействует. Вчера Юра не дождался Кольцова, уснул, а утром, когда он встал, Павла Андреевича уже не было.

Кольцова в приемной не оказалось, а Микки сказал, что Павел Андреевич только недавно вышел. Решив дождаться Кольцова, Юра присел возле окна. Микки, тихонько мурлыча что-то под нос, перекладывал на столе бумаги. Из-за плотно закрытой двери кабинета командующего не доносилось ни звука.

Окно за Юриной спиной было зашторено наполовину, и жаркий квадрат света лежал у ног мальчика, а когда под порывом ветра штора колебалась, квадрат вытягивался, добирался до двери кабинета командующего, и начищенная ручка вспыхивала слепящими огоньками.

Прищурившись, Юра не отводил взгляда от этой белоснежной двери. Точно такая же была и у них в доме, и такие же, словно подпаленные солнцем шторы покачивались на окнах, не пропуская в комнату жаркие солнечные лучи. И так же, как здесь, вспыхивали ослепительно ручки дверей. Но все это было так давно, в прошлой жизни, той самой, о которой теперь Юра боялся и вспоминать. И рядом были и мама, и отец…

Дожидаясь Кольцова, Юра уселся в углу с тонкой книжицей «Пещера Лейхтвейса». Он повертел в руках книжку и с сожалением увидел, что читать осталось совсем немного. В это время где-то скрипнула дверь, и легкий сквозняк разом перевернул несколько страниц.

Юра поднял голову, прищурился. Лицо ему остудило сквозняком. «Может, Павел Андреевич у себя в комнате?» — подумал Юра и пошел искать его в жилых апартаментах.

Комната Кольцова примыкала к личным покоям командующего и имела две двери. Через одну из них можно было пройти прямо в гостиную. Правда, она была всегда заперта. На этот раз она оказалась приоткрытой, и Юра подумал, что сквозняком тянуло оттуда.

Он приоткрыл дверь, заглянул в гостиную. Там никого не было, но из кабинета командующего явственно доносились голоса.

— Здесь план предполагаемой нами совместной операции по разгрому Южной группы, — узнал Юра голос командующего. — Думаю, Петлюре он придется по душе. Ваша задача: как можно быстрее доставить план в штаб Петлюры. Сделать это надо, во-первых, секретно, во-вторых, деликатно. С пакетом можно послать только очень доверенное лицо.

— Такой человек есть. Это — капитан Осипов, — услышал Юра голос Щукина. — Он недалек, но смел. И не побоится риска умереть от петлюровской пули, если те откажутся от сотрудничества.

— Ну что ж. Распорядитесь, пусть готовится. Его доставят на станцию Ручей. А оттуда ему нужно будет добираться своими силами.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство. Доберется!..

Юра невольно замер у двери, не зная, что ему делать, когда услышал шорох и увидел, как шевельнулась портьера, плотно закрывающая дверь в кабинет командующего. Не сводя с нее глаз, Юра попятился, вышел из гостиной в коридор и уже оттуда вернулся в приемную.

— Ты чего это такой взъерошенный? — увидев его, спросил Микки.

— В гостиной Владимира Зеноновича кто-то прячется, — таинственным голосом сообщил Юра.

Микки бросил взгляд на книжку в руках Юры и в тон ему с оттенком насмешливости ответил:

— От такой книги и не то почудится…

— Нет, я серьезно! Я вошел… а он… за портьерой! — настаивал на своем Юра.

— Кто? — спросил Микки, вставая из-за стола. — Идем посмотрим.

Не успели они войти в гостиную Ковалевского, как в дверях приемной прозвенели шпоры. Вошел Кольцов.

— Павел Андреевич, мальчик говорит, что в гостиной командующего кто-то прячется, — улыбаясь, сказал Микки.

— Кто там может прятаться? — усомнился Кольцов. Но тут же быстрым шагом вышел в коридор и направился к покоям командующего.

В гостиной Юра указал на портьеру.

Кольцов отдернул ее. Никого. С улыбкой посмотрел на мальчика.

Юра недоуменно пожал плечами. Он мог поклясться, что это ему не почудилось.

— Заглянем еще в спальню, — предложил Кольцов.

Но и там никого не обнаружили.

— Эй, кто-нибудь! — на всякий случай крикнул Кольцов.

Откуда-то издалека отозвался знакомый хриплый и недовольный голос. В столовую вошел генеральский ординарец Степан. На лбу у него висели нечесаные белесые пряди.

— Ты где был? — строго спросил Кольцов, глядя в плутоватые глаза ординарца.

— Во дворе, к прачкам за бельем, как было сказано, ходил, — часто заморгал ординарец соломенными ресницами.

— Не видел, никто не выходил отсюда черным ходом? — продолжал допрашивать Кольцов.

— Не примечал, Павел Андреевич. — И, отморгавшись, добавил: — Вроде точно не примечал.

Кольцов снова с улыбкой взглянул на Юру.

— Это ветер, сквозняк, вернее, — объяснил он и взял из рук Юры книжку. — И еще… Лейхтвейс!

— Мой друг, советую вам прочесть «Вий» Гоголя, если, конечно, не читали, — усмешливо посоветовал Микки. — Везде потом будут чудиться гробы и черти.

Они вернулись в приемную. Позади всех плелся сконфуженный и удрученный Юра.

Вскоре, провожая из кабинета полковника Щукина, в приемную вышел Ковалевский. Увидев Кольцова, озабоченно сказал:

— Павел Андреевич, распорядитесь и лично проследите, чтобы к вечеру приготовили специальный паровоз с вагоном.

— С вашим салон-вагоном? — переспросил Кольцов.

— Нет, это не для меня.

— Будет исполнено, Владимир Зенонович! — вытянулся Кольцов.

Лишь после этого Ковалевский обратил внимание на Юру.

— А, юный путешественник, — ласково потрепал он его по голове и затем, бросив взгляд на Щукина, предложил: — Может, попросим Николая Григорьевича разобраться с вашим садовником?

— Нет, нет! — испуганно и торопливо ответил Юра.

Ковалевский с недоумением посмотрел на него, и Юра, поняв, что допустил оплошность, сбивчиво проговорил: — Спасибо, Владимир Зенонович, но я уже и думать о нем забыл. Да, наверное, это был вовсе и не наш садовник… просто, наверное, мне показалось.

— Да, да, — с рассеянным видом согласился Ковалевский. — Может, и показалось. Ну-ну! — И ушел в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь.

Вернувшись к себе, Юра еще долго не мог успокоиться: заинтересуйся полковник Щукин «садовником» — и… страшно подумать, что могло бы произойти. Получилось бы, что Юра сам отдал чекиста в его руки.

Немного послонявшись по комнате, Юра присел к столу, снова было взял «Пещеру Лейхтвейса». Но, поморщившись, отбросил книжку — впервые мир выдуманных приключений показался ему пресным и скучным. Он продолжал думать о Семене Алексеевиче, и не просто думать, а изобретать различные способы его освобождения. И, наконец наняв извозчика, отправился в лагерь для пленных, чтобы осуществить один из них. План этот Юра считал невероятно простым и уже поэтому гениальным. Поручик Дудицкий должен обязательно поверить Юре, что Семен Алексеевич — садовник из их имения, и как начальнику лагеря ему ничего бы не стоило отпустить пленного.

Территорию лагеря окружал высокий забор с колючей проволокой вверху. Юра сказал дежурному, что ему нужен поручик Дудицкий, и назвал себя. И уже вскоре он сидел в канцелярии напротив начальника лагеря, который не очень удивился рассказу Юры — мало ли что бывает, — но спросил:

— Кстати, как фамилия садовника? Я велю доставить его сюда. — Дудицкого забавляла наивная встревоженность мальчика.

Юра не знал фамилии Семена Алексеевича, но предвидел этот вопрос. С хорошо разыгранным высокомерием он ответил:

— Господин поручик, откуда я могу знать фамилию какого-то садовника?

Дудицкий хохотнул:

— Убейте меня, я тоже своего не знал. А как мы его все-таки найдем?

Юра и этот вопрос предусмотрел в своем плане. Как бы размышляя, он предложил:

— Может, я пойду посмотрю?

Дудицкий на секунду задумался и вдруг подозрительно спросил:

— Слушайте, Юрий, а почему вы не обратились к командующему?

— Я обращался, даже дважды… Он обещал распорядиться… И все некогда, все забывает. Вот и сегодня обещал, — сбивчиво, но не отступая от своего плана, ответил Юра.

В канцелярию вошел пожилой фельдфебель, совсем по-домашнему приложился пальцами к козырьку:

— Вызывали?

— Пойдете вот… с юнкером, — сказал Дудицкий. — Покажете пленных, последнюю партию.

Они вышли на грязный, мощенный булыжником двор. Группами прямо на камнях здесь сидели пленные.

— Посмотрите так или построить? — недовольно спросил фельдфебель, поправляя сползший с живота ремень.

— Так посмотрим, — ответил Юра.

Они подошли к большой группе пленных. Семена Алексеевича среди них не было.

Фельдфебель поскреб затылок.

— Другие здесь уже давнехонько, почитай, дней с десяток, не может он с ними пребывать, — показал он на другие группы, потом, немного подумав, добавил: — А может, его отфильтровали в сараи?.. Оттеда его, конечно, не выпустят, ну а посмотреть — посмотрим…

Они пошли к зияющим трещинами большим каменным сараям. Сараи были приземистыми и низкими. Когда-то в них держали каустик, мыло и различное сырье для его изготовления. И сейчас еще застойный воздух хранил здесь горьковатый, неприятный запах. Дверей не было. Вместо них — железные решетки с толстыми прутьями, возле которых стояли изможденные люди. Иные сидели в глубине сараев, в полумраке. Найти здесь Семена Алексеевича было почти невозможно. И все-таки Юре повезло. В одном из сараев, неподалеку от решетки, он увидел группу пленных, среди которых был и Семен Алексеевич.

Юра храбро шагнул к решетке и торопливо заговорил:

— Здравствуйте, Семен Алекс… дядя Семен… вот я вас и нашел.

Семен Алексеевич поначалу сделал вид, что это касается вовсе не его. Но взгляд Юры был направлен к нему, и все пленные тоже повернули головы в сторону Семена Алексеевича.

— Вы помните меня, дядя Семен?.. Вы у нас садовником в имении служили. У папы моего, полковника Львова Михаила Аристарховича!

— Погодь-погодь! — слегка отстранил Юру фельдфебель. — С энтими, што здеся, говорить не положено. Они, это, фильтрованные. Доложим начальству, тогда видно будет. — И затем он спросил у Семена Алексеевича: — Фамилие твое как?

Семен Алексеевич, прищурив глаза, какое-то время пристально, изучающе смотрел на Юру, пытался расшифровать происшедшее. Еще там, во время случайной встречи на улице, он понял, что мальчик его узнал, но мог только гадать, обернется это худом или добром. И вот, словно спасательный круг, Юра бросил ему сейчас в руки эту наивную легенду о садовнике. Воспользоваться ею или нет?.. Вряд ли его отпустят вот так сразу, без допроса. Но какие подробности он еще приведет, кроме тех, что успел ему сообщить Юра? Ложь всплывет сразу, и мальчик окажется под подозрением контрразведки. Остальное предугадать нетрудно: контрразведчики сумеют разговорить мальчика, и он расскажет им всю правду.

И еще одна безрадостная мысль пронеслась следом. Кольцов, с которым тогда стоял Юра, его, к сожалению, не заметил. И едва ли Юра поделится с Кольцовым своей тайной. «Безнадежное дело, — обреченно подвел итог своим размышлениям Красильников, — никаким боком не приладишь его для спасения…»

Словно отталкивая от себя спасательный круг, Семен Алексеевич решительно сказал фельдфебелю:

— Заберите пацана. Я его первый раз вижу.

— Как так в первый раз видишь? — изумился фельдфебель.

— А вот так, обознался он. Сапожник я, а не садовник, — усмехнулся Семен Алексеевич, но встал, подошел к решетке.

— Семен Алексеевич! Ну как же… — с отчаянием проговорил Юра.

Но Семен Алексеевич оборвал его:

— Сказал, не знаю я тебя — и не знаю! Что еще надо?

Фельдфебель сплюнул.

— Ты фамилию свою скажи.

Семен Алексеевич опять прищурился. Дерзкий огонек вспыхнул в его глазах. «Попытаться, что ли? Рискнуть? А вдруг?..»

— Нету у меня фамилии. И имени нету!

— Как это нету? Ты пошто мудришь?.. — уставился на него фельдфебель.

Но Семен Алексеевич больше не слушал фельдфебеля, пристально глядя в глаза Юре, он сказал:

— Человек без имени я. Понимаешь? — и затем внушительно повторил снова: — Человек без имени. — И отошел в глубь сарая.

Юра и фельдфебель вернулись в канцелярию. Там вместе с Дудицким сидел коренастый, с настороженными желтыми глазами капитан. Юра его несколько раз видел в штабе и знал, что капитан Осипов один из ближайших помощников Щукина.

— Кого вы здесь ищете, Львов? — спросил Осипов.

Взгляд Осипова обволакивал Юру как паутиной. И он растерянно начал объяснять:

— В колонне военнопленных я видел… мне показалось, что…

— Историю с вашим садовником я слышал. Нашли его? — резко спросил Осипов.

— Нет…

— Ваше благородь, — вмешался фельдфебель, — молодой барин вроде бы и признал одного в третьем сарае, но тот отказался.

— Кто это?

— Фамилию он не сообщает… Невысокий такой… раненый…

Осипов круто повернулся к фельдфебелю:

— На спине рана?

— Так точно, ваше благородие.

— Странно. — Осипов задумчиво посмотрел на Юру. — Так вы, Львов, признали в нем своего бывшего садовника, а он отказался?

— Я, наверно, обознался, — тихо ответил Юра.

— Этот ваш так называемый садовник — не пленный красноармеец. Его задержали при переходе линии фронта. — И капитан снова немигающе уставился на Юру. Его холодные глаза вдруг начали увеличиваться, раскрываться все шире, будто два паука, поймавшие добычу.

— Вы хотели его освободить, Львов!.. Почему?

Юре стало холодно до озноба. Он не знал, что ответить, и молчал.

Осипов подождал, потом, утверждая, в упор спросил.

— Вы его знаете! Вы с ним встречались! Скажите: где? когда? при каких обстоятельствах?

Юра собрался и насколько мог твердо ответил.

— Я уже говорил. Я думал, что это наш садовник, теперь знаю, что ошибся.

Осипов приказал фельдфебелю:

— А ну приведите-ка этого садовника!

Когда Семена Алексеевича втолкнули в канцелярию, Осипов закричал:

— Так вот! Мальчик уже во всем признался! Придется тебе, голубчик, все рассказать!

Юра с замиранием сердца ждал, что Семен Алексеевич взглянет на него. И тогда он незаметно подаст ему знак глазами. Но Семен Алексеевич, не поднимая головы, сердито двинул плечами и хрипло бросил Осипову:

— Не знаю, что сказал мальчик. Но не думаю, чтобы он с испугу стал врать. Скорей всего врете вы!

Юра благодарно подумал: «Догадался!» И вместе с тем сердце его захолодила мысль, что во всем этом виноват он, Юра. Если бы он не придумал все это про садовника, не вызвали бы сюда Семена Алексеевича и не стали бы допрашивать.

Глаза у Осипова сузились. Он подошел сбоку к Семену Алексеевичу и наотмашь со всей силы ударил его. Семен Алексеевич покачнулся, схватился за голову и тут же получил еще один страшный удар.

— Зачем же… при парнишке! — сплюнув сгусток крови, укоризненно сказал Семен Алексеевич и тыльной стороной ладони вытер подбородок.

Осипов, потирая ушибленный кулак, разъяренно повернулся к Юре:

— Ладно, Львов, ступайте! — и злобно пообещал: — У нас еще будет время поговорить. И не смотрите на меня так. Как они с нами, так и мы с ними.

Закрывая за собой дверь, Юра услышал, как Осипов снова что-то крикнул Семену Алексеевичу и затем ударил его…

Обессиленный пережитым, Юра вышел на улицу, залитую солнечным теплом. И ему показалось, что он вышел из какого-то мрачного подземелья.

«Неужели такое может быть? — с ужасом думал мальчик. — Значит, на свете нет добра, нет чести. Как же так? Ведь они все — Бинский, Дудицкий, Осипов — соратники отца?»

Юра понуро брел по улице. Только одному еще человеку кроме Семена Алексеевича верил он — это Кольцову, человеку, от которого исходили истинное сочувствие, понимание и доброта, угадываемые за скупыми словами и жестами.

…Когда Юра вошел в приемную командующего, Кольцов был там один.

— Гулял, Юрий? — приветливо спросил его Павел Андреевич.

Юре не хотелось сейчас разговаривать, и он попытался молча проскользнуть в свою комнату. Но Кольцов обратил внимание на его встревоженный вид и, легонько придержав, взял мальчика за плечи и озабоченно посмотрел ему в лицо.

— Что с тобой? Ты нездоров?

Юра отвел в сторону внезапно повлажневшие глаза и обидчиво сжал губы.

— Ну? — настойчиво повторил Кольцов, встревоженно вглядываясь в лицо Юры.

— Павел Андреевич, я был в лагере у поручика Дудицкого, — торопливо, зажмурив глаза, как перед броском в холодную воду, сказал Юра.

— Как ты туда попал? — отпуская Юру от себя, удивленно спросил Кольцов.

— Искал нашего садовника, — огорченно, словно жалуясь Павлу Андреевичу, выдавил из себя Юра. — Хотел его выручить…

«Ну вот и у него появились свои заботы». Волна нежности к этому выдержанному и доброму мальчишке захлестнула сердце Кольцова. И все же что-то неуловимое в поведении, в тоне, в самих ответах Юры насторожило капитана.

Юра опустил голову и тихо сказал:

— Павел Андреевич! Голубчик, миленький Павел Андреевич, мне так надо его выручить… Очень, очень надо, понимаете?.. Он был всегда добр ко мне… Он меня от смерти спас… Вы слышите?..

Руки Кольцова снова легли на дрожащие, как в ознобе, плечи Юры.

— Я хотел бы тебе помочь, мальчик. Но боюсь, это не в моих силах…

Голова Юры клонилась все ниже, чувство безнадежности наполнило его сердце, внезапно перед глазами встала картина избиения Семена Алексеевича Осиповым. Губы у Юры задрожали, и он жалобно произнес, словно прося помощи для себя и Семена Алексеевича у милого и доброго Кольцова:

— Капитан Осипов его бил… при мне бил, Павел Андреевич! За что? За что он бил его? — Что-то горячее прихлынуло к его горлу, и он вдруг закричал в истерике: — Неужели вы все такие? Только с виду хорошие, лощеные? Значит, все вы притворяетесь? Да, да, притворяетесь!

— Успокойся, Юра! — озабоченно сказал Кольцов. — Не все такие.

Под рукой Кольцова унялась Юрина дрожь, и он понемногу успокоился, но все же что-то очень мучило его.

— Скажите, а каким был папа, вы же его знали, Павел Андреевич?

— Ты можешь гордиться своим отцом, Юра, — теплея сердцем, ответил Кольцов. И он не врал, не подлаживался к мальчишескому горю, а высказал то, что действительно испытывал к честному и прямому, но так и не нашедшему своего пути к правде полковнику Львову. Однако слова Юры о человеке, которого истязал капитан Осипов, не шли из головы Павла Андреевича. И он, увидев, что мальчик успокоился, добавил: — А насчет твоего садовника, Юра… дела его, видно, плохи. Значит, взяла контрразведка.

Кольцов провел ладонью по голове мальчика, спросил то ли с умыслом, то ли ненароком:

— Фамилию-то его знаешь? Попробую поговорить с командующим.

— Нет, не знаю, — признался Юра и припомнил странные, горячечные слова Семена Алексеевича. — А бывает, что у человека нет фамилии?

— Как это? — не понял Кольцов.

— Ну, он так сказал, — уклончиво ответил Юра. — Нету у меня, говорит, фамилии и имени нету. Я, говорит, человек без имени.

Кольцов вскинулся:

— Как он сказал, повтори!

— «Я человек… без имени», — недоуменно повторил Юра.

Несколько мгновений Кольцов молча смотрел на Юру, и в голове у него одна за другой пронеслись сбивчивые мысли: «Человек без имени» — это же пароль… Все верно, ко мне шли на связь — и провалились. Но откуда человек, идущий на связь, мог знать, что Юру опекаю я?.. И откуда его знает Юра? Неужели и вправду бывший садовник?.. Какая-то путаница. Загадка. Все так странно перемешалось…»

Кольцов бережно взял Юру за руки:

— Если не хочешь, можешь не отвечать… Человек без имени действительно работал в вашем имении?

— Нет, — тихо ответил Юра.

Больше Кольцов у него ничего не спросил.

Глава 19

Длинный «фиат» командующего — Кольцов ни от кого не хотел утаивать свой визит в сортировочный лагерь — плавно затормозил возле проходной. Кольцов быстро вышел из автомобиля и направился в канцелярию.

Поручик Дудицкий, увидев адъютанта его превосходительства, вскочил, засуетился.

— Кого я вижу! — радостно воскликнул он, польщенный таким высоким визитом.

— Приглашали, не отпирайтесь! — легко и весело сказал Кольцов. Стащив с рук перчатки, он небрежно бросил их на стол, поудобнее уселся в кресло, открыл портсигар и закурил длинную, диковинного цвета сигару. Предложил и Дудицкому.

— Где вы их только достаете? — с легкой вкрадчивой завистью спросил Дудицкий. — Вот и капитан Осипов тоже курит такие.

— Поручик, у нас иногда бывают иностранцы, — со штабистской снисходительностью заметил Кольцов. — Да и у маклеров можно купить… за хорошие, конечно, деньги.

— Завидую! — Дудицкий бросился к сейфу, отпер его. — У нас, правда, иностранцев не бывает и денег не густо. Но все-таки кое-что и у нас имеется…

И, торжествуя, поручик извлек из сейфа большую плоскую бутылку французского коньяку, завернутую в какие-то списки. Дудицкий любил казаться гостеприимным и в людях ценил натуру общительную и свойскую, каковым ему казался капитан Кольцов… И хотя Кольцов пытался его остановить: «Не беспокойтесь, поручик, я ненадолго», все же Дудицкий торопливо открыл бутылку и так же поспешно наполнил рюмки зеленоватым французским коньяком, приговаривая:

— Нет, нет, я с вами давно собирался… — и, подняв на уровень бровей свою рюмку, браво произнес: — За наше невероятное тогда избавление от смерти. За вас, капитан!

— Спасибо, — растроганно сказал Кольцов и, уступая серьезности тоста, неспешно выпил коньяк и одобрительно кивнул: — Хорош!.. Я приехал к вам по поручению Владимира Зеноновича! Он подписал сегодня смертный приговор генералу Владимову и просил внимательно отнестись к осужденному в последние часы его жизни. Генерал есть генерал, поручик! — переходя на суховатый служебный тон, произнес Кольцов.

Поручик снова потянулся к бутылке, разливая коньяк, сказал:

— Помнится, вы хотели посмотреть мое хозяйство? Не отказываетесь?

— Я в ваших руках, поручик! — покорно склонил голову Кольцов.

— Но прежде еще по одной. За нас с вами, капитан! За дружбу, скрепленную кровью!..

Слегка захмелевший поручик повел Кольцова по тому же самому двору, где совсем недавно ходил в сопровождении фельдфебеля Юра. Они шли мимо тех же сидящих и стоящих группами пленных красноармейцев.

— Это так, шантрапа всякая, — махнул в их сторону Дудицкий, — фильтрацию пройдут — и в окопы, под пули. Кровью смывать измену…

Когда они поравнялись с сараями, поручик простовато сказал:

— А эти — посерьезней. Этими контрразведка занимается.

Кольцов, проявляя вполне понятное любопытство, сделал несколько шагов в сторону и почти приблизился к решетке. Громко спросил у пожилого тощего человека, который с лихорадочным блеском в глазах смотрел на него:

— За что здесь?

Человек не ответил. Он посмотрел сквозь офицера и нехотя отошел от решетки.

— Скот! — бросил ему вслед поручик Дудицкий даже не злобно, а так, по привычке.

Кольцов непринужденно и вместе с тем внимательно всматривался в измученные лица людей за решетками. И наконец увидел Семена Алексеевича. Лицо его было распухшее, в кровоподтеках и ссадинах.

Он стоял возле решетки и, конечно, видел Кольцова, но старался не смотреть на него.

Дудицкий тоже еще издали заприметил Красильникова и, доверительно наклонившись к Кольцову, поспешил доложить ему:

— Видите того, у решетки? Прелюбопытный тип — взяли при переходе линии фронта. — Здесь поручик понизил голос и внушительным шепотом добавил: — Между прочим, им интересовался ваш опекаемый, говорил, что это человек из их имения…

Кольцов, понимая, что переигрывать нельзя, что нужно вести себя как можно естественней, сначала неопределенно хмыкнул, а затем равнодушно вымолвил:

— Любопытно. — И мгновенно подумал: «Очень важно, чтобы Дудицкий запомнил, что сам решил показать мне этого заключенного». — Вон тот, что ли?.. Как вы их только различаете, поручик! Для меня они все на одно лицо! — небрежно сказал Кольцов и почти вплотную подошел к Семену Алексеевичу, с высокомерным любопытством оглядел его с головы до ног, снова задал обычный вопрос:

— За что здесь?

— Вам лучше знать, ваше благородие, — даже с некоторым вызовом отозвался Семен Алексеевич и, нагловато оглядевшись вокруг, словно приглашая всех на потеху, добавил: — Закурить не дадите?

Кольцов несколько помедлил, затем полез в карман, достал коробку, великодушно бросил:

— «Гавану» тебе дам, скоту эдакому! Наверное, и не слышал, что такие на свете есть!

Красильников раскурил сигару и внешне, для зрителей, как бы смягчился. Пристально взглянув на Кольцова, не слишком громко буркнул:

— На юге, под Одессой, курил такие… — И, не меняя тона, чертыхнулся: — Не горит, вошь тифозная!.. И все же махра, ваше благородие, с этой, как ее, «гаваной» по всем статьям спорить может.

«На юге, под Одессой…» — отметил для себя Кольцов слова Красильникова и тут же мысленно связал их с полученным из ставки Деникина донесением. «Так вот зачем Красильников направлен сюда! — подумал он. — Там беспокоятся о Южной группе… тем более что-то надо предпринимать. Как-то надо предотвратить поездку Осипова к Петлюре. — И еще подумал: — Надо дать знать Красильникову, что я понял».

Снисходительно оглядев пленного, Кольцов сказал:

— Все! Кончилась для вас Одесса. Которых еще не успели добить — добьем. — Глядя в упор ему в глаза, добавил: — Постараемся!.. — и отошел к Дудицкому.

— Зря только сигару на такого скота извели, — с сожалением сказал поручик и, еще раз взглянув на пленных в сарае, объяснил: — Здесь самые отпетые. Смертники, одним словом.

А Семен Алексеевич, потягивая сигару, задумчиво смотрел повеселевшими, чуть лукавыми глазами на удалявшегося по лагерному двору Кольцова…

После посещения лагеря Кольцов отправился на свидание с Наташей. И снова они медленно шли по тихим улочкам Харькова. Со стороны — пара влюбленных.

— Человек без имени, которого мы ждали, — в руках Щукина, — тихо сказал Кольцов. — Я видел его.

Он рассказал Наташе о письме Деникина Ковалевскому, о Южной группе и о том, что сегодня в девять вечера к Симеону Петлюре отправляется посланец Щукина со срочным предложением о совместных действиях.

— Нужны верные люди, которые бы смогли пустить под откос специальный поезд! — решительно закончил Кольцов.

Наташа подняла на него глаза, стараясь подавить в себе удивление.

— Сегодня?.. Но право, это…

— Речь идет о жизни тысяч красноармейцев… — четко и твердо объяснил Кольцов. — Попытайся сейчас же связаться с подпольной организацией в депо. Уверен, товарищи найдут способ это сделать. — И, поразмыслив, добавил: — Часов в пять вечера я смогу зайти к вам. Хорошо, если к этому времени ты пригласишь кого-то из деповских. Хочу сам обо всем с ними договориться.

— Я попытаюсь, Павел, — поджала губы Наташа, обиженная суховато-деловым тоном Кольцова. — Попытаюсь разыскать машиниста Кособродова, ты его знаешь — он у нас на запасной эстафете. Поговори с ним, но не думаю, что это возможно!..

Они расстались. К вечеру Наташа привела на квартиру большого, по-медвежьи нескладного, с покатой сутулой спиной и узловатыми, темными, как сухие корни, руками машиниста Кособродова.

Кольцов уже ждал. Обстоятельно рассказал ему суть дела. После чего, помедлив немного, Кособродов прогудел:

— Такую задачу и в неделю решить невозможно. А ты хочешь в один день.

Живые, проницательные глаза, выглядывающие из-под густых бровей, свидетельствовали о том, что мысли машиниста работают напряженно.

Кольцов пояснил:

— Осипов сегодня в девять выезжает… Завтра или уж, во всяком случае, послезавтра он будет у Петлюры. И тогда — все! Совместными усилиями они разгромят Южную группу…

— Понимаю… — Кособродов неторопливо вынул кисет, свернул цигарку, закурил. — Сейчас шесть. В девять поезд тронется. А взрывчатки еще нет, за ней надо ехать на Белокаменский разъезд, и неизвестно, будет ли туда попутный поезд… Да и не все поезда на разъезде останавливаются… А если пешком до разъезда добираться — два часа уйдет… — И Кособродов снова твердо повторил: — Нет, не получается!

— Ну что ж… — Павел резко поднялся. — Буду сам что-то предпринимать…

— Погоди малость, — устало сказал Кособродов. — Горячиться, говорю, погоди. Голова дадена для чего?.. Чтобы думать! Вот и давай посидим да подумаем. Глядишь, мелькнет что-нибудь путное…

Кольцов послушно сел, положил руки на колени и в такой позе стал чем-то похож на провалившегося на экзамене гимназиста.

Кособродов молча курил. Пристально, с прищуром, глядел на тусклый огонек дотлевающей между пальцев цигарки. Затем опять поднял глаза на Кольцова.

— Вообще-то можно попытаться… Есть одна мысля… Но рисковая…

* * *

В синих тягуче-медленных августовских сумерках Кольцов и Наташа пустырями прошли к товарной станции, откуда должен был уходить спецпоезд. Постояли за пакгаузами. Перекликались в отсыревшем воздухе маневровые паровозы. Падучей звездой, как бы остановленной возле самой земли чьей-то властной силой, повис невдалеке зеленый огонек семафора.

— Похоже, ждут! — сказала Наташа и снова зашагала вдоль кирпичных стен пакгаузов.

Следом за ней шел Кольцов. Был он в пиджаке и фуражке железнодорожника, она, в простеньком жакете и косынке, походила на жительницу предместья.

Возле семафора, в тени, не очень таясь, стояли двое железнодорожников с сундучками в руках. Одного из них Кольцов еще издали узнал по грузной фигуре — это был Кособродов.

— Дим Димыч? — негромко окликнула Наташа.

— Мы, — неторопливо отозвался Кособродов, и его размытая зыбким светом семафора тень закачалась по насыпи.

Девушка на мгновение прижалась к Кольцову, обожгла его горячим дыханием.

— Дай Бог тебе счастья! — И, встав на носки, неумело поцеловала его в щеку.

Кольцов подошел к железнодорожникам, и они вместе двинулись вдоль путей. Впереди — машинист Кособродов, за ним — его «помощник» Кольцов и молоденький кочегар. Шли не спеша, посвечивая впереди себя фонарем. Прошли мимо стрелок. Свернули. Направились к паровозу.

Невысокий старик в тулупе ходил неподалеку от складского строения. Завидев Кособродова, снял шапку, бодро поздоровался, с любопытством всматриваясь в Кольцова — силился угадать, кто же это такой. Кольцов заметил это и на всякий случай отвернулся в сторону.

Первым в будку легко забрался Кособродов. Несмотря на возраст и сложение, он сделался вдруг быстрым, пружинистым. Куда девалась его медлительность и степенность!

Следом за ним по железным ступеням полез кочегар.

Кольцов неловко подпрыгнул, зацепился за железную скобу сундучком и едва не уронил его, но кочегар тут же подал руку, помог Кольцову забраться в будку паровоза.

Окутываясь липким паром, черная чугунная туша сразу же тронулась, постукивая колесами и скрипя тормозами, нехотя поползла к ветхому станционному домику. Здесь стоял усиленно охраняемый вагон.

Подошли полковник Щукин, Осипов и Волин. Полковник вполголоса давал последние наставления Осипову.

— Разрешите отправлять, ваше высокоблагородие? — вытянувшись перед Щукиным, спросил начальник охраны.

— С Богом, — покровительственно кивнул тот.

Осипов поднялся в вагон, за ним вошли двое солдат. Захлопнулась дверь. Послышался щелчок замка.

Лязгнули буфера, и паровоз тронул вагон с места.

Осипов сел у открытого окна, облегченно расстегнул верхние пуговицы кителя. Он втайне гордился своей миссией — она казалась ему значительной и важной, едва ли не влияющей на ход летне-осенней военной кампании.

Гулко прогрохотав по мосту, паровоз с вагоном набирал скорость. У паровозного окошка стоял Кособродов и внимательно смотрел вперед. Какие-то бесформенные темные предметы мелькали на обочине. Рука Кособродова спокойно лежала на реверсе. Наконец машинист повернулся и, кивнув головой, сказал:

— Можно!

И тотчас паренек-кочегар и Кольцов полезли на тендер и затем по угольной куче пробрались к водяному баку.

— Значит, четвертое окно? — уточнил Кольцов.

— Четвертое, точно, — запинаясь, сказал кочегар. Его бил легкий озноб.

По железным скобам водяного бака Кольцов спустился к сцеплению. Грохот колес на миг оглушил его. Навстречу летела душная ночь, и звезды тоже летели, словно пришитые к этому поезду…

Кочегар остался на тендере и оттуда внимательно наблюдал за Кольцовым.

А Кольцов перебрался со сцепления на открытую площадку вагона, с площадки полез на крышу, пополз по ней, заглядывая вниз и отсчитывая окна… Вот оно, четвертое окно! Прижимаясь к крыше, Кольцов какое-то время лежал, справляясь с гулким и учащенным биением сердца. Затем взмахнул рукой, набросил на грибок вентилятора веревку, по ней сполз к окну.

Тем временем Осипов, готовясь в своем купе ко сну, стаскивал с ноги сапог. Внезапно послышались тревожные гудки паровоза, и вагон стал замедлять бег. Затем почти остановился.

Осипов снова поспешно натянул сапог, выскочил из купе. И тотчас в окно купе заглянуло перевернутое лицо. Исчезло. Опустились ноги. За ними появилась рука. Ухватилась за верхний переплет окна. И наконец в купе осторожно забрался Кольцов…

Со ступенек тамбура охранники напряженно всматривались в темень, пальцы, сжимавшие винтовки, побелели. Но паровоз, дав короткий успокаивающий сигнал, снова начал набирать ход.

— Видно, что-то примерещилось машинисту, ваше благородие, — облегченно вздохнув, сказал один из охранников Осипову.

А Павел встал у двери купе, спрятался за висящую на стене шинель Осипова, прислушивался к голосам и шорохам. Ждал. В руке сжимал пистолет. И странно, он уже не чувствовал никакого волнения, только все тело его напряглось до боли.

Шаги замерли возле купе. Чей-то голос спросил:

— Постелить, ваше благородие?

«Двое… Значит, двое», — подумал Кольцов и поджался, поднял руку с пистолетом.

— Не надо, — ответил за дверью Осипов и потянул за ручку. Шумно откатилась дверь, он вошел в купе…

Кочегар теперь стоял на нижней ступеньке паровоза и, предельно откинувшись, напряженно смотрел вдоль вагона.

— Горит? — спросил Кособродов, стараясь сохранить спокойствие в голосе.

— Горит, Митрич!.. Горит!

Свет в четвертом окне ярко горел, метался по придорожным кустам. Светилось окно и у последнего купе, где разместилась охрана.

Кособродов бросил в темноту цигарку и тут же свернул новую, нервно прикурил.

— Скоро станция… Ну что, не погас еще?.. — уже явно тревожась, спросил Кособродов.

Паровоз и вагон мчались сквозь ночь, врезаясь в плотную застойную темноту, разрывая ее светом фар.

Кочегар вдруг глотнул воздух, возбужденно закричал:

— Все, дядя Митя! Погас!

Машинист передвинул реверс. И паровоз стал плавно замедлять бег, чтобы медленно пройти возле входного семафора…

Ухватившись за оконную раму вагона, висел над мелькающей насыпью Кольцов. Когда скорость снизилась, он спружинился, оттолкнулся от вагона и полетел в темноту. Прыжок получился неудачный. Кольцов несколько раз перекувырнулся, ударяясь о крупный галечник, разрывая одежду о какие-то кусты и коряжины. Несколько мгновений полежал неподвижно, затем боязливо пошевелил руками. «Жив!» — пронеслось в голове.

Паровоз уплыл в темноту. Прокатил мимо перрона небольшой станции. Дежурный накинул на руку кочегара разрешающий жезл…

* * *

Наташа ждала. Зябко кутаясь в полушалок, взволнованно ходила по комнате. Она знала, что, если сейчас хоть на миг остановится, последние силы покинут ее. А Иван Платонович Старцев между тем сердито выговаривал, вздев на брови поблескивающие очки:

— Это, в конце концов, нерасчетливо, это же чистой воды авантюризм!

— Но у нас ведь не было времени! Надо было рисковать! — возражала Наташа, оправдывая не столько себя, сколько Кольцова. И ей было приятно от сознания, что она понимает Павла и защищает его даже от отца.

Ивану Платоновичу не понравились слова дочери «Надо было рисковать!». И он так же сердито и непреклонно произнес:

— Нет, так нельзя!.. Нельзя взваливать на одного человека так много…

Наташа беззвучно заплакала. Она только сейчас осознала, что Кольцов страшно рискует. «Что сейчас с ним? — тревогой налилось сердце. — А вдруг все сорвалось и его убили или покалеченного захватили? Что я наделала! Почему не отговорила? Почему не нашла нужных слов? В конце концов, это задание вместе с Кособродовым мог выполнить кто-то другой… если бы было время. Да, если бы было время!»

Иван Платонович не видел терзаний дочери. Он сидел на диване и угрюмо глядел себе под ноги, негромко барабанил пальцами по валику. Как долго и трудно тянется время! «Скорей, скорей!» — торопит его Наташа.

Синие сумерки на улице сменились густой россыпью звезд. Листья на деревьях млели от ночной духоты. И было тихо-тихо…

Вдруг хлопнула входная дверь. Наташа замерла, судорожно прижав руки к груди.

В комнату вошел грязный, в разорванной тужурке Кольцов. Лицо у него было разбито, и на руках ржавели запекшейся кровью ссадины.

«Что с ним? Ранен?» — подумала Наташа, и к сердцу ее подступил холод. Не помня себя от радости и страха, она шагнула навстречу Кольцову и, вскинув ему руки на плечи, бессильно прошептала:

— Ой, Павел…

— Ну что ты, Наташа! — смущенно улыбнулся Кольцов. — Все хорошо… Я же говорил… Все будет хорошо…

— Как я боялась! Иди переодевайся!.. Лицо! У тебя разбито лицо! — Наташа вдруг вся сникла. — Но это же… Это же — все! Тебе надо немедленно уходить. Ты понимаешь, у Щукина не может не возникнуть вопроса, где ты разбился в тот же вечер, когда исчез Осипов.

— Понимаю! — сдавленным голосом ответил Кольцов. — Я уже об этом думал, пока добирался до вас.

— Я сейчас же вызову связного. — Голос у Наташи окреп. «Его надо спасти, спасти! Во что бы то ни стало!» — гудело у нее в голове, и она, уже не скрывая отчаяния, продолжила: — И ты уйдешь по эстафете в Киев. Слышишь?

— Не будем торопиться! — Павел взял ее за руки и усадил на стул рядом с собой. — Один хороший человек сказал, что голова человеку дана, чтобы думать. Давай малость подумаем, а?

— Но, Боже, что можно придумать? Что? — бессильно пожала плечами Наташа. — Ведь следы на твоем лице явно от ушибов. — И, вздохнув так, что перехватило дыхание, добавила, сдавшись доводам своего сердца: — Нет, тебе нельзя рисковать! Ни в коем случае!

— У меня было время, пока я добирался до города, и, кажется, я что-то придумал! — улыбнулся ее совсем не наивным страхам Кольцов. — По крайней мере, есть смысл попытаться… Надень самое нарядное вечернее платье! — весело приказал он.

Иван Платонович, до сих пор молчаливо слушавший их разговор, удивленно взглянул на Павла:

— Уж не собираетесь ли вы в таком виде идти гулять?

— Именно, Иван Платонович! Мы пойдем в ресторан «Буфф», я слышал музыку, там еще веселятся!.. — И, пока они глухими переулками, чтобы ненароком никого не встретить, добирались до «Буффа», Павел посвятил Наташу в смысл своей затеи…

«Буфф» был слышен издали. Даже в эту глухую ночную пору из раскрытых настежь ресторанных окон несся надрывный «Шарабан»…

«Буфф» был островом, на котором в разгульном вине и в бессмысленных тостах пытались утопить страх перепуганные революцией обыватели. Здесь «отдыхали» от войны офицеры, получившие короткий отпуск. Здесь они в один присест просаживали свои скромные отгульные. И потом уже пили на деньги тех товарищей, которые успели «грабануть». Подъезд «Буффа» светился в ночи призывно, как маяк. А вокруг была темень.

В зале сверкали погоны, дорогие бокалы, зазывно белели открытые женские плечи. На лицах, под слоем пудры, румян, помады, — усталость и обреченность. Синими змейками поднимался дым от папирос и сигар, и казалось, что эти змейки дыма, извиваясь, танцуют в такт «Шарабана».

За столиками шептались пронырливые спекулянты в шикарных костюмах, встряхивались за графинчиками водки потертого облика помещики, давно сбежавшие из своих поместий.

За одним из столиков сидел ротмистр Волин и еще какие-то офицеры. Много пили, разговаривали, однако успевая внимательно присматриваться ко всем вновь пришедшим.

— Главная задача для контрразведчика, господа, знать окружающих. А где их лучше всего узнаешь, как не в ресторане?! Если бы рестораны не придумали торгаши, их пришлось бы изобрести контрразведчикам, — тихо ораторствовал Волин.

Молоденький, еще не привыкший к бессмысленной гульбе офицер тем временем разлил вино, поднял рюмку и сам за нею как бы приподнялся на носки:

— За что будем пить, господа?

— Хватит тостов, — скривился Волин. Выпив, сказал: — Тосты, речи… Мы здесь, в России, привыкли много болтать. Болтать, а не делать… Вы только начинаете службу в контрразведке, и вам полезно это знать. Там, в окопах, вы жили войной… Только войной. А здесь мы давно живем будущим. Да, господа! Ибо после того как мы войдем в первопрестольную, будет очень много работы. Коренная перестройка России! Во главе государства — диктатор с неограниченной властью. А мужичье, разбойников с кольями, — в лагеря, на поселение… в лагеря, на поселение…

Кольцов и Наташа неторопливо прошли вдоль окон ресторана. Было тихо. Тревожную тишину нарушали лишь торопливые шаги жмущихся к стенам домов редких прохожих да цокот копыт лихих извозчичьих пролеток, на которых развозили домой мертвецки пьяных офицеров.

В этом тревожно-торопливом ритме зазвучал диссонансом медленный стук Наташиных каблучков. Теперь Наташа одна, без Кольцова, шла по темной улице. Завернула к «Буффу». Постояла немного и снова пошла. Не дойдя до ярко освещенного подъезда ресторана, повернулась и скучающей походкой пошла обратно. Несколько раз она неторопливо проделала этот путь. Туда и обратно.

Из темноты выплыл какой-то пьяный толстяк. Поравнявшись с Наташей, замедлил шаг, доверительно ей сообщил:

— А мне тоже одиноко.

Наташа не ответила. Она повернулась, снова пошла в сторону «Буффа».

— Плачу золотыми, — без надежды бросил он ей вслед, подождал немного и так же бесшумно растворился в темноте. Из «Буффа» вывалила подвыпившая компания.

— Извозчик! — закричал один. Но извозчика не было.

— Пошли пешком, здесь близко. И они скользнули в темноту…

Вскоре они преградили дорогу Наташе, которая одиноко брела по улице.

— Я вас люблю! — встав на колено, патетически воскликнул один из компании. — Я не могу без вас жить!..

Остальные тесно окружили их, пьяно ожидая продолжения забавного эпизода.

Но случилось непредвиденное: кто-то ворвался в гущу компании.

— Вы!.. Приставать к женщине!..

Глухо прозвучал удар, и один из пьяных покатился по брусчатке. Другой, тот, что стоял на коленях, кулаком подсек напавшего на компанию человека. Завязалась потасовка. В темноте слышались глухие удары, стоны и ругань.

Наташа торопливо вбежала в ярко освещенный подъезд «Буффа». Бросилась к группе офицеров, встревоженным голосом сказала:

— Господа… здесь, рядом, напали на офицера!..

Несколько человек тотчас бросились в темноту.

Захлебнулась и смолкла музыка. Лавиной повалили из ресторана офицеры. И гражданские в черных фраках. И любопытные дамы…

— Где?

— Что случилось?

— Кого убили?..

Сквозь встревоженно гудящую толпу протиснулся ротмистр Волин.

В световой овал ресторанного подъезда в сопровождении офицеров вошел Кольцов. Мундир его в нескольких местах был разорван. Лицо в кровоподтеках и ссадинах.

— Что произошло, Павел Андреевич? — бросился к нему Волин.

— Ничего особенного, ротмистр! Просто какие-то скоты были невежливы с моей дамой!..

Волин пригласил Кольцова и Наташу в зал, усадил их за свой стол. Молоденькие контрразведчики стоя ждали, когда Волин представит их адъютанту командующего. Они знали его по штабу и были наслышаны о его отчаянной храбрости.

— Вот чего я не понимаю, — пьяно сказал Волин. — Чего я не понимаю, это почему Павел Андреевич не у нас в контрразведке. Разливайте!.. Даме закажите шампанского!..

— Я угощаю, — сказал Кольцов. — В благодарность за боевую помощь.

Молоденькие офицеры стали услужливо разливать коньяк, послали официанта за шампанским.

— Я видел капитана в деле! — продолжал Волин. — В настоящем боевом деле, господа! Он не говорил, он действовал…

Возле Волина вырос официант и, склонившись к самому его уху, что-то прошептал, указывая глазами на дверь.

— Но я занят!.. Я принимаю друзей!.. Так и скажите: он принимает друзей и к телефону идти не пожелал! Официант снова что-то шепнул.

— Кто?

Ротмистр быстро вскочил и, пошатываясь, пошел между столиками к выходу. Отсутствовал он не больше минуты, но обратно возвращался совершенно трезвым. Лицо встревожено. Он подошел к столу:

— Господа! К сожалению, я должен вас покинуть!

— Что-нибудь случилось? — спросил Кольцов. Волин склонился к уху Кольцова, тихо прошептал:

— Убит капитан Осипов.

* * *

Отцветали в палисаднике Оксаниного дома подсолнухи, осыпались их сморщенные желтые лепестки. Лишь грустные мальвы не сдавались подступающей осени — ярко горели среди пожухлой зелени.

В один из таких августовских дней отыскал Оксану единственный свидетель смерти Павла — бывший ангеловский ездовой Никита. Пришел он в город не хоронясь, потому что отвоевался и отъездился на конях до конца дней своих — руку и ногу потерял он в той схватке с белогвардейскими офицерами. Приковылял и рассказал Оксане все как было.

Не плакала Оксана, не голосила. Молча выслушала его и закаменела. Просидела так на лавке в кухне до рассвета. Резкие скорбные морщины пролегли на ее лице в ту ночь. А утром поспешно оделась во все лучшее, что было, сошла с крыльца.

Пустырями вышла она на многолюдную улицу, гремящую мажарами и тачанками. Через весь город прошла с торопящейся на базар толпой. На площади Богдана Хмельницкого отыскала здание Ч К.

— Здравствуйте, — поклонилась она часовому. — Мне до вашего самого главного.

Часовой внимательно оглядел Оксану, отметил мертвенную бледность ее лица и лихорадочно блестящие глаза.

— По какому делу?

— Важное дело, — сказала Оксана, подумала и добавила: — Чека касаемо!

Часовой подошел к большому телефону в деревянном корпусе, покрутил рукоятку.

— Барышня! Дай мне товарища Фролова!..

Через минуту он вернулся к Оксане, посторонился, пропуская ее в здание…

Глава 20

Уже с раннего утра Микки, сидя в приемной, с восторгом и любопытством допрашивал кого-то по телефону:

— А капитан что?.. Ну-ну!.. Что ты говоришь!.. — Микки весь светился, оттого что одним из первых в городе оказался посвященным в такую новость. Он опустил трубку и доверительно, лучась довольством, сказал сидящим в приемной офицерам: — Господа, я сообщу вам сейчас нечто потрясающее. Представьте себе, адъютант его превосходительства подрался вчера из-за своей пассии с какими-то цивильными…

Через приемную торопливо прошел Щукин. Не останавливаясь, бросил:

— У себя? — и, не дожидаясь ответа, скрылся в кабинете командующего.

Ковалевский сидел, утопая в глубоком кресле. Кивком он указал Щукину на кресло против себя. А сам снял пенсне, привычно протер его и, близоруко щурясь, спросил:

— Узнали что-нибудь?

— Пока ничего, Владимир Зенонович, — усаживаясь в кресле, мрачным тоном сказал Щукин. — Солдаты охраны показали, что в вагон никто не входил, шума борьбы они тоже не слышали.

— Что с пакетом? Нашли?

Никогда Щукин не видел командующего таким нетерпеливым и резким. Обычно утром он был деятелен и благодушен.

— Нет, пакет исчез.

— Чертовщина какая-то. — Ковалевский резким движением надел пенсне. — Не кажется ли вам, полковник, что в убийстве Осипова замешана нечистая сила? — саркастически заключил командующий.

Щукин нахмурил брови, он был явно уязвлен холодным и непримиримым тоном Ковалевского.

— Странный вопрос, ваше превосходительство, — обидчиво нахмурился начальник контрразведки.

— Нет, почему же? Ваш помощник поехал с секретной миссией, с которой, кроме контрразведчиков, никто не был знаком, и… не доехал, — напомнил Щукину генерал Ковалевский и с нескрываемым раздражением продолжил: — Недавно вы доложили о полном разгроме Киевского центра. Теперь эти события… Если большевистская Южная группа не будет разгромлена, то это исключительно из-за вашей нераспорядительности, а вернее, нерасторопности.

— Может быть, еще есть смысл попытаться, — хотел было хоть немного отклонить разговор Щукин.

— Будем, конечно, пытаться. Но время… Оно в этом случае работает против нас. — Ковалевский какое-то время сидел молча, точно давая возможность Щукину прочувствовать вину. Затем безнадежно сказал: — У меня создается впечатление, что где-то рядом с нами находится хорошо замаскированный враг…

— Так оно, видимо, и есть, ваше превосходительство, — с неожиданной откровенностью согласился Щукин.

— Но ведь этого вполне достаточно, чтобы принять вашу отставку, — тихо взорвался Ковалевский.

— Я готов подать рапорт, — с нескрываемым раздражением ответил полковник.

Наступила напряженная, неприятная тишина. Собеседники старались не смотреть друг другу в глаза.

Наконец Ковалевский со вздохом сказал:

— Поймите меня правильно, Николай Григорьевич, мы с вами уже достаточно работаем, и я не хотел бы на вашем месте видеть другого. Я знаю, вы опытный разведчик, но посмотрите, что делается. Следует один серьезный провал за другим. Если, как вы предполагаете, у нас работает большевистский лазутчик — его надо выявить! Это архиважно, особенно сейчас, когда мы готовим генеральное наступление…

Дверь открылась, и в кабинет вошел Кольцов. На его лице белели пластыри. В руках он держал телеграфную ленту.

— Разрешите? — с удрученным и вместе с тем с победоносным видом произнес адъютант.

— А что, Николай Григорьевич, синяки и царапины, оказывается, иногда украшают мужчину, — насмешливо глядя на Кольцова, сказал Ковалевский. — Я бы приравнял их к боевым шрамам…

— Об этом подвиге капитана я уже наслышан, ваше превосходительство, — ответил Щукин и с облегчением подумал, что Кольцов вовремя прервал этот тяжелый для обоих разговор. — Выходит, не перевелись еще в России гусары!

— И болтуны тоже, господин полковник, — недовольно поморщился Кольцов. — Я имею в виду ротмистра Волина.

— Вы зря на него обижаетесь. Он рассказывал мне об этом с тайной завистью, — продолжал Щукин, с любопытством изучая пластыри на лице адъютанта.

— Что там у вас, Павел Андреевич? — как бы подвел черту под этим разговором Ковалевский.

— Телеграмма от Антона Ивановича Деникина. К нам выезжают представители английской и французской военных миссий… — Кольцов заглянул в ленту, — бригадный генерал Брике и генерал Журуа.

Ковалевский, принимая ленту, зябко передернул плечами, на его лице появилась озабоченность.

— Давно жду. Наверное, поторопить нас хотят. — И стал читать ленту: — «Военную миссию союзников прошу встретить должным почетом…»

Оторвавшись от ленты, Ковалевский бросил на Кольцова мимолетный взгляд:

— Сразу же, чтобы не забыть, капитан! Предупредите градоначальника о приезде миссии. Пусть позаботится о церемониале встречи. Да и город не мешало бы привести в порядок…

— Будет исполнено, ваше превосходительство, — четко сказал Кольцов.

— «Переговоры с ними ведите в рамках известной вам моей директивы, — продолжал монотонно читать Ковалевский. В его голосе слышалась горькая и бессильная ироничность. — Особое внимание уделите представителю Великобритании бригадному генералу Бриксу. Он наделен большими полномочиями военного министра господина Черчилля…» — Ковалевский снова оторвался от телеграммы, с иронией бросил: — Едут с полномочиями… лучше бы с оружием… — И опять стал нервно перебирать телеграфную ленту, непокорно свивающуюся у него в руках в упругие замысловатые кольца. — «Желательно отметить прибытие миссии более решительным наступлением на Киев… Желаю успеха… Деникин». — Ковалевский с раздражением бросил на стол телеграфную ленту, зло сказал: — На Киев! Скорее брать Киев! И это в такой момент, когда я не успеваю подбросить генералу Бредову подкрепления…

— Интересы союзников, Владимир Зенонович, — осторожно заметил Щукин и выжидательно замолчал, давая понять, что такие вопросы не обсуждаются при подчиненных.

— Да уж это как водится!.. Интересы союзников! Политика! И так все время жертвуем стратегией для политики. Французам на Украине нужны железные рудники и угольные шахты! — язвительно продолжал Ковалевский о том, о чем давно мучительно передумал. — Значит, наступайте на Украину. Англичане нуждаются в металлургических заводах, железных дорогах и конечно же в нефти. А нефть на Кавказе. Значит, поворачивайте на Кавказ… А к чему это приведет?

— Мы от них слишком зависим, Владимир Зенонович, — невесело напомнил Щукин. — Без оружия много не навоюешь!

— Это понятно! — Ковалевский замолчал и спустя несколько мгновений осуждающим тоном добавил: — А между прочим, Николай Григорьевич, наша родная русская буржуазия удрала туда не в одном исподнем — прихватила с собой немалые капиталы. Могли бы и раскошелиться господа патриоты. За свои денежки могли бы купить и обмундирование, и оружие, и танки.

Щукин не ответил, внезапно замкнувшись в своей непроницаемой угрюмости. Наступила неловкая тишина.

— Ждут ответа, ваше превосходительство! — напомнил Ковалевскому Кольцов, понимая, что сейчас ему нужно быть предельно сдержанным.

Ковалевский поднял голову и несколько мгновений рассеянно смотрел перед собой. Затем зло сказал:

— Ну что ж… Передайте Антону Ивановичу, что к приезду союзников Киев постараюсь взять… Ну и пожелайте ему чего-нибудь… здоровья и все такое. — И Ковалевский с явным пренебрежением махнул рукой.

Кольцов записал и коротко спросил, храня на лице выражение почтительной бесстрастности:

— Можно идти?

Ковалевский усталым жестом руки отпустил Кольцова.

— Капитан! Зайдите, пожалуйста, чуть позже ко мне! — с необычной вежливостью сказал Кольцову Щукин, провожая его холодным взглядом.

— Хорошо, господин полковник.

Когда дверь за Кольцовым закрылась, Щукин неохотно вернулся к прерванному разговору:

— Владимир Зенонович! Я принимаю все меры, для того чтобы выявить и обезвредить большевистского агента. И будем надеяться, довольно скоро смогу назвать вам его имя.

Слова его, однако, звучали неубедительно, казенно…

Несколько позже Кольцов спустился вниз, на первый этаж, где размещались помещения контрразведки, быстро прошел по длинным петляющим коридорам.

На скамейке, возле кабинета Щукина, смиренно сидел щуплый старик в солдатских сапогах и косоворотке, тот самый, что в ночь гибели капитана Осипова дежурил возле склада и поздоровался с Кособродовым.

Кольцов наметанным глазом разведчика сразу узнал его и, не поворачивая в его сторону лица, торопливо прошел мимо. А старик, увидев Павла Андреевича, на полпути к губам задержал цигарку и, что-то мучительно припоминая, посмотрел ему вслед.

Щукин был в кабинете один и нервно перекладывал на столе какие-то бумаги. Увидев Кольцова, продолжал еще некоторое время сосредоточенно заниматься своим делом и, усыпив Кольцова этим монотонным действием, вдруг тихим голосом сказал:

— То, что вы вели себя достойно, господин капитан, защищая даму от оскорблений, весьма похвально, и я не смею за это судить вас строго. Но, как мне стало известно, это не просто дама, это — ваша дама. Более того, это дочь какого-то лавочника или что-то в этом роде. И я хочу сделать вам замечание за то, что вы неразборчивы в своих связях с женщинами. Вы — адъютант командующего, и это накладывает на вас определенные обязанности…

— Но, Николай Григорьевич… — начал Кольцов с ничего не значащего обращения, что давало ему некоторое время на раздумья. А сам стал лихорадочно прикидывать: «Надо учесть, что явка известна контрразведке. И пользоваться ею теперь нужно осторожно. Лишь в крайних случаях… Впрочем, надо поменять явку. Так будет лучше и для меня, и для Старцевых». И чтобы выгадать драгоценные мгновения, он продолжил: — Мне кажется, что это…

Щукин нетерпеливым жестом остановил его:

— Вы хотите сказать, что это ваше сугубо личное дело. Безусловно, ваше. Вы вправе выбирать друзей и подруг согласно своему вкусу, сердечным наклонностям, привычкам и, конечно… — Тут Щукин, подчеркивая значение сказанного, произнес по слогам: — вос-пи-та-ни-ю… — Кольцов еще раз попытался что-то сказать, возразить, возмутиться, но Щукин кисло поморщился, всем своим видом выражая недовольство тем, что Кольцов осмеливается его перебивать. И снова угрюмо произнес: — Я попросил вас зайти ко мне вот почему. Не далее как вчера моя дочь предупредила меня, что пригласила вас в гости к нам… Я хотел бы сказать, что мне будет неприятно, если вы примете это приглашение… — И Щукин, словно ожидая от Кольцова упорного несогласия, угрюмо опустил вниз глаза. Было видно, что он и сам понимает: их разговор никак не может войти в нужное русло, ему трудно даются убедительные и здравые слова.

Но Кольцов все понял, и особенно то главное, что полковник Щукин в ослеплении отцовских чувств пошел по ложному пути, что расчет Кольцова оправдался и случай с Осиповым не бросает на него ни малейшей тени. Похоже, что это так.

— Николай Григорьевич! Но это несправедливо! Я действительно был два раза в том доме, — тихо сказал Кольцов и сделал выразительную паузу, показывая, как ему трудно дается это признание. — Хозяин — археолог, а не лавочник. Время и разруха вынудили его торговать старинными монетами, распродавать свою коллекцию…

Щукин нетерпеливо слушал, чутьем опытного разведчика угадывая за словами этого любимчика командующего какой-то второй, настойчиво ускользающий от него, Щукина, смысл. И чтобы скрыть от Кольцова свою обескураженность и досаду, он внезапно поднялся из-за стола, неприязненно отодвинул от себя ставшие в этот миг ненужными бумаги и коротко, как команду, бросил:

— Я вас более не задерживаю!

— Не понимаю, но мне кажется, вы крайне несправедливы по отношению ко мне, — с нескрываемой горечью еще раз повторил Кольцов и, тщательно закрыв за собой дверь, вышел от полковника с ощущением одержанной победы.

На скамейке, у самых дверей кабинета, все еще сидел, комкая в руке выцветший от солнца и дождей картуз, старик сторож. Увидев Кольцова, он встрепенулся и снова стал внимательно к нему присматриваться и — никак не мог вспомнить, где и когда он уже встречался с этим человеком…

— Сидорин! — выкрикнули из щукинского кабинета.

Старик вытянулся по стойке «смирно» и одернул на себе косоворотку. Затем строевым шагом, но так, что его заносило куда-то вбок, трепетно направился в кабинет.

— Явился по вашему приказанию! — зычно гаркнул он полковнику Щукину и стал глазами, как его когда-то учили, пожирать начальство.

— Проходите, Сидорин ваша фамилия? — бесцветным и оттого сильно действующим на неискушенных голосом произнес полковник.

— Так точно-с, Сидорин! — радостно отозвался сторож.

— Давно работаете на железнодорожном складе? — таким же ровным, бездушным голосом спросил Щукин, даже ни разу не поглядев на сторожа.

Сидорин начал рассказывать обстоятельно и деловито. Он привык за долгую свою жизнь так говорить с начальством, зная, что за бестолковщину оно по головке не гладит.

— Приставлен я, значит, выше высокоблагородие, к складу уже седьмой год. И при царе-батюшке, и при красных, и при ваших. Власти меняются, а без сторожей, стало быть, ни одна не обходится. Там, где ежели есть что охранять, нужен караул. Хочешь порядка — станови сторожа, А то разворуют, разнесут, крошки не оставят. Люди — воры, сами знаете…

Щукин сердито оборвал его:

— Сто пятый-бис при вас отправлялся?

— Так точно, при мне, ваше высокоблагородие. — Сидорин наконец понял, что от него требуют не обстоятельности, а четких ответов.

— Паровоз с вагоном вам видно было?

— Как на ладони, ваше высокоблагородие.

— Ну и что вы видели?

— Да ничего такого. Сел в вагон офицер, охрана, и поехали они…

— А на паровоз кто сел?

— Окромясь трех паровозников, никто не садился.

Щукин заинтересованно поднял голову, снова спросил старика:

— Значит, вы хорошо видели, что на паровоз сели три человека?

— Вот как вас вижу… Это уж точно, ваше высокоблагородие. Глаз у меня, надо сказать, прицельный, артиллерийский.

— Вы знаете этих троих? — строгим голосом продолжал задавать вопросы Щукин.

— Только машиниста, Кособродова Митрий Митрича… — добросовестно признался Сидорин.

— А остальные как выглядели? — не отступал от своего полковник.

— Обыкновенно, ваше высокоблагородие. Молодой парень и человек такой… постарше… неловкий… — опять перешел на обстоятельную речь Сидорин, почувствовав заинтересованность Щукина.

— Неловкий? Почему? — невольно вскинулся полковник.

Сторож потер переносицу пальцами, переступил с ноги на ногу и с готовностью ответил:

— Да он когда на паровоз садился, то с подскоком. И чуть сундучок не выронил.

— Вспомните, как он выглядел, — попросил Щукин, теперь уже не без любопытства изучая этого цепкого на зрение человека — Лицо, фигура?.. Самое приметное вспомните…

Сторож старательно насупил брови, наморщил лоб, всем своим видом показывая, что изо всех сил старается думать.

— Ничего больше не запомнил, — наконец вздохнул он. — Да и темновато было, ваше высокоблагородие.

— Ладно. И на том спасибо. Понадобитесь — вызовем. О нашем разговоре — никому! — сухо сказал Щукин.

— Уж не сумлевайтесь, ваше высокоблагородие, я — ни-ни-кому! Я — за порядок! Должен же он когда-нибудь установиться твердо!

Сторож пошел, старчески шаркая ногами.

У дверей остановился, поклонился.

Щукин несколько мгновений сидел молча, что-то прикидывая, потом нажал кнопку звонка. И тут же незамедлительно на пороге появился молоденький поручик.

— Прикажите начальнику железнодорожной охраны доставить паровозную бригаду сто пятого-бис…

…Машиниста сто пятого-бис Дмитрия Дмитриевича Кособродова втолкнули в узкую темную комнату с облезлыми и исчерканными стенами. Здесь стоял хромой дощатый стол и две табуретки, а в потолок была ввинчена зарешеченная электрическая лампочка.

Заложив руки за спину, по комнате с неторопливой выжидательностью ходил ротмистр Волин.

— Дмитрий Дмитриевич, — участливо сказал он, — кто должен был вести в тот вечер паровоз?

— Я уже объяснял там, в депо, бригада Колпакова, — недоуменно пожимая плечами, пробубнил машинист. — А только загуляли они. У кочегара ихнего дочка замуж выходила. Ну и попросили меня. Чтоб я, значит, съездил…

— А может, наоборот: вы попросили его остаться дома? — прицелился взглядом в машиниста Волин, уже заметно выходя из себя.

— Ну зачем это мне?.. — невозмутимо спросил Кособродов, невинно сложив руки на коленях.

— Рассказывайте, что было дальше! — все больше раздражаясь, наседал Волин.

— Дальше? — Кособродов помедлил, опять пожал недоуменно плечами и продолжил: — А что было дальше… сели да поехали…

— Втроем?

— Это я тоже уже говорил! — Кособродов поднял на Волина лукаво-невинные глаза. — Без помощника мы поехали. Заболел помощник.

— И паровоз вы, значит, вели вдвоем? — загадочно спросил ротмистр, радуясь заранее расставленной ловушке.

— Вдвоем, — как ни в чем не бывало повторил Кособродов.

— Не путаете?

В комнату стремительно вошел Щукин. Сел на край стола, бросил вопросительный взгляд на Волина.

— Вдвоем, говорят, были, Николай Григорьевич.

— Вдвоем? — Щукин достал портсигар, закурил, затем резко обернулся к Кособродову и быстро спросил: — А третий кто был на паровозе? Пассажир?

— Никого больше не было. Я уже сказал! — твердо ответил Кособродов.

Щукин неприязненно оглядел арестованного и подал Волину какой-то знак глазами.

Волин открыл дверь, крикнул:

— Давайте!

В комнату втолкнули паренька — кочегара сто пятого-бис.

— Как зовут? — спросил Щукин.

— Меня-то? — переступая на месте ногами, часто заморгал глазами паренек. — Колей… Николаем.

— Так вот, Коля, скажи нам, сколько вас было на паровозе сто пятого-бис? — со слащавой вкрадчивостью продолжал расспрашивать полковник.

— Я да Митрий Митрич… — Коля подумал, добавил: — Митрий Митрич вел паровоз. Помощник заболел. А я и за кочегара и за помощника… Да мне это не впервой…

— А был еще третий… Третьим кто был на паровозе? — с хорошо разыгранным удивлением спросил Щукин.

— Третий?.. Третий?.. Ах, вот вы о чем! Напросился один железнодорожник. Подвезите, говорит, до следующей станции. Ну, мы его и взяли. Очень уж просился человек. Жена, говорит, больная, возьмите… говорит… Христа ради…

Коля бросил мимолетный взгляд на Кособродова. Хотя тот молчал, по его гневному, укоризненному взгляду Коля понял, что говорит не то. И осекся. Глотнул воздуху, собираясь с мыслями. И вдруг рассмеялся. Давясь смехом, заговорил:

— И что это я вам тут намолол?! Это же все во вторник было… Ну да! Во вторник мы пассажира везли. А вчера ж среда была?.. — Коля посмотрел на Щукина невинно-обалделыми глазами и снова спросил: — Вчера среда была, госп…

Волин коротко взмахнул кулаком — Николай отлетел к стене и, схватившись руками за живот, медленно сполз на пол. Глаза ему застлало слепотой, а в горле забился, так и не сумев вырваться наружу, крик.

Щукин брезгливо поморщился и, повернувшись к Кособродову, уперся в него тяжелым взглядом.

— Семья большая? — спросил он загадочно, и злорадная усмешка косо перечеркнула его губы.

— Чего?

— Семья большая, спрашиваю? — продолжал странно усмехаться полковник Щукин.

Машинист молча и угрюмо смотрел на Щукина, и подбородок у него чуть-чуть подергивался то ли от обиды, то ли от недоумения.

— При чем тут семья? — хрипло произнес допрашиваемый.

— Она вас может больше не увидеть! — Щукин порывисто встал, подошел поближе и, в упор уставясь в машиниста, доверительно произнес: — Кособродов! Как только мы начнем вас допрашивать по-настоящему, вы скажете все, слышите? Но отсюда уже никогда не выйдете. Мы не освобождаем калек… Подумайте об этом. — И, словно потеряв к машинисту и его помощнику всякий интерес, Щукин подошел к двери и властно позвал: — Надзиратель!

— Здесь, ваше высокоблагородие! — Мгновенно появился на пороге надзиратель и, еще не успев прогнать с лица равнодушной заспанности, встал навытяжку.

— В тюрьму их! — громко скомандовал Щукин, показывая на арестованных.

…Домой полковник Щукин пришел поздно ночью. Был он усталый и хмурый, как бы вобрав в себя всю тяжесть дня. Он чувствовал, что и в разговоре с Кольцовым и при допросе машиниста Кособродова он потерпел поражение. Но больше всего его удручали дурные предчувствия, что это только начало, что теперь он стал утрачивать власть над волей и судьбами людей. Теперь ли?.. И от этого Щукин почувствовал себя одиноким и беспомощным.

Он взглянул на дверь, ведущую в Танину комнату. Под дверью лежала желтая и тонкая, как соломинка, полоска света. Щукин в раздумье остановился, откашлялся и постучал.

— Папа? — удивленно и, как показалось Щукину, недовольно спросила Таня, приоткрыв дверь. — Уже очень поздно.

— Прошу прощения, но ведь ты не спишь, — возразил Щукин. — Нам надо поговорить, Татьяна! К тому же днем мне некогда. Так что придется тебе выслушать меня сейчас.

— Ну что ж… — спокойно согласилась Таня и отступила от двери. Только сейчас Щукин заметил, что пальцы дочери выпачканы землей.

«Видно, возится по ночам с цветочными горшками. Какая блажь!.. Вот так и мать ее блажила…» — подумал он с досадой. И внезапно сухо и сдержанно сказал дочери:

— Вчера ваш знакомый капитан Кольцов ввязался возле ресторана в пьяную драку. Из-за женщины.

В широко раскрытых глазах Тани мелькнуло удивление.

— Дрался?.. Из-за женщины?.. Тут какая-то путаница. Ошибка…

Таня не могла поверить в то, что обычно сдержанный и обходительный Кольцов может ввязаться из-за какой-то женщины в драку. А если это случилось, значит, Павел Андреевич вынужден был поступить именно так.

— Нет, Таня, никакой ошибки, — стоял на своем Щукин. — Поговорим спокойно.

Дочь присела, безвольно уронив руки на колени. И этот мертвенно-покорный жест и медленно каменеющее Танино лицо вызвали в Щукине глубокую жалость, но он усилием воли отогнал ее и сказал дочери все, что считал нужным сказать.

— Вспомни, Таня, маму, — воззвал Щукин к самой чувствительной струне ее души, настойчиво подбирая проникновенные, убедительные слова. — Ты уже взрослая, Таня, и должна понять, что мы с твоей мамой были очень разные люди. Да-да, разные! Но разве я ей запрещал жить по ее разумению, воспитывать тебя так, как она считала нужным? Я уважал ее склонности и взгляды. Точно так же и с тобой… — Он выразительно взглянул на дочь — Таня смотрела прямо перед собой, и глаза ее были странно неподвижными, лицо — необыкновенно красивым и чужим. «Откуда у нее эта безбоязненная отчужденность? — на мгновение испугался Щукин. — Не от слабости же! Тогда откуда? От любви? Неужели?» Но вслух, храня на лице маску строгого отцовского благодушия, продолжил: — Да, я никогда не стеснял твоей свободы. Долг — это не гнет. Мой долг и перед тобой, и перед Россией, и перед всеми — это мой выбор… И все же есть вещи, которые невозможно допустить. Понимаешь?.. И вот твои взаимоотношения с Кольцовым как раз я допустить никак не могу. Ибо — этого я не боюсь сказать, — Щукин глубоко вздохнул, — он человек низких душевных качеств. Ты знаешь мою жизнь, мой характер, наконец. Мне всегда была ненавистна в людях распущенность.

Таня быстро подняла голову, на ее лице вспыхнуло упрямство.

— Он не может быть распущенным, папа! — горячо заговорила Таня. — Это не так, это не так, уверяю тебя. Ну, пожалуйста, поверь мне. — Не вставая со стула, Таня вся подалась к отцу: — Позволь мне самой поговорить с Павлом Андреевичем. Я уверена, он от меня ничего не утаит.

— Нет! — с силой произнес Щукин. — Я готов еще раз повторить, что никогда ничего тебе не запрещал, что вмешивался в твою жизнь лишь в крайних случаях. А ныне я категорически запрещаю тебе видеться с Кольцовым. Если ты нарушишь этот запрет… ты уедешь отсюда. У меня нет иного выхода. — Голос Щукина стал странно хриплым, губы плотно сжались, и теперь перед Таней сидел не отец, а чужой человек с белыми, злыми глазами…

Таня сидела молча, опустив голову. Щукин несколько раз прошелся по комнате. Гнев его прошел, и сейчас он испытывал к дочери только жалость.

— Таня! — Он подошел к Тане и с опаской, бережно тронул ее за плечо, но она отстранилась. — Поверь мне, моей любви к тебе, моему знанию жизни и людей. Когда-нибудь ты скажешь мне спасибо, я уверен в этом… Спокойной ночи! — Он пошел к двери и, уже выходя, обернулся.

Таня сидела, все так же опустив голову. Лица не было видно, а поза выражала бессилие. И все же Щукин не был уверен, что одержал победу над дочерью. Ему показалось, что он потерпел в этот густо насыщенный событиями день третье поражение…

Глава 21

Большая луна светила в окно кабинета, и, наверное, от ее света лицо Фролова казалось усталым и изможденным. Заложив руки за спину, он отошел от окна, склонился над столом. Снова бросил тревожный взгляд на недавно полученное от Кольцова донесение — копию документа деникинской контрразведки. Он перечитывал его много раз, знал уже наизусть и все же упорно продолжал искать скрытый смысл. Что-то его настораживало, чего-то он не мог понять в этом тексте:

«Динамит доставлен по адресу: Киев, Безаковская, 25, Полякову Петру Владимировичу. Взрывы назначены на двадцать седьмое. После операции немедленно уходите».

Вчитываясь, Фролов настойчиво снова и снова разлагал сообщение на короткие и логически последовательные фразы — так легче было из каждой выудить скрытый смысл.

«Динамит доставлен… Полякову Петру Владимировичу…» Похоже, главный здесь не Поляков. У Полякова лишь хранится динамит, и кто-то, получив это сообщение, должен взять его и затем произвести взрывы. Или взрыв… «Взрывы назначены на двадцать седьмое»… «Назначены»… Вполне вероятно, что динамит доставили не только к одному Полякову. И человека, который каким-то образом связан с Поляковым, ставят в известность, что все взрывы назначены на двадцать седьмое, то есть в этот день контрреволюционеры предполагают провести в городе крупные диверсии.

Похоже, что это так. И все же… И все же при всей недоговоренности сообщения в нем было подозрительно много конкретного: адрес, фамилия, имя, отчество, дата… Никакого иносказания, ни кличек, ни того, что свойственно таким сообщениям.

В дверь постучали, вошли двое чекистов, четко щелкая каблуками.

— Ну… Что выяснили?

— Поляков Петр Владимирович — известный в Киеве врач-невропатолог — действительно проживает по Безаковской, двадцать пять, — доложил один из чекистов со старательной обстоятельностью. — Имел большую практику. Живет богато. Даже сейчас. Квартира из шести комнат. Как известного врача, его не уплотнили. Соседи показывают, продолжает практиковать и в настоящее время. Лечит тех, кто может хорошо заплатить… Да и ответственных работников тоже…

Фролов поспешно, словно он один в комнате, прошелся по кабинету.

— Какое сегодня? — спросил не оборачиваясь.

— Двадцать шестое, — с готовностью ответил тот же самый чекист.

— Нет, двадцать седьмое, — поправил его товарищ и показал на часы. Было уже пятнадцать минут первого.

«…Взрывы назначены на двадцать седьмое…»

— Арестуйте! — не очень уверенно сказал Фролов и тут же добавил: — Только без шума. И обязательно оставьте засаду.

Капкан, так умело поставленный полковником Щукиным, захлопнулся.

В эту самую ночь в Киев снова пришел Мирон Осадчий. На Куреневке осторожно прокрался в знакомый двор, постучал в окно светелки, где спала Оксана. Но она не отозвалась. Подошел к двери, подергал — заперта изнутри. «Намаялась за день, спит крепко», — с сочувствием подумал Мирон и снова — уже громко — стал стучать в окно. Потом затарабанил в дверь. И наконец прижался всем лицом к оконному стеклу, горячечно забормотал:

— Открой, Ксюша! Это я — Мирон!.. Слышь, открой!..

Услышав его голос, Оксана вскочила с постели, сердце ее захлестнула боль и обида. Она взяла ружье Павла, взвела курки, неумело прицелилась. Не знал Мирон, что стоит в метре, в секунде от своей смерти.

— Ксюша, отопри! — неотступно просился он, словно подталкивая своим голосом Оксанину руку. Но дрогнула рука, опустила Оксана ружье, села на кровать и впервые с того дня, как услышала рассказ ездового Никиты о смерти Павла, беззвучно заплакала от одиночества и бессилия наказать человека, порушившего ее жизнь.

А Мирон еще долго ходил возле дома, стучал в окно, зло пинал ногой дверь. Соседские собаки подняли яростный лай, рвались с цепей. Вскоре уже все куреневские собаки вторили им. В нескольких домах затеплились в окнах поспешные огоньки. Кто-то из Оксаниных соседей вышел на крыльцо, вглядываясь в темноту, спросил тревожно:

— Ты чего, Полкан?

И тогда окончательно понял Мирон Осадчий, что не откроет ему Оксана, что не следует ему дольше ходить под окнами и испытывать судьбу. Подумал о причине, и холодок пополз между лопатками. Догадалась? Или узнала? Откуда? Ведь никто не видел… А может, видел? Может, как-то узнала?.. И от этого на сердце стало беспокойно.

Опасливо поглядывая по сторонам, вышел раздосадованный Мирон на улицу, согнувшись, постоял немного, прикидывая: куда же пойти? Домой побоялся. В конце улицы спустился в глинище, поросшее терном и дикой шелковицей. Забрался в бурьян, прилег на свитку, свиткой укрылся. Поворочался малость и уснул. Даже не уснул, а забылся в чуткой тревожной дреме. Вскидывался от каждого дуновения ветерка, от каждого хруста ветки…

Утром, старательно стряхнув с себя солому и бурьян, Мирон, ненавидя весь белый свет и себя самого, двинулся в город. Он торопился побыстрее обойти все адреса, накрепко зарубленные в памяти.

Шел с торопливой оглядкой, прижимаясь поближе к глухим заборам. Иногда украдкой приглядывался к домам и прохожим. Старался все примечать и быть незаметным…

Возле большого, скучного дома с мелкими окнами на Жилянской Мирон замедлил шаги, остановился.

На ступеньках подъезда дома сидела смиренного вида девчушка в старенькой латаной-перелатаной кацавейке с братишкой на коленях.

— А вот дядя идет, он тебя заберет, — неумело стращала она малыша, который все время упрямо пытался сползти с ее коленей.

Мирон подошел к девчушке, провел короткопалой ладонью по голове малыша и, быстро оглядевшись по сторонам, просипел:

— Озоруешь, малый! — Потом спросил девчушку: — А ты случайно не в этом доме проживаешь?

— Ага ж, в этом самом. — Девчушка вежливо привстала, придерживая присмиревшего брата за руку.

— Может, ты знаешь Гриценко Василь Сидоровича, он тут проживает, — все так же сипло спрашивал он: видно, ночью настудило ему горло.

— Гриценко? Василь Сидорович? — удивилась девчушка. — Так он же помер. Еще в прошлом годе помер.

— Помер, говоришь? — слегка оторопел от неожиданности Мирон, потом спохватился: — Ну, царство ему небесное. — И, прижав к бокам неуклюжие руки, он торопливо зашагал по улице дальше…

Проблуждав немного, Мирон с Жилянской улицы вышел на Безаковскую, отыскав двадцать пятый номер дома. Скучающей походкой пошел по улице дальше. Затем вернулся. Около подъезда внимательно осмотрелся и нырнул в парадное.

Лестница была светлой и широкой, такие бывают только в благоустроенных домах с дорогими квартирами. Мирон поднялся на второй, затем на третий этаж и нашел нужную табличку: «Доктор Поляков П.В.». Настороженно прислушался. За дверью — никаких признаков жизни. Тогда он нажал кнопку звонка. Подождал. И нажал снова. Но никто не отвечал. Стал стучать. В ответ все та же тишина. Мирона это явно встревожило. Тихонько, затаив дыхание, он отодвинулся от двери и стал крадучись, на цыпочках, спускаться вниз: шаг, еще шаг, еще другой — только бы тихо, только бы не застучать…

Прежде чем выйти из подъезда, постоял, наблюдая за улицей, вглядываясь в каждую подворотню, в каждый подъезд.

Постой-постой, что-то здесь неладно! Вон, на противоположной стороне, стоит человек. Слишком долго стоит… Похоже, собирается уйти… Ага, ушел… Ушел или его сменили?..

А вот идет еще один человек в вельветовой курточке и почему-то очень подозрительно озирается по сторонам… Повернул на другую улицу, слишком быстро повернул…

Нет, вроде здесь все спокойно!

Стараясь не выдавать своего страха, Мирон неспешно шагнул из подъезда и пошел по улице, всем видом показывая, будто вышел проветриться, прогуляться.

Узкие улочки и проходные дворы вывели его в конце концов на Прорезную. По Прорезной ходил маломощный трамвай. От угла Крещатика он с натугой поднимался вверх до Владимирской и дальше — на Сенной базар.

Мирон неторопливо прошел мимо трамвайной остановки и подошел к дому, на треугольном фонаре которого значилось: «Прорезная, 8». С безразличным видом прислонился к углу открытых ворот и стал закуривать, исподлобья просматривая всю улицу — пядь за пядью; просмотрел — и тут же успокоился.

Свернув цигарку, Мирон поднял голову и вздрогнул — прямо на него шел милиционер с красной повязкой на рукаве. На лице Мирона выступил пот. В глазах от страха помутилось.

Не сводя с милиционера глаз, он потянулся рукой за наганом, но никак не мог попасть рукой в карман. А когда наконец ухватился за холодную ребристую рукоятку, милиционер, дружелюбно улыбаясь, попросил:

— Дай прикурить, товарищ!

Мирон поднял свою цигарку, и рука у него дрожала мелко-мелко и противно, как у припадочного.

— С похмелья, что ли? — прикуривая, участливо, спросил милиционер.

— Ага… Сестру выдавал… — согласно закивал головой Мирон, радуясь, что и на этот раз, похоже, обошлось. Вывела кривая! Но все же решил в дом пока не заходить. Не испытывать — будь она неладна! — судьбу.

Смахнув рукавом пот и оглядевшись по сторонам, Мирон двинулся вдоль трамвайных путей…

* * *

В кабинете Фролова резко, настойчиво зазвонил старинный «эриксон». Фролов снял трубку, сильно дунул в нее:

— Слушаю.

Кто-то на том конце провода тоже дунул в трубку и искаженным мембраной голосом произнес:

— Товарищ Фролов!.. Это товарищ Фролов?.. Океании «знакомый» вывел нас уже на третий адрес. С Куреневки отправился на Жилянскую, семь, интересовался Гриценко. Потом — на Безаковскую, к двадцать пятому номеру…

— Что? — вскинулся Фролов. — Повторите! Голос в трубке повторил:

— На Безаковской, говорю, интересовался двадцать пятым номером. Але! Вы слушаете? Только что был на Прорезной, возле восьмого номера. Но не заходил. Спугнул милиционер. Теперь пошел дальше, на Александровскую.

— Так-так… очень любопытно… — бормотал сам себе Фролов, напряженно обдумывая сообщение.

А на том конце снова прорывался сквозь треск, гудки и шум все тот же голос:

— Так что, товарищ Фролов, может, возьмем «знакомого»? Или как?..

— Ни в коем случае! Только следить!.. Слышите?.. Алло… Алло… Только следить!.. — встревоженно приказал Фролов в трубку. А сам тем временем достал из ящика стола присланное Кольцовым донесение, положил на аппарат все еще гудевшую всеми шумами телефонную трубку и снова стал вчитываться в текст: «Динамит доставлен по адресу: Киев, Безаковская, 25…» Странно… Этот адрес — лишь один из трех, по которым прошел Осадчий. И пошел дальше, по четвертому… Очень странно!..

Фролов ерошил волосы и неотрывно смотрел на разложенные на столе бумаги. В нем все сильнее нарастало тревожное ощущение — что-то здесь не так… Собрав со стола бумаги, он отправился к Лацису.

— Несколько дней назад, — решительно начал Фролов, — Кольцов переслал текст случайно увиденного им донесения. Оно было подготовлено контрразведкой и предназначалось для отправки в Киев… — И Фролов обстоятельно рассказал Мартину Яновичу о сомнениях, которые вызвало это донесение. После чего достал из кармана лист бумаги и положил его перед Лацисом: — Ночью в Киеве объявился небезызвестный нам связной Щукина Мирон Осадчий. Весь сегодняшний день он болтался по городу, интересовался различными адресами… вот этими…

Лацис заинтересованно взял лист, стал внимательно его изучать. На лбу его собрались суровые складки.

— В том числе и Безаковской, двадцать пять?

— В том-то и дело.

— Интересно… Оч-чень интересно… — Лацис порывисто встал, несколько раз быстро прошелся по кабинету, остановился напротив Фролова. — Осадчий где сейчас?

— На Александровской.

Склонившись над бумагой, Лацис снова стал внимательно всматриваться в нее, словно на ней вдруг проступили какие-то таинственные знаки.

— Жилянская улица — Гриценко… Безаковская — Поляков… — старательно, вполголоса, точно перечисляя каких-то старых знакомых, перечитывал он адреса.

Фролов слушал Лациса и устало кивал головой. Затем задумчиво потер переносицу пальцем раз-другой и неспешно высказал предположение:

— Может, Щукин по этим адресам кого-то ищет?.. Или проверяет свои старые явки и агентуру?..

Лацис отрицательно покачал головой.

— Щукина я хорошо знаю, — объяснил он. — Очень хорошо, хотя нас никогда не представляли друг другу. — Лацис позволил себе на мгновение разрядить напряжение иронией и тут же продолжил сухо, лаконично, не делая ни малейшей паузы, — мысль его работала с той отточенной мгновенностью, которая всегда и удивляла и восхищала всех, кто близко соприкасался с Мартином Яновичем: — Полковник Щукин служил в контрразведке в Петербурге. Был одно время ненадолго прикомандирован к московскому жандармскому управлению. Большой мастер работы с агентурой… Хитер, осторожен… Нет, он не доверил бы столько своих секретов одному человеку, тем более такому, как Мирон Осадчий.

Лацис по привычке подошел к широкому окну кабинета. На город уже давно опустилась недобрая свинцово-серая ночь, и купола Софийского собора стали белесыми, похожими на слитки черненого старинного серебра. По лицу Лациса бродили отблески каких-то мыслей.

— А может, все-таки взять Осадчего? — неуверенно предложил Фролов.

Лацис не ответил. После долгого молчания сказал:

— Вариант первый. Безаковская еще не была явкой. Но предназначалась… Если Осадчего не возьмем, значит, явка надежная… — Но тут же замахал руками: — Нет! Не то! При чем здесь остальные четыре адреса? Наконец, при чем здесь весь текст донесения Кольцова?

И снова — настороженная тишина, полная не высказанного собеседниками недоумения. Только мерный и неутомимый звук шагов Лациса.

— Вариант второй. Динамит хотели забросить на Безаковскую. Но кто-то или что-то помешало. И тогда Щукин послал Осадчего выяснить, что случилось. — И снова Лацис тут же сам себе досадливо ответил: — Тоже ерунда! Не вписываются другие адреса!.. И вообще, все это не из той оперы… Дай характеристику этих адресов, — после некоторого раздумья тихо попросил он.

Фролов взял в руки список и неторопливо стал рассказывать:

— На Жилянской Осадчий интересовался Гриценко. Это бывший управляющий банком. Умер год назад. Сейчас в его особняке детский приют… На Прорезной вертелся возле восьмого дома. Кем интересовался — неизвестно. Спугнул милиционер… Ну, и о Безаковской вы знаете.

— А четвертый адрес? — сощурив глаза, напомнил Лацис.

— На Александровской? Бродит по улице, тоже кого-то ищет.

Тяжелая и душная ночь постепенно почернела, утяжелилась. И вот уже Фролов перестал видеть лицо Лациса. Только силуэт его время от времени проецировался на окно и снова растворялся в голубой темени комнаты.

— Может, свет зажечь? — спросил Фролов.

Лацис не ответил. Он долго ходил по темному кабинету. Молчал. Вдруг резко остановился и застыл, глядя в одну точку. Затем подошел к выключателю, повернул его — кабинет залил электрический свет.

Нет, не зря многоопытный и разбирающийся в людях Дзержинский, хоть и не любил Лациса, хоть и ждал от него бесконечных «перегибов» и «переусердий», все же ставил его на самые ответственные посты. Остро и быстро работал мозг этого латыша, мгновенно решая задачки, которые ставил перед контрразведкой противник.

Лацис вынул из шкафа тоненькую потрепанную книжицу, изданную на газетной бумаге, стал ее нервно листать. Несколько раз удовлетворенно хмыкнул, затем сказал Фролову:

— А хочешь, я скажу, к кому шел Осадчий на Прорезную?.. К господину Тихомирову! Бывшему владельцу скаковых конюшен при городском ипподроме.

— Та-ак? — даже опешил ко всему привычный Фролов.

— На Александровской, вероятнее всего, будет интересоваться известным кондитером Герцогом.

Пораженный Фролов подошел к Лацису, протянул руку к книге.

— Что это такое?

— Это?.. — улыбаясь, переспросил Лацис. — Всего лишь телефонный справочник. Я тебе говорил — я Щукина хорошо знаю. Столкнулся с ним в январе пятнадцатого. Он тогда был прикомандирован к жандармскому корпусу для активизации его работы. А я, понятно, нелегально жил под Москвой, в районе Петровско-Разумовского, и у меня на квартире размещалась наша подпольная типография…

Лацис открыл небольшой палисандровый ларец с папиросами. Сколько Фролов помнит Мартина Яновича, у него на столе всегда стоял этот нарядный ларец. Любил он хороший табачок, хотя курил редко и только тогда, когда решал какую-либо сложную задачу и мысли напряжены до предела.

— Провокатор Поскребухин помог Щукину узнать, что кто-то из крупных московских купцов систематически передает на содержание типографии значительные суммы денег. Помню, как охранка засуетилась — и все без толку. Кто этот купец, выяснить никак не удавалось. И тогда Щукин выписал из справочника «Вся Москва» адреса очень богатых торговцев и почтой послал им по экземпляру листовки — они у него, конечно, были. Как ты догадываешься, все листовки через околоточных и приставов вернулись обратно. Кроме одной. Кроме той, что была послана купцу первой гильдии Чичкину. Это и был тот самый купец, который давал деньги на нашу типографию… Для нас это был, сам понимаешь, горький урок.

— Все это очень смахивает на дело Ленгорна, — уточнил для самого себя Фролов.

— Да, господин полковник попросту повторился! Вот и я подумал: а не повторяется ли он снова? По крайней мере, с телефонным справочником я, похоже, угадал. — Лацис подошел к Фролову: — Это вот самый последний справочник. Смотри! На Александровской телефон был только у господина Герцога, на Жилянской — у Гриценко, а на Прорезной — у Тихомирова… Боюсь, что это капкан, в который мы уже влезли. — Лацис досадливо бросил на стол справочник, так и не долистав его.

— Вы имеете в виду арест доктора Полякова? — глухо спросил Фролов, неловко ерзая на стуле.

— Да. — Лацис посуровел. — Последнее время мы стали хорошо информированы о делах в штабе Ковалевского. Это, конечно, не ускользнуло от внимания Щукина… Предположим, он в чем-то заподозрил Кольцова… Адъютант… имеет доступ к секретным документам… Но подозрение надо проверить. Для этого прибегает к старому и неоднократно испытанному способу: подсовывает Кольцову сообщение о подготовке диверсии. С адресом, взятым из справочника. Если Кольцов не тот, за кого себя выдает, этот якобы диверсант будет арестован.

— Что мы и сделали, — удрученно подтвердил Фролов. — Но как в этот вариант вписываются остальные адреса?

— Щукин может подозревать не одного Кольцова. И тогда каждому, кого он подозревает, подложит по сообщению, меняя лишь адреса… Остается проверить, по какому адресу произведен арест.

— Похоже, вы правы. — Фролов взволнованно прошелся по комнате. — Но в таком случае мы подписали Кольцову смертный приговор. Об аресте на Безаковской Осадчий узнает… и тогда… Может, арестовать Осадчего?

— Что ты! Наоборот! — Лацис оживился, его голубые глаза озорно заблестели. — Наоборот, доктора Полякова надо немедленно освободить и извиниться перед ним. А вот, скажем, на Прорезной пусть Мирон узнает, что господин Тихомиров арестован чекистами… Понимаешь?

— П-понимаю, — сначала не очень уверенно ответил Фролов, затем тоже озорно заулыбался. — Понимаю!..

* * *

На следующий день Мирон продолжил свои обходы по адресам. Побывал на Бассейной — там было все спокойно. Господина Карташева, правда, он не застал, но словоохотливая прислуга сказала, что хозяин час назад пошел по делам и будет к обеду.

На Безаковской при повторном посещении ему открыл сам доктор Поляков. В квартиру не впустил, сказав, что больше не практикует.

С Безаковской Мирон снова отправился на Прорезную, нашел знакомый дом. Украдкой осмотревшись, он хотел уже войти во двор, как навстречу ему вышла дородная дворничиха в фартуке. Это было как раз то, что нужно Мирону. Он спросил:

— Не скажете, вроде где-то здесь квартира Тихомирова?

Дворничиха неторопливо оглядела Мирона с головы до ног и в свою очередь спросила:

— А ты по делу какому или же сродственник?

— Во-во! — обрадованно закивал Мирон. — Сродственник я!.. Близкий, можно сказать, сродственник.

Дворничиха скорбно подперла кулаком увесистый подбородок и, к ужасу Мирона, запричитала:

— Двадцать лет жил туточки Сергей Александрович. Курицу не заобидел, не то что человека. И на тебе, злыдни подколодные! Да что же это такое — милейшего человека!..

Мирон, воровато оглядываясь, попятился от дворничихи.

— Кол тебе в глотку! — просипел он. — Что ты, дурная баба, орешь на всю улицу!

— Так в Чеку его намеднись забрали, — продолжала причитать дворничиха.

Мирон ощерился и сунул руку в карман поддевки. «Скорей, скорей отсюда!» — заторопил он себя.

Через несколько мгновений он уже шел вверх по Прорезной. Шел, еле сдерживая звериное желание бежать, как можно дальше бежать от этой тихой улочки, от этого в одночасье ставшего ему чужим города.

К вечеру Мирон ушел из Киева. А на следующее утро чекисты доложили, что он благополучно перешел линию фронта.

Об этом и сообщил Фролов Лацису, явившись для ежедневного утреннего доклада.

— Ну что ж! Будем надеяться, мы правильно расшифровали эту головоломку. — Лацис внимательно взглянул на Фролова: — Есть еще новости?

— Да, — сдержанно ответил Фролов.

— Садись!

Лацис не любил, когда ему докладывали стоя. Он умел слушать. Часто просил повторить. Тут же сводил воедино разрозненные, слышанные им в разное время факты. Тут же их анализировал.

— Кольцов сообщает, что к Деникину прибыли представители английской и французской военных миссий… — нарочито бесстрастным голосом начал Фролов. — На днях их ожидают у Ковалевского.

— Вот как? — удивленно вскинул брови Лацис.

— Судя по штабной суете, Ковалевский готовится к переговорам.

— Давай-ка посоветуемся со специалистом, — предложил Лацис и позвонил по телефону. Потом долго молчал, размышляя о своем. Минут через пятнадцать в кабинет деловито вошел начальник оперативного отдела 12‑й армии Басов. Одет щегольски — в новенький защитного цвета военный костюм из мериносового сукна. Лицо озабоченное, взгляд многозначительный. Четко доложил о себе, поднял на Лациса вопросительный взгляд.

— Хочу с вами проконсультироваться, — сказал председатель ВУЧК. — Нам стало известно, что военные миссии французов и англичан после посещения Деникина намерены встретиться в Харькове с Ковалевским. Предстоят переговоры… Как вы думаете, что бы все это могло означать? — спросил Лацис совсем будничным тоном.

Басов на мгновение задумался, утвердительно тряхнул головой:

— По-иному и быть не должно… Не так давно нам прислали прессу. Английская «Таймс» опубликовала заметку. В ней говорится, что пост военного министра в новом русском правительстве, вероятно, будет предложен генералу Ковалевскому, — четко отвечал гость. — Таким образом, генерал Ковалевский для союзников уже не просто командующий Добровольческой армией, но и без пяти минут военный министр…

«Ишь, словно по-писаному отвечает! — пытливо поглядывая на Басова, одобрительно подумал Фролов. — Это ж сколько надо было учиться, чтоб вот так грамотно уметь все анализировать!..»

— Что касается переговоров, то что ж, и это понятно, — продолжал между тем Басов. — Добровольческая армия движется на Москву. И Деникин справедливо решил, что Ковалевский лучше знает нужды в вооружении, а главное — лучше сумеет выпросить все необходимое. Заметьте, психологический фактор: одно дело — вести переговоры в Екатеринодаре, а иное — в Харькове, откуда до Москвы рукой подать… Но это, конечно, мои предположения. Вполне возможно, что я ошибаюсь!.. — После этого Басов выразительно посмотрел на часы с затейливой монограммой, которые извлек из кармана галифе, с деловой озабоченностью спросил: — Могу ли я быть еще чем-либо полезен?..

Когда Басов вышел, Лацис перехватил взгляд Фролова.

— Да, отличный штабист… Толковый, — подтвердил Лацис. — Он прав. Союзнички, конечно, едут к Ковалевскому, чтобы подтолкнуть его в спину. Им не меньше, чем Деникину, нужна Москва. На помощь они не поскупятся. Да и сам Ковалевский — не промах, уж он-то попытается выжать у них побольше вооружения… Да, это будет очень важное совещание. — И, не меняя интонации, неожиданно спросил: — А что с Красильниковым, уточнил?

— В тюрьме.

— Н-да… — удрученно произнес Лацис. — И Кольцов тоже, как я понимаю, на грани разоблачения… — Лацис, перегнувшись через стол, ровным, суховатым голосом жестко добавил: — Да-да! К сожалению, это суровая и горькая истина. Об этом красноречиво свидетельствуют проверки, которым подвергается Кольцов. Они участились. Щукин ему не верит… подозревает… Даже если он не скоро докопается до истины, в такой обстановке много не сделаешь.

— Что вы предлагаете? — еще не до конца понимая, куда клонит Лацис, негромко спросил Фролов.

— Пока не поздно, пока есть время, создавать в Харькове еще одну, запасную сеть. И своевременно выхватить из штаба Ковалевского Кольцова… Мне кажется, что в Харьков нужно идти тебе. Совещание Ковалевского с англичанами и французами нас будет очень интересовать. И полагаться в этом деле сейчас только на Кольцова — боюсь — рискованно!..

Глава 22

Вход в штаб Добровольческой армии охраняли два мраморных льва с грозно разинутыми пастями, отчего казались ненужными вросшие в землю часовые. А в стороне от входа, в зеленой прохладной тени вольно разросшихся каштанов, стояла садовая скамейка, на которой часами просиживал Юра с раскрытою книгой в руках.

Здесь Юре никто не мешал. А кроме того, отсюда он мог наблюдать немало интересного: в диковинных автомобилях, откинувшись на мягких сиденьях, подъезжали внушительные генералы; с шиком подкатывали лакированные экипажи, из которых высаживались штатские — богато одетые люди; подкатывали на мотоциклетах запыленные офицеры связи; пробегали адъютанты; сновали вестовые… Любопытно было наблюдать за всеми этими людьми, представлять, по какому неотложному делу спешили они сюда. Порой Юра придумывал, что все эти генералы, вестовые, офицеры и просто цивильные — все спешат к нему на доклад, и он волен остановить дивизии или повести их в победный бой…

…Юра хотел было пойти обедать, когда к подъезду штаба подкатил, сверкая краской и стеклами фар, длинный «фиат» командующего. Из штаба торопливо вышел чем-то озабоченный Кольцов.

— Павел Андреевич, вы куда? — радостно бросился ему навстречу Юра. Юре показалось, что Кольцов не расслышал его, и он еще громче повторил: — Вы куда?

— По делам, — коротко бросил Кольцов, занятый своими мыслями.

— Возьмите меня с собой, — заглядывая в глаза Кольцову, попросил Юра и совсем уже жалобно-плаксивым голосом добавил: — Мне скучно здесь, Павел Андреевич! Возьмите, а?

Кольцов посмотрел на часы, внимательно оглядел Юру, на секунду задумался и, вздохнув, произнес:

— Ладно! Только переоденься! И быстро…

Не скрывая радости, Юра поднялся по лестнице на второй этаж, вбежал в свою комнату и второпях стал натягивать форменные брюки, рубашку. Одеваясь, он по привычке стоял у окна и смотрел во двор штаба…

С тех пор как было получено сообщение о приезде военной миссии союзников, во дворе воцарился убыстренный ритм жизни: больше обыкновенного бегали штабные интенданты, суетились солдаты комендантского взвода, сновала обслуга офицерского собрания. Под навес, где раньше постоянно находилась машина коменданта, теперь сгружали ящики с шампанским, винами, фруктами…

Целые штабеля ящиков выстроились и вдоль стены, примыкающей к штабу гостиницы, в верхних этажах которой жили офицеры, а внизу помещалось офицерское собрание — в его залах собирались дать банкет в честь союзников. Принимать их готовились широко и щедро, по-русски, как в старые добрые времена.

Надев куртку, Юра снова бросил взгляд во двор и — даже отшатнулся от неожиданности.

Через двор вслед за полковником Щукиным шел, словно крадучись, странно знакомый человек, одетый в вылинявшую поддевку. И эту поддевку, и ее владельца с широким оспенным лицом Юра узнал бы даже и через сто лет. Это был ненавистный ему человек, убийца его матери — Мирон Осадчий… Да что же это такое? Ужасное наваждение? Душный, дурной сон?

Вцепившись руками в подоконник, Юра смотрел во двор.

А Щукин и Мирон остановились, и Мирон, размахивая длинными, нескладными руками, стал что-то подобострастно говорить Щукину.

«Да как же так?!» — думал Юра, и бессильное отчаяние захлестнуло его сердце: этот человек из страшного Юриного прошлого неотступно следовал за ним.

— Юра, ты готов? — раздался в коридоре приближающийся голос Павла Андреевича. — Ведь я так сегодня и не попаду к градоначальнику.

Но, увидев мальчика, Кольцов осекся. Лицо у Юры было бледным — ни кровинки, руки тряслись, он неотрывно смотрел во двор.

— Что с тобой, Юра? — спросил Кольцов и мягко положил ему руку на плечо. От этого прикосновения Юра словно очнулся. Плечи у него неожиданно, как у плачущего, обмякли, и он обернулся к Павлу Андреевичу.

— Ты заболел? — снова участливо спросил Кольцов.

Юра тихо, но внятно ответил, как бы уверяя своего друга:

— Нет-нет!.. Ничего!.. Это я просто задумался… Что-то нашло — и задумался. Поехали, да?

Но и когда они уже в машине ехали по городу, Юра, забившись в угол, был по-прежнему молчалив и нелюдим. Когда к нему с чем-нибудь обращался Кольцов, Юра глядел на него исподлобья и взгляд его был отсутствующим. «Да», «нет» — вот и все. Или просто кивок головой.

Юра лихорадочно думал о Мироне. «Значит, этот человек с приплюснутым носом — не просто бандит, — старался понять Юра. — Он — не просто грабитель. Он давно работает у Щукина. Значит, и тогда, летом, он приходил в Киев по заданию полковника Щукина…»

Автомобиль, плавно покачиваясь на уличных ямах, катился по улице.

Юра, подавшись вперед, плотно сжав губы, пытался разобраться в тех странных загадках, которые предлагала ему жизнь в последнее время. «Как это может быть? — безутешно допрашивал он себя. — Как это может быть, чтобы бандит был вместе с теми, с кем дружил, кого считал своими соратниками мой отец?.. А может, Щукин совсем не знает, что это бандит-ангеловец? Может быть, ему надо сообщить об этом?»

Промелькнули армейские казармы, купола крохотной церквушки, на повороте Юру сильно качнуло, и он уткнулся лицом в аксельбант Кольцова…

«Мне обязательно нужно разобраться в этом», — снова вернулся Юра к мучившему его вопросу. Нет, не стоит говорить Щукину. Ведь один раз он уже сказал об этом Викентию Павловичу, и что вышло? И дядя, и те, кто с ним был, обозлились. А этого бандита отпустили…

И тут Юра внезапно решил: если уж все складывается против него, он сам отомстит этому человеку за маму. За себя. И конечно, за всех хороших людей, которых когда-нибудь обидел этот бандит… Он достанет пистолет, подойдет к нему и в упор выстрелит. Пусть знают, что он умеет мстить. А потом все объяснит Владимиру Зеноновичу. Юра был уверен — он поймет его. Он — добрый и справедливый. Поймет — и, конечно, простит.

Но одно плохо: как достать пистолет? Да чтобы был небольшой и меткий, чтобы взял в руку, взвел курок — и раз! Где добыть такой? У Павла Андреевича? Но тогда его могут наказать за небрежное хранение оружия. А этого Юра не мог допустить даже ради самого необходимого случая.

И тут Юру осенило, он даже удивился: как это ему раньше в голову не пришло? Обернувшись к Павлу Андреевичу, он спросил:

— Вот Владимир Зенонович называет меня все время то лейб-гвардией, то юнкером… Скажите, Павел Андреевич, если это он не понарошке, я — военный?

— Наверное, — согласился с ним Кольцов.

— Нет, вы скажите мне точно! — с неожиданной недетской решимостью настаивал Юра.

— Ну раз ты носишь форму и состоишь на воинском довольствии, значит, военный, — то ли всерьез, то ли добродушно посмеиваясь, ответил Кольцов.

— Так почему же мне не дают оружия? — решительно продолжал Юра. — Мне ведь положено оружие? Ведь так? Для самообороны… Ну и вообще…

— Видишь ли, Юра, ты мал еще для оружия, — уже поучительно сказал Кольцов. — К тому же с оружием нужно уметь обращаться…

— Но мне очень, очень нужно! — вспыхнул Юра и тут же замолчал, подумал и поправился: — Очень хочется иметь оружие… как у папы…

Кольцов внимательно посмотрел на Юру и, почувствовав, что мальчик серьезно загорелся этой мыслью, решил ему помочь.

— Давай сделаем так, — сдался Павел Андреевич. — Я научу тебя владеть оружием. А потом ты покажешь свое умение Владимиру Зеноновичу. Уверен, что он будет рад. И быть может, отдаст тебе отцовский пистолет.

— Уговор, Павел Андреевич! — обрадовался Юра и благодарно прижался плечом к Кольцову.

…В просторном дворе, отгороженном высоким забором от улицы, стояло довольно внушительное здание, в котором размещалась канцелярия градоначальника и городская комендатура. Здесь было шумно и людно. Солдаты в скатках, с притороченными котелками, с винтовками в руках сгрудились вокруг белобрысого, безбрового и оттого на вид добродушно-смешливого солдатика-балалаечника.

Видавшая виды балалайка звенела весело и громко. Она подпрыгивала, вскидывалась вверх и снова обессиленно падала в руки солдатика, выделывая немыслимые коленца. А молодой балалаечник, по возрасту почти подросток, был с виду непроницаемо бесстрастен, словно каменное изваяние. И казалось, что руки живут помимо него, а он только изредка, слегка скосив глаза, наблюдает за их замысловатой работой.

Машина прокатила мимо деревянного гриба часового — оттуда, волоча за ствол винтовку, выскочил пожилой солдат, вытаращенными глазами уставился на «фиат» и уже вслед машине недоуменно отдал честь. Автомобиль остановился возле приземистого особняка.

Кольцов, не дожидаясь, когда шофер откроет ему дверцу, вышел из машины. Балалайка в руках у балалаечника замерла и упала вниз, солдаты вытянулись, приветствуя офицера.

Кольцов с небрежным адъютантским артистизмом приложил пальцы к козырьку и прошел в помещение градоначальства. А молодой солдат-балалаечник опять присел на ступеньку, поднял руку, расслабил пальцы и на мгновение застыл. Потом снова лихо ударил по струнам.

Юра с неподдельным восторгом уставился на виртуоза, который и сам, прикрыв глаза, вслушивался в чарующее волшебство своей музыки. Кто-то весело и азартно приговаривал:

— Балалаечка играет — мое сердце замирает…

В кабинете градоначальника Кольцов в это время, строго поглядывая на полковника Щетинина, говорил:

— Для встречи наших верных союзников пригласите из местного общества наиболее именитых… Ну и город, само собой, надо привести в порядок.

Вытирая большим фуляровым платком лоб и щеки, одышливо развалясь в кресле, Щетинин записывал распоряжения Кольцова на листке бумаги и суетливо отвечал:

— Сам! Сам, господин капитан, собственным неусыпным оком прослежу за дворниками и домовладельцами. С мылом, с мылом заставлю этих каналий мыть тротуары. Пусть его превосходительство не беспокоится.

— На днях Владимир Зенонович изволил быть в театре и выразил удовольствие, что в городе гастролирует оперная труппа… Англичане и французы, должно быть, большие любители оперы…

Усердно слушавший Щетинин заулыбался.

— Будет исполнено! Прикажу им играть исключительно английские и французские оперы…

Кольцов несколько озадаченно посмотрел на градоначальника, затем, снисходительно улыбаясь, сказал:

— Ну не обязательно английские и французские. Пусть играют то, что у них есть. Неплохо им послушать и русскую оперу, например «Евгения Онегина»…

…А пальцы солдата с непостижимой быстротой касались струн балалайки, бежали по грифу, словно стараясь догнать друг друга, но, так и не догнав, замирали…

Увлеченные игрой солдаты не заметили, как к кругу подошел поручик. По лицу его скользнула злая, оскорбленная гримаса, лицо вытянулось, он нервно передернул плечом и ударом ноги выбил из рук музыканта балалайку.

— Почему не приветствуете офицера? Распустились, скоты! — мальчишечьим фальцетом вскричал поручик.

Солдаты отхлынули от крыльца, приниженные и растерянные, не в силах понять беспричинной злости поручика. Но вытянулись в струнку.

Около поручика остались стоять только солдат-музыкант и Юра. Солдат понуро смотрел на разбитую балалайку, лежавшую у ног Юры.

Поручик брезгливо посмотрел на балалайку, перевел взгляд на солдата и опять закричал:

— Как стоишь?!

И тут шагнул вперед Юра. Он вскинул голову и возмущенно крикнул:

— Вы гадкий человек! Вы не смеете так поступать!..

— Что?.. Что ты сказал?! — Разъяренный офицер резко обернулся к Юре.

— Поручик, подойдите сюда!

У полуколонн подъезда стояли Кольцов и Щетинин.

— Слушаю! — козырнул поручик, подбегая и не понимая, к кому обращаться — дородному, но неряшливому, в мятом кителе полковнику или щеголеватому молодому капитану со сверкающими аксельбантами.

Кольцов, небрежно вскинув два пальца к фуражке, процедил сквозь зубы:

— Воюете со своими солдатами? Не стыдно вам?

— Представьте, не стыдно! — вдруг задергался поручик, и в глазах его проступили слезы. — Такие вот развеселые мужички грабили наше имение… И сожгли. Мать погибла, сестра…

Юра посмотрел на стоявших поодаль солдат. Он увидел разные лица — злые, покорные, гневные, смиренные. На некоторых было различимо даже выражение сочувствия к юнцу-поручику с его латаной гимнастеркой, старыми чинеными сапогами. Но было и нечто общее на этих лицах — печать страшной усталости от бесконечных войн.

— Дисциплины больше нет! — кричал поручик. — Офицеров не признают… А вы что думаете, мне в спину не стреляли?.. И к этому привел либерализм, с него началось…

— Тсс! — Кольцов поднес палец к губам. — Хватит, поручик. Успокойтесь. — И громко сказал Щетинину, так, чтобы слышали солдаты: — Господин полковник! А вот вам и лучший концерт для гостей. Русская экзотика: балалаечники-солдаты. Соберите эдак дюжину музыкантов. Чем больше — тем лучше.

— К исполнению! — заулыбался толстяк-градоначальник. — Лучших соберу. Не хватит — городских музыкантов в гимнастерки одену! Лучшие инструменты найду! — И обернулся к поручику: — А вы, голубчик, ступайте, ступайте! — махнул он рукой. — Капель примите, что ли…

Обратно Кольцов и Юра шли пешком. Позвякивали шпоры капитана. Оба были немного взволнованы сценой. Юра исподтишка наблюдал за своим наставником. Наконец он решился и спросил:

— Павел Андреевич, а у вас тоже мужики разграбили имение?

— Не знаю. Давно в тех краях не был, — сухо ответил Кольцов. — А вообще, Юра, сейчас большинство офицеров из простых семей. Какие имения…

И снова они шли сквозь многоголосую толпу. Что-то выкрикивали мальчишки-газетчики. Миловидные девушки гремели содержимым металлических кружек с надписью: «В пользу раненых». Каждому, кто опускал в кружку деньги, они с улыбкой вручали цветы.

— Павел Андреевич, а когда мы начнем? — спросил Юра.

Кольцов не понял.

— Что?

— Ну, обучать меня стрельбе из нагана?

— А-а… Как-нибудь… вот буду посвободнее… — рассеянно ответил Кольцов.

— Нет! Сегодня!.. Сегодня же, Павел Андреевич… Ладно? — Юра чувствовал подавленное настроение Кольцова и считал, что и ему тоже нужно отвлечься.

— Ну что ж… — согласился Кольцов. Он уважал в людях упорство и целеустремленность. И еще подумал: «Интересно, для чего ему нужно оружие? Из мальчишеского тщеславия или же задумал что-то?..»

Они прошли мимо гостиницы и спустились к пустырю, где в приземистом деревянном бараке размещался офицерский тир.

Одноногий солдат, обслуживающий тир, обрадовался посетителям: работы у него было немного, и он откровенно скучал. Торопливо выложил на стойку несколько духовых ружей.

— Мы попробуем своим оружием, — сказал Кольцов и, вынув из кобуры небольшой бельгийский браунинг, показал, как с ним обращаться, и после этого передал Юре:

— Ну, давай!

Солдат вывесил на досках новую мишень. Сухо прозвучали выстрелы. Один, второй… Однако служитель доложил, что мишень цела.

— Плохо целишься, — улыбнулся Кольцов. — «Молоко»!

— Вы, барчук, сквозь прорезь на мушечку глядите, а мушечка — на «яблочко». И будет в аккурат, — поучал Юру одноногий солдат.

Юра снова прицелился, удерживая дыхание. Потом передохнул и опять начал все сначала.

Выстрел подбросил руку вверх. Но пуля вновь пошла «за молоком».

— Наверное, мушка сбита, — оправдывался Юра:

— Наверное, — лукаво согласился Кольцов и взял в руки пистолет.

Один за другим прозвучали пять выстрелов. Стрелял Кольцов в обычной своей манере навскидку. Впечатление было такое, что он вовсе не целится. Но даже с расстояния в двадцать шагов было видно, что «яблочко» все продырявлено.

Равнодушный солдат, повидавший на своем веку всякое, и тот удивленно замер.

— Браво, капитан! — послышался сзади голос.

Кольцов оглянулся. В дверях стоял ротмистр Волин, одна рука за спиной, другая — за ремнем портупеи.

— Я думал, вы только пулеметом отлично владеете, — сказал он, напоминая об их побеге от ангеловцев.

— Я, ротмистр, был полевым офицером. А там иной раз от владения оружием зависела жизнь, — ответил Кольцов.

— У нас в контрразведке, капитан, тоже. — Волин вынул свой пистолет, поиграл им в руке. — Пари?

— Принимаю, — согласился Кольцов.

— На что? Может быть, на коньяк? — прищурился ротмистр.

— Согласен.

Солдат развесил новые мишени. Волин нетерпеливо махнул ему: отойди! Стал целиться. Но выстрелить не успел. На плечо ротмистра легла чья-то рука.

Волин недовольно обернулся: сзади стоял Щукин.

— Покажите пистолет, ротмистр. — Начальник контрразведки как-то странно смотрел на растерявшегося Волина.

— «Кольт», — упавшим голосом зачем-то объяснил Щукину Волин, передавая пистолет. — Модель «одиннадцать».

Щукин с подчеркнутым спокойствием опустил пистолет Волина себе в карман.

— Что все это значит, господин полковник? — скорее изумленно, чем испуганно спросил Волин.

Щукин ледяным взглядом посмотрел на него и, с трудом совладав с подступившим гневом, ответил:

— Не задавайте глупых вопросов, Волин, или как вас там еще! Вы арестованы!

— Не понимаю… Объясните мне, наконец… Это… это черт знает что! — растерянно возмущался ротмистр, и тонкая, голубенькая жилка у него на шее нервно запульсировала.

Но Щукин не слушал, он громко приказал:

— Взять его!..

В тир вошли два унтер-офицера с винтовками и встали как вкопанные по бокам Волина. Ротмистр несколько раз нервно дернул щекой и сник. По знаку начальника контрразведки его вывели из тира.

Забившись в темный угол, Юра испуганно наблюдал за всем происходящим.

Глава 23

Громко ударил колокол, возвещая о прибытий поезда. Зашевелился сводный духовой оркестр, ярко начищенные трубы музыкантов празднично сверкнули на солнце.

Замер почетный караул — офицерская полурота корниловцев. Красные тульи фуражек, черные околыши, черные, новые, хорошо сшитые мундиры с шевронами на рукавах, а над шевронами — череп и кости, знак обреченности, знак готовности к смерти за Родину.

Стихли разговоры мужчин и щебетание дам в депутации почетных горожан. Живописной толпой они стояли под перевитой зеленью аркой вокзала. Впереди всех иконописно выделялся в шелковой рясе, с золотым крестом харьковский архиерей Харлампий, рядом с ним о чем-то шептались два богатейших человека Украины и России — Владимир Бобринский, потомок графа Орлова и Екатерины Великой, и Павел Рябушинский, который когда-то давал революционерам деньги на свержение монархии. Вытянулся и так застыл градоначальник Щетинин.

Поезд медленно подходил к перрону. Ковалевский отделился от свиты и встал на краю ковровой дорожки. Он заранее подготовил слова обращения к высоким гостям. Но когда, шагнув навстречу выходившим из вагона бригадному генералу Бриксу и генералу Журуа, увидел на их лицах одинаковое снисходительно-рассеянное выражение уже привыкших к обязательным почестям людей, вся напыщенность и банальность приготовленных фраз покоробила его, и Ковалевский с неожиданной для самого себя сухостью сказал по-английски:

— Рад, весьма рад! — и повторил то же и тем же тоном по-французски.

Следом за Бриксом и Журуа из вагона высыпали, что-то веселое крича на ходу и приветливо размахивая руками, журналисты и фотографы с тяжелыми фотоаппаратами в руках. Сразу же бросились в толпу, стремясь во всех деталях запечатлеть церемониал встречи.

Гремело неукротимое русское «ура», женщины вытирали платочками слезы праздничного умиления, бросали гостям букетики цветов. Юра стоял в этой толпе и тоже изо всех сил кричал «ура», дважды провел кулаком по глазам и подумал о том, что теперь с красными будет покончено, раз такие иностранные гости приехали сюда, в Харьков. Впрочем, так думал не один Юра. Многие из тех, кто встречал союзников, с надеждой думали о скором конце войны…

Чеканя шаг под звуки встречного марша, к союзникам подошел начальник почетного караула. Лихо отсалютовав шашкой, отдал положенный рапорт, шагнул в сторону. И генералы в сопровождении Ковалевского направились к неподвижным черным шеренгам корниловцев.

Кольцов и несколько прибывших с Бриксом и Журуа офицеров остались на месте, и тут внимание Кольцова привлек один из журналистов-фотографов. Что-то удивительно знакомое почудилось ему в этом удлиненном, с тяжелым подбородком лице. Когда журналист, подготовив аппарат к съемке, поднял голову, Кольцов сразу вспомнил весенний Киев, рынок на Подоле… Хотел тут же отвернуться — и не успел; взгляды их встретились, и Кольцов понял, что журналист тоже уже выделил его из всех офицеров, тоже пытается вспомнить, где могли они встречаться раньше…

Журналист тут же склонился к фотографическому аппарату, подняв в левой руке подставку с магнием. Но Кольцов понимал, для него это не более как передышка: журналист безусловно относился к тем людям, которые привыкли удовлетворять свое любопытство сполна.

Внешне оставаясь спокойным, Кольцов торопливо перебирал в памяти все обстоятельства встречи в Киеве с иностранцами, с тревогой осознавая незавидность создавшегося положения.

В тот день на нем была форма красного командира. Но это не добыча для контрразведки: тот же Щукин не может не согласиться, что такая маскировка наиболее удачна для офицера, пробирающегося к своим. Худо, что, вмешавшись в уличное происшествие, он подошел к иностранцам с проверкой документов: это-то обосновать очень трудно.

Надо было срочно предпринять что-то, но что именно — Кольцов не знал. До тех пор пока церемониал встречи охранял его от любопытства Колена, он мог чувствовать себя в сравнительной безопасности. Но что будет после неизбежного объяснения?

Ковалевский, Брикс и Журуа медленно шли вдоль строя почетного караула. Бригадный генерал Брикс, немного знавший русский язык, чтобы понравиться всем, поздоровался:

— Здравствуйте, герои-корниловцы!

— Здрав-желам-ваш-дит-ство! — рявкнул почетный караул, не шелохнув линии строя.

Гремели фанфары. Чеканным быстрым шагом, с особой, лихой отмашкой мимо Ковалевского, Брикса и Журуа прошли корниловцы…

Градоначальник Щетинин косил горячим верноподданническим глазом на Ковалевского, отмечая малейшие изменения на его лице. Но Ковалевский был торжествен и весел. Он представил гостям прибывших с ним старших офицеров штаба, затем все направились к депутации горожан. Вперед выступил Рябушинский. Он горячо приветствовал от имени общественности глав союзной военной миссии. Дамы преподнесли союзникам цветы.

…В полдень в офицерском собрании в честь союзников давали банкет. Собравшиеся в банкетном зале церемонно прохаживались вдоль стен, ожидая, когда появится Ковалевский с иностранными генералами. Тихо журчала французская и английская речь: офицеры союзнической миссии пользовались подчеркнутым вниманием со стороны офицеров штаба командующего.

Колен испытывал сейчас то нервное, нетерпеливое возбуждение, что появлялось у него обычно в предчувствии сенсационного материала.

Заранее подготовив к фотографированию стационарный, на треноге, аппарат, Колен неотрывно смотрел на плотно прикрытую дверь, из которой должен был появиться генерал Ковалевский со своими гостями. Но ждал он не Ковалевского, не Брикса и не Журуа. Ему не терпелось увидеть офицера из свиты командующего, привлекшего его внимание на вокзале. Там, в парадной суете, занятый съемками, он не успел разгадать для себя ту загадку, которую задал ему этот офицер. Увидеть его лицо вторично Колену не удалось, а было это совершенно необходимо, для того чтобы окончательно решить мучивший его вопрос.

Распахнулись тяжелые, с золоченой резьбой двери. Торжественная громкая музыка грянула с хоров, где разместился оркестр. В зал вошли Ковалевский, Брике и Журуа, за ними следовало несколько офицеров. Приподнявшись на носки, Колен смотрел поверх голов на свиту, стараясь не пропустить того человека, интерес к которому овладел им сейчас целиком и полностью. Но его среди них не было.

Генерал Ковалевский уселся во главе стола. Он был в кителе защитного цвета, генеральских золотых, с вензелями погонах. На груди Георгиевский крест. Надев пенсне, он остро поглядывал вокруг, иногда кивая и улыбаясь знакомым лицам. Справа от Ковалевского высился поджарый, сухолицый, затянутый во френч, краги и бриджи бригадный генерал Брикс. Покусывая тонкие губы, он сосредоточенно слушал, что ему говорит на чистейшем английском языке Рябушинский.

В небесно-голубом мундире, склонный к полноте, но элегантный генерал Журуа сидел слева. Он с доброжелательным любопытством осматривал сидящих за столом.

Ковалевский встал и, выждав секундную паузу, заговорил. Он приветствовал генералов иностранных союзных держав. Выразил уверенность, что их приезд в Харьков будет обоюдно полезным как для Добровольческой армии, так и для стран, которые уважаемые генералы представляют.

— Я считаю, — говорил он, — войну с большевизмом святым и справедливым делом. Все цивилизованные нации заинтересованы в искоренении большевизма. И скоро, очень скоро мы освободим мир от красной чумы. Недалек день, когда знамена наших полков взовьются над стенами древнего Кремля…

Аплодисменты и крики «браво» заглушили туш оркестра. Иностранцы улыбались. Ах, как хорошо русские умеют угощать и говорить!

Распахнулась дверь, в зал вошел Кольцов.

Увидев его, Колен с облегчением вздохнул. Не подвела его профессиональная память: теперь он был уверен, что хранящаяся в его лондонской квартире фотография красного командира, сделанная в Киеве минувшей весной, обеспечит ему одну из величайших в репортерской практике сенсаций. Прикрыв глаза, он представил два портрета на первой полосе своей газеты и набранную крупным кеглем шапку: «Наш корреспондент разоблачает большевистского агента в штабе русской Добровольческой армии!»

Ковалевский явно ждал Кольцова, все это видели и оттого затихли.

Печатая шаги, Кольцов подошел к командующему.

— Ваше превосходительство, депеша от генерала Бредова! — громко доложил он и передал в руки генерала лист бумаги.

Ковалевский прочитал депешу, лицо его просветлело, он поднял голову, торжественно объявил:

— Господа, рад сообщить вам, что час назад Киев — «мать городов русских» — взят доблестными войсками нашей армии.

Ликующе прогремело «ура». Взметнулись в потолок пробки от шампанского. Зазвучали взаимные тосты, поздравления. Архиерей Харлампий провозгласил здравицу.

И тут с бокалом в руках поднялся Рябушинский.

— Господа! — попросил он внимания. — Господа, я пью за тот день, когда колокола церквей первопрестольной оповестят мир, что с большевизмом покончено. От имени русских патриотов — промышленников — я объявляю, что полк, который первым войдет в Москву, получит приз — миллион золотых рублей!

Зал взорвался аплодисментами. Оркестр грянул «Варяга». Ковалевский про себя продекламировал: «Так громче музыка, играй победу!..»

Когда снова наступила тишина, поднялся бригадный генерал Брикс. Он торжественно обратился к Ковалевскому:

— Уважаемый генерал! Король Англии и мое правительство поздравляют вас со званием лорда и награждением вас орденами Святых Михаила и Георгия. Отныне ваш вензель будет навечно красоваться в церкви Святого Михаила в Лондоне.

И снова грянул оркестр. Снова засверкали яркие вспышки магния. Колен быстро направил фотоаппарат на Кольцова, и еще одна яркая вспышка вспыхнула в праздничном зале.

На протяжении банкета Кольцов не раз замечал, с каким пристальным вниманием вглядывался в него Колен.

«Спокойствие, Павел! — невозмутимо приказывал себе Кольцов. — Он все еще приглядывается… Надо опередить его… Опередить, пока он не попытался ни с кем поделиться своими сомнениями…»

Колен вдруг увидел, что интересующий его офицер, встретившись с ним взглядом, стал сквозь толпу пробираться к нему. Это удивило и насторожило его. Он почувствовал, что офицер ведет себя не совсем так, как следовало бы в его положении…

Остановившись рядом с журналистом, Кольцов спросил:

— Господин Колен, если не ошибаюсь?..

Еще не решив, как следует ему вести себя дальше, Колен молча склонил голову.

— Генерал Брикс передал командующему вашу просьбу… Его превосходительство даст вам интервью завтра в десять часов утра.

«Да нет же, он не узнал меня!» — успокаиваясь, подумал Колен.

— Назначенное время меня устраивает, — кивнул он. — Благодарю.

— А я, признаться, думал, что вы меня узнали, — с шутливой укоризной в голосе произнес Кольцов.

Этот вопрос смутил Колена. Притворяться, что он не понимает, о чем его спрашивают, теперь не имело смысла.

— Как же, я прекрасно все помню! — сказал он, с вызовом глядя на Кольцова. — И крайне удивился, встретив вас здесь.

— Догадываюсь, о чем вы подумали… — Кольцов негромко, но с таким веселым безыскусственным удовольствием рассмеялся, что журналист окончательно растерялся.

— Разве мое предположение лишено основания?

— Ах, господин Колен, господин Колен!.. — с легкой улыбкой сказал Кольцов. — В Киеве у каждого из нас были свои дела. Вот вы встречались с красными. Брали интервью. В общем, пропагандировали большевиков. Но даже нашим контрразведчикам не пришло бы в голову подозревать в вас агента красных. — Он помолчал, закуривая, и каким-то странным тоном добавил: — Впрочем, как знать, как знать. Надеюсь, мы еще продолжим эту нашу беседу. Или… — Кольцов многозначительно в упор посмотрел в глаза Колену, — или ее продолжат мои друзья. Они постараются сделать ваше пребывание здесь интересным.

— Благодарю, — сухо ответил Колен. Он понял, что это угроза. Лучше не ввязываться в это дело. Пока не ввязываться. Черт их разберет, этих русских! От них всего можно ожидать. Еще когда он первый раз ехал сюда, редактор сказал ему: «Будьте осторожны с русскими, Колен. Русская душа — потемки». Похоже, он был прав.

И все же для себя Колен твердо решил: по возвращении в Англию он обязательно опубликует эти две сенсационные фотографии. Туда, в Англию, руки этого русского уже не дотянутся.

К счастью, в зал вошли солдаты-балалаечники, и Колен на время забыл обо всем, пораженный виртуозной игрой…

* * *

Поздно вечером, после того как бригадного генерала Брикса и генерала Журуа проводили в приготовленный для них особняк, а корреспондентов по рангу разместили в гостиницах, Кольцов в смятенном состоянии отправился на Николаевскую. Увидев его озабоченное лицо, Наташа догадалась: что-то случилось.

— Ты с очень плохими вестями? Да?

— Да, — не скрывая досады, согласился Кольцов. — Английский корреспондент Колен видел меня в Киеве в форме командира Красной Армии. И даже постарался запечатлеть на фотографии. И сегодня узнал. Я, конечно, поговорил с ним. Припугнул. Надеюсь, будет молчать. Но… все может быть…

— Та-ак! — невольно вздохнула Наташа. Она стояла в передней, зябко кутаясь в накинутый на плечи платок. — Что же делать? — И строго посмотрела в глаза Кольцова. Она привыкла верить в него, восхищаться его предусмотрительностью, проницательностью, и вдруг такая нелепость!

В переднюю заглянул тоже встревоженный Иван Платонович. И Наташа поспешила рассказать о грозящем Павлу провале.

— Ну что ж, заходи! — с загадочным лицом произнес Старцев. — Гостем будешь… Как видно, сегодня день гостей… Посоветуемся.

В комнате навстречу Кольцову неспешно поднялся до странности знакомый человек — худой, сутулый, в косоворотке и сапогах. Это был Фролов.

— Ну, Павел Андреевич, рассказывай, как вы здесь живете? — сказал Фролов обыденным, будничным голосом, словно они и не расставались.

— Хуже некуда! — объявил Кольцов, с трудом сдерживая радость от встречи с Фроловым. Понимал, что не такой сейчас момент, чтобы давать волю чувствам.

Кольцов снова, но уже обстоятельно, с подробностями, рассказывал обо всех тревожных событиях дня.

— Не слишком ли много провалов? — жестко сказал Фролов. — Недавно Красильников, а теперь вот и ты… причем это уже вторично…

Кольцов удивленно взглянул на Фролова:

— Почему — вторично?

Фролов вкратце доложил ему о чисто случайно разгаданной Лацисом щукинской операции с адресами и печально подытожил:

— Тебе действительно надо уходить. Это уже ясно!..

— Рановато, — улыбнулся Кольцов. — Сдается мне, этот журналист правильно меня понял. По крайней мере, до самого вечера он не поделился своим открытием с контрразведчиками. Иначе я не пришел бы сюда.

Затем разговор зашел о Красильникове. Фролов стал подробно расспрашивать, какие меры предприняты для его освобождения.

— Налаживаем связь с тюремной охраной, — стала рассказывать Наташа. — Возможно, удастся организовать побег не только Красильникову, но и Кособродову с его напарником.

Тусклые тени в неясном свете лампы метались по стенам, причудливо изгибаясь, словно передразнивая каждый жест, каждое движение разговаривающих, и от этого Наташе казалось, что в их доме множество людей, принесших сюда тревогу и тесноту.

— Нужно торопиться, — сказал Кольцов. — Сейчас удобный момент — прибыли союзники; пока Щукину не до Красильникова.

Что будет потом, они знали…

— И все же нужно хорошенько подумать, — сказал Фролов, внимательно вглядываясь в лицо Кольцова: очень он изменился за эти месяцы, что-то снисходительно-покровительственное появилось в выражении его лица. «Вжился в роль! — с одобрением подумал Фролов, но тут же опять мысленно вернулся к случаю с Коленом. — Даже если сейчас он и промолчит, то едва окажется в безопасности — не упустит случая написать об этом сенсационном открытии… Значит, время пребывания Павла здесь, в штабе, все равно исчисляется днями…»

* * *

Поздно ночью — по укоренившейся привычке все самые важные допросы проводились после полуночи — Щукин велел доставить к нему ротмистра Волина. Даже приезд союзников никак не повлиял на распорядок работы Щукина.

Волин шел, вернее, уныло волочил ноги по коридору, держа руки сзади, чуть ли не натыкаясь на штыки конвойных. Впереди него тяжело вышагивал заменивший в контрразведке Осипова штабс-капитан Гордеев, известный своими методами «жестких» допросов.

Волин понимал, что причиной его ареста явился не оговор, а роковая случайность, одна из тех, что порой решает судьбы и великих людей. «Лучше бы я проштрафился, — обреченно думал он. — Лучше бы оступился — меня бы поняли и простили. А теперь… Нет, и сейчас должны понять. Я ведь делом доказал свою преданность…»

Ротмистр Волин был неузнаваем. Китель болтался на нем без пуговиц, через прорехи кителя проглядывала грязно-серого цвета нижняя рубашка. Брюки были без ремня, они то и дело спадали. Лицо в ссадинах и кровоподтеках. Но главное, что отличало его от прежнего Волина, — в глазах исчез прежний фанатичный блеск, делавший его страшным и грозным властелином человеческих судеб. Теперь ротмистр был весь потухший, покорный, раздавленный.

Перед тяжелой дверью кабинета Щукина конвоиры остановились, тупо, тяжело прогремев прикладами винтовок. И Волин тоже сразу остановился, не в силах понять внезапно прихлынувшего к сердцу страха и напряженно ожидая дальнейших распоряжений.

Сопровождающий его штабс-капитан Гордеев с таинственной поспешностью скрылся за дверью кабинета.

Ждать пришлось долго. Конвоиры успели покурить, пока из приоткрывшейся двери не послышалась команда:

— Введите!

Конвоиры отчужденно посторонились, пропуская Волина. И он, одернув зачем-то свалявшийся, покрытый грязными пятнами китель и глотнув воздуху, вошел в щукинский кабинет.

Щукин стоял сбоку стола, опираясь одной рукой о его край, и курил.

Волин остановился в нерешительности посреди кабинета. Но Щукин указал ему на кресло, пытливо вглядываясь в ротмистра, словно не видел его никогда.

— Проходите, садитесь. — И, не дожидаясь, когда Волин сядет, продолжил с легкой насмешливостью: — Вы вызвали во мне определенное восхищение…

— Господин полковник!.. Николай Григорьевич!.. — Волин прижал руки к груди. Губы у него задрожали, как у плачущего.

Но Щукин жестом остановил его:

— Зачем вы пытаетесь вести эту недостойную игру? Я могу расценить это или как неуважение к противнику — ко мне то есть… или…

— Или… — машинально повторил Волин.

— Или как элементарную трусость. А я хотел бы восхищаться вами, Волин. Как солдат солдату скажу: мне импонирует ваше великолепное самообладание. И вызвал я вас вовсе не для того, чтобы допрашивать. У меня есть к вам одно предложение. Но прежде чем согласиться на него или отвергнуть, хорошенько подумайте… взвесьте все…

Волин поднял на Щукина страдальчески-усталые глаза и преданно воззрился на него.

— Но скажите же наконец, в чем меня обвиняют?

Щукин укоризненно посмотрел на Волина и еще раз удивился его выдержке.

— Только в одном… да-да, только в одном: вы работали хорошо, но — не ювелирно… Я затребовал из казанского жандармского управления ваше досье… Вы ведь работали в Казани?

— Недолго. С января по октябрь семнадцатого года.

— Вот ответ: «Ротмистр Волин был убит в июне пятнадцатого года при исполнении служебных обязанностей…»

— Простите… — не сразу понял Волин, а затем его лицо расплылось в блаженной улыбке, он облегченно опустил голову на руки и начал тихо смеяться, затем расхохотался неестественно, радостно-истерично.

— Господи… Господи… Так вот в чем дело!.. Так точно, господин полковник, ротмистр Волин был убит в июне пятнадцатого года… точнее, одиннадцатого июня… при усмирении студенческих волнений… так точно… — самозабвенно продолжал ротмистр, прямо на глазах превращаясь в прежнего, самоуверенного Волина. — Это был… это был мой брат, господин полковник. Брат мой — Леонид. А я в ту пору еще и ротмистром не был… Поручиком… Господи!.. Вы запросите Казань… это брата моего убили. Брата! — И он снова опустил голову на руки и, раскачиваясь, продолжал смеяться.

— Выясним, — холодно пообещал Щукин.

— Да-да… Но сначала поверьте… — Волин опять приложил руки к груди. — Поверьте, Николай Григорьевич…

— Скажите, Волин, а чем объяснить вашу необыкновенную любовь к красным? — с внезапной ехидцей спросил Щукин.

— Что-о?.. Я их ненавижу… всех вместе… и каждого в отдельности! И неоднократно это доказывал на деле, ваше высокоблагородие!.. — уже не оправдывался, — гневался Волин.

— И вероятно, только ненависть руководила вами, когда вы после побега от Ангела отпустили двух красных командиров? — задал вопрос Щукин.

— Ах, вот вы о чем!.. Но… господин полковник… Мы все оказались в особых условиях… Наконец, элементарное благородство… Право, вас ввели в заблуждение… Вот и полковник Львов, он тоже меня поддержал… Нет-нет, поверьте, в той ситуации вы поступили бы примерно так же…

— Возможно, — холодно сказал Щукин.

— Я понимаю, ту ситуацию трудно себе представить. Но честное слово… — Волин снова приложил руки к груди, уменьшаясь прямо на глазах полковника Щукина.

— Так вернемся к моему предложению! — оборвал Волина Щукин. И тот захлебнулся на полуслове, замер в ожидании. — Небольшая сделка! Вы кончите эту игру и откровенно ответите на все вопросы.

— Боже! Вы все еще продолжаете мне не верить?! — воскликнул Волин.

— У меня есть для этого основания. Их много. А самое веское — я о нем уже могу сказать! — ваше последнее донесение красным о динамите, взрывах, о Прорезной, восемь, и господине Тихомирове. Припоминаете? Так вот, вас провели, Волин. Как мальчишку.

— Какое донесение? Какой господин Тихомиров?.. — с отчаянием вопрошал Волин и озирался вокруг, словно искал свидетелей своей невиновности.

— Словом, кончайте эту недостойную разведчика игру, Волин. Я не стану вам врать — вас ждет смерть. Но я бы на вашем месте предпочел смерти под пыткой смерть, достойную солдата… Выбирайте! — Щукин резко поднял голову, вызвал конвойных: — Уведите арестованного!

Немедля два конвоира послушно стали по бокам Волина.

— Это недоразумение… Ошибка… Ошибка… — бормотал Волин. — Поверьте, это роковое совпадение… Нет-нет, вы обязательно запросите Казань. Это брат мой… Леонид… — И он смолк и несколько мгновений стоял так, словно прислушиваясь к тишине, затем сказал: — Вы знаете, я вспомнил… Они же его тогда перевязывали… Бож-же, как я это упустил. Конечно же это навет. Это поручик Дудицкий сказал вам о двух красных. Да, теперь я начинаю кое-что понимать! Это он работает на красных, и ему необходимо…

Щукин кивнул головой — и конвоиры двинулись, подталкивая Волина. Сзади него встал штабс-капитан Гордеев.

— Ваше высокоблагородие! — уже в дверях обернулся Волин. — Я вас прошу, не разрешайте ему меня пытать. Он зверь, искалечит меня. Когда выяснится, что все это клевета, я уже не смогу вам быть полезен.

— Клевета, но господин Тихомиров арестован Киевской Чека, — сказал ему Щукин. — Клевета, но Осипов убит, клевета, но наши оперативные сводки регулярно получает враг…

— Бред… кошмарный бред… Какой Тихомиров? Какое я имею отношение к убийству Осипова?..

Волин наконец понял, что никто здесь, в этом здании, не поверит в его невиновность, что он обречен в результате какой-то страшной, непоправимой ошибки.

Конвоиры подталкивали его, а он упирался, все время оборачивался так, что на шее взбугрились жилы, и торопливо кричал:

— Мне вас жаль, господин полковник. Вы жестоко расправляетесь с преданными людьми. С кем же вы останетесь?

Дверь захлопнулась.

Глава 24

К середине августа обстановка на фронте усложнилась настолько, что об удержании Одессы и Черноморского побережья силами 45, 47 и 58-й дивизий, сведенных в Южную группу войск, не могло быть и речи. Деникинцы захватили Николаев и Херсон. Петлюровцы на западном участке фронта успешно развивали наступление на Вапнярку, Христиновку, Умань. Корабли английского флота подошли к Одессе и начали ее двухдневную бомбардировку, а затем высадили десант…

Южная группа оказалась в окружении деникинских и петлюровских войск. Надо было уходить на соединение с частями Красной Армии. Вырваться из кольца. Причем пробиваться предстояло на север, по вражеским тылам.

Чтобы обсудить путь прорыва, на совещание в Бирзуле собрались командиры 45, 47 и 58-й дивизий. По поручению Реввоенсовета Южной группы первым выступил А.В. Немитц. Он сказал о необычности намечаемого рейда. Более четырехсот верст предстоит пройти красным бойцам по глубоким вражеским тылам. Такого еще никогда не было.

Закончил это совещание Иона Эммануилович Якир:

— Сейчас самое важное — это быстрота и решительность действия. Необходимо, чтобы части, собранные в кулак, стремительно двигались вперед, на север. Только в этом спасение. Переходы будут длинными, в тридцать — сорок верст, привалы и ночевки — короткими. В походе и на привалах всем политработникам, командирам находиться среди бойцов, беседовать с ними. Каждый член партии обязан вести неустанную агитацию, просто и ясно разъясняя задачу.

…29 августа начался героический рейд Южной группы. Днем и ночью, без отдыха и сна шли красноармейцы по бесконечной знойной степи, не вспаханной и не засеянной в этом году. Шли тремя бесконечными колоннами по сложному, хитроумному маршруту, составленному адмиралом Немитцем, путая карты противника, отбивая мелкие удары разрозненных деникинских и петлюровских войск, которые так и не смогли объединиться. На телегах везли раненых и штабное имущество. Десятки круторогих волов, запряженных попарно, тащили бронемашины — не было бензина.

Курилась под красноармейскими ботинками степная пыль, клонились к земле шелковистые метелки ковылей.

Усталые и запыленные отряды растянулись до самого горизонта…

* * *

Через приемную быстро, без обычной торжественности прошли бригадный генерал Брикс и генерал Журуа. Замыкал это торопливое шествие Ковалевский.

Возле столика адъютанта он на мгновение задержался и бросил Кольцову:

— Павел Андреевич! Потрудитесь распорядиться, чтобы мой салон-вагон и паровоз были наготове. Наши гости хотят побывать на передовой.

«Это — важно! — пронеслось в голове у Кольцова. — С транспортом сейчас сверхтрудно. Проводятся тщательные мобилизации железнодорожников. Кое-где даже выпустили железнодорожников из тюрем. А что, если использовать это для освобождения Кособродова и его товарища-кочегара? А может, и Красильникова?.. Это нужно хорошенько обдумать! Может, это единственный случай… Подумать… Подумать…»

Командующий вопросительно смотрел воспаленными от усталости глазами на Кольцова, удивленный неожиданной паузой.

Кольцов виновато улыбнулся, словно прося прощения за заминку, и раздумчиво произнес:

— Будет исполнено, Владимир Зенонович, хотя…

— Что еще? — помягчел Ковалевский.

— Может быть, гостям лучше проехать на автомобиле.

Ковалевский нахмурился. Он не любил, когда ему возражали.

— Нет, они поедут поездом! — сухо сказал он.

— Владимир Зенонович, получена сводка транспортного ведомства! — Кольцов многозначительно посмотрел на командующего и, чтобы придать весомость своим словам, четким голосом продолжил:

— Они жалуются на нехватку паровозов — не успевают доставлять к фронту боеприпасы… Между тем многие паровозы не ремонтированы, а иные и исправные простаивают в депо.

Ковалевский вскинул на Кольцова глаза, в которых закипал гнев, — это не первый случай, когда ему докладывают о неблагополучии с железнодорожным транспортом, — и отчеканил:

— Поч-чему?

В ответ на вопрос командующего Кольцов недоуменно пожал плечами — дескать, не может знать этого, — но затем доверительно сказал:

— Тюрьма, Владимир Зенонович, забита железнодорожниками. За ничтожную провинность, вместо того чтобы отстегать плетьми и заставить работать, их сажают в тюрьму…

— Безобразие!.. Напомните мне об этом после совещания! — тихо взорвался Ковалевский и поспешил к себе в кабинет. Но, будто что-то вспомнив, в дверях обернулся и добавил: — И все-таки поездом!

— Слушаюсь! — вытянулся адъютант.

Когда Ковалевский закрыл за собой дверь, Кольцов несколько мгновений раздумывал. Взялся за телефон, строго бросил в трубку:

— Соедините меня с полковником Щетининым!.. Что?.. Как нет!.. Где он? Почему не знаете?.. Это от командующего! Черт знает что!.. — возмутился Кольцов и резко опустил трубку на рычаг.

Полковник Щетинин вскоре пришел к себе в градоначальство. Дежурный положил перед ним рапорт.

— Что? Происшествия? — с тревогой спросил Щетинин.

— Ничего особенного, — успокаивающе ответил дежурный. — Вот только от командующего звонили, вас спрашивали.

— Кто спрашивал? — насторожился Щетинин.

— Кто — не сказали. Но, видать, начальство. Ругались.

Щетинин взялся за ручку телефона, раздумывая, зачем он мог понадобиться командующему. Но решил, что уж если его превосходительство звонили, да еще ругались, то лучше поехать в штаб самому.

— Распорядитесь, пусть подают экипаж. В штаб поеду, — сказал он дежурному со вздохом.

В известном всему Харькову экипаже с плавно прогибающимися рессорами градоначальник мчался по улицам города в штаб. На облучке, как всегда, сидели солдат-кучер и усатый унтер. Они были словно приклеены плечами друг к другу.

В штабе в это время шло совещание. В глубоких креслах сидели бригадный генерал Брикс и генерал Журуа. Ковалевский стоял у большой карты, докладывал:

— Новый план главнокомандующего Антона Ивановича Деникина существенно отличается от прежнего, изложенного в известной вам майской директиве, — говорил Ковалевский. — Идея одновременного похода на Москву всех трех армий теперь оставлена. Наступление на Москву будет развивать лишь Добровольческая армия, усиленная корпусами Шкуро и Мамонтова. Донская армия генерала Сидорина будет помогать этому наступлению. Кавказской армии генерала Врангеля, по этой новой диспозиции, предстоит сковывать войска красных на моем правом фланге. — Ковалевский показал карандашом на синие стрелы у левого основания гигантской дуги, обозначающей на карте линию фронта. Вершина дуги была обращена в сторону Москвы, а концы ее упирались в устье Волги и в Днепр. Зашторив карту, Ковалевский отошел к своему столу: — Вот таков, в общих чертах, план решающего наступления на Москву. Он учитывает особенности расположения войск красных и их состояние.

Брикс и Журуа удовлетворенно переглянулись.

Дверь из внутренних покоев командующего открылась. В кабинет вошел Кольцов. Он вежливо улыбнулся, его лицо выражало внимание и готовность услужить. Вошедшие следом за Кольцовым двое вестовых внесли подносы, уставленные бутылками, рюмками, бокалами. Был на подносе и зачехленный кувшин с любимым напитком командующего — глинтвейном. Все это вестовые поставили на низенький столик и тихонько, на цыпочках, вышли.

Кольцов, поймав нетерпеливый взгляд командующего, тоже удалился.

— Обстановка в Советской России работает на нас, — продолжал Ковалевский. — Норма выдачи хлеба в Красной Армии сокращена до минимума. Свирепствует тиф. Железные дороги парализованы…

— Донбасс, — улыбнулся Брикс с таким видом, будто это его рук дело.

— Совершенно верно, и Донбасса у них теперь нет. А значит, нет и угля! — Ковалевский, сняв пенсне, принялся его протирать.

— Мы радуемся вашим успехам, генерал, — воспользовался паузой Брикс. — Но наши правительственные и деловые круги сейчас больше интересуют, так сказать, практические вопросы, которые являются следствием ваших крупных успехов на фронтах.

— Какие же?

— Начнем издалека. Вы, конечно, знаете сумму вашего долга Франции, Англии и США?

— Примерно, — глуховатым голосом ответил Ковалевский, зачем-то потянулся к перу, обмакнул его в чернила и стал механически чертить какие-то бессмысленные линии.

— Я вам назову точные цифры, — сказал Брикс. — К началу вашей революции долг России союзникам исчислялся суммой в тридцать три миллиарда рублей. А сейчас он уже достиг шестидесяти миллиардов.

— Солидная сумма!.. — безучастно обронил Ковалевский. — Что ж… рассчитаемся сполна, господа!

— Движимые самыми лучшими чувствами, наши правительства намерены облегчить вашу задачу. Наши банки, наши промышленники хотели бы незамедлительно открыть на Украине свои представительства в Киеве, Харькове, Полтаве… в зоне действия вашей армии! — Брикс не счел нужным смягчить прямолинейность сказанного дипломатическими недомолвками.

— К чему такая спешка, господа? Вот-вот закончатся боевые действия, и тогда… — Ковалевский в свою очередь не скрыл явную уязвленность бестактной торопливостью союзника.

— Как человек деловой, вы, наверное, знаете, что деньги в обороте — это новые деньги. В данном же случае мы имеем мертвый, замороженный капитал, — гнул свое англичанин.

— К тому же, будем откровенны, мы располагаем сведениями, что американцы в счет своего займа добиваются концессий положительно на все железные дороги Украины. И Антон Иванович Деникин не сказал им «нет»! — темпераментно размахивая руками, заговорил Журуа. — А если он скажет «да»? Французские и английские предприниматели окажутся в американском мешке.

— Теперь вы понимаете, почему мы вынуждены торопиться? — спокойно и деловито заключил эмоциональную тираду француза Брикс: правда высказана, теперь можно выслушать соображения.

Используя благоприятный момент, Ковалевский и сам перешел к требованиям:

— Мне были обещаны танки. Я неоднократно писал господину Черчиллю, почему мы придаем им такое значение. В Красной Армии на танках не только не умеют сражаться, но даже мало кто их видел… Скрытно сконцентрированные на главном участке, танки могут одним только своим внезапным появлением посеять панику в рядах красных и решительно предопределить исход битвы за Москву.

— О! Это деловой вопрос, — усмехнулся Брикс. — Господин Черчилль знал, что вы его зададите. И решил ответить на него делом. — Брикс сделал паузу и затем торжественно произнес: — В Новороссийском порту стоит несколько транспортов, как с легкими скоростными танками «уиппет», так и с тяжелыми — «марк-4». Прибыли и инструкторы. Все это предназначено вам…

Журуа сразу же подхватил, сцепив в замок ладони юрких, порхающих рук:

— Могу добавить, мой генерал, что на подходе к порту еще несколько кораблей с французским военным имуществом для вас.

Ковалевский встал, подошел к столику и размашисто налил в стакан глинтвейна.

— Сообщите военному министру господину Черчиллю и премьер-министру господину Клемансо, что генеральное выступление назначено на двенадцатое сентября. — И скупым, выражающим сдержанную вежливость жестом пригласил союзников к столику.

* * *

Градоначальник торопливо вошел в приемную. Его короткие ножки браво вскидывали туго обтянутый мундиром живот.

— Здравия желаю, капитан!

— Здравствуйте, господин полковник! Рад вас видеть, — радушно поздоровался Кольцов.

— Не ведаете, командующий меня спрашивал? — встав на цыпочки и поглядывая через плечо Кольцова на дверь, почтительно спросил Щетинин.

— Не знаю.

— Меня не было, звонили из штаба, а прохвост-дежурный не узнал кто.

— Может быть, и командующий. Но у него сейчас совещание с союзниками. Так что, сами понимаете… — Кольцов выразительно развел руками.

— Понимаю, понимаю, не до меня. А все же зачем я понадобился? Никак не додумаюсь, — просительно глядя в глаза адъютанта, гадал полковник Щетинин.

— Знаете, господин полковник, я, кажется, начинаю догадываться… — сказал Кольцов, и нельзя было понять, то ли он хочет помочь полковнику, то ли стремится поскорее от него отделаться.

— Нуте-с? Нуте-с? Я вам буду очень благодарен, если подскажете…

Кольцов благодушным и доверительным жестом слегка обнял округлые плечи градоначальника и отвел его к окну. Кольцов знал об истовой, неукоснительной исполнительности полковника и строил свой расчет именно на этой почти слепой готовности выполнить любое распоряжение, лишь бы исходило оно от стоящего выше по служебной лестнице. Ступени этой лестницы давались Щетинину туго, но он их упорно одолевал, робко, с надеждой взирая вверх, где лучезарно сияло генеральское звание, еще далекое, но такое желанное, предел всех упований, обетованная вершина. Жажда достичь ее любой ценой рождала в мозгу полковника даже некоторую изощренность.

Кольцов знал, что градоначальник любит подсказки. Вот и сегодня он сразу же почувствовал нетерпение полковника, но с подсказкой не спешил. Нужно помучить Щетинина ожиданием, чтобы он вернее заглотнул наживку.

Рассеянно и доверительно, словно проговариваясь слегка, но не желая этого обнаружить, Кольцов сказал:

— По секрету вам скажу, ожидается генеральное наступление… с неотвратимыми по своему значению результатами…

— Слава Тебе, Пресвятая Богородица! — благоговейно произнес Щетинин и мелко-мелко перекрестился.

Как бы спохватившись, что сказал лишнее, Кольцов замолк.

— Павел Андреевич! — умоляюще сложил руки на груди градоначальник. — Уважьте, смилуйтесь! Век не забуду. Ну хорошо, не говорите! Намекните. Правда — она круглая, ее обойти можно…

— Ну что ж, ладно, так и быть, — как бы окончательно решился на откровенность Кольцов. — Естественно, предвидится огромная переброска военных грузов, передислокация войск. А с транспортом, извините, из рук вон плохо. Вагоны — развалюхи, паровозы не ремонтированы, и главное — водить их некому, железнодорожников не хватает. Это уже смахивает на саботаж. Его превосходительство сегодня нервничал.

— Ах ты господи! Никак до всего руки не доходят! — стал жалостливо сокрушаться градоначальник.

А Кольцов между тем продолжал:

— Провезет машинист или еще кто из железнодорожников мешок муки в паровозе или пассажира, а транспортная охрана его — в тюрьму! А им только этого и надо…

— Вот прохвосты! Вот что делают! — возмущался градоначальник. — Ну, я им покажу кузькину мать… Премного благодарен, что предупредили. Я наведу порядок!.. Не смею больше беспокоить. Честь имею!.. — Мелкое рвение, как всегда, нуждается в немедленном действии, и градоначальник, воинственно бряцая шашкой, поспешил из приемной.

* * *

Начальник тюрьмы поручик Дудицкий сидел у себя в кабинете на столе, мрачный, с отупевшим, опухшим лицом, и сам с собой играл в карты.

Тут же на столе, рядом с огрызком яблока, стояла бутылка водки. Раньше, бывало, опрокинув рюмку и закусив яблоком, поручик аккуратно припрятывал бутылку, но потом махнул рукой — надоело. Да и что могло ему грозить?.. Если погонят с должности, то чем скорей, тем лучше для него. Сопьется он здесь, вконец сопьется оттого, что роль тюремщика не по нему, его воротит от смрада сараев, от всей этой возни с арестованными, от их ненависти, от их тяжелых, полных презрения взглядов.

Подумать только, его, боевого офицера не без заслуг, засунули дьявол знает куда и держат здесь! Два его рапорта с просьбой о переводе остались без ответа. Ну, он им подстроит, он всем им покажет! Кому и что — Дудицкий не ведал, но с пьяной отупелой настойчивостью продолжал кому-то мысленно грозить.

Потянулся к бутылке, хотел налить рюмку. Все, кончилась Божья влага. Повертев перед глазами пустую посудину, Дудицкий запел:

— Пупсик, мой милый пупсик!..

Дверь распахнулась, и на пороге вырос фельдфебель. Он испуганно доложил, подрагивая подбородком:

— Ваше благородие, господин градоначальник прибыли!

Во дворе, недалеко от ворот, стоял экипаж градоначальника. Сам полковник Щетинин, разминаясь, прохаживался на коротких ножках по булыжному двору, нетерпеливо ожидая начальника тюрьмы.

Подошел Дудицкий и попытался встать «смирно» для доклада. Но Щетинин отмахнулся и скомандовал:

— А ну показывайте, поручик, кто тут сидит!

Они прошли по двору и возле первого же сарая остановились.

— Здесь кто? — грозно посмотрел на фельдфебеля Щетинин.

Фельдфебель торопливо пролистал книгу.

— За политику которые, ваше высокоблагородие.

Градоначальник пошел к следующей двери.

— А тут?

— Всякие. А больше жулье.

— Открывай!

Завизжала обитая железом дверь. Градоначальник вошел в сарай, огляделся…

— Встать! — закричал фельдфебель.

С нар и с пола нехотя поднялись арестованные, выстроились полукругом. Градоначальник потянул носом, брезгливо поморщился:

— Ну и вонища у вас тут… хлев…

— Хуже не бывает, — обронил один из арестованных.

Градоначальник спросил у него:

— Фамилия? За что сидишь?

— Коломийцев моя фамилия.

— За фармазон арестован, ваше высокоблагородие, — доложил фельдфебель.

— Это что такое?

— Медное кольцо за золотое продал.

— Ишь ты! Шустрый какой! Ну, посиди, посиди, голубчик!.. Ты за что? — ткнул градоначальник пальцем косоглазого парня.

Тот шмыгнул носом, доложил обходительно:

— У фрайера бочата из скулы принял.

— Ты что, не русский?

— Это карманник, ваше высокоблагородие. Говорит, что часы из кармана у какого-то господина вытащил.

— Все здесь такие?

— Так точно.

Процессия направилась в другой сарай. Здесь среди арестованных находились Кособродов, его помощник Николай, а в стороне стоял Семен Алексеевич.

— За что посадили? — снова будто завел пластинку градоначальник.

— Сами не знаем, — ответил пожилой рабочий. — Деповцы мы, рабочие, значит, из паровозного депо. Кто-то нам листовки какие-то подбросил, шут его знает. У кого при обыске нашли, тех и забрали.

— Сукины сыны! — неизвестно в чей адрес выругался градоначальник. Ткнул пальцем в Николая: — А ты кто?

— Паровозный кочегар, ваше сиятельство.

— За что? — возмущенно воззрился на него градоначальник и повторил еще грознее: — Так за что?..

— На паровозе пассажира провезли… — недоумевая, ответил тот.

— Нет, что только делается! — взорвался градоначальник. — Паровозы не ремонтированы. Ездить на них некому. А эти здесь даром казенный хлеб жрут, бока отлеживают! Это же саботаж! Выгнать! Немедленно выгнать всех железнодорожников. Пусть работают. А кто не захочет работать добровольно, погоним силой.

Фельдфебель торопливо делал пометки в книге и вопросительно смотрел на Дудицкого.

— Ваше благородие…

— Пупсик, гони их всех к чертовой матери! — с трудом улавливая, что к чему, приказал по-щетинински Дудицкий.

* * *

В прежние времена средоточием жизни городов были базары. В Харькове базар находился неподалеку от большой церкви Святого Благовещения. Вокруг церковной ограды, как и у Китайгородской стены в Москве, букинисты торговали книгами.

К одному из таких книжных развалов пришел Юра. Он выбрал себе несколько книг, и пожилой букинист в пенсне, с седой бородой, перебирая их, шутливо сказал:

— Есть такое мудрое изречение: скажи мне, кто твои друзья, и я скажу тебе, кто ты. Как же можно сказать, кто вы, если друзья у вас — король Людвиг Двенадцатый, капитан Гаттерас, Шерлок Холмс… Кто вы? Помощник Холмса доктор Ватсон? Или герцог де Гиз? — букинист добродушно рассмеялся и добавил: — Червонец с вас, молодой человек.

На паперти толпились нищие. В углу, возле церковной ограды, сидя на корточках, что-то жадно ели беспризорные.

За оградой Юра сел на скамейку и, не обращая внимания на снующих взад и вперед людей, не в силах сдержать читательского нетерпения, стал перебирать порядком зачитанные книги. У одной вовсе не было обложки, и, как все интересные книги, начиналась она не с первой страницы. И Юра начал читать.

Внезапно на плечо Юры легла чья-то рука. Он удивленно поднял голову и ничего не понял: перед ним стоял одетый в какое-то рванье заросший и сильно изможденный человек и что-то говорил. Быстро шевелились сухие, потрескавшиеся губы, но голоса Юра почему-то не слышал. Он все еще жил событиями прочитанного… Но вот постепенно мир вокруг ожил, зазвучал, зазвенел.

— Ты что же, не узнаешь меня? — настойчиво и чуть-чуть обидчиво спрашивал хриплым голосом этот незнакомый человек.

Юра пристально всмотрелся и с трудом, веря и не веря своим глазам, узнал Семена Алексеевича.

— Вас… вас выпустили? — тихо спросил Юра, торопливо закрывая книгу.

— По ошибке. И уже, наверное, спохватились. И уже, наверно, ищут. — Семен Алексеевич затравленно оглянулся, помялся, несколько раз кашлянул и затем, виновато отведя в сторону глаза, глухим голосом спросил: — Денег у тебя не найдется? Понимаешь, есть хочется. — И улыбнулся своей ясной улыбкой.

Юра машинально полез в карман, хотя и знал, что денег там нет. Что же делать? Как выручить Семена Алексеевича? Десять рублей, которые у него были, он отдал за книги. Затем Юра бросил мимолетный, сожалеющий взгляд на книги и поспешно поднялся:

— Вы подождите меня тут. Я сейчас…

— Ты куда? — настороженно спросил Семен Алексеевич, но Юра уже исчез в толпе.

«Куда он мог побежать? — недоумевал Красильников. — Может, за деньгами… или…»

На всякий случай он отошел в сторону и стал следить за Юрой. А тот, усиленно работая локтями, уже выбрался из рядов, где торговали всяким поношенным барахлом, и, раскрасневшийся и взъерошенный, предстал перед знакомым букинистом.

— Я хочу вернуть вам ваши книги! — решительно заявил он.

— Вы их уже прочли? — усмехнулся букинист, вздергивая очки ко лбу.

Юра отрицательно покачал головой.

— Так в чем же дело? — продолжал недоумевать букинист, слегка уязвленный непонятным поступком покупателя.

Юра молчал — лгать он не мог себя заставить, а сказать правду было нельзя.

— Ну что ж, — разведя руками, сочувственно произнес букинист. — Эти книги у меня, сударь, не залежатся. А вы потеряете на этом три рубля. Увы, таковы законы коммерции.

Юра одну за другой нехотя передал букинисту книги. Последнюю — потрепанную, без обложки и первых страниц — он на мгновение задержал в руке и слегка погладил ее, будто она была живая и он с нею прощался. Это не ускользнуло от всепонимающего старика букиниста. Отсчитывая деньги, он сказал Юре:

— Знаете что, до следующего воскресенья я задержу эти книги для вас. И отдам вам не за десять рублей, а за семь. Не всегда ведь в нашем благородном деле нужно подчиняться жестоким законам коммерции.

К церковной ограде Юра пришел без денег. Но с увесистым куском еще горячей колбасы и гречневой кашей. Но Семена Алексеевича на месте не было. Юра, радостно возбужденный, что может помочь своему другу, растерянно огляделся по сторонам.

Голодные и вызывающе-дерзкие беспризорники стали уже выписывать круги вокруг Юры, с вожделением поглядывая на колбасу. И тут снова появился Семен Алексеевич. Он увлек мальчика в тень церковных служб. Торопливо жуя колбасу и довольно глядя на Юру — все-таки он не обманулся в мальчишке, — Семен Алексеевич тихо объяснил:

— Понимаешь, я с раннего утра здесь, возле церкви, болтаюсь. В людном месте легче всего прятаться. Вот я и прилепился к нищим… За город бы податься, подальше от казематов, да только в такой робе меня враз возьмут.

Юра несколько мгновений о чем-то сосредоточенно думал, потом с решительным видом произнес:

— Я принесу вам одежду. Я мигом. Боюсь за вас очень.

— Где ты ее возьмешь? — в голосе Красильникова прозвучало неподдельное сомнение.

— Достану… Мигом достану… Только вы меня обязательно дождитесь! Ладно?

Красильников посмотрел на Юру долгим, потеплевшим взглядом и сказал, слегка посмеиваясь над собой:

— А куда я в этих лохмотьях денусь?..

На этот раз Красильникову пришлось ждать долго. Юра разыскал его только под вечер на опустевшем базаре — уже последние, самые неудачливые и самые терпеливые продавцы грузили на ручные тележки не распроданные за день огурцы, помидоры, белоснежные кочаны капусты и уезжали домой или на постоялые дворы.

В кустах за забором Красильников снял с себя лохмотья и натянул офицерский френч без погон, слегка, правда, тесноватый в плечах.

— Тебе не попадет? — довольно щурясь и вместе с тем озабоченно спросил Красильников, надевая почти новые ботинки.

— Нет, не попадет, — уверил его Юра. — У нас много всего. Не заметят.

— Ну а если вдруг заметят, ты уж, пожалуйста, ни слова про то, кому отдал. А то и меня заметут, и тебе достанется. — Красильников встал, притопнул ногами так, что из-под подошв взметнулась пыль.

— А ботинки в самый раз! — довольно сказал он и протянул Юре руку: — Ну, спасибо тебе, Юрий! Спасибо за выручку! — Семен Алексеевич крепко пожал Юрину руку. — Что я тебе напоследок скажу?! Наш ты пацан. По всем статьям — наш. Беги ты от этих беляков, пока не поздно! Беги! На кой ляд они тебе сдались?! — и Красильников медленно пошел с базара, кося глазом на свою одежду, вживаясь в нее.

Город жил, всем своим обликом подчеркивая деловую преемственность с прошлым. На улицах всюду сновали извозчики. На тротуарах центральной улицы совершали ежедневный бесцельный и ленивый променад местные обыватели. Вывески магазинов, молочных, булочных носили имена Чичкина и Бландова, Прохорова, Корнеева и Филиппова. Пестрели афиши увеселительных заведений и различные объявления граждан. С беспечным видом просматривая их, Семен Алексеевич отыскал одно, выведенное каллиграфическим почерком: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Николаевская, 24, кв. 5. Платонов И.П.».

Прочитав это объявление, Семен Алексеевич рассеянно просмотрел еще и другие и зашагал по улице…

Вскоре он уже стоял перед дверью с медной табличкой: «И.П. Платонов, археолог». Постучал. Дверь открыл сам Иван Платонович.

— Вам кого? — спросил он.

— Я по объявлению.

— Войдите.

Старцев пошел впереди, Семен Алексеевич — следом, задевая плечами пыльные алебарды, щиты и секиры, висящие на стенах.

— Антикой интересуетесь или же Русью?

— Мне нужны две монеты Петра Первого… эти… черт бы их… «солнечник» и двухрублевик! — неуклюже назвал пароль Семен Алексеевич.

Иван Платонович вскинул голову.

— Вы?! — тихо спросил он.

— Да, я — Человек без имени.

* * *

Юра не предполагал, что пропажа обнаружится так быстро. Он сидел на подоконнике с книжкой в руках и с тревогой прислушивался к тому, что делается в соседней комнате. А там денщик скрипел дверцами шкафа и сокрушенно, как старухи в деревне, ахал и бормотал.

— Шут его знает, куда он… Ой! Вчерась с утра будто бы чистил. Точно помню, коза его возьми, — разговаривал сам с собой обескураженный вестовой. — Ах ты господи!

— Так куда же он мог деться? — раздраженно спрашивал Кольцов. — Не могли же его украсть!

— Это точно. Ежели б крали, так этот, мериносовый… — рассудительно объяснил вестовой.

Потом послышались шаги, и Павел Андреевич пошел в комнату Юры. Окинув взглядом комнату, он обратился к Юре:

— Ты не видел мой френч, Юра?

Юра не ответил. Он сделал вид, что очень увлечен чтением.

— Юра, я тебя спрашиваю?! — громче и настойчивее повторил Кольцов. — Ты не видел мой френч?

Юра оторвал глаза от книги, поковырял пальцем подоконник и нехотя сказал:

— Видел.

— Где он?

Юра, понурив голову, молчал. На лбу его собрались морщинки: он что-то лихорадочно соображал.

— Ну?

— Я… я его взял.

— Как — взял? Зачем? — изумленно переспросил Кольцов.

Юра поднял голову, посмотрел на Кольцова и опять молча потупился.

— Юра, может, ты мне все-таки объяснишь?..

Юра продолжал молчать. Губы у него задрожали.

— Я… я не могу сказать… я ничего не скажу, — прошептал он прерывающимся голосом.

Кольцов несколько мгновений молча смотрел на него долгим, выжидающим взглядом, потом резко повернулся, пошел к выходу. Распахнув дверь, он остановился, с укором бросил через плечо:

— А я думал, мы — друзья! — И вышел, забыв закрыть за собой дверь.

Юра еще какое-то время крепился, глотая ком, подступающий к горлу. Потом по его щекам потекли бессильные, горькие слезы.

* * *

В кабинет Щукина неуклюже вошел штабс-капитан Гордеев. Остановился у двери, тихо кашлянул.

— Что? — не поднимая головы, спросил Щукин.

— Ваше высокоблагородие, я только что из тюрьмы… ротмистр Волин покончил жизнь самоубийством.

Щукин резко поднял голову.

— Написал на стене камеры: «Присягаю Богу, это — ошибка». И… еще…

— Что?

Штабс-капитан замялся. Он держал в руках какие-то бумаги.

— Что еще? — спросил Щукин со злостью.

— На ваш запрос Казань сообщает… Поручик Волин Алексей Владимирович служил в казанском жандармском управлении, равно как брат его ротмистр Волин Леонид Владимирович… Подтверждают — ротмистр Волин Леонид Владимирович был убит при усмирении студенческих волнений, поручик же Волин в октябре пятнадцатого был откомандирован в Москву. Отзываются о нем с похвалой.

— Это уже не имеет никакого значения, — мрачно процедил сквозь зубы Щукин. — Впрочем… — И он вдруг замер, пораженный предельно простой мыслью: «А что, если это действительно ошибка?.. Если враг — не Волин?.. Если кто-то другой?.. Но ведь это должно означать только одно, что он — Щукин — проиграл эту игру».

Даже само это предположение показалось Щукину чудовищным и нелепым, он верил в безошибочность своего трюка с проверкой.

Штабс-капитан не уходил, ждал распоряжений.

— Вы свободны! — кивнул Щукин.

Гордеев неторопливо вышел. А Щукин продолжал стоять возле стола, и пальцы его выбивали дробь. Так неожиданно поразившая его мысль о полном поражении не оставляла его.

Глава 25

— Кто… кто дал вам право освобождать арестованных? — На лице Щукина бушевала неукротимая ярость.

Градоначальник смотрел на Щукина, как кролик на удава, пот страха и унижения заливал ему глаза. Губы у него вздрагивали, но он не пытался оправдаться:

— Я приказал выгнать только железнодорожников, посаженных за мелкие проступки. Это же форменное безобразие — на станции уже стало некому работать. Срываются военные перевозки…

— Вы ответите за свою глупость, если это не нечто большее! — с холодным презрением перебил его Щукин.

Градоначальник побагровел.

— Мне шестьдесят пять лет. Сорок пять из них я прослужил верным слугой его императорского величества. Да-с, прослужил! И никто — вы слышите? — ни разу не посмел меня оскорбить! — задыхаясь от негодования, процедил Щетинин. — И наконец, я выполнял волю командующего!

Щукин удивленно посмотрел на градоначальника.

— Вы хотите сказать, что арестованных приказал освободить командующий?

— Да… То есть не совсем так… — замялся градоначальник и вытер платком мокрое лицо. — Мне позвонили из штаба, и я приехал… Командующий был занят, и мне сказали…

— Кто? — резко спросил Щукин.

— Павел Андреевич… Адъютант его превосходительства… Он сказал, что… ну, что срываются перевозки, а в тюрьме много железнодорожников… командующий гневается. — Щетинин облегченно вздохнул, ему показалось, что наконец он нашел верные слова, оправдывающие его. Он ведь — исполнитель. Всего лишь только исполнитель распоряжений вышестоящего начальства.

Воцарилась тягостная тишина, которая, казалось, длилась бесконечно.

— Идите, полковник! — наконец нарушил молчание Щукин, удрученный непоколебимой простоватостью Щетинина. И, отвернувшись от градоначальника, сел в кресло. Не оборачивался до тех пор, пока тот, возбужденно гремя шашкой, не дошел до двери и не закрыл ее за собой.

Спустя немного времени полковник скорым шагом направился в приемную, вызывающе остановился посередине, не глядя на Кольцова и не обращаясь к нему, спросил:

— Союзники отбыли?

— Так точно, господин полковник! — ровным голосом ответил адъютант. В поведении Щукина чувствовалась некая угроза.

Ни о чем больше не спрашивая, полковник скрылся в кабинете командующего. Теперь Кольцов обеспокоенно смотрел на закрывшуюся тяжелую дверь…

При появлении Щукина командующий отложил в сторону циркуль и карандаши. На столе была расстелена мелкомасштабная карта района Белгорода, Орла.

— Владимир Зенонович, скажите, вы отдавали распоряжение об освобождении из тюрьмы железнодорожников?

Ковалевский машинально снял пенсне, стал медленно протирать его платком, не сводя глаз со Щукина.

— Видите, Николай Григорьевич! Как вам известно, планируется генеральное наступление. — Назидательная интонация командующего неприятно уколола Щукина. — Естественно, предвидятся большие и срочные переброски войск и военных грузов в район основного ударного направления. А транспортное ведомство уже сейчас — да-да, уже сейчас! — жалуется на нехватку паровозных бригад. Не паровозов, заметьте, а паровозных бригад… Однако чем вы так взволнованы?

— Нет-нет, ничего, — досадуя на себя, сказал Щукин. Закравшиеся было в его душу подозрения командующий рассеял. Очевидно, это была всего-навсего халатность градоначальника. Не больше. Подняв глаза на Ковалевского, Щукин глухо добавил: — Из тюрьмы были выпущены железнодорожники из паровозной бригады сто пятого-бис, те самые, не без помощи которых был убит капитан Осипов. Я, конечно, уже принял меры, но поиски пока не дали никаких результатов…

Оба долго молчали: Ковалевский — удивленно, Щукин — уязвленно.

— Вас преследуют неудачи, полковник, — угрюмо напомнил прежний их разговор Ковалевский.

— Нас, ваше превосходительство! — поправил его Щукин, впадая в обычную непроницаемую угрюмость.

— Какими последствиями это чревато? — спросил Ковалевский, не обращая внимания на плохое настроение Щукина.

— Пока не знаю. Но боюсь, боюсь, что сегодняшний день еще будет иметь продолжение!.. — с какой-то мистической верой произнес полковник.

Ковалевский прошелся по кабинету, торопливо вернулся к столу, склонился над картой, словно спешил заняться привычным, понятным и подвластным ему делом и хотя бы на время уйти от неприятностей с той стороны, которая так плотно была защищена до недавнего времени многоопытным Щукиным. Взяв лупу, командующий стал водить ею над картой. Лупа, похожая на выцветшую луну, покружилась и остановилась над точкой с надписью: «Орел».

— Этот район большевики успели сильно укрепить, — с несвойственной его характеру сухостью сказал он. — Но… если на этом участке фронта мы сумеем неожиданно для красных ввести в бой танки, они во многом решат исход наступления.

— Не слишком ли сильно верите вы, Владимир Зенонович, в эти железные коробки? — усомнился Щукин. — Французы неоднократно применяли их, но значительного эффекта не добились.

— А я верю, Николай Григорьевич! На русского мужика, который и автомобиля толком вблизи не видел, эти железные громады способны навести суеверный страх. Остальное сделают войска!

— Дай-то Бог, дай-то Бог! — наконец решил поддержать командующего полковник.

После этого рука командующего перенесла лупу в район Тулы. Медленно пересекла город в сторону Москвы.

— Задача — гнать красных до Тулы. Тулу взять с ходу. Вы тем временем свяжитесь с Московским центром. Взятие нашими войсками Тулы должно послужить сигналом Центру к вооруженному выступлению и захвату большевистского правительства…

— Не будет вооруженного выступления Центра, Владимир Зенонович! — с расстановкой, выделяя каждое слово, сказал Щукин.

Ковалевский отбросил карандаш, сел в кресло и удивленно посмотрел на сидящего напротив Щукина.

— Что вы сказали? — спросил он, весь подавшись вперед.

— Я сказал, что ничего этого не будет. Ни выступления Центра, ни захвата большевистского правительства, — безжалостно, с горечью повторил Щукин и затем объяснил: — Центр несколько дней назад разгромлен чекистами.

Ковалевский схватился за пенсне, снял его и опять надел.

— Откуда вам это известно?

— Получил почту от Николая Николаевича, — жестко продолжал Щукин, находя утешение в том, что не только его преследуют неудачи.

Ковалевский привалился к спинке кресла и несколько мгновений сидел так с закрытыми глазами. Наконец Ковалевский спросил отчужденно:

— Что еще сообщает Николай Николаевич?

— У них в штабе зачитывали ориентировку за подписью Дзержинского. Он мне переслал ее копию. Подробностей там никаких. Перечисляются лишь арестованные руководители.

Ковалевский монотонным, усталым голосом спросил:

— И кто же?

— Многие из них занимали большие посты в Красной Армии. Миллер, например…

— Василий Александрович? Когда-то я его знал, — сказал Ковалевский.

— Миллер был начальником окружных курсов артиллерии и читал лекции кремлевским курсантам. Последнее время числился военным референтом Троцкого.

Ковалевский озабоченно барабанил по столу пальцами, напряженно о чем-то думая. Щукин затаенно ждал.

— Скажите, а не может в один далеко не прекрасный день такая же печальная участь постигнуть и Николая Николаевича?

— Чека — серьезный противник, — вместо ответа сказал Щукин. — Но Николай Николаевич осторожен и хорошо законспирирован.

— Таких людей надо ценить! — вздохнул командующий. — Нет таких наград, которыми бы можно было по достоинству оценить его вклад… Кстати, вы можете срочно с ним связаться?

— Могу, ваше превосходительство.

Ковалевский снова склонился над картой.

— Смотрите! — пригласил он Щукина. И опять лупа медленно закружилась над темными и четкими линиями железных дорог, над голубыми изгибами рек. — Корпус генерал-лейтенанта Мамонтова громит сейчас большевистские тылы вот здесь, северо-восточнее Воронежа, — продолжал Ковалевский. — Но его берут в кольцо. Над корпусом нависла угроза. Самое время прорываться обратно. Но кто, кроме Николая Николаевича, может указать участок фронта, наиболее удобный для прорыва? — Ковалевский сделал выжидательную паузу и, глядя на начальника контрразведки, сказал: — Кстати, штаб Двенадцатой армии красных недавно переместился вот сюда, в Новозыбков.

Карандаш командующего лег почти плашмя на карту. Острие его упиралось в мало кому известное и странно звучащее название: «Новозыбков».

— Я об этом уже осведомлен, ваше превосходительство, — отозвался Щукин и четко добавил: — Планирую днями отправить туда связного.

* * *

Таня с особым нетерпением ждала новой встречи с Кольцовым. Но шли дни — однообразные, скучные, дни-близнецы, и от давнего чудесного настроения ничего не осталось. Печаль питается печалью, надежда — ожиданием, но ожидание не может длиться бесконечно, ему нужен выход, нужна какая-то определенность… А теперь еще разговор с отцом — резкий, почти до разрыва… Конечно, ей нужно с Павлом Андреевичем объясниться. Он должен ее понять, он такой внимательный и сильный, не похожий ни на кого из офицеров. Ей только необходимо найти для этого нужные слова.

Лихорадочным движением, вся во власти немедленного действия, Таня вырвала листок из блокнотика и, не отрываясь и почти не вдумываясь в смысл как бы со стороны приходящих слов, стала быстро писать. Слова обидные, смешные, невнятные безрадостно, даже как-то обреченно ложились на бумагу… Затем она недовольно перечитала письмо и отбросила листок к краю стола. Нужные слова упорно не шли. Получалось то слишком резко, то прорывался какой-то омертвело-чванливый, совершенно ей не свойственный тон, то начинали звучать сентиментально-истерические нотки.

Она подошла к окну и растворила его — в комнату хлынула прохлада. Было еще рано-рано, только что отбелило небо, в глубине улицы зябли сады и поднималось голубоватое облачко — последние остатки предрассветного тумана.

Улица все больше оживала, в соседних домах стали раскрываться окна, появились и офицеры, совсем не щегольского вида — верха фуражек мятые и шаги у них семенящие, мелкие, поспешные… Все куда-то спешат, всем что-то надо. А вот она одна, никому не нужна. Ну что убавится в мире, если она умрет?.. Мир не заметит этой убыли…

Как ни странно, она почти совсем не думала или боялась думать о той женщине, из-за которой Кольцов ввязался в драку, хотя сообщение отца об этом огорчило ее. Нет, ложь и двоедушие чужды Павлу. Она была уверена в этом… Просто он не мог допустить, чтобы в его присутствии унизили или оскорбили женщину, и этот поступок говорит в его пользу, а не наоборот…

И сейчас, утром, еще раз перебирая свои ночные мысли, Таня отчетливо поняла, что ей нужно обязательно увидеться с Кольцовым. Именно увидеться, а не объясняться с ним в письмах. Какое-то внутреннее, чрезвычайно обострившееся чутье подсказывало ей, что это единственно правильное решение…

Присев к столу, она быстро набросала записку, всего несколько строк, и, перечитав, запечатала листок в конверт, наспех причесалась возле зеркала и стремительно вышла из дому.

* * *

Юра сидел на своем обычном месте, на скамейке возле штаба. Ему сегодня не читалось. Он рассеянно посматривал на посетителей, снующих взад и вперед. Приходили и уходили важные господа во фраках и в котелках, подъезжали на автомашинах внушительные офицеры, приезжали на конях запыленные и усталые, в смятых фуражках и погонах торчком нижние чины, на лестнице на ходу выдергивали из планшеток пакеты, сдавали их в штабе и тут же торопливо уезжали. Ритм жизни штаба изменился, стал более быстрым и нервным. Не посвященный в штабные дела Юра и тот догадывался, что готовится нечто важное…

— Юра! Вас, кажется, так зовут? — услышал он возле себя чей-то ласковый голос. Подняв голову, он увидел стоящую рядом Таню Щукину. Он не видел ее давно, с тех пор как они вместе были в театре. Юра отметил про себя, что лицо ее осунулось и побледнело, глаза смотрели то ли ласково, то ли печально.

— Я вас слушаю, мадемуазель, — сказал он, вставая.

— Я просила бы вас выполнить одну мою просьбу.

— С удовольствием, мадемуазель, — согласился Юра. Ему нравилась эта девушка, он рад был оказать ей услугу.

— Передайте это письмо вашему другу Павлу Андреевичу Кольцову — ведь он ваш друг, не так ли?

— Д-да… Совершенно верно, мадемуазель, — тихо ответил Юра. — Так я сейчас же! — И хотел уже убежать.

— Вы не торопитесь, — остановила его Таня. — Положите письмо вот сюда, в книгу, и отдадите, когда Павел Андреевич будет один. Один. Вы понимаете? — И голос у нее дрогнул, словно все сказанное стоило ей больших усилий.

— Да, понимаю, — поспешно сказал Юра и покраснел, так как догадался по Таниному виду и по ее голосу, что это было любовное письмо, что она любит его друга Павла Андреевича. — Я отдам… без свидетелей, мадемуазель!

— Вы очень хороший человек, Юра, благодарю вас. — Таня бросила на Юру благодарный взгляд и, не оглядываясь, быстро ушла.

А Юра еще долго провожал ее взглядом, держа в руках конверт. Затем скользнул по нему взором и хотел идти, но внимание его привлек худощавый и немного сутулый господин в длиннополом сюртуке и в котелке. Что-то в этом господине показалось ему знакомым. Юра посмотрел внимательнее, и ему даже захотелось протереть глаза — до того этот человек был похож на Фролова.

Человек в котелке неторопливо прогуливался по дорожке неподалеку от штаба, и каждый раз, когда он проходил близко с Юриным убежищем, Юра внимательно всматривался в него. Несомненно это Фролов.

Юра с тревогой задумался над тем, как он оказался в Харькове. Да еще в такой странной одежде! Да еще прогуливается возле штаба! Не угрожает ли чем его появление здесь Павлу Андреевичу? Может быть, следует немедленно предупредить Кольцова? Но как, как это сделать, чтобы не навредить и ему, Фролову?

А дальше произошло и вовсе удивительное. Из штаба торопливо вышел Павел Андреевич, направился к стоянке автомобилей.

— Господин капитан! — окликнул его Фролов.

Кольцов остановился совсем близко от Юриного убежища, ожидая Фролова.

Приподняв котелок, Фролов вежливо раскланялся и сказал:

— Извините, что задержал вас. Ставский, скотопромышленник.

— Я вас слушаю, господин Ставский, — вежливо ответил Кольцов. — Чем могу быть полезен?

— Видите ли… я хотел бы испросить аудиенцию у его превосходительства по поводу поставки крупной партии мяса, — мягко сказал Фролов.

— Советую обратиться к начальнику снабжения армии генералу Дееву, — казенным, вежливо-безучастным тоном ответил Кольцов.

— Генерал Деев? — переспросил Фролов и затем добавил: — Простите, его не Семеном Алексеевичем зовут?.. Я когда-то знавал Семена Алексеевича… — Фролов сделал паузу, — Деева. Мне говорили, будто бы он в отъезде, а сейчас якобы вернулся в Харьков. Потянуло, знаете, в родные места.

— Простите, но генерала Деева зовут Михаилом Федоровичем, — сухо пояснил Кольцов.

— Ошибка, значит? Извините!.. Ах, да! Вспомнил! Тот Деев числился по археологическому ведомству. Нумизматикой занимался. Извините! — Фролов сокрушенно развел руками и попятился, размахивая котелком. — Желаю здравствовать!..

Вскоре он уже затерялся вдали в уличной толпе.

Выждав, когда Павел Андреевич уехал, Юра выбрался из своего убежища и стремглав бросился к себе в комнату. Прикрыв за собой дверь, он прислонился к мягкой ее кожаной обивке. И внезапно почувствовал озноб. Стоя так, он лихорадочно думал. Память неутомимо и безутешно складывала вместе разрозненные факты, которым Юра прежде бессилен был найти объяснение: таинственные шаги в личных покоях командующего, тщательно скрываемая заинтересованность Кольцова в судьбе Человека без имени и этот сегодняшний путаный разговор, во многом непонятный, в котором по странному совпадению несколько раз прозвучало знакомое Юре имя — Семен Алексеевич. Фролов и Семен Алексеевич были друзьями. Не поэтому ли сейчас в Харькове появился Фролов? Конечно, поэтому. Здесь все ясно. А вот разговор с Павлом Андреевичем — он ведь тоже не зря.

И вдруг страшная догадка, будто вспышка молнии, поразила Юру. А что, если Кольцов вовсе не тот, за кого себя выдает? Что, если они с Фроловым тоже давно и хорошо знакомы? И Фролов приходил, чтобы сообщить Кольцову, что Семен Алексеевич вернулся из тюрьмы?

Мучительно размышляя о происшедшем, Юра все больше убеждался, что появление Фролова возле штаба — не случайность. Он определенно, вне всяких сомнений, приходил на свидание к Кольцову… Фролов и Кольцов, несомненно, давно знакомы, и весь их сегодняшний разговор — своеобразный шифр. Значит, Павел Андреевич совсем не тот, за кого себя выдает? Он — красный?..

Но как в таком случае поступить ему, Юре? Рассказать о своих подозрениях, догадках Щукину? Или же Ковалевскому? Но это означало бы безусловно одно — Кольцова тут же арестуют. А заодно с ним Фролова и Красильникова. И наверное, расстреляют. Но разве может он причинить им зло? Эти люди были всегда добры к нему, даже спасали от смерти!.. Только им в последнее время самозабвенно верил он!.. Только им!..

А может быть, следует объясниться с Павлом Андреевичем? Может, все не так? И он развеет его подозрения? Но тогда Кольцов должен будет отдать приказ об аресте Фролова и Красильникова!.. Что-то не выходит у него как надо…

Но ведь нужно передать Павлу Андреевичу письмо Тани. Немедленно! Он обещал ей!.. А встречаться с Павлом Андреевичем ему сейчас не хотелось. Кольцов по его лицу поймет, что что-то случилось. Он умеет быть таким проницательным!..

И тогда Юра решил положить письмо в комнате Павла Андреевича на видном месте. А сам ушел в город, чтобы не встречаться с ним до вечера.

* * *

Конверт лежал на виду, поверх деловых бумаг, и Кольцов удивленно обрадовался коротенькой записке, вложенной в этот конверт. «Павел Андреевич! — прочел он. — Мы должны увидеться. Жду вас в пять пополудни в вестибюле университетской обсерватории. Там мы сможем поговорить без помехи. Таня».

Странно было теперь получать письма… Второй год шла Гражданская война, и почтальоны понадобились для другого.

И вот письмо! Ее письмо!

Кольцов понимал, какая бездна лежит между ним и этой девушкой. Он не имеет права перед самим собой, перед своим делом на особые отношения с девушкой из другого мира. Вот почему, когда Щукин запретил ему видеться с дочерью, Павел вдруг почувствовал облегчение: узел отношений, на которые он не имел права, разрубался помимо его воли.

Но Таня не хотела смириться с этим решением отца, она звала Павла, наверное, стыдясь этого, иначе зачем письмо? Сейчас и ему захотелось увидеть Таню, хотя бы для того, чтобы убедиться в том, что он сможет превозмочь свое страстное искушение кого-то любить, кому-то верить…

До пяти оставалось совсем немного времени, и, предупредив Микки, что он уходит, Павел Андреевич отправился на встречу с Таней.

Массивное здание университетской обсерватории безжизненно глядело бесчисленными окнами и казалось совсем безлюдным, но, когда Кольцов толкнул тяжелую дверь, она неожиданно легко подалась и в лицо ему резко пахнуло холодной сыростью.

В огромном, погруженном в полумрак вестибюле было необычайно пусто. За маленьким столиком, где обычно сидел служитель, — никого. Казалось, только шаги Кольцова, только тонкое позвякивание его шпор жили сейчас в этом здании.

Но вот где-то в глубине этой пустоты скрипнула дверь, послышались легкие, стремительные шаги, и возле широкой мраморной лестницы, поблекшей от времени и людского нерадения, показалась Таня. Она протянула к Павлу руки, и у него горестно сжалось сердце, когда он увидел осунувшееся Танино лицо.

— Я благодарю вас, Павел Андреевич, что вы отозвались на мою просьбу, — тихо сказала она.

— Таня, — одним дыханием позвал Кольцов и повторил громче: — Таня!

И тотчас эхо подхватило это имя и понесло вверх, туда, откуда из зеленоватого полумрака спускалась лестница и смутно виднелось что-то похожее на антресоли. Там, вверху, длинно проскрипела дверь, послышались чьи-то торопливые шаги.

Таня слабо ахнула и потянула Кольцова за руку к двери возле лестницы, и они очутились в комнате, заставленной стеллажами и застекленными витринами, в которых тускло мерцали старинные монеты и медали.

Павел хотел что-то сказать Тане, но она приложила палец к губам, призывая к молчанию. Потом громко позвала кого-то совсем по-свойски:

— Владимир Евграфович! Профессор, где же вы?

— Иду, Татьянка, иду, — отозвался старческий голос, и тут же Владимир Евграфович вышел из-за перегородки. У профессора были длинные седые волосы, бессильно опущенные плечи и добрые, расплывчатые глаза.

— Я рад познакомиться с вами, — едва слышно, каким-то музейным шепотком вымолвил он, — очень рад, господин… — профессор с бесцеремонной естественностью привстал на цыпочки, заглянул Кольцову на погон, — господин капитан, если я правильно разбираюсь в армейских чинах.

— Совершенно верно. Капитан Кольцов к вашим услугам. Очень рад! — Павел осторожно принял сухонькую руку, словно ветхий свиток пергамента, с любопытством вглядываясь в источенное морщинами лицо профессора.

В это время ветер шевельнул штору — и беглый солнечный луч тонко прорезался сквозь просвет и высветил одну из витрин, где переливно заблестела какая-то довольно крупная, монета.

— Да это тетрадрахма! — воскликнул Кольцов, которому надо было хотя бы о чем-нибудь заговорить с хозяином музея.

— Что? — Седые брови профессора удивленно взлетели вверх, и он подался всем телом вперед, словно собирался кого-то догонять. — Откуда вы знаете? Гм… Впервые встречаю человека вашего звания, расположенного к сей отрасли человеческой любознательности.

Профессор говорил несколько выспренне, но он не был виноват — просто предмет их разговора требовал особого стиля.

— Да, это действительно тетрадрахма. Третий век до Рождества Христова. Херсонес. Изображение — богиня Дева. — Профессор явно сел на своего конька и, все больше воспламеняясь, продолжал: — А вот рядом, прошу взглянуть, еще одна редкость. Конечно, вы знаете о восстании рабов в древнем Боспоре, нынешней Керчи?..

Кольцов весело скосил глаза в сторону Тани и неопределенно качнул головой. Он понял, что профессор, увлекшись, может не ко времени разговориться.

Но профессор, посмотрев на Кольцова и Таню, вдруг заторопился.

— Совсем, совсем забыл, мне же надо… — и, не договорив, неловко засеменил к двери…

Чем-то домашним, уютным, располагающим к себе веяло теперь от комнаты, где остались Таня и Павел.

— Павел, — сказала Таня, как только за профессором закрылась дверь, — я хотела видеть вас… Я знаю о вашем разговоре с отцом. Знаю, что он запретил вам встречаться со мной, равно как и мне с вами. Папа принял решение отправить меня в Париж. И я не увижу вас… вероятно, никогда…

— Ну что вы, Таня! — попробовал возразить Кольцов, пряча в глазах печаль. — Окончится война…

— Не нужно ничего говорить… — Таня быстро прижала свою руку к его губам и, помолчав, добавила: — У меня не будет больше времени сказать вам это… Я люблю вас. Наверное, давно, с той первой нашей встречи… Простите, но я поступаю как пушкинская героиня, признаюсь первой.

Павел молчал, понимая, что у него нет убедительных слов, чтобы ответить ей с той же прямотой. Да Таня и не ждала от него никакого ответа: она говорила и говорила, словно боясь, что ее решимость скоро иссякнет и она не успеет сказать ему всего.

— Вы говорите — окончится война. Но она не окончится скоро. Господи, быть может, она совсем не окончится, пока вы все не перестреляете друг друга. Это ужасно! Ужасно! Я хочу спасти вас, Павел… Я поговорю об этом с Владимиром Зеноновичем. Он любит меня и расположен к вам. Он поймет нас и, быть может, поможет и вам уехать в Париж.

— Но, Таня… Это невозможно! Идет война, и я солдат. Этот поступок был бы справедливо расценен как дезертирство…

— Нет-нет! Владимир Зенонович послал бы вас в длительную служебную командировку… Прикомандировал к русской военной миссии в Париже. Стоит только вам сказать «да», и я умолю его!..

Несколько мгновений Кольцов молчал, потом взял Таню за руку, тихо сказал:

— Вы были предельно откровенны со мною, Татьяна Николаевна! Я хотел бы ответить вам тем же! Я благодарю вас за те чувства, которые вы высказали мне. Вы мне тоже нравитесь. Очень. Но сказать «да» я не вправе. Я не могу поступиться своей совестью и честью солдата. Родина в опасности, и я не смогу издали, в тепле и сытости, наблюдать за тем, что происходит здесь. Я не смогу так жить! Не обижайтесь на меня!

— Я знала, что вы так скажете, — грустно обронила она. — Простите!.. И прощайте… — Однако она не торопилась уходить — долго, словно стремилась запомнить его лицо, смотрела на него. Сказала: — Позвольте, я поцелую вас. Ну вот, это уже не совсем по Пушкину.

…Молча прошли они в вестибюль, молча простились.

Кольцов спустился по ступеням, а эхо относило звук его шагов назад, к Тане…

* * *

В смятенном настроении, еще не зная, как ему поступить со своими чувствами, Кольцов, повременив немного, отправился на Николаевскую. Он явственно отдавал себе отчет в том, что столь внезапный и рискованный приход Фролова к штабу мог быть вызван только чрезвычайными обстоятельствами. Он понял: что-то случилось с Красильниковым. Увы, мысли о Тане мешали ему собраться.

— Ты меня прости, что пришлось прибегнуть к такому способу связаться с тобой, — невозмутимо встретил его Фролов, когда Кольцов пришел к Старцевым. — Но есть дела безотлагательные.

Они прошли через знакомую комнату, уставленную шкафами. Фролов толкнул дверь в маленькую комнату, пропустил Кольцова впереди себя. В комнате тускло горела подвешенная к потолку керосиновая лампа, окна были завешены одеялами.

— Узнаешь? — спросил Фролов.

Кольцов присмотрелся и в полутьме комнаты увидел лукаво улыбающегося Красильникова.

— Семен Алексеевич? — радостно пожал ему руку Кольцов. — Как же тебе удалось вырваться?

— Сам господин градоначальник собственноручно выпустил, даже, можно сказать, выгнал. Довольно грубо! По ошибке, конечно.

— Ты что, тоже сошел за железнодорожника? — спросил Кольцов, польщенный тем, что его экспромт с градоначальником так удался.

— В той ситуации я и за циркового артиста готов был сойти! — веселый оттого, что видит своих друзей, пошутил Красильников.

Фролов стоял в проеме двери в своем широкополом купеческом сюртуке, и на лице его расплылось выражение довольства.

— Кособродов и Николай тоже бежали, — сообщил он Кольцову. — Но оставаться им в городе нельзя. Гарнизон поднят на ноги. Производятся повальные обыски.

Кольцову не хотелось сейчас рассказывать о том, как он способствовал этому, и он присел к столу, вынул из кармана мундира несколько исписанных листков, передал их Фролову.

— Что это? — посмотрел Фролов на бумаги.

— Отчет о переговорах Ковалевского с союзниками. И тактико-технические данные танков, которые уже доставлены в Новороссийск, — обстоятельно стал докладывать Кольцов. — Выгрузка танков начнется в ближайшие дни. Двенадцатого сентября начнется наступление на Орел и дальше — на Москву. Вероятнее всего, первые танки будут доставлены сюда к началу наступления.

Несколько минут все молчали. Фролов поправил фитиль у лампы, прикурил. Лампа качнулась — зыбкий свет заколебался на стенах. Повернувшись к Красильникову, Фролов решительно произнес:

— Что ж, Семен! Нечего тебе сидеть здесь, испытывать судьбу. Сегодня же ночью выедешь в Новороссийск.

— Ясно, — сказал Семен Алексеевич.

— С тобой поедут Кособродов и Николай. Оба — железнодорожники. Проверенные товарищи… Кособродов работал в Новороссийске в депо, хорошо знает местные условия.

— Взрывчатки бы достать! — пыхнув цигаркой, деловито сказал Красильников, и вокруг его озабоченных глаз тонкими сетками собрались морщинки.

— Там неподалеку каменные карьеры, — ответил Фролов. — Рвут камень для цементных заводов. Местные подпольщики помогут вам со взрывчаткой.

— Ясно, — тихо повторил Красильников и, тщательно загасив о каблук окурок, посмеиваясь, спросил: — А скажи-ка мне, купец первой гильдии, на гроши ты не богат? Дай хоть на робу какую приличную. Не могу же я в этом офицерском френче красоваться. — Красильников начертил в воздухе вокруг своего лица круг и сказал: — Не соответствует…

Кольцов, который уже несколько раз бросал изучающие взгляды на френч, подошел ближе к Красильникову и поднял клапан нагрудного кармана. На внутренней его стороне чернильным карандашом были начерчены две буквы: «П» и «К».

— Что ты там ищешь? — недоуменно спросил Красильников.

— Нет-нет, ничего! — И добрая, задумчивая улыбка озарила лицо Кольцова. — А ведь хороший парнишка растет… Определенно хороший! Правда же?

— Ты про кого это? — не понял сразу Красильников.

— Про одного нашего знакомого.

* * *

…Домой Кольцов вернулся поздно, но Юра еще не спал.

Он лежал в кровати, и глаза его были открыты.

Лунная дорожка протянулась через комнату и нависла над самой головой мальчика. На потолке выступили трещины, сплелись в какую-то причудливую сеть.

Тихо проскрипела дверь — осторожно заглянул Павел Андреевич.

— Юра! — шепнул он.

Юра не откликнулся, но и не сделал вида, что спит. Павел Андреевич увидел это, вошел, присел на краешек кровати.

— Сердишься? — спросил он.

— Нет, — несмело пошевелился мальчик на кровати.

— Так чего же ты?..

— Думаю, — Юра перевел взгляд на Кольцова, долго смотрел на него и затем тихо спросил: — Павел Андреевич, вы — шпион?

В интонации мальчика почти не было вопроса. Кольцов сразу уловил это. Долго молчал, не слишком удивляясь проницательности своего маленького друга и вместе с тем избегая прямого ответа.

Имеет ли он право открыться? Но другого выхода ведь все равно нет — мальчик догадывается о многом.

— Я все знаю, — снова сказал Юра. — И про Семена Алексеевича, и про Фролова… Он сегодня приходил… к вам…

Кольцов положил руку Юре на голову, ласково взъерошил ему волосы.

— Нат Пинкертон, — задумчиво, по-доброму сказал он. И это было как бы ответом на Юрин вопрос.

— Но почему вы, офицер, адъютант командующего — и вдруг… — Юра приподнялся на локте. — Или вы вовсе и не офицер?

— Что? Тогда было бы все понятно? Захотел отнять у других то, чего сам не имел?.. Нет, Юра, я действительно офицер, хотя и не дворянин. Но мог бы им стать. По наградам. И награды мои заработаны в бою с германцами кровью и риском. И передо мною открывалась дорога в дворянское общество… Но я не мог быть счастливым среди несчастных… Я хочу, чтобы все были сыты и все были счастливы… Понимаешь? Все! Я хочу помочь… нет, не Владимиру Зеноновичу, хотя он, вероятно, и неплохой человек!.. — растолковывал он Юре свою правду. А правде дети больше всего верят, потому что для них правда — это жизнь.

— Он очень хороший! — восторженно произнес Юра.

— Мне он тоже нравится. И я вовсе не против него. Но я против того, что он хочет сделать! — старался быть понятным Юре Кольцов.

— А что он хочет сделать? — встрепенулся Юра, испытывая непередаваемую благодарность к Кольцову за то, что тот ведет с ним прямой, мужской разговор.

— Он хочет, чтоб все осталось так, как было тысячи и тысячи лет. Чтоб одни трудились, обреченные на убогое существование, а другие пожинали плоды чужого труда… Вот я и хочу помочь не Владимиру Зеноновичу и не Николаю Григорьевичу, а, скажем, тому садовнику, который выращивал ваш сад…

— Да-да! Вы ему помогите! Этот садовник вместе с другими такими же спалил наш дом. Помогите, помогите ему! — взорвался Юра, несколько уязвленный последней фразой.

— Ты должен его простить, — негромко сказал Кольцов, внимательно поглядев на Юру.

— Простить?

— Да, простить. Они это сделали от гнева. Но поверь, они не злобные люди. Необразованные — да. Грубые — да.

— Мы им никогда ничего плохого не сделали!

— А хорошего?

Юра промолчал.

— Вот видишь, тоже ничего. Зато они вам только хорошее делали. Вот дом построили. Хороший, должно быть, дом. А сами жили, ты знаешь где. Хлеб вам растили. А сами голодали. И так из года в год… из века в век… Несправедливо? Несправедливо. Вот они и озлобились. Тем более, что им дали оружие и послали на эту нелепую войну. Озлобились они даже на папу твоего. На Владимира Зеноновича…

— И вы хотите…

— Хочу… как бы тебе объяснить… чтоб кто-то строил дом…

— Для кого?

— Для тебя, для меня, для всех. А кто-то ухаживал бы за садом…

— За чьим садом? — переспросил, внезапно успокаиваясь, Юра.

— Ну… сад тоже будет принадлежать всем, — популярно объяснял Павел Андреевич — он был доволен, что Юра задает вопросы.

— А если я захочу иметь свой сад?

— Но он ведь и будет твой. И сад, и дом, и земля…

— Так не бывает.

— Да, так не было… И тогда, понимаешь, никто не будет ни на кого злобу копить. Не из-за чего будет. То есть будут, конечно, люди друг на друга обижаться… и обижать друг друга будут… — Здесь голос Кольцова приобрел истинную силу — ведь он рассказывал о самом заветном. — Но причины будут другие… мелкие… Ты вот полежи и подумай немного… может, и поймешь того садовника, который спалил ваш дом. Поймешь и простишь.

Юра молчал. Даже при лунном свете была видна тоненькая, не детская морщинка, появившаяся у него на лбу.

— И быть может, тогда поймешь и меня… Мне очень важно, чтобы ты меня понял… Я дорожу нашей дружбой.

— Я подумаю, Павел Андреевич, — задумчиво сказал Юра. — Я… постараюсь…

Он еще долго лежал с открытыми глазами. Ему предстояло решить тот главный вопрос — с кем быть? — который разрешала вся Россия, и он думал: «И Фролов хочет этого, и Семен Алексеевич. И сражаются они на стороне красных, на стороне тех, кого я считал врагами… Если я останусь с деникинцами, значит, буду против Павла Андреевича, против Фролова и Семена Алексеевича. Но зато буду на стороне Ковалевского и Щукина…»

Юра склонил голову к Кольцову и тихо и сбивчиво заговорил:

— Я не все понимаю, Павел Андреевич!.. Но я не хочу быть с тем бандитом Мироном, из-за которого умерла моя мама… А он служит у них. Я видел его в Киеве. А на днях видел здесь… со Щукиным… — Он помолчал и добавил: — Я не хочу с ними… Я хочу с вами… Вы мне самый близкий после папы… — И умолк, по-мальчишески устыдившись своего признания.

Кольцов прижал к себе Юрину голову.

— Мы — взрослые люди, Юра! И давно дружим! Я хочу получить от тебя ответ на крайне важный вопрос не только для меня, — серьезно продолжал Кольцов. — Я могу рассчитывать на твое молчание?.. Могу ничего не опасаться?..

— Да, — твердо сказал Юра. — Я обещаю!..

— И еще, — сказал Кольцов. — Мне не нравится слово «шпион». Я — боец. Мой фронт здесь. Где и меня готовы убить, и где я тоже могу… если этого потребует дело, которому я служу.

Они еще долго сидели рядом, молча, на Юриной кровати — взрослый, живущий все время как сжатая пружина, и мальчик, который хотел и мог верить только сильному и правому.

Кольцов первым прервал молчание, негромко попросил:

— Расскажи мне об этом человеке… о Мироне… подробно…

Глава 26

Кассу вокзала осаждала возбужденная, нетерпеливая толпа. Все совали в окошко мятые деньги и умоляюще просили или грозно требовали билет. И слышали в ответ бесстрастно-категоричное:

— Билетов нет и не будет!

Мирон Осадчий, с распаренным от спешки лицом, усердно работая локтями, протиснулся к кассе и с видом наглого превосходства просунул в окошко полученную от Щукина записку и деньги.

Толпа замерла. Толпа ждала, уставясь в непроницаемое окошко.

В ответ на записку рука из кассы торопливо выложила Мирону билет и выплеснулся подобострастный, почти елейный голос:

— Пожалуйте-с!

Толпа негодующе зашумела не то на Мирона, не то на кассира и снова начала приступом, гудя и переругиваясь, брать кассу. Мирон едва выбрался из этой свалки.

Времени до прихода поезда оставалось еще много, и он скучающей походкой прошелся по перрону. Свернул к пивнушке. Рукавом смахнул со стойки рыбьи кости и застарелую шелуху от обглоданных раков, угрюмо потребовал:

— Налей-ка!

Расстегнув поддевку, Мирон огляделся вокруг, радуясь хорошему дню и удачливой своей жизни. Все сложилось у него как нельзя лучше — не погиб тогда, в банде у Ангела, и своевременно нашел других хозяев… «Ну чем не житуха, — думал Осадчий, с удовольствием ощущая в кармане внушительную пачку денег. — Они — тьфу-тьфу, не сглазить бы! — хорошо платят. А риск-то по нынешним временам невеликий. Чего греха таить, разве это риск? Вот у кого рисковая жизнь — так это у солдат».

Мысли у Мирона были приятные, сытые — круглые! — сами катятся в мозгу. Мысли-самокаты. И хорошо ему от них, от спокойного предосеннего солнышка, оттого что скоро уезжает. Вот только не с кем словом перемолвиться…

Но и тут повезло Мирону — появился человек в брезентовом пыльнике и купеческом картузе. Остановился рядом с Мироном с кружкой вздыбленного пеной пива. «Из спекулянтов, должно! — наметанным глазом определил Осадчий. — Вот и тараньку загодя приготовленную достал из кармана». А человек постучал таранькой по стойке и принялся за пиво. Десятки глаз с вожделением посмотрели на тараньку. Но человек в пыльнике выделил только его, Мирона, и великодушно протянул половину жирной, красновато светящейся на солнце рыбины.

— Мне? — несказанно удивился обрадованный Мирон и с уважением добавил: — Премного благодарен.

Они стояли за стойкой, неторопливо грызли тараньку, лениво тянули пиво, добродушно поглядывая друг на друга. И Мирон даже начал испытывать к этому человеку какое-то свойское расположение.

— Смотрю, вы вроде бы местный? — отдувая от края кружки пену, полюбопытствовал сосед.

— А что? — со сразу проснувшейся настороженностью отозвался Осадчий.

— Да нет, ничего… поиздержался малость в дороге… Хотел бы… — Наклонившись к самому уху Мирона и оглядевшись по сторонам, человек доверительно прошептал: — Хотел бы кое-что продать…

— Что?

— Вещь…

Незнакомец в свою очередь насторожился и даже чуть отодвинулся от Мирона. Похоже было, что он уже пожалел о своем предложении. И это успокоило Мирона: перед чужим испугом его собственный страх всегда проходил быстро. Он наклонился к соседу, солидным шепотком сказал:

— Сами мы не местные, но свободный капиталец имеем. Так что, ежели ваша вещь…

— Кой-какое золотишко у меня… — едва слышно признался незнакомец.

— Золотишко?! — захлебываясь от восторга, повторил Мирон. Едва ли не с нежностью подумал: «Ах ты, рожа твоя спекулянтская! Да не томи душу, злодей!..» Видать, день сегодня такой выдался — прибыток к прибытку шел… И добавил нетерпеливо: — А ну, покажь товар!

— Вы уж, пожалуйста, потише. Здесь ведь разные люди, — выразительно повел глазами по сторонам сосед. Он насупился и, казалось, уже окончательно раскаивался в своей откровенности перед случайным человеком. Еще раз оглядел Мирона и с сомнением покачал головой: — Да и боюсь, мой товар будет вам не по карману…

«Взад пятит, — огорчился Мирон, — спугнул купца!» И, тоже перейдя на полушепот, внушительно сказал:

— Мы ваш товар не видели, вы наш карман не щупали. Людей в деле опасливых я, конечно, уважаю, только и кота покупать не приучен. К тому же у вас даже мешка нет! — Он коротко и нервно рассмеялся собственной шутке.

Похоже было, что шутка эта разозлила чересчур осторожного собеседника.

— Мешка нет! — сердито сказал он. — Не каждый товар в мешке носится!.. Часы у меня золотые с двумя крышками, боем и при золотой цепочке!

— Пока-ажь!..

— Шпана кругом. А ты: «покажь» да «покажь»! А потом не купишь, а они увяжутся, украдут.

— Ну, не хочешь здесь — давай отойдем, — тихим примирительным тоном предложил Мирон, боясь неосторожным словом или даже взглядом окончательно расстроить заманчивую сделку.

Они перешли через железнодорожные пути, за которыми сразу начинался пустырь с остатками каких-то сараюшек, а еще дальше густо вставал невысокий, подпаленный осенним багрянцем кустарник.

— Значит, с двумя крышками, — не выдержав, переспросил Мирон. — И при цепочке?

— Фирма «Лонжин», — внушительно ответил спутник. Мирон искоса осмотрел сухощавую, не так чтобы сильную фигуру шагавшего рядом человека, и шалая, взвеселившая сразу мысль пришла к нему. «Лонжин», — повторил он про себя незнакомое слово. И еще раз с удовольствием: «Лон-жин!»

В кустарнике, вблизи речки, виднелась заброшенная полуразвалившаяся часовенка. Вокруг царила легкая недвижная тишина.

— Пройдем к часовне, — предложил Мирон каким-то свистящим от волнения голосом, — чтоб, значит, для полной уверенности. — Теперь он сам искал безлюдного места.

— Пройдем… — Мужчина согласился не задумываясь, легко, и Мирон увидел в его сговорчивости добрый знак.

Сколько раз выручала Мирона Осадчего врожденная подозрительность к людям, сколько раз отводила от него беду в самый распоследний момент, а вот жадность подвела, столь же глубоко в нем сидящая, как и подозрительность!.. Они вошли в часовню, и мужчина сразу же достал из кармана что-то завернутое в белую материю. Не замечая ничего вокруг, Мирон жадно впился взглядом в сверток, будто надеялся увидеть сквозь тряпицу желанный блеск золота.

Но все получилось иначе: в руках у человека блеснула не мягкая желтизна золота, а черно-вороненая сталь нагана…

— Не шевелись… Мирон Осадчий! — негромко, но властно произнес Фролов.

Мирон загипнотизированно смотрел на ствол револьвера и лихорадочно думал: «Это конец! Черт возьми, что же делать? Господи, помоги, лишь бы увернуться от выстрела. А там — во весь дух наутек!» Не меняя недвижного выражения лица, Мирон резко швырнул в лицо Фролову свою котомку и отпрыгнул в сторону… «Теперь бежать!» — молнией пронеслось у него в мозгу. Но на пути его встал еще кто-то. И прежде чем Мирон успел рассмотреть этого человека, он почувствовал сильный удар. Яркий солнечный день померк в глазах Мирона, и всего его окутала противная, душно-клейкая тьма.

Очнулся он на выщербленном, густо покрытом птичьим пометом полу часовни. Под высоким потолком зияли отверстия, через которые виднелось нестерпимо синее небо и разбитый крест на маковке купола. В часовню влетали и вылетали голуби, наполняя гулкую тишину шорохом крыльев и воркованием. Лики строгих святых неотступными печальными глазами смотрели прямо на Мирона. Он замычал и попытался языком вытолкнуть изо рта кляп.

Фролов склонился над ним, ослабил веревки, вынул кляп. Мирон приподнялся, очумело сел на куче штукатурки и, поводя затекшими руками, спросил:

— Ты кто?

— Чекист, — спокойно и снисходительно-насмешливо ответил Фролов.

Мирон перевел затравленный взгляд на Кольцова, долго всматривался в его лицо.

— А твоя личность мне вроде как знакома….

— Встречались. У батьки Ангела. Ты еще тогда грозил расправиться со мной, — спокойно ответил Кольцов, пугая Мирона именно этим веющим смертью спокойствием.

— Помню. Ты белым офицером был, — бесцветным голосом обронил Мирон. — А теперь, выходит, тоже в Чеку перешел?

— Выходит, так.

Мирон подумал немного, почесал на руках багровые рубцы от веревок и сказал:

— А меня вот к золотопогонникам нелегкая занесла. Я теперь у Щукина связником. Мно-ого знаю. Можем столковаться!

— Рассказывай.

— А жить буду? — огляделся вокруг диковатыми глазами Мирон. — Все скажу, если помилуете!..

— Говори. Пока будешь говорить — будешь жить.

И от непреклонного спокойствия Фролова на Мирона внезапно повеяло леденящей душу стужей, жутко пахнуло смертью.

— Я еще пригожусь вам… Я пригожусь. Я достану самые секретные бумаги… Хотите — убью Щукина?.. Это он во всем виноват… Он втравил меня… Я убью его… Дам расписку, что убью… Буду работать на вас, секретные документы буду доставлять…

Мирон говорил самозабвенно и беспрерывно, захлебываясь от страха, что его не станут слушать… и с надеждой увидел, что выражение лица у Фролова изменилось, губы его брезгливо изогнулись. «Нехай презирает — исполнителей всегда презирают. Значит, возьмут к себе! Поверят!» — уговаривал свой страх Осадчий. И то, что на губах Фролова брезгливая усмешка, — хорошо. Такое выражение Мирон часто видел у своих хозяев, когда они о чем-нибудь с ним договаривались, и привык считать это хорошим предзнаменованием.

— Продам — сообщите Щукину. Он не пожалеет — убьет! — горячечно продолжал Мирон, время от времени потирая уже успевшие почти исчезнуть рубцы. — Дам адрес жены. Ежели продам — ее убьете…

— Легко ты чужой жизнью распоряжаешься, — с укоризненной непримиримостью бросил Фролов. — Тем более что и жены-то у тебя не было и нет.

— Как нету? Как это так нету? — возмутился Осадчий. — Что ж, выходит, по-вашему, я брешу?

— Брешешь, Осадчий, брешешь, — невозмутимо подтвердил Фролов. — Оксана знает, что Павла убил ты.

— И это, значит, знаете? — сразу сникнув, устало произнес Мирон. Это его окончательно добило, лишило надежды на удачливость.

— Все знаем. Работа такая! — невозмутимо ответил Фролов, читая в глазах у Осадчего смертельную безнадежность. Он усмехнулся краем губ. — А ты думал, в Чека семечки жуют?

Фролов не хотел, чтобы Мирон смирился с мыслью о смерти и замкнулся.

А он и в самом деле расценил усмешку Фролова как добрый знак. Может, еще обойдется. Если бы он не был нужен им — кокнули, и дело с концом. Ан нет, медлят. Принюхиваются. Может, запугивают, чтобы перевербовать? Такие люди, как он, нужны любой власти. В этом он был твердо убежден. Только бы на сей раз не прогадать. После длительной и, как показалось Мирону, особо зловещей паузы он заговорщически наклонился к Фролову и значительно, полушепотом сказал:

— Слушай, меня Щукин снова послал за линию, к вам, в Новозыбков. С пакетом.

— Где пакет?

— Возьми вот тут, за пазухой.

На конверте, извлеченном Фроловым, значилось: «Новозыбков. Почта. До востребования. Пискареву Михаилу Васильевичу».

Письмо в Новозыбков не могло быть случайностью. После падения Киева там размещался штаб 12‑й армии.

— Кто такой Пискарев? — строго спросил Фролов. — Как ты должен был встретиться с ним?

— Не знаю… ох не знаю. Мое дело — опустить письмо в Новозыбкове в почтовый ящик, — угодливо отвечал Мирон. — Только опустить. В любой ящик. И все.

— Вот видишь, не много доверяет тебе Щукин. Не верит, должно быть.

— Верит, верит! — подхлестнутый страхом, затараторил Осадчий. — Я через линию фронта не раз его людей водил. Больших людей…

— Как переходишь линию фронта?

— А по цепочке, — все с той же готовностью продолжал Мирон.

— Рассказывай, — приказал Фролов.

— Значит, так, — обстоятельно рассказал щукинский связной. — Значит, с Харькова надо было мне добраться до разъезда на двести семнадцатой версте. По Глуховской ветке. На краю хутора имеется хатка с зеленой скворечней. Там путевой обходчик Семен должен переправить дальше…

Фролов и Кольцов слушали, тщательно фиксируя в памяти каждую фамилию, каждую черточку внешности и характера людей цепочки, каждый факт. А Мирон смелел, подальше отодвигая от себя страх. Его понесло, он столько рассказывал о белогвардейской эстафете, что многие звенья вставали перед глазами…

Наконец он испуганно осекся, просительно глядя в глаза Фролова.

— Все? Ничего не утаил? — сурово спросил чекист.

— Ей-богу, как на духу!

— Ну что ж, теперь приговор приведем в исполнение, — сказал Фролов и поднял наган на уровень Миронова лба.

— Нет! — в ужасе закричал Осадчий.

«Да как же так? — успел еще подумать он. — Как же вдруг не станет меня? Эти чекисты будут жить, а я нет? Где тут справедливость? Всегда удача вывозила. А тут в простую ловушку влопался. Нет, я жить хочу: есть, пить, видеть солнце… Господи, спаси, я другим стану! Другим!..»

* * *

Письмо, взятое у Мирона, на первый взгляд никакого интереса не представляло. Некий весьма хозяйственный человек сообщал, что он жив и здоров, интересовался у своего давнего знакомого (так явствовало из тона письма!) Михаила Васильевича Пискарева ценами на картофель и крупу и в конце передавал обычные приветы близкой и дальней родне. Дело обычное, житейское! Сколько таких пустячных писем бродило по дорогам страны, завязанных в котомки, зашитых для верности в подкладку, писем с оказией, без надежды на ответ!.. Но это письмо отправлял начальник контрразведки Щукин, отправлял с предосторожностями через связника, одно это свидетельствовало о том, что у данного письма есть другой, тайный смысл, что это явная шифровка.

Понимая, что дело это опасное и трудное, боясь упустить попавшую к ним в руки важную нить, Фролов решил сам по белогвардейской эстафете добраться до Новозыбкова.

Можно было переправиться на ту сторону по своей, чекистской цепочке, налаженной и проверенной. Но Фролов хотел получить в руки сразу всю белогвардейскую эстафету и установить над людьми Щукина тщательный контроль. Такое выдавалось не часто и оправдывало риск.

С поезда Фролов сошел у небольшого станционного домика, над которым виднелась попорченная пулями фанерная вывеска: «Разъезд 217‑й версты». К разъезду жались ветхие, с покосившимися крышами домики. За плетнями клонились к земле пожелтевшие тяжеленные круги подсолнечника.

Фролов уверенно зашагал к дому, во дворе которого была прибита к шесту дивная для военного времени зеленая скворечница.

Во дворе яростно, гремя увесистой цепью, залаяла собака. Торопливо открылась калитка. Перед Фроловым встал молодой, крепко сбитый парень с хитрыми, увертливыми глазами. Фролов сразу узнал его по рассказу Мирона. Семен в свою очередь тоже бесцеремонно рассматривал Фролова и молча ждал, что тот скажет.

— Неприветливо встречаешь гостей, Семен, — с легкой и ничего не значащей обидой укорил парня Фролов.

— Тю! Ты откуда меня знаешь? — удивился Семен.

— Николай Григорьевич кланяться тебе велел, — сказал Фролов первую половину пароля.

Настороженности, застывшей на лице Семена, заметно поубавилось.

— Что пользы с его поклонов. Часы я ему передал, а он никак их не отремонтирует… — отозвался Семен с деланной сонливостью.

— Часы в мастерской. Отремонтируют в пятницу.

— Тебя что, переправить? — шарил по лицу и по одежде Фролова хитроватыми, осторожными глазами Семен: дело серьезное, здесь нужно без всякой оплошки.

Фролов согласно кивнул.

— Не поздно? Может, заночуешь? — предложил парень.

— Спешу, Семен, — уклонился от этого предложения Фролов.

— Дело твое. — Он взял возле веранды весла, положил их на плечо. Махнул Фролову: — Айда! — И они пошли со двора по крутому меловому спуску к берегу Сейма.

Взвихрились воронки прозрачной зеленой воды. Лодка, слегка переваливаясь с боку на бок, пересекла открытое пространство и нырнула в густые камыши. Долго плутала по лабиринту озер и озерец, пока не оказалась в поросшей верболозом и кугой старице.

Семен налегал на весла, и крутые бугры мускулов играли под рукавами его куртки. Он явно торопился и дышал тяжело и сердито. Но вот сбоку от прибрежного леска, за крутым поворотом, им открылось село. На взгорочке стояла, словно нарисованная, беленькая и круглая церквушка, а вокруг нее раскинулись такие же беленькие и уютные домики.

— Во-он в той церкви отец Григорий требы служит, — показал головой Семен. — Вечерни сегодня не будет, так что, ежели упросишь, он тебя ночью и повезет. Ночью сподручнее.

Долго упрашивать отца Григория Фролову не пришлось. Вероятно, он побаивался этих нежданных и опасных гостей и стремился поскорее от них избавиться. Выслушав Фролова, он молча сходил в сарай, вывел коней, стал запрягать их в тарантас.

Был отец Григорий огромного, даже устрашающего роста, на голову выше Фролова, с большими красными ручищами и с густой и черной, как вакса, бородой, в которой виднелись какие-то соломинки — наверное, до прихода гостя батюшка сладко почивали.

Солнце уже легло на горизонт, когда они выехали. Дорога то выгибалась по краям оврагов, то ровно и прямо тянулась степью. Тарантас, гремя железными ободьями колес, резво катился по пыльному шляху, и село с церквушкой вскоре осталось далеко позади.

Священник, тяжело навесив плечи над передком, сидел впереди Фролова. Поверх рясы он натянул, чтобы выглядеть по-мирски, парусиновый пыльник, на голове покоилась черная монашеская скуфейка. Помахивая тяжелым кнутом, отец Григорий, не оборачиваясь, сердито басил:

— И где только вы беретесь на мою голову?!

— Не переправляли бы, отец Григорий! — насмешливо посоветовал ему Фролов.

— «Не переправляли бы», — гневно передразнил Фролова отец Григорий. — Мне ж за каждую переправленную живую душу по пять золотых десяток платят… И помогать своим опять же надо!..

— Так брали бы винтовку!

— Сан не позволяет… Да и не понял я — прости Господи! — пока ни хрена в этой заварухе, — откровенно сказал священник и затем, обернувшись к Фролову, указал кнутовищем в небо: — Господь Бог тоже еще, наверное, не разобрался, иначе бы уже принял чью-то сторону.

…Наступила ночь. Мягко стучали по пыльной дороге копыта лошадей. Багровые сполохи освещали небо. Слышались грозные громовые перекаты. Потом недалеко впереди разорвался снаряд. А сзади послышалась пулеметная очередь.

— Ну, молись, раб Божий! — сказал отец Григорий. — По самому что ни на есть фронту едем!

Ворочая головой, он с тревогой прислушивался к доносящейся перестрелке, а потом вдруг приподнялся и стал немилосердно хлестать лошадей кнутовищем, посылая на их головы все не напечатанные ни в Ветхом, ни в Новом Завете слова. Тарантас, тряско подпрыгивая на ухабах, как сумасшедший несся в сторону леса.

Вскоре после того, как они с отцом Григорием расстались возле какой-то вдребезги разбитой колесами развилки, Фролов набрел на красноармейский разъезд. И к утру, усталый, но радостный, уже был в Новозыбкове, в штабе 12‑й армии.

Глава 27

Сек мелкий и беспорядочный дождь. Он растушевал дали, и дома в конце площади и церкви с бесконечными маковками выглядели словно декорации, только намеченные углем на сером театральном заднике, но еще не прорисованные художником. И только так, как бывает лишь в жизни, тяжелой матовостью блестели булыжники мостовой.

Маленький, никому до последнего времени не известный городок Новозыбков, волею случая оказавшийся в центре военных событий, жил нервно и неспокойно. С неумолчным грохотом сапог и ботинок двигались по Соборной площади красноармейские части, перебрасываемые с одного участка на другой. Медленно брели понурые конные упряжки с пушками, снарядными ящиками, обозными повозками, санитарными фурами. Крупы лошадей, имущество на повозках, брезент фур и амуниция людей — все было мокро, все блестело, как лакированное.

В самом конце площади, почти у самых домов, колонна становилась призрачной, размытой. И постепенно совсем исчезала в пелене дождя.

С постоянным, ни на миг не ослабеваемым напряжением следил штаб 12‑й армии за трудным, героическим продвижением Южной группы войск, которая к этому времени уже оставила позади четыреста почти непреодолимых верст и приближалась к Житомиру, оборванная, голодная, без патронов, но все равно неодолимая. Радиосвязь с Южной группой поддерживалась теперь круглосуточно. Нервно и дробно стучали телеграфные аппараты, доносившие сюда, в штаб, самые свежие новости.

Дверь в аппаратную резко распахнулась, и в нее стремительно вошел Фролов. Был он снова, как и до поездки в Харьков, в вылинявшей военной форме. Еще утром он отдал шифровальщикам письмо Щукина и попросил расшифровать.

— Ну как дела? Расшифровали?

Молоденький красноармеец склонился к своему столу и, стараясь выглядеть строгим и значительным, протянул несколько листков бумаги.

Фролов жадно пробежал их глазами и словно споткнулся о невидимую преграду.

Прямо из аппаратной он поспешил во временное управление ВУЧК к Лацису, положил перед ним расшифрованный текст письма и огорченно сказал:

— Вот теперь я уж точно нич-чего не понимаю. Из письма явственно следует, что Николай Николаевич жив и, по всей вероятности, продолжает работать у нас в штабе.

Лацис скользнул взглядом по письму.

«Николаю Николаевичу. Укажите наиболее приемлемый участок фронта для прорыва конницей генерала Мамонтова. Все это срочно! Николай Григорьевич».

Какое-то время Лацис и Фролов молча и недвижно смотрели друг на друга. Затем Лацис резко, не скрывая самоиронии, сказал:

— Чего ж тут непонятного! Ну? Чего? Резников никакой не предатель! — И с горькой усмешкой добавил: — Нас попросту провели как мальчишек… Интересно!..

Кабинет Лациса здесь, в Новозыбкове, был крошечный и малоудобный, словно он находился в каком-то вагоне, и нужно было с этим мириться. Рядом со столом стояла узкая солдатская кровать, покрытая грубым одеялом. Возле стен стояло несколько стульев и железный походный ящик, заменявший сейф.

Лацису с первых же дней не понравился этот маленький скучный и безалаберный городок с грязными улочками, с гераньками на окнах, со смешанным населением. Его не следовало любить уже за одно то, что здесь родилась и росла Фанни Каплан, стрелявшая в Ленина и тем укоротившая так нужную пролетариату жизнь великого вождя. Не поэтому ли Лацис сразу после прибытия в Новозыбков провел здесь серьезную чистку от нежелательных и социально чуждых элементов, едва ли не вдвое сократив его население? Впрочем, это было совсем незаметно на фоне военных людей и сотрудников всяких учреждений, эвакуированных сюда из Киева.

Лацис взял лежавший перед Фроловым конверт, отобранный у Мирона, стал внимательно рассматривать адрес. «Новозыбков. Почта. До востребования. Пискареву Михаилу Васильевичу».

— Вы думаете, что Михаил Васильевич Пискарев и Николай Николаевич — одно и то же лицо? — высказал предположение Лацис.

— Вероятно. И то, что мы получили выход на него, — счастливый случай!

— Ну-ну… — как-то раздумчиво и неопределенно произнес Лацис и добавил: — Не верьте в легкие удачи и в магизм счастливых случаев, Петр Тимофеевич!.. Не верьте!..

На следующий день конверт с письмом был брошен в один из почтовых ящиков города и вскоре, по наблюдениям чекистских работников, попал на почту. И чекисты установили здесь постоянное наблюдение. Но прошел день — за письмом никто не пришел.

Наступило воскресенье. В здании почты на сей раз людей было больше, чем обычно. И особенно много народа толпилось возле окошка, где выдавали письма «до востребования». Стояли в очереди военные, местные жители, приехавшие в Новозыбков на базар из близлежащих глухих деревень. Стоял в очереди и инвалид на деревяшке, в потрепанной одежде и засаленном малахае на голове.

В окошечко заглянул пожилой красноармеец с рублеными чертами лица.

— Сергееву посмотри, товарищ.

Близорукий служащий почты, худой, небритый, с приклеенным к губе погасшим окурком, ловко пролистал письма.

— Пишут, Сергеев!

Новое лицо. Круглое, румяное.

— Дубинский.

— Нет Дубинскому.

К окошку склонилось большое, грубое, заросшее рыжей щетиной лицо инвалида.

— Посмотри, браток, Пискареву, — попросил он хрипловатым басом, показывая затрепанную бумажку, удостоверявшую личность.

— Пискареву? — переспросил служащий почты и стал перебирать письма. — Вот! Есть! Пискареву Михаилу Васильевичу!

Инвалид, не читая, засунул письмо за пазуху и, припадая на деревяшку, направился к себе домой, в ночлежку. И только когда солнце склонилось на закатную половину, он с потрепанной сумкой в руках направился на базар.

Базар в Новозыбкове был скудный. На ларях, выстроившихся в ряд на грязном пустыре, кое-где лежали кучки картофеля, лука. Даже крынка молока стала редкостью.

За одним из ларей шевелилась живописная куча тряпья. Это сгрудившиеся беспризорники, время от времени переругиваясь, играли в карты.

Вот здесь, неподалеку от беспризорников, и расположился со своим нехитрым имуществом одноногий сапожник Михаил Васильевич Пискарев. Вынул из сумки ящичек, разложил инструмент, благо сапожники в войну в большом спросе. И действительно, едва он разложил на небольшом ящике свой инструмент, как к нему подошла старуха с презрительно поджатыми губами, так что казалось, что она их проглотила, подошла и протянула прохудившийся ботинок.

Отставив культяпку в сторону, Пискарев деловито и брезгливо осмотрел ботинок, бросил хлесткий, оценивающий взгляд на старуху, принесшую его.

— Платить чем будешь? — сердито буркнул он, помахивая дырявым старушечьим ботинком.

— Крашанками, милочек, крашанками, — успокоила сапожника старуха.

— Семь штук.

— Семь штук? — охнула старуха. — Креста на тебе нет.

— Твоя правда, бабка, — согласился сапожник и, отвернув край хламиды, показал массивную жилистую шею. — Нету креста.

Ловко натянув на железную лапу ботинок, сапожник заложил между губ целую горсть деревянных гвоздей.

Сапожничал он и впрямь споро и ловко. Сноровисто выхватывая левой рукой изо рта гвозди, правой одним точным, почти не глядя, ударом молотка вколачивал их в подметку.

Наконец он снял с лапы ботинок и протянул его старухе.

— До смерти не износишь, бабаня, — покровительственно сказал сапожник.

Обиженно поджав губы, старуха отсчитала в темные корявые руки сапожника семь штук яиц и, опустив ботинок в заваленную тряпьем кошелку, отошла.

Старуха с кошелкой в руках медленно двинулась с базара. И тут же чуть-чуть поодаль, сзади нее, пристроился один из беспризорников. Потом беспризорник исчез, а за старухой пошел пожилой чекист Сергеев.

* * *

Вечером Лацис вызвал Фролова, Сазонова, Сергеева и еще двух молодых чекистов, занимающихся делом Николая Николаевича.

— Ну, что выяснили? Кто он такой, этот самый Пискарев?

— Михаил Васильевич Пискарев — бродячий сапожник… — начал обстоятельно докладывать Сазонов.

— Проверили?

— Опросил местных жителей. Выезжал в близлежащие села. Точно — сапожник.

— Причем хороший, — добавил Сергеев. — Я сам в прежние времена этим баловался — детворе обувку чинил. Он — настоящий сапожник. Я наблюдал, как он работает. Циркач!

— Где живет? — спросил Лацис, прерывая неуместные восторги Сергеева, восхищенного искусством Пискарева.

— В ночлежке, которая при базаре. Там ни с кем дружбу не водит. И вообще он такой… смурной, что ли… — продолжил докладывать Сазонов.

— Когда появился в Новозыбкове?

— Недавно.

— Недавно: год назад? неделю? месяц?

— Виноват, — обезоруживающе улыбнулся Сазонов и четко доложил: — В Новозыбков он приехал за четыре дня до перемещения сюда штаба армии. Проверил по записям в ночлежке. До этого сапожничал в Киеве, на Сенном базаре. Тоже проверил.

— Ни с кем не встречается? — спросил Лацис у Сергеева, которому было поручено наблюдение за Пискаревым.

— Вроде нет. — И тут же поправился: — Нет, Мартин Янович! Следил за каждым его шагом. Обувку, которую ремонтирует, тоже всю проверяем…

— Ночлежка — рынок, рынок — ночлежка. Двое суток глаз с него не спускаем, — зло сказал Фролов. — И все бесполезно.

— Странно, — задумчиво сказал Лацис. — В письме срочный запрос…

— И все-таки я все больше начинаю думать, Мартин Янович, что это он сам и есть Николай Николаевич, — держался своей версии Фролов.

— Допустим, — похоже, даже согласился Лацис и затем с жесткой насмешливостью спросил: — А сведения такого масштаба — о дислокации наших войск — и другие секретные данные он что, на базаре покупает?

— Не знаю, — вздохнул Фролов. — Возможно, и покупает.

— У кого? — Лацис вдруг сорвался с места и стал жестко выговаривать Фролову: — Вы все еще продолжаете надеяться на легкую удачу и на счастливый случай? Так вот, запомните! В нашей работе их не бывает!.. При любом варианте рядом с сапожником должен появиться еще один человек. Тот, который имеет доступ к секретным штабным документам. Только надо смотреть в оба… На это надо и себя и наших сотрудников настраивать. Нет, здесь где-то рыба покрупней.

— Тут вот я одно обстоятельство приметил, — неожиданно решился вмешаться Сергеев. — Так, ничего особенного… Место он переменил в тот день, как письмо получил. То сидел возле самых ворот, а теперь перебрался к ларям, где овощами торгуют… Может, это он просто так, а может… может, знак какой подает, ну чтоб на связь к нему выходили!

Лацис, Фролов и все остальные слушали Сергеева с нескрываемым интересом. Что и говорить, глаз у Сергеева приметливый.

— Мартин Янович, ясно одно — он, этот самый сапожник, враг, — запальчиво поднялся Сазонов. — Так?

— Ну так.

— Так, может, взять его? Взять и за сутки-двое расколоть, как кедровый орех.

— Враги разные бывают, — задумчиво сказал Лацис. — Иные — как кедровые орехи, а иные — как чугунные ядра. Да и невыгодно нам брать Пискарева сейчас. Пока мы с ним будем возиться, Николай Николаевич все поймет и уйдет…

* * *

И снова, как и накануне, чекисты с неуклонной осторожностью дежурили на базаре. Сапожник уже привык к соседству голодной компании беспризорников, шумной, драчливой, словно воробьиная стая в первые весенние оттепели. Беспризорников тоже не удивило, что к ним прибилось еще несколько таких же голодранцев в живописном рубище. Почти каждый день кто-то из беспризорников покидал скудный новозыбковский базар и отправлялся дальше в поисках своего Клондайка и точно так же кто-то новый возникал в их пестрой артели.

Привалившись друг к другу, несколько беспризорников сидели возле рундука, совсем близко от Пискарева. А на рундуке сидел долговязый чумазый парень в рваной кацавейке, на голове у него красовалась ермолка, похожая на те, какие носят раввины. Ногами в рваных опорках он барабанил по пустому рундуку. Ни Фролов, ни Лацис, ни даже родная мать не узнала бы в этом беспризорнике Сазонова.

В полдень к сапожнику подошла полнощекая, осанистая женщина в отливающем темной синевой плюшевом жакете, извлекла из кошелки добротные комсоставские сапоги и басистым требовательным голосом произнесла:

— Набойки нужно прибить. Прибьешь, что ли?

Сапожник не спешил с ответом. Он неторопливо завернул в промасленную тряпочку сало и остатки хлеба, засунул сверток в ящик и лишь после этого бесстрастно взял из рук женщины сапоги. Долго и придирчиво — и так и эдак — осматривал их, тщательно выстукивая подметку заскорузлым пальцем, затем ровным, почти равнодушным голосом спросил:

— Платить чем будешь?

— Известно, деньгами, — даже несколько возмутилась хозяйка сапог.

— Ну что ж. Тогда приходи завтра с утра. Заберешь, — все тем же ровным, успокоительным голосом предложил сапожник.

— Но… больно долго что-то, — возразила женщина. — Не осерчал бы постоялец — сапоги-то ему небось надобны.

— Постояльцу своему скажешь, что хорошие сапоги требуют хорошей работы.

Беспризорному надоело барабанить ногами по ларю. Он ловко спрыгнул на землю, сделал замысловатую фигуру на пятках и весело, с бесшабашным видом зашагал между ларями, что-то бойкое насвистывая себе под нос… Сзади, в прорехи выпущенной напуском рубахи, видны были две острые грязные лопатки.

— Ты куда, Сова? — сонно вскинулся второй беспризорник.

— А ну вас всех… Жрать охота… — не оборачиваясь, ответил тот, кого назвали Совой, и, сокрушенно махнув рукой, смешался с околобазарной толпой. А второй беспризорник снова задремал на солнцепеке.

Сазонов передал женщину Сергееву, а тот, проводив ее до самого дома, исподволь, осторожно навел справки, кто она сама и кто ее постоялец. И хотя соседи были испуганно-немногословны — постоялец в чинах, служит в штабе армии, — все же из их слов явствовало, что ведет он строгий, замкнутый образ жизни, ни с кем не водит знакомств, и все его боятся, а пуще всех — хозяйка.

Все говорило о том, что человек это опытный и осторожный, что все подступы к себе он перекрыл.

Теперь и Лацису и Фролову, испытывающему неловкость оттого, что предложил неверную версию, стало совершенно ясно, что это и есть таинственный Николай Николаевич. Ошибки не могло быть. Нужно только действовать немедленно — такие люди, как этот, опасность чуют за версту. И все же Фролов уговорил Лациса дождаться утра и получить в свои руки ту главную улику, без которой допросы длились бы бесплодно несколько дней, несмотря на всю очевидность фактов. Он был уверен, что получит ее, эту неопровержимую улику.

На утро следующего дня женщина, как и было уговорено, забрала у Пискарева сапоги, и вскоре их уже осматривали у нее дома чекисты — Сергеев и Сазонов. Сергеев запустил руку в голенище и, сосредоточенно хмуря брови, прощупывал вершок за вершком каждую складку подкладки. Наконец его лицо расплылось в удовлетворенной улыбке, будто он поймал в сапоге налима.

— Есть… Чего-то есть… — тихо выдохнул он, поглядывая то на Сазонова, то на застывшую в благоговейном ужасе хозяйку. Он вынул руку из голенища и сказал Сазонову: — Ножик дай.

Наблюдавшая за действиями Сергеева женщина испуганно зашептала, не веря, что такое могло случиться с важным постояльцем:

— Господи, никак резать будете?.. А что же я постояльцу потом скажу? Он у меня строгий.

Сергеев снова опустил руку с ножом в голенище и, орудуя там, утешил вконец расстроенную женщину:

— Ты не бойсь… Теперь мы ему все сами скажем. Все как есть — и про то, что было, и про то, что будет…

С этими словами он извлек из сапога сложенный во много раз бумажный квадрат. Стал его разворачивать. Разгладил на руке, покачал головой.

— Вот ведь… это ж надо такое! — Сергеев поднял глаза на женщину: — Ну, показывай, где он у тебя размещается, постоялец? — И повернулся к Сазонову: — Найди двух понятых, чтоб все, значится, законно… Обыск делать будем…

Женщина испуганно стояла возле двери постояльца. Сергеев, заметив это, добродушно и грубовато сказал:

— Ты это… кончай его бояться, говорю тебе… Он уже, я так понимаю, все свои сапоги износил.

* * *

Резко распахнулась дверь, и в кабинет Лациса быстро вошел своей обычной уверенной походкой начальник оперативного отдела штаба армии Басов. И тут же за его спиною безмолвно вырос с винтовкой в руках часовой.

— Я надеюсь, хоть вы мне все объясните?! — зло и непримиримо выкрикнул Басов. — На каком основании?..

Но Лацис перебил его.

— А я, признаться, думал, — сухо сказал он, — что это вы мне все объяснять будете. Я вас буду спрашивать, а вы мне — объяснять… Да вы садитесь. Разговор у нас, я так понимаю, будет долгий.

Басов, не теряя спокойствия, присел к краешку стола.

— Что? Что вас еще интересует? — с благородным негодованием спросил он. — Да, я полковник царской армии и никогда этого не скрывал…

— А я вас об этом и не спрашиваю, — спокойно сказал Лацис.

— Так что же вас интересует?

— Сапоги.

И Лацис деловито поставил на стол уже знакомые нам сапоги, надраенные до блеска старательным сапожником.

— Ваши? — впился глазами в начальника оперативного отдела весь подобравшийся Лацис.

Басов на какой-то миг внезапно потускнел. Негодование сменилось на его лице страхом. Он сразу понял все или, по крайней мере, очень многое. Но тут же взял себя в руки.

— Э-э… возможно… Но как они оказались у вас? — с растяжкой, чтобы выиграть время, начал он.

— Случайно. Михаил Васильевич Пискарев передавал с их помощью вам письмо, а они вместе с письмом попали к нам.

— Какое письмо? Какой Михаил Васильевич? — снова возмущенно заговорил Басов, напряженно отыскивая про себя надежные ходы спасения.

— Слушайте, Басов! Мы ведь договорились, что задавать вопросы буду я! — резко сказал Лацис. — Но, если хотите, я отвечу на ваши вопросы. Какое письмо?.. От Щукина!..

— Не знаю такого.

— Какой Михаил Васильевич? — не обращая внимания на слова Басова, спросил Лацис и, подняв голову, сказал часовому: — Введите!

В коридоре послышались неуверенные шаги — один, другой, третий, — ломкие, настороженные и беспомощные.

Басов смотрел на дверь и напряженно ждал, на лице его играла язвительно-холодная усмешка.

В кабинет, припадая на культяпку, вошел сапожник. Был он гладко выбрит, но в той же потрепанной одежде.

— Михаил Васильевич Пискарев, — отрекомендовал его Лацис и посмотрел на Басова. — Что? Не знакомы?

Басов, широко разведя руки в стороны, расхохотался весело и внешне даже искренне.

— Помилуйте!.. Откуда?.. — давясь смехом, сказал он Лацису. — Что может быть общего у меня с этим оборванцем?

Лацис сощурил глаза, тихо переспросил:

— Общего? — Затем достал из ящика узкий сапожный нож с чуть-чуть загнутым вниз концом и с легкой терпеливой иронией добавил: — Ну хотя бы этот нож… Этот самый сапожный, заметьте, нож, которым вы с Пискаревым убили начальника оперативного отдела армии товарища Резникова!..

Басов, приобретший было прежний свой самодовольно-насмешливый вид, поперхнулся. Высокомерную его улыбку разом снесло с лица. Но — лишь на мгновение. И опять он попытался спастись.

— Не-ет!.. Нет-нет! Это какая-то ошибка! — возмущенно оправдывался он. — Что за бред? Какой нож? Какой еще Пискарев?

— Тогда, быть может, вы вспомните вот что: настоящее имя этого человека Сергей Викторович Ковальский… подполковник царской армии, бывший адъютант великого князя Михаила Александровича… Ну как?.. Вспомнили?.. Сейчас резидент Щукина… Что? Все еще не узнаете?

— Нет! — покачал головой Басов. — Я этого человека никогда не встречал.

Облегченно вздохнув, он откинулся на спинку стула и стал с пренебрежительным любопытством рассматривать хромого сапожника. Простовато-недоуменное лицо. И взгляд! Какой твердый взгляд! Держится молодцом! Значит, так и ему надо держаться…

Лацис тоже краем глаза следил за Пискаревым и Басовым и видел, что они настроены запираться до конца.

— А вы? — резко повернулся Лацис к сапожнику. — Может быть, вы узнаете Владимира Петровича Басова? Работает там же, где и вы, у полковника Щукина…

«Неужели Лацис допустил непростительную в его деле оплошность? — напряженно прикидывал в уме Басов. — Очная ставка двух запирающихся людей. Пожалуй, это промах! Только держаться так до конца!» И Басов возбужденно подался вперед, хотел возмутиться.

Но Лацис непреклонно закончил:

— Кличка — Николай Николаевич… Все еще не узнаете?

Сапожник зло громыхнул протезом и, успокоенный ловким запирательством Басова, резко тряхнул головой.

— Нет, — сказал он, без любопытства оглядывая сидящего возле стола Басова. — Представьте себе, в первый раз вижу.

— Правда? — не скрывая иронии, спросил у него Лацис. — А мне показалось…

Лацис достал из ящика стола фотографию. Это был снимок высших чинов полка черниговских гусар. В центре сидел высочайший шеф полка великий князь Михаил Александрович, по правую руку от него молодой офицер, в котором, однако, без труда можно было узнать Басова, а по левую — капитан, удивительно похожий на сапожника.

— …показалось, что вы давно знакомы. — С Басова Лацис перевел взгляд на «Пискарева». — Одно мне непонятно: где вы научились так сапожничать? И как это вас угораздило с ногой?

«Сапожник» презрительно усмехнулся.

— Если бы вы были военным человеком, Лацис, — сказал он, — то знали бы, что в кадетских корпусах и юнкерских училищах сапожное дело было важнейшим предметом… Что же касается ноги, то опять же, будь вы военным человеком, знали бы об отчаянной атаке черниговских гусар на германские пулеметы при Олешице в июне пятнадцатого. Многие офицеры потеряли там головы, я же — всего лишь ногу… Что-нибудь еще?

— Нет-нет, вы меня в самой малой степени интересуете. Больше вот «Николай Николаевич». — Он поднял глаза на Басова. — Кстати, фотографию эту мы нашли у вас… Да-да, какой просчет при таком-то опыте! Но не судите себя строго, и без этой фотографии улик против вас набралось достаточно… «Николай Николаевич».

Басов обреченно уронил голову…

Глава 28

Новороссийск встретил Красильникова и его товарищей — Кособродова и Николая — холодной, сквозняковой погодой.

Город стоял на бою ветров: они дули либо с гор, либо с моря. И лишь в короткие промежутки, когда один ветер приходил на смену другому, здесь устанавливалась непривычно тихая погода. Случалось это редко.

Кораблей в эту пору в Новороссийске оказалось много. Жестокие, ножевые ветры рвали на мачтах английские, американские и французские флаги, тоскливо свистели в крепко натянутых снастях. Тяжелые волны яростно бились о камни и об упругие железные корпуса.

Во мгле смутно вырисовывались высокие транспортные суда, похожие на исполинские каменные валуны. К бетонным пирсам их прижимали туго натянутые швартовы. Было темно и уныло. Лишь на шканцах самого большого транспорта ярко светил корабельный прожектор. В его лучах безостановочно двигались люди в светлых холщовых робах и высоких бескозырках. Это были английские моряки. Иногда кто-нибудь из них останавливался и, размахивая руками, как сигнальными флажками, исступленно что-то кричал.

Вот прожектор чуть переместился, выведя из грохочущей темноты огромный плавучий кран, пришвартованный между транспортом и пирсом. Тяжело поскрипывая, он надсадно поднял над палубой огромную горбатую глыбу. Раскачиваясь, на несколько мгновений эта глыба зависла над палубой и медленно поплыла в сторону.

Прожектор снова отклонился, и теперь в его лучах оказался небольшой маневровый паровоз. Ветер срывал с трубы паровоза клочки пара и с силой швырял их в темноту. Пыхтя и отфыркиваясь, паровоз подал к железному борту крана платформу. И на нее тотчас плавно, слегка продавливая ее, опустился огромный горбатый танк.

А неподалеку от выхода на пирс, на фоне судовых огней, четко вырисовывались часовые в черных шинелях. Матово блестели примкнутые штыки винтовок.

Часовыми были офицеры. Охрану пирса и прием танков у англичан вела офицерская рота дроздовцев.

Один из часовых поднял голову и стал настороженно вглядываться в черноту ночи. Затем громко спросил:

— Кто идет?

— Свои! Капитан Мезенцев!

На мгновение вспыхнул свет карманного фонарика и осветил лицо человека с большим шрамом на щеке. Капитан Мезенцев подошел к часовым:

— Ну как тут?

— Все спокойно, господин капитан, — тихо отрапортовал часовой и затем спросил: — Графика движения еще нет?

— Пока нет, господа!

Мезенцев щелкнул портсигаром, закурил и долгим внимательным взглядом посмотрел туда, где шла погрузка. В лучах прожектора тяжело покачивалась на тросах еще одна мрачная громадина.

* * *

Издали порт угадывался по резким мерцающим и слегка покачивающимся огонькам стоящих возле причалов кораблей и по тревожно мечущемуся лучу прожектора.

Время от времени прожектор освещал низко надвинувшиеся на землю рваные облака или медленно полз по бугру, выхватывая из темноты сухую траву и низкорослый кустарник.

Двое стояли возле вросшего в землю по самые оконца домика и, дымя цигарками, смотрели вниз на порт. Одним из них был Кособродов, второй — сутулый, впалогрудый — старик Данилыч, прежде он работал в карьере, где добывали камень для клинкера. Его-то и разыскал в первую очередь Кособродов, рассчитывая на непременную помощь этого верного старика.

Семья у Данилыча была большая и шумная, и поговорить о деле вышли во двор. Они стояли на краю крутого откоса.

— Вторую ночь грузят, — тяжело вздохнул Данилыч. — Наши, которые в порту, эти самые танки видели, говорят, что красным может каюк выйти. Так понимают, что супротив такой страшилы не устоять. Пуля ее не берет, бомба ее тоже, говорят, не берет. Броневик свободно может в землю затоптать, ежели, скажем, сойдутся.

— Каюк, говоришь? — задумчиво переспросил Кособродов, угрюмо проводив взглядом сноп света, на мгновение лизнувший сухую траву у их ног. — Это уж, Данилыч, с какой стороны посмотреть — если черт не выдаст, то и свинья не съест… Взрывчатка мне во как нужна, хоть пару пудов!

Данилыч поднял на Кособродова блеклые старческие глаза и долго молча смотрел на него.

— А-а, так вот ты зачем… — протянул он удивленно. — А я думал, ты уже старое-то бросил, седой черт. Внуки небось есть…

— Горбатого могила исправит, — скупо улыбнулся Кособродов.

— Ты этого добра днем с огнем у нас не найдешь. Нету.

— А на складе?

— На складе его никогда и не бывало. Каждую порцию для взрывов из города под большой охраной везли. И то, — Данилыч обернулся по сторонам, — наши хлопцы, я знаю, половинили. Партизанам в горы переправляли. А сейчас — все! Нету!

Так ничем закончился их первый день в Новороссийске. А на следующий день в порт отправился Красильников. В бушлате, в суконных матросских брюках, заправленных в сапоги, похожий на ищущего выгодной работы моряка, он с самого утра болтался возле портовых ворот, стремясь, однако, не очень попадаться на глаза часовым.

Разгрузку танков днем не производили. Потому и пирс, к которому были пришвартованы плавучий кран и английский военный транспорт «Орион», был пуст.

Семен Алексеевич уже собирался уходить, как вдруг увидел, что с «Ориона» на пирс спустились матросы и беспорядочной гурьбой направились к воротам порта. Он скорым шагом обошел штабеля бочек и тоже направился к воротам. Не доходя до них, остановился, сосредоточенно скручивая цигарку.

Когда английские моряки, предводительствуемые коренастым боцманом с серьгой в ухе, поравнялись с Семеном Алексеевичем, он жестом попросил у них огонька.

Моряки остановились. Боцман достал зажигалку, посмотрел на замысловато скрученную цигарку и улыбнулся. Заулыбались и другие, заговорили на непонятном Красильникову английском языке.

— Козья ножка, — попытался объяснить он любопытствующим морякам и, чтобы разговор не оборвался, жестами показал боцману: — Хочешь, тебе сделаю?

И, не ожидая его согласия, Красильников достал полный табаку кисет, рванул размашистым, изящным движением газету и ловко, одним приемом, скрутил предлинную козью ножку. Всыпав в нее рубленый корень самосада, он подал готовую цигарку боцману. Тот прикурил, затянулся. Лицо его дернулось и побагровело, он громко закашлялся. Моряки снова засмеялись и, обступив Семена Алексеевича и боцмана, по очереди стали пробовать самосад, гогоча и весело хлопая Красильникова по плечу. Знакомство завязывалось…

Но в это время юркий человек в штатском, по виду явно филер, тут как тут появился возле моряков, подозрительно присматриваясь к тому, что здесь происходит.

Красильников наметанным глазом сразу же заметил филера и понял, что знакомство с ним ничего хорошего ему не сулит.

— Ладно, ребята! Мне пора! — пробормотал он и попытался протиснуться сквозь толпу англичан. Но они его не отпускали. Звали с собой выпить. Семен Алексеевич правильно понял это приглашение по тем жестам, которыми моряки сопровождали свои слова.

— Не могу я, ребята! Некогда! — качал головой Красильников и затем вдруг, чуть прищурив глаза, сказал: — Вот завтра… Завтра можно… Завтра давайте встретимся…

При этом Семен Алексеевич прикладывал руку к щеке и даже закрывал глаза, чтобы моряки лучше поняли, что значит «завтра».

— Завтра… — повторил вслед за Семеном Алексеевичем высокий моряк с тяжелым упрямым подбородком и отрицательно покачал головой: — Нет!.. Нет завтра… Ту-ту…

Что-то резкое и гневное бросил в толпу филер. Высокий моряк огрызнулся и махнул в его сторону рукой. Весело и возбужденно переговариваясь между собой, моряки тронулись дальше. Филер уже стоял возле Семена Алексеевича и ждал, когда уйдут подальше моряки.

Но высокий моряк что-то понял, тоже остановился и, угрожающе поглядывая на филера, стал ждать. Тогда филер, смерив Красильникова недобрым взглядом, покорно побрел вслед за уходящей толпой англичан. «Спасибо, товарищ!» — мысленно сказал выручившему его моряку Красильников и, проводив англичан задумчивым взглядом, пошел в противоположную сторону.

Наплутавшись вдоволь в сложных лабиринтах припортовых улиц, Красильников вышел наконец к деревянным причалам. Здесь мерно покачивались на легкой волне ходкие рыбацкие фелюги. На корме одной ветхой лайбы сидел старик.

Увидев, что Красильников остановился, старик, глядя поверх очков, крикнул:

— Матрос, выпить чего не найдется?.. Есть отменная закуска! — И он показал на связку вяленой рыбы, висевшей на флагштоке.

Семен Алексеевич прошел не мешкая по причалу к лайбе.

— Какую службу здесь несешь? — дружелюбно спросил он старика.

— А служба у меня простая, — начал старик — видно, был из разговорчивых, — вроде сторожа я. — Он помолчал и с гордостью добавил. — Сорок годков день в день прослужил в этом порту, при таможне, а теперь… вот…

Семен Алексеевич даже присвистнул от удивления.

— Сорок лет?.. Наверное, многих моряков знаете?

— Известно, — кивнул бывший таможенник.

— А не доводилось вам встречать кого с бывшего эсминца «Гаджибей»? — дознавался Семен Алексеевич.

— С того, потопленного? — повел бровью в сторону рейда таможенник.

Красильников кивнул.

— Ходит тут один. Комендором был.

— Комендором? А фамилию его не вспомните? — с надеждой в голосе спросил Семен Алексеевич.

— А чего вспоминать? Воробьев его фамилия.

— Воробьев?.. Василий?.. — обрадовался Красильников.

— Василий. Он самый.

— Значит, он здесь? — продолжал несказанно обрадованный Красильников. — А где его можно повидать?

— Если есть на что выпить, то в аккурат через десять минут я его вам покажу.

— Есть! Есть! Пошли, папаша!..

Таможенник легко выбрался на причал.

— Подождите, а вахту кому?.. — вдруг остановился Красильников.

— А шут с ней, с вахтой!

В двух кварталах от порта, на ветхом каменном доме, висела на кронштейнах большая медная пивная кружка, а под нею красовалась надпись: «Эксельсиор». Старик таможенник свернул во двор, показал на пролом в стене, означавший вход. По выщербленным ступеням они спустились вниз. Под потолком каменного коридора висел тусклый керосиновый фонарь. Он освещал дубовую дверь.

Таможенник толкнул ее — и навстречу им с оглушающей силой вырвался нестройный гул, послышались невнятные пьяные голоса. Семен Алексеевич увидел низкий сводчатый зал, в котором за длинными дубовыми столами сидели люди. Это были рыбаки, грузчики, военные моряки, механики с мелких судов и портовые воры. На их одежде лежал отпечаток морских профессий. И только два филера, сидевшие неподалеку от входа, казались здесь такими же несуразными, как, скажем, архиерей на цирковой арене. Они тянули пиво и не спускали глаз с английских моряков, тесной кучкой сидевших за другим столом.

Таможенник повел Красильникова в конец зала ближе к стойке. Здесь в одиночестве сидел моряк в грубой брезентовой робе.

— Вот и дружок ваш — Воробьев, — показал старик.

Семен Алексеевич заглянул в лицо моряка, тронул его за плечо:

— Не узнаешь, Василий?

Моряк нехотя поднял голову, всматривался в Красильникова.

— Семен?.. Здорово! А мне кто-то сказал, что тебя будто убили. — Моряк ногой придвинул табурет для Красильникова и скомандовал в сторону стойки: — Матрена! Пива нам!

— А водочки не будет? — ласково напомнил таможенник, и глаза у него замаслились от ожидания.

Воробьев посмотрел на старика, покачал головой:

— Ох и надоел ты мне, старик!

Семен Алексеевич весело объяснил Воробьеву:

— Это он помог разыскать тебя. — И затем сказал таможеннику: — Вы бы сами выпили! А денег я дам!

— Понимаю! — проникновенно сказал таможенник.

Красильников достал из кармана несколько царских купюр и протянул их таможеннику. Тот не глядя зажал деньги в кулаке и, пятясь между столами, зашлепал к стойке.

А Семен Алексеевич и Василий Воробьев не спеша потягивали пиво и тихо переговаривались.

— Мне эта взрывчатка для большого дела нужна, — убеждал Красильников своего давнего друга, который сейчас смотрел на него какими-то грустными глазами.

— Не знаю, для чего она тебе нужна, но нету ее у меня. Я же не комендор сейчас. Рыбалю — и вся моя недолга.

— Значит, не поможешь? — тихо, чувствуя, как перехватывает от обиды горло, спросил Красильников.

— Значит, не помогу, Семен… — Помолчав немного, Воробьев хмуро добавил: — Да и к стенке сейчас за это без суда ставят!

— Боишься, выходит?

— Понимай как хочешь.

Красильников встал.

— Ты что ж, уходишь? — спросил, заметно трезвея, Воробьев. — А я думал, посидим… повспоминаем… Жизнь-то, жизнь ныне какая верченая… Одна и отрада — повспоминать…

— Нам вроде вспоминать нечего, — сухо сказал Красильников и, не прощаясь, круто повернувшись, двинулся к выходу. Поднявшись по ступенькам, постоял немного — нет ли хвоста? — и, успокоенный, зашагал по улице. Он так и не заметил, как из пивной выскользнул филер и приклеился к его следу…

Вот уже кончилась улица, и он свернул в переулок. Когда проходил возле какого-то дома мимо железной калитки, чья-то сильная рука внезапно ухватила его за рукав бушлата и рванула к себе. Калитка тотчас же захлопнулась, скрежетнул железный засов. Не успел Семен Алексеевич что-либо сообразить, как увидел, перед собой улыбающегося Воробьева.

— Не видал разве? За тобой шпик увязался… Давай за мной! — проговорил он, тяжело дыша.

— Как ты сюда успел? — удивился Красильников.

— Известно… проходными дворами, — переводя дух, ответил Василий и крепко, по-матросски хлопнул его по плечу.

Они торопливо пошли по какой-то сложной, запутанной дороге — мимо дровяных складов, старых сараев, полуразваленных землянок…

Верстах в пяти от Новороссийска, на берегу небольшого заливчика, стояло несколько выщербленных морскими ветрами рыбацких хат. А неподалеку от них вольготно покачивались на волнах заякоренные шаланды и баркасы. Сюда Воробьев и привел Семена Алексеевича.

— Вон мой корабль стоит…

«Мария» — крупно было выведено белой краской на борту ничем не примечательного баркаса.

— Здравствуйте вам, — послышался певучий женский голос.

Семен Алексеевич обернулся. Перед ним стояла с молодой смелой улыбкой на красивом веснушчатом лице статная русоволосая женщина.

— Мария, те пироксилиновые шашки, что мы когдась рыбу глушили, где у тебя? — спросил Василий у женщины.

— Возле хаты закопаны.

— Много осталось? — уточнил Василий, и было ясно, что такого рода разговоры здесь — дело будничное.

— Богато еще! Пуда два…

— Выбери их из земли и подсуши. Они ему для настоящего дела нужны! — Василий с уважением кивнул в сторону Красильникова.

— Что ж, раз нужны — выберу, — сразу и просто согласилась женщина.

— И деготь мне приготовь, замажу на баркасе твое имя! — крикнул ей вслед Василий и, встретив недоуменный взгляд Красильникова, охотно объяснил: — По сухопутку из города с пироксилином никак не выйти. Патрули везде шастают… Попробуем, как стемнеет, до Зеленого мыса морем вас вывезти… А там через горы, тропами.

К вечеру Красильников привел сюда, в рыбацкую хижину, Кособродова и Николая, и они, не мешкая, стали готовить баркас к выходу в море. Воробьев выволок из хаты несколько связок просушенных рыбацких сетей, сноровисто расправил их на корме, возле старенького, добросовестно отслужившего уже десять своих жизней движка. Под сетями сложили пироксилин и несколько динамитных шашек, которые каким-то чудом достал в городе у кого-то Кособродов. Принес Дмитрий Дмитриевич и ту главную новость, ради которой оставался в городе. Знакомый машинист достоверно сообщил, что эшелон с танками тронется к фронту завтра в десять часов. К этому времени они должны уже добраться до места.

Когда совсем стемнело, Мария пригласила всех в хату, выставила на стол чугунок вареной картошки, хлеб, десяток вяленых кефалей.

Ели молча, сосредоточенно и торопливо. Почти одновременно встали, поблагодарили хозяйку. Воробьев взглянул на часы:

— Ну что ж! Тронемся помалу! Времени надо с запасом: бригантина у меня норовистая. По части мотора!..

Но мотор завелся сразу, с первого поворота ручки, затарахтел бодро, весело.

Баркас шел вперед в кромешной тьме, слегка покачиваясь на волнах. Сидя на носу, на бухте свернутого каната, пристально вглядывалась вперед Мария. За рулем стоял Воробьев. Семен Алексеевич, Кособродов и Николай расположились рядом с ним на залепленных рыбьей чешуей ящиках.

— Ну что ж, я так считаю, — вращая штурвал, громко рассуждал Василий, — что если эшелон отправляется в десять, то раньше двенадцати он до Тоннельной не дойдет. Так ведь? — Он покосился на Кособродова, словно хотел сверить ход своих рассуждений с тем, что думают остальные.

— У них, конечно, два паровоза будет и толкач на подмогу, — рассудительно ответил Кособродов. — Правда, и горки там…

— Во-во! — согласился Воробьев. — Поэтому я два часа и кладу.

— Полтора, — коротко уточнил Кособродов.

— Все равно успеете. Пеши — если мерить от Зеленого мыса — верст двадцать, не боле, — поддержала на добром распеве этот разговор Мария.

Светало. Сквозь плотную замесь низких облаков просачивались мутные волны лунного подзеленевшего света. Справа, вдали, над гребнями убегающих валов, показалась полоса желтоватого гористого берега.

— Василий! — раздался тревожный оклик Марии. — Смотри туда… Мористей…

Там, вдали, за грядой волн, смутно угадывался силуэт какого-то судна. Оно шло прямо на баркас, вырисовываясь все ясней и ясней. И вот уже стал виден его топовый белый огонь на верхушке мачты и два бортовых: зеленый и красный.

Василий сразу же переложил штурвал — и баркас, резко накренившись, лег право на борт, носом к берегу.

— Может, пронесет! — тревожно проговорил Василий. Но — не пронесло! На судне сначала показалась световая точка, потом из нее вырвался сноп света и быстро заскользил по гребням зыбких пенящихся волн. Он быстро приближался к баркасу. Осветив баркас, прожектор внезапно погас. И тотчас на судне заработал ратьер, который стал посылать в сторону ускользающего баркаса предостерегающие световые сигналы: точки, тире, точки…

«Приказываю… лечь… в дрейф…» — медленно прочитал Василий и вопросительно посмотрел на Семена Алексеевича. Тот стоял недалеко от штурвала, закусив губы, и на лице его резко обозначились скулы.

— Вася! Это патрульное!.. Патрульное… Не отстанут так… Пироксилин! Пироксилин кидайте в воду, пока нет прожектора! — тревожно закричала Мария.

— Подожди ты, скаженная! — резко оборвал ее Василий, мысленно вымеряя расстояние между судном и баркасом.

Тут же на воду неподалеку от них снова упал луч, заскользил к баркасу. Тогда Василий второпях передал штурвал Красильникову, а сам бросился к движку: добавить газку — и к берегу. Только в этом было сейчас спасение.

Когда стремительный прожекторный луч накрыл баркас, Красильников мгновенно переложил штурвал — и тут же, резко вильнув, баркас ушел в темноту. И опять луч беспомощно, слепо заскользил по волнам, нащупывая суденышко, и опять стал наползать на его борт. И снова Красильников, резко передернув штурвал, увел посудину в темноту. Так раз за разом уходил баркас от луча прожектора, мечась между беспорядочными волнами и бурунами.

— Молодец, Семен! — послышался восхищенный голос Василия.

С судна потянулась пунктирная нитка трассирующих пуль. Однако пулеметная очередь прошла в стороне от баркаса.

К штурвалу снова стал Василий и замысловатыми зигзагами повел баркас к берегу. Верткое суденышко скользило по волнам, то прячась за ними, то взлетая на мгновение на гребень волны, чтобы тут же спрятаться, заслониться ею…

— Все равно сейчас догонят! — хмуро глядя на мчащееся на всех парах патрульное судно, пробурчал Кособродов.

Василий смерил глазами расстояние до берега и заметно повеселевшим голосом ответил, храня на лице спокойствие:

— Может, догонят, а может, и нет… Сейчас, ближе к берегу, глубина спадет, и они дальше не сунутся.

Раскатисто ударила с судна пушка, и впереди баркаса взметнулся сноп воды. Прежде чем он опал, пушка снова раскатисто ударила. Теперь вода взметнулась совсем близко за кормой и ливнем прошлась по баркасу.

— Василий, смотри! Вилку ставит! — предупреждающе крикнул Семен Алексеевич.

— Вижу, — тихо, скорее сам себе, ответил Василий, изо всех сил наваливаясь на штурвал.

Высокие гейзеры взметнулись левее баркаса — снаряды разорвались по старому курсу.

— Все, хлопцы! Все!.. Машину стопорит! — донесся злорадный голос Марии. — Боится, гад, дальше идти!..

Патрульное судно выстрелило еще раз. Но это уже от бессилия — снаряды разорвались совсем в стороне.

Баркас быстро проскользнул в тень обрывистого, поросшего кустарником берега. Василий облегченно вздохнул, застопорил двигатель, и на баркасе стало тихо. Все звуки: шелест грузно накатывающегося на гальку прибоя, слабое цоканье капель, падающих с мокрых ветвей, сонные вскрики какой-то птицы — воспринимались после только что пережитого острей, отчетливей.

Патрульное судно несколько раз прошлось вдоль берега, в полуверсте от береговой кромки, обшаривая прожектором выступающие из воды скалы. Но уже порядком рассвело, и луч прожектора стал тусклым и расплывчатым. Баркас затаился между серыми каменными валунами и по цвету слился с ними.

Проводив долгим взглядом растаявшее в море судно, Семен Алексеевич вместе с Кособродовым и Николаем выбрались на берег. Мария и Василий передали им мешки.

— Домой-то как доберетесь? — сочувственно спросил Красильников. — Ну как снова патруль подловит?

— Ты за нас не бойся, — бодро ответил Василий. — Нам это не впервой, правда, Мария?.. Вы за себя бойтесь! Дорога-то небось крепко охраняться будет.

— Ничего. Черт не выдаст, свинья не съест, — привычно повторил свою любимую пословицу Кособродов.

Они попрощались.

Утро было унылое, пасмурное. Густой, липкий туман выползал из моря, накапливался на пригорках и стекал в распадки и буераки, теряя белые ватные клочки на багряно-желтых ветках деревьев…

Семен Алексеевич, Кособродов и Николай с мешками на спинах торопливо шагали друг за другом.

Они боялись одного — опоздать — и оттого спешили. Идти пришлось почти все время в гору.

К десяти часам, ко времени отправления из Новороссийска литерного эшелона, еле живые от усталости, они добрались до места.

Зажатая с обеих сторон скалами, внизу заблестела под солнцем железная дорога — два тонких, как лезвия ножей, луча, сходящихся у горизонта. Красильников и Кособродов, лежа на краю обрыва, смотрели на нее. А Николай, цепляясь за выступы в камнях, спустился на полотно, огляделся по сторонам, подошел к рельсам, зачем-то постучал сапогом по металлу. И лишь после этого махнул рукой: «Давайте!»

Красильников и Кособродов стали осторожно спускать на веревке тяжелый мешок со взрывчаткой.

Глава 29

На товарном дворе железнодорожной станции Новороссийск, куда ночью были поданы платформы с танками, заканчивалась подготовка эшелона к отправке. Солдаты тщательно укрывали брезентом стальные махины. Железнодорожники в последний раз проверяли буксы и сцепку. В голове эшелона стоял под парами мощный паровоз, за ним виднелся пассажирский вагон для свободных от караула офицерских смен. Еще дальше, в хвосте длинной цепи платформ, тоже неутомимо выбрасывал в небо белые облачка маленький паровоз-толкач.

Начальник литерного эшелона капитан Мезенцев медленно шел вдоль платформ, придирчиво и горделиво вглядываясь в укутанные брезентом громады. Он остановился возле пассажирского вагона, взглянул на часы. Помедлил немного и зычно крикнул:

— Господа офицеры! По местам!

Похожие в своих черных одеждах на монахов, дроздовские часовые полезли каждый на свою платформу, вытянулись там по стойке «смирно». Те, кто сопровождал Мезенцева, поднялись в классный вагон. Мезенцев снял фуражку и, осознавая важность момента, выдохнув негромко: «Ну, с Богом!», торжественно взмахнул ею.

Послышались протяжные гудки паровозов. Часовые на платформах мелко крестились. Разом лязгнули буфера, заскрипели колеса — эшелон сдвинулся с места и, медленно, тяжело набирая скорость, грузно поплыл по рельсам.

Капитан Мезенцев вскочил на подножку классного вагона и снова бросил взгляд на часы: было ровно десять часов утра.

В ту же минуту новороссийские телеграфисты передали эту новость по всему маршруту следования литерного эшелона.

Вся дорога — от Новороссийска до Харькова — ждала этого сигнала. Тотчас после него на станции и полустанки, покинув казармы, прибыли роты охраны. Патрульные устанавливали на рельсы дрезины и отправлялись — в который раз! — проверять исправность путей…

Сообщение о выходе литерного из Новороссийска было принято в Харькове, в ставке командующего Добровольческой армией.

Адъютант его превосходительства Кольцов с десяти часов утра ни на секунду не позволил себе отлучиться из аппаратной. Едва только последний сантиметр ленты вышел из буквопечатающего аппарата, как он немедленно отправился наверх. Тщательно оглядев себя с ног до головы в зеркале и оправив френч, вошел в кабинет командующего.

— Ваше превосходительство, экстренное сообщение! В десять ноль-ноль — точно по намеченному графику — литерный эшелон вышел из Новороссийска! — четко доложил он.

Ковалевский оторвался от дел, довольно улыбнулся и удовлетворенно сказал:

— Отлично, Павел Андреевич!.. И вот о чем я вас буду просить. Лично проследите за продвижением этого эшелона. Это чрезвычайно важно. Время от времени докладывайте мне.

Кольцов щелкнул шпорами — шпоры длинно прозвенели малиновым звоном.

— Слушаюсь, Владимир Зенонович! — И вышел. Он сел за свой стол и уже ни на чем другом не мог сосредоточиться. Мысленно он видел этот эшелон с английскими танками, находившийся тридцать минут, нет, уже сорок минут в пути.

«На сорок минут ближе к Москве! — тяжело думалось Кольцову. — Неужели это неотвратимо? Неужели Красильников с друзьями не остановят? Конечно, Ковалевский преувеличивает значение этих танков для победы. Но они, действительно, многое могут решить… Многое! Что я могу сделать? Что?..»

Ожидание часто похоже на бессилие: та же растерянность, та же безысходность… И чем больше проходило времени, тем сильнее в душе Кольцова нарастала тревога, в голову лезли разные — то опасливые, то подозрительные, то сумасбродные — мысли.

«Так вот в детстве бывало: на дерево взберешься, сидишь на какой-нибудь не очень крепкой ветке и дрожишь, что упадешь. И вниз спуститься не можешь, боишься! — судил о своем настроении Кольцов. — В сущности, любое чувство — деспот. Но самое деспотичное — тревога. Чего я боюсь? Больше всего неизвестности… Где-то в степи, на перегоне между Новороссийском и станцией Верхне-Баканская, Красильников с товарищами, может быть, идут на смерть. И я ничем, ничем не могу им помочь! Действительно, как в детстве на ветке — сидишь и беспомощно ждешь, когда треснет под тобою сук и ты полетишь на землю… Но Ковалевский спокоен, и Микки спокоен. Спокойны все в штабе… Уверены? Беспечны?.. Нет, не это… Просто для них эти танки, все это — дело неживое. А для меня — кровное».

Время шло медленно-медленно, оно дробилось на какие-то бесконечные, чересчур удлиненные мгновения.

«Где же сейчас эшелон? Постой… наверное, у станции Гайдук. У меня же отмечено: до станции Гайдук — пятьдесят минут… — не в силах унять волнение, прикидывал Кольцов. — Гайдук… потом Тоннельная… и Верхне-Баканская… Где-то там поезд медленно и верно приближается к своей гибели. Но и после того, как махина превратится в искореженные кучи железа, мне еще долго терзаться в неведении… А пока… пока десять часов пятьдесят минут! Эшелон вот-вот прибудет на станцию Гайдук».

Кольцов встал и, стараясь, умерить свое нетерпение, медленно направился в аппаратную. Там, в деловой, многоголосой сумятице, в судорожном перестуке телеграфных аппаратов, возле напряженных и нервных рук телеграфистов, легче было ждать вестей…

* * *

Два мощных паровоза неутомимо тянули тяжелый состав по узкой полоске равнины. Она была черна — ее давно иссушили северо-восточные ветры, которые в этой местности звали бора, и выжгло беспощадное солнце. На этой черноте как лужи белели пятна цементной пыли, задутой сюда с ближайших цементных заводов.

Равнина прямо с разгона упиралась в горы, которые высились в голубом и зыбком мареве. Там, куда под всеми парами мчался поезд, они напоминали давно покинутую людьми крепость с полуразрушенными дозорными башнями и острыми зубцами обветшалых, но еще крепких бойниц.

…Горы подступали все ближе. И вот уже, замедлив ход и натужно пыхтя, поезд стал втягиваться в узкий коридор среди скалистых гребней, поросших одинокими, скрюченными деревьями и кустарниками. Ветер усилился, холодный и кинжальный, он бил в лицо часовым, стоявшим на платформах, и те зябко кутались в воротники своих черных шинелей.

* * *

Кольцов находился все в том же неотступно-напряженном состоянии, следя за каждым движением людей в аппаратной, когда наконец телеграфист протянул ему ленту.

— Ваше благородие, литерный проследовал станцию Гайдук!

Кольцов, читая, протянул ленту между пальцами.

— Следующая Тоннельная?

— Так точно, ваше благородие. Она самая, Тоннельная, потом Верхне-Баканская, потом…

— У вас карты какие-нибудь есть?

— Так точно. Какая нужна?

— Северо-Кавказская и Донецкая дороги!

Телеграфист тотчас отошел к шкафу и, порывшись в нем, выложил перед Кольцовым две карты.

— Вот, пожалуйте! — поспешил доложить он. — Это — Северо-Кавказская. Вот она — Тоннельная!

Кольцов склонился к карте и, уставившись в нее долгим взглядом, сидел молча и неподвижно, перебирая в уме события последних часов.

Гайдук… Тоннельная… Верхне-Баканская… Через черные кружки на карте протянулась короткая и извилистая красная нитка.

— Тут, ваше благородие, такая дорога, не приведи Господи. Горы… Подъемы… Спуски…

— Взгляните, ничего не передали? — вернул телеграфиста к его делу Кольцов.

— Минутку! — Телеграфист шагнул к аппарату и вскоре вернулся с пучком ленты. — Все в порядке, ваше благородие! Проследовали Тоннельную!

После этого, поняв, что ему нечего делать у телеграфистов и на судьбу поезда отсюда он никак не может повлиять, что в приемной у него, наверное, скопилось много дел, Кольцов покинул аппаратную. Медленно расхаживая по приемной, он мысленно представлял, как это будет, если произойдет крушение… Дорого бы он, ох как дорого бы заплатил, чтобы увидеть все это наяву…

Настенные часы показывали без четверти двенадцать. Это давным-давно должно было случиться. Нет, это уже случилось, иной мысли Кольцов не допускал.

— Скоро должно поступить сообщение с Верхне-Баканской, — устало сказал он Микки. — Сходите в аппаратную.

Когда Микки вышел, Кольцов достал из кармана портсигар и нервно закурил. На лбу его блестели студеные бисеринки пота. И опять новое волнение: Микки слишком долго не возвращается из аппаратной, что бы это значило? Наконец Кольцов услышал его шаги.

— Ну что там?

После паузы, которая Кольцову показалась бесконечной, Микки ответил:

— Сообщений еще не поступало, Павел Андреевич.

В четверть первого Кольцов не выдержал и сам заспешил и аппаратную. Пошел для того, чтобы самому услышать, что о литерном — никаких сообщений.

В аппаратной все так же бесстрастно стучали буквопечатающие аппараты, ползли ленты с новостями… Увидев Кольцова, телеграфист привстал из-за стола, обеспокоенно пожал ллечами.

— Все еще никаких сообщений, господин капитан!

— Странно!

Час дня… два часа… Казалось, время утяжелилось… Несколько раз в аппаратную ходил Кольцов. Ходил Микки. Но все было по-прежнему неопределенно, неясно.

— Не могло что-либо случиться, Павел Андреевич? — с тревогой спросил Микки.

— Ну что вы, Микки! Там же кругом охрана! Не арбузы везут!..

— Но почему же в таком случае… — заикнулся Микки, обычно ни о чем серьезно не беспокоившийся.

— Вероятно, где-то на линии повреждена связь, — с серьезнейшим видом высказал предположение Кольцов.

— Вы так думаете?

— Уверен.

Но и в три часа дня сообщений о литерном все еще не было. Кольцов, которому полагалось встревожиться, доложил об этом Ковалевскому.

Командующий, хмурясь, затеял игру с пенсне.

— Что же могло случиться? — нервно вслух размышлял он. И, явно расстроенный неизвестностью, горестно взглянул на Кольцова. Кольцов стоял у стола командующего, всем своим видом говоря, что готов выполнить любое его приказание, но ответить на этот вопрос он не в силах.

Ковалевский пожевал губами и, уже по-настоящему тревожась, попросил:

— Прикажите начальнику связи немедленно связаться со всеми станциями перегона, по которым должен следовать литерный. Пусть, черт их дери, узнают наконец, в чем там дело?..

Кольцов хотел уйти, но дверь распахнулась и в кабинет вошел Щукин. Не взглянув на Кольцова, доложил:

— Ваше превосходительство, на перегоне Тоннельная — Верхне-Баканская была произведена попытка взорвать литерный. Один из покушавшихся убит…

Кольцова шатнуло. Если бы Ковалевский или же Щукин в это время посмотрели на него, они бы заметили, какое отчаяние на мгновение овладело им. «Была произведена попытка…» Значит, литерный не взорван… «Один из покушавшихся убит…» Кто? Красильников? Кособродов? Николай?

— Личность убитого пока не установлена, — глухо, как из-за стены, доносились до Кольцова размеренные слова Щукина.

— Что с поездом? — почти выкрикнул Ковалевский.

— Все в порядке, ваше превосходительство. Проследовал Екатеринодар. Движется на Ростов.

Кольцов тихо вышел из кабинета, сел за свой стол.

— Вы слышали, Павел Андреевич? — спросил Микки.

— Да-да… Я очень рад, Микки!

— Я тоже, Павел Андреевич!..

День тянулся бесконечно долго. Все, что делал потом Кольцов, он делал как во сне. Отвечал на какие-то телефонные звонки. Приносил и уносил какие-то телеграммы. С кем-то разговаривал. Кажется, улыбался. И думал, думал. Ах, почему он кому-то передоверил такое важное дело?! А что теперь? Теперь — все! Теперь уже никакая сила не остановит этот чертов эшелон, эшелон смерти…

— Капитан!.. Павел Андреевич! Командующий просит вас зайти! — тихо сказал Микки.

— Изволили звать, ваше превосходительство? — спросил Кольцов, устало переступая порог кабинета командующего.

— Павел Андреевич! — сказал Ковалевский бодрым голосом и протянул ему несколько срочных бумаг. — Отдайте зашифровать и отправить!.. Вот эту депешу генералу Кутепову, его корпус продвигается на Курск, Орел…

— Выходит, еще неделя-другая, и Орел будет наш, Владимир Зенонович?

— Ну, у Орла когти крепкие, так с ходу их не обрубишь! Но… — Ковалевский помедлил немного и затем с легкой тревогой спросил: — Как с литерным?

— Проследовал Батайск, Владимир Зенонович.

— Отлично, значит, к утру будет у нас, — щелкнул пальцами Ковалевский.

Кольцов потускнел — нервы! Он устал скрывать свои чувства. Это не ускользнуло от внимания командующего.

— Что, капитан, устали? — сочувственно спросил он и затем ободряюще добавил: — Потерпите немного, отдохнем в первопрестольной… И вот что, голубчик: сварите-ка глинтвейна, нервы отпустить. Нам еще долго тут мучиться.

Так было заведено в штабе: адъютант уходил отдыхать после того, как командующий покидал кабинет и отправлялся в свои покои. Не по возрасту неугомонный Ковалевский в этот вечер, судя по всему, не собирался ложиться спать.

Согласно директиве Деникина, 12 сентября началось новое наступление на Москву. В директиве оно называлось решительным и последним. Войска Добровольческой армии двигались по направлению к Курску, встречая отчаянное сопротивление красных. Ковалевский ожидал сопротивления, у красных было время для организации обороны. Но он не предполагал, что сопротивление их будет столь упорным. Задача перед Ковалевским была поставлена трудная: сломить противодействие противника, сделать все для того, чтобы так тщательно подготовленное наступление с первых дней не захлебнулось. В эти первые дни во многом решался исход всей операции. Понимая это, Ковалевский неустанно следил за продвижением войск, стараясь, однако, не отвлекать штабы лишней своей опекой. И все же, едва где-то происходила заминка, он спешил скорее перебросить туда подкрепления — сейчас он уже не придерживал резервов.

Полученные от союзников танки генерал Ковалевский считал своим главным, способным решить все резервом, который он собирался пустить в действие в самый ответственный момент — когда выдохшимся и уставшим войскам понадобится допинг, когда они выйдут к Туле — арсеналу России и последней крепости перед Москвой.

Кольцов отпустил до утра Микки и теперь неторопливо, но нервно вышагивал по приемной, мысленно снова и снова возвращаясь к литерному. Он понимал, что литерный вышел уже на ту прямую, где, казалось, никакая сила не сможет его остановить. В три утра, согласно графику, литерный будет в Харькове. И тогда не останется ни одного шанса как-нибудь повлиять на дальнейшие события.

— Литерный проследовал графиком…

Кольцов стоял у карты.

— Ваше благородие!

Кольцов медленно повернул голову. Глаза его какое-то время рассеянно и слепо блуждали по приемной. И наконец взгляд Кольцова наткнулся на стоявшего возле него запыхавшегося телеграфиста с пучком ленты в руках.

— Ваше благородие! Литерный проследовал графиком Матвеев Курган! — восторженно проговорил телеграфист, удивляясь странной понурости адъютанта его превосходительства.

— А-а, это ты! — вспомнил Кольцов и переспросил: — Говоришь, проследовал Матвеев Курган?

— Так точно, проследовал! Так что приближается… — сбавляя тон, словно извиняясь, продолжал телеграфист.

— Это хорошо, — Кольцов похлопал его по плечу, твердо добавил: — Это очень хорошо, что приближается!

— Так точно! Извелись, гляжу, совсем с лица спали… — с отчаянной откровенностью пожалел Кольцова телеграфист и двинулся к выходу.

Кольцов, грустно улыбнувшись ему вслед, остался стоять посредине приемной, в голове его ворочались мысли одна тяжелее другой.

Можно попытаться самому уничтожить эшелон, хотя шансы и ничтожные. И все же они пока имеются… пока… Но есть ли у него право оставить штаб сейчас, когда началось наступление, когда любая информация отсюда может принести огромную пользу?.. Посоветоваться бы сейчас с Лацисом, Фроловым. Что сказали бы они? Но разведчику всегда не с кем советоваться.

А литерный уже проследовал Матвеев Курган. Еще несколько часов — и уже будет поздно и бессмысленно что-либо предпринимать… Что толку, если он останется в штабе, а Добрармия возьмет Москву? Какой будет смысл в его пребывании здесь?.. В приемной зазвонил телефон. Кольцов не поднял трубку, он быстро пересек приемную и скрылся за большой дверью, ведущей в жилые апартаменты.

У себя в комнате он зажег свечу, стал быстро перебирать бумаги. Вот он поднес одну к пламени свечи, и она тотчас полыхнула.

Итак, один только выход — он уходит. Уходит, чтобы никогда больше сюда не вернуться, чтобы навсегда снять чуждую ему белогвардейскую форму. Впрочем, быть может, форма ему еще сослужит последнюю службу…

Пламя свечи жадно пожирало один листок за другим. И этим маленьким костром Кольцов как бы подводил черту под нынешней своей жизнью.

Нет, он не торопился, но и не медлил, прежде чем поднести к огню очередной лист. Черты его лица сохраняли обычное выражение спокойной, даже несколько самоуверенной сосредоточенности. Лишь зыбкие и пестрые отсветы пламени ложились на его лицо, будто непосредственные отражения тех мыслей, которыми он был сейчас поглощен. Он еще сам не знал толком, что предпримет. Никакого плана у него не было. Но и сидеть здесь и ждать он не мог. Не имел права — он обязан попытаться что-то сделать. Должен исчерпать все попытки.

Когда рассыпался пеплом последний лист, Кольцов забросил папку подальше на шкаф. И, погасив свечу, вынул из ящика стола два пистолета. Проверил их и сунул в карманы. Потом положил перед собой лист бумаги, взялся за ручку.


«Наташа, Иван Платонович! Операция провалилась. Кто-то из наших убит, — торопливо вывел он на бумаге. — Поэтому я должен что-то предпринять (слово «должен» дважды подчеркнул). — В штаб больше не вернусь. Вам тоже советую сегодня же уйти… Прошу, позаботьтесь о Юре.

Павел».


Перед последним словом он затем написал: «Ваш…» Свернув письмо, посмотрел на часы и громко позвал:

— Юра!

Когда Юра вошел, Кольцов при нем запечатал письмо и тяжело поднялся от стола.

— Оденься! — сказал он. — Пойдешь с этим письмом на Николаевскую, двадцать четыре, квартира пять… Запомнил?

— Сейчас? — удивленно спросил Юра, со сна поглаживая озябшие плечи.

— Да! Передашь его Наташе… ты ее знаешь… И постарайся, чтобы письмо не попало в чужие руки! — тихо попросил Кольцов.

— Я быстро, Павел Андреевич! — Почувствовав напряженную необычайность происходящего, Юра с готовностью бросился к двери.

— Постой! Будет лучше, Юра, если ты останешься со Старцевыми. Не вернешься сюда. Им можно доверять, как родным. — Было в голосе Кольцова что-то такое, чего не слышал Юра прежде. — Ладно… иди… — чуть дрогнувшим голосом сказал Павел и добавил тверже и суше: — Я потом тебе… потом все скажу!..

Глава 30

В желтом беспокойном разливе станционных огней было видно, как резкий порывистый ветер гнул к земле тяжелые тучи.

Бестолково раскачивались жестяные плафоны тускло горящих ламп, и по блестящему от сырости перрону скользили причудливые тени. Часовой с винтовкой старательно вышагивал взад и вперед по пустынному перрону, стуча коваными каблуками сапог.

Станция была большая, со множеством запасных и подъездных путей, на которых стояли воинские эшелоны с пушками и гаубицами, с запломбированными товарными вагонами, с теплушками, откуда выглядывали головы перевозимых лошадей.

Ближе к главным путям застыл длинный состав с лесом. К составу был прицеплен окутанный парами паровоз. В отблесках паровозной топки можно было увидеть черные лица машиниста и кочегара. Ожидая разрешения на отправку, они ужинали. А впереди паровоза мерцали настороже сигнальные огни стрелок.

Оттуда, от стрелок, вдруг послышался тревожный оклик:

— Стой! Кто идет?

— Офицер! — спокойно ответил голос.

— Пароль?

В ответ — молчание.

— Пароль говори! Стрелять буду!.. — напрягся голос у часового. Машинист в промасленной кожаной фуражке высунулся из окошка паровозной будки, с любопытством глянул туда, откуда доносились голоса. В расплывшемся свете сигнального огня вырисовывалась стройная фигура незнакомого человека. Это был Кольцов. Он спокойно стоял, засунув руку в карман плаща.

— Болван! Сейчас же веди меня к караульному начальнику! — повелительно прикрикнул он на часового, вставшего против него с винтовкой наизготовку. Часовой тотчас поднес к губам свисток. Раздалась тревожная трель вызова.

Грузно перепрыгивая через рельсы, к месту происшествия спешил караульный начальник — фельдфебель. Следом за ним бежал солдат с винтовкой. Фельдфебель подскочил к Кольцову злой, взбыченный, готовый ринуться на него.

— Кто таков? — тяжело дыша, спросил он.

Кольцов пренебрежительно проговорил:

— Фельдфебель, не тыкай! Я — офицер! — и властно потребовал: — Проведи меня к начальству!

…Впереди сердито вышагивал фельдфебель, за ним, зябко кутаясь в воротник плаща, Кольцов, замыкал это шествие солдат с винтовкой. Они прошли по мокрому перрону и свернули в помещение станции.

Фельдфебель тщательно и громко, чтобы слышали в помещении, вытер ноги и вошел в большую, ярко освещенную комнату с зашторенными окнами. Здесь, среди дыма и окурков, сидели два офицера и несколько чинов станционной администрации.

— Так что, ваше благородие, человека задержали на путях! — усердно доложил он старшему здесь по чину — капитану с прической «под бобрик». — Ругаются! Говорят — офицер!..

— Давай его сюда!

Фельдфебель приоткрыл дверь и приказал солдату:

— Введи задержанного! — а сам опять замер у дверей с ретиво-одеревеневшим выражением лица.

Кольцов в сопровождении солдата вошел в комнату, не спеша и спокойно огляделся. Головы сидящих медленно повернулись к нему. Капитан — видимо, самый старший здесь, — прищурясь, оглядел Кольцова, на мгновение с недоумением задержал взгляд на его офицерском плаще без погон и сквозь зубы спросил фельдфебеля:

— Как он оказался на территории станции?

— Не могу знать, ваше благородие! — вытянулся фельдфебель.

Капитан резко повернулся всем телом к Кольцову и так же сквозь зубы спросил:

— Документы какие-нибудь имеются?

Кольцов покровительственно усмехнулся:

— Конечно, господин капитан!

Он расстегнул плащ, под ним блеснули адъютантские аксельбанты. И тотчас все сидящие в комнате многозначительно переглянулись. А капитан начал загипнотизированно подниматься со стула.

Кольцов с изящной небрежностью достал из нагрудного кармана мундира удостоверение, протянул его офицеру.

— Прошу, капитан!.. Жарковато у вас, однако. — И он деловито стянул с себя отсыревший плащ.

Все присутствующие в комнате на мгновение застыли.

Кольцов спокойно стоял и ждал, когда капитан вернет ему удостоверение. Сверкающие аксельбанты, большие цветные шевроны на рукавах мундира и шитые золотом погоны придавали ему такой внушительный и строгий вид, что никто не удивился, когда капитан торжественно и радостно объявил:

— Господа, знакомьтесь! Старший адъютант его превосходительства генерала Ковалевского капитан Кольцов.

Загремели стулья. Все присутствующие в комнате вскочили. А фельдфебель, уже давно стоявший навытяжку, угрюмо скосил глаза на солдата-конвоира и хрипло прошептал:

— Пшел вон отсюда!

Солдат неловко схватил винтовку за ремень, повернулся и, согнувшись, на цыпочках, изо всех сил стараясь оставаться незамеченным, вышел, вернее, выкрался из комнаты.

— Присаживайтесь, господин капитан! — услужливо предложили Кольцову сразу несколько человек, а капитан с прической «под бобрик» гостеприимно пододвинул к нему кресло: — Вот сюда, пожалуйста, здесь удобнее и светлее!

Кольцов великодушно принял предложение, сел, по-хозяйски откинулся на спинку кресла, достал портсигар, закурил и не мешкая перешел к делу:

— Итак, доложите, господа, как подготовились к прохождению литерного!

Капитан с прической «под бобрик», не заставив себя ждать, расстелил перед Кольцовым большую карту станции.

— Здесь, господин капитан, мы выставили три поста. — И он указал участок на карте. — К станции здесь примыкают пустыри, и такая мера предосторожности не будет излишней. Часовые стоят на расстоянии прямой видимости.

— Очень хорошо! — довольно кивнул Кольцов и небрежно указал дымящейся папиросой на другой участок карты: — А здесь что?

— Тоже пост. Охраняется выходная стрелка… А здесь вот стоит эшелон с лесом. Направляется в район Ростова.

— Не задерживайте его, господа. Места под Ростовом степные, леса нет, а он там сейчас крайне необходим.

— Выпустим сразу же, господин капитан, как пройдет литерный. Понимаем… Видите ли, тут у нас одноколейное плечо до самого Изюма. Мосты через Роганьку и Северный Донец еще полностью не отремонтированы, сшили на одну нитку.

— Даже если б и два пути, — решил вставить авторитетное слово поручик в кожаной куртке, видно, специалист по боевой технике. — У тяжелых танков далеко за края платформы выступают спонсоны с пушками. — Он даже обрисовал пальцами очертания танка «марк-1». — Если какое-то бревно у встречного высунется… сами понимаете.

Кольцов согласно покачал головой и сказал:

— Что ж, господа, у вас все отлично продумано и организовано. — И сделал многозначительную паузу. — Об этом я доложу.

На стене с отчаянной назойливостью затренькали две серебряные плошки путейского телефона в огромном деревянном ящике. Пальцы Кольцова слегка дрогнули.

— Слушает Харьков-товарный, — ответил капитан. — Так! Вас понял! — и, повернувшись к Кольцову, удовлетворенно доложил: — Через двадцать минут литерный поступает на наш перегон!

Кольцов встал, за ним поднялись и остальные.

— Занимайтесь своими делами, господа! — небрежно махнул рукой Кольцов. — А я, с вашего позволения, пройдусь по территории станции. — Увидев, что капитан собирается последовать за ним, Кольцов великодушно запротестовал: — Нет-нет! Вам, господин капитан, надо быть на месте, мало ли какой звонок. Я вот с караульным начальником пойду.

Кольцов надел плащ, и они с фельдфебелем вышли.

— Это тот самый состав с лесом? — спросил Кольцов у фельдфебеля, когда они спускались с перрона.

— Так точно. Задержан до прохождения литерного.

Кольцов бросил мгновенный оценивающий взгляд. Изгибаясь, эшелон вытянулся вдоль станции. Прокопченный паровоз, пыхтя, стоял под парами в нескольких десятках метров от стрелки, выводящей на главный и на сотню верст единственный путь, по которому поезда шли в одну и другую сторону, строго чередуясь. Достаточно перевести стрелку — и состав выйдет на этот путь, и уже никакая сила его не остановит в этой тьме.

Перешагивая через рельсы, они подошли к паровозу, и их окутало облако стравленного пара.

— Не балуй! — крикнул фельдфебель в будку, осветившуюся вдруг бликами горящей топки. — Пройдет встречный — сей секунд будь готов!

Чумазая фигура сделала успокоительный жест.

У стрелки фельдфебель обменялся паролем и отзывом с часовым.

Кольцов, строго вглядываясь в простецкое, деревенское лицо новобранца, спросил:

— Каков твой объект, солдат?

Часовой, боясь в чем-либо преступить устав, вопросительно посмотрел на фельдфебеля.

— Отвечай их благородию, — разрешил караульный начальник.

— Мой объект есть эта стрелка! — громко доложил часовой.

— А дальше на выходе есть охрана? — спросил Кольцов у фельдфебеля.

— Никак нет, ваше благородие. Там больше стрелок нет.

— Безобразие! — возмутился Кольцов. — Нет, вы подумайте! Ставят караул у стрелки, которая и без того видна, а весь главный путь и даже семафор никем не охраняются. За это под суд отдают. Ведь литерный с минуты на минуту выйдет на перегон!

— Ваше благородие, я здесь ни при чем… Мне приказали!.. — взмолился фельдфебель.

— Ты все напутал, болван! — болезненно поморщился Кольцов и махнул возле самого носа фельдфебеля лайковой перчаткой. — «Приказали»! Не это тебе приказывали! Выход надо охранять! Сейчас же отправь этого, — он кивнул на часового, — к семафору!

— Слушаюсь, ваше благородие! — Фельдфебель обернулся к часовому и заорал: — Ну что стоишь как истукан, прости господи! Слышал, чего приказали их благородие? Шаго-ом марш к семафору! И смотр-ри там у меня!..

Последних слов фельдфебеля солдат уже не слышал. Придерживая одной рукой винтовку, другой — полу шинели, он во весь дух мчался к семафору. Кольцов достал портсигар, вынул папиросу. На лице его мелькнуло подобие улыбки. Он протянул портсигар фельдфебелю.

— Закуривай, служба!

— Премного благодарен, ваше благородие, — почтительно привстав на носки, кончиками пальцев взял папиросу фельдфебель.

Они закурили. Постояли немного молча.

— Ты вот что! Где стоят конские вагоны — видел? — спросил Кольцов.

— Так точно! Видел!

— Иди туда и прикажи, чтобы дневальные позакрывали двери всех вагонов. Пока не пройдет литерный, из вагонов чтоб никто никуда! Понял? — тоном, не терпящим возражений, произнес Кольцов.

— Понял, ваше благородие! — осовело взглянул на капитана караульный начальник.

— Потом вернешься к семафору, я тоже туда пойду.

Фельдфебель козырнул и, круто повернувшись, побежал в сторону удаленных запасных путей.

Кольцов выждал некоторое время, пока не стихли вдали шаги фельдфебеля, и подошел к стрелке. Постоял, оглядываясь и прислушиваясь. Взялся за рукоять рычага с противовесом и, поднатужившись, перебросил его в противоположную сторону. Резким металлическим звуком щелкнули рельсы, открывая выход с запасного на главный путь.

Затем Кольцов, пригибаясь, побежал к паровозу. Машинист и кочегар не особенно удивились, увидев офицера, влезающего по лестнице на паровоз. Плащ у него был расстегнут, блестели аксельбанты, и они поняли, что это важный чин.

Кольцов встал боком в тени тендера, заваленного углем, и жестко приказал:

— Трогайте!

Железнодорожники оцепенело уставились на него. Лицо Кольцова стало почти неузнаваемым, словно каменным от напряжения. Руки он держал в карманах плаща.

— Без жезла дежурного по станции не имею права, — первым опомнился машинист, испуганно глядя на Кольцова.

— Даю полминуты. И гарантирую жизнь. Трогайте!

Рука кочегара потянулась к паровозному гудку.

— Руки прочь! — яростно крикнул Кольцов, выхватывая пистолеты. — Застрелю!.. Трогайте! Ну!

Машинист криво усмехнулся. Он уже начинал догадываться о происходящем. Неторопливо вращая колесико, он открыл клапан давления пара и взялся за реверс.

— Трогай! — еще раз повторил Кольцов и поднял на уровне груди оба пистолета.

Паровоз шумно выбросил сильные струи белого, как кипень, пара. Задрожал, пробуксовывая колесами. Гулко громыхнули буфера. И весь состав натужно тронулся с места.

От перрона к паровозу суматошно ринулись люди. Впереди всех — капитан. Он на ходу расстегнул кобуру и, что-то истошно крича, выхватил револьвер.

Кольцов, молниеносно вскинув пистолет, выстрелил.

Капитан ошалелыми глазами посмотрел на паровоз.

Под дулом одного пистолета Кольцов держал машиниста и кочегара, а из второго не целясь стрелял в сторону бегущих.

Паровоз постепенно набирал ход, колеса простучали по стыкам стрелки — и он оказался на главном пути. Изгибаясь, следом за ним выкатывались на главный путь платформы, груженные огромными бревнами.

— Больше угля! — скомандовал Кольцов кочегару.

Кочегар взялся за лопату и открыл топку. Яркий свет залил кабину паровоза… У семафора стоял часовой, которого прислал сюда фельдфебель, и с детским, тупым изумлением смотрел на проплывающий паровоз. Потом мимо него замелькали платформы с лесом. А когда уплыл вдаль красный фонарь хвостового вагона, постовой, обалдело поморгав глазами, вскинул винтовку. Поднимая тревогу, три раза выстрелил в воздух.

Вскоре всадники на всполошенных конях проскакали мимо часового вслед за удаляющимся в ночи составом…

«Ну вот и все, точка… Никакая сила нас теперь не остановит!» — торжествуя, подумал Кольцов. Обернувшись к железнодорожникам и перекрывая гул топки, крикнул:

— Поднимайте до отказа давление и прыгайте!

Машинист посмотрел на манометр, перевел взгляд на кочегара. Тот молча бросал уголь в топку.

Поезд бешено мчался по степи, и стук его колес слился в протяжный гул. Все больше отставали от поезда всадники, круто осаживали коней и в бессильной ярости палили вслед ему из коротких кавалерийских карабинов.

Стриженный «под бобрик» капитан вбежал в станционное помещение, бросился к телефону. Долго и бестолково с остервенением крутил телефонную ручку.

— Чугуев! Чугуев!.. Чугуев? Закройте выходной! Остановите литерный! Перегон занят! — закричал он. — Занят, говорю, перегон, так вас… Что-о? Только что проследовал?

Он грузно осел в кресло, глядя остекленевшими глазами на телефонную трубку. Отшвырнул ее, как отбрасывают ненужную, бесполезную вещь, — и она бессильно повисла на шнуре. Положил голову на стол и так застыл в неподвижности. Свое ближайшее будущее он представлял отчетливо: трибунал, расстрел. И он уже бессилен что-либо изменить в своей судьбе. Ибо до его ареста оставались минуты… «Из пункта А в пункт Б…» Как давно это было — гимназия, воинское училище! Жизнь казалась вечностью… «Из пункта Б в пункт А…» Когда же они встретятся?.. Когда? До ареста капитана оставалось ровно столько времени, сколько понадобится этим двум бешено мчащимся навстречу друг другу поездам.

А затем раскололось небо, взметнулся ослепительно-яркий огненный смерч. От страшного взрыва содрогнулась земля…

Глава 31

12 сентября Деникин отдал новую директиву войскам о переходе в общее наступление по всему фронту — от Волги до румынской границы. Но это было сказано больше для красного словца — наступать по всему фронту белые войска уже не могли. Наиболее боеспособной и сильной была лишь Добровольческая армия, на нее в первую очередь и возлагал свои надежды Деникин, направив ее клином на Москву.

Донская армия была серьезно расшатана, и казаки, после серии побед и поражений понеся большие потери и на фронтах и от карательных расстрелов, проводимых красными во имя «расказачивания», воевать за пределами края не желали. Еще более ненадежно было кубанское и терское казачество, там шли митинги с требованиями автономии. Так что на правый, кавказский фланг Деникин рассчитывать не мог. По новой директиве Донской и Кавказской армиям отводилась второстепенная роль. Им надлежало лишь сковывать действия красных на фланговых направлениях. Деникин надеялся, что успехи Добровольческой армии подстегнут и донцов и кавказцев.

Был и еще один серьезный расчет у Деникина. Антанта усиленно вооружала армии Юденича и Колчака, и они готовились с новыми силами выступить против Советской республики. В этих условиях Деникин считал нецелесообразным выпустить на военную арену все свои войска: можно было потерять их, и тогда бы оставалось только одно — с завистью взирать на успехи своих соперников.

Военные события на центральном участке фронта — от Курска до Воронежа — развивались с исключительной быстротой. 20 сентября соединения Добровольческой армии, нанеся поражение частям Красной Армии, захватили Курск. Развивая успех, корпус Кутепова, конные корпуса Шкуро и Юзефовича энергично продвигались на брянском, орловском и елецком направлениях. Никогда еще противник не был так близко к самым жизненно важным центрам.

С 21 по 26 сентября состоялся Пленум Центрального Комитета партии, которым руководил Ленин. Наступление Деникина расценивалось как смертельная опасность. ЦК предложил провести новые мобилизации коммунистов и представителей рабочего класса и направить их на укрепление Южного фронта. Обучение военному делу длилось неделю-две, главным оружием был энтузиазм и смертная решимость. С Северного, с Западного фронтов шли к югу несокрушимые части: бригада червонных казаков, дивизии эстонцев и латышей, интернациональные бригады китайцев, венгров, австрийцев…

Троцкий, человек-вспышка, рожденный для революций (и столь же неспособный к постоянному созидательному труду), носился от дивизии к дивизии, организовывая, воодушевляя и расстреливая. Он провозгласил лозунг: «Пролетарий, на коня!». Формировалась мощная кавалерия, со дворов сводили последних лошадей. Буденный и Миронов создавали конные армии, какие и не снились Деникину.

Троцкий требовал от армии железной, «старой» дисциплины, всячески воевал с «партизанщиной». У него в военспецах служило больше старых офицеров, чем у Деникина, Колчака и Юденича, вместе взятых. Троцкий знал, что резервы его неистощимы, тогда как силы белых таяли с каждым боем. В октябре Красная Армия насчитывала около трех с половиной миллионов человек, в пять раз больше, чем противник. Из деревень мели парней под страхом немедленной казни.

Пока шла эта гигантская работа, Добровольческая армия вышла на линию Кролевец, Дмитров, Ливны, Воронеж. 13 октября войска Красной Армии оставили Орел. Деникин, не имея достаточных разведывательных данных, полагал, что падение Москвы не за горами. Он очень рассчитывал и на танковые части — таран из огня и брони.

Но уже 18 октября красные с трех сторон охватили Орел. Они имели шестикратное преимущество в штыках, клинках и орудиях. Танки не успевали. По левому флангу добровольцев, не давая им переформироваться, ударили 12‑я и 14‑я армии, усиленные отдохнувшими дивизиями Южной группы, пришедшими из-под Одессы. Самым неожиданным оказался рейд огромной, до пятидесяти тысяч испытанных бойцов, армии батьки Махно в тылу. Батька пришел на помощь своим будущим могильщикам. Он разгромил артиллерийскую базу под Мариуполем, лишив деникинцев возможности получать новые пушки и снаряды.

Против Махно Деникин был вынужден бросить последние резервы, так нужные на фронте. Генерал Слащов в конце концов разгромил Махно, но лучшие войска анархиста ушли, как песок сквозь пальцы, чтобы потом соединиться для новых партизанских рейдов.

Добровольцы не хотели отходить. В ночь на 20 октября генерал Кутепов доносил Ковалевскому: «Корниловцы выдержали в течение дня семь яростных штыковых атак. У красных появляются все новые части. Потери с нашей стороны достигли 80 процентов».

Часть, потерявшая восемьдесят процентов состава, считается разгромленной. Но это были добровольцы. Они продолжали сражаться.

Все же утром 21 октября Ковалевский получил от Кутепова самое безрадостное в своей жизни сообщение: «Под натиском превосходящих сил противника наши части отходят во всех направлениях. Вынужден был сдать Орел. В некоторых полках осталось по 200 штыков».

Это был особый день — с него начался перелом в битве за Москву и вместе с тем перелом во всей Гражданской войне. Несмотря на огромные потери, Красная Армия продолжала расти численно, росло ее техническое вооружение, крепла дисциплина.

Глава 32

Почти целый месяц после уничтожения состава с танками Кольцов находился в госпитале. Трое суток он не приходил в сознание, бредил.

Полковник Щукин, по нескольку раз в день справлявшийся о Кольцове, строго-настрого приказал врачам сделать все возможное, чтобы он остался жив. Полковник Щукин был ошеломлен известием о гибели состава с танками и о той роли, которую сыграл в этом Кольцов. Теперь, мысленно перебирая свои прошлые подозрения и вспоминая о постоянном чувстве неприязни к Кольцову, Щукин с горечью был вынужден признать, что перед ним все это время находился превосходящий его противник.

Помогло ли искусство врачей или переборол все недуги молодой организм, но на четвертый день Кольцов уже не на мгновение, а надолго открыл глаза и стал удивленно рассматривать небольшую зарешеченную каморку с часовым, сидящим на табурете перед входом.

Заметив, что Кольцов открыл глаза, часовой сокрушенно покачал головой и не без сочувствия произнес:

— Эх, парень, парень! Лучше б тебе в одночасье помереть. Ей-богу! Очень на тебя их высокоблагородие полковник Щукин злые.

— Зол, говоришь?.. — переспросил Кольцов слабым голосом. — Зол — это хорошо!

— Ду-урные люди! — вздохнул обескураженный часовой. — Его на плаху ведут, а он радуется!

И опять, теряя сознание перед лицом быстро летящей в глаза тьмы, Кольцов успел подумать: «Где я?»

Потом еще несколько дней Кольцов приходил в себя, начал потихоньку вставать. А через месяц его отправили из госпитальной палаты в тюремную. Камеру для особо важного преступника выделили в одном из подвальных застенков контрразведки…

* * *

В кабинет Ковалевского Таню провели через его апартаменты — она по телефону просила Владимира Зеноновича принять ее, но так, чтобы не видел отец.

Ковалевский пошел навстречу Тане, поздоровался, усадил в кресло, однако во взгляде его, в жестах, в голосе не было обычной для их отношений устоявшейся, привычной Тане теплоты. И она поняла, что Владимир Зенонович догадывается о цели ее прихода и то, о чем она будет говорить, неприятно ему. И тут же прогнала эту мысль. Отступать было нельзя. Она все равно скажет.

— Ну-с, Таня, я слушаю. Какие секреты завелись у тебя от отца? — В голосе сухость, даже враждебность.

Ковалевский и в самом деле догадывался, что Таня хочет говорить с ним о Кольцове. Он не хотел этого, решительно не хотел, но Таня настаивала, и он согласился — ведь все же это была Таня, к которой он привык относиться очень добро, с родственным теплом. Наверное, она страдает, и кто, кроме него, может сказать ей сейчас ободряющие слова?! Щукин? Ковалевский приготовился быть участливым и мягким с Таней. Но когда она вошла и Ковалевский увидел ее горящие глаза на бледном, осунувшемся лице, он понял, что пришла она не за утешением. Что же еще нужно Тане? Что? Он ждал. Таня была полна решимости.

— Владимир Зенонович, я должна увидеть Кольцова.

— Это невозможно, Таня. Невозможно и незачем! — тотчас отрезал Ковалевский.

— Мне очень дорог этот человек. — Голос Тани дрогнул, но она, овладев собой, договорила: — Я люблю его, Владимир Зенонович…

— Замолчи сейчас же! — властно прервал ее Ковалевский. — Опомнись!

— Нет! — Глаза Тани непокорно вспыхнули под сдвинутыми бровями. — Я знаю, вы скажете… Вы скажете, я должна подавить в себе все теперь, когда знаю, что Павел… что он… Но есть две правды, Владимир Зенонович. — Голос ее зазвенел. — Две, две правды! Одной служите вы с папой. А у Кольцова своя правда; он предан ей, и это надо уважать, каждый может идти своей дорогой… — Таня спешила высказать все, что передумала, что выстрадала в последнее время, но не успела, ее прервал, хлестнув зло, совсем незнакомый голос: разве мог он принадлежать Ковалевскому?

— Перестань, пожалуйста, перестань! Ты бредишь. Ты больна. Подумай об отце, наконец!.. Офицер Кольцов изменил присяге, предал дело, которому мы все служим. Он предатель, пойми это! А все остальное — романтические бредни. Все намного серьезней, чем ты навоображала… Повторяю, ты больна. И с тобой следует поступать как с больной.

Ковалевский нажал кнопку. Дверь, ведущая в кабинет, распахнулась, на пороге встал Микки.

— Возьмите мою машину, отвезите дочь полковника Щукина домой. Татьяна Николаевна нездорова.

И все же через несколько дней, на этот раз уступив просьбе самого полковника, Ковалевский разрешил Тане свидание с Кольцовым.

— Это гораздо серьезнее, чем я думал, — сказал Щукин командующему. — Я отправляю свою дочь в Париж, и это свидание Таня вымолила у меня как прощальное…

* * *

Таня спустилась в темный, нахоложенный сыростью подвал… «Сейчас, сейчас я увижу его. Боже мой, что со мною? — лихорадочно думала она. — Я же просто слабая… Я люблю его и оттого… А я должна быть сильной, для прощания сердце должно быть сильным. А я слабая. Папа прав — мне надо уехать. Теперь — конец. Его убьют… Господи, спаси его! Пусть он полюбит другую, только спаси его!..»

И вот открылись двери в подвал — и Таня увидела Кольцова. Он стоял, бессильно прислонившись к стене, худой, изможденный, в разорванном на плечах мундире без аксельбантов и погон. Лицо его было изуродовано синяками, ссадинами и порезами. Сердце Тани сжалось от боли и жалости, она заплакала, потому что считала нынешнее положение Кольцова унижением.

Тюремный надзиратель нерешительно позвякивал тяжелой связкой ключей. Ему хотелось сказать Тане что-то ободряющее, доброе, но он не решался вмешаться в ее горе. Он смотрел на Таню подслеповатыми глазами и думал: «Господское горе хлипкое. Со слезой. И с красивыми словами. Ох и насмотрелся я на него!»

Кольцов, увидев Таню, протянул к ней руки, и столько было в этом движении радости, что Таня торопливо отерла слезы и внутренне вся просияла, идя ему навстречу.

«Какие у нее глаза? Осенние! — невольно залюбовался девушкой Кольцов. — Я вот все хотел их вспомнить и не мог. А они, оказывается, осенние — с золотинкой…»

Заговорив, Таня оборвала его мысли.

— У нас очень мало времени. — Она чуть отстранилась, не отрывая взгляда от его лица. — А мне надо сказать… Павел, я все, все знаю. И по-прежнему с тобой.

— Барышня, не положено разговаривать!.. Барышня, не положено! — угрюмо твердил надзиратель, не зная, что ему предпринять, чтобы соблюсти инструкцию и не потревожить своей совести.

Таня порывисто достала из своей сумочки деньги и, не глядя, сунула их в руки надзирателя.

— У тебя есть друзья… Ты мне скажи… Я пойду к ним, поговорю… — торопливо говорила она. — Они спасут тебя… Сейчас тебя не убьют. Отправят в ставку, будет суд. Еще многое можно сделать. Так куда, к кому мне идти, Павел? — Лицо ее пылало решимостью и надеждой.

Ах, Таня, Таня… Он не ошибся в ней. Значит, не ошибся, полюбив эту девушку. Как же сейчас ответить ей, чтобы не обидеть, чтобы она поняла… Старцев и Наташа, конечно, уже знают об его аресте, и если что-то можно сделать — сделают. Будут пытаться — это он знал твердо. Так что Тане и не нужно идти к его друзьям. Да и куда идти? Они переменили квартиру, а может, и вообще уехали из Харькова.

— Спасибо, Таня, — тихо сказал Кольцов. — Спасибо тебе за все. Мои друзья знают о моем положении и конечно же мне помогут. Так что, будем надеяться, все у нас еще будет хорошо.

На лицо Тани легла тень, она мгновенно сникла.

— Я пришла проститься с тобой, Павел! — чуть слышно сказала Таня. — Навсегда проститься. — И, спохватившись, что он ее может понять не так, тихо добавила: — Отец отправляет меня в Париж…

Таня повернулась и медленно, точно слепая, направилась к выходу — теперь она уже навсегда уходила из его жизни.

* * *

С тех пор как Ковалевский узнал о том, что его личный, пользующийся неограниченным доверием адъютант оказался красным, его не покидало ощущение вплотную подступившей катастрофы. Словно к самому краю пропасти придвинулось все то, во что еще совсем недавно он свято верил, чему поклонялся, ради чего переносил безмерные тяготы последних лет. Сегодня он уже не мог, как прежде, сказать себе, что сражается за правое дело…

«Если такой блестящий офицер перешел к красным, если не побоялся уронить своей чести предательством, значит, усомнился в чем-то важном, может быть, главном, — с горькой усмешкой растравлял себе душу Ковалевский. — Впрочем, какая это измена? И здесь, и там — русские… Вот!.. Быть может, здесь правда? В этом секрет, почему Кольцов переметнулся к красным?..»

Вопросы, вопросы… на которые не было ответа.

И Ковалевскому вдруг очень захотелось увидеть своего бывшего адъютанта, посмотреть ему в глаза, убедиться, что тот унижен разоблачением, что сожалеет, раскаивается… Сопровождали командующего к Кольцову полковник Щукин и два офицера контрразведки.

По крутой каменной лестнице, вытертой ногами заключенных, они спустились в подвал. Прошли по длинному коридору с низко нависшими сводами. Тускло сочили какой-то болезненно-золотушный свет густо зарешеченные лампы, едва освещая стены, потемневшие от времени и идущей, казалось, из недр земли сырости.

Стояла каменно-неподвижная тишина. Ее нарушал лишь гулкий стук шагов.

У небольшой железной двери Ковалевский на мгновение приостановился, и Щукин, предупредительно опередив его, толкнул дверь. Неохотно, медленно проскрипели ржавые петли — и открылась небольшая комната без окон с зелеными от влаги стенами.

Ковалевский, щуря глаза, осторожно спустился по ступеням вниз и увидел Кольцова. Бывший адъютант устало сидел на узком тюремном топчане в том же разорванном на плечах, расстегнутом мундире. На лице у него чернели ссадины, на губах запеклись черные струпья — от этого лицо Кольцова было неподвижным и напоминало маску. Только в живых глазах билась непокоренная дерзость.

Щукин, остановившись на ступеньках, с любопытством следил за выражением лица Ковалевского. Ему было интересно, какое впечатление произведет на командующего эта необычная встреча, но, кроме сосредоточенного и отчужденного внимания, на лице генерала он ничего не заметил.

— Николай Григорьевич! — повернулся к Щукину Ковалевский. — Я просил бы вас оставить нас одних.

Щукин мгновение стоял в нерешительности, потом, бросив быстрый взгляд на Кольцова, учтиво склонил голову и вышел из камеры.

Проводив Щукина выжидательным взглядом, Ковалевский затем грузно сел на скамейку и некоторое время молча и недоуменно, как на странного незнакомца, смотрел на Кольцова. В тишину камеры как бы втекал гул отдаленной канонады. Глухие отзвуки ее явственно слышались здесь, в подвале. Затем Ковалевский, не поднимая головы и не глядя на Кольцова, тихо и доверительно заговорил:

— На допросах вы не сказали, но, быть может, скажете мне: где Юрий? Вы ведь понимаете, что меня тревожит его судьба.

Кольцов сочувственно посмотрел на Ковалевского, жалея его.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство. Он — в надежных руках.

Теперь Ковалевский поднял голову, из-за пенсне на Кольцова смотрели очень смирные и мелкие слезящиеся глаза.

— И это все, что вы мне скажете?

— Да, ваше превосходительство! — твердо ответил Кольцов и, подумав, добавил: — Юрий — хороший мальчишка. Он разберется во всем и сам выберет в этой жизни правильную дорогу.

— Он что, знал, кто вы? — удивленно спросил Ковалевский.

— Знал, ваше превосходительство. Не сразу, но узнал.

— Бож-же! Сын дворянина, офицера русской армии!.. Могу себе представить, какую вы уготовили ему судьбу!..

Ковалевский поднялся со скамьи, медленно взошел по ступеням, обернулся. Внимательно и печально посмотрел на Кольцова.

— Не понимаю!.. — опять тихо сказал он. — Не понимаю!.. Вы — боевой, заслуженный офицер русской армии… вас ждало блестящее будущее… Как это произошло? Почему вы пошли в услужение к большевикам?!

На лице Кольцова мелькнула едва заметная усмешка.

— Зачем же — в услужение, ваше превосходительство? Я сам большевик. По убеждению.

Ковалевский рывком открыл дверь камеры и сухо добавил:

— Завтра вас отправят в Севастопольскую крепость и предадут военно-полевому суду.

— Я знаю, ваше превосходительство, меня ждет виселица. И клянусь вам, ничего не боюсь и ни в чем не раскаиваюсь.

— По традициям русской армии вас, как офицера, расстреляют.

Ковалевский постоял еще немного и медленно пошел по коридору.

— Владимир Зенонович! — окликнул его Кольцов, и Ковалевский с какой-то внутренней надеждой остановился. — Я думаю, Владимир Зенонович, что последнее слово останется все-таки за нами, — сказал Кольцов. — Да вы и сами в этом, кажется, начинаете убеждаться… Слышите?

Кольцов поднял глаза вверх, невольно прислушиваясь к далекому гулу фронтовой канонады. Она глухо перекатывалась, точно по крыше здания кто-то передвигал тяжелые валуны.

— Я уважаю фанатизм… но до известных пределов, — сказал Ковалевский. — Вам-то что от того, что красные победят? Вы к тому времени уже будете прахом!..

И Кольцов еще долго слышал шаги командующего, шаркающие, бессильные, стариковские шаги…

Седьмой круг ада (соавтор Георгий Северский)

Роман повествует о новых приключениях Павла Кольцова. Вы вновь встретитесь с капитаном Кольцовым — узником крепости, заключенным в камеру смертников. Полыхает над Россией беспощадная Гражданская война, но друзья не оставляют попыток спасти отважного разведчика…

Часть I

Глава 1

— Завтра вас отправят в Севастопольскую крепость!.. Предадут суду!.. Расстреляют! — Голос генерала Ковалевского гремел, раскатывался под каменными сводами.

Кольцов вздрогнул и открыл глаза.

Над тяжелой железной дверью тускло светилась забранная в густую решетку лампочка. В полутьме серые стены камеры казались черными. Пахло сыростью, плесенью и затхлостью. Мерно и тупо звучали за дверью шаги надзирателя.

С тех пор как командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский произнес это решительное и, казалось, бесповоротное «Завтра!..», минули дни, однако Кольцов по-прежнему оставался здесь, в знакомой до каждой царапины на стене камере. О причинах столь продолжительной задержки он мог лишь догадываться: очевидно, об этом позаботился начальник контрразведки армии полковник Щукин. В остальном же сомневаться не приходилось: все равно в конце концов произойдет именно то, что сказал Ковалевский.

Умом Кольцов понимал: надеяться не на что — товарищи помочь не смогут, бежать из подземной тюрьмы тоже невозможно. И все же где-то глубоко-глубоко в душе теплилась робкая надежда… Наверное, это сама природа человеческая, его молодая, не охлажденная житейской усталостью душа отказывалась вопреки всему верить в неизбежное.

Был ли страх, было ли отчаяние? Пожалуй, были: то, что он, бодрствуя, подавлял в себе, являлось во сне. И тогда Кольцов, спасаясь от преследующих его кошмаров, инстинктивно спешил проснуться. А потом часами неподвижно лежал на жестком тюремном топчане, думая не о будущем, а о прошлом, ибо будущее, вероятнее всего, уже не принадлежало ему.

Стараясь забыться, он вспоминал проведенные в Севастополе детство и юность, окопы империалистической и гражданской, службу в штабе Добровольческой армии и свою разведывательную работу. Но о чем бы ни думал Кольцов, одна и та же неотступная, тревожная мысль не давала ему покоя: имел ли он право на шаг, определивший не просто дальнейшую человеческую судьбу Павла Кольцова, но судьбу тщательно законспирированного разведчика, с успешной деятельностью которого командование Красной армии связывало немало надежд и планов.

В той небывалой по своим масштабам, неуемной страсти и жестокости войне, которую вел русский народ против самого себя, последнее и решающее слово принадлежало все-таки не качеству и мощи вооружения любой из сторон, не количеству брошенных в бой полков и дивизий — это могло лишь оттянуть развязку. Главной же силой, силой, способной предопределить историческую закономерность победы в этой войне, была Идея. Своя — у белого движения и своя — у красного. Это они, несовместимые, как полюса магнита, Идеи, сошлись на бескрайнем поле брани, увлекая за собой миллионы людей, чтобы уничтожить одну и возвеличить другую.

В ту памятную ночь, когда советоваться Кольцову, кроме своей совести, было не с кем, он размышлял: эшелон уничтоженных танков — это спасение Москвы, это шаг для дальнейшей борьбы сотен и тысяч красных бойцов! А совесть заставляла возражать самому себе: а что, если красный разведчик Павел Кольцов предназначался для более важного дела?

Знать бы, как разворачиваются события на фронте, ему было бы легче. Однако ни в тюремный госпиталь, ни тем более сюда, в подземелье, вести извне не пробивались — ни хорошие, ни плохие. Брошенный в каменный мешок, он был наглухо отрезан от остального мира — еще живой, но навсегда для этого мира потерянный.

На допросы Павла не возили.

Несколько раз появлялся в камере полковник Щукин, сопровождаемый штабс-капитаном Гордеевым.

Когда Кольцова перевели из тюремного госпиталя в тюрьму контрразведки, он готов был и к допросам, и к пыткам. Он и теперь не исключал такую возможность. Другое дело, что, зная, что Щукин сильный и умный противник, допускал: полковник достаточно хорошо разбирается в людях и способен понять, что пытки в данном случае бессмысленны.

Во время первого своего визита начальник контрразведки сухо и безжизненно, как человек, сам не верящий в смысл произносимых им слов, предложил Кольцову облегчить свою участь полным раскаянием и готовностью сотрудничать с контрразведкой. Эта попытка перевербовки была столь нелепа, что Кольцов в ответ лишь рассмеялся. Надо отдать должное и Щукину: он и сам понимал, видимо, нелепость ситуации, ибо, исполнив то, что велел ему служебный долг, больше к этой теме не возвращался.

Он вообще вел себя на удивление корректно: не угрожал пытками, не расспрашивал. Казалось, полковник, потеряв интерес к разведывательной работе Кольцова, видел теперь в нем лишь идейного противника и хотел доказать во что бы то ни стало, что будущее принадлежит их России, белой.

Что ж, от разговоров Кольцов не уклонялся, он вполне мог их себе позволить. Дебаты на общеполитические темы хоть как-то скрашивали одиночество, да и мозг, надолго лишенный активной работы, сохранял остроту мышления.

Не совсем понимая, зачем полковнику нужны разговоры «вокруг да около», Кольцов достаточно хорошо понимал другое: завзятый службист Щукин, о работоспособности которого в штабе Добровольческой армии знали все, зря терять дорогое время не станет. Начальник контрразведки, проявляя, воистину паучье терпение, вел с ним какую-то игру, и надо было в этом разобраться, чтобы потом, когда полковник раскроет наконец свои карты, не запутаться в искусно сплетенной паутине.

Нет, корректность Щукина не могла обмануть Кольцова. Уже хотя бы потому, что из всех солдат, офицеров и генералов белой армии, которых можно было бы назвать просто врагами, этот сухощавый, с пронзительными глазами и аккуратной бородкой клинышком человек был ему врагом втройне. Помимо принадлежности к разным лагерям, помимо естественной ненависти между контрразведчиком и чекистом, стояло меж ними и нечто сугубо личное — любовь единственной дочери белого полковника к разведчику-большевику. Взаимная любовь.

И в то же время Павел испытывал нечто похожее на чувство сострадания к этому преданному и любящему отцу, сильному и умному человеку, желающему выполнить родительский долг несмотря ни на что.

…Задумавшись о Тане, Кольцов, сам того не замечая, улыбнулся. И вдруг:

— Эй, вашбродь или как там тебя!.. Слышишь? — Из коридора, приоткрыв смотровое оконце в тяжелой двери, заглядывал надзиратель. Его одутловатое, сивоусое лицо было озадачено. — Ты, случаем, не спятил?

— Это почему же? — сдержанно, стараясь не спугнуть впервые заговорившего с ним надзирателя, спросил Кольцов.

— Смотрю, лежишь с открытыми глазами и улыбаешься. Сколько лет при арестантах, а такое, чтоб смертники ни с того ни с сего лыбились… Если, конечно, при своем уме. Ну а если кто спятил, тогда другое дело: тогда и смеются, и песни поют. Но больше плачут. И головой об стенку колотятся.

Этого надзирателя Кольцов выделил из других давно. В отличие от сотоварищей, поглядывающих на него как на неодушевленный, порученный им на сохранение предмет, в выцветших глазах сивоусого Кольцов замечал иногда какое-то движение мысли и недоумение. Казалось, надзиратель все время хотел спросить его о чем-то и не решался. А теперь вот заговорил…

Кольцов сел, улыбнулся:

— Смеяться мне пока не над чем, но и плакать не буду. Я вообще, как ты, наверное, заметил, человек спокойный.

— Поначалу все вы спокойные. Потому как душе живой-здоровой в близкую погибель поверить трудно. Допрежь с мыслью этой свыкнуться надо. Зато потом… Тут недавно в камере твоей один бандит обитал. Мужчина — не в пример тебе: росту огромадного, силища бугаиная, злости на волчью стаю хватит.

— Бандит — в контрразведке? — искусственно, чтобы подогреть надзирателя, удивился Кольцов. — Что-то ты, служивый, путаешь.

— Да уж не путаю! Аспид этот сам-один автомобиль с большущими казенными суммами остановил, офицера и двух солдат охраны прихлопнул, а шофера только оглушил. Тот его и опознал потом. Да я не об том, ты дальше слушай. Схватить его, положим, схватили, а сумм казенных нет. Другие, говорит, мазурики меня пограбили. Сколько ни бились — нету! Сами их благородие штабс-капитан Гордеев на всех допросах фиаску потерпели. А уж они… Бандит этот, дожидаючись его благородия, загодя выть начинал. А потом такое избавление себе от страшных мук придумал: с разбегу — в стену башкой. Ну и — со святыми упокой. — На одутловатом, втиснутом в квадратное окошко лице промелькнуло, как почудилось Кольцову, лукавство. — Так и не дождался, страдалец, когда на шею веревку наденут.

— Занятную ты историю рассказал, — подумав, произнес Кольцов. — Не понимаю только — зачем?

— Да все для того же: тебя-то головой об стенку не тянет? — бесхитростно спросил надзиратель. — Я замечаю: их благородие штабс-капитан Гордеев шибко тобой интересуются. А ежели они, сам знаешь, человеком заинтересуются, тому долго не жить.

Гордеев… Неизменно являясь сюда с полковником Щукиным, штабс-капитан не принимал участия в разговорах. Сидел в углу камеры на принесенном охранником табурете, осторожно приглаживал набриолиненные, с безукоризненным пробором волосы и, щуря водянистые, глубоко запавшие глаза, чему-то усмехался.

О штабс-капитане даже среди контрразведчиков, не слишком обремененных человеческими добродетелями, шла дурная слава. У всех у них руки были, что называется, по локоть в крови. Но даже они, ставшие палачами по долгу службы, считали штабс-капитана палачом по призванию — редко кто из допрашиваемых им оставался в живых.

Чем объяснить его присутствие здесь? Может, Щукин, посвятив штабс-капитана в цели затеянной с Кольцовым игры, давал подручному наглядные уроки? Не исключено… Хотя скорее присутствие здесь Гордеева должно было устрашить Кольцова, постоянно напоминать, что корректные разговоры в любой момент могут уступить место допросам с пристрастием.

Каждый раз, когда полковник Щукин покидал камеру, штабс-капитан пропускал его вперед, а сам, немного задержавшись, устремлял на Кольцова ласковый взгляд, будто раздумывая: уйти ему или остаться? Не исключено, что однажды Гордеев все-таки останется.

Бессмысленно, впрочем, гадать, что придумают и предпримут противники: у них и логика своя, и принципы, и методы. Надо быть готовым ко всему и бороться до конца.

— Молчишь? — нарушив паузу, спросил надзиратель. — За жизнь всяк цепляется. Но если не жизнь у тебя, а мука лютая, сам смерть искать станешь.

— Вот тут ты, положим, врешь, — усмехнулся Кольцов. — Такого удовольствия я никому из вас не доставлю. — И, пристально поглядев на надзирателя, в упор спросил: — А может, скажешь, к чему все эти разговоры ведешь?

— Как бы тебе объяснить? Хочу понять, чем вы, большаки, от бандитов отличаетесь?

— Надо же! — покачал головой Кольцов. — Два года советской власти, пол-России под красным флагом, а ты до сих пор ничего понять не можешь?

— Ошибиться не хочется, — простодушно сказал надзиратель. — У меня детей орава, младший еще пешком под стол ходит, мне не все равно, при какой им власти жить. Теперь рассуди. Бандит, он ради выгоды своей на любое злодейство идет, но при том отдельных людей грабит. А вы всю Россию ограбили. Люди веками добро наживали, от отца к сыну. А вы… Профукаете все, что у буржуев забрали, кого дальше грабить будете? Да уж не мировой капитал — тот вам быстро ряшку на сторону свернет! За свой же народ, который вроде облагодетельствовать хотите, приметесь. Так зачем было всю эту кутерьму кровавую затевать? Эх, люди-человеки… История извечная: за место у корыта с похлебкой свара. Вам, большакам, власть нужна, вот и развели смуту, растравили народ посулами сладкими. До того, что брат на брата пошел! Нет, не будет из этого толку: на той кровище, которой Россия залита, добро не произрастет.

— А ты, оказывается, философ… — Кольцов вздохнул, покачал головой. — Только философия твоя, извини, глупая… Вот ты заладил: большевики, большевики!.. Думаешь, Красная армия из одних большевиков состоит? Ошибаешься. На сотню красноармейцев в лучшем случае один большевик. Какая же причина, по-твоему, заставляет остальных драться с белыми, себя не жалея? Не задумывался? А за какие такие коврижки, ради какой личной выгоды я в этой камере оказался — не думал? Ну, так подумай. Полезно.

— Вот-вот! — сказал, словно пожаловался, надзиратель. — Я к тебе с первого дня присматриваюсь. И о том, что ты сказал сейчас, постоянно думаю: да что ж оно такое человека на верную погибель принудило? Или вот: у тебя впереди аж ничегошеньки, а ты лежишь и улыбаешься… Или на самом деле ничего не боишься?

— Да как сказать… Боюсь, конечно. Умирать не хочу. А спокоен, потому что знаю: не зря! — Кольцов помолчал. Пристально вглядываясь в глаза надзирателя, с надеждой спросил о том, что томило и волновало его все эти дни: — Где нынче линия фронта проходит, скажешь?

И сразу, мгновенно сгинуло с лица надзирателя все человеческое: тупой, ни в чем сомнений не ведающий служака снова был перед Кольцовым.

— Не положено! — отрубил надзиратель. — Их высокородию полковнику Щукину вредные вопросы свои задавай… — Оконце с треском захлопнулось.

— Ну-ну! — погромче, чувствуя, что надзиратель все еще остается у двери, сказал Кольцов. — Смотри не ошибись только!

— В чем? — раздалось из-за двери.

— Как бы не очутиться тебе на моем месте.

— Уж как-нибудь пронесет!

Оконце медленно приподнялось. Заглядывая в него и как ни в чем не бывало улыбаясь, надзиратель снисходительно произнес:

— Каких чинов ты у своих достиг, не ведаю, а кем при его превосходительстве Ковалевском состоял, про то весь Харьков наслышан. Так что не можешь не знать: мы, надзиратели, завсегда по эту сторону двери остаемся. При всех властях! — И сердито добавил: — Да спи ты, ну тебя к лешему! Заморочил мне голову совсем своими разговорами… Спи, ночь на исходе.

Укладываясь на топчан, Кольцов подумал: нет, это совсем не плохо, что надзиратель-молчальник заговорил! Если подобрать к нему ключик, склонить на свою сторону… И невесело про себя усмехнулся: эк куда занесло!

Однако слабая искорка-надежда распаляла мозг. Такое состояние вполне естественно для человека, успевшего поверить, что путей к спасению нет и быть не может.

Глава 2

После первых, ранних и продолжительных заморозков в Таганрог вновь пришла теплынь. Зачастили дожди, затяжные, осенние. Городские дороги раскисли. Из-под досок старых, давно не ремонтируемых тротуаров при ходьбе выплескивались фонтанчики жидкой грязи. Откуда-то налетели, вычернили верхушки пирамидальных тополей стаи воронья, и теперь висело с утра до вечера над городом резкое карканье — какое-то зловещее торжество слышалось в нем. Даже звонницы всех двадцати таганрогских храмов, дружно созывая прихожан к заутрене, не могли заглушить мерзкий этот ор.

Странная судьба была у Таганрога! Начатый с укрепления, заложенного по воле Петра Великого и названного «Острог, что на Таган-Роге», он исчезал с лица земли, появлялся опять, переходил во владение турок, возвращался в Россию, рос, развивался, бывал отмечен монаршим вниманием, но за два с четвертью века так в губернские города и не вышел — пребывал в звании окружного города войска Донского.

Когда стало известно, что главнокомандующий вооруженными силами Юга России генерал Деникин переносит в Таганрог свою ставку, многим показалось, что это сама судьба улыбнулась городу. Однако небывалое нашествие военного штабного люда, привыкшего жить удобно, тепло и сытно, ничего, кроме бесконечного ущерба и нервных хлопот, таганрожцам не принесло, То, что на расстоянии чудилось доброй улыбкой судьбы, при близком знакомстве обернулось насмешкой.

На Петровской — центральной и, безусловно, лучшей улице города, пролегающей через весь Таганрог от вокзала до маяка на высоком берегу Азовского моря, — теперь стали фланировать прапорщики, поручики, капитаны, полковники… Выделялись независимо-горделивым видом «цветные» — офицеры именных полков, прозванные так за разноцветные верха фуражек: корниловцы, марковцы, семеновцы, дроздовцы, алексеевцы. Казалось бы, что делать им вдали от фронта, где истекали кровью их полки и дивизии? А ведь каждый если и не состоял при каком-то деле, так несомненно за ним числился, потому и вышагивал по Петровской без тени смущения или хотя бы озабоченности на лице. Обычные армейские офицеры торопились уступить «цветным», красе и гордости белого стана, дорогу. Какой-нибудь офицер-окопник, да еще из «химических» (нижний чин, получивший за храбрость производство на фронте и щеголяющий за неимением настоящих погон в нарисованных химическим карандашом), посланный в Таганрог из действующей армии, попадая на Петровскую, сначала лишь оторопело крутил головой, а потом, вконец ошалев от такого великолепия, торопился поскорее отсюда убраться. Да и то: не суйся с кирзовой мордой в хромовый ряд! Что ж до нижних чинов — солдат, унтер-офицеров, фельдфебелей, — так эти и вовсе старались обойти Петровскую стороной.

Не все, впрочем. Вот, например, десяток верховых казаков, вырвавшись откуда-то, беззаботно толкли копытами коней грязь на мостовой и в ус, что называется, не дули. Никто из них чином выше вахмистрского не обладал, но чувствовали себя казаки среди разливанного золотопогонного моря более чем уверенно: громко переговаривались, пересмеивались и в упор проходящих офицеров не замечали — ни армейских, ни добровольческих, ни родных казачьих. Со стороны, беспомощно выставив перед собой руку, взирал с немым укором на такую непотребность бронзовый император Александр I, облаченный в римскую тогу, из-под которой кокетливо выглядывала генеральская эполета. Император, прибывший в Таганрог почти век назад для поправления здоровья супруги и внезапно сам от неизвестной болезни умерший, не мог, понятно, знать то, что хорошо знали господа офицеры вооруженных сил Юга России: это не просто служивый казачий люд, это — личная охрана генерала Шкуро! На рукавах черкесок были изображены оскаленные волчьи пасти, с бунчуков свисали волчьи хвосты. Рискнувшему тронуть «волков» не было спасения на грешной земле: вседозволенность отличала не только атамана, но и его подчиненных. К тому же отчаянная их лихость не была показной: умели шкуровцы виртуозно грабить, но умели и воевать. При случае с шашками наголо, вгоняя противника в озноб протяжным волчьим завыванием, ходили на пулеметы…

Вскоре после прибытия Деникина в Таганрог отдельным вагоном был доставлен в ставку тот, кому в заранее разработанном плане предстоящих по случаю взятия Москвы торжеств отводилась весьма немаловажная и почетная роль: белый конь арабской породы знаменитого Деркульского племенного завода. Под малиновый перезвон всех сорока сороков церквей Первопрестольной Деникин собирался на белом коне по кличке Алмаз въехать в Москву.

Главнокомандующий счел необходимым поближе познакомиться с Алмазом. Прекрасный в прошлом наездник, он знал: норовистый и гордый скакун должен привыкнуть к новому владельцу. Да и самому нелишне было изучить характер и повадки Алмаза, чтобы в ответственнейший в истории российской момент быть за него спокойным.

Каждое утро, к взаимному удовольствию и пользе, Деникин совершал на Алмазе короткую получасовую прогулку. От заведенной привычки он не отступал ни в лучшие дни наступления, ни теперь, когда наступление, по существу, прекратилось. Пожалуй, то была уже не просто полезная привычка, а нечто большее — укрепляющий ослабленную веру ритуал. Деникин надеялся, что сам факт их с Алмазом ежеутреннего появления на улицах города вносит в души встревоженных неудачами людей успокоение.

Он не отказался от традиционной прогулки и в то раннее утро, когда красные вернули Орел.

Сжимая зубы, скрывая от всех разочарование и тревогу, он садился в седло во все последующие дни.

И сегодня, несмотря на то, что чувствовал себя неважно — бросало в жар, появился насморк, — он приказал седлать Алмаза. В отведенное раз и навсегда время, минута в минуту. Невнимательно отвечая на приветствия штабных офицеров — господи, сколько развелось их в ставке, с каким озабоченным и чрезвычайно ответственным видом снуют они из кабинета в кабинет с никчемными бумажками в руках! — Деникин направлялся полутемными коридорами к выходу во внутренний двор. Перед тем как свернуть в небольшой вестибюль, остановился, чтобы достать носовой платок.

Утирая влажное лицо, слышал, как хлопнула дверь и кто-то ломким, юношеским баском произнес:

— Эх, и хорош же араб у «пресимпатичного носорога»! Вот уж действительно — полцарства за коня!

— Так в чем дело? — насмешливо ответил кто-то другой — тоже молодым, но тонким и донельзя противным голосом. — Предложи «царю Антону» обмен, он ухватится: похоже, Москвы нам не видать, значит, и Алмаз больше не нужен.

Деникин замер. То, что в армии его называли и «пресимпатичным носорогом», и «царем Антоном», для Деникина не было тайной. Но чтобы вот так, с откровенной и злой насмешкой, не веря в святая святых — удачу белого движения, направленного на освобождение страдающей под игом большевиков России!..

Уже не простудный — гневный жар опалил лицо.

А ведь глупее ситуацию и придумать было бы трудно. Хоть поворачивайся и бегом отсюда беги: не хватало еще, чтобы сосунки эти увидели его! Услышав из вестибюля шаги, он понял, что встречи не избежать, и сам поторопился выйти навстречу.

Даже жалко дураков стало: вытянулись, лица багровые, пальцы рук, брошенные к фуражкам с белым верхом — марковцы! — дрожат. А в глазах мучительный, лихорадочный страх: слышал или не слышал?! Подпоручики, щенки! Любопытно, который из них с писклявым голосом? Должно быть, тот — худой и длинный. От страха редкие кошачьи усы под носом дыбом встали. На кого-то похож, мерзавец… Ну да, на барона Врангеля.

Ишь как разобрало! Нашкодили и замерли истуканами перед главнокомандующим, ждут немедленной и суровой кары.

Та пауза, на протяжении которой генерал Деникин, не останавливаясь даже, а лишь придержав шаг, смотрел на подпоручиков, показалась им, наверное, вечностью. Но длилась она все-таки секунду-две, не больше. А потом Деникин равнодушно отвернулся и пошел дальше. Спиной видел, как с изумлением, недоверчиво переглянулись марковцы: пронесло!

Нетерпеливо, желая поскорее забыть неприятный этот эпизод, Деникин толкнул дверь на улицу.

Утро нового дня выдалось необыкновенно хмурым, словно заранее предупреждало, что радостей и сегодня ждать нечего.

Едва он переступил порог, рядом будто из-под земли вырос стройный молчаливый ротмистр — начальник личной охраны.

— Что это вы целую кавалькаду отрядили вчера за мной? Ведь неоднократно говорилось: три человека, не более! — И только теперь, услышав свой недовольный, ворчливый голос, Деникин понял, что настроение окончательно испорчено: глупая болтовня марковцев задела, оказывается, сильнее, чем думалось вначале.

В центре двора нетерпеливо перебирал изящными ногами Алмаз, весело косил выпуклым чистым глазом на бредущего к нему хозяина. Двое конюхов придерживали коня за узду, третий, готовый помочь генералу сесть в седло, держал стремя.

Деникин механически нащупал в кармане припасенный сахар, поднес его на ладони к мягким лошадиным губам, ласково похлопал по крепкой и вместе с тем необыкновенно грациозной шее.

Исподлобья обвел взглядом почтительно притихших, ожидающих, когда он соблаговолит сесть в седло, конюхов и конвойцев, взглянул на ротмистра и подоспевшего к генеральскому выезду адъютанта… Вполне обычные, давно знакомые лица, которые он привык почти не замечать. А сегодня что-то явно читалось в глазах — глубоко запрятанная насмешка?

— Что? — резко спросил Деникин ротмистра. — Вы, кажется, хотели что-то сказать?

— Так точно, ваше превосходительство! Приказ ваш относительно трех человек охраны выполнить не могу. Я отвечаю за вашу безопасность и прошу понять меня правильно…

— Можете не продолжать, — перебил Деникин. — Я нынче нездоров, не поеду.

Знал, уже твердо и окончательно решил: ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Разве что когда-нибудь потом, если Господь благословит на победу, вернет изменчивое военное счастье…

Ничего этого и никому он, разумеется, объяснять не собирался. Сказал что сказал — и довольно, хватит. Но когда на прощание бережно гладил сухую и умную морду Алмаза, невольно вырвался обращенный к конюхам наказ, из которого многое понять можно было:

— Алмаза не обижайте! И вообще… э-э-э… берегите. — Чрезвычайно недовольный собой, круто повернулся и пошел назад в штаб.

Сзади раздалось короткое ржание: Алмаз, недоумевая, окликал его. Ах ты, Господи! Вот истинно благородное, честное, преданное существо. Это тебе не люди — от них ничего, кроме черной неблагодарности, не дождешься.

Приказав дежурному адъютанту без особой на то необходимости не беспокоить его, Деникин прошел в сумрачный кабинет, разделся. Следовало, бы, наверное, прилечь, принять аспирин, а может, и вздремнуть, пока в штабе относительно тихо, пока командующие его наполовину обескровленных, разбросанных по российским просторам армий знакомятся с изменившейся за ночь обстановкой, отдают командирам частей и соединений срочные умные или глупые распоряжения и вырабатывают со своими штабистами планы на очередной, еще один день войны. Где-то через час начнется всенепременная суета — полетят в ставку доклады экстренные, требующие немедленного ответа телеграммы и донесения, командующие будут вызывать его для разговоров по прямому проводу и все как один требовать: резервов, резервов, резервов!..

Надо бы прилечь, надо. Да только какой уж тут сон!

Что произошло, что случилось? Почему вся летне-осенняя кампания, имевшая столь великолепное начало, многообещающее развитие, не получила и уже вряд ли получит достойное завершение?

В соответствии с директивой главнокомандующего вооруженными силами Юга России 12 сентября 1919 года Добровольческая, Кавказская и Донская армии перешли в общее наступление по всему фронту — от румынской границы до Волги. Цель у всех была одна — Москва.

Тщательно спланированная операция имела прекрасное обеспечение. Что ни день ложились на стол Деникина штабные сводки о прибытии в черноморские порты французских, английских, американских транспортов. К началу похода на Москву его армии получили от союзников тысячу артиллерийских орудий, пять тысяч пулеметов, более трехсот тысяч винтовок, сотню с лишним танков, огромный запас боеприпасов для всех видов оружия, тысячи и тысячи комплектов обмундирования, несметные тонны продовольствия…

С началом наступления военные поставки не прекращались. Но далеко не все из поставляемого союзниками добра доходило до фронта: что-то безнадежно портилось саботажниками-рабочими при выгрузке, что-то улетучивалось из пакгаузов, что-то расхищалось или гибло при транспортировке. Всякое известие об этом приводило Деникина в ярость. Торговцы, промышленники, тыловые герои, били себя в грудь, клялись в верности России, все хотели стать Миниными и Пожарскими, а сами норовили содрать процент побольше, слямзить, фукнуть, слимонить, стибрить, спроворить…

А уж когда был уничтожен направленный на усиление Добровольческой армии Ковалевского состав с танками, когда выяснилось — как и кем, он, Деникин, на некоторое время даже дар речи потерял. Пригреть в адъютантах красного лазутчика, предоставив ему возможность снабжать свое командование секретнейшими сведениями, позволив ему сгубить десятки так необходимых армии танков, — это, пожалуй, и не ротозейство уже, а нечто иное!

Кто же прошляпил Кольцова? Ковалевский ни при чем. Здесь вина прежде всего начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Ладно, с ним разбираются. А вот с Ковалевским надо что-то решать. Надо вывести его из состояния затянувшейся прострации, пока он окончательно не потерял управление войсками. В последнее время Ковалевский запил. Конечно, пьяный проспится, дурак никогда. Чисто по-человечески его можно если не понять, так хотя бы пожалеть. Но умей же держать себя, черт возьми, в руках! Боевой, заслуженный генерал, а ведет себя, как забеременевшая гимназистка. До того дошло, что в ставке начали поговаривать: выдохся Ковалевский, не тянет — на посту командующего Добровольческой армией нужен другой человек!

Нет, господа! Ковалевский еще послужит. Повоюет за Отечество. Он по крайней мере прямодушен и честен, козней не строит. В Великую войну на пулеметы, командуя дивизией, в первых рядах ходил.

Ну что за русская болезнь — интриганство, завистничество! Они, кажется, самозарождаются, как фруктовые мушки, возле каждой крупной личности. Даже такой боевой, родовитый генерал, как Врангель, и тот лихо, на всем скаку пошел против благодетеля своего, Антона Ивановича. Воистину, всякое добро наказуемо! В белом движении Врангель был одним из «опоздавших». Униженно просил Деникина доверить ему хотя бы эскадрон — это он-то, боевой генерал, барон, командовавший в Великую кавалерийским корпусом!

Не эскадрон и не полк получил Врангель — дивизию! А затем и армию. За бои на Северном Кавказе приказом Деникина произведен в генерал-лейтенанты, всячески отмечен.

Но, познакомившись с «Московской директивой», Врангель во всеуслышание заявил: «Это смертный приговор армиям Юга России. Стратегия Деникина ошибочна: он строит здание на песке. Захватывает огромную территорию, а удержать ее будет нечем: войск мало, резервов нет».

Потом, когда армия победоносно пошла вперед, Врангель не вполне утих, все еще говорил о более правильном направлении на восток, на соединение с Колчаком, создании единого кулака.

Неужели он окажется прав? И его высказывания — не интрига, а стратегическое предвидение?

Не все, конечно, получалось, как задумывалось. Сюрпризом, и довольно неприятным, явилось упорное сопротивление войск Южного фронта красных, сумевших остановить продвижение Кавказской и Донской армий. Зато Добровольческая армия, выдвинув вперед 1‑й корпус генерала Кутепова, безудержно рвалась дальше. Под натиском добровольцев пал Курск, на очереди были Орел и Тула, а уж там и до Первопрестольной рукой подать. Сомнений в скором взятии Москвы еще и потому не оставалось, что в это же время ударил по Петрограду генерал Юденич, на востоке перешел в контрнаступление адмирал Колчак. Потом выяснилось, что того и другого ждали неудачи. Но это потом, а тогда…

Казалось, сама фортуна, дотоле мятущаяся, не знающая, какой из сторон отдать предпочтение и прекратить тем самым великую российскую смуту, определила наконец своих избранников и решительно облачилась в добровольческую шинель.

Судьба Первопрестольной казалась настолько предрешенной, что богатые промышленники уже назначали миллионные призы полкам, которые первыми войдут в нее.

He вошли…

Более того, армии красных — разутые, раздетые, голодные — начали теснить хорошо вооруженные, возглавляемые боевыми генералами войска. Что же дальше? Неужели ничего, кроме катастрофы?

И что интересно: спрашивать не с кого — виновных нет, каждый из генералов в отдельности прав, имея ко всем остальным бесчисленные претензии. Вечно так продолжаться не может. Коль уж все сподвижники, ближайшие помощники безупречно правы, надо быть заранее готовым к тому, что однажды они соберутся и, выяснив между собой отношения, отыщут виновника всех бед — главнокомандующего, Антона Деникина, кого же еще!

Ну-ну, вот он перед вами, господа, — Антон Иванович Деникин, пятидесяти трех лет, готовый по самому высокому и строгому счету ответить за каждый из прожитых дней если и не перед вами, так перед честной своей совестью. Все, чего достиг Деникин, — не интриги, подсиживания, расшаркивания перед власть предержащими, а результат упорного труда и таланта.

Это отпрыскам великосветских семей и знаменитых толстосумов, избравшим военную карьеру, все в их дальнейшей судьбе заранее было известно: привилегированные училища, гвардейские полки, очередное (а то и внеочередное) производство в следующий чин, гостеприимно, с помощью широчайших связей распахнутые двери академии… Глядишь, в тридцать с небольшим уже и генерал! Что ж до Антона Деникина, то ему рассчитывать было не на кого — только на ум свой, волю, трудолюбие, добропорядочность. И на искреннюю веру в Бога. «За Богом молитва, за царем служба не пропадают».

Не пропали. И отец, Иван Денисович, всей своей жизнью это тоже доказал. Был он крепостным человеком, в рекруты пошел еще до того, как Александр-Освободитель дал волю. Двадцать два года топал солдатской дорожкой Иван Денисович, кровь за Веру-Царя-Отечество проливал, за что был произведен в офицеры и получил потомственное дворянство, дослужившись до майора. Однако своим человеком среди прочих офицеров, кому звание давалось как бы походя, не стал. Не то образование, не те навыки.

Надо было продолжать труд отца. Лестничку-то Иван Денисович построил…

В Киевском пехотном училище, когда другие юнкера развлекались, Антон Деникин до головной боли штудировал уставы, учебники, наставления. И не потому, что глупее других был, а потому, что знал: недостаток происхождения можно восполнить лишь первенством в учебе! Он и потом, когда тянул унылую лямку армейского офицера во 2‑й артиллерийской бригаде, когда сослуживцы танцевали мазурки и вальсы на балах в Дворянском собрании, ухаживали за девушками на выданье, женились, радовались детишкам, — он и тогда, откинув все соблазны, не расставался с учебниками. Потому что опять помнил и знал: без академического образования настоящей карьеры не сделаешь, а в академию так просто не попадешь.

Кто не ведает, с какими это трудностями было сопряжено, тот пусть к «Поединку» господина Куприна обратится. В целом книга вредная, порочащая русское офицерство, но в таланте и знании предмета автору не откажешь: вон как вгрызался в учебники его герой поручик Николаев — уже дважды на экзаменах срезался, а все равно стремился, ибо другого пути вырваться из нищенской гарнизонной жизни не имел.

Много лет спустя, во Франции, встретившись с Куприным, Деникин заметил как бы вскользь: «Николаев у вас хорош, да армия уж больно паскудная получилась, не так было, не так, и офицерство наше дорогого стоило. За революционной модой погнались». На что Куприн, пьяненький по обыкновению, обрюзгший, в трепаном сюртучишке (а ведь какой барин был в прежней жизни!) ответил, утирая слезинку: «Верно, верно, Антон Иванович, виноват, Бог видит, но сейчас я новый роман о Русской армии пишу, во искупление…» И написал! Прекрасный роман «Юнкера» — о замечательных традициях Русской армии, о чести, доблести офицера, о «бедной юности своей», в которой было столько романтического, чистого, ясного.

С первого захода поступил Антон Иванович в Академию Генштаба и блестяще ее окончил. На Великой войне командовал 4‑й дивизией, которая вскоре получила наименование «Железной». Дивизия эта стояла там, где другие бежали. А вскоре и корпус получил, и тоже управлялся не худо.

За личную храбрость и талант военачальника удостоен самых высоких наград Российской империи. Вот тогда-то, пожалуй, впервые и столкнулся с завистниками: в глаза льстили, ласково «везунчиком» называли, а за спиной высмеивали, козни строили — не могли простить солдатскому сыну Антону Деникину, что обошел и продолжает обходить многих из них, высокородных, по службе. Даже поздней, едва ли не на старости лет, женитьбы не могли простить: еще бы, не кого-нибудь, а княгиню Горчакову, чей род шел от самого Рюрика, назвал беспородный Деникин своей избранницей…

Но не только за прошлое спокоен генерал Деникин — пусть далеко не безоблачно, но кристально чисто и настоящее его. В главнокомандующие он не рвался — покойный Лавр Георгиевич Корнилов буквально накануне безвременной гибели назвал Деникина своим преемником.

Высока честь, да несоизмеримо выше ответственность. Уж кто-кто, а он, вставая у руля белого движения, знал, что отвечает не только перед сподвижниками, подчиненными и всем ныне живущим русским народом, но и перед будущими поколениями, коим достанется в наследство или сплоченная, единая и неделимая, или — страдающая, гибнущая в большевистском хаосе Россия.

Памятуя это, нелишне было бы вспомнить и другое: а что досталось ему в наследство от «светлой памяти» генерала Корнилова? Не так уж, признаться, и много.

Белая гвардия умела храбро драться и умирать, но одной ей было бы не под силу обуздать, замирить поднятую на дыбы Россию. Нужна была армия. И он создал ее, собрал в единый кулак в труднейшей борьбе и разброде восемнадцатого года, сберег в девятнадцатом, во время летнего контрнаступления красных, чтобы потом, тонко рассчитав момент, бросить взлелеянные им войска в решающий поход на Москву…

Внешне все как будто легко и просто. Но сколько сил, нервов, унижений, наконец, стоит за этим! Наивен был бы человек, решивший, что главные тяготы войны — это борьба с красными. На фронте все как раз ясно: вот он, враг, перед тобой, одержи над ним победу или будешь побежден сам. Нет, боевые действия — это последнее звено в цепочке, имя которой — большая политика.

Для успешного ведения войны нужны деньги, много денег. Союзники, предоставляя кредиты на приобретение боеприпасов, вооружения и всего прочего, без чего любая армия и дня не проживет, диктуют главнокомандующему вооруженными силами Юга России свои правила игры.

Союзным правительствам, а вернее, тем могущественным деловым кругам, что стоят за ними, нужны твердые гарантии, что каждый вложенный в белое движение франк, фунт или доллар вернется с процентами. А потому задолго до победы, презрев общественное мнение, делят они громогласно шкуру неубитого медведя — промышленность России и ее богатейшие сырьевые запасы. Делят, предоставляя большевикам великолепную, умело используемую возможность доказательно объяснить народу, что правительство вооруженных сил Юга России и лично он, Деникин, распродают страну оптом и в розницу. Да что взять с чужестранных политиков, банкиров, монополистов, если и свои, родные денежные тузы, от которых при всем своем желании не отмахнешься, не способны понять, что нынче на земле не благословенный девятнадцатый век и даже не предвоенное начало двадцатого, а послереволюционная бунтарская явь!

Россия — страна крестьянская. Правящее сословие, дворянство, в большинстве своем — помещики, землевладельцы. Не надо большого ума, чтобы понять: за какой из сторон пойдет в этой войне крестьянин, за той и победа будет. Большевики, эти нищие честолюбцы, не вложив и малого кирпичика в могущественное здание России, самозванно явившись сюда с пустыми карманами и коробом авантюрных идей, все рассчитали правильно: землю — крестьянам, заводы и фабрики — рабочим, кто был никем, тот станет всем…

Глупая, вздорная, обреченная на трагический финал, но более чем своевременная сказка! Еще бы темному, по-детски доверчивому и наивному народу не поверить в нее! Большевики рассудили правильно: нет ничего дешевле посулов, так что ж скупиться на них, если помогают они сесть на царствование, укрепить насильно захваченную власть, — укрепимся, а тогда и разберемся окончательно, кому и что принадлежит, за кем осталось право карать и миловать, награждать и грабить. И не хочешь, а позавидуешь их политической изворотливости!

Политика не приемлет столь эфемерных понятий, как совесть, нравственность, верность слову. Нейтрализовать большевистские сладкоголосые декреты можно было одним лишь способом: обещать народу, тем же крестьянам, еще больше, чем большевики. Ведь это же ровным счетом ни к чему не обязывает! Нет, те, в чьих руках богатства российские, кто мечтает о полной реставрации разрушенной империи, ни о чем таком и слышать не хотят. А какая, к черту, реставрация после тлетворного воздействия на массы двух революций! Тут гибкость, гибкость и еще раз гибкость нужна. Начинающий шулер и тот знает: прежде чем ободрать как липку партнеров, уступи им, замани, не жадничая. А жизнь в нынешнем ее развитии — не карточная игра: здесь, быть может, и всерьез, без шулерских приемов, следовало бы добровольно отказаться от чего-то, дабы в итоге не потерять все. Нет, не привыкли. Вырабатывало, вырабатывало правительство вооруженных сил Юга России проект земельной реформы, да так ничего толкового крестьянам и не предложило. А мужик, как ни темен, сообразил: обещание деникинского правительства выкупить для него в туманном будущем часть помещичьих земель — пшик по сравнению с тем, что он уже получил от Советов! Мужик, этот много о себе возомнивший, способный понять истинное свое место в государстве только после хорошей порки, получил бы заслуженное потом, после победы. А пока идет война, глупо отчуждать его от себя, как оно фактически и случилось уже к лету нынешнего, девятнадцатого, года.

Но разве эта глупость — первая? последняя? одна? Кабы так! Наворотили дел, наломали дров, а кому горькие плоды пожинать? Тому, кто, зубы сцепив, отдыха не зная, тяжкий, расшатанный и скрипучий воз российский на себе тянет, — Деникину! И находятся при этом люди, смеющие упрекать его, будто он узурпировал власть, в новые самодержцы рвется. Господи, какая беспросветная чушь! Что сделал Деникин совсем недавно, когда союзники, по обыкновению лучше всех «знающие», кто из русских лидеров в тот или иной момент России нужнее, предложили ему признать верховную власть адмирала Колчака, застрявшего в Сибири? Признал не споря, хотя в это время полки Деникина, но не Колчака шли на Москву.

Возьмите, все возьмите — и власть, и последние силы, и жизнь, — только верните России покой и процветание!

Обидно.

Когда в октябре, умело закончив сосредоточение и перегруппировку сил, Красная армия перешла в контрнаступление, во всей своей неприглядной красе показали себя союзнички. Особенно — англичане. Принялись вдруг демонстративно обхаживать барона Врангеля. Отрядили целую делегацию во главе с генералом Хольманом в Царицын, где в обстановке величайшей торжественности — уж это они умеют! — вручили командующему Кавказской армией награду английского короля — орден святых Михаила и Георгия, какого даже главнокомандующий вооруженными силами Юга России не удостоен. Дело не в ущемленном самолюбии — ведь это расшатывает, раскалывает белое движение, которое он, Деникин, с таким трудом собирал вокруг себя!

Дальше — больше. Не удержал адмирал Колчак свою так называемую столицу — Омск, и тут же выплюнули телеграфы весть, способную иметь гибельные для всего белого движения последствия, — заявление английского премьера Ллойд Джорджа:

«Я не могу решиться предложить Англии взвалить на свои плечи такую страшную тяжесть, какой является водворение порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света, в стране, где проникшие внутрь ее чужеземные армии всегда испытывали неудачи… Я не жалею об оказанной нами помощи России, но мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден оружием, и нам нужно прибегнуть к другим способам, чтобы восстановить мир и изменить систему правления несчастной России».

Вот так! Делалось заявление вроде бы в связи с постигшей Колчака неудачей, а какие далеко идущие выводы можно сделать из него! Кое-кто склонен думать, что англичане, эти интриганы и оборотистые купцы, никогда не забывающие о своей выгоде, предусматривая худший исход в войне — победу красных, хотят в любом случае не потерять столь выгодный для себя рынок, каким всегда была и будет Россия, а потому и делают в сторону Советов реверансы. Невооруженным глазом видно — это еще и откровенный ультиматум генералу Деникину: если хочешь и впредь рассчитывать на нашу помощь, немедленно добейся перелома в войне! Тут задумаешься…

По всем законам военной науки вооруженным силам Юга России не следовало бы сейчас, захлебываясь в собственной крови, удерживать до последнего каждый город и городишко на протяжении всего огромного фронта. Правильнее было бы, осуществив организованный отход, перегруппировать войска, дать им возможность дух перевести, чтобы потом ударить стальным кулаком, прорвать растянутые боевые порядки красных. И — на Москву, на Москву, на Москву!.. Нет, нельзя. Такой отход взъярил бы союзников, подтолкнул их к принятию мер незамедлительных и заранее известных: генерал Деникин не оправдал возлагаемых на него надежд — генерал Деникин должен уйти!

Может, и впрямь самому, не ожидая, когда тебе предпочтут другого, уйти?

Уйти не шутка, а на кого оставишь армию, всех, кто шел с тобой почти два года и не утратил веру в тебя? Кому доверишь ответственность за завтрашний день России? Готовому на любую аферу ради удовлетворения собственного тщеславия Врангелю? Впадающему в прострацию Ковалевскому? Прямолинейному солдафону Кутепову? Кокаинисту Слащову?.. Тогда уж лучше Шкуро или Мамонтову — по крайней мере эти мародеры, прежде чем окончательно потерять Россию, так разграбят, разрушат, распнут ее, что потом долго-долго придется соображать большевикам, как вдохнуть жизнь в окровавленную, испепеленную пустыню.

«Вот! — думал Деникин. — Вот первопричина всех неудач: не на кого опереться, никому до конца верить нельзя!»

Он тяжело поднялся, прошелся по кабинету, остановился у окна, выходящего на Иерусалимскую площадь. И сразу бросились в глаза «волки» — конвойцы Шкуро, — раз эти здесь, значит, где-то рядом и атаман их…

Вчера генерал Шкуро явился незвано-непрошено в ставку: отшвырнул адъютанта, посмевшего сказать, что главнокомандующий занят, ворвался в кабинет.

— Батька! — возмущенно закричал он с порога, размахивая, как крыльями, широченными рукавами черкески. — Что ж это делается, батька?! Прикажи умереть — умру! А последнюю кровь из меня высасывать не дам!

Столь вольное, неуставное обращение не удивило Деникина: так уж повелось между ними, что Шкуро называл его на свой бандитский лад батькой, а он Шкуро — по имени.

— Кто же он, этот вампир? — шутливо, как обиженного ребенка, спросил Деникин, тайно вздыхая про себя, что не может сорвать с атамана генеральские погоны и отправить в тюрьму: нужен сейчас Шкуро с его «волчьими» сотнями на фронте, ох нужен! — Успокойся, Андрюша, присядь и объяснись. Так кто он, твой обидчик?

— Ковалевский! Твой любимец! Нет, батька, ты послушай, чего этот чистоплюй удумал! «Дроздов» своих — в тыл, а казаков моих спешить — и на их место, в окопы! А?! Да за такое…

— Это временная и совершенно необходимая мера, Андрюша, — примирительно сказал Деникин, не объясняя, что генерал Ковалевский действовал с его ведома. — Дроздовская дивизия совершенно обескровлена, в полках — по двести, а то и меньше человек. Если ее срочно не переформировать, дивизия прекратит свое существование. А этого допустить, сам понимаешь, нельзя.

Шкуро тряхнул рыжим чубом, обиженно вскинул голову с курносым носом-кнопкой на круглом лице:

— «Дроздов» жалко, всех других добровольцев жалко, а казаков что ж жалеть: взамен зря побитых бабы еще нарожают! Так у нас всегда было. Добровольцам — новое, вне сроков, обмундирование, кусок пожирней-послаще. А мои казуни… Неделями на сухарях сидят, в рванье ходят. Зато как где запахло паленым, туда и нас. Но кому такой расклад понравится? — Уронил на грудь голову, сбычился и, печально на Деникина круглыми глазками глядя, продолжал: — Я чего боюсь, батька. Что за народ у меня в корпусе, ты хорошо знаешь. Ох, отчаянные! Воевать — пожалуйста. А вот чтобы из них пехтуру делали… Вот чего я боюсь, батька: плюнут они на те окопы — и поминай как звали! Откроют фронт красным. И я их, мерзавцев, не удержу. Представляешь, что будет? Ты в своих тылах с махновцами разобраться не можешь, а мои аспиды, эти еще и почище махновцев будут, если им на хвост наступить. Волки, что с них возьмешь!

Но наипервейшим мерзавцем, матерым волком был, конечно, сам Шкуро; без малейшего стеснения, в открытую угрожал главнокомандующему и одновременно подсказывал выход: откупись. По всем статьям и законам его бы, подлеца, надлежало без промедления вздернуть на людной площади, ан нет, пришлось распоясавшегося Андрюшу уговаривать, увещевать, просить незамедлительно вернуться на фронт, обещать дополнительные поставки обмундирования и продовольствия, почти наверняка зная, что лишь малая часть добра до рядовых казаков дойдет, а остальное будет пропито в кабаках Харькова, Екатеринодара или Ростова… Да, впрочем, судя по его конвойцам на площади, уже и здесь, в Таганроге, пропивается. А ведь дал вчера слово, что немедленно отправится на фронт…

Деникин отвернулся от окна, прошел к небольшому, в резной рамке на стене зеркалу. Сдал, сдал, батенька! И весьма изрядно: лицо одутловатое, глаза погасшие, даже серебристые усы и бородка словно потускнели. Не главнокомандующий, а какой-то акцизный старичок чиновник в генеральском мундире.

Покосился на широкий кожаный диван: хорошо бы прилечь, вздремнуть… Да уж тут вздремнешь! Отдохнул немного, отвлекся ненадолго, и на том спасибо. И дальше терпеливо неси свой крест…

Глава 3

В самом конце октября девятнадцатого года над степями под Курском задули холодные ветры, загуляли метели. Местные жители знали, что такая ранняя зима ненадолго, что еще вернется осень. Подобное случается едва ли не каждый год.

У Курска сопротивление белых возросло: Ковалевский еще надеялся переломить ход событий и бросал в бой последние свои резервы. Но Курск пал, и впереди 9‑й дивизии красных уже замаячили занесенные снегами пригороды Белгорода.

Ночью красноармейцы 78‑го полка 9‑й дивизии захватили в плен конный вражеский разъезд. Неточно сориентировавшись в ночной снежной круговерти, белогвардейские дозорные проскочили мимо своих зарывшихся в сугробы постов, сбились с пути и теперь рыскали по степи, пытаясь набрести хоть на какое-то жилье, чтобы расспросить, как найти дорогу к своим.

Ночью на снегу всадники были видны далеко. Красноармейцы выждали, когда они минуют их неуютные, продуваемые всеми ветрами засидки и углубятся в передовые порядки полка, после чего скомандовали:

— Стой! Слезай с коней! Руки вверх!

Взмыла вверх и повисла над степью ракета, осветив снега холодным мертвенным светом.

Несколько всадников, резко осадив коней, развернулись и дали шенкеля. Но тут же под выстрелами свалились в снег. Остальные сбились в кучу, подняли руки.

Когда пленных обезоружили, один из офицеров обратился к стоящему рядом красноармейцу:

— Солдатик, скажи командиру, пусть доставят меня в штаб. Имею интересующую ваше командование новость.

— Говори! — твердо приказал красноармеец Стрижаков. — Может, ты хочешь сбрехать, чтоб шкуру свою спасти, а я командира от дел буду отрывать?

— Не могу! Секрет!

Стрижаков отыскал командира эскадрона, доложил. Командир задумчиво сказал:

— Может, и брешет. Не исключено. А может, и нет. В душу его белогвардейскую не заглянешь. — И вынес решение; — Бери, Стрижаков, еще кого себе в подмогу и вези его к комдиву. Он головастый.

К вечеру Стрижаков со своим товарищем Приходько доставили пленного на станцию Кустарная, где временно размещался штаб дивизии.

Начдива Солодухина в штабе они не застали. Пленным заинтересовался военком дивизии Восков. На допросе пленный изложил военкому свою новость. Сказал, что до недавнего времени работал старшим квартирьером при штабе Добровольческой армии и поэтому посвящен в некоторые штабные секреты. Так вот, несколько дней назад там был разоблачен, как красный шпион, старший адъютант генерала Ковалевского капитан Кольцов. Если капитан действительно красный шпион, то сообщение о его судьбе должно заинтересовать соответствующие ведомства красных.

О дальнейшей судьбе Кольцова пленный ничего не знал, но предполагал, что его расстреляли.

Восков никогда прежде не слышал о Кольцове, и новость эта не слишком его взволновала. Война есть война. Кого-то убивают, кто-то проваливается. Но на всякий случай он передал доставленное пленным известие по телеграфу во Всеукраинскую чрезвычайную комиссию. Подумал, что к этому ведомству красный разведчик, возможно, имел какое-то отношение.

Первый, еще несмелый, предзимний снег выбелил улицы и крыши домов. И без того небольшой, в основном одноэтажный городок Новозыбков будто съежился, стал еще меньше, приземистее.

В аккуратном, словно игрушечном, особняке с коротким рядом окон, выходящих на Соборную площадь, бодрствовали круглые сутки: здесь располагалась Всеукраинская ЧК.

В своей беспокойной жизни бывший профессиональный революционер, а ныне начальник Особого отдела ВУЧК — Петр Тимофеевич Фролов знавал немало тяжелых дней. Дни полнейшего неведения о судьбе разведывательной чекистской группы Кольцова стали для него одними из самых черных.

Сигнал тревоги прозвучал, когда из Харькова, а вернее, из штаба Добровольческой армии перестала поступать информация, так необходимая командованию красных войск, оттесненных белыми едва ли не к самой Москве. Донесений Кольцова не было в назначенные для связи сроки, не было и в последний — контрольный срок, не было и потом, когда все мыслимые и немыслимые сроки прошли.

Постепенно через пленных офицеров Добрармии начали просачиваться не очень внятные слухи об уничтоженных английских танках, об измене и заговоре в штабе Ковалевского, о бывшем его адъютанте-лазутчике, то ли погибшем при столкновении поездов, то ли убитом в перестрелке с контрразведчиками, то ли все-таки ими схваченном…

Трудно было понять, что здесь правда, а что вымысел, порожденный извечной, близкой к ненависти завистью офицеров-окопников к офицерам-штабистам. Ситуация более или менее прояснилась, лишь когда у одного из пленных офицеров была обнаружена газета Добровольческой армии, в которой сообщалось, что контрразведкой разоблачен и взят под стражу старший адъютант командующего капитан Кольцов, обвиняемый в измене Отчизне и белому движению, что по его делу ведется следствие.

Тогда и состоялся между Фроловым и председателем ВУЧК Мартином Яновичем Лацисом довольно жаркий разговор.

Фролов считал, что ему необходимо идти в Харьков и, во-первых, разобраться в сложившейся там после ареста Кольцова обстановке, во-вторых, срочно наладить надежную разведработу в тылу белых. Наконец, только там он мог выяснить, есть ли возможность помочь Кольцову.

План действий Лацис принимал и разделял. Но против намерения Фролова самому идти за линию фронта возражал категорически, полагая, что с этим заданием справятся и другие чекисты, а у начальника Особого отдела непосредственно в ВУЧК работы предостаточно. Фактически он был прав, и все-таки…

С этим сухим, жестким, а иногда и жестоким человеком Фролов работал бок о бок не первый день, хорошо знал как сильные, так и слабые его стороны. И наверное, поэтому, несмотря на категоричность Лациса, надеялся, что в конце концов председатель ВУЧК все-таки поймет, почему в Харьков идти необходимо именно ему.

Собираясь с мыслями, Лацис какое-то время сосредоточенно смотрел в столешницу письменного стола, а потом, резко вскинув голову и обжигая Петра Тимофеевича холодом серых прищуренных глаз, сказал с характерным прибалтийским акцентом:

— По-моему, судьба Кольцова и есть основа вашего непродуманного решения. Личные отношения, товарищеский долг? Понимаю. Но есть, товарищ Фролов, другое. То, что выше наших с вами личных привязанностей, чувств и прочего. Это — долг перед революцией. Да! Перед революцией, которую нам с вами поручено защищать! На этом наш разговор закончим. Готовьте группу для срочной отправки в Харьков. Можете взять лучших наших людей — я поддержу во всем. А лично вас в Харьков не пущу.

Лацис склонился над бумагами. Принятых решений этот человек менять не любил. Но все-таки Фролов и теперь не спешил покинуть кабинет председателя ВУЧК.

Раздумывая над словами Лациса, он чувствовал себя неуютно.

Большинство людей его поколения, революционеров, прошедших путь подпольщиков, знающих тюрьмы и ссылки, принадлежали к романтикам, которых не ожесточили страдания. К октябрю семнадцатого почти все они пришли с желанием строить новый мир не на крови классовых противников, а на принципах добра и справедливости.

Но потом началась реальная, не построенная на книжных представлениях, борьба. Борьба не только с «классовым врагом», но и с вчерашними союзниками. Причем борьба не на жизнь, а на смерть. Фролов не хотел задумываться всерьез, что явилось причиной такой смертной борьбы, кто виноват.

Так вышло. В огромной России не находилось места для нескольких правд — за каждой партией, прослойкой, группировкой стояла своя правда.

Только одна правда могла утвердиться в России. И эта правда, по мнению многих ожесточившихся революционеров, должна была во имя своего торжества уничтожить всех, кто ее не принимал. Все словно свихнулись: «террор», «расстрел»… Даже милейший, мухи не обидевший Николай Иванович Бухарин, любимец Ленина, скромнейший Бухарчик, кричал с трибун: «Расстрел есть средство воспитания и перевоспитания. Расстрел есть одно из средств выработки нового коммунистического человека из человеческого материала капиталистической эпохи».

Фролов не был силен в теории, как Бухарин. Он не понимал, как это можно что-либо выработать из человека, предварительно расстреляв его?

Это только клин вышибают клином. А ответным, пусть даже праведным, террором ничего, кроме встречного и еще большего насилия, не вызовешь. Террор порождает страх, ужас, поражает души миллионов и миллионов людей неверием в саму возможность для них стать когда-нибудь равноправными членами того светлого общества, ради которого делалась революция и ведется Гражданская война. Два года после революции прошло, а как много непростительных кровавых ошибок!

Да, разговор с убежденными, оголтелыми врагами Советской власти ясен, прост и короток: знал, на что идешь, так получи и не жалуйся! Но где та черта, которая отделяет убеждение от заблуждения? В суматохе огненных дней не всегда есть время и возможности различить ее. И тогда оказываются на одной доске матерый корниловец, уличенный в расстреле пленных, и мальчишка-гимназист, взятый на улице с допотопным, еще дедовским, револьвером за пазухой…

Начальник Особого отдела ВУЧК Фролов в каждом отдельном случае стремился докопаться до истины, от которой зависело главное — быть или не быть человеку. Хотя в спешке тревожного времени вряд ли и ему удалось избежать роковых ошибок. Думать об этом не хотелось — в сомнении томится дух, но и не думать было нельзя: и без того расплескивалось вокруг море преступного бездушия.

Он мог бы довольно легко успокоить себя: революция простит нам обостренную, повышенную бдительность, но не простит утраты ее! Иначе говоря, пусть лучше попадет в беспощадные жернова борьбы невинный, чем избежит их враг.

Фролов знал, что примерно так считал Лацис. То есть он не призывал к откровенному беззаконию и вряд ли поощрил бы его, но при этом скорее поддержал бы сотрудника, готового без сомнения махать карающим мечом революции, чем того, кто обнажает этот меч, лишь когда другого выхода нет. На этой почве между Фроловым и Лацисом неоднократно случались дебаты, порой весьма бурные, но мало что, к сожалению, дающие.

Разумеется, сейчас, упрямо оставаясь в кабинете председателя ВУЧК, Петр Тимофеевич столь далеко и обширно в своих раздумьях не заходил: подобные мысли прорастают не в один день и созревают не сразу. Все это было думано-передумано раньше, и подведенная Лацисом черта под их сегодняшним разговором тоже в какой-то мере итог давних разногласий. Сейчас думалось совсем о другом. Не зная всех обстоятельств случившегося, Фролов тем не менее искренне верил в то, что только он, и никто другой, смог бы там, в Харькове, хоть как-то повлиять на судьбу Кольцова.

Размышления Фролова прервал вкрадчивый скрип двери. В кабинет тихо, мягко ступая, вошел телеграфист с пучком ленты в руке. Видимо, сообщение было важное, только в этих случаях сотрудники ВУЧК имели право входить к Лацису без спроса.

Лацис оторвался от бумаг, удивленно, будто спрашивая, посмотрел на Фролова — как, вы еще здесь? — и затем обернулся к телеграфисту. Тот молча протянул Лацису ленту.

Читая, Лацис неторопливо протянул ее между пальцев, кивком головы отпустил телеграфиста. Помолчал, сосредоточенно глядя перед собой. Затем тихо сказал Фролову:

— Я уж, признаться, хотел было согласиться на вашу настойчивую просьбу. Но…

Фролов, поскучнев, откинулся на спинку стула.

— Но вам придется срочно выехать в Москву. Вызывает товарищ Дзержинский.

Глава 4

Пришла очередная ночь, а вместе с ней и бессонница. Кольцов лежал на топчане, закинув руки за голову, глядя в низкий, тяжелый потолок. О сивоусом надзирателе, столь неожиданно нарушившем молчание, Кольцов старался не думать. Тем более не позволял себе думать о тех надеждах, которые пробудил в нем внезапный ночной разговор: только время способно расставить все по своим местам.

…Говорят, что на исходе отпущенного человеку срока перед глазами его проходит вся жизнь, какую он прожил, праведная или неправедная, удавшаяся или не очень. И тогда человек или благодарит свою судьбу, или проклинает.

Жаловаться на судьбу, приведшую его в камеру смертников, у Кольцова оснований не было — он сам, своею волей, распорядился собой. Но еще в тот день, когда генерал Ковалевский сообщил ему о предполагаемой отправке в Севастополь, Кольцов подумал: уж не в отместку ли за его своеволие назначила ему судьба провести конец жизни там, где четверть века назад начиналась она? А теперь, спустя почти три недели, подумал вдруг совсем иначе: может, это и не месть вовсе, не бессердечие судьбы, а прощальный и щедрый ее подарок?

Увидеть еще раз, хотя бы сквозь решетку, родной город, взглянуть на море, услышать ласковый или гневный голос его, лечь, наконец, раз уж так довелось, в землю, по которой бегал босоногим мальчишкой… — не так уж и мало для человека, вычеркнутого из жизни!

Перебирая в памяти здесь, в камере-одиночке, все свое недолгое «добровольческое» прошлое, Кольцов все чаще вспоминал о Юре. И не меньше, чем любой из удачно проведенных операций, радовался тому, что хоть чем-то сумел помочь этому мальчишке, брошенному судьбой в крутой замес кровавых событий.

Где он теперь? Где Старцевы? Сумели ли уйти от щукинской контрразведки?

В тот памятный вечер он отправил Юру к своим друзьям с запиской, которую и по сей день помнил слово в слово: «Наташа, Иван Платонович! Операция провалилась. Кто-то из наших убит. Поэтому я должен что-то предпринять. В штаб больше не вернусь. Вам тоже советую сегодня же уйти… Прошу, позаботьтесь о Юре. Ваш Павел».

Сейчас, вдумываясь в это письмо, он жалел, что из-за спешки и нечеловеческого напряжения получилось оно довольно сумбурным и вместе с тем неоправданно спокойным. Не советовать надо было, а всей своей властью и авторитетом требовать: немедленно, не теряя времени, уходите вместе с Юрой из города! Потому хотя бы, что должен был помнить: первыми, кого начнут искать после его саморазоблачения контрразведчики, будут Платоновы (под этой фамилией Старцевы были легализованы здесь, в Харькове) — полковник Щукин знал, что Кольцов бывает в их доме. И адрес знал. И наверняка все необходимые для срочного розыска приметы: если Щукин интересовался кем-то, то основательно.

Было еще и другое, о чем жалел Кольцов. После многолетней давней дружбы, общих переживаний, риска, мечтаний и веры у него не нашлось для этих людей ни единого теплого слова! Знал ведь, что прощается с друзьями навсегда, и — не смог…

Хорошо, если Иван Платонович долголетним чутьем подпольщика понял из записки, какая опасность нависла над ними, и принял необходимые для безопасности меры… А если — нет? Что, если контрразведка уже схватила Старцевых и они сидят в соседней камере?

Полковник Щукин — враг более чем опасный: опытный, с интуицией. Буквально с первого дня знакомства с ним Кольцов постоянно ощущал на себе пристальное, недоверчивое внимание полковника. И, разумеется, ему бы следовало держаться от начальника контрразведки подальше, не напоминать лишний раз о себе, но…

«Сердцу не прикажешь». Банальное выражение, но ведь действительно так! Можно во всем ограничить себя, жить среди врагов, разделять их образ жизни — заставить себя и поступать, как принято в их, чужой среде. Но даже самый сильный и трезвый человек забывает об опасности и теряет голову, когда встретит на своем пути любовь. Все вокруг остается как будто прежним, ты привычно делаешь дело, к которому приставлен, и все же это уже не ты, а совсем другой человек, ибо в тебе поселилась и незаметно растет, ширится, торжествует необыкновенное чувство — любовь. Бесполезно противиться ему, бессмысленно бежать от него, даже если не суждена взаимность. А уж если встретились, засветились восторженным светом глаза, если мысли ваши сливаются в единое русло — это настоящее счастье! И тогда никакая сила не способна помешать людям любить и чувствовать себя любимыми.

Красный разведчик Павел Кольцов полюбил дочь начальника белогвардейской контрразведки Таню Щукину. Сюжет, достойный Шекспира. Но ведь было же, было!

…Здесь, в камере, Павел часто задумывался: все ли правильно делал в жизни? В целом он имел право быть довольным собой. До того лишь момента, когда появилась Таня. Он и сейчас любил ее, а потому еще суровее, еще с большей беспощадностью признавал: не было у него права на это чувство! Трудно жить без любви, но еще труднее знать и помнить, как много страданий твоя любовь принесла дорогому человеку. Не случайно Кольцов старался думать о Тане как можно реже: изменить что-либо он не мог, а стойкое, постоянное чувство вины сильно угнетало.

С изредка наведывавшимся в его камеру Щукиным Кольцов не мог себе позволить заговорить о Тане. Ему казалось, что одно упоминание ее имени в присутствии щукинской «тени» — штабс-капитана Гордеева — будет и для полковника, и для Тани, и для него самого унизительным. Лишь однажды, когда у Щукина, по обыкновению много курившего, кончились спички и Гордеев ненадолго вышел из камеры, Кольцов, не выдержав, спросил о Тане.

— Я мог бы проигнорировать ваш вопрос, — помедлив, ответил начальник контрразведки. — И если я не делаю этого, так с одной лишь целью: чтобы вы окончательно вычеркнули мою дочь из своей памяти, как вычеркнула она вас из своего сердца. Не скрою, это далось ей нелегко, но хочу верить, что Париж, где находится теперь Таня, поможет ей окончательно забыть вас. А потому просил бы впредь уволить меня от разговоров, прямо или косвенно связанных с именем моей дочери!

Да, Павел старался не думать о Тане. Но время от времени перед глазами вдруг вставало ее лицо, и Кольцов, сам того не замечая, мечтательно улыбался. И пусть хмурился потом, жестко отчитывал себя за безволие, но где-то в груди еще долго сохранялось ощущение нежного тепла: не так уж и мало, наверное, если разобраться, для живой души, обреченной на томительное ожидание смерти.

В ночь очередного своего дежурства сивоусый надзиратель, заглянув через смотровое оконце в камеру Кольцова и обнаружив, что тот, как всегда, не спит, сказал:

— Вот ты советовал, чтоб я над разговором нашим подумал… Ну, подумал. А какой в том прок? Расстройство одно… Неужто и в самом деле жизнь к тому заворачивает, что ваша возьмет?

— Я в этом не сомневаюсь. И тебе не советую.

— Ну, положим… Но тебе-то от этого легче не станет: пока ваши, к примеру, до Харькова дойдут, ты уже трижды в землю сляжешь.

— Думаешь, это самое страшное? — Кольцов улыбнулся, опустил с топчана на пол ноги. — Меня другое мучит: какая цена будет за эту победу уплачена?

Надзиратель тяжело задумался, вздохнул:

— Должно, миллиарды и миллиарды, ежели в смысле денег.

— Нет, — покачал головой Кольцов, — в смысле крови, которую проливают в этой бессмысленной войне русские люди.

— Это как же понимать? — озадачился надзиратель. — Неужто ты и белых жалеешь?

— А почему бы нет? Не всех, разумеется. Тех, кто затеял эту войну, мне не жаль. Но сотни тысяч обманутых вождями белого движения… или обманывающих самих себя — им-то за что?

— Ну, ежели не врешь… — Надзиратель опять вздохнул. — Что ж, большевики все такие… как ты? Жалостливые?

— Люди все разные. Есть лучше, есть и похуже. А есть и просто мерзавцы… Ты жизнь прожил, должен и сам это понимать.

— Вопрос-то мой был с подковыркой: думал я, что ты начнешь всех своих поголовно расхваливать. Интересно… Вот ты спрашивал, что на фронте? Так знай: позавчера ваши Курск взяли.

— Курск? Освобожден Курск?! — Кольцов торопливо подошел к двери, заставив надзирателя отшатнуться. — Не врешь?

— А зачем? Я перед тобой не заискиваю: ты меня, когда ваши придут сюда, не защитишь. Я к тому, что ежели тебе это в радость, так порадуйся напоследок. — И, не ожидая реакции Кольцова на сообщение, надзиратель аккуратно закрыл оконце.

Слова надзирателя более чем обрадовали Павла. Невольно улыбаясь, сдерживая колотящееся в восторге сердце, он подумал: «Освобожден Курск. Белые бегут. Значит, не зря все было? И адъютантство, и риск, и отчаянное решение любой ценой уничтожить английские танки?..»

Быстрым шагом он несколько раз пересек из угла в угол камеру, остановился, ударил кулаком по влажной стене… и рассмеялся:

— Не зря!

Глава 5

Ничего личного и ничего лишнего: ни фотографий, ни картин в рамах, ни пепельниц, ни мягкой мебели, намекающей на возможность вальяжного отдыха, — ничего этого не было в кабинете. Решетки на окнах, стены практичного темно-бежевого цвета а-ля Бутырка, высокие банковские сейфы. Словом, интерьер внушительный и загадочный. Хозяином здесь были не человеческие пристрастия и привычки, а нечто более отвлеченное, преданное одному только делу.

Любой, кто попадал сюда, и сам терял ощущение собственной личности. В какой-то степени вид кабинета отображал характер его владельца — начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Да и сам полковник, входя сюда, забывал о том, что он любящий и страдающий отец, ценитель и знаток живописи, музыки, человек не такой уж простой биографии, — он превращался в часть охранительной машины, неутомимого защитника державы и порядка.

Своим бездушием кабинет возвращал полковнику уверенность, будто он может на равных противостоять ЧК, другой такой же машине, созданной большевиками быстро, с невероятной мощью и размахом.

В молодости, как почти все дворяне, Щукин фрондировал, либеральничал, участвовал в студенческих беспорядках и обструкции «реакционных профессоров». Но однажды он стал свидетелем покушения на молодого жандармского офицера. Террорист швырнул в него бомбу. Ноги юноши в одно мгновенье были превращены в кровавые лохмотья, он весь дрожал — и вдруг, собравшись с силами, приподнялся на локтях и, взглянув своими неожиданно ясными, не замутненными страхом и болью глазами на собравшихся вокруг зевак, сказал тихо и отчетливо: «Глядите? Думаете, это меня убили? Это Россию убивают…»

С тех пор что-то изменилось в Щукине. Он всерьез заинтересовался историей России: как, превратившись в огромную империю, она сама стала заложницей этой имперской мощи и величия. И как любимая им Россия уже не могла остановиться в стремлении расширить господство и с гибельным для себя упорством старалась утвердиться на крайнем востоке, на корейских и китайских землях. Как, пробив себе выход в Средиземноморье и на Балканы, основав столь зыбкое славянское братство, неизбежно вступала в противоборство с растущей, крепнущей Германией.

Революционеры, фрондеры боялись этой великой России, а Щукин вдруг стал жалеть ее, как жалеют мать еще вчера эгоистичные дети.

Щукин отказался от карьеры ученого и ушел в жандармский корпус. По чистому и искреннему желанию. Нельзя было отдать Россию и ее лучших людей на съедение террористам.

Товарищи и родственники не поняли этого шага. Над ним, как это водится у русских, смеялись даже те, против которых были обращены револьверы и бомбы террористов. Жандарм! Как это мерзко! Фи!

А на службе, где действительно было много циников и хамов, его обходили более хитрые, с карьерным огоньком в глазах. Но Щукин с монашеской одержимостью служил России, смирившись с человеческой глупостью, и в этой службе видел свой долг.

Февраль семнадцатого на какое-то время сокрушил Щукина. Да, царь был слаб, непостоянен, податлив чужим влияниям, не такой правитель был нужен России в минуту беды. Но…

Один из немногих по-настоящему близких ему друзей написал на следующий после революции день: «Россия без царя — что корабль без руля. Вмешаться в гибельный курс его мне не дано. Взирать, как выбросит смута корабль российский на камни, где он долго и мучительно будет погибать, я не в силах!» И застрелился. Может, и прав был. По крайней мере, не пришлось дожить до октября семнадцатого, когда дорвались до власти эти «товарищи» с их бредовой мечтой о всемирном братстве. Но покойный друг был холостяком и, умирая, сам распоряжался собой. А когда на руках совсем еще юная дочь, трижды задумаешься, прежде чем револьвер к виску приставить.

Иногда полковник и сам удивлялся тем странным метаморфозам, что произошли с ним за два года гражданской войны. Ужас и отвращение, внушенные ему февральской революцией, бледнели и меркли перед теми чувствами, которые испытал он после октябрьского переворота. То, что раньше виделось катастрофой, оказалось лишь бледной прелюдией к ней. Деятели Временного правительства, эти краснобаи, проболтавшие Россию, выглядели рядом с ухватистыми большевиками слепыми и беспомощными котятами.

Нет уж! Война с большевиками за будущее России — это и война за будущее единственной дочери, ее сверстников. Нельзя проиграть такую войну: поколения, которые придут следом, поколения, хлебнувшие «большевистского рая», не простят этого своим отцам.

В отличие от многих белых офицеров, мечтавших о реставрации монархии, Щукин хорошо понимал, что на шахматной доске истории обратный ход невозможен. Летом восемнадцатого, когда стало известно о мученической гибели царской семьи полковник, впервые напившись допьяна, безутешно и долго плакал. А выплакавшись, почувствовал неожиданное облегчение. Большевики своим преступлением лишили его всяческих моральных обязательств и запретов. Он был свободен в своих действиях с врагами России.

О, Россия! Россия великая и ничтожная, воспетая и осмеянная, спасающая народы и убивающая себя, — неужто только для того и явилась миру ты, чтоб изумлять его на крутых переломах времени непомерностью своей в добре и зле?! Какие уж тут, в российской Гражданской войне, законы, правила? Бей, режь, грабь, на огне жарь — цель оправдывает средства! Так думал полковник Щукин.

Собственноручно он, впрочем, и теперь не пытал арестованных, даже если это были отъявленные убийцы. Для такой работы хватало подручных. Но ненависти своей, хитрости, жестокости давал волю. Так продолжалось больше года. И вот Щукин столкнулся с Кольцовым. Полковник понял, что этот большевик так же, как сам Щукин и лучшие офицеры белой армии, любит Россию (может быть, другую, придуманную), но любит беззаветно и готов отдать за нее жизнь.

В тот час, когда перед начальником контрразведки открылось истинное лицо «адъютанта его превосходительства», полковник, с юности не признающий каких-либо зароков, поклялся себе, призвав в свидетели самого Господа, что Кольцов будет жить до тех пор, пока не будет уничтожен нравственно. Да, именно так. Ибо смерть физическая, щедро и скоро обещанная красному лазутчику генералом Ковалевским, не предваренная смертью моральной, была бы для Кольцова подарком судьбы.

Многое сплелось в этом отчаянном, может, и не до конца продуманном порыве Щукина. А прежде всего — многократно повторяющееся, в кровь раздирающее душу оскорбление: профессиональной чести, заслуженного долгими годами безупречной службы авторитета, отцовских чувств, наконец.

Конечно, все личное к делу, как говорят чиновники, не подошьешь. Но и безнаказанным такое не должно оставаться.

Блестящий офицер, прекрасно сшитый мундир, аксельбанты, любимец и доверенное лицо командующего (да еще и смазлив, не отнимешь) — более чем достаточно для того, чтобы вскружить голову восемнадцатилетней девчонке. Но — зачем, зачем?! И — за что?

Только затем, чтобы не скучно было? Или чтоб самолюбие свое потешить?

Только за то, что ее отец — ненавистный тебе начальник контрразведки? Или просто никого другого под рукой не оказалось?

Видит Бог: с самого начала, еще когда Кольцов более чем искусно — в этом ему не откажешь — играл роль адъютанта его превосходительства, он, Щукин, был противником каких-либо отношений дочери с этим человеком. Не раз говорил он Тане о том, делал все возможное и невозможное, чтобы ее увлечение Кольцовым не переросло в нечто большее, но… Дочь, видно, пошла в покойную мать: та же романтическая безрассудность, упрямство, полнейшее нежелание внять голосу разума и логики.

В первые после разоблачения Кольцова дни, когда Таня была беспредельно ошеломлена и растеряна, он решил отправить ее в Париж. И жаль, что не сделал этого сразу, не мешкая. Пока она оставалась в том своем расслабленном, похожем на летаргический сон состоянии, ей все равно было — в Париж ли, в Бахчисарай или прямиком на тот свет. Но как раз тогда у него не оставалось свободной минуты, чтобы заняться дочерью. А когда наконец выкроил время, понял: опоздал, катастрофически опоздал!

Ехать куда-либо Таня наотрез отказалась. В ответ на угрозу отправить ее в Париж насильно только усмехнулась. От слов дочери можно было бы и отмахнуться, но была в глазах Тани такая непримиримость, что пришлось отступиться: слишком хорошо он знал свою дочь. Понимал, отчего она так цепляется за Харьков: рассчитывала хотя бы изредка видеться с Кольцовым, облегчить чем-нибудь его участь.

Один раз, еще в самом начале, когда Кольцов был переведен из госпиталя в тюрьму контрразведки, ей это удалось. Но потом… сколько ни пыталась она проникнуть к Кольцову или хотя бы передать ему письмо — ничего у нее не получалось.

Щукин понимал: позволить Тане пусть хоть раз только увидеться с ним теперь — значит продолжить ее душевные мучения, опасную, далеко зашедшую болезнь. В таких случаях нужны решительные меры. А остальное залечит время — великий лекарь! Когда-нибудь она сама все поймет и простит.

Щукин допускал и то, что Кольцов всерьез увлекся Таней. Пусть так. Но разве не понимал он, что, вызывая в ней ответные чувства, ее же и обрекал на страшную, неизбежную муку? Все понимал! Если даже верил, что пройдет в адъютантском своем обличье по острию бритвы до конца, — все равно знал, что не быть им вместе: слишком они разные, слишком многое разделяет их. Нет, Кольцов, конечно, все знал заранее и понимал, что ждет Таню. Но не пожалел.

Так нужно ли ему жалеть Кольцова?

Но было на сердце у Щукина еще и другое — главное. Как профессионал, он всегда знал: нет ни разведчиков, ни контрразведчиков, которые не ведали бы поражений. Но когда генерал Ковалевский, умевший сохранять в самые трудные минуты свое достоинство и уважать достоинство чужое, обезумев, кричал ему в лицо: «Вы не контрразведчик, вы — дерьмо! Не разглядеть в штабе армии красного, не уберечь эшелон с танками… Какой-то мальчишка, дилетант обвел вас вокруг пальца! Любой порядочный офицер на вашем месте пустил бы пулю в лоб, а вы даже на это не способны!» — полковник Щукин жалел об одном: что не умер раньше, не застрелился, что дожил до такого позора. Ибо поражение поражению рознь, ибо то, что случилось с ним, следовало назвать крахом.

Он молча выслушал Ковалевского и молча ушел, не напомнив ему даже, что это сам генерал выбрал Кольцова себе в адъютанты. И уж, разумеется, не стал объяснять, что, не защитив свою честь и имя, не исполнив до конца свой долг, он теперь не имеет такого права — застрелиться.

За «дерьмо» Ковалевский чуть позже принес свои извинения. Всего остального генерал не понял и никогда, видимо, не поймет: невозможно оскорбить словом человека, смертельно оскорбленного и униженного действием. Тем, что сделал Кольцов.

Слабым людям неудача сообщает безволие, сильным прибавляет энергии. Раньше Щукину казалось, что работе он отдает всего себя без остатка, в ущерб семье и здоровью. Как можно и нужно работать по-настоящему, он понял только теперь.

В той широкой и многоплановой операции, которую он разработал, не все зависело от контрразведки: требовались поддержка и помощь командующего. Что ж, не зря сказано: худа без добра не бывает, — чувствуя свою вину перед ним, Ковалевский был на редкость сговорчив.

В дело арестованного Кольцова не терпелось вмешаться умникам из контрразведки вооруженных сил Юга России и Осведомительного агентства (ОСВАГа). Первые, совершенно Кольцова не зная, рассчитывали тем не менее сломить его, чтобы выйти затем и на других чекистов, работающих в белом тылу. Вторые возмечтали затеять какой-то небывалый политический процесс и поднять тем самым свои весьма невысокие акции.

Но Кольцов нужен был Щукину здесь, в Харькове. И он пока оставался здесь благодаря Ковалевскому. Их интересы совпадали. Ковалевскому тоже было ни к чему, чтобы Кольцова увезли в Севастополь и там судили, чтобы еще и еще раз всуе упоминались рядом с именем красного разведчика их имена.

Щукин понимал, точнее, чувствовал, что, если в скором времени он не вскроет харьковское чекистское подполье, то ОСВАГ или деникинская контрразведка добьются согласия Верховного главнокомандующего и заполучат Кольцова в свои руки. И поэтому он торопился.

Щукину нужны были войска, и командующий выделял их по первому требованию. А что такое каждый полк и даже рота в разгар напряженных боев, любой военный человек знает.

…Днем и ночью город будоражили облавы, обыски, аресты. Тщательно проверялись подозрительные квартиры, чердаки, подвалы. Во дворах рабочих окраин раскидывались поленницы дров, перелопачивались кучи угля и навоза, разбрасывались или сжигались на месте копешки сена и соломы… Дороги вокруг Харькова перерезали усиленные караульные посты. В степном бездорожье устраивались засады. Человеку, не жаждущему по каким-либо причинам встречи с контрразведкой, нельзя было — без риска оказаться схваченным — ни выскользнуть из города, ни попасть в него.

Размах, с которым велась затеянная Щукиным операция, давал свои плоды: подпольщики несли довольно серьезные, порой невосполнимые потери — кого-то хватали на случайно обнаруженных явках, у кого-то при внезапном налете и обыске обнаруживали оружие или листовки, кого-то выдавали, не выдержав пыток, свои же…

Полковник Щукин искал в первую очередь людей, помогавших Кольцову в его нелегальной деятельности.

О невероятной памяти и предусмотрительности начальника контрразведки не зря ходили легенды. В свое время, узнав, что Кольцов поддерживает отношения с какой-то девушкой и даже ввязался из-за нее в драку, Щукин приказал навести нужные справки и убедился: археолог и нумизмат Иван Платонович Платонов с дочерью действительно проживают на улице Николаевской… На том, к сожалению, он и успокоился.

И вот теперь Щукин отдал приказ о немедленном аресте отца и дочери Платоновых. Не повезло, опоздали… Но внезапное исчезновение Платоновых непреложно доказывало, что связывало их с Кольцовым. Отнюдь не страсть к археологии. Остальное представлялось делом техники: в доме на Николаевской была организована засада. Думалось, что найти их в городе, опознать, располагая подробнейшими приметами, будет нетрудно.

Искали и Юру. Его приметы тоже были разосланы по всем размещенным в городе воинским частям. Их зачитывали всем, заступающим в караул.

Но и Юра и Платоновы словно сквозь землю провалились.

Глава 6

Кольцов напрасно боялся, что из его короткого, в спешке написанного письма Старцевы не поймут всей серьезности положения, не позаботятся своевременно о безопасности.

В письмах людей, которых хорошо знаешь, многое читается между строк. Павла Кольцова Иван Платонович и Наташа знали хорошо. Они не представляли, что предпримет Кольцов, но одно было для них несомненным: если он советует уходить, значит, раздумьям не должно быть места!

В ту же ночь, прихватив с собой лишь самое необходимое, они покинули обжитую квартиру. И вовремя: утром, когда для белых открылась истинная роль Кольцова, на Николаевскую нагрянула контрразведка.

Новая квартира была снята подпольем для них давно. На всякий, точнее, на крайний случай. Собственно, это была не квартира, а низенький старый домик на самой окраине города, на тихой Садовой улице. Окна здесь давно были наглухо зашторены. Но никого из соседей это не удивляло: люди вообще разучились чему-либо удивляться.

Едва вселившись, Старцевы постарались удовлетворить любопытство соседей. Соседи, к примеру, узнали, что у старика-чиновника мизерная пенсия и сложная болезнь глаз, из-за которой он совершенно не переносит яркого света. Что щуплый подросток с бледным задумчивым лицом тоже похварывает. И что все заботы о мужчинах лежат на дочери старика — довольно милой, но чрезвычайно озабоченной девушке.

В общем, семья как семья. Не из удачливых, конечно, зато дружная, тихая, беззащитная. К семьям, которым не позавидуешь, люди быстро теряют всяческий интерес.

И как удивились, изумились бы соседи, в какую панику впали бы они, узнай вдруг, что неприметных и безобидных постояльцев тихого домика денно и нощно разыскивает ведомство, от одного упоминания о котором обывателей бросало в дрожь, — белая контрразведка.

Отношения с соседями у Старцевых складывались легко. Куда труднее — с Юрой.

В первые дни, когда слухи о судьбе Кольцова были весьма неясны и противоречивы, Юра все порывался уйти, твердил, что обязательно найдет Павла Андреевича и постарается ему помочь. Его приходилось удерживать едва ли не силой.

Нервное потрясение, перенесенное мальчишкой с потерей старшего друга, пугало Старцевых: он то часами молчал, то плакал, то — что и вовсе ему было не свойственно — откровенно грубил. Иван Платонович и Наташа, несмотря на всю тяжесть, опасность собственного положения, всерьез опасались за Юру: им казалось, что мальчик сломлен, близок к нервной горячке.

К счастью, обошлось. И все равно за ним, готовым на любое безрассудство, нужен был глаз да глаз. Не просто это — удержать в четырех стенах против его воли мальчишку, немало уже на своем коротком веку повидавшего и способного на решительный шаг.

Юра, уверенный, что Старцевы не хотят понять его из-за каких-то своих интересов, в порыве отчаяния провел страшную параллель. Несколько месяцев назад в Киеве, когда он жил в семье тетки, заговорщики из подпольного Национального центра использовали его в своих целях. А потом, когда организация была раскрыта и начались аресты, хотели его убить, чтобы все, что было ему известно, не узнали чекисты. Положение, в котором он оказался нынче, можно было сравнить с киевским. Разница лишь в одном: теперь он мешал не белым заговорщикам, а красным!

Юра выкрикивал это Старцевым, и смотреть на него было страшно. Иван Платонович бледнел и хмурился. Наташа, убитая пусть детской, но все равно чудовищной несправедливостью, лишь молила Юру говорить тише.

Когда Юра наконец умолк, заговорил Иван Платонович:

— По всем законам и правилам, нам с Наташей надо было бы бегом бежать из Харькова сразу после того, как ты принес письмо Павла Андреевича. Мы не сделали этого, хотя вполне, смею тебя уверить, понимали, чем рискуем. Мы не сделали этого, потому что есть долг. Пока идет война, мы с Наташей больше нужны здесь, чем за линией фронта. Что такое долг и честь, тебе, надеюсь объяснять не надо. В своем письме Павел Андреевич просил позаботиться о тебе. В этом мы тоже видели свой долг. Но тем непростительнее оскорбление, которое ты наносишь нам!.. Тебе нужна полная свобода? — Иван Платонович подошел к запертой, по обыкновению, двери, вставил в замок ключ. — Ты свободен! Тебя никто не удерживает. Ты достаточно взрослый человек и вправе поступать как хочешь. Но знай: выйдя за порог этого дома, себя ты, быть может, и не погубишь, а нас с Наташей — обязательно! И тем самым только осложнишь положение Павла Андреевича, которое и без того ужасно.

Слушая Ивана Платоновича, Юра угрюмо смотрел себе под ноги. Наташа, не выдержав, обняла его, и он, по-детски беспомощно уткнувшись ей в плечо, тихо и горько, давясь слезами, заплакал. Эта минута стала переломной в их отношениях. И хотя в дальнейшем тоска Юры не уменьшилась, особых хлопот с ним у Старцевых больше не было. Во всем доверившись им, он терпеливо, мужественно переносил и вынужденное свое заточение, и связанную с этим бездеятельность, и необыкновенно медленный шаг времени, пока не сулящего никаких, даже самых слабых, надежд.

Юра не спрашивал, как и чем можно помочь Кольцову, был внешне спокоен, послушен. И только заглянув в глаза мальчишки, можно было догадаться, как глубоко он страдает.

Иван Платонович и Наташа и видели, и разделяли эту вызванную тревогой за судьбу Кольцова боль.

* * *

…Весть о том, что в роли старшего адъютанта командующего Добровольческой армии долгое время был красный разведчик, прокатилась по белому тылу и войскам подобно взрывной волне от фугаса огромной мощности — мгновенно, громогласно, грозно. Наверное, и Ковалевскому, и Щукину, и многим-многим другим хотелось бы скрыть это воистину страшное происшествие. Да что там!

Что сделал капитан Кольцов с английскими танками, уж где-где, а в Харькове стало известно сразу. И пошло, и покатилось… Как взрывная волна: оглушая что людей военных, что обывателей, разрушая убежденность и веру.

Добираясь до фронтового офицерства, слухи обрастали самыми невероятными, фантастическими подробностями. Боевого энтузиазма все это, понятно, не добавляло.

Можно сказать с уверенностью: даже в то время, когда беспомощный, еще не пришедший в сознание Кольцов был прикован к больничной койке, имя его и связываемые с ним легенды продолжали дело, которому он служил.

Дальнейшее сокрытие тайны было невозможно. Потому-то и появилась в конце концов в газете Добрармии короткая, будто сквозь зубы продиктованная, заметка о Кольцове.

Наташе это скупое известие принесло облегчение — пусть и недолгое, относительное, но достаточное для того, чтобы выйти из оцепенения. Теперь она точно знала: Кольцов жив — так, значит, и борьба за его жизнь будет продолжена! Пожалуй, только тогда и поняла она до конца, как дорог ей этот человек. Поняла, что любит Павла давно, еще с детских лет.

Пока Кольцов был на свободе, Наташе достаточно было хотя бы изредка видеть его: каждая, пусть даже мимолетная встреча с ним окрыляла, давала заряд энергии и бодрости.

Конечно же, она чувствовала, что Павел относится к ней с дружеской нежностью, не больше. Безошибочным женским чутьем она догадывалась, что он любит другую — Таню Щукину, и мучилась от этого, не желая признаться даже себе, как уязвлена ее гордость. И конечно, где-то в глубине души она надеялась, что рано или поздно Кольцов сам во всем разберется и поймет, что рядом с ним все это тяжелое время, деля опасности и тревоги, ничего не требуя взамен, жила та, которую он привык считать всего лишь другом. И вот тогда…

Что будет тогда, Наташа представляла довольно смутно, однако заранее с великодушием истинно любящего человека готова была простить ему и Таню, и все свои переживания.

Провал и арест Кольцова навсегда, как думалось Наташе, разлучит его с дочерью полковника Щукина. Теперь он, томящийся в тюрьме, принадлежал только ей, Наташе. Но чем больше убеждалась Наташа, что Кольцову трудно, практически невозможно помочь, тем отчетливее осознавала, что ее ревность тускнеет и готова исчезнуть вовсе: пусть любит он кого угодно, пусть не суждено будет им больше никогда встретиться, лишь бы минула Павла угроза смерти!

Наташа была уверена, что о ее душевных, хранимых в строжайшей от всех тайне страданиях никто не знает. Однако Иван Платонович все хорошо видел и понимал. Но, зная, что помочь дочери не в силах, и вдвойне страдая от этого, молчал…

Впрочем, на первом плане у Старцевых все равно оставалось дело. Прежде всего нужно было срочно связаться с Центром, чтобы сообщить товарищам о судьбе Кольцова, затребовать инструкции для работы в новых условиях, предупредить о вынужденной смене адреса.

Эстафета, которой пользовались они уже несколько месяцев, работала безотказно. Но сразу возник вопрос: кому идти за линию фронта? Ивану Платоновичу с его характерной высокой, сухощавой фигурой и запоминающимся, будто из гранита вырубленным лицом? Вряд ли. Вероятность ареста его подстерегала в самом начале пути, едва бы он появился на улицах Харькова. Да и возраст его не очень подходил для трудного, рискованного путешествия. Отправиться за линию фронта готова была Наташа. Но тогда отец и Юра остались бы одни, запертые в четырех стенах.

Рискуя, Наташа несколько раз выбиралась в город и наконец с трудом вышла на связь с одной из подпольных групп. И как ни трудно было в те дни подпольщикам, помощь Наташе была обещана.

Подходящего человека отыскали быстро. Пекарь Лука Портнов, храбрец и весельчак, уже не раз ходил за линию фронта по чекистской эстафете.

Портнов ушел… и пропал. Ожидание обратной связи затягивалось. Это не просто беспокоило, это ставило под сомнение саму возможность помочь Кольцову, а заодно и возможность пребывания Старцевых в Харькове.

В таких условиях решено было отправить на связь с Центром еще одного подпольщика, человека опытного и трижды проверенного. На сей раз руководители подпольной группы настояли, чтобы новый связной шел не по чекистской эстафете, а более привычным ему способом: сам решал, где и как удобнее перебраться через линию фронта. Опять потянулись дни ожидания…

В этот светлый солнечный день Юра что-то мастерил во дворе, когда услышал скрип калитки. Он выглянул и на крыльце увидел незнакомого бородатого мужчину. Ему навстречу тотчас вышел Иван Платонович.

— Чем могу быть полезен?

— Говорят, вы, это… монетами увлекаетесь? — услышал Юра голос незнакомца. — Меня интересуют две монеты Петра Первого… как их… «солнечник» и двухрублевик.

Господи, до чего же знакомые слова! Их Юра уже как-то однажды слышал. Эти же самые. Про «солнечник» и двухрублевик.

Иван Платонович после слов незнакомца перешел на шепот. К ним вышла Наташа и тоже присоединилась к разговору.

Юру, собственно говоря, не очень-то и интересовала беседа взрослых. Но он теперь твердо знал одно, что слова про «солнечник» и двухрублевик — пароль и что незнакомец — подпольщик, один из тех, кто помогал Павлу Андреевичу и сейчас помогает Ивану Платоновичу и Наташе.

Коротко переговорив, Наташа ушла с незнакомцем.

Юра еще долго возился во дворе, потом вернулся в дом.

Иван Платонович потерянно сидел возле стола, разложив перед собой планшеты, на которых тускло поблескивали серебряные монеты. Тихонько напевая что-то себе под нос, он перебирал их, перекладывал с места на место. Это был первый признак того, что Иван Платонович волновался. Юра заметил: когда Наташа уходила из дому, Иван Платонович всегда нервничал, томился, хотя и пытался изо всех сил скрыть это.

— А здесь есть «солнечник» и двухрублевик Петра Первого? — спросил Юра. — Какие они?

Иван Платонович на мгновение растерялся: он понял, что Юра обо всем догадывается и его интересуют не столько сами монеты, сколько ответ.

— Их у меня нет, Юра, — тихо сказал старик. — А вопрос, который ты слышал, это… как бы тебе объяснить…

— Пароль? — помог ему Юра.

— Да. Примерно.

— Я догадался.

— Неудачный, конечно, но… Видишь ли, это прелюбопытнейшее занятие. Я имею в виду нумизматику. Я отдал ей половину своей жизни…

— Не понимаю, — сказал Юра. — Я думал, что это занятие для мальчишек.

— Помилуй, Юра! Как ты не прав! — Старик обрадовался, что от щекотливого разговора о пароле он может перейти к нумизматике, которую хорошо знал и в которую был влюблен. Прилаживая на переносице пенсне, он оживленно продолжил: — Нумизматика — это не только предмет увлечения. Она — неотъемлемая и весьма важная часть истории. А история — величайшая из наук. С этим, надеюсь, ты не будешь спорить?

— Я и не спорю, — хмуро ответил Юра. — Да, история — наука. Только наука, как бы это сказать… ну, наука мертвая.

— Голубчик, как можно?! — взмолился Иван Платонович. — История, да будет тебе известно, самая живая из наук!

— Я так не считаю. — Юра с досадой передернул плечами. — Живое — то, что служит людям теперь и будет служить в будущем. Иначе говоря, живое то, что движет жизнью. А это — естественные науки.

— Юра! Юра! Все твои естественные науки — не более чем тело без души. Вспомни одно из крылатых, наиболее мудрых выражений: без прошлого нет настоящего, а значит, и будущего. Познать прошлое человечества — значит заглянуть в его будущее! Нет-нет, не спеши, пожалуйста, спорить, дай мне договорить. Сейчас все увлечены ростом могущества техники. Аэропланы, цеппелины, автомобили, подводные лодки, танки, пулеметы — все это появилось за последние пятнадцать лет. Все ждут чудес от естественных наук. Но если люди забудут о культуре, — а история важнейшая ее часть, — выродятся честь, совесть, благородство, достоинство. Общество, при всех достижениях науки и техники, попятится в своем развитии назад. Или закостенеет… История, как раз и не позволяет обществу омертветь! — Иван Платонович не на шутку разволновался, пенсне поминутно сваливалось с его носа и повисало на тонком шелковом шнурке, продетом в петлицу.

— Надо бы дужку сжать, — со вздохом сказал Юра. — И лапки подрегулировать. Папа всегда так делал.

— Какая дужка? — недоуменно на него глядя, переспросил Иван Платонович. — Что за лапки? Чей, наконец, папа? — И, только теперь осознав слова Юры, спохватился: — Прости, я, кажется… Прости.

Он так сконфузился, что Юре даже жалко его стало. В целом Иван Платонович был неплохим стариком. Слегка, быть может, на своем увлечении древними монетами помешанным, а все-таки — неплохим.

Юре, конечно, и в голову не приходило, что считать стариком крепкого еще, бодрого, деятельного пятидесятидвухлетнего человека вряд ли правильно. С точки зрения подростка, Иван Платонович, впрочем как и Ковалевский и Щукин, были безнадежными стариками.

Стараясь сделать чудаковатому Ивану Платоновичу приятное, Юра тоном благовоспитанного мальчика произнес:

— Да, должно быть, я в чем-то заблуждаюсь. Наверное, это от незнания. Никак, например, понять не могу: что могут рассказать историку старые монеты?

Бледное лицо Ивана Платоновича — лицо человека, давно не видевшего солнечного света, — порозовело от удовольствия. Отвечая Юре на его вопрос, он так увлекся, что обо всем другом и думать, кажется, забыл. И уже за одно это мог похвалить себя Юра: пусть, пусть хоть ненадолго славный старик забудется, пусть отдохнет, оседлав и пришпорив любимого конька.

— Монеты! — восклицал тем временем Иван Платонович. — Ты удивишься, если я скажу, что они красноречивее иных ораторов. И заметь, я ничуть не преувеличиваю! Человеку сведущему старые монеты щедро откроют многие и многие тайны своего времени, тайны, канувшие, казалось бы, в Лету: какое государство чеканило их, кто этим государством правил, как оно процветало… Господи! Ты не представляешь, сколько воистину бесценных открытий подарили миру ученые-нумизматы! И остается только догадываться, какие сокровища еще скрыты от глаз людских в земле, на морском дне или в древних руинах… К счастью, время от времени в награду за любознательность, неуспокоенность, долготерпение они являются людям.

— Да-да, я знаю, — торопливо сказал Юра, — если повезет, можно найти настоящую золотую монету. А уж если совсем повезет — целый клад! В детстве я так мечтал об этом!

Лицо Ивана Платоновича, еще секунду назад такое вдохновенное поскучнело, Юра понял, что сказал глупость.

— Видишь ли, Юра, — вздохнул Иван Платонович, — для настоящего нумизмата истинная ценность старой монеты зависит отнюдь не от металла, из которого она сделана. Тут иное, голубчик, совсем иное. Ученому важно, когда и кем отчеканена монета, сколько экземпляров уцелело до нашего времени…

Юре показалось, что Иван Платонович смотрит на него с откровенным сожалением, как на полного несмышленыша, и это не понравилось ему.

— Как же так! — ершисто сказал он. — Я ведь знаю: коллекционеры не только обменивают монеты, но еще и продают, покупают… Иногда за огромные деньги! Разве нет?

— Бывает, — неохотно соглашаясь, кивнул Иван Платонович. — Вернее, это возможно было в мирные дни. Впрочем… В большой семье нумизматов, как и в любой другой, не без урода. Находятся и такие, кто, пользуясь трудными, голодными временами, скупает редчайшие коллекции, по сути, за бесценок — за несколько фунтов муки, пшена, кусок сала… Внешне — обычная сделка, а в действительности — откровенное мародерство. Но знай, Юра, настоящие нумизматы — а я говорю о них! — это клан, союз, орден. Конечно, любое коллекционирование немыслимо без соревнования. Ты хочешь иметь в своем собрании то, чего нет у других, ревностно следишь за успехами коллег-соперников, порой действительно готов отдать последнее за уникальный экземпляр. Это, повторяю, в обычных условиях, когда никто не умирает от голода. Но чем труднее жизнь, тем крепче наш союз!

Крайне разволновавшись, Иван Платонович замолчал. Юра, боясь сказать опять что-нибудь не то, тоже примолк. Он подошел к развернутому планшету, осторожно тронул холодную монету с четким профилем Петра Великого.

Юра недоумевал. Наблюдая довольно длительное время за Иваном Платоновичем, он имел возможность убедиться, что перед ним твердый, обладающий сильным характером человек. Конечно, он был немолод, ничем не напоминал Павла Андреевича Кольцова, Фролова или Красильникова, и все-таки в нем чувствовалось много общего с этими людьми. Наверное, убежденностью, с которой все они готовы были к борьбе и самопожертвованию. А тут… Увидел, что Юра не понимает его увлечения, разволновался и сразу стал беззащитен, какими бывают только старики и малые дети.

Два разных образа одного и того же человека как-то не связывались в сознании Юры. Может, потому, что настоящий борец за идею представлялся ему человеком целеустремленным, твердым, лишенным недостатков и слабостей? Таким, например, как Павел Андреевич. Хотя…

Что знал он о Кольцове, о старшем своем друге? Сначала принимал его за настоящего, преданного белому движению офицера. Потом выяснилось, что Павел Андреевич вовсе не тот, за кого себя выдает. Однако и иного Павла Андреевича Юра так до конца и не узнал. Быть может, потому, что они слишком поздно объяснились. А если другое? Что, если Павел Андреевич не до конца доверял ему? Может, просто оберегал? В отличие от Викентия Павловича, который сразу же вовлек его в опасные для жизни дела.

Думая о Кольцове, Старцевых, других чекистах, Юра вдруг ощутил в душе благодарное, волнующее тепло: как же это все-таки славно, что рядом есть люди, готовые заботиться о тебе, ничего не требуя взамен! О них не скажешь: чужие. По крови, может, и чужие, а во всем остальном — родные, свои.

…Очнувшись от задумчивости, Юра обнаружил, что так и стоит у развернутого планшета, согревая пальцем холодный царский профиль. Обернулся к притихшему Ивану Платоновичу:

— Это, наверное, призвание — быть коллекционером. Я когда-то пытался собирать марки. Через месяц надоело. Потом — видовые открытки. Опять надоело. Монеты, правда, не пробовал…

— Призвание? — переспросил Иван Платонович, — Знаешь, в детстве у меня тоже не получилось. Именно с марками! Я, откровенно говоря, ужасным непоседой рос. А нумизматикой увлекся уже потом, будучи студентом. Как теперь выясняется, навсегда.

— А вам не страшно? — спросил Юра. — Не боитесь, что вашу коллекцию могут, например, украсть?

Задумчивая, немного печальная улыбка тронула сухие губы старого археолога.

— Видишь ли, Юра, мою коллекцию украсть трудно. Еще год назад я передал ее в музей. Добровольно и безвозмездно, полагая, что будущим исследователям, людям твоего поколения, она еще сослужит свою добрую службу. А это… — Иван Платонович показал на планшеты, — это либо очень распространенные и не имеющие серьезной цены монеты, либо такие же малоценные новоделы.

— Новоделы? — удивился незнакомому слову Юра.

— Так называют монеты, отчеканенные старыми, уцелевшими штемпелями. А то и вовсе штемпелями, изготовленными заново. Есть, конечно, и новоделы, имеющие высокую ценность. Я имею в виду не только нумизматическую. Денежную. Скажем, тот же двухрублевик Петра Первого. Сам оригинал известен в единственном экземпляре. Не так уж много и новоделов. Штук пятьдесят. Но мои новоделы довольно распространенные.

— А «солнечник»?

— Это — относительно редкие петровские монеты. Они имеются у хороших коллекционеров. Свои же я тоже отдал в музей.

Иван Платонович сложил планшеты и, оседлав переносицу дужкой пенсне, хотел посмотреть на часы. Однако, прежде чем успел отщелкнуть на них крышку с вензелем, пенсне свалилось с носа.

— Четверть пятого, — сказал Юра, взглянув на стрелки циферблата.

— Странно… — пробормотал Иван Платонович. — Пора бы Наташе уже быть дома!

И снова пожалел его Юра: не так это легко, наверное, провожать каждый раз единственную дочь в смертельно опасный для нее город и потом часами, замирая и вздрагивая от страшных мыслей, ждать, когда она вернется.

Через некоторое время Иван Платонович поднес стекляшки к глазам и, опять взглянув на часы, лишь покачал головой.

— Ну что вы мучаетесь! — грубовато сказал Юра, скрывая сочувствие к нему и собственный страх за Наташу. — Снимите пенсне со шнурка, я исправлю. Знаю как!

Несложный ремонт закончился благополучно. Иван Платонович, насадив пенсне на нос, даже головой потряс, желая убедиться, что оно не падает.

Какое-то странное веселье вдруг напало на них. Иван Платонович резко дергал головой и, торжествующе смеясь, восклицал:

— Держится! Ей-богу, держится!

— Держится! — подтверждал Юра, давясь беспричинным смехом.

А потом пришла Наташа. Она молча прошла в комнату, села на стул и, обхватив лицо ладонями, заплакала.

Иван Платонович суетливо хлопотал вокруг нее: предлагал воды, о чем-то спрашивал. Юра, испытывая ужасное ощущение беспомощности, переминался рядом с ноги на ногу и осторожно, как маленькую, гладил Наташу по плечу.

То, что, немного успокоившись, рассказала Наташа, было ужасно.

Связной подпольщик, возвращения которого они с таким нетерпением каждый день ждали, вернулся в Харьков. Ни с чем, но живой. Судьба пропавшего без вести Портнова обязывала его к особой осторожности. А кроме того, связному еще и повезло. Его не схватили на выходе из города и потом, в долгих и бесплодных скитаниях в прифронтовой полосе, где он, не желая смиряться с неудачей, упрямо рвался на свою сторону. Несколько раз его обстреливали, пытались задержать, преследовали, а все-таки не поймали, не убили и даже не ранили, лишь вынудили в конце концов вернуться в Харьков. Ни с чем…

Связного при самом строгом спросе не в чем было винить. Но для Старцевых неудача его миссии была равносильна краху. Наташа рассказывала, а слезы текли и текли по ее щекам. Многое из того, о чем услышал сейчас Юра, было ему прежде неведомо. Наверное, он и сегодня не узнал бы этого, если б не состояние Наташи: в порыве отчаяния, разуверившись во всем, она больше не таилась от Юры.

До конца позволив Наташе выговориться (да и выплакаться заодно), Иван Платонович сказал:

— Худо.

Юре хотелось вмешаться, сказать что-то весомое, способное встряхнуть впавших в уныние взрослых. Ведь его явно признали своим, с гордостью отметил он во время рассказа Наташи. Но нужные слова не шли в голову, и он сосредоточенно молчал.

Наташа наконец утерла концом косынки лицо, сказала:

— Наши настаивают, чтобы мы сегодня же покинули город. Я отказалась. Пока Кольцов здесь, мы тоже будем здесь. Но они настаивают.

— Потрясающее легкомыслие! — рассердился Иван Платонович. — Они что же, не знают, что город практически блокирован контрразведкой?..

— Они говорят, что оставаться здесь значительно опаснее. Подготовили надежные документы. То есть надежные только на нынешнюю ночь…

По сонным харьковским улицам двигался санитарный фургон. Благополучно миновал городские окраины. Глухими тропинками и проселками добрался до Карачаевки, что в восьми верстах от города. Правил лошадьми одетый в подержанную солдатскую форму Иван Платонович, рядом с ним в одежде медсестры восседала Наташа.

В Карачаевке, уверовав в то, что все белогвардейские контрольные посты остались позади, они выехали на большак. И сразу напоролись на казачий разъезд.

Один из всадников остановил лошадь прямо посреди дороги. Из-под черного суконного башлыка поблескивала фуражка с кокардой. Когда фургон остановился, офицер скользнул лучом фонарика по брезенту, задержал в световом пятне нарисованный масляной краской крест и лишь затем осветил лица, сперва ездового, потом Наташино.

— Документы! — потребовал офицер сиплым, простуженным голосом и, пока Наташа извлекала одну за другой несколько бумаг, предостерегающе, но игриво добавил: — В такую пору, мадемуазель… оч-чень небезопасно!

— Разве может быть что-то опаснее сыпняка? — вскользь и даже беспечно сказала Наташа и подала бумаги.

Офицер, уже было протянувший за ними руку, вдруг отдернул ее. Дав шенкеля, съехал с дороги и приложил пальцы к башлыку:

— Проезжайте!

Документами Наташу снабдили, но абсолютной надежности в них все же не было. Их изготовили вскоре после ареста Кольцова, и могло случиться, что кто-то из разгромленного подполья не выдержал пыток, сломался, выдал. Или просто настороженная контрразведка сменила в последние дни образцы пропусков, подписи.

И потом, неизвестно еще как отреагировал бы офицер, если бы заглянул в фургон и увидел лежащего на сене чумазого, одетого в деревенские лохмотья пацана. Ведь Юру тоже искали. И мальчишка его возраста мог заинтересовать казачьего офицера. Поэтому Наташа облегченно вздохнула, когда конники остались позади и словно растаяли в ночи.

Их останавливали еще дважды. И каждый раз «сыпняк» производил на караульных одинаково магическое впечатление: испуганно отдергивалась рука, протянутая за документами, и их отпускали.

Поселились они в Артемовке, под Мерефой, — тихой слободке, возникшей здесь благодаря винокуренному заводику. Владелец завода Альфред Борткевич уже давно жил не то в Женеве, не то в Лозанне и регулярно слал оттуда слезные письма управляющему Фоме Ивановичу Малахову с просьбой выслать хоть немного денег. Но денег не было, потому что не было сырья и завод стоял.

Фома Иванович сдал Старцевым флигель господского дома. Дом стоял на берегу узкой речушки Мерефы. Это была даже не речушка, а ручей, с трудом пробивавшийся сквозь голые рощицы.

И хотя Харьков с его напряженной, наполненной ежечасными опасностями жизнью был совсем рядом, все же здесь к ним пришло душевное равновесие и покой.

Из Артемовки был виден диковинный Спасов храм близ железной дороги, с его огромным тяжелым византийским куполом и затейливыми пристроечками в северорусском стиле. Храм был построен здесь лет сорок назад, когда потерпел крушение царский поезд. Тогда Александр III, могучей стати человек, настоящий богатырь, спас свою семью, приподняв крышу рухнувшего под откос вагона. Правда, вскоре после этого император разболелся и умер.

Иван Платонович, хотя и отрицательно относился к русским царям, об этом поступке силача отзывался в высшей степени одобрительно, даже почтительно, и не раз приводил этот случай как пример самоотверженности.

Бывали они с Юрой на находящемся неподалеку городище, где когда-то в молодости Иван Платонович вел раскопки и находил римские монеты времен Октавиана Августа, медные наконечники стрел и осколки глиняной посуды, которым было по две тысячи лет.

Юра слушал Старцева, раскрыв рот. Мальчика волновали рассказы о вольнолюбивых казаках-черкесах, селившихся здесь и защищавших слободы от нашествий с юга и с запада, о петровских солдатских слободах, о разбойниках, в память о которых были названы рощи, родники и горки, о скитских курганах и древних похоронах-тризнах, благодаря которым из древности дошло столько свидетельств жизни и культуры предков.

Благодаря рассказам археолога этот диковинный край стал для Юры своего рода таинственным островом, полным загадок и новых приключений.

— Гулливые места! — говорил Иван Платонович, строго поднимая палец. — Весьма гулливые!

Почти каждый вечер Фома Иванович — давний и безнадежный бобыль — стал приглашать их на вечерние чаепития. Помимо Старцевых на чай приходил еще есаул, командир расквартированной в Артемовке казачьей части.

Обычно такие чаепития проходили тихо и дружелюбно: делились новостями, вздыхали о прошлом, надеялись на будущее. Более информированный в происходящем есаул излагал происшедшие события и комментировал их. Любознательный Фома Иванович задавал вопросы. Иван Платонович и Наташа больше отмалчивались. Они были всего лишь благодарными слушателями. Иначе чаепития затягивались бы до вторых петухов.

Однажды в таком вот мирном разговоре Иван Платонович и Наташа узнали от есаула кое-что о Кольцове. Из уст в уста повсюду в белом стане передавались новости об арестованном адъютанте командующего. Охотились за мельчайшими подробностями. Предрекали исход. Будучи земляком кого-то из щукинской контрразведки, есаул поведал за чаем, что полковник Щукин настаивал на том, чтобы Кольцова судили в Харькове, но Антон Иванович Деникин рассудил иначе. По его поручению при военном прокуроре создана специальная следственная комиссия, и капитана Кольцова скоро отправят в Севастополь и до завершения суда водворят в тамошнюю крепость.

И позже, когда они вот так же сидели за полночь за мирным чаепитием, под окнами торопливо процокали копыта, и затем кто-то настойчиво забарабанил в дверь. Фома Иванович вышел прихожую и тотчас вернулся:

— Вас, господин есаул!

Есаул отсутствовал около получаса. Вернувшись, торжественно объявил:

— Господа, вынужден попрощаться. Покидаю вас.

— Вот! — огорчился Фома Иванович. — Оставляете нас в полном неведении и тьме.

— Нет-нет, господа, — замотал головой есаул. — На неделю, не больше. С деликатной миссией…

Тайна переполняла душу есаула. Он был в смятении: желание поведать ее пересиливало обязательство не разглашать. Верх взяло желание. Понизив голос, предупредил для порядка:

— Строго конфиденциально… Отбываю в Севастополь. Сопровождаю в Севастопольскую крепость одну очень важную персону… Надеюсь, догадываетесь?..

Действительно, есаул был одним из десяти офицеров — незнакомых друг с другом, — отобранных из разных воинских подразделений для препровождения Павла Кольцова в Севастопольскую крепость. Такую необычную меру предосторожности предпринял полковник Щукин. Армия отступала, на дорогах было много беспорядков.

Весть, сообщенная есаулом, словно обожгла Наташу. Боже, сколько вопросов вертелось в ее голове! Но — нет, не могла она обнаружить своего интереса к судьбе Кольцова. Спасибо провидению хотя бы за то, что это известие она получила вовремя. В ту ночь Наташа решила пробираться в Новороссийск, чтобы разыскать там Красильникова и Кособродова. Кольцов был жив, и надо было действовать!

Глава 7

Еще в те дни, когда Деникин успешно наступал и передовые части его Добровольческой армии находились всего в нескольких переходах от Москвы, радио Ревеля и Ямбурга передало весть о том, что на территории Эстонии генералом Юденичем сформировано правительство Русской северо-западной области, способное сплотить разрозненные белые силы, находящиеся на севере, и в самом скором времени двинуть их на Петроград.

На Юге России новость эта обрадовала многих. Значит, красным, чьи силы и без того были уже на исходе, придется вести боевые действия на три фронта, если считать и Колчака!

Свои причины радоваться возрождению Юденича были и у командующего Кавказской армией барона Врангеля. Он хорошо знал Николая Николаевича Юденича, боевого генерала, Георгиевского кавалера. Хотя в последние месяцы и прилипла к тому кличка «утюг» из-за проявленной негибкости, нерешительности, растерянности, приведших армию к почти полному развалу. Многие считали его старым, обязанным уступить свое место. Кому? Предпочтение отдавали генералу Родзянко, к «заслугам» которого помимо молодости можно было отнести разве что еще родство с бывшим председателем Государственной думы.

Но, как видно, все прошло, перемололось. Миновали, ушли в прошлое изнурительные склоки и скандалы между Юденичем и Булак-Балаховичем, Лианозовым, Кузьминым-Караваевым, Карташовым, восторжествовали благоразумие и справедливость. Николай Николаевич вновь принял бразды правления в свои твердые руки и готовился выступить. Что ж, Бог в помощь! Петроград должен преклонить перед Юденичем колени.

К Петрограду в последние годы Петр Николаевич Врангель тянулся и мыслями, и сердцем. Была у него для этого веская личная причина.

В смутные дни октябрьского переворота, когда все думали, что большевики — это временно, это ненадолго, мать барона Мария Дмитриевна не покинула Петроград, а потом, немного погодя, уже не смогла. С тех пор Петр Николаевич почти ничего о ней не слышал. Доходили лишь какие-то отрывочные вести. То узнал, что мать вынуждена скрываться у своей двоюродной сестры, бывшей замужем за художником итальянского происхождения Карло Веронелли, то более нелепая весть: мать работает смотрительницей в каком-то из залов Русского музея. Еще одну записку он получил совсем недавно, в сентябре, от генерала Казакова — бывшего флигель-адъютанта. Евгений Александрович писал, что мать его тяжело болела, но все плохое уже позади. Хотя… город голодает, а она так нуждается в хорошем питании. Хороший уход за баронессой генерал Казаков обещал, а вот хорошего питания — нет.

С тех пор Петр Николаевич часто размышлял о том, каким способом он может помочь матери. Сообщение о предстоящем наступлении Юденича на Петроград подсказало и выход из положения. Он решился послать к Юденичу доверенного человека, который вместе с передовыми частями Северо-Западной армии войдет в Петроград и сразу же переправит баронессу Марию Дмитриевну в Гельсингфорс и оттуда в Лондон — подальше от войны, от голода и страданий. Таким человеком был ротмистр Савин, преданный ему офицер, петербуржец, в прошлом друг дома, хорошо знавший баронессу.

С нужными адресами и явками, с письмом к генералу Юденичу и короткой запиской барона к матери ротмистр отправился из Екатеринодара в Ревель — путь и в мирное-то время не близкий, а сейчас, огибающий пол-России, протянувшийся через десяток государств, он и вовсе исчислялся несколькими тысячами неспокойных верст.

В Ревеле находился штаб Северо-Западной армии, отсюда Юденич планировал выступить на Петроград.

Савин торопился. Боялся, что не успеет к началу наступления. Но — успел. Почти успел. В середине октября Северо-Западная армия двинулась в поход. 17 октября захватила Красное Село и вплотную приблизилась к Лигову. 20 октября на рассвете белые войска вошли в Гатчину и Царское Село. В те же дни завшивевший за дальнюю дорогу ротмистр Савин высадился из парохода в Ревеле и без задержки двинулся догонять фронт. В Гатчине он разыскал штаб армии и, дождавшись вернувшегося с передовой мрачного Юденича, вручил ему пакет от барона Врангеля.

Бегло прочитав письмо, Николай Николаевич уже по-другому, не сурово, а участливо и заботливо взглянул на ротмистра:

— Буду рад услужить Петру Николаевичу, но когда… — Он развел руками. — Сроки знает только Всевышний. Красные жестоко сопротивляются. Я не намерен входить в Петроград, уложив у его стен всю армию. Подожду. — Юденич пожевал губами и, ставя в разговоре точку, добавил: — Располагайтесь. Мой адъютант вас устроит. Будем вместе ждать, когда Господь обратит на нас свой лик.

Но — нет, вовсе не на Всевышнего надеялся генерал Юденич. Рассчитывал он на иное: на успех тайно подготовленной контрразведкой операции «Белый меч», на восстание тысяч недовольных большевиками петербуржцев, руководимых хорошо законспирированными опытными офицерами-заговорщикам, которые должны были захватить Смольный с его комиссарами, телеграф, почту, склады с оружием, «чрезвычайку» (Петроградскую ЧК, которая размещалась на Гороховой улице).

Вот тогда-то со стороны Гатчины, Царского Села, Лигова и двинет свои войска Николай Николаевич Юденич! Удар будет нанесен изнутри и снаружи, это избавит от затяжных уличных боев, от сражения за каждую баррикаду: для этого Юденичу явно не хватало сил.

Не зря, не зря называли Николая Николаевича «утюгом». Бритый наголо, с округлой, блестящей головой, со знаменитыми, каждый в локоть длиной, лучшими в русской армии усами, Николай Николаевич хоть и не проявил особых военных талантов, неплохо управлялся с дивизией, корпусом, армией и даже фронтом во время Русско-японской и Великой войн. Был честен, настойчив, прям. Но совершенно ничего не понимал в той смуте, которая именовалась войной Гражданской, и слыхом не слыхал о теории классовой борьбы, которой руководствовались засевшие в Петрограде марксисты.

Юденич не мог поверить в то, что заговорщиков на весь огромный город оставалось не более тысячи человек, в то время как в одном лишь здании на Гороховой находилось до шестисот хорошо вооруженных и опытных чекистов.

Он не понимал и того, что «возмущенной массы населения» нет, и уже не может быть в обезлюдевшем и смертельно голодном городе. Чистку начал еще Моисей Урицкий летом 1918‑го, но этот первый председатель Петрочека был безусловно либералом и успел уничтожить лишь пятьсот-шестьсот «социально опасных личностей» заложников из «бывших»…

Как только Юденич начал готовить наступление на северную столицу, председатель Петросовета Зиновьев вместе с председателем Петрочека Комаровым, оба люди молодые и энергичные, срочно взялись за новую чистку города, который, несомненно, сконцентрировал в себе интеллигенцию, офицерство, чиновничество, знать, купечество и представлял собой скрытую угрозу для новой власти.

Времени было очень мало, поэтому брали по принципу потенциальной опасности. «Социально-враждебные элементы» подлежали не просто аресту и изоляции, а немедленному расстрелу. К моменту, когда Юденич подходил к Петрограду, город действительно превратился в пролетарскую столицу (какой не стала даже Москва), и чудом уцелевшие, оставленные то ли по недосмотру, то ли по невозможности столь массовых репрессий, образовывали самую робкую и самую голодную часть населения недавней столицы, размещенную в уплотненных коммуналках. По сравнению с 1917 годом население Петрограда уменьшилось вдвое.

Ничего этого прямолинейный генерал Юденич не мог понять и принять. По его мнению, «этого не могло быть, потому что не могло быть никогда». Но еще до того, как построить хитроумный план освобождения Петрограда, Николай Николаевич совершил более серьезную ошибку. Ох, не орел был генерал, не орел, хоть и отличался храбростью!

Будучи жестким и настойчивым сторонником единой и неделимой России, в верности которой он клялся, Юденич отказался дать гарантии самостоятельности Эстляндии и Финляндии в будущем, после победы. Финляндия, впрочем, и так уже чувствовала себя независимой. А вот Эстляндия, или, по-новому, Эстония, обиделась, причем очень серьезно. И отказалась участвовать в походе на Петроград. А могла дать Юденичу под командование тридцать тысяч опытных и дисциплинированных, прекрасно вооруженных англичанами бойцов. Бесплодные переговоры задержали выступление генерала.

Меж тем большевики, видя такую недальновидность Юденича, который хотел и соблюсти невинность, и приобрести капитал, вступили в тайные переговоры с Эстонией. Они гарантировали ей желанную независимость, разрешали прирезать некоторые русские земли на Псковщине, пообещали (и выплатили) пятнадцать миллионов рублей золотом, отдали все российское, движимое и недвижимое, имущество. А еще простили все долги и дали право на концессию русского леса.

Маленькая и нищая Эстония в одночасье становилась богатой за счет голодной и разоренной России. Новый премьер Тениссон назвал это превращение «капиталистическим чудом». Чудом, которое создали коммунисты…

Приблизившись к Петрограду, Юденич все еще не понимал, что у него в тылу образовалось враждебное государство. Подкручивая усы, он твердил о единой и неделимой. А большевики, которые в отличие от генерала изучали диалектику, рассудили так: «Пусть Эстония пока будет самостоятельная, а там посмотрим…»

Зная, что наступление Деникина на Москву захлебывается, Зиновьев и срочно прибывший в Петроград Троцкий собрали против Юденича немалые силы: шестьдесят тысяч штыков и сабель в дополнение к пятидесятитысячному пролетарскому гарнизону северной столицы.

И вышло, что рассудительный, опытный вояка Юденич, как азартный игрок в покер, блефовал, не имея на руках мало-мальски приличного расклада. И за этим игроком, воодушевленные его речами и приказами, шли восемнадцать тысяч плохо одетых для наступившей стужи юнцов, у которых за тонким сукном английских шинелек не было даже мундиров, а лишь рваные рубахи, кишащие вшами.

20 октября, вечером, пока блеклая дымка не затуманила дали, генерал Юденич долго и пристально рассматривал в бинокль опустевшие, словно вымершие улицы Петрограда. Это показалось ему добрым знаком.

Но на рассвете 21‑го по всему фронту загремели красные орудия. Огонь был такой густой и мощный, что армия Юденича даже не стала огрызаться. Она тронулась с непригретого еще места, покатилась вспять, увлекая за собой и неудачливого ротмистра Савина…

Ротмистр Савин отступал вместе с армией. Вместе с ней голодал. От беспробудного, вызванного безнадежностью пьянства и вынужденных грабежей хозяйственная часть развалилась, и в армии не стало даже хлеба. Забирали у населения все, что было можно съесть. Только еда имела цену. На коротких остановках жгли костры, варили из добытой неправедным путем муки суп-затируху и пекли оладьи.

Вместе с отступающей армией шли беженцы, многие с детьми. Офицеры, опасаясь расправы, уводили с собой семьи. Тащились бывшие присяжные поверенные, профессора, аристократы и купцы, тоже голодные, озябшие и вшивые.

Чем дальше отходила армия от Петрограда, тем ужаснее, катастрофичнее, безысходнее становилось ее положение.

Ударили морозы. Запуржило.

Покинули Ямбург. Докатились до Нарвы. Но в Нарву не вошли: уперлись в многорядные проволочные заграждения. Попытались их растащить, но не удалось: засевшие по ту сторону проволоки эстонцы открыли беглый огонь. В ответ и свою долю свинца получили, разумеется, но дело от этого не сладилось.

Генерал Ярославцев метался на коне перед колючей проволокой, яростно ругался с эстонцами, требовал:

— Вы что же, черти! Союзнички, мать вашу… Пропустить войско!

— Затем «шерти»? — насмешливо неслось из-за колючей проволоки. — Тут — Эстония, там — Россия. Русское войско пускай остается в России! Мы с Россией больше не воюем! Mы с Россией шелаем установить мир!..

— Это с какой же еще Россией? С большевиками?! — скрипел зубами Ярославцев. — А ну, зови сюда свое начальство! Генерала Дайдонера давай сюда, мать его…

И вновь возобновлялась перестрелка.

Армия оказалась меж двух огней. От Ямбурга ее теснили красные, отойти в Нарву не позволяли эстонцы, решившие принять предложение большевиков о заключении мира.

И пока генерал Юденич в Ревеле униженно выторговывал у нового премьер-министра Эстонии Тениссона, начальника штаба Соотса и министра внутренних дел Геллата мизерные уступки, армия, пропустив беженцев к себе в тыл, отбивала атаки наседающих красных. Видно было по всему, что дело идет к концу: ну, еще день, ну, два… А потом?

Вечерами военные и гражданские смешивались, сбивались возле костров, бурно обсуждали свое печальное будущее. Ротмистр Савин в споры не вступал. Он сидел у огня, молчаливый и непроницаемый, как индейский бог, помешивал палкой оранжевые уголья, и казалось, это занятие целиком поглощает его. Он словно бы отделял себя от всех других, от этих унылых неудачников, столпившихся на самом краешке русской земли. Они напоминали ему зайцев, очутившихся в половодье на острове: вода все прибывает, остров уменьшается — еще чуть-чуть, и волны поглотят его. Зайцам — зайцево. А он — из другого племени, удалого, бесстрашного и веселого. В том мире, который он не так давно покинул и к которому тянулся сейчас всем своим существом, вот в эти самые мгновения гремела степь под копытами коней, свистели сабли и раздавались тоскливо-смертельные вскрики. Где теперь его лихие товарищи? Под Москвой? В Москве? Жаль, ах, как жаль, что он нынче не с ними! Но еще хуже, пожалуй, что за все дни отступления — никакой информации о боевых действиях вооруженных сил Юга России.

Одноногий человек в белом прожженном валенке неуклюже наклонился к костру, подхватив головешку, прикурил и, словно бы читая мысли ротмистра, простуженным голосом сказал:

— А «царь Антон» тоже… тово… по сопатке получил. Дошел почти до Москвы и обратно покатился! Не знаете, где его войска теперь пребывают?

Ротмистр поднялся, впился взглядом в обмороженное лицо одноногого, схватил за лацканы старенькой шубейки:

— Брешешь, сволочь!

— Пес брешет! А мне зачем? — Одноногий аккуратно высвободился из его рук, разочарованно продолжил: — Я надеялся у вас новостями посвежее поживиться, а вы, вижу, на сей счет еще темнее меня… Вижу по нашивкам, ротмистр, вы из Добрармии? Я и сам из нее.

— Откуда ваши сведения? — не слушая его разглагольствований, нетерпеливо спросил Савин.

— Из газеты.

Одноногий извлек из внутреннего кармана шубейки свернутую газету.

— Вот, извольте — «Свободная Россия»… Всего несколько строчек, но весьма, знаете ли, многозначительных…

Савин выхватил двухстраничный листок, издающийся политведомством Северо-Западной армии, развернул.

Это была совсем короткая информация: военный корреспондент «Свободной России», аккредитованный при ставке главнокомандующего вооруженными силами Юга, сообщал в ней, что под Белгородом идут ожесточенные бои.

— Извольте видеть: совсем, кажется, недавно были под Тулой, а теперь — под Белгородом, — глубоко затягиваясь, сказал одноногий. — А Белгород, как я понимаю, за Курском. Стало быть…

Ротмистру не хотелось слушать словоохотливого инвалида. Прихватив газету, он отошел в сторону. Присев на снарядный ящик, неторопливо, скуки ради, исследовал обе страницы. Статья «Побольше сердца» привлекла внимание.

Кто-то из тех, кто находился все эти дни рядом с ним, ротмистром Савиным, с горечью и со слезами писал о переносимых страданиях, взывал к милосердию эстонцев:

«…не слышно ни шуток, ни смеха, ни даже оживленного говора. Морозный воздух прорезывается детским плачем, тяжелыми вздохами женщин и стариков, медлительной речью в кучках. Холодно… Люди мерзнут за проволочными заграждениями, а невдалеке поблескивает веселыми огоньками город, дымятся трубы. Там тепло, там не плачут от холода дети, там не сбиваются в кучку зазябшие люди. И с завистью и болью в сердце смотрят несчастные изгнанники по ту сторону проволочных заграждений, куда им доступа нет.

И невольно в душе рождается вопрос: «Ведь там живут такие же люди — почему они не придут к нам на помощь? Неужели им чуждо простое чувство человеколюбия? Неужели «человек человеку — волк» и разница в языках создает столь глубокую грань между людьми? Обидно за человека».

Да, обидно и тяжело наблюдать за страданиями несчастных людей, лишенных крова, превратившихся в бездомных скитальцев. И то бесчувственное отношение, какое наблюдается со стороны людей, находящихся в теплоте и уюте, служит отнюдь не единению, а созданию дальнейшей розни и затаенной обиды.

Остановитесь, подумайте — ведь все мы люди, никто из нас не застрахован от несчастий в гражданской войне. Побольше сердца, побольше человечности — ведь там, за проволочными заграждениями, мрут дети, гибнут молодые жизни. Вам неприятен наплыв чужестранцев, они нарушают спокойный ход вашей тихой жизни, врываются в ваши теплые комнаты. Все это неприятно — верю, но бывают моменты, когда простая человечность требует от нас небольших лишений.

Помогите, граждане свободной Эстонии, русским страдальцам — будущая Россия оценит вашу помощь и не забудет ее…»

Закончив читать, ротмистр поднял голову, посмотрел сухими, ненавидящими глазами на проволочные заграждения: ну погодите, за все воздастся!

В эту ночь он окончательно понял, что все происходящее здесь — агония. Ждать нечего. Надо выполнять порученное бароном Врангелем дело — и домой. Он и так потерял много времени. Не ровен час, и туда он вернется слишком поздно.

Похоже на то. За Белгородом — Харьков, а там и до Крыма рукой подать…

Ротмистр Савин понимал: он вряд ли может рассчитывать теперь на петроградские, полученные еще в Екатеринодаре, явки. Они наверняка провалены. Но и с пустыми руками он возвращаться не может: этого барон не простит, на том их отношения и кончатся. Если не хуже.

…Перед рассветом, когда тучи затянули небо, он тронулся в путь. Темноты, как ни странно, не было. Когда начинался снегопад, ротмистру казалось, что идет он по ватной пустыне. Когда же снег редел или и вовсе прекращался, из белесой мглы проступали разукрашенные снеговыми шапками ели и в мир возвращались звуки. С елей шумно срывались и ухали в сугробы комья снега.

Он шел, весь обратившись в слух.

Снег был рыхлый, рассыпчатый, с начала зимы еще не успевший слежаться. И ротмистр шел, не вынимая ног из снега: словно брел по воде, нащупывая ногами дно. Не развлечения ради — чтобы не привлечь чье-нибудь недоброе внимание к себе скрипом снега или треском сучьев.

Открылась огромная поляна. Чтобы опять попасть под защиту леса, надо было преодолеть пустынное пространство, на котором он был бы весь открыт и доступен, как горошина на тарелке.

Прислонившись к стволу старой сосны, он терпеливо ждал. И когда снова сыпанул снег и чуть запуржило, Савин, пригнувшись, торопливо скользнул на поляну. На одном дыхании преодолев ее, нырнул в кустарник и только здесь остановился, попытался отдышаться. Где-то совсем рядом послышался тихий говор. Вглядевшись, он увидел нечто похожее на охотничью засидку, сооруженную из снега, в которой скрывались двое. Это были красноармейцы из боевого охранения. Закутавшись в полушубки, они, словно птенцы в гнезде, прижались друг к другу и вели какой-то неспешный разговор — слов ротмистр не разобрал.

Крадучись двинулся дальше. Сначала шел так, чтобы от тех двух его все время отгораживали сосны, потом зашагал не прячась.

Отмахав верст пять, а то и поболее — от быстрой ходьбы тело разгорячилось, по нему поползли тонкие струйки пота, — Савин спустился в выбалочек. Когда выбрался из него, до слуха дотянулось пофыркивание лошадей, скрип снега под ногами, звяканье ведер. И добрые утренние голоса:

— Видать, заспал товарищ Егорышев. Вчера об эту пору уже побудку давал.

— Так его ж вчера в госпиталь отправили.

— Здорово живешь! Я его вечером самолично видел.

— Вечером его и это… стрельнули. Видать, до Юденича добирался, падла.

— Поймали?

— Ага. Под крыльцом лежит. Я его мешком прикрыл, чтоб собаки не поглодали. Молоденький!..

Савин торопливо пошел дальше. Расступившиеся деревья открыли ему приземистый деревянный домик, коновязь с десятком лошадей, снующих меж ними красноармейцев. Это уже, без сомнения, была Совдепия.

Неотвратимо надвигалось утро — пока еще зыбкое, мглистое, какое-то раздумчивое. И оттого ли, что утро нового дня наступало на их земле, для них, или оттого, что они уверенно ходили по двору, поили лошадей, громко переговаривались, ротмистр Савин вдруг отчетливо ощутил свою чужеродность и этому миру, и этой земле, и этой жизни. Ему показалось, будто ко всему, что лежит вокруг него и происходит, он не имеет ровно никакого отношения, и ему стало страшно. Он заторопился, почти побежал — подальше, подальше, быстрей, быстрей!..

Забравшись в лесную чащобу, Савин смахнул со ствола поваленного дерева снег, присел. Извлек из кармана несколько сухарей, кусочек сала, пожевал. Заел снегом. Прикинул, что здесь, в приграничье, идти следует только ночью, и притом по бездорожью. А короткий день лучше переждать.

Скрючившись, он начал подремывать. Над ним тонко, на одной струне, свистел ветер. Холод пронизывал до костей: все больше, сильней подмораживало…

В однообразный посвист ветра вплелся приближающийся собачий лай. Потом шумно, с перестуком копыт проскакали кавалеристы, проскрипели полозья саней… Дорога была где-то совсем близко, хотя и не видна отсюда.

Он испуганно вздрогнул и открыл глаза; какая, к черту, в лесной глухоманной чащобе дорога?! Эдак и до смерти замерзнуть можно…

Ротмистр встал, разминаясь, потоптался на одном месте. Подышал на застывшие руки.

Несмотря на усталость, он твердо решил не спать. Немного отдохнет и, презрев опасность дневных переходов, отправится дальше. Зябко укутался в свое обшарпанное, прожженное у костров пальто на меховой подстежке. Снова присел и, чтобы не уснуть, попытался мысленно представить свои действия в Петрограде.

Ну прежде всего он постарается узнать что-либо о судьбе Евгения Александровича Казакова: быть может, у старого генерала хватило ума не ввязываться в печальной участи операцию «Белый меч»… Искать его в родовом особняке, конечно, глупо, но кто-то из оставшейся там дворни, вероятно, подскажет, где скрывается Евгений Александрович… Тот в свою очередь поможет встретиться с баронессой Врангель…

Сорвется этот вариант, есть другой: искать баронессу через ее двоюродную сестру, которая замужем за художником Карло Веронелли. Они живут рядом с церковью Знамения на углу Лиговской улицы и Невского проспекта. Не исключено, что именно там и нашла приют Мария Дмитриевна. Уж во всяком случае там знают, где она обитает нынче…

Впрочем, найти баронессу — еще не самое трудное по сравнению с тем, что потом предстоит. Марию Дмитриевну надо переправить в Гельсингфорс. С предельной безопасностью. Но — как? Пешком по этим унылым снежным равнинам баронесса не пойдет — и захочет, да не осилит. Придется искать сани… Поди попробуй! «Ах, все обойдется! Все в конечном счете хорошо образуется!» — любил повторять Петр Николаевич Врангель. И ведь обходилось, устраивалось, образовывалось. Может, и в этот раз?

От таких мыслей ротмистру стало весело и тепло.

Вот он уже в Петрограде, в гостиной с жарко пылающим камином. Его встречают, предлагают горячую ванну, чистое белье… Ему давно не было так хорошо и радостно. Вот только лица людей вокруг никак не удается рассмотреть — они в каком-то тумане, размыты. Но — чур! Туман редеет, самые близкие, дорогие ему люди, которых он почему-то считал умершими, собрались здесь — мама, отец, боевые друзья… Они улыбаются, протягивают к нему руки и молча, одними губами, зовут, зовут…

Ротмистра Савина нашли дней через пять приехавшие сюда за дровами красноармейцы. Улыбающееся лицо его было поклевано вороньем.

В карманах ротмистра нашли несколько сухарей, недоеденный кусочек сала и газету «Свободная Россия» от 25 ноября 1919 года.

Кто был этот замерзший? Как забросила его сюда судьба? На эти вопросы уже нельзя было получить ответа.

— Клименко! — обратился к одному из красноармейцев усатый командир в шинели с «разговорами». — Пока мы будем тут орудовать, свези-ка его на пост. Кто он — свой ли, чужой, — то нам, конечно, неведомо, но и здесь, на прокорм воронью, оставлять тоже не по-людски. Похороним потом.

Молоденький Клименко помесил лаптями вокруг скрюченного трупа снег, пошмыгал носом:

— А сапоги у него очень даже справные… Как раз по моей ноге.

— Не сымешь, закоченел.

— Я голенища по швам распущу. А потом опять стачаю. Ему-то все равно, а у меня пальцы пообморожены…

Поправляя брезентовую подкладку на распоротом голенище сапога, Клименко обнаружил крохотный бумажный лоскуток, на котором едва просматривалась потертая чернильная надпись: «Доверься этому человеку. Петер».

— Это ж что еще за Петер? — озадаченно поскреб в затылке усатый командир. — И что ж это за цидулька такая хитрая? Сдается мне, ребята, что из-за нее поклеванный и помер… — Еще раз проверил крепкой пятерней собственный затылок и решительно изрек: — Вот что, Клименко! Коль уж ты от покойника попользовался, тебе и приказ даю. Утром смотаешься в Питер…

— Да я в такой обувке хоть до самого Киева добегу!

— В Питере найдешь улицу Гороховую и на ней Чеку. Сдашь там эту цидульку с газетой, что при нем нашли, объясни и возвертайся!

— А сапоги? — испугался Клименко. — Отберут ведь!

— Не должны, — подумав, сказал командир. — А отберут, значит, так для победы над гидрой контрреволюции нужно. Не боись: босиком-то тебя из Чеки все одно не вытурят!

Ротмистра Савина похоронили неподалеку от того самого домика, где он впервые увидел красноармейцев. Хозяин домика финн, выстрогал православный крест и установил его в ногах у покойника.

Глава 8

С потерей Курска положение вооруженных сил Юга России окончательно осложнилось. Уже не помышляя о Москве, стремясь лишь избегнуть катастрофы, задержать дальнейшее отступление, генерал Деникин выехал на фронт.

То, что он видел в прифронтовых городах, на железнодорожных станциях, ужасало. Тыловики — фуражиры, снабженцы, квартирьеры и прочие мародеры, — словно соревнуясь друг с другом, ударились в откровенный и бесстыжий грабеж. Повсюду было одно: шел великий торг. Ковры, мануфактура, посуда, бронза, картины отдавались за бесценок, если, конечно, оплачивались долларами, франками или фунтами стерлингов. Не вызывали возражения империалы и драгоценности. Принимались в уплату даже золотые зубы и коронки. Царские ассигнации спросом почти не пользовались. А уж на бумажные деньги вооруженных сил Юга России — «колокольчики» — никто и смотреть не хотел.

Пьянство, лихоимство, воровство еще более толкали белое движение к краю пропасти. Преступный разгул, набирая силу в неразберихе тыла, полз в войска, заражал их своим тлетворным дыханием. Горько было думать об этом человеку, который не однажды пытался покончить с ним самыми решительными мерами.

Еще в первый день нынешнего, девятнадцатого года, словно в предвидении грядущих испытаний, генерал Деникин издал памятный циркуляр. В нем говорилось:

«Пьянство, разбой, грабеж, беззаконные обыски и аресты продолжаются. Многие офицеры не отстают от солдат и казаков. Я не нахожу поддержки в начальниках: почти всюду попустительство. Дальше этого терпеть нельзя. Самые высокие боевые заслуги не остановят меня перед преданием суду начальника, у которого безнаказанно совершаются безобразия».

Памятен был циркуляр не только строгостью тона, но и тем, что оказался он, подобно всем другим, совершенно невыполним. Решительности не хватило, чтобы раз и навсегда, самыми жестокими мерами, покончить с безобразиями. Стараясь поскорее одержать победу, Деникин на многое готов был закрыть глаза. Утешал себя и других обещанием, что уж потом-то будет воздано по заслугам. Напрасно. Ох, как напрасно! Вынужденная его терпимость порождала ощущение безнаказанности, безнаказанность вела к вседозволенности.

В Харькове не только железнодорожная станция, но и привокзальные пути были забиты гружеными вагонами. Перевозить военное имущество было не на чем. А с передовой сыпались жалобы, что не хватает патронов и снарядов!..

Командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский был пьян и доложиться Верховному оказался не в состоянии. Встретились на следующий день. Ковалевский явился пред очами Деникина обрюзгший и измятый. Было видно, что пьет он не один день, а возможно, и не одну неделю. Но ни раскаяния, ни смущения Деникин на лице генерала не увидел. Более того, в глазах командующего Добрармией сквозили дерзость и непокорность.

Вот так все и кончается… Если даже самые исполнительные и преданные разуверились, на кого обопрешься?

— Доложите, Владимир Зенонович! — попросил Деникин и тут же предупреждающе добавил: — Диспозицию войск на сегодняшний день я изучил. Меня интересуют ваши соображения по поводу отступления.

— Безверие и усталость, господин главнокомандующий.

Деникин отметил и эту откровенность, и то, что, пожалуй, впервые Ковалевский наедине назвал его господином главнокомандующим.

— Вы, стало быть, тоже? Я имею в виду — утратили веру?

— Если ее утратил Ллойд Джордж, почему бы не утратить и мне? — прямо посмотрел в глаза Деникину Ковалевский.

«Так вот в чем дело! — недовольно подумал Деникин. — Иные новости движутся месяцами, эта же из Лондона до Харькова — в несколько дней»…

Речь шла о нескольких выступлениях английского премьер-министра, которые глубоко уязвили также и самого Деникина. Первое относилось больше к Колчаку, от которого после его неудач и потери «столицы» — Омска — отвернулись союзники: «Я не могу решиться предложить Англии на плечи такую страшную тяжесть, какой является установление порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света… Мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден орудием».

Правда, тогда успешное наступление Добровольческой армии как бы перечеркнуло этот вывод, и англичане не отказались от помощи. Теперь же, буквально днями, последовало новое заявление: «Россия производит огромное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся… До войны Россия поставляла Европе двадцать пять процентов общего количества пищевых продуктов. Представляется необходимым восстановить с ней торговые отношения…» Эти слова накладывались уже на отступление Деникина. Англия явно готовилась кардинально пересмотреть свою политику.

— А как вы? — настойчиво спросил Ковалевский. — Вы как воспринимаете заявления Ллойд Джорджа, особенно это, последнее, о прекращении блокады Советов и о восстановлении торговли? Как относитесь к разоружению армии Юденича в Эстляндии? А переговоры между Эстляндией и Советами — их как прикажете понимать?

— Мне были бы понятны эти вопросы в устах кадета или юнкера, — нахмурился Деникин.

— Полноте, генерал! — вздохнул Ковалевский и вновь пристально взглянул на Деникина. — У меня было время, чтобы подумать. Европа разорена, нуждается в сырье, в хлебе. В Европе — армии безработных. Европа ищет выход из экономического тупика, она уже созрела для того, чтобы пожертвовать нами!..

Глядя на Ковалевского, осунувшегося и постаревшего, Деникин понял, что он не ждет ободряющих слов и в своих опасениях близок к истине. Англия одной из первых начала осознавать, что блокада Советской России — это тупик и что из него надо выбираться: чем раньше — тем лучше. Не знал только Ковалевский того, во что был посвящен Деникин. У Ллойд Джорджа в правительстве был серьезный противник — военный министр Уинстон Черчилль, не разделявший точку зрения премьер-министра. Он заручился согласием кабинета на ассигнование четырнадцати с половиной миллионов фунтов стерлингов для закупки войскам Деникина вооружения и боеприпасов. Ллойд Джордж произносил речи, а Уинстон Черчилль делал дело.

Вместо ободряющих слов Деникин извлек из папки и положил на стол перед Ковалевским телеграмму Черчилля.

Ковалевский, внимательно прочитав ее, тихо произнес:

— И все же, Антон Иванович, слово сказано.

— Нам нужны военные успехи, Владимир Зенонович, и тогда…

— Боже, до чего мы дожили: кому-то угождаем, кому-то заглядываем в глаза, протягивая просящую длань! — с гневом сказал Ковалевский. — И это мы — Россия?!

— Ну зачем же так-то? — укоризненно покачал головой Деникин. — Я верю, что мы с вами еще увидим Россию независимой, могущественной.

— Дай-то бог, — сказал Ковалевский и при этом подумал: «Вряд ли вы и сами верите в это, Антон Иванович…»

А Деникину показалось, что он в чем-то убедил Ковалевского, вселил в него некоторую бодрость. И, не откладывая, решил сразу же перейти к делу. Тем более что время не ждало, ему надо было отправляться дальше.

— Подъездные пути забиты вагонами, — тихо и миролюбиво заговорил Деникин. — Разберитесь, Владимир Зенонович! Быть может, двух-трех интендантов следует предать военно-полевому суду… Атмосферу обреченности и неверия надо искоренять.

— Атмосферу обреченности и неверия можно искоренить только победами на фронтах. А их нет… — Ковалевский дождался, когда Деникин вопросительно посмотрит на него: — Их нет не только в Добровольческой, но также и в Донской, Кубанской, Кавказской армиях…

Деникин молчал, и Ковалевский понял, что сказанное им жестоко по отношению к этому немолодому уже человеку, взвалившему на себя такую тяжкую ношу, ибо виновников неуспехов на фронтах было предостаточно, и он, Ковалевский, в том числе.

— Виноватых искать легко, — задумчиво вздохнул Деникин. — А перед нами задача более трудная — остановить отступление. Хотел вот посоветоваться с вами, потому и завернул в Харьков…

«Хитрите, ваше высокопревосходительство! Где Екатеринодар и Ростов, а где Харьков, чтобы вот так просто завернуть», — подумал Ковалевский.

На стол легла карта-тридцативерстка, изрядно потертая на сгибах. И они склонились над прочерченной коричневым карандашом линией фронта, которая все время менялась. Последняя, самая жирная линия протянулась от Орла к Кромам, Воронежу и Касторной. Но и эта линия уже давно не соответствовала действительности. В некоторых местах фронт сдвинулся и на сто и на сто пятьдесят верст к Донбассу, Ростову и к низовьям Дона. Но Деникин не вносил коррективы. Не хотел, что ли, расстраиваться? Или продолжал верить, что еще возможно чудо?

— Правее вас — донцы и кубанцы, левее — корпуса Шиллинга и Драгомирова, — заговорил Верховный, водружая на нос пенсне. — У Екатеринослава — третий армейский корпус Слащова с Донской бригадой Морозова, Терской — Склярова, а также с чеченским, кавказским и славянским полками. Там идет борьба с Махно. Такова диспозиция… Думаю, нужно частью сил отойти в тыл, спрятаться за спины обороняющихся, чтобы сгруппироваться, передохнуть. А потом уже вновь выступить. Часть же сил бросить на оборону. Медленно отступая, измотать красных.

Ковалевский слушал и ловил себя на мысли, что и сам не раз думал о том же. Не изнурять все войска, а основную часть их вывести из боев, освежить, доукомплектовать, вооружить.

Лишь с такими войсками можно рассчитывать на успех в борьбе с противником, у которого уйма резервов.

Деникин между тем продолжал:

— Отойти предполагаю двумя группами. Во главе со ставкой в составе вашей армии, донцов, кубанцев и терцев — на Кавказ. Войска Шиллинга и Драгомирова — в Новороссию, прикроют Николаев и Одессу.

— Крым? — поинтересовался Ковалевский, глядя на выдающийся в Черное море полуостров с узким мостиком перешейка, переброшенного на материк.

— Северную Таврию и Крым отдадим Слащову. Пусть сохранит. А не сохранит — ну что ж… Едва мы с Дона и Буга двинемся в наступление, как красные вынуждены будут оставить Крым, если к тому времени и займут его. — Замолчав, Деникин перевел глаза на Ковалевского — ждал, что ответит тот.

— Логично, логично, — согласился Ковалевский и в то же время подумал, что Верховный напрасно пренебрегает Крымом. Мало ли как сложатся обстоятельства, а Крым уже однажды доказал, что в нем можно отсидеться в трудную минуту. Хотел было сказать это Деникину, но раздумал. Видел, что главнокомандующий уже уверовал в свой план. Что ж, во всяком случае, это лучше, чем если бы мнений у Верховного было столько же, сколько различных точек зрения у его советчиков…

— Значит, одобряете? — напрямую спросил Деникин.

— Иного варианта тоже не вижу.

Деникин словно ждал этих слов. Тихо и ласково, по-прежнему глядя прямо в глаза Ковалевскому, сказал:

— На вашу армию, Владимир Зенонович, ложится главная тяжесть: отступая, задерживать противника. Насколько возможно, изматывать и задерживать. Позволить другим отдохнуть и подготовиться к контрнаступлению. Это — в силах Добрармии. — И, помолчав, уже жестко, словно гвозди в неподатливую стену вгоняя, добавил: — Но без веры этого не сделать!

Глава 9

В Москву Петр Тимофеевич Фролов приехал вечером. Пока добирался до Большой Лубянки, где в доме номер одиннадцать размещалась Всероссийская чрезвычайная комиссия, совсем стемнело.

Когда Фролов вошел в просторный, освещенный настольной лампой кабинет, Дзержинский сидел за столом и писал. Подняв глаза на Фролова и пристально сквозь полутьму в него вглядываясь, строго сказал:

— Нашелся наконец? Ну вот теперь садись и жди. Я тебя ждал дольше. — И опять склонился над бумагами.

Внешняя суровость Дзержинского не могла обмануть Петра Тимофеевича. Уже одно то, что председатель ВЧК обращался к нему на «ты», чего обычно не позволял себе в разговорах с подчиненными, даже если они являлись его давними друзьями, было добрым знаком.

Председатель ВЧК вывел несколько строк своим ровным стремительным почерком, расписался. Встав из-за стола и подойдя к Фролову, протянул руку, а потом, не выдержав, коротко притянул к себе и сразу, будто застеснявшись этой дружеской нежности, отступил. С прежней пристальностью глядя на Фролова, усмехнулся:

— Да ты никак помолодел, Петр Тимофеевич, пока мы не виделись, а? С чего бы это?

Фролов тоже коротко взглянул на Дзержинского. Вблизи увидел его изможденное лицо, пергаментную, давно не знающую солнечного света кожу с мелкими морщинами и красные от бессонницы глаза.

— От спокойной жизни, Феликс Эдмундович.

— Уж это точно: жизнь у нас с тобой спокойная, — сказал Дзержинский и кивнул на стол: — Поверишь ли, третьи сутки пишу статью в «Известия ВЦИК» — о некоторых итогах двухлетней работы ВЧК. Катастрофически не хватает времени!.. Чаю хочешь?

— Благодарю, Феликс Эдмундович.

— Благодарю — да или благодарю — нет? Будем считать: да! Сейчас распоряжусь.

Захватив с собой исписанные листы, он вышел в приемную. Вернувшись, сел в кресло напротив Фролова.

— Теперь, Петр Тимофеевич, давай поговорим серьезно. О твоем желании отправиться в Харьков я знаю и, прости, решительно не поддерживаю. Откуда это легкомыслие? Победительные мотивы мне понятны. Кольцова надо спасать, и мы приложим к этому все усилия. Но это надо делать профессионально, а не на уровне любительства, которое тебе просто не к лицу.

Секретарь, неслышно отворив дверь, вошел в кабинет, по-мужски неловко, с излишним напряжением держа перед собой поднос с чаем. Настоящий чай в стаканах с подстаканниками, мелко колотый голубовато-белый сахар в вазочке показались Фролову неслыханной, из прежних полузабытых времен, роскошью.

Дзержинский усмехнулся:

— Богато живу, а?.. Угощайся. И я побалуюсь. Привык за свою русскую жизнь к чаю… — Обхватив свой стакан ладонями словно согреваясь, он, кивнув в лад собственным мыслям, произнес: — Не удивляйся, что в разговоре я буду непоследователен — и то хочется узнать, и о том не терпится спросить, и самому о многом сказать надо… Так вот. Чрезвычайной комиссии два года. Меня интересует твое мнение о нашей работе. На примере Всеукраинской чрезвычайной комиссии, жизнь которой ты знаешь изнутри.

— Это неизбежно приведет к оценкам конкретных личностей, — осторожно сказал Петр Тимофеевич. — А поскольку и я, грешный, являюсь одним из руководителей ВЧК, мне было бы трудно…

— Ты не понял, — остановил его Дзержинский. — Меня интересуют не личности, а выводы.

Петр Тимофеевич задумался: с чего начать? Направляясь по вызову Дзержинского в Москву, готовясь к этой встрече, он мечтал, чтобы такой разговор состоялся: как много важного, наболевшего хотелось сказать! Он решительно поставил на поднос стакан с едва пригубленным чаем и, стараясь обходиться без лишних слов, четко формулируя мысли, начал рассказывать обо всем, что уже долгое время не давало ему покоя: о праведных и неправедных методах работы; о наводнении Чека неумелыми, случайными, а то и опасными для такой работы людьми; об извращенном понимании революционной бдительности, ведущем к ненужным, ничем не оправданным расстрелам; о том, что списывание всех ошибок и перегибов на бескомпромиссность классовой борьбы рано или поздно приведет к перерождению Чека, и еще о многом. А под конец, разволновавшись и не скрывая горечи, вспомнил о миллионной армии беспризорников, до которых никому дела нет, и задал вслух не дающий покоя вопрос: да кто же, когда займется ими, чтобы выросли эти люди достойными гражданами Советской страны, а не ее врагами?

Феликс Эдмундович, молча слушая его, сидел в кресле напротив и хмурился. А потом, исподлобья глядя на Фролова, жестко сказал:

— Это — хорошо. Имею в виду: хорошо, что так откровенно! — Опустив глаза, надолго замолчал, и Петру Тимофеевичу почудилось, что председатель ВЧК старательно подавляет в себе вспышку гнева. Когда он заговорил, голос его был спокоен, но более, чем обычно, глух: — Что касается беспризорников, ты, безусловно, прав: не передоверяя их воспитание улице и всякому отребью, беспризорниками должны заняться чекисты. Что ж до остального, то, когда б я меньше знал тебя… Романтик ты, Петр Тимофеевич. Как был романтиком, так и остался! Неужели мог хоть на миг подумать, что меня и других членов коллегии ВЧК не тревожит все, о чем ты говорил сейчас? Но скажи, где мне немедленно взять тысячу Фроловых, Артузовых — людей, за которых я был бы спокоен, как за себя? С перегибами надо бороться. Но работать будем с теми людьми, что есть. Что ж до Всеукраинской комиссии… Лацис — работник несомненно ценный. Но излишне жестокий и предпочитающий во всем крайние меры. Об этом недавно говорилось на коллегии ВЧК. Очевидно, в ближайшее время мы реорганизуем Всеукраинскую Чека. Лациса скорее всего отзовем в Москву, под контроль, подобрав для работы на Украине кого-нибудь из наиболее опытных товарищей… Но вернемся к разговору о тебе.

Дзержинский, жестом предложив Фролову оставаться в кресле, встал, медленно и как-то тяжело прошелся по кабинету. Он вспомнил о том, как дважды отклонял ходатайство о представлении Лациса к ордену Красного Знамени: за подавление Ярославского мятежа и за ликвидацию заговора в Киеве. Число расстрелянных «врагов» явно превышало всяческие возможные величины. (Лишь после смерти Дзержинского, в 1927 году, Лацис получит сразу два ордена.) Докладывали Дзержинскому и о пренебрежительных высказываниях Лациса в адрес русских и украинцев. Даже революционный аскетизм Мартина Яновича — качество, которое председатель ВЧК весьма уважал, — не уравновешивал недостатков. Но говорить об этом вслух Дзержинскому не захотелось. Он лишь искоса взглянул на Фролова:

— Теперь я понимаю, почему тебя тянет в Харьков, к приключениям. Предпочитаешь оперативную работу кабинетной? Согласен, отвечать только за себя, несмотря на риск и опасности, спокойнее. Я прав?

Петр Тимофеевич хотел возразить, но передумал. После неожиданного вывода Дзержинского он вдруг понял, что в живой оперативной работе действительно находил утешение.

— Молчишь? — Феликс Эдмундович удовлетворенно кивнул. — Значит, я могу перейти к другой теме… Бориса Ивановича Жданова не забыл?

Еще бы забыть Фролову этого необыкновенного человека! Старый член РСДРП, финансист по образованию, он некогда объявил о своем выходе из партии по той якобы причине, что не нашел себя в политической деятельности и впредь не намерен заниматься ею. Прослужив несколько лет в ведущих банках России, Борис Иванович основал в 1904 году собственную банкирскую контору «Борис Жданов и Ко» с штаб-квартирой в Париже. В том, что поддержку талантливому финансисту в его начинании оказал немалыми деньгами известный текстильный фабрикант и миллионер Савва Тимофеевич Морозов, секрета ни для кого не было. В глубочайшей ото всех тайне держалось другое: банкирская контора «Борис Жданов и Ко» с первого дня основания принадлежала большевистской партии, членом которой был и все эти годы оставался Борис Иванович.

Дела конторы он вел успешно, с размахом. Клиентами банкирской конторы была в основном проживающая за границей российская знать. С началом революции и затем гражданской войны, когда во Францию хлынуло из России множество родовитых людей, сумевших вывезти на себе фамильные ценности, деньги и деловые бумаги, банкирская контора стала процветать еще больше. Осторожный Борис Иванович принимал на комиссию только драгоценные металлы и изделия из них, напрочь отказываясь от бумажных русских денег, от акций и иных ценных бумаг. Кому-то это, может, и не нравилось, но правила, как известно, устанавливает тот, кто платит.

В зарубежных финансовых кругах банкирская контора пользовалась заслуженным и безусловным авторитетом, который снискали ей европейская деловитость и чисто русская широта, непременно присутствующие во всех проводимых ею на протяжении почти пятнадцати лет операциях.

— Ну что же! Жданова ты не забыл, вижу. — Феликс Эдмундович скупо улыбнулся. — Очевидно, и Сергеева помнишь?

— Николай Васильевич Багров, — прищурился Петр Тимофеевич, — ныне Сергеев. Мы с ним…

— Знаю! — предупреждающе поднял руку Дзержинский. — Знаю, что вы учились вместе, что Сергеева — а называть его, пока он за границей, будем только так — именно ты для нынешней работы рекомендовал…

Всe было так, как говорил Дзержинский. Когда-то Петр Тимофеевич и Сергеев вместе заканчивали коммерческое училище, вместе начинали работать в партии. Потом дороги их надолго разошлись, и встретились они уже в декабре 1917 года в Петрограде, в бывшем губернаторском доме по улице Гороховой, 2, где размещалась создаваемая Дзержинским Всероссийская чрезвычайная комиссия. В 1918 году, когда ВЧК переехала в Москву, Сергеев остался работать в Петроградской ЧК, причем далеко не на первых ролях. Ему в его новом качестве мешали радушие, гостеприимство, доброта и склонность к постоянному общению.

Повсюду, где бы ни находился и что бы ни делал, Сергеев обрастал великим множеством друзей — люди тянутся к щедрым на душевное тепло натурам. Довольно поздно женившись, Сергеев быстро стал отцом многочисленного семейства и был от своих четверых мальчишек без ума.

В конце минувшего восемнадцатого года, когда Петр Тимофеевич еще работал в Москве, Дзержинский поручил ему подыскать человека, способного стать помощником, а может, и продолжателем дела стареющего Бориса Ивановича Жданова. Неудивительно, что он сразу же вспомнил о Сергееве. И через некоторое время, уже в начале нынешнего, девятнадцатого года, Сергеев с помощью парижской банкирской конторы «Борис Жданов и Ко» был легализован в Константинополе. Предполагалось, что со временем он переберется в Париж…

С самого начала дела у Сергеева пошли успешно — как коммерсант он процветал. Помогало, конечно, и образование, но еще больше успешной работе способствовало умение Сергеева быстро сходиться с людьми, и в том числе — нужными. Он был вхож во все константинопольские представительства, а уж с военными чинами вооруженных сил Юга России и вовсе был на короткой ноге. Все это служило ему неиссякаемым источником важнейшей разведывательной информации.

Кроме того, Сергеев имел возможность время от времени выезжать в Крым, где у него были налажены связи с подпольем. С его помощью крымчане передавали довольно ценные сведения о положении в белом тылу.

Разумеется, совсем не об этом думал сейчас Петр Тимофеевич. Он пытался понять: чем вызваны вопросы председателя ВЧК об этих двух тесно связанных между собой людях — Жданове и Сергееве?

— Так вот скажи, Петр Тимофеевич, — продолжал после паузы Дзержинский, — насколько велик запас стойкости Сергеева? Ты его дольше и лучше знаешь.

Фролов ответил не задумываясь:

— Умрет, но не предаст!

— Я о другом. Люди по-разному воспринимают потрясения, по-разному выходят из кризисного состояния. Меня интересует: насколько быстро способен справиться с таким состоянием Сергеев?

Петр Тимофеевич встревожено вскинул голову:

— С ним… что-то случилось?

— Лично с ним — нет. Но если называть вещи своими именами, Сергеев в любой момент может оказаться на грани провала.

Известие было — хуже не придумать. И если самой первой реакцией Фролова была тревога за старого товарища, то уже в следующий миг он понял: банкирской конторе Бориса Ивановича грозит беда. В случае провала Сергеева тень подозрения неизбежно падет на контору Жданова.

То, что строилось годами, могло быть разрушено в один момент!

Феликс Эдмундович, почувствовав, о чем думает сейчас Фролов, успокаивающе произнес:

— Нет-нет, контора вне подозрений. Пока. Да и положение Сергеева устойчиво. Тоже — пока. Борис Иванович рекомендует отозвать его. У старика глаз верный, наметанный. — Он перегнулся через стол, пошарил рукой в верхнем полуоткрытом ящике, извлек оттуда небольшой листок мелованной бумаги. — Вот, почитай…

Петр Тимофеевич сразу узнал почерк Жданова — аккуратный, с непременными старомодными завитушками на заглавных буквах. Жданов писал:

«Феликс Эдмундович! Наблюдения за деятельностью Сергеева укрепляют меня в мысли, что он не просто привык к риску, но ищет его. Мне искренне жаль этого милого, добросердечного человека, но он приближается к роковой черте. Злоупотребление алкоголем, возникшее после печальных событий, известных вам, несколько раз приводило к пьяным скандалам. О Сергееве стали много говорить в Константинополе, в среде российской белоэмиграции. Как помочь ему выйти из этого опасного состояния? Если он не преодолеет себя, быть беде».

Надо было знать Бориса Ивановича Жданова — этого деликатнейшего человека, чтобы понять: видно, есть у него для беспокойства за судьбу Сергеева веские основания! И все равно Фролову упорно казалось, что речь в записке идет о ком-то другом, ему незнакомом.

— Ничего не понимаю! — беспомощно сказал он, возвращая листок Дзержинскому. — Сергеев никогда не пил. Ну разве бокал шампанского по великим праздникам… — Петр Тимофеевич почувствовал, что слова его как бы ставят под сомнение все, о чем говорил в записке Жданов, хотя сомневаться в добропорядочности Бориса Ивановича у него ни намерений, ни желания не было. И поэтому он торопливо добавил: — Сергеев — человек мне не чужой и не безразличный. Но после такой информации… Его надо немедленно выводить из игры.

— Не спеши с окончательными выводами, — попросил Дзержинский. — Сейчас нам, как никогда прежде, нужны свои люди в тылу у Деникина. Обладающие большими возможностями — такими, какие были у Кольцова и есть у Сергеева. Ты говоришь: Сергеева надо выводить из игры! Я расскажу тебе, какие надежды мы с ним связываем. Информация военного характера — это не все…

Петр Тимофеевич внимательно вслушивался в ровный голос председателя ВЧК и опять — в который раз уже! — отмечал про себя, как далеко умеет видеть этот человек.

Месяца два назад руководству ВЧК стало известно, что страны Антанты конфиденциально предложили Деникину передать им в счет погашения царских долгов Черноморский флот, а также флот мощнейших землечерпательных судов, приобретенный Россией незадолго до мировой войны за миллионы рублей золотом. По непроверенным данным, генерал Деникин якобы с негодованием отверг это предложение. Но кто скажет, что будет дальше? Когда белые вынуждены будут навсегда покинуть пределы России?

Дзержинский передал Сергееву просьбу (ее, впрочем, можно было рассматривать и как приказ) подробно выяснить все, что касается флота и землечерпалок, продумать меры их защиты от посягательств стран — союзниц белых, но никакого ответа пока не получил. Меж тем речь шла о деле чрезвычайной важности: без землечерпалок уже через два-три года все азовские и многие черноморские порты обмелеют настолько, что не смогут принимать морские суда. Россия потеряет южные порты!

Не менее важным было и другое порученное Сергееву задание. Речь шла о крымском подполье, в котором в последнее время было много провалов. Связь с Крымом практически оборвалась. Что происходит в подполье, известно плохо. Разобраться во всем там происходящем, наладить работу подполья успешнее других мог только Сергеев.

— Наконец, учитывая, что Кольцова переправили в Севастополь, — продолжал Дзержинский, — Сергеев мог бы принять участие и в решении его судьбы. Я не говорю о несбыточном. Сейчас важно, чтобы следствие по делу Кольцова продолжалось как можно дольше. И вот здесь Сергеев некоторыми возможностями располагает…

Фролов слушал Дзержинского и все чаще ловил себя на мысли, что председатель ВЧК не просто делится с ним соображениями о сложной ситуации, не просто размышляет о наболевшем. Здесь было что-то иное.

— Вот теперь и скажи: выводить Сергеева из игры или нет? А заодно ответь на ранее поставленный вопрос: насколько велик у него запас душевной стойкости, способен он преодолеть себя или нет?

— Но я так и не знаю, в чем причина его невероятного срыва?! — нетерпеливо воскликнул Фролов. — Что это за печальные события, о которых упоминает в записке Борис Иванович?

Некоторое время Дзержинский, прихлебывая остывший чай, расхаживал по кабинету. Затем поставил стакан и медленно, будто давая возможность собеседнику получше осмыслить услышанное, заговорил:

— Видишь ли, Петр Тимофеевич, настоящему разведчику нужно одно очень важное качество, о котором мы порой не задумываемся. Это — умение выдержать быт и прозу жизни в окружении врагов… Что бы при этом на душе у него ни было! Кто идет на работу в разведку? Люди деятельные, активные. Разведчику, работающему в дальнем, так сказать, тылу, за границей необходимо, помимо всего, еще и умение просто жить. Жить, ничем не выделяясь среди других, не бросаясь никому в глаза. Как говорят у нас в Польше… серым зайчиком среди серых зайчиков. Просто жить. И не искать каждодневного повода для свершения подвига. Для натуры деятельной такой образ жизни — большое испытание. Немногие его выдерживают… Сергееву довольно долго удавалось вписываться в чуждую для него обстановку. Помогали врожденный талант и железная большевистская убежденность. К сожалению, жизнь порою…

В кабинет вошел секретарь, что-то зашептал Дзержинскому. И опять, пока длилась эта пауза, Фролов подумал, что Феликс Эдмундович, делясь с ним своими мыслями, словно подбирается издалека к чему-то еще более важному и значительному. Их беседа временами напоминала инструктаж.

Дослушав секретаря, Дзержинский недовольно сказал:

— И тем не менее я приму его завтра! Сегодня не могу. — Подождав, пока секретарь выйдет, продолжал: — Да, так вот. К сожалению, жизнь порою ставит нас перед такими испытаниями, когда ни убежденность, ни тем более талант не могут быть спасением. — Дзержинский подошел к столу, закурил. — Ты знал семью Сергеева?

— Почему — знал? Знаю. Не раз бывал у них…

— Три месяца назад Сергеев осиротел, — сказал Дзержинский. — Какие-то бандиты. Поживиться ничем особенным не смогли, ну и со зла… или чтобы избавиться от свидетелей. Никого не пощадили. Ни детей, ни жену.

Фролов, откинувшись, словно от удара, на спинку кресла, замер. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя.

— Что ж вы мне не сказали? — тяжело, с невольной обидой спросил он.

— Именно потому, что сострадание, жалость — не лучшие союзники объективности. — Дзержинский нервно, коротким тычком загасил в пепельнице папиросу. Как ты думаешь, кого еще, позволяющего себе искать утешение в вине, я стал бы терпеть на такой работе хотя бы день или час? А тут… Ладно, слушаю тебя.

— Не знаю, — откровенно сказал Фролов. — Николай Багров… простите, Сергеев из тех людей, кто ради революции всего себя отдаст. Но такой удар… Нет, не знаю. Большое горе перебороть в одиночку трудно. А он один. И в этом, наверное, объяснение происходящего с ним.

— Вот и я так считаю, — согласился Дзержинский. — Но как бы поступил ты, будучи на моем месте?

— Сергеева надо отозвать, — сказал Петр Тимофеевич. — Здесь среди друзей он встал бы на ноги. Но кто заменит его?

— Ты, — тихо сказал Дзержинский. — Более подходящей кандидатуры нет.

— Та-ак, — протянул Фролов. И подумал: предчувствие не обмануло — все, что до этого говорил Феликс Эдмундович, впрямую касалось его…

— Прежде чем предложить тебе это, я вспомнил и о том, что за спиной у тебя коммерческое училище, и как удачно закупал ты когда-то оружие, и как содержал типографию «Зерно», умудряясь издавать большевистскую литературу и зарабатывать при этом приличные деньги для партии.

Фролов тоже вспомнил те времена, времена безоглядной молодости, которая не признавала ни колебаний, ни трудностей, и печально улыбнулся:

— Когда это было!

— Ты ведь неплохо говорил по-французски? — не то спросил, не то напомнил Дзержинский.

— Давно не практиковался. Почти забыл… Франция!.. — Фролов снова улыбнулся каким-то своим воспоминаниям. — Весной в Киев приезжали иноземные журналисты. Французский еженедельник «Матэн» представлял такой импозантный толстячок Жапризо. Я попытался поговорить с ним по-французски. Только и вспомнил: аметье — дружба, же ву конфьенс — я доверяю вам и кель э вотр сантэ — как ваше здоровье…

— Вспомнишь. Все, что знал, легко вспоминается. Я иногда ловлю себя на мысли, что забываю польский. Но стоит час-другой поговорить — и вспоминаю… — успокоил его Дзержинский. — Решай, Петр Тимофеевич. Это тот случай, когда по долгу службы не приказывают, а по праву дружбы не просят. Я мог бы сказать тебе, что это задание партии, но тогда у тебя не останется выбора…

Они долго молчали, глядя в глаза друг другу.

— Хорошо, — наконец сказал Фролов, сам удивляясь внезапному своему спокойствию, — я согласен. Но как это все будет выглядеть на деле?

— Есть один вариант, который, надеюсь, тебя устроит. Среди твоих киевских знакомых, насколько я помню, был некто Лев Борисович Федотов… Помнишь такого?

— Еще бы! Крупный ювелир, один из участников Киевского национального центра. По приговору ревтрибунала расстрелян.

— Знал, — кивнул Дзержинский. — Вы тогда прислали к нам в ВЧК кипу долговых расписок, которые деникинская контрразведка выдала Федотову в обмен на деньги, золото, ценности…

— А что нам было с ними делать?! — усмехнулся Фролов.

— Вот и мы так подумали. И в свою очередь отправили их Борису Ивановичу Жданову…

Дзержинский продолжал рассказывать, и Петр Тимофеевич, увлеченно слушая его, не знал, чему больше удивляться: неистощимой изобретательности старика Жданова или умению председателя ВЧК держать в памяти великое множество самых разных дел.

Получив из Москвы расписки и другие денежные документы на имя Льва Борисовича Федотова, Жданов решил приспособить их в дело. В один из дней он опубликовал в нескольких французских газетах некролог о смерти в Киеве от рук чекистов своего вкладчика и компаньона Льва Борисовича Федотова. Из некролога помимо обычных — биографических и прочих — данных явствовало, что банкирская контора «Борис Жданов и Ко» при посредничестве своего компаньона Л. Б. Федотова активно участвовала в финансировании Добровольческой армии и киевского подполья, ведущего борьбу с большевиками, вложив в дело белого движения миллионы золотых рублей…

Так, ничем не рискуя, скромно и ненавязчиво Борис Иванович Жданов стриг с пустопорожних бумажек-расписок моральные дивиденды: деловой мир, общественность, все, кто имел в Париже отношение к российской эмиграции и белому движению, узнали о высоком патриотизме банкирского дома «Борис Жданов и Ко». Но это была лишь первая часть замысла. Теперь же следовало попытаться превратить расписки в деньги.

Потребовать оплатить денежные обязательства мог только сам Лев Борисович Федотов. Однако его не было в живых. В боях под Мелитополем сложил свою голову и единственный сын Льва Борисовича. Вот тогда у Бориса Ивановича Жданова и возникла идея: права на наследство должен заявить родной брат Льва Борисовича!

— Минутку, Феликс Эдмундович, минутку! — забеспокоился Фролов. — Но ведь никакого брата у Федотова нет и никогда не было!

— Значит, его надо изобрести! — твердо сказал Дзержинский. — Изобрести и легализовать. Но, разумеется, не здесь, на Лубянке, а, очевидно, в Париже. Борис Иванович вел предварительные переговоры с одной из тамошних нотариальных контор. Фирма солидная, авторитета ей не занимать. А вот крупный заем нужен как воздух: вложили значительные суммы в какое-то выгодное предприятие. Пришло время очередного платежа, а денег нет. Так вот эта-то контора, в ответ на благорасположение Бориса Ивановича Жданова, берется неопровержимо доказать, что у Льва Борисовича есть брат, имеющий все права на наследование его капиталов и дела. — Дзержинский усмехнулся: — Короче говоря, тебе предстоит стать на время младшим братом покойного Федотова, совладельцем банкирского дома «Борис Жданов и Ко».

— Легко сказать! — с сомнением покачал головой Петр Тимофеевич. — Коммерция, финансовые операции — здесь одной легенды мало. Здесь твердые знания нужны. А многое, очень многое из того, чему когда-то учился, я забыл.

— Придется восстановить! — твердо, как о деле окончательно решенном, сказал Феликс Эдмундович. — В твоем распоряжении примерно месяц времени и помощь опытнейших консультантов. — Он помолчал, положил на плечо Фролова руку и добавил: — Постарайся!

…Спустя месяц, в декабре, петроградские чекисты переправили Петра Тимофеевича Фролова в Гельсингфорс, а оттуда он с надежными документами на имя Василия Борисовича Федотова уехал во Францию…

Глава 10

Сквозь густой занавес свинцово-серых облаков сочилось безрадостное утро. С моря дул промозглый и унылый ветер. На пасмурном перроне станции Новороссийск, куда прибыл скрипучий, обшарпанный, пропахший карболкой поезд, было безлюдно.

Сходили пассажиры: степенные купцы, бережно придерживающие холеными, унизанными массивными перстнями руками большие саквояжи, сановитые священники с тяжелыми золотыми крестами на черных рясах, франтоватые морские офицеры, галантно помогающие спуститься дамам, надменные чиновники в котиковых шубах, суетливые спекулянты, инвалиды.

Среди котелков, цилиндров, платков и морских фуражек легкомысленно мелькнула шляпка Наташи Старцевой. Некоторое время ее провожал по перрону стройный морской офицер, настойчиво пытавшийся продлить романтическое знакомство. Но вот он разочарованно поцеловал Наташе руку, и они расстались. Наташа смешалась с толпой, которая подхватила ее, понесла мимо покосившихся дощатых заборов с треплющимися на ветру обрывками суровых воинских объявлений, мимо закутанных в тяжелые платки низкорослых и толстых торговок семечками, мимо контрразведчиков, зорко вглядывающихся в землистые, невыспавшиеся лица вновь прибывших, — и вынесла на мощенную булыжником привокзальную площадь с несколькими дремлющими в ожидании пассажиров «ваньками». Она села в старый, облезлый шарабан, сказала сонному краснолицему кучеру:

— В рабочую слободку, пожалуйста!

— Эт-та можно! Эт-та мы жив-ва! — встрепенулся кучер и тронул кнутом такую же летаргическую, худущую клячу.

Наташа выехала в Новороссийск сразу же после того, как Кольцова отправили из Харькова в Севастопольскую крепость. Из письма Павла они с отцом знали, что кто-то из товарищей во время неудачного покушения на состав с танками погиб. Кто именно, что случилось с двумя другими, почему они молчат — предстояло выяснить Наташе. И сделать это можно было только в Новороссийске, где начинали подготовку к диверсии Красильников, Кособродов и Николай…

Наташа рассчитывала на помощь новороссийских подпольщиков. Но как на них выйти? Как связаться с ними? У нее, правда, была одна-единственная новороссийская явка, данная ей некогда Кособродовым. Но события происходят сейчас с такой молниеносной быстротой, что кто знает — уцелела ли она?

Красные решительно наступали и уже приближались к Харькову. Она об этом догадывалась, а в поезде эту новость ей шепнул морской офицер, всю дорогу ухаживавший за нею.

Иван Платонович и Юра скоро окажутся по ту сторону фронта, у своих. А что ей сулит будущее в этом чужом, продуваемом резкими осенними сквозняками, неуютном городе?

Доехав до рабочей слободки, она рассчиталась с извозчиком и пешком, с легким плетеным баулом в руке, неторопливо двинулась по узким кривым улочкам, разыскивая известный ей адрес.

Дома здесь, в слободке, были бедные и тесно жались один к другому, словно пытаясь сообща защитить друг друга от нищеты, пронизывающих ветров и стужи.

Отсюда, с возвышенности, портовая часть Новороссийска была как на ладони, за нею громадной дугой изогнулось угрюмое свинцовое море. Издалека во все стороны разносились басовитые гудки — это переговаривались между собою океанские суда с чужими полотнищами на флагштоках.

У калитки маленького, наполовину вросшего в землю домика Наташа остановилась и постучала. Сразу же послышались неторопливые, но твердые шаги. Зазвенел засов, и калитка отворилась настежь.

— Вам кого, барышня? — спросил ее сутулый, впалогрудый старик с резким, словно рубленым, загорелым лицом. Это был Данилыч, давний приятель Кособродова. Он с благодушным любопытством рассматривал Наташу.

— Скажите, здесь живет фельдшер? — задала Наташа заученный вопрос, пристально вглядываясь в открытое и не по-стариковски веселое лицо хозяина.

— Зачем он вам? — Отзыв прозвучал как-то игриво, и Наташе это почему-то понравилось.

— У человека воспаление легких. Температура тридцать восемь и пять.

Старик вполглаза оглядел переулок и, вдруг помрачнев, глухо произнес отзыв:

— Фельдшер переехал, но здесь вам объяснят, где его найти. Входите, барышня!

Наташа пошла по дорожке, ведущей к дому. Хозяин, легко и бесшумно шагая следом, ворчал с тихой досадой:

— А вообще дурацкий пароль. У нас в слободке отродясь ни один фельдшер не жил и жить не станет. Тут голытьба сплошная, урожденные пролетарии…

— Простите, — обернулась к нему Наташа, — как мне величать вас?

— Знакомые Данилычем кличут…

— Я так и подумала, — откровенно радуясь удачному началу, сказала Наташа. — Мне о вас Кособродов рассказывал.

— То-то и оно — рассказывал! — вздохнул, окончательно мрачнея, Данилыч. — Прошу в дом.

В передней комнате шумно тузили друг друга внуки старика: делили отварную картошку. Данилыч рявкнул на них, и детвора мгновенно куда-то делась, то ли убралась в другую комнату, то ли во двор рванула. В доме стало так тихо, что даже через оконца двойного остекления доносились до слуха Наташи гудки пароходов и металлический грохот лебедок и кранов.

— Ну так как мы с вами порешим, — поглядывая на нее из-под седых кустистых бровей, спросил хозяин, — отдохнете с дороги или сразу?..

— Или! — стараясь быть серьезной и все-таки по-прежнему весело, невольно улыбаясь, сказала Наташа. — Сразу!

— И то верно… Колька!

И тут же, повинуясь зову, предстал перед ним, как вестовой перед адмиралом, двенадцатилетний белобрысый и веснушчатый внук.

— Вот что, Колька! Тужурку — у Зинки, ботинки — у Алешки, шапку — у Петьки, дуй к дядьке Василию. Скажи, что его тут дожидаются. Да только тихо скажи, чтоб больше никто не слышал. Исполняй!

Но белобрысый не тронулся с места.

— Что за бунт на корабле? — прикрикнул Данилыч.

— Не пойду в девчачьем. Бушлат свой дай!

— Во народец, а?! — пожаловался Наташе старик и вновь обернулся к внуку: — Утопнешь в бушлате-то!

— Лучше утопнуть, чем пацаны засмеют.

— Ну, раз так, бери — над нашим моряцким родом никому смеяться неповадно!

Колька стремительно нырнул в старенький бушлат, который и впрямь был ему до пят, выбежал в сени. Оттуда донеслась приглушенная короткая возня — видно, Колька отбирал у братьев ботинки и шапку. Потом громко хлопнула входная дверь, и все стихло.

Данилыч пригласил Наташу к столу. Налил в стаканы густо заваренный морковный чай. Из тумбочки извлек две толстоспинные полосатые кефалины. Короткими взмахами ножа рассекая их на куски, объяснял:

— Кефаль ноне осенью густо шла. В ней и спасение. Ежели б не кефаль, с голоду померли. А так — ничего, так — живем. Нам, кто при море, — ну, рыбаки там, матросы, — ничего: море кормит. А земля-то не очень. Земля ноне хлеба, говорят, почти не дала: копытами конскими ее вытолочили, снарядами перепахали… Так что, барышня, извиняйте: хлеба в доме нет!

Кефаль была жирная. Тонкая, прозрачная кожура легко сходила с нее. Данилыч прихлебывал чай, закусывая рыбой, и рассказывал о всякой всячине.

Наконец посланец Данилыча ввел в комнату коренастого, невысокого моряка с выбеленными солнцем и спутанными ветром волосами. Прислонившись спиной к дверному косяку, чуть склонив набок голову, он неторопливо скручивал цигарку, исподлобья разглядывая гостью. Позади него, в сенях, вновь возникла ребячья потасовка, вероятно, отбирались обратно ботинки и шапка. Данилыч, выглянув в сени и цыкнув на детвору, устремил кроткий взгляд на моряка:

— Барышня из Харькова прибыла — утренним. Ну, и это… про фельдшера все как надо сказала.

— Поверим, — прикурив, сказал матрос и протянул Наташе руку: — Воробьев! — И, подумав, добавил: — Василий.

— Ты, Вася, садись, — засуетился хозяин. — Уж коль познакомился, признал барышню, еще чайку заварим…

— Некогда, Данилыч, чаи гонять.

Тем же путем, что и когда-то с Красильниковым, они отправились в рыбацкий поселок, где жил Воробьев. Только не встретились им теперь по пути ни дровяные склады, ни старые сараи — все, что могло гореть, было растащено. И прибрежные пески за городом, густо поросшие чабрецом и полынью, сейчас стояли бурые. Свирепые предзимние ветры клонили вниз уже ставшие ломкими стебли, оббивали иссушенные темные листья. Голым и сиротливым выглядел берег, и такой безрадостной и безнадежной казалась ведущая по нему тропа, что по ней, чудилось, только за несчастьем ходить…

Воробьев шагал крупно, Наташа еле поспевала за ним. На все вопросы он либо вовсе не отвечал, словно бы не слышал из-за ветра, либо ронял односложное «да» или «нет». У Наташи даже стало складываться впечатление, что Воробьев засомневался в ней или в чем-то заподозрил.

Но вот впереди, из-за островерхого песчаного холма, показалась маленькая выбеленная хатка с почти плоской черепичной крышей, а напротив нее покачивался на волнах заякоренный баркас «Мария». На берегу человек в старой линялой фетровой шляпе рубил сушняк, извлекая его из баркаса. Обут он был в высокие рыбацкие сапоги и к баркасу добирался вброд.

Воробьев поднял с земли обкатанный голыш, бросил к баркасу. Искристые брызги взметнулись над волной. Рыбак оглянулся. И Наташа не без труда узнала в нем Красильникова. Точнее, она увидела человека со знакомой, крепко сбитой фигурой и с чужим бородатым лицом. Мысленно она удалила с лица слегка улыбающегося ей человека бороду — и перед нею явился Красильников, именно он!

Семен Алексеевич обрадовался появлению Наташи в Новороссийске. Оказывается, Красильников был ранен и только-только начал вставать с постели. Об аресте Кольцова он не знал. И потому новость, привезенная Наташей, глубоко его опечалила. Он был готов к чему угодно, только не к тому, что станет, пусть и косвенным, виновником его провала.

Из хатки вышла жена Василия Воробьева Мария, знакомясь с Наташей, протянула ладонь лодочкой. Крепко пожала. Рука была жесткая, рабочая.

В хату не пошли, присели в затишке под обрывом, у самой кромки прибоя. Дробясь о камни, пенистые волны обдавали их солеными брызгами. С тоскливыми криками носились над белыми бурунами драчливые чайки. Слушая Наташу, Красильников все ниже клонил голову, словно под ударами.

— Из Харькова его перевезли в Севастопольскую крепость, — закончила она рассказ. — Там будут судить.

— Знаю я эту крепость. Полтора года в ней просидел. Страшнее разве только ад, — глухо сказал Семен Алексеевич и принялся скручивать цигарку; пальцы его не слушались, табак просыпался. — А пацан где? Юрий!..

— С отцом моим остался. Под Харьковом… Его тоже после ареста Павла искали, — грустно сообщила Наташа.

— Ясное дело. Пацан ведь всегда при нем был… — Красильников спрятал лицо в полы пиджака и стал прикуривать. Прикурив, сокрушенно вздохнул: — Видишь, сколько я бед натворил!

— Ну при чем тут вы! — недоуменно возразила Наташа, понимая, что Красильникову тяжело и хочется выговориться.

— При чем?.. При том… что мог бы и эшелон здесь, возле Тоннельной, остаться, и Колька с Митрий Митричем были бы живы, и Павел не сидел бы в Севастопольской крепости… Все могло бы быть по-другому… если бы я, старый, стреляный воробей, Николая на операцию не взял…

Красильников несколько раз глубоко затянулся и ответил на молчаливый вопрос Наташи:

— Нет, парень он был хороший. А вот на нервы жидковат. Сдали нервишки, когда увидел столько казачков недалеко от себя. Ему бы затаиться, а он бежать. Я так думаю, нервишки не выдержали, а может, хотел патруля от нас отвлечь. Теперь не узнаешь. Убили его. А когда обыскали, нашли кусок бикфордова шнура. Тут все и началось… Не успел проскочить: ранили меня. Затаился, жду… До сих пор не пойму, как уцелел. Казачок один возле меня так близко стоял, что я его рукой за сапог мог потрогать. А не заметил. Или не захотел заметить. Поразмыслил здраво, что если он сейчас попытается в меня стрельнуть, то еще неизвестно, как оно в конце концов обернется. А уж что я задорого жизнь продавать буду, это он хорошо смекнул. Понятливый, одним словом, казачок выискался. Он живой — и я живой, хотя еле выкарабкался. А Митрий Митрича убили. Уже верстах в десяти от железки… — Красильников сокрушенно махнул рукой:

— Что толку старое вспоминать. Надо думать, как дальше жить. Раз Кольцов в Севастополе, стало быть, и нам теперь там, в Севастополе, надо загадку разгадывать. Значит, туда и добираться. — И вопросительно посмотрел на Василия Воробьева.

Но Воробьев сосредоточенно глядел себе под ноги и молчал.

Сказала Мария:

— Как ни крути, а сухопутьем вам до Севастополя не добраться. Морем тоже рисково. Но если морем, то хоть шанс какой-то есть. И то не до самого Севастополя, конечно, а хоть бы до мыса Опук или до Такыла. Это недалеко от Керчи. Хоть бы туда. Так, Вася?

— Мария дело говорит, — помедлив немного, сказал Воробьев, не поднимая, однако, взгляда. — Рыбаки говорили, от Керчи до Феодосии побережье пустынное, беляков нет. Туда и надо править. А дальше до Севастополя — как бог даст…

На том и порешили.

Весь следующий день Красильников и Воробьев готовили для дальнего плавания баркас: шпаклевали, смолили, подкрашивали, ладили керосиновый движок. Женщины готовили еду. Как только стемнело, вышли в море…

Луна, плавно переваливаясь в небе, время от времени скрывалась в тяжелых облаках. И тогда черноту ночи разрывали далекие молнии. Они на мгновение выхватывали из темноты волны, похожие на горные хребты, сдвинутые землетрясением. А по ним, то проваливаясь вниз, то вскарабкиваясь на волну, как на отвесную гору, шел похожий на щепку баркас… Безудержные потоки кипящей пены захлестывали его, угрожая затопить. У руля бессменно стоял Воробьев. Наташа и Красильников почти без передышки вычерпывали воду.

Далеко за полночь ветер начал стихать, волны становились пологими, по ним уже не гуляли белые барашки.

Рассвет застал их в виду Таманского полуострова — низкие его берега показались далеко по правому борту.

Светало быстро, и идти дальше к берегу стало небезопасно: совсем без охраны керченское побережье белогвардейцы вряд ли оставили… Решили переждать день на плаву.

Когда берега Тамани опять скрылись из виду, бросили якорь. Стали ждать вечера. Воробьев достал из ящичка хлеб, брынзу, пирожки с тыквой, почистил тарань и налил всем из жестяного анкерка по кружке воды.

За полдня ни к крымскому берегу, ни обратно не прошло ни одно судно. Несколько раз неподалеку от баркаса выныривали дельфины и на глазах утомленных качкой и ожиданием людей затевали свои веселые игры. Потом и они исчезли. Над баркасом висела унылая тишина, нарушаемая лишь посвистом ветра и глухими, мерными ударами волн о деревянную обшивку.

Глядя в воду на песчаное дно, Наташа наблюдала за ленивым движением водорослей и легким полетом полосатых рыбок. Они то степенно плавали среди колышущейся зелени, стремясь не очень выдвигаться на песчаные прогалины, то вдруг резко шныряли в разные стороны — и какое-то время их не было видно. А потом снова собирались в поле зрения Наташи и продолжали свой неслышный, неторопливый полет.

— Какая красота! — сказала Наташа, показывая мужчинам на морское дно. — И так хорошо все видно!

— Мелководье, — вздохнул Воробьев. — Обычно тут каждый год землечерпалки дно углубляли, а последние три года — никто и ничего! Еще пару лет, и здесь не то что путный какой корабль, фелюга не пройдет.

— Ну это вряд ли! — заверил его Красильников. — Очистим от белой нечисти землю, а там и за морское дно возьмемся. Ленин цену Азовью знает.

Постепенно солнце клонилось к вечеру. Вот оно перестало слепить, налилось багрянцем, устало прилегло на синий морской горизонт, окунулось в воду. Не ожидая, когда совсем стемнеет, выбрали якорь. Часа через два пути послышался нарастающий грохот волн. Сквозь облака проглянула истерзанная луна, осветив на мгновение совсем близкий и крутой берег, обрамленный белопенной полоской прибоя.

Воробьев, круто переложив руль, повел баркас вдоль берега. Зорко вглядываясь в его извивы, высмотрел наконец то, что искал, — заросли камыша. Чиркая днищем о песок, раздвигая бортами высокие погромыхивающие стебли, баркас медленно шел вперед, и шумы прибоя постепенно удалялись.

Причалив к берегу, Воробьев сторожко прислушался, осмотрелся вокруг. Красильников ловко спрыгнул на песок, помог выбраться из баркаса Наташе.

— Ну, разобрался, где мы? — с легкой усмешкой, вместе с тем, не скрывая опаски, спросил Воробьева Красильников.

— А чего тут разбираться? Тут и дите малое поймет! Вон, гляди, — Воробьев показал вправо на мигающий вдали огонек, — то Чаудинский маяк. А слева — во-она — гора Опук. Пеши отсюда до Феодосии верст сорок, а то и поболее. Дорога — верстах в пяти. Так вы маяк все время держите по левой щеке, а сами поближе к бережочку.

Они поблагодарили Воробьева, торопливо попрощались и канули в темноту.

Где-то через час почувствовали под ногами твердую почву. Это была дорога. Зашагали быстрее. И вдруг услышали далекий, приглушенный крик. Похоже, голос принадлежал Воробьеву. Остановились.

Вскоре запыхавшийся Василий возник перед ними.

— Насилу догнал, — утирая с лица пот, сказал он и, предупреждая расспросы, объяснил: — Домой мне возвертаться никакого смысла — не сегодня-завтра беляки в армию замобилизуют…

— А как же Мария? — неодобрительно спросил Красильников. — Подумает, чего доброго, что потонул.

— Мария — жена рыбацкая, привыкла ждать, не хороня до срока. Потом передам ей с оказией, что да как.

— А баркас? Поди, не богач!

— А что баркас? Я его притопил, никто без меня не тронет. — Воробьев засмеялся, потом коротко, испытующе взглянул на Красильникова: — Значит, так. Науку вашу большевистскую я, конечно, еще не превзошел, это верно. Разберусь погодя. А что с беляками каши не сварю, давно понял. Вот и получается: если мне с кем и по пути, так только с вами!

— Ну что ж, — просто сказал Красильников, — раз по пути, так и говорить не о чем: пошли!

И они зашагали по дороге, держа слева от себя ярко мигающий в ночи Чаудинский маяк.

Глава 11

Путь Красильникова, Наташи и Василия Воробьева в Севастополь протекал без особых приключений. Скорее всего объяснялось это тем, что генерал Слащов беспощадно гнал на фронт всех подряд тыловиков — роты караульные и комендантские, патрульные и охранные…

У Наташи, выросшей в Севастополе, был свой план: поселиться временно у кого-нибудь из прежних знакомых. Однако Красильников безжалостно разрушил этот план.

— Время нынче такое, что людей не просто, как карточную колоду, перетасовывает, а еще и масти легко меняет, — сказал Семен Алексеевич. — Знала ты, предположим, человека если не красным, так розовым, а он, глядь, побелел, пока вы не виделись. Заявимся к нему развеселой нашей компанией, а он и сообразит: не случайно, видать, собралась эта святая троица!..

— Это обдумать можно.

— Можно, конечно. Ну, допустим, родней нас с Василием объявишь… Какой? Скажем — муж с братом. Я, правда, в мужья тебе уже хотя б по возрасту не гожусь. Василий — этот помоложе меня будет… Скажи, Василий, как ты на это смотришь?

— Мария! — веско объяснил Воробьев. — Она баба ничего, смирная. Но если дойдет до нее какой ревнивый слух, хоть на крыльях, хоть на помеле прилетит сюда, и тогда всему Севастополю места мало будет. Да и не в том дело… — Воробьев насупился, помолчал и затем добавил: — Я рядом с Натальей — что лапоть рядом с парчовой туфелькой!

— Вот! Золотое слово! — поднял указательный палец Семен Алексеевич. — Нет, появись мы втроем перед твоими знакомыми, ничего, кроме недоумения, не встретим. А нам, с расчетом нашего положения и поставленной задачи, самое малое недоумение не по карману. Нам нужна такая крыша над головой, где б мы могли вроде невидимок жить.

Красильников, конечно, был прав, но слышалась Наташе в его словах и голосе какая-то обидная снисходительность. И Наташа сказала с легкой досадой и вызовом:

— Вы можете что-нибудь другое предложить?

— Поищем на окраинах, где простой люд живет.

На Корабельной стороне у Красильникова отыскалась давняя знакомая — пожилая и угрюмая женщина, вдова погибшего в путину рыбака. Она, так и не привыкшая к вдовьему одиночеству, обрадованно приютила их у себя — сдала внаем домик, а сама уехала к дочери в Евпаторию, зная, что теперь все ее немудреное хозяйство, включая собаку и кошку, находится под присмотром добрых людей.

Корабельная сторона в Севастополе была издавна тихой, спокойной и малолюдной, словно бы это была вовсе и не окраина большого и шумного портового города, а забытая Богом и людьми рыбацкая деревушка, устало и сонно глядящая на растревоженный мир закрытыми окнами приземистых ракушниковых домиков. Редкие акации, объеденные козами, топорщились длинными колючими иглами. Важно рассевшиеся на позеленевших черепичных крышах ленивые голуби изредка нарушали тишину своими сварливыми перебранками. На кривых загогулистых улочках играли дети. Играли в войну, которой так напряженно и отчаянно жили взрослые. Да еще вьющиеся над Корабелкой чайки бестолково оглашали сонные кварталы своими гортанными криками.

Оживали улицы на короткое предвечернее время, когда возвращались домой рыбаки и портовые рабочие.

В первые же дни их жизни на Корабелке произошел у Семена Алексеевича с Наташей такой разговор.

— Давай еще раз поговорим о твоих севастопольских знакомых, — озабоченно хмурясь, предложил Красильников. — Поразузнай, кто из них, кого страх или опасность не загнали в тараканьи щелки, в городе остался. Нам нужна связь с подпольем. Только осторожно, с оглядочкой! А я тоже хочу одного старого знакомого разыскать. Когда-то свела нас судьба в тех самых крепостных стенах, за которые нынче Кольцова упрятали: я тогда ждал суда, а Матвей Задача, так знакомца звали, сторожил меня. Справедливости ради, надзиратель был не из лютых. Жаден, правда. Нет денег — пальцем не шевельнет. Заплатишь — табачком наделит, то да се… А хорошо заплатишь, так письмо на волю передаст. В общем, у такого за деньги можно было бы хоть что-нибудь о Павле выведать. Если, конечно, жив и состоит на службе. Если ж нет… Другие тропки-дорожки к крепости искать будем. Ну да и ты всем этим голову не забивай: твое дело не в пример важнее и трудней. По совести, оно напоминает мне ту сказку: поди туда, сам не знаю куда, сделай то, сам не знаю что…

Дома Матвея Задачи не было. Дочка его, осторожно приоткрыв дверь, просунула в щель сухонькое и любопытное, как у мышки, личико, приняла Красильникова то ли за отцовского сослуживца, то ли за приятеля и, поскучнев, посоветовала искать отца в винном погребке под названием «Нептун».

Спустившись в порт, Семен с расторопным видом человека, которому очень хочется выпить в хорошей компании, остановился у яркой, аляповатой вывески с изображением владыки морей Нептуна, держащего трезубец в одной руке и кружку вина в другой. Рассеянно, словно раздумывая, заходить или не заходить, оглянулся. Убедившись, что опасности нет, со спокойной уверенностью спустился вниз.

В сумрачном и довольно прохладном погребке посетителей почти не было. За высокой стойкой, на которую сочился скупой свет через запыленное оконце под потолком, могучий, широкоскулый татарин в круглой засаленной тюбетейке цедил в графины вино из огромной бочки. Красильников посмотрел по сторонам в надежде увидеть того, ради кого сюда пришел.

В углу погребка за приземистым, крепко сколоченным столиком, рассчитанным на самые разные передряги, горбился грузный человек в линялой гимнастерке без погон. Он держал в руке кружку и длинными жадными глотками пил красное, уже уставшее пениться вино. Глаза его недоверчиво скользили по фигурам заходящих в погребок людей.

— Здравствуй, Матвей! — сказал Красильников. И, не дожидаясь приглашения, сел напротив за тот же столик.

Матвей Задача поднял на Красильникова маленькие, глубоко спрятанные, не ожидающие в этом мире доброты глазки, хрипло и нехотя буркнул в ответ:

— Здравствуй, господин хороший… ежели не шутишь… — И большим вывернутым ногтем указательного пальца лениво почесал горло за воротником.

Красильников откровенно разглядывал Матвея: что и говорить, время не красит — постарел, обрюзг, и все же была в этом лице еще прежняя самодовольная уверенность.

Матвей сощурился, словно прикрыл бронированные створки, и из-за них как бы на ощупь стал изучать Красильникова: силился вспомнить, где и когда мог его видеть.

Прислужник в истертом кожаном переднике поставил перед ними тарелку с брынзой и графин вина. Не ожидая приглашения, надзиратель по-хозяйски налил себе вина и тут же залпом выпил. Красильников тоже налил себе, но пить не спешил и выжидающе смотрел на Матвея.

Надзиратель неприязненно молчал. Взяв ломоть брынзы, он теперь жевал ее, а в глазах его вспыхивали и пригасали какие-то блеклые огоньки, выдававшие натужную работу мысли. Но вот лицо Матвея размягчилось, и, пригладив ежик седых волос, он сказал:

— Семеном тебя величают. Сидел в литерном блоке.

— Помнишь, — кивнул Красильников. — И я тебя помню. Доброту твою. Потому и разыскал… Ты все там же, в литерном?

— Теперь в крепости все блоки литерные. Такие времена! — ответил польщенный похвалой надзиратель и опять подлил себе вина. — Арестанты в камерах сидят, мы — рядом с камерами. Тоже вроде как сидим. Муторное дело! Да что я тебе рассказываю, ты же сам все знаешь!

— Скажи, — пододвинулся Красильников к Матвею, — скажи, сможешь разузнать кое-что об одном человеке?

— Уволь, господин хороший, — без раздумий ответил надзиратель и обидчиво надулся. — Уволь, не смогу, хоть золотые горы обещай. Один наш табаку в камеру передал, так его самого, голубчика, в ту же камеру. Такие ноне времена. Паскудные.

— Тем глупее от верного заработка отказываться! — Красильников положил заранее приготовленные деньги под кружку надзирателя: — Возьми задаток.

Матвей поморщил лоб, раздумывал: взять или не взять? Красильников, непринужденно откинувшись на спинку стула, ждал.

Воровато оглянувшись — не дай бог, если кто увидит! — надзиратель одним взмахом смахнул со стола деньги и как ни в чем не бывало уставился осоловелым взглядом в Красильникова.

— Ты не бойся! — с облегчением сказал Красильников. Сказал снисходительно, как подчиненному. И надзиратель принял этот тон, понимая, что сделка дает Красильникову определенные права. — Тебе не бомбы передавать. Только узнать кое-что. Узнать — и все!..

— Ох, не скажи! — вздохнул Матвей.

Душевные и иные колебания надзирателя уже не интересовали Красильникова.

— Запомни фамилию — Кольцов. Павел Кольцов. В крепость доставили из Харькова. Выясни, в каком блоке сидит, в какой камере, когда суд, где судить будут… Словом, все, что сможешь.

Надзиратель встал.

— Что смогу — узнаю. Ну а если ничего не узнаю — не обессудь. Строгости у нас теперь — не приведи господи!..

Красильников еще долго сидел в одиночестве. Злился: как и все сильные люди, он не любил ожидания и неопределенности.

Огромная четырехгранная Севастопольская крепость походила издали на мрачную скалистую глыбу. Стены были старые, выщербленные, и из трещин кое-где беспомощно выбивались сухие стебли, в которых тоскливо на одной струне пел ветер. Из-за крепостных стен печальными глазницами зарешеченных окон глядели на мир казематы.

Ровно в полдень, когда издали доносился бой склянок, медленно открывались массивные кованые ворота. Из крепости на рысях выносились несколько всадников. За ними катила черная тюремная карета. На козлах сидел солдат-кучер и на подножках — два дюжих стражника с винтовками. Замыкали эту кавалькаду еще три конных конвоира.

Сначала карета проносилась по безлюдному каменистому пустырю, затем выезжала на окраину города. Дорога здесь пролегала по белому песчанику. Колеса проваливались по самые оси в выбитые и до блеска отполированные колеи.

Кольцов сидел, втиснутый между двумя стражниками. Лицо его хранило угрюмое спокойствие. Через узкое зарешеченное окошко он смотрел на проплывающие мимо ободранные мазанки. Позвякивали на ухабах цепи его наручников.

Через некоторое время дорога устремлялась вниз. Возле заброшенного колодца с журавлем круто сворачивала влево. Карета замедляла ход. Кучер, бранясь, сдерживал нетерпеливых коней. Ни кучер, ни охранники, ни стражники не замечали, что уже несколько дней подряд за каретой пристально наблюдают. Поначалу за нею следили возле крепости, потом наблюдатель переместился сюда, к колодцу.

Когда тюремная карета скрывалась из виду за каменным пригорком, из полуразрушенной кошары выходил высокий и тощий, как жердь, человек в старенькой железнодорожной шинели, подходил к колодцу и какое-то время стоял в неподвижной задумчивости, а затем по той же дороге, по которой умчалась карета, шел в город.

Карета между тем уже гремела колесами по брусчатке мостовой. Мимо нее проплывали белые двухэтажные особняки. Доносились звуки «Турецкого марша», который исполнял орган под большим шатром цирка шапито. По городским бульварам, мимо которых мчалась черная тюремная карета, прогуливались младшие офицеры и чиновники со своими семьями, мастеровые, солдаты и матросы. Бродили в толпе разбитные лоточники. «Кому пироги горячие?.. А кому с пылу, с жару?..» — долетали в карету их звонкие голоса.

Еще один поворот. Колеса гремели под гулкими сводами. За каретой закрывались тяжелые дубовые ворота, украшенные металлическими заклепками. В узком каменном дворе конвойные спешивались и двумя шпалерами вставали у выхода из кареты. Открывалась дверца, щелкала откидная ступенька. Спрыгивал на землю стражник. Следом за ним, звеня наручниками, спускался Кольцов. Разминая затекшие ноги, переступал на месте, поводил плечами. И прямым взглядом встречал осторожно-любопытные взгляды конвойных. Еще бы! Адъютант его превосходительства генерала Ковалевского — «красный шпион»!.. Вслед за стражником шел к двери, которую охраняли часовые.

Это повторялось изо дня в день с тех самых пор, как его доставили в Севастополь. Изо дня в день. За исключением воскресений.

Затевался тщательно продуманный спектакль, цель которого заключалась в том, чтобы доказать, что никакого «красного шпиона» в штабе Ковалевского никогда не было. Был изменник, разоблаченный и преданный суду военного трибунала. Изменник ни у кого не вызовет ни восхищения, ни сочувствия.

Трижды был прав Семен Алексеевич в своей догадке о том, как нелегко будет установить связь с севастопольским подпольем. Условия для подпольной работы в белом тылу везде были трудными. В Севастополе они и вовсе складывались крайне тяжело. Так же, как и порт и военная крепость, этот город усиленно охранялся. Помимо различных штабов здесь размещалось несколько контрразведок — особенной свирепостью отличалась контрразведка морская, — и у каждого из этих тайных ведомств были многочисленные филеры, агенты, шпики, осведомители.

После нескольких провалов, последовавших один за другим осенью девятнадцатого года, севастопольское подполье сильно поредело. Многие были схвачены и затем казнены, иные спешно покинули город. Кое-кто до времени затаился. Продолжали работать лишь самые опытные, прошедшие и тюрьмы, и ссылку. И тем труднее было Наташе добраться до них: самые опытные, как правило, и самые осторожные, осмотрительные.

Она быстро убедилась, что прав был Семен Алексеевич и в другой своей догадке: растревоженная революцией и войною жизнь споро, а иногда и бесповоротно меняла людей. Многие из тех, кого Наташа знала еще до революции пламенными подпольщиками, отошли от борьбы и при одном упоминании о былом вздрагивали, болезненно морщились. Другие, может, и могли бы ей помочь, но присматривались в свою очередь к Наташе и не спешили с откровениями. Третьих давно не было в Севастополе, а то и на белом свете…

Выручил, как это часто бывает, случай. Наташа ехала на трамвайчике от Пушкинского сквера на Корабелку. Вагон долго громыхал по Новому спуску и Портовой, а затем, обогнув Южную бухту, пополз, то и дело останавливаясь, по Корабельному вверх, к слободе. При толчке вагончика сидевший впереди немолодой человек уронил книгу, Наташа наклонилась, чтобы помочь, увидела на открывшемся запястье пассажира плохо сведенную татуировку: замысловато вплетенный в букву «И» якорек.

О многом напомнил ей этот якорек. Когда-то, перед революцией, семнадцатилетней восторженной почитательницей Фурье, Оуэна и Чернышевского, ходила она на занятия тайного социал-демократического кружка, чтобы постичь более серьезные истины, заключенные в труднодоступном Марксе. На занятия часто приходил рабочий-самоучка с судостроительного Илья Седов, казавшийся тогда Наташе стариком: ему было под сорок.

У него-то и видела девушка такой точно якорек, когда Седов подтягивал рукава, чтобы взять в руки гармошку: кружок у них мгновенно превращался в вечеринку в случае опасности.

Наташа пошла следом за мужчиной, который неожиданно вышел у туннеля близ Школы машинистов и вскоре скрылся в сумерках. Неожиданно Наташа обнаружила, что находится в каком-то темном переулочке, ведущем от Аполлоновой балки, далеко за последней остановкой трамвая.

И когда она уже возвращалась, озираясь по сторонам, человек с якорьком сам вышел ей навстречу, улыбаясь. Это был он, Илья Седов.

— На шпика ты не похожа, Наташа. Не умеешь сидеть на хвосте.

Так возобновилось их знакомство. Но прошел не один день, прежде чем Седов и Наташа смогли довериться друг другу. Выяснилось, что Седов руководит боевой группой подпольщиков на заводе. Узнав о Кольцове и его судьбе, он загорелся желанием помочь. Привел на Корабелку своего друга Анисима Мещерникова из паровозного депо, который тоже был старшим в небольшой боевой группе.

Отныне в домике на Корабельной стороне почти каждый вечер стали собираться подпольщики. Брезентом занавешивали окна. И лишь после этого зажигали десятилинейку.

Красильников сидел за чисто выскобленным столом под часами с кукушкой, внимательно выслушивал скупые сведения, добытые за день. Стало, к примеру, известно, что Кольцова возят на допросы в штаб гарнизона по одной и той же дороге.

— Сколько человек сопровождает?

Ответил Анисим Мещерников, которому было поручено проследить весь путь тюремной кареты:

— Десять.

— Свита как у царя. — Семен Алексеевич пододвинул Анисиму листок бумаги: — Изобрази порядок!

Анисим обозначил крестиками четырех всадников, затем тюремную карету с солдатом-кучером на козлах и с двумя стражниками. За каретой пририсовал еще трех всадников. Сосредоточенно провел круто изгибающуюся линию:

— Дорога. Возле колодца она круто поворачивает. Везде мчатся на рысях, а тут притормаживают. Очень удобное место! — Анисим дорисовал на самодельной карте еще квадратик. — И кошара пообочь. На случай чего.

Получалось, что из всех вариантов спасения Кольцова лишь один мог обещать успех — внезапное нападение на конвой. Из крепости Кольцова везли по безлюдному пустырю. У колодца карета и конвой замедляют ход. Для большей уверенности можно груженой телегой перегородить дорогу. Воинских частей поблизости нет. Спрятаться боевики могут в полуразрушенной кошаре.

Подсчеты времени успокаивали. После освобождения Кольцова в запасе оставалось бы сорок — пятьдесят минут, для того чтобы переправить его в надежное место и исчезнуть самим: двадцать минут понадобится уцелевшим в схватке конвойным, чтобы вернуться в крепость и поднять охрану «в ружье», пять — десять минут на сборы, седлание коней, двадцать минут — на обратный путь к колодцу. Не бог весть сколько времени… и все же…

— Лучшей возможности не представится, — сказал Седов.

— И откладывать нельзя, — добавил Мещерников. — Чего доброго, изменят маршрут, тогда начинай все сначала.

— Значит, — твердо, словно невидимую черту подводя, сказал Красильников, — значит, завтра!

На другой день в развалинах кошары засели полтора десятка боевиков. Из карманов тужурок, бушлатов, пальто торчали рукоятки револьверов. Кругом царила сонная и ленивая тишина. Прохожих не было видно.

Сквозь щели в стенах кошары вся дорога, ведущая из крепости, хорошо просматривалась. На обочине, на взгорке, сидел боевик — дозорный. Одет он был в старый кожушок и в латаные-перелатаные брюки: ни дать ни взять — подпасок. Время от времени поглядывая вдаль, он флегматично жевал хлеб с яблоком.

Далеко на кораблях дружно пробили склянки.

— Полдень, — устало обронил кто-то из боевиков и, подняв голову, спросил у сидящего возле щели товарища: — Не видать?

— Пока нет.

И снова в кошаре воцарилась тишина, держащая в непрестанном напряжении людей. У колодца понуро стояла тощая лошадь, впряженная в телегу. На телеге лежали камышовые вязки. На них сидел в истертой крестьянской одежде Анисим Мещерников и тоже нетерпеливо посматривал на дорогу, ведущую из крепости.

Тюремная карета не показывалась.

Анисим слез с телеги, походил возле нее. Затем поднес к уху карманные часы.

— Запаздывают, — с беспокойством сказал он так, что слышно было засевшим в кошаре товарищам. — Вчера о такую пору уже проехали…

Ждали еще час, и еще, и еще. Но ни в крепость никто не ехал, ни из крепости. Что-то случилось. Но — что?

Анисим первый увидел, что по дороге из города сюда торопливо направляются двое. Это были Красильников и Наташа. Они подошли к кошаре, и Красильников угрюмо сказал, обведя грустными глазами собравшихся боевиков:

— Все, точка! Долго собирались!.. — Вынув из кармана свежую газету, негромко прочитал: — «Военной прокуратурой завершено следствие над бывшим адъютантом генерала Ковалевского капитаном Кольцовым. В процессе следствия полностью и неукоснительно доказано, что капитан Кольцов, изменив долгу и присяге, систематически продавал большевикам в целях наживы военные секреты. Следственное дело передано в суд военного трибунала. Приговор будет вынесен в ближайшие дни… Председатель особого совещания при главнокомандующем ВСЮР генерал А. М. Драгомиров».

Боевики угрюмо и безнадежно слушали. Газета пошла гулять по рукам. Каждый хотел сам увидеть это сообщение, удостовериться, что все именно так.

— Суд состоится в крепости, — добавил Красильников. — Приговоры приводятся в исполнение там же.

Некоторое время все стояли молча. Курили, вздыхали.

— Неужели же это конец? — спросила Наташа, в отчаянии переводя взгляд с одного лица на другое.

Глава 12

Дрова в «буржуйке» весело потрескивали. По кухне разливалось щедрое тепло. Коленчатая труба от печки выходила в прорубленное в стене гнездо. Единственное окно, глядящее из кухни в захламленный двор, Старцевы, еще когда обосновывались здесь, наглухо задвинули пустым старым шкафом, чтобы не дуло. И теперь в кухне даже днем приходилось зажигать старую лампу-семилинейку. Так, впрочем, было даже уютнее.

С тех пор как исчезла Наташа, Юра по нескольку раз спрашивал о ней. Иван Платонович что-то придумывал, говорил, что она в Харькове, что скоро вернется и так далее. Но она не возвращалась. И Юра перестал спрашивать: видимо, догадался.

Целыми днями старик ходил по дому словно потерянный. Чувствуя и свою вину перед мальчиком, Иван Платонович изобретал какие-то неуклюжие игры, старался отвлечь Юру от тягостных раздумий. Вот и сегодня… он затеял варить уху, весело объявив при этом, что он сварит не просто уху, а устроит «пир на весь мир».

Помешивая варево и весело поблескивая стекляшками пенсне, он говорил Юре и присутствующему при этом действе Фоме Ивановичу:

— Нет, товарищи дорогие, из ваших дилетантских рассуждений я одно понял: в настоящей кулинарии вы ничего не смыслите! Ну что значит: чем лучше рыба, тем вкуснее уха? Слушать стыдно! Юре, положим, еще простительно. А от вас, Фома Иванович, честное слово, не ожидал: все-таки жизнь прожили.

— Прожил, — согласился Фома Иванович. — Случалось, тройную уху отведывал.

— Ну вот, пожалуйста! А как готовят ее, знаете? Так и быть, расскажу вам, что есть настоящая тройная уха! Прежде всего для нее ерш нужен… Юра, ты, кажется, не слушаешь, тебе скучно?

— Нет, почему же…

— Думаю, ты уверен, будто настоящему мужчине на кухне делать нечего. Меж тем многие выдающиеся мужи были непревзойденными кулинарами. Вот, скажем, Николай Васильевич Гоголь. Не просто любил готовить, новые блюда изобретал! Его рецептами пользовались лучшие рестораторы Москвы и Петербурга. Но о чем, бишь, я?..

— О тройной ухе, — подсказал Юра.

— Да-да! Учитесь, пока я жив: глядишь, и пригодится когда-нибудь!

Расхаживая по кухне, он продолжал свой рассказ. Наверное, ему казалось, что Фома Иванович и Юра внимательны: раз не перебивают, значит, слушают. Но Юра размышлял сейчас отнюдь не о тройной ухе…

Куда исчезла Наташа? Конечно же, искать Павла Андреевича. А куда его увезли? В Севастополь! Стало быть, она тоже уехала туда.

Но почему Наташа не сказала ему об этом? Он бы упросил ее, и они бы поехали вместе. Он бы доказал ей, что уже не маленький и способен справиться с любым делом. Больше того, под силу то, что не сможет сделать никакой взрослый. Скажем пробраться в крепость, пролезть сквозь решетку. Да мало ли что!..

— Юра! Фома Иванович! — вывел его из задумчивости голос Ивана Платоновича. — Да что же это! Я соловьем перед ними, а они… Ну никакого уважения к старшим!

Он снял с пояса полотенце, устало опустился на табурет.

И в самом деле, нашел время о всякой ерунде болтать, — проворчал он. — Хотя, с другой стороны, если подумать обо всем, что сейчас в мире происходит, — с ума можно сойти.

Суп из ржавой селедки с горсткой пшена мало чем напоминал уху, да еще тройную. Иван Платонович сдвинул горшок на краешек буржуйки, и уха тихо млела, наполняя комнату запахами.

— Пускай потомится, — сказал Иван Платонович. — А я малость полежу. Что-то я сегодня очень устал.

Он ушел в другую комнату и затих там надолго.

Расставив тарелки, Юра пошел звать Ивана Платоновича к столу. Но старик отказался, сославшись на недомогание.

К вечеру Фома Иванович вызвал в имение знакомого фельдшера. Тот, едва взглянув на Ивана Платоновича, встревоженно сказал:

— Плохо. Оч-чень плохо. Как бы не испанка.

Но дело оказалось хуже. Археолога сразил тиф. Самый что ни на есть обыкновенный сыпняк, разносимый вшами: он только что начал завоевывать Юг России, побеждая всех и каждого без разбору — и белых, и красных.

Ивана Платоновича увезли в больницу в слободу Мерефу. Юра ежедневно наведывался туда, выхаживая по пяти верст в каждую сторону. В инфекционное отделение не пускали, и он расспрашивал нянечек, как и что. Дела у Старцева были неважные.

В очередной раз на стук вышла незнакомая нянечка, подменявшая больную товарку. Высокая, костлявая, очень нетерпеливая.

— Это какой же Платонов? — спросила она скороговоркой. — Хиба всех упомнишь? Такой седоголовый? Пенсне на мотузочке?

— Он самый, он! — обрадовался Юра.

— В эту ночь преставился. — Она перекрестилась. — Слышишь, помер, говорю… Уже и зарыли вместе с другими заразными, что в эту ночь померли.

Юра заплакал, закричал, что этого не может быть.

— Еще как может, милый! — сказала нянечка. — А ты кто ж ему доводишься?

Юра не ответил. Тихо пошел с больничного двора. Опять — в который раз уже за минувший год! — он остался в одиночестве.

Ах, если б знал Юра, что нянька все напутала, что умершего писаря-статистика в пенсне «с мотузочкой» приняла за Старцева, его судьба не изменилась бы в эти дни так круто…

После ухода Юры из больницы нянечка в одной из палат увидела Ивана Платоновича. Тот, привстав с постели, силился слабой рукой приладить к носу свои диковинные очки.

— А вас проведать приходили, — сказала нянечка. — Мальчонка, бойкий такой. Сынок, что ли?

— Где же он?

— Ушел… — Нянечка еще какое-то время стояла возле Ивана Платоновича, не решаясь сказать, что ошиблась сама и невольно обманула мальчика. Успокаивая скорее себя, чем Старцева, молвила: — Придет еще!

— Придет. Обязательно, — согласился Старцев.

Но Юра больше в больницу не пришел. Он жил теперь на хлебах у совершенно чужого ему человека. И хотя Фома Иванович делал все, чтобы отвлечь Юру от печальных мыслей, они ни на минуту не покидали мальчика.

В эти дни в доме вдруг стали происходить странные вещи. Исчезли свечи. Их была целая пачка, лежали в буфете. И исчезли. Все до единой. Фома Иванович расспрашивал всех: кухарку, кучера, Юру, — никто их не видел.

На следующий день кучер Яков со вздохом заглядывал во все углы, что-то искал. Подошел к Фоме Ивановичу.

— Прошу прощения. Вот тамочка в сенях возле дверей положил. На мешок. И нету. Никуда не отлучался — и нету.

— Чего нету, Яков?

— Вожжей. Еще утром были — и нету. Кинулся запрягать, а их точно черти с квасом съели.

Потом исчезла бельевая веревка. Ее разыскивала и не смогла найти кухарка. Исчезли ножовка и напильник.

И вот однажды утром Фома Иванович не нашел дома самого Юру. Не вернулся мальчик ни к вечеру, ни на следующий день. И Фома Иванович все понял: Юра навсегда покинул его.

…Путь Юры в Севастополь растянулся на долгие дни. Он знал, что Павла Андреевича заточили в Севастопольскую крепость, и отправился в Севастополь, чтобы попытаться освободить своего друга. Втайне он надеялся и на то, что где-то там сможет отыскать и Наташу.

Юра ехал на подножках пассажирских вагонов и на площадках товарных. Убегал от железнодорожной охраны и выскальзывал из облав на спекулянтов. За последние двое суток ему не довелось ни минуты поспать, кроме того, его мучил страшный голод. На каком-то пристанционном базарчике, уже в Крыму, он сменял у разбитного татарина свои почти новые ботинки на кусок кровяной колбасы и рваные калоши в придачу.

По дороге Юра разрабатывал самые разные планы освобождения Кольцова. Можно, например, выяснить, в какой камере содержится Павел Андреевич, а потом ночью с помощью вожжей и веревок перелезть через крепостную стену и передать ему в зарешеченное окно ножовку и напильник… По крайней мере, в любимых им приключенческих книгах почти все герои совершали дерзкие побеги именно таким способом.

А еще можно передать Павлу Андреевичу записку, условиться о времени побега и затем ожидать в назначенном месте с извозчиком или с парой быстрых коней…

Эти мечты согревали Юру в дороге, помогали вытерпеть все трудности и голод. Главное, думалось ему, добраться до Севастополя, а уж там…

Но чем ближе был конец пути, тем больше Юра думал о еде. В Севастополь он приехал смертельно голодным.

Юре почему-то казалось, что в битком забитом богатой публикой городе ему повезет найти деньги. Какая-нибудь рассеянная дама или пьяный офицер обронят, а он найдет. И купит хлеба! Надо только не лениться…

Целый день он плутал по незнакомым шумным улицам, всматривался в тротуар. От мелькания ног в глазах рябило, все сильнее кружилась голова.

До самого вечера Юра неприкаянно и безуспешно бродил по городу. К вечеру резко похолодало, он до синевы продрог. Особенно закоченели обмотанные старой газетой ноги в рваных калошах. Нестерпимо хотелось есть. И спать.

Юра увидел свет в больших вокзальных окнах, и его потянуло туда — к людям, к теплу.

На просторном перроне было многолюдно. На узлах и чемоданах сидели и лежали сотни бедно одетых людей. Время от времени раздавался пронзительный паровозный гудок. И тогда гулкую вокзальную тишину нарушал плач потревоженных детей.

Юра пробирался между тесно сгрудившимися людьми, стараясь ни на кого не наступить. Подошел к широкой застекленной двери, на которой было написано: «Зал для пассажиров I и II класса». Остановился в нерешительности возле дородного швейцара в форме и фуражке с блестящими галунами.

— Куда разогнался? — грубо спросил швейцар.

— Я только немного посидеть, — с мольбой на него глядя, тихо сказал Юра. — Я устал и замерз. Позвольте мне погреться!

Швейцара от такой наглости передернуло. Пригнувшись к Юре, он с угрозой просипел:

— Проваливай отсюда… босяк!

Прибыл поезд. По неширокому проходу на перроне потянулись пассажиры. В их толпе Юра сразу увидел четырех иностранцев. Трое были в английской военной форме, а четвертый, высокий — в элегантном кожаном пальто, с саквояжем в руках. Его лицо показалось Юре знакомым. Да-да! Он несколько раз видел этого человека в штабе Добровольческой армии, когда приезжали французская и английская военные миссии. Это же корреспондент газеты «Таймс» Колен!

Усиленно работая локтями, Юра протиснулся вперед. Англичан сопровождали несколько офицеров из деникинской контрразведки. Они обеспечивали безопасность иностранцев в поездке по фронтам и теперь проводили их в Севастополь.

Ожидая, когда Колен приблизится, Юра в упор уставился на него. И вот они уже совсем рядом, почти вплотную. Колен задержал на Юре недоумевающий взгляд.

— Здравствуйте, — вежливо поздоровался Юра, заранее обдумывая, как он будет объяснять свое пребывание в Севастополе.

Колен остановился, оглядел Юру с головы до подвязанных веревочками калош, удивленно пожал плечами и что-то сказал по-английски своим спутникам. Те высокомерно рассмеялись и двинулись дальше.

Юра проводил их растерянным взглядом, в глазах у него задрожали слезы обиды и огорчения. Но Колен вдруг вернулся, извлек что-то из кармана, вложил Юре в руку.

— Возьми, мальчик! — сказал он и тут же бросился догонять спутников.

Тяжелая рука ухватила Юру за шиворот. Швейцар грубо встряхнул его, отшвырнул от себя:

— Вон отсюда, попрошайка! И чтоб я тебя здесь не видел! Юра медленно спустился на привокзальную площадь. При смутном свете тускло горящих фонарей он увидел, как отъехали от вокзала два экипажа. В одном из них сидел Колен.

Разжав кулак, Юра обнаружил на ладони смятый рубль. Устало опустившись на ступени, он долго сидел так, не зная, как же ему быть дальше в этом чужом и негостеприимном городе.

Кто-то остановился возле него. Юра поднял голову и увидел худого парнишку-беспризорника.

— Здорово, — сказал парнишка и озорно подмигнул Юре. — Не узнаешь, что ли?

Улыбаясь одними глазами, он бойко глядел на Юру. Руки беспризорник независимо держал в карманах грубых холщовых брюк. Из-под рваного пиджака горделиво выглядывала полосатая морская тельняшка.

— Я вас не знаю, — пожал плечами Юра, подавленный свалившимися на него неудачами и обидами.

— Ну как же! Мы с тобой в Киеве на собачьей тропе виделись! Еще хотели штиблетами поменяться… — напомнил парнишка, явно сочувствуя Юре.

И Юра узнал его: когда-то давно в Киеве они подрались, но сейчас беспризорник не выказывал никаких враждебных чувств, и Юра обрадовался этой встрече.

— А-а, здравствуйте, — устало улыбнулся он. — Я вас сразу не узнал.

— Зря мы тогда с тобой штиблетами не махнулись, — кивнул беспризорник на Юрины калоши. — А кто-то другой, значит, уговорил… Что квелый такой, замерз?

— Не знаю, — пожал плечами Юра.

— Вижу, что замерз… Уезжаешь куда-нибудь?

— Нет. К тете приехал, а ее нету… — выдумал Юра, отводя глаза в сторону, чтобы не заплакать от чужого сочувствия.

— Померла, что ли?

— Н-нет… выехала куда-то.

— Хорошо тебе, — сказал вдруг хриплым и жалобным голосом беспризорник. — Родичей у тебя чертова уйма. В Киеве ты тоже к тетке приезжал. А у меня — никого. Через то и сюда подался. Тепло тут и прохарчиться можно… — Он помолчал затем жестко добавил: — Ладно, чего зря ошиваться! Еще и замести могут… Зовут-то как?

— Юрой.

— А меня — Ленькой. Ну, еще Турманом. Голуби такие есть — турмана. Очень я их уважаю… Айда ночевать! Тут недалеко. — Ленька повернулся, ушел в темноту.

Юра несколько мгновений колебался. Но делать нечего — пошел следом. Они куда-то долго пробирались проходными, дворами, пока не уперлись в высокий забор. Ленька пошарил темноте руками, отодвинул доску.

— Пролезай, — сказал повелительно Юре.

Юра неуклюже протиснулся в щель и очутился во дворе, где огромными штабелями высились тюки прессованного сена.

Следом за Юрой пролез Ленька и установил доску на место. Потом он обогнал Юру, заскользил между темными штабелями. И вдруг исчез. Юра остановился, растерянно озираясь по сторонам. Тихо и опасливо позвал:

— Леня! Где же вы?

Но вокруг стояла все та же мрачноватая тишина. Юра позвал снова, громче:

— Леня!.. Леня!..

Почти над самым его ухом раздался тихий, довольный смешок, и Ленька высунул из отверстия, проделанного между кубами сена, свою взъерошенную, отчаянную голову.

— Ну, чего? Труханул? — Он улыбнулся и скомандовал: — Давай за мной!

Юра пролез в отверстие и пополз следом за Ленькой. Впереди забрезжил тусклый огонек. Они очутились в небольшой пещере, сделанной беспризорниками в штабеле сена.

— Турман, ты? — настороженно спросил кто-то.

— Я, — отозвался Ленька.

— А с тобой кто?

— Кореш один. Из Киева, — небрежно бросил Юрин покровитель.

Юра присмотрелся. Посередине на возвышении из нескольких кирпичей чадила самодельная коптилка. Пещера была выстлана бумажными рекламами, сорванными с афишных тумб. Валялись кучи какого-то тряпья.

Одна куча шевельнулась, и из нее высунул голову грязный белобрысый беспризорник. Он похлопал большими сонными глазами и удивленно сказал:

— Смотри, человек пришел!.. Уже утро? Да?

— Ночь, Кляча! Спи!

Потом Ленька тронул кого-то за плечо.

— Ну, чего? — отозвался плаксивый голос.

— Колеса твои где?

Беспризорник достал из-под лохмотьев, заменявших ему подушку, старые ботинки, протянул Леньке.

— А ну, примерь! — С великодушным видом Ленька передал ботинки Юре.

Тот надел их.

— Годятся?

— Да.

— Ну и носи… пока.

Но Юра запротестовал:

— Нет-нет! Это ведь его ботинки!

— Носи, тебе говорят! Он все равно на улицу не ходит… Хворый он, может, даже помрет… Правильно я говорю, Сова?

— Хворый, — тихо подтвердил беспризорник. — Видать, помру. Носи…

Откуда-то из норы в сене Ленька вытянул завернутую в тряпку краюху хлеба, разломил, один кусок протянул Юре:

— Ешь! Ешь — рот будет свеж! А потом спать будем… Ты вот здесь ляжешь. — Он по-хозяйски показал Юре его место и затем задул коптилку.

Некоторое время они молчали. Потом Юра тихо сказал:

— Леня!.. Слышите, Леня? А ведь я вам все наврал. Никакой тетки у меня в Севастополе нет.

— Твое дело. Хочешь — врешь, хочешь — правду говоришь, — философски отозвался в темноте Ленька, не спеша жуя хлеб.

— У меня тут человек один… Он для меня все равно как родной… — доверительно продолжал Юра.

— Ну и чего ж ты к нему не пошел? — спросил Ленька, не переставая жевать.

— Так он в крепости.

— Служит, что ли?

— Нет.

— Арестованный?

Юра промолчал.

— Паршиво, — задумчиво сказал Ленька. — Из крепости за здорово живешь не сбежишь! Там стены по восемь аршин толщины… А он что же — за красных, тот человек?

— За красных, — с неожиданной гордостью за Кольцова и одновременно за себя ответил Юра.

— Я тоже за красных, — сообщил Ленька. Задумчиво продолжал: — Если выручить его хочешь, подкоп надо делать… Или напильник передать. Он решетки перепилит — и тю-тю.

— Хорошо бы, — грустно сказал Юра. — А только где он там? Крепость во-он какая, как найти?

— Давай спать, — сказал Ленька. — Выспимся, а потом еще подумаем, на то и голова дана. Утром не придумаем, так через день. Нам бы деньжатами разжиться… С деньгой, брат, любое дельце обтяпать можно!

И снова наступила тишина.

— Лень, а Лень! Рубль у меня уже есть.

— Рубль… Ха! Тут, может, миллион нужен. И уж никак не меньше тысячи!

Долго они, лежа в темноте, перебирали разные варианты, как в короткий срок и наверняка достать много денег. Ленька сказал, что самый лучший способ — украсть.

— Украсть? — Юра замер. Ему чуждо было само это слово, чужда была даже мысль о воровстве.

— Ну, не украсть, — поправился Ленька. — Называй по-другому… экс… при… при… Есть такое слово, только я его забыл. Это когда не крадут, а отбирают у тех, у кого деньги лишние.

— Экспроприировать? — легко выговорил Юра.

— Во! — обрадовался Ленька. — Буржуи, которые сейчас сюда понаехали, жутко богатые. Их красные отовсюду прогнали, так они все свои денежки с собой прихватили — и сюда. Любого буржуя тряхни, и у тебя миллион в кармане!

— Так сразу и миллион? — недоверчиво спросил Юра.

— А то и поболе… Ну, спи! Утро вечера мудреней.

Юра поворочался на сене и тряпье, представляя, как однажды он увидит живого и невредимого Павла Андреевича, и как они после этого вместе будут воевать… А рядом с ними будут воевать и Красильников, и Фролов, и Наташа, и даже Ленька — он ведь тоже за красных!..

Ленька разбудил его рано — потряс за плечо, пропел:

— Вставай, поднимайся, рабочий народ!.. Пойдем на барахолку. Там с утра буржуев навалом. Будем деньги лопатами загребать!

Севастопольская барахолка находилась на пустыре, окруженном со всех сторон старыми кряжистыми акациями. Она была намного благообразнее и степеннее, чем, скажем, барахолка где-нибудь в Одессе или в Херсоне. Уверенные в себе спекулянты привычно ходили по кругу, вполголоса расхваливая свой товар. Но покупателей было немного. С тех пор как Деникин терпел сокрушительные поражения, многие стремились продать и мало кто хотел купить. Белый корабль тонул. И на барахолке это особенно чувствовалось.

Юра и Ленька внимательно наблюдали за толпой спекулянтов из-за шатра цирка шапито, похожего на разукрашенную бонбоньерку. Там внутри звучал оркестрион, раздавались резкие, отрывистые команды, гремели аплодисменты.

Юра вспомнил, как давным-давно он ходил с папой и мамой в цирк. Это было в Киеве. Ему купили мороженое. Он ел мороженое и смотрел, как танцевали неуклюжие слоны и уморительные медведи. С тех пор звуки бравурной музыки, запах цирковой конюшни и вкус холодного, нежно тающего во рту мороженого — все это сплавилось в его душе в ощущение счастья. Далекого-далекого. И то ли призрачного, то ли обнадеживающего.

И вот сейчас Юра должен был, позабыв о счастливом времени, ринуться вслед за Ленькой в толпу и делать то, против чего восставало все его существо.

— А может, лучше просить? — робко предложил он Леньке. — Я вон вчера совсем даже не просил, а мне рубль дали… А если будем вдвоем просить, за неделю свободно тысячу наберем!

— Чудак! — снисходительно ухмыльнулся Ленька. — Я пока просил, завсегда голодный был. Которые богатые — никогда не подают. Жадные! А у бедных у самих денег нет… — Он встрепенулся, жестким взглядом повел по толпе. — Смотри, вон теха идет! Вся в кольцах. Богатая, видать… Смотри!

Ленька бросился к нарядно одетой даме, пристроился рядом с ней и, жалобно скривившись, заглядывая ей в глаза, неестественно тоненьким голосом стал канючить:

— Тетенька, подайте Христа ради! Пятый день росинки маковой во рту не держал… Мамка помирает… Пятеро сестренок с голоду пухнут! — Дама даже не удостоила его взглядом. Но Ленька вдохновенно продолжал канючить, то и дело хватая даму за полы короткого, отороченного куньим мехом осеннего пальто: — Тетенька, тетенька! Помру ить я с голоду!

— Отстань! — сердито отмахнулась от него дама. Ленька вернулся к Юре с видом победителя.

— Видал? Не больно у таких разживешься!

— Чему же ты тогда радуешься?

Ленька небрежно извлек из кармана брюк небольшой дамский кошелек и, озорно подмигнув, подбросил его на ладони.

— Откуда? Откуда у тебя это?! — испуганно вскрикнул Юра.

— От верблюда! Ты что ж думал, я перед ней задаром комедию ломаю? — Ленька еще раз подбросил кошелек, спросил: — Ну-ка, угадай, сколько нам от дамочки на бедность досталось? А потом я тебя ремеслу учить начну.

— Не смогу я, Лень, — печально, но решительно сказал Юра. — Не получится у меня.

— Так и Москва не сразу строилась! — великодушно утешил его товарищ. — Сначала ты со стороны за мной понаблюдаешь, потом… — Ленька, не договорив, опасливо сощурил глаза и вобрал голову в плечи.

— Вот он! Вот он!.. — кричала, выныривая из толпы, обворованная им дама. — Держите его! Ах ты разбойник!..

Ленька сунул кошелек Юре в руки:

— Беги отсюда!.. Быстро!

И Юра побежал. С трудом лавируя между людьми, отовсюду тянущими к нему руки, он выскочил на улицу, почти не касаясь земли, помчался по ней. А со всех сторон неслось:

— Де-ержите-е-е!..

От страха у Юры бешено колотилось сердце. Лица людей, деревья, дома — все слилось в какой-то бесконечный пляшущий хоровод. Истошные, задыхающиеся от ярости голоса оглушали его. Они звучали уже совсем рядом.

— Держи-и-и! — вонзалось ему в спину.

— Справа! Справа забегай! — било по вискам.

— Хватайте его!.. Хватайте!

Кто-то подставил ему ногу. Он упал. Тут же вскочил и, затравленно озираясь, понимая, что бежать больше некуда, беспомощно прислонился к какому-то забору. А люди с перекошенными от ярости и злобы лицами смыкались вокруг все плотнее, ближе. Сейчас подойдут вплотную… и убьют.

— Бейте, чего смотрите! — орал кто-то чуть ли не в ухо Юре.

— Где кошелек? — наседала распаренная, дама.

— Ничего у него нет! — сочувственно вклинился в яростный ор одинокий женский голос.

— Да вот же! Вон, в кулаке зажал!..

— Бей!.. — Большие руки — холеные и грубые, с кольцами и без — тянулись к Юре, к его лицу, к волосам.

Юра в безнадежном испуге закрыл глаза: спасения не было… И вдруг среди всего этого хаоса он услышал странно знакомый, с легкой хрипотцой голос:

— А ну, посторонись!

Юра открыл глаза и увидел… Красильникова! Да-да, это был он, Семен Алексеевич! Раздвигая озверевшую толпу, предупреждая строгим взглядом: молчи! — он шел ему на выручку.

— Ага, друг ситцевый, попался? Ну-ка, топай за мной!

Все это было похоже на страшный, с удивительным концом сон. Не понимая, откуда здесь взялся Красильников, завороженно глядя на него, Юра увидел вдруг в глазах Семена Алексеевича озорные искорки.

— Пойдем! — еще раз сказал Юре Красильников. — Кошелек ваш, мадам? Получите свое добро. И вдругорядь получше за ним присматривайте. А вы, граждане, расходитесь — концерт окончен.

— Это как же! — дернулся к нему высокий мордатый парень. — Да я его, мазурика…

— Но-но! — выдвинул навстречу крепкое плечо Семен Алексеевич. — Без тебя разберемся! Или ты тоже хочешь? Тогда пойдем! Заодно выясним, что ты за птица!

Мордатый попятился. Да и другие, даже самые озверевшие, жаждущие крови, мгновенно утратив интерес к происходящему, начали расходиться. Когда барахолка осталась за спиной, Семен Алексеевич, укоризненно поглядывая на Юру, спросил:

— Что же ты, парень? Такого я от тебя, век мне моря не видать, не ожидал. И давно ты это приноровился?

— Я не крал, — произнес шепотом Юра. Слезы подступали к самому горлу, но он сдержался. — Я выручал товарища. Он хотел выручить меня, а получилось…

— Что получилось, я видел, — вздохнул Семен Алексеевич. — А насчет взаимовыручки — мудрено. Так что давай обо всем по порядку крой: как ты здесь оказался, где Иван Платонович, ну и дальше в таком духе. Вплоть до барахолки!

Юра торопливо, давясь словами, рассказывал, как умер Иван Платонович и что было потом. Красильников, темнея лицом, слушал. Когда Юра умолк, притянул его к себе, хрипло произнес:

— Дела… А как же мы Наташе о таком горе скажем?

— Не знаю. Надо придумать что-то…

— То-то и оно… У ней ведь, как и у тебя, ни одной больше родной души на всем белом свете!

— А мы? — пробормотал Юра. — И вы, и я, и Павел Андреевич…

— Это верно. Да только отца с матерью человеку никто не заменит. Ты это знаешь. А Иван Платонович Наташе с детства и за отца и за матерь был…

И опять — в который уже раз! — подивился Юра, как тонко умеет понимать и чувствовать этот внешне простоватый человек.

На Корабелку они поехали не сразу. Красильников хорошо понимал, что в Севастополе сейчас находится немало офицеров, которые неоднократно видели Юру в штабе Добровольческой армии и знали его как воспитанника ставшего знаменитым капитана Кольцова. Вполне возможно, что кто-то из них случайно оказался на барахолке и увидел, узнал его. Что могло произойти дальше, Красильников догадывался: за ними проследили бы и накрыли всю явку. Вот почему они долго плутали по полупустынным окраинным улочкам. Здесь можно было легко заметить слежку. И лишь затем берегом, проходными дворами, огородами добрались до Корабелки.

Дверь им открыла Наташа. Едва увидев Юру — оборванного, худого, непохожего на себя, она почувствовала беду и, побледнев, замерла.

— Ты, Юрий, присядь пока. А мы с Наташей потолкуем, — тихо сказал Семен Алексеевич.

Он шагнул к Наташе, обнял ее за плечи и коротко, просто объяснил то, о чем Юра не смог бы говорить. Наташа, уткнувшись лицом в грудь Красильникову, заплакала.

— И поплачь! Поплачь! — поглаживая ее по спине, смятенно шептал Красильников. — Это ничего, поплачь. Отчего у людей иной раз сердце разрывается? Человеку поплакать бы, а он не может…

Вечером на кухне Красильников, Василий Воробьев и подпольщики решали, как быть с мальчиком.

Ясно, что прятать его здесь, на Корабелке, не следовало. Оставалось одно: поселить где-нибудь поблизости, но чтобы был на безопасном расстоянии от их дел. Решили отправить Юру на Херсонеский маяк, служивший помимо прямого своего назначения еще и запасной явкой подпольщиков. Маяк стоял в глухом и пустынном месте неподалеку от города, но все же не в городе. Его смотритель Федор Петрович Одинцов с недавнего времени жил бобылем, жена умерла, — парнишка не должен был ему помешать…

На следующий день Юра с Красильниковым еще затемно оправились на маяк. По изогнутой, будто лук, Артиллерийской улице вышли к Наваринскои площади и от нее по вытертой временем и тысячами ног лестнице спустились к кладбищу. Когда свернули с шоссе на грунтовую дорогу, ведущую к старому монастырю, совсем рассвело, изредка стали встречаться прохожие…

Остались за спиной дачный поселок, огромные керосиновые баки и склады — дорога пошла по солончаковому пустырю. В стороне показалось море. Оно шумело, накатывая на пологий берег пену. Наконец впереди выросла высокая конусообразная башня с оконцами в линеечку. Ее купол венчал стеклянный колпак. Одноэтажные пристройки выглядели рядом с башней Херсонесского маяка особенно приземистыми.

Берег здесь круто поворачивал на юг, и казалось, что белая башня стоит на самом краешке севастопольской земли.

Смотритель разбирал и развешивал сети для просушки. Увидев Красильникова и Юру, он неторопливо вытер о брезентовые штаны крепкие узловатые руки.

— Бог в помощь, Петрович! — широко заулыбался Красильников.

Смотритель сдвинул седоватые брови, недовольно ответил:

— Вам того же. Почему запропали все? Случилось чего?

— Случилось — не случилось, — сердито буркнул Красильников. — Вот квартиранта к тебе привел.

— Квартирант мне ни к чему, — отозвался смотритель. — А вот ежели помощника привел — это дело. — Строго взглянув на Юру, приказал: — Разбирай, парень, сети!

Юра хотел объяснить, что он не умеет, что никогда ему этим не приходилось заниматься, но суровый смотритель вовсе не собирался слушать его: бросил к ногам пучок мокрых сетей и качающейся походкой старого матроса, случайно оказавшегося на суше, отошел с Красильниковым в сторону. Семен Алексеевич что-то торопливо объяснял ему, а смотритель угрюмо слушал да почесывал большим пальцем бровь.

Юра догадывался, вести Красильников излагает печальные, и, вероятнее всего, они касаются Кольцова. Всю дорогу сюда Юра пытался выведать хоть что-нибудь о Павле Андреевиче, но Красильников был неразговорчив, отмалчивался.

Переговорив с Федором Петровичем, Красильников издали помахал Юре и сразу ушел.

— Такие вот дела-а! — мрачно сказал старый смотритель, принимаясь снова разбирать и развешивать сети.

— Вы о чем это? — спросил Юра.

— О сетях. Рыбы не поймал, а сети намочил — дурная работа. Но ничего, еще не вечер. Глядишь, будет и в наших сетях хороший улов!

Юре показалось, что Федор Петрович говорит с загадом, совсем о другом, но уточнять не стал. Он выбирал из сетей водоросли, ракушки, камешки и развешивал сети на шестах. В них тонко посвистывал ветер. Вокруг пахло морем и солнцем.

Глава 13

Салон-вагон генерала барона Врангеля, только что назначенного командующим Добровольческой армией, стал местом встречи с журналистами. Пресса хотела знать, сумеет ли барон удержать Харьков, да и вообще остановить наступление Красной армии.

Поскольку сквозь окна вагона явственно доносилась канонада, журналисты могли расценить свое появление здесь, в Харькове, как поступок героический. Им хотелось подробнее узнать о Врангеле, герое войны в приволжских степях, взявшем под Царицыном огромное количество пленных и богатые трофеи.

Барон знал, что в эти часы Кавказская армия, которой он еще недавно так успешно командовал, оставляет Царицын, неся тяжелые потери. А здесь он сдавал Харьков, и перспективы были очень, очень неважные. К тому же командующий только что перенес приступ возвратного тифа и был очень слаб.

Но он все же надел свою знаменитую черкеску с газырями (как бывший командир казачьей дивизии), к поясу подцепил большой инкрустированный кинжал. Был он высок, под три аршина вместе с папахой, строен, черкеска подчеркивала узость талии и ширину плеч.

Европа знала его как героя, и таким он должен был оставаться. Еще недавно английский генерал Хольман вручил ему от имени короля Георга Пятого ордена святых Михаила и Георгия. Даже Деникин, главнокомандующий, не был удостоен такой награды. Но лучше бы не вручали совсем этих орденов — отношения с Деникиным еще больше ухудшились.

Врангель старался держаться прямо, как того требовала его всегда безукоризненная выправка. Журналистов он не видел, глаза застилала дымка. Он старался не подать виду, что его треплет лихорадка. До него долетал лишь смысл вопросов. Надо было сосредоточиться на ответах.

Началась пресс-конференция с шутливого вопроса английского журналиста Колена, почему новый командующий Добровольческой армией избрал для своей ставки не дворец, где прежде размещался штаб генерала Ковалевского, а не очень удобный и тесный салон-вагон.

— Наше дело, господа, воевать. А после дворцов в окопы идти не хочется, — полушуткой ответил барон и добавил более серьезно: — Мы полагаем, что в армии, где офицеры идут в атаку с винтовками наперевес, как солдаты, во всем должен быть солдатский стиль жизни.

— Господин генерал, вы отмечены самыми высокими наградами, однако носите только Георгиевский крест. Чем это объяснить?

— Да хотя бы тем, что он учрежден в честь святого Георгия, давно ставшего всепобеждающим символом России. Кроме того, Георгиевский крест — высшая солдатская награда. А я ничем не отличаюсь от моих солдат. Наконец, этот орден особенно дорог мне и по другим, личным причинам…

— Нельзя ли узнать, по каким именно?

— Но, господа, вы должны помнить, что этот знак отличия вручается только за личную храбрость, проявленную непосредственно на поле боя. С моей стороны было бы, согласитесь, не скромно…

— Вся Европа и Америка хотят знать о жизни генерала Врангеля, героя Кавказа и Царицына!

— Ну хорошо, господа. Я отвечу. На германском фронте будучи командиром полка, я участвовал в атаке гвардейского кавалерийского эскадрона на артиллерийскую батарею. Meжду нами говоря, это не самое большое удовольствие — скакать навстречу летящей в тебя шрапнели. Потери наши были огромны, но батарею мы взяли. Подо мной в том бою убили лошадь, сам я был легко контужен взрывной волной. Вот, собственно, и все.

— Вы позволите вас сфотографировать и задать… э-э-э… как это по-русски… щекотливый вопрос!

— Никогда не уходил ни от каких вопросов.

Врангель поправил черкеску, подчеркивающую стройность его высокой фигуры, и встал так, чтобы рядом был столик, заставленный полевыми телефонами. Эффектно положил левую руку на рукоятку казачьего кинжала.

— Так вас устроит?

— О да!

Громко зашипев, белой молнией вспыхнул магний. На рукояти парадного кинжала сверкнули камни.

— Благодарю вас. А теперь, с вашего позволения, щекотливый вопрос. Красные иногда пишут в своих газетах, что вы немец, враг русских. Так ли это?

— Понимаю большевиков, у русских еще не улеглась ненависть к немцам, это используется их прессой… Между прочим, в русской армии воевало несколько тысяч офицеров с немецкими фамилиями, и я не знаю ни одного случая предательства или измены. Они не ездили, как Ленин с компанией, через всю Германию, чтобы на немецкие деньги развалить армию России…

Он услышал, что журналисты одобрительно загудели. Хороший ответ. Но он еще не все сказал.

— Врангели — шведский род. Они когда-то воевали с Карлом Двенадцатым против царя Петра. На поле боя под Полтавой полегли двадцать два представителя фамилии. Затем большинство Врангелей переехало в Россию. Они дали новой родине восемнадцать генералов и двух адмиралов. Полностью обрусели. Вы знаете, господа, гениального русского поэта Пушкина? Надеюсь, большевики еще не вычеркнули его из истории литературы за некоторое наше родство. Дочь предка Пушкина генерал-аншефа Ганнибала — моя прапрабабка. Ганнибал был эфиопом. Большевики еще не объявили меня эфиопом?..

Он снова прислушался к одобрительному гулу, смешкам. Врангель умел говорить. При этом его лицо оставалось неподвижным, что создавало особый эффект.

— Я русский и этим горжусь. Мы, Врангели, приехали в Россию не только воевать. Мое первое образование — Горный институт, я инженер. Среди моих родственников в России — путешественники, священники, законодатели, лесоводы, композиторы, историки искусства. Мой дед был дружен с Достоевским и написал о нем книгу. Мой младший брат — писатель… — Он развел руками, как бы извиняясь за столь недостойный род занятий. — Но сам я — продолжатель главной традиции нашей семьи. Ею издавна стала воинская служба. Не считая генералов и офицеров, в роду баронов Врангелей семь фельдмаршалов.

— Мы надеемся увидеть восьмого! — воскликнул все тот же англичанин Колен.

Столь тонкому комплименту присутствующие дружно зааплодировали.

— Ваше превосходительство! Что вы можете сказать о своем предшественнике на посту командующего Добровольческой армией?

— Ваш вопрос некорректен, но я отвечу. Генерал Ковалевский — настоящий солдат и выдающийся военачальник. К сожалению, в последнее время его преследуют неудачи. Такое может случиться с кем угодно. И я призываю вас, господа, воздать в своих корреспонденциях боевому генералу Ковалевскому должное.

Вечные перья забегали по блокнотам, торопясь отметить добродетели барона: редкую объективность, благожелательность, великодушие…

— Господин генерал, а как вы думаете, почему командующим Добрармией назначены именно вы?

— Об этом лучше бы спросить непосредственно у Антона Ивановича Деникина…

…Вряд ли Антон Иванович Деникин сумел бы достаточно четко и однозначно ответить на этот вопрос: почему? Ведь искренне, откровенно не любил барона за чрезмерное честолюбие, самомнение, неуравновешенность. Хотя, с другой стороны, не отказывал ему и в способностях и в военном таланте.

Многое сошлось в его выборе. Надеялся, что новое почетное назначение поумерит агрессивность барона, направленную против главнокомандующего. А честолюбие заставит его предпринять все для того, чтобы остановить быстро отступающие и почти не сопротивляющиеся войска. Дай-то бог!

Ну а если не судьба? Если капризная фортуна отвернется от барона, пусть на его счет все неудачи и пишутся!

Конечно же, генерал Врангель понимал все это, чувствовал в предложении возглавить Добровольческую армию скрытый подвох. Он и хотел было отказаться, но… Верил в себя, верил в звезду свою.

Стоя у большого окна салон-вагона, Врангель видел, как проплывают по соседнему пути вагоны, набитые награбленным барахлом, которое «добровольцы» спешно отправляли в тыл. Он знал, что на станции еще полно раненых, больных, беженцев. Ковалевский потерял управление войсками, потерял авторитет. И офицеры, и солдаты превратились в квартирмейстеров, торговцев, спекулянтов. Большевики не позволяли себе такие вольности. Они знали, что самое верное средство разложить армию — сделать из нее сборище коммерсантов.

Придется расстреливать… Ничего не поделаешь, логика войны. Какой уж тут восьмой фельдмаршал! А впрочем, если он сменит Деникина и сумеет навести порядок… Но кто даст ему это звание? Деникин так и остался генерал-лейтенантом. Потому что получить генерала от инфантерии, полного генерала, он мог только от императора. А императора нет.

Оставив шумную журналистскую компанию пить шампанское, Врангель вместе с начальником штаба Шатиловым и младшим адъютантом, подпоручиком, доставшимся ему от прежнего командующего, в сопровождении небольшого конвоя зашагал по путям к станции, чтобы расчистить хотя бы один эшелон для раненых и беженцев.

Конечно, это не занятие для командующего. Но он знал, что о его распоряжениях, его строгости сразу узнают в войсках. Это гражданская война. Здесь многие простые вещи надо делать лично, чтобы видели, не отсиживаться в штабе, как стал это делать Ковалевский… а ведь боевой был генерал, тоже ходил в атаки в общем строю.

Популярность и авторитет без крови и без кулака не завоюешь. Таков мир…

Поздней ночью барон вызвал к себе в купе младшего адъютанта. Тот, вглядываясь в блокнотик, зачитал перечень отданных на завтра распоряжений, фамилии исполнителей. Адъютант генералу понравился. Конечно, засиделся в штабе у Ковалевского, больно уж ухоженный ангелочек. Но толков, спокоен, в глазах скрытое обожание. Видно, наслышан о новом командующем, а штабного сидения объелся.

Когда Врангель приказал отдать под трибунал двух офицеров, заставивших начальника станции отправить эшелон с барахлом в Ростов на глазах у тысяч людей, ожидавших какой-либо оказии, чтобы уехать подальше от красных, адъютант распорядился очень толково. И уже к вечеру собрался трибунал, три военных юриста, которых подпоручик информировал о взглядах нового командующего. Приговор был вынесен в течение пятнадцати минут, и об этом в газеты уже передана информация, а по линии железной дороги, да и по всему фронту пущен нужный слух.

— Скажите, подпоручик, вы давно служите при штабе Ковалевского?

— Второй год… Петр Николаевич! Младшим адъютантом командующего.

И сразу пропало желание продолжать разговор. Врангель удивленно взглянул на стоящего перед ним офицера: его покоробила фамильярность младшего адъютанта. Подумал, что вот с таких мелочей и начинается разложение армии: сначала будет панибратски называть по имени-отчеству, потом станет похлопывать по плечу. Ну уж нет! Место таких наглецов не за адъютантскими столами, а на фронте — в окопах, там, под пулями, они быстро учатся скромности!

— Вы что же, прежнего командующего тоже по имени-отчеству величали? — строго спросил барон и, не дожидаясь ответа, шагнул к двери.

Но подпоручик вдруг стал торопливо и сбивчиво извиняться:

— Простите, ваше превосходительство!.. Случайно вырвалось… Я понимаю… Но я подумал… Я — Микки… Я подумал, вы меня помните… Микки Уваров… То есть, простите, подпоручик Михаил Уваров!..

Михаила Уварова барон не знал, зато хорошо помнил маленького графа Микки Уварова — пухлощекого, кудрявого, по-девичьи застенчивого любимца баронессы Марии Дмитриевны. Микки был ее крестником. В том далеком далеке, когда Михаил Уваров был еще Микки, баронесса изобретала для него какие-то невероятные головные уборы, платьице с голубенькими лентами вместо застежек. Он часто подолгу жил у них на даче в Териоках под Петербургом. Мария Дмитриевна скучала, когда он долго не появлялся у них. Барон Врангель учился тогда в Горном институте и, приезжая на каникулы, видел, сколько нежности и ласки отдает мать крестнику, и даже ревновал ее к нему.

Барон вгляделся в подпоручика. Боже, неужели же этот статный худощавый юноша с прямыми темными волосами и со слегка удлиненным впалощеким лицом и есть Микки Уваров! Ничего общего! Разве что глаза, все еще по-детски припухшие, доверчивые и сейчас крайне смущенные.

— Микки! Да вы ли это? — оттаявшим голосом спросил барон. — Впрочем, и сам вижу: несомненно вы! А сначала, представьте, не узнал — вытянулись, возмужали…

— Я так рад, ваше превосходительство… — все еще пребывая в смущении, тихо признался Микки. — Когда мне стало известно, что вы примете нашу армию… поверьте, я был счастлив и не мог дождаться…

— Я тоже рад, Микки. Очень. И прошу вас наедине называть меня Петром Николаевичем.

— Благодарю вас. Благодарю… Петр Николаевич, — растроганно, сдавленным голосом сказал Микки. — И еще… только два слова. Здорова ли ваша матушка, баронесса Марья Дмитриевна? Где она? Как она? Знаете, я часто вижу ее во сне!..

Врангель нахмурился, грустно сказал:

— У меня давние новости, Микки. Находится в Петрограде, была жива, здорова.

— Как? Она не покинула Совдепию?! — воскликнул Микки.

Барон со вздохом развел руками.

— Как-то так получилось… надеялись на иной поворот событий, не зная, какие испытания будут ниспосланы нам Господом. А сейчас… сейчас не знаю. Никаких вестей.

Захваченный вихрем последних событий на фронтах, Петр Николаевич Врангель нечасто вспоминал ротмистра Савина, посланного им в Петроград. Сейчас же подумал, что времени прошло достаточно и уже пора бы ротмистру дать о себе знать, известить его, удалась ли рискованная миссия. Того, что ротмистра Савина могла постигнуть неудача, он не исключал: слишком густо замесилось все под Петроградом.

Барон печально качнул головой и тихо повторил:

— Совершенно… никаких… вестей.

Глава 14

Эпоха потрясений и сдвигов выделяет не только героев. Как старые, заждавшиеся своего часа мины, всплывают на бурную поверхность проходимцы, авантюристы, палачи, люди без чести, без взглядов, без простых человеческих привязанностей.

Покидавшего Париж Анатолия Демьяновича Сычева — полковника неприметной внешности и неброских манер — провожал единственный человек. О Магомете бек Хаджет Лаше слышали многие, но мало кто знал его в лицо. Крепкий мужчина лет пятидесяти, с пронзительными бирюзовыми глазами на смуглом полноватом лице и жестким ежиком седоватых волос, он был красив той редко встречающейся красотой, которая привлекает и вместе с тем настораживает или даже отталкивает.

Шумно заявив о себе в семнадцатом году книгой из турецкой жизни — о застенках Абдул Гамида с их пытками, убийствами и прочими кошмарами, — Хаджет Лаше в дальнейшем предпочитал оставаться в тени. Но уже хотя бы по тому, как держался с ним полковник Сычев — предупредительно, с той естественной почтительностью, которая свойственна умным помощникам выдающихся людей, — можно было догадаться, что Хаджет Лаше наделен властью, недоступной обычному человеку. Что ж, власть эта и впрямь была велика: создатель «Лиги защиты России», ставившей перед собой широкие задачи и цели — от вербовки в среде русских эмигрантов добровольцев для белой армии до жестоких тайных приговоров отступникам и просто неугодным, — Хаджет Лаше был одним из доверенных лиц сильных мира сего и служил им, обуреваемый страстью войти в их круг, чтобы уже на равных с ними вершить судьбы человечества.

До отхода поезда в Гавр оставалось еще минут десять, и Хаджет Лаше, взяв Сычева под руку, водил его по крытому перрону.

— Доведется видеть Антона Ивановича Деникина, а также Татищева попытайтесь втолковать им, что рассчитывать в святой борьбе с большевиками уже не на кого. Во всяком случае, на «Совещание» пусть не надеются. Передовых умов России здесь нет. Людей решительных и твердых, способных хоть как-то изменить ситуацию в России, тоже. Есть группа выживших из ума кастратов. Я русский, и мой долг — довести это до сведения всех.

Хаджет Лаше говорил, говорил, словно хотел еще и еще раз утвердиться в принятом решении. А причиной, его породившей, были возмущение и гнев на русское правительство в эмиграции, так называемое «Русское политическое совещание».

На заседании «Совещания», спешно созванного его председателем князем Львовым, обсуждался тост Ллойд Джорджа на банкете и его же ответ на запрос полковника Греттена в палату общин. Дважды Ллойд Джордж публично высказался в том смысле, что блокада Советской России Антантой уже не достигает цели. Что блокада уже стала обоюдоострым оружием: бьет по Европе и по Антанте не меньше, чем по большевикам.

Заявления Ллойд Джорджа свидетельствовали о том, что Европа стала уставать ждать благополучного исхода войны с большевиками, что наступает время считаться с реальностью…

Грустное это было заседание. Каждый из членов «Совещания» понимал, что значит установление торговых отношений с большевиками. Это — снятие блокады, прекращение военных действий и, не исключено, признание Советского правительства.

«Россия производит громадное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся», — оправдывал этот свои шаг Ллойд Джордж. Но — нет, не в этом была причина изменения отношения Англии к большевистской России. Россия пока ни черта не производила. Главное было в другом. Английские пролетарии и тред-юнионы стали проявлять все больше сочувствие к Советской России. Они создали «комитеты действий» и с их помощью начали оказывать давление на правительство. Докеры отказывались грузить на корабли оружие, направляемое Деникину. В пользу Советской России прокатилась волна забастовок. Дело дошло до демонстраций с лозунгами «Мир с Советской Россией».

Ллойд Джордж дрогнул. Испугался за себя и за свой кабинет.

Члены «Русского политического совещания» поняли: приближается катастрофа. А что предприняли? До чего додумались? «Обратиться с воззванием к Ллойд Джорджу», «Послать обращение к английскому парламенту»… Слюни и сопли. Слова вместо поступков!

Когда Хаджет Лаше понял, что в «Русском политическом совещании» собрались одни говоруны и рассчитывать на их помощь не следует, он принял решение действовать самостоятельно.

Разыскал прибывшего в Париж полковника Сычева. Когда-то они были знакомы, и Хаджет Лаше хорошо знал, что полковник — убежденный борец с большевиками и что храбрости ему не занимать. И что еще важно: он был авантюристом и циником. Человеком своего времени.

— Еще этот старый политический маразматик Извольский предложил послать письмо Ллойд Джорджу с выражением нашего «фэ». А кто мы, в сущности, такие? Какое значение для Ллойд Джорджа имеет наше мнение? Да и станет ли он читать наше письмо?

— У вас есть какие-нибудь радикальные предложения? — спросил полковник. — Как станем драться еще и с англичанами! Помрем с музыкой!..

Лаше едва заметно улыбнулся и довольно долго молчал, словно прикидывая, посвящать ли полковника в свои размышления и планы.

— Не помню, кто — кажется, Маклаков — сказал на заседании, что большевики все больше завоевывают общественные симпатии — и с этим нельзя не считаться, — тихо заговорил Хаджет Лаше.

— А разве не так?

— Не так. Симпатии завоевываются с помощью дел. То, что эти болтуны там… — Лаше пренебрежительно указал рукой в сторону, что должно было означать: члены «Русского политического совещания», — то, что они называют симпатией, — не более как сочувствие, сострадание. Война, разорение, голод — вот причины сострадания. Наша задача — вызвать у европейского общества обратное отношение к большевикам, а именно антипатию, отвращение.

— Было! Чуть больше года назад, после изуверского убийства членов царской фамилии, были и антипатия, и отвращение.

— Вот-вот! — живо отреагировал Лаше. — Все это надо пробудить вновь. Судьба дает вам в руки все меньше шансов. Поэтому слушайте меня внимательно…

И Лаше изложил свой замысел. Полковнику он показался не лишенным смысла. Его осуществление, вполне вероятно, могло коснуться тех, кто сегодня настаивал на замирении с большевиками.

Хаджет Лаше был человеком дела. Он уговорил полковника Сычева взяться за руководство операцией и уже спустя неделю провожал его в Гавр. В Гавре полковника ждал загруженный боеприпасами пароход, идущий в Севастополь.

Раздался длинный свисток кондуктора, и поезд медленно, с ревматическим скрипом и вздохами тронулся. Хаджет Лаше шел рядом.

— Ах, как я завидую вам, полковник… Знаете, здесь ко всему легко привыкаешь, кроме запаха… чужой запах…

— Россия сейчас пахнет остывшим пожарищем, — угрюмо сказал Сычев.

— И все же… когда-нибудь… даже очень скоро…

Лаше начал отставать.

Поезд выбрался из-под сумеречного вокзального навеса и, продолжая разгоняться, побежал по солнечной, с грязными снежными заплатами земле; полковник все еще стоял на ступенях вагона, подняв руку в прощальном жесте.

— Кланяйтесь там… России! — сказал Лаше, зная, что полковник уже не услышит его.

Но Сычев понял, точнее, угадал последние слова патрона.

— Всенепременно!.. — ответил он. — Всенепременно!

…Прибыв в Севастополь, Сычев встретился с начальником объединенной морской и сухопутной контрразведки полковником Татищевым. Не тратя лишних слов, вручил ему письмо. Даже не письмо, а записку, короткую и сухую. Но тон ее был начальственный, приказной:

«Князь! Окажите подателю сего любую помощь, какая ему понадобится. М. б. X. Л.»…

Среди штабных офицеров ходил слух, что Татищев вовсе не был князем. Будто бы когда-то давно мелкий агент контрразведки жандармский ротмистр то ли Рукосуев, то ли Сухоруков из-за своей режущей ухо фамилии получил в своем департаменте звучный псевдоним и таким образом примазался к известному клану князей Татищевых. И будто бы его давний начальник (говорили, что это был не лишенный остроумия подполковник Климович) таким псевдонимом хотел подчеркнуть склонность ротмистра к незаконному обогащению. Ибо известно, что «тать», «татище» на Руси означало «вор», «ворище».

Так ли это, нет ли — кто теперь скажет. Да и кому нужно в это смутное время докапываться до истины?

Впрочем, и Татищевы повели свою замечательную фамилию не от святых праведников. Новгородский наместник Василий Юрьевич еще в начале пятнадцатого века, служа государю и великому князю Василию Первому, сыну Дмитрия Донского, похищал новгородских свободолюбцев и тайно отсылал их на расправу господину своему — отчего и получил в вольном городе кличку Татище.

Темна вода во облацех! Сегодня ты убивец и вор, а через триста лет дети твои — ученые и меценаты, и фамилию свою произносят с гордостью. Должно быть, и новоиспеченного Татищева эта мысль вдохновляла во всех его делишках.

— Рад оказать услугу, — сказал гостю Татищев. — Как Хаджет? Здоров ли? Давно не виделись. Что в Париже?

Сычев, полностью подтверждая свою фамилию, немигающе смотрел на него, и Татищев неуютно поежился, замолчал.

— Хаджет Лаше здоров. О Париже — как-нибудь в другой раз, — ровным, бесстрастным голосом сказал наконец Сычев. — Сейчас же — о деле.

— Да-да! Конечно! — согласился Татищев.

Человек далеко не робкого десятка, он и сам не понимал, что с ним происходит в обществе Сычева. От этого человека веяло холодом недоверия и подозрительности. Серые, почти белесые глаза его были словно отражением того мира, которому практически открыто служил Лаше и тайно, но столь же верно он, Татищев. Этот мир назывался просто: деловые круги.

Те деловые круги, которые стояли за правительствами и армиями. Те деловые круги, которые, по существу, и правили миром. Не будь всего этого, Татищев не только мысленно, но и вслух отправил бы посланца Хаджет Лаше ко всем чертям. А может, и дальше. Теперь же вынужден был спросить:

— Чем могу быть вам полезен?

И опять Сычев заговорил не сразу, словно все еще обдумывал: раскрывать ему или нет перед Татищевым карты?

— Ну, скажем… Для начала меня интересует большевистское подполье. Оно существует?

— Большевистское подполье — не газон с цветами. — Князь начал постепенно овладевать собой. — Едва раскрывал — вырывал с корнем.

— И все же оно есть?

— Несомненно, — даже с каким-то вызовом, с бравадой подтвердил полковник. — Несомненно, есть.

— Стало быть, особы царской фамилии, пребывающие здесь, на юге, подвергаются постоянной опасности? — не то спросил, не то строго укорил полковника Сычев.

— Не более чем мы с вами, — сухо сказал Татищев. Он уже полностью пришел в себя. Магия посланца Хаджет Лаше больше не действовала на него. — Большевистское подполье в Крыму пока, к сожалению, есть. А членов царской фамилии, к счастью, нет.

— А великий князь Николай Николаевич? Он ведь еще осенью собирался приехать в Крым!

— Точно так, — снисходительно кивнул Татищев. — Но вооруженные силы Юга России порвали с монархическими идеалами. Мы сейчас все — конституционные демократы, — он усмехнулся. — Узнав об этом, великий князь написал Антону Ивановичу, что он отказывает себе в счастье вернуться на Родину.

— Стало быть, он все там же, в Италии? — потерянно спросил Сычев.

— В Сан-Маргерет! — весело, будто радуясь за великого князя, подтвердил Татищев.

Его собеседник долго молчал, потом поинтересовался почти без надежды:

— Стало быть, никого из особ царской фамилии в Крыму? Я правильно вас понял?

— Ну если уж вам этого хочется… Находится здесь, например, великий князь Андрей Владимирович… — Татищев умиленно улыбнулся. — Не так давно выражал желание вступить в армию. Антон Иванович отказал. Есть еще его братец, великий князь Борис Владимирович, матушка их Мария Павловна… Пожалуй, все? Нет, еще герцог Лейхтенбергский-младший. Служит на флоте.

Сычев скривился: вся эта дальняя императорская родня — седьмая вода на киселе! — не представляла для него никакого интереса, ибо не могла быть полезна для того дела, ради которого он приехал в Крым. Это — не великий князь Николай Николаевич, родной дядя покойного царя, Верховный главнокомандующий в начале мировой войны, а на сегодняшний день — один из немногих по-настоящему серьезных претендентов на престол!.. И, главное, очень популярный человек в Европе.

Сычев начинал понимать: обычно не ошибающийся Хаджет Лаше на сей раз допустил промах, доверившись старой информации о якобы отбывающем в Крым Николае Николаевиче, и дело, казавшееся в Париже верным, поставлено под угрозу.

Идея, возникшая у Лаше, была проста и сулила успех: надо было организовать покушение на великого князя Николая Николаевича, приписав его большевикам-подпольщикам, а еще лучше — агентам ЧК. Этого было бы достаточно, чтобы даже те, кто готов всерьез заигрывать с Советами, надолго умолкли.

После жестокой, чудовищной расправы над императорской семьей в Екатеринбурге казнь почтенного старца только за то, что он мог быть претендентом на российский престол, несомненно, вновь всколыхнула бы повсюду в мире волну гнева против большевиков.

— А зачем вам, кстати, понадобился великий князь? — совсем уж развеселившись, спросил Татищев.

— Чтобы засвидетельствовать ему свое почтение, — язвительно сказал Сычев. — А заодно устроить на него покушение.

Недавняя веселость мгновенно покинула начальника контрразведки, и опять он почувствовал себя неуютно.

— Изволите шутить?

— Отнюдь! Именно — покушение. Чтобы весь мир, как это уже было весной восемнадцатого, взвыл от негодования. Объяснить все подробнее? Или и так понятно?

— Но ведь это… это… — Полковнику стало трудно дышать, он судорожно рванул верхнюю пуговицу кителя.

— Вы правы, — бесстрастно произнес Сычев, — это замысел Хаджет Лаше, возникший не от скуки, но по требованию… ну, скажем так: времени. Вы здесь не понимаете, что Европа готова отдать вас на растерзание.

«Сволочи! — выругался про себя начальник контрразведки, имея в виду и своего собеседника, и Хаджет Лаше, и всех тех, кто возвышался за их спинами. — Уголовники!»

Он понял, что не должен сам вмешиваться в это дело, его нужно отвести от себя.

— Видите ли… — задумчиво начал он. — Видите ли, я готов помогать Хаджет Лаше в тех пределах, в каких позволяет мне мое представление о чести и порядочности. В данном же случае…

— Вы хотите сказать, что мы не можем на вас рассчитывать?! — удивленно спросил Сычев.

— Я хотел сказать только то, что сказал, — холодно ответил Татищев и, помедлив немного, добавил: — У меня есть сотрудники, с коими я вас сведу. Вполне допускаю, что им придется по душе замысел Хаджет Лаше. — Голос Татищева креп, обретал уверенность. — К сожалению, больше не располагаю временем для продолжения нашей интересной беседы.

Контрразведка располагалась в самом центре города, на Екатерининской, в покинутом хозяевами — крупными банкирами — старинном, много раз перестраиваемом, готического стиля особняке. Татищев вышел из кабинета и, не оглядываясь, лишь слыша за своей спиной шаги полковника, пошел по сложному лабиринту коридоров, заставленных сундуками, столами, шкафами и шкафчиками — словом, всем тем, что еще совсем недавно придавало человеческому жилью уют и комфорт. Вытесненные в коридор, эти предметы лишь подчеркивали атмосферу безысходной заброшенности и разорения, уже давно поселившихся здесь. Он резко толкнул невысокую дверь и скрылся за нею. Полковник удивленно остановился и стал ждать. Татищев не появлялся довольно долго, наконец встал на пороге.

— Капитан! Поручаю вам нашего гостя полковника Сычева. — Татищев пропустил полковника в небольшой, с одним зарешеченным окном, кабинет, сам же ушел, не откланявшись.

Навстречу Сычеву шагнул моложавый, но лысеющий капитан. Щелкнув каблуками, представился:

— Капитан Селезнев!

— Полковник Сычев.

— Присаживайтесь! — предложил капитан Селезнев и, усевшись против Сычева, спросил: — Откуда изволили?

— Из Парижа.

— Ах-ах! — вырвалось у капитана. — Ах, у Париже, ах, у Париже у мамзелей юбки до пупа и чуть пониже. Один казачок пел. — И, не пригасив искорки смеха, так же бодро и весело продолжил: — Трещим по всем швам. Загоняют в Крым, как джинна в бутылку. Из Одессы вышибли, из Ростова — тоже. В Новороссийске еще держимся. Вот и все о нынешних наших событиях.

— Знаю. — Сычев мрачным, гипнотизирующим взглядом смотрел на Селезнева, но тот не замечал строгого взгляда, так же весело продолжал:

— Вчера по делам службы посетил винодельческое хозяйство «Магарач». Ах, боюсь, не успеем все выпить, придется в море спускать. Так вот вам веселая картинка. Парадокс судьбы. Обовшивевший казачок пьет прямо из бутылки вино, которое прежде император позволял себе только по праздникам. — И без перехода Селезнев сказал: — Что касается вашего дела. Князь посвятил меня в ваше предприятие. Тонкая материя. И человек, подходящий для столь важного дела, у меня имеется. Четкий, решительный. Но…

— Представьте мне его, — попросил полковник. Селезнев кивнул:

— Штабс-капитан Гордеев, недавно к нам прикомандирован. Служил в контрразведке в Добровольческой армии. Отзывы блестящие. Но…

— Что? — насторожился Сычев.

— Нет объекта, — развел руками капитан. — В Крыму сейчас нет никого, кто бы мог соответствовать такой операции.

— Сегодня — нет, а завтра, возможно, будет, — спокойно сказал полковник.

Немало повидавший в жизни Сычев хорошо знал, что надо уметь ждать, что фортуна вознаграждает за терпение…

Глава 15

С моря дул ровный холодный ветер. Хрустела под ногами щебенка. Дорога вилась по солончаковому пустырю вдоль берега моря и вела на маяк.

В домике на Корабельной стороне подпольщики больше не собирались: их частое появление здесь привлекло внимание соседей. Очередную встречу назначили на маяке.

Красильников, занятый невеселыми думами, шел опустив голову. Сегодня он виделся с надзирателем Матвеем Задачей. Матвей рассказал, что со вчерашнего дня Кольцова переодели в холщовую полосатую одежду с бубновым тузом на спине и перевели в блок смертников, куда не то что проникнуть или записку передать, но даже заглянуть без специального пропуска невозможно. Блок смертников охранялся особым караулом.

Увидев впереди мальчишеский силуэт, Семен Алексеевич даже шаг замедлил: его встречал Юра. Это уже второй раз. «И надо же было тебе рваться сюда, в Крым, пацаненок ты мой, Юрка! — глядя на мальчика, подумал Красильников. — Харьков — наш. Был бы ты теперь в надежных руках, ходил бы в школу…»

Юра взглянул на Красильникова и остался стоять на берегу моря среди раскачивающихся под ветром белесых метелок ковыля.

Тогда Красильников остановился, бросил через плечо:

— Ну, хватит телеграфный столб изображать! Айда на маяк! — И тут же выругал себя за душевную черствость: парнишка тянется к нему, а он…

Юра стоял, склонив голову, опустив вдоль туловища тонкие руки. Красильников вдруг увидел, как он вырос. Увидел и то, как пообносился. Курточка, заштопанная бессчетное множество раз, была тесной в плечах и короткой, залатанные брюки открывали щиколотки. «Растет парень без отца-матери, — вздохнул про себя Семен Алексеевич. — Холода давно настали, а мы ему теплую одежду справить не додумались…»

— Пойдем, брат, на маяк, — и увидев, что Юра не идет, Красильников спросил: — Ты чего? Обиделся?

— Меня Федор Петрович попросил здесь побыть, — не глядя на него, ответил Юра, — чтоб предупредить, если кто чужой…

— А не скучно?

— Скучно, конечно. Но что поделаешь?

«Хороший парень растет, жаль, что сам по себе, — подумал Красильников. — Без всякого воспитания, без учения… Эх ты, времечко!..»

— Не сердись, — сказал он смущенно. — Поручение у тебя не пустячное. Выходит, что и Федор Петрович, и я, и… все мы сейчас от твоего внимания и бдительности зависим. Ну, дежурь!

Легонько сдавив худые плечи мальчика, Красильников быстро пошел к маяку.

Во дворе, поросшем бурьяном и присыпанном потемневшими стружками, поднырнул под развешанное на веревке белье. Громыхнув щеколдой, отворил дверь.

Из комнаты на него пахнуло терпким махорочным дымом. На стенах горницы были наклеены яркие картинки, вырезанные из «Нивы», в углу перед киотом алела лампадка. За покрытым вышитой скатертью столом сидели четверо: Седов, Мещерников, Василий Воробьев и хозяин. В их глазах Красильников прочитал один и тот же вопрос. Чувствуя себя неловко под нетерпеливыми взглядами, он резче, чем следовало бы, сказал:

— Были бы хорошие новости, я б еще с сеней доложил!

Илья Иванович Седов встретил эти слова спокойно, лишь почти сросшиеся на переносице брови сдвинулись еще теснее. Загорелое лицо его выражало твердую и уверенную силу. Он сгреб в ладонь свою камуфляжную бороду.

— Делись плохими!

Когда Красильников рассказал о своей встрече с надзирателем, первым не выдержал сидящий по правую руку от Седова Анисим Мещерников. Опустив на стол тяжелый кулак, выдохнул:

— Ах, мать моя была женщиной!.. Ну как теперь до смертного блока дотянешься?!

Смотритель маяка укоризненно покосился на Анисима. Голубые глаза Федора Петровича порядком подвыцвели, но все еще не утратили пронзительности.

— Да ведь сколько было сделано! — словно оправдываясь, сказал Мещерников. — Думал: перехитрили судьбу! Все ж на мази было. Все ж до винтика продумали…

— Что о вчерашнем дне думать. О сегодняшнем и завтрашнем думать надо. Чего ж попусту кулаком грохать? — Федор Петрович был не в настроении, и, может быть, от этого голос его скрипел, как плохо смазанный блок.

И опять стало тихо. Хозяин выудил из кармана широких брезентовых брюк короткую трубку-носогрейку, набил ее махоркой. Остальные свернули «козьи ножки».

Заговорил Илья Иванович Седов:

— То, что Кольцова на прогулки водят, — это мне нравится. Надзиратель на крючке — тоже неплохо… От этого и будем плясать. Ну, грохни еще раз кулаком по столу, Анисим! И выложи какую-нибудь приличную мысль!

Высокий, худой, с глубоко въевшейся в кожу лица угольной пылью, Анисим пожал плечами:

— Спросил бы ты меня, Илья Иванович, как паровозы водят и ремонтируют, — это в два счета. А в таких делах…

— Слушай, Илья Иваныч! — обернулся к Седову Василий Воробьев. — Человек я в вашем деле новый…

— Ты — короче. Дело говори!

— Так я и хочу сказать дело. Что, если ночью подкрасться к крепости и подвести под стену пудов десять динамиту?

— А днем, во время прогулки, взорвать? — понял Воробьева Анисим.

— Точно! — воодушевленный поддержкой, сказал Воробьев. — И потом прикрыть Кольцова огоньком!.. Риск тут обязательный, но все же попробовать стоит.

— А ты с тигрой целоваться пробовал? — въедливо спросил Федор Петрович. — А часовые на вышках? А караулы на внешнем обводе? Да тебя за сто сажен к крепости не допустят. Сам погибнешь и людей без толку положишь.

— Нет, — в раздумье сказал Красильников, — на крепость с револьвером да миной не пойдешь… Это вроде как с ножом на бронепоезд.

Они перебирали самые разные варианты, один отчаяннее и безнадежнее другого. Готовы были ухватиться за самый рискованный план, если бы в нем забрезжила хоть какая-то надежда. Всего лишь надежда.

Анисим предложил, пожалуй, самый невероятный с точки зрения нормальной логики вариант. В железнодорожных мастерских, которые контролировались подпольем, ремонтировался бронепоезд. Подпольщики делали все для того, чтобы еще на неделю, еще на день отсрочить окончание ремонта. Так вот Анисим предложил спешно закончить ремонт бронепоезда, вывести его из мастерских, по железнодорожной ветке вплотную подойти к крепости и в упор ее обстрелять.

— Предположим, что это возможно, — не отвергая на корню идею, сказал Илья Иванович Седов. — Что это дает?

— Ну, во-первых, можно разбить фугасами ворота, сделать пробоины в крепостных стенах… можно поднять в крепости большой шухер…

— Ну и?.. Смысл?

Анисим пожал плечами, виновато оглядел присутствующих. И снова они молча курили. А на столе перед ними, как общий для всех укор, лежала та самая газета, в которой сообщалось о завершении следствия по делу Кольцова.

Семен Алексеевич с ненавистью посмотрел на газету, словно она и являлась главным виновником несчастий Кольцова, пробежал невнимательным взглядом по заголовкам. Одна из заметок неожиданно заинтересовала его. Он прочитал короткую информацию, удивленно присвистнул и, отодвинув газету, долго невидяще глядел перед собой, время от времени отгоняв ладонью клубы табачного дыма. Потом сказал:

— С бронепоездом-то оно, может, и авантюра… Но не такая безумная, как глядится с первого раза!

Никто не проронил ни слова, все ждали продолжения — уже по тому, как повеселели его глаза, как затеплились в них озорные огоньки, можно было догадаться: Красильников что-то придумал!

— Предположим, что нападение мы приурочим к прогулке Кольцова… Ну и что? Мы шум-тарарам поднимем, а он ничего не поймет и вместе с охраной побежит со двора внутрь крепости.

— Вот именно, как связаться с Кольцовым? Как предупредить? — раздраженно проворчал Седов. — Сам же сообщил нынче: невозможно, все пути отрезаны!

— Да, говорил. А тут… Черт его знает! Вроде как появилась одна зацепка. — Красильников с сомнением покачал головой. — Если сильно поразмыслить, может, что-то и выпляшется! Вот посмотри…

Илья Иванович глянул на Красильникова, пододвинув к себе газету, стал внимательно вчитываться в убористые типографские строки. Недоуменно сказал:

— Что такого ты здесь вычитал?

— В Севастополь приехал один «приятель» Кольцова. — Красильников чуть заметно улыбнулся и ткнул прокуренным пальцем в нужную заметку. — Вот. «Из поездки в действующую армию возвратились представители военной миссии. Их сопровождает английский корреспондент Колен…»

— Он, значит, и есть приятель Кольцова! — хмыкнул Анисим. — А королева аглицкая, случаем, не тетушка ему?

— Этот Колен встречался с Кольцовым в красном Киеве. А потом признал его уже в адъютантах Ковалевского. Но контрразведке не выдал.

— Скажи, благородный!

— Может, и так. А может, Кольцов его малость припугнул… Вот я и подумал: а нет ли смысла потолковать с ним?

— Как? Англичанин же!

— Он по-нашему хорошо говорит… Этот Колен, пожалуй, единственный человек на свете, который может встретиться с Кольцовым. Иностранец, корреспондент. Не откажут. Вот я и хочу уговорить его, чтобы он нам помог.

— Станет он с тобой разговаривать! — усомнился Седов. — Да и зачем ему такой риск?

— Ну, насчет того, станет ли он со мной разговаривать, то это зависит от обстоятельств. Живет он в гостинице «Кист», и пройти к нему черным ходом ничего не стоит. В номере, без свидетелей, с ним, конечно, можно поговорить… Насчет риска. Тут — игра. Тут уж — чей риск рисковее… Давно в азартные игры не играл. Попробую! — Красильников помолчал немного и Добавил: — Ну а остальное будет за вами!..

Больше всего Красильников не любил стихийности и неопределенности. Перед ними он терялся и становился слабым. До этого часа Красильникова больше всего угнетала неопределенность. Но едва лишь начал вырисовываться этот, пусть и авантюрный, план, Красильников почувствовал себя сильным и решительным.

Прежде всего ему надо было встретиться с английским корреспондентом Коленом. Поговорить. Договориться или припугнуть. Тут уж не до политеса! Его товарищам надо подготовить бронепоезд и загрузить снарядами. И конечно, разобраться в железнодорожных стрелках: какую открыть, чтобы бронепоезд вышел на крепостную ветку. Наконец, надо подготовить катер, который бы вывез всех участников операции — и в случае удачи, и в случае неудачи — подальше от Севастополя, в безлюдные и глухие места.

— Ты с Наташей посоветуйся, — предложил Красильникову Седов. — Она интеллигентов получше нашего знает.

— Боишься, что дров в разговоре с корреспондентом наломаю? — улыбнулся Красильников.

— Боюсь, — откровенно сознался Седов. — С ним надо ласково, нежненько…

— Но и с напором.

— Ага. Но ласково, — стоял на своем Седов.

— Хорошо. Посоветуюсь.

Итак, решение было принято. Хотя никто из них — ни один человек — не верил в успех. Конечно, это была авантюра. Однако они шли на нее. Шли, чтобы каждый из них мог сам себе сказать: «Сделали все, что в наших силах».


Утро было тусклым, туманным, как это часто бывает в милой сердцу Англии. Колен проснулся в благодушно-приподнятом настроении — скоро, совсем скоро он покинет эту сумбурную страну, где так много повидал и мало что понял.

Он любил дороги и связанное с ними беспокойство. В дорогах есть постоянная устремленность, обещание чуда и неизвестного. Он и в Россию поехал, может быть, потому, что Россия для него — большая, неустроенная, невесть куда ведущая дорога.

Постичь до конца Россию и русских Колену не удалось. И все равно, весь во власти ожидания скорой встречи с родиной, он пребывал в хорошем настроении.

Позавтракав, Колен долго смотрел через большое окно гостиничного номера на рейд. Там, почти напротив Графской пристани, стоял английский крейсер «Калипсо», грозно ощетинившись стволами орудий в сторону притихшего крымского берега. На этом крейсере Колену и предстояло покинуть Россию. Отсюда, из номера гостиницы, крейсер казался особо грозным и внушительным. На таком корабле хорошо путешествовать — все-таки пушки обязывают к почтению.

Внезапно раздался сухой, требовательный стук в дверь. Он обернулся и недовольным тоном произнес:

— Войдите!

Увидев девушку лет двадцати с небольшим — миловидную, скромно, но со вкусом одетую, — Колен удивился. Правила хорошего тона, с которыми истинный джентльмен не должен расставаться никогда, обязывали его, впрочем, к гостеприимству.

— Прошу, мисс, присаживайтесь, — пригласил он, указывая на широкий кожаный диван, и бегло прикинул про себя: «Кто бы это мог быть? Зачем? Слишком уверенно держится. Вряд ли это служащая гостиницы. И — глаза… Почему они такие пристальные и дерзкие?»

— Господин Колен? — вежливо уточнила посетительница. И, услышав подтверждение, смущенно улыбнулась, — Простите меня за этот визит. Надеюсь, он будет для нас с вами взаимополезен. Скажите, господин Колен, вы читаете местную прессу?

Колен, наверное, должен был объяснить, что любой корреспондент зарубежной газеты начинает день со знакомства с местной прессой и что если он и отступил от этого правила, то лишь по одной причине: в России его миссия окончена… Но вместо этого он спросил:

— Зачем?

— Наверное, всегда есть новости, к которым тянется сердце журналиста? К которым вы не можете быть безразличны. Или скажем так: новости, которые на родине вы можете легко и просто превратить в сенсацию, а значит, в деньги.

— Вы хотите предложить мне сделку? — начал что-то понимать Колен, и ему сразу стало спокойнее: он не любил загадок. — Что ж, у нас в Англии хорошая сенсация стоит дорого. Если вы располагаете таковой, я готов… э-э… платить.

Наташа (а это была она), отметив про себя заинтересованность Колена, почувствовала уверенность.

— Прочтите это! — Она протянула ему развернутую газету с заметкой об окончании следствия по делу Кольцова.

Колен уже с первых строк увидел хорошо знакомую фамилию бывшего адъютанта генерала Ковалевского. Лицо его заметно изменилось — стало отчужденней, брови напряглись.

Еще когда там, в Харькове, Кольцов потребовал от него молчания, он понял, что капитан не из тех людей, кто бросает слова на ветер.

И все-таки Колен подумывал: а не поделиться ли ему своим сенсационным открытием с начальником контрразведки Щукиным? Но не поделился. И в газету, как собирался, два прелюбопытнейших снимка не дал: Кольцов в форме красного командира и офицера Добровольческой армии. Из-за страха? Вряд ли… Человек, который летал на первых, таких ненадежных, аэропланах, который с борта японского крейсера видел цусимскую бойню, который исходил дикую Африку и участвовал в атаке первых английских танков на германском фронте, — такой человек способен преодолеть страх…

Нет. Испытав первый, простительный для журналиста восторг («наш корреспондент разоблачает в штабе Добровольческой армии разведчика красных!» — это ли не настоящая сенсация!), Колен, поразмыслив, решил не делиться своим открытием ни с редакцией родной газеты, ни тем более с чуждым ему полковником Щукиным. Потому что кроме журналистского азарта есть еще и обычная человеческая порядочность. Он был в чужой стране, которая захлебывалась в крови своих сыновей, и считал для себя долгом оставаться над схваткой. Выдать Кольцова что через газету, что контрразведке означало бы изменить принципам, самому вмешаться в схватку. Не говоря уже о том, что это попахивало бы элементарным предательством — роль не для истинного англичанина и джентльмена!

И вот теперь эта мисс (несомненно из числа друзей Кольцова!) пришла к нему и, волнуясь, не знает, как заговорить о чем-то для нее важном.

Колен еще раз — медленно, очень медленно — прочитал газетное сообщение и с лукавой прямотой посмотрел на Наташу.

— Интересная заметка. Но какое отношение она имеет к обещанной сенсации?

— Прямое, господин Колен. Самое прямое! — с жесткой напористостью ответила Наташа. — Она и лично к вам имеет отношение. Неужели не понимаете?

— Нет.

— О том, что Кольцов — красный командир, вам было известно. А что он — красный разведчик, вы тоже, конечно, догадались… После встречи с вами Кольцов, честно говоря, уже собирался было срочно покинуть белых. Но потом… Потом он поверил в ваше благородство. Точнее даже — поверил в то, что вы солидарны с нашей борьбой. Ведь факт остается фактом: вы не выдали его контрразведке!

— Ну, это можно объяснить страхом, — усмехнулся Колен.

— Полноте, господин Колен! Кого вам было бояться? Вокруг вас денно и нощно находилась белогвардейская охрана… Нет-нет, мы справедливо оценили ваш поступок как проявление симпатии к нам, большевикам. Поэтому и рискнули еще раз обратиться к вам за помощью. Будьте джентльменом до конца!

Последние слова она почти выкрикнула. И только теперь Колен заметил, что мисс не просто взволнована, а держится на пределе сил. В глазах ее на бледном лице светилась то ли угроза, то ли мольба. Наверное, она понимала всю шаткость своей позиции. Но чем помочь ей? Как бы вступив когда-то в некоторое негласное соглашение с Кольцовым, он был твердо уверен, что на том все и кончится. А теперь выясняется, что давняя история не завершилась. Завершение ее последует сейчас. И от него, наверное, потребуют того, чего он сделать не сможет. Ни по долгу службы, ни по совести, ни по убеждению.

— Что значит «до конца»? — хмуро, без какой-либо иронии спросил он у Наташи. — Завтра крейсер «Калипсо» покидает Севастополь. Я на нем возвращаюсь в Англию.

— Но ведь это завтра! — вырвалось у Наташи. — А сегодня, прошу вас, помогите нам. От вас требуется немногое: всего лишь передать письмо…

— Каким образом? Кольцов, по сути, уже мертв. Кроме священника, к нему никого не пустят.

— Кроме священника и журналиста, — почти спокойно поправила Колена Наташа. — Английского журналиста, разумеется. Для этого вам необходимо съездить к начальнику гарнизона генералу Лукьянову и испросить разрешение на встречу.

Колен видел, каким трудом дается ей это показное спокойствие, и в душе восхищался: он всегда уважал сильных, умеющих владеть собою людей. Выдержка, невозмутимость — свойство чисто английского характера. В России, к сожалению, такие характеры — редкость. Эта молодая мисс многим могла бы служить примером. Неужели она действительно большевичка? Столь милое, хрупкое создание, идущее на риск ради того, чтобы помочь своему товарищу? Вот и пойми что-нибудь в этой стране, ее людях…

— Нет, — преодолевая невольное сочувствие к девушке, покачал головой Колен. — То, о чем вы просите меня, невозможно. Извините, мисс. Это противоречит моим принципам не вмешиваться во все то, что происходит в России. В вашу борьбу. Если хотите знать, именно поэтому я молчал в штабе Ковалевского о наших с Кольцовым встречах. Поэтому! А вовсе не из-за его плохо замаскированных угроз…

— Чем бы ни объяснялось ваше былое решение сохранить тайну Кольцова, вы поступили благородно, — сказала Наташа. — Но теперь, когда тайны больше нет, вам необходимо повидаться с ним в крепости хотя бы для того, чтобы к тем двум снимкам Кольцова присоединить третий — сделанный в камере.

— Зачем? — не понял Колен. — Нет тайны — нет и сенсации.

— Вы рассуждаете сейчас всего лишь как журналист. Но взгляните на это иными глазами: как политик, — холодно, с какой-то не женски жестокой логикой настаивала не перестающая удивлять собеседница. — Вы лучше меня знаете, что отношение Англии к Советской России в последнее время меняется. Таково требование народа, с которым ваше правительство не может не считаться. Но о том, сколько русских людей погибло от присланных вами винтовок, пулеметов, танков и пушек, помним не только мы — это помнят и англичане. Расскажите им всю правду о нашей революции хотя бы на этом одном примере!

Колен некоторое время молчал.

Он представил себе эти три фотографии на полосе — красный командир, адъютант, арестант. И текст: «Снимки этого человека сделаны в разное время. Легко убедиться, что наш специальный корреспондент имел редчайшую возможность разоблачить красного разведчика в штабе Добровольческой армии русских вооруженных сил. Но подданные Его Величества, во всем поддерживая свое правительство, не считают для себя возможным вмешиваться во внутренние дела суверенных государств. Лишь теперь, когда нашумевшее в России дело «адъютанта его превосходительства» близится к трагической развязке, эта публикация стала возможной…»

Сенсация? Пожалуй! Но сенсация, работающая на большую политику Англии. Правительство и владельцы газет сумеют оценить это…

И все-таки что-то мешало Колену, сдерживало изначальный восторг.

— Простите, мисс, — подумав, сказал он. — А каков ваш интерес?

— Если вы напишете о Кольцове непредвзято, кто знает, быть может, это хотя бы в малой степени поможет ему. С общественным мнением иногда приходится считаться даже правителям.

— Что ж… Вы правы. Где письмо?

На стол перед ним легло письмо.

— Спасибо, — сказала Наташа и слабо, с надеждой улыбнулась. — Когда-нибудь вы сможете с гордостью сказать вашим внукам — надеюсь, их у вас будет много, — что вы, как честный человек, помогали русскому народу завоевать лучшую для себя долю. И это будет сущая правда. Если я останусь жива, то с удовольствием засвидетельствую это.

— Я не уверен, что вы, большевики, победите, — откровенно признался Колен. — Хотя в вас очень много страсти!

Лишь сейчас, заканчивая этот разговор, он вдруг понял самое главное: эта девушка любит Кольцова. Бесстрашно и безрассудно. Хотя мог биться об заклад, что письмо, уже перекочевавшее в карман его пиджака, было отнюдь не любовное. В конце концов, чем он рискует? Завтра этот город исчезнет из его жизни. И эта страна. И кто знает, быть может, навсегда.

Начальник Севастопольского гарнизона генерал Лукьянов принял Колена сразу, не выдерживая в приемной.

Генерал сидел, утопая в невероятно большом и мягком кресле. На причудливой резьбе подлокотников покоились тонкие, с длинными музыкальными пальцами руки: генерал был неплохой виолончелист и часто любил поговаривать, что военным стал не по призванию, а по принуждению времени. Глаза его смотрели из-под припухших век живо и с любопытством.

— Какие впечатления увозите с собой в Англию? — вежливо поинтересовался генерал у Колена, и пальцы его провальсировали по подлокотникам.

— Если говорить о военных делах, должен сознаться, впечатления пока неважные, — отозвался после короткой заминки Колен, намекая на отступление деникинских войск.

— Ценю откровенность. Но очень скоро все изменится к лучшему. В армии назревают большие реформы, — светски улыбнулся генерал.

— На это надеются и в Лондоне, — издалека начал говорить о главном Колен. — И поэтому мы, я бы сказал, очень сдержанно информируем английскую публику о событиях, которые происходят здесь в последнее время.

Лукьянов понимающе кивнул головой:

— Мы ценим вашу лояльность, господин Колен. И готовы во всем способствовать.

— Ловлю вас на слове, генерал! — Колен достал из кармана газету. — Хочу просить вас помочь мне сделать одно необычное интервью… Короткое интервью и фотоснимок.

Генерал взял газету и, бросив взгляд на очерченное карандашом сообщение, тут же вернул его Колену.

— Это невозможно, — хмуро заметил он.

Колен с невинным удивлением посмотрел на него:

— Я вас не совсем понимаю.

Генерал осторожно потрогал пальцами висок. Тщательно подбирая нужные слова, заговорил весьма туманно:

— Буду с вами откровенен, господин Колен. Вся эта история с капитаном Кольцовым очень похожа на страницу из «Тысячи и одной ночи». Но время Гарун аль-Рашидов прошло. И нам не хотелось бы афишировать эту неприглядную историю.

— Но ведь я ее все равно знаю, — усмехнулся Колен. — Я не раз встречался с капитаном Кольцовым. И все равно напишу о нем. Но разве плохо, если читатели «Таймс» увидят на фотографии не только блестящего офицера, но еще и арестанта? Мне кажется, это будет символично.

— Ваш замысел мне понятен. — Генерал опять потрогал висок. — Но как помочь вам? Что, если я попрошу вас не писать об этом по крайней мере сейчас?

Колен сделал вид, что размышляет. Потом сказал:

— Давайте поступим так. Вы дадите мне пропуск к капитану Кольцову, а я обязуюсь не писать об этой истории до конца военной кампании.

— В таком случае — по рукам, как говорят у нас в России, — сказал генерал Лукьянов и встал. — Берите мою машину и поезжайте в крепость. Обо всем остальном я распоряжусь.

В полдень Илья Седов, Анисим Мещерников и Красильников отправились в железнодорожные мастерские. Они напоминали огромную кузницу. Разноголосо — то тяжело и глухо, то звонко-капельно — стучали здесь большие молоты и совсем маленькие молоточки. Под навесом возле нескольких горнов работали голые по пояс кузнецы. Рядом повизгивали токарные станки.

Бронепоезд «На Москву» высился устрашающей серой громадой, весь обгорелый и, словно оспой, побитый снарядными осколками. Несколько бронированных плит были некрашеные, их недавно заменили, и они отливали темной синевой.

Угрюмого вида рабочий в прожженном во многих местах фартуке выхватил щипцами из горна раскаленный докрасна болт и сноровисто понес его к тендеру паровоза. Коренастый клепальщик в больших темных очках одним точным и увесистым ударом кувалды вогнал болт в уже подготовленное отверстие, а затем стал молотком развальцовывать края.

К клепальщику подошел человек в чистой, даже франтоватой, одежде — видимо, из администрации — и что-то сказал ему на ухо. Тот согласно кивнул, отложил в сторону инструменты и, вытирая паклей руки, двинулся из мастерских. Он прошел под навесом и через маленькую дверь направился в темную каптерку. Здесь, сидя на ящиках, его ждали Седов, Мещерников и Красильников.

Клепальщик не спеша поздоровался с ними.

— Что с бронепоездом? — с налета спросил Седов.

— Тянем, Илья Иваныч! — ответил клепальщик. — Я так прикидываю, что еще дней пять проторчит тут.

— Машина как? — деловито поинтересовался Мещерников.

— Кое-что недоделано… по мелочам…

— Значит, порешим так. Даются вам сутки. Время немалое. А завтра в полдень чтоб бронепоезд был готов и стоял под парами!

Клепальщик удивленно вскинул брови и, обиженно посмотрев на Седова, заметил:

— То говорили «тяни»…

— А теперь говорим: в полдень, — жестко отрезал Седов. — Так будет или не будет?

— Если надо, значит, будет! — Клепальщик твердо посмотрел на Седова и не удержался: — Может, объяснишь все же?

— Ничего пока сказать не могу… В общем, есть одна лихая задумочка! — Седов взглянул на клепальщика и добавил, убеждая в чем-то не столько присутствующих, сколько самого себя: — Задумка, может, даже того… А только другого выхода нет!


Громоздкие двустворчатые кованые ворота неторопливо и тяжело открылись, и сверкающий «бенц» начальника гарнизона медленно вкатился в крепостной двор. Угнетающее безлюдье и тишина царили здесь. Многометровая толща высоких стен прочно отгородила от внешнего мира этот мощенный каменными плитами двор. Казалось, что и солнце боится заглянуть сюда.

Неподалеку виднелся черный отсыревший провал входа в туннель. Его перегораживала железная решетчатая дверь.

По каменным плитам гулко прозвучали шаги, и к машине подошел офицер.

— Господин Колен! Пожалуйста, следуйте за мной!

Офицер подошел к решетчатой двери туннеля и нажал кнопку звонка. Вскоре выглянул надзиратель. Он отстегнул от пояса связку ключей, молча открыл дверь. Офицер и Колен вошли в туннель. Заскрежетал замок, надзиратель тотчас запер за ними.

В туннеле было холодно. С бетонного свода падали капли. Стены были в пятнах сырости. Слабо светились ввинченные в потолок лампочки.

Еще дважды перед ними так же молча, словно все здесь были глухонемыми, открывали решетчатые двери. И наконец Колен попал в такой же мрачный, как и коридоры, бетонный зал. По одну его сторону виднелись двери нескольких камер. Возле крайней офицер остановился, открыл маленькое квадратное окошко, заглянул в камеру. Затем лаконично приказал надзирателю:

— Открывай! — и, глянув на часы, предупредил Колена: — Разрешено десять минут. Приказ генерала.

Надзиратель открыл дверь, привычно глянул по сторонам, отступил, пропуская Колена в камеру.

Кольцов сидел на узкой подвесной койке и спокойно глядел на журналиста. В его облике сохранялось прежнее достоинство, выдержка и самообладание. Нет, что-то, пожалуй, изменилось. Глаза! Они были усталые, пригасшие. Да и лицо, покрытое бисеринками пота, осунулось…

— Здравствуйте, капитан, — сказал Колен, протягивая руку. — Вы разрешите сфотографировать вас?

Кольцов внимательно посмотрел на журналиста. Конечно, естественным было отказаться. Но что-то явно стояло за просьбой Колена. Что-то важное.

— Людоедское, скажем прямо, любопытство… Ну, да вам, журналистам, простительное, — сказал он. — Фотографируйте!

Колен, быстро сделав снимок, встал так, чтобы прикрыть спиной дверь.

— Мне дано несколько минут, чтобы взять интервью, — заговорил он, доставая из кармана блокнот вместе с письмом. — Вы догадываетесь, какой последует приговор?

— Я знаю его, — ответил Кольцов.

— Скажите, вы предполагали такой исход, начиная свою опасную деятельность?

— Я верил в лучшее. Но мне не в чем винить судьбу.

Не делая лишних движений, Колен выдвинул из-под блокнота письмо.

Слегка дрогнули от удивления брови Кольцова — только на один неуловимый миг, — и снова лицо приняло спокойное и даже безразличное выражение.

«Какая выдержка! Какое самообладание! — невольно подумал Колен. — Господи, как бессмысленно и жестоко расточительно человечество! Но… Не может быть, чтобы такой человек погиб. Интуиция подсказывает, что мы еще встретимся. Но где и когда?.. Как?!»

— О чем вы думаете, мысленно окидывая взглядом свой жизненный путь?

Кольцов слегка улыбнулся:

— О том, что на свете есть плохие люди и хорошие. И что хороших людей, к счастью, больше… — Ловким движением Кольцов спрятал письмо под тюфяк у своих ног.

Глава 16

«Ух! Ух!» — тяжело вздыхал где-то в недрах железнодорожных мастерских пневматический молот. Если хорошо вслушаться, то выходило что-то похожее на «Друг! Друг!».

«Конечно, друг!» — радостно соглашался Красильников, затаившийся вместе со своими товарищами по внешнюю сторону забора. В щель сквозь доски виден был долговязый часовой — там, во дворе мастерских, один только он был человеком праздным. В черной шинели и черной папахе, натянутой на голову почти до самых глаз, он неторопливо ходил из одного конца двора в другой с печатью отрешенности на лице. Его намазанные дегтем сапоги посверкивали так же холодно, как штык винтовки.

Монотонная ходьба утомила часового. Забавы ради он, балансируя на рельсах, прошелся до самого паровоза бронепоезда.

Паровоз слабо гудел.

Часовой замер, прислушался, что-то туго и долго соображая. Гул усилился.

И тогда часовой решительно подошел к двери паровозной будки.

— Эй, есть там кто? — крикнул он и с силой постучал прикладом по бронированной плите.

Из паровоза с недовольным видом выглянул клепальщик и, сверкая белками глаз, отозвался:

— Ну, чего тебе?

— Слышь-ка, Федор. А чего это у вас паровоз как самовар шумит? Пары, что ли, поднимаете?

Клепальщик взглянул на него с насмешкой, словно говоря: «Ну и остолоп же ты, братец!» — и сердито буркнул:

— А как, по-твоему, еще арматуру на давление проверишь? Шел бы ты отсюда, не мешал людям работать!

— Да я к тому, что вроде говорили, будто не готов паровоз-то, — раздумчиво протянул часовой, почесывая о кончик штыка небритую щеку. — А теперь… вон и эту… проверяете.

— Поднатужились ребята, вот те и готов!

— Ну-ну, это добре, это в аккурат… — смущенный своей нескладностью, косноязычно оправдывался часовой.

— Ты бы лучше кипяточку из куба принес, — попросил клепальщик. — Все одно без дела маешься, а у нас запарка.

— Оно, конечно, не положено и супротив уставу, но ежели так… Давай принесу.

«Нехай тужатся! — направляясь в мастерские и помахивая пустым чайником, благодушно думал он о клепальщике и его товарищах. — От них, от рабочих, пошла вся заваруха. Ежели бы завсегда тужились — некогда б революцию было делать…»

Клепальщик, подождав, когда часовой скроется в мастерских, сноровисто выбрался из паровозной будки, подбежал к забору. Низко пригнулся и, осторожно отодвинув несколько досок, тихо прошептал:

— Давайте! И побыстрее!

Первым протиснулся в щель в заборе Анисим Мещерников. Следом двинулся и зацепился бушлатом Василий Воробьев.

— Эй, тюхи-матюхи! Потише! — Клепальщик протянул руку пыхтящему в щели Воробьеву. Затем неслышно проскользнули во двор Красильников и несколько боевиков. Быстро пересекли один за другим двор мастерских, торопливо занырнули в будку паровоза и броневагон.

Федор прошел по двору последним. Все получилось будто по писаному: и часовой попался, на счастье, какой-то малахольный, и начальство, видя, как стараются рабочие, под руку не лезло… Он остановился возле паровоза. Повернувшись к ветру спиной, закурил. Часового все еще не было: видно, решил погреться у куба с кипятком.

Мещерников уже приступил к работе. Сняв куртку, он ловко метал в топку уголь. Мышцы под рубахой ходуном ходили. Отсветы яростного пламени играли на лице Анисима; искры вспархивали после каждого броска в топку, жгли руки, падали на ноги. Стрелка манометра медленно и задумчиво ползла за стеклом к красной черте. В час дня им надо тронуться в путь.

Ровно в час Мещерников передал лопату клепальщику Федору, взялся за переговорную трубку, громко сказал в нее.

— Эй, в броневагоне! У нас порядок! Так что, Семен? Начнем, благословясь?

Красильников дунул в трубку и лишь после этого откликнулся:

— Давай, Анисим!

— Ага! Понял! — Мещерников повесил переговорную трубку на рычаг, положил руки на реверс и стал постепенно и плавно отжимать его вниз.

Густые клубы пара окутали паровоз. Туго задрожали рельсы.

Часовой в испуге бежал навстречу и не верил своим глазам. Темная громада бронепоезда все быстрей и быстрей надвигалась на него. Набирая скорость, тяжело лязгая сцепами, бронепоезд подошел к воротам. С грохотом разлетелись в стороны высаженные паровозом створки, рухнули столбы.

Бронепоезд — железный, неприступный — пронесся мимо часового, со свистом выбрасывая под колеса клубы пара, унося на лобовой броне щепки и доски от ворот.

Проводив его обалделым взглядом, часовой сорвал с плеча винтовку, выпалил в небо, поднимая тревогу.

Поздно! Бронепоезд, пластаясь всей своей громадиной над гудящими рельсами, бойко стучал на стыках колесами тяжелых броневагонов. Впереди показался сигнальный фонарь выходной стрелки. Анисим вновь взялся за реверс, отжал его вверх — бронепоезд начал притормаживать.

Парнишка-боевик появился возле стрелки, помахал над головой шапкой.

— Порядок! — крикнул Мещерникову клепальщик Федор. Поплевав на ладони, он принялся с остервенением швырять в топку уголь. И опять заплясали в паровозной будке огненные блики.

— Семен! Слышишь, Семен! — закричал в переговорную трубку Анисим. — Выходим на крепостную ветку! — И, обождав немного, добавил: — Все! Вышли! Теперь — только вперед! Обратного пути у нас нету!

Кольцов лежал в камере, вглядываясь в кусочек неба, перечеркнутый решеткой.

Под каменными сводами гулко стучали шаги надзирателя. Размеренным шагом он ходил по коридору. Взад-вперед. Взад-вперед… Время от времени он открывал окошко в двери и заглядывал в камеру — тогда его юркие глазки шмыгали из угла в угол. Кольцову иногда казалось, что глаза надзирателя живут отдельно от него, сами по себе, и усердно работают. Глаза-соглядатаи. Глаза-сыщики.

Пора вставать. Вот-вот надзиратель, заглянув в очередной раз в камеру, откроет дверь и рявкнет: «На прогулку!»

Выход на прогулку ровно в час. Через пять минут он будет во внутреннем дворе крепости. И тогда же подойдет бронепоезд. Как только на крепость обрушатся снаряды, охране станет не до него. Даже на фронте при внезапном артобстреле люди испытывают смятение и страх, забиваются в укрытия, в любую щель. А тюремщики все же не фронтовики. Скорее они решат, что это небо обрушилось на землю, чем сообразят, что же в действительности происходит. Нет, охранникам будет не до него. Они побеспокоятся о своей безопасности, он — о своей. А когда снаряды взломают крепостную стену — бегом к бронепоезду!.. Но сначала надо встать. А встать трудно: голова кружится, пот заливает глаза. И — слабость. Неприятная, липкая слабость, вдавливающая тело в жесткую тюремную койку. Видимо, простудился. Вчера, когда приходил Колен, еще хоть как-то держался. На последнем пределе, но держался. А сегодня что-то совсем раскис.

Но это ненадолго. Это сейчас пройдет!

В коридоре вновь послышались шаги. Равномерные, гулкие: шаг-шаг-шаг. Как будто тронулись с места и двинулись по коридору высокие напольные часы.

Где-то далеко, заглушаемое пространством и стенами, тихо и потаенно шумело море. Басовито перекликались стоящие на рейде суда. Сейчас на них пробьют склянки…

Надо вставать! Не расслабляться. Наоборот, сконцентрироваться!..

Да-да, пора! Это же так просто: сбросить на пол ноги и перейти к двери!.. Нужно хранить в себе первоначальную решимость — пружину действия…

Но что с ним происходит? Почему бессильное безволие разлилось по всему телу? Кольцов прислушался к себе. И услышал где-то там, в груди, зазывный гул моря… гул свободы… Нужно только найти первоначальную силу, чтобы встать.

Но тело его налито свинцом, в голове мутится, руки и ноги никак не хотят повиноваться…

Что это? Приступ временной слабости? Неосознанный страх? А может, совсем другое? Что, если это — болезнь?

Стены камеры изогнулись во многих местах, сломались и потекли в разные стороны. Стены — как волны! И пол качается туда-сюда, туда-сюда, как дно лодки… Неужели это он плывет по морю? Или весь мир стал морем и поплыл, поплыл?

Нет, это все-таки болезнь. Но болеть он будет потом. А сейчас не может, не имеет права. Надо вставать! Во что бы то ни стало подняться! Было бы только на что-нибудь опереться! Хоть на воздух! На стенку нельзя — она гнется, ускользает… Ну, раз… два. Надо во что бы то ни стало найти в себе решимость встать. Остальное — легче. Остальное он сумеет сделать. Полежав еще немного на койке, он громадным усилием воли заставил себя разомкнуть слипающиеся веки — и сквозь белую, зыбкую мглу попытался разглядеть дверь в камеру, окошко в ней. И вот они выплыли из белой дымки — и дверь, и окошко, — и тогда Кольцов сдвинул тяжелые, непослушные ноги на край койки. С трудом приподнялся… С каким-то обреченным испугом почувствовал, что с каждым усилием, которые он прилагал на борьбу со своим телом, силы оставляют его. И все-таки, собрав в кулак всю волю, он поднялся, шагнул к двери… Нога его бессильно повисла в воздухе и не нашла опоры. Он рухнул на пол. Теряя сознание, еще слышал всполошенный топот ног и чьи-то крики. Потом над ним склонились несколько надзирателей и человек в неопрятном сером халате — вечно пьяный крепостной фельдшер. И разговор:

— Рекурренс. Или абдоминалис.

— Что?

— Тиф, господа. Похоже, что тиф.

— Что же с ним делать? Ведь так и заразиться недолго!

— Переправим в тюремный госпиталь. А камеру — на дезинфекцию.

— Во морока! Ему на послезавтрево трибунал. Тот быстро от всех хвороб излечивает: прислонили к стенке — и готово!

— Да оно, может, к лучшему — даст Господь, сам отойдет, без пули. Хоть изменник, а все ж таки лучше, ежели сам…

Он беспомощно вслушивался в эти слова, уже, казалось, не имеющие к нему никакого отношения. И думал сейчас не о себе, а о товарищах, которые в эти минуты прикладывают все свои силы, чтобы спасти его, чтобы высвободить из этих холодных, словно облитых слизью, стен…

«Неужели все напрасно! — стучался ему в сердце горький вопрос. — Неужели вот так попусту пошли они на риск, а сейчас, быть может, пойдут и на смерть?»

Надзиратели и фельдшер, нависая над ним, продолжали говорить, о чем-то. Но голоса их с каждой новой секундой тускнели. Свет перед глазами темнел.

И ничего не стало.

Мощно пыхтя и окутываясь рваными клубами пара, бронепоезд мчался по ветке. Из стороны в сторону качались бронированные вагоны. Бронепоезд походил на мощный таран, который непременно должен проломить стены крепости.

Мещерников держал левую руку на реверсе и сквозь узкое окошко пристально глядел вперед. Вдали все явственнее вырастала мрачная громада крепости.

Ее стены заливало спокойным мягким светом спрятанного за легкими облаками солнца.

В броневагоне Красильников тоже напряженно смотрел на приближающуюся крепость. Она была уже рядом. Все реже в стылой тишине постукивали на стыках колеса: бронепоезд резко тормозил, надсадно звенели рельсы. Стоп!

— Всем в сторону! — крикнул Семен Алексеевич и торопливым жестом очертил невидимый круг, в который никто не мог входить, кроме двух рослых парнишек из боевиков: им вкратце бывший комендор объяснил, что делают заряжающие и подносчики.

По-хозяйски он подошел к орудию. Знакомая стодвадцатимиллиметровая пушка, снятая с корабля. Работал уверенно, сноровисто. Чувствовалось — не растерял навыки. Сам себе подавал команды, сам же их выполнял:

— Взрыватель фугасный, заряд постоянный.

Помог ребятишкам вставить в казенник тяжеленный снаряд и дослать гильзу. Захлопнул затвор.

— Прицел двенадцать.

Ствол орудия, медленно прочертив небо, стал как будто присматриваться черным зрачком дула к стене. Качнулся вверх-вниз. Стало тихо. Бывший комендор приготовился к стрельбе прямой наводкой. Совместил, глядя в панораму, перекрестье прицела с нужным местом в основании стены. Еще раз проверил правильность установки прицела и угломера и подкрутил подъемные и поворотные механизмы.

Всей «команде» бронепоезда казалось, что он действует слишком медленно. Но Красильников просто хотел сделать свое дело хорошо. Он нашел наконец трещину в чуть просевшей кладке старой стены.

Где-то совсем рядом кричали чайки. Тревожно пофыркивали кони, бродившие на пустыре у железной дороги.

— Огонь!

Семен Алексеевич дернул за шнур, орудийный ствол выплеснул огонь. И тотчас в основании стены вспух грязно-белый клуб дыма, тут же окрасившийся красноватым кирпичным цветом. Куски кирпичей полетели далеко в стороны. Качнулась, загудела земля.

Теперь следовало на тех же установках прицеливания всадить еще пять-шесть фугасных снарядов в основание стены.

Еще выстрел, еще…

Кольцов очнулся от грохота и, не открывая глаз, прислушался. По коридорам стучали торопливые шаги, суетливо открывались запоры… Снова и снова грохотали взрывы, и каждый раз с потолка и со стен сыпалась цементная пыль. Казалось, какой-то великан бьет дубиной по основанию крепости. Камеру заполнила пыль так, что не стало видно зарешеченного окошечка. Потемнело. Новый удар. И тут же с еще большей суматошностью забегали по коридорам надзиратели. Забегали, зашумели, заругались, не зная, куда деваться.

…Красильников сосредоточенно наводил орудие, глаза его были в легком прищуре, на лице вновь выступили крупные капли пота.

— Огонь! Огонь! — сам себе командовал он, яростно подбадривал себя и своих помощников и раз за разом изо всей силы дергал шнур.

Над крепостью стоял плотный пороховой дым. Уже в двух местах обрушилась стена. В проломы выскакивали одуревшие от грохота и паники стражники, с колена стреляли в сторону бронепоезда и тут же ложились.

О броню бронепоезда глухо шмякались пули.

Но вот Красильников прекратил стрельбу. И все на бронепоезде стали до боли в глазах всматриваться в окутанный дымом пустырь перед крепостью, по которому с ржанием метались кони. Ждали долго, готовые в любую минуту прикрыть орудийным огнем бегущего от крепости Кольцова.

Но он не появлялся…

А между тем крепостная охрана бросилась к бронепоезду. Охранники словно плыли в клубах дыма, то ныряя в них, то на мгновение выплывая. Из города на рысях к крепости мчались всадники. Пора было уходить. В крепости случилось что-то непредвиденное. Может, Кольцову не удалось прорваться, или его срочно перевели куда-то в другое место. Стоять здесь и стрелять уже не было смысла. Никто в бронепоезде не решился вслух произнести то, о чем думал каждый из них. Они все еще упорно ждали чуда.

Всадники были уже совсем близко, когда Красильников развернул орудие и послал в их сторону фугасный.

— Трогай! — наконец крикнул он в переговорную трубку Мещерникову. — Трогай, Анисим!

Бронепоезд, все прибавляя скорость, двинулся, извергая грохот и пар, к далекому тупику. В полуверсте от него из вагонов посыпались на землю боевики, Красильников, Воробьев, Седов… Последним из паровоза выпрыгнул Анисим Мещерников. По откосу спустились вниз, к баркасу по имени «Мария», который их уже давно ждал. Молчали, не смотрели в глаза друг другу.

Торопливо уходили на перегруженном баркасе в море, в серую дымку. Они были еще совсем близко от берега, когда услышали глухой удар: бронепоезд зарылся в стопорную горку тупика, и еще долго там, на берегу, что-то лязгало и трещало. Затем рванули снаряды.

В это же время, подобрав якоря, английский крейсер «Калипсо» покидал Севастополь. И пока еще не скрылся из виду город, пассажиры теснились на палубе, знакомились, перебрасывались ничего не значащими фразами. Не только город, но и вся Россия уходила в дымку. Но вот оттуда, где смутно угадывались очертания крепости, донесся звук разрыва, потом еще один, и еще…

Покидавший родину по каким-то служебным делам полковник, состоящий при английской миссии, поглядел в бинокль на крепость, различил клубы дыма и пыли и, недоуменно пожав плечами, как знак вежливости протянул бинокль высокому англичанину с квадратной челюстью.

— Может быть, вы что-нибудь увидите. Ничего не понимаю.

— Я тем более ничего у вас не понимаю, — отказался от предложения Колен. — Даже когда смотрю с близкого расстояния. У вас каждый день происходит что-либо непредвиденное, поэтому я не хочу вникать в ваши дела.

И с маской безразличия на лице Колен отошел от вновь припавшего к окулярам полковника. Закурив сигару, постоял в сторонке, наслаждаясь одиночеством и чувством уверенности, которое давала ему нагретая солнцем родная броня. Теперь, задним числом, он понимал, что, стараясь быть над схваткой, беспристрастным летописцем чужой войны, он был тем не менее пристрастен. И понимал — почему. Потому что, еще направляясь сюда, не сомневался: белая сторона — жертвы и праведники, красная — палачи и великие грешники. И соответственно писал в своей газете, позабыв, что в пору великих потрясений нельзя спешить с окончательными выводами — лишь время сделает их.

За некоторые материалы ему теперь было даже стыдно перед читателями и собой. Вот и генерала Мамонтова не рассмотрел: писал — герой, а сами русские говорят все громче — бандит!..

И странное дело, сегодня появилось ощущение, что он способен понять Россию — надо только еще раз задуматься обо всем, что видел здесь. И если удастся, он напишет о Гражданской войне в России заново, по-другому — быть может, лучшие свои страницы.

Крейсер уходил все дальше и дальше в море. Дымка полностью закрыла крымские берега. Осталось только небо и море. И еще сварливые чайки. Они какое-то время сопровождали корабль своими печальными гортанными криками.

Глава 17

Чем ближе красные войска продвигались к Крыму, тем оживленнее становилась в Севастополе жизнь. Это была уже даже не жизнь, а какая-то лихорадка.

Еще недавно полупустынные, застывшие в немом оцепенении севастопольские улицы с каждым днем становились все оживленнее и цветистее. Если прежде на них преобладал казенный цвет — солдатского сукна, то сейчас они расцветились шубами, боа, палантинами, модными шапками и шляпками, пальмерстонами и котелками, шалями и платками. Беженцы, кто победнее, старались не показываться на глаза этой публике. Сторонились этой жизни и многие офицеры — их жалованья или отпускных хватало на два-три дня севастопольской жизни.

Открывались новые рестораны, кафе, пансионы. На пахнущих свежей типографской краской афишах крупно выделялись имена артистов, в недалеком прошлом выступавших исключительно на столичных подмостках. В дворянском собрании бойко работало казино. Манила к себе валютная биржа на Екатерининской. Особой популярностью пользовались американский доллар, английский фунт, турецкая лира, французский франк. Русские ассигнации котировались невысоко: за годы войны каких только рублей не повидали российские граждане — николаевских, керенских, колчаковских, деникинских!.. Выплескивала война в обиход и деньги-поденки. А у поденки, как известно, век короткий: щедро роились и бесследно исчезали петлюровские карбованцы, гроши украинского гетмана, несерьезные махновские ассигнации…

Дальновидные интересовались золотом и драгоценностями. По бросовым ценам из рук в руки переходили акции донбасских угольных компаний и кавказских нефтяных — охотников на этот товар становилось все меньше и меньше. Предлагались сомнительные патенты, партии ходовой обуви и москательных товаров. Все продавалось и все покупалось…

Перемены в городе нравились Красильникову: в беспечно-сутолочной толпе легко было затеряться, облавы и проверки документов на шумных центральных улицах стали крайне редкими.

С многолюдной Екатерининской Красильников спустился к порту, остановился у яркой вывески с изображением владыки морей Нептуна. Осторожно огляделся и по ступеням спустился в сумеречный подвал. За стойкой возвышался все тот же могучий, увальневатый, с похожими на две кувалды кулаками хозяин. Скользнув по Красильникову безразличным взглядом, он продолжал мыть кувшины и разливать в них вино.

После того как глаза привыкли к полумраку, Красильников увидел в дальнем углу Матвея Задачу. Он сидел на том же самом, что и в прошлую встречу, месте. Рядом с ним на столе стояла большая глиняная кружка и кувшин с вином. Как и было условлено, Матвей ждал Красильникова. Едва Красильников подсел к нему, он зашептал:

— Все, парень! Крышка! Считай, нету твоего дружка, — тихо сказал Матвей.

— Расстреляли?

— Почти что. В крепостном лазарете лежит. Тиф у него. Говорят, тяжелый очень, не сегодня-завтра преставится. Оно и лучше. Хоть смерть примет от Бога, не от людей.

— Кончай заупокойную! — озлился Красильников и после недолгой паузы спросил: — Лазарет, поди, послабее охраняется?

— Что ты! Что ты! — испуганно просипел Матвей. — Лазарет — внутри крепости. Своя охрана. К нам не касаемо. Туда, если не с лазарета кто, муха не пролетит. Теперь у нас особенно строго. Кто-то вроде письмо ему пронес…

Допив свое вино, в упор глядя на Красильникова тусклыми глазами, надзиратель сказал:

— Больше меня не ищи. Что смог — сделал.

Красильников ничего не ответил. Наконец надзиратель тяжело встал.

— Прощевай, человек хороший, — сказал он и, потоптавшись немного возле Красильникова, добавил: — Если примет Бог твоего кореша — сообщу.

Матвей ушел. А Красильников еще долго сидел в одиночестве за столом, думал свою нелегкую думу. «Что ж теперь еще можно сделать?» — спрашивал он сам себя. И не находил ответа.

Из бесконечного множества вариантов спасения Кольцова он все больше останавливался на одном, таком же бессильном, как и остальные. Надо было сквозь белые тылы проникнуть к Крымскому перешейку, затем через белогвардейские передовые позиции пробиться в Таврию, навстречу Красной армии. Найти Фролова или Лациса и с ними решать эту головоломку.

Вариант не хуже и не лучше остальных. Но в нем было единственное, что еще грело Красильникова: он не просчитывался весь сразу, от начала до конца. В нем еще таилась какая-то едва-едва теплящаяся надежда.

…Через четверо суток неподалеку от Джанкоя Красильников был арестован.

Часть II

Глава 18

Погода стояла хуже некуда: то секли ледяные дожди, то валил снег. Беспрестанно теснимая красными, армия была обескровлена. В ее тылах по-прежнему процветали грабежи, спекуляция и мародерство.

Это, впрочем, барон Врангель видел и сам. Повсюду шатались какие-то личности — только по шевронам на рукавах грязных шинелей, по замызганным погонам в них еще можно было признать офицеров. На тупиковых путях стояли брошенные на произвол судьбы санитарные эшелоны, рядом с ними валялись неубранные трупы. Раненые десятками и сотнями умирали от неухоженности, голода и сыпного тифа.

На въездных путях на станцию Попасная штабной состав оказался заперт более чем на сутки. Сдавленный с двух сторон товарными поездами, он мог бы простоять здесь и неделю, когда б не энергия полковника Синельникова, офицера для особых поручений. Сжимая в руках наган, не слушая беспомощного лепета начальника станции, Синельников метался по путям. Расстреляв за откровенный саботаж двух железнодорожников и тем самым преподав наглядный урок другим, полковник постепенно привел в движение парализованные станционные службы и совершил невозможное: протолкнул вперед поезд Врангеля.

Все происходящее вокруг так напоминало барону самые худшие, черные дни восемнадцатого года, когда едва возникшее белое движение было на грани полной катастрофы, что он скрипел от тоски зубами.

Проехали всего лишь несколько верст — и опять застряли. Подпоручик Уваров, с которым Врангель не расставался, сделав вылазку на вокзал, рассказывал о страшных бедствиях, претерпеваемых беженцами и ранеными. Беженцы, в основном семьи офицеров, мокли на перроне под холодным дождем без надежды дождаться вагонов или хотя бы тепла и хлеба. Дети погибали от простуды и холода. Матери сходили с ума.

— Меня один эпизод потряс, — не сразу признался подпоручик. — Частный, собственно говоря, случай, но… — Он извлек из кармана помятый листок. — Вот, Петр Николаевич…

— Что это?

— Предсмертная записка, — вздохнул Уваров. — Буквально на глазах у меня застрелился раненый поручик…

— Читайте!

Записка была длинная. Перед Врангелем предстал мужественный, но доведенный отчаянием до трагического финала человек. Первопроходчик-корниловец, он верой и правдой служил белому движению. А теперь, раненный в боях под Харьковом, оказался, подобно многим другим в его положении офицерам, никому не нужным. Сначала бросили в санитарной теплушке на съедение вшам, на пытку голодом и холодом, а потом и вовсе выбросили из теплушки в грязь казаки то ли Мамонтова, то ли Шкуро. Не видя спасения, поручик решил умереть, проклиная генералов Ковалевского, Шкуро, Мамонтова и иже с ними. Он взывал в предсмертной тоске к новому командующему Добровольческой армией генералу Врангелю, умоляя его положить конец безобразиям, спасти агонизирующую армию и саму идею белого движения.

— Я не понял: что значит — выбросили в грязь? — хмуро спросил Врангель. — Можете пояснить?

— Через станцию шел на Кубань поезд с имуществом генерала Шкуро. В одной из теплушек сгорели буксы. Свободных не было. Тогда казаки охраны, выбросив из санитарной теплушки раненых, перегрузили имущество из негодной.

Шкуро!.. Опять и опять — Шкуро! Он знал, как Шкуро оборонял Харьков: ни одного эскадрона, ни одной роты «пластунов» не оказалось в боевых порядках в решающий час — грабили город, отправляя состав за составом на Кубань, куда потом и сам генерал Шкуро со своим штабом убрался…

— А вы говорите — частный случай! — сказал сквозь зубы Врангель.

Он подумал: как далеко зашло все! Первопроходчики, краса и гордость армии, хранители самой белой идеи, они начинали «ледовый поход» сквозь толщу красных войск не ради чинов и карьеры. Поручики, капитаны, полковники становились, как простые солдаты, в строй и с винтовками наперевес, с верой в правоту своего дела шли на пулеметы. Командиры их, известные в русской армии генералы, тоже с винтовками в руках шагали впереди атакующих цепей. Так каково же было им, великим бессребреникам, видеть теперь, как вырождается движение, как бывшие их командиры погрязают в пьянстве, лихоимстве, междуусобицах!.. Устали, не веря, хотят ухватить последние крохи жизни. Пять лет войны! Если первопроходчики потеряют остатки веры, тогда — все, конец! Вдохновленные назначением генерала Врангеля на должность командующего Добрармией, они еще связывают с его именем последние надежды. И надо как-то поддержать в них зыбкие эти надежды, укрепить. К тем, кто еще остается, хочет быть сподвижником, надо обратиться с добрым и твердым словом, обещающим навести неукоснительный порядок в армии.

— Микки, пишите! — Стремительно расхаживая по салон-вагону, он стал диктовать: — «Славные воины Добровольческой армии! В этот грозный час я выполню свой долг перед Родиной… К творимому вами святому делу я не допущу грязных рук… Я сделаю все, чтобы облегчить ваш крестный путь — ваши нужды будут моими… Я требую исполнения каждым долга перед грозной действительностью. Личная жизнь должна уступить место благу России. С нами тот, кто сердцем русский, и с нами будет победа!..»

Он волновался. Пока это всего лишь слова, но он подкрепит их делами! Начатое в армии обновление будет продолжено, завершено, и никому впредь неповадно будет разлагать ее!

— Прикажете направить приказ в войска? — спросил Уваров. От восторга он, кажется, готов был заплакать.

«Какая чуткая, восприимчивая душа! — подумал Врангель. — Но слова, значит, найдены правильные — они непременно всколыхнут, мобилизуют боевое офицерство!»

— Запишите еще срочную телеграмму главнокомандующему, — распорядился Врангель. — Готовы? Тогда пишите. «Армия разваливается от пьянства и кутежей. Взыскивать с младших не могу, когда старшие начальники подают пример, оставаясь безнаказанными. Прошу отстранения от командования корпусом генерала Шкуро, вконец развратившего свои войска…» Подпись.

Телеграмма Деникину тоном своим напоминала приказ. И пусть! Пусть «пресимпатичный носорог» почувствует наконец твердую руку и бескомпромиссность командующего Добрармией. Пусть покрутится на горячей сковородке: в телеграмме-то все до последней запятой — горькая истина! Легче и проще будет строить с ним дальнейшие отношения.

Единственным утешением во все эти грозные дни для Врангеля был подпоручик Уваров. Барон видел, как тянется к нему Микки, и сам всем сердцем был расположен к Уварову. Вечерами подолгу беседуя с ним, командующий словно одаривал себя этим непритязательным общением за все годы войны. Микки явился для него как бы посланцем из той далекой, мирной и беззаботной жизни, в которой было много солнца, улыбок, безмятежности, невинных забав, милых глупостей и материнской любви…

Впрочем, времени на это общение оставалось с каждым новым днем все меньше: Добровольческая армия по-прежнему отступала. Если бы он ее остановил, обнажились бы фланги и армия была бы уничтожена.

Со станции Попасная штаб перебазировался сперва в Горловку, затем в Юзовку… Деникин по нескольку раз на день вызывал барона Врангеля к телеграфу. Когда Добровольческая армия отошла на линию Горловка — Дебальцево — Картушино и красные начали, словно прессом, выжимать ее оттуда, нервы Деникина сдали, тон его телеграфных переговоров стал истеричным, сорвался на крик.

Вот и теперь Врангель стоял в купе-аппаратной и безучастно смотрел на ползущую телеграфную ленту, в которой были слова брани и упреков. Пожилой телеграфист отводил глаза в сторону, всем своим видом показывая, что он тут ни при чем, что он даже не понимает происходящего. Врангель вчитывался в несправедливо-оскорбительный текст телеграммы, бледнел. Дождавшись, когда смолк аппарат, приказал телеграфисту:

— Передайте главкому… «В подобном тоне разговаривать с собой никому и никогда не позволю. Точка. Ответа не жду. Точка. Связь прекращаю. Точка». Подпись.

Выйдя из вагона, где размещалась армейская связь, барон глубоко вдохнул морозного воздуха и впервые за много дней неторопливым, прогулочным шагом пошел вдоль штабного поезда.

Пожилой усатый телеграфист вскоре догнал его, испуганно; взял под козырек:

— Ваше превосходительство! Их высокопревосходительство главнокомандующий передали… — И протянул Врангелю дрожащей рукой несколько колец телеграфной ленты.

— Что там?

Телеграфист не ответил. Он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», и молча протягивал ленту. Врангель пропустил ее между пальцев: «Генералу Врангелю. От командования Добрармией отстраняетесь. Прошу передать армию генералу Кутепову…»

Лента растянулась на несколько метров и трепыхалась на ветру. Прочитав ее, барон несколько мгновений держал ленту за самый кончик, словно хотел отпустить. Но потом скомкал ее, положил в карман.

Посмотрел на телеграфиста, усмехнулся:

— Спасибо, голубчик, за добрую весть.

— Рад стараться, ваше превосходительство! — бойко и явно ничего не понимая, ответил телеграфист. — Да только, виноват, не добрая она…

— Каждый по-своему понимает добро, — задумчиво сказал Врангель. — А закурить у тебя не найдется?

— Папирос нету… — замялся телеграфист, — есть наше солдатское зелье — змеиной лютости!

— Самопал?

— Он.

— Давай!

Они скрутили по «козьей ножке». Телеграфист выкресал огонь. Прикурив, Врангель продолжил свой путь вдоль состава той же неторопливой, прогулочной походкой.

…Покидая Добрармию, из прежней свиты он взял с собой лишь несколько человек, среди которых был и подпоручик Уваров, Микки.

Начался период скитаний барона Врангеля. Какое-то время он находился в Новороссийске. Не в силах выносить безделье, стал добиваться назначения командующим Кубанской армией. Но Деникин, словно в отместку, отдал эту должность генералу Шкуро.

Раздосадованный Врангель отбыл на пароходе «Александр Михайлович» в Крым. Пароход барон присвоил и, пришвартовав его в Феодосийском порту, сделал своей резиденцией. В Крыму барон Врангель развил бурную деятельность, пытаясь отобрать должность главноначальствующего Малороссии и Крыма у мягкого и бесхарактерного генерала Шиллинга. Все опасались, что генерал сдаст Крым красным.

В начале февраля 1920 года Красная армия заняла Одессу. Выброшенный из нее вместе с остатками войск, Шиллинг в панике бежал в Крым. Покидая Одессу, он бросил на произвол судьбы армейское имущество, однако бережно сохранил и вывез всю свою личную собственность, чем заслужил в Крыму всеобщую ненависть. Однако он и здесь, оставшись практически без войск, по-прежнему числился главноначальствующим.

Врангель потребовал призвать Шиллинга к публичному ответу за гибельную эвакуацию вверенных ему войск из Одессы. И наконец решился арестовать его и судить офицерским судом чести.

Но между ними встал Деникин, понимая, что Врангель, направляя стрелы в Шиллинга, метит в него.

Разгневанный Врангель написал главкому резкое, ядовитое письмо. Он упрекал Деникина в ничем не объяснимых, непростительных ошибках, в личном честолюбии и самомнении, принесших непоправимый вред общему делу. Обвинял в несправедливом к нему отношении. Это письмо пошло гулять по армии.

Чаша терпения Деникина переполнилась. Он прислал в Феодосию короткое, исполненное холодной вежливости письмо, в котором извещал барона, что ему предписывается немедленно покинуть пределы дислокации вооруженных сил Юга России…

Исполнить приказ Врангель не торопился. Жил почти безвыходно на «Александре Михайловиче» в так называемой «адмиральской» каюте и все ждал чего-то.

Вокруг было много темно-вишневого печального бархата и надраенной до нестерпимого блеска надменной латуни, отчего каюта несколько напоминала богатую погребальную контору.

Втайне, видимо, он надеялся, что сердце Деникина, как это уже не раз бывало, оттает, главком поймет, что погорячился, и пришлет к нему кого-то из своих приближенных для объяснений.

Но время шло. Никто и ни с какими предложениями к Врангелю не являлся. О нем забыли. И оправдывать свое дальнейшее пребывание здесь, в Феодосии, было нечем. Оно становилось двусмысленным, словно бы барон сам искал удобного случая для примирения с Деникиным.

Он отбыл на «Александре Михайловиче» в Севастополь. Пароход бросил якорь недалеко от Графской пристани и вызывающе стоял там, на виду у всего города, пока барон Врангель сам для себя пытался решить задачу со многими неизвестными. Покидать Россию он не хотел. Но и оставаться ему уже было невозможно.

Однажды барона посетил английский адмирал Сеймур, только что прибывший из ставки, находящейся в Екатеринодаре. Он передал, что Деникин просит не медлить с исполнением его приказа.

Врангель окончательно понял, что примирение невозможно, что Деникин просто боится его. Особенно сейчас, в дни беспорядочного отступления, когда недовольство в армейских командных верхах уже достигло критической точки и в среде офицеров все чаще стали поговаривать об отставке Деникина.

А к Крыму уже подступала весна. По ночам над Севастополем еще держался морозец, но едва всходило солнце, он заползал подальше, в глубокую тень и темень, и отсиживался там до сумерек. На перешейке генерал Слащов с небольшими силами вел тяжелые бои, отстаивая Крым. Пока ему удавались самые рискованные операции. Он проявлял себя как крупный военный талант, и Врангелю тяжело было осознавать это. Он-то сам оставался в бездействии.

Возле стекла иллюминатора, от которого веяло прохладой, хорошо думалось. Как жить дальше? И все определеннее, четче проступало решение поселиться где-нибудь в тихом пригороде Лондона и там в несуетной обстановке провести остаток отпущенных ему дней. А Россия?.. Что ж, если она может обойтись без него, то и он ответит ей тем же.

Невеселые размышления. И не очень своевременные для человека, которому едва перевалило за сорок. Впрочем, как смотреть. В свои годы Врангель уже со всей щедростью получил от судьбы и горького, и соленого.

Из всех безрадостных и беспокойных мыслей, которые посещали его в эти дни, одна особо удручала Врангеля. Мысль о судьбе матери. Ротмистр Савин до сих пор так и не дал о себе знать. Врангель понимал, что это значит: ротмистр, оказавшись в страшной круговерти кровавых боев под Петроградом, где-то там бесславно или со славою сложил свою голову.

Прежде чем навсегда покинуть Россию, надо было бы еще раз повторить все сначала. По крайней мере договориться с контрразведчиками: чтобы они по своим каналам помогли переправить в Петроград верного ему человека. Что этим человеком будет подпоручик Микки Уваров, барон решил давно: молод, умен, вынослив, предан. Эти качества обещали способствовать успеху дела. Барон несколько раз заговаривал с Уваровым о возможной «командировке» в Петроград, не только не скрывая опасностей, но даже подчеркивая их, ссылаясь на печальную участь ротмистра Савина. И Микки откликался с решительной готовностью.

Но Врангель опасался, что контрразведчики, если обратиться к ним с просьбой о помощи, или проигнорируют ее, или отнесутся к ней формально — что им опальный генерал! А повторная попытка вызволить мать из большевистской неволи требовала надежных гарантий.

Раздумья барона прервал стук пришвартовавшейся к пароходу шлюпки. По палубе гулко и дробно застучали каблуки солдатских сапог. И почти сразу прямо над приоткрытым иллюминатором зазвучали два голоса. Один, робкий и просящий, принадлежал капитану, другой, густой и уверенный, — начальнику объединенной морской и сухопутной контрразведки полковнику Татищеву.

— Да, но у меня угля не хватит, господин полковник!

— Поч-чему?

— Не бункеровались. На складах угля нету.

— Нич-чего. Не хватит, попросите взаймы!

— Где? В море?

— Именно! — И, прекращая дискуссию, полковник приказал: — Поднимайте пары… Через час вы должны сняться с якоря. Иначе пароход поведет в море другой капитан.

— У меня часть команды на берегу! — взмолился капитан. — Без матросов еще куда ни шло, но без кочегаров…

— Разве я непонятно объяснил? Понадобится, сами станете к топке!.. Но чтоб мне через час сняться с якоря! Ясно?

— Да, господин полковник.

Потом Врангель услышал голос Татищева уже в коридоре: с непривычки ударившись обо что-то и матерно ругаясь, полковник добрался до его каюты, постучал в дверь и, не ожидая позволения, резко распахнул ее:

— Разрешите, ваше превосходительство?

— Входите, — отозвался от иллюминатора Врангель.

Татищев вошел и некоторое время топтался посреди каюты, шумно при этом вздыхая. Он был похож сейчас на бульдога, который долго гонялся за кошкой и упустил ее; вид у него был одновременно воинственный и сконфуженный.

— Вынужден принести свои извинения, ваше превосходительство, — наконец заговорил он. — Видит бог, выполняю чужую волю… Хотя и против совести, желания, чести.

— Не тратьте слов, полковник! Все знаю, — оборвал извинения Татищева Врангель. — У меня ведь тоже есть своя разведка. Я вас ждал.

— Гора с плеч, барон! — Татищев вытер большим фуляровым платком лицо и шею. — Приказ получил еще вчера, да все… Поверите ли, не мог! А нынче срочная депеша: подтвердите исполнение. Так что не держите зла, барон.

— Полноте. Деликатность вашу ценю, а потому, закончив этот унылый разговор, простимся по-товарищески… — Врангель подошел к буфету, открыл его, извлек высокую витую бутылку, поставил на стол. — Надеюсь, не откажете: посошок, как говорится. На дорожку. Не нами заведено, не нам и отменять.

— Благодарю!

— Не думал, что придется так спешно покидать Россию, — разливая коньяк, сказал барон. — Намеревался встретиться с вами, полковник… Ваше здоровье!

Они выпили. Руки Татищева, на вид грубые и неловкие, легко запорхали над столом, выхватили из блюдечка посыпанную сахарной пудрой дольку лимона. Положив ее на язык, полковник блаженно скривился, при этом так прищелкнул пальцами, что получился почти кастаньетный звук.

— Го-осподи, да за что ж так хорошо! — воскликнул он и лишь после этого спросил: — По делу?

— Весьма и весьма важному. — Барон скорбно склонил голову и выдержал приличествующую паузу. — Видите ли, в Совдепии у меня осталась мать.

— Что вы говорите! — сочувственно сказал Татищев.

— В Петрограде.

И Врангель рассказал начальнику контрразведки о ротмистре Савине, о тревоге за мать, о том, что хотел бы еще раз попытаться вызволить ее из красного плена. Рассказал о подпоручике Михаиле Уварове, крестнике баронессы, которому безмерно доверяет и хотел бы с помощью контрразведки перебросить его на ту сторону.

Когда уже наполовину была опорожнена бутылка, Татищев клятвенно заверил барона, что в самое же ближайшее время исполнит его просьбу и с лучшими, подлинными документами переправит его доверенного в Совдепию, в Петроград. Похоже, смышленый контрразведчик верил в то, что карьера Врангеля вовсе не закончена.

Врангель несколько раз дернул за шнурок, вызывая капитанского вестового, исполняющего на пароходе и его небольшие поручения.

— Подпоручик Уваров у себя?

— Так точ, вашство, — рявкнул вестовой.

— Позовите!

Явился Микки. Барон представил его контрразведчику.

…Едва шлюпка отошла от парохода, как энергичнее, торопливее заработали его двигатели. За кормою забурлила вода.

Матросы дружно налегали на весла. Татищев сидел на корме прыгающей по волнам шлюпки и смотрел немигающим взглядом на пароход.

Когда шлюпка пристала к причалу Графской пристани, на море уже легли ранние сумерки и пароход едва угадывался в них.

Микки долго стоял на причале. Он дождался возвращения шлюпки к пароходу, видел, как ее с помощью талей подняли на борт.

Пароход тронулся, и его постепенно стала растушевывать синева.

Глава 19

Миновав внутреннюю охрану, прочувствовав мрачноватую таинственность коридоров и быстрые, ощупывающие взгляды офицеров, Микки попал в большую и нарядную комнату, столь необычную для этого строгого учреждения.

Тянулись вверх и скрывались в сумеречной выси узкие венецианские окна, блестела хрусталем огромная, многоярусная люстра, украшали стены полотна знаменитых живописцев, подчеркивала уют кабинета изящная резная мебель.

Хозяин этого кабинета полковник Татищев, не понравившийся Микки там, на корабле, и позже, в пути сюда, своей какой-то расплывчатостью и бесформенностью, здесь, в кабинете, словно бы стряхнул с себя сонную одурь, глаза приобрели твердость. Сам стал как бы выше и энергичнее.

— Садитесь! — Татищев указал не на стул возле стола, а на длинный мягкий диван у стены. Подождал, когда усядется Микки, и лишь затем присел сам. — Прошу без церемоний!

Коротко и благодарно взглянув на начальника контрразведки, Микки, возражая самому себе, подумал: «Нет, все же полковник относится к той категории людей, которые наделены счастливой способностью располагать к себе людей». Татищев заговорил сразу о главном:

— Его превосходительство барон Врангель избрал вас для выполнения очень ответственной миссии. Я пообещал барону помочь вам, и таким образом эта миссия становится делом не только вашей, но и моей чести.

— Благодарю, господин полковник.

— Меня зовут Александр Августович, — мягко сказал Татищев, Микки с признательностью склонил голову.

Татищев доверительным тоном продолжал:

— Добраться до Петрограда мы вам, разумеется, поможем. Но этого мало. Там, в Петрограде, — враг. Для того чтобы жить среди врагов и выполнить столь важную миссию, нужны кое-какие навыки. Мои люди помогут вам и в этом. — Щуря зеленоватые глаза, полковник внимательно посмотрел на Микки. — Вы получите нужные адреса, вживетесь в разработанную для вас легенду…

— Легенду?!

— Ах, да! — Татищев дотронулся до высокого чистого лба, раскатисто засмеялся. — Вы ведь не знаете, что это такое…

Нерешительно, словно оправдываясь, Микки сказал:

— До недавнего времени я служил при генерале Ковалевском… — И замолчал, понимая, как глупо объяснять начальнику контрразведки то, что он прекрасно знает.

— Легенда в данном случае — ваша новая биография, — пояснил Татищев. — Петроград, я полагаю, вы знаете хорошо?

— Да, конечно. В Петрограде я с тех пор, как меня отдали в кадетский корпус. Потом военное училище… — Микки улыбнулся своим воспоминаниям.

— Вот это, пожалуй, придется вычеркнуть, — задумчиво сказал Татищев. — Лучше гимназия… какая-нибудь коммерческая школа… или уж университет… вечный студент. Да и происхождение ваше опустим до… ну, до пролетарского вряд ли получится, а вот до чиновничьего или там купеческого… Им это больше импонирует.

— Да-да, понимаю.

— Но это все с завтрашнего дня, — твердо сказал Татищев и решительно встал. — Мой адъютант передаст вас в надежные руки. Отдыхайте. С завтрашнего дня вы пройдете короткий курс той науки, которая сможет вам пригодиться. Тем временем подготовят документы. Надежные документы — три четверти успеха.

Микки ушел, покоренный учтивостью и дотошной предусмотрительностью полковника.

…Капитан Селезнев, к которому адъютант препроводил Микки Уварова, тут же отвел его в служебную гостиницу. Она находилась во флигеле, примыкавшем к зданию контрразведки, и состояла из одной-единственной комнаты.

Уже подводя гостя к двери флигеля, капитан Селезнев сказал:

— Извините, подпоручик, одиночества я вам обеспечить не могу. Здесь уже живет один человек.

— Ну что вы, право… — смущенно замахал рукой Микки.

— Гарантирую лишь, что это интересный собеседник, — пообещал капитан и, ступив на крыльцо, полушепотом добавил: — Если, конечно, сумеете его разговорить.

Представив Микки штабс-капитану Гордееву и условившись о завтрашней встрече, Селезнев удалился.

Штабс-капитан уже готовился ко сну. Лишь Микки, возбужденному недавним разговором с князем Татищевым о Петрограде, легенде, фальшивых документах — словом, обо всем, что больше напоминало начало какого-то таинственно-романтического, в духе Ника Картера или Ната Пинкертона, приключения, спать совсем не хотелось. Думая о своем, он рассеянно поглядывал на мелькавшего перед ним штабс-капитана, и ему показалось, что он уже где-то видел эти большие оттопыренные уши, холодный взгляд время от времени останавливающихся на нем серых глаз. Определенно, видел. Но где, когда? Гордеев сразу же узнал Микки и понял, что, тот мучительно пытается вспомнить его.

— Не ломайте голову, подпоручик, — сказал штабс-капитан. — Мы действительно знакомы. Точнее, мы встречались. Хотя нас никогда прежде не представляли друг другу.

— Вот и я подумал… — Микки даже посветлел от подсказки Гордеева. — Очень знакомое лицо. Но, право, не припомню…

— Толкались в одних коридорах, — ухмыльнулся Гордеев. — Вы ведь в приемной у Ковалевского находились? А я — этажом ниже.

— У Николая Григорьевича? Простите, у полковника Щукина?

— У него.

— Значит, мы сослуживцы! — совсем обрадовался Микки. — Или… как это… однополчане?

— Что-то вроде этого… — Гордеев лег в постель, закутался в одеяло.

— А я ведь покинул Владимира Зеноновича, — с легкой печалью в голосе сказал Микки. — Вернее, когда Владимир Зенонович оставлял армию, он предложил мне сопровождать его. Быть может, я так бы и поступил. Даже наверняка: я его очень уважал. Но накануне я узнал, что армию примет Петр Николаевич Врангель. А Петр Николаевич — это моя особая любовь… — вдохновенно рассказывал Микки. — Вы меня слушаете?

Гордеев шевельнулся. Однако глаз не открыл.

— То есть даже не Петр Николаевич, хотя… знаете, до начала смуты, нет, еще даже до начала войны я часто бывал в доме у Петра Николаевича. Его матушка баронесса Марья Дмитриевна всегда была так добра ко мне. Она ведь и крестила меня. Да-да, штабс-капитан!.. Она — моя крестная! Кто бы мог подумать тогда, что ей уготована такая участь!

Штабс-капитан открыл глаза, повел ими по потолку, стене и уставился на Микки. Подпоручик пояснил:

— Разве вы не знаете? Она не успела покинуть Петроград и до сего дня находится у большевиков.

— Пол-России находится у большевиков.

— Но баронесса! — возразил Микки. — Представляете, если бы они узнали об этом?

— И что было бы? — бесстрастным голосом спросил Гордеев.

— Господи-и!.. Да казнили бы! — удивляясь непонятливости штабс-капитана, взволнованно выпалил Микки. — Мать командующего Кавказской, а затем Добровольческой армией, одного из столпов белого движения! Непременно казнили бы. И не просто, а как-нибудь жестоко.

— Ей уж, поди, лет за семьдесят? — спросил штабс-капитан.

— Шестьдесят четыре… Нет, шестьдесят пять.

— Все равно. Старуха.

— Вы хотите сказать: они ее не тронут? — спросил Микки, но штабс-капитан не ответил; он продолжал молча глядеть перед собой. — Нет-нет! На это не следует рассчитывать. А я так многим ей обязан… и Петру Николаевичу… быть может, поэтому он и остановил свой выбор на мне…

Разговаривая, Микки тоже лег в постель, укутался в одеяло. Согревался. К нему неслышно подступал сон.

— О каком выборе вы говорите? — спросил Гордеев.

— Может, этого и не следовало бы никому говорить? Но ведь вы — из контрразведки? Вам, наверное, можно?

— Да-да! Мне — можно, — успокоил подпоручика Гордеев.

Микки приподнялся на локте, значительно поглядел на штабс-капитана:

— Мне поручено ее спасти… — Он подумал немного и поправился: — Нет, мне оказана высочайшая честь спасти Марью Дмитриевну… Петром Николаевичем оказана… Я вырву ее из лап большевиков и переправлю в Гельсингфорс…

— Для этого как минимум надо оказаться в Петрограде.

— В Петроград меня любезно согласился переправить князь Татищев. Через Финляндию.

И Микки рассказал штабс-капитану о легенде, фальшивых документах… Говорил долго, путано и сбивчиво. Пока наконец не заснул.

Штабс-капитана, напротив, покинул сон. Вперив глаза в потолок, он напряженно думал о том, что это, пожалуй, и есть тот самый шанс, которого ждет полковник Сычев. Баронесса, конечно, не принадлежит к императорской фамилии. К сожалению. И все же… Барон Врангель чрезвычайно популярен в Европе. О нем много пишут в газетах. О его честности, военном таланте.

«Баронесса Врангель жестоко убита петроградскими чекистами!» Магомет бек Хаджет Лаше, когда напутствовал перед дорогой в Россию полковника Сычева, сказал ему, что мир должен содрогнуться от злодеяний Совдепии! И вот: «Красные воюют со старухами!»

Что скажете, господин Ллойд Джордж? Вы все еще настаиваете на замирении с большевиками? Такое сообщение чего-то да стоит! Полковник Сычев, несомненно, оценит его. И быть может, весьма дорого!

Глава 20

Несмотря на раннее утро, едва ли не все пассажиры океанского лайнера, прибывающего из Франции в Константинополь, собрались на его многочисленных палубах. Да и можно ли было пропустить тот волшебный миг, когда лайнер входил в Босфор, как будто в ожившую сказку из «Тысячи и одной ночи»!

Восторгу пассажиров не было предела. На рейде корабли и пароходы едва ли не всех великих морских держав сверкали в лучах восходящего солнца ярко надраенной медью. Повсюду сновали канки — маленькие лодочки, ведомые усатыми турками в красных фесках. А впереди открывалась величественная панорама Золотого Рога с его белоснежными иглами минаретов, с мраморными дворцами султанов, ступеньки которых плавно ниспадали прямо в морскую жемчужную воду. Кто-то из пассажиров узнавал знаменитые храмы, кто-то — не менее знаменитую башню, с которой сбрасывали в Босфор неверных мусульманских жен. На улицах Константинополя, доверчиво открытых жадным взглядам, сновали люди, переливались на мягком ветру всеми цветами флаги — их было так много, они были такими разными, что чудилось, будто в Константинополе проходит нескончаемый праздник. Праздник сегодня и всегда, праздник довольства и радости, непременным участником которого станет всяк, кто ступит на этот берег. И трудно, невозможно было представить, глядя на него, играющий всеми цветами радуги, искрящийся под солнцем, что где-то сейчас идет война, и гремят залпы, и льется кровь, и горят города, и голод иссушает лица детей…

Петр Тимофеевич Фролов не забывал об этом. Ни теперь, в виду блистательного Золотого Рога, ни в любой из дней, проведенных им вне родины. Эта горькая память была с ним в ликующем, вкушающем победные плоды Париже, где он встретился с Борисом Ивановичем Ждановым, эта память оставалась с ним в чопорном и тоже победном Лондоне, где он провел две недели, эта память заставляла его сейчас невольно сравнивать повсюду пестрящие красные фески с брызгами крови.

Пока пароход — такой изящный, стремительный в открытом море и такой слонообразный, неповоротливый в узкой бухте — швартовался, Петр Тимофеевич, будто подводя итоги перед новым, во многом труднопредсказуемым этапом жизни, возвращался мыслями в недавно покинутый Париж…

Первая встреча с Борисом Ивановичем Ждановым — возобновление знакомства после многих лет разлуки — произвела на него двойственное впечатление. Он помнил Жданова немолодым, но энергичным и подтянутым человеком, а теперь перед ним был расплывшийся старик с угасающим взглядом серых выцветших глаз и равнодушным, хотя и не лишенным менторских ноток голосом. С одной стороны, видеть Бориса Ивановича даже таким, изменившимся, было приятно, с другой…

Почему-то первую встречу Жданов назначил не в банкирском доме, а в тихом фешенебельном ресторане на Елисейских полях, где Фролов, давно отвыкший от роскоши, чувствовал себя скованно, как бедный родственник, пришедший к богатому с просьбой принять участие в его судьбе.

Борис Иванович предложил ему заказать обед и, выслушав более чем скромные пожелания, лишь покачал головой: и это выходец из семьи ювелиров-миллионеров, совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К0»?! Он и потом еще долго, въедливо присматривался к Фролову, учиняя ему на каждом шагу мелочный экзамен, чтобы в конце концов вынести свой приговор:

— От вас, батенька, за версту сиротскими привычками «военного коммунизма» разит! В России это, быть может, модно, а в Европе, извините, по меньшей мере подозрительно. Потому, не обессудьте, вынужден ваши привычки ломать и вообще, прежде чем перейти к деловым вопросам, заняться вашим воспитанием…

Дико было слушать подобное человеку не первой молодости, старому большевику и чекисту, вырванному судьбой из Гражданской войны и заброшенному в праздный, погрязший в обжорстве и разврате Париж. Наверное, он сто раз взбунтовался бы, когда б не помнил слов Дзержинского о том, что разведчик не должен выпадать из окружающей, пусть трижды ему чуждой, жизни. Назвался груздем — полезай в кузов.

Несколько лучше начали складываться отношения с Борисом Ивановичем, когда они занялись наконец непосредственно делами: Фролову помогли образование и тщательная подготовка к роли «совладельца банкирского дома». Впрочем, Жданов, и теперь продолжая нескончаемый экзамен, был придирчив в мелочах и постоянно чем-то недоволен. Когда же Фролов готов был поверить, что достаточно вошел в курс дела и может отправиться в Константинополь на смену Сергееву (а мысли о товарище не давали ему покоя), Борис Иванович, задумчиво пожевав губами, сказал:

— А поезжайте-ка вы, батенька, в Лондон: там у нас накопилось изрядное количество дел, требующих разрешения на месте. — Он говорил спокойно, едва ли не равнодушно, но, по существу, это был приказ, которому оставалось только подчиниться.

И все-таки Петр Тимофеевич, не сдержавшись, спросил:

— А как же Сергеев?

— А что — Сергеев? — спросил в свою очередь Жданов.

— Пока я буду заниматься в Лондоне финансовыми операциями, с которыми мог бы справиться и кто-то из сотрудников, в Константинополе может произойти трагедия!

— Сергеев не мальчик. Ждал смены дольше, подождет еще!

И не понять было, чего в этих словах больше: черствости или упрямства? И что заставляет так неузнаваемо меняться людей: Фролову в тот момент казалось, что того добрейшего, деликатнейшего Бориса Ивановича, которого он знал когда-то раньше, на свете больше не существует…

В Лондоне дел и впрямь накопилось много. Разрешение их потребовало от Петра Тимофеевича всех тех качеств, без которых немыслим коммерсант и финансист. А поскольку опыта было все-таки маловато, компенсировать его приходилось усердием, работой по двадцать часов в сутки. Да и странным было бы любое другое отношение к делу для большевика, знающего, что даже самый малый убыток, причиненный банкирскому дому «Борис Жданов и К0», — это деньги, похищенные у народа.

Выслушав по возвращении Фролова отчет о работе, принесшей, кстати, солидную прибыль банкирскому дому, старый финансист удовлетворенно резюмировал: «Что ж, слава богу, не обманулся в вас — умеете!» И глаза его потеплели, зажглись добрым, знакомым по прежним временам светом. В одно мгновение Борис Иванович стал самим собой, прежним. Он, увы, не помолодел, наоборот, показался Фролову совсем старым, по-своему беззащитным человеком. Он больше не скрывал своей слабости. И Петр Тимофеевич понял, что все это время Жданов не просто проверял его деловые и человеческие качества, но еще и готовил к самостоятельной работе и что поездка в Лондон была для него последним, успешно сданным экзаменом.

Борис Иванович, точно подтверждая его мысли, еще сказал:

— Теперь я отпущу вас в Константинополь с чистой совестью, зная, что там, а потом и в Крыму вы не наломаете дров. Вы — финансист, и этим все сказано! Поезжайте… Засим мой вам последний вместо напутствия совет. Вам теперь долго, неизвестно до какого срока, предстоит быть не Фроловым, а Федотовым. Врастайте в этот образ поглубже, даже в мыслях будьте Федотовым.

Совет на первый взгляд из разряда не самых значительных. А если разобраться — мудрый. Ибо все, что оставалось теперь за спиной, принадлежало Фролову, а у Федотова, который готовился сейчас сойти с борта океанского лайнера на праздный и шумный константинопольский берег, отныне начиналась новая жизнь.

Что ж, по трапу пришвартованного к пирсу парохода спускался Федотов, совладелец банкирского дома, уверенный, знающий себе цену человек, отныне не только вслух, но и мысленно называющий себя чужим именем.

На пирсе его окружила шумная толпа турок: одни предлагали эфенди (то есть господину) услуги носильщиков, другие представляли лучшие отели Константинополя, третьи уговаривали воспользоваться фаэтоном, каретой или автомобилем… Небольшой, состоящий из двух чемоданов багаж «эфенди» разрешил поднести к поблескивающему лаком автомобилю.

— Гранд «Рю-де-Пера», — коротко сказал он шоферу, — отель «Пера Палас».

Услышав это, неотстающая, назойливая толпа, почтительно отступив от автомобиля, притихла: господин, пожелавший остановиться в самом фешенебельном отеле города, уже одним этим вызывал к себе уважение.

Часа через два в номер к приезжему постучали. Это был Сергеев. Они молча крепко обнялись и некоторое время стояли так. Потом, держась за руки и тоже молча, внимательно посмотрели друг другу в глаза:

— Когда я узнал о том, что произошло с твоей семьей…

— Не надо, — мягко остановил Фролова Сергеев. — Извини, но любое упоминание об этом болезненно. Мне почему-то все время кажется, что пока я не побываю в Питере и не увижу их могилы… — Он задохнулся, обреченно махнул рукой. — Ну что, останемся верны нашей привычке и сразу перейдем к делам?

— Это разговор долгий: слишком много мы должны поведать друг другу. Скажи пока одно, главное: как ты?

— Как рыба на берегу, — грустно усмехнулся Сергеев. — Задыхаюсь и не чаю вернуться домой, в родную стихию. Ждал вот тебя…

— Я чувствовал это. Но раньше никак не получалось.

— Да, я знаю. Кроме того, мне передали личное письмо Феликса Эдмундовича. Он просил не раскисать, собраться. А ведь было дело, пошел вразнос. Стыдно.

— Все, с кем мне доводилось говорить о тебе, понимают это, — сказал Фролов. — Дома ты быстро, прочно станешь на ноги.

— Вот то-то и стыдно! Вынудил товарищей нянчиться с собой, как с маленьким. — Он помолчал и нерешительно предложил: — Если не очень устал с дороги, может, пройдемся? Город тебе покажу…

— Сам хотел попросить тебя об этом, — улыбнулся Фролов.

Константинополь оглушил его. Во время утренней поездки на автомобиле уличный шум был не так заметен. Теперь же казалось, будто город только тем и занят, что воспроизводит шум. Под звуки оркестров маршировали, громко топая, солдаты стран-победительниц, оккупировавших Турцию, — англичане, французы, американцы… Покрикивали на зазевавшихся прохожих, громко щелкали бичами арбааджи — константинопольские извозчики, на них в свою очередь кричали полицейские… Взвывали на все голоса клаксоны автомобилей. Что-то пели, кружась в священном танце, дервиши. Бодро покрикивали, расхваливая свой товар, уличные продавцы каштанов. От них не отставали кафеджи — продавцы кофе. Из распахнутых дверей кафе, где подавали крохотные шашлыки и плов из барашка, доносился лязгающий рев престарелых механических органов и оркестрионов… Бродячие музыканты выводили на флейтах тягучие восточные мелодии, им вторили заунывным пением продавцы птиц и сластей… Все это сливалось в один общий невообразимый гул.

— Да нет ли здесь уголка потише и для российского глаза привычнее? — взмолился наконец Фролов.

— Есть. И называется, представь, «Уголок», — ответил Сергеев. — Его русские держат. И в основном — для русских. Тем более зайдем, что и пообедать пора, там борщ подают отменный, уверен, что ты такого давно не едал!

«Уголком» оказался ресторан, чем-то напоминающий первоклассные московские рестораны прежних лет, только в миниатюре. Среди посетителей у Сергеева оказалось много знакомых. Пока чопорный, затянутый в черный фрак метрдотель провожал их к свободному столику, Сергеев то и дело с кем-то здоровался, кому-то издали кланялся, кому-то дружески помахивал рукой. Нельзя сказать, чтобы это понравилось Фролову. Он уже корил себя, что согласился зайти сюда, и, когда они присели за отдаленный стол в углу, прямо сказал Сергееву:

— Жаль, что ты не предупредил меня раньше о своей популярности: нам бы не следовало появляться здесь вместе.

— Я бывал здесь с десятками своих клиентов и просто знакомых, — успокоил его Сергеев. — Для делового разговора места лучше, чем ресторан, не найти.

Подавали в «Уголке» не мужчины-официанты, а женщины — молодые, красивые и нарядные.

— Из эмигрантских, прочно осевших в Константинополе семей, — пояснил Сергеев. — Все с одной целью: привлечь любым путем посетителей — такого больше нигде нет.

— И все-таки там, где тебя знают, вместе нам появляться не следует, — сказал Фролов.

— Почему? У двух русских людей на чужбине отношения могут быть многогранными — от деловых до приятельских!

— Вот-вот, не хватало еще мне, чтоб нас за приятелей считали, — сказал Фролов, скрывая за шутливостью тона тревогу. — Когда объясню, по какой легенде тебя решено вывести из игры, сам все поймешь.

Им принесли закуски и вина. Сергеев, осушив первую рюмку и обнаружив, что Фролов свою лишь пригубил, смутился:

— Экий ты человек не компанейский! — Торопливо выставляя перед собой руку и словно защищаясь, добавил: — Поведи я вдруг себя закоренелым трезвенником, тогда уж точно на нас с тобой внимание обратят…

Фролов промолчал. Он не хотел давать волю жалости и сочувствию.

— Так что — легенда? — спросил Сергеев, окончательно смущенный его молчанием. — Я ведь как-никак золотопромышленник, миллионер и прочее. Мне за здорово живешь сгинуть с привычных горизонтов нельзя: возникнет паника, начнут подноготную копать, глядишь, и до ненужного докопаются.

— Сгинуть, как ты говоришь, все равно придется. И версия не такая уж и редкая для наших времен.

— Разорился? — высказал догадку Сергеев.

— Проще, — покачал головой Фролов. — По-настоящему состоятельный и предприимчивый человек, которым ты себя здесь зарекомендовал, так быстро не разорится. Да и потом… Те, с кем ты был связан деловыми отношениями, желая отомстить, будут искать тебя. Другое дело, если миллионы твои — блеф, а сам ты — элементарный авантюрист. Такие в один миг сгорают и вынуждены потом и от друзей, и от врагов прятаться. Эту версию все за чистую монету примут.

— Бедный золотопромышленник!.. — вздохнул Сергеев. — Какой конец блистательно начатой карьеры ждет! Даже обидно…

— Зато скоро домой вернешься, — усмехнулся Фролов.

Сергеев откинул голову, задумчиво посмотрел вдаль.

— Дни считал до встречи с Россией, это так… И нет у меня мечты большей, чем домой вернуться, но видишь ли… — Он встретился взглядом с глазами товарища и сдержанно, четко продолжал: — У меня остался перед Феликсом Эдмундовичем долг. Задание спасти для страны землечерпательные и другие суда — то, чем тебе придется заниматься, — первоначально поручалось мне. Подобраться к флотскому имуществу оказалось не просто, — поэтому я долго не мог ничего Москве ответить. Теперь кое-что начало складываться… В Константинополе объявился небезызвестный генерал Врангель. Есть сведения, что союзники склоняются к мысли о замене им Деникина. В связи с этим я счел необходимым представиться барону, поделиться с ним некоторыми соображениями о приобретении судов и землечерпательных караванов. Надо вовлечь барона в круг наших с тобой интересов. Пока он здесь, это хоть и трудно, но все-таки возможно. Когда же он вернется в Россию главнокомандующим, к нему не подступишься.

— Что-то во всем этом есть авантюрное, — сказал Фролов, — и… привлекательное. Этим могу заняться и я.

— Кто из нас авантюрист? — улыбнулся Сергеев. И, согнав с лица улыбку, озабоченно продолжал: — Что из переговоров с Врангелем выйдет, предугадать трудно. Ты в любом случае должен оставаться чистым. А мне терять нечего. Зато, если удастся взять его на крючок, тебе будет легче доводить дело до конца.

«Нет, он не сломлен! — с уважением и благодарностью глядя на товарища, подумал Фролов. — Исстрадался, натворил глупостей, но делу готов до последнего служить!

Глава 21

Велика, бесконечна Россия! Даже на карте не вмиг ее взглядом охватишь, а уж как вспомнишь безбрежные, милые сердцу просторы… Здесь, в Крыму, весна слякотная, а там — зима еще. Сугробы стоят высокие, чистые. Днем здоровый морозец тело и душу бодрит… Хорошо!

Полноте, генерал. Размечтались, ваше высокопревосходительство, растрогались, впору слезами умиления омыться. Должно быть, не зря говорят, что поражения превращают генералов в философов. Чему умиляться? Россия нынче здесь, в Крыму. А там, в морозных, погребенных под снегом далях, — Совдепия!

Генерал Деникин, последний раз скользнув по настенной карте недобрым взглядом, пошел к столу. Ему предстояло написать письмо. Письмо короткое — в многословии тонет смысл, — но важности чрезвычайной, ибо на карту истории ставились и дальнейшая судьба России, и его, Деникина, судьба. Нелегко было ему, прекрасно владеющему и словом и слогом, писать письмо, адресованное старейшему из находившихся в Крыму генералов — Драгомирову. Слова, ложившиеся на бумагу, казались или слишком казенными, не передающими его душевного состояния и величия духа — а именно это должен был вынести из письма генерал Драгомиров, — или поражали беспомощностью слога и неприкрытой горечью, а уж об этом Драгомирову не следовало догадываться вовсе.

Тогда он взялся за приказ, который нужно было приложить к письму: военный стиль документа скрывал в себе все, что впрямую не относилось к делу.

Деникин приказывал генералу Драгомирову созвать в Севастополе военный совет для избрания достойного преемника главнокомандующего вооруженными силами Юга России.

Явившийся на вызов старший адъютант смотрел на него печально, будто соблюдая траур. Главковерх распорядился перепечатать в срочном порядке приказ и невесело усмехнулся: где-то в глубине души у самого возникло ощущение, словно присутствует на собственных похоронах.

Адъютант, офицер-первопроходчик, не уходил: с Деникиным они начинали «ледовый поход».

— Ваше высокопревосходительство, судьба армии, судьба Отечества…

Деникин устало махнул рукой:

— Идите. Судьбу России отныне будет решать военный совет.

Деникин подошел к окну просторного, переоборудованного под кабинет номера феодосийской гостиницы «Астория». Дымили на рейде военные корабли. От них исходила спокойная, уверенная сила. Опять, как назойливый, не дающий покоя даже наяву сон, вспомнился вдруг минувший, девятнадцатый год: его армии шли на Москву… Бесконечно долго шли к ней — великой, желанной, недоступной. И вот Москва рядом, в войсках спорят: сколько переходов осталось до Златоглавой — три? пять?.. Верили: потеряв Москву, большевики потеряют Россию. Надеялись, что в октябре девятнадцатого удастся вернуть все, чего лишились в октябре семнадцатого.

Не получилось… Он давно уже нашел ответ на сакраментальный вопрос — почему?

Легко винить во всех смертных грехах главкома, но подумайте, господа, вспомните, кто мешал ему принимать жизненно важные стратегические решения, кто не выполнял уже принятые? Неповиновение, пьяный разгул, откровенный саботаж… Э, да что там! Если и выжило в сумятице последних месяцев белое движение, так это благодаря его, Деникина, выдержке и воле. Не поймете это на военном совете — бог вам судья! Как говорили древние: «Он сделал все, что мог. Кто может, тот пусть сделает лучше!»

О тех, кто разгромил его, отбросив остатки белой армии в Крым, генерал Деникин не думал. Анализируя причины неудач, он склонен был искать и находить их в чем угодно, только не в признании силы и умения Красной армии.

Сочиняя в номере феодосийской гостиницы приказ о созыве военного совета, генерал никому «преемственно власть и командование» передавать не собирался, надеясь, что военный совет по-прежнему назовет избранником его. Если это произойдет, он переформирует в Крыму уцелевшие после новороссийской катастрофы войска и вновь поведет их за собой…

Новороссийск! Это было одно из самых горьких и постыдных воспоминаний в его жизни.

После разгрома под Воронежем, Курском и Касторной, после ожесточенных боев на Украине, Дону и Кубани Красная армия прижала Добровольческую к Черному морю, и Новороссийск стал для белой армии кошмаром. Город, забитый войсками, обозами и беженцами, насквозь продуваемый ледяными ветрами, словно обезумел. С севера неудержимой лавиной надвигалась Первая конная Буденного, с гор наседали партизаны, а отступать некуда — за спиной только море…

Наверное, можно было организовать оборону, хотя бы ради того, чтобы четко вести эвакуацию. Но войска уже не верили даже во временный успех — целые части, во главе с командирами, самовольно бросали позиции, спешили в Новороссийск, чтобы любым способом погрузиться на пароходы и успеть эвакуироваться в Крым. Казаки Донского корпуса расстреляли своих коней прямо в порту и молча, с заплаканными злыми глазами погрузились на транспорт «Орион».

Пароходов не хватало. У трапов цепи марковцев сдерживали огромную обезумевшую толпу. Кто-то прокладывал дорогу к спасению револьвером, кто-то, уже не веря в спасение, стрелялся сам.

Деникин со своим штабом погрузился на крейсер «Алмаз». С капитанского мостика смотрел он на агонию брошенного на произвол судьбы своего воинства. Смотрел, молился и время от времени, словно в забытьи, шептал: «Не простят!.. Не простят!..»

Деникин вернулся к столу.

Все это похоже на страшный сон. Но… Страшен сон, да милостив Бог! Разве война не естественное чередование побед и поражений? Да и не один же он виноват в новороссийской катастрофе!..

Военный совет, говорите? Мысленно выстроив перед глазами генералов, претендующих на его место, он не без удовлетворения подумал: «А ведь трудненько придется вам на совете. Обвинять главкома во всех тяжких несложно, господа. Но вот вам возможность — посмотрите друг на друга и скажите: есть ли среди вас более достойный?» Тонкая усмешка тронула губы Деникина. Он взял ручку и быстро, слово к слову, написал письмо генералу Драгомирову:

«Милостивый государь Абрам Михайлович!

Три года российской смуты я вел борьбу, отдавая все свои силы и неся власть, как тяжкий крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность армии и ее историческое значение мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и армией порвана, и я не в силах более нести ответственность за армию. Предлагаю Военному совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование.

Искренне уважающий Вас

А. Деникин».

Перечитав написанное, остался доволен. Пусть только военный совет подтвердит, что не виноват он в тех поражениях, которые нанесла ему Красная армия, пусть выразит полное, обновленное доверие своему главнокомандующему, и тогда замолчат те, кто чернит его имя. Клеветников и завистников много, и первый из них — Врангель. Отстраненный от дел и высланный в Константинополь, он и оттуда в своих памфлетах взахлеб ругает действия главкома.

Интригует, по слухам, и Слащов. Жесткий, смелый генерал удержал Крым. Всех спас. Под Перекопом сам водил в контратаку цепи юнкеров Алексеевского училища, расстреливал отступающих солдат, вынес смертные приговоры десятку боевых офицеров, но Крым отстоял. Умница, но тоже рвется к власти.

Деникин вызвал адъютанта, приказал срочно отправить в Севастополь приказ и письмо. Разминая затекшие ноги, подошел к окну. Над бухтой повисли низкие, штормовые тучи. По стеклу стучали тяжелые капли дождя.

В Константинополе опальный генерал Врангель пребывал в состоянии уныния. Ничего из того, что могло изменить его судьбу, не происходило. Он уже готов был отчаяться и смириться с мыслью, что затяжная борьба с Деникиным за власть проиграна, когда ему передали просьбу французского верховного комиссара де Робека незамедлительно прибыть на дредноут «Аякс». Формулировка просьбы напоминала военный приказ — «незамедлительно»! — но в его положении считаться с такими мелочами не приходилось.

Грозный линкор, одетый в мощную броню, задумчиво глядел на Константинополь зевами десяти трехсотпятимиллиметровых башенных орудий главного калибра. «Александр Михайлович» стоял неподалеку у причальной стенки и, похоже, даже уютно себя чувствовал под сенью французских пушек.

Верховный комиссар встретил барона с тем учтивым благодушием, которое вполне уместно в общении знакомых людей одного круга. В просторном и уютном адмиральском салоне дредноута они были вдвоем. Де Робек, улыбаясь, говорил о каких-то пустяках, вспоминал общих знакомых — и все это с такой увлеченностью, будто именно затем он и прибыл сюда из Франции на линкоре, как на прогулочном катере.

Врангель слушал и пытался угадать причину этого бесцеремонного приглашения на «Аякс». Де Робек словно прочитал мысли барона, на полуслове оборвал рассказ о своей необыкновенной коллекции цветов, прищурился и сказал в упор:

— Ваша критика генерала Деникина нам известна, барон.

— «Нам» — это кому? — с вызовом спросил Врангель, хотя прекрасно понимал, от чьего имени ведет разговор де Робек. Это «незамедлительно» все еще раздражало его, он не мог сам себе простить, что не отказался от приглашения и покорно явился на «Аякс». Но не затем же, чтобы вести светский разговор.

— Нам — это «нам», — сказал де Робек и добавил: — Если более определенно, то тем, кто вложил в помощь России немалые капиталы. Честный ответ на честный вопрос.

— Благодарю, понятно. Еще один честный вопрос. Это официальная беседа от имени союзников? Или приватная, гражданина Франции с гражданином России?

— Скорее первое. Я бы только уточнил: дружеская беседа. — И, помедлив, де Робек спросил: — Скажите, барон, что бы вы посоветовали преемнику генерала Деникина? Как вы себе мыслите дальнейшую борьбу с большевизмом?

Врангель ответил не сразу — он начинал понимать, к чему клонит, де Робек.

— Я бы посоветовал преемнику Деникина прекратить на время активные военные действия, с тем чтобы собрать все наличествующие силы, свести их в новые соединения, довооружить… Нужна передышка! А там…

— Примерно так же считает Париж, — сказал де Робек. — Английский кабинет известил мое правительство, что он не прочь взять на себя посредничество в переговорах между Совдепией и преемником генерала Деникина.

— Зачем?

— Чтобы дать возможность армиям Юга России получить передышку… или кратковременный мир.

— Боюсь, сейчас это всеми будет воспринято буквально, мир в обмен на амнистию. И точка, — сказал Врангель. — Насколько я информирован, председатель Великого национального собрания Турции Мустафа Кемаль собирается устанавливать с Совдепией дипломатические отношения.

— Пусть. Это вряд ли хоть сколько-нибудь повлияет на дальнейший ход событий. Точки не будет. Скорее — многоточие…

— Значит ли это, что мы можем по-прежнему твердо полагаться на Францию? — прямо спросил барон.

— В принципе — да. Все зависит от надежности ваших сил и правильности действий.

Милая беседа превращалась в зондаж. От ответов Врангеля зависела не только его судьба, но и судьба всех остатков белой армии. Если отвернется Франция, им конец. Об Италии уже и речи не было. Итальянцы на стороне большевиков. Врангелю очень хотелось, чтобы его ответы пришлись верховному комиссару по вкусу. И он, кажется, добился своего. В конце разговора де Робек, не скрывая удовлетворения, произнес самое важное:

— Я почти не сомневаюсь, что генерал Деникин сложит с себя власть и в качестве преемника назовет вас, барон! Франция ценит ваш авторитет военачальника, который вы снискали талантом, умом и энергией.

Де Робек сделал паузу, ожидая в ответе барона слов благодарности. Но Врангель промолчал. Он вспомнил оскорбительное «незамедлительно» и с грустью подумал, что он лишь карта в их колоде. Пусть и козырная. Комиссар по-своему понял молчание Врангеля, решил, что он колеблется, поспешил сказать:

— Советуем, барон, принять на свои плечи этот груз!

Врангель понял, что де Робек ждет от него определенного ответа. И «незамедлительно»!

— Окончательное решение зависит от многих обстоятельств.

— Понимаю, — кивнул де Робек. — Франция сделает все возможное, чтобы вы одержали победу.

— Ну что ж… — Врангель встал. — Что я должен делать? — спросил он по-солдатски прямо, отбросив всякую дипломатию.

— Вероятно, в ближайшие дни вернуться в Крым. А там… Вы будете делать то, что возложено на вас историей: продолжать борьбу с большевизмом. Непрестанно. Неуклонно.

Врангель в сопровождении де Робека сошел с «Аякса» на берег. Попрощались. И барон медленно пошел по набережной бухты Золотой Рог. Совсем близко билась о каменные причалы и днища пришвартованных к ним разнокалиберных судов вода, в колышущейся глади бухты отражались большие южные звезды и перевернутая вниз рогами, совсем не похожая на русскую, луна. Доносилось заунывное и тягучее пение муэдзинов, и вокруг разливался сладковатый дымок готовящихся на жаровнях острых восточных яств.

На набережной было многолюдно. Слышалась не только турецкая, но и английская, французская, а больше всего русская речь. Его соотечественники сидели в Константинополе на узлах и чемоданах, надеясь, что можно будет тронуться в обратный путь. Верили. Ну что ж, они смогут вернуться в Крым, этот маленький уголок России, где офицеры все еще носят погоны, а в церквах идут службы. Врангель добыл для соотечественников еще немного надежды.

Едва барон успел подняться на борт, как ему доложили, что явился с визитом и просит принять его глава акционерного общества «Коммерческий флот» золотопромышленник Сергеев.

Врангель недовольно поморщился: хотелось, запершись в каюте, остаться наедине с собой и думать, думать… Но, с другой стороны, Сергеев — представитель тех русских деловых кругов, с которыми портить отношения не следовало. При любом повороте судьбы. Эти деловые круги станут опорой — только с их помощью удастся сдержать натиск иностранного, не знающего меры капитала.

— Передайте Сергееву: я приму его, — сказал адъютанту Врангель.

Ему нужно было время, чтобы подготовиться к разговору: он знал, о чем пойдет речь, и хотел встретить Сергеева во всеоружии.

Впервые этот (надо сказать — обаятельнейший!) человек пожаловал к нему сразу после того, как опальный генерал, изгнанник Врангель прибыл в Константинополь. Появление золотопромышленника на пароходе было обставлено по восточным обычаям: впереди Сергеева шли четыре турка с ящиками и корзинами, до краев нагруженными различной снедью и винами. Этого восточного задаривания Врангель не любил, но принял дары как знак русского радушия и раздал команде.

Та их первая встреча была недолгой и оставила у Врангеля самые приятные воспоминания. Сергеев ни его прошлого, ни его будущего не касался, благо двум повстречавшимся на чужбине русским людям всегда найдется о чем поговорить. Повспоминали, как это водится, старые добрые времена, поговорили о Турции и о находящихся в ней соотечественниках. Характеристики Сергеева были точны, но не обидны, шутки веселы и тонки. В том разговоре Врангель оттаял душой, хотя и понимал, что Сергеев явился к нему с какой-то определенной целью, а может, просьбой. Однако золотопромышленник ни о чем таком не заговаривал, ни о чем не просил. И в конце концов сам Врангель вынужден был поинтересоваться, чем же все-таки обязан?..

Откровенный, в чем-то по-солдатски прямой ответ понравился барону.

«Изначальная цель моего визита уже достигнута, ваше превосходительство, — сказал Сергеев. — Это — давнее желание познакомиться с вами. Об остальном говорить сейчас нет смысла, ибо с моей стороны это было бы нетактично. Прежде я просил бы вас навести обо мне справки. Да-да, я прошу вас об этом: человеку вашего положения необходимо быть осторожным в выборе и тем более продолжении знакомств! И тогда я с чистой совестью изложу некоторые деловые соображения».

О наведении справок он мог бы и не просить. Но хорошо, когда люди понимают такие вещи. Врангель обратился за помощью к главе константинопольского представительства вооруженных сил Юга России генералу Лукомскому, с которым у него были добрые отношения, и вскоре узнал о Сергееве все необходимое.

Богатый золотопромышленник Сергеев объявился в Константинополе весною девятнадцатого года и вскоре создал здесь акционерное общество «Коммерческий флот». Общество за бесценок скупало старые, проржавевшие и не годные к плаванию торговые суда, переправляло их в Западную Европу и там продавало на металлолом.

Сергеев не скрывал, что турецкий рынок не устраивает его, и устремлял свои взгляды к Крыму, где скопился и бездействовал почти весь русский торговый флот. Там многие суда пришли в негодность. Не работал из-за войны и землечерпательный флот. Союзники неоднократно пытались прибрать к своим рукам и русские суда, и землечерпалки, но им это пока не удавалось. Что произойдет завтра, никто не мог с уверенностью сказать.

С идеей приобретения русского флота и землечерпательных караванов Сергеев впервые обратился к генералу Лукомскому. Лукомский, естественно, эти вопросы сам не решал. Он запросил мнение командующего Черноморским флотом адмирала Саблина. Ответ был положительным, с перечнем судов и землечерпательных караванов, которые возможно было списать. Оставалось получить «добро» Деникина. Вот тут и ждало предприимчивого золотопромышленника разочарование: генерал Деникин, этот новоявленный Плюшкин, и слышать не хотел о какой-либо распродаже российского, как он выразился, имущества, хотя армия крайне нуждалась в средствах.

Барон дернул обрамленную золотой тесьмой ручку звонка.

— Пригласите господина Сергеева.

На этот раз золотопромышленник явился без эскорта турок-носильщиков. Затянутый в строгий фрак, он был вообще непривычно сдержан и торжествен, словно пришел на прием к главе государства.

— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство! — сказал он с легким поклоном.

Врангель удивленно посмотрел на него: «высокопревосходительство»? Одно дело, если коммерсант оговорился или перепутал обращение, и другое, если успел пронюхать что-то. Но где?

— В двадцатом веке королевой делового мира становится информация, — точно угадывая незаданный вопрос и отвечая на него, заговорил Сергеев. — Среди дипломатов у меня немало друзей, потому не удивляйтесь, ваше высокопревосходительство. Смею заверить, однако, что если я и позволил себе, опираясь на откровенность друзей, несколько опередить грядущие события, то лишь по причинам безотлагательным. И, понимая всю несвоевременность моего появления здесь, перейду, если позволите, непосредственно к делу.

Он сделал выжидательную паузу. И опять Врангель не мог не отдать должное несколько старомодной, но приятной учтивости, соединенной с тактом и деловитостью.

— Слушаю вас, — благосклонно сказал он. — Времени у меня действительно немного, поэтому прошу сразу о главном.

— У меня есть сведения, что генерал Деникин, — он не сказал «главнокомандующий», и это барон тоже оценил, — в связи с событиями последнего времени и неустойчивостью положения армии изменил мнение о судьбе старых судов торгового флота и землечерпательных караванов. Теперь он считает, что, идя навстречу желанию союзников, следует передать им это имущество в счет погашения долгов. Не уверен, что подобное решение правильно.

— И что вы предлагаете? — спросил Врангель.

Сергеев молча, с какой-то торжественностью положил перед ним отпечатанный на мелованной бумаге документ, озаглавленный «Проект ликвидации судов, не нужных флоту».

Барон внимательно просмотрел бумаги с длинным перечнем судов, подлежащих продаже, пожал плечами:

— Но позвольте, при чем здесь я?

— Мне хотелось бы знать ваше мнение о моем проекте, — прямо сказал Сергеев, — и, если он не вызывает принципиальных возражений, заручиться вашей поддержкой, которой у генерала Деникина я не нашел и уже не найду. Ваша короткая резолюция вполне бы меня устроила.

— Резолюция — кого? — усмехнулся Врангель. — Отстраненного от службы генерала? Никаких других резолюций я налагать не вправе.

— Пока! — с ударением сказал Сергеев. — Считайте, что сегодня я прошу у вас автограф. Ведь это только проект. Для того чтобы он стал документом, понадобится время и скрупулезная работа многих людей, специалистов.

— Не уверен, что продажа наших судов — благо для России.

— В проекте оговорено, что суда не покинут российские берега, — ответил Сергеев. — По крайней мере до тех пор, пока… ну, вы понимаете меня, ваше высокопревосходительство.

— Если мне и суждено будет принять командование над российскими войсками, так не для того, чтобы отдать Россию большевикам! — твердо сказал Врангель.

— Значит, суда останутся в России.

— А вы лишитесь барыша? Впервые вижу коммерсанта, который согласен пойти на финансовый убыток.

— Вовсе нет. В убытке акционерное общество не будет. Доходы могут оказаться невелики — верно. Но я, как русский патриот, пойду на это. А уж случится худшее — извините, что я опять об этом, но пусть не будет недоговорок, — если оно все же случится, так почему нашими русскими богатствами должны воспользоваться чужеземцы?

«У коммерсанта есть логика», — подумал барон. Ему опять вспомнились оскорбительное «незамедлительно» и тот экзамен, что устроил ему де Робек. И еще он подумал:

«Что ж, пусть будет так, как просит коммерсант. Если я выиграю борьбу, союзники не смогут претендовать на то, что является чьей-то частной собственностью. А проиграю — шут с ними, пусть получают долги с Советов!»

Взяв в руки вечное перо, начертал в углу документа:

«Принципиально согласен… — Немного подумав, приписал: — Провести срочно, дабы союзники не наложили рук на наш флот. Врангель».

Когда в Севастополе началось совещание военного совета, Деникин приказал его не беспокоить.

Главком был почти уверен в исходе совещания: главный соперник, барон Врангель, находится в Турции, другие генералы противопоставить себя ему, Деникину, не могут. Происходящее в Севастополе должно было лишь показать: Деникин не цепляется за власть, но покорно исполнит долг, если вновь призовут его к этому армия и Отечество.

Неспокойно было в Чесменском дворце, где под председательством «старейшего», пятидесятилетнего генерал-полковника Драгомирова проходил военный совет.

Вначале выяснилось, что у каждого из генералов есть свои претензии к главкому, и отставка его казалась неминуемой. Когда же стали обсуждать кандидатуры, единодушие бесследно исчезло. От Врангеля отказались почти все: к чему думать об опальном генерале, когда среди присутствующих достаточно лиц, не уступающих барону ни званием, ни заслугами. Но оказалось, что не только к Деникину имеют свой счет генералы — в не меньшей степени они недовольны и друг другом.

К исходу дня 25 марта в Чесменском дворце уже больше молчали, чем совещались. Председательствующий жаловался на нездоровье. Бывший главноначальствующий Одессы Шиллинг пытался рассказывать свои известные фривольностью историйки. Атаман войска Донского Богаевский спал в мягком кресле: испуганно всхрапывая, открывал глаза и, смущенно покашляв, засыпал опять. Коренастый, напористый Александр Павлович Кутепов, уже свыкшийся с мыслью, что не быть ему главкомом, задумчиво курил папиросу за папиросой. Генералы Романовский и Шифнер-Маркевич тихо о чем-то беседовали.

Тяжко вздыхал приглашенный на совет епископ Таврический Вениамин:

— О, Господи! Просвети и направь вас на путь истинный…

Неожиданно поднялся бледный Слащов.

— Бога надо почитать, но зачем впутывать его в политику?! — Громко стуча сапогами, он направился к двери. — Неотложные дела призывают меня в штаб. Честь имею!

Драгомиров грустно посмотрел ему вслед. Вздохнул и повторил уже в который раз:

— Мы обязаны прийти к определенному решению, господа.

Избегая смотреть друг на друга, генералы молчали.

И вдруг встал Кутепов. Приободрился.

— Господа! Предлагаю выразить нашему испытанному предводителю генералу Деникину неограниченное доверие! Предлагаю просить Антона Ивановича оставаться и впредь нашим главнокомандующим! Иного выбора нет.

В мертвой тишине опешившие члены военного совета смотрели на Кутепова: что угодно могли ожидать от него, но не этого. Не он ли всего неделю назад заявил Деникину о том, что после новороссийской катастрофы армия ему не верит? Не он ли шельмовал как мог Антона Ивановича уже здесь, на совещании!

Не сразу поняли, что Кутепов не так прост, как на первый взгляд могло показаться: он первый понял, что худой мир лучше доброй ссоры, а она становилась неизбежной.

Проголосовали, и каждый почувствовал облегчение: коль не ему суждено возглавить армию, так пусть уж лучше возглавляет ее по-прежнему Деникин!

Решили послать главкому в Феодосию поздравительную телеграмму. Особенно трогали присутствующих последние ее слова: «Оставление Вами своих верных войск грозит несомненной гибелью нашего общего дела и поведет к полному распаду армии».

Получив телеграмму, Деникин перекрестился. С ответом не спешил: «Один Бог знает, что претерпел за время ожидания вашего решения генерал Деникин, так помучайтесь теперь ожиданием и вы…»

Если бы главком подошел в это время к одному из окон своих апартаментов, смотревших на море, то он, несомненно, увидел бы, что в феодосийскую бухту входит приземистый и стремительный миноносец под английским флагом. Одетый в броню корабль его величества короля Великобритании нес на своем борту единственного пассажира, который должен был вручить генералу Деникину срочное послание.

Еще час назад и главком и его генералы были уверены, что сами творят российскую историю. Оказывается, считать так было заблуждением. Прочитав послание, Деникин понял: это приговор. Союзники предпочли ему Врангеля…

Он стоял посреди кабинета бледный и сгорбленный. С трудом, будто держал в руке груз неимоверной тяжести, поднес к глазам бумагу, прочитал еще раз: «…британское правительство, оказавшее в прошлом генералу Деникину бескорыстную поддержку, которая помогла вести борьбу с большевиками до настоящего времени, полагает, что оно имеет право надеяться на то, что означенное предложение о передаче главного командования барону Врангелю будет принято. Однако если генерал Деникин почел бы уместным его отклонить, британское правительство сочло бы для себя уместным отказаться от какой бы то ни было ответственности за это, прекращая в будущем всякую поддержку генералу Деникину».

Деникин с трудом дочитал послание. Англичане любезно писали еще и о том, что ему нужно теперь же следовать в Лондон, где он может рассчитывать на гостеприимство его величества короля Великобритании Георга V. Это, по сути дела, было приказом. Деникин понял, что англичане сдавали не только его, но и всю Русскую армию. Предлагая взамен личное гостеприимство. Надолго ли?

Он сел за стол, долго смотрел перед собой неподвижным, тяжелым взглядом. Можно было бы сесть на этот проклятый миноносец, и пусть все останется за спиной… Но он был приучен доводить любое дело до логического конца. Сейчас долг требовал от генерала последнего усилия. Деникин сел за стол, пододвинул бумагу. Намертво сдавив теплое дерево ручки, писал и думал о том, что это его последний приказ:

«Генерал-лейтенант барон Врангель назначается мною главнокомандующим вооруженными силами Юга России.

Всем, шедшим со мною в тяжкой борьбе, — низкий поклон.

Господи, дай победу армии и спаси Россию!»

Подстегнутые громким перезвоном колоколов, взмыли в синюю высь голуби. Кресты Владимирского собора празднично сияли на солнце. Море людей захлестнуло площадь перед собором. Его высокопревосходительство генерал-лейтенант Врангель приступал, как писали газеты, к «священной обязанности, возложенной на него Богом, русским народом и Отечеством».

Службу правил епископ Таврический Вениамин. Лучезарные лики святых взирали со стен. Блеск золотых иконных окладов и риз сливался с блеском золота погон, озаряя лица единым сиянием.

Молодое чернобородое лицо епископа, обычно поражавшее отрешенной от земных сует суровостью, было сегодня удивительно просветленным. Подняв золотой крест, Вениамин провозглашал с амвона:

— Дерзай, вождь! Ты победишь, ибо ты есть Петр, что означает камень, твердость, опора. Ты победишь, ибо все мы с тобой! Мы верим, что как некогда Иван Калита собирал Русь, так и ты соберешь нашу православную матушку Россию воедино…

«Господи помилуй, Господи помилуй…» — пел хор.

Взоры всех были обращены к Врангелю. Прямой и торжественно-строгий, он подошел под благословение, опустился на колено и склонил голову.

— Спаси и сохрани, Господи, люди твоя и благослови… — неслось с клироса. Умиленно смотрели на коленопреклоненного командующего, крестились… Истово, жадно крестились. Им было о чем молиться. Вера их в милосердие Божье и в счастливую звезду Петра Николаевича Врангеля была неподдельна — ничего другого им не оставалось.

Старуха с трясущейся головой, вдова генерала Рыльского, потерявшая на Великой и на Гражданской мужа и двух сыновей, раз за разом осеняла спину главкома крестным знамением и, закатывая глаза, шептала, как в забытьи:

— Помоги тебе Христос, избранник Божий! Помоги тебе!..

Врангель продолжал стоять на колене. Мысли его метались от божественного к земному. Почему все-таки он? Французы полагают, что он будет послушен, получив власть из их рук? Помоги, Господи, вырваться из-под такой опеки. Но как вырвешься, если у армии нет и трети нужного оружия? Может быть, толкнут на новый поход к Москве? Таких сил у него нет и не будет. Благослови, Всемилостивый, укрепиться в Крыму, создать здесь, на полуострове, край благоденствия и порядка, к которому будут прикованы взоры страдающего под большевистским игом народа. Может быть, этот пример будет воевать сильнее армии. Но если придется выступить, помоги, милосердный Боже, возродить в воинстве дух самоотверженности и рыцарства. Помоги, Господи, защитникам твоим одолеть безбожников…

Глава 22

Луна лила свет на лес, окутанный туманом. Прижимаясь к земле, туман полз среди сосен, как клубы белого дыма. С шорохом оседали сугробы. В небе подмигивали друг другу звезды. Почти недвижимый воздух пах свежестью первых оттепелей. Весна обещала быть ранней, обильной талыми водами.

В предрассветной дымке среди деревьев мелькала фигура человека. Он бесшумно двигался от дерева к дереву, осторожно приминая напитавшийся влагой снег. Иногда путник останавливался, замирал, чутко оглядываясь по сторонам.

Вот его что-то встревожило. Он прижался к стволу сосны, затих. Но — поздно.

— Слышь, ты, кидай оружие! — послышался хриплый, простуженный голос. — Я тебя на мушке держу!

Человек бросился к кустам. Но и здесь навстречу ему прозвучало:

— Стой! Стрельну сейчас!

…Микки Уваров стоял с поднятыми руками, а перед ним — два красноармейца пограничного дозора. Один ощупывал его серую брезентовую куртку, другой стоял с винтовкой наизготове.

— Оружия нет, — сказал тот, что обыскивал.

— Пущай сапоги сымет! — подсказал напарник.

— Скидывай!

Микки опустился на землю и стянул сапоги.

— А ты, видать, офицер? — предположил тот, что обыскивал. — Портянки подвернуты по уставу.

Он помял голенища, заглянул внутрь добротных сапог и с сожалением бросил их к ногам задержанного — сам он был в стоптанных ботинках. И тут же снял с Микки шапку, ловко перебрал пальцами каждый шовчик. Уже хотел было вернуть ее, но на мгновение задумался, сказал напарнику:

— Дай-ка ножик!

Аккуратно вспоров шапку, он вместе с куском ваты извлек клочок бумаги.

— Ловко ты! — восхитился напарник.

— Обыкновенно. Я ведь раньше портняжил… Гляжу, везде шов как шов, а тут кривоватый.

Другой красноармеец опустил винтовку, протянул руку к бумажке:

— Ну-ка, чего там? — и медленно, почти по складам, прочитал: — «Доверься этому человеку. Петер».

— Вот видите, ничего особенного… Знакомый дал, чтоб ночевать пустили, — объяснил Микки. — Теперь ведь как? Не знают человека, так и в калитку не пустят.

— «Доверься», значит? — осмысливал прочитанное красноармеец. — Ишь ты! Не Петро, не Петруха, а Петер! Немец, что ли?.. Ладно, обувайся.

Из близкого оврага послышались приглушенные голоса. Подошли трое — еще два красноармейца и командир.

— Что тут у вас? — простуженно спросил командир.

— Да вот, товарищ разводящий… С той стороны шел. Оружия нет. Но глядите, какую хитрую бумажку в шапку зашил!

Разводящий взял записку, посмотрел, бережно спрятал.

— Я объяснял уже, — торопливо сказал Микки. — Могу и вам объяснить!

— Это обязательно, — сказал разводящий, — объяснишь. Только не мне, а в другом месте. Там разберутся. Там умеют разбираться! А теперь пошли, следуй за мной!

Держа в опущенной руке наган, он пошел вниз по откосу. Красноармеец с винтовкой наперевес встал позади задержанного, легонько подтолкнул его штыком в спину:

— Приказу, что ли, не слыхал? Шагай!

— Да-да, — поспешно кивнул Микки, — сейчас. — И посмотрел вокруг долгим, тоскующим взглядом.

Светало. Притих, ожидая весеннего пробуждения, лес. Звезды меркли и уходили в вышину. Туман таял в сладком утреннем воздухе. Легкий морозец сковывал подтаявшие сугробы. Хорошо было вокруг, спокойно и благостно. Трудно думать в такую минуту о том, что твоя короткая, не пустившая новых ростков жизнь на исходе. А Микки об этом и думал.

В 1918 году, когда созданная Дзержинским Всероссийская чрезвычайная комиссия переехала в Москву, в этом доме по улице Гороховой, 2, разместилась Петроградская ЧК. О Гороховой ходили страшные истории. Именно здесь, в коридоре, подслеповатый поэт Леня Канегиссер застрелил первого председателя ПетроЧека Моисея Урицкого: мстил за расстрелянных товарищей. Затем сюда приехала целая группа руководителей, чтобы, в свою очередь, отомстить — но уже не Лене, который был в краткий срок поставлен к стенке, а всем классово чуждым элементам северной столицы.

Николай Комаров, бывший рабочий-большевик, подпольщик со стажем, новый председатель ПетроЧека, и следователь Эдуард Отто пришли на Гороховую уже после того, как убрали тех, кто поднимал первую и самую большую волну «массовидного террора». Они хотели работать честно и профессионально.

…Микки, доставленный в один из кабинетов Петроградской Чека, чувствовал себя не очень уверенно, однако и капитулировать не собирался. В кабинете были двое мужчин в обычных, не первой свежести костюмах. Один сидел за письменным столом, другой, пристроившись на жесткой кушетке возле окна, сосредоточенно перечитывал бумаги. Человек за столом придвинул к себе папку, взял в руки карандаш:

— Давайте знакомиться. Я — следователь по особо важным делам Эдуард Морицевич Отто. Ваши фамилия, имя, отчество?

— Черкизов Александр Александрович… Это видно из паспорта. При задержании я уже рассказывал причины и все прочее…

— Вас не затруднит повторить еще раз? — попросил Отто. — А я зафиксирую ваш рассказ на бумаге. Это для отчета.

— Родом я из Ровно. Родители давно умерли, и меня воспитывала тетя, в Белой Церкви. Там я окончил гимназию. Потом поступил в университет… — Микки поднял на Отто чистые, наивные глаза, спросил: — Вероятно, эти подробности моей жизни вам вовсе неинтересны?

— Ну отчего же! — возразил следователь. — Однако перейдем к событиям не столь давним. Скажите, с какой целью вы перешли границу? Или я не прав — вы не переходили ее?

— Вынужден покаяться, — вздохнул Микки, — перешел. Понимаете, когда белоцерковская тетя умерла, я уехал в Ревель. Надеялся найти там другую свою тетю. Но оказалось, что год назад она выехала в Петроград. Что было делать? Покинув Ревель, я направился в Гельсингфорс, а оттуда…

— Я ведь спросил, с какой целью вы перешли границу, а вы мне про тетушек… С каким заданием? От кого?

Микки с недоумением посмотрел на следователя:

— Вы подозреваете во мне… шпиона?

Отто устало улыбнулся:

— Я хочу знать истину, должность такая. Ну ладно… Что означает вот эта найденная при вас записка? — Он достал из папки разглаженную бумажку, прочитал: — «Доверься этому человеку. Петер». Кому это адресовано? Кем?

Микки рассчитывал на худшее и теперь почти успокоился. Этот добродушный и улыбчивый следователь не внушал ему особых опасений. Видимо, прав был полковник Татищев: главное — не сбиться с легенды, стоять на своем.

— Знакомый финн написал. Петер Вайконен. Своему брату. Чтобы тот приютил меня в Петрограде на первое время.

— Весьма правдоподобно, — кивнул головой Отто, — хотя и несколько однообразно: вслед за родными тетями знакомые с братьями в ход пошли. Вы что же, впервые в Петрограде?

— Да. — И, предугадывая следующий вопрос, без паузы добавил: — Брат Вайконена проживает на Малой Московской, в доме номер двадцать пять.

— Это, кажется, на Аптекарском? — спросил Отто.

— Нет, на Каменном, — ответил Микки и лишь потом понял, что допустил ошибку: следователь спросил, на каком из островов находится Малая Московская улица — приезжий не понял бы этого вопроса. Исправляя оплошность, быстро добавил: — Это мне Вайконен объяснил, что на Каменном. Он ошибся?

С кушетки поднялся помалкивавший до этих пор человек.

— Моя фамилия Комаров, — сказал он. — Николай Павлович. Позвольте разочаровать вас: нет двадцать пятого номера на Малой Московской.

— Как это — нет?

Николай Павлович развел руками:

— Пожар! Сгорел самым бессовестным образом еще в прошлом году. И тем самым вас подвел.

— Значит, Петер Вайконен не знал этого.

— Судя по всему, он многого не знал. Потому и предложил вам столь неважнецкую легенду. Рассчитанную на простаков.

— Я вижу, вы мне совершенно не верите! — удрученно воскликнул Микки. — Но что же мне тогда делать?

— Не лгать! — сухо сказал Комаров. — Ибо все сказанное вами — ложь. От первого и до последнего слова. И зовут вас иначе. И явились вы в наши северные края с юга. Как я понимаю, из Крыма. Те, кто разрабатывал вам легенду, не учли одну мизерную деталь: ваш южный загар. Словом, подумайте.

Уварова не вызывали на допрос трое суток, на что были свои причины: к продолжению разговора надо было как следует подготовиться. Границу с Финляндией в те дни переходило много людей: намытарившиеся и изуверившиеся во всем солдаты и офицеры пробивались домой. На этот раз случай был иной.

Вторично Микки допрашивали в том же кабинете. Те же чекисты. Все остальное было не так, как три дня назад.

— Мы дали вам время подумать, — холодно, не тратя времени, сказал Комаров. — Соблаговолите сообщить свое настоящее имя, род занятий и прочее.

— Я вижу, мне лучше вообще молчать. Все равно вы ничему не поверите.

Комаров тем временем извлек из папки бумажный лоскут:

— Вот записка, найденная при вас.

— Я уже объяснял…

— Довольно лгать! — поморщился Комаров. — Три месяца назад границу перешел еще один человек. И точно с такой же запиской. — Он взял из папки еще одну бумажку, поднес обе к глазам Микки: — Тот же текст. И та же рука. Не правда ли?

— И что из того? — стоял на своем Микки. — Мог же добрый человек Петер Вайконен проявить сострадание и еще к кому-то!

— Странная избирательность! Этот ваш знакомый проявляет заботу почему-то только о деникинских офицерах!

Микки подумалось, что чекисты заготовили еще какие-то козыри, но пока не выкладывают их, ждут. Чего? Надеются на его благоразумие, на откровенное признание? Но это бессмысленно: весь цивилизованный мир знает, что живыми из Чека не выходят!

— А у вас не возникало мысли, что вы меня с кем-то путаете? — исподлобья глядя на Комарова, спросил Микки.

— С кем же вас можно спутать, любезнейший граф Михаил Андреевич Уваров? — с обезоруживающей простотой спросил Отто. — Вот в этой папке — десятки фотографий: выпускники петербургских военных училищ разных лет. Посмотрим фото выпускников Михайловского училища за шестнадцатый год…

Микки махнул рукой:

— Хватит! Этого, полагаю, достаточно. Расстреливайте!

— Ну, так уж сразу… — не смог не улыбнуться Отто. — По-моему, вам это не грозит. Вы ведь младшим адъютантом при Ковалевском состояли?

— Да. Потом — недолго — при бароне Врангеле. Больше ни на один из ваших вопросов я отвечать не буду! — И непримиримо выкрикнул: — Я не боюсь вас! Понятно? Не боюсь!

— А вот кричать не надо, — сказал Комаров. — Поговорим без протокола. Мы располагаем вашим послужным списком. Но видите ли, Михаил Андреевич, бороться всеми доступными средствами с врагами мы вынуждены, это так. Но, заметьте, бороться — не мстить!

Уваров постепенно приходил в себя. Криво усмехнулся:

— Складывается впечатление, будто вы в чекисты меня зовете. Может, и в большевики заодно запишете?

— Тут вы, положим, лишку хватили, — без какой-либо иронии сказал Комаров. — Впрочем, я понял, что вы пошутили. От волнения — неудачно. Нет, Михаил Андреевич, никто вас в нашу веру обращать не собирается. Оставайтесь иноверцем. — Комаров задумчиво помолчал. — Догадываюсь, о чем вы думаете сейчас: им, мол, надо выяснить, куда и с каким заданием я шел, вот они и краснобайствуют, жизнь мне и справедливость обещают… Но я не случайно упомянул, что мы располагаем вашим послужным списком. По имеющимся данным, в чинимых белогвардейцами злодеяниях вы не замешаны. И это главное. Иначе мы поостереглись бы обещать вам жизнь, да и весь наш разговор шел бы иначе… Единственно, чего в толк не возьму: что вас связывает с контрразведкой? Вы ведь от нее шли сюда…

— Ни одного дня в контрразведке не служил! — твердо чеканя каждое слово, сказал Микки. — Ни дня!

— Положим, я вам верю. А дальше? Не скажете же вы, что разочаровались в белом деле и решили вернуться в Петроград, домой. Тем более что никого из ваших близких в Петрограде давно нет. Мы говорим без протокола, так сказать, неофициально. Думать, что колесо истории повернется вспять, бессмысленно — мы, большевики, в России не временные гости. Или вы надеетесь на другое?

— Я уже вообще ни на что не надеюсь! — буркнул Микки.

— А вот это напрасно. В конце концов, какие ваши годы! Сейчас вам, конечно, тяжело, понимаю… Но давайте рассуждать здраво. Белой идеей вы не одержимы, нет: иначе б давно ушли из штаба на фронт, в окопы.

— А если я просто трус?

— Маловероятно. Тогда бы вы не согласились идти к нам с трудным заданием.

— Почему — трудным? — спросил Микки.

— Потому что за пустяками в лагерь противника не ходят. С этим вы, надеюсь, согласны?

— В таком случае разочарую и я вас. Никаких заданий мне не поручалось. Я выполняю просьбу, которая не заключает в себе ничего преступного.

Комаров закурил, отогнал от лица клубы дыма.

— Михаил Андреевич, я склонен поверить вам. Но подумайте сами: что будет, если мы начнем верить каждому задержанному человеку на слово? Вам придется рассказать, что это за просьба. Другого выхода нет.

Микки понимал: это действительно так. Он сам себя загнал в угол, из которого без полной откровенности не выбраться.

— Спрашивайте, что вас интересует.

— Начнем сначала: что за просьба, чья, кому предназначалась записка?.. И разумеется, адреса. — Комаров развел руками. — Никуда не денешься, Михаил Андреевич: мы должны будем проверить вашу искренность.

— Адрес один — Петроград. — Михаил облизал вдруг пересохшие губы. — Здесь, в Петрограде, я должен был вручить сторожу дровяного склада на Мальцевском рынке ту самую записку, которая вас так интересует.

— Она зашифрована? — уточнил Отто.

— Нет. Записка написана собственноручно бароном Петром Николаевичем Врангелем.

— Врангелем?! — изумленно переспросил Комаров.

— Да… — Микки вдруг почувствовал себя отступником и, ужаснувшись, продолжил с вызовом: — Да! Человеком, которого я люблю и уважаю с детства. Когда он попросил меня отправиться в Петроград, я не испытывал колебаний. Меня вообще многое с Петром Николаевичем связывает. Его матушка Мария Дмитриевна меня крестила. Мальчишкой я часто бывал в их доме.

— Погодите, — остановил его Отто. — Вы так разгорячились, будто вам ставятся в вину ваши симпатии к Врангелю. А нас совсем другое удивляет: с чего бы это Врангель стал затевать переписку с каким-то ночным сторожем?

— В жизни случаются всякие метаморфозы, — усмехнулся Микки. — Этот ночной сторож — бывший флигель-адъютант его императорского величества Николая Второго генерал Евгений Александрович Казаков. Думаю, он стал сторожем не от любви к этой профессии, но по нужде.

— Так-так! Оч-чень интересно! — сказал Комаров. — Почему флигель-адъютант переквалифицировался в ночные сторожа, вопрос более сложный, чем вам кажется… Но почему Врангель обращается именно к нему?

— Генерал Казаков знает, как разыскать в Петрограде Марию Дмитриевну Врангель, мать барона. Но мы с ним незнакомы. Поэтому Петр Николаевич и написал так. Генерал Казаков знает его руку.

— Значит, баронесса в Петрограде? И ваша задача — отыскать ее?

— Да. Отыскать и переправить через Финляндию в Лондон. Это все. Честное слово, это действительно все.

Он замолчал. Молчали и чекисты. В тишине было слышно, как стучит по жестяному оконному карнизу капель и шумно ликуют на крыше пережившие трудную зиму воробьи.

Время близилось к полуночи. Дзержинский, встав из-за письменного стола, прошелся по кабинету, задумчиво остановился перед большой настенной картой. Вглядываясь в извилистые, помеченные красным карандашом линии фронтов, он с удовлетворением отмечал, что линии эти несколько поукоротились и выпрямились. Южный фронт вон и вовсе — лишь тоненькая красная черточка у основания Крымского перешейка… А все же жить не стало легче. Как только барон Врангель возглавил вооруженные силы Юга России, мгновенно, словно по команде, оживилось контрреволюционное подполье во многих крупных городах. Поджоги, взрывы, саботаж, убийства из-за угла… Еще один фронт, только не отмеченный на карте.

Размышления Дзержинского прервал резкий и настойчивый звонок телефона правительственной линии, разговоры по которой подслушать было невозможно. Председатель ВЧК поднял трубку. Звонил Комаров. Он проинформировал о положении в бывшей столице бывшей Российской империи, о наиболее значимых операциях, проводимых чекистами, а под конец в двух словах сообщил о миссии Уварова.

Слушая Комарова, Дзержинский сидел неподвижно и прямо.

— А не может случиться так, что Уваров морочит вас? — спросил Дзержинский, когда Комаров умолк.

— Нет, Феликс Эдмундович, не похоже. Он молод, не фанатик. Просто человек надломленный. Во время допроса я все время опасался, что он впадет в истерику. Тогда даже клещами мы не сумели бы ничего из него вытянуть… В общем, я ему верю…

— Верите? — переспросил Дзержинский.

— Да. Он действительно пробрался за «крымской царицей».

— Это вы о баронессе? Меткое определение. — Дзержинский сдержанно засмеялся. — Недавно в связи с появлением барона на политическом небосклоне я просматривал его досье. Отец его Николай Егорович играл в деловом мире дореволюционного Петрограда заметную роль. Часть состояния успел переправить в иностранные банки. Сейчас проживает в Лондоне. Один. А баронесса, похоже, и впрямь в сумятице не выбралась из Питера. — Дзержинский по всегдашней привычке побарабанил пальцами по столу. — Какое приняли решение?

— Прежде всего хочу взглянуть через хорошую лупу на генерала Казакова. Есть подозрение, что он причастен к контрреволюционной деятельности. Но…

— Подозрения есть, а фактов нет? — понял и усмехнулся Дзержинский. — А баронесса? Она вас интересует?

— Путь к ней только через Казакова.

— Ну и какой же выход?

— Надо кого-то из молодых чекистов к генералу посылать. Под видом Уварова. Но молодежь наша в основном из рабочих… да и ту весь контрреволюционный Питер в лицо знает.

В трубке надолго все затихло, и Комарову показалось, что прервалась связь.

— Москва!.. Москва!..

— Я слышу вас, Николай Павлович! — отозвался Дзержинский. — Хорошо, подумаем, как вам помочь. И пожалуйста, держите меня в курсе дальнейших событий…


Николай Павлович Комаров встретил Сазонова, как тому показалось, недоброжелательно. Хмуро пожал руку, кивнул на стул, предлагая садиться, и несколько секунд рассматривал в упор, без стеснения. Потом буркнул в седые усы:

— Рассказывайте!

«Выходит, Дзержинский не звонил? — растерянно подумал Сазонов. — Но какой тяжелый взгляд…»

— Я прибыл…

Он хотел сказать, что прибыл по личному распоряжению Дзержинского. Но Комаров перебил его:

— Зачем вы прибыли, мне известно. Товарищ Дзержинский сказал, что направляет опытного сотрудника, который принимал участие в разоблачении начальника оперативного отдела штаба Двенадцатой армии Басова. Это действительно вы?

Сазонов изумленно посмотрел на Комарова и только теперь увидел, что цепкие его глаза смеются.

— У вас сомнения насчет Басова? Или насчет меня?

— Входит человек, а на лбу у него волнение аршинными буквами написано. Я просил направить к нам человека, который в любой обстановке владел бы собой. — Комаров вдруг широко улыбнулся, хлопнул Сазонова по плечу и, перейдя на «ты», по-свойски, домашним голосом сказал: — Не тушуйся, браток! Это у меня такой способ с молодых спесь сбивать!

— Приму к сведению, — сухо сказал Сазонов, все еще досадуя на председателя Петроградской ЧК.

— Тогда займемся делом. — Комаров, будто не заметив его тона, положил на стол крупные, в узловатых венах руки, сцепил пальцы и спокойно, ровно проговорил: — Понимаешь, проще всего было бы взять генерала Казакова, этого титулованного сторожа, прямо на рынке, доставить сюда и потребовать адрес баронессы Врангель. Но захочет ли он откровенничать с нами? А пока его разговорим, время пройдет. Второе. Арестовывать Казакова мне бы не хотелось еще и по другой причине. У нас вновь оживляется контрреволюционное подполье, в котором Казаков, не исключено, играет далеко не последнюю роль. Взять его — значит вспугнуть всех: начнут менять систему связи, пароли, явки, и в результате оборвутся и без того тонкие ниточки, что мы успели ухватить… Но вот вопрос: кого к его превосходительству ночному сторожу послать?

— Зачем мы в кошки-мышки играем? — резко спросил Сазонов. — Это же ясно: идти должен я — меня здесь никто не знает.

Комаров с одобрением посмотрел на него:

— Вот теперь ты мне нравишься. А то вошел в кабинет, как красна девица… Значит, так! Поработаешь чуток с Уваровым… В Севастополе ты, надо полагать, не был?

— Почему же, приходилось.

— Тогда задача облегчается. Но поработать с Уваровым все равно придется: тебе надо его глазами увидеть Крым и Севастополь. А вообще, когда будешь говорить с Казаковым, дави на острый недостаток времени: мол, для переброски все организовано и нельзя терять ни минуты!

— Сделаем, — пообещал Сазонов, — куда денется!

Голубые глаза Комарова потемнели.

— А вот самоуверенность, дорогой товарищ, — укоризненно сказал он, — в таких случаях ох как вредна! Да и о почтительности забывать не надо: тебе-то, белогвардейскому связному, хорошо известно, кто такой Евгений Александрович Казаков…

— Я, между прочим, тоже не лаптем щи хлебаю: как-никак подпоручик, граф!

— Ну, графского в тебе, положим, столько же, сколько во мне от принца Уэльского, — со смешинкой в глазах сказал Комаров. — Думаю, не следует титуловать тебя: на мелочи какой-нибудь, на пустяке можем споткнуться. Вон севастопольский контрразведчик полковник Татищев порешил, что быть Уварову простым студентом, и очень даже тем самым помог нам. Ты кем был в мирной жизни?

— Вот именно, простым студентом. — Сазонов улыбнулся.

— И прекрасно! — воскликнул Комаров. — Просто замечательно! Был студентом, стал подпоручиком. А Казаков — генерал. Поэтому ты к нему все-таки с почтением. Но без подобострастия: у тебя письмо от Врангеля. Значит, ты — доверенное лицо барона. В таком примерно направлении и пойдем. Для начала побеседуй с Уваровым, потом еще поговорим: проверим, не осталось ли в твоем образе белых пятен…


Мальцевский вольный рынок, окруженный трактирами, лавками и амбарами, раньше славился своими дровяными торгами. Потом он изменился, расширился. Здесь по утрам выстраивались десятки деревенских телег, с которых крестьяне из окрестных деревень продавали живую и битую птицу, визгливых поросят, туши парного мяса, картофель, свежую зелень. Увы, все это ушло в прошлое. Сейчас площадь была пустынна. Только толклись кучки людей, торгующих из-под полы.

Был полдень, когда Сазонов вошел в ворота склада — прямо здесь, в сторожке, и жил Казаков. Когда Сазонов, постучавшись, вошел, хозяин сидел у стола перед чугунком с картошкой.

— Кого еще нелегкая несет? — повернулся он к Сазонову.

— Прошу извинить за беспокойство. У меня к вам дело.

— Нынче дел нет: суета одна… — Казаков встал, выпрямился и неожиданно оказался высокого, прямо исполинского, роста. Седоватая борода скрывала половину лица, но не могла скрыть тонких, породистых черт лица. Глаза за сдвинутыми бровями смотрели испытующе. — Что надо?

Сазонов шагнул в глубь каморки, огляделся. Все здесь дышало убогостью: продавленная кровать у стены, колченогий стол, табуреты, икона с лампадкой… Если бы Сазонов не знал, кто стоит перед ним в долгополой латаной поддевке, то, наверное, пожалел бы это убогое одиночество.

— Вы бы сесть пригласили, ваше превосходительство, — глядя на хозяина, сказал Сазонов.

— Не по адресу пришли, молодой человек, здесь их превосходительства не проживают. — На высоком лбу прорезались глубокие морщины, глаза будто насквозь прожигали.

Сазонов достал складной нож, подпорол подкладку пиджака, осторожно вынул из-под нее записку и положил на стол:

— Это вам.

Казаков покосился на записку.

— Что это? От кого?

— Прочитайте, узнаете.

— И не подумаю! Вы кого-то другого искали? Вот он, другой, пусть и читает!

Сазонов понял, что пора проявить характер:

— Всему есть предел, Евгений Александрович. Ну сколько можно? Я ведь нелегально здесь, долго задерживаться не могу. А мы на препирательства дорогое время тратим. Читайте — это и пароль мой, и верительная грамота. Подтвердите, прочитав, что я ошибся, с тем и уйду: не мне, другим судить вас.

Казаков не удержался:

— Заранее говорю: ошиблись адресом! Но раз так настаиваете, что ж, полюбопытствую…

Медленно, как бы неохотно, достал из кармана поддевки очки — они были без стекол. Отшвырнув оправу, вынул из другого кармана пенсне. Подойдя к столу, склонился над запиской и… вздрогнул. Быстро оглянулся на Сазонова, поднес записку к глазам. Губы его задрожали, он обессиленно опустился на табурет.

— Что с вами, ваше превосходительство?

— Все хорошо, голубчик, все хорошо… — Голос был слабый, но преобразившийся: появилась мягкость, бархатистость. — Да-да! Это его рука. Рука барона Петра Николаевича! Из тысяч я отличил бы его почерк… — Казаков придвинул к столу второй табурет. — Прошу, садитесь. Только, пожалуйста, голубчик, без всяких «превосходительств» — в такое время живем, что на голом камне уши… называйте меня по той же причине Семеном Филимоновичем. Так с чем же пришли?

— С поручением. Личным и весьма важным. Мне приказано переправить через финляндскую границу мать Петра Николаевича, баронессу Марию Дмитриевну Врангель.

В Казакове произошла мгновенная и разительная перемена. Он долго, с недоброй пристальностью смотрел на Сазонова.

— Записка барона подлинная, это я вижу. Ну а вы… Вас не имею чести знать.

Сазонов встал, склонил голову и щелкнул каблуками:

— Подпоручик Сазонов! Для особых поручений при начальнике севастопольской объединенной морской и сухопутной контрразведки полковнике Татищеве!

— Тише, прошу вас, тише! — замахал руками Казаков. — Мне Александр Августович ничего не передавал?

Вот когда Сазонов оценил предусмотрительность Комарова! Накануне они до поздней ночи беседовали с подпоручиком Уваровым, стараясь выяснить все, что могло понадобиться в разговоре с генералом Казаковым. Потом долго корпели над его биографией. От пристального взгляда Комарова не ускользнуло, что генерал и Татищев когда-то были не только знакомы, но еще и дружны. Кое-какие подробности в связи с этим подсказал Эдуард Морицевич Отто, который в восемнадцатом году допрашивал Казакова в связи с делом Анны Александровны Вырубовой-Танеевой — фрейлины императрицы Александры Федоровны.

— Князь Татищев просил вам кланяться, — сказал Сазонов. — Говорил, что всегда будет помнить вечера, проведенные вместе с вами и Анной Александровной на Мойке. Да, еще просил передать нижайший поклон вашей супруге. Если, конечно, Анна Васильевна в Петрограде.

Какой-то мускул дрогнул на лице Казакова, что-то в нем изменилось, генерал вдруг разом как-то напружинился, собрался.

— Помнит, значит… Анну Васильевну помнит! Да-да! Ах, какое было время! Какие были люди! — И он в упор еще раз посмотрел на Сазонова. — А я, признаться, начал вас подозревать. Подумал: не из Чека ли добрый молодец? Уж больно все странно: не далее как вчера меня уже спрашивали о баронессе Марии Дмитриевне…

— Кто? — невольно вырвалось у Сазонова, но он тут же взял себя в руки, попытался исправить допущенную оплошность: — Меня ни о ком больше не предупреждали.

— Вероятно, Татищев, верный привычке не рисковать, решил продублировать вас. А кто да почему… Об этом говорить не будем: у каждого из нас могут быть свои тайны. Не так ли?

«Выходит, нас опередили? — с трудом унимая волнение, лихорадочно думал Сазонов. — Но — кто? Неужели Врангель решил подстраховаться? Но тогда бы он еще одну записку передал генералу. Что-то тут не так!»

— Не в этом дело, — сухо сказал Сазонов. — Я служу под началом полковника Татищева, верно. Но мне держать ответ перед Петром Николаевичем. Что я ему скажу? Что кто-то без его ведома решил помочь?

— От меня вы что, собственно, хотели? Адрес баронессы? Запоминайте. Дом рядом с церковью Знамения. Спросите мадам Веронелли. Под этой фамилией баронесса живет в Петрограде.

— Может, все же проводите к ней? — предложил Сазонов. — И вам спокойнее будет, и мне, и баронессе… А?

— Нет! — решительно и твердо отказался Казаков. — Не с руки в нынешние времена болтаться по петроградским улицам бывшему генералу с подпоручиком контрразведки. Я уже имел дело с Петроградской Чека и не уверен, что за мной не установлена слежка. Потому советую вам, юноша, когда уйдете отсюда, проверьте: не тянется ли за вами хвост?

Когда Сазонов доложил Комарову об этом разговоре, Николай Павлович сказал, не пряча тревоги:

— Не нравятся мне игры с этим вторым посыльным! Если баронессу увезут за границу — не велика печаль, но если… — Не договорив, потянулся к вешалке за пальто. — Едем!

Взяв с собой Сазонова и еще несколько чекистов, Комаров отправился по указанному генералом Казаковым адресу.

Город уже засыпал, но сон его не был спокойным. Ночь опускалась тревожная, с перестрелками, со строгими окриками патрулей и чеканным шагом красноармейских отрядов…

Нужный дом нашли сразу. Запущенный особняк с полуобвалившейся штукатуркой глядел на город темными глазницами окон. Парадное оказалось наглухо заколочено, вход был со двора. В кирпичной ограде, там, где полагалось находиться воротам, зияла чернота: к весне двадцатого в городе устояли лишь железные ворота — деревянные давно пошли на дрова.

Машину, по распоряжению Комарова, загнали во двор, приткнули вплотную к выщербленным ступеням черного хода. Один из чекистов остался во дворе, второй — в подъезде.

Темная узкая лестница, ведущая на второй этаж, пропахла кошками. Окон на лестничной клетке не было. Комаров на ощупь отыскал цепочку звонка, прислушиваясь, несколько раз дернул. На звонки никто не отзывался. Он толкнул дверь, и та на удивление легко поддалась. В квартире было пусто. Лишь сквозняки перебирали разбросанные на полу листки, оставленные хозяйкой при внезапном бегстве.

— Опередили нас! — сокрушенно сказал Комаров. — Теперь — срочно на Мальцевский рынок. Боюсь только, что и там нам удачи не видать…

Предчувствие не обмануло Николая Павловича: генерал Казаков исчез.

Поздним вечером каждого дня Дзержинский знакомился с публикациями зарубежных газет. Слушая секретаря, подготовившего обзор прессы, он ходил по кабинету, потирал глаза.

— «…Беззаконие, террор — вот что происходит в многострадальной России! И мы с полным правом бросаем им в лицо: проклятия вам, большевики!» — читал очередную выдержку секретарь.

— Бурцев? — усмехнувшись, спросил Дзержинский.

— Угадали, Феликс Эдмундович. В «Скандинавском листе» на этот раз. А вот «Эхо Парижа»: «Правительство Франции окажет всемерное содействие для успешного завершения борьбы с большевиками. Премьер Клемансо заявил, что Франция вскоре признает правительство барона Врангеля де-факто…»

Дзержинский остановился. Выражение его продолговатых серых глаз стало яростным.

— Боятся опоздать к разделу России! Французские буржуа спят и видят украинский и кубанский хлеб, донецкий уголь, кавказскую нефть… — Он подошел к столу. — Все?

— Еще минуту, Феликс Эдмундович. В лондонской «Таймс» одно довольно странное сообщение…

— Слушаю.

— Вот… «В кровавых объятиях Чека находится баронесса Врангель. Как стало нам известно, мать вождя русского народа, борющегося против ига большевизма, — баронесса Мария Дмитриевна Врангель схвачена петроградскими чекистами и брошена в застенки палачей. Мы не удивимся, если вскоре последует сообщение еще об одной жертве большевиков. Они мстят…» Ну, тут общие слова: «святая мученица!.. гнев и возмущение всего цивилизованного мира»…

— Позвольте! Позвольте! — обеспокоенно сказал Дзержинский. — Дайте газету! Это не странно, как говорите вы, это гораздо серьезнее и хуже.

Он сел за стол, пододвинул настольную лампу. Нашел нужную статью, перечитал… Подняв голову, несколько мгновений задумчиво глядел перед собой. Затем бросил на стол карандаш, которым отчеркивал интересующие его газетные строки, гневно сказал:

— Кто-то не просто проявляет повышенное внимание к судьбе баронессы Врангель, но еще и торопится предопределить ее судьбу. Что ж, это многим, очень многим было бы на руку. Именно сейчас, когда наши дипломаты установили контакты с некоторыми странами, когда французские империалисты всячески подталкивают барона Врангеля к выступлению против нас… — Дзержинский потянулся к телефону, торопливо крутанул ручку. — Петроград мне! Комарова!

Глава 23

Большую часть дня Кольцов лежал: болезнь уходила, но еще оставалась слабость. Ему казалось, что в камере пахнет морем. Соленым, выгоревшим под солнцем морем. Тишина, строго охраняемая крепостными стенами, помогала видеть его — спокойное, синее море. И это было замечательно: это значило, что утраченное за время болезни чувство жизни возвращается.

За дверью прогрохотало так, будто не засовы отпирались, а корабль отдавал якоря.

— Обед!

Надзиратель поставил на привинченный к стене стол жестяную миску. Дверь захлопнулась. Еще раз громыхнули запоры.

Кольцов знал, что завтра или через неделю — новые допросы. Конечно, следствие закончено. Но у него нашли письмо Наташи. Кто передал? Каким образом кто-то из подполья проник в его крепостную, тщательно охраняемую камеру? На эти вопросы контрразведчики захотят получить ответ.

Значит, еще поживет какое-то время. Может, неделю, может — месяц. Он будет жить до тех пор, пока следователям не надоест его допрашивать. Суд — формальность. Приговор известен.

Где-то за стенами крепости кружилась жизнь. Время шло, не заглядывая в его камеру. Враги были уверены, что уже и теперь они сломали и похоронили его — в каменном крепостном склепе, в безвременье. Он же думал о том, что час свой он должен встретить человеком сильным — и телом, и духом.

Явившийся надзиратель молча унес миску. Оставшись один, Кольцов долго ходил по камере. Он готовил себя к последнему испытанию и поэтому даже сейчас ощущал полезность своего бытия. И без страха ждал смерти.

Но как трудно это, когда сквозь узкое окошко пробивается солнце, когда неподалеку лениво ворочается и шуршит галькой море и пронзительно радуются жизни чайки!..

Гулко звучали под сводчатыми потолками крепости шаги надзирателей. Заключенных в блоке было мало, а может, и совсем не было. Кольцов судил по тому, что каждый раз, когда в коридор приходил надзиратель, он направлялся к его камере.

Вот и сейчас. Прозвенели ключи, прогромыхало железо стальных перегородок, отделяющих один блок от другого. Застучали по отесанным булыжникам кованые сапоги.

— Приготовиться к прогулке! — крикнул в смотровое отверстие надзиратель.

Это была первая прогулка Кольцова после длительной болезни.

Подойдя к двери, он подумал: и все же как это замечательно — жить!

Глава 24

Чекисты все силы бросили на поиски баронессы Врангель…

Предприняв необходимые меры для строжайшей проверки людей, выезжающих в эти дни из города, Николай Павлович Комаров надеялся, что «крымская царица» все еще в Петрограде, жива и невредима. Об ином исходе он старался не думать: после разговора с Дзержинским он понимал, к каким политическим последствиям может привести сейчас даже не насильственная, а естественная или случайная смерть баронессы Врангель. Особенно в то время, когда в Республике отменена смертная казнь: по крайней мере, опубликован такой указ. Когда большевики стараются доказать всему миру, что время террора, который приобрел за последние два года силу стихии, кончилось, когда даже «старая добрая Англия» намерена прекратить помощь белым, а в Италии само правительство, не говоря о трудящихся массах, демонстрирует дружеское отношение к новой России.

Казакова, ряженного в форму краскома, взяли на вокзале при попытке сесть в уходящий на Москву поезд. В линейном отделе ЧК он потрясал безукоризненно выполненными документами комбрига, следующего к месту службы, но когда его, тщательно побрив, подвели к зеркалу и сунули в руки фотографию семнадцатого года, Казаков сник. Разница между оригиналом и фотоснимком заключалась только в одном: в отсутствии генеральских погон и аксельбантов.

Прямо с вокзала его доставили на Гороховую, в кабинет Эдуарда Морицевича Отто, где находился и Комаров.

— Садитесь! — указал Отто на стул.

Казаков сел, степенно откашлявшись, спросил:

— Чем обязан?

— Вы не узнаете меня, Евгений Александрович?

Казаков не спеша достал щегольское пенсне, вздернул нос.

— Позвольте… Эдуард Морицевич! Ну как же! — и перевел взгляд на Комарова, улыбнулся. — Непосредственно с председателем Петроградской Чека общаться ранее не доводилось, но тем более рад знакомству с вами, Николай Павлович!

— Даже так? — сказал Комаров. — Ну, коль скоро здесь собрались люди достаточно друг с другом знакомые, предлагаю поговорить без формальностей. Как, Евгений Александрович?

— Всегда ценил деловых и серьезных людей. Равно как и уважение к себе. Со мной решил побеседовать не кто-нибудь, а сам председатель Чека! — ответил Казаков с иронией.

— Юродствовать-то не следовало бы, Евгений Александрович, — произнес Отто. — Говорите об уважении, а сами…

— Я и говорю: уважение должно быть обоюдным. А то прислали… мальчишку! Сазонов, кажется! Он, конечно, надежды подает немалые и далеко на вашем поприще продвинуться может… Голову мне, признаться, заморочил. Но ненадолго.

Невесело было Комарову слышать это. Ладно, пусть генерал и дальше смеется, если из этого можно извлечь какой-то прок. Расшифровав Сазонова, Казаков направил чекистов по ложному следу. Ну что ж! По крайней мере, из этого следует хотя бы одно: старик знает правду. Знает! Вот только захочет ли ее открыть?

— В чем же мы ошиблись? — спросил Комаров.

— Извольте, в этом тайны теперь нет. Человек, опередивший вашего Сазонова, предупредил, что в Петроград послан еще и подпоручик граф Уваров. А пришел этот… Сазонов. Сначала подумал, что если ко мне отправлены два посланца, то может быть и третий: барон Петр Николаевич всегда отличался предусмотрительностью. Тем более собственноручная записка! Это, знаете ли, козырь из крупных… Я в Сазонова почти уверовал. И если решил проверить, то больше так, для порядка. И тут — полнейший конфуз! — Генерал залился дребезжащим, тонким смехом.

— Что за конфуз? — терпеливо спросил Комаров.

— Да ведь я у вас все еще женатым человеком, наверное, числюсь… Сам, помню, Эдуарду Морицевичу в восемнадцатом это на допросах показывал. Но год назад супруга моя выехала из Петрограда. После долгих передряг добралась до Крыма, где заболела и скончалась. Об этом мне сообщил при случае Татищев, добрый мой приятель. И вдруг этот ваш Сазонов передает привет от князя мне и… моей покойной супруге, царство ей небесное! — Казаков перекрестился. — И понял я, что граф Уваров находится у вас, а Сазонов…

— Да, непростительная оплошность, — сказал Комаров. — Что ж, на ошибках учатся. Но я, Евгений Александрович, о другом хотел спросить. Где сейчас баронесса Врангель?

— Со старухой воевать собрались? Или в заложницы?

— Баронессу мы разыскиваем, чтобы обеспечить ей безопасность, — сказал Комаров.

— Ой ли? — Генерал с укором посмотрел на них. — Ну зачем, господа! Если баронессе Марии Дмитриевне и приходится от кого-то скрываться, так только от вас. Слава богу, теперь она в надежных руках, о ней побеспокоятся. А посему предлагаю данную тему закрыть и больше к ней не возвращаться.

Он опустил голову, задумался. А когда опять поднял глаза, перед чекистами был уже совсем другой, чем в начале разговора, человек — без тени насмешливости или самолюбования, преисполненный того величественного спокойствия, которое приходит к старым людям, знающим, что жизнь прожита не зря, и готовым к смерти, как бы ни была она близка.

— Нет, Евгений Александрович, не можем мы принять ваше предложение, — сказал Комаров. — Баронессе грозит смертельная опасность. Сейчас я объясню, откуда такая уверенность. И если вы даже после этого будете упорствовать, смерть баронессы ляжет на вашу совесть.

— Я вас слушаю, — безразлично сказал Казаков.

— Но прежде один вопрос, на который, в общем-то, и отвечать не надо: достаточно простого подтверждения моих слов. — Сделав паузу, Комаров подождал, когда генерал слабо, едва заметно кивнет, и спросил: — Тот, кто пришел к вам раньше Сазонова — я не спрашиваю сейчас, что это за человек, — он пришел к вам без каких-либо полномочий от барона Врангеля?

— Подтверждаю, — устало ответил Казаков. — Впрочем, нет! Он пришел с запиской от капитана Селезнева из контрразведки. Я знаю капитана, он давно работает с Татищевым.

— Боюсь, что именно в ней, в контрразведке, и кроется корень зла! — сказал Комаров. — Ветер дует со стороны того ведомства. Впрочем, пока это только предположение. А окончательные выводы сделаете вы, Евгений Александрович. Дело в том, что инициатива вывезти баронессу из Петрограда исходит непосредственно от Врангеля. Граф Уваров — он действительно находится у нас — личный посланец барона. Если вам понадобятся какие-либо объяснения от него, вы их тут же получите. Но это не все. Уваров — не первый посланец Врангеля. Сколько их было, откровенно говоря, не знаю. Но существование еще по крайней мере одного подтвержу вам документально. — Он повернулся к Отто: — Эдуард Морицевич, введите генерала в курс дела…

Выслушав рассказ Отто о замерзшем человеке с запиской Врангеля в сапоге, внимательно изучив записку и запротоколированные показания красноармейцев, Казаков сказал:

— В этом вы меня убедили. — Пожевав губами, добавил: — Не исключаю, что бедняга шел за помощью именно ко мне… Но что из этого может следовать?

— Выводы, как мы договаривались, будете делать вы, — сказал Комаров. — Так вот, не кажется ли вам странным то обстоятельство, что у двух одновременно или почти одновременно направляемых в Петроград людей не одинаковые полномочия? Что мешало Врангелю снабдить запиской к вам и второго посланца?

Генерал поднял глаза на Комарова, неуверенно произнес:

— Полковник Татищев мог послать человека самолично… Зная неопытность графа Уварова, решил его подстраховать.

— Не ставя в известность барона?.. Нет, генерал. Все проще: записку Уварову вручил непосредственно Врангель. Контрразведка о ней ничего не знает. Как не знает Врангель о посланце контрразведки. Интересно, посыльный контрразведки, ознакомив вас с письмом, забрал его?

— Нет, — откровенно теряясь, сказал Казаков, — письмо мы, по взаимному согласию, сожгли. — Прищурился, вспоминая: — Согласие согласием, а инициатива, признаться, была его.

Комаров, придвинув стул, сел напротив, заглянул в старческие, уже беспокойные глаза и тихо произнес:

— Неужели вы и теперь не поняли, что тоже были обречены? Когда б Сазонов не вспугнул вас… Вас должны были убить раньше, чем баронессу, иначе вы могли бы догадаться, от чьей руки она погибла. Понимаете? Вас ищут. Может, только поэтому и баронесса пока жива… Но долго так продолжаться не может: оставаясь в руках посыльного контрразведки, она обречена!

— Но зачем? Кому нужна смерть пожилой и немощной женщины? Убей ее вы, я еще способен понять: месть за сына, классовый антагонизм…

— Вот-вот! Именно! Вы, кажется, владеете английским? Тогда прочтите это. — Комаров протянул ему «Таймс». — И обратите внимание на следующие строки: «Мы не удивимся, если вскоре последует сообщение еще об одной жертве большевиков».

— И все равно не понимаю! — с отчаянием сказал Казаков.

— Ну, генерал! Иногда у вас логика работает безупречно, а иногда, простите, как у малого ребенка. Вы разве не видите: большевики стали сдерживать террор! Стихают разговоры о мировой революции. Мы ищем общий язык со странами Европы. Двадцатый год — уже не девятнадцатый. И тут — кровавый, громкий, на весь мир скандал: чекисты расправились с немощной старухой, матерью вождя белого движения. Это их месть! Какова будет общая реакция?

— О Господи! — Казаков уткнул лицо в ладони. — Если сказанное вами правда, то этого нельзя допустить… Если — правда… Кому верить, в кого?!

— Позволю по этому поводу дать вам, Евгений Александрович, совет, — негромко сказал Комаров. — Кончайте вы свои игры в борца-заговорщика. Благодарности все равно не дождетесь. Вы достаточно в жизни воевали. Может, хватит? Пожалейте себя! — И, помолчав, спросил: — Распорядиться, чтобы сюда доставили Уварова?

Казаков медленно отвел от лица руки, покачал головой.

— Что он добавит к сказанному?.. — спросил генерал и, помедлив, твердо сказал: — Я должен еще раз все обдумать.

— Подумайте, — согласился Комаров. — Еще и еще подумайте, кому баронесса Врангель нужна мертвой, а кому — живой.

И снова наступила длительная пауза.

— Хорошо! — неожиданно громко и твердо произнес Казаков. Встал, выпрямился. — Я принял решение, господа! Не собираюсь с вами торговаться, хочу лишь предупредить. Вне зависимости от того, как я распоряжусь вашим советом, о недавнем моем прошлом вы не услышите ни слова. Что же касается баронессы… Имя человека, посланного ко мне… Гордеев. Штабс-капитан, офицер контрразведки. Думаю, имя подлинное. Где искать баронессу Марию Дмитриевну Врангель, я вам сейчас объясню…

Крытый восьмиместный «рено» мчался по улицам Петрограда, пугая редких в голодном городе лошадей и разбрызгивая мутные лужи. В последний момент Николай Павлович помимо Сазонова и еще трех чекистов распорядился прихватить в автомобиль Уварова.

Из тех сведений, что имел Комаров о баронессе, складывался портрет старухи властной и капризной. Она могла заупрямиться, не желая покидать свое пристанище. Она могла, наконец, испугаться незнакомых людей. Так что присутствие Уварова было, по мнению Николая Павловича, нелишним.

Указанный генералом Казаковым дом находился в самом конце Елагина острова, путь к которому лежал через Аптекарский и Крестовский острова. Уже попав на Елагин, долго плутали по его кривым улочкам с покосившимися деревянными особняками. Когда-то их строило Дворцовое управление — добротно, с изощренной выдумкой и помпезностью, но постепенно дома обветшали и напоминали теперь толпу нищих, из последних сил скрывающих свою нищету.

Нужный чекистам дом глядел одной стороной окон на Большую Невку, другой — на Среднюю. В нескольких зашторенных на ночь окнах угадывался слабый свет. Комаров поднялся на крыльцо, пошарил по двери в поисках звонка. Его не оказалось. Тогда он постучал — негромко, вкрадчиво.

Долго на стук никто не отзывался. Наконец из-за двери приглушенно и настороженно донесся молодой женский голос:

— Кто там?

Сазонов подтолкнул вперед Уварова.

— Мне нужна Мария Дмитриевна. Я — крестник ее, граф Уваров. Михаил Андреевич Уваров… — Он говорил несколько робко, просяще.

Дверь открылась. Миловидная девушка, увидев, что в переднюю зашли сразу несколько человек, испугалась.

Наклонясь почти вплотную к ней, Комаров быстро и тихо, одними губами, произнес:

— Не бойтесь нас! Гордеев здесь?

Девушка молча покачала головой.

— Баронесса?

Прежде чем она ответила, из комнат донесся властный, чуть надтреснутый женский голос:

— Альвина, кто там? Господин Гордеев?

— Нет, мадам. Но спрашивают вас.

— Проводи…

Комаров и Уваров вошли в большую, почти без мебели комнату. В кресле с высокой спинкой сидела, сурово разглядывая пришельцев, пожилая сухощавая женщина в длинном теплом капоте. Седые ее волосы были убраны черной кружевной косынкой.

— Слушаю вас, господа! — сказала женщина, откинувшись в кресле. В голосе ее звучали недовольство и нетерпение.

— Мария Дмитриевна… — почему-то шепотом сказал Уваров. — Баронесса!.. Неужели не узнаете? Я — Микки, Миша…

Глаза хозяйки строго блеснули и вдруг потеплели:

— Мишенька!.. Ах, боже мой, Микки! — Она сделала нетерпеливое движение рукой: — Да подойди же, милый, подойди!

Уваров как-то неуверенно шагнул к ней, опустился на колени и припал к сухой тонкой руке. Плечи его вздрагивали.

— Ну-ну, милый… Будет тебе! — сказала баронесса ровно и непререкаемо. Тронула сухими губами лоб крестника. — Рада видеть, не скрою. Да ты встань — хватит, незачем.

Уваров послушно встал. Волнение его было неподдельно.

— Мария Дмитриевна… — Голос задрожал и осекся. Он беспомощно махнул рукой, прижал к глазам носовой платок.

— Вот уж не думала… — сказала баронесса. — Как нашел меня?

Видимо, только теперь вспомнив, почему и зачем он здесь, Уваров оглянулся на Комарова, с ненужной торопливостью сказал:

— Сейчас объясню, Мария Дмитриевна. Но прежде позвольте представить вам моего… э-э… Господин Комаров.

Баронесса, до этого момента в упор не замечавшая Комарова, медленно перевела на него взгляд.

— Не знаю, не доводилось слышать. — Надменно кивнула и отвернулась, потеряв к нему интерес.

«Еще бы! — усмехнулся про себя Комаров. — В списках петербургского света моя фамилия не значилась».

Уваров выпрямился, не без торжественности в голосе произнес:

— Дорогая Мария Дмитриевна! Я прибыл сюда по поручению вашего сына, его высокопревосходительства барона Врангеля, дабы… — Он едва не сказал: «дабы вырвать вас из рук большевиков», но, вовремя спохватившись, закончил иначе: — Мы должны позаботиться о вас.

Баронесса отреагировала на это довольно своеобразно.

— Непостижима, но справедлива жизнь! — сказала она, на мгновение прикрыв тяжелыми синеватыми веками глаза. — Думала ли я когда-то, держа моего Микки на руках, что однажды он придет, чтобы позаботиться обо мне! — Посмотрела за спину Комарова, добавила: — Альвина, предложи… э-э… господину Комарову чаю, пока мы будем беседовать с графом.

Комаров обернулся и только теперь вспомнил о девушке, открывшей им дверь. Она улыбнулась ему, мягким грудным голосом сказала, как пропела:

— Прошу! Пожалуйста, прошу!..

Чаепитие не входило в планы Комарова.

— Извините, баронесса, но время у вас ограничено.

— Да-да! — подхватил Уваров. — Мария Дмитриевна, внизу нас ждет автомобиль. Сейчас мы увезем вас в безопасное место, я объясню вам… В общем, все будет хорошо. А пока, прошу вас, собирайтесь без промедления!

— Так мы уже собраны. Господин Гордеев предупредил, что нынче же придет за нами. — В ее глазах вдруг блеснула настороженность: — А почему его нет с вами? Где он?

Уваров растерялся. Пришлось вмешаться Комарову:

— Не беспокойтесь, баронесса. У него остались еще некоторые дела в городе. О характере их я не имею возможности говорить…

— Понимаю, понимаю, голубчик! — Улыбка впервые тронула ее губы. — Альвина, милочка, мы уезжаем! — Она неожиданно легко встала, тронула кончиками высохших пальцев бледную щеку Уварова. — Спасибо, милый! Бог не забудет тебя. Прошу подождать меня здесь, господа. Я сейчас оденусь. — И плавной, без старческой угловатости, походкой вышла из комнаты.

Через минуту они с Альбиной появились опять — уже одетые в дорогу. Альвина несла два чемодана желтой кожи.

— Помогите, ваше сиятельство, девушке, — с улыбкой сказал Уварову Комаров, довольный, что вся эта история с баронессой, стоившая ему немалых нервов, так благополучно заканчивается. Уваров с готовностью подхватил чемоданы. Баронесса с удивлением обернулась:

— Господи, что за времена, граф помогает прислуге!

Сазонов встретил их у автомобиля. Комаров отошел за угол дома, где ждали распоряжений другие чекисты:

— Останетесь здесь: в любое время может появиться Гордеев. Если нет, на рассвете вас сменят. За старшего Алексагин.

…Еще даже не рассвело, когда Николай Павлович вернулся к себе в кабинет. Не раздеваясь, прилег на диван и мгновенно заснул, словно провалился в тугую темную воду. Спустя полчаса его разбудил резкий телефонный звонок.

— Есть какие-нибудь новости? — спросил Дзержинский.

Комаров знал, какая новость сейчас больше всего интересует председателя ВЧК.

— Баронессу отыскали. Как быть с «крымской царицей» дальше?

— Где она находится сейчас? Надеюсь, не на Гороховой?

— На бывшей даче Оболенских под Петроградом.

— Довольно глухое место… Охрана надежная?

— На даче трое чекистов.

Дзержинский глухо кашлянул. С досадой произнес:

— Ошибка, Николай Павлович! Большая ошибка! Извольте сейчас же перевезти баронессу в город. И обеспечьте тщательную охрану на тот срок, пока она будет находиться в Петрограде!

— Будет исполнено, Феликс Эдмундович.

На линии наступила тишина. Чуть позже Дзержинский спросил:

— Я так понимаю, что искренность Уварова подтвердилась?

— Полностью. В Петроград согласился идти из личной преданности Врангелю и его матери. Он в семью барона вхож с детства.

— Этому тоже можно верить?

И вновь в трубке воцарилась тишина, в которую вплеталась едва слышимая дробь — Комаров знал эту привычку Дзержинского, размышляя, барабанить пальцами по столу.

— Вот что, Николай Павлович, — наконец заговорил Дзержинский. — Боюсь на этом провокационная возня вокруг баронессы не кончится. А посему доведите дело до конца: передайте, баронессу Врангель английскому консулу в Гельсингфорсе. Сегодня же попросите товарищей из Петросовета связаться с ним.

— Но, Феликс Эдмундович…

— Да-да! — твердо подчеркнул свое распоряжение Дзержинский. — А Уварова пусть Сазонов доставит в Москву. Не откладывая, Николай Павлович.

— Понял: не откладывая!

Закончив разговор, Комаров потянулся к аппарату внутренней связи, чтобы позвонить Сазонову, спавшему в одном из кабинетов первого этажа, и передать распоряжение Дзержинского. Но потом посмотрел в темное, все еще не тронутое рассветной голубизной окно, и подумал: через два часа… Знать бы Комарову, чем может обернуться его желание пожалеть если не себя, так хотя бы более молодого товарища!

Солнце еще не взошло, еще куталось серое утро в дальних туманах… Человек в черном овчинном полушубке, без шапки, прижимая темной от запекшейся крови рукой ухо и напряженно прислушиваясь к сырой тишине улицы, скользил вдоль домов. Нырнул в арку ворот, облегченно вздохнул. Подхватив горсть ноздреватого, игольчатого снега, жадно поднес к губам… Преодолев четырехугольный, мрачный, как колодец, двор, вошел в дверь черного хода, где вдоль обшарпанной кирпичной стены зигзагами поднималась вверх грязная лестница.

Дойдя до третьего этажа, он глянул вверх, вниз, прислушался и после этого осторожно постучал в одну из квартир.

Дверь тотчас открылась — его ждали.

— Входите, штабс-капитан, не напускайте холоду!

Тусклый свет керосиновой лампы плохо освещал комнату с плотно зашторенными окнами. Пришелец, сразу вдруг обессилев, привалился спиной к стене. Стоял, тяжело дыша…

— Что с вами, Гордеев? Вы ранены? — обернулся, прогремев запорами, высокий мужчина с всклокоченными светлыми волосами, одетый по-домашнему — в бархатный залоснившийся халат и мягкие туфли. — Да отвечайте же, черт возьми!

— Там была засада, подполковник.

— Я только что узнал об этом. — Подполковник указал глазами в глубь соседней, ярко освещенной комнаты.

Там за неубранным столом с остатками жалкой петроградской еды сидел человек, одетый в перетянутую ремнями кожанку, в кожаной фуражке со звездой.

Это был чекист! Гордеев резко послал руку под полушубок.

— Успокойтесь! — взял его за локоть подполковник. — Эдак, по своим стреляя, много не навоюем! Сейчас дам вату, бинт… Обмойтесь пока.

Человек в кожанке, спокойно закусывая и не обернувшись к Гордееву, низким, хриплым голосом спросил:

— Хвоста за собой, случаем, не притащили?

Гордеев не ответил. Склонился к умывальнику. Отмыв от крови голову, начал прилаживать повязку.

— Видать, вам на роду написано долго жить, — сказал подполковник. — Возьми пуля на сантиметр в сторону и… Прошу к столу, закусите, чем бог послал.

Гордеев, однако, к столу не спешил — бросил на человека в кожанке колючий, недоверчивый взгляд:

— Кто это?

— Благодетель ваш. Когда б не он, сидеть бы вам сейчас в подвале на Гороховой!

— Этого я не допустил бы, — усмехнулся тот, в кожанке. — Скорее отправил бы в мертвецкую, чем к нам на Гороховую! — Он приподнялся со стула, пробасил: — Гаврюша.

— Прямо так прикажете величать? — зло спросил Гордеев.

— Хватит и клички! Вполне под стать всей жизни собачьей…

— Вас могли взять голыми руками, если бы не наш Гаврюша, — продолжал объяснять русоголовый подполковник. — Он увидел, с какой беспечностью прете вы прямо в засаду, и дважды выстрелил, чтобы предупредить вас.

— Хорошенькое предупреждение! — буркнул Гордеев, осторожно трогая повязку. — Покорнейше благодарю!

— Это не моя работа, — хмыкнул Гаврюша. — Я в сторону палил. Но давайте о деле…

— Прежде всего надо выяснить, куда ваши друзья-чекисты вывезли баронессу, — сказал Гордеев.

— Уже выяснил, — спокойно пробасил Гаврюша. — За городом она, на даче. Охрана — всего трое.

— Ну, господин Гаврюша!.. Нет слов! Это вам зачтется. Если бы вы мне еще и генерала Казакова помогли найти…

— Сие и вовсе не тайна: арестован, на Гороховой пребывает.

Гордеев почувствовал, что близок к панике: главный и чрезвычайно опасный свидетель теперь недосягаем.

«Надо кончать! — сказал он себе. — В конце концов, если даже генерал продастся чекистам, что он может доказать? Поздно будет им перед всем белым светом оправдываться!»

Подполковник тем временем подошел к столу, плеснул в стакан мутноватой жидкости, выпил и захрустел огурцом.

— Прекратите жрать! — закричал Гордеев.

— Да? — Подполковник удивленно посмотрел на него. — Забываетесь, милейший! Мне не нравится ваш тон.

— А мне не нравится ваше отношение к порученному делу!

— Его поручили вам. Я же согласился по силе и возможности вам помочь. — И, подумав, добавил: — Советами. Я, при всех моих грехах, не палач.

— Чистоплюй, да? — спросил Гордеев.

— Это уж понимайте как хотите, — спокойно, даже флегматично сказал подполковник.

Его спокойствие бесило Гордеева. Но он видел: подполковника с места не сдвинешь. Ни угрозами, ни посулами. «Ну-ну, чистоплюй! — подумал Гордеев. — Тем самым и ты подписал себе смертный приговор». Он повернулся к Гаврюше:

— А вы? Тоже из кустов наблюдать собрались?

— Естественно. И без того хожу по динамиту. Так вот! Черную работу за нас сделают. Тот же Мишка Корявый. Он, сукин сын, многим мне обязан.

— Что еще за Мишка?

— Бандит. Обыкновенный бандит. По воровской лексике — мокрушник. Грабитель и убийца. Он со своими дружками сделает это за… бриллианты. У баронессы, наверное, есть бриллианты?

— Я-то откуда знаю? — сказал Гордеев.

— Я тоже не знаю. И больше того: думаю, у нее их нет. А вот Мишке этого знать не надо — пусть ищет. Не найдет, с тем большей свирепостью учинит расправу.

— Что ж, — подумав, согласился Гордеев. — Мишку, как говорят господа уголовнички, берем в долю. Пусть старается под нашим с вами присмотром.

— Под вашим! Я на дачу не пойду. Тем более там — чекисты. Меня знают.

— Пойдешь! — с тихим бешенством сказал Гордеев. — Обязательно пойдешь! Иначе тебе в самой крепкой тюрьме спасения не видать! — И, не спуская цепкого взгляда с Гаврюши, понял: этот из другого теста, чем подполковник, уломаю! — Потому и пойдешь, что тебя знают. Чтоб тихонько. Без шума!

Дачный поселок в сосновом бору казался покинутым — окна закрыты ставнями, двери заколочены; прошлогодние прелые листья на дорожках, разваленные клумбы в палисадниках…

Дача Оболенских затерялась в заросшем саду. Вокруг деревянного двухэтажного дома с двумя башенками-мезонинами зелеными конусами поднимались ели. Внутри дачи стены больших комнат отделаны под дуб. В комнатах палисандровая мебель. В большой гостиной, отделанной красным житомирским мрамором, с камином и роялем, поселилась Альвина, как бы охраняя дверь в бывшую спальню Оболенских, на которой остановила свой выбор баронесса.

В нижнем этаже, в небольшой комнате около входной двери, помещался Васильев — недавно пришедший в ЧК матрос. Высокий и широкоплечий, с открытым, мужественным лицом, он был из тех, на кого невольно оглядываются женщины.

В комнатке Васильева на подоконнике сидела Альвина. Она, прищурившись, смотрела, как матрос неумело пытается вогнать гвоздь в оторванную подошву, и, наконец не выдержав, соскочила с подоконника. Взяла утюг, всунула в ботинок и лихо, точными ударами молотка вбила в подошву один за другим несколько гвоздей. Васильев даже присвистнул от удивления:

— Скажи на милость! Прямо тебе настоящий сапожник!

— У меня дед был сапожником.

— А я думал, ты из этих… из бывших. Как же тебя в услужение к баронессе занесло?

— Моя мама много лет служила у нее экономкой. Ладно, карауль нас дальше. А я пойду баронессу проведаю…

Она поднялась в гостиную, постучала в спальню.

— Войди! — Увидев Альвину, баронесса недовольно проворчала: — Милочка, ты меня заморозила!

— Простите, мадам, заболталась. — Альвина подошла к нише в стене, где высокой горкой были сложены дрова. Взяла несколько коротких березовых поленцев и положила их в печь. Кора на поленцах тотчас же вспыхнула, озарив живым, веселым светом спальню и сидящую в удобном кресле баронессу.

— С кем же ты заболталась? — спросила она.

— С матросом, сторожем нашим, — добродушно улыбнулась Альвина.

Глаза баронессы вспыхнули.

— Господи, как я их всех ненавижу! — Она взяла со столика небольшой, похожий на образок портрет сына. Врангель, в неизменной черкеске с аксельбантом и погонами Уссурийского полка, слегка прищурясь, смотрел на мать. Губы баронессы шевельнулись, она, как заклинание, произнесла:

— Петер, спаси Россию!

Альвина знала: сейчас с баронессой будет нервный приступ. По деревянной лестнице сбежала вниз, за водой. Дверь из прихожей во двор почему-то оказалась распахнутой. В гулкой тишине из комнаты Васильева донесся протяжный стон. Заглянув туда, Альвина увидела матроса: он лежал в комнате на полу, лица у него не было — кровавое месиво. Тощий конопатый парень в шубейке явно с чужого плеча выворачивал карманы флотских брюк Васильева и передавал все найденное лохматому верзиле с заплывшим глазом. Третий — в черном полушубке, с перебинтованной головой — стоял чуть в стороне и равнодушно наблюдал за происходящим.

Альвина, вскрикнув, не помня себя, бросилась прочь из дома, побежала к калитке. Внезапно от забора отделился человек в кожаной тужурке, в фуражке с красной звездочкой.

Альвина обрадованно остановилась:

— На помощь, скорей!..

— Сейчас! — кивнул чекист. — Непременно! Только тихо, тихо!.. — В одно мгновение он оказался перед Альвиной, изо всех сил ударил ее по голове рукоятью нагана. Посмотрел на бездыханное тело девушки и пошел назад к забору.

А трое в доме уже вошли в спальню баронессы. Верзила с заплывшим глазом внимательно осмотрелся.

— А ну, позырь, Красавчик, кровать! Буржуи обычно там ценное прячут…

Конопатый Красавчик деловито помял подушки, одеяло, сбросил на пол матрас.

— Пусто, Корявый…

Он вразвалочку приблизился к баронессе:

— Ну-ка, мадамочка, встань! — Поняв, что не добьется послушания, начал быстренько ощупывать подол юбки баронессы, провел рукой по плоской ее груди. Рука что-то нащупала, замерла.

Баронесса с силой толкнула его:

— Прочь, негодяй!

От неожиданности Красавчик даже ойкнул, но тут же ловко выхватил из-за выреза платья небольшой сверток.

— Дай! — протянул руку Мишка Корявый. Посмотрел на завернутый в батистовый платок портрет барона Врангеля, швырнул его в угол комнаты и уже сам склонился над баронессой: — Слушай, старуха! Где золото? Где камешки? Говори, как на исповеди, не то душу выну!

Баронесса, на лице которой застыла каменная надменность, даже не посмотрела на него.

— Так, значит? — Потянулся пальцами к горлу и увидел, что баронесса падает: она была в обмороке. Мишка выругался: — Ах ты, стерва, еще притворяться мне!..

— Кончай с ней, не церемонься! — подсказал стоящий у двери Гордеев. — Кончай! Потом спокойно поищете.

Он не договорил: на улице грохнул выстрел, за ним — другой. Вбежал, вращая белыми глазами, Гаврюша:

— Засыпались, мать его!..

По лестнице уже бежали. Гордеев затравленно оглянулся, прыгнул на подоконник и с силой ударил сапогом по оконному переплету. Хрястнуло дерево, зазвенели стекла.

В спальню, навстречу Гаврюшиному нагану, ворвался Сазонов. Судорожным движением бросил тело в сторону и только по горячей струйке воздуха у правого виска понял, как близко пролетела смерть. Выстрелить во второй раз он Гаврюше не позволил.

За спиной Сазонова вскрикнул, падая от пули то ли Мишки Корявого, то ли Гордеева, кто-то из чекистов. Но двое других уже вломились в дверь — Мишка Корявый сунулся простреленной головой в колени бесчувственной баронессы.

Гордеев уцелел. Прежде чем прыгнуть в окно, прицелился в баронессу. Два выстрела раздались почти одновременно — Гордеева и Сазонова. И все-таки выстрел Сазонова был на миг раньше: предназначенная баронессе пуля впилась в пол. А сам Гордеев еще какое-то время стоял на подоконнике, будто размышляя, куда ему упасть, и потом, цепляясь за занавеси, обрывая их, тяжело рухнул на пол спальни.

— Сдаюсь! — поднимая руки, во весь голос закричал конопатый Красавчик.

Сазонов с разбегу ткнул его дымящимся стволом пистолета в лоб, быстро, не давая цепенеющему от страха налетчику опомниться, спросил:

— Кто навел на дачу? Отвечай, если жить хочешь!

— Он, он, гад! — давясь слюной, всхлипнул Красавчик, показывая на распластанного Гаврюшу. — А тот, с мордой перебинтованной, у него за командира был. На всех, гад, покрикивал!..

«Перебинтованный — Гордеев, — подумал Сазонов, не сомневаясь почему-то в правильности своей догадки. — А кто же этот, в кожанке?..»

Словно услышав его молчаливый вопрос, один из чекистов рывком за плечо перевернул Гаврюшу на спину и, не веря глазам своим, воскликнул:

— Алексагин?! Как он попал сюда? Ведь это же наш… — И осекся, осознавая, что человек этот всегда был чужим и до последнего вздоха чужим оставался…

Сазонов, отбросив в сторону труп Мишки Корявого, захлопотал над баронессой, приводя ее в чувство. И вот она глубоко вздохнула, приподняв голову, посмотрела на Сазонова:

— О господи! Теперь другие… Когда все это кончится?

— Да вы не волнуйтесь, — сказал ей Сазонов. — Для вас все худшее уже кончилось.

— Альвина!.. — слабым голосом позвала баронесса. — Где Альвина?

Сазонов не ответил — что он мог ей сказать?..

Глава 25

С вечера упали на Севастополь проливные весенние дожди. Под шум дождя Наташа и уснула. Ночью ей чудилось, что крупные, огромные капли, все увеличиваясь в размерах, стучат в близкое от кровати окно и сейчас, разбив стекла, ворвутся в комнату, затопят ее…

Испуганно вздрогнув, Наташа проснулась. В окно кто-то стучал. Она отвела занавеску и в испуге отпрянула: к стеклу прижималось чужое бородатое лицо.

Постояв в нерешительности, Наташа открыла форточку.

— Что вам нужно? Кто вы? — стараясь перебороть в себе страх, спросила она сердитым голосом.

— Скажите, я не ошибся? Мне гражданка Старцева нужна, — запрокинув голову, простуженно сказал бородач.

— Это я. Что-нибудь случилось?

— У меня записка для вас. От дяди вашего…

Протянув руку к форточке, Наташа хотела захлопнуть ее и запереть на крючок: никакого дяди у нее не было, а вот грабежи и убийства в городе были не редкостью — она боялась этого незнакомого человека! Однако, прежде чем Наташа успела захлопнуть форточку, в комнату влетела скомканная бумажка. И тут же бородач шагнул от окна в ночь.

— От какого дяди? — крикнула вслед ему Наташа.

— От Семен Алексеича! — донеслось с улицы.

Наташа не сразу поняла, о ком идет речь: что за дядя Семен Алексеевич? И ахнула: господи, это же Красильников!

— Постойте! — прижимая лицо к тесному проему форточки, закричала Наташа, позабыв, что стоит глухая ночь, что в городе комендантский час и своим шумом она может накликать беду. — Постойте! Скажите хотя бы: где он? что с ним?

Но будто и не было никого. Лишь громко барабанил по черепичным крышам дождь, уныло пел в водостоках…

Наташа торопливо зажгла лампу. На помятом клочке бумаги было всего несколько слов: «Наташа, я в плену у белых. В Джанкойском лагере. Меня ограбили, оказался без документов. Обвинили…» Дальше на сгибе целая строчка стерлась, и разобрать Наташа сумела лишь последние слова записки: «…если, конечно, сможешь. Твой дядя по маме Семен К.»

Да, это его рука, Красильникова. Она знала его почерк. Но… Еще и еще раз она перечитывала записку и никак не могла осознать прочитанного: плен, лагерь в Джанкое, ограбление… Как же все это могло произойти? А она надеялась, что Семен Алексеевич давно в Харькове, что вот-вот уже сам он или другие товарищи придут в Севастополь оттуда, чтобы помочь.

Это был новый, неожиданный и сокрушающий удар. Не позволяя себе расслабляться, заплакать, она опять склонилась над запиской. Ее внимание сосредоточилось на двух словах: «Если сможешь…» Красильников просит помощи… В доме было тихо. Она села на постель, держа перед собой записку… «Если сможешь»… «Если сможешь»… А что она может?

Да вот же его подсказка: «твой дядя по маме». Он подсказывает легенду, которую она должна до мелочей продумать. А потом?

Красильников, конечно же, знал, что после похищения из ремонтных мастерских бронепоезда Седов, Мещерников, Кособродов, Василий Воробьев и еще несколько подпольщиков вынуждены были покинуть Севастополь и теперь скрывались — кто в Симферополе, кто в Феодосии, кто в Керчи. Вряд ли Красильников рассчитывал на помощь своих товарищей. Скорее всего, он надеялся только на нее. «Твой дядя по маме…»

Значит, надо пробираться в Джанкой. Ну, а там? Как найти лагерь? К кому обратиться? Кого просить о свидании? Удастся ли повидаться с Красильниковым? Но и этого мало! Надо выручать его, освобождать из лагеря. Но — как? Ведь даже посоветоваться не с кем!

И тут она вспомнила: Митя! Ну, конечно же, Митя Ставраки, ее и Павла Кольцова давнишний дружок еще по тем давним мирным временам, когда и море было синее, и небо голубее, и солнце ярче, когда приходили они к ней на раскопки в развалины древнего Херсонеса и не уходили дотемна. «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями Олимпийскими… я буду единомышлен в спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани…» — зазвучала в ее душе клятва, вернее, присяга граждан Херсонеса, которую они избрали своей клятвой.

Она встретила Митю совсем случайно на улице, рассказала ему все, что имела право рассказать о Павле Кольцове и о себе. Митя пожаловался на свою горемычную и несложившуюся жизнь. Родители его умерли, и обитал он теперь у своей тетки. Был женат, но семейная жизнь не сложилась. Служил в почтово-телеграфной конторе, а с приходом белых стал работать в пекарне. В армию его не брали из-за болезни позвоночника…

Жил он на Гоголевской улице, рядом с почтовой станцией. Далеченько…

Было очень рано, когда Наташа вышла из дому. Дождь прошел, улицы были чисто вымыты, над бухтой плавал туман. Сонный перевозчик на ялике переправил Наташу и еще нескольких, тоже сонных, попутчиков к Графской пристани. Наташа, чтобы запутать возможных филеров, пошла пешком вверх, к Владимирскому собору, по Синопской. Но, оглянувшись, в собор не зашла.

Пожилая женщина в черном, широко размахивая веником, прибирала с каменных щербинистых ступеней паперти нанесенный дождем мусор. Заслышав Наташины шаги, она распрямилась и проводила девушку укоризненным взглядом: ну и молодежь пошла, лба не перекрестит на храм Божий, бежит неизвестно куда в такую рань и глаз не поднимает!..

На Большой Морской Наташа села в первый, свеженький еще трамвайчик, поехала к Новосельцевой площади. Бронзовый Тотлебен возвышался над пеленой тумана, а фигуры солдат на постаменте были скрыты. Наташа перешла площадь и оказалась на Гоголевской.

Узкий двор был пустынен, но в застекленной веранде домика горел свет. Наташа постучала и тут же спохватилась: если откроет Митина тетка, особа крайне подозрительная и любопытная, придется как-то объяснять столь ранний приход. Но дверь открыл сам Митя. Увидев ее, явно обрадовался — на его худощавом, смуглом лице появилась полуулыбка, черные глаза потеплели.

— Наташа? Как я рад! Проходи! — И тут, поняв, что Наташа пришла в такую рань неспроста, посерьезнел, спросил встревоженно: — Ты что, Наташа? Да проходи, проходи! — Он провел девушку в маленькую, тщательно прибранную комнату. — Садись, рассказывай.

— Видишь ли… у нас с Павлом есть друг. Семен Красильников. Вчера мне принесли вот это… — Она вынула из кармана и протянула Мите записку. — Он в Джанкое, в лагере.

Охватив взглядом содержание записки, Митя спросил:

— Насчет дяди, это какой-то шифр, что ли?

— Наверное, он предлагает такую легенду, чтобы у меня было право о нем ходатайствовать.

— Да-да, пожалуй. И что же ты решила?

— Ехать в Джанкой. Я должна… Я обязана…

— Да, конечно, — согласился Митя. — Но что ты сделаешь одна? Допустим, я поеду с тобой. Но и я… Вот если бы кто помог!.. В Джанкой проехать не просто, там прифронтовая зона. Но это, допустим, можно устроить. А дальше?

Митя замолк, напряженно что-то обдумывая.

— Я тут недавно встретил Лизу Тауберг. Интересовалась, где ты, что ты… Ты ведь, кажется, училась с Лизой в гимназии? И даже, помнится, дружила?

— Да.

— Хорошо, если бы ты возобновила ваши отношения.

— При чем тут Лиза Тауберг? Что она может?

Митя упрямо тряхнул головой:

— Тауберги многое могут, если захотят. Но главное, что у них бывает жена Слащова. Живет днями.

— Говорят, он — страшный человек, Слащов!

— При чем тут это! — даже рассердился Митя. — Главное, что, если он захочет, вашего друга тотчас же освободят. Ведь лагерь этот… Я слышал — туда бросают, по существу, смертников, оттуда редко кто возвращается.

Слова его о лагере и о необходимости ехать к самому Слащову окончательно расстроили и напугали Наташу. И все-таки теперь перед ней забрезжила хоть какая-то надежда. Решительно отказавшись от предложенного Митей чая, Наташа заторопилась к бывшей подруге по гимназии…

Двухэтажный белый особняк Таубергов стоял на Чесменской улице, неподалеку от резиденции Врангеля.

Лиза встретила Наташу восторженно, сразу же увела в свою комнату, затормошила, засыпала вопросами и упреками: почему так долго не заходила? Наташа рассказала Лизе об умершем отце, о том, что из всех родных у нее теперь остался лишь дядя по маме, которого почему-то схватили и бросили, как пленного, в лагерь под Джанкоем…

Лиза, внимательно слушая ее, время от времени сочувственно ахала. От волнения и тревоги за Семена Алексеевича Наташа вдруг расплакалась. Лиза начала утешать ее… и тоже завсхлипывала. Обнявшись, поплакали вместе.

— Ну что мне теперь делать? — беря себя в руки, сказала Наташа. — Ведь и у него, кроме меня, никого нет — никто не поможет! А я…

И опять они обе заплакали.

— Ну хватит, Наташенька! — сказала Лиза. — У тебя вон нос покраснел даже… Представляю, на кого я похожа!

Она слабо улыбнулась. Заговорила опять, оживляясь с каждым новым словом и оживляя надеждой на успех Наташу:

— Это хорошо, что ты к нам пришла! Я постараюсь тебе помочь. Мама, правда, на несколько дней уехала в Ялту, но это даже лучше… Я сейчас же поднимусь к Нине Николаевне, попрошу ее. Она добрая, она не откажет. И Яков Александрович ее слушается. — Лиза направилась к двери, но тут же вернулась. — А с кем ты поедешь? На кого еще выписывать пропуск? В Джанкой без пропуска не пустят!

— Я поеду одна.

— Нет, мы поедем вдвоем! — Глядя на Наташу, Лиза рассмеялась: она была довольна, что так ловко придумала, — мы поедем вместе и освободим твоего дядю Семена!

— Боюсь, Лиза, это не так просто…

— Ты мне не веришь? — Лиза от досады даже каблучком притопнула. — А вот увидим! Сейчас!.. — И выбежала.

Вернулась она быстро — раскрасневшаяся, довольная. Протянула Наташе записку, торжествующе выпалила:

— Вот!

Наташа осторожно взяла отливающий глянцем листок. Крупным почерком через весь лист было написано: «Яков, помоги девочкам! Юнкер Нечволодов».

— Это что ж за юнкер? — не поняла Наташа.

Лиза расхохоталась:

— Ты, верно, вообразила молодого человека? Это так в армии называют Нину Николаевну, Ниночку. Яков Александрович зовет ее еще Анастас. Это когда она жила там, у большевиков, у нее было второе имя — Анастасия. Необыкновенная женщина, а лет ей не больше, чем нам. Она там подпольщицей была. Вот ты могла бы быть подпольщицей?

— Ну что ты! — сказала Наташа.

— И я не могла бы… А потом она вырвалась к нашим и попала в армию, к Якову Александровичу. Она была у него ординарцем, все время в боях, дважды ранена. Романтично, да? — Лиза заговорила шепотом. — А сейчас, похоже, у нее ребеночек будет. Вчера врач приходил. А они еще не венчанные, некогда, ты представляешь? Но она все равно хочет на фронт. К нему! Любит! Вот ты его увидишь… Мы поедем туда вдвоем, это так романтично. Немедленно — в Джанкой…

На грязном и шумном вокзале было много военных, преимущественно офицеров: нижние чины если появлялись здесь, то ненадолго. На двух девушек, одетых в длинные юбки и шерстяные жакеты, обращали внимание. Девушек никто не провожал, а это выглядело необычным. Да и красивы они были: обе большеглазые, светловолосые. Их принимали за сестер. Внимательный наблюдатель заметил бы, что в темно-серых глазах Наташи светится строгая пытливость, а в линиях красивого лица чувствуется скрытая энергия, твердость. Лиза, напротив, отличалась мягкостью, доброй улыбчивостью. Впрочем, молодым офицерам наблюдательность в таких случаях несвойственна, да и противоестественна. Не мудрствуя лукаво, они старались каждый по-своему обратить на себя внимание красивых девушек: одни — гордостью осанки и мужественным выражением лица, другие — белозубыми, с откровенным восторгом улыбками, третьи — бесцеремонностью, назойливо пытаясь завязать знакомство. Надо отдать должное Лизе, наглецов она умела ставить на место.

— Боже, что наделала эта война! — поделилась с подругой своим негодованием Лиза. — Да можно ли представить, чтобы до войны молодой человек из приличной семьи подошел на улице к незнакомой девушке! А теперь… Это ужасно!

Наташа промолчала, невесело усмехнулась: на протяжении всего этого дня ее не покидало ощущение, что Лиза не ровесница ее, а намного-намного моложе.

— Добрый день, мадемуазель! — Молодой, но несколько оплывший лицом поручик с улыбкой смотрел на них.

Увидев его, Лиза радостно всплеснула руками:

— Господи! Поручик Дудицкий!..

Они поздоровались, поручик учтиво поклонился Наташе. Она почти тотчас узнала его. Она видела его в Харькове несколько раз, но особенно он запомнился ей в тот вечер, когда Павел создавал себе алиби в ресторане «Буфф» после убийства капитана Осипова. Павел что-то рассказывал ей тогда об этом человеке. Ах да! Они вместе были в плену у каких-то бандитов и вместе бежали. Не дай бог, чтобы и поручик вспомнил ее!.. Хотя вряд ли… Это было давно, в другом городе, и поручик был тогда пьян. А если все же вспомнит? Надо быть готовой ко всему.

Но Дудицкий лишь пару раз вскользь глянул на Наташу, а потом и вовсе перестал обращать на нее внимание, будучи всецело поглощенным очаровательной Лизочкой Тауберг. Уже с первых слов выяснилось, что он тоже следует в Джанкой.

— О, поручик, как удачно, что вы с нами! — воскликнула Лиза. — В самом деле, это замечательно!

Дудицкий склонил голову:

— Сочту за честь быть хоть чем-то полезным вам и вашей подруге, Елизавета Юрьевна.

Встреча с ним и впрямь была удачной. В присутствии Дудицкого никто больше не беспокоил девушек. Когда же подали поезд, даже Наташа подумала, что это сама судьба послала им навстречу поручика.

Поезд был довольно длинный и пестрый: несколько обшарпанных теплушек, товарные вагоны и среди них — один классный, пассажирский, с занавесками на окнах. Его облепили со всех сторон — пожалуй, без помощи Дудицкого девушки не сумели бы попасть туда. Уже когда они сидели в купе, Лиза оживленно сказала:

— Так и знайте, поручик, обязательно расскажу Якову Александровичу, как я сегодня разочаровалась в наших офицерах, и о вас, воскресившем во мне привычное уважение к военному мундиру. — Лиза кокетливо улыбнулась. — А теперь отвечайте: почему вы так давно не были у нас?

Наташа, слушая милую ее болтовню, задумчиво перебирала пальцами кожаную бахрому на своей сумочке и время от времени коротко поглядывала в окно.

— Знаете, в эти страшные времена все время теряешь друзей, — продолжала щебетать Лиза. — Вот и мы с Наташей когда-то в гимназии за одной партой сидели, а теперь так редко видимся. — Лиза полуобняла подругу, как бы приглашая принять участие в разговоре.

Наташа, однако, лишь грустно улыбнулась в ответ.

— Ну что ты печалишься? Все будет хорошо, мы еще сегодня уедем из Джанкоя вместе с твоим дядей. Яков Александрович мне не откажет. И уж точно — он не ослушается Нину Николаевну. Ну, душенька, не будь такой, ну пожалуйста!

Наташа лишь молча кивнула и снова отвернулась к окну. Рассеянно смотрела на бегущую мимо унылую степь.

— А что с вашим дядей, мадемуазель? — вежливо поинтересовался Дудицкий.

Прежде чем успела ответить Наташа, заговорила Лиза. И остановить ее было невозможно. Поручик встретил рассказ сдержанно. Некоторое время все трое молчали… Поезд шел медленно, с натугой переползая от полустанка к полустанку. Но наконец показался Джанкой.

— Через несколько минут будем на месте, — встал Дудицкий. — Я могу быть чем-либо полезен?

— Благодарю вас, поручик, — отозвалась Лиза. — Пожалуйста, проводите нас к салон-вагону Якова Александровича.

Слащов принял Лизу и Наташу сразу после доклада адъютанта. Он поднялся им навстречу — выше среднего роста, очень худой, подтянутый, коротко остриженный, с лицом матово-бледным, тонкогубым, слегка тронутым оспой. Отдал какие-то распоряжения адъютанту — вид и тон его говорили о том, что человек этот привык повелевать.

«Вот он, спаситель Крыма», — подумала Лиза.

«Вот он, генерал-вешатель», — подумала Наташа. Она опустила голову, стараясь не выдавать себя выражением лица. Слащов принял позу за смущение при виде героя. К этому ему было не привыкать. Искренне удивился при виде Лизы. Поздоровался, однако, по всем офицерским правилам: как-никак, выпускник знаменитого Павловского военного училища, да еще генштабовец. Предложил сесть, отрывисто спросил:

— Что привело вас сюда, Елизавета Юрьевна? Что дома? Ничего не случилось?

— Все благополучно, Яков Александрович, — довольно уверенно заговорила Лиза. — Мы по личному. Это моя подруга Наташа.

— И что же? — нетерпеливо спросил Слащов.

— Мы приехали просить за ее дядю. У нас и записка от Нины Николаевны. Она тоже просит.

— Так-так. «Тоже просит», — с холодной иронией повторил Слащов.

Лиза протянула записку. Слащов прочитал ее, сунул в карман френча, окинул взглядом Наташу.

— Ваш дядя, мадемуазель…

— Дядя по маме. Его фамилия Красильников, — начала сбивчиво объяснять Наташа. — Он здесь, в лагере.

Слащов коротко позвонил в колокольчик, и в дверном проеме встал высокий, стройный адъютант.

— Проверьте. Красильников… — Слащов обернулся к Наташе, немигающе и нетерпеливо смотрел на нее.

Наташа не сразу поняла, чего хочет от нее Слащов, и даже поежилась под его взглядом, точно от холода.

— Семен Алексеевич, — сообразила наконец она.

Лиза, растерянная и недоумевающая, смотрела то на Наташу, то на Слащова. Почувствовав, что пора вмешаться, сказала:

— Яков Александрович, дядя Наташи не мог сделать ничего предосудительного.

— Почему вы так решили?

— Ну, во-первых, он из интеллигентной семьи. Я хорошо знала маму Наташи…

Вернулся адъютант, вплотную подошел к Слащову, что-то шепнул и сразу же вышел. Слащов некоторое время осмысливал услышанное, затем обернулся к Наташе, сказал:

— Ваш дядя — преступник! Он дезертир, изменник России! Да-да! — По его лицу прошла судорога.

Слащов круто повернулся и шагнул к окну. Сдавило вдруг, словно обручем, виски — слегка, мягко, едва ощутимо, но он насторожился, замер — знал: так приходит к нему ярость — сначала тихая, но с каждым мгновением нарастающая, захватывающая, способная, подобно лавине, поглотить все. Он понимал, что бывает несправедлив, жесток и страшен в такие минуты. Но если ярость приходила, он ничего уже сделать не мог, да и не пытался: ему казалось, что любая попытка обуздать взрыв может убить его самого. Приступы ярости часто толкали его на поступки, которые вспоминались потом долго, кошмарами приходили во сне.

И вдруг вспомнил: за его спиной — девушки… Против обыкновения заставил себя успокоиться, вернулся к столу и, обращаясь к Лизе, глухо проговорил:

— Вам, мадемуазель, должно быть стыдно! Вы поддались бездумному легкомыслию. Хлопотать о дезертирах, бегущих с фронта!.. Подумайте, что будет с вами, урожденной Тауберг, с вашей маман, если в Крым ворвутся красные! — Слащов увидел в широко распахнутых глазах Лизы отчаяние.

В глазах ее подруги стыла откровенная ненависть. «Недоумение, ненависть, страх — не все ли равно? — устало подумал Слащов. — Никто не понимает… И не поймет!»

— Но, Яков Александрович, — сказала Лиза, — ведь мы…

— Вы немедленно вернетесь домой, мадемуазель! — Слащов вновь вызвал адъютанта, спросил: — Поезд на Севастополь?

— Завтра в пять сорок утра, ваше превосходительство!

— В таком случае отправьте мадемуазель домой в моем автомобиле! С сопровождающим.

В углу салона, близ божницы, взмахнул крыльями и громко каркнул ворон, будто соглашаясь с решением генерала. Слащов любил животных, и у него в салоне нередко находили приют бездомные кошки и собаки. Вот и сейчас у него жили подранок-ворон и рыжий кот, которому Слащов не без умысла дал кличку Барон.

Проходя через адъютантское купе, Наташа увидела Дудицкого. Поручик смотрел на них с Лизой не без сочувствия, как показалось Наташе. Должно быть, уже все знал.

Когда шли к машине, Лиза заплакала:

— Наташа, Наташенька, прости меня…

— Перестань, Лиза, — сдавленно проговорила Наташа. — При чем здесь ты?

— Пожалуйста, барышни… — Шофер предупредительно открыл дверцу машины.

— Садись. — Наташа подтолкнула подругу. — Садись же. Тебе надо ехать. Я остаюсь.

— Как же так?.. — заметалась Лиза, но Наташа уже уходила, словно боясь, что решимость в последний миг покинет ее.

Лиза растерянно посмотрела на стоящего рядом офицера. Он пожал плечами и помог девушке сесть в автомобиль.

Наташа слышала, как взревела, уезжая, машина, но даже не оглянулась — боялась расплакаться от унижения, одиночества, тревоги. Как наивна, как глупа была она, понадеявшись на помощь Слащова! Разве не слышала она, как по его приказу вешали в Симферополе на фонарных столбах подпольщиков?

А Лиза… Хорошая, отзывчивая и добрая Лиза. Она — как большой, всеми любимый, избалованный ребенок. И ничего о жизни не знает. Сегодня вспомнила вдруг о войне, да и то в связи с тем, что господа офицеры растеряли правила хорошего тона…

Наташа подумала: надо попытаться выяснить, где находится лагерь, в котором держат Семена Алексеевича. А там — как знать! — быть может, удастся и связь с ним установить. И если не помочь, то хотя бы предупредить, что дела его — хуже некуда. «Дезертир!.. Изменник России!» — в устах Слащова это означало верную смерть.

Хорошо еще, что Слащов не стал выяснять, действительно ли Семен Алексеевич — ее дядя.

…Митя дал ей адрес своих джанкойских знакомых. Ниточка слабая, но ничего другого все равно нет, они по крайней мере местные, знают город, знают, где у белых находятся лагеря военнопленных. В крайнем случае у них можно переночевать, а завтра, с утра пораньше, отправиться на поиски…

На дверях маленького окраинного домика висел замок. Наташа с досадой ударила кулаком по мокрой двери. И сразу из соседнего двора послышался хриплый собачий лай. Из-за невысокого забора выглянула пожилая женщина в низко повязанном платке, подозрительно посмотрела на Наташу.

— Вы не скажете, ваши соседи…

— Собирались в деревню ехать, барахло на харчи менять. Должно, уехали! Ден через пять вернутся… А вы им сродственница будете?

— Нет.

И снова Наташа шла по грязным и тесным улочкам. Вечерело. Стал накрапывать мелкий дождь. Задувал холодный ветер. Редкие прохожие неожиданно появлялись из вязкого, густого тумана и опять ныряли в него. Мглистая пелена, казалось, отделила Наташу от всего мира. Такого чувства одиночества она давно не испытывала.

В окнах домов, мимо которых шла Наташа, зажигались огоньки, от этого на улице становилось еще холодней и бесприютней. Единственным возможным местом ночлега был вокзал. «Там, в многолюдье, легко затеряться. И уж во всяком случае не привлекать к себе особого внимания», — подумала Наташа и по знакомой дороге направилась обратно, к вокзалу.

И тут ее окликнули. Она вгляделась. Вот уж с кем она не хотела бы встречаться сегодня еще раз, так это с Дудицким!

В душе опять шевельнулся страх: а вдруг все-таки узнал?..

Поручик заговорил, и в голосе его Наташе послышалось сочувствие, теплота. Дудицкий предложил ей свою помощь: она переночует у его знакомых, а завтра он устроит ей свидание с дядей — это для него не представит большого труда.

Поборов сомнения, Наташа приняла предложение поручика.

Ей сразу не понравился дом, в который они пришли. В полупустых, кое-как убранных комнатах чувствовалось что-то неустроенное, спешное, свойственное временному жилью. Не понравилась и пожилая хозяйка, которая осмотрела ее с кривой, двусмысленной улыбкой.

Уйти? Наверное, надо было уйти… Но Дудицкий уже усаживал ее на диван, предлагал снять ботинки и жакет — ведь она совсем промокла, она простудится, — что-то ставил на стол. А Наташа, попав в тепло, почувствовала, как продрогла, как голодна…

Она медлила, а Дудицкий между тем уже звал ее к столу. Подождал, пока она сядет, придвинул тарелку с крупно нарезанными кусками рыбы, налил вина в стакан, стал уговаривать выпить. Она отказывалась, он настаивал: это как лекарство, ей сейчас необходимо. Наташа сделала глоток, отставила стакан. Дудицкий засмеялся. Сам жадно выпил, сразу налил еще…

Дудицкий пил и становился все развязней. Близко придвинувшись, возбужденно, бессвязно говорил о том, что все вокруг сместилось, подхвачено ураганом, куда-то мчится, возможно к гибели, а они словно на маленьком теплом островке. Схватил вдруг Наташину руку своей — сухой, горячей. Наташа отстранилась. «Уйти, куда угодно, но уйти!..» Встала, и тут Дудицкий обнял ее. Она увидела совсем близко страшные своей пустотой глаза. От Дудицкого несло крепким запахом табака и дешевого вина.

— Пустите сейчас же!.. Не смейте!..

— Предпочитаете контрразведку? — тяжело дыша, спросил Дудицкий. — Там не будут обнимать. Там будут бить! До тех пор, пока не сознаетесь…

Обнимая Наташу, он вдруг увидел прямо перед собой хозяйку дома, с любопытством из-за занавески глядящую на разыгрывающуюся сцену.

— Пошла прочь, старуха! — закричал он. — Застрелю!.. Совсем прочь! До утра!

Громыхнула дверь в сенцах, послышались удаляющиеся шаги.

— Ну вот мы одни… — Дудицкий прижимал ее все крепче. — Я действительно мог бы сдать вас контрразведке, но я…

— Отпустите! — сдавленно крикнула Наташа и с силой вырвалась из его объятий. — Не прикасайтесь, если хотите, чтобы я вас слушала!

— Хорошо. Не к спеху. У нас до утра много времени, — спокойно согласился поручик и присел на диван. — А почему же вы не спрашиваете, за что я мог бы вас сдать контрразведке?

— За что же?

— Харьков. Ресторан «Буфф». Кольцов и вы… У меня хорошая память на лица.

Та-ак! Вот поручик и нанес свой удар! Но почему сейчас, а не в Севастополе или когда они ехали в Джанкой? Отпираться, утверждать, что то была не она, не имело смысла.

Но что же, что?.. Главное — не молчать, надо переходить в наступление!

— Не удалось споить, так хотите запугать? — стараясь быть спокойной, сказала Наташа. — Экая невидаль — контрразведка! После ареста Кольцова меня вызывали туда. Интересовались, что нас с ним связывало. Выяснили и, как видите, отпустили.

— Значит, все-таки связывало? — Дудицкий пошло усмехнулся. — Впрочем, я и не сомневался в этом. А теперь, значит, как говаривал Александр Сергеевич: «…и буду век ему верна»? Но позвольте спросить: кому? Тому, кто практически уже мертв?

— Не смейте! — с возмущением крикнула Наташа.

Дудицкий пил и пьянел прямо на глазах. Что-то бормоча, он вновь потянулся к Наташе. Но не устоял на ногах, свалился на пол.

С отвращением и ненавистью посмотрев на него, Наташа ушла. Остаток ночи она провела на вокзале и в шестом часу села на поезд. Снова бежали за окном залитые дождем поля…

Примерно в это же время, очнувшись после недолгого зыбкого сна, генерал Слащов начинал новый день жизни… Начинал по обыкновению с молитвы — короткой и небрежной.

Чувствовал себя генерал плохо, настроение было подавленное. Перекрестившись в последний раз, он протяжно зевнул, потянулся к висевшему на спинке стула френчу за папиросами. Вместе с коробкой «Дюбека» извлек из кармана примятый листок бумаги. Недоуменно взглянул на него…

«Яков, помоги девочкам! Юнкер Нечволодов».

— Юнкер ты мой… — пробормотал он задумчиво. — Как ты там без меня? — расслабляясь и в то же время испытывая тревогу за любимого человека, одного-то по-настоящему на всем белом свете и любимого, думал Слащов. — Кого родишь ты мне, пьянице? Святой Боже, лишь бы все обошлось, было хорошо! Нет ничего такого, чего не сделал бы я ради этого!..

В памяти вдруг высветилась давно забытая картинка раннего детства. Мама, красавица мама, как-то вдруг непривычно подурневшая, с коричневыми пятнами на лице и большим животом, кормит его, пятилетнего, с ложечки, а он изворачивается, шалит…

«Ну, Яшенька, ну, милый! — улыбаясь, просит мама. — Всего-то одну ложечку еще, за маму! Прошу тебя, милый. Мне сейчас отказывать нельзя — мышки ушки отгрызут!..»

Потом, подрастая, он еще долго помнил поразившую его фразу с «мышками-ушками» и никак узнать не мог: но почему, откуда взялось это поверье, что беременным женщинам в их просьбах отказывать нельзя? Так и не узнал…

«Яков, помоги девочкам!..»

Сколько раз в одном только Крыму доводилось ему водить в атаку своих солдат. Шел впереди цепей в распахнутой генеральской шинели на красной подкладке, пощелкивая семечки, не пряча от свинца распахнутую грудь, и жизнь была не дорога, и смерть не казалась страшной: что жизнь, если Россия пропадает!.. Приятелю Сашке Вертинскому, чьи песни были сродни кокаину, смеясь, говаривал: «Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!» И ведь не бахвалился, нет. А теперь жить надо: родит Нина сына — это ли не величайший смысл бытия!

«Яков, помоги девочкам!..» Слащов почувствовал, как суеверно и больно, до холодной испарины на лбу, замирает сердце.

Девять ранений, пять от германцев, четыре от своих: не шутка! Вызвал заспанного адъютанта.

— Как фамилия этого… — нетерпеливо и сухо прищелкнул пальцами. — Ну, дезертира этого. Девушки вчера приезжали…

Адъютант на мгновение задумался:

— Красильников, ваше превосходительство!

— Передайте коменданту лагеря…

Он сделал паузу, и поручик, демонстрируя привычку всего адъютантского племени на лету подхватывать начальственные мысли, с торопливой готовностью спросил:

— Расстрелять?

— На фронт! — тихо сказал он. — Да-да! На фронт!

Шагнул к божнице, преклонил колени, истово прошептал:

— Господи, спаси и сохрани жену мою… даруй мне сына… — И как будто очищалась душа, и как будто сам он вновь на свет нарождался.

Глава 26

В Чесменском дворце жизнь протекала четким, заведенным, казалось бы, навсегда порядком: к подъезду лихо подкатывали фаэтоны и автомобили, в коридорах бесшумными тенями скользили по паркету адъютанты, в приемных толпились просители разных сословий и ожидающие назначения офицеры. Придя к власти, Врангель основательно перетряхнул кадры, убрав многих, издавна и долго служивших Деникину, и на их место ставил молодых, честолюбивых и верящих в него людей.

После шумной деникинской ставки, наполненной громкими голосами, криками, бестолковой беготней, табачным дымом и стуком офицерских сапог, Чесменский дворец своей тишиной и чинной неторопливостью напоминал монастырь в час воскресной молитвы.

И только лица, приближенные к Врангелю, знали, что в ставке главкома назревает крупный скандал.

Генерал Артифексов, пригласив к себе в кабинет начальника севастопольской морской и сухопутной контрразведки полковника Татищева и начальника снабжения генерала Вильчевского, говорил:

— Я сейчас от его превосходительства, он крайне взволнован! Уже несколько дней, как вам было предложено выработать необходимые контрмеры. И что же? От вас, господа, не поступило ни единого предложения. Ваша демонстративная бездеятельность наводит на определенные размышления.

Еще два года назад Артифексов был всего лишь казачьим сотником. Штабная работа на Царицынском фронте сблизила его с Врангелем. В дальнейшем Артифексов по своей воле последовал за бароном в Константинополь, где делил с ним горечь изгнания. Зато теперь он генерал для особо важных и ответственных поручений при главнокомандующем! Даже самые ярые недоброжелатели не могли не отдать должное уму и зоркости молодого человека.

Однако блистательная карьера не вскружила голову генералу. Должно было произойти нечто исключительное, чтобы он, неизменно уравновешенный человек, заговорил с такой резкостью. И ведь произошло!

Днями на имя главнокомандующего было доставлено письмо из Константинополя. Представитель главкома генерал Лукомский сообщал:

«Глубокоуважаемый Петр Николаевич!

Случилось то, чего я больше всего опасался: Сергеев оказался человеком в высшей степени недостойным. Здесь, в Константинополе, он показывал некоторым лицам свой проект приобретения судов флота и землечерпательных караванов, на котором Ваша резолюция: «Принципиально согласен…» и т. д. Если это узнают союзники…»

Некоторое время назад Артифексов именем главкома потребовал от начальника контрразведки доставить в Севастополь если не авантюриста Сергеева, так хотя бы документ, способный скомпрометировать барона. Сергеев бесследно исчез. Было отчего схватиться за голову: не дай бог дойдет до союзников, злосчастный проект с резолюцией Врангеля. Они расценят это как тайную игру против них.

Барон Петр Николаевич Врангель всегда был предельно осторожным человеком, а вот в случае с Сергеевым чутье подвело его: начертал на документе неосторожную резолюцию. Тогда она ему казалась ничего не значащей и в общем-то пустячной. А теперь…

Глядя на полковника Татищева, Артифексов раздраженно говорил:

— Его превосходительство спросил у меня: почему Сергеев так и не был нейтрализован? А я спрашиваю у вас: что за олухов посылали вы в Константинополь? Как могло случиться, что они не разыскали этого проходимца?

Татищев пожал плечами:

— В Константинополь я посылал капитана Селезнева. Он был лучшим сыщиком России. Но ни ему, ни моей агентуре не удалось выйти на след Сергеева. Куда-то исчез, но не вечно же будет скрываться! Выплывет!

— Боюсь, что будет поздно, — хмуро сказал Артифексов. — Пока он выплывет, кое-кто утонуть может!.. Учитывая важность дела, могли бы и сами побывать в Константинополе.

Татищев и теперь сохранял всегдашнее невозмутимо-ироническое выражение холеного, гладкого лица, только в глазах мелькнул опасный огонек, но, впрочем, Артифексов уже повернулся к Вильчевскому:

— А вы, Павел Антонович? Вы и сейчас устраняетесь — молчите, словно и вовсе непричастны к этим неприятностям!

Резкость Артифексова обескуражила мягкого, добродушного генерала.

— Но ведь я действительно… — неуверенно забормотал он. — Я только выполнял распоряжения…

— Нет, извините! Вы были одним из инициаторов всего этого дела! — Бормотание генерала злило Артифексова. — Забыли? Позвольте освежить вашу память! — Он двинул по столу плотный лист бумаги: — Узнаете?

Еще бы Вильчевскому не помнить этого письма! Он составлял его лично и немало покорпел над формулировками. На официальном бланке начальника управления при главнокомандующем вооруженными силами Юга России было написано:

«Секретно, 16‑го февраля 1920 г. № 3707.

гор. Севастополь.

Начальнику морского управления

и командующему флотом

За последнее время на имя Главнокомандующего поступает от отдельных лиц и компаний целый ряд предложений о продаже им или их доверителям старых кораблей военного флота, торговых судов и транспортов, а также всевозможного технического имущества, могущего служить материалом при постройке или ремонте коммерческих судов.

Сообщая об изложенном, прошу Вас сообщить мне в срочном порядке перечень кораблей, судов, транспортов и проч. имущества, которое представляется для нас ненужным и может быть использовано на международном рынке. Прошу также рассмотреть вопрос об эвакуации землечерпательных караванов.

Генерал-лейтенант Вильчевский».

Да, от этого документа никуда не денешься. Но ведь есть еще и ответ командующего Черноморским флотом адмирала Саблина, в котором перечисляются «суда, ненужные флоту»! В нем шла речь и о землечерпательных караванах, подчеркивалась целесообразность эвакуации их из портов Крымского побережья.

Под эвакуацией подразумевалась распродажа. Это прекрасно знали и комфлотом Саблин, и Вильчевский, и Артифексов, и сам Врангель. Все было одобрено, согласовано.

Массивное лицо Вильчевского вспотело. Генерал суетливо приложил к лицу платок. Рука его подрагивала.

— Вот так-то, господа, — уже мягче проговорил Артифексов. — Положение — сквернее не придумаешь. Правда, генерал Лукомский сообщает, что в ближайшие дни из Константинополя к нам прибудет некий крупный коммерсант и банкир Федотов с весьма серьезным предложением, способным поправить дело, но я не знаю… Мы тоже не должны сидеть сложа руки!

Для Вильчевского эти слова прозвучали как помилование. Однако Артифексов снова обратился к нему:

— Переговоры с господином Федотовым будете вести вы, Павел Антонович. Прошу вас без согласования никаких решений не принимать. Необходимы осмотрительность и проверка. Проверка! — Он посмотрел на Татищева. — Надеюсь, Александр Августович, на этот раз и вы не оплошаете. Все, господа.

Вильчевский тяжело встал, пошел к двери. Поднялся и Татищев.

— Минутку, Александр Августович, — сказал Артифексов. И когда за Вильчевским закрылась дверь, спросил: — Какие сведения у вас о графе Уварове и результатах его миссии?

— Могу сказать только, что он давно должен быть в Петрограде. Мне сообщали из Финляндии, что через границу его переправили успешно. Остается ждать добрых вестей…

— Уж больно долго что-то! Вас не удивляет, что об этой миссии знаю я?

— Вероятно, вам сказал барон?

— Нет, это я спросил барона.

В устремленных на Татищева темных, с хитринкой глазах генерала промелькнула усмешка.

— Хотите уточнить мой источник информации? Право, не стоит, Александр Августович. Я же у вас не спрашиваю, кто из офицеров моего окружения работает на контрразведку! Отсутствие сведений от Уварова обеспокоило меня в связи с тем, что его миссия, как вы сейчас убедились, оказалась не такой уж секретной. Не повлияло ли это отрицательно?

— Никто, кроме меня, не знал о миссии Уварова. Остальные выполняли мои приказы.

— И все же… Дня три тому назад я узнал, что баронесса Мария Дмитриевна схвачена чекистами.

Татищев улыбнулся:

— Я знаю, откуда у вас эти сведения. Из лондонской газеты «Таймс». Но они не соответствуют действительности.

— Как же возникла эта «утка»?

«Стараниями Хаджет Лаше, черт бы его побрал с этой привычкой обгонять события и время!» — мысленно ответил на вопрос Татищев. Вслух же сказал:

— Боюсь, что толком этого даже в редакции «Таймс» не знают. Авторы липовых сенсаций обычно не обнаруживаются. Я так понимаю, что беспокойство по поводу тревожных публикаций выразил Петр Николаевич?

— Но сведения о пребывании баронессы в Петрограде могли стать достоянием прессы, если об этом знали только вы?

— А уж тут, ваше превосходительство, позвольте возразить, — выставив перед собой руку, произнес Татищев. — Одно дело — миссия Уварова, и совсем другое — факт пребывания баронессы в Совдепии. В свое время Петр Николаевич уже посылал кого-то в Петроград. Это — раз. Баронесса, где бы она ни находилась, общается с людьми. Это — два. А может быть, еще и три, и пять, и десять.

Татищев, уже перехватив инициативу, не дал Артифексову вставить слово.

— Между прочим, у меня есть основания полагать, что баронесса уже находится в безопасности. Вчера я запросил английскую миссию в Гельсингфорсе. Жду ответа. Как только получу ответ, тотчас же доложу!

Артифексов рассеянно кивнул головой. Татищев понял это как конец беседы и покинул кабинет.

Солнце стояло в зените, когда от северного причала константинопольской пристани Топ-Хане отошел пассажирский двухпалубный пароход «Кирасон». Город растворялся в солнечном мареве. Пассажиры первого класса не расходились с верхней палубы, любуясь голубыми водами Босфора. В это время в ходовой рубке «Кирасона» капитан читал радиодепешу из конторы пароходства: «Сбавьте ход до малого. Примите с катера опоздавшего пассажира».

— Ход до самого малого!

Пока пассажиры недоумевали о причинах этой неожиданной остановки, вдали показался быстро идущий к пароходу катер.

— Трап по левому борту! — послышалась команда. Рулевой плохо рассчитал, и катер ударился о борт, раздалась дружная ругань матросов, треск корабельной обшивки. Наконец катер подтянули к пароходу, опоздавший пассажир в сопровождении матросов с чемоданами невозмутимо поднялся на борт.

На нем был начинающий входить в моду плащ с широкими подкладными плечами, стянутый поясом, широкополая шляпа, модные полуботинки с тупыми носами. Пассажиры верхней палубы пытались отгадать: кто же он, человек, обладающий правом останавливать пароходы?

— Это генерал, — сказал хмурый немолодой полковник.

— Это французский дипломат, — уверенно сказала немолодая дама. — Генералы одеваются старомодно.

Полковник досадливо поморщился, подозвал стюарда.

— Кто этот… с катера? Француз?

— В книге пассажиров записан как русский, господин полковник. Василий Борисович Федотов.

Полковник пожал плечами, зашагал по палубе тем твердым и уверенным шагом, каким ходят пожилые военные всех стран.

«Кирасон» вышел в открытое море и взял курс на Севастополь. Короткие сумерки сменила ночь. В высоком небе зажглись звезды. Пароход, с плеском рассекая мелкие волны, оставлял за собой широкую серебристую ленту. На верхней палубе было полутемно и тихо. Зато в пароходном ресторане стало людно и шумно. Слышалась английская, французская речь. Разговоры на русском, украинском… Собравшихся здесь объединяло одно: возможность платить. Но непонятно было, зачем эти респектабельные дамы и господа и еще какие-то типы неопределенного сословия, явно не умеющие носить свои дорогие костюмы, плывут к нищим берегам Тавриды, объятым гражданской войной.

Вошел в ресторан и Фролов.

— Мой стол? — бросил он метрдотелю.

— Пожалуйста, сюда прошу! — Метрдотель торжественно проследовал к заказанному столику.

Фролов сел, рассеянно оглядел зал. Взгляд его несколько оживился, когда он увидел пожилого полковника, вошедшего в ресторан, — свободных столов уже не было. Кивнул метрдотелю:

— Пригласите за мой стол полковника. Если он пожелает, разумеется.

Когда полковник подошел к столу, Фролов привстал:

— Прошу вас. Вы меня совершенно не стесните — я один. — Полковник поблагодарил и сел к столу. Фролов повернулся к метрдотелю: — Съел бы я тепчихану, если есть хорошая баранина…

— У нас сегодня отличная баранина!

— Но прежде — осетрины отварной с хреном, икры черной, паштет печеночный, если свежий. Не забудьте маслины.

Метрдотель почтительно склонил голову:

— Вино какое прикажете?

— Под закуску — смирновской водки. К баранине предпочитаю бордо.

Полковник прислушивался к тому, что говорил его сосед по столу. Он понимал толк в кухне и считал это признаком хорошего тона.

Официанты начали расставлять блюда с закуской. Фролов взял графин.

— Господин полковник, разрешите? — Не дожидаясь ответа, наполнил две рюмки.

Полковник неприязненно посмотрел на соседа по столу — ему не нравилась такая развязность.

— В Севастополе живете? — спросил он.

— Нет. По делам следую.

— По торговым, — совсем уже неприязненно уточнил полковник, не сомневаясь в купеческом звании соседа.

— Господин полковник, я еду в Севастополь не для того, чтобы скупать в местных конфекционах шубы с чужого плеча. Я коммерсант и банкир, а не лавочник. Занятие свое считаю нужным и полезным. Можно по-разному служить России — с оружием в руках на поле брани, на дипломатическом поприще, но и в коммерции тоже. Для содержания армии нужны немалые деньги. И в твердой валюте… Что ж, мы зарабатываем ее!

Он протянул полковнику визитную карточку с золотым тиснением: «Федотов Василий Борисович. Совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К°».

— Полковник Дубяго Виктор Петрович! — Хмурое лицо полковника несколько разгладилось.

Они выпили за знакомство, принялись за еду. Полковник потихоньку наблюдал за своим новым знакомым. Его лицо выглядело добродушным. Но иногда голубые глаза вдруг на мгновение становились холодными, льдистыми, и можно было заключить, что жесткость и властность тоже присущи этому человеку. Полковник отметил также, что новый знакомый внимательно следит за модой: лацканы пиджака узкие, яркий галстук-бабочка, бриллиантовая булавка, такие же бриллиантовые запонки в манжетах белоснежной рубашки.

— С кем думаете вести переговоры в Севастополе? — спросил полковник.

— У меня рекомендательное письмо к генералу Вильчевскому.

— Павлу Антоновичу?

— Вы его знаете?

— Мне ли его не знать! Павел Антонович — начальник снабжения при штабе барона Врангеля.

— Что это за человек? Он не служил у господина Деникина?

— Служил, как все. Вильчевский еще со столичного Петрограда по интендантскому ведомству. Медлителен несколько, по нынешним временам, зато основателен и надежен. В общем, человек с устоявшейся репутацией, вполне порядочный. И родством не обижен…

— Я встречал шурина его, господина Извольского. Он — секретарь русского посольства в Лондоне. Весьма достойный человек.

— Незнаком, не знаю, — сказал Дубяго. — С Павлом Антоновичем, полагаю, вы найдете общий язык. Но… — Полковник замялся было, однако договорил: — Судя по вашим словам, вы ведете дела достаточно масштабные. В таком случае вам не миновать генерала Артифексова…

— Артифексов… — припоминающе повторил Фролов. — Если не ошибаюсь, доверенное лицо барона Врангеля?

— Так точно. Новоиспеченный генерал. — Полковник усмехнулся, и тень досады прошла по его лицу. — Произведен совсем недавно. Вот так-с. — И замолчал, опять нахмурившись.

— А вот покойный государь император, — заметил Фролов, — всю жизнь был полковником. Даже когда возложил на себя бремя Верховного главнокомандующего.

Его слова достигли своей цели. Полковник оживился.

— Да, судьба и в этом смысле обошлась с императором довольно сурово. Кто мог знать, что батюшка его, Александр Третий, внезапно умрет, не успев произвести наследника престола в генералы!.. А сам он этого, как вы знаете, сделать не мог. — Помолчав, Дубяго продолжал: — В армии есть офицеры, которые предпочитают остаться в тех званиях, что были присвоены им государем. И, обратите внимание, мы гордимся этим. Но, с другой стороны, я готов понять и Леонида Александровича. Помилуйте, такой соблазн, кто устоит в его годы? — Полковник пригубил поблескивающее в бокале темно-красное вино. — Наше, массандровское. Крымское бордо всем отличимо: солнце и море в нем чувствуются… Будете в Джанкое, заходите. Хранится у меня несколько бутылок коллекционного саперави, прекрасное вино!

— В Джанкое?

— Да, я начальник штаба корпуса, которым командует генерал Слащов.

Играла музыка, в зале стало дымно и душно: раздраенные иллюминаторы помогали мало. Фролов поднял руку, всевидящий метрдотель поспешно направился к ним.

— Счет! — И обратился к Дубяге: — Господин полковник, позвольте мне считать вас своим гостем?

Они вышли из ресторана на палубу. Парусиновые шезлонги у бортов уже опустели. Полковник вздохнул полной грудью:

— Хорошо-то как… Раздражает меня многолюдье. В Крыму у нас суматошно, народ — со всех сторон матушки-России. Но уж в Константинополе, доложу я вам!..

— Да, перенаселен, — согласился Фролов. — Последнее время и я, признаться, устал от Константинополя. Впрочем, в Лондоне, представьте, тоже неуютно себя чувствовал… — Он задумчиво посмотрел на плывущую у самого горизонта луну, вздохнул: — Но думаю, что не Константинополь или Лондон виноваты, а русская наша натура — без России тоска везде одинаковая…

— Да, это вы хорошо заметили. Я вот приехал в Константинополь навестить семью, а жена и дети — в один голос: домой… — Полковник погрустнел. — Какой дом! Сам на казарменном положении.

Они медленно шли по палубе. Навстречу им столь же неторопливо двигалась женщина средних лет, не то чтобы красивая, но с выразительным и привлекающим взгляд лицом, стройной фигурой, и худой, высокий, явно молодящийся мужчина за сорок. Поравнявшись с ними, полковник Дубяго поклонился:

— Добрый вечер, Наталья Васильевна.

Женщина остановилась.

— Добрый вечер, Виктор Петрович! — кутаясь в легкую накидку, улыбнулась она. — И вы решили подышать перед сном? Красота какая! Позвольте представить моего спутника. Граф Красовский.

Дубяго в свою очередь представил «Федотова». С любопытством на него глядя, Наталья Васильевна спросила:

— Вас всегда ждут пароходы в открытом море?

— Всему виной автомобиль, — улыбнулся Фролов. — Сломался. Пришлось поднять на ноги пароходство.

— Кто бы мог подумать, что турки так любезны!

— Да!.. Если признательность выражена в твердой валюте.

Наталья Васильевна звонко рассмеялась. У нее был удивительно мелодичный смех.

— Господа, оставляю вам графа. Он, оказывается, мастер показывать необычайные фокусы.

Глядя ей вслед, граф сказал:

— Сколько шарма! Вы не находите?

— Я, признаться… — замялся Фролов.

— Как, вы не узнали Плевицкую? — удивился Дубяго.

— Господи, ну конечно же Плевицкая! — воскликнул Фролов, осознавая, что, кажется, допустил первую в своей новой жизни ошибку. — Не ожидал… Помнится, на ее концерте в Киеве…

— В Киеве? — спросил Дубяго. — Я тоже, знаете ли…

— Какой голос! — поспешил перебить его Фролов. — Не знаю другой певицы, которая так тонко чувствует русскую душу. А ведь из простых крестьянок… Откуда же она направляется?

— В Константинополе у нее была маленькая гастроль, — похвастался своей осведомленностью граф. — А сейчас возвращается к жениху, генералу Скоблину. Он отбил Наталью Васильевну у красных. Четвертое ее замужество, жених младше на одиннадцать лет. Но очень, очень трогательная история.

— Скоблин — самый молодой генерал в армии, — вздохнул Дубяго. — Он и еще Манштейн-младший… В двадцать пять лет!..

Искры летели из пароходной трубы к звездам. Где-то там, во тьме, ждал их Крым — маленький кусочек старой России, прилепившийся узким перешейком, как ниточкой, к огромной большевистской стране.

Глава 27

Так уж издавна ведется в мире: если война, то и великое переселение народов…

Места в поезде, идущем из Москвы на Украину, брались с боем. Спешили в свои части, полечившись в столичных госпиталях, командиры и красноармейцы. Не чаяли поскорее вернуться домой с вестью радостной или не очень многочисленные ходоки. Кто-то ехал на хлебную Украину менять вещи на продукты, кто-то надеялся отыскать там давно пропавшую родню, кому-то просто не сиделось на месте. Ну и, само собой, мешочники — небывалое, порожденное гражданской войной сообщество торговцев, курсирующих по задыхающимся стальным магистралям с одной, старой, как мир, целью: где-то подешевле купить, где-то подороже продать. Сколько бы на них облав ни устраивалось, какие бы препоны на их пути ни вставали — через все прорывались, с налета захватывая места в пассажирских вагонах и теплушках, вскарабкиваясь на крыши, на тормозные площадки, на тендеры сипящих от усталости паровозов…

И тем удивительнее, что в одном из вагонов идущего на юг поезда, где в каждое купе набилось по десятку, а то и больше пассажиров, где люди заполнили даже проходы, где обладатель багажной полки мог считать себя счастливым человеком, — тем непонятнее, возмутительнее, что в первом от тамбура купе этого вагона разместилось двое молодых людей. Заняв купе еще до подачи поезда на посадку, они заперли изнутри дверь и ехали, не отзываясь на стук и угрозы, на просьбы и проклятия. Лишь однажды, когда распаренный, огромного роста мешочник, громогласно пообещав высадить дверь и, зверея, уже начал примеряться к ней могучим плечом, дверь внезапно распахнулась, и в потный лоб мешочника уткнулся, будто принюхиваясь, черный ствол револьвера. Молодой светловолосый человек посмотрел на оцепеневшего детину, на прочий донельзя распаленный люд и тихо, внушительно пообещал:

— Если еще кто-нибудь сунется, пристрелю! — И с тем, захлопнув дверь, скрылся. Толпа рассосалась в надежде на удачу где-нибудь в другом месте. За дверью загадочного купе опять воцарилась тишина.

А ехали в загадочном купе Сергей Сазонов и Микки Уваров. Конечной целью их совместного, начатого в Москве пути был Крым, где Микки предстояло доложить барону Врангелю о своем походе в Петроград и передать ему, помимо материнского письма, официальное предложение Советской власти об обмене краскома Павла Андреевича Кольцова на двух пленных генералов. Сазонову поручалось обеспечить скорейшую доставку Уварова в Крым и подстраховку его от каких-либо неожиданностей, нежелательных случайностей.

В Харьков они добрались к исходу вторых суток. Попав в шумный людской водоворот вокзала, Сазонов сразу понял, что самостоятельно им отсюда не уехать. Выручило предписание, выданное Всероссийской чрезвычайной комиссией.

Начальник линейного отдела ЧК, ознакомившись с документом, озабоченно сказал Сазонову:

— Можете не сомневаться, товарищ. Какая помощь нужна?..

И опять они с Уваровым заняли отдельное купе в вагоне поезда, уходящего в сторону Мелитополя… Сазонов, все еще боясь, что граф улучит момент и сбежит, из последних сил боролся со сном. Пока наконец Уваров, глядя на его осунувшееся лицо и покрасневшие глаза, не сказал:

— Ну зачем вы себя мучаете, Сергей Александрович? Во-первых, бежать мне некуда, да и небезопасно. Во-вторых, зачем мне бежать, если мне предстоит возвращение к своим!

— Тоже верно, — поразмыслив, вздохнул Сазонов. Рухнул на полку и проспал как убитый до самого Мелитополя.

Когда за окнами вагона забелели цветущие черешневые сады, Уваров растормошил его:

— Просыпайтесь. Приехали.

В штабе 13‑й армии, куда они пришли с вокзала, их проводили в Особый отдел. Ознакомившись с предписанием Сазонова, начальник Особого отдела эстонец Линк, высокий, худой пожилой человек, отправился по кабинетам разыскивать еще вчера прибывшего в штаб армии командира полка Короткова, который обеспечивал охрану восточного участка Азовского побережья.

Вернувшись в кабинет вместе с Коротковым, Линк, кивнув на гостей, сказал, певуче протягивая гласные:

— Это вот — товарищи из ВЧК. Это — товарищ Сазонов, а это… тоже… Будем вот… товарищей с твоего участка переправлять в Крым.

— Надо так надо! — отчеканил в ответ Коротков — молодцеватый, весь затянутый скрипящими ремнями.

На Мелитопольщине села в большинстве своем назывались по именам их основателей: Акимовка, Федоровка, Калиновка, Ефремовка, Кирилловка. Штаб полка Короткова находился в Ефремовке. Их доставили туда на штабном автомобиле.

В селе аккуратные, чистенькие хаты тонули в белой кипени цветущих черешневых садов. Сазонову и Уварову отвели для постоя комнату в доме деревенского лавочника — внизу была лавка, а наверху — жилые помещения. С наслаждением помывшись ледяной колодезной водой, отряхнув дорожную пыль, они пошли на окраину села, в штаб.

Уварова Сазонов оставил во дворе, а сам поднялся на крыльцо и вошел в горницу. Коротков прохаживался босыми ногами по тряпичным цветастым половикам и диктовал приказ по полку:

— «Пользуясь затишьем на вверенном мне участке, — звенел его отточенный командирский голос, — приказываю во всех ротах проводить учебу по военному делу, необходимую для успешной победы как над оставшимися, так и над будущими врагами мирового коммунизма…» — Увидев вошедшего Сазонова, обрадованно сказал: — А-а, товарищ Сазонов! Как устроились? Проходи, гостем будешь! — И вновь обернулся к помощнику, который записывал приказ: — Давай подпишу, и доводи до сведения!

В дверь заглянул вестовой Короткова.

— Товарищ командир… — Он замолчал, нерешительно переступая с ноги на ногу.

— Ну, рожай, чего хотел сказать.

— Там вас сельские мужики требуют, красноармейца нашего привели.

— Что за чертовщина?

Комполка, а следом за ним и Сазонов вышли во двор. Приблизились к гудящей толпе мужиков, в центре которой растерянно стоял молодой щуплый красноармеец с испуганным лицом.

Уваров сидел возле крыльца штаба на скамеечке. Он не встал, чтобы приблизиться к толпе, даже не смотрел в ее сторону. Всем своим видом он словно бы подчеркивал, что его нисколько не интересует чужая жизнь.

— Вот арестовали, ваше высокородие товарищ командир, — по-военному доложил могучий дед с бородой, начинавшейся от самых глаз.

— Отпустить! — рыкнул Коротков. — Как смеет гражданское население арестовывать красных бойцов?

Дед вытянулся, прижал к бокам черные, похожие на корневища векового дуба руки, но голос его оставался твердым:

— Поймали и арестовали, как хлопец этот вроде вора будет…

— Все грядки повытоптали!.. — послышались голоса из толпы. — Спасу от них нет…

— Довольно базара! — приказал Коротков. И сразу же все замолчали. — Ну-ну, говори, дед! Говори, чего хотел сказать.

— Поймал я его счас в огороде, редиску воровал. Спрашиваю: зачем, мол, чужое берешь? А он… Пускай сам скажет!

— Говори! — грозно притопнул Коротков начищенным, в аккуратных латочках сапогом.

— Дак что ж, товарищ командир, — жалобно сказал красноармеец. — У них этого добра много. Как у нас брюквы! А у нас на Вятчине так уж заведено: захочешь брюквы — бери. Я думал, и у них так же…

— Видите, сам признался, что вор! — радостно сказал старик.

— Ты, дед, помолчи пока! — строго проговорил Коротков и опять прикрикнул на бойца: — Кто у тебя взводный?

— Омельченко.

— Скажи Омельченке, что я приказал всыпать тебе… три наряда вне очереди! Иди, выполняй приказ!

С облегчением переводя дыхание, красноармеец рванулся из круга.

— Ну а вы, товарищи крестьяне, чего стоите? — Коротков спрашивал сдержанно, но лицо его побледнело.

Сазонов видел, как на лице комполка напряженно пульсирует жилка.

— Да ведь нам как теперь считать, ваше высокородие товарищ командир? — помявшись, спросил старик. — Что ж нам, хозяевам, надеяться, что не будет больше этих безобразиев, или как?

— Хо-зя-ева! — с нескрываемой злостью произнес комполка. — Разорил он тебя? — Шагнул к старику. — Хо-зя-ева! — повторил. — Да он же на морозе лютом вырос. На щах пустых! Он, может, раз в жизни и попробовал эту вашу паршивую редиску. Жалко вам стало? А когда он в бой пойдет? Когда его кишки на колючую проволоку намотаются и он умирать за вашу трудовую свободу будет, вы его молодую жизнь пожалеете? Ни хрена вы, кроме добра своего, не жалеете! Хозяева!..

Он повернулся спиной к толпе, которая тут же раздалась, распалась, двинулась со двора.

Коротков, скосив глазом, проводил до ворот въедливого старика, окруженного сельчанами, взял за руку Сазонова.

— Я, конечно, веду работу, — сказал он Сазонову, — подтягиваю дисциплину в ротах. Мне этих людей в бой вести. — Зло пообещал: — И поведу! Знаешь, как зовут нас белые? Ванек — вот они как нас зовут. — Он обернулся по сторонам, поискал глазами и увидел сидящего возле штаба на скамейке Уварова. И, словно специально к нему обращаясь, пообещал: — Уж погодите, покажет еще вам Ванек, где раки зимуют! Вот обучу пополнение всему, чего сам знаю, и разнесут они вдрызг офицерье! — Успокаиваясь, помолчал немного и затем спросил: — Сам-то ты из каких будешь, товарищ Сазонов?

— Я, в общем-то, недоучившийся студент, — сдержанно ответил Сазонов.

— А тот? — Коротков указал глазами на Уварова. — Что-то сдается мне, будто он не наших кровей…

— Ну, в общем-то, чутье тебе правильно подсказывает, товарищ Коротков. Только этого обсуждать не будем! — твердо сказал Сазонов. — Человек военный, должен понимать.

— Ну-ну! — неопределенно сказал Коротков. — Спрашивать, конечно, не буду. А только странно мне… Насмотрелся я на ихнего брата, на белых офицеров! И порубал их — бож-же ж ты мой! Среди ночи издаля мне белого офицера покажи — враз узнаю. Вот как этого! А спроси меня: почему? — Коротков достал кисет с махоркой, стал сворачивать «козью ножку». Не дождавшись вопроса, насупленно продолжал: — Знаешь, я, божьей милостью, смолоду служу. Всю империалистическую прошел, три Георгия получил. Награды эти хоть и отменены за принадлежностью к старому режиму, да только зря их не давали — это тебе всякий, кто окопы понюхал, скажет… — Он задумчиво курил, стряхивая под ноги пепел. — Н-да. Навоевался, саблей намахался, а замирения с белыми не хочу — сколько тут того Крыма осталось! Вся Россия в наших руках. Вот доколошматим их, в море потопим… Точка, все! Жениться буду, детишков заведу… — Он засмеялся, будто и сам не поверил в сказанное. — Значит, так. Раз дело у вас спешное, в Песчаную едем завтра. Пока отдыхай.

Поздно вечером разбирая постель, Сазонов с удовольствием подумал, что впервые за много дней сможет выспаться разувшись, по-человечески.

— А вы? — спросил он у Уварова. — Что не ложитесь? Я лампу хотел погасить.

— Гасите, гасите, я посумерничаю, — сказал Уваров.

— Слова-то какие: посумерничаю, — как-то по-доброму проворчал Сазонов.

— Нянька у меня так говорила: посумерничаю, почаевничаю…

Сазонов задул лампу. Долго прислушивался к тишине, потом задумчиво сказал:

— Когда забываю, что вы из сиятельных, вы мне даже чем-то нравитесь. Люди как люди… На чем же мы с вами разошлись?

Уваров промолчал.

— На богатстве, — сам себе ответил Сазонов. — Все зло — от денег и неравенства!

…На рассвете их разбудил посыльный. Сазонова срочно вызывали в штаб полка. Там его встретил взъерошенный, невыспавшийся Коротков.

— Все! — выдохнул он. — Накрылась ваша секретная переправа!

— Что же будет? — тревожно спросил Сазонов.

— Что будет? Ничего плохого не будет. Попросили меня доставить вас в Григорьевку. Товарищ из Особого отдела будет там ждать. — Коротков хитровато посмотрел на Сазонова. — Ох, большой ты начальник, Сазонов. По твоему делу из ВЧК шифрограмма.

На длинном трофейном «гарфарде» они выехали из Ефремовки и помчались по пыльной дороге. Уваров молча смотрел вокруг и ни о чем не спрашивал: он отдался во власть судьбы.

— А почему — в Григорьевку? — спросил Сазонов.

— Видишь ли, какое дело, — объяснил Коротков. — Пока нащупаем, как вас теперь в Крым переправить, — пройдет время. Может, три дня, может, пять. В штабе армии решили переправить вас в Крым на аэроплане.

Хранивший до сих пор предельную невозмутимость и спокойствие, Уваров резко обернулся к Короткову:

— На аэроплане?..

Ну, судьба! И впрямь не зря ее изображают с завязанными глазами и с клубком ниток в руках. Такое можно только сослепу навязать, наплутать!.. Чего угодно мог ожидать Уваров, когда его взяли красные близ станции Белоостров, только не этого. Готов был к расстрелу, к тюрьме, но что доведется ему из Совдепии вернуться в белый Крым на аэроплане — к этому он был решительно не готов.

Полетать! С детства недостижимая мечта! Каким странным, искривленным, непостижимым образом надлежит исполниться ей…

Неподалеку от степного села Григорьевка на краю выгона, возле бочек и бочоночков с бензином и маслами, стояло несколько «ньюпоров». Сработанные из дерева, фанеры и перкаля, аэропланы были раскрашены и разрисованы так, будто их специально хотели демаскировать. И только когда автомобиль свернул с дороги на выгон и, приминая траву, подъехал поближе к аэропланам, все увидели, что они вовсе не разукрашены, а просто много раз латаны-перелатаны.

— Ну и ну! — иронично присвистнул Сазонов. — Птички Божии…

К машине подошел уже давно поджидавший их особист из штабарма, коротко представился:

— Васильев. — И спросил у Сазонова: — Ты полетишь?

— Почему я? — сказал Сазонов. — Нас двое. Оба и полетим.

— Погоди! Погоди! — нахмурился Васильев. — Аэроплан-то у нас в наличии один: остальные или в разгоне, или неисправны, ремонта требуют. Значит, кто-то один и полетит… А другого в крайнем случае через несколько дней отправим.

— Но это же невозможно! — отказываясь верить услышанному, воскликнул Сазонов. — Мы должны быть в Крыму вместе!.. Не получается воздухом — черт с ними, вашими аэропланами — значит, надо что-то другое придумать!

Васильев пожал плечами, устало вздохнул:

— Неужели так и не понял, что нету на сегодня в Крым другой дороги? Понимаешь, нету!

Васильев знал, что говорил. Врангель, наводя порядок в армии, побеспокоился, чтобы все пути в белогвардейский Крым были перерезаны, закрыты намертво.

Перекоп и Арабатская стрелка забиты войсками, по берегам Сиваша и Каркинитского залива, на Бакальской косе, вдоль всего побережья — заслоны, дозоры, боевое охранение. А потаенные, известные лишь немногим тропы по коварным сивашским бродам через Бакальские плавни перекрыты, превращены белой контрразведкой в ловушки.

Лишь одна тропа в белогвардейские тылы еще какое-то время сохранялась — через бухту Песчаную. Она долго была надежной, по ней на ту сторону прошло немало товарищей. Но вот вчера и она была раскрыта…

— Летчик вам уже выделен, — сказал Васильев. — Каминский его фамилия. Проверенный, конечно, товарищ, но между прочим, в прошлом офицер. Командир авиаотряда за него ручается. Только я думаю: а кто знает? На земле одно, а в небе… — Он посмотрел в высокое, чистое небо, еще сильнее нахмурился. — Ладно, едем в Григорьевку.

Солнце спускалось к горизонту, когда они въехали в Григорьевку. Замелькали белые хаты под черепицей и крепкие дома, крытые железом, сады и палисадники, церковь… Рядом с машиной по пыльной дороге бежали, неистово крича, белоголовые мальчишки в длинных полотняных рубахах.

Остановились возле добротного кирпичного дома. Сазонов велел Уварову ждать их в машине.

В маленькой, низкой комнатке навстречу им поднялись двое.

— Александр Афанасьевич Ласкин, — указал особист на высокого бритоголового человека в тесноватом кителе. — Начальник авиагруппы.

— Военлет Каминский, — сам представился человек лет тридцати в кожаной куртке с бархатным воротником.

Отличная выправка, четкость движений — все выдавало в нем военного. Был Каминский выше среднего роста, хорошо сложен, с тонким, умным, спокойным лицом. Чувствовалось, что он уверен в себе — свойство людей, хорошо знающих свое дело.

— Не теряя времени, обсудим, что как, — сказал Ласкин.

Сазонов заявил, что лететь необходимо обязательно вдвоем, и опять услышал объяснения, почему это невозможно.

— Полетит мой спутник, — сказал Сазонов, вздохнув.

— Почему же он не здесь? — удивился Васильев. — Надо позвать товарища!

Сазонов не успел ничего сказать — быстро, с недобрым возбуждением заговорил Коротков:

— «Товарищ», «товарищ»!.. Да никакой он не товарищ, а самая что ни на есть контра из буржуев!..

— Так-так-так! Выходит, вместо того чтоб на тот свет, мы его в Крым? — неприязненно поинтересовался начальник авиагруппы.

— Довольно! — решительно сказал Сазонов. — Отправка этого человека обсуждалась в ВЧК.

Готовые разгореться страсти улеглись.

— Хрен с ним. Пускай летит! — сказал начальник авиагруппы. — Давай, Каминский! Докладывай.

Военлет вынул из планшета карту-десятиверстку, разложил ее на столе, сказал ровным голосом:

— Попрошу ближе, товарищи… Прежде всего уточним маршрут. Пойду через Утлюцкий лиман и Сиваш строго на юг. Здесь, между Шубино и станцией Ислам-Терек, где нет населенных пунктов, подходящая равнина. Здесь пассажира и можно высадить…

Сазонов внимательно вгляделся в карту, что-то прикидывая.

— А перелететь линию железной дороги нельзя? Вот эту, Джанкой — Феодосия? И высадить его хотя бы вот здесь. — Он постучал пальцем по карте. — Все поближе к Симферополю. И добираться удобнее.

Каминский, прищурившись, оценивающе поглядел на указанную Сазоновым точку:

— А что? Если взять с собой бензина побольше… Но тогда надо так. Через Шубино по прямой к предгорью, к немецкой колонии Цюрихталь. Здесь, в треугольничке — Цюрихталь — Будановка — Малый Бурундук — попытаюсь найти площадку… Устроит?

Сазонов кивнул.

— Значит, так тому и быть, — подытожил Ласкин. — Делай прокладку на Цюрихталь. И готовьте с мотористом аэроплан. На рассвете вылетите.

Каминский вышел. Поднялся было и Ласкин.

— Погоди, Александр Афанасьевич, — остановил его Васильев. — Как хочешь, но не дает мне покоя одна мыслишка…

— Выкладывай, — махнул рукой Ласкин. Впечатление было такое, будто предстоящий разговор он знал наперед и считал его неинтересным, лишним.

— Ты как хочешь, а я насчет Каминского передумал: надо Стахеева посылать!

— Если тебе риска мало, можно и Стахеева. — Ласкин повернулся к Сазонову и Короткову: — Стахеев — большевик, в нем сомнения нету. Но ведь только-только из мотористов переучился. Тут одного пролетарского происхождения мало — летное мастерство нужно! Ситуация больно необычная. Наши летают в Крым на разведку или там бомбы сбросить. С посадкой туда никто не летал… А после вынужденных — никто не возвращался.

— Вынужденных! — Злая хрипотца перехватила голос особиста. — Истратьев безо всякого вынуждения у врангелевцев сел, доставил им в подарок почти новый «хэвиленд»!

— А как этот же Каминский бой с двумя «хэвилендами» вел… — сказал Ласкин. — Мало? Каминский делом свою преданность доказал, потому я его на это задание без колебаний и определил, понял?

— Все ты правильно говоришь, товарищ Ласкин, — уже без твердости в голосе сказал Васильев. — А все же как подумаю…

— Мне Каминский тоже понравился, — негромко сказал Сазонов.

Совещание кончилось. Сазонов вышел к машине, на заднем сиденье которой безмятежно сидел Уваров, посмотрел на него долгим, пристальным взглядом.

— Что, Сергей Александрович, не получается вместе?

— Не получается, Михаил Андреевич, — кивнул Сазонов. — Не знаю даже, как быть…

— Зря вы волнуетесь, — негромко заговорил Уваров. — Я могу повторить вам лишь то, что уже говорил в поезде: до тех пор, пока не окажусь в кабинете Петра Николаевича Врангеля, наши с вами устремления полностью совпадают. — Уваров, облокотясь на дверцу автомобиля, подался к нему, медленно, будто подыскивая нужные, единственно правильные сейчас слова, продолжал: — Может, это покажется вам странным, но, видите ли… После всего, что мне пришлось пережить в Петрограде, случилось нечто необратимое. Нет, нет, вы не подумайте: моя вера осталась со мной! И я думаю прежде всего о бароне и его матушке. Но, понимаете, случившееся заставило меня несколько по-иному взглянуть на деятельность Павла Андреевича Кольцова в штабе Добровольческой армии. То есть я не оправдываю ее, упаси бог! Но, помня о многом, я понимаю: в той чрезвычайно сложной обстановке Павел Андреевич вел себя по-рыцарски. Однажды он застал меня случайно подслушивающим разговор командующего с полковником Щукиным… Указав на это начальнику контрразведки, он, несомненно, погубил бы меня и укрепил свои позиции в штабе. Не берусь гадать, почему он не сделал этого, но ведь не сделал же! И я готов отплатить за добро добром… Только бы успеть! Только бы успеть!

Он говорил то, о чем все это время думал Сазонов: «Не будет мне прощения — пусть не от товарищей, так от совести своей! — если потеря времени приведет к трагической развязке в судьбе Кольцова!» Быть может, еще и потому так хотелось верить сейчас в искренность Уварова.

— Что ж, Михаил Андреевич, — сказал Сазонов. — Летите!

Рассвет вставал тихий и теплый. Свежескошенная луговая трава пахла чабрецом — древняя печаль была в этом запахе. Каминский коротко доложил Ласкину, что к полету готов. Покосился на Уварова:

— Залезайте в кабину.

Сазанов подвел Уварова к «ньюпору».

— Ну, Михаил Андреевич… Письмо баронессы при вас. Держите и второе. — Он вытащил из кармана пакет с сургучными печатями, протянул Уварову: — Запрячьте подальше. Передадите лично в руки барону. Если захотите добавить что-то от себя… Надеюсь, говорить о нас плохо у вас нет оснований.

— Прощайте. — Уваров протянул ему руку. — Прощайте. Не знаю, доведется ли встретиться еще…

— А почему бы и нет? — сказал Сазонов. — Скоро в Крыму будет Красная армия. И мой вам совет, подумайте хорошенько, прежде чем за границу в вечное изгнание бежать, — вы ведь русский, все ваши корни здесь.

— А Коротковы? — живо спросил Уваров. — Они корни эти быстро отрубят. И ваши заодно с моими.

Уваров забрался в «ньюпор» — на сиденье за спину Каминского. Следом за ним поднялся на крыло аэроплана Ласкин, помог застегнуть ремни.

— Ни в коем случае не расстегивайте! — предупредил Уварова начальник авиагруппы. — Небо — стихия, бывает, даже летчика из кабины выбрасывает…

Каминский занял свое место, посмотрел в чистое, без единого облачка, небо, улыбнулся Уварову:

— Погода сегодня за нас. Готовы? Ну… с Богом!

Взревел мотор, и аэроплан, подпрыгивая на неровном лугу, побежал все быстрее и быстрее.

Потом Уваров ощутил несколько толчков и тут же пустоту вокруг себя — такого он никогда еще не испытывал. Невольно ухватился за ручки сиденья, посмотрел вниз. Стремительно отдалялись маленькие фигурки на лугу, и сам луг, и разбросанные в беспорядке каменные и глинобитные хатки Григорьевки…

Ревел мотор. Крылья «ньюпора» упруго вздрагивали под порывистыми напорами ветра, а земля внизу становилась все ровней, спокойней, неразличимей.

Одет Микки был довольно тепло — поверх кителя на нем была еще плотная брезентовая куртка, однако прохватывало холодком, всего сковывало странным онемением.

Обернулся Каминский, что-то спросил, слов Уваров не разобрал, но понял — интересуется самочувствием. Поднял руку, успокаивающе помахал… Казалось, это длилось бесконечно: грохот мотора, свист ветра в расчалках.

Опять обернулся Каминский, по слогам прокричал:

— Си-ваш!

Уваров не услышал, скорее догадался. Перегнулся через борт. Внизу поблескивала на солнце совершенно неподвижная гладь с рваными зигзагами по краям, будто приложили к земле причудливо вырезанную аппликацию.

Несколько раз аэроплан проваливался в воздушные ямы, и Уварова словно приподнимало над сиденьем, голова кружилась…

Каминский, теперь молча, показал рукой вперед. Уваров глянул с надеждой: внизу земля с крошечными кубиками-домишками, пятачками озер, чистая зелень равнин. Впереди стали различаться горы.

И вдруг работавший мотор умолк — как обрезало его. И стало тихо. Только тонко посвистывал в расчалках ветер. Аэроплан резко пошел на снижение. «Садимся? Но почему? Неужели добрались до места?» — подумал Уваров.

Впереди показалась деревня — улочки, церковь и рядом с ней площадь, заполненная солдатами. Задрав головы, они смотрели вверх.

Огибая деревню, «ньюпор» лег в широкий вираж. Странно опрокинувшись, им навстречу стремительно понеслась земля. Мелькнули редкие окраинные домики, впереди протянулось поле. Уваров чувствовал, как напряжена спина Каминского. Летчик смотрел за борт, вцепившись в ручку управления.

«Ньюпор» коснулся земли, его подбросило. Потом еще толчок. Пробежав немного по полю, аэроплан остановился.

— Что-то с мотором! — крикнул Каминский. Лицо у него было серое, застывшее, как маска. Он спрыгнул с сиденья и бросился к мотору. Уваров тоже отстегнул привязные ремни и спустился на землю.

— Могу чем-нибудь помочь?

Каминский не ответил, упрямо стиснув зубы, он с лихорадочной быстротой, сосредоточенно осматривал мотор.

Уваров огляделся. Вокруг была ровная степь. А из деревни, размахивая винтовками, уже бежали солдаты. Встреча с ними не сулила и ему ничего хорошего: забьют или застрелят прежде, чем он им успеет что-то объяснить. Да если и успеет, кто ему поверит? Ведь он прилетел из Совдепии на аэроплане красных. Нет, дело его — труба.

— Магнето! — крикнул вдруг летчик. — Провод, дьявол такой, отсоединился!.. А ну быстрей к пропеллеру. — Он кинулся в кабину.

Уваров подбежал к винту и, отдавая рукам всю свою силу, крутанул его. Мотор загудел, набирая мощь.

Солдаты были уже совсем близко. Бежавшие впереди вскинули винтовки. Что-то прошило борт аэроплана — раз, другой. Уваров забрался на свое сиденье. Твердо ударило в мотор.

— Держитесь! — крикнул ему Каминский, и аэроплан, развернувшись почти на месте, стремительно понесся по полю навстречу солдатам. Ошеломленные, они бросились в разные стороны.

Толчок, и «ньюпор» оторвался от земли. Набирая высоту, летел прямо над солдатами. Они разбегались по полю. Вслед аэроплану палили из винтовок. «Ньюпор» лег на курс к горам.

Спустя час он приземлился в предгорье на небольшой поляне, заросшей по краям кустарником.

Не выключая мотора, Каминский вылез из кабины и жадно закурил. Уваров заметил, что руки у летчика вздрагивают.

— Кто-то из нас в сорочке родился! Скорее всего я! Вам-то что! Вас-то небось не тронули бы! — прокричал Каминский и указал рукой на зеленую чащу. — Ныряйте в ту рощицу и держите прямо на солнце. Примерно через полчаса выйдете на дорогу. Тут недалеко. Думаю, вы еще сегодня будете в Севастополе.

— Благодарю вас. — Уваров приложил руку к фуражке. — Прощайте!

— Идите, — поторопил его Каминский.

Уваров быстро пересек поляну, остановился у начала леска, обернулся, взмахнул рукой. Видимо, что-то крикнул, но голоса его Каминский не услышал. Уваров еще несколько мгновений постоял на фоне зелени и растворился в лесочке.

Летчик обошел аэроплан, желая убедиться, что он в порядке. И увидел бензиновые затеки, которые гнала по брезентовой плоскости фюзеляжа упругая воздушная струя.

Он поднял створку капота и обнаружил пулевую пробоину в верхней части бензобака. Едва заметной струйкой через нее сочился бензин. «Вот это ни к чему», — подумал Каминский и огляделся по сторонам. Увидев неподалеку молодую сосенку, бросился к ней, отломал ветку. Попытался деревянным чопиком закрыть пулевое отверстие. Удалось.

Забравшись в кабину, он убедился по прибору, что бензина осталось мало и дотянуть домой не удастся. Единственное, что оставалось в его почти безнадежном состоянии, — это улететь из Крыма, тянуть, сколько сил хватит, и свалиться в воду где-нибудь в Сиваше. Авось повезет и подберут свои.

Аэроплан разбежался и взмыл в воздух. Не забирая высоко, Каминский сделал небольшой круг и при этом пристально глядел на землю. Внизу под ним росли редкие сосны, они были еще молодые и отбрасывали короткие тени. То ли ему это показалось, или он действительно на мгновение заметил Уварова. Тот вышагивал в указанном Каминским направлении. Он ушел довольно далеко и впереди уже, вероятно, видел запруженную солдатами дорогу…

До Сиваша Каминский не дотянул. На самой кромке горизонта уже свинцово поблескивала вода, когда мотор зачихал, закашлял и аэроплан резко пошел вниз.

Каминский тянул ручку управления на себя, но нос аэроплана лишь на мгновение выравнивался, а затем скорость падала, и приходилось снова идти вниз, чтобы не свалиться в штопор.

Впереди по курсу встали длинные заброшенные кошары. Каминский последний раз дернул ручку управления на себя. Аэроплан чуть приподнялся. Он перепрыгнул через кошары и обессиленно плюхнулся неподалеку от них на растрескавшуюся белесую землю. Пробежав несколько десятков метров, он попал словно в ловушку, в недавно отрытый, но безлюдный окоп, переворачиваясь, захрустел расчалками и перкалем.

«Ах, досада! Не поверит Ласкин! Подумает: вместе с белячком к своим переметнулся!» — мелькнуло в сознании Каминского. Это было последнее, о чем он подумал, прежде чем его окутала липкая, беззвучная темнота.

Глава 28

В малом зале Чесменского дворца барон Врангель принимал представителей иностранных миссий. Совещание было совершенно секретным. Врангель долго и упорно избегал этой встречи, зная, чего будут требовать союзники, и заранее, с тоской обреченного, страшась этих требований.

Огромная люстра заливала ярким светом стены, обитые мягким штофом, толстый пушистый ковер на полу. Участники совещания сидели в старинных креслах с высокими резными спинками вокруг большого овального стола в центре зала. На председательском месте, там, где в девятьсот шестом году восседал адмирал Чухнин, утверждая приговор лейтенанту Шмидту, где не так давно сиживал незадачливый адмирал Колчак, — там пребывал сейчас генерал-лейтенант Врангель. По правую руку от него разместился представитель французского правительства генерал Манжен — тоже очень высокий, не уступающий ростом барону.

Слева в кителе цвета хаки сидел генерал Перси, глава английской военной миссии, — весь вид его выражал недовольство. Четвертым за столом был глава американской миссии адмирал Мак-Келли — плотный, с борцовской шеей, сдавленной воротником морского кителя.

— Мое правительство разочаровано, — говорил Мак-Келли, поглядывая на барона. — Мое правительство ставит меня в затруднение, спрашивая: как долго еще генерал Врангель собирается сидеть здесь, в Крыму?

Генералы Перси и Манжен согласно кивали головами: нехорошо, барон, нехорошо — время передышки и сборов кончилось, пора начинать новый поход против большевиков!

Ах, с каким удовольствием барон Врангель выставил бы вон этих сытых и довольных собой генералов!.. Ан нет, вынужден вежливо слушать и еще вежливее отвечать. Потому что без этих господ, без их оружия, обмундирования и продовольствия ему не продержаться. Потому что за спиной его армия, не имеющая своего материального обеспечения, и сотни тысяч цивильных, покинувших дом и разделивших участь армии людей, которых тоже нужно было одеть и накормить. Судьба всех военных и гражданских людей в Крыму зависела во многом вот от этих трех холеных генералов, не знающих, что такое унижение голодом, бесконечное отступление, вши, тиф, дизентерия.

Бесполезно говорить о том, что наступление сейчас — чистой воды авантюра. Бесполезно объяснять им, что сейчас надо стремиться не к уничтожению большевиков (время и возможности для этого бесповоротно упущены!), а к созданию в Крыму альтернативного Советской России общества, к которому потянутся сотни и тысячи русских людей. Бесполезно уверять их, что главное сейчас — накопление сил и средств, увеличение и выучка армии, что главный час барона Врангеля и всех, кто вверил ему свои судьбы и жизни, еще только грядет…

Бесполезно! Тем, кто прислал генералов, сегодня нужны уголь Донбасса, хлеб Таврии и Кубани, нефть Кавказа. Союзникам важно, чтобы ни на один день не прекращалась кровавая бойня, ибо лишь в этом случае Россия станет их новой, после Германии, добычей. Союзникам надо, наконец, держать большевиков в постоянном напряжении — тогда можно и нынешнему кремлевскому правительству диктовать свои условия. И еще — Польша, бедная любимица Европы. Своим выступлением он должен поддержать Пилсудского, который уже отхватил Белоруссию и Украину до Днепра, вместе с Киевом.

Его вынуждали к немедленному выступлению против красных чуть ли не с первого дня на посту главкома. Видит бог, он держался до последнего.

— Я готовлю наступление, — видя, что взгляды присутствующих сошлись на нем, вынужден был нарушить опасную тишину Врангель. Без всякого энтузиазма встал, подошел к настенной карте, отодвинул занавеску: к разговору он подготовился. — Ближайшие задачи армии: прорыв через Перекоп и Чонгар, наступление в Северной Таврии с выходом в Донецкий угольный бассейн. Не исключено, что одновременно, после высадки крупного общевойскового десанта, мы начнем наступление на Кубани. Но, господа! Для этого мне нужны не те крохи, которые мы получаем от стран-союзниц сегодня, а серьезные военные поставки. — Вот так! — Что бы они ни ответили на это схожее с ультиматумом требование, один немаловажный выигрыш ему, Врангелю, уже обеспечен: время!

Слова его возымели на генералов успокаивающее действие.

Энергично поднялся генерал Манжен:

— А теперь, как говорят у нас, фер л’аффер. Уж коль вы приняли решение наступать, отвечаю на дело делом! — Он взял со стола документ, произнес торжественно: — Господин барон! Президент Франции месье Мильеран уполномочил меня сообщить вам, что рассматривается и вскоре будет решен вопрос о признании вашего правительства де-факто.

Врангель с достоинством склонил голову, вежливо поблагодарил.

Генерал Манжен продолжал:

— Что касается военной помощи, то перечень всего того, что уже готово к отгрузке в портах Франции, будет нами передан вашему начальнику штаба.

Встал генерал Перси:

— Мне поручено передать вам, барон, что правительство его величества короля Англии намерено открыть правительству вооруженных сил Юга России кредит на сумму пятнадцать миллионов фунтов стерлингов. — Перси взял со стола досье. — Кроме того, военный министр Англии Черчилль ставит вас в известность, что из Дувра в Севастополь отправлены морские транспорты, в трюмах которых находятся пулеметы системы «Виккерс», бронемашины, аэропланы, горючее к ним, боеприпасы, а также пятьдесят тысяч комплектов обмундирования.

— О’кей! — воскликнул Мак-Келли. — Америка — самая миролюбивая страна на свете. Америка даст вам американское снаряжение и американские консервы! В Нью-Йорке уже грузятся транспорты! — Адмирал удовлетворенно откинулся на спинку кресла, запыхал, как паровоз, сигарным дымом.

Какой бессовестный спектакль! Они изо всех сил принуждали его к наступлению, принудили и лишь после этого пообещали помощь.

Что ж, торговаться так торговаться, господа!

— Танки! — значительно произнес Врангель. — Для прорыва в Северную Таврию мне нужны танки!

Союзники молча переглянулись, будто решая, кому отвечать.

— Хорошо, — сказал генерал Манжен, — вы получите французские танки «Рено». Они прославили себя уже не в одной битве.

Генерал Перси насмешливо фыркнул:

— Только распорядитесь ими иначе, чем генерал Ковалевский. Я говорю о том скандальном случае, когда танки, предназначенные для Ковалевского, были уничтожены его адъютантом. Кстати, какова судьба этого большевика? О нем много писали не только ваши, но и наши газеты. После большой публикации в «Таймс» — с тремя фотоснимками и предсмертным интервью — даже с сочувствием. Он казнен?

— Днями над ним состоится военно-полевой суд, который и вынесет свой приговор, — сухо ответил Врангель. — А теперь, господа… — Он обернулся, хлопнул в ладоши.

И тотчас же распахнулись двери в соседний Голубой зал. Два камердинера в ливреях встали по обе стороны дверей. В глубине зала был виден сервированный стол.

— Прошу, господа! — широким жестом пригласил гостей барон Врангель.

— О’кей! — засмеялся Мак-Келли. — Как это по-русски? Э-э… Ма-га-рыч!

Все должно было выглядеть как в лучшие времена, в традициях русского гостеприимства.

Глава 29

Этой весной в севастопольской гостинице «Кист» останавливались главным образом представители иностранных миссий и деловых кругов. Построенная разбогатевшим баварским немцем Кистом, гостиница располагалась в центре Севастополя, на Екатерининской площади против Графской пристани. Из окон второго и третьего этажей открывался великолепный вид на море и залив, а в первом размещался ресторан, кухня которого считалась лучшей в Севастополе.

Фролов, в сером легком костюме и светлом котелке, спустился в вестибюль гостиницы. Швейцар в бежево-красной ливрее, скучавший в ленивой позе возле стеклянной массивной двери, увидев его, вытянулся и, шевеля от усердия губами, почтительно распахнул дверь.

У подъезда стоял фаэтон на дутых шинах. Возница-татарин почтительно склонился:

— Издравствуй, пожалуйста! Куда каспадын едыт?

— На Чесменскую! — приказал Фролов, садясь в фаэтон.

— Чок якши! — Возница присвистнул, и рысак ходко взял с места.

Фролов любил севастопольскую весну не только за фейерверк красок. Будоражили самые разные запахи: пригретой земли, выброшенных за зиму на береговую кромку и сейчас догнивающих под первым теплом морских водорослей, еще не растаявших в горах снегов. К ним примешивались тонкие ароматы молодой зелени и несмело расцветающих садов. А над всеми этими запахами главенствовал тот основной, без которого этот город и представить было нельзя, — запах моря…

Фролов смотрел на город, и сердце щемило от светлой, немного печальной радости узнавания. Все теми же казались улицы, по которым он некогда ходил. Все те же мангалы дымились в знакомых переулках, и, наверное, все те же, что и прежде, татары торговали там шашлыками…

Они ехали по Екатерининской мимо домов с каменными ажурными балконами. Обгоняя фаэтон, промчался, весело позванивая, открытый всем ветрам маленький трамвайный вагончик без стенок, с деревянной ступенью во всю длину вагона. Свернули на надменную Петропавловскую. Народ здесь жил состоятельный, и дома ставили в глубине дворов, отгораживаясь от улицы густыми садами, высокими заборами с глухими калитками.

Фролов смотрел по сторонам и словно листал страницы своей юности. Он старательно, излишне старательно листал их, чтобы не думать о том, что не давало ему покоя с первой же минуты в Севастополе: где-то здесь, в крепости, ждет суда и казни Кольцов, которому он при всем своем желании помочь не мог… Мысли эти угнетали…

Промчавшись мимо колонн Петропавловского собора, поднялись по Таврической и свернули на самую зеленую в городе улицу — Чесменскую.

Фролов вышел из экипажа и некоторое время стоял на тротуаре, оглядывая Чесменский дворец. Бывшая резиденция адмиралов, дворец, построенный на крутом обрыве, высился над городом. Белое, пышное здание, окаймленное чугунной литой оградой, стояло в тени огромных деревьев. У входа неподвижно стыли часовые — юнкера с винтовками. Над ними на высоте бельэтажа свисало трехцветное знамя, то самое трехцветное, под которым летом семнадцатого года Колчак сломал свою адмиральскую шпагу и навсегда покинул этот дворец.

Взглянув на часы, Фролов поднялся по широким диоритовым ступеням, прошел мимо часовых и толкнул резную ручку большой двухстворчатой двери. В вестибюле было многолюдно. Слева от входа за столом сидел дежурный офицер с шевроном на рукаве. Фролов достал визитную карточку, протянул ее офицеру со словами:

— Мне назначена аудиенция его превосходительством генералом Вильчевским.

Стриженная ежиком голова склонилась над списками, палец пробежал по ряду фамилий… Звеня шпорами, офицер встал:

— Прошу, второй этаж! Вас проводят.

Рядом с Фроловым вырос пожилой вахмистр. Поднялись по лестнице белого мрамора, покрытой ворсистой ковровой дорожкой. В широком светлом коридоре второго этажа вахмистр приоткрыл дубовую инкрустированную дверь:

— Сюда пожалуйте!

Фролов вошел в приемную, назвал себя адъютанту.

— Его превосходительство ожидает вас!

В кабинете навстречу Фролову поднялся высокий, грузный генерал с мясистым, несколько тяжелым лицом. Пожав Фролову руку, генерал Вильчевский пригласил его сесть в одно из кожаных кресел у письменного стола. На Фролова генерал поглядывал с любопытством и настороженностью, скрыть которую не мог, как ни старался.

Степенное спокойствие, уверенность в себе, внимательный и чуть ироничный прищур глаз посетителя подсказывали Вильчевскому, что перед ним человек, хорошо знающий себе цену.

— Понимая вашу занятость, — заговорил Фролов, — начну сразу о делах. Надеюсь, генерал Лукомский уведомил о моем приезде?

— Да, от Александра Сергеевича пришло письмо.

— Тогда позвольте вручить еще одно, от вашего зятя господина Извольского.

— Вы видели Александра Дмитриевича? — удивился генерал. — Где?

— В Лондоне, месяца полтора назад.

Вильчевский вскрыл конверт и углубился в убористо исписанные страницы. Прочитав, улыбаясь сказал:

— Зять и сестра рекомендуют вас отменно. Пишут, что вы оказали им поддержку. Финансовую. Как это понимать?

— Все довольно просто. Недавно господин Извольский был в весьма затруднительном положении, а сейчас на его банковском счету имеется некоторый капиталец.

— Но позвольте… Каким же образом? — озабоченно нахмурился Вильчевский: уж не хитроумная ли это попытка всучить ему через близкую родню взятку? Генерал был известен прямолинейностью и честностью.

Фролов понял, что встревожило генерала. Улыбнулся:

— Обычная финансовая операция, генерал!.. Вспомните: паническое отступление Деникина, новороссийская трагедия, крушение всех надежд и, как следствие, — откровенная паника на мировой бирже… Все русские ценные бумаги, акции, закладные, векселя, купчие стремительно обесценивались. Именно тогда ваш зять, действуя по моим рекомендациям, стал обладателем пакета акций бакинской нефтяной компании. Дальше произошло то, чего я и ожидал, — финансист должен обладать даром политического предвидения. Стало известно, что Польша готовится к войне с большевиками, что Добровольческая армия по-прежнему представляет грозную опасность для Советской России, а это могло означать лишь одно — ведущие мировые державы не смирились с создавшимся положением. Биржа чутко реагирует на политические нюансы: русские акции резко поднялись. Извольский продает свой пакет — и разница в курсе приносит ему довольно солидную сумму.

— Да, но чем питалась ваша уверенность именно в таком исходе дела? — с любопытством воскликнул Вильчевский.

— Наш банкирский дом знал, что крупнейший в мире концерн «Ройял Дэтч Шелл» вложил огромные деньги в кавказскую нефть. Кроме того, и это, пожалуй, самое главное, нам стало известно, что глава концерна сэр Генри Детердинг вел в эти дни конфиденциальные переговоры с Ллойд Джорджем… Музыку заказывает тот, кто платит. — Фролов усмехнулся.

Вильчевский озадаченно глядел на гостя. То, что он рассказал ему сейчас, было на первый взгляд просто, но вместе с тем потрясло масштабностью. С каким размахом ведет свои дела банкирская контора «Борис Жданов и К°»! Человек, получающий информацию о переговорах между первыми людьми Британской империи, невольно вызывал уважение. Такие люди нужны армии, испытывающей нужду во всем, вплоть до кальсон.

Однако сейчас Вильчевского интересовало суровое настоящее: генерал Лукомский писал, что этот Федотов способен свести на нет скандал с Сергеевым. Но Фролов об этом главном помалкивал, пришлось начинать неприятную тему самому:

— Генерал Лукомский, как я понимаю, посвятил вас в суть истории, в которую мы попали по милости афериста Сергеева?

— Да, — подтвердил Фролов. — И, признаться, крайне удивлен, как можно было не раскусить этого проходимца сразу… Впрочем, сокрушаться не время, надо спасать положение. Я готов. Но сначала выслушайте меня. — Фролов уселся поудобнее. — Я коммерсант, Павел Антонович, и, если бы вам сказал, что помогу бескорыстно, это была бы неправда. В мире никто никому ничего бесплатно не делает. Другое дело — услуга за услугу.

— Я вас слушаю.

— Банкирский дом, совладельцем которого я состою, хотел бы вложить кой-какой капитал в торговлю с правительством вооруженных сил Юга России. Поле деятельности у нас широкое — мы хотели бы закупить то самое, обещанное Сергееву, ненужное флоту имущество: старые пароходы, транспорты, портовые механизмы, землечерпательные караваны… Платить будем, конечно, в твердой валюте. Ну а что касается злополучного документа, то он будет вручен вам сразу после того, как с нашим банкирским домом вами будут подписаны договоры.

— Это называется: из огня да в полымя, — покачал головой Вильчевский. — Избавившись от одной скандальной истории, мы попадем в другую. Извините за солдатскую прямоту, господин Федотов, но я не вижу гарантий!

— Они есть. Во-первых, на наших с вами договорах уже не будет столь неосторожной визы главнокомандующего, похожей на мину замедленного действия. Во-вторых, не в интересах нашего банкирского дома, чтобы об этой сделке узнали союзники.

— Да, но если Сергеев тем не менее… — неуверенно начал было Вильчевский.

— Он ничем больше не напомнит о себе! — решительно и жестко сказал Фролов. — Я повторяю: и в этом, и во всем другом мы гарантируем строжайшее соблюдение тайны.

«Вроде бы действительно порядочный человек, — подумал Вильчевский. — Не согласимся — потеряем важного делового партнера. Останемся в окружении жуликов-торгашей…»

Вслух он сказал:

— Что в связи с вашим предложением я должен сделать?

— Для начала я просил бы вас передать генералу Артифексову послание главы нашего банкирского дома. И провести предварительные переговоры. Что же касается меня, то я в любой момент готов предъявить свои полномочия. Хочу, чтобы вы также знали: наибольший интерес для нас представляют землечерпательные суда — послевоенная Европа нуждается в них столь сильно, как наша армия — в твердой валюте.

— Хорошо, — расслабляясь в кресле, сказал Вильчевский. — Надеюсь, и все дальнейшее будет в рамках закона… — Он подумал, что слова его звучат слишком неопределенно, и сказал доверительно, — я принимаю ваше предложение, Василий Борисович. Но вот что… Пусть это соглашение будет нашей с вами тайной. Мне бы не хотелось лишних на этот счет разговоров — они так быстро превращаются в грязные сплетни!

— Можете быть уверены на этот счет, Павел Антонович.

Проводив Фролова, Вильчевский достал из сейфа папку, в которой хранились документы, имевшие самое непосредственное отношение к только что завершившемуся разговору. Нашел докладную записку адмирала Саблина — командующего Черноморским флотом, — составленную еще при Деникине. Адмирал явно переусердствовал. В посланном им списке «судов, ненужных флоту», числились линейные корабли «Иоанн Златоуст», «Синоп», «Евстафий», крейсер «Память Меркурия» и пятнадцать миноносцев.

Всего же в списке насчитывалось около пятидесяти пароходов и транспортов. И еще командующий флотом сообщал в своей докладной:

«…мощные землечерпательные караваны Черного и Азовского морей находятся в полной исправности, представляют огромную ценность и подлежат немедленной эвакуации из портов Крымского побережья. В противном случае мы будем вынуждены и впредь неоправданно затрачивать огромные средства на сохранение и поддержание караванов в исправности при вынужденном бездействии их».

На эту докладную он, Вильчевский, ничем не рискуя, и будет ссылаться, рекомендуя правительству вооруженных сил Юга России вступить в деловые отношения с банкирским домом «Борис Жданов и К°»…

Вильчевский знал: под словом «эвакуация» подразумевалась распродажа — казне нужна валюта! Прежде так говорили в ближайшем окружении Деникина, теперь — в ближайшем окружении Врангеля. За плечами адмирала несколько сот тысяч людей. Что будут делать они, если наступит черный день эмиграции?

Не дай бог, чтобы этот черный день настал. А уж если не суждено минуть его… Тогда остается лишь похвалить себя за то, что согласился помогать банкирскому дому «Борис Жданов и К°»!

Несколько дней по возвращении из Джанкоя Наташа не находила себе места. Что еще можно предпринять, чтобы выручить Красильникова? Из всех людей, кому она доверяла, с кем могла посоветоваться, в городе остался только смотритель маяка Федор Петрович Одинцов. К нему она и направилась.

Выслушав рассказ о поездке в Джанкой, Федор Петрович назвал всю эту затею глупостью, которая еще неизвестно чем обернется. Одинцова удивляло, что Наташу не взяли еще там, в Джанкое, как только она заговорила со Слащовым о Красильникове. Смотритель посоветовал ей сменить адрес и понаблюдать, не ведется ли за ней слежка.

Страхи Федора Петровича казались Наташе преувеличенными. Видимо, именно потому ее и не арестовали, что Красильников попал в Джанкойский лагерь по ошибке — иначе Семен Алексеевич не стал бы посылать ей записку, подвергать откровенному риску. И все же что делать — было непонятно.

Хлопнула входная дверь, в прихожей раздались шаги.

— Наташа, ты дома? — это был голос Мити Ставраки.

За окнами быстро густели сумерки, в комнате было уже темно. Следовало бы зажечь лампу, но ей не хотелось вставать с дивана и вообще двигаться — такое вдруг нашло отчаяние…

— Что же ты в темноте сидишь? — Митя нащупал лампу, зажег ее. — Я даже подумал, тебя нет дома… Ну, как ты?

— Плохо, Митя. За Красильникова боюсь. Сижу вот думаю, как помочь ему, чем?! — и ничего не могу придумать…

— А кто он такой вообще, этот Красильников? — спросил Митя. — Кроме того, что ваш с Павлом друг?

— Да, — кивнула Наташа, — друг. И очень хороший человек. Разве ж этого мало?

— Понятно, — вздохнул Митя. — Значит, не доверяешь…

Он подошел к окну, постоял там, словно на что-то решаясь, потом вернулся, сел рядом с Наташей.

— А ведь мы вместе посещали кружок на судоремонтном… Помнишь, как Илья Седов учил нас уму-разуму? «Знание — сильнее револьвера».

— К чему этот разговор, Митя? — Наташа насторожилась.

— Хочу, чтобы ты верила мне, как прежде. Как верю тебе я. Да, верю! И в доказательство… — Митя заволновался, говорил торопливо и сбивчиво. — Вот ты возмущалась: Слащов, мол, выносит направо и налево смертные приговоры, оставаясь безнаказанным… Так знай: Слащов тоже приговорен к смерти!

— Кем? — удивленно спросила Наташа.

— Нашей группой. Собственно, он уже давно приговорен, да понимаешь…

— Митя! — обрадованно воскликнула Наташа. — А я ведь считала тебя… — И теперь уже она, не договорив, замолчала.

— Обывателем? — догадался Митя.

— Не обижайся. Я сама хотела поговорить с тобой откровенно, вот только все было недосуг. — Наташа умолкла, подумав о том, что, пожалуй, не имеет права говорить Мите большего. — Мы еще вернемся к этому разговору.

— Почему же не сейчас? — спросил Митя. — Поверь, мною движет не просто любопытство. Вот приговорили мы Слащова, охотимся за ним… А что из этого выйдет, не знаю — группа наша маленькая, нет оружия. Вот если бы ты связала нас со своими друзьями… Нет, давай все же поговорим откровенно. И не когда-нибудь, а прямо сейчас.

— Потом! — твердо сказала Наташа. — А сейчас я тебя чаем напою.

— Жаль… — Митя огорченно сник.

На станции Симферополь, прежде чем дали зеленый семафор, поезд генерала Слащова около часа стоял на запасных путях: ожидали, когда пройдет встречный из Севастополя.

Явился с извинениями комендант станции, но Слащов не пожелал его слушать. Он уже знал, что встречный идет с военным грузом, по срочному графику, однако недовольство, вызванное задержкой, не уменьшалось. В окно он видел, как комендант — пожилой благообразный полковник, — выйдя из вагона, с явным облегчением перекрестился и суетливо засеменил прочь, спеша подальше от генеральского гнева. Что-то жалкое было во всей его солидной фигуре. Слащов подумал, что не следовало бы обрывать полковника, как провинившегося кадета, на полуслове, и тут же забыл о нем.

Успокоился Слащов еще до того, как поезд покинул Симферополь, и довольно неожиданным образом: глядя из окна на проплывающие мимо вагоны и платформы встречного состава.

На тормозных площадках стояли усиленные караулы, под брезентом, укрывающим громоздкий груз на платформах, угадывались очертания тяжелых орудий. Судя по всему, состав предназначался для генерала Кутепова — скоро, совсем уже скоро понадобятся ему, нацеленному на прорыв Перекопа, эти орудия. Человек в военном деле искушенный, Слащов понимал: всяческое усиление корпуса Кутепова, спешно наращиваемое в последнее время, не пройдет мимо внимания разведки противника. И это — войне свойственны и такие парадоксы! — могло сыграть свою положительную роль в наступательной операции в целом.

Когда за окном промелькнули последние домишки симферопольской пристанционной окраины, Слащов, твердо ступая по ковру, устилающему пол салон-вагона, подошел к дивану, сел. Глядя прямо перед собой на смутно синеющий квадрат незашторенного окна, он снова и снова думал о предстоящем наступлении.

Несколько дней назад Врангель провел в ставке совещание, на которое пригласил лишь тех, без кого обойтись было нельзя: командующего 1‑м корпусом генерала Кутепова, командующего сводным корпусом генерала Писарева, командующего Донским корпусом генерала Абрамова, командующего флотом адмирала Саблина, его, Слащова, и двух своих заместителей — Артифексова и Вильчевского. Обсуждался общий план наступления. Наблюдая за подчеркнуто бесстрастным главнокомандующим, Слащов пришел к выводу, что барон пребывает в глубоком смятении. И понял — почему.

Открывая совещание, Врангель заявил о намечаемом прорыве из Крыма как о деле, им продуманном и решенном. Но кого он хотел обмануть? Союзников? Их устраивала такая ложь. Сподвижников? Но ведь даже Кутепов, не отличающийся особой прозорливостью, едва не засмеялся, выслушав главнокомандующего. Всем было ясно как день Божий: Врангель не хочет, боится уходить из Крыма. Одно дело — сидеть под прикрытием перекопских укреплений и совсем другое — оказаться на оперативном просторе. На карту ставилась судьба всего белого движения — чудом уцелев в конце девятнадцатого, оно отогрелось, ожило уже здесь, в Крыму, и вот теперь ему назначалось новое испытание.

Слащов знал, что накануне этого совещания Врангель встречался с главами союзнических миссий и что они поставили барона перед суровым выбором. Не принять их ультиматум было бы, конечно, самоубийством. У Слащова даже возникло сочувствие к Врангелю. Ведь не может главком сказать людям, которых посылает в бой: «Господа, нас принудили к бессмысленному и опасному шагу, возможно, ваши жизни будут отданы в угоду мировой политике»… Каково после этого произносить: «Я решил… я намерен… мой план сводится…» Честно ли это по отношению к ним, к солдатам и офицерам? Зачем актерствовать? Слащов почувствовал, как он устал от этих необходимостей войны, за которыми нередко скрывалась ложь и фальшь.

План наступления, предложенный бароном, сводился к захвату юга Украины, Донбасса, районов Дона и Кубани. В исполнение намеченного корпус генерала Кутепова начинает прорыв на перекопском направлении. Одновременно с ним корпус Писарева выступает через Чонгар. Затем в бой втягивается, развивая успех, Донской корпус генерала Абрамова. Корпус Слащова предполагалось держать в резерве.

Все это было так пресно, так скучно, что Слащов, не скрывая усмешки, бросил реплику: хорошо бы сразу и с красными договориться — чтоб не мешали! Эта насмешка могла ему дорого обойтись. Врангель, побледнев, некоторое время молчал, молчали и остальные, понимая, что взрыв неизбежен. Однако барон после паузы тихо, тише обычного, всего лишь спросил:

— Что же вы предлагаете, Яков Александрович?

— Думать! — грубо ответил Слащов. — Думать не только за себя, но и за противника, который ждет нас именно на Перекопе и именно на Чонгаре!

— У вас есть предложения? — тихо спросил Врангель. — Или, может быть, у вас есть еще один перешеек?

— Предложения будут.

— Хорошо, — кивнул барон, — готов выслушать их в любое время. — И едва слышно добавил: — А пока, прошу вас, не мешайте вести совещание.

Эта непонятная кротость повергла Слащова в такое изумление, что до конца совещания он не проронил ни слова.

Вернувшись в Джанкой, он заперся в своем салон-вагоне, обложился картами, схемами, оперативными сводками, разведданными и упорно работал над своим планом операции, искал тот неожиданный вариант, который осветил бы новым смыслом, новыми перспективами все наступление в целом. Вот когда по-настоящему понадобились и знания, полученные в Академии Генштаба, и весь его огромный военный опыт!

Когда воспаленный мозг отказывался уже повиноваться, явилось озарение… Пусть и Кутепов, и Писарев, и Абрамов выполняют то, что предписывает им план главкома. Но вот его корпусу будет поставлена особая задача: решительное, дерзкое, масштабное действие, в результате которого уже от него, Слащова, будет зависеть успех или неудача и Кутепова, и Писарева, и Абрамова — всего наступления!..

Щелкнула дверь. Только теперь Слащов обнаружил, что в салоне непроглядная темень — квадрат незашторенного окна превратился из синего в черный.

— Ваше превосходительство, дозвольте? — тихо спросил денщик. И еще тише: — Аль спите?

— Нет, не сплю, — отозвался Слащов. — Что тебе, Пантелей?

— Негоже без свету сидеть… И ужин застыл.

— А кому говорилось, чтоб не беспокоил, пока не позову? — раздраженно спросил Слащов, заранее зная: этот разговор закончится отнюдь не в его пользу.

— Так ить я Нин Николавне побожился, — скромно вздохнул Пантелей. Можно было поручиться, что он усмехается в бородку-лопатку. — Обещал, что и ужинать будете в аккурат, и вобче… А если что, значица, не так, то отписать обещал сразу.

— Вот я тебе отпишу когда-нибудь! — вяло пообещал Слащов. — Прикажу выпороть старого, что тогда?

— Оно, конешно, лишнее, да воля ваша… А все ж кара у Нин Николавны пострашней.

Этот разговор в разных вариациях повторялся уже не однажды, и Слащов подыграл старику — задал поджидаемый тем вопрос:

— Это что еще за кара?

— Так они мне что обещали? — откликнулся из темноты денщик. — Смотри, грит, как след, старый черт! А не усмотришь, как велено, за моим супругом и твоим генералом, я, грит, самолично тебе дырку меж глаз сотворю! — Пантелей, восхищенно причмокнув губами, добавил: — Они женщина строгая и на такую кару очень даже способные!

— Ладно, Пантелей, иди, — усмехнувшись, сказал Слащов. — Делай, что тебе велено твоей генеральшей…

Рано утром барон Врангель принимал у себя в кабинете викарного епископа Таврического Вениамина. Барон сам назначил аудиенцию на такую рань, как бы желая подчеркнуть, что не только преосвященному, но и ему, занятому делами земными, не до сна. Когда епископ вошел в кабинет, Врангель сразу заговорил о том, что давно волновало его:

— Владыка! На плечи всех нас легла такая ответственность, что потомки не простили бы нам даже самой малой бездеятельности. А между тем в армии наблюдаются усталость и неверие.

— Оно и понятно, — согласился епископ. — Люди устали от войны: только кровь, голод, холод, вши, тиф… Сколько можно! Человеку отпущен миг жизни на земле, и он хочет прожить этот миг по-человечески, а не по-скотски.

— Что же делать, владыка? В ближайшее время нам опять предстоят большие испытания. — Врангель взял епископа под руку, прошел вместе с ним по кабинету. — Вы правы: проходит жизнь, та самая, что у каждого одна-единственная… Как, каким образом можем мы поощрять воинов-героев? Учрежденными в Российской империи орденами?..

— Царские ордена лишь царь вправе давать, — возразил епископ.

— И я так думаю. Поэтому хотел посоветоваться. Мы ведь в надежде, вере, в уповании на чудо черпаем силы для борьбы за Русь святую. И я подумал: а не учредить ли нам новый орден — Святого Николая Чудотворца? Если вы, ваше преосвященство, готовы поддержать меня, попытайтесь подготовить статут будущего ордена.

Преосвященному идея понравилась. После ухода епископа Врангель взялся за текущие дела. Необходимо было набросать проект приказа о бережном отношении к пленным: откуда еще черпать резервы, когда начнутся бои? И ни в коем случае не казнить бывших офицеров, которые пошли в красные командиры, как это случалось у Деникина. Не ожесточать, а привлекать на свою сторону изменивших присяге…

Не успел барон продумать первые фразы, как адъютант доложил о прибытии генерала Слащова.

«Началось! — с раздражением подумал барон. — Ну что, что еще у него стряслось и заставило без вызова, без предупреждения сюда примчаться!..»

Слащов, невыспавшийся, возбужденный, заговорил с порога:

— Я — по важному делу! Велите принести кофе, ваше высокопревосходительство!

Залпом, в несколько глотков, выпив большую чашку крепкого и черного как деготь кофе, он подошел к карте, по-хозяйски уверенно раздвинул шторки и, нервно тыча указкой в карту, заговорил:

— Не только мне и вам, но всем, и противнику в том числе, ясно: вырваться из «крымской бутылки» на оперативный простор мы можем только через Перекоп и Чонгар. Противник, естественно, ждет наших действий. Он возвел на предполагаемом направлении главных ударов мощные оборонительные сооружения, подготовил ловушки для танков. Его артиллерией пристрелян там каждый аршин земли. Если мы через все это и прорвемся, то ценой потерь, при каких дальнейшее наступление станет попросту невозможным.

— Вы затем только и прибыли сюда, оставив войска, чтобы втолковать мне это?

— Я прибыл, чтобы предложить вам новый план!

— Хорошо, если б так, — недоверчиво кивнул Врангель. — Я готов вас выслушать. Говорите.

— Десант! — громко, будто выстрелив, сказал Слащов. — Суть плана — десант и внезапность! Мой корпус, которому должны быть приданы кавалерийская бригада и артиллерия на конной тяге, погрузится на имеющиеся у нас мелководные транспортные суда и военные корабли. Это будет десант, какого еще не знала история войн! Ночью в темноте флотилия через Керченский пролив войдет в Азовское море и высадит десант в глубоком тылу большевиков, вот здесь, в районе села Кирилловка. Берег почти не охраняется, красные здесь нас не ждут… Отсюда мы сделаем стремительный марш на Мелитополь с задачей пленить штаб Тринадцатой армии красных, лишить их войска связи и управления. Посеять панику. В этот момент корпуса Кутепова и Писарева и нанесут удар через Перекоп и Чонгар по уже деморализованному, боящемуся окружения противнику… Уверен, в такой ситуации красные побегут, не использовав и десятой доли своих возможностей.

Врангель сразу понял и оценил задуманное Слащовым. Преимущества, которые сулил такой десант, были настолько очевидны, что барон сразу же мысленно утвердил его.

— Вы убедили меня, Яков Александрович. Каким кодовым названием мы обозначим этот план?

— «Седьмой круг ада»! — без малейшей паузы, как говорят о давно продуманном, сказал Слащов.

Барон улыбнулся:

— Седьмой так седьмой. Однако любите вы таинственность…

— Таинственность? — переспросил Слащов, подчеркивая значимость этого слова. — Совершенно справедливо заметили, Петр Николаевич. Как вы понимаете, нельзя незаметно провести подготовку целого корпуса к десанту, нельзя скрытно посадить такое войско на суда и вывести флотилию в море. Поэтому вместе с «Седьмым кругом ада» я обдумал еще и несколько других. Скажем, в «Первом круге ада» местом высадки десанта будет назван район Одессы. В «Третьем» — район Новороссийска. И так далее. Это — для чрезмерно любопытных и разведки противника… А что касается «Седьмого круга ада», то о нем должны знать только вы и я.

— А главы союзнических миссий? — быстро и сухо уточнил Врангель. — А Кутепов, Писарев, Абрамов?.. Мой штаб, наконец? Вы не считаете, что подобное недоверие оскорбительно?

— Нет, не считаю, — ответил Слащов резче, чем следовало. Видимо, сказывались и возбуждение, и усталость, и раздражение. Потом, щадя самолюбие барона, он примирительно сказал: — Опыт этой войны показывает, что многие наши планы преждевременно становятся достоянием разведки красных.

— Ну что ж… — вздохнул, не глядя на него, Врангель. — Ну что ж, Яков Александрович, пусть и на сей раз будет по-вашему…

Слащов поначалу не обратил внимания на загадочное «и на сей раз» — до мелочей ли было! Но потом подумал: неужто барон ведет свой счет каждому возникшему между ними недоразумению? Ай да главком!..

Глава 30

Самое, быть может, трудное для лазутчика в тылу врага — это двойной счет на каждом шагу: «Так поступил бы я, а так должен поступить человек, в образе которого я живу; так сказал бы я, но так не скажет человек с моей легендой…» Этот самоконтроль никогда не покидал Петра Тимофеевича Фролова.

Жизнь его в Крыму была сверх меры насыщена будничным бытом, как унылое зудение мухи в осенней паутине. Поиски и аренда складских помещений, заботы об их ремонте, наем сотрудников… Бог знает, о чем только не приходилось ему заботиться!

В это утро его ждал генерал Вильчевский. Он держался с Фроловым менее официально, без настороженности. После взаимных приветствий Вильчевский предупредил, что с оформлением деловых отношений придется немного подождать.

— Назревают важные события. — Тон у генерала был доверительный. — Мы буквально с ног сбиваемся! Но это ненадолго — горячая пора минет, и мы быстренько все оформим.

За этими намеками и недомолвками скрывалось, конечно, что-то действительно важное, но Фролов сделал вид, что его нисколько не интересуют штабные тайны. Тем более что он уже догадывался: «назревающие события» — это наступление… А вот когда и где конкретно оно начнется — выяснить необходимо. И передать своим. Значит, наступила пора связываться с севастопольскими помощниками. Была у него еще и явка в Симферополе: требовалось, не откладывая, проверить, сохранилась она или нет…

Вильчевский по-своему понял затянувшееся молчание.

— Пусть вас эта задержка не тревожит! Можете в любой час побывать в порту. Осмотрите суда и землечерпательные караваны. Вас встретят и покажут все, что вас будет интересовать.

— Я понимаю, такие дела в один день не решаются, — примирительным тоном проговорил Фролов. — Однако же и задержка нежелательна.

— Конечно, конечно. — Вильчевский откинулся на спинку кресла. — Обещаю вам, все решится без проволочки.

— Заранее благодарен, — суховато отозвался Фролов. — Все упомянутые мной условия остаются в силе. — И, не давая Вильчевскому возможности ответить, продолжил уже без прежней сухости: — Пока же я думаю заняться другими делами. Прошу вас посодействовать в поездке в Симферополь. Рассчитываем открыть там филиал. Основная же российская контора нашего дома пока будет располагаться здесь, в Севастополе.

— И правильно! Поближе к штабам! Поскольку в эти смутные дни только с их помощью и можно решать дела, — одобрил мысли Фролова генерал Вильчевский. — Пропуск в Симферополь вам выпишут в любой удобный для вас день, я распоряжусь.

— Благодарю вас, — наклонил голову Фролов. — Вы становитесь добрым гением нашего дома.

— Стараюсь. И чем же ваш банкирский дом будет заниматься в Симферополе, если не секрет? — оживился Вильчевский. — В Симферополе флота нет. Значит ли это, что в круг торговых интересов вашей фирмы входит не только закупка судов?

— Совершенно верно. Если, конечно, дело масштабное.

Помолчали. Затем Вильчевский осторожно спросил:

— Ну а если бы вам предложили контракт на вывоз пшеницы?

— Пшеницы? — с оттенком удивления переспросил Фролов. — Откуда же ей взяться сейчас в Крыму? Возможно, какой-то мизер и наберется, но…

Вильчевский рассеял его сомнения:

— Излишки пшеницы составят семь-восемь миллионов пудов!

— Вот как?! — Фролов смотрел на генерала озадаченно. — Но, простите меня за этот вопрос, откуда?

— Будет пшеница! — с той же значительностью повторил Вильчевский. — Будет, и в скором времени.

— Если позволите высказать предположение… — прищурившись, неспешно проговорил Фролов. И тут же — быстро, не оставляя генералу времени на раздумья, спросил: — Хлебные запасы Северной Таврии, так?

Генерал предостерегающе посмотрел на него.

— Да ведь это, Павел Антонович, не секрет, — продолжал Фролов, — другого пути из Крыма в Совдепию, как через Северную Таврию, у армии просто нет… Однако вы, извините великодушно, предлагаете сейчас нам мифический хлеб. А нас интересует реальный.

— Будет! — еще раз твердо сказал Вильчевский. — И давайте, Василий Борисович, условимся на будущее: я всегда отвечаю за свои слова!

— Понял, Павел Антонович, — улыбнулся Фролов. — В конце концов, нас меньше всего интересует военная сторона дела: была бы обещанная вами пшеница!

Он встал. Рукопожатие его было крепким и надежным. Когда Фролов вышел, противоречивые чувства испытал генерал Вильчевский: с одной стороны, напористость совладельца банкирского дома, его властная манера не выпускать из своих рук нить разговора смущали генерала, но с другой… С другой стороны, эта уверенность и широкая смелость впечатляли, вызывали к нему еще большее доверие.

Узнав от дежурного, что о нем уже дважды осведомлялся полковник Татищев, капитан Селезнев, не заходя к себе, направился к начальнику контрразведки.

Князь встретил его как обычно: ответив на приветствие, кивком головы указал на стул… Лицо Татищева было, по обыкновению, спокойным, но это не обмануло капитана: он умел разбираться в настроениях людей, а уж в настроении прямых своих начальников — тем более.

— Вы можете реабилитировать себя за константинопольскую неудачу с Сергеевым, — с места в карьер начал Татищев. — В Севастополе находится некто Федотов, гость из Константинополя… Не доводилось встречаться с ним, когда были там?

— Нет, — сказал Селезнев. — В Константинополе к господину Федотову было нелегко подступиться. Представитель банкирского дома «Борис Жданов и К°» предпочитает высшее общество — как армейское, так и цивильное. Его старший брат Лев Борисович Федотов являлся поставщиком двора его императорского величества. Видимо, отсюда и высокомерие Федотова-младшего. Правда, старший брат был расстрелян красными за участие в работе Киевского национального центра.

— Припоминаю… — кивнул Татищев. — Каким же образом уцелел тогда Федотов-младший?

— К тому времени он уже был за границей. Но в Национальный центр, как мне известно, оба брата вложили немалые средства. Знаю также, что Федотов-младший и его банкирский дом пользуются доверием в деловых кругах.

— Достаточно исчерпывающая информация… — Татищев усмехнулся. — А известно ли вам, что господин Федотов располагает тем самым документом с резолюцией Врангеля, который вы пытались найти в Константинополе? Есть сведения, что Федотов привез этот документ с собой.

«Опять документ! Еще бы! — подумал капитан. Да за него можно сейчас получить генеральские погоны: барон умеет быть благодарным. А реабилитация, дражайший Александр Августович, не столько мне нужна, сколько вам!»

Но что бы ни думал капитан, на лице его, припухшем и будто сонном, ничего не отразилось. Коротко, по-солдатски, сказал:

— Попытаюсь достать, господин полковник!

— И что же вы собрались сделать? — спросил Татищев.

Селезнев пожал плечами:

— Если этот коммерсант привез с собой из Константинополя нужный нам документ, то завтра же он должен лежать у вас на столе. Разве не это вы имели в виду?

Татищев глубоко и как-то обреченно вздохнул, его глаза стали едва ли не страдальческими.

— Капитан, голубчик, — морщась, как от боли, сказал Татищев, — дело это требует чрезвычайной тонкости. Я бы сказал — деликатности! Не вам объяснять, как нужен нам этот документ, но… У Федотова не должно быть даже малейшего повода кивать на нас с вами! Сами знаете — не та это фигура!

— Хорошо, Александр Августович, — сказал Селезнев, — все будет исполнено надлежащим образом.

— Надеюсь, капитан. Очень надеюсь! — ответил Татищев. Помедлив немного, добавил: — Лучше бы это сделать чужими руками — руками людей, не имеющих к нам касательства.

— Придумаем что-нибудь… — сказал Селезнев. Перед его мысленным взором предстал граф Юзеф Красовский, международный аферист. Они познакомились в Константинополе: капитан надеялся, что этот человек окажет ему некоторые услуги в деле Сергеева. Но тогда Сергеев исчез. Недавно Селезневу доложили, что Красовский прибыл в Севастополь…

Селезнев уже твердо, как о решенном, сказал:

— Я все понял, Александр Августович. Нужный человек у меня на примете есть.

— Я должен увидеть его.

— Вы мне не доверяете, Александр Августович?

— Нет, почему же. Доверяю. Вполне. И все же…

Татищев встал, давая понять, что разговор окончен. Из кабинета начальника контрразведки капитан Селезнев вышел преисполненный негодования. Старая история: полковник большой охотник таскать из огня каштаны чужими руками! В случае удачи все заслуги — его. А если неудача…

Не в лучшем настроении пребывал сейчас и полковник Татищев. Он ценил Селезнева, хотя и считал его несколько прямолинейным, не способным к глубокому анализу. На сей же раз капитан понял, кажется, больше, чем следовало бы.

Но ох как нужен Татищеву документ с резолюцией Врангеля!.. Именно сейчас, когда полковник, вопреки внешнему своему спокойствию, жил как на вулкане. Его морозом по коже продирало, когда он думал о штабс-капитане Гордееве и обо всем остальном, что связывалось с этим именем. Нет, он, Татищев, не участвовал в затеянном Хаджет Лаше деле. Он умыл руки, передав его капитану Селезневу. Но он знал о нем. Знал!

Прошли мыслимые и немыслимые сроки, а сведений из Петрограда не поступало. Никаких! Пропал штабс-капитан Гордеев. Бесследно сгинул подпоручик Уваров. Если они не дошли до цели, погибли — полбеды. Если Уварова схватили чекисты — тоже еще не беда: это посланец барона Врангеля, его выбор, и, в конце концов, не полковнику Татищеву отвечать за непредсказуемые действия подпоручика в стане красных. Но вот если в Чека попал Гордеев, если, спасая свою шкуру, разоткровенничается там…

Врангель крут. Мало кто знает, как он бывает крут в гневе. Потому-то и необходимы именно сейчас весомые доказательства полнейшей преданности. Таким доказательством, по мнению князя, мог быть документ с резолюцией Врангеля. Татищев многое отдал бы за возможность заполучить его!

Из казино, расположенного на Малой Морской, граф Красовский возвращался в гостиницу на извозчике. Он уже подъезжал к освещенному яркими огнями «Кисту», когда на подножки пролетки вскочили двое в штатском.

— Тихо! — сказал один из них. — Контрразведка!

— Но позвольте! — запротестовал Красовский. — Перед вами, господа, иностранный подданный! Это же международный скандал!..

— Скандал случится, если вы не успокоитесь. Но вряд ли это в ваших интересах, Красовский!

— Я вынужден подчиниться насилию, — сказал граф. На всякий случай — тихо, едва слышно.

Через несколько минут экипаж остановился возле здания контрразведки. Красовского провели мимо неподвижных часовых, мимо офицеров внутренней охраны с их быстрыми, ощупывающими взглядами, дали почувствовать мрачноватую таинственность полутемных коридоров и втолкнули в комнату с зарешеченными окнами.

Сидеть в заключении Красовскому пришлось недолго. Часа через два его ввели в кабинет начальника контрразведки полковника Татищева. Татищев задумчиво стоял возле одной из картин, украшавших стены кабинета.

Полковник терпеть не мог подделок: на стенах его кабинета висели полотна известных художников, это были только подлинники. Да еще какие! Искусствовед, заглянув сюда, изумился бы: ведь эти полотна значились совсем за другими коллекционерами. Но, во-первых, искусствоведы отнюдь не рвались в кабинет начальника севастопольской контрразведки, а во-вторых, если и заносила их сюда судьба, то по вопросам, с живописью никак не связанным. И вообще, здесь нужно было не задавать вопросы, а отвечать на них!

— Граф, как вы понимаете вот этот сюжет? — спросил Татищев.

Красовский прошел через весь кабинет и посмотрел на полотно. На нем был изображен просветленный после покаяния грешник.

— Затрудняюсь ответить, господин полковник…

— Сюжет библейский и вечный, — назидательно проговорил Татищев, направляясь к столу. — Раскаяние всегда облегчает душу. Не правда ли? Садитесь… — Помолчав, он спросил: — Имя, отчество, фамилия? А также — род занятий, профессия?

— Не понял вас, господин полковник… Вы не знаете, кого арестовываете?

— Зачем, ну зачем так! — Рукой с бриллиантовым перстнем, блестевшим на пальце, Татищев вновь указал на картину. — Вы поймите: раскаяние не только облегчает душу, но может и смягчить участь грешника… Ну-с, как же прикажете величать вас: граф Красовский? барон Геркулеску? князь Юсупов-младший?..

— Это уже слишком, полковник!

— Молчите! Я еще не сказал, что хорошо осведомлен о ваших способностях! И потому спрашиваю: передо мной-то зачем играть? Меня ваши манеры, ваше умение носить фрак и прочие атрибуты сиятельной светлости не обманут. Те, кто послал вас сюда, видимо, не слишком хорошо меня знают.

— Меня никто не посылал, поверьте! — Красовский сидел совершенно поникший.

— Это надо еще доказать, — усмехнулся Татищев. — А пока отвечайте: кто вы?

— Мои документы…

— Они поддельные. Отличная работа!

По растерянному виду Красовского не трудно было догадаться, что готов он уже не только покаяться в своих многочисленных грехах, но и признать грехами даже редкие свои добродетели. Словом, недолго отстаивал Красовский графский титул. Этого Татищеву было мало: он теперь хотел увидеть истинное его лицо. Но это оказалось не просто.

Как мог этот человек назвать свои имя и фамилию, если переменил их за годы жизни десятки? Как мог определить род занятий и профессию, если все, чем занимался в сознательной жизни, оценивалось судьями едва ли не всех европейских столиц? Можно было бы, конечно, применить слова «аферист», «шулер», «вор-медвежатник», — но не слишком ли это грубо, если речь идет о работе высшего класса, о работе артиста? Такая вот печальная повесть…

Татищев слушал его задумчиво, но, пожалуй, беззлобно: получив от капитана Селезнева информацию об этом человеке, полковник знал, что Красовский говорит правду. На вопрос, с какой целью он приехал в Севастополь, Красовский ответил:

— По причине прозаической — поживиться. В городе, как в древнем Вавилоне, — столпотворение. У многих приличные деньги. В общем, созревшее для обильной жатвы поле. Но, господин полковник, будучи игроком по натуре, я знаю: во все игры можно играть, кроме одной — политики! Слишком велики ставки, без головы остаться можно. Это не моя игра!

— Как вы сказали? — Татищев засмеялся. — Созревшее для жатвы поле?

— Смею вас заверить, я не один так думаю.

— Догадываюсь! — Улыбка сбежала с лица полковника. — Но давайте продолжим разговор о вас. Вы знаете, что грозит вам по законам военного времени?

— В Крыму я не нарушал закона, господин полковник.

— Нам достаточно ваших липовых документов, чтобы упрятать вас в тюрьму! — Татищев полюбовался раздавленным «графом» и тоном пастыря, щедро отпускающего грехи, продолжал: — Впрочем, на это я готов закрыть глаза. И вообще, ваши уголовные похождения меня не интересуют. Тут дело в другом. Город забит приезжими. Среди них есть люди, нас интересующие. Вы вращаетесь среди этой публики. Вас знают как солидного, имеющего деньги и вес человека, вам и карты в руки! — улыбнулся Татищев. — Вы не знакомы с неким господином Федотовым?

— Видите ли, нас всего лишь представили друг другу — с господином Федотовым мы прибыли в Севастополь на одном пароходе. Но я достаточно о нем наслышан. Так что могу сказать: я мало знаком с господином Федотовым, но хорошо его знаю.

— И все? Не густо! — Татищев вновь улыбнулся. — Но это легко исправить. У меня к вам есть просьба… Или деловое предложение — понимайте на свой вкус. Постарайтесь как можно быстрее и как можно теснее сойтись с господином Федотовым. Нам хотелось бы знать о нем все. О подробностях другого нашего поручения вам расскажет капитан Селезнев. — Татищев позвонил, и тут же на пороге кабинета встал Селезнев. Татищев глазами указал Красовскому на него: — Вы, кажется, знакомы?

— Да, встречались, — подтвердил Красовский. И не без язвительности добавил: — Только в Константинополе капитан был в казачьей форме и в чине подъесаула. Пошли на повышение, капитан?

— В Константинополе вы тоже, помнится, были не графом Красовским, а бароном Геркулеску, — отпарировал Селезнев.

…Когда Красовский покинул здание на Соборной улице, ко многим его «профессиям» добавилась еще одна — осведомителя врангелевской контрразведки.

В давно не бритом, одетом в старые домотканые штаны и порванную рубаху человеке, наверное, самые близкие друзья не узнали бы Красильникова. Перемахнув через высокую каменную ограду, Семен Алексеевич оказался на территории старого, похожего на огромный разросшийся парк кладбища.

Чернели каменные кресты, холодно шелестели мертвыми листьями венки из жести. Над высоким куполом кладбищенской часовни вились голуби. Машинально читая надписи на памятниках, Красильников неторопливо шел по кладбищу. Было пустынно и тихо среди заросших травой могил и обветшалых надгробий. Но вдруг где-то совсем близко он услышал приглушенные сварливые голоса, словно бы дрались чайки.

«Что это?» — удивился Красильников.

Впереди он увидел склеп, выложенный из темно-серого камня, с массивной чугунной дверью, увенчанный мраморным ангелом, печально опустившим крылья. Вновь Красильников услышал хрипловатые, сорванные голоса, и теперь ему стало понятно, что доносились они из склепа.

Красильников, никогда не считавший себя трусом, почувствовал смущение — слишком необычными были эти кладбищенские голоса. И тут распахнулась чугунная дверь, к ограде выкатился грязный, оборванный клубок. Дрались два беспризорника. Один из них прижимал к своим лохмотьям баббитового ангелочка.

— Я сам его открутил! — кричал он. — Сам и загоню! А ты не лезь!

Красильников цыкнул на беспризорников, и они, позабыв о драке, поспешно убрались обратно в склеп.

«Детишки-то больше взрослых страдают… Чем кормятся! Баббит с памятников продают. Нынче товар дефицитный, — удаляясь от склепа, печально думал Красильников. — Вот и мои безотцовщиной растут… Поскорее бы кончалась война, детишками бы занялся. И не только своими…»

Он пересек пустырь, пошел по улице Салгирной, держась теневой стороны. Дома здесь были сплошь завешаны вывесками: «Ресторан «Лонжерон», «Вина подвалов Христофорова», «Мануфактура братьев Мазлумовых», «Бакалея Сушкова»…

За высоким кирпичным зданием синагоги — гостиница «Большая Московская». К ней подъезжали нарядные экипажи, пожилой генерал помогал сойти даме в пестром шелковом пальто и широкополой шляпе.

С Салгирной Красильников свернул на Фонтанную, подошел к дому с односкатной крышей. На калитке виднелась вывеска с нарисованным амбарным замком. Красильников взглянул на фасад дома с тремя окнами. Среднее, как и условлено было, закрыто ставнями. Красильников вздохнул с облегчением, поднялся на крыльцо, дернул ручку звонка. Послышались медленные пришаркивающие шаги, хрипловатый голос спросил:

— Кто там?

Красильников назвал пароль. Дверь открылась, и он вошел в полумрак — свет едва сочился из глубины тесного узкого коридора. Хозяин квартиры, высокий, сутуловатый и не очень молодой человек, покашливая, заложил засовом дверь.

— Проходите… Впрочем, давайте я вперед… Тут тесновато.

Вошли в комнату, освещенную висячей керосиновой лампой под абажуром. Хозяин квартиры только здесь внимательно вгляделся в давно не бритого, густо обросшего рыжеватой щетиной, исхудавшего гостя:

— Товарищ Красильников?.. Семен Алексеевич?.. Вы вернулись… оттуда? Или…

— Вот именно — «или». — Красильников устало опустился на стул, грустно усмехнулся: — Я, Кузьма Николаевич, шел к нашим, это так. А пришел… от белых. Иначе сказать, дезертировал из врангелевской армии. Самым натуральным образом!

— Да как же вас туда занесло?!

— То рассказ долгий, со многими белыми пятнами… — Красильников смущенно помялся. — Может, сначала покормите?

Ел он, впрочем, без жадности, аккуратно и в меру. Потом они пили настоянный на липовом цвете чай, и Кузьма Николаевич слушал длинное и горестное повествование Красильникова…

— Нет, документы, которыми вы меня снабдили, были куда как хороши! — говорил Семен Алексеевич. — Но вот какая ерунда в жизни случается… Останавливают меня под Джанкоем пятеро солдат: проверка! Я думал — патруль, что ж ссориться… А это дезертиры. Документы забрали, одежонку тоже: солдатскую взамен дали. Пришлось обрядиться — не в исподнем же щеголять! А тут и настоящий офицерский патруль. Разговор короткий: дезертир, мать-перемать, и такое прочее. Попытался я вырваться… Где там! Сунули меня в лагерь, откуда большей частью один выход — прямиком на тот свет. Пытался я товарищам в Севастополь передать весточку о себе, да, видно, не дошла… И вдруг — чудо в лагере небывалое! — берут меня, обмундировывают и — на фронт! С соответствующей бумагой, конечно: там с меня глаз не спускали… А все ж таки дождался своего часа — ушел! Обменял в первой же деревне казенное обмундирование на этот вот наряд и проложил курс на Симферополь, к вам…

Красильников говорил как бы посмеиваясь над собой, и только по тоскливому свету в его глазах можно было догадаться, как измучен, как переживает он.

— Надо же! — задумчиво пожал плечами Кузьма Николаевич. — От самого Перекопа!.. Вас же, наверное, искали. В таких случаях самое правильное — где-то поблизости на время укрыться, пересидеть… Хотя о чем я: вам и укрыться было негде!

— Почему же, — сказал Красильников, — Евпатория к Перекопу, чай, поближе. А у меня там как-никак семья…

С тех пор как Семен Алексеевич очутился в Крыму, в нем жило постоянное желание побывать в Евпатории и хоть издали, хоть в щелочку поглядеть на жену и на двух своих сыновей. Младший, поди, и не помнит его. Да только не мог он выкроить время для такой радости — дома побывать! Потому что долг и совесть звали его в другую сторону…

Отвлекая Красильникова от тяжелых раздумий, Кузьма Николаевич подошел к фотографиям, приколотым над старым комодом, осторожно тронул одну, где был изображен солдат с Георгиевским крестом на груди.

— Узнаете? Я. В японскую еще! В аккурат крест получил. Там проще было. — Он печально усмехнулся: — И не хотелось бы нашими новостями окончательно расстраивать, так ведь все равно узнаете… В севастопольском подполье — провалы. И у нас… Собрались члены подпольного горкома на окраине города, на Петровской балке. — Кузьма Николаевич встал, ударил кулаком по ладони. — И вдруг дом окружают — контрразведка! Никто не смог уйти. Потом кого повесили, кого расстреляли… Много молодых было, их особенно жалко. Жигалина, Шполянская — совсем девчонки.

— За все взыщем! — глухо сказал Красильников и долго молчал, осмысливая услышанное, потом заговорил о своем: — Дело такое, Кузьма Николаевич: мне в Севастополь надо! Без промедления. Поможете?

Вслед за хозяином Красильников прошел в каморку без окон, где остро пахло какими-то химикатами.

— Тут у вас никак лаборатория целая?

— Это называется — прачечная, — поправил Кузьма Николаевич. — Сейчас лампу зажгу…

Семилинейная лампа осветила столик, заставленный бессчетными пузырьками. Здесь же что-то плавало в блюдечках, лежали кисти, скальпели, увеличительное стекло, стоял утюг. От стены к стене была протянута бельевая веревка, на которой сушились бланки паспортов.

— Видите? — улыбнулся Кузьма Николаевич. — Любой документ сотворим, были бы старые бланки!

— Старые? — удивился Красильников.

— А новые почему-то только белогвардейцам достаются, — пошутил Кузьма Николаевич. — Так вот. Старые надписи мы с помощью химии смываем. Потом бланки крахмалим, гладим, сушим… Словом, все как в первоклассной прачечной. А в конце концов вот что получается!. — Он с гордостью щелкнул по одному из бланков на веревке. — Чист, хрустящ — словно только что из типографии. Сейчас выпишем вам паспорт. А заодно и предписание, что отправляетесь по делам службы в Севастополь. Само собой, придется и приодеть вас поприличнее…

На рассвете следующего дня Красильников прощался с Кузьмой Николаевичем… Не выдержав, пожаловался:

— И рвусь в Севастополь, и страх меня за сердце берет: найду ли кого из товарищей или один как перст останусь?

Старый подпольщик, задержав его руку в своих больших ладонях, со вздохом сказал:

— Я и сам об этом всю ночь думал… Так и быть, дам я тебе, товарищ Красильников, один адресок в Севастополе. Люди верные, испытанные…

Подбирая галстук к вечернему костюму, Фролов открыл дорожный кофр и… насторожился. После некоторого раздумья откинул крышку чемодана, прошелся по комнате комфортабельного люкса и вызвал горничную. Миловидная девушка, неслышно приоткрыв дверь, остановилась на пороге:

— Да, господин?..

Постоялец, обычно такой приветливый, сейчас был угрюм, молчаливо и пристально глядел на нее.

— Катя, у вас есть основания быть недовольной мною?

— Как можно… — смутилась девушка. — Ваша доброта…

— Она останется прежней, если вы ответите мне: кто был здесь в мое отсутствие?

— Никого. Я только навела в комнатах порядок.

— Вы наводили его и в моих чемоданах?

— Нет-нет! — испуганно отшатнулась горничная, и в глазах ее появились слезы. — У нас с этим строго…

— Катя, я не хочу вам зла, но… — Фролов, покачав головой, умолк, а когда заговорил вновь, голос его приобрел жесткость, — но если вы не ответите мне, я потребую объяснений у хозяина гостиницы… Ну?

По щекам горничной текли слезы, но она не отвечала.

— Вам велено молчать? — догадался Фролов. — Тогда я, спрошу иначе: молчать приказали люди, которые были здесь?

Прикусив губу, горничная быстро взглянула на него и так же быстро едва заметно кивнула.

— Спасибо, Катя, — сказал Фролов. В его руке появилась ассигнация. — Не беспокойтесь: о нашем разговоре не узнает никто! — Он опустил ассигнацию в карман туго накрахмаленного передника горничной. — Идите, Катя.

Фролов переложил из кармана снятого костюма в вечерний те мелкие вещицы, без которых не обходится человек даже в минуты отдыха: портмоне, часы, блокнот, визитные карточки… Уже подойдя к двери, он вдруг вернулся, вынул из внутреннего кармана смокинга небольшой пакет из плотной непромокаемой бумаги, положил его на дно кофра и прикрыл сорочками…

Был вечер. Стемнело, но знойная духота не спешила покинуть город: стены домов, раскаленные камни мостовой возвращали накопленное за день тепло. Выйдя из вестибюля, Фролов в нерешительности остановился: день выдался хлопотным, трудным, хотелось пройтись по свежему воздуху.

— Добрый вечер, господин Федотов! — поздоровался, останавливаясь рядом, худощавый, высокий человек с тонкими чертами лица. Заметив удивленный взгляд Фролова, доброжелательно улыбнулся. — Мы с вами вместе путешествовали на «Кирасоне». Позвольте напомнить — граф Красовский.

— Да-да! Простите, граф, что узнал не сразу… — Фролов учтиво поклонился. — И вы остановились здесь?

— Нет, в «Бристоле». Там тоже отличные номера и превосходная кухня. Но меньше толкотни, ибо лучшей гостиницей в городе считается все-таки «Кист». — Сделав паузу, он опять улыбнулся. — Вечерний моцион?

— Да, хотел немного прогуляться, а потом поужинать.

— Позвольте составить вам компанию?

— Буду рад, граф. Остается только выяснить, где мы решим сегодня ужинать: здесь, в «Кисте», или в вашем «Бристоле»?

— Вы не станете возражать, если я предложу третье место? В «Лиссабоне» сегодня подают лангусты.

Прогуливаясь, они медленно шли по городу. Красовский оказался человеком общительным и небезынтересным. Чувствовалось, что он повидал мир и людей.

В ресторане «Лиссабон» было светло и богато. Они выбрали затененный высокой пальмой угловой столик. Неподалеку виднелись прикрытые бархатными портьерами отдельные кабинеты. Вдали возвышалась эстрада. В зале сидели чопорные, сановного вида мужчины в визитках, раздобревшие спекулянты, бывшие фабриканты и помещики, офицеры — преимущественно старшие, ну и само собой — дамы в платьях с глубоким декольте и с зазывным блеском глаз, не совсем определенного возраста, но вполне определенного поведения…

Молчаливый лакей в черном фраке быстро накрыл стол, поклонился и как-то сразу, будто сквозь землю провалившись, исчез. Выпили за знакомство. Красовский хотел тут же снова налить, но Фролов попридержал его руку:

— Надеюсь, вы никуда не торопитесь, граф? — Он аккуратно разделил розовое мясо лангуста на кусочки и с наслаждением ел, говоря при этом: — Водка, это верно, возбуждает аппетит. Но, заметьте, отбивает вкус у пищи. А к еде, по моему убеждению, надо относиться со священным трепетом, целиком уходя в этот процесс, — только тогда придет истинное наслаждение. — Он произнес это с едва уловимым оттенком иронии. — Так, по крайней мере, некогда учил меня мой добрый старший друг в одном из лучших ресторанов Парижа… С удовольствием вернулся бы туда, но — увы! — дела требуют моего присутствия здесь. А что, если не секрет, привело в Севастополь вас, граф?

— Как вам сказать… — Красовский наполнил рюмки. — Пожалуй, так: миссия.

— Даже? Даль, насколько я помню, трактует это слово так: посольство, посланник с чинами своими или же сообщество духовенства, посылаемое для обращения иноверцев. К духовному сословию вы не принадлежите… Значит, служите на дипломатическом поприще?

— Чувствуется, что вы заканчивали реальное, а не классическую, как я, гимназию, — улыбнулся Красовский. — У нас главное внимание уделялось гуманитарным наукам, а у вас — точным. У Даля есть еще и другое толкование слова «миссия»: подсыльный, заговорщик, тайно подосланный… — Красовский взял рюмку, повертел ее в руках. — Я к тому, что у слова «миссия» множество толкований, какое-то из них подходит мне, какое-то вам… Вот и давайте выпьем за успех наших миссий.

За разговором они не заметили, что на эстраду вышли оркестранты. По залу поплыли томные, меланхоличные звуки танго. Красовский склонился к Фролову:

— Скрипача видите? Пожилой, с седой шевелюрой. Московская знаменитость… Владелец ресторана вообще падок до знаменитостей: то у него Левашова танцует, то Вертинский поет…

Чуть позже, когда на эстраде появился высокий и какой-то нескладный куплетист в белом фраке, Красовский оживился:

— А это — чисто местная знаменитость. Прославился «Молитвой офицера». Не слышали? Эта песня родилась после новороссийской катастрофы — тогда казалось, что все кончено, и никто не знал, что будет завтра. Впрочем, держу пари, нашу знаменитость и сегодня без «Молитвы» не отпустят!

И действительно, едва артист допел фривольные куплеты и начал раскланиваться, кто-то крикнул:

— «Молитву»!

— «Молитву»! Просим «Молитву»!.. — подхватили на разные голоса в зале.

Оркестр негромко заиграл грустную, похожую на похоронную музыку. Куплетист, заламывая руки и глядя в потолок, скорбно запел:

Христос всеблагий, всесвятый бесконечно,

Услыши молитву мою!..

В зале стало тихо. Фролов с удивлением обнаружил, что присутствующие не просто слушают — внимают. С отрешенными лицами, словно и не ресторан это, а церковь. В песне говорилось о страданиях русского офицера, которого не понял и не поддержал в тяжкую годину выпавших России испытаний народ:

Для нас он воздвиг погребальные дроги

И грязью нас всех закидал…

Топорные, глупые слова, но офицеры страдальчески морщились, женщины плакали.

Фролов заметил, как из отдельного кабинета вышел и остановился моложавый генерал, сопровождаемый адъютантом. Лицо высокого, плечистого генерала было мертвенно-бледным.

Увидел его и куплетист — теперь он смотрел уже не в потолок, а на генерала и руки к нему протягивал, будто это сам Господь Бог, услышав стенания исполнителя, спустился с небес в пьяное застолье:

Тогда, пережив бесконечные муки,

Мы знаменем светлым Христа

Протянем к союзникам доблестным руки

И скажем: «Подайте во имя Христа!»

Песня кончилась. Несколько мгновений стояла тишина, потом зал взорвался аплодисментами. Когда аплодисменты утихли, генерал громко, будто на плацу, скомандовал:

— Господин актер, ко мне!

«Слащов!.. — прошелестело по залу. — Генерал Слащов!..» И опять наступила тишина, только теперь напряженная. Куплетист подбежал к Слащову, вытянулся.

— Почему не на фронте? — спокойно, чуть ли не равнодушно спросил генерал.

— Признан безбилетником… Но, как истинно русский человек и патриот, долг свой в меру сил и таланта выполняю…

Ничего не изменилось в лице Слащова, только ноздри хищного с горбинкой носа затрепетали.

— Выполняешь? Сволочь! Призывать офицеров милостыню просить ради Христа?! — Не глядя на адъютанта, через плечо бросил: — Взять его! Остричь, обмундировать, винтовку в руки — и в окопы! Немедля! — Посмотрел в зал, гневным, срывающимся голосом крикнул: — Стыдно! Всем!.. Отдельно господам офицерам говорю: стыдно! Сидите здесь, как быдло, и слушаете разную… — Он матерно выругался и пошел через зал к выходу.

Фролов и Красовский покинули ресторан поздно вечером. Красовский порывался проводить Фролова, но тот отказался. Они попрощались. Наслаждаясь прохладой, Фролов неторопливо шел к себе в гостиницу. Едва он скрылся за поворотом, как от ресторана торопливо отъехала пролетка. Она обогнала Фролова.

Как только Фролов повернул на узкую и темную Бульварную, на его пути встали трое. Мгновенно затолкали совладельца банкирского дома в туннель подворотни. Кто-то ударил его сзади по голове. С трудом удержавшись на ногах, Фролов попытался рвануться в сторону, но тут же холодное лезвие ножа коснулось горла.

— Поднимешь хай, порежу, шоб мне в жизни счастья не видать! — угрожающе прозвучал хриплый голос.

Три пары рук проворно вывернули его карманы. Бумажник, записная книжка, пачка визиток — все это перекочевало к налетчикам. Один из них заметил упавшую бумажку, поднял и ее.

Исчезли налетчики так же внезапно, как и появились. Фролов видел: выбежав из подворотни, они запрыгнули в поджидавшую их поодаль пролетку и умчались в темноту.

Он ощупал голову, крови на руках не было. В полутьме тускло блеснули на пальцах перстни… Оказалось, что и золотой брегет остался в жилетном кармане.

«Интересные налетчики! — подумал Фролов. — Но откуда им стало известно, что я буду возвращаться именно из «Лиссабона»? — Он вспомнил о Красовском и в сердцах подумал: — Ну, господин «миссионер»!.. Выходит, вас в классической гимназии не только гуманитарным наукам учили…»

Посмотрел на часы, опять — на перстни и… рассмеялся.

Утром, когда полковник Татищев приехал на службу, капитан Селезнев уже ждал его в приемной.

— Что-нибудь срочное? — добродушно полюбопытствовал Татищев, пропуская помощника в кабинет. — Или, упаси бог, неприятности?

— А это как посмотреть… — усмехнулся Селезнев.

— Интригующее начало! Итак?..

Капитан молча положил перед ним донесение, из которого следовало, что сотрудникам контрразведки не удалось обнаружить у Федотова сергеевского документа.

— Кто конкретно принимал участие в операции? — спросил Татищев.

— В гостинице был я. — Селезнев замолчал, полагая, что этим все сказано.

— Не сомневаюсь в вашем профессионализме, — нахмурился Татищев, — но все-таки вы уверены, что он не догадался о вашем визите?

— Александр Августович! — укоризненно посмотрел на него капитан. — Подобных обысков я провел на своем веку десятки! Какие-то незначительные следы, конечно, всегда остаются, но… Для того чтобы их заметить, Федотов должен обладать в нашем деле не меньшим опытом, чем ваш покорный слуга. А господин Федотов, как известно, ни в контрразведке, ни в жандармском корпусе не служил.

— Хорошо, — кивнул Татищев. — Достаточно ли тонко был обставлен вечерний налет?

— Старались! — Селезнев усмехнулся, — но все это оказалось ни к чему: документа, нужного нам, опять не было!

— Ваши выводы?

— Одно из двух, — тихо произнес капитан. — Или Федотов сумел перехитрить меня, во что не хотелось бы верить, или нет у него этого документа. Нет и никогда не было! Попросту говоря, господин Федотов блефует.

— Не думаю, — возразил Татищев. — Финансисты люди ушлые.

Должность, которую занял в Севастополе полковник Щукин, именовалась: заместитель начальника объединенной морской и сухопутной контрразведки. Не бог весть что для человека его знаний, умения и опыта. Но, вдоволь намаявшись в резерве ставки генерала Деникина, Щукин рад был этому назначению. Незамедлительно отбыв к новому месту службы, он, однако, испытал здесь скорее разочарование. Полковник Татищев встретил его корректно, держался приветливо и даже посетовал на несправедливую к Щукину судьбу. А в глазах его светилась усмешка. Казалось, Татищев через силу сдерживался, чтобы не спросить: как же угораздило тебя, родимый, проморгать рядом с собой красного лазутчика, как же дожил ты до такого конфуза?! Татищев предложил ему заняться большевистским подпольем — работой, за которую обычно отвечает простой начальник отдела. Даже кабинет, отведенный полковнику Щукину в просторном здании контрразведки, подчеркивал униженность его положения: крохотный, насквозь прокуренный, обставленный разномастной, исцарапанной мебелью. Все это раздражало, но Щукин, сжав зубы, терпел: понимал, что восстановить пошатнувшийся авторитет можно лишь делом. Он не сомневался: рано или поздно не только Татищев, но и другие, кто стоит над ним, вынуждены будут отдать ему должное.

Деятельность Щукин развернул бурную, и результаты ее не замедлили сказаться, хотя и здесь — уже как профессионал — полковник Татищев разочаровал его. Выявив почти одновременно две явочные квартиры подпольщиков, Щукин доложил об этом вместе со своими предложениями: установив за явками тщательное наблюдение, выйти на возможно больший круг подпольщиков. Татищев рассудил иначе: явки не откладывая разгромить, схваченных подпольщиков принудить к сотрудничеству и добиться таким образом конечного результата в сроки предельно сжатые. Поспешность неоправданная, если угодно — преступная, но переубедить Татищева не удалось. Щукин вынужден был исполнить приказ, и кончилось это тем, чего он так боялся: на разгромленных явках его добычей стали лишь пятеро убитых в перестрелке подпольщиков. Взбешенный Щукин дал себе слово впредь не торопиться с посвящением Татищева в начальные результаты своей работы и связанные с ними планы.

Беда только, что приходилось начинать сначала.

И тут ему повезло самым неожиданным образом! Один из тайных осведомителей контрразведки, некогда сам участвовавший в нелегальной деятельности марксистов дореволюционного Севастополя, сообщил, что встретил и опознал на улице человека, хорошо ему знакомого по прежним временам. Осведомитель, живущий на деньги контрразведки, знал свое дело, а потому, незаметно проследив давнего своего знакомца, выяснил адрес подозреваемого.

Его взяли поздним вечером на пустынной улице, когда он возвращался домой. Взяли мгновенно, тихо и привезли на одну из конспиративных квартир.

Полковник готовился к затяжной борьбе. Но все получилось иначе, на арестованного кричать не пришлось — сразу же и сломался. Выяснилось, правда, что подозреваемый, давным-давно со своим «марксистским» прошлым покончив, никакого отношения к севастопольскому подполью не имел и не имеет. Оставалось, кажется, дать ему пинок под зад и выгнать. Но Щукин поступил по-другому: пригрозив всеми карами, добился у арестованного согласия сотрудничать с контрразведкой.

Новый агент получил кличку Клим.

И вот первые весьма обнадеживающие результаты. Несколько донесений, лежащих на столе перед полковником, свидетельствовали, что ставка Щукина на Клима полностью оправдывает себя.

Теперь полковник не торопился делиться успехом с Татищевым: ждал, когда в его служебном сейфе соберутся все необходимые документы, для того чтобы раз и навсегда выкорчевать в Севастополе большевистскую заразу. В сейфе уже лежали бумаги, проливающие свет на события, связанные с угоном бронепоезда и нападением на Севастопольскую крепость.

Но — только не спешить. Не спешить! Это могло вспугнуть преступников и навлечь подозрение на Клима, способного на многое.

…Зазвонил телефон. Щукин взял трубку. Докладывал офицер-контрразведчик, прикомандированный к станции Бахчисарай: с поезда, идущего в Севастополь, снят подозрительный субъект, утверждающий, что он — подпоручик Уваров, выполняющий особое задание главкома. При задержанном обнаружены два пакета, в которых сокрыта государственная тайна. Отвечать на вопросы отказывается, требует, чтобы о нем немедленно доложили его высокопревосходительству генералу Врангелю.

— Я сейчас выезжаю!

Положив трубку на рычаг, Щукин какое-то время неподвижно сидел в кресле, уставившись в одну точку. Он был рад тому, что наивный и честный Микки вернулся живым и невредимым. Но как он смог избежать Чека? В чудеса Щукин не верил.

…Не мог знать полковник, что вести, с которыми спешил в Севастополь граф Уваров, впрямую касаются его.

Глава 31

С первыми лучами выплывающего прямо из моря солнца под звонкий, по-утреннему чистый бой склянок просыпался Севастополь…

Красильников, сойдя с поезда, топал по Корабельной улице. Чернеющие на рейде корабли магнитом притягивали его взгляд.

— Команде вставать! — донеслось с тральщика, пришвартованного неподалеку.

Значит, шесть утра… Красильников знал, что будет дальше. Через пятнадцать минут прозвучит команда: «На молитву!» На шканцах по левому борту выстроятся двойной шеренгой заспанные матросы. «О-о-отче на-а-а-аш, иже еси-и…» — польется над водой хор охрипших матросских голосов. Потом, когда закончится утренняя приборка, засвистят боцманские дудки, заиграют горнисты и пронесутся над притихшими бухтами команды: «На флаг и гюйс — смирно!», опять вдоль борта вытянутся во фронт матросы: единым порывом смахнут они бескозырки, и медленно, торжественно поплывут над их головами к верхушкам мачт перекрещенные голубой андреевской лентой флаги…

Сколько раз это было в его жизни! Флот с детства остался его любовью. Но что поделаешь, если жизнь бросила его на берег и крепко-накрепко, словно якорными цепями, привязала к суше…

На Корабельной стороне Красильников, подойдя к дому, в котором когда-то, отправляясь в дальний путь, оставил Наташу, глянул по сторонам и только потом постучал в запертую дверь. Долго никто не отзывался, затем прозвучал Наташин голос:

— Кто там?

— Я, Наташа! Красильников!

— Кто-о?! — Она распахнула дверь, всмотрелась в его заросшее, усталое лицо и тихо, горько заплакала, будто не веря в реальность происходящего.

— Я же уверена была, после того как Слащов назвал вас преступником, изменником Родины, что больше мы не увидимся! — сквозь слезы сказала Наташа.

— Ты виделась со Слащовым? — не поверил Красильников. — Это ж когда и по какому поводу?

— Когда записку от вас получила из лагеря. И поехала с подругой к нему в Джанкой, чтобы вам как-то помочь…

С трудом успокоив ее и заставив рассказать обо всем подробно, Красильников задумчиво покачал головой:

— Теперь понятно, почему мне такой дикий случай выпал — покинуть лагерь не вперед ногами, а как раз на своих двоих! — он обнял Наташу, растроганно сказал: — Милая ты, моя, хорошая! Уж не знаю, какую ты шестеренку в генеральской башке задела, чем ему, самодуру, потрафила, а только не видать бы мне свободы без этой твоей поездки в Джанкой… Я потом тебе все в самом подробном виде о себе доложу. А сначала давай о том, что поважней моего будет, о ваших делах: что с Павлом? кого из товарищей дорогих потеряли мы?

— Подпольщиков Седова и Мещерникова больше нет, — тихо сказала Наташа. — И людей их тоже нет. Были схвачены и казнены почти все, кто участвовал в угоне бронепоезда и нападении на крепость. Уцелел Василий Воробьев, да и то потому, что позже других в Севастополь вернулся и не к кому-то, а на маяк пошел… — Под тяжелым взглядом Красильникова Наташа съежилась и уже совсем тихо добавила: — А Павел долго болел: тиф, потом — возвратный… Его должны были судить, но не знаю…

— Так… — недобро сказал Красильников. — Куда ни кинь, все оверкиль.

— Что? — не поняла Наташа.

— А-а, это когда корабль опрокидывается. Как вот у нас… Значит, этот старый ворчун — смотритель маяка уцелел? И Юра при нем?

— Да, — кивнула Наташа, — к счастью. Они с Федором Петровичем сдружились.

Красильников свернул «козью ножку», прикурил.

— Значит, из всего-то нашего воинства осталось, что ты да я, да Федор Петрович с Юрой, да Воробьев Василий… И по трезвому разумению вроде как самое время поднять нам теперь лапки кверху, сидеть, и не дрыгаться, и ждать, когда наши Крым возьмут… Нет, шалишь! — Он скрипнул зубами, рассек добела сжатым кулаком воздух перед собой. — Мы еще не все свои песни пропели!.. — Тяжело перевел дух, слабо улыбнулся Наташе. — Никак напугал тебя? Не боись, Семен Красильников пока в своем уме. И не так нас, может, мало, как думается. Дали мне в Симферополе один адресочек, завтра же загляну по нему — надеюсь, больше нас станет. Можно б и сегодня, но хочу сперва на маяке побывать…

— Есть еще один человек, — поторопилась сказать в свою очередь Наташа. — Наш с Павлом друг детства, Митя Ставраки.

— Совсем хорошо! — обрадовался Красильников. — Обязательно с ним познакомишь. А сейчас вот что. Надо нам о Павле Андреиче все как есть разузнать. Потому хорошо б тебе прямо сейчас домой к надзирателю Матвею Задаче сходить — условьтесь, где бы мы с ним могли встретиться…

Наташа вернулась скоро. Матвей видеться с Красильниковым не захотел, передал, что Кольцова военный трибунал уже приговорил к расстрелу и теперь никто не сможет вмешаться в его судьбу.

…Юра так обрадовался внезапному появлению на маяке Красильникова, что даже по-детски радостно ойкнул, прижался к широкой груди Семена Алексеевича и надолго застыл.

Едва вошли в дом, навстречу Красильникову шагнул Воробьев и так его обнял, что тот взмолился:

— Потише, медведь чертов!

Появился и старик-смотритель с неразлучной трубочкой-носогрейкой в зубах.

— Ишь ты, пришел все-таки! — хмуря брови, проворчал он. — Не очень, правда, ты торопился, ну да ладно… Садись, рассказывай. А после начнем совет держать.

Татищев, затянутый в форму гвардейского полковника, сидел за тяжелым, мореного дуба, письменным столом. На диване у стены расположился полковник Щукин.

— Куда вы поместили Уварова? — спросил Татищев.

— Пока — на Екатерининскую. В камеру.

— Не так следовало бы его встретить. Николай Григорьевич, вы и в самом деле его в чем-то подозреваете?

Щукин неопределенно усмехнулся:

— Я не верю, что люди Дзержинского не попытались завербовать Уварова, а в своем объяснении, — полковник ткнул пальцем в листы бумаги, — он рассказывает какие-то паточно-сладенькие умилительные сказочки.

Татищев задумчиво опустил голову, с неприкрытой иронией произнес:

— Граф Уваров — агент Чека! Вряд ли в это кто-либо поверит. Гвардейский офицер, титулованный аристократ, его родные — граф и графиня Уваровы — в Лондоне. Приняты королем. Огромное состояние в английских банках…

— Этим вы ничего не объяснили. Наоборот. Блестящие перспективы, которые вы перечислили, как раз и могут вызвать непомерную жажду жизни. Уваров молод, его легко соблазнить ценой жизни. Вы что, не допускаете такую возможность?

Не дождавшись ответа, Щукин продолжил:

— Большевики уверены, что мы проиграли. Их контрразведка переходит от обороны в наступление. К нам пытаются заслать агентуру для работы не только здесь, сейчас, но и с дальним прицелом, для работы в условиях эмиграции. Уваров для этих целей — идеальная фигура.

— Я думал об этом, Николай Григорьевич, но Уварова я все же исключаю…

Щукин внимательно посмотрел начальнику контрразведки в глаза:

— Я научен горьким опытом. В свое время у меня несколько раз закрадывались сомнения по поводу капитана Кольцова, но я отбрасывал их как несостоятельные.

— Полноте, Николай Григорьевич! Не казнитесь! Случай с Кольцовым — исключительный.

Но Щукин не оттаял.

— Обжегшись на молоке, дую на воду. Во всяком случае, это лучше, чем обжечься снова…

— Согласен. Но вернемся к Уварову. — Татищев встал из-за стола. — Вы хотите на какое-то время припрятать его? Я правильно понимаю?

— Да. Он не должен ни с кем общаться еще неделю, быть может, чуть больше.

— Хорошо, держите его у себя, — согласился Татищев. — Но ни в коем случае не в камере, конечно. — И затем резко вскинул голову. — Но — письмо баронессы? Как вы объясните главнокомандующему, каким образом оно попало к нам? А второй документ?

— Мы их пока не покажем барону. Я имею в виду, пока не будет исполнен приговор в отношении капитана Кольцова. Лишь после этого мы выпустим Уварова.

— Но как только мы отпустим Уварова, главнокомандующий потребует встречи с ним.

— Да, конечно. Но Уваров неглуп. Он будет безмерно рад, что мы поверили в его невиновность и полностью реабилитировали. — Щукин помолчал, словно мысленно выстраивал логическую цепочку. — После исполнения над Кольцовым приговора суда Уваров явится к барону Врангелю, передаст ему оба пакета и расскажет о том, что баронесса Врангель уже давно находится в Гельсингфорсе…

— Барон поставлен об этом в известность.

— Тем лучше. Словом, Уваров может докладывать все, что ему вздумается, только… только пусть сдвинет сроки своего возвращения в Крым. Об этом мы его очень попросим… Вина Уварова в том, что он не опоздал, князь. Заодно облегчим задачу для главнокомандующего. Ему не придется отпускать на волю большевистского разведчика, поскольку большевистский разведчик к тому времени уже будет мертв.

Много повидавший на своем веку князь Татищев смотрел на полковника Щукина с удивлением.

— Но ведь вы рискуете, Николай Григорьевич! Я только не понимаю — зачем? — И вдруг его «осенило». — Нет, кажется, понимаю. Вы хотите иметь гарантию, что навсегда избавились от человека, грубо и безжалостно вторгшегося в вашу жизнь, в вашу семью, принесшего вам неприятности и позор. Извините, что называю вещи своими именами.

— Нет! — отрицательно покачал головой Щукин.

— Но тогда что вам до него?

— Я просто не хочу идти на поводу у чекистов, моя обязанность — разрушить их планы. Они талантливо разработали операцию по освобождению Кольцова, а мы должны им все это поломать. Кроме того, профессия контрразведчика обязывает меня смотреть вперед. Война с большевиками, Александр Августович, вопрос не месяцев — это годы, а может быть, десятилетия, и наша с вами задача готовиться к этому. Кольцов даже среди агентов высокого класса фигура незаурядная. Он — разведчик новой формации. Сильная личность. Отлично знает нас и наши методы работы. Он опасен и сейчас, и в будущем. Вы разделяете мою точку зрения, полковник?

— Да. Кольцова вы не переоцениваете. Других таких в большевистской разведке нет.

— Увы, тут вы ошибаетесь. Как ошибался я.

Щукин откинулся на спинку кресла и какое-то время задумчиво смотрел на Татищева. Потом продолжил:

— Да-да. Наша ошибка, как и многих других, заключается в том, что мы недооцениваем большевиков. Мы с вами работаем в контрразведке со времен японской войны, у нас есть специальное образование, мы — профессионалы с многолетним опытом работы. А у Дзержинского? Тоже, представьте себе, работают профессионалы. Профессиональный революционер, поверьте мне, стоит нескольких профессиональных работников охранки. Эти люди многие годы провели в подполье и в ссылках. Они боролись против нас, против агентуры третьего управления — и зачастую побеждали. — Щукин усмехнулся. — Уваров рассказывал, что с ним несколько раз беседовал следователь по фамилии Отто. Граф, конечно, не мог знать, что собою представляет его собеседник. А между тем это удивительный человек. Мне приходилось с ним сталкиваться. У Эдуарда Морицевича Отто партийная кличка — Профессор. По крайней мере, я его знал под этой кличкой. В девятьсот пятом году он заведовал тайной динамитной лабораторией, снабжал бомбами рабочие дружины. Был схвачен. Вот тогда я с ним и познакомился. Но вскоре он бежал из-под ареста и возглавил подполье. Вновь был арестован и приговорен военно-полевым судом к смертной казни. Подготовил и совершил неслыханно дерзкий побег из одиночной камеры. И вот теперь такой человек работает в Петроградской Чека. Что вы скажете?

Татищев лишь вздохнул.

— Я хочу, чтобы хоть один такой человек ушел с нашего пути, — сказал Щукин.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Татищев.

Когда полковник Щукин покинул кабинет, Татищев еще какое-то время неподвижно сидел за столом, вновь и вновь анализируя последние события. Пакеты, о которых шла речь, лежали в его сейфе, и он в любое мгновение мог предъявить их Верховному.

К радости его, ни в письме баронессы к сыну, ни в предложении об обмене Кольцова не оказалось и намека на причастность контрразведки, штабс-капитана Гордеева и капитана Селезнева к событиям, имевшим место в Петрограде.

О характере этих событий Татищев достаточно понял из тех строк письма баронессы, в которых она сообщала Врангелю, что на нее было совершено покушение, что в последний миг от верной смерти ее спасли чекисты и что покушавшиеся убиты… Это означало, что штабс-капитан Гордеев, не использовав тот самый последний миг, погиб и, значит, для него, Татищева, уже не опасен. Судя по всему, ничего не знал о миссии Гордеева и подпоручик Уваров. Все это настраивало на оптимистический лад, и Татищев опять решил рискнуть, попридержав Уварова ровно до тех пор, пока не будет казнен приговоренный к смерти Кольцов.

На улице Никольской, между двумя массивными каменными домами, стоял легкий, почти игрушечный павильон с большими окнами — «Фотография Саммера». Саммер с начала революции находился в Париже и успел там уже прославиться своими фотопортретами, но прежняя вывеска сохранилась: название фирмы гарантировало качество работ!

Красильников деловито поднялся по деревянным ступеням в просторный, переполненный солнцем павильон с холщовыми задниками на стенах, изображавшими закатное море и пальмы.

У большого трюмо готовились к съемке дама и офицер: дама взбивала перед зеркалом и без того пышную прическу, офицер поправлял безукоризненный пробор. За ними терпеливо наблюдал высокий черноволосый парень, стоящий возле громоздкого деревянного ящика-фотоаппарата.

— Фотографироваться? — Парень окинул Красильникова удивленным взглядом.

Не без удивления посмотрел на Семена Алексеевича и офицер, с усмешкой показывая на него глазами своей даме.

— Мне бы увидеть хозяина. Есть дело к нему.

— Это можно… — Молодой фотограф нырнул в маленькую, почти неприметную дверь. И сразу вернулся. Вслед за ним вышел плотный, кряжистый человек с коричневыми от въевшегося фиксажа пальцами. Небольшие глаза, мясистые губы и нос, твердый, несколько выдвинутый подбородок — все обычно, заурядно, повторяемо. По этой его тяжеловесной неприметности Красильников безошибочно узнал человека, о котором ему говорили в Симферополе.

— Еще с до войны у меня сохранилась партия фотопластинок. Хочу предложить их вам, — сказал Красильников.

— С какого года они у вас хранятся?

— С шестнадцатого. Если интересуетесь, уступлю недорого.

— Скорее всего они уже пришли в негодность, но это легко проверить. — Пароль и отзыв совпали полностью, однако на лице хозяина ничего не отразилось. Буднично и без особого интереса он предложил: — Прошу, обсудим ваше предложение.

Они вошли в полутемную, освещенную красным фонарем комнату с узкими столами, уставленными ванночками с растворами. Хозяин вопросительно посмотрел на Красильникова.

— Я — от Кузьмы Николаевича, — вздохнул Красильников, больше всего боясь, что ему могут не поверить. — Он на свою ответственность рискнул связать меня с вами. Кузьма Николаевич знает, чем я был занят в Севастополе, и понял: мне без вашей помощи никак не обойтись! — Красильников виновато развел руками. — Придется рассказать вам многое…

Хозяин слушал его внимательно, ни разу не перебил. Он и после того, как Красильников закончил свой рассказ, еще долго сидел молча, размышляя. Но лицо его постепенно оттаяло.

— Бондаренко! — сказал он, протягивая руку. И, когда познакомились, продолжал: — Да, браток, задал ты мне задачку… Если приговор Кольцову вынесен и утвержден…

— Времени на долгие думки не осталось, — глухо сказал Красильников. — Его, может, уже завтра утром на расстрел поведут…

— Я понимаю тебя, товарищ Семен, — все таким же ровным голосом сказал Бондаренко. — Пойми и ты. Если ради Кольцова я даже пожертвую товарищами и собой, от этого мало что изменится. А я жертв таких приносить не вправе: мы здесь для того, чтобы в нужный момент стать надежными помощниками… ну, скажем так, одному человеку.

— Это человек Центра? — заинтересованно спросил Красильников.

Бондаренко промолчал, но затем сказал:

— Хочешь знать, кто мы, можно ли на нас рассчитывать в трудную минуту? Можно… Хотя… дважды были у нас провалы. Провалились две явочные квартиры. И это — все. Основного ядра провалы не коснулись, но мы утратили связь с Центром и вот уже полтора месяца — ни от кого ничего.

Бондаренко рассказал Красильникову о человеке, ранее представлявшем здесь Центр. Это был Сергеев. Легализован он был в личине коммерсанта. Проживал в Константинополе и здесь бывал наездами. Как коммерсант был он безудержно азартный и рисковый. Центр вынужден был вывести его из игры. Покидая Севастополь, Сергеев предупредил Бондаренко, что человек, который появится вместо него, разыщет их сам. Но эту новую явку человек из Центра не знал. Выйти на них он мог теперь только с помощью объявления в газете. Газеты же нынче большей частью были однодневки, за ними трудно было уследить. В солидных же газетах, являющихся рупором армейского командования и крымского самоуправления, обычные объявления, как правило, не печатались.

Бондаренко предложил Красильникову и его людям включиться в общую работу. Красильников предложение принял.

Попрощались.

— Спасибо… шут его знает за что… за надежду, — косноязычно сказал Красильников и крепко пожал Бондаренко руку.

— А вот это… — Бондаренко указал глазами на небритое лицо Красильникова и подвигал пальцами, словно ножницами. — Я из-за такой малости однажды чуть жизни не лишился. Ученый.

Красильников вопросительно посмотрел на Бондаренко.

— Скажи на милость, кто придет в фотографию с таким неопрятным лицом? — объяснил Бондаренко. — Вот тебя и разглядывали удивленно…

Договорить, однако, он не успел: стремительно вошел его молодой помощник, нерешительно посмотрел в сторону Красильникова.

— Ничего, Иван, — успокоил его Бондаренко, — излагай.

— Опять вас спрашивают! — волнуясь, сказал парень. — Опять насчет довоенных фотопластин!

— Кто? — весь подобравшись, уточнил Бондаренко.

— Молодой, примерно моего возраста…

— Та-ак… — Бондаренко тяжело встал. — Ты, товарищ Семен, пожалуй, пока иди — есть отдельный выход. Кто там да что, еще разобраться надо.

Бондаренко покинул лабораторию. Семен Алексеевич, услышав голос человека, произносившего слова пароля за тонкой дверью, недоуменно остановился.

— Пойдемте же! — тихо поторопил его Иван.

— Погоди… Что за чертовщина! — Голос за дверью был явно знакомый, но кому он принадлежал, Красильников понять не мог. Придвинулся к Ивану, прошептал: — Сделай так, чтоб я его хоть краешком глаза увидел!

— Хорошо, — неохотно согласился тот. — Я сейчас на секунду выйду, а вы через щель в шторе гляньте…

Красильников, выглянув в павильон, готов был глазам своим не поверить: рядом с Бондаренко стоял его давний сослуживец по Особому отделу ВУЧК Сергей Сазонов!

Никого больше в павильоне не было, и Семен Алексеевич рванулся туда. Потом они, уже втроем — Бондаренко, Красильников и Сазонов, — сидели в лаборатории. И то, что еще совсем недавно казалось невозможным, вновь освещалось волнующим светом надежды — Сазонов рассказывал им с Бондаренко обо всем, что пережил.

— Но погоди! — отрешаясь от первых радостей, встревожился Красильников. — Если тебя перебросили в Крым через два дня после Уварова и ты уже тут, так куда же он мог запропаститься? Ведь приговор над Кольцовым как висел, так и висит!

— Вот это и надо в первую очередь выяснить! — сказал Бондаренко. — Одно худо: завтра — Благовещение. Большой праздник: что гражданские учреждения, что военные — не работают… Но — попытаемся! Тебя, Семен, где искать?

— На маяке. Я и Сергея заберу с собой.

Утром следующего дня Бондаренко прислал на маяк Ивана с запиской. Записка была короткой: «Контрразведка держит Уварова в Севастополе».

— Стало быть, Врангель ничего и не знает? — то ли подумав вслух, то ли спрашивая об этом у присутствующих, произнес Красильников.

— Может, Уварова свои же и прикончили? — высказал предположение Воробьев. — Как шпиона?

— Если б как шпиона, то известили бы в газетах, — сказал Федор Петрович.

— Что-то тут не так! — задумался Красильников, посмотрел на Сазонова: — А ты, Сергей, что молчишь?

— Думаю, как сообщить Врангелю, что его посланец в контрразведке, — сказал Сазонов. — Меня затем сюда и послали, чтобы таких вот неожиданностей не было.

— Насчет подсказки Врангелю — это ты правильно придумал. Но послушай… Если у контрразведки такая крупная игра пошла, то они и без объявлений в газетах Уварова прикончить могут. Втихую. И все следы заметут.

— Это, положим, у контрразведки не получится, — жестко прищурившись, сказал Сазонов. — Во всяком случае, мы должны ей дать знать, что тоже посвящены в эту игру.

Епископ Вениамин служил обедню в честь великого праздника — Благовещения Пресвятой Богородицы. Под сумеречными сводами торжественно звучал хор. Горели свечи. Пахло ладаном…

На паперти, залитой ярким солнцем, толпились нищие. Возле соборной ограды стоял, отсвечивая лаком, экипаж на дутых шинах. Над ним на акациях гроздьями висели вездесущие севастопольские мальчишки: ждали завершения богослужения, чтобы посмотреть на епископа. На Соборной площади и прилегающих к ней улицах — тоже человеческий муравейник.

Семен Красильников и Василий Воробьев с трудом пробрались сквозь водоворот пестро одетой уличной толпы, очутились возле экипажа.

— Владыка еще правит? — спросил Красильников у тощенькой старушки, чистенькой, с румяными щечками.

— Заканчивает обедню, — сказала старушка и объяснила: — Слышите, уже «Спаси, Господи, люди твоя» поют, значится, скоро выйдет.

И правда, еще даже не успел смолкнуть хор, как из собора повалила толпа. Потом люди потеснились в стороны, пропуская епископа. Он вышел в сопровождении двух послушников в торжественном своем одеянии, с панагией на груди, сияющей на солнце драгоценными камнями.

— Иди! — подтолкнул Красильников Василия, и тот ринулся к дверце экипажа.

— Ваше преосвященство! Позвольте передать! — Василий оказался буквально рядом с епископом и, смиренно склонив голову, протянул к нему руку со свернутым трубочкой письмом.

Епископ, мельком взглянув на Воробьева, сел в экипаж.

— Прошение? — поправив рясу, наконец спросил он.

— Нет, ваше преосвященство!

— Что же?

— Особой важности письмо!

Епископ улыбнулся в бороду: ему чем-то понравился этот настойчивый прихожанин.

— Отдай в канцелярию! Скажешь, что я велел принять.

— Никак нельзя… — начал Василий, но, увидев, что кучер уже подобрал вожжи, с отчаянной решимостью крикнул: — Жалеть будете, ваше преосвященство!

Епископ удивленно посмотрел на Василия Воробьева и приказал кучеру:

— Пошел!

Породистые кони с места взяли рысью. Василий и Красильников разочарованно смотрели вслед быстро катившему по улице экипажу.

— Ну и что теперь? — спросил Воробьев, пряча письмо в карман пиджака. — Может, и впрямь в канцелярию?

— Когда они там прочтут его? И решат отдать преосвященному или выбросят в корзину для мусора?! — Красильников отрицательно покачал головой. — Нет, сейчас мы уже не можем зависеть от случая. Нет времени!

Красильников направился к свободной пролетке. Вслед за ним уселся и Воробьев. Кучер тронул пролетку:

— Куда?

— Пока — прямо, — сказал Красильников.

Тарахтели по булыжникам мостовой колеса, поскрипывая, покачивалась пролетка. Красильников прикидывал: на маяк ехать смысла не было. Может быть, пойти к Бондаренко? Но он предупредил, что обращаться к нему можно лишь в самом крайнем случае. Крайний ли это случай? Не лучше ли завернуть к Наташе и вместе обсудить создавшуюся ситуацию?

— На Корабелку, — сказал Красильников, и кучер хлестко взмахнул кнутом. Василий вздохнул: такие траты были не по нему.

Наташу они застали дома не одну. В комнате сидел еще крепкий, широкий в кости мужчина, горбоносый, с черными вьющимися волосами.

— Входите, входите! — увидев, что при виде незнакомца Красильников замешкался у входа, сказала Наташа. — Я давно хотела представить… Это Митя. Во-первых, он — мой старый товарищ! Во-вторых, он — друг Павла Кольцова, они вместе учились в гимназии. И в-третьих…

— Разве недостаточно «во-вторых»? — едва заметно улыбнулся Красильников и внимательно оглядел Наташиного гостя.

— Нет-нет, в-третьих… это очень важно… Митя состоит в подпольной группе, они решили казнить генерала Слащова… Но об этом лучше пусть он сам расскажет!

Знакомясь, приятель Наташи назвал свою фамилию:

— Ставраки!

Красильников назвался Красновым, Воробьев — Птичкиным. Они перемолвились с Наташиным гостем ничего не значащими фразами о погоде, о ценах на базаре, о последних новостях и слухах — и затем наступила тишина, которую уже не могла, как ни старалась, разрядить Наташа.

Митя наконец понял, что виновником этой затянувшейся унылой паузы является он, и торопливо засобирался:

— Я, пожалуй, пойду? — спросил он, переводя взгляд с Наташи на Воробьева и остановив его на Красильникове, признавая в нем главного.

— Да-да, — кивнул Красильников и успокаивающе добавил: — Мы еще встретимся. Вполне возможно, что очень скоро. В ближайшие же дни. Наташа знает, как вас найти?

— Да, конечно.

Митя вышел из комнаты, быстро пересек дворик. Уже выходя из калитки, не выдержал и обернулся.

— Ты уверена, что он нам не опасен? Чем он занимается, кто он? — холодно спросил Красильников.

— Знаете, я тоже поначалу думала, что он — типичный обыватель, — задумчиво сказала Наташа. — Ну, из тех, кто хотел бы переждать грозу на теплой печке. А потом он рассказал и про подполье, и про Слащова…

— Это слова.

— Он помогал мне, когда я узнала, что вы в Джанкойском лагере.

Лицо Красильникова несколько разгладилось.

— Я так думаю, ему можно верить. Он — надежный товарищ, в этом я убедилась. — Наташа говорила, глядя на Красильникова. И то, что он слушал ее, мягко кивая, как бы соглашаясь, успокаивало девушку.

Когда Наташа смолкла, Красильников одобрительно сказал:

— Что не жалеешь для друзей доброго слова — молодец! — Он на мгновение задумался. — У меня против него возражений нет. Да и расширяться нам надо. Новые надежные люди нужны. И все же… все же осторожность — прежде всего!..

Потом Красильников рассказал Наташе о встрече с Бондаренко, о подпоручике Уварове. Теперь было необходимо, чтобы о возвращении Уварова узнал барон Врангель. Решили уведомить барона с помощью епископа Вениамина, одного из немногих, кто имел свободный доступ к главнокомандующему. И вот такая неудача!

— Но зачем Вениамин? — горячо воскликнула Наташа. — Может быть, лучше всего прямо к Врангелю? Я могу пойти!

— Да кто ж тебя допустит к Врангелю? — вразумляюще, словно малому ребенку, сказал Красильников. — Тебя и в штаб-то, не уверен, пустят ли. Скорее всего сразу в контрразведку заметут… Вон епископу и то не смогли письмо всучить!

— А если я?

— Не уверен, что и у тебя что-то получится. Не допустят тебя к нему. Письмо велят передать в канцелярию… А времени у нас в обрез.

— Так что же делать?

— Да что я вам, Бог, что ли? — вскипел Красильников. — Васька спрашивает. Ты тоже! Откуда я знаю, что делать!

Часы вдалеке, на кухне, прокуковали четыре часа пополудни. Наташа легко поднялась, деловито сказала:

— Где письмо? Давайте его сюда! Я попытаюсь!

Красильников и Воробьев вопросительно посмотрели на нее.

— Есть только одна возможность сегодня же передать письмо епископу, — пояснила Наташа. — Одна-единственная. С помощью Тани Щукиной.

— Как? Она еще здесь? — удивился Красильников.

— Два дня назад я мельком видела ее. Она со своим отцом шла мимо… — Наташа взяла из рук Красильникова письмо. — Я попытаюсь упросить ее.

— Вот! — радостно воскликнул Красильников. — Я всегда знал, что ты умница! Но что ты такая умница… Постой, а где же они живут?

Но Наташа уже умчалась. Она не хотела рассказывать, как, увидев Таню, движимая любопытством и ревностью, которая, оказывается, никуда не исчезла, отправилась следом и обнаружила дом, в котором жила девушка. С тех пор она несколько раз гуляла возле этого дома, сама не зная, зачем она это делает, зачем рискует. Скорее всего, ей хотелось просто поговорить о Павле — пусть с соперницей. Даже лучше с соперницей!

Щукины снимали в Севастополе старый облупившийся купеческий особнячок. Располагался он на Большой Морской, во дворе, и был густо окружен кустами сирени. Поблизости, вероятно, тоже жили контрразведчики, и квартал время от времени обходила охрана. На этот раз патруля поблизости не оказалось, и Наташа решительно подергала цепочку звонка. Она волновалась: а вдруг случайно полковник окажется дома? Но открыла Таня. Одета она была в домашний голубенький халатик, в руке держала книгу. Наташа мельком отметила название: «Овод» Войнич.

— Здравствуйте, Татьяна Николаевна.

— Здравствуйте. — Таня удивленно рассматривала незнакомую посетительницу. — Но я…

— Не пытайтесь вспомнить, вы меня не знаете, — сразу же предупредила хозяйку дома Наташа. — Мы — чужие люди, хотя и должны поговорить о судьбе человека, который был близок вам.

— Вы — от Павла? — Таня вся засветилась изнутри. — Хотя что это я?.. Но вы, вероятно, что-то о нем знаете?

— Не больше, чем вы. Впрочем, я знаю, как ему помочь.

— Разве это возможно? Ведь уже состоялся трибунал, и он приговорен… Да что же мы здесь стоим! Входите! — И, заметив нерешительность гостьи, Таня успокаивающе сказала: — Папы нет дома, и, кажется, он придет не скоро. А если и придет внезапно, я скажу, что вы — моя подруга. Как мне вас называть?

— Наташей.

— Я очень рада, Наташа! Идемте! — Таня взяла ее за руку, провела в гостиную, усадила в глубокое мягкое кресло. — Рассказывайте!

— Павлу еще можно помочь, — повторила Наташа.

— Господи, я уже начала смиряться с тем, что больше никогда, никогда не увижу его. И вот вы… Вы, должно быть, не знаете, что такое Севастопольская крепость, если верите в невозможное!..

Наташа видела, какое отчаяние жило в сердце Тани. Оно было сейчас в пригашенном, угнетенном состоянии, словно тлеющие угли. Но Таня боялась даже не слабого ветерка надежды, который может заставить угли вспыхнуть вновь, сколько нового мучительного разочарования, которое с еще большей силой потом охватит ее.

— Я такой себе вас и представляла… по рассказам Павла, — сказала Наташа.

— Вы его хорошо знали?

— Да. И он мне очень часто рассказывал о вас… о том, как он любит вас…

— Вы — из Харькова? — осенило Таню. — Вы не бойтесь! Я никому не скажу. Все, что касается Павла, для меня свято.

— Да, я была в Харькове. Хотя родом отсюда, из Севастополя. Здесь я училась, в шестой гимназии…

— Но зачем мне эти подробности?

— Не знаю. Возможно, чтобы вы полностью доверяли мне.

— В этой ситуации важнее, чтобы вы верили мне. Ведь я — дочь Щукина.

— Я вам верю. Собственно, поэтому я и решилась обратиться к вам, не опасаясь… — она поискала подходящее слово, но в спешке так и не нашла его, — предательства.

— Ну зачем же вы так? — оскорбилась Таня. — Да и о чем мы? Вы сказали, что Павлу еще можно помочь. Это правда? Как? Каким образом?

— Вы еще можете его спасти, — отчетливо, выделив последнее слово, сказала Наташа.

— Спасти?! Вы говорите — спасти?!

— Да, Таня! — Наташа извлекла из бокового кармана жакетки письмо, задержала его в руке. — Если бы барон Врангель еще сегодня прочитал это письмо, можно было бы надеяться, что его не расстреляют.

— Врангель? — с отчаянием спросила Таня. — Но как же я попаду к нему?

— Вы можете попросить встречи у епископа Вениамина. Передайте письмо через него. — Наташа протянула письмо.

Таня какое-то время колебалась, она словно боялась взять в свои руки всю ответственность за судьбу Павла. Затем решительно взяла его, положила в книгу.

— Я сейчас… я только переоденусь, — заторопилась Таня и пошла в глубь гостиной, к двери, ведущей в спальню. На пороге обернулась, спросила: — Как я дам вам знать?

— Я сама попытаюсь увидеть вас, — пообещала Наташа и, прежде чем Таня скрылась в своей спальне, добавила: — Но помните, Таня: только сегодня! Завтра может быть поздно!

Епархиальная канцелярия епископа Таврического Вениамина размещалась в трехэтажном особняке на углу Нахимовского проспекта и Большой Морской улицы. В прохладных полутемных коридорах с высокими потолками бесшумными черными тенями сновали послушники, смущенно озираясь по сторонам, проходили приехавшие из крымских уездов благочинные, деловито прохаживались уверенные в себе полковые священники. На втором этаже особняка, в просторной приемной, на стенах которой висели выполненные в масле картины на библейские сюжеты, молодой секретарь в шелковой рясе на все вопросы о епископе отвечал с одинаковой твердостью:

— Сегодня владыка не принимает!

Обычно в дни светлых праздников преосвященный Вениамин после обедни отдыхал и уж, во всяком случае, не позволял себе делать никакую работу, считая это делом греховным. Сегодня же он нарушил заведенное правило ради богоугодного дела — решил вчерне набросать положение о новом ордене Святителя Николая Чудотворца. По заведенному правилу, в праздничные вечера барон Врангель, несколько самых приближенных к нему генералов и епископ Вениамин встречались за совместным ужином, и преосвященному хотелось вручить барону наметку статуса ордена, а быть может, если выдастся подходящее время, и посоветоваться о некоторых деталях, кое-что уточнить.

«Воздаяние отменных воинских подвигов храбрости и мужества и беззаветного самоотвержения, — размашисто писал преосвященный, — проявленных в боях за освобождение Родины от врагов ее, учреждается орден Святителя Николая Чудотворца, как постоянного молитвенника о земле Русской…»

Написав это, епископ отложил перо и задумался. Чем-то не нравилось ему такое начало. Быть может, следовало бы вступительную часть усилить упоминанием о нынешнем положении армии. Но сказать об этом в оптимистических тонах: «Тяжкая борьба за освобождение Родины от захвативших власть насильников продолжается. В этой борьбе доблестные воины вооруженных сил Юга России проявляют исключительные подвиги храбрости, и мужества, и беззаветного самоотвержения…»

Подумав немного, епископ поставил запятую и продолжил: «…памятуя, что «Верой спасется Россия». Но потом он перечеркнул последние слова. Они ему понравились, они могут быть девизом ордена. Обмакнув перо, он вывел: «Девиз ордена: «Верой спасется Россия…» По положению, орден Святителя Николая Чудотворца приравнивается к Георгиевской награде».

Перо замерло на бумаге. Писалось не так, как ему хотелось, в голову шли не те слова. Надо более серьезно, весомо обосновать необходимость ордена. А как? В армии после ухода Деникина провозглашен строгий порядок. Название «Добровольческая» барон заменил на «Русская». Заменил для того, чтобы покончить с внутренним разладом, как ржавчина, разъедавшим армию изнутри: корниловцы, дроздовцы, марковцы, алексеевцы, красновцы, положившие начало Добровольческой армии «ледяным походом», относились с презрительным высокомерием к недобровольцам. Отныне все войска составляют единую армию — Русскую. Подчиненную одному вождю — Врангелю.

Пожалуй, так следует сказать: «Боевые награды во все времена и у всех народов являлись одним из стимулов, побуждающих воинов к подвигам. В вооруженных силах Юга России принят принцип о невозможности награждения старыми русскими орденами за отличие в боях русских против русских…» Впрочем, эти слова лучше передать Верховному, пусть они прозвучат в его приказе. Вениамин откинулся на спинку кресла, облегченно вздохнул и вызвал секретаря.

— Распорядитесь, — попросил епископ, — стаканчик чайку — крепкого, горяченького, с лимоном.

Исполнив просьбу Вениамина, секретарь не уходил. Епископ с удивлением взглянул на него:

— Вы что-то хотите сказать?

— Я бы не решился тревожить ваше преосвященство, — тихо произнес секретарь, — но…

— Чай-то получился отменный! — благодушно кивнул епископ. — Так что там у вас?

— В приемной молодая женщина. Говорит, ей совершенно необходимо видеть вас… — Секретарь увидел, как, недоумевая, епископ пожал плечами, и торопливо добавил: — Я предупредил ее, что сегодня вы не сможете ее принять, но она настаивает… Она утверждает, что вы ее давно и хорошо знаете. Однако фамилию назвать отказалась.

— Вот как? — Вениамин вновь удивленно пожал плечами. Молча допив чай, испытующе поглядел на почтительно склонившего голову секретаря. — Она не назвала себя. Но вы-то знаете ее?

— Знаю. Она просила сохранить ее визит к вам в абсолютной тайне. Я пообещал. Это — Татьяна Николаевна Щукина, дочь известного вам полковника из контрразведки.

— Могли бы и не держать ее в приемной, — насупился епископ. — Дочь полковника Щукина с пустячным делом ко мне не пришла бы. — И, пригладив холеную черную бороду, сказал секретарю: — Пригласите!..

Поклонившись, секретарь бесшумно вышел.

Таня Щукина поразила епископа: он не ожидал увидеть столь красивую женщину. На ней был модный костюм, но выглядел он скромно и непритязательно, под стать случаю.

Он помнил ее по Петербургу, потом по Петрограду. Точнее, знал ее отца. Ее же несколько раз видел мельком — это был тогда эдакий угловатый гадкий утенок.

— Здравствуйте, владыка! — Таня подошла к епископу и, преклонив колени, поцеловала его руку.

Епископ поднял ее, бережно усадил в кресло.

— Прошу… садитесь… Позвольте на правах старого знакомого сделать вам комплимент: вы слегка повзрослели и несказанно похорошели.

— Благодарю вас, владыка. — Таня оглянулась на плотно закрытую дверь, торопливо заговорила: — Ради бога, простите меня за столь неожиданный визит. Поверьте, только исключительные обстоятельства заставили меня прибегнуть к вашей помощи.

Владыка удивленно посмотрел на Таню:

— Вы нуждаетесь в моей… или же в Божьей помощи?

— В вашей, владыка. Я пришла с мирским делом.

— Я слушаю вас.

— Вы сегодня будете видеть Петра Николаевича Врангеля… — начала Таня. — То есть я хотела сказать, что обычно в дни светлых праздников…

— Сегодня это не входило в мои планы, — решил схитрить епископ Вениамин.

— А если я вас очень попрошу повидаться сегодня с Петром Николаевичем?

Епископ слушал Таню и исподволь изучал ее. Он отметил, что в ее характере появилось кокетство, впрочем, как правило, почти всегда сопутствующее красоте, и совсем уж не свойственная прежней ее воспитанной мягкости жесткая деловитость. Деловитость и кокетство сочетались самым неожиданным образом. Владыка, всегда считавший себя знатоком души, удивился, что в человеке за столь короткий срок могут произойти такие большие перемены. «Впрочем, в наш век…»

— Если в этом будет большая необходимость, — глядя Тане в лицо, ответил владыка. — И потом, почему вы не обратились с этой просьбой к своему папе?

— Не могу, — отрицательно качнула головой Таня. — Я не уверена, что отец согласится выполнить мою просьбу. А это крайне важно. И не только для меня.

— В чем же суть просьбы? — спросил епископ.

— У меня есть очень важное для барона письмо. В нем содержатся сведения, касающиеся его мамы, баронессы Марии Дмитриевны, и еще одного человека, которому грозит скорая смерть. Барон может ее предотвратить, если получит это письмо.

— Та-ак. — Епископ удивленно взглянул на Таню, увидел ее страдающие глаза и понял, что и ее кокетство, и ее деловитость — всего лишь маска. И то, что он оценил поначалу как деловитость, была всего-навсего растерянность и отчаяние, на которые она пыталась неумело надеть маску прочной уверенности и житейской независимости.

— Подпоручик Уваров доставил из Совдепии очень важные письма. Одно адресовано баронессой Врангель своему сыну. Второе… оно касается заключенного в крепость офицера. Это все связано. Дело весьма срочное. — Таня старалась излагать все логично и последовательно, чтобы епископ смог быстро разобраться в сути дела. — Но подпоручика Уварова контрразведка по каким-то причинам держит взаперти. И барон до сих пор не может получить этих важных писем. Какая-то странная, темная игра контрразведки, из-за которой может погибнуть человек…

— Но при чем тут вы? — удивился епископ.

— Письма эти в той или иной степени касаются судьбы капитана Кольцова. — Губы Тани задрожали, но она взяла себя в руки. — Теперь вы понимаете, почему папа не согласится откликнуться на мою просьбу?

— Боже мой! Вы что же, помогаете большевикам? Откуда у вас все эти сведения? Кто их вам сообщил? Откуда письмо?

— Владыка! — твердо и решительно, но тихо сказала Таня. — Разве вам важно, за кого молиться? И разве это Господь переделил всех русских людей на белых и красных?..

Епископ потянулся к столу, взял в руки четки, стал торопливо и взволнованно перебирать их. Часто и громко щелкали в тиши большого гулкого кабинета черные, украшенные серебром лаковые косточки. Час от часу не легче. В какую историю он ввязывается по милости дочери полковника Щукина! «Православная церковь помогает безбожнику-большевику», — ошеломленно думал Вениамин. Но и отказать в просьбе он не мог. В конце концов, он всего лишь передает письмо.

— Что ж… я помогу вам, — опустив глаза, сухо промолвил Вениамин. — Я сделаю это.

— Благодарю вас, владыка! — тихо сказала Таня. — И пожалуйста, не говорите барону, откуда это письмо!

— Хорошо, — пообещал епископ и вдруг отчетливо вспомнил сегодняшнюю многолюдную площадь перед собором и коренастого мужчину, протягивающего ему свернутое трубочкой письмо; вспомнил даже фразу, брошенную ему вслед после того, как он отказался принять письмо: «Жалеть будете, ваше преосвященство!» — Хорошо! — твердо повторил он. — Я скажу, что мне его подал на площади прихожанин.

Таня извлекла письмо и, как величайшую ценность, бережно вручила его преосвященному.


— С Благовещением вас, ваше преосвященство! — Врангель пошел навстречу епископу, смиренно склонив голову для благословения.

Вениамин осенил Врангеля крестным знамением.

— Прошу садиться.

Епископ опустился в большое кресло около стола и, подождав, когда сядет Врангель, сказал:

— Сегодня пополудни я засел за работу с намерением написать статут ордена святителя Николая Чудотворца. Не получилось. Меня волновало иное. Поэтому позвольте мне сперва задать несколько вопросов.

— Да, пожалуйста.

— Скажите, ваше высокопревосходительство, вы не пытались вызволить из Петрограда свою матушку, баронессу Марию Дмитриевну?

— Да, пытался. — Барон удивленно уставился на епископа. — Я дважды посылал туда преданных людей.

— Последним вы посылали графа Уварова, не так ли?

— Да. И удача сопутствовала ему. Во всяком случае, недавно меня известили, что мама находится в Гельсингфорсе. В ближайшие дни выедет в Лондон.

— Я рад за вас. И за Марию Дмитриевну, Господь милостив к ней! — перекрестился епископ. — А что же Уваров?

— К сожалению, ничего, — развел руками барон и печально опустил голову. — Я очень любил этого юношу. Он до войны проводил много времени в нашем доме, и я считал его то ли своим младшим братом, то ли сыном… Боюсь, не постигла ли графа такая же участь, как и первого посыльного.

— Юноша жив! — Епископ Вениамин полез под рясу, достал письмо и протянул Врангелю. — Читайте!

Лист был написан полупечатными буквами. Врангель несколько раз молча прочитал письмо, все больше и больше хмурясь. Затем прочитал его вслух, для епископа:

— «Небезызвестный барону Врангелю граф Уваров несколько дней назад вернулся в Крым. Где он в настоящее время находится, знают в контрразведке…» Откуда у вас это? — спросил пораженный Врангель. — И вообще, что все это значит?

— Письмо передал мне прихожанин, — попытался объяснить епископ Вениамин, но Врангель не слушал его. Он нервно жал кнопку звонка, нетерпеливо поглядывая на дверь.

Вошел адъютант.

— Попросите ко мне полковника Татищева. Немедленно!

Епископ Вениамин пробыл у Врангеля недолго — речи о совместном ужине уже и быть не могло. Барон потемнел лицом и оборачивался к епископу лишь затем, чтобы вновь и вновь гневно пожаловаться, что от него начинают скрывать даже то, что он обязан знать как командующий, что из него хотят сделать ширму, чтобы прятать за нею свои неблаговидные дела…

Преосвященный понял, что присутствовать при объяснении Врангеля с Татищевым ему не стоит. Попрощавшись, он торопливо вышел, оставив Врангеля сердито мерить широкими шагами кабинет.

— Где граф Уваров? — вместо ответа на приветствие Татищева спросил Врангель.

Полковник еще никогда не видел Врангеля в таком гневе. Он понимал: над ним нависли такие тучи, из которых может пролиться не дождь, а расплавленный металл.

— Ваше высокопревосходительство, я шел к вам на доклад, — заговорил наконец Татищев, — именно по этому поводу. Произошло досаднейшее недоразумение! Мои подчиненные, не зная о миссии Уварова, задержали его как шпиона красных. К сожалению, я только теперь узнал об этом и сразу принял все меры…

— Где Уваров? — ледяным тоном повторил Врангель.

— Сейчас он приводит себя в порядок… и скоро предстанет пред вами! — Он торопливо выхватил из папки два пакета, положил их на стол перед Врангелем. — Вот, ваше высокопревосходительство…. Понимая, как вы ждете вестей от баронессы, я позволил себе захватить… Это письмо адресовано вам и подписано Марией Дмитриевной… Что во втором пакете, очевидно, знает подпоручик Уваров…

— Помолчите, полковник! — Врангель тяжелым взглядом обвел Татищева и стал читать письмо матери. По мере чтения лицо его прояснялось. «Господи, неужели обойдется? — глядя на него, думал Татищев. — Спаси и сохрани, Господи!» Впрочем, где-то в душе он уже чувствовал: худшего не произойдет, подробностей случившегося в Петрограде Врангель не узнает. По крайней мере — пока…

Но легче Татищеву от этого не было. Потому что в специальном ящике на фасаде здания контрразведки, куда все желающие могли безбоязненно опускать свои заявления, жалобы и доносы, было обнаружено сегодня письмо с короткой надписью на конверте: «Полковнику Татищеву. Лично». А в письме было сказано: «Если с подпоручиком Уваровым случится что-либо, истинные события в Петрограде станут достоянием гласности». И означало это, что чекисты о его участии в петроградских событиях знают, хотя пока и молчат… Его «подвесили».

— Баронесса очень хорошо отзывается о людях, которые помогли ей, — вывел князя из задумчивости голос Врангеля.

— Но ведь ее могли заставить так написать, — произнес Татищев.

— Вы не знаете баронессу… Или вот. Они могли задержать баронессу, но не пошли на это — переправили ее в Гельсингфорс, не ставя передо мной никаких условий… — Врангель задумался, затем вскрыл второй пакет, углубился в чтение, удивленно поднимая брови. Посмотрел на Татищева. — Генерала Привольского помните?

— Разумеется, ваше высокопревосходительство. Взят в плен под Касторной.

— А генерала Тихонова?

— Это который спьяна повел под Новороссийском полк в контратаку и тоже очутился в плену?

— Господа большевики предлагают нам обменять красного чекиста Кольцова на двух этих, с позволения сказать, полководцев. Что думаете по этому поводу?

— М-м… Кольцов — не просто красный чекист, — удрученно произнес Татищев. — Он — офицер, изменил нашему делу. Из этого исходил суд, определяя его вину.

— Пусть так. И все же… Я не собираюсь состязаться с большевиками в благородстве, но тем более не намерен оставаться в должниках у них! Обмен так обмен. Хотя генералы Привольский и Тихонов нужны мне разве затем, чтобы сразу после обмена отдать их под суд… — И вдруг барон насторожился. — Но позвольте… Ведь я вчера утвердил приговор Кольцову! — Он торопливо нажал кнопку звонка, вызывая адъютанта. Приказал: — Соедините меня с комендантом крепости!

Медленно тянулась минута, которая понадобилась адъютанту, чтобы вызвать крепость. Наконец комендант ответил.

— Приговор над осужденным Кольцовым приведен в исполнение? — спросил Врангель.

— Ваше превосходительство, — прозвучал в трубке прокуренный виноватый голос, — сегодня Благовещение.

— При чем тут праздник? — не понял Врангель. — Я спрашиваю, Кольцов расстрелян?

— Никак нет. Так заведено исстари, что в праздники смертные приговоры не исполняются. Но завтра же на рассвете…

— Приговор отменяю! — перебил коменданта Врангель. — Слышите? Отменяю! Сейчас вам доставят мое письменное распоряжение! — Он медленно, с непонятным Татищеву облегчением повесил трубку.

«Сейчас скажет, что организация обмена поручается мне, — заранее тоскуя, подумал Татищев. — И придется сделать все, как предлагают красные: тащиться на Перекоп с Кольцовым и принимать наших дураков-генералов… Экая мерзость! Барон знает, как мне это будет неприятно. А я… Я перепоручу Щукину — ему это куда как неприятнее!»

Глава 32

По небу ползли грозовые тучи. Шквалистый ветер срывал с поверхности бухты водяную пыль, она била дождем в крепостные стены с вышками часовых.

В крепости машину полковника из контрразведки уже ждали. Через туннель она въехала во двор, выложенный серыми каменными плитами. По гулким, плохо освещенным коридорам с блестками капель на низких сводах полковника Щукина сопровождали дежурный офицер и надзиратель.

Они остановились перед кованой дверью. Пока надзиратель открывал очередной замок, офицер скороговоркой сообщил, что арестант — человек крайне опасный. Даже здесь, в каземате, сумел получить с воли письмо. Настоящий оборотень. Правда, нарушений режима за ним не числилось. Даже после того как ему объявили приговор, ведет себя спокойно, порядков не нарушает ни на прогулках, ни в камере. Должны были казнить на рассвете, но почему-то казнь отменили.

Коротко проскрипев, раскрылась окованная железом дверь, и Щукин шагнул через порог, щуря в полумраке камеры глаза.

Услужливый надзиратель поставил на стол фонарь, добавил в нем света и бесшумно вышел.

…Стол, табурет, койка. Мир для Кольцова был сужен до четырех стен и крохотного волчка в железной двери. Человек в таких условиях видит разнообразие даже в приходе надзирателя с тупым, равнодушным обличьем скопца. Но… в камере стоял Щукин. Кольцов подавил в себе чувство удивления. Он сидел на койке в холщовой солдатской рубахе. Бледное, исхудавшее лицо, зрачки во все глаза.

Щукин положил на стол фуражку.

— Признайтесь, вы потрясены моим визитом?

— Нет, полковник. Вы ведь не скажете мне ничего нового.

Совсем недавно, во время последних допросов, Кольцову предложили жизнь в обмен на некоторые услуги. И те, кто его допрашивал, и Щукин тоже хорошо знали, что во всем мире профессиональные разведчики относятся к перевербовке как к явлению обыденному и находят это естественным — легче поменять хозяина, чем отказаться от жизни. Но неужели Щукину не передали его ответ?

— Утешить вас мне действительно нечем, — сказал Щукин.

— Меня утешил генерал Ковалевский, — усмехнулся Кольцов. — Еще в Харькове.

— Даже так?

— Да. Он тогда сказал, что по традициям русской армии меня не повесят, а расстреляют.

— Вы способны шутить… Ну а если я скажу вам, что смерти можно избежать даже теперь?

Кольцов зевнул. Щукин вдруг подумал, что он завидует выдержке этого человека.

— Я знаю ваши условия, — спокойно сказал Кольцов. — Но ведь я уже однажды передал вам, что не приму никаких условий.

— Значит, предпочитаете смерть?

— Я уже с нею смирился.

— Ну что ж… Одевайтесь! — Щукин подождал, пока Кольцов медленно надевал брезентовую куртку с бубновыми тузами на спине и на груди, приказал: — Следуйте за мной!

Первым по коридору шел надзиратель и, гремя ключами, открывал тяжелые тюремные двери. Следом шагал Щукин, за ним — Кольцов. Замыкал это шествие дежурный офицер.

Жалобно проскрипели на ржавых петлях с десяток тяжелых металлических дверей — и наконец все четверо очутились во дворе. Но это не был тесный, огороженный высоким каменным забором дворик, над которым повис перечеркнутый колючей проволокой крошечный прямоугольник серого неба. Это был большой двор, он тянулся вдаль. Повсюду здесь было много ветра, дождя и серого неба. Это была почти воля.

Они немного прошли по мощенному булыжником двору.

— Я сейчас вернусь! — сказал Щукин дежурному офицеру и исчез в приземистом угрюмом здании комендатуры.

Кольцов остался с надзирателем и дежурным офицером. Молча стояли под дождем. Надзиратель закурил, вопросительно взглянул на офицера. Тот кивнул. И тогда надзиратель протянул Кольцову кисет:

— Закуривай.

Кольцов не отказался. Непослушными руками свернул цигарку, прикурил. Пыхнул дымом и спрятал цигарку от дождя в рукав. Удовлетворенно и радостно щурясь, огляделся вокруг.

— Во-во! — уловив взгляд Кольцова, сказал надзиратель. — Двадцать два года служу в крепости, а чтоб из тех камер через эти двери — ни разу не было!

— Должно, капитан, для тебя что-то повеселее придумали, — многозначительно добавил дежурный офицер. — Теперь просто стрельнуть — мало…

Закончить свои мысли он не успел: вернулся Щукин. Передал дежурному офицеру листок бумаги. Тот внимательно и придирчиво его прочитал, обернулся к надзирателю:

— Ступай! Ты свободен!

Надзиратель удивленно посмотрел на офицера, перевел взгляд на арестанта, но не тронулся с места: происходило нечто, чего он не мог понять.

— Я говорю: ступай! Господин полковник взяли его под свою ответственность!

Надзиратель, так до конца ничего и не поняв, все же не решился ослушаться офицера: круто развернулся и, время от времени оглядываясь, зашагал к входу в крепость.

Дежурный офицер проводил полковника Щукина и Кольцова к автомобилю. И, приложив руку к козырьку фуражки, стоял так, пока полковник и арестант не уселись в автомобиль, пока автомобиль не тронулся с места и не исчез в черноте туннеля, ведущего из крепости…

В город они не заехали, миновали его окраинными улицами. После стольких месяцев заключения Кольцов словно заново открывал для себя мир. Отцветают сады. Бродят по пригоркам куры. Небо. Облака. Ветер полощет белье. Господи, как прекрасно жить!.. Вместе с тем его ни на мгновение не покидали упругие, как удары сердца, вопросы: «Куда? Зачем? Неужели смерть?..»

Щукин долго и упрямо сидел молча, смотрел не в окно автомобиля, а себе под ноги. Наконец, когда уже давно скрылся из виду Севастополь и промелькнули еще два или три селения, Щукин поднял на Кольцова усталые и вместе с тем колючие глаза, сказал:

— На этот раз вы обманули смерть. — И, торопливо подняв руку, остановил Кольцова. — Не благодарите меня, я здесь ни при чем. Более того, будь на то моя воля, вы были бы расстреляны еще там, в Харькове… Жизнь и свободу даровал вам главнокомандующий барон Врангель. Вы, видимо, не знаете: он пришел на смену Деникину. Причин, почему барон решил сохранить вам жизнь, я не знаю — не интересовался. Да и важны ли для вас причины?

Кольцов не ответил. Он был оглушен сообщением полковника и из-за переполнявшей его радости не сразу собрался с мыслями. Лишь несколько позже спросил:

— Куда мы едем?

— Уж не думаете ли вы, что я отвезу вас на Перекоп и передам в объятия Дзержинского?! — раздраженно спросил Щукин.

— Не думаю.

— Скажите, когда остановить машину. И идите куда глядят глаза. Попадетесь снова — будем считать, что судьба немилосердна к вам… — Подумав немного, Щукин добавил: — Будь на моем месте кто-то другой, расстрелял бы на обочине, и дело с концом. А доложил бы, что отпустил. Кто проверит!

— А почему бы вам так и не поступить? — спросил Кольцов.

— Осмелели! Поверили, что избежали смерти! — ухмыльнулся Щукин. — Просто в этом мире я еще верю в твердую порядочность, в твердую честь и в твердое честное слово.

— Вы дали честное слово? — догадался Кольцов. — Кому?

Щукин не ответил. На капот автомобиля набегала дорога. Она становилась более извилистой, петляла, объезжая пригорки. Потом вплотную к ней приблизились леса. Деревья клонились ветвями на дорогу.

— Здесь сойдете! — сказал наконец Щукин.

— Мне все равно, — ответил Кольцов.

Щукин приказал шоферу остановить автомобиль.

— Выходите!

Кольцов вышел из машины, и ему в лицо ударили запахи прелой листвы и цветущей акации, от этих запахов у него даже закружилась голова. Следом за Кольцовым вылез Щукин.

— Вы свободны, — сказал он. — Но прежде чем вы уйдете, я обязан выполнить одно неприятное для меня поручение и передать вам письмо моей дочери. Надеюсь, по прочтении вы уничтожите его, дабы в случае чего не скомпрометировать ее.

— Как? Разве Таня еще не уехала в Париж? — удивленно спросил Кольцов.

Но Щукин словно не слышал этих слов.

— Я дал Тане слово передать вам его не читая… Возьмите.

Кольцов принял письмо. А Щукин торопливо сел в автомобиль, прикрывая дверцу, на мгновение задержал ее, сказал:

— Уходите! И упаси вас бог вновь оказаться в Севастополе, потому что… потому что…

Не закончив, он резко хлопнул дверцей. Взревел мотор, и автомобиль помчался по дороге.

Проводив его взглядом, Кольцов неторопливо сошел с дороги, нырнул в густой кизиловый кустарник, какое-то время пробирался по нему. Поднялся на пригорок, кустарник расступился, остался внизу. Здесь было просторнее, хотя и сумеречнее. Серое небо с трудом просеивало свой свет сквозь густую листву. Прислонившись к дереву, Павел вынул из кармана куртки письмо. Ее письмо. Внимательно осмотрел его. Заметил небольшое пятнышко на конверте. Быть может, она нечаянно обронила слезу, когда вручала отцу и умоляла передать…

Он бережно вскрыл конверт, извлек из него розовый тонкий листочек. Ему даже показалось, что от письма слабо повеяло едва уловимым ароматом — это был даже не запах духов, а едва уловимый запах свежести, чистоты.

— «…Прощайте, мой друг! Прощайте, Павел! Прощайте тот, кого я так любила. — Кольцов читал письмо, и ему казалось, что звучит ее волшебный голос, и ему даже слышались присущие ей интонации. — Вы были для меня воплощением мечты. Первая любовь! Она ведь так доверчива. Я верила вам, верила, что вы тоже любите, а это была… игра! Непостижимо, но у меня нет ненависти к вам. Должно быть, я вас все еще люблю… Папа сказал мне, что Петр Николаевич даровал вам жизнь, и я не смогла скрыть своей радости, и папа понял, что я по-прежнему… нет, даже еще сильнее люблю вас. Но на днях папа отправляет меня во Францию — и у меня разрывается сердце от мысли, что я никогда, никогда больше не увижу вас…»

Спрятав письмо в карман, Кольцов огляделся. Нужно было уходить. Кто знает, что взбредет в голову полковнику Щукину. Быть может, вышлет сюда сотню солдат, и они без всякого труда изловят его.

Вдали виднелись горы. Кольцов подумал, что следует идти туда. В горах его труднее будет схватить. И скрываться там легче. Он всегда найдет убежище в любой трещине, расщелине, пещере. Прежде всего надо попытаться достать хоть какую-то одежду и еду. И уж тогда пробраться в Симферополь, чтобы разыскать кого-то из старых своих друзей и с их помощью выйти на подполье. В том, что оно существует, он не сомневался… А возможно, рискнет и отправится в Севастополь, отыщет Наташу и Красильникова — они там, иначе не было б письма, доставленного Коленом…

Весь день он шел навстречу горам.

Рассеялась морось, сквозь рваные облака выглянуло солнце. Кольцов устал и хотел есть. Пару раз он слышал совсем близко мычание коров и лай собак — видимо, проходил мимо сел. Но завернуть туда не решился. Боялся, что, увидев его арестантскую одежду, крестьяне сразу же отдадут его врангелевцам.

Идти приходилось в гору, каждая верста пути теперь давалась ему все с большим трудом. Пот застилал глаза, и он время от времени стирал его жестким рукавом арестантской тужурки…

Чем выше он поднимался, тем становилось холоднее. Его окружали скалы, и от них тянуло холодом. Перепрыгивая с камня на камень, он преодолел быстрый ручей. Шел, хоронясь между скалами. На каком-то повороте неосторожно вышел из-за скалы и прямо перед собой увидел человека на коне. Форма на нем, хоть и без погон, была явно офицерская. На полушубке — пояс с кобурой, за плечами — винтовка.

Кольцов понял, что его заметили, и все же шарахнулся назад. Но всадник пришпорил коня и двинулся ему навстречу.

— Эгей-ей! Выходи! — издали крикнул всадник.

Кольцов не отозвался. Он бросился между скал в обратную сторону, и узкое каменное ущелье вывело его к обрыву.

— Эй, выходи! Не заставляй меня винтовку с плеча снимать! — уже раздраженно приказал всадник.

«Недолго музыка играла», — с досадой подумал Кольцов и выглянул из-за валуна.

— А ты кто такой? — спросил он.

— А кто тебе нужен? — в ответ тоже спросил всадник.

— Почему на тебе погон нету?

— Они мне не к лицу, — лениво отозвался всадник и вдруг сердито закричал: — А ну, хватит бейцы крутить! Выходи! А то бомбу в тебя кину!

— Вот этого — не надо, — спокойно сказал Кольцов и пошел навстречу всаднику. — Руки поднимать, что ли?

— Как хочешь. Оружия-то у тебя все равно нету. Я за тобою давно наблюдаю.

Кольцов вышел к всаднику, всмотрелся в его пожженный у костров, потрепанный полушубок, в небритое, исхудавшее лицо и понял, что это не врангелевец. Он — либо из остатков орловских повстанцев, офицеров, выступивших против Врангеля, либо — «зеленый». Встреча и с теми и с другими не представляла для Кольцова опасности.

— Веди меня к командиру! — попросил Кольцов всадника.

Всадник не ответил. Молча тронув коня, он потрусил между скалами. Кольцов заспешил следом.

— Слышь, парень! Не торопись, а то ведь отстану и убегу!

— Не убежишь, — отозвался всадник, не оборачиваясь. — Ты вокруг погляди — и все поймешь.

Кольцов огляделся и только сейчас приметил едва видимых среди камней еще несколько человек. Стволы их винтовок и их взгляды были направлены на него…

Было уже довольно поздно, когда полковник Щукин вернулся в город. Домой не поехал, возвратился на службу. Торопливо прошел по гулким сумеречным коридорам контрразведки. В кабинете, не зажигая света, присел в кресло, устало откинул голову. Пытался о чем-то думать — не думалось.

Последние месяцы он постоянно чувствовал себя опустошенным, выпотрошенным. И ощущение это не проходило, более того, усиливалось. Как-то вскользь подумал о Кольцове: «А ведь победил». Подумал беззлобно, словно о ком-то, не имеющем к нему никакого отношения.

Где-то далеко пробили часы. Насчитал одиннадцать ударов. Догадался, что звук донесся из кабинета Татищева.

Татищев оказался у себя. Удивленно спросил:

— Так быстро?.. Барон распорядился доставить Кольцова на станцию Чонгар и там передать красным. Соответствующее указание главком направил Слащову телеграфом. Вас на Чонгаре ждут.

— Я знаю.

— В таком случае почему вы все еще здесь, а не в пути?

Щукин долго сидел молча. Затем устало ответил:

— Знаете, полковник, таких унизительных распоряжений мне еще не приходилось исполнять.

— Что поделаешь, Николай Григорьевич, — вздохнул Татищев. — Мы — солдаты.

Щукин только вздохнул:

— Я отпустил его… Кольцова… Где-то на полпути к Симферополю. В конце концов, ему сохранили жизнь. А дальше…

— Но ведь это же… — волновался Татищев.

— Скандал, хотите сказать?

— Не выполнено поручение главкома… Это — не просто скандал. Бунт.

— Пожалуй, — спокойно и даже весело согласился Щукин и, решительно поднявшись с кресла, сказал официальным тоном: — Прошу вас, господин полковник, дать мне неделю для завершения некоторых неотложных дел. По окончании этого срока незамедлительно подам рапорт об увольнении не только из контрразведки, но и вообще со службы. Я намерен уехать.

Щукин повернулся, пошел к двери.

— Николай Григорьевич, ну зачем же так! — всполошившись, бросил ему вдогонку Татищев. — Может быть, мне в самом деле не следовало поручать вам столь щепетильное для вас дело…

— Вы тут ни при чем, — сказал Щукин, задержавшись у двери. — Просто я хочу остаток отпущенных мне дней посвятить дочери. — Помедлив немного, добавил: — Это единственное, что у меня еще осталось… Россию, боюсь, мы уже потеряли. — И, толкнув тяжелую дубовую дверь, не оборачиваясь, полковник Щукин вышел.

Глава 33

О том, что казнь над Кольцовым не состоялась и что полковник Щукин вывез Павла из крепости, Красильников узнал уже на следующий день. Такая новость и в крепости, обычно равнодушной к людским судьбам, разнеслась с молниеносной быстротой. Матвей Задача на этот раз сам стал искать Красильникова. Когда они встретились, он ему обо всем рассказал. Подпольщики выяснили также, что Щукин выезжал из города ненадолго и, стало быть, он отпустил Кольцова где-то неподалеку. Если отпустил… О худшем не хотелось думать.

Какое-то время Кольцов, вероятнее всего, будет прятаться в горах, но потом попытается найти подполье. И может стать легкой добычей контрразведки.

Они сидели на маяке — Красильников, Наташа, Василий Воробьев и Сергей Сазонов, — размышляли, как дать знать Кольцову, где их искать. Предложений было много, ни одного толкового. Когда выговорились все, Красильников сказал:

— Есть и у меня одна мысль. Почти безнадежная. Вдруг да что-нибудь и получится.

И он рассказал товарищам о том времени, когда работал в Киеве во Всеукраинской ЧК и довелось ему засылать Кольцова в белогвардейские тылы.

— Поддерживать связь решено было через одного профессора, историка. — Красильников выразительно взглянул на Наташу. — У профессора была для Кольцова явка, точнее, почтовый ящик. Все донесения шли через эту явку… Когда профессору надо было вызвать Кольцова на связь, он это делал с помощью пустячного объявления с таким текстом: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также обмениваюсь…»

— Нет! — отрицательно качнула головой Наташа. — «Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу…» И так далее.

— Помнишь, — улыбнулся Семен Алексеевич. — А что, если повторить? Что, если несколько раз напечатать такое объявление в газетах в Симферополе и Севастополе? Может случиться, что Павел увидит это объявление, прочтет?

Сазонов задумчиво прошелся по горнице.

— В одной газете, и не больше. Иначе попадем под подозрение. Вероятность того, что Кольцов увидит это объявление, чрезвычайно мала. Но допустим… Допустим, что Кольцов прочел его и пришел на явку. В Севастополе все ясно. Мы знаем Кольцова в лицо. А в Симферополе?

— Если он откликнется, то и свой старый пароль назовет. Скажет, что его интересуют две монеты Петра Первого… А вот какие?.. Черт, забыл…

— «Солнечник» и двухрублевик, — подсказала Наташа.

— Во! Точно! — обрадовался подсказке Красильников. — А дальше все понятно! Дальше ему растолкуют, где нас искать.

— Ну что ж… попытаться с объявлением можно, — согласился Сазонов и с сомнением добавил: — Хотя и не верю в успех этого предприятия… Попытаемся!

— Это мы попытаемся, — насупился Красильников. — Мы! А тебе, Серега, надо идти к своим. Свое задание ты выполнил. Доложишь там о наших делах. Не исключаю я, что и Кольцов тоже надумает туда добираться. Нелишним было бы предупредить об этом дивизионные особые отделы.

…Проводив в путь Сазонова, они в тот же вечер вновь вернулись к насущным делам. Красильников сказал, что завтра же отправится в Симферополь, чтобы уладить дело с объявлением для Кольцова. Но Наташа настояла на том, чтобы в Симферополь отправился Митя Ставраки. Ему это удобно, он часто по службе ездит в Симферополь и конечно же сумеет выбрать время, чтобы побывать на явке и встретиться с Кузьмой Николаевичем.

Красильников как мог противился этому. Ворчал, что надо бы проверить парня здесь, на каком-то мелком деле, прежде чем выкладывать ему симферопольскую явку. Но твердым до конца быть не сумел. Его сразил Наташин аргумент: Митя — друг Павла.

Потом обсуждали иные дела. Красильников рассказал своим друзьям о встрече с Бондаренко и о задании Центра — обратить пристальное внимание на флот, на землечерпалки, на другое флотское имущество, не позволить белогвардейцам вывезти его за границу.

— Научились загадками говорить, — раздраженно сказал Василий Воробьев. — «Обратить внимание». Это как же? Бинокль взять и наблюдать издаля? Или еще чего?..

— А ты сам как понимаешь? — без обиды спросил Красильников.

— Надо туда на работу внедряться, — ответил Воробьев. — Тогда все будет видно, что там и как…

— Правильно думаешь, — согласился Красильников. — Плюнем, Вася, на все и махнем на флот.

— Тебе нельзя, — вздохнул Воробьев. — Тебе тут надо. А я подамся… Вон у Федора Петровича там кореша есть, помогут.

— Помогут, чего там, — закивал головой смотритель. — Терентий там и Тихоныч… Спросишь Терентия Васильевича, скажешь, что я тебя прислал для подмоги. Да и Тихоныч тоже в случае чего замолвит за тебя слово, если будет такая нужда.

Красильников удовлетворенно хмыкнул. «Жизнь — как у зебры шкура», — говорил ему когда-то Фролов. Может, и правда кончилась в их жизни черная полоса и начинается белая, радостная. Кто знает!

На следующий день Митя приехал в Симферополь. Отправился на Фонтанную улицу. Отыскал дом с вывеской, на которой был изображен амбарный замок. Удостоверился, что среднее оконце, как и условлено, закрыто ставнями. Лишь после этого позвонил.

Назвав Кузьме пароль, он не стал здесь долго задерживаться. Подробно изложив просьбу севастопольских подпольщиков и откланявшись, Митя Ставраки вскоре вновь оказался на шумных улицах крымской столицы…

Проводив гостя, Кузьма Николаевич засобирался. Присев к столу, переписал разборчиво, печатными буквами, переданное из Севастополя объявление и отправился на Александро-Невскую улицу, в редакцию «Таврического голоса».

В небольшой комнате было несколько столов, все пустые, но за одним, низко склонившись к растрепанному вороху узких бумажных полосок-гранок, сидел очень полный мужчина. В ответ на приветствие он раздраженно пробормотал:

— По всем вопросам — к редактору. Вон туда, — и ткнул рукой в глубину комнаты, где была еще одна дверь.

Постучав и не получив ответа, Кузьма Николаевич открыл дверь. У большого стола суетился весь высохший, желтый, как осенний лист, старик. Стол был завален бумагами, старик собирал их, сердито запихивал в пузатый портфель, стоявший тут же на столе.

— Мне объявление дать, — войдя, сказал Кузьма Николаевич.

— Не принимаем, — прошелестел старик и, трудно, с надрывом прокашлявшись, продолжал резким, злым фальцетом: — Ни объявлений, ни стихов, ни статей, ни даже фельетонов — ниче-го-с! Финита! Крышка! Нет больше «Таврического голоса», кончился. Прекратил свое существование. Закрыт приказом начальника отдела печати.

— А «Южные ведомости»? — спросил Кузьма Николаевич. — Может, они принимают?

— «Южные ведомости» закрыты две недели назад. И «Заря России», и «Курьер». А «Великая Россия» — газета официальная, объявлений не печатает…

— Так что же делать?

— Надеяться, только надеяться! Нас при Деникине закрывали восемь раз и при большевиках тоже восемь.

Старик продолжал еще что-то зло и горестно выкрикивать, возмущенно потрясая кулаками, но Кузьма Николаевич уже не слышал его.

Объявление в газете ему тоже казалось пусть и ненадежным, но все же единственно возможным способом выйти на контакт с Кольцовым. Однако предусмотреть закрытие газеты никто не мог. Выходило так, что севастопольские подпольщики будут надеяться на него. А он бессилен что-либо предпринять.

Размышляя о неудаче, Кузьма Николаевич неторопливо возвращался домой. В квартале от дома он краем глаза отметил стоящую здесь с незапамятных времен круглую афишную тумбу. В прежние времена на ней расклеивались яркие объявления о концертах приезжих знаменитостей, представлениях, бенефисах, благотворительных вечерах. Сейчас же афиш на тумбе было мало, зато вся она пестрела совсем крошечными, написанными от руки объявлениями.

Кузьма Николаевич остановился, стал читать. Броско рекламировал свою продукцию посудный магазин Киблера; заезжий хиромант заявлял: «Я знаю тайну вашей жизни!»; зазывал «только взрослых» кабачок «Летучая мышь»; предлагали свои услуги врачи, акушеры, массажистки, репетиторы…

В полдень Кузьма Николаевич еще раз вышел из дому. На рынке, возле пустующих ларей, увидел кучку беспризорников. Они перебрасывались обтрепанными грязными картами. При виде направляющегося к ним Кузьмы Николаевича подобрались, готовые сыпануть в разные стороны.

— Пацаны! Кто хочет заработать? — громко спросил Кузьма Николаевич.

Мальчишки моментально окружили его плотным кольцом.

Невероятно чумазый оборвыш плелся по залитой солнцем улице. В руках — баночка с клейстером и стопка бумажных листков. Завидев афишную тумбу, он решительно направлялся к ней и клеил объявление. Иногда клеил прямо на стену дома или на столб. Пришлепывая каждое объявление рукой, он оставлял на нем след мурзатой пятерни.

Кто-то окликнул мальчишку, и он замер, готовый в любой момент дать стрекача. Но тут же вспомнил, что не шкодничает, — приободрился, лениво, не торопясь, подошел к стоящему за деревом человеку в канотье и молча вложил в протянутую руку несколько еще не расклеенных объявлений.

Человек прочитал крупный, от руки написанный печатными буквами текст: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Фонтанная улица, 14, Болдырев К.Н., собственный дом». Самое обычное объявление. Вернув беспризорнику листки, филер зевнул и ушел…

Открытый вагончик трамвая остановился в конце Таможенной, неподалеку от пристаней Российского общества пароходства и торговли. Оттуда доносился шум лебедок, лязг цепей, громкие команды: «Майна!», «Вира!».

Сойдя с трамвая, Василий Воробьев в людском потоке спустился к пристани. Здесь тоже сновало множество людей. Грузчики и солдаты в брезентовых наплечниках и просто в разрезанных мешках, свисающих с головы, цепочкой ступая по сходням, разгружали пароход, на борту которого виднелась надпись: «Фабари» — порт приписки Нью-Йорк. У соседнего причала стоял пароход под французским флагом. Среди грузчиков можно было увидеть немало офицеров в старых гимнастерках без погон. В соответствии с новой экономической политикой Врангеля зарплата у рабочих, тем более докеров, была намного больше, чем офицерское жалование, и защитники Крыма подрабатывали где только могли.

Офицеры роптали, но их дело военное, подневольное — куда денешься? — а рабочие были довольны, что живут намного лучше, чем «у Советов». И это было для подпольщиков горше репрессий. Рабочие стали неохотно откликаться на их призывы… Тем более ценны были те, кто остался верен пролетарскому делу.

Воробьев медленно прошел мимо пакгаузов. Возле них высились этажи ящиков и тюков, прикрытых брезентом. Пакгаузы были забиты до отказа, и штабеля грузов теснились по всей территории пристани, образуя узкие коридоры, в конце которых стояли часовые. Задерживаться здесь было нельзя: на него могли обратить внимание.

Через лабиринт складских помещений и навесов берегом бухты он пошел к хлебным амбарам. Оттуда мощенная булыжником дорога повела его к Каменной пристани и товарной станции. Воробьев долго шел мимо стоящих борт к борту, ошвартованных прямо к берегу, всевозможных судов. На многих из них не было никаких признаков жизни. Наконец он увидел вдали характерные, фантастические силуэты землечерпательных караванов.

Огромные стальные ковши землечерпалок вздымались высоко над палубными механизмами и надстройками. Каждый караван состоял из землечерпалки, похожего на утюг плоскодонного лихтера и небольшого буксира.

Возле двухэтажного здания портовой службы Воробьев увидел двух стариков в морских фуражках. «Один из них, должно, и есть Терентий Васильевич», — подумал Воробьев и направился к старикам. Поздоровавшись, сказал, что его послал к ним смотритель маяка Федор Петрович. Федор Петрович слышал, что здесь требуются матросы, и рекомендует его. Старики обрадовались. Один из них, худой, сутулый, и впрямь оказался Терентием Васильевичем, второго — маленького, сухонького — называли Тихонычем.

Тихоныч рассказал, что и верно, до недавнего времени здесь было малолюдно и пустынно и весь флот охраняли всего лишь два человека — он да Терентий Васильевич. А теперь тут началось какое-то шевеление, стали на суда нанимать матросов, комплектовать экипажи. Поговаривают, что все эти морские маломерки вскоре понадобятся Врангелю…

Старик Тихоныч был словоохотлив и рассказывал все обстоятельно и подробно, Терентий Васильевич лишь в знак согласия кивал головой. Потом предложил:

— Идем, покажем тебе наше хозяйство.

Идти оказалось недалеко. У швартовой стенки стояли буксиры «Березань», «Рион», «Кахарский». Об их борта билась и хлюпала вода. На мачтах горели огни. Мерно вздыхали паровые машины.

— Эти уже под парами, — кивнул на суда Терентий Васильевич. — Матросами укомплектованы. На них и паек уже загрузили, и топливо. Не сегодня-завтра куда-то уйдут…

Чуть подальше, наглухо пришвартованные к стенке, угрюмо высились землечерпалки.

— Тоже наше имущество, — указал на землечерпалки Терентий Васильевич. — И эти, видать, долго в Севастополе не задержатся.

Воробьев увидел, как с одной из землечерпалок спустился по сходням барственного вида господин в штатском и в сопровождении чиновника в форме морского ведомства направился к следующей землечерпалке. Они прошли рядом, и Воробьев успел хорошо рассмотреть господина в штатском; был он высок, сухощав, с надменным выражением лица.

— Это вот — купец, — шепнул Терентий Васильевич. — Он уже вторые сутки по землечерпалкам лазает. Что-то записывает, что-то подсчитывает… Продешевить боится.

— Наши говорили, что этот господин из Константинополя приехал, — пояснил Тихоныч. — Вроде представитель торгового дома.

— Ну а зачем им землечерпалки? — удивился Воробьев. — Если Врангель по зубам схлопочет, куда они денутся со своими землечерпалками?

— Это для тебя да для нас с Терентием они — землечерпалки, — пояснил Тихоныч. — А для купца — товар. За границу угонит и то ли оптом продаст, то ли частями. Там и железо, и медь, и латунь… Господи боже мой, чего только там нет! Большие деньги можно заработать!

— Да-а, дела, — многозначительно протянул Терентий Васильевич, провожая взглядом высокого господина в штатском и его сопровождающего. — А портовый инженер… вишь, как возле купчишки вьется. Не иначе как уже сторговались!

Воробьева эта мысль обожгла, как удар хлыста.

Летний зной приходит в Севастополь рано, не дожидаясь, когда закончится весна. Цвели акации, и медовый, душистый запах висел на улицах города, пьяня и внося в души людей какое-то смутное, тревожное беспокойство.

Впрочем, тревога, овладевшая людьми, вызывалась не только временем года. Наступление, скоро наступление — это чувствовалось по всему. По дорогам на север полуострова передвигались колонны солдат, катились пушки и броневики, шли обозы.

Красильников направлялся в фотографию Саммера, к Бондаренко. Надо было посоветоваться о Кольцове: быть может, есть у Бондаренко какие-то возможности помочь. Рассказать о безрадостных вестях, принесенных Воробьевым: судя по всему, землечерпательные караваны проданы торговому дому «Жданов и К°» и могут в скором времени уплыть за границу. Концентрировались войска в районах Феодосии, Керчи и в Северном Крыму. С французских пароходов в порту сгружались орудия и другое военное имущество. Ночью ошвартовались тоже груженные сверх ватерлинии американские пароходы «Сангомон» и «Честер Вальси». Обо всем этом надо было каким-то способом известить командование Красной армии.

В фотографии в этот будничный день было безлюдно. Однако обсудить дела они не успели: была назначена встреча подпольной группы, и Бондаренко спешил. Красильникова он взял с собой.

Торопливо пройдя пару кварталов, они очутились возле давно знакомого Красильникову винного погребка «Нептун» с украшающим вход веселым богом морей, держащим в руке кружку пива.

Спустившись по выщербленным ступеням «Нептуна», Бондаренко чуть замешкался у открытой двери, вглядываясь в прохладный полумрак подвальчика. Здесь все было спокойно. Посетителей почти не осталось, лишь в глубине зала сидел над стаканом вина пожилой, уныло-потертого вида чиновник, да неподалеку от него тихо толковали о чем-то двое дрогалей.

Увидев в проеме двери Бондаренко и перекинувшись с ним многозначительным взглядом, хозяин сказал посетителям:

— Извините, господа хорошие, заведение закрывается.

Дрогали встали сразу, послушно и дружно, чиновник же почему-то заупрямился.

— Что такое?! — недовольно воскликнул он.

Хозяин величественно повернулся к нему:

— Так у нас заведено. Идите с миром.

Чиновник, бормоча что-то, направился к выходу. Но лакей остановил его:

— Извольте рассчитаться, господин! Нехорошо-с!..

Склонив к плечу голову с лоснящимися, надвое разделенными пробором волосами, лакей обмахивался полотенцем. На круглом его лице блуждала полупочтительная, полупрезрительная — истинно лакейская — ухмылка.

Красильников уже начал понимать, что к чему, и все же удивленно посматривал то на хозяина, то на его помощника.

Хозяин «Нептуна» вел себя так, будто родился за этой стойкой. Приняв от чиновника сторублевую бумажку, то бишь «казначейский билет правительства вооруженных сил Юга России», он презрительно сморщил губы, а потом неподражаемо небрежным жестом кинул на мокрую стойку несколько «колокольчиков» — мелких врангелевских ассигнаций, получивших название не то за изображенный на них царь-колокол, не то за низкую покупательную способность, — пустой звон, а не деньги!

Наконец чиновник удалился.

— Пошли, Семен! — повернулся Бондаренко к Красильникову.

В маленькой комнате за столом сидели четверо. Красильников негромко поздоровался.

— Здравствуй, товарищ! — Голос хозяина погребка здесь, в комнате, показался Красильникову неестественно густым и низким. Только несколько позже он понял причину этого акустического чуда: столом им служила огромная бочка, и они восседали вокруг нее. — Ты у нас бывал. Я тебя запомнил.

— Бывал, — кивнул Красильников. — Я тоже тебя запомнил.

Здесь, среди друзей, Бондаренко неузнаваемо переменился. Исчезло сонливое выражение лица, не осталось и малейшего следа от недавней вальяжности. Глаза смотрели молодо, от всей его крепкой фигуры веяло силой и уверенностью.

— Значит, так! — сказал Бондаренко, легонько прихлопнув ладонью по столу-бочке. — Я сейчас буду говорить о каждом из вас. С кого начнем?

— Полагается с гостя, — быстро вставил худощавый человек с почерневшим от въевшейся гари лицом.

Красильникову показалось, что столь же прочно, как гарь, прижилась на этом лице постоянная усмешка. «Легкомысленный какой-то», — недовольно подумал Красильников.

— Можно, конечно, с гостя, — согласился Бондаренко. — А можно наоборот. Пусть гость послушает, что вы за люди, и сам решит, называться ему или нет. Может, не захочет.

Шутке засмеялись, но сдержанно.

— С тебя и начнем, — сказал Бондаренко худощавому чернолицему человеку. — Товарищ Ермаков. Работает на «железке». Говорит, что жить без своих паровозов не может, но я ему не верю: ломает почем зря. Полный реестр по этой его линии сейчас не составишь. Наверное, полковник Татищев хотел бы с ним кое о чем потолковать, но Петр Степаныч — человек стеснительный.

— Я в армии не служил, говорить с полковниками не умею, — улыбнулся Ермаков.

— Теперь факт последний, — сказал Бондаренко, — но главный. В партии Петр Степаныч с марта шестнадцатого…

«Вот тебе и легкомысленный», — подумал Красильников.

— Пойдем дальше. — Бондаренко перевел взгляд на немолодого человека с бородкой. — Михаил Михайлович Баринов. Служил на «Пруте». После разгрома восстания был приговорен к пожизненной каторге. Бежал из пересыльной тюрьмы, долгое время жил на нелегальном положении в разных городах. Пять лет назад вернулся в Севастополь. Организовывал боевые дружины, потом красногвардейские отряды. Он на нелегальном: его многие знают в лицо…

Следующим был человек с солдатскими погонами. О нем Бондаренко сказал:

— Матвей Федорович Рогожин. Вел пропаганду в царской армии, потом — в войсках Деникина. Человек тихий, незаметный. Дальше старшего писаря не продвинулся. Взрывов, перестрелок и всего такого за ним нет. Но то, что он делает, посильнее любых взрывов и стрельбы будет. — Бондаренко обернулся к Красильникову: — Что князя Уварова Щукин в контрразведку упрятал, думаешь, кто выяснил?.. Так… Кто у нас еще?.. Ты, Илларион? — обернулся Бондаренко к грузно сидящему за столом хозяину. — О тебе — особое слово. Ты у нас большая знаменитость.

Уверенный в себе, большой и сильный, Илларион вдруг опустил глаза и смущенно вздохнул:

— Ну ладно… Ну хватит.

— Представь ситуацию. — Теперь Бондаренко обращался к Красильникову: — Налет на полицейский участок. Получилось нехорошо, поднялась стрельба. Наши-то все ушли, но появилось опасение, что их будут искать. Илларион — мужчина у нас видный. Ему бы притаиться и помалкивать. А он… Молчи, Илларион! — сказал Бондаренко, заметив, что тот хочет перебить. — А он пошел на следующий вечер в цирк. За одно это пороть надо, но слушай дальше! Номер там был такой: несколько человек выносят огромную гирю, а силач ее выжимает. Выжал, утер пот, кланяется. Тут и вылезает на арену медведем Илларион. Потоптался, посопел, гирю поднял… Публика — в ладошки. Тогда Ларя хватает за пояс силача, тоже поднимает его над головой, как гирю, и осторожно кладет на опилки. В цирке — рев и стон. Наш чемпион поворачивается, уходит. И, обрати внимание, поклониться не забыл.

Красильников реагировал уже весело и чутко на все, о чем говорил Бондаренко. И каждый из сидящих в этой комнате виделся Красильникову не просто подходящим, а незаменимым в их совместной опасной работе.

А они все смотрели на него, ожидая, когда он заговорит. Он не знал, с чего начать; надо было собраться с мыслями. И опять на помощь пришел Бондаренко.

— Товарищ Семен работал в Центре, в Киеве, — весомо сказал он. — Был заброшен в белые тылы со спецзаданием. И — застрял.

Встал и Красильников. Смущенно улыбнувшись, сказал:

— Зовут меня, верно, Семеном. Работал в Чека. В частности, засылал в тыл, в Добрармию, товарища Кольцова. Потом немного помогал ему… А когда его в крепость засадили, пытался его высвободить. Вот, пожалуй, и все… Я знаю, что бы вам хотелось от меня услышать. Что у меня налажена связь с Центром, — продолжил Красильников. — Но это не так. Связи с Центром у меня утеряны. У вас, как я осведомлен, тоже. Стало быть, вместе будем их восстанавливать.

После этого перешли к делам.

Заговорили о покупателе землечерпалок и другого флотского имущества, представителе торгового дома «Жданов и К0». Подпольщики группы Бондаренко наблюдали за ним едва ли не со дня его появления в Севастополе.

— Фамилия его Федотов, прибыл из Константинополя, — доложил Рогожин. — Крупнейший делец.

— Федотов… Это какой же Федотов? — попытался вспомнить Красильников.

— У него брат был. Тоже крупный воротила. Ювелир. Его в Киеве наши шлепнули.

— Лев Борисович Федотов, поставщик двора его императорского высочества, — вспомнил Красильников. — Я его хорошо знал.

— А это — братец. Видно, этот фрукт недалеко от той же яблоньки откатился, — сказал Рогожин. — Столковался с генералом Вильчевским. А Вильчевский начальник снабжения армии.

— Но какое отношение землечерпалки имеют к военному имуществу? — удивился Красильников.

— У них сейчас так: все, что можно выгодно продать, — военное имущество, — улыбнулся Рогожин.

— Надо опередить их, — подал голос давно молчаливо сидевший Баринов.

— Каким образом?

— Давно собираемся провести диверсию в порту, — неторопливо заговорил Баринов. — Взрывчатка нужна была — достали. С шахт привезли, с Бекшуя. Самая пора: вчера еще один «француз» встал под разгрузку. Рванем склад — белякам будет не до землечерпалок.

Баринов смолк и, поглядывая на Бондаренко, ждал ответа. Бондаренко отозвался не сразу. Но когда заговорил, всем стало ясно, что это уже не просто продолжение разговора, а решение.

— Склады надо уничтожить, это ясно. Как это лучше сделать — обсудим. Для этого и собрались.

О предстоящих делах они говорили просто и буднично, с той уверенностью в успехе, какая свойственна людям, чувствующим себя хозяевами положения. И Красильников вдруг с волнением почувствовал, как впервые за много дней к нему вновь вернулась уверенность. Такой уверенности в себе, в своей силе Красильников не испытывал уже давно, со времен Харькова.

Неторопливо и обстоятельно они решили все до подробностей о диверсии в порту, условились о времени, назначили ответственных.

Вопрос, который больше всего волновал Красильникова: где сейчас искать Кольцова, как ему помочь? Но кто мог ответить! Оставалось только ждать. Рано или поздно он даст о себе знать.

Под конец вновь заговорили о господине Федотове. Красильников вспомнил рвущегося в дело Митю Ставраки и решил, что ликвидация господина Федотова будет хорошей проверкой для него. Сказал Бондаренко:

— Господина Федотова позвольте моей группе взять на себя!

Глава 34

До самых сумерек Кольцов со своим всадником-конвоиром блуждали по поросшим лесом горам. Уже когда стемнело, вышли к затаившемуся в лесной чаще караулу. Их окликнули:

— Ты, Софрон?

— Он самый! — отозвался конный.

Появились несколько вооруженных винтовками мужчин, приняли у Софрона коня и с любопытством изучали Кольцова, его украшенную бубновыми тузами тюремную одежду.

— Кто это с тобой?

— Кто его знает… Сейчас выясним.

— А если маскарад?

— Известно, расстреляем.

Почти на ощупь Софрон и Кольцов спустились по крутому склону на большую поляну, остановились возле вросшей в нее по самую крышу землянки. Поодаль Кольцов скорее угадал, чем увидел, еще несколько таких же землянок. Вкусно попахивало дымком.

Землянка, снаружи казавшаяся крошечной, внутри оказалась просторной и была основательно заполнена людьми. Тускло тлел под низким потолком каганец.

— Кто ты? — наконец спросил Кольцова басовитым, грудным голосом невысокий мужчина.

— Я бы тоже не против узнать, кто вы, — дерзко ответил Кольцов. — Хотя бы для того, чтобы не врать.

— Будешь много разговаривать — не доживешь до утра! — озлился мужчина. Однако, подумав немного, объяснил: — Мы — отряд повстанческой партизанской армии. Воюем против барона Врангеля. Я — командир. А ты… у тебя какая платформа?

— Разделяю вашу, — сказал Кольцов.

Его обрадовало, что он попал именно сюда, потому что в Крыму были и другие повстанцы — обозленные на весь белый свет, готовые драться и с белыми, и с красными. С такими было бы труднее.

— Для чего в горах оказался? Почему в такой одежде?

— Я — чекист, — сказал Кольцов. — Выполняя задание, служил в Добрармии старшим адъютантом генерала Ковалевского. Потом…

— Кольцов, что ли? — спросил кто-то с самого дальнего, укрывшегося в сумерках угла землянки.

— Да. Павел Кольцов.

— Ну нахал! Его же расстреляли!.. — Давно не бритый человек протиснулся поближе к Кольцову. — Его ж еще в Харькове расстреляли! Нет, братцы, я того адъютанта много раз видел. Издаля, правда. — И угрожающе Кольцова предупредил: — Но узнать — узнаю!

Зажгли еще один каганец, с толстым фитилем. Командир отряда поднес его к лицу Кольцова:

— Ну?

— Вроде — они… а вроде — и не они…

— Еще гляди! — грозно приказал командир. — От тебя, жить или не жить ему, зависит! — В наступившей тишине звучно щелкнул курок нагана.

Кольцов понял: скорее всего небритый скажет «Это не он». И уже никто больше не станет ничего проверять, выслушивать.

— Дай и мне на тебя поглядеть, — сказал он небритому. — Если ты меня часто видел, значит, и я тебя.

Память не подвела: перед Кольцовым стоял денщик Микки Уварова.

— Сидор! — уверенно сказал Кольцов.

— Они! Точно они! — воскликнул Сидор. — Вот где встретиться довелось, ваше благородие. А я, значит, со службы белой убег. Сперва до батьки Махно, а от него — сюда, в Крым.

В землянке раздался вздох облегчения.

После ужина командир отряда, крымский шахтер Стрельченко, поведал Кольцову немало любопытного о партизанском житье-бытье. Таких отрядов в Крыму насчитывалось много, однако далеко не все были объединены, не подчинялись единому командованию, а потому и борьба их с врангелевцами носила характер эпизодический…

Утром Кольцов рассмотрел лагерь отряда. Он находился на довольно крутом склоне. Партизаны с трудом выдолбили в скальном грунте четыре прямоугольных углубления и накрыли их — получились хоть и не очень уютные, но зато едва заметные землянки.

Стрельченко гордился тем, что ни одна облава, ни деникинская, ни врангелевская, ни разу сюда не добралась.

Еще несколько дней назад Стрельченко и не подумал бы покинуть это насиженное и обжитое гнездо, а сегодня он отдал приказ подготовиться к перебазированию на новое место. Случилось непредвиденное: из отряда ушли несколько человек. Дезертировали. Поддались на белогвардейскую пропаганду.

— Нашли где-то белогвардейскую газету, прочли приказ Врангеля, — объяснил Стрельченко. — Если Деникин на голый патриотизм давил, то Врангель о земле заговорил, будто будет землю крестьянам раздавать. Хитро так написано: отдавать «обрабатывающим землю хозяевам». Вот несколько наших мужичков и рассудили, что, если они с нами будут, а Врангель повсюду власть возьмет, им земли не видать. И ушли.

— А если не возьмет? — улыбнулся Кольцов.

— Об этом они не подумали. — И, помолчав немного, добавил: — Тут порою такие баталии словесные случаются — и все из-за земли. То товарищу Ленину не доверяют, потому как товарищ Ленин хочет военные коммунии сорганизовать…

— Не Ленин, а Троцкий, — поправил Кольцов.

— А Троцкий кто? Друг и правая рука товарища Ленина… То в господине Врангеле сомневаются: раз он сам из помещиков, вряд ли против своих пойдет… Нету у мужика уверенности, потому и находится в постоянном сомнении. Он сейчас — как баба на выданье: кто лучше приголубит, к тому и подастся.

Факт оставался фактом: несколько крестьян ушли с повинной к врангелевцам и могли вывести на партизанскую базу карательные отряды. Поэтому Стрельченко расставил подальше от базы караулы, с тем чтобы белые при облаве не захватили их врасплох. А тем временем они готовились уходить с этих насиженных мест.

Стрельченко дал Кольцову газету «Великая Россия».

— Прочти вот это. — Он ткнул прокуренным пальцем в набранную жирным шрифтом заметку.

Это и был приказ. Точнее:

«Первый приказ

Правительства главнокомандующего

вооруженными силами на Юге России.

20 мая 1920 года, № 3226, г. Севастополь.

Русская армия идет освобождать от красной нечисти родную землю.

Я призываю на помощь мне русский народ.

Мною подписан закон о волостном земстве и восстановляются земские учреждения в занимаемых армией областях. Земля казенная и частновладельческая сельскохозяйственного пользования распоряжением самих волостных земств будет передаваться обрабатывающим ее хозяевам.

Призываю к защите Родины и мирному труду русских людей и обещаю прощение заблудшим, которые вернутся к нам.

Народу — земля и воля в устроении государства! Земле — волею народа поставленный хозяин! Да благословит нас Бог!

Генерал Врангель».

— Такой вот приказ, — сказал Стрельченко, принимая обратно газету. — И слов-то немного, а скольких заставил задуматься. Одни, видишь, уже ушли, а иные — в сомнении. Очень их смущает в приказе слово «хозяин». Как думаешь, кого барон имеет в виду? Может, себя?

…Три дня провел Кольцов в горах. Присматривался к людям, к жизни отряда. Партизанами были в основном сбежавшие еще из деникинской армии крестьяне. Было несколько рабочих, они приняли на себя командование отрядом. Находились здесь и такие, кто в прошлом занимался воровством, мошенничеством, конокрадством. Сейчас они выполняли в отряде роли снабженцев, руководили налетами на обозы…

Отряд ни с кем не был связан, он жил своей замкнутой автономной жизнью, принося пользу красным лишь самим фактом своего существования: время от времени партизаны грабили врангелевские продуктовые и фуражные обозы и тем самым отвлекали на себя какое-то количество войск для несения караульной и охранной службы.

Где-то по соседству, в районах Биюк-Янкоя, Орта-Саблы, Таушан-Базара, находились такие же, чуть побольше или чуть поменьше, партизанские отряды, которые жили такой же жизнью и точно так же не очень рвались в бой.

Это была дремлющая сила. Ее следовало разбудить. Для этого надо было добираться к своим, ехать в Киев, в Москву, быть может, к самому Дзержинскому — и слать сюда командиров, способных объединить этих прячущихся в ущельях, в лесных чащобах людей, повести их за собой…

Но как добраться к своим? Пешком, через наводненный белыми войсками Чонгар и Перекоп? Или на лодке? Из Донузлава в Скадовск или из Севастополя в Одессу? Но разве возможно это без помощи подполья?

Кольцов смутно представлял себе, как найти подпольщиков. Но не сидеть же здесь, в этом партизанском лагере, убедив самого себя, что ты принимаешь посильное участие в борьбе с врагом! И ждать. Чего? Разгрома белогвардейцев? Чтобы потом спуститься с гор и присоединиться к тем, кто действительно не щадил своих сил в борьбе с врагом? Нет, такой жизни Кольцов не желал.

В один из дней он упросил Стрельченко помочь ему добраться до Симферополя. Его переодели. Из кипы документов, взятых у белых, подобрали подходящие. До Таш-Джаргана Кольцова провожали Софрон и даже сам Стрельченко. Возле Таш-Джаргана они со Стрельченко расстались. Софрон уверенно повел Кольцова дальше, до Джиен-Софу — маленького татарского аула, расположенного неподалеку от городского предместья. В Джиен-Софу у Софрона был знакомый татарин. У него они заночевали. Утром татарин ввел Кольцова в город, минуя заставы.

Сложное чувство испытывал Кольцов в эти первые минуты в Симферополе. Город он знал хорошо — не раз бывал здесь. Внешне он ничем не изменился. Те же улицы, дома, вывески, и все же Кольцов попал как будто в иной город, только похожий на тот, памятный с детства, провинциально тихий, неторопливый. Кольцов тут же и понял, чем вызвано это странное неузнавание: город — не только улицы и дома, но прежде всего люди, их поведение, облик. По знакомым улицам текла пестрая, шумная, чуждая ему жизнь.

Было и еще одно: слишком долго он жил вне этого шума, многолюдья. Оно давило на него, угнетало… Ближе к большому, шумному базару потянулись лавчонки и кустарные мастерские матрасников, сапожников, шорников, тут же бойко торговали закусочные, чебуречные, шашлычные, из распахнутых окон и дверей несло кисловатым запахом дешевого вина, горелого бараньего жира и лука.

Кольцов присмотрел кофейню, где, на его взгляд, можно было спокойно посидеть. В киоске рядом он хотел купить, какие были, газеты, но оказалось, что, кроме официоза штаба Врангеля «Великая Россия», ничего другого сегодня в продаже нет.

Официальной информации в газете было мало, гораздо больше внимания уделялось всевозможной «хронике», то есть слегка подправленным и облагороженным сплетням, всякого рода пророчествам, наскоро обновленным анекдотам. Взахлеб восхвалялся новый правитель и новые порядки, и конечно же в изобилии преподносились описания ужасов «большевистского ада».

Выйдя из кофейни, Кольцов пошел к базару.

На базаре и примыкавшем к нему толчке царило крикливое многоголосие. За длинными деревянными стойками замысловато расхваливали свой товар торговки зеленью. Сновали с большими графинами на голове продавцы пенной бузы и просто подслащенной, подкрашенной воды. В пестрый гул вливались выкрики точильщиков, стекольщиков, монотонные причитания нищих, разбойничий посвист беспризорников.

Несколько часов Кольцов бродил между рядами, толкался в очередях, торговался, покупал квашеные помидоры и соленые огурцы — и ни разу за весь день не увидел ни одного знакомого лица из числа давнишних симферопольских друзей.

Солнце клонилось к закату. Торговые ряды стали пустеть. И он начал замечать, что на него обращают внимание. Здесь все были при каком-то деле, лишь один он бесцельно слонялся по уже малолюдной базарной площади. Чтобы чем-то заняться и заочно получить полезную информацию, он пошел к афишным тумбам, заклеенным объявлениями.

Прочитал про знаменитую гадалку, про посудный магазин Киблера, про танцклассы и про самое эффективное парижское средство от моли и клопов — и вдруг… Он даже не сразу понял смысл объявления — просто пробежал взглядом по написанным печатными буквами строчкам, и что-то дрогнуло в нем, сильнее забилось сердце.

«Продаю коллекцию старинных русских монет».

Кольцов закрыл глаза, боясь, что знакомое начало — лишь чистая случайность, а дальше пойдет совсем другой текст. Опять посмотрел на объявление:

«Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу…»

Да что же это такое? Ведь этим шифрованным объявлением (слово в слово!) Платоновы вызывали его в Харькове на связь! А здесь только адрес и фамилия другие: «Фонтанная улица, 14, Болдырев К.Н., собственный дом».

Неужели это Красильников и Наташа, следившие за всеми драматическими поворотами его судьбы, пытаются таким способом дать ему знать о себе? Или совпадение текстов?

Во всяком случае, пока на улице день, следовало наведаться к этому Болдыреву… Кольцов вышел за рыночную ограду, глянул по сторонам и зашагал на Фонтанную.

На звонок долго никто не отзывался. Потом совсем близко раздался громкий удушливый кашель, видимо, хозяин квартиры стоял под дверью уже давно, прислушивался и по какой-то причине не хотел открывать. И неизвестно, как долго бы он продержал Кольцова на пороге, если бы случайно не обнаружил себя кашлем.

Загремели засовы, дверь наконец приоткрылась, но прочную литую цепочку хозяин не снял.

— Вам кого?

— Я по объявлению, — скрывая волнение, сказал Кольцов.

— Какому?.. Ах да! Простите, так что вы хотели? — Кузьма Николаевич не забыл, конечно, об объявлении. Но он и подумать не мог, что человек, которого жаждал увидеть Красильников и которому это объявление предназначалось, придет так скоро.

А Кольцов, видя замешательство хозяина, его подозрительную недоверчивость, почти уже не сомневался, что это все-таки случайность, совпадение. И просто так, на всякий случай произнес те слова, которые должен был сказать:

— Меня интересуют две редкие русские монеты. Две монеты Петра Первого… «солнечник» и двухрублевик.

К удивлению и радости Кольцова, пароль сработал: звякнула цепочка, и дверь широко отворилась.

— Входите! Вы — Кольцов?.. Непостижимо, с какой точностью рассчитал Семен Алексеевич!

— Красильников? — все еще не веря удаче, спросил Кольцов.

— Объявление — это его идея.

— Я догадался. Где он сейчас?

— В Севастополе. Нет, но как славно получилось с объявлением! Честно говоря, я не очень верил в успех. Тем более что первоначально мы спланировали напечатать объявление в газете. Но не удалось. И тогда я принял самостоятельное решение: расклеить его на заборах… Вероятность, что оно попадет вам на глаза, была мизерная: один к миллиону…

Так, разговаривая, они прошли в комнату с лампой под абажуром. И лишь здесь хозяин протянул Кольцову руку:

— Будем знакомы. Зовут меня Кузьмой Николаевичем. Вас знаю по рассказам Красильникова.

Хозяин явки вглядывался в Кольцова. И Кольцов теперь тоже хорошо рассмотрел его. Был Кузьма Николаевич действительно немолод: худое, изрезанное морщинами лицо, глубоко запавшие глаза, обведенные болезненными тенями, и неожиданно густая, темная, лишь с редкой проседью шапка волос. Фигура, несмотря на сутулость, крепкая, костистая.

— Да вы присаживайтесь! — предложил хозяин. — Сейчас будем пить чай. — И вышел.

Кольцов огляделся повнимательней. Комната невелика, обставлена самым необходимым: у стены диван, шкаф — у другой, этажерка с кипой газет. Кроме трех окон, выходящих на улицу, сбоку было еще одно, глядящее во двор. Оно было приоткрыто, занавеска слегка вздувалась. Кольцов подошел к окну, отвел занавеску, осторожно выглянул. Под окном росли кусты. Дальше виднелся каменный забор, около него темнело какое-то строение, по-видимому сарай.

Послышались шаги, звякнула посуда. Кольцов обернулся. Кузьма Николаевич поставил на стол чайник, чашки. Посмотрел на Кольцова, понимающе улыбнулся:

— Вообще-то у меня тихо. Но на всякий случай я вам сейчас покажу… Пойдемте.

Через маленький коридорчик они прошли на кухню. Кузьма Николаевич отодвинул столик, под ним оказалась крышка люка.

— Был небольшой подпол, но я прорыл лаз. Завтра по свету покажу вам все подробно. А теперь пошли, чай стынет.

Чай и вправду был очень вкусный — крепкий, ароматный.

— Хорош? — Кузьма Николаевич был явно доволен. — Особая заварка. Морковь, чабрец и мята… А теперь рассказывайте!

Кольцов коротко рассказал о себе, стал расспрашивать у Кузьмы Николаевича об обстановке.

— Вы думаете, я знаю что-то досконально? — удивился хозяин. — Здешние газеты печатают всякую чушь: Я читаю, строю свои догадки, анализирую и делаю выводы. Тем и живу.

— Я кое-что сегодня тоже читал.

— Сегодняшнее интервью Врангеля вам не попалось на глаза? В «Великой России». Там он говорит, что не собирается «освобождать» Россию триумфальным шествием на Москву. Но не станет же он сидеть здесь, в «крымской бутылке», до скончания века? Постарается вырваться!.. Ну а пока порядки наводит. Сформировал правительство. Бывший шеф департамента полиции Климович назначен министром внутренних дел… Создали комитет, который разрабатывает закон о земле, чтобы привлечь крестьян. Татищев и контрразведка стараются вовсю: в подполье серьезные провалы… Видите, сколько я вам сразу наговорил! Признаться, устаю от одиночества — не с кем слова сказать.

Они разговаривали еще долго. Кузьма Николаевич жаловался на провалы, на плохую связь с Центром, на трудности работы. Сообщил, где искать Красильникова. Лишь когда в лампе кончился керосин, Кузьма Николаевич спохватился, заохал:

— Да что же это я!.. Вы ведь с дороги. Да и будет у нас еще время наговориться. Завтра документы вам сделаем, а уж послезавтра — пожалуйста, в путь.

В маленькой комнатке, отведенной Кольцову, были слышны через стенку покашливание и возня Кузьмы Николаевича, но вскоре он затих, а к Кольцову сон сначала не шел. Чередой летели мысли.

Никто не мог ему объяснить, что случилось, почему самый злейший его враг полковник Щукин лично вывез его из крепости и отпустил, даровал свободу.

Пригревшись под теплым одеялом, он подумал о предстоящей поездке в Севастополь, о встрече с Красильниковым, Наташей. Вспомнил о Тане. Уехала ли она в Париж? Доведется ли ему еще когда-нибудь увидеться с нею?.. Незаметно он заснул.

С постели его поднял громкий стук. Сильно, настойчиво стучали в дверь.

Из соседней комнаты неслышно появился Кузьма Николаевич, тревожным шепотом сказал Кольцову:

— Ума не приложу, кто это может быть. На всякий случай идите на кухню.

Быстро одеваясь, Кольцов услышал, как на вопрос хозяина из-за двери ответили:

— Открывайте же, вам телеграмма!

Телеграмм сюда присылать было некому. Пятясь, Кузьма Николаевич вернулся в комнату, махнул Кольцову:

— Быстро — к лазу! Я — следом! Еще успеем уйти!

В темноте он сунул в руку Кольцова увесистый сверток.

Кольцов развернул холстину, и в его руках оказался плоский восьмизарядный браунинг и три полностью набитых патронами магазина.

За дверью, наверное, поняли, что в телеграмму не поверили и открывать не собираются. В дверь раз за разом забухали чем-то тяжелым. Кольцов был еще в комнате, когда, брызнув осколками стекол, разлетелась оконная рама и на подоконник вспрыгнул человек.

Кольцов выстрелил. Одновременно ответная вспышка озарила комнату. Человек на подоконнике взмахнул руками, качнулся и повалился наружу. Но и его пуля нашла цель: Кузьма Николаевич неподвижно лежал на полу. Кольцов кинулся к нему, приподнял за плечи:

— Кузьма Николаевич!

Голова была мокрой и липкой от крови. Кузьма Николаевич не подавал признаков жизни.

Трещала входная дверь. Стреляли со двора в разбитое окно. Кольцов понимал, что дом окружен. Он бросился в кухню, сдвинул стол и открыл люк. Перед ним зияла черная дыра. Кольцов спружинил тело и спрыгнул вниз. За что-то зацепился, больно ударился. Несколько мгновений лежал неподвижно.

Здесь, в подвале, пахло затхлостью и сырой землей. «Как в могиле», — мелькнула мысль, и тут же появился страх, что у него сломаны ноги. С минуты на минуту надо было ждать, что в дом ворвутся и увидят люк. Кольцов нащупал рукоять браунинга. Осторожно повернулся, пошевелил ногами. Острой боли не было.

По струе свежего воздуха Павел нашел лаз, который шел наклонно вниз. Двигаясь на четвереньках, Кольцов через несколько секунд ткнулся в невидимую дощатую стенку. Немало времени понадобилось ему, чтобы оторвать две доски. Образовалась довольно широкая щель…

Он стоял на крутом склоне Макуриной горки. Вокруг темнели кусты. Далеко внизу мерцали фонари Воронцовской улицы. Сзади нависали дома Лазаревской. Где-то недалеко здесь находилась каменная лестница, соединяющая две эти улицы, но искать ее не было времени: совсем близко слышались голоса. Не раздумывая и рискуя разбиться, он бросился напрямую вниз.

Скользя, падая и поднимаясь, Кольцов скатился к палисаднику небольшого домика на Воронцовской. Остановился, прислушиваясь. Сверху донеслись хлопки выстрелов, голоса. «Прочесывают горку», — понял Кольцов и выскочил на улицу, чуть не угодив под экипаж. Кто-то куда-то катил в ночи.

Возница, натянув вожжи, резко осадил лошадь:

— Я занят! — Он испуганно смотрел на Кольцова, догадываясь, что стрельба на Макуриной горке имеет прямое к нему отношение.

Из экипажа выглянула женщина. Она тоже слышала выстрелы и, как-то по-своему оценив ситуацию, сказала Кольцову, чтобы он скорее садился.

В жизни человека бывают такие минуты, когда решение надо принимать мгновенно. Кольцов вскочил в пролетку.

— Па-шел! — яростно хлестнул извозчик лошадь, и пролетка быстро покатилась по булыжной мостовой.

— Чем вам помочь? — спросила женщина. — По-моему, это из-за вас поднялась там стрельба?

— Сейчас все время кто-то в кого-то стреляет, — неопределенно ответил Кольцов.

— Мы сейчас повернем, но вам туда, ближе к центру, не следует. Лучше выйдите здесь. — Женщина наклонилась почти к его уху, как можно тише добавила: — И уходите. Я не уверена, что извозчик не скажет, где вы вышли.

— Благодарю вас за заботу.

Пролетка остановилась, Кольцов спрыгнул на землю.

— К сожалению, ничем больше не могу вам помочь, — искренне сказала женщина. — Разве что… может, вам нужны деньги?

— Нет-нет, спасибо.

Он подождал, пока пролетка тронется, и шагнул в сторону, в тень от мощных кустов расцветающей сирени. Проводив взглядом скрывающуюся за углом пролетку, с благодарностью подумал о выручившей его женщине. «Интересно, кто она? И за кого меня приняла? Русская женщина, она всегда кого-то спасает… Ну, спасибо!»

Вокруг было тихо, лишь пронзительно надрывались сверчки. У него даже появилась возможность обдумать случившееся. Как объяснить налет на явку?

Первая мысль: не он ли привел хвост? Шаг за шагом проследил весь прошедший день. Нет, слежку за собой он нигде не почувствовал. Значит, следили не за ним, а за явкой. И когда он вошел туда, замкнули кольцо.

И все же ему удалось уйти. А Кузьма Николаевич остался там…

Что же дальше? Надо было кого-то предупредить, что явка провалена. Ведь кто-то, не зная, придет туда — и будет схвачен. Но кого предупредить? Он никого здесь не знает, явок у него нет. Надо пробираться в Севастополь. Но вероятность попасться на глаза патрулям сейчас, среди ночи, была крайне велика. И все же ничего другого у него не оставалось.

Осторожно двигаясь по улицам, внимательно глядя по сторонам, он пробирался к окраине города. Решение созрело такое: добраться до Джиен-Софу, к знакомому татарину, и уже оттуда завтра-послезавтра — в Севастополь на поиски Красильникова.

Глава 35

Непривычное многолюдье царило в Чесменском дворце. Офицеры разных званий стояли тесными группками в просторном вестибюле, звенели шпорами на лестнице, прогуливались, приглушенно разговаривая, по коридорам. Было среди них немало казаков — сотники, есаулы, полковники. Несложно было догадаться по их далеко не щегольскому виду, что это не паркетные шаркуны из штаба казачьего корпуса, а фронтовики.

В приемной Вильчевского предельно любезный адъютант объяснил Фролову, что генерал чрезвычайно занят. Фролов, выслушав его, рассеянно кивнул:

— Да-да, понимаю… Но вы, штабс-капитан, все же доложите обо мне и передайте его превосходительству, что я по важному, не терпящему отлагательств делу. Как знать, возможно, он и сделает для меня исключение.

Из генеральского кабинета адъютант вернулся быстро — хмурый, с красными пятнами на скулах.

— Его превосходительство ожидает вас.

«Кажется, досталось штабс-капитану за то, что не догадался соврать, будто генерала нет», — усмехнулся про себя Фролов, направляясь в кабинет.

Принял его Вильчевский, впрочем, радушно, но сразу сказал:

— Помилуй бог, голова кругом идет! Знаете, я даже распорядился, чтобы меня не соединяли с супругой, если позвонит. — Он виновато развел руками, показал на заваленный бумагами стол: — Необходимо решить тысячу вопросов, и все, поверьте, безотлагательные.

— Понимаю, как вы сейчас загружены, — сказал Фролов, как бы невзначай подчеркивая слово «сейчас».

— Да-да, чрезмерно! — радуясь такому пониманию, подтвердил генерал. — И в ближайшие несколько дней облегчения не предвидится. Потому и хочу вас просить: давайте перенесем наш разговор на следующий раз. По-моему, у вас не было пока случая упрекнуть меня в невнимании к вам, не правда ли?

— Святая правда, — склонил голову Фролов. — Тем более что я пришел к вам сегодня не для разговора, а всего лишь… как бы это лучше выразиться… с жалобой, что ли?

— На кого же, если не секрет?

— На контрразведку, ваше превосходительство. — Фролов видел, как удивленно взлетели вверх брови генерала. — И даже точнее, на полковника Татищева.

— Вот как? — совсем изумился Вильчевский. — В чем же он перед вами провинился? И потом, я-то, как вы догадываетесь, к этому ведомству не имею никакого отношения.

— Я знаю.

— Так в чем дело?

Фролов ответил не сразу. На его лице стыло выражение нерешительности, словно он заранее предупреждал хозяина кабинета: и не хотелось бы говорить о неприятном, да что поделаешь… Расчетливая пауза Фролова окончательно встревожила генерала. Он спросил:

— Может, и я в чем-то провинился, Василий Борисович?

— Сейчас все объясню. В свое время мы с вами условились, что интересующий командующего документ, который находился у афериста Сергеева, нашим домом будет изъят из обращения.

— Совершенно верно.

— Скажите мне теперь, за все это время вы хоть раз слышали, что он где-то возник, что его кто-то кому-то предъявлял или даже показывал?

— Н-нет, — растерянно пожал плечами генерал и, не понимая, куда клонит Фролов, в нетерпении воскликнул: — Да говорите же, в чем дело?

— Третьего дня контрразведка устроила у меня в номере большой обыск… заглядывали повсюду, перерыли чемоданы…

Резкий телефонный звонок прервал Фролова. Генерал, извинившись, взял трубку. По его обрывочным репликам Фролов понял, что в Феодосийский и Керченский порты должно быть отправлено большое количество военного имущества.

Это окончательно утверждало в мысли: ставкой Врангеля что-то затевается, и с размахом. Дорого бы он дал за возможность перелистать документы, лежащие на столе Вильчевского! Когда генерал закончил телефонный разговор и поднял глаза, Фролов продолжил:

— Контрразведка не ограничилась обыском у меня в номере. Позавчера под видом ограбления обыскали и лично меня.

— Но почему вы думаете, что это была контрразведка?

— Если не грабители, то кто? — вопросом на вопрос ответил Фролов. — А что это были не грабители, можете мне поверить. Грабители сняли бы с меня эти перстни, не правда ли? Да и золотой брегет им был бы нелишним. — И он извлек из жилетного кармана и подержал на весу изящный золотой брегет, украшенный каменьями.

— А что же с бумагой? Они нашли ее? — спросил наконец Вильчевский.

— Нет, конечно! — улыбнулся Фролов. — Я предполагал…

Дверь распахнулась, и в кабинет стремительно, без доклада вошел широкоплечий казачий полковник. С ходу, не обращая внимания на Фролова, возбужденно заговорил:

— Господин генерал! Это же форменное безобразие, и я решительно прошу вас вмешаться! Интенданты занимаются только кубанцами, но ведь мой кавполк выступает раньше…

Возможно, в своей запальчивости он сказал бы и еще что-то, но Вильчевский резко оборвал его:

— Господин полковник! Что вы себе позволяете!.. — И, обернувшись к Фролову, дал знать, что не может дальше продолжать беседу. — Я был рад встрече с вами, но… увы!.. дела!..

— Да, понимаю! И все же прошу вас повлиять на упоминаемое мною лицо. Оно должно принести мне извинения, иначе мне придется обратиться к главнокомандующему, — сухо сказал Фролов и покинул кабинет.

В приемной он шутливо сказал адъютанту Вильчевского:

— Нехорошо, штабс-капитан! Мне сказали, что генерал не принимает, а полковника без доклада впустили.

Адъютант поморщился:

— Так это же Назаров! Он и в ставке как в своей станице на Дону. На рысях промчался прямо к генералу в кабинет! За что с меня, конечно же, спросится…

«Назаров… — повторил про себя Фролов, — полковник Назаров…» Что-то эта фамилия ему напоминала, но что?

Уже когда шел по коридорам штаба, вспомнил: так это тот самый Назаров — сподвижник донского генерала Мамонтова, что участвовал в знаменитом прошлогоднем рейде по тылам Красной армии! Тогда им удалось захватить Тамбов и Козлов. Сгоряча, потеряв чувство реальности, мамонтовцы даже пытались прорваться к Москве, но были под Воронежем разгромлены Первой конной. В феврале этого года газеты сообщали, что Мамонтов умер от тифа. А Назаров держал на его могиле речь и со слезами на глазах клялся, что вернется на Дон и поставит памятник «славному донскому казаку-генералу». Если учесть, что Назаров и сам из донских казаков, то не исключено, что именно теперь он готовится выполнить хотя бы часть данной на могиле клятвы.

Занятная фигура! Занятная, но не та, которой Врангель поручил бы руководить крупной военной операцией. Если предположить, что Врангель задумал опять поднять Дон на борьбу с Советами, то Назаров как командир не подходит трижды: дай ему волю, зальет он Дон кровью «отступников» и отпугнет тем самым даже тех, кому не надоело еще воевать, кому советская власть страшнее смерти. А вот если кто-то постарше званием или должностью будет направлять Назарова твердой рукой…

В кабинете Вильчевского Назаров сгоряча произнес: «Интенданты занимаются только кубанцами, но ведь мой кавполк выступает раньше…» Конечно, Вильчевского возмутила не столько его бесцеремонность, сколько совсем иное. Ясно как день — Назаров позабыл об осторожности, проболтался при постороннем человеке о том, что держится в ставке в строжайшем секрете.

Что-то назревает на Дону… или на Кубани… Но что? И где именно? Когда? Десятки вопросов, и надо хотя бы на важнейшие из них найти ответ. Но каким образом? Быть может, воспользоваться болтливостью и неосторожностью полковника Назарова? Ничего не стоит, если захотеть, вновь словно бы невзначай увидеться с ним.

Под вечер Фролов заехал в порт, на склады, в надежде там увидеть Назарова. Дважды обошел просторный, заваленный различным военным имуществом и провиантом двор, но полковника нигде не увидел. Решил зайти в интендантскую. Прошел по лабиринту коридоров и, толкнув тяжелую дверь, вошел в низкую тесную комнатку, где за столом сидели несколько офицеров интендантской службы.

— О, господин коммерсант! — развязно приветствовал Фролова полный, обрюзгший капитан. Фролов с трудом вспомнил, что капитан недавно помогал ему составлять реестры имущества, интересующего банкирский дом, и раздражал его тем, что от него постоянно попахивало каким-то мерзким спиртным. — Вам нужна помощь? Вы кого-то ищете?

— Ехал мимо. Показалось, что во дворе генерал Вильчевский разговаривает с каким-то высоким полковником, кажется Назаровым. Пока сошел с пролетки, пока прошел сюда…

— Генерала сегодня здесь не было, — охотно сообщил капитан. — А полковник Назаров… — он улыбнулся, — полковник уже в казино. Вечер-с!

— Полковник меня не интересует! Счастливо оставаться, господа!

Фролов вышел из помещения, направился к пролетке. Сообщение капитана было для него как нельзя кстати. Полковник — в казино, значит, играет. И конечно же, пьет.

…С темнотой, когда на смену раскаленному дню приходила легкая прохлада, вспыхивало, расцвечивалось яркими огнями казино. Здесь шла своя, ночная жизнь — отчаянная, надрывная, неверная. Кто-то терял, кто-то обретал. Здесь признавался один бог — деньги. Нет, скорее страсти!

Седобородый швейцар почтительно распахнул перед Фроловым тяжелую дубовую дверь и согнулся в поклоне. По мягкому пушистому ковру Фролов прошел в зал. Над столом рулетки висел невнятный гомон человеческих голосов. Делались ставки. Азарт и нетерпение были написаны на лицах игроков: они громко перекликались, спорили, кого-то проклинали. Полный седой мужчина с сенаторскими бакенбардами, глядя на лежащие перед ним разноцветные фишки — их цвет и форму определяла стоимость, — что-то сосредоточенно бормотал: то ли Бога молил об удаче, то ли оплакивал свое невезение… И наконец, громкий голос крупье: «Игра сделана, господа, ставок больше нет!» И мгновенно — мертвая, напряженная тишина. Десятки глаз устремились к металлическому шарику, прыгающему по лункам бегущего диска. Сейчас диск остановится, шарик упадет в лунку — и выпадет красное или черное, чет или нечет… кому-то повезет, кому-то — нет…

Фролов отошел от стола — ему-то уж точно здесь не повезло: в зале, где играли в рулетку, полковника Назарова не было. Не оказалось его и в буфетной. Фролов прямо у стойки выпил бокал душистого крюшона и рассеянно посмотрел по сторонам.

Затем он из буфета прошел в карточный Золотой зал. Там игра шла по крупной. Завсегдатаями Золотого зала были крупные спекулянты, владельцы ресторанов и модных кафе, содержатели пансионов, наживающие в перенаселенном Севастополе огромные барыши, бывшая знать, у которой еще оставались ценности от прошлого, интендантские офицеры. Белели в полутьме потные лица. Руки, сжимавшие карты, вздрагивали.

Затененная люстра, висящая над огромным покрытым зеленым сукном столом, освещала пачки разноцветных банкнотов.

— В банке — тысяча долларов! — торжественно провозгласил крупье.

В удушливой прокуренной тишине кто-то тихо сказал:

— Даю двести!

— Банк покрыт на двести долларов. — Крупье по-актерски умело выдерживал паузу.

— Даю остальные!

Игрока, отсчитывающего в дальнем углу купюры, Фролов не видел, но голос его, похоже, был знаком. Он не был сейчас таким гневным и громким, но та же сипотца, та же легкая картавинка. Несомненно, это был голос полковника Назарова… Рука, царапая сукно обшлагом кителя, медленно, как-то нерешительно, придвинула к крупье пачку долларов. Фролов несколько отступил от стола, вглядываясь. Да, это был Назаров.

— Банк покрыт полностью!

Крупье с ловкостью фокусника метал карты. Назаров проиграл. Еще дважды он пытался сорвать банк и оба раза неудачно. «Откуда у него такие суммы?» — недоуменно подумал Фролов и услышал за спиной чей-то соболезнующий шепот:

— Эко, не везет полковнику! Уж третий вечер так-то. Поди, все состояние спустил.

Назаров подвинул к крупье последние банкноты, опять проиграл и, не оборачиваясь, натыкаясь на кресла, неторопливо и обреченно пошел по затененному залу. Фролов тоже направился к выходу. Возле распахнутых дверей он задержался, и Назаров догнал его, задел плечом и даже не заметил этого.

— Господин полковник!

Назаров в упор посмотрел на Фролова пустыми глазами.

— Мы с вами уже сегодня встречались, — напомнил Фролов. — У генерала Вильчевского.

— Припоминаю… — И сделал движение, чтобы идти дальше. Фролов понял, что упускает шанс, что вторично ему уже не удастся завязать разговор, и поэтому, преградив полковнику путь, решительно представился:

— Федотов! Представляю здесь, в России, банкирский дом «Борис Жданов и компания»…

Только через некоторое время в глазах Назарова появилось осмысленное выражение. Он вытер мокрое от пота лицо, спросил погасшим голосом:

— Господин Федотов?.. Да-да… Что-то…

— Василий Борисович, — подтвердил Фролов.

— Честь имею, Василий Борисович… Вы тоже там были? — Кивком головы он указал на зал. — Видели?

— Видел, — сочувственно вздохнул Фролов.

— И ведь что удивительно! На руках у меня восемь. Представляете, восемь… — На мгновение его глаза вспыхнули, оживились. Но, вспомнив, видимо, чем все кончилось, Назаров умолк.

За те полдня, что Фролов не видел полковника, с ним произошла разительная перемена. Исчезла пружинная бодрость, лицо постарело, обрюзгло, покрылось какими-то лиловыми пятнами.

— Вам надо освежиться, — сказал Фролов. — Пойдемте!

— Куда? — тупо спросил Назаров. — У меня в кармане блоха на аркане…

— Догадываюсь. Приглашаю я.

В отдельном кабинете официант проворно накрыл стол.

— Шампанское? — предложил Фролов.

— Что? Нет, лучше водки!

Сосредоточенно думая о чем-то своем, полковник жадно выпил большую рюмку водки, тут же, не закусывая, налил опять. После третьей откинулся на спинку полукресла, вяло усмехнулся и совершенно трезвым голосом произнес:

— Все… Погасли свечи. Крышка мне, Василий Степанович!

— Василий Борисович! — поправил Фролов.

— Прошу пардона, Василий Борисович! Большие деньги проиграл… Казенные.

— Полноте, полковник, — покачал головой Фролов, — не преувеличивайте. Ну откуда у вас могут взяться большие деньги, пусть даже и казенные?

Набухшие веки Назарова дрогнули.

— Суточные, кормовые, фуражные… несколько тысяч. И все до копеечки спустил! — Он резко вскинул голову, встряхнулся и вдруг зашелся сухим, дребезжащим смехом: — Это ж надо, весь отряд оставил без денег. Мои казачки мне… оторвут!

— Вы это серьезно? — спросил Фролов.

— Да уж куда серьезнее! — Назаров потянулся за графином. — На днях надо выдавать отряду деньги по ведомостям, а денег — нет. И взять негде! — Он вопросительно посмотрел на Фролова: — Вот вы же не дадите?

— Не дам.

— То-то и оно — никто не даст! — Полковник снова налил рюмку. — Остается рабу Божию Дмитрию Назарову одно… Надеюсь, догадываетесь?.. А какой еще выход?.. — Назаров выпил, поморщился, но закусывать и теперь не стал. — По законам военного времени меня все равно расстреляют. Причем сначала потешатся — разжалуют, погоны сорвут, а потом уже расстреляют. Так стоит ли тянуть, если финал известен и обжалованию не подлежит!

Это не было пустым фанфаронством. Фролов знал таких людей, понимал: полковник сделает то, о чем сказал. Но ему не было жалко его. Он спросил:

— Неужели не понимали, на что идете?

— Как сказать… В первый вечер, когда собственное жалованье просадил, решил взять немного из казенных в надежде отыграться. Трудно было решиться на это, но решился… А дальше… Что дальше, вы знаете. Вот уж не зря говорится: не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался! — Назаров помолчал, побарабанил по столу пальцами, с горечью сказал: — Вы думаете, мне денег казенных жалко? Мне себя жалко! Что в них толку, в деньгах, если через неделю вряд ли кто из нас в живых останется. Такой срок нам отведен Господом. — Он устало махнул рукой. — Да ведь никому так не скажешь. А и скажешь — не поверят. В каждом надежда живет. Каждый думает: «Тебя — да, тебя убьют, а я выживу, я — везучий…»

Назаров говорил сбивчиво, путано, словно торопился выговориться. Фролов пытался вникнуть в невнятную скороговорку полковника. Стало ясно, что Назаров с отрядом в ближайшие дни отправляется на очень серьезную боевую операцию, в которой и он сам и его солдаты вряд ли уцелеют. Стало быть, и деньги никому из них не понадобятся. Но никому из них Назаров этого сказать не может.

— А вы попробуйте оттянуть выплату, — посоветовал Фролов. — А там, глядишь, что-то как-то образуется…

— Да ведь куда оттягивать, если со дня на день приказа ждем. Суда все под парами… Конечно, лучше на поле боя, чем самому в себя… — Назаров, кривя в усмешке губы, помолчал. — Я не строю иллюзий по поводу офицерской чести, морали и всего такого прочего. Какая, к черту, честь, какая мораль, если мы давно стали дерьмом, гнилью! Шифнер-Маркевич — первейшая мразь! Я бы ему собаку свою не доверил — замордует! А он, вопреки всем законам логики и здравому смыслу, тысячи людей под свою команду получил. И, не моргнув глазом, всех на том берегу положит, чтобы только угодить Слащову… А казачки ему доверяют. Верят в него.

— Слащову?

— Слащов тоже мразь. Думает, у большевиков голова не работает, большевики там берег не охраняют. Ерунда! К ним наших офицеров перешло сколько! До чего большевики не додумаются, они подскажут…

Шифнер-Маркевич, Слащов…

Фролов слушал брюзжание сбившегося на огульное поношение всех и вся полковника, а имена двух генералов не шли из головы…

Шифнер-Маркевич… Слащов…

Ясно, Слащов разработал наступательную операцию, которую поручил выполнить генералу Шифнер-Маркевичу и его конной бригаде… «Суда под парами… Слащов думает, большевики там берег не охраняют… Шифнер-Маркевич положит всех своих солдат…» Из этих отрывочных, недосказанных фраз можно было понять, что операция связана с берегом моря, причем с таким участком, который, как белые надеются, большевики не охраняют. Не Перекоп и не Сиваш, это ясно. Там большевики хорошо укрепились. Значит, иное место… видимо, берег моря…

Шифнер-Маркевич — тоже фигура! Для незначительной операции его бы не назначили, это безусловно. К нему благоволит не только Слащов, но и Врангель. Наверное, за то, что Шифнер-Маркевич был одним из первых генералов, кто встретил барона на Графской пристани по его возвращении из константинопольского изгнания. И потом — это Назаров подметил правильно — Шифнер-Маркевич весьма популярен в казачьей среде. Смел, настойчив, сам рубака. Но что это за операция? Похоже, что десант! Но где? Когда?..

Полковник Назаров уже замолчал и теперь смотрел на Фролова, что-то решая про себя. Наконец сказал:

— Тут у меня одна мыслишка мелькнула. Такая, знаете ли, забавная… Ну, как бы это сказать… — Он прищелкнул над столом пальцами. — Ну, в общем, у каждого в этой жизни должен быть свой шанс. Вот и хочу вас попросить, Василий Борисович: помогите мне получить этот последний шанс!

— И в чем же эта помощь должна найти выражение?

— Желательно в долларах! Совсем немного, Василий Борисович! Один раз банк поставить! Трудно поверить в чудо, которое Бог захотел бы сотворить лично для меня… Но вдруг? — И без всякой логической связи он добавил: — Знаете, я в детстве такой кудрявенький был, с ямочками на щечках. И в церковном хоре пел. Ангельский был голосок… Может, зачтется? А?

Фролов покачал головой, молча достал бумажник и положил на скатерть перед Назаровым несколько купюр. Полковник пружинисто встал.

— Ну, Василий Борисович… Доведется встретиться — верну долг. А нет… уж не взыщите!

Оставшись один, Фролов продолжал размышлять. Итак, намечается десант. На судах будет переброшена конная бригада под командованием генерала Шифнер-Маркевича. Куда — неизвестно. Почему-то вспомнился Павел Кольцов. Ах, если бы он сейчас был во врангелевской ставке! Как упростилось бы дело! Он бы уж точно знал все до подробностей.

Но даже и эту, пусть незначительную, добытую им информацию надо срочно переправлять на ту сторону. Для этого надо связываться с подпольем. Фролов долго не выходил на него. Опасался.

Прежде чем покинуть казино, Фролов заглянул в Золотой зал. Игра там шла с прежним, неослабевающим азартом. Перед полковником Назаровым лежали кипы банкнот. Но это уже не интересовало Фролова.

Капитан Селезнев не любил цивильной одежды. И не без основания: даже прекрасно сшитая светлая тройка сидела на нем мешковато. Но полковник Татищев настаивал на том, чтобы его сотрудники не злоупотребляли военной формой, и поэтому капитан Селезнев уже давно смирился с цивильной одеждой и носил ее с молчаливой покорностью, как волы носят ярмо.

Войдя к своему шефу, Селезнев понял, что тот не в духе. Капитан уже давно научился разбираться в настроениях Татищева, и видимое спокойствие полковника его не очень обмануло. В глазах Татищева вспыхивали и пригасали недобрые огоньки, а руки непроизвольно и нервно перебирали лежащие на столе бумаги.

— Вы штабс-капитана Белозерова, конечно, знали? — спросил Татищев скорее для проформы, так как знал о тесных связях своих людей с симферопольскими контрразведчиками.

— Да, конечно, — подтвердил Селезнев.

— Убит.

Однако известие о гибели симферопольского контрразведчика оставило Селезнева равнодушным. Он знал манеру полковника начинать разговор не с главного и продолжал ждать.

— Только что сообщили с нарочным. Белозеров убит в перестрелке на большевистской явке. Явка была важная, возле квартиры организовали засаду, долго ждали. И вот… — Татищев вновь молча переложил с одного конца стола на другой деловые бумаги. — А почему вы не спрашиваете, что это была за явка?

— Я так думаю, что все необходимое вы мне сами скажете, — спокойно ответил Селезнев.

— Это была явка, выданная нам всего лишь несколько дней назад вашим протеже Климом!

— Мне он, положим, достался в наследство от Щукина. Но вы хотите сказать…

— Я ничего не хочу сказать! Я размышляю! — грубо перебил капитана Татищев. — Я размышляю о том, почему на других нами выявленных большевистских явках происходило все так, как мы задумывали, здесь же…

— Вы подозреваете Клима?

— А вы?

— Я ему верю. Верю в его животное желание жить и в физиологическую трусость. Он не пойдет против нас.

— Если гибель штабс-капитана Белозерова еще можно объяснить случайностью, то побег из окруженного дома большевистского агента нельзя ничем объяснить, разве что двойной игрой Клима. Он знал о подполе, через который можно скрыться, но ничего не сказал.

Селезнев промолчал. В самом деле, что знал он о человеке, который, едва лишь его слегка припугнули, дал согласие на сотрудничество и стал делать это искренне и изобретательно?

Селезнев вспомнил о последнем донесении Клима: ему и его группе поручили ликвидировать представителя банкирского дома «Борис Жданов и К°» Василия Борисовича Федотова. Никакой группы у Клима, конечно, не было, это Щукин предложил ему такую легенду. Судя по всему, в легенду поверили, стали больше доверять. Теперь только нужно было набраться терпения — и рано или поздно севастопольское подполье окажется в их руках.

— А «гость», который сумел вырваться из засады, мог оказаться очень нужным нам человеком, — продолжал полковник. — Я все-таки верю, что это был агент из Совдепии.

«Какие основания у вас так думать?» — раздражаясь, вновь хотел спросить Селезнев, но промолчал, не сомневаясь, что Татищев объяснит все сам.

— На эту мысль меня натолкнула биография хозяина явки, — продолжил Татищев. — Оказалось, что он в прошлом профессиональный революционер, отбывал срок на каторге и в ссылке. В Симферополе поселился в июне прошлого года, за несколько дней до взятия города нашими войсками. Короче, капитан, поднимайте всю нашу агентуру. Человека, бежавшего с явки, надо во что бы то ни стало найти. Подключайте Клима…

— Нет, Александр Августович, Клима трогать сейчас не нужно, — твердо сказал Селезнев и подробно рассказал Татищеву о том, что Клим практически внедрился в севастопольское подполье, что ему поручено подпольщиками ликвидировать… Василия Борисовича Федотова.

Татищев несколько мгновений огорошенно молчал, затем неуверенно спросил:

— И что же… ради сохранения Клима вы предлагаете пожертвовать господином Федотовым?

— Ну зачем же? Это игра надолго не затянется. Просто надо будет предупредить Федотова, чтобы он был осторожен. Может, попросить его на какое-то время покинуть Севастополь. И уж во всяком случае следует взять его под неусыпный контроль. А Клим? Нет Федотова — и нет. На нет и суда нет.

— Ну что ж… пожалуй… — пожевал губами Татищев. — Значит, вы уверены в Климе?

— Да! — твердо сказал Селезнев и затем, еще более твердо и решительно, добавил: — Если сбежавший «гость» оттуда появится в Севастополе, он неизбежно войдет в контакт с местным подпольем. И все. Здесь должен будет надежно и уверенно сработать Клим.

— Согласен! — кивнул Татищев. — И все же… рассчитывая на Клима, попытайтесь и сами, с помощью нашей агентуры, выявить этого симферопольского беглеца. Разведка красных активизирует свою работу в нашем тылу. Мы готовимся к наступлению — такое скрыть невозможно. Естественно, противник постарается узнать о наших планах как можно больше.

— Я понимаю… — Селезнев какое-то время молчал, о чем-то размышляя, затем с иронической улыбкой спросил: — Скажите, Александр Августович, вам не кажется иногда, что все эти истории о сверхумных и сверхпроницательных агентах, шпионах — все это досужие вымыслы малоспособных писателей. Я много лет работал в жандармском управлении, потом в контрразведке. Сюжеты, с которыми я сталкивался — и их было много, — не годились хоть для мало-мальски пристойной бульварной книжки. В них все больше подлость, трусость, ненасытная жадность и прочая патологическая мерзость. Да, и еще много крови. Не той, романтической, а вонючей, смешанной с мочой, пачкающей стены домов и мостовые…

— Вы правы, капитан, — охотно согласился Татищев. — Да ведь и то понять надо: бульварные книжки пишутся дилетантами для дилетантов. Вот еще малость постарею и сам возьмусь за перо. Да-да, серьезно. Я напишу одну-единственную книгу. И она будет без всякой примеси фантазий: факты, только факты!

— И начнете ее конечно же с жизнеописания «королевы шпионажа» Мата Хари?

— Мата Хари — тоже изобретение газетчиков. Маты Хари как таковой не было, — серьезно ответил Татищев. — Настоящее ее имя — Маргарита Зелла, и легенды о ней далеки от действительности. Меня же интересует не вымысел, а факт. Нет, я начну с Сунь-Цзы… Читая рукописи этого китайского историка, видишь, что шпионаж был широко распространен в его стране еще за пятьсот лет до Рождества Христова. Так что по сравнению с китайцами англичане, кичащиеся многолетним опытом своей разведки, — младенцы. Нет, я хочу написать книгу, в которой будет рассказано только о лучших разведчиках мира. И будет эта книга не для обывателей, потому что в ней не будет стрельбы, погони, скачек… Каждый рассказ будет о театре одного актера. Причем гениального актера.

— О чекистах тоже расскажете? — попробовал шутить Селезнев.

Татищев смотрел на него без тени улыбки.

— Непростительно умалять достоинство врага, это ведет к неизбежным ошибкам. Ни одного серьезного труда о разведке и контрразведке невозможно сейчас написать, не упоминая чекистов. Возьмем хотя бы того же Кольцова. Разве он не достоин главы в моей книге о гениях театра одного актера?..

Телефонный звонок помешал полковнику продолжить.

— Слушаю. Добрый день, ваше превосходительство!..

Разговор был недолгим. Татищев осторожно положил на рычаг трубку и зло посмотрел на Селезнева:

— Поздравляю вас, капитан!

— Что-то случилось, господин полковник?

— Звонил генерал Вильчевский. К нему обратился господин Федотов с просьбой немедленно устроить встречу с главкомом. Утверждал, что контрразведка не дает возможности заниматься делом, ради которого он здесь. Настаивает, что на него было совершено нападение, организованное именно контрразведкой.

Селезнев неуверенно сказал:

— У него нет доказательств!

— Это несерьезно, капитан.

И вдруг Селезнева обожгла догадка. Подавшись вперед, он сдавленным от волнения голосом сказал:

— Это опять блеф, Александр Августович! Понимаете: это грандиозный блеф! Я начинаю понимать, почему господин Федотов добивается встречи с главнокомандующим и почему он прямо указывает на нас! Он решил убедить барона, что это мы похитили у него сергеевский документ. Вы понимаете? Это тонкий расчет афериста!

Вот теперь пришло время полковнику Татищеву забыть о задуманной некогда игре — ему стало по-настоящему страшно. «И сам барон, и его окружение считают, что документ у Федотова, — думал он. — И если этот коммерсант скажет, что мы его ограбили… Поверят ему, а не нам! И тогда…»

Татищев тихо проговорил:

— Не дай бог, чтобы господин Федотов додумался до этого. Если такое случится… — он нервно дернул ворот своего старого, но хорошо отглаженного бостонового костюма, — то от меня останется разве что этот костюм, а от вас…

Начальник контрразведки медленно поднялся.

— Идите! — тяжело сказал он. — Я должен подумать! — И добавил: — Полковник Щукин освободил Кольцова где-то на полпути между Симферополем и Севастополем. Рано или поздно он появится там или здесь. Предупредите своих агентов, что он аресту не подлежит. Он должен быть мертв. Там или здесь. Или где бы то ни было. Но мертв!

Оставшись в одиночестве, полковник подошел к одной из своих любимых картин и задумался. Если господин Федотов действительно пожалуется, что сергеевский документ у него похищен, подозрение сразу же падет на него. Подозрение, опровергнуть которое не дано: в ставке решат, что документ ему, Татищеву, понадобился для контригры против самого Врангеля…

Татищев вдруг подумал: он, всю жизнь ставивший ловушки на других, оказался сам в западне. Надо было искать выход! Но где он?..

Дверь в номер Федотова была заперта. Татищев негромко постучал. Щелкнул замок, на пороге показался Федотов — в рубашке без галстука, в домашних туфлях. На лице совладельца константинопольского банкирского дома промелькнуло удивление.

— Чем могу служить?

Татищев не спешил с ответом. Собираясь к Федотову, он не знал, с чего начнет свой разговор, ибо главным было другое — чем этот разговор закончится.

— Не кажется ли вам, полковник, что наше молчание затягивается? — напомнил о себе Федотов. — Я жду объяснений.

— Ошибаетесь: объяснений жду я! — с вызовом ответил Татищев. — Вы позволили себе заявить, что мои сотрудники преследуют вас. Столь необоснованное обвинение, забота о чести вверенного мне учреждения заставляют меня решительно требовать объяснений!

— Знаете, полковник, — нахмурился Федотов, — боюсь, что подобный тон лишает меня возможности вообще говорить с вами о чем бы то ни было. Что же до объяснений и доказательств с моей стороны, то их получит его высокопревосходительство Петр Николаевич Врангель. Вы в свою очередь сможете обратиться за разъяснением к нему. — Федотов встал, давая понять, что разговор окончен. В его глазах была только насмешка — насмешка сильного, ничего не боящегося и, кажется, беспощадного человека.

Глядя на него с неприязнью. Татищев вскользь подумал: «А может, не мешать подпольщикам? Пусть сведут счеты с этим зарвавшимся коммерсантом? Господи, о чем я! Тот же Вильчевский и скажет первым: Федотова, боясь скандала, убрал Татищев!

Федотов, поразмыслив, примирительно сказал:

— Господин полковник, я готов верить, что случившееся — результат недобросовестности ваших сотрудников. И если виновные принесут мне свои извинения… — Он замолчал, как бы предлагая право выбора.

Все протестовало в Татищеве, а все же пришлось забыть о гордости и самолюбии.

— Вы правы, Василий Борисович! Пожалуй, я действительно… как бы это… не с того начал.

— Что ж, Александр Августович, тогда начнем наш разговор сначала. Знаю, у контрразведки есть тайны, и все-таки позвольте: что хотели найти ваши помощники?

Ответить на этот вопрос было не просто. Но тут Татищев, вспомнив Красовского, решил списать все на него.

— Скажу откровенно: произошло недоразумение. Вас приняли за другого человека… Дело вот в чем. Из Константинополя сюда прибыл один довольно известный международный вор, аферист и медвежатник — то есть специалист по вскрыванию сейфов…

— Вы имеете в виду Красовского?

— Да, под такой фамилией он находится сейчас в Севастополе, имея еще десяток других. Так вот, этот аферист решил ограбить одного очень крупного фабриканта. Наши интересы до какой-то степени совпадали, и мы… В общем, вы понимаете. Что же касается меня, должен признать: я повел себя неверно, тщась во что бы то ни стало спасти честь мундира. Конечно, мне следовало сразу же принести вам свои извинения. Позвольте сделать это теперь.

Федотов кивнул, показывая, что принимает извинения. Сам никогда и никому не веривший, Татищев всегда искал в поведении других людей некий подтекст. Он и сейчас подумал: «Не потому ли Федотов так легко удовольствовался моим объяснением, что сергеевского документа у него все-таки нет?!»

— Что ж, будем считать инцидент исчерпанным, — сказал Федотов. — За откровенность благодарю и… Любое доброе чувство должно быть ответным, не так ли? — Он протянул князю небольшой пакет из плотной бумаги.

Ничего не понимая, Татищев взял пакет, вынул из него бумаги и, едва взглянув на первую страницу, вздрогнул: это был злополучный сергеевский документ! С резолюцией в верхнем углу: «Провести надо срочно, дабы союзники не наложили рук на наши суда. Врангель».

Федотов опять заговорил — голос его был тих и, как показалось Татищеву, насмешлив:

— Я думаю, что любопытство ваших людей было вызвано этим документом. Вы разуверили меня. И все-таки мне захотелось, чтобы вы убедились: я им действительно располагаю!

— А вам не кажется, что вы рискуете? — прямо спросил Татищев.

— Видите ли, я всегда был верен принципу: прежде чем пускаться в какое-либо предприятие, необходимо заручиться определенными гарантиями. Мой вояж в Севастополь был бы ненужным риском, если бы я не имел таких гарантий. Так что, поверьте, показывая этот документ вам, я абсолютно ничем не рискую.

Татищев почувствовал невольное восхищение и зависть к сидящему перед ним человеку. Нет, таких людей гораздо лучше иметь в друзьях! Молча положил он на низкий столик перед Федотовым документ, так же молча присоединил к нему конверт с изъятыми при налете вещами и, не пряча глаз, сказал:

— Василий Борисович, не буду краснобайствовать — мы хорошо понимаем друг друга. Хочу, чтобы вы знали: буду рад оказать вам любую услугу, вы всегда вправе рассчитывать на меня. И чтобы не быть голословным… У меня имеются сведения, что севастопольским подпольем вы приговорены к смерти.

— Та-ак! — Федотов вскинул на Татищева удивленные глаза. — Я полагал, что подполье, если оно вообще здесь существует, могло бы избрать для себя и более достойный объект.

— И тем не менее это правда! Я сказал вам это для того, чтобы вы поостереглись. Если хотите, мои люди возьмут вас под неусыпную охрану.

«Этого мне только не хватало!» — усмехнулся про себя Федотов. А вслух сказал:

— Благодарю. Но, знаете, с детства не терпел соглядатаев! Окажите мне лучше другую услугу. Как вы, наверное, знаете, у меня здесь уже множество дел, и пришло время открывать свою контору. Я предпочел бы, чтобы это был особняк, в котором я смог также жить…

— Вы хотите, чтобы мои люди подыскали вам такой особняк? — озадаченно спросил полковник.

— Ну что вы! — улыбнулся Федотов. — Будет достаточно, если вы поможете мне побыстрее дать объявление в какой-нибудь газете. Лучше, конечно, в «Великой России»…

— Н-да… «Великая Россия» — официальная газета, в ней крайне редко печатаются объявления…

— Но это газета, которую читают здесь, в Крыму, все, — вежливо настаивал Федотов. — И у меня таким образом будет богатый выбор.

— Давайте текст, — решился наконец Татищев. — Завтра же объявление будет опубликовано!

Расстались они вполне довольные друг другом.

Глава 36

Ночи в конце мая сохраняют весеннюю свежесть. С вечера они еще теплые, но где-то за полночь начинают наливаться сыростью и к рассвету уже дышат холодом. На ветви деревьев и на траву оседает мелкая искристая роса, и даже бредущий в потемках по лесу человек хорошо видит оставляемый за собою след.

Этот след беспокоил Кольцова. Он понимал, что, если кто-то обратит на него внимание и решит пойти по нему, легко выследит идущего. А Кольцову сейчас, когда он прошел через все муки и страдания, в равной степени не хотелось нарваться ни на врангелевских охотников, шныряющих по крымским лесам в поисках партизан, ни на самих партизан — рассчитывать еще раз на везение, как с отрядом Стрельченко, он не мог.

Почти двое суток потратил Кольцов на то, чтобы добраться от Симферополя до Дуванкоя. Дальше безопаснее было идти к Маккензиевым горам и затем к берегу Каламитского залива, но чтобы оттуда попасть на Херсонесский маяк, ему надо было через густо населенные пригороды обогнуть Севастополь. А с его документами это было сопряжено с безумным риском.

Он выбрал другой путь: с Дуванкоя свернул на Инкерман, обошел его стороной и оказался в знакомых с детства местах. Отсюда он мог даже с закрытыми глазами выйти к маяку.

К рассвету третьего дня пути где-то далеко, все громче подавая свой голос, зашумело море. И призывно замигал сквозь мглу Херсонесский маяк.

Затем стало всходить солнце. Земля еще была окутана мглой, а уж ослепительно засиял вознесенный в небо конусообразный стеклянный колпак маяка, а через несколько мгновений чуть ниже вспыхнули, засветились его оконца. Кольцов осторожно обошел хозяйственные пристройки маяка с тыла, забрался в заросли бузины, откуда можно было незаметно обозревать двор, стал ждать.

Не случись провала на явке в Симферополе, он был бы более беспечен, но сейчас, напуганный случившимся, решил понаблюдать, чтобы не напороться на белогвардейскую засаду.

Довольно долго из дома никто не показывался, затем звякнула щеколда, и во двор вышел крепкий еще старик в холщовой рубахе и таких же холщовых брюках. Он прошел через двор, заглянул в сарайчик, вернулся оттуда с ведром, достал из колодца воды, налил в умывальник, шумно поплескался. Вернулся обратно в дом.

И снова на какое-то время воцарилась тишина, но уже не хрустальная, как на рассвете. Теперь издали доносился мирный и умиротворяющий редкий церковный колокольный звон, мычание коров, кто-то где-то переговаривался — но далеко, слов было не разобрать. И из дома тоже стали доноситься какие-то мирные звуки: то звякнет ведро, то громыхнет кастрюля…

Из трубы над домом потянуло дымком — затопили печь.

Вновь прогремела щеколда и жалобно скрипнула дверь. На крыльцо вышел тощенький заспанный парнишка, его светлые волосы непокорно торчали в разные стороны. Кольцова словно обожгло: да ведь это же Юра. Как же он вытянулся!.. Прошло всего лишь полгода со времени их разлуки, а Кольцову показалось, что минули годы. Юра некоторое время постоял на крыльце, зевая и стряхивая с себя сон, затем пошел к умывальнику.

— Юра! — тихо позвал Кольцов.

Юра на мгновение застыл, но потом решил, что ослышался, и склонился к умывальнику.

— Юра! — несколько громче окликнул его Кольцов, и теперь уже Юра понял, что ему не почудилось, что его действительно зовут, он даже узнал голос зовущего его человека — потому что этот голос он различил бы среди тысячи других голосов.

Юра не видел Кольцова, но направился в ту сторону, откуда его позвали. Кольцов вышел из-за кустов бузины, шагнул ему навстречу. Юра припал к нему головой, обнял и какое-то время стоял так, замерев, не веря происшедшему.

— Павел… Андреевич!.. Павел… Андреевич!.. — прерывающимся голосом несколько раз повторил он и затем всхлипнул и тихо и тонко заплакал. — Павел… Андреевич!.. Я вас ждал… Я так вас ждал…

Кольцов, прижимая Юру к себе, хотел успокоить, приободрить, сказать какие-то приличествующие случаю слова, но тугой комок застрял в горле, и он никак, ну никак не мог его проглотить. Наконец он взял в свои ладони заплаканное Юрино лицо, ласково приподнял его кверху, заглянул в мальчишечьи глаза, сказал:

— Я очень рад!..

Они стояли так посередине двора, ничего не видя вокруг. А на крыльцо тем временем вышел смотритель маяка Федор Петрович, но, увидев Юру с незнакомым человеком, нырнул обратно в дом. И вот уже к двоим присоединился третий — Красильников. И уж на что был крепок на слезу чекист, но и он не удержался, полез в карман за тряпицей, означавшей носовой платок, стал торопливо вытирать помокревшие глаза.

В тот день у Юры было много работы. С его помощью на маяк вызвали всю группу. Подпольщики долго сидели в горнице и, перебивая друг друга, рассказывали, рассказывали… Строили планы, фантазировали, мечтали…

Всем было ясно, что на фронте назревают события и подполью следует активизировать работу. На этом решительно настаивал Кольцов. В то же время он просил всех быть осторожными, рассказал о провале явки в Симферополе, о гибели хозяина явки Кузьмы Николаевича Болдырева, о том, что сам едва унес оттуда ноги.

Услышав эту весть, Красильников всполошился. Кузьма хорошо знал о севастопольском подполье, значит, надо, не теряя времени, предупредить Бондаренко.

Мельком и вскользь Красильников подумал о Мите Ставраки. Как им повезло, что беда прошла мимо него, что он не напоролся в Симферополе на засаду! Схвати Митю врангелевская контрразведка, неизвестно, как бы он повел себя на допросах.

В свое время они с Бондаренко условились, что Семен Красильников будет выходить на связь с севастопольскими подпольщиками только в исключительных, чрезвычайных случаях. Но разве провал симферопольской явки, гибель Кузьмы и воскрешение из мертвых Павла Кольцова, его возвращение в Севастополь — разве все это не было тем самым исключительным случаем?

В фотографию Саммера Красильников не вошел. Стоя неподалеку, он долго наблюдал.

Громко хлопнула форточка, и Красильников увидел в проеме окна Бондаренко. Они встретились взглядами. Бондаренко помахал ему шляпой и, надев ее, отошел от окна. Вскоре он возник на крыльце, легко сбежал по каменным ступеням во двор. Неторопливо они пошли по городу.

— Третьего дня в Симферополе убит Кузьма Болдырев. Судя по всему, явка была провалена, за нею шло наблюдение, — объяснил наконец Красильников причину своего внезапного появления в городе.

Бондаренко приостановился, пораженный известием, коротко спросил:

— Откуда это известно?

— Из Симферополя прибыл Павел Кольцов. Он чудом ушел с явки. На его глазах все и случилось.

Довольно долго они шли молча.

— Странная история. Кузьма был крайне осторожный человек, — задумчиво сказал Бондаренко.

— Может, это продолжение джанкойских дел? — высказал свое предположение Красильников. — Меня в Джанкое тоже почти что таким способом прихлопнули.

Бондаренко не ответил.

Они шли по набережной, время от времени вклиниваясь в толпу. Даже сейчас, в самую жаркую пору буднего дня, на набережной было многолюдно. И вообще, жизнь в городе текла по каким-то своим, законам.

— С Кольцовым познакомишь? — спросил наконец Бондаренко.

— Конечно, — с готовностью отозвался Красильников.

— Завтра в пять в «Нептуне»?

— Завтра в пять в «Нептуне», — эхом повторил Красильников.

Они уже хотели было расстаться, но Бондаренко удержал его. В гомоне многоголосой улицы звучали зазывные выкрики севастопольских мальчишек-газетчиков:

— А вот «Заря России»!

— Покупайте «Крымский вестник»! Кому «Крымский вестник»!

— «Юг России»! Читайте «Юг России»! Только в «Юге России»: графиня Ростопчина жертвует бриллиант «Султан» на алтарь Отечества!

— «Великая Россия»! Покупайте «Великую Россию»!.. — громче всех пронзительно надрывался мальчишка, взобравшись на основание фонарного столба и размахивая над толпой газетами.

Бондаренко порылся в кармане, извлек мелкую купюру.

— Подожди, я сейчас, — быстро сказал он, подошел к мальчишке, взял газету. Возвращаясь к Красильникову, развернул ее, скользнул взглядом по заголовкам. На последней странице увидел одинокое, жирно напечатанное объявление, прочитал его и тихо засмеялся.

— Ты чего? — спросил Красильников.

— Да так… Не одному тебе праздники праздновать! Значит, не забудь: завтра в семь! И не смотри эдак — я пока в своем уме! Просто завтра в пять меня вызывает на связь человек из Центра…

Как поминальные свечи векам давно минувшим, вздымались на дальней окраине Севастополя беломраморные колонны Херсонеса. О многом бы могли рассказать развалины некогда грозного и богатого города-государства: о том, как возводили здесь античные греки дома и храмы, как разбивались о стены города волны разноплеменных захватчиков…

Было здесь тихо, сонно. За мраморными колоннами плескалось море. Бондаренко пришел в Херсонес с номером «Великой России» в кармане тужурки.

Нетерпение привело Бондаренко в Херсонес раньше назначенного времени — почему-то он был уверен, что и человек из Центра поступит так же. Внимательно и незаметно оглядывал он каждого, кто забрел в этот час в развалины давно умершего города.

Вот ходит между разрушенных стен мечтательная девушка в холщовом платье с изящным томиком Андрея Белого в руках. За нею на почтительном расстоянии следует юноша-гимназист. Вот пожилая чопорная пара — мужчина бережно поддерживает свою спутницу под руку. Они бредут меж развалин, словно отыскивают ушедшую в прошлое жизнь…

Отзвучали вдали четыре низких удара колокола, отгудели четыре часа заводские трубы на судоремонтном.

За облаками изъеденных временем стен Бондаренко увидел высокого немолодого мужчину в кремовом чесучовом костюме и решил, что это, вероятнее всего, он. Опираясь на украшенную серебряными монограммами трость, тот стоял перед остатками базилики и оглядывался, похоже кого-то поджидая. Бондаренко подошел, остановился рядом. Мужчина взглянул на него, сказал:

— Древность, какая седая древность!..

Бывший профессор столичного университета, привыкший делиться с аудиторией каждой своей мыслью, он томился одиночеством и, увидев Бондаренко, обрадовался появлению хотя бы одного слушателя.

Несколько минут Бондаренко терпеливо слушал журчащую речь профессора, потом понял, что конца импровизированной лекции не будет, и, воспользовавшись короткой паузой в рассказе, поспешно отошел.

Потом внимание Бондаренко привлекли идущий к берегу ялик с одиноким гребцом и приближающаяся к Херсонесу коляска — в ней кроме кучера вальяжно восседал какой-то тип в канотье и светлом костюме. Издали вглядевшись в его худощавую фигуру, различив резковатые черты лица, Бондаренко мысленно чертыхнулся и скрылся за невысокой стеной: несколько раз мельком он видел этого человека, но был уверен, что запомнил его на всю жизнь. Хотя, может, ошибся?

Бондаренко осторожно выглянул из-за стены… Нет, так и есть: по расчищенной, присыпанной желтым песком дорожке неторопливо и уверенно, с надменным выражением на лице, шел совладелец банкирского дома Федотов. «Ишь ты, тоже на экскурсию захотелось? — едва ли не с обидой подумал Бондаренко. — Ну-ну, гуляй-прогуливайся! Скоро догуляешься!»

Уже причалил к берегу ялик, и плотный, средних лет мужчина в толстовке выпрыгнул на песок, внимательно огляделся… Похоже, что это он и есть! Стараясь оставаться незаметным для константинопольского коммерсанта, Бондаренко быстро пошел к берегу. Остановился возле ялика так, чтобы прибывший мог увидеть газету в правом кармане тужурки.

Окинув Бондаренко спокойным взглядом, человек в толстовке достал из ящика переносной мольберт, закинул на плечо ремень и направился к останкам собора. Опять не то…

Меж тем время уже подходило к пяти. Бондаренко вернулся к стене, из-за которой удобно было наблюдать за происходящим, достал из кармана газету, развернул — неужели напутал что-то, неправильно понял шифрованное объявление. Так ведь нет же! И место это — Херсонес, и время — с трех до пяти. Нет, ошибка исключалась.

Водворив «Великую Россию» в карман, Бондаренко невесело вздохнул: надо же, не успел толком порадоваться, как появилось опасение, что долгожданная встреча может не состояться.

Сколько надежд вселило в него скупое объявление в официозной врангелевской газете!

Но бежали минуты, истекало контрольное время встречи, а человек, которого Бондаренко ждал, не появлялся!

Легкий скрип гравия послышался за спиной, Бондаренко резко обернулся. В метре от него стоял константинопольский коммерсант. «Да что же это такое! — недобро подумал Бондаренко. — Только этого мне не хватало!»

— Интересно бы перенестись в то время, не правда ли? Кто стоял на этом самом месте в этот самый день тысячу лет назад?

«Тебе-то какое дело!..» — хотел было ответить Бондаренко, но тут же сообразил, что это ведь слова пароля. И от этого он даже на какое-то время лишился дара речи и лишь после большой паузы выдавил из себя ответ на пароль:

— Тысячу лет назад здесь, судя по всему, был пустырь. Или площадь. Кто может сказать теперь это определенно!

— Определенно — лишь тот, кто жил в те времена.

После этого Бондаренко наконец поверил, что это не случайность, что перед ним тот самый человек, которого он так долго ждал.

— Вы — Петрович? — тем не менее удивленно спросил он.

— Называйте меня так, если вам это удобно… Я чувствую, коммерсант Сергеев внушал вам больше доверия, — слегка улыбнулся Фролов. — Кстати, он хорошо о вас отзывался, Степан Иванович!

— Мы с ним жили душа в душу, — постепенно осваиваясь с мыслью, что этот надутый, надменный константинопольский барышник и есть человек из Центра, сказал Бондаренко и, помедлив, спросил: — Так все же как мне вас называть?

— Лучше всего Василием Борисовичем. Чтоб далеко не отступать от легенды. — На этот раз Фролов улыбнулся широко, доверчиво, с его лица слетела барская надменность, осталась лишь глубокая усталость.

Так они встретились: подпольщик Степан Бондаренко и чекист Петр Тимофеевич Фролов — он же Петрович, он же совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К°» Василий Борисович Федотов.

— Как же так… — Бондаренко провел по лицу ладонью, будто смахивая остатки сновидения. — Как же так! Мы же только вчера о вас говорили, поминали недобрым словом. За караваны, — признался он. — Еще бы день-два, и…

— Знаю. Подполье вынесло решение меня ликвидировать, — спокойно сказал Фролов.

— Но откуда вам это известно? — огорошенно спросил Бондаренко.

— От начальника контрразведки полковника Татищева. Из его слов я понял, что в подполье внедрен провокатор.

— Та-ак, — тяжело выдохнул Бондаренко. — Но у меня ведь все те же люди, с которыми я работал еще с Сергеевым… Разве что…

— Да-да! Имеет смысл повспоминать.

— К нам присоединилась группа Красильникова. Но никто из них…

— Семена Красильникова? — настал черед Фролова удивляться. — Я правильно понял: Семена Красильникова?

— Да. Вы знакомы?

Фролов не ответил. Оглянувшись вокруг, он предложил:

— Пойдемте куда-нибудь на бережок.

Укрывшись в тени высокого берега, они присели на теплые камни.

— Расскажите поподробнее… обо всем… с самого начала, — попросил Фролов.

За последние полчаса все перевернулось в голове Бондаренко. Но он заставил себя собраться с мыслями и начал рассказывать.

Фролов слушал внимательно, не перебивая. И когда Бондаренко рассказал, что Красильников был сегодня у него и сообщил, что Кольцов добрался до Севастополя, Фролов попросил его:

— Мне надо встретиться с ними, с Красильниковым и Кольцовым.

— Нет ничего проще. — Бондаренко взглянул на часы. — Через сорок минут у меня с ними назначена встреча. В «Нептуне».

Фролов ответил не сразу.

— В «Нептуне»? Это, пожалуй, рискованное предприятие, — задумчиво сказал наконец он. — Может, есть какое-то другое место? Более подходящее для банкира?

— Разве что у Красильникова на маяке?

— Нет, все же лучше — в «Нептуне». В восемь часов. Надеюсь, к тому времени там уже не будет посетителей?

Около восьми Бондаренко пошел встречать Фролова. Он провел его черным ходом, при этом они долго шли в сумеречном, пахнущем прокисшим вином складе среди огромных бочек и бочонков, ящиков, картонных коробок и корзин.

Вошли в каморку. Фролов рассеянно огляделся, привыкая к свету. Красильников и Кольцов разом обернулись к вошедшему следом за Бондаренко гостю. Что-то бесконечно знакомое почудилось им в этом худощавом вальяжном господине, одетом броско и вызывающе, с руками, унизанными тяжелыми золотыми перстнями.

Нет, Фролов не так уж изменился за время их разлуки. Но они знали, были твердо убеждены, что он находится сейчас в Харькове, и увидеть его здесь никак не предполагали. Поэтому первая мысль и у Красильникова, и у Кольцова была одинаковая: «До чего же этот человек похож на Фролова!» Вторая мысль не успела возникнуть, потому что Фролов сказал своим знакомым, слегка хрипловатым голосом:

— Неужели не узнаете? Неужели так изменился? — и едва заметно улыбнулся застенчиво и обезоруживающе.

Фролов знал, кого он здесь, в «Нептуне», встретит, и был готов к этому. Но и Кольцов, и Красильников были огорошены, потрясены этой встречей. Фролов подошел к ним, обнял, тихо сказал:

— Думал, что жизнь меня уже ничем не удивит. И вот, пожалуйста…

Бондаренко, наблюдая за происходящим, только сейчас понял, что все они — давние друзья, связанные одной опасной работой и одной нелегкой судьбой.

Уже когда сидели вокруг бочки-стола, Фролов задумчиво сказал:

— Что воевать буду — знал. Что в Чека призовут работать — догадывался. К тому, что в тыл к противнику зашлют, в общем-то готов был. Но вот что во вражеском тылу буржуем сделаюсь — это мне даже в дурном сне не снилось. — Фролов отщелкнул массивную крышку золотого брегета, посмотрел на циферблат. — Однако от вечера воспоминаний — к делу. Вы тоже наслышаны о готовящемся наступлении. Я так понял: главный момент этого наступления — операция, которую разработал генерал Слащов. Скорее всего им задуман десант. Но — когда и куда?

— Подпольщики, работающие в порту, называют два направления: Одессу и Новороссийск, — сказал Бондаренко.

— Слышал об этом и я. Да что-то не укладывается в голове. Районы эти хоть и обширны, но переплетены сетью дорог. По ним наше командование легко и быстро сможет перебросить войска в любое место. Береговая охрана там тоже довольно надежная. Нет, задумано что-то другое!..

— В штабе армии работает наш человек, — сказал Бондаренко. — По его информации, о предстоящем десанте там не говорят.

— Вот это и интересно. Вот это и наводит на всяческие размышления! — сказал Фролов. — Думаю, что Врангель решил не посвящать до поры до времени в подробности предстоящего наступления даже свой высший командный состав. За исключением, конечно, избранных…

— Послезавтра у Врангеля намечено совещание, — сказал Бондаренко. — Видимо, и сам Слащов прибудет в Севастополь.

— Значит, у него и спросим: где да когда? — досадливо усмехнулся Красильников.

— Я это к тому, — продолжил Бондаренко, — что есть мыслишка одна. Подготовили мы диверсию в порту, на складах. Ждали подходящего момента. Так, может, это он и есть — может, испортить им ихнюю обедню? Я имею в виду совещание.

— Совещание не испортишь, — задумчиво вздохнул Фролов. — Разве — настроение, да и то… А не знаете, Степан Иванович, где обычно Слащов оставляет свой поезд?

— В разных местах. Чаще — на тупиковой ветке у вокзала или возле мастерских.

— А в порту, возле складов, его нельзя поставить? — Фролов вилкой на днище бочки начертил набережную, квадраты и прямоугольники складов, провел ровную линию железнодорожной ветки. — Вот здесь?

— Что ты задумал, Петр Тимофеевич? — вскинул на него удивленные глаза Красильников.

— Почему — я? Это же ты предложил спросить у Слащова: где и когда? — улыбнулся Фролов. — А я подумал: что ж, если хорошо подготовиться, то можно и спросить…

Теперь уже все трое недоуменно смотрели на него.

— Но для начала, повторяю, надо выяснить: возможно ли загнать слащовский поезд в этот тупичок, на территорию складов?

— Это я смогу сказать завтра, — пообещал Бондаренко. — Надо связаться с железнодорожниками.

— Займитесь этим! И надо предупредить всех наших людей, что они послезавтра понадобятся.

— Да, но… — Бондаренко замялся. — А как же с вашим подозрением насчет провокаторов?

— Это же не означает, что мы должны прекратить работу, — сказал Фролов. Коротко объяснил Кольцову и Красильникову, почему он пришел к выводу о том, что белой контрразведкой в подполье внедрен провокатор.

Слушая Фролова, Красильников вспоминал Кузьму Николаевича, который погиб вскоре после того, как у него на явке побывал Дмитрий Ставраки…

Ставраки!

Это после его визита на Фонтанную за явкой установили надзор, а потом и разгромили ее, чудом не схватив Кольцова. Это ему, Ставраки, было поручено ликвидировать Федотова, о чем тут же узнала контрразведка…

И Красильников сказал:

— Я знаю, кто провокатор… Дмитрий Ставраки!

— Митя? — воскликнул пораженный Кольцов. — Он что же, тоже был связан с вами?

— О твоем друге детства я тебе потом все объясню, — вздохнул Красильников.

— Он давно связан с подпольем? — спросил Фролов. — Многих ли знает?

— Только нашу группу, — ответил Красильников.

— Явки?

— Мы встречались с ним на квартире Наташи Старцевой. Он иногда навещал ее на правах старого товарища.

— Наташу надо предупредить. Вполне возможно, что за ее квартирой и за нею уже установлена слежка… Лучше, если она на время покинет Севастополь. — Фролов озабоченно прошелся по каморке, спросил у Красильникова: — Со Ставраки ты сможешь встретиться завтра? Хорошо бы с самого утра!

— Конечно.

— Для начала его надо как-то изолировать. Подумай, — сурово сказал Фролов. — А уж потом, окончательно во всем разобравшись, решим его судьбу. — Он вновь извлек брегет, щелкнул им. — Поговорим о других неотложных делах…

— Извини, Петр Тимофеевич, — сказал Красильников. — Что с землечерпалками? Неужто и впрямь намерен ты их у Врангеля закупать?

— Добро, принадлежащее народу, покупать для народа за его же деньги? — Фролов тихо засмеялся, покачал головой: — Хорошего же мнения, Семен, ты и обо мне, и о Дзержинском!.. Нет, товарищи дорогие. Мои переговоры с белыми генералами ведутся для того, чтобы флотское имущество не перехватил кто-нибудь другой. Чтобы оно действительно не было продано на сторону. А окончательно его судьбу решать будут крымские подпольщики. В документах, которые мне предстоит вскоре подписать с правительством Врангеля, оговорено: финансовые расчеты между сторонами совершаются по прибытии судов и землечерпательных караванов в указанный банкирским домом порт. Зарубежный, естественно. Вот если они и впрямь придут туда, платить придется. Значит… — Он замолчал и оглядел товарищей, словно предлагал им закончить за него все недосказанное.

— Значит, суда и караваны должны прийти не в зарубежный, а в наш порт! — первым отозвался Кольцов. — В Одессу, например.

— Да, но это возможно лишь в том случае, если команды их будут сформированы из надежных, верных нам людей! — Красильников озабоченно посмотрел на Бондаренко: — Все понял, Степан?

— Понять-то понял, — полностью разделяя его обеспокоенность, сказал Бондаренко, — но попробуй в короткий срок такое количество надежных людей подобрать!

— У вас будет на это время, — сказал Фролов.

— Не проще ли тогда иначе сделать… Надо тайком подпортить на судах машины.

— А что! — поддержал его Красильников. — На буксирах такую прорву из Севастополя не утянешь! Глядишь, и останутся караваны в родном порту до прихода наших…

— Останутся ли? — сказал Фролов. — А если белые перед эвакуацией решат уничтожить их? Нет, товарищи, проще — не всегда хорошо и надежно. Так что придется и тебе, Семен, и вам, Степан Иванович, подумать над нашим планом. Но сейчас давайте вернемся к операции со Слащовым…

На землю уже опускалась ночь, но они неторопливо и скрупулезно продумывали операцию, которая могла приоткрыть завесу над тайной врангелевского наступления… В нескольких кварталах отсюда особо доверенные штабисты Врангеля тоже сидели сейчас над военными картами и сводками… А сотни тысяч людей, разделенных на два лагеря, ждали, когда пробьет пока неведомый им, грядущий, не знающий жалости час. Машина уже была запущена на полную мощь. В ней все было так отлажено и бесповоротно, что казалось, любая попытка одного или нескольких человек вмешаться в четко спланированный и пока еще глубоко скрытый от посторонних глаз ход событий будет наивна и смешна.

Но так только казалось…

Были уложены чемоданы, и Таня Щукина неприкаянно ходила по гулким комнатам, все еще не желая смириться с завтрашним отъездом. Комнаты, после того как с них поснимали шторы и занавески, картины и фотографии, выглядели казенно и неуютно.

Перебирая любимые книги, она увидела выпавший на пол листок. Подняла его, взглянула. «Милый и добрый господин градоначальник! Пребывая вдали от вас, я все же мысленно с вами…» Письмо от Павла. Он с генералом Ковалевским выезжал на фронт и каждый день слал ей оттуда такие письма, нежные, трогательные и немножечко дурашливые…

Она присела на стул и задумалась.

Когда к ней пришла Наташа, когда выяснилось, что Павлу еще можно помочь, спасти, она вся воспряла. Но тем труднее оказалось ей потом, когда помилованный бароном Врангелем Павел опять бесследно, беззвучно исчез: на этот раз не за каменными стенами, а в живом, буйном, полном новых надежд, встреч и чувств мире… Исчез, даже не вспомнив о ней. И она его не осуждала: наверное, человек, так долго, так близко видевший смерть, теперь живет новыми мыслями, новыми чувствами, новыми привязанностями. И великий грех вставать на этом его пути прошлому, в ком бы или в чем бы ни заключалось оно… Значит, и она, Таня, частица прошлого Павла Кольцова, тоже должна раз и навсегда исчезнуть, чтобы нигде никогда отныне не пересекались их дороги.

«Я напишу ему письмо, — подумала Таня. — Да-да, прощальное письмо! Когда-нибудь оно дойдет до Павла, он вспомнит меня, а я почувствую это даже на огромном от него расстоянии…»

Она достала карандаш и бумагу, на мгновение задумалась…

Письмо она передаст через Наташу. Быть может, Наташе это будет неприятно — ведь Наташа тоже любит Кольцова, — но она не откажет, нет. Как знать, не с Наташей ли найдет свое новое, долгое счастье Павел? Что ж, дай им бог!..

Глава 37

Тихо вздыхало придавленное зноем море. Слепил, отражая солнце, белоснежный портик Графской пристани. Широкая и нарядная, окаймленная бордюром лестница сбегала к самой воде. Пристань была выстроена в 1785 году и тогда же получила название Графской — в честь главнокомандующего черноморской эскадрой графа Войновича.

Немало повидали на своем веку ее беломраморные ступени. Здесь в 1853 году севастопольцы встречали Павла Степановича Нахимова, приумножившего славу русских моряков разгромом турецкого флота в Синопской бухте. Отсюда, с Графской пристани, уходил на крейсер «Очаков», в бессмертие лейтенант Петр Петрович Шмидт, принявший командование восставшими кораблями флота…

Справа от Графской пристани высилась арка, от которой начиналась булыжная мостовая, ведущая к пристаням РОПиТа. По ней двигалась густая толпа отъезжающих и провожающих.

Павел Кольцов высмотрел группу попроще одетых людей и смешался с ними. Миновав арку, он осмотрелся, увидел вдали, возле пассажирской пристани, стоящий под парами и слегка покачивающийся на легкой волне пароход «Кирасон». По его трапу поднимались пассажиры.

С раннего утра, с той минуты, когда на маяк пришла Наташа и сообщила, что Таня сегодня покидает Россию, Кольцов не находил себе места. Он хотел увидеть ее. Хотя бы увидеть! Понимал, что подойти к ней, поговорить у него не будет возможности. Но и против того, чтобы он увидел Таню, выступил Красильников. Вернее, против его поездки в порт, в многолюдье, где его может легко опознать кто-то из тех, с кем он служил прежде в Добрармии.

Но наконец и Красильников сдался, хотя и вызвался сопровождать его, быть его неотступной тенью. Теперь Красильников и Наташа остались за границами пристани, а он вместе с толпой протиснулся почти к самому пароходу.

Шло время, он вглядывался в лица поднимающихся по трапу людей. За редким исключением, на них лежала печать усталости и отрешенности. Они мысленно уже давно расстались с родиной, и то, что происходило сейчас, было лишь некоей необходимостью, печальной и тягостной.

Внимание Павла привлек затормозивший у сходней парохода автомобиль. Вернее, не сам автомобиль, а сидевшая в нем женщина — в шляпке с легкой вуалеткой, в светлом нарядном костюме. Это была Таня. Рядом с нею сидел ее отец. И еще увидел он сидящего впереди, рядом с шофером, одетого, несмотря на утреннюю жару, в кожаную куртку и кожаный картуз с очками поверх козырька, очень знакомого мужчину, в котором с трудом узнал Микки, Михаила Уварова.

Когда автомобиль остановился, Микки выпрыгнул на неровную брусчатку, открыл заднюю дверцу и с привычной почтительностью склонил голову перед выходящим из автомобиля полковником. Следом за отцом появилась Таня. Прежде чем покинуть автомобиль, она оглянулась вокруг, бросила внимательный взгляд по головам запрудившей причал толпы. Кольцов понял, что она пытается отыскать в этой толпе его. Наверное, знала, была уверена, что его нет в Севастополе, и все же… надеялась.

Кольцов почувствовал, как лихорадочно, торопливо забилось сердце. Он прислонился к фонарному столбу, к которому уже давно вынес его людской поток.

Таня!.. Эту женщину он любил. Он любил ее все это время, все дни их разлуки, сейчас он понял это явственно и четко.

Несколько десятков шагов разделяло их сейчас. Впервые за долгие месяцы разлуки он мог подойти к ней и сказать… Ну хотя бы поздороваться, сказать пусть с опозданием на несколько месяцев: прощай и прости… Да мало ли что можно и нужно и хочется сказать женщине, которую любишь… Пусть ничего уже не изменишь — не поворотить время вспять, но просто поговорить хотя бы минутку-другую, заглянуть в родные, столько снившиеся по ночам глаза…

В первые месяцы в крепостном каземате ему часто светили во тьме отчаяния и безысходности ее глаза. И тогда вопреки всему он начинал надеяться на чудо: на чудесное спасение, лихой побег. Мечтал, что разыщет ее, возьмет за руки, посмотрит в глаза и уведет ее в свою беспокойную жизнь… Но потом он понял, что это всего лишь прекраснодушная мечта. Куда бы он увел ее? Зачем? На какую бы жизнь обрек?..

И сейчас, стоя в толпе, он подумал, что все правильно! Все так, как должно быть! Все так, как есть! И не надо себя обманывать: не несколько шагов разделяют их. У каждого своя судьба, своя дорога, и, как бы далеко во времени ни пролегли эти дороги, никогда им не пересечься, а судьбам — не слиться. Она уедет в Константинополь, оттуда — в Париж. А он останется здесь. Она уедет не просто из России — от России. А он, куда бы ни занесла его судьба в дальнейшем, везде и всегда будет жить для России — для своей, казематным холодом и кровью завоеванной России.

Стюарды «Кирасона» сноровисто выхватили из автомобиля чемоданы и баулы. Таня с отцом, пробиваясь сквозь толпу, пошла к трапу. При этом она еще несколько раз беспомощно и разочарованно оглядела толпу, последний раз уже когда стояла на ступенях трапа. Один раз Кольцову даже показалось, что она увидела его, что они встретились взглядами. Но — нет, она скользнула глазами дальше, вновь склонилась к отцу. О чем-то с ним заговорила, улыбнулась…

Вслед за отцом Таня пошла по трапу наверх. На берег она больше не оглядывалась… Так уходят навсегда.

Кольцов в последний раз взглянул на пароход, резко повернулся и двинулся сквозь толпу вдоль берега к стоявшим неподалеку деревянным мосткам — к ним, низко нависающим над водой, были причалены лодки перевозчиков. О Тане и обо всем, что с нею связывалось, он больше не думал — приказал себе не думать.

Желающих переправиться на Северную сторону, в Инкерман, в Киленбухту или на Павловский мысик, а то и просто покататься хватало. Но деревянных яликов и тузиков с сидящими на веслах лодочниками было еще больше. Кольцов еще издали приметил знакомую лодку, на которой еще утром добрался с маяка сюда, у лодки было веселое название «Ласточка», перевозчиком на ней был Василий Воробьев. Неторопливо, как бы отыскивая лодку по вкусу, Кольцов подошел к «Ласточке».

— Эй, перевозчик! На Северную?

Воробьев вскинулся навстречу:

— Со всем нашим удовольствием! Садитесь!

Не успел Кольцов усесться на кормовой банке, как рядом точно из-под земли появился Красильников.

— Извините, господин, вы вроде бы на Северную? Не откажетесь взять в попутчики?

Кольцов молча кивнул. Красильников в полотняном костюме и канотье, делавших его похожим на мелкого торговца, забрался в лодку. Когда «Ласточка» отошла от берега, Кольцов спросил у Красильникова:

— Что с Дмитрием Ставраки? Разыскали?

— К нему пошла Наташа. Илларион ее подстраховывает, — доложил Красильников. — Решили послать его в домик путевого обходчика на четырнадцатой версте, чтобы сидел там неотлучно и ждал связного.

— Пусть ждет, — кивнул Кольцов. — Но Наташе не следует возвращаться домой.

— Сегодня же Илларион переправит ее к своей родне за город.

— Значит, пока все идет нормально?

— Не совсем, — озабоченно покачал головой Красильников.

— Что случилось? — поднял на него глаза Кольцов.

— Случиться — не случилось. Но может случиться. Молодец девка, что поняла. Я — о Наталье. Она мне все-все про слащовский салон-вагон рассказала. Глаз у нее хороший, меткий. Даже план нарисовала. Сейфы вспомнила, где стоят, какие. Так вот она про сейфы говорит, что они серьезного вида. Такие не то что кувалдой, бомбой не возьмешь.

Кольцов слушал и не обронил ни слова.

— Что думаешь? — не выдержал наконец Красильников.

— Думаю.

— И долго будешь думать? — скептически спросил Красильников.

— Видишь ли, Семен, если ни до чего путного не додумаемся, придется отказаться от операции с салон-вагоном.

— Во, вошь тифозная! — сокрушенно вздохнул Красильников.

Скрипели весла в уключинах, весело плескалась о дно лодки вода. Все трое мрачно и задумчиво молчали.

— Со вчерашнего дня в портовых кабаках матросы с «Ориона» и «Княгини Ольги» гуляют, выданное за месяц жалованье пропивают, — заговорил Воробьев. — Ну, матрос на то он и матрос, но не такое нынче время, когда жалованье вперед за месяц дают, — для того особый случай требуется! Выяснилось, что на пароходах, кроме того, и помещения для солдат готовятся — должны будут принять их на борт… Я осторожненько так пытался через матросскую братию выяснить: куда идут, зачем идут… Никто ничего не знает. Гадают по-разному, а точного — ничего.

— Вот! — вздохнул и Кольцов.

— Причаль, Вася, к Хлебной пристани! — сказал Красильников. — Попробую Бондаренко повидать!

Взбешенный Яков Александрович Слащов метался по салон-вагону, и единственный человек, кто знал истинную причину гнева генерала, был денщик Пантелей. Два дня назад из вагона исчез любимец Слащова кот Барон. Пантелей, которому было вменено в обязанность следить за котом и вороном, в хозяйственных хлопотах не заметил, как Барон выскользнул на пути и куда-то подался в поисках приключений. Какое-то время Слащов ждал возвращения кота. Потом отправил Пантелея на его поиски. Пантелей обошел городские мусорники, множество подвалов и чердаков, но Барона нигде не было.

Ворон Граф тоже заметил исчезновение кота, затосковал, отказался принимать пищу и, сидя в углу на киоте, время от времени подавал оттуда свой хриплый укоряющий голос.

— Хоть бы ты замолчал! — набросился на ворона Слащов. — Без тебя тошно!

Граф потоптался на своем насесте, высокомерно глядя на генерала, однако послушался и на какое-то время замолчал. Тяжело проскрипела металлом вагонная дверь.

— Ваше превосходительство! Приказы командирам кораблей. На подпись.

— Проходите, полковник!

Ожидая, пока полковник Дубяго разложит на столе бумаги, Слащов остановился у окна, смотрел на открывающуюся перед ним панораму Феодосии и ее причалов. Возле них теснились транспортные суда. На рейде дымили миноносцы. Посреди тихой бухты застыл серый, похожий на огромный утюг английский крейсер.

Разложив на столе на две стопки машинописные листы, полковник Дубяго объяснил:

— По два приказа на каждый вымпел. Пакеты будут доставлены на корабли сегодня же.

— Не спешите, Виктор Петрович! — остановил его Слащов. — Будет лучше, если флот получит приказы непосредственно перед выходом в море. — Заметив, что начальник штаба десантной группы удивленно поднял брови, пояснил: — Пока флотские командиры склонны думать, что десант предполагается на кавказское или одесское побережье, я спокоен. Не хочу сказать ничего плохого по адресу моряков. Но помилуйте!.. Мало ли что может случиться с этими пакетами.

— Понимаю, Яков Александрович, — склонил голову полковник.

— Что с отрядом «охотников»?

— Как вы приказывали, он сформирован из офицерской полуроты. Командование возложено на поручика Дудицкого.

— Ну что ж… Задачу перед ним и его людьми поставите сами, так как я отбываю в Севастополь.

— Совещание?

— Последнее перед началом наступления. Так о чем мы?

— Главная задача «охотников»: скрытно высадиться в районе Кирилловки, блокировать и по возможности ликвидировать заставу красных. Люди Дудицкого обязаны помнить: на время высадки наших войск Кирилловка должна быть изолирована от внешнего мира! Кстати, на операцию они отправляются отсюда, из Феодосии?

— Никак нет, Яков Александрович. Сегодня перебросим их в Керчь — там приготовлен быстроходный катер.

— И еще, Виктор Петрович. Отдайте распоряжение военным комендантам Феодосии и Керчи усилить патрульную службу. Скажите контрразведчикам: именно в эти дни необходима особенная строгость.

— Будет исполнено, Яков Александрович.

Слащов встал, подошел к висевшей на стене карте.

— Успех десанта не вызывает у меня сомнений, и Северной Таврией мы овладеем. Ну а что вы думаете о наших перспективах в целом?

Полковник Дубяго тоже подошел к карте и долго молчал. Слащов не торопил его. Он считал Дубяго человеком предельно честным, даже прямолинейным.

— Конечно, многое будет зависеть от успеха нашего десанта… — осторожно произнес начальник штаба. — Ну, а потом… Думается, что перспективы у нас хорошие, но… — Он перевел взгляд на участок карты, который занимала Советская Россия, — и замолчал.

Круто повернувшись, Слащов подошел к столу, думая о том, что ни в какие перспективы вооруженных сил Юга России полковник не верит. Это еще можно было бы простить, но его неискренность обидела. Ну зачем он так? Неужели же нельзя честно, искренне, глядя прямо в глаза?

— Вы свободны, господин полковник! — жестко сказал Слащов.

Оставшись в одиночестве, он долго ходил по кабинету, чувствуя, как вновь нарастает в нем раздражение. Но отнюдь не Дубяго был тому причиной и не исчезнувший кот Барон. Хотя и это тоже. Слащов вспомнил, как совсем недавно, в Севастополе, главком выразил полную уверенность в успехе наступления. Но дальше-то что, дальше! А об этом командующий предпочел не говорить, сославшись на преждевременность. Некоторые считают, что наступление предполагает в конечном итоге соединение с войсками Пилсудского. Сказки для маленьких детей: Врангелю нужна «единая и неделимая», а полякам — великая Польша. Намерения противоречивые. Красные начали успешное наступление против поляков, захвативших почти всю Белоруссию и часть Украины вместе с Киевом. Стало быть, нынешнее выступление Врангеля — просто помощь Пилсудскому, к которому французы благоволят. Спасение отступающего… Или это всего лишь «поход за хлебом», как делали в старину крымские ханы?

В любом случае — горько. Тошно. Мерзко. И раны болят, и жить не хочется, и еще беременная жена ждет. «Юнкер Нечволодов». Юнкер-то юнкер, а вот забеременела. И надо думать о будущем. Надо. А пока что заняться десантом и не отвлекаться.

Слащов еще раз мысленно проследил, как будут разворачиваться события. Пятого июня суда с погруженными на них войсками выходят в море и берут курс на юг. Там вскрывается пакет номер один. К ночи эскадра проходит мимо Керчи, где к ней присоединяются боевые суда прикрытия. В Азовском море командирам всех тридцати двух кораблей, входящих в состав эскадры, надлежит вскрыть пакет номер два, в котором — только теперь! — они обнаружат приказ следовать к безвестной деревне Кирилловке.

Самое сложное — незаметно пройти Керченский пролив, ночью, без огней, в полутора верстах от красных, к тому же против течения и обязательно с застопоренными машинами. По инерции, предварительно взяв разгон. Капитаны опытны, клялись — справятся. Двое-трое уже пробовали — получилось.

За судьбу десанта Слащов был спокоен: тщательная подготовка его, протекавшая в обстановке строгой секретности, правильный выбор места высадки, внезапность — все это обеспечивало его успех. Успех несомненный еще и потому, что из разведсводки было известно: «Восточное побережье Азова охраняется небольшими гарнизонами красных. Все ударные силы 13‑й армии сосредоточены на перекопском и чонгарском направлениях». Хорошо было известно и соотношение сил: 13‑я армия красных намного уступала по численности и особенно по техническому оснащению войскам Врангеля.

Осведомлен был Слащов о положении — общем — в Советской России. Смертельно опасен был для нее польский фронт, туда были оттянуты едва ли не главные силы красных. На Дальнем Востоке хозяйничали японцы, американцы и армия Миллера. В Средней Азии — войска эмира бухарского. На Украине шли ожесточенные схватки с бандами Петлюры и Махно. Голод и разруха ужасающие. Сейчас самое время вновь попытаться решить многие вопросы в этой войне. Сейчас или уже никогда. Такого благоприятного стечения обстоятельств больше не будет. На завтрашнем совещании надо потребовать у главкома, чтобы он наконец определенно высказался о своих планах. Еще можно спасти Россию! Еще можно!..

Странно, но все эти размышления не принесли Слащову успокоения.

Задрожал под ногами пол, неторопливо поплыл за незашторенными окнами феодосийский пейзаж. Слащов увидел, что поезд набирает скорость.

— Пантелей! — позвал он.

Денщик тотчас же вырос в проеме двери:

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

— А что Барон? Так и не вернулся?

Пантелей развел руками:

— Никак нет, ваше превосходительство! — И словоохотливо продолжил: — Убег, подлец! И что, скажите, не жить ему здесь было? Так нет же, на помойки потянуло!..

— Ступай! — махнул рукой Слащов и уселся в глубокое кресло. Долго сидел так, задумавшись…

После того как Бондаренко доложил о бронированном сейфе в салон-вагоне Слащова, Фролов понял, кто им еще нужен для успешного проведения операции: Красовский. Медвежатник Юзеф Красовский…

Фролов знал, где его можно отыскать вечером.

Из гостиницы он вышел, когда на город уже опустились, сумерки, и, неторопливо прогуливаясь, двинулся по Приморскому бульвару.

Еще со времен адмирала Ушакова Приморский бульвар предназначался исключительно для благородной публики. Десятилетиями висели здесь таблички: «Нижним чинам, а также с собаками вход воспрещен». После 1905 года бульвар разделили на две части — платную и бесплатную. Билетик стоил пятнадцать копеек, простому человеку не по карману, так что благородная публика по-прежнему гуляла отдельно. Сейчас плату отменили, но привычка к раздельному гулянью осталась.

Фролов шел по «благородной» аллее вдоль невысокой узорчатой ограды. Внизу вздыхало и шевелилось море. Легкая прохлада и свежий, настоянный на запахах моря воздух успокаивали, помогали собраться с мыслями. События последних дней требовали от Фролова особой собранности. Вынужденная прогулка пришлась как нельзя кстати. Можно было спокойно еще и еще раз обдумать все, с чем придется столкнуться завтра. Ибо завтра предстояло раскрыть тайну, от которой зависело слишком многое. Операция была рискованная. Удастся ли она? Сойдутся ли воедино все нити? Обрыв любой из них грозил провалом.

Над обрывистым берегом в конце бульвара светился ресторан, цветные лампочки освещали открытую, повисшую над самыми волнами веранду. Фролов знал, что Красовский должен был появиться здесь ближе к полуночи, проведя первую половину вечера в казино. Однако, на удивление, он был уже здесь, сидел в самом углу.

После того как метрдотель усадил Фролова, Красовский, велев официанту перенести коньяк, проследовал через зал к нему.

— Позволите? — спросил он.

— Что случилось, граф? Вы не в казино, а сейчас там, кажется, самый пик игры?

— Игра сделана, ставок больше нет! — голосом профессионального крупье произнес Красовский. И уже буднично, невесело продолжил: — Игра идет полным ходом, а выиграть невозможно — одни банкроты вокруг. Нищает Крым.

— А я, признаться, думал, что вам обычно везет.

— Эх, Василий Борисович! — с горечью вздохнул Красовский. — Раньше говорилось «везет дуракам», а теперь и этого не скажешь: столько их расплодилось, что никакого везения не хватит! Играют в жизнь, как в рулетку, и каждый уверен, что его ставка — самая надежная. Красное или черное — других цветов в рулетке нет. А эти дальтоники поставили на белое и ждут, когда последняя их ставка куш сорвет.

Фролов нахмурился.

— Извините, но ваши аналогии дурно попахивают, граф!

— Ради бога, — Красовский прижал руки к груди, — хоть вы меня за провокатора не принимайте, и без того тошно!

Рядом с ними вырос официант. Салютуя присутствующим, вырвалась пробка из укутанной белоснежной салфеткой бутылки, шампанское запенилось в хрустальных бокалах.

— А я ведь подошел к вам, чтобы попрощаться, — неловко улыбнувшись, сказал Красовский.

— Как, вы покидаете Севастополь? — удивился Фролов.

— Вот именно. — Красовский отодвинул в сторону бокал с шампанским, налил в рюмки коньяку. — Не откажетесь выпить со мной на посошок? Есть такой русский обычай.

— С каких это пор поляки начали придерживаться русских обычаев? — пошутил Фролов.

— Бог с ними, с поляками! — отмахнулся Красовский. Оттолкнувшись от подлокотников кресла, он пружинисто встал, выпрямился и склонил голову. — Позвольте еще раз представиться: русский дворянин, но не граф, Юрий Александрович Миронов.

Фролов с любопытством смотрел на него: такого превращения не ожидал даже он. Сделав паузу, словно давая возможность привыкнуть к себе новому, Красовский-Миронов продолжил:

— Не надо удивляться: люди часто оказываются не теми, за кого мы их принимаем. Полбеды, если фальшивым оказывается имя, хуже, если таковым окажется сам человек. Хотя имя очень меняет личность. Вам никогда не приходилось испытывать этого?

Фролов решал: как следует ему принять эти откровения? Проще всего было бы отнести все сказанное к грубой провокации и не мешкая послать Красовского к чертовой матери. Но ведь он может обидеться и уйти, как найдешь его потом! А он нужен, очень нужен… К тому же Фролов чувствовал: этот человек растерян и подавлен, нельзя оскорблять его сейчас.

— Зачем вы мне все это сказали? — спросил Фролов.

— А некому больше. — Миронов тяжело опустился в кресло. — Знаете, Василий Борисович, я и сам себе напоминаю сейчас грубо сработанный империал, с которого в самый неподходящий момент слезла фальшивая позолота. Потому и плачусь вам в жилетку, так как вы — единственный порядочный человек…

— И комплименты ваши, и обвинения явно преувеличены, но — допустим, — Фролов без тени улыбки посмотрел на Миронова, — однако все остальное… О том, что вы — профессиональный игрок, я догадывался, понаблюдав за вами в казино. Не в моих правилах вмешиваться в чужие дела, и все же… Вам нужна помощь?

— Нет, Василий Борисович. Спасибо, но — нет. — Миронов покачал головой, улыбнулся. — Жизнь приучила меня рассчитывать на себя, и только. Я мог бы рассказать вам, как способный и восторженный мальчик из старой дворянской семьи превратился в профессионального шулера, взломщика и прочее в том же духе. История сама по себе поучительная, но дело не в том. В другом дело: устоявшиеся мои убеждения — пусть дурны они и порочны — вдруг дали трещину. Я приехал в Севастополь полный надежд и планов, догадаться о них не составит труда. Но все пошло вкривь и вкось. Потому что полковник Татищев отвел мне в своих игрищах некую малопочтенную, надо сказать, роль. Видит бог, я умею играть и играю во все игры, кроме одной — политики! Слишком велики здесь ставки, можно и голову на кон положить. А меня вынуждают!

Миронов пил то коньяк, то шампанское и быстро хмелел.

— Вы не ребенок, должны были понимать, что на нейтральной полосе отсидеться нельзя, — глядя, как Миронов посасывает дольку лимона, сказал Фролов. — Теперь мне ясно, почему вы начали с аналогии между рулеткой и жизнью. Но что же дальше?

— Дальше то, что я вам уже сказал. Выбор сделан, — быстро ответил Миронов.

— Но полковник Татищев — он-то, видимо, не захочет согласиться с вашим выходом из игры.

— Полковник Татищев! — презрительно поморщился Миронов. — Доказать сему господину, что даже последний шулер может иметь понятие о чести, невозможно, значит, выход один: возможно быстрее с ним расстаться. Отобрав мой польский паспорт, полковник наивно решил, что приковал меня к вертепу, когда-то гордо называвшемуся Севастополем. Но… — Миронов поставил на стол рюмку и легким, едва уловимым жестом фокусника выхватил из кармана несколько тонких разноцветных книжиц, развернул их веером, — но чем хуже польского вот эти паспорта — английский, румынский, французский?

— Однако! — Фролов, не выдержав, рассмеялся. — Я вижу, вы человек весьма и весьма предусмотрительный.

— Положение обязывает. — Миронов сунул паспорта в карман. — Завтра я сяду на пароход и уже как французский гражданин сделаю полковнику Татищеву последнее адье!

Возбужденный шепот пронесся по веранде, на смену ему пришла почтительная тишина. Метрдотель сопровождал к отдельному кабинету через веранду весьма примечательную пару — знаменитую Плевицкую и входящего в известность молоденького, небольшого росточка генерала Скоблина.

Рассеянно улыбаясь, певица отвечала на приветствия поклоном головы. Скоблин, вышагивающий рядом с ней, был полон петушиной бойкости и, заметив, что Плевицкая приветствует кого-то из знакомых, тоже обращал быстрый взор в ту сторону. Похоже, он был очень горд своей ролью спасителя «русского соловья».

Певица и генерал скрылись в кабинете.

…Фролову уже порядком поднадоела вся эта игра с Мироновым, он понял, что ее можно заканчивать.

— Как вы себя чувствуете, граф? — спросил он.

— Прекрасно! — буркнул Миронов. Расплескивая, налил в рюмки коньяк. — Предлагаю выпить!

— Нет! — отстранил свою рюмку Фролов и с прорвавшимся раздражением сказал: — С меня уже довольно. Да и вы, похоже, сильно пьяны. Вам бы прохладиться!

— Вы так думаете? Ну что ж… — Пьяно ухмыляясь, Миронов встал из-за стола. — Честь имею, господин Федотов!

Прищелкнув каблуками, нетвердо ступая и чуть покачиваясь, он пошел по залу к выходу. Из ресторана Миронов направился к стоянке извозчиков. Красильников и Воробьев, быстро обойдя его, подхватили под руки.

— Вам надо пройти с нами! — негромко приказал Красильников.

Миронов с возмущением посмотрел на них.

— Господа! Это уже переходит пределы допустимого! Так мы с вашим шефом не договаривались!

— С кем? С кем? — переспросил Воробьев.

— Бросьте, господа! Людей из контрразведки я узнаю сразу!

— Ну так и иди, раз узнаешь! — пробасил Илларион. Миронов обернулся, явно собираясь сказать что-то более резкое, но, окинув глазами мощную фигуру хозяина «Нептуна», промолчал.

— Экипаж за углом, — сказал Красильников.

Когда в полутемном переулке его подвели не к фаэтону, как он ожидал, а к обычной, с брезентовым верхом фуре, Миронов мгновенно протрезвел: только теперь он понял, что принял за контрразведчиков явно других людей.

Воробьев отпустил его локоть, откинул брезентовый полог:

— Прошу!

Миронов понял — надо бежать! Рванулся в сторону, освободился от рук Красильникова и ударил Иллариона головой в грудь, вкладывая в этот удар всю свою силу. Не покачнувшись даже, Илларион принял его в свои объятия, и Миронов затих.

— Ваша безопасность зависит от вас! — быстро сказал Красильников. — Вы нам нужны ненадолго, не волнуйтесь!

— Да он уже не волнуется, — успокаивающе сказал Илларион. — Он человек понятливый. — Бережно прижимая к себе Миронова, Илларион влез в фуру. — Поехали!

Глава 38

Дмитрий Ставраки, числящийся в списках агентов белогвардейской контрразведки под кличкой Клим, нервничал. Прошла ночь его пребывания в домике путевого обходчика на четырнадцатой версте, но ни хозяин не возвращался в свой дом, ни тот, ради которого он отправился сюда — человек с той стороны, — не приходил. Вчера под вечер, когда к нему неожиданно явилась непривычно возбужденная Наташа, он даже обрадовался поручению, решив, что оно свидетельствует о растущем к нему доверии. Но шла ночь, и он все больше сомневался, не допустил ли ошибку, согласившись идти сюда сразу же, вместо того чтобы любым способом предупредить капитана Селезнева о новом поручении подпольщиков.

Время от времени в его голову стала закрадываться холодящая душу мысль о том, что, быть может, подпольщики вычислили или что-то сопоставили — и возникли сомнения. Но нет, не может этого быть! Все шито-крыто и запечатано!

Прошла ночь, рассвело. Он отодвинул с окон занавески и погасил лампу. Но и при свете дня сомнения не проходили — наоборот, усиливались, перешли в страх, заставляя гулко колотиться сердце. Странно, но он, весь обращенный в слух, не слышал, как скрипнула калитка, как прозвучали под окном осторожные шаги.

Открылась незапертая дверь. Дмитрий посмотрел на остановившегося у порога человека и неожиданно успокоился: незнакомый, прекрасно одетый, осанистый человек был перед ним. «Господи!.. — едва не плача от радости, подумал. — Сколько никчемных страхов, подозрений, впустую растраченных нервов!»

— Здравствуйте! — приветливо сказал Дмитрий. — Я, честно говоря, заждался вас.

— Меня ли?

— Ах, да, — Дмитрий смущенно покачал головой, — на радостях я забыл…

Он назвал полученный от Наташи пароль и услышал отзыв. Все складывалось должным образом, и Дмитрий подумал, что бессонная ночь все же не пропала зря, что судьба милостива к нему и его акции в ведомстве полковника Татищева уже в ближайшие дни резко поднимутся. Чутье подсказывало: такой человек не может быть рядовым связным!..

— Мне сказали, что вы должны прийти с чем-то важным?

— Правильно сказали, — ответил пришедший. Некоторое время он смотрел на Ставраки, и с каждым мгновением взгляд его приобретал все большую твердость и остроту.

— Что вы на меня так смотрите? — обеспокоенно спросил Дмитрий.

— Я представлял себе вас другим.

— Это имеет какое-то значение?

— Нет, теперь уже не имеет, — серьезно ответил незнакомец. И быстро, не оставляя времени на раздумья, спросил: — Полковник Татищев не знает, что вы здесь, не так ли?

Сердце Дмитрия рванулось в груди и словно оборвалось, липкая, сосущая тошнота поднялась к горлу. Нет, не зря его одолевали предчувствия. Видимо, подпольщики все же что-то вычислили. Где-то он был неосторожен. А может, это — проверка? Всего лишь обычная проверка? Да-да, конечно же!..

— Не понимаю, о чем вы…

— Понимаете! — жестко отрезал мужчина. — И знаете, что контрразведка вас теперь не спасет!

— Это какая-то ошибка! — захлебываясь от страха, воскликнул Дмитрий. — Это чудовищная ошибка или клевета!

— Может, для начала сказать вам, кого вы предали?

«Бежать! — промелькнуло в сознании Дмитрия. — Еще можно… Выскочить во двор, на улицу, а там… Да, бежать!» Он шагнул назад, стараясь приблизиться к окну. Но мужчина разгадал его намерение: сделал шаг и оказался как раз посредине между дверью и окном. К тому же он опустил руку в правый карман, и Дмитрий понял, что бежать не удастся. Хрипло, с трудом ворочая одеревеневшим языком, спросил:

— Кто вы?

— Да, это вам, наверное, будет интересно узнать. — Усмешка была колючая, ничего хорошего не обещающая. — Я — тот, кого вам подполье поручило казнить.

— Господин Федотов? Василий Борисович?

— Да.

— А я-то испугался! А я-то…

Все перепуталось в голове Дмитрия. Разлетелась вдребезги стройная и логичная цепь, в которой до сих пор всё было ясно: белые и красные, подпольщики и контрразведка… Здесь же было что-то третье, что-то новое, но беспощадное и неотвратимое. Этот человек из другого, незнакомого Дмитрию мира! Надо спасать себя! Еще не поздно! Надо только сказать те единственные слова, надежные и убедительные, что он вовсе не тот, за кого его принимают. Но только надо торопиться! В его распоряжении — считанные секунды. Поспешно, судорожно выталкивая застревающие в горле слова, он заговорил:

— Да, это правда! Мне поручили! Но я же не стал! Надо только, чтобы вы пока скрылись! Чтоб мне верили, что я не смог! Чтобы я якобы не смог! Мне они верят!

Он говорил безостановочно, нескладно, что-то обещал и в чем-то клялся, а немигающие, остановившиеся его глаза были прикованы к чужой руке: ему чудилось, что, до тех пор пока оружие в кармане, еще есть шанс выжить…

Плоский никелированный браунинг глянул на него своим черным глазом, и последняя надежда исчезла. Почувствовав, что задыхается, Дмитрий Ставраки рванул на груди рубашку, но легче не стало. Он попытался закричать, но лишь хриплый стон вырвался из пересохшего горла. Какой-то странный, искрящийся свет вспыхнул перед глазами, растворяя в себе комнату и весь безбрежный мир. Он успел еще удивиться, что не слышит выстрела, а потом рухнул на пол…

Фролов подошел к нему, ничего не понимая. Ставраки был мертв — страх и ужас перед непонятным опередили выстрел, сделали его ненужным.

Мимо окон, погромыхивая на стыках, проплыл паровоз, а за ним теплушка и три классных вагона. Фролов понял, что это слащовский поезд и что пройдет еще совсем немного времени — и операция, к которой они хоть и быстро, но тщательно готовились, начнется. Обещает ли им этот день удачу?

Штабной поезд Слащова прибыл на Севастопольский вокзал, но долго там не задержался. Близилось начало совещания у главкома, и генерал, чтобы не опаздывать, пересел на встречавший его штабной автомобиль и уехал в Чесменский дворец.

Машинисту, выглядывавшему из окошка паровоза, дали отмашку флажками, и поезд покинул вокзал. Неторопливо пробежал он по станционным путям, вышел на запасную ветку, двинулся по ней.

— Куда, дядя Федот? — спросил помощник машиниста.

— Вроде как договорено, — глядя на набегающие навстречу рельсы, сказал машинист. — Вроде как к пристаням, в тупик.

— Значит, началось! — в голосе помощника были испуг и радость.

— Ты уголь кидай! — сердито сказал машинист. — Ты свое дело хорошо делай. Если каждый свое дело сделает — не сорвется.

Поезд переходил с ветки на ветку и наконец оказался в тихом, уютном тупике, в конце далеко растянувшихся вдоль бухты пристаней Российского общества пароходства и торговли. Солнце все выше поднималось над белыми домами города. Утренняя прохлада сменялась зноем, и воздух все больше пропитывался терпким запахом смолы и моря.

Здесь, на отшибе, было пустынно и малолюдно. Ни в штабных вагонах, ни рядом с ними не было никакого движения, лишь одинокий часовой, едва поезд остановился, выпрыгнул из теплушки и принялся мерно, как маятник, ходить вдоль короткого состава, придерживая приклад закинутой за потную спину винтовки.

Начальник станции знал, что генерал Слащов не любит дальние стоянки и предпочитает, чтобы его поезд находился где-то поблизости. Поэтому он распорядился перегнать его на тупиковую ветку у вокзала, где чаще всего и находился в таких случаях состав. Однако выяснилось, что ветка занята товарняком с лесом и освободить ее невозможно, ибо все другие пути были забиты вагонами с военным имуществом, подготовляемыми для срочной отправки в Керчь и Феодосию. И во всех остальных местах, где ставили иногда поезд Слащова, сейчас застыли на рельсах вагоны, теплушки, платформы… Поезд Слащова застрял на вокзале, а к Севастополю уже приближался штабной состав генерала Кутепова: этот, заставь его ждать в стороне от вокзала, тоже по головке не погладит!

Негодуя на всех и вся, начальник станции готов был впасть в панику. Но тут, к счастью, выяснилось, что свободна ветка возле пристаней РОПиТа. Посоветовавшись с комендантом слащовского поезда, начальник станции распорядился перегнать состав именно туда и облегченно вздохнул.

Был доволен и Бондаренко, который с помощью друзей-железнодорожников побеспокоился, чтобы не было слащовскому поезду пристанища нигде, кроме как возле пристаней РОПиТа…

Поезд стоял в тупике уже давно, вокруг было все так же безлюдно и тихо. Лишь уныло бродил по железнодорожной насыпи часовой, время от времени останавливаясь и прячась в тень от вагонов.

Громыхнула дверь теплушки, и на насыпь спрыгнули свободные от дежурства казаки. Весело переговариваясь, двинулись в сторону городских построек — там в эту жаркую пору можно было попить квасу, а если повезет, то и пива.

Из распахнутой двери спального вагона, протяжно зевая и крестя рот, выглянул денщик Слащова Пантелей. С кряхтеньем спустился по ступенькам, сел на нижнюю. Погрел немного свои старческие кости, поглядел вверх на высокое, будто расплавленное, солнце и недовольно сказал:

— Абиссиния! Ну чистая тебе Абиссиния!

Часовой из слащовской охраны — немолодой казак с лычками урядника — неторопливо приблизился к денщику, приложил руку к козырьку фуражки:

— Наше почтение, Пантелей Игнатьич! Почивать изволили?

Пантелей смерил недовольным взглядом крепкую, с кривыми ногами фигуру казака, сплюнул на сторону:

— Сказали бы мне годков пять назад, что часовой на посту станет разводить тары-бары, ни в жисть бы не поверил. До чего же испохабился служивый люд, прости меня, грешного, Господи!

— Не ворчи, Игнатьич! Какая жизня, такой и люд. Лучше угости табачком генеральским.

Пантелей нахмурился, хотел выругаться, но вздохнул и полез за кисетом. Скуку, дело известное, лучше коротать вместе. Урядник, прежде чем взять кисет, суетливо вытер руки о синие штаны с красными лампасами. Закурили.

— Ажник в грудях сладко стало, — сказал часовой. — Добрый табачок.

— Не то. Крепости в ем нету, — не согласился Пантелей, — а без крепости что проку, только дух один. — Посмотрел на чистое, без единого облачка, небо, сокрушенно сказал: — И как только люди живут в таком адовом пекле! То ли дело на Дону у нас…

Урядник покачал головой, тоскливо вздохнул:

— Хучь бы не вспоминал ты, Игнатьич, о доме. Меня дома почитай с четырнадцатого нету. Сына красные в прошлом годе кончили. Дома одни бабы остались. Счас, к примеру, сено косить, а какие из них косцы! Да и хлеба поспевают… Эх, надоело воевать! Не спрашивал генерала Яков Лександрыча — скоро кончим?

— Он тебе скажет, надолго запомнишь!

— Да уж строг! — радостно согласился урядник.

— Строгость к нашему брату нужна, — раздумчиво сказал Пантелей, — супротив того нету спора. Но уж больно лют стал. Особливо теперь, перед наступлением. Вчерась на станции солдат забрал у старухи курицу, она, вестимо, в крик. А тут, значит, и Яков Лександрыч… Как зашлися, вроде бешеного стали. За святое дело, кричат, сражаемся, а ты, сволочь, мародерствуешь? Ну и генеральский свой приговор сразу: в расход солдатика! Старуха уже не рада, в ноги ему валится, солдата чтобы отхлопотать… Ни за понюх табаку расстался человек с жизнью, упокой, Господи, душу его… — Пантелей перекрестился, доверительно пожаловался: — А намедни и меня чуть не порешил. Слышу ночью — кричит, точно смерть в тоске принимает. Я, вестимо, к нему, а он за грудки меня. Глаза страшные, сам из себя весь дергается… Еле успокоил. Оно известно — совесть грызет.

Красильников и Воробьев — оба в промасленных спецовках, вооруженные деревянным коробом с инструментами и лейкой, в которой вязко плескалась смазка, неспешно вышли из-за последнего вагона и, равнодушно поглядывая по сторонам, направились вдоль состава. Первым их заметил Пантелей:

— Смотри, служивый, кого-тось несет нелегкая. Разбирайся, а я и впрямь посплю… — Зевая, встал, поднялся по ступенькам, с грохотом захлопнув дверь, скрылся в спальном вагоне.

Красильников меж тем, приблизившись к часовому, деловито нырнул под вагоны, вынырнул в проеме между спальным и салон-вагоном. Разъединил сцепку. Вновь ступил на насыпь, склонился к колесным буксам. Сказал Воробьеву:

— Сюда подлей маленько!

Урядник, наблюдая за железнодорожниками, взял на руку винтовку — скорее, пожалуй, для порядка.

— Стой! Кто такие будете?

— Ружьишко-то опусти, — посоветовал Воробьев. — Не видишь, что ли! Буксы проверяем.

— Все одно — стой! — Часовой полез в карман за свистком. — Караульного начальника вызову, а уж он…

Ни часовому, ни Красильникову с Воробьевым не видно было, как с другой стороны поезда из густых зарослей терна на насыпь вышли двое, направились к паровозу. Это были Баринов и Ермаков. Торопливо поднялись в будку:

— Как? — коротко спросил Баринов.

— Не видишь, под парами стоим. Ждем.

— Трогайте!

— Что-то там часовой к вашим ребятам привязался! — сказал машинист.

— Ничего. Отстанет.

Шумно отдуваясь клубами пара, паровоз плавно, незаметно тронулся с места, стал стремительно набирать ход.

Урядник, собиравшийся вызвать свистком караульного начальника, с изумлением увидел, как поезд разделился надвое: спальный вагон с теплушкой тронулись с места и покатились по рельсам, а салон-вагон остался на месте.

— К-куда они? — так и не успев дать свисток караульному начальнику, ошарашенно спросил часовой.

— Не понимаешь, что ли! Профилактику буксам проводим! — прикрикнул на часового Красильников.

Часовой бросился за набирающим скорость спальным вагоном. Он уже догнал его, схватился за поручни, вспрыгнул на ступени, когда страшной силы взрыв потряс воздух. Дрогнула земля, над пакгаузами взметнулось вверх пламя. Бегущие по рельсам вагоны дернулись, ударились друг о друга буферами, заскрежетали сцепления, со звоном посыпались стекла.

Часовой свалился со ступенек спального вагона и бросился наземь, прижимая к себе винтовку. Взвыла сирена. Послышались прерывистые, тревожные гудки пароходов.

И вновь, заглушая все звуки, грянул взрыв. В небо летели пылающие доски, искореженные листы железа, камни. Черный клубящийся дым, поглощая все вокруг, окутал и стоящий в тупике слащовский салон-вагон.

Часовой наконец поднялся с земли, вновь бросился догонять несколько притормозивший свой бег поезд. Ухватившись за поручни спального вагона, он долго бежал рядом, потом взобрался на ступени, тяжело дыша и отдуваясь. Ему открыл дверь вагона босоногий, в исподней рубахе Пантелей.

— Что тут? — испуганно спросил он.

— А шут его… Похоже, конец света!

— Господи помилуй, — мелко закрестился Пантелей.

Проводив взглядом скрывающийся вдали поезд и убедившись, что все идет как планировали, Красильников прыгнул на подножку салон-вагона, открыл дверь вагонным ключом. И сейчас же из-за насыпи поднялись Илларион и Миронов, тоже одетые в форму железнодорожников.

— Василий, оставайся здесь, страхуй! — крикнул Воробьеву Красильников и, пропустив вперед Миронова и Иллариона, следом за ними поднялся в вагон.

В выбитых окнах полоскались занавески, под ногами хрустело стекло, было дымно. Красильников не сразу сообразил, что за черный комок мечется под потолком, — лишь потом, когда этот комок вырвался через окно и взмыл в дымное небо, он понял, что это ворон.

Сейф был в углу вагона, под киотом. Подняв лежащий на полу стул, Миронов подсел к сейфу и стал его разглядывать. Потом вынул из кармана куртки набор длинных и тонких отмычек, завернутых в белоснежный платок, задумчиво посмотрел на них и опять замер…

Снаружи в разбитое окно салон-вагона доносились далекие выкрики, гудки, звон колоколов, треск полыхающих пристаней. В пакгаузах рвались снаряды и ящики с патронами. Все это слилось в сплошной, непрерывный гул, грохот, треск. Миронов повернул к Красильникову побледневшее, потное лицо, что-то сказал. Красильников не расслышал, наклонился.

— Я не могу работать в таких условиях! Мне нужна тишина! — прокричал Миронов. — Я должен слышать механизм замка!

Упругая волна очередного взрыва качнула вагон. Миронов, поняв всю тщетность своих притязаний, обреченно махнул рукой, опять поднес к глазам отливающие синевой отмычки. Выбрав наконец одну, осторожно ввел ее в отверстие замка, прильнув ухом к дверце сейфа… На смену первой отмычке пришла вторая, затем третья, и Красильникову уже казалось, что возне этой не будет конца. И вдруг очередная отмычка легко повернулась в замке, еще одна манипуляция чутких пальцев — и тяжелая дверца сейфа открылась.

Красильников глянул на часы: они находились в вагоне всего шесть минут. Все шло по плану.

Едва Миронов открыл сейф, как Илларион положил на его плечо тяжелую руку:

— Поработал — не мешай работать другим! — И, подталкивая Миронова, он завел его в узкий, тесный тамбурок, примыкающий к салону. — Посидим здесь, поразмыслим.

— Интересно все же, кто вы? — уже порядком осмелев, спросил Миронов.

— Я же тебе уже говорил.

— Это неправда. Всех севастопольских фармазонов я знаю — и своих, и залетных… А может, вы красные?

— Придумаешь такое! — изобразил удивление Илларион и, помедлив, добавил: — Скажи, ты про хана Куш-Кая слышал?

— Нет.

— Так вот, мы — из его армии.

Миронов скептически улыбнулся, сказал:

— Третья сила, что ли? Красные, белые и теперь этот… хан.

— Пусть будет третья, — согласился Илларион.

Тем временем в салон-вагоне появился Кольцов. Не теряя ни секунды, подбежал к сейфу, где ждал его Красильников. Заглянул внутрь.

Вверху — рулоны полевых карт с нанесенной цветными карандашами обстановкой, на средней полке — особняком — кожаная папка. Красильников взял ее, передал Кольцову. Кольцов достал из нее документы. Это был боевой приказ Врангеля и инструкции к нему.

«Удача! — торопливо подумал Кольцов. — Вот удача!» Стараясь запомнить каждое слово, стал читать страницы приказа:

«Генералам Слащову, Кутепову, Писареву, Абрамову и комфлота адмиралу Саблину. Мой план летнего наступления из Крыма предусматривает занятие Северной Таврии, Донбасса, районов Дона и Кубани…»

Дальше, дальше!

«…Я решил: 7 июня 1920 г. силами 1‑го армейского корпуса генерала Кутепова и Сводного корпуса генерала Абрамова при поддержке танков, бронепоездов и аэропланов прорвать оборону красных в перекопском и чонгарском направлениях…»

Информация важная, но не главная — где задачи корпусу генерала Слащова?.. Кольцов перевернул еще одну страницу:

«…Адмиралу Саблину подготовить суда для переброски войск генерала Слащова в пункт и срок согласно указаниям, которые он получит дополнительно».

Кольцов побледнел: ничего конкретного о действиях Слащова в приказе не было. То, что он прочел, было известно Фролову, а потом и ему задолго до этого дня.

Что же это за приказ? Дезинформация? Выходит, что Слащов предполагал предстоящий визит к нему и перехитрил их? Операция, потребовавшая безумных усилий и риска сводилась на нет?

Кольцов закрыл папку. Нет-нет, пока это только предположение, что Слащов перехитрил их. Во всяком случае, он не должен догадываться о том, что они побывали здесь, потому спросил у стоящего рядом Красильникова:

— Где она была? Положи точно на место.

Красильников принял папку. И тут же оба они увидели в глубине сейфа на этой же полке большой штабной конверт. Кольцов взял его. Несколько наискось торопливо от руки на нем было написано «Седьмой круг ада».

— Это еще что? — разглядывая конверт, удивился Павел. — Уж не мемуары ли господина генерала?

Кольцов вытряхнул из конверта содержимое. Это был какой-то документ с приколотой к нему калькой-выкопировкой крупномасштабной карты.

Он осторожно расправил в несколько раз согнутые бумаги, откинул кальку. На первой странице документа, в левом углу, четко выделялась размашистая подпись: «Утверждаю. П. Врангель».

Это и был план Слащова.

Первые же строки потрясли, ошеломили Кольцова. Корпус Слащова, усиленный кавалерийской бригадой Шифнер-Маркевича и артиллерийской группой на конной тяге, погрузившись в Феодосии и Керчи на мелководье на транспортные суда и боевые корабли флота, должен был рано утром 7 июня скрытно высадиться на северном побережье Азовского моря у деревни Кирилловки, с тем чтобы нанести внезапный удар в тыл частей 13‑й армии красных и захватить Мелитополь, где располагался штаб армий.

Как всегда Слащов придумал самый неожиданный ход. Никто не ждет войсковой десант такой мощности на этом участке Азовского побережья, значит, нет там ни укреплений, ни достаточных для противоборства сил — обычные сторожевые посты, не больше…

Если белым удастся скрытно высадиться у Кирилловки, они почти беспрепятственно перережут все коммуникации, ведущие к Мелитополю, и тогда Слащов триумфально двинется по югу Украины и вместе с корпусами Кутепова, Абрамова и резервного Писарева завершит разгром красных частей, лишенных связи и управления.

Задуманная белыми операция грозила обернуться для 13‑й армии полнейшей катастрофой. И Кольцов вдруг почувствовал острое ощущение беспомощности — для людей по-настоящему сильных это худшая из пыток.

Время!.. Как предупредить своих о десанте, если времени почти нет?.. Он аккуратно положил документы в сейф.

— Как только Миронов закроет сейф, пусть Илларион уводит его. И сами сразу же уходите! — сказал Красильникову Кольцов, прошел через коридор вагона в тамбур и спрыгнул на землю. Дым огромного, бушующего рядом пожара плотной пеленой стлался вокруг. В двух шагах ничего не было видно.

Ермаков доехал до самого начала довольно длинной ветки, ведущей в тупик, к пристаням РОПиТа. В двух или трех километрах от выходной стрелки замедлил ход. Ждал, когда ему подадут сигнал. Наконец он увидел вдали, в условленном месте, размахивающего руками человека, понял, что операция завершена, и обернулся к Баринову:

— Все! Уходим! — И затем сказал машинисту и его помощнику: — Сдавайте назад! И… прощайте!

— Вы бы нам хоть синяков каких… или связали, — взмолился машинист.

— Некогда! Друг друга обеспечьте, хлопцы!.. А что поехали — так говорите как договорились. Когда загремело — испугались, решили от взрывов подальше. Потом увидели, что вагон потеряли, — вернулись.

— Сказать все можно. Да ведь могут не поверить.

Поезд уже шел к тупику, где сиротливо стоял забытый слащовский салон-вагон. Ермаков, а за ним и Баринов скатились со ступенек под откос. Едва поезд остановился, Пантелей перебежал в слащовский салон-вагон. Под ногами у него захрустело стекло. Трепыхались на сквозняке занавески. Темные клочья пепла медленно плавали по вагону.

Сокрушенно покачав головой, Пантелей взялся за веник и совок, стал торопливо наводить в вагоне порядок. И все время, пока он подметал, протирал, убирал, его не покидало ощущение беды. И наконец его осенило. Он оглядел салон-вагон, заглянул в столовый отсек, осмотрел все закутки и каморки.

— Граф! — позвал он. — Гра-аф!

Ворон не отзывался. В салон-вагон заглянул часовой.

— Ну, чего тут? Все в аккурате?

— Какой «в аккурате»?! — схватился за голову Пантелей. — Какой «в аккурате»?!

Старик побаивался генерала даже тогда, когда он не был в гневе. А теперь! Теперь — убирай не убирай, а головы ему не сносить. С трудом простил ему генерал бегство кота Барона, а уж исчезновение Графа ни за что не простит…

Фролов ждал товарищей в «Нептуне». Выслушав Кольцова, он нахмурился. Да, выяснить подробности слащовского плана было нелегко, но всем этим бесценным сведениям грош цена, если их срочно не переправить на ту сторону.

Задача казалась неразрешимой. В эти дни Крым перешел на особое положение: были перекрыты все дороги, вокзалы, станции… Гражданское население временно не выпускалось из Севастополя. Но не это, разумеется, препятствие останавливало чекистов: непреодолимым выглядело дальнейшее. Самый короткий путь к своим лежал через Перекоп, однако прорваться через боевые порядки приготовившихся к наступлению белых было невозможно. Путь через Черное море перекрыли корабли флота…

Однако не зря собрались они в «Нептуне». То, что было бы непосильно одному, сумели все-таки решить сообща: выработали наконец тот маршрут, который обещал пусть и небольшую, но все-таки возможность — обогнать время. Сделать это предстояло Кольцову и Василию Воробьеву.

…Довольные найденным решением, они не подозревали, что обстановка на Южном фронте складывается для красных гораздо хуже, чем можно было предположить. В то время, когда им стали известны подробности плана Слащова, в штаб 13‑й армии пришла телеграмма, в которой разведотдел предупреждал, что бароном Врангелем будет осуществлена операция под кодовым названием «Пятый круг ада»: высадка десанта… в районе Одессы и Новороссийска.

Дезинформация, придуманная Слащовым, сработала. Побережье Азовского моря у Кирилловки было и вовсе в те дни оголено, осталось беззащитным.

Часть III

Глава 39

Рыбацкий баркас — деревянное суденышко с керосиновым движком — шел в пределах видимости берега. Сторожевые корабли, патрулировавшие гораздо мористее, им не интересовались. Да и кому бы пришло в голову, что эта утлая посудина, по носовой части которой вилась надпись «Мария», средь бела дня, не таясь, несет на своем борту людей, за перехват которых и полковник Татищев, и генерал Слащов, а в конечном итоге и генерал Врангель дали бы немало.

Когда их догнал попутный ветер и баркас, набирая ход, запрыгал по волнам, Василий Воробьев повеселел. Обернувшись к Павлу Кольцову, засмеялся:

— А говорят, что черт только богатым коляску качает! Бывает, что и бедным везет!..

Кольцов улыбнулся ему в ответ, подумал: видно, соскучился Василий по морю. Ишь, с какой радостью стоит у штурвала. Близился вечер, но солнце палило без устали. Василий спросил:

— Чего не подремлешь? Неизвестно, какая ночь будет!

— Разве что и правда вздремнуть? — не то спросил, не то сам себе посоветовал Кольцов. Он вытащил из-под кормового сиденья брезент, расстелил его по дну баркаса, прилег. Долго ворочался с боку на бок, но сон не шел. С момента нападения на поезд Слащова и проведенной в порту диверсии прошло всего несколько часов, но казалось, что это было давно: так много важного вместилось в столь короткий отрезок времени.

Все дальше и дальше на север шла «Мария». Скуднее становился берег. За мысом Улукол и вовсе исчезла зелень, лишь волны оживляли серый, унылый песчаник. Берег стал пологим.

Солнце уже коснулось горизонта, когда справа по курсу показались, отражая крохотными оконцами последние багровые лучи, крестьянские мазанки.

Глухо проскрипело по песку днище баркаса. Керосиновый движок застучал торопливо, надрывно — и тут же умолк. «Мария» вздрогнула и заскрипела, прижимаясь к дереву причала.

Кольцова разбудил толчок. Он приподнял голову, вопросительно глянул на Василия. Раскуривая самокрутку, тот сказал:

— Николаевка. Пока на причале никого, ты, Павел Андреевич, перебрался бы вон в кусточки, переждал. А тут маячить не следует. Сюда много любопытного люда, бывает, приходит.

Василий примкнул к причалу баркас, надел на движок железный защитный короб. Вдавил сапогом в песок окурок. Решительно сказал:

— Так я пошел. С темнотой на линейке прибуду. Раньше утра все равно в Симферополь нельзя — ночные патрули прихватят.

Не оборачиваясь, он направился к одинокому покосившемуся глиняному домику. Он стоял особняком, поодаль от других двух десятков таких же обшарпанных, неухоженных мазанок.

Кольцов забрался в заросли колючей маслиновой рощи — ждать ночи. А время шло… Время, которому не было сейчас цены. С каждым ушедшим часом приближался срок высадки десанта. А им еще предстояло пересечь с запада на восток весь Крымский полуостров, чтобы оказаться в Керчи, у самого пролива, ведущего в Азовское море и дальше к Кирилловке.

…В полночь Василий разыскал в кустарнике Кольцова, тот не спал и, вперив глаза в огромное звездное небо, ждал. Бесконечно длинные мгновения ожидания скрашивало лишь зрелище рассыпавшихся на небосводе звезд.

— Возница — человек надежный, — сказал Василий. — Но лишнего ему знать все же не следует.

Покачиваясь на рессорах, легкая линейка с выгнутыми над колесами крыльями миновала спящие хаты, и они растаяли во тьме.

Почувствовав под копытами проселочную дорогу, лошади перешли на рысь. Возница похлопывал вожжами, глухо и односложно понукал лошадей. Лишь когда проезжали через села, жавшиеся к дороге, он коротко комментировал: «Дорт-Куль — тут жить можно, ничего», потом, несколько верст спустя: «Булганак. Имение здесь справное», и затем: «Кияш — тоже мне село».

Кончилась ночь. Лошади заметно устали и шли теперь шагом. Скоро совсем рассвело, и впереди показались окраины Симферополя. Дымилась высокая труба кожевенного завода. Когда проехали мимо небольшого, окруженного ивами пруда, из дома, стоявшего на отшибе, вывалилось пятеро казаков. Они вышли на дорогу и встали, выставив перед собой винтовки. Лица их с обвислыми усами не обещали ничего хорошего.

К линейке неторопливо подошел седой вахмистр, зачем-то отряхнул мешковатые шаровары с засаленными лампасами и уставился на Кольцова зеленовато-блеклыми глазами:

— Кто? Куда?

— Я — землемер, — сказал Кольцов. — Осматривал земли в Николаевке и Булганаке. Теперь возвращаюсь вот со своим помощником в Симферополь.

Казаки молча окружили линейку. Кольцов незаметно сунул руку в карман, нащупал рукоять пистолета. Василий Воробьев прикинул глазами расстояние до ближайшей казачьей винтовки.

— А линейка откудова?

— Из Булганака. Помещика Верховцева линейка, — ответил возница.

И тут вахмистр радостно оскалился.

— Так это ж то, что надо! — воскликнул он. — Ну-к, землемер, выкидайся! Нам велено линейку обратно в Булганак доставить!

Только теперь Кольцов и Воробьев поняли, что казаки безнадежно пьяны.

— Нехорошо, господин вахмистр, — укоризненно сказал Кольцов. — Это чистый разбой!

— Вылазь добром, коли говорят! — Кто-то из казаков щелкнул затвором винтовки. — Или помочь?

«Какой глупый случай!» — подумал Кольцов. Он спрыгнул с линейки, и Воробьев и возница последовали за ним. При этом возница пытался было объяснить казакам, что лошади заморены, но его никто не слушал. Казаки развернули линейку, попрыгали в нее, сплющив рессоры. Монотонно, но слаженно затянули:

Ай, да ты по-о-одуй, по-одуй,

Да ветер ни-изовой!

Ай, да ты разду-уй, ра-аздуй

Тучу, че-ерную…

Возница бежал за линейкой, что-то доказывая, увещевая казаков. Его несколько раз грубо отпихнули от линейки, но он снова догонял ее, бежал рядом и что-то говорил, говорил. И казаки наконец подвинулись, уступили место вознице.

— Ну не гады?! — возмущенно сказал Воробьев, озадаченно глядя вслед линейке. — Видно, пропьянствовали ночь у какой-нибудь вдовы, а теперь заторопились в свой Булганак.

Кольцов промолчал. Они находились в черте города, и встреча с казаками не отняла у них слишком много времени. Но он подумал, что даже такой вот случай мог прервать их путь.


Почти сутки шел поезд от Симферополя. После Багерова — предпоследней перед Керчью станции — началась проверка документов. Еще издали увидев возвышающихся над головами пассажиров рослых стражников, Кольцов шепнул Василию:

— В случае чего встречаемся на Соборной возле грязелечебницы Баумгольца.

Основания опасаться проверки документов у Кольцова были: хоть и хорошо сделанные, они все же не давали ему права передвижения в сторону Керчи. И командировочное предписание было оформлено лишь для поездки в Симферополь. А у Воробьева и вовсе документы были чистейшей воды липа.

Проверка прошла гладко, предъявленные Кольцовым «землемерские» документы никаких подозрений не вызвали. А Воробьеву и вовсе свою липу предъявлять не пришлось, стражники, мобилизованные местные жители, удовольствовались тем, что Кольцов им сказал:

— Это — мой помощник!

И вот наконец паровоз подтащил состав к перрону керченского вокзала. Измученные давкой и духотой, из вагонов выходили пассажиры. Кольцов и Воробьев, неотличимые от других, двигались в общем потоке к выходу в город.

Над привокзальной площадью висели шум и гам. Оборванные беспризорники предлагали поднести вещи в город, женщины с мешками с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и дрогали. Лоточники, продававшие штучные папиросы, баранки подозрительного цвета или семечки, громко нахваливали свой товар. В стороне выравнивались шеренги прибывших в Керчь солдат. Когда вышли к Троицкой улице, застроенной купеческими особняками, Кольцов остановился.

— Сейчас будет переулок направо — Сенным называется, — сказал он. — Я пройду немного вперед, там подожду. Ты зайдешь в дом с зеленой крышей. Спросишь у хозяина, нет ли у него каких вестей из Донузлава. Он должен ответить, что вестей нет, так как дядя Афанасий из Донузлава переехал в Саки… Тогда позовешь.

Воробьев кивнул и торопливо ушел в переулок.

Выждав время, к Сенному направился и Кольцов. Едва свернув в переулок, он насторожился: на лавочке напротив дома с зеленой крышей в нарочито скучающей позе сидел человек в сером пиджаке. Кажущаяся его безмятежность не могла обмануть Кольцова, но поворачивать назад теперь было поздно. Он медленно шел по улице.

Когда Кольцов проходил мимо лавочки, человек в пиджаке, коротко взглянув на него, с безразличным видом отвернулся. Но и мгновения хватило Кольцову на то, чтобы окончательно убедиться: явка в доме с зеленой крышей провалена, на ней — засада. Что с Василием? Не тронули как приманку или схватили?..

Опустив правую руку вдоль бедра, Кольцов уже поравнялся с домом. Вдруг с треском и звоном вылетели разбитые оконные стекла. Разлетелась сломанная рама.

— Беги! — донесся до него голос Василия.

Кольцов мгновенно обернулся. Человек в сером пиджаке бежал к нему, на ходу вытаскивая револьвер. Кольцов опередил его. После первого же выстрела человек в пиджаке молча рухнул на землю.

В два прыжка Кольцов пересек расстояние до развороченного окна. Оттуда, из глубины дома, до него донесся шум схватки, выкрики, ругательства. На выстрел из дома никто не выбежал, значит, засады нигде нет и путь в дом свободен. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы вбежать в сени. Рванув на себя дверь, Кольцов увидел, что двое прижимают к полу Василия, выкручивая ему руки. Третий в этот момент выглядывал в окно. На шум распахнувшейся двери он резко обернулся, и Кольцов выпустил в него две пули.

Бросив Воробьева, двое вскочили навстречу Кольцову. Одного Кольцов встретил рукояткой нагана, второй покатился по полу, сбитый Воробьевым ударом под колени. Подхватив табуретку, Василий с тяжелым выдохом опустил ее на голову упавшего.

Они вышли на улицу. Кольцов поглядел по сторонам. В домах одна за другой захлопывались ставни. В соседнем дворе захлебывалась лаем собака и кто-то громыхал запорами. За годы войны обыватели научились держаться подальше от стреляющих людей.

Но Кольцов знал, что времени у них мало: контрразведчики могли появиться здесь с минуты на минуту.

— Куда? — быстро спросил Василий, утирая кровь с рассеченного лба.

Кольцов так же быстро ответил:

— Попробуем выскочить за город!

Они торопливо прошли переулок, через тенистую Мещанскую улицу выбрались на Левую Мелекчесменскую. За речкой с черной илистой водой начинались окраины…

Не знали Кольцов и Воробьев о том, что в тот день контрразведка нанесла тяжелый удар по симферопольской и керченской подпольным организациям. В Керчи были арестованы секретари подпольных ячеек порта и табачной фабрики, рыбаки, благодаря которым поддерживалась связь с Таманским побережьем, разгромлены многие явочные квартиры.

Они позволили себе немного отдохнуть, лишь когда были далеко за городом. Керчь скрылась за высокими скифскими курганами, над которыми парил одинокий беркут, распластав черные, будто выкованные из железа, крылья.

Кольцов присел на сероватую, словно сединой тронутую, солончаковую землю, обхватил руками колени.

Теперь он ясно понимал, как мало у них было шансов благополучно выбраться из Сенного переулка. Просто очень повезло.

Но не о безысходности своего положения думал сейчас Кольцов — он настойчиво пытался найти из этой ситуации выход. Выхода не было.

А время торопило.

Времени уже почти не оставалось.

Они молчаливо, задумчиво курили, и каждый из них почти физически ощущал, как истекают секунды. Дорогие секунды, оборачивающиеся минутами, часами.

— Где-то тут неподалеку живет какой-тось родич моей Марии, — вроде даже некстати вспомнил Василий Воробьев. — Не то свояк, не то деверь. Я в этой иерархии ни шута не разбираюсь. Мария как-то ездила к нему, мне гостинец привезла: две добрых сетки-сороковки. Выходит так, что родич ее — рыбак.

— Где он живет?

— Мария говорила — недалеко от Керчи. Я название села хорошо помню — уж больно чудно оно называется: Мама. Мама — и все тут! А где оно, шут его знает!

— А зовут как рыбака, не помнишь?

— Вроде Тихоном Дмитриевичем…

Когда-то, глядя на карту, Павел тоже удивился названию села, расположенного на берегу Азовского моря. Чем больше думал Кольцов об этом селе, тем больше убеждался, что идти надо именно туда. Оставаться в непосредственной близости от города, в котором их, несомненно, уже ищут, было опасно. И потом, в приморском селе, глядишь, отыщется добрая душа, готовая помочь большевикам. Если не родственник Василия и Марии, то, может, кто-то другой…

Не колеблясь больше, Кольцов решил:

— Ну что ж… Как любил говорить его превосходительство генерал Ковалевский, «за неимением гербовой пишут и на простой». Пошли искать Маму!

Вдалеке узкой полоской белела разрезавшая степь дорога. Кольцов и Воробьев направились к ней. Они шли, и им казалось, что степи не будет конца.

Послышался скрип колес. Их догоняла зеленая бричка, запряженная парой коротконогих, с косматыми гривами лошадей. За спиной возницы блестел на солнце ствол винтовки.

— Не оборачивайся больше! — сказал Кольцов. — Иди как ни в чем не бывало.

Запыленные лошади догнали их. Раздался голос возницы:

— Огонь есть? Курить надо!

По круглому и плоскому лицу в вознице нетрудно было узнать калмыка. Кольцов знал, что в свое время из донских калмыков в белой армии сформировали целый полк — Зюнгарский. Вид у солдата был скучный. Оживился он, лишь увидев у Кольцова зажигалку из патронной гильзы. Он сам предложил подвезти их, — видимо, одиночество наскучило. Кольцов и Василий тут же забрались в бричку. Солдат направлялся в село Большой Тархан — от него до Мамы было рукой подать.

Ехали. Возница жаловался на жизнь. Когда начал рассказывать, как отходили они с Кавказа на Крым, совсем детская обида выступила на его плоском лице.

— Матер-черт офицера! — сказал он. — Моя кричит ему: ты погоны снял и кто тебя знает, а мой кадетский морда всяк большак видит! Просил — бери моя с собой. Все равно бросал. Опять побежит — опять бросит. Так. Матер-черт!

— А ты бы раньше убежал, — посоветовал Кольцов.

— Куда бежать? Зачем бежать? — грустно сказал калмык. — Служба нельзя бежать, матер-черт!

Попрощались с ним на въезде в Большой Тархан — отсюда дорога к Маме круто забирала влево.

Село Мама стояло на берегу. Пологим амфитеатром оно спускалось к морю. Первая же старуха на вопрос о Тихоне Дмитриевиче указала дом рыбака. Приземистый и глиняный, с красиво расписанными оконными наличниками, он стоял едва ли не на той самой линии, куда в лютые штормы могут докатываться волны, а двор и вовсе спускался к самой воде.

Тихон Дмитриевич — человек лет пятидесяти, в жилистой фигуре которого чувствовалась скорее не сила, а выносливость, — встретил незнакомых людей довольно спокойно и даже равнодушно. Во дворе, отгороженном от улицы редким плетнем, он старательно выстругивал широкую, тяжелую доску. Рядом с ним играли трое детей. Увидев незнакомцев, он отослал детей в дом, однако работу не прервал.

— Здравствуйте вам, — несколько смущенный холодностью хозяина, сказал Воробьев.

— Здравствуйте, — неприветливо отозвался рыбак, взвалил на плечи оструганную доску, взял топор и, не оборачиваясь, пошел к воде.

Кольцов и Василий озадаченно переглянулись и, делать нечего, двинулись следом. По морю одна за другой перекатывались невысокие, с белыми гребнями волны. Десятка полтора баркасов и лодок стояли на песчаном берегу. Справа от села далеко в море заполз остроконечный каменный мыс.

Рыбак подошел к выкрашенному суриком баркасу, прислонил доску к его высокому борту. Осторожно кашлянув; Василий вновь попытался завязать разговор. Сказал с вызовом:

— А у нас родню по-другому привечают… — И многозначительно добавил: — Я — Василий, Мариин муж.

— Мариин? — удивился рыбак. — Воробьев, что ли?

— Воробьев. А что, не похож?

— Похож, не похож, — проворчал рыбак. — Я ж тебя, своячок, ни разу в жизни не видал.

— Вот и гляди, разглядывай!

— Ну да! Для того, что ли, и припожаловал? Из Новороссийска? От красных? — скептически сощурился Тихон Дмитриевич и перевел свой прицельный взгляд на Кольцова. — А это кто ж с тобой?

— Товарищ. Звать Павлом.

Рыбак кивнул, давая понять, что запомнил.

— Тут такое дело… Товарища надо доставить в Кирилловку, — неловко попросил Василий.

Рыбак удивленно покачал головой:

— Вы что же, за этим сюда добирались?

— За этим.

Тихон Дмитриевич еще раз удивленно качнул головой, молча забрался в баркас и принялся выбивать подгнившую банку.

— Выходит, зря мы на тебя надеялись? — напористо и прямо спросил Василий.

Рыбак сосредоточенно орудовал топором и не отозвался.

— Сам боишься, посоветуй, кто сможет! — попросил Василий.

— Никто.

— Товарищ хорошо заплатит, — как последний, самый веский аргумент бросил Воробьев.

Тихон Дмитриевич отложил топор:

— А я думал, у Марии мужик поумнее будет. Разве об деньгах речь! — И он опять склонился над банкой.

Кольцов понял, что пора ему вмешаться в этот разговор.

— Мы — свои, нас не следует бояться. — Он снял фуражку, вытер потный лоб.

— Теперь все свои. Чужих нету. Всеобщее братство!

И тогда Кольцов решил — была не была! — говорить с Тихоном Дмитриевичем откровенно. Зла он им не причинит, не выдаст, а может, и окажет помощь. Или что-то посоветует.

— Если я до завтра не попаду в Кирилловку, случится большая беда, — решительно сказал Кольцов. — Белые готовят десант на ту сторону, а наши не знают об этом. Их могут застать врасплох.

— Во-он как! То-то белые засуетились… — Покачав головой, рыбак продолжил: — А в море, братцы, я все же не пойду. И обижаться на меня нечего: третьего дня нас всех предупредили — кто до воскресенья выйдет в море, тот больше не увидит своей посудины. Такие дела… — Кивнул через плечо: — Вон миноноска уже несколько дней за берегом следит. Мимо нее не проскочишь! — Видимо, посчитав разговор оконченным, он вновь принялся за работу.

Павел только теперь увидел на горизонте темную полоску миноносца. И понял, что никакие уговоры не переубедят рыбака.

— Жаль, — вздохнул Кольцов.

— Жаль не жаль, а будет так, как сказано… — После долгой паузы он прервал свое занятие: — Допустим, ночью можно было бы проскочить. Допустим. Так ведь шторм идет!

Садилось солнце, заливая багрянцем облака. Вечер был тихий, слегка ветреный.

Закончив работу, Тихон Дмитриевич стал собирать инструмент.

— А по-моему, не похоже на шторм, — возразил Василий.

— Не слышишь, пески поют? — сердито спросил рыбак.

И верно, перекатываясь под ветром, уныло скрипел песок.

— У вас в Новороссийске кругом камень — потому другие приметы, — пояснил он. — А у нас чайка да песок шторм предвещают… К ночи разгуляется!

Повечеряли в горнице. Спать Кольцова и Воробьева разместили в сарайчике. На душистое сено хозяйка кинула домотканое рядно и, пожелав доброй ночи, ушла. Лежа на сене, они слышали, как по двору, покашливая, ходил Тихон Дмитриевич, управлялся со своим хозяйством. Потом все стихло.

— И обижать твоего родственника не хочется, — тихо проговорил Кольцов, — и выхода другого нет… Рискнем?

— Да я и сам уже подумал, — поняв его с полуслова, вздохнул Василий. — Двинули?

В последний раз прислушались к тишине. Затем осторожно вышли во двор. Окна в доме рыбака уже не светились. Воробьев взял под навесом тяжелые весла, Кольцов — сложенный парус.

К берегу, где стояли баркасы, они шли уверенно — дорогу запомнили хорошо. Кольцова мучили сомнения: удастся ли им самостоятельно добраться до противоположного берега Азовского моря? Он уже не мечтал о Кирилловке, его устроила бы любая деревня на той стороне моря — лишь бы встретить красноармейцев, лишь бы предупредить своих заранее!

Погода заметно испортилась. Тучи затягивали небо. С моря налетал резкий, порывистый ветер.

Проваливаясь в рыхлый песок, они стали вершок за вершком сталкивать с мели тяжелый баркас.

В темноте послышались шаги — кто-то быстро шел, почти бежал в их сторону. Кольцов и Василий пригнулись, прячась за бортом баркаса.

Это был Тихон Дмитриевич.

— Вы что ж такое удумали! — запаленно выдохнул он. — Баркаса чужого не жалко, так хоть себя пожалели бы! Керосина-то в моторе нету!

— На веслах хотели, под парусом, — тихо сказал Кольцов. — У нас выхода другого нет. Нет! Понимаете? От того, переправлюсь я туда или нет, зависят тысячи жизней! Десятки тысяч!..

— Когда десант? — неожиданно спросил Тихон Дмитриевич.

— Послезавтра на рассвете.

— Да, времени в обрез, — задумчиво сказал рыбак. — На веслах, други сердешные, далеко бы не ушли. И парус, как только ветер в силу войдет, не помощник. Эх, вы!.. Ну ладно — товарищ Павел, он, видать, человек сухопутный. А ты, Василий? Неужто не понимал, что вас тут же возле берега и притопило бы! Нет, надо на моторе идти, может, что и получится.

— Так дай керосину! — едва ли не закричал Воробьев. — Человек сказал ясно: надо завтра быть на том берегу! Любой ценой! А баркас верну! Высажу его и обратно подамся!

— Помолчи! — коротко сказал ему рыбак. Повернулся к Кольцову: — Значит, вам одному туда надо?

— Одному! — подтвердил Кольцов. В нем начала просыпаться надежда. — Василий должен обратно в Севастополь вернуться.

— Эх, втравите меня в историю!.. — словно пожаловался невесть кому Тихон Дмитриевич. — Но ведь и дело какое, а?.. А только не вытянет троих баркас в такую-то непогодь.

— Василий не пойдет с нами, — твердо повторил Кольцов.

От берега они уходили на веслах, с трудом выгребая против ветра. Только в море Павел понял, как ненадежен и мал при такой погоде баркас. От ударов волн он трещал всеми своими скрепами.

Наконец запустили движок, и Кольцов с облегчением привалился к борту.

Настоящий шторм пришел к рассвету. Подгоняемый посвистом моряны, метался он по Азову. Среди бесконечно огромных волн, то взлетая на кипящие гребни, то ухая вниз, в мутную круговерть, с трудом двигался вперед баркас. Ветер хлестал по лицам желтой пеной. Тихон Дмитриевич не отходил от движка — чуть ли не лежал на нем, прикрывая своим телом. Кольцов, выбиваясь из сил, отчерпывал из баркаса воду.

— Относит к проливу! — крикнул рыбак. Неизвестно, каким образом он ориентировался в открытом, одинаковом со всех сторон море.

Наступило утро, но воздух был серым и тяжелым. По небу ползли черные, угрюмые тучи. Бушующая стихия не унималась. Измученные Тихон Дмитриевич и Кольцов поочередно залезали в крошечный кубрик, забывались коротким, тревожным сном. Но даже во сне Кольцов с болью ощущал, как уходит драгоценное время. Еще в Севастополе они рассчитали, что в случае удачи десант удастся опередить на сутки. Но вот прошла ночь, прошел день, наступила еще одна ночь, и получалось, что до высадки десанта оставалось всего лишь несколько часов. То, что оказалось не под силу врагам, делала стихия. Ночью в плеск и рокот свивающихся в тугие жгуты волн вплелся странный стук. Ритмичный. Словно дятел старательно долбил ствол большого дерева. Потом вдали зыбкими звездочками замигали два огонька. Они то возносились высоко вверх, то опускались вниз, будто падая в пропасть.

Тихон Дмитриевич в волнении схватил Кольцова за руку, сжал ее и долго держал так, не выпуская.

Большой, серый, военный катер прошел рядом, словно призрачный «Летучий голландец». Подмигнув ходовыми огнями, он бесследно растаял в водяной круговерти.

— Обошлось! — облегченно сказал Тихон Дмитриевич. — А могло быть… Да потопили бы, и вся недолга!

— Катер, видимо, патрульный? — высказал догадку Кольцов.

— Похоже на то, — поразмыслив немного, согласился рыбак и ворчливо добавил: — И чего им в такую погоду дома не сидится!

Катер, который Кольцов и Тихон Дмитриевич приняли за патрульный, нес на своем борту команду «охотников». Когда часа через полтора он появился неподалеку от Кирилловки, его ходовые огни были уже погашены. Осторожно, на ощупь приближался он к берегу, так и не дойдя до него, замер на мелководье. «Охотники» поручика Дудицкого, быстро и без суеты покинув катер, побрели к берегу по воде. Катер тут же растаял во тьме. Операция «Седьмой круг ада» началась…

Самым опасным местом для подчиненных Дудицкого являлся сейчас участок ровной, как скатерть, степи, окружающей Кирилловку. Не зная, где в точности расположены дозоры красных, они шли настороженной цепочкой, забирая в сторону от спящего села, под защиту довольно большой рощи колючей дикой маслины — ничего иного на этих солончаковых землях не росло. Ступали осторожно, держались друг друга, боясь отстать от группы в ночных сумерках. Ни стука шагов, ни треска сучьев под ногами — ничего. Лис не ходит тише… Все хорошо понимали, что успех операции зависит от этих первых шагов.

В высоких и густых зарослях маслины нашли укрытую со всех сторон поляну. Невдалеке пролегала проселочная дорога, вдоль которой на шестах был подвешен телефонный провод. Он вел на Кирилловский пост.

— Обрежем перед самым нападением, — решил Дудицкий. — Пока не трогать!

Сердито ухал в ночи чем-то раздосадованный филин. Офицеры-«охотники» проверили затворы винтовок и, сняв походные английские ранцы, расположились на поляне. Дудицкий сам отбирал этих людей и знал, что каждый из них в отдельности стоил многих. И дело не в том, что весь отряд состоял из кадровых офицеров, — все они были неоднократно проверены в походах по красным тылам. Наверняка каждый из них понимал, что кто-то сегодня может быть убит, а кто-то ранен, но сейчас на их серьезных лицах не отражалось ничего, кроме усталости. Дудицкий очень желал успеха всем, и прежде всего себе. Он напросился в этот рейд, покинув опостылевшую охранную службу, которая не обещала ничего, кроме звания пропойцы. Решил по-старинному: или грудь в крестах, или голова в кустах.

Всю ночь баркас носило по морю как щепку. Выносливый и не подверженный морской болезни Кольцов тем не менее чувствовал себя разбитым и беспомощным. К рассвету шторм пошел на убыль.

— Ну, парень, если даже не верующий, перекрестись! — крикнул Кольцову повеселевший рыбак. — Скоро земля откроется.

И едва только просветлело небо, впереди показалась темная полоска земли.

— С курса не сбились? — тревожась, спросил Кольцов.

— Не должно, — успокоил его Тихон Дмитриевич. Быстро приближался берег, был он пустынен. Но рыбак по каким-то ему одному известным приметам определил:

— Во-он там, правее, за холмами — Кирилловка. Она — в балочке, потому и не видно.

Волны резко опали. Но впереди достаточно далеко — быть может, с версту — все еще расстилалось море. И зыбь колыхала желтую воду. Тихон Дмитриевич выключил движок, наступила неправдоподобная тишина.

— Все, дальше баркасу ходу нету. Дальше пешком пойдешь.

— Как? — не понял Кольцов. — Я не Иисус Христос.

— Мелководье, воробью по колено…

И, как бы подтверждая слова Тихона Дмитриевича, баркас чиркнул о невидимое в мутной воде дно.

— Иди прямо, влево не забирай, там как раз глубина.

— Так чего ж вы туда к самому берегу не правили?

— Ну как не понимаешь? — укоризненно посмотрел на него рыбак. — Наскочим на пост, пока проверят, что да как, — день кончится. А мне надо обратно спешить.

Прощание получилось коротким — торопились оба. Разгребая ногами воду, Кольцов пошел к берегу. Отойдя порядком, обернулся. Тихон Дмитриевич уже выгреб на глубину и теперь, сложив весла, склонился над движком. Движок неторопливо, лениво залопотал. Баркас раздумчиво тронулся с места, стал набирать скорость. Когда Кольцов обернулся еще раз, уменьшающийся вдали баркас с согбенной фигуркой рыбака на корме таял в голубой дымке: с моря наплывал туман.

Пока туман был слабым, едва заметным, но к восходу солнца обещал окутать плотной пеленой не только море, но и берег.

Едва Кольцов ступил на сухой, ершистый песок, как навстречу ему поднялись из ковыля двое красноармейцев с винтовками. Они выскочили на берег и, развевая полы шинелей, побежали по песку.

— Стой! — клацнул затвором один из них. — Не двигайся! Товарищ Федоренко, обыщи-ка его…

Это были свои! Значит, он успел? Успел!..

Кольцов почувствовал, как по его воспаленному, изъеденному солью и ветром лицу ползет невольная, счастливая улыбка.

— В кармане тужурки револьвер… Товарищи, срочно ведите меня к своему командиру!

Красноармеец в старенькой, обтрепанной шинельке, из-под которой выглядывала застиранная гимнастерка, в фуражке с жестяной звездочкой вынул из его кармана револьвер.

— Пошли! — настороженно глядя на Кольцова, сказал он и пропустил его вперед. — Да не так шибко!

— Надо спешить, товарищи! — вновь поторопил их Кольцов. — Очень надо спешить!

— Кому как, а у меня ноги в кровь стерты, — пожаловался красноармеец по фамилии Федоренко, хромая вслед за Кольцовым.

— Будешь шибко спешить, стрельнем как при попытке к бегству! — пригрозил второй.

Кольцов сбавил шаг…

Глава 40

Иван Платонович Старцев засобирался из-под Мерефы, от гостеприимного Фомы Ивановича, в родной Харьков.

— Пора! — сказал себе профессор. — Наши уже давно в городе…

Надо сказать, выздоравливал он мучительно долго, тиф еще возвращался к нему неожиданными приступами, и Фома Иванович отпаивал Ивана Платоновича лечебным чаем из мелиссы, чабреца, зверобоя и многих других полезных трав. Теперь Старцев посчитал, что он готов для того, чтобы послужить родному университету и, конечно, делу революции.

Одно тревожило его и не давало строить планы на будущее: от Наташи и Юры по-прежнему не было никаких вестей. Иван Платонович, конечно, знал от Фомы Ивановича, что Юра увез с собой в свои странствия известие о его кончине от тифа в мерефской земской больнице. Для самых близких людей Старцева уже не существовало.

Фома Иванович как мог утешал его: «Найдут они вас, друже Платонович». На родной Николаевской улице, решил профессор, его скорее отыщут, чем под Мерефой. Фома Иванович проводил его до станции пешком: все лошади были реквизированы для нужд красной кавалерии.

Квартира на Николаевской оказалась в полном запустении, коллекция монет и медалей, надежно припрятанная, уцелела, а вот большую часть библиотеки по причине суровой зимы кто-то употребил на растопку. Иван Платонович долго наводил в своем хозяйстве порядок, чинил дверь со сбитым замком и вставлял фанерки в выбитые окна. К счастью, помогла новая соседка, вдова офицера по имени Елена, которая с двумя детьми поселилась напротив в маленьком заброшенном домике. Без нее Иван Платонович не справился бы…

Старцев немедленно посетил университет, где его пригласили читать лекции красноармейцам за натуральную оплату, а затем — здание ЧК на Губернаторской, где надеялся узнать что-нибудь о Наташе. Старцева приняли, угостили, поблагодарили за помощь, но ни о Наташе, ни о Юре ничего нового ему не сообщили. Кругом бегали оживленные молодые люди в кожанках, во дворе формировались отряды «на Махно», все здание гудело и звенело от оружия и шпор, от звонких голосов, и пятидесятидвухлетний Иван Платонович почувствовал себя здесь неким археологическим предметом, не очень интересным и ненужным.

Что ж, все верно! Для подпольной работы он был хорош, а для войны староват, ничего не попишешь. Оставив о себе сведения в кадровом управлении (и так, на всякий случай, сообщение для Наташи), Старцев поехал домой, на Николаевскую. Мысли об одиночестве и о старости не оставляли его.

Через несколько дней под вечер к Старцеву прибежала соседка Елена.

— Ой, Иван Платонович, что делать? К нам сюда машина и трое в кожаном. Застряли возле мостка через Харьковку… Вас спрашивали.

— Не бойтесь, Лена, ко мне так ко мне, — сказал Старцев и заволновался. Неужели ему привезли какие-то сведения о Наташе или Юре? Вспомнили старика?

Машина, тяжелый «остин», вырвалась из грязи, и вскоре к Ивану Платоновичу явился странный, небольшого росточка человек, говоривший с явным местечковым акцентом. На нем была кожаная куртка, узкая в плечах и тем как будто подчеркивавшая массивную бритую голову. Вообще, у этого человека не голова являлась частью тела, а тело было необходимым дополнением к тяжелой голове.

— Гольдман, — представился он. — Управделами Чека. При штабе Дзержинского…

— Феликс Эдмундович здесь? — удивился Старцев.

Гольдман оглянулся по сторонам и сказал негромко:

— Прибыл. Как начальник тыла Юго-Западного фронта. Банды, знаете ли, разрушают наши тылы… — И затем сразу перешел к делу: — Профессор, вы, должно быть, разбираетесь в ювелирном деле?

— Ну, я не ювелир, — сказал Старцев. — Я — археолог, но поскольку имею дело с археологическими ценностями, а там много изделий ювелирного характера… Вам бы лучше к настоящему…

— Понятно, — обрезал головастый. — К другим нам не надо. Нам нужен свой специалист, проверенный, который хорошо знает, что такое государственная тайна. Феликс Эдмундович указал именно на вас… Пожалуйста, выберите из этих камней настоящие, но не музейные, которые бы имели коммерческую ценность.

Он высыпал из конвертика на скатерть грудку бриллиантов, среди которых было и несколько очень приметных алмазов. Иван Платонович взял лупу и принялся разглядывать камни при свете низкого солнца, бьющего в окно. Между тем Гольдман пояснял:

— Нам нужно поддержать кое-кого во вражеских тылах. Золото — тяжелая вещь, деньги — бумага, а эти штучки всегда в цене.

Иван Платонович отобрал несколько случайно попавших сюда стразов, а остальные камешки отодвинул в сторону. Их хватило бы на то, чтобы, скажем, перестроить всю Николаевскую улицу.

Особо сияли на солнце крупные, в десять и больше карат, камни классической огранки. Остальные камешки, с полсотни или более, были в пять-шесть карат. На них и указал Старцев:

— Эти легче всего сбыть и легче всего провезти. А крупные слишком приметны.

Он заметил, что камни, по-видимому, выколуплены из каких-то украшений.

— Вместе с изделиями они ценились бы дороже. Намного.

Гольдман согласно кивнул головой.

— Изделие всегда можно опознать, — ответил он, выдавая еще одну тайну: происхождение камней. — И провезти трудно.

Они рассортировали камешки по конвертикам, и Гольдман долго тряс руку Старцева:

— Мы еще продолжим знакомство. Я даже уверен…

С неделю или две Старцев с улыбкой вспоминал этот визит смешного человека с большой головой. Ну ладно, хоть этим он помог подпольщикам — отбором камешков, может быть, спас чьи-то жизни, может быть, помог узнать нечто такое, что даст возможность одолеть Врангеля.

Уверенность Гольдмана оправдалась. Он еще раз заехал, попил фирменного чаю «Фома Иванович», с любопытством выслушал рассказ о Павле Кольцове, а затем предложил Старцеву заехать в один «интересный дом». Этот дом оказался особнячком, охраняемым красноармейцем в шлеме, и, как догадался профессор, принадлежал ЧК.

Внутри, в большой гостевой комнате, полный человек в гимнастерке с низко отвисающей кобурой на поясе, подметал глянцевый, хорошо сохранившийся паркет. Сначала Старцев подумал, что здесь разбили много стекла: мусор поблескивал, отсвечивал, позванивал. А через несколько секунд Иван Платонович ахнул: то, что он вначале принял за битое стекло, оказалось разбросанными по полу драгоценными камнями. Их и подметал чекист в железный совочек. Кучки этих камней лежали на столе, в круглых шляпных коробках, разложенных на сиденьях кресел, в жестяных коробочках из-под монпансье.

Человек с наганом принял Старцева за какого-то важного начальника, выпрямился, доложил, не выпуская из руки веник:

— Вот, товарищ… наводим порядок.

Иван Платонович нагнулся, поднял из кучки на полу крупный, ступенчатой огранки карат эдак в двадцать золотисто-зеленый, травяного оттенка хризолит.

— Вы же поцарапаете его, — сказал профессор. — У хризолита не очень высокая твердость, а здесь у вас и турмалины, и топазы, и алмазы… Великолепный камень, какая чистота, насыщенность…

Он по привычке поправил свое пенсне.

— Виноват, товарищ, не обучены, — сказал человек с наганом. — Наше дело, чтоб не завалялось чего… Буржуазные утехи, для будущего мало пригодны.

Гольдман хитро взглянул на Старцева своими темными, маслинными глазами: дескать, теперь вы понимаете… А вслух сказал:

— Вот такое вам задание, товарищ Старцев. Произвести здесь некоторый учет. Сортировку. Упаковку. Возьмите в помощь студентов, что ли, из честных пролетарских ребят. Предупредите, что чекиста, который при доставке реквизированных ценностей слямзил золотые часы с бриллиантами, в тот же вечер поставили к стенке… Понимаете, понавезли этого добра, а что с ним делать, никто не понимает. А вообще… — он понизил голос, — поскольку мировая революция близко не предвидится и Пилсудский без всякого возмущения пролетариев отхватил полреспублики, ценность золота и прочего ювелирного добра пока не отменяется, как полагали наши классики…

Он опять хитро прищурил темный глаз: не прост был товарищ Гольдман, не прост.

— В Москве организуется специальный центр хранения драгоценностей — Гохран. По указу товарища Ильича. Так что вы рассортируйте, и мы отправим это добро в Москву.

Старцев вздохнул. Он, конечно, мечтал о каком-то важном задании. Но не о таком.

Гольдман поднял розовато-лиловый топаз («бразильский» — мелькнуло в голове Старцева) и сквозь него, улыбаясь, посмотрел на профессора.

— Мне нужно будет привезти из лаборатории лупы, микроскопы, бинокулярные очки, — сказал Старцев. — Сегодня же приступаю. И студентов подберу.

— Вот! Это мне уже нравится! — сказал Гольдман. — Хороший портной начинает кроить еще до того как снимет мерку…

Глава 41

Кирилловский пост располагался в заброшенном особняке. Когда-то этот господский дом окружал высокий каменный забор, но за годы войны крестьяне его порядком разрушили: и камень и кирпич развезли по дворам для печек, сарайчиков и других построек. Напоминанием о заборе служил только невысокий фундамент, с четырех сторон окаймляющий двор. Пострадал и особняк. На выжженную степь, подступающую с трех сторон, черными глазницами выбитых окон смотрела из-под крыши мансарда. В высоком цоколе дома сохранился обширный подвал, в который вела кованная железом дверь.

Две недели назад начальником Кирилловского поста был назначен Григорий Иванович Емельянов. В этот день он проснулся среди ночи от какого-то непонятного шума. Будто бы кто-то долго и размеренно бил дубовой палкой по пустым бочонкам. Но звук этот вскоре словно бы растворился, исчез, не оставив о себе никакой памяти.

Однако сон к Григорию Ивановичу не вернулся. Он зажег в просторной комнате лампу без стекла. Оранжевый язычок огня, прикрытый каемкой копоти, не освещал дальние углы комнаты. Клочья обоев шевелились, разбрасывая по стенам причудливые тени.

Присев к рассохшемуся по всем швам столу, Емельянов посмотрел на телефонный аппарат «Эрликон», висевший на стене.

Минувшим вечером знакомый писарь из штаба полка сообщил ему, что сегодня на пост прибудет либо сам командир полка Коротков, либо комиссар. Вспомнив об этом, Емельянов сразу понял, отчего ему не спалось: к встрече, от которой он ждал многого, надо было хорошо подготовиться.

Еще две недели назад Григорий Иванович был счастлив и горд своим положением командира первой роты полка. С Коротковым держался он на дружеской ноге. Был у него в большом почете и уважении. Потому что имел в боях за советскую власть пять ранений и одну контузию. К этому можно бы приплюсовать и пребывание Григория Ивановича в плену у батьки Ангела, закончившееся дерзким побегом — не многие из плена так вырываются!

Но ничего не помогло, когда комполка вершил свой скорый и правый суд. А из-за чего весь сыр-бор поднялся — сказать стыдно: с вечера выпил Емельянов лишнего, не предполагая, что придет сумасшедшему комполка на ум устраивать ночью внезапную учебную тревогу. Уже на следующее утро Коротков отстранил Емельянова от командования ротой, отправил начальником поста в Кирилловку. Только-то и славы…

Громыхнув дверью, вошел запыхавшийся красноармеец:

— Не спишь, товарищ Емельянов?

— Да вот, командирскую свою думу думаю… А ты чего запаленный такой? Волки гнались?

— По делу я, товарищ Емельянов!

— Докладай.

— Почудилось мне, будто верстах эдак в трех какая-то посудина к берегу приставала.

— Должно, рыбацкая.

— Да не, машина помощнее, — возразил красноармеец. — Вроде бы с моря пришла, постучала-постучала и ушла.

— Я тоже чего-то слыхал, — припомнил Емельянов. — Словно по дубовой бочке… Ну и что ты?

— Бегал на место. Пока добежал — ничего.

— Ладно… Иди дежурь. — Емельянов почесал в затылке. — Я тут малость помозгую и приму решение.

Часовой ушел.

Емельянов задумался. О подобных происшествиях положено сообщать в полк. Но за две недели, что командовал он постом, никаких кораблей в районе Кирилловки не появлялось. Было здесь спокойно и раньше — это он знал. Несколько шаланд кирилловских рыбаков теснились у общего причала, неподалеку от поста. Моторный баркас на всю Кирилловку был один, но и он рассыхался и пропадал — нельзя было достать керосина даже для лампы, не то что для мотора.

Емельянов смотрел на телефонный аппарат и думал: ну о чем сообщать в штаб полка? Вот, к примеру, если бы его люди обстреляли чужой корабль, а еще лучше захватили его в плен, то можно было бы и позвонить. А то ведь кто знает, по какому поводу тревогу поднимать…

Он ведь нешутейно рассчитывал, что комполка уже сегодня сменит по отношению к нему гнев на милость и заберет отсюда, с этого богом забытого, унылого, пропахшего гниющими водорослями поста. Может, для этого и собрался Коротков сюда? Ну так нечего паниковать: пусть и впредь Коротков считает, что на Кирилловском посту никаких происшествий!

На рассвете прозвенел «Эрликон»: дежурный по штабу полка сказал, что на пост выезжает не командир, а комиссар со своим ординарцем, спросил, будто догадываясь о чем-то, все ли в порядке.

— У нас всегда в порядке! — ответил Емельянов, подумав про себя: а что комиссар едет, оно, пожалуй, еще и лучше — этот помягче Короткова, душевнее!

Когда над морем стало розоветь небо, он погасил лампу и вновь прилег на топчан, сладко вытянулся — в самую пору было бы малость подремать. Но что-то беспокойно скребло по сердцу.

«Ладно, когда станет совсем светло, — подумал Емельянов, — надо послать дозорных, пусть пройдут вдоль берега, посмотрят: может, и впрямь наткнутся где-либо на следы рыбаков?»

Беспокойство исчезло, но поспать Емельянову так и не было суждено: дверь распахнулась, на пороге встал озабоченный красноармеец Федоренко — посторонившись, он пропустил в комнату человека в брезентовой куртке. Солнце еще не взошло, в комнате было сумеречно, и Емельянов не сразу разглядел Кольцова. Да и Кольцов не рассмотрел Емельянова. А если бы даже и рассмотрели они друг друга, то вряд ли узнали: с тех пор как были они в плену у батьки Ангела, прошло много времени.

— Вот, товарищ командир! С баркаса высадился! Баркас ушел. Его задержать силы-возможности не имелось. А этот… Оружие сам сдал, без сопротивления. — Федоренко выложил на стол перед начальником поста револьвер Кольцова.

Емельянов меж тем торопливо надел гимнастерку с красными «разговорами», затянулся ремнем с портупеей, прошел к столу и положил тяжелую руку на револьвер.

— Баркас моторный был?

— Моторный.

— Вот тебе и все загадки!.. — успокоился Емельянов.

— Я — чекист, переправился из Севастополя, — четко произнес Кольцов. Шагнув к ящику «Эрликона», торопливо добавил: — Потом я вам все подробно объясню! А сейчас мне надо передать срочные сведения командованию!

— Стоять! — гневно приказал Емельянов.

Федоренко, поняв этот окрик по-своему, стал рядом с Кольцовым, громко стукнул прикладом об пол.

— Какие есть при тебе документы? — спросил Емельянов.

Кольцов поспешно достал промокшие бумаги.

— С этими документами шел по Крыму. В них, как вы понимаете, не говорится, что я чекист. Но это действительно так.

Емельянов повертел в руках документы. Поднял глаза, стал всматриваться в Кольцова.

— Тут вот сказано, что ты землемер?

— Да никакой я не землемер! Липа все это!

— А сам ты? Тоже, может, липа?.. Слушай, что-то личность твоя знакома, а?

Павел Кольцов знал цену каждой минуте потерянного времени.

— Если не даете мне позвонить, звоните сами! — зло сказал, почти выкрикнул он. — Доложите обо мне командованию! Белые с часу на час высадят здесь десант! Звоните в штаб! И немедленно!

Смущенный его напором, Емельянов растерялся. И все же медлил. Хотя даже сам себе не смог бы объяснить причину этой медлительности. Что-то во всем этом было не так. Человек, высадившийся здесь, возле Кирилловского поста, казался ему знакомым. Может, встречались где-то?

— Под трибунал пойдешь! — с холодной яростью бросил Кольцов. — Немедленно соединяй меня с командованием!

— Торопишься, значит? — недобро усмехнулся Емельянов. — Ну-ну! Легче тебе от этого не станет… — Он подошел к телефону, энергично покрутил ручку. Сняв трубку, долго и старательно дул в нее. — Нет связи, — удивился Емельянов. — Такого еще не случалось… Да я ж только что со штабом говорил!

Комиссар полка Купайтис выехал на Кирилловский пост еще засветло, рассчитывая пробыть там несколько часов и к обеду успеть обратно в полк. Ординарец, ехавший чуть впереди, вдруг остановил коня, тревожно вскрикнул:

— Товарищ комиссар!.. — и показал на протянувшийся вдоль дороги телефонный провод.

Купайтис проследил за проводом взглядом и увидел, что впереди он обрывается, вернее, аккуратно обрезан — с подпорки свисали только его концы.

Они еще пытались понять, что произошло, как ударил винтовочный залп. Ординарец был убит вместе с лошадью. Комиссар выхватил наган и наугад выстрелил в заросли. Ответный залп опрокинул его на лошадиный круп. Лошадь рванулась в сторону, тяжело проволокла запутавшегося в стременах комиссара, остановилась — к ней осторожно, чтоб не вспугнуть, приближались офицеры…

План внезапного нападения на пост был сорван. В Кирилловке пока было тихо. Но Дудицкий не сомневался, что через минуту-другую в селе будет поднята тревога, и поэтому решил овладеть Кирилловкой с ходу.

— В цепь! — скомандовал он. — За мной!

«Охотники» вынырнули из зарослей маслины и скорым шагом, почти не пригибаясь, двинулись к селу…

Для Емельянова это был, как чудилось ему, миг прозрения. В комнате было уже по-утреннему ясно и светло.

Еще не сообразив толком, что за выстрелы прозвучали только что, Емельянов сразу, в одно мгновение, вспомнил подвал, в котором держал пленных бандит Ангел, и вспомнил этого вот белогвардейца. Он был среди других офицеров! И фамилия его… Не то Карпуха, не то Кольцов. Нет, Карпуху он, Емельянов, перевязывал там, в подвале, а потом, когда они бежали из плена, Карпуха погиб. Значит, это — Кольцов. Да-да! Капитан Кольцов!

И тотчас все стало на место в голове Емельянова: выходит, в баркасе, который ночью подходил к Кирилловке, он, этот белогвардейский капитан, был не один! Просто его послали отвлечь внимание. И он сумел сделать это, морочил тут голову…

Все эти мысли пронеслись в сознании Емельянова в одно короткое мгновение. Потому что в следующее он уже схватил Кольцова за отвороты брезентовой куртки, потянул на себя и со всей ненавистью закричал в лицо ему:

— Чекист, говоришь? А ну, погляди на меня! Внимательно погляди! Не узнаешь? Вместе у Ангела в погребе сидели! Только тогда ты белее белого был, падла белогвардейская! А теперь в красного перекрасился? Кольцов твоя фамилия!

— Емельянов? Фельдшер! — Теперь и Кольцов узнал его.

— Воспоминаниями потом займемся, когда я тебя, гада, расстреливать буду! — Емельянов отшвырнул от себя Кольцова, метнулся к двери, ударом ноги распахнул ее: — В ружье!

По дому, по двору, по улице эхом откликнулось:

— В ружье!.. В ружье!..

Кольцов, понимая, что его участь решат сейчас же, очень быстро и ординарно, запаленно выдохнул:

— Емельянов, не глупи! Меня можешь и расстрелять! Но сам прорывайся из Кирилловки! Предупреди наших, что…

Но Емельянову некогда было уже ни слушать, ни разбираться.

— В подвал золотопогонника! — загремел он. — И запомни, Кольцов, не сможем отбиться, последняя пуля — твоя!

Федоренко вместе с красноармейцами скрутили Кольцова и вытащили во двор. Отворив тяжелую дубовую дверь, втолкнули его в душную, пахнущую прелью тьму подвала.

На улице красноармейцы занимали оборону. Когда «охотники» достигли первых домов, из-за темных плетней им навстречу хлестнули очереди пулемета, ударили винтовочные выстрелы. Над белогвардейской цепью засвистели пули.

Дудицкий решил не рисковать людьми и скомандовал залечь. Красноармейский пулемет, полоснув степь еще двумя очередями, тоже замолчал.

Оглядевшись вокруг, Дудицкий понял, что с ходу пост захватить не удастся, и приказал «охотникам» рассредоточиться, обходить село с флангов. Главное теперь — не дать ни одному человеку выскользнуть из села: блокировать его и ждать. Ждать, пока подоспеет десант…

А запертый в подвале Кольцов, слыша стрельбу, в бессилии метался из угла в угол, спотыкался о какие-то старые, склизкие бочонки и прогнившие ящики. Проверил на ощупь стены — они оказались предательски прочными. Попробовал высадить дверь, но она крепко держалась на петлях и запоре. Изменить что-либо он был не в силах. Даже ценой собственной жизни.

Он кричал сквозь дверь, что Емельянов должен не принимать бой, а пробиваться через цепи атакующих белогвардейцев и мчаться с вестью о десанте к своим. И понимал все отчетливее: если даже его и услышат, то не поверят.

…Густой туман, надвинувшийся с моря, спеленал Кирилловку. В молочной трясине утонули деревья и хаты, море и берег. Емельянов, каждое мгновение ожидавший повторения атаки, теребил ручку телефонного аппарата, хрипел в трубку сорванным голосом.

Вбежал Федоренко, сказал, что задержанный бушует, требует начальника поста и называет его предателем.

— Скажи ему, чтоб заткнулся! — огрызнулся Емельянов. — А еще лучше, дуй в окопы, посмотри, что там делается, и молнией назад! Выполняй!

Федоренко, спотыкаясь в густом тумане, прибежал на северную сторону Кирилловки, шумно свалился в окоп к растерянным красноармейцам.

— Да тише ты! — сердито прошипел кто-то и, высунувшись из окопа, уставился в сторону моря.

— Ничего же не видно! — сказал Федоренко.

— Зато слышно!

Федоренко тоже прислушался. Какое-то время, кроме всплеска волн и шуршания прибрежной гальки, ничего не доносилось до слуха. И вдруг со стороны моря явственно послышалось ржание лошадей. Казалось, что в море пасутся кони.

— Свят, свят! — перекрестился пожилой красноармеец.

— Десант! — с отчаянием воскликнул Федоренко. Он вспомнил запертого в подвале арестанта: тот ведь предупреждал, что в Кирилловке высадится десант! А что, если пленный — никакой не предатель?

Емельянов, услышав о десанте, затравленно оглянулся. Он ринулся к окну — кораблей пока не было видно из-за тумана, но грохот якорных цепей, приглушенные в отсыревшем воздухе команды, ржание лошадей не оставляли никаких надежд. Ему стало ясно, что этот десант лично для него означает гибель…

Странно, но мысль эта принесла облегчение. Емельянов почти спокойно подумал, что высокий подоконник будет выгодным местом для станкового пулемета.

— Станкач сюда! — крикнул он Федоренко. И вместе с ним бросился в коридор за «максимом».

— Может, выпустить… ну, того… из подвала? — несмело предложил Федоренко.

— Сказано! Или не понял, что он из их компании?! — зло оборвал его Емельянов. Он не умел менять решения.

Вдвоем они поставили пулемет на подоконник. Емельянов торопливо сунул ленту в приемник. И когда сцепил пальцы на ребристых ручках «максима», окончательно успокоился — что-что, а трусом он не был. Когда из редеющего тумана вывалились первые казаки с винтовками наперевес, Федоренко сдавленным от волнения голосом прошептал:

— Ну, чего же вы? Стреляйте!

— Не спеши! — сквозь стиснутые зубы сказал Емельянов. — Задержать десант — не задержим, но уж море кровью белой вволюшку подкрасим!..

Казаки шли, а он все смотрел на них, склонившись к прицелу. И когда увидел, что едва ли не каждая пуля найдет свою цель, нажал на гашетку… Но в эту минуту выстрелы грянули отовсюду. «Охотники» входили в Кирилловку с тыла.

Когда все стихло, поручик Дудицкий мог с чистой совестью доложить хоть генералу Шифнер-Маркевичу, хоть самому Слащову, что задачу свою выполнил: за пределами Кирилловки о начавшейся высадке десанта не знает никто.

«Охотники» шли медленно, их лица почернели от усталости. Двое придерживали на лошади тяжелораненого подпоручика.

Улицы Кирилловки заполнялись казаками и офицерами из кавалерийской бригады генерала Шифнер-Маркевича. Оседланные лошади поражали своим сонным видом. Одни из них стояли, прислонившись к плетням, другие — застыли прямо на дороге, широко расставив ноги и уныло покачивая головами. Дудицкий, увидев знакомого капитана, усмехнулся:

— Что, ваши кони, перепились?

— Укачались! Представляете, поручик, самым бессовестным образом укачались! — развел руками капитан. — Дай бог, чтоб хоть к ночи отошли… Кстати, вы с какого корабля высаживались? Ведь первым на берег сходили мы…

— Я здесь с ночи, — снисходительно ответил Дудицкий.

Во дворе особняка суетился комендантский взвод. Казаки выбрасывали из дома полуразбитую мебель, подметали полы, скоблили стены. Распоряжался здесь адъютант генерала Шифнер-Маркевича. Дудицкий направился прямо к нему.

— Поручик, передаю слово в слово! — весело крикнул ему адъютант вместо приветствия. — Генерал при мне сказал начальнику штаба: «Оправдал себя поручик Дудицкий! Достоин самой высокой похвалы. Похвалы и награды!»

— Благодарю! — Дудицкий откозырял. — Штаб еще не перебрался на берег?

— Ждем с минуты на минуту.

— Коня привяжите пока к перилам крыльца, — приказал «охотникам» Дудицкий. — С виду добрый конь. Если вы, господа, не возражаете, я оставил бы его за собой.

— Резвый!.. — прошептал Федоренко. — Это же конь комиссара — Резвый!

Емельянов не отозвался. Широко открытыми глазами он смотрел на хозяйничающего во дворе поручика Дудицкого. Он узнал и его. И даже не очень удивился столь фантастическому стечению обстоятельств — встрече за это утро уже со вторым человеком из тех белогвардейцев, с которыми некогда свела его судьба в плену у Ангела. Более того, брошенный в подвал Кольцов и этот вот Дудицкий и сегодня так же тесно связывались в его сознании между собой, как и тогда, давным-давно.

Однако никак не мог понять Емельянов: но зачем все-таки Кольцов требовал, чтобы о десанте сообщили красному командованию — что за дьявольская хитрость, на которую так горазды беляки, тут зарыта?

А Дудицкий, похлопав комиссарского коня по холке, мельком оглядел его зубы. Остался доволен. Отошел. Скользнул взглядом по пленным. Некоторые были ранены. Они сидели у забора под охраной казаков.

— Видать, убили комиссара, — вновь повторил Федоренко, ни к кому не обращаясь. — Видать, убили!

— Глянь на того вон гада, — с трудом шевеля разбитыми губами, отозвался Емельянов. — Я ведь и его знаю. Вот этого поручика.

— Да пошел ты! — озлился Федоренко. — Всех-то ты знаешь, все-то понимаешь… Тебя человек предупреждал о десанте! А ты что сделал?

— Я его знаю! — ничуть не обижаясь, сказал Емельянов. — Они одной компании, кореша! Еще тогда, у Ангела, корешами были… Сейчас поручик этого Кольцова выпустит…

— Эй, служба! — не слушая его больше, окликнул караульного Федоренко. — Дай закурить! Бог тебе это милосердие зачтет!

Казак, не шелохнувшись, процедил сквозь зубы:

— Ты с Богом раньше меня встретишься! Ишь, сколько людей погубили! Я б вас всех своими руками кончил!

— Жалко, что ты в тот момент на бережок не выходил, — спокойно посетовал Емельянов. Он устало привалился к забору. Дышал тяжело. Лицо от потери крови стало матовым.

Дудицкий вновь коротко взглянул на пленных. Что с ними делать? Был строгий приказ Врангеля: пленных не убивать, отправлять в тыл. А где их тыл?

Взгляд Дудицкого натолкнулся на окованную железом дверь.

— Это что за дверь?

— Погреб, ваш бродь! — объяснил щуплый, малорослый казачок.

— Вот! Туда их и надо упрятать.

— Дак там хтой-тось есть, кажись.

— Кто?

— Дак не говорят. Матом ругаются.

— Бо-олван! Если большевистский пленный, значит, за нас.

Дудицкий подошел к двери, отодвинул тяжелый засов.

— Наблюдайте, братцы, комедь, — шепнул Емельянов товарищам. — Сейчас старые дружки встренутся. Театр!

Ржаво проскрипев петлями, дверь открылась. Дудицкий был хорошо освещен солнцем, и Кольцов сразу узнал его.

— Эй, кто тут? Выходи!

Ответа не последовало. Дудицкий шагнул по ступенькам вниз. Когда он поравнялся с притихшим за каменным выступом Кольцовым, тот рванул поручика на себя, одновременно выхватывая из его кобуры наган. Падая, Кольцов потянул поручика за собой, и они вместе упали, раскатывая грохочущие бочки.

Грянувший в подвале выстрел заставил Федоренко встрепенуться.

— Комедь, да не та! — с ненавистью бросил он Емельянову, окончательно в это мгновение убеждаясь, что человек, которому они не поверили, — свой. Обернувшись к товарищам, крикнул: — Братцы! Нам терять нечего! А человеку надо помочь! Наш он!..

Кольцов выскочил из подвала. Слегка поотстав, зажимая задетую пулей щеку, за ним спешил Дудицкий.

— Держи! — хрипел он. — Держи красного!..

Емельянов, собрав все свои оставшиеся силы, неожиданно легко взметнулся на ноги, в два прыжка оказался возле Дудицкого, обхватил его, свалил на землю. Двое красноармейцев сбили с ног караульного. Федоренко перехватил его винтовку.

К пленным ринулись казаки. Но стрелять не могли: в самой их гуще барахтался поручик Дудицкий. Кольцов тем временем проскользнул к стоящему у крыльца коню. Развязал повод, прыгнул в седло. Шенкелями бросил коня с места в галоп.

На шум из особняка выскочил адъютант, скатился со ступенек во двор и, заметив Кольцова, выхватил пистолет. Федоренко знал: в обойме четыре патрона, пятый уже в патроннике. Выстрелил в адъютанта, и тот плашмя упал на песок. Рванув на себя затвор, перезарядил винтовку. Выстрелил в капитана, который целился из винтовки в удаляющегося всадника… Не попал, но сбил капитану меткий выстрел.

Кольцов промчался по селу, оставляя за собой переполох и клубы пыли. Трещали запоздалые выстрелы.

— В погоню!.. Догнать!.. — закричал вырвавшийся наконец из круга пленных поручик Дудицкий.

— На чем? — схватился за голову бородатый вахмистр. — Кони-то пьяные!

А Кольцов достиг околицы Кирилловки, впереди была маслиновая роща. Он видел на улицах коней и ждал погони. За околицей несколько раз оглянулся. Его не преследовали.

Торопливо стучали по мягкой пыли копыта, мелькали придорожные вязы. Конь, разбрызгивая пену, летел бешеным аллюром. Поняв, что Кольцова упустили, поручик Дудицкий гневно обернулся к пленным. Их уже окружили казаки, шашками сбивали в кучу. Несколько человек несли убитого адъютанта.

— Ну, вашу мать… — хрипло сказал поручик и, ковыляя, двинулся ближе к ним. — Идиоты, жить могли!

Казаки стояли возле пленных, тесно окружив их, и нетерпеливо поигрывали шашками — примеривались…

— В шашки! — негромко сказал Дудицкий и отвернулся, зная, что последует за этим.

Несколько мгновений стояла глухая, ватная тишина, подчеркиваемая редкими жалобными криками парящих неподалеку чаек. Казаки будто застыли в нерешительности — тяжело дышали, раздувая ноздри. Ни в ком из них еще не было слепой, той удушающей и безумной злобы, что приходит с видом крови и не знает ни сожаления, ни сомнений.

Но вот самый хлипкий казачок, вдруг хекнув, коротко опустил шашку на голову близко стоящего от него красноармейца. Брызнула, полилась кровь.

— Да за что же, братья! — закричал кто-то из красноармейцев, не участвовавших в недавней свалке.

— Кобель тебе брат!..

— С-суки!..

— Мать!..

— В бога!..

Казаки, точно исполняли тяжелую крестьянскую работу, старательно и исступленно замахали шашками, превращая пленных в кровавое месиво. Изрубленные, иссеченные, окровавленные, падали красноармейцы на песок. Лишь один Емельянов еще долго возвышался над всеми. Его словно не брала казачья шашка или никто не решался тронуть. Но вот и он осел вниз, склонив голову на тела своих мертвых товарищей.

Кровь, напитав песок, ручейком потянулась со двора Кирилловского поста вниз, к морю…

С холма, рассеченного степной дорогой, Кольцову открылась Ефремовка с ее густыми садами и белыми хатками. Справа тускло светился лиман, слева — далеко-далеко — синей полосой проступало море. «Здесь их можно задержать», — подумал Кольцов.

На околице его остановил парный дозор красноармейцев. На молодых лицах не было и следа тревоги, скорее любопытство. Они узнали комиссарского жеребца. Это было пропуском. Просто так комиссар своего коня никому не дал бы.

— Где штаб? — крикнул Кольцов.

Красноармейцы дружно махнули руками по направлению к единственному в селе каменному дому. Кольцов опять погнал коня — хрипящего, тяжело вздымающего мыльные бока. Ему казалось, что село живет до неправдоподобия размеренно и спокойно: во дворах дымился прошлогодний курай, сушились на плетнях глечики и макитры, женщины шли с водой, бродили куры…

— Жеребца запалил! — бросил ему часовой у штаба. — Что ж ты, товарищ?

— Командира! — прохрипел Кольцов. — Командира сюда!..

Через четверть часа полк Короткова срочно окапывался на узком перешейке у реки Молочной. Командир полка метался от одного края обороны до другого.

— Братцы! — кричал Коротков во всю мощь командирской глотки. — Костьми ляжем, а барона задержим!

Кольцов сидел на штабном крыльце, не чувствуя в себе сил, чтобы тронуться в новый путь, к Мелитополю, в 13‑ю армию. Начиналась новая эпопея. Он посмотрел вверх: высоко в белесом уже летнем небе плавно кружил орел, рассматривая зорким и безразличным глазом все, что творилось внизу, на земле.

Милосердие палача (соавтор Виктор Смирнов)

Как стремительно летит время на войне! Лишь год назад Павел Андреевич Кольцов служил «адъютантом его превосходительства». Всего лишь год, но как давно это было…

Кольцов попадает туда, откуда, кажется, нет возврата — в ставку беспощадного батьки Махно. А путаные военные дороги разводят Старцева, Наташу, Красильникова, Юру. Свой, совершенно неожиданный путь выбирает и полковник Щукин…

Глава 1

Туман медленно рассеивался, и то, что еще совсем недавно выглядело таинственно и угрожающе, приобретало очертания приткнувшихся к песчаному берегу кораблей и барж. Они теснились, словно скот на водопое. Возле судов сновали солдаты, которым через несколько минут предстояло идти в бой. Они ставили прочные дубовые сходни. По сходням нехотя, с опаской, подталкиваемые людьми, спускались лошади. Едва сойдя на берег, лошади, подогнув ноги, падали на песок.

Командующий десантом Яков Александрович Слащев с небольшого пригорка наблюдал за выгрузкой десанта и недовольно хмурился. За пригорком, где находилась Ефремовка, начинали глухо пощелкивать в сыром воздухе оружейные выстрелы, пока еще одиночные, прикидочные, но явно свидетельствовавшие о том, что десант обнаружен и противник пытается угадать направление главного удара, чтобы там сосредоточить свои малые силы. Слащев был осведомлен, что Ефремовка охраняется одним полком, изрядно потрепанным, недоукомплектованным. Лучших командиров и красноармейцев забрали на польский фронт. Оставшиеся же должны были подготовить пополнение из местных парней, которые воевать не только не умели, но, похоже, и не очень хотели.

Взгляд Слащева задержался на расторопном капитане-артиллеристе Барсуке-Недзвецком, а по-военному — просто Барсуке. Тот возникал то возле одной баржи, то возле другой, на кого-то покрикивал, где-то подставлял плечо.

«Вот на таких армия и держится», — одобрительно подумал он.

В офицеры, как помнил Слащев, Барсук выбился из вольноперов[16], после двух лет службы наводчиком да краткосрочных курсов. Первая мировая, она же Великая, многих вот так выдвинула из грязи в князи. Барсук гордился своими звездочками на погонах и двумя Георгиями на груди. Он словно был рожден для войны. Видать, и война поняла и полюбила его.

Барсук на глазах Слащева из шести утопленных в разгрузочной сутолоке пушек четыре уже выволок на берег. Мокрый и грязный, но весело скалящийся, он шагал среди лежащих на берегу лошадей, отыскивая не поддавшихся качке.

— Гляди, какая скотина лошадь! — орал он, обдаваемый брызгами волн. — От грамма никотина, зараза, сдыхает, от полстакана водки шалеет, а от шторма ложится, как свинья… А еще на четырех ногах. Почему мы, двуногие, все терпим?

Сотня солдат, таких же мокрых с головы до пят, как и Барсук, да пятерка лошадей тащили по зыбучему песку уже пятую пушку.

— Француженка моя! — поцеловал Барсук ствол вытащенной из воды семидесятипятимиллиметровки. — Красавица худосочная!.. Соленая, зараза!

Мимо Слащева пробегали казаки и поднимались на пригорок. Встреченные нестройными залпами, они, не приученные воевать в пешем строю, залегли.


Красноармейцы полка Короткова, изредка отстреливаясь, лихорадочно окапывались на узком перешейке между лиманом и селом. Почва была легкая, копали быстро, но песок вновь осыпался — и получались не окопы, а черт знает что, какие-то ямки для детских игр. Настроение у бойцов было скверное, все понимали: понакидают беляки шрапнельных гранат — не спрячешься. И все равно работали шанцевым инструментом споро: хоть задницу от пуль спрятать — и то дело.

Пыль стояла столбом и оседала на потные гимнастерки. Туман уже рассеялся, и начало пригревать солнце.

Коротков, глядя с крыльца на широкую полосу пыли, окутывавшую околицу села, орал в телефонную трубку:

— Всего высаживается около десяти тысяч… Что значит «невозможно»? Невозможно голым задом на еже сидеть. А у меня верные сведения, надежный человек у плеча, он подсказывает.

Кольцов действительно стоял рядом, и Коротков по-свойски весело ему подмигнул.

— Высаживается корпус генерала Слащева, в авангарде у него конная бригада Шиффнер-Маркевича. И еще Восьмой кавалерийский полк с конной батареей. Шиффнер-Маркевич с казачками по берегу лимана вроде на Акимовку чешут. А Слащев пока тут, возле нас обретается. Видать, скоро вдарит… Во-во! Потому и говорю «видать», что не знаю, по сопатке влупит или под зад коленкой… Ну что ты мне, Михал Иваныч, все про субординацию! Мне теперь, Михал Иваныч, смерть принимать надо, не до ваших умных слов!..

Кольцов с горечью вслушивался в громкую и резкую речь комполка. Этот мужик понравился ему сразу, и было ясно, что он со своими ребятами здесь, на этом песчаном перешейке, и останется, ляжет под напором слащевских колонн. А что Слащев воевать умеет — и красные и белые хорошо знают. Настоящий военный талант. Коротков ли ему помеха?

Кольцов был рад, что судьба в конце концов вывела его на Короткова, который сразу же, с первых слов, поверил и ему, и истинности его поспешного, захлебывающегося в словах доклада. Этот бывший унтер-офицер царской армии сразу понял, что Слащев, и только Слащев, способен на такой невероятный, рискованный десант, на высадку целого корпуса, да еще в шторм, да еще в Кирилловке, на острие самого дефиле, где противника ну никак не могут ждать. Даже высокообразованный начштаба Тринадцатой армии Михаил Иванович Алафузо не смог бы предугадать такой операции.

Коротков бросил трубку на телефонный аппарат, вытер взмокший лоб.

— Ну что? Все же поверили? — спросил Кольцов.

— Видать, дошло. Зашевелились, мать…

— Ты вот что, Коротков! — Голос Кольцова зазвучал строго, по-приказному. — Вели-ка выдать мне винтовку. Не могу же я у тебя тут, в самом деле, за штатского ходить!

Коротков оскалил белые ровные зубы. Было ему лет двадцать пять, и семь из них он провел в войнах. Всего нагляделся.

— Э нет! В цепь я тебя не пошлю, — сказал он. — Мне лишнего мертвяка не надо. У меня своих скоро считать не пересчитать. А ты, видать, птица особого полета. И выходит так, что моя задача тебя сберечь и в штаарм живым и целым доставить… Словом, вот что! Ты умойся, а то кровь на лице, и возьми мою командирскую фуражку — больно вид у тебя невнушающий. Я сейчас всю полковую документацию вместе с особистом в тыл на всякий случай отправляю. Поедешь с ним… пока, может, проскочите… А со мной тебе делать нечего, у меня тут задача солдатская, простая, как котелок: стоять — и все… Прощай, браток, а дело ты сделал большое. Я так понимаю своим церковно-приходским умом, что, если б не ты, отрезал бы Слащев почти всю Тринадцатую армию и прижал бы ее к Крымскому перешейку, а оттуда бросил бы главные силы… Так? И была бы Северная Таврия открыта, как глечик с молоком для кота… А теперь еще будет вопрос: что у кого и как получится. Не застрянет ли голова кота в этом самом глечике?

Он рассмеялся. Почти беззлобно.

— Вот Слащев гнида. Схватывались мы на перешейке весной, и там он меня бил, учил уму-разуму. А теперь, похоже, окончательно доучит… Ну прощай!

Ладонь у него была по-крестьянски грубой и крепкой.


Через полчаса Кольцов ехал на бричке по мирной, тихой таврической степи, которая, кажется, веками, тысячелетиями была вот такой же, как сегодня, безмятежной. Хотя, если вспомнить, ой-ой сколько летело в этой степи голов, сколько лилось крови, сколько насыпалось курганов над могилами вождей и полководцев…

Рядом с Кольцовым покачивался на сиденье крепко сбитый, с выпуклой грудью, охваченной ремнями, коротыш: товарищ Грець из Особого отдела дивизии, прикомандированный к Короткову. В ногах у них лежал сундучок с секретной документацией, который и надлежало отвезти в тыл.

Грець барабанил пальцами по деревянной кобуре маузера, недовольно щурил глаза. Он хотел остаться в полку, чтобы там принять бой, может быть, поддержать людей, повести в контратаку, а может, залечь с «льюисом», верным ручным пулеметом, позади окопов, чтоб, значит, не пробовали бежать от беляков красные герои. А сейчас «льюис» с круглым рубчатым диском и толстым защитным кожухом, помятым во многих местах, подпрыгивал на сундучке без всякой боевой пользы.

А еще Коротков на прощание, поднеся к носу Греця пролетарский кулак, чтобы яснее дошли слова, приказал доставить в штаб Тринадцатой этого незнакомого человека в полуштатской одежонке, смысл существования которого был Грецю совершенно неясен. Принес важные сведения, конечно, но кто он — перебежчик, изменивший своим, или верный советский товарищ, может быть, даже член партии большевиков, это было Грецю непонятно.

Мысли у Кольцова тоже путались, но по иным причинам. Слишком много событий произошло за последний день. Высадка десанта, «плен», Емельянов, возможный расстрел, Дудицкий, скачка на издыхающем жеребце… Таврическая степь колыхалась в мареве. Дальние курганы, на которых застыли каменные «скифские бабы», плавали в потоках теплого воздуха.

Кольцову не терпелось в штаб Тринадцатой. Поняли ли они весь смысл операции Слащева, да и вообще угрозу Республике, исходящую из Крыма, где Врангель за два месяца подтянул, укрепил войска, как следует их вооружил, зарядил яростью и бросил в Северную Таврию, как бы подсекая фланг всей Красной Армии, ведущей тяжелую, смертельного смысла войну с Польшей Пилсудского. Но по песчаному, вязкому шляху кони тащились так неохотно! Лишь на уклонах ездовой, поправив на спине карабин, подскакивал, кричал страшным голосом, похлопывал старых кляч вожжами — и тогда бричка, кряхтя, переваливаясь, катилась вниз и появлялся легкий ветерок движения…

Как медленно! Словно в старые мирные времена. А между тем в эти минуты переворачивается новая страница русской истории. Только легкомысленный человек может считать наступление Врангеля авантюрой. Это — запал к гранате. Сам по себе запал — не оружие. Но если… Если исстрадавшаяся, голодная и недовольная Россия ответит взрывом… Куда будет направлен этот взрыв?

— Эй, Бурачок, куда топаешь? — услышал Кольцов сквозь дрему сиплый басок Греця.

Они поравнялись с группой людей, ездовой попридержал упряжку, и кони охотно перешли на медленный шаг, отбивая хвостами мух. Двое вооруженных красноармейцев сопровождали мужика и бабу, по виду типичных селян. Старшой из конвоиров кроме винтовки имел еще и револьвер в кобуре, на голове была мятая морская фуражка со звездочкой.

— Как велели, товарищ Грець, — ответил он. — В тыл для разбору. Как подозрительный элемент…

— Понимаешь? — обратился Грець к Кольцову. — Вчера под вечер врангелевский «ньюпор» над хутором пролетел, а они давай белье развешивать… И белое и цветное… Я враз и догадался, а что, ежели они семафорят? Ну сигналы свои злодейские подают. Нас, моряков, на мякине не проведешь… Вот и Артюх, он тоже моряк. Скажи, Артюх!

— Известное дело, — отозвался Артюх.

— Вот! Это ж вчера было. А теперь все и прояснилось. Ты понял, Артюх? Врангель с моря прет, сигнала дождался!

Кольцов поймал на себе отчаянные, испуганные взгляды арестованных.

— Ну и чего теперь делать? — спросил уставший, потный Артюх.

— Чего делать! Известно, стоять насмерть! Так что давай поворачивай обратно в Ефремовку. Там теперь каждый штык на счету.

— А этих?

— Ты чего, вчера народился? — зло сказал Грець. — Время военное! Нечего с ими адвокатуру разводить!..

Ездовой стегнул кнутом лоснящиеся спины лошадей. Кольцов услышал сзади резкие, эхом уносящиеся в степь выстрелы. Оглянулся: мужик и баба лежали у дороги, а конвоиры трусцой бежали назад, к Ефремовке.

— Какое ты имеешь право? — закричал Кольцов Грецю, чувствуя, что скулы сводит лютая ненависть к этому самоуверенному коротконогому особисту. — Хуже белого палача! Вот в Мелитополь доберемся… все сделаю… под трибунал пойдешь!

Грець равнодушно и даже презрительно посмотрел на Кольцова. Глазки у него были маленькие, глубоко упрятанные в сеточку морщин. Два жала.

— Ты, товарищ, или, может, гражданин, лекцию мне не читай. Сам грамотный, — тихо и ласково сказал он сквозь зубы. — Военный момент, я и тебя могу до штаба не довезти, оч-чень даже свободное дело.

И он положил руку на темную, в насечке, рукоять маузера, что высовывалась из деревянной кобуры, как из норы.

Кольцов заставил себя успокоиться. Еще секунда — и он схватился бы с этим крепышом Грецем и с ездовым, который не остался бы безучастным. Скорее всего дело бы кончилось не в пользу Кольцова. Ну и кто бы доложил в штабе о планах Слащева и Врангеля? Кто, кроме него, обладает этой секретной информацией, ради которой столько людей жертвовали своими жизнями?

— Я не шучу! Я потребую разбора и суда! — твердо сказал Кольцов, не желая сдаваться: Грець мог принять его молчание за испуг.

— Ой-ой! — Одна щека у Греця странным образом поползла вниз. — Гляди какой юрист! Пристяжноповеренный — октябрист умеренный! Ты мне еще про указ об отмене смертной казни напомни… — Он внезапно приблизил свое лицо, обдав Кольцова табачным дыханием. — Только, свободное дело, ты забыл, что мы в зоне боевых действий и на эту зону указ не распространяется. Понял, юрист?

Кольцов отодвинул от себя Греця плечом. Но продолжал смотреть ему в глаза, стараясь выразить взглядом полное спокойствие и даже легкое презрение. Сейчас это было его оружием. Единственным.

И еще он подумал о том, что там, в штабе Армии, или в другом месте, куда забросит его судьба, надо будет хорошенько разобраться. Нет, не только с Грецем. Во всем разобраться. Время стремительно меняет людей и законы их жизни. Только курганы и каменные бабы кажутся вечными и незыблемыми.

Надо разобраться. Он теперь путешественник, ступивший на землю после долгого плавания.


Суда разгружались медленно. Совсем не так, как рассчитывал Слащев, когда сидел у себя в салон-вагоне над картами. Сказывались и усталость солдат, и шторм, укачавший даже лошадей.

И все же лошади, слегка отдышавшись, стали понемногу подниматься на нетвердые еще ноги и тянуться мягкими губами к серебристым веткам диких маслин и дерезы.

Слащев окончательно убедился, что все идет хоть и не так, как хотелось, но все же сносно, пошел от берега моря в сторону Ефремовки. Вместе с солдатами, на ходу заряжающими винтовки, поднялся на пригорок: увидел вдали, в конце большого пустыря, поблескивающие под утренним солнцем оконца Ефремовки. Ему бы сейчас коня, но все пригодные лошади были заняты, они вяло тащили к полю боя пушки и подводы с боеприпасами и радиостанцией. Изредка чирикали над пустырем пули, и сладостно было это пение для генерала. Кончилась тыловая нуда, кончились ночи, полные сомнений и раздумий, началось дело. Его дело!

Развернув на зарядном ящике карту, Слащев еще раз продумал операцию… Ефремовка не в счет, ее практически уже нет. Дальше — Акимовка, станция верстах в тридцати пяти от Мелитополя. Красные не успеют подготовить ее оборону. Главное, что они пока еще либо ничего не знают о десанте, либо не понимают ни его смысла, ни его силы. Они, конечно, будут думать, что здесь высадился всего лишь диверсионный отряд.

Пусть помучаются в раздумьях еще час-другой, и казаки Шиффнер-Маркевича, Восьмой полк и Кубанская бригада выйдут к Акимовке, а оттуда помчатся вдоль железной дороги к Мелитополю и как снег на голову свалятся на штаб Тринадцатой армии со всеми их красными генералами, с Паукой и Эйдеманом, этими жестокими прибалтами. В Тринадцатой, лучшей на Южном фронте, полным-полно «интернационалистов» — эстонцев, австрийцев, латышей, китайцев, «красных мусульман». То-то будет потеха захватить эту международную компанию!

Но не это главное. Это — для «шороху и шуму», отвлекающий маневр. Основные свои силы Слащев повернет на запад, охватывая с тыла те дивизии Тринадцатой, которые обороняют Крымский перешеек и не дают корпусам Кутепова и Писарева вырваться со стороны Чонгара и Перекопа на таврический степной простор. «Краснюки» окажутся в ловушке. Тринадцатая перестанет существовать, и вся Северная Таврия окажется в их распоряжении — кати на север, запад, восток, подавляя разрозненные атаки со стороны спешно идущих резервов. Какая картина! Какая замечательная картина!

Слащев вспомнил, как он бил красных зимой и весной, прикрывая Крым разрозненными частями, состоящими из наспех мобилизованных тыловиков, студентов, из недообученных юнкеров. Он бился не на перешейках, он давал большевикам, упоенным легкостью перехода, выйти на студеную крымскую равнину и там укладывал под огнем, морозил их как следует, а затем наносил фланговые удары по уже деморализованным войскам. Красных было до двадцати тысяч, а у Слащева тысячи три-четыре солдат — с бору по сосенке… «Крымский черт» — так называли тогда Слащева большевички.

Сейчас же у него корпус, прекрасно подготовленный для длительных и трудных боев… И этот корпус уничтожит, развеет по ветру прославленную Тринадцатую, которую Троцкий назвал «оплотом Юга»…

Слащев оторвался от своих сладостных размышлений и оглядел поле предстоящего боя. Стрельба не разгоралась. И с той и с другой стороны словно накапливали заряд злости, чтобы вскоре сойтись в смертельной схватке.

«Надобно бы помочь казачкам», — подумал Слащев и обернулся, поискал глазами артиллеристов.

— Барсук! — окликнул он, и на удивление быстро, почти тотчас, перед командующим возник все еще мокрый и припорошенный белесой песчаной пылью, но, как и прежде, весело скалящийся капитан.

— Я тут, Яков Александрович! В выбалочке рядышком расположился! — совсем не по-уставному отозвался Барсук, и это почему-то даже понравилось Слащеву. Не многим позволял он такое обращение, только тем, к кому испытывал особое расположение, завоеванное не в одном бою. А Барсук у Слащева был чем-то вроде талисмана, он не однажды своими пушками творил настоящие чудеса.

— Подсобил бы казачкам! — тоже не приказным тоном как бы попросил Слащев — такая была у них игра. — Попробуй-ка бризантными! А?..

Минуты через три, сняв пушки с передков, расторопный Барсук начал пристрелку по окопам шрапнельными. Первые стаканы лопнули высоко, и по их желтым дымам Барсук сменил прицел и трубку. Теперь дымки вспыхивали уже как раз над песчаными ямками, в которых лежали, постреливая, красноармейцы. Шрапнель накрывала их градом. «Марианки», как называли артиллеристы скорострельные французские пушки, выплевывали в минуту пятнадцать снарядов.

Когда Слащеву показалось, что весь пустырь перед Ефремовкой перепахан, он приказал прекратить огонь и двинул пехоту. Казаки и солдаты поначалу шли, низко пригибаясь, а затем, будучи уверенными, что впереди их уже не ждет опасность, распрямлялись и вышагивали во весь рост. Слащев втягивал ноздрями запах гари и порохового дыма. Был он для него слаще кокаина. Да и какой кокаин на фронте — тьфу! И так каждый нерв дрожит, и сердце упоено азартом и риском, и мысли рыщут лихорадочно в поисках правильного победного решения.

Слащев не хотел задерживаться здесь, возле этой богом забытой Ефремовки. Он рвался дальше, к Акимовке. Именно там должен был воплотиться в жизнь его хитроумный план. Победа добавила бы к его уже завоеванному в боях титулу «спасителя Крыма» титул «освободителя Таврии». Он жаждал этого. Его честолюбие жаждало. Слащев привык к восхищенным взглядам, приветственным возгласам, букетикам цветов, которые бросали ему дамы. Слава — еще более манящий наркотик, чем кокаин. Ее всегда мало. Генерал знал, что заслужил признание своими победами и своей кровью, которой немало пролил от Влоцлавска до Ростова. Семь жестоких ранений отзывались болями, лихорадкой, бессонными ночами.

Звук длинной пулеметной очереди оторвал Слащева от размышлений. Зачастили винтовочные выстрелы со стороны красных, ударила уцелевшая у них пушчонка, и снаряд лег посреди цепи наступающих солдат. Застрочил еще один пулемет…

Солдаты и казаки начали ложиться, прижиматься к спасительной земле. Потом у кого-то из них не выдержали нервы, он побежал обратно, к ложбине. За ним бросились еще несколько.

Слащев понял, что застрял. И пожалел, что недооценил потрепанный полк и решил взять Ефремовку, не подготовившись, еще до того, как полностью выгрузится с судов весь корпус и получат хоть небольшую передышку и люди и лошади. Но больше всего пожалел, что еще затемно, первыми, выгрузил казаков Шиффнер-Маркевича и тихо, в обход Ефремовки, отправил их на Акимовку…


Целый день шел бой. До самой ночи. Поначалу красноармейцы отбивались из своих, вырытых прямо на пустыре перед Ефремовкой, неглубоких окопов. А к ночи огнем ощетинилось село.

И как издевательство, как насмешка над наступающими, глядели на них из палисадников роскошные летние красные цветы. И источали дурманящие запахи, которые, перемешиваясь с пороховой гарью, тревожили и бередили душу и вызывали неосознанное, но непреодолимое желание жить.

И вновь, как уже не однажды, Слащев решил прибегнуть к испытанному им оружию. Он приказал к утру выдвигаться на позиции оркестру. Бледные трубачи прошли мимо генерала, стараясь держать шаг.

Слащев велел денщику подать взятую однажды в музее гусарскую парадную форму образца 1910 года: доломан, обшитый золотыми шнурами, ментик со смушковой оторочкой, шапку с султаном и белые чакчиры. В этой форме он ходил на Махно, когда атаман прорвал деникинские тылы, и только Слащев смог разбить анархистское войско.

Наглый этот цветастый наряд, служивший отличной мишенью для любого стрелка, почему-то ошеломлял противника, а своих веселил и воодушевлял. На то и «крымский черт», чтоб веселить!

— Господи, да где ж я это отыщу? — стонал денщик Пантелей. — Ведь не в вагоне, где шкафчики-полочки… Небось мятое лежит, неглаженое на подводе.

Но все требуемое достал и помог натянуть, приговаривая:

— Генерал-лейтенант как-никак на командном пункте обязаны… И Нина Николаевна мало что тяжелы, да еще поранетые. Как она без вас, в случае чего, не дай бог!

— Молчать! — прошипел Слащев, нагоняя на старика столбняк.

Он пошел к оркестру, который на ходу уже грянул Преображенский марш. Поднялись цепи. Ударила вся подошедшая к этому времени артиллерия, начальником которой Слащев назначил Барсука, назвав его полковником.

Начал обозначаться успех. Стихала стрельба.

Барсук, прячась за артиллерийским щитком от все еще огрызающегося пулемета, еще около часа выбивал красных из хат Ефремовки. Соломенные крыши, иссушенные солнцем, вспыхивали, как коробки спичек. А напоследок Барсук вогнал несколько осколочных в мезонин единственного в селе каменного дома.

И стало тихо. Даже шум прибоя, даже шелест листвы словно замерли на время.

Бывший российский вольнопер Славка Барсук вынул из-за уха и сунул в рот папироску: он свое дело сделал. Перевязанная рука — пуля пробила мякоть предплечья — плохо сгибалась, и наводчик поднес капитану зажигалку.

Закурив, здоровой рукой Барсук нащупал в кармане гимнастерки завернутый в тряпицу перстень с редкостным колумбийским изумрудом. Цел!.. Единственная память о покойных родителях, разоренном имении. Пуще всего Барсук боялся пули или осколка в левый нагрудный карман.

— Пробьемся дальше — будешь начальником корпусного дивизиона, — сказал подошедший Слащев. — С повышеньицем!

Генерал знал: если б не храбрость капитана и его пушкарей, они бы здесь еще сутки ковырялись. Быстро вершатся карьеры на войне!

Из разрушенной хаты солдаты вытаскивали красного комполка.

— Постой! — сказал Барсук, вглядываясь в убитого. — Ей-богу, Коротков! Мы с ним под Осовцом вместе унтерские лычки получали… Гляди, выдвинулся у красных. Смелый, ваше превосходительство!

— Похороните по-человечески! — сказал Слащев.

Хоронить убитых пришлось наказать крестьянам, выползающим из погребов. Слащев рвался дальше… Марш-марш! Вроде бы одержана победа. Но на душе у генерала было муторно. Он утерял внезапность наступления. Красные наверняка уже подтягивают резервы.

Из порванной гусарской шапки Слащев достал осколок. Излетный: оставил только царапину с запекшейся кровью. Отдал шапку Пантелею:

— Зашей. Да поаккуратней. Еще пригодится.

Попробовал приложиться к фляжке с виски — тяжесть в груди не спадала, настроение не улучшалось. А что, если красным стало известно об операции с десантом еще до высадки? А быть может, и то главное, что знали немногие, — ее далеко идущие цели? Мысль о предательстве, внезапно поселившаяся в его сердце, не давала покоя и лишала уверенности. Кто? Когда? Как? Он перебирал все обстоятельства подготовки десанта и его высадки — и не мог понять. Даже предположить. Все было засекречено так, как никогда не засекречивали еще ни одну важную операцию.

На несколько часов он улегся спать прямо на движущейся крестьянской телеге, куда Пантелей заботливо набросал сена. Скрипели колеса. Ездовые негромко подгоняли все еще не до конца пришедших в себя после штормовой качки лошадей. Но сон не шел.


В это самое время в Мелитополе, в штабе Тринадцатой, командарм Иоганн Паука, на ходу сдававший дела, и новый командующий, Роберт Эйдеман, обсуждали тот самый план Слащева, который явился белому генералу в минуту вдохновения. Перед ними лежали листки, исписанные твердым почерком Кольцова: «Операция «Седьмой круг ада», ее задачи и конечная цель». То, что Слащев был задержан у Ефремовки, пусть и ценой гибели полка Короткова, давало им возможность правильно распределить силы.

Наперерез Слащеву выдвигались все возможные резервы… На рысях шла свежая конная дивизия имени героя казака Блинова. На путях у Мелитополя-Товарного пыхтели три бронепоезда с мощной морской артиллерией, с привязными аэростатами наблюдения. Эйдеман и Паука знали, что Слащев в конце концов опрокинет их силы. На то он и Слащев, гений войны.

Но Тринадцатую армию, гордость товарища Троцкого, они слопать ни за что ни про что не дадут. И под расстрел идти не хочется, и гордость не позволяет. И какой бог — хотя прибалты хорошо знали, что бога нет, и церкви старательно ломали и долбили снарядами, — какой бог, какой счастливый ветер прислал им этого Кольцова? Не будь его, идти бы Эйдеману и Пауке ко льву революции, Льву Давидовичу, наркому военно-морских и сухопутных сил товарищу Троцкому, для короткого разговора и еще более короткого и скорого суда.

Глава 2

Со времени знакомства Старцева с управделами ВУЧК Гольдманом у профессора началась совсем другая жизнь — упорядоченная и осмысленная.

Едва светало, Иван Платонович поднимался с постели и неторопливо ходил по квартире, ожидая, когда можно будет идти на службу. Это он так для себя назвал свое дело — службой. А как еще можно было назвать его ежедневное присутствие в принадлежащем ЧК приземистом особнячке?

Вот уже больше недели с утра и до позднего вечера Иван Платонович с помощью еще двух приставленных к нему молоденьких чекистов наводил порядок в харьковской сокровищнице. Рассортировывал драгоценности. Камешек к камешку раскладывал по цвету, прозрачности, по весу, точнее сказать, по каратам и по всяким иным качествам и разновидностям. Что-то, полагал он, следовало отправить в музеи, вплоть до Эрмитажа. Например скифские украшения. Туда же должно было отправить немногие редчайшие монеты, случайно оказавшиеся среди не представляющих большого интереса частных коллекций: «семейный» полуторник, рубль Константина, рубль Анны «в цепях», два уникальных античных кизикина из шести, известных в мире, ну и различные более поздние редкости, такие, например, как свадебная диадема княгини Вишневецкой. Все это профессор упаковал в отдельные ящички и коробочки, снабдив каждый уникум пространными описаниями и ссылками на различные источники, где эти предметы уже упоминались.

Кроме того, Иван Платонович завел картотеку, куда заносил все рассортированное им: каждый камешек, каждую редкую и не очень, но представляющую определенный музейный интерес вещицу. Работа эта все больше и больше нравилась ему. Она была близка его любимой профессии — археологии — и требовала такой же тщательности и скрупулезности. За работой он не успевал замечать, как отгорали летние дни, и почти не ощущал одиночества.

Случалось, он и ночевал здесь, в особнячке, в бывшей комнате прислуги: ему это разрешалось как особо доверенному лицу.

Иногда по вечерам к нему в гости и попить «мерефского» травяного чайку заходили сторожа, все больше из полуинвалидов красноармейцев. Под тихий и уютный шумок самовара они вели неспешные разговоры (а то и споры) о жизни, о будущем. Но больше — о предмете, которым занимался сейчас Иван Платонович: о камнях, золоте и других ценностях, об их вреде и пользе для людей.

— Объясни мне, Платонович, — запросто обращался к нему казак Михаленко, побывавший и урядником, и командиром бригады, и полковым комиссаром. — Богатства здесь, к примеру, огромнейшие, можно даже так выразиться — первейшие. Это здесь только… А сколько их вот так же собрано по всей России!.. И какой затем выйдет из них прок, на какие светлые дела пойдут? Всякое там золото, бруллианты — они к чужому карману как к магниту тянутся. Не растащат ли их по дороге?

— Что ты, что ты, Иван Макарович! — махал руками Старцев, весь в упоении бриллиантовой мечты. — Все это пойдет на образование твоим детям и внукам, на детские дворцы, на больницы, на просторные жилища для рабочих…

— Это верно, — соглашался Михаленко. — Это складно и по мысли очень прицельно. Только из золота дворцы или больницы не сложишь, так? Стало быть, надо все это продать, чтобы обратилось в деньги, да? А кому продать? Своим буржуям — так у них же и отнято. Мировому капиталу? Он за полную цену, зная нашу нужду, не возьмет. Так, может, даст хлебушка осьмушку… Не получится, что мы, собрав в кучу такие роскоши, станем беднее, а? Ну как бы в принципе хотя бы научном, скажем… Мол, отняли у себя по полной цене, а отдали дяде за полушку?

Иван Платонович, пораженный этой мыслью, долго не отвечал. Витиеватый, но весьма убедительный ход рассуждений бывшего урядника заставлял его сосредоточиться, словно над внезапно осложнившейся шахматной партией. Он и сам не однажды размышлял над тем, что драгоценности эти политы чьими-то слезами, а может, и кровью. Ведь все это был результат реквизиций, конфискаций — и ладно, если из стальных равнодушных банковских сейфов, а если из теплых квартир, из семей, где каждая ниточка жемчуга или колечко принадлежали или предназначались кому-то, обладающему лицом, чувствами, живыми чертами: дочерям, невесткам, невестам, возлюбленным?

Но Иван Платонович недаром сформировался как революционер и демократ еще в восьмидесятые годы, когда живы были народники, когда зачитывались книгами Чернышевского о небывалых голубых городах, которые чудом возникнут среди русских холодных равнин, как только все богатства будут справедливо, поровну разделены.

— Все теперь принадлежит трудовому народу! — восклицал Старцев. — Эти украшения для пролетариата, для тех, кто всю жизнь жил тяжким трудом и не мечтал о такой красоте.

— Оно верно, — вздыхал философ-самоучка Макарович. — Но народ украшениев не носит. Нет такого большого, для всего народа, украшения. А ты нацепи какой-нибудь селяночке хорошенькой эту, как ее, ну что на голове…

— Диадему!

— Да, диадему! И селяночка из трудящего класса момент подастся в другую сторону. Получится панночка. А как же всеобщее равенство?

Вот такие случались у них разговоры за самоваром.

Лишь возвращаясь домой, Иван Платонович ощущал свое одиночество. Но твердо верил, что скоро, очень скоро кто-то из близких ему людей обязательно объявится в Харькове и разыщет его. Не может быть такого, чтоб и Наташа, и Кольцов, и Юра, и Красильников сгинули без всякого следа. А коль нет следа, они живы. Скрываются где-то там, на вражеской стороне, но живы!

Он был оптимистом, Иван Платонович. И верил, что уже совсем скоро наступит всеобщее счастье, а раз так, то нужно научиться терпеть и ждать.

Глава 3

Торжественно и даже празднично отчалил «Кирасон» от Графской пристани. Пассажиры собрались на палубе, вглядывались в удаляющийся белокаменный Севастополь. И когда в белесой дымке исчезла сигнальная мачта Морского ведомства и стихли вдали гортанные крики чаек, на пассажирской палубе, как вестник грядущих неприятностей, появился чумазый от сажи кочегар с лицом пойманного конокрада. Протиснувшись сквозь толпу нарядных пассажиров, он торопливо проследовал в капитанскую рубку.

Сквозь стекла рубки было видно, как капитан и кочегар, отчаянно жестикулируя, о чем-то оживленно разговаривают или, быть может, ругаются. Потом капитан передал штурвал своему помощнику, а сам последовал за кочегаром к лестнице, ведущей в трюм, спустился вниз.

А спустя еще минут тридцать капитан застопорил ход судна. «Кирасон» неподвижно застыл посреди моря. Из трубы почти не поднимался дымок, и машина там, внизу, лишь слегка вздыхала, удерживая нос парохода против волны.

— Что-то случилось? — спросил кто-то, находящийся поблизости от рубки.

Капитан помедлил с ответом, видимо прикидывая, как лучше сообщить неприятную новость, и решительно вышел к пассажирам, которые засыпали капитана вопросами, несмотря на то что он поднял руку, ожидая тишины.

— Нам придется какое-то время дрейфовать, пока там, на берегу, найдут уголь и на лихтере переправят нам, — в наступившей наконец тишине сообщил он. — Я только что связался с берегом, но ничего утешительного мне пока не сказали. Но… будем надеяться.

— Но почему дрейфовать?

— Дабы сэкономить ту сотню пудов угля, которая может пригодиться на крайний случай. «Штормовой запас»!

— Как? Вы отправились в рейс без угля?

— Уголь был. Только вчера утром — я сам присутствовал — забункеровали около трех тысяч пудов. Вполне хватило бы до Стамбула… и еще был бы резерв…

— Так где же он?

— Украли! — Седоусый вежливый капитан развел руками. — Да, господа: украли!

— Этого не может быть! — закричали сразу несколько пассажиров-технарей, которые хорошо представляли, что такое три тысячи пудов угля. — За сутки?

— За ночь. Я тоже не верил. И только что спускался в трюм. Угольные ямы пусты. И двое кочегаров не пошли в рейс. Просто не явились к отходу, — оправдывался капитан.

— Но ведь три тысячи пудов! За одну ночь!

— Россия, господа!.. — сказал капитан, и это был, пожалуй, самый сильный аргумент. После этих слов даже самые недоверчивые поверили. В какой-нибудь другой стране на то, чтобы выгрести из угольных ям почти три тысячи пудов угля, понадобилась бы добрая неделя. Да и не двум кочегарам. Впрочем, сколько человек орудовало здесь, тоже неизвестно.

Трудно представить, и как это было сделано. Даже угольной пылью на палубе не наследили. Повсюду была такая чистота, что никто из команды, если верить капитану, до самого отхода не удосужился заглянуть в прикрытые брезентом угольные ямы. Фокус почище, чем у знаменитого иллюзиониста Гудини.

— И что же будем делать? — спросил кто-то из дотошных. — Может, есть смысл вернуться?

— Вряд ли мы дотянем до берега, — спокойно сказал капитан. — Тем более что и ветер не благоприятствует!.. Нет-нет, господа! Будем уповать на милосердие Господне!..

После всех этих объяснений мягкий и вежливый капитан вдруг превратился в наглого корсара, и даже выпачканная в саже трюмная команда, тоже высыпавшая на палубу, ожидая потехи, стала подозрительно напоминать пиратов.

Капитан пояснил собравшимся на палубе пассажирам, что даже если уголь им подвезут, его надо будет покупать. Для этого нужны деньги.

— Но ведь у вас есть деньги, — сказала пожилая дама с крохотной собачкой на руках. — В конце концов, билеты мы получили вовсе не бесплатно. Мы за них платили деньги, и немалые.

Капитан терпеливо объяснил, что по существующим законам все вырученные за билеты деньги сдаются в финансовую часть пароходства. Посему денег у него нет. Словом, на новую бункеровку нужны дополнительные взносы. Кто сколько может!

И тут же помощник капитана стал обходить пассажиров с фуражкой. Причем глаз у него был наметанный, и он безошибочно направлялся к состоятельным пассажирам. А у нищеты, не сумевшей попасть даже в третий класс и расположившейся на палубе, жалкие рубли собирали матросы, причем значительная часть мятых ассигнаций пропадала у них за воротами тельняшек.

Щукин был наслышан о таких финансовых уловках моряков, курсирующих между Крымом и Турцией. И капитанов и матросов не хватало, большая часть судов стояла у причалов или болталась на рейде, имея на борту лишь авральную вахту. Профсоюзы же, которые заключили с Врангелем соглашение, требовали для экипажей полноценных выплат и всяческих льгот. Но так как денег на выплаты не хватало, а о льготах и говорить было нечего, команды плавающих судов пытались вот таким пиратским способом вымогать себе на хлеб. С маслом, конечно.

Спустившись вниз, в кочегарку, Щукин убедился, что капитан не обманывает, что угля и в самом деле в трюмах практически не было. Эх, расстрелять бы, по примеру большевичков, капитана вместе с его хитроглазым помощником — остальные бы враз пришли в себя. И дисциплинка бы подтянулась, в бункера почаще бы заглядывали, робу хоть перед рейсом стирали, чтобы не были похожи на разбойников. Да нельзя. Врангель и сам, быть может, скрежещет зубами от этой вселенской флотской расхлябанности, но за ним бдительно следит французская комиссия по соблюдению прав и свобод во главе с одноруким майором французской армии Пешковым, родным братом известного большевика Якова Свердлова, побывавшим даже в приемных сыновьях у пролетарского писателя Максима Горького. Воспевал, воспевал Алексей Максимович босяков, и довоспевался: они теперь и в капитанах, и в матросах…

— Пожалуйте-с, — обратился к Щукину помощник, протягивая фуражечку и между тем скользя глазами по Тане, от ног до головы.

Щукины занимали каюту первого класса, и полковника, который был теперь в штатском, помощник принял за разбогатевшего спекулянта.

— Ты глазами не зыркай, — процедил сквозь зубы Щукин. — Спущу вечерком за борт к такой-то матери — никто не увидит.

И он положил в фуражку пачку синеньких «колокольчиков». Хотя, наверно, помощник ожидал царских, просторных как простыни, «катенек» и «петенек», но все же он сделал довольное лице.

— Виноват, — сказал он. — Промашку дал. Как говорится, обознался в тумане.

Помощник приложил ладонь к голове и исчез.

— Что ты ему такое сказал? — спросила Таня. — Он даже как-то в лице переменился.

— Пароль, — ответил Щукин. — Такой обычный мужской пароль.

Пароход болтался в море до самого вечера, когда наконец вместо лихтера с углем к ним пришел катер с неким торговым господином в грязном канотье, и тут выяснилось, что в Севастополе остался лишь неприкосновенный запас угля для военных судов.

Вечерело. На пароходе горели экономные огни, едва слышно работала машина, когда в каюту Щукиных осторожно постучался капитан. Представился. Был он вежлив и деликатен и уже ничем не походил на корсара.

— Вы, возможно, обо мне плохого мнения, но побудьте там, у них, — он махнул рукой в сторону то ли Турции, то ли Европы, — и вы меня поймете. Мы страна общинная, у нас бедных жалели, даже арестантам пироги пекли, выносили, а у них каждый за себя, и если без денег — замерзай на свалке, никому не нужен… Вы, мне еще в Севастополе докладывали, господин серьезный, понимающий. Мне то ли без дела в Севастополе болтаться, то ли рискнуть… Вы ведь тоже, я так понимаю, стремитесь покинуть Крым… Я к тому, что здесь, в море, часто попадаются турецкие шефкеты с ворованным английским углем, продают нашему брату. Коммерция на ходу.

— Вы капитан, вы и принимаете решения, — сухо сказал Щукин. — И несете ответственность за судьбу людей и судна.

— Оно верно. — Капитал погладил сивые усы. — Эх, а раньше по Крымско-Кавказской линии минута в минуту ходил, хоть часы сверяй.


Ночью Таня вышла на палубу, кутаясь в шаль. Щукин, положив в карман браунинг, вышел следом, остановился неподалеку: понимал, что дочь хочет побыть одна, и в то же время она должна ощущать его присутствие, его участие и любовь. Негоже человеку быть едину. Особенно в те минуты, когда он покидает Родину, дом, и покидает, вероятно, навсегда…

Щукин знал, что и бывалые, обстрелянные офицеры, случалось, бросались вдруг вниз головой с высоких бортов, когда до них доходила наконец одна простая мысль: родных берегов больше не будет. Ни-ког-да.

Он наблюдал за Таней, стоявшей, кутаясь в шаль, у леера. Ах, красивая выросла у него дочь. Но непредсказуемы требования женской природы. Она влюбилась во врага. Монтекки, Капулетти… Будь мирное, не расколотое революцией время, отдал бы он дочь за капитана Кольцова, офицера-фронтовика, пусть и левых взглядов, — и был бы счастлив на свадьбе, радуясь ее счастью. Так это возможно, так, в сущности, близко: только зажмурься, забудь о делении на белых и красных. Русский народ, что же ты наделал, что натворил? Разделился в себе самом, и горе тебе…

Вдруг загрохотали якорные цепи. Щукин удивился: он знал, что глубины здесь до тысячи метров. Какие якоря! «Кирасон» развернуло носом к ветру, и он вновь продолжил дрейфовать.

Отведя Таню в каюту, Николай Григорьевич поднялся в капитанскую рубку. Палуба отсюда казалась покрытой чем-то вроде кротовин — темных кочек свежей земли, насыпанных подземным зверьком. Это беженцы, у кого не было денег на каюту, ночевали, накрывшись чем попало, на палубе. Многие кучки зашевелились, когда прогремели якоря и пароход повернуло.

В рубке горели слабые лампочки, и то в полнакала. Капитан был занят, вместе со штурманом они что-то высчитывали по лоции. К Щукину тут же подошел уже знакомый ему бойкий помощник, проникшийся к полковнику чрезвычайным почтением. Покосившись на оттопыренный и утяжеленный пистолетом карман пиджака, он бойко и даже почему-то весело доложил:

— Вот-с… Турок с угольком пока не попадается. Приходится экономить последнее. Тут только вот какая беда: ветерок зюйд-вест, от Болгарии, и все усиливается. Даже если турок нам попадется, мы при такой качке уголек не перебункеруем…

— А якоря? — спросил Щукин. — Якоря зачем?

— Якоря, знаете ли, спущены всего на тридцать метров, они тормозят дрейф своим сопротивлением и держат судно носом по ветру. Парусность меньше, не так гонит и не так качает…

Он посмотрел на Щукина, прищурив один глаз, и шмыгнул острым носиком:

— Тут еще такая неприятность. Нас гонит куда-то к Новороссийску… или к Сочи. Вот в чем дело-то. К красным гонит. Не хотелось бы, знаете, попасться…

Но при этом его темные глазки явственно говорили: «Попадемся, мне-то ничего не будет, я гражданский специалист, на этом же пароходе и останусь, а вот вам, господин с оттопыренным карманом, вам-то каково будет?»

Щукин ничем не выдал своего беспокойства.

— Если будем приближаться к красным берегам, прошу непременно доложить, — строго сказал он.

— Обязательно-с! Непременно! Но это еще не скоро… Может, через сутки, а то и поболее… И ветер к тому времени может измениться…

Но в голосе его звучали ехидные ноты.

«Господи, сколько же людей ненавидят нас, — подумал Щукин. — Жалкая кучка храбрецов сражается за Россию, гибнет, а вокруг насмешки, безразличие и даже ненависть. Не со стороны большевиков, это ладно. От своих…»

В каюте обеспокоенная Таня спросила отца, принес ли он какие-нибудь хорошие новости. Щукин не стал врать или успокаивать дочь пустыми словами. Рассказал, что дрейфующий пароход, по прикидкам капитана, несет к берегам красных. Но это еще неточно. Все может измениться в любую минуту.

— Ну а если это случится? — спросила Таня.

— Если?.. Надеюсь, мы найдем выход, — сказал он. — Подберем надежных людей, спустим шлюпку. Думаю, мы сможем добраться до Абхазии… За рекой Бзыбь Советы кончаются, там другая власть.

— Какая?

«А черт ее знает», — хотел сказать Щукин.

— Но может, Бог смилостивится и нам не придется плыть по морю на лодке и искать приют у добрых абхазов, — сказала Таня и прислонилась к плечу Николая Григорьевича. — У меня такое предчувствие, что все злое обойдет нас стороной!..

Щукин ощутил, как невольная влага подступила к глазу, правому, тому, что с контуженной стороны. Глаз дернулся, под веком что-то защипало, на щеку выкатилась слеза и коварно, предательски упала на Танину шею. Ну вот тебе и несгибаемый контрразведчик, железный полковник Щукин. Но Таня только кивнула головой, давая знать, что понимает отца, и еще крепче прильнула к его плечу.


Днем весь пароход был наполнен тревожными разговорами. Пассажиры передавали друг другу вести о дрейфе, о силе ветра и его направлении и о тех берегах, которые могут вдруг показаться из летней дымки. Гадали, предвестниками чего они станут: спасения или смерти.

Капитан старался внести успокоение:

— Господа, до берега еще далеко, а флота у красных нет, одни истребители[17], которые далеко не ходят.

Какой-то шутник, багроволицый, потный господин средних лет, пояснял дамам:

— Черноморский флот благодаря большевичкам потоплен в Цемесской бухте у Новороссийска… Сами потопили. Это у нас такая традиция — свои корабли топить. «Варяга» затопили, Черноморскую эскадру еще в Крымскую войну затопили, теперь вот свои линкоры затопили… Все, что мы умеем, — себя топить.

Стоявший неподалеку пожилой матрос в сердцах дернул себя за серьгу в ухе:

— Нехорошо, барин! Вы публика образованная, зачем людей такими словами смущаете? Вы их хорошему учите, а не нагоняйте тоску. От тоски-то разбой и начинается…

Шутник умолк, еще больше покраснел и смешался в толпе.

Ветер, к общей тревоге, усиливался и все сильнее увлекал пароход к неведомым берегам. Все ходили с блокнотиками, карандашиками, решали школьные задачки: «Если ветер несет судно со скоростью два узла, то есть три целых семь десятых километра в час, то, стало быть…» Все уже знали, что такое узел, морская миля, ветер зюйд-вест…

Так прошли еще два дня.

На шестое утро капитан радостно сообщил в рупор:

— Господа, на траверзе Сухуми! Нас относит к порту Поти.

Пароход ликовал. Это был праздник единения, первый класс обнимался с бескаютными.

Угля хватило лишь на то, чтобы раскочегарить машины и не дрейфом, а гордо, под всеми парами, войти в порт Поти.

Рейд был заполнен судами разных стран, но преимущественно под английскими флагами. Похожий на цветной матрас «Юнион Джек» был заметен чаще всего, он торжествующе трепыхался на сырых колхидских ветрах.

Поти — зона влияния англичан. Они рядом, в Батуми, с тех пор как после окончания Первой мировой вытеснили оттуда немцев и турок. У англичан есть уголь, теперь и русская нефть, они нация победителей.

Швартуясь, капитан дал несколько длинных гудков, рискуя выпустить последний пар. Не надеясь на свой английский, снял с полки и положил перед собой словарь. Он ждал англичан.

Но вместо англичан на моторном катере прибыл некий деловой человек Васо. Одетый по-европейски, но с характерной внешностью кавказца, очень приветливый на вид, он заперся с капитаном в каюте, и они долго спорили о чем-то, временами очень громко — и тогда среди пассажиров начиналась тихая паника.

Васо несколько раз выбегал из каюты, крича, что ноги его больше не будет на этом паршивом пароходе. Капитан рычал в ответ что-то похожее на проклятья. Васо, однако, каждый раз возвращался.

— Ничего страшного, это они торгуются, — успокоил пассажиров помощник. — Извините, юг. Манера такая… Думаете, в Турции будет по-другому?

— А он кто по национальности? — спросила Таня, взволнованная вчерашним разговором о Грузии и Абхазии.

— Немножко грузин, немножко абхаз, немножко армян, немножко грек… В общем, торговый человек, — ответил помощник и вежливо взял под козырек, стараясь не смотреть на Таню.

Через час споры утихли, раздался звон бокалов, капитан и Васо вышли из каюты почти обнявшись, оба распаренные и тяжело дышащие. Васо отчалил, сделав всем, особенно дамам, несколько поклонов со снятием шляпы. А капитан, едва катер с Васо отчалил, собрал пассажиров:

— Разбойник, господа! Кровопивец! Но только у него уголь. Он его выменял у англичан за вино. Прекрасное кахетинское. Но он не хочет взамен русских денег. Здесь, господа, ходит столько бумажек, что они уже ничего не соображают… Или валюта, или золото… Прошу сдавать, господа. По силе возможности.

Снова пошел помощник с фуражкой. Важные пассажиры отыскивали в своих кошельках фунты стерлингов, доллары, франки, лиры. Помощник, как заправский счетовод, держал за ухом карандаш и высчитывал курсы. Палубные, бескаютные, третий класс снимали с пальцев последние перстеньки, отщелкивали сережки. Щукин отыскал в портмоне заветные десять фунтов.

Таня ушла с палубы, сидела у себя, закрыв лицо руками. Было мерзко и стыдно. И обидно: за Россию и русских.

— Папа, неужели никогда не будет того, что было? — спросила она, когда отец вернулся в каюту.

Щукин промолчал.

— Может, лучше вернуться? Обратно. В Крым.

Николай Григорьевич глухо, как бы не желая того, сказал:

— Крым обречен. Рано или поздно все равно придется его покидать. Так лучше раньше.

— А если… если в Советскую Россию?

— Меня расстреляют. Да и тебе будет нелегко. Даже не берусь предсказать насколько.

Он подумал, что Таню мог бы спасти Кольцов, если его чувство так же серьезно, как чувство Тани. Но кто и где теперь отыщет Кольцова? Да и жив ли он и выживет ли в этой вселенской кутерьме? Нет. Лишь он единственный во всем мире, кто может пожертвовать собой ради Тани, ради того, чтобы ее жизнь сложилась счастливо…

— Я вижу, все в руках Божьих, и мы ничего иного не можем предпринять. Пусть будет так, как будет, — сказала Таня и ушла в пароходную церквушку: маленькую глухую носовую каютку, где были алтарь, иконостас, где горели лампадки.

…Бункеровались целый день. Матросы из корсаров превратились в рабов-негров, помогали грузчикам Васо таскать мешки с углем. Вечером торговый человек Васо прислал на пароход провизию и — как подарок дамам — несколько корзин с черешней, цветами и вином.

Глубокой ночью «Кирасон» тронулся в путь к Стамбулу, до которого теперь было в два раза дальше, чем от Севастополя.

Таня, лежа в каюте, продолжала с закрытыми глазами молиться:

— Благодатная Мария, пренепорочная и присноблаженная Богородица, мать-заступница, убереги нас… Убереги и спаси отца моего. Дай ему силу духовную и телесную выдержать испытания в чужих краях… Благословенная покровительница наша, помилуй и его, пусть и безбожника, пусть и заблудшего… но и нищие духом узрят царствие Божие, разве это не верно, всемилостивейшая? И даруй им всем мир, дай им понять друг друга и сродниться душевно, им, моим близким, и всем, кого искушение ввергло в вечную распрю… объедини их… И дай мне увидеть его еще хоть разочек, хоть где-нибудь на минуту, я так мало хочу, так мало прошу, о Мария…

Николай Григорьевич, полагая, что дочь спит, достал из кармана браунинг, проверил, нет ли в патроннике патрона, отвел затвор и заглянул в темный проем. Ствол был чист… Привычно проделывая все действия, необходимые для проверки и чистки оружия, он не переставал думать о том, что стало особенно беспокоить его в эти первые дни плавания.

Он понял, что везет Таню не в новый спокойный мир, но в мир, глубоко чуждый им, где дочь будет обречена на нищету и прозябание. О худшем думать не хотелось.

У него был некоторый запас денег, но несомненно, что на таких, как он, сразу накинутся акулы, жаждущие поживиться даже за счет беженцев. Пройдет немного времени, и они останутся ни с чем. Значит, еще в Стамбуле он должен будет раздобыть денег. И немало. Контрразведчик превратится в бандита? Ну что ж! Это не такой уж нелогичный путь. В конце концов, он будет изымать деньги только у бандитов, у тех, кто тихой сапой грабил и грабит других, ставит их в безвыходное положение.

Как это называется у большевичков? Экспроприация. Или, как говорили специалисты, «экс». Вот «эксами» они займется, пока не поймет, что Таня хорошо устроена в этой жизни.

А если он проиграет?.. Нет, он не может, не имеет права проиграть. Он будет действовать наверняка. В конце концов, он настоящий, хорошо знающий свое дело контрразведчик. В бытность в Севастополе он засек нескольких тайных богачей, которые вовсю обманывали Управление снабжения, вплоть до того, что сплавляли купленные на деньги Русской армии товары и оружие в красную Одессу. Они думают, что Стамбул защитит их своими старыми стенами? Посмотрим! И этот Федотов, представитель торгового дома «Борис Жданов и Кє» — тоже темная-лошадка. Хотя богач из богачей. Проверим…

«Ты, Танюша, можешь спать и видеть спокойные сны, — подумал он, взглянув на дочь, лежащую с закрытыми глазами. — Я не дам тебе пропасть, не дам изведать нищету…» Он собрал пистолет и просмотрел патроны: нет ли заусениц, шероховатостей, которые смогут помешать подаче и выбросу гильзы. Весь этот процесс успокоил его и придал чувство уверенности…

Мерно и спокойно работали машины, и слышно было, как внизу, разрезаемая носом парохода, плещется вода. «Кирасон» уносил Таню, Николая Григорьевича и еще сотни три-четыре человек в Стамбул, к новым испытаниям, новым мытарствам.

Над морем висело огромное багровое солнце, предвещая скорую встречу с новой, таинственной землей.

Восточная сказка только начиналась…

Глава 4

В начале неспокойного жаркого лета, когда повсюду ходили слухи о наступлении против панской Польши, которая отхватила русские земли по правому берегу Днепра, включив в свое державное владение и «мать городов русских», Иван Платонович разбирался в присланных с Дона уже трижды реквизированных церковных ценностях.

Трижды реквизированы они были потому, что первый раз их изъяла новая советская власть из воронежских и тамбовских богатейших монастырей и храмов.

Второй раз сокровища реквизировал доблестный донской генерал Константин Мамонтов во время знаменитого рейда своей конницы за Тамбов, под Москву. Ему-то и приписали красные журналисты ограбление святых мест, но прыткий пятидесятилетний казак грабил только награбленное, благо удобно было — все уже свезли по хранилищам, по музеям. Действующих же, неоскверненных храмов не трогал, да их уже почти и не было.

Третий раз собрали уцелевшую утварь опять же в донских церквах, по хуторам да по станицам. И хотя добра к этому времени стало втрое меньше, чем при первой реквизиции, все же немало осталось еще бесценного: иной европейской стране хватило бы для вечной гордости.

Разложив самые редкие и важные сокровища на столах, Иван Платонович восхищался украшенными драгоценными каменьями дарохранительницами и дароносицами, причудливыми сверкающими трикириями, изумительного литья рипидами и, конечно, темными иконами в дорогущих окладах, откуда глядели на профессора скорбные, вопрошающие глаза Богоматери и требовательные, строгие глаза Спаса.

И надо же было такому случиться, что именно сейчас, в это самое время, сквозь большие окна особняка, донеслись мерные, звучные удары благовеста: это на Залопанской стороне, в храме Благовещения, созывали прихожан к вечерней молитве по случаю праздника Всех святых, в земле Российской просиявших. Голос большого колокола раз за разом проникал в окна, как будто расширяя их и желая донести звучание меди именно до Ивана Платоновича. Иконы вмиг как будто вспыхнули всеми своими ризами, и глаза, глядящие из полутьмы старого письма, стали пронзительными и уже не вопрошающими, а требовательно спрашивающими о чем-то.

О чем? О залитой русской кровью стране, о пустых полях, о миллионах вдов? Профессор растерялся. Он с четырнадцати лет, с гимназической скамьи, записал себя в убежденные атеисты, но в эти мгновения память о первых годах жизни, память о живой детской вере, об ангеле-хранителе, который неотступно следует за каждой душой (даже большевистской), вдруг хлынула в его уже уставшее от нелегкой жизни и болезней сердце.

А когда благовест перешел в радостный, легкий перезвон и профессор услышал и соседние храмы — Николаевский и Успенский, когда глядящие с икон скорбные глаза как будто посветлели, желая, видимо, одобрить старого революционера, то Иван Платонович сделал то, чего никогда, никак не ожидал от себя: он перекрестился и поклонился святым образам. Более того, он снова и снова истово крестился: пальцы сами складывались в троеперстие, и рука сама поднималась ко лбу.

И тут он почувствовал, что в комнате он не один, что кто-то стоит за его спиной. Оглянувшись, Иван Платонович увидел Гольдмана, своего начальника и покровителя. Небольшое, коротконогое тело управляющего делами неслышно внесло в дверь огромную, дынькой голову, а затем вошло само. Старцев смутился и не знал, что сказать.

Гольдман заметил это и, видимо, решил пойти профессору навстречу.

— Знаете, я тоже стал бы молиться, если бы знал кому, — сказал он. — У Яхве нет лица, да и далек он от меня и непонятен. А к другому богу меня не приучали…

Гольдман выглядел грустно, хотя весть принес победную.

— Хотите последние новости? Конница Буденного прорвала польский фронт, заняла Житомир и Белую Церковь, — сказал он. — Киев снова наш, и это тоже хорошо… даже очень… Но вот Врангеля мы, кажется, не удержим. Все силы брошены на польский фронт, и в Таврии — одна Тринадцатая армия. К тому же у нас под боком зашевелился Махно. К счастью, пока не знает, что предпринять.

Старцев все еще никак не мог прийти в себя. Ай-яй-яй, — старый большевик, как же это ты? Но Гольдман своим спокойствием и явным доброжелательством постепенно рассеял конфуз.

Когда к Старцеву явилась ясность восприятия, первой его мыслью было: Гольдман явно пришел с еще одной, не менее важной для них обоих вестью, чем сводка последних событий. И он не ошибся.

— Поговорим уединенно, — сказал Гольдман.

Они уселись в угловой комнате, «спецхранилище», где были собраны раритеты, за малахитовым столиком, украшенным статуэткой, сделанной в молодые годы Павлом Антокольским для харьковского сахарозаводчика и мецената Грищенко. Полуобнаженная вакханка прислушивалась к совершенно конфиденциальной беседе чекиста с профессором-археологом. Строго говоря, Гольдман чекистом тоже не был, он лишь недавно расстался с десятком торговых профессий, которые кормили его. Но об этих деталях своей биографии управляющий делами при новом начальнике тыла Юго-Западного фронта Дзержинском распространяться не любил. Тем более что Дзержинский и без откровений Гольдмана хорошо знал всю подноготную его небезгрешной жизни.

В элите ЧК Гольдман был пришлым человеком, его всего лишь полтора года назад «привел за ручку» сам Дзержинский. Исаак Абрамович промышлял тогда всякими торговыми делами, чтобы прокормить семью, и попался как спекулянт. По счастливой случайности его не шлепнули сразу, а завели дело, и оно каким-то невероятным образом попало на глаза Дзержинскому. И вот тут-то выяснилось, что Исаак Абрамович — двоюродный брат красавицы Лии Гольдман, в которую был когда-то влюблен революционно настроенный юноша.

Все произошло как в сентиментальном романе. Лия, дочь торговца, влюбилась в польского шляхтича-революционера, а он влюбился в красавицу Лию. Это была пылкая страсть, которой не могли помешать родители Лии. Но пока Астроном (одна из кличек Дзержинского) мотался по ссылкам и тюрьмам, его самая яркая звездочка угасала от туберкулеза в санатории под Варшавой.

Дзержинский вернулся к своей любимой, когда ей оставалось жить всего несколько дней. Памяти о Лие Астроном остался верен на всю жизнь. Естественно, Исаака Абрамовича председатель ВЧК спас от расстрельной статьи. Более того, познакомившись с ним поближе, даже сыграв несколько партий в шахматы (причем Гольдман играл, не глядя на доску), Дзержинский пришел к выводу, что его несостоявшийся родственник — человек исключительной памяти и высоких деловых качеств. Как раз такой был нужен, чтобы вести запутанные дела в ЧК.

Уже очень скоро Гольдман понял, как много, несмотря на строгий контроль, примазалось к ЧК лихоимцев, авантюристов, взяточников, садистов и романтических дураков.

Хотя Исаак Абрамович не очень верил в близкую светлую зарю всего человечества, он старался по мере сил отыскивать честных и умных сотрудников, которым бы мог без страха доверять. Такой находкой был для него профессор Старцев.

В этот день Гольдман получил шифрограмму от начальника учетно-распределительного отдела ВЧК Альского. Он знал, что Альского прочат на должность наркома финансов, и поэтому к сообщению отнесся с особым вниманием.

Перебрав в памяти всех сотрудников управления делами ЧК, Гольдман пришел к выводу, что поручение Альского может выполнить только Старцев.

Гольдман положил на малахитовую поверхность стола полученную шифрограмму, подвинул ее к Старцеву.

— Это мне? — спросил Старцев.

— Это — нам.

Старцев склонился над шифрограммой.

«Настоящим предлагаю управляющему делами и заведующему учетно-распределительным отделом ВУЧК срочно организовать вывозку из районов возможных боевых действий всех реквизированных и иных ценностей, имея целью доставку в организуемый при СНК Гохран (Государственное хранилище ценностей). Для чего предписываю создать поезд со специалистами и с надежной охраной. Начучраспред Альский».

Старцев покачал головой.

— Вот и я тоже только смог покачать головой, — согласился Гольдман. — Во-первых, что такое возможные боевые действия и где их районы? Мы не знаем, где будет через несколько дней Врангель. Кроме того, у нас здесь повсюду банды: и Васька-Полтавчанин, и Дьявол, и Маруся, и Золотой Зуб и еще десяток других. Они могут нападать и грабить где угодно. Это ли не районы боевых действий! Я уж не говорю о многотысячной армии батьки Махно. Вы знаете, что группы Махно шарят не только под самым Харьковом, но и в городе?

Иван Платонович только вздохнул, не понимая, чем может помочь Гольдману, а заодно всем войскам тыла во главе с председателем ВЧК товарищем Дзержинским. Банды казались неизбежностью, как грибы после дождя. Приезжал отряд с продразверсткой — и тут же из сопротивляющихся крестьян образовывалась банда. Поставки хлеба не выполнялись — количество продотрядов увеличивалось. Соответственно росло и число банд. Кажется, на селе уже не должно было оставаться крестьян — одни пошли в бойцы ЧОНа и отбирали хлеб, другие шли в бандиты и хлеба не давали. А кто же будет этот хлеб растить?

— Еще маленький вопрос: где найти паровоз, вагоны и две смены машинистов и кочегаров? — сказал Гольдман. — И на минуточку, где на маршрутах найти уголь? Все это из области полетов на Луну. Ну, положим, поезд и вагоны я вам обеспечу. И все местные ЧК будут уведомлены и подготовлены…

— Постойте, постойте! Вы сказали «вам»!

— Ну да, вам. Потому что вы, конечно, не откажетесь поехать начальником экспедиции? С вами будут надежные люди, боевой, расторопный комендант и начхоз, чтобы снять с вас мелкие заботы. Я думаю, это будет Михаленко. Как вам нравится такая идея?

Иван Платонович понял, что Гольдман все равно будет его уговаривать и, возможно, уговорит на эту авантюрную поездку. Пытаться отказываться — потерянное время.

— Так куда же все-таки надлежит ехать этим надежным людям, или экспедиции? — слегка насмешливо спросил Старцев. — Поскольку районы боевых действий у нас тут повсюду.

— За кого вы меня держите, профессор! — воскликнул Гольдман. — Это я уже продумал. Таких пунктов десять, может быть, чуть больше. Все остальное — мелочь, там уже все разграблено и вычищено… Максимально полезный маршрут такой: Изюм, Славянск, далее через Ясиноватую, Юзово, Мариуполь, Бердянск… — Он немного замялся и затем продолжил: — Возможно, прежде всего надо — в Бердянск, потому что Врангель уже на подходе… затем… На карте мы еще уточним. Места экзотические, не пожалеете…

Он наклонил голову и по-птичьи посмотрел на профессора, со скрытой, впрочем, усмешкой. Мол, как ты, Паганель, ученый человек, согласен?

— Но почему все-таки я? — задал наконец самый естественный вопрос Старцев.

— Потому что вы, Иван Платонович, голова, вы разбираетесь в тонкостях всего этого золотого хлама, знаете, что сколько стоит. Даже я, торговый человек… в прошлом, разумеется… даже я не могу понять, почему одна какая-то фитюлька ничего не стоит, а другая, почти такая же, стоит столько, сколько наш харьковский банк со всеми его потрохами. К тому же вы самый порядочный человек из всех, известных в ЧК, вы не исчезнете на пространствах Новороссии со своим замечательным грузом, пользуясь общей нашей неразберихой, не окажетесь где-нибудь в Стамбуле или, упаси боже, в Париже, где конечно же вас может ожидать самое расчудесное житье. «Мулен руж», а? «Максим»?.. Нет, вы предпочтете наш замызганный, пыльный, истерзанный Харьков с пайковым хлебом и пшенной кашей. Разве не так?

— Я должен подумать, — сказал Иван Платонович.

— Конечно! Думайте, — согласился Гольдман. Он посмотрел на высокие, сверкающие хрустальными гранями стекол, кабинетные часы фирмы «Юнгенсен» в дальнем углу. — У вас целых четырнадцать минут.

И Старцев, опершись на руку, действительно принялся думать. Думал не о путешествии, а о том, каким одиноким оказался он после нескольких лет Гражданской войны: нет рядом ни одного близкого человека, с которым действительно можно было бы посоветоваться.

Иван Платонович подумал и о другом. О том, что в пути, встречаясь со многими людьми, он, пусть с малой вероятностью, сможет узнать что-нибудь о Наташе, Юре или Кольцове. И поэтому размышлял не больше отведенных минут.

— Я согласен, — сказал он.

— Вот и хорошо, — улыбнулся Гольдман. — Кого бы я еще нашел, кроме вас, для такой поездки?

— Послушайте, а вас не смущает, что я совершенно не похож на настоящего чекиста? — спросил Старцев.

— А вас во мне не смущает то же самое обстоятельство? — спросил в свою очередь Гольдман.

Они рассмеялись. На прощанье выпили «мерефского» чайку…


На следующий день Иван Платонович упаковал свои нехитрые пожитки в вещмешок или, по-народному, в сидор. Помимо пары белья он взял с собой посуду, котелок, бритву, ну и, конечно, лупу, тетрадь для записей, пару химических карандашей (необыкновенную ценность, оставшуюся с дореволюционных времен), карандаш специальный, магниевый, аптекарские весы, измерительный циркуль и подробную карту. Впрочем, местность, куда они направлялись, он знал достаточно хорошо и без карты.

Настроение у него было приподнятое: казалось, вернулись времена университетской жизни с ее непременными летними экспедициями. И только одно беспокоило Ивана Платоновича: а вдруг отыщется кто-либо из близких, явится на квартиру и найдет закрытую дверь? Было, было у него предчувствие, что кто-то непременно должен отыскаться. И в знак того, что он не пропал, что он ищет своих, Старцев повесил в центре Харькова, на той единственной афишной тумбе, которой пользовался в дни подполья, среди многих прочих объявлений одно, хорошо знакомое дорогим ему людям, — о том, что некто И. П. Старцев, именно Старцев, а не Платонов (его подпольный псевдоним), проживающий на Николаевской улице, покупает старинные русские монеты, а также занимается обменом.

Свою молодую соседку Лену он предупредил, что если кто-то будет его спрашивать, то следует сказать, что он уехал ненадолго по хозяйственным делам. Пусть ждут — и дождутся. Разумеется, Старцев ничего не мог сказать Лене ни об истинных целях поездки, ни о сроках.


В назначенный час Иван Платонович ожидал своих товарищей по экспедиции, сидя в привокзальном скверике, как раз напротив того места, где еще недавно стояла затейливо сложенная из миниатюрного кирпича часовенка в честь мученической кончины императора Александра II.

Часовню снесли еще в доденикинскую пору советской власти, но сделали это кое-как, и теперь в полуразрушенном углу, натянув сверху кусок рваного брезента, ютились беспризорные, которых то и дело прогоняли с вокзала.

Было очень рано, но июньское солнце стремительно выкатилось из-за лип, уже начинающих цвести, и принялось накалять землю. Ветер гонял на путях тополиный пух. Его несло сюда с длинной, густо засаженной тополями Александровской, а ныне имени большевика Скорохода, улицы.

Иван Платонович даже растерялся, когда к нему подлетел, словно выскочил из засады, юркий матросик и немного развязно, вихляво козырнул:

— Товарищ Старцев? Прибыл в ваше, как говорится, распоряжение. Буду начальником охраны спецпоезда. В миру — гальванер… бывший, как говорится. Фамилия — Бушкин! — Фамилию он произнес так, будто из главного калибра выстрелил, после чего заговорщически прошептал: — Поезд, между прочим, уже подан. Так что — прошу!

Вдали, в каком-то заросшем пыльной зеленью тупичке, сиротливо стояли два товарных вагона, к которым как раз подкатывал задом, намереваясь подцепиться, старенький маневровый паровоз знаменитой серии «ОВ» — «овечка».

— Это и есть… как это вы изволили выразиться, наш поезд? — спросил Старцев.

— Именно. В точку: наш поезд, — ответил бывший гальванер.

— Больно невзрачен паровоз.

— Вот тут вы, профессор, неправы, — возразил Бушкин. — Вы не глядите, что мал. Мал, да угля не жрет и едет хоть на кизяке, хоть на соломе. Экспрессом потащит вагончики. И скорость я вам гарантирую…

Только сейчас Иван Платонович обратил внимание, что Бушкин одет не по погоде — в плотную кожаную куртку. На рукаве поблескивал металлический щиток с надписью «Бронепоезд Председателя РВСР». И стало понятно, почему Бушкин не снимает кожанки. Этот щиток был более редкой наградой, чем боевой орден. Остался у матросика с той поры, как служил в охране знаменитого личного бронепоезда самого Троцкого. Наверное, выперли его за что-то. Из охраны Троцкого по своей воле не уходят: почетнейшее занятие. «Ладно, нам еще если не полпуда, то полфунта соли предстоит съесть вместе. Еще узнаю, что собой представляет этот бойкий паренек», — подумал Старцев.

Маузер в деревянной кобуре бил по коленям матросика, на что тот никак не реагировал, как будто колени были из железа.

Внутри теплушки профессора встретил Иван Макарович Михаленко, завхоз экспедиции. Хозяйственный казак, он уже успел смастерить дощатые нары в два этажа, соорудил отсек для параши, а вместо сейфов, которых под рукой не оказалось, стояли один на другом несколько снарядных ящиков, к которым умельцы приспособили хитроумные внутренние замки. И уж вовсе странно выглядели посреди вагона старый ломберный столик и штук пять-шесть венских стульев, явно реквизированных из какой-то брошенной квартиры.

— Так что, товарищ профессор, все у нас есть! — доложил Михаленко. — И даже телефон на паровоз проведен.

Бушкин, глядя на эту церемонию встречи руководителя экспедиции с комендантом, только фыркнул. В мгновение ока спустился вниз, выстроил на насыпи вдоль теплушки свою команду: шестерых разношерстно одетых красноармейцев с ручным пулеметом и винтовками. Сунул голову в теплушку.

— Докладываю! — козырнул он Старцеву. — Боевой экипаж охраны экспедиции готов выполнить любое задание. Только скажите, товарищ профессор, что нужно — из-под земли достанем!

— Хорошо, — кивнул Старцев. И улыбнулся: — Из-под земли я привык доставать. Это по мне.

— Именно в точку, — ответил Бушкин, хотя смысла сказанного археологом явно не понял…

Мирно и неспешно они тронулись в путь, причем Бушкин отгонял хлынувших к поезду и еще некоторое время бежавших вслед мешочников, показывая им ствол «льюиса».

— Назад, гидра! — кричал он в открытую дверь теплушки.

При выезде на главный путь их остановили. Машинист дал контрпар при виде упавшего вниз крыла на сигнальной мачте семафора. Спрыгнув с железной навесной подножки, Старцев увидел подбегающего к ним Гольдмана. Как всегда, огромная лысая голова Исаака Абрамовича влекла за собой короткое, но крепкое тело, едва поспевающее исполнять повеления головы. Ноги Гольдмана скользили по щебенке, лицо было красным.

— Стойте! — сказал он, едва переводя дыхание. — Это я к тому, что еду с вами. Отпросился. На Харькове-Товарном подхватим вагончик с двумя бочками керосина и еще кое-какими товарами. Иначе будем голодными и без топлива. Все-таки я когда-то был хорошим специалистом по обмену.

Старцев помог Гольдману влезть в теплушку. Теперь путешествие ему не казалось таким трудным и опасным. Для Гольдмана проблем не существовало. Вот и сейчас, словно повинуясь его желаниям, лязгнули и прозвенели проволочные тяги, идущие вдоль путей. Крыло семафора полезло вверх, открывая их маленькому эшелону дорогу в «районы возможных боевых действий»…

Глава 5

«Игра сделана, ставок больше нет!» — так сказал однажды сам себе граф Юзеф Красовский, он же барон Гекулеску, и если все же, несмотря ни на что, поверить ему, — русский дворянин Юрий Александрович Миронов, стоя в Севастополе на пустыре, неподалеку от пристаней РОПиТа. Поезд со слащевским салон-вагоном ушел, те, кто заставили графа вскрывать в вагоне сейф, растворились, бросили его на произвол судьбы, и надо было самому, ни на кого не рассчитывая, выбираться из этого капкана.

Прикинув, что новая встреча с полковником Татищевым и вовсе не сулит ему ничего хорошего, он решил любым возможным способом бежать из Севастополя. Хотел было отправиться в Турцию, но в последний момент понял, что в порту станет легкой добычей контрразведчиков, тем более сейчас, когда, после нападения на слащевский поезд, контрразведка будет шерстить не только город, но и его окрестности. Оказавшись в руках Татищева, он будет вынужден вновь исполнять ту малопочтенную роль, которую ему отвели, — роль провокатора. Он же, играющий во все существующие в мире игры, отказывался только от той, что называлась политикой. С легкой руки полковника Татищева он уже увяз в ней, и эта игра сулила ему неприятности куда большие, чем покер с мечеными картами.

Итак, в Турцию отправиться он не мог по вполне объективным причинам, к партизанам не хотелось из-за отсутствия у них элементарного комфорта, от которого он не успел отвыкнуть даже за все эти сумасшедшие годы. Податься к красным? Там нищета. Да и ЧК действует не менее стремительно, чем врангелевская контрразведка, и разбирается со своими клиентами еще проще.

В те дни Миронов узнал о замечательном городе Махнограде — оплоте свободы и независимости. Рассказали, что, когда батько Махно в походах, город живет вольной жизнью. Деньги и иное всякое богатство сыплется у жителей через край. А вот развлечений, как выяснилось, нет никаких. Принимают туда любого, кто хочет стать анархистом.

Миронов не хотел становиться анархистом, но не прочь был погреть руки возле чужого богатства.

На шумном Севастопольском базаре Миронов по сходной цене купил у старьевщика редкой, ручной работы рулетку, и это была единственная его ценность, с которой он приехал из Севастополя на Азовский берег, в маленькое рыбацкое село Семь Колодезей, славящееся не только рыбаками, но и лихими контрабандистами.

Контрабандисты доставили Миронова на Обиточную косу, едва не утопив его за то, что обыграл их как малых детей в кости даже на шатающихся банках маленького суденышка. Но помиловали за простоту нрава и щедрость: расплачиваясь, Миронов вернул им почти все выигранные деньги. Так что дорога обошлась ему бесплатно, и еще кое-что осталось, чтобы нанять одноконную бедарку и на ней добраться до Бердянска.

Бердянск был занят красными, но отыскать в городе махновца было так же просто, как храм святого Николая-угодника. Все села и городки до самого Гуляйполя были под негласной властью махновцев, которые по торгово-обменным делам приезжали сюда совершенно открыто. Помогло ли Миронову обаяние, умение играть или солидный французский паспорт, но вскоре он оказался в Махнограде. Так то ли в шутку, то ли всерьез с недавних пор стали называть столицу вольного края батьки Махно — село Гуляйполе.

Даже летом двадцатого года, когда Гражданская война бушевала уже третий год, находясь между сражающимися сторонами (немцами, австрийцами, гетманцами, гайдамаками, анархистами, деникинцами, слащевцами, красными казаками, воинами-интернационалистами в лице венгров, сербов, латышей, эстонцев, китайцев, корейцев), город-село Гуляйполе переживал бурные и даже в чем-то веселые дни.

Сейчас шли жестокие бои между Тринадцатой армией и корпусом Кутепова, причем белые могли занять махновскую столицу со дня на день. Севернее располагались красные резервы, которые тоже без труда могли войти в Гуляйполе. Внутри села господствовали махновцы, но самого батьки не было, и, по слухам, он находился то ли на Полтавщине, то ли на Харьковщине, то ли и вовсе на Дону, где громил красные обозы, склады и тыловые части, щедро снабжая любимое крестьянство мануфактурой, сахаром, спиртом, керосином, лампами с фитилями и, конечно, оружием.

Зная об отсутствии в Гуляйполе батьки, большевики не торопились занимать коварное село, так как главной их целью все же была поимка главаря или на крайний случай его уничтожение как опаснейшего своего врага.

Не по той ли причине в отсутствие Махно не спешили в Гуляйполе и белые? Хотя отомстить батьке за убийство многих тысяч пленных офицеров желал бы каждый ротмистр, каждый поручик.

Вот когда наступило в Гуляйполе время полной и настоящей свободы: ни хозяина, ни работы, ни заданий! А между тем многие дворы ломились от добра, которое не сегодня завтра могли отобрать не то белые, не то красные. Чего ж не гулять! И хотя за последние годы здесь было выбито в боях и расстреляно больше половины мужского населения, на всех улицах гуляли свадьбы, справляли тещины именины — словом, наслаждались жизнью.

Махноградские свадьбы гулялись широко и щедро, по неделе и более, иной раз от похода до похода. Вольные анархисты, участники «черной сотни», батькины первопроходцы, все как на подбор были парнями видными, церковных браков не признавали, женились многократно.

Батько и сам был женат уже в четвертый раз. Может, он успел бы вступить в священный союз и еще разок-другой — девчата крутились возле маленького, неказистого батьки, как пчелы возле улья, — но последняя его жена, Галя Кузьменко, попалась принципиальная, с характером. К тому же учительница, грамотная и, главное, анархистка с твердыми убеждениями. Махно ее даже побаивался: она была единственным не только в Махнограде, но и во всей Украине человеком, который без всякой опаски выдерживал батькин взгляд. А если было нужно, то могла и тумака батьке дать по потылице или по чему придется. Под стать ей была и Феня, гражданская жена Левы Задова. Обе скакали верхом не хуже казаков, на ходу стреляли из карабинов, могли и шашкой рубануть как положено, с оттягом, что и доказали, порубав красноармейцев, которые расстреляли Галкиного отца. Любила махновская жинка своего папашу, хоть тот и был по старой своей профессии жандарм.

Гуляйполе и до революции было селом отменным, можно даже сказать, больше городом, чем селом, хоть и одноэтажным. Проживало в нем более шестнадцати тысяч жителей. Над камышовыми, соломенными, черепичными и железными крышами возвышались купола трех православных церквей, не говоря уж об обязательной синагоге и немецком методистском храме. Десять школ начинали свои занятия в семь утра. Русские земские, церковно-приходские, фабричные, две еврейские и одна немецкая библиотеки были в Гуляйполе такие, что если бы каждый житель, включая младенцев взял себе по две книги сразу, то и тогда их хватило бы на всех. На восьмидесяти предприятиях в хорошее время работало больше тысячи человек, не порывавших тем не менее со своим подворьем, с коровами, гусями и курами, а на ежегодные ярмарки сюда съезжалось тысяч эдак под сто. Местные заводы Кригера и Кернера выставляли на ярмарках такие сеялки, жатки, молотилки, что за ними приезжали даже из Румынии и Болгарии, чтобы купить дешевле: все-таки ярмарка.

Был здесь свой драмтеатр и синематограф, которые, разумеется, просвещали и развлекали людей как могли.

Если чего и не хватало в Гуляйполе, как считали местные жители, потомки запорожцев и притесняемые бюрократией еврейские элементы, так это свободы. Воли. Трудиться приходилось много и тяжело, а платили хозяева, сами находившиеся в тисках конкуренции, негусто. Нестор Иванович понял это, как только пошел работать на завод Кернера подручным столяра. Тогда же получил он и второе образование: попал в заводской театральный кружок, который, по сути, являлся кружком анархизма, где верховодил длинноволосый загадочный человек общеевропейского происхождения Вольдемар Антони.

(Пройдут годы, и Нестор Махно, еще не батько, но уже как бы местный авторитет, воспользовавшись свободой, объявленной Керенским, выгонит господина Кернера с завода, а само предприятие объявит всенародной собственностью, после чего, правда, производство жнеек и лобогреек прекратится. Вот уж не думал господин Кернер, глядя в заводском театре детский спектакль о Сером Волке, где Нестор Иванович по причине малого роста и тонкого голоса с успехом исполнял роль Красной Шапочки, что эта Шапочка выгонит его с любимого завода буквально пинком под зад. Что поделаешь — столица анархизма. Господин Кернер плохо это понимал.)

Нет, не так сухо и скупо рассказывали Миронову махновцы о своей столице, пока везли его «до батьки». Впрочем, и то, что он увидел своими глазами, поразило его воображение. Повсюду, даже на глухих окраинных улочках, на хатках под соломой и камышом, красовались аршинные вывески ресторанов, куаферен, банков, кофеен, магазинов, бань, гостиниц и даже заведений, предлагающих интимные услуги и райское наслаждение.

Миронов понял, что Махноград пытается конкурировать с Парижем, но это у него пока еще плохо получается. То есть различных заведений в пересчете на душу населения здесь уже было даже больше, чем в Париже. Но наблюдались и серьезные недостатки, мешающие обогнать Париж. Скажем, в городе, да не просто в городе, а в столице свободной анархической республики, не было ни одного игорного дома.

Этот пробел и помог ликвидировать городу Миронов. На одной из ближних к базару улочек, на фронтоне солидного кирпичного дома, появилась большая красивая вывеска — «Парадиз. Казино». И ниже, буквами помельче: «Заходи любой, кто хочет стать миллионером».


Однажды, после очередной своей победы где-то на Херсонщине или Николаевщине, Нестор Иванович во главе своей армии вступал в столицу. Гремели оркестры, на дворах всех многочисленных школ пели хоры, звучали здравицы, и даже собравшиеся у деревянной крашеной синагоги престарелые благочестивые хасиды, поглаживая пейсы, кричали: «Хай жывэ!» и «Слава батькови!»

Женщины плакали и смеялись, встречая своих мужей или любимых, которые без трофеев домой не являлись. У кого добыча помещалась в седельных сумках, а у кого и на отдельном возу, да еще запряженном добрыми коняками, выращенными где-нибудь в немецкой колонии и еще не привыкшими к русско-украинским забористым матюкам и злому кнуту.

Так случилось, что ехали они именно по той улице, где красовалась вывеска «Парадиз. Казино». Заметив ее, Махно сказал ездовому:

— А ну подверни! Поглядим, як жиды у хохлов гроши выдуривают!..

Не так давно раненного батьку сняли с тачанки, занесли в горницу, посадили в кресло перед стоящей на столе, как жертвенник, рулеткой. Рулетка была обновлена и разукрашена, переливалась всеми цветами радуги и ослепительно блестела лаком.

Миронов выступил вперед, сделал изящный поклон:

— Позвольте представиться. Миронов. Бывший граф, отказавшийся от аристократического прошлого в пользу пролетариата. Зарабатываю на жизнь трудом.

— Трудом? — спросил Махно, вонзая в Миронова свой самый беспощадный взгляд, перед которым даже боевые деникинские полковники ежились, как перед смертным ударом. — А мне сдается, я тебя в бою под Александровском в прошлом годе трошки не дорубал. Хиба то не ты был? У беляков. В золотых погонах. А теперь, значит, до пролетариев примазываешься?

— Белым никогда не служил.

— Значит, красным… Под Мелитополем. Весной… У меня добрая память на лица, — сощурившись, продолжал Махно.

— И красным не служил. К тому же я — французский гражданин.

— И сам запутался. То ты — граф, то пролетарий, а то и вовсе француз. А ну покажь документ!

Миронов паспорт всегда держал при себе. Он знал, в этой стране его надо предъявлять как можно быстрее, пока не успели вынуть пистолет и не взвели курок. Махно внимательно изучил паспорт.

— Ты не тушуйся! То я так шуткую, — осклабился он и кивнул на рулетку. — А это, значит, орудие твоей коммерции?!

— Это — так, для душевного времяпрепровождения… Назовите, к примеру, цифру — от одного до тридцати шести. И поставьте на кон деньги, сколько хотите. Условно, конечно.

— Ну почему ж условно? Можем и натурально. — Махно обернулся, поискал кого-то глазами, увидел стоящего сзади своего контрразведчика Леву Задова. — А ну пошукай, Левка, в карманах какую-сь мелочь.

Лева протянул ему царский червонец.

— Вот, пожалуйста.

— А цифра?

— Ну нехай будет тринадцать.

Миронов крутанул рулетку. Забегал по круглому замкнутому пространству шарик и…

Миронов, конечно, навсегда сохранил тайну, как он этого добился, но шарик, все замедляя свой бег, свалился не в другую лунку, а именно в ту, в которую и было нужно, — под цифрой тринадцать.

— А вы везучий, Нестор Иванович! — восхитился Миронов, протягивая Махно золотой и присоединяя к нему еще один. — Может, попытаетесь еще разок?

— Хватит, а то весь твой капитал выиграю, — отказался Махно. — Ну бывай! Хлопцев моих не очень забижай.

— Тут уж у кого какое счастье, — развел руками Миронов.

— Они — ничего. Они — нормальна людына. Заслуженным бойцам скидки делают, — похвалил Миронова кто-то из тех, кто не участвовал в походе и оставался в городе на хозяйстве. — И еще какую-то башню продают. Ну ту, шо в Париже где-то покаместь стоит. Хлопцы тут думают, может, скинуться та купить. На выгоне бы поставили.

— Какая башня? — заинтересовался Лева. Батьку уже вынесли, а он из любопытства еще задержался.

— И в «железку» мастер. И в карты, — одобрительно высказались еще несколько хлопцев.

— Позвольте объяснить, — быстро прервал махновцев Миронов. — Как вы, наверно, знаете, Эйфелева башня не только предмет гордости парижан, но также и радиостанция, волны которой достигают даже наших мест.

— Чув. Ну и что французы? Продают ее? — удивился Задов.

— А что им остается делать! Ввиду близости реки Сены болты и заклепки, которыми скреплены части этого железного сооружения, проржавели и быстро приходят в негодность. Еще год-два — и, как считают ученые, она рухнет. Французы, как люди практичные, решили ее разобрать по частям, продать, чтобы на вырученные деньги соорудить новую, поменьше. Я вошел в акционерное общество по продаже этой башни, Так как господин Анри Мориэль — мэр Парижа, является моим дядей. Кстати, фамилия Мориэль, если на наш с французского перевести, в аккурат и будет Миронов.

— Складно брешешь! — усмехнулся Задов.

— Все серьезно продумано. Из этих же денег оплачивается баржа — это копейки, — и через Средиземное, Черное и Азовское моря сюда, до Бердянска. Нестор Иванович столько раз брал Бердянск, что возьмет и еще раз, дня на два. Пока разгрузимся. А новые заклепки достать — вообще плевое дело. И этот вопрос у меня уже продуман…

Леве надоело слушать болтовню Миронова, он наклонился к самому его уху и тихо, чтоб никто из махновцев не слышал, сказал:

— Что ты жулик — и без свечки видно. Но хлопцы на тебя, видишь, не обижаются. Даже поддерживают. Давай продолжай дурить им головы. Меньше будут пиячить и фулиганить.

И, оставив растерянного Миронова, он покинул казино.

— Умный у вас начальник! Слыхали, что сказал? — тут же, с ходу, нашелся Миронов. — Хорошее, говорит, дело. С такой башни можно будет вести радиотрансляцию анархических идей на весь мир…

Оставшиеся в казино махновцы одобрительно загудели.

Так Миронов на какое-то время обосновался в вольном городе Махнограде, успешно торгуя Эйфелевой башней и как липку обдирая жителей анархической столицы.

Глава 6

Наконец-то, наконец-то старенький «Кирасон» добрался до Босфора, и поздним вечером высыпавшие на палубу пассажиры увидели проблески маяков у фортов Румели-Фенер и Анадолу-Фенер, поставленных по обе стороны входа в пролив и сторожащих его, как верные псы.

Едва ли не две недели вместо двух дней находились они в плавании. Неподалеку от берегов Турции им вновь пришлось ложиться в дрейф, гасить топки и ремонтировать машину. Трюмная команда, чуть не спекшаяся, чумазая от сажи, потребовала срочной доплаты, всяких аварийных, сверхурочных и еще каких-то. Снова помощник ходил с фуражечкой по первому и второму классам, собирал дополнительные пожертвования. Похоже, их решили превратить в нищих еще до прибытия в Турцию. На них смотрели как на богачей, увозящих с родины несметные сокровища.

Глухо ворча уставшей паровой машиной, «Кирасон» забирал левее, чтобы войти в фарватер. Ночь была очень теплой, пахло водорослями, и фосфоресцирующим блеском светилось море, рассекаемое носом парохода. От близкого каменистого и плоского турецкого берега, казалось, исходил жар, как от протопленной днем и постепенно остывающей печи.

Но Таня зябла. До нее наконец со всей определенностью дошла одна простая мысль: родных берегов больше не будет. Никогда. Ей было страшно. Даже в тревожные часы, когда их несло в дрейфе к советским берегам, она не испытывала чувства страха.

«Нет, это не со мной происходит, — думала Таня. — Это просто снится. Турецкий берег, ночь, Босфор, светящаяся вода… Вот так было, когда умерла мама. Я внушала себе: это просто кошмарный сон. Ничего больше. Мама еще появится. Надо только проснуться. Не может быть такого, чтобы она больше не появилась никогда…»

Никогда!.. Жамэ!..

Это словечко крутилось у нее сейчас в голове. По-русски оно звучит твердо, категорично и грустно: «никогда». А вот по-французски весело, легко, словно мотив полечки.

«Никогда уже не увижу его… Почему так горько? Передо мною открывается вся Европа, путешествия, приключения, а у меня на душе лишь горечь…»

Милый Микки Уваров, провожая, целовал ей руку, долго, не отрывая губ, а потом произнес:

— Уверен, это расставание лишь на короткое время. На очень короткое время.

Это звучало многозначительно.

Уваровы еще до Великой войны перевели в Англию свои основные капиталы. Они англоманы. Они не уставали повторять: «Все может рухнуть, не рухнет только Англия».

Выходит, они были правы, а мы, патриоты, любящие свою несчастную Россию, дураки?.. Может быть. Но богатенький, красивый, вежливый Микки и его уверенность в скорой встрече как-то не утешали. Наверное, она — однолюбка. Как мама, как тетки. Может быть, тогда, в Харькове, надо было быть более смелой, первой пойти ему навстречу? Может быть, если бы у них случилось то, что всегда случается между любящими, если бы их соединила ночь, постель — он переменился бы? Может быть, бросил бы своих и перешел к ней, к отцу? Или похитил бы ее, увез за линию боев, к красным? Но она была робкой, как и положено воспитаннице Института благородных девиц. Ждала от него решительного шага. Она бы на все пошла, но нужен был его решительный шаг.

«Боже мой, — опомнилась Таня, — о чем я думаю? Я уже в Турции. Надо жить!»

Машина под дощатой, скрипящей и потрескивающей палубой старого «Кирасона» вздыхала все глуше. Пароход словно бы течением втягивало в Босфор, как втягивает щепку весенний ручей.

Но Николай Григорьевич, оставив дочь на попечение знакомых, не любовался новыми берегами. Он отыскал корабельного электрика Бронислава Шешуню, осведомителя севастопольской морской и сухопутной контрразведки, и заперся с ним в его каюте.

Еще в начале крымской эпопеи, когда Слащев отстаивал перешейки, Шешуня попался на передаче тайных сведений красным: он был тогда электриком на вспомогательном крейсере «Алмаз», или «шмаге», как называли настоящие военные моряки вооруженные коммерческие суда. Шешуню соблазнило приличное вознаграждение: красные, получив в свое владение всю Россию с ее богатствами, не скупились, соблазняя нужных людей.

Шешуню должны были расстрелять или повесить — на усмотрение скорого военного суда. Но Щукин перехватил его, сохранил жизнь и, заставив подписать необходимые бумаги, сделал своим личным осведомителем. И не прогадал. Немало ценных сведений он получил потом от Шешуни.

Чтобы и сейчас их встреча не вызывала подозрений, Шешуня взялся ремонтировать карманный фонарик Щукина, изящную вещь французской работы с ручным приводом маленького генератора. При этом они обменивались фразами, не предназначенными для посторонних.

— Куда же капитан вкладывает деньги? — спросил Щукин.

— Он, как учат умные французы, не кладет яйца в одну корзинку. Часть откладывает в банкирский дом «Федотов и Кє». Говорят, надежно. А частью ссужает капитанов «грузовиков», которые берут курс на Севастополь, но кое-что из «товара» потихоньку оттаскивают в красную Одессу.

— Какие товары?

— Чаще всего это медикаменты, больничное оборудование. Но случается, и военный груз: снаряды, патроны, пулеметы.

— Откуда?

— Покупают тайком у англичан, французов, особенно у итальянцев. Красные ценят русские боеприпасы, их в достатке осталось в Румынии. И все это теперь числится за доблестными союзниками.

Через полчаса интенсивной беседы фонарик Щукина работал, жужжа передачей, в полную силу, а в блокноте полковника появились очень интересные записи, открывающие некоторые коммерческие тайны, которые, как он полагал, должны были ему пригодиться в самом скором времени.

Бескорыстные союзнички, Щукин знал это и ранее, не пренебрегают никакой прибылью. Именно поэтому, когда Врангель и адмирал Саблин предложили поставить у советских портов мины, препятствующие судоходству, французская и английская миссии были категорически против. Даже обиделись. «Как, неужели наши крейсера и дредноуты позволят красным вести морскую торговлю?»

Но союзнические «купцы» тайком ходили и в Одессу, и в Новороссийск, и в Николаев, и в Херсон. Товаром не брезговали. Продавали не только мирные грузы. Тем более красные платили хорошо, и не кредитом, основанным на продаже металлолома, как Врангель, а хлебом и даже золотом. Торговлю вели «Одесский союз кооперативов» и «Новороссийский профсоюз цементников» — организации, стоящие «вне политики», которым зачем-то нужны были снаряды к трехдюймовкам, запчасти к аэропланам, патроны.

Ну ладно, помешать этому Щукин уже не мог. Да и Врангель не мог: свои финансовые интересы союзники умели отстаивать. К союзникам не подступишься. А вот капитан «Кирасона», умевший «класть яйца в разные корзины», конечно же хорошо знал имена капитанов, которых ссужал деньгами под хорошие проценты. Дело было за малым: выспросить капитана и затем найти его должников.

Щукин усмехнулся. Любой человек может стать разговорчивым. Как это делается, он знал. Беда лишь в том, что у капитана здесь, в Стамбуле, целая шайка сообщников, включая этого наглого помощника, а Щукин один. Но на то у полковника почти двадцать лет службы в тайной полиции, чтобы найти решение подобной задачки.

Тут только спешить не надо. Впрочем, и медлить нельзя.

— Николай Григорьевич, у меня не будет неприятностей? — спросил электрик.

— Если у меня не будет, то и у тебя не будет, — успокоил его Щукин.

Полковник вышел на палубу. Увидел, что у кормы «Кирасона» крутится катер комендантской службы с ярким топовым фонарем на мачте. Было уже темно, и катер осветили прожектором с капитанского мостика. Николай Григорьевич увидел французский триколор. В рупор с катера прокричали:

— Эй, на «Керосине»! Возьми к створному знаку!..

Видимо, это был русский офицер на французской службе. Соотечественник не упустил случая поиздеваться над своими. Впрочем, действительно, не «Кирасон», а «Керосин». Старая калоша, которая всех измучила голодом и качкой.

На палубу из кают выходили все новые пассажиры, а те, что ютились под бимсами шлюпок и у трубы, сбросили с себя шинели, пледы и куски брезента, задвигались, готовясь к высадке. Но пароход, почти приткнувшись к берегу, бросил якорь.

Огней Стамбула пока не было видно, даже зарева. Город спал за изворотом узкого залива, за цепью невысоких лысых холмов. До турецкой столицы оставалось еще не менее пятнадцати миль.

— До утра в Стамбул нас не пустят. Утром будет медицинский осмотр, и лишь потом… — спускаясь с мостика, пояснил капитан. Поблескивали его надраенные пуговицы. — Они не хотят, чтобы кто-нибудь ненароком пробрался в город. Боятся тифа, холеры. Мы — русские — для них рассадник заразы.

Щукин всмотрелся в полное, крепкое лицо немолодого уже капитана. «Иван Николаевич Иванов. Хорошее у тебя лицо, — подумал Щукин. — Теперь ты заодно с нами, русский патриот, и все уже готовы простить тебе бесконечные поборы там, в море… Ладно, проверим тебя, Иванов, на крепость нутра…»

Это была их первая ночь за рубежом, и Щукин запомнил ее наплывом многих неприятных мыслей. Таня ушла в каюту, прилегла на свою узкую койку, не раздеваясь и укрывшись с головой от долетавших с берега москитов. А Щукин, глядя на свалившиеся в затихшую воду звезды, думал о Босфоре, Дарданеллах. Веками рвалась сюда Россия, оттесняя султана. Эдакая полуденная мечта о Средиземноморье, которая сидела глубоко в кровеносной системе каждого русского, в том числе державника, сторонника могучей России Щукина.

Можно сказать, союзники, втягивая Россию в общеевропейскую бойню, соблазнили ее воплощением этой уже кажущейся неосуществимой мечты. «Вы — русских мужичков на фронт, а мы вам — Босфор с Дарданеллами…» Как же! Отдадут!

Еще в 1915 году мистер Черчилль принялся высаживать десант в Дарданеллах, чтобы опередить русских. Под предлогом помощи, конечно. Но безжизненный, созданный самой природой как крепость полуостров Галлиполи не дался могучему английскому флоту. Отступили.

И вот теперь они, русские, на Босфоре. Как беженцы. Как нищие, просящие убежища. Беспомощная, враждующая между собой человеческая толпа, которую можно окончательно обобрать.

Николай Григорьевич заснул на часок. Сквозь сон слышал, как гремели якорные цепи и пароход тихо куда-то двигался. А когда ранним утром проснулся, увидел над головой желтый карантинный флаг. Встав в виду еще серого, укутанного утренней мглой Стамбула, пароход принял на борт нескольких итальянских карабинеров в треугольных шляпах невиданной величины.

— «Аэропланы» прилетели, — сказал толпе капитан и пояснил: — Сегодня, видно, итальянцы командуют. Тут все по очереди — то итальянцы, то англичане, то французы. Хозяева положения!

За карабинерами на пароход полезли врач-турок и несколько негритянок и негров, черных людей для черной работы — мойщиков карантинной службы.

Едва Таня успела выйти на палубу, как ее тут же ухватила за плечо чрезвычайно плотная и округлая, подобная ядру в сарафане, негритянка. Таня в ужасе посмотрела на отца, ища защиты. Ее волокли куда-то, ничего не объясняя.

Бедная девочка, она не была готова к этой новой, подневольной, зависимой жизни. Щукин знал, что протестовать — это лишь напрашиваться на новые неприятности. Подойдя к итальянцу, который, судя по двум маленьким звездочкам на воротнике и на клапане рукава, был здесь старшим, он протянул ему десять лир и пояснил на французском, что просит отпустить его дочь.

Между тем негритянка тащила Таню в сторону холодного корабельного душа. За ними семенила вторая служительница чистоты, сгибаясь под тяжестью сумки, в которой звякали бутыли с карболкой, раствором хлора и еще какой-то жидкости.

Офицер кивнул, спрятал деньги за обшлаг мундира и, окликнув негритянок, жестом указал в сторону полубака, где уже толпилась дюжина «вымытых» пассажиров, из числа тех, у кого были деньги и кто знал местные порядки. Николай Григорьевич и Таня, подхватив чемоданы, перешли на носовую часть верхней палубы. Остальным предстояло принять холодный душ с карболкой и хлоркой.

А совсем близко, у трапа, за спинами карабинеров шумела на все голоса пестрая толпа встречающих. Здесь были родственники, знакомые прибывших, обеспокоенные долгим отсутствием парохода, были и «вечные встречающие», потерявшие во время деникинского отступления своих близких и еще надеющиеся на чудо спасения. Но больше всего здесь было местных торговцев, турок и греков — менял, рекламных агентов, желающих тут же, на набережной, совершить выгодную сделку, используя неопытность новоприбывших русских.

— Меняю деньги по курсу себе в убыток!..

— Продаю очень хорошую лавку за бесценок…

— Девочки, девочки для господ офицеров…

— Дешевая гостиница, очень чисто, без таракана, без клопа…

Местные торгаши и агенты уже успели выучить нужные фразы на русском и произносили их почти без акцента. Правда, дальнейшие разговоры происходили на пальцах: главное было — завлечь!

Мелькали красные фески, густо-черные чарчафы, укрывающие лица женщин, белые повязки лимонаджи, за спинами которых сияли ярко начищенные кувшины с прохладительными напитками. Продавцы фруктов расталкивали всех своими переносными лотками:

— Сладки, как изю-ум!.. Сладки, как мио-од!

Все это кричало, стучало, ойкало, пело, сливалось с голосами муэдзинов на кружевных галерейках высоких и стройных белых минаретов. От этих гортанных выкриков, пряных запахов, музыки, разноцветья, суеты начинала кружиться и болеть голова.

Только раскованные американцы в рубашечках цвета хаки с короткими рукавами и пилотками, засунутыми под погоны; подтянутые, сухопарые, слегка надменные, как и положено хозяевам самой большой империи, англичане в пробковых шлемах; набриолиненные, веселые, все, как один, с фатоватыми усиками итальянцы; солдаты и офицеры колониальных войск — зуавы в своих синих куртках и жилетах, в белых чалмах, в красных шароварах и шелковых голубых поясах; сикхи в замысловатых тюрбанах, расшитых халатах, с кинжалами за широкими поясами; бородатые гуркхи, чугунолицые, с мечами немыслимой кривизны, ножны которых посверкивали полудрагоценными камнями и богатой резьбой, — словом, все те, что пришли сюда как победители, держали себя спокойно, немного отстраненно и взирали на суету со снисходительным интересом. У них было постоянное жалованье, казенное жилье, казенные обеды, у них было чувство собственного достоинства: то главное, что потеряли прибывшие сюда русские, которых сразу можно было отличить — не по одежде, нет — по глазам. В них светилась тоска потерявшейся собаки.

И Николай Григорьевич, и Таня невольно ощутили это, едва сойдя на берег.

Щукин не без умысла взял дорогого, парного извозчика, и они с шиком прокатили небольшое расстояние от Галатской пристани до барского, с огромными, разделенными на клеточки, окнами особняка российского представителя на улице Пера — главной улице европейской части города.

Улица чем-то напоминала Николаю Григорьевичу Фундуклеевскую в Киеве или Арбат в Москве, только понеряшливее и поуже. Отдавая извозчику пятьдесят пиастров, половину турецкой лиры, Щукин с интересом заглянул в бумажник. Да, деньги здесь что русский снег — завезти можно хоть бочку, да все скоро растает.

Внешне особняк сохранил прежнее величие. У входа стояли двое кавассов — посольских швейцаров, одетых в сохранившиеся еще с царских времен ливреи, украшенные по-восточному богатым золотым шитьем от полы до воротника. Но все вокруг, даже маленький садик, гудело и пахло русским вокзалом. И внутри, в самом посольстве, тоже творилось черт знает что. Даже советские «коммуналки», слух о которых уже дошел до Стамбула, показались бы здесь верхом благоустроенности.

До того как барон Врангель стал хозяйской пятой на полуострове Крым и воссоздал пусть малую, но упорядоченную Россию, был кошмар новороссийского бегства. Генерал Деникин, старавшийся сохранить демократическое устройство в пору варварского единоборства, не сумел справиться с Буденным, с тифом, с эвакуацией и допустил панику и разброд. Возжаждавшие независимости «парламентарии» Кубани ударили под бок казацким кинжалом. Потеряли боевой дух донцы.

Брошенный союзниками, которые навязывали ему соблюдение прав личности и гражданина, но при этом уважали лишь сильного, самый русский из генералов, плохо понимающий суть происходящего, Деникин отбыл в Европу, а на улицах Стамбула, на полу посольского особняка остались осколки бегства — репатрианты. То есть «лишенные родины».

Именно на этот самый холодный мраморный пол рухнул, распугивая беженцев, начальник деникинского штаба и ближайший друг Антона Ивановича — Ванечка Романовский, боевой генерал, убитый своими же офицерами за допущенное поражение и паническое бегство.

А сейчас в это дипломатическое убежище, в это общежитие прибыли Щукин с дочерью. Конечно, Николай Григорьевич мог позволить себе остановиться в гостинице. Но, во-первых, так было удобнее для осуществления его планов — никто в этой вокзальной сутолоке не станет следить, когда он исчезнет и когда появится; во-вторых, здесь, под присмотром соотечественников, можно было оставлять Таню. Стамбул — город не для одинокой европейской девушки.

Бывший кабинет посла — огромная зала, которая должна была производить впечатление на дипломатов Блистательной Порты, теперь была заставлена письменными столами военных чиновников. Это было единственное служебное помещение посольства — в остальных жили. Посольство-общежитие.

Щукина встретил генерал Лукомский, военный представитель Врангеля в Стамбуле при объединенной союзнической миссии. Александр Сергеевич был давно знаком с полковником, особенно близко с тех пор, как генерал стал начальником оперативного отдела в штабе Верховного в шестнадцатом.

Мундир сидел на Лукомском мешковато. Александр Сергеевич похудел, осунулся, некогда черневшие грачьими крылышками на его загорелом лице усы теперь пошли в серебро, равняясь цветом с клинообразной бородкой, щеки были впалы и бледны.

Расцеловались по-русски.

— Впервые вижу тебя без погон, Николай Григорьевич, — сказал генерал. — Теперь в партикулярном? Штафиркой стал?

Щукин улыбнулся. Он любил этот бравый гвардейский жаргон.

— Отпуск. Может, надолго. Здоровье подправить… м-м… Дочку в Париж отвезу…

Лукомский только вздохнул. Он знал о тяжелом поражении опытного контрразведчика, из-за которого тот вынужден был подать прошение об отставке. Посвящен был и в более тонкие личные нюансы.

— Чаю? — спросил генерал. — Кофе, извини, не предлагаю. Не хочу сотрудников запахом смущать. Да и дороговат для нас ныне кофе, даже здесь, в Турции.

Сели за маленьким ампирным столиком у окна. Отсюда был виден желтый от ила, отливающий под солнцем тусклым самородком Золотой Рог, а вдали открывалось Мраморное море, серо-зеленое у берегов, постепенно переходящее в голубизну и к горизонту сливающееся с небом.

— Одна радость в нашей беде, — сказал Лукомский. — Все мы стали семьей. Русские. Большевички научили. Видишь, как живем.

Щукин не стал спорить. Видел он, как русские обдирают русских. Не всех, видно, научили большевички. Ладно, это его боль и ему с этим разбираться.

Однорукий денщик в гимнастерке с вишневого цвета дроздовскими погонами принес на подносе серебряный чайничек (остатки прежней имперской роскоши) и два пузатых турецких стаканчика с дзуратом — нежнейшим и ароматным восточным лепестковым чаем.

Щукин бросил на солдата короткий, но профессиональный, запоминающий взгляд. Ручища у денщика была крепкая, жилистая, с въевшейся в ладонь угольной чернотой. Поднос он держал двумя пальцами. На гимнастерке — ветеранский серебряный знак дроздовского стрелкового полка: в центре черного эмалированного креста алел щит с мечами, а под крестом — терновый венец.

Щукин знал этих дроздовских шахтеров еще по харьковским временам. Под Горловкой несколько десятков шахтеров, сущие дьяволы по виду, влились в Добровольческую армию и воевали люто в роте Женьки Петерса[18]. Звали их «белыми латышами» — за стойкость и дисциплину. Мало их осталось после тех боев, мало! А этот вот, хоть и лишился руки, уцелел.

— Спасибо, Степушка, — ласково сказал солдату Лукомский и добавил, когда денщик ушел: — Кроме беженцев, полторы тысячи инвалидов у нас на содержании. Где денег набраться?.. Вот ты в Париж собрался. А хорошо ли подсчитал, что у тебя в кошельке?

Вопрос был, что называется, не в бровь, а в глаз. Но Щукин не собирался играть в открытую.

— Ну у меня помимо всех военных училищ и Генштаба все же, как и у Врангеля, Горный институт за спиной. Инженер…

— Голуба, не нужны им русские инженеры. Вообще мы никому не нужны. Союзникам то есть. Мы — другие, понимаешь? Это мы восторгаемся: ах, французы, ах, англичане, культура, флот, Наполеоны, Вейганы, Нельсоны. А они на нас глядят с другим прищуром. Расчетец! Вот если бы мы были в славе и силе — это да, это — партнер! А сейчас? Сейчас лишь тот русский для них человек, кто с деньгами. Тогда — виза, тогда — Париж или там Лондон. Впрочем, англичане и с деньгами не очень-то пустят. Ну если еще записной англоман, как Уваров или Набоков, — может быть. При наличии денег, конечно, устроятся… Вон король Эдвард даже вдовствующую Марию Федоровну не принял, в Дании приютилась. А все же — тетка…

— Да… — сказал Щукин. — Оно конечно… — Посмотрел на пейзаж сквозь стаканчик с дзуратом: совсем желтое, искристое вокруг. Отпил чайку: хорош!

Неподалеку, с минарета, заголосил муэдзин: «Ла иль Алла иль Мухаммед расул Алла!»…

Лукомский сказал:

— Удивляюсь я твоему спокойствию, Николай Григорьевич. Как ты думаешь, чем закончится наше наступление в Северной Таврии?.. — И, не дожидаясь ответа, продолжил, повинуясь каким-то своим размышлениям. — Союзникам нужен хлеб, уголь… Флот на металлолом? У них, знаешь, после войны своего лома будет в достатке… Деньги, деньги! Здесь всюду расчетец. На нас по-прежнему смотрят как на богачей, с которых еще можно что-то содрать. Англия, правда, уже поняла, что это не так, что содрать можно только с красной, большевистской России. Основные богатства остались там…

Из окна было видно, как на набережной выстраивается для учения пожарный расчет. На головах у турок были английские каски, а ноги босы. Инструктор подравнивал строй, лупя пожарных ботинком по голым пяткам.

Александр Сергеевич неожиданно хохотнул:

— Ах, как богаты мы были, Николай Григорьевич! Сами того не понимали. Хлебосольная, добрая страна. Горьковские грузчики на пятках писали химическим карандашом: «три рубля». Мол, за меньшее не тревожь: обижу. А три рубля сапоги стоили! Солдатский рацион четырнадцатого года помнишь? Фунт мяса в день, два фунта ситного. Англичане четвертью фунта обходились… Французы, когда слышат, что наша земская медицина была бесплатной, не верят. А еще социалисты!..

Он вытер пальцами заслезившийся глаз. «Постарел», — подумал Щукин.

— Ко мне тут приходят артисты, путейцы, писатели, издатели, врачи, статистики… Прожекты, прожекты… В России они на этих прожектах безбедно бы себе жили. А здесь?.. Так что, Николай Григорьевич, напряги извилины, доставай деньги. Чтобы дочка на панель не пошла. Вывернись наизнанку, но достань. Я тебе помочь, извини, не смогу… Есть какая-либо мысль?

— Есть, — сказал Щукин. — Есть.

За окном муэдзин заканчивал выводить суру. Заткнув, как положено, пальцами уши, чтобы ничто не мешало ему славить Аллаха и его пророка, он был упоен, как соловей. Это были его песня и его мир.

— Денщик у тебя из дроздовских шахтеров? — спросил Щукин.

— Представь себе. Пока кормлю, как всех… Что потом будет делать, с одной-то рукой? Приютился в дворницкой, вместе с кавассами… И тех нужно кормить…

— Серьезный мужик, — заметил Щукин, допивая второй стаканчик дзурата. — И чаек у него отменный, не хуже чем у турок… Ну, спасибо за добрые слова, за угощение…

— Чем могу, Николай Григорьевич. Поживи пока в посольстве, поэкономь денежки, осмотрись. Там у нас на втором этаже, в спальне бывшего посла, всего два семейства разместились, приличные люди. Перегораживаемся, знаешь ли, занавесками — эдакие выгородки, как в театре… и сосуществуем. С надеждой сосуществуем. А вдруг под напором Врангеля сдвинется Россия, опомнится?

Щукин согласно кивнул. Хотя знал прекрасно: не сдвинется, не опомнится. Большевики крепко взяли ее в кулак. А иначе с ней, с Россией, как?

Щукин выждал время, когда дроздовский солдат останется в дворницкой один: кавассы, разодевшись, отправились на свое представительское дежурство у ворот.

При виде Николая Григорьевича однорукий денщик вскочил:

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие!

— Садись, Степан. — Щукин улыбнулся. — Как это ты сразу смекнул, что я высокоблагородие?

— Рука одна, а глаза два, ваше высокоблагородие!..

Щукин присел и указал, чтобы и денщик садился. «Да, два глаза у него, и оба разбойные, — подумал он. — Такие, как надо, глаза».

— Мы теперь оба люди штатские, так что зови меня Николаем Григорьевичем. Я полковник контрразведки, Степан. Но пришел к тебе для хорошего разговора. Дружеского.

Степан кивнул, а сам глаз прижмурил. «Какой разговор у контрразведки? Вербовать, должно быть».

— Что б ты долго не гадал, сразу разобъясню, — спокойно сказал Щукин. — Закури-ка асмоловскую.

Степан с достоинством взял папироску и, не прибегая к помощи Щукина, прижав предплечьем одной руки кремень с трутом, здоровой рукой взял кусок напильника со стола, высек искру и разжег трут. Протянул тлеющий фитиль Щукину:

— Прикуривайте, Николай Григорьевич. Спички у турок больно кусачие.

«Определенно толковый мужик. И надежный», — еще раз мелькнуло в голове полковника.

— Ты, Степан, солдат бывший, а я бывший полковник. И в этом мы равны, что бывшие. Если дело все порушится, как думаешь жить-поживать, Степан? На какие денежки?

— Да как… Только что на начальство наше надежда. Подмогнет.

— Начальство само может оказаться хоть и живьем, да с одним сухарем. Оно и сейчас уже от чужой милости питается.

— Это верно, Николай Григорьевич, вы наше дело понимаете. Тут одна дамочка, из горничных, шутила: «Турок, он тянет в закоулок, а грек прямо ведет на грех»… Чужбина!

Денщик определенно все больше нравился Щукину.

— Ну а вернуться нет мысли, Степан? В Горловку?

Дроздовец долго и внимательно смотрел на Щукина. Он уже понимал, что за этим разговором скрывается очень важный, но непонятный пока для него особый смысл.

— Мысль есть. Только, попервое, куда я в шахту без руки? Во-вторых, миловать меня не будут. У меня вся родня деревенская, ее продналогом да расстрелами краснюки повывели, я свою злость на милость сменить не могу. Они, полагаю, тоже. Потом, я у капитана Петерса не последний солдат был. Большевики — народ точный, все вызнают. И жалостью не балуются, серьезная публика. Что ж мне, вернуться — да в банду?

— Верно мыслишь. Мне-то тем более возврата нет. Так что грозит нам, Степан, нищета на чужой земле, если сами дураками будем.

Степан с большим интересом поглядывал теперь на Щукина из-под кустистых, суровых бровей.

— Понимаешь, какое дело, Степан. Тут, в Стамбуле, я знаю много наших русских мерзавцев, которые нажились на чужой беде, пока мы, фронтовики, там рубились. Поэтому, думаю, не грех им немного поделиться. Как их найти, как их прижать — моя забота. Но мне нужен надежный помощник. И чтоб язык за зубами умел держать.

Степан все прикинул. Глаза его посветлели, повеселели. Ай да полковник!

— Неужто я, Николай Григорьевич, на разбойника выглядаю?

— Малость «выглядаешь», Степан. А иначе о чем был бы разговор?

— За искреннее слово спасибо. Что ж, дело неплохое. В самом деле, помирать на улице неохота. Милостыню просить — я уж прикидывал. Без одной руки я. А знаете, у них тут такой обычай: за воровство руку рубить. Вот и доказывай, что это от буденновской саблюки. И не подаст никто… плюнут!

Замолк, словно бы решая спросить что-то важное, но ожидая первого слова от Щукина.

— Доля твоя половинная, — тихо сказал Щукин. — Честная доля.

Степан словно бы поперхнулся. Сказал совсем оттаявшим, потеплевшим голосом:

— А вот за уважение — спасибо. Если хотели, ваше высокоблагородие, слугу иметь до гроба дней, то лучше бы не сказали. И не в том причина, что деньги… Деньги что… Уважение человеческое — вот что натуру переворачивает. Я, знаете, как дроздовцем оказался? Село мое — Государев Байрак — под Горловкой, шебутное село, злое. Все шахтеры государственные — нас не забижай, сами кого хошь забидим. Ну как пришли ваши, деникинские, давай мобилизацию устраивать. Не хочешь — под суд. Пошли. Всем гуртом. А как бои начались, первые наши хлопцы, шестерка, офицера своего закололи — и до красных. Следующий черед моей шестерки. Тоже решили до красных. Да! Вызывает нас капитан Евгений Борисович Петерс, командир, стало быть, роты, раздал патроны, говорит: я вас поведу в ночную разведку. До самых красных. Кто захочет, может выстрелить мне в спину. Только будет он на все века подлец и трус, а я за Россию смерть приму… Целую ночь ходили по красным тылам, и он впереди… Как сейчас через тьму вижу его спину — широкий был, росточку небольшого, а крепкий. И привязались мы к нему, а следом и другие за уважение, за человечество в нем. Ежели есть такие офицеры, стало быть, я при них…

Щукин кивнул. Он знал о Петерсе по донесениям, поступавшим в те времена в штаб Добрармии. Тогда на Петерса местный контрразведчик жалобу написал, что капитан благоволит красным, всех пленных берет к себе без разговора.

— Так я на тебя надеюсь, Степан, и дам знак. Как срок наступит — мимо не пройду, — сказал Щукин.

— Одна рука не смущает, Николай Григорьевич? — спросил Степан.

— Другому десять рук дай, а толку не будет.

Щукин пожал Степану единственную руку — на редкость крепкую и ловкую. «Эмиграция роднит нас, офицеров и рядовых, — подумал он. — Того и гляди, мы раньше коммуну построим, чем большевики».


Таня уже утвердилась и прочно устроилась среди бесчисленных занавесок в спальне посла. Здесь тут же нашлись друзья и знакомые.

— Папа, встретила Рождественских… стариков… Они совершенно без ничего. Аки сиры, аки наги. Папа, ты не дашь немного денег?

Николай Григорьевич, повернувшись лицом к стене, достал несколько ассигнаций. Здесь нельзя было показывать две вещи: еду и деньги. Слишком много голодных глаз. Слава богу, что у этих лишенцев есть пока хоть крыша над головой. Надолго ли?

Таня сказала «мерси, папа» и легко упорхнула, держа деньги в кулаке. «Девочка моя, — подумал Щукин, — а кто подаст тебе, если со мной что-нибудь случится?»


В тот вечер он предупредил дочь, что исчезнет по делам на несколько дней, и оставил ее заботам новых друзей. Сам снял жалкий номерок в гостинице у грека с одутловатым лицом, который тут же предложил «русски дэвушка». От дополнительных услуг полковник отказался и на следующий день раздобыл костюм портового грузчика: брезентовую куртку, холщовые штаны и сандалии. В грузовом порту он встал в очередь желающих получить поденную работу.

Очередей было две: турецкая и русская. Турки с русскими не враждовали, считали, что они тоже обижены судьбой и тоже попали «под англичан». Работа случалась нечасто, и у Щукина было в достатке свободного времени для дела, ради которого он сюда пришел. Слоняясь по порту, он болтал с местными знатоками. Выяснил все, что нужно, про русские суда: с каким грузом ходят, что возят тайком и куда возят. Среди грузчиков особых секретов не было, хотя тех, у кого был слишком длинный язык, иногда находили где-нибудь среди штабелей досок или среди мешков с кривым ножом в спине. Но Щукин портовые нравы знал и был в меру осторожен. Он выяснил, что у капитана «Кирасона» Ивана Николаевича Иванова есть собственный домик на улице Алтым-Бакал, хороший домик, с балконцами на втором этаже и с каким-то марсофлотом в виде то ли слуги, то ли охранника. Семью же Иванов продолжал держать в Ялте, так как не решался оставить свой домишко-дачу на Горном проспекте.

Николай Григорьевич, который и ранее по долгу службы часто сталкивался с тюркскими языками, турецкий знал неплохо и благодаря этому завел немало друзей среди жителей Стамбула. Бывал он и в самых глухих закоулках Капалы-Чарши — Большого Базара, в черных норах которого, удаленных от глаз обычного посетителя, мог появиться только весьма уверенный в себе, храбрый и знающий местные обычаи человек. Он оброс за эти несколько дней черной щетиной, кое-где пробитой серебряными пятнами, и у турок-грузчиков получил кличку Кара-Урус.

Александр Сергеевич Лукомский несколько раз осведомлялся о том, куда исчез Николай Григорьевич, но никто, даже Таня, не могли дать ему ответа. Тане достаточно было изредка получаемых через Степана записок с уведомлением о добром здравии. Если бы Лукомский знал, что настанет день, когда по личному и строгому указанию барона Врангеля он будет срочно разыскивать полковника Щукина, выведенного за штат контрразведчиков, он бы, конечно, старался следить за каждым его шагом. Но, к счастью для Щукина, пока никто не интересовался его делами.

Глава 7

Тринадцатая армия покидала «черешневую столицу» Мелитополь в пору, когда сады алели от богатого урожая. Красноармейцы прямо с тачанок протягивали руки и набирали со свисающих на узкие улочки отяжелевших ветвей полные горсти сочной спелой ягоды. Ехали весело, громко переговариваясь, словно и не отступали, а перебазировались на новые квартиры.

Вокзал встретил их огнем. Появились первые раненые и убитые.

— Обошли, гады!

Рванули по пыльным улицам в сторону Федоровки, выскочили на окраину Мелитополя, огляделись. Проехали еще верст пять и увидели стоящий под парами красный бронепоезд…

Больше в штабе Тринадцатой делать Кольцову было нечего, он попрощался со всеми, с кем успел сдружиться за время своего короткого здесь пребывания, и на попутках тронулся в сторону Харькова. О нем там уже знали, его ждали: в штабе Тринадцатой получили несколько строгих шифровок с просьбой откомандировать его в управление тыла Юго-Западного фронта.

Через двое суток Кольцов уже вышагивал по улицам до боли знакомого ему города, который он покинул не так уж давно при столь трагических обстоятельствах…

Несколько дней после возвращения в Харьков Кольцов был буквально нарасхват. Различные ведомства, а их в украинской столице скопилось много, интересовались положением дел в белом тылу и в Крыму, в частности подробностями высадки десанта Слащевым, которого считали военным гением, настроением в белых войсках, отношением Врангеля к крестьянству и крестьян к врангелевской земельной реформе, крымским подпольем, партизанами и «зелеными»…

Кольцов без конца выступал: в штабе Юго-Западного фронта и в различных управлениях, в отделах ВУЧК и в разведотделах. Кроме того, писал докладные, записки, памятки, рапорты. Он был откровенен и прост. Он отбросил все те проклятые вопросы, которые родились у него при встрече с особистом Грецем: «Может, это уже не те люди встречают его, может, это уже не та страна?»

Он забыл о недавних опасениях, пока вскоре у него не появился повод вновь усомниться, в ту ли страну он вернулся, которую покинул в мае девятнадцатого. На собрании партработников одна дама в серой блузе, из энтузиасток, жаждущих немедленной победы и немедленного коммунизма, попросила его рассказать о героическом рабочем классе Крыма, который борется с Врангелем и подтачивает его тыл. При этом дама победно оглядела собравшихся, ожидая услышать от Кольцова, что пролетариат Крыма вот-вот, через несколько дней, сбросит Врангеля.

— Подполье в основном разгромлено, — сказал Кольцов. — Еще до начала боевых действий Особый отдел в штабе Врангеля возглавил Евгений Климович, генерал-лейтенант и сенатор, «павлон»[19], перешедший в корпус жандармов в девяносто восьмом году. Был и московским градоначальником, и директором Департамента полиции России. Опытнейший специалист со своим штатом сотрудников — профессионалов высочайшего класса. Они нанесли целый ряд серьезных ударов по подполью. Но дело не только и не столько в этом…

Павел принялся объяснять новую политику Врангеля, который с недавних пор всячески старается угодить пролетариату.

— Крымские рабочие могут купить на свою зарплату значительно больше продуктов, одежды, обуви, чем товарищи по классу на советской стороне, где-нибудь в Одессе или Ростове. Они прекрасно об этом осведомлены благодаря проницаемости границ и спекулянтам, которые снуют на шаландах туда-сюда.

Кольцов знал, что в неподготовленной аудитории этого говорить, быть может, и не следовало, но и скрывать правду не хотел.

— Более того, крымские рабочие видят, что заработки врангелевских офицеров в несколько раз ниже, чем у тех, кто стоит за станком или разгружает суда, — после недолгой паузы продолжил Кольцов. — Офицеры по вечерам стоят в очереди, чтобы поработать докерами и получить лишнюю копейку. «Я знаю, вы выдержите, — говорил Врангель, выступая перед своими офицерами. — У вас есть идея. Рублем же я покупаю тех, у кого такой идеи нет и кто может ударить в спину»… Крымский пролетариат в основном добросовестно трудится и молчит, не желая себе худшей судьбы…

Дама, негодуя, вскочила.

— Это провокация! — закричала она. — Это клевета на наш замечательный пролетариат! Вы, товарищ Кольцов, утратили чувство коммунистического анализа. Погоны и портупеи на ваших офицерских плечах, видимо, переформировали мировоззрение. Слишком долго вы находились по ту сторону фронта…

Многие одобрительно загудели, поддерживая даму.

«Господи, что с ними? — подумал Кольцов. — Ну ладно, одна дама. Дура, что с нее взять. Начиталась брошюр. Но остальные? Что произошло? Они не хотят знать правду. Они затыкают уши».

Эта ночь в гостинице ВУЧК, бывшем «Бристоле», прошла у Кольцова неспокойно. Казалось бы, что такое дама с ее репликами, — но от нее исходила какая-то угроза, которая в ночные часы стала особенно ощутимой. Да, времена изменились. Раньше, помнил Кольцов, яростно спорили, потом мирились. Сейчас же Павел наткнулся на нечто жесткое, болюче острое… «Образовался остов нового государства, вот что, — думал Кольцов в тумане полусна. — И к нему прилипли моллюски. Присосались… не хотят пускать «чужого»… Что же, я должен потрафлять мнению тех, кто избрал своим оружием обушок голой теории?.. Черта с два!..»


В среду шестнадцатого июня Кольцову сказали, что вечером его примет Дзержинский. Председатель ВЧК теперь находился в Харькове еще и как начальник тыла Юго-Западного фронта: такая появилась у него новая должность. Однако и она не была последней. Через несколько дней он должен был выехать на польский фронт, чтобы там, неподалеку от действующей армии, которая продолжала успешно наступать, возглавить Временный ревком Польши и Польское бюро ЦК РКП(б). Дзержинский понимал, что это значит: с занятием Варшавы он становился руководителем новой, социалистической Польши.

Это и волновало его, и радовало, и пугало. Польша, конечно, его родина, но он больше ценил Россию с ее послушным и понятным ему населением. Польша непредсказуема.

Несмотря на сумятицу дел, ломавших все планы, Дзержинский принял Кольцова в точно назначенное время — ровно в половине восьмого вечера.

Длинный июньский день еще пробивался в полузашторенные окна кабинета. Он высвечивал крепкий, дубовый, оставшийся от прежних хозяев письменный стол, на котором лежало лишь несколько бумаг, ручка с небольшим, закругленным на конце пером «рондо», легкая стеклянная чернильница и тоже очень легкое деревянное пресс-папье.

Кабинет посещали не только сотрудники и друзья Дзержинского. Иногда он любил побеседовать с заключенными, представлявшими особый интерес, с глазу на глаз, поздно вечером или ночью, без охраны. В этом случае тяжелое мраморное пресс-папье или же ручка с острым пером — не те вещи, которые должны находиться на столе. Впрочем, не было случая, чтобы кто-то из посетителей попытался наброситься на всемогущего хозяина «чрезвычайки».

Кроме того, у председателя ВЧК было очень сильное оружие, которое, надо думать, предупреждало всякие попытки покушения. Взгляд. Этот пристальный, холодный взгляд, от которого цепенели даже видавшие виды люди, Дзержинский выработал в долгой вятской ссылке, в глухой деревушке Кай, часами стоя перед зеркалом. Тогда он был совсем молод, но уже считался разоблачителем провокаторов.

— Дайте-ка я на вас посмотрю! — сказал председатель ВЧК Кольцову, когда тот, представившись, остановился у окна. С минуту он изучал вошедшего. В персональной папке Кольцова лежали не только хвалебные отзывы, и Дзержинский хотел составить собственное впечатление о человеке, который совершил несколько действительно невероятных подвигов, а также «заработал» и три-четыре докладных, в которых сообщалось о Кольцове как о перерожденце.

— Что ж, орден будет вам к лицу, — сказал наконец Дзержинский и зачитал постановление ВЦИК о награждении Павла Андреевича Кольцова орденом Красного Знамени. Улыбка тронула краешки тонких, малокровных губ председателя ВЧК.

Он вручил Кольцову красную сафьяновую коробочку с орденом и удостоверение. Оба понимали, что работа Павла вовсе не требует ношения ордена на груди: ни к чему выделяться и обращать на себя внимание прохожих, для которых человек с «Красным Знаменем», первым и пока единственным орденом Республики, был явлением до крайности редким.

— Очень своевременная и заслуженная награда, — сказал Дзержинский, поздравляя Павла. Только председатель ВЧК понимал подлинный смысл фразы. Орден как бы закрывал рассмотрение «дела Кольцова», чего весьма серьезно требовали те, кто написал докладные — люди достаточно авторитетные. И это было особенно важно потому, что Дзержинский действительно собирался навсегда уйти из ЧК, всерьез и надолго уехать в Польшу, чтобы оттуда, из Варшавы, двигать локомотив мировой революции дальше, на запад. А авторитет авторов докладных в отсутствие Дзержинского мог возрасти. Председатель ВЧК знал, что Кольцов и многие-многие другие люди думают, будто он, Дзержинский, является и мотором, и маховиком, и сердцем, и мозгом созданной им «чрезвычайки». Полновластным ее хозяином. Это было не так. Машина, насчитывающая десятки тысяч человек, имеющая свои отделения во всех уездах, на железных дорогах, в армии, уже работала самостоятельно и далеко не всегда подчинялась «хозяину». Машина обзавелась собственным мозгом и сердцем, собственным мотором. И поэтому Дзержинский беспокоился за Кольцова.

— Рассказывайте. Обо всем. У нас достаточно времени, — сказал Дзержинский.

— Но сначала ответьте мне вы, Феликс Эдмундович, на один вопрос, — прямолинейно сказал Кольцов. — На вопрос, который мучает меня давно. И ответ на который я могу получить только у вас.

— И что же это за такой каверзный вопрос, что на него может ответить только председатель ВЧК? — скупо улыбнулся Дзержинский.

— Это очень важно для меня… Скажите, Феликс Эдмундович, правильно ли я поступил тогда, осенью девятнадцатого, подорвав эшелон с танками? Не совершил ли крупной ошибки? Ведь, возможно, я по-прежнему бы работал в белых тылах, быть может, в штабе у Врангеля. Или в ином месте. И передавал бы сюда важные сведения. И Красная Армия несла бы намного меньше потерь…

Дзержинский подумал.

— Вы приняли решение, — сказал он. — Вы имели на это право, поскольку действовали в одиночку… В революционных и в военных делах любое решение, даже неправильное, лучше, чем бездействие.

Кольцов кивнул в знак того, что принимает точку зрения председателя ВЧК. Затем он принялся докладывать. У него было достаточно времени, чтобы составить обстоятельный доклад. И в конце концов, как бы вне текста, рассказал о самоуправстве особиста Греця: именно такие действия вызывают возмущение и настраивают людей против ЧК.

— Я знаю об этом случае, — сказал Дзержинский.

Сообщение Греця о противодействии Кольцова «революционному суду» лежало у него в числе других бумаг. И поскольку Грець был выдвиженцем члена Реввоенсовета фронта Берзина, а Берзин в свою очередь… Получалась длинная цепочка, о которой Кольцов и не догадывался. Он был убежден, что Дзержинский здесь решает все и вся.

— Я поручил разобраться, — сказал Дзержинский. — Во всяком случае, я на вашей стороне.

Во время доклада, внимательно слушая, Дзержинский продолжал изучать Кольцова, и мысли его текли как бы параллельным руслом. «Парня нужно спасать. Несмотря на огромный опыт конспирации и разведывательной работы в чужом тылу, он бесхитростен и прямолинеен. Он не понимает, что по возвращении механизм принял его как шестеренку. И нужно вращаться в соответствии с общим движением».

Когда-то он, Дзержинский, тоже был резким и непримиримым. Он создавал аппарат насилия ради победы революции и торжества трудящихся. Он думал, что на его зов придут только те, кто руководствуется высочайшими идеалами. Увы, таких нашлось немного. Впрочем, скоро выяснилось, что аппарату, когда он стал механизмом огромного государства, сложным, с многочисленными передачами и колесиками, нужны всякие люди. Нужны хитрецы, циники, насмешники, палачи. Нужны авантюристы — зачастую они составляют хитроумные планы операций лучше всяких честных и чистых, поскольку знают все теневые стороны человеческой натуры. Они лучше устраивают ловушки, лучше угадывают возможные диверсии, предательства и покушения.

«Парня следует направить в ИНО, — размышлял Дзержинский. — Подальше от фронта, где кипят политические страсти и где могут расстрелять ни за понюшку табаку… Расстреливать научились все. Не в этом ли суть конфликта между Кольцовым и Грецем?»

Еще в начале двадцатого года ВЦИК издал приказ об отмене смертной казни. «Всюду по Республике, за исключением районов боевых действий». Но никто не определил, что такое районы боевых действий, где они? Ближайшие тылы польского и врангелевского фронтов? Ближайшие — это какие? Сто километров от линии боев, двести, триста?.. По всей Республике вспыхивают крестьянские восстания. «Вилочные мятежи», когда крестьяне хватают все, что под руку подвернется — вилы, цепы, топоры, колья, — и уничтожают местную власть и отряды продразверстки. Это что, тоже районы боевых действий?

«В ИНО, определенно в ИНО! — решил Дзержинский. Почти год назад он подписал приказ о создании Иностранного подотдела при Особом отделе ВЧК, который должен был заниматься агентурной работой, разведкой и контрразведкой за рубежом. Курировал этот подотдел Менжинский. — Менжинский хитер, может быть, даже коварен, но он не расстрельщик и способен разбираться в людях… Необходимо упрятать Кольцова под крыло Вячеслава Рудольфовича. Но пока Кольцов здесь, ему необходимо серьезное звание. Орден — хорошо, но он его не защитит. Ордена были и у Сорокина, и у Махно, и у Миронова».

Размышляя обо всем этом, Дзержинский продолжал спокойно рассматривать Кольцова.

— Скажите, какие иностранные языки вы знаете? — неожиданно спросил председатель ВЧК.

— Немецкий, французский — не в совершенстве, но сносно, — ответил Павел. — В объеме гимназии.

— Это хорошо. — И как бы мимоходом добавил: — Думаю, коллегия ВУЧК поддержит меня, если я попрошу присвоить вам звание полномочного комиссара…

Это было очень высокое звание. Такого поворота Кольцов не ожидал. Орден и звание, — пожалуй, Феликс Эдмундович его переоценивает.

Но Дзержинский, приняв решение и уже определив дальнейшую судьбу Кольцова, подвел Павла, взяв его под локоть — жест, весьма несвойственный для председателя ВЧК, — к одной из карт на стене. Отдернул шторку.

— Обстановка здесь, в Северной Таврии, вам более или менее знакома. Благодаря вашему предупреждению мы успели вывести из-под удара главные силы Тринадцатой армии. Сейчас две дивизии, в том числе латышская, отступили к Каховке. Возможно, нам придется сдать это местечко и уйти на правый, крутой берег Днепра… На востоке, вдоль Азовского моря, мы спешно вводим резервы, чтобы не дать Врангелю выйти к Дону и поднять казаков… Можно сказать, мы локализовали район наступления Врангеля. С севера на белых обрушился конный корпус Жлобы. Если бы не ваше предупреждение о десанте, положение выглядело бы намного хуже. Так что не считайте свои награды простым авансом… Эх, если бы не Махно, который съедает наши резервы, — вздохнул Дзержинский, неожиданно перейдя к больной и изрядно надоевшей теме. — Он действует в ближних тылах… Это нарыв, не дающий зарасти ране.

Раздвинув шторки второй, значительно большей карты, председатель ВЧК продолжил:

— Теперь… Белополяки, которые захватили большую часть Украины и Белоруссии, отступают. Освобожден Киев. Коростень и Житомир. Освобождена также Белая Церковь… Кажется, Пилсудскому, который решил создать Польшу от моря до моря за счет России, Украины и Литвы, придется сильно поумерить свой аппетит.

Дзержинский усмехнулся. Кольцов не мог понять смысла этой усмешки, а председатель ВЧК, естественно, не стал вслух вспоминать, как вместе с Пилсудским начинал свою революционную деятельность. Причем Юзеф, сторонник террора, бывший на десять лет старше Дзержинского, казался Феликсу учителем, пророком. Но уже тогда Юзеф стал клониться в сторону национализма. И пути их разошлись.

Теперь «социализм» Пилсудского проявился в полной мере. Он пришел завоевывать русских, вместе с которыми начинал борьбу, чтобы создать общество без наций и классов. Карта своими линиями боев рисовала портрет нового Юзефа.

Павел прервал наступившую в разговоре паузу. Ему показалось, что председатель ВЧК ждет от него какого-то ответа.

— Феликс Эдмундович, я готов отправиться на польский фронт, — сказал Кольцов. — Мне кажется, там сейчас решаются очень важные дела. А я как-никак офицер-окопник. Да и театр военных действий мне хорошо знаком и по германской и по гражданской.

— Вам предстоит другая работа, — жестко, в приказном порядке, ответил Дзержинский. — Новая и очень ответственная. А пока отдохните. Пока — пятидневный отпуск.

— В такое время?

— Именно. В такое время… После тюрем и ссылок мы всегда давали нашим товарищам немного отдохнуть.

Дзержинский вздохнул, покачал головой. Присел на краешек стула и надолго замолчал, словно даже забыл о своем госте.

— На фронте, там все понятно. Вот — свои, а вон там — враг. А что такое Махно? — спросил вдруг Дзержинский. — Видите ли, у нас принято называть махновцев бандой. Если бы это было так, мы бы давно с ним справились. А вот не получается. Потому что это не банда, а крупная повстанческая крестьянская армия, которая воюет с нашей экономической политикой. А поскольку мы эту политику осуществляем штыками, то и нам отвечают тем же. Мы сами себя обманываем, не замечая этой армии. Кроме того, у нас с Махно полный разнобой в отношениях. Пытаемся наладить союз против Врангеля, а сами расстреливаем подряд махновцев… Троцкий создал при РВСР[20] так называемый регистрационный отдел. Это, по сути, разведка и контрразведка, противопоставленные ЧК и подчиняющиеся лично Троцкому и Склянскому. У нас, к сожалению, нет серьезных агентов в руководстве у Махно. А у Троцкого есть. Но он ими не делится. Троцкому удалась крупная операция — руками Махно он устранил атамана Григорьева и направил григорьевскую крестьянскую армию против Деникина. Ленин считает Льва Давидовича крупнейшим специалистом по Махно. Но Троцкий неровен. Он расстрелял прибывших на переговоры махновских командиров. И все достижения коту под хвост. Махно снова яростно выступает против нас. Троцкий во всем полагается на Якова Блюмкина, личного своего агента на Украине. Блюмкин занимается тем, что тайно уничтожает «анархиствующих» народных командиров, батек и вождей. Думаю, что смерть Боженко и Щорса — дело его рук. И тем больше людей уходит к Махно!..

Пристально и строго Дзержинский посмотрел на Кольцова, как будто давая понять, что посвящает его в самые строгие секреты тайной работы в Республике. Более того, в дрязги между первыми лицами. Но он хотел, чтобы Кольцов после его отъезда в Польшу хорошо представлял себе, что попал в бурлящий котел. У Кольцова должны как можно более быстро исчезнуть розовые представления о великой и прекрасной даме Революции. Он поднял руку, пресекая фразу Кольцова о том, что тот готов хоть сегодня заняться Махно.

— В Москву, в Москву, товарищ Кольцов! В распоряжение товарища Менжинского! Сразу после отдыха…

Кольцову оставалось только козырнуть — это был приказ. Ему казалось, что слово такого человека, как Дзержинский, — это и есть судьба, неминуемая и предопределенная, как в древнегреческих трагедиях. Такой судьбе нелепо противиться, возражать. Ей можно только следовать.

Ни он, ни сам председатель ВЧК не полагали, что на пути директивного и самого строгого предопределения, даже если оно сформулировано самим Дзержинским, может встать слабое дитя стихии — случай — и круто изменить судьбу в считанные дни.

Глава 8

Знаменитое огромное здание на Сумской походило на растревоженный муравейник. Слышались разговоры об окрестных бандах и о том, что передовые отряды самого Махно бродят под стенами столицы Украины. В людных местах нет-нет появлялись листовки, бандитский батько обещал скоро «вогнать красным шило в задницу».

Кольцов пришел сюда на следующий день после встречи с Дзержинским, чтобы завершить дела и получить предписание на отъезд в Москву. На третьем этаже окна были настежь распахнуты, в них залетал тополиный пух. Сквозняки гнали его по коридору и закручивали в спирали. Квадраты солнечного света на разбитом паркете дышали жаром. По коридорам то и дело проходили обвешанные оружием красноармейцы.

— Я с хлопцами на Холодную гору: каких-то людей с винтовками ночью видели… Что за люди, сколько их, откуда?

— Сухой паек на неделю. С бронепоездом «Коммунист Скороход» катим.

— Тебе кого? Сахненко? Тю-тю, нету Сахненко. Весь вышел. В аккурат неделю назад. Пуля в лоб…

Все это не походило на жизнь большого тылового учреждения. Двое матросиков прокатили пулемет. Колеса отстучали на выбитых буковых клепках паркета нервную дробь.

«Зачем мне сейчас в отпуск? — подумал Кольцов. — Время-то, похоже, начинается самое что ни на есть горячее…»

К удивлению Кольцова, решение о назначении его полномочным комиссаром Особого отдела ЧК уже состоялось. Мандат вручили в отделе кадров совсем не торжественно, как-то второпях. Кадровик — человек в полинявшей гимнастерке, сохраняющей темные следы снятых из-за жары ремней амуниции, — извинился, сказав, что его хотел поздравить сам товарищ Карл Карлсон, но он срочно отбыл в Юзовку.

Саму процедуру вручения мандата прервал какой-то вихрастый паренек, заглянувший в кабинет.

— Березину форсировали! — крикнул он и исчез так же внезапно, как и появился.

— Видал? — спросил человек в гимнастерке. — На западе прем, а здесь — Врангель!.. Возьми приказ о пятидневном отпуске, товарищ Кольцов. И не забудь получить денежное довольствие. И паек в каптерке. Подкормись. Поднакопи силенок, друг, скоро понадобятся!..


На изрезанной ножом толстой столешнице перед Кольцовым лежали неслыханные богатства: три буханки черного хлеба, полтора фунта сала, несколько завернутых в газету селедок, холщовый мешочек с пшеном и трофейные английские «манки мит» — целых три банки. И совсем уж немыслимое богатство: две длинногорлые бутылки вина из погребов Абрау-Дюрсо, трофеи мартовского наступления Восьмой армии на Новороссийск. Видимо, это уже был настоящий комиссарский паек.

Павел помнил иные времена, когда красноармейское довольствие не отличалось от командирского…. Что ж, с прибытием в новую страну, Павел Андреевич. За это время Республика, расставшись с царством свободы и общим братством, приобрела скелет. Немножко окостенела. В ней появились органы самые важные, просто важные и не очень важные. Так, миллионы лет назад, среди извержений, наводнений и ливней, рождалась земля. Потом она окостенела, то есть окаменела и приобрела жесткие формы.

А каптенармус, пожилой, дотошный, служивший на таких же должностях, наверно, и при царе, заставил Кольцова расписаться на бесчисленном количестве листков. И в заключение отослал Павла в финчасть. В финчасти прямо в двери было вырезано небольшое окошечко. Кольцов просунул в него голову, и тут же чей-то крючковатый палец ухватил его за ворот.

— Кольцов? Браток! Заходи!

Окошко захлопнулось, но открылась обитая железом дверь. Перед Кольцовым сидел на стуле безногий мужик в потной гимнастерке. Культи его — чуть ниже колена — свешивались со стула, к которому он был пристегнут. С помощью двух палок кассир довольно ловко передвигался по своей комнатке, толкая стул, к каждой ножке которого было привинчено колесико.

— Я, брат, про тебя много знаю, и встречались когда-то, — сказал инвалид. — Я тебе переправу к белым налаживал и потом переправлял. Вместе с Семеном Красильниковым. Бобров — проводник, не упомнишь? Тогда я, правда, на двух ногах был… Потом ты эвон где оказался, у самого Ковалевского! Молодец! Я тогда подумал: «мой»-то не промах, в герои вышел… А ноги… ноги что ж… — Он перехватил сочувственный взгляд Кольцова. — Ноги они мне шаблюкой… Я, видишь ли, погорел и попал во фронтовую контрразведку, самую злую, у Кутепа… Ну сгоряча ноги мне на бревно — и бросили… Выжил я. Братки-чекисты в кассиры меня пристроили, все же паек, да и уважение… Вот только считаю пока все еще плохо.

Безногий был очень рад, что встретил своего «крестника», и говорил без умолку. Видно, Кольцовым он был действительно очень горд. Их окружали коробки, ящики с деньгами, многие ассигнации и в самом деле были не пересчитаны и валялись в мятом виде, как труха.

— Ты вот тот ящичек из-под французских галет возьми, поставь сюда, — попросил инвалид Кольцова. — Тебе сколько положено? — Он подкатил к столику у оконца, заглянул в ведомость. — Шестьсот пятьдесят две тысячи? Не погано! Погуляешь! Хотя… что такое деньги? Отмирающий элемент старой жизни… Скорее бы! За кружку пива, заразы, дерут полторы тысячи, во как!.. Поглядим, что тут у нас в ящике… Тебе какими давать?

Ящик был весь заполнен разноцветными ассигнациями, большими и маленькими, даже размером с трамвайный билет. Безногий Бобров сразу понял, что Павел слабо разбирается в современном финансовом положении, и стал объяснять. Он извлекал из ящика и раскладывал перед Кольцовым самые разные денежные купюры.

На стол легли большие, едва ли не с тетрадочный лист, похрустывающие великолепного качества бумагой николаевские сторублевки — «катеньки», с изображением величественной императрицы, и чуть поболее, такого же качества пятисотрублевые «петеньки», на которых грозно топорщил усы строитель Санкт-Петербурга; государственные кредитные билеты Временного правительства, невыразительные, хотя и тоже хорошо отпечатанные; какие-то «думские билеты» с хилым однобоким орлом, прозванные народом «курицей»; скромненькие расчетные знаки молодой РСФСР, отпечатанные в Пензе и за это обозначенные кассиром как «пензяшки»; самодовольные, напечатанные на дорогой лощеной бумаге с водяными знаками купоны по тысяче и по пять тысяч рублей; харьковские чеки судосберегательного товарищества «Автокредит» с изображением автомобиля и мизерной ценностью в один и три рубля; билеты «Займа Свободы», выпущенные Керенским и Гучковым, — по их виду чувствовалось, что свобода весьма бедна; похожие на почтовые марки талоны каких-то предприятий, ценностью не в рублях, а в единицах продукции — в серпах, чашках, тарелках; деникинские «колокольчики», выпущенные в Ростове (их-то Кольцов хорошо знал и сразу отличил по изображению ландыша); петлюровские шаги и карбованцы с изображенными на них трезубцами и счастливыми селянами; аляповатые, безвкусные махновские гривны и даже уйма всяческих простейшего вида ассигнаций и купонов, напечатанных разными батьками и атаманами во всех городах и весях, где имелись типографии.

— И все это ходит? — спросил ошеломленный Кольцов.

— Все ходит! Все! Даже фальшивки! — весело ответил кассир. — Так Президия Украины постановила. Потому что иначе будет такая путаница, что не приведи боже…

— А какие же все-таки лучше? — растерянно спросил Кольцов.

— Лучше всего — валюта, — рассмеялся инвалид Бобров. — Но она строго учетная. Да ты не гляди, какая деньга фальшивая или нет и какое достоинство… Гляди на печатку!

И действительно, на каждой ассигнации, купоне, чеке стояла надпечатка Харьковского отделения Государственного банка. «50 рублей», «100», «500», «1000», «20000»… Все, различные петлюровские, махновские деньги, даже самые явные и неумело-бессовестно выполненные фальшивки, были помечены надпечатками.

— «Нуллификация», — с трудом выговорил Бобров. — Выбиваем почву из-под буржуазии, товарищ Кольцов. Накопил, к примеру, буржуй пятьсот тыщ и думает: «Дай-ка я мельницу куплю!» А шиш ему артельный! Пуд муки он купит — и то со спасибочком. Поэтому мы буржуя денежной массой разоряем, как товарищ Карл Маркс учит. Ты, гад, всю жизнь деньгу к деньге копил? Так получи спичечный коробок! Я, браток, бедный — и ты, господин, стал бедным. И выходит, у нас с тобой по нулям! Сильная вещь теория, скажу я тебе, браток товарищ Кольцов, все к порядку сводит… А вот валюту сдай. Золото, валюта — общенародное добро, с этим у нас строго. И никаких надпечаток. Фунт — он и есть фунт, одно слово.

Кассир вытер лоб: даже вспотел от этой лекции.

— Ты, товарищ Кольцов, не сомневайся и бери царские, — закончил Бобров, видя растерянность Павла. — Народ от них еще не отвык. К тому же вид имеют, не мнутся. Портреты — хоть на стенку, если б старый режим. Скрипят, что новая подметочка. И величину имеют, больше утиральника. Деньги, словом, не газетка. Бери!

Он выдал Кольцову пачку «катенек» и «петенек» и на прощанье сказал, чтоб Кольцов зашел еще в «пункт вещевого довольствия».

Кольцов слышал, как за скрипучей железной дверью, щелкнувшей замком, проскрипели колесики, — кассир поехал к своему окну. Увы, Кольцов не мог вспомнить этого Боброва. Да, было дело, когда Красильников переправлял его на ту сторону фронта, вел их в сумерках какой-то чекист, лица его он попросту не приметил. И позже, в поезде, до самого нападения батьки Ангела, негласно сопровождал его этот же чекист, но уже переодетый в крестьянскую одежду. Потом его Кольцов больше не видел. А теперь вот никак не мог вспомнить его лица. Стыдно, разведчик Кольцов!..

Под конец дня чудесных одариваний Павел получил исподнее, гимнастерку, галифе и почти новые сапоги. Все это было очень кстати, потому что и обувка его, и остальное износилось уже основательно. И фуражечку дали с лакированным козырьком.

В пункте вещевого довольствия висело большое, во весь рост, треснутое зеркало. Кольцов оглядел себя, нового. Хорош! Почти жених. Только невесты нет. И кажется, не предвидится. Могла бы быть невеста, да, увы, уехала. Где-то она сейчас? В Стамбуле? Или уже добралась до Парижа?

Там же, в вещевом складе, Павел получил объемистый сидор — солдатский вещмешок. Привычно завязал узел, закинул лямки на плечо. Сколько добра у него за спиной! По нынешним временам — богач! А поделиться не с кем.

Он вышел на Сумскую, город пахнул на него жаром, смягчаемым зеленью бесчисленных харьковских садов. Здесь все было хорошо ему знакомо еще со времен адъютантства у Ковалевского. Странно, сейчас та жизнь, полная тревог и смертельных угроз, постоянного лавирования, необходимости хитрить, изворачиваться, скрываться под чужими ему погонами, казалась милой, неповторимой, сладостной. Так взрослому человеку мнится детство.

Это, должно быть, из-за Тани. Он шел по знакомым местам: по Сумской, Чириковскому переулку, Рымарской, потом обратно, не имея цели, может быть, впервые за последние годы, и тяготясь богатством за спиной.

Он прошел мимо Института благородных девиц, в котором училась Таня. Когда-то, когда они здесь прогуливались, она, посмеиваясь над пуританскими институтскими порядками, много ему рассказала о той былой поре… И вот здесь, в Университетском саду, они тоже иногда гуляли. Сад за эту зиму несколько поредел, многие деревья пошли на топливо, все же он был по-прежнему красив и источал тонкие летние ароматы и освежающую прохладу… Коммерческий клуб на Рымарской. Здесь, в зале зимнего оперного театра, они слушали в ту пору «Кармен»… А вот тут, у небольшого сквеpa, близ ресторана «Буфф», он участвовал в мастерски срежиссированной, подстроенной драке, которая позволила ему с гордостью носить синяки, полученные при «защите чести незнакомой девицы». Все было сделано правильно, и единственное, что смущало его, — укоризненный взгляд Тани, которая, не в пример всей контрразведке, не очень поверила в правдивость изобретенной им истории.

Милая Таня, возле каких театров и ресторанов ты проходишь сейчас? «Комеди Франсез», Гранд-Опера, «Мулен руж»? Какие неодолимые тысячи верст и, хуже того, какие неодолимые границы их разделили?

Что говорить: ведь и Харьков стал теперь другим, далеким, несмотря на то что еще совсем недавно Кольцов чувствовал себя на этих улицах своим. Меньше года назад, во времена Ковалевского, город шумел и звенел. Сейчас он стал серым, тихим, затаенным. Исчезли яркие, зазывные рекламы ресторанов, крест-накрест заколочены досками окна и двери больших магазинов. Лишь металлические скобы торчат из кирпича в том месте, где была нарядная вывеска «Хлебная торговля братьев Чарушниковых». Прямо по полузакрашенной белилами вывеске «Мясо, колбаса» выведено «Бей барона!».

Всюду в подворотнях, в переулочках, подъездах, открытых настежь по причине отсутствия дверей, шел какой-то обмен или скрытая торговля. Но и торговля была похожа на обмен. Получив деньги, люди тут же старались от них избавиться, обменять на муку, масло, крупу, сало, самогон, кой-какую одежонку, большей частью трофейную, с брошенных деникинских складов. Кое-где в полуподвалах еще сохранились лишенные всяких вывесок пивные, где посетитель к кружке дрянного пива мог получить, если были хорошие деньги, еще и тощую таранку.

Странно, ведь и деникинцам тоже достался разрушенный, пустой, нищий город. И как быстро все зашумело, преобразилось, как быстро запахло свежими калачами и «французскими» булками, жареным мясом, пряностями, и где-то нашлись яркие краски для вывесок, реклам и афиш!..

— Стой, гражданин!

Кольцов вздрогнул, как будто окрик патруля застал его за чем-то предосудительным. Его остановили трое красноармейцев в видавших виды гимнастерках, с винтовками за плечами.

— Ходишь, ходишь со своим мешком, — сказал один, видимо старшой. — По форме вроде как командир, а в петлицах ничего… А чего носишь-то, покажь!

— Щас многие спекулянты военное нацепляют, — пояснил второй.

Кольцов протянул мандат. Старшой медленно прочитал текст, и лицо его изменилось, стало даже немного испуганным. Он отдал честь.

— Товарищ знает, где с чем ходить, — пояснил он своим товарищам. — А мы прощения просим. Сами знаете, бдительность. Тут, в Харькове, и днем-то всякое случается…

— Нет, отчего же. Вы поступили правильно, — примирительно и даже весело сказал Кольцов. — Так и действуйте.

Удаляясь от красноармейцев, он услышал за спиной шепот старшого:

— А может, это нас проверяют. На бдительность…

«Хорошо, что остановили, — подумал Павел. — Выбили из головы эти странные мысли. Ироничные и какие-то… неправильные, что ли. Может, я и в самом деле стал перерожденцем? Мне надо смотреть вдаль, видеть перспективу, а не одни магазины и ресторанчики. Вот-вот наступит мировая Революция. Вслед за Польшей на путь коммунизма станет высокоразвитая Германия. А там и… Все вместе мы быстро найдем путь к красивой, полноценной жизни. Без денег, без роскоши, но в равноправии и общем счастье. Даже сейчас нищая Республика отменила плату за образование, за железнодорожное сообщение, почтовые услуги, проезд в трамваях и проживание в квартирах. Это теперь общее достояние. А что же будет, когда весь мир откажется от власти капитала? Людей перестанут мучить неравенство, нищета — при богатстве других… Надо только перетерпеть это тяжелое, безрадостное время!»

Ноги сами вынесли его к углу Сумской и Епархиальной. Какие-то воспоминания были связаны у него с этим местом, но он не сразу смог сообразить, какие именно. И только когда взгляд скользнул по афишной тумбе, память подсказала: здесь, на этой вот тумбе, Павел впервые увидел объявление, которое несказанно обрадовало его. Оказавшийся среди чуждого и враждебного мира, он впервые понял тогда, что не одинок, что где-то рядом находятся друзья, соратники, которые готовы помочь ему в трудную минуту. Это было объявление, посредством которого Иван Платонович Платонов и его дочь Наташа давали ему знать, что явка харьковской чекистской группы действует и его ждут!

Всего лишь год прошел с тех пор, даже меньше, но сколько произошло событий! Погибли многие из его соратников, умер дорогой и милый его сердцу Иван Платонович, остались в Севастополе, среди врагов и опасностей, Наташа, Юра, Красильников, Фролов.

И сейчас, как и тогда, тумба была обклеена десятками объявлений. Но как и весь Харьков, как и все его граждане, эта объемистая афишная колонна выглядела серенько, бледно, ничтожно и как-то испуганно. Не было больше ярких, красочных, громко-зазывных реклам и объявлений, всю поверхность тумбы покрывали маленькие объявленьица, сделанные чернилами или карандашом на обрывках тетрадной или даже оберточной бумаги. Граждане сообщали о своих крошечных коммерциях, и в этих сообщениях сквозила опаска: частная деятельность, как буржуазный пережиток, была запрещена. Адреса выглядели туманно и расплывчато.

«Мастер делает табуретки и другую простую мебель. С 10 до 12 на углу Змиевской и Скотобойного»… «Меняю комплект мужской одежды на пшено. 2‑я подворотня по Старо-Московской от Конной площади, в 8 вечера»… «Шью мужское женское белье, а также детям. Кушнерович. Спросить у входа в синагогу на Немецкой»… «Извожу моль, клопов и пр. Вход на Залопанскую толкучку»…

И вдруг одно из объявлений обожгло Кольцова: «Покупаю и произвожу обмен старинных русских монет с гражданами коллекционерами. Обращаться по адресу: Николаевская, 24, кв. 5. Старцев И. П.»… Не «псевдо» Ивана Платоновича, а подлинная его фамилия. Значит, это не старое объявление, оставшееся еще с тех давних времен. И наклеено оно на объявления уже явно советского времени. Кроме того, написано «с гражданами», а не «с господами». И бумага еще не выгорела под солнцем. Нет-нет, это объявление повесили явно недавно.

А что, если Иван Платонович жив? И этим объявлением извещает всех тех, кто его хорошо знает, что он жив? Жив! Как и год назад, унимая волнение, Кольцов направился от маленького скверика с площади Святого Николая вниз по Николаевской, которая, изгибаясь дугой, спускалась к набережной тихой речушки Харьковки. Только на этот раз он не оглядывался, не «проверялся», боясь привести за собой «хвост», а сразу же отыскал нужный дом и поднялся на второй этаж.

На том месте, где когда-то была привинчена бронзовая табличка «И.П. Платоновъ, археологъ», теперь красовалась картонная, с иной надписью, точнее, с иной фамилией: «И.П. Старцев, археолог».

Павел постучал. Но ответа не услышал. Он стучал снова и снова. Но ответом была полная тишина… Не везет… Павел постучал в соседнюю, напротив, дверь. Она распахнулась на удивление быстро. На пороге стоял полный военный, в расстегнутой гимнастерке, с крупной звездочкой и тремя кубиками на левом рукаве. Одна щека его была густо намылена: он брился. Павел безошибочно определил в нем тыловика, снабженца или штабиста.

Военный тоже изучающе оглядел Кольцова, отметил, что он в форме, но без знаков отличия, и принял настороженную и вместе с тем надменную позу. Из двери несло запахом мокрой побелки.

— Что угодно?

— Прошу прощения, здесь напротив археолог проживает… Иван Платонович. Может быть, вам, как соседу, известно, где он, как его отыскать? Может быть, в университете?..

— Не знаю, — ответил военный. — Мы всего лишь два дня как сюда переехали. Еще не успели познакомиться.

В двери показалось второе лицо — женское. Доброе, хорошее лицо. Женщина вытирала тряпкой руки.

— Я видела тут старичка… Позавчера, точно, — сказала она. — Попросил меня, чтобы всех, кто к нему придет, направляла в хибарку напротив нашего дома. Там женщина живет, с детьми, ее, кажется, Леной зовут. Так вот, к ней… Вы сходите, она, наверное, что-нибудь знает…

Кольцов спустился на улицу и на противоположной стороне, чуть наискосок, почти у самого берега Харьковки, увидел действительно хибарку, на которую прежде никогда не обращал внимания. Она была запущенной и нищей. Серая солома на крыше явно требовала обновления, в переплете маленьких оконцев виднелись кусочки фанеры, а стены, когда-то густо покрытые белой глиной, теперь открывали, точно ребра, проступившую там и сям дранку. Хатка явно присела на один бок, словно задумавшись о своей тяжелой судьбе.

Кольцов увидел, как во двор вышла молодая женщина с тазом, полным белья, и принялась его развешивать. Когда она тянулась, чтобы расправить простыни или рубашки, ее старенькое ситцевое платье в горошек туго натягивалось, подчеркивая, даже как бы открывая всю ее крепкую, молодую стать, и тогда исчезали из поля зрения и старая хатынка, и простыни со следами штопки и латания, виделась только лишь эта женщина, своим здоровьем и крепостью одолевающая всю ту нищету, что окружала ее.

Павел невольно приостановился. Он почувствовал сильный мужской порыв, который наполнил все его тело, так давно, бесконечно давно не знавшее женщин и жаждущее ласки.

Незнакомка оглянулась, увидела его, кажется, все поняла и стыдливо оправила платье.

От реки поднимался дурманящий запах куги, аира, разогретого солнцем верболоза. Все чувства Павла обострились, и ему показалось, что сквозь эту волнующую смесь он ощущает запах молодой, сильной, летней женщины. Незнакомка уже пришла в себя и теперь с любопытством и даже с каким-то вызовом взглянула на Кольцова.

Павел на минуту опустил глаза. Он понял, что смотрел на женщину слишком откровенно и грубо.

Журчала вода у разрушенной старой плотины на реке, жужжали пчелы, прилетевшие с чьей-то пасеки.

— Вы кого-то ищете? — певуче спросила женщина. Голос у нее был с модуляциями, переливающийся, легко и естественно взлетающий к высоким тонам и вдруг опускающийся на нижние. Может быть, она тоже волновалась? Павел взял себя в руки и прямо взглянул ей в глаза. Если, конечно, разбирать это лицо по чертам и всем особенностям беспристрастно, то оно, без сомнения, было просто милое лицо живой и энергичной женщины лет тридцати, но Павлу оно показалось необыкновенно красивым. Волосы на солнце отдавали в рыжину.

— Да, я ищу Ивана Платоновича, — промолвил Павел тусклым, без интонаций, голосом. — Мне там сказали… сказали, что вы можете что-то знать.

— Да, конечно. Иван Платонович заходил ко мне и объяснил, что его могут искать, — объяснила женщина. Она твердо, «по-северному» выговаривала согласные и, видно, была нездешней. — И просил передать, что он ненадолго уехал по хозяйственным делам.

«Жив! Выходит, он действительно жив! Вот это радость! — подумал Кольцов. — Но какие теперь могут у него быть хозяйственные дела? Может, поехал в деревню выменять каких-нибудь продуктов? Надо будет узнать в ВУЧК, это их кадр… Но каким образом он остался жив: Юре ведь сказали в больнице… Может, это вовсе и не Иван Платонович, а какой-нибудь самозванец?»

Кольцов даже спросил у женщины, как выглядит ее сосед? И когда она ответила, всякие сомнения у него отпали: наголо обрит, пенсне, привычка все время снимать его и надевать…

«Что же теперь делать? Попрощаться и уйти?» Но ему не хотелось уходить. Он почувствовал, что ко всем романтическим ароматам реки, зелени, цветов, женщины добавляется грубый прозаический запах хлеба, сала и селедки, спрятанных в его нагретом солнцем сидоре. Дары неразделенные. Вдова с детьми. Зачем ему уходить?

Женщина видела колебания Кольцова.

— Вы, должно быть, из армии? По ранению?

— Пожалуй… — неловко ответил Кольцов. — Да, из армии.

— Но вы были офицером, — сказала женщина тихо, оглядевшись по сторонам.

— Откуда вы знаете?

— У вас выправка… не такая, как у скороиспеченных командиров… — Она замялась. — Что же вы стоите на жаре? Зайдите в дом! Передохните!

«Дом»… Кольцов вздохнул и отворил калитку, закрытую на простую «цурку». На крыльце он чуть не столкнулся с ней, когда женщина, открывая дверь, подалась назад. Его обдало летним горячим запахом женщины — волос, кожи, ситца, всего молодого ее существа.

«Пропал, — подумал Кольцов. — Влип! В десять секунд!»

Глава 9

Хибарка была разделена засыпной перегородкой на две половины (видимо, здесь когда-то ютились две семьи), и хозяйка усадила Кольцова в чистенькой, но убого обставленной комнатке, за деревянный, выскобленный ножом до белизны стол. Потом, как будто вспомнив, протянула руку:

— Боже ж мой, мы даже и не познакомились, я стала дикаркой, — сказала она певуче. — Лена.

— Павел! — сказал Кольцов, встав по-уставному, и тоже протянул руку.

— Ну вот и познакомились… А вы, стало быть, приятель Ивана Платоновича?.. Прекрасный человек, он нам немного помогает. Настоящий интеллигент… — Она смешалась, но потом, видимо, решилась высказать все начистоту. — Мы не так давно здесь живем. Когда красные пришли, нас уплотнили в нашей квартире, а потом и вовсе выселили… Видите ли, мой муж был офицером железнодорожных войск у белых… У Антона Ивановича Деникина… Хорошо, что нашлась хоть эта пустая хижина…

Она встала напротив Кольцова, с некоторым вызовом скрестив полные, но крепкие, с ямочками у локтей руки:

— Так что, видите, я вдова белого офицера, врага…

Она всматривалась в Кольцова с надеждой и тревогой, но прямо, как человек, который уже через многое прошел и не отворачивает лицо от судьбы. У нее были каре-желтые, необыкновенно красивые глаза, уставшие, конечно, но еще не утратившие блеска молодости и здоровья. Откуда она, из Петрограда? Нет, скорей всего она не столичная жительница, слишком уж быстро и ловко осваивает эту нищету, придавая ей даже некоторый шарм. Наверно, росла где-нибудь в гарнизоне, в полугороде-полуселе.

— Я провоевал три года на Великой войне, — сказал Кольцов. — И все мы были просто офицерами и солдатами. Без деления на белых и красных…

Она сразу повеселела.

— Ну что ж, посидите, подождите, вдруг он заявится, Иван Платонович: ведь не сказал же он, что надолго уехал… Вот только не знаю, чем вас угостить…

Она поставила на стол ополовиненную бутыль с молоком, достала из шкафчика полкраюхи хлеба. Потом всплеснула руками:

— Боже, у меня же еще яйца остались. Немного…

Она принялась копаться в грубом дощатом комоде, стараясь встать к гостю боком. «Наверно, выменяла на последнее барахлишко», — подумал Кольцов.

И тут, в ответ на эту хозяйскую суету, на стук ножа о стол, из приоткрывшейся двери, со второй половины, высунулись две детские головенки — мальчишечья и девчоночья. Дети наверняка слушали их разговор и не выдержали, когда речь зашла о еде. В их глазах светился устойчивый, не сегодняшний голодный блеск.

«А я-то грустил о дарах неразделенных, — подумал Кольцов. — Да ведь в моем сидоре есть все то, что может составить счастье целой семьи. Кому ж мне это еще беречь!»

Он развязал сидор и достал все, чем было богато чекистское ведомство: тяжеленный шмат сала, селедки, три буханки черного, но вполне добротного хлеба, мешочек с пшеном, банки консервов и длинногорлые бутылки с коллекционным белым вином. Глаза у детей округлились. Дед Мороз среди жаркого лета!

Женщина, грустно и с улыбкой глядя то на детей, то на Кольцова, сказала наконец:

— Ну вот, дети, это, очевидно, и есть Промысел Божий: «Не хлопочите излишне о том, что есть и пить и во что одеться…»

««Промысел Божий» из запасов ЧК», — подумал Кольцов. Но он был чрезвычайно рад этой простой радости детей. Женщина же немного стыдилась детского ликования: когда-то семья знала лучшие времена.

— Вы их извините, каждое утро они спрашивают, что мы будем есть. Мы ведь «лишенцы». Вы знаете, что это такое? Как семья белого офицера, мы лишены прав и нам не положены продуктовые карточки… Старший, Коля, — наш будущий кормилец, ему семь, а Катеньке — пять. — И сказала детям: — Быстро к колодцу мыть руки, а мы подготовим стол.

С помощью ножниц Лена тут же из старого лоскутка обоев вырезала какие-то кружевные салфеточки. Скатерти, однако, не достала: видно, эта вещь давно пошла на рынок или в обмен на продукты. Движения ее были гибкими, в них трепетало природное изящество.

— Ведь это, наверно, ваш паек на несколько дней, — говорила она нервно. — И все выложили… А я, глупая женщина, не заставила вас забрать это обратно, у меня не хватило сил… Господи, извините, о чем это я?..

Он увидел на ее улыбающемся лице две светящиеся дорожки от слез. «Сколько же им достается, нашим русским бабам, хоть дворяночкам, хоть крестьяночкам, — подумал Кольцов. — Мы все рубимся, стреляем друг в друга, и нам даже недосуг подумать, каково им… Знала ли Русь когда-либо такое число вдов? Сирот? Мы, революционеры, мечтаем о близком счастье, как только победим, а хватит ли у нас сил, чтобы справиться с таким потоком горя? Хватит ли просто хлеба, чтобы накормить оголодавших?»

Вернулись дети, показали матери все в цыпках, шершавые, но вымытые с помощью мыл-травы руки и чинно уселись возле стола, стараясь пригасить голодный огонек ожидания… Они привыкли терпеть. А у Лены уже горела маленькая печурка, и английское мясо, прожариваясь вместе с лучком, теряло свой красный нитратный цвет. Комната наполнилась лучшим запахом на свете — запахом готовящейся еды.

Лена нарезала сало.

— Вы позволите? — спросил Кольцов, приподняв бутылку и доставая трофейный складной нож со штопором.

— Разумеется… Конечно… Это вино, да? Настоящее? — И тут же спохватилась: — Боже мой, Павел, а вы? Ваши руки?

Он рассмеялся. За все время скитаний и тюремной отсидки он и забыл, что это такое — мытье рук. Лена поливала ему из дырявого ковшика, а мылом служила все та же росшая рядом мыл-трава, которая, если ее растереть, давала легкую и едкую пену.

— На минутку…

Она взяла его ладонь, посмотрела. Мозоли, образовавшиеся во время плавания, тогда, когда он помогал баркасу веслами, уже утеряли свой кровавый блеск и стали бугристо-твердыми, стальными.

— Какая длинная и сложная линия жизни пролегла между вашими мозолями, — сказала она. — Вы — непростой человек, да? Но сегодня, пожалуйста, будьте простым, ладно?

Он улыбнулся:

— Время часто ставило меня в непростые ситуации… Но я простой и обещаю быть им.

Пир удался на славу, дети быстро наелись и сидели с сытыми и сонными глазами, вслушиваясь во взрослый разговор. День уже шел к вечеру, и косые лучи солнца наполняли хибару, как бы удлиняя, увеличивая и украшая ее. Павел и Лена продлевали жизнь вину, понемногу отпивали из кружек, жалея, что не виден цвет этого душистого, согревающего сердце напитка. И между ними тек тихий разговор двух людей, которые, кажется, догадываются обо многом друг в друге, но говорить должны скупо, минуя самое главное.

— Может быть, мы втроем и несчастные, но сетовать на Бога нельзя, — говорила Лена. — Мы выжили после тифа. Вам это знакомо?

— Знакомо.

— Господи, в какой-то теплушке, среди грязи, вшей — мы были обречены. Как выжили, не знаю. Сначала я ухаживала за детьми, потом они — за мной. Они сразу стали взрослыми.

— Я заметил.

— Но все же я никак не могу объяснить им смысл слова «лишенец». Они видят, что соседи что-то где-то получают, предъявляя свои карточки. Крупу хотя бы, ржавую селедку… не такую, как ваша.

— Спасибо от имени селедки за комплимент. Но как же вы живете?

— У меня до сих пор оставались вещи. Меняла. Не хочется думать о зиме. Я, как крыловская стрекоза, буду петь все лето, а что будет зимою — не знаю… Все ушло на продукты.

«Когда случится бывать в Харькове, буду помогать им, — подумал Кольцов. — Но пока обещать что-либо — легкомыслие. У меня осталось четыре дня. Всего лишь четыре дня. А потом поезд и Москва. Когда-то снова доведется оказаться здесь?»

Дети стали засыпать, она отвела их за перегородку. Укладывала нарочито долго, рассказывала какие-то сказки, хотя наверняка дети уже давно заснули. В хибаре стало почти совсем темно.

Выйдя от детей, Лена зажгла самую настоящую лучину, вставив ее в светец, как это делали многие века русские крестьянки. Мигающий свет смоляной потрескивающей лучинки то выделял лицо Лены, то погружал его в полутьму. Сейчас оно показалось Павлу необыкновенно красивым.

— Я постелю вам на полу, — сказала она таинственным и волнующим шепотом, за которым скрывалась женская тайна. — Куда вы пойдете в темноте… Даже ваш наган не убережет…

Лена принесла охапку полыни и разбросала ее по полу, накрыв затем рядном и простыней — наверно, единственной в доме.

Павел взял ее за руку и почувствовал, как на это невинное прикосновение она отозвалась всем своим существом.

— Пожалуйста, пожалуйста, — сказала она. — Вы — хороший, славный, как замечательно, что вы неубитый, потому что хороших убивают… Я буду ваша, хорошо… Мне ничего не нужно взамен, никаких слов. Вы свободны, как всегда… вы будете свободны… Но пожалуйста, пожалуйста, будьте нежны, будьте ласковы сегодня…

Он приблизил к себе ее лицо и почувствовал щекой ее прохладные слезы.

— Вот уже почти год, почти год, как я одна… У меня никого не было… все эти хамские приставания… все эти военные ухаживания, поспешные предложения: мол, война… А мне хочется любить… пусть ненадолго… хочется уважать мужчину…

Он еще крепче прижал ее к себе, чувствуя, как треснуло холстинковое платьице: теперь ее ухо было рядом с его губами, и он прошептал совсем тихо, как будто стыдясь:

— Вы не поверите, но у меня тоже очень, очень давно не было никого, как и у вас… вы мне милы, и у меня нет слов…

— Милый, милый, — задыхаясь, проговорила она.

Лучинка треснула и погасла. Сама. Они рассмеялись. Ночь летела стремительно, и все было нежно, и чутко, и как будто без любовной страсти, но со странным чувством переливания одного существа в другое и обратно. Когда уходила эта мягкая, бархатная радость-мука, то после сладкого затишья все начиналось снова — без слов, в ощущении глубочайшей признательности его — ей и ее — ему. И казалось, никогда, никогда это не кончится…

Но предательский июньский рассвет через три или четыре часа уже начал разрушать таинство ночи. Стали слышны посторонние звуки — шелест ветки, трущейся о разбитое стекло окна, первые крики какой-то полусонной птицы, шуршанье и потрескиванье полыни, служившей им ложем.

Он увидел ее глаза, смотревшие в упор, — сейчас, в утренних сумерках, не золотисто-карие, а темные, бездонные и влажные от новых слез.

Она шмыгнула носом:

— Не обращайте внимания… Я очень, очень счастлива и не пойму, отчего эти слезы…

И потом она сказала уже другим тоном, как будто спасая самое себя, чтобы не раствориться в этой ночи, в этой ласке, чтобы сохранить себя, — ведь рассвет означает конец любви и мужчина с наганом должен куда-то уходить. Так должно быть: война. И ей надо быть твердой и деловой.

— Сейчас дети начнут бегать во двор, — рассмеялась она. — Мне надо перебираться на топчан. От этой полыни у вас не останется чувства горечи? Я постелила ее, чтобы на полу не одолевали блохи: фу, какая проза, да?

— Я всегда любил запах полыни, — сказал Павел. — Но теперь я буду любить его еще больше. Полынь — это прекрасно.

— Мне было так хорошо с вами, — сказала она. — Мне было раньше очень хорошо с мужем, но я досталась ему девочкой, и я привыкла к этому… я не знала, что бывает так, как было у нас.

И потом, полагая, что он может понять ее неправильно, добавила:

— Но я любила мужа. Я была верной и никогда бы ни за что и ни с кем…

— Его убили? — спросил Кольцов.

Это был резкий вопрос, но Павел знал, что грубость его только кажущаяся, потому что в войну нередко просто уходят, отыскав на фронте другую женщину, более близкую, или исчезают, уплыв за границу для новой жизни, чтобы начать все с самого начала, без всякой обузы и без обязательств. «Убили» — не самая худшая причина расставания, во всяком случае, не самая болезненная и горькая.

— Да. Убили. Может быть, вы помните ту историю с танковым эшелоном, который пустили под откос?

— Да-да, помню, — глухо сказал Павел. В нем все сжалось.

— Муж пытался догнать паровоз и вскочить на подножку. Он хотел остановить эшелон, чтобы избежать множества жертв. И его застрелил тот самый офицер, который, кажется, был адъютантом генерала Ковалевского. Об этом тогда много говорили и писали… Его, кажется, тоже расстреляли.

Павел ничего не сказал в ответ. Весь мир перевернулся в его глазах. Так бывает, когда смотришь на окружающее сквозь увеличительное стекло, отдалив его от глаз. Впервые в жизни он ощутил то самое, о чем пишут в книгах: «на мгновение сжало сердце».

Значит, это он застрелил ее мужа. Того самого капитана, веселого, доверчивого, долговязого парня, который радостно представлял его собравшимся на станции офицерам. Стриженного бобриком.

Именно этот капитан первым мчался от перрона к паровозу, чтобы заскочить в будку и остановить состав, идущий навстречу крушению. Он уже выхватил револьвер, стараясь прицелиться в Кольцова, который держал под дулом одного пистолета машиниста, а из второго успел выстрелить в капитана, лицо которого уже было совсем рядом с подножкой паровоза.

Кольцов навсегда запомнил эту правильную красивую голову с короткой стрижкой — фуражка свалилась с капитана на бегу.

Но могло ведь быть и так, что первым — и удачно — выстрелил бы капитан. Вполне могло. И эшелон без помех прошел бы свой путь, и тогда танки лавиной обрушились бы на незнакомых с этими стальными громадами бойцов где-нибудь за Орлом…

Пролилось бы куда больше крови, чем от крушения эшелона.

Разве думают они, стреляя друг в друга, что оставляют где-то там вдов, сирот, безутешных невест, просто обреченных на одиночество женщин? Нет, не думают, потому что не видят их.

Теперь он увидел. И детей, и вдову. С которой он только что пережил незабываемую ночь — и теперь такая ночь никогда не повторится. Никогда. Потому что между ними встанет убитый капитан. Каменный рыцарь с чугунными шагами. Ах, у Пушкина все это романтично, а в жизни… Он почему-то вспомнил, как однажды на Великой войне, заменив убитого наводчика «максима», лег за щиток, удачно наладил и закрепил горизонтальную наводку и, когда австрийская цепь вышла на вымеренное им пространство, дал длинную и точную очередь слева направо — человек тридцать или сорок попадали один за другим, как костяшки домино в детской игре. Сколько тогда осталось вдов, несчастных матерей, сестер, сыновей, дочек?

— Вы так посерьезнели, — сказала Лена. — Убили. Убили, в сущности, случайно, не на войне, а в тылу. Он надеялся отвоевать в железнодорожных войсках и уехать со мной в Сербию, там у нас родственники.

— Убили… — повторил Кольцов. Он быстро оделся и взглянул на часы. Скоро четыре. Сказал решительно: — Мне пора. Дело военное.

— Вы чем-то расстроены? — спросила она с участием. — Я что-то не так сказала? Или не так сделала? Скажите.

Он, преодолевая чувство внутреннего сопротивления («Изменник! Обманщик!»), поцеловал ее.

— Все так. Просто я уже в других пределах.

— Сейчас я соберу остатки вашего рациона. Боюсь, что дети здорово его опустошили.

— Не надо. Это все ваше.

— И хлеб? — спросила Лена, не в силах скрыть радости.

— Все… И вот еще…

Он вывалил на стол все деньги, какие были у него, и портреты царственных особ засияли на столе, напоминая о других, мирных временах.

— Это вам. Берите.

— Все?

— Все. На детей. Если мои дела мне позволят, я еще приду к вам. Мне будет что принести, я постараюсь. Ладно?

— Милый, — сказала она. — Даже если у вас не будет ничего и вы придете голодный и холодный, я постараюсь приютить вас, как сумею.

Она проводила его до калитки: утро выдалось туманное, уже начинала оседать роса. Павел зашагал через мостик, стараясь не оглядываться, потому что любое иное прощание показалось бы ему фальшью, обманом. Хибарка в одну минуту растворилась в серых, еще не подсвеченных дневным светом клубах тумана. И когда Павел оглянулся, перейдя речушку, уже не было ни домика, ни калитки, ни женщины по имени Лена.

Руки его пахли полынью. Запах любви или запах убийства?


Павел не понимал, куда идет. И зачем.

Он шел мимо каких-то смутно виднеющихся в тумане хилых домишек, колодцев с высокими журавлями, пирамидальных, скрывающих свои верхушки тополей. Видно, это была окраина Харькова.

Слишком неожиданно закончилась эта ночь, в которой было так много нежности и любви, как это может быть только между двумя исстрадавшимися, уставшими от одиночества и переживаний родственными душами. Не страсть, а понимание, сочувствие и желание дать другому больше, чем взять себе, породили эту необыкновенную ночь, которой никогда ранее не было в его жизни и, он предчувствовал, не повторится.

А могло бы все повториться, могло, и кто знает… Так много приобрести и сразу потерять. Слишком быстро, слишком неожиданно!

Незаметно он вышел совсем уже в сельское, заполненное бедными мазанками пространство. И тут до его уха донеслось позвякиванье бубенчиков, звуки троистой музыки — скрипки, гармошки и бубна, обрывки песен. Весь этот гомон, умноженный на стук не менее дюжины копыт, приближался к нему. Свадьба? Да, несомненно свадьба. Кто-то более счастливый, чем Павел, сейчас проскочит мимо на одной из бричек, поглядывая назад, туда, где в другом экипаже должна ехать его избранница.

Свадебный поезд, лихой, не обращающий внимания на все запреты и сложности военного времени, приближался весьма быстро, и Павел отошел в сторонку, чтобы ненароком, в пыли и тумане, не угодить под копыта разгоряченных коней.

Уже стала видна первая бричка, на которой рядом с ездовым сидел рослый парень и, пьяно покачиваясь, держал в руке «коругву». Война не война, голод не голод, а на Руси, хоть на Великой, хоть на Малой, люди не перестают гулять, и самогон льется из змеевиков пуще, чем в иную пору.

Свадебный поезд неожиданно притормозил возле Павла. Здоровенный, кряжистый мужик с лентой через плечо соскочил с брички так, что подпрыгнул кузовок на освободившихся от тяжести рессорах. В одной руке он держал ополовиненную четверть с мутной жидкостью, в другой — стеклянную, грубого литья чарку, вмещавшую не менее стакана.

— Выпей, служивый, — сказал он, оценив военную фуражку, гимнастерку и пистолет в кобуре, висевший на поясе. Павлу показалось, что он поискал взглядом знаки отличия на рукаве и, не найдя их, обратился как к ровне. — Выпей за счастье молодых, боевой товарищ! Друг!

Кольцов усмехнулся. Снял фуражку, поклонился невесте в свадебной кичке, украшенной дюжиной дорогих, звенящих золотом и серебром монист. Невеста была высока, смугла и жилиста. И жениху, парубку с невыразительным лицом, Кольцов тоже поклонился.

— Счастья вам, молодые, здоровья и деток здоровых! — сказал он. — А выпить, прощения прошу: служба.

Но тут еще несколько человек соскочили с поезда.

— Параска, Параска! — загалдели они, обращаясь к невесте. — Проси товарища! Поднеси ему чарку, Параска!

Невеста очень бойко, по-мужски соскочила с брички и, вместо того, чтобы взять чарку из рук кряжистого, вдруг прильнула к Кольцову и крепко схватила его за руки. В одно мгновение Павел понял, что невеста — переодетый парубок, да притом обладающий недюжинной силой.

Ловушка! Он рванулся, но тут на него навалилось человек пять, кто-то с силой ударил кулаком по затылку, так, что на миг вышиб сознание. Тут же его очень ловко, быстро, со знанием дела скрутили бечевкой, руки приторочили к ногам, а рот забили пропахшей конским потом тряпкой.

Подняли его как пушинку, бросили на дно брички между сиденьями, сверху накрыли чем-то матерчатым и уселись, поставив на него ноги. Боком Кольцов пребольно уткнулся в сложенные на дне брички карабины, и особенно почувствовал это соседство, когда кони понеслись.

Глупо! Как глупо попался: позволил себе задуматься, позволил себе быть самим собой и не понял, не раскусил простейшей западни. Одолеть их он, конечно, не смог бы, но, спохватись вовремя, двух-трех человек уложил бы, поднялась бы стрельба — и они поспешили бы поскорее убраться, а его мог спасти туман.

Нелепость какая! Дурной сон, а не происшествие. Впрочем, и теперь надо искать выход. Кто они? Зачем он им нужен? В качестве кого? Раз не убили сразу, — значит, он действительно пока нужен. И это уже хорошо.

Сквозь топот копыт, звон бубенцов и всхлипы уставшей гармошки он слышал голоса над головой. Захватившие его люди, пока вязали, успели порыскать в карманах и теперь делились впечатлениями.

— Полномочный комиссар — это фрукт! И совсем новенькое посвидчення, краской документ пахнет — видать, только испеченный.

— Дай поглядеть… И правда, полномочный комиссар. От батько спасибо скажет.

— А кто говорил: «Давай в центр, давай на Сумскую!» Ну, проскочили мы в среду по Сумской — и что? А тут какого леща поймали!.. Гляди, ножичек перочинный… и до бутылок годится.

— И скажи, что его, дурошлепа, на Тенистую занесло? Может, до Зинки-кривой шел, та всех принимает.

— Зинка счас в Гуляйполе.

— А орден, орден — гляди! В коробочке… новенький.

— У батьки точно такой…

«Махновцы! — сполохом ударило в голову Павлу. — Это у него, у Махно, орден Красного Знамени. В конце восемнадцатого его наградили от имени ВЦИКа. Правда, кто-то говорил, что через полгода, когда Махно выступил против красных, указ отменили. Но орден-то он вряд ли вернул. Носит небось. А другого батьки с орденом на Украине нет… Так вот, значит, я к кому попал. Говорили ведь, что махновцы рыщут не только под Харьковом, но и в самом городе. А они, видишь, даже по Сумской раскатывают…»

— Дай-ка я орден надену! Больше почета будет на дороге.

Кольцов слышал, как где-то за Харьковом свадебный поезд окликнули, приказали остановиться. Надежда на мгновение вспыхнула в его душе: красноармейский патруль! Может, догадаются осмотреть телеги?

— Что за люди? Откуда, куда?

— Местные мы, товарищи! Парасю замуж выдаем! — И прикрикнули на невесту: — Что ж ты молчишь, Параска!

— Окажите милость, выпейте за здоровье!

Послышался звук разливаемой самогонки…

Кольцов напружинил руки, но они были крепко-накрепко связаны. Ноги тоже. Попытался вытолкнуть изо рта кляп, чтобы крикнуть — и не смог.

Почувствовал, махновцы вновь тронулись по ухабистой дороге.


Неслись по степи свадебные брички. От Харькова взяли на Чугуев, а там, оказавшись в северодонецких лесах, сменили в Моспанове коней, передохнули и снова помчались дальше изюмскими лесами к Славянску, где предстояло перевалить через забитую войсками железную дорогу Лозовая — Попасная и дальше, дальше, чтобы в конце концов очутиться в Гуляйполе. Оно оказалось сейчас меж двух огней — наступающим кутеповским корпусом и обороняющимися частями Красной Армии — и доживало, видимо, свои последние яркие столичные дни.

Люди почтительно расступались перед свадебным поездом — велики на Украине уважение и любовь к народным гуляниям. Особенно блистал и вызывал всеобщее восхищение сидевший на первой бричке рядом с ездовым рослый парень с «коругвой». На груди у него блестел эмалью и серебром новенький орден Красного Знамени, который, как известно, за просто так не дают.

Лишь один раз насторожились махновцы — когда на пустом и широком Изюмском шляху близ уездного города нагнали они две брички, одну — с пулеметом. А в седоке, прислонившемся к пулемету, признали они местного чекиста Шамраченкова, немало крови попортившего батьке.

Но — обошлось. Обогнали они Шамраченкова и скрылись в меловой, все закрывающей пыли.

Глава 10

«Эшелон» с тремя вагонами «под командованием» Старцева медленно двинулся по Харьковщине. Едва успели отъехать от столицы Украины верст тридцать, как застряли на стрелке под Мерефой, столь знакомой Старцеву. Шло большое движение составов с живой силой и военными грузами во всех возможных направлениях. Неразбериха стояла полная, потому что помимо южного (врангелевского) и польского (западного) фронтов всюду вспыхивали свои маленькие, но крайне болезненные фронтики.

По всей Украине метались сильные отряды батьки Махно. Неспокойно было на Тамбовщине, в Поволжье, в Сибири, где полыхали крестьянские восстания. На Кавказе шла борьба с сепаратистами, отрезавшими от Республики нефть. Ходуном ходила, как от землетрясения, вся потревоженная неслыханными социальными сдвигами Средняя Азия… И всюду нужны были войска, войска…

— Куда, станичник? — кричал красный казак, завидев земелю, когда где-то на забытом богом разъезде останавливались друг против друга два встречных эшелона.

— На панскую Польшу, мать-перемать, — отвечал земеля.

— А я в Бухару, слышь! С баями воевать, — тудыть-пере-тудыть, — отвечал красный казак, до того и знать не знавший о Бухаре.

Республика встала на дыбы и, казалось, перепутала все железные дороги, свила их из правильного узора в запутанный моток. Дорого, дорого давались России полгода керенской демократии, когда болтуны открыли ворота всех тюрем и выпустили ораторствовать самые разные уголовные группы и политические партии. Кровью отплевывалась Республика после краткого периода невиданной свободы. Все сцепились в затейливом клубке собачьей драки. Победить должен был самый сильный и самый толстокожий, самый нечувствительный к боли — вот и вся логика такой войны. А другой и не может быть.


Деятельный матрос Бушкин, обнажив маузер, побежал на станцию с требованием немедленно пропустить спецпоезд ЧК. Куда там! И начальник станции, и дежурный уже привыкли к ежедневным угрозам расстрелов. Кого только можно было, уже перестреляли, и убыль хоть одного дежурного могла остановить всю дорогу на очень долгое время. Это понимали все, и демонстрация оружия сводилась лишь к грозному помахиванию стволом.

Бушкин вернулся красный, клокочущий, но с маузером в деревянной кобуре.

— Ослы! Дубины старорежимные! Будь это поезд Реввоенсовета, они бы мне за пять минут очистили пути. Товарищ Троцкий никаких заминок не прощал. Главный калибр навести на домишко начальника станции, где там у него домочадцы попрятались. И — все. И — без разговора. Потому — Лев Революции… Не, мы таких дел не прощали!

— Чего ж тебя с такого хорошего поезда сняли? — съехидничал Михаленко. — Чего в наши теплушки заслали, родимый?

— На укрепление! — все еще грохотал Бушкин. — Для революционного примеру, чтоб вы тут не засосались в этом… в буржуазном болоте. Именно в точку!

Стали ждать, когда наконец перед их паровозом поднимется крыло семафора. Чтобы скоротать время, Гольдман расстелил на столе карту и долго, вздыхая, рассматривал ее. Потом жестом пригласил Старцева присоединиться к нему.

— Как вы думаете, профессор, что ищет Врангель в Северной Таврии, кроме, конечно, политических целей?

— Думаю… — Старцев, как не выучивший домашнее задание ученик, почесал затылок. — Думаю…

— По-моему, он сейчас думает о хлебе. У него в Крыму появилось слишком много едоков. А в Северной Таврии хлеба избыток, — объяснил Гольдман, вытирая влажные вывороченные губы. — Даже если барон уберется обратно, в Крым, то его набег даст ему и пищу, и кой-какой товар для продажи.

— Уголь, металл? — спросил Иван Платонович.

— Ну это еще вопрос, прорвется ли он в Донбасс и в Кривой Рог или нет. Скорее, что нет.

Помолчали. Сцепив замком на груди руки, Гольдман задумчиво вращал большие пальцы.

— Я вот думаю… — после длинной паузы заговорил он вновь. — Я вот все думаю. Ну если сам барон до этого не додумается, то должен же при нем состоять в советниках хоть какой-нибудь самый паршивенький местечковый еврей, чтобы подсказать. Вы спросите что? Это вовсе не военная тайна, раз мы до этого уже своим умом додумались. Не без моей подсказки, конечно. Я имею в виду золото, драгоценности. Если бы он начал реквизировать, то получил бы в три-четыре, может быть, в десять раз больше оружия, чем он получает сейчас, когда торгует одними старыми судами, сдавая их в металлолом… Нет-нет, мы должны спешить, пока до этого не додумался Врангель. Республике нужны средства, для того и создан Гохран.

— Спешить? — Из всей длинной речи Гольдмана Бушкин выделил только одно это слово. — Я ему сказал, что мы его расстреляем. Ну этого… начальника станции. А он сказал: «Стреляйте, если вы без этого не можете. Но ваш поезд все равно пока не сдвинется с места»…

— Он правильно сказал. Он понял, что имеет дело с интеллигентными людьми, которые не станут зря расходовать патроны. — Гольдман свернул карту, спрятал ее в шкафчик и обернулся к Бушкину: — Пойдемте! Попробуем зайти с другого конца.

Они перешли в соседний вагон, где в бочках стоял керосин — пламя и свет революции. Шлангом отсосали из наливного отверстия десятилитровый бидончик.

— Ценность, я вам скажу, — заметил Гольдман, подхватив бидон. — Примерно два пуда пшеницы. Пойдем, Бушкин!

Они спустились на насыпь и тронулись вдоль путей к станционным постройкам. Вернулись, улыбаясь.

— Вот! Сэкономили семь патронов, — удовлетворенно сказал Гольдман.

Вскоре «овечка» визгливо просигналила, выпустила клуб пара себе под колеса, и вагоны тронулись. Прошли верст двадцать, и за станцией Борки, на разъезде у знаменитого Спасовского скита, поставленного на месте крушения царского поезда в восемьдесят восьмом году, их состав снова перешел на отстойный путь.

Дежурный по разъезду ссылался то на Борки, то на Дудково, что не в силах дать им зеленую отмашку. Не помог даже керосин. Мимо них проходили тяжело груженные составы, заставляя сотрясаться землю.

Огромный, лепной, весь изукрашенный храм Христа Спасителя с византийским куполом и древнерусской колокольней заслонил им солнце. Именно здесь, в этом отстойнике, раньше останавливались вагоны с паломниками, желающими посетить место чудесного спасения императора и приложиться к иконам.

— Дались им эти церковья, — бесился Бушкин. — Понастроили! Там родился, там молился, там убился. Еще бы поперек пути поставили. Вот отвоююсь — приду ломать. — Потом вдруг приободрился: — А чего без дела сидим? Может, тут, в храме, еще чего ценного осталось?

— Успокойтесь, Бушкин, — сказал Старцев. — Его грабили уже много раз… А ценного действительно было много. Пожертвованные царской семьей драгоценные оклады, дарохранительницы, золотые ковши с блюдцами…

— Ну и где ж они?

— Скорее всего у Махно… Впрочем, все грабили…

— Проворонили добро! — возмутился Бушкин.

К вечеру опять тронулись. Доехали до Лозовой и застряли на всю ночь. Здесь уже чувствовалась близость фронта. Отсюда прямая дорога вела в Северную Таврию, где гремели бои. Впрочем, и под самой Лозовой тоже то и дело вспыхивали перестрелки, особенно по ночам. Грабеж всюду шел такой, что и в самые смутные времена не снилось.

Начальник линейного отдела ЧК на Лозовой, высокий, хмурый, совершенно землистый от недосыпания человек, доложил, что имеет кое-что для сдачи в золотой фонд: реквизировал за последнее время у подозрительных лиц. Извинился, еще более хмурясь, что самые богатые реквизиции восемнадцатого года, когда через Лозовую в Крым тек сплошной «буржуазно-аристократический поток», пропали за время бесконечной смены властей и бандитских налетов.

Привел их к станционному сейфу, вынул завернутую в беленькую холстинку груду сверкающего металла, на котором кое-где звездочками искрились камешки. Ивану Платоновичу не составило труда разобраться в сокровищах Лозовой. Почти все кольца оказались «цыганского» золота — хорошо начищенным медным сплавом. Камни тоже были искусственными. Видно, реквизировали их у крестьянок-мешочниц. Ценность представляла лишь пара купеческих массивных золотых часов-луковиц. На одних, более плоских и не таких крикливых, была надпись: «Мещанину гор. Изюма Загнивитру за усердие и смелость на пожарах».

Иван Платонович испытывал чувство стыда, рассматривая все эти чужие вещи: будто в ворованном разбирался. Если б он не знал, что старается во имя Республики, то и вовсе плюнул бы на это дело… Одно лишь утешило его: не сразу замеченная тусклая от времени фигурка скифского воина, явно отломанная от гребня. Видно, кто-то поживился гребнем на раскопе курганов, а затем пустил его в распил. Вот это была подлинная, лишь державе принадлежащая ценность.

— Славянск, что на вашем пути, — город сто раз грабленный, — сказал начальник линейного отдела ЧК. — Но там, у Шамраченкова в отделе, я знаю, кое-что имеется вам сообщить.

Почти сутки простояли они в Лозовой, питаясь пшенным кандерчиком, который изумительным образом готовил бывший казак Михаленко. Тем временем изобретательный Гольдман раздобыл где-то несколько десятков мешков — ценность необыкновенную, и они, коротая время, набили эти мешки песком из близко находящегося карьера. Уложили мешки по бортам вагонов, оставив небольшие промежутки, где деятельный Бушкин прорубил в обшивке амбразуры. Пулемет же оставили в дверном проеме, тоже укрыв мешками с песком. Получилась небольшая крепость на колесах.

Ночью, когда поезд медленно, пережидая на полустанках, двигался на Славянск, Бушкин опробовал свой «льюис». Откуда-то из темных придорожных посадок по вагонам ударили винтовочные выстрелы: вот тут-то мешки и пригодились. Бывший гальванер дал несколько коротких ответных очередей, после чего нападающие смолкли, не решились дальше рисковать.

— Именно в точку! — удовлетворенно сказал матрос. — Вот так бы и ехать под польку-бабочку…


Представитель ЧК на станции Славянск Сидор Шамраченков, выяснилось, был из сельских учителей, к тому же краевед. Словом, не человек — находка! На вид — мужик мужичком: курносый, ушастый, простоватенький, но умишко имел незаемный, да и знаниями мог похвастаться перед иным учителем гимназии. Он остановил свой взгляд на профессоре.

— Сдается, ваш облик мне немного знаком, — сказал он витиевато. — У нас на раскопах не бывали? В Цареборисовке?

— Доводилось. Не копал, конечно. Но приезжал для ознакомления. Студентов привозил.

— А как, простите, вас по имени и по батюшке?

Старцев назвал себя.

— То-то признаю… Профессор Старцев?

Шамраченков повеселел и сразу проникся доверием.

— Тогда дело серьезное… А то, между нами, сами понимаете: приезжают, реквизируют — все, мол, от имени и по поручению ЧК. А где оно потом, что с ним? Теперь вижу: дело серьезное, научное. У нас в Славянске, прямо скажем, пустой номер, потому что городок заштатный, весь основан на лечении соляными водами и грязью. Сюда богачи только наезжали… до семнадцатого года, конечно. А вот в Изюме — обязательно. Уездный город, богатый. Тоже, конечно, грабленный-переграбленный, но матушка-Россия бездонная. Там и от графа Рибопьера кое-что осталось… Не слыхали? Неподалеку от Изюма, как раз напротив Святогорского монастыря…

— Монастырь-то богатый? — вскинулся Бушкин.

— Богатейший, — кивнул головой Шамраченков.

— Вот! Его бы хорошенько прощупать. В самую точку!

— Был, я говорю, богатейший… Щупали его. Много раз, милок, щупали, — замахал руками Шамраченков. — И татары приходили Изюмским шляхом — щупали. И Махно рейдом здесь пробегал. Тоже щупал. И не нашли ничего. Там все кельи — в меловых горах. И монах там такой убежденный, милок, что его хоть огнем жги, не скажет, где у них что… А меловые горы над Северским Донцом высокие, считай на сто сажен в высоту. И все изрыто ходами-пересеками, чистый лабиринт, считай.

— Так чего ж мы сидим здесь? — сказал Бушкин. — Открывай семафор, товарищ! И поехали! Я тебе там все найду, даже то, что татары не нашли!

Шамраченков звонко расхохотался:

— Это чего тебе, море, милок? Куда хочу, туда поворочу? Россия необъятная, тут и горы, и реки, и болота. А вот железного пути от нас в Изюм нету. — Он обернулся к Старцеву: — То есть не то что нету, а мосты взорваны! Это недалеко, товарищ профессор, всего сорок пять верст. Придется на таратайках. Лихие, скажу я вам, товарищи, стали леса. Кто там хозяин, ни я не знаю, ни в Изюмском ЧК. Так что придется вам взять свой пулемет да патронов побольше…


Только через день Шамраченков достал две брички. На одну из них поставили «льюис», превратив в «грозу степей» тачанку. Ехали восьмером: Шамраченков, Старцев, Гольдман, Михаленко, Бушкин и три бывалых красноармейца из охраны.

Почти до самого Святогорского монастыря местность была открытая, степная. На ходу продувало ветерком, и легкие июньские облачка иногда накрывали зонтиком, давая прохладу. Поля вокруг были полупустые, незасеянные. Еще даже и не начались леса, но эта запущенность вселяла чувство тревоги.

Шамраченков, прирожденный краевед, негромко рассказывал о геройском роде Рибопьеров, последний из которых, граф Василий Иванович, как раз напротив Святых гор владел именьицем в двадцать тысяч десятин земли, разводил рысистых и верховых лошадей и редких достоинств вильстермаршский рогатый скот.

— Чего ж мы на каких-то клячах едем? — возмутился Бушкин. — В самую точку было бы на графских.

— Отъездились графские, — усмехнулся Шамраченков. — Одни лошади, видишь, в красные войска подались, другие — в белые, а больше всего по крестьянским дворам. А у крестьянина какой лошади приказ? «Тяни, чтоб ты сдохла!»… Вот и повыдохли графские, больно уж нежного были происхождения… Ну и именьице тоже, в общем, разнесли. А изюмские ребята из ЧК кое-что недограбленное перехватили да припрятали. Шкатулочку там, то, се… Махно в Изюме был, тюрьму сжег, банк сжег, ЧК и милицию пожег, кого мог — перебил, а что припрятано, то осталось.

Показалась зубчатая полоска леса, а над ней как бы плыли сияющие купола и кресты церквей.

— Вот и Святые горы, — сказал Шамраченков. — За этим леском обрыв страшенный к Донцу — там и кельи и церкви до самой воды. Красота неописуемая среди белых скал. Другого такого монастыря по России не сыщешь.

— Странный ты чекист, — заметил Бушкин. — Монастырями гордишься.

— Так я чекист, видишь ты, российский, — сворачивая самокрутку и стараясь не просыпать самосад, ответил Шамраченков. — Российским и горжусь. Чай, люди руками делали. Наши люди.

— Вот через таких интернационал плохо получается, не в самую точку, — буркнул гальванер, но спорить не стал: они въезжали в Северский лес, который с перерывами тянулся широкой полосой вдоль Северского Донца до Чугуева и дальше, почти до самого Харькова.

Оставшиеся восемнадцать верст ехали молча. Бушкин держал пулемет наготове. На открытых пространствах вставали вдруг меловые, ослепительно сверкающие на солнце своими осыпями холмы. Кони тяжело тянули брички наверх по глубокой мельчайшей пыли. Мел скрипел на зубах. А когда брички катились под гору, столбы пыли вились облаками. И вскоре все стали похожи на мельников, проработавших весь день у ссыпных сусеков. Кони из карих стали белой масти, и даже ресницы их забелились.

Потом, в Изюме, отряхиваясь и радуясь, что дорога далась без происшествий, хохотали, поглядывая друг на друга.

— «Изюмский шлях в молоке искупает, а сыти не даст», — приговаривал Шамраченков, вытирая лицо расшитым носовичком.


Недаром они приехали в Изюм, недаром. Местные чекисты принесли резную, с восточным орнаментом, певучую шкатулочку. В ней находились ценности, которые они и не мечтали встретить в этих разоренных местах. Видно, покидая Северную Пальмиру и отбывая на юг, подальше от разорительных бунтов, хозяин шкатулки успел ухватить самое дорогое, что было в его московских и петербургских дворцах. В шкатулочке поверх всего лежала и визитная карточка. И так получалось, что ценности эти принадлежали брату изюмского графа Рибопьера Георгию Ивановичу, шталмейстеру и генералу. А под карточкой… Старцев с полчаса рассматривал недавней, начала века, перхинской работы брошь, состоящую из камеи, мастерски сделанной как бы единым неотрывным резцом по агату — женская головка с пышной прической, — и сложно смонтированного вокруг камеи овала. Овал этот состоял из трех витков золотой ленты, усыпанной несколькими сотнями бриллиантов самой разной величины и оттенков. И камни чередовались от крупных к мелким, и все это рождало переливы, такую игру, что, положив тяжелую брошь на ладонь и поворачивая ее в луче солнечного света, профессор глаз не мог оторвать.

— К этой броши должна быть вся парюра, — сказал Старцев. — Ну то есть весь комплект: ожерелье, кольца, серьги, диадема и даже, возможно, пояс. Ну и всякие мелочи. Перхин любил делать парюры.

Надо сказать, кое-какие мелочи в шкатулке нашлись: одна серьга и эгреты с тем же характерным рисунком монтировки, с той же игрой бриллиантов. И хотя камешки были в них как будто меньшей ценности, все равно даже одна эгрета — шпилька для волос — являла собой вещь уникальную.

— Насчет всего этого… насчет парюры нам неведомо, — сказал изюмский чекист, как бы оправдываясь. И лицо его, обезображенное сабельным ударом, дернулось.

— Ничего удивительного, — успокоил его Гольдман. — Обычно члены семьи, пробираясь в Крым или к Деникину, разбирали все по частям: кому посчастливится выжить и добраться. Кто-то увез это, кто-то — что-то другое.

— Заразы! — выругался Бушкин. — А вот, товарищ профессор, в самую точку вопрос: можно ли, к примеру, за такую брошку — очень, конечно, интересно — вооружить, скажем, батальон? Ну обмундировать и все такое и по паре боекомплектов на брата?

Старцев рассмеялся.

— Дело в том, что такая вещь не имеет цены, — сказал он. — Но уж если вы хотите… на дивизию или, может быть, корпус хватило бы…

После этого Бушкин попросил брошь и долго вглядывался в нее, словно стараясь разгадать какую-то тайну. Крутил головой.

— Надо же, до чего додумалась буржуазия, — сказал он. — Загнали человеческий труд в малюсенькую вещь, замуровали… Нет, коммунизм, конечно, такое издевательство отменит.

Старцев еще несколько часов изучал драгоценности и делал примерную оценку, расписывал караты, способы огранки бриллиантов, их чистоту, изучал сколы, царапины. Оказалось в шкатулке и немало бриллиантов россыпью, видимо выковырянных из каких-то неизвестных изделий для удобства перевозки и сокрытия. Рибопьеры понимали толк в настоящих камнях: ни одного страза не попало в сокровищницу. Магниевый карандаш не оставил ни единой серебряной полосочки на подозрительных камешках.

Иван Платонович победно обвел взглядом всех, кто с вниманием и почтительностью следил за его действиями.

— Даже если бы эти сокровища были единственными в нашем путешествии, — сказал он, — то и в этом случае оно имело бы смысл.

— Специалист… — прошептал чекист с сабельным шрамом. И тихо, на ухо, спросил у Бушкина: — В заложниках держите? Не сопрет, часом?

Бушкин усмехнулся и так же тихо ответил:

— Старый большевик, преданнейший партии товарищ.

Чекист в удивлении заморгал нетронутым глазом. Потом под копирку составляли опись. Копию оставили изюмским. Старцев удивился, что уездные чекисты так легко доверились им. Но «сабельный» уже из соседнего кабинета созвонился с Харьковом, проверил, кто, да что, да как выглядит; особенно долго расспрашивал о профессоре, полагая в нем чуждый элемент.

Ночь провели в городке: кто же пускается в такую дорогу в сумерках. Здесь, на Изюмском шляху, каждая коряга, и та в грабители просится. Утром, попив молока, тронулись в путь. На этот раз ехали без единого слова, лошадьми правили Михаленко и Старцев, все остальные, сняв оружие с предохранителей, вглядывались в чащобу. Шамраченков, отодвинув Бушкина, присел возле пулемета, похлопал его по кожуху:

— Привычный агрегат. Два года в германскую на своем горбе таскал.

Ехали тихо, и эта тишина даже как-то всех разморила, успокоила. Правда, один раз, когда уже стали редеть деревья и вдали начал открываться степной простор, они насторожились. Их неслышно догнала кавалькада из нескольких бричек.

Едва из-за деревьев открылись чекистские повозки, в бричках засуетились. Послышалась троистая музыка, свист, гиканье, взмыла нестройная, похоже, пьяная песня. Четыре брички — свадебный поезд — разукрашенные цветами и лентами, приближались к чекистам.

— Что-то не нравится мне эта свадьба, — сказал Шамраченков, ни к кому, однако, не оборачиваясь. — Может, проверим, что к чему?

— Не стоит, — сказал Старцев. — Слишком важное у нас дело, чтобы на мелочах время терять.

А свадебный поезд уже поравнялся с ними. Белые от мела гуляки были изрядно навеселе и строили чекистам веселые рожи. Они, похоже, только что выскочили из какого-то близлежащего села. Вырвавшись вперед, они еще долго что-то кричали чекистам, кривлялись и хохотали. Лишь один крупно подгулявший участник этой свадьбы уже не принимал участия в общем веселье и валялся на дне брички, прикрытый от пыли какой-то рогожкой.

— Вот бесовы дети, — сказал Михаленко. — Уборка на носу, а у них веселье…

— Жениться — не цепом махать, — хохотнул Бушкин. — Дело простое: свободные граждане! У нас все мореманы перед выездом из Питера переженились. Приехали на Украину — опять свадьбы, по второму разу. А кто и по третьему. Все равно — сегодня ты живой, а завтра… Один толковый товарищ пояснил: поминок много, а мы их свадьбами — как козырным тузом… Бьют людей — а мы детей поболее… В самую точку.

Лес кончился, вздохнули посвободнее. Можно сказать, дом, в смысле — поезд, уже рядом: добрались без приключений, без пальбы.

Не знал ни Старцев, ни сидевшие рядом чекисты, что в одной из бричек, под видом пьяного, прикрытого рогожкой, провезли связанного по рукам и ногам, с кляпом во рту полномочного комиссара ЧК Павла Кольцова. Впрочем, если бы даже и знали, неизвестно, было бы это лучше для них. Махновцев ехало не меньше двадцати, да и невеста, вся разукрашенная двумя дюжинами монист, была совсем не дивчиной, а переодетым любимцем Махно Мишкой Черниговским, который бросал гранаты с той же скоростью, с какой лузгал семечки.

Глава 11

С началом военных действий жизнь на Херсонесском маяке круто изменилась. Помимо смотрителя маяка Одинцова и Юры здесь поселились еще четверо солдат. В их обязанности входило утром и вечером обходить дозором весь плоский каменистый полуостров, начиная от маяка и до того узкого перешейка, где Казачья бухта глубоко врезается в мыс, едва не превращая кусочек земли вместе с маяком в остров. Когда налетал теплый «юговик», казалось, что волны вот-вот перекатятся через перемычку и смоют ее, и тогда маяк вместе с поросшим колючим кустарником клочком земли оторвется от всего Крыма и поплывет в море.

Подпольщики перестали бывать на маяке. Многие были арестованы и уже расстреляны, остальные притихли, выжидая события и надеясь на лучшие времена. Фролов уехал в Стамбул. Лишь Семен Красильников ухитрился достать где-то документы инспектора порта и ночной пропуск и время от времени появлялся на маяке. Он весело здоровался с солдатами, поднимался на самую верхотуру маяка, на «девятый этаж», где вспыхивали горелки, что-то там крутил, подправлял (или делал вид, что крутит и подправляет) и при этом сообщал сопровождавшему его Одинцову самые последние новости.

А потом Красильников исчез. Юра знал, что обычно Семен Алексеевич приходит по вторникам и пятницам, но прошла уже неделя, пошла вторая, а он на маяке не появлялся.

Ожидая Красильникова, который сейчас как бы заменял отца, Юра все больше привязывался к немногословному, суровому Федору Петровичу. Ему нравилось, как ловко и умело обращается тот с сетями, знает, где и когда «посыпать» их, чтобы не остаться без улова. Юра и сам уже научился, как заправский рыбак, в любую погоду управлять лодкой, перебирать и ставить сети, выпутывать из них рыбу и даже латать.

Глядя на порезанные бечевками, изъеденные солью руки Юры, на то, как ловко он стал управляться с рыбацкими снастями, Федор Петрович одобрительно сказал:

— Умеешь. Это пригодится. Что умеешь, за спиной не носишь.

Юра решил тогда, что самое время порасспросить у Одинцова о Семене Алексеевиче, где он, почему не приходит, не случилось ли что с ним?

Федор Петрович сердито нахмурился и ничего не ответил. Лишь к вечеру, когда они вытряхнули из сетей водоросли и развесили их сушить, он, присев на камень и закурив самокрутку, сказал:

— Что тебе положено, Юрий, то будешь знать. — И, подумав, как-то многозначительно добавил: — Придет, придет твой Семен Алексеевич. Даст Бог, с хорошими новостями.

С того дня Юра не просто ждал Красильникова. Он ждал его «с хорошими новостями». Часто, когда Федор Петрович хлопотал на маяке, а Юра был свободен от хозяйственных дел, он любил заплывать далеко в море. Ему ничего не стоило одолеть милю или две. Поднимаясь и опускаясь на пологих, ласковых волнах, он вспоминал любимого мамой Байрона, стихи которого она часто читала, и те его строчки, в которых он говорил, что переплыл Геллеспонт. И еще он, лежа на воде, любил во весь голос декламировать лермонтовские стихи про одинокий парус.

В последнее время Юра и сам стал чувствовать себя неким одиноким парусником. Ему хотелось видеть рядом людей, сверстников, хотелось общения, книг, знаний. Он ощущал, что время как будто летит мимо него, словно волны.


Красильников появился на маяке так же неожиданно, как и исчез. Поздоровался с солдатами, как-то неумело, нескладно обнял Юру, щелкнул его по носу, подмигнул, чего никогда прежде не делал. Хотел что-то сказать, но, видимо, передумал, только взмахнул рукой. Юра был приучен к тому, что задавать вопросы не положено, и все же ему не терпелось спросить, какую такую хорошую новость принес Семен Алексеевич. Он почему-то решил, что эта новость обязательно будет касаться Кольцова.

— Скажите, что с Павлом Андреевичем? — не выдержал наконец Юра. — Где он?

— Потом, Юра!.. Потом! Потерпи!

Красильников и Одинцов по винтовой лестнице поднялись на «девятый этаж» маяка, Юра, сопровождая их, шел сзади. Но Семен Алексеевич сделал ему знак, означавший «покарауль».

Юра нырнул вниз, но далеко не ушел, а притаился за ближним витком лестницы. Подумал: новость о Кольцове ему тоже можно и даже нужно знать. Но речь пошла вовсе не о Кольцове.

— Что-то выяснил? — спросил Одинцов. — Сияешь, как медный таз.

— А ты сомневался! Но давай все по порядку. Как до Таганрога добирался, как два раза в контрразведку чуть не угодил, как у наших чуть не расстреляли — это пока пропустим. Имение Львовых оказалось не в самом Таганроге, а верстах в десяти. Оно так и называется — Львово. Только от имения голые стены, сажей покрытые, остались.

— Пожгли?

— Дотла.

«Так вот какая новость! — подумал Юра. — Значит, Семен Алексеевич уезжал в их имение? Но зачем? Папа погиб, мама умерла. Зачем он добирался туда, через фронт, рискуя жизнью?»

— За что же, спрашиваю, пожгли? Всех, говорят, жгли, ну и мы тоже. Чем мы хуже? А так-то человек был, говорят, хороший! — Красильников помолчал. Видимо, скрутил и прикурил цыгарку, и затем продолжил: — Стал выпытывать, кто из Львовых еще здесь. Выясняется, никто…

— Выходит, зря проездил?

— Не торопись… Стал я ходить и подробнее про родню выспрашивать. Вспомнили про сестру Юриной матери, Ольгу. Приезжала она еще при белых, разыскивала родных. И тут вот еще какая зацепка вышла… Муж с ней был, да не кто-нибудь там, а летчик. «Который, — сказали, — сам пораненный, не воюет, а других учит. И не где-нибудь, а в Крыму…» Инструктор то есть, понял?

— В Крыму… Постой, это, стало быть, за Севастополем, по ту сторону, где Александро-Михаиловка. Кача! Она именно, там и эти… гидропланы и другие… вечно жужжат. Точно! — взволнованно сказал Одинцов. — Только как ты его там найдешь? Возле самолетов небось контрразведки полно.

— Контрразведки много, а солдатиков, служивых то есть еще больше, — ответил Семен Алексеевич со свойственной ему ехидцей. — Это я точно выяснил.

— Что, там был, в Каче? Неужто?

— Точно. Ольгу Павловну, тетку Юркину, они все знают: невелик там свет. Солдатик из охраны обещал при случае передать: Юра Львов, мол, Елены Павловны сын, обретается на Херсонесском маяке…

Юру и обрадовало, и встревожило услышанное. То есть он был несказанно благодарен Красильникову и Одинцову за заботу о нем. Но вместе с тем он со смятением подумал, что скоро, очень скоро его жизнь круто изменится.

Он смутно помнил тетю Олю и, кажется, ни разу не видел ее мужа. Тетя Оля приезжала к ним в начале лета и привозила ему различные экзотические подарки: летный шлем, большие очки-консервы со стеклами-зеркалами, электрический фонарик и однажды — уж совсем фантастическую вещь — настоящий летный наколенный компас. Да, но теперь ее муж, летчик, служит у белых.

И так получалось, что, если тетя заберет его к себе, он уже никогда не встретится с Павлом Андреевичем. И Красильников, и Наташа тоже станут для него чужими. Потому что они служат красным. Сердце его разрывалось. Как много они для него сделали, как много помогали! Он любил их и не мог от них отказаться.

Лишь на какое-то мгновение предался Юра своим не слишком веселым мыслям и снова прислушался к разговору Красильникова с Одинцовым. Но теперь они уже говорили не о нем.

— Не жалко было от своих обратно через фронт возвращаться? — спросил Одинцов. — Остался бы. А про Юркину родню как-нибудь с оказией бы передал.

— Нельзя. Я пакет партизану Мокроусу должен доставить, — строго сказал Красильников. — Да и неохота мне из Крыма уходить. Родные края. Семья опять же здесь. Я, признаться, уже давно собирался податься к себе под Евпаторию… немножко от войны отдохнуть, сынишков потетешкать… Хотя какое там потетешкать — здоровые выросли байстрюки. Опять же жена столько годков без мужика, как бы не пришлось гнать какого-никакого примака со своей хаты.

— Известное дело, — согласился Одинцов. — Сколько годков ты воюешь да революцию творишь, а хозяйство надо держать в справности. Без примака не обойтись. Только ты не бойся: мужиков скольких повыбили, осталось раз-два и обчелся. Да и те, которые в селе, почти все калеки…

Юра совсем затих, занемел, вслушиваясь в обстоятельный мужской разговор.

— Оно конечно, — согласился Семен Алексеевич. — А мне, поверишь, даже страшно домой идти: зачужел я весь. Как с того свету… Да и не в том дело, Петрович. Знают там меня за красного, найдется, кому донести. Сейчас у беляков контрразведкой ведает этот гад Климович. Он за донос хорошие деньги платит. Причем без обману, все знают. Так что, если удастся переночевать, то и радость, а на утро моей бабе опять вдоветь? Кто ж такое вынести может? Да и мне с жизнью расставаться вот так, впустую, вовсе нет никакого желания. Это раньше в крепость сажали, суды, адвокаты, а сейчас военный суд в один день — и тут же командировка к Михаилу-архангелу.

— Верно соображаешь, — согласился Одинцов.

— Так что решил я остаться в горах, у Мокроуса. Прямо на ночь и пойду. Отсюда на гору Сапуж, а дальше на Чулю, на Фоти-Салу… Татарский немного знаю, и морда у меня скуластая, темная. Даст Бог, пройду.

— Через два фронта прошел — и здесь пройдешь, — успокоил его Одинцов.

Юра тихо-тихо спустился вниз. Мысли его путались. Несколько позже, во дворе, Красильников подошел к Юре, положил свою руку ему на затылок, отвел к морю.

— Хочу тебе хорошую новость сообщить, Юра! Даже замечательную! — торжественно начал было Семен Алексеевич.

— Я знаю, — угрюмо сказал Юра и, оправдываясь, добавил: — Извините, я думал, вы о Павле Андреевиче…

— Так чего ж ты, голова-барабан, невеселый? Ведь это ж тетка твоя! Родная! Мамина сестра! Вот приедет она сюда, заберет тебя к себе. И все! И кончится твое сиротство!

— А как же вы? Павел Андреевич, Федор Петрович, Наташа?

Ком подступил к Юриному горлу, он никак не мог закончить. Красильников обнял его, прижал к себе.

— А куда мы денемся! — наигранно бодро и весело сказал он. — Война скоро кончится, и мы снова встретимся.

Но Юру не успокоили эти слова. После того как они расстались, Юра еще долго рыдал в подушку. Ну почему они, в сущности хорошие люди, так ненавидят друг друга? Вот Павел Андреевич — прекрасный человек, но он — красный, и Семен Алексеевич — красный, а Владимир Зенонович Ковалевский — белый. И папа был белый. Но он, Юра, их всех любил и любит. Почему они готовы стрелять один в одного, убивать?..

Поздно вечером Красильников собрался в дорогу. Зашел в комнату, поглядеть на «воспитанника». Юра сделал вид, что спит. Сдержал себя — не маленький, чего сопли распускать.

Потом он вскочил с постели, подбежал к открытому окну и слышал, как Красильников разговаривает с солдатом:

— Так что, служивый, аппарат в полном порядке, следи строго, чтоб не навредил кто. По этому маяку все корабли на Севастополь идут. Вражину не прозевай!

— Понимаем, — отвечал ему солдат. — Если какой большевик объявится… У меня они батьку с маткой порешили, как куркулей… Так получилось, господин мастер, что хлебца мы пудов двадцать в подполе припрятали. Свой хлебец, не ворованный. А все равно… Так что я знаю, что с большевиком сделать.

— Молодец, — отвечал Красильников уже издали.

И еще долго слышал Юра его шаги, пока их не заглушил шепот набегающих на гальку волн…


Легко шагая по плоской «Новой Земле» — так называлась местность от маяка до развалин древнего Херсонеса, — Юра забрел в верховья Казачьей бухты, где любил сиживать иногда на узкой перемычке, наблюдая с обеих сторон море и чувствуя себя первооткрывателем, одним из древних греков, которые два тысячелетия назад осваивали эти земли, казавшиеся им северными, холодными.

К удивлению Юры, в обычно пустующей бухте, на маленьком островке с древними развалинами, который при северном ветре весь затапливался водой, сидела девчонка. Юра, как был в холщовых, кое-как перешитых Федором Петровичем из старой робы штанах, плюхнулся в воду и в два-три маха подплыл к острову. Ему хотелось прогнать непрошеную гостью.

— Вы хорошо плаваете, — звонко и доброжелательно сказала девчонка, и эти слова и, главное, тон, с каким они были произнесены, пригасили благородный гнев властителя бухты. — А я вон там вброд перешла. Там по колено.

Стоя по пояс в воде, Юра поднял голову, но рассматривать девчонку не решился. Он только понял, что она примерно его возраста, у нее длинные ноги, выглядывающие из-под купальной юбки, и загорелое лицо со светлыми волосами. Просыпающееся в нем мужское чутье мгновенно подсказало ему, что она очень красива, и это еще больше убавило прыти.

— Вы Юра? — спросила девчонка.

— Ну допустим. А ты откуда знаешь?

— Знаю. Федор Петрович сказал… А знаешь, кто я?

— Ты? — Юра посмотрел на ее лицо, на развевающиеся на ветру волосы, набрался храбрости и с улыбкой сказал: — Ты Керкинитида.

— Это кто? — поинтересовалась девчонка.

— Древнегреческая богиня.

— Керкинитида?.. Мне нравится, — сказала девчонка.

— Откуда ты явилась? — спросил Юра, выбираясь на берег.

— Выходит, из Древней Греции. Иногда я посещаю эти места, но ненадолго. — Она приняла предложенную Юрой игру. — А вы, мальчик, рыбак?

— Рыбак. Раз ты из Древней Греции и бываешь здесь лишь иногда, хочешь, я покажу тебе что-то интересное?

— Хочу.

— Пошли! — Он бросился в воду, она — за ним, и вскоре они выбрались на берег у небольшой скалы. В расщелине, тут же, он указал ей на три небольшие каменные плиты, сложенные в виде столика.

— Это — жертвенник, — понизив голос, таинственным шепотом произнес Юра. — Здесь когда-то был храм… Прочти вот здесь надпись.

Она коротко насмешливо взглянула на Юру, склонилась к одной из плит.

— «Ди-о-нис», — прочла она и повторила: — «Дионис». — Я учила древнегреческий. И про храм этот когда-то читала.

Юре, похоже, не удалось удивить девчонку. Но у него еще было кое-что в запасе.

— Смотри! Вот эти камни наверху, видишь, они гладко стесаны. Это — бывшие колонны. Они рухнули… А это — остатки стены… А вот этот продолговатый хорошо обтесанный камень — пьедестал. Здесь находилась первая гавань, названная греками Прекрасной. А на берегу была площадь, и на ней, может вот на этом самом месте, граждане города произносили удивительную клятву…

Юре уже из хвастовства захотелось продекламировать эту клятву, которую когда-то пересказал ему Павел Андреевич:

— «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом, территорией и укреплениями херсонессцев, что я всегда буду единомышлен о спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани…» Еще и дальше есть, только я не запомнил…

— Лиза! Елизавета! — раздалось откуда-то из-за камней. Девчонка состроила гримасу досады:

— Часы пробили двенадцать. И волшебство развеялось… Вы не рыбак, а я не Керкинитида, а Елизавета. Для вас — Лиза…

Женщина появилась на тропинке.

— Не просто Лиза. Я — ваша двоюродная сестра. А женщина, что идет к нам, — ваша родная тетя, а моя мама. И зовут ее Ольга Павловна… Мама говорит, что вы ее должны помнить.

Невысокая полноватая женщина с добрым округлым лицом подошла к ним.

— Лиза! Юра! Я вас уже целый час здесь ищу! — Она дотронулась до мокрой Юриной головы, словно убеждаясь, что перед нею действительно ее племянник Юра Львов, и лишь после этого стала, рыдая, обнимать его.

— Мама! Ну мама! — успокаивала Ольгу Павловну Лиза.

— Господи, какая радость!.. Юра!.. Юр-pa! Как все ужасно… мама… Михаил Аристархович… Господи, я так долго тебя искала!..

Она отстранилась от Юры, оглядела его.

— Ты совсем большой, я с трудом тебя узнаю! Впрочем, это из-за этой мерзкой одежды. — Она вновь стала обнимать и целовать его. — Ну, ничего, все теперь позади! Все! Твои мытарства кончились!..

Они присели на камешках на берегу залива, и Ольга Павловна сказала: через час за ними приедет извозчик, и поэтому Юре следует быстро собраться, и они отправятся в Александро-Михайловку, и что теперь он будет жить у них и учиться.

Юра понимал, что ему следует ждать больших перемен в жизни. И утешал он себя лишь тем, что все это произойдет не так скоро. Но вот это произошло. Уже через час он должен будет покинуть и Федора Петровича, милого и доброго угрюмого старика с вечно дымящейся под носом цыгаркой, и маяк, и Казачью бухту, и Херсонес — словом, все, к чему он уже привык, с чем сроднился. Это было, пожалуй, единственное место, куда могли и должны были прийти Павел Андреевич, и Красильников, и Наташа. Он верил в то, что они придут. Если же он уедет отсюда, то почти наверняка никогда больше не увидит никого из них.

И он сказал серьезно, как подобает взрослому:

— Тетя Оля, я очень рад, что вы меня нашли. Я вас помню еще по Таганрогу. И рад, что у меня теперь есть вы и есть такая сестра… Я благодарен вам за то, что вы забираете меня к себе. Только я не поеду сегодня!

— Но почему, Юра? Почему? — в один голос воскликнули и Ольга Павловна и Лиза.

И Юра сказал, что он не сможет за час и даже за один день распрощаться со всеми своими друзьями, но он приедет. Обязательно. И очень скоро.

Когда за ними прибыл извозчик, плакала уже не только Ольга Павловна. Захлюпала носом Лиза. Даже Федор Петрович, и тот несколько раз кашлянул и махнул перед собой жесткой ладонью, словно бы отгоняя от глаз едкий дым.

Глава 12

Через несколько часов тряской и быстрой езды Кольцов понял, что в крепко стянутых бечевками руках и ногах останавливается кровообращение: он уже не мог шевельнуть ни одним пальцем. Собрав последние силы, он вывернулся и ударил головой одного из ездоков — больно, по колену.

Тот выругался, нагнулся, вытащил на минуту грязный кляп — они ехали безлюдной местностью, да и голос Кольцов уже потерял, изо рта вырывался лишь хрип. Ездок — очевидно, это был тот самый кряжистый, крепкий мужичок — сунул в рот Кольцову горлышко фляги. Вода была теплой, от обильной струи Павел тут же поперхнулся, но ему стало легче, вернулся голос.

— Отпусти веревки, — сказал он. — Удавить, что ли, хочешь!

К удивлению Кольцова, мужичок ослабил узлы, ноги отторочил от рук, и лежать стало намного удобнее.

По движению теней, по положению солнца, которое Кольцов не видел, но зато ощущал, он понял, что какое-то время они ехали на юг, лесами, а затем свернули западнее — и местность стала более открытой. Исчезла меловая пыль, густо набивавшаяся в глаза и в легкие.

Вскоре бричка въехала во двор. Павлу завязали глаза и довольно осторожно, поддерживая под руки, отвели в какой-то сарай, где было прохладно и остро пахло мышами. Еще по дороге Павел успел услышать несколько фраз, из которых понял, что здесь они будут менять лошадей. Свадебная маскировка тоже уже не была нужна.

Кто-то вполголоса стал объяснять махновцам обстановку на дороге, где стоят какие войска, где — заставы и есть ли ночные посты. Разведка у бандитов была поставлена хорошо, и Павел не сомневался, что они, увы, сумеют благополучно миновать все вохровские и чоновские красные части, которые могли бы встретиться на их пути. Павел вспомнил слова Дзержинского о том, что слово «бандиты» было не слишком точным для этих людей. На самом деле это была огромная тайная крестьянская повстанческая армия, которая сопротивлялась любой власти, любым реквизициям, любому вмешательству в сельские дела. Вооруженный боец здесь был неотличим от крестьянина — все зависело от времени дня, близости красных войск и военной необходимости.

Странно было только то, что движутся они именно к местам боевых действий, где красные тылы гуще всего насыщены войсками. Но, похоже, его «свадебных сватов и шаферов» это нисколько не смущало.

Когда наступили сумерки, Павла вывели из сарая и даже развязали, — похоже, похитители берегли свой живой трофей. Четверо дюжих хлопцев встали у него по бокам. Все, что он увидел в свете уходящего дня, — загорелые пыльные лица, хату с соломенной крышей и прызьбу вокруг мазаных стен, на которой сидело несколько вооруженных людей.

Два пистолета упирались в его спину.

— Пошли, повечеряешь.

Но так как идти он не мог, хлопцы, рассмеявшись, взяли его под руки и потащили в хату.

— Сразу видно: начальник — ногами не ходит, — сказали сидящие на прызьбе и тоже рассмеялись.

Хата была как хата: с образами и рушниками, с сушеной травой под сволоком.

— Ты очами по сторонам не зыркай, а дывысь у стол, — сказал один из охранников.

Это Кольцова тоже обнадежило: раз они по-прежнему скрывают от него обстановку, значит, — зачем-то он им нужен живым и даже надолго. Если бы хотели просто допросить и расстрелять, все выглядело бы не так замысловато.

Перед ним поставили кухоль с молоком и сковородку, в которой шкварчала яичница с салом. Хлеб тоже был вкусный, свежий. Кольцов стал неторопливо есть, чувствуя, что в какой-то степени он здесь хозяин положения. Пока что. Во всяком случае, ему как минимум отмерено достаточно времени до встречи с кем-то важным, кто будет его допрашивать. Махно? Вряд ли. Может, потом.

Конвоиры Кольцова тоже расселись вокруг стола и с интересом наблюдали за каждым его движением.

— Ешь скорише! — недружелюбно сказал один из охранников. — Не на свадьбе!

Но Кольцов без спешки вытер опустошенную сковородку коркой хлеба, съел ее и запил остатками молока.

— Бачь, як москали чекисты наше украинское сало любят, — сказал кто-то за его спиной.

И снова бандиты рассмеялись. Видимо, настроение у них было хорошее: во-первых, взяли «важну птыцю» и были уверены, что сам батько отметит это и их поощрит, во-вторых, дорога пока что давалась легко, без всяких стычек и проверок.

Теперь Кольцову связали только ноги и завязали глаза, усадили в бричку и в полной темноте неспешно поехали мягкой сельской дорогой. Все, что могло в бричках звенеть и греметь, было подвязано веревками или тряпицами, поэтому ехали тихо, и даже удары копыт о проселок были едва слышны.

Ехали всю ночь. И опять-таки, к удивлению Кольцова, двигались на юго-запад, в сторону Северной Таврии, где шли бои. На каком-то затерянном в степях хуторке опять сменили лошадей и снова погнали.

Судя по тому, что лошадей давали без разговора, причем лошадей отменных, откормленных, которые сразу брали хороший аллюр, все эти места были не просто знакомы махновцам, это были их места, где у них с хозяевами налажены давние и прочные отношения.

Ехали они и когда рассвело. Причем не один раз, встретив какого-нибудь пастушонка или стоящую в степи бричку с сивоусым дедом, ремонтирующим колесо, они резко меняли маршрут. Махновская разведка работала повсюду надежно, и, несмотря на то что вся местность вокруг должна была кишеть тыловыми и карательными частями, на их пути ни разу не встретились вооруженные красноармейцы.

Кольцов хоть и ехал с завязанными глазами, но хлопцы затянули на затылке узел небрежно, и сквозь разъехавшийся ситец он мог достаточно ясно различать и местность, и встреченных ими людей. В каком-то гае, где двое инвалидов выпасали стреноженных коней, они снова сменили свои упряжки и погнали с удвоенной силой.

Наконец въехали в плавни. Камыш, осока, верболоз, ольха росли здесь с такой буйной силой, что брички сразу утонули в волнах зелени. Хлопцы повеселели. Кто-то затянул песню про Дорошенко и Сагайдачного, его негромко поддержали. Простучали под колесами бревна недавно уложенной и хорошо замаскированной гати, из-под колес брызнула вода.

Вдали Павел увидел блеск довольно широкой реки, утопающее в зелени село. Он прикинул: в этих степных краях лишь одна река образовывала такие густые, тянущиеся на много километров вширь плавни. Река с хорошим названием Волчья. Принимая в себя более мелкие речушки — Шайтанку, Соленую, Гайчур, Мокрые Ялы, — эта река то сужалась, стиснутая высокими берегами, то разливалась вширь, образуя необъятный водный край, в котором и местному охотнику ничего не стоило заблудиться. А между тем рядышком — пыльная степь и рукой подать до Гуляйполя.

Еще последние запорожские казаки, храня остатки вольности, скрывались в этих местах, рядом с Муравским шляхом, называя их Волчьи воды и справедливо считая непроходимыми.

«Видимо, здесь и находится убежище батьки. Не с ним ли все-таки предстоит встреча?» — терялся в догадках Кольцов. И еще он с удивлением подумал, что за срок немногим более суток они сумели проделать почти двести верст! Вот это скорость передвижения! Если бы Павла даже хватились искать, то думали бы, что он не далее сорока верст от Харькова.

Брички въехали на пригорок, скрытый от глаз осокорями, вербами, терном, и оказались в небольшом селе. Въехали во двор с довольно богатой, крытой черепицей хатой, из-за плетня тут же выскочили ловкие хлопцы с карабинами, в минуту распрягли и разнуздали коней и увели их выпасать и отпаивать. Павла развязали, и он сразу почувствовал, что оказался во власти еще одного врага — комаров. Его оставили возле часового, усатого детины в мерлушковой шапке, который звучно и флегматично шлепал комаров, а сами всей гурьбой скрылись за дверью. Видимо, отправились докладывать об удачном «трофее».

— Похоже, сам Левка будет с тебя допрос сымать, — словоохотливо сказал часовой.

— Хорошие люди сперва кормят, — зло буркнул Кольцов.

— Голова есть, а думать не научился, — устыдил Кольцова часовой. — А ежели Левка решит тебя срасходовать, тогда только харч зазря переведут…

Потом хлопцы, все так же гурьбой, словно боялись, что кто-то еще примажется к их славе, повели Кольцова в хату.


Человек по имени Левка производил впечатление на каждого, кто знакомился с ним или хотя бы просто мельком видел. Павла он тоже удивил. На Украине про таких говорят — «крэмэзна людына». Огромный, страшенный человечина! Больше всего Павла поразили сапоги развалившегося на скрипучем стуле Левки. Где их только стачали? Иного махновца можно было засунуть в голенище такого сапога.

Пухловатые, красные от загара, но отменно тяжелые кулаки Левка держал перед собою, положив их на толстые ляжки. Каждый из кулаков был величиной с тыкву, выросшую на огороде у хорошей хозяйки. А между тем разместившаяся на туловище как бы без пособничества шеи округлая большая голова Левки, чуть скатившаяся к левому плечу, его пухлое лунообразное лицо, мясистый, крупный, гулькой нарастающий к ноздрям нос, вывороченные толстые губы и небольшие, упрятанные в складки глазки, в которых светилась хитринка, выдавали нечто природно-добродушное, детское. Даже какую-то обиду. Мол, видишь, на какое место меня посадили, а ведь мог бы чем-то иным, более полезным заниматься: лес ли рубить, шпалы ли носить или же детишек на закорках таскать.

Кольцов, который еще в штабе Добровольческой армии получал различные разрозненные сведения о Махно, немало досаждавшем белым войскам, понял, что перед ним один из главных контрразведчиков батьки и его неизменный адъютант, помощник и телохранитель легендарный Левка Задов, он же Зиньковский.

Когда его просил батько Махно, Левка мог одним ударом сабли перерубить пленного пополам от плеча до поясницы, — вспомнил Кольцов. Белых офицеров у Махно никогда не брали в плен, над ними издевались как над дикими животными… Но солдат, красноармейцев Задов нередко отпускал. Однажды нес раненого батьку, как ребенка, целых три версты. Говорили, он, выпив, плачет, вспоминая тех, кого пришлось «ликвидировать». Кто же ты на самом деле, Задов? И чего от тебя ждать?

Задов нахмурился, кулаки его сжались. Ему не понравилось, что Кольцов тоже внимательно изучал его. Перед Задовым лежало удостоверение Кольцова и коробочка с орденом. Контрразведчик долго и тщательно исследовал удостоверение, выверяя шрифт и даже реквизиты типографии.

— Новеньке, — сказал он. — Наверно, там напечатали, где гроши печатают.

Столь же внимательно он отнесся и к ордену, даже поколупал ногтем эмаль.

— И орден тоже на монетном дворе отштамповали. В Петрограде, — сказал он. — Бо все монетные дворы, окромя Петроградского, разорены дотла.

Браунинг не вызвал у него никакого интереса, он его смахнул в ящик стола почти не глядя. Поднял глаза на Кольцова, хитровато усмехнулся:

— От интересно. Орден при тебе, документ, оружие тоже, — сказал он. — А грошей — ни рубля. Як это понимать, полномочный комиссар? Шо, у чекистов уже гроши не водятся? А годынник где? Не может человек в таком чине ходить без годынника!

Левка говорил на неподражаемом суржике, смеси украинских и русских слов, сдобренной еврейским акцентом.

А о часах, и верно, Кольцов не успел позаботиться. Его хорошие наручные швейцарские часы, которые он приобрел, когда служил в штабе у Ковалевского, отняли в крепости, и с тех пор он привык обходиться без них. На складе, когда получал обмундирование, забыл напомнить, — может, и дали бы, а купить на черном рынке не успел.

Вопросы Задов задавал правильные. В точку. И он, Кольцов, тоже обратил бы внимание на несоответствие высокого звания и содержимого карманов пленника.

— Может, будешь балакать? — спросил Задов и пошевелил кулаками. — Почему без грошей?

— Это сугубо личная тема, — сказал Кольцов. — И тут никакой тайны нет.

— Лева, спроси у него «с интересом».

Только теперь Павел обратил внимание на махновцев, что сгрудились у двери и наблюдали за допросом. Особенно выделялся среди них один, очень молодой, он был как бы уменьшенной копией Задова. Такое же лицо и большие, с необъятными голенищами, сапоги, и кувалдистые кулаки. Брат. Несомненно.

— Мне советов не надо! — сердито сказал Задов. — Выйдите! Все! И ты, Данила, выйди! Один на один с ним побалакаю.

Они вышли. Лева подошел к окну, встал к Кольцову своей необъятной спиной. В комнате сразу стало сумрачно.

— Какие еще имеете доказательства, что вы именно полномочный комиссар? — спросил Задов, не оборачиваясь. — Меня интересует, что вы можете рассказать о местоположении и планах дивизий ВОХРа, которые прибыли в Харьков вместе с Дзержинским? Какие вообще планы, какая тактика будет по отношению к Махно и его армии? Расстрел двух братьев Махно весной — это случайность или обоснованная политика? Что случилось с нашей делегацией, которая во главе с начальником штаба Озеровым прибыла в прошлом году на переговоры в Харьков? Они исчезли, и мы не знаем, расстреляны они или где-то в тюрьме? Что думает Дзержинский насчет территории, которую просят выделить украинские анархисты для нового социального строительства?

Задов замолчал. Павел заметил, что с той минуты, как все вышли из комнаты, его суржик стал незаметен. Лева словно вышел из роли развязного, отчаянного полуукраинца-полуеврея, немного простоватого и добродушного даже в своей жестокости. И вопросы он задавал точные, толковые, по существу.

Нет, не случайно он стал приближенным Махно и его доверенным лицом. Не только потому, что мог на руках нести обезножевшего батьку и утихомиривать его после злой пьянки.

— На эти вопросы я ответить не могу, — сказал Павел.

Задов повернулся к нему. Громоздко повернулся, как шкаф, всем в единую массу слитым телом.

— Почему не можете? — даже добродушно спросил он. — Какая в том особенная тайна?.. Ну ладно! Оставим местоположение дивизий и их планы. А остальное? Это — политика. Мы хотим ее прояснить.

— Я не могу ответить не потому, что не хочу, — сказал Павел. — Я не знаю ответов.

Левка хохотнул, и тоже не глоткой одной, а как и поворачивался — всем телом.

— Полномочный комиссар ВЧК, — сказал он. — Только что получил от Дзержинского удостоверение, чернила не просохли. Орден… И он не знает ответов!.. Слушай! Ну что мне толку бить тебя или мучить? Ты ж серьезный человек, а отвечаешь, как дытына.

Павел решил, что пришло время прояснить ситуацию.

— Может, вы слышали историю адъютанта генерала Ковалевского Кольцова? — спросил Павел.

— Шо-то чув маленько. Чекистский шпион в штабе Добрармии? — Задов пощипал свою рыжеватую бровь. Он весь был рыжеват сейчас, когда отсвет дня падал на него сзади, из окна. И даже кончики шевелюры и отдельные волосы на короткой его шее переливались огоньками. — Так его ж расстреляли!

— Я и есть тот самый Кольцов.

Павел пояснил, что он только что прибыл «с той стороны», после освобождения из крепости в обмен на двух генералов, и делами Махно и его армии никогда не занимался. Более подробно Кольцов рассказывать не стал, чтобы не показаться словоохотливым. Добавил только, что орден и звание получил за выполнение особого задания ЧК там, в тылу у белых.

— Не брешешь? — спросил Лева. — А я еще подумал: фамилия какая-то знакомая. Да мало ли на свете Кольцовых.

Кольцов на это ничего не ответил.

— Ну что ж! Складно! Мы это проверим! Но все ж таки почему у тебя в карманах не оказалось денег? Если кто забрал, мы его расстреляем за мародерство, у нас с этим строго.

Задов все еще не верил Кольцову.

— Деньги я оставил любимой женщине, — ответил Павел. — Все, до рубля.

— Где живет? Проверим.

— А вот этого я вам не скажу.

— Ну ладно… Жаль мне тебя, Кольцов. Если говоришь правду, то ты, выходит, человек действительно заслуженный и все такое. Но нам при этом бесполезный. Стало быть, батька решит тебя пустить по реке Волчьей. Мы тут многих пускаем по реке, хай плывут до Самары, а там и в Днепр… Ведь ты работать на нас, на вольную армию батьки Махно, не дашь согласия?

— Нет.

— Вот и выходит, что ты хоть и выдающийся, а бесполезный. Из почета тебя просто расстреляют, а рубать, как беляка, не будут.

Какая-то странная для этого могучего и побывавшего во всевозможных переделках человека неуверенность, какое-то сомнение и даже сожаление звучали в его голосе. Что-то мучило его, словно зубная боль.

— Открыл бы чего важного напоследок? — предложил он Кольцову.

— А нечего.

— Так-таки и нечего? — Он пристально и долго смотрел в глаза Кольцову, вздохнул. — Ну добре…

И пошел из хаты, двигаясь медленно и с некоторой нерешительностью. Открыв дверь, снова пристально взглянул на Кольцова, хотел что-то сказать, но только покачал головой-шаром и вышел. Тотчас в комнату заскочили двое вооруженных хлопцев, а через некоторое время третий принес поесть и попить.

Ждать пришлось долго. Видимо, Лева с батькой Махно решали его судьбу. И решение это давалось трудно, иначе его уже давно бы доставили в штаб.

Приставленные охранять его махновцы поначалу чинно — как и положено часовым — стояли у двери, потом им это надоело и они присели к столу, потом кто-то из них достал порядком замусоленную колоду карт и они принялись азартно играть.

Пришедший за Кольцовым Левка беззлобно сказал игрокам:

— Еще раз побачу это во время караула, самолично постреляю.

Махновцы виновато почесали затылки.


Когда Лева ввел Кольцова в горницу, Махно не поднял головы, не взглянул в его сторону — он внимательно рассматривал новенький орден.

— Бачь, такий, как у меня. Только похужее стали делать, — сказал он присутствующим в горнице. Посмотрел на обратную сторону награды. — Ну и шо ж вы хотите? Номер девятьсот одиннадцать. Не то шо у меня — первый номер. — Он рассмеялся. — Советская власть, слышь, его аннулировала. А хиба ж можно геройство аннулировать? Мне ж его не просто так дали, а за геройство в борьбе с германским оккупантом. Так и в цыдульке написано.

Кольцов стоял в углу большой штабной комнаты, а за столом, напротив, как бы в президиуме или на суде, собрались те, кто должен был решить его судьбу. Махно сидел чуть в стороне, на топчане, застеленном волчьей шкурой, а ногу положил на стул. Вся ступня и лодыжка по самую икру были перевязаны не очень чистыми бинтами: понизу проступала сукровица. Воспоминания об ордене под первым номером, который вручал ему Лев Борисович Каменев от имени ВЦИКа, на время отвлекли батьку от боли, которая жгла его и сводила ногу. Ранен он был совсем недавно и передвигался на костылях: они стояли возле него, прислоненные к топчану.

Кольцов присматривался к нему как бы мимоходом, угловым зрением, не желая скрещивать взгляды и сводить эту встречу к такому поединку.

Павел умел с профессиональной сноровкой и точностью составлять портреты и характеристики людей, которые потом уже не выпадали из его памяти. Махно был мал ростом, казался чуть горбатым. Глаза глубоко упрятанные, словно бы для того, чтобы никто не мог в них заглянуть. Причем неожиданно светлые, ясные, даже голубоватые глаза, в которых совмещается все — и разум, и сметка, и яростная злоба. Да, в нем есть природная сообразительность и ум, но это лишь пока он спокоен, пока его не одолевает физическая или душевная боль. Временами его лицо кажется то красивым, то уродливым. Длинные светлые волосы — предмет особой заботы. Такая прическа делает его и выше и привлекательнее, а это для него очень важно. Наверняка батька может быть слезливо-сентиментальным и, послав человека на расстрел, погоревать над его судьбой… Волосы, кстати, хорошо вымыты, расчесаны, ухожены — видно женское участие.

Конечно, очень самолюбив. Когда говорит, присматривается, кто его слушает, а кто не очень внимателен. И, видать, не забывает ни тех, ни других. Впрочем, когда он говорит, все стихают не только потому, что он здесь главный, просто звук его голоса, неровный, то низкий, то чрезвычайно высокий, с модуляциями, заставляет прислушиваться.

Загадка природы: как, почему становятся народными вождями, батьками? Смелость, хитрость, ум — нет, этого недостаточно, с этими качествами становятся просто командирами, начальниками штабов. Артистический дар? Безусловно. Кольцов слышал, что Махно стал анархистом чуть ли не в подростковые годы, занимаясь в театральном кружке.

Махно выпрямился, вздохнул — приступ боли оставил его.

— А хорошо мы тебя на свадьбу подловили, слышь, комиссар? — спросил Махно, обращаясь не столько к Кольцову, сколько к своим хлопцам. — Правда, не знали, что ты такая большая птаха, думали, так, воробей какой-то с гулянки летит… А как тебе наша невеста? Понравилась?.. Кто там у нас, хлопцы, в этот раз за невесту был?

— Мишка Черниговский! — подсказали ему.

— А что! Из Мишки красивая невеста получилась. Хотя Щусь был бы покраше… Жаль, что у меня уже годы и пораненный я невпопад, а то бы тоже проехался к Харькову. Может, Манцева подловил бы, а то и Дзержинского. Как они, комиссар, насчет баб? Еще могут или уже только политикой занимаются?.. Мы со Щусем когда-то такие свадьбы вытворяли! Из меня гарнесенька дивчинка была. Одно только неудобство: кольт приходилось меж титек носить…

Хлопцы захохотали. Все знали, что еще на заре повстанческого движения, когда они воевали с немцами и гетманскими стражниками, Махно действительно переодевался дивчиной и в таком наряде пробирался далеко во вражеские тылы. Да и в гуляйпольском театре в давние годы ему неизменно поручались девчачьи роли. Даже Красную Шапочку как-то под Рождество сыграл, а его друг, долговязый Семенюта исполнил роль Волка. Через несколько лет признанного вождя гуляйпольских анархистов Семенюту подстерегли жандармы, окружили и подожгли хату. На счету Семенюты было несколько убийств и ограблений. И он и его жена до конца отстреливались из наганов. Пока не сгорели вместе с хатой.

Такими были они, махновские хлопцы. Да и сейчас за столом сидели не самые последние из батьковой гвардии. Одного, сдержанного, себе на уме, с маленькими подусниками, звали Белашом. Это был явный «военспец», и гляделся он здесь обособленно. Еще одного, чернявого красавца с длинными волосами вороньего глянца, с глазами бабника и садиста, звали Щусем. Этот был из давних друзей Махно, из той «черной сотни», что образовала костяк отряда, а затем армии, и заняла командные посты.

Пестрая компания, очень пестрая.

— Вот ты, полномочный комиссар этой самой ВЧК, — сказал Махно, кривясь то ли от боли, то ли от ухмылки, — скажи, почему мне, когда я Деникина бил в хвост и в гриву, ваша власть не дала звание командарма? У меня было шестьдесят тысяч штыков и сабель, одних пулеметов на тачанках пять тысяч… Ваши эти Пауки и Эйдельманы в лучшем случае по двадцать тысяч бойцов имели — и считались командармами. Невже батько Махно послабее их? Или, может, поглупее? Так чего ж они никак его победить не могут? А у них же теперь, боже ж ты мой, сколько войска: и ВОХРа, и китайцы, и латыши, и эстонцы, и башкиры…

Хлопцы одобрительно загомонили. Кольцов молчал. Да, дикое самолюбие съедало Махно, и это было самое его уязвимое, самое слабое место.

Махно поморщился, — видимо, боль снова подступила к ноге и на миг перехватила дыхание. Ему поднесли полстакана самогона. Когда батько снова пришел в себя, его добродушное настроение улетело.

— Ладно, — сказал он твердо. — Не будем мы устанавливать, кто тебя видел у генерала Ковалевского и какой ты есть герой. Бачу, шо не врешь. Возьми орден, нацепи, как положено. — Он бросил орден Кольцову прямо в ладонь. — Понимаешь, какое дело. Недавно мы постановили: чекистов, хоть с орденами, хоть без орденов, расстреливать. Не я постановил, а все мы. Извини.

Пленка яростной злобы вдруг заволокла его глубоко упрятанные и все-таки кажущиеся огромными, в мгновение ставшие темными глаза.

— Что, неохота помирать?.. А братам моим? За что их постреляли? Озерова, моего начальника штаба, и всех, кто вместе с ним приехали, за что? Как люди приехали, на переговоры… Ты, может, и не ответчик, да только ты все равно чекист. А с чекистами теперь у нас такие счеты кровавые. Так что держать тебя не будем, чтоб мыслей лишних не заводилось в голове. Хуже вшей такие мысли… а сегодня же по-человечески и расстреляем.

Двое хлопцев из числа стражей тут же связали Кольцову руки за спиной и вывели из хаты. Спустились с откоса к реке. Здесь остро пахло осокой, аиром, рыбой. Пошли вдоль берега, по узкой, почти непротоптанной тропке — Кольцов впереди, а двое конвоиров сзади. Шагали не торопясь. К лежащей на берегу колоде было привязано несколько лодок. В одной пожилой человек в брезентовой робе выбирал из вентеря рыбу, бросал ее на дно лодки, и она какое-то время яростно билась о деревянные борта, не желая умирать.

— Доброго здоровьица, дядька Савелий! — крикнул один из конвоиров.

— Здоров, племянничек! — отозвался рыбак.

— Не откинешь малость рыбки на юшку? — попросил «племянник».

— Ты ж вроде при исполнении.

— Мы мигом — до кривой вербы и обратно!

— Ладно. Пару судаков и окуня откину. — И пояснил: — Окунь для юшки — первейшая рыба.

— Спаси Бог, так мы быстро!

«Как мгновенно все обернулось, — подумал Кольцов. — Не успел погостить у своих, а уже ведут на расстрел… А полынью-то как пахнет! Полынью!..»

Махновец, что шел теперь рядом с Кольцовым, снял с плеча винтовку, отвел затвор, проверил, есть ли в казеннике патрон.

«Нет, не о том ты думаешь, Павел. Устал? Надоело ходить по самому краю и хочешь, чтобы все кончилось? Каждый может устать от такой жизни. Но попробуй еще пожить! Попробуй!..»

Река вдали делала поворот, и тихая вода подмыла берег, он стал обрывистым. На самом мысу стояла верба с уродливым, искривленным стволом. «Недолго мне жить осталось. Двести шагов или чуть меньше…»

Павел пошел медленнее, и молодые махновцы не стали подгонять его. Им чем-то нравился этот большевистский комиссар, и они понимали, что он оттягивает страшное мгновение, и с сочувствием относились к этому.

А Павел между тем мысленно зацепился за какие-то странности в поведении Задова. И подумал, не кроется ли в этих странностях нечто такое, за что можно ухватиться, отвести судьбу?

«Откуда у этого огромного и крепкого, словно созданного из одного куска кремня, человека появилась такая неуверенность при разговоре с ним? Не похоже это на Задова. Он — другой. В Екатеринославе Задов, после того как махновцы внезапно захватили город, отыскал шестьсот попрятавшихся белых офицеров. Шестьсот. И всех их, не допрашивая, приказал порубать. Об этом Кольцов читал отчеты в штабе Ковалевского. И вдруг этот Задов проявляет непонятную робость, какое-то сомнение. Он чего-то все время ждал от него, каких-то важных слов…»

Сто пятьдесят шагов осталось до кривой вербы. Думай, Павел! Вспоминай! Помнишь рассказ Дзержинского, что ведомство Троцкого завело у Махно нескольких важных агентов и не пожелало «делиться» ими с председателем ВЧК?.. Ведомство Троцкого. Вербовкой занимался авантюрист Блюмкин. Его Троцкий держал для всяких таких дел. И он с ними успешно справлялся. Да, он мог завербовать, а потом заняться другими заданиями. Это похоже на почерк Блюмкина. А брошенный агент — он опасается всего. Он боится не распознать нужного человека, пришедшего к нему на связь, не знает, как поступить в нестандартной ситуации…

«Сто шагов. Всего сто шагов…»

Блюмкин завербовал Задова? А почему бы и нет? Троцкий гордился удачной операцией — столкнул Григорьева и Махно. Более того, после смерти Григорьева его отряды, влившись в армию батьки Махно, вместе двинулись на Деникина… Провернуть такую операцию мог только человек, стоящий очень близко к Махно, его доверенное лицо.

Задов! «Крестник» Блюмкина?.. Что, если рискнуть? Что он может потерять? Да ничего! Но разговаривать с Задовым теперь надо так, чтобы тот сразу понял, что он, Кольцов, хорошо во всем осведомлен и что его «пленение» — рассчитанный чекистами шаг.

Надо рискнуть! Он уже поступил однажды именно так. В ту минуту, когда незнакомая немолодая женщина в приемной Ковалевского представилась женой бывшего начальника Сызрань-Рязанской железной дороги статского советника Кольцова. По легенде он и был сыном этого умершего человека. Но женщина этого не знала, иначе она назвалась бы вдовой.

У Павла не было времени долго анализировать. Он рискнул. И выиграл эту схватку, стоившую ему немало нервов, и упрочил свое положение в штабе Ковалевского.

«Пятьдесят шагов… Тридцать…»

Чутье подсказывало ему, как и тогда, год назад: надо сыграть в эту игру. В чет-нечет. Ставка — жизнь. Кольцов резко остановился.

— Ну вот что, хлопцы, — сказал он с достаточной долей решительности, — поворачиваем обратно! Раз такое дело, раз вы меня на самом деле убивать ведете, надо мне с Левой Задовым кое о чем поговорить. Имею ему сообщить важные, государственного значения сведения.

— Тю, ты что, сдурел! — вскинулся один из конвоиров. — Ставай вон к бережочку, я тебе тоже счас важное сведение собчу. — И он снял затвор с предохранительного взвода.

— Ты меня не пугай! — прикрикнул на него Кольцов. — Я пуганый. Говорю, важные сведения, всей вашей армии касаемые.

— Стой, Петро… Тут дело такое… серьезное, — сказал напарник первого конвоира. — Говорили, они не кто-нибудь, а уполномоченный комиссар из Чеки. Может, и вправду что-то такое знают.

— Помирать они не хочут, вот и брешут.

— А нам что? Не сейчас расстреляем, так опосля, ежели брешут… А ну как правда? Вкатают нам, ежели дознаются, что стрельнули, а не в штаб доставили.

— А откуда дознаются?

— Так я ж и скажу. Я перед батькой как перед…

— Не скажешь.

— Скажу.

Кольцов не вмешивался: опасался нарушить логику спора, в котором верх должен был взять тот, кто понастойчивее. Первый конвоир, Петро, немного поразмышлял, плюнул себе под ноги и вскинул винтовку на плечо.

— Ладно, пошли до Левки. — И гневно добавил: — Не мог раньше, зараза, государственные сведения вспомнить.

И снова они шли по берегу. Теперь — в обратном направлении.

«Семьдесят шагов… Сто… Сто двадцать…»

Подступал вечер. И хотя солнце еще не легло на плавни, лягушки уже начинали свою перекличку. И усиливались, разливаясь над рекой, запахи самых разных цветов. Но их забивал, спускаясь с пригорка, один, самый сильный — запах полыни.

Глава 13

Когда Кольцова увели на расстрел, Лев Задов испытал чувство некоторого облегчения, смешанного с тревогой. Слава богу, не он приказал, с него, Задова, взятки гладки. И все-таки часть ответственности за казнь столь знаменитого чекиста ложилась и на него. Спросят, ей-ей, спросят, когда придет время. И с него, приближенного батьки, в первую очередь.

Лева был умным человеком — это качество как-то не вязалось с его внешностью, крупным телом, небывалым физическим развитием, тяжелым подбородком, низким лбом. Батькины хлопцы за глаза называли его «быком», а у быка, как известно, ум в рогах. Но те же хлопцы хорошо знали про Левину способность быстро соображать, мгновенно и точно оценивать любую ситуацию, разгадывать характер и достоинства человека. А те, кто впервые видел махновского контрразведчика, частенько допускали промах, недооценивая его качества. И попадались на этом.

Лева своими маленькими, неприметными, зажатыми складками лица глазками видел далеко и широко, много дальше, чем другие приближенные батьки Махно. Он знал, что охваченную идеей коммунизма крепнущую Советскую республику не одолеть уже ни анархистам, ни Врангелю, ни даже всей крестьянской армии Махно, сколько бы туда ни собралось народа. Можно повернуть эту коммунистическую махину, чуток изменить курс, заставить прислушиваться к голосам, раздающимся в селе и долетающим до упорствующей Москвы, но одолеть — ни за что. Поздно. Вон и Польша, которую снабжает оружием и военспецами вся Европа, катится назад под ударами Красной Армии…

Настанет день — раздавят и Махно. Задов видел, что силы батьки уже не те. И если бы не глупости большевиков, хозяйничающих на селе безжалостно и тупо, давно бы остался Нестор Иванович в лучшем случае с сотней бойцов.

Но все равно — придет день. На следующий год ожидается невиданный голод — это Лева видел по заброшенным полям и огородам. Люди иссякнут просто физически, перестанут воевать, потому что для войны надо много сала, ой как много, иначе руки перестанут держать винтовку и глаза не увидят прицела.

Коммунистический город, тоже смертельно голодный, победит вымирающее мелкобуржуазное село и заставит его жить как велено. Вот тогда возьмут Левку и приведут к трибуналу и о многом спросят: как жил, что делал? И хотя многое мог бы сказать Левка в свое оправдание, смерти Кольцова ему не простят. А жить Левке хотелось. Все его могучее тело было создано для действия, борьбы и радости жизни.

Никак не выходил из головы полномочный комиссар. Скольких послал на смерть — о них не думал. А этот тревожил. Не так себя вел, как другие. Даже когда Нестор Махно сказал ему, что сегодня же расстреляют, ничего не изменилось ни в его лице, ни в поведении. И когда хлопцы руки вязали, он лишь провел взглядом по махновским командирам и задержался на нем, на Левке Задове. И Левка, который никогда ни от кого не отводил глаз, выдерживал любую дуэль взглядами, тут вдруг опустил голову. Может, Кольцов хотел дать какой-то знак? Или что-то сказать?

Нет, не то. Если бы ему было что сказать, он сделал бы это раньше, еще до того, как его отвели к батьке…

Под эти невеселые мысли Левка махнул жестяную пол-литровую кружку самогона, в общем, сколько просила душа, и позвал Феню — петь украинские песни. С Феней познакомила Левку последняя, четвертая по счету жена батьки, бойкая и сообразительная Галка Кузьменко. Галкина подружка сразу понравилась Левке: щирая украинка, бровастая, румяная, грудастая, веселая, а уж как «писни спивае» — заслушаешься.

Феня Павленко вскоре стала Левкиной зазнобой, военно-походной женой. Ей пришлось выучиться и кашеварить на сто человек, и из карабина стрелять, и из ручного «льюиса» не давать промаха по кавалерийской лаве.

И сейчас Лева попросил Феню прийти. Приказывать — ни боже мой. Феня и Галка не из тех, кому приказывают: анархических, свободных взглядов. Когда Феня пришла, он попросил заспивать ему что-нибудь эдакое, для души, для серденька.

Феня посмотрела на багровое после горилки лицо Левки, потеребила вихры, помогла стащить сапожищи с необъятных ног и сняла со стены гитару:

Ой, дивчино, ой, шумыть гай,

Кого любишь — забувай, забувай…

Всей своей широкой душой Левка любил украинские песни. Хоть мать и учила его в детстве своим, еврейским жалостливым песням, учила идишу, да только давно забыл Левка и эти напевы, и язык, и обычаи: с двенадцати лет по донецким заводам, среди сотен пришедших из деревень хлопцев, которые после тяжелой и нелюбимой работы в шахтах и в горячих цехах хватали по склянке горилки и спивали, спивали…

Нехай шумыть, ще й гудэ,

Кого люблю — мий будэ, мий будэ…

Постучали. Феня, раздосадованная, что ее перебили, запустила левкиным сапогом в дверь. Но через короткое время снова постучали, еще громче и настойчивее. Левка, ругаясь, стал обуваться, Феня повесила на стену гитару.

Вошли двое хлопцев, ввели комиссара — как с того света.

Левка протер глаза. Потом обрадовался: живой все же.

— Вот! Комиссар хотять шо-то важное сказать. Чуть уже было их не шлепнули, так они мигом все вспомнили, — сказал конвоир.

— Оно как в дуло заглянешь, так и чего не знал — вспомнишь, — добавил второй.

— Ладно балачки разводить! — громыхнул Задов. — Все геть отсюда. И тебя, Феня, ласково попрошу удалиться.

Кольцов, не дожидаясь приглашения, сел на стул. Ждал, когда Левка придет в себя. Вот когда пригодились уроки работы в чужих тылах — Павел сидел, ничем не выдавая своего волнения. Как будто не с расстрела привели, а с дружеской вечеринки.

Наконец Левка спросил:

— С чем пожаловал обратно, комиссар? Помирать стало страшно?

Кольцов хмыкнул, выдержал еще минуту молчания:

— Правду хочешь? Правда такая. Не думал я, что вот так сразу, без скрупулезного допроса, пулю в лоб. Не по уму. Непрофессионально, наконец. Думал, попугать решили… Махно — ладно, он на мне крест поставил. В нем злоба говорит, он за братьев своих всему миру хочет отомстить! Но ты-то, Лев Николаевич! Контрразведка — твой кусок хлеба. Не даром ли ты его ешь?

— Но-но, — сжал кулаки Левка, — трошки потише. Больно разговорчивый стал… Есть шо сказать — говори, нет — хлопцев погукаю.

— Передать тебе хочу… привет…

Лева напрягся, ожидая дальнейших слов Кольцова.

— Не догадываешься, от кого?

— Нет.

— От Якова Григорьевича.

Задов хотел что-то сказать, глотнул воздуха, но передумал, из осторожности решил послушать, что комиссар скажет еще.

— Вот ты все спрашивал у меня, не скажу ли я что-нибудь тебе напоследок? А я ждал, что ты мне скажешь.

— Что же ты хотел от меня услышать? — спросил Задов.

— О дислокации дивизий ВОХРа, о Дзержинском, о чем хочешь ты меня спрашивал, а вот о здоровье Якова Григорьевича Блюмкина не спросил. А ведь тебя очень интересует, как он там? При власти ли? Почему на связь не выходит? Вестей не шлет?

Задов сумел взять себя в руки и теперь снова сидел перед Кольцовым, развалясь на стуле и выставив перед собой пудовые кулаки.

— Не выходит на связь, — значит, я ему пока не нужен, — сказал Задов.

Это был тот миг, которого ждал Кольцов. Интуиция его не подвела. Задов связан с Блюмкиным, и, значит, он, Кольцов, сейчас может попытаться изменить всю ситуацию в свою пользу! Только очень осторожно. Не переиграть бы!

— Вот видишь, а выходит — нужен… Ну как ты думаешь, Задов Лев Николаевич, дорогой, — спокойно и тихо, но и с определенным нажимом, как с подчиненным, продолжил разговор Кольцов, — как ты думаешь, почему ваша дурацкая свадьба, с Мишкой Черниговским, из которого невеста — как из собачьего хвоста сито, вдруг в четыре утра наваливается на комиссара ВЧК, который идет по предместью один, в час, когда даже собаки спят, без всякой охраны, и почему-то при нем и новенькое удостоверение, и новенький орден… Какой-то очень странный комиссар — и ведет себя хуже последнего дурня… Часто ли ты слышал, чтоб военнослужащий в таком ранге без охраны, просто так, в самое лихое предрассветное время шастал по окраинным городским улицам? Приключений искал? Это Грицько или там Опанас, приняв по литру горилки, могут по улицам шляться, но не полномочный комиссар… Вот и реши задачку, в чем тут секрет?

Левка перекатил свою круглую голову с одного крутого плеча на другое. Слушал, не перебивая.

— Не кажется ли тебе, Лев Николаевич, что комиссар и те его сотрудники, которых «свадьба» не заметила, заранее знали, что по городу шастают махновцы, что они тынялись по Сумской. Скажу по секрету, чекисты хотели на этот раз всю эту вашу «свадьбу» прихлопнуть, но потом возникла необходимость встретиться с Задовым, с тобой то есть, и попросить тебя еще об одном одолжении. Вот почему комиссар и оказался на пути этой вашей дурацкой «свадьбы».

Задов слушал все более напряженно, на его невысоком лбу проступили глубокие морщины.

— И разве трудно представить, что в ЧК не олухи царя небесного работают и они поняли, что это самый верный и быстрый способ доставить нужного человека на вашем же транспорте к самому Задову. К тебе то есть, Лев Николаевич. Потому что с той поры, как Яша Блюмкин связывался с тобой, прошло много времени. И мы не знали, как ты поживаешь, какие у тебя возможности нам помогать.

На протяжении всей речи Кольцов напряженно следил за выражением лица своего опасного собеседника, он не должен был выдать себя ни единым словом. Хотел было сказать: «…с той поры, как ты встречался с Блюмкиным». Но подумал, что в последнее время Блюмкин вряд ли мог найти такую возможность. Скорее всего он передавал задания Задову через своих доверенных людей. И как давно это было, Кольцов тоже не знал. Поэтому и сказал: «…с той поры, как Яша Блюмкин связывался с тобой». Кажется, он ни в чем не ошибся, все слова попали в точку.

— Черт бы вас побрал с этим вашим Блюмкиным! — зло сказал Левка. — И со всеми вами! Вцепились в горло и мне и батьке. А кто вам обеспечил победу над Деникиным? Неужели не откупились? Что ж вы не дадите нам покоя!

Задов теперь разговаривал с ним как со своим. Павел попал в точку.

Кольцов старался подавить в себе чувство радости по поводу того, что ему удалось, имея столь мизерную возможность на успех, раскусить Задова. Хотя этот суровый и крепкий человек меньше всего походил на секретного агента в стане врага. Нет, Задов был посложнее… его еще предстояло понять.

Трудную задачу поставил перед собой Павел: Задов и сам хотел бы разобраться в том, кто же он такой, кому и зачем служит? Таким простым, таким ясным было начало, и таким запутанным и сложным стало продолжение!


…Родился Левка Задов в еврейской колонии, которой какой-то екатеринославский шутник-чиновник дал название Веселая. К концу девятнадцатого века в здешних привольных краях появилось десятка два таких колоний, но обычно названия им давали по имени местности, откуда приезжали евреи-переселенцы: Новополоцкая, Новоковенская, Нововитебская… А тут — Веселая!

Весь запад России был переполнен евреями, которые, не имея работы или хотя бы земли, жили в страшной нищете… Решили всех желающих переселять на юг, где земли еще хватало. С одним, правда, условием: не открывать шинков, не торговать, а земледельничать или же ремесленничать.

Поначалу казалось, что земли всем будет в достатке. Левкиному отцу дали две десятины, и он начал ее обрабатывать. И пока он пахал, сеял и косил, у него с женой Сарой родилось десять детей: Исаак, Лева, Наум, Даня, Фира, Люба, Сара, Катя, Ася и Цива. У всех остальных переселенцев тоже оказалось по десять — двенадцать детей. В общем, сколько Яхве давал и как завещал евреям праотец Авраам, у которого тоже было восемь сыновей еще и дочки. Но что дочки? Они с приданым уносят из дома добро.

Выяснилось, что степная земля прокормить такое количество народа не может. Переселенцы годами жили в полуземлянках и спали покотом на земляном полу. К тому же какие из литовских или белорусских евреев земледельцы? Не их это занятие. Чтобы семье не умереть с голоду, старший Задов распродал все, что имел, и на вырученные деньги купил пару битюгов и тяжелую фуру — биндюг, поднимавшую пудов эдак сто пятьдесят, и поехал с семьей в город, который выстроил предприимчивый англичанин Джон Юз, — в Юзовку. Там дымили доменные печи, там высились пыльные терриконы, там были жизнь и работа.

Не дав семье вдоволь пищи и одежды, мудрый еврейский Бог одарил Задовых богатырским сложением и здоровьем. Когда кони не могли поднять в гору тяжелую фуру с окатышами или металлическим ломом, биндюжник впрягался третьим. Но раз соревнуешься с битюгами, получай и конский век — короткий. В сорок два года у главы семьи лопнула «становая жила». Много поднял.

«Дело» перенял старший сын Исаак, а Левка пошел на мельницу мешки таскать, успев к тому времени окончить два класса хедера и умея отличить букву «алеф» от буквы «самех». В пятнадцать лет парня приняли в доменный цех — чернорабочим. А именно каталем. Это было повышение. Он катал тяжеленные тачки по доскам, проложенным по земляному полу цеха. Для Левки такая работа казалась детской… Однажды, разогнавшись, он чуть не сбил с ног мастера. Тот, естественно, дал Левке по уху. Но Задов уже тогда был до крайности самолюбив. Он ответил. Мастер надолго попал в больницу, а Левку выгнали с «волчьим билетом».

Задова подобрали анархисты. Их простая теория пришлась по душе бывшему каталю. Всякая власть есть преступление, хозяин фабрики — эксплуататор и вор, собственность — грех, и отнять ее — дело благоугодное.

Левка участвовал в нескольких экспроприациях, с кровью и смертями — получил двадцать лет каторги. Но тут наступило время демократа Керенского, который призвал широко отворить двери тюрем для всех, пострадавших от царизма.

Теперь, после полученных в тюрьме уроков от старших, образованных товарищей Левка знал, что самый лучший вид анархизма — безмотивный. То есть, не рассуждая, уничтожать следует всех, кто служил прежнему государственному строю: присяжных поверенных, жандармов, офицеров и генералов, чиновников и даже носивших форму гимназических учителей.

В восемнадцатом году, когда на Украину пришли немцы, которые не разбирались в видах анархизма и вешали представителей всех фракций, Левка оказался в Царицыне, в отряде одесского анархиста Даньки Черняка. Данька в те дни организовывал группу анархистов-террористов для заброски к немцам в тыл. Вот тут-то Левку и заприметил человек Троцкого Яшка Блюмкин, тоже известный террорист. Он участвовал в убийстве немецкого посла Мирбаха, желая сорвать Брестский мир. Блюмкина тогда же посадили в тюрьму. Но, по настоянию Троцкого, тут же выпустили. Для выполнения важных заданий на оккупированной немцами Украине и для убийства фельдмаршала Эйхгорна, что Яков Григорьевич и совершил руками смельчака Борьки Донского.

— Будешь главой специальной группы! — сказал Блюмкину Троцкий.

Блюмкин стал генералом от террора. А Задов тем временем прибился к батьке Махно. Батьке нравился огромный, малограмотный, но смышленый еврей, биография которого почти с точностью совпадала с его собственной: чернорабочий, анархист, экспроприатор, каторга, освобождение, анархист-террорист… Одно только отличало их: Махно не зависел от Блюмкина. А Задов, толком не прочитав, подписал своей закорючкой обязательство сотрудничать с красной разведкой. И пришел день, когда к Задову явился человек с заданием от Блюмкина. Потом он приходил еще несколько раз…

Задов разглядывал Кольцова и гадал, мог ли такой человек быть послан Блюмкиным? Не того полета птица. Разве что от самого Троцкого? Или Дзержинский перехватил? Спросить? Так ведь не скажет! Но кем бы он ни был послан, а судьбу Левки Задова держит, пожалуй, посильнее, чем Задов — его. Ах, чертов документик, подписанный в восемнадцатом!

Леве хотелось поскорее разобраться, зачем полномочный комиссар пошел на такой риск, чтобы встретиться с ним? Неужели вновь потребуют убрать Нестора Ивановича? Нет, Левка схитрит. Батько дал ему чувство настоящей воли. Бескрайней. И не для того неделю назад Левка вынес на руках раненого Махно, чтобы теперь лишить его жизни.

Да и знают они там, что не пойдет Левка на это. Уже один раз отказался, решительно и наотрез. Так что же ему надо, этому посланцу, — за ерундой не отправят в самый махновский штаб ценнейшего для чекистов человека, бывшего адъютанта самого генерала Ковалевского.

Кольцов не мог не догадаться, о чем думает сейчас Задов, и ему оставалось лишь усмехнуться тому обстоятельству, что и он, Кольцов, тоже лихорадочно размышляет над тем, с каким заданием он прибыл к махновцам. Ведь не признаешься же Левке, что по глупости, по собственной оплошности и самоуспокоенности попал он в руки махновской глубокой разведки, которая искала «языков»…

— Задов, мы не потребуем от тебя делать то, что тебе не по нутру, — успокоил Левку Кольцов. — Ты не пешка в какой-то игре. Ты есть личность, и в наших интересах, чтобы ты такой личностью и оставался.

Задов удовлетворенно крякнул. Неглуп комиссар, не зря «полномочный».

— Вот такой вопрос: не пойдет ли батько на сговор с Врангелем? Мы этого опасаемся. Это открыло бы белым путь на Донбасс.

— Ни-ког-да! — Левка постучал своим огромным кулачищем по столу, отчего тот загудел, как музыкальная дека. — Являлся тут один от Врангеля на переговоры. Капитан. Только вчера с осокоря сняли. Три дня на суку висел… А ты бинты на ноге Нестора Ивановича видел?.. Пробовали через линию фронта во врангелевские тылы попасть. Ну пошустрить там среди обозов, как когда-то удавалось с Деникиным. Только тут шутка не вышла. Они пропустили нас, а потом с трех сторон зажали. Броневики, самолеты… серьезное войско у Врангеля. Еле мы оттуда вырвались, и тысяча хлопцев наших геройски там полегла… а батьке — пуля в ногу. Коня на тачанке ранили, я батьку на руки и — бегом… Не, насчет Врангеля у нас нема разговору. И разве б мы с вами, большевиками, воевали, если б вы крестьян не обижали? Вы их, простите, шерстите, как раньше помещик не шерстил! Последних лошадей отбираете, последний хлеб. А в армии у Махно кто? Мужики. Нет, они свои хаты на разграбление комиссарам не отдадут. На-ко вот, почитай ваши инструкции. Может, ты с ними еще не успел познакомиться?

Левка сунул Кольцову несколько листочков — копии приказов и распоряжений, добытых махновскими разведчиками:

«Тов. Буденному. Следуя личному распоряжению тов. Ленина, 1‑я Конная, продвигаясь на польский фронт через местность, находящуюся под влиянием Нестора Махно, должна как следует проутюжить все села, чтобы облегчить затем выполнение задач Продармии и войскам ВОХР. Председатель РВСР и Наркомвоенмор Л. Троцкий».

— А почитай, что ваш Ленин пишет членам Совета труда и обороны. — Задов указал на синий, испечатанный «ундервудом» листок.

«…Войскам Кавфронта идти пешком через всю Украину, рассчитав маршрут так, чтобы в каждую волость (из 1900 приблизительно волостей Украины) заходили дважды, через определенный промежуток времени, сначала конная, потом пешая часть для выполнения следующих задач:

а) сбор продовольствия (по разверстке);

б) оставление на месте, то есть в каждой деревне, под охраной местных крестьян и под ответственностью двойного (против разверстки) запаса продовольствия (ссыпанного в амбары, в дома попа, помещика, богача и т. п.);

в) составление (и проверка) списка «ответственных крестьян» (из местных богачей — по степени наибольшего богатства выделяются 5—20 % и т. д. хозяев на каждое село, смотря по его величине).

«Ответственные крестьяне» лично отвечают за выполнение продовольственных и других заданий власти. За неисполнение — расстрел…»

Задов внимательно наблюдал за Кольцовым, пока он читал этот документ, в котором чувствовалась рука автора, его дотошность и предусмотрительность.

— И знаешь, кто нам принес эти документики? — спросил Задов, нехорошо усмехаясь. — Казаки из кавкорпуса Думенко. Они перешли на нашу сторону. А сам Думенко и часть его штаба расстреляны в Ростове… Вот тебе и родоначальник пролетарского казачества!

Кольцов чувствовал: еще немного — и с помощью несокрушимых аргументов Задов одолеет его. И тогда Павел не сможет диктовать свои условия. Да, паршивые фактики. Революция не пошла по пути красных роз и алых бантов. Все вылилось в дикую междоусобную схватку, в которой все чаще звучит одно слово — «расстрел». А какое еще во время полной свободы может быть наказание? Тюрьмы разрушены. Штрафы? Чем? Деньги ничего не стоят. Выговоры по служебной линии? Смешно. Вот вам обратная сторона полной свободы, нерегламентированности в обществе: обесценивание жизни. У человека уже нечего отобрать, кроме его собственного существования.

— Весной, когда мы Деникина разбили, половина войска у батьки ушла в красные, другая половина вымерла от тифа, — продолжал наседать Задов. — У Махно оставалось пятьдесят конников да три тачанки. Это — от шестидесяти тысяч! Если бы большевички не начали зверствовать на селе, вся бы махновщина затихла, как костер под дождем. А сейчас у нас опять сорок тысяч, да пулеметов на тачанках не меньше, чем шестьсот, да семь батарей. И я, Задов, должен отдуваться, вас выручать?

Павел понял, что «вычислить» Задова среди агентов Блюмкина было еще не самой сложной задачей. Задов сам как могучий таран, прошибающий стены крепости, и его нельзя просто заставить, запугать, шантажировать. Его надо убедить.

— Лев Николаевич, — негромко сказал Кольцов и постучал пальцами по прочитанным им приказам и распоряжениям, — эти бумажки — плохие бумажки, неумные, кто бы их ни писал… Но ты вспомни, где они написаны? В Москве, в Петрограде, где люди мрут от голода, где распухшие дети, где крыс и кошек съели… Страна разорена, хлеба просит, хлеба! Уже не просит, а требует: или ты не дашь хлеба и я помру, или я возьму хлеб через твой труп. Вот так стоит вопрос. А у Махно мужички, между прочим, вовсе не бедненькие. Батько давал им грабить вволю. Кто немецкие колонии жег и хлеб вывозил? Он что, заработанный был, хлеб? Кто латифундии разорил и все добро перевез в свои амбары? Кто дважды, трижды грабил Екатеринослав, Александровск, Павлоград, сотни мест? И все к себе во двор. Большевички плохи? А кто, кроме них, защитит страну? Польша уже ухватила половину Украины — кто воюет с Польшей? Если Врангель победит, весь юг, весь Донбасс отойдет к французам. Кто с Врангелем борется — не большевики? Бакинская нефть у кого? У англичан. Что, Махно изгонит англичан и вернет нефть? По мне, так, несмотря на тысячи глупостей, которые сделали большевики, только они восстановят страну, наведут хоть какой-то порядок, начнут мирную жизнь…

Пришла очередь Задову задуматься.

— У меня два класса хедера, — сказал он. — Голову поломаю, а ответа не найду. Только будущее и рассудит, кто там лучше думал… — И рассмеялся, на этот раз не криво и с сипом, а громко, обнажив свои белые зубы. — Дурной я какой-то еврей, ей-богу. Все умные к большевикам подались. Там сила, я понимаю. А я все при батьке. Видно, при нем и останусь до конца. А может, вы, большевички, меня переделаете?..[21]

— Переделаем, — сказал Кольцов. — Нам, большевичкам, ничего не остается, как идти до конца, и тебя, Задов, мы прихватим с собой… Пригодишься!

— Какой ты уговористый! — буркнул Левка. Он встал во весь свой рост, доставая макушкой до матицы на потолке. — Жаль, не успели тебя хлопцы расстрелять, мне мороки не было бы…

— Другой бы пришел, — заметил Кольцов. — Уж лучше я, Лева.

— Это, конечно, почетнее, — согласился Задов. — Сам полномочный комиссар улещивает…

Он походил по глиняному полу — походка была неслышной, только пламя в плошке металось, встревоженное движениями массивного тела. Остановился против Кольцова.

— Вот что, комиссар, — сказал Задов с определенной решительностью. — Не затем же ты пришел сюда, жизнью рискуя, чтоб мои байки послушать. И не союз Махно с Деникиным вас там интересует. Так что давай не морочить друг другу голову. Говори, что вам от меня надо. Не знаю только кому: Троцкому, Дзержинскому или вам с Блюмкиным.

— Республике, Лева, — сказал Кольцов. — Она ведет сейчас войну на три фронта: с поляками, Врангелем и с вами… Трудновато для Республики!

— Это точно, — согласился Задов.

— Нужна твоя помощь.

— Что я могу?

— Махновские разведчики бродят вокруг Харькова. Зачем? Какой план? Наши штабисты задумались.

— Недурные у вас штабисты сидят, — восхитился Левка. — Не зря задумались… Батько хочет крепко прогреметь. Чтоб дела его были слышны по всей Украине, а также по всему свету. Недаром представители нашего культпросвета есть уже в Италии, Франции, Испании…

Задов не мог скрыть гордость.

— Так вот, Лев Николаевич! Просьба…Троцкого или Дзержинского, какая тебе разница. Просьба сделать все, чтобы Махно не реализовал этот свой план. Слишком много сил мы сейчас отвлекаем на Махно.

— Ты со мной так говоришь, как будто я и есть Нестор Махно. У него уже все готово. Мужик он упрямый.

— Думай, Лева! Это очень важно! Это так важно, что к тебе послали не просто связного, а полномочного комиссара. Это так важно, что я согласился рискнуть своей жизнью.

— Вот о твоей жизни я в аккурат сейчас и думаю. И пока не очень представляю, как я у батьки твою жизнь выпрошу. А про то, чтобы отменить выступление на Харьков, я не думаю. Батько давно операцию разработал. Сколько трудов вложил… Для него главное — слава.

— И что же мужики? Пойдут за ним?

— Пойдут. Кто из идейных соображений, разделить с батькой славу, а кто — из желания пограбить большой город… Нет, не смогу я его отговорить. Хотя и сам чую — авантюра это.

— Это точно, Лева, авантюра. Объясни батьке, что в городе ему долго не удержаться, от силы неделю. После чего навалятся на него крупные силы. Но — за счет польского направления, за счет Врангеля. Летнюю кампанию он нам, конечно, сорвет. Но и ему уже будет мало места на этой земле. Сотрем в порошок.

Они долго молчали. Каганец в плошке горел неровно, то вспыхивая, то пригасая, и тусклый свет как бы подчеркивал напряженную работу мысли. Каждый из них думал о своем.

— Вот что, комиссар, — после долгой паузы вновь заговорил Задов. — Главная мечта у батьки — свою анархическую республику сорганизовать. Анархическую и вольную, счастливую… Ты бы пообещал ему, что советская власть его поддержит! Скажи ему, сбреши на крайний случай, что, дескать, сам слышал, что Троцкий с Дзержинским собираются с самим Лениным об этом говорить.

Он ждал ответа. Кольцов, однако, заговорил о другом:

— В девятнадцатом у батьки уже была территория для такой республики. Он же владел большим городом Екатеринославом. Забыл, чем кончилось? Местные пролетарии взяли винтовки и поперли его. Ни работы не стало, ни керосину, ни мануфактуры, ни хлеба — одни грабежи…

— То город, — возразил Левка. — В городах батько ничего не понимает. Городов вообще не должно быть, а только поселки при мастерских… для простого обмена… Слушай, а может, ты ему от имени Троцкого Крым пообещаешь?

— Не уполномочен.

— Ну даешь! Полномочный комиссар, а не уполномочен… Мы хотели тут, в Гуляйполе, республику организовать. Не получается. Кругом война. Потом батько в Крым хотел ворваться, когда Деникин побежал. Так ваша Тринадцатая армия и сама Крым упустила, и нас как тряпку вытрепала… Крым бы батьке! Жили б мы окремо, обособленно, на зависть вам, комиссарам, и буржуям всего мира.

И снова на какое-то время в комнате воцарилась тишина. Потом Левка резко встал, засобирался.

— Ох, не по нутру мне это, — вздохнул он. — Не по нутру мне перед батькой на коленях ползать. А придется. Я к тому, что непросто мне будет выпросить у батьки твою жизнь. Крепко вы его, чекисты, обидели…

И, уже стоя у двери, добавил:

— Скажу, шо я с тобой одну игру затеваю. Против чекистов. Батько любит всякие такие цацки.

— И что за игра? — спросил Кольцов.

— А шут его знает, еще не придумал. Да он не спросит. Ну а спросит, что-нибудь на ходу придумаю. А не придумаю, что ж! Еще раз до кривой вербы пойдешь. — Он хохотнул, распахнул дверь и, не оборачиваясь, добавил: — Ну и свалился ты на мою голову!

Кольцов заметил, что на этот раз Левка не приставил к нему охрану. Он подошел к темному окну и стал вслушиваться в ночь. Издали, от реки, доносился лягушечий гвалт, покрикивали ночные птицы и изредка лениво переговаривались махновцы-часовые.

Левка пришел скоро. Молча полез куда-то за печку.

— Вот тебе кожух, спать сегодня будешь тут, на лавке. А завтра шось придумаем.

— Что сказал батька? — не утерпел, спросил Кольцов.

— Он уже засыпал. Только и спросил: «На хрена тебе, Левка, этот чекист нужен?»… Я, между прочим, тоже все время об этом же думаю. На хрена ты мне, чекист, нужен!

Задов ушел. А Кольцов еще долго стоял у окна, размышляя над новым крутым поворотом своей судьбы.

Глава 14

Ни Павел Андреевич, ни Красильников, ни Наташа на маяке не появлялись, и Юра понял, что ждет он их напрасно. Может, и придут они сюда, но когда — кто знает. Через неделю, через месяц или через год?

Обиды у него не было. У взрослых свои взрослые дела. К тому же они теперь, наверное, были спокойны за него. Для этого Семен Алексеевич проделал очень рискованное путешествие на ту, красную сторону, в Таганрог.

Что ж, и в самом деле надо идти к тете Оле. Он обещал появиться у нее очень скоро. И она его, конечно, ждет.

Федор Петрович относился к намерению Юры уйти в Александро-Михайловку довольно сдержанно.

— Что ж, конечно, — сказал он, щурясь от едкого махорочного дыма. — Родня все-таки. Не будешь безотцовщиной. Да и занятие тебе уже скоро предстоит выбирать. По уму или по нраву. Вон какой за лето вымахал… В Качу тебе все равно через Севастополь. Ты вот что… Ты тихим делом зайди к Наталье. У нее теперь новый адрес. Расскажешь ей, что и как. Только с оглядкой заходи, осмотрись!

— Что я, маленький?

Федор Петрович ласково потер своей наждачной ладонью белый Юрин затылок:

— Это что ж — теперь ты, так получается, у беляков будешь. И сменишь наше рыбацкое пролетарское дело на это… на флю-флю с крылышками? Ну ладно, не обижайся. То я так, для шутки.

Он дал Юре гостинцев для Наташи — целую связку вяленой кефали — и все пытался снабдить его сотней рублей, мелкими, но царскими еще, орластыми зелененькими трешками и синенькими пятерками.

— Ты не сумлевайся, бери! Это тебе от подпольной казны, как верному помощнику.

Но Юра от денег наотрез отказался.


До Севастополя он добрался довольно легко. Верст пять всего прошел пешком, а потом какой-то сердобольный татарин подвез его на «линейке» до рынка, который находился почти в самом центре города. До Хрулевского спуска, где жила Наташа, рукой подать. Юра сразу увидел дом. Оглядевшись, нырнул в подъезд.

Увидев Юру, Наташа обрадовалась:

— Я уж собиралась сама на маяк идти. Но меня предупредили, что теперь там охрана.

…Они сидели на диване, и Юра рассказывал Наташе обо всем, что произошло в его жизни за последние дни. И все время, пока Юра рассказывал, Наташа прижимала его к себе, гладила его выгоревшие вихры. Словно видела в нем частицу того, кого рядом давно не было.

Юра был уже достаточно взрослым, смышленым мальчишкой, он сразу догадался: это она по Кольцову убивается. Исчез — и нет его, то ли жив, то ли утонул в Азовском море, то ли погиб в бою. Он понял своей новой, рождающейся в нем взрослой интуицией, что Наташа любит Кольцова и что он должен сказать ей какие-то успокаивающие слова:

— Наташа, с ним ничего не случится, — поглядев ей в глаза, сказал он. — Вы увидитесь, вот я точно говорю. И он тебя никак не может забыть. Тем более клятва…

— О чем ты? — удивилась Наташа.

— Павел Андреевич мне рассказывал. Мне тоже нравится эта клятва. Я ее выучил, правда не до конца.

Они замолчали. Наташа, шмыгая носом, смахнула с глаз слезы. За все эти месяцы, за весь год, что прошел со дня ее новой встречи с Кольцовым на Николаевской в Харькове, она поняла, что неодолимо, безнадежно его любит. Любила и тогда, еще во время их детских путешествий по Севастополю, по развалинам Херсонеса. И это неожиданное явление Павла в роли адъютанта генерала Ковалевского, и его задание, смертельно опасное, и его подвиг с эшелоном танков, и заключение в крепость, и смертный приговор, и неожиданное освобождение — все это лишь выявило, укрепило ее тихую неразделенную любовь. И окрасило ее в монашеский цвет безысходности.

— Он тебя любит, — сказал вдруг Юра, просветленный новой мудростью. — Как иначе? Он просто не совсем понимает, потому что ему сейчас не до этого…

— Нет, нет, — отвечала ему Наташа как равному. — Он любит другую, я же знаю…

— Ну, это так… это бывает… но она ему не помощник… и небось далеко она… а ты надежный друг!

— Ой, Юра, от дружбы до любви — немереные версты.

Наташа, посидев еще немного на диване и стыдясь поднять глаза на Юру, полумальчишку-полуподростка, с которым она только что говорила о самом сокровенном, вдруг встала. Сказала чуть вздрагивающим, но уже деловым голосом:

— Это хорошо, что нашлась твоя тетя. Я уж думала: не забрать ли тебя к себе. Но боялась. Я ведь как на вулкане. Меня в любой день могут выследить, арестовать. Да и тебя в штабе у Ковалевского многие видели. И кое-кто из них сейчас здесь, в Севастополе. Могут опознать. И опять же на меня выйдут… А у тети ты наконец учиться пойдешь. Это очень важно…


Путь из Севастополя в Александро-Михайловский поселок был подробно расписан тетей Олей. Следуя ее рисунку, он от Корабельной бухты, куда доставил его перевозчик, направился к горке с домами офицеров крепостной артиллерии, обогнул ее, прошел мимо братского кладбища, где похоронены сто тридцать тысяч защитников Севастополя, и мимо еще одного кладбища, называющегося «Авиатика», потому что на нем лежали первые русские летчики. Это кладбище уже было за городом…

На четырнадцатой версте, сразу за дачным поселком Бельбек, Юра перешел мост через речушку Качу, взял от Бахчисарайского шоссе левее, и его глазам открылся красно-белый Александро-Михайловский поселок. Красными были черепичные крыши и ослепительно-белыми — его известняковые стены.

Сам поселок виднелся там, вдали, а совсем близко от дороги высился ряд строений Русской авиационной школы с семейным общежитием, с мастерской и семью десятками легких металлических ангаров для аэропланов и гидропланов. На самой заре авиации эту школу построил, в основном на свои деньги, большой знаток и ценитель воздухоплавания великий князь Александр Михайлович, муж родной сестры последнего русского императора Николая Второго — Ксении.

До этого в России была лишь одна крупная летная школа — в сырой, подолгу накрытой густыми туманами северной Гатчине, и Александр Михайлович решил создать новое крыло русской авиатики, южное, прикрывающее Черное море и Балканы. Не знал великий князь, что не пройдет и десятка лет, как бывший ученик его Качинской школы, механик и авиатор из моряков Задорожный, член Севастопольского большевистского Совета и командир отряда, спасет жизнь и великому князю, и Ксении, и их шестерым детям, и вдовствующей императрице Марии Федоровне, и еще нескольким членам императорской семьи…

Подойдя поближе, Юра увидел, что дома школы были порядком потрепаны Гражданской войной, на многих ангарах проступили ребра — жесть растащили на крыши окрестные крестьяне.

Но все равно, у него захватило дух, когда он увидел взлетающий «ньюпор». Стрекозой он ушел в воздух, пролетел над золотистым качинским пляжем, над морем, развернулся и пошел в горы, поднимаясь выше Мекензиевых высот, что темнели поодаль.

— Неужели и я когда-нибудь смогу так летать? — вздохнул Юра.

Он почти бегом припустился к летному полю, но вовремя заметил, что оно обнесено столбами с колючей проволокой, а у единственных широких ворот, там, где стояла караулка, бродили взад-вперед два солдата. На дальнем конце поля виднелась караульная вышка.

Юра обошел все поле, но не нашел ни одной лазейки. Как пройти к жилым зданиям, чтобы расспросить, где живет дядя… Как же его?.. Странная такая фамилия…

Походил еще немного. Вечерело. Юра был очень голоден. Отчаявшись, он направился прямо к воротам. Но оттуда, от ворот, уже шли к нему: молодой офицер в лихо сдвинутой на затылок фуражке и солдат с винтовкой. Их сердитые лица не сулили ничего хорошего.

— Тут давно за тобой наблюдают, — сказал офицер. — Уже с вышки звонили. Два раза весь аэродром обошел… Кто ты такой?

— Я Юра Львов… С маяка… А документов у меня нет… — растерялся Юра.

— Та-ак! — усмехнулся офицер. — Что ты ищешь вокруг летного поля?

— Известное дело, ваше благородие, шпион, — сказал пожилой, уставший от жары солдат. — У них, у красных, ваше благородие, сейчас пацанов приспособили наблюдать.

— Странный парнишка, это точно, — согласился офицер. — Так я слушаю, что ты здесь ищешь?

— Я ищу… я ищу… — Юра из всех сил пытался вспомнить фамилию дяди, но она никак не приходила ему на память. Но тут он вспомнил о рисунке, где тетя Оля написала фамилию мужа. — Я ищу Лоренца… Константина Яновича Лоренца. Он летчик. И у него дочь…

— Постой, постой! Кто у него жена, кто дочь — это мы знаем. Зачем тебе Лоренц? — Тон у офицера стал не таким суровым, голос помягчел, даже подобрел. — Откуда ты его знаешь?

— Видите ли, это мой дядя. Нет, не так. У моей мамы есть сестра… То есть мама умерла, но все равно… Ольга Павловна — ее сестра. И Лиза…

— Во путает пацан, ваше благородие! — усмехнулся солдат.

— А Лиза — их дочь! — отчаянно выкрикнул Юра.

— Значит, Лоренц — твой дядя? А Ольга Павловна, стало быть, сестра твоей мамы? — пришел Юре на помощь офицер, разобравшийся наконец в сбивчивом рассказе.

— Да. И Лиза — моя двоюродная сестра, — обрадованно добавил Юра.

— Кузина! — улыбнулся офицер. — Тебе ведь в поселок надо, а ты на летное поле… А в поселок — во-он по той дороге!


…Тетя Оля встретила Юру радостными слезами. Константина Яновича и Лизы дома не было. Она заметалась, захлопотала.

И вот уже вымытый Юра, в огромном махровом халате с высоко закатанными рукавами, сидел у стола перед миской плавающих в сметане вареников. А тетя Оля, склонив голову на кулак, с тихой радостью наблюдала, как племянник уплетает любимые вареники с творогом.

Потом в комнату ворвались Елизавета и ее папа, оказавшийся вовсе не полковником, как почему-то представлял себе Лоренца Юра, а всего лишь капитаном, но очень громогласным, уверенным в себе. Маленький, плотненький, решительный, одержавший в небе несколько громких побед, он был прозван в среде насмешливых пилотов «летающим Наполеоном».

— Наконец-то! — обрадовалась Елизавета и обернулась к отцу. — Я тебе рассказывала, он замечательный!

— Я беру его в обучение! — немедленно сказал Лоренц и протянул Юре руку. — Называть меня можешь дядей Костей или же Константином Яновичем. Как тебе будет удобно.

— Я рада, что ты объявился! — сказала Лиза. — Я тебя ждала!

— Я буду обучать его методом погружения в прорубь, — решительно заявил Константин Янович.

— Интересно, где ты найдешь среди лета прорубь? — насмешливо спросила Ольга Павловна.

— Это — иносказание. Я буду объяснять, показывать, сажать в модель, крутить в сфероиде, его дело — в свободную минуту все записывать и продумывать, — четко рубил дядя. — В пять утра — купание, до пяти тридцати. Свободное время и отдых — с наступлением темного времени. Лизка! Выдай ему тетрадь и карандаши!

— Папа, ну откуда я возьму тетрадь? — спросила Лиза.

— Сшей из обоев. Но чтоб тетрадь была…

— Тетрадь-то будет. Но он же не достанет до педалей! — смерив Юру взглядом, с сожалением сказала Лиза.

— А русская смекалка зачем? — спросил Константин Янович.

И он рассказал, что летчики-коротышки, у которых ноги не доставали до педалей, давно научились делать нехитрое приспособление — толстые деревянные накладки на обувь. И блестяще управляли самолетом.

Работы у инструкторов в авиашколе было, прямо скажем, не очень много, потому что опытных, отвоевавших на германской войне пилотов насчитывалось в эскадрилье в три раза больше, чем самолетов, способных летать, и готовить новых было просто бессмысленно. Шефы — французы, признанные асы, — приезжали, говорили речи, но новых «ньюпоров» французское правительство присылать не спешило.

Оставалось хулиганить в небе, закладывая «мертвые петли» и «бочки» на трещащих под напором воздуха старых машинах, в результате чего знаменитое кладбище «Авиатика» под Севастополем пополнялось свежими могилами…

Лоренц обрадовался возможности нового дела. До осени, поры занятий в гимназии, он обучит родственника летной науке. Парнишка толковый, а он проверит на нем новые методы подготовки.


Уже на следующее утро, несмотря на протесты Ольги Павловны, еще затемно Лоренц поднял Юру с постели. От поселка до школы бежали. Юра уже после первой версты стал хватать ртом воздух.

— Физическая форма — первейшее дело для летчика, — Дядя Костя перешел на шаг, давая племяннику отдышаться. — С завтрашнего дня сам будешь вставать на рассвете и час бегать. Поначалу легонько, с роздыхом.

— Будет исполнено! — почти по-военному четко и радостно сказал Юра.

В ангаре, освещенном через проемы в жести ярким июньским солнцем, стоял «скелет». Дядя так и сказал:

— Пойдем сначала к «скелету».

Это был скелет самолета. Без перкаля: одни лишь планки, рейки, стойки, растяжки, проволочные тяги, ведущие от кабины к хвостовой части, к рулям и в стороны, вдоль крыльев, к небольшим концевым подвижным крылышкам.

— Что держит самолет в воздухе? — спросил Константин Янович строго, словно буркнул: такая уж была у него наполеоновская манера разговаривать.

Юра ответил, что самолет поддерживает в воздухе подъемная сила крыла. Он вспомнил, что читал еще об «угле атаки». Не умея объяснить словами, Юра продемонстрировал это ладонями. Капитан удовлетворенно хмыкнул:

— Молодец. А это что такое у самолета? — указал он на заднюю часть «скелета».

— Хвост.

— Хвост у курицы. А это — хвостовое оперение. Если уж тебе больше нравится называть это хвостом, называй «хвост Пенно». Потому что был такой французский строитель маленьких моделей-планеров, звали его Альфонс Пенно, и он установил, что без такого сравнительно далеко отстоящего от крыльев хвоста у летательного аппарата не будет продольной устойчивости. То есть он будет плохо управляем и лететь как бы волнами, вверх-вниз, если летчик вообще сумеет его удержать… Пенно построил сотни идеальных моделей и решил по лучшему образцу создать самолет. Он бы и создал. Но газовых моторов, на бензине, тогда еще не существовало, а паровой двигатель был слишком тяжел и громоздок. В отчаянии, что его самолет не летает, Пенно покончил с собой. Вот что такое страсть к полету, мой мальчик!

Юра почувствовал во всем теле дрожь. Он словно бы прикоснулся к какой-то тайной силе, живущей в человеке и подчиняющей себе его мечты.

— А теперь, Юра, смотри, — сказал «Наполеон», садясь в кабину скелета. — Я покажу тебе, как действуют и для чего они служат, — рули высоты, рули поворота и другие всякие разные крылышки. Из совместного движения всех этих вещей и складывается маневр… Потом ты сам сядешь в кабину. И пока не будешь все знать назубок, я тебя в воздух не возьму.

…Едва забрезжил рассвет, Юра уже был на песчаном берегу, там, где речушка Кача впадает в море. Было холодно, кожа сразу покрылась пупырышками. Он побыстрее, желая согреться, бросился в воду и поплыл крупными саженками. Постепенно телу стало теплее. Вернувшись на берег, Юра увидел Лизу. Она сидела, сжав руками колени и положив на них подбородок, и дрожала от холода.

— Ты изменщик! — сказала она Юре. — Я думала, что ты меня разбудишь… Тут недалеко есть в воде необыкновенный камень, на рассвете он светится не розовым, а зеленым. Это волшебный камень. Идем, покажу!

— Давай вечером.

— Вечером он не светится, — огорченно сказала Лиза.

— Понимаешь, пока в ангаре никого нет, я хочу посидеть в кабине. Пойдем со мной.

— Не пойду, — обиженно сказала Лиза. — Я думала, мы будем друзьями.

— Будем, — сказал Юра совершенно искренне. — Я просто не знаю, как раньше жил, когда тебя не было. Честное слово.

— Правда? — Она заулыбалась.

— Правда.

— Смотри же! Ты должен думать обо мне. Так положено, раз мы дали клятву. Молодой человек всегда должен думать о своем предмете. Это же всем известно.

— Ты же моя сестра, а не предмет, — сказал Юра.

— Но ведь это же игра.

— Ну если игра… Я и так все равно о тебе часто думаю.

Юра и правда часто перед сном представлял себе, как он первый раз отправится в полет и кто будет провожать его. Пусть это будет Лиза. Потому что она умела шумно радоваться всему. И его успех будет ей конечно же, небезразличен.

— Ты думаешь, мне не хочется выучиться летать? — спросила девочка. — Но на аэродроме этого нельзя. Курсантами должны быть мужчины…

Они отправились к ангару. Увидев вновь скелет самолета, Юра обо всем забыл. Этот остов казался ему настоящей, летающей машиной. Стоило только запустить несуществующий мотор… Он сел в кресло пилота, на вид мягкое, обитое кожей, и почувствовал, что его ноги вполне дотягиваются до педалей, вернее, до одной длинной горизонтальной педали, чуть загнутой по краям, с привязанными к ней четырьмя тросиками передач.

У него достаточно длинные ноги! Он победно поглядел на Елизавету. На ее лице была смесь восхищения и зависти. Он нажал на правую часть педали, и руль поворота сзади — он ощутил это спиной! — повернул направо. Самолет, который в его воображении уже находился в полете, получив торможение в правой части хвоста, стал заваливаться направо… Он подчинялся ему!

Юра взглянул на приборную доску, которая была прямо перед ним. Он уже понял и без объяснений Константина Яновича, что слева на доске располагалось все, что имело отношение к мотору, а то, что справа — собственно к полету, к курсу машины. Он потрогал пальцами пульсатор — стеклянную колбочку, в которой при работающем двигателе должно было булькать масло. Манометры бензоподачи стояли на нуле, но своим воображением Юра постарался их оживить. Да, надо только нажать кнопку над амперметром и скомандовать: «Контакт!» Лиза провернет пропеллер, в цилиндры поступит горючая смесь, магнето подаст импульсы тока — искру, горючая смесь воспламенится… И вот уже счетчик оборотов газа показывает повышающиеся обороты, теперь газовым сектором он их добавляет… Воздушный пузырек в уровне кренометра пока еще стоит на середине, но скоро… И альтиметр на нуле… Но вот он уже выруливает на ровную площадку, перед ним бесконечно длинная взлетная полоса…

— Совсем неплохо! — прозвучал голос Константина Яновича где-то за спиной. — Неплохо для первых дней. Приборы надо видеть все сразу — и центральным и боковым зрением. Но знаешь, что самое главное? Почувствовать всем телом самолет. До этого мы тоже дойдем, правда не сразу, не в один день и даже не в одну неделю.

— Как это — «почувствовать телом самолет»? — удивился Юра.

— Ну, например, ощущаешь ли ты своим боком, локтем степень крена на развороте и как твоя, извини, задница чувствует расстояние до земли при посадке?.. Главный прибор у летчика — собственное тело… Покажи тетрадку!

Константин Янович просмотрел исписанные Юрой страницы.

— Неплохо! — еще раз одобрил он сделанное. — Самолет водить — это, брат, не революцию делать. Тут и думать и чувствовать надо. Ломать — это самое простое. Хлоп машину о землю — и нету ее!

И Лоренц принялся дотошно расспрашивать Юру о каждом движении педали или рукоятки и объяснять все детали поведения самолета. Начинался долгий летний день, и для Юры больше не существовало ни моря, ни золотистого качинского пляжа, ни даже — увы, горько сознаваться — Лизы. Он мечтал только об одном — взлететь!

Рука Юры двинула маленькую, перещелкивающуюся с одного деления на другое рукоять газа. Исчезло все. Исчезли Наташа, и Иван Платонович, и Семен Алексеевич, и даже Павел Андреевич, дорогой его сердцу человек, — все они будто растворились в прошлом, стали зыбкими тенями.

Впрочем, если бы юность была способна думать обо всем сущем и сопереживать всему, если бы она лишилась эгоистического порыва страсти, растворяющей в себе и людей и обстоятельства, много ли сделало бы человечество?

Глава 15

С некоторых пор вокруг Наташи Старцевой образовался вакуум. Все прежние связи как-то вдруг оборвались, даже Фролов исчез, поспешил уехать в Стамбул, подальше от зоркого глаза генерала Климовича. Ей оставалось только «жить как все» и ждать, что ее призовут, как только она понадобится.

На крутом Хрулевском спуске она снимала небольшую комнатку с отдельным входом. С улицы эта комнатка была как бы на втором этаже, а со двора своим низеньким вторым окном и утопленной в землю полуподвальной дверью смотрела в густую траву и низкорослый кустарник.

Заметив кого-либо со своего второго этажа, Наташа могла моментально, через дворик и потайную калитку, оказаться на Ушаковской и скрыться в толпе.

А повод для беспокойства был. Вот уж который день она ощущала, что за ней наблюдают, хуже того, преследуют. Она связывала это с тем, что поступила на работу служительницей и экскурсоводом в небольшой, но очень интересный частный музей минералогии и геологии Петра Дмитриевича Лескевича на Петропавловской улице. Неужели бумаги, которые она заполняла, пошли куда-то «наверх», в полицию или даже контрразведку, и там что-то заподозрили? Она специально выбрала этот невинный частный музей, не имеющий отношения ни к армии, ни к флоту. Да и хозяин музея, пожилой инженер Лескевич, известный в городе знаток не только минералогии, но и вообще всего, что имело отношение к Крыму, был человек добродушный и доверчивый, и ни за что не пошел бы справляться о благонадежности новой сотрудницы. Тем более что, как выяснилось, он ее знал.

Еще когда она пришла наниматься на работу, Петр Дмитриевич был чрезвычайно обрадован познаниями Наташи в области естественных наук и истории. Он сказал при этом, что, мол, такое образование, как у нее, дается не только в научных учреждениях, но и влиянием личного воспитателя, ментора, человека глубочайших познаний. И тут же стал допытываться, кто был учителем Наташи, и ей пришлось сознаться, что этим воспитателем был ее отец, археолог профессор Старцев.

— Вы дочь Ивана Платоновича? — обрадовался Лескевич. — Господи, как тесен мир. Мы с вашим батюшкой хоть и не были друзьями, но на протяжении всех лет знакомства неизменно испытывали друг к другу искреннюю симпатию. Да и вас, сударыня, я тоже припоминаю. На раскопе в Херсонесе рядом с профессором я несколько раз видел измазанную вишнями или шелковицей кнопку. Я так думаю, это были вы.

— Я с папой обычно все лето проводила на раскопках, — сказала Наташа. — Мама от нас отдыхала.

— Очень рад, что теперь мы будем работать вместе. — Петр Дмитриевич церемонно раскланялся. — Прошу передать мое почтение Ивану Платоновичу. Надеюсь, он здоров?

— К сожалению… его уже нет, — тихим, сдавленным голосом ответила Наташа.

— Извините, не знал, — вздохнул Лескевич и, чтобы переменить эту печальную тему, спросил Наташу, что она думает о каменных заборах-дейках на Карадаге, которые как бы перегораживают южный склон горы. Считает ли она наличие таких дейков еще одним верным доказательством того, что Карадаг — потухший и полуразрушенный временем вулкан юрского периода?

И сейчас Наташа с уверенностью подумала, что Лескевич не пошел бы заявлять о ней в полицию. Вообще ни о ком не пошел бы заявлять. Интеллигентнейший человек, ученый!

Но кто-то же следил за ней? Совсем с недавних пор. Чей-то взгляд преследовал ее, когда она ходила за покупками, когда запирала на замок дверь музея, когда посещала книжный развал на Екатерининской и у Музея обороны Севастополя. Конечно, ей ничего не стоило оторваться от преследователя. Севастополь и впрямь был похож на военный корабль, где много улочек-трапов, холмов-башенок, неожиданных переходов: человек, знающий этот корабль, выросший на нем, всегда мог найти, как и где укрыться.

Можно, конечно, было выявить преследователя, затаившись, и в свою очередь пойти следом за ним. Но это могло выдать некоторые профессиональные знания Наташи, приобретенные ею за годы подполья. Разве могла вести себя подобным образом ученая барышня, влюбленная в минералогию и геологию?

Но однажды преследователь разоблачил себя сам. Как-то прямо к открытию музея в девять утра, опередив всех других посетителей (удивительно, но в это тревожное, неустойчивое военное время посетителей бывало, пожалуй, больше, чем в мирные дни), явился молодой человек в мятом пиджачке, чересчур коротких брюках и с соломенной шляпой-канотье в руке, с которой явно не знал, что делать. Был он невысокий, плотно сбитый, но двигался тяжело, как после болезни. Расхаживая по залу, он слегка приволакивал ногу. А пронзительно ясные, целеустремленные его глаза выдавали такую храбрость, такую бесшабашность, что Наташа, прикрыв веки, какое-то время соображала, где она видела этот взгляд. И поняла: последние дни именно этот взгляд преследовал ее.

Странный филер! Не умеет носить канотье. Вообще не в ладах со штатской одеждой. И потом — этот сразу выделяющий его из толпы взгляд. Нет, не филер. Профессиональное свойство филера — неприметность, неотличимость от других, отсутствие ярких черт.

Но тогда кто же он, этот странный молодой человек? Что ему от нее нужно? Почему преследует?

Если внимательно присмотреться, в нем не без труда можно было узнать артиллериста Барсука-Недзвецкого, который еще совсем недавно так лихо руководил выгрузкой слащевского десанта в Кирилловке, а сейчас, после ранения и скоротечного лечения, вновь собирался на фронт и догуливал в Севастополе последние отпускные деньки. Пройдя мимо нескольких витрин, он принялся разглядывать выставленные за стеклом окаменелости — остроконечные белемниты, округлые, как диски, нуммулиты и свернутые в спирали древнейшие ракушки — аммониты. Следы бушевавшего когда-то над Крымом моря.

Наташа решила, что здесь-то она может перейти в атаку первой. Она была на своей территории. Понаблюдав за тем, как незнакомец рассматривает окаменевшую колонию кораллов, привезенную сюда с Аи-Петри, Наташа спросила:

— Не правда ли, странно — кораллы на горе? Любопытное прошлое у нашей земли. Вас ведь это интересует?

Молодой человек смял в руках канотье, так что соломка трухой посыпалась на паркет. При этом стало заметно, что два пальца на его левой руке неподвижны и торчат отдельно от остальных. Поглядев на носки своих хорошо начищенных, но явно жавших ему остроносых ботинок, молодой человек сказал, наконец решившись поднять на нее свои удивительные ясные глаза:

— Э-э… геология, минералогия… у меня к этим наукам, знаете ли, еще с гимназических времен был интерес… Но последнее время вынужден заниматься практическими делами… Не скажете вы мне, действительно ли перед самой Великой войной в Севастополе были найдены останки древних носорогов?

«Вычитал недавно, — решила Наташа. — Хочет познакомиться, это очевидно. Но какой-то мямля… мелкий торговец, что ли… и вид у него какой-то несчастный…»

— Да, вы правы, — сухим голосом классной дамы ответила Наташа. — В тысяча девятьсот двенадцатом году палеонтолог Александр Александрович Борисяк при рытье колодца в сарматских известняках в черте Севастополя обнаружил фрагменты скелета ископаемого носорога…

— Чрезвычайно интересно! — сказал молодой человек. — Что, и гиппарионы здесь водились?

— Несомненно. Гиппарионы были распространены повсюду в Таврии, это во многом те же лошади.

«Неужели все-таки филер, разыгрывающий роль любителя палеонтологии? Про гиппарионов выучил? Кто все же он такой?»

— Нет, говорят, гиппарионы были выносливее лошади, — возразил ясноглазый посетитель. — Спасибо природе, хоть лошадей до наших дней сохранила. Исключительное животное, вы не задумывались? Тащит за собой железную штуковину пудов эдак на восемьдесят, выходит, силы и крепости необычайной. А от грамма никотина, пожалуйста, сдыхает, от полстакана водки — шалеет как сумасшедшая, а обыкновенная судовая качка доводит до такого состояния, что сутки должна отдыхать… Опять-таки малейшее ранение — и все. В лучшем случае комиссуют, а так — наган в ухо… Жаль, конечно, такое существо. Вот человек не четвероногое, а держится до последнего, там, где лошадь не выживет…

Наташа даже растерялась от совершенно неожиданной тематики ясноглазого посетителя музея. «Сумасшедший, что ли? Или занимается торговлей лошадьми? Но возможно, и розыгрыш хитрейшего филера?»

— Вы походите по музею, — предложила Наташа. — Тут много интересного. Или присоединитесь к какой-нибудь заказной экскурсии, у нас бывают… Если же возникнут вопросы…

Барсук застенчиво покачал головой и отошел от Наташи. Что произошло с ним? Куда делась его удаль, боевитость? Послонявшись немного по залу, он принялся разглядывать схему образования Черного моря в разные геологические периоды. Но то и дело посматривал на Наташу, которая в это время, готовясь к наплыву посетителей, приводила в порядок выставку фотографий, на которых были сняты каменные столбы на горе Демерджи, образованные выветриванием, — довольно неприличные, если разобраться, фигуры, напоминающие о временах фаллических культов.

Вскоре музей наполнился юными голосами — какой-то седоусый капитан привел подростков из Морского корпуса. Ясноглазый посетитель погрустнел и неожиданно исчез, и Наташа не знала, радоваться этому или огорчаться. Чем-то он ее забавлял. Но и пугал своей неразгаданностью.

Вечером Петр Дмитриевич с удовольствием вручил Наташе какую-то исписанную аккуратным почерком бумаженцию и, потирая морщинистый лоб, сообщил:

— Я вас попрошу… Экскурсия на Мраморную балку — для господ офицеров, выздоравливающих после ранений… Приятно, что наши защитники не шляются по кабакам, а интересуются редкими природными явлениями. Оплачено с учетом транспорта… Ну вы там посмотрите, взять ли линейку или лучше извозчиков на «дутиках» — все же господам выздоравливающим будет помягче… Значит, завтра ровно в девять у музея.

Лескевич был чрезвычайно рад тому обстоятельству, что его музей не только уцелел во время всех военных передряг, смен властей и правительств, но даже вновь вошел в моду. Что бы ни случилось в мире, геология вечна. Потому что все политические страсти и даже бурные сражения развертываются на тоненькой корочке тверди, которая отделяет нас от вечно кипящей магмы. Этой корочкой, держащей на себе моря и океаны, и занимается, в сущности, геология.

В девять утра Наташа не увидела, как ожидала, группку дисциплинированных, «интересующихся редкими природными явлениями» офицеров. Лишь у маленького портика со скучающим видом, страдая от начинающейся уже жары, стоял все тот же филер не филер, — словом, ясноглазый молодой человек с двумя негнущимися пальцами и держал в здоровой правой руке папироску. Заметив Наташу, он аккуратно погасил окурок о край урны, выдолбленной в глыбе мрамора, когда-то привезенной к портику, подтянулся и приподнял свое истрепанное канотье. Ну комик, право.

— Вы никого здесь не видели? — спросила Наташа.

— Нет, никого, — ответил ясноглазый.

Наташа стала ждать, чертя кончиком зонтика по тротуару. Она была одета легко, но по-дорожному: в клишированную, из легкой шотландки, юбку и в кофточку с накидкой.

— Наталья Ивановна, простите меня! Это я заказал экскурсию, — сказал ясноглазый молодой человек. — В моем лице вы видите группу «выздоравливающих офицеров», которые хотели бы посетить Мраморную балку.

— Что? — рассердилась Наташа. — Вы хотите, чтобы я поехала вдвоем с вами? Что это, увеселительная прогулка? Это невозможно! Я даже не знаю вас… И потом: вы что же — офицер?

— Так точно. И именно выздоравливающий. Через несколько дней — на фронт. А что формы не ношу — извините, надоела, надел вот что у друзей нашел… Но если вам не нравится, я мигом надену форму. Я квартирую здесь неподалеку, на Ушаковской… Пожалуйста, Наталья Ивановна, прошу вас, поедемте!..

— А откуда вы знаете, как меня зовут?

— Когда заказывал экскурсию… директор ваш сказал… Пожалуйста, поедемте!

Застенчив и скромен до неприличия, но и так же настойчив. И как упрямы его ясные глаза!.. Но если он действительно фронтовой офицер, то знает много нужного, интересного. И такое знакомство может пригодиться, — если не сейчас, то потом. Пожалуй, она правильно сделает, если в конце концов согласится. Но тут же на память пришел печальный опыт с Дудицким, от которого пришлось убегать… Впрочем, нет, не похож своим поведением этот ясноглазый на Дудицкого! Никакой развязности! И в светлых его глазах — боль — то ли душевная, то ли физическая. Даже тогда, когда он скупо улыбается. И потом, если он филер, то не наденет офицерскую форму. И уж во всяком случае, зачем бы ему понадобился этот дешевый маскарад и эта экскурсия, если арестовать ее можно и здесь без всякого труда.

— Хорошо, переодевайтесь! — сказала Наташа и пояснила: — Офицерская форма защитит нас от лишней траты времени на всякие проверки, которые случаются теперь чуть ли не на каждом шагу. Я здесь подожду!

Он повеселел и совсем по-мальчишечьи побежал по Петропавловской, а затем в гору по Ушаковской, слегка приволакивая ногу. Наташа рассмеялась. За ней ухаживали. Более того, в нее влюбились. И хотя Наташа свыклась с ролью страдающей, безнадежно влюбленной женщины, занимающей темный, монашеский уголок классического треугольника, эта перемена ей была, черт возьми, приятна. Даже очень. Хоть в роли влюбленного выступал какой-то недотепистый, хотя и не скажешь, что некрасивый, малый.

Подошел к музею Петр Дмитриевич, вежливо осведомился, где же господа офицеры, и Наташа, скромно потупившись, отвечала, что господа офицеры скоро будут на своих экипажах. И на всякий случай, чтобы больше не мозолить глаза Лескевичу, пошла по Петропавловской навстречу ясноглазому…

Если бы новый Наташин знакомый не приволакивал слегка ногу, а негнущиеся пальцы его левой руки не были все так же оттопырены, как будто в странном жеманном жесте, да еще если бы не эти настырно внимательные, пронзительно-светлые глаза, то Наташа наверняка не узнала бы его. Он был в привычной для него, хорошо подогнанной военной форме, в аккуратно и немного залихватски сидящей на голове зеленой фуражке со слегка заломленной — по-фронтовому — тульей, в видавшем виды, но ладном, не ужимающем крепкий торс летнем мундире, в галифе с кожаными леями, которые свидетельствовали о том, что этот новый Наташин знакомый больше времени проводит верхом, чем на своих двоих.

Погоны полковника (две полоски без звездочек) были явно новенькими и предательски выдавали недавнее воспроизводство. Но главное, что удивило Наташу, — это череда ярких красных нашивок на левом рукаве мундира, говорящая о многочисленных ранениях. К тому же грудь ясноглазого полковника украшали два Георгия, знак первопроходца с терновым венком и только недавно утвержденный Врангелем орден Николая Чудотворца: грубоватый железный крест с ликом святого угодника в овале из лавровых ветвей…

То есть перед Наташей был образец совсем молодого белого офицера, безусловно храбро воевавшего и награжденного за то, что он перебил немало красных. Короче, образец врага. Но она тут же поймала себя на том, что первым ее, ну просто-таки изменническим, подленьким ощущением было чувство радости оттого, что ее знакомый оказался не каким-то неуклюжим, прижившимся вдали от фронта обывателем, торговцем или чиновником, а много пострадавшим от ран, боевым и умелым воином.

«Баба! — чуть ли не вслух обругала себя Наташа. — Никакой политической оценки! Кухарка, увидевшая бравого пожарного…»

Ясноглазый щелкнул каблуками:

— А ведь я вам так, кажется, и не представился. Командир первой артиллерийской бригады Второго корпуса полковник Владислав Барсук-Недзвецкий!

Он сделал ударение в фамилии «Барсук» на первом слоге, по-польски, но тут же, как будто испугавшись своего столь официального представления, улыбнулся и сказал:

— Но вообще-то друзья меня зовут просто: Славка Барсук. — И ясные, бесстрашные глаза его приняли несвойственное им просительно-жалобное выражение. — Я боялся, что вы, увидев меня в таком одеянии, передумаете ехать.

— Ну почему же! Я пообещала!

Полковник весьма ловко и довольно решительно, проявляя себя с неожиданной стороны, остановил извозчика на «дутиках», и они, усевшись рядом, покатили мимо Сенной площади и казарм Белостокского полка, выехали на ровное, укатанное Ялтинское шоссе, у столба, указывающего на знаменитую «Рощу Дианы», свернули на довольно тряскую дорогу, ведущую к Георгиевскому монастырю, и через какие-то полчаса увидели высокую колокольню Крестовоздвиженского храма.

Все эти полчаса, на поворотах и ухабах, Наташа ощущала рядом крепкое, затянутое в ремни тело полковника Барсука и чувствовала запах амуниции, тонкого сукна и всего того молодого, летнего, энергичного, чем веяло от заметно приободрившегося офицера, который, однако, улыбаясь, больше помалкивал, словно опасаясь спугнуть интеллигентную девушку.

Странно: но опыт общения с пьяным поручиком Дудицким куда-то улетучился, исходящее от погон чувство враждебности исчезло, и, пожалуй, впервые за много дней Наташа чувствовала себя спокойно и уверенно. Ее немножко смешило и забавляло то, что этот видавший виды молодой человек, еще очень, очень мало знакомый, может по первому ее приказу, даже капризу, сделать что-либо совершенно невероятное, лихое, например броситься с обрыва в море или сорвать растущий на какой-либо жуткой скале цветок. Она переживала новое для себя чувство. Все время Наташа вращалась среди единомышленников, товарищей по оружию, сдержанных, даже суровых, и как-то незаметно забыла о том, что она молодая красивая женщина, которая способна нравиться и… как это писалось в старых романах?.. «кружить головы».

У монастыря они остановились, и полковник настоял на том, чтобы они здесь перекусили. Он уверял Наташу, что она чрезвычайно бледна и при всей своей «примечательной внешности» (он потупился и поискал нужные, необидные слова) слегка худовата и, видно, жизнь ей дается непросто. В монастыре, много раз грабленном, начиная с лета семнадцатого, когда Керенский выпустил из тюрем уголовников, все же теперь был кое-как восстановлен некогда знаменитый своими не только постными, но и скоромными блюдами, ресторан для заезжих.

Настойчивый Барсук попросил официанта покормить вкусно и обильно, и Наташа весьма забавлялась тем, как перед рыбным блюдом — кефалью в тесте — полковник перекладывал из руки в руку нож и вилку, стараясь вспомнить правила хорошего тона.

Наташа решила, что ей пора хоть на короткое время сбросить с себя роль строгого экскурсовода и с сочувствием спросила:

— Что у вас с рукой? Ранение, да? Пожалуйста, не мучайтесь, ешьте так, как удобно вашим пальцам…

Он просто расцвел от такого внимания.

Нашлась в монастырском ресторане и бутылочка белого вина, легкого, чудом сохраненного с довоенных времен, с прекрасным букетом, напоминающим о днях иных. Недзвецкий, по привычке, нащупал в кармане тряпицу с кольцом. Он не расставался с изумрудом все годы войны. Память о доме, о близких превратилась в талисман. Но если будет нужно для любимой женщины…

Наташа оценила то, с какой смелостью распоряжался ясноглазый в ресторане: ведь наверняка всего месячного офицерского жалованья ему едва должно было хватить на обед и извозчика. Ей стало совсем хорошо от осознания этого нового мужского подвига.

От монастыря они направились знакомой Наташе тропой к Мраморной балке, в сторону Балаклавы. Тропа начиналась от колокольни и вела дальше над краем обрыва, где идти можно было только по одному. Полковник зашагал, приволакивая ногу, впереди, и Наташа ощутила беспокойство за него и даже тревогу: как бы не оступился, не упал со скалы.

Как только они спустились на первую же площадку, откуда открывался весь обрыв, Наташа вспомнила о своих обязанностях экскурсовода.

— Посмотрите наверх! — звонко сказала она и указала пальчиком на край обрыва, оказавшийся высоко-высоко над головой. — Вот вам пласт из известняка типичного сарматского яруса, помните, я вам говорила в музее. Это молодой слой… Под ним, видите, слой постарше. Это так называемый нуммулитовый ярус. А еще ниже, вон та черная порода, — это пласт еще более старый — кварцевый трахит. Этот уже близок юрскому периоду, ему свыше ста миллионов лет, он помнит ящеров. Может, сюда прилетали крылатые ящеры птеродактили и садились вон на те обломки скал, которые вы видите там, в море…

— Как интересно! — сказал Барсук-Недзвецкий, не отрывая глаз от Наташи.

Потом они прошли в собственно Мраморную балку, где, как сказала Наташа, еще во времена древних греков добывали камень для построек. Это была как бы впадина, очень глубокая, рассеченная на несколько искусственных ущелий, местами поросшая такой густой зеленью, что тропка совершенно исчезала и ее приходилось нащупывать ногами.

Наконец они оказались на дне балки. Отсюда были видны обломки скал самых причудливых видов, уходящих в море сначала как бы на ступню, далее — по колено. С вершины одной из скал сорвался и недовольно что-то проклекотал орел.

— Здесь страшновато, — прошептала Наташа. — Эти каменные фигуры, орлы…

— Да, конечно, — согласился Барсук, но по тону его голоса было ясно, что он просто поддерживает светский разговор. Страшно полковнику, похоже, нигде не было. Он нагнулся, подобрал лежащий на тропе металлический осколок, слегка выпуклый и с одной стороны отполированный.

— Морская артиллерия, — сказал он. — Похоже, калибр триста пять. Целый дредноут палил.

— Балка одно время была мишенью для кораблей, — объяснила Наташа.

— Ничего себе мишень! — фыркнул полковник. — А ты попади с одного выстрела в амбразуру пятнадцать на тридцать — вот это мишень. Да для этого трехдюймовку пехом подкати на сто шагов…

Наташа мало что поняла из этой фразы, кроме того, что Мраморную балку считать мишенью может только неопытный артиллерист… Они подошли к месту, где возвышалась стосаженная отвесная мраморная скала.

— Это — «Скала чудесного эха», — улыбнулась Наташа. — Видите, я уже про чудеса, а не про науку. Если вы отойдете во-он туда, за тот обломок, поросший дроком, где вас и видно не будет, и там заговорите, то я буду отчетливо слышать каждое ваше слово, даже если шепотом…

— Не может быть! — удивился Барсук-Недзвецкий.

— Да! Вы будете слышать меня, я — вас. Такой акустики больше нигде не встретите. Сколько там чудес света? Семь? Так это восьмое. Это эффект мрамора, наклона скалы и присутствия моря.

— Можно попробовать? — спросил полковник.

Он ушел на другой край балки, так что едва был виден на сером фоне.

— Вы меня слышите? — тихо, заговорщически спросила Наташа. Она физически ощутила, как ее голос полетел куда-то вдаль, словно бы извилистой линией, змейкой, то касаясь мраморной стены, то отдаляясь и звеня по пути странным серебристым эхом, как звенит серебряная монетка, покатившаяся по каменному полу.

— Я вас слышу, Наташа, — прилетела ответная монетка, проскакав по стене.

Потом наступило молчание.

— Говорите же что-нибудь, полковник, — попросила Наташа. — Найдите тему… например про артиллерию…

После паузы, в которой ощущалась нерешительность, вновь полился серебряный ручеек. Право, его ли это был голос?

— Я не полковник, — услышала Наташа шепот. — Я Владислав, недоучившийся студент. Забудем о полковниках… Наташа, я увидел вас всего лишь шесть дней назад… еще через три дня мне уезжать на фронт. Я понял, что люблю вас… так люблю, как будто всю жизнь ждал этой любви, как будто ради нее я прошел все, что довелось пройти… через шесть лет непрерывной войны… лежа в госпиталях, я мечтал о девушке, о любви, и только теперь я понял, что это были мечты о вас… только о вас… В вас столько красоты, столько такта, ума, столько решительности и столько женственности, что… я не знаю, кого бы даже мог сравнить с вами…

Наташа закрыла глаза. Если бы этот молодой человек объяснялся ей, как обычно объясняются, глядя в глаза, она, пожалуй, прервала бы его. Ей, конечно, было бы приятно объяснение, но одновременно она ощущала бы неловкость уже от всего того, что следует за объяснением: возможного ответного признания или отказа. Но сейчас это был не его голос: это говорила скала, море, небо, орел, летающий над балкой, седая древность всех этих мест, ей объяснялись тысячи молодых людей, что уже давно состарились, умерли, исчезли из человеческой памяти, но все еще жили в звуках, в словах, которые сохранила «скала чудесного эха».

— Я знаю, что буду любить вас всегда… что это — судьба… — продолжал голос Владислава Барсука. — Вы можете сказать мне «нет», вы можете ничего не говорить — ничто не в силах изменить моей любви… Я не знаю, что может сравниться с нею по силе… я не поэт… Я смог бы сравнить это с разрывом шрапнельной гранаты… но что такое этот разрыв?.. Пшик, шипенье спички, облачко дыма… Простите меня, я нескладен… у нас говорят: тупой, как пушечный банник… Скажите мне что-нибудь, Наташа!

Он замолк. И она тоже молчала, прикрыв глаза. Чувство необыкновенного внутреннего тепла, блаженное и вместе с тем тревожное чувство разливалось по ее телу. Ей было хорошо. Этих тревог и этого тепла она давно ждала.

Он уже не требовал ответных слов, потому что в ее молчании таилось колебание, а значит — надежда.

— Не говорите ни «да», ни «нет», — сказал он наконец. — Не надо ничего говорить, знайте только: что бы вы ни сказали, это не изменит моего чувства.

Она открыла глаза. «Что бы вы ни сказали…» А если бы он узнал, чем она занимается, чем живет, неужели и тогда не изменил бы своих чувств?

— «Что бы я ни сказала…» Вы уверены? — спросила она чуть слышно.

— Громче, — попросил полковник. — Я ведь пушкарь, шесть лет провел возле трехдюймовки… Что вы сказали?

Она не стала повторять. Зачем слова? Зачем обнадеживать этого молодого человека, который не хочет ей ничего дурного, который действительно любит ее? Но между ними граница, которую нельзя переступить. Они враги… И еще Кольцов — эта слабая, совсем девчоночья надежда…

Понимая, что после всего сказанного он смущен не меньше, чем она, Наташа первая пошла к обломку скалы, обросшему дроком.

Барсук-Недзвецкий стоял прямо, как на дуэли, и, очевидно, лишь Наташа была здесь с заряженным оружием: свой выстрел он уже сделал.

— Я вам благодарна, — сказала Наташа. — Мне никто и никогда не говорил… такие слова… я тоже вырвана из простой человеческой жизни…

Он склонил голову и, взяв ее руки в свои, стал целовать их.

— Я понимаю… Вы можете подумать: вот вырвался с фронта, идет напролом… Ничего подобного… Осталось совсем мало времени. Поэтому прошу: разрешите вас видеть все эти дни… Но это не все, что я хотел вам сказать. Есть то, что касается только вас.

Наташа подняла на него удивленные глаза:

— И что же?

— Берегите себя. Нет-нет, это не просто доброжелательное пожелание… Знаете, я ведь чисто случайно увидел вас. Меня привел в ваш музей мой старый гимназический приятель. Он служит в контрразведке у Климовича. Он показал мне вас и сказал, что вот, дескать, обрати внимание: такая красивая барышня, а служит большевикам. Я так думаю, они следят за вами. А это…

— Я догадываюсь, что может последовать за всем этим. — Наташа стала задумчивой, отстраненной. — Благодарю вас и за эту чудесную поездку, и за предупреждение. Я предполагала, что за мной следят. Что ж, значит, мне придется исчезнуть… И в таком случае нам не дано больше увидеться.

Орел пронесся вдруг совсем низко, словно желая рассмотреть эту пару, и они почувствовали резкий удар теплого воздуха из-под крыла. Наташа вздрогнула и на секунду прижалась к ясноглазому. Он не сразу отпустил ее, расценив этот поиск защиты как первый шаг ему навстречу.

— А может, вам не возвращаться домой? — спросил Барсук. — Ведь они могут взять вас в любую минуту.

— Даст Бог, сегодня меня еще не возьмут, — сказала Наташа. — А завтра, надеюсь, они меня уже не возьмут.

Глава 16

Ощущение опасности не подвело Наташу. За нею наблюдали. Причем профессионально. Надеялись через нее выйти на еще не раскрытые явки севастопольских подпольщиков.

С приходом к Врангелю в качестве начальника Особого отдела генерала Климовича дело о существовании в Севастополе широко разветвленной и мощной подпольной большевистской организации приобрело наконец вид очень толстых папок со множеством донесений, схем и свидетельских показаний. Почувствовав властную и сильную руку, заработал во всю силу ловкий и сообразительный, но леноватый полковник Татищев. И его помощник капитан Селезнев тоже не знал, когда кончается рабочий день и начинается утро.

А самое главное — Евгений Константинович Климович хорошо знал, что основным ключиком в действиях тайной полиции и контрразведки, открывающим замки многих секретов, являются деньги. Стало быть, надо было добиться, во-первых, чтобы эти деньги в меньших количествах доставлялись большевикам, во-вторых, следовало получить больше средств от главнокомандующего.

Петр Николаевич Врангель при всей скудости финансов скрепя сердце вдвое увеличил расходы на оперативные нужды контрразведки. Уменьшить возможности большевиков, располагавших всеми доставшимися им богатствами России, Климович не мог, но в его силах было задерживать их постоянных агентов, как правило, местных коммерсантов, снующих по контрабандным тропкам и главным образом по морю между «белым» полуостровом и «красным» материком.

Один важный агент снабжения, который плавал на баркасах в Крым и Турцию из Таганрога и Новороссийска, увертливый морячок-анархист Иван Папанин, благодаря которому Кемаль-паша в Турции смог получить хорошее бриллиантовое подкрепление для деятельности против константинопольского правительства, этот морячок, снабжавший заодно партизанский отряд Мокроусова в Крыму, был задержан с поличным, но ускользнул и теперь скрывался в горах. Это был полууспех Климовича: канал снабжения большевистского подполья оборвался. Но стали случаться и успехи.

В Симферополе был задержан курьер-торговец Рафка Курган по кличке Фоли, который успел к лету двадцатого года доставить в Крым из Центра миллион романовских, десять тысяч фунтов стерлингов, на сорок миллионов золота и главным образом много мелких коммерческих бриллиантов. Одновременно на Перекопе при тайном переходе в Крым был арестован отчаянной смелости курьер Симка Кессель по прозвищу Пройдисвит, с грузом зашитых в одежду бриллиантов. Два других курьера — Гершик Гоцман и Османка — были взяты с деньгами и бриллиантами прямо в Севастополе, по прибытии. Вот тут-то и обнаружились первые, еще неясные свидетельства того, что к тайному снабжению подпольщиков-большевиков якобы имеет отношение крупный финансист и промышленник. Среди прочих под подозрение попал и совладелец банкирского дома «Борис Жданов и Кє» Василий Борисович Федотов. Лавры покойного Саввы Мамонтова, что ли, не давали ему покоя? А возможно, старался откупиться от большевиков, предполагая, что скоро они возьмут полную власть?

Улики, впрочем, были шаткие, косвенные, и Татищев удовольствовался тем, что Федотов отбыл в Турцию, на время покинув вверенную полковнику территорию.

Но главное, главное… в папке строгой секретности у капитана Селезнева появились документы, свидетельствующие о том, что контрразведка ухватила конец веревочки, ведущей к замысловатым узелкам севастопольской организации, самой опасной.

А началось-то с пустяка. Маленький, сухонький, общительный Тихоныч, охранник пристаней РОПиТа, тех самых, где подпольщики устроили взрыв, стараясь проникнуть в салон-вагон Слащева, однажды высказался довольно неосторожно. Сидел Тихоныч в погребке «Нептун» и хлебнул лишнего. Лишнего — оно бы и ничего, к лишнему Тихоныч был стоек и привычен, да к чаче для крепости торговец-винодел, снабжавший погребок спиртным, добавил табачного раствору: «чтоб дух зашибало». Ну и зашибло!

— Ничего, мы их еще не так рванем! Не то что тогда, в начале июля, — сказал Тихоныч. — То-то забегали… — И, довольный собой, засмеялся.

Среди слушателей Тихоныча был рабочий человек, мастер по ремонту портовых кранов Брюленко. Как специалист, он и при царе жил неплохо, даже двух детей обучал в гимназиях, и имел облигаций с купонами в достатке, как романовских, так и Временного правительства. Насмотревшись на красных в восемнадцатом и девятнадцатом годах, при кратком их правлении, Брюленко пришел к выводу, что полагаться на них может только голытьба, а солидному человеку — разор.

Брюленко доложил куда следует о высказывании Тихоныча, втайне надеясь, что все это было пустой старческой болтовней. Ниточка пошла разматываться. Легко установили связи Тихоныча и его приятеля Терентия Васильевича со смотрителем маяка Одинцовым и еще с несколькими бывавшими на маяке людьми. Кое-кого взяли, но большинство, к великому огорчению Селезнева, ускользнуло. Растворилась в переполненном людьми трехсоттысячном Севастополе некая довольно приметная и красивая девушка. По всему выходило, что она была дочерью археолога профессора Старцева, которого контрразведка искала еще в Харькове.

Старцев, а значит, и его дочь, во время Деникина были связаны со знаменитым адъютантом генерала Ковалевского Павлом Кольцовым. Не исключено, что поддерживают связи с ним и сейчас.

Смотрителя маяка Одинцова пока не трогали, надеясь, что к нему забредет кто-либо из подпольщиков. Наташу в конечном счете выследили. Ее заметил снабженный описанием агент. Выяснилось, что она работает в частном минералогическом музее Лескевича и проживает неподалеку.


Обратно ехали молча. Застоявшаяся лошадь взяла резво. Приближались огни Севастополя.

Полковник держал руку Наташи в своей, не делая попыток к большим завоеваниям, и она была благодарна ему за это. Ей надо было как-то сосредоточиться, собраться.

На Хрулевском, у дома Наташи, остановились. Извозчик, очевидно довольный платой, снял шляпу и пожелал господам доброй ночи… На севере России вечера долгие, грустные, наполненные отзвуками бесконечных полярных дней, а на юге ночь приходит резко и властно. Стало темно.

— И тем не менее я завтра приду к музею, — сказал Барсук-Недзвецкий.

— Не нужно. — Голос Наташи был тверд.

— Я буду думать о вас, — снова, в который раз, повторил Барсук. — Кто знает, может, даст Бог, мы еще встретимся.

— Мне бы тоже хотелось этого, — искренне сказала Наташа. — Мне кажется, вы хороший человек! Живите!.. И доброй вам ночи.

Она исчезла в подъезде. Владислав не торопился уходить, он решил дождаться, когда в Наташином окне зажжется свет, мелькнет ее тень. А может, она выглянет и помашет ему рукой.

Но свет не загорался. И он уже собирался уйти, когда ему почудилось, что где-то там, куда ушла Наташа, раздалась какая-то возня, послышались приглушенные голоса, а потом он явственно услышал женский вскрик…

В одно мгновение Барсук взбежал наверх, резко распахнул дверь, ведущую в комнату, и на фоне еще вливающихся в окна сумерек увидел два темных мужских силуэта. Двое скручивали Наташе руки и при этом старались зажать ей рот.

— Господин офицер! — тяжело дыша, скороговоркой выкрикнул один из мужчин. — Большевичка, подпольщица!..

Барсук ударил его рукоятью нагана в темя, второго ладонью в горло, перебив дыхание и способность к крику. Наташа в ужасе отскочила в сторону. Деятельный и очень сообразительный, артиллерийский полковник подошел к кровати, яростно сорвал одеяло, завернул в него руку с револьвером и, не теряя ни секунды, выстрелил несколько раз в одного и во второго.

Звуки были тихими — как будто стаканы попадали на пол. От лирического Барсука-Недзвецкого не осталось и воспоминания. Теперь это был человек, за время войны привыкший убивать себе подобных и не тратящий время на раздумья.

— Документы, деньги, сумочку — с собой, — скомандовал он. — Плед — на плечо: ночью холодно. И сейчас же выезжаем ко мне на фронт, под Каховку. Где-то там я вас поселю, будете под защитой. Моих людей Слащев никому не отдает.

— Почему вы их убили? — прошептала Наташа.

— Потому что они видели меня, вас и все знают. Перехватили бы… К утру мы должны быть за Перекопом.

— Как?.. — спросила Наташа.

— Идемте.

Через садовый выход они выбежали на Ушаковскую.

— Возьмите меня под руку. Крепче. Прислонитесь головой. Мы с вами парочка… Ясно?

Артиллеристу сейчас было не до сантиментов. Он оказался в своей стихии. Губы сжаты, ясные глаза наполнены злостью. Ему бы еще трехдюймовку!..


…С началом военных действий все легковые авто в городе были реквизированы для военных нужд. Исключение было сделано для немногих, и то ради иностранных военных миссий, которые бдительно следили за свободой частного предпринимательства.

С двенадцатого года в Севастополе близ вокзала механик Роже Гарнье держал гаражи «Люкс» и «Курьер-экспресс». Отсюда машины развозили пассажиров в Ялту и в другие места по побережью, пользуясь новой шоссейной дорогой через Байдарские ворота. В Симферополь тоже вела улучшенная шоссейка, но ею ездили редко, потому что параллельно, через Бахчисарай, шла железная дорога, то соединяясь с шоссейкой, то перескакивая через нее, то расходясь на миг, подобно ремешкам в плетке.

Поэтому когда офицер с дамой потребовали автомобиль до Симферополя и далее, через Перекоп, почти до линии фронта, да еще ночью (тогда как рано утром отправлялся поезд), то Роже, немолодой, порядком уже обрусевший, хорошо изучивший курортно-автомобильноамурные делишки, решил, что офицер, должно быть, изрядно выпил и куражится перед своей Дульцинеей.

Владислав Барсук-Недзвецкий и впрямь изображал из себя крепко выпившего, но твердо стоящего на ногах боевого офицера. Если бы не многочисленные нашивки и боевые награды на груди, Роже, возможно, вызвал бы из комендатуры патрульный наряд. Но он решил поступить умнее. С семнадцатого года Роже не раз при смене властей терял свои автомобили, гаражи, не раз уезжал к себе на родину, во Францию, и опять возвращался, надеясь на удачу. Поэтому он заломил такой куш, который смог бы возместить потерю автомобиля. Либо молоденький полковник будет не в состоянии выплатить нужную сумму, либо он, Роже, будет рисковать одним лишь шофером — дело небольшое.

— И половину либо в золотых монетах, либо в валюте, — сказал Роже.

Это было невыполнимое — для обычного клиента — требование.

Барсук достал несколько романовских ассигнаций, опустошив бумажник до подкладки. Роже насмешливо поднял галльскую изогнутую бровь. Тогда Наташа с негодующим и решительным выражением лица раскрыла сумочку, в которой хранились деньги, выданные ей подпольем на «самый крайний случай» (бегство, подкуп, откуп), и протянула пачечку десятифунтовых купюр с изображением надменной девы Британии.

Барсук сказал «уф»… Роже пересчитал купюры и просмотрел на свету гаражного фонаря водяные знаки с изображением Георга какого-то. Утвердительно покачал головой, признавая подлинность фунтов, но тут же развел руками: мало!

Фронтовик, который, по мнению Роже, впал в легкое беспамятство от близости дамы сердца, достал из нагрудного кармана тряпицу и, развернув ее, отдал хозяину гаража кольцо с потрясающим прозрачным изумрудом бриллиантовой огранки. Роже сразу оценил подлинность и высокую стоимость драгоценности. «Ограбил кого-нибудь, — подумал Роже. — Фронтовики, они хваткие».

— По рукам! — сказал он.

Но полковник руки не протянул. Он выказал свой опыт, отказавшись от «остина», и выбрал тяжелый, но весьма надежный «гарфард». «Пьян да умен — два угодья в нем», — вспомнил Роже русскую пословицу. В этой стране все мудрости были парадоксальными, за что, по правде говоря, хозяин гаража и не хотел расставаться с Россией: после нее все страны казались пресными.

Шофер, старый тертый калач Панкрат Денисович, начинавший осваивать крымские дороги еще в девятьсот четвертом вместе с великим князем Александром Михайловичем, когда автомобильное дело не отличалось от авиационного по риску и профессиональным качествам, за руль сел с великой охотой: во-первых, предчувствовал щедрые чаевые, во-вторых, грешным делом, в свои годы он оставался романтиком дальних и опасных, особенно ночных дорог.

До Мекензиевых гор «гарфард», трясясь и крутясь в многочисленных извивах плохой дороги, освещая фонарями узкий участок щебенки, ехал при полном молчании пассажиров. Наконец Наташа не выдержала:

— Вы ведь хотите спросить меня?.. Спрашивайте!

Шофер в глубоко надвинутой на голову фуражке, в очках, которые ремнями перетягивали ему уши, да еще при реве надсаженного мотора, не мог их слышать.

— О чем спрашивать? — сказал полковник. — Почему эти двое легавых набросились на вас? Так я ведь все знал. И пусть это будет нашей тайной. Все равно, я же вижу: вы невинны, неопытны, полны заблуждений, как тургеневская девушка… или какая там еще, я несилен в литературе.

Он взял ее руку в свою. Мимо проскакивали какие-то кусты, обломки скал, ямки на шоссе под светом довольно тусклых фонарей выглядели глубокими расщелинами, куда они непременно должны были упасть. И не падали. И ехали дальше. Все случившееся и все, что происходило сейчас, казалось нереальным.

— То, что я говорил вам в Мраморной балке, — правда, и все остается в силе, — сказал Барсук-Недзвецкий. — Лишь одно я хотел бы еще знать: вы могли бы полюбить меня?

В горах было холодно. Свежий ветер задувал под плед, и Наташа, чувствуя, как коченеет полковник, накинула на него половину покрывала. Звезды высоко над головами неслись следом, не отставая от машины. И Наташа подумала о том, что волею случая ее жизнь разделилась теперь на две части: до встречи с Барсуком-Недзвецким и после нее. Вторая часть была пугающей, неожиданной и, может быть, нежеланной, но неизбежной.

— Да, — сказала она.

Полковник крепче сжал ее руку, отвечая.

— В сущности, мы — два русских человека, заблудившихся в ночи, — сказал он. — И больше ничего. А это — не причина для трагедии. Когда-то неизбежно наступит утро. Вот и все.

Шесть лет войны сделали его философом…

«Гарфард» приближался к тому участку дороги у моста через совсем узкую здесь, но бурную Альму, где слева разбросаны сакли небольшой татарской деревушки и станции Альмы, а справа, за рощей, притаилось довольно значительное село Куртыймес, которое еще в мирные годы пользовалось дурной славой. И не потому пользовалось, что жили там какие-либо лихие разбойники: просто место было уж больно удобное для тех, кто склонен был пограбить проезжающих и скрыться в горах.

Еще три года назад здесь были расположены большие имения с садами и виноградниками, сейчас же все заросло и одичало.

Из-за многочисленных поворотов фонари машины освещали путь не далее чем на двадцать метров. Шофер снизил скорость. И все равно машина чуть не наехала на брошенные посреди дороги куски изгороди с торчащими из них длинными острыми гвоздями.

Пришлось остановиться. Барсук положил руку на кобуру и даже отстегнул ее, но вытаскивать револьвер не стал, зная, что спешить со стрельбой в иных обстоятельствах еще более опасно, чем медлить.

— Выключи огни, — скомандовал полковник.

Через некоторое время, когда глаза привыкли к темноте и стал ощутим блеклый лиловый свет, исходящий от июньского неба, и Наташа и Владислав увидели несколько человеческих фигур, которые, держа винтовки наизготове, приближались к автомобилю. Барсук сразу, навскидку, определил, что их окружают человек восемь — десять, а остальные наверняка скрываются в кустах, ожидая дальнейших событий. Начинать стрельбу было нелепо. Будь он один, он приказал бы шоферу ехать через изгородь и принялся бы отстреливаться, надеясь на удачу, но подвергать смертельному риску Наташу полковник был не вправе. Хотя он и не мог сказать заранее, что лучше: попасть ей живой в руки бандитов или оказаться с простреленной головой. О себе в эти мгновения он не думал.

Втайне Барсук надеялся, что эта группа — остаток приверженцев знаменитого капитана Орлова, крымского Катилины, который в отчаянном своем заговоре выступил против Врангеля, намереваясь свергнуть диктатуру барона, но был разбит и бежал в горы. Орловцы не трогали офицеров-фронтовиков, и к женщинам тоже относились с достаточной почтительностью. Если не были пьяны.

— Гляди, Семен Алексеевич, офицер! — восторженно воскликнул совсем молодой, звонкоголосый партизан.

Вспыхнул свет самодельной копотной зажигалки, в щеку Барсука уперся холодный ствол карабина. Тот, кого называли Семеном Алексеевичем, заглянул в машину. Лицо его было в тени. Но вот свет зажигалки метнулся к девушке.

— Наташа? — удивился Красильников.

— Семен Алексеевич!

Хлопцы вокруг загомонили, явно довольные происшествием.

— Гляди ты, комендор знакомую графиню встрел! Вместе на крейсере катались?

— Тихо! — скомандовал Красильников.

Хлопцы примолкли, только кто-то из темноты пробурчал:

— Раз знакомая — нехай едет дальше, а офицерика — сюда.

Красильников еще раз прикрикнул на партизан. Все это были воспитанники Мокроусова, в большинстве своем анархисты, и обуздывать их новоиспеченному командиру давалось не так-то легко.

— Кто он такой? — спросил Красильников у Наташи, указывая на Барсука-Недзвецкого.

Наташа подумала, что в двух словах правду не изложить, да и не надо. Никто не поймет. И она сказала, волнуясь, что голос может выдать ее:

— Это — наш человек, хотя на нем форма полковника. Он переправляет меня из Севастополя к линии фронта и дальше — к своим.

Красильников не сразу ответил. Постукивая пистолетом о край открытой дверцы, соображал.

— А может, не надо ничего усложнять, — наконец сказал он. — Если — наш, машину с горы, а сами — в отряд!

— Он не может, Семен Алексеевич, — твердо произнесла Наташа. — Ему надо еще успеть вернуться!

— Ну и пускай едет! А ты — с нами! — предложил Красильников.

Ах, милый, добрый Семен Алексеевич! Если б ты только знал, что творилось сейчас у Наташи в душе! И в самом деле, это был бы лучший вариант: он уезжает, она спасла его, и таким образом они как бы квиты. И она остается у своих. Но сердце противилось этому. Бросить, предать?..

А Барсук вел себя отменно. Откинувшись на сиденье, он не смотрел по сторонам. Лицо его было спокойно.

Больше всего Наташа опасалась, что Красильников отзовет ее в сторону и начнет расспрашивать подробности. Сможет ли она тогда — глядя ему в глаза — скрыть свою ложь?

— Ну ладно. Тебе, Наталья, виднее, — сказал Семен Алексеевич, решив, что если и есть у Наташи какая-то тайна, то это ее тайна, личная, и скомандовал партизанам: — Скиньте, хлопчики, доски с дороги! Хай едут!

Хлопцы повиновались неохотно. Второй такой случай, знали они, может за эту ночь больше и не подвернуться. Офицер-то какой! Полковник! Весь в орденах и нашивках. В отряде Мокроусова офицеров, даже саму форму с погонами, ненавидели люто. Немало золотопогонников покидал легендарный Мокроус в крымские провалы и ущелья.

— До встречи, Наталья! — сказал Красильников.

«До встречи…» А где они свидятся? Когда?

Какое-то время ехали молча. Вскоре должны были показаться огни Симферополя.

— Теперь мы квиты, Наталья Ивановна, — сказал Барсук. — Я понял, у вас своя жизнь, и мне в нее не заглянуть. Если хотите, можете оставить меня там, где вам удобно. Разные, видать, у нас пути.

— Какие уж там разные, — ответила Наташа. — Это теперь-то?

Она прижалась плечом к офицерскому френчу Владислава. Так ей было теплее, уютнее и надежнее. Наступал рассвет, когда на Яйле дует прохладный ветерок.

На въезде в Симферополь их остановил и проверил патруль. Бумаги Барсука были в полном порядке, а Наташины никто и смотреть не стал. Патрули знали, что фронтовики часто возят с собой на фронт барышень. Потом устраивают их вестовыми, кухарками, медсестрами. У них были на то права. Права людей, которые каждый день ходят под пули или в штыковые атаки. Не прошло и месяца наступления, а половина офицерского состава врангелевской армии уже выбыла. А впереди еще долгие месяцы боев.

— Красивая барышня, — сказал молодой, чубатый патрульный. — У полковника губа не дура. На автомобиле, видишь ты!

— Чему завидуешь, Никита? — укоризненно спросил сивоусый, понимающий разницу между тыловой и фронтовой жизнью.

После всего пережитого Наташа отнеслась к проверке весьма спокойно. Ей было все равно. Старой жизни уже не воротишь, а от новой не отворотишься.

Глава 17

Великое дело во время вселенских катаклизмов керосин. Не было бы его — и стояли бы они на каких-нибудь заросших бурьяном запасных путях не слишком далеко от Харькова. Несмотря на их грозные мандаты и не менее строгие предписания. Гольдман усвоил это хорошо и, видимо, давно. Едва загоняли их на запасные пути, как он брал с собой бальзамочку на несколько литров и шел к дежурному по станции или иному железнодорожному начальству.

И поезд снова трогался, вливался в мощный поток эшелонов с военной техникой.

Торопились. Пробивались в те края, куда вот-вот могли свалиться белые войска или, как говорилось в предписании Начучраспреда ВЧК товарища Альского, «в районы возможных боевых действий».

Так всего за неделю они оказались в Волновахе и медленно, но тем не менее без остановок ползли к Мариуполю, к которому так же неторопливо, но неуклонно, от Геническа по побережью Азовского моря двигался корпус донских казаков генерала Абрамова.

Часа на два застряли на жалкой, до сухаря высохшей под жарким июньским солнцем станции Карань. И опять выручил керосин. К чекистскому поезду в сопровождении Гольдмана пришел дежурный по станции, старый грек, и привел с собой кучу родственников. И все — с бутылями, канистрочками, кувшинами. Пришлось наливать…

Глядя на проплывающий мимо вагонов унылый степной пейзаж, Бушкин возмущался: откуда в этих русских краях столько греков? От жары, что ли? Старцев пояснял про графа Орлова, про Суворова, которые переселили их сюда из Крыма, где православные греки претерпевали религиозные притеснения мусульман татар. Под защитой русского оружия греки хорошо прижились на этих просторах, расплодились, основали здесь немало мелких городков и сел, и даже крупный морской порт Мариуполь.

Старцев в этой поездке невольно оказался экскурсоводом. Поглядывая в амбразуры и держа наготове оружие, «команда» то и дело расспрашивала Старцева, что да когда. Не каждый день ездишь с профессором. Крайне любопытный к краеведению Шамраченков, влившийся в отряд еще в самом начале пути, на станции Славянск, больше всех докучал Ивану Платоновичу вопросами о простирающейся перед ними Дикой степи.

Старцев рассказывал о скифах, которые носились по саженной высоты ковылям, про готов, про воинственных, не знающих жалости гуннов, про «неразумных хазар», воевавших днепровскую Русь, про половцев, проводивших время в стычках с Киевом, а потом объединившихся с ним для защиты от татаро-монгольских несокрушимых «тьмы тысяч».

Это где-то здесь произошла битва при Каяле, в которой половцы пленили князя Игоря, заставив плакать на стенах Путивля Ярославну, а позже, и тоже в этих же краях, в битве при Калке, монголы одолели князей Мстислава Киевского и Мстислава Удалого — и началось на Руси великое нашествие и долгое иго.

— Скажи на милость! — удивленно покачал головой Бушкин, до того пополнявший свои познания только речами всяких пламенных заезжих ораторов, разоблачавших царскую, империалистическую Русь. — А может, так им и надо, этим князьям. Что ни говори — аристократы. А монголы, поди, голытьба, пролетариат…

— Дурак ты, Бушкин, — незлобиво вставил свое слово бывший казак Михаленко. — Это кто, Чингисхан — пролетарий?

— Ну, не сам Чингисхан лично…

Бушкин замолк. Задумчиво глядел на мелькающие в дверном проеме вагона мазанки с соломенными стрехами, обнесенные заборами из камня-ракушечника. Это уже начались пригороды Мариуполя.

Со станции, оставив возле поезда охрану, всей командой отправились в уездную ЧК, которая размещалась в доме бывшего владельца судоходной компании богатея Фрумина в самом центре города.

Начальник уездной ЧК Морев, дотошно изучив документы гостей, обрадованно сказал:

— А я, признаться, еще вчера вас ждал.

Гольдман со Старцевым переглянулись.

— А собственно, откуда вы о нас узнали? — спросил Старцев.

— Дорогие! Я кто? ЧК. А ЧК положено все знать… — весело сказал Морев и затем, словно платком стерев с лица улыбку, уже серьезно объяснил: — Дело-то у вас… как бы это сказать… в карман не спрячешь. Просочилась информация. К сожалению. Мне еще третьего дня докладывали: движется, мол, к нам поезд, буржуазные ценности собирает.

— Выходит, секретное задание стало вовсе не секретным, — встревоженно сказал Гольдман.

— Это точно: слух про ваш поезд впереди вас бежит… А я, значит, все думал, куда эти чертовы золотые побрякушки девать? Закопать? А ну как больше не возвернусь? Погибель в боях приму? А тут в аккурат мне про вас сообчают… Гору с моих плеч сымаете, дорогие товарищи!

Он открыл дверцу внушительного старомодного сейфа, выложил на стол два свертка. В одном, что побольше, находилось золото: монеты, кольца, броши, кулоны, цепочки — ничего интересного с точки зрения профессора Старцева. В другом оказалась целая россыпь драгоценных камней, в том числе «коммерческих», небольших, но хорошей огранки бриллиантов, явно выковырянных из каких-то изделий для удобства перевозки. Морев подробно рассказал, откуда у них эти богатства. В основном реквизированы у богатых греков-контрабандистов. А они скупали бриллианты у махновцев, которые нередко наведывались в этот приморский город.

— Как-то весной осматривали парусную фелюгу. А один наш пацан-чекист оступился и ударился головой о гик… Ну, стукнулся, значит, и говорит, что больно тяжелым почудился ему гик. Чувствительный такой пацан! Проверили, а в гике оказалась высверлена полость, и в ней ни много ни мало — двести царских червонцев. Вот какие чудеса у нас порой случаются.

Потом Иван Платонович стал выспрашивать у Морева о Бердянске, куда они намеревались еще сегодня отправиться. Манил чекистов этот город тем, что в недавнем времени в нем располагались отделения Государственного банка, и Азово-Донского — одного из крупнейших в России, и отделения Общества взаимного кредита, и Бердяно-Ногайский банк, тоже не из бедных…

— Богатый был городишко, — согласился со Старцевым Морев. — Но сколько раз грабленный! Раз двадцать менялись власти. Только Махно владел городом три раза.

— В нашем маршрутном листе, как вы заметили, есть и Бердянск, — твердо сказал Старцев. — Значит, в ЧК была информация: что-то для нас подготовлено.

— Этого — не знаю. — И, немного помолчав, Морев спросил: — И каким же способом вы собираетесь добираться до Бердянска? Если он, конечно, еще наш?

— Своим поездом, естественно, — ответил Старцев.

— Вот насчет «естественно»… Я вам вообще посоветовал бы отказаться от мысли посетить сейчас Бердянск.

— Но у нас предписание! — вступил в разговор Гольдман.

— По железке до Бердянска порядка двухсот верст. Кружным путем. Через Пологи. А это сплошь махновские места. Вас там и полк охраны не убережет… Нет, не советую!

— А шляхом, напрямик? — спросил профессор.

— Шлях — это точно под махновцами, — ответил чекист. — Вот морем… Хотя и по морю путь небезопасный. Но ночью — можно. Попытаться можно. Если не напоретесь на мелкосидящие катера адмирала Саблина — доберетесь. Обратно этим же путем.

Вернулись, успев отвезти ценности на свой поезд, Бушкин, Михаленко и Шамраченков. Шумно ввалились в кабинет Морева. Но, увидев озабоченные лица своих товарищей, присмирели.

Старцев рассказал им о сути разговора. Состоялся краткий «военный совет». Может, все же отказаться от Бердянска? И пуститься в обратную дорогу через Екатеринослав, по более спокойным городам?

Бушкин, конечно, был готов плыть хоть к черту в горло. Михаленко его отговаривал. Шамраченков молчал. Гольдман и Старцев тоже никак не могли прийти к единому решению. Аргумент у Старцева был весомый: в предписании сказано — отправиться «в районы возможных боевых действий». И получалось: пока были вдали от них — справляюсь, а приблизились — струсили.

Морев понял, что, несмотря ни на какие его увещевания, они не откажутся от поездки в Бердянск. Он исчез и вскоре привел с собой незаметного и потертого, словно меховая шуба после стирки, мужичка со свалявшимися волосами, круглым личиком и помидорными щечками. Глазки у мужичка были остренькие, как два буравчика.

— Это вот — товарищ Савельев, — представил мужичка Морев. — Он вроде как наш активист или, если точнее, помощник на добровольных началах. А в прошлом — рыбак, весь берег от Мариуполя до Геническа как свой пупок знает.

Савельев согласно закивал головой.

— У нас в ЧК есть баркас с двухтактным керосиновым движком. Товарищ Савельев не раз на нем в Бердянск ходил. Попросим его, может, согласится помочь.

— Отчего ж не согласиться, — вновь закивал Савельев. — Мне и самому в Бердянск надо бы. А тут такая оказия.

— Ну вот и сладили. — Морев перевел взгляд с Савельева на гостей, представил их. — А это товарищи из Харькова. С ответственным заданием.

— Понял. Будут доставлены в наилучшем виде, — весь засветился доброжелательностью Савельев.

— Туда и обратно! — строго сказал Морев.

— Как водится, Владимир Павлович, — согласился Савельев.

— Мой долг вас предупредить, — вновь обратился Морев, — не сегодня завтра белые могут оказаться в Бердянске…

— Будем надеяться, нам повезет, — сказал Гольдман. — И небольшая просьба. У вас, кажется, есть связь с Бердянском?

— Пока есть.

— Славненько. Предупредите, пожалуйста, начальника Бердянской уездной ЧК о нашем прибытии. Пусть встретят завтра на рассвете. — Гольдман скосил глаз на Савельева. — Попадем к утру, капитан?

Савельев посерьезнел, посчитал что-то на пальцах.

— К рассвету будем… Эх, ночи сейчас больно короткие.

— И пусть бердянские товарищи подготовят все… ну что у них есть для нашей экспедиции. — Гольдман старался выражаться так, чтобы Савельев, не посвященный в их тайну, не мог ничего понять: хоть и рекомендованный человек, а все же чужой. — Ну вы схватываете?..

Но Морев не схватил:

— Да, конечно. Ценности! Золотишко там, бриллианты. Примерно все то, что передал я. Не опередили бы только вас казачки!

Прощаясь, пожимая каждому руку, Морев вновь повторил:

— Я так думаю, что и без моего звонка бердянские чекисты о вас уже знают. Слухи!

Они ушли на станцию, к своим вагонам. Стали готовиться к отплытию. Савельев попытался с ходу, быстро влиться в коллектив. Помогал сгрузить в телегу бочку с керосином, укутывал кусками рогожи и брезента оружие, переносил коробки с патронами и иное имущество, которое могло пригодиться в поездке. Схватился за один из двух снарядных ящиков, в которых находились собранные ценности, но тут же отпустил руку.

— Ого, тяжелое! — воскликнул он и, пробуравив глазами Шамраченкова, спросил: — Так это и есть то самое золотишко, про которое товарищ Морев говорили? Или чего там?

— Кирпичи. Товарищ профессор — археолог. Вот они и отбирают всякие старинные образцы: каменюки разные, черепки, кирпичи, — пояснил чекист.

— Это уж всякому свое, — хитро сощурившись, кивнул Савельев. — У нас тут тоже как-то объявился один, самовары собирал. Деньжищ давал немерено!

Шамраченков подошел к Гольдману:

— Одной ходкой не управиться. Пускай Бушкин с Михаленкой свезут все на баркас и возвертаются. А товарища Савельева оставят в порту для охраны, чтоб чего не сперли… Мариуполь — воровской город.

Прислушивающийся к разговору Савельев согласился:

— Это точно: воровской.

Когда Савельев, Бушкин и Михаленко уехали, погромыхав телегой, Шамраченков сказал Старцеву и Гольдману:

— Не нравится мне этот наш капитан. Больно прилипчивый.

— Да он здесь чекистам давно помогает!

— Я за то, чтобы крепко подумать, — упрямо повторил Шамраченков. — Не нравится мне, что весть о нашем поезде покатилась по всей Украине.

…Вторую ходку к баркасу сделали под вечер, когда солнце касалось горизонта. Последними сгружали ящики. Савельев по-прежнему был деятельным, активным. Вместе с Бушкиным они пронесли по пирсу тяжеленную ношу, и доски под их ногами пружинисто прогибались. С помощью Шамраченкова и Гольдмана перевалили ящик в баркас. Так же поступили и со вторым.

— Оставили бы в Мариуполе, — посоветовал Старцеву Шамраченков.

— Как можно! — даже возмутился Старцев. — Я в Харькове пообещал, что отвечаю за ценности как за самого себя. Нет-нет, я не могу расставаться с ними!

— А ну как белые накроют!

— Из Бердянска, если морем не сможем, я вас через Белоцерковку и немецкую колонию Трунау выведу на Волноваху, — успокоил профессора Савельев. — И лошадей достанем.

Ящики разместили на носу, в тесном кубрике. Гольдман уселся между ними, удобно устроил локти:

— Утону, так вместе с ними. Садись, Иван Платонович, местечка хватит!

Но Старцев хотел оставаться наверху: его волновало предстоящее приключение, выпавшее на его уже немолодые годы. Когда еще походишь на баркасе по Приазовью? Бушкин почувствовал себя на борту старшим, как-никак, морская душа. Посмотрел на карту, послюнил палец, определяя направление ветра.

— В темноте выйдем, незаметненько, — сказал он. — Как раз с моря бриз, пойдем под гротом и под движком. К рассвету в аккурат поспеем!

Когда совсем стемнело, попрощались с Шамраченковым. Договорились, что в случае, если подойдут белые и займут Бердянск, он перегонит поезд в Волноваху.

Когда стемнело, отошли от берега. И совсем не освещенный город почти сразу словно бы погрузился в морскую пучину.

Ветер был навальный, на берег, и они шли пока под движком. Чох-чох, еле-еле… Когда отошли подальше, бриз пошел с берега на море. Савельев и Бушкин подняли грот, и баркас, накренившись на левый борт и даже зачерпывая иногда волну, пошел споро. Забирали все южнее, все дальше в море, чтобы не наткнуться на косу.

Шли без ходовых и топового огней, стремясь ничем не выдавать своего присутствия. Косу увидели по белым бурунам. Взяли еще южнее… Темное небо было звездное, глубокое. Большая Медведица медленно поворачивалась над их головами, все ниже опускаясь к воде.

Потом горизонт за их спиной стал белеть, словно его осветило далекое зарево ушедшего под воду города. Это был еще не рассвет, только его предвестник.

А берег таился в настороженной предательской темноте. И даже когда Иван Платонович увидел проблески Бердянского маяка, это не внесло в его душу успокоения. Впереди был порт. Но он был темен. Будто вымер. И это еще более тревожило.

Обогнули косу, убрали грот и еще долго тащились под слабое чахканье движка. И тут явственно увидели где-то неподалеку от Бердянска вспышки зарниц. Это не было похоже на грозу. Скорее всего к городу с боями подходил Донской корпус.

— Может, вернуться? — спросил Михаленко у Старцева.

— Уже дошли. Чего ж возвращаться! — возмутился Бушкин. — Разве наши так запросто город сдадут? Продержатся малость, а то, может, и совсем отобьются.

— Подойдем поближе, — сказал Иван Платонович.

Когда они вошли в бухту и приблизились к порту, заметили надвигающиеся с моря наглые, яркие огни довольно большого судна. Оно кому-то засемафорило, и отблески света, пробивающегося сквозь решетки ратьера, легли на пушку, глядящую на берег. Несомненно, это был десантный катер белых. На его носу заскрежетала якорная цепь, и он встал на рейде, закрыв им выход из порта.

— Мышеловочка! — ни к кому не обращаясь, сказал Бушкин. — Давно так не влипал.

— Вот-вот! Этого я и боялся, — вздохнул Михаленко.

— Волков бояться — в лес не ходить! — с напускной бодростью ответил ему Бушкин.

Им теперь оставался один путь — к пирсу, куда, похоже, уже приближались донцы генерала Абрамова.

Спустили грот, чтобы не белел во тьме, и собрались у мачты. Все с надеждой смотрели на Савельева, но даже темнота не мешала видеть, что и у него выражение лица озабоченное.

Стало отчетливо слышно, как там, на судне, что-то провизжало, стукнуло. Раздались голоса.

— Шлюпку спускают, — озаботился Бушкин. — Враз на нас выйдут.

— Не выйдут! — уверенно сказал Савельев.

Стараясь не громыхнуть, он вытащил два длинных весла, опустил их в воду, чтобы смочить уключины. Одно весло дал Бушкину, со вторым, тихонько, ощупью, вставив в гнездо планшира, справлялся сам.

— В порту поставим баркас среди других, — сказал он. — И запрячемся где-нибудь на складах. Здесь их много, всяких пустых пакгаузов. Переждем, посмотрим.

— Переждать-то переждем, да только искать нас будут, — отозвался Михаленко со вздохом. — Уж больно название у нашего баркаса привлекательное.

— Какое название? — спросил Старцев.

— Какое… По всему борту крупно «Чекист». Солнышко взойдет — так и засветится… Какой такой «Чекист»? Откудова?

Потихоньку шлепая веслами, они пристали среди старых, с уже давно погасшими машинами, буксиров, прогулочных паровых катеров с порванными тентами, крутобортых яхт, с которых волны и ветры уже наполовину стерли старые милые имена «Дочурка», «Дуся», «Азовская чайка»…

Это был уголок старого мира, казалось успокоившийся навсегда, но еще полный понятными только этим омертвевшим судам звуков: тихого металлического скрежета, перестукивания бортов, скрипа покосившихся мачт, трепета обрывков парусины, плеска воды и надрывного крика чаек.

Небольшая шлюпка, спущенная с белогвардейского судна, проскочила совсем рядом, устремилась к берегу. Весла работали дружно, в такт, без плеска входя в воду. Пронеслись и растаяли вдали молодые радостные голоса. Их не пугала пулеметная и винтовочная трескотня, которая продвигалась с окраины к центру города.

Где-то далеко вспыхнуло и загорелось здание.

— Извините, товарищи, но мы здесь в порту как комар на голой заднице, — сказал Гольдман. — Не хватает только рассвета… Придется утопить наши ящики.

Помолчали, прислушиваясь. Стрельба разгоралась уже совсем недалеко. В винтовочный треск начало вплетаться характерное буханье трехдюймовок.

— Вы уж простите, — сказал после долгих раздумий Савельев. — Но ваши ящички — революционное добро… — И, взвихрив волосы на затылке, выпалил: — Есть тут поблизости один дом! Хороший дом! Спасительный!

Впрочем, прежде их спас дождь. Даже не дождь, а обильный летний ливень. Темные облака, набежавшие с моря как-то внезапно, задержали рассвет. И затем с неба хлынул настоящий водопад…

Короткими перебежками, придерживая тяжелые ящики и прячась за пакгаузами и потом за густо разросшимися кустами сирени, никем не замеченные, они поднялись на взгорок и лишь благодаря интуиции Савельева в кромешной темноте приблизились к совершенно невидимому, тускло светящемуся одним окном большому дому.

Из темной массы туч ударила молния и, разветвляясь, вдруг осветила город так, как не может осветить и тысяча артиллерийских батарей. Даже неробкий Бушкин охнул от неожиданности. И увидел перед собой особняк с полуколоннами.

— Гляди, домишко какой нераскулаченный! — удивленно сказал он. — Сюда, что ли, ведешь нас, Сусанин?

— Сюда, сюда! — Савельев поспешно, не дожидаясь новой вспышки, подтолкнул Старцева к двери. — Стучите вы, профессор! У вас вид интеллигентный!

Глава 18

В Бердянске действительно был один такой дом. А может, и не только в Бердянске, но и во всей Северной Таврии этот особняк был один — ни разу не ограбленный, с целыми стеклами, без следов копоти и без выщербин от пулеметных строчек на стенах.

По вечерам в этом доме били, соперничая друг с другом, настенные, напольные и настольные часы, и если в городе очередная власть задерживалась и успевала наладить электростанцию, то бронзовые бра на лестнице, ведущей на второй этаж, освещали портреты людей явно не нового режима, сановных, в военных мундирах и штатских сюртуках, полных чувства собственного достоинства, уверенных в себе — и не имевших никакого понятия о событиях, последовавших за семнадцатым годом.

Наверху, вслед за комнатой, в которой любил останавливаться Иван Константинович Айвазовский и где, в память об этом, висели его картины, следовала большая зала с концертным роялем, блестевшим нетронутым, чистым лаком: по нему не били прикладами, как по буржуазному предмету, на нем не играли с помощью кулаков или растопыренных пальцев, а вокруг, меж книжных шкафов, висели дагерротипы и фотографии, изображающие нежных женщин во фрейлинских платьях, и при старании на иной фотографии можно было разобрать надпись: «Милой Женечке от…» И далее следовали ненавистные рабочему классу фамилии.

Но самая большая фотография, увеличенная опытным мастером, была вынесена ко входу, в переднюю, к которой более напрашивалось название «вестибюль»: на ней был изображен моряк, черноусый и чернобровый, со страдальческими напряженными темными глазами, изможденный — стоячий белый морской воротничок был слишком свободен для его шеи. Во всей России не было человека, который бы не знал этого моряка или не слышал о нем, лейтенанте Шмидте, том самом, который в девятьсот пятом году взял на себя командование революционным Черноморским флотом и был затем, после ареста и суда, расстрелян на безлюдном острове Березань. Лейтенант Шмидт стал символом российской революции и ее вечным талисманом.

Казаки Дона, Кубани, Терека и всех остальных больших и малых рек, воевавшие по обе стороны разделившейся России, дикие, как индейцы, и столь же жестокие красногвардейцы Рудольфа Сиверса, утонченного потомка древнего рода, бородатые анархисты всех мастей, включая террористов-безмотивников, очкастые революционеры-большевики, перенесшие Витим и Вилюй, офицеры Добровольческой армии, немцы-колонисты, сменившие свои меннонитские убеждения на трехлинейки, «зеленые», обитавшие в плавнях Берды, Обиточной, Кальмиуса, греки-контрабандисты из Ялты и Урзуфа[22], махновские мужички, увешанные оружием от ушей и до мотни, даже немецкие матросы, гетманские стражники и синежупанные гайдамаки, войдя в этот дом, почтительно знакомились с историей жизни и подвигов Петра Петровича Шмидта.

Они смотрели на большой фотопортрет, а затем на десятки малых фотокарточек, изображавших черноморского героя начиная с двухлетнего возраста, когда Петенька Шмидт познакомился с жившей по соседству девочкой Женей Тилло. Они читали фотокопии десятков писем, обращенных Петенькой, а затем гардемарином Петром Шмидтом к своей невесте Женечке Тилло, и в этих письмах, помимо обычных уверений в любви и верности до гроба, звучали громовые слова о верности революции и желании отдать за нее всю жизнь и пожертвовать ради Нее, Великой, даже личным счастьем.

И он отказался от личного счастья, от невесты Евгении Александровны Тилло, чтобы не связывать свою жизнь узами брака. Более того, он нарушил кодекс офицерской чести, чтобы этот почти состоявшийся союз разорвать.

Но Евгения Александровна, которая ради брака сдала свой шифр фрейлины императрицы Марии Федоровны, от слова, данного Петеньке, не отказалась и навечно осталась его невестой, а после казни на безвестном острове — и его вдовой.

Дом превратился в музей, где каждая вещь, каждое письмо, каждая фотография рассказывали о лейтенанте Шмидте. Юная невеста превратилась почти в старуху, строгую и педантичную во всем, что касалось жизни ее несостоявшегося мужа. Четверым соискателям руки Евгения Александровна отказала.

А лейтенант Шмидт, убежав от «уз брака», теперь навечно поселился в этом доме и стоял на его страже, как Каменный гость, став после смерти поддержкой и опорой Евгении Александровны, да такой надежной, какой и живой муж не смог бы стать.

Теперь Евгения Александровна доживала свои годы вместе с компанией подруг-приживалок, когда-то, как и она, бывших фрейлинами вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которые перебрались из неспокойного киевского Мариинского дворца в бердянский дом своей однокашницы по Институту благородных девиц.

В ту предрассветную грозовую пору они не спали. Собравшись в гостиной, с тревогой прислушивались к оружейной пальбе и к орудийным раскатам, гадая, кто на этот раз потревожил сон горожан — белые, махновцы, «зеленые» или какой-нибудь новоявленный Буонапарт. Приоткрыв штору, Евгения Александровна бесстрашно выглянула в окно, но ничего не поняла: где-то что-то трещало, что-то взрывалось, что-то горело, да к тому же еще бушевал ливень, который до неузнаваемости размыл ночную картину.

За последнее время Евгения Александровна по необходимости приобрела бесстрашие. Да и потерять больше того, что потеряла в девятьсот шестом году, она не могла.

Как всегда в минуты потрясений, фрейлины достали из буфета подаренный императрицей Евгении Александровне сервиз, украшенный вензелями «МР», и, заварив щепотку контрабандного чая, завезенного сюда греками, приготовились при свече наслаждаться минутами покоя и запахом настоящего чая, понимая, что это могут быть последние удовольствия, которые дарит им жизнь. Где-то совсем недалеко рвались снаряды, а они, как известно, не знают снисхождения ни для каких, даже самых именитых, исторических домов.

В это время во входную дверь постучали. Именно постучали — деликатно, по-мирному, а не загромыхали прикладами или каблуками. Евгения Александровна спустилась вниз, зажгла в передней драгоценную керосиновую лампу, освещающую портрет Петра Петровича, и пошла к двери, встревоженная необычной деликатностью стука.

…Дверь отворилась, выбросив во двор пучок света от керосиновой лампы, и Иван Платонович в тумане залитых дождем очков увидел чопорную на вид даму в пенсне, со строгим лицом и витком полуседых волос вокруг головы. Взгляд ее серых глаз не был лишен любопытства, внимательности и некоторой ехидцы.

— Великодушно простите за вторжение. Мы — научная экспедиция, — скороговоркой сказал Иван Платонович, опасаясь, что перед ним через мгновение захлопнется дверь. — Попали сюда не вовремя. Если нас застанут на улице, могут принять за лазутчиков и расстреляют.

— Вполне возможно, — согласилась Евгения Александровна и посторонилась, — входите.

Члены «экспедиции» занесли в прихожую тяжелые ящики и какие-то объемистые, завернутые в рогожу и брезент свертки, отряхнулись и робко затоптались, чувствуя себя растерянными перед суровым взглядом Петра Петровича Шмидта.

А хозяйка, присмотревшись к ним поближе, пришла к выводу, что никакая это не экспедиция, а скорее всего не успевший уйти со своими отряд красных, которые пытались вывезти какие-то архивные или банковские ценности, сложенные в ящики и запакованные в свертки.

К ней приблизился Савельев:

— Не узнаёте меня, Евгения Александровна?

Хозяйка наморщила лоб, сосредоточенно пытаясь вспомнить этого человека. И обрадовалась тому, что вспомнила:

— Ну как же! Вы прежде, в хорошие времена, рыбу нам по праздникам приносили. Илья Семенович, кажется?

— Так точно. Вспомнили! — обрадовался Савельев. — Вы уж не обессудьте, что нагрянули. А только выбора не было: или под белогвардейскую пулю, или к вам… авось приютите по старой памяти.

— Вы что же, тоже у них служите? — холодно спросила хозяйка.

— Сопровождаю, — обтекаемо ответил Савельев.

Евгения Александровна повернулась и сказала уже всем своим гостям:

— Вещи свои — вон туда, в чуланчик. И прикройте чем-нибудь. Не уверена, что нас не навестят.

Все поняли, что хозяйка имела в виду казаков, которые — и это было хорошо слышно по топоту конских копыт — носились совсем близко от дома. Иногда где-то неподалеку разгоралась перестрелка…

Когда все вещи были перенесены в чулан и замаскированы, Евгения Александровна показала узкую комнатенку под самой крышей:

— Если что — будете здесь сидеть тихо. Извините, комфорта маловато… Но пока никого нет, идемте пить чай.

Спустились в просторную гостиную. Хозяйка со свечой в руке шла впереди.

Чай был жиденький, но настоящий. Не морковный и не с пережаренной до черноты хлебной коркой. Михаленко в ответ на жест доброты ответил таким же великодушно-щедрым жестом. В его заплечном мешке нашлись уже давно забытые в этом доме продукты: и довольно свежий каравай черного хлеба, и вареные яйца, и сало, и даже обломок головки сахара в синей фабричной упаковке. То и дело кто-то из гостей подходил к окну и осторожно, слегка отодвинув занавеску, поглядывал на улицу, проясняя обстановку.

Стрельба стихала, реже доносились сухие винтовочные выстрелы. Вслед за конницей, спустя несколько часов, по улицам потащились фуры с провиантом и всяким военным снаряжением — это в город уже вступали тыловые подразделения.

— Ничего, товарищи! — успокаивал всех Савельев. — Когда они дальше двинутся, я вас отсюда выведу. И коней достану. Я же местный, меня тут любая собака знает.

— Как там у хохлов: пока солнце зийдэ — роса очи выест, — буркнул в ответ Бушкин. Он нервно ходил по гостиной, его деятельной натуре претило тихое ожидание невесть чего. Потом его заинтересовал портрет мужчины с вислыми усами, в генеральском парадном мундире с трехзвездочными эполетами, красивым крестом на шее и множеством звезд на груди. Жутко враждебный вид был у этого генерала. Он с надменным спокойствием разглядывал бывшего гальванера, словно пытаясь узнать, как он оказался в доме.

— Родственник, что ли? — недружелюбно спросил Бушкин. — Видный господин. Небось к приходу генерала Абрамова вывесили!

Старцев наступил Бушкину на ногу.

— А чего? Интересуюсь! — агрессивно сказал Бушкин.

— Вот, Бушкин, если бы мы с вами, к примеру, составили точную карту рельефа России, — назидательно, стремясь сгладить впечатление от реплик матроса, сказал Старцев, — да вычислили бы Курскую магнитную аномалию, да нанесли бы на карту точные истоки главнейших русских рек, да еще сделали бы много других открытий, нам, пожалуй, тоже повесили бы на плечи такие же погоны, как у географа Тилло.

— Мы больше по гальванической части, — потупился Бушкин, почти ничего не поняв из речи Старцева. — Флотское дело. И звание наше было простое — кондуктор.

Евгения Александровна чуть приметно улыбнулась:

— Алексей Андреевич Тилло не из-за погон среди этих портретов находится, — сказала она. — Дядюшка. За рост и дородность носил домашнее звание «дядя Пуд». А вот, господин кондуктор, портрет адмирала… Адмирал Петр Петрович Шмидт был как раз старшим морским начальником нового порта Бердянск. Он отец, надеюсь, известного вам лейтенанта Шмидта…

Хозяйке дома, кажется, даже доставило некоторое удовольствие объяснить красному матросу, что не все генералы и адмиралы числились в кровопийцах. В голосе звучала не только ирония, но и усталость. В ее жизни, казалось, не было уже ничего, что бы она не видела или не пережила. Ей целовали руки, на нее замахивались нагайкой, ей обещали поставить памятник и ее обещали расстрелять или сгноить в подвале собственного дома.

— А вот на той фотографии, — сказала она, заставив Бушкина обернуться, — мой брат, генерал-лейтенант Александр Тилло. Видите, на фотографии, рядом с орденом Белого Орла с мечами, заклеенная бумагой дырочка? Александр Александрович, знаете ли, воевал с бандами Махно, у него был отряд из колонистов и офицеров. Когда Нестор Махно посетил мой дом, он выстрелил в портрет. Считал моего брата одним из главных своих врагов.

— И где же сейчас Александр Александрович? — с неожиданным любопытством спросил Савельев.

— Он был убит еще до выстрела Махно, — коротко ответила Евгения Александровна. — Нестор Иванович опоздал.

Старцеву очень хотелось расспросить хозяйку дома о том, каким был Петр Шмидт, герой Республики, в детстве, как они рядом росли, как учились. Иван Платонович почувствовал даже некоторое волнение от того, что судьба занесла его в дом, связанный с именем человека, который тоже до какой-то степени повлиял на его революционные убеждения, как и на убеждения сотен тысяч других людей, но время не располагало к спокойному чаепитию и неторопливым разговорам.

За окном вновь проскакал отряд всадников, прогрохотали по мостовой орудия и зарядные ящики. Савельев бросился к окну. Из-за приоткрытой шторы брызнул солнечный свет.

— Ничего, ничего, — успокаивающим тоном сказал Савельев. — Как-нибудь выберемся. И добро, не сомневайтесь, вывезем…

Чувствовалось, он очень переживал, должно быть считая и себя виноватым.

Бушкин никому не давал впасть в уныние:

— В крайнем случае с боем вырвемся. Переждем сутки-двое. В городе останутся одни тыловики, с теми мы совладаем.

Евгения Александровна не стала делать вид, что не вслушивается в их разговоры:

— Только горячку пороть не надо. Поднимайтесь наверх, поспите. А там все прояснится, — и, обернувшись к Бушкину, сказала, похоже, в большей степени именно ему: — И пожалуйста, не волнуйтесь. В этом доме еще никого никогда и никому не выдавали.

Глава 19

Прошли сутки, потом еще двое. Но вокруг дома, где они оказались в заточении, ничто не менялось. Через слегка отодвинутую занавеску окна они видели, что у коновязей стоят лошади, по улице ходят полупьяные казаки.

Несколько раз они стучались в дом, но Евгения Александровна как-то быстро и умело их выпроваживала. Благо было лето и они не очень рвались в тепло на постой.

Истомившийся, как и все остальные, Савельев на третий день их сидения в доме пододвинулся к Старцеву, доверительно сказал:

— Я, товарищ профессор, вот что думаю. Позвольте мне сходить в разведку? Я гляжу, уже по улицам и цивильные без страху ходят, авось и меня не тронут.

Старцев едва заметно скосил глаз на Гольдмана, но Бушкин перехватил этот взгляд.

— Мы вдвоем пойдем, товарищ профессор, — твердо сказал матрос. — Вдвоем оно веселее!

— Недоверие? — огорченно качнул головой Савельев. — А зря! У меня в Бердянске знакомых много. Выясню, что да как. Может, коней достану. Выждем момент и выскочим из этой мышеловки.

— Ладно, — согласился Старцев. — Попытайтесь!

— Спасибо! Вы во мне не сомневайтесь, товарищи!

Бушкин через окно видел, как Савельев прошел мимо коновязей, мимо занятых уходом за лошадьми казаков и скрылся за дальними домами.

— А может, зря мы это… выпустили его? — задумчиво спросил Бушкин. — А ну как наведет на нас беляков?

Все промолчали.

Гальванер ни минуты не сидел, он нервно ходил по комнате. Иногда выглядывал в окошко. И снова продолжал торопливо вышагивать.

— А может, плюнуть на эти ящики? И ночью рвануть отсюда! — сказал Бушкин.

— Если Савельев к ночи не вернется, так и сделаем, — ответил Гольдман.

— Ага! Значит, и вы ему не верите? Тогда зачем отпустили?

— Отпустил я! Чтоб проверить! И — насчет ящиков! — заговорил Старцев, и в его голосе, обычно мягком, проступили жесткие нотки. — Дело не только в Савельеве. Друг он или враг — не в этом дело. Вспомните, что сказал Морев. Слух о наших ценностях впереди нас бежит. Пока ящики с нами, никому не придет в голову наш поезд прощупать. Поэтому мы будем их тащить, пока сможем. Пока вновь не вернемся к своим.

…Савельев, однако, не подвел. Появился, когда стемнело, и стал подробно рассказывать, что видел, с кем разговаривал, с кем успел стакнуться.

И выяснилось, что он сделал намного больше, чем даже могли от него ожидать. И самое главное, — договорился насчет лошадей и телеги. Знакомый дрогаль будет ждать их после двенадцати в конце усадьбы, за садом.

Стараясь не шуметь, они оттащили в конец сада свое имущество. А тут подоспела и телега. Загрузились. Попрощались с Евгенией Александровной и ее приживалками, которые все эти дни почти не появлялись у них на глазах.

Евгения Александровна вышла в конец сада, чтобы проводить их. Оглядев поверх пенсне сгрудившихся возле телеги мужчин, она вздохнула:

— Господа… или как вас… товарищи! Вы похожи на банду мародеров, и я очень удивлюсь, если вы через ближайшие двадцать минут не окажетесь в контрразведке.

Она строго посмотрела на Гольдмана, верно определив в этом большеголовом человеке тайную пружину экспедиции:

— Как вы рассчитываете выбраться из города?

— Ночь. Казачки спят, — объяснил за всех Савельев. — Двигаться будем по глухим улицам…

— То есть на авось? Вдруг повезет? Но может и не повезти.

— Определенный риск имеется, — сказал Гольдман. — А что, у вас есть другое предложение?

— В прошлом году, при красных, я спасла нашего предводителя уездного дворянства. Большевики хотели его расстрелять. Я помогла ему бежать из города. Через все заставы вывезла его, и семью, и даже кое-что ценное из имущества.

— Но каким образом? — в один голос спросили Старцев и Гольдман.

— Довольно остроумным, — улыбнулась Евгения Александровна. — Попробую повториться. Во всяком случае, риска будет намного меньше.


И часа через два, перед самым рассветом, когда небо на востоке уже стало розовым, от особняка Евгении Александровны отъехала телега, накрытая черным покрывалом с кистями. Под покрывалом угадывалось нечто, напоминающее гроб.

За гробом шли три женщины в черном, горестные лица которых были прикрыты темными платками, мужчины несли с собой лопаты, веревки и прочий кладбищенский инвентарь.

Иван Платонович поддерживал под руку Евгению Александровну, оба поблескивали своими пенсне и были похожи на неутешную пару. Бушкину нашли костыли — его матросский вид бросался в глаза.

Процессия двигалась по широкой улице, вливающейся за городом в Верхнетокмакский шлях. В эти дни траурное шествие не вызывало ни любопытства, ни подозрения. Слишком много было смертей. Бердянск, южная граница махновского царства, никогда не знал покоя. Грабили, стреляли и расстреливали постоянно. От сорока пяти тысяч жителей осталась половина. Свобода, о которой мечтал пламенный лейтенант Шмидт, приобрела удивительные и самые неожиданные черты.

Гольдман замыкал процессию, держа в руках икону Пантелеймона-целителя и прикрывая ею свою физиономию. Донские казаки, особенно после кампании расказачивания, стали сильно разбираться в национальностях, что называется, схватывали на лету. Может, конечно, и плюнут, не обратят внимания, а может, заподозрят в бритоголовом комиссара. Так что старичок Пантелеймон мог выручить, закрывая своим скорбным ликом острые и характерные национальные черты Гольдмана.

Два или три раза им встретились конные группы, но при виде процессии донцы торопливо и мелко крестились да приподнимали папахи: эка невидаль — мертвяк на дороге. Удивительно только, что хоронят по-человечески.

За городом женщины, прихватив свое черное покрывало, оставили «экспедицию» и отправились домой. Иван Платонович поцеловал на прощанье руку Евгении Александровне:

— Позвольте поблагодарить вас… Придет час…

— Ах, бросьте, — прервала его бывшая невеста лейтенанта Шмидта. — В России уже никогда никакой час не придет. И благодарить не надо. Ведь всех вас, как я понимаю, если бы схватили — расстреляли?

— Очевидно.

— А я против всяких расстрелов. Прощайте, голубчик.

И пятеро женщин в черном отправились в свое убежище, охраняемое призраком революционного лейтенанта. Бушкин отбросил самодельные костыли и крутанул сальто:

— Ну, полдела сделано. А ты бы, Платон Иванович, остался: такой выбор вдовушек.

Но Старцев только нахмурился.

С Верхнетокмакского шляха свернули на малоприметную полевую дорогу, на которой встреча с кем-либо была маловероятна. Кони бежали резво. На телеге ехали лишь возница и Иван Платонович, остальные торопливо шли, едва поспевая за повозкой.

К полудню нырнули в прохладный лесок. И, как оказалось, вовремя. Далеко в стороне, на Верхнетокмакском шляху, пропылили несколько всадников, потом потянулись обозы. Высоко над ними поднимались клубы пыли.

Телегу загнали под раскидистую дикую грушу. Лошадей выпрягли, разнуздали, и они стали мирно щипать сочную, не выгоревшую еще здесь, под сенью леса, траву.

Савельев ненадолго исчез. И вскоре появился на двух бричках. Передней правил немолодой ездовой с лицом мрачным и до того загорелым, что оно почти растворялось в лесных сумерках, второй распоряжался прыщеватый тощий мальчишка, — вероятно, его сын.

— Я ж говорил, со мной не пропадете! — спрыгнув с брички, весело крикнул Савельев. Он был раскован, весел, совсем не похож на себя прежнего.

Ящики перегрузили на брички, а хозяину телеги, на которой приехали сюда, Савельев сказал:

— Мотай до дому, Семеныч! Твоя миссия кончилась. Расчет — как договорились. Только малость опосля!

И Семеныч, довольный, что обошлось все так легко, без выстрелов и погонь, бесшумно исчез, словно растаял в жарком летнем воздухе.

Брички, скрипя кузовами, выехали на какую-то узкую, прорезающую виноградники и сады дорогу и не спеша, то спускаясь в балки, где всех охватывал влажный и холодный, пахнущий болотом воздух, то поднимаясь на пыльную суховерть, отправились куда-то к северу.

Ехавший на передней бричке темнолицый мужик изредка приподнимался, пристально вглядывался в окружающий пейзаж. Видимо, выбирал направление. В одном месте постояли, словно дожидаясь кого-то: и в самом деле, после того как ездовой свистнул и дождался ответного свиста, на дорогу выехал какой-то малоприметный верховой, что-то сказал про Бердовку, в которой ждут, — и исчез.

Перебрались вброд через широко разлившуюся здесь на плесе речку Берду: в тени вода казалась темной, бездонной, но они едва замочили ступицы. На середине реки лошади, фыркая, долго пили.

Поехали вдоль берега, под обрывом, где остро и горько пахла верба и доносился запах недавно погашенного костра. День разгорелся удивительный. Таких дней за все лето и пяти не насчитаешь. Нежаркий, напоенный запахом не то акациевого цвета, не то лугового разнотравья. И пчелиный гул стоял в прибрежье такой, что заглушал даже птичий гомон.

Иван Платонович лежал на бричке, глядел в плывущее над ним голубое небо и размышлял о том, как все-таки удачно заканчивается это их необычное приключение. Каким образом проберутся сквозь линию фронта, не думал. Знал, что в любом бредне есть хоть небольшая дырочка. Обернулся к Гольдману:

— А этот Савельев, кажется, действительно для нас счастливая находка. Всех здесь знает…

Но Исаак Абрамович не ответил: то ли придремал, то ли тоже пребывал в приятных размышлениях. А может, и в не очень приятных.

Старцев посмотрел на переднюю бричку, поискал глазами Савельева — и не нашел. Его нигде не было — ни впереди, ни сзади. Нигде вокруг. А когда он поднял взгляд наверх, на крутой откос, тянущийся вдоль речки, то увидел в лучах яркого полуденного солнца до полусотни конных при нескольких тачанках с пулеметами. Всадники оттуда, сверху, наблюдали за ними.

Один из верховых, картинно отбросив руку в сторону, держал знамя. Оно было черным с золотой полосой.

— Махновцы! — ахнул Старцев.

И все разом глянули наверх, на вершину обрыва. Бушкин при этом протянул руку к объемистому свертку, где в рогожу был завернут пулемет. Но там, наверху, прогремел одиночный выстрел, и у них над головами тонко пропела пуля.

— А баловаться, товарищи, не надо! — крикнул стоящий рядом со знаменоносцем всадник и рассмеялся. И голос этот, и смех показался чекистам знакомым.

Всадник тронул коня и начал спускаться по крутому обрыву вниз. За ним двинулись и остальные. В переднем всаднике нельзя было не узнать Савельева, надежду и опору экспедиции.

— Поздравляю с благополучным прибытием в расположение отрядов армии имени батьки Махно, — приблизившись к чекистам, бодро и весело сказал Савельев. — От имени Реввоенсовета армии благодарю за доставку ценного груза!

Махновцы тоже рассмеялись. Располагая абсолютным превосходством в силе, они были настроены благодушно.

— Слушай! И чего я тебя, гада, еще в Мариуполе не застрелил! Ведь чувствовал, что ты гнилой фрукт! — сказал Бушкин, с ненавистью глядя на Савельева.

— Напрасно ругаешься, — добродушно ответил Савельев. — Война! В ней кто-то верх берет, а кто-то проигрывает.

— И ты, значит, решил, что взял Бога за бороду?

— Выходит, что так. Ведь это я тебя под конвоем поведу.

— Ничего! Я тебе обедню испорчу! — пригрозил Бушкин. — До Махна ты меня довезешь. Расскажу, что ты был чекистским прихлебаем, не утаю.

Савельев не отвечал, лишь широко и добродушно улыбался.

— Мне не поверит, вот товарищу профессору поверит.

— Дак ведь батько знает, — продолжая улыбаться, сказал Савельев. — Я ведь батькин уполномоченный по двум уездам. И Нестор Иванович всегда мне говорил: с властями надо душа в душу жить. Вот я и жил. Потому все ваши чекистские секреты знал. А через меня — батько. Понял, дурачок?

Савельеву надоело куражиться над Бушкиным, он огрел плетью коня и помчался вдоль реки, догоняя ускакавших вдаль махновцев. Лишь человек десять всадников, с винтовками наизготове, сопровождали брички.

— Товарищ профессор! Если живыми останемся, отдайте меня под трибунал! За то, что потерял революционную бдительность и не расстрелял этого гада! — сдавленным от отчаяния голосом сказал Бушкин.

Глава 20

— Ты куда? — заорал выскочивший на пригорок командир киевской бригады, сдерживая обезумевшего коня, роняющего на зеленую траву кровавую пену.

— Махно ловим! — отвечал ему командир интернационального отряда, направляя своего мухортого на взгорок и оглядываясь на истощенные, злые лица своих китайцев, башкир и венгров. — А ты?

— Так и я ж Махно ловлю!

И направлялись один — к донским станицам, другой — к степным равнинам Екатеринославщины, к извивам Днепра. В ином месте:

— Махно близ Перевалочной! Там днюет…

— Да нет, товарищ! Передали, что он под Лебедином, на Сумщине, объявился!

И еще где-то:

— Братцы! Юзограмма с Кантемировки! Махно бесчинствует!

— Тю на тебя! Товарищи морячки с бронепоезда «Вождь мирового пролетариата Лев Троцкий»! Заворачиваем на Никополь! Пролетарскому городу угрожает злостный враг Нестор Махно!!

Рейды, рейды… После каждого такого рейда, после расспросов, расстрелов, после жарких схваток из опустевших, вмиг разоренных сел вновь поднимались новые повстанцы. Раскапывали на густо поросших зеленью кладбищах схроны с винтовками и пулеметами или в степи — извлекали оружие из скирд соломы… Казалось, вот только что красные китайцы[23] проутюжили весь Куманский лес, а он уже вновь ощетинился штыками и полон восставшими махновцами.

— Поворачивайте, славные интернационалисты! Батько Махно у нас в тылу! Изловим злодея!

А через день из далеких изюмских лесов приходят срочные сообщения: там он, там, вождь крестьян-анархистов, к югу от Харькова! Туда спешите!..

Никто, кроме приближенных, не знает, что батько находится в плавнях на Волчьей реке. Многочисленные отряды, рассыпавшиеся в дальних рейдах, разносили по Екатеринославщине, Полтавщине, Херсонщине, Харьковщине вести: Махно — с нами, с нами Махно! Несколько красных дивизий и специальных бригад, сшибаясь в отчаянных схватках с крестьянскими анархистскими отрядами, надеялись выловить батьку в Константинограде, Котельве, Миргороде, Балаклее, Старобельске, в Мачехах, под Кобеляками — словом, едва ли не на всей территории Украины.

А он вот уже две недели никуда из-за ранения с Волчьей не выбирался, сидел в хате один, как волк, и думал свою командирскую думу. Рядом, за перегородкой, работал штаб, координируя и направляя действия разрозненных — на первый взгляд — отрядов, которые могли в любую минуту собраться в кулак в назначенном батькой месте. Работал штаб без обычных окриков и галдежа, лишь иногда вполголоса кто-нибудь ронял:

— Тихо! Батько думает!

И каждый представлял себе, что батько свободен в своих мыслях, как казак в степи: скачи куда хочешь, главное — выбрать верное направление. И лишь один Махно, да может еще тройка-другая подчиненных, знали, что во всех своих замыслах батько повязан, как окруженный облавой волк: отовсюду слышны рожки да лай хорошо натасканных свор. И ведь принял было решение, пошел против Врангеля, хотел прорваться, как прежде бывало, в его тыл, да на этот раз не вышло. А план был великий, далеко идущий план: пока белые сосредоточили все свои силы на фронтах Северной Таврии, у Бердянска, Токмака, Каховки, пройти, проползти, прорваться вовнутрь образовавшейся у крымских перешейков пустоты, и дальше — хлынуть в Крым, подавляя небольшие тыловые части. И закрепиться в Крыму.

И тогда сказать всем этим Троцким, Каменевым, Дзержинским: вот мы какие — крестьянская армия! Вот мы где стоим! Уважайте нас, признайте наше право на свободу, на землю, на хлеб!

Но — не вышло! Ударные части Махно наткнулись на отборные офицерские полки генералов Кутепова и Скоблина, шедшие в плотных, сдвоенных и строенных, порядках. Не в линию, как ходили они прежде, на Буге, к примеру, где Махно легко прорывал офицерские цепи деникинцев. А ведь и на этот раз почти пробили заслон, если бы с фланга не подрезал Слащев. Пришлось уходить.

Хуже того, пуля клюнула батьку в самое болезненное, самое уязвимое место на ноге: в стопу[24]. Махновский хирург сделал все, что мог. При этом он еще и приговаривал:

— Э, батенька, я не Пирогов, здесь нужен хороший хирургический госпиталь, отделение нижних конечностей, где работают спецы-хитрецы. В стопе ни много ни мало полторы сотни косточек и сухожилий — и все малюсенькие, и все сцеплены одна с другой так, чтобы создать четыре степени свободы движения и к тому же выдержать огромные нагрузки. Самое хитроумное костное соединение в человеке — стопа. Даже с кистью руки не сравнится…

Лекарь даже для наглядности рисовал все эти косточки, как они соединены, где раздроблены, как их надо разложить под ножом и вновь соединить, сшить пробитые сухожилия. Махно дивился на рисунок, на весь этот хитроумный механизм, который ни один инженер в мире не смог бы придумать, и размышлял:

— А может, и вправду, Бог?

В последнее время он стал все чаще думать о Боге: приказал не расстреливать попов, как раньше, и уж тем более не издеваться над ними. А когда-то, в восемнадцатом, они, помнится, одного батюшку головой в паровозную топку сунули: то-то трещал, волосатый… Батюшка, видишь, призывал примириться с офицерьем, не уничтожать пленных.

И это, выходит, у каждого из убитых им лично и всей его армией — не счесть их, и беляков, и красных, — у каждого были вот такие хитроумные стопы, Божье изобретение?

Махно страдал от боли. Размышляя, он хлебнул из стакана, чтобы заглушить приливы и отливы жара в измученной ноге. Операция не удалась, остались два свища, из которых вытекали гной, сукровица и выходили маленькие, как занозы, костные обломки. И батько скакал на одной ноге в хате, помогая себе палкой, либо Левка относил его в тачанку, на мягкое, крытое ковром сиденье.

Если бы прорыв во врангелевские тылы удался, он бы и с красными примирился — уже в который, правда, раз, ну а красные его в хороший бы госпиталь определили. Да, он готов был примириться. И штаб его, самые головастые хлопцы во главе с Белашом, были не против. Но «черная сотня», головорезы, командиры корпусов и бригад, те, с кем он начинал дела, были настроены зло и непримиримо. «Батько, они же нас режут под корень, без всяческого снисхождения, а мы что же? Они ж твоих братьев, батько, положили, а ты, как Иисус — прощать?..»

Вот и выбирай! Да какой у него выбор, у самого свободного атамана на свете? Вот лежит у него перед глазами сугубо секретное послание от авторитетного большевика по фамилии Сталин… Иосиф Виссарионович. Из грузин, видать. Заманчивое письмо. Хочется откликнуться, сказать: «Да!» Сталин предлагает ему, батьке Махно, идти на польский фронт в должности командующего армией. Троцкий — тот предлагал комдивом, а этот — командармом. Разница! И завоевать Галицию, где много обнищавших украинских братов не прочь скинуть с себя шляхетных господ.

Толковое письмо, написанное короткими, точными фразами, по-военному, так, что хочется верить. И хочется созвать хлопцев и сказать им: «Пошли, браты мои, вслед за призывом этого Сталина! Добудем победу — добудем почет, а добудем почет — добудем и мир и покой в селах!»

Но осторожен батько Махно. Его уже не однажды обманывали. Правда, и он обманывал, но и его часто обводили вокруг пальца, жестоко и несправедливо. И какие люди — не Сталину чета: Троцкий, Дыбенко, Ворошилов, Каменев, Бухарин.

А Ленин — не обманул ли? Когда встречались в Москве, обещал содействие вольным крестьянским Советам, свободу пахарям, право распоряжаться своим добром, а прежде всего — хлебом! Тогда Махно в знак благодарности пригнал в голодающую Москву два эшелона отборной пшеницы. И какие же в результате указания посылает вождь трудящихся? «Необходимо классово расслоить украинское крестьянство, как мы уже сделали в России, для чего выдавать нуждающимся, кто укажет укрывателей хлеба, десять процентов от найденного количества… Создать на селе комитеты бедняков — комбеды — и передать им реальную власть…» Это что же, вместо свободно избранных Советов?

Вот и приходят к Махно ходоки от середняков, от состоятельных крестьян — заможников:

— Батько, грабят! Советы поразогнали, а произвол творят свои же — соседи, кумовья!.. Кто в комбеды пошел.

Комбеды? На Украине большинство крестьян — заможные, не голытьба. Их обидишь — от себя село отворотишь!

Ой, великий голод на Украине будет! Великий голод! Сперва он, Махно, помещичьи поместья разорил, а теперь большевики состоятельных крестьян — заможников разоряют. Кто ж хлеб-то даст? Бедняк?

А все-таки хорошее письмо от Сталина. Жаль, что человек он малозаметный. Член Военсовета фронта, нарком Рабоче-Крестьянской инспекции. Это не должности. Рядом с Троцким или Дзержинским его не поставишь, нет. Не те у него силы. Хорошее письмо, да, видно, придется отказаться. Завязываться надо только с тем, кто уже на горе. Нет выбора пути у одинокого волка! Остается показать себя. Если удастся захватить Харьков, пусть лишь на несколько дней, то наверняка вслед за ним и Дон всколыхнется, и Тамбовщина, и Белгородчина, и Сумщина. А это уже сила, которая и красным голову сломает, и барона сомнет.

Ну а если все же всколыхнуть Россию не получится? Что ж, и тогда слава повсюду пойдет. Для дела это хорошо. А лично ему немного нужно, только бы успеть прооперироваться в харьковском госпитале!

Вот только жаль, много хлопцев могут полечь в этой баталии. Город — не поле, не степь, тачанки не развернешь, в балочке конницу не спрячешь, чтобы внезапно ударить в тыл. Город — это большая кровь на улицах. Да и не нужен, не нужен ему Харьков! Не нужны ему просторы Украины — ему бы маленькую епархию, пару-тройку уездов вокруг Гуляйполя. Для создания республики. Мирной, хлеборобской. Да они бы пол-России пшеницей и салом завалили… А еще лучше — Крым! Отдельное царство свободы!

Эх, если бы, как в восемнадцатом, встретиться с Лениным. Или хоть письмо передать. Из рук в руки, без чиновников. Объяснить: устал он, Махно, воевать. Все устали. Надо мириться. Ладно, давайте так: вам, большевикам, вся Россия, а нам, анархистам, клаптик свободной земли. Малюсенький. И тогда посмотрим, кто лучше своих людей накормит.

Да только как такое письмо передашь? Далеко до Ленина. Недоступен он. Знает ли, что творится на огромных пространствах России? Знает, конечно, что-то. То, что ему докладывают.

И тут Махно с горечью стукнул кулаком о стол. Эх, хвалят хлопцы батьку за умную голову, а она у него хуже старого казанка. Дзержинскому надо писать, он теперь на Украине первый человек. Вот он может, пожалуй, свести его с Лениным. Да, суровый человек Дзержинский, но высоко стоит и слово, похоже, умеет держать.

И как он, Махно, позволил повести на расстрел этого полномочного комиссара с орденом Красного Знамени? Уж кто-кто, а комиссар этот смог бы передать его письмо прямо в руки Дзержинскому. Сама судьба послала ему этого комиссара, а он, Махно, обошелся с ним как с обыкновенным чекистом. И Левка Задов, помощничек, друг ближайший, не мог ничего путного подсказать. Смелости, что ли, не хватило поперек батьки пойти? А ведь не раз спорил, не раз до того доходило, что колотил Махно своими острыми, болючими кулаками круглую Левкину физиономию.

Махно постучал палкой в стену, и тотчас в дверях выросли двое хлопцев:

— Чого, батько?

— Задова до мэнэ! И шоб в одну мыть!

Хлопцев как ветром сдуло, помчались к хате, где квартировала разведка. В сердцах Махно наступил на раненую ногу, болью пронизало все тело от пятки до макушки, застило глаза. Он ухватился за край стола, чтобы не упасть. Третья рана в его жизни, и вроде пустяковая — подумаешь, нога! — а боли приносит столько, что не только воевать, жить не хочется. Врачи пугают гангреной. Да и черт с ней, с жизнью, иной раз не прочь и умереть, лишь бы поскорее.

Хватанул еще с полстакана хорошего, прозрачного первача — в голове загудело, огонь самогона пошел на огонь боли, — и вроде полегчало от этого пламени где-то внутри. Но в эту секунду вошел, втиснулся в узкий проем перегородки массивный, с прищуренными глазами, словно в ожидании удара, Лева Задов. Держась за стол, Махно рассматривал его, как будто видя в первый раз, и изучал. Знал, как это действует даже на самых близких ему людей.

— Кто ты мне, Левка, есть, друг или же заклятый враг? — спросил тихо. Как бы сдерживая ярость.

Задов вздрогнул. Если бы знать, про что там еще узнал батько? Кто продал? Голик? Левка Голик, начальник армейской разведки, был первейшим врагом Задова, соперником. Махно любил сталкивать людей, чтоб, теснясь в коридорах его власти, стукались лбами и следили друг за дружкой.

— Ты что ж наделал? — спросил Махно. — Как ты мог своего батьку подвести, как даже змеюка бы не подвела!

Голос у Нестора Ивановича был все еще тихий, сдержанный. Случалось, именно в такие минуты, под взглядом его глубоко упрятанных под надбровными дугами глаз, почти неприметных в полусумраке хаты (снаряд в пушке тоже упрятан далеко, но тем он страшнее), допрашиваемые хлопцы падали на колени и признавались в таких грехах, что до той секунды их и подозревать-то было невозможно.

Но Левка только моргал своими слоновьими глазками и кривил рот, как ребенок от незаслуженного упрека. Молчал.

— Ты что ж, когда я комиссара этого на смерть отправлял, даже слова поперек не сказал? Где твоя голова была? Я что, каждый день в плен полномочных чекистов беру? Или их у меня в подвале как огурцов в бочке?

Для острастки хотел ткнуть Левку кулаком в пухлую физиономию, но побоялся, что, оторвавшись от стола, упадет.

— Хуже измены такая… как его… дуристика! — продолжал Махно. — Если я до чего не додумал, так все! Так и пропало! На хрена мне такие помощники?

Левка продолжал моргать.

— Не пойму я, батько, про что вы?

— Где комиссар? Мне тот чекистский комиссар нужен, которого вы, заразы, расстреляли! — кричал Махно.

В штабе за стеной притихли. Ждали событий.

— Да что ты, батько! Право, даже неудобно как-то, — окончательно успокоившись, сказал Задов. — Живой комиссар. Попугали, правда, маленько. Но — живой. Чего ж такого шикарного комиссара да сразу до стенки? И крови на нем нашей нет… Живой комиссар. Сидит у меня, балакаем. Я еще тогда подумал, а вдруг пригодится!..

— Ну Левка! — закрутил головой Махно, не зная, что сказать. — Ну голова!.. А чтоб ты сдох, такая у тебя еврейская голова! Что ни говори, а когда мамочка с папочкой тебя делали, так трошки разума не забыли положить, кроме мяса, которого на тебе как на кабане…

Теперь Левка смог подойти к Махно, и они обнялись, причем Левка старался как можно нежнее обойтись с батькой.

— Ну садись, — сказал Махно. — То я с тобой трошки пошуткувал. Зараз охолону. Будем важную бумагу сочинять. На имя Дзержинского, чтоб он, зараза, сгорел вместе с Чекой… Ты как думаешь, сможет этот комиссар вручить бумагу лично в руки, чтоб Дзержинский сам прочитал?

— Сможет, — сказал Левка.

— Тогда давай думать. Нам с красными надо миру искать. Братьев своих, что чекисты побили, прощу! — Он стукнул кулаком по столу. — Обидно, конечно, но что делать, когда Врангель сюда рвется, а мы, выходит, пособничаем белому делу. Ну а если Дзержинский откажется, если поведет дело на ультиматум, тогда, Левка, постараемся его в самом Харькове подловить, шоб лично с ним перебалакать. Так что операцию по Харькову пока не отменяю. Одно другому не помеха… Только следи, шоб ни один комар не догадался!..

И он вывел на белом, в полосочку, школьном листе бумаги:

«Лично и совершенно секретно, от Командующего Украинской селянской повстанческой армией имени батьки Махно — Председателю ВЧК товарищу Дзержинскому Феликсу…»

— Только бы клаптик земли, хоть бы пару уездов, — пробормотал он, покусывая кончик ручки и обдумывая послание. — Свободные советы без комиссаров, свободные выборы и свободная, добровольная армия… и свободная анархическая печать… А я им даю за это сорок… нет, шестьдесят тысяч обстрелянных бойцов, которые вместе с ихней армией Врангелю такую дулю поднесут… Скажи, контрразведка, сколько у Врангеля на фронте войск? — вдруг спросил он.

— Тысяч шестьдесят в боевых частях…

— А у красных?

— Примерно столько же. Если только которые против Врангеля.

— А сколько против нас красные держат под ружьем?

— Сорок тысяч регулярных. Да еще сорок пять тысяч войск Зусмановича[25].

— Это шо ж получается? — почесал лоб Махно. Он сгорбился, соображая, и стал похож сейчас на плутоватую, ловкую, готовую к прыжку обезьяну. В нем билась, клокотала животная хитрость и расчетливость, которая мгновениями давала сто очков вперед обычной человеческой рассудительности. — Так получается, шо мы сообща враз выставим против Врангеля сто пятьдесят тысяч человек, и красные смогут не снимать войска с польского фронта. От такой силы барон начнет тикать до Перекопу и дальше, если хорошо пятки салом смажет… Арифметика ясная. Так ее и изложим товарищу Дзержинскому, хай ему грець. Пускай только перестанет грабить наши села… — Махно задумался и вернулся к мучившему его вопросу: — А ну посчитай мне, контрразведка, кто у большевиков на сегодня всех главнее… Давай по фамилиям. Слухаю! — и уперся глазами в столешницу.

— Ленин. Это и козе понятно.

— Ты всех перечисляй. Всех до единого, кого знаешь.

Левка стал загибать короткие толстые пальцы. Перечислил целый десяток фамилий, потом опять начал с большого пальца.

— А Сталин? Почему не называешь? — спросил Махно.

— Далеко стоит. «До горы» ему еще долго ползти.

— Жалко… Мог бы у нас интересный разговор получиться. С ним у меня еще ни одной свары не было. Может, и столковались бы. Видишь, он меня командующим армией призывает, честь по чести, не то что тогда, в девятнадцатом, Троцкий, помнишь? Дал комбрига в дивизии Дыбенко. А у Дыбенко было тридцать тысяч, а у меня в бригаде — сорок…

Старая обида прозвучала в надтреснутом голосе Махно.

— Даже полюбовница его, которую он начальником политотдела назначил, смеялась надо мною. Помнишь, как ее?

Задов наморщил лоб, вспоминая:

— Кажись, Курултай… Не, не так. Коллонтай!

— Вроде так. Помыкала мной, сука, как комбригом, и всякие гадостные слова супротив анархизма говорила.

Вспоминая, он покрутил головой.

— А этот грузин… Сталин этот, пишет, как дрова рубит. Сказал — отрезал… А может, все-таки ему написать, пойти на переговоры? Тогда своего комиссара можешь хоть опять в расход…

Он рассмеялся. Так коротко и безобидно смеются дети, когда в их руках нечаянно ломается интересующая их своим внутренним устройством любопытная игрушка.

Опять посерьезнел. Откинулся, покачал больную ногу.

— А ну-ка покличь ко мне Волина, — сказал сдавленно, морщась. — Бо мы с тобой это письмо до завтрева не сочиним. А Волин письма пишет, як все равно курицу ест.

Левка приоткрыл дверь, гаркнул на всю хату, так, что стекла дзенькнули ответно:

— Волина до батька!

И минут через пять, откуда-то из дальней хаты, подхватив под ручки — сам он был не способен к быстрому бегу, — хлопцы притащили Волина. Всеволод Михайлович Эйхенбаум, взявший себе весьма примечательный псевдоним — Волин, считался после Кропоткина виднейшим в стране теоретиком анархизма. В армии Махно он ведал культпросветотделом: сам явился однажды сюда с подвижниками своими и апостолами, с тем чтобы сеять в среде повстанцев семена свободы и создать первую в мире анархическую республику.

И хотя был он весьма умеренных взглядов и склонялся к синдикализму, Махно крепко зауважал и полюбил этого человека, который преображался на трибуне, мог часами говорить так, что даже крестьяне, ценящие свободную минуту, заслушивались этим махновским соловьем.

В жизни это был очень скромный человек, носивший галоши, с перекошенными на носу очками и длинными, неухоженными патлами, с которых сыпалась перхоть, как пудра из дамской пудреницы, к тому же, по причине пренебрежения к вопросам стирки, весь пропахший потом. Газеты и брошюры, которые Всеволод Михайлович издавал «на той стороне» — в Москве, Царицыне, Харькове, Брянске, — финансировал батько Махно из своей казны. Более того, батько давал деньги, драгоценную валюту на всякие анархические организации в Европе, где Волин состоял в членах президиумов и секретариатов.

Одно лишь непременное условие было у батьки: в каждой статье Волин должен был упоминать о Махно как о главном практике в строительстве вольного общества и любимом крестьянском вожде. Махно не раз перечитывал потом эти труды и восторженно говорил: «Вот зараза, как красиво чешет!»

Судя по всему, Волин только что оторвался от очередной статьи, и взгляд у него все еще был рассеянный и туманный. Весь культпросветотдел находился в столице махновского края Гуляйполе, верстах в тридцати к югу от логова у Волчьей реки, но Волина Махно все же забрал к себе, потому что иногда, в минуты, когда не шел сон и одолевала боль, любил послушать речи Всеволода Михайловича о непременной победе анархизма и наступлении свободы во всемировом масштабе. Кроме того, батько иногда и сам писал, и тут помощь Волина была необходима, потому что отсутствие образования давало о себе знать.

— Вопрос, Волин! — сказал Махно, не тратя времени на лишние слова. — Подумай, только не бреши. Важное дело.

Всеволод Михайлович, помимо того, что был теоретиком, отличался еще знаниями и в практической политике. Он был знаком со всеми вождями гражданской войны и не раз дискутировал с Лениным, Бухариным и Каменевым. Кроме того, Волин постоянно ездил в Харьков и другие города: большевики его не трогали, относя к анархистам-попутчикам.

Всеволод Михайлович смахнул перхоть с прямых длинных волос, поправил очки, перекосив их справа налево, и уставился на Махио.

— Сталин, — сказал батько. — Оценка. Без лишних слов. И какие его перспективы? Стоит ли вступать с ним в серьезные отношения?

— Как теоретик марксизма — жалкий эпигон и попугай, — не раздумывая, сказал Волин. — Популяризатор — и то второго разряда. Образованность сомнительна, незнание языков, отсюда неточное истолкование подлинников.

— Это ты в лекции скажешь! — просипел Махно, удобнее перекладывая ногу. — Меня практика интересует.

— Перспектив никаких, — сказал Волин. — Средний канцелярско-партийный работник. По-видимому, работоспособный, но выше уровня секретаря уездного комитета не тянет… Что вы! Когда вы послушаете Бухарина или Зиновьева, и после этого возьмет слово Сталин… Что вы!

Батько махнул рукой:

— Гляди, Волин, не промахнись! А теперь садись, бери ручку, будешь писать. Самому Дзержинскому, жаба б его задавила еще в колыске!.. Значит, так, отпиши, что я согласен на серьезный разговор с товарищем Лениным, кулак ему в глотку… Не, давай сначала! Сперва надо показать пряник, ну обрисовать перспективу: мы дадим под их начало шестьдесят тысяч закаленных бойцов, если…

Таким образом, участь Кольцова снова была решена, и ему предстояло теперь — уже наверняка и без всяких проволочек — доставить письмо в Харьков председателю ВЧК.


Оставшись один, Махно почувствовал вдруг такую смертную тоску, что хоть удавись или расстреляй первого встречного. На то ее и называют смертной — подобную тоску.

Вот принял он решение — и теперь тысячи жизней, а может, и миллионы, будут зависеть от того, верно или нет «шевелились мозги» у бывшего каторжника с образованием в два класса начальной школы и тюремной «гимназией» сроком в восемь лет. Каждое слово батьки отзывалось не только в окрестных уездах, но и по всей Украине. К Махно прислушивались. Как быстро возносит человека судьба в смутное время, когда все рушится, перемалывается и возникает заново! И как быстро можно привыкнуть и к славе, и к званию «батьки» и «вождя», непогрешимого, знающего то, чего другие не ведают!

А ну как если вот так же судьба вознесет этого грузина? И узнает Сталин, что он, Махно, отклонил протянутую ему руку, и затаит обиду?

Много народу вокруг него, а посоветоваться толком не с кем. Вот тот же Волин — образованнейший человек, но и он батьке не помощник, потому что летает в таких облаках, откуда и земли-то не видно. Третий месяц пишет статью «О соотношении чувств свободы и тяги к неволе».

А как просто, как ясно все начиналось, когда они, гуляйпольские вольные хлопцы, сорвиголовы, начали устанавливать свои порядки в селах, освободившихся от немцев, где вдруг не стало власти. Как легко они проливали кровь, как ни во что ставили жизни и, наказав врагов или несогласных жестоко, иной раз мучительно жестоко, пили и гуляли до рассвета и пели казацкие песни, и таскали девчат до гайков или на выгон. Все как будто равные, но оглядывались все же на него, на Нестора, потому что был он лютее, жестче, требовательнее, чем другие. Если что уж совсем у него не получалось, то валялся в жестоком приступе, исходя пеной. И они считали его за это мучеником идеи, святым революции.

А с девчатами ему и правда не везло, хотя любил он их и миловал, но первая, на которой его рано, в семнадцать лет, женила мать «для успокоения рассудка», быстро убежала неизвестно куда, напуганная неожиданными вспышками мужнина гнева. А потом было полное счастье с Настей Васецкой, которая честно ждала его все годы тюрьмы и писала ему письма ежедневно. И сразу после женитьбы они поселились в образцовой анархической коммуне, созданной на месте поместья или, как его еще называли, экономии Классена. Нестор принялся сапожничать — хорошо знал это дело с детства — и обувал нуждающихся коммунаров. Настя родила ему сына, здорового байстрюка, и Нестор назвал его Вадимом — в честь лермонтовского героя, которого очень полюбил после того, как прочитал роман в тюремной библиотеке. В Вадиме он видел себя: горбат, несправедливо презираем с детства, но умен, жесток и способен на настоящий бунт.

Он был счастлив в этой неожиданной для него семейной жизни и стал думать о покое и постоянном очаге. Тогда хлопцы, кровные побратимы из «черной сотни» — Щусь, Лютый, Троян, Каретников, — во время отсутствия Нестора увезли Настю и сына, и те сгинули бесследно, должно быть закопанные в ближайшем леске.

«У тебя одна жинка — анархия, одна мать — революция, одни сыновья — твои бойцы…» Так распорядились хлопцы, и куда ему от них деться, что он может без них, один?

Долго он катался в приступе душевной боли и тоски. Хлопцы вязали его, чтоб не порезал себя рантмессером. А потом они пили до беспробудности самогон и орали про Галю: «Ой ты, Галю, Галю молодая, чому ты не вмэрла, як була малая!..»

Такова доля у батьки, у вождя. Кто завидует — пусть хлебнет.


Махно долго не мог уснуть, вспоминая безответную Настю и сына. Пришел лекарь, бывший сельский фельдшер Михайло Забудейко, тощий, как кол от тына, долго колдовал над ногой, потом обмотал какими-то лечебными вытяжными травами, распаренными в котелке, растворил в стакане две красные таблетки, дал выпить.

Раствор оказался кислым и горьким, как отрава. Батько выплеснул содержимое стакана лекарю в физиономию:

— Сам пей, сучий сын!

Наконец батько притих, и хлопцы, дежурившие у двери, слушали с опаской, как он во сне вскрикивал, ругался и скрежетал зубами.

Но поспать долго не довелось. Торопливо простучали под окнами лошадиные копыта, и всадник, спешившись, громко забарабанил в дверь. Дежурные зашикали на него:

— Тихо, ты, скаженный! Сплять батько!

Но посыльный не унимался, громко пререкался с дежурными. От шума в коридоре Махно проснулся, прислушался. По отдельным доносящимся до него репликам понял, что хлопец прискакал из Гуляйполя по какому-то важному делу.

Что же там стряслось? Может, белые уже под Гуляйполе пробились? Махно дотянулся до палки, забарабанил ею в стену. Когда заглянул охранник, приказал:

— Пускай войдет!

— Великодушно звыняйте, батько! Дужэ неотлагательно!

— Говори.

— Хлопцы в Гуляйполе чекистов привезли… Четверых…

— И из-за этого столько шума? — насупился Махно.

— Дак с ими два сундука с золотом. Чекисты будто у буржуазии реквизировали, а наши хлопцы их до цугундера.

— Ну и чего тебя прислали?

— Сомневаются хлопцы, чи в Гуляйполе в скарбницу сдать, чи до вас доставить? И с чекистами шо? Чи сразу их пострелять, чи, може, вы им попрежде допрос сымете? У их там даже один профессор есть. Ну чистый тебе буржуй, в очочках на ниточке, а гляди ж ты, тоже чекист.

Выпалив все это, хлопец смолк, однако продолжал «есть» глазами батька, ожидая, какие он отдаст распоряжения. Махно помолчал, пожевал губами, сказал:

— Ты вот шо! Ты иди до Левки Задова, разбуди его, заразу, як меня разбудил. И все ему доложи. Нехай утром смотается в Гуляйполе и на месте во всем разберется. И чекистов пока не расстреливать, а в погреб их. Подождем, скажи Левке, какой нам ответ поступит, тогда… Все понял?

— Понял, батько! От кого ответ?

— Иди, дурачок! Мог бы, конечно, и утром по такому делу прискакать. «Золото! Золото!» Ну и шо за невидаль такая — золото!

И уже когда связной деликатно прикрывал за собой Дверь, Махно снова его окликнул:

— Хоть много там его, того золота?

— Два сундука, батько! Тяжеленные!

— Ну ладно. Хай Левка оприходует и сдаст в скарбницу.

Всадник умчался будить Задова, а к Махно сон уже не возвращался. Он подумал о том, что если от Дзержинского придет благоприятный ответ, то придется не только чекистов отпустить, но и золото вернуть. Негоже начинать новую дружбу с грабежа. Хотя, конечно, жаль будет золота. Оно могло бы и самому пригодиться: скарбница, как докладывали ему, почти пуста.

Но что делать! Ради великого дела приходится быть и щедрым и милосердным!

Глава 21

С восходом солнца, прежде чем отправиться в Гуляйполе, Лева Задов зашел к Махно. Одно дело — пересказ батькиных приказаний посыльным, иное — самому, из уст Нестора Ивановича, их услышать. К тому же прошла ночь, хоть и короткая, летняя, а все же и еще какое-то новое дело батько мог придумать.

Махно умывался. Хлопцы принесли миску с водой ему прямо к лежаку. Нога к утру совсем разболелась.

— А я думав, ты уже в Гуляйполе, — укоризненно встретил Задова Махно. — Ты хоть все понял, шо тебе посыльный сказал? Все, шо в сундуках, — под охрану, чекистов — в погреб. И смотри, шоб ни один золотой ни у кого до рук не прилип. Бо, может, ценности еще придется возвертать. Вместе с чекистами.

— Жалко, батько, — вздохнул Левка.

— Кого? Чекистов?

— Та ни. Того, шо в сундуках. Казна пуста. Петька Лашкевич ей тогда добрую ревизию навел.

Батько нахмурился. Он не любил, когда ему напоминали о друге детства Петре Лашкевиче, которого он лично приказал расстрелять.

А было это, когда генерал Слащев зажал батьку в приднепровских плавнях. Главный батькин финансист, которому была поручена казна для тайного хранения, остался на хозяйстве один, в тылу. И пока махновцы отбивались от наседающих на них дивизий Слащева, Лашкевич всю казну растратил на гульбу. Почти месяц не было Махно в Гуляйполе — и месяц весь город веселился на деньги Лашкевича. Как цыгарку прикуривают от цыгарки, так в Гуляйполе один праздник зажигался от другого. Даже красные командиры, случалось, приезжали на денек-другой к махновцам повеселиться. Тем более девчата в Гуляйполе уж больно хороши и не очень строгих нравов.

Когда месяц спустя махновцы вернулись в Гуляйполе, Лашкевич пришел к батьке с повинной: от двух с половиной миллионов ассигнациями и двухсот тысяч золотом остались одни крохи.

Расстреливали его на площади, на которой еще не осела пыль от постоянных танцев.

— Ох, хлопцы, и погулял же я напоследок! — сказал Лашкевич. — На том свете вспоминать буду. Не скучно будет время коротать и вас дожидаться. Из Екатеринослава приезжали та-акие крали, что краше не встречал!..

Сам распахнул грудь под пули. Настоящий был казак.

— Лашкевича ты не займай, — строго сказал Махно. — То моя болячка. Она еще сильнее болит, чем нога.

— Понимаю тебя, батько. — Левка примолк со скорбным выражением лица, выжидая при этом, когда выйдут хлопцы, унося миску. — Но как бы так сделать, шоб и золото в скарбницу положить, и с Дзержинским не расплеваться? Может, погодим пока письмо отправлять? Хай гроши до нас привыкнут, чи мы — до грошей…

— Не, Левка! Письмо отправляй! Самый момент!

— Оно-то так, — согласился Задов. — А золота жалко.

Махно задумался. Речной туман уже, видать, стал постепенно рассеиваться, и лучи прямого, еще только чуть привставшего над плавнями солнца заполнили хату острым ярким светом. Голова после ночи, проведенной в полусне, раскалывалась от боли. Но он пытался привести себя в чувство и вернуть ясность мысли.

Добро, которое само пришло в руки, было, конечно, слишком дорогим подарком, чтоб от него просто так отказаться. В этом Махно хорошо понимал прижимистого Задова, всю жизнь проведшего в нищете и в тяжелой работе. Но как настоящий анархист, батька отрицал деньги, золото и прочие всякие цацки, признавая будущее только за прямым обменом. Вот как в коммуне Классена они начинали новую жизнь: он сапожничал, снабжая работников чёботами, от портных получал одёжу, от доярок — молоко… Даже большевики, государственники, и те, по сути, деньги отменили.

Но что-то не очень получалось. Ни деньги, ни золото, ни драгоценные камни практической стоимости никак не хотели терять. Не зря же большевики теперь занялись сбором ценностей и поручили это чекистам. Не дураки. Латышам и эстонцам, верным своим бойцам, платят только золотом. Те иные деньги не признают. Да и он, Махно, когда они осенью девятнадцатого года неожиданным ударом выбили деникинцев из Екатеринослава, первым делом ободрал всех буржуев, кассы и банки, собрав серьезный урожай денег и ценностей и оставив все это на сохранение другу детства Лашкевичу. Подумал: будет на черный день.

Однажды царские червонцы спасли его от верной гибели. В апреле — мае уже нынешнего, двадцатого года через махновские села шли маршем, направляясь на польский фронт, эскадроны Буденного, «утюжа» Екатеринославщину, как того требовали Ленин и Троцкий. Махно и его приближенных застали врасплох на хуторе под Гуляйполем. Еле успел батько вместе с женой Галиной Кузьменко и верным оруженосцем Мишкой Черниговским вскочить на тачанку. Хорошо, у Галки оказались остатки золотой кассы, мешочек с червонцами. Пулемет поставить не успели, а вот кассу — молодец Галка! — на всякий случай прихватили.

Буденновцы за ночь отпасли коней, дали им хороший роздых и теперь нагоняли тачанку, вознамерившись взять Махно живьем. Тогда Галка, умная голова, принялась швырять с тачанки золотые. Тяжелые монеты катились по дороге, сверкали на утреннем солнце, переливались в пыли, искрились в траве, отражая солнечный блеск.

А буденновец, он — кто? Он — казак, привычный к добыче. Половина буденновцев еще вчера служила у Мамонтова или Шкуро, а потом, видя крутую перемену, надела шлемы — «богатырки» (позже их назовут «буденовками»): «Даешь Варшаву!..» В Варшаве тоже, конечно, было что пограбить, но до нее еще ой как далеко, а монеты катились прямо под копыта коням. Да какие монеты! Царские! Поднял две монеты — можешь купить доброго коня, жене — ситцу и байки, деду — тютюну…

И стали буденновцы поднимать монеты. Иной джигит прямо с коня подбирал червонец, не сбавляя хода. Но за одним червонцем — второй, третий… Полуэскадрон смешался. Весь мешочек, монет сто пятьдесят, бросила Галка под копыта коням. И буденновцы стали отставать. А там — и спасительная балочка, верболоз, да такой густой, что в нем легко затерялись и Махно, и его тачанка… Вот так хорошая касса может жизнь спасти.

— Так что, батько? Поеду? — спросил Задов, видя, что Махно крепко задумался и ушел своими мыслями куда-то далеко, наморщив выпуклый, нависающий над глазами лоб.

— Ты вот что, Левко! — решительно сказал Махно, — Ты комиссара этого отправляй с письмом поскорее. Забирай с собою и по дороге в Гуляйполе отправь в Веремеевку, у красных там штаб Сорок второй… А насчет золота? Ты прав, еврейская твоя голова!

— Передумали? — обрадовался Задов.

— Не передумал, а пересмотрел решение, Левка! Это — большая разница!.. В самом деле, какое золото, какая добыча? Знать ничего не знаем, мало ли кто захватил. Тут вокруг немало бандюг бродит, не только наш брат анархист… А чекистов этих в расход. Шоб шито-крыто…

— И профессора?

— Тут так: или всех, или никого. Пришел бы ты ко мне с вечера — и чекисты были бы живы, и золото бы им возвернули. Я вчера, видать, сильно милосердным был. А сейчас вот подумал… Касса нам нужна, бо боеприпасы нужны, бо хлопцев кормить, поить, одевать надо. Сидим мы между двух стульцев, и где будем завтра — еще не знаем. Вот и будь тут милосердным!

Левка развернулся и, задевая дверные косяки и мебель, прогремел по хате, вывалился во двор. Последнее, что слышал Махно, — громовой окрик, обращенный к ординарцу:

— Двух коней давай! Моего и Буяна!


Кольцов тоже уже не спал, вышел на улицу, присел на призьбе. За дни пребывания в махновском плену он устал от безделья и неподвижного образа жизни. Рядом с ним бессменно находился часовой, причем все время один и тот же парубок. Кольцов даже удивлялся, когда же он спит.

Донимали комары, даже утром. Часовой делился с ним самосадом, от которого разлеталось в стороны все живое. Настроен охранник был весьма миролюбиво, видя, что пленному оказывают почет и уважение. На вечерю, к примеру, дали здоровый кусок жареной свинины, и Кольцов, увидев в глазах своего стража голодный огонек, уделил ему половину.

Покуривая, добродушно отставив в сторону карабин, хлопец рассказывал ему, как побывал и у «зеленых», и у красных, и у белых, и подробно перечислял, где чем кормят и какое дают курево. И по всему выходило, что лучше ему здесь, у махновцев.

— Свои — еще ничего. Своих мы меньше боимся. Они не всегда расстреливают, разве что крепко попугают, — пояснил разговорчивый страж.

— А кого ты своими считаешь? — поинтересовался Кольцов.

— Свои — это которые красные, но из крестьян. Те нас понимают. Бывает, только вид делают, что гоняются. Один меня на коне догнал, так верите — нет, плашмя шаблюкой вдарил, аж в голове загудело, как в бочке. Потому одного рода — хлеборобы… Китаец или там эстонец — другой момент. Тот целит точно, чтоб башку разнести. Главное у него — отчет перед начальством, порядок…

Вокруг все звенело, шуршало и квакало, от реки несло летней болотистой сыростью. Убежать отсюда ночью, скрутив добродушного часового, не составило бы большого труда, но Кольцов не собирался этого делать. Самое страшное осталось позади, его не расстреляли, он нашел хоть какое-то взаимопонимание с Задовым и надеялся через него поближе сойтись с Нестором Махно. Быть может, удастся склонить батьку к миру или хотя бы к временному перемирию. Сейчас, когда Республика разрывалась на двух фронтах, Кольцов считал это важным и необходимым.

— Чего тебя не сменяют? — сочувственно спросил Кольцов у часового. — Гляжу, третьи сутки без сна.

— Отосплюсь. Левка вчера сказал, что вас сегодня отправят, и тогда мне передых дадут, — обрадованно сообщил часовой.

— Не сказал куда?

— Не-а. Може, расстреляют, а може — до гурту, — задумчиво сказал хлопец.

— До какого еще гурту?

— Тут ночью мой землячок с Гуляйполя прибегал, мы с им парой слов перекинулись. Рассказывает, в Гуляйполе чекистов с золотом доставили. Так, может, и вас туда, до них?

— Ну что ты говоришь! — даже возмутился Кольцов. — Какое отношение имеют чекисты к золоту?

— Вам, конечно, виднее, вы грамотнее. А только мой землячок при скарбнице состоит, охраняет. Он не сбрешет, — упрямо повторил охранник. — Ну вроде чекисты у буржуев золото реквизировали, а наши их перехитрили. Два, говорит, сундука.

— И много чекистов? — поинтересовался Кольцов.

— Трое чи четверо. Трое, рассказывал, точно чекисты, а четвертый то ли ихний начальник, то ли какой профессор. Бо одет во все городское и в очках на мутузочке.

Кольцов какое-то время молча переваривал полученную информацию. Вполне, конечно, могло быть, что чекисты вывозили какие-то ценности из районов, куда подходили белые. А сопровождал это богатство какой-нибудь банковский служащий.

Потом, как в каком-то хитроумном калейдоскопе, все эти сообщенные часовым факты вдруг видоизменились и приобрели совершенно иную окраску. Откуда-то издалека, из глубины сознания, возникла харьковская знакомая Лена, и прозвучала произнесенная ею фраза: «Иван Платонович просил передать, что уехал ненадолго по хозяйственным делам».

Если бы Иван Платонович отправился менять какое-то барахлишко на продукты, как это делали почти все горожане, то не сказал бы, что уехал. Менять обычно ходили по близлежащим окрестным селам. И не сказал бы он, что «по хозяйственным делам», так как обмен барахлишка на продукты не считался делом предосудительным и вещи называли своими именами. А уж тем более не скрывали это от хороших знакомых.

Это навело Кольцова на мысль, что Иван Платонович отправился куда-то не по личным, а по служебным делам… И вполне возможно, что в ЧК ему поручили «хозяйственное дело» — вывезти ценности. Если в своих размышлениях Кольцов на верном пути, то это значит, что «профессором», «одетым в городское», «в очках с мутузочкой», то есть в пенсне, вполне мог быть Иван Платонович.

— Не сказал тебе землячок, как он выглядит, этот профессор? А может, фамилию назвал? Не припомнишь? — с надеждой спросил у охранника Кольцов.

— Не-а. Сказал только, шо профессор, и еще про очки с мутузочкой. А больше ничего.

Новый камень лег на душу Кольцова. Не мог он, не имел права оставить в беде четверых, пусть и не знакомых ему людей, товарищей по общей борьбе, по общему делу. Тем более что одним из них вполне мог быть близкий ему, родной человек. Кольцов знал, над всеми ними нависла реальная угроза смерти. Вряд ли Махно, не щадящий чекистов, сохранит им жизнь.


Лева Задов въехал во двор, придерживая за уздечку крепенького карего конька. Небольшой был этот второй конек, не барского происхождения, но вынослив и понятлив, как и всякий конь с крестьянского двора. Сопровождавшие Леву всадники остались ждать у ворот, отчего Кольцов понял, что Задов заехал за ним.

— Верхи ездишь, комиссар? — спросил махновский контрразведчик у Кольцова.

— Случалось.

— Ну так садись!

…Медленно одолели несколько болот, причем, хотя Левка и определял путь по каким-то ему одному известным знакам и вешкам, лошади погружались в чавкающую жижу по самое брюхо так, что приходилось приподнимать сапоги. Между первым и вторым болотом их окликнул патруль, но, узнав голос Задова, так и не высунулся из верболоза, откуда явственно тянуло запахом самосада.

Несомненно, к логову батьки на реке Волчьей пробраться было нелегко. Наконец болота кончились. Фыркая, лошади выбрались на песчаный берег и узкой, не разбитой, видимо, тщательно оберегаемой от чужих глаз тропкой пошли одна за другой через камыш и верболоз. Потом и эта густая заросль осталась позади. Перед ними расстилался привычный местный пейзаж: сухая степь, да ковыли, да небольшие балочки, да курганы. Будто и не было реки, болот и комарья.

Все это время ехали молча. Мятое со сна и от этого казавшееся еще более массивным, чем обычно, лицо Левки выражало какую-то озабоченность. Когда поскакали по степи, дал знак сопровождавшим его ординарцам, чтоб отстали. Наконец сказал Кольцову:

— Дело такое. Батько тебя отпускает. Передашь Дзержинскому от него личное письмо, — Левка полез за пазуху, извлек оттуда большой конверт, скрепленный пятью сургучными печатями. Из кармана достал знакомую коробочку с орденом и удостоверение полномочного комиссара ВЧК. — Вот письмо. А это твое имущество. Не скажешь, шо махновцы тебя ограбили, бо грошей при тебе не было. Ну и орден… он до твоей личности подходит. И дан тебе за то, шо супротив беляков воевал. И у батьки такой же. И за то же.

Удостоверение и коробочку с орденом Кольцов сунул в карман гимнастерки, а письмо задержал в руке, спросил:

— О чем письмо? Может, его кому другому передать?

— От, ей-богу! Ты у той канцелярии у генерала Ковалевского попрактикувался и сам стал канцелярской крысой. Раз батько просит, шоб Дзержинскому, — значит, Дзержинскому. Ему лучше знать… Батько просит Дзержинского связать его с Лениным для душевной беседы. О примирении. Как думаешь, пойдет Ленин на примирение?

— Думаю, пойдет. И батьке не во вред, и нам на пользу.

— И батько так думает… Ну а если к предложению о примирении еще прилагается такая маленька просьбочка? — хитровато сощурился Задов. — Если батько попросил у Ленина клаптичок земельки. По силе возможности. Пару каких захудалых уездов или, может, Крым — для нашей свободной анархической республики. А мы ему за это шестьдесят тысяч хлопцев, один в один, як на подбор… Не откажет, як думаешь?

— За Ленина сказать не могу. Не уполномочен.

— Так на якого дидька ты тогда уполномоченный, если и на то не уполномоченный, и на это.

— А тебе что, лучше, чтоб я соврал?

— Нет. Меня еще мамка крапивою отучала брехать.

Они неторопливо ехали по степи. Левины ординарцы крепко поотстали и маячили где-то далеко на горизонте. Солнце поднялось и стало пригревать. Повлажневшая за ночь земля подсыхала, и из-под конских копыт уже выбивалась легкая пыль.

— Вот что, Лева! — решительно сказал Кольцов. — Письмо я передам. Лично в руки товарищу Дзержинскому. Обещаю. Но есть и у меня просьба, точнее, вопросы, на которые хочу получить правдивые ответы. А может, и содействие.

— Интересно, — обернулся Задов к Кольцову. — Говори.

— Вчера в Гуляйполе доставили чекистов…

— Откуда знаешь? Кто сказал? — вскинулся Задов.

— Сорока на хвосте принесла.

— Ну какие то чекисты? Так, мародеры какие-то. С ними ящики с добром, ну с золотом там, со всякими цацками. Ездили по уездам, у честных людей отбирали…

— Как с ними поступите?

— Как с мародерами. Расстреляют их, к бисовой матери.

— И профессора в мародеры зачислили?

Лева от удивления даже придержал коня:

— Ну, комиссар! От теперь я поверю, шо ты разведчик. Як же ты такие сведения раздобыл? Да, есть там, в той банде, какой-то захудалый профессор. Ну и на хрена он кому нужен? Сейчас хлебороб в цене, ты об нем заботься. А ты об профессоре, от якого пользы як от козла молока.

— Видно, Лева, мамка тебя мало крапивой стегала. Не отучился пока брехать. Потому что те хлопцы, чекисты, как я понимаю, вывозили ценности, чтоб они не достались Врангелю.

— Так они ж ему и не достались!

Левка добродушно улыбнулся, радуясь успеху Нестора Ивановича. Все-таки, служа чекистам то ли по вынужденным обстоятельствам, то ли по убеждению, широкой своей и наивной душой он прежде всего служил батьке, близкому и любимому человеку.

— Ты хоть понимаешь, что, если их расстреляют, этому письму будет грош цена? — спросил Кольцов.

— Шо ты от меня хочешь, комиссар! — вскинулся Задов. — Я положил тебя от смерти спасти. Спас! Скажи спасибо, езжай до своих. Тут верстах в тридцати Веремеевка, в ней штаб Сорок второй дивизии красных. Или тебе этого мало?

— Мало, Лева! Мне надо, чтоб ты этих четверых чекистов спас.

— Слушай, а ты не много ли хочешь, комиссар? В маленький глечик ведро молока влить! Тебя спаси, тех спаси… всю Чеку спаси… Да батько, если ему хоть одна ядовитая мысль в его длинные волосы залезет, он из меня фарш сделает. — Левка оглянулся, перешел на шепот: — Батько на дружбу не посмотрит. Ты не видал, как он умеет лютовать? И не дай бог увидеть. Потому что опосля тебе уже ничего не придется видеть.

К Павлу возвращалась холодная рассудительность.

— Ладно, — сказал он тоже тихо. — Махно в Гуляйполе приедет?

— Зачем? Батько мне поручил разобраться… А батьку сейчас никто не должен видеть.

— Тогда вместе поедем в Гуляйполе. И вместе разберемся, откуда чекисты, что к чему…

Задов усмехнулся:

— Может, мне тебя своим заместителем назначить?

— Лева! Мне надо их увидеть! У меня есть одно предположение, что тот профессор — близкий мне человек, почти родной. Помоги, Лева! В долгу не останусь.

Долго ехали молча. Наконец Задов, тяжело вздохнув, сказал:

— Не выйдет. Там Галка Кузьменко, батькина жинка, там Щусь, там Аршинов, там батькины глаза и уши.

Выехали на пригорок. Вдали открылись темно-зеленые окраины, над которыми словно воспарили в летнем жарком мареве островерхие купола гуляйпольских церквей.

Лева внимательно, с высоты своего могучего мерина, поглядел на Павла. Нехороший был взгляд.

— Одна мука с тобою, — сказал он. — Застрелить бы тебя — и концы в воду… Заловили вы меня когда-то в сети…

— Выпутывайся.

Задов явно боролся с искушением. Застрелить Кольцова он мог и на глазах своих ординарцев — те бы подтвердили батьке, что комиссар набросился первым.

Нет, тогда не порвал с чекистами, а сейчас и подавно не следует. Кольцова лучше сохранить в своих «друзьях». Жизнь — нива длинная, на ней можно и колосков насобирать, и ноги об стерню поранить.

Лева указал на свернувшую от большой дороги тропу. Когда-то и это была дорога, но по ней давно не ездили, и она густо поросла травой.

— Видишь развилку? Поедешь по заросшей дороге. Верстах в пяти встретится заброшенная экономия. Она немцу принадлежала, Доренгольцу. Сейчас пустует. Жди там. Сделаю что смогу. А не смогу — не обессудь.

Спустились с пригорка, остановились на развилке.

— Что обещаю? Что сегодня они будут целы… Фамилия твоего профессора какая?

— Старцев! Иван Платонович Старцев.

— Я не приеду — мой доверенный человек тебя разыщет. Ты только обязательно жди! — наказывал Задов. — Расскажем, где их содержать будут. Гуляйполе сейчас почти не охраняется: батьки здесь нема. Ну вот. А дальше поскачешь в Веремеевку. Возьмешь там, в Сорок второй дивизии, трошки хлопцев, и к утру их освободите… Ничего другого предложить, извини, не могу.

Лева склонился к коню, на котором ехал Кольцов, потрепал его гриву, сказал:

— Прощай, Буян!.. — и обернулся к Кольцову: — Этот конек меня дважды от смерти вынес. Шустрый. Себе берег. А тебе, видишь, не пожалел.

— И это запомню, — твердо ответил Кольцов.

Разъехались. Руки друг другу не пожали. Да и с чего им руки друг дружке жать? Один — соратник и близкий друг батьки Махно, другой — комиссар, любимец Дзержинского. Свидятся или нет, жизнь покажет.

Оглянувшись пару раз, Кольцов не увидел ни Задова, ни его ординарцев: скрылись за пригорком.

Буян безошибочно угадывал невидимую, густо поросшую травой дорогу и мелко трусил по ней навстречу заброшенной немецкой экономии Доренгольца.

Глава 22

Махноград тяжело болел. Видимо, надорвался, пытаясь конкурировать с Парижем. Едва в округе прогремели пока еще далекие орудийные раскаты, он, как папоротник в Иванову ночь, не успев расцвести, стал отцветать, осыпаться.

И — кончилось. Исчезли невообразимые, на манер парижских, парикмахерские, обещавшие клиентам услуги по последней моде с использованием дорогих «французских» косметических средств. Владелец синематографа господин Корковер уже не зазывал горожан посетить ночной сеанс, где прежде показывал фильмы с полуобнаженными французскими красавицами, окна и двери своего заведения он крест-накрест заколотил грубыми березовыми досками. Доживали последние дни принадлежащие господину Миронову казино «Парадиз» и кафешантан «Монмартр». Большая схема Махнограда с наклеенной на ней картонной Эйфелевой башней лежала, скрученная, на улице, и проносящиеся по улице всадники наступали на нее копытами своих коней. Объявление «Распродажа Эйфелевой башни близится к концу» висело косо, на одном гвозде. С приближением дальних орудийных раскатов увлечение махновцев Эйфелевой башней улетучилось, и к пока еще не распроданной верхней ее части никто не проявлял былого интереса.

Легкий летний сквозняк гонял по опустевшим улицам обрывки объявлений, афиш и различных реклам. Махноград вновь возвращался к своему исконному названию — Гуляйполе.

У Миронова был собачий нюх, и однажды, почуяв в воздухе легкий запах гари, он понял, что пора как можно скорее уносить ноги. Заранее была куплена шустрая лошадка и линейка на подрессоренных колесах, и были заботливо припрятаны документы на случай внезапной встречи как с красными, так и с белыми. Главное только не забыть, в каком кармане какие бумаги лежат.

Снабдил документами Миронова Иосиф Гутман-Эмигрант, с которым он подружился сразу по приезде сюда. Ювелирное искусство Оси Эмигранта подделывать любые штампы, печати, тексты и подписи восхищало Миронова. Два авантюриста быстро нашли общий язык. В знак восхищения Осиным искусством Миронов предложил ему бесплатно преподать основы еще одного прибыльного дела — вскрытия сейфов. Но Ося отказался. Он задумал бежать из Гуляйполя и сейчас паковал свой «инструмент».

— Желаю и вам, Юрий Александрович, не медлить, — сказал Ося. — Всех денег не заработаешь. Денег много, да вот голова, знаете ли, одна. Сейчас здесь начнутся трудные времена, так называемый бутерброд.

— Что? Какой еще бутерброд? — не понял Миронов.

— Ну сверху — большевики, снизу — Врангель. И кончится все это большой перепалкой, в которой мало кто уцелеет.

— А вы — опять в Америку? — спросил Миронов.

— Кто знает, — уклончиво ответил Ося. — Если вы думаете, что в Америке легкая жизнь, то вы ошибаетесь. Не знаю, как вы, дворяне, но мы, бедные евреи, вынуждены пробиваться сами, начиная с чесночной похлебки. И все — своим трудом.

— Я тоже, знаете ли, тружусь, — ответил Миронов, не обидевшись. — Как и вы, на ниве, можно сказать, просвещения.

Они квартировали вместе, в одной хате, и засыпали поздно: Ося трудился над документами, портя зрение при свете керосинки, а бывший граф в казино «Парадиз» знакомил махновских гуляк с элементарными принципами игры в рулетку.

В эту ночь они легли часа в два, пожелав друг другу доброго пробуждения, но пробудился Миронов уже один: Ося исчез, и, по-видимому, навсегда. Миронов на всякий случай осмотрел свои чемоданы и коробки. Ося ничего не взял. Он был честный мошенник.

Миронов понял, что и ему надо грузить чемоданы на линейку, не дожидаясь, когда грянет гром. Пробираться Миронов решил в Одессу. Одесса всегда спасет, выручит. Он предусмотрительно нанял проводника, пропившегося вдрызг калеку-махновца, который вдоль и поперек исходил походами все эти края, знал каждую балочку, каждый гаек и едва ли не каждого крестьянина на близлежащих хуторах.

И в ту самую минуту, когда Миронов заканчивал закладывать линейку, готовый тронуться в путь, мимо его двора проехала бричка, окруженная всадниками. На ней восседали ездовой и редко появляющийся в Гуляйполе махновский разведчик Савельев. Он гордо смотрел по сторонам, придерживая руками два грубо сколоченных снарядных ящика, как бы оберегая их от окруживших бричку махновцев. Сзади, как на похоронной процессии, понуро брели, подгоняемые верховыми, четверо пленных.

Миронов всегда отличался любознательностью и поэтому, оставив запрягать коня, вышел на улицу, спросил у проходящих мимо возбужденных махновцев:

— Что-нибудь случилось?

— Чекистов поймали…

— Подумаешь, невидаль, — разочарованно сказал Миронов.

— Ты дальше слухай. При их, при чекистах, значит, ящики, а в тех ящиках полным-полно золота.

Золото! Если бы не это слово, заставившее затрепетать сердце, Миронов вскоре уже был бы бог знает где и ему не пришлось бы пережить еще целую охапку смертельных приключений. Но слово было сказано, и слово это было — золото.

Позже Миронов вместе с бездельничающими махновцами сидел на ярмарочной площади возле дома, в котором теперь размещался культпросветотдел и где, что тоже было всем известно, находилась батькина скарбница. Здесь же, на этой площади, по прикидкам махновцев, должна была в скором времени подняться и доставленная из Парижа Эйфелева башня.

Четверо дюжих махновцев занесли ящики в дом, и тотчас возле входных дверей встали двое часовых с винтовками.

Вскрывать ящики решили при Несторе Ивановиче, чтоб потешить его душу. Что Махно по такому случаю приедет в Гуляйполе, никто не сомневался.

Между кучками сидящих на площади махновцев именинником ходил Савельев и в который раз подробно рассказывал, как он сумел обмануть не только мариупольских, но и харьковских чекистов и с помощью хитрости взял у них целую гору, несколько пудов золота.

— Чего только там нет! И золото, и бриллианты, всякие цацки на золотых цепках, золотые часы…

Когда-то эту площадь до отказа заполняли митинги анархистов, шли диспуты местных теоретиков с приезжими видными большевиками. Здесь выступали с трибун Лев Каменев, Петр Дыбенко и Климент Ворошилов. Идейная, полная героизма жизнь куда-то упорхнула, и теперь — парадокс судьбы — умы махновцев смущали не большевистские эмиссары с проповедями о будущем коммунизме, а Ильюха Савельев, занимающий их россказнями о своем походе за золотом.

Батько, к великому огорчению гуляйпольских аборигенов, не приехал, а прислал вместо себя верного помощника Леву Задова.

Лева был здесь совсем недавно, чуть больше недели назад. Но перемены, происшедшие в городе за такой короткий срок, его поразили. Словно сменили декорации. Прежние были из спектакля про жизнь богатеев, нынешние же — из убогой и беспросветной жизни бедняков. Те же дома, те же улицы, площади, только все какое-то серое, унылое, выцветшее.

При виде трепетавшей на столбе афиши, обещавшей «известную в Одессе диву, которая изобразит сцену купания в море», Левка сплюнул. Едущие сзади ординарцы сорвали листок и бросили под копыта коням.

Но ведь остались еще в Гуляйполе серьезные мужики: почему же они терпят такое непотребство! Тьфу… Видно, меняются люди, мельчают. А какие личности еще совсем недавно здесь блистали! Почему-то вспомнилась Маруся Никифорова. Что за женщина! Когда она говорила, когда призывала к безмотивному уничтожению всех представителей буржуазии, толпы сходились ее послушать. Мужики приезжали из дальних сел, даже из греческих, даже колонисты из еврейских поселений. Тем более что выступления зачастую сопровождались раздачей экспроприированных отрядом Маруси вещей и денег.

А уж горяча была! Сама любила ликвидировать пленных. Даже батько на этой почве с ней разошелся: «Это, мол, политические излишества». И назвал ее так, что кличка приклеилась к Марусе навсегда: «Мать-экспроприаторша». Да, любила атаманша пограбить. Оно и понятно, что хорошего видела она, работая — до революции — посудомойкой на водочном заводе?

Нет больше Маруси. И не будет. После очередного теракта попала она в руки генерала Слащева. А он долгих разбирательств не любил, и анархистов, в отличие от бывшего премьера Керенского, на свободу не отпускал. Осенью девятнадцатого года Слащев повесил Марусю на телеграфном столбе в городе Симферополе. Рядом с нею повесил и ее гражданского мужа, тоже террориста международного размаха, Витольда Бжостека, которого даже батькины теоретики называли садистом.

Неужели же Махноград, столица мировой анархии, кончается и вот-вот превратится в обычное захолустное местечко, а слава его переродится и измельчает до мелкобуржуазных замашек?

О том, где находятся доставленные в Гуляйполе ценности, Лева Задов догадался по группам людей, которые стояли чем дальше, тем гуще и, наконец, у здания культпросветотдела, выделявшегося своей железной четырехскатной «круглой» крышей — раньше это был дом пристава, — образовывали довольно густую толпу разнообразно одетых вооруженных людей.

Левка в сердцах сплюнул с высоты своего мерина, едва не попав плевком в какого-то свободного гражданина Гуляйполя. Вести в городке распространялись мгновенно, хотя тянулся он верст на пять. И о том, что Савельев украл у чекистов большевистскую казну, знали уже все и теперь, столпившись у батькиной скарбницы, ждали подробностей.

Лева раздвинул толпу, дав дорогу и следующим за ним ординарцам. Часовые посторонились, пропустив их внутрь. Скрипя деревянными ступенями, Задов прошел в главную залу, где некогда пристав принимал уездных гостей. Комната, несмотря на свою изрядную величину, тоже была наполнена махновцами, среди которых выделялся хорошо знакомый ему агент и разведчик Илья Савельев, немолодой уже человек с румянцем возбуждения на щеках. Он в который уже раз рассказывал, как ему удалось обмануть чекистов.

Впрочем, махновцы снова и снова с удовольствием слушали и одобрительно и весело смеялись. Эти украинские хлопцы, вчерашние селяне, с детства знали множество всяческих баек о загадочных складах и схронах, где таились несметные богатства, целые россыпи дукатов и драгоценных камней. Все Запорожье выросло на этих детских сказках, которые, впрочем, иногда оправдывались: ведь любой гетман или походный, или головной атаман в своих боевых приключениях не раз был вынужден прятать прихваченную у ляхов или турок казну.

Очарованные блеском и значимостью «цацек», эти парни, впрочем, легко расставались с ними: если ни во что не ставишь свою жизнь, стоит ли держаться за золотые цепи и кольца с аметистами?

Левка с удовольствием осмотрел дорогую его сердцу компанию отчаянных сорвиголов, увешанных маузерами, наганами, карабинами, ручными «льюисами» и «гочкисами», гранатами Милля, кинжалами и шашками в количестве, которое должно было придавить своей тяжестью всякое человеческое существо, но только не махновца.

Все они уставились на два деревянных, обшарпанных снарядных ящика, поставленных один на другой посреди комнаты, уже заранее восхищенные, обрадованные и околдованные. Дети, ну чистые дети! Только слишком уж замазанные кровью.

Цепким своим глазом Лева отметил четырех весьма разномастных по облику людей со связанными сзади руками. Они жались в уголочке под самой стенкой. Странная какая-то компания чекистов, он еще не встречал такой!

Профессора он распознал сразу. У него был растерянно-отвлеченный, даже несколько рассеянный вид, который только подчеркивало болтающееся на шнурочке пенсне.

Второй из пленников был небольшого росточка, короткорукий и коротконогий, довольно смешной человек с непомерно большой тыквообразной головой, которая сидела на приподнятых плечах, не требуя никакого присутствия шеи. Лева хорошо знал, что в еврейских семьях из-за родственных браков часто рождаются уродцы. На этот же раз природа — или кто там? Бог Яхве? — проявили милость и остановились на полдороге. Зато щедро одарили коротконогого умом. Выдавали глаза.

«Еврей, но не местный, — определил наметанным взглядом Лева. — Наверное, присланный, скорее всего комиссар. Глаза больно зоркие и хитрые. Тот еще фрукт. С ним интересно было бы побалакать про жизнь, про то, что он думает о революции и чем все кончится…»

Михаленко, типичного меланхоличного казака, Лева сразу и безошибочно отнес к исполнительным служакам, видимо, в этой компании он играл роль завхоза и конторщика.

Лишь один — бывший матрос в рваной тельняшке с красной полосой на шее от годами висевшей на ней кобуры от маузера — походил на обычного чекиста. Этот тип революционного матроса был Задову ясен, как букварь: таких и у анархистов насчитывалось достаточно.

— Ну шо привезли батьке в подарок? — обратился Задов к пленным.

Ему хотелось услышать их голоса, увидеть живую реакцию. Но они продолжали стоять молча и горестно. «Скажите же хоть что-нибудь, намекните о себе, что там у вас за душой или в голове. Ведь мне вас спасать вопреки приказу батьки… Или хотите на смерть?»

— Я Задов, — сказал Лева. — Может, кто из вас слыхал?

— Слыхали, — медленно и со значением произнес коротконогий. «Похоже, он знает больше, чем остальные». Но в первую очередь Леву интересовал этот, в пенсне, о котором так пекся Кольцов. Если, конечно, он тот самый Старцов, или как там его. И Лева обратился к профессору:

— Позвольте узнать вашу фамилию!

— А разве нельзя без этого умереть? — спросил Иван Платонович.

— Старцев ихняя фамилия, — высунулся из-за спины Задова Савельев. — Они профессор и ихний начальник.

— Все верно? — спросил Задов.

— Куда деваться? Все точно! Эти люди всего лишь сопровождали меня! Ответственность за все несу только я.

— Собственно, это я и хотел выяснить: хто несет ответственность за мародерство, которое во все времена и у всех народов карается смертью, — жестко сказал Задов, желая сбить с профессора спесь и проверяя его на крепость. — Мне доложили, что все эти ценности, — он указал на ящики, — вы отняли у обывателей, у мирных людей, которые держали что-то на черный день.

Старцев, однако, больше не проронил ни слова. Он как бы уже примирился с неизбежным концом. Задову же Старцев понравился своей твердостью. Он ждал, что профессор, в его представлении эдакий жалкий интеллигентик, хлюпик, будет выгораживать себя. Вот только как спасти этих чекистов, Лева Задов не знал. И ничего хорошего в его умную голову пока не приходило.

Набившиеся в комнату махновцы расступились, образовав круг, в центре которого лежали трофеи. Лева подошел к ящикам, критически их оглядел, постучал по дереву носком сапога. Оно отозвалось глухо, тяжело.

— У их там замочки приспособлены, а ключиков нема. Так я гвоздодерчик припас, — возник рядом с ящиками Савельев, весь разгоряченный, краснощекий, готовый в который раз, теперь уже Задову, рассказывать о своем подвиге. Но Леву не заинтересовал рассказ махновского именинника. Он знал, что в нем будет девяносто процентов брехни и бахвальства и что все правдивые подробности он узнает у чекистов, когда придет время их допросить.

— Значит, так! Делать будем все по закону, — решительно сказал Задов. — Вскрывать ящики — при комиссии. Составим, як положено, опись. И шоб ни одна пылинка не пропала. Чуете, сучьи дети!

Махновцы одобрительно загудели. Все они любили полный порядок. На словах.

— Комиссию! — гаркнул кто-то из хлопцев заветное слово.

Все знали, что серьезные дела всегда начинаются с комиссии. Вся революция прошла в комиссиях, она обкрутилась ими, как бывалый солдат оборачивает ноги портянками. Как что — комиссия. Выдать пайки — комиссия. Выбрать на съезд — комиссия. Расстрелять — тоже комиссия.

— Комиссию! Комиссию! — пронеслось по дому и выплеснулось на улицы.

— А почему ни одного члена Совета культпросветотдела не вижу? — удивился Задов. — Они должны быть в комиссии!..

«В случае чего свалю на них расстрельный приговор, — мелькнула спасительная мысль у хитроумного Левы. — С них пусть там и спросят». Он знал, что почти все члены Совета завербованы ЧК еще в ту пору, когда свободно ездили в красный Харьков на анархистские конференции. Теоретиков там ловили на живца. То есть кое-кого из участников всяких всемирных ассоциаций безмотивников, синдикалистов, индивидуалистов, федералистов и террористов как бы по недосмотру расстреляли, а некоторым предложили стать секретными сотрудниками ЧК, чтобы снова не произошло какой-либо подобной роковой ошибки.

Вернувшиеся стали вербовать приятелей. На всякий случай. Смешной волосатый народ, умевший обо всем рассуждать, но не знающий, как вдеть нитку в иголку. Свою секретную деятельность в армии Махно они тоже вели крайне интеллигентно, придумывая наблюдения над батькой и другими махновцами и записывая эти фантазии в свои дневники. Агенты-фантазеры.

И тут выяснилось, что все члены Совета внезапно куда-то исчезли, причем не только из Махнограда, но и вообще с территории, где действовала махновская армия.

Редактор газеты «Путь к Свободе» Исаак Теппер уехал на какую-то конференцию в соседнее село, и, несмотря на то что конференция давно закончилась, он пока не вернулся. Арон Полевой просто растворился в воздухе. Яша Алый на два дня отбыл к родственнику.

Волин, как известно было Леве, находился в батькином логове, но тоже, как только хоть чуть-чуть пополнится казна, собирался ехать на конференцию в Париж.

Послали и за Осей Гутманом-Эмигрантом[26]. Этот — заведующий анархической типографией и заместитель Волина по изданию теоретической газеты «Набат» — всегда должен был быть на месте. Печатник по профессии, он и в эмиграции, в Америке, лет десять издавал анархистский листок и вернулся в Россию по идейным соображениям, как только Керенский дал народу свободу. Батько поручил ему еще одну почетную работу: печатание фальшивых кредиток и различных документов. И надо сказать, Иосиф с этим справлялся блестяще, выказал большой талант. В девятнадцатом году он своим талантом спас сотни махновцев, которые во время борьбы с красными, будучи раненными, попадали в большевистские госпитали по поддельным красноармейским книжкам. А в петлюровские больницы — по фальшивым петлюровским «посвидченням».

Обнаружилось, что и Гутман исчез. Типография на месте, одежка его тоже на месте, даже пачка фальшивых «колокольчиков» осталась на столе, а сам Гутман исчез, и оказывается, его никто нигде не видел.

«Неважные наши дела, — подумал Задов. — Воевать с красными, когда они вот-вот возьмут Варшаву, теоретики не желают. И у Врангеля неожиданно оказаться тоже не хотят».

Зато отыскался Петька Марин-Аршинов, который вечно конкурировал с Волиным в борьбе за звание главного теоретика и историка махновщины. Хотя европейски образованный Волин мог за три минуты уложить доморощенного теоретика Марина на обе лопатки, Петька, бывший слесарь, неизменно выворачивался, напоминая о своем прошлом боевика, взрывавшего и убивавшего полицейских и порядком посидевшего во всех возможных русских, французских и австрийских тюрьмах.

Марин вошел, приглаживая свои поредевшие волосы.

— Я нужен? — спросил он у Задова.

К Леве он относился покровительственно, так как, хотя и было у них обоих прошлое террористов, Петр Андреевич родился на несколько лет раньше и, кроме того, каждый день исписывал по нескольку страниц будущей истории, тогда как Задов и заявления-то обычного был не в состоянии написать, не потрудившись над каждым словом по полчаса.

— Нужен, — сказал Лева. — Очень нужен.

Явилась и Галя Кузьменко, разгоряченная, с очередного школьного собрания, где все еще разбирали обстоятельства убийства двенадцатилетнего «деникинского поручика». Убежденная анархистка и как бы наследница батькиных дел, она одна старалась напомнить односельчанам о необходимости идейного воспитания детей. Она изобрела школьную игру «война махновцев с деникинцами». Целые дни подростки и даже малышня гонялись друг за другом с дикими воплями, пока наконец не зарубили самодельными саблями «деникинского поручика» — Сеньку Шаповаленко, двенадцатилетнего хлопца, происходившего из порядочной анархической семьи. Все это вызвало общую свару взрослых.

Галя была женщиной видной, высокой, стройной, сухопарой, с черными, сходящимися к переносице бровями, с темно-карими, немного навыкат, глазами. С тех пор как махновцы крупно ограбили город Екатеринослав, в котором в годы деникинщины возродилась торговля, в том числе и модным дамским платьем, Галя одевалась по-городскому и очень эффектно: в короткий, в талию, жакетик с оборками и длинную, обтягивающую бедра юбку с рядом блестящих пуговиц сзади. А когда Галю назначили заведовать школьным отделом, она завела пенсне. Батько потешался: «Галка, ты когда рубать кого будешь, пенсне снимай, а то перепугаешь человека до смерти. Держи пенсне в левой руке, а шаблюку — в правой». Но больше никто, кроме батьки, над Галей Кузьменко иронизировать не смел.

Наконец комиссия, хоть и в усеченном виде, собралась, и Лева приподнял один из снарядных ящиков.

— Ого! — удовлетворенно сказал он. — Шось таки есть! — Своими клешнями он отщелкнул замки по обеим сторонам верхнего ящика. Но крышка не поддалась.

— Там замочек, я говорил, — напомнил Савельев. — Может, гвоздодерчиком?

Но гвоздодер только раскрошил край доски. И тут из толпы махновцев выступил Миронов:

— Зачем же тратить силы! — и обернулся к Галине Кузьменко: — Попрошу дамскую шпильку и пару минут абсолютной тишины!

Галина извлекла из своей прически длинную стальную шпильку, протянула Миронову.

— Благодарю, мадам!

Наступила тишина. Миронов склонился к ящику, сунул шпильку в замочное отверстие и, шевеля пальцами, прикрыл глаза, к чему-то прислушиваясь. Раздался тихий щелчок. Лева откинул крышку.

Лучи солнца ворвались внутрь ящика. Тут, по правилам приключенческих романов, все должны были заслонить руками глаза, защищаясь от нестерпимого блеска золота.

Но этого не произошло. Ничего не вспыхнуло.

Внутри ящика лежал какой-то ржавый хлам, который можно собрать только возле железнодорожных мастерских. Савельев не поверил своим глазам. Он запустил руки в ящик и сам стал выбрасывать оттуда обломки пружин, обрывки цепей, тормозные башмаки, зубчатые колеса, куски колосников, истертые клапаны, разбитые манометры и, что показалось Савельеву и вовсе уж издевательством, четвертинки кирпичей. Все это барахло, в масле, грязи и песке, лежало на полу большой горкой.

— Этого… не может… быть, — глядя на хлам, прошептал Савельев. — Там должно быть… было… золото, часы…

Комиссия тоже замерла. Галина Кузьменко сняла пенсне, чтобы получше рассмотреть содержимое ящика. Лицо Задова изображало задумчивость. И лишь Аршинов бесстрастно шевелил губами, словно сочинял фразу для будущей летописи.

Миронов нашелся первым и всех успокоил.

— Обыкновенное дело, — сказал он. — Один ящик — для отвода глаз. Ну чтобы оставить его преследователям в случае погони. А второй — с настоящими ценностями. Старый трюк!

Комиссия повеселела. Задов оттолкнул в сторону пустой ящик. Миронов, не мешкая, открыл второй. Но и там были все те же самые «цацки» — отбросы железнодорожного дела.

— Вот это фокус! — сказал бывший граф.

Почти все, кто был в комнате, одновременно обернулись к чекистам. Ждали объяснения. Объяснил Бушкин:

— Если этот хлыщ, — гневным артистическим жестом Бушкин указал на Савельева, — если он не станет брехать, то сознается, что его еще там, в Мариуполе, предупреждали, что в ящиках кирпичи и всякое прочее железо. Это когда вы пытались сунуть нос в ящики… Было такое, Савельев?

— Говорили все время: золото, золото, — потухшим голосом оправдывался Савельев.

— Вам, Савельев, блоха — с лошадь, а вошь — с корову! — Бушкин все больше входил в роль обличителя. — Но честно скажите, товарищи предупреждали, что в ящиках — кирпичи?

— Шо-то такое было. А только говорили в ЧК про золото.

— Вот! — Бушкин поднял палец. — Потому как товарищ профессор — человек ученый, и для него все то, что вы считаете хламом, есть научный материал для изучения эпохи. Для товарища профессора это — золото!

Левка Задов понял, что морячок попросту устроил балаган и издевается не только над одним Савельевым.

— А ну тихо! — гаркнул он. — Разговорились! Поглядим, как вы заговорите, когда на расстрел поведут! — И обернулся к Савельеву: — Ты ж всем говорил, шо сам золото бачив!

— Ящики помогал переносить, тяжелые. Хто ж знал… И про золото чекисты все время… И товарищ Морев…

— Ты мне историю не рассказывай. Ты честно скажи, бачив золото, чи ни?

Савельев молчал.

— Сегодня же поедешь до батьки и самолично ему все расскажешь про свои героические подвиги. Як хлопцам тут рассказывал. — И после длинной паузы спросил: — Чи, може, народный суд собрать?

Савельев хорошо знал, что такое анархический народный суд. Батько не любил старую юриспруденцию, которая когда-то приговорила его к смерти, а потом, учитывая его тяжелую трудовую биографию и несовершеннолетие[27], заменила виселицу на каторгу. Всех юристов, какой бы город батька ни занимал, он приказывал уничтожать. Даже присяжных поверенных, то есть адвокатов, защитников. Тюрьмы немедленно сжигал и рушил. Ибо существовало в свободном анархическом обществе только два вида наказаний: казацкая плеть при всем честном народе и расстрел. Оба наказания не требовали тюрьмы.

И еще существовал оправдательный приговор. Для этого большинство собравшихся на публичный процесс должны прокричать: «Нет вины!»

Но Савельев догадывался, какой приговор вынесут ему гуляйпольцы за то, что вместо золота он привез им железнодорожный хлам и кирпичи.

— И все-таки у них в ящиках было золото! — упрямо твердил Савельев. — В Мариуполе было!

— Ну и где ж оно? — спросила Галина, снова, для строгости, надевшая пенсне. — Куда оно могло деться?

— Подменили. — Савельев приходил в себя. — В пути. Может, когда я коней шукал. Золото закопали, а это сюда насыпали.

— Голова без ума, шо фонарь без свечки, — нехорошо, не по-доброму усмехнулся Задов. — Где б они это железнодорожное дерьмо на шляху нашли?

— Тоже верно, — поспешил согласиться Савельев. Он уже воспрял духом. — Дайте мне хоть одного из них, я быстро выясню, что и как… Я ему кишки на клинок намотаю!..

— Помолчи! — как от зубной боли скривился Задов, и Савельев осекся. — Мешаешь думать!

Лева накрыл крышкой снарядный ящик и присел на него. Ему нужно было решить задачу куда более сложную, чем могли себе представить собравшиеся. Не о золоте он думал. Нет его — и ладно. Перехитрили чекисты, будет наука. За это Савельев двадцать пять плетей получит, только и всего. Но как в новых обстоятельствах сохранить жизнь чекистам, по крайней мере профессору, за которого так просил Кольцов?

Что тут кричал Савельев? Что в Мариуполе золото было. А потом он от ящиков не отлучался. Значит, там, в чекистском поезде, оно и осталось. Там они Савельева, человека для них чужого, и перехитрили.

Савельев сидел на корточках возле Задова и пристально смотрел ему в лицо.

— Где сейчас поезд? — спросил Задов у Савельева.

— Вроде в Волновахе.

— Вроде или точно? — насупился Задов.

— Промеж собой они говорили, шоб искали поезд в Волновахе. Шо, мол, беляки на Мариуполь если и пойдут, то до Волновахи все же не успеют…

— И затихни!

Задов долго сидел молча. Хлопцы, что были в комнате, постепенно уходили. Мимо Задова пробирались на цыпочках, и уже там, на улице, вновь сбившись в кучки, продолжали обсуждать происшедшее.

«Чекистский поезд — в Волновахе. Там же и золото, это ясно, — размышлял Лева. — Расстояние небольшое, верст сто, если напрямик. Так что если я пошлю туда хлопцев, это будет вполне обоснованная операция. Хлопцы пускай наденут красноармейскую форму, все легче будет через красные тылы проскочить. Чекистов повезут под видом пленных махновцев. Профессор вполне сойдет за теоретика-анархиста, те тоже пенсне носят. Кольцову об этом сообщу, пусть он сам их теперь спасает, если сможет. Пусть скачет в Веремеевку, к своим, и оттуда с отрядом красноармейцев — в Волноваху, на перехват. Кто кого опередит, тот и выиграет. Я же буду в стороне».

— Слухай меня, Савельев! — решительно сказал Задов. — Перед батькой я за тебя отчитаюсь. А ты исправляй свою ошибку!

— Да я… Я, Лева, як могу, всем сердцем… — запричитал Савельев.

— Ты не клянись, а слухай. И мотай на ус. Возьмете с Михасем Колесником полсотни хлопцев, переоденетесь в красноармейское, и бегом — в Волноваху. Чекистов — с собой, бо еще неизвестно, где у них то золото, шо и як. В случае чего там им допрос сымете.

— Та я их, гадов…

— Наперед не болтай! — снова остановил Савельева Задов. — Добудешь золото — возвертайся, примем с почетом. А если нет — дай чекистам винтовку, хай они тебя там же и застрелят. Бо обратно тебе вороття не будет… Все понял?

— Ага! Понял! — упавшим голосом сказал Савельев, понимая, что он получил не прощение, а только лишь отсрочку.

Савельев выскочил из дома как ошпаренный. Забегал по двору, разыскивая Колесника и отдавая конникам какие-то распоряжения.

— Всё слыхали? — обернулся Левка к пленным. — Поедете до дому, вернее, в Волноваху. Отдадите там золото и всякие разные цацки, сохранят вам жизни. Не отдадите — постреляют. Вот такие простые условия. Може, у вас есть какие-то вопросы?

Но чекисты молчали.

— Нету вопросов? По правде говоря, ваше поведение смешно и нелепо, — сказал Задов. — Мне вообще-то наплевать на это золото. Если оно останется у вас там, его свезут в Москву на какой-нибудь склад и потом будут на него устраивать мировую революцию или еще шо-нибудь такое. Добра не выйдет. Попадет к нам — тоже пойдет на мировую революцию, только анархическую. Ну и еще хлопцам немного перепадет. Они его быстро прогуляют, профукают… А вы шо ж, по идейным соображениям так над ним трясетесь: мол, достояние государства?.. Между прочим, оно ведь, если угодно, просто наворовано. А вы, профессор, у воров — оценщик.

— Оно тоже было кем-то наворовано в первооснове, — возразил Старцев. — Куплено на деньги, нажитые самой беспощадной эксплуатацией крестьян или рабочих…

— Верное замечание, — согласился Лева. — Видите, у нас с вами получился маленький диспут.

— Но я не хотел бы его продолжать, — сказал Старцев.

А Леву беспокоило теперь только одно: как тайно от всех посетить заброшенное имение Доренгольца? От ординарцев он скрыть такую поездку не сможет. Кто-то из них обязательно доложит о ней батьке. Послать… А кого?

И тут он вспомнил Миронова, человека пришлого, которому он, как ему показалось, может довериться. Пока Миронов находится здесь, в махновских владениях, Лева держит его жизнь в своих руках.

— Ну шо, профессор! Поглядим, для кого судьба играет на своей золоченой трубе! — произнес загадочную фразу Задов и тоже покинул комнату, оставив пленных на попечение охранников.

И в ту минуту, когда бывший граф принялся вторично в этот день запрягать гнедую лошадку в свою линейку, к нему прискакал ординарец Задова. Миронов понял, что удирать от Левы — дело безнадежное, и вновь пошел туда, откуда только что явился.

— Хочу с тобой малость посекретничать, — сказал ему Лева и отвел в садок за домом, подальше от любопытных глаз. Усадил на скамейку, сам присел рядом. — Хочу дать тебе поручение. А ты его в точности выполнишь. Поедешь к заброшенному имению Доренгольца, это тут недалеко…

Лева подробно описал Миронову дорогу.

— Найдешь там человека. Это нетрудно, бо на все имение он один там сейчас. Вестей от меня дожидается.

— Как его звать? — спросил Миронов, догадываясь, что вновь влипает в какое-то смертельное приключение.

— Это не обязательно. Можешь называть его «комиссаром», он будет отзываться. Скажешь ему, что профессор — именно тот человек, про которого он мне говорил. Старцов его фамилия. Запомни — Старцов! Расскажешь комиссару про комедию с золотом. Скажешь, шо я отправил своих хлопцев, человек тридцать, переодетых в красноармейское, в Волноваху, добыть то золото. Чекисты и Старцов — с ними. Вроде как пленные махновцы… Запоминаешь?

Миронов утвердительно кивнул.

— Скажешь, пускай теперь сам о своих позаботится. Сумеет — останутся живыми. Не сумеет — я не ответчик. Как говорится, сколько борща ни вари, а больше, чем влазит в горшок, не сваришь… Повтори, как запомнил!

Миронов повторил слово в слово.

— Хорошая память, — похвалил Задов.

— Без хорошей памяти в карты играть лучше не садиться, — ответил Миронов.

— Тогда и вот еще что запомни: вороття тебе сюда нету. Вернешься — самолично застрелю. Бо свидетель мне не нужен. В Гуляйполе не был, Задова не знаешь. Ясно?

Миронов кивнул.

— И вильнуть не вздумай. Тут наши края. Отыщу хоть за сто верст, хоть за двести. И тогда устрою тебе такую интересную смерть, шо все палачи будут изучать ее, як учебное пособие. Все!

После чего Лева, выпятив от напряжения губу, написал на листке бумаги: «Гр. Миронов является от меня разведчиком и прошу содействовать. Лев Задов». Как и все малограмотные люди, Лева расписывался замысловато, не читаемо, но зато эти завитки хорошо знали во всех батькиных отрядах.

— Это — пропуск. Только не покажи бумагу красным, — предупредил Задов. — После — порви.

Миронов положил пропуск в левый верхний карман, самый ближний и удобный.

— И спеши! Бо теперь от комиссара зависит жизнь тех охламонов, шо Савельева надули. От это аферисты, так аферисты. Не тебе чета! — Прощаясь, Задов по-дружески хлопнул Миронова по плечу, отчего тот едва не слетел с садовой скамейки. — А ты — Эйфелева башня!

И Лева громко захохотал.

Глава 23

Имение Доренгольца, не очень большое по местным понятиям, находилось в дубовом гайке, поближе к воде, которой раньше, по-видимому, наполняли низинку, так что и до сих пор берега бывшего пруда обозначались зарослями водяной гречишки и осоки, над которыми клонились нечесаные космы плакучих ив.

Господский двор начинался с полуобрушенной кирпичной арки, от которой к самому дому вела вымощенная брусчаткой широкая дорога. Дом печально смотрел пустыми глазницами окон на камни брусчатки, между которыми уже обильно прорастала трава, и, быть может, вспоминал о не таких уж давних временах, когда возле него толпились легкие повозки, тачанки, линейки, бедарки и даже, случалось, крытые фаэтоны, а по двору степенно расхаживали нарядные господа.

Сам дом был частично разрушен, а частично сожжен. Шесть колонн, которые некогда поддерживали второй этаж здания, сейчас оказались без дела и бессмысленно смотрели в хмурящееся небо. Хорошо сохранился только флигель с остатками крыши из затейливо выгнутой немецкой фигурной черепицы.

Был разгар дня, на небе громоздились облака, обещая смену погоды. Где-то погромыхивало.

Кольцов оставил своего небольшого, но, видать, весьма смышленого конька у входа в дом и он, едва только его разнуздали, принялся выщипывать обильно поросший муравой двор. «Пусть отъестся вволю, кто знает, куда и сколько еще скакать».

Внимательно осмотрев дом снаружи, Кольцов не нашел никаких признаков обитания или засады. Будь где-нибудь здесь люди, чистый, неподвижный, наполненный ароматом зелени воздух был бы хоть в малой степени пропитан запахом цигарок. Можно спрятаться и беззвучно затаиться, но выдаст запах табака. Мужиков без самосада здесь не водится.

Кольцов зашел во флигель и сел на первом этаже у полуразбитого окна, где наверху сохранилась арка от витражных стекол. Шатающийся венский стул под Кольцовым был вспорот, и сквозь обивку торчали пружины: пришлось подложить кусок доски. На грубом, видно, еще из Германии завезенном столе (приезжали-то бедняками и наживали богатство уже на русской степной земле, работая как волы) лежали какие-то гроссбухи с полувырванными-полусожженными страницами. На одной из хозяйственных книг виднелась надпись: «Мериносы рамбулье-негретти: случка и приплод…». На второй: «Каракульча. Опытное хозяйство».

«Как быстро можно разрушить великолепно налаженное хозяйство! И сколько лет потребуется теперь, чтобы его восстановить? — подумал Кольцов. — Конечно, с победой социализма трудящиеся с удвоенной энергией возьмутся за работу. Ведь это будет все наше… Но как трудящимся без Доренгольца восстановить стадо рамбулье-негретти? Как научиться снова получать драгоценную каракульчу, за которую европейские модницы платят бешеные деньги?»

От мысли о том, какой долгий путь отделяет сегодняшний день от дня всеобщего счастья, о котором некогда так наивно и восторженно мечталось, Кольцову стало как-то неуютно и одиноко. Полуразрушенный, пустой дом навевал тоску.

Павел глядел в окно, слушал, как аппетитно и равномерно его конек щиплет сочную пока еще траву, и ощущал непонятное беспокойство: у него было такое ощущение, будто в доме есть кто-то еще кроме него, очень тихий и затаившийся. Может быть, дух Доренгольца? Или это домовой?

Кольцов прислушался. Топот копыт был бы слышен издалека — но все было тихо. Более того, тишина как бы спускалась вместе с тучей, которая медленно наползала на имение, постепенно меняя свой цвет от голубовато-розового к сине-фиолетовому и потом просто к черному. Туча набухала этой чернотой и становилась необъятной.

Наступила полная тишина. Легкие, свисающие долу нити плакучих ив, всегда такие чуткие к малейшему движению воздуха, замерли. Быстро, загадочно быстро темнело.

Кольцов вышел, привязал конька к дереву, чтоб тот, испугавшись грозы, не убежал, и вновь вернулся во флигель. На этот раз у него появилось твердое ощущение того, что кто-то только что спускался со второго этажа: над ступеньками расплывалась потревоженная чьим-то перемещением мелкая известковая пыль.

— Эй! Тут есть кто-нибудь? — крикнул Павел.

Голос его гулко промчался по пустым помещениям и вылетел в разбитые окна. Никто не ответил.

«Пустое, — решил Кольцов. — Кто может быть здесь, в этих развалинах? Разве что какой-нибудь мародер явился в надежде поживиться чем-то недограбленным».

Стало совсем темно, воздух сгустился. Дом как будто врастал в эту темень и тишину, растворялся в ней и становился ее частью. «Пройдут годы, и ото всего этого не останется ничего, кроме зарослей кустарника и крапивы… Но возродится ли в этих местах новая, веселая, кипучая жизнь? Кто возродит ее, если половина России уже выбита в Гражданской войне, вымерзла, вымерла от голода, тифов и холер?…» Очень грустные мысли навевал дом.

И тут откуда-то сверху Кольцов услышал непонятное легкое поскрипыванье, пощелкиванье и шипение. Постепенно оно становилось громче и заполняло все пространство пустующего дома. И затем, как обвал, сверху вниз покатилась лавина звуков, которые постепенно превратились в чей-то могучий, хриплый, нечеловеческий голос. Он потрясал дом. И уже лились как будто самим домом, а не чьим-то сверхъестественным басом рожденные звуки:

…Восстанет на брата брат,

На земле кровавый ад…

Кольцов скорее угадывал, чем различал слова, потому что они, сплетаясь с громким эхом, становились неразборчивыми, но таинственными и устрашающими.

Стоном вся земля полна,

Торжествует сатана!.. —

извергал, кажется, весь искалеченный, много раз ограбленный дом всеми своими уцелевшими рамами, стеклами, паркетом, черепицей.

Кольцов почувствовал, как тот самый холодный пот, о котором он читал в юношестве в романтических книгах, выступил у него на лбу. Поколебавшись несколько секунд и одолевая чувство страха, он схватил валявшуюся на полу ножку от разбитого дубового стула и кинулся по лестнице наверх. И как бы в завершение всей этой небывалой картины весь дом, до самых дальних уголков, осветила близкая молния и тут же, перекрывая голос, ударил в свои чудовищные литавры гром, от которого Павел даже слегка присел. Последовала новая вспышка… Только в украинских степях бывают такие беспощадные грозы!..

Но молния помогла Кольцову: в глубине большой комнаты он увидел старика с длинными, давно не стриженными, приподнявшимися от разрядов электричества волосами и худым, темным, иссушенным лицом. Старик сидел в глубоком мягком кресле, а у его ног стоял граммофон: большой, резного дерева ящик с широким посеребренным раструбом. Этот раструб извергал нечеловеческие звуки, изменив голос шаляпинского Мефистофеля до дьявольской хрипоты.

— Ага! — закричал старик. — Вы испугались! Вы, конечно, военный человек, всего навидались — но голос искусства сильнее и страшнее! Он может быть сильнее и войны, и грозы!..

Кольцов подошел и снял головку граммофона с вертящейся пластинки. Снова раскатился гром, последовав за голубым ярким сполохом — но странное дело, на землю так и не хлынул ливень, а лишь упали несколько скупых капель. Гроза проходила стороной.

— А вы не из робких, — одобрительно сказал старик. — Тут недавно залезли трое, вооруженные до зубов. И что ж вы думаете? От моего граммофона они кубарем выкатились из дома и даже со двора… Шаляпин — мое оружие! И — какое! А?

— Здравствуйте, господин Доренгольц, — сказал Кольцов.

— Вы догадались? Да, я — Доренгольц, хозяин этих развалин, которые недавно были прекрасным имением. Вы кто? Красный, белый, махновец? Впрочем, кажется, вы — интеллигентный человек, это главное. И попали в какое-то сложное положение. Да?

— Почему вы так решили?

— Потому что вы без оружия. Кто в наше время ходит без оружия? Только несчастный человек. Изгой.

Гроза быстро уходила дальше, в степь.

— Это не совсем так, — сказал Кольцов. — Я жду одного визитера и прислушиваюсь… А за Шаляпина — спасибо. Я никогда не слыхал его в такой обстановке.

Доренгольц усмехнулся.

— Давайте спустимся вниз и там спокойно поговорим.

Внизу, ступая по обрушившейся штукатурке, они прошли мимо нескольких комнат с сорванными с петель, а то и просто варварски выломанными дверьми в правое крыло флигеля, и Доренгольц, посторонившись, пропустил Кольцова в небольшую, уютную, без всяких признаков запустения, комнату. Здесь было излишне много мебели, видимо, старик собрал все, что нашел не разбитым после нескольких основательных погромов. В центре комнаты стояла буржуйка с вытяжной трубой, выведенной в форточку, — признак того, что Доренгольц обитал здесь и зимой.

— Кажется, вы — бывший офицер, верно? Находитесь между двух огней? Или между трех? Хотите, я напою вас настоящим кофе? Бразильским!

— Откуда это у вас?

— Что-то же осталось в моем доме. Его трудно было так сразу разграбить до основания…

Спустя полчаса они сидели за грубым столом возле уютно поющего свою песню самовара и пили настоящий душистый кофе, аромат которого был особенно сильным на воздухе, который пропитался запахами прошедшей рядом грозы.

Старик вовсе не был сумасшедшим, как это поначалу показалось Кольцову. Ну, может быть, слегка. Сейчас он стал спокоен и рассудителен. Снова вернулась тишина. Конек, должно быть, привычный к грозам (и к выстрелам, и к пушечным залпам), отвязался от осокоря и продолжал мирно щипать траву.

— А я хотел напугать вас, — раскаивался Доренгольц. — И изгнать из своих владений. Зря…

— Вы один здесь? — спросил Кольцов.

— Один. Работники разбежались. Дочка и зять и многие другие мои близкие были убиты в восемнадцатом, при гетмане. Махно неожиданно напал. Он приехал в форме офицера-стражника со своими… Махновские бандиты любят устраивать маскарады, знаете ли… А у нас было маленькое торжество. Они убили всех, кого успели. Бессмысленно. Они убили даже только что приехавшего по моему вызову Фрица Баумана, известного ученого-овцевода, единственного специалиста по породе рамбулье-негретти… Были еще двое сыновей, почти мальчики. Они сражались в ополченческом отряде генерала Тилло. Ранней весной девятнадцатого, когда ушли германские войска и дорога в Крым была открыта, они не дали ворваться туда махновцам… А между прочим, в Крыму в то время находились и вдовствующая императрица Мария Федоровна, и Ольга Александровна с семьей, и Ксения Александровна, и Николай Николаевич, и Александр Михайлович. Нетрудно представить, что было бы! Их бы всех вырезали, как вырезали семью Николая Александровича в Екатеринбурге… Ополчение закрыло подходы к Крыму, но генерал Тилло и мои сыновья погибли…

Доренгольц отвернулся, чтобы скрыть от Кольцова повлажневшие глаза, и нечаянно, от нахлынувших горестных воспоминаний, опрокинул чашку с остатками драгоценного кофе. Кольцов положил руку на его плечо, прикрытое нечесаными и немытыми длинными старческими волосами.

«Странно, — подумал Кольцов. — Я утешаю монархиста».

— Я умру вместе с этим домом, — сказал Доренгольц. — Здесь моя единственная родина, моя купель и мое кладбище… За что? Я всегда любил Россию. Мои дети любили Россию. Мы были преданы ей…

Кольцов не знал, что сказать в утешение.

— Может быть, — наконец сказал он, — может быть, вскоре, когда закончится война, здесь появятся люди, которые захотят возродить ваш дом, ваших овец, наполнить пруд водой. И вы будете им нужны как единственный человек, который знает, как это сделать.

— Вы думаете? — тихо спросил Доренгольц. — У меня на это мало надежды. «Весь мир мы разрушим» — так, кажется, они поют? Эти люди все хотят построить на пустыре. У них нет почтения к старшим.

— Но… вот только что была гроза… и — нет ее, — сказал Кольцов.

«Я раздаю глупые успокоительные пилюли», — подумал Павел.

Они помолчали. И в звонкой тишине услышали стук копыт и поскрипывание чьей-то легкой повозки, которая приближалась быстро, но еще не была видна за зарослями и за забором.

Кольцов быстро метнулся к окну и стал высматривать подъезжающих. В одноконной линейке сидел человек. Не Задов. Лицо его было прикрыто капюшоном грубого брезентового плаща.

Линейка уверенно проехала под аркой, простучала по булыжнику и остановилась возле входа, ведущего в разоренный дом.

— К вам? — спросил Кольцов стоящего рядом Доренгольца.

— Вряд ли. Ко мне, кроме махновцев и местных грабителей, никто не наведывается. А это не грабитель.

Незнакомец, отряхиваясь, сбросил капюшон, разминаясь, обошел линейку, не сводя глаз с дома. Он словно ждал, что к нему выйдут. Кольцову показался этот человек знакомым, но тут же он отбросил эту мысль: мало ли похожих людей на свете. Но чем пристальнее он вглядывался, тем больше уверялся в том, что этот человек не кто иной, как «граф» Юзеф Красовский, он же дворянин Миронов.

— Это, кажется, ко мне, — сказал Кольцов и пошел к выходу.

Увидев Кольцова, Миронов, судя по всему, тоже был потрясен и даже на какое-то мгновение потерял дар речи. Он всматривался в чекиста, как бы не веря своим глазам, не понимая, что такое вообще возможно, что перед ним тот самый энергичный, с ухватками офицера человек, который руководил операцией по вскрытию сейфа в салон-вагоне генерала Слащева.

— Вы… вы… Так это я к вам ехал по просьбе этого… этого…

— «…Бандита Задова», хотели вы сказать? — улыбнулся Кольцов.

— Задов сказал, что вы будете отзываться на обращение «комиссар», — сказал Миронов. — И кем же вы будете в следующий раз? Командармом? Наркомом? Или как там у вас?.. Так вот, позвольте выполнить поручение, поскольку я тороплюсь и не собираюсь вновь втягиваться в какую-нибудь сомнительную историю. Я еще не пришел в себя от прошлой.

Приблизился Доренгольц и, видя, что Кольцов мирно беседует с незнакомцем, церемонно поклонился:

— Позвольте представиться, Доренгольц! Здешний помещик. Бывший, конечно.

Это уже было слишком! Взгляд у Миронова стал бессмысленным. Он ничего не понимал. Бандит Задов, который спасает чекистов. Разграбленное и сожженное имение, в котором обитает не расстрелянный ни красными, ни белыми, ни махновцами, ни, наконец, просто грабителями помещик. И рядом с ним — чекист, красный комиссар, у которого с этим помещиком, судя по всему, дружеские отношения. Из этих частиц в голове у Миронова не складывалась целостная картина. Может, он начал сходить с ума?

— Послушайте, я действительно был адъютантом генерала Ковалевского, — начал было объяснять Кольцов тихим, спокойным голосом…

— Нет-нет, я ничего не хочу знать! Ничего! Вы еще и адъютант генерала! — закричал Миронов. — Я не желаю, вы слышите, я категорически не желаю…

— Вас никто ни к чему не принуждает, — все так же спокойно и медленно, как больному, сказал Кольцов. — Выкладывайте, что просил передать мне Задов.

— Задов сказал… — Миронов начал приходить в себя. — Он сказал, что человек, о котором вы беспокоились, — действительно Старцов.

— Старцев.

— Может быть. Махновцы захватили этого Старцева и его товарищей с ящиками и были уверены, что в ящиках золото. Но чекисты их попросту обманули, в ящиках оказался всякий железный хлам.

Миронов подробно, почти слово в слово, повторил все, что попросил передать Кольцову Задов: о том, что из Гуляйполя в Волноваху, где стоит поезд, ожидающий возвращения чекистов, отправляется отряд переодетых в красноармейскую одежду махновцев, и с ними туда же поедут чекисты под видом пленных, что махновцы хотят заполучить золото, что Кольцову следует, если он хочет спасти своих товарищей, торопиться и добраться в Волноваху раньше, поднять там местный гарнизон и отбить чекистов, и что если Кольцов не успеет, то Задов за жизни профессора и остальных чекистов ответственность с себя слагает…

— Вроде всё! — закончил рассказ Миронов, тяжело вздохнув.

— Значит, Волноваха? — переспросил Кольцов.

— Да… Слушайте, но какие молодцы эти чекисты! Та-акую «куклу» замастырили, что я просто позавидовал. Я взял бы их в свою бригаду. Так по-крупному я никогда не играл!..

Разогнав окончательно тучи, выглянуло солнце. Возвращался птичий гомон, умолкнувший во время грозы.

«Значит, Лева испугался приехать сюда… Ну да, ему не отвязаться от ординарцев, а среди них наверняка есть и батькины глаза. Разумно. Кто знает, быть может, Лева Задов еще будет нужен, его нельзя потерять по-глупому. Но ответственность за судьбу Старцева он теперь целиком взвалил на меня. Пилат умыл руки… ручищи… Ладно. И на том спасибо… — Мысли Кольцова вязались одна к другой и всё ускорялись. — Но как опередить махновцев, знающих эти края? Верст сто по прямой!»

Кольцов не спешил с решением. Лучше лишних пять минут подумать, чем ринуться спасать близких людей и сломать на этом голову… Мчаться в штаб Сорок второй в Веремеевку? Это крюк. Но даже и не в этом дело. Если бы там сразу дали взвод-другой кавалеристов на хорошо отдохнувших лошадях, и — рвануть самым коротким путем… Но, во-первых, самого короткого пути оттуда нет. Все равно вновь придется мчаться мимо имения Доренгольца. За это время полусотня махновцев проскользнет к станции, к этим вагонам, у которых наверняка даже нет надежной защиты. «Пленные махновцы» — профессор с его друзьями — после захвата добычи уже будут не нужны, их участь решится в тот самый миг.

Было и еще одно важное соображение у Павла. Сорок вторая дивизия — интернациональная, ее называют «эстонской», потому что там и командование и значительная часть бойцов эстонцы. Они хорошие, твердые бойцы, надежные, хозяева слову. Но буквалисты. И Эйдеман, и Паука строго следуют положениям уставов и всем указаниям вышестоящих и очень удивятся, почему вдруг ни с того ни с сего в их расположение свалился полномочный комиссар ВЧК, и начнут проверку. Телеграфируют в Харьков. Хорошо, если в Харькове быстро во всем разберутся. А что, если ответят, что никакого Кольцова в районе Гуляйполя и его окрестностях быть не может, что он где-то в городе в краткосрочном отпуске…

Нет, помощь своих может оказаться медвежьей услугой.

Мчаться самому в Волноваху, чтобы успеть предупредить местный гарнизон о налете махновцев на станцию? Кто ему сменит коня? Где? За какие деньги? Да и нечем у него отбиться даже от маленького разъезда казаков или махновцев. Даже пистолета нет.

Кто-то осторожно тронул его за плечо. Оглянулся: на него смотрел своими выцветшими, по-собачьи печальными глазами русский немец Карл Иоганнович Доренгольц. Он, конечно, слышал сообщение Миронова, но ничего понять не смог.

— Мне кажется, что вы настроены против махновцев? — сказал он.

— Даже очень.

— И что вам нужно, чтобы одержать верх?

— Увы, Карл Иоганнович, то, чего ни у меня, ни у вас нет, — сказал Кольцов. — Оружие, проводник, сменные лошади.

— И тогда вы устроите им хорошую вздрючку?

— Да.

— Пойдемте.

Он повел Кольцова во флигель. Подошел к лестнице, ведущей наверх, подлез под нее и, вцепившись сухими, скрюченными руками в край доски, прибитой с обратной стороны ступеней, оторвал ее. Доска со скрипом отошла, открыв узкий зев. Это был некий тайник. Затем Доренгольц оторвал еще одну доску и лишь после этого позвал Кольцова в темный угол.

— Берите! — сказал он.

Изогнувшись, Кольцов пошарил руками и вытащил из темноты французский ручной пулемет Шоша с полукруглым магазином, двумя ухватистыми рукоятями и очень длинным затвором. Кольцов был неплохо знаком с этим оружием: пулеметы Шоша он помнил еще с Великой войны. Довольно капризное — в неумелых руках — и недостаточно скорострельное устройство, но зато легкое: менее девяти килограммов. За пулеметом последовал мешок с полудюжиной запасных снаряженных магазинов.

— Сыновья припрятали, — сказал старик. — Пошарьте там пониже, это еще не все.

Через некоторое время у ног Павла лежала сумка с двумя десятками осколочных гранат Милля и несколько длинноствольных револьверов Лебеля с запасом патронов. Кольцов готов был расцеловать седовласого хозяина усадьбы. Но вид у того был строгий и деловой.

— Я хотел использовать это сам, — сказал он. — Но махновцы заходили по одному, по двое… Это была бы не полная месть. И кроме того, они так похожи на обыкновенных мужиков, тех самых, для которых я строил больницу и школу… Нет, я не мог.

Глаза старика, казалось, утратили сумасшедшинку.

— У меня осталось десятка два золотых червонцев, — сказал он. — На эти деньги можно сменить лошадей и, главное, взять в ближайшем селе двуконную бричку. Видите ли, линейка у вашего товарища с оглоблями, на одного конька… Мало нам будет тяги.

— Нам? — удивился Кольцов.

— Ну вам, мне, ему, — объяснил Доренгольц.

Но Миронов, услышав, что и его зачисляют в компанию, закричал:

— Я этому товарищу не товарищ! Я сам по себе! Я в другую сторону! Не ввязывайте меня в это дело!..

Он выбежал во двор, к своей линейке, вскочил на нее и уже замахнулся концами вожжей на лошадь, намереваясь погнать прочь от усадьбы. Но выскочивший вслед за Мироновым Кольцов схватил лошадь за уздцы.

— Постойте же, граф! Речь идет о человеческих жизнях!..

— Во-первых, я не граф! И вообще, я ничего не знаю! — продолжал кричать Миронов, брызжа слюной. — Всю войну речь ведут со мной о чужих жизнях! Почему никто не подумает о моей! Всё! Я уезжаю в тихие края!.. Вы уже заставили меня однажды помочь вашим товарищам, хватит! Я не большевик и вообще не политик! У меня мирная профессия!..

— Швайген! — закричал вдруг по-немецки Доренгольц: когда он бывал в сильном нервном возбуждении, то перемежал русские и немецкие слова и даже целые фразы. — Молчать! Зи ист айне зельбстштухтер! Да-да! Вы эгоист! Дер шмутц! Дерьмо! Слушайте господина офицера!

— Какой он господин офицер! — возмутился Миронов. — Обыкновенный красный командир, а если точнее — чекист!

— Их вайст нихт! Пусть он будет и красный! Но он — офицер!

Нечесаные седые волосы Доренгольца упали ему на лицо. Белесые глаза налились алой бычьей мутью, казалось, он вот-вот схватит один из револьверов и разрядит его в «графа». Он вновь превратился в полновластного хозяина имения, который собственными нервами, потом и кровью, не щадя людей, налаживал в этих диких степных краях образцовое хозяйство и внедрял в сознание вольных запорожцев столь необходимый «орднунг» — порядок.

— Мы поедем вместе! — сказал Доренгольц. — Я провожу вас до границ своей земли. Это верст десять. Зато оттуда будет прямая дорога до Волновахи… Я вам все расскажу. Да-да, я расскажу, к кому вы сможете обратиться в пути за помощью и чей дом вам лучше объехать стороной.

Вся эта сцена разыгралась мгновенно, и Кольцов наконец перевел дух, уяснив, что все устраивается не самым плохим образом. Но при всем при этом он понял, что должен действовать решительно и показать Миронову свою власть, иначе от него в пути можно ожидать немало неприятных сюрпризов.

— Я реквизирую вашу упряжку вместе с вами, — сказал он Миронову. — Вас назначаю ездовым.

— Подчиняюсь грубой силе, — обреченно ответил Миронов. — Но всем нам не хватит места.

— Тогда выбросим этот большой чемодан.

— Это нельзя. Тут мой профессиональный инструмент. Иностранное производство, выплачены большие деньги…

— Что за инструмент?

— Рулетка, — потупился Миронов. — Красное дерево, лак! А какая раскрутка!..

— Я надежно ее спрячу, — проявил снисходительную доброжелательность Карл Иоганнович, он уже начинал догадываться о профессии Миронова. — Давайте!.. — И потащил чемодан во флигель.

— Но какой идиот заставит меня снова оказаться здесь! — почти жалобно прокричал вслед Доренгольцу Миронов. — Ферштейн, герр Доренгольц?

Вскоре они выехали с заросшего двора. Конек Кольцова бежал на привязи. Карл Иоганнович надел широкополую шляпу, прикрыв свои седые космы. Со стороны это выглядело деловой поездкой коммерческих людей по торгово-обменным делам. Обычное на юге дело. Кольцов по этому случаю тоже напялил какой-то картузик, который еще с довоенных времен завалялся во флигеле.

Лошадка «графа» бежала достаточно резво, везя линейку с увесистой поклажей и тремя ездоками. Но это было только начало. Впереди еще около сотни верст, которые лошадке сдохнуть, но не выдержать.

Между тем счет времени шел уже даже не на часы…

Одно утешало Павла: скоро наступят сумерки и ночь скроет их. Более того, темнота уравняет их в скорости передвижения с махновцами. А они, наверное, уже тоже выехали к Волновахе. Начинался бег наперегонки!..

Глава 24

Едва Миронов покинул Гуляйполе и выехал с поручением в имение Доренгольца, как махновцы начали торопливо собираться в дорогу. То один, то другой парубок исчезал в стоящем на выгоне амбаре — и вскоре оттуда вместо расхристанного анархиста в расстегнутой до пупа рубахе, в заломленной на затылок кубанке появлялся красноармеец в буденовке или фуражке со звездой, в солдатской рубахе с каким-нибудь нарукавным знаком, иной раз с красными «разговорами» на груди, в синих или красных шароварах конника. Объявился и «командир» с нарукавной звездой на клапане, весь перепоясанный ремнями, — батькин любимец Михась Колесник.

Чекистов посадили в две брички, на козлы сели «красноармейцы» с карабинами. Пригодилась и некогда отбитая у красных пулеметная тачанка, на задке которой были нарисованы звезда, плуг-молот[28] и тщательно выписаны белой краской слова «Даешь Врангеля!». Она пристроилась позади бричек с пленными. Махновцы были мастерами маскарадов, все делали продуманно, споро и весело.

Только теперь чекисты поняли, что их повезут как «пленных махновцев», как своего рода подтверждение боевых успехов. Это было особенно обидно.

Между переодетыми махновцами возник и Савельев. На нем тоже была командирская фуражка со звездой и даже, не по погоде, кожаная куртка. Он изображал чекистского особиста.

Савельев успокоился и повеселел. Теперь он снова оказывался в центре внимания, потому что лучше всех знал красные тылы.

Лева Задов поглядывал на все это действо довольно безучастно, но все же старался задержать выступление «красноармейцев», тщательно проверяя их снаряжение и соответствующий вид. Наконец придраться уже было не к чему. Отряд выстроился. Брички и тачанка находились в центре колонны, тесно окруженные всадниками.

— Ну шо ж, хлопцы, хай вам счастит! — сказал напутственное слово Лева Задов. — Ждем живыми и не с пустыми руками!..

И полусотня тронулась в путь.

После дождя, который и Гуляйполе захватил только краем, но все же слегка прибил землю, клубы пыли не заслоняли ушедших, и Лева еще долго видел растянувшуюся колонну, впереди которой покачивалось красное знамя. Горяча коней, всадники постепенно набирали прыти. Вот они взобрались на холм и один за другим стали исчезать из вида…

Стемнело. Воздух после дождя был чистый, прозрачный, и с высоты на землю смотрели большие яркие звезды.

Почти беззвучно бежали по песчаной дороге кони. Молчали всадники. Лишь надрывно пели сверчки.

Старцев, который, как и его товарищи, сидел в бричке со связанными руками, теперь, когда увидел, как ловко и четко действуют махновцы, понял, что надеяться больше не на что.

Разве возможно остановить этот отряд грабителей? Ах, если бы случилось чудо, что-нибудь такое, бандитами не предусмотренное! Ну, скажем, если бы на них неожиданно наскочил отряд своих, красных. И тогда бы он, профессор Старцев, закричал им что есть мочи: «Не верьте, товарищи! Это — обман! Это — переодетые махновцы!» Или еще что-то в этом роде. И пусть бы его тут же застрелили, но, умирая, он бы знал, что спас и полученные ими ценности, и товарищей там, в Волновахе, не подозревающих о надвигающейся на них опасности.

Промелькнула короткая летняя ночь.

Отряд двигался безостановочно, лишь на рассвете задержались на полчаса в низинке, возле какого-то ручейка, чтобы попоить лошадей и слегка размяться.

И снова помчались дальше. Двигались напрямик, между Янисольским и Мариупольским шляхами. Кругом расстилалась искрящаяся от росы степь, которая еще недавно была в основном обработанной землей. Теперь же возделанные участки были лишь рядом с селами и хуторами, а дальше расстилались запущенные, заросшие травой пространства. Дикая степь, как назывались некогда эти края, вновь возвращалась на место свое. Еще десяток лет — и сюда вернется ковыль, и все вокруг превратится в сизо-зеленое волнующееся море, в котором будут тонуть кони и люди.

Впрочем, уже и сейчас степь вокруг поросла бобовником, таволгой, вишенником, коноплей, которые после дождя словно бы приподнялись и хорошо скрывали движение отряда. Лишь только головы всадников маячили над зелеными зарослями. Солнце уже оторвалось от горизонта и хорошо освещало голубеющие дали. И тут случилось то, чего так страстно желал Старцев.

Из-за гряды холмов, на перекресток узких проселочных дорог, выехали пять кавалеристов-красноармейцев — патрульный дозор проходящих неподалеку обозов Сорок шестой дивизии.

Увидев своих, Старцев от волнения стиснул и без того уже затекшие от веревки руки. А дозорные, разглядев отряд бойцов в шлемах с шишаками и тачанку с плугом-молотом на задке, довольно лениво, шагом, не снимая карабинов, двинулись навстречу махновцам.

Махновский отряд на перекрестье дорог остановился, всадники потеснили своих коней, пропуская красный дозор в самый центр кольца. Старцев хорошо видел у проезжающих возле него бойцов усталые, невыспавшиеся, худые и обветренные лица. Судя по всему, красноармейцы уже которые сутки следовали за обозами, охраняя их в арьергарде.

— Кто такие, хлопцы? Откуда? — спросил белобрысый конопушный старший дозора, обращаясь к Михасю Колеснику. — И при таком параде!

— Из Девятой, из войск по охране тыла, — отвечал Колесник. — А что при знамени, так мы всегда при нем. Так у нас положено.

— Ну-ну!.. А вроде Девятой у нас тут не было, — слегка удивился командир дозорных.

— Только вчера прибыли.

— То-то, я гляжу, морды еще не пообтрепанные, — уже по-свойски сказал дозорный. — И табачок небось есть?

— Найдется, — отвечали махновцы, и тут же несколько кисетов протянулись к красноармейцам.

— Кучеряво живете, сразу видно — тыловые… — И, указав на связанных чекистов, спросил: — А то что у вас за народ?

— Четверых махновцев взяли. Видать, матерых, — вклинился в разговор Савельев, он сходил за особиста.

Иван Платонович, который, как и остальные его товарищи, напряженно прислушивался к разговору, в эту минуту понял, что ничего не сможет выкрикнуть красным бойцам, никак не сможет их предупредить. Потому что достаточно дать им хоть один знак, хоть какой-то намек на то, что они разговаривают с переодетыми бандитами, как молоденьких красноармейцев тут же возьмут в шашки — и через какие-то минуты все будет кончено…

— А этот, пристаркуватый, он что, тоже из этих? — кивнул на Старцева один из красноармейских дозорных.

— Самый что ни на есть! — сказал Савельев. — У них там свой интернационал, парень. Бандитский. Этот у них прокламации составляет. А вон тот, шо вроде как из жидков, — ближайший батьки Махно кореш, он у них кассой ведает.

— Ну и чего их по штабам возить? — спросил красноармеец. — Шлепнуть в какой канаве — и вся песня.

— Да ты шо! — даже возмутился Савельев. — А революционная законность?

— Оно конечно… тоже… — озадачился красноармеец. — Ну пускай тогда еще чуток поживут.

И разъезд выехал из тесного махновского кольца, не ведая, что еще мгновение назад был на расстоянии комариного хоботка от смерти.

— Глядишь, еще свидимся. По одной земле ходим, — уже издалека крикнул конопушный командир разъезда.

Пришпорив коней, они поскакали к холмам. Старцев тоскливым взглядом провожал скрывающихся за зарослями вишенника всадников. Тронулись и махновцы. Заторопились. Савельев подъехал к бричкам, расхохотался:

— Ну, дед, ты теперь у нас будешь главный вражина! — сказал он. — Я все думал, хватит у кого из вас дури шо-нибудь выкрикнуть! Не, образованные!.. Нам тоже лишняя кровь ни к чему, мы ее в достатке пролили…

Доренгольц, вопреки всему, проехал с ними не десять верст, как обещал, а значительно больше — опасался, как бы ночью не заблудились.

Земля вобрала в себя влагу и вновь дышала теплом, но духоты не было. Прекрасная ночь для конной езды, если не торопишься, если тебя не одолевают тяжелые мысли.

Конек Кольцова бежал рядом, привязанный к задку линейки. Была бы упряжь, его можно было бы пристегнуть к одной из оглобель — и гнедой стало бы легче. Но упряжи не было.

Миронов, погоняя тяжело бегущую лошадку, шептал себе под нос какие-то слова. Кольцов разобрал только: «Я им, видишь ли, нанялся…» и «Скоро они меня в красные герои запишут».

Утро осветило плоскую зеленую равнину, которой, казалось, не было конца и края, и лишь в дальней дали, в голубой дымке, вырисовывались невысокие холмы. До них было еще ехать и ехать…

Но доехали до холмов. На одном из них темнел ветряк, крылья его из-за отсутствия ветра были неподвижны. А впрочем, и молоть было уже нечего. Прошлогоднее зерно кончилось, а нового еще не дождались.

Дорогу то и дело перебегали суслики: у них была утренняя суета. Но некоторые стояли возле своих норок на часах, сложив на груди лапки и живо интересуясь природой и всем, что творилось вокруг. Время от времени они перекликались. И в этом их пересвистывании ощущалась какая-то тревога. Человек ушел отсюда, оставив незасеянными поля — и теперь им грозил недостаток корма.

— Хлеб войны, — отвечая каким-то своим мыслям, мрачно сказал Миронов.

— Вы имеете в виду лебеду? — спросил Доренгольц.

— Сусликов. На будущую весну эти суслики очень пригодятся. Будут спасать от голода. Мясо ничего, съедобное.

— Вы ели?

— Я все ел. У меня веселая биография, — ответил Миронов.

— Я своим рабочим давал по полтора фунта говядины в день, — сказал Доренгольц. — Когда была посевная или уборка.

И замолчал, прислушиваясь к музыке кузнечиков, которые уже обсушили свои крылья. Потом продолжил:

— Боже мой, какая была степь весной, когда меня вывозили папенька и маменька. Какие цветы! Вначале желтые и красные тюльпаны, брандушки, розовые бульбокодии, белые шафраны, а чуть позже начинались гиацинты и кроваво-красные пионы… Мне казалось, что жизнь летом будет необыкновенно красивой. Но потом вдруг все рыжело и потухало, становилось скучным, однообразным… Майн готт! Так и моя жизнь!..

Миронов хотел что-то сказать, но промолчал. Насторожился и Кольцов, придерживая Шоша под мешковиной, но так, что его в любое мгновение можно было достать.

Далеко, за дубняком, виднелось большое село с журавлями колодцев, с веселыми белыми хатками под камышом. А совсем близко, из зарослей бурьяна, молочая и дикой конопли, показалось им, торчали какие-то чучела. Затем эти чучела зашевелились, шляпы их поплыли по направлению к дороге и вновь застыли. Люди в зарослях еще какое-то время изучали линейку, количество седоков и вообще возможную их боеспособность. Затем, уже достаточно смело, на дорогу вышли шестеро или семеро сельских хлопцев с винтовками и обрезами. Видимо, это были «ночные махновцы», из числа тех селян, которые днем работают, а вечером превращаются в махновских бойцов и разведчиков. Или просто в грабителей.

Миронов притормозил.

— Хто такие, куды? — спросил самый старший.

Винтовки парни держали небрежно дулами вниз: уж больно смирно и безобидно выглядели проезжающие.

Кольцов чуть напрягся и нащупал обе рукояти Шоша. С такого расстояния он скосил бы всю группу одним магазином. Но стрельба вблизи села была бы не лучшим выходом.

И тут свои способности проявил бывший «граф», ныне ездовой. Он бойко заговорил по-украински, чисто, щиро, без москальского акцента, со снисходительно-повелительными интонациями.

— Хто тут грамотный, пановэ? — спросил он.

Один из парней выступил вперед. Миронов протянул ему пропуск, подписанный Задовым. Видимо, имя и подпись Задова были достаточно известны в этих краях. Хлопец объяснил своим друзьям:

— От Левы Задова громадяне, — он снял свою соломенную шляпу. — Хай йидуть!

— Був тут хто пэрэд намы? — спросил Миронов.

— Красный патруль пройшов, до нас в село заезжали, коней поилы. И дали поскакалы, чи не в Гуляйполе? И щэ по старому шляху на Ново-Патриковку пройшла полусотня красных, — обстоятельно рассказывал парубок. — На добрых конях. И щэ з нымы две брички, тачанка. Вроде как наших в плен взялы, бо ти звязани.

— Когда?

— Часа пивтора назад. Можэ, трошки поболее.

— Спасибо.

Миронов эффектно прикрикнул на свою гнедую, добавив к выразительным словам удар концами вожжей по крупу. Гнедая нехотя и устало потянула линейку.

Парубок, придерживаясь за деревянный бортик, продолжал идти рядом:

— А вчора якась красна часть в селе была, хлеб отняли, почти весь, шо намолотили. Мы пробовали ихнему командиру, Мехлис по фамилии, стариков делегацией послать, шоб, значить, разобъяснить, шо без хлиба ми з голоду вымрем. Так этот Мехлис чуть наших дедуганов не пострелял…

Конячка под горку пошла быстрее, и парубок убрал руку, стал отставать, но продолжал:

— Вы батьке чи Левке скажите, шо нас в селе — не меньше ста хлопцев, ждем сигнала! Оружие есть!..

— Сгода! — отозвался в ответ Миронов.

Когда они на достаточное расстояние отъехали от махновского села, Кольцов угрюмо сказал:

— Они нас порядком опережают!

— Сейчас подумаю, где можно сменить линейку на тачанку и взять пару свежих лошадей, — сказал Доренгольц. — Версты через четыре будет Лихолетовка, там мой старый знакомый Безвуляк поможет.

— К сожалению, это уже ничего не даст.

— В таком случае, я освобождаю вас от лишнего груза! — Доренгольц решительно обернулся к Миронову: — Остановите!

Он молодо спрыгнул на землю.

— Карл Иоганнович! — сказал Кольцов. — Мы с «графом» благодарны вам…

— Прошу меня не оскорблять! — обиделся Миронов. — Хотя к словам благодарности я целиком присоединяюсь.

— Без вас нам было бы плохо, особенно ночью, мы действительно могли заблудиться. И все же, может, поедете с нами дальше? Ну что вам там, в имении, делать? А так — будете с нами!..

— С кем? С красными? — спросил немец. — Спасибо. Вы все хорошие люди. Но мне кажется, вы творите только начало своей истории, совершенно не заботясь о ее конце.

— По пути доспорим, Карл Иоганнович! — предложил Кольцов.

— Нет, спасибо.

— Вас там убьют. Одного. В имении. Или махновцы, или какие-нибудь грабители.

Доренгольц равнодушно пожал плечами:

— Какая разница. И все же я буду лежать ближе к своим.

Он не стал прощаться, возможно, чтобы не показать свою слабость и не разрыдаться. Просто взял с линейки свой небольшой, какой носят земские врачи, саквояжик и, не торопясь, пошел обратно по дороге.

Миронов тронул лошадь. Но, несмотря на то что линейка сильно полегчала, шаг у гнедой становился все более ленивым. Пот мыльным раствором покрывал ее бока. Следовало было бы впрячь вместо гнедой кольцовского Буяна, но Павел приберегал коня.

— Мы их уже все равно не догоним, — сказал Кольцов.

— Догоним… Не догоним… Вы хоть понимаете, что делается? Это же не гражданская война, это просто жестокая бойня, в которой уничтожается все живое. Россия убивает себя своими же собственными руками. И после этого вы еще смеете пренебрежительно относиться к моей рулетке? Рулетка не пулемет, она отнимает всего лишь деньги.

Павел вздохнул, нащупал конверт с письмом Махно, обращенным к Дзержинскому:

— Надеюсь, в ближайшее время с Махно удастся как-то договориться.

— Вы верите? Я — нет! С вашей крестьянской политикой, с вашими продотрядами… Скоро Махно окажется буквально в каждом селе.

Вот тебе и аферист Миронов! Думает о том же, о чем и Кольцов.

Гнедая уже вконец пристала, она только вздрагивала от ударов, но все медленнее тащила линейку.

— Ладно! — решительно сказал Павел. — Что мы имеем? Есть задача, и мы ее, кажется, не выполняем.

— Она невыполнима! Махновцы обогнали нас часа на три.

— К сожалению, все верно, — вздохнул Кольцов. — Вы не помните, как там у Магницкого? Если задача не решается, это еще не значит, что она неразрешима. Остановите!..

Кольцов забрал с линейки мешок с пулеметом Шоша и сумку с магазинами, отвязал своего коня.

— Я покидаю вас, «граф»! — сказал он, усаживаясь на коня, приторачивая возле своих ног мешок с пулеметом и забрасывая за спину сумку с магазинами. — Попытаюсь поискать иное решение задачи.

— А что делать мне? — растерянно спросил Миронов. — Мне вас здесь ждать?

— Нет.

— Но куда же мне прикажете ехать?

— Куда хотите. Вы же хотели свободы. Или вы намерены принять участие в бою?

— Упаси боже! — опомнился Миронов. — Я уж как-нибудь… В конце концов, всегда существует Одесса. Гостеприимный город.

Кольцов погнал своего неуморенного конька в сторону от дороги, в степь.

Еще когда они покидали имение Доренгольца, он понял, что соревнование с махновцами будет нелегким, его можно проиграть. Когда же сейчас парубки из села сказали им, что махновцы ушли далеко вперед, он еще раз убедился, что опасения его были не напрасны. Значит, надо было искать иной вариант или, как говорил господин Магницкий, иное решение задачи… Поначалу ему, как и Миронову, казалось, что все безнадежно и решения не существует. Но потом… потом из глубины памяти возникла карта махновского края, и он мысленно представил на ней свой путь. Они пытались ехать напрямик. Справа, совсем недалеко, верстах в десяти — пятнадцати, петляла железная дорога. Она в руках красных. Станции связаны между собой телеграфом и телефоном. В этом он увидел спасение своих товарищей.

Павел гнал коня через степь. Он знал, что рано или поздно выскочит к насыпи, а она приведет его к станции. Ему нужна любая станция, на которой есть телефон или телеграф!

Впереди замаячила лесополоса. Когда-то давно, еще по указу Столыпина, здесь насадили лесополосы, которые должны были задерживать снега для влаги и противостоять иссушающим ветрам. С тех пор акации, дубы и клены хорошо поднялись, укоренились, окрепли и тянулись полосами вдоль и поперек бесконечного новороссийского пространства.

Какое-то время Кольцов мчался вдоль лесополосы, от которой тянуло прохладой. Но полоса кончилась, и он вновь оказался на открытом месте.

Во время всей этой бешеной скачки он продолжал размышлять, где может сейчас быть махновский отряд, насколько он приблизился к Волновахе. Проезжая по селам, где население относится к махновцам с сочувствием, они конечно же захотят сменить лошадей на свежих, невыморенных. А ведь это полсотни коней, и сменить их дело непростое. Не нитку в иголку вдеть. Все это время. Время, которое работает на него…

Он влетел на холм и увидел железнодорожную насыпь.

Конь, казалось, понял наконец причину спешки и пошел хорошей размашистой рысью. Сумка с магазинами больно била Павла по спине, а пулемет молотил по ногам, превращая их в одну сплошную боль. Наконец он доехал до беленькой обшарпанной станции с давно бездействующей паровозной по-птичьи выгнутой водокачкой и с высокой, в нескольких местах поврежденной снарядами водонапорной башней. На фронтоне станции, тоже поколупанном пулями, черной краской было выведено «Цареконстантиновка».

У станционного здания было два входа, и оба были прочно закрыты. Кольцов постучал. Никакого ответа. Забарабанил кулаком. Стал бить в дверь носком сапога. И услышал где-то там, в глубине здания, шаркающие шаги, они приблизились к двери.

— Хто там? — раздался из-за двери сиплый, простуженный старческий голос. — У нас туточки никого. Тольки я, ночной сторож.

— Так сейчас день.

— А я и днем ночной сторож.

— Тогда открывай! — приказал Кольцов.

— По инструкции не положено без начальствия чужих впускать.

— Еще чуток поговоришь, дед, и я без всякой инструкции открою дверь гранатой, — пригрозил Кольцов.

— Вот этого не надо! Это у нас уже было! — миролюбиво сказал сторож и загремел запорами.

Наконец дверь открылась — и перед Кольцовым предстал тощий белобородый дедок, похожий на святого, в белой холщовой рубахе и таких же штанах, подпоясанных веревкой.

— Телеграф, телефон есть?

— Шо-то там, в хате, стукает, а только начальствие мне сказало, шоб я туда не подходил.

— Где телеграфист?

— Афанасий? Дак чего ему тут делать, когда поезда почти не ходят. — Дед достал большие часы-луковицу, открыл крышку, поглядел и важно сказал: — Скоро товарняк с Розовки пройдет, Афанасий будет тут, шоб его пропустить. А так чего ж… у него хозяйство.

— Далеко живет Афанасий?

— Туточки, за углом.

— Вот что, дед! Давай быстро сюда Афанасия! Живым или мертвым! Скажи, большое начальствие приехало, его требует!

— Можно, — согласился дед. — А раз вы есть начальствие, приглядите тут.

— Быстрее! Быстрее! — прикрикнул на медлительного и словоохотливого деда Кольцов.

Вскоре пришел телеграфист Афанасий, прихрамывающий, со шрамами на лице — видно, пришлось побывать в серьезных переделках.

— Звали? — хмуро и даже с вызовом спросил он. — Что нужно?

Кольцов понял, что телеграфист тот еще орешек, и, чтобы долго с ним не разговаривать, протянул свое удостоверение. Телеграфист долго и внимательно его изучал, возвращая, сказал уже иным тоном:

— Так чем могу помочь?

— У вас телефон, телеграф?

— Телефон не работает, где-то порваны провода. А Юз в порядке.

— Садитесь, свяжемся с Волновахой.

— С утра пытаюсь, не получается. В Карань юзограмма прошла, это дальше. А Волноваха молчит.

— Та-ак, — огорченно вздохнул Кольцов. — А как Мариуполь?

— Попробуем.

Афанасий сел к буквопечатающему аппарату Юза, не оборачиваясь к Кольцову, попросил:

— Диктуйте!

— Мариуполь. Уездная ЧК, начальнику. Срочно ответьте Цареконстантиновке. Полномочный комиссар ВЧК Кольцов.

Пальцы телеграфиста забегали по клавишам… Потом они долго ждали. Телеграфист сказал:

— Видать, ищут его.

Аппарат вдруг ожил, из подающего устройства потекла лента. Кольцов стал перебирать ее в руках:

«На проводе начальник уездной ЧК Морев. Слушаю».

Кольцов вновь продиктовал:

«Весьма важно. Через несколько часов на Волноваху совершит налет банда махновцев — полсотни человек, — переодетых в красноармейскую форму. Охотятся за ценностями, которые находятся в спецпоезде на запасных путях. Под видом пленных везут арестованных чекистов. Предпримите все возможное, чтобы отразить налет и спасти жизни товарищей. Надеюсь на вас. Кольцов».

На этот раз аппарат выдал ответ быстрее:

«Сделаю все возможное, — прочитал Кольцов. — Поднимаю сотню бойцов ВОХРа Мариуполя и гарнизон Волновахи. Постараемся встретить достойно. С коммунистическим приветом. Морев».

— Серьезные дела, — покачал головой телеграфист. Он встал, подошел к окну, и только сейчас, в лучах полуденного солнца, Кольцов по-настоящему разглядел этого человека, который вот уже три года, живя в пекле Гражданской войны, передавал самые срочные сообщения то белых, то красных, то махновцев, и при этом нередко с ощущением холодного ствола револьвера, приставленного к виску.

— Раз вы это понимаете, — сказал Кольцов, — посоветуйте, каким образом быстрее всего можно добраться до Волновахи? Надеюсь, понимаете, что это крайне важно?

— В прежние времена это не составило бы большого труда, а сейчас… а сейчас… — Телеграфист задумался, но затем решительно и твердо сказал: — А сейчас мы тоже что-то придумаем. Минут через десять прибудет товарняк. Мне так думается, ничего не случится, если он сутки постоит здесь, у нас. А паровоз пустим на Волноваху. Вот только комфорта не обещаю.

— А с ветерком можно? — улыбнулся Кольцов.

— Там бригада такая, что не только с ветерком — с ураганом доставит.

От Цареконстантиновки до Волновахи верст семьдесят. Два часа хорошей езды. Но хорошая езда здесь не получается. А если и получается, то кончается аварией. Путь извилист, он минует бесконечные балки, и паровоз трясется, визжит и скрипит на поворотах, грозя сорваться с рельс.

Помощник кочегара то и дело хлопал заслонками топки, кочегар равномерно и сноровисто покрывал огнедышащее пространство слоем угля. Хорошо, что в Цареконстантиновке сохранился на складах хороший донбасский уголек, его должны были еще в шестнадцатом переправить в Бердянск, а оттуда в Севастополь: Черноморская эскадра готовилась к походу на Босфор. Теперь этот уголек сгорал в топке мощной «эски».

Машинист не отрывал взгляда от рельс, которые, изгибаясь то влево, то вправо, вели к станции Зачатьевской, потом к Волновахе. Проскакивали деревянные мосточки, перед которыми стояли предупреждающие надписи: «Закрой поддувало». Поддувало не закрывали.

— Здесь так не ездят! — крикнул машинист, оборачиваясь к Кольцову, лицо которого тоже уже было в копоти. — Здесь махновцы частенько разбирают пути или шпалы на рельсы кладут, а то, глядишь, мосток подрубят!..

— Ты давай пару! Пару! — кричал Кольцов. — Ты искусство покажи, как ты гоняешь!

— Гонять не искусство, а глупость, — прокричал машинист. — Вот когда ведешь состав вагонов на пятьдесят, это искусство. А холостяком гнать…

— Ты давай, давай!

Блестящие от смазки, раскаленные от пара и движения, дышла паровоза ходили как бешеные. Он летел без предупредительных свистков, одним своим грохотом распугивая пасущихся у дороги коров и лошадей. Пастухи провожали паровоз удивленными взглядами.

Полусотня махновцев неслась по Анадольскому широкому шляху, поднимая облака пыли. Уже не было причин скрываться, таиться.

С пригорка командир полусотни Михась Колесник увидел станцию Волноваха, стал внимательно рассматривать ее в бинокль.

У беленького домика стояло с десяток вагонов, в том числе уже давно пришедших в негодность, с проломами в стенках. Возле них два довольно новых вагона-теплушки. Вдоль этих вагонов неторопливо прохаживался часовой. И — еще дальше — небольшое паровозное кладбище из трех наполовину разобранных и поломанных машин.

Михась подолгу рассматривал все, что попадало в поле зрения: и водоразборную башню, и водокачку. Все было тихим и умиротворенным, насколько может быть умиротворенной картина разорения. Командир хотел было спрятать бинокль в футляр, но Савельев, который старался держаться поближе к Михасю и вообще всячески подчеркивал, что он не из последних, повелительно протянул руку:

— Дай мне. Я-то хорошо знаю вагончики, где золотишко.

Михась, презиравший Савельева за самомнение и хвастовство, все же дал бинокль.

— Ага! Они! Те самые! — с уверенностью сказал Савельев. — И красноармейца того я точно, видел: из охраны.

Затем Савельев обвел взглядом пространство вокруг. Увидел бегущий к Волновахе паровоз. Дымок стлался белый, легкий. Паровоз был один, без вагонов, и бежал играючи.

— Гляди, паровоз. Вроде сюда.

— Пущай бежит, — сказал Михась, отбирая у Савельева бинокль.

«Один паровоз, без вагонов, — подумал он, — опасности не представляет. Должно быть, маневровый».

И кавалеристы развернулись широким строем и пошли на Волноваху галопом, как в атаку: с гиком, криками, свистом.

Красноармеец-часовой, увидев лавину конных, мчащуюся по шляху в сторону станции, не разобравшись против солнца в форме, полез со своей винтовкой куда-то под вагоны и скрылся.

«Ну и черт с ним. Если и кинется на станцию к Юзу, что он передаст? Да и поздно будет», — подумал Михась.

Перед путями придержали лошадей. Спешились. Пыль рассеялась. Коноводы взяли лошадей под уздцы. С грохотом подъехали к вагонам брички с пленными и тачанка. Савельев подскочил к бричке со Старцевым, спросил на всякий случай:

— Эти, дедок, вагоны?

И по тому, как профессор, насупившись, отвернул голову, понял: те самые.

Хлопцы наперегонки побежали к вагонам, отодвинули двери. В первом было пусто, только нары да чайник на столе. Во втором они увидели то, что искали, к чему стремились. У стенки вагона стояли друг на дружке несколько ящиков из-под снарядов. Но они оказались пустыми. Два ящика лежали отдельно. Бросились к ним.

— Ну что там? — с нетерпением спрашивал Савельев орудующих в вагоне махновцев.

— Да вроде есть. Тяжелющие!

— Тяните до дверей. Тут откроем, на улице.

Махновцы подтащили ящики к дверям, передали их стоящим у вагона крепким хлопцам, а те уже бережно поставили их возле вагона. Почти все махновцы сгрудились вокруг, ожидая чуда.

— Ну, не томите душу! Открывайте скорей! — едва не стонал Савельев.

Хлопцы отщелкнули запоры, откинули крышку первого ящика — и замерли при виде исходящего из него сияния. И тут откуда-то с высоты раздался густой веселый голос:

— Не туда смотрите, хлопцы!

Еще не совсем понимая, откуда исходит голос, махновцы стали переглядываться.

— Наверх поглядите! Тут интереснее!

Махновцы, кто сразу, кто мгновением позже, подняли глаза и увидели стоящего во весь рост на крыше вагона человека. Станковый пулемет у его ног смотрел прямо на них.

Первым движением Михася Колесника, как и многих других хлопцев, было — выстрелить в столь выделяющегося на фоне неба и широко улыбающегося человека. Но прежде чем выстрелить, они увидели, что на крышах других вагонов, даже на развалюхах с проломами, окружающих чекистский поезд, тоже стояли красноармейцы. Их было много. И пулеметы их глядели прицельно. А один пулемет, на сошках, пристроился между теплушками на земле. Этот не даст броситься под вагоны, скрыться… Хлопцы и сами не раз строили огневые засады, знали, что чего стоит. Из этой — не вырваться. Перекрестный, да еще кинжальный огонь из пяти или семи пулеметов и более полусотни винтовок — смертельная западня.

Савельев в отчаянии все же выхватил револьвер, намереваясь выстрелить в человека, стоящего на вагоне. Он узнал Морева. Этот ему не простит. Михась схватил Савельева за руку.

— Не дури, Савельев, — сказал сверху Морев. И, не давая махновцам опомниться, скомандовал: — А теперь, хлопчики, за работу! Винтовки, револьверы, шашки — на землю, на кучу! И не торопитесь, все успеете! Пулемет, который на тачанке, — на землю вверх колесами! Кто чего не понял, могу повторить!

Хлопцы смотрели на командира. Ждали. Колесник хмуро уставился в землю. В плен сдаваться не велика честь. Но и уложить всю полусотню, даже если б сам чудом уцелел, — как заявиться домой? Все — из одного села. У всех там матери, сестры, жены…

Начали бросать на землю винтовки, карабины, шашки. Тотчас из-за вагонов появились красноармейцы, стали оттеснять махновцев от оружия.

Когда полусотня еще недавно вооруженных, уверенных в себе всадников превратилась в плотно сбившуюся, беспомощную толпу, из-за дальних вагонов вышел человек с ручным пулеметом Шоша в руках. Он, однако, не пошел к чекистским вагонам, а направился к бричкам, где красноармейцы только что развязали пленных. Остановился в полосе света. И Иван Платонович узнал Кольцова.

Господи, сколько же времени они не виделись, и вот встретились — и где, как? Такой встречи просто не могло быть! Нигде и никогда! Пенсне, которое было таким надежным орудием для Старцева, вдруг отказалось служить: стекла заволокла какая-то белесая муть. Он перестал видеть.

Привычным движением сняв пенсне, профессор протер стеклышки и вновь посадил на место. Но это не помогло. Мир по-прежнему был расплывчатым и белесым. И тогда Иван Платонович понял, что плачет. Он мысленно стал ругать себя, обзывать свои слезы «старческими», но остановиться не мог. Сейчас, сейчас это непристойное поведение прекратится.

Но когда Кольцов обнял его, Старцев просто зарыдал.

Глава 25

Последний год, может чуть более, капитан «Кирасона» Иван Николаевич Иванов жил с чувством постоянной и неясной тревоги. Огромная, необъятная Россия, как шагреневая кожа, сжалась до мизерного клочка, именуемого Крымом. И, несмотря на широковещательные обещания и русских генералов, и союзнических политиков вернуть ее в прежние границы, Иван Николаевич не верил в это. Не верил даже тогда, когда белые войска вырывались на степное раздолье Таврии. Не верил не только потому, что мысленно представлял огромные пространства России, но и потому, что хорошо знал темноту и озлобленность ее населения, которое в большинстве своем не хотело возврата к прежнему.

Старая Россия навсегда уплыла по реке времени, в новой же он не находил для себя пристани. А жизнь продолжалась, и лет ему было не столько, чтобы самому себе сказать: «Доживу как-нибудь, немного осталось».

Размышления о том, что Россия катится к неизбежному краху, покидали его разве что во сне и диктовали поступки, которых в не такое уж далекое время он бы стыдился. Но что было делать, когда отвечал он не только за свою жизнь, но и за все свое семейство: жену и двух дочек-невыдавах? Он понял, что должен сделать все возможное и невозможное, чтобы они смогли прожить свою жизнь достойно.

Прошедшей зимой, когда армию генерала Деникина заперли в Крыму, он приобрел в европейской части Стамбула, на улице Алтым-Бакал, домишко. Двухэтажный, с застекленными балконцами, нависающими над улицей, поначалу он казался ему едва ли не крепостью в этом непрочном мире. Но со временем это скрипучее жилище, построенное, как и большинство турецких домов, невесть из чего (колупни ногтем стену, и посыплется труха), все меньше и меньше нравилось Ивану Николаевичу.

По винтовой лестнице наверх поднимаешься — скрипит и качается, будто ты в штормягу лезешь на капитанский мостик. Опять же отопление в холод — какая-то жаровня, в которую насыпаешь из мешка древесных углей и раздуваешь их, как в самоваре.

Несерьезная жизнь, не то что в России. Вот в Ялте в особнячке у него печь так печь — круглая, железная, обложенная огнеупорным кирпичом: раз протопишь — три дня греешься.

Но жаловаться и на здешнее жилье было бы грех. Многие из русских беженцев мечтали бы о таком обиталище как о дворце. Ютятся где попало, случается, в таких скворечниках, что в осенний ветер их раскачивает, как в зыбке. И притом не свои скворечники, а снятые за пять-шесть лир в месяц. Не заплатил — живи на улице. Хорошо, если хозяин — турок. Турки, они добрые, вроде русских: тоже как бы подневольный народ. Вся торговля, недвижимость, все деньги — у греков, армян, евреев. Бойкие люди, торговые, копеечку умеют считать. Вот и он, Иван Николаевич, как бы подстроился к ним: домовладелец, к тому же и с капиталом в банкирском доме. Если Врангель не удержится в Крыму, он все свое семейство перевезет сюда, в Стамбул. Не Россия, а жить можно.

Пароходы, конечно, союзнички отнимут за долги, и с капитанского мостика его попрут. У них своих капитанов достаточно. Ничего, пристроится где-нибудь. Главное — дом. И счетец. И не где-нибудь там в «Алтым-банке», который не сегодня завтра разорится, а в стамбульском филиале парижского банкирского дома «Борис Жданов и Кє». И проценты, которые давал банкирский дом русским клиентам, были, пожалуй, не самыми худшими не только в Стамбуле. Если сколотить хорошенькую сумму, можно на одни только проценты и приличный дом в богатом районе купить, и жить затем припеваючи. Вот только задача, каким образом сколотить эту хорошенькую сумму?

Иван Николаевич вырос человеком крайне порядочным, в семье, где честность вбивали ремнем. Когда в пятом классе реального училища прочитал «Мертвые души», Чичиков стал ему противен из-за гнусных денежных махинаций. Иван Николаевич мечтал о море, о стихии. Потом всего насмотрелся, особенно в годы войны. Много всяких товаров перевозил он на своих грузопассажирских. Спекулянты, как клопы, надувались на военных заказах. И получалось так: или ты в голытьбу идешь, в услужающие, в старпомы, скажем, с мизерной зарплаткой, или сам начинаешь карабкаться. И урываешь где только сможешь.

Последнее время самый выгодный товар стал — сами пассажиры. Им лишь бы вырваться из-под Совдепии. Интеллигенты, в деньгах ни черта не понимают, жемчуга отдают за плохонькую каютку. За чашку кипятку пятерку платят, да еще спасибо говорят. Россия — страна, где люди своего богатства никогда не понимали и не ценили. Как же на ней не заработать!..

И все же все его заработки до недавнего времени были крохотными. Слезы, а не заработки. Хорошо бы заработать много и сразу. Воровство исключается, за него в Турции судят по суровым законам шариата. За мелкое воровство — руку долой, за кражу со взломом, грабеж, крупную растрату — виселица. Есть, есть на Востоке своя мудрость!

Но существуют же способы, когда можно заработать хорошие деньги, не преступая турецкие законы. Надо только крепко подумать и изобрести.

Один из таких способов вскоре нашелся вроде бы сам собой. Когда-то Иван Николаевич почти интуитивно завел тетрадочку, что-то вроде дневника, которые ведут влюбленные гимназистки. Но только стал записывать в нее имена капитанов и названия судов, ходивших иногда в красную Одессу, ночью или в непогоду, минуя врангелевские посты на Тендровской косе, и шатающиеся вдоль побережья белогвардейские «шмаги». Каждому такому капитану требовался аванс, потому что они прикупали в румынских и болгарских портах русское оружие и перебрасывали его в Одессу, где базировалась нуждающаяся в таком оружии Четырнадцатая большевистская армия. Иногда продавали оружие агентам Кемаля.

Оказалось, что если снабжать капитанов деньгами, то процент получался едва ли не в десять раз выше, чем в банкирском доме. Хотя такие заработки и были рискованными: мелкие суда часто шли на дно вместе с капитанами, не вернувшими долг.

Но Иван Николаевич стремился иметь дело с капитанами, промышлявшими помощью «вашим и нашим», плавающими на солидных судах. В его тетрадке числился и «грузовик» «Орфей», прозванный на флоте «Морфеем» за медлительность тяжеловесного усатого капитана Москаленко родом из Голой Пристани, и грузопассажир «Аделаида» с очень ловким хлыщеватым одесситом Петей Пертолуцци, и еще с полдюжины судов.

Но самый большой доход ожидал Иван Николаевич от чрезвычайно деятельного, пыхтящего, клокочущего паровозной энергией капитана «Лиссабона» Выволожского, который ухитрился лично заключить договор с управлением снабжения врангелевского штаба на поставку для армии зимних вещей — ведь войны не вечно идут летом. Ох, и хитрый, змеиный глаз у Збигнева Выволожского! А хитрость у него к тому же сочеталась с умом.

Капитан «Лиссабона» поделился с Иваном Николаевичем своей задумкой и обратился за финансовой помощью. Он загрузит свой пароход двадцатью тысячами шинелей и пятью тысячами штук теплой байки для портянок, а затем якобы потерпит аварию, прибьется к Констанце, где его «обворуют» румынские таможенники… Сложная предстояла операция, но сулившая немалые барыши.

Обговаривали они ее не в какой-нибудь местной локанте с люля-кебабами, а в русском ресторане «Кинь грусть» в Галате, где, случалось, пели Вертинский и Плевицкая, где не брезговал дать сольный концерт иногда наезжающий сюда из Румынии Лещенко. И все это — под неподдельную «Смирновскую», под икорочку, под рассольничек, грибочки… Эх, все можно иметь, когда у тебя в кармане настоящие, с портретом Виндзорской династии короля Георга Пятого, хрустящие бумажки.

— Я вам советую взять на борт как можно больше груза, — тихо и вкрадчиво посоветовал Иванов. — Забейте все каюты, ресторан, буфет. Груз этот сухость любит. Частично разгрузитесь в Зонгулаке. У меня там свои люди. Реализуют.

— Больше груза — больше денег, — пыхтя и отдуваясь от выпитого и съеденного, сощурил ловкий глаз Збигнев.

— Ссуду я дам. Барыш фифти — фифти.

— Да вы грабитель, голубчик, — возмутился Выволожский. — Я рискую всем, делаю дело… А вы представьте, если какая-нибудь неприятность начнется? Как у Деникина тогда под Новороссийском. Красные и босиком воевать пойдут. Но если шинельки к Врангелю припоздают, вы не только барыша не увидите, но и вашего покорного слугу живым и здоровым.

Неясно, туманно рисовал картину Выволожский. Но Иванову и не нужно было много объяснять! Збышек у Врангеля, при хорошем раскладе, не один миллиончик сорвет. Ведь закупать товар будет где-нибудь в Рабате, остатки от Иностранного легиона. Шинельки — бумазея на сатиновой подкладке — возьмет за копейки.

Иван Николаевич был не совсем уж малой рыбешкой, не частиком или килечкой. Понимал, что к чему, и потому твердо повторил:

— И все-таки пятьдесят на пятьдесят! Вы рискуете жизнью, согласен. Я рискую капиталом, который в наших сегодняшних условиях тоже является жизнью.

В то утро Иван Николаевич вернулся в Стамбул из очередного рейса. С баульчиком, в котором помимо обычного капитанского барахлишка, бритвы да полотенца, лежали еще и деньги, не считанные, в разной валюте и в купюрах разного достоинства — все, что сумел всеми правдами и неправдами собрать с пассажиров за рейс. Он вышел на голосистую набережную. Сопровождал Ивана Николаевича верный помощник, он же телохранитель, Ковригин, с которым капитан не разлучался ни на работе, ни дома.

Ковригин обычно и ночевал у своего капитана на улице Алтым-Бакал, на первом этаже, как сторожевой пес. Темные пронырливые глазки помощника выдавали в нем человека себе на уме, который, придет минута, продаст хозяина за тридцать сребреников. Но такая минута до сих пор не случилась. Да и где Ковригин найдет такого нового хозяина? Ведь он не просто в услужителях, а помощник капитана по пассажирской части: фуражка с «крабом», галуны.

Как и обычно, домой Иван Николаевич не отправился, а в сопровождении Ковригина пошел на причал, высматривая, какие суда с его должниками-капитанами стояли у стенки. Таких было три: «Диана», «Гермес» и «Герои Плевны».

Пока Ковригин попивал возле портовой проходной чаек, Иванов отправился взимать долги. Обошлось, слава богу, без приключений, и помощь Ковригина не понадобилась. Каждый из капитанов любезно предлагал отведать кофе или чего покрепче и передавал уже заранее приготовленный пакет с деньгами…

Лишь закончив это приятное, но хлопотное дело, они наняли извозчика и поехали домой. Иван Николаевич считал, что сегодня они могут потратиться на извозчика. Дома, наскоро перекусив, разошлись. Ковригин остался внизу, а Иван Николаевич поднялся наверх и, закрыв дверь на щеколду, вытряхнул на стол содержимое баула. И приступил к пересчету денег.

Это первое, что он проделывал, вернувшись в дом. В годы международных свистоплясок деньги — дело тонкое, требующее хозяйского глаза. Они не должны находиться без дела. Они должны работать. Часть из них завтра же окажется в тяжеленных сейфах в банкирском доме, а другую часть он вновь отдаст в долг под высокие проценты.

Сначала Иван Николаевич разложил на столе золотые монеты — эти не знают никаких инфляций, будь то русский червонец с изображением как бы отрубленной наискось по шее красивой головы покойного императора, или золотая гинея с изображением Георгия Победоносца — вот уже более века как кончилась чеканка этих тяжелых монет, а они все ходят, будто вечно живые. Или, совсем как новенький, соверен: создан только для банковских операций, но поди ж ты, и в обычных делах силы не теряет…

Знать надо нынешние денежки, знать! Как ни красив соверен, украшенный изображением меча, а золота в нем чуть поменьше, чем в царском червонце, стало быть, его — в эту кучку. И пятидолларовик — он тоже поменьше червонца, — значит, и его к соверенам…

Приятно иметь дело с золотом. Тут все ясно, чисто, все в золотниках, в граммах, тут не надо, как в ассигнациях, обманчивой красоты — вес говорит сам за себя.

Бумажные деньги — вот где морока. В пачечку итальянских синеньких лир кто-то вложил десяток таких же синеньких, схожих внешне, сербских динаров: обман! Динар нынче втрое дешевле лиры. Провели капитана! Ушлый пошел народ, только и гляди, обманут!

«Катеньки» и «петеньки» — эти еще ценятся, пока держится приклеенный к могучему дереву России листок Крыма. Но, похоже, уже осень, листья опадают. И надо поскорее эти деньги сбывать, пока за «петеньку» еще можно взять три-четыре английских фунта со скучным и бесцветным Георгом. «Колокольчики»… Эх! Тут и за тысчонку вряд ли получишь хоть доллар. Но все же сбыть их через надежных менял тоже можно. Некоторые иностранцы берут, веря в будущие доходы от Донбасса и Баку.

Пачечку «колокольчиков» Иван Николаевич отложил в сторонку. Это тайное, личное. Хоть он и порядочный семьянин и ценит жену и двух неудачниц-дочек, но все же какой мужчина откажется от тайной любви? Впервые попав на улицу Абаноз Зокаги, Иван Николаевич отплевывался. Там, заглянув в маленькое окошечко во входной двери, можно было увидеть возможную избранницу. Во время обеда или ужина. Здесь считалось, что женщину надо выбирать во время еды. Упитанная румяная женщина, пальцами хватающая баклаву и засовывающая ее за обе щеки — какая картина может быть приятнее! И что может больше возбудить восточного мужчину!

Несколько раз Иван Николаевич приходил на эту гадостную улицу и, наконец, привык. Вид женщин, поедающих долму или шишкебаб и обсасывающих толстые пальцы, даже стал ему как-то нравиться. Наконец он нашел избранницу — довольно худую, несчастную, с белой косичкой. Постучал — впустили.

Женщина оказалась русской, бедолагой, потерявшей всех родных после новороссийской эвакуации и тифа. Светочка…

Жалко, конечно, ее, но все же лучше расплатиться при будущем визите «колокольчиками». Она найдет, как их сбагрить, а семье лучше оставить соверены. Банкирский дом охотно берет соверены и зачисляет их на любую валюту. Все зависит от того, куда бежать, если и в Турции, как в России, случится заваруха. Не дай, конечно, бог, но все может быть. Вон за Босфором, на азиатской стороне, в Скутари, ночью частенько постреливают. Говорят, полковник Мустафа Кемаль вместе с преданными ему офицерами подбирается к Стамбулу. Хочет скинуть султана и прогнать союзников. И к тому же выгнать из Турции всех армян, греков и евреев. Ладно — их. Но и русских эмигрантов тоже. Хорошенькая перспектива!

Помимо банкирского дома «Борис Жданов и Кє» у Иванова был и собственный банк. Тоже достаточно надежный, особенно если учесть, что в Стамбуле обычного домашнего воровства почти нет. Этот банк — старинный персидский сундук, окованный по углам и украшенный затейливой инкрустацией, с надежным потайным замком.

Наступил вечер. «Кирасон» стоял у причала в Золотом Роге под присмотром вахтенных. Помощник по пассажирской части Ковригин попивал чаек в доме у капитана на Алтым-Бакал. А капитан на втором этаже упоенно складывал деньги в заветный сундучок, когда в дверь настойчиво и уверенно постучали.

Оторвавшись от чашки цейлонского чая и подойдя к двери, Ковригин открыл маленькое смотровое окошко. Перед ним стоял однорукий солдат в фуражке с вишневой тульей и белым околышем и с почетным знаком дроздовца на груди. Высокий, крепкий, со смуглым и словно бы отмеченным оспинами лицом.

— Из представительства, от генерала Лукомского, срочный пакет, — сказал солдат, показывая внушительного вида конверт.

Осторожный Ковригин вытянул руку из окошечка:

— Давай!

— Лично под роспись господина капитана Иванова, — сказал посыльный, сверяясь с надписью на пакете.

«Чего доброго, мобилизуют на какую-нибудь воинскую перевозку», — решил Ковригин, быстро прикинув причины столь срочного появления посыльного.

— Господина капитана нету дома. Они на судне, — соврал Ковригин.

— Никак невозможно, — решительно и с отвратительным упорством возразил курьер. — Вахтенный на «Кирасоне» сказал, что капитан до утра пребывает дома. Извольте позвать!

Какая-то смутная тревога исходила то ли от однорукого, то ли от его послания: побывавший во многих переделках Ковригин не решался открыть.

— Оставьте пакет, передам сегодня же, — сказал Ковригин.

Посыльный поманил Ковригина пальцем — поближе к окошку, как бы желая сказать нечто важное. И едва помощник приблизился, с тигриной быстротой и сноровкой ухватил Ковригина за галстук и притянул к себе с такой силой, что помощник распластался на двери.

— Открывай! Не понимаешь — дело военное, — спокойно прошептал однорукий и еще сильнее потянул за галстук, так, что Ковригин стал задыхаться.

Хватая ртом воздух, он нащупал засов и отодвинул. И тотчас однорукий оттолкнул его и открыл дверь. Вслед за корниловцем в дом вошел знакомый господин — недавний пассажир «Кирасона» — с тяжелым и немного тусклым взглядом. Помнил, помнил этого господина капитанский помощник. С ним тогда еще была дочка, настоящий бутон, за ней вознамерился было приударить Ковригин, но вовремя спохватился.

В одно мгновение Ковригин сообразил, что дроздовец с его потрясающе крепкой рукой — это все так, шуточки, а настоящая сила и угроза исходят от этого господина, который аккуратно, на засов, запер за собой дверь.

Ковригин был изворотлив, смазлив, мог изобразить радушие, простоту, невинную покорность, гнев, удивление — словом, все те качества, которые для пассажирского помощника, постоянно улаживающего на судне различные конфликты, не лишни, но сейчас он почувствовал, что перед лицом господина в сером костюме все эти качества ни к чему, пустое, тут нужно мгновенно проявить нечто такое, что выручит, спасет.

«Кажется, он из контрразведки. Там, на «Кирасоне», кто-то его предупредил», — промелькнуло в голове помощника. Он знал, что в контрразведке способны на многое и человеческая жизнь для них — семечко. Контрразведка везде достанет. Даже в Турции. Но зачем им капитан? Всего лишь три дня назад они были в Севастополе, и никто их не искал, никто ими не интересовался. Нет, что-то тут не так!..

— Могу быть полезен? — скороговоркой выпалил Ковригин. — Капитан там, наверху.

— Будешь полезен, если помолчишь. Веди к капитану!

Заслышав шаги на скрипучей лестнице, которая едва выдерживала тяжесть трех мужских тел, Иванов начал поспешно засовывать деньги в свой кованый сундук.

— Прошу сидеть как сидели! Ни одного лишнего движения! — приказал Щукин и обернулся к помощнику: — А вы, милейший — на тахту и… отдыхайте, словом.

«Ограбление, ясно. А на тахту, чтобы я не смог быстро вскочить», — догадался Ковригин. И тут спасительная мысль пронзила его: под расшитой орнаментом большой подушкой у Ивана Николаевича всегда лежал револьвер, безотказный короткостволый «вебли-скотт».

— Что вам нужно? — тоже узнав знакомого по недавнему плаванию контрразведчика, с вызовом спросил Иванов.

— Хочу разобраться с вашим дебетом-кредитом, — спокойно, но строго попросил Щукин. — Предполагаю, что там не все в рамках закона.

— Но какое вы имеете право?

— В сущности, никакого.

— Это насилие!

— Ничего подобного. Всего лишь изъятие нажитого преступным путем. — Щукин скосил глаз на Ковригина, его насторожили какие-то странные движения помощника капитана, как будто он шарил рукой под подушкой. Ага, судя по движению руки, этот ловкач уже нащупал оружие и, провернув барабан и установив камеру с патроном против ствола, пытается взвести курок.

Щукин хорошо понимал все эти действия, наблюдая за вздутием мышц у локтя. Ему это было знакомо до мелочей. Дурачок, любитель приключений с одинокими пассажирками. Пожалуй, даже лучше, что помощничек старается прибегнуть к оружию: Иванов должен понять, что все происходящее далеко не шутка.

— Степан! — сказал Щукин, указывая на Ковригина.

Рукой, которая волей-неволей должна была у него работать с удвоенной быстротой и силой, Степан перехватил Ковригина, когда тот уже вытаскивал «вебли». Выкрутил руку и сдернул помощника с тахты, отчего тот словно бы взлетел в воздух, разбрасывая ноги, и тяжело ударился виском о кованый край сундука.

Степан с несколько виноватым видом посмотрел на полковника. Щукин и без всякого ощупывания пульса увидел, что Ковригин мертв. Он сделал шахтеру ободряющий знак. Вид мертвого и залитого кровью помощника — это было именно то, что нужно, чтобы Иванов пришел в соответствующее состояние.

— Зачем же вы так? — пробормотал капитан. — Можно было и по-хорошему.

— Ну вот и делайте по-хорошему, — предложил полковник. — А ему уже не помочь. Не бойтесь, с покладистыми людьми и мы ведем себя покладисто. Давайте-ка разберемся с вашей бухгалтерией… — Но вдруг оглянулся и спросил, окончательно наводя на Иванова ужас: — Да, у вас есть мешок? Надо сунуть его, пока он мягкий.

— Мягкий? — переспросил Иванов.

— Ну да… Вы что же, никогда с мертвецами не имели дела?

— Мешка нет, — ответил Иванов прерывистым голосом. — Но есть отрез шерсти.

— Не жалко? — насмешливо посмотрел на него Щукин.

— Нет, не жалко. — Иванов бессмысленно перебирал на столе какие-то бумажки, и пальцы его дрожали. — Теперь ничего не жалко.

Щукин не сочувствовал капитану. Он знал суровый человеческий расклад, который произвела в их маленькой крымской России война. На фронте сражались семьдесят — восемьдесят тысяч человек. Их ядро — бессребреники, смертники, не жалеющие крови и жизни для белой идеи. Рыцари. Затем триста — четыреста тысяч тыловиков: жены, дети, военные чиновники. Живут на мизерное жалованье или на подачки всяких благотворительных фондов. Некоторые стараются для безбедного существования выдавить из своих занятий толику незаконной прибыли. Так, по мелочам. И вся огромная военная машина облеплена коммерсантами. Опять-таки одни получают свой бакшиш законно, а другие, христопродавцы, готовы обмануть, провести, прокатить военное ведомство хотя бы и ценою негодных поставок, ценою неоправданной гибели на фронте тысяч добровольцев, мальчишек, желающих вернуть России порядок и достоинство и спасти ближних.

Христопродавцем был и Иванов. Не самым страшным и не самым отвратительным. Но все равно. Щукину доставляло удовольствие смотреть на его дрожащие пальцы. А ведь капитан — человек отважный, покоритель морей! Что делает мздоимство!..

Полтора часа они разбирались с отчетами, рейсами. Щукин за время своих скитаний по Стамбулу узнал почти все о запретной торговле, процветающей среди части высокопоставленных русских моряков, и теперь довольно легко постиг «черную бухгалтерию» Иванова.

Степан тем временем, ловко орудуя одной рукой, упаковал Ковригина в добротную, отливающую синевой манчестерскую шерсть.

Щукин же, сидя возле открытого сундука, извлекал из него золото и аккуратно перевязанные пачки, состоящие из разноцветных иностранных ассигнаций, укладывал все это во вместительный вещевой мешок. Иванов тупо следил за тем, как его кровные уплывают к чужим людям.

— Ничего, капитан, не переживайте! У вас еще порядком лежит в банкирском доме Жданова, — сказал Щукин. — Их не отберем.

— Я все понял, — тихо обронил Иванов. — Вы — не контрразведка. Вы действуете от себя.

— Тем лучше для вас, — сказал Щукин. — Будете живы.

Он велел капитану написать признание в том, что он участвовал в операциях по торговле оружием с красными.

— Надеюсь, вы понимаете, что такая деятельность по законам военного времени наказывается расстрелом. Это — в лучшем случае. Или виселицей, — принимая из рук Иванова бумагу, жестко сказал Щукин. — Если будет нужно, мы дадим этой бумажке ход. И тогда — прощай особнячок на Горной улице в Ялте, и этот домик на Алтым-Бакал… и вообще…

Щукин вчетверо сложил бумагу и положил во внутренний карман пиджака:

— Пока эта бумага у меня, живите, капитан Иванов. И вот еще… Вы своему другу из «Лиссабона»… как его… Збигневу Выволожскому… скажете, что нашли партию оружия и можете ему уступить. Сделку назначите на Капалы-Чарши, у Селима Одноглазого. О времени вас известим. Вот Степа к вам придет. Пусть этот Збигнев возьмет побольше денег… Очень выгодная сделка!

— Но его нет в Стамбуле, он в плавании.

— Он придет завтра и пришвартуется у шестого причала!

Иванов кивнул головой. Он был на все согласен. Любая сделка означала, что ему и вправду, без обмана, даруют жизнь. Он им нужен. При этом Иванов то и дело со страхом поглядывал на тело Ковригина, которое превратилось в хорошо запеленутый кокон. Какое быстрое и неожиданное превращение!

Уже давно стемнело. Где-то за два дома горел тусклый газовый фонарь.

— Что ж, господа! Пора и делом заняться! — сказал Щукин. — А то все по мелочам…

Втроем они снесли тюк с Ковригиным вниз, уложили на оказавшуюся в сарайчике у Иванова ручную тележку и темными, склизкими переулками, где вспыхивали глаза диких стамбульских кошек, отвезли на набережную Золотого Рога. По дороге им встретились несколько возвращавшихся из порта турок, которые без всякого интереса посмотрели на троих людей с тяжелым тюком на тележке. Ну везут и везут. Восточный человек не вмешивается в чужие дела: увидел — забыл. Так лучше. Тем более один из троих был явно русский — долговязый, однорукий. А у русских свой мир, свои заботы. Они так же бедны, как и турки. Стащили что-нибудь и везут.

На набережной было пусто, только плескались и глухо постукивали тесно прижатые друг к другу фелюги. Остро пахло рыбой и керосином. Щукин посмотрел вокруг и приметил на какой-то фелюге запасной якорь. Он подумал, что утопить тело надо надежно, потому что, если оно всплывет, распутать это дело будет нетрудно даже ленивой турецкой полиции.

Якорь подвязали к кокону и спустили его между двух фелюг в фосфоресцирующую воду залива. Только искорки побежали кругами. И долго еще поднимались и лопались пузыри: добротная шерсть не сразу отдавала воздух. Глубина здесь была не менее семи сажен, океанскому пароходу впору.

— Прощайте, Иванов, не забудьте о моей просьбе! — И Щукин со Степаном растворились в темноте.

Несколько дней спустя в муравейнике рынка Капалы-Чарши без вести пропал русский капитан Збигнев Выволожский, удачливый человек, носивший на счастье кольцо с огромным бирманским сапфиром, приносящим успех в делах. Но на рынке Капалы-Чарши в эти смутные дни пропадало каждую неделю по нескольку человек, и искали их лишь в том случае, если родственники платили полиции хорошие деньги. А Выволожский был человеком холостым, пришлым.

После посещения рынка Степан выглядел удрученным. Одетый в длинную турецкую рубаху навыпуск, босоногий, с пустым рукавом, подвязанным к поясу, он походил на понурого турка, озабоченного поисками куска лепешки.

— Тебя что, Степан, совесть мучает? — спросил Щукин.

— Совесть? — Степан удивленно пожал плечом. — Совесть меня дважды мучила. Когда я у красных был мобилизованный и молоденького кадетика заколол в атаке… ему винтовка и не по плечу была, а я, дурак, со всей силы. А второй раз, у белых уже, еврейчика-комиссара штыком прошил наискось… такой хлипкий, в очках, ученый, видать… всего Маркса небось превзошел… а, помирая, только мамочку звал. Маркс, он мамочку не заменит… Вот тогда была у меня совесть на сердце, как пиявка сосучая. А этих-то чего жалеть?.. У меня другая маета. Как я теперь без вас? Вроде как недавно встренулись, а вот поди ж ты… Ну деньги, будь они неладны… оно конечно… заведению открою, отуречусь малость: язык ихний уже постигаю, ничего язык. «Хош гель-диниз». Это у них как «добро пожаловать». Или «тешекюр эдерим», по-нашему, значит, «спасибо». Красиво, вежливо: тоже люди. А все ж одиноко… А может, возьмете меня с собой, Николай Григорьевич! И долю мою заберите. Вы их лучше пристроите, а мне уделять будете, сколь по чести и расчету надобно… Я буду спокоен, и вам верный человек на чужбине — необходимая натура.

Щукин задумался. Не хотел он лишних забот, хватит с него и дочки. Но и бросать на чужбине Степана — уже грех. А грехов и так на душе у Николая Григорьевича достаточно. Цели своей они, конечно, добились. Но о таких ли делах мечтал некогда молоденький жандармский офицер Щукин?

Зашли в локанту. Заказали долму, по стаканчику дузики.

— Ладно, Степан… Задерживаться нам с тобой здесь ни к чему. Завтра пойду оформлю тебе визу, как сопровождающему лицу, а там, в Париже, глядишь, и вид на жительство… карт д’идентите… К счастью, у моего бывшего ведомства повсюду есть свои люди.

— Ну а, к примеру, чем займемся, Николай Григорьевич? У французов, так прикидывается мне, свои дела, а мы при каких?

— Ты прав. Купим, может, таксомоторное заведение. Это сейчас в моде. Машин на десять — двенадцать.

Степан с сомнением покачал головой:

— Мне с одной рукой руля не выкрутить.

— Будешь старшим. Артельщиком. Деньги собирать, и для догляда. — Щукин рассмеялся. — Сейчас в Париже шоферы такси почти сплошь русские и не ниже капитана, а то и полковника, так что у тебя, считай, должность будет важная.

Щукин еще раз, изучая, вгляделся в костлявое, продолговатое лицо с морщинами, похожими на шрамы из-за въевшейся угольной пыли. Крепкий русский мужик. Такие и Сибирь проходили до крайней черты, и усадьбы жгли, и людей из огня вытаскивали: куда жизнь поворачивала, туда и шли упрямо и зло. Комиссары вот такими людьми и перевернули Россию, как рычагом. А этот, видишь, воспротивился. Волей поманили, а не дали воли. Обман такие мужики не прощают. Ничего, он французский выучит, а недоучит, так его все равно поймут, потому что мямлить не будет — где слово застрянет, он его пальцем подтолкнет или кулаком.

— Ты собирайся, Степан, — сказал Щукин. — В любой день может подвернуться пароход. Нам здесь больше задерживаться ни к чему… До отъезда еще встретимся. Но будь наготове.

— Да мне, ваше высокоблагородие, какие сборы? Пара портянок да легкая рубаха про запас, а так — все на себе.

— Мы тебя в ближайшем порту переоденем под европейца, — сказал Щукин. — А пока ходи как ходил, не особенно светись.

Так и сидели они, заказав еще по одной дузике — двое русских людей, родившихся в одной стране, но на разных ее полюсах и сведенных огромной, всесветной бедой в одну дружную пару разбойников. Как некогда барина Дубровского беда свела с мужиками. Россия — море, и никому не дано предугадать, когда взволнуется, когда затихнет, кого с кем сведет, кого безжалостно на голые камни бросит.

— Значит, на чужбину, подале от дома, — задумчиво сказал Степан. — А за дочку не страшно, Николай Григорьевич?

— Страшна не чужбина, Степан. Страшна нищета.

— Для мамзели, конечно… Девице прислониться к кому-то надобно, а по нищете только к дрянцу и прислонишься. Это вы верное дело сделали, ваше высокоблагородие, молодую жизнь спасли. А мне и спасать некого, я уж при вас…

Глава 26

Кажется, Наташа сама не успела осознать, что вышла замуж. Владислав Барсук привез ее в чистенькую, хотя слегка порушенную артиллерийскими ударами немецкую деревеньку-колонию с прекрасным названием Блюмендорф, подкатил на автомобиле к дому, окна которого были полузакрыты ярко раскрашенными — в цветочках — ставнями, а посреди этих картинок светились вырезанные в дереве сдвоенные сердечки.

Почти как в андерсеновской сказке, из дома вышел пожилой хозяин в пестром жилете со стеклянными пуговицами и в синих чулках, с глиняной трубочкой во рту, а за ним показалась, похожая на гусыню, полная немолодая хозяйка в пышных юбках.

— О, герр оберст! — сказал хозяин.

— О, герр оберст! — тут же повторила его жена.

Огромный рычащий и дымящий автомобиль произвел на владельцев дома серьезное впечатление. Хозяин стоял, вытянувшись, словно бы ожидая указания.

— Майне фрау! — улыбнулся Барсук, представляя Наташу. — Моя жена. Ну не совсем… как это там у вас?.. Невеста. Майне браут.

Немцы поклонились.

— О, сегодня — браут, а завтра — фрау, — серьезно, как бы окончательно утверждая факт, сказал хозяин и на ломаном русском языке обратился к Наташе: — Теперь я вам — фатер Питер, а моя фрау — мутер Эльза.

И он широким жестом пригласил их в дом. Владислав занес нехитрую поклажу. С шофером Панкратом Денисовичем расплатился своей новенькой буркой. Царские чаевые!

Дом был типичный для немецких колоний в этих херсонских степях. Все хозяйственные пристройки, двор, жилые помещения находились под одной крышей, а большая часть окон глядела внутрь усадьбы, на очень аккуратную, вымощенную булыжником площадку. Нигде не видно было следов скота — должно быть, каждый раз двор тщательно убирали и мыли водой.

Наташу провели в дом, во вторую его половину. Главным из мебели здесь были широченная, грубо, но крепко сколоченная дубовая кровать с пирамидой разноцветных подушек и неизменной периной, застеленная расшитым покрывалом, и дубовый же, до потолка, умывальник с краном и сливом воды.

На стене висел намалеванный сельским художником портрет сурового человека.

— Гроссфатер. Дедушка, — пояснила фрау Эльза и тут же поправилась: — Нет. Как это? Айн грюндер. Основатель.

Но Наташин взгляд отвлекала кровать. Это теперь ее брачное ложе? Вот так все просто, без никакого перехода, от экскурсии в Мраморную балку, от первого объяснения в любви, от этой жуткой сцены с попыткой ее ареста на Хрулевском спуске и ночного бегства — всего лишь за одни сутки у нее уже появилось брачное ложе, она стала женой? То, что представлялось ей важнейшим в жизни событием, обставленным уймой романтических обстоятельств, — так сразу?

Нет, она, современная, прогрессивная женщина, настроенная революционно, не была сторонницей церковного брака. Больше того, она даже была ревнительницей высоких отношений Дыбенко и Коллонтай и в принципе соглашалась с Инессой Арманд и с ее теорией «стакана воды». Но это все в теории. А вот что на практике: огромное дубовое ложе и необходимость делить его с человеком, который еще не был по-настоящему близок, более того, приходился ей — опять же в теории — злейшим врагом.

Фрау Эльза, заметив взгляд Наташи, по-своему поняла его и, похлопав по податливой, нежной перине, сказала:

— Федербетт… Брачное ложе. Вейх! Мягко!

Вместе с герром Питером они засмеялись. Наташа смутилась, и это заметил Владислав. Его ясные глаза были, как всегда, пронзительны, но в них сверкнул лучик улыбки.

— Я уезжаю в Каховку на позиции, — сказал он. — А вы тут осваивайтесь. Привыкайте… Знаете, мы ведь вместе влетели в эту поставленную контрразведкой западню, вместе будем из нее и выбираться. Кстати, контрразведки здесь не бойтесь. Сюда она не сунется. К тому же у меня здесь стоят две шестидюймовые пушчонки, так что артиллерийские расчеты будут вас охранять…

И он уехал, предварительно отозвав герра Питера в сторону и о чем-то с ним переговорив.

— О, я-а… — услышала Наташа гулкий голос немца. — Она нам быть как дочь.

И потянулись ее дни в маленькой колонии Блюмендорф. Довольно скоро она успела понять, что соскучилась по своему артиллеристу. Ей хотелось видеть этот пристальный, жесткий, но смягчающийся при виде ее взгляд, слышать слова любви и восхищения: даже хромота новоиспеченного полковника казалась ей теперь каким-то приятным, отличающим его от других, качеством.

Она выходила на улицу. Далеко, верстах в шести-семи, чуть заметной полоской светился Днепр, плавал в мареве его противоположный, очень высокий и обрывистый берег. Левее поблескивали покосившиеся маковки Корсунского монастыря, а правее, в далекой синеве, угадывалась Каховка с ее белыми хатками-мазанками.

Она знала, что на высоком правом берегу стоят красные войска, «наши», и сейчас, может быть, в свои стереотрубы рассматривают низменный левый берег и этот немецкий домик с яркой черепичной крышей. И, возможно, даже видят ее, Наташу…

Она была свободна. Можно было переплыть через Днепр на каком-нибудь челне: на заросшем камышом и кувшинками берегу наверняка было много лодок. Что ей стоило пройти туда, сославшись на поиски своего полковника?

Но она никуда не шла. Лишь бродила по колонии, отвечая на вежливые приветствия немцев и квартировавших здесь артиллеристов, которые конечно же были прекрасно осведомлены о том, кем она приходится их начальнику.

Было совсем тихо и вовсе не похоже на войну. Иногда, правда, на том берегу раздавались один-два далеких пушечных выстрела, и затем где-то здесь ухали разрывы снарядов, и еще по ночам, отпугивая команды охотников-разведчиков той и другой стороны, пытавшихся переправиться через Днепр, потрескивали, как кузнечики, пулеметы.

Вечерами хозяева, мешая русские и немецкие слова, рассказывали Наташе о своей прошлой, замечательной довоенной жизни. Был порядок, не то что сейчас, когда не только сельский глава исчез, но и бейзицеры — его помощники — уже давно в селе не появляются. Зато грабителей с оружием сколько угодно. Особенно этих гроссрауди… больших хулиганов — матросов на лошадях. Они, представьте себе, гонялись в Аскании-Нова за страусами. И кушали яичницу из страусиных яиц. Перерезали всех овец. О, дас Шафт махте унс цу Меншен… Как это по-русски? Овца сделала нас людьми. Да-да! Это правда! Она дала богатство — шерсть, и мясо — еду… Дер Оберхирт… наш главный пастух, был уважаемый человек. Но его убили. И его сына Фридриха тоже. Герр Питер только не может точно сказать кто. Они ушли воевать против бандитов и не вернулись. Но кто объяснит, кого теперь можно считать бандитами?

Старики-немцы вспоминали о недавнем прошлом так спокойно, будто пересказывали Библию. Они были из меннонитов[29], очень верующие люди. Иногда поднимали глаза к небу. Ду бис алляйн, дер Эвиг Готт! Ты один, великий Бог!

В стариках чувствовалась странная, щемящая обреченность.

Зато артиллеристы отличались бесшабашностью и весельем. Это были пушкари из тяжелой крепостной артиллерии, которые в отличие от полевых, воевавших в боевых порядках пехоты и бивших из своих трехдюймовок шагов на сто — двести, сохранили у себя здесь старые артиллерийские порядки, форму и манеру обращения, существовавшие в русской артиллерии еще до Великой войны.

Встречая Наташу, они чинно приветствовали ее, приглашали к столу:

— Сегодня у нас фазаны, случайно залетевшие из Аскании-Нова, мадам! — и манерно протягивали на кончике артиллерийского бебута фазанью ножку, поджаренную здесь же, на костерке.

Они по привычке носили эти длинные бебуты в черных ножнах с шишечками, офицеры — никому не нужные походные шашки с золочеными эфесами, щеголяли желтыми кожаными поясами, мерлушковыми папахами и большущими наганами, шнуры от которых висели на шее, у черных петлиц с красной окантовкой.

Наташа, которая никогда не видела вблизи старой русской армии и считала ее, как и положено социал-демократке, «грубым орудием империализма», была поражена джентльменством этих потомственных артиллеристов, которые оставались предельно вежливы друг с другом и называли даже унтер-офицеров или рядовых по старинке: «господин канонир», «господин бомбардир», «господин младший фейерверкер».

Офицеры чинно целовали ей ручку, щелкая при этом каблуками своих массивных, с ремешками, сапог и издавая восхитительный звон шпор, которые, по-видимому, тоже были лишь данью старым традициям.

Орудия были массивные, длинностволые, на литых станинах, напоминавших времена Петра Первого.

— Как же вы их сюда дотащили? — удивленно спрашивала Наташа.

— Ничего особенного. Десять пар волов. И по большому Чумацкому шляху от Перекопа… Цоб-цобе! Пошли, милые! Только платок от пыли на физиономию, с вашего позволения… или противогаз, — усмехался какой-нибудь поручик. — Потому что, видите ли, дышать на этом шляху ну совершенно никак невозможно.

И ей указывали на широкую полосу дороги, вытолоченную тысячей военных обозов. Над нею вечно клубилась тяжелая черноземная пыль. А степь, уже забывшая о плуге и покрывшаяся серебристо-серым чабрецом и полынью, кое-где цвела полевыми васильками, шалфеем, колокольчиками, а местами вдруг взбухала островками кустарников, которые темнели среди этого начинавшего выгорать разнотравья.

— Зебрам тут раздолье, — замечал все тот же поручик, влюбленно глядя на Наташу. — Уж как зимой им будет — не знаю. А сейчас — прерия, пампасы.

— Каким еще зебрам?

— Фальцвейновским. У Фальцвейнов из Аскании весь зоопарк разбежался. Простите, но фазанья ножка тоже оттуда. И павлины у нас к столу не редкость.

Вечером Наташа попросила у хозяев чистую бумагу: ей принесли не начатый, отпечатанный еще в Германии гроссбух. Она вдруг поняла, что хочет записать свои впечатления. От всего увиденного и пережитого в голове словно стало тесно. При свете сальной плошки она писала о Мраморной балке, о словах Владислава Барсука, о герре Питере и фрау Эльзе, об артиллеристах — ей словно бы хотелось удержать этот кусочек жизни, вырвать его из жерновов времени, которые стирают и превращают в труху все, даже человеческие судьбы, но только не запечатленные на бумаге письмена. Слова легко складывались во фразы, фразы соединялись в картинки.

Она не подозревала в себе этой способности и удивлялась открытию. С дневником Наташа не чувствовала себя одинокой, ей легче было ждать, и куда-то исчезло чувство страха перед будущим.

Странно, она все меньше чувствовала себя деятельницей, революционеркой, подпольщицей, и все больше — простой участницей невероятных событий, разыгравшихся в родной стране, в России. Щепкой в костре, на котором жарят фазанов. Раньше, когда ей давали какие-то конкретные, точные задания — отнести, передать, спрятать, встретиться — казалось, что дававшие ей указания люди все понимают, направляют куда надо. И жизнь сжималась до одного точного дела, приобретала четкость и ясность.

Сейчас же, оказавшись одна, отбившаяся от своей стаи птица, она вдруг увидела необъятность земли — и поняла, что никто уже ничего не понимает, что никакие задания ничего не решают и что все движется по законам, не зависящим от людей.

Быть может, Павел Кольцов и такие, как он, видят дальше и больше других? Но ведь и они тоже — люди задания и исполнения.

И еще она поняла: она умеет и может писать. Минуты свободы и волнения пробудили в ней этот дар.

Владислав Барсук-Недзвецкий вернулся не один. С ним в автомобиле были генерал Слащев и молодая женщина с округлым животом, судя по всему, на восьмом месяце беременности. Наташа догадалась, что это и есть жена Слащева Нина Николаевна или, как ее ласково называл сам Яков Александрович, — Анастас. Наташе много в свое время рассказывала о ней Лиза Тауберг.

За машиной прискакал серый от пыли конвой.

Владислав вылез из машины как-то скособочившись, и Наташе стало ясно, что с ее женихом? мужем? любимым? что-то неладно: под рубахой с погонами у него перевязка, все туловище обмотано и потеряло обычную стройность, а на боку расплылось обширное кровавое пятно.

Не выдержав этикета, не успев поздороваться с гостями, Наташа кинулась к Владиславу:

— Что с тобой? Рана? Серьезная?

— Пустяки! Касательное! — ответил за Барсука Слащев. — В таких случаях известный герой Толстого говорил: «Ваше превосходительство, отметьте: был ранен, но остался в строю». Зачтется!

Наташа ощутила на себе пристальный взгляд серых, чуть навыкате глаз генерала: он явно изучал ее. Интересно, вспомнил или нет их встречу в Джанкое, когда она вместе с Лизой Тауберг просила отпустить Красильникова? Глаза Слащева, чуть влажные, как бы хрустальные, не выражали ничего из того, что творилось в его душе.

— А мы, красавица, на вашу свадьбу приехали, — сказал Слащев. — Так что перевязывайте жениха, приводите его в парадный вид…

— Боюсь, что у невесты недостаточно опыта, я ей помогу, — сказала Нина Слащева, точнее, Нечволодова, поскольку в законном браке со Слащевым она не состояла…

Они отвели раненого к немецкой перинной мягкой кровати, усадили, осторожно стащили рубаху.

— Только не резать! — предупредил Барсук. — Одну рубаху уже фельдшера порезали. Больше у меня нет.

Нина ловко размотала бинты, серые госпитальные «застирки». На правом боку Владислава Наташа увидела вдоль ребер словно разрез ножом, глубокий и все еще кровоточащий.

— Осколок… касательно… — пояснил Барсук. — В общем-то ерунда, но шрам останется. Зашить было некому, а сейчас поздно, края схватились…

На крепком, белом торсе Владислава были видны и следы других ранений, и темно-коричневый, морщинистый, втянутый, как маленький кратер, след от пули.

Наташа подняла глаза на своего жениха и почувствовала, как они поневоле наполняются слезами жалости и сострадания.

— Это мы с Яков Санычем соревнуемся, — заметив слезы на глазах Наташи, весело сказал Барсук. — У него семь, а у меня шесть… Нет, теперь уже поровну!

Нина тоже заметила слезы на глазах Наташи.

— Эй, красотка! — сказала она грубовато. — Ты входишь в наш отряд военно-полевых жен. Слезы оставь в прошлом. Давай помогай обрабатывать!..

Тут же появились герр Питер и фрау Эльза с тазиком теплой воды, с нарезанной на бинты простыней и нащипанной ниточной ватой. Они были взволнованы появлением в их доме самого герра генерала.

— Меннониты, а дело знают, — одобрительно сказала Нина и обратилась к Наташе: — Смотри!

Она смазала йодом длинную осколочную рану, не обращая внимания на Барсука, который весь сжался от боли. И показала, как надо перебинтовывать.

— Да подними ты руки! — крикнула она на Владислава. — Мне пузо мое мешает… Это он перед тобой, Наташа, своих волосатых подмышек стесняется. И как ты его охомутала, девка! Кого? Нашего несгибаемого Барсука-Недзвецкого!.. Мы уж думали, он только с пушкой оженится.

Через полчаса они сидели за столом, и чета немцев им прислуживала. Нина Николаевна распаковала привезенные ими в машине судки.

— Повар у нас что надо, — пояснила она. — Бывший. Из «Астории»… Тут, правда, все перемешалось. То ли фрикасе из страусов, то ли филе из лапландских гусей. Последнее, чем была богата Аскания-Нова.

Слащев сам откупорил несколько бутылок коллекционного вина из подвалов винодельческого хозяйства Шаба, что под Голой Пристанью. Какой-то сумасшедший француз вздумал осваивать приднепровские песчаные кучугуры и весьма в этом преуспел. Его вино перед Великой войной получило несколько медалей на самых престижных выставках Парижа, Лиссабона и Малаги.

Пили из немецких глиняных поллитровых кружек, наполненных до краев. Лишь Анастасу было сделано исключение. У Наташи закружилась голова еще до первых глотков.

«Боже мой! У меня — свадьба. С белым офицером. Героем борьбы с большевиками. И единственным гостем на ней — самый жестокий белый генерал Слащев. Что это — сон?»

«И снится страшный сон Татьяне…»

— Погодите! — вспомнила Нина и выложила на стол объемистый пакет. — Подарки забыли! Наденешь потом! Здесь военная форма с погонами вольноопределяющегося, сапожки и лучшее белье из Мелитополя. Единственное, что недоразграбили за эти годы… Белье наденешь вечером, а форму — завтра.

— Главное не перепутай, форму — завтра, а белье — сегодня, — сказал Слащев. — Ну, горько и до дна!

Она ощутила одновременно вкус великолепного, чуть отдающего полынью вина и соленый вкус слез. А потом — горечь огрубевших, обветренных губ Барсука-Недзвецкого и жесткость его усов.

Странно, но вино все как-то поставило на свои места. И уже не было ничего удивительного, что свадьба, что Слащев, что белый офицер… что фрикасе — из страуса, а белье — из Мелитополя…

— А ведь я вас помню, Наталья Ивановна, — сказал Слащев, и глаза его по-прежнему были пусты и как бы обращены внутрь, не выдавая ни малейшего душевного движения. — В Джанкое с мадемуазель Тауберг… Это ведь вы были у меня тогда? И просили за арестованного… насколько я помню, за какого-то красного? А?

Наташа не знала, что ответить.

— А вы не стесняйтесь, — сказал Слащев. — Красные от белых немногим отличаются, разве что только по краям, а в середине все мы — одного цвета… Вот у «юнкера Нечволодова», — он указал жестом тонкой смуглой кисти в сторону жены, — один дядя у красных — начальник Главного артиллерийского управления, а второй был начальником штаба в Восьмой красной армии, когда ею командовал этот аптекарь господин Якир. Так что ребеночек у нас родится таким красно-беленьким, в тельняшечке… Между прочим, больше половины выпускников нашего замечательного русского Генерального штаба служат сейчас у большевичков. Именно они, знаете ли, били нас, а сейчас бьют поляков. И если бы не такие, как Барсук-Недзвецкий, давно бы у нас не осталось ни черта: ни Крыма, ни флота, ни чести, ни Родины…

Несмотря на протестующий жест жены, он залпом выпил вторую кружку вина. Но глаза его не пьянели, лишь становились все более хрустальными. И только сейчас Наташа поняла, как измучен бесконечными ранениями и войной этот странный человек. Возможно, все рассказы о его наркомании и невменяемости — чьи-то злые сплетни. Ведь и без того война, когда воюешь пять бесконечных лет, — самый страшный наркотик: осознаешь, что измучен ею, но уже не можешь жить по-другому.

— Я знаю, что вы обо мне думаете, — продолжил Слащев, закуривая папиросу из плоской пачки «душистых асмоловских». — Не только красные, но даже свои считают меня палачом. Я, видите ли, за свою бытность командующим повесил или расстрелял девяносто пять человек. Никто не говорит, что я своими пулеметами и картечью перебил несколько десятков тысяч человек, махновцев и большевичков. Но только эти девяносто пять…

Он нервно скомкал дымящуюся папиросу.

— Но все девяносто пять были осуждены и казнены из-за настоящей вины, — сказал он. — Кто портил нам бронепоезд в мастерских, кто резал провода, кто убивал из-за угла офицеров… кто агитировал, поднимал восстание. Это в военное-то время! И вот Слащев — убийца. Слащев — антисемит, потому что из девяноста пяти человек сорок оказались евреями. Как будто я виноват в этой статистике…

— Яша, перестань! — сказала «юнкер Нечволодов». — Не надо!

— Нет, почему же? — хладнокровно продолжал Слащев, допивая еще одну кружку. — Девушка из русской прогрессивной семьи, ее приучали не любить господ офицеров, пусть послушает… Вот вы скажите мне, Наташа… весной восемнадцатого, перед приходом немцев, черноморский комиссар из латышей господин большевик Гавен расстрелял в Севастополе на Графской пристани, приставив к каменной ограде, пятьсот флотских офицеров. За один час. Мичманов, каперангов, лейтенантов. Только за то, что офицеры. Только! Пятьсот! И никто из большевиков его ни в чем не упрекает. Никто из русских не кричит, не плачет и не тыкает в товарища Гавена пальцем. Как тыкают в Слащева. Товарищ аптекарь Якир, подавляя донские села, расстреливал каждого десятого казака, начиная с пятнадцати лет. В каждом селе. Он их настрелял тысячи. Просто за то, что десятые. И Якир — герой. В отличие от Слащева, который подписал решение военно-полевого суда… Товарищ Лацис расстрелял в Ярославле тысяч тридцать населения… за сочувствие к восстанию… За сочувствие! Не за действие!

— Яша! — крикнула Нина Николаевна. Она обняла мужа, прижалась к нему головой, и тут Наташа увидела невероятное, необъяснимое: из холодных, хрустальных глаз Слащева выкатилась слеза. Теплая человеческая слеза. Краешком лба, осторожно, незаметно для окружающих, Нина стерла эту предательскую каплю.

Тут, откашлявшись, встал со своей кружкой Барсук:

— Я предлагаю тост за генерала Якова Александровича Слащева… Вы, Яков Александрович, знаете, кто вы? Вы — Моцарт войны. Вокруг Сальери, а вы — Моцарт. Кто сумел разбить махновцев? От всех они ускользали, а вы оставили от них мокрое место…

— На котором опять, как ландыши, выросли махновцы! — усмехнулся Слащев.

— Пускай… Но вы их остановили. Кто сохранил Крым, отбиваясь от Тринадцатой армии с горсточкой студентов и юнкеров? Кто удержал позиции на Акмонае, когда в Крым ворвался Дыбенко?

Наташа поняла, что Владислав, как истинный друг, льстит генералу и пытается переменить терзающую душу Слащева тему.

— Если я Моцарт, то, стало быть, мне должны подлить яду, — сказал Слащев, в который раз наполняя кружку. — Мне кажется, Слава, что этого яду мне поднесут под Каховкой…

— Что бы то ни было, я буду с вами, — сказал Барсук.

— Ладно! — Слащев махнул рукой. — Мы все-таки на свадьбе. А на свадьбе всегда горько… Очень горько!

И Наташа вновь ощутила полынный запах барсуковских усов. У нее закружилась голова.

— В гибельную компанию ты попала, девочка, — сказал Наташе Слащев. — Мы — последние рыцари России, и судьба наша определена. Но ты надейся на нас. В нужный момент мы вытолкнем тебя из нашей среды, как из глубины моря, на поверхность. Ты должна жить.

Они пили еще долго. Прекрасное вино из Шабы кружило головы, но не лишало рассудка.

Наконец Слащев решительно встал и обнял Барсука.

— Вообще, Славка, не всегда жизнь заканчивается смертью, иногда — свадьбой, — и захохотал.

— А белье из Мелитополя замечательное, — сказала, прощаясь, Нина Николаевна. — Ах, как жаль, что я не могу надеть такое…

— К сожалению, все мелитопольские склады оказались разграбленными еще в девятнадцатом Марусей Никифоровой и Витольдом Бжостеком. И это белье последнее, — сказал Слащев, услышав реплику жены. — Когда мы их поймали…

— Яша! — воскликнула Нина Николаевна. — Ну не надо!

Они уселись в автомобиль, и тут же появились на своих скакунах конвойцы, вытирая жирные усы после баранины, которой угощали их артиллеристы. Уже темнело.

Нина Николаевна обняла Наташу.

— Не печалься, девочка, — прошептала она в ухо. — Эта жизнь по-своему прекрасна. Правда. Что толку, что я — «юнкер»? Это не спасает нашу сестру от вечной судьбы… — Она погладила себя по животу. — Ну и пусть… Пусть! Вопреки всему!

Вечером Наташа попросила у фрау Эльзы клеенку, мыло и таз с горячей водой. Немка понимающе закивала головой:

— О, я-а! — и заулыбалась.

— Что ты собираешься со мной делать? — настороженно спросил Барсук.

— Мыть, мой господин. Ты бы посмотрел на себя, когда тебя перебинтовывали.

— По плавням шастали, — попробовал было оправдаться Владислав. — И что же, будешь меня раздевать?

— А ты что же, будешь ложиться на брачное ложе одетым? — в свою очередь спросила Наташа, очень осмелевшая после вина.

Она расстелила на кровати клеенку и приготовила все, что нужно. Она знала, как моют раненых в госпиталях. И была решительно настроена. Зажгла две плошки, после чего принялась стаскивать с господина полковника сапоги, кавалерийские шаровары и, путаясь в штрипках, его исподнее.

Даже при свете плошки было видно, как покраснел Барсук.

— Слушай, Слава, а ведь я до сих пор не знаю, сколько тебе лет.

— Двадцать три, — отвечал полковник. — Я в восемнадцать вольноопределяющимся прибыл на Северо-Западный фронт…

— Ну вот… А мне — двадцать шесть. И я — твоя жена. Слушайся меня.

— Ты еще не вполне моя жена…

— Кажется, буду… Лежи спокойно.

Она вымыла его и вытерла полотенцем, ощущая себя и женой, и матерью, и медицинской сиделкой.

Потом, когда они легли вместе, забравшись под необъятную жаркую перину и ощутив свою обособленность от всего мира, так необходимую им, она призналась, уткнувшись лицом в крепкую шею своего двадцатитрехлетнего полковника:

— Но… ты знаешь… у меня этого еще никогда не было…

— У меня тоже, — вдруг как-то по-детски, едва не всхлипывая и слегка дрожа телом, ответил храбрый артиллерист. — Ты знаешь, я ведь без перерыва или на войне, или в госпиталях…

— А я, наверно, просто синий чулок. Влюблялась, но… но в меня не влюблялись. Так сильно, как я бы хотела. И потом, я из тех, кто ждет до свадьбы…

Они разговаривали шепотом, укрывшись периной, между тем как их тела изучали друг друга, привыкали.

— Пусть это будет неспешно… и нежно… и не так, как на фронте, — сказала Наташа. — А как в мирной жизни, когда впереди столько времени… непредставимо много, вечность.

— Да-да… Да!

Они продолжали шептать что-то несвязное, понятное только им обоим, между тем как губы и пальцы узнавали все больше и больше, объединяя их и делая неизбежным и радостным полное соединение. Ничего не было вокруг, кроме этого пухового балдахина над головами, и немецкого домика, где ставни с сердечками, и огромной степи под еще более огромным, потемневшим, уходящим куда-то в необъятные дали небом.

Глава 27

Слащев возвращался в Каховку в благодушном настроении. «Юнкер Нечволодов» давно не видела его таким. Даже перестала подрагивать правая нога, которая, с тех пор как бедро изодрал осколок, стала барометром генеральского состояния.

Автомобиль мягко подпрыгивал на ухабинах, извергая тучи пыли. Пыль накрывала даже рассыпавшийся по краям шляха конвой и уплывала в темноту.

Нина положила руку Слащева на свой выпуклый живот.

— Я им завидую. Жалко, что свадьба — всего один раз, — сказала она. — А потом тоненькая девочка превращается в какой-то неповоротливый кокон и уже не может дать ничего из того, что так утешало молодого генерала…

Яков Александрович погладил ее по животу.

— Все это так не ко времени, — сказала она.

Его радовало и тревожило состояние «юнкера». Нина привыкла сопровождать его во всех походах и боях и вот сейчас, не выдержав и словно почувствовав перемены, происходящие не только в его генеральской карьере, но и во всей кампании, она оставила тихую жизнь в Севастополе и, не спросясь, прибыла под Каховку.

Яков Александрович однажды уже был женат, свадьбу сыграли перед самой войной, в четырнадцатом. Женился он на милой, очаровательной барышне, дочери своего тогдашнего командира генерала Козлова Софочке. Софочка была очень домашним существом, в пятнадцатом она родила ему дочь Веру и писала письма о семейных празднествах, рецептах пирогов, женитьбах знакомых и прочих новостях и мелких радостях.

А он, тогда еще капитан, награжденный всеми существовавшими в империи наградами и Георгиевским оружием, пять раз целованный осколками мин и снарядов, с головой ушел в войну, в свой батальон, полк, затем — в дивизию.

Воспоминания о свадьбе, о милой девушке, потом — жене стали туманным и сладостным, лишенным зримых черт розовым облачком.

Ему нужна была другая женщина, из тех, которых называют боевыми подругами, яростная, преданная, до конца понимающая его единственное дело, умеющая стрелять и рубить.

Такая встретилась ему только в восемнадцатом, в самое тяжелое время, когда он мотался начальником штаба в корпусе у Шкуро. Она явилась, переодетая юнкером, подобно кавалерист-девице Дуровой, сразу сказала:

— Мои ближайшие родственники — у красных, я хочу доказать, что Нечволодовы состоят не только из предателей!

Юнкер! А форма никак не могла скрыть девичьей стати, хоть была Нина худа и тонконога в свои восемнадцать. Но в седле сидела отлично и шашкой рубила лозу и глиняные бабки с настоящим кавалерийским оттягом. Режущим ударом. Он сказал тогда:

— Будете при мне по особым поручениям.

Она ответила:

— Хорошо. Но если — при вас, то и в бою — при вас. Везде.

И стала при нем везде. Днем и ночью. Софочка с отцом и дочерью Верой уехала во Францию: облачко еще больше расплылось.

И вот теперь особые поручения закончились восьмимесячной беременностью. А свадьба у них тоже была военно-полевая. Даже домика немецкого со ставнями с сердечком не нашлось, только телега с сеном. Слащев жалел Софочку и переживал, что по его вине брак их оказался перекошенным патроном в пулеметном затворе. Ни то ни се. Но Нину, «юнкера» своего, любил верно и крепко. Война соединила их, а печать у войны — вечная.

Однажды лежали они, раненные в одном и том же рукопашном бою, в казацкой хате. Во время перевязки Нина подошла и мазнула его рану своей кровью:

— Теперь ты от меня никуда, генерал. Кровь общая.

И засмеялась хрипло. Сама от кровопотери нетвердо держалась на ногах, и ее подхватил хирург, капитан Бучма.

— Придумала, дурочка, — отчитал он ее. — Есть связь и попрочнее. Вот увидишь, природа сама смешает вашу кровь…

Было уже совсем темно. Неподалеку гутарили и ржали сопровождавшие их казаки, а темноту прорезали всполохи артиллерийского огня. Рука Слащева бережно и нежно лежала на глобусе живота его «юнкера». И вдруг генерал ощутил грубой своей ладонью трепыхание новой жизни…

Приближалась Каховка — белые мазанки ее окраин издали казались сахарно-белыми на фоне ночного неба, а при ближайшем рассмотрении, при свете фар, оказывались облупленными, исцарапанными пулями и осколками. Противоположный берег Днепра скрывался в темноте, лишь кое-где угадывались светлые известняковые откосы.

Слащев знал, что с той стороны сейчас может быть хорошо виден свет фар его автомобиля, но не очень беспокоился. Красные вряд ли решатся открыть артиллерийский огонь. К тому же первый залп по движущейся цели лег бы неточно, хотя у них здесь все было пристреляно. Но дело даже и не в этом. Правобережная группа Красной Армии с каждым днем накапливала силы и пока не спешила раскрывать свои возможности.

А возможности эти были и впрямь так велики, что даже и думать не хотелось. Ежедневно начальник разведки корпуса капитан Шаров докладывал о прибытии к красным все новых подкреплений.

Шаров — находка Слащева, отвратительная, грязная находка, но совершенно незаменимая. Хитрый, льстивый, к тому же нечистый на руку, капитан обладал великолепным шпионским чутьем, прекрасно вербовал и засылал агентов, налаживал почту, умел «выпотрошить «языка» при допросах до самого донышка, а посылаемые им группы охотников возвращались с правого берега почти без потерь. Осведомленность его была удивительной, к тому же в делах профессиональных он никогда не врал, чего не скажешь о всяких темных делишках по обогащению, которые Шаров виртуозно проделывал вместе со своими подчиненными.

Что ж, хочешь иметь своего Талейрана — терпи его мздоимство.

С каждым днем доклады Шарова о Правобережной группе красных были все менее утешительными и вселяли новые тревоги. Вот и сейчас, на совещании, Слащев не ожидал услышать ничего хорошего.

Он остановил автомобиль у вишневого садка на краю Каховки, распустил конвой, оставив только двух верных еще по службе в Чеченской дивизии людей, и тропкой, петляющей между деревьями, проводил Нину Николаевну к невзрачной хатке, скрытой вишневой листвой и буйными плетями винограда.

«Юнкер Нечволодов», придерживая после автомобильной тряски живот, пробовала было удержать его:

— Куда ты после стольких кружек вина? Отдохни!

В былое время она попросту отправилась бы с ним на совещание, как сторожевой пес, как верный ординарец, вечно держащий руку на рукоятке браунинга, но сейчас, в ее интересном положении, присутствие в штабе выглядело бы несколько странно. Ах, бабская суть, что тут поделаешь!

Когда-то в конце девятнадцатого, когда корпус Слащева неожиданно сняли с фронта и бросили в тыл, на Махно, подорвавшего все важнейшие тылы Деникина и уничтожившего главную артиллерийскую базу в Мариуполе, одна деревенская повитуха, узнав о начавшейся беременности «юнкера», предложила сделать тайный выкидыш заговором, всяческими шептаниями и прикладыванием горячих горшков. В селе говорили: бабка промахов не знает. Ведьма, чистая ведьма! Ведает дело — и мертвое и живое!

А Нина Нечволодова, упрямая дочь русского военного рода, решила: рожу. Война, тиф, бесконечные рейды и бои, зима-грязница, когда нет ни санного, ни колесного пути, а она решила строго — рожу, иначе останусь в этом мире одна. Да и Слащеву продолжение его жизни в наследнике или наследнице будет в радость. В начале года пуля пробила ей слепую кишку, вышла насквозь. А если б пониже? А бесконечные холода, ночевки где попало, тряска на лошадях? Долго ли бабе искалечиться на войне. Да, так она решила — рожу. Рожу — и все!

Стоя у двери хаты, она прижалась к мужу тугим животом, прибегая к последнему аргументу:

— Останься. Пусть там Дубяго сегодня сам покрутится… Ты чувствуешь, как он бьет ножками? Это будет мальчик. Все бабы говорят, и по виду живота — определенно…

Слащев поцеловал ее и мягко отстранил. Она видела, что ему тяжело даются последние ночи и дни. Тяжелее, чем обычно, когда он водил своих солдат в рукопашную, когда вместе с бесстрашным Барсуком вбрасывал свои трехдюймовки прямо в ряды атакующих…

Что с ним? Он стал более скрытным. Берег ли ее от каких-то невеселых вестей?

От мазанки Слащев пошел к штабу. Верные чеченцы в черных длинных рубахах с газырями, с кинжалами, все обвешанные оружием, шли, чуть отстав, пронизывая ночную темноту зоркими совиными глазами.

Штаб был в полуверсте от хатки, где они квартировали, в большом кирпичном доме, принадлежавшем мельнику, которого красные давно измололи на муку на жерновах своего социального переворота.

Яков Александрович не спешил. Ночь была его любимым временем — порой раздумий и решений. А сны — одни лишь тревоги, преувеличенные фантазией. Во сне он чувствовал себя беспомощным, терял обычное бесстрашие, быстроту и точность решения.

Каховка стала его почетной ссылкой. Даже Анастас не вполне догадывалась об этом. До Каховки корпус Слащева, усиленный конницей, танками и авиацией, бушевал на просторах Таврии. Генерал был в своей стихии. Постоянные маневры, ложные отступления, развороты для главных ударов: он оправдывал свое звание лучшего тактика Белой армии. Это он, внезапно развернувшись возле Серогоз, погнал конный корпус «стального» Жлобы, до того не знавшего поражений, через степь к железной дороге под Пологами, пригнал к высокой, неодолимой для лошадей насыпи и там уничтожил последние эскадроны красного генерала. Причем пулеметы Слащева били поверху, стараясь сшибать всадников, но пощадить лошадей, в которых у Врангеля была большая нехватка.

Три тысячи оседланных, вымуштрованных коней подарил тогда Слащев своему командующему — Петру Николаевичу Врангелю.

Между ними были сложные отношения, основанные на любви и ненависти одновременно.

Педантичный, рассудительный, строгий в соблюдении всех воинских правил, Врангель не мог понять мятущегося, своевольного, непокорного Слащева. Яков Александрович позволял себе явиться на встречу с главнокомандующим в каком-нибудь фантастическом гусарском одеянии, в котором он, надсмехаясь над красными, водил в атаку свои офицерские цепи. «Попугай», — отзывался о нем Петр Николаевич.

Но «попугай» был яркой и зримой мишенью для всех красных стрелков и открыто презирал их прицельный губительный огонь. Это и смешило, и воодушевляло мальчиков из слащевского корпуса.

Слащев пил, и Врангель знал это. Ходили слухи, что он нюхает кокаин, и главнокомандующий верил этим слухам.

Слухи не выпускали Слащева из своих тисков. У красных — «вешатель», у белых — «кокаинист». Его блестящим победам завидовали все. Он знал, наступит момент, слухи противоположных сторон сойдутся на его горле, как пальцы обеих рук, — и удушат.

Пусть. Вот только Нину жалко. Будущего сына жалко. Какая слава об отце достанется ему?

У штабной хаты толпились его командиры, начальники различных служб и штабные работники. Курили, тихо переговаривались. Слащев издали окинул взглядом собравшихся, не заметил среди них ни начальника штаба Дубяго, ни начальника разведки Шарова. Значит, еще не все собрались.

Усевшись на лавочке, стал глядеть на скрывшийся в темноте, как бы затаившийся, противоположный берег. Он чувствовал, что именно здесь, на этом участке, который Врангель посчитал «тихим уголком», будут решаться судьбы всего огромного, развернувшегося в Северной Таврии сражения.

Пахло нагретыми вишневыми деревьями, сочащимися густым клейким соком. От Днепра несло рыбным запахом, сыростью. К нему никто не подходил: знали, генерал не любит, когда с ним затевают праздные разговоры перед началом совещания. В такие минуты он становится не только сосредоточенным, но злым: может, не ровен час, матерком обложить.

Слащеву было тяжело вспоминать последнюю встречу с Врангелем в салон-вагоне на подступах к Мелитополю. Врангель был недоволен действиями Слащева при высадке десанта, неоправданной с его точки зрения едва ли не суточной задержкой в Ефремовке, которая привела к целому ряду осложнений.

Но в основном разговор шел о дальнейших действиях армии в летней кампании. Слащев пытался высказать Врангелю свои опасения, но чувствовал, что обидчивый главнокомандующий либо не слушает его, либо не вникает глубоко в суть его тревожных размышлений.

Яков Александрович развернул перед Врангелем нарисованную его штабистами схему. На ней красными стрелами были обозначены основные направления, по которым наступали белые войска. Слащев назвал это ударом растопыренными пальцами. На схеме красные стрелки расходились друг от друга: на Бердянск, вдоль Азовского моря — к Ростову; к Юзовке в Донбасс; и к Александрову и далее на Екатеринослав. Так наступать может только армия, располагающая огромными силами и имеющая в своем распоряжении недюжинные резервы. Превосходящая противника в численности и вооружении.

— Схема эта напоминает пышное дерево, но ствол-то у него всего один, дерево произрастает из Крымских перешейков и может быть подрублено одним ударом, если противник переправится через Днепр у Каховки, в одном конном переходе от перешейка.

Врангель слушал своего комкора по своей привычке стоя, демонстрируя свой двухметровый рост и заставляя тем самым вытягиваться Слащева, который был главнокомандующему едва лишь по плечо. Глаза Петра Николаевича, темные, суровые, предвещали грозу. Подчиненные — за рост, за этот взгляд, за усы — называли генерала Петром Первым, и это ему льстило. Слушал он, как всегда, молча, давая собеседнику выговориться.

Слащев говорил с мрачной обреченностью. Он уже ощущал нарастающее сопротивление, даже гнев Врангеля. Когда встречаются два умных, смелых, понимающих свою профессию человека, даже симпатизирующих друг другу, это вовсе не значит, что они найдут общий язык.

Слащев решился и высказал последнее соображение, которое было особенно неприятно главнокомандующему. Наступление развивается таким образом, словно армия здесь, в Северной Таврии, пытается как можно сильнее раздразнить красных. И делается это явно в угоду союзникам. Чтобы отвлечь на себя от польского фронта значительные силы большевиков, потому что их армии вот-вот могут выйти к границам Германии. А там ведь недолго и до немецкой революции. И карта Европы станет перекрашиваться в нежелательные цвета.

Но если это так, почему тогда верные союзники плохо помогают им? Летом, когда авиация обеспечивает половину успеха, французы дали всего четыре старых аэроплана, в то время как полякам прислали триста новых машин с экипажами и с бригадами обслуживания. А где обещанные танки? Где артиллерия крупных калибров? А обещание прислать инженерные войска и укрепить перешейки?.. Ничего!

Врангель разрешил высказаться Слащеву. Ни словом, ни даже мимикой не дал почувствовать своему комкору, что тот прав. Что он, главнокомандующий, по рукам и ногам связан предписаниями союзников, без помощи которых армия и вовсе потеряла бы боеспособность. Признаться в этом Петр Николаевич не мог. Подчиненные, не только солдаты, но и генералы, должны были считать его волю единственной и решающей. Иначе подкосится вера — фундамент дисциплины.

— Что ж, вы стремитесь никого не дразнить, ни с кем не ссориться. Вот и отправляйтесь со своим корпусом на Днепр, под Каховку. Там сейчас тихий уголок, райская жизнь. Красные сидят на правом берегу, не высовываются. Обеспечьте и дальше такую же тишину.

Это был конец разговора, после которого, отдав в распоряжение Врангеля конницу и многие приданные части, ослабленный корпус Слащева, насчитывающий теперь всего лишь четыре тысячи штыков и сабель, встал на Днепре, охраняя «тихий уголок».

«А ведь и действительно — тихий уголок. Во всяком случае, пока — тихий», — размышлял Слащев, прислушиваясь к доносившимся с того берега звукам: рокоту моторов, ржанию лошадей, металлическому лязгу. С многосаженных береговых обрывов красные день и ночь наблюдали за тем, что творится здесь, — никаких аэростатов и самолетов им не надо, просматривают все верст на двадцать. И мест для переправы сколько угодно: с незапамятных времен в этих местах преодолевали тихий Днепр с многочисленными островами и запорожцы, и татары, и турки.

Участники совещания уже вошли в дом, и полковник Дубяго пару раз появлялся на пороге.

Яков Александрович не спешил. Он думал о предстоящих боях, он предугадывал их и знал, почти наверняка знал, что здесь наступит конец его военной карьере, которой бы еще взбираться и взбираться к зениту. Впервые он попал в положение, когда не мог навязать противнику свое решение, а ожидание — верный путь к неудаче.

«Моцарт войны». Славка Барсук, верный, преданный мальчишка, знаешь ли ты, что уже разлито в бокалы вино и брошен яд?

Однако Слащев не привык сдаваться так просто. Сколько раз в самые трудные минуты являлось неожиданное и гибельное для противника решение. Он встал. Ординарец тут же приотворил дверь. Яков Александрович вошел резко, обводя всех собравшихся пристальным взглядом: он знал, что само поведение командующего должно внушать подчиненным чувство уверенности. Но лучше всего начать с шутки. Если командир шутит, значит, дела идут как надо.

— Командующий нашей артиллерией взял отпуск именно на эту ночь, — сказал он. — Что делать… У нас с вами ночь штабная, а у него — брачная. Это куда как важнее.

Участники совещания заулыбались.

Полковник Дубяго разложил на столе большую карту. Она была крупномасштабной и включала в себя не только левобережье, но и всю остальную Херсонщину и Екатери-нославщину. Слащев любил осматривать все, что лежало за пределами боевых действий. Благо стол мельника отличался величиной.

Коренастый, решительный, уверенный в себе Дубяго сегодня был не в своей тарелке. Он как-то странно ежился, вбирал голову в крутые плечи. Подчиненным был известен секрет такого его поведения. Слащев часто любил задавать один и тот же вопрос: «Ваше решение?» Полковник сегодня боялся этого вопроса, он не знал ответа.

Все молчали, ожидая, что скажет генерал. А генерал, глядя на расстеленную на столе карту, размышлял о странностях географии. Удивительные русла прорезают себе великие реки, просто шутки Господни. Вот Днепр. Упрямо, от самого Киева направляясь к югу, к Азовскому морю, делает у Екатеринослава внезапный крутой разворот и, словно убоявшись пересохнуть в степях Северной Таврии, устремляется к Херсону и дальше к Черному морю. И от Каховки до Перекопа, преграждающего ненадежным старым земляным валом вход в Крым, оказывается всего лишь каких-то пятьдесят верст.

Между тем главные силы Врангеля ушли на двести и больше верст к северу и востоку от Крыма. И уходят еще дальше. А Крым, оплот белых, висит как спелая груша, подвешенная черенком к Каховке…

Каховка, маленький городок на берегу Днепра — вот где развернется решающее действие кампании. Если, конечно, красные поймут все так, как понимает это он. Ну а почему им не понять? Почти все они из того же Генерального штаба, что и Слащев.

— Мне бы хотелось прежде всего выслушать сообщения разведчиков, — сказал Яков Александрович, жестом останавливая Дубяго, готового доложить о диспозиции. — Полный отчет. Агентура, «языки», наблюдения…

— За последние несколько суток нам удалось взять несколько важных «языков» и установить посты наблюдения на той стороне, — стал докладывать Шаров. Он всегда начинал с сообщения об успешных действиях. Круглое, чуть одутловатое его лицо с набрякшими веками, скрывавшими взгляд, ничего не выражало и казалось сонным. Спячка хамелеона. Сидит, сидит на ветке, безразличный ко всему, а потом — хвать! — длиннющим, нитеобразным языком зазевавшуюся жертву…

И ведь прохвост, а незаменим. И все это знают, и он это знает. А реквизированное золотишко, почти не таясь, с каждым удобным случаем отправляет семье в Севастополь.

— Я не буду останавливаться на подробностях, — сказал Шаров.

Слащев согласно кивнул. Он знал подробности. Начальник разведки и контрразведки засылал своих людей через кучугуры возле Корсунского монастыря на ту сторону Днепра. В кучугурах война невозможна, это все знали — и посты на той стороне Днепра, против сыпучих песков, были слабы. Там, переправившись, и просачивались в красные тылы группы охотников Шарова. Кроме того, та сторона кишела партизанами — то ли махновцами, то ли самостоятельными отрядами, которых выгнали в плавни сами большевики, развернув в долине Ингульца невиданную продразверстку. Эти тоже иногда оказывали Шарову неоценимую помощь. Они много знали. Красные стояли напротив Каховки в Бериславе и окрестных селах, где у партизан было много родни, тоже обозленной на комиссаров.

— Первое. Сменился командующий правобережной группой красных. Вместо Павлова теперь Саблин. Пятьдесят первая дивизия пополнена, ее снова принял Блюхер. Также пополняются Пятнадцатая и Пятьдесят вторая латышская. Поступает артиллерия с базы ТАОН. Прибыло уже свыше сорока шести шестидюймовых гаубиц, столько же восьмидюймовых гаубиц Виккерса. Приехал главный инспектор артиллерии Грендаль. Новые назначения: начальниками артдивизионов стали Говоров, Благодатов и Яковлев. Прибыл главный инженер-фортификатор фронта Карбышев[30]. На станцию Снегиревка изо дня на день ожидают прибытия полка понтонов…

Этот короткий перечень ничего не сказал бы постороннему человеку. Но для Слащева он давал столько важнейшей информации, что трудно было сразу ее переварить. Он жестом приостановил Шарова, давая знать всем выражением лица, что очень признателен за ценные сведения. Дубяго пытался было вставить слово, но замолчал, ожидая, что скажет Слащев.

А Яков Александрович ничего не хотел говорить. Пока. Он хотел осознать всю горечь собственных предчувствий, которые превращались в действительность.

Пашка Павлов! Быстрый, толковый тактик, который нанес решающий удар Деникину под Орлом. Он, как и Слащев, был «павлоном», принадлежал к военной знати. Слащев, впрочем, наголову разбил его на Крымских перешейках, когда Павлов пытался ворваться на полуостров в начале года. Пашка выпустил из рук управление войсками, как только начал переправляться через многочисленные весенние речушки.

Лишь немногие знали, что Павлов страдает редчайшей психической болезнью потамофобией — боязнью текущей воды. Даже вид маленького ручейка с переливающейся, бегущей водой приводил его к обмороку и лишал возможности соображать. Если Павлова убирают с берегов Днепра, значит, предстоит переправа.

Саблин… Мальчишка двадцати трех лет. С немцами не успел повоевать, но в семнадцатом разбил юнкеров в Москве. И потом выиграл несколько сражений у генералов Белой армии. Он, безусловно, послабее Павлова, но ставят именно его. Да еще присылают понтоны. Значит, все-таки переправа!

И еще. Красные до предела усиливают артиллерийские войска. Причем тяжелыми орудиями, которые перевезти через Днепр крайне сложно, а некоторые — просто невозможно. И присылают первоклассных артиллеристов. Говоров и Благодатов — практики. Но Грендаль… Он — один из знатоков звукометрической разведки, впервые изобретенной русскими военными инженерами перед Великой войной. Значит, они хотят полностью раздавить слащевскую артиллерию, чтобы обезопасить переправу.

Но при чем тогда фортификатор Карбышев, который в свои еще молодые годы слыл подлинным талантом по части укреплений и минирования?.. Должно быть, красные не надеются на полный успех наступления и не без оснований. Едва лишь они выйдут в поле, Слащев может разбить их по частям и загнать обратно. Видимо, не забыли еще, как это было однажды.

Правда, Блюхер… Большевистский военный гений загадочного происхождения, якобы из крестьян. Но кому еще из крестьянских военачальников могла прийти в голову сумасбродная мысль одеть своих солдат в красные рубахи — нате, мол, цельтесь! — и повести их цепями на противника? Это скорее затея в духе утонченного дворянина Каппеля, родоначальника отрядов смертников.

Блюхер не страшен. Его краснорубашечников Слащев побьет в открытом бою, и Блюхер не может этого не знать.

Нет, затея красных — не прорыв к Крыму. Пока это им еще не под силу. Они хотят, переправившись, создать мощный плацдарм на левом берегу. Хорошо фортифицированный, минированный, неподступный. Прикрытый с правого берега тяжелой крупнокалиберной артиллерией.

С этого тет-де-пона они будут постоянно угрожать Врангелю. Это нож, нависший над черенком груши — Крымом. В один день, накопив большие силы, перебросив сюда, на Днепр, часть войск, снятых с польского направления, красные решат перерезать пути, ведущие из Северной Таврии в Крым. И тогда все войска Белой армии окажутся в ловушке.

Яков Александрович хорошо знал: едва только Саблин сумеет переправиться, создать тет-де-пон, как Врангель тут же обвинит его, Слащева, во всех смертных грехах. И Слащев не сможет оправдаться. А Саблин и в самом деле сумеет беспрепятственно переправиться. Его войска расположены на господствующем правом берегу, который полудугой окружает Каховку. Корпус Слащева нетрудно будет уничтожить кинжальным и фланговым огнем. Конечно, можно было бы удержаться, если бы не восемьдесят орудий ТАОН — тяжелой артиллерии особого назначения. Перед самым падением Романовых царская армия создала это подразделение — с базой в Рыбинске, — чтобы противостоять крупповским калибрам.

На беду, вся ТАОН досталась красным. Они уже испробовали ее в деле, уничтожая восставший Ярославль. Теперь они обрушат ее на Слащева, прежде всего на его жалкие трехдюймовки и почти такого же калибра «марианки», и на два устаревших осадных орудия в Блюмендорфе. Звукометрия даст им точные координаты. Грендаль, один из создателей ТАОН, не подведет.

Бедный Барсук-Недзвецкий. Ему предстоит весьма горький медовый месяц. Если уцелеет, конечно.

Слащев выслушал мнение Дубяго и двух командиров своих дивизий, в которых не насчитывалось и полутора полных полков: Андуладзе и Теплова, людей в годах, звезд с неба не хватающих, но опытных вояк. Ничего нового он не услышал и снова с горечью подумал о преимуществе красных: они каким-то образом сумели обнаружить десятки, сотни молодых военных талантов. Революция, видимо, всегда порождает маршалов так же незаметно и быстро, как питательный бульон порождает новую, незнакомую жизнь. Сперва это было революционное брожение, охватившее множество авантюристов и прощелыг, но постепенно выделились таланты. Этот краснобай Троцкий сумел оценить их и вывести на большую дорогу.

Правда, в конце концов, и они, белые, тоже оказались не лыком шиты. Как-то постепенно ушли полководцы старой, академической школы, и на их месте появились новые тактики, мастера удара и отскока: Кутепов, Дроздовский, Скоблин, Манштейн, Неженцев…

И все же — у красных подавляющее преимущество.

Пока он размышлял над всем этим, пока сухо докладывали начальники служб, у Слащева появилось единственно правильное, единственно возможное решение — как разгромить всю группировку красных вместе с ее ТАОНами и понтонами. Вместе со всеми молодыми гениями. Сделать это можно было, едва только красные начнут высаживаться на левый берег. Для этого Слащеву было достаточно вернуть в свое подчинение кавалерийский корпус генерала Барбовича.

Решение было настолько остроумным и действенным, что Слащев прервал ночное совещание, сославшись на то, что ему нужно обдумать услышанное.

Полковнику Дубяго он приказал начать отвод основных сил от Каховки, в первую очередь артиллерии, оставив в местечке лишь заслоны. Войска следовало сосредоточить вне зоны огня орудий TAOH.

— Но ведь они без особого труда займут Каховку! — удивился Дубяго. — Мы что же, отдаем им плацдарм?

Все смотрели на Слащева с недоумением. Он пожалел, что на совещании не присутствует Барсук-Недзвецкий — полковник понял бы его с полуслова.

План Слащева отличался простотой и неожиданностью. Пусть красные занимают плацдарм, расширяют его и ввязываются в бои. Тем временем конный корпус Барбовича скрытно переправляется через Днепр на красный правый берег верстах в сорока — пятидесяти выше Каховки и стремительным рейдом выходит на позиции Саблина со стороны незащищенного тыла. Он уничтожает главное оружие красных — тяжелую артиллерию, разрушает понтонные мосты. После этого Слащев прижимает переправившихся красных к реке и…

К утру Слащев изложил этот план изящно, как шахматный этюд, и в конце приписал: «Прошу срочного ответа».

С этим планом он отправил своего адъютанта сотника Карнакова с тремя хорошо вооруженными сопровождающими на штабном автомобиле в Севастополь, к Врангелю.

«Сотнику на автомобиле, слава богу, не придется ждать поезда в Юшуне, — подумал Яков Александрович. — Через десять часов он будет у главнокомандующего. Через двенадцать часов по радио придет шифрованный ответ из Ставки». В том, что ответ будет положительный, Слащев не сомневался.

Шофер гнал через рытвины и ухабы, не щадя машину. Пакет с надписью «Секретно, в собственные руки главкому» грелся на груди у Карнакова. Один из его сопровождающих все время держал на коленях пулемет «льюис».

Врангель получил пакет даже раньше, чем можно было предполагать.


Слащев с минуты на минуту ждал ответного решения. Скорее всего его срочно вызовут в Ставку для уточнения и согласования подробностей. А может быть, Врангель пришлет короткое утверждение: «С планом согласен».

«Юнкер Нечволодов» как могла старалась успокоить мужа. Слащев ходил из угла в угол, торопя время.

Радиограмма пришла к вечеру — и не от Врангеля, а от того же адъютанта Карнакова. Открытым текстом Карнаков сообщал, что пакет вручен лично главнокомандующему, а автомобиль задержан в Севастополе начальником штаба главкома «за непроизводительную трату бензина для переезда по делам не первостепенной важности». Врангель не ответил…

Ночью Слащев напился — да не вина из шабских подвалов, а какой-то дряни, и «юнкер», прикрывая живот одной рукой, другой стаскивала сапоги со своего мертвецки пьяного мужа.

Моцарт войны написал свой реквием. Эту музыку Врангель попытается сыграть на исходе кампании. Но будет поздно.

Утро выдалось в Блюмендорфе спокойным и ясным. Ничто не говорило о близости яростных сражений.

Наташа проснулась очень рано и долго всматривалась в лицо Владислава. Она была благодарна ему за то, что он сделал ее женой, женщиной и отдал ей часть своей жизни, не рассуждая. В морщинках, тронувших лицо двадцатитрехлетнего полковника, она усмотрела скрытую горечь, может быть, даже боль. В них угадывалась грозная судьба.

«Мой рыцарь, мой защитник, — думала Наташа. — Ты идешь навстречу поражению. Ты даже не понимаешь, что это за сила — большевики. Это больше чем армия. Это — стихия. Может быть, вскоре мне придется спасать и защищать тебя».

Глава 28

До Харькова Павел Кольцов, Старцев и вся компания «собирателей сокровищ» ехали с обычными задержками.

Опять пустынные степные места, поросшие дикой травой, неухоженные поля, узкие, почти пересохшие за лето речушки, скрывающие в зарослях верболоза жалкие отблески последней — до осенних дождей — воды…

На третий день пути — все та же степь… Приближался вечер, и пахли эти дичающие места дурманяще: какими-то медовыми ароматами сурепки, клевера, луговой кашки и многими, ведомыми только знахарям травами, заступившими место хлебов на этом, еще недавно славящемся своими богатыми урожаями донецком черноземе.

— Закрою-ка я дверь, — сказал Михаленко и пошел к раздвинутой настежь широченной двери теплушки. — Больно пусто кругом…

— Да что ты, Иван Макарович, — отозвался Старцев. — Запахи-то какие, и никого вокруг.

— Чтоб никого вокруг, здесь так не бывает, а вот щелку оставить и пулемет высунуть — оно как раз и хорошо, — сказал Михаленко. — Какая сейчас природа без пулемета?

И он принялся с натугой задвигать проржавевшую, с застывшими катками, дверь. И уже почти закрыл, как откуда-то из дивных вечерних мест, из верболоза, полоснуло короткой очередью. Как бы невзначай, для пробы. Мол, посмотрим, кто едет.

Две пули просекли дощатую стенку вагона, никого не задев, а одна попала Ивану Макаровичу под сердце. Схватили его, чтоб не вывалился, но в руках было уже обмякшее, теряющее последние силы тело. Даже сказать ничего не мог старый казак.

Пытались перевязать, но кровь не останавливалась, пока последние толчки сердца не выбили ее всю до капельки.

Кто стрелял, откуда, зачем? Как будто сама степь хлобыстнула кого ни попадя, без разбору. Старцев плакал, не стыдясь слез.

— Как я теперь буду без него? Незаменимый завхоз, добряк, душевная личность…

Долго потом ехали молча, дожидаясь следующей станции, где стояли охранные войска. Казалось, вот-вот еще кто-нибудь полоснет из этих пропахших клевером сумерек. Но было спокойно.

Мрачный мудрец Гольдман сидел, задумавшись, подперев тяжелую голову рукой, а потом сказал:

— Боже ж ты мой!.. Теперь, чтоб такую лихую страну, хлебнувшую полной свободы, привести к порядку, сколько ж еще крови нужно пролить? И кто будет ее проливать?

Вопрос этот повис в мрачной тишине.

Кольцов держал руку на груди, словно убеждаясь в сохранности врученного ему письма. Какие-то нехорошие предчувствия мучили его. Ну письмо, да… Махно и Задов подписали. А сколько еще на Украине бандочек и банд, которые вроде бы и прислушиваются к батьке, да ведь каждый этот Струк, Зеленый, Тютюнник, Сатана, Грызло, Дергач, Калиберда, Кваша, Хмара, Золотой Зуб, Беленький, Черненький, Блакитный, Ангел-Второй тоже зовется у себя батькой и утверждает свою волю. Со всеми как примириться?

Гольдман, странный человек, как будто вовсе и не глядевший на Кольцова, ответил вдруг, словно подслушал его мысли:

— На тот год голод всех утихомирит. Страшный голод. Поля видели? Вот океаном голода и зальет этот народный пожар…

Павел внимательно посмотрел на Исаака Абрамовича. А тот, все так же потупившись, углубленно изучая щербатый пол теплушки, сказал:

— Я тоже к вам присматриваюсь. Знаете, вы будете очень нужный человек в нашем хозяйстве. Вы человек на будущее, хотя и хлебнете еще лиха…

Что имел в виду Гольдман, Кольцов не понял, одно было ясно — под «хозяйством» он подразумевал ЧК, а может быть, что-то и пошире. «Надо будет поосновательнее познакомиться с ним», — подумал Кольцов. Но затевать сейчас откровенный разговор не хотелось, вокруг было много народу, да и обстановка была не та, не для душевных бесед.

— Много званых у нас, да мало избранных, — буркнул Исаак Абрамович, словно чайник, выпускающий последний пар. И замолк, давая возможность Павлу подумать над загадкой его слов.

Окружающие, похоже, воспринимали высказывания Гольдмана как вызванное гибелью Михаленко потрясение. Мучается человек, вот и несет его словами. Но Павел понимал, что это не так. Что с Гольдманом у них еще будут какие-то общие дела, а какие — покажет будущее. А пока Кольцову хватало и иных важных тем для размышлений.


На Харьковском вокзале Павел быстро распрощался с товарищами. Им еще надо было управиться с ценностями, распорядиться насчет похорон Михаленко. А он спешил со своим письмом к Дзержинскому, дорога была каждая минута.

На выходе с вокзала, во время проверки документов, его внимание привлекло большое «Обращение». Текст его из-за обилия слов был напечатан довольно мелко, но вот подписи выделялись своей свинцовой чернотой и размерами шрифта:

«Председатель Совнаркома Украины X. Раковский, Начальник тыла Юго-Западного фронта, Председатель ВЧК, Наркомвнудел Ф. Дзержинский».

Павел подошел поближе, стал читать. Сначала с середины, потом с начала. Его обдало жаром. Речь шла о борьбе с махновцами.

«…Их нужно ловить и истреблять как диких зверей. Всякая помощь, оказанная махновским бандитам, является величайшим преступлением перед революцией… Тот, кто оказывает содействие Махно, будет подвергнут самой тягчайшей каре… Деревня, которая допустит, чтобы отдельные лица из крестьян оказывали содействие Махно, будет занесена на черную доску и против нее будут приняты строгие карательные меры…»

Что-то случилось! Что-то произошло за те дни, пока Павел был у Доренгольца и потом добирался до Харькова. Что-то непоправимое. Надо срочно мчаться на Сумскую, к Феликсу Эдмундовичу. Может быть, еще можно что-то изменить!

От вокзала шла трамвайная линия до Торговой площади и далее по Сумской, но Павел не мог ждать. Он вовремя вспомнил, что в кармане у него ни копейки, и — хоть не любил этого, но пришлось — прибегнул к своему мандату.

Вскочил, опережая какого-то господина с чемоданом, на первую же пролетку, сунул извозчику под нос удостоверение:

— Сотрудник ЧК… Реквизирую!

Извозчик обомлел, но Павел тут же успокоил его:

— Только до Сумской. Далее свободен.

— Это можно! — приободрился извозчик, нахлестывая клячу. — Это в сей секунд. Мне лишь бы человек хороший. Тоже ведь и среди вашего брата есть понимающие. А вот давеча меня мобилизовали на ночь каких-то марвихеров в уголовку возить из пивных. Цельную ночь. А опять же — овсу нету, одно сенцо да трава… как ее гнать, родимую?.. Овес нынче люди подчистую съедают…

На Сумской Павел мигом, почти не останавливаясь, прошел два контроля и оказался в приемной Дзержинского. Секретарь был незнакомый, не тот, что прежде.

Павел показал удостоверение.

— Я вас знаю, — сказал секретарь. — Что, истек отпуск?

— Да. Приблизительно… Мне к Феликсу Эдмундовичу нужно по крайне срочному делу.

Секретарь развел руками:

— Феликс Эдмундович сегодня ночью отбыл в Гомель… Новое назначение. — И добавил, понизив голос: — Польские дела, понимаете?

Павел на секунду растерялся. Сейчас его пошлют по всем ступеням огромной бюрократической машины, в которую превратилась ЧК. Он будет писать отчеты с приложением копий письма Махно и Задова, давать объяснения, его будут выслушивать, пересылать в другие отделы… Нет, надо сразу забираться на вершину.

— Кто вместо него? — спросил Павел.

Секретарь удивленно поднял свои белесые брови. У него было курносое, веснушчатое лицо жителя среднерусских равнин.

— Разве кто-нибудь может заменить Феликса Эдмундовича? Его кабинет занял пока Василий Николаевич Манцев.

— Значит, здесь теперь Всеукраинская ЧК?

— Не совсем так, — сказал секретарь уже несколько свысока. Неосведомленность Кольцова как бы понижала его в ранге. — Теперь должность Василия Николаевича — начальник Центрального управления Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией Украины.

— Красиво называется, — согласился Кольцов. — Вот к нему-то мне как раз и надо.

Он перегнулся через стол, стараясь не опрокинуть чернильный прибор, и, ухватив секретаря за воротничок рубахи, вплотную приблизил к себе его веснушчатое лицо. Сказал почти шепотом:

— Мне к нему надо, братишка! Я только что из штаба Махно. Виделся с ним и с Задовым. Доставил важный материал.

Секретарь, несмотря на свою чекистскую многоопытность, не смог скрыть удивления. Если бы Кольцов сказал, что побывал в преисподней, удивление не могло быть большим. Теперь секретарь слушал очень внимательно, повернув к Павлу розовое ухо. Авторитет Кольцова резко, даже небывало резко возрос.

— Если ты сейчас же не организуешь мне встречу с Манцевым, — прошептал Павел, — то будешь перед Дзержинским нести ответственность за срыв важной операции!

Секретарь поправил воротничок.

— Минуточку, — сказал он и исчез за внушительной дверью, столь высокой и тяжелой, что она не открывалась, а «впускала».

Через несколько минут Кольцова принял Манцев.


Василий Николаевич был природным москвичом, когда-то учился на юридическом факультете. Но, естественно, революционные и партийные дела оторвали от учебы и бросили его на типичную революционную дорогу: арест, тюрьма, ссылка, побег, заграница, снова Россия и снова арест… После революции его, как «юриста», направили в Московскую ЧК, где он очень быстро стал заместителем председателя, а председателем тогда как раз был Дзержинский, по совместительству.

Манцев слыл среди чекистов красавцем. Смуглое лицо, резко очерченный прямой нос, темные брови вразлет, волевой, выступающий вперед подбородок. Но сам он как бы стеснялся своей внешности «первого парня на деревне» и темперамент, живость мысли, быстроту реакции скрывал за тусклым, сугубо чиновничьим выражением лица.

Он старался затеряться среди таких ярких личностей, как Дзержинский, как «жгучий брюнет» с аккуратной эспаньолкой и усиками а-ля Д’Артаньян Артузов, как Лацис с его крестьянской густой бородищей или как Менжинский с подчеркнутой вальяжностью и хорошо продуманным напускным добродушием «человека в пенсне». И уж конечно Манцев не мог себе позволить едких шуточек Менжинского, который диктовал приказы, лежа на диване, или топорно-грубой, напористой речи Лациса. Ничем, ничем не старался он подчеркнуть свою индивидуальность.

Манцева устраивало то, что при своей внешности он оставался незаметным и даже невзрачным. Этому он учился еще с девятьсот шестого года, когда совсем в юном возрасте вступил в РСДРП и попал в поле зрения охранки.

Впрочем, когда понадобилось послать кого-то на Украину, заменить вызвавшего общее недовольство Лациса, выбрали именно этого незаметного человека. Чтобы он разобрался, что же происходит на Украине. Что там нынче за селяне? Сала много, а укусить не дают. Гоголевские парубки бродят с пулеметами. И не поймешь — то ли село, то ли эскадрон. Днем — одно, ночью — другое. И что удивительно, Украина не смогла выдвинуть ни одного выдающегося чекиста, не в пример, скажем, Польше или же Латвии. Поэтому и пришлось посылать туда русского. Самого что ни на есть русака. Да не просто русака, а «акающего москаля».

И стал Василий Николаевич Манцев разбираться в природе украинского селянства, которое слова «продразверстка» никак не могло выговорить.

Манцев внимательно выслушал рассказ Кольцова о том, как он побывал у Махно. Несколько раз набрякшие веки всеукраинского чекиста ползли вверх, что означало высшую степень удивления.

— Да, сюжетец… — сказал наконец Василий Николаевич. И внимательно посмотрел на Кольцова: человека, который не в первый уже раз живым являлся с того света. Да еще с докладом. Нечасто встретишь такое, даже в революционное время.

Потом он прочитал письмо Махно, адресованное Дзержинскому, с предложением перемирия и с просьбой устроить встречу с Лениным. Ничего не сказал, долго молча жевал губами.

— Меня поразило обращение, подписанное Феликсом Эдмундовичем, — сказал Кольцов. — «Убивать, как диких зверей…» Это ведь означает, что все переговоры прерываются… И как же мы теперь будем распознавать, где махновец, а где мирный селянин? Зверь-то хоть отличается внешностью. А с людьми как?.. Что случилось, Василий Николаевич? Дзержинский еще несколько дней назад выказывал понимание всей тонкости проблемы.

— Как раз за эти несколько дней и произошло резкое обострение, — сказал Манцев после затянувшегося раздумья, — Феликс Эдмундович был просто в приступе ярости… или в приступе отчаяния…

Кольцов слышал не только о приступах, но и о нервных припадках у всегда сдержанного Дзержинского, и мог себе представить, в каком состоянии он писал свое обращение. А оно, судя по всему, было написано им лично, в течение какого-либо одного часа. Но что могло послужить причиной столь жесткого письма?

— Законы стихии теперь сильнее каких-либо других, писаных, — сказал Манцев. — В села, особенно пригородные, стали приезжать один за другим отряды по продразверстке. От ЧК, от профкома металлистов, от работников совслужбы, от местного гарнизона, от горняков… десятки. Все хотят кушать, всем дай хлеб. А тут еще закон о десяти процентах изъятого для тех, кто укажет, где спрятано. И особенно всколыхнуло село указание из Москвы о продразверстке по пернатым…

— По пернатым? — переспросил Кольцов.

— Ну да, по гусям, уткам, курам, индейкам… Представляете, по селу дядьки с саблями гоняются за курами? Ну днем они ловили, а ночью стали их ловить. И резать. Продотрядчиков.

Манцев вздохнул, не выказывая никакой иной реакции.

— Перенаправили чаплинскую группировку с врангелевского фронта на борьбу с бандитизмом. Начальник группировки Стеслицкий окружил ночью отряд Александра Клейна[31]. Дозоры у махновцев заснули. Две тысячи их попало в плен. В ту же ночь Стеслицкий их для примера расстрелял. Всех. В отместку убежавший с остатками отряда и с кавалерией в пятьсот сабель Клейн напал на станцию и поселок Гришино. Перерезали всех партийных и советских работников. Да еще попался им отряд комсомольцев-чекистов, «крестников» Феликса Эдмундовича, он лично провожал их в путь. Всех изрубили. Вот и появилось в ту ночь «Обращение». Теперь борьба стала еще более беспощадной.

Кольцов молчал. Нечего было сказать. Он так спешил, он так надеялся. И теперь все пошло прахом, и ничего уже не поправить.

Манцев словно услышал его мысли:

— Вот тут Махно просит устроить ему встречу с Лениным, — сказал он своим бесстрастным голосом. — Встречаться с Махно Ленин не станет. И Дзержинский вряд ли стал бы организовывать такую встречу. Но… здесь может быть многоходовый путь. Перемирие нам, конечно, как воздух необходимо. Чтобы не проиграть везде. Тем более что Махно обещает не только шестьдесят тысяч своих бойцов, но еще и хлеб… Словом, поищите возможность сообщить в штаб Махно, что голос его услышан и что не все еще потеряно. Несмотря на столь жестокое «Обращение»… А я со своей стороны постараюсь![32]

— Достаточно ли укреплен Харьков? Что будет, если Махно попытается напасть? — спросил Кольцов. — Есть у него такая идея.

— Все наши части — на селе или в районах, где мы сдерживаем Врангеля, — ответил Манцев. — В самом городе у нас всего сотен пять чекистов и полк ВОХРа.

— Очень мало.

Манцев развел руками.

— Больше ничего нет. Если бои завяжутся на окраине, мы подтянем бронепоезда. И придется самим браться за оружие… Вам надо бы обо всем доложить начальнику гарнизона. Я позвоню.

Кольцов ушел от Манцева с тяжелым чувством, понимая, что находится во власти событий, изменить которые не в силах.


У начальника Харьковского гарнизона Рафаловича — полкового командира войск ВОХР — чахоточным румянцем горели впалые щеки. Блеск воспаленных глаз, улыбка, открывавшая выщербленные зубы, говорили о том, что место коменданта не у схемы города, не у трех назойливо пищащих и крякающих на разные голоса телефонов, а на больничной койке. Может быть, даже в неврологической больнице.

— Кольцов! Дружаня! — говорил он восторженно, брызгая слюной. — Дай-ка я на тебя вблизи погляжу! Ты ж легенда!.. Вот установим звание почетного гражданина, будешь первым в Харькове! Это я тебе обещаю!

На все предупреждения Павла о возможности нападения Махно на город он почему-то улыбался:

— Пустяки! Пущай сунутся! В городе они и увязнут! Харьков, дорогой товарищ Кольцов, это тебе не Киев с мещанскими базарами, а столица украинского пролетариата!

— Хватит ли у вас сил? — спросил Павел.

— Сколько ни есть сил — все готовы полечь, но город не отдать, — отвечал Рафалович. — А что ты предлагаешь? Чтобы я задержал эшелоны, идущие на борьбу с бандами или с черным бароном, и поселил их здесь? «Товарищи ваши гибнут, добывая победу или, может, кусок пропитания, а вы здесь побездельничайте, покормитесь…» Да и где я в Харькове столько пайков возьму, а? Это ж не село…

Соображения Рафаловича не были лишены логики. Но продолжать беседу не имело смысла. Большинство командиров ВОХРа, такие как начальник гарнизона, были из «старых большевиков», военного опыта не имели.

— Но тебе, товарищ Кольцов, спасибо за предупреждение, бдительность мы усилим. Особенно на въездах, — сказал Рафалович на прощанье. — А повидать тебя живьем, познакомиться был душевно рад! Жене расскажу — не поверит!..

Выйдя от коменданта, Кольцов впервые обратил внимание на город. Подпольная торговля стала бойче, прибавилось «дядьков» из села. Гомонили пьяными голосами пивные подвальчики. Но число магазинов притом уменьшилось, появились новые заколоченные двери и витрины. Жизнь все дальше уходила с улиц куда-то в глубь дворов. Нищавшее от продразверстки село тянулось к городу, а город искал у села остатки съестного, и на этой почве шел тайный, все более жалкий товарообмен.

И какие «дядьки» тянулись в Харьков, зачем и почему — всех не проверишь, а проверишь, так попадешь на «верный документ».

Павел постоял на перекрестке, колеблясь, куда пойти — в свой старый «Бристоль», гостиницу ВУЧК, или же к Старцеву, который уже, должно быть, сдал привезенные ценности и разогревал на буржуйке пайковый ужин. Конечно же старый друг ждал его. Но Кольцов подумал о вполне возможной встрече с Леной, которая жила рядом. Его тянуло к этой женщине и в то же время он понимал, что между ними уже ничего не будет. Он должен рассказать этой женщине правду о себе и о гибели ее мужа, иначе будет чувствовать себя прохвостом, мародером, грабящим мертвого. Но к такому разговору с Леной он не был готов. Только не сегодня! Не сейчас!

Павел повернул к «Бристолю». Как ни странно, его комната все еще числилась за ним, да и вообще постояльцев стало меньше, все подались: кто — на польский фронт, кто — на врангелевский, кто — на махновский. Павел лег на постель смертельно голодный: он не успел поесть ни в здании ВУЧК, ни в Управлении гарнизона. Ни пайка не получил, ни карточек, ни денег. Полежал немного, встал, пошел в кубовую, принес кружку с кипятком, попил — и стало легче.

Заснул — и тут же проснулся от мучающей его голодной боли. Добегался… В голову лезли рваные тревожные мысли — словно клочья дождевых облаков. Открыл глаза, стал размышлять об уловках Махно, о которых много наслушался за последние дни. Небось, и на этот раз батько придумает какой-нибудь маскарад…


Первый раз Махно отобрал Екатеринослав у петлюровцев — а городок-то не слабее Харькова, даже побогаче. Для этого он придумал трюк с пригородными рабочими. Каждое утро, в шесть часов, с левого берега Днепра, от станции Игрень, шел длинный пригородный поезд, состоящий из теплушек, который вез сотни рабочих на заводы Екатеринослава.

Самым трудным здесь было миновать знаменитейший в России, да и во всей Европе, двухъярусный мост через Днепр, где поезда останавливали для проверки. Проверка была рутинной, часовые заглядывали в теплушки, осматривали рабочих поверху, через головы. Иногда стражники окликали знакомых: «Петро, ты здесь?» И, услышав ответ, проверку вагона заканчивали. Раз Петро на месте, он чужих не допустит.

На этот раз и Петро, и Павло, и Дмитро были на месте. Поезд после пятиминутной задержки отправили на Екатеринославский вокзал. Как положено. И тут из теплушек хлынули махновцы, одетые под рабочих и тесно сжимавшие всех этих Петров и Павлов. Сотни. С пулеметами. Сразу отбили стоявшую возле вокзала батарею и начали беспорядочную пальбу по городу, одновременно заполняя Екатерининский проспект и забираясь на самую высокую точку, к дворцу Потемкина, откуда можно было простреливать весь город.

Петлюровцы, видя, что центр захвачен, хлынули из Екатеринослава. На беду махновцев, город все еще был сказочно богат, и через три дня петлюровский полковник Самокиш вышиб своих перепившихся и отягощенных трофеями одноплеменников на тонкий днепровский лед, где половина из них потонула.

Второй раз Махно брал Екатеринослав уже с запада, и переезд через Днепр был ему не нужен. В городе властвовали белые. Комендантом был полковник Щербинин, царского еще воспитания, почтенный военный чиновник, который считал, что находится в глубоком тылу, поскольку Махно отогнали куда-то к Бугу.

Махно между тем разбил преследователей и решил снова захватить свой любимый город, который, конечно, стал намного беднее, но при белых вновь как бы расцвел поздним осенним цветом. В те сентябрьские дни в Екатеринославе гремела и шумела знаменитая капустная ярмарка, на которую отовсюду съезжались тысячи «дядьков», вышагивая в своих юфтевых тяжелых сапогах рядом с телегами, донельзя нагруженными капустными кочанами.

Полковник радовался возрождению торговой славы города. Но в одно прекрасное очень-очень раннее утро из капустных возов вылезли хлопцы, вооруженные с головы до ног. «Дядьки» тоже преобразились и ухватили кто карабин, а кто и «льюис» — и пошли по улицам, уничтожая всех, хоть как-то походивших на деникинцев, забрасывая гранатами гостиницы, где ночевали военные и беженцы. Вот там-то Задов и взял в плен шестьсот офицеров-тыловиков и порубал их в назидание фронтовикам.

Почти месяц хозяйничали махновцы в городе и довели его до состояния столь плачевного, что, когда Слащев со своим корпусом пришел с фронта вышибать хлопцев, в помощь ему неожиданно взялись за оружие рабочие. Но это опять-таки печальный финал анархической сказки, а начало было, как всегда, театрально-эффектным.

Что-то придумает Махно на этот раз?

Кольцов то засыпал, то просыпался — и являлись ему то ли наяву, то ли во сне какие-то опереточные «дядьки» в шароварах с мотней до земли, в свитках, совершенно театральные, но с настоящими винтовками, и прыгали они с какого-то возвышения, как со сцены, в зрительный зал, где сидели невооруженные люди, все еще от непонимания аплодируя этому красивому действу…


На следующий день Кольцов был еще в нескольких учреждениях и добился того, что с эшелона, проходящего через Пологи, сняли и доставили в Харьков два двухбашенных броневика, которые, как известно, если расставить их в нужных местах, могут заменить собою полк. Это уже было серьезно. Это уже походило на дело.

Вечером Павел набрался мужества и отправился из гостиницы к Ивану Платоновичу. Он знал, что Старцев звонил в «Бристоль». Не появляться дольше у Старцева было неудобно.

Перед заходом солнца прошел небольшой дождь, и от улиц несло прибитой пылью, а тополя на Рымарской запахли вновь смолисто и свежо, как весной, когда только развертывается липкий, блестящий лист.

Кольцов сделал небольшой крюк, прошелся мимо неосвещенного, темнеющего, как лесная гряда, университетского сада, который спускался к Клочковской улице и там терялся где-то в низине. От Клочковской тянуло болотом, рекой, и Кольцов невольно вспомнил свое заключение на реке Волчьей, у Махно.

Кто знает, что скрывает этот сад, запущенный в годы войны и больше похожий на лес? За ночь он может скрыть целый полк.

Патрули боязливо проходили здесь серединой улиц, а по бокам, по подворотням шмыгали какие-то типы в низко надвинутых картузах, стараясь не попасть под свет редких фонарей.

Кольцов держал руки в карманах, сняв с предохранителей оба пистолета. На этот раз он ни на какую удочку не поддастся. Странно, он был в центре Украины, в ее столице, но чувствовал себя так же, как на Волчьей, даже беспокойнее. Там хоть была какая-то определенность, там все было чужое, враждебное — здесь же он не понимал, среди кого находится. Если подойдут двое и попросят табачку для закрутки, то что же: открывать по ним огонь, не подпуская вплотную или же достать кисет? Все надо решать интуицией, в доли секунды.

По Никольской, от маленького скверика у площади Святого Николая, уже хорошо знакомой ему дорогой Павел отправился вниз. Церковь Святого Николая, где когда-то, перед Полтавской битвой, молился Петр Первый, была темна и молчалива. Последним указом, неизвестно кем подписанным, должно быть Раковским, в городе запрещались церковные звоны, и храм, запущенность и облупленность которого высвечивал единственный фонарь в сквере, был молчалив и безлюден — только нищие на паперти сидели даже поздно вечером, дожидаясь неизвестно чего. Нищих было много, голод согнал их вместе: так сбиваются в зимнюю стаю вороны, когда с морозами исчезает еда.

А может, это и не нищие вовсе? А полурота замаскированных махновских разведчиков? Очень даже возможно… Но Кольцов обругал себя: вот он и становится той пуганой вороной, которая боится куста. По дуге Николаевской улицы он спустился к дому Старцева, но сразу входить не стал. Пошел к берегу Харьковки, взглянуть на хибару Лены. Увидел приземистый домишко: сквозь темноту, подчеркиваемую еще слегка светящимся небом, было заметно, как он осел на один бок.

Окна в хибаре не светились. Или спят, или экономят свои лучинки. Все сейчас приходится экономить. А может быть, их здесь уже нет? Уехали… Кольцов ощутил неожиданную боль. Он не хотел, чтобы Лена уехала. И боялся встречи с ней.

«Нет, не сейчас. Не сегодня».

Он повернул обратно к дому Старцева. Линия хибарок резко оборвалась и перешла в стену высоких, двух— и трехэтажных домов. Редко где виден был огонек в окошке. Электричество сюда не подавали, берегли последние мощности электростанции для центра, для всяких военных и штабных учреждений.

Подъезды в домах были высокие, похожие на порталы, но Кольцов знал, что почти все двери заколочены: люди почему-то стали использовать черные ходы, со дворов. Революционная мода. Парадный подъезд становился нелеп, как смокинг или галстук. Его отнесли к буржуазным пережиткам. Тем более что следить за чистотой парадных подъездов стало некому: дворников заменили общественными дежурными.

Кольцов усмехнулся. Какими ясными казались ему те мартовские, а потом ноябрьские утра семнадцатого года, когда скинули царя, а затем объявили переход к социализму. Казалось, один шаг до счастья. Стоит только протянуть руку. Но вот прошло три года, и не стало даже электричества. Ну что ж, с пути не свернешь! Надо надеяться на план ГОЭЛРО, над которым якобы начал работать сам Ленин. Вот когда загорятся огни даже в селах, которые сейчас под махновцами! Свет вытеснит тьму!..

Возле одного из подъездов, у закрытой высокой двери с выбитым витражным стеклом вверху, Кольцов увидел какую-то огромную, массивную, словно впечатанную в дом фигуру. У нее, несомненно, были человеческие очертания, но ее неподвижность наводила на мысль о том, что это, возможно, каменное или бетонное украшение дома, некое подобие средневекового рыцаря, которых ставили у подъездов или на уровне бельэтажей нувориши — владельцы шахт, рудников, железных дорог.

Статуя шевельнулась, переминаясь с ноги на ногу, не решаясь, однако, сделать хотя бы шаг. Кольцов мгновенно вытащил один пистолет, а второй продолжал держать в кармане, направив дулом на странную гигантскую фигуру. Некоторое время он стоял, замерев, пытаясь разгадать дальнейшие действия незнакомца.

Но «каменный рыцарь» тоже застыл. Черт знает что… какие-то картинки из Гоголя с его Вием и колдунами. Кольцов даже ощутил озноб. Нажать на курок — и дело с концом, все станет ясно.

— Смотри не стрельни по дурости, — вдруг хрипло произнесла фигура.

Павел сразу узнал неповторимый басок и характерный выговор Левы Задова.

— Стою и думаю: Кольцов чи не Кольцов? — сказал, и по движению кармана его объемистого плаща Павел понял, что и он держал оружие на взводе. — Если не Кольцов, то не жалко и пристрелить, а вот если «своего» потеряешь — больше такого не найдешь.

Странно, и Кольцов тоже был рад встрече с этим гигантом, в котором свойства малого ребенка сочетались с повадками живодера. Теперь не надо посылать связных к Махно и рисковать их жизнями. Да и вообще, Левка казался Кольцову находкой на долгие времена.

— Как ты меня нашел? — спросил Кольцов.

— Это кто кого нашел… Я просто стоял… Адрес твоего профессора Старцова нетрудно узнать. А где тебя еще шукать, если не у него… У «Бристоля» тоже человек дежурит.

— Однако разведка у тебя.

— Как же без нее… Ладно, балачками не время заниматься, бо некогда мне, да и тебе, сдается, тоже… Слухай. Завтра ранним утром пойдет в Харьков наша разведка. Опять под видом свадьбы, на четырех тачанках. Только уже по Волчанскому шляху, где их раньше не видели. Если разведка удастся, то послезавтра двумя эшелонами, вроде как из Москвы, по Полтавской железке, под видом Тридцать второго полка ВОХР, в город въедут наши хлопцы. Документы, красные знамена, «богатырки» — всё как надо. Даже чубы батько приказал обрить, шоб сошли под новобранцев. С вокзала и начнут, а дополнительные силы пойдут от Чугуева и от Новой Баварии. Железку и мосты подорвут, так что на подмогу бронепоездов не надейтесь…

Лева помолчал, ожидая, пока Кольцов усвоит эти сведения.

— Что это ты вдруг такой милосердный? — спросил Кольцов. — С батькой не поладил?

— Нет, за батьку жизнь отдам. А пацанов жалко. Головы сложат, а Харьков вы все одно через неделю, а то и раньше, назад возвернете.

— Это точно.

— Значит, так. Если в шесть утра вы задержите и обезоружите «свадьбу» на Волчанском, батько на город не пойдет. Побоится без точных сведений. И я еще добавлю, шо в городе полно войск, артиллерия…

Левка ухватил своими пальцами-тисками рукав Кольцова:

— Только вот что… Это уже моя личная просьба. Вы «свадьбу» арестуйте, но хлопцев не стреляйте. Пусть посидят, а там, может, и до перемирия дотолкуетесь. Очень много люти опять выльется, если постреляете. Батько красных вообще в плен не станет брать. Кому это надо? У вас же тоже пацаны в большинстве своем в армию пошли… последний резерв… Землю и так хорошо кровью полили, боюсь, ничего на ней не станет расти… Может, хватит?

— Я постараюсь, — сказал Кольцов.

— Постарайся… — В голосе Левки, однако, звучала некоторая усмешка. — Только не так, как с перемирием постарался… Такое получилось перемирие, что вода в украинских речках почервонела…

— Не успел. Но я сделаю все, что смогу.

— Если своей жизни не будешь жалеть, то и другие спасешь, — сказал Левка наставительно.

— He тебе, Лева, меня учить, как жизни сберегать.

— Не мне, — согласился Задов. — А все же… Тех хлопцев, шо вы повязали в Волновахе, между прочим будь сказано, чекисты в Мариуполе постреляли… И я в том тоже виноват. Шо ж за скаженная такая история, скажи ты мне, ты грамотный: если одну жизню пожалеешь — дюжиной заплатишь… Ладно, прощевай!

Он вздохнул и вдруг исчез. Даже шагов этого грузного мужика не услышал Кольцов. Как будто в сторону деревьев, росших на обочине, удалился — и то ли слился с домом, то ли свернул в черноту двора. И еще увидел Кольцов несколько теней, которые так же бесшумно скользнули вслед за Задовым и также растворились в густой темени.

До утра оставалось еще около шести часов. Надо было идти поднимать на ноги городскую ЧК и Рафаловича. Ночь предстояла бессонная. Однако Кольцов все же решил зайти к Ивану Платоновичу, раз уж настроился повидать его и оказался среди ночи возле его дома.


Старцев чрезвычайно обрадовался и засуетился. Он снимал и снова надевал на нос пенсне. Профессор ожидал Кольцова уже два дня.

— Ну я понимаю, понимаю, — приговаривал он. — Сразу окунулся в дела… Но все же на минуточку надо было заглянуть к старику. Как же так, как же так…

Старцев тут же водрузил на стол закутанную в старый шерстяной шарф кастрюльку с фирменной кашей, поставил пыхтящий чайник. Судя по тому, что у него оказалась в запасе целая буханка, то и на пайке он тоже экономил, ожидая гостя.

— Хорошо! Вот ведь хорошо, что сегодня зашел, — сказал Иван Платонович, кладя в заварочный чайник мелко нарезанную сушеную морковку и всякие мерефские травки. — А то могли и вовсе не свидеться.

— Это почему же? — удивился Кольцов.

— Да так… С ценностями я уже разобрался, описал, и теперь отправляют меня вместе со всем добром в Москву. Там Государственное хранилище организуют, Гохран… Попал я, Паша, в виднейшие специалисты, старый дурень. Необходим-с, говорят. Вот так. Завтра и выезжаем.

— Вот незадача. — Кольцов раздосадованно стукнул рукой по столу, отчего крышка чайника негодующе подпрыгнула. — Да ведь я сегодня совершенно случайно забежал. Так вышло, что у меня от силы минут двадцать.

— Двадцать? — охнул старик. — А я-то подумал: вот уж мы до полуночи посидим, повспоминаем. В теплушке не довелось побеседовать с глазу на глаз… в Харькове, думал… времени море…

— А я до сих пор все никак не могу осознать, что вы — живы-здоровы. С тех пор как Юра сказал…

Они обнялись и простояли так, словно убеждаясь в реальном существовании друг друга.

— Это мы встречаемся или прощаемся? — спросил Старцев, по-детски шмыгая носом. — Вот ведь чудеса какие на третьем году революции…

А потом они молча и сосредоточенно расправились с пшенной кашей, выпили, обжигаясь, по чашке пахучего «мерефского» чая. Побеседовать им надо было о столь многом, что нечего было даже и начинать. Ни к чему. Живы — вот и вся соль.

Ивану Платоновичу хотелось поговорить о Наташе — ведь все же Кольцов хоть и недолго, но видел ее. Ему очень хотелось, чтобы Павел проявил к этой теме особый интерес. Кольцов же как-то неловко, словно бы невзначай, спросил:

— Да! Я тут как-то вашу соседку встречал. Лена, кажется. Она-то мне как раз и сообщила, что вы в отъезде… Как она?

Иван Платонович пристально взглянул на Павла сквозь слегка запотевшие от чая стеклышки пенсне. Вздохнул. Уж больно наигранно безразличным был тон у Павла.

— Она уехала, — сказал Иван Платонович. — Домишко-то ее совсем разваливается. Куда — не знаю. У нее и тут родственники есть. И где-то под Полтавой. Там-то сытнее. Очень милая женщина.

Кольцов промолчал.

«Что, и тебя одиночество гложет? — хотел спросить Иван Платонович. — Оно такое, одиночество, хоть ты завали себя делами, а оно живет внутри этих дел, как древоточец. И гложет, и сверлит. Уж я-то знаю. Хотя с возрастом его переносить легче. Образуется привычка. Даже привычка беседовать самому с собой. И постепенно становится страшновато ошибиться в поисках спутницы. Вдруг получишь рядом на все годы чужого человека? Мне легче, Паша! Я все это понимаю и остерегаюсь. А вот в твои годы…»

Но ничего этого не сказал Иван Платонович. Не было времени на такие беседы. Он извлек из кармана свои большие, тяжелые серебряные часы, которые получил как награду еще в те времена, когда работал археологом и преподавал в Харькове и Симферополе.

— Все, Паша! Истекли наши с тобой двадцать минут. Иди! Я же понимаю…

Старик протянул Павлу связку ключей:

— Прошу тебя, Павел, забудь ты свой «Бристоль», это холодное казенное пристанище. Живи здесь. И тебе будет хорошо, и мне спокойнее.

Прощаясь, они обнялись и троекратно по-русски расцеловались. Никто из них и предположить не мог, что жизнь вскоре сделает крутой зигзаг, и следующая их встреча состоится через не такое уж долгое время — и где? — в одной известной европейской столице…


Въезд в Харьков по Волчанскому шляху был самый что ни на есть деревенский — пыльная широченная улица, кое-где поросшая муравой, хатки под соломенными крышами, а местами, у богатеев, и под жестью, крашенной кирпичным цветом, сады, тополя, наливающиеся головки подсолнухов и тянущиеся кверху увешанные бутонами сильные стебли мальв.

Посреди этой предместной улицы — выгон с небольшим ставком, где пасутся на привязи телята, гуляют козы и гуси, где у поросшего осокой ставка устроен для живности водопой, куда ведут через траву истоптанные копытами тропинки.

Утро было росным. Пыль от шляха еще не поднялась, солнце только надрезало своим не ярким красным краем небольшие рассветные светлые тучки. Задудел пастушечий рожок, и тут же в полном соответствии с этим празднеством лета раздались звуки троистой музыки, какая-то нестройная песня, перестук копыт — в город на четырех тачанках въезжала деревенская свадьба.

На первой тачанке стоял, покачиваясь, с «коругвой» в руке, здоровенный парубок и оглядывал все вокруг своими вовсе не пьяными прищуренными глазами. Рядом с ним сидел плотный, квадратный, борцовского вида мужик с рушником через плечо, держа на коленях ополовиненную четверть с самогонкой. Во второй тачанке находилась невеста, смуглая, бровастая, видно, весьма немалого роста, и опиралась на плечи своих подруг загорелыми жилистыми руками. На длинной крепкой шее позванивали мониста.

Люди выглядывали из-за плетней, привороженные музыкой. Посматривая на невесту и жениха, оценивали: парень, видно, был из богатых, уж больно неказисто выглядел для такой пышной свадьбы.

И что за народ! Кругом горе да стрельба, а они гуляют! Но и то понять можно: во все времена люди женятся, во все времена рождаются дети. Было бы по-другому — давно бы вымер людской род.

Как только свадебный поезд выехал на выгон со ставком, из-за вербы на краю шляха вышли трое, — видать, патрульные. Двое с винтовками, а третий, командир, с наганом. Так они и встретились почти посредине выгона.

Музыка примолкла, а мужичок с фигурой борца — староста свадьбы — соскочил на землю, с трудом удерживая четверть.

— Прошу товарищей не погнушаться нашим угощением, отведать… А документы все имеются, жених у нас в отпуску по такому случаю, сам он из ваших будет, из вохровцев. А невесту нашу, такую красуню, отдаем за Красну армию, прямо беда…

Поток слов старосты свадьбы был прерван ревом моторов: из переулков сзади и впереди поезда, замыкая все пространство улицы, выползли два двухбашенных броневика-«путиловца». Медленно поводя стволами четырех пулеметов, они приблизились к свадебному поезду. За бронемашинами шли красноармейцы, по взводу за каждой.

Командир патрульных подошел к тачанке с невестой, чинно поклонился.

— Здравствуй, Параска, — сказал он. — Снова замуж выходишь? И не надоест? Здравствуй, Мишка Черниговский! Ловкий ты парень, играть бы тебе в театре, а ты дурака валяешь!..

Мишка Черниговский узнал в командире своего недавнего пленника Кольцова:

— Тю на тэбэ, комиссар!! Гляди, какой ты невмирущий! — сказал он и попытался незаметненько сунуть руки под свои праздничные юбки: под их складками, на обитом кожей сиденье, лежали гранаты.

— А вот этого не надо, Миша, — сказал Кольцов, поднимая пистолет. — Если обойдемся без стрельбы, обещаю сохранить всем жизни.

И дружки, и жених, и невеста, и староста свадьбы с четвертью самогона в руках обвели выгон глазами. Разбежаться кто куда, бросая гранаты, и затем спрятаться, было никак невозможно. Что ты сделаешь против броневиков? Перебьют на травке чище чем гусей.

— Хотели тебя тогда, комиссар, хлопцы прикончить, а я не дал, — сказал квадратный староста свадьбы, не расставаясь с четвертью, — сейчас она как бы защищала его. — А оно видишь как повернулось! Может, и ты, правда, нас спасешь? Чи только шуткуешь?

— От имени Украинской ЧК обещаю, — сказал Кольцов. — Если только без глупостей. На обмен пойдете. Такой товар нам нужен, особенно невеста. За нее Нестор Иванович не поскупится, хороший выкуп даст…

— Ну если Чекой клянешься…

Подошедший вохровский командир скомандовал резко и четко:

— Усем руки у гору, и подходить сюды до кучи. Хто пойдет в сторону, ответственность с себя складаю. Усё оружие не кидать, а ласково так покласть от туточки на травку возле тачанок!.. Усем усё ясно?

Одни красноармейцы уже брали лошадей под уздцы, другие вязали участников свадьбы загодя припасенными веревками.

— А тебя, жених, я решил отпустить, — сказал Кольцов невзрачному виновнику торжества. — Бери коня и дуй до батьки. Скажи ему, чтоб в Харьков не совался. Все пути — и шляхи, и железные дороги — под присмотром. Броневиков и пушек хватит!.. Коня потом Задову отдашь, я ему должен. Не люблю в должниках ходить.

— Бумажку дайте, — попросил обрадованный жених. — А то ваши где-нибудь прищучат.

— Бумажку дадим, — пообещал Кольцов. — Будешь ты у нас теперь послом…

Один из патрульных заглянул в тачанку и под сложенными горкой музыкальными инструментами обнаружил целый арсенал.

— Ого! У этих музыкантов и другая музыка имеется. — И показал ручной пулемет.

Подъехало несколько телег для арестованных. Было тихо вокруг, солнце уже оторвалось от горизонта, растопило тучки и — огромное, багровое — висело над выгоном. Люди, что высовывались из-за плетней, смотрели на все с прежней безучастностью. Чего только они не насмотрелись за эти годы! Лишь мальчишки носились вокруг броневиков, придерживая наспех одетые штаны и не обращая внимания на окрики военных.

Кольцов подошел к понуро стоящим возле своей тачанки музыкантам:

— Марсельезу играете?

— Чужеземное батько не любит, — ответил один из музыкантов. — Нам бы чего простого!

— А Интернационал?

— Это можно. Это русское.

— Тогда разбирайте инструменты, садитесь в первую телегу и, если жить хотите, чтоб по всей Сумской — с музыкой! С Интернационалом! Да погромче, не щадя инструментов!

Тронулись в путь к городской тюрьме телеги со связанными махновцами. Как были они в венках из цветов, перепоясанные полотенцами, так и уселись на телеги. И забренчала, запиликала троистая музыка. Звучал над просыпающимся городом Интернационал…

Кольцов не чувствовал ничего, кроме усталости. Хотя операция прошла с опереточной легкостью и можно было порадоваться этому, он знал, что происшедшее — всего лишь маленький и незначительный эпизод в огромной и непрекращающейся войне. И Нестора Махно этим не напугаешь, и крестьянскую войну не остановишь.

Но все же — спасибо Левке Задову. Он свое слово сдержал. Теперь Кольцов должен был сдержать свое, хоть голову положи на плаху. Но сможет ли он сдержать этот раскрутившийся маховик взаимного уничтожения?


Следующие несколько суток пролетели для Павла как один день. Распоряжение Дзержинского об откомандировании полномочного комиссара ВЧК Кольцова в Москву в Иностранный отдел, видимо, положили под сукно. Он был нужен здесь. Допросы махновцев, составление докладных, налаживание постоянной «почты» с Задовым… Все это требовало многих нудных, цепляющихся одна за другую профессиональных забот.

— Ты пойми! — говорил ему заметно сблизившийся с Кольцовым Манцев, угощая служебным бледным, соломенного оттенка чайком. — Меня терзают со всех сторон. И кто терзает, как думаешь? Вот телеграмма от Владимира Ильича: «Украина должна дать шестьсот миллионов пудов хлеба, но, видимо, мы не получим ни пуда из-за того, что вы не справляетесь с бандитизмом»… И что я ему отвечу? Что никаких шестисот миллионов пудов хлеба не будет уже хотя бы потому, что засеяна только четверть земли? Что наибольший урожай снимет барон Врангель в Северной Таврии? Разве Владимиру Ильичу неизвестно, что и здесь, на Украине, люди тоже обречены на голод?

Манцев бросил на стол целую пачку отпечатанных на отвратительной оберточной бумаге телеграмм:

— От Луначарского. От Короленко, он разослал копии писем во все редакции. Сидит в самом центре Полтавщины, все видит. Вот послушай! «Ваша власть хуже самодержавия… В ответ на убийства коммунистов и комиссаров вы выжигаете целые деревни — и куркулей, и бедноту… Мы стоим у порога таких бедствий, перед которыми меркнет всё, что мы испытываем теперь…» А вот черновик шифрограммы, которую Дзержинский отправил Ленину как раз накануне написания Обращения: «Перед Махно я бессилен. Ничего не получается…» Это у Феликса-то Эдмундовича не получается!.. И вот я должен крутиться среди всех этих вопросов и стараться решить то, что не могут решить гиганты нашего дела!..

Павел понимал, что Манцев хочет перепоручить ему все основные дела «по Махно». Поделиться главной головной болью. Но основное противоречие почти неразрешимо. Чтобы утихомирить село, надо прежде всего прекратить продразверстку, насильственное изымание продуктов. Однако голодная страна, разинув рот, как птенец-переросток, требовала: «Дай! Дай, или я умру!» Одна армия со всеми своими службами насчитывала пять миллионов человек. «Дай! Или я взбунтуюсь!» Жестокая война на юге и на западе не давала ни минуты на то, чтобы остановиться и что-то перерешить. «Дай!»

Кольцов же был в состоянии сделать лишь немногое. Всем взятым в плен махновцам теперь должны были сохранять жизнь, хотя командиры и начальство на местах не очень охотно выполняли эти требования. Но Павел спас, как и обещал Задову, «свадьбу». С Задовым шли секретные переговоры о перемирии. Лева уже успел сообщить, что появление в стане Махно «жениха», здорового и невредимого, заставило батьку еще раз задуматься.

Павел почти физически ощущал, что никак не может уменьшить взаимное ожесточение и истребление. Накат был слишком велик.

Однажды под вечер Манцев, взглянув на него — Кольцов засыпал над листом бумаги, — сказал:

— Иди. Хотя бы на эту ночь. От тебя кожа да кости остались. Дзержинский спросит, что я с тобой сделал…

«Иди». Куда? Павел был не в состоянии отправиться сейчас в свой «Бристоль»: он опасался бессонной ночи с кошмарами. Хотелось куда-то шагать, шагать без конца, не останавливаясь, в поисках тихого, безоблачного края, где не знают продразверсток, выстрелов по ночам, карательных акций, допросов…

Случайно полез в ящик стола и обнаружил там связку ключей от квартиры Старцева. В суете он забыл о них. Павел решил пойти туда. Там его никто не найдет и он наконец отоспится вволю.

Ноги словно сами собой вынесли его на Никольскую, к дому Старцева. Но потом ему захотелось пройти чуть дальше, к речушке Харьковке, к берегу, который уже ничем не напоминал город: хибары у воды, наклоненные ивы, заросли осоки и камыша, журчание воды у свай давно порушенной мельницы…

«Невольно к этим берегам меня влечет неведомая сила…» — вспомнил Павел хрестоматийные строки и впервые за долгое время усмехнулся. Посмеялся над самим собой.

Солнце уже давно село, уютно пахло нагретой ивовой корой, дымком от какого-то костерка.

Он подошел к хатке, где жила Лена. А вдруг? Вдруг он услышит детские голоса, ее певучий, с модуляциями, голос, который так зазывно, так тревожно взбирается от низких нот к высоким? Что он ей скажет? Может быть, встанет на колени и, глядя ей в глаза, проговорит самое страшное: «Лена, да, это я убил вашего мужа! Это я виноват во всем! Даже в том, что мы, русские, разделились на две враждующие стороны… мы убиваем, убиваем, калечим себя как народ, калечим страну… Лена, попробуйте простить меня!»

А что ответят дети? С каким чувством вырастут? Может быть, она простит. Не сейчас, позже. Она — женщина. И она может принять этот размен, получив нового, живого мужчину. Но дети?..

Нет, уж лучше не надо, чтобы она была в хате.

И все же он зашел. Запах жилого дома еще не выветрился, повсюду было пусто, и кусочки стекол уже кто-то вытащил из маленьких окошек: добро все-таки. На глиняном полу Павел увидел частицы каких-то самодельных картонных игрушек, кукол, а от постели, которая на одну ночь соединила его и Лену, оставалось несколько полувысохших веток полыни.

Он поднял одну из них: ветка все еще источала свежую острую горечь. Постарался припомнить цвет Лениных глаз — и не мог. Они светились в темноте и охватывали собой все пространство, закрывая и прошлое, и будущее и, главное, настоящее. Но какого они были цвета? Он помнил запах ее тела, волос, которые падали ему на лицо, движения рук. А вот какие у нее глаза — убей бог, не помнил.

Немножко счастья — неужели он не заслужил его? Неужели оно вовсе невозможно в этот час насилия? Неужели разлука стала законом жизни: все женщины, которых он любил или мог бы полюбить, появлялись лишь на краткий миг и растворялись вдалеке? А Таня и вовсе отлетела на такое расстояние, что даже представить страшно. Она где-то на другой планете. Среди людей, ничем не похожих на тех, что окружали теперь его, Павла.

Он хотел представить себе этот далекий, чужой мир, но не мог оторваться от маленькой хатки. Хибара была не только ближе, она была понятнее и роднее.

Он вышел на берег реки. Было уже совсем темно, лишь вода еще слабо светилась, отражая закатное небо. Какой-то кудлатый старик — ну совсем пушкинский мельник — прихрамывая, прошел мимо с котомкой на плече. На ногах у него были изношенные лапти и онучи с оборками. Совсем древний старик…

Не глядя на Павла, не поднимая кудлатых бровей, он пробормотал:

— И криком будете кричать, да не докрикнете, и свистом будете свистеть, да не досвищете…

О чем он? О своем ли, старый вещун, или о чужом одиночестве? Павел почувствовал, как эти слова мгновенно закатились на донышко его памяти, чтобы навсегда остаться там.

Распрямившись, Кольцов постарался сбросить с себя это тоскливое, лишающее сил и желания работать чувство. Его ждали дела. Тысяча дел. Он еще мог спасти многих людей. Он оставался живой частицей в смертельном механизме уничтожения.

Багровые ковыли (соавтор Виктор Смирнов)

В романе рассказывается об одной из самых драматических страниц Гражданской войны — боях под Каховкой. В центре произведения судьбы бывшего «адъютанта его превосходительства» комиссара ЧК Павла Кольцова и белого генерала Слащева, которые неожиданно оказываются не только врагами.

Часть I

Глава 1

Почта в Стамбуле работала по принципу, который господствовал во всех остальных ведомствах Блистательной Порты: этого не может быть, но это есть и действует.

В городе не было ни табличек с наименованием улиц, ни номеров домов. Между тем улиц, если считать ими и короткие лестничные спуски и подъемы, сжатые домами с нависающими над ступенями вторыми и третьими этажами, насчитывалось более десяти тысяч. А уж домов-то, в том числе совершенно немыслимых сооружений из камней, кирпича, бревен, палок, глины, жести, старой парусины, достигающих иногда трехэтажной высоты, да еще с плоскими крышами, где тоже жили, спали, мылись, готовили пищу, было, говорят, не менее двухсот сорока тысяч.

Город, в котором в мирное время проживало около миллиона жителей, за последние годы принял в себя еще более трехсот тысяч — победителей, главным образом англичан, американцев, французов и итальянцев, а также беженцев. Разобраться в этом муравейнике не мог никто: ни даже сам эфенди градоначальник, ни его губернаторы и каймаки, управляющие городскими округами и пригородами.

Но, как бы там ни было, босоногие стамбульские почтальоны, которым приходилось бегать не только по гладкой брусчатке нескольких роскошных улиц в богатом районе Пера, но и по булыжнику улиц попроще, в Эюбе или Скутари, а также шлепать по земляным и вечно грязным и скользким из-за стекающих нечистот улочкам старых районов — касбы, довольно быстро и точно находили адресатов. Еще в самом начале улицы почтальон начинал выкрикивать фамилию адресата, и тотчас эта фамилия дружно подхватывалась десятками голосов и перекатывалась из дома в дом. И вот, пожалуйста: получатель письма уже спешит к почтальону, протягивая мелкие монетки взамен доставленного конверта. Это бакшиш от бедняка к бедняку.

«Исмарладык!» — «Гюлле, гюлле!» — прощаются почтальон и счастливый получатель, которому теперь еще предстоит найти того, кто смог бы прочитать то, что написано в письме.

Иностранцы издавна предпочитали содержать в Стамбуле собственную почту. Так было надежнее. Существовал русский, французский, немецкий почтамт. Теперь же с русской почтой вообще стало проще: все письма, адреса которых были написаны кириллицей, шли в представительство Врангеля на улицу Пера, а дальше, уже совсем по-турецки, проходя через десятки рук, отыскивали адресата.

— Баклагина Мария Ивановна? Она здесь, в представительстве, в кабинете второго секретаря вместе со Ртищевыми… Смотряевы? Подались в Париж. Пересылай на рю Гренель, в посольство. Там найдут… Должанский? Иван Семенович? Он же получил сербскую визу и отбыл в Белград…

Как-то жарким утром, когда даже ветер с Черного моря (родной, родной северный ветер!) не принес прохлады, Маша Рождественская, славная девчушка, несмотря на полуголодную жизнь, вечно что-то напевающая, отыскала Таню Щукину в саду представительства:

— Таня, пляши! — И помахала голубоватеньким конвертом. — Пляши, тебе говорят, а то не отдам.

И заставила все-таки взволнованную Таню изобразить пальцами и кистями рук мелкий русский перебор да пройтись по аллейке с притопом. Только после этого раскрасневшаяся от волнения и быстрых движений Татьяна получила конверт. Письмо было от Микки Уварова. Посылая письмо с оказией, Микки, очевидно, хорошо знал, как работает нынешняя почта, потому что адрес на конверте был предельно прост: «Константинополь, Русское представительство на Гран Пера, Татьяне Николаевне Щукиной. При отбытии адресата прошу переправить в Париж, на рю Гренель, в Русское посольство».

Древнее название Константинополь с легкой руки русских вновь возродилось в это мятежное время. Они называли так Стамбул не только из-за благозвучности для русского уха. В самом имени Константин звучала надежда, в нем как бы подчеркивалось, что они не на чужбине, что совсем близко родина и что еще возможен возврат к старому.

Были у города и другие имена: Истамбул, Царьград, Коспол, которыми тоже пользовались, и не только в устной речи. И что удивительно, подписанные этими названиями письма тоже, как правило, находили своих адресатов.

Получив письмо, Таня сделала то, что делали все обитатели представительства, получая весточку из России, точнее, из той ее маленькой части, которую еще можно было именовать Россией: она поднесла конверт к лицу и втянула в себя воздух. И ей вдруг показалось, что сквозь пряные, южные ароматы Константинополя пробивается запах родной земли, тот, что не передать словами, тот, что возвращал память к березовым рощам, бескрайним лугам, поросшим кувшинками речушкам…

— Что там, Танечка? Кто пишет? — тут же собрались вокруг Щукиной молоденькие любопытные сестренки Рождественские. «Общежитие» предельно упростило их быт, и многие правила хорошего тона отошли в прошлое. Таня ничего не ответила, нашла за кустами азалии укромное местечко и принялась читать.

«Вдруг Уваров узнал что-либо о Кольцове?» — было первой ее мыслью, когда она еще только вскрывала конверт.

Почерк у Микки был красивый, аккуратный, с декоративными завитушками. Несомненно, в гимназии по каллиграфии он получал самые высокие баллы.

«Уважаемая, милая и дорогая Татьяна Николаевна! — писал Микки. — Для начала остановлюсь на наших крымских делах: после всех злоключений я теперь служу у Петра Николаевича Врангеля адъютантом по особым поручениям. Служба обычная, рутинная, но зато я часто выезжаю на фронт в Северную Таврию, где наши дела идут хорошо, если не сказать большего. Боюсь сглазить.

Но позвольте перейти к главному. Где бы ни застало Вас и Вашего отца мое письмо, в Константинополе или в Париже (я полагаю, что вы задержитесь в Турции — во-первых, из любопытства, во-вторых, из-за необходимости оформления всех бумаг), я надеюсь, Бог милостив: мои строки отыщут Вас.

После Вашего отъезда, Татьяна Николаевна, я почувствовал себя в полнейшем одиночестве, хоть и виделись мы с вами нечасто, да я и боялся отвлечь Вас от Ваших мыслей, в которых для меня, наверно, было очень мало места. Сказать, что я привязан к Вам, значило бы не сказать ничего. Но я понимал Вас, Ваше состояние и никогда бы не посмел высказать то, что очень хочу, если бы не полное изменение обстоятельств, которые делают невозможными какие бы то ни было связи с прошлым.

Конечно, Вы не обращали на меня внимания и не ощущали моего отношения к Вам еще в те времена, когда ставка Владимира Зеноновича находилась в Харькове и Вы приходили повидать отца. Все чудовищные перипетии дальнейшей жизни лишь утвердили меня в сознании того, что я давно, верно и крепко люблю Вас, Татьяна Николаевна. Теперь я могу сказать об этом недвусмысленно, напрямую. До сих пор это мое признание могло показаться Вам навязчивым и не вполне тактичным.

Среди большой беды, выпавшей на долю России и всех русских, я должен изъясняться ясно и четко. Было бы чудовищно потерять Вас в этой кутерьме. Татьяна Николаевна, я предлагаю Вам свою руку и сердце. Если Господь будет столь милостив к моей малой судьбе и сохранит мне жизнь в эти годы скитаний и потерь, я сумею сделать так, чтобы Вы не испытывали никаких лишений и мук. Если мое предложение и мои чувства не вызывают у Вас неприятия, я сумею добиться временного командирования к нашему послу в Париже Василию Алексеевичу Маклакову, так как существует постоянная необходимость в доставке особого рода документов. Наша встреча могла бы прояснить все окончательно. Пожалуйста, откликнитесь! Для меня менее мучительно было бы перенести Ваше «нет», чем молчание.

Мысли мои только о Вас. Мой самый почтительный поклон Николаю Григорьевичу. Пожалуйста, передайте ему, что я нижайше прошу Вашей руки, но нарушаю этикет, обращаясь прямо к Вам, поскольку время войны безжалостно расправилось с теми правилами, по которым мы жили еще совсем недавно.

Ваш — если Вы распорядитесь — до конца бытия Михаил Уваров».

Таня расплакалась. Письмо напомнило ей о тех недавних временах, когда делали предложения, являлись к родителям, просили руки и сердца, сватались, обручались, месяцами готовились к свадьбе как к самому главному событию в жизни не только двух молодых людей, но целых семейств. Предложение Микки, высказанное в самом достойном тоне, почему-то вызвало у нее жалостливое состояние. Было жалко себя, своей любви к Павлу и любви Микки к ней. Как все перепуталось в этом мире!

Если бы Кольцов был адъютантом генерала Ковалевского, без этой сложной игры, без этих большевиков! Он тоже мог прислать ей такое письмо. Она бы согласилась на все и на первом же пароходе вернулась в Севастополь — навстречу неизвестности, всем возможным грозам и бурям, лишь бы быть с ним. Но Микки…

А впрочем, что Микки? Он простодушен, чувствителен. Будь он на месте Павла, ради любви отказался бы от «своих» и бросился к Тане, презрев все обстоятельства. За что же ей плохо относиться к бесхитростному и простосердечному Микки?

Плач Тани перешел в рыдания.

— Что случилось, Таня, кто-то погиб? — захлопотали вокруг нее Рождественские.

Старшая из сестер, Анюта, уже готова была разрыдаться вместе с подругой. Ранней весной, при отступлении, у нее без вести пропал жених. У средней, шестнадцатилетней Маши, убили знакомого гимназиста, ушедшего на фронт вольноопределяющимся.

— Нет, все живы, слава Богу! — сказала Таня сквозь слезы. — Просто мне делают предложение!

Рождественские дружно расхохотались, принялись обнимать подругу. Предложение! И это в такое трудное военное время. Половина русских женихов, интеллигентных мальчиков, взявшихся за грубое дело войны, уже лежали в сырой земле. А истребление все продолжалось.

— Счастливая ты, Танюша!

Счастливая? А разве нет? Если бы рассказать подругам, что ее жених к тому же богат, да не прошлым, растаявшим в снегах России богатством, а европейским, банковским, надежно вовремя вывезенным, то-то было бы шуму, и переполоху, и радости, и зависти, и слез!

И как раз в этот вечер объявился отец. Он очень изменился за это короткое время: исхудал, загорел, у рта залегли новые жесткие складки. Его глаза, которые покойная мать когда-то называла ястребиными — желтовато-карие, строгие глаза, — приобрели еще более суровый и хищный взгляд. Таня понимала, что он был занят какими-то своими тайными служебными делами, и ни о чем не расспрашивала. Хотя многое в поведении отца после отставки казалось ей странным.

Деликатные соседи по комнате оставили отца с дочерью наедине. Таня напоила Николая Григорьевича чаем, настоящим цейлонским, купленным в хорошем магазине напротив представительства на Гран Пера. Щукин с жадностью выпил сразу три чашки. Таня, с дочерней покровительственной нежностью, смотрела на его коротко остриженный, седой затылок, худые, жилистые руки с крохотными, похожими на веснушки пигментными пятнами.

Таня знала, что отец нравится женщинам. Многие из них с радостью приняли бы ухаживания или просто внимание отца. Но он держался строго и аскетично, словно боясь лишить ласки и заботы свою единственную дочь.

Бедный, бедный папа! Своим эгоизмом она принесла ему столько горя и переживаний!.. На секунду Таня прижалась щекой к его седому, угловатому затылку. И ей вдруг показалось, что с отцовской нежностью и любовью она ощутила исходящую от него волну какой-то злой решимости.

Чем занимался он все эти дни? Где пропадал? Почему так изменился, погрубел? Татьяне даже показалось, что она догадывается. Письмо Микки Уварова, несомненно, снимет с его души самый тяжелый камень. Если… если она примет предложение.

Таня положила письмо перед отцом. Неизвестно, лежали ли когда-нибудь на этом инкрустированном, но уже порядком потертом за последнее время представительском ломберном столике любовные послания.

Отец дважды внимательно прочитал письмо Уварова. Подумал, вздохнул.

— Достойное письмо, — сказал он наконец. — Микки, похоже, очень изменился за последнее время. Война сделала из мальчика мужчину.

Таня ждала другого ответа, хотя услышать такую похвалу от отца ей было тоже приятно. Она боялась, что он считает Уварова аксельбантовым пустозвоном.

— Таня, ты ждешь от меня решительного слова, совета? Да, Михаил богат и красив, образован, деликатен. Выдав тебя за него замуж, я мог бы быть спокоен. Но я ничего не скажу тебе. Ты должна решать сама, как подскажет сердце. Я женился на твоей матери по страстной любви, и, хоть наше счастье было недолгим, мне жаль тех, кто не испытал такого. Я хочу, чтобы ты была счастливой женщиной. Ты не должна жертвовать собой ради нашего будущего благополучия. Мы небогаты, но можем рассчитывать на скромный достаток. Видишь ли, я тут не терял времени даром и занимался кое-какими коммерческими делами. Вполне успешно. Ты можешь считать себя не стесненной материальным расчетом.

Произнеся эту непривычно длинную для себя речь, Николай Григорьевич замолчал. И, вдруг подумав, что разговор получился слишком сухим, погладил дочь по руке.

Таня нежно посмотрела на отца. Да, его глаза стали другими. К печали, появившейся в них со смертью мамы, прибавилась жестокость. Таня не раз слышала, что контрразведчики не раз использовали свои возможности, чтобы приобрести «материальный достаток» за счет тех, кто находился в их власти. Но неужели ее отец?.. Да и не было у него сейчас никакой власти.

Таня по молодости еще не знала, что опыт, связи, знания и профессиональное умение, которым обладает настоящий контрразведчик, — это тоже власть.

Николай Григорьевич вдруг усмехнулся.

— Нет, Таня, я не совершил ничего несправедливого, ни один порядочный человек от меня не пострадал. Ты ведь об этом думаешь, верно?

Таня облегченно вздохнула.

«Как порой ей не хватает матери! — подумал Щукин. — Если бы была жива Люба! Только она могла найти нужные слова. А может быть, никакие слова не нужны, а лишь материнское, женское участие: слезы, поцелуи, объятия. На многие испытания обрек Господь Таню, так рано лишив ее матери».

— И все же это достойное мужчины письмо, — повторил Щукин. — Но знаешь что, отложи свои мысли и соображения до Парижа. Как говорят, Париж стоит мессы. Мы отплываем завтра.

— Как? Почему так спешно? — удивилась Таня.

— Да, завтра. Так получается. И пароход подвернулся хороший — «Великий князь Константин Павлович». Чистый. Визы уже в кармане. Собирайся, времени совсем мало.

Как легко он это сказал: визы в кармане. А сколько связей пришлось задействовать, сколько денег потратить, чтобы получить их во французской миссии!

— И завтра с утра у нас будет праздник, — сказал Николай Григорьевич. — Я наконец свободен, и мы на прощание пойдем гулять по Константинополю.

— Ой, папочка! — радостно воскликнула Таня. — Как хорошо! Ведь мы, кроме Пера, нигде не были.

«Ну вот, слезки уже и высохли, — вздохнул Щукин. — Девочка устала от переживаний и одиночества. Без близких, совсем одна».

— Мы пойдем в турецкие кварталы, — сказал Щукин. — Поэтому на вот, примерь.

Таня достала из пакетика, который протянул ей Николай Григорьевич, темную вуаль — чарчафу. Такие дорогие накидки отличали знатных турчанок. Таня тут же надела ее и завернула вокруг головы, как это делают настоящие турчанки, лишь оставила небольшую щель для глаз. Из этой щели на Щукина смотрели незнакомые, необыкновенной красоты глаза.

— Без вооруженного спутника такую красавицу даже в чарчафе никуда из дому нельзя выпускать, — сказал Щукин. — Особенно в касбу, в старый район… Знаешь, у тебя мамины глаза!

…Как ни рядись европейская женщина в восточные одежды, в ней все равно легко угадать чужестранку. Даже просторное турецкое платье, даже чарчафа не могли скрыть ни юную, гибкую фигурку Тани, ни красоту ее лица. Турчанки веками учились, согласно законам шариата, прятать на улицах свою стать и молодость.

Едва Щукин и Таня прошли по улице Пера к фуникулеру, как к ним пристроился полный грек в феске, в дорогом костюме, с массивной золотой цепью для часов и с безвкусным, но украшенным крупным изумрудом перстнем. Грек держался в отдалении, пристально рассматривая Таню. Как ни старался он быть неприметным, Щукин сразу вычислил неумелого «наружника». То, что он интересовался не полковником, а Таней, тоже было очевидно, и Николай Григорьевич лишь про себя посмеивался.

Недалеко от грека, искоса поглядывая по сторонам, шел однорукий Степан в военной форме. Это была подходящая одежда. К русским военным турки относились хорошо, особенно к инвалидам: это были не чванливые победители из стран Антанты. В них турки чувствовали родственную душу, так как и сами даже в своей стране выглядели чужаками, людьми второго сорта.

В вагончике трамвая, проделывающего километровый путь в темном тоннеле от района Пера к Галате, которая лежала у самого слияния Босфорского пролива и залива-гавани Золотой Рог, зажглись неяркие лампочки. Николай Григорьевич тут же объяснил дочке, что ей следует пересесть в женское отделение, и кондуктор, получив от Щукина пиастры, проводил Таню в угол вагона, задернув за ней занавеску. Несколько турчанок уже находились в этом отделении, и Тане показалось, она уловила сквозь складки чарчаф их насмешливые взгляды. Они сразу признали в ней приезжую. Действительно, платье девушки, хоть и достаточно длинное и широкое, сильно отличалось от темных, мешковатых, украшенных пелеринками платьев турчанок, сшитых с тем, чтобы тщательно скрыть даже малейший намек на женственность.

Полный грек, который тоже оказался в фуникулере, тут же пересел на освободившееся рядом с Николаем Григорьевичем место и скороговоркой, но на достаточно понятном русском языке объяснил ему, что очень заинтересовался юной женщиной, спутницей уважаемого русского господина. Не важно, дочь это или жена, потому что он, грек, очень богат, а русскому господину скоро понадобятся деньги, много денег. И есть хорошая возможность уступить греку красавицу, потому что у него хоть и есть жена в Пирее, но и здесь ему нужны дом и хозяйка, которая будет жить, как жена, и даже лучше, потому что он, грек, умеет любить и ценить женщин. Он постоянно живет в Стамбуле, у него несколько складов и три парохода.

Степан, который стоял рядом, держась за спинку сиденья, наклонился и тихо прошептал Щукину на ухо:

— Прикажете выкинуть его прямо здесь, в тоннеле?

Похоже, Степан входил во вкус. Щукин успокаивающе похлопал его по широкой, как лопасть весла, ладони, озорно подмигнул.

— «Ехал грека через реку, видит грека — в реке рак», — смеясь, протараторил Николай Григорьевич скороговорку и, склонившись, пояснил настойчивому владельцу пароходов: — Будешь дальше приставать, в первом же удобном месте пристрелю… Хочешь?

Судовладелец не обиделся.

— Русски офицер, да?.. Русски офицер — хороший, смелый, умеет воевать, — сказал он. — Но без денег плохо будет. Совсем плохо. Тогда думай. — И он сунул в нагрудный карман Николая Григорьевича визитную карточку. — Через полгода приходи, шашлык есть будем, вино пить, друзья будем!

И исчез, прямо растворился. Куда делся, Щукин не понял да и не интересовался вовсе…

Вышли из трамвайчика. Мимо здания Биржи прошли к Новому Галатскому мосту, заполненному народом, и, заплатив несколько монет сборщикам платы, одетым в жаркие балахоны, перешли на другую сторону. Здесь как будто кончилась Европа и началась другая страна, хотя это и был, собственно, исторический Константинополь, бывший центр Византийской империи, просуществовавшей тысячу лет.

Таня растерялась в гаме и шуме, окружившем ее. Теперь она поняла, почему отец взял с собой Степана, который на голову возвышался над всеми, видел далеко окрест и не отступал от Тани ни на шаг. Но больше всего поразили девушку молчаливые, как бы застывшие фигуры нищих турок — они не просили, нет, просто стояли, глядя перед собой в никуда, и тихо или даже вовсе беззвучно повторяли суры Корана. Иные делали вид, что торгуют, держа в руке полусгнивший, подобранный тут же, в порту, среди ящиков, банан, апельсин или лимон… Один из таких продавцов, подбрасывая и ловя зеленый грязный лимон, то и дело повторял: «Амбуласи, амбуласи» («Лимоны, лимоны»), хотя плод у него был всего лишь один.

Таня видела, должно быть, что это нищие, смертельно голодные, тяжело больные люди, с глазами, уже закрытыми трахомой, со слипшимися веками, потерявшие конечности в боях на Галлиполи. Но каждый из них всеми силами старался доказать, что он не нищий, не проситель, а торговец или просто увлеченный молитвой, общением с Аллахом человек, ибо нищенство в Турции было строго запрещено. В европейскую часть города таких людей просто не пускали, чтобы они не портили красивого вида заполонившим центр американцам, французам, итальянцам и англичанам. Зато здесь они еще могли рассчитывать на снисхождение полицейских, если не занимались откровенным попрошайничеством.

Для Тани в одно мгновение померкло очарование небывало красивого города с его бесконечными храмами, мечетями, синагогами, дворцами, рынками, медресе, садами, банями, акведуками, старыми стенами и башнями, с блеском окружающих город вод малых речушек. Она почему-то вспомнила русские празднества, с нищими на папертях и вокруг храмов, с каликами перехожими, которым каждый старался сунуть копеечку, кусок кулебяки, яблоко, а то и зазвать к себе — напоить и накормить целую компанию…

Эти же бедняги, которые стояли так ровно, так безгласно, уже предали себя в руки Аллаха, «да будет благословенно имя Его», и готовились к тихой, неприметной смерти, которая могла прийти в любой день и в любой час и свалить прямо на грязную улицу. Проезжающие мимо, наверно, поспешно уберут тело, чтобы не мешалось под ногами, и сволокут куда-нибудь на баржу, которая, как только заполнится, будет отправлена на один из безымянных островов, превращенных в кладбище.

Таня то и дело выпрашивала у отца несколько пиастров, подбегала к нищему и быстренько совала монетку, отчего тот испуганно вздрагивал, оглядывался и шепотом благодарил.

— Барышня, милая, — тихо сказал ей Степан, — всех не одарите, их же тут мильоны…

Таня вспомнила Кольцова, один их разговор, когда он старался объяснить ей причины революции. «Посмотрите, сколько нищих бродит по России! Да разве только по России? Сколько бездомных, безнадежно больных! Разве можно справиться с этим при помощи благотворительности? Подаянием? Хотя и оно, конечно, — дар бесценный. Необходимы полное переустройство общества, бесплатное лечение, образование, жилье, нужна забота всех о каждом. Не должно быть нищих в стране дворцов. А ведь этих дворцов в одном только Харькове, оглянитесь, сотни, в Петрограде — более тысячи…»

«Милый, милый Павел, русский мечтатель, превратившийся в воителя. Для всех он шпион, изменник, преступник. И лишь одна я в этом белом стане понимаю, что у него не было дурных намерений и мыслей, что он хотел людям только добра. И не его вина, что добро обретается лишь в кровавой борьбе… Ну вот я отправилась посмотреть на самый красивый и экзотический город мира, а сама тут же начала думать о Павле. А Микки с его предложением счастья для двоих, уединившись на островке среди моря бедствий, исчез куда-то далеко, и даже попытка сравнить этих двух людей показалась нелепой и смешной…»

Впервые Таня была довольна, что лицо ее закрыто. Она еще глубже надвинула чарчафу на глаза, чтобы никто не увидел ее слез.

Прошли Бит-Чарши — базар или настоящий город старьевщиков, где торговцы на грязных тряпках, газетах и ящиках разложили, казалось, всю рухлядь мира. Вещи, которые, скорее всего, не имели никакой цены и никому не были нужны. Обломки бритв, половинки ножниц, гнутые гвозди, колесики от будильников, сломанные фарфоровые статуэтки, рамы для картин с отвалившейся лепниной, перьевые ручки, засиженные мухами гравюры — весь хлам Европы и Азии собрался на этом перепутье дорог. И, как ни странно, здесь шла торговля и стоял неимоверный крик.

Щукин со Степаном тоже что-то искали на Бит-Чарши. Переговорили с несколькими продавцами, посмотрели какие-то вещи, завернутые в промасленные тряпки, наконец выбрали что-то небольшое, но увесистое. Эту странную вещь им почтительно, с поклонами завернули в чистую, свежую газету и перевязали бечевкой. Ни Николай Григорьевич, ни Степан не стали объяснять Тане, что они купили новенькую «беретту» — итальянский автоматический пистолет, небольшой и очень надежный. У Степана не было своего личного оружия (не трехлинейку же брать с собой в поездку!), а такая вещь, как «беретта», очень даже могла пригодиться в дополнение к солдатскому кулаку. Дорога предстояла длинная, да и кто сказал, что пароход в это время — самое безопасное место?

Николай Григорьевич не стал объяснять дочери, что Бит-Чарши — это место, где покупают и продают оружие. Солдаты и офицеры всех армий, проживающие в Стамбуле, проигравшись в покер или кости или просто по денежной нужде, приносили сюда свои «наганы», «вальтеры», «вебли-скотты», «энфильды», «кольты», «браунинги», гранаты Мильса, штыки и даже ручные пулеметы «гочкис» или «мадсен».

Иногда полиция делала налеты на Бит-Чарши, чтобы предупредить закупку оружия сторонниками Кемаля. Тогда торговцы смертоносным товаром перемещались на соседний крытый рынок, Капалы-Чарши. Там уж из-за многолюдья найти покупателя или продавца было просто невозможно.

Таня, конечно, догадалась, что купил отец, но решила промолчать, ведь сделано это для их личной безопасности.

Они насквозь прошли запутанный, как лабиринт, старый город, куда побаивались заходить даже патрули. Осмотрели большие мечети. Особенно поразила Айя-София, где на одной из колонн на страшной высоте оставил отпечаток окровавленной руки покоритель Константинополя султан Мухаммед Второй, въехавший сюда по горе трупов. Видели акведук императора Валента, стену Феодосия и стену Константина, которые некогда были утыканы отрубленными головами побежденных византийцев.

В европейскую часть города возвращались также на трамвае. Тане опять пришлось забираться на женскую половину и, приоткрывая занавеску, искать взглядом отца и его верного оруженосца Степана. Таня замирала от одной только мысли, что вдруг не увидит знакомых лиц. Отец о чем-то живо и весело беседовал с турками, и они, по виду добродушные и приветливые, никак не походили на кровожадных разбойников.

На одной из остановок они сошли и добрались до ворот Каллиника в стене Феодосия, того самого архитектора Каллиника, который, как Таня помнила еще с гимназической скамьи, в начале первого тысячелетия подарил Византии особую взрывчатую смесь, так называемый «греческий огонь». Минуя бесконечные кладбища, из которых, как показалось, наполовину состоит город, по виляющей песчаной дороге добрались до пригорода Эюба, где над Золотым Рогом, узком в этом месте и похожем на среднерусскую реку, стояла небольшая кофейня.

— А вот это любимое место Фаррера, — с улыбкой указал Тане на кофейню отец. — Помнишь, как ты зачитывалась его романами? Впрочем, он прославил не только эту кофейню, но и вон то кладбище. Именно здесь, вон в тех зарослях, сэра Арчибальда убил коварный француз дипломат, переодевшийся турчанкой.

— Хош гельдиниз! (Добро пожаловать!) — Хозяин кофейни, совсем ссохшийся старик, поставил перед посетителями крохотные чашечки с ароматным, крепким кофе.

Удивительное дело, выпив этот кофе, Таня почти сразу почувствовала, как исчезло не только ощущение усталости, но и голода, который начинал мучить ее. Телу стало легко и свободно.

— Странно! — задумчиво произнесла Таня. — Он, оказывается, не такой и страшный, этот город. И никого, наверное, в этом прекрасном Золотом Роге не топили…

— Конечно, — согласился Николай Григорьевич.

— Это только в книжках такие страсти, барышня, — добавил Степан.

— Но откуда здесь так много нищих? — спросила она. — Вот и сейчас, вон там, у куста… двое… стоят и ждут… у них такие голодные глаза.

Щукин вздохнул.

— Это не нищие, дочка. Это умирающие. Турки — гордый народ, они не просят. Подаяние они возьмут, но, боже упаси, сами ни за что не попросят… Турция, как и Россия, потерпела жесточайшее поражение: она не выдержала войны и рухнула в бездну развала. Поэтому турки лучше понимают русских, а не англичан…

— Папа, но в богатой России и до войны было много нищих. И здесь — тоже. Может быть, дело не только в войне?

Щукин внимательно посмотрел на дочку. Лицо его внезапно стало суровым.

— Таня, жизнь несправедлива. Всюду. Всегда. Ты уже взрослая и прекрасно это понимаешь. «Амор фати», как говорили древние. Люби судьбу, принимай ее такою, какая она есть.

Щукин хотел было напомнить дочери о письме Микки как о подарке судьбы, но сдержался. Никакого вмешательства, никакого давления. Полковник чувствовал, что где-то здесь бродит тень Павла Кольцова, он не оставил Щукина и в этом древнем городе. Несчастный мечтатель и переустроитель общества по-прежнему пытается победить полковника. До каких пор это может продолжаться?

Ну до Парижа-то Кольцову, слава богу, не добраться. Он уничтожит эту тень, показав дочери огни пляс д’Этуаль, шеренги старых платанов на Елисейских Полях, веселые кабачки Монмартра.

— Ну, пора! — сказал Николай Григорьевич. — На пароход!..

И, словно прочитав не высказанные отцом мысли, Таня обреченно подумала: «Ну вот и конец! Как быстро все произошло. И безжалостно. Я никогда больше не увижу Павла. Ни-ког-да! Жамэ! И не потому, что Париж далеко, что это другая страна. Нет. Просто это другой мир, в котором ему нет места. И я бессильна что-либо предпринять, как-то повлиять на свою судьбу ради себя и ради него, ради их общей любви, которой до сей поры она все еще жила… Все!.. Жамэ!.. Ни-ког-да!..»

— Завтра мы уже будем далеко от этих полуазиатских картин, — бодро сказал полковник.

Он подошел к двум застывшим близ кофейни бледным, изможденным туркам, которые, судя по выправке, совсем недавно еще были нукерами, и дал каждому по лире. Бывшие аскеры вытянулись, отдали честь. Какой-то солдатской интуицией они тоже почувствовали в Щукине солдата.

Стамбул покидали ночью. Порт был ярко, празднично освещен, и, поскольку до отхода «Великого князя Константина Павловича» еще оставалось какое-то время, отъезжающие и провожающие прогуливались по причалу, отдавая друг другу последние наказы и пожелания. Щукиных провожала шумная семья Рождественских, и лишь незадолго до отплытия на пирсе появился сам представитель российской миссии в Стамбуле Александр Сергеевич Лукомский.

Из тесного кольца, которым окружили Таню Рождественские, раздавались то взрывы смеха, то тихий плач, то восторженные ахи и охи.

Николай Григорьевич ходил под руку с Лукомским. Он и хотел бы быть разговорчивым и любезным, но на ум шли не те слова. Говорили о союзниках, о наступлении красных на Польшу и о некоторых успехах на польском фронте, но в конечном счете пришли к выводу, что ничего хорошего Россию уже не ждет, что к прежнему возврата нет и Париж — едва ли не самый лучший вариант в их бездомной и не очень сытой жизни. Разве что Америка…

— Нет-нет! — холодно возражал Щукин. — Из Парижа хоть краем глаза, хоть издалека можно увидеть Россию. А уж из такой-то дали… Нет!

— Я согласен с вами, — сказал Лукомский. — Мечтаю быть похороненным на родине. На каком-нибудь тихом деревенском кладбище, под березкой или ракитой… Ах, даже это у нас отняли!

Под басовитые гудки парохода сухо, по-мужски попрощались. Таню девчонки Рождественские проводили до сходен, и едва она стала подниматься на корабль, они дружно в голос заревели.

А потом пароход отошел от причала и под причитания Рождественских тихо поплыл по черной, мазутной воде Босфора. В ней отражались тысячи и тысячи огней Стамбула, и казалось, что пароход плывет по не до конца потушенному огромному кострищу. Дополняли эту волшебную картину звезды. Они не висели на небе, а целыми роями проносились по темному небосводу.

— Смотри, папа! — схватив отца за руку, воскликнула Таня. — Звезды падают… Мне мама говорила, что это души умерших улетают в рай.

— Души умерших? — переспросил Щукин. — Что ж, вполне возможно. Сейчас повсюду идут такие бои, что этих душ не перечесть… Ладно, идем в каюту.

— Я еще постою… Красиво!

— Ну хорошо. Постоим вместе.

Николай Григорьевич не хотел оставлять Таню одну, и они еще долго стояли на палубе, любуясь звездным осенним небом. И ушли спать почти под утро, когда Стамбул и его праздничные огни исчезли вдали. Осталось лишь небо, рассыпающееся звездопадом.

Глава 2

Над полутемным Харьковом тоже висели августовские крупные звезды. На небе разворачивался настоящий спектакль — это наступило время осеннего звездопада.

Ослепительно белые метеориты, косо прорезая небо, неслись куда-то к горизонту, оставляя за собой огненный росчерк. И умирали там, в бесконечной дали, словно тонули в черном омуте. Сердце вздрагивало, когда из холодной пустоты вылетала, как пуля, и разгоралась на бешеном космическом ветру яркая метеоритная молния и неслась над головой, прорезая созвездия, будто простреливая их насквозь.

Павлу Кольцову выделили кабинет в здании ЧК на Сумской. Возвращаясь поздно вечером к себе в гостиницу, он подолгу задерживался где-нибудь на улице и, задрав голову, наблюдал за холодным звездным хороводом. Наверное, это был единственный в мире человек, который в такое смутное время мог позволить себе любоваться ночным небом.

Голодный, измученный бесконечными переменами и чередованиями властей, город к сумеркам затихал, как бы затаивался. Лишь кое-где в погребках звучали пьяные выкрики да на окраинах — то в стороне Ивановки, то Основы или Карачаевки — раздавалась и тут же стихала перестрелка. То ли стрелял патруль, то ли где-то кого-то грабили.

От картины звездопада и от как бы вымершего на ночь города Павлу стало зябко и одиноко. В душу закрадывалось вовсе не свойственное ему чувство тоски. «Это усталость», — уверял он себя, хотя знал, что это не совсем так. Потому что тоска была смешана с чувством тревоги и беспокойства и это чувство с каждым днем росло.

Новый метеорит чиркнул о пространство неба, ярко вспыхнул и тут же погас. И только сейчас Павел заметил, что всегда светлая, ровно и ясно светящаяся звезда сейчас вспыхивает, будто огонь маяка: то полыхнет на миг, то исчезнет в густой, вязкой, как деготь, темноте.

Странно, ни облачка на небе, ни дымка…

Как боевой офицер, полевик, окопник, много раз ходивший с отрядом по ночам во вражеские тылы, Кольцов хорошо знал все особенности звездного неба, все его знаки и приметы. Это лишь для ненаблюдательного человека небо одинаково и неподвижно, а для знатока, к тому же с детских лет проявлявшего интерес к астрономии, небо живое, движущееся, наполненное множеством отличительных черт.

И как по опавшим в роще листьям или распустившимся березовым почкам можно судить о том, какая будет зима или весна, так и звездное небо говорит о многом.

«Почему все звезды горят ярко и ровно, а эта вспыхивает и гаснет? — размышлял Павел. — Знак… Предзнаменование?»

Он мысленно укорил себя за то, что готов впасть в суеверие, совершенно позорное для грамотного человека. «Мигает, ну и пусть. Стало быть, так надо». И усмехнулся. «Подлинно революционный человек отметает все, что не соответствует его теории, как третьестепенное и незначительное…» Кто это сказал? Кажется, Троцкий.

Похоже, за время своей работы в тылу, в ЧК, он становился все более циничным. Впрочем, посмеивался он прежде всего над самим собой, а это признак духовного здоровья…

Размашисто и уверенно Кольцов зашагал дальше по Екатеринославской, к своему «Бристолю». От пустующей квартиры Ивана Платоновича он отказался. Далековато да и опасно: он сейчас стал хранителем такого количества тайн, что не имеет права рисковать собой. Хотя в глубине души знал: если бы в хибарке неподалеку от дома Старцева могла появиться Лена, он бы наплевал и на расстояние, и на опасности. Вот промелькнула в его жизни женщина, как метеор, как звездочка, — и исчезла, а в его душе до сих пор боль от этого коснувшегося его огня.

Мимолетная встреча. А он все помнит. До сих пор кажется, что руки пахнут полынью. Слышится ее тихий голос, ощущаются прикосновения, поначалу робкие, стеснительные, потом более откровенные. Неужели одна ночь может так привязать к человеку?

Может быть, это был тот редкий случай, когда вот так сразу, в считаные часы, даже минуты открываешь родственную душу? Как же отыскать ее, Лену, в этой кутерьме Гражданской войны? Тут даже он, полномочный комиссар ЧК, бессилен.

В «Бристоле» пахло карболкой, хлоркой и еще какой-то гадостью, которой щедро поливали полы и стены для дезинфекции. Этот запах только усиливал тоску.

К счастью, Павел жил не один. Он делил гостиничный номер со своим сослуживцем, фронтовиком, потерявшим где-то в донских стычках глаз и переведенным на работу в ЧК. Был он смешлив и по поводу своего увечья не особенно переживал. «Меньше вижу, меньше с меня и спрос», — пояснял сосед. К Павлу, старшему по должности, он относился уважительно. Да и звали их одинаково, только фронтовик представлялся на украинский манер: Павло.

Павел увидел его в вестибюле, где от былой роскоши остались лишь бронзовые кольца на парадной лестнице, куда когда-то вставлялись штанги для крепления ковров, зеркала и люстра, вечно темная, но днем переливающаяся цветами радуги, да еще постаменты, на которых в былое время стояли бронзовые амурчики и психеи. Сосед-чекист, худой, вихрастый, с пиратской повязкой на лице, шел, держа в руке помятый медный чайник.

— А я тебя, брат, давно поджидаю! — радостно заулыбался он. — Вот как раз на ночь чайку хлебнем, чтоб в пузе не урчало. Я и хлебца поджарил на постном масле…

От такой приветливой встречи Павел повеселел. Чай пили с колотым сахарком. Все же хозуправление ЧК старалось в меру прилично снабжать своих сотрудников.

— Земелю своего встретил. Он в оперативном отделе работает, — макая сахар в налитый в блюдечко чай, сказал Павло. — Во где работенка! Мы вот с тобой чаи гоняем, а они там иной раз до утра не расходятся.

— Это уж кому что на долю выпало, — улыбнулся Кольцов. — Хотя и у нас служба не мед.

— Ну да, — согласился сосед и добавил: — Особенно в последнее время, когда с Махной не поладили.

— Да мы с ним давно не ладим.

— Во-во!

— А надо бы поладить! Я-то эту публику, как вот тебя, видел, — хрустя сахаром, сказал Кольцов. — В основном гречкосеи, селяне. Только задуренные очень.

— Тебе виднее, ты на этом деле сидишь.

Кольцов действительно по просьбе председателя ВУЧК Манцева занимался сейчас разработкой «дела Махно». После пережитого в тылу у махновцев он в одну минуту стал знатоком и специалистом по банде. Особенно после того, как выяснилось, что Левка Задов, кроме Кольцова, ни с кем в переговоры не вступает.

Манцева интересовало, возможно ли примирение и какой ценой. Несмотря на нехватку помещений, Василий Николаевич выделил Кольцову просторный кабинет и даже нашел ему хорошего помощника — отдал своего адъютанта, парнишку-самоучку из крестьян Глеба Пархомчука, очень толкового и расторопного. И даже средства на агентурную работу выделил, хотя такой статьи «для Махно» во Всеукраинской чрезвычайной комиссии предусмотрено не было.

Кольцов дал свое согласие заниматься этим делом. Он видел, как трещат тылы под натиском махновских отрядов. Харьков, правда, «повстанцы» штурмовать не стали: не прошли зря беседы Кольцова с Левкой Задовым. Но окрестным городам досталось. Все, что большевики сшивали днем, махновцы распарывали ночью, и ножи у этих горе-портных не тупились.

Видимо, надо решительнее настаивать на том, чтобы Нестор Иванович вливался со своей дивизией в ряды Красной Армии. Он уже было соглашался, но продолжал вести какую-то детскую игру: «Комдивом не пойду. Хлопцы засмеют. У меня ж армия. Ежели назначат командармом, как Сеньку Буденного, и со всеми другими вытекающими — можно и подумать».

В конце концов, черт с ним, пусть будет командармом. Ради такого дела можно бы и поступиться своими амбициями. Так ведь нет же! Не хотят! Упираются.

— Я с тобой про Махна не просто так разговор затеял. Хочу тебе по секрету кое-чего сказать, — со звоном ставя на тумбочку чашку с блюдцем, решительно начал сосед. — Это так, для сведения. Земеля мой просил предупредить, чтоб никому ни полслова.

Кольцов насторожился, тоже отставил стакан, прямо поглядел в единственный глаз соседа.

— Ну говори же!

— Земеля видел бумагу, тебя касаемую. Ну не впрямую, конечно. Вроде как оттуда. — Сосед поднял вверх пожелтевший прокуренный палец. — Не то от Склянского, не то от самого Троцкого… Земеля так прикинул, что раз мы с тобой вроде как однокорытники, то не худо тебя предупредить, что там… — Сосед вновь ткнул пальцем вверх. — Недовольны мягкостью к банде Махно. Что, дескать, пора тебе проявлять пролетарскую непримиримость и все такое…

Кольцов нахмурился. Само предостережение не было для него новостью. Он уже и раньше ощущал сгущающиеся тучи — как тогда, перед встречей с Дзержинским, который, используя свое влияние, как бы в одночасье отсек от него все нападки и обвинения.

Но сейчас не было рядом Дзержинского. А он, Кольцов, возможно, чего-то недопонимает в самой сути своего ведомства. Или оно не понимает его, Павла Кольцова. Дзержинский мог бы все разъяснить, помочь, а если заслужил, то и отругать.

— Я к чему веду, Паша, — прервал его размышления Заболотный. — Тут как бы вырисовываются две точки зрения. Ты — за то, чтобы мужиков как можно больше спасти, этих самых гречкосеев, а они там — чтоб революционную принципиальность соблюсти. Словом, оглядись по сторонам, с Манцевым Василь Николаичем посоветуйся, еще с кем, только не ссылайся на моего земелю…

— Само собой, — кивнул Кольцов.

Глядя своим единственным глазом в стол, Павло с тяжелым вздохом сказал:

— Как-то все непросто. Вот, казалось, надо только врагов разбить — ну генералов, помещиков, буржуев. И все! И победа! А тут крестьяне вмешались. Сам по сводкам знаешь: кругом мужицкие восстания. Мужик — ему всякая там теория, принципиальность — все это воздухаґ, бздушки. Он хозяйствовать желает.

— Естественно, раз ему землю панскую дали, — согласился Кольцов.

— То-то и оно! Выходит, получил, что хотел, а теперь повернул против большевиков. Я такого дела, Паша, своим простым умом понять не могу.

— Думаю, не только ты. Наверху все разговоры сейчас о мужике. Троцкий, например, предлагает демобилизовать армии и создать совхозы. По военному образцу, с военной дисциплиной. С техникой, со специалистами, агрономами. Но главное — с военной дисциплиной.

— Пустое! — Павло поднял голову. — Хлеб по приказу не вырастишь. Хлеб — мужицкое дело, его забота. Мужика не обойти, нет. Он душу в землю вкладывает. Как бы беды не вышло.

— Да, беда, брат, уже вышла, — вздохнул Павел.

— Вот и я так думаю. В нашем селе пятеро ушли к Махно. Все справные хозяева, трудящие. Не хотят задарма работать. Вроде надо теперь на голытьбу надеяться? Как же! Я сам из голытьбы. Хлеба мы не дадим, навыка того нет. Воевать за большевиков — это пожалуйста. Это другое. Но война не земля. Хлеба не родит. Значит, и впрямь надо к справному мужику поворачивать, на свою сторону его перетягивать. С оглядкой, с умом… Как лиса к ежу подходит, видел? С хитрецой да с уважением.

Павло неожиданно закончил разговор:

— Ладно! Тут в этих делах голову сломать можно… А вот ты, Андреич, мои слова учти, будь поосторожнее. То ли ты возле огня ходишь, то ли огонь возле тебя. Ты человек своего, незаемного ума, да только это иногда и припрятать нужно. С родной бабой и то иной раз хитрить приходится. Как же! А тут не баба, тут революция, она любит, чтоб подчинялись.

Чай допивали молча. Кольцов думал о том, что, может быть, зря он не настоял на немедленном переводе в Москву, в Иностранный отдел ВЧК, как того хотел Феликс Эдмундович. Может быть, это действительно была бы для него настоящая работа. Но что сделано, то сделано. Чего теперь после драки кулаками махать. А то, что сказал Павло, совсем не лишнее. Надо думать… думать…

Сейчас махновцы вроде бы собираются на восток, на Дон. С одной стороны, будет немного полегче войскам, ведущим борьбу с наступающим Врангелем, а с другой — что, если Махно снова подожжет Дон? И это тогда, когда захлебывается наступление красных войск на Варшаву. В последнее время Кольцов недоумевал, как это главком Каменев, командующий Западным фронтом Тухачевский и, конечно, председатель Реввоенсовета Троцкий, пригнавший свой бронепоезд к Белостоку, чтобы руководить наступлением «на месте», допустили наступление на польскую столицу.

Революционный азарт, нетерпение? Он, Кольцов, конечно, не стратег, но хорошо понимает всю опасность такого наступления. Срочно необходимо подкрепление. Если бы Махно послушался тогда совета этого никому не известного Сталина и пошел на Галицию (Левка донес ему обо всех спорах по этому поводу в махновской верхушке), генералу Вейгану, которого прислали из Франции на помощь Пилсудскому, пришлось бы снять с Вислы свои лучшие броневые силы…

— Знаешь что, браток Кольцов, — сказал Заболотный с сочувствием. — Вижу, затронуло тебя мое предупреждение. Извини. От души. Но ложись-ка ты лучше спать. Утро, как известно, вечера мудренее, а утро уже через четыре часа. Какой будет толк от твоей головы, если в ней сонные мухи будут жужжать…

— Верно, — согласился Кольцов, прикрутил фитиль лампы и задул огонь.

Вмиг высветилось огромное окно, а за ним небо с августовскими звездами. Павел пошире отворил створки. Прохладный, уже припахивающий осенью воздух наполнил комнату.

Нет, совсем не тиха украинская ночь. И не только в Таврии. Плодородный край, окружающий подступы к Крыму, полыхает огнем войны. Вся хлебная Украина затянута густым военным дымом. Нападают, вырезают, рубят, расстреливают, взрывают. Да что республика? А разве на Дону, на Волге, в Сибири не разлились бурным, смертоносным половодьем восстания?

Свой со своим дерется насмерть.

Самый сильный огонь — на западе, у Вислы. Недавно еще Польша была частью России, жила посытнее, чем иные русские губернии. Рязанские мужички ездили на заработки в Сандомир и Люблин, купцы — в Лодзь за мануфактурой, а питерские и московские евреи коммерсанты отправлялись в польскую столицу за «варшавским серебром»: изделиями из мельхиора, столовыми приборами, супницами, конфетницами. А взамен в Польшу везли вологодское и сибирское масло, оренбургскую пшеницу, вятский лес…

Жили как люди. Когда это было? Кажется, в незапамятную пору, до Рождества Христова. Сейчас Польша наспех создала мощную армию, техникой ее снабжает вся Европа, обучают австрийские и французские офицеры, и она на равных борется с Россией. Для поляков это битва за «ойчизну», для Европы — сражение с коммунизмом, который, охватив умы русских, рвется с востока туда, где он зародился, к немецким, французским городам.

У Белостока, где скрещиваются железнодорожные пути, ведущие с севера на юг и с запада на восток («Ворота в Польшу»), стоит под парами поезд Троцкого.

Все знают: Троцкий — глаза и уши Ленина и его карающая длань. Троцкий — это Революция.

Это он, подавляя сопротивление военачальников первой волны, вождей, батек и партизан, насытил красные полки и дивизии военспецами, знатоками стратегии и тактики. Кто из бывших генералов, полковников и поручиков пошел по принуждению, кто — за пайком, кто примазался к силе, кого заставили согласиться взятые в заложники семьи, но многие пошли за веру. Не в царя и отечество, не в коммунизм, нет — в Троцкого, этого очкастого, козлобородого ученого еврея, который взялся возродить империю под красными флагами. Что там империю! Как Наполеон, он замахивался на всю Европу.

Решительности и смелости в нем оказалось больше, чем у благообразных выучеников Генерального штаба и царских сановников, которые долго позволяли революции подтачивать фундамент величайшей в мире страны.

В комнате полыхнуло, будто на мгновение зажгли электричество, — это мимо окна пронесся огромный метеорит.

— Слышь, Кольцов, куда ж они падают? На землю? Отяжелеет ведь земля, провалится…

Кольцов ничего не ответил. Поворочался немного. Но мысли о Троцком, о его непримиримой, лютой ненависти к Махно не покидали его, не давали уснуть.

Призывая сон, Павел зарылся в подушку лицом. Недавний разговор не давал покоя. Кольцов понимал, что вступил в споры с недюжинной силой. И надо было как-то держаться. На него надеются. Такие, как Левка Задов и многие тысячи запутавшихся в дебрях свободы людей.

Глава 3

В Белостоке, на белорусской земле, стоял огромный, устрашающего вида поезд. Два окованных сталью паровоза тяжело пыхтели и курились паром. Они были готовы к отбытию, в любой миг могли сдвинуть с места длинную цепь вагонов. Даже тот, с зашторенными окнами, где ярко сияли голубоватые электрические лампочки (ток непрерывно подавала мощная поездная электростанция). В вагоне шла напряженная штабная работа, оттуда исходили циркуляры и, звеня шпорами, то и дело вылетали рассыльные.

А по ночам, когда вокруг все стихало, в закрытом купе, щуря бессонные глаза, скрытые толстыми линзами очков, Лев Давидович Троцкий писал пламенные статьи. Днем у него это получалось хуже.

Язвителен, остроумен, образован. Троцкий — гений революции. Статьи его разят наповал, возбуждают общий интерес. Ими зачитывается вся Европа. Да что статьи! А его речи! Его голос! Высокий, надтреснутый, но доходящий до каждого сердца голос Льва Давидовича останавливал бегущие полки, обращал противников в союзников, переворачивал, вытряхивал, как старые перины, сложившиеся убеждения, укреплял нестойких и творил победу там, где поражение уже казалось неизбежным.

Троцкий первый превратил эфир в поле политической битвы. На радиоволнах он схватился с мастером полемики Клемансо, изобличавшим и громившим большевиков. Тонкий писк морзянки разносил мысли и слова Льва Давидовича по всей Европе. Захваченная новой властью, мощная царскосельская станция поразила высотные антенны Эйфелевой башни. И Клемансо примолк, сраженный энергией, смелостью, образностью речи своего противника. Примолк потому, что Троцким стала заслушиваться вся Франция, его избиратели. А ведь это была всего лишь морзянка. Клемансо не довелось услышать живую речь Троцкого, его саркастический голос, которым он подкреплял убийственные аргументы.

Недаром Троцкий провел несколько лет в Вене, где под руководством Зигмунда Фрейда и его ученика Альфреда Адлера изучал психологию толпы. Он готовил себя в вожди, он знал, чего хочет. Как чуткий сейсмограф, он ощущал, как огромную, но не скрепленную внутренним единством Россию уже раскачивают волны революции. А там, где революция, там толпа, жаждущая вождя. Она непостоянна и неуверенна в себе, как ветреная женщина, и ей нужен кумир, хозяин.

Лев Давидович ждал своего часа. И дождался. Он гремел и разил наповал. Его приказы, как и его речи, были кратки, красочны, точны. Он не боялся крови. Чужой. Если, случалось, не действовали его речи, окружавшие его «братишки», балтийские матросы, влюбленные в Троцкого, пускали в ход пулеметы. Это был последний и самый веский аргумент, и действовал он всегда безотказно. Бегущие останавливались, колеблющиеся превращались в стойких бойцов. Толпа любит кнут, словно балованная лошадь, которая, брыкаясь и бросая повозку из стороны в сторону, подставляет круп под хлесткий удар бича, она хочет, чтобы ей помогли совладать с самой собой.

В девятнадцатом, во время неудачи под Свияжском Троцкий, не задумываясь, расстрелял нескольких красных командиров и комиссаров, которые проявили мягкотелость. Ленин, восхищенный решительностью своего ближайшего соратника, прислал ему написанный красными чернилами (на бланке Совнаркома, украшенном штемпелем) мандат: «Зная строгий характер распоряжений тов. Троцкого, я в абсолютной степени убежден в правильности, целесообразности и необходимости для пользы дела даваемого тов. Троцким распоряжения». И в конце от руки добавил, что и впредь будет ставить свою подпись под любым распоряжением Льва Давыдовича.

Это был триумф, который вознес Троцкого на высоту, с которой уже ничто не могло его свергнуть. И выше уже трудно было подняться. Выше Ленина? А зачем? Как военный руководитель страны, как вождь армии он и так был выше.

…За окном вагона пыхтят паровозы, горит яркий свет. Троцкий пишет очередную статью, призывающую к решительному бою за Варшаву. Тонкие, костлявые пальцы устают. Он отбрасывает вечное перо и вызывает стенографов, своих верных помощников Глазмана и Сермукса. Те тотчас входят, словно ждали его за дверью.

— А на небе-то что творится, Лев Давыдыч! Прямо фейерверк какой-то! — снимая шинель, восхищенно произносит Глазман.

— Стреляют?

— Да нет. Звезды. Никогда раньше такого не видел. По всему небу. Туда-сюда. Кра-асиво-о!

— Звезды? — переспросил Троцкий и сухо добавил: — Ну да. Август, — и без передышки, словно боясь потерять основную мысль статьи, сразу же начал диктовать.

Сермукс торопливо схватился за карандаш.

Лев Давыдович умеет говорить так, что слова тут же, без всяких заиканий, четко ложатся на бумагу.

Поезд тоже словно ждет окончания диктовки. Вагон с высоко поднятой на растяжках антенной готов бросить текст статьи в эфир. Слова Троцкого тут же будут пойманы и царскосельской станцией, и Эйфелевой башней, и уходящими в облака антеннами Науэна в Берлине. Пронесшиеся над всеми границами слова, тотчас переведенные с языка Морзе, лягут на газетные полосы. Но раньше всех их наберут рабочие вагона-типографии. Там уже слышен гул плоскопечатных машин…

В вагонах-гаражах застыли легковые и бронированные автомобили. С бронированной площадки смотрит в небо зенитная трехдюймовка. В вагоне-клубе сражаются в шашки свободные от дежурства матросы, охранники поезда, составляющие целую роту. Недаром за «поездом Троцкого» следует еще один, служебный, с теплушками, конюшнями и товарными вагонами для продовольствия, сена, боеприпасов.

Не стихают гул и людской гомон и в вагоне-бане: здесь моются прибывшие с фронта балтийцы, которые заградотрядами вставали на пути тех, кто самовольно снимался с позиций. А случалось, и они вступали в бой там, где прорывался противник. В предбаннике висят их бушлаты и фланельки с нашитыми на левые рукава металлическими, со всей тщательностью отлитыми на монетном дворе голубоватыми щитами с перекрестьем красных мечей и надписью выпуклыми буквами: «Бронепоезд председателя РВСР». Для паникеров, оставивших позицию без приказа, для горлопанов и смутьянов этот знак — символ смерти. Страшный знак, как и весь поезд, представляющий собой военный город на стальных колесах. Сухопутный линкор.

Лев Давидович диктует. Но он уже знает, что сражение в Польше будет проиграно. Неминуемо отступление. Еще совсем недавно он сам торопил своего любимца и выдвиженца, двадцатисемилетнего командующего Западным фронтом Мишу Тухачевского: «Даешь Варшаву!» И Миша, выпятив свой наполеоновский подбородок, гнал победоносные дивизии вперед, к Висле. Тылы отстали. Коммуникации растянулись. Снабжение стало слабым. А тут еще саботаж на дорогах. Пока шли по тем районам Польши, где проживали преимущественно белорусы, украинцы, которые еще не успели превратиться в истинных католиков, Красную Армию встречали традиционно как русскую. Но под Вислой вышел другой коленкор. Тут патриот — поляк.

А Франция успела нагнать сюда целые стаи самолетов и полчища броневиков. Добровольцы, желающие воевать с большевиками, наехали сюда со всей Европы, даже из Америки. В самый раз перейти бы к позиционной обороне, но и на это уже не было времени. И конфигурация наступающих войск не позволяет: выдвинутые вперед части оказались уязвимыми с флангов.

Но самое главное — он, Троцкий, вместе с Дзержинским дали политическую промашку. Обширные панские земли, фольварки стали раздавать самым бедным, батракам, голытьбе. А в Польше в большинстве своем крестьяне — собственники-середняки. Тут даже белорусы возмутились. Не отозвались на мобилизацию. Голытьба же была неорганизованной, затюканной, на нее нельзя положиться было.

Ох уж это крестьянство! До чего же оно мешает марксистской доктрине! Всю картину портит…

Троцкий, правду говоря, противился мысли Дзержинского о раздаче земли. Но поддался на уговоры, не устоял, уступил. Значит, и ответственность им делить поровну.

Впрочем, перед кем отвечать? Будет так, как будет, — ничего уже изменить нельзя.

Троцкий знал, что Дзержинский восхищается его деловыми качествами и во многом даже старается подражать своему кумиру. Не знал он только одного — что за внешними проявлениями дружелюбия председателя ВЧК скрывается глубокая личная неприязнь. А причина этого тянулась из далекого прошлого.

Великие революционные страсти часто рождаются из мелких человеческих грешков и пристрастий. Однажды ранней осенью Троцкого и Дзержинского ссылка свела на несколько дней в далекой Сибири. Будущий председатель ВЧК решил прочитать будущему председателю Реввоенсовета свою поэму.

Всегда сдержанного Феликса Эдмундовича растрогали красота сибирской осени, желтизна остроконечных лиственниц, весь этот поэтический пейзаж. Кроме того, ему очень хотелось показать своему высокообразованному сотоварищу по ссылке, что и он, худой, сумрачный, молчаливый польский аскет, не чужд высокой поэзии.

Стихи были о любви и должны были, как показалось Дзержинскому, тронуть Льва Давидовича, тонкого ценителя всего прекрасного.

Он читал, чуть прикрыв свои зеленоватые, искрящиеся глаза и подняв кверху худую, с синими ручейками вен руку. Польские слова звучали напевно, их выспренность подхватывалась теплым осенним ветерком. Дзержинскому было известно, что Лев Давидович хорошо знает польский (как, впрочем, и французский, немецкий, английский, украинский и латынь). Такой знаток поэзии не мог не оценить вдохновения польского поэта.

Троцкий был образован, обладал саркастическим умом, столь важным для революционера-полемиста и совершенно неуместным в ту минуту, когда Дзержинским овладел романтический порыв. Троцкий про себя отметил дилетантизм поэмы и бесконечное повторение слова «кохана».

Когда Дзержинский на мгновение приоткрыл свои большие, отливающие голубизной веки, то увидел лишь ироническую усмешку слушателя. Поэт смолк.

Троцкий неловко постарался сгладить свою бестактность шуткой, которая и стала настоящей пропастью между этими людьми. Обняв Дзержинского за плечи, он сострил:

— О, моя кохана, как мне потребна ванна…

Это была шутка, понятная тогда каждому: ссыльных мучили непременные спутники — вши.

Поэт был оскорблен в своих лучших чувствах. И, обладая жесткой, злой, непроходящей памятью, он уже никогда больше не мог простить «Льву Революции» ту ироническую ухмылку.

— Ты хороший поэт, Феликс. Я никогда и не подозревал… — Такой отзыв о своей поэме Дзержинский услышал от другого товарища по ссылке — грузинского поэта Иосифа Джугашвили, которому читал свое сочинение чуть раньше.

Да, Сталин, не в пример Троцкому, оказался очень доброжелательным. И в ответ тоже прочитал Дзержинскому свои стихи на грузинском, совершенно непонятном для Феликса, но очень звучном и красивом языке.

Эти эпизоды определили симпатии и антипатии Дзержинского, которые он пронес через всю свою недолгую жизнь. Великое смешалось с малым, и эта мешанина вскоре должна была всколыхнуть русскую историю…

Троцкий диктует, призывает к последнему усилию, а сам посматривает на карту. Уже обозначился коварный удар Пятой польской армии на север, усиленный прибывшим из Франции корпусом генерала Галлера. Цель удара — отрезать далеко вырвавшийся вперед, славный конный корпус Гая и Четвертую армию Шуваева, а затем прижать и вытеснить их в Восточную Пруссию, где они тут же будут интернированы немцами…

Поражение? Похоже! Первое в жизни Льва Давидовича крупное поражение. Резервов, даже просто второго эшелона, у него нет. Эх, если бы не Врангель, не Махно, сколько бы дивизий и эскадронов пришло на помощь! Но и барон, и анархистский вождь — слабое оправдание. Вину лучше всего валить на своих. Это понятнее. Свой всегда под рукой, всегда готов к разносу, упрекам, обвинениям.

Почему под Львовом задержался Юго-Западный фронт? Надо было идти на Варшаву, брать ее в кольцо. Да, Егоров и Сталин, несомненно, виноваты. Командующий фронтом и только что посланный туда членом Военного совета грузин. Егорова можно понять, он не хотел оголять южный фланг, снова открывать полякам дорогу на Житомир и Киев. Но Сталин… он должен был принять верное политическое решение.

Несомненно, Сталину Троцкий многое сможет поставить в вину. И никуда этот косноязычный, ничтожный грузин с жалким образованием и низким, скошенным лбом, выдающим скудость ума, не денется. Ленин много раз мирил Троцкого со Сталиным: не хотел лишаться кавказца. Россия — страна полувосточная, а у Сталина на юге авторитет, он там свой. И все-таки он, Троцкий, используя поражение, превратит его в конечном счете в победу. В личную победу над этим жалким марксистом-эпигоном. Что сможет противопоставить его обвинениям Сталин? Свой хмурый, исподлобья, взгляд? Свою молчаливость? Сдержанность? «Нет, это не сдержанность — это недалекость…» — размышлял Троцкий.

А дальнозоркий кавказец тем временем изо дня в день плетет свою паутину, терпеливо ожидая часа, когда Россия устанет от пылких ораторов и идеи вечной революции. И не только вас, Лев Давидович, настигнут гнев и кара не умеющего прощать кавказца, но и все семя ваше, ваших дочерей и сыновей. И останется вдовой в далекой Мексике лишь любимая жена, дочь казацкого старшины Наталья Ивановна Седова, которая преступила проклятие родного отца, навсегда полюбив пламенного революционного оратора с задранной кверху острой бородкой. Но все это случится позже — не сразу съедает Революция любимых сынов…

Лев Давидович закончил диктовку, протер воспаленные глаза, приподняв над покрасневшей переносицей очки. Его секретарь Нечаев принес только что полученную из Реввоенсовета, от Склянского, расшифрованную первоклассными, еще царского образования, криптографами, телеграмму.

Троцкий привычно продергивает длинную ленту сквозь пальцы, как сквозь валики. Читает быстро. Склянский замещает Троцкого на время поездок на посту председателя Реввоенсовета, полномочия его неограниченны, знания политической обстановки безупречны.

«…Начались переговоры о перемирии с Махно, который сейчас направляет большую часть своих банд в Донскую область. Сторонники перемирия утверждают, что Махно может стать союзником в войне против Врангеля…»

Троцкий дочитал телеграмму. Махно — союзник? На день, на два? Уже сколько раз так было. Нет, этого крестьянского вожака необходимо раздавить. Никаких поблажек, никаких иллюзий. И не надо отдавать ему часть лавров в победе над Врангелем. Поражение под Варшавой — это далеко не радость для барона. Теперь он обречен. С Польшей — вот с кем придется заключать перемирие. И освободившиеся войска, конницу Буденного в первую очередь, бросать в Северную Таврию. Он не сумел победить Пилсудского, но отыграется на Врангеле. Народ должен знать, что Лев Давидович заканчивает войны только победой и ни на какие компромиссы с врагами не идет.

— Зашифруйте и передайте Склянскому следующее, — отрывисто бросил Троцкий. — Реввоенсовет может пойти на перемирие с Махно только как на хитрость. Можно — предположительно — поставить махновцев на участок фронта, который станет ловушкой. Прижать их со всех сторон. Махно — враг пролетарской революции, и иного определения быть не может. Наше оружие — пуля, оружие сопливых либералов — носовой платок. Следует изолировать и политически обезвредить сторонников полного примирения с Махно, дискредитировать их. Найдите для этого возможности и средства…

В полевом штабе Реввоенсовета в Москве, в Лефортове, Эфраим Маркович Склянский незамедлительно получил указания Троцкого. Они понимали друг друга с полуслова. Склянский был подлинной находкой Троцкого. Этот молоденький военврач, впервые проявивший себя на северо-западе в восемнадцатом, куда был назначен с комиссарскими полномочиями, привлек внимание Троцкого безукоризненной исполнительностью и жесткостью. Разваливавшуюся армию, которая никак не хотела из царской превращаться в Красную, митинговала, отступала перед белополяками и немцами, бросала оружие, он за две недели превратил в действующее войско. Для начала расстрелял каждого десятого. Потом еще раз каждого десятого.

Главком Вацетис, называвший русских солдат свинским сбродом, приказы Склянского утверждал с восторгом. Мягкотелый, царского воспитания генерал Снесарев и казацкий старшина Миронов, не сумевшие справиться с задачей, были направлены на другой участок.

Решительность Склянского сочеталась с дьявольской трудоспособностью. Вот только в отличие от Троцкого он не был оратором. Впрочем, оно и лучше. Больше времени оставалось для черновой, но такой необходимой работы.

Именно Склянский создал в Реввоенсовете незаметный отдел со скучным названием — Регистрационный. Этот отдел занимался шпионажем и контршпионажем, конкурируя с ЧК, оплетая ведомство Дзержинского своими щупальцами.

Впрочем, и чекисты не оставались в долгу, стараясь внедрить своих сотрудников в секретный отдел Реввоенсовета.

Склянский понимал всю деликатность проблемы. Указание Троцкого относительно дискредитации сторонников полного примирения с Махно выполнить было нелегко. Конечно, формально этим занимались люди в правительстве и Центральном комитете партии на Украине — Раковский, Косиор и прочие, и доступ туда представителям Троцкого был открыт. Но весь конкретный материал разрабатывался в Укрчека, у Манцева, в обстановке секретности и конфиденциальности.

Все же через три дня на столе у Склянского лежало расшифрованное сообщение из Харькова, посланное секретным сотрудником Регистрационного отдела.

«Предложениями о перемирии с Махно, как известно, занимается по поручению Манцева полномочный комиссар ВЧК Павел Кольцов, пользующийся большим доверием и Манцева, и Дзержинского. Кольцов является сторонником скорейшего примирения и признания Махно. Он не из тех людей, которых можно переубедить или запугать. Необходима серьезная дискредитация этого сотрудника».

Теперь Склянскому оставалось лишь тщательно продумать всю операцию. К счастью, Дзержинского в Харькове не было и появление его ожидалось не скоро. Да и вряд ли Дзержинский вернется в Харьков после польской кампании. Все знали, что в своей борьбе с Махно он не смог одержать победы. Хуже того, он признался Ленину в поражении. Этим и надо было воспользоваться в первую очередь.

Склянский задумался. Он был неплохим человеком и никому не желал зла. Но революция, и опыт Франции это доказывал, является борьбой не только с врагом, но и своих со своими. Это неизбежно, поскольку, как доказывал великий теоретик Троцкий, всякая революция перманентна.

Много кумиров вознеслись на недосягаемую высоту в последние годы, ну и где они? Муравьев расстрелян, Сорокин и Думенко расстреляны, Миронов чудом избежал расстрела. Григорьева застрелил Махно (блестящая операция Регистрационного отдела). Щорс убит выстрелом в спину, Боженко отравлен, даже любимец Ильича чубатый, чернобородый гигант Дыбенко едва не попал под суд и расстрельную статью.

А кто такой Кольцов? Бывший адъютант генерала Ковалевского. Бесспорно, ловкий, удачливый лазутчик. Но и ничего более. Не вождь, не кумир, за ним не стоят преданные ему полки и эскадроны.

Справимся как-нибудь.

Глава 4

В августе раньше темнеет. Говорят, Петр и Павел час убавил, а Илья-пророк два уволок. Уже в восемь часов, в вечерних сумерках, Кольцов покинул свой кабинет и направился на улицу Рыбную, где, впрочем, рыбой и не пахло. Но Павла в этот вечер ждал собственный улов. Здесь, на конспиративной квартире, где проживала пышнотелая вдова бывшего табачного короля Гураса, державшего ранее в Харькове крупную табачную фабрику, Павлу предстояло встретиться с посланцем Левы Задова.

Вдова, как лишенка, то есть лишенная социальных прав и всяческого карточного снабжения, промышляла мелкой торговлей, а потому в ее домишке на Рыбной, куда она была поселена сразу же после бегства белых, всегда толклась уйма разномастных посетителей. В ЧК и в самом деле приветствовали это незаконное занятие вдовы, так как оно давало возможность устраивать здесь встречи, которые в иных условиях вызвали бы подозрение соседей.

Павел приостановился у массивной филенчатой двери и дернул рукоятку звонка. Хозяйка, изучившая разнообразные манеры своих посетителей, узнала Павла по звонку и, быстро прошелестев по коридору, без всяких расспросов открыла дверь.

— Здравствуйте, Павел Андреевич, — сказала она, расплываясь в улыбке, словно при виде близкого родственника.

Да и было ей за что уважать полномочного комиссара и вместе с ним все ЧК. Содержание квартиры давало ей недурные средства к существованию. К тому же ей разрешили перевезти в кладовку из своего старого дома несколько сот упаковок папирос «ГиМ» («Гурас и Максимов»), чтобы иметь первоначальный капитал для «коммерции».

— Здравствуйте, Клавдия Петровна, — поклонился Кольцов довольно сухо.

Но полная, улыбчивая, вся как бы состоящая из округлостей и ямочек, пятидесятилетняя вдова излучала добродушие и приветливость, так что Павел в конце концов не мог не улыбнуться.

— Меня никто не спрашивал? — поинтересовался он.

— Пока нет…

Клавдия Петровна тут же поставила на стол стакан чаю — настоящего, душистого, положила собственной выпечки кренделек и початую пачку папирос «ГиМ».

«Хорошие папиросы, отменный чай, сдоба — так недолго привыкнуть к оседлой нечекистской жизни», — усмехнулся про себя Павел. Однако кренделек съел с аппетитом. Отвык от домашнего…

— Соседка все грозится жалобу на меня накатать куда следует, — пожаловалась Клавдия Петровна, улыбаясь, но с некоторым беспокойством в голосе. — Мол, за счет чего хорошо живу? Зависть. Ох, зависть! Раньше завидовали и теперь завидуют… А я вот завидую, что у нее муж живой и детей троечко, не одна живет… Кто ее знает, в какое ведомство ее понесет, как бы несогласованности не вышло.

Кольцов посмотрел на вдову — за этой простотой и добродушием скрывались и ум, и сметка. Что ж, такая им и нужна.

— Мы вам бумагу выправим от городских властей, — сказал он. — Мол, ваш покойный муж жертвовал на революционные нужды. Обычное дело.

— Вот спасибо, — успокоилась Клавдия Петровна. — Кабы все такие большевики были… внимательные.

Кольцов знал, что табачный король, муж Клавдии Петровны, был замучен первым комендантом харьковской ЧК знаменитым Саенко — живодером и садистом, как оказалось впоследствии, когда его судила и приговорила к расстрелу «тройка».

— Большевиков не на фабрике, как ваши папиросы, делали, — сказал Кольцов. — Всякие попадаются.

— Да и папиросы тоже разные, — весело отозвалась вдова. — Бывает, придут такие свитки табаку — все как есть паровозным дымом пропахшие, — уж мой-то и сушил их, и ароматы всякие добавлял…

— Да-да… — думая о чем-то другом, кивал головой Кольцов. Он достал часы — подарок Манцева. Время в этом уютном, теплом доме тянулось медленно. Его клонило в сон. Вот что делают с человеком довольство и сытость… Нет, уж лучше сидеть в своем кабинете в окружении одних сейфов.

Несколько раз резко звякнул звонок, выдавая нетерпеливость пришедшего. Кольцов вместе с хозяйкой подошел к двери.

— Сальцо на табачок не поменяете? — пробился сквозь дверь сиплый шепоток. — Волчанские мы, хлеборобы…

Кольцов кивнул. Клавдия Петровна открыла дверь. Увидев Кольцова, гость смело шагнул в дом, внеся вместе со свежим вечерним воздухом запахи конского пота, кожи и деревенского самосада, которым были обкурены его вислые усы. Весь он был кудлат, нечесан и неповоротлив — по крайней мере здесь, в городском доме, он двигался как-то топорно и неуклюже. Но Кольцов знал, что Петро Колодуб может быть ухватистым и ловким, если дело дойдет до боя или простой драки. Это он вместе с Левкой Задовым провожал их через болото, когда Кольцов направлялся к дому Доренгольца. Он был предан Левке, как верный пес, и при упоминании имени своего командира всегда настораживал поросшие волосом уши.

Стул под Колодубом жалобно скрипнул, отчего Клавдия Петровна даже вздрогнула: положительно, Задов подбирал статных хлопцев.

— Голодный? — спросил Кольцов.

— Я? — удивился Петро. — Я поранку сала фунта полтора зъим — и весь день сытый. А чего час вытрачать! Дело делать надо.

Глаза у него были упрятаны глубоко под выступающие надбровья. Внешняя простоватость скрывала крестьянскую сметку и наблюдательность.

Пачку «ГиМа» он отодвинул, считая папиросы барским баловством, и, взглянув на хозяйку, как бы спрашивая разрешения, стал сворачивать свою козью ножку из газетной бумаги. Клавдия Петровна, замахав руками, словно от подступившего дыма, ушла из комнаты: свое дело знала, приучилась. Крепко, со скрипом, притворила за собой створки двери…

— Бумаги от Махно я читал, знаю, — сказал Кольцов, сразу приступая к делу. — Но это сведения недельной давности. А что хлопцы говорят сейчас, какое настроение? Что думает Задов?

— Хлопцы на Дон идти раздумали, — сказал Петро. — Первые отряды ушли. Говорят, казаки подниматься супротив советской власти не хотят. Устали. И голод у них начинается — поля голые. Как и у нас, на гуляйпольщине… На Врангеля наши готовы пойти, бо боятся, что тот панов вернет. Но тут тоже сварка промеж своими идет: вишь, Врангель обещает за пятую часть урожая — правда, на пять только лет — закрепить все отобранные у панов земли. А дальше что?.. Отряды Волошина, Гнилозуба, Яремного уже подались до Врангеля, кинули батьку. Если и вы будете вот так прохлаждаться, как вол сено жует, тоже при пиковых интересах останетесь.

— Ну и какой же твой совет? Что надо сделать, чтоб хлопцы к нам подались, в Красную Армию? — спросил Кольцов.

— В Красную не подадутся. Комиссарское сало уже пробовали. Но примкнуть, как армия, до вас могут. Для этого первое — амнистия и шоб всех наших из тюрем повыпустили. И шоб на селе, хучь бы и в гуляйпольском уезде, разрешили нашу власть. Ну пущай будет вроде кордона: тут — вы, а тут, значится, мы. И комиссаруйте у себя, будьте ласковы, а у нас селяне сами разберутся, кому власть дать, а кого нагайкой выпороть… Ну и еще одно, дюже важное: возьмите наших ранетых до своих госпиталей. Бо мучаются и вмирают без лекарствиев, без бинтов. Сам батько, вы же знаете, на ногу не ступает, надо бы и ему добрячую хирургию сделать…

Колодуб замолчал, пристально вглядываясь в Кольцова, ища в его лице ответы на свои вопросы. Кольцов размышлял. Рассказ Петра подтверждал то, о чем он и сам уже давно думал: необходимо перемирие. Но, несмотря на согласие и поддержку Манцева, предложения Павла подозрительно долго решались в самых разных инстанциях. И чем настойчивее вел себя Кольцов, тем сильнее отвечала ему тайная пружина сопротивления. Гигантская машина Гражданской войны словно бы уже привыкла питаться потоками крови, и малые ручейки удовлетворить ее не могли.

— А споры по поводу перемирия идут? — напрямую спросил Кольцов.

— Не без этого… Одни вам верят, другие — нет. По-разному, — уклончиво ответил Колодуб.

— Вот и у нас по-разному, — признался Кольцов. — Но, я думаю, перемирия и совместных действий против Врангеля мы все-таки добьемся.

— Дай-то бог, — вздохнул Колодуб без особой, впрочем, надежды. Он порылся за пазухой и вытащил завернутый в тряпицу пакетик. Развернул, протянул Кольцову немного помятый конверт. — Это от Левы. Пишет про то же, только учеными словами… Я так понимаю: ежели будет от вас сурьезный документ, подписанный самыми главными вашими правителями, Лениным чи там Троцким, то мы со своими хлопцами столкуемся. Задов — он умеет слова говорить.

Павел разорвал самодельный, из обойной бумаги склеенный конверт. Пробежал глазами текст, коряво написанный на тетрадном, разлинованном листке. Корпел над письмом, видимо, сам Задов, потея от напряжения и борясь с разбегающимися вкривь и вкось буквами. Знакам препинания Лева объявил войну как классово чуждым элементам.

Кольцов сразу выделил наиболее важное место в сообщении Задова, написанном на неподражаемом суржике, смеси украинского и русского языка, на котором общались жители Левобережья.

«…Наши хлопцы у большинстве у своем Врангеля принимают как лютого врага и никак з им не сойдутся низакакую понюшку но часть з их хоть и малая на посулы генерала отгукается положительно бо сильно не любит большевицку владу и те хлопцы у числе две чи три тысячи человек может чуть боле подались до Каховки у плавни де богато зеленого народу ховается и маю опасение шо они вдарят по красных з тылу поперше шоб з Врангелем задружиться подруге[33] шоб набрать барахла у красных обозах но батько грозився их розстрилять за таку опозицию только он до их никакого отношения не мает…»

Кольцов сразу понял, что этот рейд части махновцев к низовьям Днепра, к Никополю и Каховке, в плавни[34], представляет огромную опасность. В плавнях и без того скопилось немало «зеленых», не признающих ни красных, ни белых и живущих набегами, как в дикие времена. Эти вооруженные, знающие партизанскую войну хлопцы были взрывчатым материалом, готовым отозваться на самую малую искру. Если отколовшиеся от батьки махновцы уговорят их поддержать Врангеля, может пойти насмарку весь грандиозный план Тринадцатой армии, которая намерена ударить по белым в районе Каховки, переправившись через Днепр. Этого махновцам никто не простит. Поди разберись потом, за кого были батька вместе с Задовым и есть ли в происшедшем их личная вина. Тем более что батька Махно уже не раз выказывал свою хитрость, ссылаясь на своеволие «полевых командиров».

Все надежды на примирение исчезнут как дым. В плавнях разгорится война, а у Врангеля будут развязаны руки.

— Ты вот что! — сказал Кольцов Колодубу. — Запомни хорошенько и передай на словах Задову. Пусть он срочно отправляется на Днепр, к Каховке. Нельзя допустить, чтобы плавни ударили в тыл Красной Армии. Именно под Каховкой. Иначе красные войска оставят Врангеля и обрушатся на махновцев без всякой пощады. Никому от этого пользы не будет, а кровь прольется большая. Объясни это Задову!

Колодуб, насупясь, сведя вместе густые, в завитках, как овечья шерсть, брови, слушал внимательно, стараясь запомнить каждое слово. Часто моргал от напряжения.

— Все понял и запомнил? — спросил Павел.

— Без сумления, — коротко ответил махновец.

— Тогда спеши. Дело срочное.

— Ну что ж, прощевайте! Моя ночка темная, а дорога кривая.

Колодуб сунул Кольцову тяжелую, заскорузлую ладонь, и Павел выпустил его за дверь на пустынную Рыбную улицу, откуда было с сотню метров до зарослей на реке Харьковке. А спустя минут пять вышел и сам: Клавдия Петровна, учтиво кланяясь и улыбаясь, проводила его, не забыв напомнить о документе от властей, который гарантировал бы ей безопасность и оберегал от соседского злого глаза.

Все хотели перемирия — и все враждовали друг с другом. «А ведь это не пройдет за год или два, даже если наступит мирная жизнь, — подумал Кольцов, оказавшись под звездным августовским небом, где все так же таинственно и предупреждающе мигала звезда. — Мы уже привыкли к взаимной неприязни, недоверию и вражде. И долго еще не будем верить вчерашнему противнику, даже если он снова превратится в работящего крестьянина или учителя…»

Ему показалось, что под вишнями, что накрыли полуразвалившийся штакетник, застыла чья-то фигура. Павел по привычке сжал в кармане рукоять пистолета… Нет, почудилось!

От Рыбной улицы переулками пять минут до дома Старцева.

«Может, зайти? — подумал Кольцов. — Вдруг старик неожиданно вернулся из Москвы. Всякое ведь бывает…» Он понимал, что обманывает себя, скрывает непреодолимое желание увидеть хибарку Лены, проверить, не засветилось ли ее полуразбитое оконце?

Вот и поворот на Никольскую, где стоит дом Старцева. Но Павел твердо зашагал дальше, на Екатерининскую. В гостиницу не пошел: было еще рано уходить с работы, да и бумажных дел накопилось изрядно, решил в них разобраться.

В кабинете, низко склонившись над столом, Павло своим единственным глазом проглядывал протоколы допросов и донесений. Он был похож на часовщика со вставной лупой, разглядывающего сложный механизм. Губы чекиста шевелились, словно он пробовал слова на вкус.

— Пре-зумп-ция! — проговаривал он по слогам. — Черт, вот грамотеи! Что оно такое: пре-зумп-ция? Слово — как змеюка.

— Значит — предварительное положение, условие, — ответил Павел. — Это юриспруденция. А там всюду латынь. Древний Рим создал юридические науки, кодексы, суды…

— Хорошо тебе, — сказал Павло, сверкая воспаленным глазом. — Гимназию прошел… Ну презумпция, и что из того?

— А то: ранее в юридической науке по принципу презумпции за предварительным положением должно следовать доказательство. Если ты не доказал, что именно этот человек, без ведома хозяина или против его воли, присвоил себе его вещь, ты не можешь считать его вором или грабителем.

— Здрасте вам! А если эта вещь у него в кармане?

— Это, конечно, улика, но еще не все. А разве не может быть так, что человеку дали или, того хуже, подсунули вещь, чтобы затем его оговорить, опозорить?

— Может, конечно. И все равно буржуазная это наука, — вздохнул Павло. — Если так рассуждать, выходит, с преступностью нам никогда не справиться. С жуликами, ворами, бандитами. В душу надо заглядывать, а не в теории… От грамотеи!

Он покачал головой, потом вдруг вспомнил:

— Тут один до тебя заходил. Обещал снова зайти. По важному, говорил, делу. Военный, с портфелем. А морда такая пухлая! Должно, этот… интендант. Тоже словечко…

Интендант, и верно, зашел к ним, когда они уже закончили работу и настроились идти к себе в «Бристоль». Вежливо постучал, бесшумно протиснулся в дверь. Высокий, слегка одутловатый, с тремя кубиками в петлицах, Кольцову он показался знакомым. Нет, не просто где-то в каком-то коридоре мельком виделись, а разговаривали, может, называли друг друга по имени-отчеству. Он пристально смотрел на гостя и никак не мог до конца вспомнить, откуда он его знает. Пока тот не приблизился к нему и не сказал полушепотом:

— У меня к вам… как бы это поточнее… э-э… весьма деликатное дело.

Сосед Старцева! Это был он, хотя и видел Павел прежде только половину его лица, поскольку сосед брился.

— Что там у вас? — холодно спросил Кольцов, понимая, что никаких личных дел, тем более деликатных, у них быть не может. — Какая-то весть от Ивана Платоновича?

— Угадали, — даже обрадовался интендант, — но только наполовину. — Он коротко взглянул на Павло. — Наш товарищ? Проверенный?

— Другой у меня в кабинете бы не сидел…

— Вы не обижайтесь. Но дело-то, повторяю, деликатное… касаемое женщины…

— Да мне не больно-то и интересно, — выручил Кольцова Павло. — Я пока за сводками схожу.

Павло вышел, а интендант еще долго ходил словами вокруг да около.

— Понимаете… появилась эта самая женщина внезапно, примерно в такую же позднюю пору… Мне бы, конечно, ее задержать, но…

— Какая женщина? О ком вы?

— Ну, которая напротив в мазанке жила… лишенка… Так вот, она оставила для Ивана Платоновича письмо. Я поначалу подумал: может, его в Особый отдел… дело такое… навел справки. Жена белого офицера. Говорят, погиб. А может, и нет. Может, бродит где-нибудь здесь… А потом вас вспомнил, встречались. И профессор про вас говорил. Вот решил посоветоваться, чтобы нечаянно на Ивана Платоновича беды не навлечь. Вы, надеюсь, понимаете? Недобитков-то еще много. Мы, когда ее вещи из квартиры выбрасывали, чего только там не увидели: и иконы, и погоны, и даже какие-то царские ордена…

«Вот оно что, — сообразил Кольцов. — Это они въехали в квартиру Лены. Это Лена — лишенка. Вот почему этот интендант так осторожен. Боится обратного хода».

— Где письмо? — громче, чем следовало, спросил Кольцов.

— Вот! Извольте!

Интендант полез в карман гимнастерки и извлек оттуда конверт, собственно, даже не конверт, а склеенную вчетверо газетку, в которой просматривался белый листок. От письма пахло вишневой смолой, которая, видимо, послужила клеем.

Интендант почтительно передал письмо и отошел в сторону, а Павел стал посреди кабинета, поближе к мерцающей электрической лампочке, и стал читать.

«Дорогой Иван Платонович! Хотелось бы сообщить Вам, что я с детьми устроилась в слободе Алексеевка. Это совсем близко от станции Водяная, где Вы когда-то вели раскопки, и Вас тут хорошо вспоминают и низко кланяются. Здесь мне удалось поступить учительницей в четырехклассную школу при большом хмелевом хозяйстве, которое, впрочем, сейчас запущено. Однако мне платят родители учеников — в основном, конечно, натуральным продуктом, но, главное, мы не бедствуем. У детей есть молоко, яйца и лепешки. Дом наш стоит на обрывистом берегу у ручья, бегущего к Ворскле, оттуда мальчишки приносят и копья, и стрелы, и еще какие-то черепки — видать, там когда-то было старинное городище. Вот бы Вам приехать сюда да покопать! Глядишь, и нашли бы что-то исторически ценное! А еще отдохнули бы у нас, здесь много фруктовых садов, а в огороде выспевают небольшие, но вкусные кавуны. Желаю Вам доброго здравия. Никогда не забывающая Вас и Вашу доброту соседка Ваша Елена с детьми, которые тоже кланяются Вам…»

Сердце у Кольцова колотилось, пока он читал эти строки. Ему хотелось думать, что письмо в немалой степени адресовано и ему: ведь Лена знала о нем лишь то, что он приятельствовал со Старцевым, и письмо, отправленное археологу, было единственной возможностью напомнить о себе. Водяная — это всего лишь верст семьдесят от Харькова, почти рядом. Нет, он не потерял ее. Впрочем, что значит «не потерял»? Ведь он должен будет рассказать ей всю правду. Трагедия, которая разделяет их, не может быть тайной. Он не имеет права обманывать полюбившую его женщину. «Лена, я тот человек, который убил вашего мужа, отца ваших детей…» Хорошее продолжение их романа, так внезапно начавшегося. Да не семьдесят, а семьсот верст, семьсот тысяч верст разделяет их. Непреодолимое расстояние.

Интендант с тремя кубиками ждал, наблюдая за потупившим голову Кольцовым. Он по-своему понял затянувшееся молчание и раздумья чекиста.

— И заметьте, где нашла пристанище! Водяная — бандитские места. Не случайно она там скрывается, ох, не случайно.

— Вы читали письмо?

— Ну, как же! Бдительность в наше время…

— Меня мать веревкой учила: читать чужие письма нехорошо, — сказал Кольцов с нескрываемой неприязнью.

— А если это не чужие, а вражеские письма, тогда как? — с вызовом спросил интендант.

— Вы свободны! Честь имею!

Интендант так же бесшумно выскользнул из кабинета, но задержался у приоткрытой двери и вкрадчиво спросил:

— А может, лучше все-таки в Особый отдел? Письмецо-то вражеское, не по вашему, я так понимаю, профилю. А там специалисты, они разберутся.

— Закройте дверь! — не сдержался Павел.

Интендант торопливо закрыл дверь и нос к носу столкнулся с Заболотным, соседом Кольцова, тот возвращался с кипой сводок и других бумаг в руках.

— Нервный товарищ! — пожаловался на Кольцова интендант. — И прощается по-офицерски, как будто в царской армии служит: «Честь имею!» При чем здесь честь?

— А чего удивительного? — в ответ сказал Павло. — Честь — это честь. У кого она есть, а многие ею обделены. У товарища Кольцова она имеется. При чем же здесь царские времена?

Глава 5

После встречи с интендантом Кольцову захотелось побыть одному, разобраться в том, что ему не удавалось понять на протяжении многих последних дней.

Отправив в гостиницу Заболотного, Кольцов молча ходил по кабинету, и его мысли то и дело возвращались к только что прочитанному письму Лены. Конечно, он отыщет ее и все расскажет, а там будь что будет. Он присел к столу, и незавершенные дела вскоре всецело поглотили его. Прежде всего он подробно записал суть беседы с посланцем Задова Петром Колодубом и положил листок в папку, где уже лежали прежние донесения агентов. Само письмо Левы Задова внимательно прочел несколько раз, подчеркнув красным карандашом все, что касалось намечавшихся передвижений махновских отрядов, а также настроения самого батьки. Для этого письма у него была особая папка с надписью «Сообщения Огородника». Под такой кличкой у Кольцова проходил Задов.

В нынешней работе Павла было очень много писанины и канцелярщины, которая изводила его — привыкшего к живой и опасной работе. Но он считал своим долгом довести дело до конца и убедительно доказать, что примирение с Махно не только возможно, но и необходимо для молодой власти. Кольцов закончил уже давно начатый «меморандум», который был намерен раздать всем руководителям: Раковскому и Косиору в республиканском руководстве, а также Дзержинскому, Троцкому и, конечно, Манцеву. О Ленине он не смел и думать: кто он такой, чтобы занимать вождя своими предложениями? Однако он догадывался: значение дела таково, что копия его «меморандума» обязательно ляжет и на стол к Ильичу.

Кольцов с некоторыми ограничениями предлагал принять все предложения махновцев, за исключением, пожалуй, права вести письменную и устную пропаганду на территории Федерации. Уж слишком неспокойно было в стране, слишком много волнений, чтобы позволять открыто критиковать большевиков. Что касается остального — согласиться. Просят дать им часть Александровского уезда с Гуляйполем в центре — пожалуйста. Пусть себе строят там хоть свой маленький Париж, хоть благополучную Швейцарию. Обещают выращивать невиданные урожаи? Пусть. Излишки хлеба будут менять на промышленные товары, которые поставит им Республика…

Впрочем, о каких излишках можно вести речь? Пока что махновцы развалили все крупные товарные хозяйства. Но это их дело. Армию, конечно, им позволить нельзя, но милицию пусть содержат. Кольцов понимал, что со временем анархическая «держава» неизбежно вольется в состав Республики, границы ее размоются, хозяйство обрастет связями и, словно корневая система растущего в лесу дерева, неизбежно переплетется с корнями других, соседних деревьев… Но вести игру надо честно и выполнить все, что они пообещают махновцам, получив взамен их лояльность и участие в общей войне.

Должен ли победивший в России и доказавший свою мощь социализм опасаться маленького анархического вкрапления? А кто им будет обеспечивать врачей, учителей, инженеров? Железнодорожное сообщение — оно чье будет? Махновское? Да у них ни одного путейца, ни одного машиниста, даже кочегара нет.

Как отскочившая от массы ртути маленькая капелька, она неизбежно вновь сольется со своей основой. Но сколько человеческих жизней сохранится — и красноармейских, и анархических, ведь все это — вчерашние хлеборобы, по которым тоскует запущенная земля. Главное — вести игру по-честному, не обманывая противника, потому что стоит хоть раз проявить хитрость, как обрушится все здание договора и костер разгорится вновь. И опять начнется взаимное уничтожение…

Павел отложил перо, вытер промокашкой упавшую с него чернильную каплю. Общее счастливое будущее, о котором он столько мечтал, казалось сейчас досягаемым, возможным. И он, Павел, сможет потом сказать: да, я сохранил для этого будущего сотню тысяч человеческих жизней, не дал обезлюдеть запорожской степи, как полностью сейчас опустела (он знал это по информации, поступавшей в ЧК) яицкая земля, где уральское казачество либо ушло в Китай, либо было расстреляно. Самая хлеборобная земля России…

Конечно, Махно хитер и на его слово полностью полагаться нельзя. Павел читал во всех подробностях об операции по уничтожению атамана Григорьева, тоже батьки и соперника Махно, обладавшего гораздо большей силой, чем Нестор (у него было даже шесть бронепоездов), и захватившего более половины Украины. Именно Григорьев не пропустил через «свои земли» Красную Армию, идущую на помощь советской Венгрии, где победили коммунисты, — ведь Венгрия открывала красным путь на Балканы и далее в Италию, уже почти охваченную революцией.

Лев Давидович счел тогда Григорьева своим личным врагом. Именно Регистрационный отдел Реввоенсовета с помощью своих агентов организовал «объединение» Махно и Григорьева, чтобы руками одного противника уничтожить другого, более опасного. Махно согласился убить соперника, желая овладеть его армией.

Да, Махно непрост, и с ним придется держать ухо востро. Впрочем, рядом с батькой всегда будет Левка, который сможет вовремя предупредить о любой уловке атамана.

Но, пожалуй, сейчас Махно ловчить не станет. Он выглядит уставшим, ему тоже как никогда хочется мира: его донимает тяжелая рана, ему необходимо госпитальное лечение.

И об этом тоже написал Кольцов в своем «меморандуме», сославшись отчасти и на личные впечатления, вынесенные им из махновского плена.

Скрипнула дверь, и в кабинет, на ходу постучавшись, вошел помощник Кольцова Глеб Пархомчук. Он моргал заспанными глазами, а слегка припухшее мальчишечье округлое лицо выдавало, что помощник только что крепко спал.

— А ты почему все еще здесь? — удивился Кольцов и взглянул на часы. Была уже половина первого ночи.

— Да я там, в кладовочке, пристроился, — признался Глеб. — Там матрасы старые навалены, мягенько и удобно… Думаю, а вдруг понадоблюсь… Вы пакет у дежурного по управлению получили?

— Нет, — удивился Кольцов. — У дежурного я не был.

— Моя вина, — огорчился Глеб. — Я не заметил, как вы пришли, а мне велели передать. Виноват, Павел Андреевич…

Глаза его, светлые и наивные, выдавали такое огорчение, что Кольцов не стал заниматься воспитанием сотрудника и делать ему выволочку. Пархомчук пришел в управление из отряда ЧОНа, куда был взят воспитанником, после того как его семью, всю сплошь состоявшую в комбеде, вырезали зажиточные крестьяне, восставшие после массовых реквизиций. Глебу было лет семнадцать, хотя в анкете он указал двадцатилетний возраст. Какое-то время Глеб выполнял обязанности порученца у Манцева, и председатель ВУЧК души в нем не чаял.

— Ты вот что, организуй пока чайку, — попросил Кольцов. — А пакет я сам получу…

Он спешно отправился в кабинет Манцева, где мрачный дежурный, из старых, прошедших тюрьмы и каторги большевиков, вручил Кольцову запечатанный пакет, присланный из Москвы, из Реввоенсовета с фельдъегерской почтой.

В кабинете Павел нетерпеливо разрезал пакет, посмотрел на подпись под довольно длинным текстом. Письмо было подписано Э. Склянским. Кольцов знал, что Эфраим Маркович Склянский — ставленник Троцкого. Человек, обладавший авторитетом неизмеримо большим, чем, скажем, главком Сергей Сергеевич Каменев. Поскольку Троцкий постоянно разъезжал в своем знаменитом поезде, появляясь то на одном фронте, то на другом, Склянский практически руководил всеми военными и морскими делами, включая главнокомандование, Высшую военную инспекцию, Военно-революционный трибунал, Главный штаб, Военно-законодательный совет, Регистрационное управление и прочее, прочее, прочее. В Республике не было ни одного учреждения, которое в той или иной мере не подчинялось Склянскому. Кроме, конечно, ВЧК. Хотя косвенное влияние Склянского, разумеется, ощущалось и здесь.

Между тем никто почти ничего не знал об Эфраиме Марковиче, кроме того, что он прямо со студенческой скамьи попал в военные врачи и что через самое короткое время стал доверенным лицом Троцкого. Человек-загадка…[35]

В письме, адресованном Кольцову, Склянский писал, что ему достаточно хорошо известно, над каким заданием работает полномочный комиссар. Далее были четко изложены начальственные указания, каким образом, исходя из текущего момента, следует решать «задачи Махно».

Примирение, разумеется, необходимо, но с одной целью: уничтожения войск батьки, окончательного и бесповоротного. Для этого необходимо было, добившись согласия, собрать все разрозненные отряды анархистов в одну армию, поставить их в такое положение (скажем, на участке фронта в районе Мариуполя), чтобы на них одновременно обрушились всей мощью и красные, и белые. В пылу боя у бандитов вряд ли возникнет возможность вступить с врангелевцами в переговоры и перейти на их сторону.

Склянский призывал Кольцова к хитрости и еще раз к хитрости, напоминал историю восстания казаков в Вешенской, которое подавляли в девятнадцатом, и цитировал совершенно секретные документы, подписанные Лениным. На Ильича Склянский ссылался как на имеющийся ценный опыт борьбы с врагом. Он знал, что такому аргументу вряд ли можно будет что-нибудь противопоставить. А тот, кто осмелится усомниться в правильности высказываний и действий пролетарского вождя, — человек конченый, по крайней мере в смысле карьеры.

Склянский вкратце изложил суть истории подавления казацкого восстания, которое как бы прошло мимо Кольцова, потому что в это время он находился в Киеве и готовился ЧК для заброски в белые тылы (Склянский напомнил Кольцову даже такую подробность).

Павел долго держал в руке листок с копией секретной телеграммы Ильича Г. Сокольникову[36].

«Во что бы то ни стало надо быстро ликвидировать, и до конца, восстание… Я боюсь, что Вы ошибаетесь, не применяя строгости, но если Вы уверены, что нет силы для свирепой и беспощадной расправы, то телеграфируйте немедленно и подробно. Нельзя ли обещать амнистию и этой ценой разоружить полностью?..»

И еще Склянский приводил строки из приказа начдива-45 и члена РВС Ионы Якира, который был на Дону до Сокольникова: «Должны быть приняты меры, в корне пресекающие даже мысль о восстании. Эти меры: полное уничтожение всех восставших, расстрел на месте всех, имеющих оружие, и даже процентное уничтожение мужского населения. Никаких переговоров с восставшими быть не должно…»

Кольцов чувствовал, как горит у него голова и как путаются, переплетаются мысли. Склянский давал ему недвусмысленные указания, как вести себя с махновцами. Павел хорошо понимал, что такое военная хитрость. И ему приходилось применять ее — но в борьбе с сильным, превосходящим его противником, находясь в его логове. Это была необходимость. Своего рода оружие — как револьвер или винтовка. Но сейчас…

Он понимал, что хитрость и жестокость, возведенные на высочайший уровень государственной политики, дадут ростки, которые протянутся далеко в будущее, определят саму суть мышления тех людей, которые станут во главе социалистической Республики после войны… И эта война, загнанная в глубь самой системы, не кончится никогда.

Кольцов держал перед глазами письмо Склянского, пристально вглядывался в выделенные красным цитаты. И вдруг — впервые в жизни — почувствовал, как у него дрожат пальцы. Такое волнение не охватывало его даже в то время, когда он был накануне полного разоблачения, служа в адъютантах у генерала Ковалевского. Не дрожал он и в крепости, когда его приговорили к смерти.

А тут Павел вдруг почувствовал, что будущее, прекрасное будущее, которому он посвятил всю свою жизнь, может представлять пропасть, заполненную мертвецами. И мертвецы эти — честные люди, положившие все свои силы за дело революции.

Глеб давно уже согрел чайник и накрыл его старой шинелью. Он тоже заметил дрожь в руках своего начальника. И понял это по-своему.

— Устали вы, Павел Андреевич, — сказал он участливо. — Ведь ни одной ночи как человек не спите… Попейте вот чайку. С мятой. Бабка говорила, успокаивает, душу греет. Хлебца вот с селедкой принес. Днепровская селедочка, «пузанок», с жирком…

Кольцов с благодарностью взглянул на своего помощника и втайне позавидовал ему. Сирота, конечно, и пережил много, а все-таки те десять лет, которые разделяют их, — это очень много. Глеб из того поколения, которое не мучают сомнения. Враг — это враг, друг — это друг. Как Кольцов ему скажет, так оно и есть… Вот, к примеру, Лева Задов — это их друг, сообщник. Но если завтра Кольцов скажет, что Задов — враг, то Пархомчук сомневаться ни минуты не будет. Новая поросль. Кто будет ее растить в будущем?

«Нет, я не сдамся, — решил Кольцов. — Пусть против меня восстанет весь РВСР. Я знаю, что прав, и хочу для Республики только добра».

Чай действительно был вкусный, от тепла и от пришедшей к нему решимости Павел успокоился. Он с аппетитом положил за щеку кусок порезанной Пархомчуком на мелкие дольки днепровской селедки. Надо было жить, надо бороться! В конце концов, страшнее смерти ничего не бывает, а он ее навидался.

Глеб с удовольствием глядел, как разглаживаются морщины на худом, с обострившимися скулами лице любимого начальника. Пархомчук вырос в семье, где досыта никогда не ели, и потому считал любую пищу лекарством от всех хворей.

Глава 6

В то утро Павел встал очень рано и своими хлопотами разбудил соседа. Тот, высунув голову из-под протертого солдатского одеяла, весело, будто вовсе не спал, спросил:

— Ты что это, тезка, в такую рань поднялся, неужто в церкву собрался? А где ж яблочки освященные?

— Что-что? — не понял Кольцов.

— Ну как же! Сегодня же Преображение, Яблочный Спас. На второй Спас, говорили у нас в деревне, и нищий яблочко съест.

Кольцов уже давно потерял не только счет дням, но и понятие о каких-либо праздниках. Только память, мгновенно скользнувшая в дальнее детство, выхватила милую сердцу картинку: большое блюдо с красными, словно бы светящимися изнутри, яблоками, до той поры запретным плодом, лицо матери, ее глаза, радостные, заполненные праздничным светом. «Скушай, сынок!.. Бери, бери, сегодня яблочки особенные, от них сила и здоровье…» И хотя маленький Павлушка вместе с приятелями уже давно шастал по садам и жевал кислые, недоспевшие плоды, в этот день любое яблоко отличалось особым вкусом.

— Ты и вправду едешь куда? — спросил сосед. — Собрался вон…

Павел торопился. В этот день он решил с первым же поездом — между Харьковом и Полтавой раза три в день, не следуя никаким расписаниям, сновали летучки, состоящие из смеси разбитых пассажирских и товарных вагонов, — отправиться на станцию Водяную и дальше пешком в Алексеевку, туда, где жила Лена. И будь что будет. Ему было нужно это свидание, необходима близкая душа. Он захлебывается, он сохнет без этого. Одиночество лишает его силы, способности действовать решительно. И пусть эта встреча не кончится ничем, Павел только заглянет в эти замечательные глаза, цвета которых не помнит, услышит ее переливающийся, с модуляциями голос, такой женственный и волнующий.

Кольцов проверил пистолеты и положил в карманы — «кольт» и «вебли», надежное, проверенное оружие. Взял со стола и бросил в вещмешок краюху хлеба и все, что было съестного, вытащил из-под подушки «сэкономленные» — а куда было их тратить? — деньги и, связав стопку кредиток бечевкой, бросил их вслед за продуктами.

— Да ты, брат, всерьез собрался, — сказал Павло, делая у большого гостиничного окна гимнастику. — Если спросят, что сказать?

— Личные дела, — коротко бросил Кольцов.

Хороший человек был его сосед-тезка, простой и ясный, чем-то похожий на Глеба Пархомчука, только постарше, поопытнее. Но вот не переговорить с ним по душам все равно — не поймет. Да и нельзя никому в подробностях рассказывать о делах секретных, служебных. И ему нельзя. Хоть и сидят они бок о бок в одном кабинете. С Леной тем более он не мог говорить о своих заботах, но женское участие — штука особая, тонкая, здесь не надо ничего объяснять, одиночество может быть разрушено одним женским взглядом, прикосновением руки…

Если, конечно, она не выгонит его. Стоит ли признаваться в том, что произошло на железнодорожной станции? Все ждали литерного поезда с танками, и он, Кольцов, был вынужден пустить ему навстречу эшелон с лесом? Может, схитрить и оставить все в тайне?.. Нет, так он не сможет…

— Шинельку-то прихвати! — тронул Кольцова за плечо Павло. — В народе как говорят: «Пришел Спас, бери рукавицы про запас». Ну рукавицы, может, еще и рановато, а вот шинельку прихвати.

Оказавшись на вокзале, среди гомонящей толпы, где люди, нагруженные мешками, красноармейцы, усатые полтавские дядьки в телогрейках (утро было прохладным) сновали из стороны в сторону, стараясь узнать, на какой путь придет нужный им поезд, Кольцов вдруг почувствовал себя на миг счастливым, молодым и полным сил.

Он выпал из механизма, который захватил его в свои шестеренки, и вновь обрел свободу и возможность рисковать самим собой, не думая ни о каких сложных проблемах, затрагивающих судьбы тысяч других людей. Он отвечал только за свою судьбу. Путешествие в полтавской летучке было предприятием опасным, и всего лишь несколько дней тому назад он бы не решился на него — как человек, ответственный за проведение важнейшей операции. Но сейчас, запутавшись в хитросплетении начальственных мыслей, Павел ощутил радость риска. Он не боялся самого тяжелого исхода: «меморандум» роздан. Его уже читают и, возможно, тщательно изучают. Он сделал то, что должен был сделать. Неожиданная свобода и предвкушение встречи с женщиной, так взволновавшей и поразившей Кольцова однажды, наполняли его энергией и жаждой действия.

Одно только обстоятельство вдруг обеспокоило опытного чекиста: своим острым профессиональным чутьем он ощутил присутствие в толпе человека, который, похоже, следил за ним. Кольцов тщательно, но как бы ненароком, словно бы отыскивая свой поезд, прошел сквозь толпу, но «хвоста» не заметил.

Затем Павел протиснулся вместе с мешочниками на площадку какого-то совершенно не нужного ему поезда, сумел, выдирая из клещей толпы свой вещмешок, выпрыгнуть на другую сторону путей, пронырнул под составом и наконец оказался в полтавской летучке. Здесь, зажатый со всех сторон людьми, набившимися в теплушку, он занял место на деревянных нарах, подальше от параши в углу вагона — прорубленной в полу дыре, кое-как огороженной досками.

Должно быть, почудилось?.. Просто, как только он оказался один, в нем проснулся привычный инстинкт преследуемого. Поэтому он еще раз переместился, теперь уже к окошку — небольшому, но достаточно широкому, для того чтобы в случае опасности вылезти из летучки. При этом Павлу пришлось кого-то отодвинуть.

— Ну ты, фрей, не бери меня за пищик! — зло окрысился на Кольцова здоровенный рыхлый парень в безрукавке, из-под которой выглядывал косой ворот пестрядинной рубахи. — Понт бьешь?[37]

Павел посмотрел на парня. Угреватое, лоснящееся лицо, злые глазки. Явно изображает из себя блатного, но это всего лишь камуфляж, вроде боевой окраски, чтобы отпугивать противника. Век бы встречать только таких неприятелей. Детские игры.

Павел сунул руку в карман и довольно ощутимо толкнул парня в бок стволом пистолета. Тот моментально оценил язык жестов.

— Ну будя! Ладно! — пробурчал он, подальше отодвигаясь от Кольцова. — Это я так… для знакомства.

С высоты нар Павел еще раз оглядел вагон. Все вели себя естественно. Ни одного лица, которое бы внушало мысль о слежке. И все-таки его не покидало неясное чувство тревоги. Ладно, дорога неблизкая — эти семьдесят верст летучка будет ползти часа четыре, а то и все пять, если не застрянет на узловой, под Люботином. Успеет еще осмотреться.

А пока он, соскучившись по новым впечатлениям, по движению, глядел в окошко, узнавая знакомые ему, но изменившиеся за последнее время места. Промелькнули трубы «Новой Баварии» — пивоваренного гиганта, над которыми всегда вились серо-белые дымки и, если ветер дул в сторону железной дороги, явственно и сладко пахло хмелем и пивным суслом. Медленно, словно зависнув под облаками, проплывали маковки дальнего Куряжского монастыря, расположенного на заросшем лесом высоком холме. Промелькнули мрачные печи литейного завода Рыжова, некогда отливавшего колокола. Потом колеса застучали на переводных стрелках Люботинского узла…

Летучка то останавливалась (и тогда под окнами вагона раздавался гомон людей, пытавшихся влезть по железной висячей лесенке в теплушку, кто-то кричал, кто-то ойкал, срываясь), то набирала ход, весело, по-довоенному отбивая ритм движения на стыках. Иногда состав кренился на давно не обновляемой насыпи, проложенной через болото. Люди в вагоне ахали, а в окнах косо вставали зеленая куга, аир, камыш, заросли верболоза. Потом поезд выпрямлялся, некоторое время шел ровно, как по линейке, и вновь, скрипя, заваливался, теперь уже на другой бок.

Все это почему-то забавляло Павла: видимо, в душе пробудилась прежняя склонность к риску, неожиданностям, приключениям.

Парень с угреватым лицом спихивал желающих потеснить их от окна, басовито покрикивал на особо назойливых:

— Отвали, мелочовка! Начальника везу!

И он весело подмигивал Кольцову: дескать, со мной не пропадешь. Всегда в случае чего выручу.

«Как же просто стало жить с револьверным правом: ткнул стволом в бок, и пожалуйста — внушил уважение, — размышлял Кольцов. — Когда отвыкнем-то?.. Пожалуй, не скоро!»

Потом Павел задремал. Угреватый отгонял слепней, залетавших в окно теплушки. Павел приоткрывал глаза от близко мелькавших чужих рук, но тут же снова успокаивался, снова проваливался в сон. С заросших густыми бурьянами степей доносился неумолчный стрекот кузнечиков. Солнце поднялось уже высоко, и тонкие дощатые стены теплушки дышали жаром.

Внезапно сквозь дрему Павел снова ощутил чей-то идущий из середины вагона настойчивый, как сверло дрели, взгляд. Слегка разлепив ресницы, делая вид, что беспомощен и вял от духоты, Кольцов все-таки нащупал среди вагонной скученности чьи-то настороженные глаза. С виду селянин. В соломенном бриле, в потертом пиджачке. Лицо морщинистое, жеванное годами. Заметив, что за ним наблюдают, незнакомец торопливо отвернулся. И эта его торопливость лишь подтвердила опасения.

Теперь Павел стал украдкой изучать незнакомца. Селянин, значит?.. Как у всякого селянина, носящего бриль, должен быть бледный лоб, но загорелые нос, щеки и подбородок. А этот весь беленький, бледный, как опенок. Впрочем, ну его к черту! Все постепенно выяснится.

Солнце было уже высоко, когда приехали в Водяную. От исцарапанного пулями и побитого осколками вокзальчика на Алексеевку, лежащую верстах в пяти, вела большая дорога. Но была и тропинка, которая тоже поначалу петляла вдоль большой дороги, а затем спускалась в рощицу.

Павел выбрал тропинку. Шел, насвистывая, с подчеркнутой беззаботностью, ни разу не оглянувшись. Даже поправляя вещмешок на спине, он не поворачивался, чтобы не вспугнуть того, кто, возможно, крался за ним следом.

Как только тропинка свернула в лес, а березки сменились густым орешником, Павел нырнул в густые заросли. Присев, замер, вглядываясь в просветы между ветвями.

И точно, по стежке легко и размеренно, также беззаботно топал тот самый селянин, которого Кольцов приметил еще в теплушке. Не увидев за поворотом тропинки Павла, он явно занервничал. Огляделся по сторонам. Неуверенно, медленно прошел вперед. Там, где тропинка поворачивала, незнакомец остановился. Стал пристально глядеть себе под ноги: видимо, пытался разглядеть следы.

Значит, все-таки «хвост»!

Селянин, решив хорошо осмотреться, сел и, сняв потертый сапог, принялся высыпать будто бы набившийся за голенище песок, хотя тропинка была плотно утоптана.

Павел вышел из зарослей, заранее распустив и на ходу застегивая ремень. Обычное дело: натерпелся в теплушке, вот и забежал в лесок. Селянин сидел, не обращая на Павла никакого внимания, продолжая вытряхивать из сапога несуществующий песок.

«Дурной «хвост», без понятия, — подумал Павел. — Любой человек, увидев выходящего из лесу прохожего, примет настороженную позу, присмотрится, ожидая неприятности. Такое лихое время. А этот придурок изображает полное безразличие».

И все же по мере приближения Павла незнакомец поднялся, еще продолжая держать в руке сапог, и без всякого любопытства, как бы мельком взглянул в лицо Кольцову. Поравнявшись с селянином вплотную, Павел с ходу, без подготовки, ударил его в солнечное сплетение, под дых. И когда противник согнулся от боли, ухватил его за голову, за крепкий, выступающий затылок и стукнул лицом о выставленное колено. Селянин завалился на бок и скорчился от боли, прикрывая разбитый нос. Павел сел на него, достал пистолет, приставил к уху. Подождал, пока тот придет в себя, высморкается густой красной жижей.

— Кто такой? — негромко спросил Кольцов.

— Чего ты, дядько? — жалобно запричитал селянин. — Иду до сэбэ, никого не займаю…

— Ну так и иди, — спокойно сказал Павел и перевел курок с предохранительного на боевой взвод. — Иди!

Щелчок раздался близ самого уха селянина. Павел не любил таких спектаклей, хотя иногда приходилось к ним прибегать. Ничего не поделаешь — обычный профессиональный прием.

— Одним махновцем меньше, одним больше, — сказал Павел.

— Ниякий я не махновец.

— А кто ж ты? По повадкам — настоящий бандюга.

— Документ в кармане, — жалобно пролепетал селянин. — Возьмите, там все написано.

Кольцов достал из внутреннего кармана пиджачка селянина сложенную вчетверо бумажку. Развернул.

«Настоящим удостоверяется, что Семенов Игнатий Порфирьевич является сотрудником Регистрационного управления РВСР (подотдел Южного фронта)… Всем организациям и отдельным лицам предписывается оказывать всяческое содействие. При неоказании оного ответственное лицо подлежит суду военного трибунала…»

Неразборчивая подпись начальника управления. Печать. Печать довольно четкая. И новая эмблема: уже не плуг и молот, а серп и молот в центре звезды.

Павел достал из кармана носовой платок и стер с лица сотрудника РУ красную юшку.

— На всякий случай запомни: содействие я тебе оказал, — произнес он негромко. — И давно ты за мной следишь, коллега? Только отвечай, пожалуйста, по-русски, Игнатий Порфирьевич. И какой такой дурень посоветовал тебе изображать селянина с Полтавщины?

— Не имею права ничего объяснять, — с волжским оканьем сказал сотрудник Регистрационного управления. — И вам это не хуже моего ведомо.

— А если я тебя пистолетом сейчас пощекочу, тогда объяснишь?

— Если по правде сказать, так мне и объяснять нечего. Велено проследить, куда поедете, с кем встретитесь, как долго вместе пробудете. Если удастся, подслушать, о чем беседовали. Пожалуй, и все. Собачья работа. Думаете, она мне в удовольствие? — пожаловался филер. — Нос вот повредили…

— Работа, согласен, собачья, — не стал возражать Кольцов. — А вот что нос тебе повредил, сам виноват. «Не берись за дело, в котором ничего не смыслишь», — говорил мне мой дед. Мудрый был человек. Ни разу не видел его с побитым носом.

Кольцов достал из пиджака филера короткоствольный «смит и вессон» тридцать восьмого калибра — любимое оружие филеров всех мастей и оттенков. Откинув ствол, освободил барабан от патронов. Похлопал все еще шмыгающего носом сотрудника РУ по карманам, нашел еще горсть патронов, забрал и их, а револьвер вернул. Теперь, если в Семенове и проснется жажда мщения, нечем будет выстрелить вслед.

— «Семечек» этих ты достанешь, где хочешь, — сказал Павел. — А личное оружие, чтоб самому не попасть под трибунал, забери.

— Спасибо, — поблагодарил Семенов.

— На здоровьечко… Доложишь руководству, что проводил меня до Алексеевки. А дальнейшее наблюдение стало невозможным — объект уж очень беспокойным оказался. Исчез. Растворился. Сочиняй что хочешь.

— А нос? — спросил сотрудник РУ.

— Нос?.. Драка в поезде за место — обычное дело… Только уж ты не сильно ври в отчете. Ладно?.. Ну давай дуй на станцию. Платок возьми, он мне теперь без надобности.

Не оглядываясь и непрестанно вытирая лицо, Семенов побрел на станцию Водяную.

«Ну вот, я уже на подозрении у Реввоенсовета, — тяжело вздохнул Павел. — Ничего себе противничек… Можно было бы найти себе что-нибудь полегче. Махно и тот безопаснее… Да, но откуда они знают, что я направлялся в Алексеевку к Лене? Откуда? Впрочем, все ясно. Письмо, которое она прислала Старцеву. Там адрес. Этот одутловатый интендант, сосед Старцева, прочитал письмо и запомнил адрес. И быстренько побежал в Особый отдел, скорее всего, в тот же вечер, когда принес письмо. «Вдова белого офицера» — что может быть страшнее?.. Но если они так взялись за меня, то наверняка постараются получить и от Лены компрометирующие меня сведения. Стало быть, ее могут арестовать. И значит, ей надо из Алексеевки бежать. Хорошо, что мне повстречался этот неуклюжий реввоенсоветовский филер, иначе она уже попала бы в беду. А может, уже попала?..»

Павел пустился по стежке бегом по направлению к селу. Потом, одумавшись, замедлил шаг. Нет, если что случилось, то уже ничем не поможешь. Бегущий человек в наши дни — это всегда подозрительный элемент, внушающий особое любопытство… Но если все хорошо, если Лена на месте, ее надо куда-то переправить. Но куда?

Кольцов вспомнил о том, как Старцев рассказывал о своем житье-бытье в Артемовке под Мерефой, у добрейшего Фомы Ивановича. До Мерефы от Водяной всего ничего — сорок верст до Люботинского узла, а там пересесть на сумскую ветку — и через полтора часа Мерефа. До утра он успеет переправить туда Лену с детьми.

Ну а недоразумение с Реввоенсоветом со временем как-нибудь разъяснится. Конечно же, это глупое недоразумение. Но чтобы его уладить, надо будет все чистосердечно рассказать Манцеву. Он поймет.

Глава 7

Кольцов без труда отыскал домик на краю обрыва, под которым бежал, петляя и поблескивая под солнцем, тоненький ручеек желтоватой глинистой воды. К счастью (для хозяйки дома Феклы Ильиничны и ее семьи, а также для Лены с детьми), это была не усадьба, как думал Кольцов, а обыкновенная беленая хатынка под соломенной крышей, ну, может быть, чуть побольше других, но с такими же маленькими оконцами со стеклами, вмазанными в стены.

Здешние мелкопоместные жили так же, как и селяне, и это спасало их от поджогов, грабежей и разорения.

Павел приостановился в тени большой, разлапистой груши, земля под которой была усыпана спелыми плодами. Ну да, здесь начиналась Полтавщина, страна садов, и вокруг были видны одни лишь огромные разноцветные участки земли, занятые под промышленное выращивание вишен, яблок, груш, слив, хозяева которых давно бросили свое богатство и бежали, спасая жизнь. Теперь сады осыпались и ветви деревьев прорастали дикими, необрезанными сучьями, которые, как иглы, торчали в разные стороны.

Павел постоял, отдыхая и успокаивая сердце, которое колотилось, предчувствуя скорую встречу. Удивительно, он всегда умел владеть собой и никогда не задумывался о существовании такого странного, живущего отдельной жизнью предмета, как собственное сердце. Может быть, Лена и есть его роковая женщина? Он раньше читал об этом только в книгах, в юности, когда открывал для себя созданную воображением писателей страну любви. Роковая женщина — это тоже было что-то придуманное, романтическое, нечто вроде приманки для читательского любопытства.

Всего-то и было, что вечер да ночь, — а как он оказался привязан! Какие невидимые лилипуты окрутили его, Гулливера, своими нитями?! И так прочно!

Наконец он решился, повыше подбросил на плече вещмешок, оправил гимнастерку, согнав складки, как положено военному, под ремень и назад, отряхнул от пыли сапоги, фуражку чуть надвинул на лоб, чтобы придать себе более залихватский и независимый вид. Встреча предстояла нелегкая.

И тут он увидел ее. Она сносила с края огорода, тянувшегося к обрыву, большие рябые тыквы и сейчас выпрямилась и вытерла чистым предплечьем вспотевшее лицо. Такой простой, крестьянский жест! Кольцову везло. Она была одна, и вот сейчас, в эту минуту, он мог, не мешкая, рассказать ей все как есть и объясниться.

Павел решительно направился к огороду. Лена заметила его и, узнав, замерла. Напряженно, не отводя глаз, смотрела на приближающегося Кольцова.

Он переступил через завалившийся набок плетень, не глядя под ноги, прошагал по кучкам увядшей тыквенной ботвы и остановился перед ней. Павел старался смотреть ей прямо в лицо, но ощущал, что глаза каким-то непонятным образом, не подчиняясь ему, видят и легкий, выгоревший на солнце до белизны сарафан с глубоким вырезом, открывающим загорелую грудь, и крепкий женский стан, и смуглые босые ноги, чуть поросшие золотящимся на солнце пушком.

И опять он не мог понять, какого же цвета у нее глаза, хотя смотрел в упор. Опять исходивший от нее запах лишал его уверенности и самообладания, этот запах нагретых на солнце волос, здорового пота и, как казалось ему, горьковатый дух полыни, оставшийся еще со времен той давней ночи. Ее запах…

— Я догадалась, — сказала Лена, и голос ее, то ли от жажды, то ли от волнения, прозвучал низко и чуть хрипло. — Я догадалась, почему вы ушли так внезапно… Вы так сразу переменились, будто произошло что-то невероятное, а между тем я всего лишь рассказала, как погиб мой муж. Это вы убили его, да? Вы! — вдруг резко, фистулой вырвалось у нее. — Тогда, на станции!

«Вот все и кончено», — подумал Павел.

— Я не имею права оправдываться, — сказал он, не отводя глаз. — Да, все было так. Один из нас должен был убить другого. Неизбежно. Никакого иного исхода не могло быть. Я выполнял свой долг, он — свой. Мне просто больше повезло.

Павел помолчал и тихо добавил:

— Гражданская война злая и несправедливая… Разве вы не видите, что брат стреляет в брата, а сын — в отца? Я считаю, что я на правой стороне, кто-то — по-другому… Простите меня, если сможете. Случай свел меня с вашим мужем. Я не знал его имени… ничего не знал о нем. Война.

Он постоял, не зная, что еще добавить. Она молчала. Она была рядом, но стала недосягаемой, как будто находилась на другой стороне земли.

— Прощайте! — сказал Кольцов. Он сбросил вещмешок со снедью и деньгами прямо на кучку тыквенной ботвы и, повернувшись, зашагал прочь куда-то наугад, вдоль ручья, ощущая на себе ее взгляд и не желая оборачиваться, выпрашивать для себя иную долю.

Он прошел, должно быть, с полверсты, когда вспомнил, что Лену с детьми нужно переправить под Мерефу, к Фоме Ивановичу. Хоть между ними все кончено, те, кто шьет ему какое-то глупое дело, постараются соединить судьбу офицерской вдовы («А вдруг муж не убит, а где-то здесь прячется?») с его, Павла Кольцова, судьбой.

Павел осмотрелся и увидел неподалеку брошенное хмелевище: вверх возносились гладко оструганные, потемневшие от дождей жерди, а по толстым, крепким конопляным бечевкам, еще кое-где связывающим вершины жердей или тянущимся наискось вверх, ползли одичавшие жгуты хмеля. Шишки светились на солнце и остро и пряно пахли.

Кольцов сел на траву, которой проросла необработанная земля хмелевища. Прислонился спиной к нагретой солнцем жерди. Что же теперь ему делать? Вернуться? Да, придется вернуться и рассказать о необходимости переправить ее отсюда.

Одни несчастья приносит он этой семье, вот такая незадача. Голова слегка кружилась — то ли от запаха хмеля, то ли от того, что он все еще продолжал видеть перед собой эту роковую (не врут ведь книги!) женщину и ощущать ее запах. Роковая?.. А может, он роковой?

Вокруг прыгали, шевелились, стрекотали в траве зеленые кузнечики. Августовское, уже невысокое, но все еще щедрое полтавское солнце старалось доделать свою летнюю работу, обдавая жаром дозревающие в садах яблоки. Кольцов прикрыл глаза. Он должен был решиться на возвращение. Он как будто даже задремал, поплыл по течению медлительной и нежной августовской реки.

Потом он почувствовал, как чья-то тень накрыла его лицо. Он уже догадался, кто это, но не хотел открывать глаза, боясь ошибиться. Потом чья-то рука легла на его лоб, на закрытые веки. Мягкая ладонь пахла свежей землей, картофельной ботвой и… полынью. Странно — ладонь была мокрой.

Он открыл глаза и увидел рядом опустившуюся на колени Лену. Слезы текли по ее запыленному лицу, оставляя извилистые бороздки. Он бережно взял ее лицо в свои руки, приблизил к себе. Поцеловал в уголки губ, ощутил на языке какие-то песчинки. Он не мог, не хотел говорить ни о чем, слова казались бессмысленными, ненужными, пустыми среди этого стрекота, звучащего в густой траве, под светлыми пахучими шишками хмеля, нависающими над ними.

О чем говорить? Как можно объяснить трагизм и нелепость всего случившегося за последнее время? Это необъяснимо. Он ощущал только дикую, нечеловеческую мужскую тягу к этой пропахшей солнцем, разгоряченной женщине, такой нужной и желанной. Павел привлек ее к себе, и они вместе оказались в траве, укрытые длинными стеблями овсяницы и мятлика. А вокруг все пело, трещало, возилось, жило, и раскачивались наверху лианы хмеля, потряхивая своими легкими шишками.

Его руки бесстыдно, сами собой подтягивали ее легкий сарафан, и она, бормоча что-то запрещающее, возмущенное, приподнимала горячее тело, чтобы облегчить ему задачу, и вся шла, стремилась, дрожа, ему навстречу, и они уже не понимали, где они, кто они и почему так дышит под ними земля, почему она колышет их вверх-вниз, словно превратилась в морскую волну…

Его нетерпение передалось женщине, она как будто торопила его, легко преодолевая валы этого зеленого моря, стараясь, чтобы они были больше, яростнее и круче.

Он не помнил, сколько времени это длилось, все было не так, как тогда, в маленькой хибарке на ворохе полыни, — нежно, мягко, сдержанно и страстно. Теперь же это было больше похоже на взрыв, неистовый, сладостно-болезненный. И когда их ударило последней волной этого взрыва, оба задохнулись от нехватки воздуха и неожиданного, как приход смерти, потрясения.

Когда к ней вернулся голос, она сказала шепотом, нащупав пересохшими, потрескавшимися губами его ухо:

— От этого никуда не уйти. Бесполезно сопротивляться… Я читала, что так бывает, я слышала… но не думала…

Он прижался своим ртом к этим губам: не хотелось никаких слов. Все, что происходило с ними тогда и сейчас, было необъяснимо и не нуждалось в истолковании.

Роковая любовь? Почему роковая, почему не радостная, единственная, счастливо найденная среди войны и сумятицы? Если они будут думать, если будут говорить, вспоминать о том, что было в прошлом, может разрушиться эта радость встречи.

Но постепенно возвращалась жизнь, окружавшая их, и за шелестом травы, за пением кузнечиков они услышали детские голоса, кто-то кого-то звал, искал, где-то звякнуло ведро, коротко проржала лошадь…

Она оправила, огладила ладонями сарафан, приподнялась, глядя на него сверху вниз. Сказала уже спокойным голосом, с какой-то грустью, как будто признание удручало ее:

— Я твоя женщина. Вот как получилось. Я всегда буду твоей.

И, нагнувшись, сдержанно, как будто заверяя этим сказанное, как своего, как мужа, поцеловала его в лоб.

…В тот же день, не задерживаясь и ничего не объясняя Фекле Ильиничне, Павел отвез Лену и детей к Фоме Ивановичу. В Артемовку, где скучающий в одиночестве старик с радостью принял «хоть на все время» добрую знакомую Старцева с детьми. Благо флигель в его доме пустовал.

Возвращаясь затем в Харьков, Павел размышлял о себе, о Лене, о будущем — и никак не мог сложить распадающиеся кусочки их жизни, как мозаику, в одну цельную картинку. Слишком много впереди было неясного, пугающего…

Глава 8

Да, революция удивительным образом перемешала людей, перетасовала их судьбы, кого «вознеся высоко», а кого и «бросив в бездну без стыда». Кто бы мог предположить еще лет пять назад, что скромный торговец и известный шахматист-любитель Исаак Абрамович Гольдман окажется одним из самых влиятельных сотрудников ЧК?

Конечно, сыграл свою роль случай, который некогда свел Гольдмана, двоюродного брата варшавской красавицы Лии, и будущего председателя ВЧК Феликса Дзержинского. В молодые годы он был страстно влюблен в юную Лию, угасавшую от чахотки. И теперь, помня прошлое Гольдмана, Дзержинский мог просто отпустить мелкого торговца, задержанного за какую-то коммерческую махинацию (впрочем, во время Гражданской войны любые коммерческие дела стали махинациями). Но сыграла роль проницательность чекиста, который недаром считался знатоком людей. Беседуя с Гольдманом о том и о сем, Дзержинский в течение ночи сумел разглядеть в маленьком нескладном человечке удивительные организаторские способности, дипломатический талант, порядочность, честность и даже такие скрытые достоинства, как уникальная память.

Обычно на работу в ЧК приходили старые партийцы, проверенные подпольной жизнью, знатоки всяких уловок и ухищрений, знающие полицейскую практику, классовые бойцы, одержимые жаждой справедливого мщения. Но Дзержинскому под рукой был нужен человек спокойный, рассудительный, даже скептически настроенный, с которым всегда можно побеседовать без излишних эмоций. Деятелей в ЧК хватало, нужен же был аналитик.

Разумеется, Гольдман не мог формально получить высокий пост, он числился лишь начальником Управления делами, но его авторитет и возможности намного превышали то, что предусматривала должность.

Выехав в Харьков, Феликс Эдмундович «прихватил» с собою Гольдмана, но начавшаяся война с Польшей заставила Дзержинского, теперь ставшего еще председателем польского Бюро РКП(б) и членом польского Ревкома (предполагалось, что он возглавит новую, социалистическую Польшу), срочно отбыть на Запад. Гольдман же остался на Украине, и его присутствие весьма помогало председателю Укрчека Манцеву: обстановка здесь была сложнее, чем где бы то ни было в Республике.

По счастью, Василий Николаевич Манцев оказался завзятым шахматистом, и в свободные минуты, склонившись над доской, они могли заодно решать и насущные вопросы. Щадя председателя Укрчека, Гольдман каждую партию старался свести к ничьей, хотя мог выиграть, даже не глядя на доску. В свое время Исаак Абрамович, молодой еще человек, нередко выигрывал у гостившего в Варшаве маститого, увенчанного славой Михаила Чигорина.

Теперь, однако, перед Гольдманом было и еще одно, обширнейшее шахматное поле: территория охваченной Гражданской войной и восстаниями Украины. Такая вот получалась игра…

Вернувшись из поездки в Каховку, где назревало грандиозное сражение и где надо было срочно создать специальную чекистскую группу, Гольдман увидел у себя на столе кипу бумаг, среди которых сразу обнаружил копии срочных донесений. Эти донесения касались человека, далеко не безразличного Исааку Абрамовичу: Павла Кольцова. Именно Кольцова, уезжая, поручил опекать Дзержинский. Исходили эти донесения не из аппарата ЧК. Тут уж, в своем ведомстве, как-нибудь можно было во всем разобраться. Нет, это были копии переписки высшего руководства Регистрационного управления Реввоенсовета, которые тайно доставил Гольдману в кабинет давно завербованный сотрудник управления. Сообщения эти были слишком серьезные и касались не только дела, которым уже порядочное время успешно занимался Кольцов, но, возможно, и его жизни.

О непростых отношениях между ЧК и Реввоенсоветом Гольдман знал не понаслышке, поскольку волею случая и сам был вовлечен в их орбиту и в штатах Регистрационного управления числился как тайный представитель этого учреждения в ЧК.

Дело давнее. Однажды Гольдмана, когда он еще находился вместе с Дзержинским в Москве, пригласили на квартиру в уютнейшем Лялином переулке, где молоденькая певица Дебора Пантофель-Нечецкая, редчайшее природное колоратурное сопрано, исполняла новые романсы.

После концерта Гольдмана позвали в небольшую комнатку попить чайку. Там его встретил заместитель начальника Регистрационного отдела Миша Данилюк, сорвиголова, известный своим боевым эсеровским прошлым. Миша перечислил все грехи Гольдмана, все изъяны его отнюдь не революционной биографии, которые выражались главным образом в сомнительных коммерческих операциях, и предложил ему, во избежание крупных неприятностей, выполнять несложные обязанности осведомителя.

То, что прохвост Миша, пользовавшийся особым доверием у довольно наивного в своем отношении к людям Троцкого, может наделать ему кучу неприятностей, Исаак Абрамович не сомневался. И он согласился на сотрудничество. Но не потому, что испугался, а по простому соображению, что если не его, то кого-то другого Миша все равно завербует и в ЧК еще долго не будут знать, кого именно. Сам он на следующий же день доложил обо всем Дзержинскому.

Дзержинский минут десять размышлял, меряя кабинет худыми длинными ногами и подергивая острым кадыком. Председатель ВЧК относился к Троцкому и руководимому им Реввоенсовету с определенным уважением. Феликс Эдмундович с удивлением отмечал, как быстро и яростно этот публицист-газетчик, мастер метафор и филиппик, создал из разрозненных полупартизанских отрядов трехмиллионную, скованную железным обручем дисциплины Красную Армию.

Особенно удивляла Дзержинского, всегда говорившего тихо, казенно и скучно, способность Троцкого вдохновлять ораторским талантом людей. Блестя слюной на острых, неровно поставленных зубах, сверкая глазами, казавшимися огромными за выпуклыми стеклами очков, этот тощий человечек извергал водопад слов, в которых слушатель просто захлебывался и тонул, уже не помня самого себя. Казалось, что мужичку-красноармейцу этот козлобородый, носатый интеллигент?!

Но мужичок орал «ура», бросал в воздух шапку и готов был тут же идти на погибель ради пролетарского торжества.

Дзержинский ничуть не обижался, когда его причисляли к последователям председателя Реввоенсовета. Но и втайне ненавидел его. Будучи человеком совершенно иного склада, Феликс Эдмундович подозревал, что, когда пройдет пора громких подвигов и речей и настанет время тихой и нудной работы, Троцкий скиснет и, обидевшись, уступит место тем, кто говорит скучно и казенно, но умеет делать повседневное, рутинное дело.

Не случайно Лев Давидович изобрел теорию перманентной, нескончаемой революции, которая стала его эликсиром жизни. В ней пряталась загадка энергии Троцкого, как иголка Кощеева бессмертия пряталась в утином яйце.

Дзержинский одобрил решение Гольдмана. С тех пор недремлющее око Реввоенсовета глядело в глубь ВЧК сквозь хорошо подобранные очки.

Как говорится, долг платежом красен, и уже через неделю, а может, и раньше, ВЧК обрела очень ценного осведомителя в ведомстве Троцкого — харьковского сотрудника РУ Васю Королькова. Через руки Королькова проходили все самые конфиденциальные реввоенсоветовские материалы, которыми Вася охотно по мере надобности делился с ЧК. В свое время Вася несколько раз присваивал реквизированные вещички, был пойман Гольдманом с поличным и теперь всячески старался «загладить вину».

Доставленные Корольковым секретные реввоенсоветовские материалы не на шутку озадачили Гольдмана. Из них следовало, что Павел Кольцов со своим четким планом примирения с Махно и превращения анархиста в союзника и попутчика встал Троцкому поперек дороги. Лев Давидович давно вынашивал планы полного уничтожения Махно и всей его анархической армии.

Эти планы, насколько понимал Исаак Абрамович, полностью разделял Ленин. Было ясно, что Кольцов попал в серьезный переплет. В Регистрационном отделе считали, что Кольцова следует убрать от этого дела («убрать» пока что употреблялось в самом гуманном смысле популярного в гражданскую войну термина: дискредитировать, лишить доверия, отстранить от дела). Если, конечно, Кольцов не будет проявлять упрямство и непонимание.

Гольдман перебирал лежащие на столе бумаги. Пока что это были только бумаги, которые могли легко превратиться в страницы «дела».

«Тов. Кольцов, единственный из чекистов, попадавших к Махно, не был расстрелян, напротив, отпущен с миром… Это может свидетельствовать о сговоре или предательстве…»

«Гр. Кольцов выступил против расстрела захваченных в Харькове анархистов батьки Махно и, напротив, добился их освобождения…»

«Следует внимательно рассмотреть историю освобождения Кольцова бароном Врангелем из Севастопольской крепости, разобраться, какой ценой была куплена эта свобода…»

И совсем свежее донесение:

«…Поступивший материал достаточно убедительно свидетельствует, что комиссар Кольцов поддерживает отношения с некой гр. Елоховской, женой белогвардейского офицера. Факт смерти капитана Елоховского доподлинно не установлен, и не расследована вероятность того, что Кольцов, исходя из неизвестных нам побуждений, поддерживает через гр. Елоховского отношения с заговорщическим белогвардейским центром, своего рода филиалом общества «Защиты Родины и Свободы»».

Гольдман подвинул ногой урну и в сердцах плюнул. Дрянь документы. Пустые бумажки. Но при желании из них можно собрать такой букетик, который запахнет «чрезвычайной тройкой». А «тройке», как известно, многого доказывать не надо. Она судит в один день и тут же приводит приговор в исполнение.

Дзержинского нет. И неизвестно, когда вернется. С Кольцовым надо что-то делать. Спасать.

Исаак Абрамович помотал своей крупной тыквообразной головой, словно бы желая, точно в погремушке, услышать звучание нужного зернышка. Не услышал. На коротких ногах резво подкатился к двери, отворил ее и поманил пальцем ожидавшего на скамеечке порученца:

— Как можно быстрее и как можно незаметнее — Королькова!

Порученцу, который не однажды выполнял подобные приказы, не надо было объяснять, почему быстрее и тем более почему незаметнее, он лишь послушно кивнул непричесанной головой и тут же растворился.

Вася Корольков, однако, появился почти под вечер. Лицо у него было белое и пухлое — ватное, и потому черные беспокойные глаза выделялись особенно, как угольки на снежном Деде Морозе.

— Прочитал, знаю, — коротко сказал Гольдман. — Доложи, что говорят.

— А то и говорят, что пишут. Поперек Льва Давыдыча ваш Кольцов идет. И уже давно. Потому раздражает.

— Ты мне про последнюю бумажку расскажи поподробнее.

Вася, прежде чем рассказывать, опасливо огляделся по сторонам, будто в темных углах кабинета мог кто-то таиться, хлюпнул носом, как бы готовясь заплакать, из чего Гольдман понял, что он готовится доложить о какой-то неудаче.

— Ну-ну! — подстегнул его Гольдман. — Телись быстрее.

— Вы вот тут сидите, а что у вас под носом деется, не знаете. А между тем Кольцов с бабой связался, Елоховская ее фамилия. Выяснили: офицерская жена, и неизвестно еще, где сам капитан Елоховский скрывается. Решили проследить, может, Кольцов с ним связь поддерживает…

— Ладно, эту сказку я уже слышал, — остановил Васю Гольдман. — Ты мне про Кольцова.

— Особо нечего рассказывать. Мы Семенова из «наружки» к нему приставили. И что же? Кольцов куда-то поехал, Семенов, как положено, за ним. Ну и…

— Что?

— Доехал с ним до Водяной и — полный завал.

Гольдман покачал головой, как бы сочувствуя Васе и едва скрывая напрашивавшуюся улыбку: редко какой филер может потягаться с Кольцовым, опыт работы во вражеском тылу ничем не заменишь.

— Вернулся Семенов со сломанным носом. То ли в поезде его Кольцов засек, то ли потом, уже в Водяной. Не рассказывает. Пришлось Семенову документ показывать. А то мог и порешить.

— Раскрылся, значит?

— Так точно. Спасибо, хоть оружие Кольцов не отобрал. Патроны выкинул, а оружие отдал. С понятием человек. Не то Семенов мог бы и под трибунал угодить.

«Молодец Кольцов», — подумал Гольдман и строго спросил:

— Ну упустил, а дальше?

— Дальше?.. Дальше выяснилось, что эта женщина, Елоховская, вместе с детьми исчезла в неизвестном направлении. Я так полагаю, что вместе с Кольцовым. Тут дело хитрое, в нем наверняка капитан Елоховский замешан… И где теперь Кольцов — вопрос.

— Кольцов в кабинете, на своем рабочем месте, — сказал Гольдман почти ласково. — А насчет капитана Елоховского вот, посмотри!

Гольдман подошел к массивному шкафу, порылся там, протянул Королькову несколько листков — копии оставленных белыми при бегстве из Харькова документов. Среди них был и приказ по Добровольческой армии, подписанный самим Ковалевским. В нем сообщалось, что капитан Елоховский, проявив героизм и самоотверженность, был убит при попытке предотвратить гибель эшелона с танками. К приказу была приколота короткая заметка из газеты «Харьковчанин», называвшаяся «Похороны героя».

— Не фальшивка? — спросил Вася. — Подсунули, может?

Гольдман посмотрел на Васю и вздохнул.

— Мы что, похожи на детей?

Корольков почесал затылок, лицо его сморщилось, как от горькой пилюли.

— Товарищ Данилюк приказали во что бы то ни стало найти эту бабу, — сказал он.

— Вы что же теперь, всех баб Кольцова собираетесь искать? — спросил Гольдман. — Он парень видный, людей в вашем Регистрационном управлении на это не хватит.

Васе оставалось только тяжело вздохнуть. Он знал: Миша Данилюк, который лично ведет это дело, семь шкур спустит с подчиненных, которые провалили дело. В их число входил и он сам, Вася Корольков.

— Ладно, — сказал Гольдман. — Данилюка беру на себя. Как-нибудь улажу это дело.

— Вот спасибо, Исаак Абрамович, — обрадовался Корольков. — Так оно, конечно, лучше получится. А только не оставит он Кольцова в покое. Потому как указание свыше.

— Ступай, — прервал его размышления Гольдман.

Корольков умчался, а Исаак Абрамович еще минут десять сидел, продолжая решать эту хитрую шахматную задачу. Пока что ему удалось найти ход, оттягивающий наступление решающего момента. Но пройдет немного времени, и снова наступит положение, когда любое решение в игре ведет к ухудшению позиции. Но это в шахматах, а в жизни… А в жизни у Гольдмана нет на доске ферзя — Дзержинского и одной легкой фигуры — Старцева, которого хорошо знали в Харькове и Киеве. Вот кто мог бы поручиться за своего давнего приятеля.

Можно, конечно, связаться со Старцевым, он теперь в Москве, и найти его не составит труда. Но что значит его поручительство, если он за тысячу верст отсюда?

Гольдман очень хотел сохранить Кольцова как важную фигуру для той игры, которую он намечал сыграть в не таком уж далеком будущем. Понадобится и Старцев — тоже авторитетный человек у Дзержинского.

Неуклонно приближалось время, когда Врангель потерпит поражение и вынужден будет бежать, оставив в Крыму, если он повторит ошибки Деникина, значительную часть войска и несколько сот тысяч мирных жителей, представителей знатных русских фамилий и интеллигенции. В любом случае большая часть из полумиллионного населения Крыма, приехавшего сюда как на последний, спасительный островок революции, не захочет покидать Россию. И она достанется победителям как своего рода трофей. Трофей безгласный и безответный, на котором триумфаторы, скорее всего, захотят сорвать свою злость. Прежде всего злость за то, что эти самые отчаянные, не сдававшиеся целых три года не дали совершить великую мировую революцию, отвлекли Красную Армию своими внутренними фронтами.

Знал Гольдман и тех троих, кому будет поручено вершить суд в Крыму, — назначение, по сути, уже состоялось. Это будут Розалия Землячка, Бела Кун и Сергей Гусев. Ну, Сергей Иванович Гусев, он же Яков Давидович Драбкин, прозванный «вечным комиссаром», член многих и многих фронтовых Реввоенсоветов, старейший большевик, кажется, с девяносто шестого, был человеком интеллигентным, из учительской семьи. Между прочим, обладал выдающимся, профессионально поставленным голосом — баритоном. Но при своем довольно мягком характере он будет целиком в подчинении у железной Розы и неустрашимого Белы.

Аскетичной, сухой Розалии Самойловне, «орлеанской деве» Гражданской войны (язвительный Троцкий называет ее «орлеанской старой девой»), такие чувства, как сострадание и милость, несвойственны. Людей она воспринимает как «материал» — нужный или не нужный для построения светлого будущего. Больше всего Роза любит участвовать во всякого рода трибуналах и контрольных комиссиях. Ее глаза, упрятанные за стеклышками пенсне, бесстрастны и строги, сухое, изможденное лицо не знает улыбки. Ходит Розалия в похожем на длинный мешок платье, перепоясанная тонким ремешком, с револьвером в потертой кобуре. Девятнадцати лет вступив в партию, она не знает никакой иной жизни, кроме политической борьбы… Эта будет судить строго, очень строго.

Бела Кун кудлат, порывист, с виду прост и доступен. Но он полон желания отомстить за поражение венгерской революции, которая почти победила, но рухнула под напором карателей из соседних стран. Свыше двух десятков числились в социалистическом правительстве у еврея Белы, почти все они были евреями. И теперь в Венгрии льется еврейская кровь: вспышка антисемитизма вылилась в погромы и расстрелы. Бела считает: это потому, что он был излишне уступчив, гуманен и не разил врагов без пощады.

В Крыму он, видимо, будет стараться исправить все свои ошибки.

…Долго просидит Гольдман за длинным письменным столом, обнесенным кокетливой решеточкой по краям. Ох уж этот чертов национальный вопрос! Тысячи и сотни тысяч восторженных еврейских юношей и девушек ринулись в революцию, чтобы построить светлый интернациональный рай, где никто не будет проводить черту оседлости, подсчитывать проценты поступающих в университеты, не будет кричать в лицо унизительное «жид» и где в нищих гетто не будут дрожать семьи ремесленников, Хаимов и Янкелей, опасаясь ночного погрома.

Ой, мальчики и девочки! Никто не понимает вас так, как Исаак Абрамович Гольдман. Пройдет время, вырастут из вас прекрасные врачи, педагоги, физики, музыканты, инженеры, и будете вы умножать славу вырастившей вас страны. Но сейчас, взбудораженные гигантским переворотом, схватившись за «маузеры», ведомые хасидским мистическим огоньком в крови, который поет в ваших жилах песни о близком рае, царстве полной справедливости, вы творите много того, что вам может потом припомнить огромная загадочная мужицкая страна, изменчивая в своих пристрастиях, но все еще темная, неграмотная.

Заполнив веселой и яростной толпой войска всяких ЧОНов, продотрядов и чекистских карательных групп, восторженно погибая тысячами на всех фронтах, вы стали путать правосудие и возмездие. Отвергнув религию и самого грозного Яхве, вы взяли на себя миссию мстительного и всесильного иудейского Бога…

Исаак Абрамович знает, что и Розалия, и Бела призовут на помощь в своем скором суде над остатками старой России вот таких мальчиков и девочек. Но что произойдет, когда буря успокоится и к строительству этого самого хасидского рая будут призваны миллионы русских мужиков? Не повторится ли Венгрия? Что вообще произойдет в мире? И не найдется ли какая-либо пока что спокойная страна, которая решит уничтожить самих носителей революционной идеи? И станет выделять их по национальному признаку? Не случится ли страшной трагедии?

Такую шахматную партию, где доска размером с Европу, а белые и черные клеточки — целые страны, разыгрывал в своем воображении Исаак Абрамович Гольдман.

Что будет в Крыму и как это потом отзовется в историческом эндшпиле, где расстановки фигур никто знать не может? Исаак Абрамович завел секретный кондуит, где записывал имена известных людей, ученых, изобретателей, врачей, просто именитых личностей, оказавшихся уже сейчас во врангелевском Крыму. Кто-то уедет, кто-то останется. Придет время, он станет спасать тех, кто не покинул Россию. Любой ценой. Лишь бы сохранилось в памяти человеческой имя Исаака Гольдмана, который, как мог, уберег попавших в беду русских…

Даже один человек способен повлиять на глобальные события. А таких, как он, среди евреев тысячи. Он знал это. И когда наступит братство народов, где «несть ни эллина, ни иудея», эти имена обязательно всплывут в народной памяти. И они будут поплавками, на которых держатся человечность, справедливость, равенство.

Но один Гольдман не в силах предотвратить надвигающуюся трагедию. Ему нужны такие люди, как Кольцов и Старцев.

Кольцова во что бы то ни стало надо сохранить. Вызволить из беды.

В мудрой голове Исаака Абрамовича созрело решение, и через полчаса он отправился к председателю Всеукраинской ЧК Манцеву для срочного и важного доклада.

Глава 9

У председателя ВУЧК Василия Николаевича Манцева голова шла кругом. То и дело в кабинет влетали военные, гремели шашками, звенели шпорами, докладывали, просили разъяснений, требовали оружия, боеприпасов и продуктового довольствия для своих убывающих (или прибывающих) отрядов. Штатские, в которых чувствовалась, однако, выправка, входили несуетно, шептали, склонившись к уху Манцева, строго конфиденциальные сведения. Шифровальщики приносили срочные телеграммы и радиограммы.

Секретарь, как жонглер в цирке, метался между полевыми, в деревянных ящиках, и городскими, сверкающими металлом, телефонами, сортировал звонки, отбирал нужные, чаще протягивал трубку Василию Николаевичу, иногда просил перезвонить. Случалось, заметив нахмуренное, смуглое лицо Манцева, начинал быстренько класть трубки и движением ладони задерживал входящих: мол, дайте начальнику хоть минутку на раздумье. Ему ведь, как и всем, иногда подумать нужно. Поразмыслить. Тем более что поразмыслить было над чем.

Обязанности у Манцева были всеохватывающими, поскольку он являлся председателем Центрального управления Чрезвычайной комиссии Украины по борьбе с контрреволюцией (сокращенно: председатель ВУЧК). А что такое контрреволюция? Это все, что не революция.

В стране и поблизости происходило много такого, что революцией не было.

Севернее Варшавы, за городом Млавой, разрозненные части Четвертой Красной Армии Шуваева и Третьего конного корпуса, которым командовал славный кавалерист Гайк Бжишкян, носивший в армии громкое, победоносное имя Гай, убегая от наседавших поляков, переходили границу Восточной Пруссии и там сдавались немцам.

Всего несколько дней назад они были далеко за Варшавой, обходя город с севера.

Но Пилсудский, генерал, носивший почетный титул «начальник государства», собрал в один кулак своих легионеров, жолнежей[38], а также польских и иностранных добровольцев, броневые части, артиллерию и авиацию, которыми щедро снабдили его французы. И нанес страшные удары в тыл и во фланг большевикам.

Уходить Гаю и Шуваеву было некуда: старые русские крепости Белосток, Ломжа и Осовец уже были заняты поляками. Немногочисленные дороги, проходившие через наревские леса и болота, перерезаны. Еда давно кончилась, а боеприпасы, которые берегли и экономили, считая буквально каждый патрон, истощились окончательно в последние дни боев.

Диковинный поезд Троцкого, сопровождаемый эшелоном охраны, состоящий из морячков-балтийцев, тоже спешил покинуть пределы Польши, бывшего российского генерал-губернаторства. Среди эшелонов как-то затерялся поезд с членами ревкома Польши, которые должны были стать будущим варшавским правительством. Дзержинский стоял у окна, смотрел на дождь, ни с кем не разговаривал, думал. Революция продолжала преподносить сюрпризы, и среди них главный — отпор со стороны крестьянства, которое, как оказалось, являлось полной загадкой для вождей, даже для Ленина.

…Но куда было деваться дивизиям Гая и Шуваева? С севера впритык нависала, темнея густыми лесами, сверкая озерами и блюдцами болот, германская земля, Восточная Пруссия. Вчерашние враги… Да что делать? Не сдаваться же разъяренным войной полякам?

Пришлось нижайше кланяться немецким пограничникам, просить их, чтобы интернировали, взяли как бы в плен, на временное содержание. Республика заплатит…

Пока немцы сносились с Берлином, шестьдесят тысяч красноармейцев, голодных, разутых и раздетых, бросая оружие, сами шли через никем не обозначенную границу, отыскивая тропы среди болот. Шесть лет назад именно здесь сдалась на милость победителей русская армия генерала Самсонова. Погибельные места!

На заставе под городом Зольдау плотно затянутые в серо-голубые мундирчики с узенькими витыми серебряными погончиками немцы из пограничной стражи смотрели на изможденных кавалеристов Гая и пехотинцев Шуваева с долей сочувствия и изумления, смешанного с превосходством.

В самом деле, что за войско пришло к границам Германии? Одеты красноармейцы были кто во что горазд. Кто в польском кунтуше, словно бы взятом в театральной костюмерной, кто в рваной гимнастерке, а кто и в дедовском казакине или бешмете, привезенном еще с Кавказа, на головах шлемы-богатырки, которые кто-то уже успел окрестить буденновками, котелки, польские фуражки-рогатувки с острыми углами, папахи, ермолки и даже уланские кивера со сбитыми набок султанами. Большинство были босы.

Если что и роднило сдающихся на милость немцев красных бойцов, если что и превращало в однородную массу, так это выражение полубезумных, голодных глаз, которые молили и требовали: жрать!

Немецкие повара варили в котлах походных кухонь брюкву вместе с ботвой и песком, картофельную, с прозеленью, мелочь, залежавшуюся на полях, в пекарнях пекли хлеб со жмыхом и отсевками. Эти русские, они все готовы съесть! Их тьма!

Корпусу Гая и армии Шуваева еще повезло. Интернирование не плен, за лагерями последует выкуп. Для тех, кто выживет.

За Брест-Литовском попала в «котел» наскоро собранная из разнородных дивизий Мозырская группа, руководимая бездарным Тихоном Хвесиным, бывшим парикмахером, а затем бывшим унтер-офицером, членом РСДРП с одиннадцатого года. Прославился Хвесин, командуя Особым карательным корпусом, подавлявшим с невиданной жестокостью восстание донских казаков. Там он побеждал. Но вот теперь дал противнику глубоко, на двести и более верст, прорваться в тыл.

Об этом поражении Красной Армии постараются забыть. Никто из военачальников, кроме нескольких спецов, не будет наказан. Потому что все, от вождя и до комвзвода, не думая о растянутых коммуникациях, об отсутствии резервов, подгоняли себя и других: в Европу! В Европу! Всех манил призрак мировой революции. Всем мерещилась братская рука европейского пролетариата, протянутая навстречу.

Коммунизм — немедля, революцию — немедля. Не щадя людей.

Болезнь нетерпения. Мираж в горячечном бреду. Двести с лишним тысяч красноармейцев, попавших в плен, станут платой за излечение от болезни. Из них не больше четверти вернутся в родные края. За мир Польша потребует уплатить землями и золотой казной.

Но это — потом. А сейчас конники Гая бросали в кучу казацкие седла и сбрую, которые тащили на себе через болота, еще надеясь раздобыть коней. Бросали шашки, исстрелявшиеся, расхлябанные карабины.

Но среди конников Гая русских было не больше, чем венгров, башкир, киргизов, бурят. Скуластая Азия смотрела на лейтенанта узкими загадочными глазами. Немец крутил головой, стараясь понять, зачем этим голодным, босоногим людям всеобщее равенство и почему они охвачены мечтами о всеобщем рае, вместо того чтобы думать о работе.

А совсем неподалеку от лейтенанта, в зарослях лещины, под самым носом у прусских пограничников, несколько одетых в тряпье кавалеристов снаряжали, перед тем как сдаться немцам, в дальний путь полкового ветврача Петра Чернышева. Скинувшись, как могли, нашли для ветврача одежду, приличные сапоги, помещичий, с высоким околышем, картуз. Одели в приличное и спутника ветврача, казака Матвея Данилова.

Молоденький, скуластый, узкоглазый ветврач, паренек из-под Вятки, получуваш, закончивший военно-ветеринарное училище в Казани, должен был спасти корпусную кассу — почти два пуда золотых царских червонцев, числом три тысячи восемьсот семьдесят пять штук. Золото было выдано корпусу для ремонта[39] конского состава и закупки продовольствия, да так и не успело пойти в дело.

— Мы на тебя, Петро, шибко надеемся, — басил комполка Гутко, весь перевязанный порыжевшими, грязными бинтами. — Не то золотишко к герману пойдет или Пилсудскому радость доставит… Негоже это!

— Не просто негоже, но и до кипения крови в сердце обидно, — подхватил высоченный, высохший от голода жердеобразный начштаба, украинец по фамилии Венгер. — Это ж республиканское добро, народное достояние, а мы… знает кому! Не… им в глотку, а не наше народное золотишко!

Венгер был матерщинник, но все непотребные слова произносил как-то мягко и буднично, и оттого речь его не казалась грубой.

Петр Чернышев только моргал белесыми глазами, но вовсе не от напутственных слов Венгера. Ему было страшно пускаться в путь через занятые противником дебри. Добро бы сам по себе, а тут — такой груз!

Золото ссыпали в кожаные переметные суммы, перебросили через седло, приторочили. Кавалеристы Гая отдали своим курьерам двух последних годных для дальней дороги лошадей.

— Ты ж смотри! — напутствовал Гутко. — Выберешься к своим, первому встречному командиру не сдавай. Сейчас много развелось быстрого народу: сегодня он у красных, завтра — у зеленых, а потом еще у кого-нибудь… Два пуда золотишка — большой соблазн!

— Лучше прямо до Москвы! — вмешался голоногий, но в панской, перехваченной по тулье блестящей лентой шляпе, кавалерист Юхим Беба. — Там — до начальствия, и под расписку. И шоб при свидетелях, и шоб печать круглая с орлом.

— С каким орлом? — оборвал его комполка. — Ты о чем, Беба?

— С орлом завсегда вернее, — не смутился казак. Венгер отдал Чернышеву свою карту.

— Сперва… лесами до Еднорожца, потом через Нарев на Остроленку, на Визну, Белосток. Места белорусские, народ отзывчивый, свойский. Дальше… на Гродно, Барановичи, Минск…

Петр кивал, вникал, но видно было, что масштаб карты он укладывает в своем воображении на реальную землю и его била мелкая дрожь.

— До Москвы сколь примерно верст? — спросил он, окая.

— До Москвы-то? Напрямки так и совсем недалеко, верст тыща с гаком…

— Напрямки-то небось не пройти, — вздохнул Чернышев. — Вилять буду, как собака по кустам.

— Не бойсь! — успокоил Петра и его спутник Матвей Данилов, маленький, быстроглазый и верткий, весь словно комочек из мускулов и жил, покрытых смуглой кожей. — Жизню не пожалею, а тебе дам выйти до своих.

И он приоткрыл полу своей свитки, показывая рукоять кривого ножа. Более приметного оружия они взять с собой не могли.

Червонцы присыпали овсом, сохранившимся кое у кого в торбах да в карманах. Его, потеряв лошадей, ели сами, запивая болотной водой.

Замысел всей этой экспедиции был таков: там, где боевой кавалерист не пройдет, проберется врач. Тем более со старой, выданной в царское время справкой об окончании училища. Для крестьян ветеринар всегда желанный гость. Везде есть хворая скотина. Мужик сам порой к врачу, даже если очень нужно, не пойдет, зато скотину в ветлечебницу поведет. Потому что заболевшая поросная свинья или, не дай боже, объевшаяся мокрым клевером корова — это беда для всего дома, погибель детей.

А тут вот он, ветврач, да еще с набором инструментов! Самый желанный гость! И накормят, и напоят, и лошадей доглядят, и тайными тропами проведут!

— Ну, пошел! — Комполка шлепнул лошадь по крупу, и она затрусила, раздвигая грудью кустарник. Следом двинулся и Матвей.

Кавалеристы Гая с тоской посмотрели вслед: многие хотели бы вот так отправиться пусть даже в немыслимо опасную дорогу, но к дому. Да разве пройдешь толпой — без боеприпасов, без хлеба, без обувки? Повздыхали прислушиваясь. И как только смолкли мягкие удары копыт по влажной земле, кто-то со вздохом сказал:

— Не, не пройдут!

Остальные промолчали. Перекурили напоследок и пошли к немецким пограничникам просить убежища, крова да пареной брюквы. Шапки ломать перед германом.

Такая выпала доля.

Немногим лучше была обстановка и на юге.

Высадившиеся на Таманском полуострове, у станицы Приморско-Ахтырской, белоказачьи части под командованием генерала Улагая шли дальше, к Кубани. Улагай непрерывно радировал генералу Врангелю об успехах: «Доблестный генерал Бабиев опрокинул заслоны красных…»

Лучший конник Врангеля, осетин Бабиев, блестяще образованный и безрассудно смелый, рвался к станице Брюховецкой. Оттуда — прямой путь на Екатеринодар.

Бабиев надеялся, что поднимутся кубанцы и тогда снова запылает весь казачий юг.

Это хорошо понимал и вновь назначенный командующим Южным фронтом Фрунзе. Все еще оставаясь в Средней Азии, где тоже было несладко, он телеграфировал Реввоенсовету: «На Кубани необходимо создать десятикратное превосходство! Кубань отдать нельзя!» И на Кубань срочно подтягивались свежие красные дивизии.

Конники, уже севшие в эшелоны, чтобы на Западном фронте сдерживать Пилсудского, удивлялись: вроде как не туда их везут, не на запад, а на самый что ни есть светлый фруктовый юг — словом, задом наперед. Горевать или радоваться? Голодные лошади ржали в вагонах. А где взять овса, сена? По дороге приходилось грабить крестьян, отнимать последнее.

Некому косить, некому сеять. Уже пять миллионов человек в Красной Армии под ружьем. Прокорми их, обеспечь. Не страна — военный лагерь. Или, скорее, цыганский табор — крики, жалобы, голод.

У Каховки, в тылу красной группировки, на Херсонщине, Николаевщине — в Днепровских и Ингульских плавнях — завелись партизаны. То ли махновцы, то ли просто грабители. Нападают на красные обозы, на малые отряды. Где фронт, где тыл?

А Врангель тем временем уже за Мариуполем, его донцы рвутся к Таганрогу. Корниловцы и кутеповцы вот-вот захватят Синельниково. А это узел, где сходятся главные железные дороги и открывается путь на Харьков, столицу Украины и центр управления всем Южным фронтом.

В Москве Ленин требует все силы перебрасывать на Врангеля. «С поляками мы начинаем разговоры о перемирии. Лучше уступить кусок земли на западе, чем отдать белым Донбасс, хлебные нивы Украины…»

Телеграмма в Ташкент Фрунзе: «Бросайте, к черту, басмачей и англичан! На Врангеля!»

Троцкий, срочно прибывший на своем знаменитом поезде РВСР в Москву, требует на Пленуме ЦК сделать все для уничтожения Махно: «Дом не выстроить, если древоточец съедает балки».

Между тем едва ли не половина карательных частей, брошенных против Махно — молоденькие крестьяне-новобранцы и старики, захватившие еще Русско-японскую, — толпами переходят к атаману. «У батьки сало, самогонка, пшено. Сапоги, опять же, выдает… Чай сладкий! Мануфактура!»

Махно бродит по сахарным местам, грабит заводы, как разбойник Чуркин, выслеживает отставшие от основных частей обозы. Добра достается ему с лишком, и большую его часть он раздает селянам и приставшим к нему красноармейцам. «Вот спасибо, батько!.. Здоровьечка тебе, батько!..» Но вот здоровья-то как раз у батьки и нет, на ногу ступить не может. И «старая гвардия», надежда анархической армии, тоже изранена, измучена — нет сил. А перебежчики-новобранцы — материал сырой. С ними много не навоюешь. Все уже выбиваются из сил. Третий год Гражданской войны на исходе. А перед тем было три года Великой, как называли ее белые, или империалистической — красные.

…У Манцева, склонившегося над расстеленной на столе картой, голова идет кругом.

— Чаю сладкого в кабинет! И покрепче!

Телефоны он переключает на приемную, всех выставляет за дверь. Кто там еще ждет приема? Гольдман? Этому можно, даже нужно, пусть за чайком обсудит дела. Исаак Абрамович — человек спокойный, рассудительный, он Манцеву не помеха в чаепитии…

Секретарь знает, что Исаак Абрамович, хотя и занимает должность, как бы стороннюю от главных забот, — начуправделами, но на самом деле играет в Укрчека особую роль. Ничего удивительного. В ЧК все не так, как в других учреждениях. Здесь какой-нибудь рядовой сотрудник на самом деле может оказаться начальником целого отдела.

— Садись, Исак! — Манцев растирает затылок. Щеки его заливает румянец от прилива крови. — Что-то заработался я.

Гольдман сочувственно кивает головой.

Они пьют чай, неспешно говорят о делах посторонних: о погоде, заезжих театральных знаменитостях, посетивших Харьков. Наконец Манцев не выдерживает:

— Ладно уж! Говори, с чем пришел! Не чай же пить?

Гольдман между тем степенно допивает чай, ставит в блюдечко перевернутый вверх донцем стакан и на него пирамидкой укладывает три куска сахара, к которым даже не притронулся.

— Слышал, какие-то неприятности у Кольцова? — подстегивает Гольдмана Манцев.

— Кольцов, он ерш колючий, его просто так не проглотишь, — отвечает Гольдман. Он утонул в мягком ампирном кресле с крепко продавленным сиденьем, и над столом стала видна только его огромная голова.

Манцев усмехается.

— И все же. Чувствую, тут серьезно. Парня надо выручать, — продолжает Исаак Абрамович. — Судя по всему, нашла коса на камень.

— А что этот?.. — Манцев худой, длинной рукой артистически обрисовывает остроконечную бородку и очки.

— Он, Василий Николаевич, ферзь при короле, а наш полномочный комиссар — всего лишь пешка, хотя и сильно продвинувшаяся.

— Давно мы с тобой в шахматы не играли.

— Давно…

— Надо срочно отправлять его в ИНО[40], как и хотел Дзержинский.

— Феликс Эдмундович теперь неизвестно когда прибудет в Москву. А в ИНО Кольцов окажется один на один среди настоящих акул! Нет-нет, там он будет более уязвим. Особенно если продолжит начатое дело — Реввоенсовет-то рядышком, достанут… Что касается ИНО, там сейчас своя борьба. Дело новое, идет распределение должностей…

— Ох, и бюрократами мы стали, — вздыхает Манцев. — Иногда самому себе хочется казацких плетей отвесить за бумажную возню!

Гольдман звучно кладет кулак на сдвинутую к краю стола карту, на то место, где Днепр в своем беге к Черному морю совершает плавный поворот к западу.

— Вот куда его надо отправить. Под Каховку, в Тринадцатую армию. Там нужен крепкий начальник нашей чекистской группы. Вот-вот начнутся бои, а мы до сих пор плохо прощупали Второй корпус Слащева. А Слащев — еще тот фрукт… Да и в тылу Тринадцатой не все гладко. В плавнях полно зеленых, которые грабят обозы. То ли откололись от махновцев, то ли слащевцы промышляют… А такое вы слышали? Банда атамана Задувало-Гроссфаухен! Откуда он взялся? — Гольдман улыбается. — Я за эту поездку там такого насмотрелся!

— И считаешь, что для Кольцова это самый лучший выход?

— Иного не вижу.

Манцев размышляет:

— В Тринадцатой сейчас командармом Уборевич. Это хорошо. С ним Кольцов сойдется. Но Уборевич в Ставке, а непосредственно в войсках под Каховкой Эйдеман. Тот покруче… Но главное — Кольцову придется работать с Землячкой. Она, как начальник политотдела армии, кажется, всех мужиков там забрала в свой кулак… И по поводу Махно разделяет точку зрения Троцкого… Не попасть бы Кольцову из огня да в полымя?

— Надо ему четко поставить задачу: агентурная и разведывательная работа. И ничего больше. Отсечь от него все другие дела. И сразу поставить дело так, чтобы никто не вмешивался.

Манцев растянул в улыбке тонкие, правильного рисунка губы. Такая улыбка сводила с ума всех работниц его ведомства! И где только отыскали для работы в ЧК такого красавца?

— Розалия Самойловна вмешивается во все, — замечает Манцев.

— И все же это лучше, чем оставлять Кольцова здесь или отправлять в ИНО, — возражает Гольдман. — Подальше положишь — поближе возьмешь. Он еще пригодится.

— Так как же мы его на фронте-то сохраним?

— Пуля слепа. А здесь Кольцов издалека виден, ясная мишень. Так что, пожалуй, выбора-то и нет. Цугцванг!

— Цугцванг, Исаак Абрамович… Ладно! Решено!

Манцев вызвал секретаря.

— Пиши, Петр Васильич, приказ. Полномочного комиссара Кольцова откомандировать в Правобережную группу войск Тринадцатой армии. Передать в его распоряжение всех наших местных сотрудников. Прямое подчинение Кольцова — только и исключительно Укрчека.

Что ж, Гольдман сделал свой ход. Но люди — не шахматные фигуры, подчиняющиеся игроку.

Глава 10

Кольцов собрался за пятнадцать минут. Сунул в вещмешок скатанную и согнутую пополам тонкую осеннюю шинель, смену белья, кое-какие харчи, бритву, помазок, серый, похожий на мышь, обмылок, полотенце, запасные обоймы к пистолетам — и готов.

Обнялись с соседом.

— Значит, на фронт! — бодро сказал Павло. — Везет тебе, тезка. А мне, видать, до самого конца войны штаны здесь просиживать.

«Хорошо бы письмецо Лене отправить!» — подумал Кольцов. Просто руки чесались, до чего хотелось набросать несколько строк. «Милая Лена…» Черт знает как это хорошо — вывести слово «милая»! Сто лет никому не писал любовных посланий. А ведь и было-то с Леной всего два свидания: одно — полынное, другое — хмельное.

Письмо — это была бы как бы третья встреча, но очень важная, запечатленная надолго. Достала бы Лена лист бумаги, прочитала, когда захотелось бы, — и они снова как будто вместе.

Но нет у него такого права — отправить весточку. Документ. Свидетельство близких отношений. И тайный адрес подруги пришлось бы указать. Нет, не имеет он права подвести ее!

Может, попросить тезку отвезти на досуге? Хороший парень Павло Заболотный, не откажет. Но нет — тоже нельзя.

Не думал никогда Кольцов, что придется таиться даже от своих. Конечно, если бы рядом был Семен Красильников или Фролов, с ними он бы поделился. Но их нет, и неизвестно, где они и что с ними теперь.

Кольцов пристроился к воинскому эшелону, состоявшему из десяти теплушек с бойцами и из пяти платформ, на которых угадывались затянутые рваной парусиной орудия и какие-то громоздкие приборы. Из прорех в парусине иногда высовывалась чья-то рука, выбрасывала в воздух жменю подсолнечной шелухи и исчезала.

Вначале взяли направление на Полтаву, и Кольцов вновь проделал хорошо знакомый ему путь к станции Водяной. Стоя возле открытой двери теплушки и вытягиваясь на носки, он увидел за рощей белые мазанки Алексеевки и, как ему показалось, столбы хмелевища, которые, как мачты какой-то загадочной сухопутной шхуны, проплывали по густой августовской зелени.

Красноармейцы в теплушке были артиллеристами. Парни вдоволь навоевались на всех войнах, профессионалы, которые, кроме своего дела, ничего иного, по-видимому, уже и не знали. Они казались старше своих лет.

Обычных для дороги шуток-прибауток, соленых солдатских острот Кольцов не слышал. Все выглядели уставшими и какими-то запыленными. Кто латал рубаху, кто читал, кто дремал, наслаждаясь возможностью ничего не делать.

За Водяной, между станциями Искровка и Кочубеевка, поезд остановился в чистом поле: никто не понимал, в чем причина задержки. Кто говорил, что впереди разобран путь, кто сообщал, что под Полтавой взорван мост через Ворсклу и все пути забиты до отказа.

В поле рядами желтели подсолнухи, и артиллеристы пошли за семечками. А кто прихватил и ведерко, вдруг удастся отыскать картошку. Самые ленивые прилегли на травке загорать на щедром еще солнышке.

Павлу эта беспечность не понравилась, он отыскал в передней теплушке коменданта, который устраивал его в эшелон и которому были известны особые полномочия чекиста.

Комендант был молодым парнем с Верхней Волги и делал ударения на букву «о» с таким неподражаемым изяществом, как бы понарошку, передразнивая кого-то, что Кольцов, вновь заслышав его речь, с трудом сдержался от улыбки, и строго сказал:

— Вам бы лучше эти загорания прекратить. Незаметно выставить пулеметы и держать под прицелом все подходы…

Комендант принялся застегивать раскрытую чуть ли не до пупа, выгоревшую косоворотку.

— Оно конечно. Только здесь такая тишина. Благодать.

— В этих местах и благодать стреляет. Можете поверить. А вы отвечаете за безопасность эшелона, пока он в пути.

Павел влез в теплушку, поглядел, как прытко побежал вдоль насыпи, отдавая своим окающим говорком распоряжения, комендант. Отыскал в углу, завешенном куском парусины и превращенном в своего рода купе, командира батареи. С ним был еще какой-то странного вида, довольно молодой штатский человек в узком полотняном пиджачке и бриджах с черным кантом. Сужающиеся к щиколоткам, эти кавалерийские штаны были, однако, не заправлены в сапоги, как положено коннику, а открывали пыльные и грязные щиколотки. Плетеные кожаные сандалии, несомненно, когда-то дорогая и модная обувь, завершали наряд штатского.

Облокотившись на руку и подергивая носом, штатский сосредоточенно всматривался в какую-то схему и черным от туши указательным пальцем другой руки водил по листу плотного ватмана. На Кольцова он не обратил внимания, только на миг стрельнул в него невидящими, затуманенными отвлеченной мыслью глазами.

Командир, маленький, но широкоплечий, кряжистый, как пенек, перепоясанный ремнями вдоль и поперек, встал и по-военному откозырял. С Кольцовым он познакомился на Харькове-Товарном, и, похоже, присутствие чекиста в поезде его даже обрадовало, хотя, как правило, профессиональные бойцы, Павел это хорошо знал, к людям Дзержинского относились настороженно. Но комбат был с севера, Украины не знал и в Кольцове надеялся найти знатока здешних обычаев, языка, местности и возможных опасностей в дороге.

— Присаживайтесь, — сказал он Кольцову. — Вот, видите ли, до Харькова мчались экспрессом, без остановок, а тут… Как думаете, что-нибудь серьезное?

— Со временем узнаем. Еще много будет остановок, — неопределенно ответил Кольцов. — Скажите, а ваши пушки смогут в случае надобности стрелять прямо с платформ?

— Никак нет, — сказал командир. — Это, видите ли, «двухсотки». Двухсоттрехмиллиметровые гаубицы. Они с платформ укатятся, нужен специальный крепеж.

— Жаль.

— Предполагаете что-нибудь серьезное?

Павел развел руками.

— Никто ничего не может сказать. Но у Махно, который бродит по этим краям, есть и артиллерия. Кстати сказать, неплохая. И в достаточном количестве.

— Черт знает что! — вдруг тонким, высоким голосом произнес штатский. — Мы готовимся к серьезной позиционной войне, а не к отражению нападений каких-то местных индейцев!

Он посмотрел на Павла с упреком, как будто тот был в чем-то виноват. Кольцов улыбнулся. «Должно быть, москвич. Они там вообще не в курсе, что творится вокруг».

— Давайте познакомимся, и я вам кое-что объясню, — сказал Павел дружелюбно и протянул руку штатскому.

Кисть у штатского была тонкой и какой-то нервной.

— А вы, случайно, не музыкант? — спросил вдруг Павел.

Это был нелепый вопрос, но штатский вдруг растерялся.

— Любитель, видите ли, — сказал он. — Виолончель. А как вы догадались?

Кольцов неопределенно пожал плечами, не ответил.

— В нашем деле без хорошего музыкального слуха нельзя, — пояснил этот странный штатский артиллерист.

Через несколько минут все разъяснилось — и обстановка стала дружеской. Штатский — его звали Львом Генриковичем — сводил Кольцова на одну из платформ. Оказывается, под парусиной были не только тупорылые, тяжелые гаубицы, но и какие-то странные установки: раструбы, напоминающие граммофонные, но соединенные по три штуки вместе и направленные в одну сторону, закрепленные, подобно морским орудиям, на вращающихся платформах. Шланги от раструбов вели к небольшим, на манер седел, сиденьям, где заканчивались как бы слуховыми аппаратами. Кроме того, там были еще всякие циферблаты электрических приборов, колесики с рукоятями для вращения и много другой мелочи, тускло и маслянисто мерцавшей под парусиновой завесой.

— Звукометрические станции, — воодушевленно пояснил Лев Генрикович и поправил сползающие сандалии. — Служат для разведки артиллерийских батарей противника, а также для исчисления данных при артиллерийской стрельбе. Чисто русское изобретение, хотя, говорят, французы тоже ухватили идею… Надеюсь, там мы встретимся с французской артиллерией, — продолжал он, и лицо его осветилось радостной улыбкой, словно от предвкушения встречи с родственниками. — Вот и проверим, кто в чем преуспел.

Вглядевшись в Кольцова, Лев Генрикович понял, что тот даже не понимает, о чем идет речь, и совершенно далек от достижений в области звукометрии. Он принялся с жаром объяснять, как студенту на лекции:

— Эту идею подал профессор Вышеславцев. К сожалению, он с семьей сейчас в Крыму — мне при разработке даже посоветоваться было не с кем. Понимаете, при стрельбе мощных орудий на большие расстояния цель закрыта. И часто, если противник не дурак, меняет расположение. А нам, как вы понимаете, крайне необходимо засечь местонахождение противостоящей нам артиллерии, знать ее калибры, систему…

— Калибр и систему, очевидно, можно определить по звуку, — сказал Кольцов.

— Ну да! Это если слух тренированный и тонкий! — почти взвизгнул теоретик. — Далеко не всякий определит. У меня только двое из двенадцати делают это пристойно.

— А месторасположение? Приблизительно, по источнику звука? _ предположил Павел.

Лев Генрикович заливисто, по-девчачьи, рассмеялся.

— Почему приблизительно? — Своими тонкими кистями он принялся как можно более наглядно пояснять суть дела. — Выстрел пушки — дульная звуковая волна. Это первый звук. Летящий снаряд, превышая скорость звука, создает баллистическую волну. Третья волна — от звука разрыва. Но все это не обычные звуковые волны. Они резко изменяют давление воздуха. Мы фиксируем это мембранами. Регистрируем. Подтверждаем органами слуха… Сопоставляем. И находим искомое: азимут, расстояние и так далее. И даем точные координаты цели.

Павел слушал внимательно. Как фронтовику, ему было очень интересно. Но, вникая в смысл того, что объяснял ученый человек, он одновременно думал о другом. Черт возьми, рождается новая армия. Из армии партизанских наскоков, тачанок — исправничьих бричек с поставленными на них пулеметами, немыслимых кавалерийских авантюрных рейдов рождается правильная, железная сила, соединение ума, расчета и мощи, способная отстоять идею и защитить народ. А впереди… кто знает, какие еще бои ждут их впереди.

…Эшелон двигался медленно. Простояли в Кременчуге перед однопутным мостом. Успели сходить на знаменитый кременчугский базар, где с оглядкой поменяли солдатское мыло на крестьянские пшено и сало.

Красноармейцы под насыпью варили кулеш на маленьких костерках, где дымно горели стебли подсолнуха, кукурузы, сухая картофельная ботва. Лучок, поджаренный на сале, сыпали в булькающую пшенную массу: манящий запах стлался вместе с дымком вдоль эшелона.

Комбат Закруткин от приглашения похлебать за компанию отказался. Ругал своих батарейцев:

— Обособленны! Каждый у своего котелка! Нет чтоб объединиться, все продукты снести на батарейную кухню. Так нет же! А еще коммунизм строим! Единую семью!

Артиллеристы из ТАОН[41], народ степенный, рассудительный, привычный к внутрибатарейной демократии, отвечали, облизывая ложки:

— Так что, товарищ командир, первопричина тут не политическая. Каждый желает свой кулеш сварить. Это ж замечательное занятие! Вы пройдите по костеркам: у каждого свой вкус, свой манер и даже запах разный. Вы вот попробуйте нашего!

Закруткин махал рукой и уходил, чертыхаясь, от соблазнительного аромата, скрипя всеми ремнями.

Запахи не трогали только чудаковатого Льва Генриковича. Он сидел в вагоне, что-то писал, положив на колени кусок доски с бумагой.

— Не теряем даром времени? — спросил Кольцов. — Расчеты?

— Ну уж я вовсе не такой сухарь, — вскинул голову инженер. — Есть еще кое-что, помимо расчетов и статей…

На его белом, не успевшем принять фронтовой загар лице выделялись васильковые, по-детски наивные глаза. Инженер снова склонился над листком, написал еще несколько строк и затем неожиданно просто и откровенно сказал:

— Письмо даме… собственно, жене приятеля. Видите ли, я привык ей писать: она — в Питере, а наше ГАУ перевели в Москву еще в восемнадцатом. — Он вздохнул. — Она была моей невестой, а вышла замуж за нашего общего друга детства, Берестенникова, он остался в «Михайловке», на кафедре порохов. Мы с братом звали его Береста. Хороший человек. Он прогрессивно горящие многоканальные артиллерийские пороха изобрел. Представляете, какой эффект?

— Нет, — признался Кольцов.

— Ладно, это потом… Я, видите ли, не понимал, что письма ее не удержат. Думал, вот-вот война кончится…

Он, держа карандаш в выгнувшихся синеватых, тонких пальцах музыканта, быстро и аккуратно, словно буквопечатающий аппарат Юза, уложил на лист бумаги еще несколько строчек. Потом усмехнулся, покачал головой.

— А я все равно пишу. Привык. Как-то пусто без этого… Все мне кажется, что что-то переменится. — И неожиданно спросил: — А вы женаты?

Кольцов замялся.

— Не надо, не отвечайте! Война всех нас запутала. Шесть лет не кончается!.. Скорее бы, скорее!

И Лев Генрикович снова склонился над листком. Лицо его с удивительной непосредственностью отражало смену чувств. Он то улыбался чему-то, быстро покрывая бумагу вязью строчек, то поднимал брови, хмурился, то шептал что-то, шевеля губами и как бы разговаривая с адресатом. Странный, чистосердечный и наивный человек: он управляет полетом тяжелых, могучих в неистовой, разрушительной силе снарядов и в то же время так беспомощен и слаб перед лицом личных неурядиц.

Павел неожиданно позавидовал ему: сам он был далеко не так открыт и прямодушен. И писем не мог писать, скрывая свои чувства. Он по необходимости стал человеком тайн и секретов.


После Кременчуга эшелон направился на юг, к Николаеву, затем на восток, от Александрии к Пятихатке, и вновь свернул на юг, Кривому Рогу, описывая невероятную для мирного железнодорожного сообщения дугу. Наконец, не доезжая до Никополя, остановились на маленькой узловой станции Апостолово, где торчала, возвышаясь над степью и даже над окрестными курганами, высокая кирпичная, неизвестно как уцелевшая водокачка.

— Остановка! Разгружаемся! — бегая по гравию вдоль эшелона и выписывая своими кривыми кавалерийскими ногами кренделя, кричал комендант. — Все! Приехали!..

Артиллеристы спрыгивали, потягивались, крякали с удовольствием: уж лучше бои, чем такая езда. К станции примыкало большое пристанционное село, волостное, с церковью. По картам оно называлось Покровским, а сами путейцы, да и все окрестные жители, именовали его по-старому, как издавна привыкли: Вшивое. Видать, чумаки, везшие соль из Крыма или Прогноев, отмывались здесь с дороги да били зловредных насекомых.

Оно бы и артиллеристам неплохо помыться после долгого пути, избавиться от нательных попутчиков, но вслед за комендантом уже бежал широкоплечий, плотный, как сундучок, командир батареи, скрипел ремнями и все отмахивался от длинного своего бебута, который норовил подставить ему подножку.

— Шевелись! Не отоспались, что ли? На фронте нас ждут не дождутся, а мы всю солому, лежа, в сечку перемолотили! Шевелись!

И то верно, восемь суток в пути, между тем как на фронте каждый ствол дорог.

Но до фронта еще дойти надо, до него не меньше ста верст. Да не железной дорогой или плиточной шоссейкой, а пыльным, разбитым Кизикерменским шляхом. Сотни лет торили его чумаки на своих волах, пробираясь из Крыма на север, в кацапские края, где соль дорожает с каждым шагом.

— Разгружайсь!..

Скомандовать-то можно, а как выкатить тяжелые восьмидюймовки ТАОН без артиллерийских тягачей? Эшелон с гусеничными «холтами», специальными тракторами, которые и должны были помочь с разгрузкой орудий, застрял где-то в пути.

А ждать нельзя, надо думать, как своими силами выходить из положения. Хорошо, что у них на платформе стоял один из «холтов», маневровый, для аварийного случая. Да вот беда: все трактористы остались во втором эшелоне. Поэтому сесть за рычаги уговорили бывалого шофера Чугайкина из автоброневого дивизиона, ехавшего по счастливой случайности в одной из теплушек вместе с земляками из Рыбинска.

Чугайкин кое-как вывел тяжелый, с далеко выступающим вперед носом-мотором, «холт» к бревенчатому настилу, который с уровня железнодорожных платформ плавно спускался к земле. Пот, смывая дорожную грязь, тек по скуластому крестьянскому лицу Чугайкина. Он привык к броневику: у того руль, подвижные передние колеса. А у «холта» же — рычаги, фрикционы. Если надо повернуть, следует притормозить одну из гусениц. Все совершенно не так, как в броневике.

Словом, не совладал Чугайкин. В самом начале сходен все было хорошо, почти уже съехал с настила, но потом трактор почему-то вильнул и с полутораметровой высоты обрушился набок в пылищу. Сам Чугайкин чудом остался жив, вылез на землю, схватился за голову.

Трактор лежал на боку, из бака по пыли растекался газолин. Гусеницы, все еще вращаясь, дергали тяжелую машину, и она, казалось, переживает агонию. Чугайкин опомнился, вновь бросился к открытой кабине, перегнувшись, выключил магнето. Сгорит ведь!

А хоть бы и сгорел? Кто теперь поднимет трактор, где взять такой подъемный механизм, чтобы вновь поставить его на ноги?

Артиллеристы сгрудились вокруг опрокинувшегося гиганта. Даже уверенный в себе комбат Закруткин не знал, что сказать. Надо бы сооружать треногу, крепить тали, поднимать «холт» — но из чего сооружать, где взять тали?

Чугайкин уселся возле опрокинутого трактора, обхватив чубатую голову руками и вздрагивая от рыданий.

— Эх, мать честна! — сказал, глядя на него, пышноусый артиллерист. — И чего ты, парень, согласился полезть под трибунал?

Кольцов молчал, как и все. Соображал. Охать и причитать уже было поздно. Ждать железнодорожного крана — что небесного дождичка: то ли будет, то ли нет. Даже Лев Генрикович, инженер и изобретатель, мотал головой. Что тут посоветуешь?

Сквозь толпу артиллеристов, расталкивая всех своим коротким, крепким телом, как тараном, пробился какой-то местный командир в перекрещенных ремнях, деятельный и вроде бы всезнающий. Сгрудившиеся вокруг трактора, чувствуя в незнакомце силу, быстренько расступились. Тот, привстав для росту на цыпочки, обвел всех строгим взглядом, сплюнул.

Павел сразу узнал его: Грец! Тот самый особист из Тринадцатой армии, что вез его из полка Короткова в Мелитополь. Тот, с кем они схватились чуть ли не до стрельбы, жестокосердый и недалекий. Еще Дзержинский, читая донесение Греца о «чужеродном гуманизме» Кольцова, заметил, скривив губы в улыбке: «Чекист, говорят, — меч революции. Но, к сожалению, попадаются и утюги революции».

— Представитель особого отдела на станции Апостолово Тарас Грец! — представился коротыш и опустился на каблуки. — Имеем, так сказать, факт злостного саботажа и диверсии? И это в то время, когда красные войска задыхаются от нехватки огневых средств и с надеждой глядят в вашу сторону, дорогие товарищи артиллеристы! Немедленно составляем акт для направления в Реввоентрибунал армии!

И Закруткин, и Лев Генрикович опешили, не проронили ни звука. Или испугались. Под трибунал, если только кому захотеть, можно было отправить все командование батареи без разбора. Дело фронтовое, не до тонкостей. Чугайкин даже не приподнялся: насквозь чувствовал себя виновным. Заранее обрекал себя на трибунал.

Кольцов, по привычке поправив ремень, вышел вперед и оказался лицом к лицу с Грецем. Как в те жаркие июньские дни, когда особист хватался за свой маузер.

Грец тоже узнал его. Серые, выцветшие глаза его налились кровью.

Осенняя степь, обступившая станцию и село, пахла выгоревшей за лето травой, сухой землей. Невысокое, упавшее к ровной черте горизонта солнце уже не палило, а грело.

— Полномочный комиссар ЧК Кольцов, — козырнул Грецу Павел. — Направляюсь в Правобережную группу Тринадцатой армии с особым заданием. — Подумав, добавил: — Попутно сопровождаю эшелон с техникой.

Он понимал, что Грец из тех людей, которые уступают только большей силе и большему напору, и потому решил не давать особисту времени на раздумья.

— Актом вы положения не исправите, — сказал Кольцов. — Как человеку, знакомому с местными условиями, предлагаю вам мобилизовать в окрестных селах тягловую силу, волов или лошадей-тяжеловозов: обычная коняка тут бессильна.

Грец молчал, соображал. Но лица комбата и инженера уже посветлели. Даже Чугайкин приподнял голову, тряхнув перепачканным в масле чубом.

— Карта есть? — спросил у особиста Кольцов, продолжая натиск.

Грец проворчал что-то, но сумку с картой из-за плеча достал. С прищуром, как сквозь прицел, взглянул на Павла: мол, ладно, потом припомню, однако сдался, расстелил на песке рваную в сгибах, бледную карту.

— Тут, в Покровском, мы подходящих лошадей или волов не найдем, — сказал особист. — Все реквизировано. Только клячи остались… А вот здесь, в немецких колониях Кронау и Фюрстенталь, кое-что есть. Только немцы волов не держат, у них для тяжелых работ кони…

— Першероны или брабанты небось, — подсказал опустившийся на корточки рядом Закруткин. — Эти для наших гаубиц как раз. У них аллюр — это шаг. Для полковых пушек не годятся, там нужен маневр в бою, а для ТАОНа самое оно.

— Так они и отдали вам своих першеронов, — буркнул Грец, не поднимая глаз на Закруткина. — Небось прячут их где-нибудь подальше, в плавнях… Или вот Костромки — большое село, шесть тысяч душ. Они раньше волов для чумаков разводили, на подсменку. Там можно пошастать…

— Вот и пошастайте, — сказал Кольцов жестко. — Комбат даст вам людей. Организуйте три-четыре команды — в разные стороны. Берите скот под расписку, с возвратом. Лучше, если со своими погонщиками. Так и им спокойнее, и нам надежнее. Сами знаете, с волами новичку не управиться.

— Хорошо, — хмуро, не по-уставному отозвался Грец и обернулся к Закруткину. — Выстройте людей, товарищ красный командир!

Через четверть часа половина батарейцев, разбившись на команды, отправились на поиски тягла. А вторая половина принялась с уханьем и кряканьем, под команды взводных, скатывать гаубицы на скрипучий бревенчатый настил и оттуда, придерживая орудия канатами, спускать их на землю.

Наконец все орудия стояли у рампы, зарывшись колесами в песок, такие грозные и такие беспомощные без тяги. Следом за гаубицами спустили на землю две звукометрические установки на данлоповских колесах.

И теперь батарейцы покуривали, глядя на село с церковной колокольней, на бескрайнюю степь, по которой ветер гнал поднятые с шляха полосы мелкой, противной пыли.

— Черт знает что! — ругался Лев Генрикович, укутывая свои чуткие приборы тряпками. — Последнее слово военной акустики — и не может действовать без каких-то волов…

— Гражданская война — свои законы, — объяснил ему, как первокласснику, Кольцов. — Возьмите, к примеру, тачанку. Это что за военный инструмент? Совмещение телеги, лошадей и пулемета. Могли бы вы представить себе на германской войне тачанку? Куда ее, на проволочные заграждения?

— Ну тачанка — она, как тюльпан, только летом хороша, — вмешался в разговор Закруткин. — А зимой — тьфу!

— А почему! — вмешался один из батарейцев. — Зимой махновцы по хатам сидят, около баб греются. Это ж ихнее изобретение, оно — для лета.

Рассмеялись.

И все же Кольцов постепенно утерял то теплое и веселящее душу чувство боевого братства, которое грело его во время их недельного путешествия по замысловатым линиям железных порог. Грец! В нем была причина.

Павел знал породу таких людей. Они встречались и у своих, и у белых. Угрюмые, ограниченные человеконенавистники, которые считали необходимым истреблять тех, кто думает не так, как они. В мирное время они просто слыли бы злыднями, пакостниками, ябедами, их бы чурались, да и только. В войну же их односторонность и злоба не только были простительны, они поощрялись и даже возвышали их.

Кольцов был уверен, что Грец найдет повод, чтобы последовать вслед за ним к Бериславу. Он не из тех, кто прощает. Такие, как он, в темноте или в сутолоке боя стреляют в спину…

Ждали своих посланцев всю ночь. Перед рассветом по дальним выбалочкам поплыл серый, постепенно розовеющий туман. В голых степях, которые на много верст тянулись вокруг и были загадочны, как американская саванна, ночью постреливали, раздавались пугающие птичьи крики и тоскливый волчий вой. По совету Кольцова комбат еще с вечера выслал к наиболее глубоким, поросшим чагарником балкам пулеметные посты. Тужась и ворочая тяжелые станины, также на всякий случай развернули во все стороны, вкруговую, гаубицы. Поднесли заряды с картечью. Но было тихо. Хотя Кольцов чувствовал, что и степь, и балки с их непроходимыми зарослями шиповника и гледа, вымахавших в два человеческих роста, живут. Там кто-то ходит, перекликается.

Он был уверен, что степь неустанно следит за ними и может в одно мгновение вдруг превратиться в бешеную стаю конников с обнаженными клинками, а затем вновь успокоиться, стать тихим пейзажем. Дикая степь!..

Утром, когда солнце уже загнало туман на самое дно балок, в осенний холод постоянной тени, появились первые команды. Пригнали табунок брабантов, огромных, медленно ступающих чалых коней-тяжеловесов, чьи спины были широки, как немецкие двуспальные кровати, а ноги, поросшие по бабкам длинным шелковистым волосом, ступали по-медвежьи косолапо и с такой же мощью и силой. Эти лошади не знали, что такое бег, игра на степных просторах. Коннозаводчики вывели их для тяжелой работы, и такая работа была их игрой. Повозку с упряжью они тащили как пушинку.

При брабантах были и два немца-конюха, чем-то схожие со своими питомцами, такие же медлительные и широкоплечие, с глиняными трубочками в зубах.

— Вот пришлось германов взять, — оправдывался молоденький командир. — Это ж не лошади, а слоны. Они только своих слушают.

— А ты погляди, какие чистые! — сказал Закруткин. — Лоснятся, как рояли. Если б ты своих так чистил, они бы тоже только тебя и признавали.

Меланхоличные немцы коротко, помахивая трубочками, объясняли комбату:

— Работать будем. Гут. Работать хорошо. Хафер наш. Овес. Без хафер лошадь никс гут. Дас гелд не надо. Деньги — шайзе. Зальц — хорошо. Соль. Петролеум хорошо. Керасин гут! Надель хорошо. Иголка. Цвирн… как это… нитки… Это есть рихтиг гелд. Настоящие деньги!..

Немец показал свои короткие, вправленные в чулки штаны, распоротые на коленке. Чувствовалось, это было для него страшной бедой. Немец — и с незаштопанными брюками. Позор! Дие шанде!

— Вот народ! — оправдывался молоденький командир со сбитой на затылок мятой фуражкой. — Сколько лет тут живут, а не поймут простого русского слова «реквизиция». Мобилизирен, ферштейн? Никс гелд. Без денег. Воля народа, понимаешь? Как это по-ихнему?.. Фольксвилле! — поднатужившись и вспомнив, выпалил он.

— О, я-я! — согласился немец. — Фольксвилле… это есть керосин, нитки, надель.

Видно было, его хоть к стенке ставь, а со своего он не сойдет. Не поймет просто. Как это, взять и не заплатить?

— Ладно! Найдем мы им что-нибудь… Петролеума…

— Я-я, петролеум, — согласился немец и затем деловито спросил: — Вас мусс арбайт? Что работать?

— Для начала… — Кольцов прошел к лежащей на боку громаде «холту» и показал жестами, что его надо поставить на гусеницы.

Немцы закивали головами и дружно закурили свои короткие трубочки. При этом стали торопливо между собой о чем-то спорить. Несколько раз со всех сторон обходили «холт».

— Чего они? — вслушиваясь в незнакомую речь, следуя за немцами, с надеждой спрашивал Чугайкин.

— Говорят, кастрировать тракториста надо, — серьезно ответил комбат Закруткин. — Чтоб от него, не дай бог, новые дурошлепы не народились.

Немцы наконец до чего-то договорились, потому что смолкли. Взяли лопаты, стали раскапывать утонувшие в пыли и в земле прочные металлические детали. Прицепили к ним вожжи и прочные манильские канаты. Перебросили через трактор и со стороны гусениц впрягли коней.

— Сами кони — нет, — сказал немец Кольцову, признавая в нем главного, когда все подготовительные работы были завершены. — Давай зольдат! Помогай!

Подошли красноармейцы, кто-то принес бревна, которые должны были служить вагами. Подложили их, приладились.

— Айн момент! — Убедившись, что все всё поняли, немец побежал к своему напарнику, придерживавшему лошадей. И уже оттуда, со стороны гусениц лежащего «холта», раздался его глуховатый голос: — Айнц!.. Цвай!.. Унд драй!

Красноармейцы приналегли на деревянные ваги, как струны натянулись вожжи и веревки. Немцы хлестали кнутами коней. «Холт» не двигался с места…

Но потом вроде как дрогнул, слегка приподнялся.

— Дафай! Дафай! — кричали в один голос уже оба немца. И «холт» медленно, затем все быстрее стал приподниматься и наконец тяжело, так, что вздрогнула земля, упал на вторые, прежде задранные к небу гусеницы. Все!

Ликующий Чугайкин бросился к немцам, стал их благодарить, попытался было на радостях обнять одного из них. Но немцы были бесстрастны и немы, как индейские вожди. Они деловито смотали свои вожжи и веревки и, вновь раскурив короткие трубочки, упрямо повторили:

— Фольксвилле — не карашо. Петролеум, надель, нитки — карашо.

— Да где ж я вам петролеума возьму! — обозлился Чугайкин. — Мне еще вон сколько верст переть, а петролеум тю-тю, весь вытек!

Выручил всех Грец. Он прибыл на телеге, запряженной двумя волами, сидя на мешке рядом с возчиком, тощим человеком в городском пиджаке и низко надвинутом на лоб бриле. На повозке лежало еще пять или шесть туго набитых мешков. За Грецем следовало, пыля, стадо понурых длиннорогих волов под доглядом селянина, босого, но в смушковой, не по погоде, шапке.

— Соль? — щупая мешок, обрадованно спросил Закруткин.

— Соль! — важно ответил Грец, окидывая взглядом брабантов и их хозяев — немцев — с явным пренебрежением. — Да не в том дело, что соль, а в том, что натурального шпиона поймал. Соль-то у него так, для отвода глаз. Как вы на станции объявились, так и он стал здесь околачиваться. Ухватываете?

Грец подождал, пока вокруг него соберется побольше артиллеристов. Косым, насмешливым взглядом скользнул по Кольцову: вот, мол, чекист, ты тут прохлаждаешься, а мы начеку, врагов ловим. Свернул самокрутку, воспользовавшись с готовностью протянутыми к нему кисетами. Медленно послюнил газетную бумажку, потянулся к горящему труту, который ту же разжег кто-то из любопытных. Затянулся, разогнал ладошкой дымок.

— Спрашиваю возчика: откуда, мол, куда, чьи волы? Волы, докладывает, мои. Накопал, говорит, в Прогноях самосадной соли. Ну и вот, говорит, еду маленькую коммерцию сделать, для прокорма.

— Ничего себе — маленькую: семь мешков пудов по восемь, — заметил кто-то из пушкарей, знающий, видимо, крестьянское дело.

— Не в том дело, что семь мешков, — поучительно продолжил Грец. — Хоть бы и десять… Кто знает эту работенку: самосадную соль копать, — тот поймет. Кайлом помахать да лопатой. Да на размол свозить. Тут и одного мешка для кровавых мозолей хватит. А ну-ка покажи свои ручонки-то, дядя! Да бриль свой подними, что ты глаза от народа воротишь!

Грец сдвинул со лба возчика соломенную широкополую шляпу, и Кольцов чуть не ахнул от удивления. Он узнал Миронова-Красовского, бывшего графа и бывшего пензенского дворянина. Худое лицо его стало еще более вытянутым, а густые брови побелели — может быть, от соли.

Кольцова он не сразу углядел среди множества лиц. С медлительностью обреченного он протянул напоказ свои руки — длиннопалые, худые, нежные руки карточного шулера и специалиста по сложным замкам, с ладошками, которые никогда не держали инструмента тяжелее отмычки.

Батарейцы захохотали. Это были все здоровые хлопцы, бывшие крестьяне и рабочие, привыкшие таскать литые станины своих тяжелых орудий, и ручищи у них были побольше и потяжелее хорошей котельной кувалды.

— А ну покажь, покажь! Хлопчики, дайте поглядеть!.. Соль, говорит, копал?

— Ну как есть чистый пролетарий!

— Может, на скрипочке играл, а ему соль копали! Ой, боже ж ты мой, живот надорвешь!

— А ну киньте ему на спину мешочек с солью!

— Живодер ты, Кузьма! От него ж мокрое место останется!

— Смешки смешками! — прервал гогот особист Грец. — А только станция Апостолово теперь специальная, и военный груз отсюда идет, и человеческий материал. На то мы тут и поставлены, чтобы вылавливать вот таких солекопателей. Троих уже шлепнули.

Блуждая диким взглядом по лицам незнакомых ему людей, Миронов наконец наткнулся на Кольцова. Присмотрелся, как бы не веря себе, и даже замахал руками, отгоняя напасть. Человек он был по натуре неробкий, о расстрелах наслушался достаточно, и присутствие здесь Кольцова, казалось, напугало его больше, чем угрозы Греца.

— Так это вы… это вы заправляете теперь этими? Вы что же, уже артиллерист? — закричал бывший граф, привставая с мешка. — То вы вскрываете сейфы, то командуете махновцами, то комиссарите, то адъютантствуете… Нет. Прежде чем меня расстреляют, я сойду с ума!

Грец с любопытством прислушивался к этому диалогу. Кольцов рассмеялся.

— А вы тоже, граф. То специализируетесь по замкам, то торгуете Эйфелевой башней, то — вот — добываете соль…

— Граф! — ахнули батарейцы. — Ну и свиданьице.

А до Миронова только сейчас дошло, что встреча с Кольцовым — это его спасение, единственный шанс.

— Послушайте, товарищи! Вот есть товарищ комиссар, он меня хорошо знает. У меня много грехов, только шпионом я никогда не был! Да-да! И я сейчас вам все объясню!

Он встал на телегу, как оратор, и голос его приобрел уверенность. Это уже был прежний Миронов, привыкший выпутываться из любого положения. Главное — чтоб в поведении было никакой политики.

— Когда вы меня, товарищ комиссар, извините, бросили среди степи, помчавшись за своим золотом… Нет, извините, запамятовал. Позже, когда вы меня бросили в Волновахе, я вернулся на своей кляче к Доренгольцу за рулеткой. Что я мог делать у Доренгольца? Правильно! Тем более что у нас была настоящая рулетка. И конечно, он мне проиграл свое имение. Но скажите, вы же видели это сгоревшее имение: зачем оно мне? Что я буду с ним делать? Кто его у меня купит? Но господин Доренгольц, понимаете ли, человек воспитанный и честный, он знает, что такое рулеточный долг — это святое. У него была коробочка иголок. Вы сами понимаете, что такое в наше время коробочка иголок — тысяча штук. Боюсь, это дороже всех ваших пушек, вместе взятых. Я ехал с этой коробочкой за пазухой и чувствовал себя богатым человеком. Мне нужно было именно в Одессу, где иголки ценятся даже дороже золота. Но я не доехал до Одессы. Проклятое любопытство! Я почему-то оказался в Александровске и там встретил бывшего хозяина местного Товарищества российско-американской резиновой мануфактуры «Днепровский треугольник». Теперь, правда, он сторож дровяного склада. А на складе у него оказались припрятанными восемьсот пар галош. Он согласился поменяться. Восемьсот пар галош — это, как вы понимаете, не тысяча иголок. Это состояние. Проклятая жадность! Знаете, одно дело — прятать иголки, другое — галоши! Я проехал только полсотни верст и понял, что галош до Одессы не довезу. Их отберут у меня вместе с жизнью. И тут, на мое счастье, я встретил возчиков соли, этих современных чумаков…

Миронов вытер вспотевший лоб. Он говорил длинную речь, стоя на телеге, как записной оратор-комиссар. Его внимательно слушали, особенно Грец.

— Ну вы знаете, что такое сегодня соль. Разве может она идти хоть в какое-то сравнение с галошами! Это уже настоящие сокровища графа Монте-Кристо! Вы, конечно, догадываетесь! Да, я поменял галоши на повозку с волами и семью мешками соли — лошадь столько не потянет. И я поехал по немецким колониям, где за соль можно получить настоящие червонцы или, на крайний случай, даже немецкие марки.

— Зачем? — спросил Грец.

— Как — зачем? Чтобы уехать туда, где людей не хватают каждый день и не ставят к стенке. Мне надоели эти стенки, тем более что приличных стенок, в сущности, и нет. Обещают стенку, а ведут расстреливать в чистое поле, над которым кружат стервятники. Меня уже трижды расстреливали: махновцы, врангелевцы и еще какие-то, они почему-то не представились!.. Так вот, я не хочу валяться в чистом поле с выклеванными глазами. Не для того мне дан Богом и судьбой талант, чтобы валяться мертвым в степи!

— Поваляешься еще! — пообещал Грец, взглянув в сторону Кольцова: он казался несколько растерянным и ожидал дальнейшего развития событий.

— Жаль мне вас, Юрий Александрович, — сказал Павел. — Но мы тоже совершим с вами мену. Заберем волов и соль, которые нам очень пригодятся, а вам за то даруем жизнь и свободу… Мне кажется, вполне равнозначная мена!

— Как — свободу? — воскликнул Грец, щуря глаза.

Миронов тоже казался обескураженным и даже огорченным. Иметь иголки, галоши, соль — несусветные ценности, и в конце концов получить взамен такую эфемерную, такую нестойкую вещь, как свобода. Лишиться даже повозки с тягловой силой…

— Этот человек оказал нам несколько важных услуг, о которых я не хочу распространяться, — сказал Павел главным образом Грецу. — Мы дадим ему справку с печатью, с ней он доберется до Одессы. А дальше — его дело.

— Без денег в Одессу? — усмехнулся Миронов. — Это все равно что в море без шлюпки. Одесса почему-то не признает граждан без денег.

— Контра! — сказал кто-то из пушкарей. — Про что болтает? Или не знает, что деньги в Республике вот-вот отменят?

Грец одобрительно крякнул.

— Но не в Одессе, — заметил «граф».

— А вы продайте одесситам Эйфелеву башню, — посоветовал Кольцов.

— Увы! Уже давно продал! И обязался поставить ее на Биржевой площади!..

Теперь речь Миронова вызывала смех, на что он, видимо, и рассчитывал. Смеющиеся люди не расстреливают.

— Ну вот что! — сказал Кольцов. — Нам некогда слушать байки. Грец, выдайте ему справку о том, что этот… э-э… товарищ Миронов оказал содействие в снабжении нашей воинской части… и расписку в получении волов и соли.

— Вы что же, действительно хотите его отпустить? — спросил Грец с угрозой. — Вы всех задержанных собираетесь отпускать? Это у вас правило такое? Ну-ну!..

— Вы получили приказ? Выполняйте! — строго сказал Кольцов, и Грец понял, что время пререканий кончилось.

— Слушаюсь.

Грец насупился, стал писать справку. У него у единственного была печать. Несомненно, он хотел довезти Миронова до штаба Правобережной группы как живое свидетельство собственной бдительности. И опять этот странный чекист Кольцов встал на его пути. И не подчиниться нельзя. Грец помнил, как в свое время ему досталось за самоуправство на дороге к Мелитополю, и в результате он оказался на этой зачуханной станции, вместо того чтобы работать в Штаарме. Ладно, Кольцов, еще не вечер!

Грец выдал Миронову требуемые справки, но просто так оставлять это дело он не собирался. Он отправится вместе с батареей в Берислав. Там Эйдеман, там Землячка, люди зоркие, настоящие бойцы революции. Они этого Кольцова сразу раскусят. А ему, Грецу, только пусть намекнут, уж он-то сам разберется с полномочным комиссаром. Много их было, своевольников. Кого судили, а кого и так… по-тихому, не возбуждая лишних толков.

— Надеюсь, я вас больше никогда не встречу, — пряча справки поглубже под одежду, сказал на прощание Миронов Кольцову. — А то, не ровен час, в следующий раз вы окажетесь королем Артуром или каким-нибудь капитаном Копейкиным… Я постараюсь забраться в такие края, куда вас не занесет никаким ветром.

Он прижимал к себе мешочек соли, которую ему отсыпали пушкари — как деньги на дорогу. Может, какую клячу выменяет.

Павел не смотрел, как тает в степной дали маленькая фигурка. Некогда было за хлопотами. Хотя, конечно, Миронова-Красовского ему было немного жаль. Но не мучить же себя этим чувством, в то время как их ждали тяжелые бои, в которых неминуемо должны были погибнуть сотни и тысячи революционных бойцов, славных ребят, мечтающих о рае для всего человечества.

Не знал Кольцов, что он вступает не только в полосу затяжных и кровопролитных боев, но и в полосу совершенно невероятных открытий.

Глава 11

Юра Львов с головой, как в омут, окунулся в простую будничную жизнь. Его захватила страсть к авиации, к полетам, к небу. Еще недавно он даже не подозревал о таком неожиданном повороте своей судьбы.

Каждое утро, еще до купания, Юра мчался к летному полю и первый взгляд бросал на раскрашенный в полосы марлевый конус, иногда вялый, как тряпичный лоскут, а то наполненный ветром так туго, что воздух казался ощутимой, плотной массой.

— Шесть баллов, пожалуй, — с огорчением определял Юра, — полетов не будет.

И тогда только замечал стоящую рядом кузину, она всегда хвостиком бегала следом за братом. Теперь можно было купаться до посинения, пока кожу не стянет солью и холодом.

Елизавета ревновала Юру к летному полю, к самолетам, но, как всякая девчонка, выросшая при аэродроме, вздыхая, признавала преимущества авиации над своей девчоночьей силой.

Что поделаешь? Мужчины! Это их привилегия!

Константин Янович, если сам не участвовал в учебных полетах, держал Юру при себе. Они стояли на кромке поля, и дядя, размахивая ладошками, показывал, что хорошо и что плохо исполняет в небе его ученик, — приучал мальчишку к особенностям и тонкостям полета.

— Круто, круто заложил вираж! — кричал он, проводя ладонью и как будто стараясь, чтобы пилот услышал его. — Скорости не набрал, может сорваться!.. Не чувствует, поросенок эдакий, аппарата!

Особенно строго он присматривался к самому тонкому для начинающего маневру — посадке. Ладно бы просто «дать козла»: подпрыгнуть и снова подлететь, не справившись с инерционным стремлением аппарата вперед. Тут ведь можно и в землю пропеллером врыться, загубить дорогой мотор, а то и перевернуться вверх колесами, калеча и себя, и самолет.

— На три точки, на три точки! — кричал импульсивный дядя Костя садящемуся пилоту и бежал параллельно самолету, делая знаки и поясняя на ходу то ли летчику, то ли Юре, который едва поспевал за ним: — Ты задницей, задницей ощущай расстояние до земли!..

Самолет, как и положено, садился на планировании, с выключенным двигателем — и летчик, отдав от себя «клош», стремясь все ниже и ниже к земле, должно быть, слышал громкий, хрипловатый голос Константина Яновича, звучащий над всем полем:

— Выравнивай ручку!.. Три метра! Выравнивай! Чуть на себя!.. Полтора метра!.. Тяни на себя, отпускай «мандолину»!

И если пилоту удавалось коснуться земли сразу всеми тремя точками — колесами и тем полукруглым хвостовым «костылем», который летчики «ньюпоров» называли «мандолиной», Лоренц кричал, как в театре:

— Браво! Браво!

Дядя ни минуты не стоял на месте. Он сам был похож на самолет во время полета: неустанно наклонялся, размахивал руками, поворачивался, вращал ладошками, словно пропеллером. Его задорный, белесый немецко-прибалтийский клок волос, разместившийся между двумя крупными, уходящими к затылку загорелыми залысинами, подпрыгивал, трясся, как на гладком поле аэродрома, закручивался штопором, готовясь улететь в небо и утянуть за собой Константина Яновича…

— И — высота! — И на ходу давал Юре пояснения, каких не встретишь в учебниках: — Высота — союзник летчика, его друг. В бою она может придать внезапность скорости и маневру. В учебе она даст тебе время для исправления ошибки. Высота спасительна. Когда тебе в очки брызнуло горячее масло, мотор замолк и ничего не видно, но у тебя в запасе есть полторы тысячи метров, ты спасен! Ты можешь снять очки, выправить машину и спланировать туда, куда нужно, где нет камней и деревьев…

— А у красных есть хорошие летчики? — спрашивал Юра. Втайне он был за красных.

— У красных мастера еще почище наших будут, — утверждал дядя, для которого правда была превыше всего. — Ванька Павлов две авиашколы во Франции окончил, не считая Гатчинской… Ему не попадайся! Мы с ним дважды в воздухе встречались, он на «сопвиче», а я на старом «ньюпоре». Он мне рукой помахал и отпустил, не стал сбивать. Не счел доблестью клевать слабого. А Ванька Спатарель? Циркач! Он у красных уже на высоких должностях, но пока все еще летает. Этого я сбивал, было однажды. По мотору дал очередь, он ушел на планирование в степь. Не стал больше в него стрелять. Как можно? Спатарель! Легенда! Вместе учились.

Юра замирал от этих рассказов. В небе даже война между красными и белыми выглядела не такой кровавой и уничтожительной, как на земле, — здесь еще встречались рыцари, у них был свой кодекс чести.

Вообще Юре его новая жизнь казалась необыкновенной, какой-то летящей — и каждый день сулил новые открытия и переживания. Нет, он будет летчиком! Только летчиком! И как можно скорее!

После обеда Лиза и Юра часто убегали в ангары к механикам.

— А племянник твой, не знаю, будет ли хорошим летчиком, но конструктором обязательно, — говорил Константин Янович жене. — Голова у него хорошо устроена. Вчера нарисовал мне модель геликоптера — и знаешь, до чего додумался, до поперечного хвостового винта, чтобы снять крутящий момент!

— Разве это новость? — удивилась Ольга Павловна. Прожив немало лет при аэродроме с мужем-летчиком, она неплохо разбиралась в авиации.

— Не в том дело! — рассердился Лоренц. — Но мальчик додумался до этого сам. Понимаешь? Сам!

Ольга Павловна вздыхала. Она переживала, что Юра растет недоучкой, и ждала осени, чтобы определить племянника в гимназию. Она очень надеялась, что заваруха, именуемая Гражданской войной, к осени как-то закончится.

— И где же он будет строить самолеты? Смотри, какая огромная красная Россия. А если она все же раздавит нас?.. За границей ему достанется только обувь чистить или газетами торговать…

— Молчи, молчи! — волновался Константин Янович. — Все как-нибудь устроится! Не может так быть долго, никак не может! Обязательно все хорошо устроится!

В конце концов полная, красивая, леноватая Ольга Павловна успокаивала мужа, прижимала к себе, приглаживала неспокойный суворовский клок белесых волос. Муж был вспыльчив, порывист, она его полная противоположность.

Константин Янович примолкал. Действительно, огромная красная Россия захлебывалась в крови под Варшавой — тут русский офицер не мог не посочувствовать Советам, — и настанет день, когда этой новой России потребуются конструкторы для ее многочисленных авиазаводов. Хочешь не хочешь, их будут строить, потому что надо будет осваивать необъятное небо. И крамольные мысли закрадывались в голову Лоренца: Спатарель и Павлов уже с ними, Братолюбов — с ними. Не от дурости же! Толковые парни! Может, и Лоренцу найдется место там, у красных? А уж он позаботится и о своем племяннике — Юре Львове. Константин Янович гнал от себя крамольные мысли и, успокоившись, шел на летное поле готовить летчиков для сражений с красными. Вот только сражаться было не на чем. Союзнички новых машин не присылали, хорошо — в Симферополе оставался полуразрушенный авиационный заводик, еще в девятьсот восьмом году построенный хитрыми греками-промышленниками, получившими для строительства солидный аванс от державы. На этом заводике ремонтировали старенькие «ньюпоры» и пробитые пулями и осколками «спады». Эти машины летали отгонять от белых колонн могучих «Муромцев», целую эскадрилью которых Советы пригнали на Южный фронт.

Ах, Игорек Сикорский! Успел построить эту невиданную четырехмоторную махину и укатил в Америку, подальше от полыхающей России — конструировать для американцев новые пружинные матрасы. А в России, какой бы она ни была, кто остается? Вот и выходит, что вся надежда на этих нынешних мальчишек. Они теперь быстро растут. Не успеешь оглянуться, а все рычаги управления уже в их руках…

Трудно, очень трудно было избавиться от таких крамольных мыслей в это непростое время.

…Юра Львов был до предела захвачен своей новой жизнью, она несла его, как река Кача, протекающая рядом с аэродромом, несет, перекатывая, мелкие камни.

Осень накатилась на поселок стремительно, с редкими теплыми дождями. Все чаще по утрам солнце пряталось за низкими облаками, которые натягивал с гор слабый ветер. Покрывались желтизной и багрянцем листья на черешнях и абрикосах в соседствующих с Александро-Михайловкой садах. Эти сады тянулись почти от самого песчаного качинского пляжа вверх, в горы. Манили своей сладостью и сочностью потяжелевшие яблоки.

Лизавета-Керкинитида, глядя, как в темноте жестяного ангара Юра помогает механикам устанавливать на самолет мотор с милым названием «Гном», выщелкивала из круглой шляпки подсолнечника семечки, хохотала, звала Юру на море.

И Юра не выдерживал, оставлял на часок-другой любимую технику, мчался вместе с Елизаветой к Каче, где песком стирал с себя черные масляные полосы, потом они бежали к морю или в сады. Хозяева-татары снисходительно относились к воровским садовым набегам двух подростков:

— Ай-вай, война идет, скоро совсем не знать, как жить, пусть берут яблок, пусть берут груш, слив…

А эти двое и не думали о войне, которая шла где-то за перешейками, о жестокой войне, где юнкера и гимназисты, сняв гимнастерки, шли в штыковые атаки против крестьянских мальчишек из-под Пскова или Костромы. Санитарные поезда, беспрестанно, днем и ночью идущие с фронта, миновали Александро-Михайловку. Они шли через Мекензиевы горы и Инкерман, мимо заброшенных устричных заводов, вдоль Киленбухты к Большому рейду, где их ждали санитарные автофургоны и подводы.

Севастопольский госпиталь был переполнен, как переполнены были больницы и санатории Ялты, Феодосии, Керчи, Симферополя… Жара способствовала гангрене и воспалениям, в палатах и в коридорах больниц стоял запах гниющей плоти.

С каждым днем таяла армия барона Врангеля, и подкрепления ждать было неоткуда.

И сюда, в Александро-Михайловку, время от времени тоже докатывалась война, напоминая о себе доставленными откуда-то из Северной Таврии гробами с погибшими летчиками. Поселок тогда одевался в черное, потому что это было общее горе его жителей: здесь все друг друга знали, не один год вместе делили и радости и невзгоды.

Лишь неделю назад улетел отсюда, с этого аэродрома, к Каховке только что отремонтированный «ньюпор» с веселым, красивым летчиком Ваней Лагодой — и вот его уже привезли в наскоро сколоченном гробу.

Юра сдружился с Лагодой как-то незаметно. Любил наблюдать, как он работает в ангаре-мастерской. Все горело у него в руках, все он делал споро и четко. Особенно увлекался столярным делом. Фуганок и стамеска были в его руках словно игрушечные. При этом, вырезая какую-нибудь сложную балясину, он любил пофилософствовать. Скажем, спрашивал:

— А ты откуда родом, Юрка?

— Из Таганрога.

— Скажи! Наш брат — казак, — одобрительно улыбался Лагода. — Тебе самое с руки — в летчики. Потому как почти все летчики из казаков. Правда! Все думают: раз, мол, с конем справляются, так и с этой «коломбиной» справятся. Наш начальник Авиадарма генерал Славка Ткачев кто, по-твоему? Казак! Бывший казацкий подъесаул. А как летает! Как чайка над морем! Первый в русской авиации Георгия получил!

— А ты тоже казак? — спрашивал Юра.

— Греби сильнее! Я четырежды казак. У меня и деды-прадеды казаками были, братья меньшие — трое — тоже казаки, чуток разберемся в этой войне, я и их к летному делу приохочу.

Не разобрался, времени не хватило. И некому теперь приспособить к летному делу трех младших братьев, потому что старшего всем поселком провожали на летное Братское кладбище.

Дул холодный ветер, вылетая как будто из-под самых темных туч, окутывавших Мекензиевы горы. Моросил серый, мелкий дождик.

Коротенькая процессия свернула с большака на особый участок кладбища, который носил торжественное название «Кладбище жертв русской авиатики». Вместе со всеми Юра вошел ворота, снял свою намокшую фуражку. Здесь стал слышен стук крупных капель, падающих с листа на лист у высоких уже, раскидистых лавровых деревьев и платанов: ведь первая могила появилась здесь еще в десятом году. Тихо шумели, словно шептали о чем-то, кипарисы. Как бы заново отполированные, блестели над могилами крест-накрест поставленные пропеллеры.

Когда Юра в первый раз увидел кладбище по дороге в Алекандро-Михайловку, это были для него просто памятники героям, теперь же, после того как он не однажды посетил могилы летчиков вместе с Лоренцем, каждая из них стала для него живым рассказом о полете, о человеке, о его характере и его ошибке или неоправданной, безумной смелости… Вот здесь лежит Леокадьев, один из первых пилотов, который на допотопном «фармане» решил перелететь Мекензиевы горы, но мотор в сорок лошадиных сил не смог одолеть нужную высоту, и пилот врезался в скалу… А этот пропеллер стоит над прахом Бертье, человека, который осмелился войти в пике на стареньком моноплане «блерио», и при выходе у него начал рассыпаться аппарат. До земли оставалось всего сто метров…

Поглаживая пропеллер рукой, Юра стал вспоминать слова молитвы за умерших: когда-то, в пору своего детства в имении под Таганрогом, он был верующим мальчиком и всегда ездил с матерью в уездный город, в знаменитый Успенский собор. Но сейчас выяснилось, что молитва почти забыта. Он с трудом вспоминал слова, которые когда-то шептала мама. И так же тихо, едва шевеля губами, произносил их:

— Упокой, Господи, души усопших рабов твоих… и всех усопших сродников, и благодетелей моих…

Да, именно так, как сродников и благодетелей воспринимал сейчас Юра людей, погибших за то, чтобы освоить для Юры небо.

— …И прости им все прегрешения, вольныя и невольныя, и даруй им царствие небесное…

«Царствие небесное». Юру особенно волновали последние слова. Эти герои лишь на миг вошли в небеса, но они были достойны этого царствия навеки. Их внеземная, потусторонняя жизнь представлялась Юре как один нескончаемый полет высоко над облаками на каком-то абсолютно совершенном летательном аппарате, которому доступны любые выси.

И внезапно, когда он поглаживал рукой мокрые, скользкие лопасти, земная мысль вторглась в область высоких молитвенных слов. Это была мысль о Наташе, которую он, прощаясь, обещал часто навещать, но так до сих пор ни разу не собрался ней в Севастополь. Как там она одна?

Юра вспомнил, как она плакала и смеялась в день их прощания там, в квартире на Хрулевском спуске, как он утешал ее, уверяя, что Павел Андреевич жив и здоров, а она верила и не верила и тяжело вздыхала, узнав, что Юра покидает маяк и уходит жить к своим родственникам — и теперь становится ей как бы уже и не совсем родным.

Каждый день Юра давал себе клятву, что вот завтра он точно пойдет в Севастополь, чтобы проведать Наташу. Но приходило завтра с его ранним ярким солнцем, шумом моря, рокотом прогреваемых авиационных моторов — Лиза бросала ему через открытое окно белое полупрозрачное яблоко, которое, едва в него вонзишь зубы, наполняет рот кисло-сладким соком, — новый день звал его на летное поле, в ангары, к все еще не отремонтированному мотору. Это была утренняя песня Александро-Михайловки. Юра вскакивал, радуясь новому дню, забыв о вчерашних намерениях.

Но сейчас, когда Юра оказался рядом с Севастополем, не проведать Наташу было бы непростительным грехом.

Закончилась панихида, гроб с телом Вани Лагоды опустили в могилу. Юра, как и все остальные, по православному обычаю, бросил в яму горсть земли и направился к выходу. У ворот подошел к Константину Яновичу.

— Дядя Костя, можно, я останусь ненадолго в Севастополе? К вечеру приеду. Хотел бы навестить знакомых.

Константин Янович пристально взглянул на Юру. Он вырос, возмужал даже за это короткое аэродромное время. Но вместе с тем он вспомнил, что в прежней севастопольской жизни у Юры были неподходящие знакомства.

— Ладно, иди! — вздохнул он. — Надеюсь, ты знаешь, зачем и куда ты идешь.

Было бы нелепо ограничивать свободу подростка на земле, когда он сам твердо решил «вывозить» его в небо, чтобы постепенно передоверить ему и «клош», и педали, и весь летательный аппарат.

Лоренц порылся в кармане и сунул Юре в руки сотню рублей «на всякий случай». Мальчишка с благодарностью посмотрел на дядю. Он знал, чего опасался Константин Янович.

— Я вас не подведу, — сказал Юра.

— Я тоже пойду с Юрой, — умоляюще посмотрела Лиза на отца. — Можно, папа? Юре будет веселее!

— Нет! — твердо сказал Юра.

— Ну вот видишь, — развел руками Лоренц. — Видимо, в планы Юрия ты просто не вписываешься.

Юра не стал больше ждать, он торопливо пошел по дороге, ведущей от кладбища вниз, к Аполоновой балке.

— Ну, Юрка! Я тебе этого не прощу! — крикнула ему вслед Лиза. — А еще клятву давал!

У Аполлоновой балки Юра не пошел на пристань, а сел на трамвай, заполненный рабочим людом, едущим в город. Обогнув Южную бухту, на конечной остановке он должен был пересесть на другой трамвай, идущий в центр города. Но, чтобы сэкономить деньги, Юра отправился пешком.

…После тихой Александро-Михайловки в Севастополе даже в будний день было многолюдно и шумно. Люди шли в одну и в другую сторону не только по тротуарам, но и по булыжной проезжей части, благо машин и конных экипажей было мало и им приходилось пробивать себе в этом многолюдье дорогу визгливыми клаксонами и криками «Посторонись!». Разносчики напитков надрывно призывали выпить воды, компота или крюшона. Их перекрикивали продавцы папирос:

— Есть «Ира»! Есть «Ада»! А других курить не надо!

Юре было хорошо в этой толпе. Он с любопытством рассматривал лица важных господ, проезжающих в экипажах, и надменных военных генералов, протискивающихся сквозь толпу в своих длинных, блестящих никелем автомобилях.

Он вздрогнул, когда кто-то вдруг окликнул его:

— Юра! Львов!

Юра поднял глаза и увидел почти совсем рядом сидящего в роскошном лимузине офицера со смуглым красивым лицом. Распахнутый легкий плащ открывал блестящие шнуры аксельбантов. Офицер смотрел на Юру из медленно движущегося сквозь толпу автомобиля, улыбаясь и как будто не веря своим глазам.

«Да это же Микки Уваров!» — вспомнил Юра.

С тех давних пор, что они не виделись, Микки изменился, утратил мальчишечью гладкость лица и беззаботность выражения больших светлых глаз, но, несомненно, это был он. Уже, наверное, не Микки, как все привыкли его называть тогда, в штабе Ковалевского. Даже Юра. Теперь он был уже Михаил Андреевич Уваров.

Первым порывом Юры было броситься к давнему знакомому, но тут же он сообразил, что Микки — один из тех, кто знает все-все о его дружбе с Кольцовым. И поэтому такая встреча может таить в себе опасность. Не исключено, что Микки, который, несомненно, по-прежнему работает в штабе, захочет сдать его в контрразведку. Не секрет, что Кольцов и, стало быть, Юра были близки со Старцевыми. Начнут допрашивать, известно ли ему, где сейчас скрывается Наташа. Он, конечно, ничего им не скажет, но попортить жизнь контрразведка ему сможет. И тогда — прощайте, дядя, тетя и Елизавета Лоренцы, прощайте, аэродром и мечты о полетах!..

Все эти мысли промелькнули в голове Юры в одно короткое мгновение. Он увидел, что Микки положил руку в перчатке шоферу на плечо. Но прежде чем машина остановилась, Юра каким-то странным, чужим, заячьим голосом выкрикнул:

— Вы… вы обознались, господин!.. — и тут же нырнул в толпу, спрятался за спинами прохожих.

Он еще слышал, как скрипнули тормоза и Микки вновь выкрикнул:

— Юра! Ну куда же ты!.. Постой, пожалуйста!..

Усиленно работая локтями, Юра, зачем-то пригибаясь, пробивался сквозь толпу. В какую-то секунду ему даже показалось, что Микки настигает его, что он уже вот-вот, совсем близко…

Выбравшись из толпы, он помчался по узкому переулку. Вбежал в полуоткрытую калитку какого-то сада, перемахнул через забор, скрылся в парадной двери трехэтажного дома и через черный ход выскочил уже на другую улицу. Услышал громкий топот. Хотел было вернуться, но увидел, что это катится по улочке тяжеловес с поклажей угля. Совершенно незнакомая улица вывела его к Азовской, от которой до Хрулевского спуска, где жила Наташа, было рукой подать. Но Юра теперь боялся бежать к ней. В нем проснулся опыт конспиратора. Еще Красильников когда-то говорил ему: «Если подозреваешь, что тебя выслеживают или преследуют, уводи шпиков куда-нибудь на другой конец, запутывай следы».

Обойдя по улице Кази и Шестой Бастионной Наваринскую площадь, Юра вскоре оказался на грунтовой дороге, ведущей из города. Из-за волнения он не сразу узнал эту дорогу, но спустя какое-то время понял: она ведет в Херсонес. До его развалин всего три версты. Там, в этом огромном музее под открытым небом, никем сейчас не охраняемом, среди раскопок старых оборонительных стен, базилик, некрополей, среди новых монастырских зданий и садов его, уж точно, никто не найдет. Спрятавшись, он без риска сможет отсюда наблюдать, преследуют его или нет. Микки вполне мог кликнуть жандармов или агентов контрразведки, и они уж наверняка ищут его повсюду.

Но нет, в Херсонесе его не так просто будет найти. Он знает там каждый закуток. Надо только как можно быстрее туда добраться.

И Юра торопливо пустился по дороге. Он даже не подумал о том, что оказаться одному на пустынном шоссе значило демаскировать, раскрыть себя, подвергнуть опасности. Когда эта мысль пришла ему в голову, он остановился, огляделся. Но вокруг не было никого. Вот и Херсонес! Успокоившись, он прибавил шаг…

Забравшись в раскоп и лишь изредка высовывая оттуда голову, он оглядывал окрестности. Нет, никакого преследования пока не было.

Сидя на обломке какой-то древней мраморной колонны, еще не до конца освобожденной от земли, Юра горестно обдумывал свое положение. Для того чтобы попасть домой в Александро-Михайловку, ему надо сквозняком пройти через весь город и переправиться на противоположную сторону Южной бухты. Но не исключено, что на ноги поставлена уже вся севастопольская полиция. Всем шпикам роздано описание его примет: Микки его хорошо разглядел. И теперь его, конечно же, разыскивают на трамвайных остановках, проверяют все проезжающие пролетки, присматривают за пристанями…

Ну, а если все же как-то пробраться к Наташе и у нее переждать несколько дней, пока все уляжется? Дождаться, скажем, ночи, полукругом обойти город глухими окраинами, выйти к Южной бухте, пройти вдоль трамвайных путей к вокзалу, а оттуда — узкими улочками до Хрулевского спуска?

Нет-нет, все это не то. Появляться ему в городе — днем ли, ночью — крайне опасно. Положение, как показалось Юре, было практически безвыходным.

Откуда-то из соседнего раскопа тянуло добрым древесным дымком, к тому же попахивало свежеиспеченным хлебом. Юра уже давно ощущал усталость, а сейчас к ней добавилось еще и чувство голода.

Выбравшись из раскопа, прячась на всякий случай между нагромождениями мраморных обломков, он прошел по узкой, петляющей тропке к следующему раскопу. Заглянув в него, он увидел человек пять мальчишек в живописных лохмотьях. Они со всех сторон обсели неяркий костерок и, нанизав на тонкие ивовые прутики ломти хлеба, обжаривали их на огне. Юра даже сглотнул слюну, когда представил себе кусочек теплого, подрумяненного, пахнущего дымком хлеба!

Сзади вдруг послышалось какое-то шевеление, Юра испуганно обернулся и глаза в глаза встретился с оборванным рослым пареньком с вымазанным сажей лицом. Беспризорник с вызовом смотрел на Юру.

— Мы давно за тобой наблюдаем, еще когда ты только сюда пришел, — сказал он. — Шпионишь?

— Ни за кем я не шпионю, — оскорбился Юра, его вовсе не испугал грозный вид мальчишки. — Просто пришел… Я, может, тут гуляю!

— Ха! Он гуляет! — возмутился явной ложью беспризорник. — Сидел в яме, выглядывал…

— А вам, собственно, какое дело! Где хочу, там и гуляю!..

— А может, тебе за нами поручено следить! — И беспризорник громко, в четыре пальца, как умеют только голубятники, свистнул.

И тотчас окружающая костерок ватага сорвалась с места, рванула из раскопа, обступила Юру.

— Вот! Брешет: гуляю тут! — доложил беспризорник своим товарищам. — А сам за нами зырит!

— Ни за кем я не зырю, — оказавшись в таком опасном окружении, стал оправдываться Юра. — Я, может, сам от шпиков спасаюсь. Меня, может, тоже сейчас…

— Три ха-ха! Кому ты нужен! — Беспризорник опять обратился к товарищам: — Опять, гад, брешет!

— А может, и не брешет! — раздался за спиной Юры чей-то спасительный голос. — Это наш пацан!

Юра обернулся, взглянул на своего защитника и даже не поверил своим глазам: перед ним стоял Ленька Турман, все в таких же развевающихся клешах, только еще более похудевший, с погрубевшим лицом и наголо остриженный.

— Леня! — обрадовался Юра и даже как-то подался к нему, чтобы поздороваться за руку и этим показать остальным, что они с Ленькой Турманом не какие-то там случайные знакомые, а очень даже хорошие приятели, может, даже друзья.

Но Ленька не ответил на этот порыв, не протянул руки, лишь критически осмотрел его с ног до головы и с легким презрением в голосе сказал:

— Совсем обуржуазился! — и, вспомнив их предыдущую встречу, спросил: — Что, нашел все-таки свою теху?

— Нашел! Только я тогда, Леня, все тебе выдумал — ну что тетю ищу. То есть я знал, что у меня где-то есть тетя, мамина сестра, только не знал, где ее искать. А оказалось, она живет здесь, под Севастополем…

— Во, Турман, видишь! Сам сознался, что и тебе набрехал!..

— Тихо! — остановил базар Ленька и вновь строго спросил Юру, совсем как на допросе: — Ну давай! Трави дальше про тетку! Мы любим байки про теток слушать!

— Но я же правду! Мамина сестра. Только не здесь, в Севастополе, а в Александро-Михайловке. И еще муж у нее — летчик.

— Белый?

— Он инструктор. Ну учит на летчиков.

— А еще у тебя был другой дядька, помнишь? Который в крепости сидел…

— Это не дядька. Это Кольцов. Мой друг Павел Андреевич Кольцов. Его как-то выпустили. Или сбежал, не знаю точно. — Юра объяснял непоследовательно, сбивчиво, но по мере его рассказа лицо Леньки Турмана становилось менее агрессивным, разглаживалось, добрело.

— Про Кольцова весь Севастополь знает, — сказал Ленька. — Я еще тогда, когда заговорили, что адъютанта Кольцова то ли по ошибке, то ли как, из крепости выпустили, о тебе подумал. Вроде все сходилось, что и ты рассказывал… Это, значит, Кольцов и был твоим знакомым?

— Да.

Ленька посмотрел на своих товарищей и, указав глазами на Юру, вновь повторил:

— Я ж сказал, наш пацан!

Юра тоже в подробностях вспомнил их последнюю встречу, сеновал, где он гостил у Леньки.

— Леня, а помните, был у вас мальчишка, он мне еще свои ботинки подарил?

— Кляча, что ли?

— Да-да, Кляча! Он еще говорил, что скоро умрет.

— Живой! Его тоже какие-то сродственники нашли. В Бахчисарае живет, колбасу с салом жрет… А я чуть было не откинул коньки. Тиф. Уже было закапывать повезли, а я — раз! — и ожил. — И Ленька захохотал.

Потом Юра сидел с беспризорниками у костра, уминал поджаренный на огне хлеб и в подробностях, откровенно рассказывал Леньке и всем остальным о своих сегодняшних мытарствах. При этом он с ужасом представлял себе, как отнесутся родные в Александро-Михайловке к его исчезновению, что будет с тетей, у которой и так нездоровое сердце. Конечно, они бросятся в Севастополь его искать. Но где? Ходить по городу и спрашивать о нем прохожих глупо и бессмысленно. Нет, скорее всего, они поедут на маяк…

Маяк! Это слово вспыхнуло в его голове, словно огонь в ночи. Конечно, это, пожалуй, самый лучший выход из его бедственного положения. До маяка отсюда хода — сущий пустяк, верст восемь, может, чуть больше. Федор Петрович Одинцов — верный друг и старший товарищ — подскажет, как незаметно вернуться к тете. А скорее всего, он просто переправит его в Александро-Михайловку морем, на шаланде. Этот путь гораздо короче, чем по суше. И во много раз безопасней.

Юра торопливо засобирался, попрощался со своими новыми товарищами. Пообещал, что как-нибудь их проведает. Они в ответ показали ему здесь же, на территории Херсонеса, свое тайное убежище — небольшую не то пещеру, не то заброшенный подвал с полузаваленным всяким раскопочным мусором входом. Внутри было уютно, пол выстлан душистым сеном, полынью и чабрецом.

Ленька не захотел расставаться с Юрой, увязался его провожать. Они пошли по «Новой Земле» — участку, отделяющему Херсонес от маяка.

— Ты теперь всегда будешь у этих родичей жить? — вышагивая босыми ногами по галечнику, спросил Ленька.

— А больше у меня никого, — ответил Юра.

— А та, киевская, тетка?

— Ее убили. Только эта осталась. Еще Лизавета, двоюродная сестра, и дядя…

— Который летун?

— Ну да! Он меня обучает. Может, и я когда-нибудь летчиком стану, — похвастался Юра.

— А потом полетишь красных бомбить! — жестко сказал Ленька.

— К тому времени война закончится. А летчики все равно нужны. Потому что люди теперь всегда будут летать.

— Везучий ты, Юрка! Все тебе — в карман. А мне — так наоборот. То тиф, то холера, то отлупят, то с голоду пухнешь, — грустно сказал Ленька. — Знаешь, я решил перебиться тут до холодов, а потом — в Африку. Там завсегда лето, никакой одежки не надо. И жратвы от пуза. Эти вот, которые с рябчиками едят ананасы. Сытная, говорят, фрукта, свободно кусок мяса заменяет. И растут они там не то что в садах, а даже прямо на улицах: подходи и рви, никто слова не скажет. И еще хлебное дерево есть. Булку или там бублик можешь прямо с ветки сымать. Мне про это один знакомый морячок рассказывал, он туда плавал, все самолично видал. Обещал поспособствовать…

Они прошли мимо огромных керосиновых баков и складов Нобеля на западном берегу Стрелецкой бухты, миновали новенькие дачные поселки, тянущиеся до самой «Электры». А за «Электрой» сразу же Херсонесский маяк.

В последний момент вспомнив о строжайшем наказе — чужих на маяк не приводить, Юра сказал Леньке:

— Ты со мной туда не ходи, ладно? Подожди здесь, я скоро! — И он побежал по дороге. Обернулся. — Если меня на шаланде в Александро-Михайловку повезут, я все равно прибегу тебе сказать! Ты жди!

— Ладно! — крикнул вдогонку Юре Ленька Турман. Он присел на обочине дороги, стал подбирать небольшие, обглоданные морскими волнами камешки и метать их в цель. Целью была брошенная на дороге разорванная корзина…

Не знал Юра, что Федора Петровича Одинцова уже нет на маяке. Контрразведка арестовала его вскоре после того, как Юра ушел к тете. Вместо Одинцова смотрителем маяка стал свой в контрразведке человек, а в домике с мансардой поселились несколько агентов и солдат, дожидающихся «улова».

Юра бодро и весело шел прямо в поставленную Татищевым мышеловку…


Ленька довольно долго ждал возвращения Юры. Он придумал себе новое развлечение: скрутил в комок найденную тут же тряпку и стал гонять по дороге этот неуклюжий и нескладный, самодельный мяч.

По дороге от маяка довольно бодро, прыгая на ухабах, ехала тачанка. Ленька отступил в сторону, пропуская ее, и увидел сидящего на козлах солдата, рядом с ним — какого-то нахохлившегося господина в котелке, а сзади — тесно сжатого с двух сторон вооруженными винтовками солдатами Юрку. Их взгляды на мгновение встретились, и он тут же отвернулся. Ленька понял: Юра боялся вовлечь его в этот опасный круг.

Глава 12

В квартире Лоренцев в этот день до позднего вечера царило тревожное ожидание: Юра уже давным-давно должен был вернуться, а его все не было.

Когда совсем стемнело, Ольге Павловне изменила ее обычная невозмутимость, она заметалась из комнаты в комнату, не зная, что предпринять.

Позвонил дежурный, сказал, что в проходной сидит парнишка, просит, чтобы к нему вышел кто-нибудь из родственников Юрия Львова.

— Да-да! Я сейчас! — заторопился Константин Янович и своей четкой, военной походкой отправился к проходной. Следом за отцом увязалась и Лиза. Константин Янович уже догадался, что их ждет какое-то неприятное известие.

В проходной навстречу Лоренцу поднялся тощий стриженый парнишка — Ленька Турман.

— Здравствуйте! Вы, вероятно, привезли какое-то известие от Юрия? — нетерпеливо и нервно, не теряя понапрасну времени, спросил Константин Янович.

— Вы его дядя?

— Да, я его дядя.

— Летчик?

— Разве это имеет какое-то значение?

— Для меня — имеет.

— Да, я летчик. Фамилия моя Лоренц. Я дядя Юрия, — раздраженно сказал Константин Янович. — Говорите же, что у вас там!

— Лучше бы без посторонних. — Ленька указал взглядом на дежурного.

Они вышли из проходной на улицу. Было темно. Лиза жалась к отцу. Но Ленька сказал ей:

— Вы, барышня, тоже отойдите! У меня, может, секретное известие!

Лиза обиделась и нехотя, но с независимым видом отошла. Лишь после этого Ленька, понизив голос чуть ли не до шепота, сказал:

— Такое дело. Юрку замела контрразведка.

— Что вы такое говорите! — даже возмутился Лоренц. — Откуда у вас такие сведения?

— Я сам видел.

— Но почему вы думаете, что контрразведка?

— Я их знаю как облупленных.

И Ленька подробно рассказал Константину Яновичу все: и как Юра прятался в развалинах Херсонеса, и как потом отправился на маяк, и как его увезли с маяка в окружении стражников.

Лоренц опасался, что с его племянником может случиться нечто подобное. Прошлое никогда не покидает человека, даже если тот думает, что навсегда распрощался с ним.

— Я благодарю вас, — сказал Лоренц, когда Ленька закончил свое невеселое повествование, и тут же торопливо пошел к проходной. Пропустив впереди себя Лизу, скрылся за дверью сам. Но через короткое время вновь вышел на крыльцо, позвал уже скрывающегося в темноте юношу: — Молодой человек! Вернитесь, пожалуйста!

Ленька обернулся: чего еще хочет от него этот чудноватый дядька? Но все же вернулся.

— Я забыл вас спросить: вы что же, товарищ Юрия?

— Ну вроде того. Три чи четыре раза встречались. То в Киеве, а потом здесь, в Севастополе.

— И приехали лишь затем, чтобы сообщить о беде, в которую попал Юрий?

— Не, не приехал. Извозчики, знаете, сильно дерут.

— Тем более… И куда вы сейчас?

— Известно, обратно.

— В Севастополь? Но ведь ночь. Куда вы сейчас пойдете! Может, переночуете здесь, а утром… тогда уж…

— Не, я пойду, — упрямо сказал Ленька. — У меня там пацаны. Будут думать, куда я пропал.

— Тогда, пожалуйста… Вот! — Лоренц протянул Леньке несколько денежных купюр. — Это вам на извозчика.

— Не надо.

— Нет-нет! Пожалуйста! Вы настоящий товарищ! Я очень рад, что у Юрия такие друзья!

Ленька спрятал деньги в карман.

— Ну так я пошел, — сказал он. — До свиданьица! Может, еще когда и свидимся!

— Да-да! Будет время, приезжайте посмотреть на полеты! Увлекательное зрелище! И кланяйтесь родителям!

— Это уж спасибо… поклонюсь, — сказал Ленька с легкой насмешкой и торопливо скользнул в темноту.

Лоренц вернулся в проходную, взял Лизу за руку, и они пошли по темной улице домой.

— Что-то с Юрой? — спросила Лиза, пытаясь угнаться за быстро вышагивающим отцом. — Я же слышала, вы говорили о Юре. А если бы ты меня отпустил с ним, ничего такого бы не случилось.

— Хорошо, что не отпустил.

— Так что с ним?

— Его арестовали.

Лиза заплакала.

Потом плакала Ольга Павловна. И все трое ходили по квартире как потерянные. Наконец Лоренц подошел к жене и решительно сказал:

— Значит, так! Попрошу тебя к утру погладить и почистить мой парадный костюм! Завтра я отправлюсь вызволять мальчика.

Сказав это, он немедленно отправился чистить свои многочисленные награды и отличительные знаки, которые заработал за всю летную жизнь. Это занятие успокоило Лоренца и позволило ему привести в порядок свои мысли.

Отправляться в сухопутную и морскую контрразведку, начиная, как положено, с запроса дежурному, было делом гиблым. Те, конечно, начнут крутить и финтить, обещать проверить и так далее, а тем временем будут мальчишку допрашивать… Нет, бить его, сына полковника Львова, конечно, не посмеют, но у них там есть уйма всяких других приемов, которые могут сломать мальчика, оставить след на всю жизнь.

К кому же пойти? Кто правильно поймет и не будет мучить его излишними подозрениями? И тут память услужливо предложила ему воспоминания не слишком давнего времени.


Евгений Константинович Климович, начальник Особого отдела в штабе главнокомандующего Русской армией Врангеля, в годы Великой войны выполнял различные служебные задания на фронте и довольно часто вылетал в воинские части вместе с пилотом Лоренцем. Климович выделил Лоренца из всех других летчиков и бесстрашно занимал в его самолете свое пассажирское место. Его не смущало даже то, что Лоренц летал на «ньюпоре» — аппарате с чрезвычайно сложным управлением, хотя на аэродроме были и другие, более совершенные машины.

Когда Константин Янович впервые откозырял тогда еще полковнику Климовичу, тот не мог не увидеть на лице летчика холодного и полупрезрительного выражения. Военные, а уж тем более фронтовые летуны всегда недолюбливали полицейских и жандармов. Климович, конечно, мог бы отреагировать ответной холодностью и начальственным высокомерием, но вместо этого он молча обошел «ньюпор» и сказал, будто курсант, отвечающий на вопрос инструктора:

— Так. «Ньюпор-четыре». Моноплан. Пятьдесят процентов всех авиационных аварий в России приходится на долю именно этого аппарата. Сам конструктор Эдуард Ньюпор погиб во Франции в одиннадцатом году при испытаниях точно такого же аэроплана. В тринадцатом на таком же «ньюпоре» разбился и брат Эдуарда Шарль.

— Виноват! — сказал Лоренц, прикладывая руку к шлему и как бы извиняясь и за свое отношение к знатоку авиации, и заодно за сам аппарат.

— Это не вы виноваты, поручик, — сказал тогда Климович. — Виноваты наши головотяпы, которые закупили лицензию на заведомо плохую машину. Только сейчас перестали выпускать… Думаю, что здесь не только головотяпство, а кое-что похуже. Вот и получается, что семнадцать авиаотрядов русского военно-воздушного флота из тридцати девяти снабжены именно такими колымагами. Против новейших «таубе» и «альбатросов». Или вы думаете, что меня не трогает этот вопрос?

Лоренц ожидал, что после такого выступления полковник откажется от его машины и попросит другого пилота. Но Климович улыбнулся.

— Но зато мне хорошо известно, что летает на этой балалайке знаток своего дела. Лучше мастер на плохом аппарате, чем неумеха — на хорошем… Так что полетели, Константин Янович!

То, что жандармский полковник разбирается в авиационных проблемах и, главное, помнит его имя-отчество, расположило Лоренца в пользу «котелка» — так называли полицейских армейские офицеры. Они потом часто летали вместе, и Лоренцу не раз приходилось убеждаться в храбрости, благородстве и высоком интеллекте Климовича. Однажды они даже провели несколько часов у костра: когда Лоренц вдруг увидел, что уровень масла в контрольном стекле стал быстро падать, а мотор начал постепенно сдавать, перегреваясь. Он усмотрел среди двинских лесов небольшую поляну, круто спланировал и сумел, ломая молодые елочки, сыгравшие роль амортизаторов, посадить «ньюпор» буквально на пятачок.

Пока их отыскивали, они грелись у огня и разговаривали. Это была осень шестнадцатого. Настроение у Климовича, к тому времени уже ставшего генералом, было неважное. Он прямо говорил, что в верхах полный разлад, что Ставка подчинена Царскому Селу, иначе говоря — императрице Александре Федоровне, и что страну ждет катастрофа. Климович, похоже, полностью доверял Лоренцу. Более того, они сдружились. Увы, вскоре после этого их полета Климовича, как человека излишне самостоятельного и строптивого, по указанию Царского Села уволили с его высокой должности.

С тех пор они не встречались. Климович затерялся где-то среди отставников, хотя был достаточно молод. Лишь Врангель с его острым командным взглядом отыскал Климовича и доверил ему важнейший пост.

Да, Лоренц пойдет к генералу Климовичу! Он хоть и профессиональный жандарм, но человек глубоко порядочный, прямой и честный. А это немало. Это главное!


Рано утром Лоренц вышел из проходной во всем параде. Погоны его украшали серебряные двуглавые орлы с вензелем Николая Второго — символ принадлежности к военно-воздушному флоту, высочайше утвержденные еще императором. Эти орлы, держащие в лапах похожие на лопасти пропеллера скрещенные мечи, своей величиной подавляли скромные капитанские звездочки и смахивали на генеральские знаки отличия.

Кроме Георгия, Анны и Владимира с мечами — орденов, достаточно знакомых крымчанам, — у Лоренца было два знака, на которые посторонние смотрели с особым вниманием. Это французская Военная медаль за доблесть и Рыцарский крест Почетного легиона, врученные ему от имени Республики военной миссией за победы, которых он добился, летая именно на французских аппаратах. К Рыцарскому кресту было подвешено еще и три вайи — пальмовые ветви, обозначавшие количество сбитых Лоренцем немецких самолетов.

Нарядно и эффектно выглядел Константин Янович, направляясь к Чесменскому дворцу, где находился штаб командующего Русской армией генерала Петра Николаевича Врангеля. Только две ироничные мысли не покидали его и делали сухощавое лицо несколько усмешливым и задумчивым.

Ну, во-первых, во всем этом своем блеске он похож на инвалида-просителя, что, впрочем, было недалеко от истины. Во-вторых, блеску героя войны никак не соответствовало то обстоятельство, что Ольга Павловна чуть свет сбегала к соседям и подняла их с постели, чтобы занять какие-то деньги на всякие транспортные и иные расходы. Жили Лоренцы более чем скромно, на офицерское жалованье Константина Яновича, а капитан врангелевской армии получал ненамного больше уборщика на аэродроме. Выручали, правда, приплаты как пилоту — так называемые полетные. Но они были нерегулярны и зависели от врангелевской казны.

Извозчик этих обстоятельств не знал, но, ослепленный орденами и погонами, принял Лоренца за генерала и слез с козел, чтобы лично, взяв под локоток, помочь усесться в пролетку на дутиках. Константин Янович, сняв фуражку, пригладил непокорный кок и слегка улыбнулся.

С былой, довоенной прытью извозчик домчал Лоренца до моста через Качу, а дальше, на Бахчисарайском шоссе, заставил свою кобылу показать такое проворство, что пролетка то и дело подбрасывала капитана, заставляя вспомнить о коварных воздушных ямах и динамических течениях воздуха.

День начинался солнечный, ясный. Люди с любопытством поглядывали на Лоренца и некоторые даже приподнимали шляпы. Константин Янович весело подумал о том, что в Севастополе, подверженном самым неожиданным слухам, сегодня же к вечеру распространится весть, что в Александро-Михайловск прибыла эскадрилья новейших самолетов, которые, перелетев через Крым, учинят на просторах Северной Таврии полный разгром красных. Иначе чем же еще объяснить такой торжественный проезд по Севастополю важного авиационного генерала!

Службы Климовича занимали часть второго этажа Чесменского дворца, но вход в штаб был один. Дежурный, опытный, видавший виды капитан, осмотрев Лоренца и с почтением, и скептически, направил его в приемную генерала.

Здесь уже начиналось царство адъютантов, в котором Константин Янович чувствовал себя еще более неуверенно, чем в затянутом облаками небе, когда потеряны все ориентиры и только компас да находящийся над ним уровень-креномер подсказывают тебе, что ты держишь верный курс и не летишь вверх ногами.

Адъютантом у Климовича был немолодой жандармский полковник. Он пронзил Лоренца взглядом, словно пулеметной очередью во встречном бою, и попросил записаться на прием в книге посетителей. Что ему пальмовые ветви капитана — он сам был полковником!

Константин Янович понял, что еще немного — и он потеряет ориентировку. Записаться в книге — это пиши пропало.

— Но ведь у вас личный вопрос, не так ли? — спросил полковник вежливо, видя, что Лоренц продолжает стоять.

— Личный, но очень важный и не терпящий отлагательства, — пояснил Константин Янович как можно убедительнее. — Речь идет о человеческой жизни… О жизни юноши, в сущности, мальчика…

— Понимаю. — Полковник с трудом скрыл усмешку. Здесь все посетители — если они не были сотрудниками Особого отдела или штаба — вели речь о человеческих жизнях. В том числе о жизнях юношей и почти мальчиков. Потому что в большинстве своем всюду уже воевали мальчишки. Но некоторые из них, сочувствуя красным, творили в тылу черт знает что. И когда их брали с поличным, у многих обязательно находился какой-нибудь дальний родственник, который шел к Климовичу, лопоча что-то об исключительной важности арестованного для будущего. — Арестован? — догадался полковник.

— Так точно. По нелепому подозрению.

— Это бывает. Значит, разбираются, — равнодушно сказал полковник. — Вы пока распишитесь, оставьте свой адрес. Как разберутся, мы сразу же и сообщим.

И тут счастливая случайность улыбнулась Лоренцу. За дверью кабинета он услышал слова прощания — генерал кого-то провожал к выходу. Полковник выпрямился, чтобы проводить посетителя — им оказался не кто иной, как почтеннейший генерал Абрам Михайлович Драгомиров, увенчанный пышными полуседыми бакенбардами. Куда там суворовскому коку и наградам Лоренца против бакенбард и орденов Драгомирова! Но Константин Янович решился на поступок, которого прежде никогда бы не совершил. Обойдя по кривой и полковника, и полного генерала, он втиснулся в дверь кабинета, пока та не успела захлопнуться. Полковник, оставив Драгомирова, промчался вслед за посетителем, но было уже поздно.

Лоренц оказался в кабинете, и, главное, Климович успел его увидеть.

Память на лица у генерала была профессиональная, и даже парадный вид и обилие наград Лоренца не сбили его с толку.

— Константин Янович!

В свои пятьдесят лет Евгений Константинович был худощав и энергичен. Подойдя к Лоренцу, он, отклонив протянутую руку, попросту обнял его. Как-никак совместные полеты сроднили их. Да еще в годы войны, когда оставались какие-то надежды, упования.

Адъютант, увидев, как генерал обнимает посетителя, почтительно закрыл дверь.

Климович быстро перешел к делу. На столе его ждали бумаги. Непростые бумаги. Сообщения об арестах, доносы, рапорты филеров. Протоколы допросов партизанских вожаков. Вся картина огромной подпольной войны, которую вели большевики против Врангеля, не скупясь в средствах, была сосредоточена в строчках этих донесений. Климович знал, что стоит ему хоть на миг ослабить усилия, и весь полуостров зальет волна самой настоящей партизанской войны. В то время как армия гибнет на фронтах вдали от Крыма. Большевистская идея обладала силой, которая соблазняла даже тех, кто бежал от нее на юг. У Климовича не было и тысячной доли тех средств, которыми располагали большевики для соблазна слабых и подкупа агентов.

Генерал чувствовал, что противостоит напору толщи воды, как затычка в плотине. Большевики были сплоченны, а белый лагерь раздирали распри и ссоры. Генерал устал.

— Какое дело привело тебя? — спросил Климович, еще раз с легкой иронией взглянув на ордена и пальмовые ветви на груди летчика. — Весь этот парад для меня?

Константин Янович как можно более ясно рассказал о непростой судьбе Юры Львова, о его дружбе с красным разведчиком Кольцовым. Это было случайное стечение обстоятельств. Но сейчас подросток живет другой жизнью, в нормальной семье, и не следует ему таким способом напоминать о его тяжелом сиротском прошлом. Арестовали Юру Львова того, кем он был когда-то. Но он уже другой.

— Понятно, — сказал Климович. Ему уже успели доложить о деле молодого Львова.

Подростку, несомненно, было известно немного, особого интереса для контрразведки он не представлял. Но многих подпольщиков он знал в лицо и в этом качестве мог быть важным свидетелем. Просил же об этом парнишке не кто-нибудь, а Лоренц, боевой друг.

Климович задумался. Законы дружбы взяли верх над деловыми соображениями. Он вызвал адъютанта.

— Свяжитесь с Татищевым или Селезневым. Дело о подростке Юрии Львове закрыть за мизерностью им совершенного и неполными годами. Львова доставить ко мне. — И затем Климович повернулся к Лоренцу. — Не обижайся, Константин Янович, дорогой, если попрошу подождать в приемной. Ты ведь тоже, наверно, не был бы доволен, если бы тебя надолго отрывали от ручки управления в аэроплане?

Они распрощались, вновь по-товарищески обнявшись. «Ручка управления… — думал Лоренц, сидя в приемной и ощущая на себе уже почти дружелюбные взгляды полковника. — Но моя стихия — небо, а какова твоя стихия, генерал?»

…Обратно Лоренц и Юра ехали на том же самом извозчике, который то ли из уважения к утреннему седоку, то ли из-за отсутствия пассажиров по-прежнему стоял на Чесменской возле штаба. Юра был подавлен. Он доставил столько неприятностей дяде, замечательному человеку, лучшему в мире летчику, — только сейчас он увидел, сколько у Константина Яновича боевых наград.

Они долго ехали молча, потом Юра спросил:

— А как вы узнали, что я там… у них… у этих?

— Твой друг, — объяснил Лоренц. — Он пришел вчера почти ночью, чтобы известить нас.

— Ленька, — догадался Юра.

— Я, к сожалению, не спросил его имени. Но его поступок… Знаешь, Юрий, человека надо все-таки судить не по словам, а по поступкам. Он совершил благородный поступок. Кто он, из какой семьи?

— У него никого нет.

— То есть как это? И где же он живет?

— Он беспризорник, — решился открыть правду Юра. — Но он очень хороший. Несколько раз меня выручал… ботинки мне подарил…

— Вот видишь! У него наверняка были порядочные родители.

После этого Лоренц замолчал и больше не возвращался к этой теме.

Когда копыта лошади гулко простучали по дощатому настилу моста через речку Качу и перед ними открылась огромная площадка авиашколы, Лоренц сказал:

— А погода сегодня, положительно, летная.

— Да, — ответил Юра удрученно. После всего происшедшего, полагал он, дядя и тетя постараются отправить его куда-нибудь подальше от этого важного военного объекта. Ведь и на них ложится ответственность за человека, который был связан с красными. Константина Яновича могут лишить его летной работы. А как он без неба? И, кстати, без денег, которых и так вечно не хватает?

Неужели вот так сразу, в один день, оборвутся мечты и планы, которые стали частью жизни Юры? С ними он теперь просыпался, с ними — засыпал. Как нелепо, как жестоко все устроено! Сначала он потерял отца и мать, потом приобрел близких людей, которые хоть в чем-то возместили ему потерю. И вот теперь он лишится и их. Нет уже рядом ни Кольцова, ни Ивана Платоновича, ни Наташи, ни Красильникова, ни Одинцова. А скоро он расстанется и с Лоренцами, с милой Елизаветой-Керкинитидой.

Но разве он виноват в том, что взрослые, разумные люди, у которых он должен был научиться всему доброму, разъединились и вступили в ожесточенную борьбу друг с другом? Павел Андреевич говорил, что из всей этой борьбы вырастет новый, справедливый мир. А если нет, а если не вырастет?

Ольга Павловна и Елизавета, однако, встретили его так радостно, как будто он вернулся из дальнего путешествия. Никто не вспоминал, как и почему пришлось выручать Юру. Ольга Павловна напекла оладий. С джемом, сваренным из сладкой-пресладкой вишни. Эти оладьи и этот чай казались Юре сейчас неземным блаженством.

Юра оттаял, отогрелся после всех злоключений, но по-прежнему был молчалив.

— Ну-с, Юрий… — серьезно начал Константин Янович.

«Сейчас он скажет о том, что меня отсылают куда-нибудь. Куда и к кому? В какой-нибудь дом для сирот? Но я не хочу! Не хочу! Я не могу расстаться с самолетами! Я хочу каждое утро слушать, как заводят моторы. Сидеть в классах, разбирать схемы, как это делают курсанты. Помогать механикам в мастерских. Хочу узнавать у них все, что можно узнать об аэропланах!..» Юра сжал скулы, чтобы не разреветься.

— …Погода, как я сказал, сегодня летная, — продолжил Константин Янович. — Поэтому я решил «вывезти» тебя… — Он посмотрел в широко раскрытые глаза племянника. — Мог бы «вывезти» и раньше, но тогда ты был бы простым пассажиром, зрителем, а сейчас ты человек, который уже кое-что понимает в авиации. Начнем? Юра, ты меня слышишь?

— Слышу, — тихо сказал Юра.

Конечно, ему хотелось броситься к Константину Яновичу, обнять его. В сущности, он так и не успел поблагодарить его за все. Но Юра боялся так открыто проявлять свои чувства. Не девочка и не малолетка — он уже серьезный человек.

— Сегодня ты будешь сидеть на пассажирском месте. Жаль, что у нас еще нет аэропланов со спаренным управлением. За границей, говорят, уже появились такие. Я мог бы доверить тебе аппарат на простых участках, постепенно усложняя работу. Через неделю-другую, мне кажется, ты уже сможешь полететь самостоятельно.

На аэродроме Лоренц и Юра облачились в комбинезоны и держали в руках шлемы. Механики выкатывали из ангара двухместный учебный «ньюпор». Юра старался унять охватившую его радостную дрожь.

Без погон и своих блестящих наград, под теплым ветром, теребящим суворовский кок, Лоренц и сам казался мальчишкой, который старается быть серьезным, потому что играет в очень взрослую игру. Встав рядом с Юрой, он ладонью измерил уровень их макушек и сказал с удовлетворением:

— Ты так быстро растешь. По-моему, тебе не понадобятся колодки, будешь летать в обычных сапогах.

Юра машинально взглянул на «колбасу». Им предстояло взлететь в сторону моря: побережье уже нагрелось, и ветер дул оттуда, где серебрилась, синела и зеленела выпуклая водная громада, помеченная легкой рябью волн.

Проводить Юру в первый свой полет прибежала и Лизавета. Но Юра не замечал ее. В мыслях он уже отправил «ньюпор» в небо и, проделывая за пилота все необходимые движения, пробегал глазами показания приборов. Если бы Юра посмотрел на Керкинитиду, он увидел бы в ее глазах восхищение, и зависть, и радость, и огорчение. Ей уже приходилось летать с отцом, но Юра отправлялся в небо не просто как пассажир, а как ученик которому вскоре предстояли самостоятельные полеты.

Эти мальчишки! Им так много дано!..

Юра надел шлем и вслед за Лоренцем залез в свою тесную кабинку. Он уже много раз проделывал это упражнение на земле. Знал, что летчики, как казаки, следящие за тем, как всадник вскакивает в седло, тоже наблюдают за посадкой летчика и дают ей свои беззлобно-насмешливые определения: «Как баран в карету»… «Как ворона в гнездо»… «Как тетка на воз»…

Юра постарался сесть лихо, опершись обеими руками и точно, разом, как на сокольских упражнениях, закинув ноги. Моторист уже стоял перед пропеллером и держался за лопасть.

— Контакт!

— Есть контакт! — ответил Лоренц, и Юра вслед за учителем потянулся рукой к воображаемому включателю магнето и «врубил» зажигание.

Пропеллер дернулся в руке моториста и тут же как бы вырвался из нее, закрутился, сперва неровно, словно бы опробуя свои силы, а затем уже мощно и гладко, образуя один сверкающий на солнце круг. Левая рука Юры постепенно, по мере прогрева двигателя, как бы передвигала рукоятку сектора газа — от зубчика к зубчику.

Лоренц поднял руку в черной, с раструбом, перчатке. Моторист вытащил колодки из-под колес, а люди позади отпустили самолет. Он резво понесся по взлетной полосе. Толчки становились все менее ощутимыми, а земля все быстрее мчалась навстречу.

«Тридцать, сорок, пятьдесят…» — мысленно отсчитывал скорость Юра. Тряска почти прекратилась. Пора!..

Лоренц взлетел круто, потому что ветер был встречный. Юра ощутил это всем своим телом, «задницей», как сказал бы учитель. Поле с его камешками, травкой, песком превратилось в бархатисто-гладкую лужайку и стало отдаляться…

Вверх, еще вверх! Ручка газа поставлена на полные обороты!

Под ними теперь было море, и на нем выделялась каждая волна, и баркас с рыбаками, которые выгребали к берегу, даже не поднимая голов: для них полет самолета был уже привычной картиной.

Вираж… Лоренц отжал левой ногой «коромысло» педалей внизу кабины, и Юра ощутил, как самолет лег в плавный, слабый левый поворот. Пока скорость и высота еще не набраны, Лоренц действовал осторожно.

Первый в жизни Юры вираж, это чудесное ощущение слитности всего тела, рук и ног, с аэропланом, когда крылья как бы становятся продолжением ладоней! Море внизу вдруг приобрело наклон, и серый военный корабль вдали, на горизонте, как на детской картинке, странно застыл посреди косой линии воды.

Лоренц сделал еще один вираж, чтобы набрать больше высоты против ветра. И когда горы косо встали где-то сбоку, Юра увидел, как по узенькой, извилистой, совершенно игрушечной линии железной дороги, проложенной по низинам Мекензиевых высот, ползет игрушечный поезд, укутывая ущелье сзади себя облаками пара и черного дыма. Было видно, что поезду нелегко одолевать высоту.

Ползущий, почти беспомощный поезд. Юра усмехнулся.

Мотор «ньюпора» вдруг чихнул, отчего весь самолет, кажется, дрогнул, а затем замолк. Так! Вода в системе! Но мотор вновь взревел. И опять они набирают высоту, и подрагивающие, такие легкие, такие, кажется, хрупкие крылья самолета, опираясь на дующий с моря бриз, поднимают машину все выше и выше.

Они снова пролетают над летной площадкой Александро-Михайловки — какая же она небольшая! Кубики домиков, спичечные коробки ангаров. Лоренц оборачивается, пальцами показывает Юре, что высота уже более полутора километров. Теперь они не то что Мекензиевы горы, но и Чатырдаг перелетят.

Но море… море стало еще больше, охватывая собой все побережье и распространяясь в глубину, где видны маленькие точки фелюг и кораблей. И Севастополь теперь словно макет города, выстроенный из картона. Неужели еще вчера он бегал по этим крошечным, таким игрушечным улицам, пугаясь людей, которые отсюда даже и не видны вовсе? Вон там, на выступе врезающейся в море суши, крошечный столбик Херсонесского маяка. Чуть в сторонке — расчерченные квадраты раскопов Херсонеса, его вчерашнее прибежище и летнее прибежище его друзей-беспризорников. Где-то они сейчас? Где Ленька, который снова его спас?

Какой незначительной, какой мелкой была его жизнь до сегодняшнего дня! И страх перед сыщиками, схватившими его на маяке, и его боязнь Микки, все переживания — ничто в сравнении с высотой, морем и его колеблющимся дальним горизонтом, с этими клочками белесо-серых облачков, пробегающих мимо них с игривой беспечностью!

…Уже на земле, когда была выполнена посадка и Юра на ватных ногах вылез из кабины, нисколько не думая о кавалерийском соскоке, Константин Янович взглянул мальчику в глаза и, должно быть, прочел в них то, что хотел прочесть. Что бы ни случилось, этот мальчишка будет пилотом.

Механики подхватили самолет, покатили к ангару. Юра и Лоренц неторопливо пошли по летному полю к проходной. Трава на поле была невысокой, выгоревшей, кое-где сквозь тусклую зелень пробивались неброские цветы. Они тоже тянулись к осеннему небу.

И так выходило, что небо было не только для одних аэропланов, оно было для всех и всего на земле. Оно жило своей жизнью. А под ним, на земле, творились земные дела: люди воевали, убивали друг друга, лечились от ран и болезней, влюблялись, объяснялись, ссорились и мирились. Но все земные дела в эти минуты для Юры перестали существовать.

От проходной навстречу Лоренцу и Юре торопливо шел дежурный по аэродрому офицер.

— Господин капитан, там у проходной вас ожидают…

— Кто? — удивился Лоренц.

Офицер неопределенно пожал плечами.

— Говорят, вы пригласили.

Лоренц посмотрел вдаль и увидел у ворот, сразу за колючкой, сидящих на корточках нескольких мальчишек, чумазых, в латаных-перелатаных рубахах и портах. Лишь один из этой компании стоял. Юра узнал его. Это был Ленька Турман. Впрочем, его узнал и Константин Янович.

Подойдя к воротам, Лоренц оглядел эту колоритную кучку беспризорников, весело спросил:

— Ну что, пришли посмотреть полеты?

— Ага, — за всех ответил Ленька и, помедлив, добавил: — А может, у вас какая работа найдется? Еропланы помыть или еще чего там?

Лоренц немного помедлил и обернулся к дежурному офицеру.

— Значит, так! Отправьте их на кухню, чтоб покормили. И дайте им швабры, ведра — пусть приберутся в старой казарме. Об остальном потом подумаем.

И, уже пройдя через проходную, Лоренц еще раз обернулся к дежурному офицеру:

— Начальнику школы я доложу!

Юра какое-то время шел с Константином Яновичем, но потом остановился и попросил:

— А можно, я попозже домой приду?

— Да-да. Конечно. Ступай к своим приятелям.

Юра торопливо вернулся к беспризорникам, которые уже обступили дежурного офицера, подошел к Леньке Турману и дружески положил руку ему на плечо.

Глава 13

Ох, долгая дорога от Апостолова до бывшего укрепленного городка Кизикерменя (Девичьей крепости), который, после того как русские войска, преследуя Карла Двенадцатого, во второй раз отбили его у турок, был назван гордо и бесповоротно: Берислав. Славно, значит, взяли!

Рассекая пыльной лентой унылую, жухлую степь, широкий шлях тянется меж курганами к самому горизонту, и нет ему конца. Слева, если подняться на курган, вдалеке поблескивает Днепр, тоже бесконечный и извилистый, а меж рекой и шляхом — плавни, особенно густые и обширные там, где в великую реку впадают реки малые, образуя лиманы, — что по левому берегу, что по правому.

Пушкари укутали лица тряпицами, заткнули их за ворот, но пыль все равно проникает под гимнастерки и, смешиваясь с потом, жжет тело. За боевой заставой, выдвинутой на всякий случай саженей на пятьсот — шестьсот вперед, тяжеловозы-брабанты тянут гаубицы. В третье орудие запряжены две пары волов. За ними еще одна воловья упряжка тащит фуру с амуницией. Далее другая пара волов везет сцепленные вместе две звукометрические установки. Сплошь укутанные парусиной, они похожи на каких-то диковинных чудовищ. Арьергард — «холт» еще с одной гаубицей и с повозкой с пулеметом — и вовсе не виден в столбах пыли. Только когда ветер кладет эти столбы набок, сдувает пыль и играет, как мячиками, округлыми кустами перекатиполя, становится видна вся растянувшаяся по степи батарея. И дураку ясно, что в этом своем походном положении, когда пыль закрывает дали, батарея совершенно беспомощна и уязвима для серьезного врага.

Но враг там, далеко, за бликами днепровской воды, на левом берегу. А плавни, хоть и наполнены всяким военным людом, молчат, держат нейтралитет. Ждут плавни, в какую сторону подует ветер, куда станет гнуть лозу. Скоро здесь начнутся большие дела — вот тогда все и прояснится. Там, в плавнях, отколовшиеся от махновской армии отряды Володина, Гнилозуба, Яремного и загадочного атамана Задувало-Гроссфаухена. Сотни, а может, тысячи штыков и сабель.

Кольцов то и дело поглядывает в сторону плавней, зеленой стеной оберегающих Днепр от удушливого дыхания степи. Пошуровать бы там, среди лозы и камыша, прощупать! Чем дышат вчерашние махновцы, какие у них планы? Если переметнутся на сторону Врангеля, много будет беды. Собственно, для этого он и направляется в Берислав…

Плавни то прерываются на миг, чтобы допустить степь к воде, дать напиться, потом снова заполоняют приречное пространство. И так почти все сто с лишним верст — до самых окраин Берислава. Пять дивизий можно без труда схоронить среди верб, осокорей, камыша, осоки, рогоза, на песчаных отмелях и островах, где и коню есть корм, и человеку пропитание. Рыбы там несметно, только не ленись закидывать сети или ставить вентеря.

Кольцов шел со вторым взводом, рядом с артиллерийским передком, на котором восседал, плечом к плечу с батарейцем, меланхоличный немец Петер с неизменной глиняной трубочкой во рту. То и дело немец останавливал своих брабантов. Они хоть и шагом идут, да все равно далеко отрываются от медлительных волов. В брабанте три аршина до холки, разве сравнить с низкорослым, потерявшим породу украинским волом?

— Вол — шайзе, — пояснял во время остановок, оглядываясь назад, Петер. — Я имею пфлуген… пахать, да? Ферштейн?.. Три дня! Дер окс… вол, да?.. пфлуген целый вохе… неделя! Берукзихтиг… учтите, господа… дер окс ист фауль… ленивый… нихт дисциплиниерт… Майне пферд помогает дать гросс ернте… большой урожай! О да!

Кольцов отстал от брабантов и подождал медленно бредущих, опустивших почти к самой земле рогатые головы с навязанными на них налыгачами волов. Деревянные ярма, массивные хомуты, надетые на шеи, глубоко врезались им в плечи. Глаза волов были налиты кровью. Колеса передка и пушки вращались медленно, глубоко увязая в серой пудре, которой был покрыт шлях.

— Оно, конечно, немцу хорошо! — пояснил шагающий рядом с волами словоохотливый погонщик. — С лошадью справиться любой сможет. А ты вола приучи к работе — это как дикую тигру. Опять же, тонкости. Ты поставь правого вола слева и крикни «цобе!», они тебе вместо налево как раз направо возьмут. Вожжей-то нету, словом берешь! Ну и в канаву! Ладно, если простой воз, а ну если такая штука, как орудие? Или, там, возьми, снаряды… Я уже сколько раз мобилизованный, а ни разу, чтобы… Благодарности имею и деньгами награжденный… Вот он, немец, остановится и напоит коняку обязательно чистейшей водой, и овса из торбы. Кажные три часа. А я своих до закату гоню, а потом воды любой, хоть из калюжи, и соломки им посеку — хорошо, если запарю в казане, а то и так… Вот ты мне и скажи, выдержит такое дело ихний немецкий конь? Хоть он и огроменный, как этот… как слон… То-то!

Павел только вздыхал — видел, что волы вконец измучены. И это когда каждый час дорог!

К исходу вторых суток прошли едва ли половину пути, и здесь, на ночевке, когда степь дышала свежестью и от Днепра и плавней тянуло приятным, острым запахом реки, их догнал Грец, раздобывший где-то справного жеребца под хорошим драгунским седлом.

— Ковыряетесь! — прокричал он, и конь его, роняя пену с боков, крутился под ним вьюном. — Скотину жалеете, отпасаете? Сколько вас, жалостников, мать так и эдак! А там, на фронте, люди пушки ждут!.. Ладно, я вперед пошел, пусть высылают вам подмогу.

И исчез в ночи.

— Известно, жеребец мобилизованный, — сплюнул серую густую слюну погонщик. — Эх, переведут такие вот скотину в России!

Павел понимал, что Грец неспроста торопится в штаб Правобережной группы. Он хочет первым доложить о прибытии батареи и обо всем, что случилось в пути. Причем доложить с выгодной для себя стороны.

И получалось так, что он, Кольцов, попадал из огня да в полымя.


На исходе четвертых суток, когда и волы, и брабанты, измученные непосильной работой и плохой кормежкой, уже шли с бесконечными остановками, пушкари увидели вдали тусклые, полинявшие маковки церквей некогда очень богатого торгового городка Берислава.

Кривая, каменистая улица повела батарею мимо бесконечных складов, мимо высокого краснокирпичного дворца князя Голицына и принадлежавших ему некогда винных погребов. Внизу, под обрывом, стояла на плаву деревянная пристань, и к ней наискось вела пыльная дорога. Вдоль берега, привязанные цепями к могучим корягам, покачивались на воде сотни лодок, шаланд, дубов, барж, берлинок, каюков…

А за Днепром, вверх по течению, едва угадывалось в cepoй дымке волостное местечко Каховка, оно обширно раскинулось на низменном левом берегу. Ниже Берислава, верстах в семи по Днепру, тоже был едва виден, скорее угадывался своими блестящими на солнце крестами Корсунский Богородицкий монастырь. Он, так же как и Каховка, стоял на левом берегу.

И Берислав, и Каховка, выстроенные некогда при старинной переправе через Днепр, в довоенную пору богатели год года. А при них богател и монастырь.

Каховка славилась своими ярмарками на Николу-весеннего, когда начинала цвести тюльпанами степь, сюда съезжались до ста тысяч крестьян-отходников наниматься на работу к богатым хозяевам. А по осени, разъезжаясь, гуляли здесь отходники. Ох как гуляли!..

Павел мельком взглянул в сторону Каховки и затем в сторону монастыря. Всматривался в места, где скоро, совсем скоро разразится жесточайшее сражение Гражданской войны, где решатся многие судьбы и где будет под корень подрублено так удачно начавшееся наступление Врангеля.

Глава 14

Генерал Слащев вставал в три часа утра. В просторном кирпичном доме, с толстенными, почти крепостными стенами, занятом под штаб и под квартиры командования, было тихо, и эта тишина выводила из себя командующего корпусом. Она напоминала о западне. Генерал начинал остро ощущать свою беспомощность. Предчувствие наступления, которое вот-вот должны были предпринять красные, становилось острым, удушающим.

Денщик Пантелей обязательно кашлял в своем углу, давая знать, что готов к немедленным поручениям, но не решался беспокоить генерала. Покашливание раздавалось и из комнаты, где ночевал начальник штаба Фролов.

Но Слащев, не говоря ни слова, тихо надевал мягкие кавказские сапоги, набрасывал на плечи шинель и выходил на улицу. Часовой, из юнкеров, вытягивался, блеснув штыком. Было темно. Дальний крутой берег Днепра темнел вдали угрожающей громадой, пахло прибитой за ночь пылью и душистым табаком, белеющим во дворе. А над всем этим витал запах солдатских уборных и хлорки, которой засыпали выгребные ямы и даже просто землю на участках, потому что не все служивые успевали добежать до плетеных изгородей.

Корпус поразила сильнейшая вспышка дизентерии, и половина личного состава, несмотря на все усилия докторов, потеряла боеспособность. Случалось, кавалерийская часть прямо на маневре вдруг спешивалась и конники, рассыпавшись по степи, принимали «позу орлов».

Вояки… Небось красные на том берегу, рассматривающие равнинную часть со своих днепровских круч, хохотали от души. Слащев не понимал, почему противник не начинает переправу. Ведь красные наверняка знают, что сейчас он располагает от силы двумя-тремя тысячами штыков и сабель против их пятнадцати, а может быть, и двадцати тысяч. О преимуществах красных в артиллерии и думать не хотелось. Тем не менее красные все накапливали и накапливали силы. Подвозили тяжелые гаубицы, понтоны, меняли командующих, начальников дивизий.

Значит, все-таки побаивались Слащева, даже зная о том, в каком бедственном положении находится сейчас его корпус.

Над головой, накрывая собой и этот кусочек земли у Днепра, и всю безбрежную Украину, светилось гигантское, бескрайнее поле звезд. Вид неба, напоминающего о вечном и бесконечном, о необходимом присутствии Создателя, успокаивал генерала и утишал его душевную боль.

Тридцать пять лет — что за возраст! Умирать надо было в тридцать три, в ту летнюю пору, когда он во главе своей Чеченской дивизии мчался впереди конной лавы на пулеметы красных. Тогда он был полон отчаяния и безрассудной смелости и смерть рассматривал как награду.

Сейчас ему во сто крат труднее. Сейчас он все знал, видел, предвидел, предчувствовал, знал, что нужно сделать, чтобы избежать несчастья, — и ничего не мог изменить. Он понимал, что все идет к краху, но должен был следовать по определенному уже пути, предельно суженному требованиями воинской дисциплины, и еще вести за собой тысячи людей, веривших в то, что он, Слащев, не может поступить неправильно.

Он даже не может выйти вперед и сказать: «Солдаты мои! Офицеры! Наше положение безнадежно, нас ведут в тупик, ваши жизни будут погублены зря… Простите меня, если можете!»

Амор фати… И Нина, ожидающая ребенка, и денщик Пантелей, и новый начальник штаба Володя Фролов, человек исполнительный и доверяющий ему, и начальник конвоя полковник Мезерницкий, и лучший друг, преданный ему до конца, Слава Барсук — все они смотрят на него как на человека, знающего, как найти выход из самого трудного положения.

А на том берегу что-то погромыхивало, двигалось, лязгало. Красные не спали, готовились. Слащев знал, что лучшие свои части они снимают с польского фронта и направляют сюда, к Днепру. Странное чувство охватывало генерала: в глубине души он желал победы большевикам, которые схватились с Польшей, а по сути — со всей Европой, пославшей Пилсудскому лучших советников, сотни самолетов, бронемашин, пушек, пулеметов. Пусть большевистская, но все-таки это была русская армия, которая вела справедливую войну, после того как от России, пользуясь ее слабостью, отторгли огромные земли.

И он здесь, в глубоком тылу, вдали от польско-советского фронта, отнимает у красных их лучшие силы и обязан использовать все свое умение, талант (да, талант), чтобы подарить победу Пилсудскому.

Подлая судьба, мерзкий путь!..

Дикой резью схватило живот. Вот так высокое соседствует с низменным. Куда уйдешь от болезни? Он заспешил в огражденную плетеным забором уборную. Желудок был пуст: вот уже три дня он почти ничего не ел, не мог. Но резь пронизывала все его тело, как будто стремясь вывернуть наизнанку кишки. Когда боль немного стихла, он провел рукой по животу и ощутил, как ладонь стала липкой и скользкой от крови и сукровицы. От напряжения открылась старая рана на животе. Хотя какая старая? Весенняя, полученная в те дни, когда он отстаивал крымские перешейки от Тринадцатой армии Иоганна Пауки, настойчивого, но не очень умного латыша. Три пули, выпущенные из «максима», пробили легкие и живот. Но генерал отказался от госпиталя: шли решающие бои. И он лечился, лежа в полуразрушенной хате, и одновременно руководил своим корпусом. Нина ухаживала за ним, была его врачом, сиделкой и другом.

Легкие зажили хорошо, а вот на животе то и дело возникала фистула — отверстие, как у павловской собаки, — из которой выделялась кровь и еще черт знает что. Так он и довоевался до Каховки.

У Слащева не было сил подняться на ноги. Но Нина, видимо, давно уже вышла из хаты и, незамеченная, следила за ним. Услышав стон, прибежала. Помогла ему встать, застегнула брюки. Между ними уже не было ничего, что могло бы показаться постыдным. Военная любовь. Как это не похоже на те романы и очерки о прекрасной, романтической любви между офицером и барышней, что печатались в первое время Великой войны в журналах.

— Открылась? — спросила Нина.

— Открылась, подлая. Мать…

Она помогла ему добраться до скамейки у дома, усадила. Не хотела будоражить подчиненных. «Юнкер Нечволодов» все понимала. Известие об открывшейся у командира ране — не лучшая новость накануне боев.

Принесла бинты, тампоны, тазик с водой, растворы в пузырьках. На ощупь, умело, промыла живот, перебинтовала. Прошептала:

— Если невмоготу… я принесу. Или потерпишь?

Он понял, что она имела в виду: кокаин или морфий. Весной, когда боль не давала ему возможности командовать юнкерами и наспех собранным ополчением, он пристрастился к наркотикам. Уход боли и ощущение неожиданной легкости, полета приводили, ему казалось, к неожиданным и очень удачным решениям. Наркотики давали ему возможность, держась за живот и ощущая, как течет из пробитых легких кровь и пузырями вскипает на губах, ходить в атаки в первых рядах.

Но он знал, что наступит момент, когда наркотики приведут его от высшего озарения к грубым ошибкам. Потому что дозы все увеличивались. Он нашел в себе силы отказаться. Сейчас генерал твердо сказал:

— Не надо.

Нина обняла его, и в ее близости он ощутил и сочувствие, и гордость за него. Он поцеловал ее руку, пахнущую риванолом.

— Мы победим, — сказала она тихо. — Мы, белые Нечволодовы, побьем красных Нечволодовых, хоть они и большие генералы… А потом ты уйдешь в отставку, и мы будем жить в небольшом домике в Севастополе или Ялте, и я рожу тебе еще одного…

Слыша их шепот и не желая мешать, часовой отошел подальше. Неожиданно он насторожился, вскинул на руку винтовку.

— Стой! Пароль!

Слащев по свистящему шепоту узнал Шарова — начальника разведки и контрразведки. Жизнь у капитана была совиная, ночная. В темноте он отсылал группы на ту сторону, в темноте встречал возвращающихся с правого берега агентов. Странная личность Шаров — порождение Гражданской войны. Никогда не требовал денег на оплату своих многочисленных шпионов. Знал, что не дадут. Романовских или валюты нет, а «колокольчики» (семьдесят штук за царский рубль) годятся разве что для уборной.

Но тем не менее его личная касса никогда не пустовала. Как он раздобывал деньги и ценности, оставалось только догадываться.

У Шарова и глаза были совиные. Различил в темноте фигуры Слащева и Нины.

— Здравия желаю, ваше превосходительство, — просвистел он.

Слащев осторожно снял с плеча руку Нины. Сказал как можно мягче:

— Мы тут немного побеседуем, — и, обернувшись к часовому, жестко добавил: — Юнкер, ступайте на улицу!

Нина, вздохнув, проведя ладонью по щеке своего генерала, тихо ушла. Шаров присел рядом. Был он маленький, округлый, совсем незаметный. Когда нужно было, прискакивал, как шарик, и приглашать не надо было: сам знал момент. Слащеву казалось, Шаров следит за ним, чтобы иметь на всякий случай, для шантажа или для иного дельца, нужный материал. Ведь странно: суровый Врангель отдавал Шарова под суд — и не за что-нибудь, а за мародерство. И простил.

Интересно, за что такая милость?

Капитан выждал минуту, словно чувствовал, что генерал собирается с мыслями и одолевает то чувство неприятия, которое вызывает у него начальник разведки. Шаров знал, что к нему относятся — как бы это помягче выразиться? — неблагосклонно. Вояки — моралисты, рыцари, сторонники открытой схватки, а он, Шаров, что поделаешь, шпион. Рыцарь плаща и шпаги. Так это принято называть.

Ничего, вот окажутся они в изгнании — а они, судя по развивающимся на фронтах событиям, окажутся там — без погон и чинов, тогда и выяснится, кто есть кто.

Впрочем, Слащева капитан уважал и служил ему не за страх, а за совесть.

— Красные опять сменили командующего Правобережной группой.

— Третий раз за месяц, — буркнул Слащев.

С тех пор как войска Врангеля вошли клином в занимаемую Тринадцатой армией Северную Таврию, большая часть красных вместе со штабом отошла за Днепр в районе Каховки и стала называться Правобережной группой.

Шаров помолчал, ожидая, когда Слащев спросит: «Кто же теперь?» Хороший вопросик… Вчера сменили командующего, а сегодня Шаров должен дать ответ, как будто он сидел в штабе у красных под столом. Капитан не спешил с рассказом. Не просто доставались ему сведения, не просто надо было их и выкладывать. У каждого его слова была своя цена.

— Кто же у них теперь? — спросил Слащев как бы невзначай.

Шаров вздохнул, давая понять, какая работа была проделана, для того чтобы генерал обладал свежайшей информацией.

— Роберт Эйдеман.

Капитан помолчал, зная, что Слащев будет обдумывать новость. Если потребуются дополнительные сведения, спросит. Но генерал знал достаточно об Эйдемане. Из латышей. В Великую войну — прапорщик ускоренной подготовки. Но уже в семнадцатом — начальник Уральской дивизии. Как военачальник, тактик — достаточно ограничен. Побеждает, только имея значительное превосходство в силах. Но упорен, как бульдог, в обороне очень стоек. Ценит старых специалистов.

— Любопытное противоречие, — вслух сказал Слащев. — Красные готовятся к наступлению, а командующим ставят оборонца.

— Да, — согласился Шаров.

Оба понимали, что это значит. Даже имея пятикратное превосходство в силах, Советы не надеются на успех наступления. Их ближайшая цель — завоевание плацдарма на левом берегу. Этот тет-де-пон станет постоянной угрозой существования всей врангелевской армии. Болезненной занозой. Отсюда до крымских перешейков — два перехода. Как только они нарастят силы, хлынут на Перекоп.

— Прибыла еще одна батарея ТАОН, — решил выдать очередную порцию сведений Шаров. — Тяжелые орудия. Вряд ли красные смогут переправить их на наш берег.

Еще одно свидетельство подлинных намерений красных. ТАОН прикроет плацдарм с противоположного высокого берега. Слащеву нечего будет противопоставить тяжелым гаубицам Эйдемана. Красные действуют медленно, но планомерно и убийственно точно, как настоящая регулярная армия. С весны они здорово подросли. Научились кое-чему.

Да, тяжело это — предвидеть удар и не иметь возможности защищаться. Из этой ловушки не было выхода — даже для Слащева.

— Интересная вещь, — тихо усмехнулся Шаров. — К этому спецу по артиллерии Грендалю прибыло две звукометрические установки для артиллерийской разведки.

— Ну и что же здесь интересного? — спросил Слащев.

Шаров уже докладывал о Грендале. Там, где Грендаль, — там звукометрия. Этот красный спец, бывший полковник, весьма успешно применил свои установки в семнадцатом, при июльском наступлении.

— Интересно то, что командует этими установками инженер по фамилии Недзвецкий, — сказал Шаров. — Лев Барсук-Недзвецкий.

— Ну, должно быть, родственник, — буркнул Слащев. — У нас на той стороне, капитан, у всех полно родственников, однокашников, однополчан…

Слащеву не понравился тон Шарова, усмешка капитана, очевидно, имела адресом Владислава Барсука. Если начинать посмеиваться по поводу родственников, далеко можно зайти. Тут один шаг до осуждения, а там и до подозрения. Но это Гражданская война. Если бы они, подданные российского императора, люди одной земли, вели себя как братья, то и междоусобицы бы не было. Они бы давно, вместе с англичанами и французами отпраздновали победу и уже наслаждались мирной жизнью.

— У них уже четыре полноценные дивизии, — вдруг с искренней горечью сказал Шаров. — Пятьдесят первую Сибирскую, Блюхера, они повернули сюда прямо с полпути на польский фронт. Через три дня она вся подтянется к Бериславу. Одиннадцать тысяч штыков, полный комплект. Латышская — тоже не подарок… У них теперь будет свыше ста пятидесяти орудий, в том числе сорок тяжелых…

«Раздавят!» — подумал Слащев.

— Не раздавят, — уверенно вслух сказал он. — Не раздавят, капитан.

Свои главные силы генерал уже отвел от берега, оставив лишь пулеметные команды, чтобы задержать переправы красных и нанести им ощутимые потери. Все пушки, в том числе два тяжелых орудия, сменили позиции. Эйдемана встретят лишь артиллерийские заслоны. И когда красные выйдут на простор, разбегутся по степи, он будет бить их по частям, крутясь, кусая и отскакивая, как волк, который в отчаянии справится с целой сворой собак.

— А что плавни? — спросил Слащев.

— Плавни кишат, как Запорожская Сечь. Туда бегут и от Махно, и от красных… Мы забросили им две тысячи трофейных винтовок, пулеметы, патроны.

— Хотелось бы, чтобы все это не стреляло в нас.

— Они пойдут за тем, кто будет побеждать. Плавни выжидают. Красные пока тоже опасаются их трогать, чтобы не разбудить. Это ведь тыл большевиков, коммуникации, базы.

Кто будет побеждать?.. Он, Яков Александрович Слащев, впервые в своей боевой жизни готов смириться с невозможностью победы. Нет, он попробует уговорить Врангеля согласиться с его планом. И тогда, возможно, еще не все потеряно. Врангель в это утро должен прибыть в Мелитополь. Надо ехать. Надо лично с ним переговорить. Ведь не враг же он сам себе.

— Благодарю за хорошую службу, капитан, — сказал Слащев и встал. От резкого движения пробудилась придремавшая было боль, пронзила живот. Он справился с нею и крепко пожал пухлую руку Шарова. — Сколько у нас времени, капитан?

— Через три дня они будут готовы к переправе, — отвечал Шаров после недолгого раздумья. — Может быть, через четыре. У них пока не хватает понтонов…

Уже светало, звезды начинали терять свой блеск. Слащев разбудил начальника конвоя полковника Мезерницкого, своего верного друга.

— Миша, едем в Мелитополь.

— Сколько взять конвоя?

— Двух человек, пулемет. Едем на машине, без конных. Спешка!

…Нина, приоткрыв глаза, смотрела с постели, как он, задернув занавеску, зажег в полфитиля лампу и стал одеваться в парадное. Пантелей тут как тут — с начищенными сапогами и мундиром на распялке. Мундир без погон, без добровольческих шевронов, с одним Георгиевским крестом. Самым первым. И нашивки за ранения на клапане левого рукава. Семь полосок. Их Яков Александрович считал главной наградой.

«Юнкер Нечволодов» поняла, куда собирается муж. И к кому. Она знала, что Врангелю, да и многим другим в штабе армии, не нравятся «наряды» Якова Александровича, порой весьма экзотические. Когда-то пыталась спорить. Да где уж! Слащева не переубедишь! Он полагал, что генеральское звание ему присвоили те, кто права на это не имел. А последний законный, присвоенный ему императором чин — полковник. Но полковничьи погоны — слишком явный вызов всему генеральскому клану. Поэтому предпочитал «чистые плечи».

Шевроны же не носил, потому что считал, что Добровольческая армия во времена Деникина не стала, как он думал в мечтах, орденом чистых, честных и безумно отважных. Запятнала себя грабежами и дикой гульбой.

Из-за этих «странностей» генерала о нем ходило много сплетен и небылиц. Да и завидовали его славе. Нина вначале все это переживала, а затем привыкла. Такой у ее мужа нрав, такая судьба.

Нина дождалась своей минуты, встала:

— Я с тобой.

— Растрясет, — проворчал Слащев. — Поедем быстро.

— Выдержу.

— До Мелитополя сто тридцать пять верст!

Она, не отвечая, быстро оделась, взяла сумку с перевязочными материалами и пузырьками. Шприц для морфия — на всякий случай. Дорога действительно тряская и долгая, а машина не салон-вагон. Может не выдержать Яков Александрович. Прихватила и карабин. Поедут-то по рокадной дороге, вдоль линии фронта. Всякое может быть.

Эх, нет здесь железных дорог. Степь…

Выехали еще затемно, перед рассветом. На ветру, в открытой машине, было прохладно. Хорошо, что расторопный Пантелей прихватил с собой еще несколько шинелей.

По дороге Слащев велел заехать в Блюмендорф. Встревоженный герр Питер, в ночном колпаке и халате, пошел будить Барсука-Недзвецкого.

— Дал бы поспать молодым, — укорила его Нина.

— Все. У них было время. Кончился медовый месяц.

Владислав вышел к машине, не забыв застегнуть последнюю пуговицу гимнастерки еще в сенях. Откозырял.

— Слушай, кто у тебя из родственников в артиллеристах? Фамилия твоя, звать Лев.

— Лев. Брат. Звукометрист, инженер.

— Приехал к тебе в гости.

— Да ну! — обрадовался Барсук.

— Только по ту сторону Днепра. Скоро пришлет тебе подарочки, пудов по пять каждый. Ставь свои пушки в балки, не то сразу засекут.

Растерявшийся Барсук долго глядел вслед машине: в утренних сумерках виден был только синеватый столб пыли, быстро перемещавшийся по степи.

Надо же, Левка у красных! Такой интеллигентный, подававший большие надежды в артиллерийской науке. Его учитель Владимир Давидович Грендаль, выдающийся ученый, называл брата своим преемником. Впрочем, Грендаль тоже у красных. И тоже, кажется, в Бериславе. Почему же тогда и Левке не быть у них? Так вот с кем предстоит сразиться ему, простому артиллеристу-практику, знатоку прямой наводки и сурового, в упор, боя!

Проклятая война! Уничтожение русского семени!

Владислав тихо, на цыпочках, вошел в дом, стараясь не разбудить Наташу. Снял с одной из подушек белую наволочку, смял, сунул в карман. Нацепил шашку. Вышел во двор седлать коня.

Герр Питер, успевший уже сменить ночной колпак на картуз, встревожился:

— Герр оберст, а как же фрюштюк? Голодный баух… брюхо… нехорошо.

Владислав только махнул рукой: отстань, мол.


«Руссо-Балт» — надежная машина. Прочнее всех «немцев» и «итальянцев», не говоря уже о нарядных французских «морсах». Но жесткая. Трясло сильно. Слащев согнулся, держась за живот. Нина старалась незаметно поддерживать его. Поглаживала по руке.

Проезжая по заповеднику «Аскания-Нова», спугнули нескольких цветастых птиц и диковинных животных, разбежавшихся два года назад по степи и чудом выживших. Из кустарника на краю балки за ними следили две зебры, сторожко прядали ушами. Зверье, которое Фальц-Фейны завозили сюда из дальних стран, превратилось в объект охоты, стадо оглядчивым и диким.

— Напрасно ты сказал Владиславу про брата, — заметила Нина, голос ее от тряски вибрировал и дрожал. — Переживать теперь будет.

— Это не страничка семейной хроники, — строго ответил Слащев. — Это военный факт, важный для артиллериста.

Глава 15

Семь верст от Блюмендорфа до Днепра Барсук проскакал за четверть часа: конь, привычный к артиллерийскому уносу, быстрее не мог, не был приучен. В кустарнике сидел пост артразведки: солдаты ночью ходили на ту сторону, теперь, перевернув каюк, сушили на нем одежду, ждали солнца. Вода в Днепре розовела под рассветным небом.

— Давайте лодчонку, — приказал Барсук.

Хлопцы играючи поставили каюк на воду. Полковник в два узла привязал к шашке белую наволочку, воткнул клинок острием в нос каюка. Получился белый флаг. Оттолкнулся веслом от берега, погреб к островку, что виднелся вдали, поближе к крутому «большевистскому» берегу. Островок порос невысокими вербами. У Берислава, где испокон веку переправлялись через Днепр, было несколько таких островков и кос. Быстрая вода зачастую перегоняла песок с места на место, и получалось так: еще в прошлом году здесь был остров, а в нынешнем — такая глубина, что и дна хорошему пловцу не достать.

Светало быстро. Издали кусок белой ткани на носу каюка, подпаленный рассветом, казался красным.

Возле разведчиков, даже не прошелестев пересохшей за лето травой, возник капитан Шаров.

— Куда он? — спросил как будто лениво, искоса глядя на лодку.

— Не можем знать, — ответили солдаты. — Не докладал его высблагородие.

Шаров глянул на притаившийся в кустах, как зелено-серый удав, ручной пулемет «льюис», перевел взгляд на каюк с пламенеющим флагом.

— Если поплывет за остров, срежьте! — приказал артиллеристам.

Те не пошевелились. Барсука они любили за храбрость, доброту, веселый нрав. Да пусть хоть и к большевикам уплывет — скорее они капитана пристрелят. Шаров вмиг оценил обстановку, стал настороженно следить за каюком. Если командир артдивизиона уйдет к красным, с него, Шарова, голову снимут. А что делать?

С того берега тоже наблюдали за лодчонкой с одиноким гребцом. На обрыве выросли несколько фигур.

Барсук пристал к острову, протаранив песок. Встал на бугорочек возле вербы, выпрямился во весь рост. До красных было шагов сто пятьдесят, не более. Для хорошего стрелка не расстояние.

— Эй, на берегу! — крикнул Владислав.

Артразведчики следили за происходящим с тревогой.

— Если на латышей нарвется, срежут, — сказал унтер. — Народ аккуратный, что немец. Только злее.

Красные ответили Барсуку не сразу. Поговорили о чем-то между собой, посовещались.

Раздались сухие щелчки, и с вербы под ноги Барсуку посыпались продолговатые вербовые листья. Иные долетели до воды, и их подхватило быстрое течение.

— Не стреляйте, черти! — крикнул Барсук. — Я по делу!

— Что надо, фысокоблагородие? — крикнул один из «большевичков», стараясь пересилить шум текущей под обрывом воды. Акцент был прибалтийский, а в голосе звучала насмешка. Но зоркоглазый, черт. Разглядел «беззвездные» полковничьи погоны. — Гофори дело!

— Покличьте кого из артиллеристов! Мне нужен Барсук-Недзвецкий! — Еще громче крикнул в сложенные ладони: — Барсук-Недзвецкий!

На красном берегу снова посовещались. Но позы были мирные, никто не спешил больше снимать с плеча винтовку. Все, должно быть, знали, что ожидаются тяжелые бои и большие жертвы. Стоит ли огород городить раньше времени?

— Зачем тебе? — спросили.

— Брат мой. Поговорить хочу.

Двое из группы на обрыве исчезли. Владислав присел на травянистую кочку, прижал руку к ноющему, еще не зажившему боку. Неужели действительно отыщут Льва? Они не виделись с четырнадцатого. За это время сдвинулись и сместились целые эпохи.

Днепровская вода с тихим шелестом обтекала остров. Здесь некогда переправлялись турки, татары, запорожцы, литовцы, петровские солдаты, суворовские удальцы. Вода легко смывала кровь с песчаных берегов, журчала в промоинах, и тихо шелестела под ветром лоза.

Уже всходило солнце, ударяя с востока в обрывистый берег.

На откосе появилась долговязая, сутуловатая фигура. Солнце высветило ее ясно, и были видны даже длинные, слегка вьющиеся волосы, подрагивающие от ветерка. Человек всматривался против света, приставив ладонь ко лбу. Остров казался ему темным пятном.

— Это ты, Слава? — неуверенно и не очень громко выкрикнул инженер-звукометрист Барсук-Недзвецкий.

Владислав не торопился отвечать. До него не сразу дошло, что на той стороне реки, разделенной водой, как неодолимой преградой, действительно стоит его брат.

Они вместе еще в детстве бредили артиллерией и начали с игрушечных пушчонок. Потом научились делать действующие модели и ходили с обожженными от пороха лицами. Увлекались лекциями выдающегося баллиста Дроздова и автора метода численного интегрирования академика Крылова, ученого ломоносовской широты.

В четырнадцатом Владислав ушел на фронт вольноопределяющимся, в батарею легких орудий, а Левка, человек аналитического ума, закончил «Михайловку» и остался работать в ГАУ. Пути их резко разошлись.

— Да, это я, Лева! — крикнул полковник. — Приехал бить нас, брат?

— Слава, не надо! Я артиллерист! А почему ты на той стороне?..

Их голоса звучали над рекой, и не все слова доносились внятно, но они понимали друг друга.

— Все специалисты здесь, Слава! Мы создаем лучшую артиллерию в мире. И лучшую армию… Ты бы видел!

Полковник помолчал. Он не хотел бесполезных споров. Да, все спецы, все ученые артиллеристы остались действительно там, в красной России. И они, конечно, добьются того, чего хотят, потому что за ними огромная страна, а за Владиславом Барсуком маленький, последний клочок суши, за ним всего два-три десятка легких французских орудий и две крепостные пушки очаковских времен. А у них ГАУ, у них институты, академии и лаборатории. У них умы.

Но он поклялся служить старой России. Он давал клятву. Однако не станешь же орать про все это через речку. Тут дело личное.

— Как мама, Лева? Как Алексей Николаевич?

— Здоровы. У меня академический паек. Кормимся.

— Это хорошо. На Лене не женился?

— Нет, брат. Лена вышла за Берестенникова. Помнишь, пороховед?

— Жаль. Хорошую девушку упустил. Все некогда?..

— Да так… А ты?

— Я женился. Недавно.

— Мои поздравления! Кто она?

— Долго объяснять. Из хорошей семьи.

— Счастья вам!..

Помолчали опять. О чем говорить? В гости приглашать друг к другу? Уж какие там гости: им в скором времени посылать друг на друга стальные чушки с тротилом. Причем у него, Владислава, возможности просто-таки жалкие. И шансов умереть в этой перестрелке во сто крат больше.

— Ты извини, Слава! — что есть силы крикнул с того берега Лев Генрикович.

Барсук понял брата. «Извини, мол, что у меня несколько десятков тяжелых стволов против твоих пукалок. Что у меня инструментальная разведка и что артиллерией командует сам великий Грендаль, лучший в мире пушкарь, твой учитель…»

— Чего уж там, Лева. Может, даст Бог, свидимся?

— Может… Хотелось бы…

— Прощай, брат!

На каючке Владислав отправился обратно, к своим. Грустная, однако, получилась встреча. Даже нелепая. А все-таки повидал брата. Впервые за шесть лет. По-другому и не могло выйти.

Больше ни одного выстрела не раздалось с того, высокого берега. Дали уйти полковнику. Тоже ведь люди. Ну а попади он к ним в плен — не задумываясь, поставили бы к стенке как белую кость.

Такая вот она, война.

— Что, братца повидали, ваш высбродие? — спросил унтер, подтягивая каюк к кустам.

— Повидал, — буркнул Барсук. Самое печальное: он не знал, за кем из них правда. У каждого была своя. Не переспоришь, не переубедишь. Выходит, кто-то кого-то должен убить. Кто жив останется, тот и прав.

Когда он вернулся в Блюмендорф, Наташа стояла у дома, ждала.

Сердце зашлось от любви и горечи. Надо бы отправить ее к красным, там у нее было бы больше возможности выжить. А так — погубит он ее. Тогда — спас, теперь — погубит.

Но как оторвать ее от сердца, как прожить без нее ну вот хотя бы эти несколько дней?

Глава 16

Поезд генерала Врангеля пришел в Мелитополь ночью с погашенными огнями: еще на станции Джанкой главнокомандующего предупредили, что отдельные большевистские разъезды, случается, подходят к линии железной дороги, иные достигают Крымского перешейка. Степное село Нижние Серогозы, лежащее чуть в стороне от шляха Каховка — Мелитополь, то и дело переходит из рук в руки. На всем пространстве Северной Таврии идет маневренная война.

В салон-вагоне с затененными окнами главнокомандующий рассматривал только что составленную в оперативном отделе штаба схему. Как человек, приученный к игре в шашки или домино, ничего не понял бы в шахматной позиции, так и любой плохо подготовленный военный, не командовавший крупными силами, не разобрался бы в этой схеме. Вся она была испещрена стрелками, пунктирами, немыслимо извилистыми, иногда запутывающимися в петли линиями, изображающими маневры частей.

Рано утром, еще в сумерках, главнокомандующий подписал диспозицию на следующие сутки, зная заранее, что его приказы опоздают, хотя их тут же, едва рассветет, понесут в своих вымпелах аэропланы на запад, север и восток от Мелитополя. Вся надежда была на опыт и умение его генералов. И хотя большая часть их была молода, за их плечами уже стояли отличная подготовка и немалая боевая практика. Это была настоящая военная косточка, потомственные бойцы.

Врангель знал, что они справятся с этой кровавой таврической головоломкой. Одолеют красных. Но что потом? В этих боях будут потеряны лучшие кадры, и замены им уже не найти. Ллойд Джордж, английский премьер, предлагает свои услуги по заключению перемирия с большевиками. Иными словами, он предлагает сдаться Москве, как только большевиками будет объявлена амнистия. Некий влиятельный политик Бонар-Лоу, выступая в палате общин, обещает проконтролировать, чтобы большевики сдержали свое слово. Ах, как красиво!.. Политические проститутки эти джентльмены. Как будто они не знают, что обещания большевиков гроша ломаного не стоят. Но Англии нужны русский хлеб, лес, лен, металл. Англия тоже истощена войной и знает, что большевики за мир будут отдавать посредникам все за полцены. Торговцы в смокингах!..

Но давить на слабого они умеют. Прекратили всякую помощь. Более того, не дают даже получить вооружение из старых русских запасов в Румынии, Польше и Восточной Турции.

Франция с ее изменчивым и капризным социалистическим руководством — это еще одна головная боль. В сущности, они, Русская армия[42], остаются один на один с гигантом — красной Москвой.

На рассвете главнокомандующий после бессонной ночи прилег на полчаса отдохнуть. Позволил себе снять высокие кавалерийские сапоги, так утомившие его ноги, подложил под голову кожаную затертую подушку. Прежде чем смежить веки, с удовольствием оглядел все помещение просторного салона, где проходили бесконечные совещания, а сейчас на миг воцарилась тишина. За стенкой на цыпочках проходили штабные, вполголоса бурчали о чем-то.

Петр Николаевич Врангель, истово верующий русский генерал с кровью скандинавов, любил во всем точность и аккуратность: в докладах, в одежде, в обстановке. Вообще говоря, он был семьянином, домоседом, выбравшим, увы, военную профессию, тогда как все остальные родственники подались в писатели и ученые. Даже в живописцы. Он очень любил свою жену Ольгу Михайловну, молодую красавицу, бывшую до замужества фрейлиной императрицы. Их свадьба состоялась незадолго до начала Великой войны. За пять лет их брака Ольга родила ему троих прекрасных детей — Елену, Петра и Наталью. И собирались завести еще одного, четвертого, несмотря на войну, переезды и лишения. И, наверно, потом и еще одного. Она была прекрасной женой и матерью. И оставалась страстной любовницей.

Петр Николаевич очень скучал без жены, каждый час, проведенный в разлуке, был ему горек, хотя он старался ничем не выдавать своих чувств: армия должна видеть, что он предан только ей. Воинство ревниво к полководцам, ничего не поделаешь.

Зачем он, окончив Екатерининский горный институт, стал держать испытание на звание корнета гвардии при Николаевском кавалерийском училище? Что толкнуло его? Он уже был инженером. Уехал бы в Бельгию, Данию или Швецию, там всюду родственники, служил бы, имел дом, спокойную семейную жизнь.

Господня воля. Христова чаша. Теперь надо испить чашу до дна. Сотни тысяч людей с надеждой смотрят на него. Крым заполонен бежавшими от большевиков. Эти старики, женщины, дети ведут полуголодную и наполненную страхом жизнь. «Петр, что значит камень, будь тверд…» Камень!.. Но он и политик, он и воин, он и утешитель. Как тут будешь камнем?

Слава богу, хоть за мать сердце не болит. Теперь она в Лондоне и, судя по редким письмам, чувствует себя неплохо. А ведь он уже попрощался было с нею, не думал, что ей удастся вырваться из большевистского плена. И что самое удивительное, руку к ее освобождению приложил не кто-нибудь, а сам Дзержинский. Зачем ему было это? Неужели так нужен был ему капитан Кольцов? Или те два пустопорожних генерала — Привольский и Тихонов? Они-то зачем Дзержинскому? С тех пор как их передали красным, ни об одном из них никаких сведений, никаких слухов. Значит, что-то другое. И тут, возможно Дзержинский его в чем-то переиграл…

Врангель поднялся с дивана в строго назначенное самому себе время. Не промедлив ни минуты. Тотчас вызвал к себе Шатилова, начальника штаба и давнего друга. Его беспокоила судьба десанта на Кубань. Он надеялся поднять казаков и взять Екатеринодар, сделать его своим вторым оплотом. Правда, небольшой десант на Дон, пробный, на который он очень надеялся, проведенный полковником Назаровым, провалился.

Собственно говоря, на Дону поднимать уже было некого. Те казаки, которые согласились идти «под Советы», отправились на польский фронт. А те, что сопротивлялись, были поголовно расстреляны. Часть Донской области Ленин отдал Украине, ослабляя казацкую вольницу.

Что-то будет на Кубани, крае своевольном и по отношению к красным, и по отношению к белым?


На окраине Мелитополя «Руссо-Балт» со Слащевым и его спутниками остановился. Несколько минут они сидели почти в обморочном изнеможении, оглушенные бешеной дорогой. Серая пыль, густо покрывшая одежду и лица, делала их похожими на давно забытые где-то в уголочке старые музейные манекены. Шофер, усатый немолодой казачий урядник в кожаной куртке, держался за простреленное ухо. Кровь стекала на его красный погон с двумя лычками и как будто подновляла цвет.

Возле села Торгаи, что под Нижними Серогозами, их обстрелял красный кавалерийский разъезд, но не догнал, утонул в клубах пыли, поднятой «Руссо-Балтом». До самого Мелитополя они мчались без остановки. И теперь стояли у какого-то обгоревшего мелитопольского кирпичного дома. За домом тускло зеленел сад, а над деревьями, высоко в небе, поставленный на железную опору, пустопорожне и бессмысленно вращался ветряк-водокачка.

Умылись у колодца с затхлой водой. «Юнкер Нечволодов» шаталась от усталости: почти четыре часа просидела словно на железном, вибрирующем грохоте. Ощущала, как потревоженный ребенок сучит ножками в глубине живота. «Не выкинуть бы». И все же нашла в себе силы перевязать урядника и заняться Слащевым.

Яков Александрович был совсем плох. Пришлось уложить его на траву, задрать гимнастерку, сменить тампоны на сочащейся возле пупка фистуле. «Хороши мы оба, — подумала Нина Нечволодова. — Битый битого везет…»

Еще недавно была она дворяночкой-гимназисткой из добропорядочной военной семьи. А сейчас — фронтовая баба. Плечо еще чувствовало отдачу. Три обоймы расстреляла она по красным, когда уходили от погони.

Увидела оторванную пуговицу на вороте у Якова Александровича. Генерал во время стычки с красным разъездом помогал пулеметчику-льюисисту.

— Ваше превосходительство, — так обращалась она к мужу на людях, — надобно пришить.

— Пустое, — прошептал Слащев, сидя на траве. — А вот мочи нет что-то.

Она поняла. Ему нужно быть на докладе у главнокомандующего подтянутым, свежим и воодушевленным. На ранения и дизентерию генералы не ссылаются. Сам Слащев офицерам, жалующимся на болезни и раны, ставил в пример осетина-рубаку Бабиева, начальника Кубанской дивизии. Девятнадцать ранений, без руки, одна нога короче другой на вершок. А скачет в первых рядах своих кавалеристов.

В них, последних воинах Российской империи, было по девять жизней, как у кошек.

Она закатала рукав генеральской рубахи и вколола два кубика морфина в предплечье, чуть ниже старого осколочного шрама. Пока пришивала к мундиру пуговицу — правда, не форменную, а какую нашла, — Слащев ожил. Заблестели глаза, в нем появилась решимость. Нина отвернулась, чтобы скрыть слезы. Она боялась этого наркотического опьянения, чуяла в нем беду. Несколько месяцев она удерживала своего генерал от этого пристрастия, даже научилась заговаривать боль по ночам, вспомнив годы детства и бормотание старой няни у постелей маленьких Нечволодовых.

«Как на море-окияне зеленой остров стоит, а на том острове высокой дуб растет, а на том дубу узорной сундук висит, а у том сундуку болесть-хвороба прячется. Ты изыдь, болесть, из того сундуку…»

Когда через десять минут они подъехали к станции, где пути были забиты воинскими эшелонами и бронепоездами, Яков Александрович, казалось, полностью пришел в себя. Приготовился к встрече, стал собран, резок в словах, скор в движениях. Нина знала этот обманчивый эффект морфина. «Как бы не сорвался, как бы не сказал лишнего, не испортил дело, из-за которого пришлось пережить столько мук… Морфин возвращает силы, но лишает возможности действовать взвешенно и продуманно».

Солнце уже поднялось высоко и напоминало о быстро текущем времени.

Слащева хорошо знали, поэтому в салон-вагон Врангеля он прошел беспрепятственно. Доложившись, как положено, сказал:

— Я прибыл, чтобы обсудить с вами с глазу на глаз идею срочной операции.

Шатилов хотел было покинуть салон, но главнокомандующий жестом остановил его.

— У меня нет секретов от начальника моего штаба.

Врангель не хотел лишаться единственного свидетеля разговора. Слащев был явно взволнован, даже взбудоражен. Глаза лихорадочно блестели. Присутствие Шатилова должно было сдержать пыл столь неожиданного гостя.

Главнокомандующий с неудовольствием оглядел Якова Александровича, пока тот, нахмурясь, готовился изложить причину своего столь срочного появления. Опять без погон — демонстрация. Одет неряшливо, одна из верхних пуговиц не форменная. Нелепые красные шаровары. Атаман, а не генерал. Батька. Недаром он с явным уважением относился к этому анархисту Махно, тоже любителю всяческих спектаклей и экзотических нарядов. Впрочем, Слащев был единственный из всех белых генералов, кто бил Махно во всех сражениях, это следует признать. Он один умел обмануть хитроумного крестьянского вождя.

— Разрешите подойти к карте, ваше высокопревосходительство, — сказал Слащев, поводя глазами, как необъезженная лошадь, на которую набрасывают седло.

«Он под наркотиком, что ли?» — подумал Врангель, который, разумеется, слышал о пристрастии своего командующего вторым корпусом, но отмахивался от слухов. Чего-чего, а слухов в армии всегда было достаточно. Петр Николаевич решил взять себя в руки и подавить всякие неприязненные чувства. В конце концов, Слащев был автором самых замысловатых, самых рискованных, но всегда удачных операций, любимцем армии. Это ему, а не Врангелю кричали «ура!», когда они появлялись рядом. Ну и что ж! Тем более следует оставаться беспристрастным.

Слащев коротко доложил о реальном положении дел на его участке, о соотношении сил и замысле красных.

— Если вы собираетесь излагать идею вашей операции, то я читал ваш план, — сказал Врангель. — Впрочем, продолжайте.

Слащев покосился на Шатилова. Этот генерал, англизированный, подтянутый, в ладно подогнанной форме типичного штабиста, раздражал его. Опыта настоящего строевого командования в боевой обстановке у Шатилова было мало. Это был неблагодарный слушатель, без запала, без азарта. Он с постным лицом слушал доклад.

С помощью движущихся над картой ладоней Слащев пояснил движение частей и действий противника. Эйдеман в короткий срок соберет достаточно сил и начнет переправу из Берислава на левый берег Днепра. Скорее всего, в нескольких местах. Одновременно его многочисленная тяжелая артиллерия накроет войска Слащева, которые тот должен будет подтянуть к Днепру для отражения атаки. У Второго корпуса нет никаких шансов сдержать противника. Поэтому его потери будут огромны…

А что, если, сдерживая Эйдемана передвижными заставами, отдать ему Каховку, Терны, Британы и еще ряд населенных пунктов? Тогда он, Слащев, не станет подставлять свои достаточно слабые силы под удар, но, когда противник разольется по Левобережью, начнет бить его по частям, действуя маневром и огнем. Он заставит Эйдемана бросить на левый берег все, что у него есть, за исключением неподъемной тяжелой артиллерии.

И вот тогда наступает час главнокомандующего генерала Врангеля. Он переправляет на правый берег Днепра, севернее Каховки, конный корпус Барбовича, а с юга, прорвавшись боевыми кораблями в Днепровский лиман, высадит в тыл красных десант. Совместными усилиями войска Барбовича и десантники нападут с тыла на Берислав, охватят его и без особого труда займут со всеми его батареями. Тут же, без сомнения, поднимутся против красных «махновские» плавни — а это несколько тысяч весьма умелых бойцов.

Таким образом, белые войска охватят треугольник Херсон — Берислав — Апостолово, населенный ненавидящими большевиков мужичками. Создадут здесь прочную базу. Войска Правобережной группы красных, оказавшиеся на левом берегу без поддержки с тыла, будут довольно легко уничтожены. За это генерал Слащев ручается.

Все данные разведки подтверждают реальность плана. В результате будет завоевана еще одна обширная область Украины, обладающая большими людскими ресурсами. И удар, нацеленный на крымские перешейки, будет отведен раз и навсегда.

Слащев вытер пот со лба. Он очень старался, чтобы речь его не звучала сбивчиво, но это удавалось ему не всегда. Шатилов глубокомысленно закусил нижнюю губу, ждал решения главнокомандующего, чтобы выразить или согласие, или протест. В идее Слащева было слишком много дерзости, а этого Петр Николаевич не любил и не понимал. Он полагался только на строгий расчет.

Врангель расхаживал по салону, в три шага покрывая его пространство. В Николаевской академии его называли еще и «циркулем». Он был худощав и очень высок, а ноги казались непомерной длины. Ответ Врангеля был давно готов, но ему казалось не по-джентльменски осаживать разгоряченного Слащева скорым откликом. Думал он уже о другом. О том, что командующий Вторым корпусом после непризнания плана превратится теперь во врага, а его несдержанность станет просто опасной. Будет лучше всего, если Слащев потерпит неудачу. Первую в его карьере. Положение можно исправить и без его помощи, зато ореол «неистового Яши» потускнеет. В армии не может быть двух вождей, двух любимцев. Армия должна оставаться монолитной, под властью одного авторитета.

— Я не могу принять этот план, генерал, — сказал наконец Врангель, в упор глядя на Слащева своими темными, навыкат, гипнотическими глазами. «Медный всадник» знал силу этого своего взгляда и хотел предупредить всякие возражения, всякие возможности спора. — Я не буду переправлять войска на правый берег Днепра. Есть целый ряд обстоятельств, о которых не могу распространяться. Но это ответ окончательный. Вам придется справляться с Эйдеманом на своем берегу. Вы сумеете.

— Нет! — выкрикнул Слащев, и Врангель даже вздрогнул — не от неожиданности, а от мысли, что их слышат штабные за тонкой перегородкой. — Да, я не пущу красных к перешейкам, не дам отрезать армию, это в моих силах. Но я не смогу помешать созданию плацдарма на нашем берегу, в Каховке. Посмотрите, ваше превосходительство, здесь Каховка как бы полуокружена правым берегом. Артиллерия будет бить в лоб и с флангов, не видимая для нас за обрывом. Они прикроют плацдарм накрепко. И станут для нас постоянной угрозой, по мере наращивания сил…

Врангель ничего не ответил, а Шатилов неодобрительно — в адрес Слащева — покачал головой.

— Петр Николаевич! — умоляющим шепотом просипел Слащев. — Произойдет неисправимое. Каховка станет нашей катастрофой. Умоляю вас, произведите дебуширующую[43] операцию на Правобережье… Хотите, на колени перед вами стану?

И неожиданно бухнулся на колени. На глазах показались слезы. И Врангель, и Шатилов деликатно отвернулись, чтобы не видеть позорящей генерала сцены.

— Яков Александрович! — сказал Врангель негромко, глядя в окно. — Встаньте, пожалуйста. Я понимаю и ценю ваше рвение. Но мною принято иное решение. В ближайшие дни вы о нем будете подробно оповещены. А сейчас отправляйтесь в свой корпус и действуйте со всей энергией и решительностью, не давая противнику создать плацдарм. Это приказ.

Слащев пытался подняться — и не мог. Резкой болью сковало живот. Шатилов шагнул было к нему, но Слащев отстранил его. Неловко, по-старчески опираясь на руки, поднялся.

Но обида была сильнее боли. Он, Генерального штаба ученик Яшка Слащев, проведший в боях всю свою жизнь, знал, что его идея была единственно правильной. Более того, он понимал, что и Врангель это знает: полководцем он был опытным.

Весной, когда ему было предоставлено право на самостоятельные действия, Слащев отстоял Крым. Во второй раз он его уже не отстоит. Это конец. Яков Александрович едва нашел в себе силы откозырять и поблагодарить за аудиенцию.

После ухода Слащева Врангель, застыв с слегка откинутой назад головой (это была его поза, которую многие принимали за выставленную напоказ гордыню), стоял молча, разглядывая карту.

— Жалкое зрелище, — сказал Шатилов. — Сумасбродный план.

Но Врангель не путал антипатию с трезвым анализом.

— Напротив, Паша, — сказал он. — План замечательный. Слащев, как всегда, талантлив. Даже более чем талантлив. Следуя этому плану, мы могли бы расколотить красных у Берислава и Каховки в несколько дней. Товарищ Эйдеман разделил бы участь товарища Жлобы.

Он уселся за стол, потирая длинными пальцами виски. Шатилов, зная все привычки своего начальника и близкого друга, понял, что Петр Николаевич хочет остаться один. Он удалился решать оперативные вопросы в штабной отсек.

Врангель знал, что ему недолго удастся пробыть одному: война захлестнет. Но он должен был осмыслить случившееся, пережить его. В чем-то он позавидовал Слащеву: генерал был полностью свободен в своих мыслях, высказываниях, поступках. Он же, Врангель, не имел на это права. Он был не только главнокомандующим, но и правителем юга России, этого последнего прибежища свободы…

Свободы ли? Слащев был свободен уже хотя бы потому, что не знал того, что знал Врангель. Петр Николаевич не мог осуществить предложенную Слащевым операцию прежде всего потому, что не имел права переводить войска на правую сторону Днепра. Этого потребовал от него глава французской военной миссии генерал Манжевен, представляющий на занятой его войсками территории правительство Франции.

Это была зона интересов Польши, также целиком зависящей от Франции, от ее военной помощи. Польша хотела создать здесь миниатюрное украинское государство во главе с Петлюрой — «Вильну Украину», подчиненную в своей «вильности» Варшаве, которая создавала крупнейшее на востоке Европы государство, дружественное Франции.

Большая политика!

Он тер и тер виски, стараясь унять игольчатую боль. Но, может быть, эта боль была душевной? В салоне все билась и билась о пригретое южным солнцем стекло большая, отливающая зеленью муха. Ее тяжелые удары отзывались в голове Петра Николаевича стуком молота. Безобразие! Сколько раз он указывал вестовому, чтобы тот каждое утро выгонял мух. Из-за скопления воинских эшелонов, бронепоездов, передвижных госпиталей все пути заполнены нечистотами. Санитарно-гигиенические службы не справляются с обработкой.

Кстати, хлорную известь они тоже получают от французов. За хорошую плату.

С тех пор как Италия, а затем и Англия отказали в помощи и даже постепенно превращались в противников Врангеля и его маленькой «державы», надежды главнокомандующего были связаны только с Францией. Париж требовал наступать на Донбасс. Мильеран зависел от своих избирателей, а избиратели были владельцами акций, в основном акций угольных шахт и металлургических заводов.

Но какой бы двойственной, даже тройственной ни была политика Франции, надежды на будущее были связаны только с ней. Конечно, сильная Россия Франции ни к чему, ей милее сильная Польша. Но все-таки сказываются многолетние связи и симпатии. И если… не хочется думать об этом вполне вероятном близком будущем… если Русская армия не удержится на Перешейках, если придется эвакуировать многие тысячи солдат и гражданских, только участие Франции сможет спасти крымских беглецов от большевистской расправы. Турция примет их лишь под давлением Парижа.

Вот об этом не думает да и не должен думать Слащев. Армия тут же погибнет, если начнет рассуждать о возможности поражения. Но он, Врангель, правитель, обязан думать. Иначе повторится новороссийская катастрофа.

Куда же еще, если не в Турцию, а затем, возможно, на Балканы, во Францию? Англия не примет. Италия не примет. Германия несамостоятельна, голодает, да и не к лицу пользоваться гостеприимством вчерашнего врага.

Кавказ? Православная Грузия могла бы стать другом и союзником, но тбилисские меньшевики дудят в националистические трубы.

Кроме того, у них с Тбилиси сильнейшие разногласия по поводу Абхазии и Сочи. В восемнадцатом, воспользовавшись просьбой абхазского Совета о помощи против большевиков, грузины ввели в Абхазию, называвшуюся тогда Сухумским округом России, свои войска. Они поставили там свою администрацию, разогнали национальный Совет, состоявший из абхазцев, армян и русских, и начали усиленное переселение туда грузин. В девятнадцатом с одобрения англичан тбилисское правительство социал-демократа Жордании захватило, пользуясь общей неразберихой, Сочи, Адлер, Туапсе и объявило эти земли частью своей «Южной республики».

Тогда деникинские войска вышибли грузин и дошли до Абхазии, где их вынудили остановиться англичане. По этому поводу Деникин послал обширную телеграмму начальнику британской военной миссии бригадному генералу Бриксу. И теперь Врангель, знакомясь с проблемой, выписал из нее в свой дневник самые важные, как показалось ему, строки: «Ненависть абхазцев к грузинам так сильна, что никакое совместное жительство этих двух народов невозможно, и все равно путем кровавой борьбы абхазцы добьются свободы, а потому всякое препятствие в удалении грузин из пределов Сухумского округа только ухудшит дело и все равно вынудит в будущем прибегнуть к вмешательству посторонней вооруженной силы для наведения порядка… Грузины должны быть отведены за реку Ингур, то есть за бывшую границу Кутаисской губернии. Их претензии на район, лежащий между реками Кадор и Ингур, ни на чем не основаны, ибо население этих районов относится к грузинам с ненавистью еще большей, чем население остальной Абхазии…»[44]

Врангель встал, заходил, стараясь семимильными шагами заглушить душевную тоску. Эх, Россия! Сама дала растащить себя по кускам! Ослабев, ввела в соблазн соседние народы. А какие замечательные грузины были на русской службе! Храбрецы, умницы! И кто теперь в Тбилиси?

Нет, нынешняя Грузия — это не путь для отступления, не вторая родина.

Азербейджан?[45] Но Врангель помнил жуткую шамхорскую бойню в самом начале восемнадцатого года, когда солдаты разложившейся российской армии, отдав туркам завоеванные немалой кровью территории, возвращались с Кавказского фронта домой с песнями, плясками, под гармошки и балалайки. Несколько эшелонов скопилось на станции Шамхор близ Куры-реки, и там на солдатиков с целью захвата оружия напали боевые отряды Гянджинского мусульманского комитета, которых поддержал посланный из Грузии бронепоезд, бивший в упор. Сколько тысяч полегло русских там, никто не знает, не подсчитывали.

Несчастная Россия, уважают тебя, только пока ты сильна!

И так получается, что некуда барону со своими войсками податься. Румыния, отхватив приличный кусок Русской империи и объявив себя «Великой», не приютит. Болгария, охваченная коммунистическим безумием, не примет своих бывших освободителей. Да и воевала-то она на стороне Германии, забыла «братушек».

Остается, конечно, Королевство сербов и хорватов, но оно само под влиянием великих держав, создавших его на развалинах Австро-Венгрии.

Петр Николаевич расстегнул ворот черкески, чего никогда в служебное время себе не позволял. Знак ордена Святого Владимира с мечами повис на смуглой жилистой шее между ключицами, холодя кожу. Стало душно…

Да, Франция — последняя союзница. Только она сможет помочь, пусть хоть в малой степени. Пустота вокруг! Вчерашние друзья принялись пританцовывать вокруг большевистской Москвы: там сила, там деньги, там золото, хоть и остатки, да немалые. За три века Романовых Россия накопила несметные богатства.

А Слащев… Что ж, ему всего не объяснить. Прямолинеен. Не политик. Он уже сейчас критикует главнокомандующего за неумную стратегию. Можно предвидеть гораздо большие неприятности. Его следует отправить в отпуск или в отставку. А если Яков Александрович будет подрывать авторитет главнокомандующего, то придется его дискредитировать. Скверно, но ничего не поделаешь. В борьбе за власть нельзя быть мягкотелым. Плохо кончается для всех.

Чертова муха! Врангель сдвинул вниз створку окна. В вагон ворвался запах хлорки и нечистот. Он закрыл окно, успев впустить вместо одной двух новых мух.

За перегородкой слышались голоса. Там заспорили его генералы. Нужно вновь показывать, кто здесь главнокомандующий.

Петр Николаевич застегнул ворот и поправил орденский знак. Надо было браться за дела. Он позволил себе непростительную роскошь — двадцать минут раздумий. За это время произошло множество перемен на гибком, вьющемся, подвижном, как змея, фронте…

Кажется, только у Каховки царило спокойствие.

Глава 17

Все села, поселки и фольварки, расположенные на высоком правом берегу Днепра — начиная от Берислава и немецкой колонии Клостендорф и едва ли не до самого Херсона, — были заполнены военными, вот уж который день ожидающими начала переправы и поэтому особенно возбужденными. Кольцов своим опытным командирским глазом сразу отметил это.

Поражало обилие артиллерии — и легкой, и тяжелой. Такого количества орудий Павел не видел со времен Великой войны. Причем пушки и гаубицы стояли на позициях открыто, не таясь и не опасаясь врангелевских летчиков-наблюдателей, которые пролетали высоко, временами скрываясь в облаках, налетавших с недалекого моря.

Эта открытая демонстрация силы говорила Павлу лишь об одном: белым здесь крыть нечем, тяжелой артиллерии у них нет, а если и есть одна-две батареи, то они будут молчать, чтобы не быть раздавленными во время первых минут краткосрочной и неравной дуэли.

Первым делом Кольцов направился в Особый отдел Правобережной группы, располагавшийся в просторном доме какого-то хлеботорговца. Этот дом по старой привычке все называли «домом Зыбина».

— Вот дойдешь, браток, до старой шелковицы, как раз направо кирпичный домина с железной крышей — это и есть «дом Зыбина», то есть в аккурат Особый отдел, — объяснил Кольцову встречный кавалерист.

О том, что в этом доме идет предбоевая суета, говорила длинная, сажени в три, коновязь, к которой были привязаны десятка полтора лошадей. Дверь на богатом, под железом, крыльце была постоянно распахнута, и в нее, звеня шпорами, то влетали, то вылетали верховые посыльные. Шагом никто не ходил.

Начальник Особого отдела, хмурый, с бледным лицом человека, который мало спит и мало бывает на солнце, просмотрел мандат и командировочное предписание полномочного комиссара, кивнул в знак того, что он знает, кто он такой и кем был. Кириллову не довелось познакомиться с Кольцовым, но он слышал связанные с ним легенды.

Кириллов еще раз, теперь уже вслух, прочитал строчки: «…по вопросу борьбы с махновщиной и другими бандами».

— А чего с ними бороться? — спросил. — Тихо сидят где-то там, в плавнях, как комары. Иногда, правда, на обозы налетают, но не шибко…

— По моим данным, в плавнях выше и ниже Берислава до шести тысяч вооруженных людей, — сказал Кольцов. — Может, больше… Надо бы выяснить, сколько. Потому что во время переправы наши позиции будут уязвимы с тыла.

— Тыщи полторы их, не больше. Не сунутся, — скривил рот начособотдела. И потом, словно спохватившись, протянул сухую, жесткую, как пучок осенней полыни, ладонь. — Кириллов. Можете звать Андреем… Где же вас разместить-то? Здесь можете выбирать любую комнату. А вот с ночлегом…

— Я разберусь, — сказал Кольцов. — Не беспокойтесь.

…Когда Кольцов откозырял и ушел, Кириллов достал из ящика стола одну из последних шифровок, присланных из ведомства Склянского. В ней его предупреждали о прибытии и Правобережную группу комиссара ВЧК Кольцова, позиция которого в отношении махновщины внушает серьезные подозрения да и само поведение комиссара требует наблюдения и контроля. «Надо бы проверить, не ведет ли Кольцов двойную игру…»

Кириллов понял содержимое шифровки так, что Регистрационный отдел РВСР никакими фактами против Кольцова не располагает, но хотел бы получить подтверждение своих подозрений. «За сыщика меня держат, что ли? Есть подозрения — не посылайте сюда, не перекладывайте подтверждение своих подозрений на чужие плечи. Здесь не до того. Здесь фронт». Кириллов сунул шифровку обратно в стол, но чувство беспокойства и тревоги осталось: его в ящик стола не упрячешь. Вся неприятность положения Кириллова заключалась в том, что особые отделы в начале девятнадцатого были образованы из органов «военного контроля» (контрразведки), подчинявшихся и РВСР и фронтовым отделам ВЧК, и, таким образом, оказались в двойном подчинении. И все же наблюдали и фактически руководили особыми отделами армейские реввоенсоветы, которые находились в подчинении Троцкого.

К тому же в Тринадцатой армии на роль высшей инстанции претендовала еще и начальник Политотдела Розалия Землячка, женщина сильная, волевая и не желающая признавать ни указания Троцкого, ни указания Дзержинского. Она одна хотела быть «карающим мечом революции». Ей эта роль нравилась.

Кириллов был старым чекистом, посланным на Южный фронт Дзержинским. И здесь, в Бериславе, он вдруг оказался как бы между трех огней. Глупейшая ситуация. Не предполагал Кириллов, когда лет пятнадцать назад выходил на студенческие демонстрации, что ему придется когда-либо участвовать в бюрократической, чиновничьей борьбе «между своими». Он думал, что победа над царизмом и немедленно наступивший коммунизм сделают всех братьями… Как бы не так! Теперь, даже во время жестокой войны, Кириллову приходилось думать и о карьере, и о пайке, и о семье, ожидающей его в Мариуполе.

Только те, кто погиб на каторге или в годы революции и Гражданской, остались свободными, живые же были опутаны сотнями неизбежных житейских пут.

Вскоре после того как Кольцов покинул «дом Зыбина», в комнату Кириллова, улучив удобный момент, проскочил Грец, особист из Пятьдесят второй дивизии, не так давно назначенный комендантом станции Апостолово. Грец считался хорошим работником: недалеким, но исполнительным и храбрым, который ради выполнения приказа не пожалеет жизни.

— Разрешите доложить, Андрей Степанович! — по-свойски начал Грец. — Оставив станцию Апостолово на Сурена Абовяна, прибыл в район боевых действий… — И, понизив голос до шепота, сообщил: — Следовал за небезызвестным вам комиссаром Кольцовым. Не внушает доверия. Не вижу у него классового подхода, более того… Не было бы здесь офицерского душка или того хуже… Больно уж путаная у «товарища» биография.

— Факты?

— Ну за фактами дело не станет. А кое-какие подозрения…

Кириллову этот «шпиковский» шепоток и набор пустых слов не понравились. Турнуть бы этого Греца! Но шифровка… Впрочем, в появлении особиста была одна, безусловно, приятная сторона. Можно было именно ему поручить эту так некстати свалившуюся на голову «проблему Кольцова».

— Ну вот и проследите за ним, — сказал Кириллов. — Считайте это заданием. В дела его не вмешивайтесь. А официально я прикомандировываю вас к Кольцову для помощи, ясно?


Над Бериславом стояла розовая от закатного солнца пыль, и оттого сумерки, казалось, наступали еще быстрее. Кольцов решил отыскать знакомых пушкарей, комбата Закруткина и ученого артиллериста Льва Генриковича, и переночевать вместе с их батареей, хоть бы у костра. Ему хотелось побыть рядом со «своими» людьми, чувство одиночества, которое неизбежно возникает при резкой перемене мест, начинало тяготить его: «Болезнь возраста».

Берислав был городком небольшим, безуездным, но некогда торговым и очень богатым. Кругом виднелись маковки церквей — церкви как бы окружали особняк князя Трубецкого, с высокими венскими окнами, выстроенный из красного жженого кирпича. И здесь же занимали целую улицу приземистые винные подвалы, тоже некогда принадлежавшие князю Трубецкому. У площади распласталась кирпичная синагога. Рядом с ней на одном из двухэтажных, с каменным низом, домов сохранилась надпись «Книжный склад бр. Лотко». Городок как бы нависал над Днепром, а к воде, где была расположена давно не крашенная, облупленная пристань, вели две как бы вырубленные в известняке дороги.

Сюда, к Бериславу, когда-то свозили со всей обширной пшеничной округи зерно, здесь перегружали его в морские баржи, которые притаскивали из низовьев Днепра буксирчики. Хлеб поступал и сверху, из Екатеринославской губернии, но уже на дубах и шаландах.

Большую часть примыкающих к пристани улочек составляли склады, амбары, лабазы и двухэтажные деревянные элеваторы. Казалось, сама пыль здесь была пропитана запахом зерна, хотя все эти амбары и лабазы давно уже пустовали. Тонкий ручеек зерна, который притекал сюда по желобу продразверстки, не нуждался в таком обилии хранилищ.

Павел остановился на краю обрыва и посмотрел влево. Там, за расстилающейся за Днепром обширной тускло-зеленой равниной, хорошо были видны подсвеченные вечерним солнцем белые хатки и амбары Каховки, местечка, как и Берислав, хлебного и торгового. Справа виднелись колокольни и церкви Корсунского монастыря, и можно было даже разглядеть светлеющий в наступающих сумерках шлях, который уводил далеко, к Перекопу, к Крыму.

По Днепру и проходила невидимая граница: на левом берегу стояли белые, там была временная вотчина генерала Слащева. Но ничто сейчас не напоминало о том, что противоположный берег занят войсками. Картина была мирная, тихая.

Кто-то остановился неподалеку. Павел обернулся. Лицо военного, пересеченное от скулы к подбородку кривым, вроде запятой, темным шрамом, производило странное впечатление: одна половина лица, казалось, была старше другой, неповрежденной. И эта половина, вдруг улыбнувшаяся, в то время как вторая осталась мрачной и напряженной, показалась Павлу знакомой.

На гимнастерке этого легко и ладно скроенного, подтянутого военного, на рукавах понизу Павел увидел большие красные звезды и под ними четыре кубаря — знак отличия командира полка. Несомненно, они уже когда-то встречались…

— Кольцов! — Полуулыбка командира стала еще более откровенной, приоткрывая стальные, влажно блестящие зубы. — Не узнаешь? Да у меня такая отметина, что и родная мать не признала бы, если б она была жива!

Военный говорил с трудом, как будто механически двигая нижней челюстью и нарочито четко, заученно выговаривая слова. Он повернулся к Павлу неповрежденной частью лица, очевидно, желая облегчить узнавание.

— Женя! — вспомнил Кольцов. — Прапорщик Евгений Ильницкий!

Они обнялись, и Кольцов с некоторой осторожностью похлопал давнего знакомого по худой, с выступающими острыми лопатками спине, непроизвольно опасаясь, что и там, под гимнастеркой, оставила свои зарубки война.

Прапорщик Ильницкий — каким молоденьким, совсем мальчишкой, пришел он к ним в Девятую армию, в боевой Двести двадцатый пластунский полк. Под командованием Брусилова они наступали в Прикарпатье, брали Черновицы. Кольцов, тогда поручик, забыл на время о своей студенческой «левизне» и воевал с упоением, не замечая и не боясь смерти. Евгений командовал взводом и тоже, порой безрассудно, рвался в бой. Блажен, кто смолоду был молод…

Вместе они кашеварили у костров, вместе пели песни. Солдаты совсем по-другому относились к войне — как к бедствию. Те, кто побывал в отпуске, возвращались хмурыми. В стране начинался голод, семьи жили трудно, а между тем тысячи новых, разжиревших на военных поставках и коммерческих обманах купчиков и спекулянтов, обзаведясь белыми билетами, кутили напропалую, гоняли на рысаках, на «моторах», водили барышень по «кабинетам». Особенно раздражал солдат сухой закон. Ну ладно, если закон, то пусть для всех. Если воевать, так всем, страдать, так тоже всем.

Вековая тяга к справедливости, к тому, «чтоб на всех поровну», жгла солдатские сердца. Начался разлад. В семнадцатом армия потеряла боеспособность. Сроки наступления или планы обороны обсуждались на митингах. Журналисты в газетных статьях спорили о вещах сугубо секретных, щеголяли друг перед другом своей осведомленностью. Вдруг резко выявились две России — солдатская и офицерская. В этом противостоянии неизбежно должна была родиться некая новая, еще не ведомая никому, загадочная Россия.

Большевики поражали уверенностью: они знали, как создать новый, справедливый мир.

Летом семнадцатого капитана Кольцова и поручика Ильницкого избрали в полковой комитет. Павел думал, что Евгений откажется: он был потомственный военный, из генеральской семьи. Но Женя, хотя к идее выборности командиров относился с большой иронией, остался с солдатами. Он воспринимал это как «крестный путь», как искупление каких-то старых, предками совершенных грехов. Книжный был мальчик, романтический, хотя и грамотный командир.

И вот сейчас Евгений Ильницкий — командир полка, за ним годы войны, ранения, страдания, потери близких, друзей. Время выровняло их возраст.

Почему-то Кольцову, когда он вспоминал младшего друга, казалось, что он должен в конце концов оказаться на Дону, у Деникина или Врангеля, и сейчас Павел был рад, что, выбрав однажды путь, «прапорщик Женя» с него не свернул.

— Я здесь, в Пятнадцатой дивизии, командую Вторым полком, — объяснил Евгений. — У нас прежде начдивом был Юра Саблин, мой одногодок. Да ты его, должно быть, помнишь? А теперь Иоганн Раумец. Мы его Иваном Ивановичем зовем, не обижается. Этот из старичков, ему уже за тридцать…

— А полк?

— Полк новый, перешел с Пятьдесят второй дивизии, когда она вернулась с польского фронта. Пополнили в основном белорусами. Ничего народ, уживаемся… А ты что же?

Ильницкий уже отметил, конечно, что у Кольцова, кроме фуражки со звездочкой, не было никаких иных военных отличий.

— Я здесь со специальным заданием, — уклончиво ответил Павел. — Только недавно прибыл.

— Постой! А не ты ли тот самый Кольцов, который был адъютантом у Ковалевского?

— Выходит, я.

— Живой?! Надо же! А я думал, это просто однофамилец. Мало ли Кольцовых…

И они еще раз обнялись. Уже стемнело, изуродованное лицо приятеля ушло в тень, скрылось, звучал лишь его странный, механический голос.

— Ты где остановился-то? — спросил Евгений.

— Пока нигде. Тут артиллеристы знакомые…

— Слушай, пойдем к нам в полк ночевать. Нам отвели старый амбар — огромный, целый полк поместился. Ночуем, как говорится, гуртом. Так как?

— Согласен.

— Прекрасно! — обрадовался Ильницкий. — А я, понимаешь, вышел, чтобы до темноты посмотреть на место переправы, прикинуть — и надо же, старого друга встретил… Главное — живы, вот что удивительно!

Амбар действительно был огромен, по углам его горело две печки, наскоро «всухую» сложенные полковыми умельцами из кирпичей. Все темное, освещаемое лишь несколькими плошками да огнями печек помещение было забито спящими, сидящими, что-то жарящими на кирпичах красноармейцами Второго полка. Высокий верх амбара уходил, казалось, в черноту неба, и лишь изредка сполохи огня высвечивали перекрестья балок и потревоженных галок и голубей, которые, перелетая с места на место, с треском всплескивали крыльями и обдавали сидящих внизу пометом.

— Во, врангелевская авиация, — ругался какой-то взводный, чистя фуражку. — Забомбили, к чертовой бабушке!

Дым втягивался в неприметные снизу прорехи в дощатой крыше, пахло костром, сухой землей и зерном. У Ильницкого в углу амбара был выгорожен из жердей и горбыля командирский уголок. Там же было сделано подобие нар и на принесенном откуда-то грубом кухонном столе, у плошки, были разложены карты.

— Понимаешь, предлагали идти со штабом в хату, — пояснил Евгений, — да я привык со своим полком. И полк-то, прямо скажем, невелик, всех знаю. Что ж мне отдельно-то?

Слегка освещенная плошкой, повернутая к Кольцову здоровая половина его лица казалась совсем молодой и выдавала командирский энтузиазм.

Кольцов придремал на нарах, пока Ильницкий бегал куда-то к командованию, ходил среди красноармейцев, давал кому-то указания, советовался со своими штабными. Голос его звучал деловито, с привычными командирскими интонациями, но негромко, с характерным легким металлическим скрежетом из-за поврежденной челюсти. Павел улыбался, то проваливаясь в легкий сон, то пробуждаясь от голосов, стуков, позвякивания котелков и жестяных кружек. Ему нравилось чувствовать себя в армии, и это чувство усиливалось от встречи с давним приятелем, хорошим человеком.

Была уже, должно быть, глубокая ночь, когда вернулся Ильницкий и, со стуком сняв сапоги, тяжело и скрипуче опустился на свои нары.

— Не спишь? — тихо спросил он и обрадовался, услышав ответ Павла.

Евгений был возбужден, как всякий командир перед серьезными боями, но голос его свидетельствовал о крайней усталости, и слова падали с медлительностью капели: должно быть, ему было не только тяжело, но и больно говорить. Но хотелось высказаться, поделиться с человеком, который был когда-то его старшим товарищем.

— Понимаешь, за это время у меня бывали всякие настроения. Иногда — отчаяние, иногда — печаль. Не все ладно делалось, не все умно. Много лишней крови, много злобы. Но, понимаешь, из этого всего вырастает какая-то новая, крепкая, еще, правда, не до конца мне понятная Россия. Эта Россия уже не будет проигрывать войны. Не даст себя обижать… И армия. Знаешь, выросли такие толковые командиры. И потом… исчезли эти стенки. Помнишь, как наши полковые офицеры играли себе в землянке в бридж? Вино, баранина, изюм, а вокруг солдаты — как темная ночь. Кто они, что они? Только через унтеров, как будто с помощью рупора, общались. А потом возник этот полный хаос, распад. Казалось, он уже никогда не кончится. Столько офицеров погибли… А Троцкий — он молодец. У нас Павлов из капитанов, Саблин тоже. Раудниц. Все из интеллигентных семей, и к ним — с полным доверием. Такая армия, знаешь, не должна проигрывать сражений. Хватит. Ученые-мученые.

Потом, уже сквозь полусон, совсем медленно, как заикающийся граммофон, произнес:

— Честно признаюсь, Слащева я побаиваюсь. Этот еще нас поучит. Предсказать его действия невозможно, вот в чем штука. Обидно просто! Нам бы такого командующего, а он — на той стороне. Зато внукам, если будут, расскажу: с самим Слащевым сражался. Не фунт гороха. Как он Дыбенку в Крыму расколотил, а? Как котенка. А у меня, я тебе говорил, половина полка новобранцы.

…У амбара на корточках дремал Грец. Внутрь зайти не решался. Этот полк был ему незнаком. А вояки перед боями злые, как мухи перед заморозками. Не посмотрят, что особист, погонят в шею. Но наблюдать за Кольцовым надо. У него и приказ такой: проследить. Но черт бы его побрал, этого странного чекиста, — видите ли, кореша встретил. Да еще командира полка. Не проберешься, не послушаешь, о чем говорят. Вдруг этот комполка тоже какой-нибудь из бывших. Всякое может случиться, потом с него, Греца, спросят. Ты где был?..

Особист курил зверскую махру, разгоняя сон, а заодно и днепровских комаров, что, пользуясь вечерней влажной прохладой, поднялись от воды наверх, на сухокруть.

Тяжелая служба у особистов. Другим что? Воюй себе, согласно приказу. А он, Грец, всякую личность должен высвечивать, предупреждать измену и разгадывать чуждый элемент. Не шутка.

Глава 18

Отступающие войска Юго-Западного фронта ухватились у Новоград-Волынского, на реке Смолка, за правый берег. Река здесь узкая, шириной с добрый плевок. Но войска Рыдз-Смиглы выдохлись, одолев за две недели четыреста верст от Хелма и Опалина.

— Эй, хлопаки! — кричат с каменистого левого берега польские жолнежи. — Ходзь ту, бендзем обяд есць! — и показывают банки с французской тушенкой, называемые «бельгийским паштетом» — смесью конины и крольчатины.

Жолнежи ходят вдоль берега во всем французском: в шинелях, которые сами же укоротили по польской моде, в серо-зеленых обмотках, рыжих ботинках. Галифе узкие, с кантом, тоже от генерала Фоша. Зато «рогатувки» на головах свои, лодзинского шитья.

— Знаем мы ваши консервы! — кричат в ответ красноармейцы, одетые кто во что горазд. — Там конина пополам с крольчатиной: на одну лошадь один кролик! Мать-перемать!..

— Так есть! — смеются жолнежи. — Цо з тего?

— Ходзь ты до нас! — кричит взводный с перевязанной головой и единственным, страшно блестящим голодом и яростью глазом. Он достает из кармана замызганную, полуоборванную на курево брошюрку Троцкого о мировой революции. — Вместе на Берлин пойдем, а потом и до Парижу! Тут все изложено!

— А цо у Парижу есць бендзешь? — спрашивает легионер. — Жабки?

— Вот сволочь, — бормочет взводный.

Стрельнуть бы его, поляка, да хватит, настрелялись. Светит свернувшее на осень, низкое солнце, блестит в его лучах паутина, осевшая на прибрежные камыши, на кустарник. Кончается на Западе война.

Бронепоезда наркомвоенмора и председателя РВСР Троцкого пыхтят здесь же, под Винницей. Надсадно и тоскливо вздыхают, окутываясь белым паром. Где он теперь, тот Белосток, место недавней Ставки пылкого наркома? За семью горами, семью долами, ста реками!..

Балтийские морячки, непробиваемая охрана, сидят на насыпи, выгреваются на солнце в своих черных кожанках, вгрызаются в арбузные ломти, весело плюются семечками, набивают утробу сочной и сладкой мякотью. Шевченковские места!

«Ой вы, ляхи, чтоб вам сгинуть…»

Льву Давидовичу уже не до ляхов. Плотники еще только заканчивают сколачивать из заранее заготовленных, перевозимых на платформе досок трибуну, еще только подтягиваются к месту митинга, волоча сбитые ноги, непобедимые красные бойцы, а Лев Давидович, задрав кверху бородку и ловя стеклами очков блестки солнца, уже кричит, подняв кверху острый кулачок:

— Бойцы! Красные герои! Вы доказали польским панам и их французским хозяевам-империалистам, что способны бить их в хвост и в гриву! Теперь отправляемся на новый фронт, под Каховку: там «черный барон», слуга тех же империалистов, готов накинуть аркан на шею свободного народа! На барона! Беспощадно отомстим за все наши мучения на польском фронте! Вперед! На Таврию!

— Га!.. — отвечает толпа.

Но чуткое ухо Троцкого, знающего все оттенки в поведении толпы, отмечает, что нет в этом «га» прежнего отчаяния и готовности на немедленную смерть во имя коммунизма. И то сказать — как это «вперед», когда они, в сущности, пятятся назад, отступая перед поляками?

Не важно! Нельзя давать толпе время на размышления!

— Врангелевцы — кровавые палачи, мучают народ Украины! Загоним их обратно в Крым и пойдем дальше! Утопим их в Черном море, там воды на всех хватит!

— Га!..

Часть II

Глава 19

Когда покидали Харьков, Старцев рассчитывал дней через шесть оказаться в Москве. Но получилось все совсем не так, как думалось.

Едва только тронулись в путь, как тут же, уже на ближайшей станции Дергачи, эшелон задержали. Старцев несколько раз ходил к дежурному по вокзалу, но ничего выяснить не смог. «Велено поставить в тупичок до нового распоряжения». Простояли целый день. К вечеру возле вагонов захрустел гравий и послышался знакомый округлый басок Гольдмана:

— Где люди? Отзовитесь!

Старцев спрыгнул на насыпь, пошел навстречу Гольдману. Исаак Абрамович обнял его с такой радостью, будто они не виделись несколько лет.

— Ах, как хорошо! — приговаривал при этом Гольдман. — Ах, как это замечательно, что я успел вас перехватить! Из Сум звонят, из Гадяча, из Богодухова! Где килограмм, а где и два пуда…

— Чего килограмм? — не мог понять Старцев из сбивчивых восклицаний Гольдмана. — Чего два пуда?

— Да золота же! Ну не только золота, а и всего прочего, других всяких ценностей. Москва велит все подсобрать. Все, что можем. Товарищ Альский телеграфировал, очень гневается!

— Но это же… — нерешительно начал Старцев, уже настроившийся на иную дорогу и на иную работу.

— Да! Да! Надо возвращаться! А что делать, дорогой мой Иван Платонович! Со мной ты, конечно, можешь не соглашаться но с товарищем Альским… — Гольдман развел руками и затем добавил: — Еще Ахтырка, Лебедин…

— Две-три недели, — прикинул Старцев.

— Я и говорю: а что еще прикажешь делать? Надо!

Около месяца куцый поезд во главе с Иваном Платоновичем мотался по неспокойным махновским местам, собирая в губернских и уездных ЧК ценности, предназначенные для передачи в Гохран. Набралось (вместе с прежде собранным) шесть увесистых ящиков.

Потом семь дней трудной дороги к Москве. Приходилось подолгу стоять на глухих, запыленных полустанках, пропуская эшелоны с красноармейцами, направляющимися на Южный фронт.

Лишь в начале октября ранним утром маломощный паровозик «овечка» втянул обшарпанные, скрипучие вагоны под своды Брянского вокзала Москвы.

Красноармейцы полка ВОХР, которыми командовал Бушкин, торопливо выгрузили ящики с «добром» на перрон и уселись на них. Для порядка и удобства наблюдения за каждым сопровождающим был закреплен свой, с написанным черной краской номером, ящик («От своего номера ни на секунду не отлучаться, Москва — город воровской!»).

К удивлению Ивана Платоновича, их никто не встретил, хотя о передвижении эшелона он передавал в Гохран едва ли не с каждой крупной станции. И теперь красноармейцы перекуривали, не трогаясь с места, выслушивая ругань толпы, которая, обтекая их, чертыхалась и материлась.

Бушкина, как самого бойкого, Старцев послал на привокзальную площадь — разыскивать встречающих.

Москва. Наверху над головой светило утреннее небо, и сквозь переплеты знаменитого шуховского стеклянного свода, хоть и запыленного и давно не чищенного, были видны розоватые, подсвеченные невидимым отсюда солнцем облака.

Странное впечатление производила московская толпа. Худющие, белые, даже к концу жаркого лета, легонькие, как папиросы, люди без конца гомонили, и речь их шла, как мог краем уха услышать озабоченный Старцев, не только о пшене и об обмене старинных часов на муку или на селедку. Нет же! Шли какие-то странные споры о студиях, спектаклях, институтских занятиях.

На вокзальной стене видны были старые, наполовину рваные и совсем свежие плакаты и объявления: «Товарищ! Врангель еще жив! Добей его без пощады!» Рядом же выгоревший на солнце, истрепанный, устаревший плакат: «На польский фронт! Крепнет коммуна под пуль роем. Товарищ! Под винтовкой силы утроим!» На четвертушке оберточной бумаги «Союз воинствующих безбожников» призывал прийти на диспут: «Судим Бога, подумаешь, недотрога!..»

Один из сопровождающих Старцева, пожилой, сивоусый красноармеец, с трудом, шевеля губами, прочитал призыв безбожников, вздохнул, смачно плюнул на перрон.

— Вот тебе и Москва, бьет с носка!..

— Что? — не понял Старцев.

— Москва, говорю, бьет с носка. На диспут-то этот небось идут, а за добром людей не прислали… Не нужно, что ль?

Вернулся Бушкин. Один. В руке принес свернутый в трубочку листок.

— Отыщешь их тут! — сказал он. — Толпежник такой, как на угольном аврале.

Он развернул листок.

— Глядите, товарищ профессор, вот за объявленьице зацепился. Прямо в самую точку!

Старцев прочитал вслух, для всех:

— «Театр революционной молодежи приглашает владеющих способностью играть на сцене под свою крышу. Образование не нужно! Образование дадим мы! Ты давай талант! Пролетариям — преимущество!»

— А ты, Бушкин, что ли, пролетарий? Или таланту слишком много? — спросил сивоусый красноармеец.

— Сам Лев Давидович мой талант признавал! — Бушкин похлопал себя по рукаву, где был виден металлический, тускло поблескивающий щит — знак «Поезда Председателя РВСР» товарища Троцкого. — У нас там свой театр был, фронтовикам показывали всякое агитационное. — Бушкин кивнул на Старцева. — Я вот товарищу профессору рассказывал — я и матросов играл, и офицерье, мог бы и профессора сыграть, если малость словам подучиться. Чего там!

Красноармейцы рассмеялись.

— Если вы, Иван Платонович, дадите рекомендацию, — продолжил Бушкин, — да еще в поезде товарища Троцкого мне не откажут. Там меня, я уверен, хорошо помнят. Соберу бумаги и, хоть бы и после окончания мировой революции, подамся в артисты.

Старцев одобрительно качнул головой.

— А что! Как артист ты себя показал с самой лучшей стороны. Могу засвидетельствовать.

— Вот! — торжествующе сказал Бушкин и провел рукой по объявлению. — А образование они там дадут. Я, если надо, ночами буду грызть театральную науку и всякое там еще, что нужно…

Старцев беспокойно оглядывал снующих вокруг людей. Не разминуться бы со встречающими. Да и не напороться бы на обманщиков каких-либо. Хватит им одного «разведчика и следопыта» Савельева.

Густо поперли смешавшиеся на перроне ряды какого-то батальона, направляющегося на Южный фронт. В основном это были обстрелянные, опытные красноармейцы. Шли с ними и несколько растерянные новобранцы. Разинув рот, они оглядывали стеклянный свод, дивясь его высоте и размерам. Кое-где среди красноармейцев мелькали грязные бинты легкораненых. Судя по разговорам, часть шла с польского фронта.

Наконец к ним подошли трое: младший командир в фуражке со звездой и с кубиком на рукаве и с ним двое красноармейцев, совсем молоденьких, в латаной, но чистой форме, в обмотках, с подсумками на ремне и с винтовками.

— Вы, что ли, от харьковского Чека с ценным грузом? — уклонясь к уху Бушкина, негромко спросил командир с кубиком — среди прибывших у матроса был самый боевой вид.

Бушкин указал на Ивана Платоновича:

— Старший!

Поправив пенсне, Старцев внимательно прочитал мандат командира: «Комвзвода конвойного полка… поручено встретить и сопроводить… обеспечить полную сохранность…»

Пристально посмотрев на командира, как бы сличая оригинал с фотографией (хотя какие там фотографии на документе двадцатого года!), Старцев спросил:

— Какой у вас транспорт?

— Известно какой! — сказал командир, которого сугубо штатский вид немолодого Ивана Платоновича слегка разочаровал. — Две подводы. Грузовики, сами понимаете, почти все пошли на фронты.

«Оно даже лучше, — подумал Старцев. — На грузовике махнут так, что не угонишься. А на подводах далеко не убегут…» Он очень беспокоился о сохранности своего груза, ценность которого была очень велика.

Командир, горбоносый, с внимательными, чуть прищуренными глазами, из демобилизованных ветеранов, быстро оценил сомнения Ивана Платоновича, снисходительно усмехнулся и указал на ящики:

— Это все, что ли?

Старцев чуть не задохнулся от такого пренебрежения к их грузу. Но смолчал. Не начинать же день со скандала! Потом, уже на месте, он покажет этому самодовольному командиру, какие ценности они доставили в столицу!

Москва встретила их низко висящим над крышами домов и куполами церквей, неярким солнцем. Рядом блестела река.

Подводы прогромыхали по выбитой брусчатке моста. За мостом начинался подъем к Сенному рынку. «Значит, к центру едем», — отметил про себя Иван Платонович, который, в общем-то, неплохо помнил Москву. В прошлые времена не раз бывал во «второй столице».

Потом поехали по Арбату. Харьковские задирали головы, дивились высоте домов. Трамваи с привычной беспечностью проезжали вплотную, едва не задевая сапоги красноармейцев, которые сидели на телегах, свесив ноги. Все вокруг гудело, звенело, орало.

Беспризорники бежали следом, определив каким-то своим по-собачьи обостренным чутьем, что военные прибыли из хлебного края. Кричали:

— Эй, дяха, кинь хлебца, у тебя много!

Красноармейцы раздали им то, что оставалось в тряпицах, сунутых в карманы курток. В Москве беспризорники были другими, нежели харьковские: бледные и вялые и не особенно привязчивые. Получив кусок хлеба, они тут же отставали и, присев прямо на краю дороги, не торопясь, ели, наслаждаясь каждой крошкой.

С Арбата повернули на Бульварное кольцо. Здесь уже было как-то по-харьковски зелено и просторно. На Никитском бульваре деревья заслоняли часть неба. Некоторые из зданий были разбиты во время октябрьских боев да так и остались до сих пор изуродованными. Недостаток стекол в окнах восполняли плакаты и афиши, которые в изобилии украшали стены нижних этажей.

Бушкин шевелил губами: грамотен-то был не очень. Старался прочитать все тексты, которые встречались на пути. Даже замысловатые. «Раньше творилось безобразие: для богатых сынков гимназия, а теперь…» Что будет теперь, прочитать так и не успел.

Ободья колес громыхали по булыжнику, ящики покачивались, грозя придавить седоков своей тяжестью. Молоденький конвойный, один из тех, что приехал на вокзал со своим командиром, что-то тихонько напевал. Слух у него был, видимо, прекрасный да и голос, чувствовалось, мог разлиться и вдаль и вширь.

Иван Платонович внимательно присматривался к маршруту движения, запоминал, поглядывал по сторонам: не грозит ли его грузу какая-либо опасность? Конечно, это не махновские места, но и Москва — город непростой. Здесь тоже держи ухо востро. Эх, вот сдаст он по описи все свое добро кому положено, тогда уж и по сторонам можно будет поглядеть широко открытыми глазами!

Когда выезжали на Страстную площадь, Старцев увидел спиной стоящего к ним бронзового Пушкина. Поэт был обращен в сторону площади и находящегося на ней Страстного монастыря с его высоченной колокольней. Увенчанная остроконечным шатром колокольня царствовала над всей Тверской улицей, которая отсюда, с холма, ручьем сбегала направо к Кремлю, к Иверской часовне.

До чего же красива Москва даже в своей нищете! На площади руководил движением постовой в белом шлеме и в белых перчатках. Надо же, и перчатки нашлись!..

Увидев маленький обоз с вооруженной охраной и командира, который жестами показывал, куда им надо повернуть, постовой остановил, посвистывая в свой свисток, всех извозчиков и ломовиков и направил обоз налево.

Проехав немного по Тверской, миновав пустынное и частично разрушенное после боев здание синематографа и Сытинский особняк, они свернули в узкий переулочек. И тут же слева увидели невысокий дом, выстроенный в «русско-итальянском» шатровом стиле, с огромными венецианскими окнами. Украшенное фигурной плиткой здание выглядело серьезным, богатым и вместе с тем игривым. Не сразу догадаешься, что еще совсем недавно здесь была известная всей Москве Ссудная палата, вместилище ценностей, сдаваемых под залог. Ныне же здесь размещалось государственное хранилище ценностей, сокращенно именуемое Гохран.

У ворот, прислонясь к стене, покуривал сторож, штатский человек в кургузом пиджачке, перепоясанный ремнем, на котором болталась огромная кобура с неуклюжим револьвером «лефоше». Такими револьверами украшали себя некогда городовые: внушительно, но не очень опасно.

Иван Платонович, увидев такую охрану, удивился и даже внутренне возмутился. За спиной у этого мужичонки несметные сокровища, более того, это, можно сказать, финансовый и культурный храм государства — и практически без охраны. Старцев ожидал увидеть здесь целый наряд рослых и подобающим образом экипированных часовых.

Тем временем командир взвода объяснил мужичку, что они доставили важный груз.

— Заезжай с тыдова, — указал сторож. — Щас ворота отворю…

И подводы въехали в неширокий, весь уставленный ящиками, мешками, коробками, бочонками и туесками двор. Лошадям негде было даже повернуться, и конюхам-красноармейцам пришлось, подтягивая своих плохо кормленных кляч за уздцы, сдавать телеги к двери задом.

Кое-как разгрузились.

Старцев, который после всех злоключений ожидал хотя бы подобия торжественной встречи, и вовсе приуныл. Ему хотелось бы, сдав привезенные им драгоценности по описи, повернуться и махнуть обратно в Харьков. Но — нельзя. В кармане лежало предписание: занять место комиссара Гохрана — этого важнейшего государственного учреждения. «Может, они тут и вовсе после полудня начинают работать?» — обескураженно подумал он.

Наконец во внутренний дворик выбежал, вытирая платком вспотевшее лицо, рослый, барственного вида человек, типичный, как определил Старцев, чиновник царских времен. Да и Бушкин со своим обостренным классовым чутьем тоже весь взъерошился, как дворовый пес при виде кошки.

Человек подал Ивану Платоновичу большую, мягкую руку, точно так же поздоровался со всеми красноармейцами, заглядывая каждому в лицо своими внимательными, усталыми глазами.

— Так вы и есть тот самый Старцев? — спросил он. — Не ожидал…

— Как — не ждали? — резко спросил Бушкин, вступаясь за своего начальника. — Об том вам было заранее послано несколько шифровок.

— Да-да, — согласился чиновник. — Шифровки получены, как же… Но я не о том. — И вновь вплотную приблизился к Старцеву, как бы подчеркивая, что разговаривает только с ним. — Тут уже побывали несколько комиссаров… трое… и ни один из них не мог отличить лазурит от бирюзы. А вы, я смотрю, человек интеллигентный? Может быть, даже специалист?

— По основной профессии я археолог, — сказал Старцев довольно мрачно. — Но кое-какие познания у меня есть и в минералогии, и в ювелирном деле, и…

— Понял, понял, голубчик! — торопливо прервал его чиновник. — Именно, именно такой комиссар нам и нужен. У меня вообще специалистов раз-два, и обчелся, а тут грамотный комиссар! Прекрасно!.. А я, видите ли, в прошлом председатель Ссудной палаты, а ныне, извольте любить и жаловать, управляющий Гохраном Евгений Евгеньевич Левицкий, — несколько церемонно и старомодно представился чиновник.

— Из бывших, значит, — сказал ничего и никогда не стесняющийся Бушкин.

— Из бывших, из бывших, — согласился управляющий Гохраном. — Действительный статский советник, имею, между прочим, Анну четвертой степени, Станислава — третьей и Владимира — четвертой. За труды-с!

Бушкин даже рот открыл от такой наглости. Но Старцев теперь внимательно посмотрел на управляющего Гохраном. Не боится прошлого, не скрывает — значит, есть характер. И специалист, видимо, высочайшего класса, иначе бы действительного статского, по сути генерала, не заслужил бы.

И уже вскоре ящики с драгоценностями стояли — один на другом — в углу полутемного коридора, загроможденного почти доверху другими ящиками, коробками и мешками.

— Желал бы начать сверку по описи, — сказал Старцев. — Перечень привезенных ценностей, как я понимаю, нужен не только мне.

— Да, конечно, нужен, — согласился Левицкий с видимым равнодушием. — Голубчик, но вы ведь порядочный и пунктуальный человек, не правда ли? И довезли все в целости и сохранности? Несомненно! Так к чему формальности? Давайте ваш перечень, и я подпишу акт приемки. Я вам верю.

— Но как же так? — опешил Иван Платонович, ожидая, что их совместная работа, даже если к ней присоединятся другие работники Гохрана, продлится до позднего вечера. Старцев хотел показать, если хотите, продемонстрировать каждую драгоценную вещь, которую они привезли из своего адского путешествия.

— Голубчик, позвольте, сначала я покажу вам наше учреждение, — сказал Левицкий. — Это вам надо знать. А потом… потом решим все наши формальности!..

Через полчаса у профессора голова пошла кругом. В самом буквальном смысле слова. Бушкин, который взялся сопровождать его, не дожидаясь на то разрешения Левицкого (который, в его представлении, как старый чиновник, не шел ни в какое сравнение с Иваном Платоновичем), на поворотах и в темных закоулках поддерживал своего начальника за руку. Здание это в два этажа, не такое уж большое снаружи, внутри оказалось огромным, утопленным в землю, своего рода бездонной пещерой Али-Бабы и сорока разбойников.

Начали осмотр с парадного операционного зала, куда в прежние времена попадали посетители, заходившие со стороны Настасьинского переулка. Высокие соборные окна, завершающиеся полукружиями, были забраны витыми, редкой художественной работы решетками, а толстые стекла, хоть и помутненные многолетней грязью, были на удивление целыми и хорошо пропускали неяркий осенний солнечный свет.

Окна, как мутные прожекторы, освещали операционный зал, где высоко на стенах мерцали красками дивные фрески. Слева — вид недавней столицы Санкт-Петербурга с Адмиралтейством, Петропавловкой и Смольным монастырем, а справа — столица нынешняя, Кремль, Иван Великий, Иверская часовня.

Посредине вырисовывалось нечто мутно-белое, какое-то безобразное облако, растянутое сверху вниз. И именно оттуда, сверху, сквозь этот серый слой, сквозь небрежные мазки малярной кисти глядел вниз голубой, невероятной красоты глаз. Печально и с недоумением глаз этот осматривал забитый вещами операционный зал и стоящую среди мешков, ящиков и тюков странную троицу — всклокоченного человека ученого вида в пенсне, чиновника в изношенном, но опрятном пиджачке и матроса в тужурке, расстегнутой так, чтобы во всю треугольную ширь были видны синие волны тельняшки. Меж коленей у матроса покачивался маузер в деревянной кобуре.

И все трое случайно собравшихся здесь людей глядели в бездонную глубину светлого глаза, испытывая необычное, до внутренней дрожи, волнение.

— Бога-то не закрасили, — сказал наконец Бушкин, чувствуя себя единственным представителем пролетариев, самого правильного класса. — Надо было бы и глаз тоже… Недосмотр!

Левицкий тяжко вздохнул, но явно не от чувства вины.

— Это не Бог, — сказал он. На стене был изображен во весь рост Николай Александрович.

— Что за святой? — строго спросил Бушкин. — Не знаю такого.

— Его величество император. Убиенный.

— Тем более надо замазать! — еще строже заметил Бушкин.

— Ты, Бушкин, вот что… Ты не мешай осмотру! — сказал Старцев негромко, но твердо.

Матрос замолчал. На Старцева он не обижался, так как полгал, что профессор имел полное право делать ему замечания. Старый большевик, комиссар… хоть и испорченный немножко ученостью.

А Старцев продолжал осматривать зал. Выложенный затейливым кафелем пол был весь, в два-три яруса, заставлен ящиками, сундуками, мешками так, что оставались только проходы к дверям, словно бы дорожки среди январских сугробов. И к каждому из ящиков, сундуков или мешков была прикреплена бирка, на которой красовался выведенный черной краской номер. Причем цифры, как отметил про себя Иван Платонович, был трехзначные, реже — четырехзначные.

— Пройдемте дальше, — предложил Левицкий.

Вот когда у профессора пошла голова кругом! Он почти заблудился среди бесчисленных закоулков и узких тропинок, лесенок и переходов — здесь тоже все пространство было загромождено. Кое-где, куда не проникал солнечный свет, горели вполнакала бра или люстры, и от их тусклого красного огня количество вещей казалось невыразимо большим. Ящики, мешки и свертки как бы смыкались под потолком, образуя таинственные своды.

— И это все… во всем этом… — запинаясь, пробормотал Старцев.

— Да-да, — грустно закивал управляющий. — Все это заполнено таким же добром, какое привезли вы.

— Но вы же еще не видели! — возмутился было Старцев.

— Ваше не видел. Но видел, что доставляют другие. Все примерно одинаковое. Что-то получше, побогаче, что-то чуть победнее. Изредка нечто из ряда вон выходящее.

— Все это уже описано, оценено? — с надеждой спросил Иван Платонович.

— Дорогой мой, когда? Слава богу, мы смогли уложить ценности в эту, извините, тару. Чтобы хоть ничего не хрустело под ногами. Пересчитали все коробки и мешки и теперь по крайней мере знаем, сколько у нас драгоценностей по весу и по приблизительному количеству. В одном и том же ящике могут находиться и золотые монеты, в том числе редкостные, и фамильные столовые сервизы из серебра, и разная мелочь, иногда, впрочем, мелочь с уникальными бриллиантами или изумрудами.

— Безобразие! — сказал Бушкин. — Такое отношение к народному добру.

Левицкий, скептически приподняв бровь, посмотрел на Бушкина. Он здесь уже навидался всяких матросов.

— Это, товарищ, добро не народное, а реквизированное. У чуждого, знаете ли, класса. У представителей этой… э-э… буржуазии. Что касается народа, то народ, знаете ли, свои царские червончики, колечки-брошечки, столовые сервизики надежно припрятал и просто так их не выдаст. Вот у вас, к примеру, товарищ матрос, водились в семье дорогие вещички?

Тут никогда не теряющийся Бушкин смутился.

— Ну у бабки там, у тетки… Серебряные штофчики с-под водки, кой-какие монетки, колечки, яички серебряные пасхальные. Мелочь! Но я с ними разберусь!

— Не надо, не надо! Пусть хранят.

Старцев, ошарашенный масштабами этой новой государственной казны, прервал бессмысленный спор:

— Ты, Бушкин, пойди разберись с пунктом питания и покорми наших красноармейцев. Выясни, что Москва даст нам на наши талоны.

Левицкий прикрыл рукой усы, скрывая улыбку. Он знал, что дает Москва на талоны, кто бы их ни предъявлял. Кусок ржавой селедки и половник жидкой пшенной каши, в лучшем случае сдобренной пушечным салом.

Оставшись одни, они некоторое время молчали.

Наконец управляющий будто не к месту произнес:

— Ничего… Когда Наполеон уходил из Москвы, увозя с собой все сокровища, какие смог найти, включая даже содранную с церковных куполов позолоту, он произнес историческую фразу: «Теперь Россия больше никогда не оправится от удара. Я увожу с собой ценностей на миллиард».

— Вы это к чему? — спросил Старцев.

— Хочу сказать, что Россия опять оправится.

— Не понял вас, — сказал Старцев холодно. — Мы ведь не французы, мы не вывозим ценности из своей страны, а всего лишь собираем их.

Управляющий тяжело вздохнул.

— Потом поймете… Я еще не показал вам самого главного. Позже вернемся к этому разговору, — сказал он. — Пойдемте!

Они прошли через двор Ссудной палаты, где Бушкин вел оживленный разговор с красноармейцами, сидящими на пустых подводах. Судя по всему, он рассказал об увиденном и теперь громил саботажников буржуев, которые пробрались даже к такому хлебному месту, как хранилище драгоценностей.

— Сюда бы нашего брата, из пролетариев, — ораторствовал бывший матрос, сжав кулаки. — Тут надо революционный порядок наводить!..

И когда они подальше отошли от митингующего Бушкина, Левицкий, как бы опасаясь, что и его ученый комиссар может заразиться настроением пламенного Бушкина, негромко заметил:

— Были уже… И матросы были, и пролетарии… Я пытался чему-то научить этих своих начальников — не получилось. Знаете, сколько надо времени, чтобы вырастить настоящего ювелира-оценщика, знатока? Лет пятнадцать — при условии, что он первоначально хорошо образован. Даже для ученого-геммолога[46] требуется три-четыре года практики. Вот почему меня, опустив поначалу до должности сторожа, вновь поставили управляющим. И в оценщиках у меня, извините, бывшие владельцы ювелирных магазинов и мастерских.

Они прошли в небольшую, никем не охраняемую калиточку, следуя за человеком, несшим на спине мешок с трехзначной цифрой на бирке.

— Послушайте, но нельзя же так! — не мог не возмутиться Иван Платонович. — Ничего не описано, не рассортировано… Мешки с ценностями, как какие-то опилки с лесосклада, в калитку выносят.

— Этот рабочий двадцать лет при Ссудной палате, — с чувством ответил Левицкий. — Никогда ни монетки не взял. Я его детей, внуков знаю!.. Скажите, а когда мне было со всем этим разобраться? Три месяца назад я получил это здание, сплошь заваленное драгоценностями. Россыпью. Как зерно или семечки. Под ногами хрустело. Мы работали поначалу метлами, как дворники. Сметали в кучи, совками подбирали. То, что вы сейчас видите, — уже кое-какой порядок…

Они пересекли переулочек, откуда была видна оживленная Тверская. На ней звенели трамваи и грохотали телеги, изредка, пугая людей, звучали клаксоны автомобилей. Тысячи прохожих мельтешили рядом, и никто не подозревал, что в нескольких шагах от них идет рабочий в старой кепке и небрежно несет на спине мешок, словно бы с пшеном, набитый миллионными ценностями.

Впрочем, пшену прохожие москвичи позавидовали бы больше, чем бриллиантам. Бриллиант не съешь. А пойдешь продавать — попадешь, по новому закону, под расстрел. Пшено — это жизнь, драгоценности — всего лишь камушки, металл.

Вслед за человеком с мешком они подошли к подъезду дома, расположенного с тылу Ссудной палаты. Человек с мешком скрылся за дверью, Левицкий задержал Старцева, пояснил:

— Здесь мы снимаем шесть квартир. Впрочем, не снимаем, а занимаем. Хозяев выселили. В Ссудной палате нет места для работы. — И, прежде чем войти в дом, он неожиданно спросил у профессора: — Голубчик, у вас нервишки-то крепкие?

Глава 20

Подъезд выглядел чисто, как может выглядеть нежилое помещение, которое регулярно, в отличие от большинства московских домов, убирают. Под лестницей, несмотря на слабый свет, проникающий сюда из маленьких круглых витражных, состоящих из цветных стекол, окон, Иван Платонович увидел кипу метелочек, самых разнообразных, вплоть до перьевых, гусиных.

— Каждый день подчищаем-с при закрытии, — объяснил управляющий, перехватив взгляд Старцева. — Знаете, иной раз обронят камешек или еще какую мелочь, а то и к брюкам, извините, пристанет. Бриллиантик в полкаратика или еще что. А это все же полсотни золотых рубликов. А иной и на несколько сотен потянет.

Иван Платонович внимательно поглядел на своего спутника: не издевается ли? Вот так просто — потерять или найти под ступенькой несколько сот рублей золотом! Да в мирные, дореволюционные времена он, профессор, в год не всегда столько зарабатывал своими лекциями!

Но благообразное, с правильными, барственно-спокойными очертаниями лицо Евгения Евгеньевича ничего насмешливого не выражало. Он просто отметил маленькую деталь своей работы.

Ко всему можно привыкнуть. Даже к хрусту драгоценностей под ногами. Ведь было у них и такое. А теперь вот — метелки. Подъезд чистенький.

— Поднимемся на второй этаж, — повел Ивана Платоновича управляющий. — Я вас отведу к нашим лучшим оценщикам. Один, знаете ли, имел собственную ювелирную мастерскую, а второй — магазин. О камнях они знают больше, чем о родных детях.

Они подошли к приотворенной двери, из-за которой слышался гул голосов. Впрочем, голоса раздавались за каждой дверью этого подъезда. В квартире за спиной о чем-то спорили.

— …А я тебе говорю, это свидницкий трояк, в нем серебра всего лишь на треть. Бросай в отход! — басил кто-то настойчивый, не терпящий пререканий. — Не веришь — лезь за справочником!

— Не полезут ведь, — вздохнул Левицкий. — Не до того им. В шести квартирах здесь двадцать оценщиков. На три года работы, если аккуратно. Может, гораздо больше. А нам поставлено условие — в три месяца.

— Кем поставлено?

— Голубчик, если бы я знал… У нас двадцать пять нянек. Наркомфин, Наркоминдел, Учраспред Цека[47], Исполком Коминтерна, Народный банк, РВСР и его отделы, Красный Крест, Чека Республики и города Москвы… Да что я вам буду всех перечислять! Постепенно сами разберетесь… если сумеете. Я вот до сих пор никак не могу разобраться во всех тонкостях. Я не того сезона фрукт, простите. Что вы, к примеру, скажете, если к вам с мандатом Наркомвоенмора является какой-то усатый казак с тремя ромбами на рукаве[48], да еще в сопровождении трех-четырех вооруженных подчиненных. И требует ни много ни мало десять «единиц» холодного оружия для награждения отличившихся в боях. И забирают эти «единицы», порывшись в наших сундуках. А между прочим, среди этих «единиц» есть и уникальные экспонаты — скажем, шпага самого Потемкина-Таврического, светлейшего князя Григория Александровича. Вся, знаете ли, от эфеса до кончика ножен усыпанная бриллиантами и рубинами. Индийскими, между прочим. Уникальными. В справочниках указанными…

Голос этого, всего навидавшегося за свою жизнь чиновника дрогнул, и Старцеву показалось, что правильные черты лица Евгения Евгеньевича как-то поплыли, словно восковые формы от близости тепла. Но управляющий взял себя в руки, нарочито откашлялся и распахнул перед Старцевым дверь.

Коридор квартиры, некогда принадлежавшей человеку среднего достатка, с большим сундуком, на котором обычно спала прислуга, был заставлен все теми же мешками, ящиками, коробками, коробочками и корзинами. На некоторых прежние номера были перечеркнуты, поверх написаны новые. Как предположил Старцев, здесь, вероятнее всего, находились уже отсортированные драгоценности.

В комнате находились двое. Черноволосые, коренастые, они, словно жуки, склонились над столами и даже не посмотрели в сторону вошедших. Над их головами сияли, несмотря на дневной свет, яркие настольные лампы, и их черные волосы, словно нафиксатуаренные, отражали эти огни.

На столах, застеленных светло-серой клеенкой, холодно поблескивали инструменты, похожие на медицинские. Здесь были пинцеты и специальные захваты, щипчики и отвертки самых разных размеров, вплоть до малюсеньких, вполпальца длиной, лупы в костяной и серебряной оправе, в выпуклых стеклах которых плавали радужные зайчики, монокуляры в удлиненной светлой оправе, ножички, магниевые и простые карандаши, разнокалиберные аптекарские весы, а также листки с различными таблицами. Книги-справочники в беспорядке валялись на полу меж ящичков: видно, так было удобнее их время от времени доставать.

— Пожамчи Николай Козьмич, — указал управляющий на сидящего слева «жука».

Не снимая лупы-монокуляра, Пожамчи посмотрел в сторону Старцева и чуть заметно кивнул. Мелькнул его темный, увеличенный стеклом глаз, второй был прищурен, как бы спрятан в морщинах темного, окрашенного не летней, наносной, а врожденной, от греческих предков доставшейся смуглостью. Что-то было печальное, обреченное и в этом взгляде, и в нездешнем загаре, и в горбатом, нависающем над оттопыренной от напряжения губой носе.

В работе у Пожамчи был обычный браслетик низкопробного золота с золотисто-зелеными хризолитиками в виде кабашонов, вставленных в грубоватые розеточки.

— Шелехес Яков Савельевич…

Правый «жук» чуть шевельнулся, небрежно, искоса оглядев Старцева. Нос картошкой, крупные скулы, губы по-негритянски слегка вывороченные. Глаз смешливый…

Перед Шелехесом лежала удивительная, в виде виноградной грозди, брошь начала века, модерн, вышедшая из мастерской Вигстрема или Холлинга, работавших под началом Фаберже. В работе чувствовались его направление, его стиль. Искусно ограненные изумруды, бриллианты, бериллы отбрасывали свет, выгодно выделяя другие, ближайшие; нежнейшие стебельки и усики — тончайшая композиция. Музейная, роскошная вещь, созданная не для обладания, а для восхищения.

Видно, и сам Шелехес залюбовался брошью. Глядя на нее, он вынул из глаза лупу, чтобы она не мешала ему видеть целое, наслаждаться им. Оценщик на минуту отказался от привычной работы, от проб и определения чистоты камней, он превратился в художника. И потом, что тут определять? У мастеров, которые создавали брошь, материал в руках был первоклассный, без изъяна.

Глядя на произведение ювелирного искусства, лежащее перед Яковом Савельевичем, все четверо какое-то время молчали. Молчание прервал Левицкий.

— Должен представить вам нашего гостя, — сказал он. — Старцев Иван Платонович, профессор, прислан к нам как комиссар для политического руководства Гохраном…

— От Чека? — спросил Шелехес, не отрывая, однако, взгляда от броши.

Левицкий неопределенно пожал плечами, он, видимо, и сам не знал, откуда они берутся, комиссары, и кто их назначает. Но ответил твердо, без запинки:

— Я же сказал: для политического руководства. — И пояснил: — Иван Платонович — археолог.

И все же слово «комиссар» подействовало на оценщиков самым неожиданным образом. Получив разъяснение Левицкого, Шелехес издал какой-то странный звук — не то вздох, не то стон — и тут же вставил лупу. Пожамчи принялся с помощью отвертки с удвоенной энергией вылущивать дешевенькие хризолитики из своего браслета. Через минуту камни полетели в какую-то дальнюю коробку, а сам браслет, растерзанный и потерявший без камней свою наивную, простенькую, но все же красоту, с металлическим стуком упал в стоящий рядом ящик.

С Шелехесом тоже произошли чудовищные перемены. Из художника-созерцателя он превратился в настоящего вандала. Тут же заработали инструменты. Он сноровисто и быстро стал выковыривать из виноградной грозди бриллианты и рассыпать их по столу для последующей оценки. Грубо вторглись щипцы в крепления изумрудов. И вот уже перед Шелехесом лежали лишь золотая ветвь со следами вкраплений драгоценных камней, скелет произведения искусства, отдаленно напоминающий ту ювелирную сверкающую плоть, которая только что жила, переливалась красками на столе. Это было равносильно убийству.

Под быстрыми, ловкими пальцами Шелехеса происходило дальнейшее разъединение броши. Точно работали весы, карандаш записывал на листок цифирьки — караты. И летели бриллианты в одну коробку, изумруды — в другую, а золотая ветвь, ставшая просто куском металла, полетела туда же, куда незадолго до этого упал опустошенный браслетик, — в общую золотую кучу. Миг — и место на столе, где только что еще сияла редкая брошь, опустело. Осталась лишь бумажка с пометками.

Яков Савельевич привычно нагнулся и на ощупь вытащил из мешка новую вещь — витое колечко с довольно крупным, тонкой огранки рубином, сработанное, видимо, не первоклассным, но хорошо понимающим материал и стиль мастером. В некоторой грубоватости манеры обработки золота и в огранке камня чувствовалась старина: конец восемнадцатого века. Бабушкино колечко. Ювелир принялся извлекать рубин.

Иван Платонович наконец пришел в себя.

— Что вы делаете! — закричал он. — Вы же, сказали мне, первоклассный ювелир! Вы уничтожаете творения мастеров! Вы обесцениваете их в пять, нет, в сотни раз! Вы хоть понимаете это?

Настала очередь изумиться Шелехесу. Его черные тонкие брови поползли вверх, образуя два треугольничка.

— Да вот хотя бы это колечко, простенькое! — продолжал Старцев. — Оно же неоценимо из-за старой работы. Оно аукционное! Разбросав отдельно камень и золото, вы все превращаете в простой материал. Исчезает элемент искусства — самое, может быть, драгоценное. Уничтожаются эпоха, время!

Яков Савельевич Шелехес перевел взгляд на управляющего, ожидая начальственных разъяснений. Но Левицкий промолчал, лишь вздохнул и развел руками. Треугольнички бровей у ювелира стали еще острее, как у клоуна на арене цирка, лицо исказилось гримасой. Казалось, из его глаз вот-вот брызнут слезы.

— Товарищ комиссар издевается? — спросил наконец Шелехес, заставив брови вернуться на место. — Товарищ комиссар не понимает, что значит для мастера уничтожать настоящие произведения искусства? Товарищ комиссар не видит моего состояния?

Пожамчи, отложив в сторону свою работу, с испугом смотрел на своего товарища.

— Разве я могу спать с тех пор, как пришел сюда? — продолжал Яков Савельевич. — И разве я пришел сюда по своей собственной воле? Разве, после того как разгромили мой магазин, меня не привели сюда под страхом ареста семьи? Или вы думаете, что я не знаю этой броши? Я знаю ее так же хорошо, как знал Карла Вигстрема, ее автора, который трудился над нею едва ли не полгода. Ей цены нет, этой броши! Всю ночь она будет стоять перед моими больными глазами и выжимать из них слезы, а Луиза будет спрашивать меня: ну что ты плачешь, Яша? Плюнь! Ты же получаешь теперь хороший паек, у тебя работы на много лет вперед! Ты теперь хоть спокоен за семью!..

И, уткнувшись в стол, положив лоб на скрещенные руки, Шелехес вдруг беззвучно зарыдал, заставляя трястись, как в ознобе, все блестящие инструменты, что лежали на столе.

Старцев растерялся. Он не желал никого обидеть и теперь не знал, успокаивать ли ему этого незнакомого, в сущности, ювелира или дождаться объяснений.

— Это я во всем виноват, — сказал Левицкий, неловко поглаживая спину Якова Савельевича. — Яша, выпей воды!.. — И затем обернулся к Старцеву. — Я не знал, что вы… Думал, вы все знаете. Вы же, товарищ комиссар-профессор, не с улицы, образованный человек. Я думал, вам все разъяснили. А вы… Давайте выйдем.

В коридоре он уже не чувствовал в Старцеве враждебного чужака. Окончательно приняв его за своего, он начал объяснять, нервно покручивая пуговицу на пиджаке Ивана Платоновича:

— Самое время вернуться к тому нашему разговору. Да, мы не французы, мы не вывозим никуда свои богатства. Мы их здесь уничтожаем. Своими собственными руками… Я думал, вам уже все объяснили там! — Он поднял длинный, желтый от табака палец к потолку, на котором виднелся наполовину обвалившийся и прокопченный дымом буржуйки лепной амурчик. — Я думал, теперь вы мне объясните целесообразность всего этого… варварства. Но, я вижу, вы, как и я… В общем, нам велено, да-да, именно велено произвести обезличку всего, что имеется в Гохране. Я этого не понимаю и думал, что вы…

Старцев тоже плохо это понимал. Точнее, совсем не понимал. Революция внесла в жизнь много ранее неизвестных терминов и понятий, и он, проведший большую часть времени в подполье, не был готов к принятию многих новшеств. К тому же Иван Платонович относился к когорте революционеров-романтиков, тем, кому легче пожертвовать жизнью, «отдать ее на костер», чем согласиться с несправедливостью, глупостью, низменным практицизмом.

— И все же вам как-то это объяснили? Не может быть, чтобы не объяснили! — воскликнул Старцев.

— Да, конечно. Обезличка! — вновь повторил управляющий, вынужденный обращаться к этому гнусному слову: благообразное лицо Левицкого искажала гримаса отвращения и боли. — Мне объяснили, что все эти вещи не должны быть опознаваемы. Они ведь прежде кому-то принадлежали. Теперь это собственность государства. И чем ценнее, чем интереснее вещь, тем более она опознаваема. Ее может легко узнать хозяин! А ведь лучшую часть из нашего хранилища мы вынуждены отправлять за рубеж, на продажу. Мне объяснили, что Республике нужны деньги!

Евгений Евгеньевич последнее слово произнес четко, даже грубо, повторяя, вероятно, чью-то формулировку, чей-то приказ.

— Деньги! Они не должны пахнуть. Поэтому мы обязаны все наши драгоценности обезличивать. Камушки — отдельно, по их характеристикам, а золото, серебро — на переплавку. У Республики нет торговли со всем миром. Но камни и золотые слитки берут всюду. За четверть цены, по полуподпольным каналам… Меня предупредили, что с нас строго спросят, если хоть что-то окажется без обезлички. Это, сказали мне, наш долг! — объяснил Левицкий, словно стараясь убедить самого себя.

— Но это же… это же какие потери! — сказал Иван Платонович.

Он, как и Шелехес, готов был зарыдать — не беззвучно, а на весь этот длинный коридор. Эх, а он-то думал, что самые тяжелые переживания — это когда ты в подполье, когда ты борешься, когда рядом с тобой беззвучная смерть, а стоит лишь победить или вырваться к своим… Но оказывается, именно тут тебя и ждут настоящие испытания.

— Потери огромны, — кивнул своей седеющей барственной гривой Левицкий. — Ведь финансовое могущество страны исчисляется не только по официальному золотому запасу, но и по тому, сколько настоящих ценностей на руках у населения. И вот мы обокрали их, тех, кому это принадлежало, — решился управляющий на резкое слово, — а теперь обкрадываем государство, то есть самих себя. Двойной убыток!

Иван Платонович молчал. Как археолог, он понимал значение каждой искусно сработанной драгоценности, даже самой простой. Если бы они находили в раскопах лишь камешки или куски золота, что узнали бы они о жизни, культуре предков? Скифский гребень с изображением воинского быта весит лишь полфунта. Около тридцати червонцев, всего лишь. Но подлинная его стоимость — миллионы. Более того, он бесценен…

— А монеты? — спросил Старцев.

— И монеты… Понимаете, если к нам попадает даже редкостная коллекция, мы раскатываем по столам и ее, то есть разъединяем коллекцию на отдельные монеты. То же самое и с кладами. Практически мы их уничтожаем. Большинство монет уходит на переплавку. Хотя кое-что все-таки пытаемся сохранить.

— Но ведь клады — это не только своего рода произведения искусства, но и громадная историческая ценность. Это не сумма отдельных редкостей. Клад по стоимости вырастает в геометрической прогрессии! Как же можно! — воскликнул Старцев настолько громко, что из двери, носившей на себе следы именной таблички прежнего хозяина, выглянула чья-то удивленная голова.

Левицкий сделал знак: мол, тише, мы тут с вами, похоже, революцию несем. И развел руками: дескать, разве я не понимаю, что стоят отдельные монеты, а что — нумизматическая коллекция, а тем более клад.

Оба замолчали. Иван Платонович старался успокоиться и осознать все, о чем они только что говорили. И, может быть, найти какой-то выход. Он понимал, что если решение об обезличке вызвано отчаянием вождей Республики, попавших в положение загнанного зверя, то можно найти какой-то компромисс, разумный выход. Но если это логическое следование теории, тезису о неотвратимости мировой революции и нового экономического переустройства, тогда дело плохо. Все они, марксисты, и Иван Платонович в том числе, выросли на безусловной и абсолютной преданности идее. Усомнившиеся в чем-либо попадали в ренегаты, отступники.

Но он, профессор Старцев, не был ренегатом. Он чтит великую идею мировой революции и братского интернационала. Он только полагает, что для этого не обязательно жертвовать всем культурным своеобразием России и ее богатством. С чем же они останутся, если мировая революция не свершится?

Левицкий, видя, в какую мрачную задумчивость он вверг своего единомышленника (хоть и комиссара), вдруг, на что-то решившись, махнул рукой.

— Пойдемте дальше!

Они отправились обратно в здание Ссудной палаты. Во дворе к Старцеву метнулся, придерживая маузер, Бушкин.

— Разрешите доложить, профессор! Красноармейцев накормил и отправил обратно в Харьков. В аккурат поезд подвернулся. Велели вам кланяться. Так что в самую точку!

— А ты что же, Бушкин? — спросил Старцев. — Не захотел домой?

Курносое, округлое лицо бывшего матроса расплылось в улыбке.

— Мы с вами, Иван Платонович, уж столько всего нахлебались! Как вы есть теперь комиссар при огромных ценностях, неужто вам человек при себе не нужен? Хотя бы в смысле охраны. Да и мне лестно при настоящем профессоре. Учусь помаленьку. Стараюсь схватывать мысль. Какой-никакой документик или там мандатик я в Чека выправлю. В случае чего вы подсобите. А будет ваша воля, на какие-никакие курсы меня устроите. Я тут в афишках столько всего начитался, тут всему нашего брата учат. При революционных театрах начинающих артистов. При настоящих театрах, не при агитбригадах! Вот бы мне куда! Не сейчас, конечно. При окончательном завершении мировой революции.

Бушкин немного отвлек Старцева от мрачных мыслей. Вот он и обзавелся своим Санчо Пансой! Стало быть, кто он? Дон Кихот?

— Сам-то поел, Бушкин?

— Я, товарищ профессор, еще ни разу ложки мимо рта не проносил! И вам сухпаек обеспечил!

Он достал из кармана своей поношенной кожаной куртки что-то жирное, завернутое в газету.

— Спасибо, Бушкин! Потом. Только за мной не ходи, здесь подожди… Разбираюсь!

— Понятно, — сказал Бушкин. — Дело ответственное.

И он разлегся на ящиках — позагорать на стынущем уже солнце, которое закатывалось за крыши домов. Старцев с Левицким отправились дальше.

В дверях их обогнал и, извинившись, слегка толкнул рабочий, несший обратно, из мастерских в палату, небольшой, видно, очень тяжелый мешочек, на котором был перечеркнут черный номер. Вероятно, с обезлички. Золото, предназначенное для переплавки.

Краткая потеха, которую доставил Бушкин, вмиг улетучилась. Старцеву вдруг представилось, что он видит груду кирпичей, изразцов и крашеной жести, на которые разобран храм Василия Блаженного. А что? Из этого ведь тоже можно что-построить… Абсурд! Чушь какая-то!

Они вновь оказались в лабиринте из разнообразной, хаотически нагроможденной тары с номерами на бирках.

— Надеюсь, вы не будете делиться впечатлениями с этим матросом? — тихо спросил Левицкий. — Думаю, ему еще много курсов надо пройти, прежде чем…

— Не беспокойтесь, — ответил Старцев.

Управляющий вывел Ивана Платоновича к операционному залу, но не стал входить туда, а, отыскав в коридоре среди коробок, мешков и бочонков едва приметную в сумраке небольшую металлическую дверь, открыл ее ключом, и они оказались на лестнице, ведущей в подвал.

Здесь Старцев еще не был. Очевидно, знакомство с подземной частью палаты предназначалось не для всех, или же управляющий приберегал все это на конец.

По освещенной тусклой лампочкой лестнице они спустились вниз, и Иван Платонович увидел перед собой помещение, размерами не уступающее операционному залу и также забитое всяческими емкостями, но уже рассортированными, «обезличенными». За мешками и ящиками виднелись полузаваленные серебристо-серые сейфы и похожие на заслонки духовок дверцы сейфовых ящиков с белыми хромированными ручками. Свет многочисленных голых лампочек играл на никеле.

Старцев ожидал, что Левицкий покажет ему содержимое сейфов, но управляющий, предупреждая вопросы, объяснил:

— Там тоже драгоценности, предназначенные к разборке и вылущиванию камней. Просто я приберегаю их для последней очереди: вдруг что-либо изменится или придет новое указание… — И, понизив голос до шепота (в подвальном помещении гуляло гулкое эхо), добавил: — На сейфы каждый может обратить внимание, они, знаете ли, притягивают глаз и отвлекают от главного, что я хочу вам показать…

Он провел Ивана Платоновича в темный угол, отодвинул несколько коробок и освободил дверцу, вмурованную в стену. Она, как и сами стены, была облицована мелким декоративным кирпичом и, если бы не едва приметное отверстие для сейфового ключа, ничем не выделялась бы на коричневом фоне. Стена как стена.

Левицкий оглянулся, словно бы еще раз убедился, что, кроме Ивана Платоновича, здесь больше никого нет, вставил ключ в отверстие и провернул его. Дверца мягко, неслышно отворилась, будто невесомая — хотя несла на себе груз стали и кирпича, — и открыла новую лестницу, по которой, включив свет и затворив за собой дверь, они спустились в совсем уже таинственное помещение, небольшое, со всех сторон уставленное сейфовыми ящиками. Здесь было на удивление сухо и свежо — видимо, хорошо работали вытяжки.

— Об этой комнате и ее содержимом знают лишь несколько моих доверенных сотрудников, — сказал управляющий. — Вот здесь… — Он указал на стену слева. — Ящики с раритетными драгоценностями семнадцатого века, а также с нумизматическими коллекциями и кладами… Справа — работы современных мастеров, в основном Фаберже, Афанасьева, Брицына, медали Губе и Перхина. Серебро Бомина по эскизам Врубеля. Невиданная тончайшая работа… Эмаль по гильошировке, скань, кость. Доводилось ли вам видеть муху с изумрудными глазками, которая вот-вот готова взлететь? А расшитое узорами полотенце с живыми складочками? Нет-нет, не из ткани, а из золота и драгоценных камней?.. Все это я припрятал здесь от обезлички, от вылущивания камней. Представляете, вылущить у мухи, над которой гениальный мастер трудился едва ли не полгода, изумрудные глазки?..

Управляющий вздохнул.

— А здесь? — Старцев указал на ящики прямо перед ними. Он заметил, что, в отличие от других, эти ящики не перенумерованы, на них сохранились еще дореволюционные номера, сделанные чернью по костяным табличкам.

— Вы же понимаете, я был управляющим Ссудной палатой, — сказал Левицкий. — Мы давали деньги под заклады. Под уникальные иной раз заклады. Кое-кто просто предпочитал хранить у нас свои драгоценности. — Он извлек из потайного кармана пиджака сложенную вчетверо тоненькую пергаментную бумажку с цифрами и фамилиями, сверился, пояснил: — Вот под сорок первым номером заклад Шаляпина, сто четырнадцать — балерины Спесивцевой… Здесь — Рябушинского Павла Павловича… Рахманинова… Репина… — продолжал перечислять известные фамилии управляющий.

— Вы что же, полагаете, все вернется на круги своя? — уже без всякого сочувствия, довольно сухо спросил Иван Платонович.

— Да не в том дело, не в том дело, уважаемый профессор-товарищ комиссар! — грустно сказал управляющий. — Здесь они хранили выдающиеся вещи. Художники понимали, что надо держать под замком. А главное — я слово дал охранять. Я же потомственный хранитель. Финансист. И отец был финансист, и дед. Дед дослужился до тайного советника, заслужил потомственное дворянство. Герб получил. «Не квид фиделис». То есть «Ничего, кроме верности». Дед, умирая, говорил мне: «Евгений, деньги можно заработать обманом. Это медные деньги, сколько б ни было. Можно — умом. Это деньги серебряные. Но можно — честностью. Это золотые деньги».

Левицкий умолк. Он ожидал от Старцева каких-то ободряющих слов. А Иван Платонович размышлял. Слишком много пришлось узнать за сегодняшний день.

Управляющий истолковал это молчание по-своему.

— Конечно, вы можете доложить обо всем кому нужно. В конце концов, это ваш долг. И пускай мною занимаются в этом… вашем… как это… Трибунале! Мне надоело бояться, надоело дрожать, нести в одиночку этот груз ответственности и вечного страха!..

Старцев молчал.

— И вот еще что доложите! — выкрикнул Левицкий, голос его забился в стенах подвала, полетел по углам — да только кто их мог услышать в этом склепе. — Вот в этом нижнем ряду иконы!

Левицкий перекрестился.

— Редчайшие иконы в дорогих ризах. Шитые жемчугом. Ориентальным, бесценным. В окладах — карбункулы «голубиной крови», по полсотни карат каждый. Нишапурская бирюза. Святыни!

Этот последний выкрик пролетел по подвалу, отражаясь от стальных дверок ящиков, подержался, угасая в воздухе, — и смолк. Наступила тишина. Ни звука не долетало сюда, на семиметровую глубину. Слышно было лишь взволнованное дыхание Левицкого.

— Успокойтесь, — сказал ему Старцев. — Понимаю, вы в трудном положении. Я тоже. Так получается, что я теперь ваш сообщник. Мне даже хуже. Вы разделили свою ношу, она стала вдвое легче. А я-то на себя взвалил…

Управляющий, не скрывая слез благодарности, коснулся руки Старцева.

Глава 21

Обосновался Иван Платонович в Пятом Доме Советов. Это была гостиница-общежитие, которую по привычке называли «Лоскуткой», поскольку прежнее ее название было «Лоскутная». Размещалась она совсем недалеко от Настасьинского переулка, вниз по Тверской, за Страстной площадью и за Елисеевским магазином.

С Бушкиным только вышла неувязка: его не было в разнарядке-ордере, и дежурный, немолодой уже человек в военной форме без знаков различия, не хотел поселять бывшего матроса и бойца знаменитого «поезда Троцкого». Бушкин чуть было не поднял скандал на всю гостиницу, но Старцев, призвав на помощь весь свой профессорский авторитет и нажимая на «комиссарское звание», уговорил дежурного поселить матроса.

Бушкину выдали тяжеленную деревянную раскладушку. «До выяснения». Матрос тут же успокоился и деловито осмотрел раскладушку на предмет клопов.

— Обижаете, товарищ, — сказал дежурный. — У нас раз в десять дней пропарка и уборка с керосином.

Бушкин даже головой замотал. Раз в десять дней. Да еще и с керосином. Ну и ну! И вправду Москва бьет с носка!

Номер был невелик, в нем уже жил какой-то гражданин. Он спал, накрывшись с головой, забивая запах керосина крепким перегаром. Втиснули раскладушку. Закусили старцевским пайком, добавив к нему кусок сала, которое привез с собой Бушкин. И, умывшись, тут же улеглись спать.

Бушкин хотел было поговорить на разные столичные темы, но Иван Платонович молчал. Ему казалось, что от переутомления он сразу провалится в сон, но события дня, крутясь в памяти и наскакивая друг на друга, не давали усталости одолеть профессора. В голову лезла всякая чертовщина.

«Нумизматические коллекции великих князей…» С ума сойти! Старцев знал, что наилучшая коллекция русских монет была у великого князя Георгия Михайловича в Петрограде. Неужели и ее «раскатали»?.. Он старался вспомнить, какие же наиболее ценные монеты были в коллекции Георгия Михайловича…

И узкий, сжатый боковыми стенами гостиничный номер вдруг расширился до пределов дворцового зала, запах керосина сменился ароматом восковых свечей, дорогого обивочного штофа, кожи, духов. Из дверей на сияющий паркет выбежал очень похожий на Бушкина великий князь. Перед собой он катил подпрыгивающую на неровном гурте-ребре большую серебряную монету: так деревенские мальчишки водят по тропинкам обручи.

— Раскатываем! — весело кричал Георгий Михайлович, он же Бушкин. — Раскатываем все как есть!

На великом князе были какой-то драный, с отверстиями, словно от выходных пуль, верблюжий армяк, флотская линялая тельняшка, солдатские бязевые подштанники и опорки на босу ногу.

«Как же это его в гостиницу пропустили?» — подумал Старцев. Но его тут же отвлек тусклый серебряный блеск катящейся монеты. Вечной монеты! Несмотря на ее вращение, профессор успел разглядеть на аверсе профиль императора Петра Первого. Несомненно, это был петровский двухрублевик. И в полусне-полубреду память подсказала Старцеву: известна всего одна подлинная монета. Есть еще несколько новоделов, они находятся в коллекциях у Ротшильда и еще у кого-то… У кого же?

— Раскатываем! — веселился похожий на Бушкина Георгий Михайлович. — Несомненно! Пусть сгинет на веки вечные!

Вслед за серебряным петровским двухрублевиком катились все новые и новые монеты. Серебряные «Анна в цепях», портретный Павел Первый — раритет, уникальнейшая пробная монета. Некрасивый, лобастый, со вздернутым грибочком-носиком, император Павел, встряхивая прусской косичкой, прокричал с аверса профессору: «Не нам, не нам, а имяни твоему!» — и весело, вслед за двухрублевиком, покатился в раскат, в монетное убийство…

А потом по половицам паркета простучал «Константиновский рубль» восемьсот двадцать пятого года, никогда не бывший в обращении вследствие отказа великого князя Константина от престола. Пробная штука, редчайшая, гордость любого, самого знаменитого коллекционера.

Профиль Константина, очень напоминающий Павла, только облагороженный, с бачками, вертелся беззвучно. Несостоявшийся император не вмешивался в монарший хор.

Прокатился золотой двадцатипятирублевик Николая Второго. Он тяжело прогибал лакированные клепки паркета. Гордый профиль императора был залит чем-то красным.

— Ах, извините, не пошел в серию! — хрипло крикнул бывший царь Николай Александрович. Он тоже оказался в дворцовом зале и заискивающе и умоляюще смотрел на Бушкина.

— В раскат, в раскат! — весело кричал теперь уже не Георгий Михайлович, а Бушкин. — Всех Романовых — в раскат! Или нет! Утопить в Неве! В водичку их! В водичку!..

Старцев пришел в себя оттого, что кто-то тряс его за плечо.

— Водички? — спросил Бушкин. — Куда это вы, профессор, так раскатились?

Гостиничная вода в треснутой, тонкого фарфора чашке отдавала керосином. Старцев успокоился, но сна теперь стал бояться. «Как-нибудь долежу до утра, — подумал он. — Утром схожу в ЧК, может, узнаю что-нибудь о Наташе. А потом — в Гохран. Надо там крепко во всем разобраться, обосновать мнение и идти… А к кому, собственно, идти? Дзержинского нет! Да и не Феликса Эдмундовича это дело: куда и как тратят, как обезличивают и вылущивают ценности. Наркомфин? Там Николай Николаевич Крестинский. Но, есть слухи, заворачивают там специалисты, а Николай Николаевич так, для почета, как старый революционер и юрист с законченным образованием, к тому же он теперь еще и секретарь ЦК».

Профессор ворочался с боку на бок и все никак не мог решить, к кому следует идти в первую очередь, чтобы спасти ценности от обезлички. А если бы он к тому же знал, что решение об обезличке ценностей Гохрана утвердил сам Ленин, вождь пролетариата, то и вовсе не смог бы уснуть. А так, хоть перед рассветом, хоть на два часика, все же забылся обморочным, глубоким сном.

С раннего утра Старцев уже был в ЧК, которая, как он знал, работала практически круглосуточно. Во всяком случае, рабочий день начинался здесь еще до рассвета. Но о Наташе так ничего и не узнал. У Кузьмы Мурашко, курировавшего украинское направление, никаких сведений о Наташе не было. Да и то сказать: кто такая Наташа, что за величина? У Мурашко там, на встревоженной, непонятной Украине, тысячи агентов, и многие поважнее Наташи Старцевой, обыкновенной связной. Но и не только в этом дело. На юге Украины, неподалеку от устья Днепра, возле местечка Каховки, разгорались бои, грозящие перерасти в жаркую битву, которая может решить исход Гражданской войны. Это было основное поле деятельности ЧК на сегодняшний день.

Из ЧК он отправился в Гохран.

Было рано, день разгорался мутный. В центре Лубянской площади, у водоразборного фонтана, где высилась чаша, поддерживаемая мраморными нагими юношами, толпились водовозы, извозчики поили лошадей.

За зданием бывшего Дворянского собрания Старцев сел на трамвай. Переполненный вагон пополз вверх по Тверской. Народ был утренний, хмурый, глаза голодные. Ехали на службу. Все где-то служили. Главгвоздь, Главсвеча, Главспички. Говорили, на каждого рабочего теперь приходится по одному служащему, управителю. Забавно…

Утренняя встреча с Левицким почему-то началась с ощущения неловкости. Вчера оба погорячились. Управляющий, похоже, переживал за свое прямодушие, нескрываемое отчаяние. Евгений Евгеньевич смотрел как-то в сторону, лишь один раз бросил прямой взгляд, и в его серых глазах Старцев прочел вопрос: «И впрямь не выдашь? Не посадишь?»

— Давайте-ка разберемся в требованиях, — сказал Старцев, желая избежать ненужных объяснений и сразу перейти к делу. — Куда и кому идут ценности после обезлички?

— Ну очень уж видные камушки пока остаются у нас, — ответил Левицкий. — А остальные…

— Что значит пока?

— Пока — это пока. Временно. Да вы сами все увидите.

В кабинетике Левицкого (бывшей подсобке) все было заставлено антиквариатом. Малахитовая столешница, прибор с позолоченными грифонами, часы с нимфами и сатирами, бювары с инкрустациями и золотыми буковками — это все входило, так сказать, в гохрановский инвентарь.

Старцев сел за малахитовый столик, нежно провел ладонью — красота какая!..

Управляющий придвинул к Старцеву два бювара, заполненных бумагами. Подшитые одна к другой серенькие бумажки революционной эпохи, небрежные, с каракулями и лихими, как сабельный удар, росчерками.

Вначале Иван Платонович даже ахнул, перелистывая требования от всевозможных ведомств о выдаче шуб, сапог, перчаток кожаных, дамских туфель, шиньонов, письменных приборов… даже панталон и чулок.

К нам поначалу все свозили, — пояснил, нависая над профессором массивным телом, Левицкий. — Так сказать, итоги реквизиций у буржуазии. Слава богу, почти все раздали.

«…Три хорьковые (норковые) шубы среднего размера высшего качества для подарков заинтересованным лицам соседней страны… Замнаркоминдел М. Литвинов».

«…Двенадцать пар кавалерийских сапог (вытяжки) для премирования комполков… Комфронта М. Тухачевский».

Старцев не смог сдержать улыбку. Вот она, материальная изнанка романтики.

«…Для поощрения красных латышей — царских червонцев в кол. 28 000 шт. (или пятерок в двойном колич.)… Наркомвоенмор Лев Троцкий».

«…Отгрузить в Петроград на Монетный двор сорок пудов золотого лома, годного для афинажа…»

— Шубы — это когда мирный договор с Эстонией заключили, — комментировал Левицкий. — Царские червонцы мы тоже пока стараемся не отдавать на переплавку. Кое-где они все еще высоко ценятся. Но главным образом у нас в России.

Затем Старцев зарылся в ворох требований, которые касались небольших («Но желательно чистой воды, или желтых, или фиолетовых в 1–3 карата») бриллиантов.

Похоже, все ведомства помешались именно на таких камнях. Их требовали в Учраспред РКП(б), в Наркомфин, в Наркоминдел, в Реввоенсовет, в Наркомторгпром в количестве, превышающем самое пылкое воображение. Похоже, все занялись ювелирным делом, причем использовали лишь небольшие бриллианты и решительно отказывались от раритетов.

Впрочем, нет! «Для нужд делегации подыскать 5–6 крупных, до 20–30 карат, высшего качества бриллиантов… Наркомторгпром Леонид Красин».

— Это для чего же? — спросил Старцев.

Левицкий покачал головой и сжал губы: мол, догадываюсь, но говорить не желаю. И так наболтал достаточно.

Но больше всего требований поступало от Комитета политического Красного Креста, которым руководил Вениамин Михайлович Свердлов, брат покойного председателя ВЦИКа. Красный Крест поглощал бриллианты совками, лопатами и даже мешками, намного превосходя в этом Исполком Коминтерна[49].

— Ну Коминтерн, понятно, — пробормотал Иван Платонович. — Коммунистическое движение, мировая революция… Допустим! А Красный Крест? Что, вызволение наших пленных? Обеспечение их условий?

Левицкий молчал. Похоже, он ждал каких-то действий от Ивана Платоновича, сам же решил пока устраниться.

Старцев посмотрел на него с нескрываемым осуждением. «Раз ты финансовый лев, что ж ты не защищаешь свои владения?» — хотел было спросить он.

А Левицкий, внешне уверенный, сановный, в хорошо сшитом, хотя и изрядно осевшем на тощей фигуре костюме, отвернулся и еще долго продолжал молчать. Но потом, тряхнув гривой полуседых волос, тихо пробасил:

— Вы там, наверху, свой человек. Член РКП(б). Вас и арестовать-то не могут. А со мной разговор будет короткий… Да вы ведь еще вроде и одни, без семьи? А мне каково?

Что ж, была правда в его словах. Защищать народное достояние придется в одиночку.

Поразмыслив, Старцев решил, что со всеми сомнениями следует обратиться к Бухарину. Прежде всего, все говорят, Николай Иванович — человек доброжелательный, общительный, свойский. И при этом должности у него — ого-го! Член ЦК, с Лениным видится едва ли не каждый день. Всем известно: Ильич его любит и называет «наш Бухарушка». Как же! Теоретик партии, голова! К тому же он еще и главный редактор «Правды», что тоже немаловажно. И еще он член Исполкома Коминтерна и его так называемого Малого бюро, которое выделено из Большого бюро для непосредственного руководства всей огромной международной организацией революционеров.

Как говорится, высоко сидит Николай Иванович, далеко глядит. Не Старцеву чета.

Да, к Николаю Ивановичу! И немедленно!

Глава 22

ЦК партии все еще находился в Кремле. Но уже поговаривали о переезде этого важнейшего органа на Воздвиженку, которую по этому поводу готовились переименовать в улицу Коминтерна.

Старцев пошел в Кремль через Спасские ворота. Ранее, посещая Москву, он привык, проходя в башню, видеть над головой лик Спасителя с вечно горевшей лампадкой. Но сейчас не было уже ни иконы, ни лампадки. Все же, по русскому обычаю, снял свою легкую шляпу, немного стесняясь пристально глядящего на него рослого красноармейца с рябоватым крестьянским лицом, держащего винтовку у ноги.

Предъявил красноармейцу партбилет, служивший пропуском во все, даже самые закрытые учреждения. Шевеля губами, тот неторопливо и внимательно прочитал текст на первой и второй страницах. «Социальное положение: политический работник, специальность: археолог, профессор».

— Вот, образованный человек, а порядки уважаете, — сказал часовой, глянув на шляпу в руке Старцева. — А то прут тут всякие, без понятия. Как барбосы на свадьбу.

Старцеву повезло. Бухарин торопливо шел ему навстречу по коридору Дворца судебных установлений. Старцев сразу его узнал по описаниям и фотографиям в газетах. Был он невысокого роста, с большущим лбом с залысинами. Одет в любимую толстовку, свободно перепоясанную шелковым шнурочком с кистями, коротковатые брюки.

На оклик Старцева сразу откликнулся. Поздоровался, поклонился, расцвел, узнав, что Старцев — ученый, профессор да еще и член партии с большим стажем. Почтительно взял Ивана Платоновича под локоток. Для него пятидесятилетний Старцев, конечно же, был пожилым человеком.

И Бухарин отнесся к посетителю как к старшему коллеге. Он и сам считал себя ученым, хотя полного образования не получил. Да разве в этом дело? Бухарин уже подал заявление в Академию наук — о принятии в члены. Жаль, что Академия все еще оставалась в Петрограде, влиять на нее было трудно. А Зиновьев, председатель Петросовета и по совместительству глава Коминтерна, к Бухарину относился с предубеждением.

— Загорели, профессор! — заметил Бухарин, провожая Старцева к себе на квартиру в Кавалерский корпус, чтобы угостить чашкой чая, а заодно и побеседовать в тиши. — В экспедиции были?

— В экспедиции, — вздохнул Иван Платонович, вспомнив все свои «махновские» приключения.

— Не обижайтесь, товарищ, у меня всего лишь двадцать минут, не больше. Прозаседали пять часов без перерыва — теперь отдых и чай.

Комната у Николая Ивановича была хоть и в Кремле, но совсем убогая. Книги, книги, стол, два стула, кровать с шишечками. Жена, Фира Гурвич, партийка, и дочь Светочка, Козя, жили в соседней комнате, не мешали.

Чай принесла горничная, но Николай Иванович вскочил, взял из ее рук поднос, поблагодарил. Милейший человек. Это обнадеживало.

Внимательно выслушав Старцева, Бухарин отодвинул стакан с недопитым чаем, вскочил и, заложив большой палец правой руки за поясок — то ли Ленину подражал, то ли Толстому, — стал нервно расхаживать по комнате и сыпать быстрым, но четким говорком:

— Дорогой мой Платон Иванович! Я правильно запомнил ваше имя-отчество?

— Это отец у меня был Платоном. А я, извините, Иван.

— Все мы тут, на Руси, Иваны. Ну и немножко Николаи. — Он коротко хохотнул, но тут же лицо его приняло озабоченный вид. — Так вот! По поводу Гохрана! Да, благоглупость. Обезличка, ковыряловка — смех! Но, знаете ли… Вы археолог. Хоть и партиец, но цените вещь. Чем цельнее, чем лучше сохранилась находка, тем лучше, не правда ли? Ваш подход ясен. Но взгляните теперь на ситуацию в мировом, так сказать, масштабе. Вы ищете осколки былой истории, а тут, на наших глазах, творится история новая, небывалая!

Говорить Николай Иванович умел! С тех пор как он был выпущен Московской судебной палатой из тюрьмы под залог две тысячи рублей (партия расплатилась), где сидел за революционную деятельность и побег из ссылки, он тут же срочно эмигрировал за границу. Жил в Австро-Венгрии, Швеции, Англии, Америке. Сиживал и там. В Швеции даже целых полтора месяца, правда, в камере с умывальником и ватерклозетом. И всюду читал, писал и выступал! Читал, писал и выступал!

Вернувшись в Россию, он тут же написал настольную книгу члена партии — «Азбуку коммунизма». По ней выходило, что коммунизм наступит в самые ближайшие годы, завоюет всю планету, деньги будут раз и навсегда отменены, а ленинское выражение о том, что «сортиры будут делать из золота», следует понимать буквально.

Но как-то так получилось, что Россия не стала жить по «Азбуке», коммунизм не наступил, а, наоборот, завязалась кровавая кутерьма. И тогда Николай Иванович написал большую статью о том, что коммунизм будет построен не тем «человеческим материалом», который имеется сейчас, а новым, рождающимся с применением насилия, расстрелов как метода перевоспитания.

Особенно недоволен был Николай Иванович русским образованным классом, который вообще «Азбуку» знать не желал. И в следующей своей статье он заявил, что считаться с традиционной российской интеллигенцией, в принципе, не следует: с помощью образованных людей всего мира большевики уже через десяток лет вырастят новую, социалистическую интеллигенцию — дело это наживное и быстрое.

Несколькими яркими штрихами Николай Иванович обрисовал Старцеву международное положение. Да, мировая революция пока задерживается, но вот-вот наступит. Поражение в Польше несколько осложняет дело, но эта вотчина новоявленного гетмана Пилсудского рухнет. Как только в Германии начнется новая, все смывающая волна революционного подъема, а Польша окажется, таким образом, между двух огней. Италия, по сути, уже во власти социалистов. Появление Муссолини обостряет ситуацию, и со дня на день в вооруженном конфликте падут ничтожный карлик Виктор Эммануил Третий и вместе с ним итальянская буржуазия. Во Франции ушли со своих постов милитаристы президент Пуанкаре и премьер Клемансо. Вчерашние солдаты, сделавшись безработными, тысячами идут в коммунисты. Французская социалистическая республика — вопрос месяцев или даже дней. Там еще не забылись уроки Коммуны. В Англии бунты докеров и шахтеров… В Америке… В Турции…

— Дорогой вы мой! — обращался Николай Иванович к Старцеву так, словно перед ним была многотысячная аудитория. — В мире происходит перемена, несравнимая даже с приходом христианства. Адепты Христа завоевывали Европу в течение столетий. Мы, коммунисты, завоюем ее в течение недель и месяцев. Но нам противостоят мощные финансовые воротилы. И мы будем бить их собственным же их оружием: деньгами! Мы не можем депонировать для поддержки социализма наши средства в иностранные банки. Советская Республика для них должник, грабитель. Деньги арестуют. Но те же воротилы с удовольствием принимают наши бриллианты, платя за них фунтами, долларами и марками… Мы бы, конечно, сбывали и золото, но это неудобный для перевозки металл, тяжелый. Поэтому — бриллианты, реквизированные у нашей буржуазии. Как говорится, туз козырей бьет туза червей. Что касается драгоценностей как вещиц, как поделок, то кому они вскоре будут нужны? В мире восторжествует здоровый и скромный образ жизни. Вот, к примеру, нам и нашим с вами женам нужны ли диадемы, броши, табакерки с изумрудами? Все это мусор истории. Стекляшки. Для развлечения туземцев.

Хорошо, убедительно, задорно говорил Николай Иванович, слегка подпрыгивая на носках и блестя маленькими веселыми глазками. Да, он знал то, чего не знал Старцев. И поэтому был убедителен.

«Ах, какая замечательная молодежь у нас в вождях! — восхищенно думал Иван Платонович, слушая Бухарина. Но в то же время закрадывались какие-то гнусные сомнения, недостойные партийца. — А если не произойдет этой самой, мировой? Ведь не состоялись же предсказания «Азбуки». Война, война, и врата рая закрыты, и сортиров из золота нет, и гадят люди прямо на перронах вокзалов, потому что те обыкновенные сортиры, что были, уничтожены. Не окажется ли так, что Россия останется одна-одинешенька — разоренная, разграбленная, без заводов, без засеянных полей и, главное, без средств, на которые можно хоть что-то восстановить? Нет, пожалуй, Левицкий — он хоть и статский советник, а не дурак…»

— Я вижу, вы не во всем согласны со мной! — вдруг закончил свою речь Бухарин. — Но я не обижаюсь. Мы, партийцы, должны спорить. В своем, конечно, кругу, не заражая скепсисом массы. Так что не соглашайтесь, голубчик, не соглашайтесь. — Он достал из карманчика своих мятых летних штанов небольшие плоские часики на цепочке, щелкнул крышкой. — Ну вот, целых тридцать пять минут мы тут с вами спорим, — сказал он, хотя Иван Платонович и слова еще не успел вставить в разговор. — Знаете что! Я хоть и экономист, но все же не финансист. А вот с кем вам следует побеседовать, так это с председателем нашего Красного Креста Вениамином Михайловичем Свердловым. Да-да, с братом Якова Михайловича. Он бывший банкир. Настоящий. К тому же беспартийный. Вот он нарисует вам конкретную и убедительную картину. Сошлитесь на меня. Очень толковый человек. Хозяйственник… Допивайте чай, не стесняйтесь, дорогой Иван Платонович!


С Вениамином Михайловичем Свердловым Старцев не встретился ни в тот день, ни даже через неделю. В приемной, куда он с трудом дозвонился, сказали, что Вениамин Михайлович сейчас в Швейцарии и будет только к началу следующей недели. Поэтому Иван Платонович вплотную занялся гохрановскими делами: помогал Левицкому вести учет «вылущенных» бриллиантов, золота, вникал во все тонкости этой своей новой работы.

Всю неделю управляющий посматривал на комиссара с ожиданием: знал ведь, что Иван Платонович побывал у кого-то наверху, но напрямую спросить не решался. Лишь догадывался, что встреча прошла без особого успеха, иначе Иван Платонович уже обо всем бы рассказал.

А Старцев, занимаясь делами Гохрана, время от времени размышлял: почему Бухарин отослал его в Красный Крест? Не только ведь потому, что Свердлов был в прошлом банкиром?

Ну ладно бы посоветовал ему отправиться в Народный банк и встретиться с его директором Ганецким. Тоже ведь банкир и тоже с дореволюционным стажем. Или, скажем, в Наркомфин к Альскому. Опять же, как все говорят, крупный банковский специалист. Но Вениамин Михайлович Свердлов?

Мрачное настроение, всю неделю глодавшее Старцева, однажды нарушил Бушкин. Он явился в Гохран оживленный и радостный, будто за своими плечами оставил не голодную, падающую в обморок Москву, а счастливый город будущего.

— Вот сидите тут, Иван Платонович, пропадаете на этом пайке. А я вам талоны на обед выхлопотал. Будем теперь ходить во Второй Дом Советов, там, говорят, бывает приличная конина. И суп гороховый со шкварками. Состояние духа зависит от брюха. Слова революционного поэта Демьяна Бедного. В самую точку!

Бушкин подхватил Ивана Платоновича и потащил его к выходу.

— Я за вас, товарищ профессор, отвечаю головой, можно сказать, а вы за неделю сбледнели, как мелом посыпанные. Разве это порядок? Талоны до восьми вечера действительны. Так что собирайтесь! И пообедаем, и в Гохран обратно успеете.

— Идите, идите, Иван Платонович! — поддержал матроса Левицкий. — Не стесняйтесь. Нам, специалистам, академические пайки дают.

— Вот где несправедливость! — не удержался Бушкин. — Товарищ профессор, он же комиссар и член партии, а его, получается, за специалиста не считают? Знал бы я, и академический паек бы выхлопотал!

Старцев позволил себя увести. После тощих пайков и пустого чая у него и в самом деле кружилась голова.

Вторым Домом Советов, оказывается, назывался теперь отель «Метрополь». Тут и жили, и работали, пользуясь остатками буржуазной роскоши.

Высокие окна гостиницы были кое-где забиты фанерой или досками. Майолика врубелевской «Принцессы Грезы» на фронтоне была выщерблена выстрелами, покрыта копотью. Осенью семнадцатого здесь шли бои, и ничего за три года исправить не успели. К тому же в преддверии мировой революции не очень-то и думали об этом. Да и где сейчас возьмешь зеркальное стекло для витринных, в три сажени, окон? Русско-бельгийское стекольное общество лопнуло!

Обедали в зале ресторана, под огромным, пропускающим дневной свет плафоном-потолком. В нем стекла — надо же! — уцелели. Уцелело и столовое серебро с вензелями «Метрополя»: они черпали гороховый суп длинными, изящными, слегка, правда, уже объеденными по краю ложками.

А вот пальмы засохли или вымерзли, листья на них были ржаво-железными. Огромные, торжественные люстры-торшеры тянулись к источающему дневной свет плафону подобно диковинным цветам.

От тарелки пахло салом, и можно было разглядеть, что в супе плавают коричневые шкварки.

— Я тут за неделю всю Москву обегал, — рассказывал Бушкин, облизывая ложку. — Был на Басманной, в особняке Льва Давидовича. Думал, самого встречу, узнает. Отослали меня на Знаменку, в Реввоенсовет. Там талоны выхлопотал. У меня в снаботделе земляк нашелся. Потом, это, в театре «Комедия» в Богословском переулке побывал. Ну действительно комедия. Я ихний репертуар изучил. Как владел театром какой-то буржуй Корш, так они и до сих пор пьески про барышень и купчиков ставят. Ничего революционного. Умора! Я им предложил комедию про разгром Врангеля поставить — с выстрелами, с боями. По-настоящему…

— Постой, какой разгром Врангеля? — спросил Старцев. — Еще пока никакого разгрома нет. Наоборот…

— Будет! — сказал Бушкин. — Пока пьеска напишется, пока поставят, то-се… Уже надо спешить, чтобы к сроку.

Он говорил торопясь, при этом выуживая из жидкого супа шкварки.

— А кто ж пьесу-то напишет? — спросил Иван Платонович.

— Да я сам и напишу. Чего, я с театральным делом знаком. Действие там, сцена, справа море, слева скала… Кто входит, кто выходит, кто реплику в сторону говорит — дело нехитрое. А вы подсобите, чтоб пограмотнее вышло. Ну которые враги, офицерье — с той речью я не совладаю, помощь нужна, а вот матросы там, красноармейцы, этих я опишу в самую точку.

Старцев и вовсе развеселился. Бушкин заряжал его энергией. Когда они, спускаясь вниз — лифт, естественно, не работал, торчал бронзовым ажурным дворцом между этажами, — заметили вывеску «Советский Красный Крест», Старцев застыл как вкопанный. Судьба сама вывела! Оказалось, здесь же, во Втором Доме Советов, не только расположены конторы Красного Креста, но и квартируют его сотрудники. Работают же, что самое замечательное, по вечерам и даже по ночам.

Правда, вход в крыло, которое занимали эти конторы, охранялся пуще, чем Кремль. Двойной контроль, и на часах не какие-нибудь красные курсанты из вчерашних крестьян, а ребята в кожаных курточках, с образованием не ниже гимназического. Бойкие.

У Старцева внимательно осмотрели партбилет и мандат комиссара Гохрана, хотя повсюду, согласно распоряжению Ленина, обязаны были пропускать по партийному документу, и указали путь к кабинету самого Вениамина Михайловича.

— Председатель только вчера вернулся из Швейцарии. Но, возможно, примет.

Бушкин же отправился в театр «Комедия», где знакомый гардеробщик пообещал ему контрамарку на вечерний спектакль.

После довольно сытного обеда с серебром и торшерами, после бесед с Бушкиным Старцев был заряжен энергией и готов к боям.

Глава 23

У Вениамина Михайловича Свердлова обычный распорядок дня был примерно такой: первый рабочий отрезок длился с раннего утра и до четырех, после чего председатель Красного Креста уходил к себе на квартиру — благо жил в том же Втором Доме Советов, — обедал, немного отдыхал и вновь отправлялся на вечернюю и ночную работу, которая несколько отличалась от той, что занимала время и силы председателя до обеда. Распорядок неукоснительно соблюдался, если, конечно, в этот день не было никаких важных заседаний. Вениамин Михайлович исполнял еще несколько важных обязанностей, в частности, члена Президиума ВСНХ, где курировал Главзолото и Главвнешторг.

В этот день Свердлов чувствовал себя особенно разбитым. Сказывалась поездка в Швейцарию, где пришлось работать буквально сутками. Поэтому, как только горничная убрала обеденную посуду и ушла, он лег на кожаный, величиной с вагон, метрополевский диван и стал наблюдать, как готовится к уходу на работу его жена, Верочка Делевская, актриса Художественного театра.

Эти минуты дарили ему ни с чем не сравнимое удовольствие. Он испытывал радость, смешанную с гордостью и некоторой, увы, ревностью, потому что Верочка была очень молода и очень красива и пользовалась бешеным успехом в среде ответственных работников Республики, хотя роли, которые доставались ей в театре, были весьма скромными.

Но Вениамин Михайлович был уверен, что Верочка — большая актриса. Во всяком случае, в те минуты, когда она одевалась и прихорашивалась перед высоким зеркалом, забранным в дубовую раму с вычурной резьбой, он, Свердлов, олицетворял собой публику, а его жена являлась единственной и неповторимой актрисой, дающей самый откровенный спектакль.

Сейчас она примеряла привезенное мужем платье-джерси от Коко. Оно свободно ниспадало по ее прекрасному телу, подчеркивая в то же время все милые прелести фигурки. Ах, лукавая, мудрая, изобретательная и практичная Коко, как ты угодила стройной, крепкой, высокогрудой Верочке! Ты отбросила все эти нелепые корсажи, вуали, зауженные талии, рюши, вышивки и кружева, символы закабаления женщины мелочами. Ты дала свободу телу!

Вениамин Михайлович подумал, что Верочка, натянув на себя платье, как бы и не одевалась вовсе. Никаких вытачек и корсетов для подчеркивания форм. Платье откровенно обрисовало замечательную грудь, тонкую талию, изящные, в меру выпуклые бедра актрисы и ее чудесный зад, описать который мог бы только поэт.

Верочка обвела себя руками от верху до низу, заставляя платье сильнее прилечь к телу, и повернулась к зеркалу — и к Вениамину Михайловичу — боком. Она знала, что муж, как всегда, наблюдает за ней, бросила косой мимолетный взгляд на диван и потянулась.

Да, войны, восстания, голод, холод, клопы, вши, разбитые окна!.. Но она, Верочка, не виновата, что ее молодость, которая так быстро отцветает, пришлась на эту эпоху. И хорошо, что Вениамин Михайлович понимает ее чувства, и великая ему благодарность за то, что он готов пойти на все, чтобы доставить ей радость.

Верочка наклонилась и поцеловала Вениамина Михайловича в прокуренные усы, обдав его тонким запахом французской пудры и духов. Платье, лишенное лифовых стяжек, с глубоким шейным вырезом, приоткрыло ее грудь. Коротко стриженные волосы а-ля гарсон упали ей на лоб.

Вениамин Михайлович задохнулся от чувства нежности, любви и возбуждения. В такие минуты он не жалел, что в свое время покинул Америку и вернулся в Россию: иначе не видать бы ему Верочку.

Жена осторожно высвободилась из рук Вениамина Михайловича. Она уже опаздывала. Набросила на себя легкий бесформенный плащ, чтобы не привлекать своим видом излишнего внимания. До Камергерского переулка ей было идти совсем, близко, а поздно вечером, после спектакля, Свердлов всегда присылал машину или извозчика, а то приезжал сам — в последнее время все реже из-за ночной работы.

Каким удивительным образом распоряжается людьми судьба!

Сразу после девятьсот пятого года, увидев, что представляют собой революция и свободы, смешанные с погромами, Вениамин Михайлович, совсем еще юноша, уехал в Америку. Начинал он с тяжелой поденной работы (пятьдесят центов в день). Потом открыл нелегальную ссудную контору для эмигрантов и к началу войны основал свой небольшой банк. За три года войны банк несколько окреп и вырос, и Вениамин Михайлович, уже считающийся преуспевающим финансистом (в свои неполных тридцать лет), даже был приглашен на банкет к Вудро Вильсону в числе других четырехсот олигархов.

Намечались очень выгодная женитьба и, соответственно, резкое приращение капитала.

Тем временем старший брат, непутевый Зяма, оставался в Нижнем Новгороде под крылом отца, гравера. Отец в меру сил помогал революционерам (печати, документы), сочетая это занятие с глубочайшей преданностью Яхве и посещением синагоги. Так вот, этот самый Зяма однажды ушел из семьи, порвал с революцией и иудаизмом и был проклят отцом, а впоследствии усыновлен пролетарским писателем Максимом Горьким и удостоен фамилии Пешков.

Средний же брат, самый стойкий, энергичный и деловой Яков, пошел в революционеры, претерпел ссылки и тюрьмы, прихватил туберкулез и оставался бы в бунтовщиках и париях, да тут в России победила революция. Он возглавил Октябрьское восстание, провел его очень толково и уже в ноябре семнадцатого был выбран председателем ВЦИК (по сути, гражданским главой Республики), оставаясь секретарем ЦК и председателем комиссии по выработке Советской конституции. То есть он стал как бы русским Вашингтоном!

В восемнадцатом Яков прислал брату Вениамину в Америку лаконичную телеграмму: «Ты здесь очень нужен. Приезжай».

Вениамин тосковал по России. Даже собственный банк не был ему утешением. А тут новая, революционная Россия, свободная страна, и брат — ее президент. Вениамину еще не исполнилось и тридцати, он жаждал новых дел и, кроме того, не прочь был убежать от некрасивой, хотя и очень богатой невесты.

Он бросил все и приплыл в Россию, преодолев по дороге тысячи препятствий и претерпев временный арест. Для начала он стал наркомом путей сообщения: его талант должен был победить разруху. Используя свои связи и умение разговаривать с капиталистами, истратив несколько десятков миллионов золотых рублей, Вениамин закупил в Швеции около ста великолепных, мощных локомотивов и сумел через Финляндию перегнать их в Россию. Правда, чего стоила при этом только одна переделка паровозов для русской колеи перед первой финской станцией Кеми!

Выяснилось, что эти паровозы слишком тяжелы для русских мостов, рассчитанных на сравнительно легкие брянские и луганские локомотивы. К тому же мосты были основательно испорчены войнами и требовали ремонта. Великолепные, лоснящиеся краской шведские машины мертвым грузом застыли в депо. А спустя короткое время и вовсе были отправлены на переплавку[50].

В марте девятнадцатого, тяжело простудившись на митинге, в споре с бунтующими брянскими железнодорожниками, стал скоротечно умирать брат Яков. Незадолго до смерти он, как всегда коротко, сказал Вениамину:

— Первое: я просил назначить тебя председателем Красного Креста. Это твое дело, не железные дороги… Второе: женись на Верочке Делевской. Иначе пропадет. Время тяжелое. Да и Коба ей не простит…

Верочка была юной красавицей актрисой, которая, по недоразумению оказавшись в ссылке, сошлась с Яковом, предпочтя образованного, умеющего говорить и убеждать Свердлова молчаливому, рябоватому грузину-революционеру по кличке Коба. Такой был у нее сибирский выбор.

Яков привез Верочку в новую столицу как любовницу, но от жены, преданной русокосой Клавы Новгородцевой, отказаться не мог. К тому же он любил сына Андрея.

С Верочкой все было ясно. Вениамин не возражал.

— Но почему Красный Крест? — спросил он. — Я не врач.

— Это то, что нужно для революции! И для тебя! — лаконично ответил Яков.

Когда Яков Свердлов умер, его провожали с почестями, каких Россия не видела со времен похорон Александра Третьего. Почетный караул. Дворянское собрание в лентах и цветах. Гроб под балдахином. На гражданской панихиде пели Нежданова, Богданович и Петров, бас шаляпинской силы. Вениамин и Верочка плакали навзрыд, незаметно взявшись за руки. Даже Коба — Сталин вытирал слезы, не упустив, однако, из виду двух сцепленных рук.

Так весной девятнадцатого Вениамин Михайлович остался с Красным Крестом, с Верочкой и с весьма неясными перспективами насчет дальнейшей своей судьбы.


Вернувшись после обеда на работу, Вениамин Михайлович увидел в приемной немолодого человека в пенсне, который поднялся ему навстречу. Секретарь, высокий, худой юноша, недоучившийся студент, который проходил в Красном Кресте особые университеты, доложил, что посетитель — член РКП(б), комиссар Гохрана профессор Старцев.

— Иван Платонович, — подсказал вышколенный секретарь. Он знал, что человека из Гохрана начальник примет сразу, как бы ни был занят. Просто так, без всякого предупреждения, из Гохрана не приходят. Тем более люди с таким сочетанием титулов и достоинств.

— Очень рад! — бодро сказал Вениамин Михайлович. Он вспомнил, что не далее как вчера вечером, после доклада о поездке в Швейцарию, об этом профессоре из Гохрана вскользь упомянул Николай Иванович Бухарин. Но в связи с чем — запамятовал. И все же обрадовался визитеру.

Войдя вместе с гостем в кабинет, Свердлов с огорчением заметил, что стопка накопившихся за неделю депеш не только не уменьшилась, но даже еще немного подросла и немым укором высилась посредине стола, придавленная тяжелым нефритовым пресс-папье с вензелем «Метрополя». Вениамин Михайлович вздохнул. Он устал от тяжелой, изматывающей и крайне ответственной, нелюбимой работы. А сколько еще встреч и секретных переговоров!

Старцев, достаточно поживший на свете, ценил не только свое время, но и время собеседника, тем более если он являлся высокопоставленным чиновником и, стало быть, крайне занятым человеком. И поэтому быстро и кратко изложил суть своего дела. И задал всего два вопроса: почему Красный Крест так решительно требует огромного количества «обезличенных» драгоценных камней и осознает ли председатель этой почтенной организации, что он, в сущности, как и некоторые другие учреждения, разоряет молодую Советскую Россию?

Свердлов криво усмехнулся. Профессор, хоть и назначенный в Гохран комиссаром, был, видимо, человеком наивным не разбирающимся в государственных делах.

— Вы ведь уже имели разговор по этому делу? — спросил Вениамин Михайлович. — Кажется, с Николаем Ивановичем? И что же, вас не удовлетворили его ответы?

— Именно Бухарин и порекомендовал встретиться с вами, — уклонился от прямого ответа Старцев.

«Ай да Николай Иванович! — подумал Свердлов. — Милый, добрый хитрован! Конечно, он обошелся ничего не значащими словами о «золоте и сортирах» и под благовидным предлогом умчался, исчез, отбросив посетителя, как теннисный мячик, на другую сторону сетки».

Вениамин Михайлович поколебался с полминуты, стоит ли быть откровенным с профессором или поступить, как и Бухарин, — «отправить мячик еще куда-нибудь подальше». Но Старцев был фигурой явно значительной и заслуживающей доверия.

Свердлов сел рядом со Старцевым. Невесело усмехнулся. Был Вениамин Михайлович похож на брата: такая же бородка, тонкий нос, острые, темные, въедливые глаза. Но, в отличие Якова, он не горел неуемной революционной энергией и не ощущал себя правым в любом своем слове или поступке.

— Профессор, я только вчера вернулся из ответственнейшей поездки и почти всю ночь и полдня провел в этом кабинете, занимаясь делами Красного Креста, — сказал Свердлов. — Множество наших соотечественников, прежде всего пленных солдат, оказались за рубежом, в Австрии, Германии, Франции… Да что там — всюду! Многие калеки. У многих нет денег, чтобы вернуться. И мы изыскиваем любые возможности им помочь.

Делегаты Красного Креста, наши посланцы, — это единственные люди, которые могут легально выехать за границу и провезти с собой деньги для нуждающихся. Страна в блокаде. У нас пока что дипломатические отношения установлены только с Эстонией и вот недавно — с Латвией… Мы делаем то, что должны, что можем, что в наших силах.

Он криво усмехнулся, прежде чем перейти ко второй части разговора по душам.

— Вечером и ночью я занимаюсь другими делами. Помните, Макробий[51] в «Сатурналиях» писал, что Янус двулик, потому что обращен и в прошлое, и в будущее? Так вот, от прошлого, от ветеранов, я поворачиваюсь к будущему — к мировой революции, которая, по-видимому, сразу решит и проблемы репатриации, и накормит всех нуждающихся, и отменит презренные деньги.

Он посмотрел на собеседника: не вызвала ли его ирония неприятия? Но Иван Платонович внимательно слушал, по старой привычке дергая дужки пенсне.

— Большинство наших делегатов, которых мы посылаем в Европу, — это революционные инструкторы, организаторы. Но так как организация ничего не стоит без средств, то мы снабжаем их бриллиантами, которые они там превращают в местную валюту.

— И с большими потерями, — не выдержал Старцев.

— Да, посредники забирают себе половину, а то и больше, зная, что нам некуда деваться. Но это, к сожалению, не единственные потери. Некоторые наши делегаты попадаются с этими «игрушками». Драгоценности реквизируются, делегатов сажают в тюрьму. И тогда мы посылаем новых делегатов с новыми средствами, чтобы вызволять товарищей.

— Но делегаты Красного Креста имеют право провозить определенные суммы… — напомнил Старцев.

Вениамин Михайлович усмехнулся. Почесал высокий, шишкастый «свердловский» лоб.

— Иван Платонович, чтобы помочь сотне-другой людей, много денег не нужно. Это само собой, и у нас валюты на это хватает. А вот чтобы устроить заваруху в Гамбурге или Мюнхене, или перекупить газету, или основать компартию, нужны миллионы и миллионы. Такое могут обеспечить только бриллианты. Много бриллиантов.

Свердлов примолк. Он мог бы рассказать о том, что толкачи мировой революции устраивают социальные возмущения и даже бури. В Европе голодно, в Европе безработица, и поднять вчерашних солдат на беспорядки не так уж и сложно. Деньги и бунтарский талант дают удивительные плоды. Делегат Красного Креста Карл Собельсон, в журналистике более известный как Карл Радек, сумел даже создать в Берлине мощнейшую компартию. Маленький, энергичный, верткий, как обезьяна, он вырастил эту партию из группы «Спартак» с такой скоростью, с какой многометровый бамбук вырастает из крошечного, как травинка, побега. При аресте в полах длинного, до пят, пальто Радека нашли несколько миллионов марок, сущую безделицу, потому что остальные деньги уже были надежно упрятаны. Ему грозила тюрьма в Вене, поскольку он считался австрийским подданным. На выкуп Радека были затрачены большие деньги. В Москве его назначили в Исполком Коминтерна: выезжать за границу он уже все равно не мог, так как был засвечен.

Свердлов знал, что среди бумаг на столе должна лежать депеша и о том, что в той же Австрии у Бермана таможня изъяла три миллиона крон, а в Париже у Красавина — два миллиона франков. Но зачем расстраивать этого милого старика?

— Потери? — сморщился Вениамин Михайлович, словно от кусочка лимона. — Мы восполняем их и идем вперед… дальше и вперед…

Конечно, существовали и еще десятки способов переправки ценностей, помимо Красного Креста. Как опытный финансист с революционным прошлым, Свердлов в свое время предложил немало изобретений и для Коминтерна. Еще когда Бела Кун только вершил у себя в Венгрии переворот, они посылали ему «лекарства» — пилюли из сахарной пудры, в которые были упрятаны уникальные розовые жемчужины. Френсису Мейнеллу, директору популярной «Дейли Геральд» в Лондоне, отправляли шоколадные эйнемовские конфеты, начинкой для которых служили крупные изумруды. Супружеская чета финнов Куусиненов везла через Эстонию и Скандинавию редчайшие камни, зашитые в меховые шапки. Миша Бородин, бывший бундовец, а ныне страстный большевик, вез в Америку бриллиант в чемоданах с двойным дном — благо американская таможня была ленива и нелюбопытна, к тому же просто раздавлена потоком иммигрантов.

Вениамин Михайлович только вздохнул, вспоминая обо всех этих выдумках. История, наверно, не знала подобной выкачки драгоценностей из какой-либо страны.

Старцев внимательно следил за ходом мыслей собеседника.

— Я, конечно, представляю себе количество тайных методов переправки ценностей за границу, — пробормотал он. — Но ведь Республика не бездонная бочка. А что, если…

Он остановился, прежде чем произнести эти страшные слова. Думать — это одно, но высказать вслух — другое. Не то чтобы он боялся, нет. Но мысль, облеченная в слова, в формулу, как бы приобретает силу. Сакраментальность. Один выскажет, второй… Как же тогда быть с ленинской идеей о неизбежности скорой социалистической революции во всем мире?

— Да, — сказал Свердлов, поймав эту неизреченную мысль. — Это возможно. Революционная волна, говорят все, кто возвращается из Европы, идет на спад. У меня такое же ощущение. Но…

Он взял Старцева за руку, ощутил ее крепость и силу (археолог как-никак, землекоп и переносчик тяжестей). «Этот профессор пойдет с нами до конца, с ним можно быть откровенным».

— Вот что, Иван Платонович! — сказал председатель Красного Креста. — Вы комиссар Гохрана! И в ваших силах сохранить самые важные ценности явочным, так сказать, порядком.

— Как? — удивился Старцев.

— Припрячьте. Я вам устрою встречу с Ольгой Давыдовной. Она жена Каменева и сестра Троцкого, влиятельный человек. Она у Луначарского в Наркомпросе ведает музеями. Это на Остоженке. Я позвоню ей… Завтра сможете? Вот все, что я могу сделать для вас в этой ситуации.

— Для нас, — упрямо поправил Свердлова Старцев.

— Согласен, для нас.

Когда Старцев ушел, Свердлов еще долго никого не принимал и на разложенные на столе бумаги не обращал внимания. Сидел, подперши лоб руками. «Что, если…» Да, это возможный исход. Это уже носится в воздухе. И тогда — срочный мир, дипломатические отношения, политес, торговля. Но Европа за все потребует заплатить. Конечно, опять же золотом, бриллиантами. Новые огромные траты неизбежны.

Голова у бывшего банкира и финансиста работала, как хороший арифмометр, мощи которого позавидовал бы сам Паскаль. Память Свердлова хранила сотни и тысячи важных цифр.

В октябре семнадцатого золотой запас России составлял более миллиарда золотых рублей. Один из самых больших запасов мира, он гарантировал успешное ведение войны и расчеты с союзниками.

Сто двадцать пять миллионов вскоре вручили немцам за Брестский мир. Не считая отданных кайзеру территорий, с которых немцы собрали добра еще на огромную, не поддающуюся учету сумму.

Заплатили Турции. Отдали ей отвоеванные земли и часть исконно российских.

Шестьсот тридцать шесть миллионов золотых рублей увез из Казани Колчак. Запас отбили. Но часть золота успели увезти чехи, а часть Колчак выплатил своим союзникам. Вернулось обратно только четыреста миллионов.

Эстонии за мирный договор заплатили пятнадцать миллионов золотом, к тому же отдали ей все российское имущество на ее территории, уступили лесную концессию на российской земле площадью миллион десятин. А это еще пятнадцать миллионов золотом. Эстония сразу стала преуспевающей страной. Но что было делать? Советской России был необходим легальный выход в Европу.

Три миллиона, а также Бессарабию и другие земли отдали Румынии. Тоже за мирное соглашение. Три миллиона и земли — Финляндии. Четыре миллиона — Латвии. Плюс «возмещение нанесенного Россией имущественного вреда». Это еще четыре миллиона. Тоже — за мир. Три миллиона — Литве. Плюс «возмещение».

Сейчас поляки, отбросив Красную Армию от Варшавы, победоносно шли вперед. И одновременно прощупывали почву для мирных переговоров. Условия те же: земли плюс тридцать миллионов контрибуции и еще плюс тридцать миллионов — за «нанесение ущерба железным дорогам». И этот договор тоже придется подписывать, и очень срочно. А что делать? В стране неладно. Страна шатается. Ее обдирает всяк, кто может. К тому же она сама себя грабит, мечтая о мировом социалистическом братстве.

— Химера! — вслух произнес Свердлов и огляделся по сторонам. В кабинете никого не было. И он с удовольствием, со вкусом и в то же время с явным отвращением произнес по складам: — Хи-ме-ра!

Золотой запас Республики вот-вот будет насчитывать не более ста шестидесяти миллионов. Это крах! При общей разрухе и при пятимиллионной армии — крах вдвойне! Остается грабить население и церкви. Что, впрочем, делалось и до сих пор. Так что никто не даст профессору права отказаться от «обезлички» и бесконечного перекачивания ценностей в карман Республики. Если же профессор будет активно сопротивляться, его сомнет каток революционной машины.

Даже если кончится период «бриллиантовой революции» и начнется «бриллиантовая дипломатия», обеспечивающая Республике мирный и спокойный период жизни, камушки и золото потребуются в еще большем количестве.

Вениамин Михайлович вздохнул, посмотрел на часы и стал звонить на квартиру Льва Борисовича Каменева, в Кремль, чтобы поговорить с Ольгой Давыдовной. Ольгу он хорошо знал. Она была под стать мужу — рассудительна и не подвержена революционной романтической лихорадке.


В этот же вечер Бушкин не только пристроился к театру «Комедия», бывшему Корша, но и получил свою первую роль. Облаченный в ливрею и парик, от которых пахло нафталином и мышами, он должен был время от времени появляться в дверях и стоять там, изображая слугу, готового по первому зову исполнить приказание своего господина.

Роль ему не нравилась. Ставили Мольера, «Мещанин во дворянстве», пьесу про бездельников — буржуев, торговцев и дворян. И он, Бушкин, революционный матрос, должен был изображать из себя прихвостня эксплуататоров.

Но чего не сделаешь ради искусства! Тем более режиссер Сергей Захарович каким-то образом заприметил Бушкина в фойе и, ткнув в него пальцем, сказал:

— Ну до чего же забавная физиономия у этого, в тельняшке. Пусть нам что-нибудь представит, пожалуй, мы его в студийцы возьмем.

Бушкин прочитал им басню «Злодеи кулаки», сочиненную его другом, наводчиком Разгуляевым, погибшим на бронепоезде еще весной девятнадцатого. Басня была серьезная, сатирическая, очень злая, но режиссер и все окружающие почему смеялись навзрыд, до колик.

Особенный взрыв хохота вызвали слова униженного и оскорбленного героя: «И я злодею отомщу, змею в штаны ему пущу…» Ну и там кое-что еще, не очень приличное.

— Да у него талант от живота, от живота! В натуре! — бросал загадочные фразы Сергей Захарович.

«Ладно, пускай смеются, — думал Бушкин. — А я подойду классово. Вон сколько народу в театры ходит. И не буржуи какие-нибудь, не гнилые интеллигенты. Половина всех мест в театрах отдана рабочим и красноармейцам — бесплатно. Для образования и воспитания высоких чувств. Голод, а театры полны и гудят. Вот вырастут из пролетариата новые артисты, и эти, которые пьесы пишут… драматурги. Такого напишут! В самую точку!»

А дня за два до этого Бушкин, показав на входе тельняшку и знак поезда РВСР, умудрился побывать и в Большом театре, куда народу ломилось, как за хлебным пайком.

Оперы «Хованщина» он не понял, хотя пели красиво. Но сам Большой театр его поразил и очаровал. Золото, люстра какая, занавес парчовый. Плюнуть там или окурок бросить — никак невозможно. Сидел строго, боясь повернуться, чтобы не помешать кому-нибудь.

Решил, когда выдастся свободное время, сходить на «Хованщину» еще несколько раз, чтобы до конца разобраться в этой истории.

Московская жизнь Бушкину, определенно, нравилась. Вот только неудобно получалось, что он не на фронте. «Но это ведь временно, — успокаивал себя матрос. — Войны на всех хватит. И Иван Платонович не всегда будет при Гохране. А как его бросишь, профессора? Пропадет один».

Бушкин весь вечер истуканом простоял в ливрее, и его очень удивили обращенные к нему слова режиссера:

— Прекрасно. Был заметен. На тебя смотрели. Прекрасно.

А чего он такого сделал?

…В этот же вечер, не глядя на осеннюю соль звезд, расспанную по темному полотну неба, не глядя под ноги, как будто в никуда, по Палашевскому переулку брела, шатаясь, маленькая, худенькая женщина. Что-то бормотала.

Было пустынно и безлюдно.

Не страшно ли брести по ночной Москве? Тем более что в руке у женщины маленькая холстяная сумочка с неимоверным богатством — половиной буханки хлеба и куском алой конины с проступающим из мяса острым обломком белой кости. Но Москва начисто выметена от уголовников чекистами и милицией. «Расстрел на месте!..»

Женщина только что узнала о смерти младшей дочери, трехлетней Ириночки, в приюте для красноармейских детей. Без болезни, от голода, Ириночка тихо угасла. Последние дни она даже разговаривать перестала, только пела, мычала что-то, слегка раскачиваясь из стороны в сторону: слух у нее был удивительный.

Женщина не могла прокормить двоих. Дома в бреду болезни ее ждала старшая дочь, тоже голодная. Добрые люди дали хлеба и конины. И она несла это богатство домой: может, хоть одну дочь спасет от смерти, старшую, Алю.

Близ Палашевского рынка, где сновали худые, длинные, похожие на змей, крысы, женщину догнал Бушкин, возвращавшийся после спектакля домой.

— Извините, мадамочка, что это вы так поздно? Бормочете чего-то…

Молча, привычным жестом женщина достала вчетверо сложенную бумажку, протянула матросу.

— Да нет, зачем же! — отвел руку с документом Бушкин. Заглянул в ее глаза и не увидел ничего. Пустота, холод, смерть. — Сами-то дойдете? Или проводить?

Женщина ничего не ответила, молча побрела дальше. Бушкин проводил ее взглядом, покачал головой. Тронулся следом.

Догнал. Пошли рядом.

За все время, что шли по пустынной Москве, она не проронила ни слова. Бушкин понял, что у женщины, возможно, какое-то горе, и тоже не пытался вступить в разговор.

Свернули в один переулок. Во второй.

Возле распахнутых настежь дощатых деревянных ворот она остановилась, почти беззвучно сказала:

— Спасибо вам, — и, не оборачиваясь, пошла к красивому одноэтажному деревянному дому, глядящему на город темными глазницами окон.

Бушкин постоял еще какое-то время, глядя, как женщина поднялась по ступенькам ко входной двери и затем скрылась за нею, и хотел было уже уходить. Но увидел в темноте человека. Тот шаркал метлой по боковой аллее. Закурил, подошел к нему.

Дворник прервал свое занятие, вопросительно поглядел на Бушкина.

— Слышь, товарищ, ты здесь служишь? — спросил матрос.

— Ну!

— Вот только что барынька в дом вошла, не знаешь, что за птица?

— Дом-то этот — Цветаевых. Только старик давно помер, — охотно объяснил дворник. — А барынька — ихняя дочка.

— Богатый дом, — неодобрительно заметил Бушкин.

— Это как понимать, — возразил дворник. — Старик-то из профессоров. Не из богачей.

— Окна не светятся. Видать, не уплотнили.

— Марина Ивановна одни живут, с дочкой.

— Я и говорю: с чего живут, с каких таких доходов?

— Они стихи пишут, — объяснил дворник. — До них разные длинноволосые ходят. Тоже, должно, поэты.

— Стишки — это понятно. А живут-то на что?

— Э, мил-человек! — вздохнул дворник. — Приспосабливаются люди. Не ляжешь же живьем в гроб.

— И то верно! — согласился Бушкин и, еще поговорив с дворником на разные посторонние темы, повернулся и зашагал в сторону гостиницы. По дороге размышлял: «Вот ведь как в жизни устроено. Вокруг война, голод страшенный, а люди стихи пишут, песни поют, диспуты эти разные. Меня вот в театр занесло. Не по принуждению, сам пришел. Значит, есть что-то выше войны и выше голода. Вот установим всемирный коммунизм, тогда во всем этом и разберемся. Тогда вместе песни споем и сыграем. Тогда не надо будет гуталином артиста красить, чтоб этого… чтоб негра Отеллу сыграл. Нужен Отелла? Алле, барышня, вызовите мне из Африки настоящего негра! И все! И играй!

Однако отчего эта барынька Цветаева такая была печальная? Слова не вымолвила. Может, горе какое или голодает? Вот дадут когда гонорар какой, селедку там, воблу или сахар, надо будет отнести».

С этими мыслями Бушкин дошел до гостиницы.

Глава 24

Ольга Давыдовна Каменева оказалась женщиной премилой, внимательно выслушала Старцева, при этом напоила его чаем и угостила коркуновским печеньем, вкус которого Иван Платонович за эти годы уже даже забыл. Она близко к сердцу приняла заботы профессора, тут же кому-то позвонила и в короткое время решила так мучивший его вопрос. Правда, не забыла попросить для себя «что-либо симпатичненькое фарфоровое — у вас все равно разобьется в суматохе».

В комнаты-мастерские, где ювелиры осуществляли «обезличку» и «вылущивание» бриллиантов, Иван Платонович вошел, чувствуя себя если не победителем, то по крайней мере вестником возможной победы. В кармане у него лежала подписанная заведующей музейным отделом Наркомпроса Ольгой Давыдовной Каменевой индульгенция: «Настоящим поручается комиссару Гохрана профессору Старцеву И.П. осуществлять отбор поступающих в Гохран предметов буржуазной роскоши, имеющих музейное значение, как доказательство высокого мастерства подневольных рабочих, создававших эти ценности. С последующим созданием комиссии для распределения экспонатов по музеям…»

Левицкий пришел следом за Старцевым, сохраняя на своем дородном, благообразном лице выражение некоторого скепсиса.

— Каменева, конечно, фигура, сестра Троцкого и прочее, — выслушав подробный отчет профессора, сказал он, — а только существует инерция катка. Как ее преодолеть?

Черноволосый, жукообразный Пожамчи положил на стол великолепный футляр, длинный, черный, блестящий, с выведенным позолотой замысловатым вензелем. Открыл. На темно-синем сафьяне в продолговатом мягком гнезде лежало свитое замысловатой спиралью жемчужное ожерелье. Жемчужины были правильной сферической формы, крупные, голубоватые, слегка прозрачные. Эта прозрачность странным образом совмещалась с блеском, способностью отражать свет.

— Ориенталь, — прошептал Пожамчи, и его смуглое лицо выразило восхищение. — Из залива Манаар. Только там такие. Великолепный арагонитовый слой. Смотрите, какой блеск! Превосходной воды и игры жемчужины. А между тем три года не ношенные. Промывка нужна и полировка. И тогда… Даже не представляю, какая красота будет тогда!..

Пожамчи посмотрел на Старцева и пояснил:

— Без носки, без соприкосновения с теплым телом жемчуг тускнеет, стареет. В этом случае его следует промыть в специальном растворе и подвергнуть особой полировке отрубями или пробковой мукой. Сейчас же, по правилам обезлички, я обязал изорвать и изрезать даже этот именной футляр с вензелем, своего рода паспорт ожерелья. Затем пустить жемчужины в раскат в общую массу. То есть я должен уничтожить труд талантливого ювелира, который некогда подбирал эти драгоценные зерна одно к одному, составляя неповторимый ансамбль.

— Погодите! — Иван Платонович остановил руку Пожамчи. — Оставьте ожерелье в футляре. Мы его укроем в музейном фонде. Не правда ли, Евгений Евгеньевич?.. А насчет промывки и полировки… — Он усмехнулся. — Мне объяснять не надо. Археологи при раскопках иногда находят и жемчуг.

Шелехес оторвался от своих дел и с любопытством посмотрел на начальство. Такие вольности прежде не допускались. Уж кто-кто, а Яков Савельевич знал, что найдутся в Гохране люди, донесут. Два-три секретных сотрудника наверняка разыгрывают здесь роли рабочих, оценщиков или ювелиров. Родной брат Якова Савельевича Федор был ответственным работником ЧК[52], так что о методах деятельности этой организации Яков кое-что знал.

— Здесь на вензеле инициалы, — предупредил ювелир Старцева. — Видите? «И. Ю. С. Э.». Княгиня Ирина Юсупова, графиня Сумарокова-Эльстон. Племянница покойного императора. Именная, редкая вещь. А я вынужден ее в обезличку.

— Нет-нет, мы эту вещь обязательно сохраним, — твердо сказал Старцев. — Сделана она на века. А с проблемой собственности пусть разбираются потомки.

— Юсуповы сумели вырваться… то есть я хотел сказать, они за рубежом, — пробормотал Левицкий. — Не попала бы эта вещь туда в целости…

— Упрячем, — весело возразил Старцев.

Пожамчи и Шелехес переглянулись. Треугольные брови Якова Савельевича поползли одна — вверх, другая — вниз, что выражало высшую степень удивления. Он даже причмокнул своими выпяченными губами. Им, друзьям Левицкого, и раньше приходилось припрятывать самые редкие драгоценности, оберегая их от «раската». Но чтобы присланный сверху комиссар благословлял их на такие дела…

— Дай-то боже, — вздохнул Пожамчи. — Такое ожерелье… Ничего подобного прежде не видел.

Его удивляло спокойствие, даже веселье Старцева. С огнем играем, господа-товарищи!


В этот же вечер в Кремле, на квартире у Льва Борисовича Каменева, встретились Вениамин Михайлович Свердлов и известный всей стране инженер, член партии с восемьсот девяностого года, еще с плехановских времен, наркомвнешторг Леонид Борисович Красин.

Красин только что вернулся из поездки по Великобритании, Эстонии, Дании и Швеции с миссией Союза потребительских обществ, первой легальной миссией Республики, допущенной в Европу. Считалось, что миссия эта как бы частная, организованная независимыми российскими кооператорами-предпринимателями. Через неделю Красину предстояло вновь отправиться для продолжения переговоров о снятии блокады и торговле.

Рядом с маленьким, компактным, англизированным Красиным с его полуседой эспаньолкой и полуседым, аккуратно причесанным хохолком на лбу, рядом с его сшитым лондонским портным из манчестерской тонкой шерсти костюмом и Каменев, и Свердлов ощущали некоторую свою мужиковатость и местечковость.

Пили вино голицынских погребов из музейных бокалов. Красин рассказывал кратко, сухо и точно:

— Они на многое готовы закрыть глаза. Ради торговли и возвращения долгов. Подарки, которые я привез, оказались весьма кстати. Особенно тот, голубой воды, в тридцать карат. Лорд Бонхем очень ярко выступил в парламенте. Рисовал пагубность войны и выгоды мирного сосуществования. Это было эффектно на фоне моего заявления. Я сказал, что Россия истощена, но у нее достаточно золота и драгоценностей, чтобы расплатиться за любые товары. Они, конечно, колеблются. И нам придется, как аргументы, выставить им новые вещицы из Гохрана и Оружейной палаты.

Каменев понимающе закивал головой. В девятнадцатом году он уже был вместе с Красиным в Англии. С полулегальной миссией. Им удалось тогда закупить многих влиятельных людей и газетчиков. Англия после этого фактически вышла из войны, ослабила блокаду и перестала оказывать помощь Белой армии. Правда, Каменева тогда арестовали за призывы, обращенные к английскому пролетариату. Но через две недели выпустили. За деньги, конечно.

Красин напомнил об этой поездке.

— Но у них одно условие: никакой революционной пропаганды, никакой подпольной деятельности. И нам придется на это пойти. В разумных пределах, конечно.

Каменев потер пальцами высокий, очень бледный лоб: его мучили головные боли. Тонко звенела под черепом какая-то тревожная и злая струна.

— Но это отказ… перемена всей политики. А мы ведь не заговорщики. Надо обсуждать все это у Ильича.

Он помнил, как в семнадцатом всячески доказывал товарищам по партии, что, взяв власть, не обязательно сразу же переходить к коммунизму, к прямому товарообмену, национализировать все, даже мелкие предприятия, отменять деньги. Он опасался кровавой и беспощадной Гражданской войны. Его объявили оппортунистом, сняли с поста редактора «Правды» и на посту председателя ВЦИК заменили Яковом Свердловым. Каменев испугался дальнейших последствий и примкнул к Ленину и его большинству.

Его простили. Выбрали членом Политбюро и председателем Моссовета. Никто не хотел терять такую личность, как Каменев. Сейчас, осенью двадцатого, он яснее, чем когда бы то ни было, видел, что был прав. Но говорить об этом вслух по-прежнему было опасно.

Красин внимательно смотрел на Каменева.

— Разумеется, — сказал он. — Разумеется, надо обсудить с Ильичем. Нашу мирную политику следует расширять. Захватывать в эту орбиту Францию. Она сейчас очень бедна. Их правящие социалисты отнюдь не миллионеры. И, естественно, падки на хорошие подарки. Это я тоже выяснил. Надо бы направить наш Гохран и в эту сторону.

— Никакой Гохран, никакой золотой запас не выдержит этой борьбы на двух фронтах: за мирное сосуществование и одновременно за мировую революцию, — вмешался Свердлов, до пор молча любовавшийся игрой выдержанного, густого красного вина в бокале. — Наши кладовые катастрофически истощаются. А реквизиции не могут быть бесконечными.

— Вы думаете? — удивленно спросил Красин. — Народ старой России никогда не доверял всяким там акциям, биржевой игре, долговым обязательствам и займовым билетам. Все предпочитали держать и копить денежки и золотце дома, в сундуках. Без процентов, но так оно было надежнее. Кладовые Гохрана можно пополнить.

Подумал, огладил и без того аккуратнейшую бородку.

— Но в целом вы правы. Кавалерийский наскок на Европу не удался. Деньги надо считать. Однако с Францией это серьезно. И траты предстоят большие.

— У нас что ни день, то новые и новые восстания: на Дону, на Волге, в Сибири, — заметил Каменев. — Больше половины армии воюет на внутренних фронтах, в основном с крестьянами. Так что перемирие с Европой — это, конечно, спасение.

Красин и Свердлов согласно кивнули.

Глава 25

Кольцов так и остался у Ильницкого. В выгородке у комполка пристроили что-то наподобие кровати, и Павел жил теперь настоящей армейской жизнью, от которой уже порядком поотвык.

Грец тоже пристроился в амбаре, но вел себя тихо, незаметно, боялся, как бы красноармейцы не попросили его отсюда. А это крайне осложнило бы не только его жизнь, но и выполнение порученного задания.

По утрам в синеватой полутьме кашевары полка колдовали у кирпичных печей. Сильно пахло дымом и спящей, ворочающейся на сене, беспрерывно кашляющей человеческой массой, заполонившей амбар.

Дни текли размеренно и спокойно. Грец не досаждал, он с утра до вечера болтался в Особом отделе, хотя никакой нужды в этом не было. Чем он там занимался, Кольцов не знал, да его это и не интересовало. Сам он был занят налаживанием разведки в плавнях, в соседних селах, находившихся под влиянием махновцев, поиском и вербовкой агентов.

Каждый день жизни Правобережья становился насыщеннее, гуще. Во всем чувствовалось, что подготовка к наступлению заканчивается. И вот-вот начнется…

Однажды еще затемно Грец разбудил Кольцова. С трудом переступая через спящих людей и осторожно ставя свои сапоги в узких промежутках между телами, добрался до его дощатого закутка.

— Товарищ Кольцов, вас просят до товарища Кириллова. Срочно.

Павел протер ладонями лицо, распознал Греца в слабом свете нескольких копотных каганцов. Ильницкого на месте не было. Когда он спал и спал ли вообще, Кольцов не знал.

Пробрались к выходу. Красноармейцы чертыхались, что-то зло бубнили сквозь дремоту, когда их задевали сапогами.

Вышли на улицу, в лицо ударило предрассветной августовской свежестью. Грец пояснил:

— Наша разведка бегала через Днепр на ту сторону. На обратном пути в плавнях трех махновцев захватили… Или не махновцев. В общем, «зеленых», из плавней. Товарищ Кириллов сказал, чтоб вы разобрались.

«Дом Зыбина» блестел влажной железной крышей. Солнце еще только готовилось взойти и предупреждало о себе пригасшими звездами и прозрачными розовыми облачками. Часовой, узнав Греца, пропустил их в здание.

Павел разглядел трех махновцев, сидевших на лавке под приглядом особистов с маузерами в руках. Руки у пленных были связаны, но куда они убегут в Бериславе? На каждом шагу часовые.

Кольцов не сразу узнал среди пленных Петра Колодуба, «волчанского хлебороба» с вислыми усами, которого присылал на явочную квартиру Лева Задов. Лица махновцев, хоть и по-мужицки задубелые, были жестоко искусаны комарьем, глаза слезились. Однако Колодуб, посмотрев исподлобья на Кольцова и поворочав массивными плечами, ширину которых не мог скрыть кургузый парусиновый плащ, явно признал комиссара, но не подал виду. Как он оказался здесь, как успел? Впрочем, у махновцев дороги самые короткие.

Двое других Павлу были незнакомы. Простые дядьки, пропахшие дымом костров и горьким самосадом.

— Я буду беседовать с каждым из них отдельно, — сказал Грецу Кольцов. — Если комнаты нет, то на улице.

Особист сбегал к Кириллову, через несколько минут доложил:

— Мы их по одному будем в хате оставлять. Допрашивайте.

Колодуба и еще одного пленного охранники вывели, оставив в комнате высокого, похожего на унылую цаплю дядьку, который то и дело вытирал со своего длинного, нависшего над потрескавшимися губами носа набегавшую каплю. Сидеть в плавнях мало радости. Это не рыбалка на денек-другой.

Грец, похоже, собирался присутствовать при допросе, уселся на скамью напротив, приготовился наслаждаться спектаклем. Особист ответил сумрачным, ненавидящим взглядом.

— Я для охраны, — пояснил он. — Для порядку.

— Выйдите! — скомандовал Павел.

Особист подчинился. «Вот я и приобрел лютого врага, — подумал Кольцов. — Этот пострашнее других будет. Только этого мне не хватало».

Махновец оказался немногословным, мало знающим и мрачным. Ни допросов, ни угроз, ни смерти он не боялся.

— А куда мне бежать, в Турцию? — спросил он. — Все в хозяйстве реквизировали — коней, волов, все запасы… Бедноту на меня натравили. А я кто? Пан?

Он показал корявые, задубевшие, мозолистые руки.

— Все одно с голоду подыхать.

— Ну вот, ты сидишь в плавнях, а семье легче от этого?

— Может, будет легче… А так или ваши мобилизуют, или белые, или Махно — все равно убьют. Совсем худо получится.

Собственно, этот дядька мало интересовал Павла. Обычный селянин. Если такого натравить да оружие дать — пойдет бить красных. От злобы. Но может пойти и белых бить. Сырой материал.

Кольцову не терпелось поговорить с Колодубом. Как и зачем он оказался здесь, под Бериславом? Он допросил второго обитателя плавней и лишь потом приказал ввести последнего. Петро попросил развязать руки, чтобы достать кисет и бумагу. Истосковался по куреву.

— Не могу, — сказал Павел. — С тобой я должен вести ceбя, как со всеми. Еще покуришь, потерпи.

— Перед смертью, что ль?

— Ну помереть я тебе, положим, не дам. Нужный ты человек, Петро. А где Задов?

— Меня Лева послал поперед себя. Сам он пока не может. Батька не отпускает. Нога у батьки все хуже и хуже, хвилюется он, переживает, шо инвалидом сделается.

— И что же? Не можете привезти батьке хорошего хирурга?

— Гнидоту всякую привозили. Больше — знахарей. А хорошего не получается. Бо хороших власти доглядают. Без их дозволения не увезешь.

Кольцов задумался.

— Это плохо, что Задова здесь нет. Дела тут сложные. А ну как ваши выступят в поддержку Врангеля?.. А насчет хирурга вот мой совет. Надо вам передать письмо Манцеву. Попросите его помочь батьке. И для переговоров будет повод.

Колодуб кивнул соглашаясь. Потом сказал:

— Я так думаю, шо Лева скоро тут объявится. А без его дозволения хлопцы хоть и бузят, но не выступят. Тут такой оборот получается: ваши вот-вот схватятся с Врангелем, а наши, как я сейчас понял, воевать не очень хочут. Ни за ваших, ни против. У наших батек сильная охота красные тылы почистить, склады. Амуницию всякую. То есть, как бы сказать, маленько большевиков выпотрошить. Как рыбешку.

— И получится то, что я тебе еще в Харькове обещал. Весь наш уговор, все наше перемирие пойдет коту под хвост.

— Лева тоже об этом сильно беспокоится. Бо получится прямая помощь Врангелю. Какие после этого переговоры?

— А к Врангелю они как относятся, эти самые ваши батьки?

— По-разному. Володин вроде за белых. Видишь ты, Врангель землю обещал утвердить, ту, что селяне у панов забрали. Опять же, с той стороны, от белых, оружие идет, кое-какое другое добро. Вроде поумнели кадеты… Ну а Гнилозуб колышется, как камыш на ветру: то в ту сторону, то — в другую. А этот Задувало-Гроссфаухен, он вообще непонятный. Батька у него колонист, мамка — хохлушка. Редкая птица. В общем, большевиков, скажу тебе по секрету, все не любят за ихнее отношение к селянству. И выходит, я посланный вроде бы как наркомом иностранных дел. И тебе доложить, что договор пока соблюдаем. Картопля есть, рыба водится, соли хватает… А так как я от Задова человек, от Махно, то ко мне тут с уважением, слушают. Но только я так скажу: если белые вас, красных, тут прижмут, если вы слабину дадите, хлопцы на вас навалятся, никто не удержит.

— А они видали, сколько у нас пушек?

— Оно конечно… Хлопцы даже удивляются. Только пушка, она что? Она дура — смотрит в одну сторону, за Днепр. А сзаду она доступная, как… Такое дело!

В глазах кудлатого, топорного и неповоротливого с виду Колодуба светились природный крестьянский ум и хитринка.

Нужный человек.

— Ну вот что! — сказал Кольцов. — Вы с Левой Задовым так эту свою линию и гните. На нейтралитет. Большего и не надо.

Колодуб пошевелил плечами, и чувствовалось, что ему страсть как не терпится достать кисет, свернуть добрую козью ножку. Он даже крякнул с досады.

— Один я могу эту линию не выгнуть. Хоть на кулаки переходи… Там такие горлопаны в плавнях, такие спорщики. Как соберутся вечером — прямо до драки. Главное — застоялись хлопцы без дела. Им хоть какой-никакой бой нужен, для успокоения нервов. А то получается, в руках оружие, патроны, а пострелять не дают. Голод даже легче переносить, чем такое безделье. А тут к вашим, к красным, обозы идут. Мимо глаз. Обмундирование, мука-сало, боеприпас. Это ж какая приманка, слюни текут. Боюсь, без Левы не совладаю я с народом.

— Вот и зови Задова. Почта у вас быстрая, от села к селу. А хлопцам, когда вернешься, так скажи: нас красные отпустили, потому что хотят мира. Но если вы этот мир нарушите, то в Тринадцатой армии и про Врангеля забудут, а все силы и всю артиллерию бросят на плавни. Перепашут их, как плугом. И уж тогда больше никаких переговоров не будет. Никогда.

Петро сверкнул глазом из-под чуба.

— Переговоры-то будут, — сказал он. — Потому что на двух фронтах, против беляков и против батьки, вы не совладаете. А это правда, что поляки смяли Красную Армию и лезут сюда?

— Не прилезут. О том есть кому думать, не нам с тобой.

Колодуб вздохнул с каким-то стоном.

— Во дела! Не распутаешь!.. Только вы меня одного не отпускайте, — забеспокоился он. — Рядом с хлопцами чтоб.

Кольцов усмехнулся.

— Ты, Петро, меня за гимназиста держишь?

— Ну добре, — качнул головой Колодуб, отчего его чуприна упала на лоб и лицо, покрытое густой темной порослью усов и бороды, вовсе исчезло под волосами, только, как у терьера, светились темные, настороженные и внимательные глаза. — Шо я понял? Шо Задова надо срочно вызывать. Батько его отпустит, бо понимает: ему тоже сейчас с вами воевать не с руки.

— Ну что ж! Правильно понял.

— Ежели нужда будет срочно свидеться, комиссар, приход в Дунькину балку у Клостендорфа. Там, как солнце сядет, каждый вечер наши хлопцы бывают. Найдешь. Они там, где родник булькает. По ручейку и найдешь.

— Понял, — ответил Павел, а сам подумал: «Вот ведь с кем дело иметь приходится. Да только других-то людей нет».

Через минуту Павел отправился к Кириллову, объяснил, что один из задержанных — его агент, поэтому пленных махновцев надо отпускать. Рассказал и про ситуацию в плавнях.

Начальник Особого отдела поморщился. О том, что задержанных отпустили, вскоре будет доложено Землячке. А она не любит эту мелкобуржуазную мягкотелость и в тонкости агентурной работы может не поверить. Но решение должно быть профессиональным.

— Дайте бричку, я их вывезу подальше и отпущу, — сказал Кольцов. — Скажем, что подпадают под амнистию — как взятые без оружия и сопротивления. Ничего иного тут не придумать. Только вот Греца этого уберите от меня подальше.

— Не могу, — сказал Кириллов, разведя руками. — Тут у меня своя дипломатия, черт бы ее побрал. Да, и учти! Пришел приказ, завтра на рассвете начинается.

— Давно пора. Армия теряет боевой дух, к мягенькому сену привыкает, к тишине и покою.

…В бричке, когда пленные уселись, Кольцов взялся за вожжи и, пока Грец выяснял обстоятельства дела, погнал лошадей за Берислав, к Клостендорфу. Солнце уже поднималось, поджигая столбы пыли. Навстречу бричке шла нестройная колонна уставших краснорубашечников из сибирской «стальной» дивизии Блюхера, прибывшей на подкрепление Правобережной группы.

На утренней заре вылинявшие красные рубахи казались огненными. Скуластые лица бойцов-«интернационалистов» были мрачны и сосредоточенны.

— Господи, опять азиятов гонют, — вздохнул один из махновцев. — Все сожрут, как саранча.

Когда Грец выскочил из «дома Зыбина», брички и след простыл. Улица, как туманом, была накрыта пылью, поднятой батальонами Блюхера.

Особист длинно выругался.

Глава 26

Предосенняя ночь, последняя перед сражением, накрыла днепровское понизовье. Первые паутинки, предвестники бабьего лета, взблескивают под звездами: внезапно возникают из ничего и так же неожиданно исчезают.

Притихло, как перед грозой. Даже река, кажется, замедлила свой бег. И в плавнях, где вечно что-то шуршит и выдает присутствие большого числа укрывшихся людей, все замерло. Каюки и шаланды упрятаны подальше от берега, в густые заросли, не курятся дымком многочисленные, не различимые в зелени курени, даже комарье, кажется, примолкло, запряталось под листы.

Командующий Вторым корпусом Яков Слащев предполагал, а точнее, знал, что наступление красных может начаться если не сегодня, то уж наверняка завтра. Поэтому он перенес свою ставку вглубь от Каховки, в село Чернянка, где огонь красной артиллерии, возможно, будет не таким прицельным и не разрушит с самого начала всю систему управления. Отвел от Днепра и свои немногочисленные полки, оставив на берегу лишь пулеметные заставы, в основном офицеров, по сути, смертников, которые если и уцелеют, то только либо благодаря военному везению, либо — чрезвычайной ловкости, быстрой смене позиций и умению маскироваться.

Яков Александрович с помощью денщика Пантелея, нагревшего возле дома казан с водой, помылся, переоделся, как положено, во все чистое. Молебен в частях провели еще вечером, в сумерках, скрытно от противника. Только мелькали огоньки в лязгающих цепочками кадилах, которыми размахивали, обходя фронт солдат, полковые священники. Коротка предбоевая церковная служба — чай, не на всенощной.

К Пресвятой Богородице, к Покрову ее, чудодейственно спасшему некогда православный Константинополь, обратились полковые батюшки, повторяя слова молебного канона:

«Аще бо Ты не бы предстояла молящи, кто бы нас избавил от толиких бед; кто же бы сохранил до ныне свободны…»

Отслужили! Команда: «Встать! Накройсь!» Поднялись солдаты с колена, нахлобучили на головы кто фуражку, кто папаху, кто картуз.

Русь Святая против Руси Красной. Последний бой, отступать нельзя — за ними, впритык, Крым, вход в который так и не успели укрепить. «Бутылка» с открытым горлом, без пробки. Все разговоры, все заверения, все газетные статьи о неприступных позициях на Перекопе — не более как пропагандистский дым. Нет на крымских перешейках ни французских инженеров, ни саперов-строителей «нового Вердена», нет тяжелой артиллерии, минных полей. На Сиваше колья для проволочных заграждений кое-как вбиты в ил: хоть руками выдергивай. Все наспех, все по-русски.

Да и святое воинство даже на молитве одето кое-как, некоторые в вязаных подштанниках за неимением шаровар, рубахи латаные-перелатаные, не на чем держаться наградам: Георгиевским крестам, крестам «кубанским», «чернецовским», кpeстовым венцам первопроходцев.

Далеко за Чернянкой генерал Слащев угадывал кручи Днепра, знал, чувствовал, каждой частицей тела ощущал, какая грозная там, за обрывами, собралась сила… Эх, кабы ему авиацию, кабы привязные аэростаты наблюдения, кабы артиллерию. Красные сейчас скучены, сбились у мест возможных переправ, а их, Слащев уже предвидел, будет три. Латыши, краснорубашечники ночуют по амбарам и складам. Накрыл бы прицельным огнем, бомбометанием, с первыми лучами рассвета сбил атаку, рассеял, не дал бы высадиться.

И все равно проигрывать Слащев не собирался. Ва-банк у него еще припасены два старых английских танка и два крепостных орудия. Это кроме двухсот сабель конвоя Мезерницкого… Ну а уж коли пойдет красная сила ломить, возьмет генерал винтовку, набросит на плечи расшитый маскарадный ментик с меховой опушкой, вызовет бледных трубачей и барабанщиков…

Нина, горячая, с рыжими пятнами на красивом, но подурневшем от беременности лице, прильнула к своему генералу — боком, чтоб не мешал живот.

— Яша, не смей! Слышишь, Яша!

— Ты о чем?

— Знаешь, о чем. О том, что сам пойдешь. Ходил уже, девять дырок получил. Эта будет последняя. А как я без тебя, ты подумал? Кому я нужна буду там, если все-таки придется бежать за океан?

— Вот дура баба. — Он нежно поцеловал ее в потрескавшиеся, жесткие (а такие были мягкие!) губы. — Я сейчас велю Пантелею запрячь серого в бричку, отвезти тебя хотя бы в Асканию, подальше…

— Я не поеду. Буду с тобой. Я все еще «юнкер Нечволодов», только слегка пузатый.

— А если прикажу?

— Яша, я у тебя единственный подчиненный, который даже генерала Слащева не боится. Цени это.

Он обнял ее. Самое дорогое существо. Все, что у него останется, если он не сможет одолеть красных. Большевики отняли у него Родину, могут отнять победу, но Нину его, «юнкера Нечволодова», не отнимут. Разве что вместе с жизнью.


Полковник-артиллерист Славка Барсук двое суток не появлялся в Блюмендорфе, где у добрых немцев жила Наташа. Два своих единственных тяжелых осадных орудия Барсук отвел от Блюмендорфа на предельную дальность стрельбы — восемь верст. Жалко ему стало чистенькую немецкую колонию: разнесут в щепки во время неравной дуэли. Расположил орудия в зеленой балочке, укрыл свежесрубленными ветками. Степенные артиллеристы раздобыли на Днепре паруса от баркасов, сшили два больших экрана. Барсук велел подвесить их на крепко вкопанных в землю шестах наискось возле самых стволов шестидюймовок. Небольшая хитрость. Звук от выстрелов будет относить в сторону, отдавать эхом.

«Звукометрист красный! Черт! — ругался Барсук, выверяя направление своих экранов и вспоминая ученого братца Левушку. — Ничего, я попорчу тебе твою науку, как смогу!..»

Конечно, устаревшие осадные орудия с бутылкообразными, сильно утолщенными к казеннику стволами, лишенные откатных приспособлений (вся сила отдачи должна уходить в лафет и многопудовую станину), будут вести огонь на предельной дистанции, и рассеяние у них будет очень большим. Где им состязаться с новенькими путиловскими гаубицами, которые шлют свои шестипудовые чушки на пятнадцать верст? Да и скорость стрельбы не та.

Обо всем этом полковник честно рассказал артиллеристам.

— Вот что, братцы, — закончил он, — на той стороне лучшие пушкари России, ученые и практики. У них сорок тяжелых стволов против наших двух. Так что предлагаю: кто хочет, может идти ко мне в подвижные батареи, к трехдюймовкам. Там больше шансов уцелеть, хотя тоже будет жарко…

Прапорщики, фельдфебели, фейерверкеры, наводчики, заряжающие молча выслушали полковника. Народ серьезный, опытный, немолодой. Помолчали. Получился небольшой митинг без слов. Младший фейерверкер, в мятой бескозырке, с двумя желтыми лычками на черных погонах, с Георгиевским крестиком, полученным еще за Русско-японскую, поправил свой револьверище, привязанный к шее витым красным шнуром.

— Да что уж, ваше высокоблагородие господин полковник. Дальше смерти не убежишь. Да и бегать нам при нашей хворости, как ее… дизентерии, несподручно: тут у нас, извините, клозет рядом. Последнее, стало быть, удобствие, а тоже не пустяк.

Грохнули смехом.

— Ну тогда, ребятки, попрощаемся, потому что я буду в боевых порядках. И спасибо за службу.

Троекратно, как положено, расцеловался со всеми пушкарями.

— На молитву! — скомандовал поручик.

Тотчас выскочил батарейный батюшка, молоденький, как прапорщик с ускоренных курсов, с жидкой бородкой, в сбитой набок камилавке. Смутился. Краснея и путаясь в длинном подризнике, пошел вдоль ряда. И, вместо того чтобы начать службу, стал давать батарейцам свой наперсный крест для поцелуев.

Полковник усмехнулся: «Самая короткая молитва». Он знал, что артиллеристы — люди не слишком набожные, но традиции чтут. Вскочив на коня, поехал к Блюмендорфу. За повод вел заводную лошадь.

Степь наполнял треск сверчков, где-то кричал козодой. Быстро светлеющее небо обнимало новороссийскую землю и уходило так далеко, что, казалось, едва приметные у горизонта звезды висят где-то над Африкой. Барсук едва не плакал. Он знал, что батарея тяжелых орудий обречена. Она отвлечет на себя тяжелые таоновские орудия красных и будет уничтожена.

Большевики смогут переправить сюда, на Левобережье, лишь легкие трехдюймовки. Штук восемьдесят против его, Барсука, сорока «марианок» и трехдюймовок. Вот это уже будет бой почти на равных. Потому что меньшую численность своих пушек Барсук восполнит маневром и точной стрельбой на близких дистанциях. А то и вообще в упор. Тут красные его не переплюнут, видит Бог.


Наташа совсем было заскучала, когда батарейцы подогнали длинные упряжки волов и потащили свои пушки, зарядные ящики и телеги со всей амуницией куда-то в тылы. Герр Питер и фрау Эльза стали серьезны, неразговорчивы и только вздыхали: «О майн Готт!» Они тоже понимали, вот-вот начнутся большие бои. Что станет тогда с Блюмендорфом, с белыми домиками с расписными ставнями? Если опять придут большевики, как жить? Как сохранить остатки добра? Ведь они «кулаки», «буржуи», «помещики». Их не спасут развешанные по стенам суровые лики основателей, гроссфатеров, которые пришли когда-то в эти дикие степи, как на пустую планету.

Фрау Эльза пробовала было говорить с Наташей о Втором пришествии и Страшном суде, но запуталась в мешанине русских и немецких слов и заплакала. Наташа, как могла, утешала ее.

Она сама запуталась. Думала, что время все поставит на свои места, но суровый бог Хронос не спешил ей помочь. Наташу все сильнее тянуло на тот, правый берег, который сквозь марево показывал свои известковые откосы и где мощно и твердо обоосновались свои. И в то же время она все крепче привязывалась к своему молодому полковнику, она ощущала в себе трагическую судьбу однолюбки, верной жены.

Когда его долго не было, она тосковала по его сильному телу, его ласкам, его страстным словам, которые он произносил с польской пылкостью. Любовью были проникнуты каждый жест, каждый шаг. Наташе было странно и чрезвычайно сладко думать о том, что этот человек, который все время ходит по острой кромке между жизнью и смертью, который, кажется, должен стать грубым, жестоким и одичалым, так нежен, так по-юношески робок рядом с ней. Неужели она способна внушить такое чувство? Почему она не понимала этого, не видела в себе раньше?

Мечты о Павле Кольцове превратились в некое розовое воспоминание, в милый и дорогой сердцу, но отдаленный образ: так вспоминают родной дом, детство, лица родителей.

От путаницы чувств и мыслей Наташу спасал дневник. Она вдруг полюбила эту опасную, затягивающую игру: составление слов, соединение их в такую электрическую батарею, которая вдруг вспыхивает удивительным разрядом и заставляет людей, уложенных на неживую плоскость бумаги, жить, двигаться, произносить слова, звезды — светиться, цветы — пахнуть. Время в жизни, как дикая лошадь, не подчиняющееся никому, становится ручным и начинает тикать, подобно часам-кукушке в комнате у герра Питера.

— Я начинаю тебя ревновать, — говорил Слава, указывая на толстый гроссбух, который постепенно наполнялся грузом слов.

Она могла вскочить с первыми лучами солнца и взяться за дневник, не обращая внимания на мужа, который (если он был в этот час дома) приоткрывал глаза и следил за тем, как она, прикусив губу от напряжения и работы воображения и памяти, что-то быстро пишет, время от времени перечеркивая и заменяя слова.

Там, в дневнике, существовали фейерверкеры с усатыми добрыми лицами, там, в иссушенной степи, цвели розовые астрочки, а на дне балки — желто-алый лабазник. Там под треньканье гитары поручик пел «жестокий» офицерский романс.

Она иногда давала почитать дневник Славе, и тот удивлялся писательскому дару любимой жены. И даже однажды, прочитав о романсе и засмеявшись, погрозил кулаком в окно.

— Вот я покажу поручику Меженцову, как соблазнять чужих дам гитарою!..

Барсук приехал в Блюмендорф ночью, умылся с дороги, но есть не стал, только выпил кружку вина. Свет каганца положил ему на лицо трепещущие тени, похожие на глубокие морщины. Был он озабочен, не обнимал и не целовал, только приложился губами к руке.

— Слушай, я должен с тобой поговорить о серьезном. У меня с собой лошади. Я отвезу тебя к разведчикам, они переправят на ту сторону. Так ты спасешься. Объяснишь красным, тебя поймут.

Наташа молчала, слушала.

— Скоро здесь будет очень плохо. А в тыл я тебя отправить не могу, одна ты попадешь в контрразведку. Остаются только красные…

Полковник задумался и словно бы с трудом, как высказывают то, чего не хотели бы говорить, медленно произнес:

— Я не фанатик белой идеи. Просто мой путь определен. Но ты знаешь, когда я думаю, что мы отвлекли на себя все орудия ТАОН, самую лучшую артиллерию большевиков, в то время как они ведут войну на Западе, я понимаю, что мы играем роль пса, кусающего за ногу человека, которого и без того грабят. Если мы победим, нам дадут в пользование маленький кусочек России да и тот обложат данью. Но мы не победим… Какие бы ни были большевики, но они отстоят державу лучше, чем мы. Так что плыви. Не оставайся на корабле обреченных.

Наташа смотрела мужу прямо в глаза. Серые жесткие глаза человека, который не мог быть слишком сентиментальным, потому что привык убивать и сам готов был умереть в любую минуту. Но Наташа видела, как постепенно взгляд полковника приобретает влажный блеск. То, что он предлагал, было бы выходом. Для нее. Но Слава Барсук, ее Слава, оставшись один, будет искать смерти.

Господь, говорят, дал человеку волю. Свободу выбора. Но, в сущности, этой свободы нет: всегда существует нечто, что заставляет нас идти лишь в одну сторону.

— Я останусь с тобой, — твердо сказала Наташа, а в голове мелькнуло: «И мой путь теперь определен. Оставшись сейчас, я уже никогда не смогу вернуться к своим. Пока что меня вели за собой обстоятельства. Но сейчас я сама определяю свою судьбу. И за это надо держать ответ». — Отошли меня на батарею, — добавила она.

— Нет. Батареи завтра не будет, и я не знаю, кто там останется в живых… и останется ли… Ты твердо решила?

— Да.

Барсук не мог скрыть радости, прозвучавшей в его голосе:

— Пойдем, может, я успею отправить тебя в Чаплинку. С конвойцами, они присмотрят за тобой… На лошади-то усидишь?

— И на лошади, и на верблюде, и на осле, — отвечала Наташа с грустью, ощущая, как притихли за стеной герр Питер и фрау Эльза. Они успели привязаться к молодой жене «герра оберста».

Через несколько минут они со скорбными лицами провожали своих постояльцев.

Блюмендорф, беленькие, чистенькие дома которого перекликались со звездным небом, постепенно отступал все дальше в степь. Лошади шли легкой рысью, мягко стуча копытами.

— Дневник! — вдруг спохватилась Наташа. Она оставила свой драгоценный «гроссбух» вместе с остальными вещами в дорожной сумке. Разволновалась.

— Я рано утром еще буду возле Блюмендорфа, — успокоил ее Владислав.

Но рано утром ему пришлось заниматься уже совсем другими делами…

Глава 27

На правобережной стороне шли приготовления к решающему бою. Отряды саперов в темноте принялись спускать по наклонной дороге к воде деревянные понтоны. Громоздкие, просмоленные дощатые посудины скользили вниз на неустанно подкладываемых кругляшах. Саперы молча, без ругани придерживали понтоны канатами.

На волах тащили прямо по пыли крепко сколоченные щиты настила. Но первыми должны были переправиться на лодках отряды добровольцев. Они постепенно спустились вниз и принялись устанавливать на берлинках, шаландах, каюках ручные пулеметы.

Эйдеман, стоя со штабом на круче, под прикрытием разросшихся на краю сада груш, не столько наблюдал, сколько вслушивался в движение тысяч людей. Непрерывно подъезжали ординарцы, вполголоса докладывали о подготовке. Согласно тщательно разработанному боевому приказу, переправу следовало начать в три часа ночи сразу на трех, удаленных друг от друга на несколько верст участках. Белые должны были заметаться, не зная, где сосредоточены главные силы Эйдемана.

Конечно, Слащев мог предположить, что главная переправа будет в самом удобном месте, где она существовала уже сотни лет, — у Каховки. Но в том-то и дело, что основная часть войск накапливалась значительно ниже по реке и, оказавшись на левом берегу, должна была сбить противника у Каховки, в ожидаемом месте прорыва, облегчив наведение и закрепление здесь главной переправы. Сюда Эйдеман нацеливал латышскую дивизию, самую стойкую, если не считать краснорубашечников Блюхера, которые еще не полностью подошли и приберегались для других целей.

За четверть часа до переправы должны были начать артиллерийское подавление противника все тяжелые орудия Правобережной группы, те, которые переправить через реку по шатким понтонам было практически невозможно. Для сорока крупнокалиберных пушек и гаубиц Эйдеман сумел запасти по три боекомплекта снарядов. Даже в лучших для России операциях Великой войны никому не удавалось сосредоточить на столь узком участке подобную огневую мощь.

План этот был тщательно выверен начальником штаба Тринадцатой армии Михаилом Ивановичем Алафузо, специально прибывшим из Екатеринослава. Михаил Иванович был хитроумен, пунктуален и дальновиден.

Среди командиров Правобережья начальник штаба считался стариком, ему уже было за тридцать. Ближайшие родственники Михаила Ивановича, богачи из богачей, владели знаменитыми предприятиями в Казани — швейными, кожевенными и хлопчатобумажными фабриками, объединенными в известное всей России «Торгово-промышленное общество».

Три четверти старой русской армии одевали и обували предприятия Алафузо, и их хозяева загребали деньги с каждым новым военным заказом. К семнадцатому году они из миллионеров вышли в миллиардеры. Все Алафузо работали в «Обществе», стараясь превратить его в мирового поставщика-монополиста. Лишь один из семьи, которому при крещении дали имя Михаил, изменил семейным традициям и ценностям. Закончив Академию Генштаба уже в дни великого октябрьского бунта, в конце семнадцатого года, он перешел к большевикам и после небольшой проверки на низовых штабных должностях получил три красных ромба на рукава (командующий армией). Его называли «крестником Троцкого». Только Лев Давидович, не боясь никого, мог назначить сынка миллиардеров на высшие командные посты в Красной Армии. И «Лев Революции» не прогадал.

Михаил Иванович очень хотел ответить на это доверие дерзкой и блестящей операцией. Он уже отличился, некоторое время командуя Третьей армией в боях против Колчака на Урале и в Сибири. Но там перед ним была уже распадающаяся армия, как трухлявое дерево, источенная изнутри крестьянскими восстаниями.

Здесь же ему противостояли молодые, энергичные, опытные и изобретательные Слащев и Врангель.

Михаил Иванович решил не ограничиваться ближайшей задачей: созданием Каховского тет-де-пона, откуда можно было бы угрожать всему левому флангу врангелевского фронта и выходам к перешейкам. Он рассчитывал на большее — одним внезапным ударом смять слащевцев и в два-три перехода достигнуть Перекопа и Геническа, отрезать всю белую армию от Крыма, от баз снабжения. Окружить и уничтожить.

Это стало бы важнейшей и самой красивой операцией Гражданской войны. Операцией для учебников на долгие годы, может быть, на века. Где и когда еще могли открыться для полководца подобные перспективы!

К Бериславу Михаил Иванович стянул все силы, какие мог, и был твердо уверен, что намного превосходит противника. И все же победить самого Слащева… Какая-то нервная жилка на плотной шее Михаила Ивановича подрагивала, будто о чем-то предупреждала.

По Днепру потянуло ветерком, звезды запрыгали на воде, превратились в росчерки, а затем вновь вернулись на свои места. Чумацкий Шлях[53] лег поперек реки, как ему и положено в этих краях, засветился, будто вынутая из воды рыбацкая сеть.

Лев Генрикович Барсук-Недзвецкий находился у батареи восьмидюймовых гаубиц. Таких стальных чудовищ под Бериславом было шесть штук, и они составляли ядро группы. Неподалеку от пушек застыли звукометрические установки. Они должны были, если не удастся визуально, по дульным всполохам определить расположение единственной тяжелой батареи Слащева. Это было делом трех-четырех минут. И еще минута потребуется для того, чтобы раздавить батарею белых силою четырех десятков стволов.

Затем пушки должны были по исчисленным данным накрыть живую силу и легкие батареи Слащева. Это десять минут. Тем временем первые артразведчики уже переправятся на левый берег, протянут телефонный провод и будут сами оттуда указывать цели. Своей тяжелой ладонью батареи ТАОН прикроют переправу восьмидесяти легких пушек.

Лев Генрикович подошел к смутно чернеющим на фоне звездной ночи звукометрическим установкам, которые направили свои раструбы на то место, где, предположительно, находились тяжелые орудия белых. Вставил в уши капсулы резиновых шлангов, тянущихся к усилителям. И услышал любовные трели сверчков на том берегу, удаляющийся стук лошадиных копыт, чей-то негромкий окрик. Эх, если бы еще изобрести прибор, видящий в ночи!

Неслышно подошел Владимир Давидович Грендаль, академик артиллерийских дел. Его высокий, надтреснутый голосок нельзя было спутать ни с чьим иным.

— Волнуетесь, Лева?

— Немного. Но все готово, Владимир Давидыч.

Это было похоже на испытания на полигоне. В сущности, так оно и было. Только там, внизу, на Левобережье, расположились не манекены и не макеты пушек, а настоящие орудия и живые люди. Из плоти. С горячей кровью.

Эх, братец, не на того туза ты поставил! Если б ты видел, что творится в новой России, если бы побывал в Большом пушечном доме, где расположилось Главное артиллерийское управление! Огромнейший, похожий на город дом на Сретенке председатель Реввоенсовета и наркомвоенмор Троцкий распорядился отдать пушкарям страны для научных работ и экспериментальных мастерских.

В многочисленных, тщательно охраняемых двориках этого здания стояли всевозможные орудия и приспособления, а по коридорам бродили знаменитейшие артиллерийские ученые, профессора и академики со следами споротых генеральских погон на мундирах. Трофимов, Крылов, Дроздов, Благонравов, Серебряков. Мировые корифеи, знатоки баллистики, порохов, противооткатных устройств, сверхдальней стрельбы и инструментальной разведки, создатели ТАОН. Все они по велению сердца, по здравом размышлении или по шкурным интересам пришли к красным. К кому же еще?..

А ты, братишка Слава? Почему ты не с нами?

У орудий наводчики и дальномерщики делали последние прикидки, подсвечивая портативными фонариками, глядели в таблицы исчисленных данных.

Равнинное, низменное, угадываемое в ночи по общим очертаниям, лежало перед ними Левобережье. Можно было лишь разглядеть чуть белеющий среди степи шлях, ведущий в Крым. Его, казалось, подсвечивали мазанки своим меловым фосфорным светом. А может быть, это был совокупный свет бесчисленных звезд, что так щедро уродились этой осенью.


В большом кирпичном доме, где Политотдел группы войск занимал едва ли не половину дома, Розалия Землячка просматривала важные бумаги, собираясь отправиться выступать в войска. Собственно говоря, перед большей частью красноармейцев она уже держала свои краткие, но зажигательные боевые речи. Сейчас ей предстояло отправиться в Пятьдесят первую «блюхеровскую стальную» сибирскую дивизию, поставленную пока в резерв. После того как латышская, Пятьдесят вторая и Пятнадцатая дивизии наведут переправы, надежно защитят их, создав плацдармы, лишь потом в дело вступит «стальная», знаменитая.

Эту дивизию, полностью укомплектованную, буквально сняли с эшелонов, направляющихся на польский фронт, и перебросили на Апостолово, а оттуда пешим порядком (лошадей и телег не хватало) — к Бериславу. Она должна была прорвать порядки белых и повести все остальные войска на прорыв к Перекопу.

Была у дивизии и еще одна, сугубо секретная задача. «Блюхеровцы, сибиряки! — уже звучали в ушах Розалии Самойловны складывающиеся сами по себе фразы будущей речи. — Вы стальной нож Республики, который должен обрезать пуповину, связывающую Крым с растянутым, трепещущим от страха фронтом «черного барона»[54]. Вы будете принимать роды победы!..»

Это было несколько витиевато, но Землячка любила образные сравнения, как и все большевистские ораторы. Саму ее в газетах нередко называли «Орлеанской девой революции», и ей это нравилось. Правда, самой «деве» было уже сорок четыре. В девятнадцать лет она пришла в РСДРП и с тех пор жила только для партии. Краткое замужество ее носило характер товарищеского, партийного союза. Она не жалела о том, что отказалась от личной жизни, особенно после Октября семнадцатого, когда оправдались ленинские представления и они все вместе, крепко взявшись за руки, стали строить самое справедливое общество в мире.

Розалия Самойловна жила только для будущего, для людей. Правда, люди не понимали, что их ведут ко всеобщему счастью. Приходилось много выступать, объяснять. С теми же, кто упорствовал, приходилось расставаться. Навсегда. Расстрел Розалии Самойловне, как и ее младшему другу Николаю Ивановичу Бухарину, казался обычной воспитательной мерой, чем-то вроде гимназических розог. Своей жизни она также не придавала никакого значения. Что такое человеческая жизнь перед лицом таких грандиозных исторических сдвигов? Свечка на фоне пожара.

Сегодня Розалии Самойловне не только хотелось выступить перед красноармейцами Блюхера, но и, переправившись через Днепр, пойти вместе с ними в бой. Ей рассказывали, как умеют атаковать сибиряки, и она хотела лично увидеть это незабываемое зрелище. Одетые в красные рубашки, являвшиеся отличными мишенями, широким фронтом, во весь рост, не пригибаясь, без перебежек и взаимного прикрытия огнем, выставив штыки, они шли скорым шагом навстречу шрапнели, пулеметному огню, ружейным залпам.

Уже трижды менялся состав дивизии за время Гражданской войны, в строю оставались считаные «старики», но сибиряки не изменяли себе и к новой тактике не прибегали. На миру смерть красна.

Как славно было бы идти и погибнуть вместе с этими парнями в алых рубахах и остаться в истории, так же как осталась в ней Жанна д’Арк. А дожить до старости, погруженной в партийно-чиновничьи хлопоты? Без своего костра? Без мучений? Жалкая судьба![55]

Розалия Самойловна перебирала документы, требующие ее резолюции. У начальника Политотдела, к тому же обладающего особыми полномочиями, много бумажных дел. Подписала несколько протоколов о приеме в партию лучших бойцов. Завизировала семь решений о расстреле струсивших и подозрительных лиц. И снова вернулась к заявлениям особиста Тараса Греца, преданного партии, проверенного в боях товарища.

Обвинения Греца в адрес комиссара ЧК Кольцова звучали весьма серьезно. Отмахнуться от них было никак нельзя. Чекист, который, возможно, ведет двойную игру, — это большая опасность для развертывающейся операции. Здесь лучше было перегнуть палку, чем недогнуть.

Вот так же многие обвиняли Розалию Самойловну в «перегибах», когда, будучи начальником Политотдела Восьмой армии, она, вместе с командующим Тихоном Хвесиным и членом РВС Ионой Якиром, проводила карательно-воспитательные действия против казаков на Дону. И что же? Сейчас донцы и не пытались отозваться на призывы Врангеля и его полковника Назарова, высадившегося с десантом под Мариуполем. И Махно уже не может поднять казаков, как поднимались они когда-то, до воспитательных мер. Хвесин, простой паренек из рабочих, бывший унтер-офицер без всякого образования, быстро понял значение террора как метода построения нового общества. И потом, позже, когда его назначили командующим экспедиционно-карательным корпусом, он вел себя точно так же, в высшей степени сознательно.

Так что же делать с этим странным человеком, Павлом Кольцовым? Старые его заслуги не в счет! Да и были ли они, эти заслуги? Это еще вопрос, кому он там больше служил, в штабе Добровольческой армии? Ведь адъютантом просто так не держат. Проще всего, конечно, без лишней головной боли, было бы расстрелять его как возможного классового врага. И приложить заявления Греца к решению о ликвидации. Но Дзержинский… Розалии Самойловне было известно, что Дзержинский патронирует Кольцова. И Гольдман, человек, которого уважают не только «железный Феликс», но и Троцкий, лично следит за судьбой «адъютанта». Авторитет Гольдмана значительно шире его реальных полномочий.

Землячка, вздохнув, потянулась к деревянному ящику полевого телефона и крутанула ручку. Попросила телефониста соединить ее с Кирилловым. Можно было бы просто по дороге заглянуть в «дом Зыбина», но начальника Особого отдела Розалия Самойловна недолюбливала. Чистюля, до сих пор не избавившийся от влияния «буржуазного гуманизма».

— Андрей Степанович, прошу вас немедленно арестовать комиссара Кольцова. Есть доказательства. Новые и очень серьезные.

Трубка некоторое время не отзывалась. Землячка ждала. Она умела ждать. Терпение — важнейшее качество партийного работника. Но неужели Кириллов осмелится ей возражать?

— Хорошо, — сказал начальник Особого отдела. — Я лично произведу арест. Но он сейчас в войсках…

— Разыщите. Еще есть время.

Когда Землячка вышла на улицу и уселась в бричку, где ждал ее полусонный ездовой, звездное, прохладное небо обрушилось на нее своей холодной мерцающей красотой.

Глава 28

Кириллов знал, где находится Кольцов: у Ильницкого, во Втором полку. Об этом ему уже доносил Грец.

Но амбар, где размещались красноармейцы Второго полка, был пуст. Полк спустился вниз, к переправе. Кириллов знал здесь каждую тропку и через огороды вышел на дорогу, ведущую к Старошведской колонии. Там, чуть ниже Берислава, сразу за латышами, сосредоточивалась Пятнадцатая дивизия. Всюду были расставлены посты, управлявшие в ночи движениями пехоты. Они действовали четко. И через полчаса Кириллов отыскал Второй полк.

Кольцов уже готовился распрощаться с «прапорщиком Женей». Он завидовал своему старому другу. Павла волновали ночные звуки изготовившейся к броску армии, позвякивание удил, легкое поскрипывание втулок у телег. Остро пахло лошадьми, кожей конской сбруи, смазкой, металлом, и лишь временами слабый предутренний ветерок, налетая с Днепра, приносил другие запахи — речных зарослей, рыбы, дальней, раскинувшейся на том берегу степи.

Сегодня с рассветом, когда начнется переправа, Кольцову надлежало направить сторожевые заставы чекистов с пулеметами в районы клостендорфских и тягинских плавней: перекрыть на всякий случай выходы из этих днепровских джунглей.

Кириллову указали, где находится комполка. Здесь, у воды, поскрипывали, толкаясь бортами друг о друга, шаланды. Красноармейцы уже усаживались в них: кто на банки, а кто и на самое дно. Тихо и незлобно переругивались между собой:

— Стой, Петро. Я уже и так в воде задницей сижу.

— Охладись, оно и хорошо. Бабы сниться не будут.

— Погоди, братцы, как зачешут пулеметы, все в воду не что задницей — носом ляжем.

Начальник Особого отдела тихо позвал:

— Кольцов!

Павел отозвался. Кириллов отвел его в сторону, под осыпающуюся кручу, что нависала над шаландами.

— Пойдешь вместе с полком, — сказал Кириллов. — Нам каждый командир сейчас в зачет. Ну хоть адъютантом у комполка. Тебе не привыкать адъютантом.

— Понял, — с радостью отозвался Кольцов.

— И иди на прорыв, и дальше. Займешь Перекоп — будешь героем… Только так: ты меня не видел и не слышал, ясно?

— Ясно. Даже очень.

— Греца поблизости нет?

— Где-то тут слоняется. Потерял меня в сутолоке.

— Ну и пусть ищет.

И Кириллов вскарабкался, помогая себе руками, по крутой, только ему одному известной тропке вверх.

А Кольцов спустился к берегу, тронул за рукав Ильницкого.

— Женя, — прошептал он, — возьмешь меня в свой штаб? Пригожусь.

— Какой может быть разговор! — отозвался комполка. — Будешь при мне для поручений. Тут заварится такая каша, что иной раз на ходу посоветоваться — благое дело. — И похлопал Кольцова по спине. — Капитан Кольцов, я рад, что вы со мной. Не ожидал.

Наверху прокричали, предчувствуя рассвет, третьи петухи. Им отозвались петухи на той стороне Днепра, в Любимовке и Каховке. И понеслась перекличка — то здесь, то там.

Особист Грец находился совсем неподалеку. Он помогал красноармейцам грузиться, поддерживая их, когда, утяжеленные подсумками с патронами и гранатами, они переваливались через шаткие борта суденышек. Грец видел, как пришел Кириллов, и, хотя не разобрал, о чем шептался его начальник с Кольцовым, понял, что его подопечный остается в полку.

Придется и ему, Грецу, плыть на ту сторону. Что ж, ему не привыкать к боевым делам. Что бы там ни было, но Кольцова он от себя не отпустит.

Кириллов же тем временем взобрался на гребень днепровской кручи, думая о том, что дело таким образом разрешается пока без осложнений. А как будет дальше, покажет время. Он не хотел связываться с Кольцовым, участвовать в аресте и прочих неприятных действиях. Неизвестно ведь, чем потом это может обернуться, какими последствиями. Землячка, Троцкий, Дзержинский, они там разберутся или не разберутся, а спросят все равно со стрелочника.

А Кольцов либо геройски проявит себя в бою (тут, чувствовал Кириллов, все оставшиеся в живых будут героями), либо погибнет как смельчак. Вот и решение вопроса. Пусть потом Грец пишет свои злобные докладные хоть самому Троцкому.

До трех часов, начала артиллерийского удара и переправы, времени оставалось совсем немного. Сверху, с обрыва, было видно, как за скоплением темных тел на берегу, за линией шаланд и понтонов, в тихой днепровской воде, слегка извиваясь и покачиваясь, проворачивается и уходит за край реки Великий Воз — Большая Медведица.

Павел ощущал, как к нему возвращается забытое волнение. Последние минуты перед атакой. Казалось, в самом сердце, ведя счет времени, неумолчно тикают часы.

Он обдумал все, что происходило с ним за последние дни, и приходил к выводу, что сделанное им было не напрасно и должно принести свои плоды. Конечно, не все он успел завершить. Но если прибудет Задов и сумеет обуздать анархистов, засевших в плавнях, мир с махновцами, скорее всего, будет заключен. И, значит, удастся спасти многие десятки, а то и сотни тысяч жизней.

Мысли его вернулись к Лене. Все-таки надо было решиться и отправить ей весточку. Случись ему погибнуть, она останется в неведении и, может быть, будет думать, что он просто забыл о ней. Нет, погибать ему никак нельзя. Еще столько всего впереди! Он хотел бы дожить до мирных дней. Как и многих людей, воевавших уже шесть лет и успевших привыкнуть к такому существованию, мысли о мирной жизни и манили, и пугали.

Но как все же интересно заглянуть в это не столь отдаленное будущее! Однажды утром проснуться и ощутить другое небо, другие краски, другие голоса. Мир.

Ладно, отставить! Через минуту-другую — бой. Конечно, пуля — дура… Он взглянул в полузатянутое какими-то белесыми клочьями — то ли туман, то ли облака — небо и увидел помигивание далекой звезды. Той самой, харьковской, тревожной. Она и здесь с ним. Павел загадал: вот если сейчас в этом темном колодце, образовавшемся среди клочьев, промелькнет метеорит, значит, все будет хорошо.

Но просвет постепенно затягивался. Уже раздалась наверху чья-то негромкая команда. И в эту самую секунду чиркнула о темный коробок небесная спичка, искорка разгорелась и понеслась через полынью в облаках и, улетев за край, еще успела посветить ему сквозь белесую вату. Словно дожидаясь этой падучей звезды, как сигнальной ракеты, ударил с высокого берега первый залп.

Глава 29

Павел Кольцов давно не участвовал в настоящих боях. Он знал, что после первых разрывов, после насвистывающих мелодий от пролетающих пуль эта сжатая в глубине тела болезненная пружина расслабится, отпустит плавно и мягко — и все существо охватят азарт, ярость и небрежение к смерти или к ранению.

Так пугала когда-то его, мальчишку, ледяная полынья на Крещение, если выдавались морозы. Темная, стылая вода. А окунешься — и ты бодр, весел, и по жилам течет кипятковая кровь.

Женя Ильницкий отдал все распоряжения и теперь вел с Кольцовым неспешный, как бы праздный разговор — тоже, видать, волновался, но старался скрыть свое состояние.

— Я этот полк недавно принял, на переформировании, — говорил он. — Не успел еще вжиться, людей посмотреть, себя проявить. Видал, парни в драных рубахах, штаны сборные — от гусарских чикчирей до деревенских холщовых. Нехорошо. Но мы это поправим, дай срок.

Кольцов с удовольствием слушал этот граммофонный, механический шепоток. От него теплело на душе. До сих пор в Кольцове жило удивление: надо же было ему старого друга встретить — и где? Да еще вместе, как пять лет назад, в атаку идти. Плечом к плечу.

— Я в первой шаланде пойду, — продолжал Женя. — Оно бы и ни к чему командиру полка, мне бы позади, для управления. Но красноармейцы меня еще толком не знают, надо показать, кто я и что я. А ты малость погоди, на пятой или шестой шаланде пойдешь, вместе со штабом.

— Нет уж, — тихо сказал Кольцов. — Давай вместе.

Днепровская вода совсем рядом плескалась о борта сгрудившихся у берега, сдвинутых на песок шаланд. Закрыть глаза и уши — нет войны, нет тревожного ожидания, нет уже заготовленной кем-то на другом берегу пули…

И Кольцов, и Ильницкий еще больше тревожились бы, если бы знали, что их переправа ниже Берислава, напротив Британов, — ложная, демонстрационная, имеющая целью отвлечь противника, перенаправить его огонь. Главная переправа точно против Каховки, где уже приготовились к прыжку железная латышская дивизия и одна из бригад Пятьдесят второй.

А место переправы полка Ильницкого гиблое, неудобное. Там, за широкой протокой, плавни. Одолев Днепр, они вынуждены будут еще раз переправляться — то ли по грудь в воде, то ли с головой, уж как придется.

И беляки, если они засели в плавнях, будут трудноуязвимы. Там камыши, заросли лозняка, топи, промоины, не то что близ Каховки — ровный песчаный берег, где каждый вражеский пулемет будет на виду.

Но обо всем этом ни Кольцов, ни Ильницкий не думали. Их дело — переправиться и одолеть противника, выбить его из прибрежья и идти дальше, между тем как переправляющийся со стороны колонии Львово на Казачьи Лагеря полк прикроет их правый фланг. Такова задача, которую сформулировали хитроумный Алафузо и суровый, идущий напролом Эйдеман.

Снаряды с тоскливым свистом проносились над Днепром. Земля содрогнулась от залпа мощных орудий, и небо высветлилось и пошло мерцать от вспышек. Артиллерийская подготовка перебила утренний крик петухов и заставила бедных кочетов лишь пугливо, подобно курам, квохтать.

Ударили все тяжелые калибры и те трехдюймовки, которые еще оставались на высоком правом берегу и должны были лишь готовиться к переправе. На днепровских кручах от сотрясений срывались вниз известняковые камни и сыпался песок. Пыль поднялась к темному еще небу и закрыла звезды.

Опытные красные пушкари, руководимые главным инспектором артиллерии фронта Владимиром Грендалем, били без пристрелки, по исчисленным данным, по таблицам, составленным еще академиком Крыловым. Залпы точно, без всяких знаменитых вилок, накрывали балочки, кустарники, дома — все подозрительные места, где могли находиться пушки и живая сила корпуса Якова Слащева. Точнее, где находились еще вчера вечером.


Слащев предполагал такой поворот и ночью во второй раз отвел свои войска и разместил их вне зоны поражения тяжелой артиллерии красных, оставляя противнику, вопреки всем законам войны, обширное пространство для действий. Первый отвод, вечерний, был демонстративным, показывающим, что генерал оценил создавшуюся угрозу, но в то же время якобы недостаточно оценил, ошибся, не зная возможностей дальнобойной артиллерии красных.

Эйдеман удовлетворился тем, что его разведка засекла то первое, вечернее перемещение целей, и теперь на двенадцать и даже на четырнадцать верст в глубину обороны противника вспахивали землю тяжелые снаряды.

На холме у хутора Цукур Слащев, сидя на коне, наблюдал в цейссовский десятикратный бинокль за ночной работой таоновской артиллерии. Невдалеке взрывом разбросало плетни кошары, где еще три часа назад находился единственный у Слащева конный полк Миши Мезерницкого. Приказом Слащева этот полк был переведен из конвойных в боевые и получил название Восьмого кавалерийского. Вся эта немногочисленная кавалерия топталась сейчас за спиной Слащева неподалеку от Чернянки, готовилась к маршу. Горящие плетни мешали наблюдать за нею.

Снаряды густо падали по шляхам, ведущим от Каховки к Британам и от Каховки и Любимовки — к Черной Долине. Красные не без оснований полагали, что именно по этим дорогам Слащев двинет свои части к местам возможных переправ: отбивать наступление.

Но генерал не спешил. Он словно поставил целью просто наблюдать за зрелищем ночного артиллерийского огня. И то сказать, со времен Великой войны, когда «герман» двинул на фронты свои многочисленные тяжелые пушки, гаубицы и мортиры, Слащев ничего подобного не видел. Земля вздрагивала от тяжелых ударов и гудела. Впереди, по всему низменному берегу, от Казачьих Лагерей и до Любимовки, по полукругу в двадцать с лишним верст, горело все, что могло гореть: кустарники, покинутые жителями мазанки, клуни, скирды соломы и стога сена. Пылал, переливаясь красными огнями, высокий шелковистый ковыль. Иногда под порывами ветра, поднявшегося от сотрясения возуха и от пожаров, можно было видеть, как, пылая и разбрызгивая искры, катятся по степи кусты перекатиполя и вдруг, поднявшись ввысь, рассыпаются, подобно фейерверку.

Рядом со Слащевым конвойные казаки сдерживали встревоженных коней, натягивали удила. Телефонисты с мотками провода на плечах придерживали висевшие на груди полевые телефоны в кожаных чехлах. Сквозь сплошные разрывы генерал услышал — как сквознячком принесло — далекие, слабые пулеметные очереди. А может, и не услышал, может, угадал своим обостренным военным чутьем.

И тотчас телефонисты принялись выкрикивать:

— Вторая докладывает: переправа у Львово…

— Пятая: идут лодки, слышно, как на том берегу укладывают понтоны…

— Восьмой, от Каховки: показались шаланды, передовой отряд…

Всех увел Слащев от гибели, от кипящего огнем берега. И только у самой воды, близ уреза, оставил он тщательно замаскированные, упрятанные в промоинах и в спешно выкопанных ночью и наполнившихся водой полуокопчиках, небольшие группы тщательно отобранных воинов, в основном офицеров и старых унтеров, вооруженных станковыми и ручными пулеметами и гранатами. «Команды удальцов» — так по-старинному, по-скобелевски назвал их в секретном приказе генерал. Это были, как правило, добровольцы, знающие, что по меньшей мере половина из них не вернутся из этой засады. Четыре требования предъявил к удальцам Слащев: отсутствие дизентерии, доказанная абсолютная храбрость, меткость в пулеметной стрельбе и умение вести ночной бой.

Из всего корпуса, хорошо обученного, отборного, «слащевского», таких нашлись сотни две. Их задачей было сбить с наступающих прыть, нанести первым рядам красных, самым лучшим бойцам, значительные потери и выявить места настоящих переправ. Путая карты, Эйдеман мог направлять свои десанты в самые разные пункты. Огонь пулеметов остановил бы ложные переправы. Но в тех местах, где красные действительно собирались десантироваться, там они проявили бы настоящее упорство.

«Команды удальцов», выставленные вдоль берега Днепра, помогли бы Слащеву разобраться в обстановке и своевременно перегруппировать свои силы.

Была у Слащева заготовлена и еще одна хитрость. Он решил выждать время и, как только «большевички» растекутся по Левобережью, быстро сблизиться с ними, чтобы не опасаться артиллерийского огня тяжелых батарей, нащупать стыки и нанести удары по флангам, стараясь окружить и уничтожить передовые отряды. Иного тактического оружия у Слащева с его малочисленным корпусом не было.

Полковник Барсук-Недзвецкий подлетел к командующему на тяжелом артиллерийском коне. Сполохи огня выделяли на высоком холме группу офицеров и конвойных.

— Ваше превосходительство, дивизион полковых пушек готов к выступлению. Орудия взяты на передки.

— Рано! — сказал Слащев. — Рано, полковник.

— Тогда дозвольте, Яков Александрович, — понизив голос, сказал Барсук, — сбегать к тяжелой артиллерии и дать несколько залпов по красным гаубицам. Уж больно нагло себя ведут! Душа горит: обидно!

— Братца хочешь перещеголять?

— Да где уж нам… Но постараться надо.

— Хорошо. Только после трех залпов сразу же уходи. Ты мне живой нужен.

— Слушаюсь!

…Два осадных орудия в небольшой, густо заросшей балочке стояли в зоне досягаемости правобережных пушек, но, замаскированные, они не были выявлены разведкой противника. Артиллеристы понимали, что на том берегу, в группе ТАОН, только и ждали их первого залпа. Десятки биноклей, жестяные уши звукометрических установок старательно искали два осадных орудия, спрятанных на ночной равнине.

Владислав Барсук, соскочив с коня, буквально скатился в балку к орудиям. На шестах слабо светились среди листвы два маленьких синих фонарика, установленных далеко позади орудий, — для отметки угла прицела. Стрелять-то нужно было в темноту.

Полковник удачно проскочил через зону накрытия. От него остро пахло мелинитом. Один рукав был порван осколком, лицо в саже. Но и конь, и всадник уцелели.

Поручик Меженцов, командир батареи, обладатель звучного баритона и не менее ценного дара — семиструнной гитары, откозырял. Он, никогда не терявший присутствия духа, отменный артиллерист, михайловец[56], казался немного растерянным: выдавал голос, а при близких вспышках разрывов — и лицо. Впрочем, все расчеты спокойно занимали свои места, словно готовились к полигонным ночным стрельбам.

— Обилие целей, господин полковник… — оправдательным тоном произнес Меженцов. — Выбор слишком велик.

Лежа на краю балки — крупные осколки с клекотом пролетали над головой, — они всмотрелись в дальний высокий берег. Его окутывало сияние. Поднявшиеся в воздух столбы пыли, подсвечиваемые залпами, казались низкими багровыми облаками, сулившими дождь.

— Вон они, вон они, гаубицы «двести три», — сказал Меженцов, — правее ориентира четыре. Вон, столб огня почти до тучек, траектория крутая…

Ориентиром «четыре» для них служила старая дикая груша на краю обрыва. Но она давала лишь направление стрельбы. А какое расстояние от обрыва до позиций гаубиц? Обрыв крутой, визуально не определишь, а наблюдателя с телефоном на тот берег не пошлешь. Оставалось полагаться на те данные, которые накануне добыли разведчики. И палить без всякой пристрелки.

Надо быть настоящим асом, чтобы накрыть цель. Да не просто асом, а асом с удачей. Просто-таки с дьявольским везением. А стрелять надо, иначе зачем они притащили сюда эти крепостные пушки, которые для маневренного боя не годятся и вскоре станут легкой добычей противника?

Затолкали в казенник длинную дальнобойную гранату[57], положили максимальный заряд, не забыв добавить шелковый мешочек с нафталином для уменьшения дульной вспышки. Поколдовали две-три минуты над таблицами. Старший канонир подсвечивал Барсуку и Меженцову фонариком, прикрывая его ладонью, словно цигарку на ветру. Вся многолетняя практика и все уроки баллистики пригодились. Учли угол и силу ветра, температуру воздуха, износ ствола, барометрическое давление, деривацию снаряда, возвышенный угол места цели и еще множество всего, от чего зависели многоверстный полет и точность попадания гранаты.

— По цели номер три… угломер пятнадцать — двенадцать… Уровень тридцать — двадцать… Гранатами…

Фейерверкер дернул за шнур «терку», воспламеняющую заряд. Оглушило. Пушки, отскочив назад, уперлись станинами в песок. Барсук, кажется, всем своим существом ощущал траекторию, словно перелившись телом в снаряд.

В бинокль полковник увидел два характерных желтых разрыва за обрывом. Теперь надо быстро прикинуть их точность. Даже не силой ума и знаний, а силой воображения.

После третьего залпа они услышали шелестящий, пахнущий неминуемой смертью полет снарядов. Перелет. Рухнули шесты с синими огоньками фонариков.

И тут же новые разрывы, чуть впереди края балки. На артиллеристов сыпануло песком, запорошило глаза. Осколки, подвывая, целой стаей пролетели над орудиями, один даже звякнул о ствол и с визгом ушел в сторону. Рухнули полотнища парусиновых экранов.

— Всем из балки! — скомандовал Барсук.

Полуоглохшие пушкари не сразу откликнулись. Полезли сквозь кусты. Трудно, очень трудно настоящему артиллеристу оставить свое орудие, даже обреченное.

Не все успели выбраться из балки и отбежать на безопасное расстояние. Позицию накрыло сразу десятком многопудовых снарядов. Барсука подбросило в воздух, поволокло по земле, словно перекатиполе. С полчаса он лежал, оглушенный, обессиленный, одолевая контузию. Наконец поднялся. Огонь по их позиции прекратился.

Только теперь полковник понял, почему никто не поднимал его: он был засыпан песком, как надгробным холмиком. Но — жив. Тронул ухо и на ладони ощутил густую кровь. Пошел собирать пушкарей, тех, что уцелели после обстрела. Заглянул в балочку, освещенную, как факелами, горящими кустами. Орудия лежали на боку, словно вымершие мамонты.

Прислонившись к сломанному, покосившемуся огромному колесу с железным обручем, сидел Меженцов. Самое удивительное: он держал в руках совершенно целую гитару. Перебирал струны. Рядом лежали убитые.

— Не слышу ни хрена, — сказал он.

Полковник принялся поднимать поручика. Тот шатался, но гитары из рук не выпускал.

— Отстояли честь! — крикнул он в окровавленное ухо Барсуку. — Честь, мать его, отстояли! Все, что могли, Слава!

И заплакал.

Но они не только отстояли честь пушкарей белой гвардии. Третьим своим — и последним — залпом они накрыли позиции гаубиц. Экраны из парусины и слабые вспышки огней не позволили красным артиллеристам сразу обнаружить вражескую батарею, и она успела сделать этот роковой третий залп.

Несказанная удача выпала на долю Барсука. Одна тяжелая гаубица красных была разбита полностью, две другие основательно повреждены, и поэтому ответный удар оказался для них не таким уничтожающим, каким мог бы быть.

После этого ни один снаряд не упал на позиции красной артиллерии. Сам Грендаль пришел посмотреть на разрушения и помогал санитарам уносить убитых и раненых. Он удивлялся везению и таланту слащевских артиллеристов. Впрочем, это тоже были его ученики.

У звукометрической установки, раструбы которой были побиты осколками, Грендаль нашел своего лучшего ученика, надежду артиллерийской науки Льва Генриковича Барсука-Недзвецкого, неутомимого энтузиаста стрельбы с закрытых позиций. Осколок разбил Льву Генриковичу затылок, но лицо осталось неповрежденным. На нем застыло выражение недоумения: «Что же ты, братец? Как ты смог?»


Второй полк выждал, пока начал стихать первоначальный артиллерийский шквал.

— По шаландам! — скомандовал Ильницкий.

Красноармейцы попрыгали в шаланды, то и дело освещаемые вспыхивающим за откосом огнем. Метались тени. Над головами с плюханьем проносились тяжелые снаряды. Набирая высоту, они уходили куда-то к звездам, чтобы через несколько верст рухнуть на намеченные цели.

Застучали, зачастили поставленные к самому краю обрыва трехдюймовки, бьющие по прибрежным кустам и деревьям на той стороне Днепра.

Красноармейцы, согласно заранее сделанному расчету, рассаживались кто на носу с «льюисом» или винтовками, кто брал весла, кто сбился на корме. Кольцов, сидевший у кормы, оглянулся. Вслед за ними, сносимые течением, постепенно принимая нужный угол и выравнивая ход, спешило еще три шаланды. Первая группа десанта. Больше судов у них на этом участке не было, если не считать нескольких шатких каюков, которые держались за шаландами, как жеребята за матками.

До половины реки доплыли спокойно. Приближался левый берег, низкий, темный, с вдруг проступающими в мгновенном высверке высокими разлапистыми вербами и густым лозняком. Пейзаж казался проступающим на миг негативом на фотографическом стекле.

Собственно говоря, это был еще не берег, а длинный, прорезанный протоками песчаный остров. Кольцов даже подумал, что, возможно, на острове слащевцев и нет, что они готовятся к встрече с красными за островом, за второй переправой, где лодок уже не будет. Очень не понравилось Павлу, что артиллерия бьет куда-то в сторону, минуя их направление, словно пушкари были уверены, что противник не готов к встрече.

И тут со стороны острова заработал «максим». Две короткие очереди прошли где-то рядом. Третья ударила в шаланду. Льюисист на носу вскрикнул и с плеском выронил свой пулемет в воду.

— В сторону уходи! В сторону! Открывай сектор! — что есть мочи закричал Ильницкий гребцам на сзади идущих шаландах.

Те услышали, стали расходиться. Но за эти несколько секунд «максим», используя проблески артогня, выделяющие темные пятна судов на реке, пристрелялся и поразил переднюю шаланду длинной очередью. Пули с треском пробили высоко поднятый дощатый нос и скосили тех, кто сидел впереди, на первой банке. Шаланда пошла как-то боком, подставляя борт под огонь.

Внезапно огонь «максима» прекратился.

Передняя шаланда мягко уткнулась носом в илистый берег. Кольцов выпрыгнул на остров, и его ноги погрузились в вязкую жижу. За ним с шаланды соскочили еще несколько человек, среди них и Ильницкий. Кольцов тут же услышал его резко выделяющийся среди других голосов металлический тенорок:

— Сколько выбывших?

— Трое раненых, семеро готовы, — угрюмо ответил комвзвода.

— Бери здоровых и обратно — за другими. Раненых сдашь санитарам.

На какое-то время Кольцов и Ильницкий остались на берегу одни. Канонада заканчивалась. Звучали лишь редкие залпы тяжелых орудий, обстреливавших дальние цели. По берегу, боясь зацепить своих, уже не били.

«Максим» куда-то исчез. Кольцов и «прапорщик Женя» подошли к тому месту, где должен был находиться «максим», у обоих были взведенные пистолеты. Наткнулись на россыпь гильз, прозвеневших под ногами. Пулеметчики ушли. И нетрудно было догадаться куда: через остров, за протоку, чтобы снова встретить их точным огнем.

Подошли остальные шаланды. Там тоже были серьезные потери. И эти суда отправили обратно, за новыми группами красноармейцев, а Ильницкий пересчитал всех высадившихся и оставшихся в живых. Двадцать один человек. Негусто. Полк уже понес серьезные потери, еще не успев полностью переправиться. Голос Ильницкого звучал глухо и напряженно. Нетрудно было догадаться, что Евгений переживал эту высадку как неудачу. Откуда ему было знать, что такая неудача была запланирована в штабе группы войск.

Кольцова поразило молчание красноармейцев, тяжело дышащих в темноте. Ни ругани, ни сетований, ни вопросов. А ведь среди них были и легко раненные, отказавшиеся возвращаться на правый берег. Белорусы…

Но пулеметчики куда-то делись! Через час, когда уже начало чуть-чуть розоветь небо на востоке, отыскали гать. К тому времени вернулись и другие шаланды — к счастью, на этот раз без потерь.

Вышли к протоке, шириной метров сто. Утренняя зорька била им в глаза. Те, кто затаился на противоположном темном берегу, не могли их не видеть. Звенело и кусало комарье, но никто не обращал внимания на такую мелочь.

Ильницкий расставил в верболозе станковые и ручные пулеметы. Велел рассыпаться как можно шире. Первая рота — правее, третья — левее, вторая — прямо. Разведчики еще до начала переправы промеряли тут глубину, говорили, что по горло. Хорошо, что Ильницкий велел плотно скатать шинели и надеть через плечо. Аккуратная скатка может продержать человека на воде, как спасательный круг, — но не более двадцати минут. Этого достаточно, чтобы перебраться на тот берег. Поразмыслив и понаблюдав за притаившимся темным берегом, Ильницкий отправил часть красноармейцев — скрытно, по густым зарослям камыша — далеко в сторону, для переправы и удара противнику во фланг.

— Ну что ж, пошли, братцы!

Кольцов, оглянувшись, увидел, что за ним неподалеку стоит, покусывая травинку, Грец. Кобуру с маузером подтянул и передвинул для удобства на грудь. Маленький, коренастый, как всегда, уверенный в себе, он был похож на широкогрудую бойцовую собаку, которая рождена только для смертельной схватки и не способна ощущать ни боль, ни сомнения. Да, этот не оставит!

Зашагали, ощущая, как вода постепенно поглощает их, подбираясь к горлу. Через двадцать шагов дно стало плотным, песчаным. Течение медленно уводило их в реку. Некоторые благодаря росту еще брели по дну, другие уже плыли. Кому-то повезло набрести на песчаный нанос, а кто-то угодил в промоину.

И тут снова со стороны темного берега зататакали пулеметы, целых три. Очереди пошли низко, словно кося на протоке урожай. Поднялась мелкая водяная пыль. Пули рикошетили от поверхности реки и, надрывно визжа, улетали дальше, в кусты.

Красноармейцы подныривали под пули. Кто без скатки и кто плавать хорошо умел, тому счастье. Хлебнул воздуху — и опять под воду. А скатка, она же спасает, но она же и губит.

Рядом с Кольцовым плыл маленький белорус в фуражке, притянутой к подбородку ремешком, со скаткой через плечо. Очередь прошла рядом, чудом не зацепив их.

— Брось скатку, ныряй! — крикнул Кольцов.

— А я плавать не умею, — фыркая и отплевываясь, ответил мягким говорком парень. — Мы барановичские, а там река Мышанка, малюсенька…

В его голосе звучала и обреченность.

— Да и винтовка чижолая, оброню, — добавил барановичский.

Опираясь всем телом на скатку, как на спасательный круг, выставив из воды длиннющую трехлинейку с примкнутым штыком, он плыл спокойно, как на учениях, загребая воду одной рукой.

— Давай винтовку, — сказал Кольцов.

— Не могу, — пробулькал белорус. — Личная оружия… ответственные мы…

И тут к ним, поднимая рябь по воде, поползла длинная очередь.

— Ныряй! — крикнул Кольцов, опустился под воду и потянул вниз и белоруса, выдергивая его из скатки.

Но было поздно. Кольцов ощутил соленый привкус воды.

Когда он вынырнул, винтовка соседа уже не торчала воинственно вверх, а его голова, словно в хомуте, лежала на кольце скатки, и из нее хлестала кровь. Павел опустился на дно, подхватил трехлинейку.

«Личная оружия…» Скатку с белорусом тихое течение протоки уже относило в сторону. Кольцов, спасаясь от следующей очереди, опять опустился на дно: винтовка своей тяжестью помогала ему передвигаться под водой. Он шел по дну, наклонясь, словно в гору. Снова высунулся, ухватил живительного, терпкого днепровского воздуха — и опять ушел под воду. Успел заметить только, что светает предательски быстро.

И в это время на берегу загремели выстрелы, прозвучало хриплое «ура». Это красноармейцы, посланные Ильницким в обход, неприметно, через камыши и густые кустарники, вышли на пулеметы. Рванулись к берегу и те, кто уцелел во время переправы. Ослабевшие, шатающиеся, окровавленные, но полные ненависти и злобы, они выходили из воды.

Пулеметчиков перебили, а троих взяли в плен. Это были совсем молоденькие офицеры, вчерашние юнкера. С офицеров, тоже мокрых после перемещений по топким берегам и промоинам, стекала вода. «Химические» погоны с нарисованными звездочками расплылись, потекли синим цветом.

Молчали, глядя на офицеров, тяжело дышали. Потом кто-то первый ударил одного из «химических» штыком — с хрустом пробивая ребра. И пошли! Били штыками, как на учениях соломенные чучела: «Коли — отбейся!»

Потом словно опомнились, опустились на землю. Кто просто отдыхал, не обращая внимания на мокрую одежду, кто выливал воду из сапог, ботинок, кто отжимал рубаху.

— А где Ильницкий? — спросил Кольцов. Он только сейчас ощутил отсутствие «прапорщика Жени». Ему казалось, что с командиром полка ничего не может случиться, что после всех своих ранений он заговоренный.

Через несколько минут принесли Ильницкого. Пуля разворотила ему шею.

— Что вы возитесь! — крикнул Кольцов. — Бинт!

— Чего — бинт? — хмуро сказал пожилой красноармеец из младших командиров. — Кровью вышел…

Рана открывала белую хрящеватую глотку. Кровь уже не пульсировала, а текла тонкой струйкой. Женя умирал. Он сделал слабый, непонятный знак рукой. Попытался поднять голову, скосил глаза на Кольцова.

— Ка…пи…тан, — едва слышно прошептал он, и на его губах запузырилась кровь.

— Да-да, Женя! Принимаю командование полком! — сказал Кольцов.

Ильницкий закрыл и открыл глаза, как бы давая знать, что его правильно поняли. Затем откинул голову, повернул ее набок, засыпая. Глаза его были открыты. В них отражалось розовеющее небо. Вот так он, Кольцов, повстречал старого друга. Казалось, теперь долго будут вместе. А вышло — всего несколько коротких дней.

— Это почему вы капитан? — спросил высокий военный, судя по всему, штабной. — У нас таких званий нет.

— Я комиссар ЧК, а капитан — звание по старой армии. Командир роты. Мы с Женей вместе служили…

Штабной вопросительно посмотрел на Греца, который тут же возник рядом, такой же собранный и уверенный в себе. Пуля его не взяла.

— Все верно, — подтвердил честный особист.

— Командуйте, раз капитан, — сказал штабной. — Я-то буду из младших унтеров.

Произвели перекличку. От всего полка осталось восемьдесят пять человек — неполная рота по нормам довоенного времени. Все командиры были выбиты. Одни погибли при переправе через Днепр, другие — под пулеметным огнем при переправе через протоку. Штабист остался всего один. Что ж, для такого подразделения и одного штабиста вполне достаточно! Кольцов сохранил названия рот и назначил командиров. Оприходовали трофейные пулеметы, ящики с патронами, набили новые ленты и заняли оборону на берегу, чтобы обеспечить высадку тех, кто следовал за ними.

Но никто не появлялся. Пробрался к ним дивизионный ординарец с сообщением, что остальная часть бригады ушла на переправу в район Каховки, а Второму полку следует продвигаться в сторону Большой Маячки на соединение со своими правофланговыми и совместными силами идти на полное окружение противника, который все еще удерживает Британы и Чернянку.

И Кольцов, выдвинув вперед головную заставу из десяти человек, обеспечив боковое охранение, двинулся по таинственному слащевскому побережью, обходя Британы по западной окраине. Он уже понял, что полк был принесен в жертву, чтобы обеспечить налаживание более значимой, основной переправы.

Глава 30

Слащевские «команды удальцов» на несколько часов задержали переправу красных, а затем, бросив станковые пулеметы, стали отступать, прячась в чахлом лозняке.

Подавив пулеметные расчеты, красные переправлялись без особых препятствий. Легкие полевые пушки Слащев уже не осмеливался подтягивать на расстояние выстрела, чтобы не попасть под прикрывающий огонь с правого берега.

Эйдеман почувствовал слабину белых, не принимающих серьезного боя (командующий Правобережной группой знал и о дизентерии, и о неполном составе слащевских полков), и поэтому решил выставить легкие заслоны по флангам, а основными силами напрямую прорываться к Чаплинке и дальше. Он и его начальник штаба Алафузо торопили события, опасаясь, что белые со временем подтянут резервы.

На других участках обширного таврического фронта (от Херсона и до Никополя) красные тоже, не считаясь с потерями, начали атаковать, чтобы сковать немногочисленную армию Врангеля.

Разгадав намерения командиров Правобережной группы, Слащев усмехнулся. Эйдеман и Алафузо совершали ту же ошибку, что когда-то допустил Деникин, острым клином наступая на Москву.

Выждав, когда красные отойдут подальше от берега Днепра, Слащев двинул свои полки на сближение, понимая, что теперь ему нечего опасаться огня тяжелой артиллерии. А маневренный бой, когда противники встречаются лоб в лоб, был его стихией и его увлечением. Дивизия генерал-лейтенанта Теплова, седобрового, вечно хмурого вояки, взяла вытянувшуюся вдоль дороги на Скадовск Пятнадцатую дивизию красных в клещи, разрешив головной части вырваться вперед. Начальник Пятнадцатой латыш Иоганн Раудмец, бывший капитан с юнкерским образованием, заметался, опасаясь окружения.

Одновременно Слащев бросил во фланг наступающим на Чаплинку красным большую часть своей Тринадцатой дивизии под командованием немолодого уже генерала Аандуладзе. Генерал имел огромный военный опыт и был известен фантастической храбростью, качеством, которое очень ценно в ближних боях, при фронтальных и маршевых столкновениях.

Огромная масса хлынувших на Левобережье красных войск вынуждена была вести бои, то и дело перевертывая фронты и ощущая вдруг чуть ли не в центре своих порядков присутствие полков Слащева. Самоотверженности красным было не занимать, их комиссары носились под пулями в кожанках, подбадривая красноармейцев. Но вот опыта и вдохновенного, интуитивного расчета… с этим было плохо.

В середине дня порядки Латышской дивизии распорол кавалерийский наскок полковника Мезерницкого. Дисциплинированные латыши отбили кавалеристов. Полки их перемешались, они уже не понимали, откуда последует очередной удар. Сквозь пыль и дым, застилавшие Левобережье, солнце гляделось бледным лунным диском. Бои шли без перерыва уже восемь часов. Ударами картечи, посланными из скорострельных «марианок», славный Пятый полк непобедимой Латышской белые ухитрились загнать в кошару, расположенную на краю местечка. Разоружили. Среди рослых, отборных русоволосых латышей мелкими телятками смотрелись рязанские и калужские новобранцы, выросшие на сосках-жеванках и мякине: весьма поредевшие за последний год войны латышские части разбавили призывниками из России.

Многие красноармейцы и командиры из латышей давно уже воевали не за идею коммунизма, а за деньги. Весьма полновесные, в царских червонцах. Им ждать милости от белых не приходилось: всех пленных латышей относили к наемникам, воюющим на чужой земле. Тем более что Латвия уже была признана Антантой как независимое государство.

Капитан Саня Курской, с обмотанной ржавыми бинтами культей левой руки (оторвало кисть), мелово-белый от потери крови, накачанный морфином, размахивая здоровой правой и выкатывая страшные наркотические глаза, кричал:

— Эй, рязань косопузая, выходи. Кто хочет к нам, зачислим. Отличишься — погоны дадим. Еще раз отличишься — в унтера пойдешь, лычки на плечи, медаль на грудь. Выходь, русопятые, не бойсь, я сам из мужиков. У нас половина таких, как вы.

Русопятые выбирались из толпы, подходили к капитану, со страхом глядели на него и старались не замечать два пулеметных расчета по обе стороны Курского. Переход рядовых пленных от одной стороны к другой был делом обычным в Гражданской войне. Всем не хватало штыков.

— Ну дуйте из кошары на перепись! — приказал «новобранцам» капитан и, как только те вышли за пределы загона, дал знак пулеметчикам.

Две с половиной сотни латышей приняли на себя свинцовые струи. Сквозь трескотню «максимов» было слышно, как пули бьют в плотную массу тел, будто в дерево. Когда все пленные полегли, заливая кровью неровную, выбитую овечьими копытами землю, капитан, срываясь на хрип, закричал:

— Кто живой, не бойсь, вылезай. Отпущу.

Поднялись двое. Оба были словно перекрашены в алый цвет. Даже русые волосы порыжели, сбились в комки.

— Хотите — идите к своим, хотите — оставайтесь у нас, — сказал Курской и отвернулся.

Один, пошатываясь, зашагал из кошары на север, в дымы. Второй подошел к Курскому и стал рядом. Почему? А кто знает. И расспрашивать не станешь.

А в четырех верстах от Днепра, возле местечка Терны, латыши в это самое время расстреливали на краю яблоневого сада пленных офицеров из «команд удальцов». Определяли на глазок — по лицам, по рукам, по говору. Тех, кого отнесли к рабочим или крестьянам, отогнали в сторону. Остальных расстреливали. Шеренгу за шеренгой, постепенно отодвигаясь назад, чтобы не было завалов из трупов. Экономно, по одному патрону на пленного. Известно, латышские стрелки промахов не знали. Но на всякий случай, когда со стрельбой было покончено, всех лежачих добили штыками. Тоже очень точно и неспешно, с европейской аккуратностью. Гражданская война…


Настоящей стихией Владислава Барсука был ближний артиллерийский бой со скорострельными и подвижными полковыми пушками. От хуторка Тальникова — три хатки да ветряк с полуоборванными, как у бабочки, маховыми крыльями — он кинулся в самую гущу, в дымы и пожары. Оглохший, измазанный кровью, страшный в своем остервенении, в упоении, в пренебрежении к своей и чужим жизням, он выскочил навстречу пробивающимся на помощь латышам бойцам Пятьдесят второй стрелковой красной дивизии.

Батарея Барсука шла рысью, опережая редкие офицерские цепи. Со стороны наступающих красных ударили трехдюймовки. В двадцати шагах от орудий белых землю вздыбило гранатами, осыпало осколками и комьями чернозема. С лошади свалился ездовой, ойкнул кто-то из сидящих на зарядном ящике. И тут же плотными роями — пока над головами — винтовочные и пулеметные пули. Цепи красных — вот они, даже можно разглядеть грязные, рваные рубахи.

— С передков! — не слыша собственного голоса, что есть мочи закричал полковник.

Расчеты мигом отсоединили пушки от уносов, и ученые кони тут же ушли назад, за небольшой, поросший ковылем курган.

— Прямо по цепи! Направление на отдельную яблоню справа! Тридцать! Трубка тридцать! Огонь!

Подскочили «марианки», посылая семидесятипятимиллиметровый «шрап» к цепям красных стрелков, к их пулеметам. Канониры едва успевали, работая ключами, устанавливать деления на дистанционных трубках и быстро, наметанным глазом, считывать цифирьки на боеголовках. Стаканы шрапнелей разрывались низко над порядками атакующей дивизии. Пули стучали по щиткам пушек, за которыми теснились расчеты. Пушки подпрыгивали и подпрыгивали, поднимая вокруг себя пыль. Уже ни черта не стало видно…

Барсук отбежал, влез на зарядный ящик, как на постамент. Доступный всем осколкам и пулям. Зато все видно как на ладони.

— Правее ноль двадцать! Огонь!

Шрапнель осыпала красных, их ряды смешивались, они стали медленно отступать, потом побежали, оставляя за собой холмики, на которых развевались клочки рваных рубах.

— Ага! Бегут! — Барсук уже готов было скомандовать, чтоб подавали передки — преследовать большевиков, но тут из-за пеших порядков Пятьдесят второй начал выползать змейками и, выйдя на простор, сливаться в лаву кавалерийский полк.

Счет пошел на секунды. Перейдут красные на рысь, а потом на слань — мигом одолеют те пятьсот — семьсот шагов, что отделяют их от батареи.

— Убирай своих пешеходов! — закричал Барсук поручику, командиру офицерской роты, изготовившейся к атаке. И скомандовал: — Левее ноль тридцать! Трубка сорок! Беглым!

Шрапнель выдирала из лавы всадников, как пинцет клочья ваты. Но лава и есть лава, она тут же смыкалась, подобно лужице ртути, и, набирая ход, поблескивая сталью шашек, устремилась к батарее. Офицерские цепи отхлынули за курган, батарея осталась одна. И некогда уже брать орудия на передки — догонят, сомнут, изрубят.

Лава редела, местами сбивалась в кучки, местами словно вытаивала под разрывами шрапнели, но остановиться уже не могла.

Барсук бросился к пушкам. Уже не до прицелов, не до трубок. Канониры, неизвестным образом найдя несколько свободных секунд, изготовили снаряды с установкой головки на «К». Картечь. Сноп свинцовых пуль, вылетающих из стволов, сметает на пути все живое.

Картечь — кулачный бой артиллериста, самый ближний.

— Целься в лоб! — крикнул Барсук и сам, открыв затвор пушки, стал глядеть сквозь ствол, сквозь сверкающую, вьющуюся от закрутки нарезов трубу на приближающихся кавалеристов. Блеск поднятых вверх шашек резал глаз.

Пушки били уже вразнобой, то и дело прыгая, как будто в какой-то дикой детской игре. Наводчики утюжили впрямую, по видимой сквозь стволы цели, изредка подкручивая маховик наводки, чтобы поразить тех, кто вырывался вперед. Вот уже и нет припасенных снарядов, а до зарядных ящиков бежать нет времени.

Но лава смешалась, сбилась, запуталась в свалившихся наземь лошадях и всадниках. Повернула.

Старший фейерверкер, весь в копоти и грязи, обернулся к Барсуку.

— Разрешите, вашвысородие, за снарядами сбегать. Шрапнелькой их достать. Или гранатой.

— Пусть уходят, — поморщился Барсук, вытирая слезящиеся глаза. — А батарею на передки — и с пехотой вперед.

Перед пушками — степь, усеянная лошадьми и людьми. Кто-то, приваленный собственным конем, пытался встать, какая-то лошадь махала в воздухе копытами, словно старалась превратить пустоту в твердую землю.

— Пусть уходят… кого Бог миловал.


…Маркиян Германович, начальник Пятьдесят второй, наблюдал за этим боем с колпака ветряной мельницы. Крякал, заламывал сцепленные пальцы. Маркиян был мужик крупный, из крестьян, выбившийся в Великую войну в штабс-капитаны. Дивизию он получил за три дня до боев. Пятьдесят вторая без него воевала на польском, была переведена в резерв, доукомплектована и брошена на Южный фронт.

Красноармейцы, в основном белорусы, народ послушный и дисциплинированный, под красными звездами скрывали религиозные души. На плохой паек и рваную одежку не жаловались. Перед боем крестились и умирали покорно, без матюков. Лучший, самый подготовленный полк Пятьдесят второй был разбит на глазах у Маркияна, а кавалерия, двести сабель, правда, плохо вымуштрованных, была почти что полностью выбита картечью. Черт принес эту батарею! Этого полковника, который то влезал на зарядный ящик, то припадал к прицелу! Сумасшедший, без жалости к себе! И то: им, белякам, терять уже нечего, Россия для них сведена в маленький лоскуток, а за ним — море.

Маркиян уже схватывался один раз со Слащевым весной этого, двадцатого, года на Чонгарском мосту. Слащев отбил тогда у него мост, выведя на полотно своих юнкеров с оркестром и знаменами. Маркиян командовал Третьей бригадой. И бригада дрогнула. Хотя за два месяца упорных боев на Чонгаре Германович получил орден Красного Знамени. Сейчас этот орден, привинченный, на красной суконной подкладке, к гимнастерке у самого сердца, жег Маркияну грудь.

— Ничего, — бормотал Маркиян, — ничего. Учи меня, генерал, учи! Выучишь, будет польза Красной Армии.

Глава 31

Тринадцатая дивизия генерала Аандуладзе брала Чернянку. Сельцо, славящееся садами, горело. Листва на яблонях и вишнях жухла от жара, сворачивалась на глазах.

Слащев, то наступая, то отскакивая назад, перегруппировывая силы, постепенно отвоевывал Левобережье. За землю, за деревеньки генерал не держался. Ему важно было перемолоть силы красных и лишить их наступательного запала.

Стоя на бричке, Слащев вглядывался в свой «цейс». Аандуладзе действовал по всем правилам маневренной войны. Не втягивался в бои на улочках, а обходил сельцо справа, со стороны хутора Цукура, как бы предлагая Первой бригаде[58] Пятнадцатой дивизии красных податься в сторону Большой Маячки. Для Иоганна Раудмеца, начальника Пятнадцатой дивизии, это было вроде даже и не отступление, а продвижение вперед, к Перекопу. Но на этом пути, смешавшая порядки, растянувшаяся дивизия непременно должна была встретить Тридцать четвертую дивизию белых под командованием генерал-лейтенанта Теплова, который уже обошел Большую Маячку с юга и ждал красных, чтобы ударить по ним во время движения.

Непрерывно крякающими, утиными голосами напоминали о себе Слащеву полевые телефоны.

— Передай Теплову, — приказывал кому-то Слащев, — пусть выдвигает артиллерию. И бережет солдат.

Как назло, куда-то подевался Славка Барсук. Ему надо артиллерийским дивизионом командовать, стоя в стороне, а он наверняка пропадает где-то на батарее. Впрочем, дивизион без него действовал слаженно, умеючи, и все же помощь Барсука в непосредственном бою была бы неоценима.

Сейчас, пытаясь сквозь пыль, и дым, и уже густеющие вечерние сумерки разглядеть движение частей, Слащев испытывал генеральское удовольствие оттого, что, хоть и на грани срыва, хоть заходя местами за пределы разумного риска, его войска раздергали на части махину красных войск, устремившуюся к Перекопу, и лишили ее энергии наступления.

Серия гранат, пущенная красными из-за Чернянки, брызнула оглушительной очередью перед наблюдательным пунктом, осыпая людей и лошадей комьями земли. Осколки ушли вверх, но один углядел Слащева и ударил в его бинокль. От контузии генерал осел на сиденье брички.

Драгоценный «цейсс» разлетелся вдребезги, а его окуляры, хоть и в мягких, каучуковых накладках, больно ударили в глаза. Фельдшер, придерживая одной рукой пенсне, оглядел генерала.

— Слава богу, все цело, — пробормотал он в усы. — Но надо примочку и перевязку…

— Какую перевязку? — рассердился Слащев. — Ты что, хочешь у меня зрение отнять?

— Никак нет. Но иначе будет сильная опухоль от удара, глаза закроются. А так — менять буду все время, часа через два пройдет.

— Ладно, заматывай. Но чтоб на два часа, не больше. Мне и ночью видеть надо.

Через пять минут голова Слащева была перебинтована легкой повязкой, придерживающей тампоны и примочки. Генерал уселся поглубже в бричку, надвинул на лоб фуражку. Приказания отдавал, как шахматист, играющий вслепую. Он не хотел, чтобы кто-либо видел его с повязкой на голове. Весть о ранении командующего во время боя — это все равно что лишняя дивизия у противника.

Но от солдатского беспроводного телефона ничего нельзя утаить. И, как в детской игре в исковерканные слова, передаваемые шепотом по цепочке, первоначальное известие вдруг начинает обрастать нелепыми и ужасающими подробностями.


Нина Николаевна узнала о ранении командующего в местечке Магдалиновка, куда перевез ее денщик Пантелей, как только красные стали подходить к Черной Долине. Она стояла возле плетня, наблюдая за телегами с ранеными, тянущимися по большаку в тыл, к Чаплинке. Придерживала руками живот. Косынкой — от пыли — прикрыла лицо.

Уже смеркалось, солнце заходило за Днепром, за Херсоном, и ветер гнал на закат полосы дыма, делая вечернюю зарю мутно-кровавой. Пыль от телег лезла в ноздри. Раненые переговаривались, кричали, делясь новостями.

Ездовые, мобилизованные пожилые дядьки, были мрачны, сидели ссутулившись. Когда везешь раненых, кажется, будто все уже обрушилось и поражение неминуемо.

— Капитан, — услышала Нина хриплый басок офицера, руки и шея которого были перебинтованы, — командующего ранило. В голову.

— Тяжело?

— А разве бывает в голову легко?

— И-и, ваше благородие. Дуже сильно вдарило ему в голову железякой. Ничего как есть не видит, — громко откликнулся солдат с другой телеги. Он был с забинтованной от макушки до рта головой, и ему казалось, что уже никто ничего не слышит и не видит. Поэтому не говорил, а выкрикивал слова.

— Чего болтаешь, дурак! — оборвал его капитан. — Генерал на своем месте.

— Ну как же! Я сам видел! При мне его вдарило! — не унимался солдат. Он выкрикивал еще что-то, но телеги уже уехали далеко, и Нина Николаевна слов разобрать не могла.

Первым порывом было: догнать телеги и обо всем расспросить. Но она отказалась от этой мысли, вернулась во двор. Шарахнулись куры. Пантелей испуганно вскочил с прысьбы, где не спеша докуривал свой тютюн.

— Седлай коня! — приказала Нина Николаевна.

— А? Что? Куда? — закудахтал Пантелей, который никак не мог привыкнуть к взрывному характеру своих хозяев. — Нельзя вам, Нина Николавна! Чижолая вы!..

— Знаю лучше тебя, какая я. Седлай!

И пошла за карабином и фуражкой. Напялила галифе — широченные, подарок толстяка Теплова.

Пантелей стоял посреди двора, не зная, как поступить. Вид «драгунки» быстро направил его мысли в нужное русло. Он вывел из сарая Карего, вынес седло, потник, нагрудник с пахвой, принялся седлать. Карий, которого оторвали от сена, недовольно вскидывал морду, косил глазом.

— Быстрее поворачивайся.

Пантелей второпях ударил Карего кулаком понизу и мигом, только конь поджал живот, затянул подпруги. У «юнкера Нечволодова» все должно быть справно.

— Может, и я с вами?

— Оставайся на хозяйстве!

Оттолкнув руку Пантелея, Нина Николаевна тяжело влезла в седло. Эх, а как взлетала! В один мах! Джигитом была!.. Приторочила карабин.

Пантелей перекрестил Нину Николаевну, бросился отворять ворота. «Юнкер» сразу дала шенкелей, и Карий, зная норов всадницы, вылетел на улицу и пошел наметом.

Глава 32

Генерал Слащев загонял своих телефонистов, ординарцев, радистов и шифровальщиков. Он требовал связи, постоянной связи, чтобы уследить за всем, что творилось на фронте от Казачьих Лагерей, Каховки и Любимовки и до Черной Долины и Успенки, то есть на участке шириной сорок верст и глубиной до двадцати.

Провода все время рвались. В неразберихе маневренных боев они перекрещивались и переплетались. Иногда доносились в телефонные штабные трубки чужие переговоры:

— Полковник Зуев, полковник Зуев, мать… Где наш броневик? Где «Русь святая», мать… Атакован конницей в триста шашек, отступаю, мать… Дайте немедленно «Русь святую»…

— Политотдел, Политотдел, пришлите срочно комиссаров, человек пять… Комиссары, говорю, выбиты, а мне нужно людей поднимать… Командиров не могу, командиры у меня на вес золота, специалисты. Комиссаров шлите!..

— Дайте ноль тридцать левее ориентира три!..

Телефонисты неслись, вскочив на измученных коней, к местам подсоединения, там спрыгивали, ползали под пулями. Возвращались не все: рота связи присылала новых.

К исходу вторых суток выяснилось, что Слащев начисто выигрывает бой за большой шлях, ведущий к Перекопу. Его искусство делало свое дело. Неся огромные потери, красные дивизии сдали захваченные ими в тяжелых боях Большую Маячку, Чернянку, Цукур, Британы. Британы — это уже у самого Днепра. Тридцать четвертая дивизия Теплова, в которой оставалось уже не более тысячи человек, сумела прорваться в Корсунский монастырь, у самой реки. Оттуда с колокольни были видны Берислав и даже Каховка.

Слащев был намерен на следующий день очистить все Левобережье. Если хватит сил. Офицеры уже были выбиты более чем наполовину.

У хутора Цукур его застигло крайне неприятное известие: Эйдеман и Алафузо ввели в действие остававшуюся в резерве Пятьдесят первую дивизию Блюхера. Она переправлялась через понтонный мост у Каховки вместе с артиллерией. Дивизия была полного состава, в девяти полках насчитывалось одиннадцать тысяч штыков.

Блюхер представлял смертельную опасность. С него надо было сбить наступательную спесь, и только. Большего Слащев сделать не мог. Против одиннадцати тысяч отборных красноармейцев Пятьдесят первой у него оставалось не более двух тысяч штыков и двухсот сабель.

Генерал, сделав остановку в Цукуре, думал пять минут. Лицо его с синяками, окружавшими глаза, напоминало лицо артиста-трагика из «душещипательной фильмы». Он не хотел просить Врангеля о помощи. Но без такой помощи последние силы будут смяты и уничтожены — и откроется дорога на Перекоп.

Он отослал на радиостанцию в Черную Долину шифровку, которую следовало немедленно переправить в Ставку главнокомандующего: «Атакован свежей 51‑й дивизией. Прошу срочно послать под Каховку конный корпус Барбовича мне в подчинение».

Корпус Барбовича находился в Серогозах, в шестидесяти верстах северо-западнее Каховки. Врангель держал его в резерве, колеблясь, куда направить. На севере, у Александровска, красные тоже атаковали, чтобы отвлечь силы белых от Каховки.

Конный корпус был теперь главной надеждой Слащева. Почти шесть тысяч сабель и тысяча штыков. И во главе — решительный и смелый генерал. Правда, не очень глубокого и гибкого ума. Но умеющий выполнять приказы.

Врангель понимал, в какое положение попал его «военный гений» со своим слабеньким корпусом. Все складывалось так, как хотел главнокомандующий. Если Слащев одержит победу, то только с явной его помощью. И он на этот раз не станет триумфатором. Займет место среди других генералов, подчиняющихся главнокомандующему твердо и без колебаний.

Врангель тут же прислал ответную радиограмму:

«Барбович выходит к вам. Надеюсь в скором времени услышать о полном освобождении от красных захваченного ими плацдарма на левом берегу Днепра, включая Каховку. Берегите конницу. Барбович будет находиться в вашем только оперативном подчинении, и не более двух дней».

Вот так-то… Слащев должен знать свой шесток. Этот шесток не выше, чем у Барбовича. У Петра Николаевича нет любимчиков.


Первая бригада дивизии Блюхера, развернувшись по фронту на одну версту, одолела заслоны белых у хутора Терны и двинулась через хутор Куликовский, вдоль большака, ведущего к Чаплинке и Перекопу. Шли без выстрелов, размеренным шагом, держа винтовки на руке. Красные рубашки заполонили долину. Блюхер шел дерзко, постепенно выходя за пределы защитного огня артиллерии с бериславского высокого берега. Красный (вот уж поистине красный) начдив говорил этим маршем, что нисколько не боится слащевцев, которые накануне в течение двухдневных боев одолели три дивизии, включая латышей.

Этот марш был равносилен вызову на дуэль.

Из Блюмендорфа, с левого фланга, позвонил генерал Аандуладзе. Немецкая колония находилась недалеко, за хутором Куликовским.

— Яков Александрович, разрешите выйти в штыки офицерскому полку! Сам поведу…

Яков Александрович осмотрел порядки Блюхера, ища подвоха. Но ни тачанок, ни броневиков, ни пушек на передках он не увидел. Теперь у Слащева не было выбора. Если бы он пустился на хитрость, потерял бы славу отчаянного знатока и сторонника рукопашной. Эта слава ему помогала выигрывать у красных, казалось, безнадежные бои.

Слащев видел сквозь сильную оптику бинокля, как передовые заставы белых на стыке Тридцать четвертой и Тринадцатой дивизий начинают откатываться, не сделав ни одного выстрела. Марш Блюхера производил впечатление.

— Выдвигайте полк, генерал, — сказал Слащев. — Только сами не лезьте.

Резервный, до сих пор не занятый в боях полк назывался офицерским, хотя там было больше половины солдат и унтеров — самых сильных, самых умелых, в основном старослужащих, люто ненавидящих большевиков и спаянных в одно целое с офицерами. Вместе ели — из одного котла, спали в одних избах или палатках. Такое было невозможно в старой армии, в Великую войну. Многому научила гвардейских фанфаронистых офицеров Гражданская.

Генерал смотрел, как развертывается офицерский полк, как умело, веером, движется цепь, за нею вторая. Они шли, слегка наклонясь вперед, и их тела по пояс скрывали белесые метелки ковыля. Ковыль раскачивался под ветром, и казалось, что офицерские цепи бредут по воде. Полный, плотный Аандуладзе, выставив штык, шел в первом ряду, и было видно, как подрагивает на ходу его крупное тело, как светятся сединой его знаменитые, под Александра, бакенбарды. Погоны с зигзагообразными золотыми галунами отражали солнце.

— Погибнет, черт грузинский!..

Но шедшие рядом с ним, не желая подставлять генерала под удар, обходили медлительного и тяжеловесного Аандуладзе. Штыки у офицерского полка в отличие от краснорубашечников были начищены и зловеще поблескивали.

Слащев и сам бы, как некогда, пошел в первой цепи, взяв трехлинейку. Но — нельзя. Если он погибнет или будет тяжело ранен, поражение неминуемо. А до полной победы осталось немного. Даже если Блюхер прорвется, ему во фланг зайдет Барбович, и это будет конец Правобережной группировки.

Он внимательно осмотрел приближенные оптикой лица краснорубашечников Блюхера. Сибирские, скуластые чалдонские[59] лица. Много и чистых башкир и бурят, может быть, якутов. Невозмутимы. Но он заметил, что кое-кто чуть ниже, чем положено, опустил штык. Добрый знак. У кого-то уже не выдерживают нервы, а значит, они скоро дрогнут и будут сражены, открывая путь в глубь порядков.

Аандуладзе сильно отстал, оказался в третьей цепи. Около генерала офицеры сошлись чуть плотнее, чтобы защитить его. Слащев вдруг почувствовал, что ему хочется опустить бинокль. Он устал от этих зрелищ, от вида того, как сходятся кость в кость, беспощадно и люто, глядя на противника, как на дикого зверя, русские люди. Господи, сколько лет еще придется расхлебывать эту ненависть! Люди уже научились видеть вокруг врагов. И долго еще будут отыскивать противника, оглядываясь вокруг. И если не найдут, то придумают.

Все эти мысли промелькнули смутным клубком в помутневшей от двух бессонных суток голове генерала и были прерваны криками «ура!».

С русским, с суворовским, кутузовским, скобелевским «ура» сходились ряды неприятелей. Офицерский полк быстро сломал первую цепь Пятьдесят первой. Упавшие блюхеровцы словно тонули в колышущихся волнах ковыля. Через две-три минуты воины Аандуладзе пробили вторую цепь.

Слащев знал, что полк обречен. Он должен был сломать атакующее настроение красных, но одолеть всю дивизию, даже одну бригаду, он не мог. В рукопашной очень быстро наступает нервная и физическая усталость.

Но тут генерал увидел, что Блюхер отнюдь не собирается поддерживать свой первый полк. Потерявший больше половины людей, Аандуладзе уже сражался с четвертой, последней цепью. Неужели красный полководец решил сражаться в честном поединке, не вводя в действие новые тысячи бойцов?

Да, это был поединок. Красноармейцы Блюхера доказали, что умеют сражаться. Остатки офицерского полка приостановились, видя перед собой огороды хутора Терны. Кое-кто из раненых краснорубашечников поднялся и побрел, опираясь на винтовку, в сторону хутора, к своим. Раненых не тронули, дали уйти.

Слащев подумал: вот теперь бы к порядком обескровленной Тринадцатой дивизии добавить две сотни остававшихся в резерве конников да перебросить сюда еще хотя бы один полк из Тридцать четвертой — и можно идти на Каховку. Отбить ее у красных и затем полностью очистить Правобережье! Хоть и мало оставалось людей у генерала, но настроение у всех было боевое, и это надо было использовать.

Он велел отыскать Барсука-Недзвецкого, который носился от одной батареи к другой, и приказал ему собирать артиллерийский кулак, а сам за ночь переформировал части, позвонил в Чаплинку, где стояли в резерве на случай прорыва к Перекопу два старых английских танка, оставшихся от времен дружбы с Великобританией, и попросил господ танкистов (с ними, как моряками, следовало разговаривать вежливо, по имени-отчеству) подать машины на плацдарм. От Чаплинки сюда было почти сорок верст. Для медлительных сухопутных дредноутов «Марк-четыре» это был восьмичасовой путь — если не случатся поломки.


Блюхер не случайно не вводил в штыковой бой полновесные бригады, ограничившись кровопролитной дуэлью, которая не выявила победителя, потому что никто не бежал.

Большая часть красноармейцев Пятьдесят первой дивизии, сбросив кумачовые рубахи, копала вокруг Каховки окопы и ставила проволочные заграждения, безжалостно вырубая сады, чтобы вытесать колья. Осмотрительный Михаил Иванович Алафузо, осознав, что к Перекопу пока не прорваться, а погубить войска и потерять все — весьма вероятная перспектива, решил довольствоваться меньшим, но ощутимым результатом.

Еще ведя многочасовой бой со Слащевым, он задумал создавать и укреплять пресловутый Каховский тет-де-пон, предмостное укрепление, которое было настолько обширно, что могло называться настоящим плацдармом. Это требовало участия тысяч красноармейцев, которых пришлось оставить в тылу, не вводить в сражение. Уступая Слащеву поле боя, Алафузо сохранял для красных важнейшую часть этого поля.

Белый генерал в пылу и дыму сражений не заметил того, что творилось вокруг Каховки.

Командующий Правобережной группой Роберт Эйдеман стиснув зубы и хмурясь, утвердил план, предложенный Алафузо. Эйдеману тоже грезились после удачных переправ, когда белые заметались, не зная, где будет нанесен основной удар, большая победа и марш к Перекопу. Эйдеман согласился потерпеть. Он знал: Каховка еще проявит себя[60].

Тет-де-пон и днем и ночью укрепляли сотни саперов и тысячи красноармейцев Блюхера под командованием сорокалетнего гения инженерного дела Дмитрия Карбышева, строившего незадолго до Великой войны Брестскую крепость. Учитель Карбышева, престарелый Константин Иванович Величко, создававший еще укрепления Порт-Артура, бывший генерал-лейтенант фортификации, а ныне начальник инженерной службы фронта, приезжал посмотреть на замысел ученика, проверил чертежи и схемы. Константина Ивановича по понтонному мосту привезли на место работ. Поддерживая под руки, провели по вздыбленной земле, все показали. Бывший генерал крепостных дел работы одобрил:

— Недурственно…

Что у него на экзаменах в Николаевскую инженерную академию некогда означало высший балл.

Зигзагообразные окопы полного профиля сооружались в три ряда, с огневыми площадками, щелями, блиндажами и нишами. На танкоопасных направлениях в землю вкапывались полковые пушки. Три ряда колючей проволоки («шахматная» оплетка, а не примитивный забор) прикрывало окопы на всем их протяжении. Создать такие укрепления менее чем за трое суток — египетский труд рабочих и высочайшее искусство инженеров.

«Недурственно».

Созданием артиллерийской обороны руководил сам Грендаль. Его заместитель, двадцатисемилетний артиллерист Леша Благодатов, потомственный военный, выдающийся математик, в две бессонные ночи, протирая слезящиеся от слабого света керосиновых ламп глаза, составил планшет массированного артогня по важнейшим целям — труд, в обычное время занимавший недели и требующий участия дюжины спецов.

На плацдарм для непосредственной артиллерийской борьбы пошли двадцатидвухлетние командиры дивизионов, корифеи огневого боя Леня Говоров, бывший «констапуп»[61], и Коля Яковлев — «михайловец», лучшие из лучших в Тринадцатой армии.

Не дожидаясь танков, Слащев решил на плечах отступающего противника ворваться в Каховку, используя то обстоятельство, что тяжелая артиллерия с правого берега не сможет ему препятствовать из опасения поразить своих. Он отыскал Барсука и велел ему сосредоточить у Каховки всю артиллерию, какую только возможно. Аандуладзе со своим офицерским полком, получив все имевшиеся у Слащева резервы, атаковал каховский плацдарм уже почти в темноте. Генерал надеялся, что утомленные многочасовыми боями и расстроенные поражением красные не выдержат последнего отчаянного натиска слащевцев и покинут левый берег Днепра.

Бой длился два часа, после чего, осознав, что случилось то, что он и предвидел (красные создали хорошо укрепленный тет-де-пон), Яков Александрович, во избежание полного уничтожения, приказал отвести войска от Каховки. И подальше. Несмотря на ночь, тяжелая артиллерия с правого берега открыла уничтожающий огонь по площадям. Снаряды перелетали через каховские укрепления и поражали позиции залегших перед проволочными заграждениями белых.

В полночь в полуразбитую, со сгоревшей соломенной крышей мазанку, где близ деревни Чернянка расположился штаб Слащева, прибыл полковник Барсук-Недзвецкий. Он был грязен, шатался, как пьяный, один погон свисал с плеча. Слащев не обратил внимания на неуставный вид, хотя обычно бывал строг.

Тени от двух керосиновых ламп метались по стене.

— Карту, ваше превосходительство, — заплетающимся языком произнес Барсук. — И кричите мне в левое ухо, я плохо слышу.

Грязным, со ссадинами, пальцем он обвел полукруг, в центре которого была Каховка. Края дуги упирались в Днепр у Рыбачьих Домиков на западе и у Любимовки на востоке. Излучина Днепра превращала эту дугу в полный круг, защищая таким образом Каховку со всех сторон.

— Полная линия обороны, как на Великой войне, — доложил Барсук, стараясь, как и все оглохшие люди, кричать. — Окопы по всем правилам, проволока, упрятанные пушки и артиллерийская поддержка с того берега по всем направлениям. Я потерял половину своей артиллерии, ваше превосходительство.

— Мнение? — спросил Слащев угрюмо.

— Рвения было сколько угодно, ваше превосходительство! — закричал Барсук.

— Мнение! — гаркнул генерал в левое ухо пушкаря.

— Мнение такое, Яков Александрович, — неожиданно тихо сказал Барсук. — Вы можете приказать мне перепрыгнуть Днепр. Я разбегусь и прыгну, но…

Полковник неожиданно зашатался и мешком опустился на пол. Глаза его закатились.

— Врача! — проскрежетал Слащев.

Все штабные бросились за врачом. Лампы угрожающе заморгали от ветра.

Вбежал все тот же усатый фельдшер, что делал примочки на глаза генералу. Врачи были заняты на операциях.

Впрочем, фельдшер был знающий. Он потянул веки полковника, положил палец на сонную артерию, приоткрыв ворот грязной рубахи, послушал через трубочку грудь.

— Коньяку бы, ваше превосходительство, — сказал фельдшер. — Крайнее нервное истощение, обморок. Покой и отдых…

— Какой покой? Какой отдых? — язвительно спросил Слащев.

У начальника штаба Фролова нашлась фляжечка с шустовским, выдержанным. Через минуту Барсук пришел в себя.

— Хороший коньяк, — пробормотал он, усаживаясь на полу. — Душистый.

— Отнесите его на постель, пусть поспит часок, — приказал Слащев.

Ординарцы бросились исполнять распоряжение, подхватили Барсука под руки.

— Еще коньяку, — прохрипел артиллерист.

Слащев посмотрел через наполовину разбитый потолок мазанки наверх. Сквозь дыру были видны звезды. Космическое, холодное, бесконечно спокойное око Вселенной встретилось с затравленным взглядом генерала. Неужели когда-то он мог спокойно глядеть в это небо, мечтать, радоваться?

— Шифровальщиков! — сказал он Фролову. — И подготовьте надежных ординарцев с конвоем на радиостанцию.

Он даже не посоветовался со своим начальником штаба, он хотел сам решать и сам нести ответственность. В конце концов, произошло то, что он предвидел, о чем предупреждал Врангеля.

Это в какой-то степени проблема их личных отношений. И неровным почерком вывел на листе бумаги: «Красных по большой дороге в Крым не пустил. Левобережье очищено не полностью. Красные создали тет-де-пон вокруг Каховки шириной двенадцать, глубиной шесть верст…»

Подумал и дописал — еще более нервно — решающие фразы: «Укрепления мощные. Взятие их невыполнимо даже при использовании всех возможностей Русской армии. Осуществляю блокирование тет-де-пона».

Он протянул листок немолодому капитану, начальнику группы шифровки и дешифровки. Лицо капитана было невозмутимым. Ему многое пришлось на своем веку читать, переводить на язык шифровальной абракадабры. Даже мат. Но эта радиограмма была дипломатически выдержанной.

Часа через два пришел ответ от Врангеля:

«Прошу вас возможности всей Русской армии не подсчитывать. Займитесь своим делом. Возьмите Каховку, используя все резервы и передовые части корпуса Барбовича. Из Джанкоя на грузовых автомобилях к вам направляются три тысячи человек дивизии Бредова. Доложите о взятии тет-де-пона к 20 часам наступающего дня».

Слащев показал телеграмму Фролову. Он понимал, что не далее как завтра ему придется посылать Врангелю радиограмму с просьбой о собственной отставке. И главнокомандующий, конечно же, эту отставку примет. Плацдарм не взять. Три тысячи человек. Эти люди только что прибыли из Польши, где были интернированы, после того как дивизия Бредова отступила из Одессы этой весной, сдавшись Румынии и затем оказавшись в Польше.

Шестьдесят тысяч русских вояк скопились в Польше — целая армия. И вот теперь Пилсудский прислал три тысячи. Сделал подарок. Нужен по меньшей мере месяц, чтобы превратить их в боеспособную силу. Откормить, наконец: в Польше, в лагере, они питались жмыхом.

А Барбович… Что сделает кавалерия против правильной линии обороны?

— Вам придется работать с новым командующим корпусом, Владимир Федорович! — сказал Слащев начальнику штаба.

— Я тоже попрошу перевода, — ответил Фролов. — Или отставки.

К коптящему свету керосиновых двенадцатилинеек из дыры в потолке слетались бражники и мошкара. Они крутились над стеклом, иные падали внутрь, и тогда лампы вспыхивали и начинали нещадно коптить, сжигая неосторожных.

Какая глупость — лететь на огонь. И ведь летят, миллионы летят. В чем смысл, в чем загадка?.. Когда-то он выбрал иную карьеру, представляя лихие конные атаки, рубки, красивые смерти, очаровательных медсестриц из аристократических семей, ордена, букеты цветов и объятия после возвращения на побывку.

И отец, и дед выбирали военную карьеру. Летели на огонек. А теперь он больше ничего и не умеет. Лиши его погон — и он никто.

Есть, правда, у него один безумный план. Маленький, почти бессмысленный сколочек с того большого плана, который он предлагал Врангелю. Красные, поддерживая Каховку, сосредоточили почти все свои силы у Берислава. Что, если переправиться — хотя бы одним полком, — используя ночь, на тот берег, нанести удар по Бериславу, таким образом отвлечь Эйдемана и Алафузо и одновременно атаковать плацдарм?

Он помнил, что у Корсунского монастыря, у монастырской пристани — это верстах в двенадцати от Каховки, ниже по Днепру, — всегда было скопление небольших лодок и шаланд. Монастырь поддерживал братию рыбной ловлей и кое-какой торговлей, имел постоянное сообщение с Успенским монастырем в Алешках, в низовьях реки, и с огромным, богатейшим, о трех храмах, Григорьево-Бизюковым монастырем в шестнадцати верстах выше Берислава.

Возможно, что братия, хоть и полуразогнанная, обнищавшая, запуганная, сохранила в зарослях камыша шаланды и каюки.

Слащев решил сам отправиться в монастырь, взяв с собой десяток конвойных. Он знал, что все равно не заснет от возбуждения, стремился хоть к каким-то действиям. Понимал, что это следствие болезненного, неврастенического состояния, в котором он находился все последние дни, но ничего не мог с собой поделать.

Глава 33

Нина Николаевна металась по обширной, охваченной пожарищами степи в поисках своего генерала, но ей отчаянно не везло. Командующий, не надеясь на бесконечно прерывающуюся из-за путаного сражения телефонную связь, перегонял свой штаб с позиции на позицию, стараясь оказаться как можно ближе к самым опасным участкам.

То он был на хуторе Цукур, то, отступая, переносил свою ставку в Чернянку, то, стремительно рванувшись вперед, обосновывался в полуразрушенной хате хутора Тельников, чтоб вскоре вновь перебраться к Британам.

Нина Николаевна давно поняла, что Яков Александрович ранен не очень опасно, но она уже не могла остановиться и успокоиться: она должна была увидеть своего любимого немедленно. Это стало неотвязным, мучительным желанием. Ее всюду узнавали, офицеры пытались успокоить, удержать, но с бешеным характером «юнкера Нечволодова» никто не мог совладать.

За время этих метаний она видела столько трупов, столько раненых, столько несчастий и горя, что ей необходимо было хотя бы прикоснуться к теплой руке своего генерала, осмотреть его повязку, его новое ранение и старые, конечно же, открывшиеся от волнений и суеты раны. В особенности ее беспокоила фистула на животе, которая при плохом уходе могла вызвать острое воспаление.

Она, как и ранее, во всех предыдущих боях, хотела вместе с Яковом Александровичем слушать свист пуль и ходить в атаки. Но ребенок вновь начал напоминать о себе острыми толчками, он не хотел знать никаких переживаний Нины Николаевны, он продолжал, не понимая тяжелой, боевой ситуации, развиваться в ее утробе, и Нина Николаевна сдалась и заночевала у артиллеристов, уступивших ей половину дома с выбитыми окнами. Они принесли ей теплой воды, разнуздали коня, напоили его и пристроили в сарае.

Поручик Меженцов, все еще живой и невредимый, если не считать глухоты после контузии и пары царапин, сохранивший свою гитару, пытался успокоить Нину Николаевну, спев ей романс, на этот раз фальшивя из-за поврежденных барабанных перепонок.

Всех забуду, всех покину.

Сахар спрячу для коня.

В меховую пелерину я укутаю тебя.

И сквозь рыжий мех лисицы,

Как русалку сквозь траву,

Отыщу твои ресницы,

Сдую снежную канву.

О сукно моей шинели

Трется нежная щека.

Снег летит. Седые ели.

И дорога далека.

Что-то будет, утро встанет,

Где-то нас найдет оно.

Чья рука меня поранит,

Чей бокал прольет вино…

Он думал, что этот романс прозвучит как колыбельная, но «юнкер Нечволодов» непростительно разрыдалась, представив себе сукно любимой генеральской шинели. Меженцов крякнул и замолчал.

Старший фейерверкер, раздобывший миску с горячей водой, даже сделал замечание своему командиру:

— Ну вы уж, ваше благородие! «Чья рука меня поранит…» Нашли чем успокоить.

— Виноват, Михалыч, — чуть позже признался Меженцов. — Мало опыта общения с беременными юнкерами.

Целый день она провела у артиллеристов. Извелась, измучилась и, не слушая уговоров, на ночь глядя покинула гостеприимный дом. С нею вместе, для сопровождения и охраны, послали канонира с карабином.

В темноте, у хутора Цукур, их окликнули. Оказалось, им встретился знакомый Нине Николаевне штабной офицер с солдатами. Он сообщил, что генерал с конвоем подался на рекогносцировку в Корсунский монастырь.

— Темно-с! Поедемте в штаб, — предложил офицер. — Там передохнете и дождетесь Якова Александровича.

Но Нина Николаевна только пришпорила коня. Эти места она знала. Сколько раз ездила в монастырь, где, как только оттеснили красных, несколько оставшихся монахов возобновили службы в разграбленном храме. После всего, что пережила в годы Гражданской войны, «юнкер Нечволодов» не знала, верующая она или нет. Но все-таки, храня память о детских годах, молилась Пресвятой Деве.

«Достойно есть яко воистину блажити Тя Богородицу, присноблаженную и пренепорочную и Матерь Бога нашего. Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим…» — всплыло из глубины памяти. Она повторила эти слова заученно, механически, думая о своем ребенке, о родах и до боли сочувствуя Деве Марии, которая родила Сына для страшных мук на кресте.

Они обогнули глубокую Кандыбову балку и поехали по проселку, который от Чернянки вел к Корсунскому монастырю. Нина Николаевна теперь не очень спешила и старалась ехать в лад с потряхиванием конской спины, чуть привставая на стременах, чтобы не беспокоить ребенка. Встреча с Яковом Александровичем в монастыре, казалось ей, будет исполнена особого значения. Они вместе помолятся у образа Богородицы, который монахи извлекали откуда-то, когда уходили красные, — и это случалось уже в пятый раз…

От Днепра тянуло прохладным ветерком. В стороне Каховки лениво постреливали, но поблизости было тихо, и на ум приходили слова из гимназических лет: «Как пахарь, битва отдыхает». Нина Николаевна чувствовала себя спокойно, знала, что за день красные отовсюду, кроме Каховки и окрестностей, выбиты, везде были разъезды и посты слащевцев, и всегда находился кто-то, кто знал воинственную «генеральшу».

Только сопровождающий ее канонир, заслышав конский топот или окрик, каждый раз вздрагивал и хватался за карабин. Нина Николаевна только усмехалась. Ее сопровождающий не знал, что для опытного человека темнота не враг, а союзник.

Правда, «юнкера Нечволодова» несколько обеспокоили выстрелы, раздавшиеся вдали. Днепровский ветерок принес их звук как будто со стороны монастыря. Прозвучала и короткая очередь «максима». Но это могли постреливать сторожевые заставы, выставленные у реки, чтобы предупредить появление красных разведчиков.


У самого монастыря двое конвойных, ехавших далеко впереди основной группы, которая сопровождала Слащева, неожиданно наткнулась на красных. Зоркоглазые черкесы первыми увидели группу людей и пулемет.

— Эй, земляки! — окликнули их черкесы, не желая ночного недоразумения и еще не зная, кто перед ними.

Но и те, у монастыря, успели разглядеть бурки и папахи конвойных. Выстрелили несколько раз из винтовок, а затем, наладив пулемет, дали очередь. Одному из черкесов пуля пробила предплечье, второй подхватил друга, и так, обнявшись, конь в конь, они доехали до генерала, который при звуках стрельбы остановился.

— Ваше превосходительство, в монастыре красные, — доложил, с гортанным придыханием произнося слова, черкес.

Слащев упрятал группу в камышах, что густо росли близ днепровской протоки Каменки, и послал на разведку двух спешенных конвойных. Никаких красных здесь не должно быть, генерал Теплов докладывал об освобождении монастыря. Может быть, «зеленые» объявились? Но все эти полумахновцы хоронились в правобережных плавнях.

Разведчики вернулись через час, мокрые от росы. Лица их блестели в темноте.

— Точно, в монастыре красные, — доложили они. — Со звездами. У проломов и у ворот дозорные. Насчитали три пулемета, при них с дюжину человек. А сколько в монастыре — Бог знает.

Это был сюрприз. С конвоем на три пулемета не попрешь. С утра сюда надо будет послать тепловских с пушками, человек хотя бы с двести, на всякий случай. И на кой черт сдался красным этот монастырь? Расположен он среди зарослей и проток, как плацдарм не имеет никакого значения, над местностью не господствует. Разве что полуразбитая колокольня?.. Так ведь тот, правый, берег еще выше и больше подходит для наблюдения.

Как бы то ни было, планы Слащева рушились. Нечего было осматривать монастырскую пристань и искать в зарослях лодки под прицелом пулеметов. Генерал решил проверить берег близ Британов, хотя понимал, что это негодный план. Британы близко от Каховки, переправа будет слишком опасной.

Но ведь что-то следовало предпринимать, коль не спится ночью, хоть глаза слезятся от усталости…

Раненого перевязали, убедились, что перетерпит, и направились в Британы.

Минут на десять разминулся генерал со своей женой.

Глава 34

«Полк», которым теперь командовал Кольцов, сразу после высадки насчитывал восемьдесят пять человек, включая особиста Греца. Поначалу он действовал самостоятельно, продвигаясь вдоль берега Днепра и очищая заросли от мелких слащевских команд. Кольцов понимал, что оказался на левом берегу раньше многих других и теперь обязан помочь высаживаться остальным бригадам Пятнадцатой и Латышской дивизий.

В окрестностях Каховки Кольцова отыскал связной и передал приказание, что полку Ильницкого надо идти к Рыбачьим Домикам и оказать содействие Третьей бригаде Пятнадцатой дивизии, переправу которой сбили слащевские «удальцы». Павел понял, что Второй полк все еще считают полноценным, и отправил в штаб дивизии отчет, в котором указал, что принял командование частью в составе восьмидесяти пяти (нет, уже восьмидесяти двух) человек, имеющих пять пулеметов, включая трофейные. После чего быстрым маршем пошел выполнять приказ.

Через три часа марша, обсохнув на ходу и сбив ноги мокрыми портянками, красногвардейцы увидели и поселочек Рыбацкие Домики, и вдалеке невысокую, уполовиненную снарядами колокольню Корсунского монастыря.

Дальнейшее превратилось в сплошную трехсуточную битву, с редкими перерывами, когда красноармейцы валились с ног и засыпали прямо на земле, едва услышав распоряжение об отбое. Не спали только Кольцов да младший командир Максим Пенелевич, после переправы и смерти Ильницкого взявший на себя обязанности всего штаба полка. И еще бодрствовал Грец, который, кажется, вообще не знал, что такое сон, и всегда находился рядом.

Вначале у протоки Каменки они схватились с крепкой «командой удальцов», которая сдерживала переправу Пятнадцатой. Кольцов вывел своих красноармейцев в тыл пулеметчикам, но те, поднаторевшие в боях, не дали застать себя врасплох и вступили в рукопашную. Полк насчитывал уже семьдесят человек. Зато наладилась переправа и они поступили наконец в распоряжение своего начдива.

Начдив Иоганн Раудмец, которого многие звали просто Иваном Ивановичем за простоту обхождения, высадившись на левый берег, приказал привести к нему Кольцова. Поблагодарив за помощь, он тут же официально утвердил Павла в должности комполка и объяснил, что его дивизия носит гордое название Инзенской, поскольку в восемнадцатом, освобождая Поволжье от белочехов, с тяжелыми боями овладела важной станцией Инзой под Сызранью. Тут же Иван Иванович сказал, что сейчас, разгоняя испуганных натиском белогвардейцев, дивизия маршем пойдет между селами Большая Маячка и Чернянка к Чаплинке и дальше, к Перекопу. И что он, начдив Раудмец, надеется на полк Кольцова, потому что у него, начдива Раудмеца, хотя дивизия и полного состава, но почти вся состоит из новобранцев. Отсюда и неудача с высадкой, стоившая Пятнадцатой первых батальонов.

Вскоре между Большой Маячкой и Чернянкой дивизия попала в огневой мешок. Удары на нее обрушились с двух сторон.

Кольцов видел, что дивизия Раудмеца действительно малообученная, между полками не было полного взаимодействия, резервы вводились с опозданием, красноармейцы стреляли плохо, в особенности пулеметчики. И когда славная Пятнадцатая Инзенская, огрызаясь, покатилась назад к Днепру, к той самой протоке Каменке, откуда начала свой путь по Левобережью, Кольцову показалось, что Тринадцатая армия тоже терпит полное поражение. Тем более что он своими глазами видел, как две тысячи «необученных» с удовольствием сдались в плен.

Не знал Кольцов, что Эйдеман и Алафузо, не пробившись к Чаплинке, решили пожертвовать наспех собранной Пятнадцатой. И пока слащевцы в упоении победой колотили остатки Латышской и Пятнадцатой, «стальная дивизия» Блюхера и все резервные части создавали неуязвимый Каховский плацдарм.

На третьи сутки боев Иван Иванович, обмякший, растерявший свой энтузиазм, с серым лицом, снова пожал руку Кольцову. На этот раз он не смотрел Павлу в глаза. Было это в зарослях протоки Каменки, при заходящем солнце, бившем в глаза.

— Прикроешь переправу, — сказал Раудмец. — Только на твой полк и надежда. Раненых твоих заберем, чтоб без обузы.

Павел полукругом расположил красноармейцев с пулеметами. Их оставалось всего сорок человек. Павел всех знал по именам. Правда, белорусские фамилии не сразу мог запомнить. Тем более что среди этих сорока только Иванцевичей было четверо. И еще Коскевичи, Куржановичи, Пенелевичи…

Кольцов смотрел, как на фоне светящегося закатного Днепра уходят на правый берег последние шаланды с остатками Пятнадцатой дивизии. Самое обидное, что прикрывать их было не нужно. Белые и не старались помешать переправе, не открывали огня. То ли патронов и снарядов уже не было, то ли навоевались досыта. В лозняке было темно и сыро. У Павла от усталости подкашивались ноги. Он понял, что если не даст красноармейцам хоть пять-шесть часов отдыха, не накормит их горячим, то слащевцы возьмут их голыми руками. Прямо вот тут, в кустах, обессиленных и сонных.

Неподалеку, верстах в полутора, из-за зарослей глядела колокольня Корсунского монастыря со снесенным верхним ярусом. Подошли поближе. Тихо было в Корсунском Богородицком монастыре. Когда-то он славился необычными звонами: дальний крутой правый берег отражал звуки и удивительным — чудо! — образом слал их на много верст вдоль реки, над многочисленными протоками и островами, заставляя переправляющихся через Днепр снимать шапки и креститься.

Стемнело быстро. Только монастырь, хоть и облупленный, белел своими стенами, храмом во имя Пресвятой Богородицы, трапезной, общежитием, колокольней. Словно каменный остаток дня.

Кольцов не знал, что генерал Теплов, отбив монастырь, тут же его и оставил, направив, по приказу Слащева, главные силы к Каховке для готовящейся атаки плацдарма.

Павел отобрал из красноармейцев двух наиболее подходящих для разведки парней: в рваных, еще из дому захваченных, пестрядинных штанах, в выцветших рубахах, они походили на обычных крестьянских парней.

«Хлопы» вскоре вернулись: в монастыре белых нет, а суетятся там с полдюжины монахов да дюжины две-три местных жителей спасаются от войны.

Хоть и полузаброшенный, полуразбитый, а все же монастырь, святое место, еще во времена Потемкина-Таврического поставленный. Тут и деды, и прадеды искали помощи и духовного света.

— Идем в монастырь, — сказал Кольцов. — Вести себя аккуратно, монахов, молящихся не обижать, смешки не строить. Споров «есть Бог или нет» не вести.

Тем более, Кольцов догадывался, эти белорусы, несмотря на постоянные накачки комиссаров из Политотдела, полагали, что Бог есть. Может, не такой, как на иконах, а в виде, скажем, Карла Маркса…

Красноармейцы промолчали. Им было не до споров.

Сейчас им поесть бы и отоспаться.

Когда вошли в ворота, было уже темно, Кольцов послал Пенелевича за игуменом. Через минуту-две на мощенную булыжником площадь вышел высокий, в черной скуфейке и черном подряснике, монах. Он почти сливался с ночью. На груди его поблескивал наперсный крест.

— Не игумен я, — сказал он. — Игумен блаженной памяти отец Петр принял мученическую смерть два года назад. А я недостойный иеромонах Еремий.

— Вот что, отец Еремий, — сказал Кольцов. — Мы люди спокойные, вежливые, никому зла не причиним. Хотим поесть горячего, переночевать до третьих петухов и уйти. Если найдутся одна-две шаландочки.

— С собой никакого пропитания не имеете? — спросил иеромонах.

— Порастеряли за последние три дня. Но в долгу не останемся, запомним добро.

Отец Еремий вздохнул.

— Мы тоже больше пищей небесной питаемся. Времена такие… Но котел с пшенным кулешом на огонь поставим. Постным, но покормим. Не обессудьте. Лепешек испечем. Постных. Сами тако едим. Успенский пост ноне.

— Очень даже хорошо, — согласился Кольцов. — Будем поститься. Лишь бы горячее. И чайку…

— Иван-чаю только днями насушили, — сказал иеромонах. — А в отношении шаланды — на берегу в кустах найдете. Две шаланды и каючок. Только каким-либо тряпьем дыры помыкайте. Рассохлись, текут.

— Да уж что-то придумаем. А пока людей расположите отдохнуть под крышу.

— Келий у нас пустых много, — сказал иеромонах. — Брат Савватий вас проводит.

Кольцов распорядился, чтобы Пенелевич выставил у ворот и у проломов в стене караулы с пулеметами, по три человека, со сменой каждые два часа: больше красноармейцы не выдержат, заснут. Разводящему обходить караулы постоянно.

— Самому придется, — вздохнул Пенелевич.

— До часу ночи. Я сменю.

Брат Савватий, старенький, сгорбленный, проводил Кольцова в келью. Здесь горела в углу у иконы маленькая лампадка, бросая слабый свет. Пахло подсолнечным маслом.

— Мне бы свечку хорошую, — сказал Кольцов.

Он хотел заняться картой, чтобы не заснуть, и заодно написать отчет о действиях «полка».

— Ох-хо-хо, — вздохнул Савватий и достал из глубины подрясника толстую, распространяющую сладкий запах свежего пчелиного воска свечу. — Трудно ноне… Рука дающего да не оскудеет.

Кольцов, сунув руку в карман, достал часы. Отсоединил от цепочки, протянул луковицу монаху.

— Для братии. По часам жить удобнее.

— Такой дар грешно брать, — сказал монах. — Да и ни к чему нам. Кочеты во дворе есть. А и без кочетов часы соблюдаем. К старости течение времени многие знаки имеет, ибо повторяется.

В дверях уже под толстым, округлым сводом обернулся.

— Многие люди в недавние поры приходили ко мне за советом. Почитали меня, грешного, за мудрого старца. Всяких повидал… Тяжело тебе будет, человече. Душу имеешь добрую, а ноне таковые много страданий приемлют. Тьма грешит, а один за всех искупает. Благослови Господь…

И ушел. В поведении старца, в его словах Кольцов ощутил, что тепло шло от них, то тепло, которого нет за пределами монастыря. Он зажег свечу. К запахам постного масла, ладана, ароматных трав, пучки которых были развешаны по стенам и заткнуты за доски икон, примешался стойкий мягкий запах воска.

Кольцов лег на жесткую, устланную куском сукна лавку. Ну на минутку… Жестяная лавка вводила в сон пуще, чем мягкая кровать. Запахи обволакивали.

К счастью, разбудил Грец.

— Товарищ комиссар, — сказал он, отворив тяжелую, скрипучую, бочкообразно выгнутую дверь. — Тут внизу селяне, беженцы.

Он как-то странно скривил рот, усмехаясь. Его широкое, крепкоскулое, очень жесткое лицо не было создано для улыбок.

— И что же?

— У одной в мешке порося. Умное порося, зараза. Не визжит, а только бултыхается.

— Дальше-то что?

— Как — что? — удивился Грец. — Экспроприировать его для нужд голодающих красноармейцев. На площади костерочек, вертел — это мигом.

Он вздохнул и звучно проглотил слюну.

— Отставить, — сказал Кольцов. — Не хватало только в монастыре шум поднимать. И вообще… Кашей наедимся.

Грец покачал головой и исчез. Пламя свечи возмущенно заколыхалось.

Монахи спроворили кулеш в полчаса. И, удивив Кольцова, влили туда, в казан, добрую кружку подсолнечного масла.

Иеромонах Еремий, приведя всех в трапезную, сказал:

— От подношений мирян толика. Вижу, оголодали вы. И ведете себя богобоязненно, уважаете монастырь. Даже удивительно.

Он скороговоркой, единым духом, прочитал молитву на вкушение пищи:

— Очи всех на тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении: отверзаеши Ты щедрую руку твою и исполняешь всякое животно благоволения…

Кое-кто из белорусов, таясь в сумерках, быстренько перекрестился в ответ.

Постукивая деревянными ложками о большие монастырские миски, красноармейцы вдоволь нахлебались кулеша, попили чайку с лепешками, испеченными опять же на растительном масле, сытными. Они готовы были заснуть тут же, за столом.

Но «штаб» не дал. Максим Пенелевич, вытирая рот грязным рукавом, отобрал дюжину наиболее крепких хлопцев и скомандовал:

— За разводящим — по одному! Винтовки на плечо! Надо сознательность иметь: товарищи стоят на постах, не жрамши.

И, выведя всех на брусчатку, добавил:

— Щипли себя за нос, бей кулаком по личине физиономии! Но не спи. Заснешь втишку — проснешься в трибунале.

Едва успел Пенелевич привести смену караульных в трапезную — ребят зашатало от запахов съестного, — как у монастырских ворот раздалось несколько выстрелов и затем прозвучала короткая пулеметная очередь. Кольцов и Пенелевич бросились на звуки стрельбы.

Если двор монастыря слегка светился от обилия беленых стен, то ворота открывались как будто в преисподнюю: зеленая густая темень, и над ней щедрыми щепотками разбросаны созвездия. Но красноармейцы, видимо, уже хорошо присмотрелись в ночи.

— Так что… ето… — шмыгая носом, доложил старший караула. — Казаки или ети… из «дикой дивизии». По-над дорогой видно — бурки торчат, на головах папахи. Двое попереду, а скольки их там всего — не ведаю.

— «Не ведаю», — передразнил его Пенелевич. — Чего ж не пропустил их в монастырь? Здесь бы и стало ведомо.

— Спужались, — признался старший. — Будто дьяволы. Черные, лиц не видно, и ети… бурки… как крылья за спиной.

— Эх! — крякнул «штаб», но отчитывать не стал. Красноармейцы и так еле держались на ногах: с голодухи и усталости и не такое может приблазниться. — Меняю вас на более толковых. Идите поесть чего Бог послал. Смотрите, в монастыре не ругаться, вести себя тихо, хозяев уважать.

Белорусы, повеселев, сдали свой пост сытой смене. Кольцову происшедшее не понравилось. Он знал, что в распоряжении Слащева имелась конная «туземная бригада», которую генерал, судя по всему, в дело не вводил и держал на охране обширного пустынного участка левого берега до самых Алешек, не желая, чтобы «туземцы» учиняли грабежи в густонаселенных местах. Бригада этим славилась.

Неужели бригада прибыла к монастырю? Если конники навалятся на них, желая «почистить» монастырь (откуда им бы знать, что здесь уже все граблено-переграблено начиная с февраля семнадцатого года), то отряду не удержаться. На всякий случай Кольцов осмотрел дальний пролом в стене, выводящий к зарослям. Было видно через отверстие, как невдалеке мазутным цветом поблескивает вода — проток Каменки.

— Товаришш командир, — мягко и певуче доложил старший караула, распознав под звездным небом Кольцова. — Докладаю, шо усе тихо (он сказал «цихо»). В кустах никто не шеволится.

— Молодцы, — похвалил ребят Кольцов. — Сейчас Пенелевич и вам смену приведет…

А сам подумал: «Через этот пролом в случае чего можно будет спокойно уйти…»

В это время у монастырских ворот прозвучал винтовочный выстрел. Одиночный. Видимо, предупредительный, вызывающий начальника.

Стуча разбитыми сапогами по брусчатой дорожке, Кольцов бросился к воротам.


Нина Николаевна в сопровождении канонира приближалась к заметным в просвете темной ночной зелени белым стенам монастыря. Наступили минуты полной тишины, и было слышно, как в кустарнике прыгают с ветки на ветку древесные лягушки — квакши, как поют свои нежные песни.

В воротах Нина Николаевна заметила несколько неясных фигур, у их ног, подобно сторожевой собаке, застыл пулемет со щитком, слегка поблескивающим от ночной влаги. Должно быть, генерал Теплов приказал выставить посты после прибытия Слащева.

Они подъехали к воротам почти вплотную, и тут канонир как-то по-детски ойкнул. Он заметил, как на фуражке одного из караульных сверкнула вырезанная из белой консервной жести крупная, во всю высоту околыша и тульи, звезда. Он быстро рванул повод своего коня, развернулся почти на месте и с криком «Тикаем!» пустился от ворот вскачь.

Нина Николаевна тоже заметила белую звезду, но, всегда прыткая, верткая, как говаривали солдаты «бой-баба», она неожиданно застыла на несколько секунд. Наверно, в ней сказался глубоко упрятанный, заваленный привычками военной жизни, вполне понятный бабий инстинкт: страх за ребенка. Поскакать так быстро, как канонир, она не могла, да если бы и поскакала, то почти наверняка получила бы пулю в спину — «максим» шуток не любит.

А пуля, попавшая в нее, убила бы ребенка. Он питался соками и кровью матери и был там, в глубине ее существа, еще очень маленьким и зависимым и, может быть, своими пробуждающимися чувствами всецело полагался на нее, мать, на ее мудрость и заботливость, и ему было спокойно и хорошо.

Вот какие мысли промелькнули в голове Нины Николаевны за эти несколько секунд, которых было достаточно, чтобы стражи ворот подбежали и взяли лошадь под уздцы. «Юнкер Нечволодов», сама того не зная, очень изменилась за последние месяцы, преобразилась ее суть: из вояки превращалась в мать. Она поняла, что должна оставаться очень спокойной, оберегая дитя.

Не спеша она слезла с лошади, которая, чувствуя чужие запахи и чужие руки, пофыркивала и мотала головой.

— Вот эт-то да-а! — удивился один из красноармейцев. — Баба, да еще чижолая… И карабин у ей…

— Ты лошадь-то крепче держи, — сказала ему «юнкер Нечволодов». — Чужих не признает, убежит…

— Ну, дела! — вздохнул начальник караула. — У беляков уже пузатые бабы воюют.

— Я не воюю. Я приехала в монастырь помолиться о разрешении родов, — жестко ответила Нина Николаевна. Она уже поняла, что Слащева в монастыре нет, произошла ошибка. Ее генерал, напоровшись на красных, такой бой поднял бы, что и за десять верст было бы слышно.

— Молиться — а карабинчик-то прихватила, — сказал начальник караула.

— А ты как думал? Если какой дурак вроде тебя полезет, что мне с ним, разговаривать? — бросила Нина Николаевна.

— Да карабин-то небось — одна видимость, — сказал караульный.

Он взял «драгунку», передернул затвор и, подняв ствол вверх, нажал на спуск. Раздался выстрел.

— Не настрелялся еще? — спросила Нина Николаевна, после того как отзвенело в ушах.

— Все равно начальствие вызывать. Положено по уставу, — ответил ей красноармеец.

Через несколько минут Нина Николаевна сидела в келье у Кольцова, отвалившись назад на специально раздобытом для нее мягком стуле, которым когда-то пользовался игумен. Принесли и еще одну свечу. «Юнкер Нечволодов», не стесняясь, расстегнула верхнюю пуговицу генеральских шаровар, давивших ей на живот.

— Значит, молиться? — сказал Кольцов. Все происшедшее, и в особенности пребывание беременной в монашеской келье, вызывало у него усмешку, которую он не мог скрыть. — Вы что же, служите? В какой части?

— В артдивизионе. Медсестра. Была… Вас, может быть, интересует, от кого забеременела? Звание, политические взгляды?

Нина Николаевна решила, что держаться должна смело и даже нагло. Сейчас ребенок защищал ее. Да и допрашивающий красный командир показался ей человеком неглупым и нежестоким.

— Может, хотите взять меня в плен? — спросила Нина Николаевна. — Пожалуйста. Мне все равно, где рожать. Лишь бы был врач или хотя бы фельдшерица да чистые тряпки… Можно, конечно, и расстрелять, не будет никаких проблем. Но тогда я вам буду сниться.

Кольцов внимательно посмотрел на «пленницу». Сейчас, когда желтоватый свет свечей слегка приглушил и смягчил краски и очертания предметов, лицо Нины Николаевны очистилось и от пятен легкой ржавчинки, и от некоторой одутловатости. Оно было юным и красивым. Кольцов никогда не думал о том, что беременным свойственна особая красота, они полны предчувствия великого чуда, у них совершенно особые глаза, огромные и обращенные взглядом внутрь, отрешенные от мелочей окружающей их жизни, даже от такой «мелочи», как война. Эта юная женщина, несомненно, очень дерзкая и умная, обманывала его. Она не похожа на простую медсестрицу из воинской части, хотя там, случалось, служили во имя исполнения долга и княгинюшки, и графинюшки.

— Где это вы такие шаровары раздобыли? — спросил Кольцов.

— Что, широкие? Какие на складе нашлись. Для толстяков. Видите ли, специального обмундирования для беременных в армии нет.

— Понимаю, — усмехнулся Кольцов. — У нас также. Хотя, знаете ли, и беременные тоже встречаются. Эти факты не зависят от политических взглядов…

— Я об этом догадывалась, — согласилась Нина Николаевна.

— Только вот шаровары у вас не со склада, — сказал Кольцов. — Они с генеральскими лампасами. В армейских мастерских не шьют серийно шаровар для толстых генералов. Это индивидуальный пошив. И где это вы раздобыли такие?

— Предположим, я согрешила с генералом, — сказала «пленница». — У вас разве подобное не случается?

— Бывает, — ответил Кольцов, усмехаясь. И хотел даже добавить: «Еще как бывает!»

А думал он о том, что надо отпустить эту женщину, перевести ее к беженцам, которые заселили нижний этаж общежития, а потом, когда его отряд покинет в утренних сумерках монастырь, оставить ее здесь. Пусть сама разбирается и насчет отцовства и насчет своего будущего. Конечно, она могла много полезного рассказать. И лампасы на ее шароварах не случайны, и видела она там, у белых, много и много слышала, и вращалась не среди простых офицеров.

Но она не скажет. Не из таких. А кричать на беременную женщину и запугивать, используя ее положение, — это подлость, недостойная мужчины. Тем более она помолиться приехала. Монастырь-то не какой-нибудь, а Богородицкий.

Кольцов понимающе посмотрел на женщину, и она ответила улыбкой. Догадывалась о его мыслях.

Она была очень красива. И отчаянная, наверно, девица. Осмелилась рожать среди войны. Какие-то неясные, очень глубинные струны сочувствия затронула она в нем. Бесконечные войны заглушили их, а сейчас… Ведь ему уже двадцать восемь.

— Ладно, — сказал Кольцов, вздохнув.

И в этот момент в дверь постучали. Осторожно, словно боясь нарушить свидание, в келью просунул свою чубатую голову Грец. Он усмехался.

— На минутку, товарищ комиссар.

Он упорно не хотел называть Кольцова командиром. Это ставило бы его в прямое подчинение, а так в их отношениях оставалось нечто не столь четко определенное. Грец — особист, Кольцов — комиссар. Не в одних санках, дескать, сидят.

— Да заходите, Грец, — сказал Кольцов. — Мы тут обо всем уже переговорили.

— Нет-нет, на минуточку до вас! Лично! — настойчиво упрашивал Грец.

Кольцов вышел в длинный и темный коридор общежития, которое, как подсолнух семечками, было тесно заполнено кельями. Грец осторожно затворил за Кольцовым дверь.

— Гражданочка эта. Которая с поросятком! Очень за свою животную беспокоится, — прошептал особист загадочно. — Просит, чтоб не трогали поросятко.

— А кто трогает-то?

— Как вы повелели, никто. Но она все равно беспокоится и подозвала, значит, меня и доложила, что эту гражданочку, которая на сносях, она не раз видела. У них там в селе слащевский штаб стоял. Так эта дамочка — генеральша, самого Слащева жена.

Кольцов помолчал.

— Удача-то какая! — сказал Грец. — Золотая рыбка приплыла. Мы ее с собой на ту сторону прихватим.

— И что же? — спросил Павел. — Ребеночка, что ль, слащевского собираетесь воспитывать?

— Да ребенок — тьфу! Это нам без разницы. А поводок от Слащева в руках держать будем. Даже если особой пользы не получится, все равно генералу переживание устроим.

— Переживание ему на поле боя надо устраивать, — сухо сказал Кольцов.

Грец замолчал, чувствуя, что комиссар не хочет оценить его находчивость, его открытие и чудесный замысел. Не получался у Греца контакт с комиссаром. Вражина, да и только!

Кольцов ощущал в молчании особиста, в его сопении чудовищную и все возрастающую ненависть. Странное дело, воевали они на одной стороне, но между ними было меньше понимания, чем между Павлом и этой генеральской женушкой.

Совместные бои, в которых, надо сказать, Грец проявил себя смелым и находчивым бойцом, на время уменьшили остроту взаимного неприятия, но сейчас все возвращалось на свои места. Интересно, если действительно удастся построить коммунизм, какая роль будет отведена таким, как Грец? Что они будут делать? Они же не смогут жить без питающего их чувства вражды. Да что там этот маленький особист? Ведь он, Кольцов, встречал таких грецев, обладающих высоким званием.

Впрочем, Кольцов не хотел ссоры. Им предстояла еще тяжелая переправа.

— Тарас, перед нами беременная женщина, — сказал Кольцов. Он впервые назвал особиста по имени, желая, чтобы его поняли как можно лучше. — Мы, большевики, не воюем с беременными и не используем их состояние для своей выгоды. Даже царские жандармы этого не делали. У нас есть свой кодекс чести. Поэтому я сейчас отведу эту женщину к беженцам, пусть ee там покормят и пусть потом, когда мы уйдем, отправляется, куда она хочет: хоть молиться, хоть рожать.

— Да рано ей еще рожать, — в сердцах возразил Грец. — Ha седьмом месяце, не боле. Уж я-то знаю, у самого четверо байстрюков. А так она — нормальная пленная. Мы все сделаем по закону.

— Разговор окончен, — отрубил Павел.

Он сам отвел генеральшу вниз, к беженцам, которые скопились в разоренной внутренней церкви — кто спал на узлах, стеpeг добро, кто ходил из угла в угол. За порядком наблюдал, сидя на табуреточке у входа в алтарь, старец Савватий. Никого не пускал туда, полагая, что хоть храм и поруганный, нуждаюцщйся в новом освящении, но все равно алтарь есть алтарь — место, запретное для мирян.

Возле Савватия в подсвечничке горела большая храмовая свеча. Пламя в спертом воздухе колыхалось. Вся эта картина напоминала Павлу рассказы о первых христианах, которые он слышал на уроках Закона Божьего, о катакомбных церквах. Из тьмы то и дело проступали выхваченные неверным светом лица селян, и все они казались, как всегда это бывает в церкви, значительными, исполненными глубокой внутренней жизни.

Павел приметил нескольких баб в темных платках, повязанных по-особому, наполовину прикрывающих глаза. Беженки были босоноги, ничуть не боялись холодного кирпичного пола. Они сидели на своих клунках и, низко наклонив головы, таясь, жевали куски хлеба с салом.

Кольцов подвел к ним «пленную», сказал резко, по-командирски:

— Посадите на мягкое, покормите! И чтоб все было аккуратно!

Впрочем, он мог и не заботиться об этой юной генеральше. Под ее взглядом бабы быстро потеснились, уступили место и тут же достали краюху хлеба с куском сала. Нет, такую «пленную» не обидишь.

Кольцов ушел к себе, поймав у темного входа ненавидящий взгляд Греца. Чем-то их конфликт должен был разрешиться. И уж никак не миром.

Глава 35

Канонира привел к Слащеву конвойный. Генерал обосновался в Британах, почти на берегу Днепра, в доме швейцарского колониста-винодела, который уже давно покинул эти урожайные, но очень уж неспокойные места. Дом чудом сохранился, хотя внутри был разграблен вчистую. Ярко горели керосиновые лампы, белые стены с отпечатками когда-то висевших здесь картин, фотографий и ковров отражали свет, бросая его на расстеленные на столе карты. Окна были завешаны одеялами. Красная артиллерия — вот она, за рекой.

Сумасшедший план переправы и внезапного удара по группировке Эйдемана, как и следовало ожидать, сорвался. Ни шаланд, ни лодок не было, все они, выяснилось, уведены красными.

Слащев смотрел, как оперативник из штаба вычерчивает на схеме-полуверстке очертания Каховского плацдарма. Линии проволочных заграждений, рвов, окопов, блиндажей, позиций артиллерии. То и дело входил Шаров, приводя то одного, то другого разведчика, и тогда работник Оперотдела вносил изменения в схему, проворно работая резинкой и карандашом.

Начальник штаба Фролов только вздыхал. Все изменения были не к лучшему. И ночью красные продолжали укреплять свои позиции. Умудрились притащить, усилив понтонный мост, даже батарею тяжелых стопятидесятидвухмиллиметровых орудий. Все время подходила пехота, вкапывалась в землю.

Разведчики, ползавшие под проволокой, таившиеся в речных зарослях, были все на одно лицо: мокрые, вымазавшиеся в зелени травы или речной тины и бесконечно усталые. Казалось, и они понимают всю тщету своих стараний. Никогда красные не были так сильны, никогда не действовали с таким упорством и расчетом.

На канонира Слащев поначалу не обратил никакого внимания. Но конвойный, который привел солдата, горбоносый, смуглый, с непроницаемым лицом, нарочито громко кашлянул.

Генерал вопросительно взглянул на него.

— Так что сообщение, — сказал он. — Насчет вашей жены. Вот человек…

И он встряхнул канонира за воротник, но тот молчал, глаза его были ошалелыми.

Слащев, и без того бледный, исхудавший до кости от болезней и переживаний по поводу боев, стал меловым. Руки его мелко задрожали. Канонир смотрел сейчас только на эти руки, белые, тонкие, с ярко очерченными синими жилами.

— Ну говори же! — сдавленно сказал Слащев.

Канонир, запинаясь и чувствуя слабость в коленках и внизу живота, принялся рассказывать о том, как они с Ниной Николаевной искали их превосходительство и наткнулись при въезде в монастырь на красных.

Слащев слушал, опустив голову, глядя на носки своих сапог.

— И где же теперь Нина Николаевна? — спросил тихо, все так же потупясь.

— Так что они… они были… они теперь у красных, — выдавил из себя канонир.

Слащев очень тихо — в комнате все смолкли и замерли и только слышно было, как бьется о стекло лампы бражник, — спросил:

— Как же ты, братец, бросил Нину Николаевну?

Канонир набрал в грудь воздуха обомлев. Слащев поднял голову. Солдат увидел его глаза, они показались ему белыми, лишенными зрачков. Так смотрит на человека смерть.

Конвойный вцепился в канонира, не дал ему сползти на пол. Слетела с головы артиллерийская фуражка — «хлеборезка» с черным околышем. Оторвался черный бархатный погон.

— Так что, вашпревос-ство, — пробормотал канонир. — Почни я стрелять, они могли и в их… в Нину Николаевну, попасть. Ночное время, пулемет. Или удирать бы стали оба, непременно вдогонку. А так я хоть доложить могу… Отбить можно… Вашпрвс… как бы вы узнали, где они находятся, если б и я там остался? Только, может, через несколько дней узнали бы… небось за Днепр увезли бы. Как Бог распорядился, вашпревос-ство. А я не виноват, все бы к худшему вышло…

Слащев опять принялся рассматривать носки сапог. Солдату стало легче — исчезли белые глаза.

Яков Александрович пытался успокоить себя и осмыслить случившееся. Но что-то плохо получалось. Одно только осознал: солдат-то и вправду не виноват, ведь сама Нина Николаевна привела его в монастырь и не выслала вначале на разведку. Ах, «юнкер Нечволодов», как же ты так сплоховала! А канонир, что ж, хорошо, что сообщил, а то было бы, и верно, еще хуже, в этом он прав. Хотя хуже-то уже и некуда. А канонир-то ничего. На Нину Николаевну не ссылается, вину на нее, на ее приказ, не валит.

— Иди к себе на батарею, солдат, — все так же тихо сказал Слащев.

В глазах канонира мелькнула искорка дикой, животной радости. Конвойный увел его, и вновь стало слышно, как бьется о стекло бражник.

Фролов первым прервал молчание.

— Яков Александрович, — сказал он мягко. — Кавполк Мезерницкого у нас под рукой. Дадим батарею… красных там не должно быть много… какая-то блудная часть, рота, не больше. Навалимся, отобьем!

Слащев, ни слова не говоря, вышел из дома. Часовой вытянулся. Генерал отошел в темноту, под деревья. У колониста перед домом рос сад. Пахло подгнившими яблоками-падалицами. Сквозь жухлую листву светили звезды. Чувствовалось дыхание близкой реки.

Жить не хотелось, силы были исчерпаны. Но он должен был прийти в себя и сделать то, что может, для спасения жены. И ребенка. Должен.

Ворваться в монастырь? С артогнем, с гранатами, с пулеметными очередями? Пуля — дура. Он не простит себе, если Нина будет ранена или погибнет. Да и кто знает, что это за красная часть? Попадется какой-нибудь живодер, ведь нарочно пристрелит генеральшу, едва начнется бой.

Нина. Любовь его. Его первая настоящая любовь. И он для нее первый и настоящий. Они пара, которую соединила война, и на весь их век. Он знает, что Нина не пощадила бы жизни ради него. Она уже доказывала это, когда шла рядом в атаку, когда увозила его, раненого, под огнем красных в тыл.

Теперь его очередь не пожалеть себя. Завтра он проиграет бой. Потерпит первое свое поражение в Гражданской войне. Вообще первое поражение. С немцами он не проигрывал боев, просто отступал, как все.

Это конец. Неизбежная отставка. Он окажется без армии, без тех, с кем сроднился. Хуже того — он окажется без Нины. Наедине со своими ранами и болезнями. К чему такая жизнь?

Ему тридцать четыре года, но кажется, что прожил уже пятьдесят или больше. Гораздо больше. Он сам не раз умирал и не раз посылал людей на смерть или на казнь, если они, как он полагал, заслуживали этого. Что такое смерть после всего, что он видел и пережил? Пустяк. Простой карточный проигрыш. Перебор или недобор, как в быстрой фронтовой игре в «очко». Не более того.

Нине всего лишь двадцать. Она пришла к нему совсем девчонкой. Она не видела девичества, в ее жизни не было балов, сватовства, гаданий, ухаживаний. Из гимназии сразу в революцию, а потом в Гражданскую войну. Самую грязную, самую гнусную из войн. Где вши и кровавый понос губят людей больше, чем гаубицы.

Она легла к нему в постель в какой-то казацкой хате и очень хотела казаться взрослой, страстной, умелой. Старалась для него. Боялась разочаровать. В их совместной жизни было всего несколько радостных безоблачных дней. Однажды на переформировании. Были какая-то река, красивые облака, нежно пахнущие цветы. Он подарил ей букет, первый в их жизни. Он принялся ухаживать за собственной женой, стал говорить ласковые слова, вспоминая французский: именно на этом языке следует говорить о любви.

Внизу купали коней, весело гоготали и матерились голые солдаты, а они говорили по-французски… By зет бель… Же ву зем плюс ке ля ви… Же ме ре тужур кё ву…[62]

Она должна жить. Во что бы то ни стало. Он не может оставить ей средства для существования. У него нет ни фунтов, ни долларов, ни франков. И рублей-то нет, кроме скудного генеральского денежного содержания. Но он знает, что его друзья, если останутся живы, не оставят ее наедине с нищетой. У него настоящие друзья. Барсук, Мезерницкий, Фролов… Да все его офицеры придут на помощь «юнкеру Нечволодову»! Она талисман корпуса. Она тайная любовь многих молоденьких поручиков, он это знает.

Он должен перестать думать о себе. Только о ней. Любой генерал разыграет завтрашнюю битву не хуже его. Вернее, проиграет битву. По крайней мере он останется в памяти своих солдат настоящим героем, никогда не терпевшим поражения.

Может быть, во всем происшедшем есть высший смысл? Сама жизнь подсказывает ему: уходи. Пора. А что не хочется уходить, так это так понятно. Простой собачий инстинкт…

Слащев вернулся в дом решительным и собранным. Попросил фельдшера перевязать живот, чтобы не чувствовать расползающейся по животу мокрой и липкой сукровицы с проникающим сквозь ткани запахом.

— Положи несколько тампонов, — сказал он.

Подумал об ампулах с морфином и о пакетике кокаина. Надо было взбодриться.

Нет, не сейчас! Сейчас это было бы недостойно: бежать от чувства страха, от игры нервов. Его голова должна быть ясна и холодна. Он написал приказ о назначении командующим корпусом Фролова, положил в конверт. Конверт заклеил. Фролов с тревогой посмотрел на Слащева.

— Что ты решил, Яков Александрович? — спросил он.

Этим «ты» Фролов хотел показать, что он вместе со своим генералом и готов разделить все его неприятности и горести.

— Двое конвойных проводят меня, — твердо сказал Слащев. — Если к утру меня не будет, действуйте так, как решили. Вскроете конверт.

Фролов посмотрел на него с болью и тревогой. Но не сказал ничего. Слащев не относился к числу людей, которых уговаривают. Советовать — да. Но он, Фролов, уже посоветовал, как быть. Остальное — воля генерала. Амор фати, как повторял Яков Александрович.


Кольцову не удалось поспать, как он надеялся. Он улегся на жесткую скамью в сапогах, одетым, оставив на всякий случай одну свечу горящей: драгоценные спички после переправы давно превратились в труху, а зажигать фитиль свечи от кресала, да еще в темноте, — дело хитрое.

Сон мгновенно накрыл его своей черной ладонью. Показалось, что тут же, по истечении минуты, кто-то стал трясти его за плечо. По военной привычке он вскочил.

Это был все тот же Грец. Вечно бодрствующий.

— Что-то стряслось?

— Какой-то человек пришел в монастырь, до командира просится — и только. Важное, говорит, сообщение. — Грец хмыкнул с пренебрежением в адрес пришедшего. — Со мной не схотел говорить. С виду вроде бы офицер, но без оружия. Может, какой из «ваших»? — закончил особист, вспоминая, очевидно, историю с Колодубом и махновцами.

— Пусть входит.

Кольцов зажег вторую свечу, поставил ее к краю стола, где находилось принесенное для ночной гостьи кресло, сам отодвинулся в тень.

Вошедший был чуть выше среднего роста, в грубом парусиновом плаще с откинутым назад башлыком, голова полуседая, стриженная под офицерский бобрик. Возраста неопределенного, худой невероятно: под скулами лежали глубокие тени, свеча выделяла резкие морщины у углов рта. Рот словно был заключен в скобки. Глубокая вертикальная линия на переносице — как разрез ножом. Глаза были огромные, светлые, в них светилась то ли нечеловеческая тоска, то ли полубезумие.

В то же время человек этот был красив скорбной мужской красотой и вместе с тем он, чувствовалось, властен, с привычкой к тому, чтобы ему повиновались.

Грец, уже хорошо знакомый с требованиями Кольцова, вышел и плотно закрыл за собой дверь. Кольцов слышал, как он вместе с часовым, топая сапожищами по каменному полу, удалялся по коридору.

Помолчали. Незнакомец смотрел на Кольцова в упор, в его светло-серых глазах мелькало пламя свечи. Они изучали друг друга.

— Надо бы представиться, коль пришли, — сказал Кольцов.

Незнакомец привстал, слегка склонив голову.

— Генерал Слащев.

И снова сел.

«Сумасшедший, — подумал Павел. — Вот какой славы достиг белый генерал. Раньше все больше были Наполеоны, Цезари… Мания идет вширь. То-то у него глаза с таким блеском».

— Я понимаю, вы мне не верите, — сказал гость. — Между тем я действительно тот самый генерал Яков Александрович Слащев. У вас находится моя жена. Она беременна. И я пришел, чтобы обменять себя на нее. Вы отпустите ее и заберете меня. В вашей карьере это будет знаменитый эпизод.

«Если он сумасшедший, то откуда он знает об этой несчастной беременной? Может быть, кто-то решил разыграть роль генерала, чтобы вызволить женщину? Кто-то из самых преданных его помощников? Не может ведь сам Слащев явиться к красным. Знаменитый, непобедимый Слащев! Тот, кого в газетах называют «вешателем»». Хотя, Кольцов знал это по своей прежней службе у «его превосходительства Ковалевского», Слащев больше всего повесил собственных подчиненных — за воровство, мародерство, грабежи, трусость.

Слащев или не Слащев?.. Задачка. И решить ее надо в считаные минуты.

— Припомните-ка эпизоды высадки вашего десанта под Кирилловкой, — предложил Павел. — Надеюсь, вам это не составит большого труда.

— Что ж, извольте! — сказал ночной гость. — Но прежде не позволите ли мне закурить? В келье оно бы и нельзя, но…

Павел напрягся, когда незнакомец полез в карман. Но тот не спеша извлек тонкий серебряный портсигар, не сразу открыл его, а сначала повернул крышкой к Кольцову. На отполированном серебре было выгравировано: «Я.А. Слащеву от однополчан. 15.9.15». Гравировка старая, полуистертая.

Незнакомец протянул портсигар Павлу, тот отказался. Папиросы были хорошие, собственной набивки. Когда человек прикуривал от свечи, нельзя было не заметить, что у него дрожат пальцы. И это не от волнения. Это давнее, укоренившееся.

«Ладно, с портсигаром может быть простейшая уловка. Ты давай начинай рассказывать…»

— Ну что же! О десанте под Кирилловкой. У этой операции было дурное начало, хотя готовилась она очень тщательно. У нее было кодовое название «Седьмой круг ада». Было и еще несколько таких «кругов», для дезинформации. Скажем, «Пятый круг ада» — наступление на Одессу. Но не в этом дело… Случилось невероятное. Севастопольские подпольщики сумели проникнуть в мой салон, вскрыли сейф и нашли в нем план именно этой операции…

— Это ваше предположение? — спросил Кольцов.

— Нет. Бумаги в папке лежали совсем не в том порядке, в котором я их оставил. Одна из схем оказалась под сейфом. «Товарищи», видимо, очень спешили.

Незнакомец рассказывал о том, чего не мог знать никто, кроме самого Слащева. Слащева и Кольцова. Поскольку именно Кольцов был тем самым подпольщиком, который второпях неправильно разложил бумаги в папке с надписью «Седьмой круг ада» и, видимо, обронил схему.

Продолжая рассказ, Слащев подробно рассказал о побеге вызволенного из подвала белого офицера, который, как выяснилось, был изменником и в самый последний момент предупредил красных о десанте…

— Достаточно. Я вам верю, — сказал Кольцов.

Ну и ну! Стало быть, к нему действительно явился генерал Слащев. Что же с ним делать? И как он мог решиться на этот безумный поступок? Люди такого ранга подчиняют свои поступки велению долга. Если нужно, они жертвуют любовью, близкими людьми, всем, что им дорого.

Павел старался разобраться в этой загадке, рассматривая ночного гостя. Тот отвечал ему таким же пристальным, изучающим взглядом. Слащеву еще более важно было разобраться в своем собеседнике, чем Павлу. Если перед ним, белым командующим, находится человек, способный ради карьеры или ради «служения высшим целям» пойти на хитрость, подлость, обычную жестокость, то самоотверженный поступок генерала лишается всякого смысла и превращается в простую и наивную уступку врагу: красные просто заберут с собой их обоих, мужа и жену.

— У стен монастыря вы, верно, оставили засаду? — спросил Кольцов.

Слащев усмехнулся.

— Вы плохо меня поняли, — сказал он. — Мне нелепо прибегать к коварству. Проще было бы встретить вас засадой и без моего появления здесь. Но в бою могла бы погибнуть моя жена. Я не хочу рисковать. Я хочу быть уверенным, что и она, и ребенок будут живы.

«Да, глупый вопрос… Он действительно хочет спасти жену ценой собственной жизни. Он просто любит ее больше, чем себя, чем собственную жизнь. Может быть, он не вполне представляет, что с ним будет в те первые часы, как его доставят на тот берег? Эйдеман и Землячка решат его судьбу немедленно».

— Вы понимаете, что вас ждет? — спросил Кольцов.

— Да. Я знаю людей, которые командуют Правобережной группой. Меня расстреляют тут же, не доводя дело до суда.

«Да, он все понимает: суд над ним ни к чему. Хотя и выяснится, что он пожертвовал собой ради любимой женщины. Благородный поступок!.. Пустое, Слащева должны казнить немедленно!.. Интересно, а какая участь ожидает человека, который решил бы отпустить генерала? Наверняка тоже немедленный расстрел. Значит, выхода нет? Впрочем, а кто, кроме меня, знает, что этот незнакомец — генерал Слащев?»

Молчание становилось тягостным. Дело Кольцова — объявить его арестованным, доставить на правый берег… Его жену он, конечно, отпустит. Он отпустил бы беременную женщину в любом случае. Так что подвиг генерала бессмыслен… Но Слащев этого не знал. Он, конечно, думал, что все красные — злодеи, одержимые безумными идеями.

Да, говорить не о чем. Вызвать Греца… Греца? Павел представил себе палаческую радость этого человека при известии, что в их руках находится сам Слащев. Ох, как не хотелось доставлять Грецу такое удовольствие.

Слащев закурил вторую папироску. Не таким представлял себе генерала, знаменитого белого военачальника, Кольцов. Судя по его действиям, по проведенным им операциям, его энергии, это должен быть крепкий, собранный, полный сил и уж никак не сентиментальный человек, для которого любимая женщина важнее жизни, важнее всего. Что-то происходило с генералом за эти последние дни, может быть, месяцы, о чем, конечно, бессмысленно расспрашивать, о чем можно лишь догадываться.

Изможденное лицо, затравленный взгляд… Павел краем уха слышал о разногласиях Слащева с Врангелем, но это, в конце концов, обычное дело. И у них, в Красной Армии, пруд пруди военачальников, не терпящих друг друга. Осознание тщетности борьбы? Близость поражения? Да, конечно, любой умный человек, взвесив соотношение сил, должен был прийти к подобному выводу. Но для Слащева поражение не просто эпизод. Поражение — потеря смысла жизни.

Значит, это не просто самопожертвование ради любимой, это еще разновидность самоубийства, может быть, не вполне осознанного? И тогда действительно уход от поражения. Уход в легенду, в герои. Расстрелянный жестокими красными, Слащев, так нежно и сильно любивший жену, становится великим преданием. Перед лицом неизбежных неудач, может быть, разгрома на полях сражений он уходит на другие поля, где обретет уже неуничтожимую и вечную славу.

А кем тогда станет он, Павел? Как он будет выглядеть в собственных глазах? Оправдание всегда можно найти. Но это перед другими. А перед самим собой?

Слащев жадно, словно в последний раз, затягивался папиросным дымом. На Павла он уже не смотрел, думал о чем-то более важном. Он понимал, что, кто бы ни был перед ним, дело решено. И размышления красного командира, который, несомненно — это генерал определил почти сразу, — был когда-то офицером, человеком присяги, чести — просто затягивание времени.

А Павел думал о том, что при высоком смысле своего подвига Слащев, сидящий перед ним, сдавшийся противник. Только сдача его теперь будет называться высшим героизмом.

Интересно, что сказал бы Слащев, если бы узнал, что перед ним не красный командир, бывший офицер, а полномочный комиссар ЧК? Он бы очень удивился тому, что Кольцов еще размышляет. Для Слащева ЧК — символ крайней свирепости.

Итак, в их встрече сдавшийся в плен Слащев становится победителем. Раз и навсегда. Исторический момент.

А если победителем окажется он, Кольцов? Если он будет рисковать всем: репутацией, жизнью? Не Слащев. Как будет чувствовать себя генерал? Не сейчас, потом. Как он будет вести себя? Как сможет воевать? Жить?

Павел решился. Времени на раздумья не оставалось. Он знает, что поступает верно. Все равно былого Слащева уже нет. И не будет. Этого, конечно, никому не объяснишь, если возникнут разбирательства. Что ж, самые важные решения всегда принимаются в одиночку. И самые тяжелые переживания человек всегда выносит один. Может быть, если будет жив, он расскажет кому-то обо всех сомнениях этой ночи в монастыре. Может быть…

Одна из свечей, коптя и вычерчивая в воздухе замысловатый, витой след, уже догорала. Лицо Слащева словно уходило в тень. Светились только огромные глаза.

— Я вас отпускаю вместе с женой, — сказал Павел, вставая.

Слащев тут же поднялся, сохраняя воинскую выправку.

— В знак уважения к вашему поступку и к вашей любви. Если хотите услышать громкие слова.

— А условия? Что вы потребуете от меня?

— Ничего. Пойдемте, я провожу вас к воротам, а потом выведу вашу жену. Я не хочу, чтобы вас видели беженцы — там много всякого люда внизу… Ну что вы застыли на месте, генерал? И накиньте свой башлык на голову.

Наконец Слащев сделал шаг к двери. Павел провел его по темной лестнице, мимо Греца, который посторонился, пропуская их, но пошел следом, словно в ожидании приказаний.

— Вы останьтесь, Грец, — сказал Кольцов.

Он отвел Слащева к воротам, где наказал караулу охранять гостя, а затем вернулся в общежитие, в полуосвещенное помещение церкви, где на узлах, среди баб, придремала «пленница».

Павел разбудил ее, взяв за руку. Кисть у нее была горячей.

— Пойдемте.

По дороге тихо сказал:

— Прошу вас ничем не выдавать своего удивления и всяких прочих чувств. У ворот вас встретит человек. Вы уйдете с ним. Молча. Потом все выясните… Вы поняли меня?

Он убедился, что она уже сбросила с себя оцепенение сна.

— Повторяю, — вновь напомнил он, — никаких проявлений чувств. Этим вы можете погубить не только себя, но и других.

Она кивнула головой.

Кольцов, пройдя брусчатую площадь, подвел ее к воротам, где среди теней маячила фигура человека в плаще, с остроконечным башлыком на голове.

— Вот этот человек отведет вас, — сказал он жене Слащева и указал на башлык. — Все. Уходите немедленно.

Он проследил за тем, как две тени растаяли на дороге, где росшие по обеим сторонам деревья образовывали густую тень. Мягкий песчаный большак заглушил звук шагов. Слышно было лишь нежное треньканье древесных лягушек. Поднимался туман, постепенно своей низкой еще, стелющейся пеленой закрывая звезды.

На мгновение ему показалось, а может, лишь почудилось, что где-то вдалеке простучали, удаляясь, торопливые лошадиные копыта. И снова все стихло.

Кольцову стало зябко. Он знал, что сомнения — правильно ли он поступил? — теперь будут долго, может быть, всегда мучить его.

Судя по тому, что Грец как-то, не задумываясь, легко оставил его и затем не явился с вопросами, в голове у особиста созрел план. Может быть, он догадывался о том, что за ночной гость посетил их этой ночью? Открыто выступить против Кольцова здесь, в монастыре, он не мог. После двухдневных совместных боев белорусы полностью доверяли Павлу, и Греца, в случае открытого конфликта, просто пристрелили бы.

Жизнь Павла теперь осложнилась. Но что сделано, то сделано.

Оставалось готовиться к переправе.


В предрассветном тумане, соблюдая меры предосторожности, они вышли из монастыря к реке. Их сопровождал старец Савватий, чтобы указать, где среди камышей припрятаны две шаланды и каючок — остатки монастырского флота.

Шли, натыкаясь друг на друга в тумане: смеси чернил с молоком. Все же у этой мути был какой-то внутренний свет, Павел различал ближайшие фигуры. Впереди двое пулеметчиков катили, взявшись за дужку, «максим». Колеса мягко резали влажный песок. Высокий камыш вокруг шевелился. Казалось, рядом с ними в камышах кто-то движется.

Савватий, постукивая посохом впереди себя, нащупал тайную тропу в зарослях камыша и смело вошел в воду. Затем его посох ударил во что-то твердое, деревянное. Красноармейцы раздвинули в стороны камыш, прикрывавший шаланды. Тут же, днищем вверх, лежал и каюк.

Красноармейцы перевернули каюк и стали вычерпывать воду из притопленных шаланд. Среди белорусов, выросших на Днепре и Немане, нашлись несколько знатоков лодочных дел. Принялись на ощупь законопачивать щели всяким тряпьем.

— Ничаво, — тянул один из белорусов напевным говорком. — До того берега выдяржа. Ще не трухлява.

Лодчонка на двух-трех человек и вовсе была почти новая, от нее пахло свежей просмолкой.

— Берите и каючок, — вздохнул старец. — Шаланды-то, да еще с вашими железяками, по самые борта войдут в воду. Как бы не потопли. А каючок хороший, мы на нем в тихое время рыбку ловим…

— Лодки мы вам вернем, — пообещал Павел. — Как только опять будем здесь.

— Не надо. На том берегу в камышах оставьте. Монахи сыщут, — сказал Савватий и горестно вздохнул. — Ох-хо-хо! Бог не без милости, не беспокойтесь. — И пристально поглядел на Павла. — «Как только опять будем». Кто где будет, о том одному Всевышнему ведомо. Вы, красные, свою волю поперед Божьего промысла ставите, ой, грех!

Неожиданно из тумана вынырнул Грец.

— Мы с вами, товарищ комиссар, в каючке. Вслед за шаландами. Вдруг что произойдет, ребят подберем, не дадим пропасть.

«Ой, больно ласковый у тебя голосок, Грец, — подумал Кольцов. — Лучше открытая вражда, чем дружеские предложения. Можно только догадываться, что у тебя на уме. Наверно, ты откуда-то дознался, что в монастырь являлся сам Слащев. Может, кто-то из беженцев признал генерала и успел тебе доложить. Ты уже не надеешься на праведный революционный суд, боишься, что комиссар Кольцов опять выскользнет. Уж не решил ли ты сам стать трибуналом, Тарас Грец?»

— Хорошо, — согласился Павел. — Толковое предложение.

И, пока шли приготовления к переправе, он незаметно достал из кобуры пистолет и переложил его в карман брюк.

Шаланды одна за другой отплыли, шурша бортами по зарослям камыша. Грец вытолкал в образовавшийся проход каючок. Придержал его, стоя по колено в воде. Кольцов влез, и как-то само собой получилось, что он оказался на веслах, которые особист услужливо вставил в уключины. Грец занял место на корме.

Последнее, что увидел Павел на берегу, была темная фигура старца. Подняв руку, отец Савватий осенил красных командиров крестным знамением.

— С Богом, сынок, — сказал он. — И не бойся Петра-отступника, а бойся Иуду. На Тайной вечере все добры, а лукавство лесть источает…

Слова старца показались Кольцову странным то ли пророчеством, то ли предупреждением. И почему Савватий сказал «сынок», а не «сынки»? Что он мог знать об их отношениях с Грецем и обо всем, происшедшем ночью? Говорили ведь некогда: вещие старцы. Ведающие чутьем. Разумеется, Павел в эти россказни не верил. Но все-таки стало как-то не по себе.

Павел окунул весла в воду по самые рукояти, чтобы не было скрипа. Приладился. Вскоре камыш и водоросли перестали путаться в веслах. Они выплыли на свободную воду.

На реке стало светлее. То ли уже солнце поднималось за пеленой тумана, то ли в тумане были прогалины, открывающие уже наливающееся зеленью и голубизной небо.

Впереди маячили расплывчатые тени двух шаланд и слышался плеск весел.

Кольцов видел — не столько даже прямым зрением, сколько всеми обостренными в эту минуту органами чувств, — как Грец передвинул и положил на колени деревянную приклад-кобуру маузера. У особиста были все преимущества стреляющего первым: маузер расположен в своей деревяшке очень удобно для выхватывания, а руки Кольцова были заняты веслами, да и до пистолета нелегко добраться.

Единственным слабым местом в позиции Греца было то, что он чувствовал себя совершенно уверенным, зная, что пистолетная кобура Кольцова, для удобства гребли, передвинута назад, за спину: до нее еще надо было дотянуться и на ощупь расстегнуть. Все козырные тузы были у особиста. Полный набор.

— Я давно догадывался, что ты, Кольцов, двурушник и изменник, — тихо произнес Грец. — На этот раз твоя ловкость тебя не выручит, потому что именем революции…

Он, Грец, не мог выстрелить, не зачитав «приговора». Все же для него существовали какие-то правила. Надо было произнести магическую формулу, заклинание.

Пока особист говорил, Кольцов, делая взмахи, передвигал правое весло к самому верху уключины, и через три взмаха, когда Грец готов был выхватить маузер, Кольцов вырвал весло, и оно полетело в Греца. Тот инстинктивно ухватился за лопасть…

Этого было достаточно. Кольцов отпустил весло и выхватил из кармана «кольт», отводя большим пальцем курок. Он мог выстрелить и сквозь карман, так было быстрее, а Грец представлял большую и близко расположенную мишень. Но Павел не хотел оставлять в своих брюках дыру — явную и неопровержимую улику.

Приходилось рисковать. Грец успел отбросить весло и сжать рукоятку маузера. Кольцов дважды выстрелил. Особист осел, стал заваливаться на корму и соскользнул в воду.

На шаландах перестали грести, и вскоре Павел нагнал их, старясь как можно быстрее уйти от места, где остро пахло порохом.

— Что случилось? — спросили из одной из шаланд. — Кто стрелял?

— Не знаю, — сказал Павел. — Вроде как оттуда, с острова. В Греца попали.

— Вот беда, — сказали «хлопы» без особой, впрочем, горечи. — Уже до дома-то рукой подать.

— Судьба!..

…В полдень, после семи часов, проведенных в Особом отделе Правобережной группы, после расспросов, сначала обычных, затем принявших характер следствия, Павла арестовали. Решение об аресте подписала Землячка.

Глава 36

Почти в тот самый час, когда Павла посадили в один из пустующих амбаров (вот уж где-где, а в Бериславе было куда посадить арестованного), генерал Слащев начал наступление на Каховский плацдарм. Он выполнял приказ главнокомандующего без всякой надежды на успех, в состоянии крайнего нервного возбуждения, заранее сожалея о бессмысленных жертвах, которые должны понести его войска, и всячески стараясь их уменьшить. Однако атака есть атака и гибель людей в ней неизбежна, особенно если наступающим противостоит хорошо подготовивший оборону противник.

Два танка «Марк-четыре», успевшие подойти к тому времени, с экипажами, которые не смогли отдохнуть после жуткой тряски, пыли и выхлопных газов, были брошены на пролом проволочных заграждений. За ними шла пехота, а за пехотой уже летели первые эскадроны корпуса Барбовича, чтобы ворваться в проломы и ошеломить противника, растекаясь по плацдарму.

Поначалу танки имели успех. Эти неуклюжие тридцатитонные чудовища, высотой в два с половиной метра, с двумя пятидесятимиллиметровыми пушками в выступающих по бокам спонсонах, с пятью пулеметами в амбразурах, легко раздавили три ряда проволочных заграждений, как если бы те были построены из спичек и ниток.

Плюясь огнем во все стороны, танки приближались к окопам, и наводчики боевых машин уже видели сквозь прицелы белые хаты на окраине Каховки. Но неожиданно танки столкнулись с системой рвов, хитроумно выкопанных саперами Дмитрия Карбышева на наиболее опасных направлениях. Танки стали маневрировать, урча дифференциалами, и поворачиваться бортами. Они представляли собой прекрасную мишень, площадью двадцать пять квадратных метров.

Нет, недаром пушкари Лени Говорова и Коли Яковлева на том, правом, берегу тренировались в стрельбе по движущимся мишеням. Они с близкого расстояния всадили в первый танк несколько фугасных снарядов, которые легко пробили броню толщиной всего полтора сантиметра.

Танк загорелся. Из восьми человек экипажа в узкие двери спонсонов выбрались всего четверо. Они катались по земле в своих кожаных куртках и штанах, пытаясь сбить пламя. Двоим это удалось, и они бежали вместе с пехотой назад, в проломы, куда уже устремилась отступающая конница.

Второй задымившийся танк успел развернуться и уползти, гоня перед собой пехоту и не давая выйти на простор кавалерии.

Артиллерия белых была подавлена с правого берега мощным огнем крупнокалиберных пушек, которые стреляли в соответствии с составленным Алексеем Благодатовым планшетом массированного огня. Батареи Барсука-Недзвецкого выходили из строя одна за другой, и сам он, получивший новую контузию от взрыва зарядного ящика, метался от расчета к расчету, становясь иной раз на место выбывшего наводчика.

И пехота, и кавалерия, смешавшись, бросились вон из плацдарма: тот, кто не успевал под огнем к пролому, повисал на проволочных заграждениях или застревал под ними, стараясь подкопаться и проползти.

Через час после начала атаки Владислав Барсук-Недзвецкий прискакал в Ставку Слащева на хуторе Куликовском.

— Ваше превосходительство! — заикаясь и напрягая голос, обратился он к начальнику и другу. — Разрешите отвести остатки артиллерии. Тяжелые батареи с того берега накрывают нас, а бороться с ними мы не можем… — И выпалил с отчаянием: — Это все равно что выйти с мухобойкой против носорога. Они сражаются по всем правилам, не хуже немцев. Это уже другая армия, Яков Александрович!

Слащев, вытирая воспаленные, слезящиеся глаза, тихо ответил:

— Отводите, полковник.

И спустя какое-то время, осознав, что Барсук плохо слышит, закричал:

— Отводите! — и тем же, во всю ивановскую, голосом повторил этот приказ прямо в ухо начштаба Фролову, хотя у того был отменный слух: — Отводите все войска за пределы артогня красных. Мы прекращаем атаку. Все! Кончено! Первый акт, и он же последний!

И, вызвав шифровальщика, продиктовал текст радиограммы барону Врангелю: «Атаку против Каховского тет-де-пона прекратил ввиду невозможности взятия и больших потерь. По-прежнему считаю овладение Каховкой делом бесполезным и обреченным. Таковое мнение делает необходимостью просьбу об отставке. Слащев».

Поручик, записавший текст, с испугом и отчаянием посмотрел на генерал-лейтенанта. Он не представлял себе, как корпус сможет воевать без Слащева.

— Идите, поручик!

Через полчаса корпусная радиостанция послала в Севастополь короткую цепочку точек и тире[63]. Ответ был дан почти немедленно, если учесть время, необходимое для кодирования: «Отставку принимаю. Командование корпусом сдайте генералу Витковскому. Врангель».

Слащев дважды прочитал текст радиограммы. Он ожидал именно такого ответа. Но одно дело произносить в уме воображаемый приказ главнокомандующего, и другое — держать в руках его текст.

Это был конец его участия в военных делах. Решение окончательное, бесповоротное. Врангель не потерпит в армии инакомыслящего генерала. Да и никакой другой главнокомандующий не потерпит. Если бы не было в жизни Слащева «юнкера Нечволодова», он бы застрелился немедля.

Какое счастье, что на его пути, в келье Корсунского Богородицкого монастыря, встретился этот странный красный командир. Если у большевиков существуют такие люди, то он, Слащев, больше с Красной Армией сражаться не желает. Этот человек подарил Якову Александровичу жизнь. И не в том точном понимании, что не увез его на неминуемый расстрел, а в изначально более глубоком. Ибо жизнь — это не только бренное существование, это надежда, вера, смысл.

Нет, он не будет стреляться. И даже мысль о том, что корпус перейдет к генералу Витковскому, не заставит его впасть в отчаяние. Витковский, безусловно, храбрый и исполнительный генерал, но с весьма ограниченным оперативно-тактическим мышлением. Он не увидит ничего, что лежит за пределами задач корпусного масштаба. Он будет атаковать плацдарм, не считаясь с потерями[64]. Чем сможет помешать этому Слащев? Ведь он оставляет в своем корпусе многих близких ему людей, которые теперь окажутся в подчинении у чуждого им человека…

Бороться? Как? Выступить против Врангеля? Но это значит ослаблять и без того малочисленную Русскую армию. Русскую… А может быть — Красная и есть теперь настоящая Русская армия? Он, Слащев, вместе с Врангелем отнял у нее победу на польском фронте.

Время. Ему нужно время, чтобы подумать. Разобраться. И это время теперь у него будет.


…А в Чесменском дворце в Севастополе, в Ставке Врангеля, барон, по привычке меряя огромный кабинет своими саженными шагами, говорил другу и начальнику штаба Шатилову:

— Паша, нужно подготовить какой-то приказ, успокаивающий Слащева. Мне не хотелось бы, чтобы он числился в моих противниках. Их и без того достаточно… Человек он тщеславный. Надо прежде всего дать ему звучное наименование. Ну, скажем, пусть впредь именуется Слащев-Перекопский, в ознаменование его заслуг при защите полуострова. Нет, не звучит! Может быть, Слащев-Крымский? Как Потемкин-Таврический. Да, да! Слащев-Крымский!

— Замечательно, ваше превосходительство!

— Ну и соответствующие слова… там… «Дорогому для сердца каждого русского воина генералу Слащеву…» — и так далее. Орден ему, Николая Чудотворца… И зачислить в запас с сохранением содержания…

Врангель нервничал. Пришло сообщение об окончательном поражении Красной Армии под Варшавой и ее стремительном откате. Казалось бы, радуйся. Одними пленными и интернированными большевики потеряли около двухсот тысяч человек. Но агентурные шифровки доносили, что Москва намерена любой ценой заключить мир с Варшавой. Согласна, мол, уступить земли, заплатить огромную сумму золотом, лишь бы высвободить войска для борьбы на юге. Борьбы с ним, Врангелем.

Вся Россия была в огне восстаний, как запаленная степь. В одном месте высохший ковыль только тлеет, в другом, глядишь, уже разгорается, а в третьем — полыхает. Бои в Северной Таврии — это ветерок с юга, который хорошо раздувает этот огонь на пространстве бывшей империи.

Он, Врангель, балансирует на шатких мостках, стремясь перейти бурный поток. Франция поддерживает его за руку, но не больше. Строго дозированная помощь. Обещания. Сама Франция в дебатах, забастовках и бесконечных депутатских запросах: «А не является ли Врангель диктатором? А не хочет ли он восстановить империю? А существует ли у него свобода прессы? Права личности? Суды присяжных?»

Врангель вынужден юлить перед майором Пешковым, французским майором и приемным сыном пролетарского писателя, представляющим во французской миссии «европейскую общественность». Пешков недоволен тем, что в крымской печати существует цензура. Недоволен действиями контрразведки. Пешков просит доложить… объяснить… изменить…

Однорукий майор, родом из Нижнего Новгорода, уже представлял «общественность» при Ставке Колчака. Известно, чем все кончилось.

Но приходится прислушиваться. Делать вид, что Врангель ничего не имеет против газетных пасквилей, которые выставляют его на посмешище. Политика, черт бы ее побрал!..

Теперь к скопищу критиков непременно примкнет Слащев. На какое-то время его удастся улестить, задобрить. Но известно, что он в целом не приемлет план войны в Северной Таврии. Как будто у Врангеля есть свобода действий.

Слащев уже не раз называл — пока в узком кругу — Врангеля французским наемником. Главнокомандующему докладывали.

Врангель остановился у окна. Отсюда было видно море — огромное, безмятежное. Это сегодня. А завтра?.. Управлять Россией, даже самой малой ее частью, все равно что управлять морем. Бесконечные распри, сплетни, подсиживания, бунты. А у Слащева слава неподкупного, честного воина, знающего, справедливого. Надо сказать, заслуженная слава. Слово Слащева весомо и значимо. Генерала надо полностью дискредитировать, нанести упреждающий удар.

— Паша, хорошо бы подтолкнуть наших пропагандистов, — произнес Врангель, морщась, с отвращением. — Относительно Слащева. Так сказать, задать тон… Он позволил красным создать плацдарм, подвел армию, поставил под удар Крым… в корпусе разложение, нет дисциплины… прибегает к кокаину, к вину…

Шатилов кивнул головой. Хороший друг Паша, единственный, кто никогда не подведет, но уж слишком легко соглашается. Однако друзей не лепят из воска, как фигуры в паноптикуме. Какие уж есть.

Петр Николаевич повертел в руках изящную ручку с золотым пером, сделанную из диковинного прозрачного материала, — подарок французов. С излишним усилием надавил на нее, стекловидная палочка хрустнула. А говорили — гнется, но не ломается, органическое стекло, последнее достижение химиков.

— Скверно, Паша. Гадость! — сказал Врангель и, уловив удивленный взгляд Шатилова, пояснил: — Это я про политику. Грязная штука. Всегда была и всегда будет грязной.

Глава 37

Розалия Самойловна нервничала. Нет, на фронте все шло хорошо. Относительно. К Перекопу прорваться не удалось, но Каховку удержали и укрепляли ее с каждым часом все сильнее.

Землячка считала, что это в первую очередь заслуга Политотдела группы. Политработники шли во все полки, батальоны и даже роты. Делили с красноармейцами все тяготы военной жизни, шагали первыми в атакующих цепях, и если получалось так, что надо было отступать, то уходили последними, отстреливаясь и прикрывая собою других.

О заслугах Политотдела Розалия Самойловна судила по числу убитых и раненых работников. Это был самый верный показатель. Она всегда указывала эти цифры в отчетах Реввоенсовету, ЦК партии и в письмах, которые посылала лично Ленину. Она полностью доверяла лишь Владимиру Ильичу. Он был не только другом. Спасителем. Когда ее, как котенка, буквально вышвырнули из Восьмой армии якобы за излишнюю жестокость, которую она проявляла не только к врагам, но и к своим, именно Ленин выручил ее. Выслушал, поверил и снова назначил начальником Политотдела, на этот раз в новую для нее, Тринадцатую армию.

При Розалии Самойловне этот новый Политотдел перестал благодушествовать. Всех партийцев она направила в войска. За непродолжительный срок из-за огромной боевой убыли состав ее работников сменился уже дважды, и каждый раз, зная благорасположение вождя, ей присылали новых. И она сразу же направляла их в бой… Политотдельцы говорили о ней: «Мне лучше погибнуть от врангелевской пули, чем от руки Землячки».

Она гордилась такими отзывами. У нее в Политотделе, считала она, дисциплина была крепче, чем в армии.

Нервничала она из-за Кольцова. Осторожный начальник Особого отдела Кириллов устранился от окончательного решения, считая, что расследование не установило вины Кольцова, а лишь подтвердило наличие некоторых сомнительных фактов в поведении полномочного комиссара. В лексиконе Кириллова любимым словечком было «однако».

«Да, факты неприятны, однако Кольцов мужественно и со знанием дела командовал полком и, несмотря на чудовищные потери, сумел вывести остатки полка, переправиться, не выпустив оружия из рук, сохранив боевое знамя…»

В поведении любого человека всегда можно найти эти «однако». Словцо не из революционного словаря. И не должно влиять на приговор.

Разобравшись с бумагами и разослав новых политработников в части, Розалия Самойловна приказала привести к ней арестованного Кольцова. Решила поговорить с ним с глазу на глаз. Она знала, что люди, имеющие какие-либо тайные мысли или сомнения, не выдерживают ее взгляда и прямых, резких вопросов.

Конечно, Кольцов не простой командир, тем более не ее подчиненный. Это опытный агент. Тем более интересным будет поединок. Она установит, какого цвета подкладка у мундира этого «адъютанта его превосходительства».

Кольцова привел в кабинет Землячки рослый, подтянутый красноармеец из охраны Политотдела. Стукнув прикладом об пол, доложил об арестованном и, замолчав, продолжал есть глазами начальницу, готовый выполнить любой приказ.

— Ступайте. — Небрежным взмахом руки она отпустила красноармейца и при этом взмахнула головой так, что с переносицы чуть не слетело пенсне.

За последние дни Розалия Самойловна, и без того крайне худая, и вовсе отощала. Бои, волнения. Черты ее изможденного лица обострились, и пенсне едва держалось на переносице.

Тем более острым, почти карающим становился ее взгляд. И сейчас она буквально вонзила этот взгляд в арестанта. Но в глазах Кольцова она уловила лишь спокойствие и даже некоторую иронию.

Павел отоспался за целые сутки, проведенные в амбаре. Он даже был благодарен Землячке за это принуждение к отдыху. Смастерил постель из груды старых, изъеденных крысами мешков и позволил себе отдохнуть на славу, благо большая миска борща, доставленная ему в амбар, утолила голод.

Кольцов был уверен, что у Землячки нет никаких доказательств его вины. Расследование — штука тонкая, оно требует высокого профессионализма, а не «внутренней революционной убежденности». Как успел понять Павел, Кириллов, которому Землячка поручила предварительное следствие, не смог найти каких-либо улик да и не очень стремился к этому.

Конечно, паршивое дело — морочить голову своим, да что поделаешь! Павел был уверен, что во всех событиях последних дней он поступил правильно, а в случае с Грецем у него просто не было выбора. Вести разговор по душам с людьми, которые, как инквизиторы, озабочены только поисками вины, это уж, извините, дудки!

— Сядьте, — сказала ему Землячка после короткого испытания взглядом. — Так вы не отрицаете, что к вам в монастырь попала жена генерала Слащева?

— Нет, не отрицаю.

— Но вы понимали, что жена Слащева — это не просто женщина?

— Понимал. Она не просто женщина, она — беременная женщина. Мне говорили, якобы на седьмом месяце. Я не очень в этом разбираюсь. К сожалению.

Землячка опять уронила пенсне. Черт знает что такое — допрашивать человека и все время ловить очки. Чем-то Кольцов смущал ее. Красивый, наглый молодой человек. Розалия Самойловна в свои сорок четыре года не чувствовала себя женщиной. Ей мешала делать революцию и воевать именно ее женская сущность. Она давно стала стягивать назад пышные вьющиеся черные волосы. Она лишала себя прически. К счастью, волосы уже поседели. Когда-то ей говорили, что она красива. Ее это раздражало.

И сейчас ей казалось, Кольцов изучает ее именно как женщину. И видит многое, что она хотела бы скрыть. Самое страшное, что этот несомненный двурушник и, возможно, просто изменник нравился ей. Розалии Самойловне приходилось бороться с глубоким, ощущаемым ею как заноза чувством. Эти серые, чуть насмешливые глаза, этот правильный нос и резко очерченный, выразительный рот, ямочка на подбородке…

Надо быть более резкой, не разнюниваться. Как он сказал о беременности! С каким-то вызовом. Как будто она, Розалия Самойловна, должна в этом разбираться. Может, еще и сочувствовать жене жестокого белогвардейца?

— Товарищ Кольцов, — сказала она, непроизвольно употребив это партийное обращение «товарищ». — Беременность — простейшая физиология, а мы с вами говорим о куда как более важных вещах. О политической зрелости. О сознательности революционера. Вы должны были понять, что у вас в руках был рычаг воздействия на врага советской власти. И вы выпустили его из рук…

Она сняла с переносицы пенсне. Взяла со стола лорнет в черепаховой оправе и, раскрыв его, приставила к своим близоруким глазам. Кольцов постарался улыбнуться. Странная сцена допроса — с помощью лорнета. Бедная женщина. Ведь она была красива. Она и сейчас еще привлекательна: прекрасная фигура, точеное белое лицо. Все отдано на алтарь революции. Даже редкий природный дар — красота.

Она мумифицировала себя, сознательно иссушила. Можно было бы восхищаться таким самопожертвованием, если бы оно не было пугающим.

Она и Кольцов идут в одних рядах, но между ними такая стена!..

— Хуже того! — сказала Землячка, стараясь подавить в себе ростки предательской бабьей симпатии и придавая голосу всю силу суровости, на которую была способна. Она знала, что от такого голоса — случалось! — обомлевали закаленные политработники, партийцы, допустившие всего лишь маленькую промашку. — Вы, Кольцов, вступили в переговоры с явившимся к вам человеком, судя по высказываниям свидетелей, офицером, и отпустили с ним эту женщину.

На Павла резкость высокого, почти истерического голоса не произвела должного впечатления. Он ощущал необъяснимое внутреннее превосходство над Землячкой, и от этого рождалось чувство жалости.

— Я бы и так отпустил беременную женщину, — сказал Павел. — Но я использовал приход этого человека… возможно, офицера, да! Чтобы получить гарантии на беспрепятственный выход остатков полка из монастыря и переправу на нашу сторону.

— Позор! — закричала Землячка. — Вы вступили в омерзительную торговлю с врагом. Вместо того чтобы задержать и его. Шкурные интересы вы поставили выше преданности пролетарскому делу. Вы убоялись выполнить свой долг и прорываться с боем?

Ей хотелось разозлить этого красавчика «адъютанта», вызвать его гнев, вступить в спор — и тем самым покончить с чувством симпатии и женского интереса, которые она воспринимала как слабость. Но Кольцов отвечал спокойно:

— Розалия Самойловна, от полка оставались всего сорок человек. Измученных боями. Почти без патронов. Мне хотелось сохранить им жизнь. И сохранить, кстати, Почетное революционное красное знамя полка. Пока остаются знамя и хотя бы несколько живых человек, воинская часть жива. Она продолжает существовать.

— Это пустая логика! — возразила Землячка. — Такая логика может далеко завести. До примирения с противником, которому не должно быть пощады. Ваше дело — сражаться конца. В любых обстоятельствах. Унести с собой в могилу хоть несколько врагов! Так работники Политотдела учат красноармейцев, рядовых, а вы исполняли обязанности командира полка.

— Я с вами не согласен, — ответил Кольцов мягко. — И напомню вам, что наш полк остался на том берегу, чтобы прикрыть отход дивизии. Он уже один раз пожертвовал собой.

Но Землячка чувствовала, что она не должна останавливаться в своем натиске. Только так она могла победить. Себя.

— Скажите, почему же во время переправы погиб особист? И только он. Который, кстати, находился в конфликте с вами. И с которым вы были в одной лодке.

Кольцов знал, что он, со своим опытом агентурной работы, легко вывернется, одолев натиск этого весьма непрофессионального допроса. Он оставался спокойным.

— Кто стрелял, теперь не установить, — сказал он. — Лодка шла последней, мимо поросших зеленью островов. А там мог сидеть кто угодно. Белые, «зеленые», махновцы. Даже, может быть, наши могли принять нас за чужой десант, за разведчиков.

— И все же — почему погиб именно Грец? — настойчиво спросила Землячка.

— Потому что пуля — дура. Могла попасть и в меня. Просто на этот раз мне больше повезло. Это война!

— Ладно, оставим. Поговорим о махновцах! — сказала Землячка. — Вот у меня донесение этого особиста… Греца! Вы отпустили троих бандитов, взятых в плен. Вы что же, всех врагов отпускаете?

— Я об этом уже писал, — ответил Кольцов. — И там у вас должно быть мое объяснение. Среди махновцев был наш агент. И мы должны быть благодарны ему за то, что во время боев на левом берегу эти отряды, скопившиеся в плавнях, не ударили нам в спину. А могли бы.

— Они побоялись! — сказала Замлячка.

— Возможно. Но кто-то должен был настроить их так, чтобы они побоялись.

— Я знаю, вы за примирение с махновцами. Еще одно свидетельство вашей полной аполитичности.

— Это особая тема. И это не аполитичность, а политика.

Отложив лорнет и сцепив руки, Землячка хрустнула пальцами.

— Вы выворачиваетесь, юлите… А между тем я своим чутьем старой революционерки ощущаю: вы врете!

— Вы революционерка, Розалия Самойловна, но вы не старая. Не возводите на себя напраслину.

Наступила минута молчания.

— Этот особист, — сказала Землячка тихо, — высказывал одному из красноармейцев свое мнение, что… — Она нахмурилась и выпалила: — Что под видом офицера к вам явился сам Слащев.

«Не дурак был Грец», — подумал Кольцов. И сказал:

— Этот Грец не производил впечатления сумасшедшего. Может быть, просто нервное перенапряжение?

— Да, — призналась Землячка. — Это весьма вольное допущение. Не будем… Но всего остального достаточно, чтобы предать вас Реввоентрибуналу.

Кольцов знал, что это такое. Реввоентрибуналы, находящиеся в армиях, дивизиях и даже бригадах, выносили решения, «руководствуясь революционной совестью». Приговор являлся окончательным и приводился в исполнение немедленно. Так что судьбу человека можно было решить в пять минут.

— Это нелепость, — вздохнул Кольцов.

— Это необходимость, — отрезала Землячка.

Она уже решила про себя, что должна сделать все возможное, чтобы этого красавчика расстреляли. Тем самым она одолеет эту преступную тягу к его крепкому, ладному телу, его губам, глазам, ей перестанут нравиться эта ямочка на подбородке, звук негромкого, мягкого голоса, обволакивающий, лишающий силы звук. Только так — расстрелять, уничтожить соблазн.

Двадцать с лишним лет тому назад, в ссылке, Розалия Самойловна, совсем юная девчонка (но уже член социал-демократической партии!), вышла замуж за товарища по ссылке, бледного, тихоголосого ученого юношу по фамилии Берлин. Вышла не по любви, а скорее из любопытства.

Недолгая брачная жизнь оставила у нее чувство ужаса отвращения. Близость с мужчиной она восприняла как позор для настоящей революционерки. Грубая, постыдная физиология, которой она, после первых опытов, старалась избегать.

С мужем она вскоре рассталась и даже забыла его имя, но фамилия ей пригодилась для конспирации. Больше мужчин в ее жизни не было. Были товарищи или противники мужского пола.

И вот этот Кольцов… Определенно — расстрелять!

Она вспомнила свой первый опыт приговоров. Когда член Московского революционного комитета Петр Смидович осенью семнадцатого хотел выпустить юнкеров из Кремля под честное слово, что они больше не будут воевать с пролетариатом. «Мальчишки! — говорил на заседании Смидович. — Пусть идут по домам». Тогда она потребовала расстрелять Смидовича как буржуазного соглашателя. Но комитет был явно против. И она отправилась в казармы Астраханского полка. Устроила митинг. «Солдаты! — кричала она. — Там, в Кремле, сидят сынки помещиков! Тех помещиков, которые отнимут у вас землю. Землю, которую своим декретом дал крестьянам Съезд Советов! Отнимут с помощью вооруженных сынков. Вы хотите отдать свою землю?..»

И она повела солдат и всех, кто к ним присоединился, на штурм Кремля. Она не могла не знать, что сынков дворян и землевладельцев среди юнкеров едва ли наберется и четверть, война заставила брать в училища детей простого люда. Но стоило пожертвовать тремя четвертями ради уничтожения той, меньшей, но враждебной части. Такова логика революции, не боящейся жертв.

Солдаты разбили юнкеров, а сдавшихся расстреляли. И она была убеждена, что поступила правильно. И не позволяла себе переживать.

Так неужели она распустит нюни, размышляя над судьбой одного человека, бывшего капитана царской армии? Несмотря на то что он пробуждал в ней чувства, которых у нее не было и не должно было быть.

Разрешив свои сомнения, Землячка почувствовала облегчение. Теперь она может обращаться с «адъютантом» и помягче.

— Мы переведем вас, товарищ Кольцов, в пустующую хату, под домашний арест, — сказала Розалия Самойловна. — Без права покидать помещение. Мы, политотдельцы, не жестокие люди. И пусть через несколько дней вашу судьбу решит Реввоентрибунал.

Розалия Самойловна знала, кто входит в состав трибунальской тройки. Все эти люди целиком находились под ее влиянием.

Оправдательных приговоров они еще не выносили.


Начальник Особого отдела Правобережной группы Андрей Кириллов очень неуютно чувствовал себя, оказавшись меж стольких огней. Самым неприятным и обжигающим огнем — и самым близким — была, конечно, Землячка. Кириллов хорошо знал историю этой «орлеанской девы» и ее дружеские отношения с Лениным. Владимир Ильич, собственно, и прислал сюда, в Тринадцатую армию, Землячку, наделив ее чрезвычайными полномочиями. Здесь она стала, если исключить сугубо военные, штабные дела, диктатором.

Но и Дзержинский был вправе спросить с Кириллова. И между прочим, Троцкий, ведомство которого, конечно, было настроено против Кольцова, но только в том, что касалось махновщины. К самой же Розалии Самойловне Троцкий относился с нескрываемой антипатией. Можно сказать, с ненавистью. Она платила ему тем же.

Вот и разберись. Ах, как хорошо дышалось, когда они были гонимыми, скрывались в подполье, мыкались по тюрьмам и ссылкам и, встречаясь где-нибудь в Туруханске или Мюнхене, тесно сидя за столом, пели, покачиваясь, ощущая плечо товарища:

Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам.

Отдайте им лучший почет.

Шагайте без страха по мертвым телам,

Несите их знамя вперед!..

Теперь, взяв в руки бразды правления взбесившейся страной и загадочным народом, они окунулись в атмосферу взаимной подозрительности, соперничества и большой (по Меттерниху, по Талейрану) политики.

Кончится война — то ли еще станется. Исчезнет последнее, что еще связывает их.

Предстоящая расправа над Кольцовым очень смущала начальника Особого отдела. После ареста полномочного комиссара Кириллов, и без того бледный и измученный работой, всю ночь не спал. А рано утром, используя оказию, втайне от Землячки, послал своего сотрудника на автомобиле в Апостолово, чтобы по системе Юза передать в Харьков, в Укрчека Манцеву, сообщение о том, что случилось с Кольцовым. Этим Кириллов снимал с себя часть ответственности… Естественно, мощной радиостанцией в Бериславе он не мог воспользоваться, так как среди шифровальщиков у Землячки были свои люди. Известно: кто контролирует связь, тот и правит. И наоборот.


В полдень того же дня Манцев, прикусив губу, еще и еще раз перечитал шифровку. Над его плечом склонился вызванный по этому случаю Гольдман. Голова его отражала свет бьющего из-за шторы уже по-осеннему невысокого и потому особенно любопытного, глубоко проникающего во все окна солнца.

— Вот и получилось: послали из огня в полымя, — сказал наконец Манцев. — Ваши соображения? Феликс Эдмундович уже в Москве? Сообщить ему? Пусть радирует в Берислав!

Разумеется, Исаак Абрамович знал, что Дзержинский уже в Москве. Польская кампания обернулась неудачей. Пребывание Дзержинского на посту председателя Ревкома Польши, то есть, по сути, главы будущего правительства, выглядело бы сейчас довольно злой шуткой. Но и в Харьков Феликс Эдмундович вернуться не мог. Он официально признал свою неспособность справиться с махновщиной. Имел мужество в этом сознаться.

Но это явно снижало его авторитет у Ленина, о чем не могла не знать Землячка.

— Нет, это не совсем верный ход, — ответил великий шахматист Гольдман. — Феликс Эдмундович немедленно отзовется. Потребует освобождения и разбирательства внутри ЧК. И это только может ускорить решение Трибунала. Знаете, уже бывали случаи, когда такие телеграммы… э-э… «запаздывали». На пять — десять минут. Этого достаточно. А так у нас в запасе есть несколько дней.

Манцев понял.

— Значит, вы выезжаете? Немедленно?

— Да, — ответил Гольдман. — Через полчаса.

— Вам собрать материалы по Землячке? Пригодятся.

— О Розалии Самойловне я знаю чуть больше, чем знает она сама о себе. Когда мы отправили Кольцова в Правобережную группу, я хорошо изучил ее досье. Скучное, сознаюсь вам, чтение.

Манцев невесело улыбнулся.

— Теперь хоть я знаю, почему проигрываю вам шахматные партии.


Сообщение между Харьковом и станцией Апостолово уже было налажено с тщательностью, которая напоминала о прежних российских железных дорогах. Все понимали, что в низовьях Днепра, у Каховки, решается исход войны с Врангелем. Поезда с живой силой, с орудиями, броневиками, разобранными аэропланами шли как литерные, почти без остановок. Наскоро отремонтированные, поставленные на деревянные ряжи (вместо былых бетонных или каменных быков) мосты качались под тяжестью эшелонов. Приходилось рисковать.

К теплушкам старались добавлять пассажирские вагоны для отдыха красноармейцев, которым уже завтра предстояло идти в бой. На станции Апостолово дежурили легковые и грузовые автомобили. Их парк пополнялся: технику заворачивали с польского направления на юг.

Гольдман ехал в вагоне, который некогда назывался «микст», — смешанном, сохранившем свою наполовину синюю, наполовину желтую окраску, предназначенном прежде как для пассажиров первого, так и второго класса. Лежа на верхней полке — даже матрас нашелся — и отмахиваясь от густого махорочного дыма, который поднимался от самокруток заполнивших купе красных курсантов, Исаак Абрамович обдумывал предстоящий разговор с Землячкой.

Ах, Розалия Самойловна, Розочка! Как понимал вашу жизнь ответственный работник ЧК Гольдман! Как понимал oн сетования вашего папочки, купца первой гильдии Самуила Марковича Залкинда, киевского богача, владельца доходных домов и галантерейных магазинов «Люкс» и «Только что из Парижа»!

Пятерых детей вырастил детолюбивый Самуил Маркович, всем дал лучшее европейское образование, радовался их дипломам инженеров и юристов. И что же? Один сын пошел в народники, другой — в эсеры, третий — в анархо-синдикалисты. Красавица Розочка, гордость семьи, бросила свой медицинский курс в Лионском университете, заболев какой-то нервной болезнью, и, вместо того чтобы лечиться, оказалась вдруг членом Киевской социал-демократической организации.

Начались тюрьмы. Самуил Маркович посылал детям, в камеры, обеды из лучших ресторанов. Дети называли папочку ретроградом, капиталистом, соглашателем, но обеды ели. Они хотели построить рай на земле, где хорошо бы жилось всем без исключения, без оглядки на нации. Самуил Маркович знал, что рай — это когда человек всю жизнь трудится. С детских лет и до седых волос. А они говорили: рай наступит сразу, после дарования свобод. Но свободу не подашь в камеру вместо обеда…

Потом пошли ссылки, заграница. Самуил Маркович почти разорился, поддерживая детей, как мог.

Розочка отказалась от помощи отца. Она ушла в революцию с головой. Она взяла себе новую звучную фамилию — Берлина. Потом стала Землячкой. Она хотела стать полностью русской, чтобы делать русскую революцию. Землячкой для всех угнетенных.

Познакомившись с Лениным, она поняла, что перед нею подлинный вождь. Несколько лет она выполняла его поручения и наказы, присылаемые из-за границы. Вождь создавал новую большевистскую газету, размежевываясь с меньшевиками. Он требовал от Землячки денег. Он знал, что Розочка — дочь капиталиста. Как-нибудь достанет.

«Деньги нужны страшно! Примите немедленно все меры, чтобы выслать хоть одну-две тысячи рублей…» «Ценой чего угодно надо достать деньги…» «Постарайтесь достать денег и напишите, что не сердитесь…»

Несколько лет Розочка снабжала своего кумира деньгами, ни разу не обратившись к папочке. И, надорвавшись, слегла. Надолго. Ее имя исчезло из революционных анналов.

Она воскресла в дни Октябрьского восстания. Прославилась расстрелом кремлевских юнкеров. Она возникла как революционная фурия. Не думая ни о себе, ни о других, полная жажды мести за собственную несостоявшуюся жизнь, она уничтожала вместе со всеми другими, ей подобными, «старый человеческий материал». Сначала на севере. Потом на юге, на Дону, будучи начальником Политотдела Восьмой армии. Она требовала почти поголовного расстрела казаков. Судила работников Политотдела за «мягкотелость».

Она выступила против Троцкого, обвиняя его в измене и называя призванных им на службу старых военных специалистов «потенциальными предателями». Она была членом «военной оппозиции» и отстаивала принципы партизанского формирования армии, выборности командиров и самосудов в частях.

Наконец, с помощью Троцкого. Землячка была изгнана из армии и оказалась не у дел. Ее не хотели видеть даже на низших должностях. Лев Давидович слал радиограммы по фронтам: «Эту «орлеанскую деву» в Красную Армию не возвращать ни при каких условиях». Уж на что сам Троцкий был суров, но крайностей Землячки не выносил.

Розалия Самойловна ходила по инстанциям, стремясь вернуть себе «доброе имя». Одолевала приступы сильнейшей депрессии. Помышляла о самоубийстве. Ее лишили смысла жизни.

Ленин не принимал ее. Не хотел сложностей. Но она явилась к нему на квартиру, в Кремль. Проговорила весь вечер. Вождь пришел к выводу, что ее преследуют за «принципиальную беспощадность к врагам». Он послал ее начальником Политотдела в самую важную, самую большую — Тринадцатую армию. Стал всячески защищать Землячку от нападок.

Ее конфликт с Троцким, вероятно, устраивал вождя. Лев Давидович за годы Гражданской войны приобрел слишком большой авторитет. Особенно не нравилось Ленину, что Лев Давидович легко согласился на переименование города Гатчины в город Троцк.

Городов с именем Ленина на картах еще не было…

Гольдман понимал, что он едет спорить с женщиной, которая неожиданно вновь оказалась в зените авторитета и славы. Это создавало трудности. Но это и облегчало задачу. Потому что человеку, взошедшему на олимп, очень не хочется падать. На этом и надо было сыграть.

Гольдман разыскал представителя Регистрационного отдела РВСР Михайлу Самойленко и с его помощью отправил шифровку в Москву, Склянскому.

Он сообщил, что сторонника примирения с Махно комиссара Кольцова удалось нейтрализовать, отправив его на Южный фронт, под Каховку, где он в силу сложившихся обстоятельств командовал полком. Вступил в конфликт с начальником Политотдела Землячкой, поскольку располагает сведениями о деятельности Землячки, направленной против Троцкого. В настоящее время Кольцов — чрезвычайно важная и полезная фигура — находится под арестом в ожидании трибунала по надуманному Землячкой делу. Требуется срочное вмешательство.

Вторую шифровку Гольдман направил, уже через Особый отдел, Дзержинскому.

Через полчаса Исаак Абрамович ехал в открытом автомобиле по шляху на Берислав, дышал пылью и размышлял.

Он не видел ни степи, ни висящих высоко в небе почти неподвижных соколов, ни все ближе и ближе подступающего к шляху Днепра с его песчаными косами и изумрудными плавнями, ни белых стен, башен и огромных храмов Григорьевского монастыря, облупленные и побитые осколками маковки которых долго провожали автомобиль и глядели сквозь густую пелену пыли, поднятую пневматиками машины.

Исаак Абрамович должен был продумать все ходы до мельчайших подробностей. Если бы это была просто игра, забава… Но речь шла о жизни Павла Кольцова.

В Бериславе Гольдман первым делом направился в «дом Зыбина», к Кириллову, где подробно ознакомился со всеми обстоятельствами так называемого дела Кольцова. Его, конечно, порадовало то, что никаких серьезных улик в деле не существовало. Но Землячка руководствовалась правилами нового, Революционного суда, где не было ни адвокатов, ни присяжных, где приговор выносило «классовое чутье» в лице трех фанатиков, глядящих не в кодекс, а в сторону своего партийного начальства.

От Кириллова по полевому «эриксону» Гольдман позволил Землячке в Политотдел. Розалия Самойловна, как и рассчитывал Гольдман, не стала откладывать встречу и устраивать бюрократические проволочки. Она, вероятно, была уверена в своей правоте и намерена была убедить в этом представителя ВЧК.

Исаак Абрамович посмотрел на часы. Как раз, он рассчитывал, вскоре должны были прийти требования из РВСР и от Дзержинского. Всякая бумажка хороша вовремя, иначе она перестает быть весомым аргументом.


Землячка оценивающе посмотрела на Гольдмана. Облик чекиста не произвел на начальницу Политотдела впечатления. Коротышка, с большой головой, несомненно, из вундеркиндов, которого ценят за феноменальную память и канцелярский талант.

Было в Гольдмане что-то местечковое, свидетельствующее об ограниченности самоучки, который благодаря своим способностям сумел подняться несколько выше хедера, и только. Начало разговора подтверждало первые впечатления Землячки.

— Рад, рад нашей встрече, — бойко заговорил Гольдман, протягивая короткопалую и плотную, почти квадратную кисть. — Поздравляю с успехом. Создание Каховского плацдарма — это и ваш труд, я понимаю…

Землячка строго посмотрела на гостя. Для этой цели она использовала свой лорнет. Эта штуковина в черепаховой оправе, парижского происхождения, возводила прочную стенку между ней, большевистской аристократкой, и плебеем Гольдманом. «Лебезит, — подумала Розалия Самойловна. — Ищет подходы к главному… Скоро начнет свои заступнические речи».

Они обменялись несколькими ничего не значащими фразами, и Землячка демонстративно взглянула на часы — маленький золотой швейцарский «лонжин» на цепочке, который она извлекла из кармашка. Розалия Самойловна была проста с красноармейцами, с рядовыми командирами, ела с ними из одного котелка и заводила свойские беседы в грязных, вонючих окопах или в обкуренных махрой хатах. Но этот маленький канцелярский человечек, судя по всему, не нюхавший пороха, не заслуживал такого отношения. Он не был представителем народа, как это понимала Землячка. Так, выскочка.

Гольдман сумел своим взглядом подчеркнуть, что он заметил замечательные вещи у Розалии Самойловны.

— Память о доме, — сказал он понимающе и покачал головой. — Кстати, как поживает ваш папа? Как братья?

После этого вопроса Землячке очень захотелось выгнать своего посетителя. С папой, представителем крупной буржуазии, она давно не поддерживала отношений. Братья ее оказались липовыми революционерами и не признали большевиков. Они не поняли порыва к немедленному коммунизму, который был свойствен подлинным ленинцам, в том числе Землячке.

Интересно, Гольдман задал вопрос по глупости или он знает гораздо больше того, что можно предположить?

— К черту! — сказала Землячка. — Кончайте ваш политес, Гольдман. Вы хотите поговорить о Кольцове? Выкладывайте! Но предупреждаю: вопрос о трибунале решенный, вина несомненна.

— Розалия Самойловна, в апреле, всего лишь несколько месяцев назад, вы изволили отдать под трибунал неких Савелова и Хруцкого, — сказал Гольдман, неожиданно преобразившись: исчез заискивающий тон и взгляд из расплывчато-умильного превратился в узкий, жалящий лучик. — Их расстреляли. Должен сказать, что они были также сотрудниками Регистрационного отдела РВСР. Негласными. Там провели расследование. Оно показало необоснованность обвинений. То есть вы занялись тем же делом, из-за которого вас изгнали из Восьмой армии.

Землячку передернуло.

— При чем здесь Савелов и Хруцкий? — спросила она, глядя на Гольдмана ненавидящими глазами. — И какое отношение к вам имеет Регистрационный отдел?

— Мы учреждение хорошо информированное, — пояснил, удивляясь вопросу, Гольдман. — Лев Давидович Троцкий возвращается из Польши, он может узнать об этом, и тогда… тогда он потребует снятия вас и с этой работы в армии… Я не понимаю, — очень мягко сказал Исаак Абрамович, — зачем вам нужны осложнения? Из-за Кольцова вы получите врагов в лице Дзержинского и Троцкого. Одновременно. Это серьезно.

Розалия Самойловна задумалась. Отложила лорнет. Гольдман — типичный хитрый чиновник, сукин сын, чего еще в нем искать? Щуря глаза, она смотрела сквозь Гольдмана. Посетитель виделся ей расплывчатым пятном, увенчанным поблескивающим шаром головы.

— Вы, товарищ, стараетесь меня запугать, — сказала она. — Эти ссылки на авторитеты — хитрый прием.

Гольдман тянул время. Он ждал радиограмм. Насколько он знал Склянского и Дзержинского, великих аккуратистов, работающих строго по часам, даже по секундной стрелке, сообщения должны были уже прийти. Какая-то канцелярская задержка…

— Розалия Самойловна, зачем мне вас запугивать? Разве я не знаю, что вас невозможно запугать? Разве я не знаю вашу храбрость и самоотверженность? Не сомневаюсь, что вы в числе первых ворветесь в Крым, будете участницей победы над Врангелем. Не удивлюсь также, если вы займете в Крыму какой-либо из важнейших постов…

Гольдман только догадывался о том, что Землячка намерена хлопотать о руководящей партийной должности в Крыму. До него доходили обрывки слухов, и он понимал, что эти сведения обоснованны.

Розалия Самойловна снова взяла лорнет. Нет, она не разглядела как следует этого смешного человечка. Недооценила. Он знает то, о чем она говорила только с Лениным, с глазу на глаз. Да, она хотела заняться превращением Крыма в пролетарский райский уголок, в котором не осталось бы никого из белой нечисти. Великая цель! Неужели этот Гольдман способен помешать ей?

— Вы блефуете, — сказала она.

В этот момент, постучав, в кабинет вошел секретарь-помощник, вышколенный, строгий, похожий на гимназического учителя, одетого в хаки. Поражали его аккуратнейшим образом навернутые обмотки. Это говорило о том, что они в Политотделе не пользуются никакими благами, живут, как простые красноармейцы. Стиль Землячки.

Секретарь, покосившись на Гольдмана, положил на стол несколько бумажек и выразительно постучал пальцем по двум из них. Землячка пробежала тексты, используя лорнет как лупу. Это были расшифровки двух чрезвычайно срочных радиограмм. Троцкий требовал немедленного освобождения Кольцова. От имени РВСР. Того же требовал и Дзержинский от имени ВЧК.

Неужели в словах Гольдмана не было никакой мистификации? Выходит, что так. Розалия Самойловна почувствовала звон в ушах, словно от близкого выстрела. Верный признак приближающегося нервного припадка. Только не сейчас!

— Идите, — сказала она секретарю резко.

Разговор надо было заканчивать. Нет, она не хотела крупных осложнений. Обращаться к Ленину? Но она и так шлет ему бесконечные письма, сообщая о разгильдяйстве и политической близорукости военачальников. Нельзя быть слишком назойливой. Бороться с Троцким? Но формально Политотделы подчинены РВСР. Вообще черт его знает кому они подчинены! Если бы можно было выполнять волю только одного человека — Владимира Ильича! Но он окружен кольцом чиновников. Незрелых политически. Все это пена революции, закрывшая от глаз вождя самых преданных, самых чистых!

Нет, армии она не хотела лишиться. Перспективы работы в Крыму тоже.

— Получите вашего Кольцова, — сказала она. — Я походатайствую о его освобождении от следствия и суда. Только, пожалуйста, немедленно уезжайте отсюда вместе с ним. Да-да, немедленно!

Гольдман все еще лунным пятном маячил в кабинете.

— Слышите! Идите, идите, идите!

Она чувствовала, что вот-вот потеряет сознание. Кровь отливала от и без того бледных щек. Дорого даются компромиссы настоящему революционеру, очень дорого!

Часть III

Глава 38

На фронте наступило затишье. Каховский плацдарм ощетинился новыми рядами колючей проволоки. Туда постоянно, прогибая дощатый настил понтонного моста, подъезжали телеги, грузовики, упряжки с орудиями. Красные наращивали силы, угрожая новым наступлением.

Белые, держась на почтительном расстоянии от плацдарма, где появилось уже оружие и крупного калибра, окружая Каховку полукольцом, тоже готовились к новым боям. К генералу Витковскому прибывали резервные полки. Сотрясая землю, приползло шесть стальных гигантских черепах — Врангель отдал новому командующему Вторым корпусом все танки, какие имел. Он хотел, чтобы Витковский отбил Каховку и тем посрамил Слащева.

…Генерал Слащев прощался со своими офицерами в селе Чаплинка, в здании бывшей почтовой станции. Пили вино из глиняных кружек, закусывали бараниной. Поручик Меженцов, к которому так и не вернулся слух, пел романсы и добровольческие песни. Ему нестройно и без особого энтузиазма подпевали.

Мы смело в бой пойдем

За Русь святую

И, как один, прольем

Кровь молодую!

Яков Александрович был на редкость трезв, углублен в раздумья. Многие офицеры хотели подать в отставку вместе с ним, но он сказал, что не хочет демонстраций. Армия есть армия, к тому же его преемнику нужны знающие командиры, хорошо изучившие театр действий.

Машину подали вечером. «Юнкер Нечволодов» уже сидела в кузове, ждала: не хотела мешать прощальному мальчишнику. Славка Барсук произнес последний тост, желая подбодрить любимого генерала:

— Мы верим, Яков Александрович, вы еще вернетесь в армию и поведете нас к победе!..

Слащев хотел что-то сказать в ответ, но передумал. И лишь потом, на улице, обнимая Барсука, произнес негромко те слова, что утаил:

— Я, Слава, больше с Красной Армией воевать не намерен.

Машина ушла по шляху, поднимая столб пыли, который на закате был похож на низкое розовое облако. Многие офицеры не скрывали слез. Постояли, пошли допивать вино, завивать горе веревочкой. Барсук отправился на квартиру, где его ждала Наташа. Последние дни, когда из-за боев пришлось переезжать с места на место, она нервничала, была раздражительной. Видела, сколько проливается крови, и не знала, чья кровь ей дороже. К тому же оставила в Блюмендорфе свой дневник, и он там затерялся в то время, когда колония переходила из рук в руки. Она словно оставила частицу самой себя.

Барсук сказал ей:

— Я вижу, ты продолжаешь мучиться. Я тебе обещаю: в ближайшее время подам в отставку, имею право по ранениям и контузиям. Поедем к Слащеву в Ялту.

И передал ей прощальные слова генерала. Она вдруг улыбнулась.

— Я знала, что он к этому придет. Чувствовала…

И обняла Барсука, расцеловала. А до того держалась обособленно, сторонилась Владислава, как будто он был испачкан кровью. Понимала, что он много искромсал красноармейцев, и переживала за него, и простить не могла.

Через день Барсук был у артиллерийских разведчиков. Они притащили с того берега какого-то зазевавшегося красного артиллериста из ТАОН, младшего командира. Пленного уже отправили в штаб на допрос.

Разведчики развели под кустами незаметный костерок из сухой лозы, грели чай, сушили одежду. Было темно и тихо, только потрескивали схваченные сине-зеленым огоньком ветки и остро и сладко пахло дымком.

— Тут вот какое дело, — сказал, покряхтывая, унтер-офицер и протянул жестяную кружку с чаем. — Такое, значит, дело, ваше высокоблагородие господин полковник. Пленный сказывал, что братца вашего, с которым вы на Днепре перекликались, убило.

— Как — убило? — спросил Владислав.

— Да вот, сказывал, когда наша тяжелая батарея дала залпы, так их там и накрыло. Метко, говорил, гады, стреляете.

Барсук пролил чай на песок. Так вот, значит, в кого он попал, когда вслепую давал указания наводчикам. Откровенно говоря, он и не надеялся накрыть цель из этих неповоротливых пушек. Как сумел? Как будто учуял братца.

Рано утром, только рассвело, Владислав снял белую нательную рубаху и, размахивая ею, пошел к проволочным заграждениям, закрывавшим подходы к плацдарму. Шел, ожидая выстрелов и не боясь их. Битву под Каховкой они уже проиграли, хотя и отогнали красных. Это погибель для всего врангелевского похода. Слащев уехал. С Наташей у него вряд ли будут простые, ясные отношения. И куда ее везти, когда все закончится? В Турцию? Ей будет проще без него. Теперь вот и брат…

— Эй, служивые! — закричал он, подойдя вплотную к проволоке.

Ему повезло. Неподалеку, за ограждением, был окопчик артиллерийских наблюдателей. Какой-то командир, поднявшись, приставил ладошку к фуражке, всмотрелся.

— Чего тебе, благородие? Сдаваться пришел?

— Там у вас брат мой. В артиллерии. Убит он.

— А, это ты, который через Днепр с брательником ругался? Чего тебе?

— Тело отдайте мне. Захороню…

— Оно конечно. Ты погодь, приляг пока, полежи, а то стрельнет кто, мы за всех не ответчики.

Барсук остался стоять. Слышал, как наблюдатель о чем-то кричал, зажав в руке телефонную трубку. Прошло четверть часа. Наконец командир снова вылез из окопа.

— Слышь, благородие! — закричал он. — Брата твоего уже закопали в общей геройской могиле красных бойцов. Ты не переживай, там памятник знатный будет стоять навеки. Может, когда-никогда, если жив будешь, придешь, утешишься, поплачешь. Ты иди к себе, пока тихо, ступай. Пока после боев состояние душевное, а придет час — снова разъяримся. Ступай! Да споро!

Полковник медленно побрел от проволочного заграждения к своим, навстречу разгорающемуся восходу. Облачка, подожженные не поднявшимся еще солнцем, понизу тлели алым, переливающимся огнем, а вверху были серо-синими, холодными, мрачными.

Потом Владислав напился вдрызг. Ушел подальше от подчиненных, в степь, где на краю балочки, вцепившись корнями в затененный склон, росла изуродованная яблонька-дичок. Земля вокруг нее была усеяна сбитыми наземь мелкими красными плодами.

— Вот здесь бы я тебя похоронил, Лева! — сказал Барсук, представляя холмик с крестом как раз под деревом. — Ты прости, Левушка, что так вышло.

Он поднял красное яблочко, надкусил, ощущая терпкую, кислую горечь плода. Допил мутную сивушную жидкость из бутылки.

— Вот такие поминки, брат. Может, оно и хорошо, Лева, что ты будешь лежать под красной звездой, а не под крестом. Не порушат, когда придут. А вот где буду лежать я, брат, и кто меня помянет? Безвестное мое дело, Лева… Так что ты не обижайся особенно, ладно?

Так он говорил долго, беседуя с воображаемым холмиком. Плакал. Задремал на полчасика, привалившись к ободранному стволу яблони. Проснувшись и вмиг протрезвев, отправился своим артиллеристам. Их надо было готовить к новым боям. Прибыло пополнение, расчеты отремонтированных в Севастополе трехдюймовок. Но без Слащева, он чувствовал, все будет не так, исчезнут веселое отчаяние неравной борьбы, вера в невозможное. И теперь вот еще Лева, его гибель…

«Вы, Яков Александрович, Моцарт войны…»

«Я, Слава, больше с Красной Армией воевать не намерен».

Финита. Реквием.

Глава 39

У Юры это был шестой самостоятельный вылет.

До сих пор, если не считать подскоков, он летал только по «коробочке», взлетая и описывая на небольшой высоте некий овал, имеющий в центре аэродром, и совершал посадку, за которой особенно тщательно следил Константин Янович. Когда, выключив мотор, Юра спускался на поле, он прежде всего смотрел на руку дяди. При первых полетах он видел три пальца, потом дядя стал показывать четыре, а после седьмой или восьмой «коробочки» Юра увидел и всю пятерню. Высший балл!

Совершив посадку, Юра также не забывал посмотреть и в сторону мастерских, где за ним наблюдала вся беспризорная ватага во главе с Ленькой Турманом, одетая в балахонистые комбинезоны. Они ожидали, когда будет позволено вцепиться в самолет и отвести его к ангару. Иногда он видел среди ребят и Лизу. Он еще издали узнавал ее по сиянию светлых, отдающих рыжиной коротких волос, которые трепал морской ветер.

Вышагивая после полета по аэродрому, Юра не мог сдержать чувства гордости. И ничего не мог с собой поделать. Хотя мудрый, все знающий Константин Янович предупреждал: «Никаких мыслей о том, смотрят на тебя или нет. Все задаваки рано или поздно кончают неудачей, как лягушка в сказке Андерсена. Только тремя вещами должна быть занята у летчика голова: землей, небом и самолетом. Ну не считая мелочей. В полете ты должен еще видеть счетчик оборотов, креномер, компас, альтиметр, указатель скорости, часы, пульсатор, манометр, термометры масла и воды, ну и все остальное. Если мысли в стороне, то ты забудешь, что альтиметр показывает лишь высоту над точкой отправления, а не высоту над местностью, над которой ты пролетаешь, что скорость у тебя относительно воздуха, а не земли…»

Чудесны были эти золотистые дни ранней крымской осени! Если что и мешало Юре радоваться полетам, так это возрастающее между ним и командой Леньки Турмана отчуждение. Он, считали беспризорники, выбивался в аристократы, в летчики, а они оставались на земле уборщиками и чернорабочими. «Ничего! Вот стану летчиком, буду их учить», — решил Юра.

Была и еще одна неприятная мысль. Юра слышал, что скоро все учебные самолеты, даже последние развалюхи, пошлют на фронт, под Каховку. Наверно, и Константин Янович полетит воевать. Что, если он предложит и ему лететь вместе? Отказаться нельзя — как же лишиться полетов? Но воевать с красными… Ну, предположим, дядя предложит ему лететь наблюдателем или, хуже того, бомбометателем! Как сказать ему: «Нет, не буду!»? Поймет ли его учитель?..

В одно солнечное тихое утро Лоренц решил позволить племяннику подняться выше, чем обычно, но не более чем на тысячу метров, долететь до Мекензиевых высот, не выпуская из виду береговой линии и железной дороги, затем повернуть на северо-запад, к хорошо заметному остроконечному мысу Улуколь, и над пляжами возвратиться к Каче. Это тоже была «коробочка», но с большей дальностью и высотой полета.

Зная военную обстановку, Константин Янович понимал, что это, пожалуй, последний самостоятельный полет Юры. Кто знает, когда ему еще придется усесться на кожаное сиденье самолета? Они сливали из бочек последний бензин, оставалось лишь немного неприкосновенного запаса, необходимого для перелета к фронту. А что дальше? Привычно, как бы с высоты, Лоренц окидывал мысленным взглядом всю Северную Таврию, где шли ожесточенные бои, и понимал, что спасти Врангеля может только чудо. В которое мало кто верил. От главнокомандующего уходят талантливые военачальники, на днях, по прошедшим здесь слухам, попросил отставку сам Яков Слащев. И Врангель принял ее. С кем же он останется?

А красные готовы заключить мир с Польшей, пожертвовав Западной Украиной и Западной Белоруссией и заплатив гигантскую сумму контрибуции в золоте. Ясно, что сразу после перемирия с Польшей Троцкий бросит сюда, на юг, все высвободившиеся силы, включая сотни полторы самолетов.

Придет конец и великолепной Каче, школе летного мастерства. Что потом? Лоренц даже не хотел об этом думать.

Юра примчался на аэродром с пляжа, весь покрасневший от купания, с кожей в пупырышках. Надел старую, перешитую на него кожаную летную куртку Лоренца, бриджи из плотной ткани, сапоги, шлем. Он уже не горел, как раньше, нетерпением, в ожидании полета переминаясь с ноги на ногу. Теперь он был спокоен и деловит.

Лизавета-Керкинитида и вся ватага бывших беспризорников держались поодаль. Лоренц не раз предупреждал их: «Не смущайте мне ученика, это не цирк».

Константин Янович ручным анемометром замерил скорость ветра у земли, проверяя прибором приблизительное представление о воздушном потоке, которое давала довольно вяло надутая марлевая «колбаса» на мачте. Не было и четырех баллов. Не штиль, конечно, но и не помеха полету.

Впрочем, ветер у земли мало о чем говорит. Наверху картина может быть иная. Но, внимательно оглядев деревья вокруг, горы, их цвет, утреннюю дымку над морем, и вслушавшись в дальние гудки паровозов, чистоту звука, опытный Лоренц решил, что на высоте до тысячи метров ветер постоянен, легкий зюйд-ост. Эх, было время, метеорологическую карту в Крыму каждое утро составляли десятки станций и обсерваторий. Но теперь летчикам, как на самой заре авиации, во времена братьев Райт, приходилось надеяться на собственное чутье и приметы…

— Смотри, Юрий, — предупредил своего ученика Лоренц, — не поднимайся выше тысячи. Для Мекензиевых гор этого достаточно.

Константин Янович сам, вместо моториста, стал закручивать пропеллер.

— Контакт!

— Есть контакт! — крикнул из кабины Юра, включая зажигание.

Лопасти пропеллера упруго вырвались из рук, как бы желая повращаться в обратную сторону, затем рванулись в нужном направлении, погнали от самолета к хвосту облачка пыли и сизого дыма. Но затем мотор, постреляв выхлопом, замолк. «Не забрал».

— Выключил! — прокричал Юра из кабины.

— Старая кобыла, — вздохнул Лоренц. — Надоело ей работать.

Пришел механик, они вывернули и проверили свечи, прокрутили пропеллер, заливая прямо в цилиндры бензин. И снова:

— Контакт!

«Забрал!» Юра подержал мотор на малом газу, затем, видя, как Лоренц вместе с механиками вцепился в хвост, передвинул рукоятку газа, и «ньюпор» затрепетал, стремясь вырваться, отбросить от себя людей. Обороты нарастали. Юра махнул рукой, давая знать, что он готов, и почувствовал, как самолет легко покатился навстречу легкому ветерку по утрамбованному песчаному полю, поросшему низенькой травой.

«Клош» чуть-чуть от себя. Ось мотора выпрямляется, и Юра видит перед собой уже не одно лишь небо, а дальний край поля и за ним морскую синеву. Значит, «мандолина» оторвалась от земли. Надо еще немного выждать, ощутить телом, что сила земного притяжения как бы исчезает и машина, освободившись от тряски на неровностях взлетной полосы, становится пушинкой, просится вверх… Ну еще немного… еще самую малость…

Теперь ручку на себя. Крылья словно ложатся на воздух, ставший упругим и плотным, а земля куда-то проваливается, уходит вниз, и самолет становится малоподвижным, скорость его исчезает, и только видно, как земля медленнее и медленнее бежит под машину и одновременно уходит все дальше и дальше.

Это полет. То чувство, ради которого стоит жить. Мотор дрожит от полных оборотов. Уже набраны первые триста метров высоты, и Юра, замедлив подъем и набрав скорость, закладывает пологий, осторожный вираж, направляя машину в сторону Мекензиевых гор, которые уже вовсе и не горы, а так, легкие вздутия земли. Вон там, дальше, Мангуп — это уже горы. А еще дальше, за вздыбленной яйлой, — изломанные линии Чатырдага с его вершиной Эклизибуруном, которая отсюда, с расстояния пятьдесят верст, кажется зубчиком пилы.

Юра ощущает, как легок и послушен ему самолет, все приборы показывают, что машина в прекрасном состоянии. В контрольном стаканчике булькает и пульсирует масло, мотор идеально прогрет, и все тело Юры, его руки, ноги, глаза, нервы будто сливаются с «ньюпором».

Проплывают внизу, словно серо-коричневое пятно на карте, Мекензиевы высоты. Позади море, вклинившееся своей голубизной в грубую плоть земли, — это Большой Севастопольский рейд с ответвлением Южной бухты.

Крым превращается в карту. Неодолимое, труднодоступное горное пространство подчинено ему, Юре! Реки, ущелья, хребты, водопады — все это похоже на кучку игрушек, брошенных на пол.

Пора ложиться на северный курс и поворачивать к мысу Улуколь, который выглядит отсюда словно поднятый в одобрительном жесте большой палец. К нему ведет поблескивающая на равнинной части ниточка реки Альма. Впереди над собой, на расстоянии, кажется, вытянутой руки, Юра видит грифа, птицу, которая обычно никогда не покидает скалы. У грифа длинная голая шея и громадные распростертые крылья, которыми он, паря в воздухе, даже не шевелит. Птица как будто бы разглядывает самолет, нисколько не обеспокоенная соседством. Хорошо различим ее загнутый крепкий клюв.

Юре хочется достичь высоты, на которой парит гриф. Но этот стервятник держится на ровном удалении, лишь слегка, словно элеронами, покачивая кончиками крыльев и ловя встречный поток, который поднимает птицу все выше.

Пора ложиться на предписанный курс. Юра отжимает ногами левую часть «коромысла» и всем своим существом ощущает, как хвост «ньюпора» заносится вправо и перед носом машины оказывается уже не серо-зелено-коричневая твердь, а поблескивающее, бескрайнее, уходящее в дымку море, а за дымкой проступают плоские очертания мыса Тарханкут. Альтиметр показывает, что машина поднялась намного выше тысячи метров. Юра сбавляет обороты и чуть опускает нос «ньюпора». Но море почему-то не надвигается на Юру, а как будто отступает! Какая-то невидимая ладонь отодвигает самолет обратно в горы.

Он смотрит на скоростемер, который показывает почти сто двадцать километров. И тем не менее «ньюпор» не только не летит вперед, а как будто движется хвостом назад. Ну да, ведь прибор говорит лишь о скорости относительно воздуха.

Все понятно! Он попал во встречный поток! Здесь, на этой высоте, мощная масса воздуха движется с моря на полуостров. «Это Крым, Юра! Земля ста ветров и ста погод!» — вспомнились слова Лоренца. Юра левой рукой ставит газовый сектор в крайнее положение, мотор ревет на полных оборотах, но движение неощутимо. Высотная невидимая река заталкивает легкую машину с ее восьмидесятисильным мотором в какую-то непонятную ловушку. Самолет то проваливается вниз, как будто на качелях, то резко, заставляя ощущать каждую косточку в теле, взмывает вверх. Дрожат крылья. Турбулентность. Об этом еще писал Блерио…

Странно, но Юра не ощущает страха. С ним не может ничего случиться, он верит в это. Его даже бодрит, наполняет радостью приключение. Юра вспоминает: «Если попал в сильный встречный поток, не пытайся бороться с ним. Уходи, ищи другое воздушное течение».

Юра направляет самолет вниз, отталкивая от себя «клош». И тут он услышал перебои в работе мотора. Это взболтался паршивый бензин: хоть его и процеживают через марлечку и сетки, хоть и дают очиститься, сливая из краника отстойного бака опустившуюся ко дну воду, все равно это контрабандное горючее, которое из Батуми привозят на своих шаландах отчаянные греки. Привозят что попало, имеющее запах бензина…

Ветер уносит «ньюпор» все дальше в горы с такой легкостью, будто он сделан из бумаги.

Пропеллер замер, но вскоре под напором воздуха вновь как будто вздрагивает и набирает обороты. Но Юра знает, что он уже не сможет вернуться на аэродром. Если двигатель вновь откажет на малой высоте, ему придется садиться где попало. А это Крым — камни, провалы, карстовые воронки, деревья. Он должен выбрать место для посадки, пока самолет еще подчиняется ему.

Вон там, вдали, — Бахчисарай. Совсем близко проплывает высоко вознесенная на скалу церковь во имя святых Софии, Веры, Надежды и Любви. Сто раз изучал Юра карту этих мест, слушал рассказы летчиков о полетах над Крымом. Почему-то название этой церкви греет душу подростка. Вера, Надежда, Любовь! Значит, он над верховьями горной речки Качи, которая у Александро-Михайловки, рассекая ровный пляж, спокойно и дружелюбно впадает в море. Его не подведет эта река, он столько раз обливался ее холодной водой. Здесь должны быть состоящие из мелкого галечника отмели.

Стараясь не сбросить скорость ниже допустимого предела, Юра проплывал над долиной реки. Скалы, которые еще недавно были так далеко внизу, уже перестали быть игрушечным нагромождением, они высились вровень с Юрой, неохотно пропуская самолет.

Добавив обороты, Юра поднялся над скалами, заложил вираж и стал разворачиваться. Только бы не подвел мотор!..


От Коуша, где в густых лесах располагался лагерь, Красильников вел сложным, извилистым путем группу партизан к Бахчисараю. Гул самолета они услышали прежде, чем увидели его. Все моментально попрятались, прижавшись к отколовшемуся от горы огромному камню. «Ньюпор» шел на небольшой высоте, четко был виден трехцветный — бело-сине-красный — круг на фюзеляже.

— Вот бы завалить! — сказал пулеметчик Дыба, тащивший на плече «льюис». — Летчики, они много знают…

Целью партизан было раздобыть «языка», какого-нибудь тылового офицера, осведомленного о нынешних укреплениях на перешейке. Красные готовились к новой наступательной операции с Каховского плацдарма. Это понимали все. Недаром крымские газеты начали вдруг писать о том, что полуостров неприступен.

Самолет неожиданно развернулся и вновь полетел вдоль протекавшей внизу речонки обратно в сторону партизан.

— Заметил! — ахнул Дыба. — Специально ищет, гад! Продал нас кто-то! А ну, Карабутенко, становись! Только уши заткни!

Дыба положил толстый кожух «льюиса» на плечо могучего Карабутенко, который даже присел, чтобы дать возможность маленькому, коренастому пулеметчику удобно устроиться.

Красильников только недовольно покачал головой. Сбить самолет — это почти несбыточная удача, а вот выдать себя они выдадут. Но спорить с хлопцами, которые все еще оставались «зелеными», анархистами, хоть и заметно поддались большевистскому влиянию и зауважали Семена Алексеевича, было бесполезно. Если уж загорелись чем-то — как дети. Не потрафишь, можешь и пулю схлопотать.

Но «ньюпор» был какой-то сумасшедший, он словно подставлял себя под прицел. Надсадно гудя мотором, но с малой скоростью и на малой высоте он плыл над долиной Качи вровень с партизанами, даже чуть ниже, большой и крестообразный. Хорошо была видна голова летчика в пробковом шлеме. Он явно высматривал что-то.

— Ну молись! — сказал Дыба, взял упреждение на полтора корпуса самолета и нажал на спусковой крючок. «Льюис» застучал, прыгая на плече Карабутенко.


Юра нашел косу, длинную и плоскую, на которой светился влажный галечник. По кустарнику и высокой траве, что росла чуть дальше за косой, он понял, что здесь ветер дует по ущелью против течения реки, и еще раз, на этот раз с большим трудом, едва не цепляясь крыльями за скалы, развернулся, чтобы сесть против встречного потока воздуха.

Пот заливал глаза. Но это были мелочи. Главное — рассчитать посадку.

Очереди пулемета Юра не слышал за ревом мотора. Показалось, это в захлебывающийся гул вплелись какие-то посторонние звуки. Неожиданно сапогу стало горячо, а стеклянный пульсатор, где крутилось и булькало темно-рыжее масло, стал пустеть. Юра успел бросить взгляд вниз, в кабину. Толстой, в палец диаметром, струей почти кипящее масло выливалось из бака на ногу.

Юра выключил зажигание, чтобы не заклинило мотор. Он не успел понять, что произошло, да и не до того было.

Коса надвигалась и вот-вот должна была уплыть под самолет. Опоздаешь — пиши пропало. К счастью, сильный встречный ветер удерживал самолет от слишком быстрой посадки. Юра слышал посвистывание этого ветра в расчалках, журчание воды на перекатах. И даже успел покачать крыльями, чтобы лучше рассмотреть место приземления. Двадцать… пятнадцать метров…

«Настоящий летчик чувствует расстояние до земли задницей», — часто говорил Лоренц ученикам.

Десять метров…

Юра выровнял самолет и, едва только краем глаз увидел скользящие навстречу кусты, потянул «клош» на себя. Самолет словно осел, и в ту же минуту его колеса, а следом и «мандолина» прошуршали по галечнику.

«Ньюпор» быстро останавливался, загребая колесами мелкие камешки. Замер. И Юра наконец смог вытереть пот, щиплющий глаза. Только теперь он осознал, что произошло. Но странно, не страх, не горечь были в его сердце, а радость и ликующее возбуждение. Он спас самолет! Он посадил его, черт возьми! Посадил так, что «ньюпор» не скапотировал даже на вязком галечнике!

Вот только масло… Оно еще продолжало вытекать слабеющей струйкой. В баке была дыра. И в кабине он увидел несколько светящихся отверстий. Что произошло?

Из носового платка Юра сделал затычку: течь прекратилась, только пальцы обожгло горячими каплями. Не беда. Потом он вырежет надежную деревянную пробку, а механики на аэродроме залудят бак.

Юра откинулся на сиденье. Голова его слегка кружилась от пережитого. Но надо было действовать. И он, подтягиваясь на ватных руках, вылез из кабины на крыло, соскочил на землю. По-хозяйски постучал ногой по стойкам шасси. Колеса держались крепко.

Огляделся. Все-таки где он находится? Церкви он не видел, но зато справа заметил причудливой формы скалу в виде столба, на вершине которой лежал камень, готовый, кажется, вот-вот скатиться вниз. Дальше проглядывала другая, не менее причудливая скала, напоминающая фигуру сидящей женщины. Приметные сооружения природы!

Юра снова забрался в кабину, достал планшетную сумку с компасом и полетной картой. Однако эти скалы никак не были обозначены, очевидно, потому что сверху смотрелись простым нагромождением камней.

Поднявшись по склону, Юра оказался на узкой тропке и нос к носу столкнулся с татарчонком лет двенадцати, который нес на спине тюк сырых листьев табака. Мальчишка стоял как вкопанный и, очевидно, находился в этой позе уже давно, может быть, с тех пор, как увидел садящийся самолет. Для него Юра в высоком яйцевидном пробковом шлеме, в кожаной куртке, измазанный маслом, казался спустившимся с неба шайтаном. На всякий случай татарчонок — из уважения и страха — снял с головы халпах, круглую барашковую шапку.

Юра указал на столбовидную скалу.

— Как называется?

Маленький татарин не сразу обрел дар речи. Наконец понял.

— Вай-вай-анам-кая, — пролепетал он.

— А эта? — спросил Юра о «скале-человеке».

— Хархма-балам кая![65]

Юра пожал плечами. Названия ни о чем ему не говорили.

Внезапно татарчонок исчез в кустах. Чего-то он испугался больше, чем шайтана в шлеме. Юра насторожился. Рядом зашелестела листва, и из кустов высунулось два винтовочных ствола.

— Эй, беляк! Бросай оружие!

— У меня нет оружия, — ответил Юра спокойно. После того что произошло с ним, могли ли его испугать винтовки?

— Да вроде пацан! — удивился кто-то в кустах, и на тропу вышли двое. Один — в шинели и опорках, другой — одетый по-татарски: в пеструю рубаху — колмек, в шаровары, подпоясанный красным кушаком.

— Ты кто? — спросил татарин.

— Юрий.

— А где летчик?

— Я и есть летчик.

— Ты сопля, а не летчик, — сказал тот, что был в шинели. — Пошли с нами!

Они отвели его повыше, за выступ скалы. Здесь Юра увидел громадного, похожего на медведя партизана в папахе, делающей его и вовсе великаном, и другого, маленького, плотного, со злым лицом, держащего в руках пулемет «льюис» с диском. А чуть поодаль на камне сидел еще один человек — в драной кожаной куртке, расстегнутой до пупа, из-под которой виднелся клин полосатой тельняшки. Был он небрит. И борода его, и усы, несомненно, черные, были, словно нарочно, усыпаны, как клочьями ваты, пучками седины. Что-то удивительно знакомое почудилось Юре в облике этого партизана. Морячок тоже с интересом вглядывался в подростка.

— Да снимите вы с него этот горшок! — сказал он.

«Медведь-партизан» своими неуклюжими пальцами пытался расстегнуть широкий ремень. Юра оттолкнул его и сам снял глубоко нахлобученный на голову шлем. Белесые волосы его тут же встали торчком.

— Юрка, черт! — закричал моряк.

Он вскочил, сграбастал подростка в объятия, приподнял его в восторге встречи.

— Семен Алексеевич! — обрадовался Юра.

Он прижался к кожаной куртке, пропахшей свежими крымскими ветрами. Шмыгнул носом. Вот уж не знал, к кому он опустился в гости!

— Гляди, у нашего командира все белячки в кумовьях! — заметил Дыба с раздражением. — То полковник со своей бабой, то юнкерок…

— Ты, Дыба, из мамкиного пуза сразу в анархисты подался? — огрызнулся Красильников, не выпуская, однако, Юры из рук. — А я, брат, длинную дорогу прошагал и много всякого народу по пути повстречал, пока тебя увидел. Вот и Юрия. Я у него, почитай, за крестного батьку могу сойти.

Партизаны потеплели, заулыбались. Один Дыба по-прежнему оставался хмурый.

— Ты, Семен, лучше у него расспроси, где летчик. Небось побежал к своим. Они нам счас устроят встречу… с бубенцами.

— Юра? — попросил Красильников.

— Я один прилетел.

— Брешет! — резко отрубил Дыба.

— Этот пацан никогда не брешет, — возразил Красильников. — Расскажи, Юрий. Проясни, как говорится, обстановку, — попросил он, отстранясь.

Юра рассказал о том, что произошло с ним, после того как Красильников отыскал его родственников и Лоренцы приехали за ним на Херсонесский маяк. Рассказал об аресте Федора Одинцова и своей короткой отсидке в тюрьме, о беспризорниках и о том, как учился летному делу, о первых полетах.

— Дядька, видать, у тебя хороший, — заключил Красильников. Он оглядел Юру с головы до ног, как бы заново узнавая. — Ну надо же! Летать научился! Просто не верится! — Он помотал головой. — Ну дела-а!

— И я говорю: не верится, — сказал пулеметчик.

— Помолчи ты, Дыба! Ты мне чуть пацана не убил.

— А пущай на красных еропланах летает!

— Полетит. Вот будут у нас свои аэропланы — и полетит. Этот пацан нам в подполье знаешь как помогал! И я ж его чуть ли не своими руками в летчики отдал. Дядька у него в Каче учитель по летной части, а пацан сиротой у нас на маяке рос. Куда ж ему было, как не до своей родни.

Красильников опять сел на свой камень и долго молчал, мучимый какими-то своими мыслями.

— Вот что, Юрий, — сказал он наконец. — Дядька у тебя хороший, это факт. И дело твое хорошее, летное. Без куска хлеба не останешься. А аэроплан, ты уж не обижайся, придется спалить.

— Как это — спалить? — спросил Юра. — Сжечь, что ли?

— Ну да, сжечь. Посуди сам: зачнут наши наступать, и пойдет этот аэроплан на фронт. И будет губить наших красных бойцов. Это же натуральный факт.

— Не дам, — сказал Юра, и на глазах его выступили слезы. — Тогда и меня жгите! Вместе с ним!

Красильников только вздохнул.

— Я и говорю: беляк он и есть беляк, — не унимался Дыба.

— Что делать, Юрий! — тихим голосом сказал Красильников. — Ты пойми, это не игрушки. Это война! Еще какая война!

— Вы же мне сами родственников отыскали! — забился в истерике Юра. — Лучше бы я на маяке оставался!

— Во-во! И сидел бы сейчас вместе с Одинцовым в тюрьме. Если и жив он еще, Федор Одинцов, незабвенный наш с тобой кореш! — грустно заметил Семен Алексеевич. — Там, в контрразведке, каждый день людей к стенке ставят. Не посмотрели бы и на тебя. Да ты пойми, мил-человек, что мир раскололся, что кровь течет. Вся Россия разворошена. Ты видишь вот столечко, — сблизил он ладони. — А вокруг все вот такое! — Красильников развел ладони во всю ширь.

— Так ведь Константина Яновича, дядю моего, под суд отдадут за потерю «ньюпора»! — все еще продолжая всхлипывать, сказал Юра. — А виноват-то я. Как я Ольге Павловне в глаза взгляну? И Лизавете? Они ж мне как родные.

— Почему же «как родные». Они родные и есть, — протяжно, с мукой в голосе сказал Красильников. — И дядю твоего жалко, неприятности у него, конечно, будут. Все это так, а другого выхода я не вижу… Ты еще и то пойми, Юрий, что наши непременно скоро будут в Крыму. Уцелеет твой дядька — ему все в зачет пойдет. Шарик-то крутится, все меняется.

Партизаны нетерпеливо переминались с ноги на ногу. Все знали: время дорого.

— Ты думаешь, мне тебя обижать хочется? После того как столько соли вместе съели, — продолжал увещевать Юру Красильников. — И все же… Из-за этой нашей длинной беседы у нас задание может сорваться. Аэроплан-то твой да и тебя тоже вот-вот начнут искать. Придут сюда. Так что надо нам ноги уносить.

…Лежа ничком на земле, Юра слышал, как трещат под огнем перкалевые крылья его «ньюпора». Облитый бензином, состоящий, кроме мотора, лишь из ткани и деревяшек, самолет вспыхнул сразу гигантским костром. Черный дым поднялся над скалами. «Бедный, милый, такой послушный аэроплан. Тебя удалось спасти, посадить на тонкую полоску гальки. И вот ты превратился в клубы дыма и улетел в небо. Навсегда, без возврата. Теперь ты будешь сниться мне по ночам. И я никогда, никогда тебя не забуду».

— Пойдем! — наклонясь, сказал Красильников. — Вот увидишь, Юрка, ты еще налетаешься… на аэропланах с красными звездочками. Вот установим мир, зачнем строить авиацию. Свои будут аэропланы, непокупные! Может, даже покрасивше этого твоего. А что! Полная гарантия, простое дело!.. Пошли!

— Никуда я не пойду, — пробурчал Юра.

— Здесь, что ли, останешься?.. Ну как знаешь! Прощевай! Может, когда снова свидимся!

Шаги стали затихать вдали. И постепенно смолкал треск костра. Только был слышен свист все усиливающегося ветра в певучих скалах — видимо, воздушный поток опустился с высот. И рокотала речка Кача. Текущая с гор к прибрежью, где живут Константин Янович, Ольга Павловна, Лиза и все его друзья во главе с Ленькой Турманом.

Но как вернуться теперь туда, как? Он не имеет права. Единственное, что он может сделать, — сообщить Лоренцам, что он жив. Не сгорел вместе с самолетом. Иначе Константин Янович ноги собьет, разыскивая его по горам. И Лиза пойдет с ним, Ленька со своей ватагой.

Юра оторвал голову от земли. Свет яркого дня ударил в заплаканные глаза. Ну почему все так несправедливо в этом мире? Почему?

Пусто было вокруг. Скалы, скалы… Юра, осознав всю безвыходность своего положения и невыносимое одиночество, рванулся в ту сторону, где еще недавно слышал звук удаляющихся шагов.

Красильников сидел на камне, подперев голову кулаком. Ждал.

— Ты вот что, — произнес он, не глядя на Юру. — Ты не беспокойся, мы возле самолета оставили записку. Что ты жив и что вернешься…

Он обнял Юру за плечо, и они пошли вверх, в горы.

Глава 40

Заседания Политбюро проходили в здании судебных установлений, между Сенатской и Никольской башнями Кремля. Здание это, а скорее, дворец, теперь именовалось Советом Народных Комиссаров и ВЦИКом. Для заседаний была приспособлена большая комната рядом с кабинетом Ленина, в иное время она являлась приемной, где ожидали своего часа посетители, приходившие к вождю, и где, за недостатком места, работали секретари СНК и СТО[66]. Эти важнейшие правительственные учреждения располагались здесь же, на третьем этаже, занимая всего шесть комнат.

Но если заседания СНК и СТО, для которых предназначалась приемная, являлись мероприятиями гласными и то, что обсуждалось на них, сразу же становилось известным аппарату, а затем, через газету «Известия», всему населению, то заседания Политбюро были делом абсолютно секретным и принятые на них решения чаще всего доводились до сведения лишь нескольких, особо доверенных лиц (тех, кого это касалось).

Секретарем заседаний СНК и СТО, то есть человеком, от которого зависели точность формулировок и смысл обсуждаемого, перенесенного на бумагу (а это вовсе не механический процесс, не стенограмма), неизменно была симпатичнейшая и очень толковая Лидия Александровна Фотиева, вступившая в партию задолго до того, как окончила Московскую консерваторию. Свой тонкий музыкальный слух она поставила на службу новому, революционному делу.

О, Лидия Александровна была не просто техническим работником, а в каком-то смысле дирижером великих решений! Все знали и уважали Лидию Александровну.

Но мало кто знал еще более исполнительную и еще более толковую, а главное — молчаливую, как письменный прибор, Марию Игнатьевну Гляссер, маленькую горбунью с очень умным, но не очень добрым личиком. Мария Игнатьевна секретарствовала исключительно на заседаниях Политбюро, вникая в дела сверхтайные и сверхсекретные, такие, например, как организация и финансирование на Западе новых компартий, указания для руководства ВЧК о смысле и характере реквизиций и репрессий или помощь странам с назревающей революцией…

Мария Игнатьевна настолько точно излагала смысл иногда довольно туманных речей, что ее записи можно было бы считать учебником для секретарш, не будь они строго секретными.

Да, если Лидия Александровна Фотиева была дирижером, то Мария Игнатьевна Гляссер, несомненно, была композитором важнейших решений.

На сегодняшнем расширенном заседании присутствовали не только все члены Политбюро (кроме еще не приехавших с фронта Сталина и Троцкого), но и лица «заинтересованные».

Наркоминдел Чичерин, вальяжный господин-товарищ, породистое лицо которого не скрывало ни барского происхождения, ни ночного образа жизни. Член коллегии наркоминдела Литвинов, человек острого рассудка, но грубиян и хам. Все же из-за важности вопроса он был вызван из Копенгагена, где вот уж который месяц пытался наладить контакты с торговыми фирмами Запада и заодно вел пропагандистскую работу. Директор Народного банка Ганецкий. Тот самый знаменитый Яшка Фюрстенберг-Ганецкий, который вместе с Александром Парвусом устраивал возвращение Ленина с товарищами в Россию через воюющую Германию. Увы, не было с Ганецким его финансового гения, друга Сашки Парвуса, который, собственно, и создал теорию перманентной революции, подхваченную Троцким. После переезда Ленина в Россию Парвус неожиданно разбогател. Живя в Стамбуле, занялся военными поставками и к двадцатому году уже был миллионером.

Зато присутствовал другой общепризнанный финансист, не изменивший социализму, Александр Альский — заведующий учетно-распределительным сектором ЦК и по совместительству замнаркомфин.

Были приглашены также беспартийный председатель Красного Креста Вениамин Свердлов и еще несколько человек из числа кандидатов в члены Политбюро. Среди них, конечно же, Бухарин. Ну и, разумеется, Красин, своего рода «виновник» заседания. Ему предстояло выступить с чрезвычайным сообщением.

У Ленина было отличное настроение: с утра он встречался с учеными и изобретателями и убедился, что революция и общий разор не только не погасили, но, напротив, разожгли их творческий энтузиазм, поддерживаемый академическими пайками. Бывший поручик Бонч-Бруевич, из славной семьи революционеров Бончей, продемонстрировал привезенный из нижегородской радиолаборатории опытный экземпляр передатчика, который сможет транслировать речь. Именно речь, а не какую-то бездушную морзянку. Мощнейший стационарный передатчик, рассчитанный на всю Европу, тоже был уже почти готов. Инженер Шухов, автор сорока двух изобретений, приступил к сборке конструкций своей гиперболоидной, невиданной высоты радиовышки: то-то загремит над всеми широтами голос революции! Подходила к концу и работа над планом всеобщей электрификации Республики.

После полудня Ленин еще успел съездить на Сретенку, в Главное артиллерийское управление, где семь седоусых генералов и молодой изобретатель показали ему новый, не имеющий равных во всем мире прибор для стрельбы по воздушным целям.

Ленин, как ребенок, два часа возился с хитроумным прицелом, во всем досконально разобрался и попросил незамедлительно отправить хотя бы один экземпляр на врангелевский фронт, под Каховку, где авиация белых нередко брала верх над красными летунами.

И теперь Ленин с удвоенным вниманием слушал краткое, но очень продуманное выступление Леонида Красина об успехах «бриллиантовой дипломатии», которая привела к тому, что и Ллойд Джордж, и Чемберлен, и Керзон и даже в некоторой степени Черчилль резко изменили свое отношение к красной России. Английские газеты теперь полны статей, рисующих большевиков в России как единственную реальную силу. Общественное мнение тоже понемногу удается повернуть в нужную сторону.

И напротив, невнимание к Франции, где большевики занимались лишь узкореволюционными задачами, привело к тому, что эта страна полностью поддерживает Врангеля и даже признала его «правительство Юга России» и де-факто, и де-юре.

Ленин слушал Красина, хмурясь, и чертил что-то на листке бумаги. Леонид Борисович, конечно, умный человек, толковый инженер и дипломат, с математически точным умом, но он не совсем понимает, что его предложение перейти от затрат на мировую революцию к затратам на дипломатическое признание Республики означает смену основного тезиса, на котором строилась новая власть.

«Бриллиантовая дипломатия»? Прекрасно. Это более мощное оружие, более действенное, чем дипломатические ноты. Но ведь это означает признание того факта, что коммунизм можно и нужно построить в одной отдельной стране, даже такой отсталой, как Россия, без помощи мирового пролетариата. А это уже покушение на основы. Это перестройка на ходу, без теоретического осмысления. Какой поднимется шум среди партийцев! Какое может произойти расслоение даже среди вожаков!

Ленин представил себе реакцию Троцкого. Лев Давидович без того собрал на своей голове слишком много лавровых венков И, несомненно, попытается использовать новый шанс, чтобы добавить еще один — неуклонного и верного марксиста, сторонника мировой революции. Массы поднимут его на щит. Армия, рядовые коммунисты и просто активисты — все они воспитаны на идее всемирного, близкого и неотвратимого коммунизма.

В глубине души Ленин был согласен с Красиным. Как практик. Но как прагматик он представлял себе все последствия, если новая идея будет сформулирована и брошена в массы. Необходимо было призвать на помощь палочку-выручалочку: принцип диалектики.

Иными словами, прежде чем переходить к практическим действиям в этом направлении, надо теоретически подготовить массы, объяснить, что это вовсе не отступление от первоначального замысла, а всего лишь изменение тактики. Принцип же всемирного коммунизма остается незыблемым.

Но стоит ли говорить об этом на сегодняшнем заседании? Не лучше ли хорошенько продумать и подготовить предельно доступную, понятную всем, даже самым неграмотным слоям населения теоретическую статью?

Споров было много. Каменев и «специалисты» склонялись к тому, что Красин прав.

Заседание затягивалось. Мария Игнатьевна уже встряхивала уставшую кисть руки и тяжко вздыхала.

Ленин, привстав и опершись руками о стол, подвел итог. Хотя сказал он не совсем то, что хотели от него услышать. Ясного ответа участники заседания не получили.

— Мировую революцию, коммунистическое движение в буржуазных странах поддерживать. Без этого нельзя, — сказал он. — Но это вовсе не исключает принципа «бриллиантовой дипломатии». С ее помощью надо нейтрализовывать противников, усыплять их бдительность. И жалеть на это средств не надо!

Слово робко попросил Ганецкий. Прошло то время, когда он начальственно расхаживал по коридорам спецпоезда, шедшего из Швейцарии через Германию в Россию. Теперь он был обыкновенным чиновником, хотя и высокого ранга. Его разноэтажные брови на белесом лице заиграли от напряжения.

— Извините, я откровенно, — сказал он. — На все не хватит средств. Банк пуст, валюта исчерпана.

— Поступления из Гохрана уменьшаются! — вставил свое слово спец Альский. — Мы не выдержим двойной нагрузки.

— Почему уменьшаются? По чьей вине? — спросил Ленин.

Тут слово неожиданно взял Бухарин. Он собирался, чтобы не остаться молчаливым свидетелем важного заседания, выступить по общетеоретическому вопросу: о важности наступления коммунизма в мировом масштабе, но понял, что здесь, среди специалистов, знатоков дипломатии и финансовых дел, его речь прозвучит необязательной, а этого Ленин не терпел.

И тут такая удача: есть о чем сказать! Недаром, недаром Троцкий почти в глаза, не стесняясь, называл Николая Ивановича Колей Балаболкиным. Не было заседаний и митингов, на которых Бухарин — если, конечно, он присутствовал — не взял бы слова и не пустился в пространные рассуждения как первый (после Ильича) теоретик партии.

Но сейчас его краткое выступление было конкретным и на редкость к месту.

— У меня тут как-то на приеме был новый комиссар Гохрана, — сказал он. — Безусловно, преданный товарищ. Но он носится с идеей сохранения ценностей Гохрана для будущего, особенно самых значительных. Видимо, на сотрудников хранилища он оказывает определенное влияние… Его взгляды…

Ленин прервал Бухарина. Слов сказано достаточно, надо вырабатывать какое-то решение.

— Необходимо проверить, — сухо сказал он. — Выяснить, что за товарищ. Найти замену.

— Очень достойный человек, старый член партии, — не выдержал Свердлов, который должен был бы молчать и слушать. — Профессор, археолог. Знаток ценностей. Заменить непросто.

Ленин неожиданно усмехнулся.

Вопрос в Гохране можно решить без рубки сплеча, к общему благу. Надо только пристегнуть к упряжке нового, лихого конька.

Часа через два неутомимая Мария Игнатьевна, которую непрерывная работа все гнула и гнула к земле, подготовила протокол секретного совещания. В пункте одиннадцатом говорилось: «Назначить в руководство Гохрана человека глубоко партийного, с опытом практической и партийной работы, исполнительного и умеющего быстро и беспрекословно выполнять задания руководящих органов. Ответственный — А. Альский. Срок исполнения — двадцать четыре часа».

Мария Игнатьевна, зная, что Ленин любит подчеркивание наиболее значительных слов, жирно провела двойную черту под словами «исполнительного» и «беспрекословно».

…Мог ли думать Иван Платонович Старцев, что его судьба будет решаться не где-нибудь, а в самом высоком месте Советской Республики — в Кремле — и что к дальнейшим невероятным событиям, которые с ним произойдут, в некоторой степени приложит руку сам Ленин?


Александр Осипович Альский явился в наркомат задолго до начала дня, часов в шесть. Были серые, туманные утренние сумерки, у здания наркомата еще горели фонари. В открытом автомобиле заместителя наркома прохватил холодный, свежий ветер, но ежился он не по этой причине.

До окончания срока, данного ему, для того чтобы выполнить указание вождя — подобрать исполнительного и глубоко партийного человека в Гохран, — оставалось всего десять часов. Вчерашний вечер результатов не дал. Вся штука заключалась в том, что исполнительных и партийных людей вроде бы находилось немало, но найти среди них такого работника, чтобы он разбирался в ювелирной работе или хотя бы отличал серебро настоящее от «серебра варшавского»[67], так это, знаете ли…

А между тем решение Политбюро не шутка. Сам Ленин спросит. Альский был старательным тружеником, профессиональным финансистом, пришедшим в революцию из выкупного отдела Департамента сборов, где он служил мелким чиновником и был, в сущности, притесняемым пролетарием с бухгалтерскими манжетами.

У него и внешность была чиновничья, бухгалтерская — тема для карикатуристов. Между тем в наркомате Альский решал все серьезные дела. Все знали, что нарком Николай Николаевич Крестинский на свой пост был назначен благодаря большому партийному стажу и юридическому образованию, которое почему-то считали родственным финансовому. Да, Николай Николаевич редко бывал в наркомате, так как работал еще и в ЦК и занимался большой политикой. Конечно, когда день и ночь думаешь о победе мирового пролетариата, тебе не до финансов в отдельно взятой стране.

Крестинский руководил не наркоматом, а конкретно Альским, часто по телефону: «Голубчик, вы уж решите этот вопрос…»

Альский и решал. А вот теперь свой вопрос никак не мог решить.

К восьми часам его осенило. Надо позвонить в Рабоче-крестьянскую инспекцию (Наркомат РКИ), попросить их помощи и тем самым свалить дело на них. Слава богу, самого наркома РКИ Сталина в Москве не было. Сталина Альский побаивался: чиновничий инстинкт подсказывал финансисту, что в этом немногословном, редко, но метко высказывающемся грузине таится какая-то непонятная и грозная сила, как в затухшем вулкане.

Александр Осипович позвонил для разведки своему доброму знакомому Ладыженскому, который ведал в Наркомате РКИ финансовым сектором.

— Слушай, у нас есть замечательно подходящий для Гохрана человек, наш заведующий оргуправлением. И представляешь, как тебе повезло: он как раз собрался от нас увольняться.

По радостному тону приятеля Альский понял, что этот заворг многим так насолил, что от него рады избавиться. Что ж, ему-то как раз и нужен человек, который любит «солить». Может быть, он сумеет дать результат, увеличит бриллиантовый поток?

— Кто? — спросил Александр Осипович.

— Юровский.

Альский вздохнул.

— Тот самый?

— Тот… Исполнителен и ужасно придирчив.

Если бы Альский знал, что, помимо придирчивости и склонности к кляузам и доносам, у Юровского еще и нервное расстройство, доходящее до приступов и припадков, он бы, наверно, крепко задумался.

— Хорошо, — сказал замнаркомфин. — Мы подумаем.

— Чего тут думать! Берите, пока его не перехватили!

Но Александр Осипович, прежде чем принять окончательное решение, решил подстраховаться. Он знал, что Яков Юровский был комендантом ДОНа, Дома особого назначения, или просто Ипатьевского дома в Екатеринбурге, а заодно и одним из партийных и чекистских руководителей города. Практически он руководил расстрелом царской семьи. Именно он лично убил бывшего императора и его сына, а затем добивал остальных членов семьи и прислугу. Он занимался и захоронением расстрелянных. Правда, предварительно, с помощью начальника снабжения Урала Войкова раздобыв серную кислоту, попытался растворить трупы.

Альский испытывал глубокое отвращение к этому палачу, хотя никогда не видел его в лицо да и не хотел видеть. Но другой кандидатуры не было. Хорошо, если бы еще кто-то высоко отозвался о Юровском. Так, на всякий случай. Лучше, если письменно. Поразмыслив, Альский понял, что такой человек есть! Убежденный партиец со стажем, чекист и в прошлом революционный балтийский матрос, бывший комендант Смольного, а затем Кремля — Павел Мальков. От него Альский в свое время впервые услышал подробности о расстреле в доме Ипатьева и его главном исполнителе.

Именно Мальков как куратор Оружейной палаты и, стало быть, материально ответственное лицо, принимал у Юровского царские драгоценности и вещи, как и положено, по списку. Гохрана тогда еще не существовало. Говорили, что Юровский показал себя как работник исключительной честности, собравший все, что не успели разворовать охранники, расстрельщики и конвойные, вплоть до медной полушки.

Альский припомнил, что копию этого приемо-сдаточного реестра в свое время прислали и в Наркомат финансов: он несколько раз натыкался на него, но не хватало времени детально ознакомиться. Сейчас же он затребовал реестр из архива, эта бумага тоже могла пролить свет на личность Юровского.

Содержание реестра было весьма длинным, всего палач привел 238 предметов. Начинался перечень с «часов золотых работы Павла Буре № 88 964 пятьдесят шестой пробы», крестика с датой 8 апреля 1904 года с инициалами А. Ф., брелка с надписью «Вера, Надежда, Любовь», медальончика с датой 1905 года и с инициалами О. Н…и заканчивался — что особенно поразило Альского и даже заставило схватиться за сердце — «матроской черной, фланелевой», «четырьмя лификами матросскими», «панталончиками девичьими». Но приемщик, суровый Мальков, посчитал неприличным включать в реестр подобные вещи, и они были уничтожены по акту.

Малькова Альскому пришлось разыскивать, посылать за ним машину. Дело в том, что Павел Дмитриевич, который был комендантом в лихие времена, теперь, когда хозяйство Кремля разрослось, не справлялся со своими обязанностями в силу малой грамотности и небольшого кругозора. Ему нашли местечко поскромнее.

Сутуловатый, корявый, как выросший на ветру горный дубок, Мальков под диктовку Альского написал несколько добрых слов о Юровском, тщательно выводя буковки («Безусловно честный, исполнительный, непреклонно выполняет любые приказы»), длинно и заковыристо расписался, словно фамилия его состояла из тридцати букв, и с облегчением отложил ручку в сторону, предварительно аккуратно стряхнув с пера в чернильницу лишнюю жидкость.

— Так-то все верно, — сказал он. — Только зачем вам эта сволочь?.. Конечно, и мне приходилось. Ту же Фаньку Каплан. Уж такая тщедушная была, руки тряслись, не видела ничего без очочков. Все спрашивала, куда встать. Тяжело. Но чтоб в детишек стрелять, такого — никогда.

«Не завидую я этому… как его… Старцеву, — подумал Альский. — Но что делать! Решение Политбюро я должен выполнить».

Глава 41

Слухи о скором появлении нового работника, к тому же «этого самого Юровского» (шепотом, только шепотом!), к тому же с какими-то особыми полномочиями, быстро пронизали весь небольшой коллектив Гохрана и вызвали нечто вроде оцепенения, словно от парализующего яда. Работа пошла медленнее, на Левицкого и Старцева поглядывали с ожиданием и недоумением. Если и управляющий, и комиссар на месте, то кем же будет в Гохране «этот Юровский»? Какие такие у него полномочия?

Страх был смешан с любопытством: а как он выглядит, этот екатеринбургский «комендант»? Что в нем такого особенного? Ведь не может он оказаться человеком обыкновенным. Ну какие-нибудь там крючковатые, волосатые пальцы, как у душителя из уголовной литературы, или налитые кровью глаза.

Один лишь Старцев, кажется, ни о чем не слышал и не подозревал или не хотел забивать свою голову мыслями, отвлекающими от дела. Большую часть времени он проводил в «разборочно-оценочных» комнатах, особенно у Шелехеса и Пожамчи, которым, как самым опытным ювелирам, доставались наиболее интересные в художественном смысле или просто самые ценные вещи.

Иван Платонович, с трудом держа на весу, поворачивал из стороны в сторону сделанную уже в эпоху Фаберже серебряную бульонку, напоминающую огромный чайник, с помощью которого можно было бы напоить целый взвод! Но что за бульонка! Здесь и резная слоновая кость, инкрустированная в серебро, и литье, и чеканка, изображающая резные листочки.

— Конечно же, конечно же, музейная вещь, — бормотал Иван Платонович, поставив бульонку на стол и отойдя на некоторое расстояние. Он глядел на нее, переходя от угла к углу комнаты, оценивая изящество пропорций, игру света и тени, тусклое свечение слоновой кости, оттенявшее резьбу по серебру. — Да-да! Именно музейная!

— Ох-хо-хо! — вздыхал Пожамчи, и греческий его профиль становился строгим и старческим, нос нависал над губой, как у Данте на всем известном портрете-профиле. Он думал о том, что в бульонке фунтов двадцать серебра, а им отчитываться по сданному в переплавку весу. Не было б беды, когда появится «этот».

А Иван Платонович уже держал в руке подстаканник с ажурной выпиловкой. Как только смог мастер вырезать из тонкого листового серебра такое кружево, которому и вологодским мастерицам следует завидовать? Как? Тоже, определенно, музейная вещь.

— Ну ладно, — вздыхал Левицкий, а про себя думал: один подстаканник-то ладно, но их дюжина, а это уже шесть фунтов драгоценного металла для плана. И осторожно, как бы намекая, спрашивал у Старцева: — Может, только один оставим?

— Евгений Евгеньевич! — удивлялся профессор. — Как же! Можно один? Вдруг случится что — и вещь утеряется? А у нас музеев-то сколько! Пусть люди любуются и удивляются. Bocпитательная же штука, если задуматься, — созерцание человеческого мастерства. Обязательно надо установить мастера, мастерскую…

— Чего устанавливать? — откликнулся Шелехес, тоже, как и Пожамчи, насупленный в ожидании беды. — Фирма Постникова, московская, а мастер — Фома Веретенников.

— Сберечь бы таких мастеров. Отыскать. Может, бедствуют…

— Это уж точно, — мрачно заметил Шелехес. — Фома после всех обысков и изъятий, говорят, куда-то в деревню подался… а может, еще дальше.

— Иван Платонович, а зачем при всеобщем равенстве и благоденствии такие, скажем, подстаканники? — ехидно спрашивал Пожамчи, не меняя сурового выражения лица, только в маслянистых глазах поблескивала усмешка. — Их из стали штамповать будут, чтоб никакой зависти ни в ком не возбуждать.

— Ладно, «из стали», — добродушно бурчал Старцев. — Может, с помощью того же Веретенникова мы таких мастеров тысячи подготовим. Будем в коммуне чай из серебра пить, наслаждаться!

— Не пропили бы только вовсе Россию, — заканчивал свое выступление Николай Кузьмич. — Ведь кому чай, а кому и чего другого…

— Ну, культурный уровень мы поднимем крепко, — возражал Старцев. — Люди будут понимать.

Двое рабочих притащили, держа за ручки, большую, потрескивающую от тяжести содержимого круглую, плетеную, так называемую «конскую корзину», до краев наполненную профессиональными знаками. Иван Платонович выбрал несколько, залюбовался. Ну что за работа!

— Иван Платонович, это все знаки буржуазные, с царскими эмблемами. А серебра здесь для переплавки пуда четыре, — со вздохом сказал Левицкий.

— Все это верно. Ну а мастерство эмальеров, литейщиков-ювелиров? — спросил Старцев. — Как с этим быть? Это ведь тоже кусок истории. Истории образования, культуры… Нет-нет, какое-то количество надо сохранить. Для музеев. А может, понадобятся в будущем. Как образцы.

Евгений Евгеньевич пожал плечами. То, что положено, он высказал. Как бы в ухо уже незримо присутствующего здесь «этого».

Приходили новые носильщики. Высыпали на столы зеленые смарагды, небесно-голубые бериллы, кроваво-фиолетовые аметисты, оливково-зеленые хризолиты, благородную шпинель, похожую на рубин, неограненные алмазы, дикие еще, не облагороженные — мутновато-желтые, будто сморщенные камешки, которым предстоит превратиться в блеск и сияние.

— Вот этот будет хорош, — отобрав один из камней и рассматривая его под лупой, определил Шелехес. — Только, пожалуй, гранить его надо «принцессой», высокий будет класс.

И все это — потоком, по весу, как на конвейере — за рубеж. Как отбросы старого мира, символы неравенства?

Старцев с жадностью отбирал все, что следовало сохранить, утаить, припрятать в дальних сейфах. Ключи от подвала Евгений Евгеньевич уже доверил профессору.

Сам же Левицкий, ощущая грядущие несчастья, жмурился, словно ему мешали яркие электрические лампы.

…Как ни ожидали появления Юровского, как ни готовились, а ворвался он в Гохран, будто не учтенная астрономами гигантская и опасная комета. И сразу громко заявил о себе.

Заложив руки за спину, сутуловатый, крепкий, с заметным брюшком, обросший черной бородой, слившейся с усами и казавшейся неопрятной, как случайное следствие пренебрежения бритьем, он проходил насквозь все комнаты Гохрана, раздражаясь по любому поводу и делая замечания относительно беспорядка. Хотя со времени появления Старцева здесь все было убрано настолько, насколько это было возможно при скудости пространства.

Брови его были густы, черны, а темные глаза глубоко вдавлены под низкий лоб. Они словно бы буравили стены, стараясь добраться до чего-то замаскированного, сокрытого.

Бушкин, встретивший Юровского еще во дворе, видя явное начальство, вытянулся, как и положено матросу, но, посмотрев внимательно вслед, сплюнул и сказал:

— Нахрапом прет. Бурун на носу большой, а позади следа нет. Как у баржи. А баржа — разве судно?

Со Старцевым Юровский столкнулся в «разборочных мастерских». Оглядел груды драгоценностей, предназначенных к оценке и определению судьбы: то ли в «обезличку», то ли на хранение.

— Этот, что ли, ваш главный цех? — спросил он. — Шесть помещений с мастерами, а выход камней и металла все меньше и меньше. Республику подводите!

Все комнаты притихли. Из дверей осторожно выглядывали ювелиры. Левицкий постарался как-то боком скрыться за Старцевым, но при его осанистой фигуре и при среднем росте худощавого профессора это было делом бесполезным.

Иван Платонович как раз держал в руках приказ наркомфина о назначении Юровского начальником золотого отдела. Формулировка была странная. В учреждении не было, скажем, серебряного, или бриллиантового, или жемчужного отдела — должность создали под нового назначенца.

Юровский, тряхнув густой черной шевелюрой, наклонился, подобрал брошь. И как будто знал, что подбирать. Камея на агате, конца девятнадцатого века, профиль пышноволосой красавицы, локоны которой упадали на плечи, и вокруг, в золоте созвездие довольно крупных бриллиантов.

— С такими вещами — и жаловаться на скудость поступлений? Головка — ладно, камень, но здесь же бриллиантов десятка три да золота два золотника…

Он с некоторым пренебрежением посмотрел на Старцева, который от волнения снял свое пенсне и подслеповато моргал.

Не знал Юровский профессора, который прошел огонь и воду подполья, а на раскопках, случалось, сражался с «черными кладоискателями», грабителями курганов.

— Па-атрудитесь вначале представиться! — гаркнул разъяренный Иван Платонович. Он перестал моргать, и глаза его превратились в две зевсовы молнии. — Прежде чем делать замечания руководителям Гохрана!

Юровский вмиг стал ниже ростом. Он все же успел побывать в солдатах в запасном полку, хоть никогда и не воевал. Но муштру помнил. Ботинки его сошлись каблуками, а руки упали вниз.

— Начальник золотого отдела Юровский! — четко отрекомендовался он.

— Вот и хорошо. Возьмите на учет все золотые изделия, не имеющие особой художественной ценности, на предмет переплавки. При наличии в изделии значительных драгоценных камней будете советоваться со мной или с управляющим Гохрана Евгением Евгеньевичем Левицким. Я комиссар Гохрана Старцев.

Левицкий вышел из-за плеча Старцева. Головы в двери исчезли. Пожамчи и Шелехес еще ниже склонились над своими столами. Хорошо обрезал профессор этого нового «начальника золота». Приятно. Это означало начало войны. И конечную победу предсказать было невозможно.


На следующий день Юровский отправился в Московскую ЧК в отдел реквизиций. Там работал старый, еще по Уралу, знакомый, Филя Конышев. Юровский, куда бы его ни направили, все еще продолжал оставаться сотрудником ЧК. Поэтому на законных основаниях получил у Фили фамилии трех секретных работников, которые трудились в Гохране на скромных должностях уборщика, рабочего-носильщика и ювелира-оценщика. Старцев то ли не догадался обратиться к помощи этих людей, то ли не хотел.

Затем Яков Юровский посетил архитектурный архив, где раздобыл поэтажный план Ссудной палаты, чтобы лучше ориентироваться в этом лабиринте. Сообразителен, толков был Яков Михайлович. Многие недооценивали его способности, глядя на низкий лоб и глубоко упрятанные, со скрытыми искрами ума, глаза.

Как бывший ответственный номенклатурный работник, Юровский получил небольшую, но удобную комнату в Первом Доме Советов, бывшем «Национале», как раз напротив Кремля. «Националь» обслуживал партработников, имел свою комендатуру и постовых, и вообще среди всех пяти Домов Советов считался самым важным.

В своей комнате Юровский всю ночь разрабатывал план неожиданной ревизии Гохрана. Он уже знал, предварительно расспросив секретных сотрудников ЧК (поодиночке, разумеется, так как ни один из них не должен был знать другого) и подробно изучив план здания, что в бывшей Ссудной палате имеются потайные сейфы, и нисколько не сомневался, что Левицкий при общем недостатке места не станет оставлять их пустыми. Показания секретных сотрудников, сведенные воедино, подтверждали это. В результате он уже не сомневался, что в Гохране есть скрытые ценности!

Яков Михайлович, дрожа от нервного возбуждения, потирал руки, глядел на темный город с деревянными домишками и представлял себе, как однажды ночью, по тревоге, приведет в Гохран, разумеется, получив позволение наркомфина и ЧК, целый взвод бывалых, поднаторевших в обысках ребят и заставит поднятого с постели Левицкого открыть все секретные замочки.

А потом он напишет письма Ленину, Калинину, всем самым важным людям Республики. Напишет о том, как в самые трудные дни, когда народ бедствует, а мировая революция, преодолевая сопротивление империалистов, испытывает большие трудности и несет потери, кучка вредоносных личностей, поддерживаемая несознательным, пропитанным буржуазными предрассудками профессором Старцевым, сдерживает поток поступлений драгоценных камней и золота в фонд коммунизма. По Старцеву, подумал он, надо бить осторожно, у него могут быть большие связи, к тому же он старый партиец.

От волнения и от бессонницы у Юровского начался приступ. Его стало трясти, время остановилось. В предрассветной мгле ему являлись отвратительные собачьи пасти с высунутыми языками, потолок ушел вверх, обнажив черное небесное пространство, а пол, напротив, уплыл из-под ног, открывая бездонную тьму.

Яков Михайлович бросился к постели, она казалась ему единственным прочным убежищем. Накрылся с головой, чтобы не видеть блестящих от ядовитой слюны алых языков и укрепиться между двумя безднами на тяжелой железной кровати.

Но кровать болталась в пустоте, словно подвешенный на паутинке кокон, с упрятавшимся в глубине маленьким человечком. Пот, холодя тело, бросал его в дрожь, он слышал неясные голоса, жалобные крики, стоны… Если бы, если бы он был верующим, да пусть хоть в какого-нибудь бога — в Христа ли, в Яхве, в Аллаха! Но он уже давно освободил себя от всяких религиозных чувств, которые сковывали действия, заставляя сострадать и думать.

Под утро Юровскому стало легче. Ослабевший, на подгибающихся ногах, он подошел к столику и долго пил теплую мутную воду из графина. Ночной бред сменился непонятной тоской, сердечной болью. Но это он мог преодолеть.

Яков Михайлович не хотел зла ни Старцеву, ни Левицкому, ни другим работникам Гохрана. Но ему необходимо было дело, которое заставило бы говорить о нем, снова выдвинуло бы его на первый план в масштабах всей Республики, вытащило бы его из полузабвения. Он полагал, что к нему отнеслись несправедливо, не оценили его заслуг и, главное, не оценили того, что он сделал в Екатеринбурге.

Хорошо, кто-то внимательный, просматривая его бумаги, обратил внимание на то, что некоторое время до революции он работал в ювелирном магазине и, стало быть, годился для важнейшего задания — навести порядок в Гохране.

Жизнь Якова Михайловича складывалась непросто, то поднимая его, то опуская, как шлюпку в зыбь.

Он был третьим из семерых — выживших — детей нищего, сосланного в Сибирь раввина. И не самым любимым ребенком. Отец не смог дать ему никакого образования, кроме знания отдельных и совершенно непонятных отрывков из Талмуда. Всего полтора года Яша проучился в томском хедере, но надо было помогать семье, и в восемь лет он был отдан в портновскую мастерскую, в ученики. Там его тоже ничему не научили, а только били и держали на посылках. Уроки жизни все же преподали.

Злобным, но настырным и себе на уме хорьком одиннадцати лет он пошел — уже «по контракту», с обязательствами сторон — учеником в часовую мастерскую и к шестнадцати годам стал знающим специалистом. Даже свою небольшую мастерскую завел, с капиталом десять тысяч рублей. Но прогорел. Занялся мелкой торговлей, работал фотографом, продавцом в ювелирном магазине.

В двадцать шесть лет он был видным «жгучим брюнетом», с окладистой бородкой, быстрым, изобретательным и темпераментным. Им увлеклась жена хозяина ювелирного магазина Маня Янкелевна, стройная, темноокая, выше его ростом красавица. Яша убежал с нею в Германию, принял лютеранскую веру и решил сделать карьеру добропорядочного бюргера. Не вышло. Никто так и не узнал, что случилось с Маней и с их детьми.

В двенадцатом году Яков снова в Томске. Теперь он решает стать революционером и мстить буржуазному обществу за непонимание.

Его ловят и, по недостатку улик, ссылают в… Екатеринбург. Оттуда с началом германской войны он попадает в запасной полк и служит солдатом на окраине города. До семнадцатого. Наконец-то, во время митингов и уничтожения офицеров, его заприметили.

Когда полк выбирает солдатских делегатов в Совет Екатеринбурга, толпа громко скандирует: «Яшку! Яшку!»

В своей биографии он пишет: «Член партии РСДРП с 1904 года. Однако из-за отъезда в Германию и арестов документы не сохранились».

С девятьсот четвертого! Это сразу меняет дело. Его тут же назначают товарищем[68] комиссара юстиции, членом ревтрибунала и членом коллегии губернской ЧК. Вот куда взлетает несостоявшийся часовщик и ювелир!

Революция — время стремительных карьер, Робеспьеров, Маратов и Наполеонов. Через три месяца Яков Михайлович становится комендантом Дома особого назначения, полновластным хозяином бывшего российского императора, его детей и приближенных. И когда ему поручают ликвидацию царской семьи, он понимает — это высочайшее признание, это не только состоявшаяся и уже неизменная карьера, это шаг в историю, в бессмертие. Подумать только: это он, тот самый Яшка Юровский, которого в портняжной мастерской били мерным аршином!..

Осенний рассвет был робок и поначалу только чуть выделил угловую Неглинскую башню. Яков Михайлович смотрел на Кремль: как он близок, этот таинственный правительственный город за высокими зубчатыми стенами. Рядом…

Но прежде всего надо было встать и приняться за дела, а Яков Михайлович никак не мог этого сделать. Его мутило то ли от кошмарной ночи, то ли от гостиничной воды.

Тоска и хорошо знакомое ему чувство обиды примешивались к этому тошнотному чувству. Как несправедливы оказались люди к нему, как черствы и неблагодарны! Ведь он взял на себя тяжелую миссию, которую должны оценить, его имя будет занесено в золотые скрижали!

Ведь первый комендант Авдеев явно не выдержал, дрогнули нервы. Пришлось заменить. А те два латыша, что отказались участвовать в этом, уж на что крепкие были ребята, настоящие, проверенные красные бойцы, однако не решились выполнить высший революционный долг. А он, человек слабого здоровья, согласился.

Что ж он, зверь какой-нибудь? Нет! Мальчишку-поваренка Леньку Сиднева, как пролетарское дитя, отпустил накануне перед этим. Домой. К родителям. А остальных… Он понимал революционную необходимость.

В императора выстрелил первым — и убил наповал. Не стал ждать, когда кто-либо из команды начнет. Всю ответственность взял на себя. Потому что если уж начали, то все! Надо доводить до конца! Пошла такая стрельба, что пули в кирпичной комнате подвала густо летали рикошетом. Его самого могли убить в суматохе! Ведь ранило же одного из бойцов.

Но едва дым и пыль улеглись и смолкли крики, выяснилось, что все девицы, даже фрейлина, еще живы, и он опять-таки взял на себя команду, когда все растерялись от ужаса и стояли молча, переводя дыхание. Он приказал добить штыками тех, кто еще был живой, чтобы снова не начинать пальбу. Но и штыки не помогли, княжны и фрейлина все еще стонали. Бойцов стал охватывать ужас. А он догадался, в чем дело: в корсеты у них были упрятаны драгоценности. Да и сами корсеты были прочные, там ведь в них китовый ус, он прочный, — и штыки соскальзывали и попадали не туда, куда нужно.

И тогда он приказал стрелять прямо в лица, в головы — и первым подал пример.

А потом оказалось, что это еще не главная сложность! Убить — даже не полдела. А вот как упрятать трупы? Потом, несколько позже, он скажет: «По части ликвидации мы ведь опыта таких дел не имели…»[69] Тем самым он хотел отмести всякие критические замечания по поводу операции.

А как они две ночи подряд метались по лесам и болотам, стараясь надежно упрятать тела! Разве это не подвиг? И как обливали лица убитых серной кислотой, которую подвез Войков, чтобы никого из убитых нельзя было опознать. И как жгли тела на поленнице и дрова все не разгорались, а бензина было мало. И когда они двоих сожгли, то выяснилось, что впопыхах уложили на поленницу не бывшую императрицу Александру Федоровну, а фрейлину Демидову. И как он потом обыскивал всех бойцов из похоронной команды, которые насовали ценности в карманы. Разве это не было проявлением его стойкости и честности? Все заставил отдать! Даже тонкое золотое колечко горничной с гравировкой «Варвара»!

После этого его, конечно, оценили: назначили председателем Губчека и по совместительству председателем Губсовета, сделали хозяином всего Урала. И он старался что было сил и следил, чтобы пенсии и пособия назначались только заслуженным товарищам из числа пролетариев и партийцев. Тут совмещение двух постов было к месту.

И все-таки многие, очень многие, даже приходя с просьбами, старались не смотреть в его сторону. И даже отдельные товарищи по работе воротили от него лица. Но он терпел. Он знал, что его заслуги рано или поздно будут оценены, и не жалел себя, исполняя свои нелегкие обязанности.

Правда, и года не прошло, как он начал прихварывать. И эти непонятные приступы случались все чаще, даже на людях. И его, вместо того чтобы определить на лечение, освободили от всех должностей, а потом и вовсе сунули на какую-то чиновничью работенку, в тенек — заворготделом Наркомата РКИ в Москве.

Разве справедливо обошлись с ним? Между прочим, нарком РКИ Сталин ни разу с ним за руку не поздоровался. Как будто сам без греха.

И вот теперь настал его час. Он разоблачит эту шайку в Гохране. Он ведь понимает, что значит Гохран для Республики да и для всей мировой революции. Недаром Ленин организовал это важнейшее учреждение и постоянно следит за его работой. Несомненно, несомненно, что вождь пролетариата примет его, выслушает, обратит внимание, выделит. А ведь мог принять и раньше, отметить его заслуги в этом деле, наградить!

Но ничего! Еще поднимется, взовьется его звезда!..

Прежде всего надо подготовить группу инспекторов-профессионалов из РКИ. Отправиться в Московскую ЧК, куда, говорят, прибыл из Средней Азии Глеб Бокий, чекист, что называется, от природы. Бокий даст нескольких бывалых товарищей. С их помощью он всех этих гохрановцев возьмет в кулак. Виновные ответят по всей строгости закона. А богатства Гохрана широкой струей, как мука из мельничного летка, посыплются в широкие ладони Республики, на благо мирового пролетариата.

Еще немного — и придет этот день. А лучше — ночь. Ночью люди вялы и растерянны. Тот, кто внезапно разбужен, легче допускает промахи…

Глава 42

Ивана Платоновича разбудили в два часа ночи. Дежурный поднялся на этаж и растолкал его, сказал, что ждут внизу по срочным делам. Старцев пошарил рукой на тумбочке, отыскал пенсне, наскоро оделся. Осеннюю свою тужурку забыл захватить, гадая: что могло случиться, не ограбление ли Гохрана?

У стола дежурного горела лампа под зеленым абажуром, и неясными тенями выделялись двое в кожанках. Вежливо козырнули.

— Профессор, срочно просят в Гохран. Ревизия.

Ну ревизия так ревизия! Сначала Старцев был спокоен и лишь какое-то время спустя начал догадываться: это не просто ревизия, это ход Юровского, и его ждут неожиданности.

Московская ночь была холодной и сырой, моросило. Старцев сразу озяб, но чекисты посадили его в кабину грузовика, и «АМО», гремя цепной передачей, пополз вверх, к Страстной площади.

Когда грузовик, неспешно и с лязгом старой, изношенной машины, поравнялся с Елисеевским магазином, на бегу натягивая кожанку, его догнал Бушкин. Он спал крепким матросским сном, когда ушел Старцев, тем более что вернулся со спектакля поздно, и, наконец прочухавшись, понял, что профессор куда-то исчез.

— Эй, стой!

Когда грузовик, миновав громаду сытинского дома, свернул в Настасьинский переулок, к Гохрану, Бушкин успокоился и замедлил бег.

Окна бывшей Ссудной палаты горели все без исключения, сверкая где голыми лампочками, а где и оставшимися со старой поры люстрами. И двор Гохрана освещали фары двух длинных легковых машин с работающими моторами.

Во дворе суетились какие-то незнакомые, но явно облеченные полномочиями люди. Чуть в стороне держались несколько сотрудников Гохрана, в их числе Шелехес, Пожамчи и выделявшийся своей фигурой бывший действительный статский советник Левицкий.

К Старцеву подошел Юровский. Сейчас, в царстве яркого света и глубоких теней, он выглядел демонически: черный, в черном осеннем длинном пальто, с глазами, которые, попадая в лучи фар, вспыхивали черным блеском, как антрацит на изломе.

— Вот товарищи из финансового контроля РКИ и ЧК проводят ревизию, — пояснил он и представил Старцеву нескольких человек, в том числе женщину в кожаной куртке, в длинной, до пят, юбке и с косынкой на голове — повязанной по революционной, для активисток, моде.

— Это ваша затея? — спросил Старцев у Юровского.

— Это затея не моя, а революционной Республики, которая хочет знать, как хранятся ее сокровища, — ответил Яков Михайлович с патетикой в голосе.

Старцев не хотел вступать в пререкания.

— Хорошо, — сказал он. — Пойдемте.

Длинной вереницей они пошли по уставленным «емкостями» коридорам палаты. «Контролеры» шли, спотыкаясь и чертыхаясь.

— Неужели нельзя было навести порядок? — строго спросила женщина в косынке.

— А это и есть порядок, — отвечал уже пришедший в себя Левицкий. — К нам прибывает в два раза больше материала, чем мы можем обработать.

— Значит, следовало попросить в отделе недвижимого имущества здание побольше.

— Здание должно быть приспособлено, — сказал Старцев с раздражением. — Кроме того, что толку в здании, если у нас только двадцать оценщиков и разборщиков? Мы забьем вещами любое здание. Вам следовало бы изучить этот вопрос, прежде чем являться сюда…

Левицкий незаметно сжал его локоть: молчите, мол, не дразните собак.

Юровский знал, куда вести процессию. Не доходя до операционного зала, он остановился перед нагромождением коробок, мешков и бочонков. Сверился со схемой, которую держал в руке.

— Разбирайте!

Открылась стена с металлической дверью.

— Ключ! — повернулся Юровский к Левицкому и затем, обращаясь к женщине, сказал: — Прошу внести в протокол. От меня, как от начальника золотого отдела, эти помещения скрывались.

Левицкий, не сразу отыскав дрожащей рукой скважину, два раза повернул большой сейфовый ключ. И перед ними открылся черный провал в подвальное помещение.

— Свет!

Управляющий нашарил на стене выключатель, и вспыхнула неяркая лампочка. Они осторожно спустились в подвал, который тоже был забит мешками и ящиками.

— Обратите внимание! — сказал Юровский. — Номера на емкостях значительно более ранние, то есть ценности поступили давно, но почему-то не пошли в разборку и сортировку.

Он развязал тесемку на мешке и вытащил из него первую же попавшуюся вещь. Это оказалась диадема с бриллиантами и сапфирами. Юровский поднял ее над головой, и под потолком засверкало холодным белым, голубым, желтым и зеленым светом.

— Прошу зафиксировать, изделие с камнями, из золота! — заявил Юровский и строго спросил у Левицкого: — Почему здесь?

— Потому что здесь хранятся вещи исключительной ценности, представляющие особый интерес, — вмешался Старцев. Голоса в подвале звучали звонко и неестественно громко. — Taк сказать, музейные экспонаты. Работники палаты старались в первую голову разобрать то, что попроще.

— Вот! Прошу отметить! Приберегалось самое ценное, а между тем Республика изнемогает в борьбе и нуждается в средствах, — с некоторой патетикой в голосе сказал Юровский. — И, кстати сказать, народ голодает, отдавая все силы победе мирового коммунизма. И на эти ценности можно было бы выменять для народа хлеб.

— Ты за народ не очень-то расписывайся! — раздался громкий голос Бушкина.

Кто-то от неожиданности, тесноты и толкотни шлепнулся на мешок с драгоценностями. В мешке что-то захрустело.

— Они что, себе в карман положили? — продолжил бывший гальванер. — Они держат добро в Гохране, а не у себя в подполе!

В Бушкине боролись два чувства. С одной стороны, конечно, нельзя было придерживать добро в преддверии победы коммунизма во всемирном масштабе, но, с другой, он ясно чувствовал, что руководят Юровским совсем другие чувства. Кроме того, Бушкин уже привык к Гохрану и его людям, как в свое время привыкал к кораблям, на которых служил, и теперь считал своим долгом защитить своих.

— Это еще кто такой? — спросил чекист в матерчатой кепке.

— Я здесь охранник! — объяснил Бушкин. — А вообще-то я революционный матрос, прикомандированный из поезда председателя РВСР товарища Троцкого в поддержку комиссара Гохрана профессора Старцева.

И он выставил локоть, показывая свой знаменитый знак на куртке. Знак расценили как мандат, дающий право на участие в ревизии. Юровский, правда, заметил:

— Вам бы, товарищ матрос, надо проявлять принципиальность и бдительность.

— Во-во! В самую точку! — согласился Бушкин. — Так и поступаю.

Старцев ожидал, что Юровский сейчас займется содержимым сейфов, серебристо-серые дверцы которых виднелись среди завалов. Он помнил, что Левицкий не прятал дверцы — с той целью, чтобы они сразу обратили на себя внимание и отвлекли любого контролера от другой, потайной дверцы. В сейфах не было ничего, кроме все тех же особо ценных предметов, наличие которых здесь всегда можно оправдать.

Но бывший екатеринбургский чекист, похоже, знал, что искать. Осмотревшись и вновь сверившись со схемой, он тут же указал на приваленные к одной из стен коробки.

— Вот это надо убрать!

И когда открылась стена, облицованная мелким декоративным кирпичом, он принялся ощупывать и обстукивать ее, пока не наткнулся на едва приметное отверстие для ключа.

Ой, напрасно Иван Платонович по доброте своей не отговорил бывшего действительного статского советника убрать из потайного сейфа сданные некогда в Ссудную палату заклады. Знал, что рано или поздно у них с Левицким зайдет речь и о закладах. Не хотел тогда Старцев причинять боль щепетильно честному управляющему. Подумал, что еще успеет. И вот, похоже, не успел.

— Какая интересная дверца! — воскликнул Юровский, когда управляющий, у которого уже явно дрожали руки, наконец провернул ключ в замке и они увидели за открывшейся дверью новую лестницу, по которой и спустились в сокровенную глубину Ссудной палаты. Все «контролеры» не смогли разместиться в небольшом, уставленном сейфовыми ящиками помещении. Часть осталась на лестнице, разместившись словно в амфитеатре и заглядывая через плечи товарищей, чтобы не пропустить самого интересного в этом спектакле.

— Показывайте!

Левицкому ничего не оставалось, как один за другим открывать ящики и извлекать на свет их содержимое.

Они увидели нумизматические коллекции великих князей на обтянутых бархатом планшетах. Предательские надписи сообщали имена бывших владельцев. Следом за планшетами с монетами на узкий стол легли драгоценности времен Годунова и Алексея Михайловича. На первый взгляд сработанные грубовато, эти потиры, жбаны, подвески с крупными камнями — кабошонами — хранили неизъяснимый аромат далекого века, историю Руси.

С изделиям прошлого контрастировали шкатулочки, броши-насекомые, пасхальные яйца с сюрпризами работы мастерских Фаберже. Потом на стол легли редчайшие медали граверов Губе и Перхина. Следом Левицкий выложил на стол блюда Бомина с полотенцами и сухариками, сделанные по эскизам Врубеля. Изумрудная муха, усевшаяся на край плетенного из серебра подноса, уставилась на них своими-зелеными глазками, явно удивляясь такому столпотворению.

— Вы видели? — спросил Юровский. — Все, что было наверху, — это так, мелочь, обычные поделки.

— Естественно, — сказал Старцев. — Здесь мы сохраняем, так сказать, музейные экспонаты. По предписанию завмузотделом Наркомпроса товарищ Каменевой.

— Гм! — буркнул Юровский, признавая аргумент уловкой, но все же достойной внимания уловкой: ему было известно, кто такая Каменева и кто ее ближайшие родственники.

Иван Платонович понял, что сейчас Юровский обратит внимание на ящики со старыми, написанными чернью по кости номерами, в которых Левицкий хранил заклады. Конечно, можно было отвертеться. Мол, до всего этого еще не дошли руки. Но разве мог он уронить свое комиссарское и партийное звание перед управляющим? Разве мог показать, что струсил?

Только бы Левицкий не сглупил со своей абсолютной честностью. Имена Шаляпина, Репина еще можно назвать. Даже имена Спесивцевой и Рахманинова, хотя они и эмигрировали. Но имя Рябушинского, «отца русской буржуазии», известного контрреволюционера, осевшего теперь в Париже…

Мешочки с закладами и вынутые из них предметы уже не умещались на узком столе, и Левицкий стал укладывать их на пол, на пятачок, образованный расступившимися людьми.

— Что это? — спросил Юровский, подняв один из мешочков и рассматривая номер. — Написано-то не сейчас… Вот и дата: четырнадцатый год. Почему не учтено?

— Это заклады, — пояснил честный Левицкий. — Сданные в Ссудную палату драгоценности… под оплату за хранение, — пробормотал он. — А четырнадцатый год… видите ли, началась война и…

— Ладно! — снисходительно бросил Юровский. — Откройте-ка этот, нижний, ряд.

На свет извлекли иконы. Тускло замерцали жемчуг, бирюза… Отбрасывали отблески серебряные ризы, прорезанные методом тончайшей распиловки.

— А эти предметы культа храните до возвращения старой власти? — торжественно спросил Юровский. — Патриарха Тихона, значит, мы арестовываем за пропаганду, а иконки для него храним?.. Вот такое, значит, советское учреждение Гохран!

Из ящичков и мешочков тем временем «контролеры» стали извлекать жемчужные ожерелья, броши, кольца с камнями, заколки, столовое серебро — словом, всякую фамильную дребедень, которую богатые русские семьи хранили, передавая из поколения в поколение. Левицкий стоял растерянный и тяжело вздыхал, глядя, как «контролеры» потрошат один сейф за другим.

— Так… Это, говорите, Шаляпина? — бормотал Юровский, перебирая драгоценности.

— Народного артиста Республики, — вставил Старцев.

— Ну да, ну да… А это, значит, Спесивцевой, которая в эти самые минуты пляшет в Париже для буржуазной публики… А это?

«Молчи! — хотел подсказать Старцев. — Или ляпни что-нибудь подходящее. Ну там, академика Павлова… дочерей Менделеева… Соври! Разве не понимаешь, с кем имеешь дело?»

Левицкий заглянул в свою бумажку.

— Это купца Рябушинского Павла Павловича, — почти шепотом произнес он. — Было сдано… Обязаны хранить.

— Вы слышали? — победоносно спросил Юровский, оглядывая собравшихся. — Все это добро вскоре могли использовать контрреволюционеры! Ведь выдали бы, естественно, по доверенности какому-нибудь офицерику, а? Выдали бы!.. Это что ж получается? В ленинском Гохране — буржуазная казна!

Эх, Евгений Евгеньевич, честность — это золото!.. Как внушили тебе это отцы и деды, так и идешь ты этой русской купеческой дорожкой!..

К полудню были составлены акты. Старцеву пришлось присовокупить к ним свое «особое мнение». Юровский, который уже почувствовал себя главным в этом царстве Гохрана, прочитав «мнение», только покачал головой.

— Вы, товарищ профессор, проявили буржуазную мягкотелость, недостойную старого члена партии, — сказал он. — Впрочем, это дело комиссии партконтроля. Я же хочу только наладить работу с ценностями.

Даже Бушкин не знал, чем крыть. Стоял рядом со Старцевым, переживал. Конечно, профессор — человек изумительной честности, тут вопросов нет, но вот поблажку враждебным элементам он все-таки дал.

— Теперь, товарищи, по машинам! Надо, не теряя времени, произвести обыски на квартирах оценщиков, — распорядился Юровский.

Из всех он уже выделил Пожамчи и Шелехеса, самых опытных и квалифицированных, которым особенно доверял Старцев. С Левицким все было решено. А вот по комиссару еще надо было нанести последний и мощный удар.

…К вечеру выяснилось, что у Пожамчи и Шелехеса нашли множество ювелирных изделий. Напрасно оба уверяли, что это их собственные вещи, что они потомственные ювелиры, владельцы мастерских и магазинов, наконец, что они сами мастера.

Делая вместе с чекистами и контролерами опись, Юровский отметил, что ценности взяты из Гохрана, иначе говоря — похищены.

В последующие дни драгоценности были изъяты еще у полутора десятков оценщиков, бывших ювелиров, среди которых числились поставщики двора его императорского величества. Но даже их личные вензеля, выгравированные на ложках или на кольцах, ни в чем не смогли убедить Юровского. Не для того он затевал эту операцию!

У Левицкого, правда, ничего не нашли: предусмотрительный управляющий все свое добро лично сдал в Гохран. Произвел самореквизицию. Но и без того грехов у него набиралось немало.

Одно только пугало Юровского: если сейчас, как положено, арестовать всех «изобличенных», Гохран прекратит работу. Поступление камней и золота вообще затормозится. И за все теперь будет отвечать он, поскольку, совершенно ясно, ни Левицкий, ни даже Старцев не будут числиться в руководителях учреждения. Как бы не влипнуть!

Поразмыслив, Юровский решил поступить так: дело продолжать, но договориться с Бокием о том, чтобы пока виновников хищений и укрывательств оставить на свободе. Пригрозить взять в заложники семьи, если кто-либо вздумает скрыться.

Тем временем у него состоится (непременно состоится!) встреча с вождем Республики Лениным. Он расскажет ему все о саботаже в Гохране. И, конечно же, Лениным будут даны серьезные указания о подборе новых сотрудников, хотя бы даже и из провинции, — и дело наладится. Самое главное для него сейчас — встреча с вождем. Это сразу поднимет его авторитет, и ему, конечно же, будет найдено серьезное место в правительстве, в руководстве ЧК или еще где-нибудь. Но главное — ответственное и подобающее человеку, который столько уже сделал для торжества советской власти.

И вот тогда о Гохране пусть заботятся другие. Дался Юровскому этот Гохран!

Глава 43

Вениамин Михайлович Свердлов, по обыкновению, лег под утро, однако в семь уже проснулся. За окном бывшего «Метрополя» сизый, серенький свет, по стеклу текут мелкие капли. Осень заползает в Москву, как карманный воришка, незаметно: сначала мутные, прохладные и мокрые рассветы, а там, глядишь, и лист полетит, и утренники засияют на нестриженой траве скверов кристалликами мелкого льда.

Но, конечно, не загадки погоды и смены времен года заставили Свердлова проснуться, а вчерашние новости. Сначала вызвали Вениамина Михайловича в Наркоминдел, а там и Максим Максимович Литвинов, тряся головой и сбрасывая с мясистого, в алых прожилках носа пенсне и ловя его в широкую, тоже очень мясистую ладонь, стал кричать на Вениамина Михайловича, что вот, мол, Красный Крест совершенно забыл про Францию, давно не посылает курьеров. А между тем средств у новорожденной «Юманите»[70] нет, наши резиденты испытывают нужду в деньгах, новый президент Мильеран, его министры и советники не прощупаны на предмет «покупки». Про журналистов совсем забыли. Влиятельных, буржуазных. Которые делают в стране политическую погоду. Нет-нет, надо немедленно направлять туда «бриллиантовую почту»!

Свердлов в тот же день связался с Коминтерном, с Зиновьевым, Бухариным. Те тоже подтвердили: решение принято на самом верху и «почту» надо посылать самым срочным образом. И очень серьезную. Эдак каратов тысячи на три или даже больше. И еще добавить два-три уникальных камушка не для превращения в валюту, а для личных подарков влиятельным особам.

Камни — ладно, камни найдутся, а где взять надежного курьера? Последний посыльный во Францию попался по-глупому. Сойдя на берег в Гавре, он напился в стельку в первом же бистро. Ошалел от одного вида стойки бара и количества закусок.

А между тем от Гавра до Парижа рукой подать, оставалось только пароходиком, или автобусом, или курьерским незаметненько, не выпячиваясь, добраться до столицы (двести верст — как от Тулы до Москвы!) и там сдать «багаж» представителю банкирской конторы «Борис Жданов и К°», а может, и самому Борису Ивановичу. Жданов в Париже был своим человеком и знал, как превращать бриллианты во франки или доллары.

Так нет же — напился, попал в полицию, и там у него реквизировали камушки, приняв его, к счастью, за международного афериста или спекулянта. И камушков-то было немного, курьер был неопытный, молодой, его только испытывали.

Ладно, Литвинов наорал! Давай, Вениамин, посылай надежного человека с крупным грузом. А где его взять, надежного? Матроса или пролетария не пошлешь, надо интеллигента с пониманием заграничной жизни. А интеллигенты — или у белых, или поставлены к стенке (в лучшем случае, сидят), остальные — сто раз засвеченные коммунисты из числа недоучившихся юристов или врачей.

Вот и не спалось Вениамину Михайловичу. А тут еще недавний скандал в Гохране. Крупные хищения, утаивания, мошенничество. Чушь, конечно. Юровский раздувает дело. Вновь хочет выбиться в тузы. Но председателю Красного Креста от этого не легче, ему нужны специалисты, которые сумеют разобраться в ценностях, подобрать нужные камушки. Не так легко было найти хороших ювелиров для вновь создаваемого Гохрана. Приходилось закрывать глаза на сословную принадлежность. И если сейчас, с подачи Юровского, их арестуют, кто же тогда будет этим заниматься? Извините, опять матросы? Флота не хватит, чтобы всюду матросов на аврал посылать. Да и не то время. Пора хозяйничать! Причем с умом…

Верочка пробормотала что-то, повернулась к нему и снова заснула. Кровать у них широченная, с резной спинкой в стиле модерн — замысловатые резные завитушки и амурчики в листве. Матримониальная метрополевская кровать для солидных путешествующих пар. А может, и для купеческого разврата, кто знает.

Вениамин Михайлович внимательно посмотрел на Верочку. Во сне каждый человек беззащитен, а женщина беззащитна вдвойне. Ни косметики, ни контроля над лицом и телом — вся как есть. Как природа создала. И еще посапывает, похрустывает какой-то перегородочкой в носу. Хи-хр, хи-хр. Лицо обмякло, немножко расплылось: простое, домашнее лицо, как будто потерявшее на время сна свою удивительную красоту. Правая грудь под собственной тяжестью вывалилась из рубашки, открыла мягкий, спящий рыжий сосок, какие-то складочки, напоминающие о том, что время идет, а годы не красят, и даже двадцать пять — уже не девятнадцать. Им бы ребенка родить — только какой во время военного коммунизма ребенок? Земля ходуном ходит. Правда, кровать прочна. Но это пока ты живешь во Втором Доме Советов.

От его взгляда Верочка просыпается, оценивает сквозь еще почти сомкнутые ресницы: какое у нее выражение лица, когда он за нею наблюдает? Перестает посапывать. Лежит тихо, как кошка возле мышиной норки. Потом вопрос в лоб:

— Ну и как ты меня находишь во сне? Не та?

— Та, дорогая, та. Ты для меня всегда та.

— Правда? — улыбается. — Милый… А ты почему не спишь?

А вот мужчина рано утром тоже по-своему беззащитен. Откровенен. Правда, Верочка и так почти все знает о работе мужа. Вениамин Михайлович не может не делиться. Знает, что нельзя, а не может. Ему кажется, что общая тайна еще крепче свяжет его и Верочку. Вениамин Михайлович очень боится потерять жену, упустить.

И он рассказывает Верочке о беде, случившейся в Гохране, и об отсутствии курьера. И еще о том немолодом, чрезвычайно симпатичном профессоре археологии, который приходил к нему по делу. Дело оказалось действительно очень важным: думая о будущем, он старался сохранить для Республики наилучшие ювелирные вещи. Вот и сохранил! Как бы теперь ему не оказаться в подвалах Лубянки.

Верочка, нахмурив лобик (три складочки на переносице — Вениамин Михайлович пальцем старается их разгладить, но Верочка отстраняет руку), вдруг произносит как будто невзначай:

— Говоришь, курьеров нету? А ты этого профессора возьми и пошли во Францию, милый. Интеллигентный человек, наверняка французский знает. Да и к пожилым людям профессорского вида доверия на границах больше. И он, уж точно, не загуляет в бистро. А ты тем самым уведешь его от этого уголовного дела.

Вениамин Михайлович даже вздрагивает, его подбрасывает, как от удара током. Да ведь это мысль! Он бы и за сто лет не додумался, а она возьми и выскажи такую ценную идею в полусне.

Женский ум — что за загадка!

— Спасибо, Верочка. Гениально, — бормочет ошарашенный электричеством Вениамин Михайлович. — Как это ты так сразу!

— Ну, вот видишь, — лениво произносит Верочка. — И все устроится. Что ж тебе голову ломать?.. Ну, иди же ко мне!

И она обнимает его своими мягкими, но сильными руками. Ах, Вениамин Михайлович, все банки мира не стоят одного этого объятия! Пусть громыхает и плюется кровью военный коммунизм — кровать в «Метрополе», сработанная царских времен краснодеревщиками, прочна и необъятна, как жизнь. Как сладкая, мучительно-сладкая жизнь!

Глава 44

Этим же утром, кутаясь в пальто от мелкого холодного дождя и натянув на голову шляпу так, что обвисли поля, Иван Платонович пришел в Гохран. Тенью за ним следовал Бушкин.

Здание Ссудной палаты выглядело вымершим домом. Темно. Все ювелиры, все рабочие на период ведения дела отстранены. «Надеюсь, это ненадолго, — подумал Старцев. — Ведь не может же Гохран остановиться, как не может остановиться река, питающая своей силой мельничное колесо. Иначе Республика захлебнется без средств».

Вот только вчера им поступил «польский заказ». Надо задабривать Польшу. А кто соберет серьезную «посылку» во Францию, если не Пожамчи, Шелехес, Левицкий? Не Юровский же, у которого опыт продавца второсортного ювелирного магазина!

У входа в Гохран его встретил новый постовой. Лицо показалось знакомым. Он узнал в нем того симпатичного, совсем юного бойца из конвойного полка, который сопровождал их от Брянского вокзала сюда, к Ссудной палате. Он еще какую-то песенку тогда напевал. Странный такой юноша.

— Здравствуйте! — обрадованно и совсем по-штатски сказал постовой и, спохватившись, отдал честь. — Извините, товарищ комиссар, я тут двоих военных пристроил во дворе, вон там, под навесом. Бумаги проверил, а как же! Бумаги в порядке. Говорят, золото вам принесли…

— Какое золото? — недоуменно спросил Иван Платонович.

— Червонцы, говорят, — пояснил постовой. — Не отпускать же их. Добро, как-никак!

Во дворе, у навеса, которым была прикрыта порожняя тара, горел единственный фонарь, подкреплявший свет мокрых утренних сумерек. Желтый его луч выхватывал из полутьмы две человеческие фигуры. Неожиданные гости устроились под навесом на мешках, как на матрацах, и простуженно хрипели и кашляли во сне, не обращая внимания на то, что высунувшиеся на брусчатку двора ноги в рваных, перевязанных бечевками сапогах находятся под дождем.

Эти двое скорее походили на оборванцев с Хитрова рынка, были грязны и сливались цветом своих лиц с мешками. Между ними лежали две потертые кожаные переметные сумы.

Бушкин постучал носком своего добротного ботинка по сапогу одного из спавших.

— Эй, милиционер! Станция Березайка, давай, вылезай-ка!..

Маленькое, тощее, высохшее, как пайковая тарань, существо, возраст которого скрывали грязь, худоба и нечеловеческая усталость, мгновенно вскочило на ноги и, приложив ладонь к мятой польской кепке, заученно отрапортовало:

— Героического кавалерийского корпуса Гая полка Ефрема Гутко красноармеец Матвей Данилов! — Слова его прозвучали невнятно и шепеляво из-за отсутствия передних зубов. Указав на спящего товарища, он добавил: — А это — мой начальник. Ветеринарный врач полка Чернышев, главный ответственный за корпусную кассу. Устали очень, потому спят.

— Какую кассу? — не понял Старцев. Отстранив Бушкина, который явно не признавал оборванцев, он вступил в разговор. К тому же о судьбе корпуса Гая Иван Платонович был немного наслышан.

— Так что, корпусная касса. Находится в переметных сумах, — пояснил красноармеец, указывая на ободранные кожаные мешки, которые прижимал к себе продолжавший спать ветврач. — Велено было доставить в Москву как добро трудящихся.

— На себе, что ли, доставили? — спросил все еще не потерявший подозрительности Бушкин.

— Скажете тоже: на себе. Из-под Зольдау?.. Не, поначалу лошади были. Только они пали под Малоярославцем. Оттуда уже, и верно, на себе.

— Из-под Зольдау? Это ведь Пруссия. Постой, и сколько же времени вы шли? — спросил Старцев, в недоумении снимая пенсне, покрытое мелкими капельками дождя, и близоруко всматриваясь в серое лицо Данилова.

— Да не считано, — прошепелявил красноармеец. — Недель, может, восемь, может, боле…

— А зубы где посеял? — съязвил Бушкин.

— Под Двинском, — простодушно и даже весело ответил Данилов, не стесняясь своего изъяна. — Какие-то дезертиры в лесу напали, прикладом сунули… Все ж отбились!

— Но Двинск — это ведь уже Латвия, — пожал плечами Старцев.

— Может, и Латвия. Лопочут, и верно, не по-нашему. Так ведь мы не по карте шли, а от человека до человека, где надежнее. А там, под Двинском, русских отыскали. Староверов. Честные люди. Они нам малость подсобили… Конечно, если б по карте, так мы бы быстро дошли. В болотах бы не вязли.

— Фу ты, черт! Что за история, так и так! — выругался Бушкин. — Тут такое дело, в Чека надо разбираться.

— Ага, как же, сразу в Чека! — озлился Матвей Данилов и, сунув в свое тряпье, бывшее когда-то солдатской курткой, руку, вытащил потертую на сгибах бумажку. — Вот!.. От командира полка товарища Ефрема Гутко. Сколько червонцев и все такое… полномочия… Зачем же в Чека? Мы уж пол-Москвы прошли, где только не были, во всех наркоматах. Нам сказали: золото положено в Гохран сдавать. А ты, товарищ, сразу в Чека! Это в тебе, товарищ, бюрократия застряла, злейший, между прочим, скажу я тебе, пережиток!

— Но-но! Ты это… — возмутился было Бушкин, однако Старцев остановил его движением руки.

…Через полчаса, умывшиеся с дороги, с чуть просветлевшими лицами, кавалеристы Гая сидели в одной из комнатушек Гохрана, заваленной после стремительной «ревизии» Юровского всяческим ювелирным добром, и, расчистив длинную поцарапанную столешницу, столбиками раскладывали на ней червонцы из корпусной кассы.

— Тысяча шестьсот двадцать два… двадцать три… — считал вслух, облизывая сухие губы, ветврач, ставя палочки на листе бумаги, а Бушкин, давно приобретший навыки простейшей бухгалтерии, щелкал костяшками на счетах. Матвей Данилов, при виде каждого извлекаемого из сумы червонца, умильно и радостно кивал головой.

Старцев рассматривал ветеринара. Совсем молоденький паренек. По говору — вятский, а по лицу — с доброй примесью чувашской или иной какой местной крови. Скулы на опавшем лице выдвинулись вперед, маленькие темные глазки. Прост, неприметен, непритязателен. Сколько же он вынес в этом пути! Как хватило сил!

Иван Платонович вглядывался в лицо ветврача, словно стараясь разгадать стоящую за этими простецкими, невыразительными чертами тайну. Тайну истории всей Руси, которая из маленького, нищего, порабощенного завоевателями княжества превратилась в могучую бескрайнюю державу.

— Три тысячи восемьсот пятьдесят девять червонцев, — закончил наконец подсчет Чернышев. И, тяжело вздохнув, объяснил: — Несоответствие с документом. Шестнадцать монет нами было истрачено в пути… на сменных лошадей, на кормежку, на защиту и помощь… о том я готов нести персональную ответственность перед Реввоенсоветом. Актов составить не мог, имею свидетелем лишь товарища Данилова, верного моего боевого спутника.

— Так точно и есть, — кивнул Матвей. — И тут мое честное красноармейское слово… хучь перед самим товарищем Троцким.

— Это ничего. Это мы засвидетельствуем как дорожные траты, — сказал Старцев, вспоминая Юровского и его комиссию. — Менее полпроцента от общей суммы… это может быть списано законно. Не волнуйтесь.

Чернышев и Данилов облегченно вздохнули. Видимо, эти деньги, потраченные как бы на собственные нужды, не давали им покоя.

Подписали необходимые бумаги. Под три слоя копирки.

— Куда ж нам теперь? — спросил Чернышев в некоторой растерянности, как человек, лишившийся вдруг цели в жизни.

Старцев усмехнулся.

— Вот Бушкин вам поможет… Для начала обмундируетесь, отмоетесь в бане, поедите как следует, отоспитесь, а уж затем доложитесь по начальству. Предъявите копии актов…

Бушкин тяжело вздохнул, покачал головой.

— Ладно, чего уж! Пробьемся! — сказал он. — Пошли!

Оставшись один, Старцев, кряхтя, перетащил сумы с червонцами в большую палату, где хранилось золото в монетах и слитках. Включил свет. Здесь и раньше-то порядок был относительный, кое-как наведенный, а сейчас и вовсе все было, как после землетрясения или внезапного грабежа со взломом. Последствия «ревизии». Сюда без всякого почтения к уже установившейся системе хранения притащили многие ценности, извлеченные из глубин подвалов. Кое-что просто «просыпалось» по дороге, как зерно из рваных мешков.

Старцев нагнулся, подобрал стрекозу. Серебряный ажур, легкие сквозные крылышки, на которых сияют махонькие зеленые изумруды, золотые стрекозиные лапки, легкие, как бы в полете отброшенные к усыпанному, сверкающему крохотными изумрудами длинному хвосту. Крупные рубиновые глазки. Работа Фаберже или Бролина. Чудо. Фантастика. А он чуть было не наступил ногой.

Вот еще валяется брошь-подвеска с российским императорским гербом. Бриллианты крупные, до десяти карат. Это из числа подарочных украшений к трехсотлетию дома Романовых. Раньше они у Левицкого лежали в отдельном сейфе, в большой серебряной шкатулке. Тоже произведение искусства.

А сколько ревизоры рассовали по карманам, никто уже не узнает. У Али-Бабы в пещере было больше порядка. Ай-ай-ай!

«Ревизия»… Какая ревизия, если никто тут толком ни в чем не в состоянии разобраться! По комнатам и коридорам, по подвалам и операционному залу рассыпаны все богатства России.

Нет, не все. Это лишь начало! Сегодня опять прибудет грузовик, и опять опись будет условной, приблизительной.

«Ревизия». Не топить нужно Гохран, а помогать ему!

Но куда там! Этому, с черной бородой, с вколоченными под лоб антрацитовыми глазами, недочеловеку Юровскому — ему разве что-то втолкуешь?

Говорят, его собирается принять Ленин…

Старцев не мог больше находиться в палате, остро ощущая свою беспомощность, невозможность справиться с бедой. Что он может поделать! Вышел на крыльцо.

Неподалеку, прислонившись к стене и отставив — ой, не по уставу! — винтовку, стоял часовой. Полузакрыв глаза, он тихо пел. Очевидно, полагал, что рядом никого нет.

Голос был удивительно чистый — тенор, какой и на сцене не всегда услышишь. И невероятно прозрачной легкости. Казалось, звуки уходили прямо в серенькое, мокрое небо, как дымок, и достигали там, в сумеречной мгле, невероятных высот.

Старцев затих, боясь потревожить певца.

А тот, вдруг приоткрыв глаза, увидел слушателя, засмущайся, смолк.

— Послушайте, у вас же удивительный голос! Вам учиться надо!

Часовой улыбнулся наивной детской улыбкой. Лицо его явно выдавало деревенское происхождение, но было в то же время удивительно тонким и породистым, отмеченным, как писалось в старину, божьей печатью.

— Я учусь… когда нарядов нет, — объяснил певец.

— Да откуда вы, как здесь появились? Кто ваши родители?

— Вообще-то мы из сапожников. Лемешевы. Из Старого Князева, что под Тверью. Сюда, в Москву, меня Тверской губисполком и прислал. Культурный отдел. Чтоб, значит, было у кого учиться… Я по вечерам у Константина Сергеевича занимаюсь.

— У Станиславского?

— У них. В оперной студии.

Старцев был взволнован. Он не решился просить часового спеть еще. Погода была сырая. Холодная. И одно дело — петь для души, для себя, а иное — для слушателей.

Но мрачное состояние безысходности вдруг растаяло, и открылись светлые, легкие дали. Так грозовые облака, густо заполоняя небо, сталкиваясь друг с другом, расступаются, давая дорогу радуге.

«Надо жить, — сказал сам себе Старцев. — Ну, бриллианты ладно! Образуется! И не в них, в конце концов, главное богатство новой России. А вот это обилие талантов, вдруг обнаружившееся в народе, считавшемся забитым и отсталым, эти хлынувшие в институтские аудитории, библиотеки, театры молодые люди — они не дадут Республике опуститься в бездну нищеты и разрухи. Поднимут, поддержат, защитят… А скуластенький ветврач, принесший, не считаясь с мучениями, два пуда золота? А этот лишившийся зубов, отстаивая народное добро, красный казачок? А те люди из Тверского губисполкома, разыскивающие в российской глуши одаренных людей? Вот ради них, профессор, надо бороться и жить!»

И он отправился обратно в палату, где отыскал столик под лампой, расчистил его от коробок и сел писать письмо в ЦК — о том, как важно сохранить работников Гохрана и те уникальные ценности, которые они пытались защитить. Так просто он не сдастся!..

Поставив последнюю точку в письме, Старцев расписался и после некоторого размышления — не для похвальбы, а для пользы дела — добавил: «Профессор, член РКП(б) с 1905 года».

Прибежал взволнованный Бушкин.

— Иван Платонович, там вас разыскивают… Автомобиль. Товарищи… Вы не спорьте, Иван Платонович, я поеду с вами. Я вас защищу, чтоб мне сдохнуть. Я человек верный. Вот!

Они сели в черный, задернутый сверху парусиной со слюдяными окнами «ландоле-морс». Гудя по брусчатке мягкими пневматиками, автомобиль побежал вниз по Тверской, свернул к Лубянке. Старцев насторожился. Однако «морс» не пошел вверх по Охотному Ряду, а притормозил у Второго Дома Советов. Старцев с трудом разглядел огромное здание сквозь мутные, залитые дождем боковые оконца.

— Только я все равно с вами, — сказал упрямый Бушкин.

Провожатый привел их на уже знакомый этаж, где размещался Красный Крест, гальванера усадил в продавленное кресло, а профессора повел дальше, в кабинет Свердлова.

Вениамин Михайлович принял Старцева как давнего знакомого. В самом деле, лишь одна-единственная встреча сблизила их и сделала понятными друг для друга людьми. А непонятный человек всегда наполовину враг.

Иван Платонович обратил внимание на стопу бумаг под нефритовым метрополевским пресс-папье. Со времени их первой встречи она не стала тоньше. А теперь еще увеличится.

Профессор протянул Свердлову свое заявление. Он решил, что председатель Красного Креста, один из тех, кто курирует Гохран, придумает, как справиться с бедой.

Вениамин Михайлович прочитал письмо в ЦК, покачал головой.

— Да, дело получается заковыристое…

— Ничего заковыристого! — почти выкрикнул Иван Платонович. — Несправедливость и глупость! Я ручаюсь за этих людей!

«Ручаюсь» — это было словечко из первых дней революции, из времени романтиков. И еще: «под честное слово», «достаточно рекомендации»… Свердлов подумал, что Иван Платонович, как человек провинциальный, все еще не представляет, каких размеров достигла машина государственного управления с той не такой уж и давней поры. «Честному слову» уже перестали верить. Да и кто поручится за самого Ивана Платоновича?

— Прошу вас по возможности как можно быстрее передать это письмо в ЦК — Каменеву или же Бухарину, — протокольным тоном сказал Старцев. — Я рассчитываю на быстрый ответ. Гохран остановился, а туда каждый день прибывают все новые и новые ценности. Могут быть огромные хищения. Там уже начинается хаос.

— Это я сделаю, — пообещал Свердлов. — Но вам, дорогой мой, не придется ждать ответа. Поглядите-ка…

Он подвел Ивана Платоновича к карте Европы, где красными линиями были отмечены маршруты представителей Красного Креста. Большинство линий вело в Великобританию. А одна, заковыристая, через Турцию и Кипр вела в Египет. «Дорожка Радека». Этот революционный карлик год назад отправился «помогать гражданам России вернуться на родину». Это официально. А неофициально — поднимать Египет против англичан. Он даже выучился бегло говорить по-арабски. Талантливый авантюрист. За два месяца истратил бриллиантов на три миллиона рублей, открыл три газеты, подкупил семь шейхов. Ну, может, не семь, а всего лишь одного. Кто проверит? Египта не поднял, а уникальные бриллианты растратил.

— Иван Платонович, нам крайне нужны образованные, преданные партии и в высшей степени честные люди, — сказал Свердлов. — Такие, кому не кружит голову Европа… Вы во Франции бывали? Язык знаете?

— Бывал… и знаю, — ответил Иван Платонович. — На трех археологических конгрессах был. В свое время, конечно.

И только тут, уловив пристальный, даже требовательный взгляд Свердлова, профессор понял, чего хотят от него потребовать.

— Но, знаете… не очень я ловок, — каким-то сникшим голосом вдруг пожаловался Старцев. — И стар уже…

— Кропоткин в пятьдесят четыре года революции поднимал, — ответил Свердлов. — А вам и этого не требуется.

И он в нескольких словах обрисовал Ивану Платоновичу, насколько важна посылка ценностей именно во Францию. И очень, очень срочно. Потому что на помощи Франции сейчас держится Врангель, последняя контрреволюционная сила в Гражданской войне. И не сам-то барон со своей сорокатысячной армией страшен. Врангель — фитиль, поднесенный к пороховой бочке, каковой является Советская Республика, в глубине которой идут десятки восстаний.

— Понимаю, — сказал Старцев. — Но я не могу никуда из Москвы уезжать, пока не разберутся с Гохраном. Как комиссар, я за все отвечаю!

— По поводу Гохрана сегодня же буду в ЦК, — пообещал Свердлов. — Да и кто сейчас может разрушить Гохран? Что касается вас. Вы тот же час отправитесь на моей машине за лучшими вашими ювелирами-оценщиками и отберете в хранилище коммерческих бриллиантов примерно на десять миллионов франков. Их и повезете. Ваше дело будет довезти…

— Но как?

— Это делается очень просто, — улыбнулся председатель Красного Креста. — Комар носа не подточит. Поедете с одним саквояжиком, а в саквояже будет, на виду… ну, скажем, сто тысяч франков для помощи нуждающимся русским солдатам, что остались во Франции, после того как наш корпус[71] был распущен.

Видя, что Старцев все еще колеблется, Вениамин Михайлович по-дружески положил руку ему на плечо.

— Иван Платонович, надеюсь, вам не требуется официальный приказ от имени ЦК РКП(б)? Или от Коминтерна? Поверьте, кроме вас, никого нет на примете. Предыдущая миссия закончилась провалом только из-за легкомыслия курьера. Что же касается вашего письма, то я тотчас же передам его по назначению и лично прослежу за расследованием этого дела. Я вам ручаюсь, никто и пальцем не тронет всех ваших ювелиров.

Иван Платонович задумался. Раз ему дают такое поручение — значит, доверяют. Наверно, такая поездка в какой-то степени может положительно сказаться и на судьбе других сотрудников Гохрана.

— Мы вам дадим провожатого, — приободрил Ивана Платоновича председатель Красного Креста. — Не знатока, но… просто крепкого, надежного парня, который будет в состоянии постоять за вас.

Старцев вспомнил о Бушкине.

— У меня уже есть такой парень, — сказал он. — Бывший матрос. Крепкий, надежный и преданный. Он со мной еще с Украины. Проверен. Прежде служил в поезде товарища Троцкого.

— Ну вот и хорошо, — сказал Свердлов весело. — Видите, как замечательно все складывается!

…В тот же день Старцев и заметно повеселевшие и приободрившиеся Левицкий, Шелехес и Пожамчи отбирали бриллианты. Неожиданно проявившееся доверие подсказывало им, что в Гохране без опытных людей не обойтись.

Тщательно проверили свыше восьмисот небольших, в три — пять карат, бриллиантов. Крутили, вертели их перед лупой, высматривали малейшие помутнения, малейшие облачка величиной с острие иголки. Выверяли каждую грань — нет ли где хотя бы крошечной заусеницы, скола.

Затем Левицкий вынес из хранилища три бриллианта современной «полной» огранки, взятых у людей самых известных в России фамилий, так сказать — с первоначальной отметкой высочайшего качества. Но и их на всякий случай еще раз проверили на плотность, рефракцию, силу блеска и чистоту сложной многогранной обработки в восемьдесят шесть фацетов.

В конце дня фельдкурьер на автомобиле в сопровождении двух охранников взял упакованные и уложенные в кожаный мешочек бриллианты, расписался в книге о получении и отбыл в неизвестном направлении, а Старцев отправился в «Лоскутку», чтобы освежить свое знание языка, почитав книжку или заставив себя разговаривать с самим собой по-французски, обсуждая всякие житейские темы.

Повторяя вслух полузабытые слова, он долго и упорно ворочался на узкой кровати и постепенно уснул.

Осенью ночи становятся все длиннее и длиннее, время спасительного сна увеличивается. Авось идет к лучшему. К худшему-то уже вроде некуда. Вот и спит вся Москва, стараясь не просыпаться. Потому что, если пробудишься, обязательно что-то мучительное начнет грезиться: солянка на сковородке, щи с мозговой косточкой или еще что-нибудь в этом роде. Вот и Старцеву с его беспокойными мыслями что-то эдакое стало видеться…

Сон оказался в руку. Пришедший очень поздно Бушкин принес завернутые в рыжую газетную бумагу две холодные котлеты и полбуханки хлеба.

— Не спали? — спросил у Старцева.

— Французский изучал.

— Во! Мне бы тоже какой-нибудь язык надо изучить. А то начнется мировая революция, как с тамошними людьми разговаривать? — Бушкин выложил на тарелку холодные котлеты, хлеб. — Для шефов пьесу играли, — объяснил он. — Красноармейцы на фронт отправляются, на Врангеля. Вот дали. Гонорар называется.

Котлеты были в основном из хлеба, но все-таки пахли мясом и каким-то жиром, и съели они их за милую душу, запивая гостиничным кипятком.

— А мне, Иван Платонович, роль предлагают, — сказал Бушкин. — Правда, опять лакея, мать его. Но со словами, с характером. В самую точку!

— Это какую же роль? — поинтересовался Старцев.

— Да это в пьесе… Антона Павловича Чехова, может, слыхали? «Вишневый сад» называется. Говорят, комедия, а только там смешного мало. Все про господ. Страдают, мучаются. Читаешь, думаешь: вот как они проговорили, проплакали свою Россию. — Бывший гальванер махнул рукой.

— Но как же ты, Алексей, Фирса сыграешь? Он же очень старый, а тебе двадцать три.

Иван Платонович, кажется, впервые назвал матроса по имени, а то привык, как и все вокруг, Бушкин да Бушкин.

А Бушкин тем временем начесал на уши свои густые волосы, рот его вдруг как-то сжался и провалился, лицо сморщилось, глазки стали малы и подслеповаты, утонули в сеточке морщин. И голос исчез, ушел куда-то из матросского горла внутрь, стал глухим и сбитым из-за слабого дыхания.

— «А про меня забыли… Уехали… Заперто. — Он подергал, колышась ослабевшим, согнутым телом, за воображаемую ручку двери. — Ничего… Я тут посижу… А Леонид Андреич небось шубы не надел, эх, молодо-зелено… Жизнь-то прошла, словно и не жил…»

Старцев расхохотался. Ах, чертенок! Откуда и как в нем возник этот несомненный талант? А если бы ко всему этому добавить образование, кругозор?

— А он из дворян, Чехов Антон Павлович? — спросил Бушкин.

— Врач.

— Врач… А до простых людей, видать, не спустился.

— Это почему ты так думаешь?

— Ну как же! Старика-пролетария забыл. Так написано. Надо бы малость подправить.

— Да кто ж подправит! Автор-то умер.

— Ну и так оставлять нельзя… Я вот подумаю и кое-что добавлю. Жаль только, мало я с ними, с дворянами то есть, общался. Как они меж собой беседуют, не знаю.

— Тут я тебе не помощник.

Бушкин походил по комнате, размышляя.

— Я тут как-то с одной дворяночкой познакомился. А может, и не с дворяночкой. В центре Москвы живет, свой дом. Деревянный, правда. Поэтесса она. Цветаева ее фамилия. Может, с ней посоветоваться?

— Цветаева? — удивился Старцев. — Кажется, есть такая поэтесса. Но она тебе тоже не поможет. Никто, кроме Чехова.

— Значит, самому придется, — упрямо заключил Бушкин. — Ну нельзя же, в самом деле, чтоб старика пролетария, как какую вещь, бросали. И что самое главное — в конце пьесы. Что зрители подумают? Бросай, дескать, пролетариев, а сам рви когти в Парижи там разные, в Америки.

Помолчали.

— А ты как, Алексей, и сам бы не прочь в Париже побывать, а? — спросил Старцев.

Бушкин выпрямился, разгладил лицо, причесал волосы все теми же пятью пальцами. Снова превратился в матроса — матроса, донельзя удивленного.

— А чего это вы удумали? Или шутите?

— Да нет, не шучу. Я вот еду и тебе предлагаю.

— То-то вы за французский взялись. Неужто революция уже там назрела? — радостно спросил Бушкин. — И что же, большие там дела?

— Ну тамошние дела нас в этот раз не касаются. Съездим отвезем кое-что и вернемся. На Эйфелеву башню посмотрим.

— Что, стоит еще? Не сторговался тот тип из Гуляйполя? — рассмеялся гальванер, но тут же посерьезнел. — А как же театр, Иван Платонович? С Фирсом-то как?

— Ну, тут приходится выбирать. К сожалению.

— Может, ненадолго? — спросил Бушкин с надеждой.

— Думаю, ненадолго.

— Тогда ладно. В театре скажу, дядька в деревне заболел. Поехал, мол, помочь. Дело-то, как я понимаю, секретное.

— Вот-вот! Как ты говоришь: в самую точку! — согласился Старцев.

Глава 45

По соседству с Большой Лубянкой, со зданием ЧК, была своя шорная мастерская. Вход сюда был строго по специальным пропускам. Здесь работали двое шорников под наблюдением чекиста в кожанке, с револьвером в кобуре.

Шорники мастерили всякого рода дорожные вещи и были умельцами из умельцев, каких отобрали со всего Подмосковья. Самое удивительное, что работали они вручную, не используя никаких машин. Но вещи у них получались с такими ровными стежками и с такими точными подгонками — от фабричных не отличишь. Причем от лучших фабричных, от бельгийских «Буже» или английских «Роули». Ну разве что качеством чуть повыше.

Но клейма и ярлычки на эти чемоданы, саквояжи и дорожные сундучки, конечно, ставились или нашивались европейские, знатные.

Сейчас оба искусника, Суров и Башкатин, сидели верхом на особых козлах с тисками, как на лошадях, и делали заготовки, размечали будущий саквояжик. Начали работу с приговорки: «Шорник — полковник, портной — майор, а сапожник — коль грязь, так князь, а коль сухо, так хоть бей в ухо — не нужон!»

Обрезав зажатые в деревянные тиски куски кожи косыми топмессерами, сверились с лекалом.

— Хоть бы и чертеж, а не пойдет, коль кривой нож…

— Выкройка в самый раз, да в дугу, коль кривой глаз…

Отширфовали кожу — утончили ее особым, наподобие рубанка, инструментом. Раскроили картон, который должен был стать внутренней прокладкой и придать саквояжу форму. Пропитали картон крахмальным раствором, чтоб не впитывался лак. И лишь после этого, прокалывая плосковатым кортикообразным шилом в коже аккуратные отверстия на равных расстояниях одно от другого и просовывая в отверстия с разных сторон две кривые иглы, обеими руками затягивая стежок, принялись сшивать заготовки.

Соединяя листки кожи, они делали шов таким, что внутри образовывалась как бы рулька, тоненькая такая колбаска, которую они заполняли бриллиантиками.

— С годами шитье, а по молодости битье…

— С малых лет драть, чтоб потом не голодать…

Корявые, заскорузлые, изрезанные ножами и исколотые иглами пальцы, на вид такие грубые и неповоротливые, точно и тонко делали свою работу.

Мастера обшили кожей деревянные планки, образующие закрывающийся верх саквояжа с замочком. И планки эти, заранее заготовленные, тоже были с крохотным продувным отверстием, куда затолкали самые мелкие бриллианты. И даже в ручки саквояжа, сшитые из нескольких слоев кожи, поместили драгоценные камни.

Затем отлакировали и обсушили лак под густой струей теплого воздуха, который давал установленный у печурки вентилятор. Затем еще раз отлакировали и опять просушили…

— Тот неуч, кого бьют один раз. Раз пяток — уже мастерок.

— У кого спешка, у того кривая мережка…

Дня через три два саквояжа были почти готовы. Теперь их предстояло «обстарить» — протереть кирпичным порошком, чтоб не блестели, как новенькие, и не бросались в глаза, сделать кое-где на лаке проплешины, ручки обработать так, чтобы оставался как бы след от многочисленных хватаний и переноски. Затем снова обсушить под вентилятором, чтоб сбить еще не выветрившийся запах свежей кожи и лака.

Наконец саквояжи окончательно смастерили: один — для Старцева, другой — для его попутчика. Они хоть и походили друг на друга, но были разные, и разницу эту знали только те, кому положено. Потому что в одном саквояже с маркой «Буже» были бриллианты, а во втором, «Роули», никаких драгоценностей не было, и лежать в нем должны были только дорожные принадлежности.

Это для того, чтобы охотник за саквояжем, если такой найдется, погнался бы за двумя зайцами. В критическом случае охотнику следовало оставить «пустой» саквояж.

А в саквояж с бриллиантами положат еще и сто тысяч франков. На нужды Красного Креста, с тем чтобы отвезти эти деньги в банкирский дом «Жданов и К°». Это официальное объяснение. А неофициальное… если в случае каких-либо неприятностей на границе или в полиции — Франция зла за невыплаченные царские долги — деньги отберут (сумма-то немалая), то о спрятанных подлинных ценностях вряд ли догадаются и дорожную сумку вернут.

Опыт подпольных перевозок у бывших царских нелегалов туда, где все еще изнывают под гнетом пролетарии, был большой… Святой порыв! Но как достичь святой цели без хитроумия и обмана?

…В портновских мастерских клуба ВЧК на Большой Лубянке, 13, Старцева и Бушкина обшили. Обувь, шляпы, перчатки и прочую мелочь подобрали среди реквизированных вещей. Не очень модно, но добротно. Так, как и должно быть у респектабельных людей, приезжающих из красной России.

В номере «Лоскутки», одевшись, Иван Платонович и Алексей взглянули друг на друга и расхохотались. Буржуи недорезанные!

Приехал инструктор и стал обучать посланцев Красного Креста, как вести себя за рубежом, как проходить таможенный досмотр, кому и сколько давать на чай, как присматривать за саквояжами и как подстраховывать друг друга. Тут-то смех и закончился. Дело серьезное. Из Ревеля поплывут они на пароходе. И в одном из саквояжей будут — если оценивать по стоимости содержимого — в аккурат два парохода. Не дай бог оплошать!

Проводить их из гостиницы на Николаевский вокзал приехал сам Свердлов. Туда же доставили и саквояжи. Проверили, хорошо ли курьеры отличают один саквояж от другого. Это необходимо на случай опасности, чтобы сразу же, быстро, навскидку поменяться. Или оставить пустой саквояж.

Вениамин Михайлович, поразмыслив, сказал:

— Номер один пусть будет у Ивана Платоновича. С точки зрения таможенников молодой человек больше подходит для перевозки ценностей. Поэтому Бушкин будет ехать с пустышкой…

Посидели на дорожку. Старцев чуть не всплакнул. Интеллигентская привычка. Почти как у героев «Вишневого сада», в котором не удалось сыграть Бушкину. Да и было от чего Ивану Платоновичу пригорюниться. О Наташе ничего не известно. Кольцов тоже куда-то сгинул. Гохран и ставших ему дорогими людей он оставляет в состоянии тревоги и неопределенности. Надежда лишь на то, что Вениамин Михайлович не даст их в обиду[72].

— Ну пора! Европа заждалась!

…В тот же день Свердлов послал в Париж шифрованную телеграмму одному из своих законспирированных агентов о том, что «груз» отбыл, где конкретно и когда встречать курьеров и какую надобно организовать охрану.

Глава 46

От Стамбула до Марселя расстояние небольшое. Комфортабельный и быстроходный «Великий князь Константин Павлович» мог покрыть его за трое-четверо суток. Но Щукины, а вместе с ними и Степан добирались до берегов Франции более трех недель.

Уже на выходе из Дарданелл в Эгейское море, когда к борту парохода почти вплотную приблизились плоские и скучные берега Малой Азии, Николай Григорьевич вспомнил, что именно здесь находилась цветущая, утопающая в садах Троя. Долгое время она считалась легендой, пока ее не отыскал немецко-российский купец Генрих Шлиман.

Они стояли на палубе первого класса. Таня пересказывала сюжет «Илиады», перемежая историю звонким чтением стихов Гнедича. Степан слушал, приоткрыв рот и вцепившись железной своей рукой в ограждение.

Его наивное восприятие и стихов, и всего окружающего забавляло и радовало Таню.

«Константина Павловича», пассажирский пятитысячник, покачивало на ласковых водах Эгейского моря. Малая Азия уже удалялась, уходила в рыжую пелену.

«Таня оживилась, — подумал Николай Григорьевич. — Надо будет прокатить ее по Европе. Совсем придет в себя. Греция, древность, Италия… Да и Степан пусть посмотрит. Даже забавно взглянуть на мир глазами русского солдата и шахтера… Ну потрачусь, черт с ними, с деньгами. Когда еще представится такая оказия?

В пузатом портфельчике, с которым Щукин не расставался, были револьвер и деньги, а ценности, на которые ушла часть полновесных фунтов и долларов, вшиты в костюм. Почему и не шикануть?..

Через два часа — табльдот. За соседним столиком сидело какое-то аристократическое семейство, успевшее вывезти кое-что из былого богатства и поэтому высокомерное, не спускавшееся с верхней палубы вниз. Дамы держали на руках собачек.

Степана взяли с собой. Он сидел, переполненный впечатлениями, размышляя об удивительных историях: о Елене Прекрасной, Гекторе, Парисе, Патрокле, о Троянском коне, об уязвимой ноге Ахиллеса. Может, это и сказка. А возможно, и было что-то такое в жизни? Не рождаются ведь сказки из ничего, на пустом месте.

Да, далеко тебя занесло, Степан Прохорович! Пушка в России стрельнет — не услышишь. А тут тишина, благолепие…

К ним почтительно подошел метрдотель, старый, бывалый, обветренный, склонился к Щукину, шепнул:

— Прошу прощения. Можно вас на минуточку? Капитан-с просят…

Николай Григорьевич оставил Степану пузатый портфель, и метрдотель отвел полковника на мостик к капитану. Капитан, длиннолицый, седой, прослуживший четверть века в РОПиТе[73], сказал, хмурясь, недовольный сам собой:

— Изволите ли видеть… ваш попутчик, однорукий, он во втором классе… но не в этом дело… он по виду ваш денщик… не положено за обедом… первый класс… кое-кто из публики выражает, э-э… ну, вы понимаете?

— Дорогой мой, — сказал Щукин, — а если этот человек спас мне жизнь? Если это тот самый человек, благодаря которому ваша чистая публика вырвалась из-под большевиков и сейчас может наслаждаться путешествием, свободой, достатком, — если это он и есть?

— Понимаю, — склонил голову капитан. — Но в первом классе публика такая… ей хочется, чтобы здесь был кусочек старой России. Так сказать, сладкий сон. И опять-таки правила… во всем мире…

Николай Григорьевич усмехнулся: правила! Он вырвался из страны, где уже давно нет никаких правил. А здесь, в третьем классе, что творится — публика не хочет знать? Тоже ведь кусочек России, разве что не такой старой! Каюты на сорок человек, скученность, вонь, голод, невозможность выйти на палубу.

«Публика» проворонила старую Россию, а сейчас хочет отыскать ее кусочек на пароходе? Радуется миражу?

— Скажите этим недовольным, — произнес Щукин ледяным тоном, от которого, бывало, цепенели допрашиваемые. — Скажите им, что мы сойдем в Пирее. А до тех пор мой человек будет сидеть за моим столом, обедать вместе с нами и посещать палубу первого класса!

— Ну зачем же так? — спросил капитан. — Как вы остро все воспринимаете!

— Вы в новороссийской эвакуации участвовали? — спросил полковник.

— Да. После этого пароход месяц чистили.

— Так вот, вы расскажите этой «чистенькой» публике, каково там было. А мой человек одет аккуратно, деликатен, сообразителен, предан России. Чего и всем желаю!

Он резко повернулся и ушел. В ресторане, садясь, поймал сообразительный, цепкий взгляд Степана.

— Что, Николай Григорьевич? Из-за меня? Вот говорил же я вам…

— Отставить, — тихо сказал Щукин. — Лучше что-нибудь про Ахиллеса…

Еще когда брали билеты на «Великого князя Константина Павловича», Степан просил полковника устроить его в третьем классе, в общей каюте: привычнее, мол, и дешевле. Но Щукин взял для него отдельную каюту во втором, где Степан маялся, воспринимая маленькое чистенькое помещение как камеру-одиночку. Он к такой обособленной жизни не привык.

И за столом мучился, поглядывал, кто как ест. Это ж не «тормозок» в шахте, когда кусок хлеба с салом скрипит на зубах угольной пылью, а кружка с молоком тут же покрывается черной пенкой.

— Ты, Степан, не смущайся, — сказал Щукин. — Как воевал, так и ешь. Смело. Тем более одна рука. Тебе прибор, видишь, справа положили. Привыкнешь!

Степан, решившись, принялся орудовать как бог на душу положит блестящими, начищенными серебряными вилками и ложками. Капитан сохранил их, пряча до времени у себя в сундуке. Несмотря что одной рукой, у Степана ловко получалось.

— Боюсь я к этой хорошей жизни приобвыкнуть, — признался бывший корниловец. — Обратный ход трудно будет дать в случае чего.

Щукин только улыбался. Его забавляло путешествие.

Пирей оказался суматошным и грязным портом, какой и сравнить нельзя было с черноморскими. Русских на берег не пустили: боялись болезней.

— Вот тебе и единоверцы! — ворчали на палубах. — Вот тебе и братья!

Пока капитан договаривался о погрузке угля, Щукин, сунув стоявшим у трапа двум солдатам-эвзонам в зеленых фесках и длинных, до колен, мундирах по пятидрахмовой монете, вышел на причал и вскоре отыскал офицера с тремя галунами на кепи — начальника стражи. Старше никого не было. Николай Григорьевич заговорил с ним на смеси ново— и древнегреческого. Офицер ответил ему на смеси русского и украинского: он был из дивизии генерала Манетаса, которая высадилась в Одессе, воевала с Красной Армией и, понеся потери, поспешила эвакуироваться на родину.

— Визы зробым, — сказал начальник стражи. — Были б гроши!

Через час все было устроено.

Когда они сходили на берег, началась загрузка угля. По трапу шли, шатаясь, неся на спине тяжелые корзины, худые, мускулистые отрепыши с головами, обмотанными тряпками. С них чернилами стекал пот. Зубы поблескивали в оскале напряжения.

— Вот, Николай Григорьевич, вы про Спарту рассказывали… Интересно! — Степан в восторге покрутил головой. — Но только так, если по душам, Николай Григорьевич… Проходит жизнь, получается красивая легенда. А жизнь-то не меняется. Вот уголек несут, это же, как вы говорили, илоты. А вон там… — Он указал на склоны горы Эгалеос, где виднелись сахарно-белые виллы, полуприкрытые кипарисами. — Там до сих пор эти… спартиады, так их!.. живут…

— Ну, что касается Афин, где мы с тобой находимся, то они дали образцы высочайшей демократии, — ответил Щукин. — А что на этой древней земле нищеты полно, так это точно.

Он взглянул на Таню. Ох, не хотел Николай Григорьевич никаких упоминаний о классовой борьбе. Он собирался показать дочери да заодно и Степану, с которым, он чувствовал, крепко связала его судьба, чудесную сказку. И поскорее забыть то, что они оставили в России. Забыть о тифах, сыпняках, брюшных и возвратных, о грязи, о паническом бегстве, о взаимной ненависти и крови.

Не получалось.

…Степан уже махал извозчику диковинной пролетки, украшенной синими и белыми помпонами, когда к Щукину, тяжело дыша, подбежал, снимая форменную фуражку, мальчишка-посыльный с «Константина Павловича».

— Ваше благородие, вас капитан пароходу дуже просют…

Седовласый капитан, в знак почтения, спустился с борта на причал. Он сам отдал Щукину только что полученную каблограмму[74]. Она была от врангелевского представителя в Стамбуле генерала Лукомского.

«Господин Студицкий просит по прибытии во Францию немедленно связаться с послом Маклаковым…»

Щукин задумался. Не оставят его в покое, нет, не оставят. Видно, его опыт и профессиональные знания понадобятся и во Франции. Не Маклакову, конечно. Маклаков, назначенный на должность посла во Франции еще Временным правительством, фигура номинальная. Постольку-поскольку… А вот «господин Студицкий» — один из псевдонимов генерала Климовича, начальника крымской разведки и контрразведки. С его просьбой нельзя не считаться.

И все же Щукин решил продолжать путешествие. Маклаков подождет.

Капитан приложил ладонь к козырьку фуражки.

— Счастливого путешествия. Извините, что получилось не вполне хорошо. Должен сказать, уважаю ваши взгляды.

Этот длиннолицый, повидавший виды моряк, видимо, считал, что Щукин сошел на берег из принципиальных соображений. Пускай…

Все дальнейшее слилось в бесконечную череду впечатлений. Ходили у гигантских мраморных колонн Парфенона, успевшего послужить и христианским храмом, и мечетью, и турецким пороховым складом. Любовались Олимпом с его снежной шапочкой. Выслушали великолепный рассказ Николая Григорьевича об ареопаге греческих богов, об их распрях, сплетнях, любовных историях и, от скуки, бесконечных вмешательствах в человеческие дела. Ночевали в деревянных гостиницах со скрипучими лестницами и похожими на русских сородичей клопами. Только тараканы были невиданно черны и велики.

Портной в Салониках, бежавший из-под Мариуполя, после того как город был дочиста ограблен махновцами, за два дня, без сна, сшил Степану из манчестерского сукна прекрасный костюм. Пустой левый рукав пристегнули выше локтя заколкой, украшенной кусочком горного хрусталя. Бывший шахтер вмиг стал заслуженным ветераном войны.

Из Салоник, на небольшом, но чистом «итальянце», через узкий Коринфский канал вышли в небесно-голубую Адриатику и приплыли в Венецию. Увы, белла Италия тоже была поражена послевоенной нищетой. Ее победа в войне была похожа на поражение. Гондольеры пели с протянутой рукой. Они проплыли по всем каналам мимо дворцов, облупленных, с отсыревшими стенами, но удивительно прекрасных и трогательных в своем медленном гниении.

Степан иногда присвистывал от потрясения. В Риме они пережили заново взлет и падение империи.

Всюду были демонстрации под красными флагами, митинги. Итальянцы в блузах а-ля Гарибальди орали что-то друг другу на перекрестках и площадях. Проходили стройные, хорошо организованные отряды молодых людей в черных рубашках и черных пилотках. У всех на устах было имя — Муссолини. На развалинах, оставшихся в наследство от великой империи, висели портреты человека с выступающим подбородком, очень стремящегося быть похожим на диктаторов античности.

Из Неаполя в Марсель они вышли на французском прогулочном пароходе, который, между Корсикой и Сардинией, ловко протиснулся в пролив Бонифаче и там, уже у берегов Франции, попал в жестокий шторм. Холодный воздух, огромной плотной массой перевалив через Альпы, гнал пароходик от берега. В салоне с удобными креслами, которые служили и сиденьями, и ложами для ночлега, подбрасывало и опускало, как на качелях. Иллюминаторы застилало пеной. Небо было темным. К счастью, никто из них не страдал морской болезнью: порода Щукиных была крепка и жилиста, а Степана вообще ничего не брало.

Шторм пугал и веселил, напоминал об утлости житейской ладьи. Степан, решившись, вдруг сказал, наклонясь к Щукину:

— Вы, конечно, извините, Николай Григорьевич, может, что не по сердцу скажу. А только, видится мне, не так уж плохо, что у нас революция брякнулась, как дурная теща в гости. — И, встретив вопрошающий взгляд строгих, с ястребиной желтизной, зрачков полковника, пояснил: — Ну видите, в былое время вы бы ко мне не снизошли, как ныне. Как к равному. А было бы у нас, как вот те, с собачками, на «Константине Павловиче» хотели. А теперь вот, и большое за то спасибо, всю заграницу мне показали и объяснили. Не погнушались, приподняли меня, темного. И сильно мне хочется теперь про все это еще больше знать. Вот как…

Щукин только крякнул. Резонно. На фронте, бывало, как задождит, офицеры по землянкам в винт режутся, а рядом, в окопах, солдаты под присмотром унтеров. Эти отдельно, и те — сами по себе. Красные научили братству!

Посмотрел на Таню. Слышала ли? К концу путешествия она вновь стала задумчивой, к ней словно вернулись воспоминания: Европа не стала сильнодействующим снадобьем.

А Таня и в самом деле все чаще размышляла о Кольцове. Европа поразила ее контрастом богатства и бедности, высокой образованности и полнейшей безграмотности.

Павел Андреевич мечтал, как и все большевики, о рае, о равенстве, о бесплатном образовании, бесплатных врачах, о свержении власти денег, о всеобщем мире, который не будет знать национальных границ. Не только мечтал. Он рисковал жизнью, чтобы достичь этого. «Красный шпион». Таким он оставался для Николая Григорьевича. Но за ним стояла правда. Пусть она труднодостижима. Пусть вовсе недостижима. «Тьмы низких истин нам дороже…»

Она поняла, что Кольцов сопровождает ее в этом путешествии. Смотрит немного ироническим, немного сочувственным взглядом. И когда она, уставшая от дорог, дремлет в кресле, он вдруг начинает беседовать с ней. И говорит то, о чем она сама думает. Ну вот мы путешествуем, с нами все любезны, предупредительны, для нас сияет снеговая феска Олимпа, нам поют гондольеры, и на меня заглядываются, косясь на мрачного Степана и на папу, итальянские жиголо с томно-лживыми глазами.

И все потому, что добрый папа, умный, и проницательный, и жестко-суровый, если надо, сумел раздобыть где-то (где и как — не хочется даже думать) немало денег и вырваться из трюма жизни, где обретаются сейчас большинство русских беженцев. Только потому! Но если бы она была бедна, как все, разве она не осталась бы все той же Таней, разве это убавило бы у нее ума, такта, порядочности, красоты? Так за что она была бы обречена на несчастье? Только из-за отсутствия денег, этих бумажек, на которых нарисованы всякие картинки и цифры? За что порицать Кольцова и всех, кто с ним? За этот порыв? Да, большевики жестоки, как жесток и весь бунтующий, поднявшийся из темноты и прозябания народ. Но ведь так вышло, что нет серединки. Как нет серединки, она это почувствовала, даже в Италии, где потомки мудрых римлян, давших миру основы права, кодексы Юстиниана и Феодосия, маршируют отдельными красными и черными колоннами, готовые сцепиться друг с другом. Кто-то победит.

«Ах, Павел Андреевич, Павел Андреевич, вот так же жестоко, волею судьбы, разлучены теперь и мы с вами. И я беседую с вашей тенью, вашим образом, переливая ваши мысли в мои…»

Злой ветер не давал пароходику приблизиться к французским берегам. В иллюминаторы, омываемые волнами, иногда, прорывая темноту облаков, заглядывало багровое солнце. В салон забежал помощник капитана, бледный и торопливый, успокаивающе заявил:

— Мы на траверсе Тулона.

Но на траверсе — это где? В десяти, тридцати, ста милях?

Щукин положил свою ладонь на узкую, трепетную кисть Тани. Успокаивал. Но, повернувшись к дочери, увидел, что она, с полуприкрытыми глазами, улыбается. Ее нисколько не страшат эти водяные горы, которые играют пароходом. О чем она думает? Опять о прошлом?

В гавань Марселя они входили уже спокойно: Прованские Альпы укрыли узкую прибрежную полосу от шторма. Закат отражался в окнах домов, прилепившихся к склонам. Они приближались к Старой гавани, минуя замок д’Иф, где когда-то томился выдуманный Дюма граф Монте-Кристо, ангел возмездия. Над вокзалом Сен-Шарль ветер разносил паровозные дымки.

Щукин решил не задерживаться на юге Франции, хотя ранее думал о поездках в Сен-Тропез, Канн, Ниццу, где так много русского, где, как маленькие драгоценности, стоят православные храмы, выстроенные по заказам отдыхавших здесь великих князей.

На вокзале Щукин отправил в Париж, на рю Гренель, в русское посольство, Маклакову, телеграмму о своем прибытии. Он должен был выполнить просьбу «господина Студицкого».

…Поезд медленно вошел под перекрытия мрачного, пропахшего паровозной копотью вокзала Гар дю Нор. Степан с портфельчиком ступил на перрон первым, под присмотром Щукина. Надо быть бдительным в этой столице из столиц.

Наблюдая за Степаном, Николай Григорьевич почти наткнулся взглядом на Микки. Лицо Уварова нельзя было разглядеть из-за огромного букета роз, который поручик держал в руке. Впрочем, и Микки не заметил Щукина. Он смотрел на Таню, которая в своем дорожном, приталенном, в полоску, костюмчике, купленном в Неаполе и оказавшемся удивительно впору, сходила на перрон. Ее волосы выгорели на солнце Греции и Италии и теперь, казалось, освещали темный вокзал. На смуглом лице выделялись серые, с отливом в щукинскую желтизну, глаза.

Микки опустил букет и застыл в некоторой растерянности. Он не отрываясь смотрел на Таню. Форма на Микки была новенькая, с серебристыми адъютантскими аксельбантами. На него обращали внимание, но он не видел никого, кроме девушки в дорожном костюме.

Щукин усмехнулся, остановился рядом. Степан, осознав, что происходит важная встреча, чуть отошел в сторону, оглядывая окружающих с высоты своего роста. К загранице он уже привык. Гомон, приветствия на чужом языке, чужие запахи, плач, смех французов не смущали и не отвлекали его.

Таня вывела Микки из оцепенения, обняв его и по-русски троекратно расцеловав. Она была рада ему.

Уваров наконец пришел в себя и, обращаясь вполоборота к Щукину, но уставившись на Таню, сказал:

— Николай Григорьевич! Таня!.. Я приехал за ответом.

И он замолк, сжав губы. Полуюноша-полумужчина. Есть люди, которые никогда не расстаются с печатью молодости. Их толкали чемоданами, коробками, баулами.

— Что же мы здесь стоим? — спросила Таня.

— Я не сойду с места, — сказал Микки.

Он, видимо, уже отрепетировал эту сцену. Давно и тщательно. Николай Григорьевич с улыбкой понимания пожал плечами. Он не хотел навязывать свое мнение, не хотел даже вымолвить и слово, которое могло повлиять на решение дочери, но его взгляд говорил: «Хватит бродить по прошлому. Все кончено. Мы в Париже. И что есть, то есть».

— Микки, я к вам очень нежно отношусь. Но давайте не торопиться, — сказала Таня. — Пусть сначала кончится война.

Михаил Уваров нагнулся и, закрыв глаза, поцеловал Тане руку.

— Война скоро кончится. Увы! — сказал он.

— Увы? — удивилась Таня.

Николай Григорьевич посерьезнел. Видимо, здесь, во Франции, происходило то, о чем не знали в Крыму. Или же здесь хорошо знали то, что происходит в Крыму.

— «Увы» — для России, — пояснил Микки и вновь поднял глаза на Таню. — Я все же надеялся на более определенный ответ.

— Микки, милый, а разве я сказала вам «нет»?

Перрон постепенно пустел. Уходя, французы оглядывались на странную группу. Молоденький красивый офицер с букетом роз, девушка, изящество которой позволяло бы считать ее француженкой, если бы не выступающие скулы и азиатский, удлиненный разрез глаз, седой штатский с безукоризненной выправкой и однорукий великан с лицом разбойника, держащий в руках канцелярский портфель с бумагами.

Русские. Что с них взять? Застыли, потому что пребывают в вечной растерянности. Упустили победу, потеряли родину и теперь мечутся по Европе, вместо того чтобы жить и радоваться каждому дню.

Глава 47

В автомобиле, до самого Апостолова, Гольдман и Кольцов молчали. Тряско, пыльно, да и, кроме них, ехали еще двое военных снабженцев — на станцию, за грузами. Чужие уши.

В ногах у Кольцова лежало два парусиновых мешка с документами, письмами, дневниками, которые Исаак Абрамович взял в Особом отделе. Все эти бумаги особисты прихватили в чужих домах, где жили слащевцы, во время первых, наступательных, боев на левом берегу. То, что представляло непосредственный военно-оперативный интерес, Кириллов оставил у себя, а остальное передал в ЧК. Гольдман буквально выхватил эти бумаги из-под носа Землячки, которая полагала, что их можно приспособить для помощи агитаторам. Но ЧК это было еще нужнее. Иногда, казалось бы, малосущественные фразы, упоминания, просьбы позволяют открыть неожиданные связи. При тщательном анализе можно составить характеристики военачальников, по незначительным намекам сделать выводы о заброшенной в красные тылы агентуре, о размерах иностранной помощи и, главное, о моральном состоянии противника.

Особенно интересовало Гольдмана все, что касается Слащева. О том, что Слащев отстранен Врангелем от командования корпусом и, более того, что он ушел в отставку, Гольдман еще не знал.

В Апостолове они заняли, доказав свои права, отдельное купе. Особист Абовян принес им чайник с кипятком, половину круглого, деревенской выпечки, хлеба, пять яиц… Чем богаты!

Поезд тронулся, уплыл назад поколупанный осколками вокзал, потянулась безлюдная, ровная степь, на которой изредка, кое-где, высились половецкие курганы — места давних и навсегда забытых жестоких битв.

Глядя в мутное окно вагона, Павел вдруг спросил:

— Исаак Абрамович, почему вы так уж старались из-за меня? Представляю, каких это стоило трудов!

Гольдман развел руками. Он мог бы отделаться шуткой, но выражение лица у Кольцова было напряженное, он ждал серьезного ответа.

— Вы, Павел, кажется, не представляете, что вам действительно грозил расстрел в ближайшие часы, — сказал он. — ЧК этого допустить не могла. И, возможно, вы не знаете еще одного. В нашей системе… да и не только в нашей, не так уж много честных, порядочных и внимательных к людям работников. Близятся новые времена, знаете ли. Нечто непривычное для нас после шести лет войны. Вы будете очень нужны, Павел Андреевич. Не лично мне. Но я, знаете, немножко патриот. Между нами, в этом закрытом купе, признаюсь: я не верю в мировую революцию. Пусть меня простят наши вожди — Владимир Ильич и Лев Давидович. Они большие умы, они мыслят во-от такими масштабами. — Он поднял вверх свои короткопалые руки, показывая неохватную глыбу марксистской теории. — А я маленький Гольдман! Но благодаря этому я ближе знаю людей. Это такие существа, люди, которые всегда опровергают своим поведением все теории. Это их любимое занятие. Александр Македонский создает гигантскую империю, больше Римской. Казалось, на века. А люди разрушают ее в десяток лет. Наполеон идет освобождать русских крестьян от крепостного права. А крестьяне, вместо блюда с хлебом-солью, берут в руки вилы…

Остановились на каком-то пыльном, унылом полустанке. В окно было видно, как из вагонов-денников напротив выводили по проложенным сходням лошадей. Худых, с гармошкой проступающих ребер. В купе донесся запах конского навоза и пота. Кричали, суетясь, кривоногие, в широченных шароварах, кавалеристы.

— Вот, кстати, — сказал Гольдман. — За последнее время несколько конных полков перешло на сторону махновцев. Там казачкам вольготнее живется… Н-да! Знаете, можете смеяться, но я прочитал в подлиннике «Капитал» Маркса. И еще кое-что. Это интересно. Но люди для Маркса — материал исследования. Нечто теоретическое. К марксизму нужно добавить науку о людях. Маленьких таких козявках, которые сегодня подтверждают вашу концепцию, а завтра ее опровергают… Ну давайте поедим.

Он в одну минуту управился с кружкой чаю и с парой вареных яиц, улегся на полку, положив один из парусиновых мешков под голову.

— Так о чем вы меня спрашивали? А, вспомнил: почему я так старался, чтобы освободить вас? Откуда я знаю. — Он помолчал, потом заговорил снова: — Сейчас я буду спать. После встречи с Землячкой моим нервам нужен небольшой отдых… А ведь человек она исключительно чистый, кристалл революции. Но не дай бог, не дай бог!..

Он зевнул, показав желтые зубы, повернулся спиной. Сказал в стенку:

— Заметьте, я не спрашиваю вас о том, что там произошло с вами на самом деле. И с этим Грецем. Ваше дело у меня под головами, в мешке. Мы его порвем. Остальное пусть остается с вами. Одно плохо: мы не можем представить вас к ордену Красного Знамени за мужественное поведение в должности комполка. Второму ордену. Он вам был бы кстати. Вы должны расти. Стать недосягаемым… Но Землячка, как я понимаю, представления не подпишет. Кстати, у нее пока нет ни одного ордена… «Орлеанская дева», — пробормотал он, засыпая. — «Великая метла революции»… Сколько этих метел… В Москве вы встретитесь со многими. Будьте там осторожны. Это вам не полком командовать…

Он пробормотал еще что-то.

— А вас не переведут в Москву? — спросил Павел с надеждой.

Но Гольдман уже спал. Кольцов вздохнул. Ему тут же стало не хватать собеседника и учителя. В самом деле, каково ему будет в Москве? Даже под крылышком у Дзержинского?

Павел достал из-под столика мешок с документами, развязал тесемку, стал наугад, как в игре в лото, вытаскивать бумаги.

Письмо. «Дорогая Лиззи, как вы там, на ялтинских берегах? Купаетесь? Наслаждаетесь солнцем? Представляю, как вы загорели за эти месяцы, что я не видел вас. Мы все время в боях. Высылаю вам сумму, остающуюся от моего денежного содержания, мне тратить негде, а у вас все так дорого… О смерти ротмистра Жабского вы, верно, знаете. Об этом писали все крымские газеты. Простите, если на минутку омрачил ваше настроение…»

Еще письмо. Без знаков препинания, неровным почерком. Видно, писал солдат в напряжении, высунув язык, складывал слова, как каменщик гранитными кусками мостит дорогу.

«С солдатским приветом и относительно здоровья и всяческой жизни с пожеланиями вам Федосея Петровна наша любимая жена а также сродственникам и всем нашим с корабельной стороны обо мне не беспокойтесь только надоело все до последней возможности а так ничего даже не ранетый куда и состою при пушке как знающий слесарь и также по остальному делу ко мне с уважением могу и за наводчика а только больше всего до детей тянет нету сил…»

Простые русские письма. Они примерно одинаковы — что на той стороне, что на этой.

Заявление-жалоба офицера инженерных войск о том, что до сих пор не получены французские противопехотные мины, последнее изобретение. Резолюция какого-то начальника: «Капитан! Я вам что, рожу эти мины? Обращайтесь к Клемансо, в Париж».

Это уже интересно. Если мины будут получены и ими будут прикрыты подступы к перешейкам, война примет затяжной характер. С этим заявлением надо работать…

Кольцов извлек из мешка толстый, с пожелтевшими листами бумаги немецкий гроссбух, разлинованный по длине столбцами для удобства пользования. Однако гроссбух был заполнен ровными, правильными строчками… Похоже, дневник. Судя по почерку, дамский. Павел хотел отложить это объемистое произведение, но его заинтересовала одна из первых фраз: «Прощайте, П. А., розовая девичья мечта…»

У кого-то тоже были инициалы «П. А.». Какой-то Пантелеймон или Петр, Александрович или Антонович, а может быть, и Павел Андреевич, тоже, подобно Кольцову, затерялся в сумятице войны. Любопытно, кто он был и куда делся, этот Пантелеймон Антонович, или как там его, — «розовая мечта» сентиментальной девицы, которая умудрилась едва не полностью заполнить объемистый дневник.

«Жизнь захватила меня, закрутила. «Несет меня лиса за темные леса…» С тех пор как я поняла, что он любит другую, с тех пор как умер отец, я погрузилась в этот омут одиночества и безнадежности, и никакие дела не могли занять меня настолько, чтобы я перестала думать о том, что же дальше, что впереди…»

«Умер отец», «любит другую»… Как просты, в сущности, схемы нашего существования. Родился, вырос, женился, нарожал детей, умер. Все. Вот и в этом письме чуть ли не на каждой странице какое-то совпадение с его жизнью, с жизнью его близких, друзей.

Павел читал дальше. И вновь наткнулся на фразу: «Я знаю, что моя соперница уехала за границу. Должно быть, во Францию. Но что из того? Она моложе и красивее, и она останется такой в его памяти. Я никогда не собиралась «воевать», вытеснять ее из мужского сердца. Это недостойное занятие. Да я и не уверена, что П. А. знает о моих чувствах. Во всяком случае, я их всячески скрывала, и, мне кажется, достаточно умело…»

«Как часто я вспоминаю Харьков и наши встречи. Мне доставляло такую радость, такое счастье помогать ему…»

Кольцов уже не мог оторваться от дневника. И чем дальше он углублялся в написанное, тем больше убеждался в том, что дневник написан Наташей. Наташей Старцевой, которая, естественно, не знала, что ее отец жив. И, стало быть, П. А. — это он, Павел Андреевич.

Но как это могло произойти? Почему Наташа оказалась под Каховкой?

Павел прочитывал страницу за страницей. Здесь были описания степи, жизни в немецкой колонии, будничных дней какой-то белогвардейской артиллерийской батареи. Можно было только удивляться тому, как метко и точно рассказывает автор дневника об увиденном. Наташа?

Она писала о стеблях высоченного степного коровяка, похожих на желто-зеленых гусар, о жаворонке, словно бы подвешенном к небу на невидимой ниточке-паутинке, о немце-хозяине, одетом в пестрый жилет и яркие гольфы, с глиняной трубкой в зубах, похожем на расписную игрушку.

«Вчера неожиданно примчался на взмыленном коне В. Просто хотел увидеть меня, хоть на минутку. Подарил цветы, поцеловал и умчался. Я не знаю, люблю ли я его, не знаю, жена ли я ему и что будет с нами, но я женщина, я не могу не откликнуться на любовь. Я жаждала раньше этого чувства-отклика, но оно не могло проявиться, и от этого словно кто-то умирал во мне — ласковый, добрый, нежный… И мог вовсе исчезнуть…»

И вдруг Павел наткнулся на неожиданную строчку:

«Приезжал Я. А. С., наш посаженый отец. Мне кажется, это глубокий человек, редких способностей, который, будучи на одной стороне, глубоко переживает за другую. Он болеет этим. Это русская раздвоенность, вынужденная, для него неодолимая…»

Я. А. С. — не о Слащеве ли это? Судя по всему, именно так. Такое же впечатление произвел генерал и на него.

«Без конца вспоминаю нашу крайне неожиданную встречу с С. А. К. Все равно как страница из пушкинского «Дубровского». Как мне хотелось тогда остаться с ними! Но и бросить человека, который спас мне жизнь, я тоже не могла… А может, дело было вовсе не в этом? Я просто не могла оставить человека, который признался, что любит меня больше жизни. Не могла пройти мимо того, о чем втайне мечтала с девчоночьих лет: чтобы кто-то полюбил меня страстно и безоглядно…»

С. А. К.! Павел попытался разгадать этот ребус. Не Семен ли Красильников? Семен Алексеевич. Очень похоже. Какая-то неожиданная и необычная встреча. По Дубровскому. В горах? В лесу? На море? Но совсем не укладывалось в голове присутствие Наташи «на той стороне» и то, что ее любимый (или муж?) служит офицером в слащевском корпусе, причем не последним офицером, коль Слащев был у них «посаженым отцом». Словом, все это было похоже на горячечный бред. Впрочем, вся Гражданская война — сочетание самых немыслимых вещей.

Читая еще одну, следующую страницу, Павел почувствовал неожиданное волнение. Да, это Наташа! Она, и никто иной!

«Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими…» Как давно это было! И теперь эти прекрасные слова, которые многие годы питали меня надеждой, я должна сложить в потайной сундучок своего сердца и хранить его, как дети хранят цветные стеклышки…»

Это их старая клятва. Она склеила зарождение первого, детского еще чувства, которое, оказывается, жило в Наташе все эти годы. Может быть, и в нем оно жило, но он постарался избавиться от него, потому что оно мешало заниматься тем, что он считал тогда самым важным для себя.

Все они привыкли смотреть на Наташу как на помощницу Старцева, подпольщицу, товарища, который должен заниматься выполнением заданий и в том находить свое счастье. Но в Наташе жила тяга к любви, самоотдаче, и она вынуждена была скрывать это. И, наконец, какой-то несчастный (или счастливый?) случай пробудил все, что она пыталась задавить, что она считала второстепенным, не нужным для своей роли подсобной работницы революции.

Они хотели превратить ее в Землячку! До чего же они, строители нового, прекрасного мира, были ограниченны в отношениях друг с другом, они видели в людях прежде всего функцию, превращая жизнь в учебник математики — пусть высшей, но все-таки математики!

Кольцов был рад тому, что Наташа узнала хотя бы частичку, может быть, иллюзорную, но все же частичку женского счастья. И в то же время он испытывал чувство ревности к неведомому ему В., который умел любить открыто и страстно, и чувство потери, потому что, будь он более прозорливым и непосредственным, он понял бы состояние Наташи и, кто знает, возможно, случилось бы так, что они оба были бы счастливы… возможно… возможно…

И еще он подумал о Лене, которая, несомненно, любит его и которую он может одарить лишь редкими минутами почти случайных встреч. Эта дурманящая, загадочная тяга, которая заставляет их, видя друг друга, забывать обо всем, — не есть ли это редчайший дар судьбы, который он воспринимает лишь как школьные переменки в его такой серьезной, такой ответственной деятельности?

Когда они ранним утром подъезжали к Харькову, Павел спросил у Гольдмана:

— Исаак Абрамович, вы справитесь с этими двумя мешками? Тут, кстати, любопытные бумаги. Одну тетрадку, эдакий неподъемный гроссбух, я забрал с собой. — Он похлопал по своей планшетной сумке. — Все вам легче будет.

Гольдман заморгал своими белесыми ресницами, усмехаясь.

— Вы, конечно, хотите пересесть в Люботине на мерефскую ветку? — спросил он. — Уж оставьте адресок, а то, я боюсь, с вами опять что-то случится.

Кольцов улыбнулся.

— В том, что вы знаете адресок, я уверен. И обещаю, что со мной ничего не случится.

— Отпускаю. Не более чем на сутки, — сказал Гольдман. — За мешки не беспокойтесь. Во-первых, меня будет встречать мотор, а во-вторых, я хоть и нескладный человек, но крепкий и выносливый.

Он покопался в сумке и достал пачку романовских кредитных билетов.

— Вот возьмите. С пустыми руками вы же не явитесь к своей Елене Прекрасной. Купите что-нибудь. И будьте осторожны, пожалуйста. Возьмите на всякий случай мой «кольт». — Гольдман протянул ему новенький, ухоженный пистолет. — Хорошо пристрелян, надежен… Завидую я вашей молодости…

Выйдя из вагона, Павел увидел в мутном вагонном оконце лунообразно светлеющую голову Гольдмана. Стало грустновато.

Глава 48

Дорога шла по песку вдоль тихой, скрытой за лозой речушке. Шагалось и дышалось легко. Но как только появились за зарослями молчаливая низенькая труба винокуренного заводика и красная черепичная, кое-где залатанная ржавой жестью крыша флигелька, Кольцов почувствовал, что его шаг невольно стал беговым, размашистым и сердце как будто не поспевало за этим шагом, оно колотилось и стучало, ударяя, казалось, снизу в ключицу.

«И фу-ты ну-ты! Как гимназист перед свиданием», — подумал Павел. У деревянных кольев, напоминавших о штакетнике, которым когда-то был обнесен флигель, он остановился. Оправил гимнастерку, перевел дыхание, заставил себя успокоиться и несколько минут постоял, надеясь, мечтая о том, что вот в эту самую минуту Лена, почувствовав его присутствие, выйдет на крыльцо. Он, зажмурившись, даже представил ее — той, какой увидел впервые близ хибарки в Харькове: в обтягивающем крепкое молодое тело ситцевом платьице в горошек, нагретую летним солнцем, манящую, желанную…

Но на порог, распахнув двустворчатую дверь, вышел Фома Иванович, низенький, округлый, с пышными усами бывшего кавалериста. Увидев Кольцова, он часто заморгал глазами, издал какой-то странный звук, как будто давясь недоеденным куском, сбежал с крыльца и неожиданно прижался головой к предплечью Кольцова, поскольку до плеча не доставал. Он вдруг задергался, не издавая ни звука, и Павел понял, что управляющий несуществующим винокуренным заводиком плачет.

Случилась беда. Павел перевел дух, дал Фоме Ивановичу время немного успокоиться и отсморкаться и лишь потом, ощущая подергивание какой-то жилки, сдавленно спросил:

— Что… произошло?

— Счастье, что вы приехали. Счастье… — пробормотал Фома Иванович. — Я уж не знал, как мне быть. Такая ответственность.

Павел встряхнул его, чуть приподняв (как встряхивают куль с зерном для уплотнения).

— Что, Фома Иванович? Что случилось?

— Лена… Елена Георгиевна!..

— Что с ней? Что с детьми? Да говорите же!

— Дети слава богу. Дети живы-здоровы. Но как я с ними? Прокормить, одеть, обуть… Растерялся. Такое горе!

— Фома Иванович!

Наконец бывший управляющий заговорил. Захлебываясь, морща свое доброе, округлое лицо и вытирая мокрые усы, он смог внятно рассказать, что произошло.

Все было хорошо, и день выдался такой славный. Фоме Ивановичу старые добрые знакомые привезли десятка два кавунов, и дети пошли во двор, чтобы «зарезать» самого большого, добрячего кавуна, наесться сочной мякоти и вдоволь поплеваться семечками. Хорошие дети, славные, послушные. И умные. А Елена Георгиевна хлопотала по хозяйству у плиты. Она хорошая хозяйка, все у нее в руках горело. А как раз знакомые привезли не только кавуны, но и немножко олии, подсолнечного масла, и творогу, и мучицы. И она взялась испечь налистников. Она такие налистники могла испечь, что просто чудо. В общем, был почти праздник. И тут пролетели, как ветер, какие-то конные и давай отстреливаться. Ну банда, что ли. Скакали они от Бабая куда-то на Староверовку, к лесам. Они вроде где-то эшелон ограбили, а за ними эти, венгерские красные гусары, интернационалисты, в красных курточках и бескозырках, гнались. И тоже, значит, стали пулять на ходу. А известно, на ходу — что за стрельба. Шум один, и пули в окна летят. Елена Георгиевна, заслышав такое дело, выскочила к детям, кричит: «В хату скорей, в хату!» Дуже хорошая мать была, дуже за детьми страдала. И обхватила их, как квочка крыльями от коршуна, и до хаты… Им бы залечь, а она вся на виду, ей лишь бы детей спасти… Ну и прямо в голову. Откуда, чья пуля — кто ее знает. Как шершень, вжалила. А она все же успела детей в хату впихнуть, а сама тут вот на крылечке и упала. Я выскочил, а уже все: силится что-то сказать, рот дергается и руку хочет поднять… вроде как детей перекрестить… или еще что…

Заканчивая сбивчивый рассказ, Фома Иванович разрыдался в голос, махнул рукой и, шатаясь, пошел куда-то за флигель.

Павел догнал его.

— Где похоронили?

Он спросил это, надеясь втайне, что, может, пуля оказалась милосердной, только ранила.

— Да где ж… у нас на кладбище, за выгоном, — сказал Фома Иванович. — Песок, сухо, хорошее место. У меня там и отец рядом, и мать, и брат. Я крест вытесал хороший, из моченого дуба — триста лет простоит.

— А дети? — перебил его Кольцов.

— Дети что ж… дети… только пуганые. Их сильно кровью материной залило. Сидят, из дому не выходят. Как с ними быть? Может, у них где родня есть? Как узнать?.. Если меня, к примеру, взять. Не молоденький парубок, чтоб их растить. И вы человек военный, маршрутный — куда пошлют… Как тут разобраться?

Кольцов, не дослушав Фому Ивановича, пошел к флигельку. Детей он увидел в дальней комнате, они сидели там рядышком, как совята, и совсем затихли, прислушиваясь к голосам за окном и плачу управляющего. Сейчас, увидев их глаза, в которых, едва они его узнали, мелькнули слабые искорки радости, он вспомнил. В уголках сознания хранились их имена, словно бы отложенные на полочку для важного случая. «Вот старшенький, это Коля, ему семь, — говорила ему когда-то Лена, представляя свое единственное богатство. — А Катеньке пять…»

И еще он вспомнил, как ночью, стыдясь внезапной близости, которая нахлынула раньше, чем они успели узнать самое важное друг о друге, она шептала ему, спеша хоть что-то рассказать о себе: «Я очень рано вышла замуж, мы дружили с детства… в восемнадцать я уже была мамой… а потом сразу война, и Катя родилась уже в пятнадцатом… Коленька станет женихом, Катя — невестой, а я все еще буду молодой!»

Такая наивная женская хитрость: наверно, опасалась, что дети делают ее намного старше в глазах Павла, и спешила развеять всякие сомнительные мысли.

Павел присел на кровать, обнял детей, прижал к себе. Он молчал, знал, что им важнее всего почувствовать теплоту близкого человека, ощутить, что они не одиноки. Его рука, его плечо говорили больше, чем слова.

«Теперь я дважды за них в ответе, — подумал Павел. — Это я убил их отца, это я привез сюда их мать, надеясь найти тихий уголок, спасая от преследования, которое сам же и навлек… Ничего. Разберемся». Пока он жив, он обязан думать, заботиться о них.

…На кладбище пошел один. Отказался от помощи Фомы Ивановича, который взялся было указать кратчайшую тропку и место.

— Найду!

И действительно, сразу же отыскал эту свежую могилу, над которой возвышался крест, вытесанный из старого серо-коричневого, с извилистыми трещинками, дуба. На песчаном холмике лежали слегка увядшие осенние желтые цветы, кто-то уже уложил по бокам холма куски дерна с ростками багульника, вечнозеленой могил-травы.

На аккуратной, рубанком зачищенной, словно бы из полированного камня сделанной площадке, на перекрестье двух брусьев, виднелась сделанная анилиновым карандашом, слегка расплывшаяся от осенних рос надпись: «Елена Георгиевна Елоховская. 1895–1920».

«И это все, с чем я могу теперь видеться? — подумал Павел. — Вот этот крест, надпись, песок, багульник, холмик… Где ее глаза, кажущиеся светлыми в сумерках и темные днем, точного цвета которых я так и не успел разглядеть? Где ее руки, чуть полноватые, но очень сильные, крепкие, с ямочками на локтях? Где ее запах, сладкий и пряный, где ее волосы, которые так мягко ложились мне на лицо и щекотали губы и щеки и пахли солнцем и еще почему-то свежевыстиранным, продутым чистыми ветрами бельем?..»

Он не хотел или не умел думать о душе, что, должно быть, витала где-то или собиралась витать. Он был весь полон мыслями о физической близости, страстью, которая еще только начинала разгораться. Он не мог примириться с тем, что теперь их общение перешло в область памяти, подчиняясь вечным законам, сухим и холодным, как этот дуб на холодном ветру.

И Павел неожиданно зарыдал. Словно кто-то тряс его, выдавливая из него эти сдавленные, клокочущие в горле звуки. Слезы текли по щекам. И почему-то ничуть не было стыдно, что вот он, такой закаленный человек, большевик, чекист, прошедший через многие испытания, создатель близкого общелюдского счастья, плачет навзрыд, не сдерживая себя.

Все эти годы он словно бы бежал, не замечая трагедий и драм, что разыгрывались вокруг: все это было личным, мелким по сравнению с тем, что они создавали. И вот он остановился и понял, что нет ничего выше, чем радость общения с близкими, и что нет ничего выше человека, и никого нельзя заменить, как нельзя заменить и ее, Лену…

Слезы как будто смывали наросшую за военные годы корку и обнажали душу. И хотя ничего не изменилось за эти минуты, ему становилось легче.

Было пусто на кладбище, вороны кричали где-то высоко в кронах деревьев, предчувствуя зиму, а он рыдал, не сдерживая себя. Он оплакивал все смерти, все боли человеческие и страдания, которым был свидетелем…

Вернувшись с кладбища, он сказал Фоме Ивановичу:

— Детей я забираю.

Управляющий и обрадовался тому, что Павел снимает с него ответственность, и забеспокоился:

— А как же вы будете? Человек военный, а ну как завтра снова куда-нибудь… Как?

— Эх, были бы заботы, а дела к ним приложатся, — весело сказал Кольцов и поглядел на детей. — Верно, братцы?

Но дети не приняли его тона, они стояли насупленные, нахохлившиеся, слегка испуганные. Они понимали, что речь идет об их судьбах, но к добру ли все это — не знали.

Фома Иванович ахал, охал, топорщил усы, бегая по дому, собирая детские вещи и выстроганные им же детские игрушки. Его страшило наступающее одиночество. Винокуренный завод — что! Он кирпичный, его остановили, он и стоит. Только разворовывают все, к чертовой матери! Но все-таки не ножом по живому. А ребенок, он есть-пить просит, его учить надо, лечить. Не для старого холостяка занятие.

Бывший управляющий собрал мешочек пшена, сахарку (обломок головы-слитка), бутылочку олии, мучицы.

Маленький Коля, за недолгое время сиротства ставший серьезным, насупленным мужичком, долго присматривался к действиям взрослых, что-то понял, потому что вдруг озабоченно сказал:

— Вы и мне мешочек дайте. Что ж, дядя Павел все один понесет?

— Во, соображает, — восхитился Фома Иванович.

Соорудили и ему торбочку с лямками, навесили на плечи. Фома Иванович нашел какого-то старика с запаленной, выбракованной в армии клячей. Натрусил в телегу соломы. Усадил детей. Целуя, обколол их мокрыми усами. Коля и Катя были серьезны, понимая, что с этой поездкой жизнь их ломается, как блюдце подсолнуха.

Фома Иванович долго шел рядом с телегой, держась за грядку рукой. Постепенно отстал. Помахал рукой, как ветряк крылом. Дети плотнее прижались к Кольцову, еще острее ощущая свое сиротство.

И на станции они стояли, держась за его руки и приникнув головенками к ногам. И особенно остро ощутил Кольцов цепкую, обезьянью хватку маленьких ручонок, когда рядом прошел паровоз, огромный, черный, шипящий, тяжко ухающий паром, с белыми, лоснящимися от смазки шатунами, с колесами в рост человека.

И еще вот какая мысль вдруг стала занимать Кольцова, пока они ожидали отправления поезда. Не столкнись он сейчас с этим несчастьем, может быть, долго не открылись бы у него глаза на новую беду Республики: беспризорность. Пока они ехали до станции, он заметил несколько компаний оборванцев. И здесь, на станции, они бродили вблизи базара и с гортанными криками, словно чайки из-за добычи, ссорились, дрались, отнимая что-то друг у друга.

Война, определенно, скоро кончится. Врангель на последнем издыхании. Но с кем же отстраивать разоренную страну, если едва не половина мужского населения была истреблена, а смена вымирает от голода, холода и болезней?

Поезд тронулся. В последний момент Кольцов увидел еще двух беспризорников, которые буквально вынырнули из-под движущихся колес и степенно зашагали по пристанционному тротуару, заметая землю рваными опорками.

Глава 49

Несмотря на вечернее время, Павел с вокзала вместе с детьми явился прямо в Укрчека. Рабочий день у Гольдмана был в самом разгаре. Услышав рассказ Павла обо всем, что произошло под Мерефой, Исаак Абрамович попросил подать в кабинет чаю и «еще что-нибудь». «Что-нибудь» оказалось домашней колбасой, которой поделился кто-то из сотрудников, имеющих большую родню в окраинной слободке Пески.

Пока дети расправлялись с колбасой и чаем, оглядывая кабинет с его огромным окном и двумя пейзажами в золоченом багете, оставшимися от прежних времен, Гольдман отвел Кольцова в уголок, к сейфовым шкафам.

— Ну, во-первых, тебе нужно срочно отправляться в Москву к Дзержинскому. Я уже послал телеграмму, что ты выезжаешь. В ИНО тебя ждут…

— Ну, а во-вторых? — спросил Кольцов.

— И во-вторых, и в-третьих: я не хочу, чтобы ты мелькал здесь на глазах Данилюка. Опять может закрутиться старая пластинка. В Регистрационном отделе тебя не забыли, и вопрос об отношении к Махно по-прежнему стоит остро. Хотя примирение, кажется, не за горами.

— Ну что ж, возьму детей с собой, — вздохнул Кольцов. — Куда-нибудь пристрою. Старшему-то скоро учиться.

Гольдман покачал головой, как шар прокатил по плечам.

— Плохой план. В Москве сейчас голодно. Родни у тебя там, опять-таки, нет. А если тебя пошлют куда-либо?

Павел задумался.

Управляющий делами скрестил на голове пальцы рук, словно желая придавить ее, как арбуз, и послушать: созрела ли мысль?

— Эх, рановато! — сказал он. — Помню, был у нас разговор с Феликсом Эдмундовичем. Он собирается, как только все чуть утихнет, высвободить часть аппарата и бросить на борьбу с беспризорностью. А то все говорят: Чека, Чека, карательный орган. А мы трудовые, воспитательные коммуны создадим, лучших педагогов пригласим! Тут ко мне как-то приходил один учитель. Из Полтавы. Антон Макаренко, молодой еще, но очень толковый. Он там, в Полтаве, создал что-то вроде колонии для беспризорников. Имени Максима Горького. Мол, писатель тоже когда-то босяковал, а кем стал!

Гольдман задумался. Он явно волновался. Тон его был выспренним и мечтательным, что обычно ему несвойственно. Но тут речь о детях!

— Мы его обязательно в Харьков пригласим.

— Кого? Горького?

— Антона Макаренко. И Алексея Максимовича тоже. А как же!.. Но только, понимаешь, детишки твои маловаты еще. Им няньки нужны. Да и Полтава пока город ненадежный. Неспокойный город! Такое дело…

Видно, задачка эта была не из простых и для Гольдмана.

— Вот что, — сказал он заговорщически. — Есть одна идея. Тут главное что? Подрастить чуток детишек, не дать им голодать. А потом будет легче! Ты пока отправляйся с ними в гостиницу. Что-нибудь придумаем.

В «Бристоле» детей ошеломили остатки былой роскоши: огромные зеркала, правда, треснувшие или пробитые пулями, лестница с отполированными мраморными перилами, люстра, посылающая на стены и на пол цветные блики своими хрустальными висюльками.

— С возвращением! — сказал Кольцову дежурный и указал взглядом на детей. — Ваши?

— А что, не похожи?

— Вылитые.

— Лишний матрас и бельишко не найдутся?

— Найдем, раз такое дело.

Про мать он деликатно не спросил.

Павел привел детей в номер. Сосед Павло отсутствовал, постель его была аккуратно, по-солдатски заправлена.

Глаза детей слипались после долгого путешествия и новых впечатлений. Сон, лучший лекарь от горестей, затуманивал их головки. Павел умыл детей, уложил валетом на свою кровать. И они вмиг заснули.

Павел смотрел на их лица и размышлял. Завтра утром надо будет их накормить, взять с собою. Что-то потребуется постирать, в баню повести. Если бы он оставался в Харькове, он нашел бы какое-нибудь жилье с хозяйкой. Или жил бы на квартире у Старцева и договорился бы с кем-то из соседей, чтобы они помогали ему вести хозяйство, ухаживать за детьми.

Он спустился вниз, чтобы взять в каптерке матрас и белье. И наткнулся на своего соседа, одноглазого Павла.

Тезки обнялись.

— Ты в номере не шуми, у нас там квартиранты объявились. Спят, — сказал Кольцов.

— А я уже знаю, — сказал Павло. — Ты думал, новость?

— Что, вся ЧК знает? — спросил Кольцов.

— Ну вся — не вся, а кому положено, те знают. Я тоже… Слушай, мне с тобой побалакать надо, всурьез.

Они уселись в зале на широкий, крепко промятый кожаный диван, под резной, тускло-золотой рамой, в которой уже давно не было картины и лишь надпись напоминала, что здесь был «Харьков осенью».

Павло откашлялся перед «сурьезным» разговором, поправил на глазу свою черную кожаную пиратскую повязку.

— Такое, значит, дело, тезка: переводят меня на другую работу. Точнее, на другую заботу: организовывать детское воспитание для малолетних. Ну вроде как детский сиротский приют. А по-моему, лучше так обозвать — детскую коммуну для малых. Хай приучаются до этого слова, оно им будет не лишнее в жизни, а вроде цели.

— Это Гольдман тебя переводит?

— А то кто ж еще. Он, Исаак Абрамович. Я только что от него. Часа два судили-рядили. Ты думаешь, только у тебя одного вот так с детьми получилось? Нет, еще многие отцы маются. И у нас в ЧК тоже. И вообще сирот мильоны, у которых никого.

— И ты согласился?

— Ну чего ж! Уважил Абрамыча! У меня опыт есть, у самого трое. Я их вместе со своей хозяйкой, с коровой, телкой, со свинками в коммуну переведу. Кормиться вместе будем. Поначалу человек двадцать пацанвы возьму. Гольдман пайки дает. Двух учителей подыщу, потому что я образования, конечно, дать не могу. Душу хоть всю отдам, это — пожалуйста, а вот образованием не поделюсь. Я сам рос, как овца в кошаре — небо да плетень. Эх! — Павло от избытка чувств хлопнул своей свинцовой мужицкой ладонью по плечу Кольцова. — Дело-то какое хорошее: мальцов в люди выводить. А то что я в этой ЧК? То мародеров езжу вылавливать, то бандюг, а то пошлют на продразверстку — вообще хуже адской муки. А тут человеческое дело, важное. Поднимутся в люди, это ж какая награда, лучше ордена!

Единственный его глаз, подернутый слезой, был направлен вверх, на темную, отливающую зеленым и розовым люстру.

— Огурец вырастить — и то сколько трудов нужно вложить, а тут мальца воспроизвести для будущей достойной коммунистической жизни! Эт-то, брат…

На следующее утро Гольдман, услышав, что Кольцов хочет задержаться на два-три дня, чтобы помочь Павлу Заболотному с приютом, и уехать, зная, что дети устроены, несколько минут молчал, барабаня пальцами по столу.

— Тебя-то я тоже хочу поскорее устроить, — сказал наконец он. — Ладно, я ведь здесь не в императорах хожу. Доложишься Манцеву, пусть он решает. Тем более он хотел тебя видеть.

Манцев, впрочем, смог уделить Павлу всего несколько минут, которые то и дело прерывались звонками и влетающими со сверхсрочными делами нарочными. Кольцову показалось, что даже за это короткое время, что они не виделись, Василий Николаевич постарел.

— Даю тебе три дня, — сказал он, выслушав Кольцова. — Если будет надо, воспользуешься автомобилем. Сядь-ка!..

Он положил перед Кольцовым бумагу с печатью «Главного штаба Революционной повстанческой армии имени батька Махно». Начальник штаба Виктор Белаш просил выслать в Старобельск, занятый махновцами, «настоящего профессора-хирурга», который смог бы оперировать батьке ногу. «Этот факт, — писал Белаш, — явится дружественным проявлением со стороны советской власти и подтолкнет к подписанию соглашения о взаимном союзе в борьбе против Врангеля…»

— Что думаешь? — спросил Манцев. — Профессор Курец готов выехать, но я оказался бы в больших дураках, если бы с ним что-то случилось и если бы до соглашения дело так и не дошло. Троцкого, кажется, удалось переубедить, но не совсем… колеблется…

Кольцов знал, что, перед тем как выслать письмо, Белаш не мог не получить «дозволение» батьки Махно, а тот, в свою очередь, обязательно советовался с Левой Задовым.

— За этим письмом маячит фигура Задова, — сказал Кольцов, — а я ему твердо верю. Можно высылать. Даже надо.

— Хорошо. Действуем.

Выйдя из кабинета Манцева, Павел понял, почему и Гольдман, и председатель сравнительно легко решились на его задержку в Харькове. Регистрационное управление ослабило свой нажим. Дело, кажется, действительно шло к соглашению с Махно. «Чуть поздновато, — подумал Кольцов. — Если бы на месяц раньше, я не отправил бы Лену к Фоме Ивановичу, и может быть… может быть…»

Ему было тяжело думать о том, что Лена могла остаться жива, если бы он сам не попал тогда в западню.

Глава 50

Никакие горести не в состоянии убить в ребенке двух качеств: любопытства и способности к удивлению и восторгу.

Глазенки Коли и Кати широко и восторженно распахнулись, когда их усадили на протертые до белизны кожаные сиденья открытого огромного «воксхола». Гольдман раздобыл для этой поездки полтора пуда газолина. Он же посоветовал выбрать для детского приюта какую-либо виллу в дачной местности в окрестностях Харькова. Там, после бегства хозяев, пустовало множество прекрасных особняков.

— Найдите что-нибудь красивое, чтоб детям глаз радовало! — посоветовал Гольдман. — И возьмите их с собой. Устройте им праздник.

«Воксхол», не привыкший к харьковскому газолину, затрясся по булыжнику, непрерывно чихая и стреляя своим мотором, к великому ужасу и восхищению детей. Они проезжали промышленный город, который возник на заброшенных некогда улочках буквально за десяток лет до революции. Здесь все поражало. Громадные ректификационные заводы у Конной площади. Напоминающая сухопутный пароход, поднявшая к небу широкие железные трубы главная электростанция близ Кузнечного моста. Удивляющие своими размерами, похожие на целый каменный город, «новые скотобойни» на Змиевском шоссе…

Внезапно индустриальный пейзаж сменился буйной зеленью, которой поросла долина реки Лопани. Они въехали в дачный поселок Основа, некогда, в стародавние времена, имение писателя Григория Квитки-Основьяненко.

— Ты теперь давай не торопись, потише, — сказал Павло Заболотный шоферу. — Дело серьезное, не козу покупаем.

Бывший панский особняк Основьяненко затерялся среди дачных домиков и вилл, проглядывающих сквозь зелень садов. Кольцов и Павло всматривались в деревянные и кирпичные строения, поражающие разнообразием архитектурных форм.

С тех пор как Квитка-Основьяненко писал здесь свои комедии о Шельменко-денщике и Шельменко — волостном писаре, а также про сватание на Гончаривке, прошло много времени. Внезапно, на переломе веков, разбогатевшие харьковские промышленники и купцы, потрясенные свалившимися на них миллионами, принялись соревноваться в строительстве вилл. Причем они сами не до конца понимали, что им делать среди анфилад комнат, залов и веранд, среди готических башенок и стрельчатых витражных окон. Все это было теперь заброшено и наполовину разбито и разворовано.

— От же ж красота! — восхищался Павло. — От же ж где детишков разместить можно, чтоб привыкали до добрячей жизни! Только наши дурни побили все, бо боялись, что паны снова вернутся. Мне бы к дому еще что надо найти, так это рояль. Видел я как-то его в Умани на концерте — знатная вещь! Большой, черный, блескучий, ну, ей-богу, как памятник! А звук какой, если кто, конечно, умеет!.. Может, и мы найдем какого учителя, чтоб детишков музыке учил!

Коля и Катя удивлялись детским восторгам Павла, который поначалу пугал их своим пиратским обликом, но теперь, с каждым новым восклицанием, становился все ближе и понятнее.

— Красивая жизнь будет! — продолжал радоваться Павло. — Завидую я прямо и переживаю, что мое детинство кончилось. Я с одиннадцати годочков на шахте коня водил. Слепенького, с вагонеткой. Темно, хоть сам ослепни. Вода, газы. И все вокруг черно. А тут такая воздушная жизнь будет, хоть песни пой.

Они проехали вдоль ровного рядка красивых особняков с крест-накрест заколоченными досками окнами. Вернулись. Наконец нашли одну подходящую дачку, деревянную, но хорошо сохранившуюся, даже окна кое-где были целые.

Когда машина остановилась возле перекошенных ворот, Кольцову показалось, что в одном из окон мелькнуло чье-то лицо. Будто кто-то выглянул на улицу и торопливо отшатнулся.

— Похоже, тут уже кто-то живет, — сказал Кольцов.

Они, обогнув дом, подошли к крыльцу. Входные двери были настежь распахнуты, а неподалеку в густых кустах малинника что-то протрещало.

— Слышал? — спросил Кольцов.

— Тебе после Каховки долго будет всякая всячина чудиться, — отмахнулся Петро.

Прошлись по первому этажу дома.

— Дворца нам не надо, правильно, пацаны? — обратился Павло к детворе, но те промолчали. — А почему? А потому, что сил и материалу не хватит, чтоб все наладить. А тут что — восемь комнат внизу и кое-что наверху, оно и ничего. И зала есть, поплясать там, попеть. А рояль добуду, на то я и чекист. И ковры будут!

Они деловито поднялись на второй этаж, поглядели из окон на участок, большую поляну. Кое-где на яблонях еще светились фонариками светлые налитые антоновки.

И вновь Кольцов обратил внимание на несколько кучек тряпья по углам одной из дальних комнат.

— Корову будет где выпасать, — удовлетворенно продолжал Павло. — Стекла вставим, двери я и сам починю, печки подмажу, камин почищу — нехитрое дело. Перезимуем. Руки-то есть!

И он показал детям свои расплющенные работой лапищи с черными, угольными линиями судьбы.

— Вот, бывает, задумаешься, замученный делами: и на что она была нужна — революция, когда вокруг разруха. А теперь вот погляжу, и веселье к сердцу подступает: а ради детей революция. Когда на одной стороне богатые, а на другой беднота, очень тяжело детенку вырастать. Душой мается, ломать все хочет. А подрастет — и в пьянство, в злобу. Нет, все по-другому наладим!

Они вновь вышли во двор, решили получше оглядеть участок. В саду меж деревьями лежали осыпавшиеся яблоки, многие были надкушены. Павло сорвал с дерева желтовато-зеленое яблоко.

— Антоновка. Королевское яблоко, — сказал он. — Если по-хозяйски, то собрать бы их — знаменитые компоты можно зимой варить.

Кольцов прошел дальше, к малиннику. И вдруг заметил, что из чащобы на него смотрят чьи-то глаза.

— Эй, ты кто? — спросил Кольцов.

Кусты вновь протрещали, и глаза исчезли.

— Ну выходи, не бойся! — приказал Кольцов.

После некоторой паузы, после каких-то шепотков, из чего Кольцов заключил, что в чаще не один человек, раздался мальчишеский голос:

— А я и не боюсь!

— Ну так выходи. Будем знакомиться.

— А бить не будете?

— А говорил, «не боюсь», — улыбнулся Кольцов.

Кусты еще раз протрещали, и перед Кольцовым встал рыжий конопушный пацаненок в лохмотьях, с цигаркой в зубах.

— Гляди, Павло! Хозяин дома объявился. — И спросил у мальчишки: — Здесь живешь?

— Ну! — неопределенно ответил беспризорник.

— А что же другие не выходят?

Мальчишка помолчал, потом ответил:

— Мы думали, буржуи какие приехали.

— Откуда тут буржуям взяться?

— Так на антомобиле.

Из кустов появились еще трое таких же оборванных и грязных мальчишек. Стали рядышком с первым. Один из вновь возникших из кустов был такой же рыжий и конопушный, как и первый их знакомый. Похоже, они были близнецы.

— Брат, что ли? — указал Кольцов на второго рыжего.

— Ага. Младший. Мамка сказала, на два часа. Серый.

— Да нет! Скорее уж рыжий, чем серый, — улыбнулся Павло Заболотный.

— Серый — это мы его так зовем. А вообще-то он Серега. А вот этот — Санька Свист. А вон тот черненький — Цыган. Он и взаправду цыган. А зовут его… Тебя как зовут, Цыган?

— Ромка.

— Ну а тебя-то самого как? — спросил Павел у первого беспризорника.

— По натуре? Или как пацаны зовут?

— А как ты хочешь, так и будем звать. Лучше, конечно, как папка с мамкой звали.

— Тогда — Митька. А пацаны меня Змеем зовут.

— А меня, стало быть, Павлом Андреевичем, а его тоже Павлом, но Егоровичем, — представился Кольцов. — Вот и познакомились.

— Теперь о главном надо договориться, — сказал Павло Заболотный. — Как вы тут есть хозяева, то я и хочу вас спросить: возьмете нас к себе на постой?

— Это как же — на постой? — спросил Митька, он в этой компании, вероятно, был за старшего.

— Ну будем жить вместе. Я своих сюда перевезу. Вон в машине еще двое вашего ответа ждут… Словом, одной семьей будем жить. Коммунией. Я свою коровку привезу, молочко всегда будет. Свинок заведем, — стал объяснять Павло.

— Коммунией? — не понял Серега.

— Ну как же! Дело к коммунизму идет. Все будет общественное… Кому-то же надо начинать. Вот мы и начнем!.. Ну так как?

Беспризорники ответили не сразу. Стояли, переминаясь с ноги на ногу. Поглядывали на Митьку.

— А то мы другой дом займем. Тут пустых много, — сказал Павло и незаметно подмигнул Кольцову.

— Да чего тут думать! — согласил Митька. — Ежели коммуния, так мы, конечно, за.

— По рукам! — сказал Павло и протянул руку Митьке. — Только теперь так. Не каждый сам за себя, а все — за всех. Это понятно?

— А чего ж тут понимать! — за всех ответил Митька.

— Тогда вот вам первое задание. Собрать все яблоки! Надкусанные, червивые — отдельно: коровка поест. А остальные мы посушим и зимой такие компоты заделаем — прямо объедение! И вообще! Приберитесь тут в доме, во дворе! Стекло я привезу…

Когда они покидали дачку, хозяйственный Павло подобрал по дороге кусок фанеры. В сумке у него нашлись и анилиновый карандаш, и молоток, и гвозди. Не жалея карандаша и собственного рта, вмиг ставшего синим, он жирно вывел на фанерке «Дом охраняется Укр. ЧК» и прибил ее к покосившимся воротам.

— Вот, — сказал он удовлетворенно. — Замежевал. Сегодня же выправлю мандат на перевозку и поеду за своими. Они тут недалеко, за Змиевом, в Тараканьей слободе.

Через три дня Кольцов привез детей в Основу к Павлу Заболотному. Ворота уже висели прямо. На лужайке паслась корова с телкой. У дома и у сарая слышалось тюканье топоров. Мальчишки-беспризорники под руководством седобородых, непризывного вида мужичков тесали бревна, латали дачку, вставляли окна, рубили высохшие деревья на дрова. Одна из труб в доме дымила, и пахло вареной капустой, шкварками. Раздавались детские голоса. Это детишки Павла Заболотного осваивали свое новое жилище.

Павло вылез из колодца, весь в древесной трухе, мокрый — менял венцы.

— Видал команду? — спросил он, указывая на плотников. — За десять дней пообещали все привести в божеский вид. Работящие мужики! И пацаны к делу приобщаются!

— Где ты их набрал? — спросил Кольцов.

— С тюрьмы. Самогонщики. Я им пропозицию сделал: чи в камере сидеть, чи на воздухе поработать.

Он вытер руки, поздоровался.

— Привез свою команду?

— Привез.

— Ты вот что. Мне список для довольствия в ЧК подписывать. — Павло со значением прищурил единственный глаз. — На какую фамилию записывать будешь? По мне, так лучше бы на твою. В ЧК твоя фамилия звучит.

— Я понимаю. И все равно надо у них спросить. Маленькие, но люди.

Кольцов, по правде говоря, не решался говорить с Колей на эту тему. А Катя была еще слишком мала. Лишать ребенка отцовского имени — все равно что лишать памяти. Но и оставлять их с прежней фамилией вряд ли имело смысл. Конечно, при коммунизме никто не будет обращать внимания на анкетные мелочи: национальность, вероисповедание, профессия родителей. Но ведь до этого еще надо дожить!

Павел высадил детей из машины. Коля готов был зашмыгать носом, но сдержался. Катя еще и вовсе не понимала, что наступает минута прощания.

— Вот что, Коля, — серьезно сказал Кольцов, — хочу с тобой посоветоваться. Не хотите ли вы взять мою фамилию? И отчество?

— Вообще-то мы Елоховские, — сказал Коля, хмуря бровки. — И папка был Елоховский, и мама…

— Знаю, — вздохнул Павел. — Но и я вам теперь не чужой. Так что просто дарю вам свою фамилию… Ну, может, на время. А подрастете, сами решите, как лучше. А?

Коля размышлял. Катя хлопала своими длинными кукольными ресницами. «Вырастет, будет похожа на мать. Станет живым напоминанием».

— Так надо? — смутно о чем-то догадываясь, спросил Коля.

— Да. Так надо.

— Ладно, — сказал Коля. — Только вы уж теперь нас не бросайте. Приезжайте, как только сможете. Мы будем ждать.

— Как же я могу вас бросить, если ты теперь Кольцов Николай Павлович, а Катя — Кольцова Екатерина Павловна? И так получается, что я теперь стал вам обоим как родной отец. А это же не фунт изюма, а?

— Не фунт, — подтвердили Коля и Катя.

— Ну вот! На том и порешили! — Кольцов наклонился, обнял их и с бьющимся сердцем ощутил теплоту детских ручонок на своей шее. Подумал: надо будет запомнить этот день. Это не просто передача фамилии и отчества. Это и в самом деле обретение детей, за которых он теперь всегда будет в ответе. До конца дней. Он почувствовал неожиданный прилив мужского счастья и гордости.

Шли минуты, а Павел никак не мог отпустить от себя эти два существа, которые за последние дни стали для него поистине родными.


В тот же вечер, лежа на верхней полке в переполненном вагоне, Павел видел странные, тревожные сны. Будто какой-то табун диких, обезумевших лошадей мчится с холма в низинку, где Коля и Катя, нагнувшись и не видя угрозы, собирают ромашки для венков. И он, Кольцов, бежит что есть духу, чтобы подхватить детей на руки и унести их в сторону от опасности. Он мчится. Но ноги его движутся с какой-то непонятной медлительностью, и он с ужасом начинает понимать, что ему никак не поспеть. Он кричит им, предупреждает, но звуки не вылетают из его рта, он внезапно становится немым. И ничего нельзя поделать…

Павел просыпался, вытирал рукой вспотевший лоб. Он не знал, что это лишь начало обычных отцовских, родительских снов, которые время от времени будут посещать его, заставляя просыпаться в смятении и любви. И никуда уже не денешься. Даже если дети будут рядом, под твоей заботливой рукой, даже если голова будет пухнуть от обилия служебных забот, эти сны никуда не денутся, станут постоянным, тревожным, беспокойным и глубинным голосом крови.

Павел смотрел на вагонную лампу-каганец, которая болталась под потолком на крючке, бросая вокруг движущиеся косые тени. Размышлял. Снова засыпал. Как сложится его новая жизнь там, в Москве, скоро ли он сможет увидеть своих малых Кольцовых, которых оставила ему Лена как частицу себя.

Вспомнил он и Юру Львова. Конечно, в сравнении с малышней Лены Юра казался почти взрослым, как-то пристроенным в этом мире. Но и за него он, Кольцов, был в ответе. Юра смотрел на него снизу вверх, как смотрят на кумира, на образец человеческого поведения, как на учителя жизни. Его тоже нельзя бросать. Где он сейчас, что с ним? Наташа в своем дневнике совсем не упоминает о нем: очевидно, Юра остался у Федора Одинцова на Херсонесском маяке. Если, конечно, уцелело севастопольское подполье. А то, может, бродит где-то без крыши над головой?

Вот бы собрать всех их под крыло, вырастить, воспитать людьми. Прав Дзержинский: это теперь первая цель для новой власти — позаботиться о детях. Иначе для кого мы все это создаем?

Вагон швыряло из стороны в сторону на расхлябанных путях, железный остов его скрипел, лампа раскачивалась и чадила, и Павел то впадал в сон, то выныривал из него, как задыхающийся пловец выскакивает на поверхность воды, чтобы глотнуть воздуха. Мысли были тревожными, назойливыми.

А так хотелось мира, определенности, устойчивости!..

Миссия в Париже

И вновь мы встречаемся с Павлом Кольцовым, Петром Фроловым, Таней Щукиной и многими другими. В романе «Миссия в Париже» рассказывается о секретной операции под грифом «Бриллиантовая дипломатия», к которой прибегло молодое правительство Советской республики для скорейшего завершения Гражданской войны, а также об операции «Засада», не менее трудной и головоломной, проведенной Павлом Кольцовым незадолго до последних сражений на Южном фронте, в октябре 1920 года.

Часть I

Глава 1

Поезд в Москву пришел рано утром. До восхода было еще далеко, но ночная чернота уже уступала серенькому промозглому рассвету. Окружающие вокзал низкорослые дома печально темнели, словно были покинуты людьми. Не светилось ни одно окошко.

Кольцов немного постоял возле вагона, в надежде на то, что отправленная Гольдманом телеграмма не канула в безответную пустоту, и его встречают. Немногочисленные пассажиры, высыпавшие из вагонов, сонно и хмуро двигались по перрону мимо него, лишь тусклые огоньки цигарок иногда на мгновенье высвечивали мрачные сосредоточенные лица.

Кольцова никто не встречал: забыли или дел невпроворот? И он тоже неторопливо двинулся к выходу. Про себя отметил новую оптимистическую примету времени: заградотряды, которые еще совсем недавно просеивали прибывающих в Москву пассажиров, были отменены. И приезжие теперь свободно и беспрепятственно вытекали сквозь широко распахнутые железные ворота. Стало быть, власть все больше верила в свои силы.

И позже, вышагивая по пока еще малолюдным улицам, он отмечал все то новое, что свидетельствовало о какой-то твердой уверенности в необратимости происходящего. Не зияли больше окна домов черными проломами или фанерными заплатами, над немногочисленными пока магазинами появились обстоятельные вывески. Жизнь города постепенно возвращалась к своей прежней привычной обоснованности, вновь входила в свои берега.

И то ли от всего увиденного, оттого ли, что утреннее солнце уже выглянуло из-за домов и пролило свой свет на пока еще малолюдные улицы и они вдруг радостно заискрились мелкими лужицами и еще не высохшими каплями от сеявшего всю ночь жиденького осеннего дождичка, сумеречное настроение Павла от встречи с унылой, мокрой предрассветной Москвой сменилось почти щенячьей радостью. И недавние тяжелые бои под Каховкой, гибель Жени Ильницкого и почти всего полка, состоявшего в основном из домовитых и основательных белорусских мужиков, встреча со Слащевым в Корсунском монастыре, схватка с Розалией Землячкой, арест и почти чудом миновавшая его смерть — все это отступило в давность, растворилось в светящемся радостью солнечном утре.

Вход в здание ЧК на Лубянке был заперт, но на звонок вроде как кто-то отозвался, затем явственно послышались шаги по каменным ступеням, дверь открылась, и в проеме встал заспанный часовой с винтовкой в руке.

— Уже утро, дорогой товарищ, — добродушно сказал Кольцов. — Пора просыпаться.

— Поспишь тут, как же! — проворчал часовой. — Всю ночь хороводились. Недавно угомонились.

Кольцов протянул свое удостоверение. Тот медленно шевеля губами, долго его изучал.

— Кольцов… ну да. Так за вами еще вчерась автомобиль посылали. И товарищ Герсон сам лично за вами ездили… Во, дела! — часовой тянул слова, размышляя, как поступить с этим сверхранним посетителем, но удостоверение полномочного комиссара возымело свое действие. — Проходите.

Секретарь Дзержинского Герсон уже не спал, хотя у подголовника дивана на месте подушки пока еще лежали несколько увесистых томов «Брокгауза и Эфрона», а по всему дивану, вместо одеяла, разметалась шинель. В уголочке приемной уютно сипел уже раскочегаренный самовар.

Герсон был полной противоположностью Дзержинскому: невысокого роста, плотный, с глубокими залысинами на большой голове. Обернувшись на вошедшего Кольцова, он заулыбался и, идя навстречу, радостно протянул обе руки.

— Здравствуйте, Павел Андреевич. Вчера вас ждали, Александровским поездом. Я был на вокзале, всех пассажиров переглядел. Подумали, что вы задержались, но не успели сообщить. Ждали новой телеграммы.

— Феликс Эдмундович когда будет? — коротко, переходя на деловой тон, спросил Кольцов.

Герсон неопределенно пожал плечами:

— Боюсь, этого никто не знает. Он только недавно вернулся с Белостока и пока не принимался за дела. Похварывает. Если не поедет с утра до лекарей, то скоро будет. Но вам нет необходимости его ждать. Два дня назад вами интересовался председатель Особого отдела ВЧК Вячеслав Рудольфович Менжинский. Но вчера что-то переменилось. Сами знаете, у нас сейчас все очень быстро меняется. И Вячеслав Рудольфович просил, как только появитесь, связать вас со Свердловым. Вы, наверное, знаете, он отвечает у нас за Красный Крест?

— Не подскажете, зачем я понадобился Красному Кресту? — удивленно спросил Кольцов.

— Ничего удивительного. Вениамин Михайлович руководит не только Красным Крестом, но по линии ВСНХ у него еще и Главзолото и даже, кажется, внешняя торговля.

— Нарком Внешторга, насколько я знаю, товарищ Красин.

— Совершенно верно. Но по линии ВСНХ Вениамин Михайлович помогает товарищу Красину. Такой маленький человек, и ворочает такими большими делами.

Потом Герсон куда-то звонил, долго ждал. Но телефонная барышня сказала, что абонент пока не отвечает.

— Подождем! Все учреждения начинают работу в восемь. А сейчас… — Герсон извлек из кармашка брюк часы, со щелчком открыл крышку, — … сейчас еще только двадцать минут восьмого. Время утреннего чая. Надеюсь, не откажетесь?

Чай был настоящий, прямо-таки «буржуйский»: крупнолистный, с божественным ароматом и нежным терпким вкусом. В последние годы Павел больше довольствовался морковным. Он уже даже не помнил, когда ему доводилось пить настоящий чай.

Герсон за чаем подробно рассказал о недавних событиях в Польше, о которых Кольцов знал лишь понаслышке. Когда Красная армия, преследуя противника, вступила в Польшу, польские революционеры, движимые идеей создать в своей стране государственное устройство, подобное Республике Советов, образовали временный революционный комитет (Польревком). Для руководства партийной работой на территории Польши, туда по просьбе поляков и был направлен Феликс Дзержинский.

Но случилось непредвиденное. При помощи Антанты польская буржуазия сумела создать значительный перевес своих сил и разгромила Красную армию. Белостоку, где находился штаб Польревкома, грозило окружение, и Дзержинский с соратниками перебазировался в Минск. Там они начали переговоры с польским правительством о прекращении войны.

Из Минска Дзержинский вернулся в Москву. ЦК РКП(б) принял решение вновь вернуть Дзержинского на работу в ВЧК. Но в связи с ухудшением здоровья, ему предоставили отпуск для лечения и рекомендовали поехать в санаторий. Но он Москву не покинул, лечился дома и почти каждый день появлялся в своем кабинете на Лубянке. И никогда не докладывал, когда он придет, и придет ли в этот день вообще.

Бои с польскими войсками продолжались. Переговоры с Польшей о мире переместились в Ригу. Но Дзержинский в них уже не участвовал.

Кольцов понял, Феликсу Эдмундовичу сейчас не до него. Поблагодарив Герсона за чай, он отправился на встречу с руководителем Красного Креста Вениамином Михайловичем Свердловым.


Второй Дом Советов, в котором размещался «Советский Красный Крест» находился неподалеку от ВЧК, буквально в пяти минутах ходьбы. От Лубянской площади Павел неторопливо спустился с пригорка вниз, к гостинице «Метрополь», в которой среди множества госучреждений размещался и Красный Крест.

Здание привлекало взгляд своей красотой и ухоженностью. Его словно отмыли частые осенние дождички. И искалеченная осколками и пулями майоликовая врубелевская «Принцесса Греза» над гостиничным фронтоном уже залечила свои раны. Это была еще одна примета того, что война истаивала. И люди стали все больше думать не только о ближайшем, но и отдаленном будущем. «Не в этом ли причина его приглашения к Свердлову? — подумал Кольцов. — Скажут: война кончается, и давай-ка ты, Павел Андреевич, осваивай новую для себя должность. Хозяйственную. И предложат, к примеру, возглавить «Главаптеку» или нечто подобное.

Время двигалось к восьми часам, и к роскошной двери «Метрополя» с двух противоположных сторон тонкой прерывистой цепочкой тянулись служащие. У двери эта цепочка сжималась, превращаясь в тесную очередь.

Кольцов не торопился. Он какое-то время стоял неподалеку от двери на тротуаре, и служивый люд обтекал его, как вода обтекает камень.

Прошло немного времени, и вход стал свободным.

«Советский Красный Крест» находился на третьем этаже. Лифт не работал уже несколько лет по причине неисправности, и находчивые служащие нашли кабине оригинальное применение: они приспособили ее под складское помещение. Она доверху была завалена какими-то ящиками, набитыми всякими бумагами, корзинами и связками книг. А на самой горе всего этого хлама неким символом былой роскоши высилась пустая клетка для попугая. На двери кабины висел тяжелый амбарный замок.

Поднимаясь на третий этаж, Павел стал невольным свидетелем приватной жизни Второго Дома Советов. Он понял, что цепочка торопящихся утром в «Метрополь» людей — это, так сказать, приходящие работники. Руководство же со своими домочадцами и прислугой постоянно проживало здесь.

Апартаменты, выходящие дверями к лестнице, занимали различные важные государственные учреждения. Здесь деловито сновали озабоченные чиновники с папками в руках, неслышно порхали по оставшимся от прежних благополучных времен коврам барышни, овладевшие входящими в моду пишущими машинками и секретарши.

А подальше от посторонних глаз и ушей, в коридорах, ведущих в номера проще и дешевле, шипели примусы и чадили керосинки, дробно звенели крышками вскипающие чайники и сипло посапывали самовары, скворчала на сковородах вымоченная вобла и картофельные драники, переругивались домработницы и носились непоседливые крикливые ребятишки. И над всем этим висел тошнотворный запах продовольственной бедности.

Москва, только недавно ставшая российской столицей, была при всем при том нищей, поскольку ее окружали такие же нищие города и села. Все то, что было прежде в них выращено, едва ли не на корню скупили и выменяли вездесущие спекулянты, и куда это потом делось — неизвестно. Оставалась надежда только на новый урожай. Но до него, как минимум, надо еще полгода как-то прожить. Да и каким он выдастся, этого ни одна гадалка не могла предсказать.


Председатель Красного Креста Вениамин Михайлович Свердлов, тощенький, суетливый, с глубокими залысинами на курчавой голове (младшенький в семье Свердловых) уже ждал Кольцова. Герсон, видимо, его предупредил.

Свердлов встретил Кольцова у двери, бережно подхватил его под локоть и повел через сумеречную прихожую в свой кабинет. Основное место здесь занимал канцелярский стол, размерами с бильярдный. Рядом стояли такие же громоздкие кожаные кресла.

— Рад! Очень рад вас видеть! Вчера приехали? Сегодня? Отдохнули с дороги? — сыпал словами Вениамин Михайлович, вовсе не ожидая ответа. — Мне о вас как-то рассказывал Феликс Эдмундович. И я сразу понял: вы — тот человек, который нам нужен! Да-да!.. Вот, присаживайтесь!

Он бережно усадил Кольцова в кресло, сам же обогнул стол и занял свое начальственное место. Кресло, в котором сидел Кольцов, было крайне неудобным. Такие кресла, вероятно, предназначались для респектабельных курительных комнат. Оно было очень глубокое и мягко облегало тело. Взгляд Кольцова упирался в столешницу и в роскошный нефритовый чернильный прибор, украшенный бронзовыми вензелями «Метрополя».

Вениамин Михайлович в своем, специально изготовленном под его небольшой рост, кресле возвышался над Кольцовым. И Кольцова это очень раздражало.

— Зачем же я вам понадобился? — не очень дружелюбно спросил Кольцов. — Какие такие мои качества вам так приглянулись?

— Именно. Качества! — радостно произнес Вениамин Михайлович, словно давно искал и все никак не мог найти это слово. — Находчивость, смелость, хладнокровие — разве не благодаря этим качествам вы сумели победить в поединке с Ковалевским и Щукиным?

— Не знаю, никогда не думал об этом, — Кольцову все больше не нравился этот пафосный стиль беседы. — Если честно, так сложились обстоятельства. Цепочка различных ситуаций. И я их интуитивно расшифровывал по мере, так сказать, поступления, и случайно попадал на наиболее выгодные для меня варианты. Иными словами, мне просто везло. А могло и не повезти.

— Вот! К тому же, еще и скромность! — вновь радостно сказал Свердлов, и нравоучительно пожурил: — Зачем же вы так уничижительно? Это, несомненно, героизм. А один, два, пять раз скажете, что это слепое везение, и все поверят. И скоро забудут и о вас и обо всем, вами свершенном.

— Я обдумаю ваш совет, — с легкой иронией сказал Павел, и раздраженно добавил: — Полагаю, вы пригласили меня вовсе не для того, чтобы выказать мне свой восторг по поводу моих подвигов?

Свердлов почувствовал, что переборщил с елеем и поэтому стер с лица излишнее дружелюбие и плавно перешел на официальный тон, но вместе с тем сохраняя в голосе и некое расположение.

— Я пригласил вас, чтобы предложить поучаствовать в одном не очень легком, но крайне важном для нас деле.

— Для Красного Креста?

— Для нашей республики. Я уверен: вам это дело по плечу.

Свердлов надолго замолчал, как бы давая Кольцову время осознать всю важность этого предложения. Он верил в то, что Кольцов не сможет отказаться от него.

Кольцов не нарушал затянувшуюся паузу. Поворочавшись в кресле, он приподнялся, хотел лучше видеть лицо Свердлова, когда тот наконец конкретно заговорит о деле. Но эта маячившая перед глазами чертова чернильница отвлекала его, не давала сосредоточиться на предстоящем и, судя по всему, довольно серьезном разговоре. И тогда он решительно поднялся с этого обволакивающего тело сиденья и присел на его подлокотник. Теперь их глаза были на одном уровне.

— Вы позволите, — сказал Кольцов. Не спросил разрешения, а именно сказал, твердо и упрямо.

Свердлов вновь обежал вокруг стола.

— Да-да! Не совсем уютно, — по-своему понял Свердлов и повел Кольцова в угол кабинета. — Вот сюда. Здесь нам будет удобнее разговаривать. Тем более что разговор предстоит длинный.

На круглом инкрустированном столике между двумя креслами стояла пепельница, возле нее — красивая деревянная коробка.

— Курите? Угощайтесь! — Свердлов указал глазами на коробку. — Восхитительные гаванские сигары. Привез из Америки. Держу для друзей.

— Не курю. И потом, как я понимаю, мы пока еще не успели стать друзьями, — не преминул съязвить Кольцов. Ему уже определенно перестал нравиться этот нижегородский пролетарий, довольно быстро переродившийся в барина. Недолго пожил в Америке — и такая метаморфоза. Его брат Яков был проще и понятнее.

— Вот именно: «не успели»! Надеюсь, подружимся. Дело, которое я вам предлагаю, обяжет нас к этому.

— Я пока еще ни слова не услышал о деле, — положил конец затянувшемуся политесу Кольцов.

— Да! Так вот… — Свердлов замялся, обдумывая, с чего начать, как доходчиво объяснить то дело, которое он предполагал предложить Кольцову. — Надеюсь, вы уже слышали такое выражение: «бриллиантовая дипломатия»?

— Первый раз слышу, — чистосердечно признался Кольцов. — У нас там, в окопах, речь все больше ведут о патронах, снарядах, калибрах.

— Понимаю, — согласился Свердлов. — А у нас здесь все больше говорят о том, как бы быстрее и достойнее завершить эту самую войну, на которой главным образом говорят о патронах и снарядах. Поговорим о «Бриллиантовой дипломатии». Надеюсь, вы понимаете, что деньги в нашем мире — реальная и могучая сила. В первые месяцы войны мы тратили огромные деньги на мировую революцию. Верили, что сумеем поднять на борьбу за коммунизм рабочих и крестьян всего земного шара. К сожалению, пока это не получилось. Приходится менять тактику. Сделаем все для того, чтобы сохранить пока единственное коммунистическое государство — Советскую Россию. А уж потом, не торопясь, собравшись с силами, заготовим дровишек и запалим коммунистическими идеями весь земной шар.

— «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем»? — улыбнулся Кольцов. — Стало быть, пока что «мировой пожар» отменяется?

— Пока. Временно. Так вот о «Бриллиантовой дипломатии». Бриллианты — это деньги. Благодаря бриллиантам, превращенным в деньги, Англия проявляет все большую лояльность к нашей республике. Она заметно уменьшила поставки вооружения белой армии. Многие газеты социал-демократического толка посвящают целые полосы с требованием положить конец войне с Советской Россией. Английское правительство пребывает в нерешительности. Дожмем!

— Взятками? — прямолинейно и не по-доброму спросил Кольцов.

Свердлов ответил не сразу.

— Франция пока все еще безусловно поддерживает Врангеля. А это — продолжающаяся война. Это гибель новых тысяч и тысяч здоровых, трудоспособных людей. Так стоит ли жалеть деньги ради спасения людей, ради мира? Если вам так нравится, называйте это взятками. Мы называем интеллигентнее: «бриллиантовая дипломатия». В этой кровавой схватке с капитализмом мы решительно отказываемся от чистоплюйства. Не мои слова. Ленина. Да, мы везем в Англию, Францию бриллианты, которые не нужны и бесполезны нашим рабочим и крестьянам. Там с помощью преданных нам людей превращаем их в деньги. За деньги покупаем высокопоставленных чиновников, чтобы они оказывали нужное нам влияние на свое правительство. Если хотите, мы пытаемся купить перемирие, мир. Это ведь тоже — товар, умозрительный, условный, но товар. И как всякий товар, он стоит денег. Можно было бы вывозить золото, его у нас очень много. Но, не в пример бриллиантам, оно имеет большой объем и вес. А всякий тяжелый и громоздкий товар привлекает внимание таможенных служб, что нас совершенно не устраивает.

Кольцов с интересом слушал пространную речь Вениамина Михайловича, и теперь он ему стал все больше напоминать брата Якова. Та же убежденность, энергия, напор. И слова его показались Кольцову разумными, и логика безупречная. Все так. И все же его ни на минуту не покидала одна-единственная мысль: «А при чем тут я?». Он так и сказал Свердлову:

— Все, что вы сейчас рассказали, крайне интересно. Но какое отношение имеет все это ко мне?

Вениамин Михайлович словно не услышал вопрос. Он продолжил:

— Переправляя бриллианты за границы Советской России, мы каждый раз очень рискуем. И уже не один раз теряли деньги. Очень большие деньги. Случалось, перевозимые курьерами бриллианты обнаруживали таможенники и, естественно, они уходили в доход чужого, враждебного нам государства. Дважды наших курьеров обворовывали…

Прошелестела портьера, и из внутренних покоев в кабинет впорхнуло (именно, впорхнуло) почти бесплотное изящное создание.

— Боже, какая у вас здесь тоска! Сидят двое милых мужчин и ведут долгую беседу, как я догадываюсь, о каких-то скучных политических материях, — проворковало создание. — Я могу хоть немного отвлечь вас от беседы? Ну, хотя бы чашкой чая?

Кольцов при появлении в кабинете этой воздушной, в развевающихся тонких одеждах, феи вскочил.

Поднялся и Вениамин Михайлович.

— Моя жена… Верочка Делевская, — представил супругу Свердлов, и с гордостью добавил. — Ведущая актриса Художественного театра.

Кольцов не без труда вспомнил правила этикета, которые наравне с военными дисциплинами преподавали в офицерском училище и которые однажды ему очень пригодились — в штабе у генерала Ковалевского. Он слегка прищелкнул каблуками и учтиво склонил голову:

— Очень приятно!

Верочка пристально взглянула на Кольцова и чуть-чуть дольше, чем это принято, задержала на нем свой взгляд. Ровно настолько, чтобы Кольцов почувствовал ее интерес к себе.

— Ты чудо, какая умница, — похвалил жену Вениамин Михайлович. — Это именно то, что нам сейчас надо: по чашке крепкозаваренного горячего чая.

И тотчас же, словно она только и ждала сигнала, молоденькая горничная бесшумно вошла в кабинет, внесла поднос с дымящимся черным чаем в больших «семейных» чашках. Рядом с чашками поставила серебряную сахарницу, хрустальную вазочку с бисквитом, и так же бесшумно удалилась.

— Верочка, ты, пожалуй, тоже оставь нас. Разговор не для нежных женских ушей.

— Я понимаю, — кивнула вышколенная Верочка и, еще раз пристально взглянув на Кольцова, не очень охотно, уже не выпорхнула, а медленно, лениво, всем своим видом показывая нежелание и обиду, вышла из кабинета.

Кольцов восхитился этим коротким спектаклем, поставленным блестящим режиссером, каким оказался Вениамин Михайлович. Окончилась прелюдия в их разговоре, предстояло главное. И Свердлов, должно быть, решил, что короткая «артиллерийская подготовка» поспособствует сговорчивости собеседника.

— Ну-с, продолжим! — едва за Верочкой тонко пропела дверь, ведущая во внутренние покои, Свердлов перешел на деловой тон. — Вы спрашиваете, какое отношение имеет этот разговор к вам. Попытаюсь ответить. Я уже говорил вам: дважды наших курьеров обворовывали. Груз исчезал.

Кольцов и до разговора со Свердловым неоднократно слышал, что партийные чиновники зачастую распоряжались российскими музейными богатствами, а также реквизированными драгоценностями, найденными в покинутых богатыми людьми квартирах, для поддержки возникающего в разных странах коммунистического движения.

Рассказывали о финском гражданине Отто Куусинене. Тот российскими бриллиантами какое-то время поддерживал миссию финских коммунистов, оказавшихся в Англии без гроша в кармане.

Переправкой российских драгоценностей в Англию для нужд своей, симпатизирующей советской власти, газеты «Дейли гералд» занимался директор этой газеты Френсис Мейнелл. Он был опытным курьером, а если сказать точнее, опытным контрабандистом. Две нитки драгоценного жемчуга он перевез через все таможни в банках с голландским маслом.

И уж совсем комичный случай. Мейнелл рискнул отправить из России в Англию посылку с шоколадными конфетами, начиненными бриллиантами. Заподозрив Мейнелла в контрабанде, Скотленд-Ярд задержал его на границе для обыска. И ничего при нем не нашли. А спустя несколько дней Мейнелл получил на почте в Лондоне свою посылку, и затем долго вместе с женой обсасывал конфеты, освобождая бриллианты от шоколада.

— Особенно прискорбен последний случай, — продолжил между тем Свердлов, — мы рискнули огромными деньгами. Я имею в виду эквивалент деньгам — бриллианты. Не далее как три дня назад получили шифровку от нашего человека: курьеры прибыли в Париж, и их тут же обворовали. Одного саквояжа не жалко, там среди всяческой дребедени находилась какая-то мелочь во франках. А вот второй саквояж скрывал целое состояние, с помощью которого мы надеялись если не разрушить союз Франции с Врангелем, то хотя бы ослабить давление лягушатников на Польшу, которая все еще колеблется и не подписывает мирный договор. Содержимого этого саквояжа было бы вполне достаточно, чтобы снять с польского театра военных действий большую часть наших войск и успешно завершить войну на юге России. Помощь Англии истончается. Врангель в основном держится на помощи Франции. Не мне вам рассказывать, вы ведь совсем недавно вышли из боев, — Вениамин Михайлович впервые за все время этой тирады вопросительно взглянул на Кольцова. — Скажите, Павел Андреевич, у вас такое же ощущение, как и у нас здесь, в тылу?

— Мои суждения на уровне полка. Бои все еще ожесточенные. Командиры дивизий, возможно, ощущают ослабление натиска противника. Мы, полевые, — нет, — откровенно и жестко ответил Кольцов. — Вам отсюда должны быть виднее масштабы войны. Информация со всех фронтов стекается к вам. А я знаю только то, что сам вижу или что доложит ротный.

— Я понимаю, — согласился Свердлов. — И все же… ощущения?

— Ощущения?.. Слишком уж долго тянется эта война. Для меня она началась в четырнадцатом. Хочется отдохнуть. Такое вот ощущение. И не у меня одного.

— Очень понимаю, — еще раз повторил Свердлов. — Но и другая сторона. Она ведь тоже…

— Знаете что, Вениамин Михайлович: не ходите кругами. Я догадываюсь, что пригласили вы меня вовсе не затем, чтобы познакомить со своей милейшей супругой, почаевничать, праздно побеседовать о состоянии дел на фронтах, — вдруг обозлился Кольцов и ринулся напролом. — Пригласили по делу — так выкладывайте дело. Извините за тон.

— А вы ершистый. Люблю таких, — мягко сказал Свердлов и обезоруживающе улыбнулся. — Выкладываю дело. Если бы французы обнаружили припрятанное содержимое второго саквояжа, мы бы уже получили сведения. Такое богатство всколыхнуло бы Париж. Его трудно было бы скрыть. Проговорились бы чиновники. Наконец, до чего-то докопалась бы вездесущая пресса. У нас там есть свои люди, они тоже уже что-то бы прознали. Но — нет. Тишина. Почему? Скорее всего, те или тот, кто похитил саквояжи, еще ничего не обнаружил. Бриллианты действительно остроумно запрятаны. Но со временем кто-то как-то их обязательно обнаружит. Задача — опередить похитителей. Поэтому мы и решили обратиться к вам. Уверены, вы — тот человек, который может совершить невозможное, — под конец своего монолога польстил Свердлов Кольцову.

Все это время, пока они беседовали, Кольцов прикидывал в уме, что это может быть за предложение. И ничего путного не мог придумать. Ни-че-го! А уж такое! Оно могло родиться только в голове человека, начитавшегося легкомысленной бредятины о подвигах лихих сыщиков. Во всяком случае, это не был совет Дзержинского, в этом Кольцов был твердо убежден. Он, конечно, мог рассказать Свердлову, привычно приукрашивая и добавляя свой буйный вымысел, о пребывании Кольцова в ставке у Ковалевского. Дзержинский любил Кольцова и гордился этой необычной, во многом сымпровизированной самим Кольцовым, операцией ВЧК. Ни о чем подобном Дзержинский никогда не читал. Он даже как-то сказал Павлу: «Вот окончится война, нас сменят молодые, мы окажемся не у дел, и тогда… тогда вы возьметесь за перо и напишете, не стесняя свою фантазию, об этой вашей схватке с Ковалевским и Щукиным. Поверьте, презабавная может получиться книжица, вполне в духе Мордовцева или Валишевского». Сам же Кольцов, если и вспоминал об этой странице своей жизни, то только как вполне будничной, приземленной, очень опасной, но уж никак не героической.

Нет-нет, это предложение Свердлова явно не для него! Как это будет выглядеть: он, едва говорящий по-французски, ходит по Парижу и расспрашивает, не видел ли, не знает ли кто похитителей двух саквояжей? Бред какой-то! Авантюра! Чтобы ввязываться в это дело, надо быть последним дураком!

— И как вы все это представляете? Ну, поиски этих саквояжей? — спросил Кольцов. — Вот вы говорите, что у вас в Париже есть свои люди. Им-то это дело и поручите. Во всяком случае, прежде всего надо узнать, как обокрали курьеров? И кто?

— Вот! Вы очень хорошо логически мыслите: как и кто? Даже еще конкретнее: кто? Из этого может всплыть и второе: как? От курьеров товарищи в Париже не могут добиться ничего внятного. По какой-то причине их своевременно не встретили. Каким-то образом они оказались в бистро. А там то ли засада, то ли случайное ограбление: какая-то кутерьма, выстрелы, полиция. Словом, ничего не понятно. Факт лишь, что оба саквояжа исчезли. Или хорошо хоть курьеры сумели своевременно скрыться.

— Ну и курьеры у вас! — хмыкнул Кольцов. — Скрыться сумели, а сберечь саквояжи — не хватило ума. Или силы? Или ловкости?

— Трудно судить, ничего не зная обо всех обстоятельствах. Видите ли, тут своеобразные ножницы. Послать молодых, сильных, ловких, они обязательно вызовут подозрение у таможенной службы.

— Я-то уж наверняка вызову у них подозрение.

— Но при вас не будет ничего, представляющего для таможни интерес.

— Меня может подстерегать другая опасность. Там, в Париже, я могу совершенно случайно встретиться с кем-то из моих бывших сослуживцев. Через штаб Ковалевского прошло море людей. А я все-таки был старшим адъютантом. Со многими общался, многим запомнился. Кроме того, был трибунал. Пресса посвятила не одну газетную статью «красному разведчику» Кольцову.

— Эта опасность крайне ничтожная. Ваши бывшие сослуживцы пока еще воюют. Либо погибли. Париж наводнили не годные к воинской службе, их жены и дети.

— А искалеченные? А раненые? — добавил Кольцов.

— Риск, конечно, есть. Ничтожный, но и его, несомненно, следует учитывать, — согласился Свердлов. — В конце концов, вы — дворянин, сын уездного предводителя дворянства. Разве вы не могли пересмотреть свои взгляды? Молод. Поверил в миф о всеобщем равенстве. Ошибался, — блеснул Свердлов знанием мало кому известной «легенды» в биографии Кольцова.

— Допустим, — Кольцов какое-то время молчал, и затем выложил перед Свердловым еще одно «против». — Предположим, я согласился. Но против нас работает время. А на то, чтобы сейчас кружными путями добраться до Парижа, уйдет недели две. И, как говорили у нас в Севастополе, я приеду «в свинячий голос».

— И это мы учли. Поедете с Миссией Союза потребительских обществ, которая вполне легально отправляется в Париж для переговоров о снятии с Советской России экономической блокады. Формально она снята еще в начале года на Парижской мирной конференции. Фактически же — все осталось по-прежнему. Разрешение на посещение нашей Миссией Парижа уже получено. К тому же делегаты находятся под патронатом крупного норвежского ученого Фритьофа Нансена, который оттуда, из Парижа, оказывает нам посильную помощь.

— Я слышал о «Плане Нансена». Но, как мне известно, на парижской конференции этот план с треском провалился.

— К сожалению. Но мы продолжаем работать. Как вы, вероятно, знаете: тем, кто стучится, рано или поздно открывают дверь. Впрочем, о Миссии я упомянул лишь в связи с возможностью вашей быстрой и легальной поездки в Париж. Всего-то!

— Я так понимаю, быстрая — это через Польшу. Но Польша пока находится с нами в состоянии войны, Каким же еще путем можно быстро попасть в Париж?

— Война с Польшей, фактически, вялотекущая. Пилсудский то приостанавливает военные действия, то снова их начинает. Польша обескровлена, она — за прекращение войны. Но ее подталкивает к продолжению конфронтации Франция, у которой в России свои интересы. И все же, я думаю, в ближайшее время нами с Польшей будет подписан мирный договор. А пока… пока мы с поляками уже кое о чем потихоньку договариваемся. По крайней мере, они иногда разрешают переправлять через их территорию наших людей во Францию и Германию. Так что эта проблема уже вполне решаема.

— Нет! — решительно покачал головой Кольцов. — Гнилая это затея, и ввязываться в нее я не хочу. Репутация не позволяет. И убеждения.

— О чем вы? — воскликнул Свердлов.

— Обворовываем свою же страну ради взяток каким-то иноземцам, — жестко пояснил Кольцов.

— Не согласен с вами! — возразил Вениамин Михайлович. — Бриллианты — дело наживное. И если с их помощью остановим эту кровопролитную бойню, если сумеем сохранить тысячи и тысячи жизней — разве это не благородная цель?

— Я и говорю: у этой благородной цели очень уж неблагородные средства.

— Ради достижения мира в войне все средства хороши.

— Это вы сказали. Я думаю иначе. И потом, у меня много дел там, где я сейчас нужнее, — он решительно встал. — Был рад познакомиться с вами и вашей очаровательной супругой. Но от вашего предложения я решительно отказываюсь еще и вот по какой, довольно веской, на мой взгляд, причине. Ничему тому, что мне понадобилось бы при поиске этих саквояжей, я не обучен.

Свердлов тоже встал, подумал о том, что надо будет упредить Кольцова и, едва только он уйдет, тут же позвонить Менжинскому. Это он, а вовсе не Дзержинский, подал Свердлову идею отправить Кольцова в Париж. Вот пусть он и уговорит, упросит, умолит этого несговорчивого упрямца. В конце концов, пусть просто прикажет ему. У них в ВЧК приказы, как ему известно, исполняются беспрекословно.

— Очень жаль, что я не смог вас уговорить. Попрошу Особый отдел ВЧК, чтобы вам приказали. Вы ведь их сотрудник? — с вежливой улыбкой пригрозил Кольцову Свердлов. — Как видите, я не теряю надежду на нашу скорую и более доброжелательную встречу, — и, сменив тон, он вроде даже как пожаловался Кольцову: — Поймите, стал бы я так настаивать, если бы не безвыходное положение. Легальных людей у нас в Париже очень мало, и все они задействованы на разных важных участках. Да и небезопасно их переключать на иную работу. Практически, это провал. А они нам сейчас ох как там нужны. Курьеры же, как вы понимаете, сами ничего не сделают, они нелегалы. Их кратковременные разрешения на въезд во Францию уже просрочены. К тому же, как я понял, они мало что могут.

— Меня трудно разжалобить. Я уже все твердо решил, — сухо сказал Кольцов.

— Один — матрос, — еще на что-то надеясь, продолжал жаловаться Свердлов, — этот в атаку пойдет в полный рост, не пригнется. Сорвиголова. Но размышлять, анализировать и предпринимать какие-то действия он не способен. Второй — очень порядочный человек, профессор какого-то провинциального университета, владеет французским, кажется историк или археолог. Светлейшая голова. Но немощен. Вид у него такой, знаете, академический. Потому и послали. Я мыслил: если вас уговорю, он был бы при вас. Глядишь, вдвоем до чего-то бы и додумались, пока дело не ушло в давность. И морячок, как помощник, вам бы тоже пригодился.

Что-то Кольцова царапнуло за душу в этом рассказе. Он даже не сразу смог понять, что? И еще раз попытался объяснить Свердлову всю бессмысленность этой операции. Он был уверен, что она изначально обречена.

— Не будьте наивным. Саквояжи, конечно, вскрыли. Думаю, что эту операцию провернула Сюртэ, французская тайная полиция.

— Почему же, в таком случае, никакие сведения об этом до сих пор так и не дошли до нас? Никакие!

— Потому, что саквояж — хорошая «наживка», — спокойно ответил Кольцов. — У них там тоже есть умные люди, и они понимают, что мы попытаемся выяснить судьбу этих саквояжей. А я не хочу быть рыбкой, я всю жизнь занимался ее ловлей.

— Нет, не согласен. Все не так просто. Отсутствие сведений может означать только одно: бриллианты не найдены. Скорее всего, так.

— Двойное дно? — Кольцов иронически взглянул на Свердлова. — Эх, господа-товарищи, начитались вы всякого…

— Нет-нет! Бриллианты спрятаны очень надежно и очень остроумно. Изобретение одного нашего шорника. Успешно прошло не одно испытание.

— Ну и что это за новшество? Не представляю, куда еще в саквояже можно что-то спрятать, кроме двойного дна?

— В кожаные ранты. Эдакие тонкие колбаски вокруг дна и крышки одного из саквояжей, которые начинили бриллиантами. Именно этот саквояж марки «Буже» вез профессор. Мы полагаем, он не мог привлечь к себе внимание французской полиции. И заметьте, все случилось вовсе не на таможне.

— И кто же этот профессор? Ну, курьер? — совсем уж неожиданно даже для самого себя спросил Кольцов. В его голове все настойчивее звучали слова Свердлова «провинциальный профессор», «археолог». Да мало ли их по всей России, профессоров и археологов? И все же Павлу почему-то захотелось узнать фамилию этого профессора. Чтобы убедиться, что в жизни не так часто случаются невероятные совпадения. — Откуда он?

— Милый такой человек. Большевик. Разве вам этого мало? — тусклым голосом произнес Свердлов. — Владеет французским, мог бы послужить вам переводчиком.

— Фамилия! Меня интересует фамилия!

— Сейчас. Пожалуйста. Где-то здесь… — Свердлов стал перебирать на столе какие-то бумаги. — Русская фамилия. И имя. Платон, что ли, — бормотал он.

— Иван Платонович? — почти выкрикнул Кольцов. — Старцев?

— Похоже, — все еще продолжая перебирать бумаги, отозвался Свердлов.

— Служащий Гохрана! — уже не спросил, а утвердительно произнес Кольцов.

Свердлов наконец нашел искомый листок, удивленно обернулся к Кольцову:

— Вы правы! Старцев! Иван Платонович Старцев! — прочитал он. — Да-да, сотрудник Гохрана. Вы его знаете? Вы знакомы?

Вместо ответа Кольцов протянул Свердлову руку, чем поверг его в изумление.

— Договорились! Я согласен! Хотя и понимаю, что это полнейшая авантюра!

— Странно как-то. Хоть объясните… — растерялся Свердлов. — Но я рад. Да. Только, пожалуйста, не передумайте!

— Нет-нет! Договорились! Твердо!

— Теперь я могу вам сознаться, — с облегчением вздохнул Вениамин Михайлович. — Меня предупреждали, что вы вряд ли согласитесь. Но кто-то в ВЧК, действительно, сказал: «Вот если бы туда согласился поехать Кольцов, был бы хоть небольшой шанс на успех».

— Я еду!

— В таком случае нам остается только заняться сборами.

Глава 2

До отъезда Миссии в Париж оставалось полтора дня. За это время предстояло выполнить бесконечное количество дел.

Все хозяйственные службы ВЧК в эти полтора дня в основном работали на Кольцова. Перво-наперво его надо было переодеть в цивильное. В спецателье сшили несколько модных костюмов и легкое осеннее плащ-пальто.

Ведал ателье бывший лучший киевский портной Беня Разумович, который до недавнего времени имел в украинской столице свое небольшое портновское дело и даже шил костюмы самому председателю Всеукраинской ЧК Мартину Яновичу Лацису. Когда его ателье в Киеве ликвидировали, Беня недолго оставался без дела. Лациса перевели в Москву, а следом сюда переехал и Беня, и уже под него создали спецателье для чекистов.

И вот теперь Беня лично шил костюмы для Кольцова.

— Париж, товарищ Кольцов, это надо понимать, не какая-то там Хацапетовка, — сказал Беня Кольцову во время последней примерки в час ночи. — И товарищ полномочный комиссар не может появиться на Пляс Пигаль или на бульваре Капуцинов, одетый как одесский биндюжник.

— Вы знаете Париж?

— Х-ха! Знаю ли я Париж? Я даже знаю главного раввина парижской синагоги Зяму Разумовича. Скажу вам по секрету, это двоюродный брат моего папы. Так и это еще не все. Два моих брата Натан и Исаак стали там капиталистами. Один, кажется, даже стал пуговичным королем. Он имеет небольшую фабричку и, можете себе вообразить, снабжает пуговицами чуть ли не полмира. Второй — тоже какой-то задрипанный капиталист. У них там, знаете, все капиталисты. Вы будете очень смеяться, он владеет всего лишь прачечной, обыкновенной прачечной. Но вы бы видели дом на Елисейских Полях, в котором он живет. Шоб мы все так жили, товарищ Кольцов, как он живет, — и, наклонившись к самому его уху, оглянувшись по сторонам, тихо добавил: — В случае, если вы там, в Париже, малость поиздержитесь, зайдите к Исааку, и скажите, что вы от Бени. Больше вам ничего не придется говорить.

Беня также позаботился для Кольцова о модных сорочках, галстуках, запонках и носовых платках.

В шорной мастерской, в той самой, в которой полутора неделями раньше сапожники шили кожаные чемоданы для Бушкина и Старцева, теперь подбирали и подгоняли под костюмы подходящую обувь.

В секретных службах Кольцову подготовили нужные документы. Это было просто: ему выдали старый, уже вышедший из обихода в Советской России паспорт царских времен, но который пока еще признавался всеми государствами мира.

Затем его внесли в список отъезжающих во Францию членов Миссии. В нем он значился как инженер-консультант. Этот документ с соответствующими отметками нансеновской комиссии был равнозначен визам и открывал членам Миссии польскую, германскую и французскую границы.


В назначенное время члены Миссии собрались на вокзале и лишь здесь познакомились со своим руководителем — заместителем наркома внешней торговли Советской России Александром Дмитриевичем Тихоновым. Выходец из известного в Таврии еще со времен Екатерины Второй небольшого городка Херсона, сын крестьянина и сам крестьянин, он с юных лет стал профессиональным революционером. Невысокий, крепко сбитый, седовласый, неторопливый в движениях, он с каждым из своих подопечных поздоровался за руку, каждому нашел пару добрых слов, чем уже с первых минут вселил в членов Миссии симпатию и доверие.

Тихонов прежде уже посещал Париж, познакомился с Нансеном в те самые дни, когда норвежский ученый готовил письмо-обращение к членам «Совета четырех» Парижской мирной конференции. В нем Нансен настаивал на продовольственной и медицинской помощи мирному населению России и даже предлагал свой план. Лидеры Антанты тогда не поддержали Нансена. Но «План Нансена» как некая международная гуманитарная организация пока продолжал существовать и, несмотря ни на какие политические ветры, оказывал Советской России посильную помощь.

Провожал членов Миссии нарком Внешторга Леонид Борисович Красин, один из авторов «бриллиантовой дипломатии». На последних совещаниях СНК он сам себя подверг критике: увлекшись «бриллиантовой дипломатией», мало внимания уделял иным возможностям воздействия на правительства Антанты, таким, к примеру, как народная дипломатия, пресса. Под угрозой надвигающегося на Россию голода, по совету Красина и было принято решение направить в Париж не совсем обычную, народную делегацию для переговоров о возобновлении торговли. Красин полагал, что обычные крестьяне, представляющие срез беднейшего российский населения, сумеют скорее достучаться до сердец лидеров Франции, вызовут сочувствие и помогут сдвинуть с мертвой точки проваленный прежде план Нансена.

Красина на том совещании СНК поддержал легендарный Яков Фюрстенберг-Ганецкий, прославившийся тем, что устроил проезд Ленина через воюющую с Россией Германию и слывший авторитетным специалистом в международных делах. Он горячо доказывал, что народная миссия — это и есть та самая спасительная веревочка, потянув за которую можно достигнуть замечательных результатов, а возможно, и полного замирения с Францией, народ которой, по уверению Ганецкого, спит и видит завершение этой бойни.

— Пусть народ Советской России с глазу на глаз поговорит с народом Франции. И я хочу посмотреть на правительство Франции, что оно ответит на справедливое требование народов! — патетически выкрикнул Ганецкий, завершая свое выступление на СНК и даже сорвав аплодисменты, на которые комиссары обычно бывают скупы.

Ганецкий предлагал в руководители делегации свою кандидатуру, но его никто не поддержал из-за известного авантюризма и легкомыслия. Красин предложил своего заместителя Тихонова, человека обстоятельного и здравомыслящего: такой не наломает дров.

Красина поддержал Ленин. У него была для этого еще одна причина. Не ожидая окончания Гражданской войны, Советская Россия приступала к строительству Каширской ГЭС и тем самым как бы сигнализировала всему миру: сомнений в победе нет. Начальником строительства был назначен младший брат наркома продовольствия Цюрупы Георгий, который, как известно, был земляком Тихонова. К тому же они были связаны родством: женаты на родных сестрах. Инженер-электрик по специальности, Георгий Цюрупа до недавнего времени успешно работал в Питере на заводах Сименса-Шуккерта.

Начиналось строительство «Каширки» поистине на голом энтузиазме. Кроме кирпича, который имелся в наличии, нужны были еще турбины Женвеля по пятьсот лошадиных сил каждая, нужны также трубы, насосы, силовой провод, изоляторы и еще много чего. Список только того, что требовалось в первую очередь, содержал более сотни наименований. Георгия Цюрупу, который блестяще владел немецким, часто бывал в Германии и имел в друзьях большое количество влиятельных людей, включили в состав Миссии с тем, чтобы он сошел с поезда в Берлине и по возможности предварительно договорился с крупными немецкими предпринимателями о поставках всего необходимого для Каширской ГЭС.

Появившийся на вокзале Красин не подошел к членам Миссии, а подождал, когда на него обратит внимание Александр Дмитриевич Тихонов. Они стали неторопливо ходить по перрону, что-то горячо обсуждая. Поднаторевший в международных делах Красин, видимо, давал необходимые советы своему заместителю, не столь опытному в общении с иностранцами.

А Кольцов присматривался к своим попутчикам, в основном людям немолодым, выбывшим из войны не по своему желанию, а вынужденно, из-за ранений и других различных болячек. По шрамам на обветренных лицах, по степенности и неторопливой крестьянской основательности Кольцов понял, что в прошлом это были трудяги-хлеборобы, а в недавние лихие времена вынужденно стали разудалыми кавалеристами и отчаянными рубаками. Двое-трое суток с такими попутчиками обещали не скучное времяпрепровождение.

Чуть в стороне от остальных переминался с ноги на ногу высокий кудрявый мужчина. Это и был начальник будущей Каширской ГЭС Георгий Цюрупа, попутчик Кольцова до Берлина.

Наконец маломощная «овечка» подтянула к перрону куцый — в пять-шесть товарных вагонов — состав, к которому был прицеплен единственный порядком изношенный и ободранный, словно только недавно извлеченный со свалки, пассажирский вагон.

Тихонов попрощался с Красиным и направился к вагону.

— Прошу, товарищи! — пригласил он членов Миссии, и добавил. — Надеюсь, в Брест-Литовске нам заменят эту развалину.

Члены Миссии утиной цепочкой двинулись вслед за Тихоновым. Последним шел Кольцов.

Тихонов вглядывался в лица членов Миссии, запоминал. Павла задержал, протянул ему руку:

— Рад с вами познакомиться, товарищ Кольцов. Вениамин Михайлович Свердлов просил меня извиниться, что не смог вас проводить. Вызвали во ВЦИК.

— Понимаю.

— Передал, чтобы не беспокоились. В Париже вы не будете одиноки. Наши люди окажут вам всяческое содействие. Они уже предупреждены и встретят вас. Со своей стороны я тоже буду рад помочь вам в случае, если она вам понадобится в те несколько коротких дней, пока мы будем в Париже.

— Думаю, у вас там дел будет выше крыши. Постараюсь не обременять, — сказал Кольцов.

— Да уж хлебом-солью нас не встретят, это без сомнения.

Тяжело вздыхающий паровозик вдруг дал не по чину густой, басовитый и длинный гудок. Звякнули буфера и сцепки, и поезд тронулся. Тихонов пошел рядом с набирающим ход вагоном, ожидая, когда на ступени поднимется Кольцов, затем запрыгнул и сам, легко, как юноша, словно и не был отягощен грузом лет.

Медленно, словно нехотя, отставал от поезда вокзал с одиноко стоящей на пустынном перроне темнеющей фигуркой Красина.

Вдоль окон вагона потянулись неприглядные нищие городские окраины. Их сменили лесочки, перелески, одинокие будочки путевых обходчиков. Еще не успевшие сбросить осеннюю листву, небольшие колки выглядели нарядно, переливались золотистым и багряным цветом. Редкие хвойные деревья выглядели среди лиственничных перелесков строго, как дипломаты на сельской ярмарке.

Вагон был практически пустой. Кроме двух проводников, вероятнее всего, сотрудников Чека, его занимала всего лишь Миссия, состоящая из семи человек и двух их попутчиков: Павла Кольцова и Георгия Цюрупы. Посторонних не было.

Поселились, как кому хотелось. Четверо крестьян, едва только разместились в купе, как тут же стали вынимать и раскладывать небогатую домашнюю снедь, в основном вареные яйца, овощи и хлеб. У одного нашелся тощенький кусочек сала, у другого — бутылка самогона. Миссия хоть и международная, а все ж состав российский, со всеми хорошими и плохими российскими традициями.

Пригласили к себе в купе всех остальных. Долго совещались, как подступиться к своему руководителю Тихонову. Как-никак, заместитель народного комиссара! Хоть и народного, а все же… Парламентером послали его приятеля Георгия Цюрупу.

Александр Дмитриевич охотно откликнулся, пришел со своей закуской: с десятком крупных вобл, и тоже… с бутылочкой, но «казенки».

А за вагонными окнами сменялись убогие деревни с сияющими на солнце маковками церквушек и монастырей. Кое-где тощие лошади уныло распахивали под озимь крошечные наделы. Люди заботились о завтрашнем дне.

И в вагоне беседовали о том же. Пахать землю нечем, лошади за время войны либо повыбиты в боях, либо пошли на прокорм красноармейцам. На пустой желудок не шибко повоюешь. В тылу тоже не лучше. Подступает голод, нормы хлеба повсеместно урезают. Оно бы и ничего, можно и перетерпеть, потуже затянуть пояса. Но ведь и земле нужно зерно. Без него она родит только лебеду. И удобрения нужны. А откуда они возьмутся, если скот почти вчистую пустили на продовольствие.

Надеялись мужики, что Тихонов скажет им что-нибудь обнадеживающее, утешительное. Все же замнаркома. Хоть и не по продовольствию, но со всеми другими наркомами за руку. Они тоже, небось, промеж себя разговоры ведут про то же самое: как Россия после войны с колен подниматься будет.

Но Тихонов даже после выпитой чарки был несловоохотлив. Да и чем обнадежишь, если ехали они к недругам на поклон, с протянутой рукой. Уж он-то, как никто другой, знал, что голод к стране подступает нешуточный.

Когда за окнами вагона земля со своими городками и хуторами растворилась в ночной темени, члены Миссии разошлись. Кольцов обосновался в соседнем купе, где только что вершилась трапеза. Сон не шел, он лежал, думал о чем-то своем. За тонкой перегородкой глухо звучали голоса его попутчиков. Они все еще никак не могли закончить вечерний разговор.

— Ничего, не пропадем! — горячился один из пожилых миссионеров. — Россия, она столько всего вытерпела, что и это перетрет. Только бы замириться.

— А что потом? Ну, после замирения?

— Известно что. Коммунизм.

Кольцов отвлекся от своих мыслей, стал вслушиваться в разговор попутчиков-крестьян.

— Так вдруг, как теща с печки? — прозвучал другой голос.

— Известное дело, не сразу. Малость погодя. Сперва, как товарищ Ленин говорил, произведем всех до общего состояния. Что б, значится, ни бедных, ни богатых, ни антилигентов, ни трудящих. Что б все были ровня.

— И я такое слыхал! — согласился кто-то третий. — Все будут трудящие. Которы могут умственно трудиться, тем, значит, на счетах пожалуйста, или в конторе, или, на крайний случай, при складе. А которы по малограмотности до этого не приспособлены, те кирпичи клади, землю копай. А чтоб никому не обидно, всем одинаковый паек.

— Я и говорю: ровня.

— А когда ж коммунизм? Очень до него дожить охота.

— Дак вскорости. Сразу опосля этого. Только не всем сразу, не в один день. Сам суди. Народу в Рассее тьма-тьмущая. На всех сразу его не напасешься. Может, спервоначалу по карточкам или по спискам. По мере, значится, поступления. А потом уже всем.

— Мудрено как-то. То, говоришь, ровня, для всех. А то сперва по спискам. Это как же? Сперва тем, кто ровнее?

— А ты как думал? Много таких найдется, которы губы раскатают, чтоб без очереди. Не выйдет! Сперва издаля в него вживись, в коммунизм. Прочувствуй. А потом уже… Видишь, вот и ты. Сразу про равенство заговорил. А при коммунизме допрежь равенства на первом месте совесть стоять будет, потом доброта, щедрость. Да много всего-разного.

Кольцов начал придремывать. Голоса за перегородкой стали расплывчатыми, неясными.

Он тоже стал думать о будущем. Понятно, что коммунизм наступит не сразу. Его еще надо строить и строить. И на земле, и в людских душах. И все-таки, как же он будет выглядеть?

И представился ему уютный дворик, весь в зелени, кусты сирени с разноцветными гроздьями, красивый белый дом с резными наличниками на окнах. От окна дома к летней кухоньке, совсем как в его родительском дворе, протянута веревка и на ней слегка шевелятся на теплом летнем ветерке белоснежные простыни, пеленки, ползунки, рубашечки и штанишки разновозрастных детишек. А на крыльце стоит его жена с лицом Тани Щукиной. Она держит на руках младенца, совсем как мадонна с иконы. И рядом с нею двое погодков с лицами Кати и Коли, детишек Лены Елоховской. Нет, с его детьми, потому что теперь они Кольцовы. И все они счастливы, и все улыбаются ему, и машут руками. Зовут, что ли?

Таким привиделось Павлу Кольцову будущее. А что! Может, как-то так и будет выглядеть коммунизм? Никогда на земле его не было. Никто его не строил. А представляют его все по-разному. Ясно лишь одно: будет он добрый и справедливый.

С этими мыслями Павел и уснул, и уже не слышал, как его попутчики еще долго там, за перегородкой, спорили, и так, ни до чего не договорившись, тоже затихли.

Глава 3

Неподалеку от Брест-Литовска их поезд несколько раз останавливали красноармейские пропускные пункты. На одной из остановок отцепили товарные вагоны, и дальше маломощная «овечка» потащила только один их вагон. Пару раз они опять останавливались, но вскоре, после каких-то коротких формальностей, которые улаживали проводники, снова трогались.

Проехали Брест-Литовск, и их поезд остановился теперь уже надолго. Проводники куда-то ходили, что-то выясняли и результаты время от времени докладывали Тихонову. Были они, судя по всему, неутешительные, потому что Тихонов мрачно ходил вдоль вагона и ни с кем не разговаривал.

Спустя несколько часов безуспешных хлопот они наконец пришли повеселевшие.

— Выходите с вещами! Пересадка! — скомандовал истомившимся за время ожидания пассажирам Тихонов.

Они долго гуськом шли вдоль насыпи по окраине города. Здесь не было жилых домов, лишь кое-где среди поросших полынью пустырей высились кирпичные руины и искореженные металлические фермы каких-то недавно разрушенных предприятий. А ближе к мосту появились недавно выкопанные, но так и не обжитые окопы. Кто их копал, красноармейцы или польские жолнеры, определить было трудно. Продолжалась ли еще война или уже наступило временное перемирие, тоже узнать было не у кого.

Странным образом война обходила этот пустырь стороной. По субботам и воскресеньям здесь происходили иные, коммерческие, баталии, потому что ничто не могло отменить на этом пустыре перед мостом шумные российско-польские базары.

Вскоре пассажиры подошли к мосту, возле которого стояли часовые в незнакомой им форме. Они были в необычных фуражках-конфедератках, с короткими кавалерийскими винтовками за плечами. Внизу, у реки, среди еще не пожухлой травы стояли большие воинские палатки и пасся табун лошадей. Похоже, здесь был временный пограничный пост.

Сопровождающие их проводники попрощались. Тихонову указали вдаль.

— Вон там, видите? То ваш вагон. С утра дожидается.

— Так чего ж так долго?

— Граница. Хоть пока и липовая. А все равно, море всяких формальностей, — и проводники повернули к своему осиротевшему поезду.

Члены Миссии продолжили свой путь к одиноко стоящему на широкой лесной поляне вагону. Когда проходили мимо часовых, те в знак приветствия вскинули по два пальца к своим конфедераткам.

— Маем пшиязнь до советув! — сказал один из них, и оба дружелюбно заулыбались.

Это уже был совсем другой вагон, не новый, но чистый, ухоженный, предназначенный для дальних поездок. Проводниками оказались две милые, очень похожие одна на другую, паненки. Вероятно, мать и дочь. Они ожидали их, стоя на насыпи возле вагонов.

Паровоз к вагону был прицеплен и, ожидая пассажиров, время от времени вздыхал и окутывал проводниц теплым паром. Едва члены Миссии поднялись, как паровоз дал сиплый гудок и тронулся.

Вагон им больше не меняли. В Варшаве его прицепили к скорому международному поезду «Варшава — Париж», и его заполнили шумные поляки.

Делегация занимала теперь три крошечных купе, и из-за тесноты Кольцов, Цюрупа и Тихонов предпочитали большей частью стоять в коридоре и с любопытством рассматривать мелькающую за окном чужую жизнь.

Польша почти ничем не отличалась от России. Такие же крохотные земельные наделы, большей частью невспаханные. Где крестьяне трудились, обрабатывали свои поля с помощью тощих коровок. Следы только недавно прошедшей здесь войны по возможности припрятали. Разница между нами и поляками была лишь в одном: здесь нищету стыдливо скрывали. В России же ее выставляли напоказ и даже гордились ею.

Григория Цюрупу оставили под мрачными сводами Берлинского вокзала. От Берлина в памяти остался запах дыма. Не того уютного, соломенного, которым по осени пахнут русские деревни, напоминающего о тепле и выпеченном хлебе. Здесь же был резкий и грубый запах угля, сгоревшего в казарменных печах и офисных каминах. Прохожие на улицах были одеты в серое и темное, лица озабоченные и печальные, словно все они шли с похорон. Германия трудно излечивалась от не так давно пережитой войны.

А потом началась Франция, и словно в одночасье за окном вагона сменилась декорация. Замелькали чистенькие и весело разукрашенные деревеньки, на улицах стало многолюдно и празднично.

Последние полсотни километров поезд двигался неторопливо, словно пробивался сквозь столпившиеся вокруг столицы совсем игрушечные городки и поселки. Когда начался собственно сам Париж, никто так и не заметил. Просто постепенно среди низкорослых домиков стали появляться высокие, основательные дома, особняки и экзотические средневековые замки. Мелькали узкие, похожие на теснины в горах, улочки. Вдалеке величественно проплыл высокий, своими тупыми куполами подпирающий небо, старинный собор.

— Гляди, знатная церква, — сказал кто-то из делегации. — А не той красоты, не россейской. Печальная какая-то, к небу тянется.

— Похож на собор Парижской Богоматери, — сказал Тихонов. — Если выдастся время, мы и «Собор соборов» обязательно посетим.

— Выходит, это уже Париж?

— Самый что ни на есть.

Вскоре поезд остановился под высокими сводами Северного вокзала. Выходящие из вагонов на перрон пассажиры смешивались со встречающими. Объятия, поцелуи, слезы, смех. Лишь члены Миссии сбились в кучку и растерянно осматривались. Их поражало здесь все: нарядные люди, обилие цветов, но особенно — легкая стеклянная крыша вокзала, сквозь которую струился мягкий солнечный свет.

Тихонов вглядывался в толпу, обеспокоенным взглядом кого-то в ней выискивая. Посветлел лицом, когда заметил пробивающихся сквозь многолюдье двух мужчин. Они еще издали помахали ему руками. Миссию встречали.

Оглядывая вокзал, Кольцов заинтересовался переминающимися под стеной неряшливо одетыми, небритыми парнями. Они не были похожи на встречающих, лениво стояли под стеной, оценивающими взглядами просеивали покидающих перрон пассажиров. Время от времени один из них отклеивался от стены и нырял в толпу.

Тихонов меж тем коротко переговорил со встречающими их мужчинами. Затем с одним из них, низеньким, пожилым, похожим на мячик, французом с грубым мясистым лицом сатира, подошел к Кольцову. И тут же выяснилось, что никакой это не француз.

— Познакомьтесь, Павел Андреевич! Ваш гид и переводчик, — сказал Тихонов.

— Илья Кузьмич Болотов. Можно просто Илья. Мне так даже больше по душе, — представился тот на чисто русском, с вологодским акцентом, нажимая на букву «о».

Кольцов заметил, что его российские попутчики уже подхватили свои пожитки и приготовились уходить. Кольцов вопросительно взглянул на Болотова.

— У нас свой маршрут, — пояснил Болотов.

Павел подошел к членам Миссии, с каждым попрощался за руку. Сказал Тихонову:

— Был рад с вами познакомиться, Александр Дмитриевич. И благодарю за это совместно проведенное время.

— Я тоже рад, — Тихонов взял его руку в свои большие ладони. — Прощаться не будем. Скажем друг другу «до свиданья». Надеюсь вскоре снова увидеть вас, — и уточнил: — В Москве.

— Может, еще успею с вами? — с тоскливой безнадежностью не то спросил, не то поинтересовался, как на это отреагирует Тихонов.

— Сожалею, — словно бы попросил прощения Тихонов. — О вас теперь будет заботиться Борис Иванович Жданов. Насколько я осведомлен, эта фамилия вам знакома?

— Лично с ним не знаком, но слышал о нем много хорошего.

— Замечательный человек.

— Надеюсь… Счастливо вам, — грустно сказал Кольцов.

— И вам тоже.

Делегаты, окружив Тихонова, как цыплята наседку, двинулись к выходу. Они шли, тесно сгрудившись, стараясь не отставать от Тихонова. Эти еще совсем недавно боевые конники, опытные рубаки, со страхом оглядывались по сторонам. Их пугало здесь все: чужая речь, незнакомая нарядная публика, гудки лимузинов, звуки шарманки.

Кольцов проводил их тоскливым взглядом. Впервые в его богатой на нестандартные случаи жизни он оказался в ситуации, которую не совсем понимал и, тем более, никак не мог на нее повлиять. Более того, предприятие, в которое он ввязался еще там, в Москве, казалось ему крайне легкомысленным и непродуманным. И если бы в разговоре с Вениамином Михайловичем Свердловым случайно не всплыла фамилия Старцева, он, несомненно, отказался бы от этой поездки. И никто, даже Феликс Эдмундович Дзержинский, не смог бы его уговорить. Но…

В ту минуту он представил себе растерянного, обворованного Ивана Платоновича Старцева, милого, доброго и кристально честного пожилого интеллигента, который не однажды в жизни выручал его, спасал почти от неминуемой смерти — и все, и Павел уже не думал о бессмысленности предложения, которое сделал ему Свердлов. Он сказал «да» потому, что не мог поступить иначе, потому, что хотел подставить плечо помощи этому дорогому ему человеку, бесконечно одинокому в далеком и чужом для него Париже.

Кольцов и Болотов едва ли не с последними пассажирами, прибывшими поездом «Варшава — Париж», покидали перрон. Краем глаза Кольцов заметил: один из молодчиков отскочил от стенки, бросился к ним. Перегородив путь, широко размахивая руками, стал что-то доказывать Болотову. Но Болотов произнес одно только слово, вполне возможно, непечатное. Во всяком случае, парень тут же отступил и снова вернулся на свое место у стены.

— Что он хотел? — спросил Кольцов.

— А что может хотеть бродяга, клошар? Нищий, если по-нашему, — пояснил Илья Кузьмич. — Особая каста. Законом здесь запрещено нищенствовать, но можно получить вознаграждение за оказанную какую-либо услугу. Или воровать. Этот предложил сопроводить нас в гостиницу с таким сервисом, от которого никогда не отказываются мужчины.

— И что же вы?

— Я ему ответил. Он меня понял.

Пройдя сквозь широкую вокзальную дверь, они оказались на улице Паради, и словно нырнули в водоворот шумной парижской жизни. Вдоль сияющих хрустальных витрин неспешно двигалась говорливая толпа. Сердито клаксонили лимузины, с трудом пробираясь сквозь уличное многолюдье. Размахивая газетами, что-то выкрикивали продавцы новостей. Откуда-то доносились печальные звуки шарманки.

После тихой, деловой и озабоченной Москвы Париж показался Кольцову похожим на яркое цветистое лоскутное одеяло, под которым он проспал все свое босоногое детство в родительском доме в Севастополе. Мама доставала на швейной фабрике ни для чего уже больше не пригодные обрезки различных тканей и сшивала их в самом причудливом сочетании. Надо думать, у мамы был хороший вкус: ее одеяла быстро раскупались и были хорошим подспорьем отцовскому жалованью.

— На метро или же прогуляемся? — спросил Илья Кузьмич. — Нам тут недалеко.

— Хотелось бы и в метро. Слыхал про такую диковину: поезда под землей.

— Еще успеете. А по мне, так лучше пешком.

— Пешком так пешком, — согласился Кольцов. Во всяком случае, ему в равной степени хотелось посмотреть и на поезда в подземелье, и увидеть нарядные и шумные улицы, по мнению многих, самого красивого города мира.

Они обогнули Северный вокзал, ненадолго задержались возле одной из красивейших парижских церквей Сен-Венсенн де Поль, узкими нарядными улочками вышли к бульвару Ла Шапель и минут десять шли по нему вдоль бесчисленных магазинов, магазинчиков, кафе, трактиров и бистро. Здесь торговали самыми дешевыми товарами, завезенными сюда со всех концов земли. И праздную толпу парижан, неторопливо движущуюся по бульвару, тоже разбавляли темнокожие жители Африки, желтолицые японцы и китайцы, реже в этой толпе можно было увидеть смуглых марокканцев в высоких малиновых фесках.

Свернув с бульвара, они вскоре вошли в тихий уютный дворик.

— На всякий случай запомните свой адрес, — попросил Илья Кузьмич. — Улица Маркс-Дормуа. Маркс, я так понимаю, запомните легко. Ну а по поводу Дормуа слегка напрягитесь. Рю Маркс-Дормуа, одиннадцать. Близко метро Ла Шапель, — и уверенно добавил: — Освоитесь!


Нет, совсем не такой виделась Павлу встреча с Иваном Платоновичем. Сколько помнил его Кольцов, Старцев умел держать удары судьбы. Даже в самых тяжелых передрягах он оставался спокойным и жизнедеятельным.

Здесь же, в неуютном парижском полуподвале, куда их с Бушкиным определили на жительство, перед Кольцовым предстал исхудавший, измученный неприятностью с саквояжами, придавленный осознанием своей вины старик со всклокоченными волосами и болезненным, землистого цвета, лицом.

Увидев Кольцова в двери их скромного парижского жилища, он нисколько не удивился, не обрадовался, даже не поднялся ему навстречу, лишь только, поймав на себе его взгляд, молча и как-то беспомощно и обреченно развел руками.

Павел понял: прежде чем приступать к поискам злополучных саквояжей (в успех этих поисков он совершенно не верил), надо приводить в порядок самого Ивана Платоновича, встряхнуть его, вернуть в привычное состояние. И вместо радостных объятий, вместо каких-то успокаивающих слов, он неожиданно даже для самого себя сердито сказал:

— Ну и что? Что такое случилось, чтобы киснуть в этом полумраке, как на похоронах?

И это возымело свое действие. Иван Платонович поднялся, шагнул к Павлу, тихим виноватым голосом произнес:

— Вот именно. Как в мышеловке. А жизнь — там, — он указал на узкое полуподвальное окно, за которым были видны только проносящиеся мимо ноги, то дробно стучащие, в изящных туфельках, то неторопливые, усталые, в грубых изношенных ботинках.

Откуда-то из полумрака на свет выдвинулся с трудом узнаваемый Кольцовым, преображенный модным цивильным костюмом бессменный адъютант Ивана Платоновича бывший морячек Бушкин. Он без всяких предисловий сварливым голосом стал сбивчиво и путано объяснять:

— Сами посудите, винят во всем товарища профессора Ивана Платоновича. А товарищ профессор раньше море только, может, на картинке видели. А тут, как из Ревеля вышли, трое суток штормяга нас баюкал. Что в Москве ели, и то из себя выкинули. Да пока из Гавра в Париж. За пять суток маковой зернинки во рту не было. А тут из трактира запах. Зашли. Суп луковый всего за франк. По правде сказать, он больше и не стоит. Помои. Не то, что наш борщ…

— О чем вы, Бушкин? — остановил его косноязычную и сбивчивую речь Павел.

— Докладаю, как все было. Потом полиция откуда-то объявилась. Стрельба. Вся потасовка в коридоре, там, где саквояжи оставили. Потому как нас в зал с ними не пускали. Что было делать? Мы так сразу и поняли: вся катавасия из-за наших саквояжей. Хороший малый, как же по ихнему… гарсон, ну, официант, нас через кухню выпустил. А то сидеть бы нам сейчас в полиции. Вот и судите, какая на нас вина?

— А кто вас винит?

— Да много их, таких. Вот и они тоже, — Бушкин указал взглядом на Болотова. — В глаза ничего такого, а смотрят, как царь на блоху.

Илья Кузьмич ничего не ответил. Лишь скупо улыбнулся.

— А откуда вы знаете, как царь на блоху смотрел? — пошутил Кольцов. Из бестолкового повествования Бушкина он мало что понял и пришел к выводу, что продолжать этот разговор пока бессмысленно. Надеялся, что в разговор вступит Иван Платонович. Но он обиженно молчал.

Бушкин же никак не мог угомониться, продолжил все тем же ворчливым голосом:

— Представляю. Я все представить могу. Закрою глаза — и вижу, как все может быть. Я в нашем театре, на личном бронепоезде товарища Троцкого, кого только не представлял! Царя, правда, не довелось, а князей всяких, графей уймищу переиграл. Даже Лев Давыдович как-то мне сказал: «Очень у вас, товарищ Бушкин, все натурально получается. Прямо по учению товарища Станиславского». А я товарища Станиславского месяц назад как увидел. Там, в Москве. Он мне еще даже слова не успел сказать.

— Давайте так сделаем, Бушкин! Пока о деле ни слова, — предложил Кольцов. — Вот вечером встретимся с теми товарищами, что смотрят на вас, как царь на блоху, вы всю свою обиду им и выскажете. Всех выслушаем. Посоветуемся. И примем какое-то решение. Согласны?

Не ожидая ответа словоохотливого Бушкина, Кольцов обернулся к Старцеву, взял его за руки:

— Здравствуйте, дорогой мой Иван Платонович. Мы так давно с вами не виделись.

И старик вдруг приник к нему, уткнулся лицом в его легкое пальтецо, плечи стали вздрагивать, послышались тихие всхлипы.

Кольцов обнял его, словно заслоняя от всех бед, прижал к себе и, успокаивая, стал растерянно бормотать:

— Ну-ну! Не надо так. Ничего не случилось. Найдем мы эти саквояжи. А не найдем, и хрен с ними. Для одного человека это, может, и потеря. А для государства — неприятность, конечно, но не такая отчаянная.

Кольцов гладил спину Старцева, и тот постепенно стал успокаиваться.

— Вы ведь умеете держать себя в руках, — продолжал Кольцов. — Я это знаю. Я порой удивлялся…

— Не надо. Ничего не говори, — попросил его Иван Платонович. — Я ведь понимаю: государственное дело. Кто-то должен нести ответственность. Виновным назначили меня.

— Кто?

— Ну, те. Они допрос мне учинили. По три раза все переспрашивали, запутывали. Может, хотели поймать меня на лжи?

— Глупости. Никто ни в чем вас не подозревает, — твердо и даже сердито сказал Кольцов.

— Не надо, Паша! И вообще, мы не о том говорим, — постепенно успокаивался Старцев. Помолчав немного, продолжил: — Я, когда в Гохране довелось поработать, чего только не насмотрелся! Веришь — нет, бриллианты едва не с горошину величиной в руках держал. И красоты неземной.

— Ну что ж теперь? Может, отыщем?

— Я о другом. Когда такие бриллианты в ранты запихивали, я подумал: да как же это можно? Такие ценности! Достояние России! И как в море выбрасываем. Вот они меня вроде как в воровстве подозревают. А воры-то — они. Да-да! Все они! А я всего лишь их пособник. Пособник воров. Совсем уж низкая роль… Бессонница замучила. Лежу и вспоминаю, какие камни в том проклятом саквояже были. Ладно бы, на свои государственные забавы пустили бриллиантовый песок, мелочь. Еще куда бы ни шло. Так ведь нет, все лучшее вывозим. Если так дело пойдет, скоро и до «Графа Орлова» руки дотянут.

Кольцов вспомнил, что и он там, в кабинете Свердлова, подумал об этом же: разбазариваем, раскрадываем Россию. Но Свердлов сумел успокоить его, даже убедить: причина уважительная — во что бы то ни стало необходимо остановить войну, сохранить жизни людей. Ради такой цели можно пожертвовать какой-то долей бриллиантов. Можно-то можно. Обычно так начинается. А потом…

Вот грядет голод. И опять святая причина для разворовывания: сохранить жизни людей. А потом воровство войдет в привычку, и разворовывать государственную казну станут просто так, без причины. Точнее, причину в большом и сложном государственном механизме всегда можно найти. Печальная перспектива, если, не дай бог, это сбудется.

— Ну, все! Давайте пока прекратим! — попросил Ивана Платоновича Кольцов. — Вы — курьеры. Всего лишь. Могли и не знать, что перевозите. Так что отвечают пусть те, кто облечен властью, кто изобрел это постыдное воровское «бриллиантовое взяточничество».

— Не согласен! — упрямо настаивал Старцев. — Я знал. Знал и участвовал. Потому и сужу себя ночами. Строго сужу.

— Это в Москве им все выскажете. Сейчас же давайте думать о том, как это случилось? Кто мог это сделать? Вспоминайте все-все. Может, и найдем, за что уцепиться?

— Мы им все рассказали. Как на духу, — вступился за Старцева Бушкин.

— Оставьте до вечера этот разговор, — вмешался до стих пор терпеливо молчавший Илья Кузьмич Болотов. — Насколько я знаю, вечером вас навестит тот самый злодей, который снимал с вас допрос. Только никакой он не злодей, и ни в чем никого из вас он не подозревает. Я немного в курсе. Но больше ничего говорить вам не стану. Не уполномочен.

Такой вот нескладной и безрадостной получилась парижская встреча Кольцова со Старцевым. Эти проклятые саквояжи заслонили им удовольствие от общения после длительной разлуки. У каждого из них накопилось друг к другу много вопросов. Но на ум не шло ничего, кроме этих украденных саквояжей.

Глава 4

А ранним вечером, когда синие сумерки опустились на Париж, в их полуподвал спустились трое. Двое сопровождали пожилого, крупного, богато одетого господина. Он тяжело дышал и опирался на инкрустированную серебром самшитовую трость с набалдашником из слоновой кости. Кольцов догадался, что это и есть Борис Иванович Жданов, о котором много слышал от Фролова, но никогда не доводилось его увидеть. И то сказать: у них были совершенно разные дороги, которые нигде и никогда не пересекались. Да и не могли пересечься, если бы не этот из ряда вон выходящий случай.

Жданов был легендой. Фролов был знаком с ним и не однажды тесно общался, поэтому Павел знал о Жданове больше многих. Знал, что в девятьсот четвертом он легализовался в Париже, основал собственную банкирскую контору «Борис Жданов и К». За долгие годы она завоевала стойкое признание не только во Франции. Но все же основными ее клиентами были родовитые эмигранты, покинувшие Россию не с пустыми карманами еще в предгрозье, когда до Гражданской войны оставались уже не годы, а месяцы, и по всей Империи народ без устали митинговал и колобродил. Мало кто знал, что все эти годы банкирская контора Жданова принадлежала большевистской партии и немалые доходы поступали в ее кассу. Но к началу двадцатого года касса была почти начисто выпотрошена. Пытаясь остановить войну, большевики пустили на взятки все ценное, что еще представляло в мире какой-то интерес. Тогда чей-то глаз и упал на ценности, которые не успела прихватить с собой, второпях покидающая родные края, буржуазия. Главным образом, на бриллианты, которые всегда во всем мире имели довольно высокую цену.

Но случился парадокс. Чем больше богатели на российских взятках высшие французские чиновники, тем менее охотно поддерживали усилия тех, кто действительно добивался прекращения российской бойни. Чиновники понимали, что с последним выстрелом иссякнет бриллиантовый ручей, текущий из России.

И все же, уже чувствовалось, что война идет к концу. Французское правительство постепенно выводило свои войска с территорий Советской России. Еще бы немного поднажать! Еще бы чуть-чуть!..

Бориса Ивановича не покидала надежда, что саквояж с бриллиантами будет найден. Или уж, во всяком случае, где-то всплывут о нем достоверные сведения и навсегда похоронят надежду. Во что, конечно, Жданову не хотелось верить.

Сопровождал Жданова Илья Кузьмич Болотов, который в последние годы стал его незаменимым помощником и доверенным лицом. Второй спутник был высокий и худой, в просторном макинтоше и модном английском котелке. Павлу показался он знакомым, но хорошо его рассмотреть не успел: внимание главным образом было приковано к Жданову. К тому же, джентльмен в макинтоше сразу же скользнул в сумеречный угол комнаты и там словно растворился.

— Такие вот дела, — сказал Жданов, словно продолжил давно начатый разговор. — Новости, которыми мы на сегодняшний день располагаем, весьма странные. Скудные и мало утешительные.

Все насторожились. Старцев и Бушкин пододвинулись поближе к Жданову, напряженно ждали продолжения. Кольцов, неторопливо вышагивавший по длинной нескладной полуподвальной комнате, остановился. Лишь джентльмен в макинтоше даже не шелохнулся, вероятно, он был предварительно посвящен в новости, которые собирался изложить Жданов.

— Я предполагаю… подчеркиваю: предполагаю, что тайная французская полиция совершенно случайно и с опозданием что-то узнала, точнее, догадалась о курьерах из России, и поэтому сработала довольно топорно. Поводом послужила отправленная Москвой шифрованная радиограмма. Текст был банальный.

Жданов излагал все так подробно, во многом повторяясь, лишь затем, чтобы и Кольцов тоже был посвящен в эту историю.

— В пустенькой бытовой радиограмме был указан Северный вокзал. А он, кажется, единственный в Европе — в Париже, — продолжил Жданов. — За него-то и зацепилась Сюрте. Не обнаружив курьеров на опустевшем вокзале, логично обратили внимание на близко находившийся от вокзала кабак «Колесо». Все дальнейшее и вовсе пока не понятно. Какая-то драка. Стрельба. В чем причина? Наших товарищей это, как ни странно, не коснулось. Они покинули «Колесо», в чем я их не могу обвинить. Результат: потеряны два саквояжа. Из не очень достоверных источников мы узнали, что вроде бы Сюрте располагает одним. Всего лишь одним. Где второй? — Жданов обвел слушателей многозначительным взглядом.

Все промолчали, настороженно ждали продолжения рассказа. Кольцов тоже стал теперь понимать еще меньше, чем тогда, в Москве, после беседы со Свердловым.

— Как нам известно, содержимое саквояжа курьера Бушкина не представляло никакого интереса. Обычные вещи путешествующего обывателя.

— Да, он был пустышкой, — подтвердил Иван Платонович. — В таком случае можно предположить, что…

— По тому, чем мы располагаем, трудно что-либо предположить. Совершенно не факт, что французская тайная полиция заполучила оба саквояжа, — подал свой голос незнакомец, до сих пор молча сидевший в сумеречном углу. Он подхватил свой стул, перенес его к столу, но не сел, а, опираясь на него, продолжил: — А также, что она извлекла из второго тайное содержимое, но по каким-то причинам решила это скрыть. Такое же предположение, как и все остальные. И все они, как я понимаю, ведут в тупик. Точно известно совсем немногое. Исчезли два саквояжа. Один, похоже, каким-то образом оказался в Сюрте. И в Сюрте ли, тоже вопрос. Возможно, это обычное ограбление. Судьба второго саквояжа, «Роули», который нас прежде всего интересует, и вовсе неизвестна.

Кольцов до этой минуты никак не мог сосредоточиться на разговоре. Его мучило смутное подозрение, что сопровождающий Жданова человек в макинтоше ему знаком. Павел несколько раз бросал взгляды в затемненный угол, но никак не смог его разглядеть. И вот сейчас, пока он еще даже не вышел на свет, а лишь прозвучал его голос, Павел твердо понял: это Фролов. Этот голос, низкий, чуть хрипловатый, он не спутал бы ни с чьим другим.

— Что говорится в задаче? Что надо приложить все усилия для выяснения судьбы именно второго саквояжа.

Да, это был он, Петр Тимофеевич Фролов, чуть постаревший, несколько преображенный одеждой. Но какими судьбами он оказался здесь?

Фролов тоже с легкой улыбкой пристально смотрел на Кольцова.

— Петр Тимофеевич! — воскликнул Павел, они обнялись и долго стояли так в борцовской позе, похлопывая друг друга по спине. — Вот уж не ожидал. Вы ведь, кажется, обитаете в Стамбуле?

— Был в Стамбуле. Теперь вот — из Англии. И тоже, как и ты, прибыл только сегодня.

Все еще обнявшись, они разговаривали только вдвоем, и только о своем, и все остальные, радуясь этой встрече двух друзей, молча слушали.

— Я не хотел сюда, — вспомнил Павел свое упрямое нежелание браться за это дело. — Согласился в последнюю минуту. Если б я знал…

— Париж сейчас — большая деревня. Здесь можно увидеть, кого и не думаешь. В прошлый приезд я здесь случайно встретился знаешь с кем?

— Уж не с полковником ли Щукиным? — вырвалось у Павла. — Он ведь, кажется, где-то здесь, во Франции.

С той минуты, как Кольцов ступил на асфальт Парижа, он втайне мечтал об этой встрече и боялся ее. Точнее, он мечтал о встрече с Таней, но боялся ее отца, встреча с которым могла оказаться для него роковой. Вряд ли полковник простил ему свой позор. Последняя их встреча была в Севастополе. По договоренности с Дзержинским, Врангель помиловал Кольцова. Полковник Щукин забрал Кольцова из севастопольской крепости и вывез за город. Ах, как не хотелось тогда ему отпускать Кольцова! Но и перечить воле главнокомандующего, барона Врангеля, он не мог. Щукин словно предчувствовал, что у этой встречи еще будет продолжение. Боялся не за себя, а за свою дочь, которая не на шутку влюбилась в этого красного чекиста.

— Не перегорело? — улыбнулся Фролов, в свое время посвященный в тайну любви своего младшего друга и полковничьей дочки. — Нет, с полковником я не был знаком.

— Так с кем же? — уже с меньшим интересом спросил Павел.

— С нашим хорошим общим знакомым… с графом Красовским. Помнишь такого?

— Ну как же! Он еще барон Гекулеску. И русский дворянин Юрий Александрович Миронов тоже он. Насколько я помню, последнее время он пользовался именно этой фамилией.

— Из любопытства я забрел на один из парижских «блошиных рынков». Вижу знакомое лицо. К сожалению, я не сразу его вспомнил. Ненужная встреча. Но уже не сумел увернуться. Перебросились парой слов, и расстались. И теперь я все время думаю, какой сюрприз мне эта встреча может преподнести. Я ведь, похоже, надолго здесь застряну, — Фролов легенько отстранился от Павла и перешел на деловой тон. — Ладно. Об этом — позже. Вернемся к нашим саквояжам. Я все же не думаю, что второй саквояж попал в Сюрте. Там хорошо умеют потрошить саквояжи, чемоданы, но не очень хорошо — беречь свои секреты. Не могли бы они скрыть такой улов. Уж где-то что-то бы промелькнуло. Но тогда где он, этот второй саквояж?

И опять воцарилась долгая, угрюмая тишина. Ее нарушил Павел:

— В таком случае, у меня еще несколько вопросов. Все же, что за радиограмма? Почему курьеров не схватили?

— Я, пожалуй, отвечу, — сказал Фролов. — Я ведь только что из Лондона, и кое-что выяснил именно там. До недавнего времени, едва ли не до вчерашнего дня, мы здесь все еще пользовались шифрами и кодами царской России. Во время войны многие шифровальщики и криптографы бежали из России, разбрелись по свету. Их с удовольствием пригрела у себя Интеллидженссервис, Сигуранца, Сюрте. Мне стало доподлинно известно, что шифровку, посланную Борису Ивановичу по радио, совершенно случайно перехватили англичане. Она не содержала абсолютно никаких сведений, которые могли бы вывести на курьеров. В ней говорилось о невесте, которая предположительно будет тогда-то, и просят ее встретить на Северном вокзале. Все. Ни о городе, ни о точном времени приезда, ни о курьерах и саквояжах речь в ней не шла. Вполне бытовой текст.

— Непонятно, — покачал головой Кольцов.

— На то она и шифровка, — Фролов бросил короткий взгляд на Жданова, который не принимал участия в разговоре и даже, похоже, слегка дремал. — А вот Борису Ивановичу все было понятно: и кто такая невеста, и когда она приедет, и почему ее надо встречать.

— Но в таком случае, при чем здесь Сюрте, при чем Интеллидженссервис?

— Тут-то и зарыта собака.

Фролов сделал длинную паузу. Он был сейчас похож на циркового факира, который замирает перед решающим пасом, когда дробно гремят барабаны, призывая к вниманию.

— Наша ошибка. На первый взгляд, совсем пустяковая, но, как оказалось, довольно существенная. Текст вызвал подозрение англичан лишь потому, что он был передан с помощью шифра. Этот же текст, переданный обычным способом, вряд ли вызвал бы какие-либо подозрения. Но поскольку все это в меньшей степени касалось Туманного Альбиона, англичане не слишком торопились передать текст шифрограммы коллегам из Сюрте. А французы, возможно, тоже не обратили на нее должного внимания. Только этим я объясняю целую цепь происшедших затем накладок как с той, так и с нашей стороны.

— Какие же — с нашей? — поинтересовался Кольцов.

— Не сменили в свое время шифры, хотя и знали, что они ненадежные. И не своевременно встретили курьеров, — загибая пальцы, с готовностью ответил Фролов.

Они еще долго обсуждали происшедшее. Высказывали различные предложения, как выяснить, где сейчас может находиться интересующий их саквояж? Кто его похитил?

Дав всем вволю наговориться и наспориться, все время до сих пор молчавший Жданов поднял свою большую белую голову и тихим голосом сказал:

— Есть такая наука — история. Она занимается прошлым, чтобы объяснить будущее. Вот и нам надо проанализировать вчерашнее, чтобы знать, как поступать завтра. Из тех фактов, которыми располагаем, хороший кулеш не сварим. Мы ведь почти ничего не знаем. Не знаем даже, чьих рук это дело? Мы-то в своих рассуждениях грешим на шифрограмму, которая оказалась в руках Сюрте. Но мы не знаем, обратила ли на нее внимание тайная полиция или же эта шифрограмма ее вовсе не заинтересовала. Возможно, это обыкновенное ограбление. Нужны новые факты, нужны подробности, без которых мы никуда не двинемся. А время нас подстегивает, поэтому приниматься за дело нужно уже завтра.

Говорил Жданов неторопливо, весомо. Все всё понимали. Понимали, что нужно торопиться, что нужны новые подробности. Только владея ими, можно было надеяться, что удастся ухватиться за ту ниточку, которая приведет к желанному успеху. Как ее найти? И возможно ли ее найти?

Жданов немного помолчал. Он словно уловил этот витающий в воздухе вопрос и стал отвечать именно на него:

— Где они прячутся, так необходимые нам подробности? Думаю, что в бистро «Колесо», где и разыгрались эти события. Пока все это не ушло в давность, там еще можно кое-что накопать.

Жданов опять на некоторое время задумался. Хотя вряд ли размышления, которые он излагал, рождались именно сейчас. Надо полагать, все дни до приезда Кольцова и Фролова, он не один час своего дорогого банкирского времени потратил на эти раздумья. Финансист по образованию и банкир по характеру: в меру прижимистый, не любящий неоправданного риска, он иногда кидался в такую безрассудную авантюру, что, как казалось его коллегам, на этот раз костей не соберет. А он всем на зависть выходил из нее с большим барышом.

На вопрос о том, какими качествами он может объяснить свой банкирский талант, он неизменно отвечал: «Тяжелой задницей плюс капелькой интуиции и толикой везения». Насчет задницы: он мог по нескольку суток без сна корпеть над горами бумаг, сотни раз считать и пересчитывать, если всего лишь на один-единственный цент не сходились все цифры в отчетах. За что его и любил российский текстильный фабрикант и миллионер Савва Тимофеевич Морозов. И когда незадолго до его смерти Борис Иванович обратился к нему за помощью, тот охотно и ни на минуту не задумываясь помог ему основать в Париже банкирскую контору «Жданов и К».

Борис Иванович был провидцем. Еще в самом начале века он понял, что Россию ждут великие перемены, а они, как правило, не обходятся без крови. Париж всегда был притягательным для россиян. Жданов уже тогда предположил, что в будущих великих перемещениях народов в Париж хлынут, вместе со своими российскими хозяевами, несметные богатства.

Он не ошибся. Благодаря российским ценностям его банкирская контора приобрела репутацию одной из самых надежных во Франции.

То, что произошло сейчас, повергло его в гнев. За пятнадцать лет существования контора редко впустую теряла франки. По его вине — никогда. И вдруг такая неудача!

До какой-то степени Борис Иванович и с себя не снимал вины. Привыкнув доверять своим подчиненным, он лишний раз не напомнил о прибытии курьеров, поэтому их своевременно не встретили. Что было дальше, он доподлинно не знал. А необходимо было знать все, до подробностей. Потому что в подробностях таилась разгадка. Если к этому причастно Сюрте, негативных последствий можно ждать скоро, много и на достаточно высоком уровне. Чтобы избежать неприятностей, нужны деньги, даже очень большие деньги. А их в кассе почти не было. Если же саквояжи украли обыкновенные воры, чего нельзя исключать, то почему до сих пор никуда ничего не просочилось. Это могло свидетельствовать только об одном: воры не обнаружили припрятанные бриллианты.

Ах, если бы знать, если бы знать! Появилась бы хоть малейшая надежда на удачу.

— Есть еще путь от Гавра до Парижа. Не оттуда ли все начинается? — вновь вернулся к своим размышлениям Жданов.

— Нет! — твердо сказал Бушкин. — У меня на это дело глаз-ватерпас. Я слежку за версту чую. Не было ничего такого. Заметил бы.

— Да и чем они могли привлечь внимание? — спросил Кольцов.

— Хотя бы тем, что едут из России.

— Таких сейчас много.

— Те едут с семьями, с громоздким домашним скарбом, — пояснил Жданов. — Да и одеваются в дорогу не броско. Наши же выглядят туристами. А туристы сейчас из России не едут. Впрочем, не настаиваю на этой версии.

— Не было слежки, — вновь повторил Бушкин.

— Было — не было, этого уже не узнать, — сказал Жданов. — А вот что произошло в «Колесе», это, пожалуй, еще пока можно выяснить. Не каждый день у нас на улицах, а тем более в бистро, стреляют. Только прошу Старцева и Бушкина в «Колесе» не появляться. Вполне приметная пара, их могли запомнить. И вообще, по улицам тоже не ходите парой и подальше держитесь от Северного вокзала. Для прогулок лучше всего выбирать окраины. Район Монмартра, к примеру. Интернациональные кварталы. Там, как правило, мало полиции и всегда многолюдно. Вероятность привлечь к себе внимание ничтожна, а в случае чего — можно легко затеряться в толпе. Далее. Насчет «Колеса». Если бы Павел Андреевич владел французским, он мог бы сам туда сходить. Но, поразмыслив, даю ему в попутчики Илью Кузьмича. Он хоть и не подпольщик, но человек много пуганый, осторожный. И, тем не менее, попрошу: старайтесь не привлекать к себе внимание. Присматривайтесь, прислушивайтесь. Если выдастся возможность с кем-то поговорить — поговорите. Что еще могу посоветовать?

— Да чего уж тут, — вздохнул Болотов. — Приказ получен, будем выполнять.

— И последнее. У меня скопилось в эти дни много другой работы. Поэтому, прошу прощения, много времени уделять вам не смогу. Руководить вами будет Петр Тимофеевич. Его просьбы прошу считать моими приказами. По мере надобности он будет меня информировать о ваших успехах. Надеюсь, они будут.

Борис Иванович поднялся и, тяжело опираясь на трость, направился к выходу. Следом за ним проследовали Болотов и Фролов.

Кольцов остался со Старцевым и Бушкиным. Старцев после этой встречи, несколько приободрился, в глазах появился блеск. Кольцов понял, после дней уныния он теперь бросится к нему с вопросами. Будет допытываться обо всем, о его жизни, о делах на фронте, о знакомых и друзьях. Живя последнее время в Москве, он начисто оторвался ото всех, с кем его свела жизнь в бурные военные годы. Они остались где-то там, на Харьковщине и в Таврии. В первую очередь он, конечно же, захочет узнать, где и как живут теперь Красильников, Юра, Наташа. Скорее всего, одним из первых будет вопрос о дочери, о Наташе.

И Кольцов решил пока ничего ему не говорить ни о замужестве Наташи, ни о том, что зятем его стал белогвардейский офицер-артиллерист, друг и подчиненный кровавого генерала Слащева, ни о том, что Наташа давно считает своего отца умершим от тифа. Время само подскажет, когда и как все это рассказать Ивану Платоновичу. Но только не сейчас. Потом…

Глава 5

Павел проснулся от странного шума за окном. Не сразу понял, что это звук движущейся за окном людской толпы. Было еще темно, в окно ничего не просматривалось. Но если прислушаться, по неоднородным звукам можно было угадать, кто там идет. Вот тяжело прошаркали сапогами пожилые мастеровые, следом протопали ботинки торопящихся мелких служащих или студентов, дробно простучала каблучками стайка секретарш или продавщиц.

Под этот шум хорошо думалось. Нет, думал он не о поисках чемоданов. Хотя, конечно, будет стараться, будет помогать. Но не может представить себя тем человеком, который согласился бы взвалить на себя эти, как он вчера еще раз убедился, бессмысленные заботы. Без знания языка, он почти глухонемой. Этого достаточно, чтобы потерять веру в успех.

И все же, он — в Париже. Он не рвался сюда, но так распорядилась судьба. И мысли его все чаще возвращались к Тане. Вряд ли полковник Щукин надолго осел в Стамбуле. Павел знал, большинство русских, покинув родину, ненадолго задерживались в Турции. Они прилагали все силы, чтобы перебраться во Францию и там обосноваться. Щукин не стал исключением. Вероятнее всего, и он, и Таня сейчас находятся во Франции. Захочет ли он уйти в безвестность и поселиться в каком-нибудь маленьком тихом городке? Таня — барышня на выданье. Полковник наверняка понимает, что для удачного замужества дочери необходим определенный круг общества, лучше всего парижский. Да и сам Щукин — человек с амбициями. Получивший в России бесценный опыт работы в контрразведке, он может за достойную плату поделиться им с Францией. Кто откажется от его услуг? Как крайний случай: в Париже находится российское посольство. И здесь тоже будут рады предложить ему должность, соответствующую опыту. Размышляя так, Павел почти не сомневался, что Таня вполне может быть сейчас здесь, в Париже. Она дышит тем же сладковатым, настоянном на увядающих осенних листьях, воздухом. Возможно, даже живет где-то совсем близко, ходит по тем же улицам, по которым предстоит несколько дней ходить ему.

Ну и что из того? Он — нелегал. Он — враг ее отца. И даже если встретит ее на улице, не имеет права ее окликнуть, ей открыться. Это если по государственным предписаниям. А если поступать, как велит сердце?

За окном уже совсем рассвело, на короткое время солнце осветило их неуютное холостяцкое жилье, спящих товарищей. Схлынула торопящаяся на работу толпа, и теперь за окном только изредка мелькали изящные ножки и стучали торопливые каблучки. Кто они, эти пробегающие мимо их окна дамы? Куда спешат?

Болотов постучал в их дверь, когда все уже были на ногах. Бесшумно вошел, коротко оглядел их скученное холостяцкое жилище.

— Доброе утро! Доброе утро! — бодро их поприветствовал, — Как спалось? Какие сны снились?

— Это еще бабка надвое сказала, какое оно, это утро, — буркнул Бушкин.

— Не скажите, утро всегда доброе. Проснулся человек. Жив! Уже хорошо, уже добро, — не согласился с Бушкиным Илья Кузьмич.

— Ну-ну! Вот и поглядим!

Павел понял Бушкина. Утро, и верно, было доброе. А вот каким задастся день?

От их жилища на Маркс-Дормуа до улицы Паради они пошли пешком.

— Я думал, мы с утра пораньше, — сказал Павел. — У нас в России все добрые дела принято начинать с раннего утра.

— Франция — не Россия. Здесь свято блюдут утренний кофе, — объяснил Болотов. — В «Колесе», как и в других харчевнях, с утра большой наплыв посетителей. Обслуга занята. А ведь нам необходимо не просто там посидеть, но и, по возможности, что-то выведать.


Над входом в бистро «Колесо», помимо броской и весело нарисованной надписи, висело обычное колесо от старой деревенской телеги, которая прежде не один десяток лет потрудилась в каком-нибудь фермерском хозяйстве.

Зал тоже был круглый, вроде цирковой арены, видимо потому бистро и назвали «Колесо». Электрический свет днем в зале не зажигали, дневной же освещал только середину, оставляя по бокам уютный полумрак, где никуда не торопящиеся посетители могли скоротать немало времени за чашкой кофе и за беседой. Откуда-то из глубины бистро что-то душевное доносил граммофон. Народу в зале уже почти не было, лишь за дальним столиком, едва видимые, о чем-то шумно спорили четверо мужчин.

Это было не совсем обычное и довольно модное парижское бистро, точнее даже, некая смесь кафе и бистро. Оно работало едва ли не круглые сутки, было дешевым и располагало скромным, но и необходимым для проголодавшихся посетителей набором сытых блюд. Здесь предпочитали по-быстрому перекусывать шоферы такси, только что сошедшие с дальних поездов пассажиры и торопящиеся по своим делам горожане. Ближе к полуночи, когда зал пустовал, здесь подолгу засиживались клошары. В холодные осенние и зимние дни они здесь отогревались.

Особой достопримечательностью «Колеса» был закуток перед входом в зал, который называли гардеробом. Его обслуживал гардеробщик, одетый в сверкающую золотыми позументами униформу «а ля рюс». Это было удобство, которое особенно ценили только что сошедшие с дальних поездов пассажиры. Не нужно было тащить с собой в зал дорожную поклажу в виде чемоданов, саквояжей, сумок, коробок и пакетов.

Гарсон появился сразу, едва Кольцов и Болотов сели за столик.

— Два кофе, два круассана, — распорядился Илья Кузьмич.

И когда гарсон вернулся с заказом, Болотов жестом руки задержал его:

— Не найдешь ли для нас немного времени, чтобы ответить на несколько вопросов? — спросил он.

— В пределах меню, — дерзко ответил гарсон. Был он парень крепкий, мускулистый, со шрамами на лице, приобретенными явно не на светских раутах. «Колесо» — бойкая привокзальная харчевня, и, надо думать, ее основными посетителями являются отнюдь не прихожане ближайшей церкви Сен-Венсан де Поль. — Я не люблю отвечать на вопросы, которые не относятся к моей работе. Вы случайно не из полиции?

— Разве мы похожи на ажанов?

— Ажаны теперь тоже стараются все больше походить на простых работяг.

— Мы — корреспонденты.

Гарсон оценивающе посмотрел на обоих, по взгляду было видно, что он не поверил:

— Ну и где же ваши фотоаппараты?

— А разве я сказал, что мы фотокорреспонденты?

Гарсон какое-то время их молча изучал, и затем лениво произнес:

— Ну, выкладывайте вопросы.

— Не вспомнишь, что произошло у вас здесь в прошлую пятницу?

— Не помню. У нас здесь каждый день что-то происходит.

— Нас интересует именно прошлая пятница.

— Она интересует не только вас, но и ажанов. Но я был занят и ничего не видел.

Болотов демонстративно, но неспешно достал из кармана кошелек, стал его раскрывать. Гарсон наблюдал за его дальнейшими манипуляциями и при этом морщил лоб, изображая напряженную работу мысли.

Илья Кузьмич извлек из кошелька пятифранковую монету и положил ее на край столика, возле стоящего гарсона.

— Надеюсь, это несколько освежит твою память?

— Что-то припоминаю. Была драка с ажанами. Они прострелили Раймону ногу.

— Кто такой Раймон?

— Наш гердеробщик.

— И это все, что ты смог припомнить? Попытайся поподробнее.

Гарсон застыл и снова глубокомысленно задумался. Но оживился, едва Болотов выложил на стол еще один пятифранковик.

— Вообще-то драка была в гардеробной. А наша территория — от буфета до столиков и обратно. И все. Но я все же кое-что видел.

— Попробуй вспомнить, что было еще до драки?

— А ничего не было. Народу — никого. Лишь двое каких-то господ, не наших, не французов, сели за мой столик. Похоже, поляки.

— Почему ты решил, что поляки.

— Я тут разных людей навидался. А эти и говорили между собой вроде как по-польски.

— Ну-ну! Дальше! — поторопил гарсона Болотов.

— Поели, выпили по три чашки кофе, исправно рассчитались и сидят. Сидят и сидят. Подумал, может, кого-то ждут. А потом зашли ажаны. Двое. Тоже выпили по чашке кофе. Но как-то торопливо. И вышли в гардеробную. Том все и началось.

— Сразу драка?

— Нет. Сперва с Раймоном поспорили. Ажаны хотели заглянуть в вещи посетителей, ну, тех, которые кого-то ждали. Устроить что-то вроде обыска. Книжечки свои показали, мол, «имеют право». Раймону все это не понравилось. Он только недавно из тюрьмы и, сами понимаете, пока еще не очень любит ажанов. Он сказал: вон сидят клиенты, с их разрешения делайте что хотите, а пока, дескать, я их вещи охраняю. А ажаны сказали, что у них есть подозрение, и они хотят убедиться. Ну, Раймон и убедил их, что в чужих вещах без спросу рыться не положено. Таким, знаете, шикарным хуком снизу, под ребра.

— Что за вещи у них были? — спросил Болотов.

— Саквояж.

— Один?

— Я так понял, что один. Может, и еще что-то было, больше никто ничего не упоминал. Ну, я сказал тем двум, что их вещами интересуются ажаны. Они занервничали. Мне-то, в общем, плевать на чужие неприятности, свои не успеваю пересчитывать. Но, с другой стороны, с какого перепугу я буду помогать полиции? И выпустил их через кухню. А сам вернулся в гардеробную, хотел помочь Раймону.

— Там все еще продолжалась драка?

— Орали друг на друга. Тот, которого Раймон уложил в нокдаун, оклемался и тоже стал наседать на Раймона. В гардеробной не особенно развернешься, а они — с двух сторон. Потом один схватил саквояж — и на улицу. Раймон решил, что это вор, и — за ним. И уже почти схватил его, как тот, что бежал сзади, выстрелил в Раймона. Они свернули в переулок, и там запрыгнули в автомобиль.

— Так, может, это действительно были грабители? Переоделись в ажанов и…

— Нет. Автомобиль был черный, полицейский.

— Что с Раймоном? Погиб?

— Ему прострелили ногу. Мы с буфетчиком отвезли его в госпиталь Ларибуассьер. Это тут рядом. А потом еще понаехали ажаны. Они искали тех посетителей, которых я выпустил. Все спрашивали, как они выглядели, куда пошли, особые приметы. Я-то их хорошо запомнил. Но с чего вдруг я стану помогать полиции? Я им сказал: один косой, другой хромой. Пусть поищут, — гарсон засмеялся, обнажив свои большие крепкие зубы. — Вот теперь уже все рассказал, — и, привычным жестом деловито смахнув лежащие на столике франки, добавил: — Я вам тут на целую газетную страницу наговорил. Франков на сто.

— Не считай деньги в чужих карманах, — посоветовал ему Болотов. — До газетной страницы еще кое-чего не хватает.

— Все выложил. Как на духу.

— А про второй саквояж. Куда он делся?

— Вы опять за свое. Не было никакого второго саквояжа. Я все видел: тот бежал с одним, — и, подумав, добавил: — Может, Раймон знает больше?

— Говоришь, он в больнице?

— Дома. Кто нашего брата будет долго держать в больнице?

— Где он живет?

— Положите передо мной хоть сто франков, не скажу. Потому что не знаю.

— Может, хоть фамилию знаешь?

— Фамилию?.. Раймон… Рыжий Раймон. Откликается и просто на Рыжего, — и, словно что-то вспомнив, он бросил взгляд в ту часть зала, где совсем недавно из-за чего-то ссорились четверо парней. — У тех, что там сидели, надо было спросить. Его приятели. Но и они вряд ли что знают. Они ведь не дружат домами. По правде сказать, не у всех у них и жилье есть…

— Клошары, что ли? — высказал предположение Болотов.

— Не знаю. Может, и клошары. До тюрьмы Раймон постоянно водился с этой компанией. Они в основном тут на вокзале промышляют.

— Ну, спасибо тебе, — поднялся Болотов. — Если ты не против, я может, еще как-то зайду, вдруг понадобится что-то уточнить.

Следом за Болотовым подхватился и все время молчавший Кольцов.

— Мне-то что! Заходите! — и гарсон вновь хохотнул, обнажив свои крупные зубы. — Но таксу повышу.

И уже когда они были у самого выхода, он остановил их.

— Подумал, если не скажу, буду потом жалеть, — решительно сказал он. — Вы лучше сюда не заходите. Не надо. Вас ищут, или, может быть, тех поляков. Ажаны по три раза на дню заходят и все спрашивают, не интересовался ли кто саквояжем? Я так думаю, никакие вы не корреспонденты. Я тех хорошо знаю, они у нас тут часто пасутся. И все же, вы отчаянные парни. Или сумасшедшие дураки. Чем вы занимаетесь, не мое дело. Но мне будет жаль, если вы окажетесь в тюрьме. Вы играете с огнем. Не надо. Он может сильно вас обжечь.

И уже больше не оборачиваясь, он ушел в глубину зала, к буфетной стойке.

А они… Они только сейчас вдруг поняли, в какую опасную переделку попали. Кольцов до настоящей минуты смотрел на все это довольно легкомысленно, глазами туриста. Это там, в России, он свободно ориентировался в происходящем, мог предугадывать всевозможные опасности и легко между ними лавировать. Здесь же для него все было чужое и непредсказуемое. Оставалось надеяться на Илью Кузьмича. Но его опыт был иной, кабинетный. Он хорошо ориентировался в запутанных финансовых делах, находил в них всевозможные подвохи, а иной раз и аферы. Но, живя длительное время в сытом благополучном Париже, огражденный от всех бед толстыми стенами своей банкирской конторы, он полностью утратил ощущение опасности. В живом, совсем не кабинетном деле, он оказался не лучшим помощником для Кольцова.


Фролов уже был на Маркс-Дормуа, когда они вернулись. Он их ждал, точнее, нетерпеливо ждал новостей. Старцева и Бушкина дома не было, они осваивали окрестности.

Болотов подробно рассказал о не слишком успешном посещении «Колеса». Хотя и те новости, которые они добыли, представляли интерес. И все же…

Все непонятнее становилась загадка одного саквояжа. Известно, что Старцев и Бушкин пришли в «Колесо» с двумя. Это, как пишут в учебниках арифметики, условия задачи. Один оказался в руках тайной полиции Сюрте. Но где же второй? Какова его судьба? Никаких следов, даже намека. Но ведь где-то есть его след, кто-то владеет его тайной. Возможно, приоткрыть над ней завесу мог бы гардеробщик Рыжий Раймон. Но как выйти на него, не имея его адреса? И еще вопрос. Почему Сюрте проявила не свойственную ей робость и не арестовала курьеров? Почему была организована инсценировка банального ограбления? И была ли это инсценировка?

Похоже, имея на руках весьма сомнительную по тексту шифрограмму, в которой не было ничего конкретного, Сюрте действовала неуверенно, наобум. Не этим ли объясняются все нелепости и просчеты? Или здесь более хитроумная игра? Фролов въедливо вникал во все детали этой «саквояжной истории».

Вопросы, вопросы. Они нуждались в ответах, но как их получить? Особенно после предупреждения гарсона, что посещение «Колеса» может грозить им реальными неприятностями.

Вся эта история завязывалась в такой тугой узел, что развязать его без риска уже будет нельзя. Кольцов это понял. Но и отступать некуда.

Во время этого разговора Кольцова вдруг осенило. Он понял, почему в эти дни здесь, в Париже, появился Петр Тимофеевич Фролов. Конечно же, не из-за этих двух саквояжей, пусть даже с ценнейшим содержимым. Он был не тем человеком, которым бы из-за них рисковала Москва.

Всё случившееся в эти дни, вся эта саквояжная кутерьма — только на первый взгляд выглядела результатом мелкой ошибки Бориса Ивановича Жданова: забыл лишний раз перепроверить, отправлен ли кто на Северный вокзал для встречи курьеров. Всего-то! И покатился этот комок, прихватывая все новые горсти недоразумений и накладок, превращаясь в огромный ком, грозящий крупными неприятностями большому числу людей.

Проявилась в эти дни и еще одна, более крупная накладка, и она тоже в конечном счете тяжелой гирей упала все на этот же случай с чемоданами. Речь о шифрограммах. Есть разные способы проверки, не проник ли кто в твои тайны. Нелегалам это надо делать постоянно. Борис Иванович, из-за обилия навалившейся на него работы, на какое-то время ослабил контроль за своим небольшим, но довольно хлопотным хозяйством. В результате англичане уже несколько месяцев читали шифровки, которые слала Жданову Москва, но ничего полезного для себя пока не извлекли. Прочли англичане и шифрограмму с просьбой встретить невесту. Если бы в ней не была указана одна-единственная подробность «встретить на Северном», и эта шифрограмма, как и все прежние, осталась бы лежать в архивах Интеллидженссервис. Но поскольку эта подробность указывала на Париж и, вероятнее всего, адресовалась парижскому получателю, англичане переправили ее Сюрте.

Можно предположить, французы тоже отнеслись к шифрограмме с долей скепсиса, но на всякий случай все же решили «просеять» прибывающие на Северный вокзал варшавские поезда. К счастью, сделали это с некоторым опозданием. Это предположение было не единственным. Как было на самом деле, кто теперь узнает? Важно лишь то, что курьеров своевременно не встретили. Но, в результате, дальше произошло то, что произошло. Пока курьеры сидели в «Колесе», французская полиция взяла под подозрение многих пассажиров варшавских и берлинских поездов, распотрошили десятки чемоданов, баулов и саквояжей. И лишь на излете этой операции уставшие чиновники Сюрте, безо всякой уже надежды, решили проверить ближнее к Северному вокзалу бистро «Колесо». Слепой случай вывел их на саквояж-пустышку, который числился за Бушкиным. Второй же саквояж таинственно исчез.

Таких накладок у Жданова, более и менее крупных, оказалось за последнее время немало. В Москве все чаще стали думать о том, что умному и преданному Советской России Борису Ивановичу Жданову пора уходить на покой. Он постарел и устал. И, как результат, все чаще совершает ошибки, которые в череде быстротекущих событий бывает трудно исправить. И, как это ни печально, надо было выводить Жданова из этой опасной игры и внедрять в парижский дом нового, более молодого и энергичного человека. Кольцов знал, на эту роль давно готовили Петра Тимофеевича Фролова. С легкой руки Жданова и при его помощи он в свое время стал Василием Борисовичем Федотовым, основал в Стамбуле филиал банкирского дома «Жданов и К». В короткие сроки Федотов (он же Фролов) зарекомендовал себя как смелый финансист. Его дружбы и благорасположения добивались многие высшие белогвардейские чины. Иногда к его советам прибегал даже сам главнокомандующий, Петр Николаевич Врангель. По авторитетному совету Фролова он держал свои немалые капиталы в Париже, в банке Бориса Ивановича.

Многое из этого Кольцов знал из рассказов самого Фролова. Что-то Павлу поведал Тихонов, с которым он почти трое суток провел в дороге сюда, в Париж. Как выяснилось, он тоже давно и хорошо знал Фролова.

Припомнив все, Кольцов пришел к выводу, что нынешнее появление Петра Тимофеевича Фролова здесь, в Париже, было отнюдь не случайным. Вероятно, наступило для него то самое время больших перемен, к которому его столь долго готовили. И, судя по всему, ему уже в ближайшие дни предстояло переселиться из стамбульского отеля «Пера Палас» в один из фешенебельных парижских отелей где-нибудь на Риволи или на Елисейских Полях.

Размышляя так, Кольцов понимал, что у него есть только одно решение. Единственное. Всю работу по поиску исчезнувшего саквояжа он должен взвалить на себя. И отвечать за все свои решения и поступки тоже обязан будет сам. Хотя с трудом представлял себе, как все это будет выглядеть, если отказаться от услуг Болотова.

Когда стемнело, вернулись со своих прогулок Старцев и Бушкин. Соблюдая совет Жданова, они гуляли порознь. Первым пришел Старцев. Он поздоровался и тут же затих в своем углу. Чувствовалось, он уже устал от безделья, но терпеливо и безропотно его сносил.

Вернувшийся чуть позже Бушкин несколько раз взволнованно прошелся по комнате и, заметив обращенные на него взгляды, ворчливо заговорил:

— Я думал, Франция — ух, ты, мать честная! А она — извините! Правда, на каждом углу: «либерте, эгалите, фратерните». Свобода, одним словом. А на самом деле — брехня! Клошаров этих ихних — море. Дома похожи на наши божедомки. Помои прямо на улицу льют, — и решительно добавил: — Нет, надо что-то делать. По горячему надо, пока еще помнят Парижскую коммуну.

— Давайте, Бушкин, пока у себя до конца разберемся, — попытался утихомирить морячка Фролов.

— Это понятно. Но и затягивать нельзя.

— Вы чего это взбунтовались, Бушкин? — миролюбиво спросил Кольцов.

— Домой хочу. Своих дел невпроворот. Надоели эти капиталистические курорты!


Проводить Илью Кузьмича пошли Фролов и Кольцов. А потом, когда они остались одни, Фролов предложил немного прогуляться по тихому в эту позднюю пору бульвару ла Шапель.

Шли медленно.

Павел ждал, что Петр Тимофеевич более подробно расскажет ему о своем новом назначении. Ему хотелось проверить, верна ли его догадка. Но Фролов молчал, о чем-то сосредоточенно думал.

Прислонившись к стенам домов, целовались парочки. Легкий теплый ветерок перебирал листья каштанов. Не в пример Москве, здесь они еще прочно держались на ветках, их пока еще только едва заметно тронула осенняя позолота, но, уже слегка подсохшие, они издавали тихий жестяный звук.

После длительного молчания Фролов словно вернулся из забытья. Заговорил совсем не о том, о чем хотел услышать Павел.

— А ведь вы, братцы, сегодня оказались на грани провала.

— Да, — согласился Кольцов. — Я поздно понял, что слишком доверился Болотову.

— Вот этого не надо! — недовольно поморщился Фролов. — Тебя с твоим-то опытом это нисколько не оправдывает. Пианист играл, как умел. А вот то, что ты расслабился, это не простительно, — жестко сказал он.

— А как еще можно было иначе?

— Когда человек собирается искупаться в незнакомом месте, прежде всего он осторожно проверяет глубину. А ты сразу бултыхнулся.

— Я здесь, в Париже, как рыба на песке. Это не моя стихия. Ажаны, гарсоны. Ни черта не понимаю! — зло сказал Павел. — Мне хотя бы недельку на акклиматизацию. Да только где ее взять, эту самую недельку? Или хотя бы пару деньков, для ускоренного, так сказать, курса. И тех нет.

— Рассуждаешь правильно. Нет у нас времени на ликбезы. И я тебе, к сожалению, не помощник. Я так понимаю, ты уже догадываешься, почему.

— Приблизительно. И каким способом это будет сделано? Как выведут из игры Бориса Ивановича?

— Статус Бориса Ивановича не изменится. Но поскольку объем работ с каждым годом увеличивается, я оставляю стамбульский филиал на надежного человека, а сам уже здесь вступаю в права совладельца. Иными словами, буду правой рукой и помощником Бориса Ивановича. Он — один из крупнейших финансистов, такие, как он, не уходят на покой. Порой один его совет из нескольких слов стоит миллионов франков. Я же сниму с него часть колоссальной нагрузки и, возможно, иногда в чем-то подстрахую. Теперь, надеюсь, ты понимаешь: мне никак нельзя рисковать, в том числе и вплотную заниматься этим саквояжем.

— Чего ж тут непонятного. Все это сваливается на меня, — печально согласился Кольцов. — Я не возражаю, и даже начал свыкаться с этой мыслью. Но я действительно совершенно не разбираюсь в этой чертовой заграничной жизни. Могу упасть там, где обычный француз даже не поскользнется.

— У тебя есть блестящий помощник. Да-да, я имею в виду Болотова.

— Ну да. Только сейчас, в это самое время, мы по его милости уже вполне свободно могли бы изучать методы допросов французской тайной полиции, — раздраженно сказал Кольцов.

— Это потому, что ты использовал его неверно. Он — блестящий переводчик. Он — добросовестный исполнитель. Он — осторожен. У него не слишком запоминающийся облик, что в нашем деле неоценимое достоинство. И еще! Прожив здесь едва ли не половину своей жизни, он легко в ней ориентируется, — загибая пальцы, Фролов ворчливо перечислял достоинства Болотова. — Но он — всего лишь твой помощник. И только! Это ты должен был все продумать, прежде чем направляться в «Колесо». А скорее всего, надо было послать туда его одного. Ты же какого-то черта сам сунулся туда, засветился. А ваша легенда? Более дурацкую трудно придумать. С такой вы бы и в России на раз провалились.

— Нормальная легенда. Корреспонденты, как известно, гоняются за новостями, ради них куда хочешь могут вломиться, что хочешь — выпытать.

— Ты только, пожалуйста, не путай корреспондентов и репортеров скандальной хроники.

— Документы, как вы понимаете, мы не предъявляли. Просто представились корреспондентами. Как еще можно было выяснить, что там, в том кабаке, тогда произошло? — насупленно пытался доказать свою правоту Павел.

— Ты хоть что-нибудь знаешь о репортерах скандальной хроники?

— Дважды встречался с одним нахальным английским репортером, помнится, из газеты «Таймс». Это в Киеве было, потом в Харькове. Дотошный, гад. Он меня в красноармейской робе сфотографировал, а в Харькове потом чуть не завалил. И еще что-то читал про корреспондентов. «Мартин Иден», кажется. Он тоже одно время был каким-то репортером.

— Репортеры скандальной хроники, Паша, это особая каста корреспондентов. Они — волки-одиночки. Да-да! Специфика вида деятельности. Исключительно поодиночке рыщут в поисках добычи. У них нет напарников. И свою добычу они ни с кем не делят. А вы туда — вдвоем. Не по уму это, Паша.

— Да когда ж там было думать? Чуть не у входа в «Колесо» мы все решили, — и Павел вновь нахмурился, сердито продолжил: — Когда вы меня к Ковалевскому забросили, мне ни в кого не нужно было перевоплощаться. Я — офицер, я учился в офицерской школе, я знаю, что, где и как может сказать и поступить офицер. А здесь оказался без всякой защиты. Чего ж тут удивляться, что едва не провалился. Мне начинает казаться, что я у нас там кому-то чем-то помешал, вот меня и кинули сюда на заклание!

— Глупости. Хотя, конечно, тебя послали от отчаяния. Тот, кто рекомендовал тебя, был твердо уверен, что ты сумеешь на месте сориентироваться. Согласен, дело авантюрное. Но будь я на месте Дзержинского или еще кого-то, я тоже послал бы тебя.

— Спасибочки, — шутовски поклонился Кольцов.

— И, пожалуйста, давай прекратим этот разговор, — твердо предложил Фролов. — Ты — в Париже. Тебе поручено дело, и его надо выполнять. У тебя отличный помощник. Только, пожалуйста, не иди у него на поводу. Думай. И за себя и за него. И не допускай легкомысленной самодеятельности.

— Я думаю. Все время думаю, — Кольцов поднял глаза на Фролова и с какой-то беспомощностью добавил: — У меня такое ощущение, будто меня возвели на эшафот и на мою голову вот-вот опустится нож гильотины.

— Чисто французское ощущение, — скупо усмехнулся Фролов.

— В самом деле: я бессилен. Я ни до чего не могу додуматься, — в отчаянии сказал Кольцов. — Полагаю, мы в тупике. Выхода не вижу. Или его нет.

— Такого не бывает, — не согласился Фролов. — Надо бы как-то осторожненько поговорить с гардеробщиком… как его?

— С Рыжим Раймоном? Думал. Его адреса у нас нет. Где искать — неизвестно. Когда выйдет на работу, тоже вопрос.

— Думай, Паша! И рад бы тебе помочь, да не могу. Своих головоломок хватает. И, порой, довольно опасных.

Павел вопросительно посмотрел на Фролова.

— Ну, к примеру. Мне не нравится моя недавняя встреча здесь, в Париже, с этим… графом Красовским или как там его.

— Мироновым, — подсказал Кольцов. — Юрием Александровичем Мироновым.

— Он для меня опасен уже хотя бы тем, что я не знаю, как он может в дальнейшем себя повести. Он ведь еще по России знает, кто я. И этого достаточно, чтобы сдать меня тайной полиции. А я вот плохо знаю, каков его статус в этой стране, с кем он общается. Я все время буду вынужден его бояться.

Они развернулись, пошли обратно. Тускло горели на бульваре электрические фонари, образуя на тротуаре световые овалы. И они шли, то ныряя в темноту, то возникая в очередном световом пятне. Молчали.

Кольцов вдруг остановился. То же сделал и Фролов.

— А как его можно найти?

— Кого? — не сразу понял Фролов.

— Миронова.

— Зачем? Тебе не хватает своих хлопот?

— Миронова я хорошо знаю. В свое время я в чем-то ему помог, а однажды даже спас от смерти.

— Это было давно. И не в Париже. Люди меняются.

— Вот я и хотел бы узнать, кто он теперь и как изменился.

— Насколько я помню свою давнюю с ним встречу — это было в Севастополе, — он каким-то боком был связан с белогвардейской контрразведкой. Поэтому я и подумал, что его надо опасаться.

— Он — мой должник, — настойчиво произнес Кольцов.

— Ну и что? Такие люди редко отвечают добром на добро. — Фролов все еще не понимал, к чему ведет Павел, зачем ему нужна эта, вполне возможно, опасная встреча. — Вот что! Я не хочу, чтобы ты брал на себя мои заботы. Попытаюсь справиться сам.

— Но вы ведь не исключаете мою случайную встречу с ним? — продолжал настаивать Кольцов.

— Допустим. Ты уверен, что он после вашей встречи не пойдет в полицию?

— После вашей встречи ведь не пошел.

— Еще не знаю.

— Вот я и хочу достоверно узнать, пошел или не пошел, пойдет или не пойдет.

— Как?

— Не знаю. Наверное, что-то пойму после встречи.

— И что потом?

— Потом… потом мы, возможно, исключим эту опасность.

— Или не исключим? — хмыкнул Фролов, как бы подчеркивая всю нелепость предложения Павла. — А если не исключим, что предпримем?

— Не знаю, — сказал Кольцов. Он не собирался отказываться от своего предложения и поэтому упрямо повторил: — Пока не знаю.

Глава 6

Париж трудно представить без шумных и пыльных «блошиных рынков». Обычно рынки рождаются стихийно, и вряд ли кто припомнит виновников их создания. Но если парижане когда-нибудь захотят увековечить имя виновника всех парижских «блошиных рынков», то это, конечно же, будет памятник известному историку и политику Луи Адольфу Тьеру.

В середине восемнадцатого века крайне обострились отношения между Францией — с одной стороны, и Англией, Пруссией, Австрией и Россией — с другой. На осенней сессии парламента в 1840 году тогда министр иностранных дел Луи Тьер, опасаясь иностранного вторжения, предложил построить вокруг Парижа укрепления. Он беспокоился, чтобы столица Франции была неприступной для врага. Король Людовик-Филипп, питавший к Тьеру давнюю антипатию, тем не менее, счел предложение разумным, и буквально за год укрепления были построены.

И тут же за внешними стенами укреплений стали селиться бедняки. Бедность рождает нищенские, убогие рынки, куда голодранцы, в надежде заработать несколько су, потащили всяческое старье, свое и ворованное. Даже самый бедный человек может отыскать здесь то, что ему необходимо и доступно по цене. Здесь можно купить старую, ношеную одежду и искореженные башмаки с протертыми подошвами, детскую коляску и самодельную, грубо сколоченную мебель, старые вытертые ковры и посуду, немало потрудившийся на своем веку столярный инструмент и примусы, керосинки и канделябры, керосиновые лампы и подсвечники. Случайно можно набрести и на какую-нибудь занятную диковинку, вроде живого попугая, шарманки, дуэльного пистолета, редкой монеты или антикварной книги.

Здесь всегда многолюдно. Основными его посетителями являются небогатые парижане, они как старатели в Клондайке, роются в кучах тряпья, выискивая что-то нужное для себя. Любители антиквариата и глубокой старины приходят сюда в надежде найти что-то редкое, необычное. Приезжие приходят просто так, как в некий музей под открытым небом, подышать пылью бедности и старины. Не потому ли эти рынки прибрели пренебрежительно-оскорбительные названия «блошиных»? В Париже их несколько, и все они в основном размещаются подле стен старинных укреплений, опоясывающих город.

Рынок, на котором Фролов некогда встретил Миронова, находился возле окружной железной дороги у заставы Монтрее. Его Кольцов нашел без труда, поскольку с раннего, моросящего туманом, утра сюда тянулись парижане, но еще в двух кварталах от него вдоль дороги бойкие молодые люди, обращая внимание на свой товар громкими выкриками, торговали всякой мелочью.

Чем ближе к рынку, тем теснее становилась толпа. Проникнув через ворота, она растекалась по рядам. Фролов не смог рассказать Павлу, где, в каком ряду, в каком уголке рынка он встретил Миронова. Да и как можно в этой путанице торговых рядов кого-то найти?

Толкаясь, протискиваясь сквозь галдящую толчею, Павел дважды обошел выгороженные торговыми стойками, ящиками, коробками узкие лабиринты рыночных улочек. До боли в глазах всматривался в лица, но так нигде и не увидел Миронова. И лишь когда уже совсем отчаялся и собрался покинуть рынок, у самого выхода его внимание привлекло небольшое, но слишком оживленное скопление народа, словно там торговали каким-то редкостным товаром. Из чистого любопытства он вклинился в эту толчею, и в самом ее центре увидел Миронова. С трудом узнаваемый, худой, небритый, в просторном, явно с чужого плеча макинтоше, он что-то выкрикивал на-французском. Потом над чем-то склонялся и через какое-то время опять поднимался над толпой и вновь произносил свою, непонятную Кольцову, пламенную речь.

Протиснувшись поближе к центру, Павел увидел, что для своего выступления Миронов встает на складной стул. Внизу, на небольшом круглом столике, некогда служившем в богатом доме подставкой для цветочного горшка с пальмой или фикусом, стояли, перевернутые вверх донцами… три крохотных металлических стаканчика.

Так вот какой нынче бизнес у русского дворянина Юрия Александровича Миронова в славном городе Париже. Наперстки. Древняя шулерская игра. Прежде там, в России, Миронов промышлял с помощью рулетки. Тоже обман. Но все же занятие не столь унизительное. И вот теперь наперстки — следующая ступень падения.

Павел без труда угадал, какие слова выкрикивал на-французском Миронов. Вспомнил те же самые зазывные речи на российских базарах и ярмарках:

— Кручу-верчу, деньги плачу! Подходи, кто везучий. Не вынимаю деньги из кармана, проверяй, тут все без обмана!

Павел постоял немного, прячась за спинами. Решил пока себя не обнаруживать. В этом, замешанном на шулерстве, занятии можно было ожидать всякого. Да и русский язык привлек бы к ним внимание любопытных.

Серое утро перешло в такой же хмурый, затянутый низкими тучами, день.

Понаблюдав немного, Павел вновь пошел по рынку, теперь больше для того, чтобы скоротать время. К обеду торговля здесь заканчивается. Завершит свое занятие и Миронов. И тогда Павел сможет подойти к нему. Если, конечно, тот будет один, что мало вероятно. Павел знал: как правило, наперсточники не работают в одиночку.

Но завершилось все куда быстрее, чем Кольцов предполагал. Сделав небольшой круг по рынку, он вернулся. И застал там, в центре круга, где совсем недавно «выступал» Миронов, какую-то свалку. В воздухе мелькали кулаки и перекошенные злые лица. Несколько раз на какое-то мгновение над толпой поднимался что-то кричащий Миронов, но его тут же сбивали с ног, и он исчезал, словно нырял в бурный водопад. И вновь мелькали в воздухе кулаки и разносились над толпой гневные выкрики.

Наконец, страсти поутихли. За рыночную ограду из металлической сетки полетел стул Миронова, следом рядом с ним приземлился изуродованный в драке столик. Потом толпа расступилась, и сквозь этот людской коридор двое крепких парней с силой вытолкали за ограду и самого Миронова.

Видимо, на «блошином рынке» такое не в редкость, потому что очень скоро и зеваки и участники потасовки разбрелись по своим делам. Миронов не вернулся на рынок, но и не ушел домой. Он поднял свой стул, аккуратно поставил его рядом с лежащим на земле столиком, удобно и основательно на него уселся, положив ноги на столик. Достав из кармана макинтоша коробку папирос, он неторопливо, с каким-то злорадным вызовом, закурил.

Мимо шли люди, теперь уже в основном покидающие рынок, но никто не обращал на него никакого внимания. Он тоже не смотрел по сторонам. И даже когда к нему подошел Кольцов, Миронов нисколько не удивился, будто они расстались только вчера. Он лишь коротко взглянул на Кольцова, понял, что тот был свидетелем его шулерской неудачи, и зло сказал на русском:

— Лягушатники, заразы! Жмоты!

Павел промолчал.

Миронов тоже не стал продолжать. Молча докурил папиросу, зло отбросил окурок и лишь после этого снова заговорил:

— Интересный факт. Каждый раз, когда я встречаюсь с вами, у меня обязательно случаются какие-то неприятности. Вы не можете мне это как-то объяснить?

— У вас плохая память, Юрий Александрович, — возразил Кольцов. — Вы, действительно, не очень везучий, и насколько я помню, мне каждый раз приходилось вас выручать. Вспомните хотя бы нашу последнюю встречу под Апостолово.

— Еще бы! Там вы отобрали у меня волов, телегу и семь мешков соли.

— Вам тогда грозил расстрел, не так ли? И я вас спас.

— Лучше б вы меня тогда расстреляли. После нашей встречи я приехал в Одессу в чем мать родила. Нет, на мне были брюки, в них были карманы, но в карманах гулял ветер. Вы знаете, что такое в Одессе человек без копейки за душой. Полный инвалид. А Одесса теперь уже совсем не тот Клондайк, где всегда можно было намыть немножко золота. А кушать почему-то хочется каждый день. Что было делать? Я нанялся в мастерскую к Зяме Крикману ремонтировать замки. Вы же знаете, замки — моя профессия. Но за две недели никто не пришел ни с одним замком. Вместо замков в Одессе в моде теперь шпалеры. Приходят бандиты и, чтобы войти в квартиру, просто стреляют по замкам. Милиционеры, те тоже перестали тратиться на патроны: стучат и тут же высаживают дверь. Похоже, советская власть проводит на одесситах опыт: приучает их жить по заветам товарища Карла Маркса. Тот в какой-то своей книжке написал, что при коммунизме не будет ни замков, ни денег. Все общественное: заходи к кому хочешь, бери что хочешь.

Миронов снова нервно закурил и надолго замолчал, все еще переживая свою неудачу.

«Блошиные рынки» в Париже заканчивают свою работу задолго до «дине», который здесь совмещает поздний обед с ужином. Покидая рынок, мимо них шли уже поредевшие посетители.

Несколько парней, заметив сидящего на своем «троне» поверженного короля наперсточников, о чем-то заспорили, потом один из них размахнулся и что-то бросил в их сторону. У ног Миронова упали и, тускло поблескивая, раскатились три металлических стаканчика. Миронов неторопливо поднялся и, по-французски что-то выкрикнув в сторону своих обидчиков, подобрал их. Незлобиво объяснил Кольцову:

— Босяки. Такие же, как в Одессе, — и, бережно вытирая стаканчики полой своего макинтоша, продолжил: — У этих стаканчиков волшебное свойство: третий раз ко мне возвращаются. В Стамбуле, этой вавилонской башне наших дней, я по забывчивости оставил сумочку с ними на городской скамейке. И что вы думаете? Какой-то добрый человек догнал меня и вернул. В Марселе у меня украли саквояж. Все пропало. Их я случайно нашел на барахолке и выкупил. И вот сейчас… Я верю, они приносят мне счастье.

— Сегодня я это заметил, — скупо улыбнулся Кольцов.

— Издержки ремесла. Знаете, с возрастом стали хуже слушаться пальцы. Между ними я прячу шарик. Ну и не удержал, — чистыми детскими глазами глядя на Кольцова, объяснил Миронов. — Кубачинская работа. Между прочим, память о Доренгольце. Не знаете, жив ли? Вы ведь, как я понимаю, недавно оттуда?

Этот вопрос заставил Кольцова насторожиться. Хотя из всей этой мимолетной встречи он уже сделал для себя определенный вывод: Миронова не следует опасаться. Будь он хоть как-то связан со спецслужбами, вряд ли принял бы на себя, даже во имя дела, такое малопочтенное и отторгаемое обществом занятие, как наперстки. Оно не позволяет накоротке общаться с людьми, и, стало быть, шансов заполучить какую-то нужную информацию равна нулю. Какой спецслужбе нужен такой сотрудник?

О его бедственном положении свидетельствовали также и его затрапезный вид, и неухоженность. И все же, решил Кольцов, осторожность не помешает.

— Давно, — ответил он. — Пересмотрел свои взгляды.

Миронов хитровато посмотрел на Кольцова:

— Павел… запамятовал… кажется, Андреевич. За свою ломаную жизнь я немного научился распознавать людей. Вы — из тех, кто скорее пойдет на плаху, чем сменит свои взгляды. Но вам не следует меня опасаться. Если вам так нужно, я вас никогда прежде не видел и не знаю. Но, если вдруг понадоблюсь, буду рад вам услужить. В память о прошлом, — он извлек из кармана папиросную пачку, машинально сунул в нее пальцы, но она была пуста. Сердито скомкав, зашвырнул ее в кусты и вновь вернулся к прерванному разговору. — Вам, наверное, интересно, кто я сейчас? Никто. Ноль. Но все же мечтающий стать хотя бы единицей. Не скрою, я бежал сюда от разоренной и разграбленной России. Белые, красные, капиталисты, социалисты. Я не настолько умный, чтобы разобраться во всей вашей кутерьме. Думал, здесь найду счастье.

— Нашли?

— Сами видите. Париж, знаете, не тот город, где всем живется хорошо. И Франция — не та страна…

Миронов говорил торопливо, захлебываясь словами, словно боялся, что Кольцов уйдет, не дослушав его до конца. Похоже, он давно носил в душе эту путаную сбивчивую речь, да только до сегодняшнего дня не находил способного понять его слушателя.

— Бедным здесь также плохо, как и в России. Им везде плохо. Один мой знакомый клошар все выспрашивал у меня: что такое Россия? Я спросил у него: зачем это тебе? Он сказал: у нас лозунги, а у них на деле скоро будет свобода, равенство и братство. Он сказал, что хочет поехать в Россию, чтобы умереть там на баррикадах. Я сказал ему: дурак, у них там нет баррикад, тебя убьют где-нибудь в подворотне или на какой-нибудь мусорной свалке. Я давно его не видел, наверное, уехал. А я подумал: если он — француз — поехал, почему же я — русский — сижу здесь? Да, она нищая, голодная, больная, но это же моя Родина. Она — как мать. Простите за такие высокие слова. Я их произношу, кажется, впервые в жизни. Смешно, не правда ли? Шулер, наперсточник — и такие слова! Но я имею на них право: я их выстрадал. Даст Бог, это не последняя наша встреча. Может, еще свидимся, — и со значением добавил: — Даст Бог, в России?

— Сейчас самое время возвращаться. Война кончается.

— Я об этом все чаще задумываюсь, — согласился Миронов. — Но нужны деньги. Немалые деньги.

— Боюсь только, это почтенное ремесло, — Кольцов указал глазами на стаканчики, которые Миронов все еще держал в руках, — оно не принесет вам много денег. Может, есть смысл вернуться к более верному заработку, скажем, к тому же ремонту замков?

— У вас тонкий юмор, Павел Андреевич, — печально улыбнулся Миронов. — Здесь, в Париже, таких умельцев, как я, куда больше, чем самих замков. Или вы намекаете на мое давнее пристрастие? Не смешите меня. Париж с незапамятных времен поставляет медвежатников всему миру. И поверьте, я не самый лучший из них. Тогда в сейфе генерала Слащева стоял довольно примитивный двухцилиндровый замок системы Брама, и то с меня сошло семь потов, пока я его вскрыл, — он решительно покачал головой. — Нет. Об этом грустно говорить, но все в прошлом. Не те глаза, не те руки, не тот слух.

Кольцов не раскаивался, что решился на эту встречу с Мироновым. Она многое прояснила. Он и по сей день оставался таким же бродягой и авантюристом-романтиком, каким был и прежде, там, в всклокоченной и вздыбленной России. Растерявшееся дитя жестокого времени, он, вопреки всем житейским невзгодам, все еще не опустил в отчаянии руки, продолжал надеяться на добрые перемены и наивно верил в чудеса.

Они попрощались. Миронов вновь, словно утопающий, который боится выпустить из рук спасительный круг, с надеждой повторил:

— И все-таки, если когда понадоблюсь, можете найти меня вон в той кафешке, — он указал на стоящее сразу за пустырем здание с двумя башенками. — Я в ней всегда обедаю. Там хорошо кормят и вполне сносно по цене.

Уже отойдя на приличное расстояние, Кольцов обернулся. Миронов по-прежнему печально стоял над своим, выброшенным за ограду «блошиного рынка», имуществом. Заметив, что Кольцов обернулся, взмахнул ему рукой.

Вечером в их полуподвальную келью на Маркс-Дормуа приехал Фролов. Перекинулся несколькими словами с Кольцовым, Старцевым и Бушкиным. Старцев и Бушкин только что вернулись домой. Освоив окраины, они впервые отправились в путешествие в центр города. Ходили, как и велел им Фролов, поодиночке.

Бушкина распирало от впечатлений, которыми он тут же поделился со всеми:

— Люди, население, то есть, мне понравились. На наших, на россиян, очень схожи, только и того, что говорят не по-нашему. Но какие-то все невеселые. И то понять можно. Церквей, костелов по-ихнему, полно. Религиозная пропаганда, видать, на высоте. Я так думаю, до коммунизма допускать их еще рано. Должно, во вторую очередь поставили.

— Кто? — улыбнулся Фролов.

— Известно кто. Вожди мирового пролетариата товарищи Ленин и Троцкий. Я товарища Троцкого не один раз на митингах слушал, все его мысли наизусть изучил. Он так прямо и говорил, дескать, покончим революцию у нас дома, и тут же за других, менее сознательных, возьмемся.

— Это как же? Снова воевать? — опять спросил Фролов.

— Совсем даже не обязательно. Тогда уже и без войны можно. Поглядят они на нашу Советскую Россию, а у нас сплошная радость и всенародное богатство. И им такого захочется. Все остальное доделает агитация. Агитпоезда, к примеру. В костелах можно театры устроить. У товарища Троцкого этот вопрос хорошо продуман. Агитация на раз религию задавит. И народ сам, без всяких войн, постепенно в коммунистическое сознание втянется.

— Ну, какая стройная у вас теория, Бушкин, — с ироничным восхищением покачал головой Фролов.

— Это не у меня. Это у товарища Троцкого, — сказал Бушкин и поднял глаза на Фролова. — А что, товарищ Фролов, вы все это как-то по-другому представляете?

Фролов не успел ответить. Разговор прервался с приходом Болотова. Начали подводить итоги дня.

Успехи у Ильи Кузьмича были более чем скромные. Точнее, успехов просто не было. Найти кого-нибудь, кто бы хорошо знал Рыжего Раймона, ему не удалось. Напуганный вчерашним предупреждением гарсона и помня приказ Фролова, Болотов в «Колесо» не заходил. Наблюдал за входом издали. По каким-то своим соображениям выделял выходящих из бистро посетителей, какое-то время следовал за ними и затем пытался вступить в разговор. К его огорчению, большинство из них оказались случайными посетителями «Колеса». Несколько завсегдатаев ничего не слышали об интересовавшем Болотова происшествии. А трое клошаров, признав в нем полицейского, едва не поколотили.

— У того, чем вы, Илья Кузьмич, сегодня занимались, есть хорошее определение: самодеятельность. А если еще точнее: напрасная трата времени, — выслушав безрадостный рассказ Болотова, мрачно сказал Фролов. — Завтра-послезавтра это может кончиться для вас печально. А, может быть, и для всех нас.

— Но как еще можно отыскать этого… Рыжего Раймона? С кем-то же он общается, где-то живет, — упавшим голосом ответил Болотов. Он и сам уже понимал, что делал что-то не так, и день пролетел впустую. — Обслуга «Колеса» запугана. Они больше не вступают в разговоры, А то, глядишь, могут и полиции сдать. Я не знаю, что можно еще придумать?

— Не занимайтесь больше этим. Не нужно.

— Вы отстраняете меня? — огорченно спросил Болотов.

— Нет, конечно. Просто нужно поискать другой путь.

— Извините, я много думал об этом. Путь, к сожалению, только один. Если мы и узнаем что-то полезное для нас, то только от Рыжего Раймона. Если же и он ничего не знает или промолчит, то это тупик, — повысив голос, энергично возразил тишайший Илья Кузьмич и, словно испугавшись этого своего бунта, тихо добавил: — А время идет.

— Вы совершенно правы, дорогой Илья Кузьмич. У этой операции, как и в любой непростой математической задаче, много неизвестных. Я даже не до конца уверен, что ее можно решить. И те, кто продумывал ее еще там, в Москве, тоже, думаю, не очень верили в успех.

— Что вы! Что вы! Как можно так думать! Это же миллионы франков! Это такие деньжищи, которые можно бы было всех этих… с потрохами… — не мог успокоиться Болотов. В нем заговорила душа финансиста, и он даже мысли не хотел допускать о возможности поражения.

Кольцов молча слушал эту перепалку. Он тоже, как и Фролов, понимал всю непродуманность порученного ему дела. Понимал еще там, в России. И если бы не был втянут в эту «бриллиантовую дипломатию» дорогой ему человек Иван Платонович, он сумел бы отказаться от такого сомнительного предложения. На самый крайний случай пошел бы к Дзержинскому. Тот понял бы его.

Но ведь не пошел же! Но ведь согласился! И теперь, как человек, привыкший до конца выполнять приказы, внутренне сопротивлялся даже сомнениям Фролова. Понимал, что Болотов действовал как дилетант, опираясь на свой опыт. Но ведь это не его вина, что нужного опыта у него не было.

Фролов же словно почувствовал это сопротивление, исходящее от Кольцова, перевел глаза на него и настойчиво спросил:

— Ну а ты, Паша! Что ты думаешь?

— Думаю, — уклончиво ответил Кольцов. — Неохота поддаваться панихидному настроению.

— Ты так меня понял? — удивился Фролов.

— Я и сам думал так же, как и вы. Еще совсем недавно. А сейчас… что-то в душе сопротивляется, — поддержал Болотова Павел.

— Ну что ж. Это мне нравится, — сказал Фролов. — Я ведь тоже стараюсь не терять надежды. Но, к сожалению, для чего-то мы не додумались, что-то не учли. А ведь где-то он лежит, ответ на эту задачку. Найдем ли? И тут прав Илья Кузьмич, наш главный враг сейчас: время. К сожалению, оно работает против нас.

В продолговатое окошко их комнаты вливались серые сумерки. Мелькали за окошком ноги, звучало равномерное «шар-р, шар-р». Парижане спешили в свои квартиры, к своему вечернему «дине».

Там, на улице, текла жизнь. Здесь же, в их келье, все остановилось, замерло. Их могла расшевелить только какая-то новая мысль, идея, пусть даже самая сумасбродная. Но все молчали.

— Я сегодня видел Миронова, — нарушив длительное молчание, напомнил Фролову Павел.

— Да? Ну и какое впечатление? — тусклым голосом, больше из вежливости, спросил Фролов. Его совершенно не интересовал этот бывший его соотечественник, если бы не мысль об угрозе, которая могла исходить от него. Опыт подпольщика говорил Фролову, что он должен хорошо изучить Миронова, чтобы затем навсегда забыть о нем, либо уже в ближайшие дни предпринять какие-то решительные действия.

— Полунищий, во всем разуверившийся, растерянный, я бы даже сказал, сломленный, но все же еще пытающийся оставаться на плаву. В Париже, я так понял, не прижился, мечтает вернуться в Россию. Но бедность не позволяет вернуться легально, а возраст и плохое здоровье — проникнуть в Россию нелегально. Такой он сегодня.

— И вывод? — уже явно заинтересованно спросил Фролов.

— Мне показалось, что опасаться его не следует.

— Не уверен. Я же помню, он якшался с белогвардейскими контрразведчиками, — Фролову не понравился вывод Павла, он показался ему легкомысленным. — Собственно, тогда мы с ним и познакомились. Помнится, у контрразведчиков возникли кое-какие сомнения на мой счет, и с помощью Миронова они пытались меня разоблачить.

— Какая-то случайность, — убежденно сказал Кольцов. — Я несколько раз встречался с ним значительно позже. И он уже тогда зарабатывал себе на жизнь рулеткой и другими различными аферами. Помнится, пытался кому-то продать на металлолом Эйфелеву башню. Но в этом своем ремесле явно не преуспевал. Нет, его связь с контрразведкой — это какой-то нелепый случай. Об этом свидетельствует его последующая жизнь, Да и нынешняя тоже. Когда-то он был медвежатником, затем стал промышлять рулеткой. Сейчас опустился еще на ступень ниже, стал наперсточником. И, похоже, опять терпит неудачи.

— Человек, загнанный бедностью в угол, способен на самые грязные поступки, — заметил Фролов.

— Но я ведь не сказал, что надо с ним сотрудничать или водить дружбу. Я только уверовал в то, что он нам не опасен. Но это мой вывод. Я его никому не навязываю.

— Это все? — спросил Фролов.

— Пожалуй. Вот только бродит у меня в голове одна мыслишка. Только никак я ее за хвост не ухвачу.

— Касается нас?

— Не знаю. Вообще-то, да. Только я пока не пойму, как ее внятно высказать, — вздохнул Кольцов, и надолго замолчал. Отсутствующим взглядом блуждал по комнате, по лицам своих товарищей.

— Ну-ну, говори что-нибудь, — подтолкнул его Фролов.

— Я вот о чем. Понимаете, Миронов — аферист, наперсточник. К тому же, редкостный неудачник. По социальному статусу сродни клошарам. Так ведь?

— Допустим. Что из этого следует?

— Рыжий Раймон — тоже бывший клошар. Но сумел стать на ноги. И, как нам рассказали, охотно привечает в «Колесе» клошаров. В холодные дни они там у него отогреваются. Он их знает, они — его, — вслух неторопливо думал Кольцов.

— То есть ты предлагаешь привлечь к этому делу Миронова? — удивленно спросил Фролов.

— Я ничего не предлагаю. Я размышляю. Советуюсь, — возразил Кольцов. — Допустим, в конечном счете мы найдем этого Раймона. Допустим также, что он имеет какое-то отношение к хищению саквояжа. Хотя тут тоже бабка надвое гадала. О чем будем с ним говорить? Конечно же, о саквояже. Видел — не видел, знаешь — не знаешь, помоги его найти. Предлагаем ему за помощь деньги. Проще говоря, мы покупаем саквояж. Если Раймон причастен к хищению, то уж, конечно, знает его пустячное содержимое. Это, если он, будем надеяться, не проник в его бриллиантовую тайну. Соответственно, и деньги мы можем предлагать лишь равные стоимости саквояжа и его копеечного содержимого. Но ведь есть в этом деле и третье сослагательное: страх. Действие-то криминальное. Какие деньги надо заплатить, чтобы они помогли Раймону пересилить страх? Я не знаю. Вы, вероятно, тоже. За малые деньги он говорит «не знаю» потому, что это ему или им не выгодно и опасно. Тогда мы добавляем и платим уже большие деньги.

— Нет-нет, только не это! — вклинился в разговор все время молчаливо переживавший этот разговор Старцев. — Это тем более насторожит его. Или их. И наведет на мысли о двойном дне и прочем.

— Правильно, — поддержал Старцева Кольцов. — В этом случае они наверняка раздолбят, раздраконят саквояж и в конце концов доберутся до бриллиантов. Но есть и второй вариант: он или они уже знают бриллиантовую тайну саквояжа. И на время просто залегли на дно. Наши поиски еще больше насторожат их. Я не знаю, как поступит он или они.

— Получается, куда ни кинь, всюду клин, — мрачно сказал Фролов. — Но продолжай. Начал-то ты с разговора о Миронове.

— Я все увереннее начинаю думать, что это — единственный человек, с помощью которого мы еще можем на что-то надеяться.

— Как это может выглядеть? — удивленно вскинулся Фролов. Остальные тоже устремили на Павла свои вопрошающие взгляды.

— Чего не знаю, того не знаю, — чистосердечно сознался Кольцов. — Бродят в голове разные мысли, и ни одну я никак не могу до конца проследить. Я подумал, что Миронов, если, конечно, захочет, легко найдет общий язык с клошарами, обитающими в районе Северного вокзала. Или же с завсегдатаями «Колеса». Социально близкий им человек. И поэтому я нисколько не сомневаюсь, что он сумеет выйти на Рыжего Раймона.

— Начало хорошее, — согласился Фролов. — Жаль, что продолжение хуже, — и стал объяснять: — Условие, при котором Миронов примет наше предложение, как мне видится, единственное. Он должен быть посвящен в тайну саквояжа, а мы обязаны пообещать ему, по окончании, соответствующую плату. И не малую, как вы понимаете. Но пойти на это мы не можем. Но допустим, что мы на это решились. Тут тоже на первый взгляд просматриваются три варианта, и все три — не в нашу пользу. Первый: Миронов открывает Раймону тайну саквояжа, и они, по определению Павла, как социально близкие, делят бриллианты между собой. Нам же Миронов говорит: «Раймон ничего не знает». Вариант второй: Миронов, не знаю уж каким образом, покупает или ворует у Раймона саквояж. Конечный результат тот же. И третий: Миронов насторожил Раймона, и тот, что-то заподозрив, сам расправляется с саквояжем и завладевает бриллиантами.

— На этом я все время и спотыкаюсь, — сказал Павел. — Каким способом избежать всех этих опасностей?

Никто ему не ответил. Судя по их сосредоточенным лицам, они тоже включились в разгадку этого ребуса, который напоминал старинную загадку о лодочнике, которому нужно было перевезти через реку козу, волка и капусту. Но — либо волк съест козу, либо коза — капусту. Как лодочнику обойтись без потерь? В современной загадке вместо волка, козы и капусты были Миронов, Рыжий Раймон и, предположительно, его друзья клошары, а вместо капусты — бриллианты на несколько миллионов франков.

— Ну, хорошо. Поразмышляем дальше о плюсах и минусах, — предложил Кольцов, нарушив тягостную тишину. Надо думать, он уже давно размышлял над этой головоломкой. — Предположим, что мы все же решаем включить в это дело Миронова. На его счет у меня мало сомнений. Человек он легкий, контактный. И, как мне кажется, честный. Да-да! Даже в его аферах было много наивного, детского. Так вот. Как мы можем себя обезопасить на самый черный случай? Связь с Мироновым будет поддерживать один-единственный человек, и это буду я. По праву давнего знакомства. Таким образом, никто из нас, кроме меня, не будет подвергаться опасности. Где живет Миронов, я узнаю. Это тоже важно, потому что мне будет необходимо поддерживать с ним связь и, вместе с тем, не упускать его из вида. Теперь о легенде. Он знает, что я — красный командир, чекист. Поэтому мне незачем ему врать. Да, я приехал из Советской России, нахожусь здесь нелегально. Уже уехал бы обратно. Но… у меня случилась неприятность: украли саквояж, в котором надежно упрятаны секретные бумаги. Да-да, именно секретные бумаги. Поэтому по возвращении в Россию мне грозят большие неприятности. Возможно даже, военно-полевой суд. О бриллиантах Миронов знать ничего не будет, поэтому и большого соблазна не возникнет. Секретные бумаги, это тот товар, на который без риска еще надо найти покупателя.

— Уже интереснее, — скептически хмыкнул Фролов. — Не очень убедительно, но, во всяком случае, интересно.

— Я свою фантазию уже исчерпал, — незлобиво огрызнулся Кольцов. — Все, что придумал, я вам уже изложил. Предложите что-то более интересное.

— Ну, что за обиды! — Фролов примирительно положил руку Павлу на плечо. — Продолжай! При целом ряде «но» здесь что-то просматривается.

— У меня самого много «но», — согласился Кольцов. — К примеру, за какие такие коврижки Миронов возьмется за это? За то, что я когда-то спас его от смерти? Но это уже быльем поросло. Значит, нужно заплатить. И хорошо заплатить.

— И вернулись к тому, с чего начинали, — разочарованно сказал Болотов.

— Не совсем. Я хочу пообещать помочь ему вернуться в Россию и не оставить его без внимания там. Я понял, помыкавшись на чужбине, он мечтает о возвращении на Родину.

— А поверит?

— «Поверит — не поверит» — я не гадалка. Прежде я ни разу ни в чем его не обманул. Кстати, и сейчас не обману. С удовольствием помогу ему обосноваться в России. Рыжый Раймон, конечно, тоже не станет помогать Миронову за красивые глаза. Кое-что ему придется заплатить, — Кольцов коротко взглянул на Болотова, — но не столь уж значительную сумму. Стоимость саквояжа, ну еще немного.

— А что! — прозвучал в наступившей тишине голос Болотова. — Предложение товарища Кольцова вполне обоснованное. Оно мне нравится. То есть, если бы все получилось, как он рассказал, то я — «за»!

— Мне тоже кажется это убедительным, — водрузив на нос пенсне, внимательно оглядел всех Иван Платонович.

— Подписываюсь, — коротко согласился Бушкин, и добавил: — Я лично, хоть и не знаком с ним, с этим самым Мироновым, но крепко в него верю. Пролетарий. Такой не обманет.

— Продумай все еще раз, Паша, — попросил Фролов. — Во всяком случае, если ничего не получится, сможем с чистой совестью сами себе сказать: сделали все, что смогли. Но не будем отказываться и от иных вариантов, если они у кого-либо есть.

Никто не ответил. Иных вариантов ни у кого не было.

Предложенный Кольцовым вариант тоже был сомнительным. Это понимали все, разве что, кроме Бушкина. Но он сулил хоть и весьма призрачную, но все же надежду.

Глава 7

Как ни поджимало их время, но на следующий день Кольцов вынужден был сделать себе выходной. «Блошиные рынки» в Париже работали не каждый день, а иной возможности разыскать Миронова, кроме как на рынке, у Павла не было.

Разбудило его какое-то тихое бормотание. Приоткрыв глаза, он увидел, что его «сокамерники» Иван Платонович и Бушкин, уже одетые, склонились над лежащей на столе где-то раздобытой картой Парижа и внимательно ее изучали. Старцева интересовало, как от бульвара ла Шапель пешком добраться до Лувра. Бушкин же намеревался посетить кладбище Пер-Лашез, увидеть стену Коммунаров, а оттуда еще дойти до площади Бастилии.

Вскоре они тихонько ушли.

Павел еще какое-то время потомился в их неуютной келье, мысленно перебирая самые разные варианты будущего разговора с Мироновым. Мысли о том, что Миронов может просто отказаться от его предложения, он не допускал. Даже не хотел думать. Чем больше он размышлял об этом, тем больше верил в разумную попытку. Иного варианта все равно не было.

Задача была даже не в этом. Ему предстояло не просто уговорить Миронова взяться за это дело, но, отбросив все иные свои дела, отнестись к нему в высшей степени заинтересованно и при этом проявить все свое умение, изобретательность, сноровку, хитрость. То есть Павлу предстояло убедить Миронова в том, что судьба послала ему едва ли не единственный шанс выбраться из нищеты, вернуться на родину и обрести там достойную жизнь.

Утро тянулось бесконечно. Ему хотелось, чтобы этот день поскорее закончился и наступил следующий. Это было нетерпение человека, который уже почти достиг желанной цели, но в последний момент путь к ней преградило неожиданное препятствие.

Чтобы как-то отвлечься и скоротать время, он вышел из дому. Был час «пети дине» — малого утреннего завтрака. Павел буквально на ходу выпил чашечку кофе с круассаном в крохотном домашнем бистро с единственным столиком, выставленным возле входной двери прямо на тротуар.

С бульвара ла Шапель, немного побродив по узким живописным улочкам, он вышел к площади Бланш, которая когда-то славилась своими ветряными мельницами. Сейчас же, напоминая о тех славных временах, на площади впустую махала своими красными крыльями декоративная мельница Мулен Руж.

Стоя на площади Бланш, Павел определил свой дальнейший маршрут. Вдалеке, на самой вершине Монпарнасского холма, возвышалась строгая базилика Сакре-Кёр. Она притягивала взор своим ярко белым куполом и служила хорошим ориентиром. Впереди был ничем не заполненный день, и Павел решил подняться на самый верх холма и оттуда, с высоты, посмотреть на Париж.

Все пространство холма было опоясано узкими улочками с домами самой причудливой архитектуры, которая диктовалась только рельефом. У подножия холма дома еще соблюдали какой-то благообразный вид и уважительно относились друг к другу. Здесь жизненное пространство еще измерялось квадратными метрами. Перед иными домами даже имелись крохотные палисадники. Но чем выше карабкались вверх улочки, тем затейливее выглядели на них дома. Они пытались занимать как можно меньше площади и поэтому стремились ввысь. Плоские, квадратные, полукруглые, с мудреными ломаными крышами, с замысловатыми окнами и оконцами, с мостками, перекинутыми к входным дверям прямо от мостовой, эти дома были настолько необычными, что привлекали к себе не только горожан, но и массу туристов. Но особенно эти улочки с незапамятных времен привлекали художников. Они приезжают сюда не только из Франции, но и из других государств, как правоверные мусульмане едут в Мекку, и по многу часов стоят здесь у своих мольбертов — и ранним утром, и днем, и даже ночью, при свете фонарей. Стоят в жару и в холод, зимой и летом.

Узенькая улочка Лепик, на которой каким-то чудом еще сохранились две настоящие мельницы и разместилось множество крохотных бистро, ведет к самой вершине холма. В холодные вечера в этих бистро отогреваются за чашечкой кофе художники, журналисты и многочисленное племя жриц любви.

Именно здесь, на Монмартре, возникли первые бистро. Пришедшие в 1814 году в Париж русские казаки нетерпеливо поторапливали вальяжных парижан коротким и хлестким словом «Быстро!». От него и пошли эти дешевые мелкие харчевни, в которых и поныне обслуживают клиентов мгновенно.

На площади Тертр, от которой всего ничего до базилики Сакре-Кёр, — постоянно настоящее столпотворение. Эту площадь целиком занимают уличные художники. Мало кто из них является членом какого либо общества, товарищества или ассоциации. Это никем не организованное и ничем не связанное между собой братство. Карандашом ли, кистью они создают здесь, на глазах у прохожих, свои маленькие шедевры. Во всяком случае, каждый из них убежден в этом. Любителей оказаться владельцем своего живописного портрета всегда оказывается немало. Рисуют художники с натуры и, завершив свою работу, тут же продают свой труд очередному заказчику. Тем и живут. Кто впроголодь, а кто спустя время вырывается из нищеты и приобретает всемирную известность.

Почти возле каждого художника можно увидеть своеобразную рекламу его таланта: планшеты, на которых мастер разместил несколько лучших своих работ, портретов или этюдов с изображением причудливых улочек Монмартра.

Павел медленно проталкивался сквозь толпу ротозеев, окружающих художников. Те из них, кто в данный момент не был занят, предлагали прохожим свои услуги. Павел улыбнулся, представив себе свой портрет, нелегала и разведчика, выставленный на всеобщее обозрение.

Никуда не спеша, он обошел всю площадь. Здесь все было ему интересно. Разные художники, разная мера таланта, отсюда и такие разные по выразительности лица на портретах. Охотнее всего заказывают свои портреты молоденькие девушки, и редко кто из художников, даже самые талантливые из них, не избегают соблазна приукрасить их лица. Пустенькие личики, пухленькие губки, глазки-пуговички, красивенькие цветные виньетки вокруг. И поэтому все девичьи портреты у разных художников больше походили на карамельные святочные открытки.

Мужские портреты у хороших художников отражали характеры. Павел выхватывал взглядом в этой галерее наиболее выразительные лица. Вот пожилой мужчина с рублеными чертами лица, в свитере грубой вязки. Моряк или геолог. Человек, немало повидавший на своем веку, упрямый, основательный, надежный. И еще один портрет. У того же художника. Хитроватый прищур глаз, взгляд угодливый, торопливый. Во всем облике что-то лисье. Чиновник? Маклер? Всего шесть портретов выставил художник на рекламное обозрение. Но каждый портрет — характер.

Возле этого художника Павел задержался подольше. Ему понравилось, как он работал. Легко и быстро набрасывал на лист ватмана контур портрета, затем долго и тщательно прорабатывал детали, цепкими глазами вглядываясь в лицо натуры. На своем рекламном планшете он поместил всего четыре портрета: три мужских и один девичий. Очень тонкая, изящная работа.

Понаблюдав за работой художника, Павел отправился дальше, к базилике. Сделав несколько шагов, он внезапно остановился. Даже не сразу понял, почему. Но, подчиняясь какому-то подсознательному чувству, он торопливо вернулся к художнику, за работой которого только что наблюдал. Тот уже закончил портрет и, вложив его в большой конверт, передал немолодой женщине, явно не горожанке. А Павел тем временем вновь взглянул на планшет, еще раз остановил свой взгляд на единственном в галерее портрете девушки. И его охватило волнение. Нет, этого не могло быть! Почему он не заметил этого сразу, с первого же взгляда? На него с портрета смотрела девушка, поразительно похожая на Таню Щукину.

В природе бывают двойники. И все же, если внимательно присмотреться, между ними всегда найдешь разницу. Здесь же была Таня. Та же прическа с кокетливой прядью, брошенной на лоб, та же ямочка на подбородке, те же глубокие серые, только Тане присущие, с игривым прищуром глаза.

Никаких сомнений у Павла не осталось. Если это не какая-то случайность, не невероятная игра природы, тогда это действительно была его Таня.

Постепенно он начал что-то понимать. Вспоминая ее, он ведь так и предполагал, что она может быть здесь, в Париже, и даже втайне верил в случайную встречу на какой-нибудь парижской улице. Вот она и произошла, эта встреча. Ничего невероятного. Можно было только предположить, что в один из дней Таня была здесь же, на Монмартре, на этой уютной крохотной площади Тертр, и этот парижский художник нарисовал ее портрет. Но почему она не забрала его? Или художник специально для своего рекламного планшета сделал копию? Что знает о ней этот художник? Возможно, они знакомы? Или вдруг она попросила доставить портрет ей домой и оставила ему свой адрес? Как выяснить все это, владея всего лишь несколькими десятками французских слов?

Выждав, когда заказчица уже покинет художника, Павел кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание.

— Месье хочет заказать свой портрет? — спросил художник по-французски, цепким профессиональным взглядом рассматривая его лицо.

— Пардон, месье… муа дезире… черт, узнать, выяснить, — растерянно пробормотал Павел.

Поняв языковые затруднения незнакомца, художник сказал:

— Говорите по-русски.

— Вы — русский? — ошеломленно спросил Павел.

— Чему вы так удивляетесь? В Париже всегда было много русских. Сейчас, в связи с известными вам событиями, их стало много больше, — спокойно ответил художник. — Что вы хотели спросить?

— Этот портрет… — Павел указал на портрет Тани и взволнованно спросил: — Чей он, этот портрет?

— Моей заказчицы.

— Я понимаю… глупый вопрос. Но, может быть, вы случайно знаете, кто она. Ну хотя бы ее фамилию?

— Извините, но не в моих правилах разглашать фамилии моих заказчиков, даже если я их случайно знаю. Тем более, как вы понимаете, мне нужны их деньги, а не их фамилии. Как правило, они знают мою фамилию, я их — нет.

— Ну, может быть, вы хоть что-то знаете об этой девушке? — взмолился Павел. — Это для меня очень важно.

— Тогда расскажите, — попросил художник. — Расскажите, почему это для вас важно?

— Да-да, конечно. Скажите, но вы действительно сможете мне помочь?

— Это зависит от того, что вы мне расскажете, — безжалостно и твердо ответил парень, и затем добавил: — И, конечно, если я вам поверю.

Павел понял, что он не может открыться незнакомому человеку, несмотря даже на то, что тот, похоже, знает Таню и смог бы ему помочь ее разыскать. Не имеет права. Кто может сказать, как этот парень себя поведет после его исповеди? С кем он связан? Какие отношения у него с отцом Тани, полковником Щукиным, который, надо полагать, тоже находится в Париже? И какие отношения у него с Таней? Что, если он в нее влюблен? Это более чем возможно: в нее нельзя не влюбиться. И тогда Павел оказывается его соперником, а соперника, как известно, лучше убрать с дороги. Какой способ он для этого изберет?

Павел с грустью подумал, что не стоит ему испытывать судьбу и лучше всего как можно быстрее удалиться.

— Ну что же вы! — настойчиво и нетерпеливо сказал художник. — Рассказывайте!

А что, собственно, Павел может рассказать о себе такого, чтобы тот ему поверил? Для этого парня он — незнакомец. Что бы он ни рассказал, парень в равной степени может ему поверить, а может и нет. Скорее всего, не поверит. Иное дело, если он расскажет что-то о Тане. Причем, только то, что знает лишь небольшой круг лиц. Но что? Что он знает такого, чего не знают многие.

Ему вспомнилась давняя прогулка с Таней по вечернему Харькову после посещения оперы «Кармен». Был сказочный осенний вечер, и Таня вдруг распахнула ему свою душу, разоткровенничалась. Она рассказала тогда о их жизни в Петербурге, потом — в Харькове. Здесь она училась в институте благородных девиц. Нет, это не то. Обычная судьба девушки определенного круга. А нужны индивидуальные подробности. Помнится, Таня рассказывала тогда о своей жизни после смерти мамы. Вспоминала небольшой южный городок Приморское неподалеку от Севастополя. Она ездила туда два года подряд и жила у маминой родственницы. Ее звали Нина Викторовна. Тетя играла на пианино и красиво пела русские романсы. Что еще? Что-то рассказывала о соседском мальчишке, который защищал ее от поселковых хулиганов. Кажется, любил рисовать и изрисовал все окрестные заборы. А однажды даже нарисовал ее портрет. Бумаги не было, и он нарисовал ее грифелем на гладко оструганной доске.

Какие странные воспоминания! Из каких лабиринтов его памяти выплыли они на свет? От вечерней прогулки по осеннему Харькову до крохотного курортного городка Приморское, от рисунка грифелем на доске до нынешнего портрета на ватмане. Кто был тот влюбленный в нее мальчишка, нарисовавший тогда ее портрет на доске? Не он ли спустя годы стал этим талантливым парижским художником? Очень даже возможно. Вполне все сходится. Он — русский. Они могли быть знакомы еще там, в России. Сюда, в Париж, устремились многие в поисках лучшей доли. Он и она — они приехали сюда в разное время. И нет никакого чуда, что встретились здесь, на Монмартре, потому что сюда стараются прийти даже те, кто оказался в Париже хотя бы на день.

Парень-художник не торопил Павла, он молча вопросительно смотрел на него, ждал.

— Вам знаком маленький крымский городок Приморское? — по какому-то внутреннему наитию спросил Кольцов. — Лето. Юная девушка живет у своей тети. И соседский мальчишка защищает ее от местных хулиганов.

— Достаточно. Да, это был я, — остановил он Павла и, улыбаясь, протянул ему руку. — Максим.

Какой-то мужчина подступил к Максиму, спросил, не сможет ли он нарисовать его портрет.

— Сегодня я занят, — ответил художник и предложил Кольцову. — Идемте куда-нибудь в укромное место, где можно было бы в тишине спокойно поговорить. Мне сейчас мало доводится говорить по-русски. Соскучился.

— А с Таней?

— И с Таней. Мы очень редко с ней видимся.

Он собрал свои нехитрые вещи в чемодан, закинул за плечи мольберт, штатив отдал Павлу. Пояснил:

— Здесь неподалеку есть хорошее кабаре. В эту пору там пока еще немного посетителей. Можно будет спокойно поговорить.

Кабаре называлось «Шустрый кролик». Оно было просторное, с двумя уютными залами. И почти пустое. Где-то в глубине соседнего зала звучала струнная музыка. Это управляющий кабаре папаша Фреде, за отсутствием посетителей, сам себя развлекал игрой на гитаре.

Они облюбовали столик у окна, откуда можно было наблюдать за сплошным потоком туристов, бредущих в гору по мостовой.

Максим на минуту отлучился, и вскоре пожилой гарсон принес им тарелку с различными бутербродами, блюдечко с орешками и бутылку «Божоле».

— О событиях, которые происходят там, в России, я узнаю только из газет. Во Францию попал еще до начала войны. У вас там ее называют, кажется, гражданской. Я бы назвал ее братоубийственной, — начал Максим, разливая вино. — Плавал на торговом судне, и однажды, когда узнал, что отца расстреляли, а мать вскоре умерла, я понял, что для меня Россия стала кладбищем. Кладбищем моих родителей. И вообще… огромным кладбищем. И тогда я в Марселе сошел на берег, уже второй год живу в Париже.

— Вы подданный Франции?

— С этим мне повезло. Французский паспорт я получил совсем недавно не без помощи добрых людей. Русским сейчас не очень охотно дают гражданство, — и, словно что-то вспомнив, он сказал: — Извините, я все о себе. Вас же, как я понимаю, интересует Таня? Вы давно ее знаете?

— Несколько лет.

— Вы, должно быть, служили с ее папой, Николаем Григорьевичем?

— Можно сказать и так, — уклонился Павел от прямого ответа. Он был напряжен. Контролировал себя на протяжении всего их разговора. Старался не дать о себе никаких сведений, которые так или иначе могли повредить ему и его товарищам.

— Так вот, о Щукиных. Они приехали сюда совсем недавно. С Таней мы встретились буквально дня через три или четыре после их приезда в Париж. Случайно. Знаете, Париж только оттуда, из России, кажется большим городом. На самом же деле он очень маленький. Каждый, кто впервые приезжает в Париж, стремится обязательно побывать на Монмартре. «Мулен Руж», «Мулен де ла Галет», базилика Сакре-Кёр. Да мало ли чем еще будоражит Монмартр воображение приезжих! И поскольку я работаю здесь постоянно… Впрочем, я не сразу ее узнал. Она очень изменилась, похорошела. Вы-то видели ее уже такой. Я же знал совсем девчонкой. Я бы даже сказал, эдаким сорванцом-мальчишкой. Там, в Приморском, она вместе с нами, ее сверстниками, лазала по чужим садам, метко стреляла из рогатки, гоняла голубей и, пожалуй, громче всех свистела с помощью четырех пальцев. Здесь же, в Париже, передо мной стояла юная дама, слегка надменная, слегка насмешливая. «Слушай, Максим, нарисуй мой портрет», — это были ее самые первые слова. А я оторопел и молча смотрел на прекрасную незнакомку. Кто она? Откуда знает мое имя? Я лихорадочно перебирал в памяти всех своих парижских знакомых. Знаете, есть такое свойство памяти, которое контролируется логикой. Память не извлечет из своих дальних закутков нужную вам картинку, если она находится вне пределов логики. Непонятно?

— Нет, почему же! Очень даже понятно, — сказал Павел. — По логике, вы пытаетесь вспомнить всех близких и дальних парижских знакомых, потому что они находятся в ближних закоулках памяти. Таня же находилась в лабиринтах вашей дальней памяти и связана с теперь далекой для вас Россией, с давно оставленным Приморском. И выглядит совсем не такой, какой вы ее запомнили. И тогда на помощь ближней памяти может прийти дальняя память. Не зря ведь бытует такое выражение: «освежить память».

— Да, да! Совершенно точно! Я с трудом и далеко не сразу вспомнил Таню. То есть воспоминание о той, давней Тане никак не хотело накладываться на нее сегодняшнюю. И тогда на помощь пришло «А помнишь?» — пытался сбивчиво объяснить Максим. — Мы вот так же пришли тогда в этот самый «Шустрый кролик». И даже, помнится, сидели за этим же столиком. И она рассказывала обо всем, чего я не знал. Рассказала о Гражданской войне в моих бывших краях, в Таврии, в Крыму, о бегстве из России, о пребывании в Стамбуле. Сейчас они обустраиваются здесь: сняли мансарду на рю Колизе, по-нашему, на улице Колизея. С недавних пор эту улицу стали называть «русским Парижем». Вероятнее всего потому, что здесь пока еще можно относительно дешево снять жилье. На ней в основном селятся сейчас русские.

— Вы бывали у Щукиных?

— Конечно. Я вначале немного помогал Тане оглядеться в Париже. У нее ведь здесь никого. Отец сразу же поступил на службу. Его пригласил к себе Маклаков.

— Кто это? Что-то не припоминаю.

— Ну, как же! — удивился Максим. — Разве вы не отметились в российском посольстве? Это на рю Гренель.

— Зачем? Я здесь проездом, — с долей легкомыслия в голосе ответил Павел и подумал, не слишком ли он расслабился. Не пытается ли Максим с помощью таких вроде бы ничего не значащих вопросов выяснить, кто же он? Но зачем ему это знать? Простое любопытство? Или нечто совсем иное?

— Василий Алексеевич Маклаков — российский посол. Николай Григорьевич, как сказал Тане папа, занял какую-то должность в консульстве. Он с утра до вечера на службе. Таня целыми днями одна, — вернулся к рассказу о Тане Максим. — Подругами пока не обзавелась, друзей тоже нет. Какое-то время возле нее вертелся какой-то щеголь с адъютантскими аксельбантами. Видел его как-то мельком. Но он порядочно как исчез.

— Не говорила Таня, кто он?

— Нет. Таня называла его какой-то кошечьей кличкой.

— Микки? — неожиданно для себя спросил Павел.

— Да. Кажется, так она его называла. Он приезжал сюда из Крыма, сопровождал какого-то генерала. Должно быть, уже уехали. А вы что же, знали этого кошачьего адъютанта?

Павел не ответил. Он уже просто не слышал вопроса.

Максим продолжил что-то рассказывать. Но Павел не вслушивался в его слова.

Микки Уваров в Париже. Был или еще здесь? Не хватало нос к носу с ним встретиться на какой-то из парижских улиц. Уж он-то не выпустил бы его из своих рук. Хотя, по правде сказать, ему не за что обижаться на Кольцова. Но почему он здесь в то время, когда на подступах к Крыму идут жестокие бои? По делу или по велению сердца?

Еще тогда, в Харькове, Павел замечал, что Микки как-то по-особому смотрит на Таню. Но открыто почти ничем не проявлял своих чувств к ней. И Павел решил, что все это ему просто показалось. Значит, он тогда ошибался. И вот теперь, пребывая в должности старшего адъютанта при Врангеле, Микки может всегда найти вескую причину и возможность для поездки в Париж. Надо думать, так и случилось. Формально он приехал сюда по делу, на самом же деле: к ней, к Тане.

Впрочем, чему тут удивляться? По тому же свойству памяти, о котором они только что говорили с Максимом, он, Павел, остался где-то там, за семью лесами, за тремя морями. Так, кажется, в сказке? Их с Таней разделили не только леса и моря, их разделили два мира, которые уже никогда не смогут сойтись. А жизнь продолжается. И ничего удивительного, если катастрофическое крушение всего уклада ее жизни постепенно вытеснило из сердца даже сами воспоминания о нем. Он был в другом измерении, жил на другой планете. А Микки? Он всегда был где-то рядом, поддерживал, помогал, утешал. Родовитый, богатый, красивый юноша, первый адъютант Главнокомандующего вооруженными силами юга России Петра Николаевича Врангеля. Чем он не пара для Тани?

И Павел сам себе поклялся: все! Точка! Он больше никогда и ничем не станет напоминать Тане о себе. Пусть будет счастлива. Он вряд ли еще когда-нибудь вновь окажется в Париже и, стало быть, никогда больше не потревожит ее память.

Хотя… в этой его клятве не было каменной твердости. Ему, конечно же, хотелось встретиться с ней, посмотреть в ее серые, с легкой поволокой, глаза и тихо сказать: «Как я мечтал снова встретиться с тобой». Но твердо знал, что это его желание несбыточно. Он просто не имеет права даже на самую короткую встречу с ней.

Время перевалило за полдень. Надо было прощаться с Максимом и уходить. И вообще, решил он, надо меньше болтаться по улицам Парижа. Здесь уже стало много тех, встреча с которыми не сулила ему ничего хорошего. Уж очень он расслабился, глядя на сытую и беззаботную жизнь парижан. Только сейчас он понял, что все это время ходил по лезвию ножа.

Поднявшись из-за стола, Максим с упреком сказал Павлу:

— А ведь мы так и не познакомились. Вы ничего не рассказали о себе, даже не назвали мне свое имя. Раз уж вы так хорошо знаете Таню, были посвящены во многие подробности ее жизни, она наверняка поинтересуется, кто же вы?

— Вы перескажете Тане этот наш разговор, и она, надеюсь, догадается, кто я.

— А если нет?

— Думаете, не догадается? — он задумался и с легкой улыбкой добавил: — Тогда вот что. Передайте ей привет от… от градоначальника. После этого у нее отпадут всякие сомнения.

— А вы не хотите ее увидеть? Это вполне возможно. До рю Колизе минут пятнадцать пешим ходом, — попытался по-мефистофельски соблазнить Павла Максим.

Глупый вопрос! Конечно, хотел бы! Даже чтобы попрощаться, чтобы сказать ей, что он все понимает и заранее благословляет ее на ту жизнь, которую она для себя изберет.

— Очень хочу. Но, к моей досаде… — Павел так и не закончил фразу, лишь с сожалением развел руками.

— Жаль, — вздохнул Максим. — Вы мне понравились. Я с удовольствием написал бы ваш портрет.

— Вот! О портрете! — словно вспомнив что-то очень важное, вскинул глаза на Максима Кольцов. — Я не могу вам этого запретить. Вы все равно его нарисуете. По памяти. Потому что вас об этом попросит Таня. И вы не сможете ей отказать. Единственная просьба: пусть этот портрет будет для внутреннего, как говорится, потребления. Не выставляйте его в своей рекламной галерее здесь, на Монмартре. Таня, тоже, надеюсь, поймет, что его лучше держать подальше от глаз ее папы.

— Договорились. И будем считать, что я ничего не понял, — глядя Кольцову в глаза, откровенно сказал Максим. — Во всяком случае, будьте уверены, я нигде и никогда не вспомню об этой нашей встрече. Кроме, конечно, Тани. Но, естественно, я ее предупрежу…

— Не нужно. Она обо мне знает все, что нужно, чтобы сделать правильный вывод.

Они вышли из кабаре. На улице, перед тем, как попрощаться и разойтись в разные стороны, Максим опустил на мостовую свой увесистый чемодан.

— Одну минутку.

Приоткрыв крышку, он прошелестел листами ватмана и наконец извлек оттуда портрет Тани. Тот самый, который украшал его рекламный планшет. И протянул его Павлу.

— Примите на память. Нет, не от меня. От Тани.

— Спасибо.

Они пожали друг другу руки и расстались. Павел долгим взглядом проводил идущего вверх по улице, к площади Тертр, Максима. И когда тот затерялся вдали в толпе, он бережно скатал в трубочку подарок и неторопливо зашагал вниз.


Ивана Платоновича Кольцов уже застал дома.

— Были в Лувре?

— И тебе советую, — ворчливо, с легкой долей вызова ответил Старцев.

Павел принял это как упрек, дескать, болтаешься попусту по улицам вместо того, чтобы какой-нибудь музей посетить, коль уж выдалось свободное время.

Старик долго молча ходил по комнате, его взгляд был отсутствующий, блуждающий. Было видно, его через край переполняли чувства, и Кольцов, поняв его состояние, не стал продолжать разговор. Но Старцев сам, после длительного молчания, вновь обратился к Павлу:

— Удивительная нация. Совсем не немцы. Больше походят на русских. Та же открытость, легкость, бесшабашность. А вот поди ж ты! Отовсюду все тянут к себе в норку, как муравьи в муравейник. И бережно хранят. А мы… Что мы за народ такой? Все продадим, что не продадим — пропьем, а не пропьем, так либо выбросим, либо подарим. Так и живем. Ничего святого!

— Ну зачем же вы так? А Эрмитаж? А Третьяковская галерея?

— Голубчик Павел Андреевич! Мы ведь страна богатейшая не только полезными ископаемыми, но и людскими талантами. И что же? Музеев, галерей: раз, два — и обчелся. Да и те много беднее Лувра. Ты вот Третьяковку упомянул. Так за нее спасибо надо сказать одному-единственному человеку — Павлу Михайловичу Третьякову. Его неустанными трудами собрано сие великое богатство. Не будь Третьякова, растеклась бы наша ценнейшая и самобытная русская живопись по огромным российским пространствам и где-нибудь, в какой-то «тьмутаракани», сгинула бы. И все! Боюсь, как бы после бриллиантов наши большевистские вожди не распродали бы и эрмитажные ценности. Вполне это допускаю. Грамотные, интеллигентные люди в большинстве своем покинули Россию. А ведь это цвет нации!

— По поводу цвета нации Ленин думает иначе.

— Позволь мне не согласиться с Владимиром Ильичом. Видимо, ему не повезло, и он мало сталкивался с людьми, которые по тому, что они свершили, могут считаться цветом нации. Мне повезло. Я таких людей знал. Взять хотя бы моих харьковских друзей, которыми, поверь мне, могла бы гордиться Россия. К сожалению, они покинули ее навсегда. Думаю, такая же участь постигла Петербург, Москву и многие другие наши города. А вакуум заполняют Юровские. И в этом вся наша беда.

Павел понял: Иван Платонович надолго травмирован своим невольным участием в «бриллиантовой дипломатии». Исчезновение злополучного саквояжа с бриллиантами заставило его задуматься о судьбе российских ценностей, с которыми с такой безумной щедростью расправились новые власти.

Бушкин пришел, когда уже начало смеркаться. Он пешком исходил едва ли не пол-Парижа, посетил многие места, связанные с Великой французской революцией и с Парижской коммуной. И с присущими ему напором и энергией стал делиться своими впечатлениями.

— Спасибо товарищу профессору. Если б не он, постоял бы я когда-нибудь в жизни возле стены Коммунаров? Верите-нет, стою я на кладбище Пер-Лашез и все так ясно себе представляю, будто сам тогда здесь был. Тут вот версальцы, а там наши…

— Позвольте полюбопытствовать, «наши» — это кто же? — язвительно спросил Старцев. — Красные? Большевики?

— Известно, кто. Парижские коммунары. Их враги-версальцы со всех сторон окружили. Силы неравные. Коммунары отбивались до последнего патрона. И все до одного погибли, — и, скорбно помолчав немного, добавил: — Вернусь, пьесу про это напишу.

— Да откуда вы все это знаете? — продолжал донимать Бушкина Иван Платонович. — Версальцы, коммунары…

— Это просто. У нас в бронепоезде товарища Троцкого была своя библиотека. Мне разрешали в ней книжки брать, — пояснил Бушкин. — Одна толстая такая попалась: «Великая французская революция как предтеча Парижской коммуны». Это заголовок. А под ним еще написано: «не извлеченные уроки». Одолел. Три раза всю от корки до корки прочитал. Какие-то страницы на зубок выучил. Хорошая книжка, умственная. Мне после этой книжки все как есть открылось. Вот, скажем, наша Гражданская война, она же точь-в-точь на Великую французскую похожа. Там тоже король, Людовик Шестнадцатый, верховодил. Так же народ поднялся, захватил тюрьму — Бастилией называется. Я и там сегодня побывал. Нет теперь той тюрьмы, снесли. Площадь теперь. Красивая. Цветочки, кусточки. Вроде и не лилась здесь народная кровь, не рубили головы коммунарам. Но я не о том.

Бушкин говорил громко и вдохновенно, словно читал монолог из какой-то пьесы. Старцев даже пару раз многозначительно поглядел на Кольцова: смотри, дескать, вот каким он может быть, этот неулыбчивый и не шибко грамотный Бушкин!

— Захватить-то власть народ захватил, Людовика казнили. Все, как у нас. И не совсем, — продолжал Бушкин. — Коммунарам целик чуток довернуть, и получилось бы все без промаха. Не сумели. И что же? Якобинцев, которые за народ, разгромили. Марата убили, Робеспьера, Дантона, Сен-Жюста казнили…

— Постойте, постойте, Бушкин! Господи, да откуда все это у вас? С такими подробностями? — остановил Старцев извергающего этот монолог бывшего гальванера. Этот неприметный с виду парень своими косноязычными, но умными суждениями, своими пророческими выводами порой поражал профессора, который давно привязался к нему и считал его едва ли не своим сыном. — Вы что же, готовились к нашему отъезду в Париж? Что-то читали?

— Какое там! Вы разве не помните: минуты свободной не было. Но я ж вам говорил: у меня память. Про Великую французскую революцию до утра могу рассказывать. Очень она мне на душу упала.

— Может, другим разом? — улыбнулся Кольцов.

— Еще только два слова. Про Парижскую коммуну, — не унимался Бушкин. За все эти, проведенные во Франции, дни он уже начал привыкать к тому, что его наравне со Старцевым считают виноватым в потере саквояжей, и поэтому все больше молчал. Да и поговорить-то особенно было не с кем. Иван Платонович тоже весь ушел в себя. Жданов и Болотов разговаривать с ними предпочитали об обстоятельствах их ограбления. И только. И вот в их комнате возник еще один человек — Кольцов, который доброжелательно с ними разговаривает, умеет хорошо слушать. И Бушкин взбунтовался. После длительного вынужденного молчания ему просто захотелось обратить на себя внимание, рассказать, какие чувства овладевали им на местах тех не столь давних событий.

— Вот Парижская коммуна. Через восемьдесят лет после Великой французской, — перешел на торопливую скороговорку Бушкин, боясь, что его так и не дослушают до конца, до тех выводов, до которых он дошел самостоятельно, своим собственным умом, — пролетарии установили свою диктатуру. Коммуны стали управлять городами. Живи и радуйся. Так нет же! Всего семьдесят два дня и длилась их радость. Контрреволюционных версальцев, врагов коммуны, надо было разгромить. Вырубить под корень. А они что? Забыли про те давние уроки Великой революции. И поплатились. А товарищи Ленин и Троцкий все правильно поняли: допрежь всего надо изничтожать всю внутреннюю контрреволюцию. Безжалостно и до конца. Тогда все сойдется, — и закончил Бушкин совсем уж неожиданно. — Я так думаю, товарищ Троцкий давал почитать ту книжку Ленину. Ну, про не извлеченные уроки. Может, она и открыла Ленину глаза на то, как в нашей революции победить.

— Эк куда вы хватили, Бушкин! — с укоризной в голосе, с улыбкой произнес Кольцов. — Товарищ Ленин сам лично много книг о революции написал. И про Парижскую тоже.

— Не читал, — с сожалением сказал Бушкин. — Не было их в нашем бронепоезде. Кончится война, обязательно прочитаю. Всемирная революция только начинается. Пригодится.

— Далеко загадываете, Бушкин.

— Что ж тут такого. После того, как свою коммунистическую власть установим, другим тоже надо будет подсобить. Вы меня, конечно, извините, но я обязательно здесь, в Париже, еще разок побываю.

Фролов появился у них, когда совсем стемнело, и за окном уже стихли мерные шаркающие шаги сотен ног. Лишь изредка вечернюю тишину нарушал одинокий торопливый стук каблучков опаздывающей на свидание барышни.

— Ну, как вы тут, сидельцы? — спросил он, ставя на стол увесистый пакет с продуктами.

— Живем — не тужим! — бодро ответил за всех Бушкин. Фролов, который все эти дни видел его мрачным и молчаливым, и даже, кажется, не слышал его голоса, удивленно на него посмотрел. А Бушкин продолжил: — Можно бы и дальше так. Харч хороший, работать не заставляют. Только вот совесть сопротивляется. Дружки мои где-то в Таврии или под Сивашами головы кладут, а я тут вроде этого… вроде курортника.

— Посочувствовать могу. Сам тут не по своей воле французские харчи перевожу, — выкладывая на стол упакованные в красочные обертки продукты, сказал Фролов.

— Как говорил мой батя: из сочувствия кафтан не сошьешь, — ворчливо отозвался Бушкин. Кольцов и Старцев молчали. Старцев словно заново открывал своего всегда исполнительного, незлобивого и покладистого помощника.

— Бунт на корабле? — улыбнулся Фролов и, коротко взглянув на Бушкина, доброжелательно объяснил: — Честно говоря, пытаемся найти способ отправить вас обратно. Имею в виду, чтобы обойтись без проблем, с гарантией. Пока не получается.

— И как долго может не получаться? — наступал на Фролова Бушкин.

— Не знаю. Тут, в Париже, сейчас находится наша крестьянская делегация. Ее возглавляет замнаркома внешней торговли товарищ Тихонов. Я с ним сегодня встречался. Возможно, удастся пристроить вас и Ивана Платоновича к ним.

— От чего это зависит?

— От многих обстоятельств, и я не уверен, что вам надо их знать. И потом. Я ведь не сказал: «пристроим вас к делегации», я сказал: «возможно, удастся», — отбил атаку Бушкина Фролов. И Бушкин понял, что своей настойчивостью рассердил Фролова.

— Извините, — виновато буркнул он.

— Все же надеюсь, что удастся, — миролюбиво добавил Фролов. — Так что потихоньку собирайтесь.

— Уже.

— Что «уже»?

— Собрались, говорю, уже.

— Ну и отлично. Теперь ждите. Если все получится, скоро будете дома.

Окончательно успокоившись, Бушкин отошел в свой закуток и затих. Старцев тоже молча переваривал полученную информацию На протяжении всего этого разговора Бушкина с Фроловым Кольцов размышлял, как ему поступить. Рассказывать Фролову или нет о том, что случилось с ним на Монмартре?

Он понимал: так безоглядно, как он сегодня, опытному нелегалу нельзя себя вести. Есть непреложный закон: опасаться людных мест, избегать толпы. Даже несмотря на то, что иногда толпа бывает спасительной. Он нарушил этот закон и столкнулся с ситуацией, результаты которой не мог просчитать. Как поступит Таня, узнав, что он в Париже? Не расскажет ли все отцу? Прошло время, Таня наверняка изменилась, стала другой. Сохранились ли еще в ее душе чувства к нему? Если полковник Щукин узнает, что Павел здесь, несомненно поднимет на ноги всю тайную полицию Парижа. Будут искать врага Франции, хотя на самом деле он всего лишь враг полковника Щукина. Павел допускал также, что Таня не выдаст его, надеялся на это. Но есть еще Максим. Кто он? Какие неожиданности могут исходить от него?

Единственное, что успокаивало Павла: ни Таня, ни Максим не знали, где он остановился. После завтрашней встречи с Мироновым, если все пойдет так, как он рассчитывает, он уже никак не сможет повлиять на дальнейшие поиски саквояжа, и сможет исчезнуть, залечь на дно.

Размышляя так, Павел пришел к выводу, что эта внезапная встреча на Монмартре, случись чего, может в конечном счете отрицательно повлиять на всех его товарищей, на их общее дело, и поэтому ничего скрывать он не может, не имеет права.

Павел молча развернул перед Фроловым портрет Тани.

— Узнаете?

Фролов коротко взглянул на портрет, неодобрительно проворчал:

— Уже успел.

— Вглядитесь. Я же спросил: узнаете?

Фролов склонился над портретом, долго и внимательно его рассматривал.

— Лицо знакомое. Кажется, я где-то ее видел.

— В Харькове, — подсказал Кольцов.

Старцев тоже подошел к столу и также внимательно стал рассматривать рисунок.

— Хорошенькая, — наконец вынес свой вердикт Фролов. — Впрочем, в таком возрасте все они хорошенькие. Нет, я ее не припоминаю.

— Дочь полковника Щукина, — пояснил Павел.

— Если я ее и видел, то мельком. Не запомнил, — сказал Фролов и, что-то припомнив, добавил: — У тебя с нею, кажется, был роман?

Павел промолчал.

— Должно быть, крепко она тебя за сердце зацепила, если возишь с собой ее портрет.

— Все проще. Этот портрет я увидел на Монмартре.

— Может, просто похожая?

— Нет, это она. Полковник Щукин здесь, в Париже. Таня тоже.

— Откуда портрет?

— Мне его подарил художник, который ее рисовал.

— Откуда он узнал, что она — твоя знакомая?

— Я сказал. И ничего больше… Да, это он мне сказал, что они сейчас в Париже.

— Ну, и что дальше? — холодно спросил Фролов.

— Не знаю, — откровенно ответил Павел.

— И я тоже, — немного поразмыслив, сказал Фролов. — К сожалению, ничего хорошего это твое приключение нам принести не может. Об одном прошу: пожалуйста, будь осторожен.

— Постараюсь. Хотя, конечно, очень хотел бы ее увидеть.

— Надо было, Паша, рубить дерево по себе, — безжалостно сказал Фролов.

Глава 8

На «блошином рынке» Кольцов был уже с утра. Несколько раз обошел все ряды, все рыночные закоулки, но Миронова нигде не увидел. На всякий случай заглянул и в кафе, на которое во время первой их встречи указал Миронов, но и там его не было. Не оставалось ничего другого, как ждать.

И когда солнце перевалило уже за полдень, его все еще не было. Кольцов нервничал. Надежда у него была теперь только на Миронова. Возможно, были и другие варианты поисков этого злополучного чемодана. Даже наверняка были. Но Кольцов за последние сутки все больше уверовал в этот, стал считать его едва ли не единственным и успешным.

Но Миронов все не приходил. Что, если после неудачи с наперстками он больше здесь и не появится? Где тогда его искать? Как найти? Эта задачка была бы труднее, чем поиски Рыжего Раймона.

Миронов появился, когда с рынка уже густо потянулись посетители. Увидев Кольцова, он еще издали помахал ему рукой.

— Я смотрю, вам понравился наш рынок? — здороваясь за руку, спросил Миронов. — Да, здесь есть что посмотреть. Сюда волокут всякие ненужности со всего света.

— Я ждал вас, — честно сказал Павел.

— Правда? — радостно удивился Миронов. — Я вот уже несколько лет никому не был нужен. Нет, обманываю. Во мне иногда нуждается господин Ермольев. А если точнее, то — я в нем. Разве вы о нем ничего не слышали?

— Не доводилось.

— Большой человек. А ведь еще совсем недавно он был очень известен у нас в России. Впрочем, скоро о нем узнает вся Франция.

— Не говорите загадками, Миронов, — попросил Кольцов.

— Господин Ермольев вместе со своими киношными друзьями недавно приехал из России. Уж не знаю, что он не поделил с большевиками, но они его выпустили с легким сердцем. Здесь он появился, имея в кармане хорошие деньги. Скорее всего, золотом, потому что царские «Катеньки» и «Петеньки» с недавних пор здесь уже не представляют никакого интереса. А в это самое время здесь, в Монтрее, на улице Сержанта Бобийо, распродавалась знаменитая фирма «Пате». Вы, конечно, слышали о фирме «Пате»?

— Рассказывайте побыстрее, Миронов. У нас не так много времени на пустопорожние разговоры, — вместо ответа, нетерпеливо и не слишком вежливо сказал Кольцов.

— Вот. Мне уже нравится то, что вы сказали «у нас». Не иначе, вы пришли ко мне по делу?

— Вы прозорливы.

— Тогда я быстро. Господин Ермольев приобрел у «Пате» давно простаивающий павильон и вскоре стал снимать фильмы. Зачем я это вам рассказываю? Я здесь иногда зарабатываю себе на жизнь. Вот и сегодня в какой-то фильме, названия не знаю, я был швейцаром. Потому и пришел на рынок так поздно. Мне, знаете, хорошо удаются роли шоферов, матросов. А недавно в фильме «Пылающий костер» я даже изображал полковника. Господин Мозжухин похвалил, сказал, что у меня талант. Замечательный человек. Он у господина Ермольева служит не только в артистах, но и в режиссерах.

— Хорошо платят?

— Как сказать. На еду хватает. Мы, русские, тут держимся друг за друга. Но, к сожалению, в моих услугах они нуждаются значительно реже, чем мне бы этого хотелось, — и Миронов вопросительно посмотрел на Кольцова: — Вы сказали, у вас ко мне какое-то дело? Я уже сгораю от любопытства.

Кольцов огляделся.

— Скажите, нет ли где-нибудь подходящего местечка, где можно было бы поговорить?

— Вон там, за пустырем, в Монтрее есть небольшое, но очень уютное бистро, — предложил Миронов.

— Хотелось бы не опасаться посторонних ушей. Вы далеко живете?

— Не очень.

— Так, может, пройдем к вам?

— К сожалению, я живу не один. Со мной еще двое русских. Один болеет. Нет, поищем более спокойное место, — Миронов ненадолго задумался и затем решительно предложил: — А идемте на фабрику. Там всегда найдется уголок, где можно уединиться. Я иногда там даже ночую. Это когда приходится надолго задерживаться на съемках какой-нибудь фильмы.

— Ну что же. Ведите!

Они прошли через заваленный всяким хламом пустырь, который, собственно, и отделял сам Париж от Монтрее. «Блошиный рынок» парижане считают своим, жители Монтрее — своим, потому что он расположен на этом пограничном пустыре.

На их пути оказалась вечно дымящаяся свалка и несколько серых угрюмых амбаров, в которых размещались топливные склады. А уже за ними начинался сам городок Монтрее с его уютными одноэтажными улочками и с доцветающими палисадниками возле входов в дома.

Проплутав по узким улочкам, они вышли на широкую и прямую улицу Сержанта Бабийо. Здесь в ряд стояло несколько высоких и ухоженных доходных домов, в которых большей частью проживали мастеровые парижских заводов.

Пройдя через распахнутые ворота меж двух домов, они оказались в большом, огороженном со всех сторон, дворе, где среди каменных амбаров стояло высокое неуклюжее строение, назначение которого случайно оказавшийся здесь человек вряд ли смог бы определить. Это и был съемочный павильон, в котором при необходимости снимали и море, и горы, и вообще все, что могла изобрести, в надежде на коммерческий успех, буйная фантазия какого-нибудь полусумасшедшего режиссера.

Внутри съемочный павильон представлял обшитую досками металлическую конструкцию, с балконами и балкончиками, на которых толпились и смотрели вниз одноглазые электрические циклопы-прожектора, мирно дремлющие в сумерках до начала съемок. Все огромное пространство было разгорожено разборными стенами, образуя анфиладу разнообразных по назначению, но вполне обжитых помещений.

Они прошли через торжественный зал какого-то замка, который, казалось, только покинули нарядно одетые гости. Миновали несколько небольших комнат, задекорированных под богатый будуар, кофейню и тюремную или, скорее даже, пыточную камеру, потому что в ней стоял кузнечный горн, а возле него на небольшом столике были аккуратно разложены палаческие инструменты.

— Здесь только вчера закончили снимать новую фильму «Три роковых выстрела», — тоном профессионального гида, пояснял Миронов. — После того, как проявят пленку, все эти декорации разберут.

Миронов легко ориентировался в этом лабиринте. Он уверенно провел Кольцова в другой конец павильона, и они остановились в тесной комнатушке. Оглядевшись, Кольцов понял: это была декорация капитанской рубки морского корабля. В ней было большое, во всю стену, стеклянное окно, за которым, нарисованное на холсте, плескалось море. Посреди комнатки возвышался штурвал. Он был совсем не декоративный, видимо его сняли с какого-то списанного за ветхостью или потерпевшего кораблекрушение парохода.

— Эту рубку пока не разбирают, — пояснил Миронов. — Осталась от «Пленников моря». В ней еще будут снимать фильму «Кровавые закаты» про пиратов.

Они уселись на вращающиеся стулья, которые тоже попали сюда со списанного корабля. Миронов молча смотрел на Кольцова, ожидая продолжения начатого возле «блошиного рынка» разговора. Кольцов же не торопился, он еще не совсем определился, как его начать. Он знал: порой не очень точно взятая в начале разговора тональность может свести его на нет. А он не имел права на неудачу.

В другом конце павильона гулко стучали молотки и топоры, весело перекликались французы-рабочие, что-то трещало, рушилось, падало, — шла будничная, неведомая Кольцову, киношная жизнь.

— Я хочу сделать вам предложение, которое поможет вам резко изменить свою жизнь, — начал Кольцов. — Наперстки вас вряд ли прокормят и почти наверняка приведут в тюрьму. Карьеру артиста вам начинать тоже уже поздновато, да и не очень я уверен, что такая перспектива вас греет. Франция, это я уже тоже понял, не стала вам матерью.

— Я вот уже три месяца только об этом и размышляю. С тех пор, как покинул Одессу и сошел на берег в Марселе, — вытряхнув из пачки папиросу, Миронов закурил и, щурясь от едкого дыма, сказал: — Не тратьте время и слова на предисловие. Приступайте прямо к делу. Только если вы предложите мне, к примеру, убить французского премьер-министра Жоржа Клемансо, я откажусь. Это, как вы понимаете, шутка, но и не совсем. В последней моей ипостаси я все-таки честный аферист, а не убийца. Боюсь крови. И заметьте, я никогда никого не беру за горло, деньги мне отдают добровольно. Иногда даже говорят «спасибо».

— Я видел. От таких благодарностей почему-то болят ребра.

— Мои ребра натренированные. За убийство же в этой доброй и гуманной стране рубят головы. А мне пока моя голова не надоела.

— С чего вы взяли, что я хочу предложить вам кого-то убить? — спросил Кольцов.

— Имею опыт общения с вами.

— Со мной? — удивился Кольцов.

— С вами, большевиками. Я когда только еще увидел вас здесь, на «блошином рынке», подумал: если этот мой давний знакомый появился в Париже, значит, они скоро начнут устраивать здесь революцию. А все революции начинаются с расстрелов, убийств, грабежей, пожаров. Разве я ошибаюсь?

— И очень сильно. Единственно, в чем вы правы: я действительно большевик. Надеюсь, что никто, в том числе и господа Ермольев и Мозжухин, которых, как я понял, вы боготворите, не будут посвящены в этот наш секрет, — предупредил Миронова Кольцов.

— Я думал, вы в меня поверили, раз без всякой опаски тогда, возле рынка, подошли, — огорченно сказал Миронов. — Хочу сказать, я еще не научился предавать и, наверное, уже никогда не научусь. Это у вас там, в политике, предательство в цене. А я к политике не имею никакого касательства. Моя работа по сравнению с политикой — дело чистое и благородное. За скромную плату я учу людей никому в этом жестоком и продажном мире не доверять.

— Оставим этот разговор до будущих времен.

— Разве у нас с вами может быть общее будущее время?

— Надеюсь. Во всяком случае, я хочу предложить вам небольшую работу, которая даст возможность вернуться домой, в Россию, и безбедно там жить.

— Сладкие слова, Павел Андреевич, — грустно улыбнулся Миронов. — Я уже прожил немалый кусок жизни, но еще никогда не слышал, чтобы за небольшую работу платили большие деньги. Скорее наоборот. Уж не стали ли вы большевистским Ротшильдом, господин Кольцов, в своей Совдепии?

Как недалеко от истины оказался Миронов. Бриллианты, запрятанные в том саквояже, стоили несколько миллионов франков. Далеко не всегда в своей повседневной жизни доводится оперировать такими суммами даже самому Ротшильду.

— Скажите, Юрий Александрович, вы хорошо владеете французским? — внезапно спросил Кольцов.

— Если в качестве стимула надо мной на веревочке повесить десять тысяч франков, я вам с листа переведу не только Гюго или Бальзака, но даже трудно переводимого Гийома Аполлинера. В детстве у меня была бонна-француженка. Боже, как давно это было. Лет сорок до вашей войны.

— До нашей войны, Юрий Александрович! До нашей! — поправил Миронова Кольцов. — Вы ведь русский. Хоть и оторвавшийся от России, но русский.

— Пусть будет «нашей», — охотно согласился Миронов. — Так вот, я однажды испугался, что я забыл французский. В Марселе пытаюсь говорить с тамошним моряком, а он меня не понимает. Я забыл едва ли не половину слов. Но постепенно все восстановилось.

— Прекрасно. Для работы, которую я хочу попросить вас выполнить, очень важно хорошо знать язык. Лучше даже — простонародный язык.

— На нем я только и изъясняюсь. Французские аристократы не снисходят до общения со мной, — прикурив новую папиросу от уже дотлевающей, Миронов нетерпеливо сказал: — Не тяните кота за хвост, как говорят в России, — и поправился: — Извините: у нас в России. Видите, я хороший ученик. Я уже усвоил первый ваш урок.

— Вам необходимо будет общаться с клошарами. Чужаков, как я понимаю, в свою компанию они впускают неохотно.

— Я с ними только и общаюсь. Это, в основном, мой круг общения. Я многих здесь знаю, — он поднял на Кольцова хитроватые глаза и таинственно прошептал: — Догадываюсь: создаем боевые дружины. Когда выступаем?

— Не валяйте дурака, Миронов! — насупился Кольцов. — Не то мы на этом попрощаемся.

— Вот сейчас я наконец понял: вы не шутите. Так не ходите вокруг да около. Говорите, в чем суть работы?

— У меня украли саквояж, — медленно и раздельно, чуть не по слогам, сказал Кольцов.

— Это не редкость. Воровство — эпидемия двадцатого века. Воруют все. Даже цари, императоры и премьер-министры. И что же?

— В саквояже были надежно спрятаны доверительные письма от одного из советских правительственных чиновников к некоторым влиятельным французским парламентариям.

— Понимаю. Двойное дно?

— Что-то в этом роде, — уклончиво ответил Кольцов. — Эти письма не должны попасть в чужие руки и, прежде всего, в руки журналистов. Их публикация может нанести непоправимый вред обеим нашим странам.

— Разве что-то может нанести больший вред, чем война, которую ведут обе страны?

— Война явно идет на убыль. В письмах речь идет о вступлении сторон в переговорный процесс для заключения мира, — не так уж далеко отступив от правды, пояснил Кольцов. В самом деле, бриллианты, которые доставляли сюда курьеры, были неким приложением к письмам французским правительственным чиновникам, чтобы склонить их к скорейшему решению вопроса о мире.

— Ну что ж! Святое дело! — согласился Миронов. — Я так понимаю, нужно найти саквояж. Но для этого я должен знать, как это случилось. То есть, все, что знаете вы. И даже чуточку больше. Рассказывайте!

— Тогда, прежде всего, давайте условимся вот о чем. Я расскажу вам абсолютно все лишь в том случае, если вы под честное слово безоговорочно беретесь за эту работу и постараетесь добросовестно ее выполнить.

— Вы поверите моему слову? — удивился Миронов.

— Я верю в ваше доброе отношение к России.

— Это верно. Но как я могу согласиться на работу, не зная, в чем ее суть? В моих ли она силах и возможностях? Могу лишь дать честное слово, что все услышанное от вас тут же навсегда забуду, если пойму, что дело это не по моим силам.

— Договорились, — согласился Кольцов.

И он стал медленно и обстоятельно излагать Миронову им придуманную легенду, расходящуюся с известными фактами лишь в некоторых подробностях. Собственно, расхождение было лишь одно: теперь уже не Старцев и Бушкин были главными героями этого повествования, а сам Кольцов с неким приятелем. Все остальное осталось неизменным, с поправкой на то, что теперь это была уже не чужая история, а им пережитая. Рассказывая, он оснащал ее всеми теми предположениями и догадками, которые родились в их келье на Маркс-Дормуа за эти несколько дней.

Миронов внимательно слушал его, иногда переспрашивал что-то, уточнял. Кольцову нравился разговор. Миронов задавал толковые вопросы. Чувствовалось, что он хочет по-настоящему вникнуть в суть.

— Почему вы решили, что это дело рук клошаров?

— Потому что не обнародованы письма. Если бы второй саквояж оказался в руках полиции, они нашли бы их.

— Но ведь возможен и иной вариант: французским властям не выгодно дискредитировать своих парламентариев.

— Я знаю содержание писем. Они обязательно были бы опубликованы.

— Вам виднее. Не спорю. Тем более, что я ни черта не понимаю в политике.

Выслушав до конца подробный рассказ Кольцова, Миронов долго, уставившись в пол, молчал. Затем поднял голову и пристально поглядел на Кольцова.

— Допустим, я берусь за это дело. Оно тупиковое, но я, старый авантюрист, могу потратить на него кусок своей никчемной жизни. Буду стараться, потеряю много времени, ничего не добьюсь. И что? Кто компенсирует мне мои убытки?

— Резонный вопрос, — согласился Кольцов. — Аванс я выплачу вам сегодня же. И надеюсь, что вы уже сегодня приметесь за работу. Время работает против нас.

— Аванс, это уже кое-что. Но я предполагал, что мой труд будет полностью оплачен независимо от результата. Я повторяю: сделаю все, что в моих силах, и даже более того. Мне самому интересно проверить, на что я еще способен. Но ведь выше головы не прыгнешь, не так ли?

— В начале разговора я сказал: обещаю оплатить дорогу в Россию. И там, уже только за то, что вы откликнулись на мою просьбу, помогу вам в обустройстве. Постараюсь даже обеспечить вас приличной рентой.

— Сладкие слова, — вновь повторил Миронов. — Когда я был молодой, примерно такой, как вы, всем барышням с первого же дня знакомства обещал жениться. Потрясающий эффект.

— Мы с вами давно знакомы, — сказал Кольцов. — И вряд ли вы вспомните хотя бы один случай, когда я вас обманул.

— А волы? А семь мешков соли? — напомнил Миронов давнюю обиду.

— Хорошо. Я включу в наши расчеты стоимость соли.

— А волы?

— Не могу. Волов вы самочинно забрали в немецкой колонии Баумдорф.

— Ладно уж. Не будем торговаться, — великодушно согласился Миронов, но тут же снова бросил на Кольцова свой плутоватый взгляд. — А скажите, Павел Андреевич, как у вас, большевиков, обстоит дело с честным словом? Насколько я понимаю, вы ведь бывший царский офицер. Стало быть, присягали царю-батюшке служить верой и правдой. Как с этим?

— За вами, Юрий Александрович, тоже кое-какие грешки водились. А ведь говорите, что дворянин?

— Не вру! Истинная правда! — Миронов истово перекрестился.

— А сейф в штабном вагоне белого генерала Слащева вскрыли?

— Под вашим давлением, Павел Андреевич!

— А Эйфелеву башню батьке Махно продавали?

— Но не продал же!

— Потому, что не сошлись в цене.

— Нет. Побоялся батьку. Он, если бы раскусил эту аферу, наизнанку бы меня вывернул.

— А еще пытаетесь что-то говорить о вашем дворянском кодексе чести!

— Ладно, что прошлое вспоминать. Я, знаете, решил вам поверить, — сказал Миронов, но тут же пригрозил: — Но если обманете, разочаруюсь во всем человечестве!

Обговорили все. Условились, что по возможности ежедневно в два часа по полудни они будут встречаться в небольшом кафе, которое в первую их встречу Павлу показал Миронов. Если что-то не срастется, то уж на следующий день обязательно.

Затем Кольцов передал Миронову аванс, после чего тот окончательно понял, что вся их длинная беседа — не сказка о Коньке-Горбунке. Аккуратно запрятав в карман полученные деньги, Миронов стал торопить Кольцова:

— Все! Хватит разговоры говорить. Я сейчас на Северный вокзал, а потом, если успею, еще и в «Колесо».

На выходе из павильона Миронова перехватили:

— Юрка, сукин кот. Где тебя носит? Два часа ищем! — набросился на него помощник режиссера Мозжухина, тощий, с вислыми усами парень. — Дуй к костюмерам, там на тебя овчинную шубу накинут. В реквизите кнут прихвати. Почтового ямщика будешь изображать.

— Не могу! Занят! — чуть громче, чем это было нужно, но небрежно сказал Миронов.

— Да ты что! — не поверил своим ушам посланец Мозжухина. — Что, так и передать Ивану Ильичу? Юрка отказался! Не согласен, мол, Юрка на ямщика! Хочет вашу роль графа на себя примерить! — кривлялся он.

— Передай то, что я велел! — ожег злым взглядом помощника режиссера Миронов. — Скажи, что в ближайшие дни я буду очень занят, и пусть Иван Ильич пока на меня не рассчитывает!

Миронов бросился догонять ушедшего далеко вперед Кольцова под недоумевающим взглядом вислоусого посланца режиссера Мозжухина.


Посовещавшись, Фролов и Кольцов пришли к выводу, что рассчитывать только на Миронова им не следует, надо и самим продолжать начатое. Хотя и понимали, что не могут заниматься этим параллельно с Мироновым. Могут и себе и ему навредить.

Ограничились пока что минимумом, тем, чем не занялись сразу же после происшедшего: вменили Болотову в обязанность следить за прессой, читать местные газеты, вдруг где-то что-то мелькнет. Ведь вокруг тайной полиции пасется немало репортеров скандальных новостей. И нередко, путаясь в ногах у тайной полиции, они вытаскивают на свет божий то, что Сюрте пытается тщательно скрывать.

Болотов добросовестно приступил к порученному делу и почти сразу же среди прошлых газет натолкнулся на заметку, которая не открыла им ничего нового, но вызвала определенные размышления.

«Вчера в районе Северного вокзала, — говорилось в заметке, — в известном своими многочисленными скандалами бистро «Колесо», примерно в три часа по полудни, прозвучали выстрелы. Мы выясняем причину стрельбы, но пока ничего существенного выяснить не удалось. Очевидцы неуверенно утверждают, что перестрелка завязалась между полицией и завсегдатаями бистро — клошарами. Другие говорят, что перестрелка завязалась только лишь между клошарами, которые что-то между собой не поделили. Полиция этот случай комментировать отказалась.

В перестрелке пострадал гардеробщик бистро. Его доставили в госпиталь, но ранение оказалось легким, и его, после соответствующих медицинских процедур, отпустили домой.

Это пока все, что нам удалось выяснить на этот час. Более подробную информацию читайте в завтрашнем выпуске».

Но ни в завтрашнем, ни в последующих выпусках этому случаю газета не уделила больше ни строки. Напрашивался естественный вопрос: почему? Что помешало газете? Или кто?

Возможно, газетчиков попросили не муссировать этот случай. Сделать это могла Сюрте. При условии, что она продолжает этим заниматься, но не желает возбуждать к происшедшему общественный интерес. Работа тайной полиции любит тишину.

Но можно предположить и другое. Все, что впоследствии выяснил репортер, оказалось настолько ничтожным, не заслуживающим никакого внимания, что на него больше не стоило тратить газетную площадь. А тайная полиция? Она удовлетворилась одним саквояжем и, утратив интерес к дешифрованной телеграмме, прекратила ее разработку.

Вопросы, вопросы. На них хотелось бы получить ответы. Тихий кабинетный работник Болотов, привыкший постоянно анализировать различные финансовые хитросплетения, как нельзя лучше подходил к этому делу. По крайнем мере, эта его работа могла принести значительно больше пользы, чем его непрофессиональные и неуклюжие подражания сыщикам в поисках неизвестно кого на многолюдных улицах Парижа.

Болотов продолжал начатое. Каждое утро он теперь скупал все парижские газеты и, помимо своей основной работы, добросовестно все их перечитывал от первой до последней строчки. Но никаких новых сообщений об этом происшествии в «Колесе» в них больше не появилось.


Кольцов был уже дома, когда к ним на Маркс-Дормуа приехали Фролов и Болотов. Приехали на автомобиле. За рулем был Болотов.

Фролов сообщил Старцеву и Бушкину, что вечером они уезжают, что на вокзал они приедут незадолго до отхода поезда, что им сразу же надо будет смешаться с членами делегации, с которой они покинут Париж. Предосторожность была не лишняя. Кто знает, не продолжает ли тайная полиция все еще искать двух пассажиров, приехавших из России и оказавшихся в центре скандала в бистро «Колесо». Если этот случай не прошел бесследно, их приметы наверняка уже установили.

Попрощались заранее, еще здесь, на Марк-Дормуа. Предвкушая скорое возвращение в Россию, Бушкин весь источал энергию и оптимизм. Он стал не в меру разговорчив, словно хотел выговориться за все дни молчания.

— Нет, не зря я здесь побывал, — расхаживая по комнате, говорил он. — Все запомнил. Даже лет через пяток не заблужусь.

— Что, так понравился Париж, Бушкин? — спросил Кольцов.

— Не в том дело. Париж как Париж. Что в нем? По мне Москва лучшее, — ответил матрос. — Но когда дело до мировой революции приблизится, сюда много наших, которые победовее да пообстреляннее, приедут помогать.

— Что помогать? Кому? — удивился Фролов. — Ну и полова у вас в голове, Бушкин!

— Ну, как же! Мировая революция к тому времени будет в самом разгаре. В аккурат, новую Парижскую коммуну будут налаживать. Надо будет им малость подмогнуть, чтоб не получилось, как в прошлый раз. Я тоже попрошусь. Мне-то здесь уже легче будет: город знаю. И французский язык за это время потихоньку осилю.

— Давайте, Бушкин, у себя как-нибудь разберемся, — проворчал Фролов. — Прежде чем в чужие дела нос совать.

— Это уж само собой, — согласился Бушкин. — Это в первую очередь.

К вокзалу они подъехали своевременно. Члены Миссии тоже только подошли и, утиным выводком окружив Тихонова, ждали Старцева и Бушкина неподалеку от входа в вокзал.

Болотов притормозил возле них. Старцев и Бушкин покинули автомобиль и сразу же примкнули к делегации, а Болотов проехал чуть дальше, на стоянку, и там оставил автомобиль.

Они издали наблюдали за тем, как члены делегации проследовали вдоль поезда, как затем торопливо, один за другим, поднялись по ступеням своего вагона и скрылись в нем. После чего Фролов, Кольцов и Болотов неторопливо прошли вдоль вагонов в самое начало поезда и там, на перроне, остановились.

По выработанной годами привычке, они время от времени незаметно глядели по сторонам, но ничего подозрительного не замечали. Как и прежде, в надежде на случайную удачу, у вокзальных стен отирались клошары. Их было немного, но своим вниманием они охватывали весь поезд. Вполне можно было допустить, что среди этой публики могли быть и агенты Сюрте.

Но все было продумано и сделано Фроловым грамотно. Вряд ли кто-то в этой вокзальной толчее смог бы вычислить людей, которых прежде никогда не видел и знал их только по словесным портретам.

До отхода поезда оставалось еще немного времени.

— Не спрашивал у Тихонова, как поездка Миссии? — спросил у Фролова Павел. — На щите возвращаются?

— Если по-русски ответить, то «не солоно хлебавши», — мрачно ответил Фролов. — Четверо суток промариновали в чиновничьих предбанниках. Прошел слух, что с русскими крестьянами хочет встретиться сам Клемансо. Не получилось. Даже до крупных правительственных чиновников их не допустили. Всякая мелкота морочила голову, обещала золотые горы. Да только власть не у них. Коммунисты, правда, организовали встречу с рабочими завода «Рено». Наши рассказали им о бедственном положении деревни. Вот и все итоги поездки Миссии.

Кольцов коротко рассказал о встрече с Мироновым. Фролов слушал его безо всякого интереса, он не доверял Миронову и не верил в успех предприятия, затеянного Кольцовым. Согласился на него лишь потому, что других вариантов ни у него, ни у остальных не было.

— Ну-ну, посмотрим! — только и сказал Фролов, выслушав Кольцова.

Вскоре поезд тронулся. Набирая скорость, мимо них пропыхтел паровоз, за ним, убыстряя свой перестук, проплывали вагоны. Мелькнуло окошко, к которому приникли лица Старцева и Бушкина.

И необъяснимое облегчение, смешанное с душевной тоской и укоризной, почувствовал Павел, провожая взглядом удаляющийся поезд. Он так и не сказал Ивану Платоновичу то, что должен был сказать. Может, это и к лучшему. По крайней мере, он еще долго не будет знать, что его любимая дочь находится в стане тех, с кем он и по сегодняшний день в меру своих сил продолжает бороться. А может, и не узнает никогда. Возврата в Советскую Россию у Наташи нет. Она и не будет пытаться вернуться, будучи убежденной, что отца нет в живых.

Поезд уже скрывался вдали, а они все еще стояли на перроне. Теперь, если только ничего не произойдет на границе, эту страницу можно считать перевернутой. К сожалению, отпадет всего лишь одна забота, но осталось еще много других.

Глава 9

Следующий день прошел у Кольцова в беспричинной и бессмысленной маяте. Оставшись один, от нечего делать он шагами измерил свою келью. Она оказалась совсем не такой маленькой, какой казалась тогда, когда они жили здесь втроем. Одиннадцать шагов в длину, пять в ширину.

Он мерил шагами комнату, мысленно представляя себе, где сейчас находятся его бывшие «сокамерники». Вероятно, уже где-то на границе с Германией, в Саарбрюкене. А возможно, уже подъезжают к Мангейму. И по Франции и по Германии, как помнил Кольцов, поезд бежал быстро. Мука началась, едва они пересекли границу с Польшей. Курьерский поезд останавливался в чистом поле и стоял двадцать — тридцать минут.

— Что-то случилось? — спрашивали у проводников обеспокоенные пассажиры. — Почему стоим?

— Скоро поедем, — невозмутимо отвечали проводники.

И точно, вскоре из дальнего лесочка появлялась телега, груженная тремя или четырьмя бидонами с молоком. Она неторопливо подъезжала к паровозу, машинист и кочегар поднимали бидоны в кабину, и поезд трогался. В другом месте опять остановка. Снова ждут, пока какая-нибудь пани Крыся не подвезет к паровозу несколько мешков картошки. У пассажиров создалось впечатление, что и сам поезд и железная дорога от Костшина до Варшавы принадлежат лично машинисту их паровоза.

Эти мучения предстояли Старцеву и Бушкину не раньше завтрашнего утра.

Одиннадцать шагов в один конец комнаты, одиннадцать — в другой. Время подходило к двенадцати дня. Кольцов стал одеваться, чтобы поехать на встречу с Мироновым. Но, поразмыслив, решил, что ничего нового Миронов ему пока еще не скажет, разделся. Полистал забытую Старцевым книжку Вольтера «Философские повести» — она была на французском — и убедился, что французский язык он забыл начисто, а может, никогда и не знал. Он учил его в гимназии. Виновата ли гимназия, что у него постоянно возникали другие интересы и все они казались более важными, нежели французский язык?

К двум часам дня Кольцов снова решительно оделся и уже на пороге остановился. Снова и снова убеждал себя, что у Миронова было еще слишком мало времени, чтобы хоть что-то узнать. Тогда зачем эта встреча? Что скажет он Миронову? И что ответит ему Миронов? Бессмысленная трата бессмысленно утекающего времени. И ничего нельзя изменить. Надо только ждать. Терпеливо ждать.

Он нервничал. Понимал, что никто не верит в успех затеянного Кольцовым дела с этим медвежатником, шулером и наперсточником. Большую часть своей жизни Миронов провел, добывая свой хлеб этим неправедным ремеслом. Разве можно ему верить? А он вопреки всему поверил. То есть он тоже не очень надеялся на успех, но совершенно по другой причине: просто не верил, что саквояж еще можно найти. Но если это все же еще возможно, то только Миронов, который владеет французским и легко вступает в общение с клошарами, сможет сделать это. И никто другой. В этом Кольцов был убежден.

Одиннадцать шагов в одну сторону, одиннадцать — в другую.

Но ведь может быть и иначе. Если вторым саквояжем завладела Сюрте и проникла в его секрет, то сейчас молча и терпеливо ждет, где, когда и кто станет его искать. В этом случае Миронов был удобной фигурой. Если его вдруг и схватят, он, как надеялся Кольцов, не сразу во всем сознается. Какое-то время будет водить полицию за нос, поиграет в незнанку. В этом у него был кое-какой опыт. За это время они с Фроловым успеют исчезнуть. Других — ни Болотова, ни Жданова, ни, тем более, банкирский дом — это не заденет. Миронов их не знал. В подлинную тайну саквояжа посвящен не был.

Но как он узнает, что Миронова схватили? Значит, надо просто каждый день ходить на встречу с ним, проявляя при этом предельную осторожность. И если Миронов вдруг исчезнет, это послужит сигналом тревоги. Иных вариантов не было.

Все эти размышления вызвал вчерашний разговор с Фроловым, его пренебрежительное «Ну-ну, посмотрим!». Миронов уже вступил в предложенное Кольцовым дело, и подвергать сомнению его успешное завершение было не совсем правильно. Наоборот, надо оказывать Миронову внимание, а если потребуется, то и всяческую помощь. А это «Ну-ну, посмотрим!» однозначно свидетельствовало о том, что Фролов записал себя в сторонние наблюдатели.

Весь этот день прошел у Кольцова в различных сомнениях, но и в надежде.

Утром следующего дня Кольцов проснулся очень рано, хотя встреча с Мироновым предстояла лишь в два часа.

В назначенное время Миронов, однако, в кафе не появился. Кольцов прождал его больше часа и затем отправился на бывшую киностудию «Пате», предположив, что Миронова все же уговорили сыграть в очередной фильме какого-нибудь ямщика, шофера или официанта. Но там ему сказали, что Миронов уже два дня на кинофабрике не появлялся.

Оставалось только ждать.

Но и на третий день Миронов в кафе не пришел. На этот раз Кольцов проявил некоторую осторожность и издали наблюдал за всеми туда входящими и выходящими.

С этого дня в душе Кольцова поселилась тревога. Она поначалу возникла как некая досада на себя, что он так легкомысленно доверился человеку, которого при всем при том не настолько хорошо знал. Он подумал, что Миронов оказался просто человеком недобросовестным. Вероятнее всего, уже с первых же дней он понял, что взялся за дело, которое ему не по зубам, и поэтому на какое-то время скрылся, чтобы не возвращать аванс. Миронов понимал, что в любом случае Кольцов скоро покинет Париж, и с полученным авансом все как-то благополучно образуется. Ничего иного Кольцов пока не предполагал.

Страх, что все может быть совсем не так, возник у него чуть позже, когда вечером к нему на Маркс-Дормуа приехал Фролов. Он первым и высказал то, о чем Кольцов не хотел даже думать.

— А тебе не кажется, что этот твой друг просто продал тебя с потрохами? — в упор спросил он.

— Этого не может быть, — уверенно ответил ему Кольцов.

— Эх, парень! Знал бы ты, как ломает людей нищета! И не на такое идут. В сущности, кто ты ему? Да никто. И цена тебе — пятьсот франков, которыми ты его авансировал. Но ведь продать тебя можно дороже. Гораздо дороже!

Быть может, впервые Павел увидел Фролова таким жестокосердым. Он безжалостно бросил в лицо Кольцову то самое слово, которого тот так боялся и до этой минуты не допускал его в свое сознание: предательство.

— Я почти уверен, что это обыкновенное предательство, — не щадил Фролов Павла.

— Предательство обыкновенным не бывает, — не согласился Кольцов.

— Бывает, Паша! Бывает! Легкомысленное. Не облаченное ни в какие идеологические или политические одежды. Просто, предал. Или продал. Как селедку в сельской лавке.

— Нет-нет, это не так! — попытался возражать Павел. — Я не верю в это хотя бы потому, что мы с вами сегодня уже бы не встретились. Миронову ничего не стоило прийти сегодня на встречу и прямо там, в кафе, из рук в руки передать меня полиции.

— А разве нельзя предположить, что полиция избрала другую тактику? Скажем, решила какое-то время понаблюдать за тобой. И вполне возможно, с этой минуты мы оба уже находимся под наблюдением.

— Не согласен, — отверг Павел рассуждения Фролова. — Я принимаю любые ваши предположения, но только как перестраховочные. Твердых оснований для таких выводов у нас пока нет. Давайте все же предположим, что Миронов по каким-то неведомым нам пока причинам не смог прийти на встречу. Ну, случилось что-то непредвиденное.

— Я не исключаю такой вариант, — согласился Фролов. — И все же, для меня ясно только одно: в любом случае надо перестраховаться.

— Как?

— Лучше всего, если ты на время исчезнешь из Парижа. О себе я тоже подумаю.

— Да, но…

— Ни о чем не беспокойся. Наблюдение за кафе мы продолжим. Но наблюдать будут люди, которых Миронов не знает в лицо.

Фролов был настолько убедителен в своих подозрениях, что мысль о предательстве Миронова стала постепенно закрадываться и в душу Кольцова. В самом деле, какого благородства можно ожидать от человека, который жил многолетним обманом. Да, он был правдив, когда говорил о тоске по России, когда жаловался на нищету, из которой не может выбраться. Но что стоит ему променять Павла со всеми его обещаниями на приличную сумму франков, как в свое время он променял коробочку швейных иголок на семь мешков соли. Коммерция. Вполне выгодная сделка.

— Куда и когда вы предлагаете мне исчезнуть? — спросил Кольцов. Он уже не спорил с Фроловым, понимая, что здравый смысл в его словах есть.

— Пока не знаю. Поговорим об этом завтра вечером.

— Ночую я здесь? — спросил Кольцов. — Значит, у вас все же есть сомнения насчет Миронова?

— У меня пока есть только предположения на его счет. Иначе ты еще вчера покинул бы эту берлогу, — жестко ответил Фролов, и тут же предостерег Кольцова: — Но ты, пожалуйста, не расслабляйся. Будь очень осторожен. Тем более, если тебе все же взбредет в голову пойти завтра на вашу явку. Чаще гляди по сторонам. Ну да не мне тебя учить.

На том они и расстались.

Ночь у Павла выдалась бессонная. Время от времени он просыпался и подолгу обдумывал все происшедшее. Мысль о том, что Миронов его предал, он не отбрасывал. Но держал ее в самых дальних глубинах сознания. Больше всего он по-прежнему склонялся к мысли, что с Мироновым что-то случилось и он по каким-то причинам не может прийти на встречу.

И все же более вероятным Павлу казался вариант с авансом: пятьсот франков — деньги для Миронова немалые, и Миронов просто решил на какое-то время залечь на дно, пока все как-то не рассосется. В его жизни такое уже однажды было. Он связался с белогвардейской контрразведкой, но очень скоро понял всю безжалостность этой системы. Он тогда сумел относительно легко выскользнуть из лап контрразведки, какое-то время ему даже довелось скрываться. И больше он никогда не связывался с подобными людьми.

Поэтому Павлу так не хотелось верить в предательство Миронова, в то, что он мог пойти в полицию. Он поверил в искренность недавних исповедальных откровений Миронова. И продолжал верить в честность Миронова даже сейчас. Хотя, конечно, мог быть прав и Фролов, когда говорил, что нищета безжалостно ломает людей. Павел и сам прежде знал благородных и воспитанных людей, совершивших поступки, которых потом стыдились всю оставшуюся жизнь.

В какой-то степени это относилось и к Миронову. Знание французского, умение носить свою старую поношенную одежду, как модный фрак, иногда проскальзывающие слова и жесты, дошедшие в сегодняшние дни из его далекой прошлой жизни, убедили Кольцова, что давным-давно Юрий Миронов действительно жил в семье потомственных дворян. Может, и обедневших, наполовину разорившихся, род которых уже не одно столетие прозябал где-то в российской глубинке. И все же это были дворяне, находились на некоей иерархической высоте. А затем произошли события, которые спустили Юрия по крутой лестнице жизни в самый низ, и он уже не находил сил, чтобы вскарабкаться обратно. Да и куда карабкаться? Рухнули те высоты, на которых издревле удерживались его предки.

Утро было серое и мглистое. Кольцов вскочил с постели, словно куда-то торопился, быстро оделся и снова, как и вчера, стал ждать. Не проводил в праздности и ничегонеделании время, не отдыхал, а ждал. Ждал того часа, когда они встретятся с Мироновым. Он верил, что сегодня это обязательно произойдет.

В кафе Кольцов, конечно же, не войдет. Он будет издали наблюдать за входом. Миронов увидит его и, как и прежде, привычно помашет ему рукой. Из предосторожности Павел уведет его в другое кафе, и там Миронов расскажет ему, почему столько дней не выходил на связь.

Павел уверил себя, что именно так сегодня и произойдет.

Он, конечно, допускал, что Миронов может не справиться с этим делом. Все оно держалось на одной тоненькой ниточке — Рыжем Раймоне. Если Раймон откажется с Мироновым разговаривать или скажет «ничего не знаю» и будет дальше на этом стоять, их веселая игра закончится. Все! В это Павел был готов поверить. Но что Миронов его обманет, в такой поворот Павел по-прежнему не верил.

В полдень, как и в прежние дни, Кольцов снова оказался неподалеку от знакомого кафе. Миронова пока не было.

Павел прождал еще около часа. Слонялся вокруг, однако не теряя из виду его вход. Потом, вопреки своим же опасениям и настойчивым предостережениям Фролова, зашел в кафе. И окончательно убедился, что Миронов и сегодня на встречу не пришел. И все же еще немного подождал, выпил чашечку кофе. И ушел.

Порой, возвращаясь домой, он совершал совершенно нелогичные для постороннего глаза поступки. Вдруг разворачивался и шел обратно. Нырял в чужие дворы и, если они были проходными, выходил на другую улицу, если нет — возвращался. Делал все, чтобы выявить слежку, если она за ним установлена. И убедился, что слежки нет.

Дома Кольцова уже ждал Болотов.

— Ну и что сегодня нового? Вы ведь ходили на встречу? — после приветствия, спросил Илья Кузьмич.

— Ничего.

— Собирайтесь, мы переезжаем в другое место.

Павлу хотелось еще хотя бы день, может быть два, оставаться здесь. Он все еще на что-то надеялся. Но понимал, что он — не в России и это тот случай, когда решения принимает не он, а за него. А он должен только им подчиняться.

Они покинули этот обжитый Кольцовым полуподвальный пенал, поднялись на пол-этажа. Павел вышел на улицу, Болотов на какое-то время задержался, видимо, чтобы вернуть хозяйке жилища ключи. Хозяйка была полька. Стоя на улице, Павел слышал ее кокетливый смех и отдельные польские слова:

— То я невьем… Ах, цо пан мувиць!.. Бардзо дзенькую. Довидзенья.

«Фиат» стоял в квартале от их жилья, в узеньком глухом переулке. Павел понял, что добросовестный Болотов и в этом выполнял строгие наказы Жданова или Фролова об осторожности.

Немало поплутав по парижским улицам, они наконец выехали на одноэтажные городские окраины. Туман рассеялся около полудня, но и сейчас дома, и деревья, и островерхие копны сена все еще не просохли. Они поблескивали и искрились под низким осенним солнцем. Большую часть жизни проведший среди тесных городских строений, Павел с восхищением вглядывался в проплывающие за окном автомобиля мирные сельские пейзажи.

— Французский остров, — тоном гида произнес все время молчавший Болотов, когда Париж уже давно остался у них за спиной.

— Где остров? — не понял Кольцов.

— Я тоже хотел бы его увидеть, — улыбнулся Илья Кузьмич. — Так французы называют это место.

Возможно, когда-то, миллионы лет назад, здесь и в самом деле вокруг возвышающегося плоскогорья плескались волны, или это просто фигуральное выражение? Во всяком случае, воды вокруг было действительно много. Тут и Сена, и Уаза, и Тэв, и Марна — десятки рек и речушек. Сплошная вода. Может, потому и назвали этот чудесный уголок французской земли островом?

Поездка была восхитительная. За каждым поворотом дороги возникали все новые и новые пейзажи, словно какой-то волшебник выстраивал на их пути чудесные декорации. Автомобиль то бежал под сумеречной сенью дубравы, где только узкие солнечные снопы света пробивались к земле сквозь густые кроны деревьев, то вырывался на ярко освещенный простор и мчался среди уже убранных полей, на которых некими памятниками лету стояли строгие островерхие копенки. Вдруг перед ними на взгорке вставал красивейший собор, несколько уменьшенный парижский Нотр-Дамм, или же «фиат» влетал в маленький, почти игрушечный, городок с аккуратненькими домиками, покрытыми разноцветной черепицей, и с неторопливо идущими по своим делам прохожими.

Это была другая, тихая и уютная, жизнь, совсем не похожая на вздыбленную российскую, и Павел воспринимал ее хоть и горячо, с душевным восторгом, но несколько отстраненно, как прекрасные пейзажи на вернисаже крупного художника.

Они неторопливо проехали по запруженной конными повозками и нарядной толпой прохожих улице большого и знаменитого городка Барбизон. Вот только чем он знаменит, Илья Кузьмич так и не припомнил.

Сразу за Барбизоном они свернули, и вскоре еще издали увидели отражающийся в зеркальной воде пруда красивый старинный замок. Он стоял в центре небольшой уютной и тихой деревушки Флёри-ан-Бьер. Миновав замок, они остановились возле большого крестьянского подворья. Сразу за приземистым домом стояли два внушительных амбара, к стене одного из них примыкал навес для сена, и тут же, у коновязи, пофыркивали несколько лошадей.

Пожилой мужчина ворочал вилами возле навеса сено. Увидев остановившийся возле ворот автомобиль, он с силой воткнул в сено вилы и направился к воротам. Проходя мимо входа в дом, он приостановился, окликнул:

— Лизабет!

Входная дверь проскрипела и на пороге появилась, словно и ждала этого оклика, худенькая, но крепкая еще старушка, повязанная косынкой, как повязываются в деревенской глубинке российские женщины. Это была хозяйка дома. Вслед за мужем она засеменила к воротам и, обогнав мужа, первая вышла на улицу, обняла и поцеловала Болотова.

— Моя сестра Лизавета, — представил ее Болотов.

Старушка дощечкой протянула Павлу сухонькую ладошку, радушно и тепло улыбаясь, назвалась:

— Лизавета Кузьминишна.

Она так и сказала: «Кузьминишна», как представилась бы деревенская жительница где-нибудь под Вологдой или Костромой.

Ее муж тем временем распахнул ворота и тоже подошел к ним, по-свойски прислонился к Болотову, за руку поздоровался с Павлом.

— Дра-стуй! Очи-ень карашо! — сразу же выложил он весь свой запас русских слов.

— Вот это и все, что он выучил за двадцать два года нашей совместной жизни, — с веселой укоризной взглянула на мужа Елизавета Кузьминична. — Его Жан-Марком кличут. Можно просто Жаном. Не обидится, если и Марком назовете, — и тут же всполошилась. — Да что ж это я вас на улице держу! Заходите! Автомобиль Жан загонит.

Они вошли во двор, старушка семенила рядом с Кольцовым.

— Он на шофера еще в четырнадцатом выучился… его в эти… как это по-нашему? — обратилась Елизавета Кузьминична к брату, после чего перешла на-французский.

Они что-то долго выясняли. Старушка время от времени уточняла. Наконец они нашли это слово.

— Самокатчик, — сказал Болотов. — Были такие мобильные военные единицы.

— Ага. Его в самокатчики записали. В специальной школе на шофера выучили, — с гордостью за мужа рассказывала Елизавета Кузьминична. — А как на войну поехал, она у нас, слава богу, и кончилась.

В горнице, которая несла на себе следы русской жизни (иконы, самовар, глиняные петрушки-свистульки, расшитые петухами полотенца), стол был уже накрыт, отчего Павел сделал вывод: о их приезде хозяева были заблаговременно предупреждены и их ждали. Должно быть, Илья Кузьмич приезжал сюда вчера, потому что его встреча с сестрой показалась ему скупой, будничной, словно они видятся едва ли не каждый день.

К квашеной капусте и соленым огурцам, черному хлебу и селедочке, вскоре хозяйка поставила на стол и миску с приправленной поджаренным луком дымящейся паром картошкой.

Вслед за российскими деликатесами, которые каким то образом ухитрялась производить здесь Елизавета Кузьминична, появились и французские яства: копченая колбаска, гусиный паштет, несколько видов сыров. Венчала стол большая хрустальная фляга с рубиновым «Божоле».

За обедом Кольцов узнал, какие причудливые повороты случаются порой в жизни людей.

Отец Ильи и Елизаветы был плотником. Надо думать, хорошим плотником. Ладил на родине, в Вологодчине, избы, церкви, а иной раз — и ветряные мельницы. Случайно познакомился с не весть какими ветрами сюда, в глухомань, занесенным богатым французом. Тот подивился рукоделию вологодского мастера и стал уговаривать его за хорошую плату сладить ему, на его французской родине, мельницу. В их краях тоже есть отменные мастера, но такую красавицу им ни в жизнь не срубить.

Долго ли или не очень торговались они, но ударили по рукам. Поставил вологодский мастер на французской земле, в Барбизоне, высокую, устремленную в небо мельницу под стать барбизонским готическим соборам. Потом еще две, на окраинах маленьких окрестных деревень Шайи-ан-Бьер и Флери-ан-Бьер. И так понравились вологодскому мастеру эти красивейшие края, а еще больше — люди, радушные, веселые, не торопливые ни в движении, ни в мыслях, что он решил навсегда здесь поселиться. Благо плотницкой работы ему хватало. Стало быть, и денег тоже.

Прикупил он небольшое, пришедшее в запустение подворье в тихой и уютной деревушке Флёри-ан-Бьер. После этого вернулся к себе на Вологодчину, женился там на приглянувшейся работящей деревенской девушке — и уже семейным человеком снова приехал сюда. Теперь уже навсегда.

Как и положено, вскоре родились у них дети. Сперва Елизавета. А потом, уже многие годы спустя, двое погодков — Семен и Илья. Едва встав на ноги, и Семен и Илья стали бредить Россией. Не приглянулась им сытая и тихая французская жизнь, да и хороших перспектив для себя они здесь не видели. А в далекой неведомой им России бушевали нешуточные страсти. Там намечалось что-то вроде Парижской коммуны. Французские газеты, которые иногда доходили и сюда, в глубинку, весело рассказывали о русских бунтах, восстаниях, стачках, маевках. Жизнь в Флёри-ан-Бьер казалась двум братьям затхлым стоячим болотом. Здесь никогда и ничего не происходило. Самыми незабываемыми событиями, которые долго жили в памяти жителей, были чьи-то свадьбы или похороны. Хотя эти события случались крайне редко: народу в деревне было мало, поэтому свадьбы случались очень редко. А похорон почти совсем не было. Люди здесь, в заброшенной французской глухомани, каким-то неведомым никому способом ухитрялись и вовсе не умирать.

Семен и Илья не выдержали этой тоскливой и однообразной жизни и бежали в Россию. Им грезились баррикады, свист пуль и порванные над ними знамена, дымы пожарищ и бородатые инсургенты.

Семен почти сразу нашел то, что искал. Неведомо каким образом, но он вскоре оказался на юге Украины, в Гуляйполе — столице знаменитого крестьянского вожака, анархиста Нестора Махно и даже стал одним из его соратников. Но недолго довелось Семену походить под славными черными знаменами. В конце семнадцатого года он был убит. Не в бою и не на баррикадах. Кем и за что, так и осталось тайной.

Илья связался с большевиками. Он тоже рвался в гущу кровавых событий, но обстоятельства сложились по-иному, чем у брата. В порядке партийной дисциплины ему вменили в обязанность писать тексты листовок и работать в подпольных типографиях. Иногда ему позволяли выступать на различных митингах и маевках с обличительными речами в адрес царя и буржуазии. Несколько раз он оказывался в царских околотках, где его выручал паспорт иностранного подданного. Тихая жизнь, никаких потрясений.

Однажды товарищи по партии, ничего не объясняя, отправили его в Москву. А уже оттуда по решению высших партийных органов его переправили в Париж, к Жданову, где он вскоре стал его правой или левой рукой, или обеими сразу. По крайней мере, Жданов Илью Кузьмича никуда от себя не отпускал и советовался по всем банковским делам. Хотя поступал затем неожиданно и по-своему.

Сестру Илья нашел в том же Флёри-ан-Бьер сразу же по возвращении во Францию. Она была замужем за Жан-Марком. Это был ее второй брак. Детей ей Бог не дал ни во время первого, ни во время второго брака. Родители ко времени возвращения Ильи во Францию уже умерли и нашли упокоение на окраине Шайи-ан-Бьера, потому что своего кладбища в Флёри-ан-Бьер никогда не было.

Слушая незнакомую речь, Жан-Марк силился из их разговора что-то понять. Когда угадывал какие-то прежде слышанные от жены слова, застенчиво качал головой и тихо, скорее сам себе, говорил:

— Очи-ен карашо.

За тихой беседой под уютное мурлыканье самовара они не заметили, как подкрались сумерки, и Илья Кузьмич заторопился домой.

Провожая, Кольцов его спросил:

— И долго мне здесь?

— Не сказали.

— Но ведь вы слышали их разговор. Что думают, какие наши дальнейшие действия?

— Известно, какие. Дней пять еще решили подождать, может что-то где-то прояснится.

— Пожалуйста, все же не оставляйте наблюдение за кафе, — попросил Павел.

— Вы все еще на что-то надеетесь?

— Меньше, чем вчера. Но все же…

— Выстрел был явно холостой, — сухо и разочарованно сказал Болотов. — Это поняли уже все, кроме, к сожалению, вас.

— А я, знаете, однолюб. Если влюбляюсь, то навсегда. Если поверил в человека, то надолго, — взбунтовался Павел. — Идеалист. Романтик. И ничего в своих взглядах на жизнь не собираюсь менять. Вот таким придурковатым и буду жить дальше. Мне так нравится.

— Каждый живет, как может, — примирительно произнес Илья Кузьмич. — Я буду наведываться. В случае каких новостей, тут же приеду.

Елизавета Кузьминична тоже провожала брата, но во время их разговора держалась в сторонке, в тени какого-то деревца. Лишь когда Илья Кузьмич попрощался с Кольцовым, она вышла из тени и тоже ласково, с поцелуем, попрощалась с братом. А когда автомобиль тронулся, она едва заметно его перекрестила.

Потом Елизавета Кузьминична провела Павла через хозяйственный двор к небольшому, весело разукрашенному, похожему на пряничный, гостевому домику. Он стоял за амбарами, и поэтому его не было видно из окон хозяйского дома.

— Здесь будете обитать, — сказала Елизавета Кузьминична, зажигая лампу. — Тут тихо. Разве что какой дурковатый кочет проорет за окном. Вы-то, видать, городской житель, не привыкли к такому.

— Я ко всему привык.

Он оглядел комнатку, уютную, ухоженную. Увидел под потолком пучки разных лечебных трав, заткнутых за сволок. И ему вспомнился Севастополь, родной дом на Корабелке, и такие же пучки сушеной травы за сволоком.

Елизавета Кузьминична по-своему поняла пристальное изучение гостем потолка.

— Травки от разных хворостей. Эти турки ничего про травы не знают. По лекарствиях ходят, ногами их топчут, а того не знают, что эти травки Бог послал людям для спасения от разных недугов. Даже Жан, и тот только недавно в их силу поверил. После того, как я его почти от смерти спасла. Гноем кашлял. Лекари от него отказались. А я его травками, травками — он и ожил.

— У меня там, в России, мать травами увлекалась. И так же за сволоком сушила.

— Разумная у тебя мать. Жива ли?

— Год назад была жива. С тех пор не довелось дома побывать.

— Непорядок это. Мать-то, поди, все глаза проглядела, — ворчливо сказала Елизавета Кузьминична, и строго добавила: — Вернешься, перво-наперво мать навести. Грех это — родителев забывать.

Разговаривая с Павлом, она одновременно откинула на кровати одеяло, взбила подушку.

— Душ — вона дверца. Помоешься, и спи. Наверное, намаялся-то за день?

— Нет, ничего.

— А если проснешься рано, тут в заборчике калитка. От нее тропиночка, она тебя за деревню выведет. Походи, погляди. Больно лепые у нас тут места. Богачи разные на лето приезжают, художники, — она еще немного потопталась в комнате, потом решительно сказала: — Ладно, ухожу. Знаешь-нет, мне так редко доводится по-нашенски разговаривать, так что ты уж меня прости. Заговорила тебя. Спи.

Через окошко Павел видел, как Елизавета Кузьминична вышла в синие сумерки и привычной дорожкой пошла к своему дому. Отойдя немного, обернулась. Он не разглядел в темноте, а скорее по скупому движению ее руки догадался, что она осенила гостевой домик, как немного раньше автомашину брата, крестным знамением.

Раздеваясь перед сном, Павел нащупал на дне своей сумки туго свернутый лист ватмана, извлек его, развернул. Это был подаренный Максимом портрет Тани. Посмотрев на него, хотел снова спрятать. Но раздумал. Оглядевшись, аккуратно пришпилил его иголкой над кроватью, у своего изголовья.


Разбудили Павла, и верно, голосистые петухи. Они будто соревновались, кто из них прокричит громче и дольше.

Наскоро умывшись, он вышел из домика и пошел, по совету Елизаветы Кузьминичны, открывать новые для себя места.

За гостевым домиком в заборе, и верно, была неприметная калитка. От нее, петляя, поднималась в горку узенькая тропинка. Она была короткая и никуда не вела: обрывалась сразу на вершине холма. Но какие неоглядные дали отсюда открывались! Внизу, у подножия холма, расстилались строго расчерченные на небольшие квадраты и прямоугольники, крестьянские наделы. Даже в такую рань на них кое-где уже трудились люди. Поля упирались в лесок, за ним поблескивала узкая речушка, и дальше снова до самого горизонта тянулись поля.

Вдали, на еще одном пригорке, приветливо махала крыльями ветряная мельница. Она оживляла окрестный пейзаж, благодаря ей все вокруг казалось добрым, патриархальным. Возможно, это ее давным-давно когда-то сладил вологодский мастер Кузьма Болотов.

Вернувшись с прогулки, Павел застал Жана уже за работой. Он забрасывал под навес привезенное накануне с поля сено. Увидев Павла, Жан прекратил работу и, опершись на вилы, сказал:

— Дра-стуй.

— Привет, Жан! — ответил Павел и добавил по-французски: — Бонжур!

— Очи-ен карашо, — обрадовался Жан, услышав из уст гостя знакомое слово, и спросил уже по-французски: — Бон матен? — и при этом широко взмахнул рукой, как бы указывая на окрестности.

Павел вспомнил: «бон матен» означает «доброе утро». Он утвердительно покачал головой:

— Уи. Бьен матен, — что означало «хорошее утро».

— Очи-ен карашо, — согласиля Жан.

Разговор был исчерпан. Они еще какое-то время молча постояли, глядя друг на друга. Затем Жан вернулся к своему занятию. Он поплевал на руки, снова взялся за вилы и стал ими охапку за охапкой кидать сено под навес.

Отыскав взглядом еще одни вилы, Павел встал с другой стороны сваленной возле навеса копны и тоже стал помогать хозяину.

Поначалу они мешали друг другу, но постепенно приладились, вошли в ритм. Часа за полтора они переместили все сено под навес и затем аккуратно там его вывершили. К концу работы Павел почувствовал, как обленившиеся от длительного безделья мускулы рук стали постепенно наливаться силой и приятной усталостью.

— Финита, — вытер с лица пот рукавом рубахи Жан и с силой воткнул вилы в сено под навесом.

— Конец, — согласился Павел.

— Кони-ес? — удивился Жан.

— Конец! Ну, финита! — пояснил Кольцов.

— Очи-ен карашо, — придирчивым взглядом осматривая сделанную работу, удовлетворенно сказал Жан.

Они по пояс ополоснулись во дворе под краном, и отправились в дом, где их уже ждал «пти-дине» — то есть малый завтрак, который на самом деле, по количеству блюд на столе, можно было бы назвать «малым банкетом».

Так и повелось. С утра Павел помогал Жану, а потом гулял по окрестностям, дивясь иной, совсем не российской природе. Она была словно рукотворная. Уютные, ухоженные лесочки, ровные, словно выглаженные катком, тропинки, кристально прозрачная речная вода и чистые, незамусоренные песчаные берега. Не хватало здесь только сказочных пастушки и пастуха с дудочкой. Даже единственная на все окрестности неутомимо машущая крылами мельница навевала мысли о какой-то буколической стране.

В жизни Павла Кольцова с этих дней тоже вдруг стали происходить почти что сказочные или уж, во всяком случае, невероятные и неожиданные события.

Глава 10

Болотов приехал в Флёри-ан-Бьер ближе к вечеру. Свой «фиат» поставил не как обычно, у ворот, а возле калитки гостевого домика.

Павел не сразу услышал шум подъехавшего автомобиля. Среди различных старых французских газет и журналов, стопкой сложенных в коридоре и, вероятно, предназначенных для растопки печки, он отыскал большой альбом на русском языке. И вот уже третий день, едва выдавалось время, он, лежа в своей комнатке, его листал.

Война и здесь не отпускала Павла. Альбом назывался «Великая война в образах и картинках», о баталиях не так давно окончившейся войны четырнадцатого года. Павел знал эту войну не с чужих слов, но здесь, в этом альбоме, речь, похоже, шла о другой, незнакомой ему войне, красивой и победоносной. Масса иллюстраций, на которых действие разворачивалось на фоне изумительных открыточных пейзажей, как бы подтверждали пронизывающую альбом мысль: война — занятие для настоящих мужчин. Она совсем не страшная. Ни слова о крови, грязи, о постоянном пребывании на грани жизни и смерти. Она, скорее всего, сродни увлекательному путешествию в какую-нибудь неизведанную страну Папуасию: немножко опасно, но зато как увлекательно!

А что! Может, и эта Гражданская война, спустя совсем короткое время, по милости легковесных перьев, предстанет перед читателями как увлекательная прогулка с винтовкой за плечами по необъятным просторам России? Какой осталась в памяти потомков кровавая Отечественная война восемьсот двенадцатого года? Кивера, ментики, кавалергарды, бравые гусары. Что там еще? Ах, да! Еще пожар в Москве, тоже зрелище вполне красивое и совсем не страшное!

Все эти размышления Павла и прервал звук автомобильного клаксона. Выглянув в окошко, он увидел идущего к гостевому домику Илью Кузьмича. Встретил его на пороге.

— Вы хоть рубаху накиньте! — вместо приветствия сказал Болотов, критически его оглядев.

— Что-то случилось? — встревожился Павел.

— Случилось — не случилось, — проворчал Болотов. — Это с какого боку посмотреть. Выходите к калитке.

Павел, пока еще ничего не понимая, все же торопливо надел рубаху. Проходя мимо зеркала, мельком взглянул на себя и пятерней пригладил волосы. Прошел по дорожке к калитке, где его ждал Илья Кузьмич.

— Ну, вот… встречайте! — со значением сказал Болотов.

Дверца «фиата» отворилась и на траву ступила…

Павел не поверил своим глазам. Этого не может быть! Этого просто никогда не могло быть. Даже в самых дерзких своих мечтах и фантазиях он не мог себе этого представить. На траву ступила… чуть растерянная и смущенная Таня. Его Таня. Таня Щукина, которую он так часто вспоминал, мечтал о встрече с ней, твердо понимая, что этому никогда не сбыться.

— Здравствуйте, господин градоначальник, — сказала она, и этой ничего не значащей и даже нелепой для слуха Болотова фразой она перенесла его память в то харьковское лето, когда они любили друг друга и были несказанно счастливы.

— Таня, — Павел все еще никак не мог прийти в себя от этого сказочного Таниного появления здесь, и снова повторил, тихо и протяжно, с теплотой и нежностью в голосе: — Та-ня.

И Павлу и Тане казалось, что они уже целую вечность стояли так, на расстоянии, вглядывались в лица друг друга, внимательно изучая происшедшие на них за время разлуки перемены. У Тани от волнения подкашивались ноги, и она опиралась на дверцу автомобиля. А он все никак не решался подойти к ней, дотронуться до нее, словно боялся вспугнуть сладкий сон. Ему все еще казалось, что вот сейчас прокричит дурной заполошный кочет, и видение растворится.

Тем временем к калитке подошли Елизавета Кузьминична и Жан-Марк. Они или догадались о происходящем, или им что-то шепотом объяснил Илья Кузьмич, но они тоже стояли молча, ничем не нарушая эту святую тишину.

Потом Павел чуть наклонился, чтобы сделать первый шаг. Таня угадала его намерение. И они разом бросились друг к другу. Таня повисла у него на шее и вдруг, чего уж Павел никак не мог ожидать, заплакала, нет, в голос по-бабьи заревела, что-то при этом причитая.

Павел, успокаивая, гладил ее по спине, целовал в мокрые щеки, в глаза. И ее волнение стало постепенно стихать. Унялась дрожь в спине. Полой своей рубахи он стер с ее лица слезы. Обернувшись к своим хозяевам, сказал:

— Это моя… — и на какое-то мгновенье замялся. В самом деле, кто она ему? Пока еще не жена. Но и не подруга. Просто, родной и любимый человек. Память услужливо подсказала ему красивое слово «невеста». И неважно, что он не успел еще спросить, выйдет ли она за него замуж, не просил благословения на их брак у родителя. Иное время, иные обстоятельства. И он твердо сказал: — Моя невеста.


Обедали они в хозяйском доме. Когда успела Елизавета Кузьминична, но стол был накрыт празднично.

Разговаривали за столом мало, соблюдали благоговейную тишину, соответствующую происходящему событию. Павел и Таня поддерживали эту тишину. Слова, которые они хотели сказать, не предназначались для постороннего слуха. Это были их слова, друг для друга. Ими нафантазированные, придуманные и продуманные за многие долгие месяцы.

Обед подошел к концу. Болотов встал, чтобы уезжать. Павел пошел его провожать.

— Паша, захвати, пожалуйста, из автомобиля мою сумку, — вслед ему сказала Таня. Он обрадовался. На протяжении всего обеда его не оставляли несколько вопросов. Она останется или вместе с Болотовым уедет в Париж? Если останется, что сказала отцу? Не поднимет ли он в поисках Тани всю парижскую полицию? А спросить не решался, не мог найти нужные слова.

У калитки Павел задержал Илью Кузьмича:

— Скажите, как все это объяснить? Я ведь нигде не оставил никаких следов. Откуда она узнала мой адрес? И потом: ее папа. Если что-то узнает, всех нас раздавит. Бегемот!

— Вы недовольны?

— Нет, отчего же. Я очень рад. Но все же…

— Как отыскала? Просто, она умная. У нее хороший аналитический ум. Узнав, что вы в Париже, она пришла в наш банк. Причем, прямо к Борису Ивановичу.

— Но почему? — удивленно спросил Кольцов. — Почему в наш банк? Почему к Борису Ивановичу?

— У нее спросите. Она объяснит лучше, — ответил Болотов. — Если хотите знать мое предположение, оно такое. Она знает, что основная клиентура нашего банка — русские. Его так многие и называют «русский банк». Ни один русский, оказавшийся в Париже на финансовой мели, не проходит мимо нас. По мере сил мы помогаем. Это хорошая реклама. Вот и ее папа, Николай Григорьевич Щукин, с недавних пор является клиентом нашего банка. Мы дали ему хорошую и довольно льготную ссуду. Уж не знаю, по какому наитию Таня пришла к Борису Ивановичу, рассказала ему все о своих прошлых отношениях с капитаном Кольцовым, о том, что любит его. В меру поплакала. Он ничего ей не пообещал, но попросил прийти на следующий день. Так со слезами она и ушла. Я давно знаю Бориса Ивановича, к старости он стал очень сентиментальным. Его тронула эта история. Он решил посоветоваться с нами. Просидели несколько часов, размышляли так и эдак. Петр Тимофеевич занял вашу сторону. Я, кстати, навел справки о папе Татьяны Николаевны. Полковник Щукин находится в отъезде. Словом, все сошлось. И Борис Иванович решился. Вот, собственно, и вся история, — закончил свое повествование Илья Кузьмич, и тут же добавил, — Вполне святочная история. В духе Лидии Чарской.

— Счастливые всегда беспечны, — озабоченно сказал Кольцов. — Я не о себе. Я о нашем деле.

— Вы ей не доверяете?

— Доверяю. И даже очень. Но мало ли как могут сложиться обстоятельства.

— Вот! У вас есть несколько дней, чтобы все ей объяснить, — улыбнулся Болотов. — Впрочем, Петр Тимофеевич уже провел с ней определенную работу. Во всяком случае, я знаю: он взял с нее слово, что нигде и никогда она ни словом не обмолвится об этой вашей встрече.

Болотов уехал.

Павел направился к хозяйскому дому, но заметил, что и в гостевом домике уже затеплился огонек. В окошке он увидел: Елизавета Кузьминична и Таня сидят рядышком и о чем-то разговаривают.

Он вошел в дом, и деликатная Елизавета Кузьминична тут же засобиралась к себе.

— Да посидите еще немножко, — попросил Павел.

Хозяйка замахала руками:

— Девочка — с дороги. Такой колготной день: она еле на ногах держится.

— Ну что вы. Я совсем не устала, — сказала Таня.

Елизавета Кузьминична пошла к двери, там обернулась:

— Я через пару минут еще раз вас потревожу.

И вскоре она действительно вернулась к ним с подносом, на который были наставлены тарелочки с различной едой и возвышался хрустальный графинчик с тем же «Божоле», который, как уже выяснил Павел, производил из своего винограда Жан-Марк.

— Ну зачем же? — чуть не в один голос воскликнули Павел и Таня.

— Пусть будет. Я когда молодая была, любила между первым и вторым сном что-нибудь пожевать, — сказала Елизавета Кузьминична, и исчезла.

Они остались одни, и Таню вдруг сковали робость и смущение. Она еще не привыкла к Павлу и боялась этой встречи наедине.

Павел тоже никак не мог найти те нужные слова, которые бы развеяли ее смущение и даже, объяснимое долгой разлукой, некоторое отчуждение.

Таня, впрочем, вскоре нашлась. Она раскрыла принесенную Павлом сумку и стала молча и сосредоточенно разбирать свои вещи.

Павел с удовольствием наблюдал, как она умело и аккуратно раскладывает в стопочки кофточки, платьица, юбки. Он отметил про себя, что это явно привычное для нее дело. Да и то сказать: мать умерла давно, отец снова так и не женился, и, надо думать, Таня естественно приняла на себя все домашние женские хлопоты.

Молчание затягивалось. Павел понимал, что он обязан нарушить это бесконечно длящееся молчание, но и боялся каким-то неловким словом испортить так волшебно начавшийся вечер.

И опять на выручку ему пришла Таня.

— Пожалуйста, отвернись! — попросила она, и добавила таинственным шепотом: — Нет-нет, не подглядывай. Иначе все испортишь. Я скажу, когда тебе повернуться.

Павел отвернулся и даже старательно закрыл глаза. Слышал только какие-то бумажные шорохи и ее шаги к окну и обратно.

— Все! Обернись! — тоном фокусника разрешила Таня.

Он повернулся.

— Смотри!.. Ну же!.. Что-нибудь видишь?

Павел оглядел Таню, стал осматривать комнату, но ничего, никаких изменений ни в чем и нигде не обнаружил.

— Ничего! — пожал он плечами.

— Господи! Пошире открой глаза! Внимательней смотри! — с веселой досадой приказала Таня.

И он снова стал неторопливо и внимательно исследовать комнату. Вспомнил, что слышал ее шаги и догадался, что она прошла к окну. И почти сразу же увидел: у окна над кроватью, где он повесил портрет Тани, подаренный ему на Монмартре Максимом, висел еще один — его портрет. Нарисован он был в той же манере. Как Павел и предполагал, Максим нарисовал его по памяти и подарил Тане.

— Вижу! — обрадовано рассмеялся Павел.

— Какой же ты бестолковый, — с легким кокетством сказала она, и тоже засмеялась.

Постепенно их смех перешел в безудержный хохот. Но хохотали они уже вовсе не оттого, что Павел бестолково осматривал комнату и не сразу заметил на стене, прямо на него глядящий, свой портрет. Просто с них вдруг слетела скованность, настороженность, они словно вычеркнули из своей жизни время их разлуки, и снова были такими же, как прежде, совсем молодыми, веселыми и очень друг в друга влюбленными.

Продолжая хохотать, Павел подхватил Таню на руки и закружился по комнате.

— Мы не расставались! Ничего этого не было! Я очень тебя люблю! — в кружении выкрикивал он.

Поставив ее на ноги, он снова, но теперь тихо и нежно повторил:

— Я, действительно, очень и очень тебя люблю.

— Я тоже, — сказала Таня так же тихо, и на ее глаза снова навернулись слезы.

— Я не могу поверить… — хотел еще что-то сказать Павел.

Но она положила свой палец на его губы:

— Ничего не говори. Давай помолчим. Слова сейчас не имеют никакого значения.

Они стояли посредине комнатки обнявшись — и молчали. Было так тихо, словно остановилось время. Не мычали в стойле коровы, не пофыркивали лошади, не покрикивали за окном сонные ночные птицы.

— Что ты хотел сказать? — спросила она.

— Не помню.

— Может, ты хотел спросить, как я все это время жила?

— Да, и это. У меня много вопросов. Но они, как нитки в запутанном клубке. Не одну не могу вытащить.

И они опять смеялись. Не оттого, что он сказал что-то смешное. Просто так. Оттого, что им было хорошо, что впереди у них было четыре дня. Целых четыре дня, принадлежащих только им. Целая вечность.


Его разбудил все тот же страдающий бессонницей петух. Павлу даже показалось, что он каким-то способом выбрался со своей загородки, подкрался к их окну и из куриной вредности истошно завопил.

Но Таня не проснулась.

Павел сел на кровати и стал внимательно ее рассматривать. Она спала, свернувшись калачиком, и оттого казалась по-детски трогательной и беззащитной. Ее каштановые волосы разметались по подушке, лицо было спокойное, лишь иногда почти неуловимой тенью оно озарялось едва заметной улыбкой. Быть может, ей снилось что-то радостное, счастливое.

Дважды мимо окна прошла Елизавета Кузьминична: то ли по своим хозяйственным делам, или хотела узнать, не проснулись ли ее молодые гости: было время «пти-дине» — маленького завтрака.

Павел поправил волосы Наташи, и от этого она проснулась. Но не пошевелилась, лишь открыла глаза и стала смотреть перед собой. Улыбнулась склонившемуся над ней Павлу, тихо сказала:

— А я все равно не верю, — и после долгого молчания попросила: — Поцелуй меня.

Он поцеловал.

— Уже утро? — спросила она.

— Да.

— Нужно вставать?

— Если хочешь.

— Три с половиной, — сказала она.

— Ты о чем?

— Осталось три с половиной дня.

— Ты не думай об этом.

— Я не могу не думать. Я слишком долго тебя ждала.

— Знаешь, вот закончится война, все изменится, мы снова встретимся с тобой и уже никогда-никогда не расстанемся, — успокаивал он ее тоном сказочника.

— Ну да. Кащей Бессмертный умрет, спящая красавица проснется, Иванушка превратится в царевича и поведет ее под венец, — грустным голосом продолжила она. И добавила: — Но я ведь не умею плавать, и поэтому мы не встретимся.

— О чем ты?

— Ты живешь на другом берегу, — пояснила она. — В нашей сказке через речку еще не построили золотой мост.

— Это другая сказка. В нашей — все обязательно хорошо закончится.

Она грустно улыбнулась и приказала:

— Отвернись. Я встаю.


После завтрака Павел сказал ей:

— Идем куда-нибудь.

— За тридевять земель? — весело спросила она.

Он вывел ее на косогор, с которого взору открывались живописные дали, показал еле видимую вдали мельницу. Она была живая и махала крыльями, словно манила к себе.

— Мне все дни, что я здесь, хотелось туда сходить.

— Идем, — с готовностью согласилась она.

— Далеко. Устанешь, — предупредил он ее.

— Все равно, — упрямо сказала она.

Они спустились с косогора вниз, пошли по полю. По обочинам тропинки сквозь зелень травы проглядывали мелкие и сдержанные по цвету осенние цветы.

Таня время от времени наклонялась и срывала их. Павел стал ей помогать.

— Я очень люблю осень, — сказала она. — В ней есть что-то от человека, прожившего уже большую часть своей жизни, ставшего мудрым, знающего, что жизнь конечна, но сохраняющего достоинство и спокойствие. Посмотри, осень — она ведь тоже не суетная, спокойная. Я бы даже сказала: мудрая. Вот как эти неброские цветы.

— Да ты философ, — восхищенно сказал Павел. — Откуда это у тебя?

— От папы. Он тоже в осенней поре. И стал более сдержанным, сосредоточенным. Раньше, бывало, за все хватается, ничего не успевает. А сейчас, к своей осени, стал не таким суетным, более умиротворенным.

— Ты его любишь?

— Мы с ним друзья. Большие друзья. Я тебе открою один секрет. Я ведь говорила с ним о тебе. Очень даже откровенно.

— Вот как? — он вскинул на нее удивленные глаза.

Она объяснила:

— За мной ухаживал один очень достойный человек. С папиной точки зрения. С моей тоже, если смотреть отвлеченно. Он просил у папы моей руки. Вот тогда я и рассказала папе все.

— Но он ведь обо мне знал.

— Знал о тебе, но не о нас. Нет, он, конечно, догадывался. И ревновал меня к тебе.

— И что же после вашего разговора?

— Замолчал на целый день. А вечером сказал: «Ты уже достаточно взрослая и имеешь право на собственную жизнь. Я лишь пытаюсь тебя предостеречь. Всего лишь предостеречь».

— Я примерно догадываюсь, кто был твой потенциальный жених. Михаил Уваров? Микки?

— Да. Папе он нравится, мне — нет. Но не будем об этом. У нас слишком мало времени, чтобы растрачивать его по пустякам. Уж лучше молчать.

Они прошли через редкий чистенький лесок и вышли к речке. Впрочем, рекой она казалась только издали. На самом деле это был быстрый, мелководный говорливый ручей.

— Не вижу здесь золотого моста, — сказал Павел.

— Рискнем переправиться вплавь, — поддержала его шутку Таня и, решительно сняв туфли, побрела по воде к другому берегу. При этом несколько раз вскрикнула: — Хо-олодна-ая! Ледяна-ая!

Павел тоже разулся и пошел вслед за Таней.

Там они присели на корягу, чтобы обсушить ноги. Внизу, возле коряги по песку деловито бегали муравьи, иногда вдвоем или втроем тянули к себе в муравейник непосильную поклажу.

— Интересно, — сказал Павел. — Ученые говорят, они живут по законам инстинкта.

— Не хочется так думать. О чем-то же они размышляют. Может, более примитивно. Вон те трое. Притащат они к себе этого мертвого жука, казалось бы, дело сделано, можно и отдохнуть. Так ведь нет же. Вспоминают, что по пути видели мертвую гусеницу. Тоже хорошая добыча, надо бы и ее притащить. Может, о зиме подумают: лишняя гусеница в холода в хозяйстве не помешает. И снова отправляются в путь.

— А что! Может, что-то такое и думают, — согласился Павел. — Никто ведь не доказал обратного.

Они обулись, пошли дальше. Мельница стала ближе, уже можно было рассмотреть ее каменный цоколь, лесенку, ведущую ко входу. На площадке стояли две телеги, груженные тяжелыми мешками с зерном. Вокруг сновали люди.

Узкая тропинка повела их через луг. Трава здесь была сочная, зеленая, еще не подозревающая о подкрадывающейся осени.

— Скажи, а если бы папа узнал, что я здесь, в Париже? — напрямую спросил Павел. После того как Таня рассказала ему об откровенном разговоре с отцом, его не оставлял этот вопрос.

Она остановилась, обернулась к нему.

— Я думаю… думаю, он бы арестовал тебя, — откровенно сказала Таня, и пояснила: — Но не потому, что он хотел бы уберечь меня. То, что он знает о моих чувствах к тебе, только бы мешало бы ему исполнить свой долг. Но он — человек долга. И поступил бы так, как велит ему долг и присяга.

— Ты уверена в этом? Неужели последние события на фронте ничего в нем не изменили?

— Наверное, изменили. Не только события, но и возраст.

— Может быть, победа большевиков все же отрезвит его?

— Нет. Он — фанат. И останется таким до самой смерти, — с горестной убежденностью сказала Таня. — Но я все же во что-то верю. В какое-то чудо. Бывают ведь на свете чудеса. Вот и сейчас. Разве я могла даже подумать, что мы еще встретимся с тобой. И где? Во Франции.

— Это чудо ты сотворила сама. Но почему ты пошла в банк к Жданову?

— Все просто. Когда мы только приехали в Париж, по рекомендации папиных друзей пошли за ссудой в «русский банк». Так здесь называют банк господина Жданова. Там я познакомилась с несколькими милыми русскими людьми и с их слов поняла, что так или иначе здесь крутится весь русский Париж. Не только постоянно живущие во Франции, но и приезжие. Вот, собственно, и все.

— Но ты ведь хорошо знала, кто я. Зачем мне светиться в этом белогвардейском гнезде?

— Я подумала, ты вряд ли приедешь сюда нелегалом. Значит, у тебя будет… как это у вас называется… легенда. С нею ты вполне можешь иметь какие-то дела с господином Ждановым. С ним все русские имеют какие-либо дела. Так я подумала, — виновато оправдывалась Таня. — Сказала, что ты капитан и что я тебя люблю. Ну как еще я могла тебя отыскать?

— Ладно! Что жалеть о том, что сделано? Его уже не переделаешь. Посмотрим, что будет дальше.

— Все будет хорошо, — убежденно сказала Таня. — Вот увидишь. Я везучая.

Павел ничего на это ей не ответил. Лишь скупо улыбнулся.

Так, разговаривая, они дошли до подножия холма, на вершине которого стояла мельница. На площадку, к мельнице, подниматься не стали. Им, праздным бездельникам, показалось неуместным оказаться среди людей, ворочающих тяжелые мешки с зерном и мукой. Среди этих припорошенных белым людей они будут выделяться как павлины на куриной птицеферме.

Стоя внизу, они с интересом рассматривали серое, выгоревшее за долгие годы на солнце, продутое ветрами и омытое проливными дождями дерево мельницы. Она неутомимо размахивала крыльями, эта родная сестра таких же вологодских мельниц. Она поскрипывала и потрескивала всеми своими сочленениями, словно тихо жаловалась на свою нелегкую долю.

Они еще долго, взявшись за руки, гуляли по окрестностям, ставшей на время их домом милой деревушки Флёри-ан-Бьер. Отыскали настоящую речку, не широкую, но, во всяком случае, в ней можно было даже поплавать.

Солнце уже перевалило за полдень и хорошо грело.

— Искупаемся? — спросил Павел.

— Да, — охотно откликнулась Таня, и тут же погрустнела. — Но…

— Что?

— Я не взяла с собой ничего пляжного.

— А давай так: я буду купаться вон там, за теми кустами, — осенило Павла. — А ты здесь.

Вода и здесь была такая же холодная, как в том ручье. Видимо, он и питал своей прохладой эту речку. Они весело плескались. Павел подплыл к месту, где купалась Таня.

— Только, чур! Не приближайся! — приказала Таня.

— Не приближаюсь! — Павел нырнул, и вскоре был уже возле Тани. Под водой ухватил ее за ногу.

— Сумасшедший! Я же действительно не умею плавать! — что есть силы закричала она.

Он на мгновенье вынырнул, схватил глоток воздуха и снова исчез под водой. Всплыл он вдали, возле кустов, где разделся.

— Ты красивая! — издали прокричал он. — Ты очень красивая!

— А ты бессовестный! — нарочито сердито отозвалась Таня.

Потом они обсыхали, лежа на прибрежном песке. Таня накинула на себя платье, оно прилипло к ее мокрому телу, и она дрожала.

Павел обнял ее, прикрыл от легкого, но уже знобкого осеннего ветерка.

— Так теплее? — спросил он.

Она не ответила. Задумчиво пересыпала с горсти в горсть мелкий речной песок.

Так провели они еще один день. И еще. Утром, после завтрака, уходили исследовать свою деревушку Флёри-ан-Бьер. И открыли в ней много интересного: старинный замок, озеро, в которое он гляделся вот уже несколько веков, парк, каналы.

Немногим отличалась и соседняя деревня Сели-ан-Бьер. Только здешний замок Куранс был красивее и древнее, платановый парк больше, каналы шире и глубже.

Взявшись за руки, они гуляли по парку, любовались его каналами, скульптурами дельфинов и каменных купальщиц.

Таня упросила Павла зайти в замковую церковь Сент-Этьен, постояли здесь в каменной прохладе.

Откуда-то с высоты на них тихо струилась умиротворяющая органная музыка.

Таня отпустила руку Павла, за которую все время держалась. Краем глаза он заметил, что ее губы беззвучно шевелятся. Затем она, едва заметно, мелко перекрестилась.

Когда они снова вышли на солнце, она сказала:

— Я помолилась, чтобы мы больше никогда не расставались.

— Ты ведь знаешь, что это невозможно. И никакой бог не в силах это изменить.

— Бог, он все может, — возразила Таня. — Но я так его попросила: «Господи, если по каким-то твоим причинам сейчас это невозможно, сделай так, чтобы мы вскоре еще встретились и уже больше никогда не расставались».

— Глупенькая ты моя, — ласково сказал он.

— Я знаю, вы, большевики, все атеисты. Ни во что не верите, — она подняла на него свои большие карие глаза. — А ты — верь! Я знаю, вам запрещают верить. Ленин запретил, или кто там еще. А ты через «нельзя» верь! Никому это не показывай, просто душой, сердцем — верь! — умоляюще шептала она. — Я тоже буду молиться за тебя, за нас. И все сбудется. Обязательно сбудется. Только верь.

Глава 11

В Флёри-ан-Бьер они вернулись в сумерках, и еще издали увидели стоящий у ворот знакомый «фиат».

— Кажется, наше время уже истекло, — грустно сказал Павел.

— Нет-нет! Илья Кузьмич обещал мне четыре дня, — со слезой в голосе капризно пролепетала Таня.

— К сожалению, они уже уплыли.

— Я считала. У нас еще восемнадцать часов, — настаивала Таня.

— Они тоже прошли. Ты ошиблась, девочка. Ровно на один день.

— Нет. Вот посмотришь: Илья Кузьмич приехал, чтобы просто проведать нас.

Во дворе их ждали все трое: Елизавета Кузьминична, Жан-Марк и сам Болотов. По тому, как молчаливо и печально они их встретили, и Павел и Наташа поняли: им предстояло вернуться в Париж.

— Я должен был приехать за вами еще вчера, — сказал он, словно бы оправдываясь. — Но я взял грех на душу, соврал, что автомобиль не в порядке.

— Что-то случилось? — спросил Павел.

— Как сказать. Есть кое-какие новости, — уклончиво ответил Болотов. — Словом, ты нужен в Париже.

Таня безмолвно слушала их разговор, и по ее щекам катились слезы.

Елизавета Кузьминична обняла ее за талию, тихо сказала:

— Пойдем, девонька, собираться. Такая у нас бабья доля: провожать да встречать.

В Париж они добежали часа за полтора. Болотов все время молчал либо говорил на какие-то посторонние темы: про дорогу, про погоду. Павел понял: новость, которую он привез с собой, не для посторонних ушей.

Таня всю дорогу держала Павла за руку, время от времени к нему прижималась и с тихой надеждой шептала:

— Ты любишь меня? Мы еще увидимся здесь, в Париже? Правда?

Вместо ответа Павел молча гладил ее руку. Что он мог ей пообещать? Быть может, уже завтра его не будет здесь. Да и не с руки ему эти пешие прогулки по Парижу. Вон сколько знакомых встретил он здесь! Фролова, Миронова, Таню! Ладно, эти — свои, их не нужно опасаться. Но ведь здесь, по этим улицам, вернувшись из командировки в Россию, не сегодня-завтра вновь будет ходить полковник Щукин. Не исключена также его встреча с Микки Уваровым, который часто навещает Париж по служебным делам. И все эти случайные встречи могут для Павла закончиться печально.

— Не знаю, — искренне ответил ей Павел. — Я очень тебя люблю, и ни на день не хотел бы с тобой расставаться. Или, на крайний случай, хотя бы изредка с тобой видеться. Но, к сожалению, не все в моей власти.

— Дай мне хоть знать, если тебе придется уехать, — попросила она.

Все время молчавший, но слышавший весь их разговор Болотов, сказал:

— Если Павел Андреевич внезапно покинет Париж, я вас об этом извещу. Но будем надеяться, что вы еще встретитесь.

— Я вам очень благодарна, — ответила Таня и, немного помолчав, добавила: — За все. За ваше участие.

— Да чего уж там! — смутился Болотов. — Разве не понимаю. Сам еще совсем недавно был молодым.

На рю Колизе Болотов остановил «фиат».

— Не хочу возле самого дома, — пояснил он. — На всякий случай.

Таня тепло попрощалась в Болотовым.

Павел взял из автомобиля ее сумку, пошел ее проводить. Идя рядом, она снова и снова, как заклинание, повторяла:

— Пожалуйста, не забывай меня! Я очень тебя люблю! Не забывай!.. Господи, неужели ты не услышишь мои молитвы?

Потом она остановилась.

— Дальше не надо. Вон там я живу, — она показала ничем не примечательный дом с высокими венецианскими окнами на первом этаже. — У нас небольшая квартирка.

Они еще раз обнялись. Она целовала его и, навзрыд плача, приговаривала:

— Я буду ждать! Я буду очень тебя ждать!

Перейдя через пустынную в эту ночную пору улицу, она остановилась в световом овале под фонарем, обернулась, что-то сказала Павлу.

Он не расслышал.

Тогда она показала рукой: «уходи».

Он вернулся к автомобилю, а она все стояла и глядела ему вслед. И когда автомобиль проезжал мимо ее дома, она все еще продолжала стоять, прислонившись к стене своего дома. Когда они поравнялись, она взмахнула им рукой.

— Ну и куда теперь? — спросил Кольцов, когда ее дом уже исчез за поворотом.

— Туда же, на Маркс-Дормуа.

— Почему вы не говорите о том, ради чего за мной приехали. Что случилось?

— Нашелся Миронов.

— И вы до сих пор молчали! — упрекнул Болотова Павел. — Что он говорит? Какие у него новости?

— Никаких.

— Как это: никаких?

— Так. Ни-ка-ких. Нашел его я. Уже ни во что не веря, я в очередной раз зашел в ваше кафе и увидел человека, по приметам похожего на него. Подходить не стал. Осторожно понаблюдал за кафе. Он сидел там еще больше часа. Ни с кем не общался, явно кого-то ждал. Потом пошел через пустырь в сторону Монтрее. Я огляделся, вроде нигде никого. Один идет. Окликнул его на русском языке. Он остановился. Я спросил, не он ли Миронов? Он так подозрительно на меня посмотрел, и сказал: «Ну, допустим. Что вам надо?» Я ему отвечаю: «Ничего. Вас уже больше недели разыскивает один ваш знакомый», — обстоятельно отчитывался Болотов. — Вашу фамилию я не назвал. Мало ли что.

Нетерпение Кольцова зашкалило за все мыслимые отметки:

— К чему все эти подробности! — почти закричал он. — Саквояж! Он нашел саквояж?

— Откуда я знаю?

— Но вы же с ним разговаривали!

— Я не смог ничего из него выдавить. Он был молчалив, как египетская мумия.

— И вы его отпустили?

— А что я мог сделать?

— Ну хоть что-то же он сказал?

— Сказал. Ну да. Сказал: «Кто меня ищет, тот знает, где меня найти». И все. И ушел. Надеюсь, завтра он снова появится в том вашем кафе.

— Какое «завтра»? Я до завтра не доживу! — взволнованно сказал Павел. — Поворачивайте, едем в Монтрее.

— Нормальные люди в эту пору уже досматривают второй сон, — проворчал Болотов, но все же притормозил и стал разворачиваться.

Только знакомыми ему улочками Илья Кузьмич выехал на бульвар Вольтера, по нему — до площади Наций, и затем до Монтрее. Всю дорогу он угрюмо молчал, выказывая свое недовольство сумасбродством Кольцова и этим, с его точки зрения, бессмысленным ночным путешествием.

На окраине Монтрее Болотов сухо спросил:

— Ну, и куда теперь?

Павел пристально вглядывался в тускло освещенную улицу. Ему казалось, он хорошо запомнил путь к кинофабрике и надеялся либо там застать Миронова, или у кого-то узнать его домашний адрес. Но сейчас, в ночной темноте, он никак не мог сориентироваться. И, наконец, сказал Болотову:

— Надо бы у прохожих спросить, как проехать к кинофабрике.

— Уж не думаете ли вы, что на кинофабрике кто-то ночью работает? — ожидая, когда на пустынной улице кто-нибудь появится, ворчал Илья Кузьмич.

Парочка молоденьких влюбленных подробно рассказала, как проехать к кинофабрике. И вскоре они въехали через уже знакомые Кольцову ворота и остановились возле ярко освещенного павильона. Отбрасывая на асфальт причудливые тени, вокруг павильона сновали люди.

— Это, верно, все русские? — спросил Болотов. — Среди французов таких сумасшедших нет.

Павел не стал слушать его брюзжание. Он торопливо вошел в павильон, издали увидел ярко освещенный уголок декорации, направился туда. Здесь снималась очередная фильма, что-то из русской истории. Под ослепительным светом прожекторов сидели рядышком бородатые дородные ряженые в расшитых золотом кафтанах. Видимо, они изображали в новой фильме бояр. Киносъемщик направлял на них свою, похожую на чемодан, громоздкую кинокамеру. Тут же толпились помощники в рабочих комбинезонах, они что-то замеряли рулеткой. Съемка только готовилась, и поэтому все — и статисты, и пока не занятый работой киношный персонал — были расслаблены, спокойно наблюдали за творческими муками киносъемщика и его помощников.

Присмотревшись ко всему происходящему, Павел увидел знакомого: тощего парубка с вислыми запорожскими усами. Кажется, он работал здесь помощником режиссера. Вспомнил, что это он не так давно уговаривал Миронова изобразить какого-то ездового или ямщика.

Кольцов подошел к парню, взял его выше локтя за руку, спросил:

— Извините, уважаемый! Не подскажете, где сейчас можно отыскать Миронова?

— Юрку? Да он где-то здесь! — парень огляделся по сторонам, кому-то крикнул: — Семен! Где Юрка?

— Был здесь. Должно, спать отправился, — отозвался широколицый толстый парень неестественно тонким бабьим голосом.

— Домой?

— Никак нет. Я пока никого не отпускал. Иван Ильич сказали, что под утро еще понадобятся стрельцы, — обстоятельно отчитался Семен.

— Его вот ищут, — объяснил помощник режиссера..

— Из полиции? Опять что-то натворил?

— Нет, я его земляк, — успокоил всех Павел.

Помощник режиссера принял к сведению слова Кольцова, приказал Семену:

— Приведи его.

— Как же! Приведешь! Мы с ним не в контакте. Норовистый, зараза, как необъезженная коняка. Вчера меня за здорово живешь по физии съездил, — пожаловался Семен.

— Ну отведи вот их. И тут же назад. Скоро Иван Ильич придут, сымать бояр будем.

Болотова, заинтересовавшегося киношной суетой, Кольцов оставил наблюдать за подготовкой к съемке, а сам вслед за Семеном отправился в поисках Миронова в другой конец павильона. Шли уже знакомым Кольцову путем. Он предположил, что если Миронов никуда не сбежал с кинофабрики, то, скорее всего, спит сейчас в своем закутке, во всеми забытой до поры до времени капитанской рубке.

Там его и нашли.

— Юрка! К тебе пришли? — еще издали прокричал Семен.

В ответ была тишина.

— Норовистый, гад. Чуть что, сразу кулаками машет, — снова пожаловался Семен и, подойдя к самой лесенке, ведущей в капитанскую рубку, опять прокричал: — Слышь, Юрка! За тобой пришли!

— Кто? — донесся из рубки голос Миронова.

— Кто-кто! Полиция!

— Скажи полиции, у меня сегодня не приемный день. Пускай завтра приходят, — лениво, сонным голосом, отозвался Миронов.

— Понимает, гад, шутки! — восхищенно улыбнулся Кольцову Семен. — Вы тут теперь сами. Может, выпил. Так вы его малость по щекам. Не любит.

И Семен исчез в лабиринте перегородок. А Павел поднялся по шаткой лесенке к двери капитанской рубки. Увидел на вращающемся стуле развешанную одежду Миронова, а потом и его самого. Он лежал на полу рубки, на вымощенной из различного киношного тряпья, постели.

Миронов поднял голову, попытался в павильонных сумерках разглядеть, кто посмел его потревожить. Пошарил рукой по полу, нащупал спички и зажег стоящий на полу рядом с ним керосиновый каганец. Разгораясь, он постепенно осветил капитанскую рубку.

— Вы? — удивленно сказал Миронов, узнав Кольцова. — А я уж подумал: пропала моя работа. Подумал, видать, вам этот саквояж, как козе пятая нога.

— Где он? — спросил Кольцов.

— Триста франков пришлось отдать, — канючил Миронов. — Не, не за него, конечно. На обмен. Уперлись рогами: настоящая кожа, хорошая работа, новый, красивый. Пришлось купить им еще красивее.

— Потом подробности! — нетерпеливо сказал Кольцов.

Но Миронов продолжал монотонным скаредным голосом отчитываться:

— В Ниццу за ним ездил. Этим молодоженам взбрело в голову в Ницце провести медовый месяц. Пришлось ехать. Сто сорок франков билет. Туда и обратно. Сплошное разорение.

— Слушайте, Миронов! Я вас сейчас убью! — закричал Кольцов. — Дайте мне в руки саквояж, и после этого я готов хоть сутки слушать ваш свинячий бред.

— Саквояж — вон там, под тряпьем, — указал Миронов на кучу какой-то ветоши.

— Вы сумасшедший, Миронов! — Кольцов стал разгребать старые занавески, до дыр заношенные рубахи, вытертые бушлаты и шинели, остатки каких-то ковриков и подстилок. Наконец, нащупал ручку саквояжа. Потянул за нее. Саквояж был пустой и легко высвободился из-под наваленной на него ветоши. Сердито сказал: — Его же здесь могли украсть.

— В мои апартаменты никто ни ногой. Четверо суток здесь хранился — и ничего.

Чемодан стоял на полу перед Кольцовым. По подробным рассказам шорников еще там, в Москве, и по недавним воспоминаниям Старцева и Бушкина, это, похоже, и был тот самый саквояж. Добротный, из толстой бычьей кожи, перехваченный двумя широкими ремнями, с изящными круглыми рантами, прошитый шелковым шнуром мелкими ровными стежками.

Павел провел рукой по коже, слегка придавил пальцами рант, изящной тонкой колбаской опоясывающий крышку, и почувствовал под пальцами едва ощутимые бугорочки. По всей видимости, это и были бриллианты.

— Видите, я сдержал свое слово, — не преминул напомнить Миронов, одеваясь. — Надеюсь, потраченные мной деньги вы вернете? Вкруговую семьсот франков. Гостиница, питание, то, се. Деньги — это вода, — сказал какой-то мудрец. Я бы уточнил: деньги — это воздух. Они находят крошечную дырочку и незаметно улетучиваются. Аванс, если помните, был всего лишь четыреста франков.

Кольцов сунул руку в карман, извлек пятисотенную бумажку.

— Вот вам еще пятьсот. Четыреста и пятьсот, по-моему, это и будет семьсот.

— У вас в гимназии был хороший учитель арифметики.

Павел был щедр и расточителен. С его души спадала тяжесть, отступала нервотрепка, колотившая его все последние дни. Свершилось то, на что он никак не рассчитывал. Нет, он не поедет сейчас на Маркс-Дормуа. Он все равно не сможет нынешней ночью спать. Он разбудит Жданова и Фролова, и пусть они при нем, ночью же, взрежут эти проклятые ранты и выложат на стол то, что отобрало у него, по меньшей мере, десять лет жизни. Никак не меньше. И на этом он ставит точку! К чертям собачьим эту работу, это постоянное хождение по лезвию бритвы. Не тот возраст, не те нервы.

— Вы правильно тогда подумали, саквояж действительно прихватил Раймон. Точнее, кореша его. Раймон-то сам раненый был. Вот они и принесли его ему домой, — сбивчиво и бестолково рассказывал Миронов. Он хотел во что бы то ни стало до конца изложить свою поисковую эпопею Кольцову. Ждал восхищения, похвалы, — Это когда у них завязалась там драка, на саквояж свалилась оборванная занавеска. Поэтому ажаны его не заметили. А то прихватили бы и этот.

Кольцов стал вслушиваться. Все эти дни они строили различные предположения о судьбе этого саквояжа. А ларчик открывался совсем просто.

— С Раймоном я легко договорился, — продолжал Миронов. — Я, сказал мне Раймон, без всякой жалости отдал бы его тебе. На кой хрен он мне. Я не какой-нибудь банкир, что б с такой богатой коробкой по Парижу ходить. А дальше Парижа я нигде не бываю. Но, сказал мне Раймон, к сожалению, я его уже подарил. Корешу. У того дочка замуж выходила, и он Раймона в гости пригласил. У них, как и у нас в России, на свадьбе принято что-то молодым дарить. И не какую-то там дребедень, а что-то путное. Что? А тут, в аккурат, перед глазами Раймона стоит этот дармовой саквояж. Сотни на две тянет, не меньше. Раймон и отнес его. Гости, говорит, писались кипятком от такого подарка. У них у каждого, то ли деревянный, то ли фанерный. А тут настоящий буржуйский.

— А в Ницце как оказался? — все еще ничего не понимая, спросил Кольцов.

— За ним же, за этим саквояжем, и поехал. Молодые туда на медовый месяц отправились. Я — за ними. Еле в Ницце их нашел. Сколько мне перед ними пришлось на старости лет Ваньку валять, чтоб подозрение не вызвать! Поначалу ни за что не хотели отдавать. Свадебный подарок, все такое. А я им: папаша мой шорником был, перед самой смертью этот саквояжик мне сладил. Что б помнил, сказал. А они — ни за что! Я уж и слезу пустил: папаша, говорю, в скором времени преставился, только и памяти о папаше — этот саквояж. Еле уговорил. Я им шикарный чемодан купил. За триста франков.

— Это мы уже проехали, — напомнил Кольцов. — Мне осталось только сказать вам спасибо. От души.

— И это все? — разочарованно спросил Миронов. — А обещали золотые горы.

— Все, что обещал, выполню. В этом не сомневайтесь. Вероятнее всего, уедем уже в ближайшие дни. И, кстати, я должен постоянно знать, где вы, как с вами связаться.

— Здесь, — сказал Миронов. — Пока что это мой дом. Присмотрел тут, в окрестностях Парижа, небольшой рыцарский замок, но пока на него не хватает самой малости денег. Да! С часа до двух я, как правило, бываю в знакомом вам кафе.

Миронов пошел провожать Кольцова. На полпути остановился:

— Вы бы все же проверили саквояж. Я дно хорошенько прощупал, вроде как нет там никаких бумаг.

— В них уже отпала надобность.

— Выходит, зря старался. Так может вы это… Может, подарите мне его на память?

— Нет, — покачал головой Кольцов и весело продолжил. — Мой папа не был шорником, но все равно я оставлю его себе.

— На память о Париже?

— О Париже у меня останется на память кое-что другое. Рубцы на сердце. Саквояж износится, и я его в конце концов выброшу, а рубцы останутся до конца жизни.

Миронов не совсем улавливал, о чем говорит Кольцов. Ему только показалось, что говорит он не о саквояже и не о Париже, а о чем-то только ему одному понятном.

— До чего же вы мне нравитесь, товарищ Кольцов. У вас есть что-то от настоящего одессита. Тот же одесский юмор и та же одесская печаль! — и, немного помолчав, добавил: — Очень не хотелось бы в вас разочароваться.

— Не беспокойтесь, Юрий Александрович! Я не разочаровался в вас. Постараюсь отплатить вам той же монетой.

Глава 12

Уже было за полночь, когда они подняли с постели Фролова. Он жил пока, временно, совсем недалеко от банка, в небольшом уютном отеле на бульваре Мадалены. Банк находился на площади Согласия, и Фролов предпочитал ходить на работу пешком.

Жданова пока решили не будить. Саквояж положили посредине небольшой комнаты, точнее, кабинета Болотова, и каждый из них уже не один раз провел пальцами по рантам, чтобы убедиться, что в них что-то спрятано. Внешне ничего нельзя было разглядеть, но если жестко помассировать рант, под пальцами угадывались бугорки.

— Предлагайте, как лучше? Выпороть рант или разрезать? — спросил Фролов.

— А это, как в том анекдоте. Пришли к раввину муж и жена. Выдают дочку замуж. Просят у мудрого раввина совета: как одеть дочку на первую брачную ночь? В беленькую сорочечку с красной полоской, или в красную — с белой полоской, — стал рассказывать анекдот Болотов. При этом он рылся в ящиках своего письменного стола, извлек оттуда поначалу изящный перочинный нож, а затем ножницы.

— Какую-нибудь коробку! — тоном хирурга коротко подсказал Кольцов.

Они сейчас и в самом деле были похожи на бригаду врачей, готовящихся к сложной операции.

— Ну-ну, и что раввин? — напомнил Болотову Фролов.

— А что раввин! Сказал… ага, сказал, хоть выпорете вы ранты, хоть разрежете, а саквояж все равно придется выкинуть. Мудрый был раввин.

Фролов не сразу, но спустя короткое время расхохотался. Смеялся и Кольцов. Лишь Болотов, как и подобает хорошему рассказчику анекдотов, оставался серьезным.

Отсмеявшись, Фролов спросил:

— Ну, кто смелый?

— Давайте, я! — сказал Кольцов. — Я люто возненавидел этот саквояж. Кажется, ничто в жизни мне не доставило больших неприятностей и хлопот.

Кольцов взял со стола ножницы и попытался воткнуть их острые концы в кожу ранта. Но кожа была толстая, лосиная, и ножницам не поддавалась.

— Ножичком попробуй.

— Без сопливых.

— Надо сперва ножичком надрез сделать, и как по маслу пойдет.

Они священнодействовали. Но саквояж сопротивлялся. Он упрямо не хотел открывать свою тайну.

Наконец, Кольцов с трудом сделал ножичком надрез и, немного помучившись, выколопнул оттуда первый бриллиант. Показывая, Кольцов положил его на ладонь, он перекатывался на ней, рассыпая вокруг себя голубые искры.

— Стекло и стекло, — разглядывая бриллиант, пренебрежительно сказал Павел. — Ну что в нем такого необыкновенного?

— Цена, — коротко объяснил Болотов, и добавил: — Эта кроха стоит порядка тридцати тысяч франков.

— Это и удивляет. Одурело человечество. Порой из-за этих стекляшек войны начинаются. Или наоборот. Вот мы, к примеру. Вложим каждому большому французскому чиновнику по такому камешку в руку, а не сторгуемся — еще по одному: война и закончится. Так, что ли?

— Ну не так примитивно, — сказал Болотов.

— А как? Меня это давно интересует: как большим чиновникам, политикам взятки дают? Нет, серьезно. Что, пришел к нему на прием, отдал ему камешек и сказал: «Ты уж, браток, постарайся. Скажи в конгрессе или в парламенте про нас хорошие слова. Поддержи, словом!»

— Если огрублять, то приблизительно так и происходит. Беседуешь с таким чиновником раз, второй. Намекаешь: неплохо бы, дескать, если бы вы поддержали нас в том и в этом. Наблюдаешь, как реагирует. Когда понимаешь, что он уже созрел, говоришь волшебные слова. Ну что-то вроде: «Наша благодарность будет выше ваших ожиданий». Или что-то в таком роде.

— Это понятно. Ну а потом? Сам факт вручения взятки? Как купцы чиновникам? В конверте? Или щенками? — настойчиво допытывался Кольцов. — Или все же как-то хитрее, менее унизительно? Тут ведь оба находятся в унизительном положении: и тот, кто берет, и тот, кто дает.

— Бывает, и в конверте. Если определяешь, что с этим можно особо не церемониться, что этот за деньги мать родную продаст. Но чаще, все же, по-другому. Тут, Павел Андреевич, целая наука, выработанная веками. По большей части устраивается целый спектакль. Взятку камуфлируют под проигрыш в карты или в бильярд. Можно устроить так, чтобы нужный человек выиграл в лотерею. Человечество выработало десятки остроумных способов вручения взяток.

— У меня в молодости пару раз были такие случаи: надо было дать взятку — и не сумел. Постеснялся. Пожалуй, что даже и побоялся. Подумал, что мне деньги в лицо швырнут, — вступил в разговор Фролов. — А когда в Стамбуле стал работать, и сам брал, и другим давал, не моргнув глазом, безо всякой опаски. У турков с этим просто: «бакшиш».

— Во Франции сложнее, — сказал Болотов. — Тут иногда неделя или месяц проходит, пока нужный человек до взятки дозреет. Потом-то уже проще. Потом уже можно и не церемониться.

Разговаривая, Павел продолжал свою работу. Постепенно приладился, и теперь уже после взмаха ножом посылал в коробку еще один или пару бриллиантов.

— Семнадцать, восемнадцать, — разговаривая, Болотов не забывал считать извлеченные Кольцовым бриллианты.

— На боковушке саквояжа пошли крупнее, — заметил Кольцов. — Поглядите, этот чуть не с горошину.

— Увеличительное стекло бы! — высказал пожелание Фролов.

Болотов сходил в операционный зал банка и принес оттуда лупу десятикратного увеличения. Они, как дети, передавали ее из рук в руки и увлеченно рассматривали рассыпанные по дну коробки бриллианты.

— Я такие, как эти, только на картинках видел, — сказал Кольцов. — У матери кольцо было, на нем несколько бриллиантиков. Верите, нет, величиной с маковое зернышко. Может, чуть больше.

— Эти — коллекционные. Отборные. Очень дорогие, — пояснил Болотов. — Через мои руки их здесь много прошло. А такие не часто присылали. Чистой воды, как называют такие бриллианты ювелиры. Вот этот, к примеру, тысяч на триста франков потянет. А то и более.


Под утро, когда они уже почти заканчивали свою ювелирную, в прямом и переносном смысле, работу, дверь отворилась, и к ним в комнату бодро вошел Жданов.

— Что не спите, полуночники?

— А вы?

— Вам положено ночами спать. Сон — первейшее благо молодости. А бессонница — проклятие старости.

— Сто восемьдесят шесть, — громче обычного объявил Илья Кузьмич, принимая у Кольцова и опуская в коробку очередной бриллиант. И поняв, что не пробудил в Жданове любопытство, спросил: — Борис Иванович, скажите, вас можно чем-нибудь удивить?

— Несомненно. И чем же?

— Это вот — тот самый саквояж, из-за которого нас столько времени лихорадило! — тоном факира произнес Болотов. — И мы извлекаем из него бриллианты!

— Да ведь я все знаю, — хитро улыбнулся Жданов.

— Как? Кто вам мог сказать?

— «Конспираторы»! Я еще не успел заснуть, когда вы приехали. И видел все в окно. И вас, и саквояж, который вы с собой несли. А до этого, если помните, вы доложили мне, — обратился он к Болотову, — что отыскали этого… Миронова. Так не откажите старику в умении, после такого количества информации, легко обо всем догадаться.

— Но почему же, в таком случае, вы не спустились к нам сразу? — удивился Фролов.

— Но вы почему-то не позвали меня. Я решил, что вы готовите мне сюрприз. Не мог же я лишить вас такого удовольствия.

После этих слов Борис Иванович вышел в коридор и тут же вернулся с двумя бутылками шампанского в руках.

Нет, Жданов и в своем преклонном возрасте оставался все таким же, как и прежде, молодым душой, мог иногда подурачиться и устроить розыгрыш своим друзьям, любил вино и остроумную шутку.

— Доставайте, Илья Кузьмич, бокалы. Разве это не повод отметить ваш успех?

— Наш успех! — едва ли не хором сказали остальные.

— Не будьте подхалимами. Это целиком и полностью ваша заслуга. А если быть до конца честным, это заслуга Павла Андреевича.

— Ну, тут уж я не согласен, — возразил Кольцов. — Делим успех на всех четверых. Поровну. И точка! — но тут же поправился. — Нет, на пятерых. Но в первую очередь это заслуга Юрия Александровича Миронова. Не окажись он когда-то на нашем с Петром Тимофеевичем пути, мы сейчас, возможно, отмечали бы этим шампанским наше поражение.

— Все правильно, — согласился Жданов. — Не будем спорить. Кто-то из великих сказал: у поражения один виновник, у победы — всех не счесть. Важно, что мы с вами все же пьем за успех, за победу.

Когда шампанское было допито, Жданов, по давней привычке, стукнул своей тростью о пол.

— Все! Пошумели, порадовались — и хватит. Вернемся к делу. Ну-ка, показывайте свою добычу.

Ему передали коробку.

— Сто девяносто два бриллианта, — подсказал Болотов.

— Тут еще три-четыре, — вновь приступил к своей работе Кольцов.

Жданов перебирал пальцами бриллианты, Время от времени один какой-то извлекал из коробки и долго рассматривал его в лупу.

— Ишь ты! Какой красавец! — восхищенно говорил Жданов и, держа его на открытой ладони, пристально рассматривая, объяснял: — Это так называемый тройной бриллиант. Тридцать две фасетки на коронке, и двадцать четыре — на кюлассе. Всего пятьдесят шесть граней. Даже не трудитесь считать.

— Дорогой? — поинтересовался Фролов. Его не приводили в восторг все эти туманные заклинания: «фасетки, коронки, кюлассы», не восхищал блеск и сияние самих бриллиантов. Он был человеком долга. И его долг был сейчас: как можно выгоднее, дороже продать эти бриллианты и вырученные на них деньги передать товарищам, только ему и Жданову известным, давно внедренным во французскую жизнь. А уж они знали, как этими деньгами распорядиться на пользу новой России.

— Мог бы быть и дороже. Старая английская огранка, — пояснил Жданов и вынул из коробки другой, медового цвета. — Этот вот — редкостный экземпляр. Двойной. Голландская грань. И уникальный по цвету… А вот этот «дикштейн». Октаэдр. Тоже довольно высоко ценится. Здесь почти нет обычных, рядовых камней.

Кольцов наконец поднялся с колен, опустил в коробку еще несколько бриллиантов.

— Все! Последние три!

— Всего сто девяносто пять, — подытожил Болотов. — Хорошая посылка. Давно такую не упомню.

— И качеством на этот раз лучше, — перебирая в коробке бриллианты, сказал Жданов.

— И что, все в распыл? — недоброжелательно спросил Кольцов.

— На то они и присланы, — Жданов внимательно взглянул на Кольцова, — А вам что? Жалко?

— Мне на них плевать, мне они душу не греют. Но если с другой стороны посмотреть, они ведь российские. Российское, то есть, богатство. Так какого черта мы обогащаем им французов? Вот этого я не понимаю.

— А ведь мы с вами на эту тему говорили, уважаемый Павел Андреевич, — напомнил Жданов. — И Иван Платонович тоже огорчался, что оказался втянутым в эту бессовестную торговлю. Я тоже не в восторге. Но разоренной России сейчас и здесь нужны деньги. Франки. И немалые суммы. Как прикажете мне поступать?

Все промолчали. Знали, зачем Москва слала сюда бриллианты. На вырученные после их продажи деньги Советская Россия пыталась купить мир. А дороже мира ничего на свете нет. Разве что жизнь. Брат и сестра. Они всегда рядом.

— Не знаете? — жестко продолжил Жданов и с горечью зачерпнул горсть бриллиантов. — А я знаю. Этих мне нисколько не жалко. С ними я без сожаления расстанусь. А вот эти, — он стал извлекать из коробки и выкладывать на ладони более крупные бриллианты, рассыпающие вокруг себя благородные отблески. Эти мы пока прибережем. Если сумеем обойтись без них, они снова вернутся обратно в Россию. А нет — пожертвуем и ими. Жизнь людей дороже этих камешков. Простите за столь высокие слова.


Едва только бриллиантовые хлопоты свалились с плеч Кольцова, он стал настаивать на быстрейшем отъезде в Россию.

Возвратиться тем же путем, которым он ехал сюда — через Германию и Польшу, — как оказалось, пока все еще было невозможно. Война с Польшей то прекращалась, то вновь возобновлялась, переговоры о мире затягивались и осложнялись различными нотами и меморандумами, и надежд на скорое подписание мирного договора пока все еще было мало. Поляки охотно и беспрепятственно пропускали через свою страну покидающих Советскую Россию, но не разрешали возвращение.

Два битых дня Жданов потратил на улаживание бесчисленного количества таможенных формальностей, чтобы отправить Кольцова этим, более коротким и удобным путем. Германия давала разрешение на пересечение своей территории. Но с поляками договориться не удавалось. И Жданов, в конце концов, в отчаянии сдался.

Оставалась еще одна дорога, более длинная и менее удобная: Париж — Берлин — Штральзунд, далее морем до Стокгольма, а оттуда уже — до Петрограда. Путь до Стокгольма не сулил никаких неприятностей. А вот дальше…

Швеция все годы, пока длилась Гражданская война, занимала нейтралитет и не имела с Россией никакого официального сообщения. Но все же небольшие сумасшедшие торговые суденышки иногда, вопреки всем страхам и рискам, ухитрялись пробиваться сквозь блокированную Антантой Балтику и добирались до Петрограда. Но случалось, что, покинув берега Швеции, эти маломощные скорлупки навсегда бесследно исчезали.

И все же Жданов склонялся именно к этому маршруту, и убедил остальных, прежде всего Кольцова. Предпочтительнее он виделся отсюда, из Парижа, только потому, что в Швеции, точнее, именно в Стокгольме, можно было рассчитывать на реальную помощь. Там, на Аппелбергсгатан жил Эспер Эгирют, опытный мореход, владелец небольшого судна, который не однажды помогал большевикам добираться до Петрограда. За два года он помог шести посланцам Жданова, и они без особых приключений достигли Петрограда. Последний раз, пять месяцев тому назад, с его помощью этот маршрут преодолели два представителя иностранного отдела при ВЧК.

Но после на связь с Эспером Эгирютом больше никто не выходил. Мало ли что с ним за это время могло случиться. А зафрахтовать какую-либо посудину своими силами, не имея в Стокгольме знакомых, было почти невозможно.

Поэтому был продуман и запасной вариант. Если Эспер Эгирют по каким-то причинам не сможет Кольцову помочь, оставалось одно. Из Стокгольма переправиться в Гельсинфорс. Это было реально. Строгого пограничного или таможенного контроля между Швецией и Финляндией не было. Дальше на различных попутках добраться до приграничной с Россией полосы и уже пешком — благо, граница была дырявая — перейти на советскую сторону.

Остановились на этом маршруте. Собственно, иного варианта и не было.


Когда Болотов собрался ехать на вокзал брать билет на поезд до Штральзунда, Кольцов напомнил ему:

— Надеюсь, вы не забыли? Я еду не один.

— С дамой? — с пониманием спросил Илья Кузьмич, предполагая, что речь пойдет о Тане.

— С Мироновым.

— Да, но…

— Об этом мы, кажется, договорились, когда я только собирался предложить ему заняться поисками саквояжа, — твердо сказал Кольцов. — Ни Жданов, ни Фролов, насколько я помню, возражать не стали.

— Никаких вопросов. Но… ведь это можно Миронову сделать и несколько позже. Я имею в виду отъезд Миронова в Россию. Вот-вот наладится регулярное сообщение через Польшу, все было бы проще. А сейчас…

— Я это обещал Миронову, — стоял на своем Кольцов. — Свои обещания обычно стараюсь выполнять.

— Простите, Павел Андреевич, но я должен посоветоваться.

— Да, конечно. Только имейте в виду: я не прошу, я на этом настаиваю.

Этот разговор состоялся на Маркс-Дормуа утром. А уже к полудню Болотов вернулся с ответом Жданова. Старик возражать не стал. Будучи сам человеком слова, он понял Кольцова. Фролов тоже поддержал Кольцова, но по другой причине. Пребывание Миронова в Париже, знавшего, кем на самом деле он является, Фролова не совсем удовлетворяло. Мало ли как сложатся обстоятельства в дальнейшей жизни Миронова и как он себя поведет, если возникнут худшие? Фролов стремился застраховать себя и с этой стороны.

Вся вторая половина дня ушла на поиски Миронова и на оформление билетов, благо у Миронова оказался его старенький российский паспорт, который пока еще признавался во всем мире.

Вечером Жданов, Фролов и Болотов заехали за Кольцовым, увезли его в Люксембургский сад, где в маленьком уютном ресторанчике устроили для него прощальный ужин. Говорили хорошие напутственные слова, желали попутного ветра, а от Штральзунда — семь футов под килем.

Путь от Стокгольма до Петрограда был непредсказуем, и каждый, ступивший на него, мог рассчитывать только на везение и удачу. Поэтому Жданов сказал очень короткое напутственное слово:

— Ты, Павел, только там, в Стокгольме, не бравируй. Шведы, конечно, не враги нам, но пока еще и не друзья. Смотри в оба. В случае чего, тогда через Финляндию.

— Во всяком случае, до Швеции уже стали долетать российские ветры. Они подскажут, — добавил Фролов. — Я верю, что тебе и на этот раз повезет. Мне это важно: верить в тебя. А ты не очень надейся на свою удачу. Она расслабляет. Ты все до миллиметра рассчитывай, тогда наверняка повезет.

Часть II

Глава 13

В анкетах о своих профессиональных пристрастиях он писал: «агрономия и военное дело». Но первым делом ставил агрономию, потому что все чаще думал о мирном времени и о своем месте в нем. О войне думать не хотелось. Он родился и вырос здесь, в этих прокаленных горячим солнцем краях, любил их и не мыслил свою жизнь вне этой земли.

Война здесь закончилась. Войска эмира Бухарского были им разбиты и рассеяны по огромным песчаным просторам и горам. Туркестанский фронт ликвидировался, и его командующий Михаил Васильевич Фрунзе доложил об этом Москве. В Туркестанском краю наступил мир, но пока еще зыбкий, неустойчивый, тревожный. Его еще надо будет утверждать, возможно, даже с оружием в руках. Дехкан донимали недобитые банды басмачей.

Тогда и родилась у него мысль: создать здесь, неподалеку от Ташкента, пока что один большой опытно-показательный городок. Фрунзе довольно ясно его представлял: дехкане будут здесь жить коммуной, обрабатывать свою землю, выращивать урожаи хлопка и зерна, заниматься животноводством — и сами же станут распоряжаться всем созданным ими богатством. Мужчины получат право носить оружие и смогут защитить коммуну от любых посягательств.

Если опыт окажется удачным, в дальнейшем на всей территории Туркестанского края встанут десятки, а, возможно, и сотни подобных коммунистических городков.

Свои соображения Фрунзе изложил руководителям только что возникшей Туркестанской советской республики. Идея всем понравилась, ее одобрили.

Свое будущее Михаил Васильевич видел в такой коммуне. Он наконец-то станет заниматься тем делом, о котором втайне мечтал все последние годы. Земли здесь богатейшие, но им нужна вода. Воды избыток поблизости, в Семиречье, надо лишь придумать, как часть этих вод направить сюда, в засушливые и пустынные степи.

Вскоре у него появились единомышленники: агрономы, ирригаторы, которых тоже увлек этот необычный и дерзкий проект. Порой они ночи напролет фантазировали над картой будущей коммуны, что-то уточняли, много спорили. И были счастливы.

Бывший адъютант Фрунзе Сергей Сиротинский, оставшийся при нем помощником, отыскал где-то большую, страниц на двести, амбарную книгу, и Михаил Васильевич стал записывать в нее свои размышления по поводу обустройства будущей коммуны.

Но 10 сентября все эти планы Михаила Фрунзе в одночасье рухнули. В это день он получил телеграмму: «Немедленно выезжайте в Москву, назначаетесь командующим на другой фронт».

Вот и все! Вот и кончилась его мирная жизнь. Слишком рано расслабился. Туркестан — лишь один огненный очаг, который удалось погасить. А сколько их еще бушует по всей огромной России! На Дальнем Востоке хозяйничал атаман Семенов. С запада с лозунгом «от моря до моря», то есть, от Балтийского и до Черного, наступал пан Юзеф Пилсудский. На юге, в самом центре России, продолжались ожесточенные бои с войсками барона Врангеля. Это был, пожалуй, главный и самый опасный очаг войны. Выдохшийся в затяжных боях барон в последнее время резко изменил тактику и стал направлять все свои удары на Правобережье Днепра, с тем, чтобы двинуть свои войска на запад, на соединение с наступающим со стороны Львова Пилсудским. Юго-Западный фронт не справлялся с поставленными ему задачами. И советское командование вынуждено было принять решение об образовании еще одного фронта — Южного.

Фрунзе подумал: вероятнее всего, ему предстояло принять на себя командование этим фронтом.

Уже в поезде — а дорога от Ташкента до Москвы заняла несколько суток, — Михаил Васильевич подолгу сидел над картой Новороссии и, лишь приблизительно зная расстановку противоборствующих сил, пытался мысленно проникнуть в дальнейшие намерения Врангеля. Во всяком случае, Приазовье и Северную Таврию он изучил до самых мельчайших подробностей, что ему уже в скором времени очень пригодилось.

Замелькали московские пригороды. Фрунзе и несколько его проверенных боевых товарищей, которых он пригласил с собой, уже стали готовиться покинуть вагон и поближе к выходу подносили вещи. Заканчивалась длинная и утомительная дорога, настроение у всех было несколько приподнятое, они перебрасывались шутками, смеялись.

Наконец поезд остановился. И тотчас в вагон вошли несколько матросов в черных бушлатах, крест-накрест перепоясанные пулеметными лентами, с болтающимися у колен деревянными кобурами маузеров. Их лица были непроницаемы.

Один их них, в лихо сбитой на затылок фуражке, хозяйской походкой вразвалочку прошел по коридору, переступая через чемоданы, фанерные ящики, корзины с фруктами и умело перевязанные шпагатом удлиненные туркестанские дыни.

— Товарищ Фрунзе? — тусклым казенным голосом спросил он, подойдя к Михаилу Васильевичу.

Фрунзе обратил внимание на металлический щиток на рукаве матроса с надписью «Бронепоезд Председателя РВСР».

— Да, я — Фрунзе, — и добродушно добавил: — Как я понимаю, первым представиться старшему по званию должны были бы вы.

— Царские правила! — нисколько не смутился матрос. — Лев Борисыч всю эту генеральскую бюрократию давно отменил.

— Лев Борисыч? Это кто же? — Фрунзе словно бы не понял, о ком идет речь.

— Председатель Реввоенсовета товарищ Троцкий, — пояснил матрос.

— Интересно. Взял, значит, и отменил? А мы и не знали. До нас, в Туркестан, эта новация еще не дошла. Далеко! — и затем спросил: —И зачем же вы припожаловали?

Рядом с Фрунзе встал Сергей Сиротинский, который ко времени их отъезда из Ташкента вновь стал адъютантом. На его лице отражалось удивление от такой бесцеремонной и казенной встречи. Он полагал, что не этого заслужил Михаил Васильевич от Москвы, и никак не мог понять, что бы все это могло значить.

— Тут такое дело, — замялся матрос, начиная понимать, что происходит что-то не то. Но приказ есть приказ, тем более, приказ самого Троцкого, — приказано произвести обыск.

— Обыск? Кто поручил? — удивился Фрунзе.

— Товарищ Троцкий, — матрос извлек из бокового кармана бушлата вчетверо сложенный листок, протянул его Фрунзе и чуть посторонился, словно уступая место самому Председателю Реввоенсовета. — Там все написано.

Фрунзе прочитал записку: «Подателю сего комиссару Тимохову поручено произвести обыск в салон-вагоне Фрунзе». И все. И никаких объяснений. Лишь знакомая Михаилу Васильевичу размашистая подпись Троцкого.

Странный документ. Странная встреча. Что бы все это могло значить?

Друзья и попутчики Фрунзе, командиры его дивизий и некоторых полков, во время всего этого разговора все ближе подступали к Фрунзе, словно готовились защитить его. В их глазах была решительность. Они вопросительно смотрели на своего командира, будто ждали его команды. Но Фрунзе не поддался их настроению.

— И что же вам поручено найти? — миролюбиво спросил у несколько растерянного морячка. Трое подчиненных Тимохова стояли поодаль и сосредоточенно рассматривали потолок вагона, ожидая, чем все это кончится.

— Ничего такого не сказали, — пожал плечами Тимохов. Он уже успел хорошо рассмотреть спутников Фрунзе, и по их лицам понял, что все это может не кончиться добром.

— И все же? — настойчиво допытывался Фрунзе.

— Я и говорю: ничего такого. Попросили посмотреть, может, чего не того… ну, мало ли… — совсем запутался Тимохов.

— Ну так приступайте. Выполняйте поручение. Ищите то, не знаю что.

— Да чего тут, — стал выгребать к берегу моряк. — И так все видно, чего искать.

И он отступил назад, давая понять своим подчиненным, что пора уходить. Они тут же развернулись и направились к выходу.

— Извините, если что не так. Я думал, какой другой Фрунзе. А вас-то я хорошо знаю, — с облегчением сказал Тимохов.

— Откуда? — Фрунзе понял, что посланец Троцкого и сам уже не рад, что ввязался в это предприятие с обыском, и пытался хоть как-то сгладить впечатление от невольной, нанесенной ему своим визитом, обиды.

— Не то, чтоб лично знаю. Но много слыхал. Вы — тот самый Фрунзе, что в Туркестане с басмачами воевали?

— Тот самый.

— А теперь, значит, сюда?

— Ну зачем же сюда? Здесь и одного Троцкого вам за глаза хватит. А мы куда-то дальше поедем, там будем воевать. Война пока не отпускает.

Матрос не уходил. Немного помялся, словно набирался решимости, и затем сказал:

— А можно вас спросить, товарищ Фрунзе?

— Спрашивай.

— Нельзя ли, в случай чего, до вас перейти?

— Только с разрешения Троцкого.

— А если без разрешения?

— Боишься, что накажут за недобросовестное выполнение приказа?

Тимохов промолчал. Он смотрел себе под ноги, внимательно рассматривая носки своих ботинок.

— Можно, конечно, и без разрешения, — понял Тимохова Фрунзе. — Только тут вот какая загвоздка. Я непосредственно красноармейцами не командую. Спроси вон у моих командиров. Может, кто из них согласится взять такого бедового?

Тимохов поднял глаза на командиров. Те изучающе смотрели на него, их лица подобрели, прояснились. Кто-то ему улыбнулся.

— Ну, так как? Может, кто возьмет к себе этого лихого моряка Тимохова? — спросил у своих командиров Фрунзе.

Командиры долго не отвечали. Наконец один из них, седой, с бурым сабельным рубцом на щеке, неторопливо сказал:

— Хлопец, видать, обстоятельный. Можно и взять. Особенно, если в пластуны согласится.

— А хоть и в пластуны. Надоело на поезде кататься. Дела хочу, — оживился Тимохов и тут же спросил: — А как вас найти?

— Это — просто, — и седой командир объяснил: — Спроси, где товарищ Фрунзе воюет. Там и нас найдешь.

— Ну, тогда до свиданья. Надеюсь, еще свидимся, — и Тимохов направился к выходу.

— Погоди! — остановил его Фрунзе.

Тимохов остановился и вопросительно взглянул на Фрунзе.

Михаил Васильевич склонился над горкой туркестанских дынь, выбрал одну, тяжелую, ласково, как ребенка, похлопал ее ладонью:

— Хотел было Троцкому подарить. Да жалко стало, — и протянул ее Тимохову. — Возьми. Только на бронепоезд не неси. Троцкий отнимет.

— Не! Не возьму! — спрятал руки за спину Тимохов. — Не заслужили.

— Ну почему же? Быстренько во всем сориентировались. Сообразили, что к чему. Очень даже заслужили. Держи!

Тимохов смущенно принял их рук Фрунзе дыню.

— Спасибо. И еще раз извините, если что не так.

— Будем считать, что все так.

Тимохов ушел.

Фрунзе вынул из кармана записку Троцкого, еще раз взглянул на короткий оскорбительный текст.

— Подлец, — тихо, скорее сам себе, сказал он и мелко порвал листок.


Несколько позже, когда Фрунзе и его команда в сопровождении встречающих покидала Казанский вокзал, он еще раз увидел Тимохова и его товарищей. Кружком, по-восточному скрестив ноги, они сидели вокруг разрезанной дыни в небольшом привокзальном палисаднике и увлеченно и весело вгрызались своими молодыми зубами в сладкую дынную мякоть.

В машине Фрунзе рассеянно смотрел на проплывающие мимо улицы, но его взгляд ни на чем не задерживался. Он все еще продолжал думать об этом странном и унижающем его обыске, который пытался устроить ему Троцкий.

На протяжении нескольких лет знающий Фрунзе и хорошо его изучивший, Серей Сиротинский наклонился к нему:

— Я тоже, Михаил Васильевич, никак не пойму, что он хотел у нас найти? Золото, бриллианты? Сокровища эмира Бухарского?

— Тут, Сережа, дело в другом, — Фрунзе на какое-то время задумался, облекая в фразы бродившие в его голове предположения.

Сиротинский ждал ответа.

— Понимаешь, там, в Туркестане, я был для него ну чем-то вроде обратной стороны Луны. Она есть, но ее никто никогда не видел. И вот я вдруг оказываюсь в поле его зрения. И он решил показать мне, кто в доме хозяин. Указать мне мое место.

— Но зачем?

— Власть, Сережа, это всегда пирамида. Конус. Кто-то внизу, кто-то вверху. В ней каждый камешек должен быть хорошо обтесан, отполирован и подогнан. Если хоть один камешек зашатался, пирамида может рухнуть. Должно быть, Троцкий не очень уверен в прочности выстроенной им пирамиды.

— Ну, это про камни. А применительно к людям?

— Поверка на лояльность. Сейчас Троцкий будет наблюдать, как я себя поведу. Промолчу или раздую скандал?

Фрунзе замолчал. Сиротинский ждал продолжения разговора. Но Михаил Васильевич больше не проронил ни слова. Он интуитивно чувствовал, что Троцкий его побаивается, что все еще будет: и новые проверки и, возможно, личное выяснение отношений.

Он еще только ступил на землю Москвы, еще не доехал до Кремля, но уже успел почувствовать, что за кремлевскими стенами далеко не все так безоблачно, как ему это казалось оттуда, из Туркестана. Здесь тоже был своеобразный фронт, где кипели нешуточные страсти, плелись невидимые нити интриг, выпускались на волю различные слухи. Это тоже было оружие, и довольно опасное. Чтобы здесь побеждать, надо в совершенстве им владеть и знать особые правила этой невидимой паркетной борьбы.

Фрунзе не знал этих правил. Еще и часа не пробыв в Москве, он лишь случайно не понес первое поражение.

Нет-нет! Надо как можно скорее уезжать на назначенный ему фронт, туда, где все предельно ясно, где перед тобой откровенный враг, а за спиной друзья и единомышленники.

Глава 14

В Кремль Фрунзе приехал уже затемно. Ему сказали, что Ленин на заседании Совета Труда и Обороны.

Побродив по запутанным кремлевским коридорам, он отыскал зал, где проходило заседание. Ленин заметил его, едва он появился в проеме двери: должно быть, его ждали.

— Проходите, Михаил Васильевич! — пригласил его Ленин.

Фрунзе хотел присесть сразу возле входа. Но Ленин заметил это:

— Поближе, пожалуйста.

И пока Фрунзе шел вдоль рядов, прихрамывая от недавнего ранения, Ленин, взглянув на часы, сказал:

— Ваш поезд прибыл в Москву больше двух часов назад, а езды сюда от силы полчаса.

— Извините, обстоятельства задержали, — присаживаясь возле Дзержинского, объяснил Фрунзе. И при этом заметил, как коротко блеснули очки сидящего возле Ленина Троцкого, на миг направленные на него.

Окинув взглядом сидящих в зале, Фрунзе отметил, что собрались здесь в основном военные. Многих он знал лично, с некоторыми дружил. Это были командармы Роберт Эйдеман, Иероним Уборевич, Василий Блюхер, Константин Авксентьевский, Сергей Гусев. Вероятно, совещание было посвящено положению на фронтах.

Подождав, пока Фрунзе усядется, Ленин сказал:

— Вот теперь наконец-то все в сборе. Не откладывая в долгий ящик, хочу завершить процедурные вопросы. Я полагаю, вы все знаете, кто лично, кто понаслышке, товарища Фрунзе. Он только что успешно завершил свои дела в Туркестане, и, пока еще окончательно не расслабился, предлагаю утвердить его командующим Южным фронтом.

После утверждения продолжили обсуждать, начатую еще до прихода Фрунзе, обстановку на фронтах.

Только сейчас, на этом заседании, Фрунзе понял, какую ношу взвалили на его плечи. Несколько месяцев Врангель пытался пробиться на правый берег Днепра, там закрепиться и, поднакопив силы, двинуться дальше, по Украине, на соединение с поляками. Много раз форсировал реку, но закрепиться не удавалось. А потом, поняв, что Пилсудский выдыхается и рассчитывать на него как на серьезного союзника не стоит, стал менять тактику: то пытался захватить Донбасс с тем, чтобы затем двинуться на Москву, то рвался на Кубань, то вновь обращал свой взор на Правобережье.

Все лето и начало осени Тринадцатая армия только тем и занималась, что расшифровывала и пресекала намерения и попытки Врангеля добиться успеха на различных участках растянувшегося на триста с лишним верст фронта. Больше всего сил Врангель бросал на Каховский плацдарм. Он понимал, что Каховка встала на пути всех его успехов. Не имея на то никаких серьезных оснований, Врангель убедил себя, или его убедила фронтовая разведка, что Тринадцатая армия выдыхается, уже выдохлась, еще немного, и она перестанет оказывать ему заметное сопротивление. И он бросал на нее все новые и новые соединения, а она их перемалывала.

Последним огорчением барона был сокрушительный разгром в районе Каховки армии генерала Слащева. После этого поражения Врангель несколько поумерил свой пыл, на боевых участках наступило некоторое затишье.

Но эта передышка не радовала советских командиров: подкрепления ждать было неоткуда, наступили осенние холода, и предстоящие бои не вселяли в них оптимизма.

Вот такая невеселая обстановка сложилась на Южном фронте ко времени назначения Фрунзе его командующим. Надо было срочно предпринимать какие-то кардинальные меры, чтобы уже в ближайшем будущем избежать поражений. Но какие?

После заседания он коротко переговорил с Эйдеманом, Авксеньевским, Блюхером, Гусевым. И каждый из них сетовал на одно и то же: до катастрофических размеров сократилось количество бойцов. В иных полках осталось до половины, а то и меньше штатного состава. Не хватает вооружения. И еще один, на первый взгляд, малозначащий фактор. В последние месяцы каждая неудача воспринимается красными бойцами едва ли не как катастрофа. Агитпроп белой армии, не в пример нашим пропагандистам, работал более успешно. А не верящий в победу красноармеец легко поддается панике, это Фрунзе хорошо усвоил на своем опыте по боям в Туркестане.

Поздно вечером, когда все стали расходиться, Ленин задержал Михаила Васильевича:

— Если не возражаете, хотел бы с вами немного посекретничать.

По прежним встречам с Лениным Фрунзе помнил, что в его лексиконе «посекретничать» значило лишь: доверительно, душевно пообщаться.


Москва уже спала. Засыпала она рано: не хватало электричества, и не было керосина для ламп и светильников. Но в Тайницком саду узкая тропинка, протянувшаяся вдоль массивной зубчатой кремлевской стены, была все же слабо освещена, и голые осенние деревья, давно сбросившие летний наряд, протягивали им навстречу из темноты свои осиротевшие ветви. Под их ногами шуршали опавшие листья и служили уютным звуковым фоном к их неспешному будничному разговору.

Объясняя свое опоздание, Фрунзе рассказал Ленину об учиненном ему Троцким обыске.

— Возмутительно! — гневно сказал Ленин. — И что же вы?

— Ничего. Приехал бы он сам, дал бы пощечину. Только, боюсь, это для него — божья роса.

— И все же, не оставляйте это безнаказанным. Напишите в Политбюро, рассмотрим.

— А, может, пусть будет по Евангелию? — с улыбкой спросил Фрунзе. — Насчет второй щеки.

— Думаю, даже для истинных христиан эта заповедь не на все случаи жизни. Возможны исключения.

Они неторопливо шли по дорожке с редкими фонарями, то почти растворяясь в темени, то вновь возникая в очередном световом овале.

— В таком случае, я хотел бы просить вас взять надо мною, точнее, над Южным фронтом некое опекунство.

Ленин удивленно взглянул на Фрунзе. Нахмурился.

— Я не хотел бы иметь дело с Троцким напрямую, — попытался объяснить свою просьбу Михаил Васильевич. — У меня и без него сейчас будет порядочно забот и волнений.

— Трудно выполнимая просьба. Он — Председатель Реввоенсовета Республики. Руководить командующими фронтами — его прямая и непосредственная обязанность, и не в моих правилах в это вмешиваться.

— Ну а если в виде исключения? — испытывая определенную неловкость, спросил Фрунзе. Он пытался избавиться от опеки Троцкого уже хотя бы потому, что ему сейчас, принимая на себя командование этим важным для республики фронтом, придется многое менять, и ломать нечто привычное и устоявшееся. И от Троцкого, проявившего необъяснимое к нему неуважение, трудно ждать понимания, а тем более реальной помощи.

— И в виде исключения — не обещаю. Но попытаюсь помочь вам развязать этот узел.

— Поймите, Владимир Ильич, речь не идет об обиде. Это — второстепенное. В этом случае можно было бы обойтись и пощечиной.

— Тогда в чем же дело? — Ленин пытался докопаться до сути этой не совсем обычной просьбы Фрунзе.

Фрунзе вздохнул, откашлялся, как в школе, собираясь отвечать учителю:

— После совещания я перекинулся несколькими словами кое с кем из командармов. И все они, почти в один голос, жаловались на Троцкого. Частые смены командармов не способствуют хорошему климату в войсках. К примеру, только в одной Тринадцатой армии за последние месяцы он сменил Эйдемана на Уборевича. Замечу, без всяких на то оснований. И еще! Вряд ли вызывает у кого-либо восхищение этот разукрашенный, как свадебный кортеж, бронепоезд Троцкого, который без большого толка носится едва ли не по всей России. Его в войсках называют «царским». Дыма много, а огня нет.

— Слушайте, Михаил Васильевич, вас здесь все считали мягким, покладистым. А вы вон какой задиристый! — удивленно покачал головой Ленин. — Ну-ну! Выкладывайте все. Это интересно.

— Да вы ведь все знаете, — сказал Фрунзе.

— Знаю, — согласился Ленин. — Мне интересен ваш взгляд.

— Хорошо. Напоследок, о пропаганде. В войсках она очень ослаблена, в результате панические настроения там, где для них нет даже малейших причин. Поучились бы у врангелевских агитпроповцев.

Фрунзе замолчал.

— Что я вам хочу сказать, Михаил Васильевич. Это пока что не ваши, это чужие впечатления, — жестко сказал Ленин. — А мне было бы интересно спустя некоторое время услышать лично ваши впечатления. А вдруг они окажутся иными?

— Вряд ли. Это — боль не одного комдива, — не согласился Фрунзе. — Я всех их хорошо знаю, лишнего не наговорят.

— По секрету вам скажу, я почти все знаю, и совсем недавно говорил об этом со Львом Давыдовичем, — сказал Ленин. — Возможно, вынесем вопрос на Политбюро. Это так, попутно. А теперь о деле. Вы ведь правы: частая смена командармов не способствует укреплению боевого духа армии. Но то же самое можно сказать и о смене Председателя Реввоенсовета. Троцкий знает свое дело. А с недостатками, и с его, в частности, надо бороться. Тут вы правы. Тем более, что дело в войне все-таки движется к вешалке. И всяческие перемещения, раздрай в армии не будут способствовать успеху. Надо стараться, чтобы к новому году все завершить. В ближайшее время, надеюсь, заключим мирный договор с Польшей. С Западного фронта снимем часть войск и направим их на укрепление вашего, Южного фронта. И возможно, к новому году и здесь, на юге, сможем завершить боевые действия.

Накануне над Москвой два дня бушевали холодные ветры, они разметали по всему Тайницкому саду сухие осенние листья. На дорожке, по которой они шли, в некоторых местах листья лежали тонким ковром, а затишках их намело целые сугробы.

Ленин наклонился, сгреб целую охапку листьев и озорно, по-мальчишески, обсыпал ими всего себя.

— Осень! Как хорошо! — с тихим восторгом сказал он. — Люблю эту пору. А потом…

Он снял с рукава большой и красивый багряный лист и стал его рассматривать.

— Какое чудо!.. А потом начнутся дожди, слякоть. Грязь. И люди станут такими же неприветливыми, как погода.

— Я — южанин, — сказал Фрунзе. — С дождями, даже с холодными, я еще как-то примирюсь. А вот снег, морозы — это не для меня.

— А хорошо бы, — Ленин остановился, поднял глаза на Фрунзе. — Хорошо бы до лютых холодов покончить с Врангелем. Армия ведь не очень готова к зиме. Нужны полушубки, сапоги, валенки. Много чего нужно. Обо всем об этом надо было позаботиться еще вчера. А мы все рассчитывали закончить войну летом. Преступная самонадеянность. Да-да! И моя тоже.

— Мне это тоже хорошо знакомо, — согласился Фрунзе. — Из-за обилия текущих дел порой забываешь предусмотреть что-то очень и очень важное. А потом сам себя ругаешь. Но не извлекаешь урока. Потому что наваливаются новые неотложные дела, новые заботы. Карусель.

— Вот-вот! Пожалуйста, все предусмотрите. Чтобы не войти в зиму, в холода и морозы, налегке.

— Я думаю, если часть войск снимете с Западного фронта и передадите их нам, мы постараемся.

— Хотя бы до нового года, — мечтательно произнес Ленин.

— Мы постараемся, — снова повторил Фрунзе и добавил: — До начала декабря.

— Завтра начинается Девятая Всероссийская партконференция. Там мы еще раз поговорим о сроках. Вам бы следовало на ней побывать. Встретитесь с главкомом Каменевым, может, сумеете у него чем-нибудь разжиться. Сергей Сергеевич — мужичок прижимистый. Никогда не знаешь, что припрятано в его сундучке.

Кремлевские куранты, которые два года назад были разбиты прямым попаданием снаряда и личными хлопотами Ленина вновь восстановлены, пробили двенадцать.

При последних ударах курантов Ленин взял Фрунзе за руку.

— Теперь, слушайте! — и застыл в ожидании.

После последнего удара колокола зазвучала музыка. Фрунзе знал, что долгие годы они играли гимн Российской империи «Боже, царя храни». Нет, сейчас это была другая мелодия. Очень знакомая. Вспомнил. «Вы жертвою пали», — прозвучало над Тайницким садом, над Красной площадью, над Кремлем.

И когда наступила тишина, Ленин поднял глаза на Фрунзе, и в них светился почти детский восторг.

— Меня убеждали: ничего не получится, все разбито, не заговорят. А они не только заговорили. Запели! — радостно сообщил он.

— Впечатляет, — согласился Фрунзе и после некоторых раздумий спросил: — А нельзя ли было что-нибудь жизнеутверждающее?

— Что? «Польку-бабочку»? — резко вскинулся Ленин. Видимо, Фрунзе был не первый, кто выражал сомнение по поводу этой печальной мелодии. — Это — ночная мелодия. В память тех, кто плечом к плечу стоял вместе с нами, но не дожил до этих дней, — жестко пояснил он, — а в полдень они играют нашу, революционную — «Интернационал».

Потом они вернулись в Кремль, и Фрунзе еще издали увидел прогуливающегося возле Царь-пушки Сергея Сиротинского. Больше на площади никого не было.

— Ваш адъютант? — догадался Ленин, и упрекнул Фрунзе: — Что ж вы так? Могли бы отправить его в гостиницу.

— Не нашел его сразу после заседания, — попытался оправдаться Фрунзе. — Ничего. Погулял по Кремлю. Когда-нибудь внукам расскажет.

Они направились к Сиротинскому.

— Здравствуйте, товарищ! Не замерзли? — и Ленин пожал Сергею руку.

— Нет, пока еще тепло. Почти как там, у нас, — слегка ошалело от неожиданной встречи с Лениным, ответил Сергей. Но по всему было видно, что он уже порядком продрог. Одет-то пока был в расчете на туркестанскую жару.

— Врать, дружочек, вы пока еще не научились, — улыбнулся Ленин. — Но я-то вижу: замерзли. Пойдемте чайком отогреваться, — и Ленин подхватил Сиротинского и Фрунзе под руки и повел к дому, где жил он сам и некоторые высшие руководители страны.

Ушли они от Ленина едва ли не на рассвете.

Глава 15

А уже утром начиналась Девятая Всероссийская конференция РКП(б). Ленин появился в зале заранее и, к удивлению Фрунзе, был бодр, будто и не было у них длительной ночной беседы.

Первым в повестке дня значился вопрос о возобновлении мирных переговоров с Польшей. Совсем недавно они были вдруг прерваны, и поляки вновь повели ожесточенные бои. Хотя ни у кого не было сомнений, что они уже выдохлись и ведут боевые действия из последних сил и что Пилсудский попросту блефует. Он понял, что Советская Россия постарается избежать зимней военной кампании и поэтому предпримет новую попытку возобновить переговоры, и надеялся выторговать новые уступки.

Ленин высказал по этому поводу свои соображения. Он сказал, что советская Россия могла бы отказаться от переговоров. Нет сомнения, что победа над Польшей уже близка. Ее экономическое и политическое положение ухудшается с каждым днем. Мира хотят уже все слои польского населения. За продолжение войны только крупная буржуазия, она готова в этот огонь бросить все, до последней щепки. Можно ничего не предпринимать, ожидая, когда Польша сама предложит мир. Но когда это случится? В результате, Красная армия будет вынуждена воевать зимой. Если же пойти на некоторые уступки и заключить перемирие с поляками уже сейчас, можно будет перебросить часть войск с Западного фронта на Южный и благодаря этому покончить с Врангелем до наступления лютых холодов. Иными словами, закончить войну.

Некоторые делегаты выступили с категорическими возражениями по поводу уступок: поляки расценят это как слабость советской стороны.

Ленин всячески отстаивал свою правоту. Он говорил, что война в России слишком затянулась. Ее надо прекращать, потому что не только армия, но и весь народ уже устал от войны.

— Конечно, мы можем продержаться и эту зиму, — уговаривал он делегатов, — но те жертвы, на которые мы пойдем ради мира, намного меньше тех, которые мы понесем, если продолжим войну. Надо учесть и то, что Польша — наш сосед. И с нею все равно рано или поздно придется налаживать добрососедские отношения. Так не лучше ли это сделать раньше.

В конечном счете делегаты согласились с Лениным.

Так плавно конференция перетекла к, пожалуй, основному, главному вопросу: о государственном и партийном строительстве. Иными словами, сейчас, когда в Советской России намечалось окончание войны, надо было более подробно и основательно подумать, как дальше жить стране, народу, по каким писаным и нравственным законам?

Ленин напомнил делегатам о письме, с которым Центральный Комитет обратился к партийным организациям и отдельным членам партии. В этом письме указывалось на серьезные недостатки, которые пронизывают партийные ячейки сверху и до самых низовых. Не свободны от этих недостатков и отдельные руководители страны. В первую очередь это бюрократия и формализм. Появились в рядах большевиков крикуны и демагоги. Отмечались отдельные случаи откровенного взяточничества.

Страсти разгорелись нешуточные. Одного дня на обсуждение только этого вопроса не хватило. Продлили конференцию еще на день.

В один из перерывов Сергей Сиротинский, который тоже сумел проникнуть на конференцию, отыскал Фрунзе, разочаровано сказал:

— Не понимаю. Война, бои. А мы тут теряем время. Про бюрократизм можно было и потом поговорить. Не спешное дело.

— Вот тут ты, Сережа, не прав. Обо всем этом сейчас самое время говорить, — не согласился со своим адъютантом Фрунзе. — А то как бы эти крикуны и бюрократы не погубили только нарождающуюся новую Россию. Это — ржавчина, которая может разъесть и уничтожить все наши завоевания. Поэтому Ленин и вынес эти вопросы на партконференцию именно сейчас.

— Теоретически я это понимаю.

— «Теоретически», — усмехнулся Фрунзе. — Ты какой факультет закончил?

— Словесности.

— Понятно. Вы там все в высоких эмпиреях витаете. А тут — практика.

— Тогда у меня практический вопрос. Откуда они взялись, эти бюрократы, формалисты, взяточники и прочая нечисть? Капиталистов, помещиков в наших рядах нет, стало быть, нет для них и почвы. Не с Луны же они к нам свалились?

— Все эти человеческие пороки, они — как ржавчина. Сначала только легкий коричневатый налет, не сразу и заметишь. А спустя время глянул, а металл уже ржавой окалиной покрылся, дырки образовались. И все! И уже не справишься с ней. Так и в жизни. Все эти пороки только начали проявляться. Пока их можно легко смахнуть. Не ждать, пока они в нашу жизнь внедрятся.

— А может, они уже внедрились? — поднял глаза на Фрунзе Сиротинский. — Сидят себе они тихонечко, слушают. Потом в бой ринутся, всех опередят. Будут кричать: «надо бороться», «надо усилить», «покончить» — и прочее. А ты попробуй, загляни им в душу!

— Правильно понимаешь, Сережа! — согласился Фрунзе. — Для этого и партконференция, чтобы заявить об этой заразе, подумать, как всем миром с нею бороться. Но и чтобы дров не наломать.


На конференции Фрунзе встретился с нужными ему людьми, со всеми поговорил.

Главком Сергей Сергеевич Каменев пообещал в самое ближайшее время дополнительно направить Южному фронту артиллерию и аэропланы. Несмотря на то что мир с Польшей пока еще не заключен, было решено снять с Западного фронта Первую конную армию и передать ее Южному фронту. Правда, прибудет она на место не так скоро, как хотелось бы. Вагонов нет, и она отправится своим ходом. А это более восьмисот верст. Для укрепления командного состава Южного фронта Каменев отдал из резерва в распоряжение Фрунзе двух командующих армиями: Владимира Лазаревича и Августа Корка. Членом Реввоенсовета Южного фронта назначил старого товарища Фрунзе по Туркестану Сергея Ивановича Гусева.

На следующий день после конференции Фрунзе попросил Гусева основательно заняться агитпропом. И тот стал сутками напролет носиться по Москве. В управлении железных дорог выпросил несколько теплушек и приспособил их под передвижную типографию. Для типографии надо было достать печатные станки, шрифты, бумагу. Типографских рабочих в Москве можно было по пальцам пересчитать, они ценились дороже золота. Едва не каждый день Москва украшалась новыми призывами, плакатами. Но Гусев сумел переманить к себе трех типографских рабочих, и теперь уже и они подключились к хлопотам, которыми до сих пор занимался он один.

Фрунзе встретился с известным революционным поэтом Демьяном Бедным и уговорил его отправиться на фронт. Демьян не сразу, но согласился. Московская революционная романтика больше его не прельщала, она казалась ему пресной. Ему хотелось прочувствовать настоящий героизм: под свист пуль и разрывы снарядов сочинять стихи, призывающие бойцов идти в последний и решительный бой. Он и сам представлял себя в таком горячем бою: там, среди огня, у него родятся стихи такой мощи, которые до него еще никто не написал.

Фрунзе едва ли не по-детски был счастлив, что уговорил Демьяна ехать с ним. Благодаря своему обаянию, он где-то добыл купейный вагон и переоборудовал его для Демьяна Бедного в богатое поэтическое гнездышко. Фрунзе верил, что Демьян своими стихами сможет сделать на фронте то, что порой не смогут сделать и десяток агитаторов и пропагандистов. Он верил в боевой порыв красноармейцев, когда они идут в атаку, не пригибаясь, когда враг кажется поверженным еще до того, как они входят с ним в соприкосновение. Это состояние, похожее на наркотическое опьянение. Фрунзе сам несколько раз в боях испытал это чувство.

Глава 16

В последний день партконференции Дзержинский сказал Фрунзе:

— Я так понимаю, вы пока еще не покидаете Москву?

— Да. Еще побуду. Дел — море.

— И все же, выберите время, чтобы зайти ко мне на Лубянку. Поговорим не в суете и без спешки. А возможно, и с пользой.

Фрунзе помнил об этом приглашении, но в своем предельно плотном графике никак не мог отыскать часок-другой. И лишь за день до отъезда, отложив какие-то не самые спешные дела, отправился на Лубянку.

Дзержинский принял его сразу.

В кабинете был еще один человек.

— Познакомьтесь! Вячеслав Рудольфович Менжинский. Начальник Особого отдела ВЧК, — представил его Дзержинский.

Менжинский был уже в летах, но все еще не потерял ни юношеской фигуры, ни быстрого цепкого взгляда. Непокорный чуб на голове, жесткие усы на смуглом лице как бы подчеркивали его колючий характер.

Они поздоровались. Фрунзе назвал себя.

— Вам в ближайшее время все равно предстояло познакомиться, — сказал Дзержинский.

Фрунзе вопросительно взглянул на Дзержинского.

— Вячеслав Рудольфович в ближайшее время выезжает на Украину для ведения там борьбы с националистическим подпольем, — пояснил Дзержинский.

Фрунзе, живущий в ритме постоянной нехватки времени, тут же предложил расположить свою службу в Харькове, при штабе Южного фронта.

— Ну, Михаил Васильевич! Ну так же нельзя! — укоризненно сказал ему Дзаржинский. — Вы выхватываете у меня слова. Это я подумал предложить вам ввести Вячеслава Рудольфовича в состав руководства фронтом.

— Значит, эта мысль уже витала в воздухе, — обезоруживающе улыбнулся Фрунзе, и при этом подумал, какой это счастливый случай. Или перст судьбы. Или невероятное везение. И уже, невзирая на Дзержинского, он продолжил, обращаясь непосредственно к Менжинскому: — Дорогой товарищ! Вы мне не просто нужны! Вы мне необходимы! Я должен постоянно знать, что представляют собой вражеские тылы. Это вполне смыкается с вашими служебными интересами.

— Ну, это не совсем так. Вернее, совсем не так, — возразил Менжинский. — Одно дело — выявление подпольных групп, и иное — кропотливая работа среди белогвардейских офицеров.

— Но ведь это же не идет в разрез с вашими интересами. Понимаете, мне нужна первоклассная разведка, и тогда я не стану распылять свои силы, которых и так, к сожалению, не хватает, — горячо настаивал Фрунзе. — Я тут проанализировал некоторые операции на южном направлении. Была бы хорошая разведка, многих неудач можно было избежать. И, соответственно, потерь.

— А вы меня не убеждайте в пользе разведки, — улыбнулся Менжинский. — Один пример. Тому, что Добровольческая армия не дошла до Москвы, во многом способствовала работа наших разведчиков. Точнее даже, всего лишь одного из них.

Вошел Герсон, поставил на маленький столик в углу кабинета чашки с чаем и большую тарелку с горкой бубликов.

— Прошу к столу! — пригласил Дзержинский. — Как говорят у вас, чем богаты…

Они уселись за столик, захрустели бубликами.

— Ну, продолжайте, — попросил Менжинского Фрунзе.

— О чем мы говорили? Ах, да, о разведке.

— О разведчике, — напомнил Фрунзе.

— Вы что-нибудь слышали о Кольцове? О Павле Андреевиче Кольцове?

— Не припоминаю, — откровенно сознался Фрунзе.

— Я просто хотел привести пример, каких успехов может добиться один-единственный разведчик, — сказал Менжинский. — Но лучше меня о работе Павла Кольцова может рассказать Феликс Эдмундович. Он знает все это не понаслышке.

Дзержинский, однако, медлил. Он словно собирался с мыслями, хотя довольно часто рассказывал об этой уникальной по своим результатам операции одного из первых советских разведчиков. Дзержинский гордился и самим Кольцовым и этой операцией, но вовсе не потому, что и сам был до некоторой степени ко всему этому причастен. Просто здесь все так сошлось благодаря случаю, а также уму, точному расчету, находчивости и смелости всего лишь одного человека. Результаты превзошли все самые смелые надежды.

Это был хрестоматийный случай, готовый пример для учебника разведшколы.

Наконец, Дзержинский стал рассказывать о Кольцове, о том, как он сумел превратить в редкую удачу свой неожиданный и сокрушительный провал и едва не гибель.

Засылая Кольцова в деникинсктий тыл, органы ВЧКа не сумели, да и не могли предусмотреть все неожиданности, с которыми он может столкнуться. И Кольцов оказался плененным бандитами известного батьки Ангела. У батьки к тому времени накопилось немало пленных, как красных, так и белых. Сидя в тесном подвале, они ждали смерти. Кольцов вместе с другими своими товарищами по несчастью сумели не только избежать гибели, но и почти полностью уничтожить банду. Во всяком случае, больше о ней никто и никогда ничего не слышал.

Кольцов, вырвавшись из плена, мог присоединиться к красноармейцам и вернуться обратно к своим. Он же поступил совсем не так, как можно было предположить. Он бежал с белогвардейскими офицерами. И уже благодаря этому был встречен в Добровольческой армии как герой, избежал многих проверок и был назначен старшим адъютантом командующего. О дальнейшем не трудно догадаться. О намерениях генерала Ковалевского, его планах командование Красной армии узнавало заранее и соответственно реагировало. Вот, собственно, и все об одном чекисте и его успешной работе в тылу врага.

— Удивительная история! — с тихим восторгом произнес Фрунзе. — И что же, он жив?

— Да. В конечном счете он был разоблачен, приговорен военно-полевым судом к смерти. Я лично занимался операцией по его освобождению, — закончил свое повествование Дзержинский.

— Хоть бы одного такого нам на Южный фронт, — мечтательно произнес Фрунзе.

— Одного такого я вам обещаю, — сказал Дзержинский. — Сейчас Кольцов в одной очень ответственной заграничной командировке. Сразу по возвращении, обещаю отправить его к вам.

Перед самым отъездом нарочный привез Фрунзе пакет. Михаил Васильевич распечатал его и прочел присланное ему письмо. В нем Оргбюро Центрального Комитета РКП(б) сообщало, что дело об оскорблении, нанесенном Фрунзе Председателем Реввоенсовета Республики, рассмотрено. От имени Центрального комитета партии Оргбюро принесло Фрунзе и его сотрудникам извинения и выразило полное доверие.

Троцкий лично извиняться не стал.

21 сентября Фрунзе отбыл в Харьков.

Часть III

Глава 17

Покидали они Париж без сожаления. Провожал их только Болотов. Перед самой посадкой в вагон он наклонился к Кольцову:

— Не возражаете, при оказии я сообщу Татьяне Николаевне, что вы уже в Москве? Может, хотите еще что-то ей передать?

— Когда я буду в Москве, неизвестно. Но если у вас появится такая возможность, сообщите. Скажите, что все мои слова остаются в силе. Очень надеюсь, что жизнь еще повернется к нам лицом и, возможно, даже улыбнется нам обоим.

— Красиво сказали, — одобрил Илья Кузьмич. — Я запомню.

— Скажите, что я убежден: мы встретимся. И, возможно, даже очень скоро, — и Павел растерянно пожал плечами. Он очень хотел, чтобы было именно так, но мало в это верил. Но что при таких обстоятельствах еще можно сказать?

— Не беспокойтесь, передам слово в слово. Память у меня хорошая, — снова повторил Болотов.

Миронов все это время ни на шаг не отходил от Кольцова. Его было не узнать.

После того как Кольцов и Болотов накануне отыскали его все там же, на кинофабрике, спящим в своей конуре, именуемой «декорацией капитанской рубки», и сообщили об отъезде в Россию, он весь как-то осветился изнутри.

Он, конечно, надеялся на то, что Кольцов сдержит свое слово, иначе не принял бы его, не сулящее успеха предложение, но и не слишком в это верил. Понимал, для Кольцова это не только хлопотно, но и накладно. Кто он для Кольцова? Что ценного из себя представляет? Что полезного сделал для России? Если вдуматься, то ровным счетом ничего. Едва не ввязался в сомнительные игры с белогвардейской контрразведкой. Но как-то все обошлось. Вовремя понял, что не стяжает на этом пути ни славы, ни богатства, но может легко потерять голову. Вся дальнейшая его жизнь — сплошное выживание. По мере сил и способностей. Способности большей частью были направлены на добывание хлеба насущного неправедным путем.

Он, конечно, радовался, что скоро окажется в России. Но и мучился вопросом: а приживется ли он в ней? Возврата к прежним занятиям путь заказан. А ничему другому он не обучен.

И уже в пути, пока поезд наматывал на свои колеса версты веселой благополучной Франции, а затем мрачной серой Германии, Миронов не однажды затевал с Кольцовым разговор о своем будущем в Советской России, пытался выяснить, как оно видится Кольцову. Но Кольцов либо отмалчивался, либо обнадеживающе отвечал:

— Вы не волнуйтесь, Юрий Александрович. Хуже, чем в Париже, вам не будет. Надеюсь, будет даже намного лучше.

Для себя же Кольцов решил, что в России он сразу же отправит Миронова под Харьков к своему другу Павлу Заболотному. Детишек у него там, небось, прибавилось. Забот — тоже. И он сможет приспособить Миронова в своем хлопотном разросшемся хозяйстве: завхозом ли, снабженцем или еще кем-то. У Заболотного Миронов не забалуется, не вернется к прежним занятиям. Судя по всему, он и сам уже устал от своей безрадостной бродячей жизни, да и годы все больше располагали его к уюту, теплу и заботе. Все это, надеялся Кольцов, Миронов найдет в хозяйстве у Павла Заболотного.

Первые сутки пути они отсыпались. На вторые — стояли в коридоре вагона, смотрели в окно и изучали своих попутчиков.

В соседнем с ними купе располагалась пара юных влюбленных. Они редко выходили из купе и ходили по коридору вагона, держась за руки.

Следующее купе занимал католический священник и низенький толстый господин с румяным детским личиком и в постоянно надетом на голову котелке. Надо думать, он не снимал его и во время сна.

Священник, едва поезд приостанавливал на какой-то станции или полустанке свой бег, словно кукушка из часов, на короткое время высовывался из купе и громко, нараспев, объявлял название станции или города. И снова скрывался в купе до следующей остановки. Проживавший с ним господин в котелке с утра и до вечера безостановочно ходил по узкому коридору вагона — туда и обратно — и напоминал запертую в клетке лису. В руках он постоянно держал похожий на коробку для обуви изящный коричневый чемоданчик.

В Берлине они пересели на местный поезд, идущий в Штральзунд. И вновь их попутчиком оказался румяный господин в котелке и с неизменным чемоданчиком в руке. Как и прежде, он и здесь продолжал свое однообразное хождение по вагону.

— Павел Андреевич, может, его выбросить из вагона? — спросил Миронов.

— Ну и шуточки у вас, Юрий Александрович! Фельдфебельские!

— Ходит и ходит. Это все равно, как часами смотреть на секундную стрелку. Раздражает.

— А вы просто не обращайте на него никакого внимания.

— Легко сказать, — не согласился Миронов и ушел в купе.

В порту Штральзунда они вновь увидели его. Он тоже покупал билет на пароход.

— Кажется, мы с ним никогда не расстанемся, — прошептал Миронов, наклоняясь к Кольцову.

— Не обязательно он — в Стокгольм. Может, в Мальме? Или в Копенгаген?

Но чуть позже господин в котелке едва ли не одним из первых поднялся на палубу небольшого пароходика, регулярно курсирующего между Штральзундом и Стокгольмом. И тут же быстрой походкой он начал осваивать палубу.


Балтийское море встретило их полным штилем, легким туманом и плохой видимостью. Пароходик во избежание неприятностей сбавил ход и, печально вздыхая, неторопливо поплелся вдоль острова Эланд. Время от времени слева по борту возникали его вылизанные ветрами пологие берега. Растушеванные туманной дымкой, они походили скорее на театральный задник, написанный художником, располагающим лишь одной серой краской.

Еще на вокзале Берлина в каком-то газетном киоске Кольцов нашел, среди бесчисленных газет и журналов, несколько скромных листков «Русских ведомостей», издающихся в Париже. Не успев появиться во Франции, изгнанные со своей родины русские богачи уже пытались громко заявить о себе и твердой ногой уверенно стать на чужой земле. В уменьшенном виде эта газетка напоминала почившее в Бозе «Новое время» с традиционными объявлениями о продажах и покупках, помолвках, свадьбах, тезоименитствах и похоронах, а также с оптимистическими рассказами очевидцев о боях в районе Каховки. Газетки были старые, и где сегодня велись бои, определить было невозможно.

Пока Кольцов в своей каюте просматривал газеты, Миронов изучал пароход. Моросил туман, и было прохладно, поэтому палуба была почти пуста. Пассажиры переместились в свои каюты, которых было мало. Большинство же скучились под просторным, защищенным от ветра и дождя, навесом, который располагался сзади капитанской рубки. Здесь царило оживление. Рассевшись вокруг стола, человек шесть шведов играли в карты. Их окружили болельщики, среди которых Миронов увидел и недавнего знакомого, румяного господина в котелке. Он пристально следил за игрой, но бурное проявление эмоций ему было явно чуждо. Судя по выкрикам, время от времени раздававшимся над столом, игра шла «на интерес», хотя ставки были копеечные.

Обследовав все закоулки пароходика, Миронов заглянул в свою каюту. Кольцов, склонившись над газетой, дремал. Чтобы не нарушать его сон, Миронов вновь, в который раз, отравился бродить по пароходику. Под навесом тем временем сменились участники карточной игры и теперь среди таких же вальяжных, в жилетках, с массивными цепочками на животах, шведов сидел и знакомый господин в котелке. Чемоданчик он пристроил себе на колени.

Ставки, на взгляд Миронова, теперь стали повыше: в центре стола, в «банке» лежала не денежная мелочь, а большие по размеру бумажные шведские кроны. И уже не висел под навесом смех, не было веселых подзуживаний партнеров по игре — стояла напряженная тишина. Слышен был лишь только плеск волн за бортом и короткое шведское «сдаю», «принял», «иду на все»…

Миронова заворожила игра, он уже был не в силах отсюда уйти. Стал внимательно наблюдать, как реагируют на различные повороты карточного боя игроки. Особый интерес у него вызывал господин в котелке. Одинаково бесстрастно при проигрыше он выкладывал на стол новую порцию ассигнаций, и точно так же, при выигрыше, небрежно смахивал их в предварительно приоткрытый чемоданчик. Играл широко, и при этом обладал поразительным хладнокровием.

Миронов понял: это был опытный и знавший себе цену игрок.

Дальше произошло то, что Миронов и сам от себя не ожидал. Он сунул руку в карман и нащупал там не потраченные в Париже франки. Их было немного, но на два-три раза, если играть экономно, ему поставить на кон хватит.

Дождавшись, когда круг завершился и господин в котелке смахнул в чемодан очередной выигрыш, Миронов пододвинулся к столу и спросил по-французски:

— Франки принимаете?

— У нас не банк. Принимаются любые.

— Я вообще-то не очень. Но, чтобы скоротать время… — прибегнув к своему излюбленному трюку, косноязычно сказал Миронов.

— Поляк, что ли? — спросил один из шведов.

— Ага. А как вы угадали? — продолжил играть простака Миронов.

— Они все как из-за угла мешком прибитые.

Все рассмеялись. Больше всех смеялся сам Миронов. Он сразу понравился шведским игрокам, они восприняли его как самоуверенного богатого придурка.

Потом раздали карты, и началась игра.

Миронов задал еще пару идиотских вопросов, вроде:

— А какой у нас козырь? Почему не бубна? У меня одни бубны.

Или:

— Почему черва бьет пику? У вас какие-то новые правила. У нас по-другому играют.

— Играй по нашим правилам. Если сел за стол. И — молча, — сказали ему сердито на шведском, но он понял.

Словно извиняясь за излишнюю болтливость, он с виноватой улыбкой оглядел своих партнеров. И уже по первому кругу приблизительно понял, у кого на руках какие карты, кто как играет.

Сориентировавшись, Миронов стал осторожно прощупывать соперников на сообразительность. Неторопливо выкладывая по одной карте, он украдкой следил за их лицами. Они не были профессиональными игроками, и Миронов стал их беспощадно обыгрывать. Лишь румяный господин в котелке на протяжении нескольких игровых кругов хранил каменное выражение лица.

Вскоре один за другим все они выбыли из игры. Новые игроки не подсаживались. Миронов остался один на один с господином в котелке. Благодаря выигрышу он мог безбоязненно ставить солидные ставки. Но господин в котелке не собирался сдаваться. Он уже понял, что попал в ловушку к хорошему картежнику, но самолюбие не позволяло ему отказаться от игры.

Миронов же тешил свое самолюбие. Он играл раскованно и безбоязненно. Он сел играть почти без денег, и также без денег собирался уходить.

На вопрос «котелка»:

— Продолжаем?

Миронов неизменно отвечал:

— Как скажете.

Наконец, нервы у «котелка» сдали. Он заглянул в свой чемоданчик и, решив проучить наглеца, предложил:

— А не изволите — на все?

— Как это? — наивно спросил Миронов.

— На все, какие у вас есть, — уточнил «котелок». — Я отвечаю своими. У меня примерно такая же сумма.

— Ну, что ж, — все глубже увлекая «котелка» в ловушку, нерешительно согласился Миронов. И попросил: — Оставлю себе сто франков. Чтоб хватило на обед и на ужин.

«Котелок» с легким презрением улыбнулся и вытряхнул из своего чемоданчика на кон остатки денег.

Миронов сдвинул в центр стола весь свой выигрыш и, для вида порывшись в карманах, извлек оттуда несколько смятых французских ассигнаций. Подержал их в руках и затем, с видимым сожалением, и их выложил на стол. Миронов был прирожденным талантливым актером. Этюд о трудном расставании с последними своими деньгами он сыграл блестяще…


К себе в каюту, которую Кольцов не покидал весь вечер, Миронов вернулся поздно. Приоткрыв дверь, он отметил, что его товарищ все еще не спит. Можно было снова уйти, но Кольцов уже заметил его.

— Входите, чего же вы!

Миронов вошел боком, стараясь, чтобы не был виден его второй, бугром вздувшийся, бок. Отворачиваясь, он извлек что-то из-под своего макинтоша и спрятал под одеялом. Но это не укрылось от взгляда Кольцова.

— Что у вас там?

— Ничего особенного, — уклонился от ответа Миронов.

Кольцов почувствовал что-то неладное в суетливости Миронова, в том, как он стал тут же раздеваться, стремясь поскорее нырнуть под одеяло.

— И все же? — настойчиво повторил вопрос Кольцов и жестко добавил: — Или у вас уже появились от меня секреты? Не рано ли?

Миронов понял: от ответа уйти не удастся. Он обиженно извлек из-под одеяла знакомый Павлу, принадлежавший «котелку» чемоданчик.

— Откуда он у вас? Украли?

— Я — выиграл! — обиженно сказал Миронов. — Я честно выиграл все деньги. Но они не влезали в карманы, и он отдал мне этот свой сейф. Или подарил, можно и так сказать. Ему в нем все равно уже нечего было хранить.

Павел какое-то время молча размышлял. В сущности, Миронов вновь вернулся к своему ремеслу. Надо было сразу, сейчас же что-то сделать, чтобы у него больше никогда не возникал соблазн вновь заниматься этим.

— Вот что! — строго сказал Кольцов. — Пойдете к этому, в котелке, и обратно подарите ему его сейф…

— Понял, — легко согласился Миронов.

— …вместе со всем его содержимым.

— Что? И деньги тоже? Но я их выиграл! — возмутился Миронов. — Я честно играл! И честно их выиграл! Если хотите, я просто преподал этим самоуверенным капиталистическим павлинам небольшой урок!

— Отныне и навсегда, во всяком случае, пока мы вместе… — не повышая голоса, ровным холодным тоном сказал Кольцов, — …и пока я несу за вас ответственность, будете спрашивать у меня разрешения на все свои действия, которые взбредут в вашу голову.

— Что? Рабство? Как это еще можно назвать! — зашелся в истерике Миронов. — Он проиграл. Понимаете? Проиграл! И по закону чести он не может принять обратно проигранные деньги!

— А вы попытайтесь. Придумайте что-нибудь. В конце концов, скажите, что вы пошутили.

— Он — богатый человек! Он легко с ними расстался! Может, он хотел их проиграть? — вскричал Миронов. — Я не понимаю, зачем это вам?

— Это нужно вам, — все так же, нисколько не повышая голос, продолжал увещевать Миронова Кольцов. — Потому, что вы возвращаетесь в новую Россию, где отныне честность так же высоко ценится, как и остальные общечеловеческие добродетели. Ваш дворянский закон чести, о котором вы упомянули, мы тоже возьмем себе на вооружение.

— Господи-и! Какие вы все наивные! Или сумасшедшие! — удивленно покачал головой Миронов. — Если у вас так рассуждают все, я не дам за вашу новую власть и одного франка… или какая там сейчас у вас валюта? С вашей честностью вы через несколько лет будете ходить в рваных портках.

— Доспорим потом. Дома. В России, — сказал Кольцов. — Чемодан же и деньги верните! Не хочу, чтобы вы думали, что в нынешней России сможете прожить с помощью наперстка. Другие времена. И вам к ним придется привыкать.

— Так, может, на этот раз мы как-то договоримся? А, Павел Андреевич? — жалостливым тоном спросил Миронов. — Клянусь, это больше не повторится. Никогда.

— Либо вы вернете человеку деньги, — вновь безжалостно повторил Кольцов, — либо…

— Что?

— Думаю… либо вы возвращаетесь в Париж. Я так понял, на билеты и на первое время жизни во Франции вам пока хватит.

— Павел Андреевич, а не отыщете ли вы в своем богатом арсенале более льготное наказание? — слегка прищурив один глаз, плутовато спросил Миронов.

— Мы не на Хитровом рынке, Миронов, — все таким же холодным тоном ответил Кольцов и, давая понять, что больше не намерен продолжать этот бессмысленный разговор, накрыл голову одеялом.


Проснувшись утром, Кольцов увидел сидящего подле себя Миронова. Судя по всему, он уже давно сидел так, ожидая его пробуждения.

— Доброе утро, Павел Андреевич! — поприветствовал его Миронов, едва тот открыл глаза.

— Я не уверен, что оно доброе, — нахмурился Кольцов.

— Это вы о вчерашнем? — спросил Миронов. По настроению Кольцова он понял, что за ночь Павел Андреевич ничего не забыл и не собирается менять свой взгляд на случившееся, поэтому торопливо, но легко и весело заговорил: — Я не спал всю ночь и все продумал. В самом деле, на кой черт нам нужны эти самые их капиталистические деньги. Тем более, как вы говорили, их в нашей России скоро и вовсе отменят.

— Короче, что вы решили?

— Решили вы. Я исполняю. И заметьте, без всякого сожаления. Знаете, я там, во Франции, набрался этого капиталистического духа, и он пока еще не до конца из меня выветрился. Смотрю, играют шесть придурковатых буржуев. Ну почему бы, подумал я, их слегка не наказать? Наказал. Это был, будем считать, первый акт. Второй последует сегодня. Мы, русские, бедные, но гордые. «Нам не нужны ваши капиталистические капиталы!» И я с презрением швырну их им в лицо. Как вы на это смотрите?

— Ну, зачем же столько пафоса? — улыбнулся Кольцов. — Если вам понадобятся слова, скажите, что мы добираемся в Советскую Россию, а там эти деньги уже не имеют хождения. И все.

— Да, это даже лучше. Красивее, — согласился Миронов.


Несколько позже они увидели знакомого господина в котелке. Он все так же торопливо, легкой трусцой, мерил палубу. Но теперь в его руках не было чемоданчика.

Зато этот злополучный чемоданчик с деньгами держал в руках Миронов. Под наблюдением Кольцова он готовился совершить для него самого непонятный и противный его естеству подвиг.

— Прошу прощения, господин… — на французском остановил «котелка» Миронов, когда тот поравнялся с ними. — Вчера из-за позднего времени мы так и не обменялись визитками. Граф Миронов! А это… — он указал на стоящего рядом Кольцова, — …мой спутник и компаньон, князь Кольцов.

Человек в котелке вопросительно смотрел на Миронова: что еще от него нужно этому человеку?

— Хочу извиниться за вчерашнее. Обыкновенное недоразумение. Длинная и скучная дорога. Мне захотелось всех вас немного развлечь. Но как я позже понял, шутка у меня не получилась, — Миронов протянул господину в котелке его чемоданчик, попытался объяснить: — Хочу вернуть.

«Котелок» отшатнулся от чемоданчика.

— Берите, ну! — улыбкой подбодрил Миронов «котелка».

— Ничего не понимаю, — впервые на постоянно бесстрастном лице «котелка» возникло нечто, похожее на неподдельное удивление, даже страх. — Что это значит? Зачем?

— Видите ли, там, куда мы едем, люди уже давно отказались от денег. Точнее, собрались от них отказаться. Мы давно там не были. Вероятно, это уже произошло. Я даже почти уверен.

— Что, разве на земле есть такие места? — все еще пытаясь что-то понять, спросил «котелок».

— Советская Россия.

Миронов снова, едва ли не силой, попытался вложить в руки господину в котелке его чемоданчик. «Котелок» неохотно сдался и, видимо, по давней своей привычке ничему и никому не доверять, осторожно приоткрыл его, и убедился, что никакого подвоха нет, что там действительно лежат деньги. Его деньги, вчера им проигранные. Но он по-прежнему ничего не понимал. Сейчас даже больше, чем тогда, когда эти двое подошли к нему. Какая-то мистика! Возвращенные деньги. Граф и князь, которые едут в Советскую Россию, где, как он твердо знал, графов и князей уже давно уничтожили. Всех. Под корень.

— Из какого цирка вас выпустили, господа? — спросил «котелок», решив, что перед ним стоят либо хитроумные мошенники, и от чемоданчика ему еще следует ждать каких-то неприятностей, либо это сбежавшие из лечебницы обыкновенные сумасшедшие. — В той России, о которой я кое-что знаю, уже который год идет война. Там нищета и голод. Князья и графы либо расстреляны, либо бежали. Они наводнили весь наш Стокгольм.

Разговор Миронова с «котелком» явно затягивался. Кольцов начал понимать: здесь что-то не так. Он решил вмешаться и спросил у Миронова:

— Что у вас тут за торг?

— Я же вам говорил: господин не хочет брать деньги. Говорит, это против правил. Говорит, есть кодекс чести, — с какой-то надеждой, что ситуацию еще удастся повернуть в свою пользу и выигранные деньги снова вернутся к нему, слегка соврал Миронов. Ему не хотелось расставаться со вчерашним выигрышем, равно как и не хотелось ссориться с Кольцовым.

— Не совсем так, — неожиданно, с акцентом, но довольно сносно сказал по-русски «котелок».

— Ну почему же не так? Почему не так? — суетливо возмутился Миронов. — Я вам чемодан, а вы — ни в какую.

— Не совсем так, — упрямо повторил «котелок». — Я хотел… как это… понимать, почему? Так не может быть.

— Так бывает, — философски ответил «котелку» Кольцов. — Все просто. Моему спутнику стало стыдно.

— Почему?

— Видите, упирается! Не хочет брать! — все еще на что-то надеясь, вставил довод в свою пользу Миронов.

Но Кольцов продолжил, словно не слышал его слов:

— Заговорила совесть. Как бы вам это попроще? Он ведь фактически вас ограбил.

— Не совсем так, — продолжал свое «котелок». — Я проиграй. Он — выиграй. Это нормално. Я не совсем… как это… обижай.

— Это ненормально. Но не будем спорить, — твердо сказал Кольцов.

— Спасибо, — наконец что-то понял «котелок». — Болшой спасибо. И позвольте, я немного представляюсь. Для знакомства. Я… как это? — он с трудом находил русские слова. — Мой работа… как это?..

— Вы говорили с ним по-французски, — сказал Миронову Кольцов. — Ну и продолжайте. Пусть человек не мучается.

— Уи, уи! — обрадовался предложению Кольцова «котелок» и торопливо, заглатывая слова, заговорил по-французски.

— Говорит, что он что-то вроде спекулянта, — бойко перевел Миронов.

— Нон! — отрицательно замотал головой «котелок». — Нет спекулан. Жесюи зомдафер… бизнес. Понимай?.. Же травай… покупай, продафай. Нон спекулан.

— Ну, понятно. Маклер, что ли? — помог разобраться Кольцов.

— Уи, уи! — согласился «котелок» и снова продолжил. Теперь он говорил медленно, иногда терпеливо, по нескольку раз произносил одно и то же слово, чтобы Миронов его правильно понял.

— Говорит, что его зовут Ленарт Ульсон и что его знают не только в Швеции. Он когда-то встречался с Воровским и даже имел с ним какие-то дела. Он в меру сил и возможностей помогал Советской России.

— Уи. Вац-лав Вац-ла-во-вич, — подтвердил Ульсон. — Учил меня русски.

— Узнай, а как он сейчас относится к Советской России? — спросил Кольцов.

— Говорит, он бы очень хотел торговать с Россией. Но, к сожалению, Балтика закрыта Антантой. Иногда туда пробиваются маленькие суда, но это очень опасно. Говорит, туда ходят только самые отчаянные. Нормальные люди не хотят рисковать.


Когда их пароходик уже двигался по шхерам и приближался к центру Стокгольма Стадену, Ленарт Ульсон подошел к ним, стал что-то энергично говорить Миронову.

— Господин Ульсон благодарит за приятное совместное путешествие.

— В большей степени, конечно, вас, — Кольцов не преминул напомнить Миронову о его карточном конфузе.

— Не будем об этом, — нахмурился Миронов. — Уже идет третий час, как я встал на путь исправления, — и продолжил переводить: — Господин Ульсон говорит, что он с сочувствием и надеждой смотрит на новую Россию, и верит, что скоро они снова смогут беспрепятственно торговать.

Затем Ульсон демонстративно повернулся к Кольцову. Вероятно, он наконец разобрался, кто из них двоих главный, и стал что-то излагать именно Кольцову. Миронову он отвел всего лишь роль переводчика.

— Господин Ульсон говорит, что насчет «князя» и «графа» он догадался. Это была шутка. Он иногда тоже любит шутить… Говорит, если у нас возникнут какие-нибудь затруднения, он будет рад нам помочь, — нисколько не обидевшись на Ульсона, продолжал переводить Миронов. — Просит запомнить, его контора находится на Тулегатан. Это в самом центре города.

И, уже сойдя на берег и прощаясь в порту, Ульсон еще раз напомнил:

— Тулегатан, семь. Не забудьте, — и затем спросил: — Вы надолго в Стокгольме?

— Если бы подвернулось подходящее корыто, мы бы уплыли в Россию уже сегодня, — сказал Кольцов.

— Не торопитесь. Когда вам еще доведется побывать здесь? На мой вкус, Стокгольм — один из красивейших городов Европы. Он тихий, спокойный, не раздражающий глаза и способствующий душевной гармонии, — перевел Миронов и затем восхищенно сказал: — Во загнул!

— Вы?

— Да нет, Ульсон. Прямо шпарит стихами. «Душевный покой»… Господин Ульсон советует нам погулять по Стокгольму. Осмотреться. Отдохнуть… Говорит, если мы еще не определились с отелем, рекомендует отель «Кальмар» на Сергельсгатан. Господин Ульсон имеет к нему отношение, говорит, чтобы мы всего лишь сказали управляющему, что — от него.

И, уже отойдя на некоторое расстояние, Ульсон вдруг замахал им руками и вновь вернулся. Стал снова что-то втолковывать Миронову.

— Говорит, что хотел бы в ближайшие дни с нами встретиться. У него возникли какие-то мысли, которые не могут нас не заинтересовать. Но пока он не до конца все продумал и поэтому воздерживается их излагать.

— Зафтра, зафтра! — по-русски сказал Ульсон, и, небрежно помахивая проигранным и вновь обретенным чемоданчиком, он смешался с толпой.

А они еще какое-то время молча стояли на припортовой площади, прислонившись к фигурному чугунному ограждению, разглядывая покидающих порт пассажиров. И когда площадь опустела, Кольцов посмотрел на Миронова и коротко спросил:

— «Кальмар»?

— Сергельсгатан, — как отзыв на пароль, ответил Миронов.

— Нет! Я передумал. Прежде всего — Аппелбергсгатан, семнадцать.

— Эспер Эгирют?

— Да.

Забросив за плечи свои маловесомые рюкзаки, они неторопливо, прогулочным шагом направились по Стокгольму, здраво рассудив, что отель «Кальмар» никуда от них не денется. Прежде всего, надо решить самый главный вопрос: встретиться с этим самым шведом, который, как они надеялись, переправит их в Петроград, и обговорить с ним все их дела.

Глава 18

Стокгольм и в самом деле показался им не хуже Парижа. У каждого из этих двух городов была своя, очень индивидуальная красота.

Париж при всем изяществе и архитектурной изысканности его домов и соборов, при всей живописности улиц и улочек казался тесным и многонаселенным. Застроено было все, что можно было застроить, дома тесно жались друг к другу.

Стокгольм был совсем иным. Дома здесь не лепились один к другому, а словно бы вежливо уступали часть своей территории широким улицам и площадям. Архитектура была тоже скупая, не суетливая, дома монументальные, основательные. Глаз здесь отдыхал. Город чем-то напоминал гордого бородатого викинга, прочно стоящего обеими ногами на отутюженных балтийскими водами каменных глыбах.

Аппелбергсгатан, семнадцать они отыскали довольно легко. Но господина Эспера Эгирюта дома не застали. Их на пороге встретила высокая и худая женщина, не знавшая ни французского, ни русского языка. Они с трудом выяснили, что ее брат Эспер не так давно ушел в море, и она уже около месяца не имеет о нем никаких вестей.

Не хотелось думать, что Эспер погиб, но и надеяться им больше было не на кого и не на что. Ждать невесть чего было бессмысленно. Эспер может вернуться через день или через неделю, а может и вовсе не вернуться. Лучше всего брать свою судьбу в свои собственные руки.

И теперь все свое время они стали проводить в порту в надежде на случайную удачу.

Стокгольм со всех сторон омывается тихими водами большого судоходного озера Меларен. С морем город связан узкими проливами и шхерами. По ним, в самый его центр, в Стаден, приходят надменные белоснежные пассажирские пароходы и тяжелые трудяги-торгаши, распространяющие экзотические запахи далеких южных стран. В этом порту Кольцову и Миронову делать было нечего.

На городской окраине, в заливе Стремен, был свой порт, точнее, примитивные причалы, к которым жались маломерные пароходики, которые в свои лучшие времена бороздили озеро Меларен. Иные смельчаки выходили отсюда в Балтийское море и таскали грузы от Треллеборга и до Лулео — самого северного порта в Ботническом заливе. Но большей частью шведские мореходы сновали неподалеку от Стокгольма, среди финских Андских островов или ходили к Готланду и обратно. Все это были домашние плавания. В Финский залив дальше Гельсингфорса с некоторых пор они старались не соваться. Немногие возвращались оттуда живыми, еще меньше — с товаром.

В этом порту Кольцов и Миронов провели два дня. Они надеялись отыскать здесь, среди капитанов бесчисленного количества фелюг, баркасов, яхт и небольших пароходиков, какого-нибудь отважного шведского парня, который бы рискнул одолеть Финский залив и доставить их Петроград. Конец их пути был уже совсем близок, но и так же далек, как и тогда, когда они покидали Париж.

Большинство здешних судов имели жалкий вид. Судя по всему, они уже давно не покидали свою стоянку. Многие были ободраны, с проломленными бортами, с выбитыми оконцами, в их каютах играли рваными занавесками сквозняки.

Несколько заякоренных пароходиков покачивались возле берега на воде. Эти были чистенькие, умытые частыми здесь дождями. Еще несколько суденышек стояли на берегу, на самодельных стапелях. Возле каждого из них, словно жуки-скарабеи, трудились по несколько шведов: смолили днища, красили палубные надстройки — готовили их для продажи или к выходу в море. Кольцов и Миронов наблюдали за их работой.

— Спроси, не собирается ли кто из них сходить в Петроград? — попросил Кольцов Миронова.

— Что мы сможем им заплатить?

— Ничего. Деньги их вряд ли заинтересуют. Но можем пообещать.

— Что? И кто в наше время верит обещаниям?

— Но вы ведь поверили мне?

— Это — особый случай. Если откровенно, я не очень вам верил. Просто другого выхода у меня не было.

— Может, и у них так. Мы можем пообещать им льняное семья. Во все времена днища морских судов красят льняным маслом. Оно в Швеции идет на вес золота.

Миронов попытался завязать разговор на французском языке со шведами, хлопочущими возле судов. Но никто из них не отозвался. Лишь с некоторой враждебностью оглядели иностранцев и так же молча продолжили свою тоскливую работу.

И они все поняли. Если среди шведов и есть отважные мореходы, которые бы рискнули пойти в Петроград, то все равно без помощи Эспера Эгирюта, хорошо знающего русский и желающего помочь, самостоятельно им таких людей не найти. Но если он не погиб, кто скажет, когда он вернется?

Миронов напомнил Кольцову о Ленарте Ульсоне. Может, стоит обратиться за помощью к нему? Кольцова это предложение не заинтересовало. Он подумал, что их интересы с интересами маклера вряд ли совпадут.

— Что же делать? — растерянно спросил Миронов.

— Один мудрый человек как-то сказал: если у тебя не одна и не две, а целая гора проблем, решай их пошагово.

— Как это?

— Подумаем.

Собственно, вариант остался только один. Его они тоже обговаривали в Париже. Надо было в Петроград добираться через Финляндию. Риски оставались прежние. Несмотря на то, что война в России шла к успешному завершению победой большевиков, Финский залив все еще частично был закрыт. Вход в российские воды, собственно, в Петроград денно и нощно продолжали сторожить корабли Антанты. Финны тоже не особенно жаловали большевиков своей добротой. Хотя Кольцову и было доподлинно известно, что после разгрома Юденича Финляндия осторожно заявила, что отказывается сотрудничать с русской белогвардейщиной.

Размышляя так и эдак, они поняли: прежде всего, надо переправиться в Финляндию. Сделать это можно, не прибегая к риску. Каждые сутки из Стокгольма в Гельсинфорс отправлялся пассажирский пароход. Жестокого пограничного контроля здесь не было. Сойти в Гельсинфорсе на берег будет не труднее. Потом, на попутках, до самой советской границы. Перейти ее не составляло труда… А от границы до Петрограда рукой подать.

Словом, прав был тот мудрый человек, который изобрел формулу: решать проблемы надо по мере их поступления.

Когда все уже было окончательно решено и они собирались отправиться в порт за билетами, к ним наведался Ленарт Ульсон. Он был не один. Следом в их гостиничную комнату ввалился крепкий высокий парень со шрамами на лице и с перебитым носом. Вероятно, еще совсем недавно он был боксером.

— Доброе утро! — на хорошем русском поздоровался боксер. — Господин Ульсон попросил меня помочь ему в общении с вами.

Ульсон согласно закивал и стал что-то торопливо говорить боксеру на шведском языке.

— Господин Ульсон очень сожалеет, что во время вашего совместного путешествия вы не до конца познакомились. О себе он кое-что вам рассказал. И он также хотел бы знать, чем занимаетесь вы, ваши интересы, ваш статус.

Ульсон поднял вверх палец, и переводчик смолк на полуслове. Ульсон добавил несколько слов, вероятно, что-то уточнил.

— Он говорит, что интересуется всем этим вовсе не из праздного любопытства. У него имеется для вас одно очень небольшое, но весьма приятное предложение.

— Чем занимаюсь? — улыбнулся Кольцов. — Тем, чем занимаются сейчас в России почти все. Воюю. Это на сегодняшний день мое основное занятие. В этом мои интересы. Этим определяется и мой статус. У моего спутника все примерно то же.

— Вы возвращаетесь из Парижа. В основном же люди бегут в Париж. Из этого господин Ульсон сделал заключение, что вы — военный чиновник.

— Можно сказать и так, — сказал Кольцов.

— Поскольку вы обратно возвращаетесь в Россию, надо думать, вы — сторонник большевиков.

— Почему же — сторонник? Я большевик.

— Петроград — место вашего постоянного пребывания?

— Может, вам и мой домашний адрес сказать? — снова улыбнулся Кольцов. В его голосе прозвучала ирония, которая не ускользнула от уха Ульсона. Он заволновался, стал о чем-то горячо убеждать переводчика.

— Вероятно, я не совсем корректно спросил, — сказал переводчик. — Господина Ульсона интересует: Петроград — конечный пункт вашей поездки? Или же вы отправитесь дальше?

— Дальше.

— В Москву?

— Прежде всего. Возможно, и еще дальше. Как решат мои руководители. Все зависит от многих обстоятельств. И прежде всего от обстановки на фронтах.

— Спасибо. Господин Ульсон выяснил то, что хотел. И теперь он хочет кое-что спросить вас о своем предложении. Не изыщете ли вы там, в Москве, для господина Ульсона немного времени? Он хочет попросить вас встретиться с господином Воровским. В его бытность в Стокгольме господин Ульсон много раз с ним встречался и разделял его идеи. Особенно те, которые касаются международной торговли. Они провели вместе с господином Воровским за шахматами немало чудесных вечеров.

— Я очень рад за господина Воровского. Ему повезло с собеседником, — высказал комплимент Ульсону Кольцов. — Но господин Воровский сейчас занимает очень высокий правительственный пост и, боюсь, у него почти не остается времени на то, чтобы предаваться приятным воспоминаниям.

— Нет, господин Ульсон не это имел в виду. Он хочет передать господину Воровскому письмо для руководителей нового русского государства. Оно содержит деловые предложения шведских предпринимателей. Война в России кончается. Так оценивают события военные обозреватели.

— Спасибо за хорошую весть, — посветлел лицом Кольцов. — Я уезжал из Москвы в те дни, когда шли тяжелые бои в Таврии, под Каховкой.

— Врангель надеялся вырваться на правый берег Днепра и затем начать новый военный поход. Газеты пишут, что ему это не удалось, и ему не остается ничего иного, как попытаться спрятаться в Крыму. Так пишут газеты. Господин Ульсон уверен, что Врангелю уже ничто не поможет. Англия и Америка прекратили ему всяческую помощь.

— И тем не менее Петроград все еще в блокаде. В Финском заливе стоят американские и английские военные корабли.

— Это — инерция. Они скоро уйдут.

— Инерция? Но мы так и не смогли никого найти, кто бы захотел переправить нас в Петроград. Боятся.

— Если вы договоритесь с господином Ульсоном, он примет эту заботу на себя, — уже от своего имени сказал переводчик. — Я слышал, он наводил кое-какие справки о капитанах, которые не побоялись бы отправиться в Россию.

— Будем считать, что мы уже почти договорились. Мы передадим письмо лично в руки господину Воровскому. И еще скажем много хороших слов о господине Ульсоне. И все же, более подробно, о чем письмо?

— Шведские предприниматели заявляют о своей готовности торговать с вами на взаимовыгодных условиях. Всего лишь.

— Это и так понятно. Зачем письмо? — удивленно спросил Кольцов.

— Они хотели бы подтолкнуть оба правительства на скорейшие переговоры, — перевел боксер слова Ульсона. — Зачем письмо? Справедливый вопрос. Предприниматели попросили господина Ульсона принять в этом деле участие потому, что он в свое время хорошо знал господина Воровского. Авторы надеются, что имя господина Ульсона придаст некую весомость их письму, и, соответственно, рассчитывают на некоторые преференции.

— Где же они были раньше, ваши промышленники? — с печалью в голосе спросил Кольцов. — Боюсь, сейчас в приемной наркома Внешторга товарища Красина очередь из иноземных промышленников. И все они рассчитывают на преференции.

— Это переводить? — спросил боксер.

— Не нужно. Это я сам с собой.

— Господин Ульсон спрашивает, каким будет ваше решение?

— Скажите, что мы договорились.


В заливе Стремен покачивался на волнах небольшой пароходик. Его словно бы только сейчас спустили на воду с какой-то рекламной открытки. Все надстройки выкрашены дорогой водостойкой белой краской, палуба — коричневой охрой. «Арвика» — было крупно выведено на его бортах.

— Сванте, правда, что ты продаешь свою «Арвику»? — донеслось с берега до пожилого капитана Сванте Странда, протирающего ветошью окно капитанской рубки. Седой Сванте сунул в карман куртки ветошь, сбил на затылок свою модную, но уже порядком выгоревшую на солнце капитанскую фуражку, и лишь после этого спросил:

— Разве я похож на сумасшедшего? Какой воробей на своем грязном хвосте принес тебе эту новость?

— Маклер Ульсон в казино интересовался тобой, — последовал ответ с берега.

— Хочешь, скажу тебе правду? Ульсон хочет женить своего сына на моей дочери, — добродушно пояснил капитан.

— Но ведь у тебя нет дочери!

— Он-то этого не знает.

— Да ну тебя с твоими шутками! Я тебе серьезно! Стели на сходни ковер! Бьюсь об заклад, он к тебе сегодня придет!

И Ульсон действительно под вечер отыскал на причале «Арвику». Прежде чем ступить на ее борт, долго и шумно обивал обувь от песка. Сванте на этот шум вышел из своей каюты на палубу.

— А я все думаю, к чему бы это мой кот сегодня так усердно умывается? Интересно, есть где-нибудь на свете говорящие коты? Я бы завел себе такого: чтоб заранее предупреждал меня о визите незваных гостей, — ворчливо, но добродушно сказал капитан «Арвики».

— А я — не гость.

— Но пока и не хозяин. Прошел слух, что ты хочешь купить мою «Арвику».

— Ну и что ты на это скажешь?

— Мне об этом даже говорить лень.

— И все же, покажи свою посудину, — попросил Ульсон.

— В Стадене на причале стоит океанский лайнер. Лучше сходи на него.

— У меня деловой интерес, Сванте. Сколько тонн поднимает твое корыто?

— Сто пятьдесят тонн перевозил.

— По Меларену?

— Не только. Ходил до Ханко.

С палубы они спустились в каюту. Ульсон обратил внимание на неубранную постель, на которой, свернувшись калачиком, спал красивый черный кот.

— Ты что же, здесь и живешь? — поинтересовался Ульсон.

— Дома не высыпаюсь: не хватает шума моря, — пояснил Сванте. — И к тому же Корсар не терпит одиночества.

Ульсон вслед за Сванте ходил по пароходику, придирчиво рассматривал его свежевыкрашенные внутренности. В машинном отделении провел пальцами по движку.

— Сколько лошадей? — поинтересовался Ульсон.

— Сколько ни есть, все мои, — начал выходить из себя Сванте. — Слушай, Ленарт! Ты не цыган, моя «Арвика» не лошадь. Что ты заглядываешь ей в зубы? Или хочешь нам с «Арвикой» что-то предложить?

— Я пока не знаю, под силу ли твоей «Арвике» мое предложение? Да и выглядишь ты слишком сытым. Нужна ли тебе работа?

— Покажи мне здесь, в Стремене, хоть одного ненормального, который бы в наше время отказался от работы, — сказал Сванте и тут же добавил: — Конечно, если за нее хорошо заплатят.

И он не мигая смотрел на маклера, ожидая, что за работу он предложит.

— Нужно сбегать в Петроград, — будничным тоном сказал Ульсон.

— Разве ты неграмотный, или не читаешь газет? Там стреляют. Бертиль Франксен и Альберт Якобсон еще весной пошли туда и до сих пор не вернулись. Ставлю сто крон против кроны: они уже давно кормят рыбу.

— А разве ты ничем не рискуешь, когда ходишь по Балтике или по Финскому заливу? И получаешь за это сущие гроши.

— Ты хочешь сказать…

— Твоя работа будет хорошо оплачена. И твой риск тоже.

— И застрахуешь «Арвику»?

— И застрахую «Арвику».

— Так, — Сванте вынул из бокового кармана своей куртки сигару, закурил. И стал молча смотреть на тихие воды залива.

— Что ты раздумываешь? — начал выходить из себя маклер. — Поскорее хватайся за этот канат.

— Я курю.

— Кури. Но не молчи.

— Я пока никуда не спешу. — И после долгого молчания Сванте вновь повторил: — Вряд ли ты найдешь сейчас хоть одного придурка, который бы согласился идти в Петроград.

— Но ты-то, я надеюсь, в своем уме?

— Поэтому я и думаю. Скажи откровенно, кто нанимает меня? Не ты же?

— Какая тебе разница? Деньги плачу я. Скажу больше, я войду с тобой в долю.

— Понятно, — Сванте обернулся к Ульсону и, глядя ему в глаза, с легкой угрозой в голосе предупредил: — Но имей в виду. Если ты загрузишь «Арвику» оружием, она не сдвинется с места. Такой у нее характер.

— Война у них там кончается. И им теперь нужен хлеб. Ты повезешь туда сельскохозяйственный инвентарь. Им он сейчас нужнее оружия.

— Наполовину ты меня уже уговорил. Теперь ответь мне, а чем я смогу загрузиться в этой нищей и разоренной стране? Идти оттуда порожняком тоже стоит недешево.

— Ты забыл, Сванте, что мы всегда возили из России? Льняное семя. За годы войны его у них там никто не покупал. Там его море. Ты забьешь им свое корыто доверху.

— Может, и ты пойдешь со мной? Кто поможет мне там договориться?

— С тобой пойдут в Петроград двое русских. По-моему, они оба — комиссары.

— Я слышал, у них теперь там все комиссары, — и Сванте вдруг с опаской спросил у Ульсона: — Слушай, Ленарт! А не конфискуют они там мою «Арвику»?

— Нет.

— Это не их, это твои слова.

— А страховка! По ней ты получишь вдвое больше стоимости твоей калоши.

— Ну, хорошо. Только добавь чуток денег за двух пассажиров. Их же надо кормить по первому классу.

— Сговоримся.

Глава 19

Легкий дымок, вьющийся из высокой трубы «Арвики», опускался к воде и стелился над тихими водами Балтийского моря. Ровно работал движок. Вокруг было пустынно, лишь горластые чайки время от времени проносились над палубой или затевали за кормой шумную драку из-за всплывшей на поверхность рыбешки.

Сванте Странд попыхивал сигарой, сидя в кресле в капитанской рубке. У руля стоял его помощник Уле Фабиан, высокий и тощий добродушный швед с густыми бакенбардами и крупным носом.

— Так бы и идти до самого Петрограда. А, Уле? — потягиваясь и зевая, расслабленным голосом сказал Сванте. — Пойду покормлю Корсара и что-то сварю нам на вечер. Мы бы и так обошлись, но у нас два пассажира. Заметь: два русских комиссара.

— Бьюсь об заклад, они ничего не захотят есть до самого Питера, — сказал рулевой, не оборачиваясь. — Видишь, северный начинает поднимать волну. К вечеру они будут любоваться исключительно забортной водой.

— Наше дело — предложить им ужин, а их дело — есть или не есть, — проворчал Сванте и стал спускаться вниз. Обернувшись, добавил: — В конце концов, их порции съест Корсар, он ни разу не жаловался мне на плохой аппетит. И не забудь в сумерках включить сигнальные огни.

— Не первый год замужем, капитан!

Прежде чем отправиться в камбуз, капитан заглянул в машинное отделение.

— Что у тебя, Дисилотт?

— В моем аду, кэп, дьявольский порядок! — отрапортовал чумазый кочегар, опираясь на черенок лопаты. — Вернемся, надо все же поменять колосники. Мелочь проваливается и не выгорает.

— И когда ты успел уже так испачкаться! — вместо ответа проворчал Сванте и, тяжело ступая, поднялся по железной лесенке наверх.


К вечеру «Арвику» стало раскачивать. В борта глухо ударяла тяжелая волна, в снастях тоскливо посвистывал ветер.

Капитан отыскал своих пассажиров на палубе. Кольцов и Миронов стояли, придерживаясь за ограждающий палубу леер. Волны, разбиваясь о борт, обдавали их водяной пылью.

Сванте подошел к ним сзади, потрогал Кольцова за плечо. Жестами позвал их на ужин. Кольцов отрицательно покачал головой и вопросительно взглянул на Миронова:

— Не желаете ли отужинать, граф? Селедка с макаронами.

— Откуда вы знаете?

— Стандартное меню на кораблях и в тюрьмах. В Севастопольской крепости, где мне некоторое время довелось провести, за все время меню ни разу не поменяли. Селедка с макаронами.

— Пойду проверю, — сказал Миронов и отправился следом за капитаном.

Минут через двадцать он вернулся.

— Не угадали, Павел Андреевич. Хороший кусок мяса и компот. Причем компот вовсе не из сухофруктов. Вполне приличный ужин.

— Если нам повезет, съедите еще два таких ужина.

— А если нет?

— Тогда… тогда вас съедят на ужин рыбы.

— Ну и шутки у вас, Павел Андреевич!

— Что? Фельдфебельские? — улыбнулся Кольцов.

— Нет. Боцманские.

На море медленно опускались сумерки. Вода постепенно стала невидимой. Море угадывалось только по белым барашкам на гребнях волн. Волны словно гнались за «Арвикой и, догоняя, тяжелой кувалкой ударяли по ней и затем с сухим шелестом стекали по ее борту.

Рулевой включил навигационные фонари. Особенно ярко светил фонарь на самой верхушке мачты. Если смотреть на него снизу, казалось, что это небольшая комета неторопливо плывет над ними по звездному небу.


Следующие сутки прошли почти спокойно. За световой день всего несколько грузовых пароходов прошли навстречу, поприветствовав их басовитыми гудками.

Рулевой, поднявшись в рубку, чтобы сменить капитана, спросил:

— Сванте, почему ты не отзываешься на приветствия?

— Кастрачий гудок, тонкий и хриплый, — неохотно пробурчал капитан. — Не хочу позориться. Вернемся, выкину эту свиристелку к чертям.

— Не выбросишь. Я восемь лет с тобой плаваю. В рейсе ты такой щедрый, все обещаешь. А возвращаемся, и из тебя не выдавишь лишнюю крону.

— Понимаешь, они маленькие и слишком круглые, эти самые кроны, — с добротой в голосе пояснил Сванте. — Не успеешь взять их в руки, глядь, а они все уже куда-то закатились.

— Это твоя постоянная сказка.

— Надеюсь, уж ты-то на меня не обижаешься?

— Не обижаюсь. Потому что остальные еще большие живоглоты, чем ты. Мне маклер Ульсон сказал, что ты с него содрал за все, за что только смог. За груз, за пассажиров, за страховку, за риск.

— Почему содрал? Получил. Разве мы сейчас не рискуем?

— Надеюсь, и нам с кочегаром из этого что-то перепадет, — с надеждой сказал рулевой и, приняв от Сванте штурвал, оттеснил его в сторону.

— Хельсинки остались за кормой, — напомнил Сванте. — Теперь смотри в оба. Это — о риске.

Рулевой бросил взгляд на расстеленную перед ним лоцманскую карту.

— Вроде мелей здесь нет.

— Здесь кое-что страшнее мелей: корабли Антанты.

Капитан спустился вниз, прошелся по помещениям, задраил иллюминаторы, чтобы наружу не проникал свет. За бортом свистел ветер. Тяжелые удары волн раз за разом сотрясали пароходик. Его корпус скрипел и трещал, будто вот-вот рассыплется.

Пассажиры молча сидели в общей каюте. На коленях у Кольцова примостился Корсар. Он мирно дремал, уже давно привыкнув к штормам. Пассажиры были напряжены, скрип и потрескиванье корпуса пароходика не вселял в них оптимизм.

Сванте ласково потрепал сонного кота за ушко, и тот коротко отозвался, недовольный, что его разбудили. Улыбнувшись пассажирам, капитан поднял большой палец вверх:

— Вери гуд… Ка-ра-шо!

В ответ пассажиры тоже ему заулыбались.


Под утро, в предрассветных сумерках, рулевой еще издали увидел скользящий по морю луч прожектора. Он нажал на кнопку звонка, и уже через минуту в рубке появился заспанный капитан.

— Что случилось?

— Пока еще ничего, — и рулевой указал вдаль. — Прожектор.

— Погаси навигационные.

— Думаешь, я сам не догадался? — сердито спросил Уле.

Сванте ничего ему не ответил. Он напряженно вглядывался в серые сумерки. И затем тихо, скорее сам себе, сказал:

— Даст Бог, пронесет.

Они тихо крались по бушующему морю. Еще несколько раз видели далекие лучи шарящих по морю прожекторов и каждый раз замирали в страхе, нащупают или нет в огромном бушующем море их маленькую щепку «Арвику». Но то ли Сванте еще недостаточно прогневил Бога, то ли до него дошли молитвы рулевого, но лучи прожекторов их не заметили.

К утру ветер стал стихать. Еще не выглянувшее из-за горизонта солнце высветило туман, медленно наползающий с далекого правого берега.

— Мы где-то на траверзе Котки, — подсветив на минуту лоцманскую карту, сказал рулевой, уступая Сванте место у штурвала.

— Буду забирать правее, к большевистскому берегу, — сказал Сванте.

— Что, там вода слаще?

— Туда корабли Антанты уже не суются. Нам бы дотянуть под прикрытие большевистских пушек.

— Мы для большевиков тоже чужие. Могут свободно, не особо разбираясь, смальнуть и по нашей «Арвике».

— Ульсон обещал сообщить большевикам о нас по телеграфу.

— Ты мне тоже много чего обещал.

— Иди, поспи немного. Ты к старости становишься все болтливее. И без тебя кошки на душе скребут: зачем ввязался в эту авантюру?

— По жадности, — тихо буркнул рулевой.

Но Сванте услышал.

— Да уж не от большого ума, это точно, — вопреки ожиданию рулевого он не разгневался, а добродушно согласился.


День выдался на редкость спокойный. Они неторопливо двигались среди укутавшего их тумана. Казалось, все беды их уже миновали. Еще бы часа три-четыре такого умеренного хода, и перед носом «Арвики» уже должны возникнуть обрывистые кронштадтские берега.

Пассажиры тоже вышли на палубу и пытались что-то рассмотреть в растушеванных туманом далях. Даже Корсар покинул теплую каюту.

Но вскоре с берега задул ветер, стал в клочья рвать туман, сметать его с водной поверхности. Море очистилось.

Вдруг далеко позади прозвучал орудийный выстрел. Через минуту-другую — еще один. Потом корабельные пушки зачастили. Отвечая им, слева по борту заработали мощные калибры далекой береговой артиллерии.

— Где это? — вращал головой капитан.

— Шут его знает, — отозвался рулевой. — По-моему, так со всех сторон.

— Может, заберем круче под берег? — спросил капитан. — Слышишь? Там вроде работает береговая артиллерия?

— Давай идти, как шли, — рулевой указал на лоцманскую карту, которую до этого внимательно изучал. — Тут куда ни поверни, везде можно нарваться на неприятности. Вот форт Ино. Чей он? А чьи Териоки? А с этой стороны, смотри, Сескар…

Орудийная перестрелка время от времени то прекращалась, а то вновь возникала с удвоенной силой.

— Чертов маклер, — мрачно сказал Сванте. — Он меня почти убедил, что война у них уже кончилась. А, по-моему, она только начинается. И мы лезем в самый кипяток.

— А ты помолись, капитан. Оно и полегчает.

— Я ему не верю, — обозлился на рулевого Сванте. — Я однажды молился, когда умирал с голоду. Не день и не два молился. Больше года. Отец и мать умерли. Я лазал по свалкам, жрал вонючие объедки. Что ж он не помог мне тогда? А, святой Уле?

— Но ты же выжил.

— Выжил! И всю жизнь живу в страхе, что под старость опять придется искать ту свалку!

— Ты ропщешь, гневаешься, а это — большой грех. Смирись и покай…

Оборвав фразу на полуслове, уже сменившийся рулевой вдруг схватился за штурвал и, оттолкнув капитана, стал торопливо его вращать.

— Какая блоха тебя укусила? — гневно закричал Сванте.

— Смотри! — рулевой показывал вперед по ходу «Арвики». — Вон туда смотри! Видишь?

И Сванте увидел: совсем недалеко под лучами вечернего солнца покачивалось на волнах что-то черное и блестящее. Приглядевшись, он понял: это — глубинная рогатая мина. Вероятно, во время артиллерийской перестрелки она оторвалась от удерживающего ее под водой троса и отправилась по Финскому заливу в свое смертельное плавание.

«Арвика» двигалась прямо на мину. Сванте загипнотизированно смотрел на нее. Он пытался что-то сказать рулевому, губы его были в движении, но вместо голоса раздавалось какое-то неразборчивое хрипение.

Постепенно нос «Арвики» стал сдвигаться вправо, и теперь уже мина целилась в середину борта. Пенистые волны расшатывали ее. Казалось, еще минута-другая, и крутая волна швырнет ее прямо в борт «Арвики».

— Правее! Еще правее! — прорезался, наконец, голос у Сванте, и он потянулся руками к штурвалу.

— Заткнись! — не спуская глаз с приближающейся мины, коротко, сквозь зубы, приказал рулевой. — И не хватайся за штурвал!

Сванте тяжело опустился в кресло и, схватившись за голову, напряженно ждал самого страшного.

Угадав момент, рулевой стал снова быстро вращать штурвал, теперь уже в обратную сторону, влево.

Мина неумолимо приближалась. Но благодаря маневру рулевого «Арвика» полукругом обогнула мину. Мина проплыла всего в каких-то десяти метрах от ее борта.

— Принимай штурвал, Сванте! — устало сказал рулевой, рукавом рубахи вытирая мокрое лицо.

Капитан поднялся с кресла.

— Где она, Уле?

— Поплыла искать новую добычу.

За кормой еще долго можно было видеть вздымающиеся над волнами черные рога этой плавающей смерти. Потом она и вовсе исчезла из вида.

Только после этого Сванте окончательно пришел в себя. Он наклонился к переговорнику:

— Стоп, машина!

В глубине «Арвики» что-то звякнуло, она перестала дрожать. Воцарилась тишина, которую нарушали только удары волн о борта «Арвики», унылый свист ветра в снастях и сварливые крики чаек.

«Арвика» неторопливо замедляла движение.

На палубе появился кочегар, весь с головы до ног в угольной пыли.

— Что случилось? — спросил он.

— Зачерпни пару ведер воды и хоть перед смертью хорошенько отмойся, — вместо ответа велел ему Сванте.

— Успеется. Так что тут у вас? — отмахнулся от шутки капитана кочегар и вновь повторил свой вопрос. Он и не предполагал, что всего несколько минут назад шутка капитана едва не сбылась.

Сванте промолчал, и Дисилотт перевел взгляд на рулевого.

— Я пока ничего не понял, — ответил Уле. — Откуда-то взялась красивенькая черненькая мина…

— Зато я все понял! — сердито отозвался Сванте. — Она не откуда-то и не случайно оказалась на нашем пути. Я уверен, мы забрались на минное поле.

— Ну и что дальше? — спросил рулевой у Сванте. — Сколько ты намерен здесь стоять?

— До скончания века! — сердито ответил Сванте. — Я еще никогда не ходил по минным полям. И не собираюсь.

— Ты думаешь, кто-то привезет нам сюда карту минных полей? — спросил чумазый кочегар.

— Когда я был еще совсем мальчишкой, мой отец как-то сказал мне: «Никогда и ничего не делай в суете. Остановись и подумай».

— Мудрый совет, — согласился рулевой. — Только мы сейчас здесь, как комар на голой заднице.

— Во всяком случае, у нас есть целая ночь для размышлений, — сказал Сванте и обернулся к кочегару. — Отдай якорь, Дисилотт!

Вскоре прогремела якорная цепь. «Арвика» остановилась. Она покорно и беспомощно кланялась волнам и позвякивала якорной цепью.

Сванте и рулевой сидели в рубке. Над штурманским столом тускло светил крохотный фонарик, он был маломощный и с трудом высвечивал их лица.

После всех вечерних неприятностей капитан чувствовал в душе какой-то дискомфорт. Он запаниковал и не смог этого скрыть от рулевого. И сейчас ему хотелось каким-то способом загладить свой конфуз. Он извлек из бокового кармана куртки сигару и закурил.

— И все же? — спросил рулевой, уверенный, что Сванте понимает, о чем он хочет спросить.

Но вместо ответа спросил Сванте:

— Ты определился, где мы находимся?

— Милях в шести от берега. Миновали Усть-Лугу.

— Сколько до Кронштадта?

— Миль десять, может, чуть больше.

— Ну, и будем здесь стоять. Где-то здесь проходит фарватер. Кто-то пойдет в Петроград, увяжемся следом.

— У этой хитрости два конца. Что, если нас обнаружат корабли Антанты?

— Заблудились в тумане. Шли в Котку.

— А как объяснишь пребывание на борту двух комиссаров?

— Пусть они сами все объясняют! — и, обозлившись на въедливый допрос рулевого, Сванте сердито спросил: — Может, у тебя есть лучшее предложение?

— Меня вполне устраивает твое, — согласился Уле Фабиан. — Пусть будет как будет.


Всю ночь они простояли на якоре с погашенными огнями. Дважды неподалеку от них с шумом проходили большие суда, скорее всего, сторожевые корабли. Но Сванте решил себя не обнаруживать: мало ли кто и зачем бродит здесь по ночам.

Глухой ночью и в городе опасаешься случайных прохожих. А здесь — море. И не просто море, а кипяток, в котором все перемешалось: красные и белые, англичане, американцы и французы. На кого напорешься в этой темноте? Хорошо бы, на большевиков, к которым они держали путь. Но не исключено, что и на антантовские корабли. В этой темноте они не станут бояться береговой артиллерии и вполне могут здесь патрулировать подходы к Кронштадту. Станут ли они ночью выяснять, что за посудина болтается у большевистских берегов? Одного снаряда их «Арвике» будет вполне достаточно.

На рассвете на море упал густой туман. Светало постепенно и неохотно.

Сванте поднялся в рубку, где, сидя в кресле, дремал рулевой.

— И все же? Что дальше? — открыв глаза и потянувшись, чтобы согнать с себя дрему, Уле вновь задал Сванте вопрос, на который он не получил ответа ночью.

— Ждать.

— А ну как весь день продержится туман?

— Значит, будем ждать весь день, — спокойно ответил Сванте, затем сказал более раздраженно: — И когда сойдет туман, будем ждать. У нас нет карты минных полей, и мы будем ждать до тех пор, пока нас не отыщут большевики и не проведут по ним. Не хватало нам взлететь в воздух почти у самой цели.

Рулевой молча, с едва заметной усмешкой, смотрел на Сванте. Капитана это взбесило. Он решил, что рулевой смотрит на него с плохо скрытым презрением, он как бы напоминает ему о его ночной панике.

— И вообще, ты надоел мне, Уле, со своими дурацкими расспросами! — заорал он. — Все! Я последний раз отправился с тобой в море. Вернемся в Стокгольм, и навсегда сгинь с моих глаз!

— Знаешь, Сванте, я стал замечать: в последние годы у тебя стал портиться характер, — спокойно сказал рулевой. — Вернемся в Стокгольм, сходи к психиатру.

Вместо ответа капитан сердито распахнул дверцу, впустив в рубку утреннюю прохладу. И не стал возвращаться в рубку, остался стоять на палубе.

Тихо хлюпала за бортом вода. Изредка покрикивали сонные чайки.

Вдруг Сванте почудились совсем непривычные звуки, точнее, человеческие голоса. Слов было не разобрать, но явно где-то далеко о чем-то спорили двое. Один голос был громче и, похоже, как командный, второй — тихий, оправдывающийся. Прозвучали всего две-три неразборчивые фразы, и потом все надолго стихло.

— Ты слышал? — обернулся Сванте к сидящему в рубке рулевому.

— Я подумал, мне почудилось.

— Люди. Два голоса.

Рулевой тоже вышел на палубу, они — теперь уже оба — всматривались в белесую туманную даль и опять прислушивались.

Долго ничего не было слышно. Только хлюпала забортная вода.

И затем снова прозвучали несколько фраз.

— Слышишь? — словно боясь вспугнуть кого-то там, за туманной завесой, прошептал Сванте. — Вот, опять.

— Да.

Голоса опять стихли.

— Ты что-нибудь разобрал?

— Не по-нашему. Может, русские?

Сванте вдруг осенило. Он бросился вниз, растормошил своих пассажиров. Жестами попросил их подняться на палубу.

Кольцов спал, не раздеваясь. Он торопливо натянул на ноги ботинки, накинул на плечи пиджак и двинулся вслед за Сванте. Вслед за ними, на ходу натягивая ботинки, по железному трапу неуклюже поднимался Миронов.

На палубе Сванте и Уле встали рядом со своими пассажирами. Сванте жестами просил их прислушиваться. Но долго они не слышали ничего. «Арвику» обволакивал густой туман, и даже плеск забортной воды казался им каким-то глуховатым, ватным.

Но вот, уже поближе, громыхнула пустая жестяная посудина, похоже, ведро, потом шумно плеснулась вода. Прозвучал чей-то голос, можно было даже различить слова:

— Зачерпни еще! И шваброчкой, шваброчкой! Гляди, Брамапутра, сколько землищи нанесли!

— То — песок, — лениво огрызнулся второй, которого назвали Брамапутрой. — Ветром сдует.

— И песок — тоже земля.

— Куда ж от нее? На земле живем.

— И на ветер не шибко рассчитывай. Не будет ветра. У меня на ветер коленки жгеть. А сегодня ноги — как у молодого.

И снова стихли голоса. Слышно было только звяканье ведра и шум разливаемой воды. Видимо, там, за ватной туманной завесой, эти двое занимались утренней приборкой палубы.

Сванте вопросительно смотрел на Кольцова, ожидая, что тот скажет.

— Русские, — сказал Кольцов.

— Бол-ше-вик?

Кольцов пожал плечами.

— Не знаю, — сказал он и обернулся к Миронову. — Булак-Балахович тоже русский, только в белый цвет выкрашенный.

Сванте понял сомнения комиссара, сердито пробормотал по-шведски:

— Красные, белые, серо-буро-малиновые. Мир сошел с ума!

— Чего это он? — спросил у Кольцова Миронов.

— Не видишь, ругается. Ему тоже, как я понимаю, не с руки встречаться с Антантой.

— Тут наши интересы совпадают, — согласился Миронов. — Был бы рупор, можно было бы спросить, кто такие?

— Ну да! Вы белые или красные? Так, что ли?

— Можно как-то дипломатичнее.

— А вдруг они не учились в дипломатическом колледже?

Сванте внимательно следил за разговором своих пассажиров. Понимал, что они тоже обсуждают создавшуюся ситуацию. И, то ли что-то поняв из разговора, то ли сам пришел к такой же мысли, он торопливо нырнул в рубку и вынес оттуда жестяный рупор, вручил его Кольцову.

— И имя у одного, заметьте, не русское: Брамапутра. Из индусов, что ли? Индусы у англичан служат, — высказал опасение Миронов. — А ну как вместо ответа долбанут из пушки?

— И это не исключается, — согласился Кольцов, но тут же успокоил Миронова: — В таком тумане с первого разу вряд ли попадут.

— Ну да! Оно, конечно, лучше, если со второго, — ухмыльнулся Миронов.

Кольцов приставил к губам рупор, подул в него и затем громко откашлялся.

— Слыхал, Брамапутра? Вроде люди? — донеслось из тумана. — Давай подгребем чуток.

— Люди нынче разные. Может, еще постоим? Туман скоро сойдет.

— Выполняй приказ.

— Есть, командир!

— Похоже — наши, — сказал Кольцов.

Вскоре неподалеку застучал двигатель, и спустя короткое время сквозь пелену тумана медленно проступили очертания сторожевого катера. Он поначалу замедлил движение, почти остановился. Видимо, оттуда внимательно рассматривали незнакомое суденышко. Но поняли, что оно им вряд ли может представлять угрозу — и катер снова двинулся. По его палубе прогрохотала тяжелая обувь, и в их сторону медленно развернулись стволы двух станковых пулеметов.

Катер приближался, стала хорошо просматриваться его мачта. И Сванте и Кольцов одинаково пристально вглядывались в ее верхушку, где обвисал в безветрии кусок ткани. Но из-за серого туманного рассвета они никак не могли рассмотреть ее цвет.

Но вот катер развернулся и слегка покачнулся на тихой волне, ткань на мачте распрямилась. Флаг был темный, слегка смахивал на пиратский. И они поняли: когда-то он был красный, со временем его хорошо прокоптила высокая дымная труба.

— Пирате? — ухмыльнулся Сванте.

— Наши. Красные, — поправил его Кольцов и добавил: — Большевики.

Сванте с тихой радостью смотрел на приближающийся сторожевой катер. Его лицо сияло, будто он уже вернулся к себе в Стокгольм с трюмом, до краев заполненным льняным семенем.

На палубе катера выстроились красные моряки, небритые, угрюмые, крест-накрест перепоясанные пулеметными лентами. Они тоже с нескрываемым любопытством рассматривали стоящих на палубе пароходика цивильных людей.

— Кто такие? — громко спросил пожилой усатый моряк, возведенный революцией в высокий ранг командира сторожевика. Голос у него был зычный, командный. Свой рупор он держал в руке, но им не пользовался. И в этом был некий особый шик.

— Флаг! — поняв свою оплошность, гневно просипел Сванте рулевому. И уже несколько мгновений спустя на мачте «Арвики» повис шведский флаг: синее полотнище, перечеркнутое желтым крестом.

Сторожевик вплотную приблизился к «Арвике», к ней же и пришвартовался.

— Где вас, дорогие шведы, черти носят! — проворчал на русском языке командир сторожевика.

Сванте не понимал слов и вопросительно смотрел на Кольцова.

— Русские среди вас есть?

— Есть, — отозвался Кольцов.

Командир сторожевика сунул руку во внутренний карман бушлата, извлек оттуда бумажку и, близоруко щурясь, прочитал:

— Кольцов?

— Есть такой. Это я.

— Полномочный комиссар Кольцов? — опустив глаза в свою бумажку, уточнил командир сторожевика.

— Что, не похож на комиссара? — улыбнулся Кольцов. — Не сомневайся, товарищ.

И, то ли от обезоруживающей улыбки Кольцова, то ли от его дружеского тона, не только командир, но и остальные грозные члены экипажа сторожевика вдруг как-то подобрели, тоже заулыбались.

— Тут, братишечка, из-за тебя такая полундра развернулась! — перешел с официального на доверительный тон командир строжевика. — Из Москвы радиограмма: вынь да положь им живого Кольцова. Из Швеции тоже что-то про русского комиссара толкуют. Почти что двое суток вас дожидаемся. Чуть не до самой Котки ходили, надеялись встренуть. Два раза на Антанту нарывались.

— Слыхали вчера. Не умеете тихо жить.

— Испереживались за вас. Ну, как что случилось?

Кольцов оглядел разнокалиберных по росту, не чесанных и не бритых, увешанных оружием морячков, весело спросил:

— Такие вы нежные?

— Время такое, товарищ. Переживательное. Еще совсем не так давно наших товарищев из Швеции один хороший человек переправлял. Капитан из капитанов, скажу я тебе. Каждую банку в Финском заливе знал. Свой фарватер у него был, одному ему ведомый.

— Эспер Эгирют? — вспомнил Кольцов человека, которого назвали ему еще там, в Париже.

— Он самый. Только нету его больше. На мине подорвался. Потому и переживали. Мин тут сейчас несчитано, как пельменей в супе, — командир обернулся к стоящей за его спиной команде, окликнул: — Брамапутра!

— Ну, я! — отозвался цыгановатый морячок.

— Сходи к товарищам шведам, растолкуй им, как надо по минному полю идти.

— На мягких лапах.

— Но-но, ты без этих твоих дурацких шуточков. Дело сурьезное, межнародное.

— Понял, командир.

Морячок, которого звали Брамапутрой то ли за его цыгановатый вид, то ли за то, что до Гражданской войны он несколько раз ходил на торгашах в Индию и она оставила в его сердце неизгладимый след, легко перемахнул через леер и оказался на «Арвике».

— Который тут капитан? — спросил он у Кольцова.

Услышав знакомое слово, Сванте ступил навстречу Брамапутре.

— Ты, папаша, по-русски чуток понимаешь? — спросил Брамапутра.

Сванте понял, о чем спрашивает этот матрос, и отрицательно покачал головой.

— Руски — нэт.

— Может, по-английски? Спик ю энглиш?

— Нэт.

— Парле ву франсе?

— Нэт.

— Как же мы, папаша, с тобой дотолкуемся? — озадаченно спросил Брамапутра. — Весь коленкор, папаша, в том, что и у нас карты минных полей нет, — и более доходчиво для Сванте повторил: — Понимаешь? Карт — нэт.

Сванте напряженно смотрел на Брамапутру, силился его понять.

— Я понял, что ты не понял. Ладно, пойдем дальше. Значит так: идешь за нами, в кильватере. Кильватер, понимаешь?

— Кильватер понимаешь, — закивал Сванте.

— Ну вот! Я же знал, что дотолкуемся! — обрадовался Брамапутра и одобрительно похлопал Сванте по плечу. — Следи за руками. Мы — налево, и ты повторяешь наш маневр. Мы — вправо, и ты тоже.

Брамапутра при этом выделывал такие выразительные пассы руками и так уморительно гримасничал, что все — и на сторожевике и на «Арвике» — поначалу улыбались, а затем и вовсе стали хохотать.

Вместе со всеми хохотал и Сванте.

— Вот видишь! А говорил, что не понимаешь! — подвел итог своей беседы со шведом Брамапутра и добавил: — Это что! Я в Бомбее индусам все как есть про Россию растолковал. Про Черное море, про снег и зиму, и даже про наши украинские вареники с вишней. И обошелся без единого индийского слова.

Брамапутра вновь перемахнул через леер на сторожевик и уже оттуда добавил:

— Главное, папаша, все делай, как мы. И проживешь до самой смерти.


Сванте оказался способным учеником. «Арвика» послушно шла вслед за сторожевиком, повторяя все его, порой очень замысловатые, повороты и развороты.

Близился конец пути, и Сванте уже не жалел, что согласился на предложение маклера Ульсона, и даже гордился собой, что преодолел свой страх и пробился в эту новую, пока мало кому известную Советскую Россию. Можно было по пальцам пересчитать всех шведов, кто уже побывал здесь и остался живым.

Сванте стоял у штурвала и дымил толстой сигарой. Сигары он курил по радостным или праздничным случаям. Конец этого пути он отнес к радостным.

Рулевой находился тут же, в рубке. Сидя в кресле, он слегка подремывал.

— Вот так бы и обратно, — говорил Сванте, не оборачиваясь к рулевому. — Эти русские парни, конечно, проводят нас через минные поля. А может, и до самой Котки. А после Котки мы, считай, уже дома… Знаешь, Уле, я попробую договориться, чтоб в следующий раз они встретили нас где-то у Котки.

— В следующий раз, — ворчливо отозвался рулевой.

— А почему бы нам и не сходить сюда еще разок-другой?

— Мне то что? Сходи! Меня-то с тобой уже не будет! — равнодушно сказал Уле.

— Это почему? — удивленно обернулся Сванте к рулевому.

— Ты уволил меня.

— Когда?

— Вчера. Забыл? Сказал, чтоб по возвращении в Стокгольм я сгинул с твоих глаз.

— Забудь. Я не всегда говорю то, что думаю, — с теплотой в голосе сказал Сванте. — Куда нам на старости друг без друга?

Кольцов и Миронов стояли на палубе рядом с рубкой и сквозь стекло видели довольного, дымящего сигарой капитана «Арвики».

— Чудные дела творятся на свете, — задумчиво сказал Миронов.

— Вы о чем?

— Буржуй помогает большевикам.

— Ну и что ж тут такого? Не за красивые глаза помогает. И не под дулом маузера.

— Следите за мыслью дальше. Смотрит большевик на дымящую сигарой морду буржуя и, небось, думает: «погоди малость, буржуйская твоя морда, я тебя и в твоей Швеции скоро к стенке поставлю».

— Все не так, Миронов, — не согласился Кольцов.

— Ну как же! Вы ведь на горе этим самым буржуям собираетесь раздуть мировой пожар. Или я что-то не так понимаю?

— С таким, как этот капитан, мы воевать не будем. Никакой он не буржуй. Обыкновенный трудящийся швед. У него и богатства: этот утлый пароходик да кот Корсар. Мы даже не знаем, есть ли у него дом, жена, дети. Не спорь! Такие, как он, — наши союзники, а не противники.


Наконец, кончились минные поля. Вдали показался обрывистый берег, засияли под скупым осенним небом церковные купола.

— Кронштадт, — сказал Сванте, перекатывая сигару из одного угла рта в другой.

Со сторожевика им просемафорили «доброго пути». Круто развернувшись, он побежал к Кронштадту. А они продолжили свой, теперь уже совсем не опасный путь, в Петроград. Он был совсем близко.

Кольцов пристально вглядывался в обрывистые берега, в одиноко стоящие домики. Это была уже Россия. Кончалась его бриллиантовая эпопея.

Глава 20

По Неве их вел старенький лоцманский катер.

Они плыли мимо безлюдных пригородов, мимо ржавых и списанных пароходов, безжизненных, с выбитыми окнами, мастерских.

Впереди перед ними вставал революционный Петроград. Он был совсем не таким, каким они мысленно его представляли. Не было ни горячих митингов на улицах, ни транспарантов, ни знамен, не звучала торжественная музыка духовых оркестров. Все это еще совсем недавно было, и как-то незаметно кончилось. Теперь город был печальный и усталый. Он готовился к затяжной северной зиме и подступающему голоду.

Они тихо проплыли мимо хлебной лавки, где вдоль какого-то нелепого каменного, наполовину разрушенного, забора растянулась длинная молчаливо-унылая очередь. Было холодно, дул пронизывающий до костей ветер. И люди, стоящие в очереди, кутались в свои утлые одежонки, и тесно жались друг к другу.

«Арвика» пришвартовалась возле указанной лоцманом причальной стенки.

Сванте, рассчитывая на торжественную встречу, переоделся в свою парадную форму. Кочегару Дисилотту приказал либо вовсе не показываться на палубе, либо хорошо отмыться и принять человеческий вид. В ожидании невесть чего он неторопливо расхаживал по палубе.

Но их никто не встречал.

И Сванте, почти весь вечер сиявший, как надраенный медный котелок, к ночи потускнел. Он вдруг забеспокоился, все ли так будет, как обещал ему маклер Ульсон? Нужны ли плуги, сеялки, бороны, заполнившие трюм его «Арвики», этим людям с угрюмыми лицами и голодными глазами? В конце концов, это не его товар, он может свалить его за борт. Но вычеркивать надежду на обещанный маклером вожделенный груз — льняное семя — он не хотел. Но с кем вступать в переговоры об этом деле, если, судя по всему, они с их товаром никому здесь не нужны?

Ночью к их стоянке подъехал грузовой «Фиат», с кузова на брусчатку спрыгнули два матроса: один совсем юный, с лихо заломленной бескозыркой, которая каким-то чудом держалась у него на затылке, второй был пожилой, высокий и худой, в бушлате, который висел на нем, как на вешалке. Этот, вероятно, еще совсем недавно был каким-то мелким чиновником или учителем гимназии, на нем уместно смотрелось пенсне. Они направились к «Арвике», которая мирно покачивалась на тихой невской волне, словно бы отдыхала от тяжелой работы.

Юный морячок постучал носком ботинка в борт «Арвики». В рулевой рубке тут же затеплился свет, на палубу вышел Сванте.

— Здравствуйте, товарищ! С прибытием в Петроград! — сказал пожилой на хорошем шведском языке.

— Вы ко мне? Или же… к нашему комиссару?

— Вы уже обзавелись собственным комиссаром? — улыбнулся пожилой.

— Как бы это, — замялся капитан. — Он — наш пассажир. Но он — большевистский комиссар.

— И фамилия его Кольцов, — подтвердил пожилой матрос. — Именно он мне и нужен.

Кольцов услышал на причале возле «Арвики» разговор и узнал голос Сванте. На всякий случай он поднялся на палубу. Здесь, в Питере, он словно бы нес ответственность за все происходящее с «Арвикой» и ее командой.

— Товарищ Кольцов? — догадался пожилой матрос.

— Так точно.

— Прошу прощения за небольшую накладку. Бестолковый лоцман что-то не понял и загнал вас сюда. А мы вас ждали на четвертом причале. Я — за вами.

— Минуту, сейчас оденусь.

Кольцов спустился вниз.

Сванте забеспокоился: комиссара увезут, и о нем забудут. И ему действительно не останется ничего другого, как выгрузить все железо из трюма «Арвики» на набережную Петрограда. Потому что без помощи комиссара ни продать, ни обменять его на льняное семя он не сможет. И пройти без помощи комиссара через минные поля он тоже не сможет. Заколдованный круг!

— Не скажете, товарищ, комиссар Кольцов еще вернется? — беспокойно спросил Сванте у ожидающего пожилого матроса.

— Затрудняюсь вам ответить. Я так понимаю, комиссар Кольцов — очень важная персона. И у него важное дело.

— У меня тоже очень важное дело.

На палубе снова появился Кольцов, следом за ним шел Миронов. Сванте чуть успокоился: ни у кого из них вещей, с которыми они пришли на «Арвику», в руках не было. И тут же подумал: за ними потом могут кого-нибудь прислать.

Сванте схватил Кольцова за рукав, обернулся к пожилому матросу:

— Скажите, что я тоже хочу поехать с ними. У меня тоже важное дело к вашей большевистской власти.

Пожилой матрос перевел Кольцову просьбу Сванте.

— Я думал заняться его делом завтра утром. Но если ему так не терпится, пусть едет, — спокойно согласился Кольцов.

Сванте во время этого разговора с надеждой смотрел то на Кольцова, то на матроса-переводчика.

— Товарищ Кольцов не возражает.

— Спа-си-бо, — сказал обрадованный швед.

Они, все пятеро, забрались в кузов «Фиата». Автомобиль тихо затрясся по искалеченной недавними боями брусчатке.

Питер спал, но пока тревожным сном. Во многих питерских окнах теплились тревожные огоньки.

Несмотря на то что войска Юденича были давно разбиты и война приближалась к своему завершению, интервенты, все еще на что-то надеясь, располагались неподалеку от советской границы. В Польше и Прибалтике находились остатки частей Булак-Балаховича и Пермикина. Генерал Юзефович пытался сформировать из них Третью русскую армию и, если удастся, перебазировать ее на юг, на соединение с войсками генерала Врангеля. Если же это не получится — будут ждать Врангеля здесь, усиливая военные вылазки. Это тоже будет ощутимая помощь Врангелю, так как советским военачальникам придется перебросить сюда какое-то количество своих сил и тем самым ослабить наступление большевиков на Крым.

К тому же вокруг Питера бродили остатки недобитых банд различных атаманов и батек. Иногда, в поисках пропитания, они проникали в город. Изнутри Петроград тоже был наводнен бандами, разгул которых с трудом удавалось сдерживать чекистам.

По этим причинам Петроградская Губчека ни днем, ни ночью не знала отдыха. На Гороховой, где она размещалась, несли постоянное дежурство несколько автомобилей. Время от времени они срывались с места и неслись туда, откуда доносилась разгорающаяся стрельба.

Кольцова радостно встретил Председатель Губчека Николай Павлович Комаров. Павел прежде с ним не встречался, но слышал о нем немало хорошего. Слегка обняв Кольцова, Комаров увел его в свой кабинет, предварительно попросив пожилого матроса, который привез их сюда:

— Ростислав Антонович, побудьте немного с гостями, пока я переговорю с глазу на глаз с товарищем Кольцовым. И, кстати, распорядитесь, чтобы и им и нам организовали чай.

Сванте с Мироновым остались в коридоре, а Ростислав Антонович отправился организовывать чай. Мимо них то поодиночке, то группками проходили чекисты в кожаных куртках и флотских бушлатах, перепоясанные лентами и постукивая деревянными кобурами маузеров. Словно детскую коляску, двое матросов прокатили мимо них станковый пулемет «Максим».

Сванте с любопытством наблюдал за ночной жизнью чекистского учреждения, но на его лице сохранялось выражение детской обиды. Он считал, что, проделав такой опасный путь и доставив в Петроград двух важных комиссаров и полный трюм сельскохозяйственного оборудования, заслуживал особого внимания.

Комаров, усадив Кольцова, сам не стал садиться.

— Очень хотел тебя повидать, — расхаживал по кабинету Комаров. — Феликс Эдмундович мне в подробностях рассказал о твоих приключениях. Позаковыристее «Графа Монте-Кристо».

— Спасибо за добрые слова. Только, откровенно говоря, они мне уже порядком поднадоели, — ответил Кольцов и тут же перевел разговор на интересующую его тему: — Я больше двух недель не был в России. Что нового на фронтах?

— Пока ничего нового. На Правобережье Днепра Врангелю прорваться не удалось. Барона потихоньку вытесняют из Таврии. Идут затяжные переговоры о замирении с Польшей. Судя по всему, они вот-вот успешно завершатся. И тогда с польского направления можно будет снять большую часть войск. Насколько я знаю, пока решено перебросить оттуда на Врангеля Первую конную. Создан Южный фронт, командующий — Михаил Фрунзе. Все должно вскоре закончиться. Барон, судя по всему, очень захочет отсидеться в Крыму. Но думаю, еще раз ему это уже вряд ли удастся.

Изложив Кольцову все, что могло его интересовать, Комаров попросил:

— Ну а теперь — ты. Расскажи хоть чуть-чуть про Париж.

— Про Париж? — неохотно переспросил Кольцов. — По правде сказать, я его почти не видел. Бумерангом над ним пролетел. Никаких впечатлений.

То, что бриллианты были найдены, Кольцов не считал своей заслугой. Это был слепой случай, редкостное везение, и подробно рассказывать об этом ему не хотелось. Поэтому, коротко упомянув о пребывании в Париже, он красочно расписал трудное возвращение домой, в Россию, посетовал, что с гибелью шведского связного Эспера Эгирюта путь из Стокгольма в Петроград стал почти непреодолимым. Вспомнил о письме шведских промышленников.

— Думаю, они хорошо чуют, где можно прихватить лишнюю копейку, — проворчал Комаров.

— В сотрудничестве с промышленниками и торгашами прежде всего заинтересованы мы, — сказал Кольцов.

— Так ведь и я не спорю. Но если бы они, именно они, эти самые промышленники и торгаши, проявили большую настойчивость, война уже давно бы закончилась.

Ростислав Антонович принес чай, на двух ломтиках белого хлеба лежали по кусочку сахара.

Они пили чай и продолжали разговаривать. Комаров пожаловался на то, что в городе очень неспокойно. Убийства, воровство, грабежи. Много хорошо замаскированных откровенных врагов советской власти. А людей в ЧК не хватает. То есть люди есть. Нет профессионалов, с которыми можно было бы хорошо почистить город.

И безо всяких дальнейших хитростей Комаров вдруг предложил:

— Слушай, Павел, может, пойдешь ко мне заместителем?

— Как это? — не понял Кольцов.

— Да обыкновенно. Если мы с тобой договоримся — все остальное я берусь уладить.

— Вот так просто?

— А чего! С Ксенофонтовым я на короткой ноге. Он сейчас, пока Дзержинский болеет, его замещает. Так что с ним я договорюсь. Решайся, не пожалеешь. Город наш, сам знаешь, лучший в мире. Уж что лучше Парижа, за это я отвечаю, — продолжал соблазнять Кольцова Комаров. — Тут тебе и зима, и лето, и река, и море. А какие у нас белые ночи! Так как, согласен?

— Не трать напрасно время, — сказал Кольцов и твердо добавил. — Конечно же нет.

— Ну и шут с тобой! — улыбнулся Комаров. — Ксенофонтов мне даже говорить с тобой на эту тему запретил. А я, видишь, не выдержал. Кремень ты, однако! — он открыл ящик стола и выложил на стол какой-то листок. — Это — билет на поезд. Велено в Питере тебя не задерживать, а сразу же отправить в Москву.

— Мне нужен еще один билет.

— Сказали, ты один.

— Со мной наш хороший товарищ. Тоже возвращается из Парижа.

— Фамилия?

Комаров взял карандаш, приготовился записать.

— Миронов. Юрий Александрович Миронов.

— Чекист?

— Ты считаешь, что только чекисты — хорошие люди? — улыбнулся Кольцов.

— При чем тут это? Я подумал, может, его соблазню остаться у нас.

— Не соблазнишь. Миронов — мой помощник. И мне он очень нужен.

— Вижу, ни до чего мы с тобой не договоримся, — вздохнул Комаров. — Ладно. Будет тебе и второй билет. — И снова спросил: — А тот старик, что с Мироновым? Он кто?

— Вот! Его ты можешь попытаться приспособить к нашему делу.

— Издеваешься?

— Совсем нет.

— Он что, тоже чекист?

— Он — шведский капиталист, — засмеялся Кольцов и, выдержав паузу, объяснил: — Шучу, конечно. Никакой он не капиталист. Все его богатство — маленький пароходик. Но он — отважный человек. Во всяком случае, легко согласился идти в Петроград.

— Ну и какая нам от него может быть польза?

— Подумай. Если сумеешь его уговорить, он сможет заменить нам Эспера Эгирюта. А в связи между Стокгольмом и Питером мы всегда будем нуждаться.

Кольцов рассказал Комарову о том грузе, который привез на своей посудине этот швед и надеется выгодно его реализовать.

— Ты думаешь, нам нужны эти плуги-бороны?

— Не просто нужны. Они нам необходимы, — убежденно сказал Кольцов. — Придет весна, и крестьянин попросит у советской власти: дай плуг, дай сеялку, дай борону. А у советской власти пока ничего этого нет. Придется покупать у капиталиста. А иностранных денег пока у советской власти тоже нет. Хочешь — не хочешь, а вынуждены будем рассчитываться золотом, бриллиантами.

— Смотри, какая у тебя государственная голова! — восхищенно сказал Комаров.

— Голова-то обыкновенная. А думать иногда приходится по-государственному.

— Рассуждаешь ты правильно. Мне нравится, — согласился Комаров. — А только и у меня тоже нет тех самых денег, какие любят капиталисты. Керенские есть, деникинские — тоже, царских хоть отбавляй. А он, надо думать, золотишко запросит?

— Нет. Я знаю, что он запросит. Льняное семя!

— Правда? Этого добра у нас — девать некуда. Мужики в деревнях приспособились им вместо дров печки топить. Очень, говорят, жаркий огонь получается.

— Вот и загрузи шведа этим добром по самую капитанскую рубку. Поговори с ним. Пообещай ему, что каждый раз, когда он перебросит из Стокгольма сюда наших людей, будешь загружать его корыто этим самым семенем. И даже бесплатно. К гадалке не ходи — согласится.

— А что! Хорошая мысль! — Комаров несколько раз торопливо прошелся по кабинету, о чем-то размышляя, и вновь подошел к Кольцову. — А знаешь, что я придумал? Я ради этого шведа митинг в городе устрою. Скажу: смотрите, кончается война. Это первый шведский купец, который прорвал капиталистическую блокаду, первая ласточка наступающего мира! Он привез нам братский подарок от рабочих Швеции: сельскохозяйственную технику, которая нам нужна, как воздух! — И затем спросил: — Как тебе такой кульбит?

— У тебя, я гляжу, тоже голова не только для того, чтоб фуражку носить! — с некоторым восхищением похвалил Комарова Кольцов.

— Одобряешь? — спросил Комаров.

— Не то слово! Я б до этого никогда не додумался! — восхищенно сказал Кольцов.

— Ну и сукин ты кот, Кольцов! Издеваешься! — расхохотался Комаров, уловив легкую иронию в словах Кольцова.


На следующий день на набережной, прямо возле причала, где стояла «Арвика», состоялся митинг. Откуда что взялось! Транспаранты, знамена, плакаты. Оркестр. И сотни людей. И митинговые речи под звуки «Марсельезы».

Капитан «Арвики» Сванте Странд, которого десятки рук «качали» в воздухе, а затем поставили прямо на трибуну, сказал, что, несмотря на осень, он уже видит наступающую в новой России весну. В прямом и переносном смысле.

Может, он сказал и не совсем так красиво, но так перевел речь шведского капитана переводчик Ростислав Антонович.

Вытащили из каюты даже кочегара Дисилотта. Он молча постоял на трибуне, испуганно вглядываясь в лица митингующих.

— Да здравствует мировая революция! — перевел со шведского языка его молчание опытный переводчик Ростислав Антонович.

Потом на трибуну еще и еще поднимались матросы, солдаты, закутанные в теплые платки усталые женщины с большими голодными глазами. Все они вдохновенно говорили какие-то слова. И устало, нещадно фальшивя, продолжал играть оркестр. И то и дело толпу озаряли магниевые вспышки фотографа.

Время было митинговое.

А через двое суток «Арвика», тяжело загруженная льняным семенем, покидала Петроград.

Кольцов и Миронов в это самое время уже были в Москве.

Глава 21

Поезд из Петрограда в Москву шел медленно, с частыми вынужденными остановками. Угля на транспорте не хватало, и поэтому через каждые сто — двести верст паровоз тормозил возле дровяных складов, и машинист и кочегар торопливо набрасывали в тендер напиленные и нарубленные чурбачки, специально приготовленные для паровозной топки.

В вагоне было почти так же холодно, как и снаружи. За окнами хлюпал дождь. Потом звуки изменились, и по крыше дробно застучала снежная крупка. После Твери повалил крупный лопушистый снег. За полтора суток они из осеннего Питера въехали в заснеженную зимнюю Москву.

Одетые легко, по-осеннему, прямо с Николаевского вокзала они отправились на Лубянку. Прежде чем идти с отчетом, Кольцову надо было сменить цивильную одежду на свою, армейскую. Она должна была храниться на вещевом складе в хозяйственном управлении ВЧК. Он надеялся, что там сумеет разжиться чем-то теплым и для Миронова.

Миронова Кольцов оставил в крохотной комнатке Бюро пропусков, а сам отправился на поиски своих пожитков. И первый, кого он встретил в хозяйственном дворе, был портной Беня Разумович. Увидев Кольцова, он весь просиял, как празднично надраенный самовар.

— Не верю своим глазам! Товарищ Кольцов! — воскликнул он, бросившись к Павлу. — А я, знаете, каждый день вспоминаю вас. И все представляю себе, как вы ходите по Парижу, где-то там по Риволи или по Елисейским полям.

— Не довелось! Ни по Риволи, ни по Елисейским полям, — чистосердечно признался Кольцов и, разведя руками, добавил: — Работа!

Беня грустно покачал головой.

— Вы, большевики, все торопитесь переустроить наш несовершенный мир, совсем забывая о том, что мы живем в нем лишь одно короткое мгновение. Мы, как те кораллы, которые рождаются лишь затем, чтобы приклеиться к таким же своим собратьям и умереть. Через тысячи лет над поверхностью океана возникнет коралловый риф. Но им-то что от этого?

— А вы философ, Бенциан Моисеевич, — весело удивился Кольцов. — Но мне такая философия не совсем по душе.

— Мы, евреи, все немножко философы, — сказал Беня. — Нас слишком долго били, и поэтому мы привыкли радоваться каждому дню, даже такому холодному, как сегодняшний.

— Поговорим об этом в следующий раз, — предложил Кольцов. — Лучше — летом. Не подскажете, где здесь у нас склад или хранилище одежды?

— Вашу одежду я храню у себя в спецателье. Я это сделал, извините, с некоторым умыслом. Хотел увидеть вас после возвращения из Парижа. Идемте!

Они пошли по двору к пошивочной мастерской, которую Беня называл «спецателье», и всю дорогу он беспрестанно продолжал говорить:

— Я все же надеялся, что вы передадите привет моим братьям Натану и Исааку. Мне так не терпится узнать, как они там? У Натанчика перед самой революцией жена должна была родить, и мне не терпится узнать, мальчика или девочку?

— Оба ваших брата процветают, — неожиданно даже для самого себя сказал Кольцов. Ему хотелось сделать что-то приятное этому доброжелательному к нему человеку. Тем более, он не совсем обманывал Беню Разумовича: в стабильной, длительное время избегающей серьезных катаклизмов Франции, вряд ли могли произойти какие-то существенные изменения в жизни двух его братьев. И чтобы придать своей выдумке исключительное правдоподобие, он добавил: — Краем уха от кого-то слышал, что у Натана растет мальчик.

— Мальчик? — обрадовался Беня. — Да, он так хотел мальчика! У него там, в Париже, серьезное дело: фабрика, которая делает пуговицы. Перед самой войной он передал мне образцы своей продукции. Всего лишь образцы. И что вы думаете? Я почти год безбедно жил, распродавая эти образцы. Пуговицы нужны всем и всегда. Поэтому он так беспокоился о наследнике. Ах, как я вам благодарен, Павел Андреевич, за хорошие вести.

А Кольцов со стыдом выслушивал слова благодарности, в душе последними словами ругая себя: кто его тянул за язык с этой, пусть и незначительной, ложью. Но тут же подумал: порой она бывает спасительной. Когда-то еще доведется Бене узнать о жизни своих братьев, да и узнает ли вообще? Но какое-то время будет спокойно жить, не терзаясь вопросами: а как они там? Не случилось ли что-то с ними? И особенно его будет греть весть о мальчике.

— Не знаете, как они назвали малыша? — спросил Беня.

— Раймоном, — не задумываясь, ответил Павел. Он уже вошел в роль и понимал, что изящно выпутаться из этой ситуации у него все равно не получится.

— Раймон! — Беня вслух проверил благозвучность имени и остался вполне доволен. — А что! Раймон Натанович! Не совсем еврейское имя, но тоже красиво звучит.

В примерочной комнате ателье Кольцов переоделся. Рассовал по карманам документы.

Беня вошел в примерочную, когда Кольцов уже преобразился и принял привычный внешний вид полномочного комиссара ВЧК.

— Вот теперь вы мне уже нравитесь, — одобрительно сказал Беня. — Но, с другой стороны, не очень. Боюсь, в следующий раз мы с вами встретимся в госпитале. Это — в лучшем случае. Насколько я понимаю, вам нужна шинель, которую вы где-то посеяли летом. Вероятно, вы тогда не думали, что когда-то наступит зима, — и еще раз, с ног до головы оглядев Кольцова, он добавил: — Нет, пожалуй, вам больше к лицу будет кожаное пальто. И практичнее, и теплее.

— Не возражаю, — согласился Кольцов.

— К хорошему пальто не помешали бы такие же хорошие юфтевые сапоги и утепленная фуражка, — продолжал Беня мысленно одевать Кольцова.

— Мне бы еще раздобыть цивильное теплое пальто, шапку-ушанку, ну и, по возможности, сапоги, — сказал Павел.

— Это — в запас? — не понял Беня.

— Мне надо одеть еще одного человека, — пояснил Кольцов.

— Адъютанта?

— Точнее, моего помощника.

— Но почему в цивильное?

— Оно ему больше к лицу, — не вдаваясь в подробности, уклончиво ответил Кольцов.

— Задачу понял! — четко сказал Разумович. — Но где же он, ваш помощник? Мне еще ни разу не приходилось одевать человека по словесному портрету.

Кольцов вместе с Беней прошли в Бюро пропусков. После несложных канцелярских процедур Миронов тоже оказался во дворе ВЧК.

В хозяйственном блоке Беня продолжил одевать Кольцова: подобрал ему кожаное пальто, перемерил несколько кожаных фуражек, пока не остановился на одной, с небольшим модным козырьком.

Затем Беня занялся Мироновым, оглядел его глазом снайпера. Со времени возвращения в Советскую Россию с лица Юрия Александровича не сходило выражение удивления и растерянности, словно он все еще не до конца верил во все происходящее с ним, и с минуты на минуту ждал окрика:

— А вы кто? Почему здесь? Кто вас сюда пустил?

Беня обернулся к пожилому заведующему складом, который безучастно наблюдал за его по-хозяйски уверенными действиями. Старик состоял на службе при двух властях, при царе был сыщиком, при советской власти — чекистом. По возрасту пошел на повышение и стал заведующим складом.

— Где у нас конфискат? — спросил Беня.

— Тама, во второй зале, — по-военному четко ответил заведующий и коричневым прокуренным пальцем указал на высокую дверь. — Третий и четвертый шкафы — верхнее зимнее.

— Головные уборы?

— Которы шапки — тоже в четвертом, на верхних полках, а шляпы, котелки — во втором.

Среди одежды, конфискованной и вывезенной с покинутых хозяевами домов, Беня отыскал Миронову новую бобровую шубу, но тот наотрез отказался ее одевать.

— Меня на первом же перекрестке прихлопнут из нагана, как буржуя. Или разденут в каком-нибудь глухом переулке, — объяснил Миронов. — А мне еще хочется увидеть, чем все это закончится. Нет-нет, мне что-нибудь простое и не новое.

Задача оказалась не из легких. Все найденное в богатых домах, но ношенное и утратившее первоначальный вид, сюда, на склады, не везли. Сосредоточенно порывшись в гардеробах и вконец отчаявшись, Беня вдруг заметил висящее на гвоздике не совсем новое и не броское пальтецо. Снял его, предложил Миронову.

Миронов поглядел на себя в зеркало и остался доволен. Удовлетворен был и Беня. Лишь пожилой заведующий складом возмутился:

— Ты, Бенька, мою одежку не шибко лапай!

— Не сердись, Степаныч! Так надо! — многозначительно ответил Беня. — Не понимаешь, что ли? Для конспирации! — и указал на бобровую шубу. — А себе возьми вон то пальтецо.

— И чем я тебе, Беня, так надоел? Хочешь, чтоб меня потемну где-нибудь пристукнули? — возмутился заведующий складом.

— Ну, так и подбери себе что-нибудь подходящее. В чем ходишь? Срамота!

— Ну-ну! Учи ученого! — примирившись с потерей, проворчал заведующий складом. — Хоть кисет с махоркой оставьте. В левом кармане.


На улицу они вышли неузнаваемыми. На Кольцове было новое кожаное пальто, широкий кожаный ремень перетягивал его в талии. И фуражка тоже была кожаная. Это была негласная, нигде и никем не утвержденная повседневная форма чекистов.

Миронов тоже выглядел непривычно. Пальто заведующего складом на нем словно бы помолодело и выглядело почти что новым. Долго мучился Беня только с головным убором для Миронова. Ни котелки, ни шляпы, ни картузы, которые они отыскали среди конфискованных вещей, никак не гармонировали с бедноватым пальтецом.

Перерыв почти гору самых разных головных уборов, Беня все же отыскал то, что Миронов не отверг — пушистый лисий малахай. Дорогую норку или того же бобра Миронов одевать решительно отказался, на малахай же не сразу, но все же согласился. Хотя и он был Миронову не очень к лицу.

В своей новой одежде Миронов выглядел совсем не богато, но зато привлекал внимание прохожих своей экзотичностью.

Идя по улице, Кольцов мысленно распланировал остатки своего дня. Прежде всего, он зайдет в «Метрополь» к Свердлову и подробно, без утайки, расскажет ему все о парижской эпопее с поисками бриллиантов. Там, в Париже, он еще раз убедился, что это была глупая и бессмысленная затея, изобретенная в московских кабинетах, которая не могла и не должна была благополучно закончиться. Лишь слепой случай, на который ни один разумный человек не может и не должен рассчитывать, помог им.

Не зная всех подробностей, Свердлов, вероятно, считает себя победителем. И, должно быть, гордится собой, своей проницательностью и настойчивостью, с какой уговаривал и в конечном счете уговорил Кольцова на этот безумный вояж.

Так вот, он теперь расскажет Свердлову, как все было на самом деле. Пусть знает: ни он, ни Кольцов, ни все те, кто был задействован там, в Париже, в этой операции, не могут, да и не имеют права гордиться своим успехом и считать себя победителями.

Победил бывший «медвежатник» и аферист Миронов. Но и он не может гордиться, потому что так до конца и не знает, какую огромную услугу он оказал молодой Советской Республике и лично Вениамину Михайловичу Свердлову. Миронов-то убежден лишь в том, что оказал услугу лично Кольцову, спас его от трибунала за потерю важных документов.

После визита к Свердлову он пойдет на Лубянку и попытается встретиться с Дзержинским. Если это сегодня не удастся, он попросит Герсона доложить Феликсу Эдмундовичу, что он в Москве, что он вернулся из Парижа, и хотел бы попросить Дзержинского, если возможно, выделить для него несколько минут.

Но Дзержинский, похоже, уже знает, что он вернулся. Кто-то же звонил в Петроград Комарову по поводу Кольцова. Скорее всего, эти звонки исходили от Дзержинского. Менее вероятно, что от Ксенофонтова. С ним Кольцов был мало знаком.

И третье. К вечеру надо будет устроиться в гостиницу. Для Кольцова это не представляло бы трудности, но с ним был Миронов. А гостиница принадлежала ВЧК и предназначалась только для приезжающих по делам в Москву чекистов, и поселяли их исключительно по соответствующим документам.

Впрочем, вопрос решаемый. Поселить Миронова в гостиницу ВЧК поможет Герсон. Это, бесспорно, в его силах.

Но день не заладился. Все дальнейшее происходило совсем не так, как распланировал Кольцов.

Во Втором Доме Советов Кольцов, оставив Миронова ждать внизу, поднялся на третий этаж. Нашел знакомую дверь с табличкой «Российский Советский Красный Крест». Постучал. Но на стук никто не отозвался. Тогда он внимательно оглядел дверь, может, где-то увидит кнопку звонка или цепочку от колокольчика. Но ничего такого не обнаружив, снова постучал.

Пробегающая мимо барышня с листочками бумаг в руках приостановилась возле Кольцова, спросила:

— Вам, верно, нужен Вениамин Михайлович? Его, к сожалению, сейчас нет. И вернется он не раньше, как через неделю.

И барышня помчалась дальше по коридору и исчезла за поворотом.

Кольцов стоял, размышляя. Не ждать же Свердлова в Москве целую неделю, чтобы сказать ему то, что он настроился сказать? Или, может, написать короткое письмо? А нужно ли? С глазу на глаз еще можно в чем-то убедить Свердлова, или уж, по крайней мере, доходчиво объяснить ему, что это — не та победа, которой может гордиться Свердлов. Потому что на самом деле победы нет. А как все эти его соображения будут выглядеть на бумаге? Вместо эмоций — восклицательные знаки?

И все же, когда он увидел возвращающуюся уже знакомую барышню, шагнул ей навстречу.

— Простите! Вы, вероятно, имеете какое-то отношение к Красному Кресту?

— Самое непосредственное. Я — референт.

— В таком случае, не затруднит ли вас передать Вениамину Михайловичу короткую записку?

— Нисколько. Идемте в «референтскую», там напишете.

В небольшой комнате, которая еще не так давно была скромным одноместным гостиничным номером, было тесно. За своими столами сидели несколько ухоженных дамочек и листали какие-то бумаги, а одна старательно, двумя пальцами, что-то печатала на «Ундервуде».

— Здравствуйте! — громко сказал Кольцов.

Дамочки одновременно, молча и равнодушно, коротко взглянули на Кольцова и снова зашелестели своими бумагами.

— Сюда, пожалуйста! — приведшая Кольцова барышня указала ему на не занятый стол. — Вот ручка, чернила.

— Спасибо.

Кольцов уже начал жалеть, что решился на это письмо. Ему захотелось поскорее оказаться на улице, подальше от этих милых, но холодных безжизненных мраморных лиц. Но и отступать уже было поздно. Барышня, приведшая его сюда, ожидающе на него смотрела.

Он пододвинул к себе бумагу, обмакнул перо в чернила и, после коротких раздумий, написал:

«В.М.! Вся эта ваша парижская затея увенчалась успехом. Но очень и очень случайно. Подробности вам, вероятно, изложат товарищи, которые участвовали в этой авантюре». И подписался: «П.Кольцов».

Закончив писать, он отдал записку стоящей возле него барышне и направился к двери. Там немного задержался. Что-то жало ему. Какие-то сомнения продолжали теснить душу. Собственно, зачем все это, зачем эта записка, эти слова об авантюре? В конечном счете то, что от него требовалось, он сделал. Бриллианты не пропали. Рано или поздно они сделают свое дело. И кому интересно, с каким трудом все это ему досталось? Пусть те, кто считает это их общим успехом, разделят его между собой. Но скорее всего, успех припишет себе сам Свердлов. Ну и пусть! Кольцов тоже получил свою награду: четыре незабываемых дня наедине с Таней. Четыре дня счастья!

Кольцов обернулся, попросил барышню вернуть ему записку. Она поняла, что незнакомец хочет еще что-то дописать.

Кольцов же решительно разорвал листок на мелкие части и хотел бросить обрывки в стоящую возле двери урну. Но его рука на мгновенье зависла в воздухе и затем отправила клочки в карман.

— Собственно, писать-то и нечего, — словно извиняясь, произнес он, ставя точку в своих сомнениях. — Скажете Вениамину Михайловичу, что заходил Кольцов. И все.

— Кольцов? Так это вы и есть Кольцов? Тот самый? — ахнула барышня. — Но ведь вы же были в Париже!

Оторвались от своих дел, с нескрываемым интересом уставились на Кольцова и остальные дамы-референты.

— Вениамин Михайлович вас так ждал. Перед своим отъездом он еще нас предупреждал…

О чем предупреждал этих престарелых девиц Свердлов, Кольцов уже не услышал. Он торопливо закрыл за собой дверь и быстро направился к лестнице. Побежал по ступеням вниз…


Снова они с Мироновым вернулись на Лубянку.

Помощник Дзержинского Герсон встретил Кольцова радушно, как давнего и хорошего знакомого.

— А вы, Павел Андреевич, стали у нас здесь чем-то вроде знаменитости, — сказал он, усаживая Кольцова в кресло. — Вас чуть ли не каждый день вспоминают. То Феликс Эдмундович, то Менжинский, то Свердлов. Говорят, вы там, в Париже, совершили какой-то подвиг?

— А у нас не могут иначе: либо поднимают человека до небес, либо опускают на дно морское, — ворчливо ответил Кольцов. — Я смогу сегодня увидеть Феликса Эдмундовича?

— А он — в Минске, — сказал Герсон.

— Когда вернется?

Герсон сдвинул плечами:

— Этого не знал даже сам Дзержинский, — и стал перебирать на столе какие-то бумаги. Отыскав нужную, сказал Кольцову: — Перед самым отъездом Феликс Эдмундович попросил направить вас в распоряжение председателя Особого отдела ВЧК Вячеслава Рудольфовича Менжинского. Он сейчас в Харькове, при штабе Южного фронта. Там вас ждут.

Обратив внимание на огорченное лицо Кольцова, Герсон спросил:

— Вам очень нужен Феликс Эдмундович?

— С его помощью я хотел передать Вацлаву Вацлавовичу Воровскому одно важное письмо. От шведских промышленников.

— Так в чем дело? Передайте лично.

— Боюсь, на это уйдет не один день.

— В таком случае оставьте его мне. Завтра-послезавтра оно будет у Воровского.

Больше в Москве Кольцову делать было нечего, и, стало быть, добывать место в гостинице для себя и для Миронова надобность тоже отпадала.

В Харьков так в Харьков! Тем более что это совпадало с его интересами. Еще там, в Париже, размышляя о дальнейшей судьбе Миронова, он решил хотя бы на время, возможно, до весны, пристроить его под крыло Павла Заболотного. Он был уверен, Павло ему не откажет. А как будет дальше — покажет время.

Предписание об отбытии Кольцова в Харьков в распоряжение Особого отдела ВЧК Южного фронта Герсону не пришлось выписывать. Оно было заготовлено, подписано Дзержинским и уже ждало его. Требование в Управление «Московско-курской, нижегородской и муромской дороги» на два билета до Харькова ему выдали в Канцелярии ВЧК.

Глава 22

Утренний зимний Харьков встретил их пустынными улицами, словно его покинули почти все жители. Одинокие прохожие, кутаясь в свои не очень теплые одежки, жались от ветра поближе к стенам зданий.

Дома не отапливались — на складах не было ни дров, ни угля, а заборы, деревянные строения и все остальное, что могло гореть, уже сожгли — и люди старались отсиживаться хоть и в нетопленных помещениях, но где все же не так расточительно расходовалось тепло, как на пронизывающих уличных сквозняках.

Штаб Южного фронта и Особый отдел ВЧК находились в здании на Сумской. А еще совсем недавно этот просторный особняк занимал командующий Добовольческой армией Ковалевский и его штаб. Кольцов мог бы найти это здание даже с завязанными глазами. Оно часто являлось ему во сне. Здесь произошло, наполненное опасностями и смертельным риском, его становление как разведчика. Здесь встретил он свою первую любовь.

Устроив Миронова сидеть в коридоре у самого входа, неподалеку от проверяющего пропуска часового, Кольцов пошел по знакомым до сердечной боли коридорам. Видимо, совсем недавно здесь произошли очередные учережденческие перемещения, потому что вместо табличек на дверях висели листочки с написанными от руки названиями отделов.

Кольцову повезло, ему не пришлось долго блуждать по запутанным лабиринтам коридоров. Уже третья или четвертая бумажка извещала, что комната относится к какому-то подотделу ВЧК.

Открыв дверь, Кольцов увидел там мужчину в шинели и в шапке-ушанке, который расставлял по полкам книжных шкафов книги и папки с какими-то документами.

— Не подскажете, где можно найти Гольдмана? — спросил Кольцов. Он не мог себе представить, что есть в штабе человек, который бы не знал Гольдмана.

— Гольдмана? — удивленно переспросил пожилой чекист, приподняв уши шапки. — Нет, не слышал, — и, подумав немного, добавил: — Спросите в четырнадцатой комнате. Они здесь давно, лучше всех знают.

Нумерацию комнат учрежденческие перемещения не затронули, и через пару минут Кольцов очутился прямо в объятиях самого Гольдмана. Одетый в просторную, с меховой подстежкой, командирскую шинель, Гольдман неуклюже, по-медвежьи, обнимал Кольцова, и при этом торопливо, словно боялся, что он вдруг внезапно исчезнет, приговаривал:

— А я ведь знал. Случаем увидел штатный список. Смотрю: Кольцов. Спросил у Вячеслава Рудольфовича. Говорит: тот самый. А меня, знаешь, Дзержинский в Москву затребовал. Хотел при себе оставить. Съездил. Сказал ему: «Хочу лично точку в войне поставить. Своими глазами увидеть, как все это закончится». И про тебя подумал. Раз в штатном списке у Менжинского числишься, значит, скоро здесь появишься. Ждал. И, если честно сказать, с нетерпением. От Дзержинского узнал, что ты — в Париже. Сгораю от любопытства. Да ты входи, не выстужай комнату. Я с утра малость «буржуйку» протопил. Оно вроде и не тепло, а все же пар изо рта не идет. Значит, выше нуля.

Гольдман был все такой же быстрый в движениях и торопливый в словах, каким его и знал Кольцов. И если бы Павел не остановил его сбивчивую речь, Гольдман еще долго рассказывал бы о себе и о том, как он жил все это время после их разлуки.

Но Павел помнил, что там, внизу, мерзнет, ожидая его, Миронов, а потому остановил Гольдмана на полуслове.

— Не спешите, Исаак Абрамович. У нас еще будет время обстоятельно обо всем поговорить.

— Да, понимаю, — согласился Гольдман. — Тем более что тебе надо представиться Вячеславу Рудольфовичу. Он здесь. Я видел его всего полчаса тому.

— Нет. Прежде мне надо решить одну неотложную проблему.

— Ну, знаешь! Не успел с поезда сойти, уже проблемы! Ладно бы, завтра озадачил своими проблемами. А сегодня порадовались бы встрече. Что б все, как у людей.

— Вот я и хочу, что б все — как у людей.

— Излагай! — попросил Гольдман. — Если ты о детях, которых усыновил, то о них не беспокойся. Живы, здоровы. Там, в Основе, Павло Заболотный такую коммунию разворачивает. На днях съездим, порадуешься.

— Сегодня.

— Что — «сегодня»? — не понял Гольдман.

— Сегодня поедем в Основу, — упрямо произнес Кольцов.

— А ну как Менжинский уже знает о твоем прибытии? Позвонили из Москвы. И он планирует впрячь тебя в какое-то неотложное дело? Не зря ведь каждый день про тебя спрашивал.

— Значит, будем считать это первой проблемой, которую надо решить.

Гольдман удивленно покачал головой:

— А что, много других?

— День только начинается. До Основы рукой подать. Если поторопиться, засветло можно многое успеть, — попытался уговорить Гольдмана Кольцов.

— Что за спешка, Паша? Ты меня давно знаешь. Я всегда понимал тебя с полуслова, иногда даже с одного взгляда. Но ты что-то недоговариваешь, и я никак не пойму, в какой помощи ты нуждаешься? — рассердился Гольдман. — Не цеди по капле, выливай сразу все проблемы!

— Хорошо, — согласился Кольцов. — Вы уже знаете, что мне довелось побывать в Париже. Но об этом — потом. Я привез с собой оттуда человека, которому многим обязан.

— Неужели дама? — попытался догадаться Гольдман.

— Дамы — это больше по вашей части, Исаак Абрамович.

Гольдман коротко самодовольно хохотнул.

— Это — мужчина. Он помог нам там, в Париже, сделать то, что ни я, ни мои товарищи сделать бы не смогли. В обмен он выказал желание вернуться в Россию. В нашу Советскую Россию. И я пообещал ему помочь в этом, а затем, уже в России, всячески побеспокоиться о его будущем.

— Вот теперь все понятно, — сказал Гольдман. — Сегодня же переговорим с Менжинским и возьмем его в ЧК. У него какая специальность?

— Весьма редкая, — ответил Кольцов. — Но, к сожалению, совершенно не для нашего ведомства.

— Ты меня заинтриговал, Паша! — Гольдман вопросительно посмотрел на Кольцова. — Скажи, кто же он?

— Надеюсь, это останется между нами, — предупредил Кольцов.

— Зачем такие слова! — даже обиделся Гольдман. — Ты же меня хорошо знаешь!

— Он — аферист, — вздохнул Кольцов. — Если подробнее: «медвежатник», картежник. Искал свое счастье во Франции. Не нашел. Пересмотрел свою жизнь и искренне хочет ее изменить. Я согласился ему помочь.

— Аферист? Это — хорошо. Это вполне в твоем стиле, — стал добродушно выговаривать Кольцову Гольдман. — Там, где ты — всегда какие-то аферы.

— Но я — вполне серьезно.

— Ты думаешь, я — не серьезно. Я всегда жду от тебя чего-нибудь такого… Но давай подумаем.

— Я уже подумал. Чтобы решить эту проблему, для этого мне нужно съездить в Основу к Павлу Заболотному.

— Так в чем дело! Ты ведь мог приехать и не утром. Таким образом, в твоем распоряжении целый день. Представишься Менжинскому вечером, — первую проблему Кольцова решил Гольдман в мгновение ока. Он весь превратился в тугую пружину, которая стала медленно разжиматься. — Теперь насчет Основы! Вопрос с автомобилем вполне решаемый! Вот тебе пропуск на этого твоего… афериста. Веди его сюда. А я тем временем позабочусь об автомобиле.

— Давайте называть его Юрием Александровичем.

— Пожалуй. Так интеллигентнее, — согласился Гольдман и затем с укоризной попенял Кольцову: — Ты, Паша, стал забывать профиль нашего ведомства. А ведь нам нередко приходится производить обыски, вскрывать двери квартир и бронированные двери солидных сейфов. И такой человек, как этот твой… э-э… Юрий Александрович, возможно, окажется для нашей конторы настоящим кладом. Знаешь, я возьму его в свой штат! И не спорь!

— Не нужно, — решительно отверг Кольцов предложение Гольдмана. — Может быть, мы позже вернемся к этому разговору. А пока понаблюдаем.

— Тебе это, Паша, легко говорить, — вступился Гольдман за незнакомого ему Миронова. — А человеку надо чем-то питаться, где-то жить.

— Об этом я подумал, — сказал Кольцов. — Какое-то время пусть поживет в Основе, под присмотром Павла Заболотного.

…И уже через полчаса на стареньком, побывавшем в различных передрягах «Гарфарде» они выехали в Основу.

Глава 23

И дом, и двор, где разместилось беспокойное хозяйство Павла Заболотного, искать не пришлось. Вокруг в поселке стояла зимняя тишина, а с этого двора разносился вокруг шумный детский грай.

Автомобиль оставили за углом, к воротам подошли бесшумно. Павел обратил внимание, что ворота уже отремонтированы и что над ними висит не прежде коряво написанное от руки химическим карандашом предостережение «Дом охраняется Укр. ЧК». Теперь вместо него красовалась вывеска в добротной багетной раме «Коммуна № 1».

Во дворе суетилась ребятня. Те, что постарше, пилили и кололи дрова, рубили хворост, а малыши охапками носили все это под навес. Все были так увлечены работой, что долго не замечали наблюдающих за ними мужчин.

Потом кто-то из детей все же заметил их и сказал складывающему под навесом дрова и хворост Павлу Заболотному. Тот торопливо направился к воротам.

— Ну и чего глазеете? На замки не запираемся, никого не боимся. Входите! — ворчливо пригласил Павло, приближаясь к воротам и еще издалека узнавая Кольцова.

Шум во дворе стих, ребята прекратили работу и с настороженным любопытством издалека наблюдали за встречей их воспитателя с незнакомцами. Лишь когда Заболотный и Кольцов обнялись, двор вновь облегченно зашумел.

По тому, как Заболотный буднично поздоровался с Гольдманом, Кольцов понял, что они часто встречаются. А это могло означать только одно: Гольдман по поручению руководства ВЧК принял над «коммуной» шефство и всячески ей помогает.

Миронова Кольцов представил Заболотному коротко:

— Мой знакомый.

— Миронов, — назвал себя Юрий Александрович.

Широко распахнув калитку, Павло снова грубовато пригласил гостей:

— Ну что вы жметесь у ворот! Не видите, народ сгорает от любопытства на вас поглядеть.

Ребята, и верно, стояли на своих позициях, однако работу прекратили, ждали, когда гости войдут во двор.

Пропустив Гольдмана и Миронова впереди себя, еще раз скользнув взглядом по вывеске над воротами, Кольцов пошел по двору рядом с Заболотным.

— Ну и как вы тут?

— Живем потихоньку. Главное, что в тепле и не голодаем.

Увидев приближающихся незнакомцев, которых вел воспитатель, старшие принялись за дело и усердно застучали топорами. Малыши тоже торопливо задвигались по двору с охапками хвороста и дров. Они уже знали слово «комиссия», а также то, что этой самой «комиссии» надо показывать трудовое рвение. И они старались, зная, что позже Заболотный их похвалит.

А Павел присматривался к детям, пытаясь узнать среди них своих «крестников» Катю и Николая. И никак не мог выделить их среди снующих мимо малышей.

— Смотрю, прибавилось народу. Сколько их у вас сейчас? — спросил Кольцов.

— Семнадцать. Пять девочек и двенадцать пацанов. И заметь, все местные, из Основы. А если харьковских начнем подбирать, целая дивизия образуется.

— Так подбирайте.

— Легко сказать, — вздохнул Павло и печально пояснил: — Крышей над головой, простынями, одеялами, да и одежонкой — этим мы еще как-нибудь обеспечим. Все дело упирается в кормежку. Лютый голод подступает. Умные люди говорят: к весне проявится. Да и с обслугой не все так просто. Мы с жинкой уже не справляемся. А кого попало сюда не возьмешь. Дети — дело сурьезное.

Неподалеку от них остановилась девчушка с охапкой хвороста в руках, уставилась на Кольцова.

— Что, Катюха, неужели не признаешь? — прервав свой рассказ, обратился к девочке Павло.

Теперь и Кольцов увидел в лице девочки что-то знакомое. Нет, он сам вряд ли смог бы узнать Катю. Тогда, теплой осенью, она была тощенькая, воздушная. Сейчас же перед ним стоял, закутанный в ватные одежды и повязанный толстым шерстяным платком, эдакий большеглазый колобок и настойчиво его рассматривал. Лицо девочки постепенно озарялось робкой улыбкой.

— Папка? — несмело спросила девочка, все еще сомневаясь, не ошибается ли. И, бросив на снег хворост, она совсем близко подошла к Кольцову и вновь, теперь уже настойчиво, спросила: — Вы правда папка?

Поначалу растерявшийся Кольцов подхватил девочку на руки, стал ее целовать и, сглаживая первоначальную неловкость, сквозь сдавивший горло спазм, приговаривал:

— А я, понимаешь, не сразу узнал… Все ищу, ищу глазами, а ты… ты, понимаешь, такая закутанная… Ах ты, мой воробышек!

Катя тоже прижималась к нему, все пыталась обнять его за шею, но толстые одежки мешали ей.

Павло Заболотный, поняв, что он сейчас здесь лишний, незаметно отошел в сторону.

Потом Павел почувствовал, как кто-то обхватил его за талию, и увидел подле себя Колю.

— А мы вас ждали, — торопливо заговорил он. — Мы каждый день вас ждали. А вы все не приходили.

— Я пока ненадолго, — почему-то стал растерянно оправдываться Павел. — Но я скоро вернусь. Мне только надо… надо поскорее закончить войну. И я тут же. Я вас не забываю. Никогда. Ни на день.

Затем Павел опустил Катю на снег, взял их обоих за руки и сказал:

— Ну, ведите!.. Показывайте, что у вас тут?

Они повели его по протоптанной в первом робком снегу дорожке, свернули к сараю.

— Это — коровкин домик, — пояснила Катя. — Здесь «Маркиза» живет. А еще у нее есть дочка, «Маруся».

— Ну как же! Я же их помню. Я их тогда, давно, уже видел, — напомнил Кольцов.

— А «Алмаза» вы не видели, — сказал Коля.

— «Алмаз» — это собачка? — спросил Кольцов.

Катя переглянулась с Колей, и они одновременно расхохотались. Катя даже приседала от смеха, Коля же, как и подобает мужчине, смеялся сдержанно.

— Соба-ачка, ха-ха! — заливалась Катя.

— «Алмаз»! Ну, может, козел? — попытался угадать Кольцов, чем вызвал еще большее веселье.

— Да нет же! Нет! — пришел Кольцову на выручку Коля. — «Алмаз» — конь! Настоящий конь. Мы на нем уже два раза катались. Он у нас совсем недавно. Только его, наверно, отдадут. У нас нет сена. А кони любят сено.

— И еще сахар. Только сахара у нас тоже нет, — добавила Катя.

— Откуда же у вас взялся конь? — спросил Кольцов.

— Его Ромка привел, — ответил Коля.

— Нет, Ромка с Данилкой, — поправила брата Катя.

— Ну да! — согласился Коля. — Они — цыгане. Цыгане любят коней.

Вернулся отвлекшийся по своим делам Заболотный.

— Исаака Абрамыча и того, твоего гостя, я до начхоза приставил. Пускай хозяйственные дела порешают, — доложил он.

— Кто же у тебя начхоз? — поинтересовался Кольцов.

— Та — жинка. Она лечшее меня разбирается, что в хозяйстве надо. Ну там, где что купить, что смолоть, на чем сварить? Я в этой бабской машинерии слабо разбираюсь, — и, широко улыбнувшись, Заболотный добавил: — У меня забота, как у комдива: общее руководство. Чтоб во всех подразделениях военный порядок был.

— В принципе правильно, — согласился Кольцов и затем попросил: — Ну покажи-ка коня!

Заболотный открыл дверь сарая, и в скупом зимнем освещении Кольцов увидел глядящего на них стройного чубарого красавца коня. Не очень в лошадях разбирающийся Кольцов все же понял, что это породистый и очень дорогой конь. Он мог бы быть украшением самой богатой конюшни.

— Откуда у тебя такое сокровище? — удивленно спросил Кольцов.

— Потом, — сказал Заболотный, выразительно взглянув на Кольцова. И затем спросил, вероятно, чтобы сменить тему: — Ну и как ты находишь своих крестников?

— Веселые. Молодцы!

— Только скучают очень, — сказал Заболотный. — Вон Катерина часто по ночам плачет.

— Что ж ты, Катя? — обратился Кольцов к девчушке. — Ты же уже большая. А большим не положено плакать. Вон Коля же не плачет.

— Коля — мужчина, — рассудительно ответила Катя. — Я тоже уже редко плачу. Только когда маму вспомню. И еще когда плакать хочется.

— Она и когда тебя вспомнит, тоже плачет.

— Не нужно, — обратился Кольцов к своим крестникам. — Я скоро уже навсегда к вам вернусь. И будем вместе жить.

— А у вас есть дом? — спросил хозяйственный Коля.

— Пока нет. Но будет. Обязательно будет, — пообещал Кольцов и добавил: — Как же нам вместе жить, и без дома?

— И котенка заведем, — мечтательно вздохнула Катя и, посерьезнев, спросила: — Вы сегодня уедете?

— Надо бы сегодня. Дел, понимаете, много, — совсем как взрослым, пояснил им Кольцов.

Заболотный понял, что детишки до самого отъезда не отойдут от Кольцова, а ему и самому хотелось о многом с ним поговорить, поэтому он строго посмотрел на Катю и Колю и ворчливо сказал:

— У вас, братцы, тоже дел много. Или вы ждете, пока другие все ваши дела переделают?

Катя с Колей переглянулись и медленно, неохотно отправились туда, где суетилась ребятня. Коля вновь принялся рубить хворост, а Катя задумчиво набирала в охапку уже нарубленный.

— Насчет коня! — вспомнил Заболотный, когда детишки отошли. — У нас еще тогда, в самом начале, если помнишь, один цыганенок завелся? Ромка. Потом он исчез. Думали, надоела дисциплина, сбежал. Ан нет, вскоре вернулся! И не один, а со своим братом Данилой. Этот — чуток постарше Ромки. А пляшет! Такие уморительные коленца выкидывает, живот надорвешь. Они-то и привели с собой этого коня. Я как первый раз на него поглядел, тоже понял: редкостной красоты конь. Они его «Алмазом» прозвали. Или с табора увели, или где-то по дороге украли. Вот я и думаю, как поступить? Если решу оставить, надо сено закупать, упряжь хорошую, телегу, сани. Чтоб все честь по чести. Сурьезные расходы.

— В упряжке-то ходит? — спросил Кольцов.

— И в упряжке, и под седлом, и детишков катает. А теперь представь! Только это я потрачусь, а к нам цыганский табор припожалует: отдайте коня. Известно: ворованное надо вернуть. Даже в воспитательных целях надо. От детей ничего не утаишь. И что получится? Что окажусь я со всеми своими затратами в форменных дураках.

— Ну, ты хоть спрашивал у цыганчат, откуда у них этот конь?

— А то! Путано как-то объясняют. В степи, говорят, нашли. Я зайца в степи не найду, а они, видишь ли, такого коня! Очень похоже на брехню.

— А может, и правда. Если нужен тебе в хозяйстве конь — проверь, — посоветовал Кольцов. — Еще раз с ними поговори. Предупреди: если, мол, конь окажется ворованным, вернешь его хозяевам, а их — в шею. Без амнистии.

— Думаешь, не говорил?! Стоят, байстрюки, на своем.

— Ну и поверь! Чего сомневаешься!

— Знать бы, что не ворованный, я б нашел, как с ним поступить, — и, пристально поглядев на Кольцова, сказал: — В мою голову, знаешь, такая подленькая мыслишка закрадывается: пока коня хозяин не нашел, сменять его. Я бы за него пару коней-работяг выменял, и телегу, и сани, и мильйон в придачу. За такого коня хороший лошадник душу продаст.

— Так и меняй.

— Тебе легко сказать «меняй». А если вдуматься? Знаешь, что из этой мены может получиться? Вселенский скандал! — И Заболотный высказал свои сомнения. — Новый хозяин его взаперти держать не будет. Даже из желания похвастаться его будут повсюду показывать. И рано или поздно про коня узнает настоящий хозяин. Так?

— Ну, допустим.

— И выйдет на меня. Что получается? Я — конокрад! И покатилась с высокой горы моя репутация честного человека. Погонят меня со всех должностей. И что мне опосля этого останется? Только пулю в лоб. А у меня детишки. Своих трое, да этих семнадцать. Что с ними со всеми будет?

Так, разговаривая, они подошли к крыльцу дома. Вокруг было убрано, снег отброшен с дорожек, на ступеньках лежали тряпичные половички. По всему было видно, что здесь живут аккуратные, домовитые хозяева.

— Хочешь, дам тебе хороший совет? — спросил Кольцов.

Заболотный поднял на Кольцова глаза.

— Говори, Павел Андреевич. Я всегда уважал твою разумную голову. Знаю, плохого ты не присоветуешь, — горячо сказал он и, с надеждой глядя на Кольцова, стал ждать совета.

— Ты правильно решил, Павло, — проникновенно сказал Кольцов. — Не мучайся! Застрелись!

— Да ты что? Сдурел? — задохнулся от негодования Заболотный.

— Это ты сдурел! Нафантазируешь черт знает чего, а потом сам же себя этими фантазиями с ума сводишь.

— Какие фантазии? Конь-то — вон он, в сараюшке. Наглядное, как говорится, пособие.

— Я когда под Каховкой с полком стоял, мои хлопцы в степи знаешь кого поймали?

— Ну и кого?

— Страуса.

— Горазд брехать, — заулыбался Заболотный. — Откуда в наших степях возьмется такое чудо? У нас же тут, слава богу, не Африка какая.

— Никаких чудес, — спокойно объяснил Кольцов. — Это когда Врангель из-под Мелитополя решил рвануть на Правобережье Днепра, в надежде соединиться с войском Пилсудского, конница белого генерала Бабиева захватила имение барона Фальц-Фейна.

— Асканию-Нову, что ли?

— А в этой самой Аскании барон устроил что-то вроде зверинца. Для своей потехи. Бабиевские казаки тоже там малость потешились: открыли клетки, вольеры, разогнали птиц и зверей. Тогда хлопцы и поймали страуса. Заметь: в степи.

— Ну и что вы с ним сделали? Со страусом? — поинтересовался Заболотный. — Съели, небось?

— Ничего подобного. Обменяли на десяток курей. Курей, конечно, съели.

— До чего ж ты мудрый мужик, Павел Андреевич! — восторженно сказал Заболотный. — Вроде ничего и не присоветовал. Думаю, куда он поворачивает?

— Никуда, — хитровато улыбнулся Кольцов. — Вспомнилось про страуса, я и рассказал. Чтоб тебя немного развеселить.

— Не хитруй! — не согласился Заболотный. — Если в наших степях можно африканского страуса поймать, то про коня — и сомневаться не надо. Время теперь такое. Я правильно тебя понял?

— Каждый понимает, как он хочет, — уклонился от прямого ответа Кольцов.

— И знаешь, что я теперь решил? Сменяю коня. Кому-то он пригодится на парадах красоваться. А мы на выменянных лошадках будем молоко детишкам возить.

Глава 24

Время перевалило за полдень. Заболотный спросил у вышедшей на крыльцо жены:

— Ну как? Дела порешала?

— Мы с Абрамычем всегда понимаем друг дружку. Пообещал пару ящиков мыла на днях завезти.

— Абрамыч знает, что в хозяйстве прежде всего нужно, — одобрительно сказал Заболотный и спросил: — Гостей накормила?

— Отказались. Абрамыч сказал: они с тем, вторым, по Основе прогуляются.

— Корми детишков. А мы опосля, когда те двое вернутся.

Они вошли в дом. Заболотный повел Кольцова по узкому коридору. По пути заглядывали в комнаты.

Судя по всему, дом строился для большой, но не богатой семьи. Комнат в нем было много, но все они были маленькие. В каждой из них Заболотный разместил по шесть кроватей. Прикроватные тумбочки вынужден был вынести в коридор, от этого коридор сделался невыносимо узким.

— Тесновато, — заметил Кольцов.

— И я о том же, — согласился Заболотный. — Ответь мне, как дите к порядку приучишь, когда у него для жизни никакого простора. Сейчас пока еще ничего. Пока еще погода спасает: набегаются по двору, потом спят как убитые. А через неделю-две, когда морозные ветры задуют, снегов наметут. Как им тогда жить в такой тесноте?

— Это ты у меня спрашиваешь, — сказал Кольцов.

— Я — размышляю. И уже не один день.

— Ну и размышляй. Тут вокруг тебя много брошенных домов. Большинство хозяев уже никогда сюда не вернутся. Не жди, когда дома превратятся в руины. Не мне тебя учить. Ты же — хозяин, — и Кольцов насмешливо передразнил Заболотного. — «Размышляю».

— Думаешь, только размышляю? Я уже до многого додумался. Сам, заметь. Без всяких советчиков обошелся.

Они вошли в единственную, самую большую во всем доме, комнату. Вдоль стен здесь стояли стулья самых разных фасонов и стилей. Видимо, их собирали в покинутых хозяевами домах. А посредине комнаты, как памятник достатку, блестел лаком небольшой кабинетный рояль.

— Тоже в брошенных домах нашли? — спросил Кольцов.

— Феликс Эдмундович подарил. Он у них в ВЧК в какой-то кладовке стоял. Видать, от прежних хозяев. На нем, может, сам добровольческий генерал Ковалевский играл. Не помнишь?

— Не было у нас рояля. А может, не во все кладовки заглянули… А ты-то играешь?

— А чего ж! — не оробел Заболотный.

Он поднял рояльную крышку, открыл клавиатуру. И стоя, одним пальцем, простучал по клавишам. С трудом можно было угадать мелодию «чижика-пыжика».

— И это весь твой репертуар? — насмешливо спросил Кольцов. — Так и я умею.

— Вот! В этом вся проблема. Детишков надо не только кормить и одевать. Их учить надо. Мне сюда люди нужны. Учителя. Чтоб не только арифметике или, там, чистописанию учили. Но чтоб, к примеру, и музыке. Такую ставлю перед собой задачу.

— Вполне разумная задача, — поддержал Заболотного Кольцов. — Новой России потребуются новые люди. А где их взять, новых?

— И я так размышляю. Считай, мы как та же фабрика. Только там, к примеру, рояли изготовляют, а мы — новых людей. А учителя — это те же инструменты. Плохим инструментом хороший рояль не сладишь. Будет куча досок да моток проволоки.

— Может, и не очень точно рассуждаешь, но, в общем-то, правильно. Насчет новых людей, — согласился Кольцов. — Я с тобой тоже хочу приблизительно о том же поговорить. О человеке, который со мной приехал.

— Этот, в малахае? Он разве не из чекистов? — удивился Заболотный. — Я думал, раз с вами приехал… Ну и в чем проблема?

— Хочу тебя просить пригреть его у себя в «коммуне». В смысле: возьми его к себе на работу.

— А что он может?

— Все.

— Так уж и все?

— Он на моих глазах сложнейший сейфовый замок в салон-вагоне самого Слащева вскрыл. Так что, как я понимаю, он человек технически образованный.

— Так он этот… фармазон, что ли? Или как там у них — «медвежатник»? — продолжал выспрашивать Кольцова вконец ошарашенный Заболотный.

— Не стану от тебя скрывать, был он «медвежатником». И не только. В молодости. Но с возрастом что-то оказалось уже не под силу, о чем-то задумался, многое понял.

— Он понял? Или это ты думаешь, что он понял? — жестко спросил Заболотный.

— Не просто так говорю. Он у меня проверку прошел. И, надо сказать, серьезный экзамен выдержал.

Кольцов убеждал Заболотного, но даже сам чувствовал, что слова его звучали крайне неубедительно и что это предложение Заболотному совершенно не нравится. И он понимал его. У Заболотного в «коммуне» были далеко не все такие домашние дети, как Катя и Николай. Большинство из них, оставшись без родителей или по каким-то другим причинам покинувшие дом, давно жили на улице и промышляли воровством. Воровали от безысходности: кушать-то хочется каждый день. Заболотный у каждого из них потребовал клятву, что навсегда забудут о своем прошлом. И вот появится в «коммуне» такой Миронов, профессиональный вор, и, не исключено, станет для некоторых детишек кумиром, увлечет их воровской романтикой, перетянет на свою сторону.

Заболотный ничего не отвечал Кольцову, тяжело молчал.

— Понимаю тебя, Павло! — продолжил уговаривать его Кольцов. — И все же прошу: приюти его! Пригрей! Никогда не ходил с протянутой рукой. А тут протягиваю руку, прошу: помоги спасти его. Он много настрадался, переосмыслил свою жизнь, и верю, он еще сможет стать не только хорошим, но и нужным людям человеком.

— Ну что ж… Ну ладно… Кто б другой просил — отказал бы. Но ты! — не очень охотно согласился Заболотный и тут же твердо предупредил: — Но если что, сам понимаешь — своей же собственной рукой выкину его на улицу. А вдруг что сурьезное, без всяких там сожалениев отдам его под трибунал. Если устраивают тебя такие мои условия, я согласный.

— Спасибо, Павло. Я надеюсь, ты еще когда-нибудь мне за него спасибо скажешь.

— В народе как говорят? — Заболотный задумчиво простучал на рояле «чижика-пыжика». — Дай-то, Боже, нашему телятку волка съесть.


Дни зимой короче воробьиного скока. Едва рассветет, глядишь, уже вечереет. В залу, где они сидели, потихоньку закрадывались сумерки.

Они уже обо всем переговорили и теперь ждали загулявших где-то в поселке Гольдмана и Миронова.

Кольцов подумал, что Гольдман неспроста увел Миронова с собой. Вдали от суеты, в тишине он надеялся обстоятельно поговорить с Мироновым и выяснить, чем дышит, какую ценность представляет собой этот человек. Вероятнее всего, он делал это для того, чтобы уберечь неопытного в обычных житейских делах и легковерного Кольцова, который безоглядно кладет за Миронова свое доброе имя, от больших неприятностей.

— О чем думаешь, Андреич? — прервал размышления Кольцова Заболотный и, по-своему поняв его молчание, успокоил: — Ты уж, пожалуйста, не сомневайся. Не дам пропасть человеку. Во всяком случае, крепко постараюсь.

— Скажи, Павло, я там, над воротами, видел новую надпись «Коммуна номер один», — вспомнив что-то, спросил Кольцов.

— То один местный старичок постарался. Говорит, был художником. Я его тоже наметил пригласить. Может, кто из детишков захочет в художники выбиться, пусть поможет.

— Это хорошо, — согласился Кольцов. — Но я не о том. «Коммуна» — тут все понятно. Но почему «номер один»? Кто тебе, Павло, этот номер присвоил?

— Так сами себе и присвоили, — не задумываясь, с готовностью ответил Заболотный: видимо, кто-то уже задавал ему этот вопрос. — Потому как мы первые до этого додумались. Вот ты, Павел Андреевич, много по свету поездил, много всякого повидал. Скажи мне, только честно: слыхал ты, что б вот так, как мы, сирот еще где-нибудь до гурту собирали? Чтоб чужие люди им вместо родителев становились?

Кольцов промолчал. Ему, и верно, не доводилось про такое слышать. О домах призрения, где бездомных стариков до последних их дней докармливали, слыхал. А вот до детской коммуны, может, и прав Заболотный, пока еще никто не додумался.

— Молчшь? То-то же! Потому номер один! — удовлетворенно сказал Заболотный и продолжил: — И еще. Тоже насчет моих размышлений. Мы тут еще один домик приглядели, тоже вроде как бесхозный. Весной ремонт сделаем. Девчаток в нем разместим.

— Прямо наполеоновские у тебя планы, Павло!

— Вот! Ты в самое яблочко попал! — обрадовался Заболотный. — Я тут на чердаке книжки отыскал. Одна особенно мне понравилась. Про Наполеона. Две ночи напролет читал. Веришь-нет, все вроде как про нашу коммуну. Только Наполеон всех инвалидов, в войнах искалеченных, собирал и тоже им что-то вроде коммуны устраивал. А вот про детишков не подумал, не побеспокоился. А они больше всех не только в войнах, но и в других всяких передрягах страдают.

— Ты так меня убеждаешь в необходимости детской коммуны, вроде как не мы с тобой эту самую коммуну начинали, — улыбнулся Кольцов.

— Про это я не забываю. Но тогда то была только первая мысль. Ну, вроде зажженной в темноте спички. А для того, чтоб светло стало, надо каганец запалить. Или там лампу-семилинейку. Наша коммуна, я так понимаю, это все равно, как зажженная спичка. Потому номер один. А теперь, глядишь, мы нашей спичкой сотни каганцов запалим. Если б ты, Павел Андреевич, только знал, сколько детишков по всей России сейчас без родительского призора осталось! — с глубокой душевной болью тихо сказал Заболотный. — Спасать надо!

Вернулись из своего странствия по Основе Гольдман и Миронов. Кольцов стал присматриваться к выражению лица Гольдмана, пытаясь определить, какое впечатление произвела на него их беседа, к какому выводу он пришел относительно Миронова.

Но лицо Гольдмана было, как всегда, непроницаемым, скупым на внешние эмоции.

Едва Миронов вошел в зал, Павло стал тоже по-особому, внимательно и оценивающе, к нему присматриваться. Словно примерялся, пытаясь уже заранее предугадать, сойдутся ли они характерами, сработаются ли.

Миронов же, увидев в зале рояль, весь как-то просиял, подошел к нему, как бы невзначай дотронулся до клавиш. И рояль отозвался не какофонией звуков, а парой осмысленных музыкальных аккордов. И уже даже по этому можно было понять, что Миронов знаком с этим инструментом не понаслышке.

— Умеете? — с надеждой спросил Заболотный.

— Боюсь сказать «да», — ответил Миронов. — Когда-то меня чему-то учили, но я не был прилежным учеником.

— Попробуйте.

— Знаете, с возрастом стали хуже слушаться руки. Неоднократно в этом убеждался, — пожаловался Миронов. Но отказываться не стал.

Он поднял руки на уровень глаз и, массируя пальцы, стал ими как бы перебирать воздух. Затем пододвинул к роялю стул, удобнее на нем устроился. Для разминки несколько раз проиграл гамму. И лишь после этого, немного помедлив и сосредотачиваясь, заиграл.

Играл он что-то незнакомое. Может быть, импровизировал. Но это была музыка. Печальная, раздумчивая. Иногда пальцы ошибались, он поправлялся. Но всем было ясно: когда-то, очень давно, он действительно умел хорошо играть.

Заболотный обернулся к Кольцову, орлиным взглядом посмотрел на него. Надо думать, он не только оценил игру Миронова, но и был благодарен Кольцову за его настойчивость.

Тихонько пропела дверь, образовав узкую щелочку. И этот едва слышимый тонкий скрип громом отозвался в ушах Заболотного. Он быстро, на цыпочках, прошел к двери, гневно ее широко распахнул. И застыл. Под дверью, сгрудившись, вытягивая шеи, стояли все его мальчишки и девчонки и с восторгом вслушивались в доносящиеся из зала звуки.

Заболотный посторонился, чтобы детям было лучше видно и слышно играющего, и в такой, не очень удобной, позе застыл и сам.

Дети слушали музыку. А Заболотный стоял в двери и думал о том, что в его жизни было не так уж много счастливых минут и что эта — одна из них.

Часть IV

Глава 25

Только вечером Кольцов доложил Менжинскому о своем прибытии. Менжинский не был знаком с Кольцовым, впервые его видел, хотя слышал о нем много. Главным образом от Дзержинского.

Менжинский вспомнил, с каким захватывающим интересом Фрунзе слушал рассказ Дзержинского о Кольцове, и у него возникло неодолимое желание тут же, не откладывая в долгий ящик представить ему Кольцова. Эдакое мальчишеское желание похвастаться, удивить. Но, взглянув на часы, понял, что по такому случаю за полночь тревожить командующего Южфронтом не стоит. Это можно будет сделать и завтра, и в более удобное для этого время.

Разговор с Менжинским был коротким и ни о чем. «Как добрались? Где и как устроились? Как там Париж?». «Париж всегда Париж, как говорят французы». О деле — ни слова.

Павел понял, что Менжинский не мог вот так, с ходу, загрузить его работой, и перенес обстоятельный разговор на следующий день, и на более подходящее время.

Но уже следующим утром случилось непредвиденное событие, которое неожиданно на какое-то время отодвинуло все остальные намерения Менжинского по отношению к Кольцову.

С утра Павел намеревался навестить Ивана Платоновича Старцева. Еще в Москве он узнал от Бени Разумовича, что старик — в Харькове. Причем уехал он из Москвы, громко хлопнув дверью. После возвращения из Парижа он вконец разругался с управляющим Гохрана Юровским и написал в ВСНХ два злых рапорта о безответственном разбазаривании российских национальных ценностей. Не получив ответа ни на одно из них, написал рапорт об отставке и уехал к себе домой.

Кольцов не успел уйти из гостиницы, как к нему пришел Гольдман. Удивился, что Павел уже на ногах.

— Чего так рано поднялся?

— Надо, — ничего не стал объяснять Кольцов.

— Отложи свое «надо» на денек-другой.

— Что-то случилось?

— Это как посмотреть. — И Гольдман стал рассказывать. — Иду рано утром по Епархиальной, гляжу, навстречу наши двух мужиков ведут на допрос. Спросил, что за люди? Говорят, махновцы. Один показался мне знакомым. Вроде как один из тех, что к тебе в Берислав приходили. Кудлатый такой.

— Они у Махна там все кудлатые.

— Я только что у Менжинского был, — сказал Гольдман. — Все ему рассказал.

— Что? — не понял Кольцов.

— Ну, что ты у Махна побывал и что после вел с ними какие-то дела. Менжинский просил тебя допросить их, выяснить, что и как. И доложить.

— А почему они в тюрьме? — удивленно спросил Кольцов. — Насколько я знаю, мы с Махно находимся в состоянии дружеского нейтралитета.

— Это я не выяснил, — сказал Гольдман. — Что-то у них там мутное. Их троих схватили. Оказалось, один из них — белогвардеец.

— Непонятно. С Врангелем Махно — в состоянии войны.

— Поди разберись в его делах. Время-то ломаное, — как-то неопределенно произнес Гольдман. — Вчера они с Врангелем были врагами, а сегодня, может, договор заключили о «дружбе до гроба». Эти бандитские батьки меняют убеждения чаще, чем исподнее.

Минут через двадцать они были в Особом отделе ВЧК Южного фронта. Если быть точным, то Особый отдел занимал меньшую половину здания, на остальной площади разместилось Командование Южным фронтом со всеми его многочисленными службами.

Особый отдел располагал своим, отдельным, входом. В большом светлом холле под охраной часового чинно сидели на скамейке двое мужиков. Шапки держали на коленях, отогревались. В выстуженных тюремных стенах они за ночь совсем было замерзли, несмотря на их добротные овчинные полушубки. Здесь же, в Особом отделе, в некоторых комнатах стояли буржуйки, и просачивающееся через неплотные двери в коридор едва уловимое тепло достигало и холла. Во всяком случае, пар изо рта здесь не был виден.

Кольцов оглядел махновцев и никого не узнал. И то сказать, он не видел их с самого лета.

Один из махновцев, со спутавшимися волосами и с рыжей прокуренной бородой, зло зыркнул на Кольцова и опустил глаза. Но тут же снова уставился на него, стал пристально всматриваться.

И Кольцов узнал его. Это был давний его знакомый, махновский связник Петро Колодуб. За те несколько месяцев, что они не виделись, он не очень изменился. Изменили его, как и всех меняют, зимние холода. Точнее, одежда: кожух, шапка, сапоги.

— Петро? — Кольцов не очень удивился появлению здесь именно Колодуба. Махно считал его одним из самых удачливых своих связников. Чаще всего Махно именно его отправлял на переговоры к красным, причем по самым тупиковым делам. И Колодуб со свойственным ему неторопливым говорком, приправленным народными пословицами и прибаутками, всегда возвращался с ожидаемым Махно результатом.

Колодуб поднялся, вытянулся по струнке:

— Так точно, ваш благородь! — громко и зло сказал он.

— Да ты что, Петро! Совсем сдурел, что ли? Какой я тебе «благородие»? — удивленно спросил Кольцов. — Или не узнаешь?

— Отчего ж? Как не узнать? Когда-сь в Чека служили.

— Я и сейчас в Чека.

— Видать, нету больше у советов Чека, — дерзко продолжил Колодуб. — Повывелись.

— Что ты мелешь, Петро? — обозлился Кольцов. — Где ты такой дури набрался?

— Своим умом до всего дошел. Раньше людям, которы от Нестора Ивановича, уважение оказывали: и чаю нальют, и хлеба шмат, и сахарю грудку. А счас — сразу в тюрьму. За двое суток не то что хлеба, кружки воды не дали. Зато морду набили як деникинцы. Гляди! — Колодуб приподнял нависающие на левый глаз волосы, и Кольцов увидел на его лице внушительный фиолетовый синяк.

— Ты, Петро, хоть сказал, что пришел от Махно?

— Успел.

— Ну и что?

— А ничего. В шпионы записали.

— Но с чего вдруг? — ничего не понимая, спросил Кольцов. — Не могли же просто так, без причин?

— Я не знаю. Ты, Павло Андреич, их сам спроси. Они тебе лучшее все расскажут.

— Обязательно спрошу! — гневно пообещал Кольцов. — И будут за самоуправство наказаны, если что!

— «Если что» — это как понимать? — хитровато, с веселой издевкой посмотрел на Кольцова Колодуб. — Если мы не шпионы? Так надо понимать? То-то ты меня не знаешь!

— Расскажи, как все случилось? С самого начала.

— Обыкновенно. Может, по дури моей, чи по наивности.

И Колодуб стал неторопливо рассказывать Кольцову, как случилось, что их записали в шпионы.

О том, что война заканчивается в пользу советской власти, отпали все сомнения даже у недругов. Немного поразмыслив по этому поводу, посовещавшись с Лёвой Задовым, с командирами, Махно решил послать к командованию Красной армии своих парламентеров, чтобы те договорились о времени и месте двусторонней встречи. Одним из парламентеров и назначили Колодуба. Махно намеревался предложить красным свою военную помощь в ответ на письменные гарантии лояльного отношения в послевоенное время ко всем тем, кто служил в его войсках, и к тем, кто так или иначе ему помогал.

— Ну и что? Ты так все и рассказал? — нетерпеливо спросил Кольцов.

— Даже красившее. Бо сейчас я злой, а тогда был обрадованный, что на ваших вышел.

— Ничего не понимаю, — покачал головой Кольцов. — Почему все-таки шпионы?

— Это все, как я сейчас понимаю, по дури моей случилось. Слухай. Наши хлопцы недавно вернулись из разведки, куда-то в сторону Чигирина ходили. Ну и где-то там парубчука прихватили, до батьки доставили. Их трое на конях было. Наши окликнули их, а они только коней пришпорили. Стрельнули. Под одним коня убили, его схватили. Ничего парнишка, не из робких. С батькой чуток про политику поспорил. Грамотный. Может, из офицеров. Но в простой свитке. На шее — ладанка с бабским патретом. Открыли, а под патретом — цветная картонка. На ней вверху написано — дай бог памяти — «Верой спасется Россия», а чуть пониже четыре крупные буквы: О.С.Н.Ч. Стали допытываться, что означают эта надпись и буквы. Ничего, говорит, такого особенного. «Верой спасется Россия» — это, говорит, мой девиз. Я христианин, глубоко верующий. Ну а про бабский патрет так сказал: «Это моя невеста Ольга Степановна Немцова-Чарушникова». Левка Задов порылся в своих закромах и положил перед этим парубком такую же ладанку. Те же буквы, и та же надпись. Только патрет другой.

— Ну и что выяснилось?

— Эту вторую ладанку тоже у белого офицера Левка отобрал, неделей раньше. И тоже в тех же краях, возле станции Бурты, его взяли. Тот тоже что-то про свою невесту толковал и про свой христианский девиз.

— И чем же все кончилось?

— А ничем. Того первого офицерика Левка еще раньше расстрелял. А наш про что хочешь разговоры вел. Вроде бы давно дезертировал. А на конях, говорит, на охоту с товарищами выехали. На кабанов. А где теперь у нас те кабаны. Всех начисто выбили. Словом, ни слова правды. Все брешет. А когда Нестор Иванович велел нам до вас идти, я и предложил на свою беду: «Нам, говорю, батько, этот врангелевский офицерик совсем даже без надобности. С белыми мы пока не воюем, а красным, может, от него какая польза будет. Может, узнают, чего они там, в тех лесах под Чигирином бродят? Давайте подарим!» Нестор Иванович даже обрадовался, похвалил меня за эту …за сообразительность. Мы его на свою беду прихватили с собой. Намучились, но довели. А вышло все совсем не так, как мы надеялись. Ваши тоже в этом парубке офицерика признали. Стали разговоры с ним вести, а он опять за брехню принялся. Когда его по уху съездили, он осердился, стал психовать. «Хамы!» — закричал. «Быдло!». Вот и вся песня, — закончил свое повествование Колодуб и грустно добавил: — Нас всех троих доставили в Харьков, и тут же — в тюрьму.

Гольдман, стоявший чуть в сторонке, тоже внимательно выслушал всю исповедь Колодуба. А после этого подошел к Кольцову, негромко спросил:

— Ну и что думаешь?

— Думаю.

Кольцов надолго замолчал. Колодуб со своим спутником напряженно исподлобья смотрели на Кольцова, напряженно ждали, какой приговор он вынесет.

— Думаю, хлопцев надо отпустить, — неторопливо сказал он.

— Как же это — «отпустить»? — забеспокоился Колодуб.

— Нам без ответа возвертаться никак нельзя, — поддержал Колодуба его напарник. — Осерчает батько!

— Я в том смысле сказал «отпустить», что надо снять с вас охрану, — пояснил Кольцов. — Накормить и поселить в гостиницу, пока будет решаться ваш вопрос.

— Это правильно. А то: «шпионы»! — согласился Колодуб и затем с лукавством в голосе спросил: — А с батьковым «подарком» как? Примете? Чи, може, нам назад его возвернете?

— Подарок есть подарок, — улыбнулся Кольцов. — Подарки не принято возвращать.

Глава 26

Потом Гольдман проводил Кольцова в кабинет к Межинскому, и он подробно рассказал Вячеславу Рудольфовичу о разговоре с Колодубом.

— Вы хорошо его знаете, этого махновского парламентера? — спросил Менжинский. — Ему можно доверять? Я к тому, что за последний месяц махновские ходоки несколько раз морочили голову Всеукраинской ЧК, и конкретно Василию Николаевичу Манцеву. На поверку все оказывалось блефом. И потом, не кажется ли вам странным, что в этой компании был врангелевский офицер? Уж не к Врангелю ли они пробирались?

— Колодуб — доверенное лицо Нестора Махно. Несколько раз я встречался с ним. Прямолинеен. Из тех мужиков, которые не станут врать даже из самых высоких соображений, — попытался развеять сомнения Менжинского Кольцов. — А что касается белогвардейского офицера, Колодуб говорит, что это «подарок» от батьки. Взяли где-то под Чигирином. Там они трех всадников видели. Взять сумели только одного.

— Под Чигирином? — переспросил Менжинский и направился к карте, долго вглядывался в нее, водил пальцем по переплетениям дорог.

— Чуть раньше махновцы там же, под Буртами, врангелевского офицера прихватили, — вспомнил Кольцов. — Тоже, видать, крепкий орешек попался. Расстреляли.

— Интересно, — Менжинский вернулся к столу. — Очень даже интересно. Что Врангель там потерял? Петлюровские места. Может, недобитых петлюровцев к себе заманивают, вербуют? — И затем спросил: — И что же этот «подарок»? Что он говорит?

— Молчит, Вячеслав Рудольфович, — ответил Гольдман. — Вторые сутки с ним беседуют, пока — ничего.

— А Колодуб говорит, что он разговорчивый, — сказал Кольцов.

— Но не по делу. Чистой воды демагог.

Менжинский вскинул глаза на Кольцова:

— Но что-то же Врангель затевает в нашем глубоком тылу? А мы — в полном неведении. Павел Андреевич, может, подключитесь к этому делу?

— Вы имеете в виду: допросить офицера?

— Да, конечно. Может, сумеете подобрать к нему ключик?

— Постараюсь, — не очень охотно согласился Кольцов. Ему еще никогда никого не приходилось допрашивать, он даже считал это занятие унизительным. Но и отказать Менжинскому он не мог.

— Я, конечно, обещаю постараться, — вновь повторил он. — Но опыта в таких делах, честно сознаюсь, у меня никакого, — откровенно сказал он.

— У вас есть иной опыт, куда более важный. Надеюсь, он вам поможет! — Менжинский встал, давая понять, что разговор окончен.

— А как поступить с махновскими парламентерами? — спросил Кольцов. — Махно ждет ответа.

— Заключение военного союза с Махно, это, извините, не в нашей компетенции. Этот вопрос будем решать вместе с Фрунзе.


Фрунзе принял их тот же час.

Едва Сиротинский открыл дверь в кабинет Фрунзе (хорошо знакомую Кольцову дверь, за которой прежде, совсем недавно, находился кабинет генерала Ковалевского), Михаил Васильевич пошел им навстречу. Немало наслышанный о Кольцове, он еще издали выделил его и цепким взглядом стал в него вглядываться.

— Рад знакомству и сотрудничеству, — здороваясь, сказал Фрунзе. И когда все уселись, спросил: — Ну и что же нужно от нас Махно?

Кольцов вновь рассказал Фрунзе и о Колодубе, и о «подарке» Нестора Махно, и о цели парламентеров: договориться о времени и месте встречи для переговоров о совместной борьбе с Врангелем.

Когда Кольцов закончил, Фрунзе задумчиво побарабанил пальцами по столу и затем довольно резко заговорил:

— Мне докладывали. Махно на протяжении последних нескольких месяцев морочит нам голову. Договариваемся, рассчитываем на него, а он потом забывает обо всех своих договоренностях. Плохой союзник. Мы не можем на него рассчитывать в самую трудную минуту. Боюсь, эта наша новая встреча, новые договоренности будут такими же, как и прежде — безрезультатными.

— Сейчас иная ситуация, — не согласился Менжинский. — Сейчас запахло смолёным.

— Интересно, на какие дивиденды он рассчитывает?

— На индульгенцию после войны, — заметил Менжинский.

— Ну что же. Пускай приходят, — подвел итог Фрунзе. — Чем раньше, тем лучше. От помощи отказываться не станем, она нам сейчас не лишняя. А насчет дивидендов, мы подсчитаем их потом, после войны. Все взвесим и все учтем. И измены, и предательства, и помощь. И всем воздадим по справедливости.


Через несколько дней из Старобельска, где располагался штаб Нестора Махно, в Харьков прибыла небольшая, но полномочная делегация. За день все обговорили и подписали соглашение о военном союзе, о снабжении армии Махно боеприпасами и снаряжением, а также об освобождении махновцев из советских тюрем.


После беседы с Фрунзе Кольцов отправился в тюрьму. Прежде чем войти в камеру, поинтересовался у красноармейца-надзирателя, как ведет себя арестованный.

— Большей частью молчит, — последовал ответ. — А то стал песни петь. Божественные. Сегодня утром попросил пригласить к нему священника. Ему объяснили, что духовенства у нас нет. Духовенство, как сословие, советская власть упразднила. Заплакал. Закричал: «Что же вы творите, безбожники!»

И когда Кольцов уже хотел направиться в камеру к арестованному, надзиратель извлек из шкафа что-то завернутое в тряпицу.

— Это вот — имущество арестованного. Те двое, что с ним были, передали. Может, посмотрите?

Кольцов развернул тряпицу, и на стол упала та самая ладанка на шелковом шнурке, о которой рассказывал Колодуб.

Открыв ее, Павел увидел портрет довольно смазливой барышни лет двадцати, а под фотографией обнаружил такой же овальный трехцветный картонный кружок с мелкой надписью на нем «Верой спасется Россия». Чуть пониже этой надписи — четыре крупные буквы: «О.С.Н.Ч.».

— Красивая бабенка, — сказал надзиратель. — Не наших кровей, не рабоче-крестьянских.

Павел вновь завернул ладанку в тряпицу и вернул ее. Надзиратель проводил его по длинному сводчатому тюремному коридору и, прозвенев увесистыми ключами, открыл дверь камеры.

Едва она проскрипела, арестованный встал, неторопливо и без всякого любопытства поднял глаза на вошедшего Кольцова. Это был взгляд человека, который уже все для себя решил, его глаза уже потухли, и в них проглядывала безнадежная отрешенность. Был он молод — лет двадцати пяти, худощав. На стриженой под бобрик голове пробивалась ранняя седина. Давняя небритость, которую еще нельзя было назвать ни бородой, ни усами, вовсе не старили его, а, скорее всего, возможно, благодаря тюремному антуражу, придавали ему несколько франтоватый и даже романтический вид.

— Давайте знакомиться, моя фамилия Кольцов, — представился Павел. — Я так понимаю, какое-то время нам предстоит общаться, поэтому хочу знать, как мне к вам обращаться. Имя, фамилию?

— Зачем это вам? Для надписи на могиле? Пусть будет еще одна безымянная. Их — миллионы по всей России из-за этого кровавого бунта, который вы заколотили, — дерзко сказал заключенный.

— Насчет могилы — это вы далеко загадываете. Похоже, вы даже моложе меня. Будем надеяться, нам предстоит еще долгая жизнь. Возможно, даже счастливая. Хочется надеяться.

Арестованный с легкой саркастической улыбкой долго смотрел на Кольцова и затем сказал:

— Ну-ну! Продолжайте! Про райские кущи, кисельные берега. У вас, чувствуется, богатый опыт допрашивать военнопленных.

— Вот уж — нет. Первый раз, — обезоруживающе улыбнулся ему Кольцов. — Поэтому стою вот перед вами и думаю, как спросить и что спросить.

— Я подскажу. Меня уже допрашивали, — оживился арестант. — Прежде чем задать вопрос, съездите по физиономии. Можно ногой в пах. Чем больнее, тем больший эффект. Если боитесь крови, можно по-другому: спрашивайте ласково, жалостливо, с сочувствием. Но это редко приносит удачу. Лучше с мордобоем, ломанием костей.

— Вы — начитанный человек. Мне тоже доводилось про такое читать. Но и насилие, и лицемерие — не для меня. Поэтому я честно сказал: я не умею допрашивать. Я пришел поговорить. Кое-что спросить у вас. Ответить на какие-то ваши вопросы, если они у вас есть.

— Для этого я просил пригласить ко мне священника. Святое право смертника. Мне отказали. Вероятно, их всех уже ликвидировали?

— Прежде всего, вы не смертник. И не будем больше об этом. Теперь о священниках. Посчитали, что они не нужны светскому государству.

— Но они нужны людям. Кто станет их утешать, вселять в них надежды? Прощать грехи и прегрешения? Отвечать на вопросы, которые постоянно возникают у человека в его повседневной мирской жизни? Или я должен думать, что вот вы и есть тот человек, который и ответит, и посоветует, и утешит, и вселит надежду?

— Оставим этот разговор до лучших времен, — сказал Кольцов.

— Вы думаете, они еще будут, лучшие времена? И для кого они будут лучшими? Для вас? Или для меня? — тут же, словно принял мяч в азартном футбольном поединке, спросил арестованный.

Павел начал понимать, что этот врангелевец — не простой орешек. Его так просто не раскусишь. За те дни, что он находился в плену, поначалу у махновцев, затем у красных, он выработал свою тактику общения. Сперва он молчал. Но это только озлобляло допрашивающих и приносило пленному вред: зуботычины, побои. Да и молчание давалось ему трудно. Равно как и одиночество. И тогда, чтобы не сказать ничего лишнего, не выдать те секреты, которыми владел, он прибегнул к иной тактике, и она показалась ему успешной. Если удавалось, он втягивал допрашивающих в ничего не значащую и бессмысленную светскую беседу. И таким образом ему удавалось топить в пустопорожних словесах любые допросы. Если же это не получалось, вступал в словесную перепалку.

Павел вспомнил слова Колодуба: «Этот парубчук с самим батькой про политику поспорил». Значит, задача Павла не втягиваться в светскую беседу, не вступать в бессмысленный спор.

Мелькнула в голове Павла и такая мысль: не тянет ли арестованный всей этой светской демагогией время, ждет некоего часа икс. Эта мысль показалась ему не лишенной смысла и уже не оставляла его. Добиться у него скорого признания, похоже, не удастся. Побоями и пытками его не запугать. Уговорить не удастся. А время идет, возможно, именно этого он и добивается. Значит, надо искать иной, третий, путь, чтобы вытащить из него откровенное признание.

— Так все же, как вас величать? — сухо спросил Павел, переходя на иной тон общения. Арестованный понял, что чекист уже начал сердиться, что ему пора либо замолчать, изобразив оскорбленного, либо еще какое-то время «повалять Ваньку», изображая простака, и продолжать отвечать на вопросы, избегая подводных камней.

— У меня простое русское имя — Сергей. Можно Сережа, Серега, Сергуня, Серж. Какое вам больше понравится.

— Я так понимаю, домашние звали вас Серж.

Арестованный понял, что лишь на минуту расслабившись, он своей бездумной болтливостью проиграл чекисту серьезное очко.

— Издалека заходите, — постарался он исправить положение. — К имущему сословию не принадлежу.

— А я вас и не спрашиваю о сословной принадлежности. Вы достаточно образованны, чтобы легко понять, что к рабочим и крестьянам не принадлежите, — все так же холодно сказал Кольцов и несколько тише, но гневно, с некоторой опаской поглядывая на дверь камеры, продолжил: — Меня интересует другое. Почему вы, молодой врангелевский офицер, болтаетесь черт знает где, вдали от фронта, когда решается судьба родины, когда вы должны быть там, где повелевают вам быть долг и присяга.

Арестованный несколько опешил от этой гневной речи чекиста. В его голове что-то перепуталось. Он ничего не понимал.

Мысль изменить тактику допроса возникла мгновенно. Он даже не сразу продумал все до конца. Прикинул: этот молодой белогвардеец, начитавшийся всякой романтической дребедени, уже почти смирился со своим поражением и приготовился красиво, под рыдания барышень, взойти на эшафот или стать под дула большевистских винтовок. Но в романтических сюжетах герой редко погибает. Ему на помощь приходит некто. Он совершает невероятное: хитростью проникает в самые строгие казематы и вызволяет пленника. Вспомнил Кольцов даже Юру с его наивной попыткой освободить его из Севастопольской крепости.

Не поиграть ли Кольцову с арестантом в эту далеко не новую романтическую игру? Ему показался этот путь кратчайшим для выяснения, что за всадники рыскали там, в Знаменских лесах? И почему? Что искали они там? Во всяком случае, есть смысл попытаться. На словесные баталии уйдет много времени, и еще неизвестно, приведут ли они к успеху. А сейчас, когда Фрунзе готовится к решительному сражению, времени тем более не хватает.

Эта игра постепенно так ясно сложилась в голове Кольцова, в ней нашлось место и Ивану Платоновичу Старцеву, которого он все еще не успел навестить, и матросу Бушкину с его мечтой получить в театре хорошую роль, и даже самому Гольдману. На его плечи выпадет самое главное: быстрая и тщательная подготовка этого спектакля.

Сухой, чуть надменный голос Кольцова поставил арестанта в тупик. Он молча пытался выбраться из ступора, в который загнал его этот чекист не столько вопросом о долге, сколько тоном. Он все еще продолжал думать, как чекисту ответить, а Кольцов уже расшифровал затруднение арестованного. Глядя на него заговорщически, он приложил палец к губам и затем провел глазами по стенам: дескать, думай, прежде чем что-то сказать. Здесь слышат даже стены.

Арестованный не сразу его понял.

— За нарушение присяги отвечу не вам, а господу Богу, — чуть надменно ответил арестованный и проиграл Кольцову еще одно очко. Теперь Кольцов точно понял, что он белогвардеец. А арестованный все еще сомневался, действительно ли чекист подал ему знак, или просто все эти движения руки были случайными. Или все это и вовсе ему померещилось.

Кольцов обратил внимание на его растерянность и едва заметно, ободряюще ему улыбнулся. И тут же грубо, перейдя на «ты», сорвался на крик:

— Ну и черт с тобой, болван! Своим чистосердечным признанием ты мог бы сохранить свою никчемную жизнь. Но ты не ценишь хорошее отношение. Сиди, дурак! Думай! Я еще наведаюсь, если ты до чего-то додумаешься! — и чуть тише добавил: — Может, даже сегодня ночью.

И Кольцов снова едва заметно ему улыбнулся, и даже подмигнул, что могло означать: ты не одинок, постараюсь тебя выручить.

Арестант едва заметно, с надеждой взглянул на Кольцова. И Кольцов понял: он принял за чистую монету его игру.

После этого спектакля он резко и сердито толкнул дверь, и так громко, чтобы слышал арестант, сказал ожидавшему в коридоре конца допроса охраннику:

— Молчит, придурок! Пришлю ему Спрыкина! — Кольцов назвал первую же пришедшую на ум фамилию. — Пусть покажет ему, что такое настоящий допрос. Может, станет сговорчивее.

Глава 27

Вернувшись на Сумскую, Кольцов вновь отыскал Гольдмана, чтобы посоветоваться с ним о своей задумке.

— За что я, Паша, тебя люблю! — весело сказал Гольдман. — Ты что-то не только придумаешь, но и начинаешь осуществлять, а уже после, в «свинячий голос», приходишь советоваться. И что интересно, тебе пока везет. Но ведь когда-то везение может и кончиться.

— Понимаете, я понял: обычным способом до этого беляка быстро достучаться не удастся. А время-то идет, — стал оправдываться Кольцов. — Но если я совершил ошибку, скажите, в чем она. Пока еще не поздно исправить.

— Как я могу сказать, что это ошибка. Вот если не получится, скажу. Так что давай, дерзай!

— Рассчитываю на вашу помощь.

— А что мне остается делать! Только давай так. Смысл я понял. И хочу теперь сам немного помозговать. А потом уже, вечерком, обсудим детали.

— Я настроился на сегодня. Далеко откладывать это нельзя.

— Сегодня так сегодня, — согласился Гольдман, — Мне самому интересно, что из этого предприятия может получиться. — И спросил: — Ты куда сейчас?

— К Ивану Платоновичу. Я у него так до сих пор и не побывал.

— Уж не думаешь ли ты у него эту пьесу разыгрывать?

— Лучшего места я придумать не могу, — чистосердечно признался Павел. — Антураж подходящий. Квартира вполне сойдет за генеральскую. И Бушкин, надеюсь, нам подыграет.

— Авантюрист ты, Павел Андреевич. За что тебя и уважаю. Потому что и сам такой. Без авантюр жизнь пресная. — И, что-то вспомнив, Гольдман добавил: — Со стариком я недавно виделся. Уже после Парижа. Худой, лицо серое. Спросил, не заболел ли? Он мне стал жаловаться, что исчезла его дочь. Нигде и ничего не может о ней выяснить. Извелся весь. Извини, Паша! Не удержался, рассказал ему про ту тетрадку, что ты среди каховских трофеев обнаружил.

— И что Иван Платонович? — спросил Павел.

— Ждет тебя.

Тогда, в Париже, Кольцов пощадил Ивана Платоновича, не рассказал о том, что произошло с Наташей. Не смог. И сейчас, собираясь идти к нему, он меньше всего думал о том спектакле, который собирался поставить для одного-единственного зрителя — плененного белогвардейца. С этим ему все было более или менее ясно. Но его угнетала та тайна, которую он уже многие дни носил в себе. Он понимал, что на этот раз должен будет рассказать Ивану Платоновичу все, без утайки, и передать ему дневник дочери. И с беспокойством думал о том, как скажется на Иване Платоновиче эта новость? Выдержит ли его сердце?

И сейчас, когда Гольдман сказал, что Иван Платонович уже все знает, у Павла словно сняли с груди тяжелый камень. Его общение с Иваном Платоновичем вновь станет прежним, доверительным, без той преграды в виде дневника и без печальной тайны ее замужества за белогвардейским офицером, которые долгое время стояли между ними. Основное сделал Гольдман, и ему оставалось совершить последнее: передать Ивану Платоновичу дневник.

— Вы не ответили на мой вопрос: что Иван Платонович? Как он отнесся к этому вашему сообщению? — повторил свой вопрос Павел.

— Не знаю.

— Как это? — не понял Павел.

— Он отвернулся и ушел в другую комнату. И больше не выходил. — И после длительного молчания Гольдман добавил: — Вероятно, это — то горе, которое трудно разделить с друзьями. Его надо пережить в тишине и в одиночестве.


В гостинице «Бристоль», где до отъезда в Москву останавливался Кольцов и где оставил в камере хранения свои нехитрые пожитки, он извлек из чемодана Наташин дневник и сунул его в свою кожаную командирскую сумку.

На крохотной площади возле церкви Святого Николая он свернул на одноименную улочку, единственную во всем этом большом городе, которую он считал своей. Здесь ему был привычно знаком каждый дом. Все хорошее и плохое во время его жизни в этом городе почему-то случилось именно на Николаевской. Здесь он познакомился с Иваном Платоновичем и его дочерью Наташей, которые в меру своих сил, часто с риском для жизни, помогали ему и стали едва ли не самыми близкими людьми. Здесь, на этой улице, произошла его мимолетная встреча с Леной Елоховской, которая могла обернуться большой любовью. Не случилось. На этой улице его обманом пленили махновцы, и ему довелось познакомиться с Нестором Махно и его начальником контрразведки Левой Задовым, которые позже, так или иначе, сопровождали его по жизни. Вот и сейчас: этот головоломный «подарок» от Махно, которым приходится заниматься.

Припорошенная легким снежком Николаевская, утратившая летне-осенние краски, выглядела сейчас серой, неуютной, неприветливой и почти чужой.

На стук открыл сам Иван Платонович. Коротко взглянув на него, Павел определил, что выглядит он сейчас значительно лучше, чем совсем недавно, там, в Париже.

— Бон жур, месье! — озорно поздоровался Павел, и они обнялись, словно не виделись целую вечность. — А дома-то лучше?

— Дом. Домовина. — Старцев не принял легкий тон, который пытался предложить Павел, насупился: — Интересная мысль. Всю свою короткую жизнь человек заботится о своем доме. А в старости он становится ему совсем не дорог, на все нажитое смотрит, как на чужое, и больше задумывается о вечном доме — домовине. Впрочем, она тоже не вечная.

— Ну вот! Ну вот! Что за настроение! — пожурил его Павел. — Война кончается, наступит новая жизнь. Неужели вам не хочется взглянуть, какой она будет?

— Все, Паша, проходит. Даже интерес к жизни. У этого интереса тоже должен быть фундамент, иными словами, смысл. А смысл в детях, во внуках. С определенного периода человек уже их глазами смотрит на жизнь. Живет их радостями и их печалями. А я — одинок. Одиночество — не лучшая причина для оптимизма.

Из дальней комнаты на звук голосов вышел Бушкин. В прихожую, где Павел раздевался, он не вошел, ожидал окончания их встречи, стоя в проеме двери.

— О чем вы? Какое одиночество? — не согласился со Старцевым Павел и, заметив Бушкина, продолжил: — А я? А вот Бушкин? А все остальные, которые вас знают и любят?

— Я всех вас очень ценю. Но есть еще кровные связи. Что бы там философы не говорили об остальных связях, но кровные крепче всех других. Поверьте мне, старику, который много прожил и много передумал.

Что на это скажешь! Не поспоришь и не утешишь. Да Иван Платонович не очень и нуждался в утешении. Он был мудр той осенней мудростью, когда все выводы из своей жизни сделаны: и из успехов и из неудач.

— Иван Платонович, поверьте, еще все будет хорошо! — все же произнес подобающие случаю утешительные слова Кольцов, и даже ему самому они показались неуместными и ненужными. Он понял: вместо всех этих дежурных слов он должен и даже обязан молча передать Ивану Платоновичу дневник его дочери. Лишь одну тайну Кольцов пока решил приберечь: Наташа была убеждена, что ее отец умер от тифа. Сейчас это Ивану Платоновичу знать не обязательно. Он все равно ничего не сможет изменить. А Павел там временем по возможности попытается выяснить, где сейчас находится Наташа, и каким-то способом известит ее, что произошла ошибка и ее отец жив.

И все же он сказал:

— Кончится война, установятся границы. И Наташа, где бы она ни была, объявится. Я в этом убежден.

— У меня на ожидание значительно меньше времени, чем у вас. Оптимизм тоже с возрастом убывает, — тихо, но твердо сказал Иван Платонович.

Павел извлек из командирской сумки дневник Наташи, протянул его Ивану Платоновичу.

— Это вот — ее дневник. Я нашел его совершенно случайно. Из него вы узнаете, что Наташа вышла замуж по любви за весьма достойного человека. Да, сегодня он — наш враг. Но завтра…

— Спасибо, — принимая дневник, сказал Иван Платонович. — Мне Гольдман все рассказал. И я очень ждал тебя, Павел. — И, немного помолчав, добавил: — А утешать меня не надо. Я теперь уже все знаю и принимаю все, как есть… Ну что же мы стоим в коридоре! Проходите!

Павел только сейчас поздоровался с Бушкиным. Они уселись в гостиной. Иван Платонович не стал сразу же читать дневник, он оставил его «на потом». А сейчас припрятал его в шкаф и лишь затем присел к столу напротив Кольцова.

— Ну, и чем все закончилось? — с интересом и даже с некоторым нетерпением спросил Старцев.

Кольцов понял: его интересовали результаты поиска «бриллиантового саквояжа».

— Нашли. И он оказался не разграбленным.

— Но как? Я еще там, в Париже, сказал Тимофею, — он указал глазами на Бушкина, — что это совершенно неразрешимая головоломка.

— Разрешили. Чуть позже я подробно обо всем расскажу. Сейчас же… я пришел по одному довольно серьезному делу. Прошу не только совета, но и помощи, — и Кольцов стал излагать суть задуманной им игры.

Глава 28

Единственная тачанка, о которой знал Гольдман, находилась в распоряжении Всеукраинской ЧК. Ее председатель Манцев не смог отказать своему старому приятелю Гольдману и одолжил ее на одну ночь.

После двенадцати ночи уже все было готово для начала этой сумасбродной игры. Гольдман, сам восседая за кучера, заехал на тачанке в «Бристоль», забрал Кольцова. По пути к ним подсел Бушкин. В черном пальто и широкополой шляпе, которые нашлись в гардеробе Старцева, его было не узнать. Из-под сиденья тачанки Гольдман извлек два револьвера, раздал.

— Заряжены, как договаривались? — спросил Кольцов.

— Паша, не порть мне хорошее настроение, — весело отозвался Гольдман и на всякий случай предупредил: — И все же в людей лучше не палите.

До Епархиальной, где находилась городская тюрьма, было рукой подать, но они тачанку оставили поодаль от нее, в глухом переулке. Оттуда к тюрьме пошли пешком, прижимаясь поближе к глухой каменной стене. В таких предосторожностях не было ровным счетом никакого смысла. Но они, не сговариваясь, уже включились в эту игру. Весь ее антураж: лунные ночные сумерки, пронизывающий ветер, крепостная стена, пустынная улица, револьверы в карманах — все это не располагало к веселью и настраивало ее участников на серьезный лад.

Гольдман заранее объяснил охранникам о сути этой игры и как в театре распределил роли. Они уже ждали. Пропустили в тюремное здание, повели по низкому сводчатому коридору. В гулкой тишине громко звучали их шаги.

Один из охранников, бережно несший в руках бутылку с какой-то черной жидкостью, споткнулся и мрачно чертыхнулся.

— Что там у тебя? — спросил Гольдман.

— Та кровь, хай ей грець! — пояснил охранник.

— Из клюквы?

— Где ж тут клюкву найдешь? Вино. Свояк на Сазоновских складах наточив. Краснэ. Видать, заграничнэ. «Каберне» называется.

Поднялись на второй этаж, где находилась камера, в которой содержался «подарок» Нестора Махно.

— Ну что? Начинаем? — шепотом спросил Гольдман, когда они уже довольно близко подошли к камере.

— Ключи! — Кольцов протянул руку к охраннику.

Тот вложил в руки Кольцову увесистую связку ключей.

— Зачем мне все! — рассердился Павел. — Давай только от шестнадцатой.

— Нельзя так. Не по правде получится. Я на ключик от шестнадцатой красну ленточку привязал. Враз разберетесь.

Кольцов на ощупь перебрал пальцами связку ключей, нашел необходимый.

— Голова! — похвалил он охранника.

Вынув из кармана револьвер, Кольцов оглядел своих товарищей.

— Начнем.

Гольдман махнул рукой. Стоящий возле лестницы охранник подал сигнал вниз. И началось.

Где-то внизу прозвучали сухие щелчки выстрелов. Постепенно они приближались. Было такое впечатление, что разгоревшийся внизу бой стал перемещаться на лестницу.

Затем стали раздаваться выстрелы и на лестнице. Двое охранников, стреляя из револьверов, поднялись на второй этаж. Кольцов тоже поднял револьвер и выстрелил в потолок.

Затрещали еще выстрелы. Коридор второго этажа окутался пороховым дымом.

Один из охранников лег на пол, раскинув руки. Второй разлил вокруг его лица вино из бутылки.

— Шо ты все на пол? Ты в рот мне лей, а я найду, як им распорядиться, — зло прошипел «убитый».

— Ага! Если б можно было в рот, я б и сам вместо тебя лег, — не внял просьбе товарища второй охранник, но все же плеснул вино ему в лицо. Что-то попало в рот, и он заулыбался.

— Не криви мордяку! Умри!

Гольдман с несколькими охранниками, изредка постреливая, с гулким топотом ног и какими-то нечленораздельными выкриками побежали по лестнице вниз.

— Ты, Василий, давай здесь, на лесенке! — дирижировал охранниками Гольдман.

— Исаак Абрамович, а може, внизу? На ступенях неудобно, долго не пролежишь.

— Шут с тобой. Ложись внизу.

Василь усердно мостился и, наконец, картинно лег возле лестницы.

— Ну-ну! Ты мне тут Веру Холодную не изображай! — сердито сказал Гольдман. — Тебе пулю в живот всадили, перекосись как-нибудь.

Охранник немного поворочался, укладываясь на каменном полу, поджал ноги и, получив свою порцию «Каберне», замер.

Кольцов между тем, сквозь повисший в коридоре пороховой дым, подбежал к камере арестанта, погремев ключами, распахнул дверь камеры. И поначалу никого в камере не увидел. И даже подумал, не ошибся ли дверью? И лишь вскочив в камеру, увидел в сумеречном углу сидящего на корточках, бледного от страха пленного.

— Встать! И быстрее! — прикрикнул на него Кольцов и, когда тот вскочил, резко спросил: — Звание! Фамилия!

— Да кончайте вы с ним волтузиться, господин капитан! — сунулся в дверь камеры Бушкин. — Один охранник сбежал, сейчас тревогу поднимут!

Никто Бушкину тексты не писал, никакие реплики не оговаривались. Это была его импровизация. Но он действовал выше всяких похвал. Каждая его реплика была, как выстрел в десятку.

— Звание! Фамилия! — совсем громко и сердито повторил Кольцов и затем, уже как бы теряя терпение, закричал: — Или черт с вами! Мне моя жизнь дороже!

— По… подпоручик Алехин, ваше бла… — дрожащим голосом представился врангелевец.

— Бегите вон за ротмистром! — оборвав его на полуслове, приказал Кольцов, указывая на Бушкина. — Я прикрою!

Поручик побежал за Бушкиным. Увидев лежащего на полу в «луже крови» охранника, он испуганно шарахнулся в сторону. Боком промчался мимо, придерживаясь поближе к стене.

— Что? Крови боитесь, вашу мать? Защитнички отечества! — зло прокричал ему Бушкин (текст из какой-то революционной пьесы) и пальнул перед собой из револьвера. Побежали вниз по лестнице.

Дальше случилось невероятное. Лежащий возле лестницы и уткнувшийся в пол охранник Василий, решив, что «спектакль» уже закончился, стал приподниматься и отряхиваться едва ли не перед бегущим на него подпоручиком. Бушкин первым заметил эти не предусмотренные сценарием действия и, обогнав Алехина, еще издали дважды в него выстрелил. Охранник понял, что совершил ошибку, и вновь рухнул на пол, угодив лицом прямо в винную лужу. Будучи никудышним актером, он изобразил умирание, несколько раз неестественно подрыгав ногами.

— Ты убит, придурок! — на бегу переступая через него, зло прошипел Гольдман.

Будь подпоручик Алехин не настолько напуганным, он бы уже здесь понял, что происходит что-то неправдоподобное. Но он тоже перескочил через дрыгающего ногами Василия и снова обогнал Бушкина. Добежал до какого-то тупика. Серую дверь в серых сумерках не сразу заметил.

— Куда? — закричал подпоручик.

Бушкин не ответил. Он с ходу ударил по двери, ведущей во двор, и едва не упал, налетев на двух «мертвых» охранников, лежащих на ступенях входа в тюремное здание. Тяжелые металлические ворота были распахнуты.

Кольцов замыкал это отступление. Когда Бушкин и Алехин уже выбегали через раскрытые ворота, Кольцов догнал их. Обернувшись, он еще дважды выстрелил в сторону тюрьмы и приказал устало бегущему Алехину:

— Прибавьте шаг, подпоручик, если жить хотите!

Подпоручик тяжело дышал, жадно глотая морозный воздух. У него кружилась голова, он с трудом отрывал от земли налитые свинцом ноги, но продолжал бежать. Страх помогал ему.

— Пожалуйста, чуть быстрее! Спасение близко! — вновь подбодрил его Кольцов. Он старался теперь бежать рядом с Алехиным.

— Боль-ше-не-мо-гу, — по слогам выталкивая слова, прошептал подпоручик.

Вслед за Кольцовым и Бушкиным он свернул за угол и в ночной зыбкой темени увидел стоящую вдали тачанку. Шатаясь и едва не падая от усталости, он подбежал к ней. Кольцов и Бушкин подхватили его за руки, помогли взобраться. Закутанный в темный плащ сидящий на облучке Гольдман даже не обернулся. Он лишь коротко взмахнул кнутом, и тачанка тронулась, неспешно побежала по городу.

С надрывным свистом дыша, обессиленный подпоручик клонился то на Кольцова, то на Бушкина.

— Всё! Уже всё! — сказал Бушкин. — Теперь бы только на военный патруль не напороться!

— Ничего! Как-нибудь отобьемся! — с твердой решимостью успокоил подпоручика Кольцов. Он все еще держал в руке револьвер, словно каждое мгновенье ожидал возникновения погони.

Благодаря стараниям и предусмотрительности Гольдмана первая часть задуманного спектакля получилась довольно убедительной.

Миновали церковь Святого Николая. Бушкин, сидевший рядом с подпоручиком, мелко перекрестился. Сделал он это вроде бы незаметно и привычно, но все же так, чтобы и это не прошло мимо внимания Алехина.

Кольцова привело это в восторг. Теперь и он поверил в то, что Бушкин — прирожденный артист. Он жил в образе, который достался ему по сценарию этой игры. И ни разу ничем не сфальшивил.

Возле дома, где жил Иван Платонович, тачанка остановилась.

— Всё! Приехали! — соскочил с тачанки Кольцов и помог спуститься на землю подпоручику.

— Разговорчики! — зло прошипел Бушкин. — Быстрее в подъезд!

Отдышавшийся и слегка пришедший в себя подпоручик резво скрылся за дверью подъезда и там, в полной темноте дождался Кольцова и Бушкина. Те попрощались с Гольдманом, и тачанка по взмаху кнута сорвалась с места и растворилась в ночи.

Они поднялись к квартире Старцева. Бушкин троекратно, условным стуком, постучал в дверь.

В квартире послышалось шевеление, из-за двери раздался голос Ивана Платоновича:

— Кого Бог послал?

— От Петра Николаевича никого не ждете?

— Не знаю такого, — отозвался Старцев.

— А двадцать второго знаете? — спросил Бушкин.

Алехин понимал, что вся эта абракадабра — всего лишь пароль. Но ему показалась эта процедура бесконечно длинной. Он со страхом оглядывался по сторонам, опасаясь, что в любое мгновенье может открыться какая-либо из остальных трех находящихся на лестничной клетке дверей, и их увидят. И тут же донесут. Или, возможно, их уже рассматривают в щель одной из дверей и сейчас забьют тревогу.

Но вот за дверью обнадеживающе прогремели запоры, прозвенела цепочка.

— Да побыстрее, ваше превосхо… — нетерпеливо поторопил хозяина квартиры Бушкин. Но оборвал себя на полуслове, словно на мгновенье потерял над собой контроль и сгоряча брякнул в коридоре то, что в окружении чужих дверей нельзя было произносить.

Наконец, дверь открылась, и они нырнули в прихожую. Старцев встретил их в каком-то немыслимом зеленом мундире времен войны с Наполеоном.

— Здравствуйте, господа! — поприветствовал он ночных гостей и тут же добродушно их отругал: — Уж в который раз предупреждаю: к подъезду не подъезжать. Пешочком бы! Поодиночке! Вдоль стеночек! Да с оглядцем! Береженого, как говорится…

— Прошу прощения, ваше превосходительство. Больше не повторится, — стал виновато оправдываться Кольцов и обернулся к Алехину: — Подпоручик, прошу представиться его превосходительству!

Все еще не отошедший от переживаний, связанных с побегом из тюрьмы, подпоручик тем не менее весь как-то подобрался, вытянулся и даже попытался лихо прищелкнуть каблуками. Но из этого ничего не получилось, ботинки были старые и истоптанные. А его собственные новые сапоги у него отобрали махновцы.

— Подпоручик Алехин, Корниловская пехотная дивизия! — четко отрапортовал он.

— Кто командир?

— Генерал-майор Скоблин, ваше превосходительство.

Иван Платонович вспомнил. В Харькове Скоблина хорошо запомнили во времена пребывания в городе Ставки Добровольческой армии. Но прославился он не ратными подвигами, а главным образом тем, что был женат на известной и очень популярной в те дни певице Плевицкой, да еще своими шумными широкими загулами, которые иногда посещал даже командующий.

Собственно, это и все, что Иван Платонович знал о Скоблине. Но, по условиям их сегодняшней игры, он — опытный отставной генерал, не мог не знать Скоблина, кем он командовал и чем прославился.

— Ну как же! Знавал Николая Владимировича, — сказал Старцев. — Очень четкий генерал. И милейший человек.

Подпоручик все еще никак не мог до конца прийти в себя. У него стала возникать ничем не объяснимая подозрительность. Побег прошел на редкость гладко, даже слишком. Без всяких серьезных неожиданностей и осложнений. К тому же этот успех был оплачен кровью четырех или пяти человек. Но почему они так рисковали ради него? Что в нем такого? Может, они приняли его за кого-то другого?

И все же двое его спасителей определенно все больше и больше ему нравились. Особенно тот, что допрашивал его в тюремной камере. Алехин определил по выправке, что это кадровый российский офицер. Они называют его капитаном. Нет, он не может принадлежать к красному лагерю, к тем людям, которые допрашивали его в самом начале, когда его поместили в эту тюрьму. А как тонко подал этот капитан ему едва заметные знаки, сообщая о том, что он «свой» и предупреждая об осторожности. Алехин даже не сразу поверил, что такое может быть, что ему придут на помощь.

И вот — свершилось. Он — на свободе. На относительной пока свободе. Сколько еще сил, умения и хитрости придется приложить, чтобы снова не оказаться в руках чекистов и пробиться к своим! Или домой! Такой вариант он тоже не исключал после того, как попал в плен и втайне рассчитывал на побег или на какое-то иное счастливое освобождение.

И все же он продолжал ко всему подозрительно присматриваться, все анализировать. И эта проклятая осторожность не позволяла ему до конца прийти в себя.

Иван Платонович тоже отметил беспокойный взгляд подпоручика, его зажатость и понял, что он все еще никак не может поверить в счастье своего освобождения и пытается найти во всем логику. А логики, действительно, не было. Кому он был нужен, этот белогвардейский подпоручик, за освобождение которого заплачена такая немалая цена: отчаянное нападение на тюрьму и несколько убитых.

Но Кольцову не давали покоя три всадника в глубоком нашем тылу, в местах, где все еще продолжали бродить банды — осколки разбитой армии Симона Петлюры, и эти две загадочные одинаковые ладанки. За всем этим Кольцову мерещился какой-то заговор.

Иван Платонович придерживался иной точки зрения. Он считал, что, скорее всего, те трое всадников действительно могли быть просто дезертирами, и не исключено, что они и в самом деле выехали на охоту. Если не на охоту на кабанов, то на зайцев. Время голодное. А с ладанками и того проще: какая-нибудь ничего не значащая игра бывших романтических студиосов, начитавшихся бесталанных сочинений о тайных обществах, шпионаже, паролях.

Кольцов же считал, что здесь скрывается что-то более серьезное. Во всяком случае, эти две ладанки и три всадника, один из которых был пленен махновцами, тревожили воображение Кольцова.

Иван Платонович привык считаться с точкой зрения Кольцова еще со времени их совместной работе в подполье. Подчинился ему и на этот раз и добросовестно исполнял определенную ему роль генерала.

Ласково, насколько он только мог, Иван Платонович посмотрел на подпоручика и нарочито сердито его успокоил:

— Что вы никак не можете расслабиться. Успокойтесь! Все ваши неприятности уже позади. Вы — среди своих. А дня через три-четыре постараемся переправить вас в район Рубановки-Серогоз. По нашим сведениям, где-то там находится ваша дивизия.

— Нет-нет, ваше превосходительство! Мне надо туда. Я обязан вернуться обратно к своим. Но простите. Я просто… — подпоручик замялся. — Просто я не имею права ничего говорить об этом. И не просите!

— Не говорите, если считаете это тайной, — с некоторым безразличием в голосе сказал Старцев и, обернувшись к Кольцову и Бушкину, похвалил Алехина: — Славный малый! Пока есть такие, я за Россию спокоен.

Они перешли в гостиную, в ближнем углу которой тихим спокойным светом теплились лампадка. Хозяева, все трое, перекрестились перед образами, и это тоже очень понравилось Алехину. Он, наконец, понял: его подозрительность беспочвенна.

В центре гостиной был накрыт стол. На большом блюде горкой высился отварной картофель, а рядом с ним, на тарелке — очищенная вобла. Возле каждого прибора лежали по ломтику черного хлеба. Скромный стол был, однако, украшен изящными хрустальными бокалами.

Бушкин на мгновение исчез в соседней комнате и появился с красивой высокой бутылкой в руках.

— Неужели коньяк? — спросил Кольцов.

— Иное не пьем! — ответил Бушкин.

— Шустовский?

— Именно.

— Самый настоящий, — подтвердил Старцев. — Берег для какого-то очень торжественного случая. Полагаю, сегодняшнюю ночь можно отнести к таким. Насколько я помню, этот наш юноша — двадцать четвертый.

— Ошибаетесь, ваше превосходительство. Двадцать пятый, — поправил Старцева Бушкин и уточнил: — Я был двадцать второй. Потом те двое барбиевских казачков. Подпоручик — двадцать пятый.

— Красивая цифра! Четверть сотни! — согласился старик и разлил коньяк по бокалам. — Пьем за двадцать пятого, вызволенного из застенков ЧК.

Все чокнулись с Алехиным, и он почувствовал себя в эту минуту едва ли не героем дня. Это он стал двадцать пятым, ради которого эти милые люди рисковали своими жизнями. Он — среди своих. Знали бы его товарищи, как мужественно держался он в плену у Махно, как потом его пленили красные, но и у них он не проронил ни слова.

Потом выпили еще раз. Алехин влюбленными глазами смотрел на своих спасителей. Он их всех любил. Он готов был всех их обнять, особенно этого капитана. Похоже, это он до тонкостей продумал план его освобождения из тюрьмы. Но мало только продумать! Как точно и расчетливо провел он всю операцию. Никто из его товарищей не погиб.

И когда налили в третий раз, Алехин тяжело поднялся: сказывались несколько дней голодания. Но чувство благодарности переполняло его, и он слегка заплетающимся языком произнес: — Господа. Я бесконечно счастлив. Я вас всех очень люблю. И буду просить вот вас, капитан, — он поднял глаза на Кольцова. — Запамятовал вашу фамилию. Имя слышал, Павел Андреевич…

— Разве это имеет сейчас какое-то значение? — спросил Кольцов.

— Да! В самом деле! Мы просто люди, которые… Извините, я забыл, что хотел сказать. Ах да! Я хотел бы просить вас, Павел Андреевич, позволить называть вас братом!

Алехин вдруг бухнулся на колени, схватил руку Кольцова и, обливаясь слезами, стал ее целовать.

— Я благодарен… и моя матушка… мы очень… После войны я приглашу вас, капитан, — поочередно указывая пальцем, он продолжал говорить, — и вас, ротмистр, и вас, ваше превосходительство, если изволите…

— Изволят, — сказал Бушкин. — Все мы изволим. Но куда?

— Это совсем недалеко от Москвы, в Броц… в Бром… в Бронницы. А сейчас, господа, я хочу спать.

Пошатываясь, он вышел из-за стола. Кольцов подхватил его, обнял и, бережно поддерживая, чтобы подпоручик не упал, повел в соседнюю комнату. И там, расстилая ему постель, он как бы невзначай сказал:

— Ах, подпоручик! Я тоже мечтаю оказаться там, у своих. И сбегу. Мне уже надоела эта неблагодарная работа. Может, составите мне компанию? Вдвоем безопаснее.

— Нет-нет, капитан. Я обязан.

— На кой черт вам этот Чигирин? Нас ждут там, на Днепре, на Донбассе. Там сейчас самые главные события.

Подпоручик перестал снимать ботинок и, словно бы даже протрезвев, с опаской посмотрел в сторону гостиной. Убедившись, что их никто не подслушивает, шепотом сказал:

— Только вам, капитан! Я вам доверяю! Меня там ждут.

— Жена? Невеста? Кончится война, отыщете.

— Не то! — и подпоручик многозначительно добавил: — Люди! Много. Может, пятьсот, может тысяча. В Матронинском монастыре.

— Дезертиры, что ли? От войны прячетесь?

— Ну, какой вы! — капризно сказал Алехин. — Опять не поняли. Это гениальный замысел Петра Николаевича. И все! Я молчу!

Так и не сняв второй ботинок, подпоручик завалился на кровать.

— Мягенько, — блаженным голосом пробормотал он, закрывая глаза.

— Ерунда! — громко, не давая ему уснуть, сказал Кольцов. — Придумали какую-то чепуху. А на самом деле просто прячетесь от войны. С кем там воевать?

— Не с кем, да? — оскорбился подпоручик и приподнял голову. — С большевистской Первой конной армией.

— Подпоручик, вас кто-то ввел в заблуждение. Первая конная — на Западном фронте. Воюет с поляками.

— Это вы заблуждаетесь, капитан. Она уже не воюет с поляками. Она своим ходом идет на Каховку. И ничего не опасается. Маршрут наша разведка выведала. Мы ее ждем в Знаменских лесах. Там и накроем. Была Первая конная — и нет Первой конной. Гениальный замысел Врангеля. Утром мы с вами это подробно обсудим. Только — ни-ко-му!

Подпоручик снова улегся на подушку, но прежде чем закутаться с головой одеялом, добавил:

— Может, я и вас, капитан, уговорю — со мной. Всех офицеров, которые принимают участие в этой засаде, Врангель пообещал наградить орденами Святого Николая Чудотворца. Большая честь!

Кольцов вспомнил разговор с Колодубом о ладанке, а потом увидел и ее саму, с картонкой внутри, на которой были эти четыре таинственных буквы «О.С.Н.Ч».

— Все! Сплю! — поворочавшись, выдохнул подпоручик и натянул на голову одеяло.

«Орден Святого Николая Чудотворца» — вот и вся разгадка этих четырех букв на картонке. Скорее всего, это вдохновляющее напоминание терпящим лишения, находящимся в засаде врангелевским офицерам, а возможно, и солдатам, о будущем награждении. А возможно… возможно, члены этого полка или этой группы сами назвали себя «орденом». Романтические студиусы, не так давно покинувшие университетские стены и по приказу Врангеля нашедшие себе временное пристанище в глухом лесном монастыре, вполне могли так назвать свое сообщество. На манер древних рыцарских или рыцарски-монашеских общин с определенным уставом, обозначавшим принадлежность к тому или иному рыцарскому ордену.

«Кавалер ордена Святого Николая Чудотворца» — звучит красиво, таинственно и несколько устрашающе.

Кольцов еще дважды будил подпоручика в надежде выудить что-то, представляющее интерес. Но подпоручик путался в своих признаниях, и было похоже, что он больше ничего существенного не расскажет. Но не потому, что что-то скрывает, а просто больше ничего не знает.

Утром Кольцов хотел продолжить эту беседу. Даже хотел было открыть подпоручику правду о его «освобождении» и о его ночных болтливых откровениях — и он бы заговорил. Но потом подумал: а нужен ли этот утренний допрос? Нужно ли терять драгоценное время на какие-то мелочи, подробности, если почти все самое важное уже известно? Теперь, не теряя времени, надо опередить врангелевцев, и пока Первая конная армия Буденного не достигла района Чигирина — Черкасс, где ее ожидает засада, разгромить этот лесной орден. И уж, во всяком случае, предупредить Буденного о засаде. А лучше всего сделать и то и другое.

Подпоручик спал беспокойно. Он ворочался и тихо постанывал. Его даже во сне с трудом отпускало все накануне пережитое.

Кольцов сидел у постели Алехина, смотрел на его лицо, покрытое у подбородка мягкими светлыми волосами, на родинку на щеке в виде сердечка. «Знак любви, — подумал Кольцов. — Наверное, цыганки обещали ему долгую и счастливую жизнь. А его, возможно, завтра уже не станет. Его расстреляют, но не потому, что он в чем-то виноват. Возможно, он еще даже не успел ни в чем и ни перед кем провиниться. Но он уже просто никому здесь больше не будет нужен. Не до него. И никто и никогда больше не увидит и не поцелует это сердечко на его щеке».

И Кольцова вдруг пронзила мысль, которую он старался не допускать в свою душу. Он понял, что выступает сейчас в довольно гнусной роли — провокатора.

Существует формула, что «в войне все средства хороши». Так ли она справедлива? Ели бы он добился признания Алехина с помощью слов или сумел бы переманить на свою сторону — это было бы законно, справедливо, по всем правилам и нормам человеческого общежития. То же, что устроил нынешней ночью он, — чистейшей воды провокация, к тому же в участие в ней он вовлек несколько доверяющих ему хороших людей.

Да, он сам не знает, почему заподозрил этого пленного врангелевца в том, что он обладает какими-то важными военными сведениями. Интуиция подсказала. Добыть их надо было как можно быстрее, пока они, с течением времени, не стали бесполезными. А быстрее можно было только так, с помощью провокации. Другого пути, казалось ему, нет.

Он добился результата, выяснил то, что ему было необходимо. И все! Остальное, все эти интеллигентские копания в собственной душе можно забросить на чердак — до конца войны. Может, потом, в мирное время, они еще пригодятся.

Казалось бы, все верно. Только мозг почему-то не соглашался с этим. И он понял, почему. Перед ним лежал, слегка постанывая во сне, человек, который только вступил в лучшую пору своей жизни. Был ли он его личным врагом? Конечно же нет. И Павлу Кольцову и Сергею Алехину родители с детства пытались привить разумные взгляды на жизнь, о них пеклись учителя в гимназии, внушая им вечные христианские истины о добре и зле. Но война извратила эти понятия. Точнее, добро просто исчезло из обихода людей. Почему, по чьей воле эти двое стали врагами, не будучи ими?

Сегодня или завтра Алехина расстреляют, и он так и не поймет за что. А виновником его смерти будет он, Кольцов, только потому, что устроил ему эту провокацию и выяснил все о засаде в Знаменских лесах. Его расстреляют за то, что был участником этой засады, по сути, был пока еще никем, потому что засада тоже пока еще не выполнила свой задачи. Возможно, и не выполнит. Тогда за что же?

Но если бы Кольцов ничего не узнал о засаде, невозможно было бы предотвратить гибель многих бойцов Первой конной. А, вероятнее всего, внезапным неожиданным налетом была бы уничтожена вся армия, которая именно сейчас, в эти самые дни, приближается к Знаменским лесам.

Вот такие нелегкие думы овладели Кольцовым, и ему казалось, что нет из этого заколдованного круга никакого выхода, который бы помог ему оправдаться перед самим собой.

Война — вечный двигатель, который с бесконечно давних времен перемалывает, не разбираясь, и правых и виноватых. Истина заключается в том, что правы всегда победители, даже если они не правы. Лишь смерть со временем уравнивает и оправдывает и тех и других.

Глава 29

Утром Кольцов доложил Менжинскому о ночных событиях и сообщил все те сведения, которые добыл у подпоручика Алехина. Об инсценировке его освобождения рассказывать не стал. Гольдман пришел вместе с Кольцовым и тоже с интересом выслушал рассказ о добытых сведениях.

Менжинский попросил тут же связать его с Фрунзе. Дело было слишком серьезное и касалось оно уже не только Особого отдела.

Фрунзе сразу же нашел для них время.

Кольцов вновь коротко доложил самую суть ночного допроса.

Не задавая больше никаких вопросов, Фрунзе вызвал Сиротинского и попросил его сходить к связистам и подробно выяснить, где сейчас находится Первая конная армия, а также предупредить Буденного о белогвардейской засаде в Знаменских лесах. Его также интересовало, что из себя представляет Матронинский монастырь, его точное месторасположение и то, каким образом туда можно быстрее всего добраться.

Кольцова поразило, как мгновенно Фрунзе схватил самую суть проблемы и сразу же наметил пути ее разрешения.

Фрунзе знал о тех трудностях и лишениях, которые терпела Первая конная армия после того, как по решению Реввоенсовета Республики была снята с польского театра военных действий и своим ходом отправилась через часть Польши и Украину на укрепление войск, сражающихся с Врангелем на юге. Ее отход из-под Львова в сторону Замостья не заладился сразу же. Ослабленные уходом Первой конной, под натиском белополяков стали отступать и остальные войска Юго-Западного фронта. Оказавшись оторванной от основных войск, окруженная, без поддержки пехоты, конница Буденного вынуждена была пять суток в одиночку в районе Замостья вести бои с превосходящими силами противника. И все же вырвалась из окружения и вышла на территорию Украины. Но и здесь ее встретили различные мелкие банды, от которых приходилось едва ли не ежедневно отбиваться.

За дни отступления Буденный понял, что беззаветная смелость и храбрость, лобовые атаки, даже если они и завершаются победой, одновременно приносят армии ощутимые потери. И он стал хитрить. Обходил противника, направлял его по ложному следу, реже вступал в бой, и лишь тогда, когда был уверен, что не понесет потерь. Эта тактика несколько позже, в херсонских степях и на подступах к Крыму — в завершающих боях Гражданской войны — принесет ему немалые успехи.

Но сейчас он совершал трудный рейд по Украине, пробиваясь в сторону Южного фронта. Шли бесконечные холодные дожди. Уставшие бойцы и измотанные лошади не выдерживали длительных переходов. Иногда приходилось задерживаться в пути на двое-трое суток, чтобы ликвидировать особенно докучливую банду какого-нибудь повстанческого вождя или самозваного батьки. Продвигались очень медленно. А уже подступала зима. По утрам трава покрывалась морозной сединой.

Фрунзе помнил о своем обещании покончить с Врангелем до сильных холодов, до лютых декабрьских морозов. Но сил не хватало. Большие надежды он возлагал на Первую конную. Но она продвигалась излишне медленно.

В те дни Ленин, каждодневно следивший за продвижением Первой конной, направил Реввоенсовету Первой конной телеграмму: «Крайне важно изо всех сил ускорить продвижение вашей армии на Южный фронт. Прошу принять для этого все меры, не останавливаясь перед героическими. Телеграфируйте, что именно делаете».

Что мог ответить Буденный вождю более конкретно? И что означали эти его слова: «не останавливаясь перед героическими»? Тогда как еще можно назвать его рейд? Бойцы по много дней не раздевались и не мылись, на ходу, в седлах, спали, мерзли от холодных дождей, питались впроголодь, а то и голодали, и так же плохо, из-за отсутствия фуража, кормили своих измотанных безостановочным походом лошадей. И едва ли не каждый день вступали в схватки с различными бандами.

«Делаем все возможное», — ответил Буденный Ленину. И это была вся правда.

Вернулся от радистов Сиротинский.

— Вот уже два дня установить связь с Первой конной не удается. В последней сводке Буденный сообщил, что его армия миновала район Житомира и Бердичева и направляется к Белой Церкви. Из других источников известно, что петлюровцы наступают армии Буденного на пятки, они заняли Тетиев, Христиновку и Умань, — доложил он и сел.

Фрунзе сдвинул шторку с висящей на стене карты, стал молча ее изучать.

— И вот вопрос, — сказал он после длительного молчания. — Согласованы ли действия Петлюры с Врангелем?

— Вряд ли, — отозвался Менжинский. — Сведениями о их примирении мы не располагаем. Да и платформы для примирения у них нет. Петлюра — за самостийную Украину, Врангель — за единую и неделимую Россию.

— Их может временно примирить общая цель, — стал размышлять Фрунзе. — И те и другие заинтересованы в поражении Красной армии, а на данном этапе — в разгроме Первой конной. Им даже не обязательно вступать в переговоры. Допускаю, что Петлюра каким-то путем узнал о засаде и по своей инициативе помогает Врангелю. Это, конечно, только мое предположение. Но будь я на месте Петлюры, поступил бы именно так. Смотрите! — и Михаил Васильевич, подкрепляя свои слова движениями рук, стал объяснять. — Первая конная пока что где-то здесь. А территория от Тетиева до Умани занята Петлюрой. И у Первой конной практически нет другого пути, кроме этого: на Черкассы и дальше, к Знаменским лесам. Вполне возможно, что это случайность. Но если Буденный в эти дни не задержится в пути, не вступит в схватку с какой-нибудь самозваной бандой или петлюровским отрядом, то дня через два-три выйдет прямо на врангелевскую засаду.

— Вполне возможно, — согласился Менжинский.

— Сколько у них там людей? — спросил Фрунзе у Кольцова.

— Я так понял, что-то около тысячи. Много кадровых офицеров. Засада подготовлена серьезно.

— Ну вот! Тысяча вооруженных людей плюс внезапное нападение. Не хочу гадать о результатах.

Фрунзе несколько раз задумчиво прошелся по кабинету. Все понимали, что он продумывает ситуацию, и ждали, что он скажет.

— Я так понимаю, надо любыми способами известить Буденного о засаде и таким образом исключить внезапность нападения. Это, пожалуй, главное. Имея эту информацию, Буденный сможет обойти эти места или уж, во всяком случае, будет готов встретиться с этими врангелевскими молодцами. И второе. Уже сегодня надо выехать в район Чигирина и предпринять все, чтобы предупредить нападение на Первую конную.

— Какими силами? — спросил Кольцов.

— Я сейчас об этом и думаю, — Фрунзе поднял взгляд на Менжинского. — А вы, Вячеслав Рудольфович, не могли бы по своей линии связаться с местными чекистами Кременчуга, Чигирина, Черкасс? Может, помогут?

— В каждом из этих городов осталось по пять-шесть человек чекистов, — вздохнул Менжинский. — В основном это наши глаза и уши. Всего лишь. Остальные — у вас, на Южном фронте.

— А ЧОН? Части особого назначения? — подсказал Фрунзе. — Пусть встряхнутся. Поймите, я не могу сейчас лишиться на фронте даже одного полка. — И пояснил, — Пока пребываю в шатком равновесии. Надежда только на объявленную мобилизацию. Но это будет завтра. А ликвидировать вражескую засаду надо уже сегодня. Я фигурально.

— ЧОН не относится к ЧК. Это, по сути, отряды самообороны, — задумчиво ответил Менжинский. — Там меньше чем по сотне бойцов. Мы с ними, конечно, взаимодействуем. Но они нам не подчиняются. Придется просить.

Фрунзе не ответил. Продолжил молча изучать карту. Он знал то, что знал: с фронта он снимать бойцов не может и не будет. Не имеет морального права. Потому что в один день может рухнуть это сегодняшнее хлипкое равновесие, и тогда начнутся непредсказуемые события, которые уже не остановить малой кровью.

— Хорошо, я попрошу, — вздохнул Менжинский, приняв молчание Фрунзе за недовольство.

— Этого мало, — заметил Фрунзе. — Я должен быть уверен, что чоновцы примут участие в этой операции.

Они разговаривали на разных языках. Фрунзе на четком армейском. Любое сказанное им слово нельзя было трактовать по-иному. Менжинский же, юрист по образованию, с семнадцатого года побывавший на различных высоких государственных должностях, стал привыкать к неизбежным компромиссам, и поэтому и сейчас старался не быть резко категоричным. Как и Фрунзе, он был человеком слова, но положительных результатов добивался интеллигентной мягкостью и мелкими уступками.

— Я сказал: я попрошу! — снова, но уже более твердо, сказал Менжинский. — Разве этого мало? — и надолго замолчал.

Фрунзе понял, что от Менжинского клятвы он не услышит. Но поверил: он сделает все, что в его силах, и даже больше. И вернулся к карте:

— Я полагаю, за сутки до Матронинского монастыря вполне можно добраться. По железной дороге — до Кременчуга. Но высаживаться надо на правом берегу Днепра, лучше всего вот здесь, в Буртах, — он коротко взглянул на Менжинского. — Там же назначайте пункт сбора всех чоновских отрядов. До Чигирина оттуда верст тридцать, и там еще…

— Что-то около десяти верст, — подсказал сидящий в уголочке кабинета Сиротинский.

— Ну вот. Вполне возможно за сутки, — Фрунзе вернулся на свое место, спросил у Сиротинского: — Насчет Матронинского монастыря, Сережа, выяснил какие-либо подробности?

Сиротинский подошел к столу.

— Пока радисты пытались связаться с Буденным, я тут, в хозяйской библиотеке, книги историка Ключевского обнаружил. Вернее, я вспомнил, что-то в его сочинениях когда-то про монастыри читал.

— Ты нам, Сережа, не про свои изыскания рассказывай, — остановил Сиротинского Фрунзе. — Лучше про монастырь, если что-то выяснил. Нас сейчас это больше интересует.

— Понятно. Это очень древний монастырь, построен на территории еще скифского городища. Известен века с пятнадцатого, но построен, возможно, и раньше, веке в двенадцатом.

— Историю пока пропускай. Рассказывай по делу. — Фрунзе вновь напомнил Сиротинскому, что от него ждут не академический доклад о древнем Матронинском монастыре, а вещи сугубо практические.

— Территория монастыря довольно большая и огорожена высоким земляным валом. Природного происхождения вал или же искусственный, это историкам пока достоверно неизвестно. В середине этой как бы тарелки и находится само подворье монастыря. Когда-то оно было обнесено забором. Есть ли он сейчас, в книге не сказано. На территории — две церкви: каменная Троицкая и деревянная Иоанна Златоуста. Кельи деревянные.

— Много? — спросил Кольцов. — Келий, я спрашиваю, много?

— У Ключевского об этом ничего не говорится. Но я так думаю, что много. Монастырь большой и очень известный.

— Что еще? — это уже задал вопрос Фрунзе.

— Интересный факт. В середине восемнадцатого века здесь был послушником будущий гетман Украины Максим Зализняк. Отсюда началось такое кровавое движение, как Колиивщина. Запорожские казаки под предводительством Зализняка начали расправляться с польской шляхтой…

— И это пролистни, Сережа! — снова остановил Сергея Фрунзе. — Потом, после войны, соберемся где-нибудь на завалинке, ты нам все и доскажешь.

— Я только, чтобы закончить про Зализняка, — торопливо сказал Сиротинский.

Фрунзе любил своего адъютанта за эту его обстоятельность. Все доклады Сергея всегда были очень подробными, с цифрами, примерами. Вероятно, и на этот раз он хотел рассказать все о Матронинском монастыре, что успел прочесть, пока сидел у радистов. К сожалению, Ключевский излагал только историю монастыря, но это сейчас меньше всего интересовало Фрунзе и его товарищей.

— Не надо про Зализняка. Ты бы более подробно про монастырь, — попросил его Фрунзе.

— Да! Еще Ключевский пишет про пещеры на территории монастыря. Когда-то в них прятались гайдамаки. Но со временем они разрушились. Вот, пожалуй, и все, — сказал Сиротинский и затем тихо добавил: — Я понимаю, что нам именно сегодня надо. Но у Ключевского больше ничего такого, что бы нас интересовало, нет. У него все больше про историю, про людей.

— Почему же! — не согласился Фрунзе. — И того, что нам нужно, вполне достаточно. Понятно, где разместились солдаты. Монастырь большой, келий много. Где-то возле валов находится охрана, это тоже ясно. Ночью ее можно тихонько снять и подобраться к монастырю на ружейный выстрел. Ну а там уж…

— Там самое главное и начнется, — скупо усмехнулся Менжинский. Он все еще не принимал бодрый, и даже беспечный, тон Фрунзе, хотя и понимал, что командовать армией, фронтом не может человек, пребывающий в постоянных сомнениях. Менжинский поднял на Фрунзе глаза и твердо добавил: — Кто-то окажется под щитом. Иного варианта не существует.

— Эх, Вячеслав Рудольфович! Не был бы я сейчас командующим фронтом, сам бы возглавил этот отряд. Понимаю, задача не простая. Но скажите, много ли предлагала нам жизнь в последние годы простых задач?

Все смолкли. Совещание как бы подошло к своему окончанию. Правда, не совсем ясно было, что же за группа отправится на станцию Бурты, кто будет ею командовать. По всему было ясно, что Фрунзе выступает больше в роли советника, потому что всецело поглощен другим: тщательной подготовкой к ближайшему наступлению по всему фронту, с тем, чтобы наконец покончить с Гражданской войной здесь, на юге. Отдельные очаги в Сибири и на Дальнем Востоке в счет не шли. После разгрома Врангеля они либо самоликвидируются, разбредутся по различным уголкам и весям, либо сам Фрунзе с высвободившимися войсками быстренько их уничтожит.

— Я абсолютно убежден: это тот случай, когда к успеху может привести только неожиданность, — продолжил Фрунзе. — Неожиданность и умное руководство операцией.

Менжинский понял: Фрунзе подступает к ответу на ожидаемые вопросы.

— Я понимаю, насколько важна эта операция. Да, я жду Первую конную и возлагаю на нее определенные надежды. Но прошу меня понять: у меня нет сейчас ни времени, ни свободных людей, которых бы я мог отозвать с фронта и передать в ваше распоряжение. Нету! Поэтому прошу вас: снимите с меня эту тяжесть! — И уже, глядя Менжинскому в глаза, добавил: — Очень рассчитываю на вашу помощь!

— Предложение, прямо скажу, неожиданное, — ответил Менжинский. — В том смысле, что у Особого отдела фронта иные задачи. В соответствии с этими задачами подобран и кадровый состав.

Фрунзе решил, что Менжинский не хочет принимать на себя эту не простую операцию. Да, она рискованная, но риска все же больше у врангелевцев, которые оказались в глубоком советском тылу и отсиживаются в Матронинском монастыре, как мыши, не смея до поры до времени выбраться на белый свет. Посылая их, Врангель заранее знал, что у них никаких шансов вернуться живыми. Они — смертники. Бросая их в этот костер, Врангель рассчитывал только на то, что при удачном стечении обстоятельств они смогут хорошенько потрепать Первую конную армию, а, быть может, и уничтожить.

— Но я принимаю ваше предложение, — согласился Менжинский. — Человек десять опытных чекистов для руководства операцией я постараюсь найти. Не без ущерба для дела. Но — ладно. Это ведь ненадолго.

— Благодарю вас, Вячеслав Рудольфович. Иначе я и не мыслил. Осталось решить один небольшой вопрос.

На какое-то время Фрунзе вновь смолк. Менжинскому показалось, что он догадывается, в чем суть этого «небольшого вопроса». Не зря Фрунзе несколько раз очень пристально посматривал на Кольцова. Но на всякий случай Менжинский промолчал: вдруг Фрунзе имеет в виду что-то другое. А то так получится, что он подскажет мысль, которую так не хотел бы услышать сейчас из уст Фрунзе.

Но он услышал ее. И не из уст Фрунзе.

— Я совершенно убежден, что этой операцией, назовем ее «засада», должен командовать… — выдержав паузу, Фрунзе обвел непроницаемым взглядом всех здесь присутствующих.

— Да ясно же, кто, — торопливо сказал Гольдман. — Тут ни у кого никаких сомнений. Павел Андреевич Кольцов.

Фрунзе обратил взгляд на Менжинского:

— Обратите внимание, не я предложил, — сказал он.

— Ну и что я должен вам ответить, Михаил Васильевич? — ворчливо спросил Менжинский. Ему не хотелось расставаться с Кольцовым, у него уже возникли на него совсем другие виды. Но и идти против воли Фрунзе он не хотел. Больше того, он понимал, что Кольцов — самая что ни на есть подходящая для этого кандидатура. Уж чего-чего, а осторожности, предусмотрительности и хитрости, так необходимых при выполнении этой операции, ему не занимать.

Менжинский вздохнул и указал на Кольцова:

— Вот же он сам. У него и спросите.

— Спрошу. Но не смею нарушать субординацию. Вы — его прямой и непосредственный начальник.

— Я согласен, — Менжинский пожал плечами, давая понять, что иного решения и быть не могло.

Все обернулись к Кольцову. Он встал.

— А что тут размышлять! — сказал он. — Приказ получен. Приступаю к исполнению.

Глава 30

После совещания у Фрунзе они вернулись в Особый отдел. Менжинский не отпустил Кольцова. Он попросил помощника принести ему список всех сотрудников ЧК, находящихся на данный момент в Харькове, и стал при Кольцове и для него отбирать не только обстрелянных, но и уже отличившихся в боевых операциях, способных возглавить в будущем отряде группы чоновцев.

Он понимал, что дело, на которое отправлялся Кольцов, было не просто смертельно опасное. У него было не так много шансов на успех. А Менжинский хотел, чтобы он остался в живых. Для этого ему нужны опытные помощники. От них во многом будет зависеть, сумеет ли отряд скрытно проникнуть в Знаменские леса, к Матронинскому монастырю. Уже там, на месте, надо хорошо подготовиться к неравному бою. Надо удачно выбрать время нападения на противника и застать его врасплох. Лишь в этом случае можно рассчитывать на успех.

Но Знаменский лес, где располагался Матронинский монастырь, был многолюден, вокруг много селений, и отряд будет трудно перебросить туда скрытно. А это значит, что противник сможет хорошо подготовиться к боевым действиям. Не исключено, что на помощь врангелевцам придет Петлюра. На этом этапе войны их интересы совпадают. И разгорится такое пожарище, что для того чтобы его погасить, Фрунзе придется снимать с фронта не одну дивизию.

Всего этого не случится, если Кольцов будет действовать партизанским способом. Подбираться к монастырю лучше всего ночью, обходя села. Для того чтобы отряд был управляем, следует разбить его на мелкие группы и во главе этих групп поставить опытных людей.

Менжинский давал Кольцову советы, исходя из своего богатого подпольного прошлого в Ярославле, Свеаборге и Петрограде. Но как же жалко было ему отрывать от сердца так нужных сейчас людей. Большая их часть осталась в Москве, сюда, в Харьков, Менжинский забрал с собой трижды проверенных и испытанных. Сейчас из них отбирал самых осторожных, самых хитрых, не подверженных неоправданному риску.

Список оказался короткий, из восьми человек. Немного подумав, Менжинский вычеркнул из него еще две фамилии и лишь затем передал его Кольцову.

— Это — люди, на которых вы можете уверенно положиться, — коротко сказал он. — Каждого хорошо знаю лично. Не подведут.

Кольцов еще раз бегло просмотрел список. Фамилии были незнакомые, кроме, пожалуй, одной. Кириллов. Он даже подумал, да мало ли в России Кирилловых. Но на всякий случай спросил:

— Знал я одного Кириллова. Тот, помню, был начальником Политотдела Правобережной группы войск в Бериславе. Уж не родственник ли?

— Он самый и есть, — ответил Менжинский. — Андрей Степанович Кириллов. Он вчера вечером у меня был, вас разыскивал.

— Но… в этом списке? — удивился Кольцов. — Как это? Почему?

— Он был здесь, в Харькове, в госпитале. Вчера выписался. Очень хотел вас увидеть. Вот я сейчас и подумал: пусть чуток проветрится после штабной работы. И вам будет в подкрепление.

— Не слишком ли расточительно? Меня бы к нему в помощники, это я бы еще смог понять. Да и согласится ли он.

— Гольдман мне сказал, что разговаривал с Кирилловым. Он согласен. По-моему, Гольдман его и уговорил.

— Когда это Гольдман мог успеть? — усомнился Кольцов.

— Вы плохо знаете Гольдмана. Он еще там, в приемной у Фрунзе, подписал у меня требования на ружейные склады и тут же умчался на вокзал доставать теплушку.

Кольцов вспомнил: минут на десять Менжинский действительно покидал кабинет Фрунзе. Ну, Гольдман! Ну, перпетум мобиле!

— А почему в списке нет Гольдмана? — спросил Кольцов. Он надеялся, что Гольдман напросится с ними.

— Потому, что я его вам не отдам. У него и здесь работы выше крыши. Причем такой, какую я никому не могу доверить, — ответил Менжинский. — Он один заменит всех тех людей, которые отправятся с вами. Я нисколько не преувеличиваю.


Осенние дни и так коротки. Но этого дня, до отказа загруженного сборами, Кольцов и вовсе не заметил. Мелькнул — и все. Прощаясь с Менжинским, он выслушал от него массу напутственных слов, причем все они были или трудно, или совсем невыполнимыми. Причин было несколько. Но главная из них: они ничего наперед не могли предугадать. Неизвестных в этой задачке было столько, что она казалась неразрешимой. Менжинский хорошо понимал это, потому что сказал:

— И все же главное для вас — заранее предупредить Буденного о засаде. Если это удастся, в бой вступать с Матронинской засадой неразумно. Но это решать вам там, на месте. Рассчитываю, что разумное решение вам подскажет ваш прошлый опыт.

Буквально на минуту Кольцов забежал в гостиницу, чтобы теплее одеться. Вновь вернулся в Особый отдел. К тому времени там собрались все те, кто должен был отправиться с ним на операцию. Он встретился с ними, чтобы познакомиться. Список, составленный Менжинским, как бы материализовался. Кольцов коротко с каждым побеседовал. И при этом внимательно вглядывался, старался запомнить.

Александр Панченко оказался высоким и тощим, как весло, но улыбчивым молчуном.

Двое Бобровых — отец и сын, Петр Евдокимович и Сергей — два невысоких, широкоплечих, два эдаких крепеньких гриба-боровичка. Старший до революции был печником. Кольцов обратил внимание на его большие, как пудовые гири, кулаки.

Владимир Матросов — парнишка из городских окраин. Веселый, неунывающий, в тельняшке, выглядывающей из-под расстегнутого ворота гимнастерки. На море не служил, тельняшку носит «себе в удовольствие, другим для острастки».

Семен Велигура, из бывших слесарей. Прихватил с собой тяжелый металлический сундучок, наполненный различными ключами, пилами и всякими железяками, которые считал необходимыми в дальней дороге. Объяснил просто: «Ложка к обеду лишней не бывает».

С Петром Степановичем Кирилловым встретились, как родные. Обнялись. Кольцов прежде всего выяснил про ранение. Пулевое, в грудь навылет, но ничего там не повредило и было, как выяснилось, на удивление легким. Но при этом он был еще контужен. Трое суток без сознания. Казалось: закрыл глаза в Бериславе, а открыл — в Харькове. Но и в этом повезло, здоровье постепенно вернулось.

— А с нами зачем пошел? — не удержался, спросил Кольцов. — Не на прогулку ведь отправляемся, Петр Степаныч. Тебе бы еще малость сил поднакопить.

— Хочешь, по секрету? — наклонился к нему Кириллов, хотя рядом с ними никого не было, и находились они в пустующем кабинете Гольдмана. — Я давно решил смыться с политработы. Ну не по мне вся эта бумажная карусель, эти мелкие интриги, ссоры, споры. Я еще до госпиталя от Манцева из УкрЧК к Менжинскому перевелся. Случилась такая оказия, когда его сюда, на Южный фронт, прислали. А мы с ним, как бы это лучше сказать, — однополчане. Вместе в подполье были. Я, видишь, тоже из бывших подпольщиков. Лихое было время. По нему тоскую.

— А по-моему, ты от Землячки сбежал, — улыбнулся Кольцов, напомнив Кириллову ту, которая во время боев под Каховкой распорядилась арестовать Кольцова за враждебную деятельность. Будь тогда на месте Кириллова кто-то другой, неизвестно, как бы все обернулось. Армейский военный трибунал находился под негласным ее руководством и выносил приговоры по ее указке. И, без малого исключения, все они были расстрельные. Много крови было на ее женских руках.

— Пустая баба. Злобная. Да что мы о ней! — нахмурился Кириллов. — Надеюсь, обузой тебе в этой операции не стану. А может, в чем и пригожусь. Поэтому и напросился. Сам, учти. Добровольно. Это я к тому, чтоб в случае чего ты сам себя не судил строго.


Под вечер Кольцова разыскал Тимофей Бушкин.

— И чем же это я, Павел Андреевич, вам так не угодил? — начал с упрека Бушкин, причем говорил он, словно читал монолог с какой-то пьесы Островского. — Чем же это я вам так не понравился? В Париже чуть не пуд соли вместе съели, надеялся, тут до пуда доберем. Рассчитывал, уж если у вас какое серьезное дело выдастся, вы и меня до него приспособите. А что получается?

— А что получается? — не принимая упрека, строго спросил Кольцов. — Вы еще с прошлого года распоряжением самого Троцкого приставлены к Ивану Платоновичу.

— Ну, был приставлен. Но не навсегда, а на конкретное дело, — не согласился Бушкин. — На одно-единственное конкретное дело: помочь Ивану Платоновичу подсобрать в нашей местности потерянные буржуазией ценности и доставить их в Москву. Меня сам товарищ Троцкий направил. Да, — и с вызовом добавил: — Задание я выполнил. И все! И я свободен!

— А Париж? Туда, как я понимаю, вас Троцкий не направлял.

— Ну, тут… тут так получилось… Оно, конечно… — завилял словами, как щенок хвостом, Бушкин. — Мне предложили. Я не устоял. И то сказать: Париж! Очень уж повидать его захотелось. Когда еще такое может представиться?

— А после Парижа почему на свой бронепоезд не вернулись?

— Да как-то так. Они про меня забыли, я — про них. Затерялся, словом. А какого я вам ротмистра изобразил! Сам Иван Платонович меня похвалил. И вот узнаю: вы на операцию отбываете. Подумал, про меня вспомните.

— А с кем этого подпоручика оставим? С немощным стариком?

— Так это я мигом улажу. Доставлю его в тюрьму, а там они разберутся, куда его.

— А я сам хотел разобраться, — сказал Павел. — Думал, вот вернусь и постараюсь определить его судьбу.

— Да на кой хрен он вам, этот белячок задрипанный? — едва не взмолился Бушкин. — Кому он уже теперь нужен?

— Мне он действительно ни к чему. А маме с папой в Бронницах очень даже нужен.


Этот разговор продолжился и потом, уже поздним вечером, когда они все собрались на заброшенном станционном тупике, подальше от любопытных глаз, где стояла, готовая к отправлению, старая теплушка с сохранившейся с давних времен наполовину стертой надписью «Сорок человек — восемь лошадей».

Теплушка была аккуратно заставлена ящиками с боеприпасами: патронами, гранатами, а также продуктами. В самом углу вагона выстроились в два ряда и отливали темной зеленью шесть новеньких «Максимов». Нашелся здесь и полуведерный медный чайник.

Возле буржуйки возвышалась горка нарубленных дров и стоял ящик с углем. Гольдман хорошо знал свое дело, не упустил ни одной мелочи.

— Ты нас, Исак Абрамыч, так всем снабдил, будто нам до Сибири ехать.

— Мой покойный папа всегда говорил: «идешь в дорогу, обязательно положи в один карман веревочку, а в другой — сухарик». Не знаешь ведь, какой окажется дорога и что на ней тебя ждет, — сказал Гольдман. — Я так гляжу, ничем лишним я вас не обременил. Продуктов дней на пять вам хватит. И боеприпасов — на сутки хорошего боя. Но лучше бы вам обойтись без него.

— А мы и не против, — весело сказал Кольцов.

Весь вечер по пятам за Гольдманом ходил Бушкин, но на глаза Кольцову старался не попадаться. Кольцов это замечал и даже понял, что Бушкин надеется на помощь Гольдмана. Но Гольдман все никак не мог начать этот разговор: перебивали какие-то дела.

И лишь когда схлынуло все и они томились в ожидании отъезда, Гольдман, видимо, вспомнил обещание, данное Бушкину:

— Экипаж, как я гляжу, подобрался у тебя хороший, дружный. Но людей, на мой взгляд, маловато, — начал он издалека.

— На мой взгляд, тоже, — согласился Кольцов.

— Ну и возьми вон Бушкина. Просится. Я поддерживаю. Он не будет вам лишним, в этом я уверен.

— И я тоже, — опять же согласился Кольцов. — Но — не могу. Он уже давно должен был вернуться к себе на бронепоезд. По сути, он — дезертир.

— Насчет дезертира, это ты, Паша, хватанул через край. Он ни на день не покидал службу, и в этом смысле совесть у него чиста.

— Ну, хорошо. Если честно, я не хочу оставлять Ивана Платоновича одного. Здоровье у него неважное. После Парижа совсем сдал, — откровенно сказал Кольцов. — И еще я там оставил до моего возвращения этого подпоручика. Не хочется оставлять его наедине с Иваном Платоновичем.

— Насчет подпоручика. Ты обязан был обратно передать его в контрразведку.

— Обязан. Но не передал. Так получилось. Пока оставил у Ивана Платоновича.

— Что значит «пока»?

— По возвращении хочу сам разобраться, что к чему.

— Вот что! Это никакие не шутки! За это ты действительно можешь попасть под трибунал, и никто тебя не спасет, — сердито заговорил Гольдман. — Я сегодня же передам его контрразведчикам. Может, из него еще что-нибудь вытряхнут.

— Трясти будут, это я понимаю. Но ничего не вытряхнут. А потом расстреляют.

— А тебе то что, Паша? Ты свое дело сделал. Причем сделал блестяще. И успокойся.

— Успокоиться не могу, — сказал Кольцов. — Я с ним тогда, ночью, еще дважды разговаривал. Давал ему немного поспать и снова будил. Поверь, после меня там контрразведчикам делать нечего. Да и знает он только то, что рассказал. И ничего больше. В армии он всего третий месяц. Как говорится, зеленый, необученный. По профессии — землемер. Дома, в Бронницах, у них было хозяйство, несколько разоренное, но большое. Старики немощные, две сестры — тоже не помощницы в хозяйстве. И так получается, что он — единственный работник и единственный кормилец. Вот и судите теперь, кто он? Враг? А по-моему, обыкновенный юноша, запутавшийся на этих военных перекрестках.

— Ну уж и не друг, — категорически сказал Гольдман. — Ты у него спрашивал, как он оказался в составе той группы? Ну, в засаде? В таких случаях, ты сам это знаешь не хуже меня, посылают только проверенных.

— У вас, Исаак Абрамыч, очень уж устаревшие представления о порядках в нынешней армии. Возникла у Врангеля мысль устроить на пути продвижения Первой конной засаду, и уже на следующий день на плацу стоит строй из тысячи человек. Разбили их на мелкие группы. Нашли кого-то из местных, чигиринских, назначили их проводниками. Объяснили место встречи. Добирайтесь кто как может. Вот и вся история.

— Ну и что ты, Паша, хочешь? — все еще не совсем понимая цель этого разговора, спросил Гольдман.

— Чего хочу, пока не знаю. А вот чего не хочу… Не хочу, чтобы его расстреляли. Не успел он еще ни перед кем провиниться, и перед советской властью тоже. А наши контрразведчики, боюсь, разбираться не станут. Тем более сейчас, когда у них дел выше крыши, когда фронт готовится к решительным боям.

— Интересно рассуждаешь, Павел Андреевич, — похоже, даже упрекнул Кольцова Гольдман.

— Еще совсем недавно я по-иному рассуждал. А сейчас какие-то винтики в голове провернулись. Особенно тогда, в Бериславе, об этом задумался, когда меня арестовали, и я боялся, что Розалия Самойловна добьется своего, и меня расстреляют. Дело шло к этому. Вот тогда я и подумал: все же мы очень расточительны в смысле человеческих жизней. Долгие годы трудно растим человека, вкладываем в его голову нужные знания, верим в то, что он продолжит нашу жизнь, а может, и сделает ее лучше. А потом, особенно не задумавшись, в одну секунду лишаем его жизни. За что? За то, что он думает не совсем так, как думаем мы с тобой. Кончится война, и боюсь, на всей нашей огромной российской земле останется от силы миллион человек. А то и того меньше. Перебьем друг друга.

Гольдман задумчиво почесал затылок, но ничего не ответил.

— Не согласен. Тут, извините, чуток контрреволюционным душком попахивает, — не выдержал, вклинился в разговор Кольцова и Гольдмана стоящий чуть поодаль и прислушивавшийся к их разговору Бушкин.

— Это не контрреволюционный душок, Тимофей, а вполне допустимое преувеличение. Гипербола. Но такие крамольные мысли меня, извините, все чаще стали посещать.

— Так что ты предлагаешь? — спросил Гольдман.

— Отпустить.

— Отпустить? Куда? А ты не подумал, что отпустить его — равнозначно расстрелять. Его завтра же поймают и уж, поверь, без всякого суда и следствия, там же, у дороги, и расстреляют.

— Это я понимаю, — озадаченно согласился Павел. — Его надо куда-нибудь вывезти. Пусть до моего возвращения где-нибудь отсидится.

— Где?

После короткого молчания Кольцов с надеждой предложил:

— Слушайте, Исаак Абрамыч, а может — в Основу? До Павла Заболотного?

— Глупее трудно что-либо придумать! — даже рассердился Гольдман. — Ты все-таки думай! Павло — настоящий чекист, из подпольщиков. Он этого подпоручика близко на дух не примет. Да и саму колонию можно под удар поставить.

И снова наступила тишина. Вспыхивали и гасли в густеющих сумерках малиновые огоньки цыгарок отъезжающих вместе с Кольцовым чекистов. Они уже давно забрались в теплушку и, ожидая отправления, стояли у распахнутой двери и о чем-то своем гомонили. В центре внимания был Кириллов. Видимо, он рассказывал какие-то госпитальные байки, потому что время от времени оттуда доносились короткие смешки.

В простуженном воздухе сиплым голосом заявила о себе прибывшая «кукушка», чтобы отогнать теплушку к ожидавшему ее товарняку.

— А как вам понравится такая мысль? — вновь вклинился в их разговор Бушкин. Он уже не сомневался, что уедет вместе с Кольцовым, и сейчас всячески старался показать ему свою необходимость. — Что, если переправить нашего белогвардейчика в Мерефу? До того мужичка, вы его, Павел Андреевич, знаете. Он еще дней пять назад Ивану Платоновичу картошку привез и сала шматочек. Они про вас вспоминали. Хороший такой мужичок, хозяйственный. Забыл, его как-то чудно, по-старинному звать.

— Фома Иванович Малахов, — напомнил его имя Кольцов.

— Во, точно! Фома! — обрадовался Бушкин.

Кольцов подумал, что в предложении Бушкина есть определенный резон. Мерефа даже в те дни, когда через нее перетекали то красные, то белые, то снова красные, никак не менялась, оставалась тихой, неприметной, соблюдающей патриархальный образ жизни. Фома Иванович, по причине возраста со стороны наблюдающий за катаклизмами Гражданской войны, так и не научился делить людей на красных и белых. Он искренне верил, что произошел какой-то сбой в природе и вот-вот все вновь встанет на свои места. Ждал, что из вынужденной эмиграции опять вернется владелец винокуренного завода Альфред Борткевич, имение которого, несмотря на все трудности, сумел сохранить во время повальных разгромов и разорений, и по сегодняшний день ревностно стремился содержать его в исправности.

Хозяйственный подпоручик вполне может прийтись по душе Фоме Ивановичу, скрасит его одиночество, а в каком-то непредвиденном случае даже сойдет за его родственника. А по возвращении из поездки он решит его судьбу.

— Пожалуй, — несколько удивленно, но все больше укрепляясь в высказанной Бушкиным мысли, согласился Кольцов. Не вызвала отторжения эта мысль и у Гольдмана.

— А что я тебе говорил, у него голова не только чтобы фуражку носить, — указал Гольдман Кольцову на Бушкина. И, взглянув на отдувающийся паром паровозик, готовый уже сорваться с места, он с присущим ему напором веско и внушительно сказал: — Значит так! Бушкина берешь с собой. При таком недокомплекте он тебе очень даже пригодится. Золотая голова! А твой подпоручик уже завтра будет в Мерефе. — И мягче добавил: — Ты уж, Паша, не сомневайся. Это я беру на себя.

…На Харьков опустилась холодная и ветреная, с дождем и снегом, ночь. Поезд тронулся и почти сразу же растаял в темноте. Какое-то время до Гольдмана еще доносился дробный стук вагонных колес, а потом и его накрыли посвисты ветра.

Глава 31

Поезд бежал в безупречной черноте, словно сквозь бесконечно длинный туннель: ни огонька вокруг, ни звука. Земля будто вымерла или затаилась в каком-то тягостном ожидании.

Кольцов присматривался к своим новым подчиненным. Но особенно его удивил своей деловитой основательностью его парижский знакомый Бушкин. Он сразу же, едва поезд тронулся, по-хозяйски расположился в вагоне. Среди нарубленных полешков понавыбирал щепы и запалил «буржуйку». Дождавшись, когда загудело пламя и по вагону стало растекаться тепло, поставил на огонь чайник и весело сказал:

— Чай в дороге — первейшее дело. Чай попьешь — уже не голодный. И настроение в хорошем градусе. Мы в бронепоезде без чая не жили.

— Небось, буржуйский пили? Чи, может, кофей?

— Товарищ Троцкий, он конечно. А мы, по большести, морковный. А то соскочишь с броневагона, когда он на горушку тянется, цветков разных насобираешь. Из цветка очень духовитый чай получается. И для организма полезный. Случалось, и просто кипятику попьешь, чтоб желудок обмануть. Кипяток — тоже чай.

— А счас чем запаришь?

Бушкин огляделся по сторонам, заметил выстланный сеном угол. Сено было свежее, не истоптанное и сухое. Видимо, осталось в теплушке от недавно перевозимых лошадей. Он прошел туда, стал ворошить сено, выбирая стебельки и листочки каких-то ему ведомых трав. Набрав горсть, вернулся к буржуйке.

— Хорошее сено, луговое, — сказал он. — Я у одного ученого читал: человек нигде не должен пропасть. Ни в пустыне, ни в море, ни в лесу. Земля так сотворена, что для человека везде что-то про запас оставлено. Вот, гляди, сено. А сколько в нем разных травок. И мята, и ромашка, и зверобой. И у каждой свой запах, свой вкус. — Он сунул выбранные из сена стебельки в закипающий чайник и бодро сказал: — Не пропадем!

Обжигая губы об алюминиевые кружки, попили сотворенный Бушкиным чай. Сидора пока развязывать не стали, сообща решив, что за трапезу приниматься рано. Неизвестно еще, сколько времени придется провести в пути.

После чая улеглись на сене.

Сухопутному морячку Матросову не спалось. Он поставил один на другой несколько ящиков и, приоткрыв задернутое куском брезента узкое окошко, удобно возле него устроился.

— Что там видно? — поинтересовался у него Бобров-младший, Сергей.

— А ничего. Чернота. Не, звезды вижу. Видать, хляби кончаются, снова морозец придавит. — И, снова поглядев вверх, на небо, сказал: — А звезды у вас тут совсем манипусенькие, ровно блохи. У нас в Голой Пристани, веришь-нет, они как кулак, ей-богу!

— А ты что, верующий? — спросил Велигура.

— Та не. Это вроде присказки.

— А где она, Голая Пристань?

— Вниз по Днепру. За порогами.

— На море, что ли?

— Почти что. Наши края Таврией зовутся. До моря рукой подать.

— А почему она Голая, эта ваша Пристань?

— Запорожские казаки так назвали. А почему? Кто теперь скажет? Даже старики точно не помнят. Места песчаные, может, не росло ничего.

Велигура прошелестел сеном и тоже пристроился рядом с Матросовым.

— Правда, звезды! Во чудеса! — удивленно сказал он. — Почти три года звезд не видел.

— Везло. Под крышей спал, — степенно отозвался Бобров-старший, Петро Евдокимович.

— Не. На небо не смотрел, — возразил Велигура. — Как отмахаешь за день верст тридцать, да при полной выкладке — не до звезд. Или когда из боя живой выйдешь, опять же — не до красот.

Поезд весело бежал по ночной степи. Колеса торопливо стучали: так-так-так. А то вдруг со скороговорки переходили на задумчивое: та-ак, та-ак. Или и вовсе с пронзительным скрипом останавливались.

Простояв немного, поезд снова трогался. Позже Кольцов выяснил, что остановки объяснялись очень даже просто: кочегар или машинист заходил в гости к родичу или знакомому путевому обходчику и за разговором не всегда замечал быстро убегающее время.

Иногда Кольцов спрыгивал на насыпь, пытался угадать, почему остановились. Но вокруг была все та же глубокая осенняя чернота. Лишь небо все больше прояснялось.

Порой на насыпь спускался поездной кондуктор и, освещая себе путь керосиновым фонарем, прогуливался вдоль «своих» вагонов. Теплушка не входила в сферу его ответственности, к ней он не подходил.

Перед рассветом, когда уже миновали Полтаву, поезд остановился основательно. Немного прождав, Кольцов и Кириллов спустились на насыпь, постояли, прислушиваясь. Впереди, там, где находилась голова поезда, увидели мерцающие огоньки, услышали далекий людской гомон. Пошли туда.

Перед паровозом собралась вся поездная бригада, лица у всех были озабоченные.

— Что-то случилось? — спросил Кольцов.

— На этом перегоне чуть ли не каждый раз что-то случается, — ответил машинист и посветил впереди себя. Там, впереди, метрах в десяти, рельс кончался, точнее, он был отвинчен и оттянут в сторону.

— Диверсия? — предположил Кириллов.

— Это как посмотреть. А по-моему, так обыкновенная бандитская дурь, — зло сказал машинист и объяснил: — Тут поблизости какой-то батька Кныш оъявился. Пассажирские поезда наладился грабить. Вчера «пассажира» в Кременчуг не отправили, нас по его расписанию пустили. А бандюки «пассажира» караулили. Вот и вся диверсия!

— Ну и что теперь? — спросил Кириллов.

— Что теперь! Кочегар пеши до Галещино пошел. Верст десять. Оттуда в Кременчуг позвонит. Те вышлют ремонтную бригаду, может, даже с охраной. А нет, так и до вечера прокукуем.

— Работы много? — спросил Кольцов.

— Как сказать. Ремонтникам минут на тридцать. А нам…

Они вместе с машинистом прошли чуть вперед и внимательно оглядели то место, где «потрудились» бандиты Кныша. Вся насыпь в этом месте была вытоптана лошадиными копытами и ногами людей. Судя по оставленным следам, бандитов было немного. Они отвернули крепежные болты, которыми привинчивался к шпалам рельс, и сдвинули его в сторону.

— Вишь, гайки поразбросали, — вздохнул машинист. — Где их тут, в этом месиве, отыщешь.

Поездная бригада не очень горевала по этому случаю. С бандитами встречаться ей доводилось не редко. Зная это, ничего ценного с собой в дорогу они не брали: отобрать у них было нечего. И они могли спокойно ждать помощи и час, и два, и целые сутки.

А у Кольцова и его людей времени не было.

— Что можно предпринять? — спросил он у машиниста.

Кириллов тоже ждал обнадеживающего ответа, нервно провел рукой по щетине щеки и подбородка.

— Рельс вернуть на место — не вопрос, — после длинной паузы ответил машинист. — Задача в другом: как его на шпалах закрепить? Гайки, вишь, пораскидали. А не закрепим, паровоз своей тяжестью его вывернет. И тогда нам уже никакая ремонтная бригада не поможет. И опять же, какой смысл стараться, если скоро Кныш припожалует.

— Почему вы так думаете? — спросил Кольцов.

— А он всегда утречком является. Ночью боится. Если они «пассажира» остановят, сам лично вагоны обойдет, вежливенько так дань соберет — и обратно в степь погарцует. И товарняками не брезгуют, дрова с тендера заберут, и другое что, которое в хозяйстве может сгодиться. Вашу теплушку тоже не минуют, — и, подняв на Кольцова глаза, машинист вежливо спросил: — А вы, товарищи, случаем, не при оружии будете?

— Есть оружие, — ответил за Кольцова Кириллов.

— На всякий случай приготовились бы. На «товарняки» они малой силой ходят, человек шесть-восемь.

— У Кныша большая банда? — спросил Кольцов.

— Всех своих бандюганов он редко берет на «железку». А по селам, рассказывают, их до сотни мотается.

Небо на востоке уже слегка подсветилось. Где-то в дальнем селе, предвещая рассвет, перекликаясь, завопили третьи петухи.

Кольцов и Кириллов пошли обратно к своей теплушке.

— Я так думаю, надо встретить Кныша как подобает, с оркестром, — сказал Кириллов.

— Лучше бы без боя обойтись, — засомневался Кольцов. — Можем и людей погубить, и операцию сорвать. Откуда мы знаем, что за сила у Кныша.

— Какая бы ни была, а боя нам не избежать. Мимо нашей теплушки они не пройдут. Лакомая.

Совещание в теплушке было коротким. Прежде всего, выяснилось, что в волшебном сундучке у Велигуры нашлась пара ключей под болты, которыми рельсы крепились к шпалам. Велигуру тут же отправили к поездной бригаде, чтобы он организовал ремонт пути. Надеялись, что смогут сделать это быстро и уехать отсюда прежде, чем сюда нагрянет Кныш.

Единодушным оказалось и мнение о том, что надо хорошенько подготовиться к встрече бандитов. Распределили роли.

Возле головы поезда, куда, как предполагали, бандиты нагрянут в первую очередь, с двух сторон на некотором расстоянии выкопали два неглубоких окопа. Поставили там по пулемету. И Петру Боброву и Матросову определили один и тот же сектор обстрела — голову поезда, разобранный путь. Только с противоположных сторон. Огневые точки хорошо замаскировали кураем. Третий пулемет установили неподалеку от теплушки, и своим стволом он смотрел прямо в ее дверь.

Петро Бобров прилег за пулеметом, поводил стволом. Остался чем-то недоволен, сходил к теплушке, принес охапку сена, вымостил себе гнездо.

— Ревматизм, — пожаловался он. От второго номера отказался.

Матросов тоже сбегал в теплушку, но принес оттуда не сено, а еще одну коробку с патронными лентами.

— Зачем столько? — недовольным голосом спросил Бушкин, помогающий Матросову обустроить пулеметное гнездо.

— Запас, — коротко сказал Матросов.

— На сутки боя, что ли, рассчитываешь? — продолжал ворчать Бушкин.

— Э, дядя! — улыбнулся Владимир. — Мой батя всегда говорил: «Запасливый — богаче богатого». У меня однажды всего одного патрона не хватило, и чуть-чуть на тот свет не угодил. С тех пор про запас не забываю.

— Ну-ну! Живи! — Бушкин одобрительно хлопнул пулеметчика по спине. — Сухопутный моряк!

— Еще не вечер. Даст бог, еще и в море поплаваю. Цыганка обещала, — и тут же поправился: — А насчет бога — это у меня такая присказка.

Утро расхаживалось. Легкий ветерок сдул с неба последние ночные облака, и показалось солнце, неприветливое, слегка подкрашенное багрянцем, обещающее заморозки.

Машинист как в воду глядел. Едва только рассвело, как из-за лесочка, что маячил вдали, на пригорке, появились несколько всадников. Даже издали можно было видеть — кони у них добрые, невыморенные. Видимо, Кныш квартировал где-то поблизости. Всадники мчались, играючи, весело, наперегонки обгоняя друг друга.

— Припожаловали! — указал вдаль машинист. — Три, пять… шестеро. Кто-то из подручных Кныша. Самого всегда сопровождает больший эскорт. Заметь, красиво идут. Безо всякого страха.

Всадники на какое-то время скрылись из глаз, словно утонули в низине, и вскоре выросли уже возле самого эшелона. Причем сначала из-за пригорка появились их добротные мохнатые бараньи шапки, потом — головы, и, наконец, они возникли во весь рост. Пятеро скакали широкой цепочкой, а шестой, тщедушный, на тощей лошадке тащился чуть сзади.

Уверенные в себе, не ожидающие никакого подвоха, они направились прямо к паровозу, впереди которого поездная бригада равняла перемешанный после ночного набега балласт и собирала до кучи разбросанные гайки. Ловко спешились, отдали поводья тщедушному бандиту, который, при ближайшем рассмотрении, оказался мальчишкой лет четырнадцати. Вероятно, он у этих пятерых был коноводом.

Рыжий крепкий парубок, пощелкивая о сапог плетью, уверенно прошел прямо к занятым работой Велигуре и двум его помощникам из поездной бригады.

— Кныш? — незаметно, почти не шевеля губами, сквозь зубы спросил у машиниста Кольцов. Винтовку он предварительно положил возле себя, среди сухих бурьянов, полегших после первых заморозков.

— Петухов. Правая рука, — так же тихо ответил машинист. — Кныш не приехал.

Тем временем Петухов, оглядев уже проделанную поездной бригадой работу, сердито ударил носком сапога по кучке собранных гаек так, что они вновь разлетелись в разные стороны. Сказал:

— Понятно! Решили смыться, не заплатив контрибуцию за проезд по нашей территории.

Велигура распрямился. В глупой беспечности бандиты ничего и никого не опасались. Ни товарный поезд, ни его бригада не внушали им опасений. Товарняки им иногда приходилось грабить, дело это было скучное, малоприбыльное и совсем не опасное. Они привыкли к этому и сейчас кучковались возле своего главаря, предвкушая глумливый спектакль, которые любил устраивать Петухов.

Велигура заметил то, чего не мог увидеть за своей спиной Петухов. Кольцов и Кириллов поднялись на ступени, ведущие в будку паровоза, и оттуда двумя винтовками держали на прицеле Петухова. Малейшее агрессивное движение, и две пули сразили бы главаря. С остальными можно было бы вступить в схватку. Помогли бы пулеметы. Бандиты вряд ли смогли бы уверенно сопротивляться. На это и был расчет.

— Наш батька не любит, когда его обижают. Очень гневается и сильно штрафует. А я у батьки вроде таможни. Так что не извольте гневаться, — И, огрев себя плетью по сапогу, Петухов приблизился к Велигуре: — Кто такие? Красные чи белые?

— Они енто… серо-буро-малиновые, — заливаясь смехом, подсказал своему главарю сморщенный бандит, вероятно, в недавнем прошлом сельский затейник и балагур.

— Проверим! — Петухов уставился на Велигуру. — Документы!

— Документы? — переспроси Велигура. — А они вон там, у моего напарника, — он показал куда-то в степь.

— Пускай несет! И свои заодно!

— Это он мигом! — Велигура прокричал в ту сторону, где сидел в своей засаде Бобров: — Слышишь, Петро! Тут нашими документами интересуются! Предъяви их вот гражданину!

— Можно! — издалека отозвался Петро Бобров и следом полоснул пулеметную очередь над их головами. Пули с угрожающим шелестом пролетели над ними.

— Володька! — крикнул Велигура в другую сторону. — Вот граждане просят показать наши документы! Предъяви!

— А что, на слово не верят? — так же издали, но с противоположной стороны, подал свой голос «сухопутный морячок» Матросов.

— Видать, не верят.

— Пожалуйста! — и Матросов тоже выпустил в воздух короткую экономную очередь. Она пролетела над их головами так низко, что, показалось, обдала их смертельным ветром.

Петухов лихорадочно оглядывался по сторонам, пытаясь найти выход. Подскочить к лошадям и умчаться в степь они не успеют. И даже если бы это удалось, их настигли бы пулеметные очереди. Что можно еще придумать? Как выскользнуть? Как спастись?

— Не крути головой, парень! А то прежде времени без головы останешься! — предупредил Петухова стоящий на подножке Кольцов, и его голос, отражаясь от металлических паровозных перегородок и механизмов, приобрел какой-то неестественный, не земной звук.

— Я тебе тоже советую: делай, что велят, — совсем по-свойски сказал Петухову Велигура. — Может, еще чуток и поживешь.

Вся петуховская свита как-то вдруг обмякла. Бандиты поняли, что на этот раз удача отвернулась от них.

— Хотите знать, что делать дальше? — снова услышали они этот несколько странный голос, который, казалось, опускается к ним откуда-то сверху, с небес. — Прежде всего, сложите оружие!

Но они не стронулись с места. Сколько раз легко, безнаказанно и глумливо они здесь же грабили проезжих, и вдруг в один момент все кончилось. Они все еще не верили в происходящее. Оно казалось им дурным сном.

— И побыстрее! — приказал голос. — Считаю до трех!.. Раз!..

Поначалу сдали нервы у весельчака и балагура. Он посмотрел по сторонам, словно подыскивая более чистое место, куда хотел положить свой короткий кавалерийский карабин.

— Не стесняйся! Клади сюда! — указал Велигура прямо на насыпь.

— Два!..

Зашевелились и все остальные. Последним отцепил свой «маузер» Петухов и бережно положил его сверху, на винтовки и револьверы.

— Я сказал: «все оружие»! — угрожающе предупредил Кольцов.

Испуганно дернулся балагур и весельчак, пошарил за пазухой и вытащил оттуда револьвер.

— Давай, давай! Не стесняйся! — подбодрил его Велигура и обернулся к остальным. — Сейчас произведем досмотр! Кто по забывчивости не сдал, уже на этом свете не успеет!

Петухов испуганно сунул обе руки в карманы и вынул оттуда револьвер и гранату. За ним последовали и остальные. Кучка оружия подросла.

Похожий на тощую цаплю Панченко и Кириллов собрали все оружие и снесли его в теплушку. Когда они вернулись, Кольцов спустился с паровоза на землю и вместе с ними подошел к бандитам.

— Теперь слушайте дальнейшее расписание. Сейчас — починка дороги. Потом короткое торжественное прощание, и мы вас покинем, а вы… — Кольцов выдержал приличную паузу: — Ваша судьба будет зависеть от качества вашей работы. Вам когда-то родители, наверно, говорили, что добросовестный труд приносит не только моральное удовлетворение. Поэтому, рога в землю, и пашите до седьмого пота! Даю вам час времени. Не справитесь — отстраним от работы! — и многозначительно добавил: — Навсегда!

Бандиты торопливо кинулись к членам поездной бригады, отобрали у них лопаты, продолжили равнять вытоптанную насыпь. Остальные бросились подбирать разбросанные сапогом Петухова гайки.

Петухов был рыхлый и, вероятно, ленивый увалень, лопаты ему не досталось. Он растерянно стоял среди этой рабочей кутерьмы.

— А ты что? — удивленно спросил Велигура.

— Дак это… струмента больше нету.

— Руками! Руками давай! Дармоедов не держим! — прикрикнул Велигура. Он понял, что бандиты повинуются до тех пор, пока ими владеет страх, и поддерживал его в них громкими злыми окриками. Петухов упал на колени и стал руками добросовестно грести и разравнивать ракушняк, сгребать его со шпал.

Изо всех сил старались и его напарники. Они упарились, поснимали свои кожухи и бараньи шапки и кучкой сложили их в сторонке, на откосе, на вымерзшей уже травке. И снова принялись за работу.

Со стороны поглядеть, не подневольный труд под страхом смерти, а дружная компания на сельской толоке. Ах, если бы кто увидел, как самозабвенно они трудились! Это сейчас была самая лучшая бригада на всей Украине.

— А мне что велите, дяденька? — подергал кто-то за рукав Кольцова. Он обернулся, увидел стоящего неподалеку мальчишку-коновода, о котором в сумятице все совершенно забыли. На нем тоже был хороший кожушок, такая же, как и у остальных бандитов, добротная мохнатая шапка, несколько ему великоватая, потому что то и дело сползала ему на глаза.

— Ты чей? — спросил Кольцов.

— Ничей. Сам по себе, — ответил мальчишка.

— Так не бывает, — не согласился Кольцов. — Ты вот с бандитами, и так получается, что и сам ты бандит. И родители твои, небось, в банде?

— Нету у меня родителей! — нахмурился парнишка.

— Как это — «нету»? Где же они?

— Мамка померла, а папка… папка в прошлом годе дома объявлялся, и все, и больше мы его не видели. А потом мамка померла.

— И как же ты в банду попал?

— Когда мамка померла, меня тетка Варвара до себя взяла. А у нее своих двое. Я и решил в Крым податься. Пацаны рассказывали, там круглый год лето. Хрухты разные прямо на улице растут. Свободно прохарчиться можно.

— В Крыму пока белые, — сказал Кольцов. — Может, и твой папка белый? Потому ты и в Крым пробираешься.

— Не! Папка вроде как за красных был. За бедных.

— Вот тебе и раз! — укоризненно покачал головой Кольцов. — Папка — за красных, а ты, получается, против красных.

— Не!

— Ну как же — «не», если ты у бандитов служишь. А они, всем известно, против красных.

— Никому я не служу. Я — сам по себе, — снова упрямо повторил мальчишка.

— Все же расскажи, как же ты в банде оказался?

— С поезда сняли. Сам дядка Кныш. Иди, говорит, до меня в сыны. Кожух вот выдали. И сапоги. И так не обижали. Кормили. Я и подумал, до лета у них перекантуюсь, а там в Крым подамся. Пацаны рассказывали, у них там — море. Очень мне на него поглядеть охота.

Заметив на железнодорожном полотне какой-то разброд, Кольцов прервал разговор с мальчишкой, бросился туда.

Бандиты пытались водворить на место рельс, налегали на него — но тщетно. Он не сдвигался с места.

Заметив подошедшего к ним Кольцова, уже воспрянувший духом Петухов, почувствовав к тому времени себя уже чуть ли не помощником красноармейского командира, деловито сказал:

— Тут, товарищ командир, так не получится. Вагу бы какую-нибудь! Зализячку или дрючок!

— Разобрать — хватило ума, — не удержался Кольцов.

— У нас тогда восемнадцать человек народу было, — пояснил Петухов.

— Это ты кого, бандитов народом считаешь? — сердито спросил Кольцов. — Не надо! Народ сам по себе. Вы к народу — никакого отношения. И, кстати, Петухов, я тебе не товарищ, запомни это! И никогда им не буду!

— Как скажете, — покорно согласился Петухов.

Машинист и члены поездной бригады принесли несколько прочных дубовых шестов, два лома и тоже стали помогать бандитам. Под ударное «Раз! Два! Взяли!» они по сантиметру отвоевывали пространство и вскоре установили рельс на прежнее место. Дальше за работу принялись Велигура и Панченко. Орудуя гаечными ключами, они принялись крепить рельс к шпалам.

Все повеселели: дело двигалось к концу.

Кто-то из поездной бригады согласился поработать за отсутствующего кочегара и начал разжигать паровозную топку.

Пятеро бандитов встали перед Кольцовым. Шестого не было видно.

— Тут пацаненок недавно вертелся. Не видели? — спросил Кольцов.

— Возле коней был какой-то.

— Куда делся?

— Да разве до него было? Тут вон с этих глаз не спускали, — Велигура указал глазами на угрюмых бандитов. Переминаясь с ноги на ногу, они безучастно ждали решения своей участи.

— Должно, сбег пацан. Степь вона какая! Поди, разыщи его теперь! — сказал кто-то из поездной бригады.

Кольцов медленно оглядел бандитов, и они слегка поеживались под его недобрым взглядом. И уже не ждали ничего для себя хорошего.

— Вот что, братва! — начал Кольцов свою короткую речь на доступном бандитам языке. Когда-то, теперь уже давно, вот так же, глядя в лицо смерти, Кольцов слушал речь батьки Ангела и запомнил ее чуть не слово в слово. — Хочу я вам малость мозги прочистить. Чтоб потом, когда еще раз где-нибудь встретимся, не сказали, что вас не предупредили. Хотел было вас расстрелять. Есть за что, и вы это знаете. Да патроны на вас, дурошлепов, тратить жалко. Они нам для Врангеля пригодятся. А вас потом, если не покаетесь и за ум не возьметесь, дустом выведем. Напрасно хихикаете, я не шучу. Идите до своего бандитского батьки и передайте ему, что конец его близок. Намного ближе, чем ему это кажется. Война кончается, кончается и ваша вольница. Что могу посоветовать? Идите в военкомат и покайтесь за все свои грехи, как пред попом. Проситесь на фронт. Может, еще и успеете своими боевыми делами смыть бандитское прошлое. Вот, пожалуй, и все, что хотел вам сказать на прощание.

Кольцов отвернулся. А бандиты продолжали стоять, глядя себе под ноги.

— Ну, чего стоите! — прикрикнул на них Велигура. — Ноги — в руки, и — врассыпную! Как куры!

— А нельзя нам… того… попросить… коней возвернуть? — осмелел Петухов, поняв, что смерть отступила. — Восемь верст! Далеко!

— Будете торговаться, полушубки и сапоги велю снять, — строго сказал Кольцов. — Легче будет бежать!

Бандиты поняли: красный командир не шутит. Переглянулись. И разом бросились в степь. Лишь Петухов чуть замешкался, с опаской спросил у Кольцова:

— А не стрельнете?

— Хорошее предложение, — согласился Кольцов. — Беги, а я подумаю.

Петухов изо всех сил бросился догонять своих товарищей. Едва не натолкнулся на пулеметное «гнездо», в котором все еще находился Бобров. Отскочил. Побежал дальше. Настиг своих.

Провожая бегущих по степи бандитов, Бобров медленно поворачивал за ними ствол пулемета и смотрел на них сквозь прорезь в щитке.

Когда бандиты оказались на вершине косогора и скученно побежали по нему ровной цепочкой, удобной для короткой пулеметной очереди, Бобров обернулся к Кольцову, крикнул:

— Павел Андреевич, а может, я их… того?

— Не смейте! — испуганно закричал Кольцов, боясь, что Бобров не утерпит и выдаст очередь, не дождавшись его ответа. — Не надо!

— Пожалели? — с осуждением спросил Бушкин.

— Пожалел, — откровенно сказал Кольцов и задумчиво добавил: — А кто потом, Тимофей, хлеб будет растить? После войны?

— Они — не сеятели. Бандиты.

— Может, одумаются?

— Не верится.

— А других все равно нету. Других бабы не скоро нарожают.

Поезд задержался здесь, в степи, больше чем на час. Но теперь уже не по вине бандитов.

Кольцов со своей командой решили забрать с собой отобранных у бандитов коней. Они были ухоженные, хорошо откормленные и приученные к верховой езде. Хотя брать их было некуда. Больше половины теплушки занимало вооружение и боеприпасы. Но они потеснились, торопливо переместили в теплушке все свои ящики и коробки, едва ли не один на один сложили пулеметы — и освободили для лошадей одну половину. Прикинули, что до Буртов уже не так и далеко, доедут и в тесноте.

Но кони никак не хотели заходить в теплушку. Широких сходней во всем поезде не оказалось, а по узкой кладке они идти отказывались, шарахались в стороны, испуганно ржали и вставали на дыбы.

Отчаявшись, понимая, что тратит драгоценное время, Кольцов хотел уже оставить их в степи. Но тут, на его счастье, из Кременчуга прибыл давно ожидаемый ими паровоз с ремонтниками. Вернулся с ними и кочегар, его прихватили по пути, из Галещино, и он сразу же сменил добровольца у паровозной топки.

Выяснив, что путь уже исправен, ремонтники помогли отряду Кольцова. Из своих материалов они наскоро сколотили прочные сходни. Лошади без страха поднялись в теплушку и тут же принялись хрустеть еще не до конца подсохшим сеном.

Вскоре поезд тронулся. В теплушке стало тепло и уютно. И даже весело.

Глава 32

В Кременчуге теплушку загнали в какой-то тупик, и паровоз тут же скрылся. Они оказались среди пассажирских и товарных вагонов, теплушек, платформ, груженных и пустых — и все они ожидали своей очереди, чтобы отправиться в путь.

Кольцов нервничал. Он предполагал, что в Буртах их уже наверняка ожидают чоновцы. А время утекает, как вода в Днепре. И может так случиться, что они не сумеют опередить Первую конную, и на нее внезапно обрушится врангелевская засада. Этого никак нельзя было допустить.

Кольцов бросился к начальнику станции. Он заготовил для него гневную речь о беспорядках на вверенной ему станции, граничащих с саботажем, решил припугнуть его законами военного времени и своими документами комиссара-чекиста, а, возможно, даже постучать револьвером по столу. Он знал: иногда в трудные минуты это помогало.

Но ссориться с начальником станции не пришлось. Едва Кольцов заговорил о прибытии из Харькова его спецотряда, как тот, порывшись среди кипы бумаг, хаотично наваленных на столе, радостно спросил:

— Товарищ Кольцов?

— Да, я — Кольцов. А вы, как я понимаю, начальник станции?

— Что, не похож? Я тоже этому удивляюсь, — пожал плечами человек, показавшийся Кольцову несколько странным. — Маргулис! Будем знакомы! И, пожалуйста, больше ничего мне не говорите. Я обо всем предупрежден, все знаю и все предпринимаю.

Маргулис и в самом деле был полной противоположностью тем начальникам больших узловых станций, с которыми Кольцову доводилось встречаться. Те были молодые, высокие, подтянутые, громкоголосые и решительные. Изо всех, кто оказывался причастным к железнодорожному транспорту, война отбирала на эту хлопотную должность только таких. Это был естественный отбор. Иные на этой должности долго не выдерживали.

Маргулис же был очень не молод, с лысой яйцеобразной головой, и весь его вид был какой-то неубедительный, застенчивый, домашний. Особенно Кольцова удивили его толстые бифокальные очки и жилетка. Эдакий провинциальный портной, которого крутая волна революции и Гражданской войны подняла на эту высокую должность.

— Что вы предпринимаете? — спросил Кольцов и пояснил: — Я тороплюсь, у меня совершенно нет времени.

— А у кого, скажите, в наше время есть время? Я только на чтение ваших телеграмм потратил уйму времени. Вы, конечно, не обижайтесь. Их слали мне не вы. Но только подумать! Всего одна теплушка, а шуму столько, будто целый воинский эшелон, — разглядывая Кольцова сквозь свои толстые очки, говорил Маргулис. — Четыре телеграммы из Харькова, семь звонков из Буртов. Если вы такой большой начальник, зачем же столько шуму? Тихонько надо, чтобы никто ничего не подумал. Сейчас многие взяли манеру носить наганы и даже стрелять из них. Вы меня понимаете?

— Вы — одессит? — неожиданно спросил Кольцов.

— И что из того? Кто это теперь ценит?

— Что — «это»?

— Это — порядочность, скромность, обязательность. Да-да! Если я пообещал, что вы скоро будете в Буртах, так уже не надо сомневаться. Несмотря на полное отсутствие паровозов. Но скажите, зачем четыре телеграммы, если достаточно и одной. Или вы уже так разбогатели, что у вас некуда девать деньги? Я вам так скажу, если вы не станете считать деньги, вылетите в трубу.

— Кто это — «вы»?

— А это уж понимайте, как хотите, — уклонился от прямого ответа Маргулис. — Я тоже когда-то, в молодости, немножко побыл Ротшильдом. Маленьким Ротшильдом. Очень недолго. Деньги имеют обыкновение быстро исчезать. Потом я стал портным. И понял, что их надо уметь не только зарабатывать, но и с умом тратить. Кстати, я не из Одессы. Я из Жмеринки. Поверьте мне, там тоже есть порядочные люди.

— И все же уточните: когда мы отправимся?

— Даже раньше, чем вы думаете! Как только забункеруется паровоз, так сразу же. Зачем мне врать? Идите к себе и не нервничайте. Нервничать за вас буду я.

Кольцов вернулся к теплушке. Еще не успел подняться по лесенке наверх, как увидел… увидел того бандитского коновода, мальчишку, который мечтал добраться до Крыма, где круглый год лето.

— Здравствуйте! — радостно поздоровался парнишка. — Вас сразу же отцепили и куда-то угнали. Насилу нашел.

— А мне сказали, что ты убежал, — удивленно сказал Кольцов.

— Никуда я не убегал. Там на платформе сено было, я зарылся в него и заснул.

— Замерз?

— Не, в сене тепло. И пахнет, — отмахнулся мальчишка. — Я что хотел у вас спросить.

— Спрашивай.

— Может, возьмете меня до себя, в красну армию? — он поднял на Кольцова глаза, полные надежды. — Я и на конях могу, и что другое, если надо будет. От Кныша я все равно бы убежал. Сперва я всех их боялся. А потом…

— Потом понравилось. Теплая одёжка, хлеб, сало. Так? Нет?

— Не в этом дело.

— А в чем же?

— Не знаю. Не понравились они мне — и все.

Кольцову мальчишка пришелся по душе. Вел себя с достоинством. Не врал, не выкручивался, не пытался понравиться. Говорил, что думал. Но взять его к себе он не мог. Впереди у них была неизвестность и, не исключено, жестокие бои. Но и не протянуть ему руку помощи он не мог. Отказаться от него, оставить его здесь — и он самостоятельно отправится на поиски загадочной земли Крым, «где всегда лето», и вполне может сгинуть в этой военной кутерьме.

Встретились бы они в Харькове, разговор был бы совсем иным. В тот же день он оказался бы в Основе, под крылом заботливого Павла Заболотного. Но что он может сделать сейчас?

— Знаешь, парень, взять тебя с собой я не могу, — сказал Кольцов и заметил, как поникли плечи мальчишки. — Ты только погоди расстраиваться. Я думаю.

Парнишка поднял на него совсем не детские глаза. Молчал. Напряженно ждал, что ему скажет этот красноармейский командир.

— У меня, понимаешь, тут небольшая работа. Всего на несколько дней, — попытался объяснить ему Кольцов свой отказ. — Потом я вернусь в Харьков. И был бы рад там с тобой встретиться.

— Я буду ждать вас в Харькове, — согласился мальчишка. — Только Харьков большой, я там уже был, — и предложил: — Может, на вокзале?

— Сейчас решим. — Еще не до конца понимая, как все это организовать, Кольцов спросил: — Как тебя звать?

— Вам как? Как пацаны меня звали? Или как мамка с папкой?

— Лучше, конечно, как мамка с папкой. И фамилию заодно назови.

— Вадимом зовут. Мамка Вадиком звала, папка — Вадом. А фамилия у нас была Сергачевы.

— Почему же — «была»? Куда ж она могла деться, если ты есть, — сказал Кольцов. — А меня Павлом Андреевичем будешь звать.

— Так вы мне тоже свою фамилию скажите, — попросил Вадим. — А то мало ли чего. Павлов Андреевичей много. А вы-то один.

— Правильно рассуждаешь! — согласился Павел. — Кольцов моя фамилия, — и они пожали друг другу руки.

Мимо них, обдав паром, проплыл по своим делам паровоз. Кольцов проводил его задумчивым взглядом и решительно сказал:

— Так! Идем, Вадим Сергачев, со мной. Попытаемся решить, как тебе до моего возвращения жить.

— А что такого! — удивился мальчишка. — Отсюда в Харьков каждый день товарняки ходят.

— Туда и «пассажиры» ходят, — сказал Кольцов. — Я чего боюсь? Чтоб не напоролся ты на своих прежних «благодетелей» Кныша или Петухова. Я не очень уверен, что после нашей встречи они откажутся от своего бандитского промысла. И тебя они теперь уже живым от себя не отпустят.

— Что же делать? — озадаченно спросил Вадим. Несмотря на свою детскую храбрость, он понимал, что угроза, о которой говорит Кольцов, вовсе не шуточная.

— Решим, — довольно бодро сказал Кольцов, вновь направляясь к начальнику станции. Судя по его целеустремленной походке, решение у него уже созрело.

Едва они вошли в кабинет к Маргулису, как тот всплеснул руками:

— Что еще? Почему вы еще здесь? Паровоз уже давно ушел за вашей теплушкой. Вероятно, вы…

— Посмотрите внимательно на этого мальчика, — перебив Маргулиса, сказал Кольцов.

— Очень милый юноша. Полагаю, это ваш сын. И не пытайтесь отказываться! Как две капли!

— Пока еще не сын. Но это не важно, — улыбнулся Кольцов. — Я попрошу вас о личном одолжении. Отправьте его в Харьков. Лучше в воинском эшелоне или же в охраняемом поезде.

— Считайте, что он уже в Харькове.

— Спасибо. И если можно, чистый листок бумаги.

— Это значительно труднее. Но я постараюсь.

Маргулис стал переворачивать лежащие на столе направления, путевые листы, квитанции, спецификации, накладные. Какие-то из них бегло просматривал и откладывал в сторону. Одну, пожелтевшую от солнца, протянул Кольцову.

— Это уже ненужный маршрутный лист. Но одна сторона, я полагаю, пригодная для письма.

— Вы — Плюшкин! — весело упрекнул Маргулиса Кольцов.

— Ну и что? Я не считаю это оскорблением. Вот — вы! Носите при себе сумку для бумаг, а бумагу просите у меня. Я — Плюшкин, а вы нищий. Не знаю, что хуже.

— Хорошо! Ничья! — Кольцов взял на столе у Маргулиса ручку, обмакнул в чернила и в самом верху листка вывел: «Тов. Гольдману И.А.»…

Глава 33

В Буртах они быстро разгрузились. Легко спустили на насыпь лошадей, привязали их к станционному забору. Вынесли из теплушки все, до последнего клочка, сено, раздали его животным.

Паровоз вместе с теплушкой, коротко свистнув на прощанье, тут же покатил обратно в Кременчуг.

Кириллов обошел вокзал, похожий на сельскую хату, с той только разницей, что его крыша была покрыта черепицей, а не камышом или дранкой. Вышел на упирающуюся в вокзал безлюдную улочку, огляделся. Нигде — никого. Лишь одинокий мужик стоял неподалеку, опираясь о забор, и внимательно наблюдал за его передвижениями.

— Во дела! — вернувшись из своей экскурсии, сказал он Кольцову. — Может, чего напутали? Это Бурты?

— Бурты.

— А что, если они нас в Крюкове ждут? Это первая станция после Кременчуга. Сразу же за Днепром.

— Давайте не будем раньше времени вдаваться в панику, — спокойно сказал Кольцов. — Они тоже нас ищут. Объявятся.

— Время уходит.

— Что ж тут сделаешь, — в бессилии сказал Кольцов. — Распорядитесь, пусть хлопцы все наше имущество вон там, под стеночкой, сложат. Подальше от любопытных глаз. А я вокруг похожу.

— Нигде — никого. Село как вымерло. Может, сегодня какой престольный праздник и люди — в церкви?

Кольцов ничего не ответил, пошел по перрону. Но едва он обошел вокзальную хату и вышел на пыльную улицу, как к нему, вроде бы даже случайно, подошел слоняющийся возле вокзала мужичок.

— Не скажете, который час? — наклонившись к Кольцову, таинственным шепотом спросил он.

— Глупее вопрос не мог придумать? — и Кольцов потянул за цепочку карманных часов, выглядывавшую из-под расстегнутого пальто незнакомца.

— Кольцов? — нисколько не смутившись, спросил он.

— Кольцов, — Павел с иронической улыбкой поглядел на мужичка. — В «казаков-разбойников» играете? Конспираторы! — и протянул ему свое удостоверение.

Мужичок внимательно его изучил и, возвращая, оправдываясь, сказал:

— Извините, конечно. Примет не сообщили. Вижу, выгрузились. А кто такие? Может, землемеры чи иологи. А случается, и похужее кто.

— Например! — насторожился Кольцов.

— Тот же Петлюра тут частенько шнырял. А теперь все больше всякие батьки. То батька Манява, то Величко, то сам Слива объявятся. Неспокойно в наших краях. Воюем потихоньку, — и затем он представился. — Будем, как говорится, знакомы. Я — командир Чигиринских чоновцев Федор Бузыкин.

— Где ваши люди? Сколько? — спросил Кольцов.

— Прибыли только наши, чигиринские, и кременчугские. Восемьдесят семь человек.

— А черкасские?

— У них там какая-то банда объявилась. Говорят, сам Махно припожаловал, его отряд. Отбиваются. Когда управятся, обещали тоже прибыть.

Бузыкину было лет под пятьдесят, седоволосый, с выдубленным ветрами и солнцем лицом. Говорил он неторопливо, обстоятельно.

— Люди тут недалеко. В амбаре. А то разбредутся по селу, собери их потом. Да и от лихого глаза подальше. Понимаем!

— Сколько телег? — спросил Кольцов.

Бузыкин немного помолчал, подсчитывая в уме.

— Одиннадцать телег, — и уточнил: — Наших шесть, и у кременчугских не то пять, не то шесть.

— Распорядитесь, чтоб перевезли туда, к вашей стоянке, все наше имущество.


Чоновцы прибыли в Бурты еще до рассвета и сразу же разместились в большом амбаре, в котором еще совсем недавно хранилось зерно, а сейчас, как память о прежних тучных годах, в соломе, выстлавшей весь пол, шуршали мыши. А вверху, под крышей, гроздьями свисали, иногда попискивая, летучие мыши.

Бузыкин представил Кольцову командира кременчугских чоновцев Ивана Калошу. Тот по возрасту был чуть постарше Федора, ростом пониже, и разговаривал, не в пример Бузыкину, торопливо, скороговоркой, порой проглатывая слова. Он словно стремился быстрее высказать пришедшую мысль, пока она не выветрилась из памяти.

Кольцов и Кириллов вместе с Бузыкиным и Калошей уединились в небольшой пристройке, служившей когда-то сторожкой. Кольцов подробно рассказал чоновским командирам все, что знал о белогвардейской засаде в Матронинском монастыре. О самом монастыре он знал только то, что услышал на совещании у Фрунзе от Сиротинского. Этого было, конечно, мало, чтобы в подробностях разработать операцию и быть хоть мало-мальски уверенным в ее успехе.

Подробно обсудили дальнейшие действия. Договорились, не теряя времени, отправить несколько конных чоновцев навстречу Буденному, чтобы предупредить его о засаде. Кольцов велел Боброву отдать им трех «бандитских» коней, которые, не в пример чоновским, были не выморены и хорошо ходили под седлом.

Кириллов высказал свое давнее сомнение по поводу ликвидации белогвардейского гнезда своими силами. Чоновские командиры его не поддержали.

— Конечно, тысячу сотней не одолеть, это ясно. Но если посмотреть с другой стороны и взвесить все «за» и «против» — надежда имеется, — неторопливо и задумчиво сказал Бузыкин. — «За» — внезапность и неожиданность, если, конечно, удастся скрытно подойти к монастырю. И восемь пулеметов — тоже «за». Рассвет, когда больше всего хочется спать, — тоже в нашу пользу.

Рассуждая так, Федор деловито, как каптенармус на вещевом складе, загибал пальцы.

— Мои хлопцы тоже застоялись, рвутся в дело. У Федора хоть иногда то петлюровцы, то махновцы объявляются. А у нас за Днепром одна мелкота, в соприкосновение не вступают, — вроде даже как пожаловался Калоша и, поддерживая Бузыкина, продолжил: — Наши там с Врангелем воюют, а мы тут харчи переводим.

— Шли бы на фронт, если так застоялись без дела, — сказал Кольцов.

— Нельзя, — не согласился Бузыкин. — Банды совсем обнаглеют, такой фронт в наших тылах откроют, что одной Первой конной покажется мало. Если мы чуть-чуть попустим вожжи, тыл может сильно заклокотать. Он еще до конца не успокоился.

Но Кольцова так же, как и Кириллова, не отпускали еще там, в Харькове, возникшие сомнения. Если бы своими глазами оглядеть монастырь, может, и решился бы. Но это несбыточно. А идти туда на ощупь, с завязанными глазами — ни к чему хорошему это не приведет.

Прав Кириллов: сотня тысячу в открытом бою не победит. И неправда, вовсе не смелость берет города. Нет таких случаев. Хитрость, внезапность, точный расчет, хорошее знание противника, всех его слабостей — их много, этих помощников победы.

Расхолаживать боевое настроение чоновцев Кольцову не хотелось. Вспомнились когда-то им прочитанные слова, сказанные Наполеоном перед каким-то сражением: «Главное, ввязаться в драку, а там посмотрим». Ввязаться в драку, конечно, можно. А вот придется ли потом посмотреть? Наполеону не довелось. Ни одно сражение он не проиграл, но и не добыл ни одной победы.

Словно отвечая на внутренние сомнения Кольцова, Федор Бузыкин сказал:

— Никаких разговоров про монастырь промеж нас не было. Приказ был короткий: выехать в Бурты и помочь чекистам под руководством Кольцова в боевой операции. И все! — И после длительного молчания добавил: — Мне и самому хотелось бы хоть одним глазом поглядеть на этот самый монастырь. Чтоб не свалиться в него, как пьяный — в колодец. Есть у меня один парнишка, он что-то про Матронинский монастырь упоминал. Даже не упомню сейчас, по какому случаю. Может, он нам что расскажет?

И вскоре Бузыкин привел в сторожку веснушчатого паренька лет двадцати.

— Вот он — из Мельниково. Это верстах в трех от монастыря.

— Садись, сынок, — предложил Кириллов место рядом с собой. — Звать тебя как?

— Иван, — и, сообразив, что его позвали не на завалинке посидеть, а для серьезного разговора, четко, по-военному, добавил: — Иван Пятигорец.

— Скажи, Иван Пятигорец, ты в монастыре бывал? — спросил Кольцов.

— В Матронинском? А то!

— «А то» — это как?

— Прошу прощения, — понял Иван. — Я в нем вырос. Мы с пацанами раньше там сутками пропадали. В войнушку играли, клады искали. Там давно когда-то, еще до монастыря, эти… скифы жили. Пацаны даже золото находили.

— Сможешь схематично нарисовать все монастырское подворье, с церковью, кельями. Всё-всё! Ну, словом, чтоб мы его себе так представили, будто в нем побывали.

— Смогу, конечно. Я там все знаю.

— Ты только не сразу рисуй, — попросил его Кириллов. — Ты сперва хорошенько подумай, где беляки могут на ночь охрану выставлять? Как незаметно к охране подобраться?

— Чем больше вспомнишь, тем меньше у нас будет неожиданностей, — поддержал Кириллова Кольцов. — Тем меньше людей погибнет. А, может, повезет, и вообще избежим потерь. На силу нам рассчитывать нельзя. Их там что-то около тысячи, а нас — меньше сотни.

— Понимаю. Надежда не на силу, а на хитрость, — кивнул головой Пятигорец.

— Молодец! — похвалил его Кириллов. — Самую суть ухватил.

— На чем рисовать?

Большого листа ни у кого не нашлось, а маленькие листочки не годились. Но Иван оказался смышленым пареньком, он сунул руку в еще с весны выстывшую плиту и извлек оттуда несколько древесных угольков. Подошел к стенке и размашисто по побелке нарисовал большой круг.

— Это вал, которым обнесено монастырское подворье. Он довольно высокий. Вспотеешь, пока до верхушки доберешься. Особенно если с оружием да с полной выкладкой. Когда-то на нем стояли даже две старинные пушки.

Иван рисовал и свой рисунок сразу же подкреплял словами:

— Тут вот, в валу, двое ворот, они — вроде туннелей. В них беляки наверняка выставили свою охрану. Подобраться к охранникам лучше хитростью. Перелезть через вал и — изнутри. Тогда они будут думать, что свои идут.

Пятигорец оказался на редкость смышленым парнем и настоящим для них кладом. Он подробно рассказал о самом монастырском подворье, обнесенном деревянным забором, о двух монастырских церквях, о деревянных кельях, напоминающих нечто подобие деревянных сельских хат. На территории монастыря их было много, в них и квартировали беляки, ожидая подхода конницы Буденного. За монастырский забор были вынесены хозяйственные постройки: сушильня, конюшня, скотный двор, сараи.

До этого Кольцов никак не представлял, где могли разместиться около тысячи врангелевцев. Лишь только сейчас он понял масштабы монастыря. Врангелевцы жили здесь без особого комфорта, но зато под крышами и в относительном тепле.

Детские забавы Ивана еще не успели уйти в давность, и он вспомнил о десятках ям, внутри вала разбросанных за территорией монастырского подворья. Когда-то это были неизвестно кем вырытые пещеры, монахами ли или лихими людьми, которые месяцами перелопачивали здесь землю в поисках скифского золота. Но все когда-то кончается. Кончилось и золото. А в покинутых древними кладоискателями пещерах позже, во время «колиивщины», скрывались гайдамаки, предводителем которых был бывший монастырский послушник и будущий гетман Максим Зализняк.

Давно уже обвалились и рухнули пещеры, и как память о себе они оставили разбросанные по монастырской территории ямки и ямы. По словам Ивана, это были хорошие укрытия при их былой игре в прятки.

Командиры глядели на Иванов рисунок, слушали рассказы о его мальчишеских играх, о монахах и старцах, об отшельниках, которые и поныне еще живут в своих скитах и пещерах на побережье Днепра, и одновременно мысленно намечали путь к этим гайдамацким ямам: в них можно будет спрятать людей и пулеметы. Разбивали на секторы обстрела монастырское подворье так, чтобы беляки не смогли из него никуда выскочить. Уточняли какие-то детали, спорили. Понимали, что в конечном счете все будет не совсем так, как они намечают, или даже совсем не так. Но, зная все, что рассказал им Иван, будут легче и увереннее ориентироваться на местности и в нужную минуту смогут вносить на протяжении боя необходимые коррективы.

Во время этого импровизированного совещания Кольцов убедился, может быть, в самом главном: и Бузыкин и Калоша были людьми, повидавшими в этой жизни и горького, и соленого, воевали и с Деникиным, и с Петлюрой, и с махновским атаманом Володиным — и хорошо знали цену грамотной и тщательной разработке будущей операции. Особенно в их нынешнем положении, когда рассчитывать надо не на силу, а только на внезапность и хитрость. Любая неосторожность, ошибка — и все! За полчаса боя все они останутся лежать под оградой монастырского подворья.

Чоновцев разбили на десятки. Решили, что руководить ими будут все же свои: кременчугские и чигиринские. В некоторые десятки для укрепления назначили по одному чекисту. Они наделялись в критической ситуации большими правами, вплоть до принятия командования на себя.

Понимая, что поддерживать взаимодействие в таком круговом бою будет почти невозможно, обязали в каждой десятке выделить по человеку, чтобы он следил за соседями. Если понадобится, десятки должны будут приходить друг другу на помощь.

Обговорили, казалось бы, все.

К вечеру тронулись. Чуть за полночь должны были остановиться неподалеку от Матронинского монастыря, в ущелье Холодный Яр.

Но уже с первых верст поняли, что скрытно подойти им к монастырю не удастся. Скрипели несмазанные колеса телег, пофыркивали, а иногда и ржали, оглашая окрестности, лошади, да и топот сотни сапог и ботинок гулко отдавался в молчаливом лесу. Кто-то увидит, кто-то услышит. К полуночи о их отряде уже будет известно в монастыре.

Сделали короткую остановку. Посовещались. Идти по лесу ночью не следовало. Треск сучьев, шуршание сухой листвы, фырканье лошадей и тревожные крики разбуженных птиц выдадут их.

Кто-то из чигиринских чоновцев вспомнил о старой дороге до Чулаковского карьера. Камень там уже давно не брали, но дорога, которая сейчас вела в никуда, существовала. Правда, чтобы подобраться к Матронинскому монастырю, придется сделать крюк в несколько лишних верст. Идти к этой дороге все равно какое-то время придется по лесу.

Прикинули по времени: успевают.

Свернули в лес, пошли напрямик к Чулаковской дороге. Она протянулась где-то там, впереди, поперек их пути. Рано или поздно они должны были на нее выйти.

Тяжело груженные телеги время от времени увязали в песке, и тогда на помощь лошадям приходили чоновцы. Иногда обоз продирался сквозь густые заросли орешника, и освободившаяся от листьев лоза больно хлестала их по лицам.

Люди шли в такой густой темени, что могучие стволы деревьев едва угадывались, а кустарник и вовсе был невидим. Они шли почти на ощупь. Иногда, как слепые, вытягивали впереди себя руки, чтобы не наткнуться на неожиданно возникшее на их пути препятствие.

Когда из густой чащобы выбирались на поляну, глаза впереди себя могли хоть что-то рассмотреть. Идти становилось намного легче и веселее.

Но поляна кончалась, и снова они ныряли в лесную темень.

Примерно через час они выбрались на старую заброшенную дорогу. Когда-то она была засыпана мелким белым щебнем. Но со временем его вдавили в землю колеса груженных камнем фур, и редкие растения с трудом прорастали сквозь напичканную камнем землю. А те, которым повезло пробиться сквозь прочную корку, все равно, овеянные первыми морозцами, уже поникли к земле и тихо шелестели сухими ветками на зябком ветру.

Даже в густой ночной темени дорога хорошо угадывалась. Искупавшиеся в неглубоких лесных бочагах колеса телег перестали скрипеть, лошади ступали мягко. Они тихо брели, закрыв глаза, целиком доверившись своим чоновским поводырям.

Крепко за полночь стало распогоживаться. На небо высыпали тусклые звезды. Становилось светлее. Им это было совсем ни к чему: до Матронинского монастыря напрямик было всего около пяти верст, и уже где-то поблизости могли бродить врангелевские дозоры.

Сделали небольшой привал. К монастырю послали разведку. Пойти вызвался Иван Пятигорец и его товарищ Семен Соколенок. Семен был белорус, в Чигирине обосновался недавно: женился на местной красавице. Лес для него, прожившего большую часть своей короткой жизни в Беловежской пуще, был родным домом.

Разведчики переобулись, сменив ботинки на мягкие кожаные постолы, и вскоре бесшумно растворились в лесу.

Чоновские командиры и назначенные ими «десятники» собрались возле первой телеги, которой правил Петро Бобров. С задка его телеги на дорогу мрачно поглядывал рубчатый ствол «максима» и как бы придавал уверенность и спокойствие всему их отряду.

— Предложение такое: дождемся возвращения разведчиков и решим, как дальше жить, — сказал Кольцов. — Либо вступим в бой, либо уйдем в Чулаковские карьеры и там пересидим день. Ночью хорошо подготовимся, и на рассвете…

— А чего тянуть резину? — спросил кто-то из «десятников». — За день много чего может случиться. Кто-то нас увидит, белякам доложит. И уж, поверьте, они нас с того карьера живыми не выпустят.

— Все взвесим, — пообещал Кольцов и строго добавил: — У нас тут не боярская дума. Спорить не будем, хотя и выслушаем самые разные предложения. Принятому решению должны будут подчиниться все.

Глава 34

Продираясь сквозь лесную чащобу и кустарник, Пятигорец и Соколенок вышли к высокой пологой горе. Это и был тот самый вал, который окружал Матронинский монастырь.

— А говорил: крутая, — тихо сказал Соколенок.

— И правда, мне казалась она круче, — удивленно сказал Пятигорец. — Мы детворой зимой на санках с нее спускались. Смертельно страшно было.

Постояли, прислушиваясь. Вокруг было тихо, лишь изредка на той стороне вала подавали свой голос совы.

Прячась за стволами деревьев, они бесшумно двинулись вдоль вала. Пятигорец уверенно шел впереди. Он вел Соколенка к туннелю, служившему воротами. Таких туннелей было два. В сущности, монастырь был как бы островом, и лишь эти два туннеля связывали его с остальным миром. В праздничные дни через них на территорию монастыря, в церковь, толпами проходили верующие. Мальчишки проникали в монастырь через вал.

Без труда они отыскали вход в один из туннелей. Пятигорец осторожно заглянул. В глубине, неподалеку, тускло мерцал крохотный огонек свечи.

Осторожно ступая, Пятигорец прокрался вглубь туннеля и в слабом свете увидел охранника. Закутавшись в овчинный полушубок, привалившись к стене, он спал.

На беду Ивана, у него под ногами громко хрустнула ветка. Охранник встрепенулся.

— Кого тут черти носят! — крикнул он в темноту.

Пятигорец прижался к стене туннеля, замер.

Но охранник решил, что ему просто что-то померещилось, вновь задремал.

Когда они отошли на какое-то расстояние от туннеля, Пятигорец шепнул:

— Махнем через вал.

Пригибаясь к земле, почти ползком, они перебрались на другую сторону вала и оказались на огромной монастырской территории. Перебежали к деревянному забору, который окружал монастырское подворье: за забором темнели сонные избы-кельи, а в самом центре подворья стояли две церкви, их маковки выделялись на фоне темного звездного неба.

В одной из ближайших к ним келий теплился свет каганца, мелькали в окошке тени и даже доносились мужские голоса. Слов разобрать было нельзя, но, судя по интонациям, разговор был мирный. Монастырь спал и видел сладкие предутренние сны, лишь эти двое вели неспешный разговор. О чем? О конце войны, о семье. О чем еще могут разговаривать двое надолго оторванных от дома мужчин, когда их одолевает бессонница.

У конюшни хрустели сеном лошади. Они были привязаны к коновязи.

Посредине подворья, неподалеку от каменной церкви, они заметили стожок соломы.

— Интересно, зачем солома? — удивился Иван. — Матушка игуменья содержала подворье в чистоте. Послушниц гоняла, чтоб на подворье было так же чисто, как в кельях.

— Чего непонятного? Солома — для постелей, — пояснил Соколенок. — Я сам на такой постели все детство проспал. Только вместо соломы — сено. Духовитая постель, лучше перины. И сны сладкие снятся.

Они обошли вдоль забора еще пол-круга.

— Стой здесь, — приказал Иван Соколенку. В их разведгруппе из двух человек он считал себя командиром. — Я сейчас.

Пятигорец перемахнул через частокол. Прислушиваясь, немного постоял в тени, затем пошел по подворью. Обратил внимание на протянутые под стрехой веревки с развешанными на них портянками. Даже по количеству портянок можно было понять, что беляков в каждой келье размещалось много.

Проскрипела дверь ближайшей кельи, и Иван застыл. На пороге появился белогвардеец в подштанниках и в накинутой на плечи шинели. Прямо с порога он стал сосредоточенно справлять малую нужду и при этом, не оборачиваясь к двери, сказал кому-то там, в келье:

— Распогодилось! Видать, завтра хороший день будет.

— Не выстужай хату, ваш благородь, — донесся из кельи недовольный голос.

Белогвардеец вновь вернулся в келью, а неподвижный Пятигорец, крадучись, пошел дальше по подворью. Обошел стожок с соломой. Вернулся к Соколенку.

— Спят, заразы, — тихо сказал он.

На монастырском подворье и вправду все дышало беспечностью. Видимо, тихо и спокойно прожив в монастыре более двух недель, белогвардейцы постепенно утратили чувство опасности. Быть может, вал, ограждающий монастырь от внешнего мира, внушал им ощущение защищенности.

Прежде чем покинуть монастырь, Иван показал Соколенку одну из гайдамацких пещер, которая и поныне все еще не обрушилась и служила местным мальчишкам надежным убежищем во время жестоких игр в войну между гайдамаками и ляхами. Она могла послужить хорошим убежищем для десятка человек, а также удобным пулеметным гнездом.


Вернувшись к товарищам, они подробно рассказали о своем путешествии в монастырь.

— Все это интересно, — похвалил их Кольцов. — Но мы посылали вас в разведку, стало быть, и отчитываться вы должны как разведчики. Есть вопросы. Каким образом можно без шума снять охрану в туннелях под валами? На какое расстояние можно подойти обозом к монастырскому валу? Можно ли за валом разместить пулеметы так, чтобы в секторе обстрела находилось все монастырское подворье? Словом, хороший разведчик должен все увидеть, все услышать и ответить на все вопросы, интересующие его командиров.

— Понятно, — сказал Пятигорец. И снова рассказал о том, что они видели и как все это ими увиденное можно приспособить на пользу.

В ночной темноте начинали перекликаться птицы, извещая о близком рассвете.

— Что думают чигиринцы? — спросил Кольцов у Федора Бузыкина.

— Думаем, правда на нашей стороне. Поди, и бог от нас не отвернется. Надо начинать, — решительно ответил Бузыкин.

— Ты богомольный, что ли? — спросил Кольцов.

— Сам не пойму, — чистосердечно ответил Бузыкин. — Бывает — верю. А другой раз становлюсь чистым… этим …атеистом. Вот смотри: откуда ты родом?

— Ну, из Севастополя, — не понимая, к чему ведет Бузыкин, ответил Кольцов.

— А я — из Чигирина. И дед, и отец тут похоронены. И гляди: зачем-то кто-то свел нас вместе. Видать, кому-то надо было, чтоб мы встренулись. Вот и соображай!

— Менжинскому надо. Фрунзе надо.

— А им кто внушил, что б тебя сюда, в Чигирин, послать?

— Ладно, о божественном — потом, — улыбнулся Кольцов и спросил у Калоши: — А что кременчугские?

— Поддерживаем Федора, — сказал Калоша. — А то, понимаешь, скоро и винтовки и пулеметы ржой покроются.

Выслушивая их, Кольцов почему-то снова вспомнил наполеоновское «главное — ввязаться в драку…» А дальше? Многое говорит в пользу решения чоновских командиров. Но бой есть бой, он всегда полон самых непредсказуемых неожиданностей. И все их наперед не просчитать, всего не предусмотреть. И все же, все же. В истории войн вряд ли можно припомнить случай, когда бы побеждал трус.

Кольцов так и сказал своим товарищам:

— С тяжелым сердцем соглашаюсь я с вами. И не потому, что вы меня убедили. Скорее всего, иду на это из-за той цели, которая поставлена перед нами: предупредить Первую конную. Даже если мы потерпим поражение, то и в этом случае весть о нашем бое люди разнесут далеко вокруг и тем самым предупредят Первую конную о засаде. Но верю в лучшее. Времени на раздумья больше нет. Выступаем!


Ночь пролетела быстрее, чем им хотелось. На востоке начинала светлеть далекая зубчатая кромка леса, и птицы все громче и настойчивее сообщали о приближающемся дне.

После ночи раздумий и сомнений, приняв решение, Кольцов теперь всячески торопил своих товарищей. Ему казалось, что у них уже не хватит времени, чтобы хорошо и грамотно подготовиться к бою.

К монастырю вновь ушел Соколенок. Он провожал туда «сухопутного морячка» Матросова и младшего Боброва. Они должны были до подхода отряда бесшумно снять в туннелях белогвардейскую охрану и тем самым обеспечить беспрепятственное проникновение чоновцев на территорию монастыря.

Иван Пятигорец повел обоз поближе к монастырю. За версту от него, на небольшой поляне, остановились.

— Отсюда — пеши! — предупредил Пятигорец. — И тихо!

Пулеметчики и вторые номера сняли с телег свои «максимы» и коробки с патронными лентами, остальные разбирали винтовки и едва ли не дополна засыпали патронами подсумки. Растянувшись цепочкой, пошли вслед за Пятигорцем. Кольцов время от времени останавливался, пропуская мимо себя чоновцев, всматривался в их лица. Люди пожилые, много в жизни всего повидавшие, шли к монастырю с каким-то будничным безразличием, словно на тяжелую, но нужную работу. Те, что моложе, но уже побывавшие в боях, — с упрямой решительностью. И лишь совсем молодые, еще необстрелянные, только недавно мобилизованные в ЧОН, — со щенячьим любопытством.

Кольцов понимал, что он и только он один несет сейчас ответственность за все, что вскоре произойдет, и в конечном счете за их судьбу, их жизни. Ему было дано такое право: сказать одно короткое слово «нет». Он его не сказал. Он поверил в то, что если сильно захотеть, можно совершить почти невероятное.

Подошли к краю леса. Неподалеку впереди в рассветных сумерках проглядывала высокая гора. Это и был тот самый земляной вал.

Пятигорец, стоя рядом с Кольцовым, сказал:

— Надо бы два пулемета возле туннелей оставить. На вал не полезут — посшибаем. А в туннель могут попытаться пробиться.

— Вот и проследите, — велел ему Кольцов. — И вообще, постарайтесь постоянно быть возле меня. Ваше знание монастыря будет всем нам очень нужно.

Из серой рассветной темени, как из тумана, возникли Соколенок, Матросов и Бобров. Бобров был без шапки и прикрывал ладонью вздувшийся лоб.

— Что случилось? — спросил Кольцов.

— Здоровый, зараза! Кричать хотел, — доложил Бобров-младший. — Успокоил.

— Может, пойдешь к обозникам: перебинтуют?

— Ничего серьезного, — отмахнулся Сергей. — Синяком обойдусь.

После этого Соколенок как подобает доложил:

— Все! Охраны нет! Шума — тоже. Можно проходить через туннель.

Пятигорец вопросительно взглянул на Кольцова. Тот ободряюще ему улыбнулся:

— Ну что ж вы? Командуйте!

— Значит так! — Пятигорец вдохнул побольше воздуха и, к удивлению Соколенка, командным голосом распорядился: — Возьмите с собой один пулемет и десяток чоновцев, ваша задача — удерживать дальний туннель. О ближнем я тут сам позабочусь.

— Понял, — растерянно ответил Соколенок, решив, что, пока он отсутствовал, здесь произошла смена власти. Не меньше Соколенка были удивлены и Матросов с Бобровым.

Соколенок со своими подручными отправился выполнять полученную от Пятигорца команду. Кольцов с Пятигорцем вновь остались одни.

— Как пройдем туннель, там дальше — монастырские земли. Если помните, я рассказывал вам про гайдамацкие пещеры. Сейчас просто ямы. Их там полно, они окружают все монастырское подворье. Я прикинул, если по четырем углам где-то там в ямах по пулемету поставить, можно все подворье огнем законопатить. И людям там есть где спрятаться, не надо окопы рыть.

— Молодец! — похвалил Пятигорца Кольцов. — Командирское мышление!

Чоновцы прошли через туннель и оказались на территории монастыря. Пригибаясь, уходили влево и вправо от туннеля и занимали места в гайдамацких ямах. Установили пулеметы, и вскоре они в четыре ствола смотрели на монастырское подворье. Два пулемета охраняли входы в туннель, а еще два пулеметчики втащили на вершину вала, и оттуда, с высоты, они оглядывали все подворье.

Казалось, предусмотрели все, что было нужно, и стали ждать, когда окончательно рассветет.

Время словно остановилось. До сих пор, пока они не заняли исходные для боя места, оно бежало торопливо, и мысль, что они не успевают и их заметят раньше времени, подгоняла их. И вдруг сейчас оно словно наткнулось на невидимое препятствие и потянулось медленно, томительно.

— Товарищ командир! — подполз к Кольцову Пятигорец, — Есть одна хорошая мысль.

— Говори, — велел Кольцов.

— Там, посреди подворья, солома лежит. Что, если ее запалить? Беляки не сразу сообразят, что к чему. Кто в чем во двор повыскакивают.

— Мысль хорошая, — согласился Кольцов, — но запоздалая. Чуточку бы раньше, когда еще темно было. Да и опасно уже, увидят тебя.

— Я сумею, товарищ командир. Я с того краю зайду, от конюшни. Никто не заметит, — упрашивал Кольцова Пятигорец.

— Не стоит, — сказал Кольцов. — Сейчас это уже ни к чему.

Он подумал: чуть бы пораньше, и этот соломенный костер, разгоревшийся в ночи, действительно мог бы ошеломить белогвардейцев. Сейчас же, если и был бы от пожарища какой-то эффект, то очень незначительный. И смертельно опасный для Пятигорца. А Кольцову не хотелось рисковать Иваном, ему очень понравился этот непоседливый и сметливый парнишка.

Кольцов обернулся к Пятигорцу, чтобы запретить ему самодеятельность. Но Ивана рядом уже не было.

— Где Пятигорец? — спросил он у лежащих рядом с ним чигиринцев.

— Вон, за бугорочком, — Соколенок указал ему на Пятигорца, ползущего к ограде монастырского подворья. Кольцов понял: его уже не вернуть и не остановить.

Пятигорец тем временем подобрался к ограде, огляделся. Согнувшись, пробежал к конюшне, откуда притоптанная копенка хорошо просматривалась.

Перемахнув через ограду, Иван в несколько прыжков оказался у соломы, распластался на ней. Сверху солому выбелил легкий утренний заморозок, на ощупь она была влажная. Он разворошил ее, добрался до сухой. Извлек из кармана спички, стал торопливо ими чиркать. Спички ломались и не вспыхивали.

— Что тут делаешь, отрок? — прозвучал старческий женский голос. Неподалеку от него стояла седая тощая монахиня и подозрительно смотрела на него.

— Су… сухую выбираю, — не сразу овладев собой, заикаясь, отозвался Иван. Он вспомнил, как еще совсем недавно он с мельниковскими мальчишками подворовывал на монастырской конюшне овес, мать на крупорушке очищала от шелухи зерно и варила из него овсяную кашу. Гоняла их от конюшни совсем старая монахиня Ефросиния. Это вспомнилось Ивану в одно мгновение, и он торопливо добавил: — Матушка Ефросиния велела коням соломки подстелить.

— Ну-ну, исполняй, — сказала монахиня, но не уходила, продолжала недоверчиво вглядываться в Ивана. Его охватила предательская дрожь. Чтобы скрыть страх, он стал торопливо набирать в охапку соломы, понес ее к конюшне.

— А я узнала тебя, ты — мельниковский, — сказала монахиня.

— Ага, мельниковский, — торопливо подтвердил Иван.

— Прежде больно шкодлив был. Подрос, — провожая его взглядом, сказала монахиня и уже в спину Ивану добавила: — Приходи попозже в хлебню, краюху свеженького дам.

— Приду, — пообещал Иван, все еще не до конца овладев собой.

Бросив возле конюшни солому, не таясь и больше не пригибаясь, он стремглав понесся по пустырю и уже через минуту упал возле Кольцова.

— Не получилось, — с трудом отдышавшись, доложил он. — Спички отсырели.

Что на самом деле приключилось с ним, Иван рассказывать не стал.

Кольцов промолчал в ответ, лишь подумал о том, что еще успеет наказать его за рискованное непослушание, если выиграют бой и останутся в живых. А, может быть, и простит: Иван старался не для себя.

Оглянувшись назад, Кольцов увидел край большого багрового диска, что повис над земляным валом. Солнце обещало непогоду.

Монастырское подворье уже хорошо просматривалось. Двое белогвардейцев возле кельи умывались. Еще трое, с винтовками за плечами, шли по каким-то своим утренним делам, быть может, сменять охранников в туннелях.

— Ну что, Петро Евдокимович, начнем? — спросил он у Боброва.

— Самое время, — согласился пулеметчик. — Зашевелились. Тепленькими возьмем.

Кольцов поднял руку и какое-то время держал над собой, пока все ее увидели. Взмахнул.

Первым, прямо вслед за взмахом руки, нажал гашетку пулемета Бобров, и над монастырем прошумела первая очередь. Следом в разных концах монастыря прогремели еще несколько очередей. Пули пролопотали по дранке крыш, по окнам келий.

Началось!

Глава 35

Поначалу из всех келий стали поодиночке выскакивать белогвардейцы, кто наполовину одетый, иные и вовсе — в исподнем. Потом затрещали оконные рамы, зазвенели стекла. Видимо, при звуках первых выстрелов они все разом бросились к выходам, и в узких коридорных проходах образовалось столпотворение. Огонь разгорался. Наиболее благоразумные предпочли не толпиться у входов, а бросились к окнам, вышибали рамы. Сыпались отовсюду — из дверей, окон, даже с крыш. Видимо, и чердаки келий были заселены.

Монастырское подворье постепенно заполнялось полураздетыми и ничего не понимающими солдатами. Между ними бегали офицеры, что-то выкрикивали, пытаясь как-то организовать эту растерянную толпу.

Наконец, это бессмысленное хаотичное движение стало приобретать упорядоченность, и уже несколько сот человек, многие из которых были безоружны, бросились в сторону конюшни и скотного двора. Повалили ограду. Пытались пробиться к туннелю, чтобы выбраться из монастыря.

Но несколько пулеметных очередей ударили в упор. Появились первые убитые и раненые.

Вид крови и лежащих на земле убитых и отчаянные крики раненых остановили бегущих. Они отхлынули назад, в подворье. Но тут же, в панике, сминая что-то кричащих им офицеров, бросились в другую сторону, ко второму туннелю. Но и там их встретил кинжальный пулеметный огонь.

Постепенно вся эта поначалу обезумевшая толпа начала приходить в себя, понимая, что они окружены, что они — в ловушке. Но все еще продолжали искать слабое место, где бы огонь был не такой сильный и где можно было бы лавиной навалиться на противника и, преодолев вал, уйти в леса. Что уйти через туннели им не удастся, они уже поняли.

Но в какую бы сторону они не бежали, где бы они не начинали пробиваться к валу, как тут же оживала пара пулеметов. Приходилось снова отступать и прятаться за деревянными стенами келий.

Кольцов понимал, что паника, порожденная внезапностью, не будет длиться бесконечно, что довольно скоро найдется тот, кто сумеет привести в чувство эту пока еще обезумевшую толпу — и тогда они снова станут солдатами и начнут разумно и хладнокровно искать выход. И неизвестно, чья сила пересилит, чья хитрость окажется хитрее. У него было слишком мало людей, чтобы рассчитывать на победу в открытом бою.

«Главное ввязаться в драку» — снова, в который раз вспомнил Кольцов слова Наполеона. Ввязался! И что дальше? Видимо, рассчитывать на советы великого полководца, который практически выиграл все сражения, но ни в одной кампании не одержал победы, не приходилось.

Кольцову стало понятно пока только одно: пока еще не поздно, пока белогвардейцы толпой мечутся по монастырскому подворью, надо применить какую-то новую хитрость.

— Ваня! Достань какую-нибудь белую тряпку, — попросил Кольцов Пятигорца.

Тряпку нашли быстро. Кто-то пожертвовал нижней сорочкой. Ее привязали к винтовке.

— Петро, еще очередь! Над головами! — попросил Кольцов старшего Боброва.

— Зачем же вхолостую? Патроны переводить!

— Слушай, что приказываю! — строго сказал Кольцов.

Бобров обиженно задрал ствол пулемета и нажал на гашетку. Короткая очередь пронеслась над монастырем, но не произвела никакого впечатления на мечущихся по подворью солдат.

— Ну и что? Ну и ничего! — проворчал Бобров.

— Поднимай флаг, Ваня.

Чоновцы, которым еще до начала боя Кольцов велел все время держать его в поле зрения, увидев над командирским окопом белый флаг, заволновались.

— Что это? Сдаваться, что ли, будем? — спросил кто-то из чигиринских и весело добавил: — А мне мамка не велела.

— Не пойму, — тряхнул головой Бузыкин, словно отгоняя от себя наваждение. — Не иначе, что-то хитрое придумал. Схожу, узнаю. А вы следите за сигналами.

И Бузыкин, пригибаясь, побежал между бывшими гайдамацкими пещерами к Кольцову. Со стороны монастыря раздались два сухих винтовочных выстрела. Пули пропели рядом с Бузыкиным. Это свидетельствовало о том, что там, в монастыре, начинают избавляться от первоначального страха.

Заметили белую тряпку и белогвардейцы.

— Э-э, чего хотите? — донеслось до Кольцова издали, от монастыря.

— Мы ничего не хотим! — отозвался Кольцов. — Хочу спросить, может, у вас уже какие вопросы возникли? Может, кто еще жить хочет?

Какое-то время та, монастырская сторона, не отвечала. Вероятно, советовались. Потом раздался все тот же голос:

— Э-э, пугать нас не надо! Мы уже и пуганные и стрелянные! Но поговорить можно!

— Так в чем же дело?

— Как предлагаете встретиться?

— Вы идите мне навстречу, я — вам! Бугорок с корягой прямо перед собой видите? Там — ямка! В ней и поговорим!

— А не выстрелите?

— Нет! Пока будем разговаривать, пулеметы будут молчать! — пообещал Кольцов. — А потом… потом не обессудьте! Начнем обстрел и из орудий! Хотя и не хотелось бы!

— Опять вы за свое! Пугаете!

— Наоборот, предупреждаю!

Было видно, как на той стороне кто-то вышел из-за стены кельи, подошел к ограде.

— Надеюсь, своих вы тоже предупредили, чтоб не стреляли? — крикнул Кольцов.

— Ага! Боитесь смерти? — сказали оттуда, от монастыря.

— Дурацкой — боюсь! — ответил Кольцов.

— Пока — не будут, — с некоторой угрозой в голосе отозвались с той стороны.

Парламентер легко перепрыгнул ограду, блеснув на раннем солнце погонами. Пошел по пустырю к указанному месту.

— Офицерик, — заметил Бузыкин.

— Остаетесь вместо меня, — сказал Кольцов Кириллову. — В случае чего, огонь из всех пулеметов — и уходите. Они вряд ли бросятся за вами в погоню. Понимают, они в глубоком советском тылу. Выход у них один: плен либо смерть.

И, не пригибаясь, Кольцов пошел навстречу парламентеру.

Вокруг наступила оглушительная тишина. Замерли бестолково бегающие по монастырскому подворью солдаты и офицеры. Высунулись из своих ям чоновцы.

Кольцов, идя навстречу парламентеру, внимательно в него вглядывался. Был он уже не молод, сед, слегка прихрамывал. Видимо, побывал не в одной боевой переделке. Полковник. Вряд ли среди них был кто-то выше званием.

Делая последние шаги до их встречи, Кольцов лихорадочно размышлял, как и с чего начать разговор? «Чем удивлять будем?» — не к месту и не ко времени припомнил Кольцов эту, когда-то слышанную от знакомого актера, фразу.

Так вот, и в самом деле: чем он будет удивлять этого полковника? Такого матерого вояку уже ничем не испугаешь. Не исключено, что он добровольно вызвался возглавить эту засаду. Не удивился бы Кольцов, если бы узнал, что дерзкая идея встретить и уничтожить Первую конную армию в глубоком советском тылу принадлежит именно ему. Такая идея Врангелю не могла не понравиться. Не зря он пообещал всех офицеров, участников этой сумасшедшей операции, наградить орденами Святителя Николая Чудотворца, наградой в нынешней России самого высокого достоинства. Этот орден был введен Врангелем совсем недавно, в апреле двадцатого, и пока что им не был награжден ни один человек.

Они почти одновременно спустились в неглубокий приямок, который когда-то, меньше двухсот лет тому назад, был пещерой и служил убежищем гайдамацким повстанцам. Беспощадное время оставило от пещеры на земле только царапину. А скоро и от нее не останется даже следа.

— Символическое место, не правда ли? — сказал Кольцов.

Полковник поднял на Кольцова глаза, но ответил не сразу, лишь пристально и даже с некоторым удивлением посмотрел на него.

— Меня не интересует далекое прошлое, — наконец заговорил он. — Я не историк. Я — прагматик. Как я понимаю, вы еще совсем недавно были офицером и присягали царю.

— Это— вопрос? — спросил Кольцов.

— Нет. Уверенность. Какой дурной сон! Два российских офицера, сидя в грязной яме, делят Россию.

— Ну почему же — делят? — не понял Кольцов.

— Потому что там, — полковник кивнул за спину, — там — тоже Россия. Соль России, русские солдаты. Они не хотят жить в той России, которую вы, большевики, изобрели для них. Они отстаивают право жить в своей России. Вы же вероломно напали на них, на сонных, и истребляете их из пулеметов.

— Эта речь больше годится для агитатора. Вы же, как я понимаю, парламентер. Так давайте вернемся к цели нашей встречи.

— Да, конечно. Слушаю вас.

— Нет, это я хочу вас послушать, господин полковник. Ваши предложения?

— Хорошо, — согласился полковник. — Наше предложение предельно простое. Кончается война. Не берите грех на душу, прекратите этот бессмысленный расстрел.

— Я смотрю, вон там, по подворью, ваши люди подкатили к ограде два пулемета, — сказал Кольцов. — Я так понимаю, вы ведете со мной этот разговор, чтобы выиграть время и организовать оборону.

— У нас нет иного выхода.

— Есть. Один-единственный, причем очень простой. Вы сложите оружие и сдадитесь в плен, — высказал свое предложение Кольцов. — В этом случае гарантирую всем вам жизнь. Ничего иного предложить не могу.

— Меня делегировали с совершенно иным предложением, — сказал полковник. — Может, рассмотрим и его?

— Говорите!

— Вы позволите нам совершенно беспрепятственно покинуть монастырь, и мы растворимся в этих лесах. Что имеется в виду? Люди устали. Они уже больше не враги вам, они уйдут по своим домам.

— Позвольте вам не поверить. Пока в руках у них оружие — они враги, — и Кольцов твердо добавил: — Сожалею, но ничего иного предложить не могу. Только сдачу оружия и плен.

Кольцова стал раздражать этот полковник. Он, конечно, понимал, что окруживших их красноармейцев очень мало, иначе они бы даже не стали вступать в переговоры. Но, к сожалению, они заняли все господствующие высоты, держали под обстрелом весь монастырь, и уйти отсюда с боем сможет только незначительная горстка солдат, которых тут же переловят и перестреляют.

Держал полковник в голове и иной, вполне благополучный, план избежать плена. Надо продержаться здесь, в монастыре, еще двое-трое суток. Это вполне возможно. Тем временем Врангель, который собирался пробиваться по Правобережью Днепра в сторону Польши, изо дня на день окажется здесь и освободит их.

— Вероятно, мы ни до чего не договоримся, — спокойно сказал полковник.

Кольцов знал, что в монастыре белогвардейцы находятся уже около двух недель и вряд ли располагают какой-либо информацией о положении на фронте, а также о продвижении Первой армии.

— Ну что ж! Очень жаль! Подвергнете своих людей бессмысленным страданиям. Но и этого мало, — Кольцов решил блефовать. — Той высокой цели, ради которой вы терпели здесь лишения, уже нет. Она не существует.

— Что вы имеете в виду? — спросил полковник.

— Первая конная армия вчера на рассвете прибыла на Южный фронт. Вам здесь больше делать нечего.

— Это неправда! — вскинулся полковник. Эта новость задела его за живое. — Четыре дня назад моя разведка выходила на конницу Буденного под Фастовом.

— Не знаю. Вероятно, она столкнулась с арьергардами, — равнодушно произнес Кольцов.

— Нет, этого не может быть.

— Это так. Но допустим, что Буденный проходил бы здесь сегодня или завтра. Вам-то что от этого? Вы уже не смогли бы выполнить свое задание. Мы не позволим. Но и освободить вас уже никто не сможет: Врангеля на Правобережье Днепра больше нет. Война заканчивается. Фрунзе скоро поставит в ней жирную точку.

Полковник после этих новостей сразу весь как-то сник, угас, словно на много лет постарел.

— Правда это или нет — не имеет никакого значения. У меня теплилась надежда сохранить жизни солдат, — с усталостью в голосе медленно сказал полковник. — Что ж! Будем обороняться.

Этот вариант меньше всего устраивал Кольцова. На длительный бой он не рассчитывал, боеприпасов у него на несколько часов серьезного противостояния, и на сутки, если белогвардейцы уйдут в глухую оборону. На помощь Буденного он тоже не мог надеяться. Первая конная пройдет здесь в лучшем случае через двое-трое суток.

— Поступайте, как знаете, — безразличным голосом сказал Кольцов. — Согласен, выбор у вас невелик. Но предложение, которое я вам сделал, поверьте, не самое худшее. Ну, предположим, мы вас выпустим. Куда вы пойдете?

— Я же сказал: по домам.

— Неправда. Если с оружием, примкнете к банде какого-нибудь Семенюты, Кныша или Петлюры. Но война кончается, банды будут ликвидированы, вас всех переловят и, по законам военного времени, расстреляют. Плен — единственная гарантия, что останетесь в живых.

Полковник понял: ничего, никаких послаблений он не сможет у этого большевика выговорить.

— Ну что ж, очень жаль, — тусклым голосом сказал полковник. — Я, конечно, передам ваши требования. Но боюсь, это обернется жестоким, до последнего патрона, боем. Изничтожим друг друга, только и всего. А могли бы договориться.

Он намеревался уже уйти, но снова задержал свой взгляд на Кольцове.

— Проклятье! Все время думаю, откуда мне знакомо ваше лицо? Вы не были старшим адъютантом у генерала Ковалевского?

— Да, был.

— Не помните меня?

— Нет.

— Вспомните! Харьков. Встреча союзников, американского бригадного генерала Брикса и француза, генерала Журуа. Я тогда их сопровождал. Ну а дальше: офицерское собрание, банкет…

— Этот день я хорошо помню, — сказал Кольцов. Он не обманывал. В тот день он был на грани провала: его опознал, как красного командира, американский журналист. Кажется, его фамилия была Колен. Этот день Кольцов не мог забыть.

— Вы тогда были штабс-капитаном, и фамилия ваша — Кольцов. Я не ошибаюсь? — напомнил полковник. — Я — Сташевский, тогда был подполковником. Дмитрий Сташевский. Не помните?

— К сожалению.

— Мы тогда с вами так славно пообщались. Пили за дружбу. — И добавил со значением: — За победу пили и за светлое будущее. Куда оно улетучилось, это светлое будущее?

Он решительно встал.

— Извините! Не к месту и не ко времени вспомнилось! Думаю, больше не увидимся! Прощайте!

И, не оглядываясь, полковник пошел к монастырскому подворью, где на заборе повисли осмелевшие белогвардейцы, ожидая результатов переговоров.

Вернувшийся к своим Кольцов присел в своей яме, к нему подтянулись Кириллов, Пятигорец, Бобров, Бузыкин и Калоша. Они тоже с нетерпением ждали возвращения Кольцова и надеялись на хорошие вести. Но Кольцов ничем не мог их порадовать. Вестей не было — ни хороших, ни плохих. И как будут развиваться дальнейшие события, он предсказать не мог.


Вернувшийся к своим полковник Сташевский прошел на середину подворья, и все — и солдаты, и офицеры — тесно обступили его. Кто-то притащил ящик, полковник поднялся на него.

— Ну! Говорите! — с надеждой разом выдохнули несколько человек.

— Я скажу вам совсем не то, что вы хотите от меня услышать! — тихо начал полковник.

Сзади толпящиеся солдаты не услышали его слов, закричали:

— Громче!

— Не те слова, которые надо произносить громко, — сказал полковник, но голос тем не менее повысил: — Они предлагают нам сдаться и гарантируют жизнь. Я не вправе за вас решать вашу судьбу. Решайте сами. Одно лишь могу вам сказать. Мы не сможем осуществить то, ради чего с таким трудом здесь собрались. Большевистская Первая конная прошла стороной и уже вышла к Днепру.

— Этого не может быть! — выкрикнул кто-то из офицеров.

— Не знаю. Допускаю, что меня обманули. Ну и что из того? Мы — в западне. Малой кровью вырваться нам не удастся. Потеряем многих. А разбитым и деморализованным отрядом мы не сможем противостоять Буденному. Такова реальность. Отдайте себе отчет и в том, что мы — в глубоком советском тылу, ни на чью помощь рассчитывать не можем. Даже тех, кто каким-то чудом сумеет отсюда вырваться, в короткое время всех переловят и расстреляют.

То, что сказал полковник, с которым они немало прошли военных дорог, который легко уговорил многих из них на эту авантюрную операцию, обещая им немало благ и привилегий, не укладывалось в голове. Они молча ждали, что полковник все же скажет им что-то обнадеживающее.

После длительной и тягостной паузы полковник продолжил:

— К сожалению, ничего иного я не могу вам сказать. Поскольку здесь нет старшего по званию офицера, хочу поступить, как повелевает устав и совесть: слагаю с себя командование. И великодушно простите меня за все. Я делал все, что мог. Но обстоятельства оказались сильнее меня.

Он спустился с ящика на землю.

Солдаты и офицеры зашумели. Перебивая друг друга, стали высказывать свои предложения, как спастись. Речь теперь шла только об этом.

— Надо дождаться ночи! — выкрикнул кто-то. — Ночью мы их сомнем!

— Да! Дождаться ночи! — поддержали это предложение многие. И все сразу в него поверили. Оно казалось им таким простым и таким бесспорным.

— Вы слышите. Господин полковник! Дождаться ночи! — звучала вокруг разными голосами одна и та же мысль: — Ночью! Конечно же ночью!

— Я устал, — вместо ответа на овладевшую уже всеми спасительную мысль, — сказал полковник. — Пропустите! Немного отдохну!

Солдаты и офицеры расступились. Полковник, опустив голову, прошел к келье, в которой квартировал. Скрылся за дверью.

На ящик встал высокий поручик с «химическими» погонами.

— Хорошая мысль: дождаться ночи. А вы спросили, — он указал вдаль, туда, где за монастырской оградой на них со всех сторон глядели пулеметы, — спросили ли их, позволят ли они нам дождаться ночи?

— Слазь, химический! Пускай штабс-капитан скажут!

На ящик встал кругленький румяный штабс-капитан, покачал головой:

— Никаких утешительных мыслей у меня нет, — и после паузы добавил: — А жить хочется.

И снова все загалдели. Перебивая друг друга, что-то выкрикивали. Мысль о том, что хочется жить, тоже стали обсуждать. Но о том, что надо сдаваться в плен, никто не говорил. Эта мысль пока еще никому не приходила в голову.

В самом разгаре споров неподалеку раздался сухой щелчок, словно кто-то ударил палкой по пустому ящику. И вдруг все подворье затихло. Стояли, не шевелясь. Они уже поняли, что случилось, но все еще не верили в это.

«Химический» поручик протиснулся сквозь толпу, пошел к келье, где жил полковник. Оставив дверь открытой, зашел в келью. И тут же вышел. Стоя на пороге, мелко перекрестился.

Глава 36

Кольцов ждал: после переговоров они должны были бы принять какое-то решение. Время шло, но на монастырском подворье ничего не менялось. Солдаты и офицеры то потерянно слонялись между кельями, не приближаясь к ограде, то вдруг сбивались в тесную толпу и снова митинговали. Слов было не разобрать, но становилось ясно, что споры становились все более яростными, злыми.

К полудню подворье все еще продолжало гудеть.

— Что они там за базар устроили! — сердито сказал Кириллов.

— Решают, — отозвался Кольцов.

— А может, это… может, малость их поторопим? — предложил Бобров, от скуки в который раз принимаясь тряпицей протирать и без того до первозданной чистоты надраенный пулемет.

— Хитруют. Ночи дожидаются, — обронил Бузыкин.

— Вишь как руками машут, — не отрывая глаз от подворья, сказал Пятигорец. — Я все думаю, как бы поближе к ограде подобраться, послушать.

— Не нужно, — запретил Кольцов. — Пусть помитингуют. Для многих любое решение — не простое.

— Думаете, сдадутся? — спросил Бузыкин.

— Не знаю, — ответил Кольцов. — Подождем.

Прошло еще с полчаса, может быть, с час. Со стороны подворья вдруг раздались несколько редких выстрелов. И спустя недолгое время над оградой поднялось большое белое полотнище, вероятно, часть простыни.

— Эй, там! Хотели бы поговорить! — донеслось со стороны подворья.

Бузыкин посмотрел на Кольцова, тот согласно кивнул головой.

— Нет возражениев! Подгребайте до нас! — крикнул чоновец.

— Только вы пулеметом не балуйте! — попросил парламентер.

— Идите, идите! Раньше надо было бояться!

Солдаты перелезли через забор, пошли к командирской яме. Их было трое. Один, совсем молодой, возможно, подпоручик — погон не было, но следы от них на шинели остались, — нес, как знамя, привязанный к черенку лопаты кусок белой ткани. Двое других были постарше, низкорослые, широкоплечие, в одинаковых полушубках и с одинаковыми лицами. Вероятнее всего, они были братьями-близнецами.

— Здравствуйте! — сказали «близнецы», и все трое поснимали свои шапки. — Кто тут у вас будет старший?

Кольцов поднялся.

— Почему полковник Сташевский не пришел? — спросил он.

— Они не смогли. Преставились.

— Та-ак! — Кольцов вспомнил: при расставании полковник сказал «прощайте». Сказано это было с такой щемящей интонацией, что Кольцов понял: уже там, в приямке, во время переговоров, полковник Сташевский принял решение покончить с собой. Кольцов даже пожалел, что не сказал тогда каких-то нужных ему в те минуты слов. Лишь с сожалением подумал: «Что будет с Россией, если она лишится таких людей?»

— Митрий Митрич был хороший командир, справедливый, не обижал солдат. А, вишь ты, все равно вас боялся, — сказал один из «близнецов».

— Что вы хотите нам сообщить? — спросил Кольцов.

— Мы маленько там у себя помитинговали, и почти все согласные насчет плена. Если по правде говорить, уже надоело воевать, — вступил в разговор второй «близнец».

— Вы что же, близнецы? — не утерпел, спросил Кольцов.

— Та какие там близнецы! Браты! Только он на три года молодее, — сказал старший, которому, видимо, и было поручено вести переговоры. — Зубаревы мы. Оба Прохоровичи. Только он Игнат, а я Савелий.

— Ну что ж, Прохоровичи! Решение разумное, — одобрил Кольцов. — А что, всех не смогли убедить?

— Которые из мужиков, те все согласные. А офицеры оказались несговорчивые. Они, вишь, царю присягу давали.

— Так царя уже давно нету.

— И мы про то же. А они — ни в какую.

— Ну и как же вы теперь?

— Та — ничего. Они тоже уже согласные.

— Постреляли, что ли?

— Та не. Они сами. Окромя двух. Те схватились за пулемет, кричат «Всех перестреляем!». Ну, пришлось! А Василий, — Савелий Прохорович указал глазами на пришедшего с ними подпоручика, — он с нами завсегда согласный.

— Меня офицеры попросили спросить, что с ними будет? — спросил Василий.

— А то же, что и с солдатами, — искренне пообещал Кольцов. — Кто согласится честно воевать, направим в воинские части. А таких, как Прохоровичи, — по домам отправим. Война кончается, без них обойдемся. Пускай внуков нянчат. Вон сколько людей война повыбила. А Россия огромная, рабочих рук всегда не хватало. А теперь — и подавно. — И добавил: — С остальными тоже разберемся. Гарантирую всем жизнь.

— На словах вроде все понятно, — подвел итог Савелий Прохорович. — А как на деле? Куда, к примеру, нести оружие, кому сдавать, и все такое?

Кольцов втайне рассчитывал на капитуляцию белогвардейцев, но за обычной рутинной суетой все организационные действия до конца не продумал. Приходилось решать все на ходу.

— Сколько вас человек? — спросил он.

— Чуть больше пятисот.

— У меня другие сведения. Должно быть больше тысячи.

— Та откуда? — удивился старший Зубарев и обстоятельно доложил: — Там, под Александровском, когда приказ зачитывали, нас много больше было. Может, и больше тысячи. Но пока досюда добирались, кто до большевиков, до вас, извиняюсь, попал, кто до дому подался, а кто уже и здесь пострадал. На последней поверке нас было пятьсот шестьдесят четыре. Девятнадцать вы утречком из пулеметов порешили. Одиннадцать, позже, сами. Вот и считайте.

— Ну хорошо! — Кольцов переглянулся с Кирилловым. — Берите, Петр Степанович, людей, принимайте у них оружие. Ну и все остальное, подлежащее изъятию.

— Я только боюсь, как бы они не передумали, — с опаской проронил Кириллов.

— Не бойтесь! Мы тут в восемь пулеметных стволов как-нибудь за порядком присмотрим! — пообещал Кольцов и выразительно посмотрел на парламентариев.

— Напрасно сомневаетесь, — сказал старший Зубарев. — Которые в живых остались, все согласные.

— Хорошо! Возвращайтесь к своим. Подробно расскажите им о нашем разговоре, — сказал парламентерам Кольцов. — Надеюсь, обойдемся без инцидентов. Скажите всем: у кого обнаружим не сданное оружие, поступим по законам военного времени.

Парламентеры ушли.

Кольцов и все, кто его окружали, уже настолько уверовали в благополучный исход этой истории, что распрямились и уже стоя глядели вслед уходящим парламентерам. А потом и вовсе вышли из ямы наверх.

Кириллов отвел Кольцова в сторону.

— Павел Андреевич, распорядитесь перегнать наш обоз к ближнему от Мельниково туннелю. И два пулемета желательно поставить на телеги, остальные, на всякий случай, пока пусть остаются на местах. И люди мне понадобятся, человек тридцать.

— Хорошо соображаете, — Кольцов широко, по-доброму улыбнулся, может быть, впервые за все эти дни. — А я думал, вы, политработники…

— Политработник я вынужденно. В недавнем прошлом — подпольщик, затем — полевой командир.

— Сожалею, там, в Бериславе, нам как-то не довелось хорошо познакомиться. И очень рад нашей нынешней встрече. Надеюсь, сообразите, как поступать дальше.

— Да что тут соображать. Доведем до Буртов. Там — в вагоны.

— И все? — спросил Кольцов. — Неужели все так просто? А кто вам пришлет вагоны? Где вы сейчас их найдете, столько вагонов? И в какой лагерь отправите военнопленных? Кто согласится их принять? Их ведь не только охранять, но и кормить надо.

— Вот обо всем этом я как раз и хотел посоветоваться, — вымолвил Кириллов, хотя по его обескураженному виду Кольцов понял, что этот, с виду коротенький список вопросов придавил его.

— Остаетесь здесь вместо меня! — твердо сказал Кольцов. — Принимайте оружие, ведите пленных в Бурты. Я же беру с собой Бушкина и отправляюсь в Кременчуг. Попытаюсь там решить все эти головоломные вопросы. Как крайний случай — свяжусь с Харьковом.


Вместе с Кирилловым к монастырскому подворью пошли Матросов, Соколенок и Пятигорец.

Кириллов, на ходу по-хозяйски оглядывая подворье, отыскивал прилегающее к забору открытое пространство.

— Проследите, чтоб оружие складывали здесь, за ограду не перелезали, — указал он Матросову.

— Не сомневайтесь, — четко ответил «сухопутный морячок». — Порядок будет флотский.

Подошли к ограде. Возле нее их ждал молодой парламентер.

— Кто по званию? Как звать? — спросил у него Кириллов.

— Подпоручик Семенихин.

— Я спрашиваю, подпоручик, как тебя звать? Имя?

— Вася, — удивленно ответил подпоручик.

— Будешь нам помогать, Вася. Скажи, есть тут кто старше тебя по званию?

— Штабс-капитан Харченко.

— Ну и как он с солдатами? Что за человек?

— Так он же «химический» штабс-капитан, из сельских учителей. Книжки нам читал, письма за неграмотных писал. Душевный человек. Только командовать не умеет.

— Отыщите мне его.

— А чего его искать! Вон он руками размахивает.

Семенихин позвал его. Пожилой румяный штабс-капитан встал перед Кирилловым, нескладно щелкнул каблуками, доложил:

— Бывший штабс-капитан Харченко.

— Правильно сориентировались. Насчет «бывшего», — похвалил Кириллов пожилого офицера. — Назначаю вас старшим колонны. Поручик Семенихин — ваш заместитель. После того как сдадут оружие, по одному — через туннель. Там выстраиваете людей в колонну. По сто человек в колонне, по четыре в ряд. Походным маршем — на Мельниково, а дальше — до Буртов. Вопросы есть?

— Есть. Как быть с ранеными? — спросил Харченко, напомнив Кириллову, что утренняя побудка не обошлась без крови.

— Сколько их?

— Которые идти не могут — двадцать. Трое совсем тяжелых, этих мы, боюсь, и до Буртов не довезем.

— Что вы предлагаете?

— Лучше бы оставить их всех в монастыре. Люди все же, — сказал Харченко. — Митрий Митриевич, упокойный наш полковник, еще утром с игуменьей договорился, она не возражает.

— Что ж вы меня спрашиваете, если все уже улажено. Конечно, оставляйте.

— Спасибо вам. — И Харченко вновь повторил: — Люди все же.


Как ни старались, но тронулись только к вечеру. Пять охраняемых чоновцами колонн растянулись едва ли не на версту. За каждой колонной следовала телега с пулеметом.

Кириллов не столько боялся группового побега пленных, сколько налета какой-нибудь банды. Такую колонну не спрячешь. Едва они вышли из Мельниково, как впереди них уже понеслась весть и о бое в Матронинском монастыре, и о военнопленных. И Кириллов не исключал, что какому-нибудь бандитскому батьке захочется прославиться.

Но, к счастью, все обошлось без приключений. К утру, изнемогая от усталости и нервного напряжения, Кириллов привел военнопленных в Бурты. Но там их никто не ждал, и никаких вестей от Кольцова не поступало.

Военнопленных с трудом разместили в двух амбарах. С утра до полудня они терпеливо ждали своей участи. Потом начали тихо роптать.

Глава 37

Кольцов тем временем сидел на телефоне в Кременчуге. Еще с вечера он пытался добыть вагоны, чтобы доставить пленных в Харьков. Там бы он снял с себя эту непосильную тяжесть и ответственность, там пусть другие бы ломали голову над тем, как поступить с этими пятьюстами пленными, чем их накормить, где разместить.

Но даже мудрый бывший портной, а ныне начальник кременчугской железнодорожной станции Маргулис, на которого Кольцов так рассчитывал, ничем не смог ему помочь и даже ничего не посоветовал. Проходящие через Кременчуг составы были доверху заполнены военными грузами и даже в товарных вагонах подвозили к фронту мобилизованную по всей России молодежь. Фрунзе заканчивал подготовку к решительному наступлению на Врангеля, и все, что касалось фронта, имело неоспоримый приоритет. На узловых станциях поклажи, не имеющие военного назначения, сгружались, а вагоны передавались в распоряжение военных комендантов. О военнопленных никто с Кольцовым даже разговаривать не хотел. Не помогали ни просьбы, ни уговоры, ни даже угрозы и предъявление удостоверения полномочного представителя ВЧК.

Оставалась последняя надежда: на Особый отдел ВЧК при Южном фронте, а точнее, на Гольдмана, который занимался всеми чекистскими хозяйственными делами.

Но Гольдмана нигде не могли найти. Он отозвался лишь к обеду. Кольцов подробно поведал ему обо всех своих приключениях, изложил свою нынешнюю проблему: на станции Бурты под охраной находится больше пятисот плененных им белогвардейцев. Они уже около суток не кормлены, их надо доставить в Харьков для решения дальнейшей судьбы.

Гольдман думал недолго.

— Слушай меня внимательно, Паша. Нам сейчас здесь, в Харькове, не до твоих белогвардейцев. Надеюсь, сам понимаешь, почему. Ни теплушек, ни даже товарных вагонов ни я и никто другой достать тебе не смогут. Выкручивайся сам.

— Хороший совет, ничего себе! — иронично отозвался Кольцов.

Гольдман пропустил эту реплику Кольцова мимо ушей.

— Был бы ты где-то поближе, возможно, я тебе бы помог. Но до Кременчуга мой авторитет не дотягивается. Постараюсь договориться с военным комендантом Кременчуга, чтобы выслали в Бурты полевую кухню.

— Я с ним говорил.

— И что?

— Отказал. По той же причине: вагоны нужны исключительно для военных грузов.

— Он прав. Своих людей к фронту с трудом перебрасываем.

— Эти тоже уже не чужие. Они — военнопленные.

— Вот именно. Ты — не бонна. И они — не гимназисты, а плененные белогвардейцы, — жестко произнес Гольдман. — Ситуация сам знаешь какая… не до гуманизма.

— Не совсем вас понял.

— Подумай — поймешь.

Кольцов, конечно же, понимал, куда клонит Гольдман. Но не верил, не хотел верить, что это может предлагать добрейший, веселый, всегда готовый прийти на помощь Исаак Абрамович Гольдман. Или Кольцов что-то недослышал? Или не совсем его понял?

— Я прошу совета! — раздраженно сказал в телефонную трубку Кольцов. — Если не помощи, то хотя бы совета!

— За советом обратись к военному коменданту Кременчуга, он там ближе. Он подскажет. Надеюсь, ты не все патроны израсходовал. Я тебе с хорошим запасом выдал.

Вот теперь Кольцов все понял. Теперь все стало на свои места.

— Я не стану расстреливать! — с отчаянием закричал Кольцов, хотя и услышал, что на том конце Гольдман уже положил трубку. — Я не палач! Я не умею убивать безоружных!

Он еще долго продолжал держать трубку возле уха, словно надеялся снова услышать голос Гольдмана и тот скажет, что Кольцов неправильно его понял.

Но трубка молчала. И он, наконец, медленно повесил ее на рычаг.

Круг замкнулся. Надо было возвращаться в Бурты. Там ждали хороших вестей. Но хороших вестей он привезти не мог. Их просто не было.

— Можно, я скажу? — спросил Бушкин.

— Говорите, Бушкин, — устало сказал Кольцов. — Возможность слушать — это то единственное, что у меня еще остается.

— Попали мы как-то в засаду, — начал Бушкин.

— «Мы» — это кто?

— Наш бронепоезд. И Лев Давыдович с нами. Впереди разрушенный мост, а сзади рельсы подорвали. Ни взад, ни вперед. Спасибо, наши подоспели, выручили. Человек четыреста беляков в плен взяли. Куда их девать? Лев Давыдович велел им подорванный путь исправить. Потрудились, исправили. А дальше что? Пострелять, и только. А уже и жалко их стало. Они ведь для нас старались.

— Ты мне всю эту жалостливую историю пропусти! — нетерпеливо сказал Кольцов. — Дело говори. Времени для бесед у нас нет.

— Я — дело. Лев Давыдович перед ними выступил. Вот умеет человек говорить! Ни одному артисту так не под силу. Другой раз даже у меня слезу вышибал. Так вот! После речи Льва Давыдовича все они захотели в Красную армию влиться. Ну, командир полка фильтрацию, как положено, произвел. Ну, отделил мужиков от интеллигенции. Мужиков большинство оказалось. Как и у наших. Пропорция примерно та же. Мужик ведь не за власть воюет. Он — за землю, за справедливость. Отфильтрованные мужики полк пополнили. А с интеллигенцией командир полка беседу провел, с каждым в отдельности разобрался. Откровенных врагов человек пять оказалось. А остальные, вроде нашего подпоручика Алехина, «химические» офицеры. Куда ветер подует, туда они и клонятся. Тоже рядовыми в полк влились. Ну а тех пятерых, конечно…

— Замысловатая история, — грустно усмехнулся Кольцов.

— А чего! — не согласился Бушкин. — Отфильтруем мужиков, выдадим справки, что они до фронта добираются. Печать начальник станции Бурты поставит. И пусть идут… пехом. Народ прокормит.

— Ну да! Так они и пойдут на фронт!

— Может, кто и не пойдет. У кого на нашей стороне дом или какая родня. Ну и те, конечно, у которых руки по локоть в крови. Все равно и они никуда не денутся. Справедливая пуля и их найдет.

— А что, есть и такая?

— А то как же! Каждому воздается по делам его. Война кончается. Гречкосеи скоро нужнее солдат станут. Вон как земля пулями засеяна. Ну а тех наших, кто после фильтрации не покажется, военному коменданту Кременчуга сдадим. Пусть он с ними разбирается. Мы с вами главное дело сделали. Пусть и они чуток потрудятся. А может, у нас таких и не окажется. Одиннадцать, помните, застрелились?

— Ну что ж. Пожалуй, — задумчиво согласился Кольцов. — Ничего другого мы все равно, кажется, не придумаем. Да и времени ни на что другое у нас уже нет.

Совет Бушкина и вправду оказался дельным.

Почти сутки у них ушли на так называемую фильтрацию. Можно предположить, что Кольцов провел ее совсем не так, как должно проводить. Отпустили всех, потому что ни один из пленных не отказался воевать на стороне красных. Может, кто и слукавил. Да ведь в душу каждому не заглянешь. А расстреливать в конце войны безоружных Павел не считал возможным.

Так все они, строем, но уже без охраны, пешком двинулись в сторону Александровска, в сторону Южного фронта, готовящегося к генеральному наступлению. Командиром этого вновь образовавшегося полка Кольцов назначил все того же бывшего штабс-капитана Харченко, снабдив его необходимым документом — одним на всех, — скрепленным печатью начальника станции Бурты.

Значительно позже Кольцов узнает, что Харченко без потерь привел свой полк в Александровск. Там он влился в Пятьдесят первую стрелковую дивизию под руководством Блюхера и героически проявил себя в самом конце войны, при овладении Турецким валом.

Освободившись от военнопленных, Кольцов тепло попрощался со своими новыми друзьями, с которыми провел несколько опасных и тяжелых дней, и выехал в Харьков.

Перед самым отъездом из Кременчуга он узнал от Маргулиса, что Первая конная армия, предупрежденная его посланцами о белогвардейской засаде, стороной миновала Матронинский монастырь и уже вышла в район Берислава и Каховки.

Через сутки вся чекистская команда Кольцова без всяких потерь вернулась с боевого задания в Харьков. Их никто не встречал, было не до этого.

Глава 38

Был вечер. Кольцову не хотелось ехать в гостиницу. Не хотелось встречаться с Гольдманом и продолжать этот обидевший его, но теперь уже бессмысленный разговор.

Бушкин жил у Ивана Платоновича, и Кольцов, посоветовавшись с ним, тоже решил нагрянуть к Старцеву. И не пожалел об этом. Старцев очень обрадовался и их возвращению, и их столь позднему визиту к нему.

Иван Платонович провел их в гостиную. Однако попросил особенно громко не разговаривать.

— У вас кто-то ночует? — спросил Кольцов.

— Почему — ночует? Живет.

— Неужели подпоручик Алехин все еще у вас?

— Алехин оказался хитрецом. Сбежал. Ночью. Оставил записку.

Иван Платонович подошел к буфету и извлек из какого-то ящика обрывок газеты, передал его Кольцову.

— Извольте ознакомиться.

— «Господа! Или товарищи. Возникли сомнения. Да не все ли равно, — вслух с трудом прочитал Кольцов написанное карандашом между газетных строк. — Благодарю вас за гостеприимство, а, возможно, и за спасение. Обещаю, воевать больше не буду, и никто меня после всего этого не заставит. Попытаюсь добраться домой, в Бронницы. Извините, ухожу по-английски. Такое время. После войны, если буду жив, обязательно вас навещу. Да хранит всех вас Господь!». — И, вернув записку Старцеву, Кольцов сказал: — Дурак!

— Но почему? — удивился Иван Платонович.

— Потому, что домой он не доберется. Его снимут с поезда уже на какой-нибудь ближайшей станции — и расстреляют. Расстреляют без суда и следствия, просто так, потому что все торопятся, и ни у кого нет времени, чтобы в чем-то разбираться.

— Но что же можно сделать? — заволновался Иван Платонович.

— К сожалению, ничего, — сказал Кольцов и поднял на старика глаза. — Так кого вы от нас прячете? Наташу? Юру? Красильникова? Кого?

— Не угадали. Идемте. Только тихо.

И они, мягко ступая, двинулись вслед за Иваном Платоновичем. Он нес впереди себя лампу.

Они вошли в спаленку и на кровати, еще несколько дней назад принадлежавшей Бушкину и которая потом на одну ночь была отдана сбежавшему подпоручику Алехину, теперь спал незнакомец. Его лица не было видно. В квартире было прохладно, и он с головой укутался в тяжелое одеяло. Выглядывали из-под него только босые детские ноги.

Иван Платонович передал лампу Бушкину, а сам заботливо укутал босые ноги и затем слегка сдвинул одеяло с лица. Ни Кольцов, ни Бушкин не сразу узнали своего недавнего знакомого. Они видели его в тяжелом кожухе и большой мохнатой барашковой шапке. Да, это был он, бывший бандитский коновод Вадим Сергачев, который мечтал добраться до Крыма, туда, где всегда лето.

Мальчишка тихо посапывал и был, как и все дети, очень трогательный во сне.

Бушкин неловко наклонил лампу, и свет высветил лицо мальчика. Он заворочался и открыл глаза. Ничего не понимая, стал настороженно рассматривать лица склонившихся к нему мужчин, затем улыбнулся и тихо сказал:

— Мне папка приснился. Будто идем мы с ним по саду, и солнце бьет нам в глаза…

Он немного помолчал, пристально рассматривая лицо Кольцова, и улыбнулся:

— А я вас узнал. Вы — командир.

— Да.

— Вы уже вернулись?

— Вернулись. Но ты, пожалуйста, спи. Мы с тобой завтра обо всем поговорим.

В гостиной, за чаем, Иван Платонович рассказал историю появления здесь мальчишки. Его сюда привел поздно вечером Гольдман. Он уезжал куда-то на сутки по каким-то своим неотложным делам и уже не успевал отправить его в Основу, к Павлу Заболотному.

За день общения мальчишка так понравился Старцеву, что он твердо решил оставить его у себя. Тем самым он избавлялся от одиночества и жизнь его приобретала некий новый смысл. Впервые за долгое время Кольцов увидел энергичного, помолодевшего и почти что счастливого Ивана Платоновича.

Но на этом счастливый вечер не кончился. Судьба словно решила воздать Павлу добром за все последние, исполненные треволнениями, дни. В дверь позвонили, и на пороге встал Гольдман. Павлу не хотелось в этот вечер с ним объясняться, поэтому он и поехал к Старцеву.

Но избежать разговора с Гольдманом ему не удалось. Уже с порога он громко радостно заявил:

— Мне еще днем сказали, что вы возвращаетесь. Вечер, все пришли, а тебя в гостинице нет. Где можешь быть? Конечно же у Ивана Платоновича.

— Ну и не шумите! — сухо сказал Гольдману Кольцов.

— Ах да! Твой мальчишка! — и, перейдя на шепот, продолжил: — Толковый паренек. Без всяких приключений разыскал меня. А уже вечер, и у меня на завтра поездка в Белгород. Ничего умнее не мог придумать, привез его вот к Ивану Платоновичу. А теперь забрать не могу. Не отдает.

— И не отдам. Ни тебе, ни Павлу! А спасибо обоим скажу! — отозвался Старцев.

— Видишь, как хорошо все обернулось, — сказал Гольдман Кольцову. Всем своим видом и словами он всячески пытался если и не вызвать Кольцова на разговор, то хотя бы получить ответную улыбку.

Но Кольцов был мрачен. Он даже не до конца понимал, прав ли он в своем гневе на Гольдмана. Да, идет война. На войне людей убивают. Иногда убивают невиновных. Как правило, не по злому умыслу, а по ошибке, по стечению обстоятельств. Но он не мог даже предположить, что Гольдман когда-либо предложит ему участвовать в расстреле полутысячи человек. Фактически участвовать в казни, так как люди были безоружны. Что за обстоятельства заставили Гольдмана принять такое решение? И бывают ли такие обстоятельства, которые могут оправдать такую казнь?

Кольцов не хотел затевать этот разговор сейчас, понимая, что он будет длинным и тяжелым. Не исключал, что может дойти до ругани, оскорблений. И потому молчал.

Но молчание Кольцова не устраивало Гольдмана. Он пытался вызвать его на разговор.

— Ты спроси у меня, Паша, где я позавчера был?

— В Белгороде, вы уже сказали, — сухо ответил Кольцов.

— А, может быть, ты поинтересуешься, зачем я ездил в Белгород? Что я там забыл? — с какой-то скандальной настырностью продолжал допрашивать Гольдман Кольцова.

Кольцов тем не менее не стал поддерживать эту словесную игру. И Гольдман сдался.

— А поехал я туда, Паша, чтоб впопыхах не расстреляли твоего протеже!

— Кого еще? — не выдержал, спросил Кольцов.

— Подпоручика твоего, Алехина. Его там прихватили и едва не шлепнули. Благо, когда он ушел от Ивана Платоновича, я передал по линии в ту и другую сторону, что б сообщили, в случае, если такого поймают. Знал, далеко не уйдет. Подумал, если двинет в сторону фронта — палец об палец не ударю. Ну а если к себе в Бронницы направится, заберу.

— Ну и где он сейчас? — Кольцов постепенно оттаивал, и это почувствовал Гольдман.

— Ты куда просил его отправить?

— В Мерефу.

— Он — в Мерефе. У Фомы Ивановича, как ты и велел.

— Не сбежит снова?

— Не, не сбежит, — уверенно сказал Гольдман и, немного помявшись, виноватым голосом добавил: — Ты извини меня, Паша, но я все ему рассказал. И про тебя, и про нас, и про тот спектакль, который мы ему устроили. Вынужден был.

— Ну и что он?

— Плакал. Как дитё малое плакал. Но, кажется, что-то понял. Или начал понимать. Ждет тебя. Вот только ответь мне, зачем себе столько хлопот прибавляешь? Их и так у тебя полно.

— Не знаю, — пожал плечами Кольцов и задумчиво добавил: — Должно быть, не могу жить иначе.


Вечер провели тихо. Впервые едва ли не с начала Гражданской войны Кольцов почувствовал тепло домашнего очага, легкость на душе от схлынувших забот, сладость беззаботной беседы ни о чем под тихое, уютное пение самовара.

Даже под Парижем, во время встречи с Таней, он, ощущая безмерное счастье, все же был напряжен и всем своим естеством, душой и телом, ощущал чужбину. Каждую минуту могло все рухнуть.

Здесь же, в Харькове, в кругу друзей он ощущал какую-то незыблемость, устойчивость жизни и надеялся хоть несколько дней провести в атмосфере тишины и покоя, отдохнуть после всей этой многолетней военной кутерьмы.

Но на рассвете следующего дня, 28 октября 1920 года войска Южного фронта двинулись в наступление. Соединившись на линии Мелитополь — Серогозы — Каховка — Британы, они стали теснить Врангеля. Натиск был такой мощный, что Врангель не устоял, начал спешно отводить свои войска на юг, к Крыму, чтобы там закончить своевременно не завершенное переформирование, и вновь двинуться против Фрунзе. Или уж, на крайний случай, запереться в Крыму, отсидеться там до весны и с наступлением первых оттепелей вновь, с новыми силами, выступить.

И Кольцов понял, что с отдыхом в тишине и покое придется повременить.

Расстрельное время

1920 год. Гражданская война близится к концу. Барон Врангель, окопавшийся в Крыму, постепенно теряет свои позиции. Павел Кольцов, уполномоченный комиссар ВЧК, откомандирован на Южный фронт, под Каховку. Кольцову поручено контролировать действия анархистов при форсировании Сиваша и захвате врангелевских позиций. Кольцов отправляется в расположение махновцев, но по дороге попадает в непредвиденные обстоятельства, которые могут повлиять на его дальнейшее пребывание в Крыму…

Кольцову предстоит решить множество сложных задач. Кто из его окружения является предателем? Почему врангелевцы охотятся за ним? Как ликвидировать банду, которая нападает на имения бывших аристократии и захватывает невывезенные ценности? Как уберечь пленных врангелевцев от бессмысленной жестокости и расстрелов? Как противостоять Розалии Землячке, облеченной почти неограниченной властью, и ей подобным, готовым превратить Крым в кладбище одним лишь росчерком пера?

Часть I

Глава 1

День не заладился с самого раннего утра. Ещё вчера был веселенький, солнечный, с легким морозцем, а к утру небо над Харьковом затянуло тяжелыми тучами, подул пронизывающий ветер, и на землю посыпалась белая крупка, а потом и вовсе заморосило, захлюпало под ногами.

— Ну и погодка! — сказал Бушкин, как-то боком вышагивая рядом с Кольцовым: то ли пытаясь прикрыть его от порывов ветра, то ли пряча свое лицо от мокрого косого дождя. — Не то осень, не то зима! В такую погоду помирать не жалко!

— А вы, Тимофей, оставались бы при Иване Платоновиче, — посоветовал Кольцов. — Троцкий вас к нему откомандировал.

— Когда это было! Я с лета то при Иване Платоновиче, то при вас. Вернусь обратно, меня свободно могут в дезертиры записать, — не глядя под ноги, ступая по лужам, возразил Бушкин. — Не, я уж — при вас. Не хочу больше на бронепоезде кататься. Поначалу ничего, а потом приедается. Скукотища. А с вами — бедовая жизнь. Вон даже в Париже побывал. Такое и во сне не могло присниться.

— Да уж удали у нас — через край… — буркнул Кольцов.

Ставка Южного фронта несколько дней назад переместилась под Каховку. Вместе с Фрунзе поближе к фронту выехал и Менжинский[75] со своим Особым отделом. Но кто-то по каким-то причинам не успел на этот «литерный» эшелон. Они постепенно собирались в гулком опустевшем здании, занимавшем Особый отдел. Встречал всех Гольдман, составлял список. Часам к десяти собрались пятнадцать человек, вместе с присоединившимся к ним Бушкиным.

Больше ждать было некого. И они всей гурьбой двинулись на железнодорожный вокзал.

На переговоры с военным комендантом пошли двое: Кольцов и Гольдман. Еще ранним утром сотрудники Особого отдела сразу же выделили среди своей среды Кольцова, и со всеми вопросами и предложениями почему-то обращались именно к нему. Гольдман всем своим деловым видом показывал, что сейчас, в отсутствие руководства, является здесь главным: составлял списки, укоризненно отчитывал опоздавших, отдавал какие-то незначительные команды, которые никто не выполнял. Но вскоре и сам признал своим временным начальником несуетливого и не слишком разговорчивого Кольцова.

У военного коменданта станции было многолюдно, тесно и густо накурено. Сам комендант, горло которого было замотано в темно-серый шерстяной шарф, хрипло отбивался от посетителей. Особенно настойчиво наседал на него высокий и тощий морячок, похожий на калмыка.

— Понимаешь, у меня люди могут без харча остаться. А им — в бой. На пустое-то брюхо!

— Чего ж не понять? Очень даже понимаю… — хрипло отбивался комендант.

— Так предпринимай!

— А что я могу! Белгород с самого утра ни один эшелон на Харьков не выпустил.

— Это называется саботаж!

Остальные, поддерживая морячка, тоже забузотёрили.

— По законам военного времени… — почувствовав поддержку, морячок потянулся к болтавшейся у колена деревянной кобуре маузера.

— Вот этого — не надо! — протиснувшись к заваленному бумагами столу, твердо сказал Кольцов. — Что происходит?

— Саботажника, понимаешь, выявили! — обернулся к Кольцову морячок. — С утра ни одного эшелона с Белгорода не принял. Видать, сговорились. Надо бы туда кого-нибудь из ЧК направить, пусть разберутся.

— Ну, я из ЧК, — спокойно сказал Кольцов. — Ну и что ты хочешь?

— Так явный же саботаж! — не унимался матросик. — Давай, братишка, сообща их к ногтю! — с жаром предложил он.

— «К ногтю» — не вопрос. А, может, сначала разберемся, — и невозмутимый Кольцов обернулся к коменданту. — Я — из Особого отдела. И вот товарищ, — он указал глазами на Гольдмана.

Комендант узнал Гольдмана:

— Здравствуйте, Исаак Абрамович! — с облегчением вздохнул он. И затем сказал морячку с калмыцким лицом: — Вот, товарищи из ЧК[76]. Разбирайтесь. И, пожалуйста, не машите перед моим носом маузером.

— Доложите обстановку, — всё также спокойно попросил Кольцов.

— А чего докладать-то… Вчера и позавчера гнали эшелоны на фронт. А с ночи Белгород порожняк потребовал. Отправил все, что скопилось. Дорога не справляется. Вот и задержка. А этот… — комендант обиженно взглянул на морячка.

— Вы на него не сердитесь, — миролюбиво сказал Кольцов. — У всех у нас нервы сдают.

— А у меня, думаете, из каната нервы?

— Разумеется, нет… Сочувствую. Вот и давайте сообща подумаем, как из положения выходить. У меня тоже пятнадцать человек, и их ждут там, под Каховкой.

— Ваш «литерный» еще прошлой ночью отправили. Я думал, вы уже на фронте.

— Не все успели. Надо было кое-какие дела закончить, — объяснил Гольдман.

— Понимаю… Но, к сожалению, пока ничем не могу помочь, — с сочувствием сказал комендант и беспомощно развел руками. Затем пояснил: — Часам к четырем-пяти дня все рассосется, и, надеюсь, тут же отправлю всех вас до Павлодара, а там пусть эти… — он жестом указал на морячка и его команду, — пусть они там павлодарского коменданта маузером стращают.

Окружение морячка напряженно ждало, чем закончится этот разговор.

— Ну что ж. Подождем, — спокойно сказал Кольцов и тем самым обезоружил крикливое окружение морячка.

— Во! Видали! Люди сразу всё поняли, — сердито взглянул на морячка комендант. — А ты…

— А у меня три вагона продовольствия, — огрызнулся морячок.

— Продовольствие — не патроны, — сказал комендант. — В империалистическую мы больше всего за боеприпасы беспокоились. Без боеприпаса верная смерть. А без продовольствия…

— Да не протухнет твое продовольствие, — поддержал коменданта Гольдман и тут же спросил: — А скажи мне, Андрей Степанович, не найдется ли в твоем хозяйстве приличного пассажирского вагона. У меня народ измотан недосыпами. Хоть бы в дороге отоспаться…

— А вот с этими горлохватами и поедете, — мстительно указал комендант на морячка. — У него всего двенадцать человек, а занимает не по чину весь спальный вагон.

— Но-но! Полегче! Горлохваты! — взъерепенился морячок. — А насчет вагона, то нам с посторонними нельзя. У нас секретное донесение… На нем пять сургучных печатей.

— А они — из ЧК, — убедительно произнес Андрей Степанович, кивнув на Кольцова и Гольдмана. — Они до всех секретов допущены.

— Насчет ЧК надо бы ещё проверить! — высказался кто-то из окружения морячка.

— Во-во! А то часто такие фармазоны[77] случаются. Один поляк когда-то себя за российского императора выдавал. Проверили, а при нем никаких документов, — поддержали моряки своего сотоварища.

— Вы б, граждане, документы предъявили. Чтоб никаких сомнений, — вежливо попросил морячок.

— Документы! — дружно поддержали его свои.

— Насчет документов не возражаю, — согласился Кольцов. — Время военное, — и достал из бокового кармана своей кожанки удостоверение. Морячок бегло его просмотрел, протянул пожилому товарищу. Тот, прежде чем принять его, старательно вытер руки о полу шинели и приладил на носу очки. Лишь после этого взял удостоверение, прочитал:

— Пол-но-моч-ный пред-стави-тель ВЧК! — и, восхищенно покачав половой, повторил: — Полномочный представитель! Скажи, пожалуйста! И круглая печать! Всё чин-чинарем! Это вроде как товарищ на все имеет полномочия. Может в печь тебя сунуть и пепел не востребовать!

Возвращая удостоверение Кольцову, морячок сконфуженно сказал:

— Извините, не сразу признали!

— То-то же, оглоеды! Теперь поняли, с кем ехать будете? — отомстил комендант компании морячка за бузу. — Моду взяли, чуть что, хвататься за маузер.

— Ну и ладно! Ну и не серчай! Будем живы, после войны замиримся!

— Охо-хо-хо… Когда еще эта война кончится… — вздохнул комендант.

— Дня через три. От силы — через четыре, — убежденно сказал самый крикливый из компании морячка, эдакий крепенький боровичок в мохнатой овечьей шапке.

— Это кто ж тебе такое сказал?

— Знакомая цыганка.

— Ты больше им верь, цыганам.

— Верю. Она мне года три назад, еще в самом начале революции, сказала: смело ступай на войну, живой вернешься, и в хозяйстве прибыль будет. И что? Недавно случаем односельчанина встретил. Он мне и говорит: у тебя, Матвей, сын родился.

— Как же это? На побывку вроде не ездил, — высказал сомнение кто-то из команды морячка.

— Я и сам поначалу сумлевался. С полковым ветеринаром советовался. Сказал, может такое быть. Вполне, говорит, природное явление — задержка у бабы вышла. И ту цыганку недавно повстречал. Твое, говорит, дите.

— И правильно! И верь! — сказал пожилой. — Мужик в хозяйстве, чем не прибыль.

— И я так подумал, — согласился боровичок. — И что самое интересное, я опосля этого смерти перестал бояться. Могет, и на этот раз цыганка не сбрехала: живой с войны возвернуся.

Зазвонил телефон. Комендант схватил трубку, просипел:

— Ты, Забара? Погоди малость! — и, прикрыв ладонью трубку, нарочито сердито сказал посетителям: — А ну, братва, выметайтесь в залу! Накурили, наплевали! Не кабинет, а хлев, ей-богу! — и вновь приложил трубку к уху. — Слухай меня, Забара! Ты встречку помалу освобождай! Выпускай до меня груженые!

Посетители тихонько, на цыпочках, следом за Кольцовым и Гольдманом, освободили кабинет военного коменданта.

* * *

Вечером их прицепили к первому же прибывшему из Белгорода эшелону, и они покинули Харьков.

Команда морячка оказалась на редкость дружной, частью состоящая из хозяйственных мужиков, крестьян. На каком-то полустанке они добыли кипяток. Одно купе превратили в столовую. Из своих вместительных сидоров извлекли хлеб, лук, немецким тесаком мелко порезали увесистый шмат сала и разложили всю эту снедь на нижней спальной полке. На второй нижней хозяином уселся морячок и ещё трое, которые постарше. Остальные стояли в проходе или же забрались на верхние полки и уселись там, по-мусульмански подобрав под себя ноги. Еду передавали им наверх.

После того как поужинали все свои, морячок подошел к Кольцову, кашлянул, чтобы обратить на себя внимание.

— Может, не откажетесь чуток повечерять. Я — Жихарев, начснаб Девятой. Вы, насколько я запомнил, Кольцов? У вас тоже день, гляжу, выдался колготной. Проголодались небось?…

— Ничего, до Снегиревки потерпим.

— Зачем же терпеть? Или все еще обижаетесь?

— Пока причин не было.

— Вот и договорились. Зовите своих. Разносолов нету, а хлебом с салом поделимся до самой Снегиревки. Кипятком тоже. Он хоть и не чай, а все же душу греет.

После ужина все перемешались — свои, чужие. Сбивались в кучки, разговаривали о наболевшем. Лишь один Гольдман немного побродил по вагону, а затем забрался на верхнюю полку и уснул.

К Кольцову подсели трое из компании морячка: пожилой, который проверял удостоверение, мужичок-боровичок и угрюмый крестьянин со злыми глазами.

Пожилой сказал Кольцову:

— Вы, конечно, извините, но имеется вопрос, а задать некому.

— Спрашивайте. Если сумею, то отвечу.

— Приезжал до нас в полк этот… как его… лектор. Грамотнющий! Про Карла Маркса рассказывал, про то, как он представляет нашу дальнейшу коммунистическу жизнь. Но шибко непонятно говорил. Слова все вроде русские, по отдельности понятные, а все вместе разуму недоступные. Вроде как-то по-иностранному. А вопрос такой: какая власть будет при коммунизме? Кто будет нами править? Промеж себя мы так решили, что будет царь. Как же без царя? Но будет он наш, коммунистический. Может, Ленина назначат, или кого другого?

Кольцов вспомнил свою недавнюю поездку в Париж.

Ехал он с делегацией крестьян, которая благодаря хлопотам норвежского ученого Фритьофа Нансена направлялась на конференцию, чтобы поучаствовать в ней и в конечном счете склонить французов отказаться от помощи Врангелю продовольствием и боеприпасами, и даже попытаться уговорить их прекратить войну с советской Россией.

Тогда-то он и стал свидетелем спора крестьянских делегатов о будущем переустройстве России.

Раньше, в семнадцатом году, лозунг «Мир народам, фабрики — рабочим, земля — крестьянам!» был понятен всем. Он служил далекой, но желанной целью. А сейчас, когда дело приближалось к окончанию войны, многие стали задумываться: а как все это будет выглядеть на деле? «Мир народам!» — тут все ясно и объяснения не нужны. А дальше? Как будет выглядеть новая власть? Каким образом получат рабочие фабрики, а крестьяне землю?

Каждый толковал это по-своему, и толкований было великое множество. Потому, как никогда в мире такой власти ещё не было.

Трое мужичков с интересом ждали, что ответит им комиссар. Он-то поближе к власти.

— Вопрос не простой, — после некоторых раздумий, чистосердечно ответил Кольцов. — Боюсь, я на него тоже не сумею внятно ответить. У меня, как и у вас, было не так много времени, чтобы во всем разобраться. Да и книг про это пока еще очень мало.

— Тогда спрошу по-другому, — не унимался пожилой. — Скажите, почему вы за эту власть воюете? Вы-то больше нас во всем разбираетесь. Значит, как-то представляете наше будущее? Чем оно вас завлекает?

— А вы? Вы, почему воюете? — вместо ответа спросил Кольцов.

— Мы? Известное дело, мы — за землю. Это если коротко объяснять. Потому, как если у тебя есть земля, а к ней еще две руки, то уже не пропадешь. Ни ты, ни твоя семья. Нет земли: куда податься? Только в батраки до помещика. Иного пути нет. А вы — другое дело. Вы грамотный, у вас есть до кого прибиться, вас везде примут.

— Не совсем так, — не согласился Кольцов. — Мой отец был клепальщиком на судоремонте, такая участь и меня ждала. Богатые в свой круг чужих не очень-то пускают. Грамотный, не грамотный — не столь важно. Как был мой отец для них «черной костью», таким и я останусь. И дети мои, и внуки.

— Стало быть, вы тоже за свой кусок воюете. Ну, не за землю, а, как бы это сказать, за власть?

— Нет. Мы, большевики, воюем не за власть, а за полное ее переустройство. Чтоб землей действительно владел и распоряжался крестьянин, фабрикой — рабочий. Чтоб все богатство, которое они своими руками создают, им и досталось. Чтоб все было по справедливости.

— А она есть хоть где-нибудь на свете, справедливость-то эта? — вклинился в разговор и мужичок-боровичок.

— Если богатства страны окажутся в руках народа, тогда только и возможна справедливость.

— Вот и вы, как тот лектор, — с некоторым разочарованием сказал пожилой. — Слова все вроде русские. И сперва все понятно: фабрики — рабочим, земля — крестьянам. А как поглыбже подумаешь про ту справедливость, так становится не очень-то и понятно. Вот, к примеру: одному чернозем достанется, а другому — сплошная глина. Уже неравенство. Чтоб вам понятнее: одна фабрика плуги выпускает, или там бороны, а другая — держаки для лопат. Тоже вещь в хозяйстве нужная. Ну и кто из них на своей продукции больше заработает? А вы говорите: справедливость.

— Справедливость будет устанавливаться законом. Больше работаешь — лучше тебе заплатят. Справедливо?

— Не знаю. Мне досталась плохая земля, сплошная глина. Сил в нее вкладываю немерено, а отдача втрое меньше чем у того, кому жирный чернозем достался. И как тут быть?

— Вот-вот! Где ж тут справедливость? — загудели остальные двое.

— Закон! — стоял на своем Кольцов. — С тебя государство меньший налог возьмет, а у кого чернозем — больший.

— Ну и где ж тут справедливость? Я втрое больше сил затратил, пока вырастил свое зерно, а он только слегка поднапрягся.

Загнали мужики Кольцова в тупик.

— Я думаю, закон и это учтет.

— Хорошие законы можно написать, бумага все стерпит. А вот кто их сполнять будет? И как?

— Царь нужен! — громко сказал мужик со злыми глазами. — Или кто заместо него править будет. И следить, чтоб закон справно сполнялся.

— Без царя никак нельзя! Народу какой-никакой, а царь нужен! — поддержал товарища мужичок-боровичок. — Лучше, конечно, что б наш, большевистский. А то у царских царей много родни набирается. То, понимаешь ты, сват, то брат, то кум, другая всякая родня, а еще разные кореша. Думаете, не подкинет он им чего-нибудь от свой милости, не порадеет за своих? Так закон подправят, что от справедливости одна память останется. Бедный как был, так и останется бедным.

— Государством будет управлять не царь, а сотня, может, две самых мудрых, честных и справедливых людей, — сказал Кольцов.

— А как их определишь? По физиономиям?

— Определим. Всем миром. Про хорошего человека молва далеко летит. Соберем самых лучших со всей России. Одни будут законы сочинять, а другие следить за их исполнением.

— Не выйдет! — решительно сказал первый мужик, который и затеял весь этот разговор. — Известно, человек слаб — подкупят его. Одного сразу, другого — чуток погодя. А честные и справедливые, если они останутся, ничего не смогут сделать. Потому что их на всю Россию, дай Бог, с десяток останется. А то и вовсе справедливые постепенно станут несправедливыми, и все законы станут выпускать себе на пользу.

— Такого не может быть! — убеждённо возразил Кольцов.

— Все может быть. Деньги любого человека сломают. Одного — малые деньги, а иного — тыщи.

— А ну, как опять несправедливые к власти придут и примут несправедливые законы? Что, начинай все сначала? Новую революцию? Силенок-то уже не хватит. А где гарантия, что такое снова не случится?

— Гарантия — маузер! — вмешался Жихарев, который все это время неприметно стоял в проходе и тоже слушал беседу. — Потому что людям нужен страх. Без страха рассейский народ никуда не сдвинешь, ни в какую сторону.

— Царь нужен! — снова повторил мужик со злыми глазами и, призывая к вниманию, поднял вверх указательный палец. — Только такой, чтоб из приюта, без родни и не женатый. На крайность, пущай на сироте женится. Один царь много не съест. А если с кучей родни и всяких разных дружков, такого Рассея уже не прокормит.

— От те и раз… Поговорили… — огорченно вздохнул пожилой. — Слова все понятные, а ничего не прояснилось.

В другом конце вагона Тимофей Бушкин рассказывал о Париже. Вокруг него собрались товарищи и снабженцы из команды Жихарева. Слушали, затаив дыхание.

Разбрелись по своим местам, когда за окнами уже забрезжила рассветная синева.

* * *

Проснулся Жихарев в полной тишине. Все спали. Лишь в конце вагона теплился слабый огонек керосинового фонаря, и Бушкин все еще продолжал что-то втолковывать нескольким жихаревским снабженцам.

Жихарев сунул ноги в сапоги, прошел к полуночникам и, смачно зевнув, спросил:

— Чего стоим-то?

— Так всю ночь: час едем, два стоим. Должно, какой-то полустанок.

Жихарев прислонился к грязному вагонному окну, но за ним ничего не было видно, лишь угадывалась белесая пелена.

— Снег, что ли?

— Всю ночь шел. Но такой… — снабженец поискал подходящее слово, — не регулярный.

Жихарев вышел в тамбур, отрыл дверь. В вагон тотчас заполз сырой воздух, пахнув снежной свежестью, заполняя все его прокуренное нутро. Полустанок окутывал плотный туман. Что за остановка, спросить было не у кого. Где-то вдали сиротливо перекликались маневровые «кукушки», и уже только это свидетельствовало, что стоят они вовсе не на крохотном полустанке.

Жихарев спустился на насыпь, под ногами зашуршала ракушечная подсыпка. Огляделся. Сквозь туманную пелену с трудом угадывалось безмолвное и мрачное нагромождение вагонов.

Осмотревшись, Жихарев решил проверить свое хозяйство — три, груженных продовольствием, вагона, а затем решил пройти вдоль эшелона дальше, к станции. Судя по всему, она находилась в той стороне, откуда доносились простуженные голоса маневровых паровозов.

Двери трех продовольственных вагонов были закрыты, на запорных крюках как и положено, свисали свинцовые пломбы. А дальше, за его вагонами, ничего не было — пустота. Похоже, их отцепили от состава и загнали в какой-то тупик.

Жихарев пошел к станции, исследуя окружающее пространство. Слева на путях светили ребрами искалеченные, давно вышедшие из строя товарняки, изуродованные и разбитые снарядами паровозы, зиял огромной дырой бронированный вагон.

Нет, это был не просто тупик, а станционное кладбище паровозов и вагонов. За что, за какие провинности их вагоны сунули именно сюда?

Он долго брел в тумане, стараясь не потерять «свою» колею. С любопытством разглядывал хлам, покоящийся на глухой привокзальной окраине.

По сторонам в серой туманной мути белесыми пятнами угадывались керосиновые фонари. Жихарев вглядывался в туман, надеясь увидеть кого-нибудь из железнодорожников. Но, увы, тщетно… Уходить далеко в сторону он боялся из-за тумана и скопления вагонов. И каждый раз, отойдя немного, снова возвращался на свою колею, опасаясь заблудиться и потерять свои вагоны из вида.

Наконец впереди он увидел какую-то странную фигуру в брезентовом до пят плаще и в остроконечном капюшоне.

Жихарев прибавил шаг, чтобы догнать незнакомца.

— Слышь, товарищ! Подожди малость, вопрос имеется! — окликнул он.

Человек в плаще остановился.

— Туман, понимаешь, мать его. Куда нас эти рас… загнали? Не можем, понимаешь, разобраться.

Человек в плаще обернулся. И из-под капюшона на него устремила вопросительный взгляд миловидная девушка.

Жихарев осекся.

— Извините, гражданочка. Как бы сказать, униформа подвела… И туман… Не разглядел спервоначалу. Не разъясните, что это за станция? Как называется?

— Синельниково.

— Так! Уже хорошая новость, — повеселел Жихарев. — А не подскажете, куда этот путь ведет? На Александровск, чи, может, на Екатеринослав?

— В тупик.

— Похужее новость. Идем дальше… Вот, если б я, к примеру, заблудился, каким макаром мне свои вагоны отыскать? Они на этом пути стоят.

— Спросите четвертый тупик. Вам подскажут, — посоветовала незнакомка.

— А вокзал, извините, в той стороне? — Жихарев махнул рукой.

— Ещё метров тридцать пройдете, и он будет справа. Туман уже рассеивается. Увидите…

И девушка торопливо двинулась по насыпи дальше. Жихарев зашагал следом.

— Спасибочко вам. Очень вы мне, извиняюсь, приглянулись. Война кончается, так, может, свидимся для дальнейшего, как говорится, продолжения беседы?

— Почему ж не свидеться! Очень даже возможно.

— Как же я вас найду?

— Просто. На этом же месте! — хохотнула девушка и свернула влево. Перешла через несколько путей, и обернувшись, крикнула: — Слышите, кавалер! Сворачивайте направо, выйдете прямо к вокзалу!

Жихарев хотел что-то ответить, но ее заслонил невесть откуда возникший маневровый паровоз. Он тащил несколько платформ со стоявшими на них артиллерийскими орудиями.

Жихарев замер в ожидании. Но когда проплыли платформы, девушка уже растворилась в тумане. Он еще немного постоял и пошел дальше, затем свернул к вокзалу.

Туман постепенно рассеивался, и он увидел, что часть вокзальных сооружений зияла пустыми окнами и проломами от разорвавшихся снарядов. Справа по ходу движения, в окнах уцелевшего здания, горел яркий желтый свет.

Жихарев прошел внутрь вокзала, спросил у проходившего мимо железнодорожного служащего:

— Не подскажешь, товарищ, где тут у вас вокзальное начальство?

— А я и есть начальство.

— Начальник станции? — обрадовался Жихарев.

— Я — вокзальное начальство: дежурный по вокзалу. А тебе, должно, начальник станции нужен? Так это вон в ту дверь. Но только ты туда пока не ходи. Только расчистили станцию, все эшелоны отправили. Пущай немного поспит.

Жихарев направился к кабинету начальника станции. Потихоньку приоткрыл дверь, ожидая увидеть хозяина кабинета, спящего где-нибудь в углу, на диванчике. Но он сидел за столом.

Лишь когда Жихарев приблизился к начальнику станции, увидел, что тот спит, сидя за столом, подперев голову рукой. Жихарев бесшумно уселся на стул напротив, решив дать ему ещё немного поспать. Но начальник станции, не шевелясь и не открывая глаз, спросил:

— Что у вас?

Это было так неожиданно, что Жихарев даже вздрогнул и огляделся по сторонам: может, кто-то другой, стоявший сзади, задал вопрос? Но в кабинете, кроме них двоих, никого не было.

— Как вы знаете, на Каховском плацдарме началось наступление, — начал было Жихарев. — А с доставкой продовольствия…

— Агитировать не надо, — не открывая глаз, оборвал Жихарева начальник станции. — Говорите дело…

— Три груженных продовольствием и спальный вагоны загнали в тупик…

— Знаю. Четвертый тупик. Что вас не устраивает?

— Ценный груз. Сопровождает комиссар ВЧК Кольцов. К тому же с ним секретный пакет с пятью сургучными печатями.

Начальник станции открыл глаза, удивленно спросил:

— Зачем вы излагаете мне ваши секреты? Какой пакет? Какие печати? Я отвечаю за подвижной состав.

Жихарев наклонился к начальнику станции и заговорщицки произнес:

— Я к тому, что очень важный человек. Надо как можно быстрее отправить четыре вагона на Херсон. Хочу предостеречь: могут быть неприятности.

— У меня? Нет! Все неприятности, которые могут свалиться на голову одного начальника станции, я уже испытал. Иных природа еще не придумала, — спокойно сказал начальник станции. — Повторяю, я регулирую грузопотоки, ведаю подвижным составом. Харьков мне сообщил о четырех ваших вагонах. Отправлю, как только появится такая возможность. И не морочьте мне, пожалуйста, голову. Дайте хоть немного поспать.

— Что доложить товарищу комиссару? Когда отправите?

— Посоветуйте ему тоже немного поспать. И не нервничать. Вам тоже… не суетиться без толку. Все!

Начальник станции снова подпер голову рукой и закрыл глаза.

Жихарев еще немного подождал, в надежде, что он скажет что-нибудь обнадеживающее. Но начальник станции заснул, тоненько похрапывая. И Жихарев ушел к себе, на четвертый тупик.

В вагоне уже не спали. Кто-то из снабженцев успел выяснить, что они стоят на станции Синельниково. Печальное зрелище зияющих проломами вагонов и разбитых ржавых паровозов навевало на них тоску и отчаяние. Ждали Жихарева, предполагая, что он отправился на станцию, дабы прояснить обстановку.

Жихарев появился перед ними сияющий, торжественный. На вопросительные взгляды присутствующих ничего не ответил. Подошел к Кольцову, небрежно сказал:

— Не надо суетиться. Я все уладил. Скоро тронемся на Херсон.

* * *

За Апостолово тяжело груженный боеприпасами «литерный», к которому прицепили и четыре продовольственных вагона, часто останавливался. На протяжении многих верст он двигался со скоростью пешехода. Совсем недавно здесь повсюду велись жестокие бои. Отступали белые — взрывали пути; красные ремонтировали. Отступали красные, и всё повторялось. И те и другие ремонтировали дорогу наспех, и поэтому скорость на ней была предельно ограничена.

Эшелон медленно двигался по ровной, как стол, таврической степи. Жихаревская команда и сотрудники Особого отдела прилипли к окнам. Здесь все напоминало о недавних боях. Врангель несколько раз пытался закрепиться на Правобережье Днепра с тем, чтобы затем привлечь к себе войско Симона Петлюры, а в дальнейшем соединиться с польской армией Пилсудского. Но ничего не получилось. И, как свидетельство этих жестоких боев, мимо окон вагона проплывали сожженные полустанки и наспех отремонтированные будки путевых обходчиков.

В селах люди, подобно муравьям, копошились возле своих покалеченных войной хат, ставили подпорки, крыши крыли невесть чем — соломой, камышом. Делали все для того, чтобы как-то пережить пришедшую и сюда, на юг, злую зиму.

— Затягивай пояса, мужики! — вздохнул кто-то из жихаревских. — Сколь годков понадобится, чтоб поднять Россию с колен.

— Поднимется! Эта земля кого только не повидала, и скифов, и половцев, и татар, и турок, и другой всякой нечисти. И кажный раз выживала, поднималась, — отозвался жихаревский снабженец со злыми глазами.

* * *

Ещё засветло они прибыли в Снегиревку, небольшое степное село, волею судеб ставшее на короткое время многолюдным и шумным перекрестком Гражданской войны.

Последние недели над Снегиревкой шли бесконечные дожди, словно отдавая долг высушенной летним зноем земле. Ночами стало подмораживать, прихватывая вязкую черноземную грязь непрочной коркой.

Утопая по щиколотки в грязи, Жихарев метнулся по улицам, где почти в каждом дворе находились на постое военные. В основном это были тыловые службы, которые встречали и затем направляли грузы и прибывающее пополнение по своим адресам, точнее, по своим дивизиям. Вскоре Жихарев отыскал ожидавших его каптенармусов[78].

Кольцова и его команду никто не ждал. А может, и ждали, да поди отыщи в этом людском муравейнике нужных тебе людей. Сговорились с двумя местными мужиками, владельцами телег, в каждой из которых без особой тесноты могли поместиться до десяти человек.

Когда зашел разговор о плате, возчики наотрез отказались от денег. У Гольдмана в запасе были и царские, и петлюровские, и керенские, а вот своих, советских, пока ещё не напечатали. Мужики попросили в счет оплаты дать им что-нибудь из одежды или обуви. Но ничего лишнего ни у кого из пятнадцати особистов не нашлось.

На их счастье, к ним подошел попрощаться Жихарев. Узнав о затруднении, отвел возчиков в сторону и долго с ними о чем-то договаривался. После чего они, в сопровождении одного из жихаревских снабженцев, куда-то ушли и вскоре, довольные, вернулись, неся с собой увесистые «сидоры».

Уладив дело с возчиками, Жихарев с некоторой торжественностью в голосе сказал:

— Хочу поблагодарить за компанию. Если что было не так — не обессудьте. Как говорится: повинную голову меч не сечет. Даст Бог когда свидеться — будем рады.

— Дороги у нас одни и те же, — сказал Кольцов. — Может, ещё когда и сведут.

Знал бы тогда Кольцов, какими пророческими окажутся эти его слова.

Гольдман тоже произнес несколько слов, поблагодарив за совместную поездку, за хлеб-соль, которыми щедро с ними поделились снабженцы. И конечно же за то, что помогли уладить дело с возчиками.

Кольцов, Гольдман и Бушкин с несколькими особистами разместились в первой телеге, остальные — во второй. Тронулись…

Жихаревские снабженцы долго месили грязь, вышагивая следом за первой телегой, провожая, как можно было понять, Бушкина. Напоследок они ему одному на ходу крепко пожали руки. И еще долго потом стояли на пригорке, провожая взглядами исчезавшие вдали телеги.

Когда Снегиревка скрылась вдали, Кольцов спросил у Бушкина:

— Тимофей, вы и прежде были знакомы с этими снабженцами?

— Откуда? В поезде спознались.

— Ha почве сала, — пошутил Гольдман.

Бушкин укоризненно глянул на Гольдмана, но промолчал.

— Странно, за что они вас так быстро полюбили? — спросил Кольцов.

— Обыкновенное дело. Завербовал, — на чистом глазу пояснил Бушкин.

— Куда?

— До себя в отряд.

— Что за отряд? Расскажите. Или это тайна? — допытывался Кольцов.

— Ничего такого, — пожал плечами Бушкин. — Договорились, сразу же после войны встретиться — и на Париж.

— К-куда? — удивился Кольцов.

— На Париж, говорю. А чего! Поможем французам советскую власть обустраивать.

Сидевшие в телеге особисты прятали лица в воротники, давясь от смеха.

— Может, нам бы сперва у себя разобраться?

— А чего тут осталось? — не согласился Бушкин. — Ну, неделя, ну, две… А дальше, пока то да се, пока будут законы сочинять и все такое, мы французскому пролетариату чуток подмогнём. Они ж на нас надеются. Военный опыт у нас имеется. И вообще… пока еще запал есть и от войны не остыли.

Кто-то из особистов не выдержал, расхохотался. Остальные тоже засмеялись.

— «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!» — процитировал Бушкин слова городничего из «Ревизора», и затем назидательно добавил: — Вы вот так же легкомысленно, шуточками пропустите приход всемирной революции!

Смеялись уже в голос, не сдерживаясь, громко.

Глава 2

Лошади привычно брели по разъезженной дороге, сами выбирая себе путь полегче: объезжали расхлябанные бочаги, а то и вовсе переходили на протянувшуюся вдоль дороги слегка подсохшую за день гряду. Они ездили здесь каждый день, запомнили каждый бугорок и приямок, глубокую лужу и канаву. Возчик лошадью не управлял, он намотал вожжи на выступающий из боковины телеги кол и, глядя на своих пассажиров, вслушивался в их разговоры, пытаясь понять и извлечь из них что-то для себя полезное. Но пассажиры говорили большей частью о непонятном.

Вечерело. Низкое солнце сгоняло последние облака. Днепр еще не был виден, но там вдали, где он протекал, небо очистилось и светилось поздним осенним багрянцем.

— Красота-то какая! — зачарованно сказал Гольдман.

— Это кому как, — вдруг отозвался своим хриплым прокуренным голосом возчик. — Кому красота, а кому беда.

— Красота, она и есть красота. Она для всех одинаковая, — не согласился Гольдман.

— Ночью заморозок будет, вона как небо разрумянилось. У меня беляки хату спалили, на подворье землянку спроворил. Сыро… В мороз не натопишь. Дети мерзнут, жинка кашляет. Вот и судите, радует меня така красота чи нет.

В Берислав они въезжали уже в полной темноте. Ночь наступила как-то сразу. Вдруг на небе высыпали яркие звезды, заискрившись в вышине.

— А звезды-то! Звезды! — вновь восторгался Гольдман, — Я таких больше нигде не видел. С кулак величиной…

Все одновременно посмотрели на возчика.

Когда колеса телеги застучали по каменной мостовой, возчик взял в руки вожжи, спросил:

— Вам на Пойдуновку, чи на Забалку?

— Езжай в самый центр, там разберемся.

По разбитой брусчатке они спустились вниз, почти к самому берегу Днепра. В глухой темени его не было видно, но ощущалось его чистое дыхание, к которому примешивался легкий запах разогретой смолы.

Днепр круглый год кормил местных жителей рыбой. Она была здесь не только продуктом питания, но и ходовым торговым товаром, таким же ценным, как зерно, соль и вино. Поэтому бериславские мужики всю заботу о земле в большей части возложили на своих жен, родителей и даже детей, а сами всю глухую пору года — позднюю осень, зиму и раннюю весну — проводили на воде. Днепр и Волга в дни военного лихолетья кормили рыбой, пусть и не досыта, всю Россию. Главным образом, воблой и таранью. Они даже входили в пайковое довольствие воинских подразделений.

Бериславские рыбаки всегда держали свой промысловый флот: лодки, каюки, шаланды, дубки в постоянной исправности, то есть проконопаченными и просмоленными. На берегу горели костры, и над ними висели ведра или казаны с расплавленной смолой. И дым от этой «кухни» постоянно витал над Бериславом.

Гольдман следил за движением телеги, время от времени поглядывал назад. Следом за ними, как приклеенная, тащилась вторая.

— Где-то здесь двухэтажный дом под железной крышей. Его бы найти, — подсказал возчику Гольдман.

— Дом Зыбина, что ли? Так он во-о-она, через дорогу, — протянул возчик.

— Глазастый ты, однако! — восхитился Гольдман. — В такой-то темени…

— Не я глазастый. Кони. Они кажный день на этом месте останавливаются. Сюда много разного народу прибывает.

Попрощавшись с возчиками, Кольцов со всеми своими спутниками гурьбой направились в дом Зыбина. Гольдман шел впереди.

Возле входа в дом неторопливо прохаживался пожилой часовой с винтовкой за плечом. Гольдмана он узнал еще издали и, улыбаясь, устремился навстречу.

— Что, Семёныч, темными окнами встречаете? — остановился возле часового Гольдман.

— А пошто карасин палить, если в дому — никого, — резонно заметил часовой.

— Где же все?

— Вячеслав Рудольфович по дивизиям разогнал. Как с Харькова приехали, так и разогнал. А меня за сторожа оставили.

— Ну, зачем же так уничижительно: за сторожа, — укорил его Гольдман. — Ты — караульный или часовой. Это уж как тебе больше нравится.

— Это когда в боевой обстановке. Или на складе при оружии, — не согласился Семенович.

— А Вячеслав Рудольфович где?

— Утром в Каховку отправился. Видать, там, в штабу фронта, и заночевал.

— И что, никого нет?

— Андрей Степанович Кириллов позавчерась приехал. И скажи, какая комедия приключилась. Его не предупредили, что ихнюю группу-то распустили. Он идет к себе в кабинет, а там — Самохвалов из разведки. Спрашивает: «Вам кого?» Андрей Степанович не растерялся. «Мне бы, говорит, Кириллова». А Самохвалов ему: «Не знаю такого». Тогда Андрей Степанович и говорит: «Давайте знакомиться. Я и есть Кириллов», — и часовой зашелся от смеха.

— Ну, хоть кто-нибудь здесь остался? — вмешался в разговор Кольцов.

— А то как же — человек пять. И Кириллов здесь.

— Где он?

— А где ему быть? Тут, в штабу. И ещё Самохвалов и Приходько.

Но Кольцов уже не слушал часового. Он торопливо поднялся по ступенькам, вошел в сумеречный, освещенный одним копотным каганцом, коридор. Следом за ним вошли Гольдман, Бушкин и все остальные — переговариваясь, шаркали ногами.

— А ну, тихо! — попросил Кольцов.

Наступила тишина. Кольцов надеялся, что с какой-нибудь комнаты донесутся голоса здешних обитателей. Но нигде ни звука.

— Спят, что ли? — удивился Кольцов и изо всей силы прокричал: — Кириллов! Андрей Степанович!

Долго никто не отзывался. Потом в глубине коридора звякнула щеколда, проскрипела дверь, и вдали в черноте коридора повисла лампа. Она какое-то время повисела на одном и том же месте, а затем поплыла по коридору. По мере ее приближения стало проявляться лицо человека, несущего лампу. Кольцов узнал Кириллова и двинулся ему навстречу.

— Погоди малость, — попросил его Кириллов.

После чего он сделал шаг в сторону и там, скрываемая сумерками, под самой стеной, завиднелась какая-то тумбочка. Кириллов осторожно поставил на нее лампу и лишь после этого обернулся к Кольцову, неуклюже, по-медвежьи заключил его в объятия.

— Здравствуй, Павел Андреевич! Здравствуй, Паша! — от души тиская Кольцова, приговаривал он. — Не так давно виделись, а заскучал о тебе, как зимою о лете! И Вячеслав Рудольфович интересовался, всё расспрашивал меня про засаду. Кому-то даже велел связаться с Харьковом. Там сказали, что ты выехал.

— Он что, тоже меня ждет? — улыбнулся Кольцов.

— Похоже, ждет. Видать, какие-то виды на тебя имеет, — сказал Кириллов.

— Но ты-то знаешь?

— Нет… Лучше, пусть он сам тебе все расскажет.

Потом в коридоре появилось ещё несколько ламп, их вынесли разбуженные гомоном, ночевавшие в штабе особисты. Стало шумно и весело. Сослуживцы узнавали друг друга, иные подолгу не виделись и с удовольствием выспрашивали друг у друга новости.

— Носков? Гриша?

— Ты, Дымченко? Чертяка рыжая!

— Моя копия.

— А Власенко с вами?

— Помер Власенко. В госпитале, в Катеринославе.

— Жалко Федора.

— Типун тебе на язык! То Василий помер, его однофамилец. Писарь из хозроты.

— Лучше б Федька. А Васька, он безобидный. А буквочки як выписывал! Як все равно в книжке.

И уже спорили, кому бы лучше помереть. И ругались. И весело смеялись.

Постепенно «местные» разобрали вновь прибывших по своим комнатам. Унесли лампы. В коридоре вновь наступили сумерки. В нем еще какое-то время оставались Кириллов и обступившие его Кольцов, Гольдман и Тимофей Бушкин.

Бушкин, человек не унывающий, разбитной и острый на язык, за время пути будто потерялся. Своими рассказами о Париже он потешал жихаревских, и оттого веселился сам. А войти в контакт с особистами у него не получалось. Они не очень шли на разговоры с чужим для них человеком и строго блюли свою обособленность.

Бушкин несколько раз пытался завести с ними разговор о Париже и Парижской коммуне, но осторожные особисты принимали его рассказы за бахвальство и чистую выдумку, и в душевные разговоры не вступали. И он стал больше придерживаться Кольцова и Гольдмана, но и они, запятые своими заботами, уделяли Бушкину мало времени. Это его обижало, и он уже даже пожалел, что в свое время не послушал совета Кольцова, и не вернулся обратно на бронепоезд Троцкого.

Особисты и Бушкин покинули коридор, и следом за Кирилловым вошли в большую и почти пустую комнату.

— Мой кабинет, — пояснил Кириллов. — Вчера занял…

Кольцов удивленно оглядел помещение — обстановка была до крайности аскетической. Вместо письменного посреди комнаты стоял большой обеденный стол с телефоном и барское кресло, предназначавшееся хозяину, с другой стороны — два табурета для посетителей. В дальнем углу стояла железная кровать, застланная домотканым крестьянским рядном. И все!

— Интересно, кому он прежде принадлежал? — спросил Кольцов.

— Разве не помните? Здесь вас отчитывала Землячка после гибели Греця, — напомнил Кириллов. — Здесь заседала «тройка» во главе с Розалией Самойловной.

— Это когда она настаивала на вынесении мне смертного приговора? Очень обозлилась, что у нее тогда ничего не получилось. А кабинет не помню, — Кольцов еще раз внимательно огляделся вокруг, спросил у Кириллова: — Это ты за день так успел его опустошить?

— Нет. Все осталось, как было при ней. Она только собрала со стола свои бумаги и ушла. Десять секунд на сборы.

— Аскетическая женщина, — покачал головой Кольцов.

— Она — не женщина, — не согласился Гольдман. — Я ее давно знаю. Она из особой породы людей, выведенных революцией. У неё никогда не будет детей, потому что она не знает, зачем они нужны и откуда они берутся.

Затем Кириллов с Бушкиным сходили в каптерку и принесли оттуда все, что там нашли: брезентовые покрывала, конские попоны, лоскутные одеяла, два ватных матраса. Все это постелили в углу рядом с железной кроватью. Кириллов сказал:

— Здесь, на полу, ляжем мы втроем. А ты, Паша, — на кровати Розалии Самойловны. — И, немного помолчав, добавил: — Утром расскажешь, какие сны тебе на её кровати приснились.

— Нет уж! Я — на полу! — запротестовал Кольцов.

— Ты не спорь, Паша! — насупился Кириллов. — Ты ведь еще не знаешь, с кем споришь. Правобережная группа войск больше не существует. Но я не остался без работы. Со вчерашнего дня я — заместитель Менжинского и возглавлю контрразведку. И так получается, что ты на данный момент являешься прямым моим подчиненным, и возражать мне не имеешь никакого права.

— Ну а если по-человечески? — не унимался Кольцов.

— И по-человечески тоже. Будешь спать, где велел. Имей в виду, я жутко строгий начальник, — Кириллов сделал свирепое лицо. — Еще не раз пожалеешь, что попал под мое начало.

— Спасибо, что прояснил мое будущее, — улыбнулся Кольцов. — А теперь — серьезно! Вы ведь разговаривали с Менжинским обо мне. И, стало быть, ты что-то знаешь…

— Немного. Он спрашивал, что я знаю о твоем пребывании в плену у Нестора Махно. Я честно сказал, что почти ничего… Как-то не привелось с тобой об этом поговорить.

— Ты думаешь, это как-то связано с моей новой командировкой?

— Не знаю, Паша. Всего лишь предполагаю…

— Ну и поделись.

— Не могу. Это в конце концов не этично. Менжинский ничего не поручал мне. Он сам тебе всё расскажет. А может, и нет, если у него уже нашлась для этой командировки другая кандидатура.

— Жестокий ты человек, Андрей Степанович. Думал, высплюсь от души. Да какой теперь сон? Всю ночь буду гадать, что за командировка? — укорил Кириллова Кольцов.

— А ты не особенно ломай голову, — посоветовал Кириллов. — Обычная поездка в войска. Не лучше и не хуже других наших поездок. Ну, может, с некоторой изюминкой…

— Ага! Значит, знаешь.

— Повторяю для тупых: предполагаю.

— Ну, ладно! Если «с изюминкой» — тогда успокоил. Будем спать!

* * *

Три плацдарма вдоль Днепра: Каховский, Великой Лепетихи-Рогачика и Никопольский — на карте выглядели небольшими продолговатыми пятнами. Но именно на них были обращены взгляды всех армейских командиров, своих и чужих, а также политиков, начиная от Ленина и Троцкого и заканчивая руководителями стран Антанты.

Несколько месяцев Врангель предпринимал отчаянные попытки ликвидировать их и прочно утвердиться как на левом, так и не правом берегах Днепра. Не получилось. И теперь именно здесь начинался последний акт Гражданской войны.

Вторая конная армия Филиппа Миронова[79] и Первая конная Семена Буденного[80] в конце октября перешли в наступление. Их поддержали другие воинские соединения. Натиск был столь дерзкий и стремительный, что войска Врангеля, длительное время ожидавшие решительных действий красных, были ошеломлены. Началось отчаянное отступление.

Особенно трудными эти бои оказались для Первой конной армии Семена Будённого. Сутки назад она завершила тяжелейший рейд из Польши. Более шестисот верст конница пробивалась по территории, занятой войсками Симона Петлюры и различными бандитскими батьками и атаманами. Вступала в схватки, шла без сна и отдыха, месила грязь. Торопилась. Голодали бойцы, голодали кони. На всем протяжении пути их поливали косые осенние дожди. А потом ударили морозы. Наконец, добрались до Берислава. Но уже ночью их переправили на левый берег Днепра, в Каховку. Не успели устроиться в каких-то полуразрушенных пустых амбарах, конюшнях, сараях, как на рассвете их подняли по тревоге.

Глядя на свое измученное, оборванное, посеревшее от недоеданий и морозов войско, стоя на тачанке Семен Будённый, сам еле ворочая языком от усталости, сказал:

— Браточки! Я был с вами все это каторжное время. Так же, как и вы, мерз, голодал, недосыпал и ходил под вражьими пулями. Самое бы время — в баньку, а потом на сутки в клуню на духовитое сено. Эх! — он даже вздохнул, представив себе эту простую мечту: всласть отоспаться. И с разочарованием в голосе продолжил: — Но не получается. Нету у нас с вами на эти радости никакого времени! — взмахнув рукой с нагайкой, Будённый указал куда-то вдаль: — Может, сто, может, триста верст осталось до самого конца войны. Не проспать бы нам эти счастливые минуты! Не то другие завершат это братоубийство. Они, а не мы, будут торжествовать и радоваться победе. А мы окажемся сбоку припеку на этом празднике. Вот в задачке и спрашивается: как нам быть? Может, поспим еще часок-другой или через силу, через «не могу» выступим на барона за ради великой революционной цели!

Торжественная музыка митинговых слов! Лишь одна она, облеченная неведомой магией, способна сотворить нечто, неподвластное обычным словам. Она могла послать в бой тысячные массы. Но тут и она дала осечку.

Смертельно уставшие, изголодавшиеся, до костей промерзшие, бойцы слабо зашевелились. Хоть и ясные, убедительные слова сказал командарм, а всё же в усталой голове каждого звучали не согласовывающиеся с логикой слова: спать! Ну, хоть пару часов! Хоть полчаса! И Буденный едва ли не впервые ощутил свое бессилие. Это был тот редкий случай, когда он мог, переступив через себя, воспользоваться своим правом приказать. Но не приказал.

Они долго молчали. И тут издали, из задних рядов отозвался старый донской казак Харитон Ярыга, весь в шрамах, много войн прошедший, не однажды в боях рубленный и стрелянный.

Буденный давно приметил этого старого казака, иногда приглашал его к себе для душевной беседы, а заодно попить чаю, а то и чего покрепче. От чая Харитон отказывался всегда одной и той же фразой: «Ну да! Стану я в животе сырость разводить!» Водку от командарма принимал, но знал свою норму, и никогда не выпивал больше двух лафитников. И всегда, после того, как осушал лафитник[81], переворачивал его донцем кверху, и пару капель, которые стекали на ладонь, старательно втирал в волосы головы.

Буденный несколько раз предлагал ему должность в соответствии с его почтенным возрастом: ездовым на тачанке, а то и охранником при штабе. Но Харитон ни на какие уговоры не поддавался.

— Ну да! Стану я в штабах восседать, а моя Маруська без меня с тоски помреть.

Маруська, старая бельмастая кобыла, была чем-то похожа на своего подслеповатого костлявого хозяина.

Харитон взобрался на телегу, оглядел молчаливое буденновское войско и коротко спросил:

— Да чего там! Последний раз! Може, перетерпим?

Сказал бы то же самое молодой, не отозвались бы!

А от слов старого, немощного Харитона всех прошибла совесть. Конники зашевелились, загомонили.

— Командуй, Михалыч!

— Чи не понимаем! Приказуй!

— Спасибо, братки! Не сумлевался! А приказывать не могу. На то у вас есть свой командир.

Из-за спины Буденного выступил грузный хохол в мохнатой шапке и в полушубке с белой оторочкой. На полушубке на груди поблескивал орден Красного Знамени. Это был начдив шестой дивизии Апанасенко[82].

— Давай, Иосиф! Командуй! — велел Буденный.

— Есть, командир! — вскинул ладонь к шапке Апанасенко и прямо с тачанки пересел на привязанного к облучку коня. Тронул поводья. Конь со всадником стал послушно и неторопливо пробираться сквозь митинговую толпу. И только выбравшись на свободное пространство, Апанасенко поднял шашку и зычным басом скомандовал:

— Дивизия! Поэскадронно!

И пока всадники торопливо разбирались в ряды, шумели, отыскивая каждый свой эскадрон, Апанасенко разговаривал с обступившими его ездовыми:

— Ну, шо, хлопчики! Соберемся с силами! Туточки до Аскании и путя — всего ничего, верст семьдесят! Недалечко!

— Гы-гы-гы! — тяжелым смехом отозвались конники.

— Может, и доползем…

— Тю на вас! Ночувать на Сиваше будем! Покамест хоть издаля Крымом полюбуемси!

И когда все более-менее разобрались, Апанасенко вновь зычно скомандовал:

— Поэскадронно! За мной — марш, марш!

И дивизия вскоре скрылась за песчаным пригорком.

За двое суток Первая конная в отчаянном рывке заняла Асканию-Нову и двинулась к Чонгару и Перекопу.

* * *

Никаких снов Кольцов в эту ночь не видел, крепко спал.

Утром, едва за окнами заголубело, его пригласил к себе Менжинский. Он вернулся с Каховки глубокой ночью, ему доложили о возвращении остававшихся в Харькове сотрудников, а также о том, что вместе с другими приехал в Берислав и Кольцов.

Когда Кольцов, ещё не до конца стряхнув с себя сонную одурь, вошел в ярко освещенный двумя керосиновыми лампами кабинет Менжинского, тот, склонившись над расстеленной на столе оперативной картой, толстым столярным карандашом условными знаками отмечал подвижки на фронте.

Кольцов мельком глянул на карту, но тут же отвел взгляд в сторону, понимая, что его любопытство может не понравиться Менжинскому.

— Смотрите, смотрите! — перехватив взгляд Кольцова, сказал Вячеслав Рудольфович. — Вполне оптимистическая картина!

Распрямившись, он пристально оглядел Кольцова и, вероятно, остался доволен. Его обычно мрачное лицо слегка прояснилось.

— Здравствуйте, Павел Андреевич! — и как бы мимоходом спросил: — Как себя чувствуете после дороги?

— Спасибо. Как всегда, вполне удовлетворительно. Только не выспался.

— Завидую. Сон — первейшее благо молодости. А мне на сон достаточно четырех часов. И все, больше не усну. Старость!

— Ладно вам! Какой вы старик? — больше из вежливости возразил Кольцов. Всех, кому перевалило за сорок, он тоже считал стариками.

— Одышка, кашель, всяческие недомогания, — словно не слыша Кольцова, пожаловался Вячеслав Рудольфович. — А нам сейчас никак нельзя болеть, нельзя расслабляться. Как говорят в театре, дело-то, и в самом деле, идет к вешалке.

Помощник неслышно внес в кабинет Менжинского поднос с чаем и сухариками, поставил его посередине рабочего стола. Менжинский кивком головы поблагодарил помощника и отпустил.

Не отходя от стола с картой, Менжинский сменил тональность и заговорил деловито и серьезно:

— Вы, конечно, понимаете, что мы очищаем от врангелевских войск Северную Таврию, и со дня на день на Крымском перешейке развернутся нешуточные бои. Сиваш — серьезная преграда, особенно сейчас, в холода да морозы. И нужно сделать все для того, чтобы не увязнуть у ворот Крыма. У Михаила Васильевича был замечательный план: пройти в Крым, в самые глубокие врангелевские тылы, по Арабатской стрелке.

Карандаш Менжинского плавно пролетел над узкой полоской суши, которая начиналась от Геническа и, огибая с северо-востока едва не половину Крыма, заканчивалась возле Ак-Маная, неподалеку от Феодосии.

Пригласив Кольцова, Менжинский прошел к своему рабочему столу.

— Прошу вас, — он взял стакан чая, с хрустом пожевал сухарик. И лишь после того, как Кольцов тоже угостился чаем, Менжинский продолжил: — Впервые, еще в семнадцатом столетии, таким образом российский генерал-фельдмаршал Ласси[83] обманул крымского хана. Он неожиданно провел свои войска по Арабатской стрелке и оказался у хана в глубоких тылах. По сути, он в трое суток овладел Крымом. К сожалению, мы не можем повторить этот маневр сейчас. Подводит погода. Азовская военная флотилия, на которую рассчитывал Фрунзе[84], не сможет поддержать наши войска. Азовское море по берегам уже затянулось льдом.

— Да, зима неожиданно ранняя, — согласился Кольцов. — Я ведь крымчак. В иные годы мы, мальчишки, в эту пору ещё купались в море.

— Прогнозы на ближайшее время неутешительные, — сказал Менжинский и грустно добавил: — Крым придется брать в лоб. Бои будут последние и поистине решительные. Сосредоточим все силы вдоль Крымского перешейка, от Перекопа и до Чонгара. Привлечем в союзники всех, кого только сможем. Помнится, вы вывели на меня двух махновцев.

— Да, помню. С Петром Колодубом я и прежде имел дела. Последний раз он явился парламентёром от Нестора Махно. Кажется, с предложением о переговорах.

— Всё верно. Предыстория следующая. Махно был ранен в ногу — тяжелое ранение, пуля раздробила ему ступню. И Колодуб от имени Махно просил о помощи: тот нуждался в серьезном хирургическом вмешательстве. Он находился на станции Изюм. Мы послали туда врачебную бригаду с отличным хирургом. По моим сведениям, ступню Нестору Махно спасли, буквально собрали ее по косточкам. Там, в Изюме, Махно попросил организовать встречу с представителями Красной армии для переговоров. Встретились в Старобельске. Туда же, все еще испытывая сильные боли, приехал Махно. На удивление легко с ним обо всем договорились.

— Ну и что хотел Махно? — спросил Кольцов.

Едва только Менжинский начал подробно рассказывать о Махно, Кольцов стал догадываться о сути новой «командировки» с «изюминкой», как определил ее Кириллов. Похоже, только пахло не изюминкой, а солидной горстью изюма.

Как все странно происходит в жизни! Стоило ему однажды случайно попасть в плен к Махно и также случайно уцелеть, как он уже стал считаться «специалистом по Махно». Судя по всему, ему предстояла новая встреча с Нестором Ивановичем.

Кольцов не стал прикидываться, что не догадывается, к чему ведет свою речь Менжинский, и спросил прямо, без дипломатии:

— Я так понимаю, вы ведь не зря посвящаете меня во все эти тонкости?

— Да, конечно, — нисколько не смутившись, сказал Менжинский. — Да вы пейте чай, он совсем остыл.

Кольцов, отхлебывая чай, продолжил слушать. Но теперь он пытался проникнуть не столько в текст, сколько в подтекст каждой фразы. Еще до конца разговора он пытался вникнуть в суть его будущего задания.

— Что хотел Махно? — повторил вопрос Кольцова Менжинский. — Вы-то, вероятно, знаете, в не столь давние времена он просил автономию для Гуляйпольщины.

— Была у него такая мечта, — согласился Кольцов. — Потом ему этого показалось мало, и он стал мечтать о владении Екатеринославской губернией.

— Владимир Ильич рассказывал Фрунзе, что Махно просил у него Крым. Обещал превратить его в образец процветания и свободы, — улыбнулся Менжинский. — Говорил, что создаст там анархическую республику, привлекательную для всего человечества… Удивительная вещь, все пекутся о человечестве, а у себя во дворе не могут навести порядок.

— Так в чем суть переговоров в Старобельске? — спросил Кольцов.

— Заключили соглашение. Махно со своей Повстанческой армией переходит на сторону советской власти и участвует в освобождении Крыма.

— И что взамен?

— Просит освободить из тюрем его сподвижников-анархистов. Согласились.

— И, наверное, попросил Крым? — догадался Кольцов.

— Просил.

— Пообещали?

— Пообещали подумать.

— Соглашение — это слова. Намерения. А есть ли какие-нибудь реальные результаты? — поинтересовался Кольцов.

— Буквально на следующий день после переговоров штаб Повстанческой армии разослал своим отрядам вот это распоряжение.

Менжинский положил перед Кольцовым четвертушку бумаги, которую Кольцов бегло просмотрел:

«Распоряжение ШтаАрма отрядам Володина, Прочана, Савченко, Ищенко, Самко, Чалому, Яценко. С сего дня прекратить всякие вражеские действия против советской власти, а также против каких бы то ни было советских учреждений и их работников.

Все живые и здоровые силы вольного повстанчества должны влиться в ряды Красной армии, войдя в подчинение и под командование последней.

Совет Революционных Повстанцев твердо уверен, что вольное повстанчество не пойдет по двум разным дорогам, но сплоченно последует на зов испытанных революционных вождей батьки Махно и Совета Революционных Повстанцев Украины (махновцев).

Председатель Революционной Повстанческой

Армии Украины (махновцев) батька Махно.

Командарм С. Каретников».

— Ну и что скажете? — спросил Менжинский.

— Хорошая бумага, — возвращая Вячеславу Рудольфовичу махновское распоряжение, ответил Кольцов. — Я так понимаю намерение батьки: война кончается, к гадалке не ходи. И если махновцы примут участие в последних боях, Нестор Иванович надеется, что ему простятся все прежние прегрешения. А, глядишь, большевики что-то подкинут от щедрот своих.

— Они просили внести в соглашение вопрос о Крыме отдельной строкой.

— И что же?

— Не отказали, но и не пообещали. Но едва ли не сразу же, как знак доброй воли, выпустили из тюрем всех махновцев и их руководителей — идейных анархистов. В ответ на наши доброжелательные действия Махно телеграфно излагает нам условия, при которых его армия будет совместно с нами воевать против Врангеля. Почувствовал, что его армия нам сейчас не будет лишней.

И Менжинский положил перед Кольцовым ещё одну бумагу,

— Этот меморандум больше похож на шантаж, — угрюмо констатировал он.

Кольцов склонился над бумагой. В ней говорилось:

«Революционные повстанцы входят в соглашение с командованием Красной армии, советской властью для совместной борьбы против контрреволюционной своры, и ничуть не намерены отказываться от своих идей и мировоззрений к достижению намеченной цели, как то: проявление инициативы в строительстве народного хозяйства (вольных общин) с помощью вольных экономических союзов (советов), которые без вмешательства какой-либо политической партии должны разрешать назревшие вопросы среди крестьян и рабочих.

Мы ничуть не отказываемся вести борьбу против засилья бюрократизма и произвола комиссаро-державцев и всякого рода насилия, которое является бременем для трудового народа и язвой для хода и развития революции. Мы по-прежнему будем вести идейную борьбу против насилия государственной власти и нового порабощения трудового народа государством. Ибо для этой борьбы мы, революционные повстанцы, вышли из недр трудового народа, и обязанность наша защищать интересы трудящихся от всякого насилия и гнета, откуда бы оно не исходило».

— Вопиющая безграмотность! Но это ладно, как смогли, так и написали, — сказал Менжинский. — Но обратите внимание! Эту телеграмму подписал не только Махно, но и весь Военный совет Революционной повстанческой армии. Вот так!

Кольцов поднял глаза на Менжинского:

— Махно всегда был человеком амбициозным, — сказал он. — У него совсем недавно под ружьем было более четырех тысяч повстанцев. Сейчас несколько больше. Вероятно, он пытается сохранить свое лицо. С одной стороны, хочет получить от союза с нами какие-то дивиденды, с другой же стороны, боится растерять своих сторонников. В основном это крепкие мужики, зажиточные крестьяне. Махно боится, что кто-то из них может уйти домой, а кто-то переметнется к Врангелю.

— Возможно, вы правы, — согласился Менжинский. — Но зачем тогда ему, едва заключив с нами соглашение, делать не очень корректное и, я бы даже сказал, провокационное в наш адрес заявление? Что это? Самоуверенность?

И Менжинский положил перед Кольцовым еще одну бумагу, вырезку из махновской газеты «Путь к свободе».

— Просмотрите. Больше мучить вас чтением не буду. Сомневаюсь, что это было опубликовано без ведома Махно. А, возможно, он и является автором.

Текст заметки и в самом деле был не совсем дружественным по отношению к советской власти. И появилась она уже после заключения Старобельского соглашения.

— «Вокруг нашего перемирия с Красной армией создались какие-то недоразумения, неточности», — прочитал Кольцов и поднял глаза на Менжинского. — Что, действительно возникло какое-то недопонимание? — спросил он.

— Нет, конечно. Возможно, они там, в своем лагере, все перессорились… Но читайте дальше.

Кольцов снова углубился в чтение:

«Говорят о том, что, мол, Махно раскаялся в своих прежних действиях, признав советскую власть. Какое содержание мы вкладываем в мирное соглашение?

Ясное дело, что никакого идейного контакта и сотрудничества с советской властью или ее признания не могло и не может быть. Мы всегда были и будем идейными непримиримыми врагами партии коммунистов большевиков. Мы никогда не признавали никакую власть, и в данном случае не можем признать и советскую власть.

Так что напоминаем и лишний раз подчеркиваем, что не следует спутывать, злостно или по непониманию, военный контакт, являющийся следствием грозящей революционной опасности, с каким-то переходом, «слиянием и признанием советской власти», что не могло быть и не будет».

— Что, Павел Андреевич? Эти высказывания — тоже для сохранения своего лица? Заблуждаетесь. Махно как был, так и остается врагом советской власти. И, боюсь, он нас ещё подведет. Причем, в самый неподходящий для нас момент. Когда это будет ему выгодно.

Кольцов молчал. Он понимал правоту Менжинского. Во всяком случае, сейчас никто не мог бы сказать, как и когда закончится «медовый месяц» Нестора Махно с советской властью. А что он закончится битьем тарелок, в этом ни у Менжинского, ни у Кольцова сомнений не было.

— Я не зря показал вам эти документы. По крайней мере не будете пребывать в благостной уверенности в нерушимости союза Нестора Махно с советской властью, — Менжинский поднялся со своего стула и, со стаканом уже остывшего чая в руке, вернулся к столу, на котором была расстелена оперативная карта.

Кольцов понял: сейчас Вячеслав Рудольфович наконец расскажет ему, зачем потратил так много времени на эту длинную прелюдию.

— Скажу откровенно, мы не верим Махно. Ни Фрунзе, ни я, никто из командармов, комкоров и комдивов, — медленно, как бы подчеркивая весомость каждого слова, сказал Менжинский. — Но сегодня нам лучше держать его в союзниках. Пройдите сюда!

Кольцов вернулся к столу с картой.

Менжинский продолжил, указывая на неё:

— Выполняя Старобельское соглашение, армия Махно после освобождения Мелитополя, где, кстати, устроила повальные грабежи, передислоцируется вот сюда, к Сивашу. Командование Южфронта выделило Крымской армии Махно сектор между Чонгаром и Перекопом. Штаб махновцев, по всей вероятности, будет вот здесь, во Владимировке. А теперь — о деле.

Менжинский отошел от стола и стал прохаживаться по кабинету. Затем, стоя посреди кабинета, наконец затронул суть дела, ради которого он и пригласил Кольцова к себе.

— Там, в этой самой Повстанческой армии Махно, нам нужен свой глаз. Мы, командование, должны знать все не только о действиях махновцев, но и их намерения, настроения. Если судить по тому, что вы сейчас прочитали, там все не так однозначно. И поэтому мы должны сделать всё, чтобы обезопасить себя от всяких неожиданностей.

— Это понятно, — согласился Кольцов, заранее предполагая, что последует за этими словами.

— Вы, Павел Андреевич, у них там уже побывали, кого-то знаете, даже, кажется, знакомы с самим Нестором Махно?

— Радости мне это знакомство не доставило. — нахмурился Кольцов. Видимо, вспомнил берег речки Волчьей и то, как двое махновцев вели его на расстрел. Утро было красивое, радостное, и совсем не хотелось умирать.

— В связи с тяжелым ранением, он пока не может самостоятельно передвигаться, и поэтому вынужден оставаться в Гуляйполе. Исполнять обязанности Командарма Повстанческой армии он назначил Семена Каретникова.

— Знаю Каретникова. Грамотный командир, и человек довольно разумный, уравновешенный, — сказал Кольцов.

— Вот мы и подумали: вам среди махновцев будет куда легче ориентироваться, чем кому другому. Быстрее поймете, если будет что-то затеваться против нас.

Кольцов грустно улыбнулся:

— Нет, они быстрее меня убьют, чем я начну что-то понимать. — И тут же спросил: — И какой статус мне предлагается?

— С Махно и Каретниковым мы предварительно все обговорили. Вы отправляетесь туда как представитель командующего фронтом с весьма широкими полномочиями.

— Вот уж справедлива пословица «из огня да в полынью», — покачал головой Кольцов. — Я думал, ничего опаснее и труднее, чем операция «Засада» в моей жизни уже больше не будет.

— Сам Махно и его заместитель Задов[85] попросили направить к ним именно вас.

— Меня бы кто спросил: хочу ли я?

— Вот я и спрашиваю, — несколько стушевался Менжинский. — И Михаил Васильевич Фрунзе тоже высказался за то, чтобы обратиться к вам. Но если вы по каким-то причинам…

— Причин нет, — пожал плечами Кольцов и, немного помедлив, спросил: — Когда?

Глава 3

Поезд главнокомандующего Русской армией генерал-лейтенанта Врангеля стоял в Джанкое на запасных путях. Пейзаж за окном был безрадостный. Почти все станционные строения были разрушены или сожжены. Некоторые были второпях восстановлены, но выглядели инвалидами. Пробоины от снарядов залатали камышом и обмазали глиной, окна забили досками, оставив лишь небольшие щели, размером с уцелевшие или найденные среди развалин куски стекла. Делали все наспех, когда уже наступили заморозки: только бы пережить если не в тепле, то хотя бы в затишье холодную и ветреную зиму.

Под стать печальному пейзажу была и погода. К утру мороз отступил, небо заволокло тучами, и пошел унылый моросящий дождик.

Врангель проснулся рано от мокрых всхлипываний за окном вагона. Разминаясь, прошелся по коридору. Чутко спавший денщик, услышав вдали шаги командующего, скрылся в дальнем тамбуре и принялся разжигать керосинку.

Врангель недолго постоял возле купе старшего адъютанта. Будить? Он знал давнюю слабость Михаила Уварова: засыпать сразу, едва голова соприкасалась с подушкой. Если не будить, мог проспать сутки. У аккуратного, исполнительного и четкого адъютанта это был, пожалуй, единственный серьезный недостаток, который раздражал командующего и с которым он тем не менее давно смирился. Он твердо знал, что очень скоро на место сладких снов и молодости к адъютанту придет зрелость, а вместе с нею и тяжелая изнуряющая бессонница. Пусть еще поспит, пока на его плечи не свалились заботы, подобные тем, которые приходится тащить на себе командующему.

Врангель вернулся в кабинет. Торопливо накинув черкеску, подпоясался и мельком глянул на себя в зеркало. Но тут же отвернулся: не понравился сам себе. Под глазами мешки, и без того длинный нос заострился, лицо одутловатое и какое-то жеваное. Всему виной бессонница, которая мучает и изводит его вот уже который месяц.

Вот и вчера вечером к нему с коротким докладом явился генерал Фостиков[86]. Врангеля угнетало вечернее одиночество, и он затеял со своим подчиненным разговор, затянувшийся едва ли не до трех часов утра. И после его ухода Врангель еще долго не мог уснуть, осмысливая полуночный разговор. На сон осталось всего ничего. В шесть часов он вставал, несмотря ни на что. Не нужен был никакой будильник.

Врангель давно знал Фостикова, ценил в нем умного и бесстрашного (получившего десять ранений) воина, и прощал ему некоторую экстравагантность в одежде и порой неуместные и злые суждения. Он относился к Фостикову, как прежде цари относились к своим юродивым. Ему порой дозволялось высказывать то, что иным стоило бы должности.

Фостиков стал увещевать Врангеля попытаться найти способ замириться с большевиками. Аргументы Фостикова были вполне убедительными: в Крыму отсидеться не удастся и дело даже не в холодах. Стужу можно перетерпеть. Но в Крыму собралось несметное число людей, и прокормить их им не по силам. Начнется голод, грабежи. Боеспособность армии опустится до нуля.

— Крым — крепость, Михаил Архипович! А зимы здесь, на юге, короткие. Авось с Божьей помощью…

— Слово красивое: крепость. А если вспомнить? Испокон веку редко какая крепость выдерживала осаду. И наша не устоит, — уверенно сказал Фостиков и, немного помолчав, добавил: — Люди от нас уходят. За последнюю неделю из моего черноморско-кубанского отряда ушли больше двухсот человек.

— Причины? — поинтересовался Врангель.

— Причины разные. Кто устал от войны, уж очень длинной она получилась. Кто зимы испугался, кто болен. Но больше всего тех, кто в нас разочаровался. Мои кубанцы так мне и говорят: «Ты, Михайла, поближе до Врангеля, шепни ему, пущай мужика не обижает. Мужик — кормилец. Если он обидится, власть не устоит». Похоже, обиделся мужик.

— Вопрос не простой, — виновато сказал Врангель. — Теперь понимаю, земельный вопрос надо было решительнее решать.

— Поздно, ваше превосходительство, — тяжело вздохнул Фостиков. — Потому, что нет у нас уже земли, нечего раздавать. И, видать, никогда не будет.

— Ты тоже не веришь? — Врангель вперился тяжёлым взглядом в Фостикова. Впрочем, он знал, что Фостикова ни суровым взглядом, ни бранью не испугаешь. Когда-то, в девятнадцатом году, он едва ли не в одиночку поднял на дыбы против Советов чуть ли не всю Кубань. И слова, которые он сейчас произносил, чувствовалось, выстраданные, тяжелые.

— Эх, Петр Николаевич! Уж сколько лет вместе с тобой. Верил. И сейчас хочу верить. Изо всей силы хочу. А почему-то не очень получается… — И, вспомнив что-то важное, Фостиков добавил: — И что интересно: уходят не тайком, не ночью.

— Кто? — не сразу понял Врангель.

— Дезертиры… Как их еще называть? Сговорятся человек десять — пятнадцать односельчан, попрощаются с остальными, которые остаются — и уходят. Днем, без страха. И заметь, никто им в спину не стреляет, предателями не обзывают. Видать, многие о том же самом думают, только еще не решились. Кто большевиков боится, кто зимы, кого кровавые грехи к ним не пускают.

— Вредные слова говоришь, Мишка! Не достойные российского генерала. Если бы хорошо не знал тебя, приказал бы расстрелять.

— Правдивые слова говорю, выстраданные. Врать не умею, льстить тоже. И ты это знаешь, — спокойным голосом ответил Фостиков. — Есть и преданные нам люди. К сожалению, их все меньше. Они будут с нами до конца. Но мы с тобой, Петр Николаевич, должны предвидеть любой конец. И сделать все, чтобы он не был слишком печальным ни для них, ни для нас. Во время бессонницы я все чаще об этом размышляю.

Врангелю не нравилось все, что говорил Фостиков. Но и не выслушать его размышления он не мог. Фостиков — один из тех немногих, кому он всецело доверял, а разочарование, увы, поселилось не только в его душе. Врангель и сам стал все чаще подумывать о том, что приближается печальный конец. Все события последнего времени были против его армии. Замирение Польши с большевиками, отказ Симона Петлюры от сотрудничества с ним, признание французами и англичанами «де-факто» Советской России и в связи с этим уменьшение союзниками военных поставок. Наконец, последнее поражение на Каховском плацдарме и почти полное вытеснение его армии с Правобережья Днепра, а потом и из Северной Таврии.

После ухода Фостикова Врангель еще долго ворочался на своей жесткой постели, продолжая мысленно с ним спорить. Неправда, в Крыму можно до весны отсидеться, а с наступлением тепла, укрепив за зиму армию, снова выступить против большевиков. В разоренной России за время длительной зимы большевики порядком себя дискредитируют. Весна всегда приносит надежду на лучшее. Многие его сторонники вновь потянутся к нему. Верил он и в то, что союзники не оставят его в беде. И вовсе не из сочувствия. Они просто не смогут отказаться от тех финансовых долгов, гарантом которых он является. Большевики не вернут же им ни копейки.

Но как пережить эту блокадную зиму? На просьбы о помощи продовольствием ни Англия, ни Франция пока не ответили. А если откажут? В Крыму вместе с семьями, которые приехали сюда с отступающей армией, скопилось около шестисот тысяч его сторонников. Они надеются только на него. Да коренное население! Все вместе это составляет примерно около миллиона. Прав Фостиков: без посторонней помощи такое количество людей ему не прокормить. Значит, уже к середине зимы начнется голод, а следом — грабежи, убийства. Как итог: его предадут даже самые верные соратники.

Не раз и не два ему приходили мысли о бегстве из Крыма. Большей частью они были спонтанные. Но сейчас, после разговора с Фостиковым, он стал все больше склоняться к этому.

Наивный Фостиков! Под каким предлогом он, Врангель, станет просить у большевиков перемирие? Ответ он знает заранее: безоговорочная капитуляция.

Избежать позора можно лишь в одном случае: покинуть месте с армией Крым. Во всяком случае, к этому надо быть готовым. Распоряжения о подготовке к эвакуации надо будет отдать в ближайшие дни. И не следует медлить. Лучше сделать это сегодня. Да-да, именно сегодня! Причем постараться, чтобы это распоряжение не стало достоянием гласности. Иначе решимость покинет даже тех, кто был готов сражаться до конца. Армия будет побеждена даже раньше, чем покинет крымские берега.

В тишине коридора гулко прозвучали уверенные шаги, прозвенели шпоры: это шел к нему на доклад начальник штаба Шатилов. Насколько помнил Врангель, он в последние годы служил всё больше в штабах и не имел никакого отношения к кавалерии. Был начальником штаба у Деникина, уволен из армии, в Константинополе переждал все армейские преобразования, и вновь, уже по приглашению Врангеля, вернулся начальником штаба. За годы их знакомства Врангель ни разу не видел Шатилова в седле. Но сколько он помнил, Шатилов не снимал с сапог шпоры, и они у него были самые звонкие, самые голосистые. По этому звону Врангель даже на улице издали узнавал: где-то рядом находится Шатилов.

Начальник штаба вошел без стука. У них с Врангелем был уговор: если занавески в кабинете командующего были раздвинуты, он бодрствует и можно входить без предупреждения.

— Доброе утро, Петр Николаевич! — бодро поздоровался Шатилов.

— А что, у вас есть сведения, что оно доброе? — с легкой иронией в голосе спросил командующий.

— Утро всегда приносит надежды. С позиций приехали генералы Кутепов и Абрамов[87]. Я даже не успел их ни о чем расспросить.

Внизу возле входа в салон-вагон он услышал голоса. Узнал характерный басок генерала Кутепова и хриплый сварливый баритон командующего Второй армией генерала Абрамова.

«Чтобы покинуть позиции в такую рань, надобны веские причины», — подумал Врангель.

— Что же они там топчутся? — спросил Врангель. — Были бы вести хорошие, они бы и среди ночи меня разбудили.

Шатилов открыл дверь в коридор, и в кабинет один за другим вошли Кутепов и Абрамов. По всему было видно, они тоже провели бессонную ночь. Одежда у обоих была измята, сапоги в грязи, и оба резко пахли древесным дымом.

Потянув носом воздух, Врангель спросил:

— Что это вы, на солдатскую махорку перешли?

— Кострами обогреваемся, ваше превосходительство. Ночь была клятая, морозная. В окопе огонь не разведешь, дымом задавит. В землянке и того хуже.

Врангель обрадовался появлению Кутепова. На его войска была возложена оборона всего Крымского перешейка — от Азовского моря и до Каркинитского залива на Черном. Больше суток Врангель не мог связаться с Кутеповым: то отсутствовала связь, то его не могли нигде отыскать. Что делается на позициях, Врангель знал по отрывочным докладам комдивов, с которыми удавалось связаться. Но целостная картина никак не складывалась, и Врангель надеялся, что ее сейчас прояснит Кутепов.

— Солдаты находят на местности впадины, там разводят костры, греются, — продолжил Кутепов. — Хотя… ночью начала донимать большевистская артиллерия.

— Вот как? — удивленно вскинулся Врангель.

— Стреляют издалека и не точно.

Прокопченные дымными солдатскими кострами, оба генерала бесспорно знали обстановку на позициях. Но по извечной привычке, если все было хорошо, они сразу же подробно и многословно докладывали. Если же успехов не наблюдалось, опасаясь начальственного гнева, сперва они долго жаловались на отвратительную погоду — лютые холода или невыносимую жару, на плохую одежду, несвоевременный подвоз боеприпасов, словом, на все, что могло несколько приглушить начальственное раздражение, и лишь потом переходили к изложению обстановки.

Врангель хорошо знал эту привычку своих подчиненных и понял, что ничего хорошего они ему не скажут. Поэтому сразу же прервал Кутепова и в упор спросил о главном:

— Что на позициях? И, пожалуйста, без всяких утешительных словес и оправданий. Точно и безжалостно.

Кутепов прошел к висевшей на стене карте, поискал взглядом на привычном месте указку, но ее там не оказалось. Тогда он извлек из одного из своих бесчисленных карманов «вечное перо» и, водя им над картой, коротко и печально — так читают некрологи — доложил:

— За истекшие сутки большевики ещё больше активизировались. Большевистская Вторая конная армия попыталась взять село Рождественское, но конница полковника Назарова отбила его и нанесла красным ощутимый фланговый удар. К сожалению, та же Вторая конная ночью попыталась взять Геническ и оседлать путь к Чонгарской переправе. И здесь тоже пока отбились.

Кутепов замолчал, ожидая, как отреагирует на это сообщение главнокомандующий. На лице Врангеля лишь заметнее проступили желваки, он коротко попросил:

— Продолжайте.

— Первая конная захватила Асканию-Нову, и сейчас ведет бои в районе Громовки.

«Громовка — это уже угроза правой стороне Крымского перешейка, Перекопу. Ещё день-два, и большевики полностью займут позиции вдоль всего перешейка. Не успевшим уйти из Северной Таврии в Крым войскам придется к переправам пробиваться с боями», — подумал Врангель. Но что-то не складывалось в его голове. Откуда вдруг здесь взялась большевистская Первая конная?

— По моим данным, Первая конная сейчас находится в районе Апостолово, — мрачно не согласился Врангель. — Движется к Бериславу…

— К сожалению, ваши сведения на сутки устарели, — извиняющимся тоном сказал Кутепов. — Сегодня на рассвете Первая конная Буденного вышла на нашу оборону в районе Громовки. Её разъезды были замечены в районе Орлянска и Михайловки.

Кутепов замолчал. Он вдруг понял, что более безрадостного доклада командующий, вероятно, уже давно не слышал. Но держался спокойно, в гнев не впадал. «Должно быть, уже смирился с потерей Северной Таврии и все свои надежды возлагает теперь только на Крым», — подумал Кутепов.

— Что ещё?

— По вашей директиве Шестая армия и Донской корпус покинули Мелитополь и движутся сюда, к Чонгару. Прикрывают фланги марковцы, — уныло продолжал Кутепов, но тут его вдруг осенило: — Я, собственно, хотел с вами посоветоваться, Петр Николаевич.

— Слушаю.

— По моим расчетам, сегодня Шестая армия и Донской корпус должны выйти в район Геническа. Не сочтете ли целесообразным, прежде чем они переправятся через Сиваш и займут оборону на крымской стороне, бросить их вдоль Крымского перешейка?

— Что это нам даст? — не сразу понял Врангель смысл предложения.

Кутепов вновь взмахнул над картой «вечным пером»:

— Я боюсь, что большевики задумали захлопнуть перед нашими отступающими войсками все дороги в Крым, а затем рассеять их по Северной Таврии, расчленить на мелкие группы и без труда уничтожить. Нам надо сколь возможно удерживать переправы и броды через Сиваш и сделать все для того, чтобы все наши войска с минимальными потерями ушли в Крым. Это вполне согласуется с вашей директивой.

— Ну, положим, это ваша интерпретация моей директивы, — грустно улыбнулся Врангель. — То, что сейчас предложили вы, это все само собою разумеющееся. Все наши войска должны собраться в Крыму, и мы всеми силами должны этому способствовать. В директиве же я лишь указал на необходимость укрепления Крымского перешейка. Крым должен стать нашим русским Верденом. И всё же…

Продолжать Врангель не стал. Слова были уже не нужны.

Готовя директиву, Врангель пересмотрел много справочников но Крыму. Один факт его особенно заинтересовал.

В середине девятнадцатого века известный французский географ Жан Реклю писал о том, что если Крымский перешеек надежно перекрыть, полуостров превратится в настоящую крепость. Ещё в тринадцатом столетии турки и татары назвали его Крымом. И, как утверждал немецкий учёный-путешественник Иоганн Форстер, это слово происходит от монгольского керм, что означает — стена.

Стена-то стена! Но ведь и стены подвластны не только времени, но и разрушительным действиям человека. Поверив в неприступность Крыма, Врангель в своей директиве допустил, как несколько позже и сам убедился, непоправимую ошибку. Едва только распространили его директиву, в войсках вдруг исчез наступательный дух, они перешли к оборонительной тактике. Стремились торопливо, избегая потерь, отступать. Прилагали все силы к тому, чтобы побыстрее, пока Красная армия ещё не блокировала все переправы, покинуть Северную Таврию, и спрятаться за крымской стеной.

Яростных, бешеных атак, чтобы искры из сабель, кровь за кровь, больше уже не было. Солдаты Врангеля уверовали в крымский Верден.

Врангель же начинал понимать: если падет Крымский перешеек, Крым устоит не долго. Оставалось надеяться только на чудо, но быть готовым ко всему.

* * *

В полдень Врангель решил проехать к Чонгару и своими глазами посмотреть, как укрепляются передовые позиции.

Дождь прекратился, ветер разгонял облака и, судя по всему, к ночи землю опять прихватит мороз.

Зима и здесь, на юге, наступила на редкость рано и внезапно, без всяких осенних предупреждений в виде легких заморозков и бабьего лета. В октябре вдруг ударили затяжные морозы, и, чего не помнят старожилы, даже берега солёного Сиваша стало затягивать коркой льда.

Чонгар, где ещё ранней осенью приступили к сооружению береговых укреплений, находился совсем недалеко от Джанкоя и был связан с ним железной дорогой. Но Шатилов стал категорически возражать против поездки туда поездом. На той стороне Сиваша, неподалеку от Сальково, уже то и дело завязывались стычки с красными. Пока ещё мелкие, кратковременные. Но иногда с той стороны долетали шальные пули, а то и снаряды.

Когда садились в старенький автомобиль «Остин», из салон-вагона выбежал Михаил Уваров с теплым стеганым бешметом в руках:

— Холодно, Петр Николаевич! — и он заботливо помог Врангелю поддеть под черкеску бешмет.

Врангель обратил внимание, что адъютант оделся тепло и приготовился его сопровождать.

— Нет-нет, Михаил Андреевич, вам с нами не надо, — сказал он. — Оставайтесь здесь и свяжитесь с генералом Бруссо. Я завтра буду в Севастополе и хотел бы с ним встретиться.

— Только с ним? Или пригласить также адмирала Дюмениля?[88]

— Хорошо, пригласите обоих.

Усаживаясь в автомобиль, Врангель одобрительно улыбнулся своему адъютанту. «У этого юноши недюжинные аналитические способности, — подумал он. — Уваров уже знает то, о чем я ещё ни разу ни с кем не говорил, кроме, разве что, с руководителем с французской военной миссии генералом Бруссо. И то — так, вскользь. Но, вероятно, мысль об эвакуации армии из Крыма уже начинает витать в воздухе».

Уваров и в самом деле догадывался, что речь с Бруссо может пойти о возможной эвакуации войск из Крыма, и без адмирала Дюмениля, руководящего всем прибывающим в крымские порты флотом, невозможно будет решить никакие практические вопросы.

Вместе с Врангелем в поездку отправились Кутепов и Шатилов.

Дорога на Таганаш была сильно разбита и «остин», увязая в грязи, ехал медленно, как по пахоте. Вокруг расстилалась серая равнина, по которой брели навстречу такие же серые, измученные люди.

Увидев несколько крытых повозок с красными крестами, Врангель попросил остановиться.

С передней повозки тяжело спустился пожилой медбрат или фельдшер в полушубке, поверх которого был надет испачканный засохшей кровью халат. Увидев перед собой трех генералов, лекарь как-то неуклюже, совсем не по-уставному вытянулся «во фрунт», одной рукой придерживая за уздцы лошадей, чтобы они ненароком не тронулись.

— Откуда? — спросил Кутепов.

— Из-под Сальково. Вчерась с вечера выехали, — доложил лекарь и тут же торопливо добавил: — Уже почти полсуток в дороге. Бинтов нет, лекарствиев нет… И пропитания тоже. Двое преставились…

— Что в Сальково?

— Народу, как на крестном ходе. В Крым пробиваются. Нас, спасибо, через мост пустили без очереди, — лекарь обвел воспаленными глазами генералов и хрипло повторил: — Поистине, крестный ход.

Надежда получить от генералов хоть какую-то помощь или услышать дельный начальственный совет у лекаря быстро улетучилась, и он снова неуклюже забрался в свою повозку. Дождался, когда отъехал «остин» и тоже велел возчику трогать. Под копытами зачавкала грязь.

— Что там, браток? Начальствие, нет? — поинтересовался возчик.

— Генералы…

— И что они?

— Хорошие новости… Скоро Джанкой. Там, в госпитале, натоплено и чистые простыни, — и, подумав немного, добавил: — Сестричек до кажного ранетого приставляют.

Санитарные повозки, покачиваясь на ухабах, медленно тащились по грязи. Лекарь задремал…

«Остин» двигался к передовым позициям. Водителю приходилось часто клаксонить и протискиваться сквозь густой людской поток, состоявший из бегущих от линии фронта беженцев. В основном это были пешие, с тачками, груженными узлами и чемоданами, из-за которых выглядывали любопытные детские глаза. Эти ехали «в никуда» с надеждой где-нибудь приютиться. Южно-украинские пожилые помещики возвращались на загруженных доверху арбах и телегах в свои неприспособленные для зимнего проживании крымские дачи. Промелькнул мимо автомобиля даже фаэтон, гордость какого-то музея.

Возле самого Таганаша «остин» остановился. Дорога здесь раздваивалась. Кто-то из беженцев сворачивал вправо, в надежде затеряться в маленьких крымских селениях, но большинство держало путь прямо, на Джанкой. Здесь можно было уцепиться за какой-нибудь поезд и уехать на нём подальше от этого кошмара.

Генералы высмотрели в толпе испачканных грязью солдат, всё ещё бодрых, весёлых, вероятно, новобранцев, недавних гимназистов. Винтовки они несли на плечах, закинув на них руки.

Присмотревшись к автомобилю, они сняли винтовки с плеч, приняли подобающий солдатам вид.

— Чьи будете? — как-то по-доброму, по-отечески спросил их Кутепов. И этот тон среди ругани и криков обезоружил вчерашних гимназистов. Они на минуту забыли, что являются солдатами, и один из них, видимо, старший по возрасту или же просто душа компании, стал многословно отвечать.

— Я — Сахновский, этот вот — Баранов, тот рыжий — Шагандин. Мы из Мелитополя, из одной гимназии…

— Постой! — остановил гимназиста Кутепов. — Я спросил: чьи вы? То есть из какой воинской части? Кто командир? Куда направляетесь?

— Так нам ничего не сказали, — вступил в разговор ещё один из новобранцев. — Велели прийти всем в гимназию. Там обмундировали, выдали винтовки и велели самостоятельно добираться до Геническа. Добрались. Никто ничего не знает. Один дяденька посоветовал двигаться к Сальково. Пришли… И опять оказались никому не нужны. Теперь идем в Джанкой, сказали, там нас определят.

— Кто сказал?

— Фамилию не назвал.

— Да чего там, — возразил Сахновский. — Вроде генерал Консервов. Что-то в этом роде.

— Может, генерал Канцеров?

— Похоже, — отозвались несколько гимназистов.

— Так вот! — Кутепов обвел их строгим взглядом. — Я, генерал Кутепов, отменяю приказ генерала Канцерова. Следуйте обратно в Чонгар, найдете там кого-нибудь из командиров Третьего Донского корпуса, скажете, что генерал Кутепов велел зачислить вас в корпус. Поняли?

— Чего ж тут непонятного? — ответил за всех Сахновский.

Кутепов нахмурился:

— Скажете там, я велел обучить вас воинским порядкам и дисциплине.

— Скажем, — не очень дружно ответили новобранцы.

— И окапывайтесь там получше. Готовьтесь к обороне.

— Понятно, чего там… Нам показывали, как окопы рыть. Ничего хитрого.

— Правильно рассуждаете, — улыбнулся сидящий рядом с Кутеповым Врангель. — Армией командовать — тоже не велика хитрость. Надо только знать ответы на три коротких вопроса: когда, куда и зачем?

Они поняли, что это шутка, заулыбались.

— Хочу ещё вас спросить, — сказал Кутепов, и они обратили на него свои взгляды. — Вы ведь только из Мелитополя? Что там?

— А чего в Мелитополе! Всё, как было. Рестораны, магазины, синематограф. Ничего такого, — за всех ответил Сахновский.

— Ну а что в народе говорят: красные далеко?

— Откуда им там взяться! Говорят, где-то за Днепром. Не то в Александровске, не то в Екатеринославе.

— Спасибо, что разъяснили, — с легкой насмешкой поблагодарил их Кутепов. Он-то знал, что бои ведутся уже на подступах к Мелитополю. — Ну, ступайте!

Новобранцы развернулись и так же весело и бодро, как шли сюда, пошли обратно, к Чонгару.

Обгоняя их, Кутепов обернулся, сказал им:

— Что вы, как овцы бредете! — и отыскал взглядом самого активного среди них, — Назначаю командиром вот, как вас… Сахновский?

— Так точно.

— Построите всех, и дружно! Можно, с песней!

На одном из многочисленных поворотов дороги Кутепов обернулся. Новобранцы уже выстроились по трое и, кажется, даже запели. А, может, ему только показалось, будто ветер донес до боли знакомое: «Соловей, соловей, пташечка!..»

Молчаливая толпа, двигавшаяся им навстречу, обтекала «остин», как вода камень. Люди с каким-то тупым равнодушием месили грязь.

Среди этого чавканья сотен ног Врангель вдруг услышал необычный посторонний звук, словно где-то там, далеко впереди, катили большую дубовую бочку, наполненную камнями, и они, перекатываясь, глухо отзывались на движение. И ещё это было похоже на поздний осенний гром…

— Наши! Десятидюймовки! — пояснил Кутепов. — Где-то за Сальково.

Оглашая дорогу клаксоном, они медленно пробирались сквозь встречную толпу. В Таганаше не остановились. Лишь когда вдали замаячили разрушенные дома Чонгара, Кутепов сказал Врангелю:

— Дальше, ваше превосходительство, на автомобиле, пожалуй, не стоит.

Они загнали «остин» в покинутый хозяевами, усеянный щебнем и обломками кирпича дворик, где от дома осталась только одна стена. Она загораживала автомобиль со стороны Сиваша.

Вероятно, Кутепов уже был кем-то заранее предупрежден (возможно, Шатиловым) о том, что командующий собирается проверить оборонительную линию, и был к этому готов. Едва они вышли из автомобиля, как перед ними появились несколько офицеров-казаков. Они коротко представились Врангелю и исчезли за той единственной стеной дома. Но тут же появились, ведя под уздцы трех уже оседланных вороных коней. Кони были справные, ухоженные, их, вероятно, взяли у кого-то из казаков взаймы.

Врангель обрадовался появлению коней.

— С лета не сидел в седле, — сказал он и ласково потрепал по холке подведенного к нему чистого, лоснящегося на холодном полуденном солнце коня. Как опытный наездник, он проверил стремена, слегка опустив их, подогнав под свой рост и привычно, даже с некоторым кавалерийским шиком, взлетел в седло. Кругами прогарцевал по подворью, ожидая, когда и остальные его спутники усядутся на коней.

Первым с подворья выехал Кутепов, как бы подчеркивая, что принял на себя роль сопровождающего. Следом поскакали Врангель и Шатилов. Чуть отстав, их сопровождали четыре казачьих офицера с короткими кавалерийскими карабинами за плечами.

Миновав неуютный и какой-то серый, безрадостный городок, глядящий вокруг пустыми глазницами окон, они выехали на грязную дорогу, по которой всё так же сплошным потоком двигались вперемешку цивильные и военные. Цивильные бежали от войны, военные переправлялись через Сиваш, чтобы где-то здесь, под Чонгаром, занять свое место в окопах. Воздух здесь был напоен запахом гниющих водорослей и близкими солеными испарениями Сиваша.

Свернув с дороги, они вскоре выехали на невысокий пригорок. Отсюда в бинокль были хорошо видны окрестные дали: противоположный берег узкого здесь Сиваша и дамба, а также Чонгарский мост, сожженный Слащёвым[89] летом при отступлении, но наскоро подремонтированный. И по мосту, и по дамбе беспрерывным потоком, днем и ночью, двигались люди. А ещё дальше, за горизонтом, то справа, то слева от Сальково то и дело раздавались глухие военные громы.

Глядя на бесконечный людской поток, двигавшийся сюда, в Крым, Врангель ещё раз подумал: без помощи союзников прокормить такое количество людей они будут не в состоянии. Через месяц-два начнутся грабежи и всё, что сопутствует голоду. Голодная армия не сможет остановить этот шабаш, потому что и сама примет в нем участие. Нет ничего страшнее голодных людей, сбившихся в голодную стаю. Останется только одно: эвакуация.

Размышляя об исходе из Крыма, Врангель чисто теоретически прикидывал: имевшихся кораблей ему хватит, чтобы вывезти семьдесят-сто тысяч своих солдат. Сейчас, глядя на эту извивавшуюся по дороге, бесконечную толпу, он иными глазами увидел эту проблему. Конечно, не каждый солдат или офицер захочет покинуть Россию. Оставят её лишь те, кто серьезно провинился перед большевиками, у кого на руках их кровь. Таких наберется тысяч сто, может, чуть больше. Но каждый из тех, кто вознамерится покинуть Крым, не оставит большевикам свою семью: жен, детей, престарелых родителей. И он, Врангель, не сможет отказать им в этом. Он даже не сможет от беспомощности застрелиться, потому что и в этом случае он останется в их памяти предателем. Значит, эвакуировать из Крыма надо будет примерно триста тысяч человек. Где взять столько судов?… Нет-нет, это невозможно!

— Вы что-то сказали? — удивленно спросил стоявший рядом с Врангелем Кутепов.

— Ничего…

— Мне послышалось, вы сказали: невозможно. Я тоже об этом подумал: мы не имеем права сдать Сальково, прежде чем последний наш солдат не переправится в Крым.

— Да, конечно, — рассеянно согласился Врангель и подумал, что вся надежда только на союзников. Они могут помочь и судами, и продовольствием. Но какую цену они за это запросят?

Здесь, на холме, их отыскал генерал Макеев, руководивший возведением всех оборонительных укреплений. Он подъехал в сопровождении двух офицеров на небольших выносливых маштаках[90]. Это были сотрудники Макеева, инженеры-фортификаторы, непосредственно руководившие возведением оборонных сооружений.

— Чем порадуете? — спросил Врангель.

— Работы ведутся денно и нощно, — начал Макеев.

— Вы что, из священников? — насупился Врангель, ему не понравился выспренний стиль, принятый Макеевым.

— Никак нет. Окончил Санкт-Петербургскую военную академию, фортификационное отделение.

— Продолжайте.

— Работы ведутся круглосуточно, — поправился Макеев. — Извольте обратить внимание на левый склон.

Врангель посмотрел в бинокль. Отметил проволочное заграждение, протянувшегося вдоль крутого обрыва по побережью Сиваша, и ещё два ряда «колючки» — по склону. Выше располагались пулемётные гнезда.

— В иных местах до пяти рядов заграждений. И пулемёты. И так почти до самого Перекопа.

— Почему «почти»? — спросил Врангель.

— Ещё месяц назад, когда мы приступали к работам, я направил в штаб две докладные по поводу стройматериалов. До меня, насколько я знаю, к вам обращался по этому же поводу генерал Юзефович. Местность безлесная, и бревно и доска — на вес золота. А их доставляют нам в аптекарских дозах.

— Что? Лесом тоже должен заниматься командующий? — вскипел Врангель.

Кутепов, принявший этот гневный упрек на себя, тихо сказал:

— К сожалению, Северная Таврия тоже безлесная. Приходится обходиться своими силами.

— Каким образом?

— Сейчас я вам покажу.

Они проехали вдоль обрыва. Крохотные деревушки, фольварки немцев колонистов, сколько видел взгляд, были разрушены. Сиротливо стояли одни лишь стены. У иных домов копошились люди, то ли растаскивали ещё не до конца разворованное, то ли пытались превратить развалины в некое подобие жилья, чтобы в нем пережить зиму.

— Отменно постарались, — упрекнул Кутепова Врангель.

— А что было делать, ваше превосходительство? — вступился за Кутепова Макеев. — Голая степь, ни деревца, ни кустика. С кирпичом как-то обходимся. А вот лес необходим для обустройства наблюдательных пунктов, землянок. Больной, обмороженный солдат не сможет воевать. Вынужденно берем — от безвыходности. На благое дело.

— Разве что на благое, — подобревшим голосом сказал Врангель. — Будем надеяться, Бог нас простит.

Они проехали вдоль берега ещё несколько верст, и Врангеля повсюду радовали едва не в полный рост вырытые окопы, обустроенные пулеметные гнезда и землянки. Кое-где солдаты весело подчищали окопы, обживали землянки, маскировали их.

Сопровождавший Врангеля Шатилов вдруг резко дернулся и едва не упал с коня. После чего удивленно посмотрел на Кутепова:

— Что это, Александр Павлович? Шмель — зимой? Никогда не слыхал про такое.

— Это — пуля. Обычная пуля на излете, — спокойно пояснил Кутепов. — Она уже не свистит, а словно бы от бессилья жужжит. Безвредная пуля.

— Однако! — сокрушенно покачал головой Шатилов. Коротко взглянув на часы, твердо сказал: — Скоро начнет темнеть. Пора бы и домой.

— Да, пожалуй! — согласился Врангель и обвел всех взором. — Благодарю… Доволен… Многое сделано, многое ещё предстоит сделать. Но Крым и ныне уже для большевиков неприступен.

В Джанкой они вернулись уже в глубоких сумерках. По дороге все ещё месила грязь бесконечная вереница беженцев, надеявшихся спастись за надежными стенами Крыма.

Глава 4

Едва уставший с дороги Врангель вошел в свой салон-вагон, как к нему тут же явился старший адъютант Михаил Уваров.

— Ваше превосходительство, генерала Бруссо и адмирала Дюмениля я известил о вашем желании встретиться с ними. Они сейчас в Севастополе и готовы навестить вас в любое удобное для вас время, — доложил он. — Кроме того, сюда, в Джанкой, прибыл генерал Слащев. Просит о встрече.

— Как он здесь оказался? — недовольным голосом спросил Врангель.

— Я так понял, он здесь в своем вагоне. Вероятно, прицепил его к попутному поезду. Это же Слащев!

— Что ему надо?

— Подробности не доложил. Сказал, что хочет встретиться с вами по неотложному делу.

— Что ещё?

— Вас ожидают газетчики, двое иностранных и четверо наших.

— Какие газеты?

— Иностранцы — из английской «Таймс» и французской «Матэн». Наши представляют «Русское слово», «Крымский вестник», «Только факты» и, кажется, «День». Я сказал им, что вы сегодня же отбываете в Севастополь. Они просят уделить хотя бы пять минут.

Разговаривая с Уваровым, Врангель одновременно после дороги приводил себя в порядок: умылся, переодел более легкую черкеску. Взглянул на себя в зеркало и решительно сказал:

— Слащева не принимать. Опять с какими-нибудь сумасбродными проектами пожаловал. Журналистов — тоже.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

Врангель некоторое время в задумчивости постоял посредине своего жилого купе, затем обратился к Уварову, собиравшемуся уже уходить:

— Говорите, два иностранных журналиста?…

— Да. Давние ваши знакомые, Колен и Жапризо. Вполне сносно говорят по-русски.

— Да-да, припоминаю… Журналистов, пожалуй, надобно принять.

— Может быть, только иностранных? — подсказал Михаил Уваров.

— Лучше уж всех. Они — народ обидчивый. Могут потом такое написать, за год не отмоешься.

— Журналисты вас любят, Петр Николаевич, — польстил командующему Уваров.

— Ах, Микки! Они любят успешных генералов. Но едва ты выпустишь из рук удачу, сразу же начинают усердно тебя уничтожать. А она, Микки, кажется, покидает нас. Поэтому нам не стоит с ними ссориться.

— Так приглашать? — снова спросил Уваров.

— Вначале все же приму Слащева. — И, словно оправдываясь перед Уваровым за свои колебания, Врангель добавил: — В прежние времена его иногда посещали дельные мысли. Может, и на этот раз скажет хоть что-нибудь заслуживающее внимания. Да и не встречался я с ним давно. Нехорошо…

Спустя минут пять в двери кабинета командующего возник странный человек, облаченный в гусарский доломан, поверх которого был наброшен расшитый шнурами красный ментик, отороченный пушистым белым мехом. Если бы не обычная офицерская фуражка, можно было подумать, что этот гусар заблудился во времени и явился сюда из прошлого столетия. Или актер, наряженный гусаром, перед выходом на сцену, случайно перепутал двери.

Врангель улыбнулся, узнав его. Слащев и прежде славился своими экстравагантными выходками. Врангелю докладывали, что еще совсем недавно он на Каховском плацдарме в этом эксцентрическом одеянии, сопровождаемый оркестром, несколько раз ходил в атаку и ни разу его не задела большевистская пуля. Врангель помнил, что Слащев внес самую большую лепту в прошлогоднюю оборону Крыма.

Было время, Врангель восторгался Слащевым и даже по-своему любил его за храбрость, бесшабашность и эксцентричность. Но в последние месяцы со Слащевым стали происходить странные перемены не в лучшую сторону. До Врангеля дошли слухи, что он пристрастился к кокаину, стал высокомерен и нетерпим к критике. Потом Врангель и сам убедился в этом. На одном из совещаний Слащев стал задираться с командирами дивизий, и дело едва не дошло до драки.

А в последний раз (это случилось в начале августа) он и вовсе вступил с Врангелем в яростный спор из-за упрека, сделанного Слащеву командующим, по поводу якобы проигранной им Каховской операции. Слащев не согласился с Врангелем и наговорил ему много обидных слов, упрекнул в том, что барон окружает себя льстецами и не любит популярных в армии офицеров, намеренно отдаляя их от себя. В запале спора Слащев решил припугнуть командующего. Он взял с его стола чистый лист бумаги и прямо там же, стоя у стола, написал рапорт об отставке: «Ввиду неудовольствия исходом операций, высказанной вашим превосходительством, ходатайствую об отчислении меня от должности и увольнения в отставку. Слащев».

Врангель тогда не принял его отставку. Но через несколько дней он все же был вынужден подписать приказ по армии номер 3505. В нем говорилось:

«В настоящей братоубийственной воине среди позора и ужаса измен, среди трусости и корыстолюбия особенную гордость для каждого русского представляют имена честных и стойких русских людей, среди которых и имя генерала Слащева.

С горстью героев он в свое время отстоял пядь русской земли Крым и отдал этому все свои силы и здоровье, и ныне вынужден на время отойти на покой. Дабы навеки связать имя генерала Слащева со славной страницей настоящей великой борьбы, генералу Слащеву впредь именоваться Слащев-Крымский».

О поражении под Каховкой Врангель решил больше Слащеву не напоминать. Случилось — и случилось. Не всегда полководцы стяжают только славу.

С тех пор Врангель со Слащевым не виделся, хотя командующему нет-нет и докладывали о его кипучей деятельности. Время от времени Слащев выдвигал различные сумасбродные прожекты.

Не так давно по Ставке ходила его докладная записка с предложением высадить в районах Херсона и Одессы мощный десант, воссоздать в этих районах вольное казачество и установить там демократическую правовую власть на общероссийских федеративных основаниях — в противовес самостийным силам. Иначе население Украины может поддаться на агитацию Петлюры и временно пойти за ним. А это грозит Украине дальнейшим кровопролитием.

И последняя идея Слащева. Он предлагал способ, как ликвидировать в крымских горах отряды зеленых. Для этого необходимо сплотить на национальной основе татарское население и организовать в Крыму татарские войска, наподобие кубанских. Татарское население перестанет поддерживать красных партизан продуктами, а без продуктов они существовать не смогут.

Врангель с легкой улыбкой долго смотрел на стоявшего в дверном проеме Слащева, затем торопливо пересек кабинет и обнял его. Слащев, давно ждавший этой встречи, растроганно прислонил голову к плечу командующего и подавил в себе глубокий вздох.

— Ну, полноте, Яков Александрович! — поглаживая по спине, Врангель стал добродушно успокаивать взволнованного опального генерала: — Вижу, лечение пошло тебе на пользу. Выглядишь, как новобранец.

— Все верно, ваше превосходительство! Я здоров, возраст призывной, но прожигаю жизнь в безделье. Если не найдёте мне подходящую моему опыту должность, уйду на фронт простым солдатом, — обиженно сказал Слащёв.

— Зачем же такие крайности! Ты, Яков, нужен мне генерал-лейтенантом, — подводя Слащева к дивану и усаживая, сказал Врангель. — Но скажи, мой друг, к чему этот твой маскарад?

— К цивильному, ваше превосходительство, не привык, а в военном, в связи с отстранением меня от должности, ходить не могу. А эта форма мне нравится, она еще пахнет дымом былых славных сражений и обязывает блюсти честь и достоинство.

— Ты, Яша, не пробовал писать стихи? — с едва заметной иронией, но ласково, как у больного, спросил Врангель. — Уверен, у тебя бы это хорошо получилось.

— В последнее время меня все больше привлекают рапорты и докладные записки. Тоже, если вдуматься, вполне литературный жанр.

— Читал. Убедительно излагаешь. И мысли вполне разумные и здравые. О том же запорожском казачестве. Но, к сожалению, ты высказал их с некоторым опозданием. О каком казачестве предлагаешь нам печься, коль и Таврия, и все Сечи запорожские уже скрываются за кормой нашего парохода. Мы — в родном тебе Крыму. И наша задача продержаться в нем до весны. А потом… потом ты будешь мне очень нужен.

— Ну а сейчас? — в упор спросил Слащев. — Сейчас, что я не очень нужен?

— Нет, ну почему же! С сего дня ты поступаешь в распоряжение генерала Кутепова. Приказ об этом я подпишу уже сегодня. Но ты не торопись. Приведи в порядок накопившиеся дела, и с Богом — за дело!

— Спасибо, Петр Николаевич, за доверие. Постараюсь оправдать. Только пришел я не только за должностью… Позвольте высказать вам некоторые мои размышления, возможно, они покажутся заслуживающими внимания.

— Только коротенько, — попросил Врангель. — Меня сегодня еще ждут газетчики. К тому же, я сегодня возвращаюсь в Севастополь, поскольку на завтра там уже назначены важные встречи.

— Совсем коротко. Я тоже, как и вы, ваше превосходительство, думал о предстоящей весне. Нам нужно заранее, на протяжении зимы, а она здесь короткая, привлечь на свою сторону как можно больше населения. Главным образом крестьян. Как вы знаете, ряды наших войск в основном пополняют именно крестьяне.

— Против этого трудно возразить, — сказал Врангель. — Но каким образом ты предлагаешь привлечь к нам крестьян?

— Крестьянин, ваше превосходительство, воюет не за идею. Это мы умираем за идею. А крестьянину нужна земля. Большевики уже давно взяли на вооружение эту мысль. Лозунг «Фабрики — рабочим, земля — крестьянам» они хорошо эксплуатируют, благодаря чему пополняют людьми свою армию. Но фактически, ни фабрики рабочим, ни землю крестьянам они так еще пока и не отдали. Но обещают. Уже несколько лет обещают. И лозунг как был, так и остается лозунгом. Люди постепенно перестают большевикам верить. Нам надо перехватить у них этот лозунг.

— И каким же способом ты предлагаешь это сделать? — Врангель внимательно воззрился на Слащева.

— Манифестом, подробным и убедительным. Очень доходчивым по языку, понятным даже самому неграмотному крестьянину. Скажем, каждому крестьянскому двору — не менее пятидесяти десятин земли. Или каждому едоку — по три десятины.

— Но ведь примерно это же заявили и большевики. Почему ты думаешь, что нам поверят? В чем разница?

— Разница, Петр Николаевич, в том, что мы вслед за манифестом на протяжении зимы проведем здесь, в Крыму, межевание и раздадим землю. Крестьянин перестал верить словам, а мы вслед за словами начнем совершать дела. Слух об этом разойдется по России.

— Ах, Яков, если бы это было все так просто, — вздохнул Врангель. — У меня уже третий месяц работает земельная комиссия. Горы бумаги исписали, все между собой перессорились, толку — чуть. Но ты изложи для меня эти свои размышления. Попрошу комиссию ознакомиться и обсудить.

— В шею ее разогнать, эту вашу комиссию! — мрачно сказал Слащев. — У них там никто за сохой не ходил. Думают, что хлеб на деревьях растет.

Врангель встал, давая Слащеву понять, что аудиенция закончилась.

Слащев тоже подхватился с дивана и торопливо сказал:

— Ещё одна мысль, вполне сумасшедшая, но, возможно, она покажется вам более привлекательной…

— Ну, Яков Александрович! Ты злоупотребляешь моим добрым отношением к тебе! — укоризненно сказал Врангель. — Выкладывай! Только, пожалуйста, конспективно. У меня сейчас каждая минута дороже золота.

— Я коротко. Это о материальном положении солдат, офицеров и их семей. И обо всем остальном, что упирается в деньги. Наша казна пуста. Денег практически нет. На наше жалованье даже кошку не прокормишь.

— Ты, Яша, рассказываешь мне то, что я и сам хорошо знаю. Мы союзникам задолжали миллиарды, — насупился Врангель. — Если у тебя есть какие-то дельные предложения, высказывай. Временем на пустопорожние разговоры я не располагаю, извини.

— Высказываю. Надо привлечь частный капитал. Все богачи в основном находятся здесь, в Крыму. Они надеются уже весной вместе с армией вновь вернуться в свои дома.

— Ну, надеются. И что из того? — нетерпеливо переспросил Врангель. Он уже сердился сам на себя за то, что согласился встретиться со Слащевым.

— Мысль простая: все имущие слои населения должны сознательно отдать половину своего состояния, в чем бы оно не заключалось, на финансовое и экономическое развитие России, — четко сказал Слащев и поднял глаза на Врангеля, пытаясь понять, какое впечатление произвели на командующего его слова.

— Мы — здесь, а имущество их — там, в Совдепии, — уже с некоторой долей иронии сказал Врангель. — Так в чем же твоя новация?

Слащев понял, что его идея, не в одну бессонную ночь продуманная и казавшаяся ему такой простой и в то же время спасительной для России, не «зацепила» главнокомандующего. Впрочем, он только начал ее излагать, он еще не высказал самого главного. И он торопливо продолжил:

— Технически это выглядит так. Они передают юридические обязательства на передачу половины имущества и других ценностей в собственность государства. Представляете, какой возникает фонд? Он послужит основанием для выпуска денежных знаков с правом их хождения наравне с любой другой валютой. Под такое обеспечение заграница с удовольствием станет нас кредитовать. Совдепия же лишится кредита, так как всё имущество на её территории окажется уже заложенным.

— Интересно, Яша, — остановил Слащева Врангель, думая при этом, что Слащев, вероятно, все еще не отказался от употребления кокаина. Только сейчас он заметил, что его глаза лихорадочно блестят, говорит он торопливо и каким-то полушепотом, словно открывает некую великую тайну.

— Представляете, ваше превосходительство, большинство необходимых нам потребительских товаров, вооружения, обмундирования заграница станет охотно нам пос…

— Это очень интересно, — на полуслове оборвал Слащева Врангель и сделал несколько шагов в сторону выхода из кабинета. Слащев последовал за ним.

— Этот вопрос мы несомненно в ближайшее же время подробно обсудим, — Врангель ободряюще похлопал Слащева по спине. Уже возле двери он сказал: — Вот уж не думал, что ты обуреваем такими государственными мыслями. Похвально! Надеюсь, после завершения войны тебе найдется достойное место в цивильном правительстве.

Когда Слащев покинул Врангеля, из его покоев в кабинет вошел Михаил Уваров.

— Петр Николаевич, а может, отменим журналистов?

— Неприлично, — покачал головой Врангель. — Надо было сделать это раньше. А теперь… что ж! Зовите! — и он скрылся в своих покоях.

Минут через десять журналисты чинно расселись в кабинете главнокомандующего. Врангель выждал, когда они перестанут между собой переговариваться и в кабинете наступит тишина, и лишь после этого из своих покоев вышел к ним. Мельком обвел их цепким взглядом и уселся в кресло.

— Здравствуйте, господа. Рад всех вас видеть в добром здравии.

По издавна заведенному ритуалу, журналисты представились, каждый называл свою газету, словно имен у них не было.

Колену и Жапризо Врангель доброжелательно кивнул. Остальных четверых он видел впервые, и каждого из них он пристально рассматривал, словно пытался понять, что от них ждать.

Когда все представились, Врангель сказал:

— Господа, мне передали вашу просьбу уделить вам несколько минут. Кажется, вы просили пять? — он извлёк из нагрудного кармана и положил перед собой на стол массивный серебряный брегет. — Условимся о десяти минутах.

Журналисты зашевелились, стали перешептываться. Наконец поднялся давний знакомый Врангеля Жапризо, представляющий французскую газету «Матэн»:

— Ваше превосходительство, вы только что вернулись с фронта. Ваши впечатления? Расходятся ли они с впечатлениями французского генерала Бруссо, который побывал примерно там же, на Чонгаре, двумя днями раньше?

— Я уже довольно скоро буду вынужден с вами расстаться — выезжаю в Севастополь, — попытался уклониться от прямого ответа Врангель. — Надеюсь уже завтра встретиться с генералом Бруссо. Мы обменяемся впечатлениями, и тогда я смогу вам точно сказать, расходятся ли они у нас.

— И всё же! Тогда — ваши личные впечатления? — настойчиво спросил главнокомандующего невысокого росточка пожилой журналист в толстых цилиндрических очках. Он был одновременно и главным редактором довольно скандальной газеты «День», которая возникла, по современным меркам, давно, в начале девятнадцатого года, во время первого изгнания красных из Крыма.

— Ну что ж, отвечу. Я лично осмотрел участок фронта от Таганаша до Чонгара, который меня больше всего тревожил. Теперь я за него спокоен. Я уж не говорю о неприступных берегах Перекопа. Теперь, я уверен, Крым выстоит. Работы по укреплению позиций продолжают вестись, но даже в нынешнем виде противник едва ли сумеет преодолеть Сиваш. Крым стал крепостью, вторым Верденом.

— Ваше превосходительство, — обратился к Врангелю тощий лысый корреспондент «Русского слова». В газете он главным образом писал фельетоны и, как говорили, владел ядовитым пером. — Наши читатели задают нам много вопросов, на которые мы по мере своих сил и возможностей отвечаем. Но на один из таких вопросов, который наши читатели задают довольно часто, мы избегаем отвечать. Не сумеете ли вы ответить: уход наших войск их Северной Таврии — это военная тактика или обыкновенное бегство?

— Вы сами почти ответили на свой же вопрос, — ласково, как несмышленышу, сказал Врангель. — То, что иным кажется отступлением, беспорядочным бегством, на самом деле является тактическим ходом. Вспомните «Войну и мир» Толстого. Российское общество отход войск Кутузова за Москву считало паническим бегством. Вы помните, чем это кончилось? Мы поступаем едва ли не так же: организованно уходим в Крым, чтобы в зимнее время сохранить боеспособность армии. Весною отдохнувшая и окрепшая армия выйдет на просторы Северной Таврии и двинется дальше. Я ничуть не сомневаюсь, двадцать первый год станет годом окончательной победы над большевизмом, и мы еще отметим это событие в столице Первопрестольной. О каком бегстве вы говорите? Съездите на Чонгар или Перекоп. Войска планомерно и организованно, полк за полком, дивизия за дивизией, по заранее намеченному графику переправляются через Крымский перешеек.

— Согласованы ли все эти перемещения вашей армии с военными советниками союзников? — спросил англичанин. — Одобрены ли ими ваши действия? На какую помощь союзников вы рассчитываете? Продовольствием? Боеприпасами? Будут ли они ее оказывать?

— Эти вопросы, господин Колен, советую задать вашему правительству. Оно точнее ответит на этот вопрос.

Врангель решительно встал, поднял за цепочку брегет и, раскачивая им над столом, сказал:

— Сожалею. Но время нашего общения истекло. Я, конечно, мог бы подробно ответить на вопросы, заданные господином Коленом, но на это ушло бы слишком много времени. За его неимением, я отвечу коротко. Союзники на то и союзники, чтобы в трудную минуту можно было рассчитывать на их плечо. Наши действия они бесспорно одобряют, и, надеюсь, окажут нам посильную помощь.

Врангель спрятал в карман часы и добавил:

— Извините, что отвел вам так мало времени. Я высоко ценю ваш интерес к событиям, которые здесь, у нас, происходят. Совершенно не имея времени, я все же принял вас, дабы не прослыть среди журналистов человеком необщительным и скрытным. Я сейчас отбываю в Севастополь для важных встреч. Естественно, возникнут новые новости — они возникают сейчас не только каждый день, но и каждый час, и даже чаще. С удовольствием поделюсь ими с вами в ближайшие же дни. До встречи! — и, слегка кивнув головой, Врангель удалился в свои апартаменты через боковую дверь.

Журналисты, покинув теплый салон-вагон, спустились на железнодорожную насыпь. Подморозило, под ногами похрустывал тонкий ледок, покрывший мелкие лужицы. На черном небе перемигивались, обещая мороз, крупные звезды.

К вагону командующего, стоявшему на путях, был уже прицеплен паровоз. Ожидая сигнала отъезда, он тяжело вздыхал, обдавая себя клубами пара.

Едва последний из журналистов покинул вагон, паровоз, пронзительно взвизгнув в морозном воздухе, тронулся. Мимо них проплыли еще два вагона, в которых размещались штабисты, связисты, шифровальщики, а также охрана командующего. В этих вагонах тоже угадывалась жизнь, но более тихая и мало заметная. Окна вагонов едва теплились: купе освещались масляными каганцами[91].

Когда вдали растаял красный огонек хвостового вагона, в наступившей тишине кто-то из журналистов громко спросил:

— Ну и что мы имеем?

— Бульон от вареных яиц, — осклабился корреспондент «Дня».

— Нет, почему же! Он сказал даже больше, чем хотел. Анализировать надо не только то, что он сказал, но и то, о чем промолчал, — сказал лысый редактор «Русского слова». — Материала для размышлений вполне достаточно.

— Любопытно все же, по каким делам он помчался в Севастополь? — задумчиво спросил корреспондент «Крымского вестника». — Фронт-то здесь…

— Поближе к морю, — с ядовитым смешком произнес корреспондент «Дня», чем вызвал иронические ухмылки остальных.

— Вы полагаете… — начал было корреспондент «Русского слова», и смолк, так и не высказав испугавшую его мысль.

— А чего тут полагать! Драпаем! Улепетываем! Рвем когти! — не в пример всем остальным хилый и щуплый редактор «Крымского вестника» не осторожничал, а высказывался громко и скандально.

— Нет-нет! Это неправда! Этого не допустят союзники! — не согласился редактор «Русского слова» и обернулся к французу Жапризо. — Скажите, ведь не допустят?

— Не знаю, — пожевав немного губами, Жапризо уклонился от ответа. — Мы, журналисты, не делаем политику. Мы ее всего лишь потребляем.

— А вы? — редактор «Русского слова» обернулся к Колену. — Что думаете вы?

— Я думаю о пинте пива, куске сочного бифштекса и о чистой теплой постели. Вы — русские — заварили эту кашу, вот и думайте. Это — ваши заботы.

Глава 5

В Повстанческую группу войск Нестора Махно, которую после Старобельского совещания условились называть Крымской Повстанческой, Кольцов выехал не сразу после беседы с Менжинским. По меньшей мере сутки ему понадобились для того, чтобы разобраться во всей оперативной обстановке на фронте, но главным образом в полосе, которую штаб отводил махновцам. Там же, в разведотделе Южфронта, он выяснил месторасположение группы и подробно расспросил, как удобнее и безопаснее туда добраться.

В разведотделе Кольцова предупредили о том, что сейчас в районах Присивашья большая вероятность оказаться в плену у какого-нибудь батьки Чобота, Чалого или Матвиенка: в последние дни слишком много банд расплодилось в Северной Таврии. Они передвигались вслед за фронтом, и в районах, освобожденных от белых, где еще не успела прочно установиться советская власть, грабили недограбленное и, хоронясь днем где-нибудь в степных колках или жидких лесочках, ночами с тяжелой добычей растворялись на широких таврических просторах.

Перспектива оказаться еще у одного батьки Ангела Кольцова вовсе не грела, но и выделить ему достойное сопровождение не имели возможности. Как выяснил Кольцов, махновцы с боями уже миновали Мелитополь и Акимовку и находились на подступах к Крымскому перешейку. По предварительной договоренности, они должны были разместиться неподалеку от Сиваша, во Владимировке и в нескольких ближних от нее селах. Отсюда начинался участок их боевых действий за овладение Крымским перешейком.

Как рассказали Кольцову разведчики, это была голая просоленная равнина. Нигде ни деревца, ни кустика. Сиваш, вдоль которого стояли малолюдные села, только в летнюю жару можно было перейти вброд. Зимой, когда ветры нагоняли с Азовского или Черного моря в него воду, он был редко когда проходимый. Иногда, в лютые морозы, он замерзал, но лед был не прочный, не всегда мог выдержать человека.

На противоположной стороне этого Гнилого моря (так еще называют Сиваш) к самой воде спускались пять рядов колючей проволоки и кое-где даже издалека были видны пулеметные гнезда.

Чтобы форсировать Сиваш и утвердиться на крымском берегу, махновцам предстояло решить не одну задачу. И каждая из них была почти неразрешимая.

…Гольдман делал все для того, чтобы всячески обезопасить поездку Кольцова в район участка боевых действий, отведенного Повстанческой армии. Позаботился он и о том, чтобы и там, среди махновцев, ему не было бы одиноко. В качестве адъютанта к Кольцову приставили Тимофея Бушкина.

Такую должность Тимофею ещё никогда не приходилось исполнять. Он решил, что, прежде всего, в его обязанности входит охрана Кольцова. Поэтому помимо уже имевшихся у него маузера, сохранившегося ещё со времен службы в бронепоезде Троцкого, он уже к вечеру где-то добыл короткий кавалерийский карабин и полный подсумок патронов.

Гольдман тем временем носился по знакомым полковым командирам в поисках транспорта. Случайно встретил в Каховке недавнего попутчика снабженца Жихарева. Он появился, как черт из рукомойника, но обрадовался Гольдману, как своему родственнику, и долго жал ему руку.

— А как комиссар? — спросил Жихарев. — Лихой парень, люблю таких. Может, потому, что и сам такой.

Поговорили о разном.

— Вы где же сейчас, Жихарев? — поинтересовался Гольдман. — Где вас можно найти?

— А я — везде! — хохотнул Жихарев. — Я вам нужен?

— Просто так спросил. Вспоминаем иногда…

— Я тоже часто вас вспоминаю. Хорошая компания, хорошая поездка. Не против еще раз ее повторить.

— После войны, — сказал Гольдман.

— Никаких возражений.

Они попрощались, и Жихарев исчез также внезапно, как и появился. Впрочем, Гольдману было не до него, и вскоре он совсем забыл об этой мимолетной встрече, не догадываясь, что она еще будет иметь необычное продолжение.

Там же, у снабженцев, Гольдман раздобыл тачанку с тройкой коней. Тачанка была, вероятно, музейная, покрытая черным лаком и немного смахивала на катафалк. С ней никак не гармонировал стоящий на задке пулемет «Максим».

На рассвете следующего дня Гольдман громко разбудил Кольцова:

— Карета подана, ваше сиятельство!

Наскоро умывшись, Кольцов вышел во двор каховской гостиницы, в которую была превращена обыкновенная сельская хата со сволоком[92] и с пучками душистых степных трав, заткнутых за него. По настоянию Гольдмана Кольцов и Бушкин остались здесь ночевать.

Оглядев двор, Кольцов не увидел тачанки, которую с вечера обещал ему Гольдман.

— Ну и где же тачанка? — спросил Кольцов у Гольдмана.

— Да вон же! — Гольдман указал на стоявший в глубине двора угловатый, словно весь сколоченный из больших тарных ящиков, зеленый грузовой «фиат». В его кузове на высокой самодельной турели был установлен пятиствольный пулемёт «Гочкиса». Возле грузовика прохаживались трое красноармейцев. Один — весь в коже, с квадратными очками на кожаном шлеме — был, вероятно, шофер. Остальные двое — обслуга пулемета.

— Ну, зачем это! — Кольцов укоризненно посмотрел на Гольдмана и с иронией спросил: — Что? Броневик не сумели достать?

— Твое легкомыслие, Паша, порой меня удивляет. Видно, ни разу не клевал тебя в задницу жареный петух, — ворчливо сказал Гольдман. — Пойми, пожалуйста! Ты отправляешься в самый кипяток, и можешь там легко свариться. А я хочу, что бы ты даже не ошпарился.

— Но почему не тачанка?

— Не понравилась она мне… Сильно приметная, панская. На таких начальство ездит. С десятком верховых охраны. И то всякое случается…

— К сожалению, ни от нас с Бушкиным, ни от вас ничего не зависит. «Гочкис» зачем? — не унимался Кольцов.

— Для безопасности. И не зли меня, пожалуйста, Паша! Не расстраивай! — сердито выговорил Кольцову Гольдман. — На все случаи жизни, конечно, не застрахуешься. Но все же я буду чуть меньше волноваться, пока вы доберетесь до места. А у меня, учти, больное сердце. Мне доктор запретил волноваться.

Трое красноармейцев деликатно ждали, пока Гольдман с Кольцовым закончат разговор, и лишь затем по очереди представились. Тот, что в коже, назвал себя Артемом Кошевым, остальные двое пожилых были пулеметчиками, обслугой «гочкиса». Звали их Семеном и Савелием, и были они родными братьями.

— Ну что ж! Поехали! — шофер как-то сразу принял на себя командование экипажем. — Вы, товарищ комиссар — в кабину, — сказал он Кольцову и указал на Бушкина: — А ваш товарищ — третьим номером при пулемете.

— У меня карабин, — сказал Бушкин.

— Карабин — вещь хорошая, а все ж пулемет чуток получше, — уже стоя на подножке «фиата», сказал Кошевой. — Будем надеяться, обойдемся без шума.

Автомобиль легко задрожал, ожидая, когда все члены экипажа займут свои места. Кошевой отдал ещё какие-то указания пулеметчикам. И они выехали со двора гостиницы.

* * *

Утренняя дорога была тряской, кочковатой. С вечера ее изрядно вымесили двигавшиеся в сторону Крыма войска. Ночью грязь прихватил морозец, и она застыла. Автомобиль немилосердно трясло.

Невыспавшийся Кольцов надеялся часок-другой в дороге вздремнуть, но вскоре понял, что из этого ничего не получится, и стал с интересом разглядывать дорогу. Изредка по ней двигались подводы с какой-то военной поклажей. Сбившись в небольшие группки, устало шли полусонные красноармейцы. По мере приближения автомобиля они, не оборачиваясь, привычно сторонились к обочине. Для них эти, на автомобиле, были людьми из другого мира. Иногда Кольцов ловил на себе их недобрые взгляды. Испокон веку те, кто шёл пешком завидовал тем, кто ехал.

По обе стороны дороги во все стороны расстилалась ровная серая степь. Ещё недавно она славилась тем, что кормила своим хлебом пол-Европы. Чем она была засеяна прошлой весной, Кольцов никак не мог понять.

— К весне голод будет, — перехватив взгляд Кольцова, мрачно сказал шофер.

— Почему вы так думаете? — спросил Кольцов.

— А чего тут думать, — шофер взглядом указал на степь и произнес одно только слово: — Бурьяны!

Кольцов и сам теперь уже понял: прежде здесь, в Таврии, степь в эту пору ровно щетинилась стерней, а ныне больше походила на заброшенную свалку. Среди потемневших и поникших от первых заморозков кустов полыни, резака, синеголовника повсюду над степью возвышались темными бугорками, ожидая пронизывающих северных ветров, округлые головы курая, который еще называют перекати-полем. Для чьего-то несведущего взгляда этот пейзаж, возможно, и был милым, но не для хлебороба. Он-то хорошо знал цену заброшенной, опустошенной земли.

— А вы что же, из крестьян? — полюбопытствовал Кольцов.

— Родители, точно, из крестьян. А я уже — не пойми кто. В мехмастерских работал. Лобогрейки, плуги, бороны ремонтировали. Вроде бы и рабочий, а работал на крестьянина. Как выглядит голод, не по чужим рассказам знаю.

Долго ехали молча. Поднималось солнце, высвечивая всю неприглядность порушенной войной земли. На обочинах дороги им то и дело встречались разбитые в недавних боях телеги и снарядные передки, убитые, с вздувшимися боками лошади.

На окраине села Черная Долина, имения своевременно бежавшего графа Мордвинова, увидели нечто непонятное. Под пока ещё низким утренним светом оно выглядело издали чем-то громоздким и угрожающим. Серое, угловатое, отливающее металлическим блеском, оно походило на какую-то странную неземную конструкцию.

По мере приближения, Кольцов понял, что это — танк, эдакая диковинная в этих краях военная машина, призванная наводить страх на пехоту противника. Страха не навела. Брошенный белыми, он одиноко стоял на окраине села, и был похож на те танки, которые не без помощи Кольцова нашли упокоение близ Харькова во время наступления Добровольческой армии на Москву. Танк стоял здесь уже не один день. В подмерзшей грязи к нему была протоптана тропа. Вокруг него толпились любопытные. Каждому, кто шел или ехал по каховской дороге, было интересно своими глазами увидеть это заморское чудище.

— Поверни, — попросил шофера Кольцов.

Автомобиль сполз с дороги и мягко покатил по протоптанной тропе.

Танк был совершенно целый, никаких видимых повреждений. Сверху на нем сидели, свесив ноги в постолах[93], два красноармейца с винтовками. Они охраняли ценный трофей. Еще двое, расставив на куске брезента баночки с краской, старательно замазывали крупную надпись на стальной боковине «За святую Русь» и одновременно лениво переругивались с обступившими их мужиками.

— А что, уже отменили святость России?

— Дура! До Ленина, слышь, энту «таньку» повезут. И кто знает, могёт он неверующий, а мы ему такую дулю.

— Ну и как же она без имени? Вроде как не крещеная?

— Окрестим. Когда энту «таньку» останавливали, мово кореша Яшку из «танькиного» пулемета стрельнули. Мы промеж себя тогда решили, пускай будет рабоче-крестьянское имя: «Яшка — борец за мировую революцию».

— Буквов много, не вместится…

— А мы с другого бока.

— Не годится.

— А что годится?

— Надо бы что-то такое… Чтоб не про одного Яшку. К примеру, кто эту заразу завалил?

— Мы все. Четвертый московский полк.

— Вот и напишите, чтоб про весь полк. А лучше про всех москвичей. Что-нибудь вроде: «Товарищу Ленину от Четвёртого московского полка».

— Так опять же буквов много… Знаешь что?

— Что?

— Не морочь голову! Напишем просто: «Москвич — пролетарий». Так годится?

— Крестьяне обидятся. А лучше напишите: «Москвич — коммунист». Коротко и ясно. И сразу будет видно, что придушили эту заразу москвичи и что боролись они супротив богатеев за мировую коммунистическую революцию.

— Подойдет, — согласились маляры.

В другом кружке обсуждали достоинства невиданной техники.

— Интересуюсь, на чем она ездит?

— На гусеницах. Видишь, под колесами, вроде червяков.

— Я не про то. На бельзине ай на чем?

— На конской моче.

— Придурок! Я сурьезно интересуюсь. Могет, на карасине ай на самогоне?

— А что, землячок, у тебя самогон имеется?

— Не, я так…

Третьи, подступив к самому танку, ощупывали толщину металла, исследовали все его швы, выступы и углубления. Один из этих, очкарик, поднял глаза на дымящих цигарками охранников:

— Эй, симулянты! — окликнул он их. — Заводите свою коломбину, махнем на Перекоп Врангеля долавливать!

— Сказано, ничего не трогать, — лениво ответили ему сверху. Охранникам, видимо, уже надоело огрызаться от толпящихся здесь с утра до вечера ротозеев.

— А если б велели?

— Бензину нема.

— А если бензин достанем?

— Все равно нельзя.

— Почему?

— Потому, что не велели… Сам товарищ Ленин обещался поглядеть на эту «таньку».

— Скажи, какая она у вас важная! Могла б своим ходом до товарища Ленина прибыть.

— Она-то могла бы, да только бензину нема.

— Ну и как же ее?

— До Геническа волами, а там — поездом.

— Короче, отвоевалась, — улыбнулся довольный таким обстоятельным разговором очкарик.

Вальяжный мужчина в лохматой барашковой папахе подъехал к танку на тачанке, привстав с сиденья, сверху оглядел толпу и лишь потом спустился на землю. Протиснулся сквозь многолюдье к самому танку, остановился возле Кольцова и Бушкина. Постоял, рассматривая танк, восхищенно спросил у Кольцова:

— Не знаете, сколько примерно в ней весу?

— Много, — ответил Кольцов. — А зачем это вам?

— Просто так. Интересно, сколько плугов она может потащить? — и, в упор разглядывая Кольцова, добавил: — Тяжелая, зараза. Так землю своим весом утрамбует, что сквозь нее никакая былинка не пробьется. Бесполезная для крестьянина машинерия.

— Вы, видимо, агроном? — спросил Кольцов.

— И это тоже. Всего понемногу, — как-то неопределенно ответил мужчина. — А вы из Каховки?

— Бывал когда-то…

— Лицо, гляжу, знакомое, — и, резко развернувшись, протискиваясь сквозь толпу, он пошел к своей тачанке.

Бушкин проводил его взглядом.

— Шибко он до вас приглядывался, — сказал он Кольцову. — С чего бы такой интерес?

— Должно быть, принял меня за кого-то, — пожал плечами Кольцов. И они тоже пошли к своему «фиату».

Дорога проходила через Черную Долину. На улице им стали встречаться женщины и старики с тачками, груженными доверху домашним скарбом.

— Что это они? Куда-то переселяются? — спросил шофер.

За поворотом им открылась мощенная булыжником небольшая площадь. В ее дальнем конце слабо коптило головешками недавно сожженное имение графа Мордвинова. Собственно, догорал только деревянный мезонин, сам же дом был выстроен из белого крымского камня. Он лишь слегка закоптился от пожара, но выстоял. Жители села толпились здесь с тачками и неторопливо и обстоятельно уничтожали то, что не тронул пожар.

Остановив автомобиль, не покидая его, они стали наблюдать за кипучей жизнью толпы. Люди выбрасывали из окон и тащили к своим тачкам ведра, чайники, керосинки, подсвечники, зеркала, слегка поврежденные огнем, но еще вполне годные кресла, оконные рамы — словом, все, что могло сгодиться в хозяйстве.

Две пожилые женщины вытащили на улицу поврежденный огнем и все еще дымящий в нескольких местах большущий гобелен с изображением барской охоты на оленей. Эта картина чем-то отдаленно напоминала происходившее на площади: такая же оголтелая толпа охотников с хищным блеском в глазах, свора злобных собак и бегством спасающиеся окровавленные олени.

Женщины деловито расстелили гобелен на мокром булыжнике и стали усердно затаптывать кое-где еще тлеющую ткань. Они затаптывали ногами в постолах лица обезумевших в азарте охотников, затаптывали дымящиеся пасти озверевших собак и заливали мутной талой водой мордочки оленей с большими газами, застывшими в испуге.

В автомобильном окне со стороны Кольцова появился их знакомый в барашковой папахе.

— Любопытствуете? — не то спросил, не то укорил он и, указав на женщин, рвущих гобелен, пытаясь его поделить, добавил: — Народ, что море, все унесет.

И исчез, словно растворился в воздухе. Кольцов повертел головой, но, ни тачанки, ни её пассажира нигде не было — должно быть, свернули в ближайший переулок.

И когда они уже покидали Черную Долину, Кольцов еще раз оглядывал площадь, но знакомой тачанки так нигде и не увидел.

За Черной Долиной дорога раздваивалась.

— Куда нам? — спросил Кольцов.

— А шут его знает! Я впервые здесь… — признался шофер. Затем немного помолчал и предложил: — А, может, рискнем, поедем по правой. Дорога хорошо наезженная.

— Лучше не рисковать, — сказал Кольцов. — Постоим. Кто-нибудь да подъедет — разузнаем…

Прошло совсем немного времени, к ним подъехала тачанка, на которой рядом с кучером восседал… все тот же их случайный знакомый.

— Похоже, заблудились? — ещё издали дружелюбно спросил он, увидев на перекрестке дорог «фиат» и прогуливающихся возле кабины Кольцова и шофера.

Легко соскочив с тачанки, он подошел к ним.

— Тут совсем недавно указатель был. Вам куда надо?

— А табличка куда указывала? — прежде чем ответил Кольцов, с кузова автомобиля спросил Бушкин.

— Понимаю. Секреты, — со вздохом сказал их знакомый. — И когда все это кончится?

— Как только, так сразу, — съязвил Бушкин и вновь настойчиво спросил: — Так что там было на указателе?

— Налево — на Асканию-Нову, и дальше, до самого Чонгара. А если вправо повернете, в Чаплинку, в Каланчак попадете, — и, все так же дружелюбно улыбаясь, он спросил: — Вам-то, как я понимаю, на Чонгар надо?

— Это почему вы так решили? — спросил Кольцов, не особенно, впрочем, раздражаясь от бесцеремонности случайного знакомого.

— А я — колдун. Правда. Я все про всех знаю. Вы вот едете, и не знаете, что у вас впереди. А я знаю.

— Ну и что? — Кольцов начал понимать, что перед ними или доморощенный шутник, или психически нездоровый человек.

— У вас впереди незабываемая встреча, — он громко захохотал. — Счастливого пути!

И, продолжая хохотать, колдун пошел к тачанке и едва ли не на ходу легко впрыгнул в нее. Они свернули вправо и вскоре затерялись вдали.

— Ох, не нравится мне все это! — мрачно сказал Бушкин.

— Что — «это»?

— И этот колдун, его интерес к нам, все эти его смешочки, ухмылочки. И это пророчество про незабываемую встречу.

— Это как раз понятно: люди в пути. В конце пути у них обязательно будет встреча, — пояснил Кольцов. — Я встречал таких. Они сами себя развлекают, и других заодно.

— А, может, он просто больной? — Бушкин покрутил палец у виска. — Ну, не может же здравомыслящий человек называть себя колдуном.

— Может, и больной, — согласился Кольцов.

— А вдруг и вправду колдун? Он когда от нас отъехал, верите — нет, на меня вроде как серой пахнуло! — серьезно сказал Бушкин.

— У вас больные нервы, Бушкин. Успокойтесь! — уже начал раздражаться Кольцов. — Больше мы с ним не встретимся. Нам — влево, на Асканию-Нову. А он направо свернул.

Они тронулись дальше. Замёрзшие ночью комья грязи оттаяли, и автомобиль мягко бежал по дороге.

Уже за полдень перед ними еще издали завиднелась довольно большая темно-серая роща, и послышался шумный, накликающий снега, грачиный грай. Это была окраина Аскании-Новы.

Не в пример Чёрной Долине, имение Фальц-Фейнов мало пострадало от пребывания здесь как белых, так и красных. Должно быть, в душах даже самых отпетых разбойников, при виде прекрасного, просыпается что-то доброе, человеческое.

Аскания-Нова была жемчужиной этого выжженного солнцем степного края. Всегда чистая, ухоженная, с белоснежным дворцом, утопающая в зелени, она завораживала взор, и даже сама мысль что-то разрушить здесь казалась большинству её посетителей кощунственной.

За время войны Аскания-Нова много раз переходила из рук белых к красным и обратно, но большей частью в ней были разрушены или сожжены лишь дворовые пристройки и частично разрушены вольеры, в которых хозяева имения содержали для забавы диких зверей, животных и птиц.

Даже лихие конники генерала Барбовича[94], проживавшие здесь несколько дней, не позволили себе ничего варварского. Правда, жарили яичницу из страусиных яиц, постреляли оленей и лебедей, выпустили из вольеров страусов, и они разбежались по степям. Их отлавливали и возвращали обратно. И никому в голову не пришло отправить их на кухню.

А медведь, выпущенный из загородки пьяными казаками, долго бродил по селам, пугая жителей и собак. Потом кто-то невзначай выяснил, что он умеет танцевать и, вероятно, прежде выступал в каком-то бродячем цирке. Его присвоили себе цыгане, и какое-то время ездили с ним по всей Украине, собирая толпы зрителей. Медведь неплохо кормил цыган в это голодное время. Но потом ему это надоело, и где-то под Нежином он от цыган сбежал. С тех пор больше о нём никто ничего не слышал.

Рассказывали и о том, что белогвардейские казаки присмотрели здесь, в помещичьих конюшнях, элитных коней, которых хозяева не сумели или не успели вывезти. Сытых, не измученных походами коней, они распределили между собой. Но ночью кто-то открыл ворота конюшен и выгнал их в степь. Почуяв волю, кони разбрелись по ближним и дальним окрестностям. Местные жители ещё долго ловили в Таврических степях статных одичавших скакунов.

Нет, не соврали тогда Ромка с Данилой Павлу Заболотному, когда сказали, что поймали чубарого красавца коня где-то здесь, в херсонских степях. Скорее всего, «Алмаз» — так назвали его цыганчата — был из этой самой фальцфейновской конюшни.

Кольцов с Бушкиным и шофером Артемом Кошевым долго ходили по имению, любуясь его красотами и уцелевшими диковинами.

— Красота-то какая! — восторгался Бушкин. — Как в раю.

— В раю морозов не бывает, — буркнул Артем.

— Это еще неизвестно. Никто пока оттуда не приезжал, — и, удивленно качнув головой, Бушкин добавил: — И что удивительно, не поднялась рука!

— Вы о чем, Бушкин? — спросил Кольцов.

— Почти ничего не разорили. Не то, что в Чёрной Долине, — пояснил Бушкин. — Я когда в бронепоезде товарища Троцкого по России мотался, много всякого повидал. Отчего наш народ, как лютые разбойники, так любит грабить, разрушать, палить?

— От бедности, — коротко ответил Кольцов. — А потому, от ненависти.

— И еще чуток от зависти, — добавил Бушкин.

— Пожалуй, — согласился Кольцов. — А вы, Тимофей, еще совсем недавно хотели во Франции начинать революцию? Не раздумали? Последствия будут примерно такие же.

— Чудные слова говорите, Павел Андреевич! — Бушкин удивленно посмотрел на него. — Вы вроде как против революции?

— Я против уничтожения имений, против пожаров, грабежей, бессмысленных расстрелов и убийств. Против уничтожения всего того, что человечество создавало на протяжении не одного столетия.

— А как же тогда понимать слова Интернационала: «Весь мир насилья мы разрушим», а уже потом построим свой мир? Я когда в Москве был, на митинге Ленина видел. Он вместе со всеми пел Интернационал. Не стал бы, если бы был несогласный.

— Ну, не буквально же надо это понимать, — возразил Кольцов. — Интернационал призывает разрушить мир насилия. Понимаешь? А вовсе не дворцы и имения.

— А «мир хижинам, война дворцам»? Это что, тоже не буквально? — наступал на Кольцова Бушкин. — А как же тогда революции совершать? В белых перчатках, да?

— Эх, Тимофей, Тимофей! — укоризненно покачал головой Кольцов. — Всякая революция, это, как правило, переворот, смена старой власти со всеми ее законами.

— Пока никаких возражениев, — согласно кивнул Бушкин.

— Чаще всего, революция — это стихия. Буран. Тайфун. Она рушит на своем пути всё. Но тот, кто идет в революцию сознательно, должен понимать, что в первую очередь он должен помогать таким же, как он обуздать эту разрушительную стихию.

— А вот это уже слишком мудрено, — сказал Бушкин. — Вы, как Лев Давыдович Троцкий. Тот тоже, бывало, как чего скажет…

— Подумай хорошенько, поймешь. Слово «обуздать» разве тебе не понятно? Обуздать коня: смирить его, подчинить своей воле.

— Про коня — понятно, а вот про революцию — не совсем.

— Понимаешь, в ярости и злобе чего только люди не натворят! Дворец подожгут, все перебьют, переломают, скотину перестреляют. А потом, когда опомнятся — жалеют. А ты помоги им раньше опомниться. Возьми те же дворцы. Это лучшее, что создало челове… — Кольцов осекся на полуслове.

— Колдун! — взволнованно прошептал Бушкин, глядя поверх голов ротозеев, обступивших вольер с зебрами. — Честное слово! Это он!

— Где? — Кольцов стал тоже всматриваться в том же направлении, что и Бушкин.

— Честное слово! Я его видел!

— Может, показалось? — с сомнением спросил Кольцов. — Он ведь по правой дороге поехал. И потом: мы же на автомобиле. Как бы он успел?

— Да он это! Точно! Он еще вроде как рукой мне махнул, — и Бушкин внезапно бросился в толпу. Энергично работая локтями, он пробился сквозь людскую толчею на менее людное пространство. Кольцов пробирался следом за ним.

Выбравшись из толпы, Бушкин стал беспомощно оглядываться по сторонам.

— Вот здесь он был! Точно! Возле этой коновязи! Ну, не мог же я так обознаться! — убеждал он Кольцова. Затем взобрался на коновязь и стал сверху рыскать глазами поверх голов.

Фуражки, картузы, шапки, кепки, платки — и нигде ни одной папахи.

— Я сейчас! — крикнул Бушкин и побежал к воротам, где стояли с десяток подвод, линеек и, чуть на отшибе — их «фиат». Бушкин тщательно процедил взглядом оживленную площадь, но ни колдуна, ни его тачанки здесь не было.

Тогда он бросился к «фиату»:

— Вы этого, который на тачанке, в черной папахе здесь не видели? — тяжело дыша от бега, спросил он у пулеметчиков.

— Вроде никого такого не было. А что? Нужен? — ответил тот, что постарше.

— Да нет.

— Он же на Каланчак свернул.

Бушкин устало сел на подножку автомобиля, снял с себя шапку, вытер ею мокрое лицо.

Подошел Кольцов.

— Ничего не понимаю. Я ж его вот как вас сейчас видел, — сказал Бушкин.

— Ошибся. Бывает, — стал успокаивать его Кольцов. — Может, кто-то на него похожий. И вообще чего вы расстраиваетесь, Бушкин? Что нам до него?

— Не в том дело, — невпопад ответил Бушкин. — Мне его рожа жуть как не понравилась. Скривил ее и вот так рукой махнул. Он это был! Точно, он! — и, опустив глаза в землю, долго так сидел молча, потом с сомнением сказал: — Шут его знает, может, я и правда обознался?

* * *

Скрылись вдали белые строения Аскании-Новы. День был солнечный, и теплом, грязью лужицами в колеях напоминал весенний.

Дорога была непривычно пустынной. Насколько хватал глаз, нигде — никого, ни телеги, ни лошади.

— Нам бы поворот на Владимировку не проскочить, — озабоченно сказал шофер.

Кольцов промолчал. Пригретый солнцем, он придремывал.

Они внезапно выскочили из-за невысокого скифского кургана — человек двадцать всадников, а сзади них, не слишком поспешая, катила тачанка.

Всадники мчались галопом, горяча себя и коней, и что-то устрашающее выкрикивая, палили в небо из карабинов. Стали разделяться надвое, пытаясь с двух сторон обойти автомобиль.

Тачанка выбралась на дорогу из вязкой степной почвы и тоже прибавила скорость. Ездовой кнутом стегал лошадей.

— Что это они? — с беспокойством спросил шофёр, не сразу поняв, что гонятся за ними.

— Прибавь ходу! — приказал Кольцов и, вытащив из кобуры маузер, положил его на колени. — Похоже, бандиты.

— Может, махновцы? — с надеждой спросил шофер. — Они и раньше тут по степи шастали.

— Какие махновцы? Махновцы на нашей стороне. Бандиты! Ты жми! Может, уйдем!

Шофер старательно давил на педаль газа, выжимая из автомобиля все, на что тот еще был способен. Двигатель вздыхал и захлебывался, но автомобиль нисколько не прибавлял скорости.

А всадники уже почти поравнялись с ними, и какое-то время мчались вровень. Было видно, как из-под лошадиных копыт отлетают комья грязи.

— Все, товарищ командир! — с отчаяньем выдохнул шофер. — Не получается быстрее!

Кольцов распахнул дверцу кабины, встал на подножку, закричал копошащимся возле «гочкиса» пулеметчикам:

— Ну, вы там! Почему молчите?

— 3-заело, зараза! — отозвался пожилой пулеметчик и зло выругался.

Прозвенело боковое стекло, осколки разлетелись вокруг головы Кольцова. Несколько пуль громыхнули по дереву кузова.

Кольцов выстрелил по всаднику, пытающемуся выехать на дорогу. Видимо, пуля попала в коня, он резко остановился. Всадник перелетел через голову коня, но тут же вскочил. Конь тоже попытался подняться, и даже с трудом встал, но тут же снова упал на колени.

Бушкин выстрелил из карабина по приближающейся к ним тачанке. И заметил, что тачанка резко остановилась, а двое ее седоков засуетились. Кучер спрыгнул на землю и, похоже, стал суетливо выпрягать раненую лошадь. Бушкин перевел ствол на всадников и продолжил стрелять.

— Что, гады! Живьем захотели? — заорал он. — Да здравствует Парижская коммуна!

Внезапно ожил «гочкис». Несколько очередей прошумели над всадниками, никого не задев.

Новые очереди выбили из седел двух всадников, и пулемет снова смолк.

— Сраная Америка! — с отчаяньем выругался пулеметчик, вновь принимаясь копаться в заграничном нутре пулемета.

Ободренные наступившей тишиной, бандиты пустили коней в галоп и начали с двух сторон обходить автомобиль.

Перегревшийся мотор стал захлебываться, из заливной воронки повалил пар. Бандиты увидели это и, вырвавшись далеко вперед, окружая автомобиль, стали с двух сторон сходиться к дороге. А двое уже даже выскочили на дорогу и неторопливо ехали впереди замедляющего свой бег автомобиля. Бандиты, похоже, уже не гнались за ними, а как бы сопровождали.

Всадники все больше приближались к автомобилю, уже не опасаясь ни очередей «гочкиса», ни редких винтовочных выстрелов.

Кольцов не стрелял, выжидая, когда всадники приблизятся: на тряской дороге прицельно стрелять из «маузера» было бессмысленно. Лишь Бушкин, продолжая что-то выкрикивать, наугад палил по всадникам, которые уже рысью скакали едва ли не рядом с замедляющей бег машиной.

— Ты, малый, перестань баловать! — крикнул Бушкину кто-то из бандитов. — Не то за яйца повесим!

— Не повесите! — тоскливо отозвался Бушкин. — На не чем! Нету тут дерев!

Один из всадников, красивый, с лихим чубом, выбивающимся из-под сбитой набок шапки, приблизился к кабине автомобиля. Кольцов понял: ещё несколько мгновений, они облепят автомобиль — и все закончится.

«Один патрон для себя, а остальными хоть тебя, красавец, с собой на тог свет заберу, а может, и еще одного или двух», — подумал он. Но еще не успел он поднять «маузер», как где-то неподалеку раздался разбойничий свист.

Дальше произошло и вовсе непонятное. Краем глаза Кольцов увидел, как красавец бандит резко отпрянул от автомобиля. Развернув коня, с силой хлестанул его плетью и помчался в степь вслед за скачущими во весь опор остальными подельниками.

Стоящая в стороне на дороге тачанка, с впряженным в нее одним конем, тронулась и тоже неторопливо попрыгала по примороженным степным бурьянам вслед за скрывающимися вдали бандитами.

Десятка два всадников проскочили мимо автомобиля, все еще медленно двигавшегося по дороге, и тоже помчались вслед за бандитами. Степь вновь стала безлюдной, пустынной. Лишь вдалеке маячила тачанка, которую тащила, надрываясь, единственная лошадь.

— Нич-чего не понимаю, — огорошенный происходящим, растерянно сказал шофер. — Что за игры в прятки? Похоже, одни бандиты у других добычу отбирают?

— Какую добычу? — не сразу понял Кольцов.

— Добыча, я так понимаю, это мы.

Автомобиль медленно тащился по дороге, за ним тянулся шлейф тающего на легком ветерке пара.

Впереди они увидели бородатого мужика в мохнатой бараньей шапке. Он стоял посредине дороги, широко расставив ноги.

— Глядите, там! — показал шофёр.

— Вижу.

— Что делать?

— А что ты можешь?

— Ничего.

— Похоже, он — один. Справимся, — успокоил шофера Кольцов и, высунувшись в окно кабины, крикнул: — Вы там, наверху! Не стреляйте!

Автомобиль приближался к стоящему посреди дороги бородатому мужику. Космы шапки почти закрывали его глаза. По внешнему виду он ничем не отличался от тех бандитов, с которыми Кольцову доводилось встречаться у батьки Ангела. И позже, под Кременчугом, таких же он видел в банде у батьки Книша.

— Стреляйте! — умоляюще простонал шофер. — Развернемся — и в Асканию. Там — свои.

Но что-то удерживало Кольцова. И вовсе не всадники, которые должны были вот-вот вернуться. Другое. Какая-то непонятность происходящего. Они с собой ничего ценного не везли, что могло бы привлечь бандитов. «Гочкис»? Экая невидаль! Да и репутация у него была далеко не самая лучшая. Автомобиль? Он и вовсе бандитам ни к чему.

Стоящий посредине дороги бандит взмахнул рукой и при этом сделал характерное, приглашающее движение головой. И Кольцов вдруг понял, что он уже видел этого человека. Не просто видел — знал. Ему вспомнилось это непроизвольное приглашающее движение головой — память о давней контузии, и этот угрюмый взгляд из-под косматой шапки, и прокуренная борода.

— Останови! — приказал Кольцов. И шофер, который уже прикинул, как собьет этого бандита и как затем развернется и они попытаются бежать, неохотно нажал на тормоз.

Кольцов выпрыгнул на дорогу и, к изумлению и шофера, и двух братьев-пулеметчиков, и даже самого Бушкина, раскинув руки для объятий, направился к стоящему на дороге мужику.

Тот тоже, скупо улыбаясь, двинулся навстречу Кольцову.

Они обнялись и долго стояли так, похлопывая друг друга по спине.

— Здравствуй, Петро! Вот уж не предполагал, что еще когда-нибудь с тобой встречусь. Думал, Нестор Иванович тебя при себе придержит.

— Не придержал, — сказал бородач. — И, як видишь, в аккурат получилось. Не то быть бы вам сегодня в погребе у Савки Яценко.

Это был связник Нестора Махно Петро Колодуб. Кольцову доводилось иногда, по долгу службы, встречаться с ним и через него помогать Нестору Махно улаживать его некоторые конфликтные дела с большевиками. Махно помнил Кольцова и при случае напоминал о себе различными подарками в виде нужных красному командованию разведданных, если, конечно, они не могли пойти батьке во вред и никак не затрагивали его интересов.

Так, одним из последних его подарков оказался подпоручик Алехин, благодаря чему была раскрыта и ликвидирована хорошо задуманная бароном операция «Засада». Немаловажную роль в этом деле сыграл и Петро Колодуб, который своевременно подкинул Нестору Ивановичу мысль подарить бесполезного им пленного подпоручика, и сам с напарником не без приключений доставил его из Гуляйполя в Харьков.

— И батьке спасибо, и тебе тоже, — поблагодарил Колодуба Кольцов.

— На здоровьице, — скупо улыбнулся Колодуб. — Я и сам рад, шо так получилось. Ехал я сюда, шоб встренуть тебя и, по поручению батьки, кое об чем с тобой пошептаться. А получилась такая хренотень.

— Может, объяснишь, Петро, что все же случилось? Ехали мы тихо, ничего ценного не везли. Случайно нас эта банда зацепила, или же специально за нами охотились? — спросил Кольцов.

Он и утром, покидая Каховку, подумал, что Гольдман слишком перестарался. Ехали б себе тихо и незаметно на тачанке. Пулеметная тачанка сейчас не сильно привлекает к себе внимание здесь, в Таврических степях. А вот этот придурочный «фиат» с калекой «гочкисом» в кузове, который виден верст за пять вокруг, мог привлечь бандитский интерес. Ах, знать бы все это заранее: и что дорога за Асканией опустеет, и что «гочкис» в нужную минуту подведет, и что автомобиль окажется не таким быстрым, как бандитские кони!

— Случайно, чи нет зацепил тебя Савка Яценко, сказать не могу. Не знаю, еще совсем недавно он в нашей армии командиром полка был. Батько его шибко уважал. Его и ще Каретникова. За грамотность, храбрость, хитрость, — стал обстоятельно отвечать Кольцову Петро. — Не знаю, какая блоха Савку укусила, шо ему было обещано, только он со своими хлопцами и ще Чалый и Савченко переметнулись до Врангеля.

— Что ж они тогда не в Крыму?

— А Врангель тоже мужик с кандибобером. Он Савку специально в Таврии оставил. Они на продовольственные, оружейные склады налетают, что спалят, что пограбят.

Подъехала тачанка, сопровождаемая тремя всадниками. Четвертый махновец правил тачанкой. В ней сидели, связанные, двое бандитов. Один из них — Кольцов узнал его сразу — был тот самый случайный знакомый в барашковой папахе. Он злобно взглянул на Кольцова и отвел взгляд.

— Этот и есть Яценко? — спросил Кольцов.

— Он самый. Видишь, заскучал. А батько его предупреждал: не ходи в чужие огороды. — Колодуб покачал головой и сказал уже самому Яценко: — Все, парень! Отбегался!

— А почему он назвал себя колдуном?

— Отрекомендовался? Успел? — мрачно улыбнулся Колодуб и объяснил: — То в селе у их кличка такая была: колдуны. Может, дед чи прадед были колдунами? А, может, хвастались так. Но кличка до их присохла: колдуны да колдуны! Савка часто так многих стращал: «Я — колдун! Я вас всех насквозь вижу!». И были такие, шо верили.

Кольцов подошел к тачанке, стал внимательно рассматривать Яценко, и тот не выдержал, опустил глаза.

Павел сознавал, что не благородно даже словами добивать поверженного врага, но еще не улеглось волнение — и он не выдержал, ответил на утреннее пророчество Яценко:

— Что ж, Колдун, ты угадал! — сказал он. — Встреча в конце пути у меня, и впрямь, оказалась незабываемая. Полагаю, ты ее тоже до самой смерти не забудешь.

Яценко ничего ему не ответил. Он словно не видел Кольцова. Выждав, когда к нему обернется Колодуб, сказал ему:

— Петро! А, Петро! Вроде как не узнаешь меня? А я когда-то твоим командиром был.

— Помню, как же! И молодого тебя помню. Может, и ты не забыл? Мы у Григория Охрименко свадьбу готовили, курам головы рубали. А ты до стены отвернувся и, смотрю, глаза закрыв. Шо ж с тобой сталося, Савочка? Ты ж теперь людям, я знаю, головы рубав.

Яценко мрачно выслушал слова Колодуба. Помолчал. И, лишь когда тот хотел было отойти, Яценко поднял голову, спросил:

— Скажи, Петро, меня до батьки в Гуляйполе повезут, чи тут порешите?

— То не моя забота. То як Сёмка Каретников распорядится. Он пока командует армией.

— Слыхал, — Яценко поворочался в тачанке, удобнее усаживаясь, попросил: — Подойди поближе, Петро. На два слова.

— А у меня од их секретов нету, — указал Колодуб на Кольцова и стоящих здесь же сопровождавших его красноармейцев.

— С большевиками спознались! — упрекнул Колодуба Яценко. — Не будет вам от них добра! Ох, не будет!

— Смолкни! — оборвал его Колодуб. — Ты уже все свое отколдовал.

Яценко помолчал, словно осмысливая сказанное Колодубом, и снова попросил:

— Ты все ж подойди.

Колодуб подошел.

— Поближе.

И когда Колодуб наклонился к нему, Савелий зашептал:

— Просьба у меня. По секрету. Не для чужих ушей. По старой памяти…

— Говори. Степь кругом, никто не услышит.

— А те? — Яценко указал глазами на Кольцова и красноармейцев, деликатно отошедших в сторону.

— А тем ты, Савочка, як коняке пятая нога. Да и у нас с тобой уже нету никаких секретов. Я так понимаю, уже и не будет. Говори, чего тянешь! — начинал злиться Колодуб.

— Ты, Петро, не вези меня до Каретникова. Стрельни тут, в степи, — горячечно зашептал Яценко. — Скажешь, в бою застрелили.

— Шо тебе от того, где пулю примешь? — равнодушно спросил Колодуб. — Так хоть поживешь еще часок-другой, а то и сутки. Еще увидишь, як сонечко утром встает.

— Сыны у меня. Трое. Пусть думают, шо батько в бою загинул.

— Понимаю тебя, Савочка. Но ничем помочь не могу, — отходя от тачанки, сказал Колодуб. — В бою бы встренулись, другой коленкор. Сполнил бы твою просьбу. А в безоружных людей стрелять не приучен. Звиняй, не договорились, — и он кивнул возчикам: — Паняйте!

Тачанка тихо тронулась по дороге. Ее вновь обступили трое конных. Не почетный эскорт, охрана. Чтоб не сбежал бандит и чтоб другие бандиты его не попытались освободить.

— Петро! Петро! — издалека прокричал Яценко. — Скажи, что б хоть веревки чуток ослабили! Больно!

— Езжай, езжай! — равнодушно отозвался Колодуб и вдруг вскинулся, зло закричал: — А тем четырем пацанам, шо ты на Егоровой балке порубал, им як, не больно было? И деду Макару из Великой Лепетихи, шо ты на воротах повесил, не больно? Езжай, езжай! Сам себе судьбу выбрал!

Тачанка с пленными поплелась по дороге.

А из-за кургана тем временем появилась странная кавалькада. Вслед за бравым всадником, тяжело переваливаясь на колдобинах, тащились четыре вместительных телеги, груженные различным крестьянским скарбом. Тут можно было увидеть и самовар, и настенные часы, подушки и одеяла, бочки, кастрюли, корыта, туго набитые чем-то мешки и деревянные ящики. На последней телеге ехала даже клетка с двумя десятками кур, а сзади, привязанная к задку телеги, плелась коза, она на ходу хватала подмерзшие стебли травы и увлеченно их жевала.

— Это ещё шо за дела? — гневно спросил Колодуб, когда телеги поравнялись с ним.

— У их спросить, дядько Петро, — указал молодой махновец на группку безоружных бандитов, окруженных всадниками. — За бугорочком стояло. Видать, ихние трохеи. Людям бы раздать, так нема туточки поблизу ни одного села. Мы ришылы до штабу доставить, хай начальствие распорядыться.

— Правильно, сынки, — согласился Колодуб. — Добро, оно и есть добро. Хоть тут и ничого путного, а все ж. Чого його на ветер кидать. Пошлем батьке в Гуляйполе. Вин там ранетый, пускай порадуется. Может, Сёмка Каретников як-то по-другому распорядыться, то его начальственное дело…

Замыкали кавалькаду всадники, которые впереди себя гнали оседланных лошадей. Это были честные трофеи, добытые махновцами в бою с бандитами батьки Яценко.

Колодуб вместе с Кольцовым двинулись к «форду». Красноармейцы и Бушкин все это время сидели в кузове, обсуждая происшедшее. Еще минуты назад они были готовы умереть в бою, а сейчас уже посмеивались над какими-то байками Бушкина.

При приближении Кольцова и Колодуба, они спустились на дорогу и выстроились вдоль кузова.

Колодуб только сейчас по-хозяйски обошел автомобиль и, ни к кому не обращаясь, вынес свой вердикт:

— А коняка все-таки лучшее!

Кольцов улыбнулся, но промолчал.

Колодуб спросил у Кольцова:

— Она шо ж, до вас прикрепленная?

Вместо Кольцова ответил шофер Артем Кошевой:

— Тут такая диспозиция. Велено доставить товарища комиссара на место, и тут же вернуться обратно, — доложил он.

— Ну, так чего стоишь? Паняй, засветло вернешься. Только глядите по сторонам. Тут по степам еще две-три банды гуляют. С одной мы на днях под Мелитополем встренулись. Но она шустрее нас оказалась. Втекла. Теперь тоже где-то тут мотается.

— А товарищ комиссар как же? Я по приказу его до самого места обязан доставить, а уже потом возвращаться.

— Ты за товарища комиссара не беспокойся, считай, он уже на месте, — сказал Колодуб. — Вернешься, все как есть расскажешь. Моя фамилия Колодуб. Скажешь, ты товарища комиссара мне из рук в руки передал.

— А может, это… Ну, может, какую бы бумажку дали. Для отчетности, — засомневался Кошевой.

Кольцов достал из командирской сумки «вечное перо» и четвертушку бумаги и, пристроившись на капоте автомобиля, черкнул несколько слов: «Я и Бушкин в расположении повстанцев. Кольцов» — и вручил записку Кошевому.

— Отдадите Гольдману из хозуправления.

— А как же! Записка — это совсем другое дело! А то мало ли чего, вдруг бы не поверили, — приговаривая, Кошевой уселся на свое водительское место, рядом с ним устроился один из пулеметчиков.

Уже выглянув из кабины, Кошевой спросил:

— Товарищ комиссар, а, может, все же довезу?

— Паняй, паняй! — отпустил его Колодуб. — Мы дедовским способом, на конячках. Утекать нам не от кого, скорость не требуется.

Кольцов все же заботливо спросил:

— Доедете? Автомобиль-то исправный?

— А что ему, — улыбнулся Кошевой. — Разве что малость перегреется. Так нам тоже спешить некуда. А так она не хуже коня, окромя воды и бензина ничего не просит.

Тихо заурчал мотор. Кольцов приветливо взмахнул рукой:

— Спасибо вам! За всё!

Автомобиль развернулся и, обдав остающихся на дороге Кольцова, Колодуба и Бушкина синей гарью, резво побежал к Аскании-Нове.

А Кольцов и Бушкин вслед за Колодубом спустились в небольшой распадок[95], где их ожидали две пулеметные тачанки.

* * *

Отдохнувшие кони резво бежали, тачанки мягко покачивалась на раскисшей за день дороге. Вокруг было по-зимнему неуютно, пустынно.

Кольцов какое-то время сидел, опираясь на холодную станину пулемета. Заметив это, сидевший впереди, рядом с ездовым, Бушкин сгреб в охапку сено, выстланное на дне тачанки, и заботливо притрусил им станину.

Кольцов благодарно ему кивнул.

Солнце клонилось к закату.

«Каким длинным оказался день, — в полудреме подумал Кольцов. — Каховка, дорога, танк, разоренная Черная Долина и почти нетронутая войной Аскания-Нова… Колдун, налет бандитов и неожиданное спасение… И все это за один короткий зимний день! А он еще не кончился, и кто знает, что еще приготовила ему на этот день судьба?»

Колодуб тоже тихо подремывал. Обогнали тачанку со связанным Савелием Яценко. Он сидел, низко опустив голову. О чем он думал? Может быть, тоже о догорающем дне, который круто развернул его жизнь и, кажется, собирался поставить в ней точку.

Когда они поравнялись с Яценко, он не посмотрел в их сторону, даже не шевельнул головой.

Затем они стороной объехали идущих по грязной дороге пленных бандитов. Молодые, крепкие парни, они бодро шагали по дороге, заранее зная, чем кончится их день. Пожурят, распишут по сотням, и отправят спать куда-то на сеновал. Что будет завтра, они не знали, да и не особенно стремились узнать. Были уверены, что о них подумает их новый командир, и завтрашний день не будет отличаться от последующих. Они были нужны войне.

Кольцов поворочался, поудобнее устраиваясь в тачанке.

— Я думал, ты спишь, — сказал Колодуб.

— Думаю…

— Полезное занятие, — хмыкнул Колодуб.

— Все понимаю, а этого никак понять не могу, — сказал вдруг Кольцов. — Какая гадалка подсказала тебе выехать сюда меня встречать? В самом деле, как ты до этого додумался?

— Ничого хитрого, — сдвинул плечами Колодуб и указал назад. — На том перекрестке вы должны были повернуть на Владимировку.

— Ну, правильно.

— А мы остановились в Громовке.

— В какой еще Громовке? — удивился Кольцов. — Вы же в штаб фронта сообщили, что стоите во Владимировке.

— То батькови хитрости. Он завсегда ночует не там, где все думают, — пояснил Колодуб. — Если говорит, шо будет в Гуляйполе, сам ночует в плавнях, на Вовчей речке. Ты бы знал, як на батька охотятся! И белые, и красные, и всякие разные. И, заметь, уже не первый год. А ему хоть бы шо — ни разу неожиданно не застукалы.

— Ну и как бы я вас нашел? — слегка возмутился Кольцов. — Прямо, игры в прятки.

— Ты нас не найшов бы — мы б найшлы, — спокойно сказал Колодуб. — Мы во Владимировке втори сутки связника держим. А тут, в аккурат, ваш товаришок на Владимировку выйшов. Сообщив, шо вы выехалы. Каретников и послав, шоб я встренув. Шоб не блукалы по степам. И так, на всякий случай. Знав, шо где-то тут Савка Яценко села потрошит.

— Но я-то ему зачем? — спросил Кольцов. — Какая с меня бандиту пожива?

— Вопрос в точку. Я и сам сегодня об этом подумал, — сказал Колодуб. — Савелий — мужик хозяйственный, не стал бы без выгоды за вами гоняться. Может, откуда-то узнав, шо вы персона важна? Может, хто попросыв об одолжении, у кого до вас интерес есть?

Солнце стало быстро клониться к горизонту. Где-то совсем недалеко тяжело плескался соленый Сиваш, и от него потянуло колючим ветерком. Под копытами стал слегка похрустывать молодой ледок.

Колодуб долго молчал, задумчиво глядя на дорогу, а потом снова обернулся к Кольцову:

— Я Каретникову подскажу. Интересный вопрос. Нехай он у Савки все повыспросит. Каретников умеет так выспрашивать, шо ему, як попу на исповеди — все открывают.

Глава 6

Громовка в одночасье ожила. Со времени основания это унылое волостное татарское село не видело столько людей.

Ещё дня два назад на взмыленных конях сюда влетели несколько всадников-квартирьеров и стали торопливо прочесывать улицы, выбирая дома для размещения штаба махновской Повстанческой армии, госпиталя и других армейских служб.

К вечеру с мелитопольского тракта сюда, в Громовку, завернула почти вся махновская армия. Осторожный и недоверчивый Нестор Махно больше тысячи бойцов оставил при себе, в Гуляйполе. На всякий случай. Около четырех тысяч во главе с Семеном Каретниковым запрудили громовские улицы. И почти до самого утра махновцы, тесня хозяев, размещались в домах и других строениях. Жилья на всех не хватало, и устраивались в клунях[96], сараях, хлевах и конюшнях.

Скрипели тачанки, ржали лошади. Горластые махновцы ссорились и едва ли не дрались друг с другом из-за какого-нибудь курятника или бани. Лишь к утру на какой-то час-полтора все в изнеможении затихли.

Начальник связи Михаил Дерменжи поднял на крыше хаты, занятой под штаб, высокую деревянную мачту. И еле-еле стоявший на ногах от недосыпания исполнявший обязанности командира Повстанческой армией Семен Каретников, прежде всего, связался с Гуляйполем и доложил Махно о том, что, захватив Мелитополь и Акимовку, армия разместилась возле самого Сиваша, и до Крыма отсюда рукой подать.

— Постарайся, Сёмочка! Крым нам як воздух нужен, — ответил Каретникову Махно.

Второе сообщение Каретников отправил в штаб Южного фронта. Придерживаясь извечной тактики Нестора Махно «не класть все яйца в одну корзину» и не быть ни с кем откровенным до конца, он сообщил Фрунзе, что Повстанческая армия разместилась во Владимировке. На самом же деле, туда он отправил всего лишь один полк и держал там несколько связников. Каретников тоже, как и Нестор Махно, не слишком доверял большевикам.

В Старобельске, во время переговоров с делегацией Красной армии о перемирии и совместных действиях, Махно был, но на совещании не присутствовал. Недели за две до совещания во время боя пуля раздробила ему ступню. Тяжелейшее ранение. Встал вопрос об ампутации ноги. Нестор обратился за помощью в Москву. Нарком здравоохранения Семашко прислал к нему лучших хирургов, они сделали почти невозможное: спасли ногу.

Но даже на койке, претерпевая мучительные боли, Нестор внимательно следил за ходом переговоров: ему ежедневно сразу же обо всем подробно докладывали. Он сам редактировал некоторые пункты соглашения и отстаивал каждую свою строку.

Когда закончились переговоры, Нестор пригласил к себе самых доверенных своих командиров и, подводя итоги совещания, сказал:

— Не очень хороший договор. Где-то в нем заложена брехня, но где, я пока не поняв. Но она тут есть, слишком легко большевики сдавали свои позиции. Так шо смотрите, хлопцы, в оба. Не на все пуговки расстегивайтесь.

Размещая основные силы армии в Громовке, Каретников осторожничал: в случае какой-либо каверзы со стороны большевиков, даже небольшая фора во времени имела значение.

* * *

Колодуб привёз своих пассажиров в Громовку уже затемно. Их разместили в чистенькой горнице с бумажными цветами, украшающими портреты юных хозяина и хозяйку, с вышитыми рушниками, развешанными над божницей и по стенам.

Уже немолодая хозяйка, в которой с трудом можно было узнать ту юную красавицу с портрета, предварительно постучав, встала в проёме двери. Смущённо поздоровалась, спросила:

— Не желаете умыться с дороги? Я согрела воды, — и затем добавила: — Могу подать чай. Только он у нас свой, громовский, заваренный смородиновым листом.

Едва они умылись, вернулся отлучавшийся куда-то Колодуб. Положил на стол завёрнутый в холстину свёрток.

— Это — на вечерю. Каретникову о вашем прибытии доложил. Просил с дороги отдохнуть, а с утра уже встренетесь.

Ночью Кольцову не спалось. Он ещё и ещё раз пересматривал события прошедшего дня. Но больше всего размышлял о последнем приключении. Эта встреча с «колдуном» Яценко, как постепенно начинал понимать он, была вовсе не случайной, и его легкомыслие едва не стоило им с Бушкиным жизни.

Похоже, «колдуна» интересовал именно он. Яценко следил за его поездкой едва ли не с самой Каховки. Но вот загадка, зачем он Кольцову открылся? Мог бы спокойно наблюдать за ним со стороны и, если это входило в его намерения, в подходящий момент пленил бы его или убил. А он едва ли не от самой Каховки мелькал у него перед глазами. Что это, бравада? Эдакая игра в кошки-мышки, где ему отводилась роль мышки? Или здесь что-то совсем другое? Допустим, где-то в Особом отделе или в Штабе фронта сидит хорошо законспирированный враг. Но почему он обратил свой взор именно на него? Кому он нужен? И зачем?

Придремал Кольцов уже под утро.

Разбудил его и Бушкина заполошный петух, такой же голосистый, как и его французский собрат из Флёри-ан-Бьер. Опасаясь, что и этого красавца украдут, как до этого украли всех её кур, хозяйка держала его возле себя, поселив в своей спаленке.

Наскоро одевшись, они решили прогуляться, познакомиться с бивуачной жизнью повстанцев. Старый рыжий пес, страж дома, завидев их, не выбрался из своей конуры, лишь выполняя возложенную на него должность, пару раз брехнул в их сторону.

Громовка тоже уже не спала. Дворы, огороды и улицы были заставлены пулеметными тачанками, возами, арбами и крытыми брезентом санитарными телегами. Перекрикивались через улицу ездовые. Фуражиры развозили невесть где раздобытое сено, и кое-где из-за него возникали ссоры. Подвоза сена не было уже третьи сутки и оголодавшие кони вставали на дыбы, грызли дерево тачанок и возов и сердито ржали. Торопливо проносились по своим спешным делам всадники. Стояли шум, ругань…

Всё это было похоже на цыганский табор, такой же суматошный и крикливый.

Кольцов и Бушкин ходили по улицам в той же большевистской, командирской одежде, и почти никто не обращал на них никакого внимания. Ни один человек, хотя бы даже из интереса, не остановил их и не спросил, кто они такие и почему здесь. Если кто-то их и замечал, то лишь с интересом и даже удивлением смотрел им вслед. Не более того.

Когда возвращались обратно, один их ездовых долго провожал их взглядом. Потом обогнал их, повернулся, пошел навстречу. Кольцову показалось, он пристально всматривался в его лицо, мучительно пытаясь что-то вспомнить. Вновь догнал их, пошёл рядом. И, лишь пройдя полквартала, мужик вдруг сказал:

— Драстуйте! Чи не призналы?

Кольцов внимательно оглядел махновца. Невысокий, цыгановатый, уже далеко не молодой. В обтрепанной и прожжённой возле костров одежде, он был Кольцову не знаком.

— Я — Петро, — напомнил махновец.

— А я — Павло, — дружелюбно улыбнулся Кольцов.

— Я вас зразу признал, — сказал махновец. — Живи, здорови?

— Как видишь, живой, — ответил Кольцов, понимая, что махновец попросту ошибся.

— Во! Видать, не судьба! Видать, вам тогда друга карта выпала. Червова чи бубнова.

«Тогда»! Кольцов начал напряженно вспоминать. В какое-то мгновение ему показалось, что когда-то давным-давно он уже видел этого человека, или похожего на него. Но когда? И где?

— Ты бы, Петро, напомнил, где мы с тобой встречались? — спросил Кольцов.

— Не помните? — удивился махновец. — Ну, як же! Вы в штабу у Нестора Ивановича, на Вовчей речке. Мне, если помните, тода поручили вас… тое самое… ну, отвести… — мялся махновец.

И Кольцов вдруг вспомнил ту узкую тропу вдоль речки Волчьей, утреннего рыбака с уловом. Даже душистый запах полыни…

— До кривой вербы? — напомнил махновцу Кольцов.

— О! Бачьте! Вспомнили! — обрадовался тот. — До вербы ще далеченько было, ага. А у меня, як на грех, гвоздь в ботинке вылез. Впился в ногу, спасу от боли нема. Иду и думаю, ну, зачем ему до крывой вербы? Яка ему — вам, значить — разница, дэ лежать. Стрельну, думаю, тут, и сразу ж сниму ботинки.

— А ты б сперва снял ботинки, — совсем будничным тоном посоветовал Кольцов, словно речь шла вовсе не о нем, и на расстрел Петро вёл не его.

— А нельзя! При сполнении нельзя, шоб не по форме. Нестор Иванович рассердятся, если хто доложит.

— Да кто ж там мог доложить?

— А напарник. Или хто другой. У Нестора Ивановича везде свой глаз. Даже там, где его не должно быть! — Петро удивлённо покачал головой: — Это ж надо, где встренулись!

— А могли ведь больше и не встретиться, — улыбнулся Кольцов и, между прочим, спросил: — А напарник твой, он тоже здесь?

— Федька Лукьянченко? Нема Федьки. Убили его… — И, вздохнув, добавил: — Видать, ему пиковая карта выпала.

— И кем же ты здесь, в армии? — поинтересовался Кольцов.

— При пулемёте. В полку у Фомы Кожина.

— Ну, будь здоров, Петро. Рад, что мы всё же на этом свете встретились. — И, пожимая махновцу руку, Кольцов сказал: — Ты, когда будешь стрелять в человека, сперва немного подумай. Может, и не захочется курок нажимать.

— Э-э, не! Хоть вы теперь и большой начальник, а совет ваш никудышней, — не согласился Петро. — Если б я в бою думав, мы с вами уже точно не встренулись. Там, хто быстрее, тот и живой. Я, слава тебе, Господи, быстрее был.

— В Бога веришь?

— А вы — нет? — в свою очередь, спросил Петро и, словно уличив Кольцова в обмане, укоризненно покачал головой. — Верите! Иначе мы б с вами уже, точно, не встренулись.

* * *

Штаб Повстанческой армии разместился на небольшой сельской площади в доме купца Болбачану, который в семнадцатом году предусмотрительно бежал к себе в Румынию, оставив при доме в качестве охраны свою далекую родню.

Родичи купца не знали ни русского, ни украинского языка, а сельчане не знали румынского. Так они и жили, два народа в одном селе, никак друг с другом не соприкасаясь.

Махновцы оставили их при штабе, но переместили в пристройку для прислуги. С утра и до вечера пожилая румынская пара сидела на скамейке у распахнутых ворот и, ничего не понимая в происходящем, лишь иногда тяжело вздыхая, молча наблюдала за суетной штабной жизнью. Временно исполняющий должность командира Повстанческой армии Семен Никитович Каретников встретил Кольцова радушно, слегка обнял, повёл к обеденному столу, заменяющего канцелярский, усадил. И лишь после этого сказал:

— Много про вас слыхав.

— От Нестора Ивановича?

— И от него тоже. Это он попросыв Фрунзе, шоб вы представлялы тут, у нас, Красну армию.

Кольцов промолчал. Он исподволь присматривался к этому человеку, с которым ему предстояло прожить не один день и на равных заботиться об успехах их общего дела. Круглолицый, высокий, с усами «под Нестора Ивановича», он производил впечатление человека мягкого, сговорчивого. Но как позже убедился Кольцов, внешность Каретникова была обманчива. Был он трудно сговорчивым, на редкость упрямым, а порой и излишне жестоким.

Свой кабинет он расположил в большой гостевой горнице, обставленной с дешёвым купеческим шиком, где с трудом уживались рядом ампирная мебель и тяжелые, кованные медью неуклюжие и тяжелые крестьянские сундуки (скрыни), сулящие счастливую жизнь. Вырезанные из кости слоники соседствовали с богатым майсенским фарфором, дорогие картины — с бумажной мишурой. Лишь большая и подробная карта Крымского перешейка потеснила на одной из стен бумажные цветы.

Кольцову понравилось, что Каретников не сделал в кабинете никаких перестановок. Это говорило о нём, как о человеке деловом, целеустремлённом, не обращающем никакого внимания на свой быт, на удобства, уют.

Каретников тоже выжидал паузу. Они, как боксеры, ожидавшие гонга, откровенно рассматривали друг друга. Затем Каретников спросил:

— Ну и как жить будем? Скажу сразу: не люблю, когда шо-то в себе, а потом где-то там кому-то на ушко. Люблю, шоб — в глаза. Само злое, но — в глаза.

— Сойдёмся, — коротко сказал Кольцов.

— И давай зразу, ще на берегу договоримся. Советы воспринимать буду, а вот командовать вдвоём не умею. И привыкать не стану. Шо не по нраву — скажи. Если соглашусь, исправлю. А если не исправляю, стерпи. И не мешай. Это тебе не Красна армия, где вы мужика по струнке строите. У нас вольнолюбивые мужики, с характерами. Деды-прадедеды запорожскими казаками булы. Приказами имы не покомандуешь. Ладком з нымы надо, уговорамы. А не то, на коня — и до дому!

— Для меня это не слишком привычно, но понятно, — вопреки ожиданиям Каретникова, Кольцов не насупился, а, наоборот, дружелюбно ему улыбнулся. — Думаю, мы не только сработаемся, но и сдружимся.

Дверь в кабинет резко распахнулась, и в проеме встал высокий сутулый усач с обмотанной шарфом шеей.

— Шо тебе, Петро? — Обернулся на дверь Каретников и затем, взглянув на Кольцова, представил вошедшего: — Мой начальник штабу Гавриленко!

Начальник штаба двинулся к столу, а следом за ним в горницу с опаской протиснулись человек десять взъерошенных мужиков.

— Вот, Семён, до тебя просются, — простуженным голосом сказал Гавриленко, но, поймав на себе гневный взгляд Каретникова, сразу сориентировался: — Я и докладаю, Семён Мыкытович, до вас рвутся.

— Шо за люди? Откуда?

Мужики загалдели, перебивая друг друга. Каретников пытался что-то понять, но не смог. И тогда он грохнул кулаком по столу, крикнул:

— А ну! Ти-хо! Шо за цыганский табор? Нехай хтось один ваше дело перескаже! Хто пограмотнее!

Мужики посовещались и вытолкнули из своего круга маленького тощего мужичка в сбитом на затылок заячьем треухе. Вид у мужичка был задиристый, он походил на драчливого петуха.

— Мы, как бы это сказать, от общества… как её… делегация, — начал мужичок. — Дело у нас простое. Сами мы — иркутские, там совецку власть устанавливали. Ванька Романов нас до кучи собрал и обманом сюда. Назвали Тридцатой сибирской. А тут…

Мужичок в нерешительности смолк, оглянулся на своих.

— Говори, чего там!

— Выкладай всё, без утайки! — поддержали своего выдвиженца мужики.

— Я и говорю! Поглядели мы на совецку жисть, пока сюда ехали, и промеж себя так решили: нам такая совецка власть пока ещё не очень подходит. Мы бы и не против, но чтоб без большевиков, — закончил мужичок-грамотей свою речь.

— Нам бы до вас! Очень нам вашая власть нравится, — сказал кто-то из «делегатов».

Каретников выразительно взглянул на Кольцова, дескать: обрати внимание! Но тот слушал, никак не выказывая своего отношения к происходящему. Махновщина уже давно стала явлением, распространившимся за пределы левобережья Днепра, и он, отправляясь сюда, был готов к подобному.

— А откуда вы знаете, какая у нас власть? — спросил Каретников.

— Известно какая — анархическа. Мы там, у себя в Сибири, ваши листовки читали. И уже здесь с мужиками толковали. Большинство сходится на том, что нам её подменили…

— Кого? — не понял Каретников.

— Я и говорю, совецку власть, — несколько стушевался грамотей. — Обещали одно, а выдали, вишь ли, другое. Как на ярмарке. Там тоже такое фармазоны проделывают.

— И чем же это перед вами большевики провинились? — не выдержав, вмешался в разговор Кольцов.

— Чем, чем?… — стушевался оратор. — Известно, чем…

— Землю ещё в семнадцатом обещали раздать, а где она? — пришел на помощь грамотею кто-то из его окружения.

И посыпалось.

— Последнее из амбаров выгребают!

— Продотряды, заградотряды!

— Слух прошёл, коммунии затеяли.

— У их там всё обчее, даже бабы.

— Я свою отдал бы в коммунию, можа мне каку помоложее выпишуть, — осклабился своим беззубым ртом дедок.

— Тихо! — придя на помощь Кольцову, вновь повысил голос Каретников. — Шутки в таком деле не принимаю. Я и сам, если по делу, могу пошутковать. Если вы с Сибири до нас за землёй пришли, то вон за Сивашом Врангель. Он ещё летом манифест насчет земли объявил.

— Врангель нам не подходит. Он не задаром — продавать её будет. А кто купит? Известно, богатеи. Тот же помещик.

— Всё знаете, а дураки! — сказал Каретников и, выждав, когда все смолкнут, перешел на доверительный тон. — Хочу открыть вам один секрет. Это уже без всяких шуток. Малость вы опоздали. Чуток бы раньше, приняли бы вас до себя с дорогой душой. А сейчас — всё! Лавочка закрылась!

— Это как же ваши слова понимать?! — в недоумении выкрикнул грамотей. — Как отказ?

— Правильно понимаете. Дело в том, шо теперь мы с большевиками, як родные братья. За одно обчее дело воюем. Договор с ними заключили. Нерушимый. Все равно, як клятву.

Мужики вновь загудели, горячо обсуждая между собой эту новость, и двинулись к столу, обступили его.

— И шо вы мне предлагаете? Принять до себя дезертиров? — спросил Каретников, вглядываясь в их лица. — Нарушить клятву?

— Нам никак нельзя назад! — в отчаянии сказал грамотей. — Даже, можно сказать, невозможно!

— Ну и як мне в таком разе быть? Вас к себе принять не могу, не имею никакого такого права. А до большевиков вы не хотите возвертаться. Вот и подскажите мне, як поступить, ничего более подходящего не могу для вас придумать.

— Не подскажем! Знаем только, что нет у нас обратной дороги! — принял на себя ведение переговоров молодой высокий мужчина с впалой грудью и побитым оспой лицом. Он легко отодвинул в сторону прежнего оратора, словно смахнул со стола ненужную бумагу, и приблизился к Каретникову. Голос у него был низкий, и говорил он неторопливо, но весомо: — Среди нас много революционеров, есть и сибирские анархисты. Мы с вами люди одной крови. Если вы революционеры, как называете себя в своих листовках, то должны нас принять. Но дело даже не в этом…

— Так в чём же? Растолкуйте!

— Мы — всего лишь делегация. А неподалеку отсюда, в Строгановке, вашего ответа ждут ещё около тысячи человек. Уходя от большевиков, мы крепко хлопнули дверью: разоружили своих командиров, расстреляли политкомиссаров. Вы думаете, они простят нам это?

В горнице стало тихо.

Задачка оказалась не из простых. Возвращение грозило всем им расстрелом. Иного не могло быть во фронтовых условиях.

Мужики тихо, с какой-то отчаянной надеждой смотрели на сидевших перед ними Каретникова, Гавриленко и Кольцова. Но их лица были непроницаемые и бесстрастны. Каждый из троих по-своему пытался решить эту сложную головоломку, но её разгадка всё никак не приходила никому из них на ум.

Каретников, отличающийся в делах твердой решительностью, может быть, впервые был поставлен в такое сложное положение. Он понимал, что иного выхода, кроме как принять их в свою армию, у него нет. Но ведь это прямое нарушение Старобельского соглашения, и поэтому он ждал, какое решение выскажет Кольцов.

А Кольцов молчал. Он понимал, что не сможет послать на смерть тысячу человек и будет вынужден дать добро на присоединение этих дезертиров к Повстанческой армии. Но все же… они покинули пределы дивизии не по легкомыслию, а по причине несогласия с политикой партии большевиков. И они ведь не бегут от фронта, и хотят продолжить воевать против Врангеля.

После очень долгого молчания, во время которого Каретников никак не мог найти достойный выход, его вдруг осенило. Он решительно сказал:

— От шо, хлопцы! Ступайте на улицу, трошки там перекурить, а мы недолго посовещаемся. А потом начальник штаба доложит вам наше окончательное решение.

Сибиряки неторопливо и неохотно, ничего не добившись, двинулись к выходу. У двери самый старый из них задержался в проеме двери:

— Не хотел бы я быть на вашем месте, а все же решить по справедливости, — сказал он. — Все мосты мы перед собой спалили. Идти нам некуда, окромя как до вас. Или в банду записываться.

— В банду не советую, — бросил Каретников вслед уходящим сибирякам. — Банды мы тоже изничтожаем!

Когда стихли их удаляющиеся по коридору шаги, Каретников вопросительно посмотрел на Кольцова.

— Какого ответа ты от меня ждешь? — спросил Кольцов.

— Для себя я решив, — сказал Каретников. — И честно тебе скажу: мое решение супротив нашего Старобельского соглашения. От я и хочу послухать, як ты, представитель Фрунзе, на это посмотришь?

— Я, пожалуй, присоединюсь к твоему решению. Если, конечно, я правильно его угадал.

— Ну и як же ты его угадал? — спросил Каретников.

— Забирай их до себя, Семен Никитович! Никакие они не враги советской власти. Просто, заплутались люди в этой круговерти. Раз уж мы союзники, то какая разница, где они будут воевать. Главное, чтоб против Врангеля. А после войны, кто жив останется, сами разберутся, какая сторона им больше по душе: большевистская или махновская.

— А тебя за это не турнут из комиссаров? — хитровато улыбнулся Каретников. — Все ж против вашего закона идешь.

— Зато не против своей совести.

— Эх, золоти твои слова. Если б там, у вас, все такие были, я б и сам в большевики записался, — обрадовался ответам Кольцова Каретников и, дружески хлопнув его по плечу, добавил: — Не зря Нестор Иванович тебя у Фрунзе просил. Теперь и я понял: сработаемся мы с тобой. До гадалки не ходи: сработаемся.

Гавриленко поднялся.

— Так я пойду, сообщу им наше решение.

— Постой! Скажи Петру Пономаренко, пускай забирает их до себя. Он где квартирует?

— В Ивановке, рядом со Строгановкой.

— От, до него! И распорядись, шоб Серегин поставил их на довольствие. Ну и всё остальное…

— Понял! — и Гавриленко удалился.

Кольцов тоже поднялся, не хотел больше отнимать у Каретникова время.

— Не торопись, — попросил его Каретников.

Кольцов вновь присел на стул.

— Ты просил узнать, почему тобой заинтересовался Яценко. Ты ему ниякым боком. Его попросили. Тобою давно интересуется врангелевская контрразведка. Видать, ты кому-то там насыпав в штаны перцу.

— Не понимаю, — пожал плечами Кольцов. — Не могу представить, какой интерес я могу сейчас представлять для Врангеля. Не больший, чем любой другой чекист.

— Яценко говорит, с ним какой-то ваш вел переговоры. Большие деньги за тебя обещал, аванс дал.

— Интересно… — задумчиво сказал Кольцов.

— Говорит, тот, шо ему задание давав, все про тебя знает. И когда из Харькова приехал, и когда и на чем в Сиваши выедешь.

— И всё же, что-то Яценко недоговаривает.

— Какой ему смысл? Он всю свою жизнь уже наперед знает. Ты, говорит, ему уйму хлопот доставил. Сказали, будешь ехать на тачанке. Перешарил глазами все тачанки. А, оказалось, ты — на автомобиле. Не сразу понял, шо ты — это ты… От и все, шо я сумел од Яценко узнать.

— Сплошной туман, — вздохнул Кольцов.

И в самом деле: в Штабе фронта или где-то там находится хорошо законспирированный врангелевский агент. Это вполне возможно. И на Яценко, бандита, легко перемещающегося по Северной Таврии, мог каким-то способом выйти. Нет ответа только на самый главный вопрос: кому и зачем на той стороне понадобился именно он? Любой штабной работник представлял бы там куда большую ценность. Рисковать ради него агентом, хорошо внедрившимся во фронтовые структуры, было весьма расточительно, если не сказать, глупо.

— Слушай, а, может, через Яценко можно каким-то способом выйти на этого агента? — спросил Кольцов. — Как-то же они ведь общались.

— В том-то и дело, что никак… — ответил Каретников. — Об этом я подумал. Даже как выглядит этот агент, Яценко не может сказать. Дважды с ним встречался, и всё — на улице, в темноте… Нет, ничего он за пазухой не оставил. Всё бы выложил. Попытался бы выкупить свою никчемную бандитскую жизнь. Любую бы цену заплатил, если бы было чем платить.

Каретников прошел к окну, глянул на улицу, мрачно произнес:

— Подмораживает!

Кольцов встал.

— Извини, — сказал он, — что отнял у тебя столько времени.

— Ты не извиняйся. Делаем общее дело. Заходи, когда надо и когда захочется. Таить от тебя ничего не собираюсь. Надеюсь, и ты ответишь мне тем же, — провожая Кольцова до двери, сказал Каретников.

* * *

Судили Яценко в большом пустом амбаре, по которому с весёлым чириканьем носились, перелетая со стропила на стропило, воробьи. Собрались все, кто был свободен от охранных и различных хозяйственных дел. Фуражиры подвезли к амбару две телеги соломы, махновцы выстлали земляной пол и расселись вокруг заранее принесенного сюда стола и двух скамеек: одну — для членов трибунала, другую — для провинившихся.

В амбаре было сумеречно, и даже несмотря на солнечную погоду, над столом повесили большую керосиновую лампу — десятилинейку, но и она освещала над собой только небольшой круг.

Каретников хотел усадить Кольцова и Бушкина, как почетных гостей, на скамейку у стола, но они отказались.

— Мы уж где-нибудь в уголочке, — сказал Бушкин, высматривая местечко у стенки. Там стояла сломанная телега, и они комфортно на ней разместились.

С самых первых дней Кольцов отказался от давления на Каретникова: Старобельское соглашение махновцы подписали сами, добровольно, по инициативе Нестора Махно, и несли ответственность за каждый свой поступок. Батько уже явственно видел впереди близкое окончание войны и боялся упустить возможные выгоды по её окончании. Особенную надежду он возлагал на то, что большевики отдадут для его анархического эксперимента Крым. Он собирался всему миру показать, что такое анархическое государство, в котором будут все одинаково богаты и счастливы.

В задачу Кольцова входило наблюдение за добросовестным выполнением махновцами соглашения. И только если случится что-то непредвиденное, он был обязан спешно известить Штаб фронта. Но, как ему показалось, махновцы были настроены по-боевому, и никаких коварств от них ожидать не следовало. Каретникову он поверил сразу и бесповоротно.

Первыми в амбар ввели Яценко и его верного соратника, красавца-усача Стриженюка. Всегда загорелое на солнце и ветрах, лицо Стриженюка было неправдоподобно бледным. Увидев на соломе своих бывших соратников, он опустил голову и прибавил шагу, чтобы поскорее дойти до скамейки. Затем в амбар торопливо вошел Каретников, за ним последовали члены трибунала Евлампий Карпенко, Филипп Крат, Фома Кожин и Петро Колодуб.

— Встань, Яценко! — приказал Каретников.

Яценко торопливо поднялся. Подхватился было и Стриженюк, но Каретников жестом остановил его.

— Не торопись, Михайло! Дойдет очередь и до тебя.

Стриженюк сел.

— Слухайте! — Велел Каретников, поднес к глазам листок, стал читать: — «Врангеля нет, а есть Русская армия, которой подадим руку и сомкнем стройные ряды, станем любить друг друга и освободим свою истерзанную Русь святую от комиссарского царства и создадим власть по воле народа». Ты писал?

— Я только подписывался. А писал тот… анархист Волин.

— Волин як был у нас, так и остался. А ты — до Врангеля примкнув. А потом и вовсе третью дорожку выбрав — в бандиты. И кого ж вы грабили, Савочка? Той самый народ, якый ты призывав до любови. И судим мы тебя не за те слова на бумажке. Бумажку порвав, ветер развеял. И не за то, шо под пакостнымы словами подписался. Все не без греха, не сильно грамотные. А за то, шо променял нашу революционно-анархическую армию на буржуазно-капиталистическую. Но и там не удержався. Подався в грабители.

Яценко слушал, всё ниже опуская голову.

— Если хочешь шо сказать, говори сейчас. Боюсь, скоро тебе уже будет поздно.

Яценко посмотрел на Каретникова, перевел взгляд на сидящих напротив него махновских командиров, бывших когда-то его товарищами, а теперь ставших его судьями. Они, как и Каретников, равнодушно смотрели на него. И он снова повернулся к Каретникову.

— Бес попутал! — выдохнул он. — Но я осознав…

— Шо ты крутишься, як собака за мухой! — Каретников указал в сумеречную глубину амбара. — Своим бывшим товарищам говори. Это они тебя судять.

— Понял! — торопливо согласился Яценко. Он снова обернулся к сидящим на соломе махновцам и громко выкрикнул: — Если можете, простите! Я ж с вами сколько годов! И мерзли, и голодали, и…

— Жалобить, Савелий, нас не надо! — оборвал его Каретников. — Лучше расскажи, як докатился до такой жизни!

— Понял! — снова поспешно согласился Яценко, но к Каретникову уже не повернулся. Ему даже показалось, что сидящие в сумерках махновцы, не в пример членам трибунала, смотрят на него участливо, даже с состраданием. И ему только надо найти какие-то особенные слова, и весь этот кошмар с трибуналом прекратится. Он уже поверил в это. Сглотнув слюну и откашлявшись, он сказал:

— А грабили мы только буржуев и тех… як их… капиталистов. И раздавали людям, которы неимущи…

— А тут ты уже брешешь! — зло оборвал Яценко Каретников. — Имеются доказательства твоей брехни. Он, во дворе, стоят четыре воза, с тобою и твоими бандитами награбленным. Ничего буржуйского я там не замитыв. Самовар, подушки, мешки с зерном, куры, коза. Не побрезговалы даже старым корытом. Эх, ты! Даже сейчас ты нам, бывшим твоим товарышам, в глаза брешешь. Видать, Савелий, ты всегда брехал. А я тебе когда-то верил. И другие тоже, — Каретников смолк, размышляя, чтобы ещё такое Яценко припомнить. Но подумал, что и этого достаточно. С досадой взмахнул рукой и грустно добавил: — А хорошим же воякой был.

В амбаре стояла тишина, лишь под крышей сварливо чирикали воробьи.

Вглядываясь в едва различимые в сумерках амбара лица махновцев. Каретников спросил:

— Может, хтось шо-то хорошее про Яценко скажет?

Но никто даже не шевельнулся.

— Бачь, не нажив ты, Савелий, хороших слов. А жизнь прожив длинну! — сказал Каретников Савелию, и затем спросил у сидящих на соломе махновцев: — Ну и як нам поступить с Яценко?

Из глубины амбара донесся шелест соломы и глухой гул. Махновцы вполголоса между собой советовались.

— Я скажу! — прозвучал из сумерек голос. — Я не за всех, я только за свою батарею.

— Не вижу, хто это? Назови себя!

— Цэ Белочуб!

— Говори, Пантелей!

— Мы тут промеж собою так рассудылы! Чем меньше будет плохих людей, тем меньше будет на свете зла. А чем меньше зла, тем лучшее будет наша жизня.

— О, завернул! — покачал головой сидящий за столом член трибунала Евлампий Корниенко. — Ты конкретно! Без энтих фиглей-миглей!

— А шо, хиба не понятно? Расстрелять без сожалениев!

И следом, из разных уголков амбара, послышалось:

— Смерть!

— Расстрелять!

— Якое мнение будет у членов трибунала? — спросил Каретников.

— Поддерживаем! — за всех судей ответил Фома Кожин.

И тут вскочил Яценко и, захлебываясь, стал сварливым голосом выкрикивать:

— Вы меня до батька, до Нестора Ивановича доставьте… Не имеете права… Нестор Иванович меня лучшее… А насчет курей и козы, так то… Мы с им ещё в семнадцатом…

Рядом с Яценко встали двое молодых махновцев. В одном из них Кольцов узнал давнего знакомого. Кажется, его звали Михаилом Черниговским. Махновцы тогда, в Харькове, его пленили при помощи свадебного кортежа. Мишка изображал невесту. Он и сейчас никак не изменился, всё такой же высокий, стройный, смуглый, с красивым, почти девичьим, лицом.

Черниговский положил на плечо Яценко свою ладонь, и он на полуслове смолк, словно его выключили.

— Исполняйте! — приказал Каретников, и Черниговский и его напарник подхватили Яценко под руки и повели из амбара.

Вдоль наружной стены амбара сидели на корточках человек двадцать махновцев из бывшей банды Яценко, тоже ждали решения своей участи. Их охраняли двое часовых.

Яценко с трудом перебирал заплетающимися ногами, но, увидев своих товарищей, подтянулся, стал тверже ступать.

— Прощевайте, хлопцы! Не так повернулось, як хотел! Не держите зла!

— Иди, иди! Бог простит! — отозвался один из бандитов. — Земля тебе пухом!

Остальные молча проводили его недобрыми взглядами.

После того как увели Яценко, Стриженюк заволновался.

— Пришла твоя очередь, Михайло! Встань! — приказал ему Каретников и затем спросил: — Скажи, як бы ты наказав Мишку Стриженюка, если б це був не ты, и тебе довелось бы его судить?

— Жить хочу, Семен Мыкытовыч! Жить…

— Все мы жить хочем. Но — война! И кому-то в землю придется лечь! Даже коза, якую вы у дядька украли, и она жить хочет. А у дядька, может, есть дети. И они жить хотят. Они ещё ни перед кем не провинились, а ты их уже наказав.

— Да ни, Семен Мыкытович! Пальцем не…

— Козу украл. А она детишков молочком поила. А теперь детишки голодають…

Суд повстанцев решил Стриженюка пощадить. Но постановили: всыпать двадцать плетей и, как проявившего себя в прежних боях хорошим пулеметчиком, определить в полк до Фомы Кожина.

Остальные бандиты тоже отделались легким испугом.

* * *

Вечером в дом, где квартировали Кольцов и Бушкин, наведался Колодуб. Стал в проеме двери, снял шапку.

— Проходи, Петро!

— Да ни! Я — на минутку. Попрощаться. Уезжаю. Отзывае Нестор Иванович. Видать, скучае. Может, якие слова передаете Нестору Ивановичу?

— Скажи ему, что ценю его дружбу, что всё плохое забыл, а хорошее помню. Надеюсь на встречу.

— Спасибо, передам в точности, — Колодуб полез в карман своего громоздкого кожуха и извлек оттуда литровую бутылку. — Цэ — вам для поправки здоровья.

— А вот этого — не надо! — сердито отказался Кольцов.

— Это — надо! — Колодуб сделал два шага и твердо поставил бутылку на стол. — Это не то, шо вы подумалы. Мед. Подарок от моих пчёлок, и трошки — од моей бабы Маруси. Пока я воюю, она пчелками занимается. Получается. А шо в бутылке, то хай вас не смущае. Ничого, кроме бутылок, в хозяйстви не найшлось.

Проводить Колодуба они вышли во двор. Ночь была безлунная. Но было все равно светло. С далекой вышины им светили большие и яркие звезды.

— Счастливо вам оставаться. Надеюсь, ще встренемся, — скупо попрощался Колодуб и растворился в ночной темени.

Он ушел, а Кольцов подумал о том, что оборвалась ещё одна из множества ниточек, благодаря которым человек прочно стоит на земле.

Глава 7

Погода в Северной Таврии всё ухудшалась. Морозы не ослабевали уже даже днем.

По мере того как белые войска бежали, Южный фронт сужался. Уже почти весь Крымский перешеек заняли красные, но ещё оставались районы постоянных стычек с белыми. Это были либо рассеянные в боях остатки вражеских воинских частей, или же по каким-то причинам отставшие от своих, или забытые своими солдаты, пытающиеся пробиться к переправам.

Первая армия Кутепова, по приказу Врангеля, должна была до последнего защищать Крымский перешеек. Но генерал Кутепов по-своему понял приказ. Сиваш с его ледяной в эту пору водой он считал достаточно серьезным препятствием и поэтому все силы сосредоточил в основном в двух местах: на Перекопе и в районе Сальково и Чонгара. Лишь только здесь можно было, не намочив ноги, перейти в Крым. Несколько дней и ночей сюда тянулись конные и пешие, военные и цивильные.

Штаб Южного фронта постепенно, по мере отступления вражеских войск, передвигался поближе к Крымскому перешейку. Сначала перебазировались в Асканию-Нову, а затем и в Присивашье.

Фрунзе мечтал на плечах покидающих Северную Таврию врангелевцев с ходу ворваться в Крым. Шестую армию он двинул на Перекопский перешеек. Четвертая армия должна была атаковать Сальково, Чонгар и Арабатскую стрелку.

* * *

Нет, не зря эту часть Таврии назвали Северной. Здесь всегда несколько холоднее, чем вокруг. Когда вдоль Днепра ещё только начинаются легкие ночные заморозки, в Присивашье уже даже днем колючие северные ветры выдувают последнее осеннее тепло и превращают недавно раскисшую под осенними дождями грязь в замороженные комья (грудки) земли. Ноябрь здесь так и называется — грудень. В один из таких дней Повстанческий табор снялся с места и двинулся к Сивашу, в Строгановку. Там уже размещался один из его полков.

Едва только авангардная конная группа во главе с Мишкой Черниговским приблизилась к крайним домам села, как их строго окликнули:

— Стой! Кто идет?

— Не идёт, а едет, — ответил, придерживая свою небольшую рыжую кобылку, Мишка.

— Ну, ты! Не шибко шути, а то и я пошучу! — озлился красноармеец и передернул затвор винтовки.

— Не пошутишь, если жить хочешь, — спокойно сказал Мишка, и пояснил: — Ты — один, а нас полсотни.

— Ладно! — миролюбиво сказал часовой. — Кто такие?

— Повстанческая армия.

— Махновцы? Так бы сразу и сказал, — обрадовался часовой. — А что вы тут, в Строгановке потеряли?

— Тут где-то наш полк. Мы до их в гости.

— Нет тут уже вашего полка. Мы их турнули, потому как и самим места мало.

— Хто это — «мы»?

— Тринадцатая дивизия.

— Не присоветуешь, где теперь наших шукать?

— Может, во Владимировке? Вроде как туда они съехали.

* * *

К рассвету повстанцы разбили свой лагерь во Владимировке, и Каретников сразу же собрал на совещание весь командный состав армии, всех, кто находился здесь, у него под рукой. Прискакали командиры и тех полков, кто квартировал в ближних от Владимировки селах. Соблюдая уговор ничего не скрывать, Каретников пригласил на совещание и Кольцова. Он не отказался, занял место возле теплой печки и просидел там, не вмешиваясь, до конца разговора.

Каретников встал из-за стола и поднес к глазам исписанный листок.

— Послухайте! Только что нарочный привез! — И он стал читать: — «С получением сего Повстанческой армии надлежит форсировать Сиваш на участке Владимировка — Строгановка. Затем через Литовский полуостров выйти на Юшунь, продвигаться дальше, в тылы Перекопских укреплений и способствовать Шестой армии их овладением».

Евлампий Карпенко взял из рук Каретникова бумагу, внимательно её просмотрел и, коротко взглянув на Кольцова, хмыкнул:

— Тилегенция!.. «Надлежит форсировать». Это як понимать? Вот Нестор Ивановыч, тот по-простому: «приказую». А тут не поймешь, чи приказывае, чи просит. Даже не знаешь, як поступить?… А хто это просит?

— Сам Фрунзе, — ответил Каретников.

— Ну, если Фрунзе! Шо тут думать! Надо постараться! Взялись за гуж, так тяните шо есть силы! — сказал Евлампий.

— Оно-то так, — согласился Каретников. — В народе як говорят? Надумав лезть в воду, поищи сперва броду. То така присказка. Нас она впрямую касается. Морозы, вода холодна. Где обсушиться, где обогреться? На все размышления у нас — один день. Выступать будем вечером, як стемнеет. Какие у кого предложения?

— Местные тут по пояс на крымский берег переходят, — сказал член штаба Евдоким Коляда. — А в хорошу воду — по колено.

— Это як понимать — «хороша вода»?

— Когда ветер воду из Сиваша в море выгоняет. Летом, случалось, чуть не посуху в Крым ходили.

— Ну и шо ж нам, ждать лета?

— Оно бы и не помешало. Летом, по теплу сподручнее было бы.

— Не превращайте совещание в базар! — насупился Каретников. — Жду деловых предложений. Надо бы поискать среди местных жителей, хто знает броды. Тебе поручаю, Левка, як начальнику разведки, — обратился он к Льву Голикову.

Голиков молча кивнул головой.

Каретников обвел глазами своих «маршалов», как называл своих командиров полков Нестор Махно.

— Остальные тоже без дела не останутся, — пообещал Каретников и остановил взгляд на начальнике медслужбы Крате. — Ты, Филипп, продумай, где раненых располагать, чем перевязывать, лечить?

— Тут не столько раненых будет, сколько обмороженных, простуженных.

— В правильном направлении думаешь, Филипп. Вместе со всеми переправь на ту сторону пару телег с санитарами. Боюсь, им там найдется немало работы.

— Постараюсь, — сказал Крат.

— Ты, Петренко, — перевел Каретников взгляд на командира одного из полков, человека неразговорчивого, медлительного, но четкого и обстоятельного. — Ты продумай, як дровцами запастись. Их нам много понадобится. Костры надо будет сперва тут по берегу запалить, для ориентировки, а потом и на том берегу.

— Где ж ими в этой клятой степи запасешься? Даже кустарник, и тот козы изничтожили, — сказал Петро.

— А ты хорошенько подумай. Может, местные нам чем помогуть? Но на это надежды мало, бо зима подступила, а у каждого — детки.

— Подумаю, — пообещал Петренко.

— Похоже, кой-яки возы и брички нам на этом берегу уже будуть без надобности. Пустим их на огонь, — сказал Каретников. — Сухие, хорошо будуть гореть. А там, в Крыму новые достанем. У них там лесов, як v нас тут соли. Только тачанки по дури на дрова не пустить!

Совещались долго. Пытались предусмотреть даже незначительные мелочи, которые потом, при переправе через Сиваш, могут оказаться неразрешимой проблемой.

* * *

После совещания вышли к берегу Сиваша, остановились возле полуразрушенной мазанки, стоящей почти у самой воды. У кого был бинокль, рассматривали противоположный берег, едва видимый из-за легкой дымки, стелившейся над водой.

Петренко горстью зачерпнул воду.

— Холодна, зараза! Почти лёд.

Прискакал Голиков, с каким-то кандибобером спрыгнул возле Каретникова с коня, доложил:

— Проводника нашли. Вон идёт!

К ним подошел невысокий вихрастый мальчишка со странным, словно бы удивленным лицом.

— Ты, что ли, берешься провести нас на тот берег?

— Но! — коротко отозвался мальчишка.

— У нас так коней погоняют, — сказал Каретников. — Тебя как звать?

— Петренко, — и мальчишка тут же поправился: — Афанасий Петренко.

— Петро! — окликнул Каретников командира полка. — Чего ж молчишь?

— А шо? — отозвался комполка.

— Наплодил детей по всей Украине, и в кусты?

— Ты о чем, Семён? — Петро удивленно посмотрел на Каретникова.

— Спроси у пацана фамилию!

— Ну, скажи! — попросил Петро.

— Петренко. А шо?

— Здравствуй, Петренко! — просиял комполка. — А я, знаешь, тоже Петренко.

Мальчишка с интересом посмотрел на комполка.

— Ладно, потом разберемся. Может, ты еще и мой родич? У меня пятеро братьев — по всей Украине. Твоего батьку як звали?

— Тоже Афанасием.

— Ну, значит, однофамилец, — сказал Петро. — Шоб ты знав, парень, на Петренках та Сидоренках пол-Украины держится!

— И сколько ж тебе, Афанасий, годков? — спросил Каретников.

— Шестнадцать… скоро будет.

— И шо, ты уже ходил на тот берег?

— Летом почти каждый день. Если вода позволяла. А зимой там делать нечего.

— А сейчас як вода? Можно на ту сторону перейти?

— Вам — до пояса, а мне по шею. — Мальчишка указал на Сиваш: — Главное, туда, правее не забираться. Там глыбоко. Якись дурни дядьки там яму вырыли. Когда-сь давно тут турки потопли. Тогда тоже война была. При их, говорят, золото было. Дядьки хотели его найти.

— Нашли?

— Да хто его тут найдет? Покойников, правда, другой раз находят. Сколько годов под водой, а як живые.

— Ну и як? Проведешь нас на ту сторону?

— А чего ж! Можно! — неторопливо, совсем по-мужицки, ответил Афанасий.

— Вода-то холодная, — предупредил Каретников.

— Холодная, — согласился мальчишка.

— Родители тебя отпустят?

— Татка нема, татко помер. А мамка не против. Может, говорит, якусь копейку дадуть. А если ничего такого нема, я и так проведу.

— Серёгин! — Каретников позвал к себе начальника снабжения. — Где Серёгин?

— Только шо тут был. Видать, по делам куда-то отлучился.

— Тогда Петренко!

Комполка, стоявший неподалеку, подошел.

— Бери мальчишку, узнай, где живет, и вместе с Серегиным завезете ему с мамкой продовольствия. И пусть Серегин не скупится! Шоб им до самой весны хватило.

— Сделаем, — сказал Петренко и пошел к коновязи за своим конем.

— И от ещё шо! — Окликнул Каретников уходящего комполка. — Вы с Серегиным мотнитесь в Громовку, и тот яценковский обоз с награбленным пустите в дело. Я там мешки с зерном видел.

— Все чин-чином будет, — пообещал Петренко, подтягивая у коня подпругу.

— Иди вон с твоим родичем! — сказал Каретников мальчишке. — А вечером, як только темнеть начнет — на этом же самом месте. И не опаздывай.

— Не подведу, — уже несколько осмелев, сказал Афанасий.


К вечеру, как и условились, но ещё крепко засветло, парнишка появился на берегу.

Каретников уже был там, следил, как бойцы раскладывают вдоль берега связки дров: будущие ориентирные костры. Ветер к вечеру стал усиливаться. До мазанки, где они днем стояли, стала докатываться пенистая волна.

— Что скажешь, начальник? — обратился Каретников к мальчишке. — Можно переправляться?

— Пока можно, — солидно ответил мальчишка. — До утра, конечно, нагонит.

— Ну, до утра мы уже должны быть где-то под Юшунью.

— Значит, будете.

— Сам-то не утопнешь?

Афанасий промолчал.

— Я его на своего коня возьму, — сказал Мишка Черниговский.

* * *

Когда день уже совсем погас, и на темном безоблачном небе высыпали звезды, на берегу Сиваша стало многолюдно. К кромке берега подтягивались всадники, подъезжали телеги с боеприпасами, санитарные фуры. Топтались на месте, ожидая сигнала, безлошадные пехотинцы с тощенькими «сидорами» за плечами. От безделья подшучивали друг над другом.

— Ну и чего ты туда, Сашко, напихал?

— Всего разного, но легонького. На случай чего, шоб помогло на воде продержаться.

— Ты и так не потонешь.

— Почему?

— Будто не знаешь?

— Воздержусь до Крыма, — мрачно сказал Сашко. — А там, запомни, врежу от души. За оскорбление.

— Какое оскорбление! Здравствуйте! Я к тому, шо ты же умеешь плавать. А ты шо подумал?

— Шо я подумал, это ты потом узнаешь.

Поодаль, посмеиваясь, разговаривала другая группа:

— До чего ж хлоднючая вода. Сам, может, и выживешь, а яйца точно отмерзнут.

— Ну и нашо они уже тебе?

— Да хай бы были. Як память про дурную молодость.

— Ну, шо, командир? Тронемся? — подхватывая Афанасия на своего коня, нетерпеливо сказал Мишка Черниговский. Он со своими конниками был назначен в авангард.

— Давай! — дал отмашку Каретников.

Кони легко вошли в воду, но, почувствовав, как холодом обожгло ноги, стали останавливаться. Тихонько заржали.

— Н-но, Глафира! — подстегнул свою кобылу Мишка, и она, подрагивая от холода, побрела по взбаламученной воде. За Мишкой двинулась его полусотня. А следом в Сиваш пошли пешие и конные: тачанки, две крытые санитарные фуры, телеги, груженные боеприпасами. Едва их колеса скрылись в воде, они, увязая в донном иле, стали двигаться тяжело и медленно. Их начали подталкивать повстанцы.

Каретников сел на своего маштака, но в воду пока не входил, следил за тем, как движутся по воде его бойцы. Заметил, что ветер усиливается и волны Сиваша уже стали подступать почти к самой мазанке.

«Раньше надо было, — с отчаянием подумал он и тут же успокоил себя, — Зато не стреляют. Должно быть, не видят. А, может, и не предполагают, что кто-то решится здесь в такую погоду перейти Сиваш».

Он обернулся к бойцам, с не зажженными факелами в руках, ждущими его команды:

— Запалюйте!

И вскоре вдоль береговой кромки почти одновременно запылали ориентировочные костры.

Полусотня Мишки Черниговского брела в темноте, и лошади уже по брюхо утопали в воде. Он старался держать перед собой ту звезду, которую указал ему мальчишка. Но лошади спотыкались, с трудом вытаскивая ноги из вязкого ила, заваливались, и он терял и не сразу находил эту звезду. И была ли это она, он тоже уже не был уверен.

Обернувшись, он увидел вдали цепочку костров, и сразу повеселел, и тут же обнаружил впереди себя эту нужную ему звезду.

Становилось всё глубже. Лошадиные туловища уже были почти полностью в воде, и над волнистой водной поверхностью плыли только их головы. Лошади отфыркивались, тяжело дышали и все чаще стали от усталости падать на колени, но тут же снова поднимались.

Всадники тоже спустились в воду и, придерживая коней за уздцы, утопая едва не по шею в обжигающе холодной воде, побрели рядом.

Их проводнику Афанасию было здесь уже с головой, он один сидел на спине Глафиры. Мишка шел рядом, с трудом выдергивая сапоги с липкой донной грязи.

— Вправо не н-надо! Т-там яма! — время от времени с трудом повторял Афанасий.

— Пойми, где тут право! — буркнул кто-то из бредущих рядом.

— Вы на ту з-зирку!

— Де там та зирка! Их мильоны!

— Она од-дна… ве-велыка. В-витер, зараза, в-воду нагоняе.

Мишка неожиданно с головой ушел под воду. Вынырнул. Рядом с ним плыла его Глафира. Она тоже уже потеряла под ногами дно и, раздувая бока, тяжело дышала. А на ней, крепко уцепившись за мокрую гриву, с трудом удерживался Афанасий.

Барахтаясь в воде, Мишка стал натягивать уздечку, разворачивая кобылу в сторону береговых огней. Лошадь послушно развернулась и поплыла назад. Но Мишка всё никак не мог нащупать под ногами дно.

— Сюда на надо! — закричал он. — Глыбоко!

Конники остановились, закружились на одном месте.

А Мишка, ощутив наконец под ногами дно, подгреб к товарищам:

— Левее забирайте! Может, где-то там брод!

Мокрый, едва не теряющий от холода сознание, Мишка увидел перед собой одного из своих конников:

— Чередняк! Доставишь на берег пацана! Не то пропадет! — и Черниговский протянул руки к Афанасию, чтобы пересадить его на коня Чередняка.

— Н-не! Я н-не х-хочу! — запротестовал мальчишка.

— Я ж тебя не спрашиваю, хочешь ты чи не хочешь! — сердито сказал Мишка и с силой пересадил Афанасия до Чередняка.

— Я ж обищав… Я п-покажу, — зашелся в плаче Афанасий.

— Не плачь, мужик! Не ты виноват, шо ветер в Сиваш воду погнал! — успокоил мальчишку Черниговский и с силой хлопнул ладонью коня Чередника по крупу. Тот рванул с места и, с трудом вытащив из ила ноги, неторопливо побрел на береговые огни.

Мишка с завистью посмотрел на удалявшихся Чередника и Афанасия. Отвернулся. Но его взгляд, как магнитом притягивал к себе берег и его весёлые огни.

Оттуда, с берега к нему приближались люди, кони, телеги, тачанки. Они увязали в иле. На них наваливались махновцы и с криками «Ра-аз! Два!» продвигали их дальше, к чужому крымскому берегу.

А Сиваш становился всё глубже. Дно было неровное, с яминами, заполненными не тугим донным илом, а вязкой мазутной грязью.

Неподалеку в такую яму завалилась телега, свалилась на бок, попадали и стали тонуть лошади. Пытаясь встать, они бились в соленой воде и, захлебываясь, тоскливо ржали.

— Режь постромки, придурок! — кричали ездовому.

— Так бричка ж… имущество… засудять! — дрожа от холода, спорил ездовый.

— Не засудять, не ты один такой!

Наконец телегу под водой вновь поставили на колеса, оттащили на ровное дно. Несколько человек стали нырять в яму и снова укладывать на телегу вывалившиеся из неё ящики с боеприпасами.

Совсем неподалеку несколько повстанцев барахтались в воде вокруг завалившейся тачанки.

И ещё дальше, невидимые в черноте ночи, доругивались из-за чего-то несколько повстанцев. Плеск воды, ржанье лошадей, крики, мат.

Дальний берег, к которому они стремились, пока не всполошился. Лишь время от времени раздавались короткие пулеметные очереди, но из-за ветра звуки переправы белые, должно быть, не слышали. Прибывающая вода, высоко поднявшаяся и уже подлизывавшая обрывистый берег, тоже успокаивала врангелевцев. Кто в такую погоду станет преодолевать глубокий в этом месте Сиваш?

А, возможно, они постреливали для вида, чтобы захватить форсировавших Сиваш врасплох?

Лавина махновцев двигалась в темноту и, достигнув той глубины, когда под ногами кончалось дно, останавливались. Отходили в стороны, пытались отыскать брод. Но его нигде не было.

На остановившихся напирали другие, кто пока ещё брел только по грудь в воде.

— Не штовхайсь! — прозвучал среди этого клекота, шума и ругани высокий, почти бабий голос.

— Не ори, дурак!

— Я не вмею плавать!

— Так не мучайся, тони! Все одно, убьют! — посоветовал в темноте кто-то невидимый спокойным голосом.

Каретников стоял на берегу, и конь его постепенно отступал от накатывающихся на берег волн. Вода плескалась и вылизывала каменный цоколь ещё недавно стоявший на суше мазанки.

Издали, из черноты, куда двинулась его армия, доносился невнятный шум, отдельные голоса.

К Каретникову подошел Кольцов, которому не спалось. Он тоже переживал за успех этой операции. Этот успех был крайне необходим Южному фронту.

— Над чем размышляешь, командарм? — спросил он.

— Звезды здесь большие. У нас на гуляйпольщине поменьше!

— Не ври, волнуешься! — твердо сказал Кольцов. — Гадаешь, как всё обернется?

— А ты откуда знаешь? — недружелюбно спросил Каретников. — Мой приказ, мой и ответ!

— Не хорохорься, не надо! Вода на полметра поднялась, не ты в этом виноват, — сказал Кольцов. — Брод стал непроходимый. И ветер не утихает, нагоняет воду.

— Ничего… Как-нибудь…

— Потопишь армию. В такой холодной воде человек не сможет долго продержаться.

— Мои хлопцы не такие преграды брали.

— Самая глубина — под тем берегом, — жестко сказал Кольцов.

— И шо ты, комиссар, так об моей армии печешься? Справа — Буденный, слева Блюхер[97].

— Что-нибудь слышишь?

— Пока молчат. Хочешь, чтоб всё им засчиталось?

— Хочу, чтоб твоя армия уцелела.

— Мне кровь из носу Крым нужен!

— Не твой сегодня день, Семен Никитович. Спасай людей.

Каретников тронул шпорами коня, отъехал в сторону, давая тем самым понять Кольцову, что не хочет больше продолжать на эту тему разговор. Постоял немного в одиночестве, прислушиваясь к дальним голосам. Затем снова тронул коня и направил его в Сиваш. Конь брел, все глубже погружаясь в воду.

Кольцов смотрел вслед Каретникову. И вдруг он услышал сзади себя какие-то странные и близкие звуки. Они исходили из стоящей за его спиной полуразрушенной мазанки и были похожи на хриплое кошачье мяуканье.

Сквозь пролом на месте бывшей двери Кольцов заглянул в глубь мазанки. В густой темноте он с трудом различил что-то тёмное и живое. Пригнувшись, он шагнул внутрь мазанки и дотронулся до забившегося в самый угол темного комка. Это был мокрый и дрожащий от холода мальчишка. Его зубы выбивали в темноте звонкую дробь.

— Ты кто? — спросил Кольцов.

— Афанасий.

— Почему сюда забился?

— Т-тут з-затишно.

— Выходи.

Мальчишка вслед за Кольцовым выбрался из мазанки, и его осветил колебавшийся свет ближнего костра.

— Проводник, что ли? — удивился Кольцов. — Но почему ты здесь?

— Вода п-поднялась… хто ж знал… а он меня на к-коня. Если б п-правее взяли… — захлебываясь, горестным от обиды голосом, стал объяснять Афанасий. — Н-надо было на велыку звезду, а в-вин…

— Парень, ты весь замерз. И мокрый. Заболеешь. Беги домой, отогревайся, — прервал Кольцов сбивчивую речь мальчишки. — Потом всё расскажешь.

— Н-не, не можу. Подожду, пока через Сиваш перейдуть.

— Видишь, вода сильно поднялась. Может, и не перейдут, — сказал Кольцов. — Но я тебе всё потом расскажу. Зайду, и всё расскажу.

— А не обманете?

— Я не умею обманывать. Зайду. Честное слово.

— А откуда вы узнаете, где я живу?

— Да кто ж тебя не знает. Спрошу, где живет мальчишка Афанасий, мне и покажут.

— Ваша правда, меня во Владимировке все знають, — и, хлюпая размокшими ботинками, Афанасий припустил по улице.

Кольцов прошелся по берегу, постоял возле жарко пылающего безлюдного костра. Снова стал вглядываться в черную даль. Оттуда доносились крики, ругань. Они приближались.

— Развертайсь!.. Назад!.. До берега, на огни! — услышал Кольцов надрывный голос Каретникова.

«Упрямый! — подумал о нём Кольцов. — Мог бы чуть раньше до этого додуматься».

Не так просто развернуть в ледяной рапе утопшую тачанку. Её цепко удерживала за колеса вязкая донная грязь. Вставали на дыбы выбившиеся из сил кони. Они пытались порвать постромки, и в бессилии оглашали окружающее пространство тоскливым ржанием.

— Подмогнём, пехота! — заметив беспомощные усилия ездового, крикнул Каретников. Он уже слез с коня и, разгребая воду руками, передвигался среди своих барахтающихся в воде бойцов.

И безлошадная пехота навалилась на застрявшую тачанку, двое-трое тащили за уздечки коней.

Иные тяжелые телеги, застрявшие в иле, Каретников разрешал ездовым бросить. Они обрезали постромки, и освобожденные от непосильного груза кони, тяжело дыша и рассекая своими телами загустевшую от мороза воду, торопились на свет костров.

Первые повстанцы, вернувшиеся на берег, уже разделись догола и, обмениваясь сальными шутками, пританцовывая, грелись и сушились у костров. Это было похоже на ритуальную пляску аборигенов где-то на заливе Астролейб в Новой Гвинее. Не хватало только шаманской барабанной дроби!

Постепенно все выбрались на берег. Отогреваясь, они подсчитывали понесенные потери.

Форсирование Сиваша повстанцами провалилось.

Выбравшийся на берег Каретников, не успев даже переодеться в сухое, окликнул начальника снабжения Серегина. Тот предстал перед командующим в одном исподнем.

— Шо у тебя, Григорий? Какие убытки?

— Не успив подсчитать, Семен Мыкытович. Но вроде обошлысь без больших потерь.

— Слухай меня внимательно! Коты сюда бочку с тем спиртом, шо мы в Мелитополе реквизировалы.

— Так мы ж його… той… для ранетых хотели придержать.

— Давай сюда, сказал! — начал сердиться Каретников.

— Слухаюсь!

— И угощай всех, хто сколько выпьет!

— Да шо вы, Семен Мыкытович! Воны всэ выпьють. А шо не выпьють — разольють. А перейдем в Крым, начнуться бои — чем ранетым будем раны промывать?

— Не напоишь людей сегодня, завтра весь цей спирт на их же и срасходуешь. Только на простуженных и больных. А так, даст Бог, может, и обойдется.

— Воля ваша, Семен Мыкытович, — тяжело вздохнул скуповатый Серегин и, посомневавшись, спросил: — Так, может, и закуску?

— А шо у тебя там есть?

— Универсальна закуска: хоть под кофий, хоть под спирт. Сало!

До утра повстанцы праздновали. Такое у них было едва ли не впервые: широко и весело отмечали неудачное форсирование Сиваша.

* * *

Переместившись поближе к фронту, Фрунзе на несколько дней перенёс свою ставку из Каховки в Асканию-Нову, а затем и вовсе перебазировался поближе к Сивашу.

Донесение о неудачном форсировании Повстанческой армией Сиваша Кольцов послал с Бушкиным ещё ночью, в самый разгар веселья, когда обсушившиеся и отогревшиеся у костров махновцы дочерпывали со дна бочки последние глотки спирта и уже подступали к начальнику снабжения Серегину с требованием катить на берег ещё одну.

— Да откуда у меня той спирт! — отбивался Серегин от наседающих на него махновцев. — Мы в Мелитополе только одну бочку и взялы! Всего одну! Есть свидетели!

— Свидетели говорять, бочка была повна, а шо ты прикотыв? Там на донышке було!

— Не брешить! Було всього пивбочки! — проговорился Серегин. Прижимистость не позволила ему пустить на ветер бочку спирта и, пытаясь сохранить его для медицины, полбочки он разлил в найденные на каком-то сельском складе несколько бочонков для вина.

— Кати сюда другие полбочки! — чуть не в один голос настаивали несколько уже порядком подвыпивших махновцев.

— Придурки! — гаркнул Серегин. — Безмозглые придурки! Даже малое дитё знает, шо спирт, по закону русского учёного товарища Менделя, имеет свойства испаряться! Извиняюсь, Менделеева! А товарищ Мендель, тот по части скотоводства. Учиться надо было, олухи царя небесного!

— Это шо ж, он и из закупоренной бочки испаряется?

— Нияких чудес! Як ты ту бочку не затыкай, а спирт, зараза, все равно якусь щёлку найдет.

— То ты, Гришка, зараза! И брехун! Сам пивбочки с корешами выпил!

— Я брешу? Ах ты, паразит!

И началось!

Поначалу дрались только двое. Но постепенно махновцы занимали ту или другую сторону и тоже вступали в потасовку.

Завидев драку, сюда стали подтягиваться любопытные. Но не выдерживали и тоже, как в воду, кидались в этот клубок из разгоряченных тел.

Дрались почти что молча. Из кучи дравшихся доносились только смачные кулачные удары, тяжелое дыхание, и время от времени над этой разгоряченной толпой вдруг взмывал чей-то голос:

— Шо ж, ты, гад, по глазу! Як я теперь буду из пулемета стрелять?

— Перейдешь в ездовые! Оны и с одним глазом воюють!

Переодевшийся и приведший себя в порядок, на берегу появился Семен Каретников. Он даже не сразу понял, что происходит. А когда чуть разобрался, сунулся в эту кучу, попытался растащить дравшихся в стороны. Из этого ничего не получалось. Вынутые из драки махновцы снова, размахивая кулаками, бросались в эту свалку. Кто-то с силой ударил Каретникова под дых, другой со всего маху опустил тяжелый кулак ему между глаз.

Каретников рассвирепел и, выхватив из-за голенища сапога нагайку, снова бросился в эту свалку, и стал нещадно, что есть силы, налево и направо, без разбору лупить их по спинам. Но, похоже, их только ещё больше раззадоривала командирская плеть. Думая, что его ударил кто-то из противников, пострадавший махновец только глубже протискивался в эту кучу, ещё яростнее размахивая кулаками.

Каретников устал бесполезно махать плетью и понял, что таким способом он не сладит с этой озверевшей, кричавшей и матерившейся толпой. Он поднял маузер и трижды выстрелил в воздух.

И они замерли, застыли в самых невообразимых позах. Потом, постепенно, этот клубок стал распадаться. Все ещё тяжело дыша, потные, оборванные, с синяками на лицах и на теле они распрямлялись, удивленно оглядывались по сторонам и только сейчас узнавали, кого минуту назад молотили.

— Ты, Васыль?

— Тю на тэбэ! Михайло?

— Шо тут творится? — гневно спросил Каретников. — Из-за чего это побоище?

— Да ничего такого! Холодно. Трошки погрелись.

— Это шо! От у нас в Дзензеливци на Пасху, бувало, по три дня былысь! — тяжело дыша, с ностальгической мечтательностью сказал пожилой махновец ездовой Юхым Беба. Была ли это его фамилия или уличная кличка, никто не знал. И он тоже. У него было перекошенное после драки лицо, большой фиолетовый синяк под глазом и в клочья разорвана сорочка.

— Расходитесь! Хоть трошки поспите! — уже спокойно сказал Каретников. — Нихто не знает, шо нам с утра товарищ Фрунзе придумае.

Расходились неохотно. Только что свирепо дравшиеся, они уходили с поля своей битвы по двое-трое, обнявшись, бережно поддерживая друг друга. Кто-то даже запел:

— Ой, Маруся, шумыть гай!..

Но другие не поддержали, всё ещё продолжая обсуждать ночную забаву.

Кто-то, покидавший поле боя последним, неодобрительно сказал Каретникову:

— Эх, Семен Мыкытовыч! Спортылы хлопцам праздник!

Каретников ничего не ответил. Он смотрел вслед уходящим в обнимку махновцам и даже сам вдруг пожалел, что остановил эту свалку. В ней не было той жестокости и ненависти, какая охватывает человека в бою. Просто, таким варварским способом, дошедшим из далеких прадедовских времен, его бойцы испытывали свою удаль, ловкость и силу.

В жилах, в крови этих степняков, незлобивых по характеру взрослых детей, жила вольница. Это всё ещё была не армия, а Запорожская Сечь.

Часть II

Глава 8

Литерный поезд из Джанкоя торопился в Севастополь, но его то и дело останавливали. Врангелю приходилось выходить из салон-вагона на платформу и принимать пустопорожние доклады своих генералов. Доклады были бодрыми, генералы — отдохнувшими и лоснящиеся довольством.

Он слушал их, а у него из головы всё не шел последний ночной разговор с давним своим товарищем генералом Фостиковым. Откуда у него такой пессимизм?

Вот же, едва не на каждой станции ему докладывают о существенных пополнениях, о строительстве долговременных укреплений, о том, что Крымский перешеек представляет собой непреодолимую крепостную стену, а Фостиков, один лишь Фостиков откровенно высказал ему то, о чем и он нередко задумывался. В самом деле, что, если большевики сумеют перейти Сиваш? Что, если Крым на самом деле окажется вовсе не крепостью, и его надо будет срочно покидать?

Но почему никто из генералов, кроме Фостикова да этого фигляра Слащева, ничего такого не говорил ему в глаза? Наверняка, подобные мысли закрадываются во многие генеральские головы, но они боятся высказывать их вслух. Боятся, чтобы он, Врангель, не обвинил их трусости, в неверии в свои силы, в отсутствии патриотизма. Кроме того, они наверняка думают о том, что он, Врангель, знает то, чего не знают они, какой-то секрет, который поможет им выстоять здесь, в Крыму, до весны.

Пусть думают!

Но ему больше не в кого верить, кроме Всевышнего. И быть готовым ко всему. «А Фостикова и его Черноморско-Кубанский отряд надо перебросить в Сальково и на Чонгар, — подумал вдруг он. — Большевики вряд ли пойдут на Перекоп в лоб. Серьезное укрепление, можно голову сломать. И потерь будет без счета. Скорее попытаются обойти его с тыла. И лучше всего это сделать со стороны Чонгара».

* * *

В одиннадцать, как и было условлено, французский генерал Бруссо и командующий морской дивизией Леванта контр-адмирал Дюмениль с переводчиком-французом вошли в кабинет Врангеля.

И Бруссо и Дюмениль за последние годы сносно овладели русским, но всё же при серьезных переговорах прибегали к помощи переводчика. Блестяще знавший французский, Врангель считал для себя неэтичным на переговорах в России и о России пользоваться чужим, хотя и знакомым ему языком.

Врангель усадил союзников за стол.

— Может, не будем сначала затруднять месье Сорбье? — спросил Врангель. Это означало, что прежде чем переходить к делу, хозяин кабинета предлагал просто немного поговорить обо всем и ни о чем.

— Принимается, — сказал Бруссо.

— В таком случае, позвольте подарить вам этот номер английской «Таймс», — адмирал Дюмениль положил перед Врангелем свежий номер газеты. — Я исправляю ошибку англичан, они должны были подарить вам этот номер ещё неделю назад. Здесь вы прочтете самые добрые слова о себе. Считаю, они поскупились. Лично я добавил бы ещё больше лестных эпитетов.

— Благодарю, — Врангель раскрыл газету. — За что же они меня так хвалят?… «Положение Врангеля благоприятно. Используя печальный урок генерала Деникина, он несколько уменьшил свою армию. Но зато она отличается качественно…», — он поднял взгляд на своих собеседников. — Это качество — опыт. А он оплачен немалой русской кровью, — и, отложив газету в сторону, сказал: — Потом почитаю.

— Нет-нет, ещё один абзац. Довольно глубокий анализ! — Сказал Дюмениль и неторопливо, почти без акцента, прочитал: — «В отличие от большевиков, Врангель не реквизировал у крестьян хлеб и тем самым показал, что и в других вопросах может удовлетворить их надежды и примирить непримиримых. Россия — крестьянская страна. Врангель завоевал симпатии крестьян двумя главными факторами. Во-первых, большевики вопреки всем своим обещаниям, до сих пор не наделили крестьян землей, а оставили крупные имения в руках комиссаров. Те принуждают крестьян обрабатывать крупные земельные наделы, учредив нечто вроде белого рабства…»

— Достаточно, адмирал! — прервал Дюмениля Врангель. — Оставьте для меня хоть несколько хвалебных строк. В последнее время обо мне довольно часто пишут, но я в их сочинениях выгляжу монстром. Они не понимают, что не всё в моих силах.

— Этой статьей мы хотели немного… как это… улучшить ваше настроение. В конце концов события развиваются совсем не так плохо, — сказал генерал Бруссо.

— Я так понимаю, мы приступили к официальной части нашей встречи? — улыбнулся Врангель. Несмотря на бессонную ночь в поезде, он старался быть любезным и мягким, сговорчивым. Союзники иногда жаловались, что он ведет себя с ними высокомерно, что у него развилась мания величия.

— Да, не будем терять времени, — согласился Бруссо.

— Как мне известно, вы побывали на передовых позициях, — обратился Врангель к Бруссо. — Хотел бы услышать о ваших впечатлениях.

— Только в Таганаше, на Чонгаре. Меня сопровождал в поездке Главный инспектор артиллерии генерал… э-э…

— Илляшевич, — подсказал Врангель.

Бруссо задумался и затем, дав знак переводчику, стал говорить по-французски:

— В мои намерения входило уяснить обстановку, в которой будет сражаться ваша Русская армия. Я посетил расположение казачьей дивизии на Таганаше и три батареи, расположенных у железнодорожного моста через Сиваш. Батареи хорошо обустроены…

Неслышно вошел адъютант, внес большое блюдо с утренним кофе и французской сдобой — круасанами, расставил всё это возле собеседников.

Бруссо выждал, когда адъютант удалится, и снова продолжил:

— Да, так о батареях. За исключением полевых орудий, батареи мне показались мало соответствующими той роли, которая на них возлагается в предстоящих боях. Я хочу сказать, что огневая поддержка пехоты здесь слабо организована. А ближайшие воинские подразделения расположились верстах в пяти, в Таганаше. Мне объяснили, что позиции не оборудованы и войска отведены в места, где они могут укрыться от холода.

— Я там был на следующий день, — сказал Врангель. — У меня возникло противоположное впечатление. Знаете, генерал, вам давал объяснения генерал Илляшевич, который относится к инструкции, уставу, как к Святому Писанию. Он слишком правильный, ортодоксальный. А война — искусство. В ней постоянно приходится ради результата нарушать какие-то каноны, — Врангель вновь поднял взгляд на Бруссо. — Какие ещё сомнения у вас возникли?

— Пожалуй, больше никаких. Сам по себе Сиваш уже является как бы крепостной стеной. В эту пору года он непреодолим. А перешейки вами хорошо укреплены. Лично у меня нет никаких сомнений, что вы не повторите ошибок генерала Деникина и ранней весной отсюда, из Крыма, начнете свой освободительный поход.

— Я тоже на это надеюсь, — сказал Врангель. — И всё же…

Генерал Бруссо промолчал. Он догадывался, о чем пойдет дальнейший разговор, и не хотел его начинать. Пусть начинает Врангель, это уже будет выглядеть просьбой.

— Война — явление непредсказуемое, — начал Врангель. — В ней столько сослагательных, и каждое может повлиять на её исход. Близкий вам пример: Наполеон. Завоевал едва ли четверть России, но не учел одной мелочи, и потерпел поражение. Я имею в виду зиму.

— Теплая одежда и боеприпасы вам уже прибыли, — сказал адмирал Дюмениль. — Вскоре прибудет транспорт с продовольствием.

— Это, конечно, хорошо. Но как командующий армией я обязан быть уверенным не только в ближайшем будущем, но и предвидеть отдаленное. Я, как и вы, побывал на позициях и тоже уверовал в то, что Крым является неприступной крепостью. Но с моей стороны было бы легкомыслием не предусмотреть и самый печальный исход. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Ну, зачем же о печальном? — капризно сказал Бруссо. — Тем более что для этого нет никаких оснований.

Врангель продолжил, словно не заметил реплики французского генерала:

— Я отвечаю, приблизительно, за сто пятьдесят тысяч военнослужащих и за вдвое большее количество цивильных — жен, детей, престарелых родителей этих солдат, поскольку они тоже вверили свою судьбу в мои руки.

— В самом деле, не будем пессимистами, — поддержал Бруссо адмирал. — Даже до размышлений об этом ещё пока очень далеко.

— Не могу согласиться с вами, — сказал Врангель. — Я обязан предусмотреть любые неожиданности. На то они и неожиданности.

— Хорошо. Что бы вы хотели от нас? — в упор спросил Бруссо.

— Я хотел бы наконец получить ответ на свое письмо, которое с вашей помощью передал адмиралу де Бону, — сказал Врангель. — Я уже тогда задал адмиралу де Бону вопрос: какую помощь могла бы оказать Франция моей армии, в случае, если она будет вынуждена покинуть Крым?

Бруссо медлил с ответом. Ответ, который он в свое время получил от де Бона для Врангеля, был довольно уклончивый. Помощь, которую французский флот сможет оказать генералу Врангелю, должна соответствовать принципам, которыми Французское правительство руководствуется со всеми законными правительствами, установившимися де-факто. Бруссо предпочел тогда не сообщать Врангелю этот ответ.

— Вопрос, помнится, был чисто теоретический. Но Франция, как видите, продолжает поставлять вам вооружение, боеприпасы, снаряжение и продовольствие. Не является ли это лучшим практическим ответом на ваш теоретический вопрос? — ответил наконец генерал Бруссо.

— Суть вопроса была иная, — ровным бесцветным голосом сказал Врангель. — Я спрашивал: в случае, если ситуация на фронте резко изменится, сможет ли Франция предоставить мне морские суда для того, чтобы я смог вывезти отсюда, из Крыма, порядка трехсот тысяч человек?

— Куда? Какие страны согласятся вас принять? — безжалостно спросил адмирал Дюмениль.

— Это следующая задача, которую предстоит решить. — Врангель поочередно коротко взглянул на Бруссо и Дюмениля. — Я рассчитывал, что и её мне поможет решить Французское правительство.

— Н-не знаю. Не уверен… — Сказал Бруссо и пояснил: — Любые действия, могущие вовлечь Францию в прямую конфронтацию с Советами, выходят за рамки помощи.

— Вы что же, уже признали Советскую Россию?

— Юридически — нет. Но фактически… Она уже существует, и мы были вынуждены признать её де-факто.

— Я это знаю. И что же, примерно такой ответ мне следует ждать от вашего правительства? — спросил Врангель, холодно оглядев французов. Это был «змеиный» взгляд, как называли его редкие подчиненные, испытавшие на себе неистовый гнев командующего.

— Нет, конечно, — поспешил ответить генерал Бруссо. — Я уверен, Франция не оставит вас беде.

— Это — слова. Всего лишь слова. А я жду от союзников поступков. Независимо ни от чего, мне необходимо, чтобы уже завтра все корабли, которые вы можете для меня выделить, стояли бы под парами в крымских портах. С запасом воды и хотя бы трехдневным пайковым довольствием.

— Петр Николаевич! — Бруссо ответил Врангелю таким же колким и недобрым взглядом. — Поговорим откровенно. Вашей России уже нет. А эвакуация армии — дорогостоящая акция. Кто возместит Франции эти убытки? Большевики?

— У вас прорезался другой, более твердый и менее дружелюбный голос, — заметил Врангель.

— Это вам показалось. Но подумайте сами. Франция заключила с вами договоры в надежде на то, что в будущем вы сумеете за всё рассчитаться. Но, похоже, вы можете стать банкротом. Это не я, это вы сказали.

И они оба одновременно встали.

— Извините, мы все трое немного погорячились. Как говорится, мужской разговор, — сказал Бруссо. — Однако, нам пора.

Врангель понял: они сказали то, о чем уже давно говорят в политических кругах Парижа. Он и сам понимал, они помогали, пока им платили. Потом помогали в надежде, что им вернут все долги. Но когда-то всё это должно было кончиться. И вот оно, кажется, кончилось… Сейчас… Сию минуту… Закроется дверь, и он останется один на один с самой неразрешимой проблемой, которую без их помощи он не сможет разрешить.

— Вот что! — Закипая от ярости, но изо всех сил сдерживая себя, сказал Врангель: — Если это понадобится… После того как вы эвакуируете из Крыма армию, в уплату вам отойдет весь российский флот. Надеюсь, достойная цена! — И, чуть помедлив, тоном разгулявшегося купца, добавил: — Сдачи не надо!

* * *

Слащев со своей женой и ординарцем Ниной Нечволодовой жил в Севастополе, в своем старом салон-вагоне. После его отставки, несколько верных ему казаков остались при нем. Они отыскали на севастопольском железнодорожном кладбище его прежний вагон, в котором он во времена службы в Добровольческой армии исколесил не одну тысячу верст.

Вагон стоял в тупике с разбитыми окнами, весь разграбленный и разгромленный. При помощи деповских мастеров, точнее, при помощи хлеба и других продуктов, цены на которые взвинтились в Севастополе до небес, его в спешном порядке отремонтировали и даже слегка подкрасили. В большом купе, которое в прежние времена служило Слащеву и спальней, и кабинетом, поставили буржуйку с высокой трубой на крыше. Топили буржуйку извлеченными из насыпи старыми шпалами, отчего в салон-вагоне стоял постоянный запах их пропитки.

Старый Пантелей, с незапамятных времен исполнявший при Слащеве должность денщика, постоянно заботился о том, чтобы генерал и его окружение не претерпевало заметных изменений. Он, как и Слащев, любил всяческую живность, и она, с легкой руки денщика, никогда в вагоне не переводилась.

Вскоре он поселил в вагоне приблудного кота. Тот быстро здесь прижился и даже ухитрялся спать у Слащева в ногах. Всем котам, которые жили в салон-вагоне, Слащев давал одну и ту же кличку Барон. Бароны жили при Слащеве даже тогда, когда он ещё не был лично знаком с Врангелем.

Потом появился скворец. Этот был не говорящий, но любил усесться на какую-то жердочку и подолгу сверху наблюдать за сидящим за столом хозяином. Иногда он издавал какой-то скрипучий сварливый звук, что-то вроде вопроса «Чаво?»

И ещё, со временем, в вагоне прижилась хромая черно-серая ворона. Скворца кот не любил и постоянно выказывал ему всяческое презрение. А с вороной он быстро сдружился. Видимо, они были давно знакомы по одной и той же привокзальной помойке. Они почти никогда не разлучались, ворона весь день то и дело перелетала с места на место вслед за бесцельно слоняющимся по вагону котом.

Томясь от безделья, Яков Александрович каждое утро выходил в город и, повстречав нескольких знакомых, уже был в курсе всех слухов и сплетен, в которых, как правило, всегда находилось, пусть крохотное, зернышко правды.

Вот уже больше недели по городу ходили слухи, что большевики предложили Врангелю капитулировать, за что обещали ему различные серьезные уступки. Но Врангель пока не согласился. Другие уверяли, что Врангель собирается бежать из Крыма и ему союзники даже прислали в Ялту миноносец.

Газет Слащев не покупал, они стоили дорого, а «кормовых», которые он получал, не хватало даже на самую скудную жизнь. Поэтому он останавливался у газетных киосков, и в короткое время, прочитывал всё самое для него интересное. Главным образом его интересовали сводки с фронта, которые с каждым днем, по мере сужения фронта, становились всё короче.

На этот раз его глаза зацепились за заметку в «Русском слове» с витиеватым заголовком «Вожжи вождя в крепких руках».

Заметка начиналась словами:

«Мы встретились с главнокомандующим на станции, едва он вернулся с передовых позиций, куда выезжал для инспекции. Настроение у него было, несмотря на понятную усталость, бодрое, он источал оптимизм. На наш вопрос: что он думает об обороне Крыма, главнокомандующий коротко ответил:

— Не сомневаюсь, большевики обломают зубы о Крымский перешеек. Они положат всю свою армию у его стен. И мы скоро вновь выйдем на просторы Северной Таврии и двинемся дальше, на Москву. Ждать осталось недолго, надо лишь проявить определенное терпение».

Заметка была довольно пространная. В ней высмеивались паникеры, сеющие слухи о последних днях Крыма.

«Неверие в нашу победу поселилось в душах некоторых защитников Отечества, — прочитал Слащев. — Так, пребывающий в отставке в эти тяжкие для России дни небезызвестный всем нам генерал Слащев, с недавних пор ещё и именуемый Крымским, не очень верит в успехи Русской армии. После отъезда главнокомандующего по своим делам в Севастополь, он скептически принародно произнес:

— Подался поближе к морю.

Надо понимать эту злую реплику так: главнокомандующий не верит в победу, он отправился поближе к морю, к кораблям, чтобы успеть покинуть крымские берега».

Заканчивалась заметка такими словами:

«Обыватели, понятно. Они не владеют никакой информацией и, пребывая в панике, изобретают самые нелепые слухи. Печально, когда такие измышления порождают сами защитники Отечества.

Когда-то давным-давно, во времена расцвета Рима тех, кто порождал в государстве вредные слухи, подвергали смерти. Может быть, слишком жестоко, но справедливо.

Иные времена. Мы не варвары. Но двадцать плетей на людной площади были бы вполне адекватным наказанием за нанесенный обществу моральный вред».

Подписи под заметкой не было.

Слащев скомкал газету и сунул её в карман.

— Сколько? — спросил он у продавца газет, седенького человека в пенсне.

— Что-то интересное? — спросил тот.

— Подлость.

— За подлость денег не беру. Израсходуйте газету по назначению.

Слащев неторопливо пошел по улице. Остановился. И затем снова, но уже торопливо вернулся к киоску.

— Что-то ещё? — удивился киоскер.

— Вы не знаете, где находится редакция этой газеты?

— Пойдете по бульвару до самого конца. Между пятым и седьмым домом будет арка. Пройдете во двор — там увидите. Вывеска довольно большая.

Слащев торопливо и целеустремленно пошел по улице. Киоскер окликнул его, пока он ещё не успел удалиться:

— Мне эта газета тоже не нравится. Всё время врет. И лижет сапоги.

— Я сообщу им ваше мнение, — отозвался Слащев и вновь также решительно продолжил свой путь.

* * *

Казаки Слащева квартировали неподалеку от вокзала, в бывшем доходном доме, хозяин которого в начале войны поменял холодную Россию на горячую Гваделупу. В наполовину опустевший дом тотчас заселились железнодорожники, музыканты и артисты кафе-шантана, престарелые нищие барыни, отступавшие вместе с армией из далекой Сибири, в пути растерявшие своё скромное богатство, и другой люд ночных профессий, которые не принято называть вслух в приличном обществе. Это была коммуна, сообщество людей, помогавших друг другу выжить в трудных военных условиях.

Несколько слащевских казаков возились у коновязи.

— Астахов! Возьми с собой Самойленко и ещё двух-трёх человек, и — со мной!

— Оружие прихватить?

— Не нужно. Прогуляемся. Разве что… плётки прихватите!

В сопровождении четырех казаков Слащев вновь вышел на Приморский бульвар, пошел по нему. Отыскал нужную арку.

В тесном дворике, с балконами-переходами, на которых главным образом и протекала жизнь здешних аборигенов, он легко отыскал вывеску. Она была хорошо видна издали и сверкала позолотой.

Они ещё только вошли в дворик, как на балконах и переходах стали возникать любопытные старухи. Надо думать, они едва ли не сутками сидели у своих окошек, ожидая, когда здесь, у них во дворе, произойдет что-нибудь такое, что хоть как-то скрасит их однообразную и тоскливую жизнь.

Скрипучая деревянная лестница вела на второй этаж. Они поднялись к обтянутой кожей двери, на которой красовалась такая же позолоченная табличка с надписью «Добро пожаловать». Но дверь была заперта.

Слащев подергал за висящую на уровне глаз ручку, и где-то в глубине помещения раздался тонкий колокольный звон. И тут же на пороге появился тощий и лысый пожилой господин. Это был один из тех журналистов, который на днях в Джанкое встречался с Врангелем.

— Вы — ко мне? — спросил он, совсем, впрочем, не удивляясь приходу незнакомых людей. Газета живет за счет новостей, а новости приносят люди. Если людей бывает мало, новости приходится буквально высасывать из пальца.

— Да, конечно. Если вы редактор этого… этой газеты? — спросил Слащев.

— Я — главный редактор! — поправил гостей хозяин кабинета. — Присаживайтесь, пожалуйста!

Слащев уселся в кресло напротив редактора, казаки во главе с Астаховым — под стеночкой с висевшими на гвоздиках двумя полосами завтрашней газеты.

— И что же вас привело к нам? Какие заботы?

Слащев не ответил. Он долго, с любопытством и с некоторой гадливостью в упор рассматривал редактора. Казаки смотрели на Слащева. Они хорошо знали своего генерала и с интересом ждали развития событий. Слащев обернулся к казакам и как бы подвел итог своим изысканиям:

— А с виду интеллигентный человек! — сказал он.

— Ну, почему же… странные слова… — не сразу нашелся редактор. — Я окончил Санкт-Петербургский университет, философский факультет.

— А разве интеллигентность зависит от образования?

— Нет, конечно. Но и от образования тоже.

Слащев сунул руку в карман, вынул смятую газету, расправил её, ткнул пальцем в возмутившую его заметку:

— Ваше сочинение?

— В каком смысле? Вы хотите узнать, кто писал?

— Подписи под сочинением нет. Стало быть, вы, как главный редактор, отвечаете за содержание сего опуса?

— Допустим. Но в чем дело?

— Дело в том, что я и есть тот самый генерал Слащев, именуемый к тому же ещё и Крымским.

— Оч-чень приятно, — с трудом выдавил из себя редактор. Он был наслышан о Слащеве и уже догадывался, что ничего хорошего от этого визита ему не следует ждать. С тоской подумал, что некстати разогнал всех своих сотрудников в поисках материала для газеты. Кажется, они сейчас были бы здесь не лишние.

— Сомневаюсь, — сказал Слащев. — У меня к вам вопрос.

— Да, я — весь внимание!

— Вы слышали, чтобы я сказал о своем друге главнокомандующем Врангеле: «Подался поближе к морю»? Лично я?

— Мне кто-то сказал. И я подумал…

— Минуточку! — оборвал редактора Слащев. — Меня не интересует, что вы подумали. Я уточняю вопрос: вы сами слышали, чтобы лично я сказал эти слова?

— Нет. Но мне сказали…

— Кто?

— Н-не помню.

— Не слышали. И тем не менее написали об этом. Статейка без подписи. Стало быть, никому, кроме вас, я не могу предъявить претензию за клевету? Я правильно понимаю?

— Знаете что! — Тут же торопливо нашел выход редактор: — Вы пишете опровержение. Мы охотно его публикуем и, кроме того, принесём вам свои публичные извинения. И — всё! И инцидент исчерпан!

— Как всё у вас, оказывается, просто! Оклеветали — извинились. Но клевета-то уже гуляет по Крыму!

— Сожалею. Постараемся в ближайшем же номере…

— Минуточку! — снова повысил голос Слащев. — Я пока ни о чём вас не просил!.. Как я понимаю, вы, как и врачи, поступая на работу, тоже принимаете своеобразную клятву Гиппократа: ни словом, ни помыслом не лгать, заведомо не клеветать, говорить только правду, и ничего, кроме правды. Вы же солгали и очернили моё имя.

— Видите ли… — вновь попытался оправдаться редактор.

— Не вижу! — гневно оборвал его Слащев. — Что толку мне от ваших оправданий!

Казаки не без удовольствия наблюдали за этой беседой.

Слащев какое-то время молчал.

— В цивилизованном обществе… — нарушил тишину очкарик.

— Вот! — жестом руки остановил его Слащев и заговорил уже без всякого гнева, спокойно, тоном, каким обычно родители увещевают нерадивого недоросля. — В иные времена, сударь, за такое оскорбление я просто вывез бы вас за город и застрелил в какой-нибудь севастопольской балке. Но вы справедливо напомнили, что мы живем не в каком-то там варварском обществе. Будь вы человеком военным, я бы вызвал вас на дуэль. К сожалению, вы — человек партикулярный, я же — офицер, и кодекс чести не позволяет мне с вами стреляться. Однако я желаю получить сатисфакцию.

— Я же сказал, мы принесем извинения, — унылым голосом сказал редактор.

— Мало! — твёрдо сказал Слащев.

— В конце концов можно даже…

— Помолчите! Я думаю.

Редактор замер.

Казаки тоже с интересом ждали, чем всё это закончится. Они хорошо знали своего генерала и даже гордились им не только за отчаянную храбрость, но и за его способность на самые безрассудные и экстравагантные поступки. Что придумает он на этот раз?

— Астахов! Не помнишь, какое наказание предлагает в своей газете господин редактор за нанесение морального вреда обществу?

— Да невдобно.

— Говори!

— Двадцать плёток по голой жопе.

— И шоб серед людей, на площади, — добавил Самойленко.

— Мне нравится, — Слащев обернулся к редактору. — Как вы на это посмотрите? Это ведь ваше предложение. Сам я ничего не придумал.

— Что же это такое! Вламываются в редакцию! Что вы себе позволяете! Вы же российский генерал! — стал в гневе выкрикивать редактор.

Слащев его не слушал.

— Астахов! Добудьте у кого-нибудь из здешних прочную лавку. И, пожалуй, ещё канат.

— Канат не надо, Яков Александрович, — сказал Самойленко. — Оны ж сознательни, дрыгаться не будуть. А в случай чого, мы им трошкы поможем.

Самойленко и один из казаков отправились выполнять поручение Слащева, а Астахов с напарником стали по бокам редактора.

— Сами во двор спуститесь или помочь? — спросил Слащев.

— Куда? Зачем? Что вы творите! — разгневался редактор.

— Хочу полностью соблюсти ваше предложение. На площади, так на площади.

— Это вам так даром не пройдет. Я сегодня же пойду к главнокомандующему!

— Завтра, — сказал Слащев.

— Сегодня же! Сейчас!

— Сегодня вам лучше будет полежать, — даже с некоторым сочувствием сказал Слащев и дал знак казакам. Они легко подхватили тщедушного редактора под руки и скорее вынесли его, чем вывели во двор. Там, посредине, уже стояла массивная дубовая скамья.

Увидев её, редактор только сейчас осознал, что экзекуции ему не избежать. Он стал вырываться. Но казаки легкими тумаками быстро его успокоили.

— Изволите, сударь, сами снять с себя штаны? — спросил Слащев и затем пояснил: — Дабы моим хлопцам не пришлось прибегнуть к принародным и унижающим вас действиям.

Редактор уже не вырывался и даже не ругался. Он тихонько плакал и совсем по-детски просился:

— Я не буду! Простите! Я больше не буду!

— Верю! Больше не будете!

Казаки сорвали с редактора одежду. Когда дело дошло до кальсон, Слащев сказал:

— Оставьте!

Хныкающего редактора растянули на лавке. Самойленко, как профессиональный палач, поиграл перед глазами редактора плетью и лишь после этого неожиданно, коротким взмахом, опустил её на кальсоны. Редактор задергался и взвыл. А тонкая вмятина на кальсонах напиталась кровью.

Самойленко был мастером своего дела. Он с ровными временными промежутками опускал плеть на повлажневшие от крови подштанники. Трижды опустил плеть на спину, и кожа на спине вздулась налитыми кровью рубцами.

Редактор уже не кричал, не вырывался, не плакал, а только после каждого удара тоненько взвизгивал.

— Сколько? — спросил Слащев у Самойленко.

— Я думав, вы считаете. Вроде, четырнадцать.

— Ну и хватит! Объявляю господину редактору амнистию!

И казаки тот же час отпустили руки и ноги редактора. Он попытался вскочить с лавки, но не смог. Стеная и кривясь от боли, осторожно сполз вниз, стал подбирать снятую с него одежду. Астахов помог ему.

С охапкой одежды в руках, пошатываясь, редактор медленно побрел по двору к своей позолоченной вывеске.

— Надеюсь, не забудете опубликовать извинения, — вслед уходящему редактору напомнил Слащев. — Не заставляйте нас вернуться ещё раз.

Редактор не обернулся. Молча протиснулся в свою входную дверь.

Когда он скрылся, Слащев обвел взглядом балкончики и переходы, на которых собрались почти все жители двора.

— В чем дело? — громко спросил Слащев. — Почему не слышу аплодисментов?

И раздались аплодисменты.

Вторично они раздались несколько позже, когда Слащев с казаками покидали двор.

* * *

О том, что большевики ночью пытались преодолеть Сиваш в районе Владимировки и только высокая вода помешала им, Врангель узнал утром. Эту весть ему сообщил Михаил Уваров, едва он проснулся.

«Вот уж, воистину Господь на нашей стороне», — подумал Врангель.

Укреплению береговой полосы в районе Владимировки — Строгановки инженеры-фортификаторы уделяли меньше всего внимания, уверяя Врангеля, что преодолевать Сиваш в этом, самом широком месте, большевики не станут. В многовековой истории Крыма не было случая, чтобы кто-то даже летом решился преодолевать Сиваш в этом месте. По соседству были участки значительно уже и куда более удобные для форсирования. Сейчас же, зимой, когда морозы подскочили до десяти градусов, это сделать было практически невозможно. Поэтому главным образом укрепляли Арабатскую стрелку и Чонгар в районе Сальково.

На берегу напротив Строгановки, Владимировки и Ивановки на всякий случай отрыли несколько землянок и обустроили возле них пулеметные гнезда. Посчитали, что здесь можно держать минимальное количество солдат. Они должны были редкими выстрелами обозначать себя, чтобы большевики не сомневались: крымский берег и в этом месте денно и нощно хорошо охраняется.

Старший адъютант не уходил из опочивальни, ожидая утренних распоряжений главнокомандующего.

— А что, Микки, Курская Коренная уже на берегу? — спросил Врангель.

— Да, Петр Николаевич. Она — во Владимирском соборе.

— Хочу приложиться. За суетными делами совсем о Боге забываю.

Одна из самых почитаемых в России — икона Божьей Матери «Знамение», Курская Коренная, была покровительницей войск и походов. Когда злоумышленники взорвали в Курске храм, где тогда находилась икона, она чудесным образом уцелела среди развалин. На ней не обнаружили даже царапины.

В смутные дни, когда поход Деникина на Москву завершился полной неудачей, к Врангелю и Кутепову обратился Курский епископ Феофан с просьбой о спасении иконы от большевиков.

Врангель и Кутепов проявили о ней заботу. Вместе с войсками, в боевых порядках, Курская Коренная была пронесена до самого Новороссийска. Когда же разразилась новороссийская катастрофа и белым спешно пришлось покидать город, Врангель снова позаботился об иконе. Он велел её отправить подальше от войны, в Сербию. Там, в тихом городке Ниша, она пребывала до того момента, пока однажды Врангель не понял, что Северную Таврию придется оставить большевикам и до весны запереться в Крыму. Он распорядился вернуть Курскую Коренную снова в Россию, в Севастополь.

Врангель верил в чудодейственную силу иконы и надеялся, что она поможет, не позволит России исчезнуть в темени безбожия.

— Свяжитесь с владыкой Вениамином, — попросил он Уварова. — Скажите, хочу помолиться. В тишине. Приду один. Пусть ничего не готовит.

Уваров ушел. Врангель прошел к себе в кабинет, отодвинул занавеску на оперативной карте и стал задумчиво вглядываться в неё. Сиваш то извивался, петлял, то широко разливался. Типографская чернота воды была обманчива. Летом, в спекотную жару, в некоторых местах его можно было перейти вброд. Но сейчас? Надо быть слишком отчаянным и самонадеянным, чтобы рискнуть преодолеть это тонкое пространство, уже прихваченное у берегов тонким хрустящим ледком.

Скорее всего, потерпев неудачу у Владимировки — Строгановки, большевики больше не станут рисковать здесь и двинут свои войска на укрепрайоны. Но за эти участки, и за Перекоп и за Чонгар, Врангель был спокоен.

И всё же… Вероятно, вот так же стоит сейчас перед подобной картой большевистский командарм Фрунзе и тоже размышляет. О чём думает он? Куда направит свои войска? Какую заготовил хитрость?

Врангель знал, что Красная армия раздета и разута. Советы надеялись завершить кампанию до холодов. Не получилось! Господь помог белым войскам с погодой. Неужели большевики и сейчас, в эти лютые холода, снова будут пытаться овладеть Крымом?

Разведка донесла о том, что Ленин решительно настаивает на продолжении боевых действий. Но если бои продолжатся, плохо одетую армию поразят болезни, она станет практически не боеспособной. Хватит ли у Фрунзе характера ослушаться Ленина? Если продлятся такие холода, насколько времени у него ещё хватит боевого запала?

* * *

После обеда Врангель прошел от Чесменского дворца, где располагался его Штаб, до Соборной площади. Здесь было множество людей, они столпились у входа во Владимирский собор.

Слух о том, что Курская Коренная вновь вернулась в Россию и помещена в севастопольский Владимирский собор, в одночасье распространился по всему Крыму. К ней потянулись за утешением все, кто мог передвигаться. Несколько дней на довольно просторной Соборной площади было тесно от людей. Епископ Таврический Вениамин все это время не имел возможности отдохнуть, молебны служил по много раз в сутки.

Врангель прошел через образованный его охраной коридор. Люди молчали. И лишь когда он поднимался по ступеням к входу в собор, какая-то женщина выкрикнула из толпы:

— Хоть слово надежды скажите, ваше превосходительство!

На верхней ступеньке Врангель обернулся, оглядел заполненную людьми площадь. В основном здесь стояли старухи с детьми и уже немолодые женщины, редко среди них были видны увечные мужчины. В основном здесь собрались жены и матери солдат и офицеров, от самой Москвы сопровождавшие отступавшую армию. Вместе с нею они бежали во время новороссийской катастрофы, и вместе затем вернулись сюда. Они боялись остаться в стане большевиков, но повсюду бесстрашно сопровождали армию и переносили с нею все невзгоды.

— Чем я могу вас утешить? — тихо сказал он, но площадь затихла, и все услышали его усталый голос. Они смотрели на него с надеждой и обожанием. — Я, как и вы, уповаю на Всевышнего. Верю, он не позволит исчезнуть России, той России, которую беззаветно любим и без которой не мыслим жизни своей. Молитесь!

Он подумал и затем коротко добавил:

— И кайтесь. Все мы небезгрешны. Неправедной жизнью своей прогневили Всевышнего.

Он вошел в собор, и сразу же за дверью его окутал запах каких-то благовоний, знакомых ему с детства. Для себя Врангель называл всё это — таинственный неземной аромат, мягкий свет свечей, тихий шепот сотен молящихся людей — одним словом: благость.

Навстречу Врангелю вышел викарный епископ Таврический Вениамин. Главнокомандующий склонил перед владыкой голову, и тот осенил его крестным знамением и молча проводил к аналою.

В соборе, как и хотел Врангель, никого не было. Гулкий звук его сапог, кованых и со шпорами, звучал в соборе оглушающе громко. И он даже пожалел, что не додумался надеть на ноги что-то легкое, мягкое.

Владыка слегка отстал, пропустив Врангеля впереди себя, и затем как-то незаметно, неправдоподобно легко ступая по каменному полу, удалился в алтарь. Врангель остался один. Лишь вдалеке, возле входных дверей, остался стоять сопровождающий главнокомандующего Михаил Уваров.

Врангель подошел к аналою, перекрестился, припал к иконе. И так, в молитве, застыл.

О чем молился он? Вероятно, всё о том же, о сохранении России хотя бы на этом малом крымском пятачке. Или просил Всевышнего вернуть порушенной российской земле умиротворение и благодать.

Молился Врангель долго и истово.

Неслышно ступая, владыка проследовал из алтаря к стоящему у входной двери Уварову, и там, вместе с ним, стал ждать, когда Врангель завершит молиться.

Вскоре Врангель подошел к ним.

Провожая его, владыка сказал:

— Завтра, ваше превосходительство, выезжаю с Курской Коренной на позиции. Ваши штабные порекомендовали начинать с Чонгара и затем вдоль всего Сиваша до Перекопа.

— Вполне разумно. Одобряю, — согласился Врангель и спросил: — Что с сопровождением?

— Еще не успели обговорить.

— Не трудитесь, владыко! Выделю вам часть своего эскорта.

Они попрощались.

Глава 9

С подробным докладом о неудаче Повстанческой армии в штаб Южного фронта приехал Кольцов. Благо, штаб находился неподалеку, в глухом присивашском селе Новоселки.

Не спрашивая, где находится штаб фронта, он ещё издали увидел хатку под камышом, возле которой возвышалась радиотелефонная антенна. Даже в утреннюю пору в этом дворе было многолюдно, а у коновязи тесно от лошадей.

Оставив во дворе своего гнедого, он прошел в штаб.

В бывшей крохотной сельской кухоньке с уютной печкой, на время превращенной в приемную, он увидел адъютанта Фрунзе Сиротинского. Тот тоже сразу же узнал Кольцова, но предупреждающе объяснил:

— Совещание. Подождите немного, я узнаю.

Он скрылся за старой скрипучей дверью, но тут же вернулся:

— Проходите!

Тесноватая горница с маленькими подслеповатыми оконцами была заполнена армейскими командирами. Кольцов на мгновение вспомнил родительскую хатку на окраине Севастополя. Здесь тоже, почти как дома, стены горницы были пропитаны запахом духовитых степных трав — полыни и чабреца, который не смог перебить даже запах ядреной махорки. Фрунзе сам не курил, но другим позволял, считая себя не вправе навязывать другим свой образ жизни.

Фрунзе стоял с указкой в руках возле оперативной карты Крымского перешейка, а комдивы и комкоры тесно окружили его, как цыплята наседку. Кольцов подсел на краешек лавки возле комдива Блюхера, которого немного знал по прошлым случайным встречам.

— Таким образом, предлагаю ещё раз всё продумать и взвесить, — заканчивая давно начатый разговор, как легко понял Кольцов, об овладении Крымским перешейком, сказал Фрунзе. — У кого возникли какие-либо предложения или сомнения, прошу поделиться ими после небольшого перерыва. А я тем временем введу в курс наших сегодняшних дел товарища Кольцова. Для тех, кто не знает: Павел Андреевич Кольцов в настоящее время является нашим военным представителем в Повстанческой махновской армии.

Командиры встали, потянулись из горницы во двор. Проходя через дверь, вынужденно пригибали головы: то ли хатка за долгие годы сильно вросла в землю, то ли изначально, ещё при строительстве, была рассчитана на низкорослых хозяев.

Мимо Кольцова прошли члены Реввоенсовета фронта Гусев, Владимиров, Кун, Смилга. Их лица были Кольцову знакомы, в разное время ему приходилось их видеть, но ни с кем из них, кроме венгра Белы Куна[98], знаком не был. С Белой Куном он познакомился не так давно, под Каховкой, в черные дни своей жизни, когда начальник Политотдела Двенадцатой армии Розалия Землячка[99] пыталась предать его суду военного трибунала. Бела Кун был на стороне Землячки.

Потом к Кольцову одновременно подошли два комдива. Поздоровались.

— Мы с вами соседи. Комдив Пятьдесят второй, — представился высокий грузноватый и медлительный Маркиян Германович. — Так что через Сиваш пойдем рядышком. Я — слева от Ивановки. Пятнадцатая пойдет справа.

— Радумец, комдив Пятнадцатой! — крепко пожал руку Кольцову франтоватый, с лихими вразлет усами ещё совсем молодой комдив, и тут же попросил: — Не подведите!

— Постараемся. Хотя народ у меня с норовом. Трудно ручаться.

— Анархия, мать порядка, — улыбнулся Радумец.

— С анархией не всё так, как о ней многие думают. И дисциплине подчиняются, и воюют хорошо, — сказал Кольцов. — Но… как бы это помягче?… Каждый сам себе командир. Приказ исполняют только после того, как докажешь, убедишь.

— Удается?

— Пока удавалось.

— Каким же образом? Одного-двух уговорить, это понятно. Но их же у вас несколько тысяч.

— Волшебное слово знаю, — улыбнулся Кольцов. — Всего одно лишь слово — Крым. Они ещё на Старобельском совещании передавали просьбу Нестора Махно: «Отдайте нам в концессию Крым»[100].

— Смотри, какие знают слова, — удивленно покачал головой Германович, — «концессия».

— Нестор Махно за семь лет в Бутырке университет окончил, — сказал Кольцов и пояснил: — Он все семь лет с учёными анархистами в одной камере просидел. И в самом прямом смысле университетское образование получил.

— Ну и зачем им Крым? — спросил Радумец. — Кусок, конечно, лакомый. Но земли там мало, всё больше горы, леса. Курортная зона. Что смогут эти крестьяне там сотворить?

— Хотят свободную анархическую республику организовать. Безвластную. Пусть, говорят, весь мир посмотрит, как могут жить люди в безвластном анархическом государстве.

— Гляди-ка! Замах рублевый! — удивился Германович. — Ну и что? Мы согласились?

— Я на том совещании не был. Возможно. Хотя и сомневаюсь. В соглашении об этом — ни строчки. Но они верят.

— Обманем, — сказал Радумец. — Какой-нибудь остров в Ледовитом океане, может, и отдали бы. Но Крым?…

И они тоже пошли к выходу.

— Соседи! Вы как-нибудь в гости загляните, — пригласил их Кольцов. — На чай!

— Какой чай! Отоспаться бы! — едва не в один голос сказали комдивы.

Тем временем освободился Фрунзе. Кольцов подошел к нему.

— Ваше донесение получил ночью. Спасибо за четкость, — Фрунзе устало опустился на табурет возле висящей на стене оперативной карты. — Я уж хотел было отменить приказ о переправе. Но, честно говоря, хотелось проверить, на что способны махновцы. Если бы они закрепились на Литовском полуострове, мы тут же бросили туда Пятнадцатую и Пятьдесят вторую дивизии. Наготове была и Вторая конная Миронова.

— Не по вине махновцев ничего не получилось, — сказал Кольцов. — Вода поднялась…

— Читал вашу записку, — остановил Кольцова Фрунзе. — Полагаете, в трудную минуту на них можно положиться?

— Нисколько не сомневаюсь.

— Какие отношения у вас сложились с командованием повстанцев?

— Вполне деловые. Я бы даже сказал, дружеские. — И, улыбнувшись, Кольцов добавил: — Но это всё же не совсем армия. Скорее Запорожская Сечь, со всем хорошим и плохим, что было в Сечи.

Кольцов подробно рассказал Фрунзе о кулачном бое после неудачного форсирования Сиваша. Командующий фронтом от души посмеялся.

— Я им доверяю. Народец они простой, но обидчивый. Если что не по нутру, могут и развернуть свои телеги в сторону дома. А уж если поверят, то — до конца, — сказал Кольцов.

— Слушайте, вы прямо влюблены в этих бандитов, — сухо сказал Фрунзе. — Забыли, сколько крови они нам попортили?

— Кровь мы друг другу портили. Они не совсем понимают, что такое советская власть. Верят врангелевской пропаганде о коммуниях, в которых всё будет общее, даже жены. У них свои представления о государстве без царя, капиталистов и помещиков. В чём-то они не совпадают с нашими.

— Ну и как в таком случае нам с ними быть? Они — бунтари, и останутся такими. Нужны ли нам они в нашей будущей жизни?

— А куда нам их девать? Они, как и мы с вами, тоже — из нашего же прошлого. Такие, какие есть. Рукой со стола не смахнешь. Кончится война, задача власти терпеливо и доходчиво им объяснить, что такое советская власть. Поймут — станут хорошими нашими помощниками. Они — хлеборобы. У них даже на знамени написано «За хлеб и волю».

— Да вы, дружок, чистой воды либерал, — удивленно покачал головой Фрунзе. — Это что же, на вас так Франция повлияла? Или махновцы перевоспитали? Так быстро?

— С рождения, Михаил Васильевич, я такой. Не вижу в их желаниях ничего, что шло бы в разрез с политикой большевиков.

Фрунзе встал. В горницу уже начали возвращаться его подчиненные.

— Не время спорить, — сказал он. — От махновцев сейчас требуется только одно, чтобы в трудную минуту не подвели.

— Надеюсь, не подведут.

— А доспорим после войны.

— Согласен, — Кольцов повернулся, чтобы где-нибудь присесть и поучаствовать в совещании.

Но Фрунзе, вдруг взяв в руки указку, сказал Кольцову:

— Специально для вас. Пока собираются, — и взмахнул указкой над картой. — Надо торопиться с наступлением. Начнем в ночь с седьмого на восьмое. Повстанцам сообщим в ночь на седьмое, не раньше. Вы тоже ничего им пока не сообщайте.

— Да, понимаю, — согласно кивнул Кольцов. И без этого предупреждения он не стал бы раньше времени разглашать повстанцам секретные сведения. Время от времени в их рядах то и дело разоблачали махновцев, поддерживавших отношения с белогвардейской разведкой. Случай с Савелием Яценко, увы, не единичный.

— Полосу наступления вашим повстанцам менять не будем. Переправляться там же. Ваши соседи — Пятнадцатая и Пятьдесят вторая стрелковые дивизии. С Литовского полуострова продвигаться дальше, до Юшуни, с тыла выйти к Перекопу и способствовать его овладением.

— Будем стараться, — пообещал Кольцов и, осознав всю сложность поставленной задачи, добавил: — Дело не из легких.

— А разве я сказал, что оно легкое? Но куда тяжелее у Блюхера, — сказал Фрунзе. — Пятьдесят первая дивизия Блюхера будет наступать на Перекопские укрепления в лоб. С фронта Блюхер не сможет ими овладеть. Но противник тем не менее должен быть уверен, что мы именно отсюда, с фронта, решили взять Перекоп.

— По сути, отвлекающий маневр? — догадался Кольцов.

— Похоже на это, — согласился Фрунзе. — Вы, повстанцы, вместе с Радумецом и Германовичем выйдете к Перекопу с тыла.

Рассказывая, он легко взмахивал указкой. У Кольцова сложилось впечатление, что операция по взятию Перекопской твердыни была тщательно продумана, в ней было некое полководческое изящество, и она нравится самому Фрунзе. Но это изящество могло обернуться немалой кровью.

— Но Блюхер! — задумчиво сказал Кольцов. — По сути, он жертвует своей дивизией!

Фрунзе нахмурился, ему не поправились слова Кольцова.

— Жертв, конечно, не избежать. Ему — в большей степени, — жестко сказал он. — В войне нередко такое случается, что ради победы приходится кем-то или чем-то жертвовать. Свою задачу в этой операции он знает. А уж как ему при этом уменьшить количество жертв, пусть придумает сам. На то он и комдив, — он отложил указку. — Собственно, это всё, что я должен был вам сообщить. Больше вам незачем тратить здесь время. Можете отправляться к себе.

— Если можно, отниму у вас ещё минуту времени, — попросил Кольцов.

— Да, пожалуйста, — Фрунзе снова опустился на табуретку и поднял на него усталые глаза.

— У меня есть предположения, что где-то здесь у нас сидит хорошо законспирированный враг, — без всякой дипломатии, в упор выпалил Кольцов.

— Почему вы так думаете?

— О моем отъезде из Каховки к повстанцам знал очень узкий круг людей. И тем не менее об этом в то же утро узнали бандиты. Они пытались пленить меня, и лишь чистый случай помог мне избежать пленения и последующей доставки во врангелевскую контрразведку. Заказ, как я выяснил, поступил от неё.

— Зачем вы им? — и на губах Фрунзе промелькнула едва видимая ироническая улыбка. — Извините за прямодушие, но сейчас, во время агонии армии Врангеля, любой наш полевой командир представляет для них куда больший интерес, чем чекист, даже высокого ранга.

— Я согласен. Но тем не менее заказ поступил именно на меня.

Фрунзе нисколько не обеспокоился этим сообщением.

— Ну что ж. В таком случае смотрите в оба и берегите себя, — сказал он.

— Стараюсь. — Кольцов почувствовал пренебрежение к его словам и поэтому добавил: — Я не о себе беспокоюсь. Я только подумал, что враг где-то здесь, в нашей среде. Он может добыть и переправить на ту сторону самую секретную информацию, и тем самым нанести нам серьезный урон. К примеру, ту же информацию об отвлекающем маневре Блюхера.

— Хорошо. Наших контрразведчиков я конечно же предупрежу о ваших подозрениях. — Пообещал Фрунзе и затем спросил: — Вы один здесь?

— Где-то здесь находится мой адъютант.

В горнице уже вновь, после перерыва, собрались здоровые, крепкие и загорелые комдивы и комкоры, окружили Фрунзе, тихо между собой переговариваясь, ждали продолжения совещания.

— Идите, — отпустил Кольцова Фрунзе. — Я распоряжусь, чтобы вас проводили.

— Не нужно, — воспротивился Кольцов. — Тут езды…

* * *

Прежде дремотное село Новосёлки, где находился сейчас штаб Фрунзе, зажило в другом, торопливом ритме.

Пугая заполошных кур, по селу носились всадники. С ленивым лаем, высунув языки, бегали за тачанками и телегами лохматые кобели. Иногда к штабу или от него пробегали легковые автомобили, и на рокот их мотора в одночасье сбегались все сельские собаки. За что они так не любили «начальственные» автомобили, вряд ли кто смог бы объяснить. До недавних дней автомобилей здесь, в заброшенной богом глухомани, отродясь никто не видел. С неистовым злобным лаем они провожали автомобиль далеко за село, а иные бежали и дальше, насколько хватало сил. И тогда они лениво и устало, с чувством выполненного долга возвращались обратно к своим будкам.

Людей собаки не трогали. Может быть, потому что иногда им от людей перепадала корка хлеба или пересушенная до каменной твердости голова воблы.

В Особом отделе, который размещался двумя хатками дальше от Штаба фронта, Кольцов отыскал Бушкина. За то короткое время, что провел он здесь, Тимофей успел со всеми перезнакомиться и стал здесь уже почти своим. Село он тоже уже несколько раз исходил из конца в конец.

Гольдман квартировал в убогой хатке на самом краю села. Они подъехали к ней верхом, привязали коней к двум торчащим из земли кольям, оставшимся от изведенного на топливо забора.

— Постоялец дома? — спросил Бушкин, приоткрыв входную дверь хатки.

— А то! Спит ещё! Небось всю ночь котовал. — Раздался из глубины молодой голос, и тут же на пороге возникла весёлая разбитная молодица, вероятно, хозяйка этого поместья. Стрельнув на Кольцова озорным глазом, спросила: — А то, может, и я вам для чегось сгожусь?

— Покажи, где тут его апартаменты! — строго сказал Бушкин и легонько тронул её за плечо. — Ишь, кобылка необъезженная!

— Так ить некому! Объезжать, говорю, некому! — томным голосом сказала она. — Сплошна несправедливость. Мужики в войну играють, а бабы, известно дело, страдають.

Хозяйка широко распахнула дверь в сени, впустила Бушкина и Кольцова.

— Туточки оны силять, — взглядом указала она на ближнюю к выходу дверь. — А вона там — моя горенка. Может, глянете, як холостые бабы в войну живуть.

— Как-нибудь другим разом! — строго сказал Бушкин и толкнул дверь в комнату, где проживал Гольдман.

Исаак Абрамович спал на широкой деревянной кровати, на мягких перинах и подушках, под одеялом с до скрипа накрахмаленным пододеяльником. Его разбудили разговоры в сенях.

Увидев Кольцова, он приподнялся на локте и радостно кивнул ему. Объяснил:

— А я, понимаешь, всю ночь по делам, как собака. Может, днём удастся. Да разве дадут!

— Вы не беспокойтесь. Мы ненадолго, — обиделся на холодный прием Кольцов.

Гольдман свесил с кровати ноги, стал снимать со спинки стула одежду. Натянул брюки, рубаху. Под ней оказался цветной женский халатик. Гольдман смутился, скомкав халатик, попытался незаметно куда-нибудь его пристроить. И, наконец, поняв, что все старания напрасны, сунул его под одеяло. При этом, пытаясь хоть как-то оправдаться, сердито проворчал:

— Нет, ну скажи! Велел в комнату ни ногой. И когда эта чертова баба успела своё барахло…

— Совсем не чертова, — не согласился Кольцов, лукаво поглядев на Гольдмана. — Вполне даже красивая степнячка! Весёлая! Глазищи какие! А стать!

— Как две капли воды похожа на нашего Маркиза, — напомнил Бушкин о чубаром красавце коне, которого братья цыганчата где-то поймали и привели в Основу, в коммуну к Павлу Заболотному.

— А что, Исаак Абрамович! Присмотритесь! Вы — холостяк, и у неё, похоже, мужа нет, — сказал Кольцов. — Война скоро кончится. Глядишь, вот так ненароком черт знает где, в херсонских степях, поймаете свое счастье.

— А хозяйка какая! Всю жизнь на крахмальных простынях будете спать, — добавил Бушкин.

— Думаете? — спросил Гольдман, поняв, что он полностью изобличен и что друзья вовсе не шутят.

— Нам чего думать! — улыбнулся Кольцов. — У нас своих забот хватает.

— Ох, и сукин ты кот, Павел Андреевич! — в ответ заулыбался и Гольдман. — Шибко глазастый! Мог бы сделать вид, что ничего не заметил.

— Мог бы! — согласился Кольцов. — Но кто б тогда вам сказал, что таких красавиц и в Москве не больно-то отыщешь? Сама к вам, как сказочная птица, в руки прилетела. Хватайте!

— В сваты набиваешься? — с лукавинкой в голосе спросил Гольдман.

— А что ж тут плохого? Сколько лет всё пули, кровь, смерть. Хочется хоть краем глаза на чужое счастье посмотреть, если своего нет, и не предвидится, — сказал Кольцов.

— Спасибо за совет, — сказал Гольдман. — Подумаю, — пообещал он и, предложив гостям сесть, спросил: — По делу? Или так, проведать?

— По делу, конечно. Проведывать друг друга после войны будем, если уцелеем. Я вот тут днями случайно уцелел. — Кольцов вопросительно посмотрел на Гольдмана: — Скажите, Исаак Абрамович, вы, когда тачанку для меня добывали, с кем-нибудь советовались? Может, кого-то посвятили, что я в ней поеду?

— Я ж потом «форда» тебе добыл, — напомнил Гольдман.

— Меня тачанка интересует.

— Ну и вопросы у тебя, Паша! Да могу ли я запомнить всех, с кем тогда разговаривал, что кому сказал. И потом, что это — секрет, кто поедет? Я так думаю, секрет в том, куда поедет. Это важно. Об этом я никому не говорил.

— А, оказалось, кто поедет — тоже было важно.

И Кольцов рассказал Гольдману о нападении на них банды Яценко, о том, что отделившийся от армии Нестора Махно Яценко с небольшим отрядом стал самостоятельно бесчинствовать в прифронтовых районах. Каким-то способом Яценко связался с врангелевской контрразведкой, или контрразведчики как-то вышли на него — неизвестно. Но Яценко стал оказывать им мелкие услуги.

Кольцова и Бушкина случайно спасли махновцы. Банду ликвидировали, Яценко расстреляли. На последнем допросе Яценко покаялся командиру повстанцев, что получил от белогвардейской контрразведки заказ на Кольцова, просили, мол, доставить его на крымскую сторону живым или мертвым. Обещали хорошее вознаграждение.

— Что ж, может, ты и прав, — сказал Гольдман. — Поехал бы на тачанке, и всё бы обошлось. Мало ли тачанок мотается сейчас по Таврии!

— Не всё так просто. Фокус в том, что Яценко знал, что я буду ехать на тачанке. Это была единственная примета. В лицо он меня не знал.

На этих словах дверь в комнату распахнулась и вошла хозяйка, ещё более похорошевшая, подрумяненная и одевшая вышитую кофту.

— Что тебе, Мария? — строго спросил Гольдман.

— Та ось! — она взглядом указала на прикрытый вышитым рушником поднос. Под рушником топорщились стаканы и шатром возвышался графин.

— Что там у тебя?

— Отэ, шо вчора, — сказала хозяйка.

— «Отэшовчора» убери! — приказал Гольдман. — А нам чаю.

— Такого, як вчора?

— Можно, — разрешил Гольдман.

— Сей секунд! — и Мария, как хорошо вышколенный денщик, исчезла в кухоньке, мгновенно сменила декорации и снова появилась с тем же самым подносом, на котором теперь уже стояли чашки и большая тарелка с пирожками. Следом внесла и поставила на стол медный горячий чайник.

Гольдман по-хозяйски разлил в стаканы розоватую жидкость.

— Что это? — подозрительно спросил Кольцов.

— За неимением чая здешний народ заваривает шиповник. Его море здесь, по балкам. Вполне заменяет чай, — пояснил Гольдман.

— А цэ пирожочки с сушеным паслёном. Не слыхали про такую ягоду? Она у нас в кажном огороде растеть. Нихто не сеет, а растеть, — сказала хозяйка.

Чай был кисловатый, приятный на вкус, пирожки сладкие, вершина Марииного кулинарного таланта.

— Свободна! — коротко скомандовал Гольдман Марин, и она тут же, чуть не строевым шагом, исчезла. А они, допив чай и опустошив тарелку с пирожками, вновь вернулись к начатому разговору.

— Ты думаешь, что Яценко кто-то предупредил, что ты выедешь на тачанке? — спросил Гольдман у Кольцова.

— Даже предупредили, куда я еду. Яценко долго меня высчитывал. Тачанок в то утро было мало, и ехали в них, на его взгляд, явно не те. Значит, как-то он меня себе представлял. А вот за «форда» он зацепился глазом, чем-то он его заинтересовал, охраной, что ли. Долго ко мне присматривался, пытался заговорить. Видимо, сомневался. Лишь когда мы свернули на Громовку, он понял, что я — это я.

— Ладно. Допускаю, — задумчиво сказал Гольдман. — Допускаю, что ты ни в чем не ошибся. Кстати, ты при допросе Яценко присутствовал?

— Нет. Но все, что знал, Яценко рассказал. В этом я не сомневаюсь.

— Ответь мне в таком случае внятно на главный вопрос: зачем ты нужен сейчас Врангелю? Рушится всё дело его жизни. Его загнали в Крым, и, надо думать, у него сейчас одна-единственная забота: как спастись? И в это же время он вдруг вспоминает о тебе: подайте мне сюда Кольцова! Ни Блюхера, ни Вацетиса, ни Германовича, а тебя? Как-то несерьезно всё это выглядит. Ты так не считаешь?

— Считаю. Но есть факт: такой заказ на меня поступил. Кому я там нужен — не знаю. Зачем — тоже, — обескураженный напором Гольдмана, вяло ответил Кольцов.

Они долго сидели молча. Наконец Гольдман, тяжело вздохнув, сказал:

— Я, конечно, приму твой рассказ к сведению. Доложу Менжинскому. Ещё кое с кем посоветуюсь. Словом, не выброшу из головы. Но на мой взгляд… — Гольдман запнулся, отыскивая нужные слова. — Скажу тебе жестко. На мой взгляд, сегодня ты — свет далекой звезды. Тогда, раньше, ты для многих представлял определенный интерес: бывал в штабах, владел какой-то секретной информацией. Но сейчас ситуация и в штабах и на фронте меняется с огромной быстротой. А вчерашние сведения, как вчерашняя газета, годится лишь для того, чтобы в неё завернуть селёдку.

— К чему такая пламенная речь? — с некоторой обидой спросил Кольцов.

— Ты больше месяца отсутствовал в России. Вот и подумай: для кого ты сейчас можешь представлять интерес? Кроме, разве что, для автора остросюжетных романов.

— Не знаю, — качнул головой Кольцов. — Я и пришел к вам в надежде прояснить это: кому я нужен?

Расстались они, впрочем, по-доброму и весело. Гольдман проводил их во двор. Следом вышла Мария. Она держалась чуть сзади Гольдмана.

Когда Кольцов и Бушкин стали отвязывать своих коней, она встала рядом с Гольдманом и робко спросила:

— Так, может… той… «на коня»?

— На какого ещё коня? — рассердился Гольдман.

— До чого довели Украину! — всплеснув руками, с грустью сказала она. — Это ж надо! Сидають мужики на коней, а ни «на коня», ни «стременну» не выпылы!

— Не горюй, хозяйка! Скоро выпьем! — Весело сказал Кольцов и, коротко взглянув на Гольдмана, подмигнул: — Надеюсь, серьезная причина появится!

Гольдман с нарочитым гневом выхватил из-под ног хворостину и слегка ударил по крупу коня Кольцова. Застоявшийся конь взял с места в карьер. Вдогонку за ним помчался Бушкин.

Гольдман и Мария, стоя рядышком и взявшись за руки, провожали их взглядом до тех пор, пока они и не скрылись за дальними строениями.

* * *

Запорожская Сечь, на которую так смахивала Повстанческая армия, с крестьянской основательностью готовилась к предстоящим боям. Махновцы чинили сбрую, ковали коней, смазывали дёгтем колеса телег, чинили пулемёты. Они пока не знали, когда поступит приказ вновь форсировать Сиваш, но были уверены, это произойдет сегодня или завтра.

Начав дело, им хотелось быстрее его завершить. Кроме того, им уже до чертиков надоела эта голая, скучная, поросшая полынью степь, неприветливая свинцовая вода Сиваша. Надоели низкие мрачные облака, которые днем сеяли мелким дождем, а ночью посыпали белой крупкой или снегом, надоела голодная жизнь и бескормица, потому, что края были здесь бедные, и основательно за время войны ограбленные. Всё, что надо было армии, приходилось тащить с родных мест, с Гуляйпольщины. Практически, армия разделилась надвое: одна её половина только и занималась снабжением второй её половины. А на той стороне Сиваша, куда были направлены их взоры, каждый день, будто издеваясь над ними, светило солнце. Там была обетованная земля — Крым.

Каретников встретил Кольцова на улице. Вместо приветствия, задал короткий вопрос:

— Ну, шо там? Когда?

— Сказали, будьте наготове, — ответил Кольцов. — Сказали, что приказ получим своевременно.

— Не доверяють, — хмыкнул Каретников, — В военну тайну играють.

— Не в этом дело.

— А в чем же? — настойчиво спросил Каретников. — Я так понимаю, мы с вамы договор заключили, печатямы скрипылы. Значить, вместе и до конца. Я правильно понимаю?

— Конечно, — согласился Кольцов.

— А получается, як в той семье. Поженились молодята, в церкви повенчалысь. Невестино придане до жениха перевезлы. Живуть. День, неделю, может, и месяц. Семья! А только невеста свой сундук с приданым под замком держит, не отпирает. Боится свои ложки-вылкы на общий стол выложить. И получается: всё женихово — общее, а все невестино — её. Али я шо-то неправильно понимаю?

— В данном конкретном случае — неправильно, — сказал Кольцов. — Сказано: готовьтесь! Это значит: скоро. Но когда конкретно — объявлять опасно. А ну как ветер опять в Сиваш воду нагонит, как тогда. На этот раз надо так подготовиться, так подгадать, чтоб без осечки.

Ответ Кольцова Каретникова удовлетворил, он подобрел лицом. Предложил:

— Идём до штабу. Посидим в тепле. Погутарим.

Они зашли в хату. В большой штабной горнице сидели трое махновцев, видимо, писаря и корпели над какими-то бумагами.

— А ну, босяки, ослобонить кабинет! — нарочито грозно приказал Каретников. — Мы тут с комиссаром серьезным делом займемся, свидетели не нужни! А ты, Стёпка, — обернулся он к пожилому, седому, но с детским лицом махновцу, — мотнись до Григория, хай передасть отчет. И — бегом!

Степка исчез вслед за остальными двумя писарями.

Каретников усадил Кольцова, сам обошел стол и уселся напротив. Стал деловито и молча сдвигать в стороны какие-то бумаги, освобождая между ними пространство.

Вернулся Степка, поставил на стол перевязанный шпагатом фанерный ящик, взглянул на Каретникова:

— Григорий Иванович пыталы — лично вам воны нужни?

— Лично — не нужен.

— А я?

— И ты тоже — лично — иды до коней. В штабе ошиваешься, а кони не кормлены. Ездовой!

Пристыженный Степка удалился.

Каретников стал неторопливо выставлять из ящика на стол миски с квашеными помидорами, солеными огурчиками, вареным картофелем. Появился солидный, в пять пальцев толщиной, шматочек сала, завернутый в тряпицу, и в придачу к нему большая луковица и головка чеснока.

Извлекая и раскладывая всё это, Каретников между тем говорил:

— Я подумал, комиссар, мы с тобой ещё ни разу не выпили. Не по-нашему это, не по-махновски.

— А говорили, Махно не пьет.

— Сам в рот не берет, но другим, если всё по уму, с хорошей закуской, не возбраняет. И в компании посидеть любит, но в рот — ни капли. Хворый он. Падучая у него.

Появилась на столе и бутылка горилки с запечатанным сургучом горлышком.

— Заметь, комиссар, казёнка! — сказал он. — На сто верст вокруг тут казёнки не найдешь, а у меня для дорогих товарищев всегда есть. Такой у меня народ: шо скажу — достанут, куда пошлю — пойдуть. Про себя скажу. Лично я тебе во всем доверяю, ничего от тебя не скрываю. Не скажешь, шо брешу. А ты всё больше стороной, на откровенность не идешь. Все равно, як чужие.

Каретников красиво, с каким-то вывертом, ударил кулаком по донышку бутылки, и сургучная пробка, описав дугу, шлепнулась в дальнем углу горницы. Бутылку движением фокусника он тут же поставил вертикально, и из неё не вылилось ни капли.

Кольцов едва ли не впервые оказался в положении, при котором не мог отказаться составить Каретникову компанию, сославшись на занятость, болезнь или какую-то другую причину. Даже если бы был действительно болен или крайне занят, то и в этом случае не мог бы, не имел права отказаться от угощения, потому что в одночасье потерял бы к себе уважение и доверие Каретникова, и его пребывание здесь, в Повстанческой армии, было бы бессмысленным.

Каретников острым тесаком отрезал тоненький пластик розового сала, положил его на черный хлеб, и накрыл этот бутерброд мелко нарезанным лучком. После чего он разлил водку и поднял стакан:

— Шо хочу сказать тебе, комиссар. Я первое время к тебе приглядывался. Не сразу раскусил, не в один день. А после той нашей неудачной переправы почему-то уверился: ты — свой, без червоточины. В том смысле, шо не носишь в сердце подлость. Давай, комиссар, выпьем за то, шо я не ошибаюсь!

И едва только Кольцов сделал последний глоток и отнял от губ стакан, Каретников, как высочайшее уважение, поднес к его рту заранее заготовленный бутерброд.

Потом они выпили ещё. И ещё.

Кольцов понимал, что Каретников попытается испытать его на алкогольную прочность — обычные мужские игры. Но Кольцов также знал: почти никогда не употребляя крепкие напитки, он в трудную минуту мог выпить много, и при этом удержать себя в подобающем виде.

— А ты мужик наш, запорожских кровей! — похвалил Кольцова Каретников.

— С чего ты так решил?

— Пьешь по-нашему, до капли, и не морщишься, закусывать не торопишься. Так когда-то наши запорожские деды пили. Должно, у тебя в жилах тоже течет ихняя кровь, только ты про это не знаешь.

— Может быть, — согласился Кольцов. В самом деле, кто из простых людей знает свою родословную? В лучше случае, до прадеда. Сам он родился в Севастополе. Отец — откуда-то с Таврии, и его родители оттуда же. По материнской линии, насколько простирается семейная память, все из Таврии и Екатеринославщины, где на вольностях запорожских, вдоль Днепра, располагались казацкие Сечи. От Самарской, выше Екатеринослава и до Алешковской в низовьях Днепра их было семь или даже девять. И кто знает, может, кто из родни Кольцова и породнился с казаками?

Каретников наклонился поближе к Кольцову, доверительно спросил:

— Скажи мне откровенно, комиссар, шо твои большевики думають насчет Крыма. На Старобельском совещании, я так поняв, нам его вроде как пообещали. А мои хлопцы очень сомневаются. Говорять, мы постараемся, поможем большевикам взять Крым, а оны нам потом дулю с маком.

— Если откровенно, Семен, ничего тебе не могу сказать потому, что ни с кем об этом не говорил. Но думаю, раз пообещали, то не обманут. Одного человека обмануть — и то подлость, а стольких людей — это уже, я думаю, клятвопреступление.

— Вы, большевики, в Бога не верите. Шо вам та клятва? Так, пух на ветру.

— Но есть же ещё честность, порядочность. Её большевики не отменили.

— Но почему ж они в договоре ни слова про Крым не записали, вроде як и не договаривались? Может, не слыхали они нас?

— Не знаю, — сказал Кольцов. — Но я так думаю, не могут они обмануть. Не должны.

— Ладно. Поверю тебе, комиссар! — Каретников разлил остатки казёнки в стаканы. — Давай, выпьем за то, шоб сбылись твои слова, шоб не обманули нас большевики!

Глава 10

Пакет с приказом о форсировании Сиваша нарочный привез седьмого днем. По рекомендации штабных, он отыскал Кольцова и хотел отдать пакет ему. Но Кольцов его не принял. Он отправил нарочного отыскать Каретникова и вручить пакет ему. Он понимал, что не имеет права подменять Каретникова, ущемлять его самолюбие, особенно в таких важных делах. Тем более, что суть приказа он знал.

Каретникову этот поступок Кольцова понравился. Уже через полчаса он пришел к Павлу и положил перед ним полученный приказ. В нём говорилось:

«Армиям фронта ставлю задачу: форсировав Сиваш по всему Крымскому перешейку выйти в Крым и, энергично развивая наступление, полностью овладеть всем полуостровом.

Повстанческой армии (махновцам): переправиться через Сиваш в районе Владимировка — Строгановка — М.Кугаран овладеть Литовским полуостровом, выйти к Юшуни и с тыла ударить по Перекопским позициям. Наступление провести всеми наличествующими силами. Иметь дальнейшую задачу: решительное наступление на Евпаторию.

Начало форсирования — 22.00».

По озадаченному лицу Каретникова Кольцов понял, что пришел он не для того, чтобы сообщить ему о приказе, но, вероятно, посоветоваться.

— Что-нибудь не ясно? — спросил Кольцов.

— Ясно-то ясно. Но обещали поддержать переправу артиллерией, а где она? А шо, если после той нашей переправы берег укрепили? Я б, на их месте, так и сделав.

— А что разведка?

— Разведка говорит, шо ничого на том берегу не изменилось. Но я ей не верю. Не такый же Врангель дурень, шоб выставлять свою оборону напоказ.

— А, может, они решили, что второй раз ты сюда не сунешься?

— Ты, як та цыганка, комиссар: моглы так решить, моглы по-другому, — с легким раздражением в голосе сказал Каретников. — Я думав, ты шо дельное присоветуешь. К примеру, як бы ты поступыв?

— Я? — Кольцов задумался. В самом деле, что решили врангелевцы? Прошлый раз форсирование провалилось из-за высокой воды и плохого знания махновцами брода. Вряд ли это ускользнуло от внимания противника. И поэтому, вероятнее всего, он постарался укрепить берег. А разведку мог обмануть.

По своему опыту ещё той, Первой мировой войны, он знал, что противник часто пытается вводить разведку в заблуждение. Поэтому её данные всегда перепроверяли самыми разными способами. Но сейчас времени на это не было. И всё же…

— Знаешь, — после долгого молчания сказал Кольцов, — я тоже не стал бы до конца доверять разведке.

— Я с этим до тебя и пришел.

— Поначалу рискни небольшой группой. Человек в двадцать, — посоветовал Кольцов. — Устрой так называемую разведку боем. Если врангелевцев там нет, двинешь вслед армию. Если же там засада, будем надеяться, хлопцы с нею справятся.

— А если их там тьма-тьмущая? Шо тогда может получиться? Всю армию на том берегу положу и с позором до батька Махна возвернусь.

— А ты особенно не торопись, — посоветовал Кольцов. — Слева от тебя пойдет Пятьдесят вторая стрелковая дивизия, справа — Пятнадцатая. Иди ноздря в ноздрю. По крайней мере я бы так поступил.

— До чего ж ты разумный хлопец, комиссар! — похвалил Павла Каретников. — И чего ты не с намы, махновцами?

— Да с вами я! С вами! Пока что у нас с тобой, как ты уже успел заметить, никаких разногласий, — сказал Кольцов. — А после войны доспорим, что лучше: социализм и богатство на всем земном шаре или власть стариков в одном хуторе.

— Ну, это ты перегнув, комиссар! Мы, анархисты, тоже за то, шо б на всей земле не было богатых и бедных, шоб у всех был одинаковый достаток и шоб все жили под одним лозунгом — «справедливость».

— Мне нравятся твои слова. Об остальном когда-нибудь доспорим, — Кольцов вынул из кармана гимнастерки часы, положил их перед собой. Сказал Каретникову: — Не теряй времени. Световой день короткий.

* * *

Кончилось томительное ожидание.

Ещё накануне отыскались несколько опытных проводников через Сиваш. Они промерили несколько бродов, и Каретников приказал незадолго до начала штурма, обозначить их вешками с намоченными керосином тряпками.

Каретников решил, что первой через Сиваш пойдет, сопровождаемая проводниками, разведрота Левки Голикова. Она попытается зачистить от противника побережье. Подготовленные махновцы по их сигналу зажгут на вешках факелы. И лишь затем, уже без особого риска, от Владимировки до Малого Кугарана через Сиваш двинется вся Повстанческая армия. Пехота будет сопровождать неповоротливую армаду телег с провизией и боеприпасами, а также около четырехсот пулеметных тачанок.

Наученные недавним печальным опытом, махновцы были намерены переправить на ту сторону даже дрова. Каретников понимал: если не разжечь костры и не обсушить и не обогреть бойцов, уже через короткое время армия станет практически не боеспособной.

Кто запасливее и дальновиднее, те разжились у снабженцев промасленной бумагой и запаковали в неё запасные комплекты сухой одежды. Таких, впрочем, было немного.

С наступлением глубоких сумерек махновцы стали подтягиваться к берегу, хоронясь за близко стоящими к воде хатам и сараям. На самом берегу заняли свои исходные позиции только разведчики и те, кому было поручено расставить вдоль бродов факельные вешки.

Пятеро всадников спустились к берегу в то самое время, когда трое махновцев выходили из воды после установки вешек. Мокрые, посиневшие, они выскочили на берег и, стуча зубами, стали переодеваться в сухое. Другая тройка тем временем готовилась уйти в воды Сиваша с новыми вешками. Они несли их на плечах, словно вязанки дров.

Всадники были в комсоставской красноармейской одежде. Один из них подъехал к переодевающимся махновцам.

— Зачем купаетесь? — не слезая с коня, с сильным латышским акцентом, добродушно спросил он.

— Рыбу ловим.

— Какая в этой соленой воде рыба? — поняв издёвку, нахмурился всадник.

— Селёдка! — серьезно ответил махновец, и добавил: — Малосольна.

— Зачем так глупо шутите? — рассердился всадник.

— Як умеем, так и шутим. А вы, дядя, извиняюсь, хто такой будете? — в свою очередь, спросил укутанный в конскую попону махновец.

— Это — командир Латышской дивизии Стуцка, — ответил за своего командира один из всадников.

— И что ему от нас надо? — недружелюбно спросил настырный махновец.

— Где ваш командир? Почему не начинаете форсирование?

— Якие-то вы все непонятлыви. От поймаем рыбку, зварым юшку[101], повечеряем, а тогда уже можно буде и той… трошки пофорсировать.

Латыши перебросились несколькими фразами на своем языке. Затем один из них вплотную подъехал к отогревающимся повстанцам, зло сказал:

— Не имеете права так разговаривать с командиром дивизии. Где ваш командир?

И тут на берегу появился Каретников.

— Шо за люди? — обратился он к своим бойцам, затем оглядел всадников, спросил у них: — Хто такие?

— Командир Латышской дивизии Стуцка. Карл Стуцка.

— А я — командующий Повстанческой армией Семен Каретников.

— Махновцы? — спросил Стуцка.

— Шо, слово не нравится?

— Нет, почему же! Слово хорошее, дисциплина плохая. Почему не форсируете Сиваш? Срываете общее наступление.

Каретников извлек часы, поднял их за цепочку и покачал перед глазами Стуцки.

— Время не вышло. А вы шо, с инспекцией?

— Приданы вам для помощи.

— Пока, извиняюсь, помощи не просыв. Постараемся без чужой помощи.

— Почему «чужой»? Взять Крым — наше общее кровное дело.

— Ваше кровное дело там, на Балтике. А здесь — наше кровное дело.

— Не совсем вас понимаю, — растерянно сказал Стуцка. — Но по приказу комфронта товарища Фрунзе мы вместе с вами обязаны занять плацдарм на Литовском полуострове.

— Спорить не буду, приказу подчиняюсь. Но ваш интерес до Литовского полуострова мне не по душе. Вы там — литовцы, латыши — одна семья. У вас там своя земля, на нашу не претендуйте. Не уступим.

Стуцка улыбнулся простодушной речи махновского командарма:

— Обещаю, на Крым мы претендовать не будем.

…После разговора с Каретниковым, Стуцка отыскал Кольцова, рассказал ему об этом странном разговоре. Спросил у Кольцова, в чем тут дело?

Кольцов, не очень серьезно воспринявший разговор Каретникова о Крыме во время их недавнего «возлияния», сказал Стуцке:

— Не обращайте внимание. Сейчас, когда кончается война, все хотят что-то для себя выторговать. Кто — пару коней, кто — хорошую должность. А иные — клочок земли размером с Крым. Я так понимаю, все эти вопросы будут решаться не сегодня. Как это будет выглядеть с Крымом — не знаю.

Затем Стуцка ещё раз вернулся к Каретникову и раздражённо спросил:

— Почему не начинаете?

— Вода не согрелась, — язвительно ответил Каретников. Ему уже порядком надоел этот комдив, стремящийся перейти на тот берег Сиваша за спинами его бойцов.

— Неуместные шутки, — сказал Стуцка.

— Вы рветесь в Крым? Идить!

— Я прислан вам в помощь.

— Понадобится помощь, позову. У меня народ вже один раз купався. Без толку. Хочу теперь искупаться с толком, — флегматично объяснил Каретников. На самом деле он выжидал, когда слева и справа соседи пойдут через Сиваш. Крымский берег должен будет ответить им огнем.

Если напротив Строгановки и Владимировки засели белогвардейцы, они тоже обнаружат себя. Каретников предполагал, что после той неудачной переправы, белогвардейцы устроили им засаду.

Каретников был опытным командиром, многие годы проходившим рядом с Нестором Махно, участвовал с ним в боях и рейдах. Нестор Иванович постоянно учил своих командиров разумной осторожности, не ввязываться в бой, пока не прояснится вся картина и не вызреет определенный план. Он учил начинать бой не сразу всеми силами, а отдельными мелкими группами, чтобы противник не только обнаружил всего себя, но и приоткрыл свои намерения.

Выжидал Каретников и сейчас.

Вот справа раздались винтовочные выстрелы и короткими очередями заговорили пулеметы. Это начала переправляться через Сиваш и вступила в бой Пятнадцатая дивизия.

Затем вошел в воды Сиваша и Германович: вспыхнула стрельба и слева.

Противоположный берег напротив Строгановки долго молчал. А затем отозвался несколькими сиротливыми винтовочными выстрелами и смолк.

«Хитруете? — зло подумал Каретников. — А мы против вашей хитрости — свою».

— Голиков! — позвал он начальника разведки, и когда тот возник перед ним, сказал: — Шо-то не нравится мне той берег, Левочка! Кругом шмаляють, а у нас тихо.

И верно, слева и справа разгоралась перестрелка, ночное небо озарялось короткими вспышками. А здесь несколько раз по паре винтовочных выстрелов — и тишина. Это больше всего настораживало Каретникова.

— Смотайся, Левочка, на ту сторону, разберись, шо там. Всех своих пока не бери. Человек двадцати вполне хватит. Если там нас особо не ждуть, запалите огонь.

— Поняв, Семен Мыкытовыч! — и, круто развернув коня, командир разведчиков поскакал по берегу, как по стеклу. Под копытами с сухим треском разлетался сковавший края берега тонкий, но крепкий уже ледок. Левка на ходу отдавал какие-то распоряжения и тут же, сходу, свернул в воду. Следом за ним двинулись человек двадцать самых отчаянных его разведчиков.

Какое-то время они были ещё видны и затем растворились в густой темноте. Небо было беззвездное, затянутое облаками, ночь — черная, бархатная. Ветер дул с крымского берега прямо им в лицо. Ориентироваться приходилось на чутье и на ветер.

До стоявших на берегу Каретникова и Кольцова ещё какое-то время доносился лошадиный храп и плеск воды, потом и он затих.

Сиваш обмелел, и лошади брели в ней по грудь. И лишь иногда чья-то лошадь проваливалась в ямину с жидкой донной грязью. Искупавшийся с головой в ледяной воде, махновец продолжал двигаться по Сивашу, тихо про себя матеря своего коня, холодную воду, темень и всё остальное, что приходило ему на ум.

Не миновало купание и Голикова. Его лошадь провалилась в яму и, увязнув в донной грязи, с испуга попыталась встать на дыбы и стряхнула с себя Левку. Он крепко схватился за уздечку, и какое-то время, пока вновь не выбралась на твердое дно, она волокла по воде его за собой. Потом он с трудом вновь забрался в седло.

Уже давно растаяли в ночи разведчики, а Каретников и Кольцов стояли на берегу и напряженно вслушивались, не затеется ли на том берегу перепалка. Но там стояла глухая тишина. Лишь далеко слева и справа время от времени вспыхивало небо и, если бы не звуки дальних перестрелок, это было бы похоже на летние степные зарницы.

— Пятнадцатая и Пятьдесят вторая ведут бой, — сказал Кольцов. — Кажется, пора!

— Ти-хо! — Каретников приложил палец к губам. — Ще чуток подождем.

— Чего?

— Хороших вестей.

* * *

Левка одним из первых выбрался из воды и в нервной горячке, охватившей его, промчался по мелкой воде вдоль крутого, спускавшегося вниз, к тихим волнам, берегу. Ему вдруг показалось, что там, наверху, мелькнул едва заметный огонёк. Даже не огонёк, а искра. Она мелькнула и исчезла в ночи. То ли это была вспышка дальнего выстрела, то ли где-то поблизости кто-то выбросил тлеющую цыгарку.

Едва ли не на ощупь Левка нашел в скользком обрыве что-то вроде пологого спуска к воде и, подбодрив коня плетью, взлетел наверх. Но, ещё не достигнув верха, конь так резко остановился, что Левка едва не свалился ему под ноги. Он то ли почувствовал, то ли во время короткой дальней вспышки и в самом деле увидел перед собой колючую проволоку, белую, всю в инее.

— Братцы! Колючка!.. Руби! — в полголоса приказал он и, обнажив шашку, со всего маху рубанул ею по проволоке. Сворачиваясь, она с железным шелестом зазвенела.

Он сделал ещё несколько ударов шашкой и, наконец, выскочил на бугор. Его разведчики тоже уткнулись в проволоку. Ножниц ни у кого не было, в сутолоке они забыли их в телегах на том, таврическом берегу.

— Рубите проволоку! Делайте проходы! Сколько силов хватит! — уже кричал Голиков, забыв об осторожности.

Разведчики и без его команды поняли свою задачу. Зазвенела проволока под ударами сабель. Они рубили её с азартом, громко при этом перекликаясь. Из-под сабель коротко сыпались искры.

Голиков ждал, что вот-вот, ещё мгновенье — и заговорит пулемет, затрещат винтовочные выстрелы.

Но было тихо. Слышался лишь звон сабель, тяжелое дыхание разведчиков и голоса:

— Забирай левее!

— Нижнюю проволоку кому оставил?

— Тут ще ряд! До утра работы хватит!

— Наши подойдуть, помогуть!

К удивлению разведчиков, слева и справа вдали рвались снаряды. А здесь стрельба всё не начиналась. Почему? Белогвардейцы не учли их в этой мясорубке? Забыли?

Лёвку мало интересовал тот дальний бой, он повлиять на него никак не мог. Больше всего его занимали эти, совсем близкие, искры в ночи. Время от времени они с одного и того же места вздымались вверх, и тут же таяли в ночи.

Поразмыслив, Лёвка догадался: труба! Скорее всего, там землянка. Он слез с коня, отдал поводья одному из своих разведчиков, а сам, осторожно ступая, пошел навстречу вспыхивающим и гаснущим искрам.

Увидел он это убежище, когда едва в него не провалился. С трудом разглядел в темноте приямок и ступени, вырубленные в глине, ведущие к занавешенному какой-то тряпкой проему, заменяющему в блиндаже дверь.

Соблюдая предосторожность, Левка упал на мерзлую землю и крикнул в приямок:

— Эй, вы там, в блиндаже! Выходи по одному! Сдавайтесь! Не то кину гранату!

Какое-то время внутри землянки молчали, но он слышат тихие голоса: видимо, врангелевские солдаты совещались.

— А вы кто? — осторожно спросили из землянки.

— Не догадываешься? Ангелы! — елейным голосом отозвался Левка. — Господь послав, шоб забрать вас на небо!

— Кончай шутковать, Антон!

— Я, звиняюсь, не Антон, но тоже шутковать люблю! Можно и гранатамы! — и совсем другим, строгим командным голосом Левка спросил: — Сколько вас там?

— Т-трое! — отозвались из землянки испуганным голосом.

— Выходь по одному! Минута промедления, и вправду, вознесетесь на небо! — После чего Левка обернулся, приказал своим разведчикам: — Петро, Степан! Палите факел!

Двое разведчиков подожгли тряпичный, смоченный керосином, факел. Подняли над собой, сигналя на тот берег, своим. Затем воткнули его в глиняную крышу землянки.

Когда первый врангелевец, молодой, белобрысый, испуганно возник в проеме землянки, Левка прикрикнул:

— Шо, не знаете, як сдаются в плен? Руки!

Белобрысый торопливо поднял руки.

Следом появился ещё один, тоже молодой, с жидкой, как у монашка, бородёнкой.

— А третий? Почему третий не выходит?

— Хворый он. Лежачий. Всё какую-то Маричку зовёт! И ещё про горы рассказывает, — объяснил бородатый.

Левка нырнул в землянку и увидел при свете тускло тлеющего каганца изможденного бледного солдата. Он лежал на вырубленном прямо в земле широком выступе, напоминающем тапчан, вытянувшись и сложив на груди руки. Левка даже решил, что он уже мертвый. Но солдат шевельнулся, тяжело открыл глаза и, превозмогая усталость, тихо сказал:

— Прийшлы такы! — и снова заворочался, видимо, попытался встать.

— Лежи, лежи! — сказал Левка. — Звать тебя как?

— Ярослав.

— Откуда ты, Ярослав?

— С Коломыи.

— И как же тебя сюды занесло?

— Длинна песня. Ще з пирилистической. То до одных в плен попаду, то до другых, — стал полушепотом рассказывать он. — И у немця був, и у красных, и у билых. И все заставлялы воювать. Получается, шо я и за всех воював и протыв всех. Та, видать, отвоювався, — он устало закрыл глаза. И уже с закрытыми глазами сказал: — В случай чого вы меня тут… в землянке… она все одно уже никому не понадобится.

Разведчики втолкнули обратно в землянку пленных. Левка спросил:

— Где оружие?

— Он там, в углу, под шинелькой. Три винтовки и пулемёт.

— Богачи. А чего ж не стреляли?

— Надоело. Мы ещё в тот раз, как вы наступали, хотели вам сдаться. А у вас что-то не получилось, — рассудительно сказал пленный, похожий на монаха.

— Ну и як дальше собираетесь жить?

— А кто его знает. Как Бог положит. Может, расстреляют, а может, домой отпустят. Большевики, говорят, любят больше расстреливать.

— Так мы ж не большевики.

— Вот те на! А кто ж вы?

— У тебя не найдется чогось сухенького, переодеться?

— Исподнее найду, а сверху разве что шинель. Только белогвардейская, — монашек сунулся в угол, стал шарить там, среди ящиков с патронами. — А нам говорили, что против нас тут большевики.

— Мы — махновцы.

— Скажи, пожалуйста! — удивился белобрысый пленный. — А у нас тут говорили, будто Махно против большевиков, — не то спросил, не то утверждающе осторожно сказал он.

— Брехня! — сердито промолвил Левка Голиков, снимая с себя мокрую одежду, и, надевая сухие подштанники, продолжил: — Мы с большевиками, як родные браты. Ихний лозунг слыхав? Земля — крестьянам! И у нас похожий: за землю, за волю!

— Слова-то хорошие. А как на деле получится?

— И на деле должно получиться, если народ захочет.

— Оно-то так…

Двое разведчиков снова сунулись в землянку. Левка Голиков уже натянул на себя не но росту длинную, принадлежавшую Ярославу, шинель, надел свою шапку и встал в преображенном виде перед своими хлопцами:

— Ну, як?

— Смесь гадюки с носорогом, — сказал один.

— Чиста контра. Рука сама за шаблюкою тянется, — согласился второй. — Гляди, Лёвка, шоб тебя свои ненароком не порубалы.

— Ничого. Бог не выдасть, свинья не съест, — отшутился Левка. — Зато сухо и тепло.

Рядом с землянкой раздалось несколько винтовочных выстрелов. Спустя какое-то время — ещё.

Левка, а следом за ним и двое других разведчиков выскочили из землянки. И услышали дробный топот удаляющихся коней.

— Шо за фейерверк? В кого стрелялы?

— Хто його. Оны — в нас, мы — в их, — ответил один из разведчиков, находившийся недалеко от землянки.

— Хоть понялы, в кого?

— Непонятно. Блызько не подъехалы, далеченько так остановылысь. Крычать: Артюхов! Артюхов! А у нас ниякого Артюхова нема. Ще вроде сказалы: «Ротмистр, может подъедем поближе?» Явно, беляки. Я не выдержал, стрельнув. А потом воны. А потом мы…

— Дураки! — сказал Левка.

— Я и сам так подумав. Моглы б в плен взять, хороший подарок був бы Каретникову.

— Не горюй, Сидор! Скоро мы опять с имы встренемся.

— Это я — Артюхов, — сказал похожий на монаха пленный, вышедший из землянки и стоящий в приямке.

— И шо они от тебя хотели? — спросил Голиков.

— Это у них надо было спросить.

— А хоть хто они, ты знаешь? Не можешь не знать, раз они твою фамилию называли.

— Знаю. Разведка. С Дроздовской дивизии.

* * *

Вдоль Таврического берега Сиваша цепочкой горели керосиновые факелы. Повстанческая армия уже была едва ли не на середине Сиваша, когда началось то, из-за чего на крымский берег наведывалась дроздовская разведка. В глубине Литовского полуострова один за другим раздались глухие артиллерийские выстрелы, и над головами разведчиков прошумели в сторону Строгановки снаряды. До села не долетели, разорвались неподалеку от берега.

На мгновенье над Сивашом стало совсем светло, и Голиков увидел, как махновцы торопливо, загребая воду руками, тащили за собой лошадей, впряженных в тачанки, телеги, в санитарные фуры. Пехота, человек по десять, наваливались на фуры, толкали их по вязкой грязи.

Следующие снаряды упали ближе. Над взбаламученной водой Сиваша раздались отчаянные крики:

— Быстрише! Под берег!

Но и без окриков никого не нужно было подгонять.

Ещё один залп. И ещё. Стреляли вслепую, не видя цели. Грязь стала вздыматься над водой уже позади движущихся к крымскому берегу махновцев. Иные снаряды тяжело падали, окатывали бойцов фонтанами соленой воды — и не взрывались. Ударяясь об воду, взрыватели не срабатывали.

На несколько верст, от Строгановки и до Ивановки, растянулись цепи движущихся к крымскому берегу повстанцев. Лишь несколько снарядов разорвались среди наступающих. Ржали лошади, беспомощно кричали раненые.

Но вот в глубине Литовского полуострова неожиданно поднялась винтовочная и пулеметная стрельба.

Голиков прислушался. Перестрелка разгоралась примерно там, откуда только недавно палили пушки. Артиллерийский огонь внезапно прекратился. А переправившиеся через Сиваш махновцы уже стали выходить на берег. Едва не первым выбрался из воды мокрый Каретников, следом за ним Кольцов.

— Почему ты здесь? — увидев рядом с собой Кольцова, закричал Каретников. — Хто тебе разрешив идти с нами? Я за тебя отвечаю!

— Не шуми! Я сам за себя отвечаю. Завоевал такое право — самому отвечать за свои поступки, — спокойно и дружелюбно ответил Кольцов.

Голиков спустился на берег встречать своих.

Берег оживал. Выкручивали одежду. По крутым склонам выводили на бугор лошадей, вытаскивали пулеметные тачанки, телеги и фуры и тут же, едва ли не на ощупь отыскивали укрытия. Окапывались до рассвета в мерзлой земле. Кое-где под берегом запылали жиденькие костерки.

Левка подошел к Каретникову, чтобы доложиться. Но Каретников в этой предрассветной сутолоке не сразу узнал своего начальника разведки, рука почти автоматически потянулась за маузером.

— Та шо вы, Семен Мыкытовыч! То ж я, Голиков!

Каретников зло сплюнул:

— Вырядился, як вурдалак на Рождество. Ей-богу, чуть не стрельнув!.. Ну, докладай!

— Взялы трех пленных, одын хворый. Его б до санитаров.

— У нас своих ранетых человек сорок. И шо ты так за врангелецев печешься? — не по-доброму спросил Каретников.

— Простый дядько, хлебороб, — объяснил Голиков.

— Скажешь санитарам! — велел Каретников и затем спросил: — Ще шо? Больше нечего докладать?

— Ничого такого. Видать, тут нас не ждалы. Тых двох до себе возьму. Хороши хлопцы. Ни разу в нашу сторону не стрельнулы. Хоч и пулемет у ных був. И патроны. Говорять, ще с прошлого раза ждалы нас,

— А откуда взявся артиллерийский огонь?

— Дроздовски разведчики сюда выйшлы. Хитро так появылысь и сразу ж исчезлы. А после и началось.

— А сейчас чого не стреляють?

— Сам не пойму. Десь там, — Голиков показал в глубь полуострова. — Послухайте, вроде там разгорается бой. Хто с кем, пока непонятно.

Каретников кивнул, давая понять Голикову, что рапорт принял. После паузы сказал:

— Проскочи, Левочка, с хлопцами на несколько верст вперед. Похоже, оны десь там грызутся. И вообще осторожненько выясны, хто у нас слева, хто справа. Десь там латыши должны быть.

Из темноты на пылающий возле них костер тихо подъехал статный усатый казак в лихо заломленной смушковой папахе. Его сопровождали несколько всадников. Они остановились неподалеку и лишь слегка угадывались в отблесках костра.

Казак в папахе подъехал к Каретникову. Должно быть, он слышал последние его слова, потому что сказал:

— Впереди у вас Втора конна армия. Слухайте, то она отгоняе од вас дроздовцев. Пока заткнула рот артиллерии и намерена трошки почистить от беляков полуостров.

— А откуда вам все цэ известно?

— Мени почти все известно. Беспечно живете, братки. Голыми руками брать можно.

— Попробуй, возьми! — набычился Каретников.

— Не серчай, я не всерьез. А, может, и всерьез. Рассупонились, дозоры не выставылы.

— Та хто ты такый, шо выговариваешь мне, як теща зятю? — уже не на шутку вспылил Каретников.

— Хто я? — казак козырнул. — Командарм Второй конной Филипп Миронов. Может, слыхав?

Каретников слегка растерялся. Он предполагал, что припожаловал к нему кто-то из соседей, чтобы согласовать общие действия, что-то выяснить, а то и выпросить малость боеприпасов. Но чтоб к нему приехал сам Миронов, о котором давно ходит много легенд, ему и во сне не могло присниться. По известности он превзошел даже Нестора Махно.

— Как, не слыхав! Очень даже радый знакомству! Комкор Семен Каретников! — преодолев некоторую скованность, в свою очередь, представился командир махновцев.

— Здоров, Каретников! — Миронов легко спрыгнул с коня, и они крепко пожали друг другу руки. — Я тоже много про тебя слыхав. И про батька Нестора Ивановича. Як он, хворает?

— В ногу ранило. Выздоравливает. Ленин ему хороших врачей прислав. Обещали в прямом смысли его вскорости на ноги поставыть.

— О! Чуешь, какой человек об нём озаботился! — сказал Миронов.

— А як ты узнав, шо мы тут? — поинтересовался Каретников.

— В Штабе фронта. У их от менэ нияких секретов. А махновцами я интересуюсь особо. У вас мой двоюродный брат служит. Тоже Миронов.

— Знаю. Он у нас комполка.

— И скажи, какой у нас с ним кульбит получився. — Миронов по-доброму доверительно улыбнулся. — Мы с им по первах власть не поделили. Он — до Махна, до вас, значит, подался, а я до большевиков примкнув. Они мне больше на душу легли. А теперь, выходит, и вы до Советов притабунились.

— Выходит, так, — согласился Каретников. — Может, желаете с братом повидаться? Он чуток левее на этот берег переправляются. Мои хлопцы враз его сюда доставлять.

— Не надо. Времени в обрез, — вздохнул Миронов. — Я чего к тебе приехал? Ну, само собой, чтоб поручкаться. И заодно совет дать. Вы тут долго не засиживайтесь. Обсушились — и вперед. Верстах в пяти на балку выйдете, там пока и располагайтесь. Я в аккурат за той балкой «дроздов» малость пошерстыв. Они на самый берег перли. Фрунзе мне и сказав, шо ты там переправляешься. Подставь, сказав, плечо, щоб неприятность у них не произойшла.

— На яку неприятность он тебе намекал?

— А ты не замитыв? Ветер изминывся, вода начала прибувать, к утру с головой буде.

— А шо нам теперь Сиваш? Мы — в Крыму.

— Ты прав, братишечка. Отступать нам некуда. А Врангель, силы подтянув, хочет нас обратно в воду турнуть.

— Не, больше купаться у нас намерениев нема.

— Правильные слова говоришь! Ты мне нравишься. Мы ще потоваришуем! — Миронов тронул шпорами коня. — Прощевай пока!

И он вместе со своим сопровождением растаял в ночи, словно их и не было.

* * *

Пока повстанцы сушились после сивашской купели, разведчики Голикова вернулись с двумя своими легкоранеными и пленным подпоручиком.

Каретникова Левка нашел в землянке, уже освобожденной от пленных. Присев на топчан, который ещё совсем недавно занимал больной Ярослав, Голиков рассказал о своих ночных приключениях:

— Идём смело, на рысях. Знаем, впереди красни. А темень несусветна, легко на когось напороться. Думаю: не дураки, сразу ж не шмальнуть, может, сперва хоть отзовуться. Версты три проскакалы. Никого.

Голиков перевёл дух и продолжил свой рассказ в ролях.

— А потом, и правда, хтось голос подает: «Хто такие? Пароль!» А я отвечаю: «Якый тебе, в хрена, пароль! Свои!» А он мне: «Свои, говорит, коней крадуть!» И для острастки, бабах вверх! На миг блеснуло. Мама родна! Погоны! Вот это влыплы! Развертаю коня, а сам кричу в темноту: «Шо? Очи повылазили? Не узнаешь штабс-капитана Голикова?». А сами коней пришпорили, и галопом! Оны, видать, расчухались, поднялы стрельбу! Бурыме ухо прострелили, Левадного — в ногу! Метров с полсотни проскочилы, пули свистять. А тут мий конь як шарахнется! Присмотрелся, человек посреди степи. Спрашиваю: «Кто такой? Откуда?» А он мне: «Это я, подпоручик Соловей». Я опять пытаю: «Чого тут шляешься?» Говорит: «Да по большой нужде чуть от позиции отойшов».

— Ну-ну! Давай сюда твого соловья! — велел Каретников, утомлённый многословным Лёвкой.

Подпоручик был из химических. На вопросы Каретникова отвечал обстоятельно и без страха. Хотел понравиться.

— Так, говоришь, соловей? — спросил у подпоручика Каретников. — Ну, спивай!

— О! И вы за своё! Как скажешь: Соловей, так смеются. Фамилия такая, что я могу поделать!

— Ну, тогда рассказывай. Хто против нас?

— Дроздовская дивизия. В полном комплекте.

— Откуда знаешь?

— А я сам — из пополнения. Третьего дня в Феодосии мобилизовали, и сразу сюда. Ночью из домов брали. Не убежишь, не спрячешься.

— А за яки таки заслуги тоби подпоручика присвоили?

— А кто его! Спросили, грамотный? А я нормировщиком у нас на ремонтном работал. Сказал: грамотный. Не сбрешешь, потому как все феодосийские меня знают. Дали мне химический карандаш, говорят, рисуй на погоне одну звездочку. Только маленькую. А после победы, говорят, мы тебе позолоченные погоны выдадим с большой звездой, генеральской. Старайся!

— Ну и как? Старался?

— Да какие из нас солдаты. Кто хромой, кто слепой. Я без очков почти ничего не вижу.

— Так-таки — ничого? — насупился Каретников. — Или рассказывать не хочешь?

— Почему? Что знаю, расскажу.

— Вот и расскажи, шо видел, шо знаешь? Когда сюда прибыли: сколько вас, как расположились? Раз ты грамотный, понимаешь, что нас интересует.

— Сюда на позицию мы ещё засветло вчера прибыли.

— Почему не к самому Сивашу?

— Хотели к Сивашу. Большевицкая конница помешала. После налета конницы дальше не пошли. Стали там окапываться. Земля мерзлая, окапывались, кто как смог. Да офицеры и не заставляли. От офицеров слыхал, что ветер переменился, с моря подул, воду в Сиваш нагоняет. И вроде приказ поступил: на рассвете сбросить вас в воду. Даже американские броневики на подкрепление прибыли.

— Броневики? И много?

— Сам не видел, они где-то в нашем тылу гудели. По звуку моторов — штук десять, может, чуть больше, — сказал Соловей и замолчал.

— Ну что ж, Соловей! Спасибо за песню. Может, ещё шо припомнишь?

Соловей пожал плечами.

— Ну и як прикажешь мне с тобой поступить? — внимательно разглядывая подпоручика, задумчиво произнес Каретников. — Шо не говори, в плен ты попав во вражеский форме и, як не крути, ты — наш враг. А врагов, извини, мы не жалеем.

— Да какой я вам враг? Мне даже винтовку не успели дать, — нисколько не испугавшись столь жестких слов, спокойно сказал Соловей.

— А если дали бы, стрелял?

Соловей на несколько мгновений задумался.

— Не знаю, — чистосердечно сказал он. — Если по правде, то я бы, как все. Только не умею я в людей. Я курицу ни разу не смог зарезать. Наверное, в небо бы стрелял.

— Ладно! Живи, Соловей! — Произнес свой окончательный приговор Каретников и, обернувшись, окликнул кого-то из своих ординарцев: — Степка! Отправь его в четверту роту! Там по большости кацапы. Хай им песни спивае. А может, оны научать його классовой ненависти.

— Те — научать! Оны допрежь йому голову знесуть вместе с погонамы.

Степка повел подпоручика в четвертую роту. Вышагивая следом за ординарцем. Соловей с силой сдирал с себя погоны.

Перед рассветом, когда махновцы подсушились и перевели дух, Каретников отдал приказ выдвигаться в сторону позиций дроздовцев.

Помня о броневиках, выделили человек двадцать гранатометчиков. Каретников на ходу провел с ними короткий инструктаж. Обсудил все возможные хитрости. Как поражать броневики в бою, опыта ни у кого не было, но что представляет собой этот бронированный автомобиль, они уже тогда немного знали. Как-то, разбирая трофейное белогвардейское имущество, кто-то из штабистов обнаружил инструкции с указанием самых уязвимых мест танков и броневиков. Показали Каретникову. И он к случаю вспомнил об этих листочках и рассказал гранатометчикам все, что там вычитал.

Одновременно Каретников разослал посыльных к соседям, чтобы предупредить их о возможном появлении на вражеских позициях броневиков, а также одновременно уточнил стыки между войсками и согласовал совместные действия.

Соседи переправились через Сиваш несколько раньше. Водная преграда на их участках была не такая широкая, и они еще до полуночи заняли на крымском берегу свои позиции. Латышей посыльные не нашли. Они доложили Каретникову, что у соседей и справа и слева время от времени вспыхивают короткие перестрелки, но в серьезные боевые действия врангелевцы не вступают. И Германович и Радумец предполагают, что они ждут рассвета и высокой воды в Сиваше.

Когда посветлело небо, повстанцы заняли свои позиции и, как посоветовал Миронов, стали окапываться поблизости от широкой балки, промытой весенними паводками и густо поросшей шиповником.

— Может, балку перейдем? — предложил кто-то из командиров.

— Там же дроздовцы, — напомнил Каретников.

— Выгодну позицию, заразы, выбралы.

— То Миронов их там остановыв. А ночью оны побоялись через балку перебираться.

— Для нас тоже не лучший вариант через балку наступать.

— Оны только этого и ждуть. А мы не станем спешить, — что-то прикидывая, сказал Каретников. — Посмотрим, як оны выкрутятся.

Кожин высмотрел неподалеку от балки хорошую площадку и там разместил свои тачанки.

Ранним утром усилился ветер, с неба посыпалась снежная крупка. Она с тихим шелестом ложилась на мерзлую землю. Стало светлее, но дали затянуло снежной дымкой.

На дроздовских позициях началось какое-то шевеление. И вскоре они поднялись в атаку.

Каретников лежал за грудой пиленых известняковых блоков. Ещё вчера они были частью какой-то сторожки или сарайчика, от камня ещё исходил запах тротила от попавшего в строения снаряда.

Дроздовцы двигались короткими перебежками. Многие шли, не пригибаясь.

Затем поднялась и двинулась по полю вторая цепь. От первой её отделяло метров сорок.

«Хитро придумали. Первые выходят из балки, вторые спускаются. Первые попадают под огонь, и их место тут же занимают те, из второй цепи», — подумал Каретников и обернулся к Кожину:

— Ты шо-то понял?

— Чего ж не понять. Первые принимают на себя бой, а вторые уже зачищают, — Фома задумчиво почесал затылок. — Главное, не суетиться!

— Мене беспокоит, шо не успели хорошо окопаться, — сказал Каретников.

— Ничого. Бог поможет.

Каретников лежал неподвижно, внимательно вглядывался в движущуюся первую цепь. Вот она спустилась в балку, и какое-то время они видели только вторую цепь.

Кожин задумчиво жевал какую-то высохшую былинку.

Вот первая цепь появилась на этой стороне балки и тут же прибавила шаг, неторопливо побежала.

Когда дроздовская цепь уже находилась метрах в пятидесяти и стала щелкать затворами, Каретников коротко приказал:

— Пока не стрелять! Пускай осмелеют! — И обернувшись к Кожину, добавил: — На тебя вся надёжа, Фома!

Но Кожина рядом с ним уже не было. А на позицию разом выехали двадцать тачанок, развернулись. Кожин прикинул, больше не нужно. Они стали в ряд чуть сзади махновских позиций и дроздовцам были не слишком видны в снежной дымке. Ездовые у Кожина были хорошо вышколенные, каждый знал свой маневр и свое место в строю.

Вдали из балки стала появляться вторая цепь. А первая уже почти подбегала к молчащей позиции махновцев. Нервы у дроздовцев стали сдавать: в морозном воздухе затрещали их винтовочные выстрелы.

И тут поднялся на тачанке Фома Кожин, взмахнул рукой и громко произнес свое неизменное:

— Р-руби дрова!

Разорвали тишину двадцать пулемётов. Заговорили махновские винтовки.

Дроздовцы ещё какое-то время, не понимая происходящего и почти по инерции, продолжали свой бег. Иные уже были в нескольких шагах от махновских позиций, но не добегали до них, падали.

Пулеметчики перенесли огонь на вторую цепь, и она тоже стала редеть.

Не ожидавшая такого яростного отпора, вторая цепь стала останавливаться, затем торопливо развернулась, побежала обратно, скрылась в балке. Их догоняла, покидая поле боя, поредевшая первая цепь.

Преследуя дроздовцев, за ними двинулись махновцы.

— Фома! Тачанки оставь на месте, пулеметы — с собой! — усаживаясь на подведенного ординарцами коня, приказал Кожину Каретников. Он подумал, что этот кратковременный бой ещё будет иметь продолжение. Похоже, на той стороне балки дроздовцы решили расправиться с ними, и заготовили его армии какую-то неожиданность. Он помнил о броневиках и боялся оказаться застигнутым врасплох.

Ожидая засады, они со всеми предосторожностями перешли через балку. Но дроздовцев ни сразу за ней и нигде вокруг не было видно.

Несколько верст, задыхаясь, они бежали по истоптанному тысячей сапог и ботинок снегу. Их обгоняли всадники.

Фома Кожин, исследовав дно балки, нашел несколько расчищенных от колючего кустарника дорог и провел на ту сторону балки свои тачанки. Вновь установили на них снятые ранее и не пригодившиеся пулеметы и стали догонять ушедших вперед бойцов.

Скачущий в первых рядах своей конницы, Каретников уже начинал верить, что этот короткий рассветный бой был последний. Дроздовцев нигде не было видно.

Немного поотстав, Каретников поравнялся с Кожиным:

— Шо думаешь, Фома?

— Не нравится мне эта прогулка, — ответил Кожин. — В четыре глаза надо смотреть и в четыре уха слухать.

Они преодолели ещё с версту. Уже не только Каретникову казалось, что дроздовцы бежали и что эта установившаяся над крымской степью тишина — навсегда.

Пеших уже не было. Бежать устали, и пехота размещалась на телегах, тачанках, даже на санитарных фурах. Ехали уже неторопливо и беспечно. Словно это не преследование противника, а свадебная кавалькада после разгульной ночи возвращается в своё село. Не хватало только, чтобы кто-то затянул песню про Марусю.

Внезапно над степью забухали станкачи, установленные на броневиках. Серые в серой мгле, они были невидимые и возникли словно из воздуха. Они выезжали из-за невысокого пригорка и веером разъезжались по полю.

Тачанки и телеги чуть не одновременно стали торопливо разворачиваться. Горохом посыпалась из них пехота. Бежать было некуда, спрятаться негде. Бойцы падали там, где свалились с телеги, и тут же пытались окапываться. Иные без толку носились по полю, время от времени постреливая из винтовок, и падали, сраженные пулеметным огнем из броневиков.

— Обдурили-таки, гады! — сокрушенно сказал Каретников лежащему возле него начштаба Гавриленко.

Броневики двигались по кочковатому полю, тяжело переваливаясь. Следом за ними, немного отстав, шли дроздовцы.

Кто-то из махновцев не выдерживал и, при виде приближающегося броневика, вскакивал от страха и пытался бежать. Но тут же падал.

— Лёвка! Де твои гранатометчики? — увидев Голикова, крикнул Каретников.

— Работають, Семён Мыкытович! — ответил Голиков и помчался по полю. Упал возле одного из бойцов. Через мгновение вскочил, перебежал к другому бойцу.

Поле было усеяно застигнутыми врасплох бойцами, и было трудно понять, кто живой, кто мертвый.

Медленно, почти на ощупь из-за узких смотровых щелей, броневики медленно двигались по полю. Водители были уверены в своей броне. Время от времени они разражались короткими пулеметными очередями.

Отошедшие от первого страха гранатомётчики стали перебегать и переползать, стремясь оказаться поближе к броневикам. Наконец, когда один из броневиков приблизился к лежавшему на поле гранатомётчику, тот приподнялся и бросил одну за другой две гранаты: одну — под колёса, вторую — на купол.

Над полем почти одновременно раздались два взрыва. Звук был необычный, словно бы со ржавым скрежетом разлетелось старое ведро. Броневик задымился, и из него один вслед за другим через тесные люки стали выбираться члены его экипажа. Сперва выбрался водитель, за ним два пулемётчика.

Почти залпом прогремели несколько выстрелов. Двое упали, третий, хромая, с криком побежал к своим.

Снова раздался взрыв. И задымил ещё один броневик.

Словно в раздумье, броневики стали останавливаться. Бежавшая сзади них дроздовская пехота поняла, что и эта атака захлебнулась, повернула обратно.

Броневики стали неуклюже разворачиваться.

Один отчаянный махновец, ожидавший своего броневика, увидел, что он разворачивается. Он поднялся и, размахивая гранатой, побежал к нему по полю с криком:

— Эй, вернысь! Кому сказав!

Броневик, не корова, он не понимал слов махновца, но на всякий случай коротко огрызнулся.

Махновец споткнулся, упал. Он не сразу понял, что ранен. Слабеющей рукой он кинул гранату. Но она не долетела, упала на небольшой пригорок и, тихо шипя, медленно покатилась по склону прямо под колеса броневика. Взрывом, должно быть, пробило бензобак, и броневик сразу же охватило пламя.

Несколько броневиков медленно возвращались, оставив на поле боя три догоравших машины.

— Прекратить стрельбу! — приказал Каретников.

Махновцы стали подниматься, по пути подняли раненого товарища, отнесли к своим. Уложили за единственным в поле укрытием — останками разрушенного сарая.

Из голени раненого сочилась кровь. Судя по всему, ранение было пустяковое, кость не задета.

— Санитаров! — распорядился Каретников.

Пришел санитар в окровавленном халате.

— Одиннадцать убито, двадцать рането. Четверо — сурьезно, — доложил он.

— Перевязывай!

И пока санитар возился с раненым, Каретников укоризненно сказал:

— Ты як дитё малое, Мыкола! Ну, зачем тебе было до того третьего лезть? Бачив же, два горят, а остальные тикают.

— Да! — морщась от боли, отмахнулся пожилой Мыкола. — Люды на хлеб с маслом заробылы, а я… Надо ж такое, утикты хотив. Я и обозлывся!

— Трое дитей, про ных бы подумав! — упрекнул его Каретников.

— Про ных и думав.

— А если б убылы?

— Вы сказалы б дитям, шо батько погыб геройской смертью.

— Дурак ты, Мыкола!

— Я як лежав там, на поле, поранетый, тоже про цэ подумав. А только, дэ ж взять столько умных, шоб хватило на всю эту клятую войну?

…Ещё дважды за день дроздовцы собирались с силами и поднимались в атаку. И оба раза махновцы отбивали их.

Под вечер дроздовцы отступили на заранее подготовленные позиции. Трупы убитых они забрали с собой. Своих убитых махновцы старались забирать ещё во время боя.

На закате сквозь тяжелые облака выглянуло багровое вечернее солнце, осветив пустынное поле боя и брошенные на нём три причудливых обгорелых железяки.

Хуже выдался этот день для Пятьдесят первой дивизии начдива Василия Блюхера. Для обеспечения успеха ему придали тяжелую артиллерию. Предварив штурм мощной артиллерийской подготовкой, он к вечеру бросил свою дивизию в лоб на Перекоп. Он знал, что Врангель здесь хорошо укрепился, но верил в известное изречение: смелость города берет.

Смелость была. Но Перекоп не пал.

К ночи Блюхер велел прекратить штурм и отойти на прежние позиции. Он решил повторить штурм ночью, и надеялся, что он принесет ему удачу.

Глава 11

Утро выдалось на удивление светлое. Небо очистилось от тяжелых осенних туч и украсилось мартовской голубизной. Раннее солнце светило радостно, и весело стучала с крыши капель.

После долгих дней тяжелой бессонницы Врангель проспал дольше обычного, почти до восьми часов. И никто не посмел его будить, что показалось ему хорошим знаком.

«Господи, может быть, наконец-то кончились все неприятности последнего времени, — подумал он. — Солнце, голубое небо, веселая капель — они несомненно предвещают удачу».

Но уже утренний доклад начальника штаба Шатилова поверг его в уныние.

— Доброе утро, ваше превосходительство! — поздоровался Шатилов, и уже в этом Врангель почувствовал недобрый знак: обычно он называл его наедине по имени-отчеству.

— А оно действительно доброе? — спросил Врангель.

— Сожалею, но я бы этого не сказал, — совсем не бодрым голосом ответил начальник штаба.

— Докладывайте, Павел Николаевич, — попросил Врангель, предупреждающе добавил: — И, пожалуйста, ничего не лакируйте. Излагайте все, как есть.

— Да-да, постараюсь… — как-то торопливо и уныло согласился начштаба и, собираясь с мыслями, замолчал.

— Что на Перекопе? — прервал молчание Шатилова Врангель. Он оттуда ждал хороших вестей и уже заранее понял, какой будет ответ.

— Кутепов сообщил, на рассвете мы вынуждены были сдать Перекоп. Четырежды ночью Блюхер атаковал Перекопские укрепления.

— Конкретнее! — попросил Врангель.

— Ещё днем Пятьдесят первая дивизия красных безуспешно штурмовала Перекоп. Ночью трижды повторили штурм. Корниловцы и дроздовцы оказались в окружении. Чтобы вырваться, они были вынуждены штыками прокладывать себе путь. В четыре часа утра они вырвались из окружения, оставив Перекоп. Кутепов все силы перенаправил на защиту Литовского полуострова. Идут непрерывные бои в районе Юшуни.

— Что ещё? — довольно спокойно спросил Врангель, ибо морально был готов к подобному исходу событий — что случилось, то случилось.

— На Чонгаре идут бои с переменным успехом.

— Опять общие слова, — укорил Врангель Шатилова. — Нельзя ли конкретнее?

— Красные закрепились на отдельных участках и пытаются овладеть Таганашем. Кроме того… — Шатилов, колеблясь, смолк.

— Говорите! — приказал Врангель. — Неужели в вашем запасе есть новости ещё хуже.

— Нет. Так, мелочь. В районе Судака высадились крымские партизаны. Надеюсь, их ещё сегодня сбросят в море.

— Это вы так думаете. А они думают иначе, — сказал Врангель и неожиданно мрачно пошутил: — Помните песенку госпожи Плевицкой: «Всё хорошо, прекрасная маркиза»?

— Ну, всё не так печально, — попытался подбодрить главнокомандующего Шатилов.

— Дорогой Павел Николаевич! — со вздохом сказал Врангель. — Ты — мой друг, но истина дороже! К сожалению, всё намного хуже, чем можно было ожидать.

Шатилов, стоя перед главнокомандующим, молча переминался с ноги на ногу. Он чувствовал себя гимназистом, не выучившим задание.

Врангель подошел к висевшей на стене оперативной карте Крымского перешейка, стал внимательно вглядываться в причудливые изгибы Гнилого моря, кем-то давно названного Сивашом. Почти весь северный берег Крыма был занят войсками большевиков. Неприступная стена, как оценивал он Крымский перешеек, рухнула буквально в считанные дни. Отдельные крохотные участки ещё удерживали его войска, но и их падение исчислялось уже даже не днями.

Врангель по привычке хотел сделать на карте отметки изменившейся линии фронта, но не стал.

«Пустое! — подумал он. — Какой теперь в этом смысл?»

— Ваше превосходительство, — напомнил о себе Шатилов. — Просит принять Слащев.

— Что ему нужно?

— Не сказал. Говорит, по крайне важному делу.

— Просите, — велел Врангель.

Слащев словно услышал слова главнокомандующего. Возможно, он даже стоял возле двери в ожидании и вошел сразу же, едва Врангель велел его принять.

— Ваше превосходительство, я не отниму много времени. — Торопливо сказал он и, бросив короткий взгляд на Шатилова, попросил: — Если можно, тет-а-тет…

— У меня нет секретов от Павла Николаевича, но если вам так удобнее — пожалуйста.

Шатилов вышел.

Слащев в этот раз был одет в свой обычный генеральский костюм, выглядел опрятно, без обычной для него экзотики. Чувствовалось, что он готовился к этой встрече и, вероятно, хотел сказать что-то очень важное.

— Я коротко, Петр Николаевич. Я всё знаю. Я только что вернулся из-под Таганаша, с самой гущи боев, — взволнованно сказал он. — Большевистские войска обескровлены. Бои за Крымский перешеек дались им нелегко. Сейчас самое время предложить им перемирие при условии, что Крым останется в наших руках. Я убежден, они пойдут на это. Россия огромна. Что им этот крохотный кусок земли? Так, игрушка в детских руках. Петр Николаевич! Ваше превосходительство, сделайте этот шаг! Я готов лично участвовать в переговорах!

На протяжении всей этой взволнованной речи Слащева Врангель продолжал рассматривать карту. Когда Слащев смолк, он, не оборачиваясь, глухо сказал:

— Поздно!

Он неторопливо прошел к столу, переложил с места на место какие-то бумаги и, подняв голову, глядя Слащеву в лицо, повторил:

— Поздно, Яков Александрович!

— Но, ваше превосходительство, нельзя упускать…

Какие ещё доводы намерен был высказать Слащев в пользу заключения мира с большевиками, Врангель слушать не стал. Он оборвал его на полуслове:

— Я вас более не задерживаю.

Слащев гневно взглянул на главнокомандующего:

— Даже в карточной игре, Петр Николаевич, не имея козырей, всё же играют до последнего.

— Извините, в карты я не играл даже в молодости. Некогда было. Воевал. Но до последнего солдата воевать не имею морального права.

Слащев понял: Врангель уже принял решение, и изменить его никто не в силах. И он вышел.

Оставшись один, Врангель долго ходил по кабинету. На карту он больше не взглянул. Потом присел к столу, стал что-то торопливо писать.

Через какое-то время он вызвал адъютанта и попросил пригласить к нему Шатилова. Ожидая дальнейших указаний, Шатилов не покидал свой кабинет и явился сразу. Уваров хотел оставить их наедине, но Врангель жестом остановил его.

— Садитесь, Павел Николаевич. Я не буду предварять только что мною написанное. В этом нет необходимости. Сегодня же этот документ должен быть размножен и распространен.

Врангель ещё раз бегло просмотрел написанное, что-то на ходу поправил и стал читать:

— Русские люди! Оставшаяся одна в борьбе с насильниками, Русская армия ведет неравный бой, защищая последний клочок русской земли, где ещё существует право и правда.

Голос Врангеля звучал устало и грустно. Уваров, который давно и хорошо знал командующего, никогда, ни разу не видел его в таком удрученном состоянии. Решение, которое он сейчас зачитывал, видимо, далось ему нелегко.

Слушая, Шатилов уже догадывался о решении Врангеля. И сейчас он подумал о том, какая же тяжкая ноша ложится на его плечи: до конца сохранить порядок в войсках, не превратить уход армии из Крыма в беспорядочное и унизительное бегство.

Врангель снова что-то вычеркнул в тексте и торопливо вписал новое. После этого продолжил читать:

— В осознании лежащей на мне ответственности, я обязан заблаговременно предвидеть все случайности. По моему указанию приступаем к эвакуации и посадке на суда в портах Крыма всех, кто разделяет с армией её крестный путь: семей военнослужащих, чинов гражданского ведомства с их семьями и остальных лиц, которым могла бы грозить опасность в случае прихода врага.

Армия прикроет посадку, памятуя, что необходимые для её эвакуации суда уже стоят в полной готовности в портах, согласно установленному расписанию. Для выполнения долга перед армией и населением сделаю всё, что в пределах сил человеческих.

Дальнейшие наши пути полны неизвестности. Другой земли, кроме Крыма, у нас нет. Нет и государственной казны. Откровенно, как и всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает.

Он поднял глаза на своих слушателей и последние строки не прочитал, а произнес вслух по памяти:

— Да ниспошлет Господь всем силы и разума одолеть и пережить русское лихолетье. Генерал Врангель…

Врангель встал из-за стола.

— Вот и всё! — устало сказал он. — Осталось самое тяжелое: эвакуация.

— Неужели не осталось ничего иного? — спросил Шатилов.

— Этот вопрос задаете мне вы — начальник штаба? — укоризненно сказал Врангель. — Всяческие фантазии пусть остаются влюбленным. И Слащеву. Нам же с вами надлежит исходить из суровых реалий.

— Да, конечно. Я понимаю, — торопливо согласился Шатилов. — Я и сам кое-что набрасывал, для памяти. Но не думал, что когда-нибудь пригодится. Сейчас принесу.

— Не торопитесь!

Врангель передал прочитанное Уварову:

— Пожалуйста, Михаил Андреевич, найдите в городе типографию, пусть напечатают хотя бы двести экземпляров. И пусть позаботятся, чтобы шрифт был крупный и текст хорошо читаем.

— Я понял, ваше превосходительство, — и Микки пошел по кабинету к выходу.

Врангель остановил его уже у двери:

— К завтрашнему утру это письмо должно быть распространено по Крыму.

— Будет исполнено, ваше превосходительство! — и адъютант вышел.

Оставшись наедине с Шатиловым, Врангель вернулся к прежнему разговору:

— Правильно ли вы поняли смысл моего письма, Павел Николаевич? Это ещё не конец борьбы. Мы продолжим её. Но солдаты и офицеры, уверенные в безопасности своих семей, станут действовать более самоотверженно. Даже если мы не выиграем это сражение, у нас все же появится время для спокойной, без паники, эвакуации лиц означенных мной категорий.

— Я рад услышать эти слова, ваше превосходительство, — тихо, но с некоторой экзальтацией, прошептал Шатилов. — Безусловно силы у армии утроятся. И, быть может, нам всё же удастся отстоять Крым.

— На всё воля Божья… — как-то неопределенно сказал Врангель и после небольшой паузы вдруг заговорил иным, уверенным и решительным, голосом: — Думаю, следует перебросить в район Юшуни Третий Донской корпус и конный корпус Барбовича. Причем корпус Барбовича разумнее всего направить в стык между Пятьдесят первой и Пятнадцатой большевистскими дивизиями. — Врангель подошел к карте, взмахнул над нею карандашом. — Здесь против нас стоят махновцы. Надеюсь, Барбович легко смахнет их в Сиваш. А донцы и дроздовцы зайдут большевикам с флангов.

— Отличная мысль, — согласился Шатилов.

— На светлое будущее слишком уж рассчитывать не следует, — сказал Врангель. — Но это может дать несколько так нужных нам дней, чтобы достойно и без спешки провести эвакуацию.

— Вот только… Я вам докладывал. Мы с адмиралом Дюменилем как-то прикидывали. Чисто теоретически… — Шатилов колебался. Ему не хотелось разрушать так хорошо выстроенный план главнокомандующего, но и утаивать от него он ничего не имел права.

— Ну и к чему вы пришли?

— Боюсь, у нас может не хватить плавсредств, чтобы вывезти всех желающих. Я полагаю, надо к тому же ещё иметь и резерв. На самый черный случай, если придется эвакуировать армию.

Врангель ничего не ответил. Он вернулся к столу, сел и долго молчаливо перебирал на столе бумаги. Затем спросил:

— Адмирал Дюмениль уже в Севастополе?

— Да. Прибыл сегодня ночью из Константинополя на эсминце «Алжирец».

— Пожалуйста, велите разыскать его. Я хотел бы безотлагательно с ним встретиться.

Шатилов согласно кивнул головой и вышел.

* * *

Врангель ждал командующего средиземноморской эскадрой адмирала Дюмениля, время от времени нетерпеливо поглядывая на часы. Шатилов доложил Врангелю, что Дюмениль уже извещен о желании главнокомандующего срочно с ним встретиться.

Но шло время, а адмирала всё не было.

Врангель чувствовал себя униженным, в нем закипала злость. Такого за время их сотрудничества ещё никогда не было. Дюмениль всегда был пунктуален, а тут вдруг… Что это? Плевок в лицо? Похоже, адмирал показывает ему, что ни он сам, Врангель, ни его доживающая последние дни на крымской земле армия больше не представляют для Франции никакого интереса. Иначе, как ещё можно понимать это оскорбительное ожидание?

Но положение у Врангеля было безвыходное, и поэтому приходилось терпеть и ждать. Весь исход его армии из Крыма был сейчас во власти адмирала.

Адмирал Дюмениль, бодрый, громогласный появился в кабинете ожидавшего его адмирала далеко за полдень. Его сопровождал сутулый хилый очкарик в штатском.

— Извините за некоторое опоздание, — на плохом русском произнес Дюмениль, и представил своего спутника. — Мой… как это… перевозчик.

— Переводчик, — поправил адмирала очкарик. — Одновременно, если угодно, являюсь адвокатом. Сергей Дмитриевич Клевцов. Можете называть меня просто Серж. У нас во Франции не приняты отчества. Кстати, я французский подданный, хотя родился в России, в Орехово-Борисове. Вы, генерал, вероятно, знаете Орехово-Борисово, это совсем под Москвой. Ах, какие замечательные там церкви! Говорят, большевики не щадят…

— Извините, как-нибудь потом мы с вами поговорим об Орехово-Борисове! — остановил разговорчивого переводчика и адвоката Врангель. — А сейчас бы о деле!

— Да, конечно! Я вас понимаю. У меня у самого здесь гора всяких дел, — поддержал Врангеля Дюмениль.

— Надеюсь, это наши общие дела? — спросил Врангель.

— В том числе. Я только что прочитал ваше… как это… воззвание к народу.

— Письмо.

— У меня перехватило горло от печали. Но, как говорят у нас во Франции: сэ ля ви — такова жизнь. Но, поверьте, всё проходит, и на смену печалям приходят радости. Так бывает всегда.

— Благодарю за утешение. Но самым лучшим утешением была бы деловая помощь.

— Что вы имеете в виду? На открытое военное вмешательство в дела Советской России, с недавних пор признанной Францией де-факто, мое правительство пойти не может. Прямая вооруженная борьба против Советов находится за рамками помощи, которую ещё совсем недавно мы вам оказывали.

— Тогда скажите конкретно, какую помощь вы ещё можете нам оказать? — спросил Врангель.

— О, это уже конкретный разговор. Давайте вернемся к нашей недавней беседе о русском флоте, тогда она у нас была чисто теоретической.

— Нам никто не мешает перевести её в практическую плоскость, — сказал Врангель.

— Именно это мы и хотели бы вам предложить, — обрадовался Дюмениль. — Я уже даже кое-что предпринял. Мы с генералом Шатиловым обсудили некоторые детали, и капитаны моих судов ждут приказа, чтобы войти в порты и принять на борт всех гражданских лиц, желающих покинуть Россию.

— И армию тоже, в случае возникнет такая необходимость, — сказал Врангель.

— Надеюсь, такая необходимость не возникнет, — поспешил ободрить Врангеля Дюмениль. — Но будем держать в голове и это.

— Ну что ж. Кажется, все точки мы расставили. Будем считать наш разговор, к обоюдному удовольствию, успешно завершенным, — посветлел лицом Врангель.

— Н-не совсем. Мы расставили лишь запятые. Где расставить точки нам ещё следует обсудить.

— Ну, какие-то детали вы могли бы обговорить с генералом Шатиловым.

— Есть детали, которые, как я понимаю, он не уполномочен решать.

— Разве? — удивился Врангель. — Какие же?

— Вы просите у Франции также и продовольственной помощи. Всего продовольствия, только чтобы прокормить армию, в Крыму хватит ненадолго, от силы на две-три недели.

— Да, это так, — согласился Врангель.

— Генерал Шатилов исходил, примерно, из ста пятидесяти тысяч человек. Это лишь только армия. Приплюсуйте сюда беженцев. Их вдвое больше.

— Всё верно. И что же?

— Но это же огромные затраты.

Врангель побагровел, однако сдержал себя. «Ах, вы, проходимцы-коммерсанты! Зарабатывали на русской крови, показалось мало. Решили добрать железом», — с гневом подумал он.

— Разве весь российский флот, который, как вы помните, я пообещал отдать вам за эту помощь, не стоит того? — раздраженно спросил Врангель.

— Я этого не сказал. Нет-нет, мы не собираемся мелочиться. Но наш прежний уговор — это всего лишь слова, — ласково, как малому ребенку, сказал Врангелю Дюмениль.

— Что вам нужно ещё? — Врангель не совсем понимал, к чему ведет адмирал. — Разве слово главнокомандующего Русской армии барона Врангеля уже ничего не стоит?

— Есть небольшая деликатная тонкость. Вы знаете, что по настоянию союзников Франция тоже де-факто заключила с Советской Россией договор о перемирии. Пройдет немного времени, и Советы могут предъявить нам иск на весь российский флот.

— Не могут! — не согласился Врангель.

— Почему вы так думаете?

— Потому, что флот принадлежит России! Не Советской России, а той, которую пока представляю я, главнокомандующий Российской армией.

— Вот! Золотые слова! — сказал Серж Клевцов. До сих пор он только добросовестно переводил беседу Врангеля с Дюменилем, теперь же вступил в разговор как адвокат. — Только эти слова надо запечатлеть на бумаге. Это будет договор между Францией и Россией, точнее, между главнокомандующим Русской армией генералом Врангелем и командующим средиземноморской французской эскадрой адмиралом Дюменилем. Оба имеют полномочия от своих правительств. За ваше правительство договор подпишет кроме вас ещё и полномочный посол России во Франции господин Маклаков. С ним это оговорено. И поверьте мне, старому опытному адвокату, этот договор никакому суду не удастся признать ничтожным.

— И это всё, что вас так волновало? — спросил Врангель.

— Сделка должна быть законной, — ответил Дюмениль.

— Что ж, составляйте договор. Если его пишут не на чистом золоте, я его подпишу. Сожалею, Россия дочиста ограблена, и золота у меня нет.

Часа через полтора обе стороны подписали договор, по которому Советская Россия лишалась Черноморского и Азовского флотов.

* * *

Расклеенное повсюду в Крыму письмо Врангеля о готовящейся эвакуации никого всерьез не взволновало. Собирались группками, читали, обсуждали, как правило, приходили к успокоительному выводу, что написано оно Врангелем в минуты отчаяния и неудач. Но сейчас уже всё налаживалось. Назначенный Врангелем руководить обороной Крыма генерал Кутепов не позволит сдать большевикам Крым. Все знали, что Кутепов — боевой генерал, много месяцев не выходивший из боев, и ему доверяли даже больше, чем Врангелю.

Кутепов тоже считал письмо Врангеля несвоевременным и даже вредным, так как подрывало боевой дух армии.

Появившийся на улицах Севастополя генерал Слащев в своем фантастическом белом ментике, переходя от одной группки людей к другой, нелестно отзывался о главнокомандующем. Он считал его трусом и паникёром и вступал в спор с теми, кто ему возражал. Обступающим его обывателям он доказывал, что большевики уже настолько выдохлись за время боев в Таврии, что овладеть Крымом просто не в силах. Была бы воля командующего и приказ, и армия просто-напросто сбросила бы большевиков в Сиваш, и они с радостью согласились бы на перемирие, оставив Русской армии Крым.

Об этом вскоре стало известно Врангелю, и он тут же отправил Слащева на передовые позиции под присмотр генерала Кутепова. Выехать поближе к фронту, в Джанкой, в своем салон-вагоне ему было запрещено. Принимать участие в боевых действиях тоже.

Салон-вагон Слащева остался стоять в тупике неподалеку от севастопольского вокзала. За проживающей в нем живностью: хромым вороном, котом Бароном и сварливым скворцом остались присматривать его старый денщик Пантелей и полевая жена Слащева, юнкер Нина Нечволодова.

* * *

Севастополь жил своей размеренной жизнью. Продолжали круглосуточно работать рестораны, синематограф возобновил показ старой патриотической ленты Василия Гончарова «Оборона Севастополя», бойко торговали турецкими товарами магазины, нарасхват сбывалась валюта и со страхом наблюдали обыватели за катастрофическим падением курса бумажного рубля.

Врангеля тоже устраивало это затишье. Даже зная тяжелое положение на передовых позициях, не высказывая это нигде вслух, он тоже втайне надеялся на чудо, и делал всё, что ещё было в его силах, чтобы это чудо свершилось. Все застрявшие в тылу войска он отправлял в распоряжение Кутепова. Отказался от своего конвоя и направил его в район Ялты для ликвидации высадившегося там десанта крымских партизан.

Письмо Врангеля, расклеенное повсюду, под ветрами и дождями пожухло, а в иных местах его и вовсе сорвали и, за дефицитом бумаги, пустили на самокрутки.

И всё же мысль, печатно высказанная об оставлении Крыма и существовавшая до недавнего времени лишь как слухи и предположения, начинала обретать плоть.

На Крымском перешейке продолжались тяжелые бои, но начальник штаба Шатилов, по настоянию Врангеля, полностью переключился на организацию исхода Русской армии из Крыма. Ему были известны все подробности последних боев и поражений, и уже поэтому был вынужден быть реалистом. Он знал, что чудеса бывают только в сказках, и поэтому с самого начала отказался от раздельной эвакуации, сначала семей, а затем армии. Не хотел рисковать. Развивающиеся события свидетельствовали, что армия может покинуть Крым раньше, чем это можно предположить. И суда, на которых будут эвакуированы беженцы, к этому времени не успеют вернуться за армией.

Впрочем, и Врангель тоже, надеясь на чудо, всё же продолжал заниматься массой дел, связанных с эвакуацией войск.

Врангель провёл короткое совещание, пригласив энергичного вице-адмирала Кедрова[102], главу правительства юга России при главнокомандующем Кривошеина и командующего армейским тыловым резервом генерала Скалона. Он распорядился заблаговременно организовать охрану таких важных учреждений, как почтамт, телеграф, а также направить дополнительные караулы на железнодорожные станции, вокзалы и морские порты.

Обратившись к Шатилову, Врангель сказал:

— Подготовьте, Павел Николаевич, приказ о том, чтобы в случае оставления нашими войсками Крыма, никто бы не смел портить и уничтожать казенное имущество, так как таковое принадлежит русскому народу. Что-нибудь в этом роде…

Шатилов сделал пометку у себя в тетради, с которой он в последние дни никогда не расставался. После чего доложил о распределении тоннажа но портам.

Генерал Скалон выразил сомнение о правильности расчетов:

— У меня в штабе ведется запись желающих покинуть Россию. Их количество столь велико, что рассчитанного тоннажа явно не хватит.

Воцарилось длительное молчание.

— Какие предложения? — обвел всех присутствующих вопросительным взглядом Врангель.

Поднялся вице-адмирал Кедров:

— Предлагаю обратить внимание на всё, что может держаться на воде. На маломерные суда и даже баржи. В конце концов возьмем их на буксир.

Была ещё одна проблема, решить которую Врангель пока никак не мог. И это приводило его в отчаяние. Уже третьи сутки, как он обратился к правительствам дружественных стран с просьбой принять беженцев из России в количестве двести-триста тысяч человек, разместить их на своей территории и, по возможности, позаботиться об их дальнейшей судьбе.

Но пока ни одна страна ничего не ответила. И когда придет тот печальный день и Русская армия будет вынуждена покинуть Крым, люди окажутся в отчаянном положении. Они не смогут высадиться ни в одном порту и вынуждены будут неизвестно сколько времени болтаться в открытом море.

А продуктов и воды Врангель распорядился загрузить совсем немного, всего суток на трое. И дело даже не в том, что в Крыму добывать продукты становилось всё труднее. Продукты, вода — это дополнительный вес, причем немалый. Стремясь как можно больше загрузить суда людьми, приходилось экономить на продуктах. Тришкин кафтан!

Глава 12

Это был короткий, но странный период в жизни Павла Кольцова. Он находился в самой гуще боев, но ему, представлявшему в Повстанческой армии махновцев руководство Южным фронтом, было категорически запрещено, в какой бы то ни было форме, участвовать в боевых действиях.

Впрочем, Каретников тоже понимал, что Кольцов направлен к нему лишь в качестве наблюдателя, и всячески пытался его оберегать. Однажды он даже поссорился с Кольцовым, когда тот во время боя вдруг возник среди огня. И с тех пор приставил к нему, невесть в каком качестве, Мишку Черниговского. Каретников вменил Мишке в обязанность повсюду сопровождать Кольцова, во время сражений не допускать его в боевые порядки, и вообще отвечать за него головой.

И когда неподалеку гремел бой, рвались снаряды и со шмелиным жужжанием над их головами проносились излетные пули, Мишка вздыхал и не то сам себе, не то Кольцову жаловался:

— Оно, конечно… як на курортах. Мои татко з мамкою один раз на курорты ездилы. Од нас недалечко, на Днепре. Ну, як там, спрашую. Кажуть, больше в жисть не поедем. Днем в хате спишь, ночью около речки, на песку. Набралы всего на месяц, а съели за неделю. И работы никакой, почти як у нас с вами.

— Ну и что тебя не устраивает? — спросил Кольцов.

— Мени татко говорили: старайся жить, як все. Не выделяйся серед людей ни силой, ни умом, ни богачеством. А видите, як повернулось! Мои товарыши воюють, а я туточки с вами… як на курорти.

Поручение Каретникова Мишка исполнял добросовестно. И когда Кольцов время от времени отправлялся в Штаб фронта, он даже в дождь или лютую стужу пристраивался на берегу Сиваша где-то в затишке, и терпеливо ждал его возвращения.

Повстанческая армия уже почти вышла к Юшуни. В бинокль даже можно было рассмотреть покатые крыши окраинных домов. Дальнейшее наступление приостановилось из-за наспех созданной белогвардейцами линии обороны. Колючие заграждения в два ряда ставили второпях, когда войска Фрунзе и повстанцы уже переправились через Сиваш. Столбцы заграждений вкапывали в мерзлую землю, они едва держались вертикально, и их удерживала натянутая «колючка».

Белогвардейцы понимали, что это уже последние сражения за крымскую землю, а дальше — только бегство. После падения Перекопа Врангель перебросил под Юшунь все освободившиеся войска. На помощь дроздовцам пришли Третий Донской корпус и конный корпус Барбовича. Он ставил перед войсками единственную задачу: во что бы то ни стало, как можно дольше удерживать на этой наспех созданной линии обороны красные войска. А дальше…

Что будет дальше, Врангель знал. Он только не знал: когда? Ему важно было теперь хотя бы на несколько дней сдержать наступление Фрунзе, с тем, чтобы четко организовать эвакуацию. Главную надежду он возлагал на несколько отдохнувшую конницу Барбовича. Иван Гаврилович был опытный генерал, участвовал в Русско-японской и затем в Первой мировой войнах. В Белом движении с первых дней. Какое-то время, после боев на Каховском плацдарме, Врангель держал его в резерве, и надеялся, что сейчас Барбович его не подведет.

* * *

Фрунзе торопился. Его каждодневно подстегивал Ленин. Да и сам он понимал, что каждый день этой сурово начавшейся зимы выводит из строя сотни полураздетых бойцов. И поэтому он поочередно вызывал к себе командармов, комкоров и комдивов, выслушивал их, вносил коррективы в свои последние распоряжения.

Собственно, всем было ясно: Юшунь — последний рубеж обороны врангелевцев. Легко они его не сдадут. Предстоят жестокие бои. И их надо выиграть.

На рассвете на где-то раздобытой Мишкой Черниговским утлой лодке Кольцов переправился через Сиваш в Строгановку. После того как все войска красных закрепились на крымском берегу, штаб Южного фронта переместился сюда.

Не выспавшийся, похудевший, с черными кругами под глазами, его сразу же принял Фрунзе.

— Ну, как там твои махновцы, Павел Андреевич? — поздоровавшись, сразу же спросил Фрунзе. Кольцов понял: времени для политеса не было.

— Мерзнут, как все, — ответил Кольцов. — Но в большинстве своем они народ запасливый. У кого кожушок, у иного две пары сменного белья, кто в конскую попону завернется. И потери пока небольшие. Рвутся в бой. И, конечно, их греет мысль, что им отдадут Крым.

— Ни много ни мало — Крым? Лихие мужички! Ну да об этом — потом, — не стал обсуждать эту тему Фрунзе. И сердито добавил: — Мы с вами не можем обещать им то, что не входит в нашу компетенцию.

— Но они постоянно спрашивают меня об этом, — настойчиво сказал Кольцов. — На Старобельском совещании им кто-то пообещал Крым.

— Вот у того пусть и спрашивают. В Старобельском соглашении это не записано. Я тоже никаких указаний ни от кого не получал. Отвечайте, что вопрос Крыма будет решаться после окончания войны. Впрочем, лучше вообще избегайте разговоров на эту тему. В конце концов вас могли и не посвятить в подобные дела.

Фрунзе резко поднялся со стула, давая понять Кольцову, что продолжать обсуждать эту тему он больше не намерен. Подойдя к оперативной карте, сказал:

— Сегодня или, как крайний срок, завтра нам необходимо взять Юшунь и выйти на оперативный простор. Дальше Врангелю уже не за что будет зацепиться. Падение Юшуни — это практически конец войны. Какая помощь необходима вашим подопечным? Боеприпасы, надеюсь, они получили своевременно и в достаточном количестве.

— На недостаток боеприпасов не жаловались. А вот с продовольствием и фуражом перебои.

— Знаю. Таврия опустошена, снабженцы с ног сбились. Зажиточный мужик хлеб припрятал, а у бедняка что возьмешь? Надеюсь, за день-другой и этот узел развяжем. Пусть немного потерпят! — печально ответил Фрунзе и снова скользнул глазами по карте. — Волею случая махновцы оказались ближе всех к Юшуни и, таким образом, окажутся в эпицентре боев. Выдержат ли натиск? Не считаете ли нужным несколько их укрепить? Такая возможность имеется.

— Выдержат или нет, вопрос не ко мне. И даже не к Каретникову. Вы лучше всех знаете расстановку сил на участке повстанцев.

— Пока там дроздовцы. Но у Врангеля после Перекопа высвободилась какая-то часть войск. Плюс резервы. Врангель конечно же распределит их по фронту. Пожалуй, есть смысл переместить на махновский участок Вторую конную армию Миронова. Тот тоже, если и не анархист, то что-то около.

— Родной брат Миронова командует полком у повстанцев, — вспомнил Кольцов.

— Не знал. Ну что ж, может, и найдут общий язык?

— Вы у меня спрашиваете?

— Размышляю… — И после небольшой паузы Фрунзе решительно добавил: — Так и сделаем!

— Хочу только предупредить, — сказал Кольцов, — Каретников, по моим наблюдениям, в военном отношении человек талантливый. Прошел у Нестора Махно хорошую школу, но с партизанской спецификой. И, как всякий добросовестный крестьянин, не захочет никому отдавать наработанное. И славу свою, если сумеет её добыть, не захочет ни с кем делить.

— Пусть сначала добудет, — впервые за все время разговора Фрунзе улыбнулся.

— Уверен, будет стараться. Рассчитывает, с хорошим багажом будет легче договориться о Крыме. Миронов тоже, как я понимаю, казак с характером. Не нашла бы коса на камень.

— Когда жареный петух в задницу клюнет — договорятся, — подвел итог Фрунзе. — Передайте Каретникову, очень на него рассчитываю. Похвалите его от моего имени. Как человеку тщеславному, ему это не будет лишним.

И уже когда Кольцов покидал горницу, в которой размещался кабинет командующего фронтом, Фрунзе ещё на минуту задержал его:

— Когда возьмем Юшунь, тот же час возвращайтесь в Особый отдел. Менжинский очень на меня обижен.

— За что? — удивился Кольцов.

— За то, что я выпросил вас у него. Говорит, вы ему нужны.

— Привык я к ним. Надеялся пройти с ними до самого конца, до последней точки, — откровенно и даже с некоторой печалью в голосе сказал Кольцов и покинул кабинет.

* * *

Едва лодка с Кольцовым тронулась с Таврического берега Сиваша, как там, вдали, на крымской стороне замаячила долговязая фигура Мишки Черниговского.

Он спустился к воде и, едва лодка захрустела о прибрежный ледяной припай, ухватил её за деревянный носовой конёк, подтянул. И Кольцов, не намочив сапог, выпрыгнул на берег.

Они молча поднялись на пригорок, подошли к изрубленному осколками деревцу, к которому Мишка привязал их коней. Кора на уровне конских голов была обглодана.

— Во, глядите! — указал Мишка на обгрызенную часть ствола. — Скотина тоже мучается.

Кольцов ничего не ответил, он знал, что все последние дни, едва армия переправилась через Сиваш, махновские снабженцы сбились с ног, добывая для армии продовольствие и фураж. Северная Таврия после опустошительных многодневных боев голодала. Надежда была на Крым. Думали: вот войска Южного фронта ступят на крымскую землю, война сразу же закончится и, как на скатерти-самобранке, перед изголодавшимися бойцами вдруг появится всё, о чем никто даже не смел мечтать.

А война всё не кончалась. Уже которые сутки повстанцы впроголодь, версту за верстой, отбивали у белых Крым. Устали не только люди, но и кони. И голодали одинаково. И одинаково гибли от пуль.

Они долго ехали молча. Мишка ничего не спрашивал, видя озабоченное лицо Кольцова. А тот был занят своими мыслями. Ему, и вправду, после взятия Юшуни здесь, у повстанцев, делать уже будет нечего: война покатится к концу, как снежный ком с горки. Знать бы наперед, что за новое дело приготовил ему Менжинский? Какой сюрприз преподнесет ему на этот раз?

Мишка не выдержал долгого молчания, спросил:

— Ну шо там, Павел Андреевич, начальствие думает? Когда мы уже этот Крым охомутаем?

— Как только, так сразу, — не особо вступая в разговор, коротко ответил Кольцов шуткой, которую услышал от Бушкина.

— Вы всё шуткуете. А я серьезно.

— А что я могу тебе сказать? Начальство думает о том же, о чем и мы: с Крымом надо заканчивать. Но заканчивать-то предстоит не начальству, а нам. В том числе и нашей армии, — с некоторым раздражением стал отвечать Кольцов. — Вот я и хочу тебя спросить: когда возьмем Крым? Начальство-то на блюдечке его нам не поднесёт.

— Та шо, я не понимаю? То я так, для разговору спросил. — и, немного помолчав, со вздохом Мишка сказал: — Сильно до дому охота. На Рождество собирался жениться, та, видать, не получится?

— А невеста есть?

— А то як же. Кра-аси-ва.

— Значит, получится.

Снова какое-то время ехали молча. Где-то далеко по сторонам летним громом глухо перекатывалась артиллерийская канонада. Этот звук стал уже настолько привычным, что на него ни Кольцов, ни Мишка не обращали никакого внимания.

— Шо я ще хотел спросить, Павел Андреевич, — вновь нарушил Мишка раздумья Кольцова. — Вы раньше в Крыму бывали?

— Я и родился и вырос тут.

— Тогда у меня такой вопрос: правда, шо в Крыму растуть пальмы?

— Кажется, растут.

— Такие, як в книжке на картинке?

— Примерно, такие. Похожие.

— И не вымерзають?

— Не знаю. Раз растут, значит, не вымерзают.

— Як это… морозоустойчиви. Як у нас в Гуляйполи виноград.

— А зачем тебе?

— Хочу привезти с собой в Гуляйполе саженцев. Может, и у нас примутся, — мечтательно сказал Мишка.

— Понимаешь, в Крыму вокруг море. Сильных морозов не бывает… Но зачем тебе пальмы?

— Красиво.

* * *

Как Фрунзе и обещал, он выделил Второй конной армии Миронова участок фронта на стыке между Пятнадцатой стрелковой дивизией и махновской Повстанческой армией.

Днем, для согласования совместных действий, Миронов навестил Каретникова.

— Здорово, земляк! Так карта легла, шо я буду туточки, рядом с тобой. В случай чего, подмогну, — сказал он.

— Спасибо на добром слове, — со вздохом ответил Каретников. — И шо за беда! Вроде ни у кого помощи не прошу, сами пока справляемся, а мне всё кого-то присылають.

— А ты, Семен, не норовись, — насупился Миронов. — Дело не шутейное. Тут, под Юшунью, Врангель почти всю армию собрав. Костьмы будут лягать.

— Понимаю, не дитё.

— Я к тому, шо гуртом будет сподручнее. У нас на Дону шуткуют: гуртом и батька легшее быть.

— У нас насчёт батька так не шуткують.

— Понимаю, — улыбнулся в усы Миронов. — У вас на всех один батько. Не знаешь, як його здоровье?

— Спасибо докторам, уже на костылях прыгае.

— При случае, передай ему мой сердечный казацкий привет, — попросил Миронов. — Дуже б хотелось якось с ним погутарить, а то и чарку выпить. Мне тут хтось из ваших сказав, шо Нестор Иванович может четверть горилкы выпить — и не впаде. А я уже — всё! Больше литра не могу. Разве шо под хорошую закуску.

— Батько не пьет.

— От это ты вже брешешь, — искренно не поверил Миронов.

— Правда! Капли в рот не бере. Все думае и думае.

— Про шо?

— Про нашу анархическую республику.

— И ни капли?

— Та шо ты! Даже не нюхне.

— От эт-то воля у человека, — восторженно сказал Миронов. — Ну, тогда мы с тобой за його здоровье. Опосля Юшуни!

— Не возражаю, — согласился Каретников. — Як Крым нам отдадуть — отпразднуем!

— Надеешься?

— Обещали.

— Ну-ну! — Миронов при его грузном теле на удивление легко вскочил в седло. — Вы только не сильно рассчитывайте. Боюсь, не отдадут вам Крым большевики.

— Чого ты так думаешь?

— Я не думаю. Я знаю. На своей шкуре испытав их доброту. Чуть не расстреляли.

И, пришпорив коня, он уже на ходу крикнул:

— До встречи в Юшуни!

Его конвойные поскакали следом.

* * *

На рассвете следующего дня белогвардейцы перешли в наступление. Сначала они обстреляли позиции махновцев из орудий, а затем пошли в атаку. Но атака была какой-то странной, вялой. Солдаты просачивались сквозь проделанные в «колючке» проходы, пробегали метров двести и залегали. В сумеречном рассвете, в серой одежде, они сливались с серой землей, и их было почти не видно.

Следующая цепь прошла сквозь заграждения спустя короткое время, но дальше по полю не двинулась.

Командиры, лежавшие рядом с Каретниковым, заметив нерешительность дроздовцев, стали его уговаривать:

— Давайте вдарим, Семен Мыкытовыч!

— Пора, ей-богу!

— Шо оны таки дохли! — размышлял Каретников. — Не выспалысь, чи шо?

— Карасин кончився! Готовляться сдаваться!

Дальше случилось и вовсе странное. Первая цепь продолжала лежать, а вторая столпилась у проходов и то ли что-то там делала, то ли яростно спорила. Голосов слышно не было.

— Самый раз, Семен Мыкытович!

— Ну, разрешите! — упрашивали Каретникова командиры.

— Не спешить, не на пожар! — И, словно смахнув с себя сонную дурь, Каретников поднес к глазам бинокль, долго всматривался во вражеские позиции: — Ничего не понимаю! Не то собираются в атаку, не то раздумалы! А ну, у кого глаз острый? Шо оны там около «колючки» колдують?

Один из командиров стал всматриваться в бинокль.

— Ну шо там?

— Не пойму. Вроде як «колючку» снимають… Точно, столбци валяють.

— Видать, подкрепление ждуть. Массой хотять нас задавить, — предположил Голиков.

— Так може упредым? — с надеждой спросил кто-то из командиров. — Пока подкрепление не подойшло.

— А если якась хитрость? Сперва разберемся, шо оны там затевають.

Но на вражеских позициях ничего не менялось. Солдаты валили на землю столбцы, неторопливо, как крестьяне перед севом, по-хозяйски взад-вперед ходили по полю.

— Похоже, «колючку» скатывають.

— Экономисты, заразы. Шоб добро зря не пропадало.

Оставив коня и свое сопровождение невдалеке, за стенами полуразрушенного сарая, короткими перебежками к Каретникову явился Миронов. Упал рядом, спросил:

— Ну шо у вас тут слыхать?

— Пока не пойму. Вроде як пишлы в атаку. Потом почему-то раздумалы, вроде «колючку» снимають. Зачем? Может, пополнение ждуть?

— В правильном направлении думаешь, — похвалил Каретникова Миронов.

— Но «колючка» чем им помешает?

— А ты прислухайся! — посоветовал Миронов.

Все замерли, стали вслушиваться в тишину. Но ничего необычного слышно не было. По-прежнему где-то вдали слева, в направлении Чонгара, громыхала артиллерия.

— Ничого… — растерянно сказал Каретников.

— Слухай лучшее!

Но ничего не менялось. Стояла тишина. И только если напрячь слух, можно было различить какой-то далекий и очень невнятный слабый гул. Словно ветер задувал в сломанную камышину. Но ни ветра не было, ни камыш здесь не рос.

— Не пойму, — снова покачал головой Каретников.

— Мне этот звук издавна знакомый. Я в пацанах летом у помещика в подпасках ходил. Коней пасли. Так, когда табун коней гонять, отак земля гудыть. Я так думаю, конный корпус Барбовича на нас хотять выпустить, — высказал своё предположение Миронов.

— А я подумав, може, броневики? Мы с ими уже один раз встречались.

— Не, кони. Потому и «колючку» снимають, шоб коней не покалечить.

— Так. Всё понятно… — задумчиво сказал Каретников и после долгого молчания добавил: — У нас на Гуляйпольщине есть хороша поговорка: Бог не выдасть, свинья не съест.

— Не надо! — сказал Миронов. — Эту поговорку вы тоже у нас, донцов, позычили.

— Не, мы своим умом дошлы.

— Она — наша. Но нам не жалко — дарю! — улыбнувшись, великодушно сказал Миронов. — А теперь, Карета, давай думать, шо нам сделать, шоб свинья нас не съела. Придумай, як нам Барбовичу в жопу табаку насыпать. А я тут, по соседству. Тоже подумаю. В случай чего — подмогну. Пока не сильно понятно, куда он свою кавалерию направит… Ну, бывай пока!

И, пригибаясь, Миронов побежал к своим казакам, ожидавшим его в развалинах. Вскочил на коня, ещё раз посмотрел вдаль. Пока ещё ничего не было видно.

После отъезда Миронова Каретников поискал кого-то глазами.

— Кожин! Фома! — позвал он и затем обратился к своим адъютантам. — Быстренько найдите мне Кожина!

— Та тут я, Семен Мыкытовыч! — отозвался Фома. Он лежал неподалеку на охапке соломы, укрывшись конской попоной.

— Иды сюды! Хочу с тобой трошки посоветоваться! — И, заметив возле себя Мишку Черниговского, гневно спросил: — О! А ты чего тут?

— Семен Мыкытович, а может, и я… той… Ну, надоело мени там, в развалинах ховаться! — жалобным голосом стал канючить Мишка.

— Ты мени тут свои порядки не устанавлюй. Твое дело охранять комиссара! И марш отсюдова! Сполняй!

Мишка приподнялся, прислушался, тихо сказал:

— Идуть!

— И ты иди, — подобрел Каретников. — В случай чого, первым переправляй комиссара через Сиваш, — и добавил: — Будем надеяться, такое не случиться.

Мишка, не пригибаясь, ушел.

Далекий гул становился все более явственным и грозным.

* * *

Утро наступило как-то вдруг. Большое багровое солнце выглянуло из-за туч. Оно светило в спины нескольким тысячам всадников, темной лавиной растянувшимся по горизонту.

Командиры полков, получив указания от Каретникова, уже удалились на свои позиции. Возле Каретникова остались только адъютанты, связные и ещё Фома Кожин. Его хлопотное пулеметное хозяйство было отлажено, как часовой механизм. Колеса тачанок всегда смазаны дегтем и при движении только шелестели, ездовые были опытные, кони ухожены, у пулеметчиков всегда имелся на всякий случай запас пулеметных лент.

Конница Барбовича была от них уже верстах в двух, в бинокль можно было даже рассмотреть лица всадников. Кони двигались рысью, но всадники уже начинали постегивать их плетками, понукая, переходили на галоп. И всю эту массу конницы, заполонившую равнину перед Юшунью, окутывала серая дымка.

— Глянь, яка пылюка, — удивленно сказал кто-то из адъютантов. — Земля мерзла, а пылюка.

— То не пылюка, — возразил Кожин. — То — пар, конске дыхание.

— Божечки, скилькы ж их!

….Из-за бугорочка выехал конный полк. И выстроился вдоль своих позиций, ожидая команды. Это был его, Каретникова, полк. С тех пор как принял от раненого Нестора Махно командование Повстанческой армией, он не отдал его в чужие руки. И хотя Нестор запретил ему впрямую участвовать в боях, он решил не подчиниться запрету. Полагал, что это уже наступил тот самый, последний бой.

В одну и другую сторону, насколько хватал глаз, занимали свои позиции остальные его подразделения. Это была его армия.

Но сегодня Каретников, согласовав общую задачу со всеми командирами, полностью доверился начальнику штаба Гавриленко. Сам же командовал в этом бою своим полком. И выставил его против атаковавшего махновские порядки конного корпуса Барбовича, в самый его центр. Он понимал всё безумие своей затеи, и всё же был готов потягаться с Барбовичем силой. Скорее даже не силой, а хитростью, ловким фокусом, изобретенным некогда ещё Нестором Махно.

Каретников неторопливо прошел к своему коню, которого подвел к нему адъютант. И вороной красавец конь, узнав его, радостно заржал. Легко вскочив в седло, он проскакал вдоль строя.

— Шо? Страшно? — на ходу спрашивал он и, не ожидая ответа, мчался дальше. — Невже душа в пятках от страха?

Кавалеристы что-то кричали ему в ответ. До него доносились обрывки фраз:

— Их же море!

— Не подужаем…

— Да чого там…

— Бывало хужее!

Тем и отличалась Повстанческая армия от регулярной. Дисциплину махновцы соблюдали своеобразно. В карман за словом не лезли. Иной раз могли и матерком командира покрыть, если большинство считало, что командир не прав. Случалось, приходилось сдавать командование другому. Единственным непререкаемым авторитетом, приказу которого подчинялись все, был Нестор Махно. Любовь, уважение и беспрекословное подчинение махновцы перенесли и на Каретникова. Верили, что он тоже знает что-то такое, чего не знают другие и что поможет им выстоять в любом бою.

И сейчас он скакал вдоль строя своих кавалеристов только для того, чтобы подбодрить их. Он понимал: надвигающаяся лавина вселяет в них страх, и хотел увериться, что большинство разделяет его решение принять здесь бой и что в трудную минуту не повернут назад, к Сивашу.

— Не бойтесь, браты! Оны думают одолеть нас силою! А мы постараемся их хитростью.

Махновцы переспрашивали друг друга:

— Шо вин сказав?

— Сказав, хитростью!

— Значить, шось знае!

— Шось придумав!

— Ага! Вин такый, як и Махно. Той, бувало…

Каретников и в самом деле надеялся в этом бою больше на хитрость, которую они придумали вместе с Фомой Кожиным. Всё ещё дисциплинированный, хорошо вооруженный и отдохнувший после боев в Северной Таврии конный корпус Барбовича в открытом бою они победить не надеялись.

В безвыходных положениях Нестор Махно прибегал к хитрости. Так решили поступить и они. Если не удастся перехитрить Барбовича, придется купаться в Сиваше. И, прав Миронов, тогда надежда получить во владение Крым становилась бы несбыточной.

Возвращаясь на своё место в конном строю, Каретников видел, как из неглубокого распадка торопливо выезжают на равнину пулеметные тачанки. Развернувшись, они выстраивались позади конницы.

Мишка Черниговский с тоской наблюдал за проезжающими мимо тачанками. Неподалеку паслись десятка два подменных коней. Их всегда держали на тот случай, если под кем-то из командиров в бою падет конь.

Мишка обернулся к Кольцову, который сидел здесь же, рядом, на копенке почерневшей соломы, которая была, вероятно, совсем недавно крышей какой-то селянской хаты.

— Курорт, ей-богу! — с каким-то вызовом сказал Мишка.

— Что ты, Михаил? — не понял его Кольцов.

— Не можу я так, Павло Андреевич! — решительно сказал он. — Вы не обижайтесь, а только мне уже надоели вси эти курорты! Як потом людям в очи смотреть?

Он подхватил свой подсумок с патронами и короткий кавалерийский карабин, с которым никогда не расставался, и побежал к подменным коням. Выбрал себе невысокого плотного маштака и, не став седлать, вскочил на него.

— Ты шо, Михайло! — закричал кто-то из ездовых.

— А ничого! Бока отлежав, трошки повоюю! — и он хлопнул коня ладонью по крупу.

— Цэ ж Трояна маштак!

— Ничого! С Гаврилой мы помиримся!

Он выехал на поле, оглядел выстроенный полк. Облюбовал себе место, поскакал мимо конников и втиснулся в строй неподалеку от Каретникова.

— Ты чого тут, Мишка? — заметив его, прикрикнул Каретников. — Чого не при комиссаре?

— Комиссар отпустылы, — с некоторым вызовом ответил Михаил. Он ожидал, что Каретников отошлет его обратно, и приготовился всячески сопротивляться.

— Опосля накажу. Не забуду, — строго сказал Каретников. По той воробьиной взъерошенности и дерзости Михаила Каретников понял: парень принял решение и не собирался от него отказываться.

— То вже воля ваша, — поняв, что Каретников оставляет его в строю, покорно согласился Мишка.

…А конница Барбовича приближалась. Уже и без бинокля можно было рассмотреть лица всадников. Тепло и ярко одетые, отдохнувшие, они двигались навстречу повстанцам с некоторой торжественностью, как на армейском смотре. Они знали свое превосходство и были уверены: через короткое время их противник уже будет купаться в ледяной воде Сиваша.

Они торопились побыстрее покончить со всем этим, коней с рыси пустили в галоп и стали выхватывать сабли. Сабли ярко засверкали на солнце.

Каретников выжидал. Он высмотрел в поле, метрах в ста от него, молоденькое деревце и подумал: «Когда они прискачут к нему, надо начинать».

Глаза повстанцев уже были устремлены только на Каретникова. Они ждали его сигнала. А он медлил…

Всадники Барбовича были все ближе. Некоторые, самые отчаянные, вырвались из строя вперед. Один из них поравнялся с деревцем и легко взмахнул саблей. Деревце подломилось и упало к ногам скачущих следом всадников.

«Пора!» — подумал Каретников, взмахнув рукой. Полк одновременно тронул коней и помчался навстречу вражеской кавалерии. Махновцы тоже выхватывали сабли, что-то устрашающее кричали.

А дальше произошло неожиданное. Каретников тоже выхватил саблю и, подняв её над головой, резко бросил своего коня влево. Повинуясь ему, следом помчались половина его полка.

Такой же маневр совершил и его начальник разведки Голиков. Но он поскакал в противоположном направлении, и вторая половина полка помчалась за ним.

Конники Барбовича не сразу поняли, что происходит. Вдоль их лавины в две разные стороны карьером расходились махновцы. Скорее всего, это было похоже на паническое бегство.

Потом на глазах всё ещё ничего не понимающих белогвардейских конников, махновцы стали резко осаживать своих коней и нырять в просветы между в ряд стоящими пулеметными тачанками.

И только сейчас, когда махновцы исчезли из их глаз, конники Барбовича вдруг поняли, что случилось. Проскакавшие перед их глазами махновцы словно раздвинули театральный занавес, и они совсем близко перед собой увидели… пулеметные тачанки. До них оставалось каких-то пятьдесят метров. Четыреста пулеметных тачанок стояли в ряд. Четыреста пулемётов холодно смотрели на них.

Белогвардейские конники поняли, что надо спасаться. Они начали резко осаживать коней, чтобы развернуться и ускакать назад. Но вторая конная цепь, ещё не успевшая ни в чем разобраться, стала напирать на первую. Всё смешалось.

И тут выкрикнул своё знаменитое «Р-руби дрова!» Фома Кожин, и тишину взорвали очереди четырехсот пулеметов.

Падали на землю лошади. Валились под ноги лошадям всадники. Крики, стоны, тоскливое конское ржанье.

Уже через короткое время перед позицией пулеметного полка Кожина образовался шевелящийся вал из убитых и раненых людей и коней.

А те передние, кто ещё был жив, уже поняли, что атака сорвана. Они пытались выбраться из этого месива, но, едва приподнявшись, попадали под кинжальный огонь и падали на густо обагренную кровью землю.

Это был триумф испытанной тактики Нестора Махно!

Огонь стал стихать. Пулеметчики перешли на короткие экономные очереди, выцеливая тех, кто ещё пытался ускакать.

Уцелела лишь третья конная цепь. Барбович слишком поздно разобрался в происшедшем. Он стоял на краю проезжей дороги, мимо него торопливо проносились в тылы отступавшие всадники. Мимо Барбовича проезжали молча, отводя от него глаза.

А потом потянулись те из первой и второй цепи, кому удалось выжить в этой мясорубке. Многие из них были окровавлены и с трудом удерживались в седлах. Иные, потеряв коней, бежали пешими.

Барбович провожал их взглядом, а затем тронул шпорами своего коня и поскакал следом.

* * *

Повстанцы не избежали на флангах стычки с дроздовцами и донцами. Там же сражались и конники Миронова.

Кто-то из мироновских казаков-кавалеристов увидел рядом с собой конника-махновца. Оба удивленно посмотрели друг на друга.

— А ты откуда, такой красавец, здесь взялся? — спросил казак, время от времени оборачиваясь и стреляя вслед убегающим солдатам противника.

— Мы — махновцы.

— Вижу, шо не беляки. А с чего это вы на нашу полосу залезли?

— Потому, шо вы на нашу побоялысь.

— Мы? Побоялись? Да у нас от роду такого не было!

— Фу-ты, ну-ты! — ощерился махновец. — Не будем считаться. Одного свого дроздовця, так и быть, на твой счет запишу.

— Спасибочки! У меня своих уже девать некуда!

Поговорили и разошлись.

…Остатки конницы Барбовича, а за ними дроздовцы и донцы покидали поле боя. Бежали, отстреливаясь.

Постепенно стрельба начала стихать. Но кое-кто из махновцев и мироновцев в горячечном запале продолжали преследовать убегающих белогвардейцев по вымороженной стужей крымской степи.

Обогнав всех своих, пустив коней в карьер, двое всадников — махновец и мироновский казак — преследовали красавца белогвардейца на тонконогом орловском рысаке. Было видно, что он не из рядовых конников. И у каждого их них была своя причина для погони: у одного — пленить офицерика, у другого — завладеть рысаком.

Белогвардейский конь буквально стлался над степью, унося своего хозяина от позора, а возможно, и от смерти. Но эти двое стали замечать: рысак всё чаще сбоил, и расстояние между ними стало сокращаться.

Оба преследователя поравнялись, узнали друг друга.

— Ты, Карета? — удивленно спросил Миронов. — Куда так торопишься?

— Офицерик хороший. Вроде есаул! — ответил Каретников.

— А конь якой? Як с выставки!

— Твой гнедой не хужее.

— Слухай, Карета, а на кой хрен он нам, этот есаулишка? Риску много, живым он не сдастся. А после сегодняшнего боя цена ему — медяк на ярмарке.

— И я про то же. Може, хай тикае?

— Я не супротив. — Согласился Миронов, и затем коротко объяснил: — Азарт, зараза!

Есаул, которого они чуть не настигли, не слыша сзади себя дробного стука копыт, оглянулся и тоже перевел своего рысака на шаг. Конь, слегка пошатываясь, тяжело ступал, роняя с губ на землю крупные хлопья пены.

Миронов и Каретников развернулись и неторопливо поскакали обратно.

Поле боя жило сейчас своей особой короткой жизнью. Казаки из арьергарда сносили в одно место убитых, передавали санитарам раненых, своих и чужих. Бродили по полю потерявшие хозяев кони. Иных, тяжело раненных, пристреливали.

Тяжелая, но нужная работа.

Они доехали до развилки, остановились. Оба были довольны удачным боем, солнечным днем и тем, что в этом бою они были рядом, плечо к плечу.

— Ну что? — спросил Миронов.

— Та ничого, — ответил Каретников, вытирая ладонью пот с шеи коня. — День хороший. Сонечко!

— Ага. Урожайный день, — согласился Миронов. — Поздравляю тебя, земеля!

— С чим? — спросил Каретников.

— С Крымом! — И, широко улыбнувшись, Миронов добавил: — Лихие вы хлопцы! Уважаю! Это ж надо, такой кандибобер Барбовичу придумали.

— А у нас все такие: мозги с вывертом. В батьку! — так же весело сказал Каретников.

— И куда теперь? — спросил Миронов.

— Тоже на поле трошки приберусь, — как-то буднично, по-хозяйски ответил Каретников. — А потом — добивать белых. А куда? — он пожал плечами. — Куда прикажуть. Дорог багато. Якась куда-нибудь выведе.

— Ну, счастливо! — сказал Миронов.

— И тебе удачи!

И они разъехались в разные стороны.

* * *

Конный полк Каретникова под командованием начштаба Гавриленко промчался по опустевшим улицам Юшуни. Оставив в городке небольшой отряд, он продолжил гнать остатки отступавших конников Барбовича.

Каретников вернулся на поле боя. Здесь тоже стояли телеги и санитарные кибитки. Хозяйственники выискивали и собирали военное добро: сабли, оружие, патроны, конскую упряжь, словом, всё, что могло ещё пригодиться в их хлопотном военном хозяйстве.

Остальные махновцы из похоронной команды подбирали своих убитых, санитарам передавали раненых.

— Скилькы убитых? — спросил Каретников.

— Пока четырнадцать.

— Раненых?

— Тяжелых больше двадцати.

Перед Каретниковым едва ли не на версту — на расстояние, которое занимали на поле тачанки, — растянулся зловещий вал из убитых и раненых людей и коней. Этот вал ещё подавал признаки жизни, он ещё шевелился. Тяжело хрипели и тоскливо ржали искалеченные лошади, стонали раненые белогвардейцы. У кого хватало сил, тот ещё пытался выбраться из этой кучи и, подняв руки, просил о помощи.

Раненых постепенно набралось человек пятьдесят, они с трудом держались на ногах и нуждались в перевязке. Они сидели на куче соломы, и возле них суетились махновские санитары в окровавленных халатах, надетых поверх шинелей и полушубков.

И здесь, как и на поле боя у Миронова, носились в поисках своих хозяев выжившие в этом бою кони. Они не понимали, что произошло, и испуганно бродили вокруг этого страшного места. Должно быть, они ещё надеялись отыскать своих хозяев. Лошадиные копыта были окрашены в красный цвет. Мерзлая земля не впитывала кровь, она тонкими ручейками растекалась по полю и, остывая, замерзала. Кони копытами ступали в кровавые лужи.

Каретников в сопровождении нескольких командиров прошел по полю боя, почти вплотную подошел к этому стонущему шевелящемуся валу. Кольцов был с ними.

— Всех легкораненых перевяжить и пускай идуть до своих, тяжелых… — Каретников замялся.

Тяжелораненых противников махновцы, как правило, расстреливали. Незачем переводить на них медикаменты — считали они.

— Всем тяжело раненным оказать медицинскую помощь! — Быть может, впервые за все дни пребывания в Повстанческой армии, Кольцов сказал это в приказном тоне: — Повторяю! Всем!

Каретников поднял на него удивленные глаза:

— Шо-то ты, комиссар, слишком подобрел. Война ще не кончилась, и все белогвардейцы пока шо для меня враги.

— Они раненые и нуждаются в помощи. А враги они или нет, разбираться не нам с тобой, Семен Никитич! — всё так же твердо сказал Кольцов.

— А поить-кормить хто их будет? Харчей у меня и на своих не хватает!

— Ходячих — отпустим, а лежачих пока прокормим. А потом разберемся, кто они есть. Не все же они враги. Да и не с кем им уже больше воевать. Война кончается.

— Не понимаю тебя, комиссар.

— Что тебе непонятно? Половину мужиков война в стране выбила. Кто хлеб будет сеять, кто детей будет рожать? А Россия, она — как в той сказке: от одной до другой границы тыщу дней скачи — не доскачешь.

— Ну, нехай будет по-твоему, — неохотно согласился Каретников.

А над полем всё ещё стоял лошадиный храп и стон. Раненых извлекали из-под завалов мертвых тел. Растревоженные кони, видя людей, тоже просили о помощи.

— Голиков, хоть раненых коней постреляйте, шоб не мучились! — приказал Каретников и скосил глаза на Кольцова. — Надеюсь, тут комиссар не станет возражать.

— Не возражаю.

— Не можу! — покачал головой начальник разведки. — Ни скотыну, ни людыну.

— Я ж только шо бачив, як ты двох «дроздов» зарубав, — сказал Каретников.

— То — в бою. В бою можу, дуже у меня тогда багато ненависти. А так я курыцю не зарежу. Он Гаврюху Трояна пошлить, той дуже любе стрелять.

Откуда-то издалека донеслось:

— Пятнадцатый!

Трое похоронщиков стояли возле убитого.

— Может, хто с беляков? — спросил командир пехотной группы Петренко.

— По одежи — наш! — выкрикнули издалека. Каретников и все, его сопровождающие, направились туда.

Волосы убитого были в крови, и на его шинели на спине все ещё медленно расползалось кровавое пятно.

Несколько махновцев осторожно перевернули мертвого. Удар вражеской сабли пришелся возле шеи. Струя крови омыла подбородок, а лицо осталось чистое, не окровавленное. Голубые глаза неподвижно смотрели в по-весеннему чистое голубое небо.

— Мишка!.. Черниговский!.. — с печальным удивлением тяжело выдохнул Каретников. И обернулся, позвал: — Комиссар!

— Я здесь, — тихо отозвался Кольцов.

— Як же это, комиссар? Он же до тебя был приставленный. Зачем отпустил?

— Не смог удержать. Люди, говорил, воюют, а я как на курорте.

— Его характер! — отозвался Левка Голиков. — Он и мене просыв: забери от комиссара! Воевать хотив.

— Но як он тут оказался? — спросил Каретников. — Он же в строю недалеко од меня стояв. Я ще хотив его до комиссара отправить, та времени вже не було.

— Я всё видел, — сказал Голиков. — Когда мы тогда в бою повернулы, вин же ничего не знав про наш манёвр. От и рванув. Думав, шо мы сзади. Один по полю скакав. В самую гущу беляков вклинывся.

— Эх, Мишка! — вздохнул Каретников, и на его скулах проступили жесткие желваки. — А ты, комиссар, говоришь: оны — люды. Не, оны — врагы. И до самой моей смерти они будуть для мене врагамы.

Кольцов промолчал. Он смотрел на неподвижное, с каким-то удивленным выражением, лицо Мишки Черниговского, на его широко раскрытые голубые глаза. Вспомнил: Мишка очень хотел увидеть пальмы, какие когда-то в детстве видел в книжках на картинках. Верил, что они растут в Крыму, и хотел привезти в Гуляйполе саженцы. Надеялся там, у себя, вырастить пальмы. А ещё он хотел в ближайшее время жениться, мечтал завести много детей.

Не будут расти в Гуляйполе крымские пальмы. Не будет шумной весёлой Мишкиной свадьбы. И Мишкины дети никогда не будут бегать по пыльным гуляйпольским улицам. Ничего этого уже не будет. И Мишки Черниговского, красивого, непоседливого, веселого, чистого не будет в Гуляйполе.

Будут другие, может, более красивые и более умные. Но Мишка, такой, был единственный на свете. И его уже больше никогда не будет.

Бойцы из похоронной команды сносили к телегам убитых, раскладывали по двое.

— В Гуляйполе отвезем, — сказал Каретников, усаживаясь на коня. — В своей земле похороним.

* * *

О небольших караимских деревушках в северной части Крымского полуострова, не будь Гражданской войны, ещё бы долго никто не знал. И о станции Юшунь, где основным населением были караимы, тоже, хотя она была если не городом, то небольшим городком.

Кто они такие, караимы? От кого пошли, как расселились на крымской земле, достоверно не знал даже узкий круг учёных. Десятилетиями спорили они о том, произошли ли караимы от хазар или, возможно, от тюрков, принявших иудейство во время хазарского здесь владычества. Первые поселения караимов возникли здесь, в Крыму, за несколько веков до Рождества Христова. Тогда же на прибрежье Сиваша и возникла Юшунь, сначала как поселение, а позже как тихий провинциальный городок.

Вошедшие в Юшунь махновские повстанцы застали здесь разгром и разграбление. Их встретили лишь несколько стариков и старух, выживших и одичавших собак, которые лениво гонялись за время от времени проскакивавшими по узким улочкам всадниками. Основное население во время боев где-то спряталось и пока ещё не возвращалось, но незаметно наблюдало за всем происходящим.

Даже несмотря на разгром, было видно, что народ жил здесь аккуратный, домовитый и вполне, по крымским меркам, зажиточный.

Каретников со своим штабом разместился в просторном, почти не пострадавшем ни от войны, ни от мародеров доме, в нём только были кое-где повыбиты окна и изрублена входная парадная дверь.

Хозяин дома, высокий сухой старик с жидкой белой бородой, вздыхая, ходил по подворью, собирал и складывал в кучки всякую разбросанную мелочь, не приглянувшуюся грабителям.

Осколки стекла, которые крупнее, складывал отдельно, вероятно, предполагая ещё пустить их в дело. Стекло пользовалось здесь большим спросом, его хорошо крошили и белые, и красные, и бандиты всех мастей, которые носились здесь в лихие годы.

Махновские умельцы невесть из чего, из кусков горбыля и фанеры, сколотили вполне приличную на вид дверь, позакрывали лошадиными попонами окна и затопили уцелевшую печку — и дом вскоре прогрелся, и в нем можно было жить.

Старик был дряхл и неразговорчив. Он сидел возле печки, подкладывал в топку какие-то щепки и, слегка раскачиваясь и что-то неразборчивое бормоча, неотрывно смотрел на огонь. Освещаемый колеблющимся пламенем, он походил на языческого колдуна.

К старику все привыкли, он ни на кого не обращал внимания, на него — тоже.

Здесь, в Юшуни, Кольцова разыскал Бушкин, который с недавних пор находился в распоряжении Гольдмана. Вскоре по прибытии вместе с Кольцовым в Повстанческую армию он, для начала, попытался участвовать в боях, а затем с присущей ему энергией стал вмешиваться в оперативные дела, чем несказанно рассердил начальника штаба Гавриленко. И Кольцов вынужден был от него избавиться, отправил его обратно, к Гольдману.

Но не так легко было избавиться от Бушкина. Время от времени он являлся с поручениями к Кольцову, либо к Каретникову. На этот раз он доставил приказ командующего Южфронтом: Повстанческой армии двигаться в сторону Айбара, Сак и занять Евпаторию.

Прочитав приказ, Кольцов направился к Каретникову.

Собрав своих командиров, Каретников и Гавриленко, проводили совещание.

Узнав, что пришел Кольцов, Каретников вышел ему навстречу.

— Чего, комиссар, под дверью ошиваешься? Пришел — заходь. У нас от тебя — нияких секретов. Надеемся, и у тебя тоже? А хороший совет мы не супротив от тебя выслухать.

Кольцов передал Каретникову приказ. Тот прочитал его сам, затем зачитал вслух.

— Приказы не положено обсуждать, а только сполнять. Но в связи с им есть у меня вопрос, — сказал Голиков. — Похоже, сильны бои уже не предвидятся. Тикает белогвардеец. А которые в плен сдаются. А шо дальше? Загоним мы их в якусь загородку, ну, дадим воды. А оны ж и поесть попросят. А у нас у самих харчей на сутки осталось. Цэ, если экономно. А в Крыму харчами не шибко разживешься. От я и хочу спросить, на яку завтрашнюю перспективу нам рассчитывать?

Все обернулись к Кольцову.

— Вопрос в точку. Якие планы у советской власти на нашу дальнейшую жизню? — Каретников перевел вопрос Голикова на понятный всем язык.

— Я знаю не намного больше вас, — не сразу нашелся Кольцов. — По примеру прежних войн, надо уладить все дела с военнопленными. Определить их в специальные лагеря.

— Не построили, — буркнул Гавриленко. — Не вспели.

— А на шо оны нужни, эти лагеря? — спросил кто-то из командиров. — В Сиваш их, до второго Пришествия. Воно солёне, не завоняються.

— У всех пленных вина разная. Там, в этих лагерях, с ними проведут работу. Не особо виноватых — отпустят, — пояснил Кольцов.

— Шо ж это за робота така?

— Не знаю. Сам в таких делах не участвовал, — откровенно сознался Кольцов. — Думаю, фильтрация. Самых ярых, самых оголтелых врагов отправят в тюрьмы.

— От так и нас когдась, — сказал Голиков. — Когда уже будем не нужни. Може, через три дня, чи через неделю.

— Этого быть не может, — твёрдо сказал Кольцов. — Вы — союзники, доказали своими делами преданность советской власти.

— Мы то доказали, а советская власть в нашу пользу не сильно старается, — сказал Каретников. — Скажи, комиссар, почему вы так до сих пор и не пидпысалы четвертый пункт нашего совместного Старобельского договора? Я пока не говорю про Крым. Пункт про Крым ваша сторона як-то замылыла. Ладно, будем договарюваться опосля победы. Недовго осталось. Но четвертый пункт в договори був.

Каретников говорил напористо, строго. Говорил не Кольцову: надеялся, что он доведет его слова до Фрунзе. Война была на исходе. До её конца оставались дни, это было уже видно невооруженным глазом. И они понимали, что если и добиваться чего-то у советской власти, то делать это надо раньше. Ещё не поздно и сейчас. Через неделю уже может быть поздно.

— Но ведь договор подписан.

— Пидпысан. Но якаясь падлюка выбросыла четвертый пункт. А там для нас саме главне. — Каретников порылся среди бумаг, извлек одну, процитировал: — «В районе действий махновской армии разрешается местному рабоче-крестьянскому населению организовывать вольные органы экономического и политического самоуправления. Им гарантируется автономия и федеративная связь с государственными органами советской власти». Интересно було б узнать, куда делся этот пункт?

И тут снова вскочил горячий Голиков, закричал:

— А может, прекратим войну? Предупредим товарища Фрунзе, шо если не буде до завтрашнего дня пидпысан четвертый пункт, мы вертаемся до дому, в Гуляйполе!

— Ты шо ж, Левка, войну советской власти объявляешь? — насмешливо спросил Каретников.

— Не! Пока шо только цей, як його… ультимат!

— Раньше надо было про цэ думать, Левочка! А сейчас уже мы будем свою автономию, як милостыню, у советской власти просить. Поздно спохватились.

— Потому я и предлагаю ультимат! — стоял на своем Голиков.

— Не! Пойдем с советской властью дальше, до самого конца. Если есть у большевиков совесть, якось отзовутся на нашу просьбу, — и сказал, как припечатал: — Завтра утром вырушаем. Сперва на Джанкой, а потом на Айбар, Саки и до Евпатории. Кончится война, легшее будет торговаться.

На этом совещание закончилось.

Когда они с Каретниковым остались одни, Кольцов сказал:

— Я, Семен Никитович, пришел попрощаться. Кончилась у тебя моя служба. Отзывают.

— А я думав, ты с нами до конца, до самого Черного моря.

— Сами дойдете.

— Честно тебе напоследок скажу: не понравился ты мне поначалу. Даже не ты, а твое комиссарское звание, — откровенно сказал Каретников. — Шо такое комиссар? Я так думав, это шо-то вроде надзирателя в тюрьме: за всем следить, про всё начальству докладать. А ты не такой. Ты — совестливый, честный.

— С чего ты так решил? — улыбнулся Кольцов.

— Не только я. Сам Нестор Иванович посоветовав тебе до нас попросить. Ты ему понравился. А потом и я до тебе душой потянувся. Особенно, когда мы в Сиваши тонулы. Я боявся, вред от тебе буде, а оказалось, сплошна польза. Спасибо тоби.

— И вам всем спасибо! — И, пожимая руку Каретникову, Кольцов добавил: — Не навсегда прощаемся. Крым маленький. Ещё встретимся.

Кольцов понял: самое время уходить. Он растрогался, к горлу подкатился предательский ком. Он шагнул к порогу.

Но Каретников задержал его.

— Я знаю, вы, большевики, в Бога не верите, — торопливо сказал он и, сунув руку за ворот рубахи, потянул оттуда цепочку, стал снимать её через голову. — Хочу на память… шоб вспоминав…

— Но ты же сам сказал, что я в Бога не верю.

— Не то! — торопливо сказал он. — Не то!

В его руках оказалась цепочка, на которой, припаянная, покачивалась винтовочная пуля.

— Она должна була убить мене, а смилостивилась. В шапке запуталась. А тетка Христина — гадалка у нас в Гуляйполе — сказала: «Ты всегда носи её на себе. Она смерть от пули будет од тебе одвертать». И правда, три раза опосля в мене стреляли. Один раз — с пяти шагов, в упор. И мимо! — Каретников протянул свой амулет Кольцову. — Прими на память. Пускай она тебе храныть. А я всегда буду тебе помныть.

Каретников помог одеть Кольцову через голову цепочку с «заговоренной» пулей. Они обнялись.

Кольцов торопливо вышел.

Глава 13

К Сивашу они подъехали верхом. Молодой махновец проводил его к самому берегу, и на трех конях вернулся обратно, в Юшунь.

Лодку они с Бушкиным нашли на том самом месте, где её всегда оставлял Мишка Черниговский — последний от него привет. Видно было, ею пользовались, но каждый раз оставляли на берегу Сиваша, на привычном для Кольцова месте.

В сумерках они переправились через Сиваш и вскоре уже были в Строгановке. Отыскали дом, где квартировал Гольдман. И вскоре уже сидели в тепле за столом, во главе которого восседал Исаак Абрамович. В доме было уютно. И что-то тихо шептал самовар.

Обменялись новостями. Одна из них очень заинтересовала Кольцова.

— Помнишь, ты меня про того вихлявого снабженца спрашивал?

— Жихарев, что ли? — напомнил Кольцов.

— Он самый. Представляешь, два продовольственных склада в Каховке поджег.

— Случайно, что ли? — не понял Кольцов.

— Матёрым врагом оказался. Его свои же разоблачили. А он, тертый калач, всех их вокруг пальца обвел — и сбежал.

— Куда?

— Известно, куда. К своим, к белякам. А я, Паша, всё думаю: мы с ним разговоры разговаривали, один хлеб с ним ели. И — никаких подозрений, ничего сердце не подсказало.

— Я уже у тебя это спрашивал. Хоть теперь скажи мне, пожалуйста, любезнейший мой друг Гольдман, не Жихарев ли помог тебе тогда достать тачанку для нашей поездки?

— Нет, не он! — напрягая память, как-то поскучнел Гольдман, но спустя короткое время облегченно вздохнул. — Нет.

Потом они пили морковный чай, продолжали разговаривать о разном. Гольдман был непривычно задумчив. И наконец сказал:

— Знаешь, Паша! Я ведь эту проклятую тачанку тогда действительно у снабженцев выпросил. С этим, Жихаревым, я, помнится, разговаривал, это точно. Но не о тебе и не о твоей поездке. Но он там вертелся, это точно.

Так начала приоткрываться одна увлекательная история, конца которой пока ещё не было видно.

* * *

Генерал Кутепов, находившийся на станции Сарабуз, спустя час сообщил по телефону Врангелю, что корпус Барбовича почти полностью уничтожен. Станция Юшунь в руках большевиков. Не входя в соприкосновение с противником, части дроздовской дивизии, остатки конного корпуса Барбовича и Донской корпус продолжают отступление. Подразделения Первого армейского корпуса сосредоточились у села Букулчак.

— Жду ваших дальнейших распоряжений, — заканчивая разговор, сказал Кутепов.

С трубкой у уха он ждал ответа главнокомандующего. Но трубка молчала.

Как ни готовился Врангель к этому известию, все же оно сразило его. Надеяться больше было не на что.

Трубка продолжала молчать пять минут. Десять. Кутепов положил её на аппарат и покинул вагон связистов.

Лишь к вечеру связисты разыскали Кутепова и передали ему приказ, который следовало исполнять незамедлительно.

Всем войскам, оторвавшимся от преследования противника, предлагалось направляться в порты на погрузку.

Первому и Второму армейским корпусам предписывалось следовать в Евпаторию и Севастополь. Остаткам конного корпуса Барбовича надлежало двигаться в Ялту. Кубанцев генерала Фостикова ждали для погрузки в Феодосии. Донской корпус генерала Абрамова и Тереко-Астраханская бригада направлялись в Керчь.

Для ускорения передвижения пехоту было приказано посадить на подводы. Коннице надлежало прикрывать отходы.

* * *

Утром Кольцова принял Менжинский. Поздоровался. Поздравил с возвращением, сказал подобающие в таких случаях слова и от имени командующего Южфронтом поблагодарил его с успешным завершением работы в Повстанческой армии.

— Да какая это работа! Скучная и неинтересная, — сказал Кольцов.

— Вам, Павел Андреевич, просто очень повезло, — возразил Менжинский. — Неожиданно, я подчеркиваю это, махновцы повели себя строго в рамках Старобельского соглашения. Отношу это за счет того, что с ними не было Нестора Махно, этого взрывного запала. Натерпелись бы, поверьте. Скучно, уверяю, вам бы не было.

— У них есть определенные претензии. И довольно серьезные, — вспомнил Кольцов свое прощание с махновцами. — К примеру, почему из Старобельского соглашения вдруг исчез четвертый пункт — о самоуправлении?

— Лев Давыдович посчитал его неуместным. Они хотят жить по своим экономическим и политическим законам. Но советская власть слишком молода, и расшатать ее всяческим инакомыслием пока довольно легко. Тут я целиком на стороне Троцкого.

— Но они рассчитывают на концессию Крыма. И только в Крыму и нигде больше они хотят установить свои законы, не вступающими в конфликт с нашими, — наступал Кольцов.

— Не будем об этом, — миролюбиво попросил Менжинский. — Закончится война, и эти вопросы будут решать на самом высоком уровне. Присаживайтесь.

И когда Кольцов уселся, Менжинский сказал:

— Сейчас вам предстоит куда более интересная работа, — он взял со стола листок, положил его перед Кольцовым: — Прочтите. Телеграмма Фрунзе.

Кольцов склонился над бумагой:

«По приказу главнокомандующего все войска Русской армии на юге России и гражданское население, желающее покинуть Крым вместе с войсками, могут уезжать. Я дал указание всем судам, находящимся под моей властью…».

Кольцов оторвал глаза от бумаги, спросил:

— Кто этот могущественный судовладелец?

— Французский адмирал Дюмениль. Полный его титул? Командующий средиземноморской эскадрой, командующий морской дивизией Леванта…

— Достаточно.

— Читайте дальше. Это, по сути, ультиматум

Кольцов продолжил читать:

«Я дал указание… оказать помощь в эвакуации и предлагаю Вам дать немедленный приказ вашим войскам, чтобы они не мешали вооруженной силой проведению погрузки на суда. Я сам не имею никакого намерения разрушать какое бы то ни было русское заведение, однако, информирую вас, что если хотя бы один из моих кораблей подвергнется нападению, я оставляю за собой право использовать репрессивные меры и подвергнуть бомбардировке либо Севастополь, либо другой населенный пункт на Черном море».

Кольцов ещё раз бегло просмотрел текст и поднял глаза на Менжинского:

— Собственно, разве у нас есть иное решение? — спросил он. — Пусть бегут. Практически, они выбросили белый флаг капитуляции, и в нашей власти позволить им покинуть Крым так, как они хотят. Не достаточно ли пролито крови и с той и с другой стороны? Пусть уезжают с миром. Иные, возможно, ещё вернутся.

— Я согласен с вами. Примерно так думает Фрунзе и многие другие военачальники. Они радиограммой обратились к Троцкому о помиловании всех остатков врангелевской армии, в том числе и командного состава.

— И что ответил Троцкий? — спросил Кольцов.

— Вот! — Менжинский положил перед Кольцовым ответ Троцкого на имя Фрунзе и члена Реввоенсовета Южфронта Гусева. Она была совсем короткой:

«Необходимо всё внимание сосредоточить на той задаче, для которой созданы «тройки». Попробуйте ввести в заблуждение противника через агентов, сообщив ту переписку, из которой вытекало бы, что ликвидация отменена или перенесена на другой срок».

— Это всё? — удивленно спросил Кольцов и печально добавил: — Какая страшная радиограмма! Любыми средствами, ложью, фальшивками выявлять инакомыслящих и расправляться с ними без суда и следствия, посредством «троек».

— Она однозначна, — согласился Менжинский. — Лев Борисович, по сути, предлагает ввести общероссийский террор.

После длительного молчания Кольцов спросил:

— Ну а что вы по этому поводу думаете? Вы лично?

— Думаю, — уклонился от ответа Менжинский. — Практически, это приказ. А приказы, как вы знаете, не обсуждают. Их выполняют.

— Но приказ можно обжаловать.

— Кому?

— Ленину.

— Боюсь, в этом вопросе Владимир Ильич скорее поддержит Троцкого. Я сужу по последним его распоряжениям. Он неоднократно подталкивал Фрунзе не считаться ни с чем, ни с какими потерями, и поскорее заканчивать войну. Телеграмма Троцкого по духу такая же.

Кольцов задумчиво молчал.

— По моим сведениям, отступающие белогвардейские войска движутся в направлении крымских портов. Уплывут тихо, ну и скатертью им дорога, — спокойно продолжил Менжинский. — Не успеют — возникнут большие проблемы. Накопившаяся за годы войны злость и злоба не пройдут в одночасье. Если мы не прекратим начинающийся террор, Крым в эти дни потонет в крови. Уже начались кровавые расправы. Наши красноармейцы настигают разрозненные группки отступающих белых и вырубают их всех. Не только офицеров. Всех! У меня есть сведения о нескольких таких случаях. Слишком кровавую точку мы можем поставить в Гражданской войне.

Весь этот разговор привел Кольцова в смятение. Быть может, впервые он начал осознавать, сколь огромны масштабы надвинувшейся на Россию катастрофы. Уничтожаются целые сословия, без которых общество не сможет существовать. Сейчас, в горячке борьбы, это мало кто понимает. Но уже завтра новой стране понадобятся талантливые инженеры, архитекторы, ученые, агрономы. А их не будет. Они сейчас, в эти самые минуты, возможно, уже грузятся на пароходы, чтобы навсегда покинуть Россию. И остановить это бегство никто не в силах. Да и нужно ли? Оставшиеся здесь попадут под кровавый нож «троек», покинувшие Крым спасутся. И, быть может, пережив все страхи, многие вернутся. Или на чужбине проявят свой талант и прославят Россию.

— Что же делать? — спросил Кольцов. — Это тупик?

— Ну, так уж и тупик. Я убежден, что в жизни практически не бывает безвыходных положений, — Менжинский встал, неторопливо прошелся по кабинету. — Мы с Михаилом Васильевичем на днях вспоминали вас. Он предложил следующее. С удостоверением полномочного представителя ВЧК и мандатом Комюжфронта вы выедете в войска. Посетите порты, узловые железнодорожные станции. Там будет завершаться последний акт Гражданской войны. Ваша задача, пользуясь данной вам властью, останавливать самосуды, делать всё, чтобы никто не препятствовал врангелевским войскам покинуть Крым. Пусть уезжают. Остынут страсти и, неровен час, многие захотят вернуться.

— Но телеграмма Троцкого? — спросил Кольцов.

— А что телеграмма? «Необходимо сосредоточить внимание», «Ввести в заблуждение противника»… Обратите внимание, деликатный Лев Давыдович ни на чем не настаивает. Это не приказ. Всего лишь добрые пожелания. Не правда ли?

— Да, конечно, — впервые за всё время улыбнулся Кольцов. В самом деле, поднаторевший в прежние годы на дипломатической работе за границей, Менжинский легко нашел выход. Собственно, это он, Кольцов, смотрел на любую телеграмму, подписанную Троцким, как на приказ. Но, оказывается, и здесь не всё так просто. И если бы выполнялись все приказы Троцкого, российское население уже было бы уполовинено. «Деликатный» Лев Давыдович мыслил категорией целесообразности для Советской республики, и с легкостью мясника посылал под нож тысячи людей.

Разговор, похоже, был исчерпан. Кольцов поднялся.

— Подберите себе несколько человек и — не теряйте время.

— Я хотел бы всё же знать, с чего начинать?

— Вот этого я тоже пока не знаю. Но уверен, поразмыслив, вы найдете верное решение, — сказал Менжинский.

* * *

Кольцов в спешке организовывал свой летучий отряд. Ему дали две тачанки с ездовыми и пулеметчиками, и ещё десять всадников, молодых, горячих, которых выделил ему от щедрот своих командарм Второй конной Филипп Миронов. Это были сотрудники Особого отдела его армии.

Еще в его отряд был зачислен неразлучный с ним Бушкин.

Поразмыслив, Кольцов решил заполучить к себе и Гольдмана. Каждый раз, когда жизнь сводила Кольцова с ним, он всегда оказывался настолько на месте, настолько нужным, что Кольцову казалось: он просто не сможет без него обойтись.

Надежд на то, что Менжинский отпустит Гольдмана, у Кольцова не было никаких. Но он всё же попытался.

На удивление Кольцова, Менжинский не стал скаредничать, хотя и отпустил его очень неохотно.

— Считайте, Павел Андреевич, я ради вас обезглавил Особый отдел. Да-да, именно обезглавил, — со вздохом сказал Менжинский. — Без меня он ещё смог бы существовать, без Гольдмана — не знаю. Транспорт, продукты, бензин, бумага, размещение в городах… Трудно даже перечислить всё, чем занимается у нас Исаак Абрамович.

— Чем же объяснить такую вашу щедрость? — спросил Кольцов.

— Я отпускаю его лишь потому, что дело, которое вам поручено, крайне важное. Вам он очень поможет, хотя бы даже в бытовых вопросах. А Особый отдел фронта ещё недели две здесь просуществует, потом возникнут новые структуры государственной власти, в том числе и местные Особые отделы или как их теперь назовут — и всё! Вместе с ликвидацией штаба Южного фронта исчезнем и мы. Сэ ля ви, как говорят ваши друзья-французы. Такова жизнь. В ней всё должно быть целесообразно. Но наши люди не останутся без работы. Они будут нужны государству и в мирной жизни. И вы — тоже.

— Я часто об этом размышлял, — задумчиво сказал Кольцов. — Каким бы делом мне хотелось заняться?

Менжинский поднял на Кольцова глаза, ждал ответа.

— Под Харьковом мы с Гольдманом и ещё с одним нашим чекистом создали что-то вроде детской коммуны. Эту идею тогда очень поддержал Феликс Эдмундович. Может, пойду туда. Природа, детишки — что ещё можно придумать лучшее для спокойной жизни!

— Слышал я про вашу коммуну, — сказал Менжинский. — Она разрослась. Там уже около полусотни ребятишек. А, может, уже и больше.

— А откуда вы это знаете?

— Ваш друг Гольдман рассказал. Он тут на сутки по делам в Харьков выезжал. С восторгом рассказывал об этой вашей затее. — Менжинский снял пенсне и, протирая его носовым платком, сказал: — Эх, с сотню бы таких коммун, и можно было бы порядочно уменьшить беспризорность.

— Ну, вот! Одну такую коммуну я и возьму на себя. Хорошее, благородное дело.

— Знаете, я и сам видел себя во сне где-то на пасеке. Солнце, цветы, тишина, пчелки жужжат, — мечтательно произнес Менжинский. — Мы с Фрунзе как-то разговаривали о конце войны, каким оно будет, наше будущее. Он ещё в Туркестане мечтал стать агрономом. Но, знаете, всё это несбыточно.

— Почему? — удивленно спросил Кольцов. — Кончится война, и всё! Каждый будет жить так, как об этом мечтал.

— Всё верно. — Согласился Менжинский, но тут же поправился: — Впрочем, не совсем. А если точнее, то совсем не верно. Кончится война, мы создадим единственное в мире государство, которым будут управлять рабочие и крестьяне. Думаете, нам позволят долго жить в мире?

— Нет, конечно. Я это понимаю.

— Россия — слишком лакомый кусок мировой суши. Богатый. Я поработал с капиталистами, знаю. Мы всегда будем под их прицелом. И выживем только в одном случае: если не демобилизуемся. Если весь свой опыт, накопленный в дни войны, не разбазарим, — и, без всякого перехода Менжинский добавил: — Детишками пусть занимается тот, у кого есть опыт в этом деле. А у нас с вами иной опыт. И он ещё понадобится новой России. Извините за столь высокий штиль. Но иногда приходится думать и такими категориями.

На прощание Менжинский вручил Кольцову удостоверение полномочного представителя командующего Южным фронтом с правом единоличного решения всех вопросов, относящихся к эвакуации врангелевских войск и дальнейшей участи военнопленных. В удостоверение был вклеен вкладыш, где Фрунзе просил оказывать Кольцову всемерное содействие и помощь при исполнении возложенных на него обязанностей.

Глава 14

Повстанцы, несмотря на затаившуюся в их душах обиду на большевиков, покинули Юшунь и двинулись в сторону Евпатории. Командование Южного фронта уже не принимало их во внимание и при разработке новых боевых операций не брало в расчет. Их уже словно и не было. Можно было развернуться и уйти к себе в Гуляйполе, никто бы и не заметил.

Но Каретников, стиснув зубы, решил до конца исправно исполнять все пункты Старобельского соглашения. И доказать, что не зря ели большевистский хлеб и имеют право претендовать если не на весь Крым (на это он всё меньше и меньше рассчитывал), то хотя бы на какую-то его часть.

Они не остановились в опустевшей и разграбленной белогвардейцами Воинке, и к вечеру уже были верстах в двадцати от Евпатории. Здесь их и разыскал нарочный с пакетом от Фрунзе. Каретникову предписывалось не препятствовать отступающим к морскому порту белогвардейским воинским подразделениям и избегать стычек с небольшими группами, отставшими от своих частей. Пропускать в порты даже отдельных вражеских солдат, если они не пожелали добровольно сдаться в плен.

Это было первое распоряжение, которое Кольцов в своем новом качестве подготовил для Фрунзе.

— Ох, не погладят нас по головке за это распоряжение, — подписывая бумагу, сказал Фрунзе. — Не приказ, а колыбельная. Слушайте, Кольцов, в вас напрочь отсутствует классовая ненависть.

— То, что она у меня есть, я уже не однажды доказал, — возразил Кольцов. — Но сейчас, мне кажется, надо руководствоваться нормальной человеческой логикой. Война кончается. Зачем же множить потери?

— Я придерживаюсь такой же логики. Но не уверен, что они там, в Реввоенсовете, думают так же.

Кольцов понял: Фрунзе говорил конкретно о Троцком, о его последнем распоряжении.

* * *

В Евпаторию Каретников не вошел. Он остановился верстах в десяти, в небольшом селе, где можно было если и не разместить бойцов по хатам, то хотя бы в сараях, амбарах и летних кухнях спрятаться от пронизывающих степных ветров.

Махновские дозоры то и дело сталкивались с небольшими группками пробивающихся в город белогвардейцев. В перестрелку они не вступали и скрывались в холодной темноте. В основном же кем-то предупрежденные, белогвардейцы стали обходить село далеко стороной. Лишь иногда махновские дозорные слышали в ночи их голоса и торопливый стук копыт по мерзлой земле.

Под утро Каретников вышел из хаты. Не спалось. Ночь была безлунная, но большие южные звезды светили ярко, и, похоже, их свет достигал земли. Во всяком случае, постояв немного в темноте, он постепенно стал различать тени его бодрствующих бойцов.

Село не спало. Какие-то парочки бродили по улице, где-то неподалеку то слева, то справа раздавались винтовочные выстрелы, иногда короткой очередью отзывался пулемет. Кто стреляет? Что видит он в этой темени? И снова надолго наступает тишина. Лишь где-то звякнет пустое ведро, промычит сонная корова или прозвучит тонкий дробный девичий смех.

Казалось, ничего не изменилось на земле, а чувствовалось, отзывалось в душе: кончилась война…

Совсем близко от себя Каретников услышал шуршание, и то, что он поначалу в темноте принял за дом, оказалось скирдой соломы или, может быть, сена.

— Тихо.

— А ты рукам воли не давай, — услышал Каретников голоса юноши и девушки.

— Я только погладил… Я всё думаю: мы ж могли на Симферополь пойти, чи на Феодосию. Могли у вас в селе не остановиться. Мне аж страшно.

— Чого? — с придыханием спросила девушка.

— Да как же. Я б тебя не встретил.

— Ну и не встретил бы…

— Говорят, люди ищут свою пару. Хто находит, той потом всю жизню счастливый. Мне повезло, я нашел тебя. Я як тебя увидел, так сразу и влюбился. На всю жизнь. Клянусь.

— Вы все такие слова говорите.

— Хочешь, кусок земли съем?

— Не надо. Еще заболеешь.

— О, значит, и ты меня тоже любишь, раз жалеешь.

— Не, еще не вспела. Я в первый вечер не влюбляюсь.

— А ты постарайся. А то мы завтра дальше пойдем. Может, и ты с нами? Я командира уговорю. У нас хороший командир. Он разрешит.

— Не можу. Мамка не пустять.

Каретников тихонько отошел от скирды.

Несколько бойцов узнали его по силуэту:

— Здравствуйте, Семен Мыкытовыч!

— Здравствуйте! Чего не спите? Ночь на дворе.

— Якый сон! Якый сон? Войне конец!

— Похоже.

— А правда, шо нам Крым обещали отдать?

— Правда, шо обещали. А чи отдадуть? Не знаю.

И, не вступая в дальнейшие разговоры, Каретников пошел дальше.

Едва не на ощупь нашел дом, где остановился начальник штаба Гавриленко. Отыскал дверь. Она была не заперта.

— Петро! — позвал Каретников.

— Туточки я! — отозвался Гавриленко. — Подожди, я сейчас.

Он пошарил в темноте и зажег каганец. Кровать, на которой он лежал, была примята, но не расстелена. Гавриленко был одет: снял с себя только френч и сапоги.

— Чего не спишь? — спросил Каретников.

— Не спится. Думаю.

— Вот и я.

— Ну и до чего додумался?

— Ни до чего. Тревожно на душе. Вроде як про нас забыли. Ни продовольствие не подвозят, ни фураж, ни боеприпасы. Никаких бумаг штаб больше не шлет. Чем объяснить?

— Може, беспорядками? — предположил Гавриленко.

— Не-е! Шо-шо, а снабжение у них было налажено… — И после длительного молчания Каретников сказал: — Не нужни мы им больше. Все на цэ похоже.

— Може, и так, — согласился Гавриленко. — А давай от шо! Давай уже завтра большу часть наших хлопцев обратно в Гуляйполе отправим. Оставим у себя Голикова с разведчиками. Ну и ще человек двести, на крайность, пятьсот, и полсотни пулемётных тачанок. Больше нам не надо. С большевиками мы воевать не станем, а Врангеля скоро уже в Крыму не буде.

— Мысль не дурна. Надо её хорошенько продумать. А може, и с батькой посоветуемся.

На том и порешили.

Рассвет зажигался морозный и солнечный.

Глава 15

По Севастополю уже второй день гуляли газеты, в которых на первых полосах крупным шрифтом было опубликовано небольшое правительственное сообщение:

«Ввиду объявления эвакуации для офицеров, солдат, других служащих и их семейств, правительство юга России считает своим долгом предупредить о тех тяжких испытаниях, какие ожидают отъезжающих. Недостаток топлива приведет к большой скученности на пароходах, причем неизбежно длительное пребывание на рейде и в море. Кроме того, неизвестна их дальнейшая судьба, так как пока ни одна из иностранных держав не изъявила желания оказать помощь как в пути, так и в дальнейшем. Всё это заставляет правительство советовать всем, кому не угрожает непосредственная опасность от насилия врага — остаться в Крыму».

Это сообщение не было согласовано с Врангелем, и он попросил адъютанта разыскать и пригласить к себе председателя правительства юга России Кривошеина.

— Сударь, я не совсем понял текст вашего… как бы его точнее назвать… воззвания… — мрачным голосом встретил Врангель главу правительства.

— Практически, я сказал лишь то, что надлежит знать всем, кто собирается рискнуть покинуть Россию, — попытался оправдаться Кривошеин.

— Не совсем так… Скажите, вам лично угрожает опасность от насилия врага?

— Обижаете, ваше превосходительство. Меня вздернут на первом же суку, — оскорбился Кривошеин.

Глядя на улицу из окна Чесменского дворца, где к Графской пристани двигались телеги, груженные чемоданами и баулами, шли небольшие отряды солдат, Врангель спросил:

— А вон к Графской пристани идут солдаты. Как по-вашему, что думают они?

— Откуда мне знать?

— Я вам скажу. Они тоже думают так же, как и вы. Ваше истеричное воззвание напугало всех. Извините, но от него больше вреда, чем пользы.

— Помилуйте, почему?

— Страх, который вы поселили в душах людей, не пойдет на пользу нашему общему делу. Он способствует панике. Я же стремился к тому, чтобы эвакуацию произвести, соблюдая порядок и дисциплину, — и, не позволив больше Кривошеину вступать в пререкания, Врангель сухо, с некоторым презрением сказал: — Пожалуйста, не предпринимайте больше никаких телодвижений без согласования со мной. Помогайте организованно произвести эвакуацию, это сейчас ваш единственный долг. Ни один человек, желающий вместе с нами покинуть Россию, не должен остаться на крымском берегу.

* * *

Штаб Русской армии постепенно пустел. Многие службы, уже утратившие свою надобность, покидали Чесменский дворец и со своим нехитрым имуществом перебазировались на Графскую пристань и размещались на кораблях, стоявших у причалов.

Коридоры дворца, ещё вчера наполненные штабной суетой, непривычно затихли.

«Какая страшная тишина, — идя по пустым дворцовым коридорам, подумал Врангель. — Как в гробу».

Ночью он переехал в гостиницу «Кист», которая размещалась возле Графской пристани. Там уже находился штаб генерала Скалона, ведавшего эвакуацией.

По сводкам, которые регулярно получал Скалон, суда для эвакуации уже находились в портах. Погрузка людей на корабли началась организованно.

Утром Врангеля навестил французский представитель граф де Мартель. Он принес долгожданную весть: правительство Французской Республики согласилось взять под свое покровительство всех беженцев, покидающих Россию. Для покрытия расходов на эвакуацию Русской армии и цивильных лиц, а также на кратковременное их продовольственное содержание Франция согласилась принять русский военный транспорт, как военные корабли, так и суда торгового флота, а также маломерные суда, способные плавать в открытом море.

— Спасибо за добрую весть, — сказал Врангель, дружески пожимая де Мартелю руку. Про себя он подумал: «Хапайте, тащите, обирайте Россию. Авось когда-нибудь подавитесь».

* * *

Защищавшая Чонгарскую сторону Первая бригада Кубанской дивизии генерала Фостикова, после того, как пал Перекоп, почти без боя сдала Тридцатой дивизии красных Таганаш и стала уходить в сторону Джанкоя.

На развилке железнодорожных путей, ведущих в Феодосию и в Симферополь, Фостиков решил устроить большевикам засаду. Очень уж было выигрышное место: виадук и две расходящиеся в разные стороны насыпи, как два растопыренных пальца во вскинутом вверх кулаке, обещали победу. Здесь было где разгуляться!

— Последний бой! Прощальный! Чтоб запомнили! Покинем Россию не под похоронный марш! — сказал Фостиков обступившим его солдатам и офицерам.

Он приказал выставить навстречу наседавшим на них красным тридцать пулеметов — всю наличность, оставшуюся после свирепых боев на Чонгаре и под Таганашем. Лошадей, тачанки и патронные двуколки велел укрыть за насыпями двух расходящихся дорог. Присматривать за всем этим хозяйством были оставлены пожилые ездовые: в бою они не понадобятся.

Обозные брички и первого и второго разрядов с конным отрядом Фостиков отправил дальше, на Феодосию. Они должны были имитировать отступавший корпус.

Не знал генерал, что ему на пятки наступал комдив Тридцатой стрелковой Иван Грязнов, опытный военный, от начала и до конца прошедший Первую мировую войну и всю Гражданскую, в полной мере хлебнувший в своей армейской жизни и горького и соленого. Рассматривая оперативную карту, Грязнов обратил внимание на этот перекресток дорог и подумал, что если бы ему довелось здесь отступать, он смог бы на этих насыпях хорошенько потрепать противнику нервы. И почему-то уверенно решил, что Фостиков — не тот генерал, который покинет Россию, не хлопнув с досады громко дверью. Местность располагала к этому.

Грязнов, как и Каретников, получил распоряжение Фрунзе не усложнять противнику путь к отступлению. По что делать, если противник сам усложняет себе этот путь?

Командиры полков уговаривали Грязнова не завязываться с кубанцами. Черт с ними! Пусть бегут! Даже его комиссар Романов, по прозвищу Светлейший, убеждал Грязнова, что противник деморализован, он бежит, ему не до хитроумных засад. Но Грязнов стоял на своем.

Он отправил два полка в обход этой, не нравящейся ему, развилки и приказал подойти к ней одновременно, с тыла, в назначенное время.

Подождав немного, Грязнов двинул оставшуюся часть дивизии к развилке.

Увидев беспечно приближающихся красноармейцев, Фостиков стал ждать, когда они подойдут поближе. Пусть идут! Ещё! Ещё! Ничто не должно их насторожить или спугнуть! А потом короткий взмах руки — и кинжальный огонь: изящное прощание с Родиной. Пусть помнит Россия, дрались за неё до конца!

Короткие пулеметные очереди за спиной Фостикова, ошеломили его. Быть может, впервые в жизни его так коварно обманули. Нет, это он обманул сам себя. Он поверил, что красные, не встречая на своем пути никакого сопротивления, легкомысленно напорются на его засаду. Он истово верил, что это сбудется. Он так хотел вкусить последний сладостный глоток крови врага!

Не получилось.

Поняв, что они — в западне, кубанцы бросились на красноармейцев. В нескольких местах завязались стычки. Стенка на стенку. Это было похоже на рождественскую парубоцкую забаву. Но кровавую. С остервенением.

Кто-то из красноармейцев обнаружил, что за насыпями, между двух железнодорожных путей, кубанцы припрятали своих оседланных коней. И уже сотня красноармейцев бросалась на железнодорожную насыпь и с неё скатывались вниз. С ходу прыгали в седла и, пришпорив коней, взлетали на насыпь, сваливались на пеших казаков. Сверкали на солнце казачьи сабли, скупо, в упор, палили из винтовок красноармейцы. Когда кончались патроны, подбирали рядом с лежащими убитыми сабли…

Сеча была отчаянная. Со времен татарских и турецких набегов эта крымская земля не помнила такой битвы. Раненые, обессилевшие кубанцы дрались до последнего вздоха, пока, истекая кровью, не падали под ноги своих же, захваченных красноармейцами, коней. За спиной у кубанцев уже не оставалось ничего: ни своей земли, ни надежды, и эта схватка походила на отчаянное самоубийство.

Удача отвернулась от генерала Фостикова. Ему уже было не до победы. Мысль о том, что он может погубить здесь весь свой корпус, обожгла его. Он велел ротным дать сигнал об отступлении.

Казаки стали спешно выходить из боя. У кого был конь, с тем, держась за стремена, бежали по двое, трое казаков…

Грязнов не стал преследовать кубанцев. Он вспомнил о распоряжении Фрунзе не чинить белогвардейцам препятствия к отступлению. А в том, что случилось, его вины не было.

Почти через сутки кубанцы генерала Фостикова спрятались за городскими стенами Феодосии. Грязнов со своей дивизией двигался следом, но в город входить не стал. Он знал, в городе могут завязаться короткие стычки, чреватые большими потерями.

Дозорные авангарда доложили комдиву, что в Феодосии разгорается стрельба, и в нескольких местах вспыхнули пожары. Несколько позже ветер стал доносить до них запах гари и легкие куски пепла.

Глава 16

События развивались стремительно.

Кольцов ещё только тронулся со своим отрядом в дорогу, как пришло сообщение, что белогвардейцы уже полностью покинули Симферополь, издревле считавшийся столицей Крыма. Штаб Южного фронта и его Особый отдел тоже начали собираться в дорогу.

Кольцов со своим отрядом присоединился к обозникам, догонявшим свои армейские части. До Джанкоя им было с ними по пути. А дальше… Дальше либо в Симферополь, либо к морским портам, где скапливалось много белогвардейцев. Кто-то из них покинет Крым, иные, не разделившие их участь, останутся на берегу и до тех пор, пока не установится твердая власть, им понадобится помощь и поддержка.

Смысл своей должности Кольцов до конца так и не понял. Кто он? Прокурор, судья или просто созерцатель, в крайних случаях вмешивающийся в непредсказуемый ход событий, с дарованным ему правом направлять их в нужное русло.

Много новых, зачастую сомнительных должностей порождала новая власть. Но ведь и власти такой никогда не было, не было и опыта. Парижская коммуна, просуществовавшая всего семьдесят два дня, оставила по себе только печальную память и никакого опыта. Новой власти приходилось начинать с чистого листа.

* * *

Крымский Ревком был сформирован, когда шли бои в Северной Таврии.

Когда завязались жестокие бои на Перекопе и Чонгаре, члены Ревкома перебазировались в только что освобожденную Ново-Алексеевку и несколько дней отсиживались в маленьком кирпичном здании железнодорожного вокзала, ожидая, когда Южный фронт перейдет через Сиваш и начнет освобождать Крым.

Наконец это случилось: врангелевские войска покинули Симферополь. И уже на следующий день маломощная «кукушка» неторопливо двигалась по наспех подремонтированным рельсам. В единственном спальном вагоне размещалось всё крымское правительство и некоторые его службы, которые должны начать функционировать, едва только вагон остановится в Симферополе.

Как только поезд тронулся из Таганаша, председатель Крымского Ревкома Бела Кун написал короткое объявление:

«Всех офицеров и солдат, чиновников военного времени, работников различных учреждений так называемой Русской армии убедительно просим в трехдневный срок явиться в местные Ревкомы для регистрации».

Закончив писать, он передал листок Розалии Землячке. Водрузив на нос пенсне, она бегло прочла написанное и с некоторым неудовольствием посмотрела на Белу Куна.

— Что-то не так? — спросил Кун.

— Интеллигентщина. Вы обращаетесь не к городским обывателям, а к врагам. Зачем эти расшаркивания: «убедительно просим»?…

— Но мы действительно просим. Просим в трехдневный срок зарегистрироваться.

— Мы не просим. Мы приказываем, — сухо и холодно сказала Землячка. — И предупреждаем, что не явившиеся будут рассматриваться, как шпионы, по законам военного времени подлежащие военно-полевому суду и расстрелу.

— Ну, зачем же так сразу? — не согласился Кун. — Потом, если не явятся…

— Мы разговариваем с врагами Советского государства. Тон и лексика должны быть соответствующие.

— Возможно. Вам виднее, — под напором Землячки Бела Кун сдался. — Я не настолько тонко чувствую ваш язык, его нюансы.

— Вся соль именно в тоне и в нюансах.

— Поправьте, где считаете нужным, — попросил Кун.

Землячка склонилась над листком. Решительно вычеркнула «убедительно просим» и вместо этого крупными буквами вывела «приказываем». Подумав немного, добавила о расстреле.

— На время нам придется отказаться от доброты! — строго сказала она.

— Почему же? Доброта — это вершина человеческого духа. И ещё любовь, — сказал Сулейман Маметов и, встретив холодный блеск в глазах Землячки, стушевался, смущенно добавил: — Любовь человека к человеку. Так в Коране…

— Как я понимаю, вас не муэдзином в Крым назначили, — саркастически улыбнулась Землячка. — Пора всем понять: первое время мы будем находиться в основном в окружении врагов. Скажу мягче: бывших врагов. Обыватель не сразу начнет досаждать власти. Он будет зализывать свои хозяйственные раны, полученные во время отступления врангелевцев. И пока мы как власть не окрепнем, не окружим себя единомышленниками, враги попытаются воспользоваться этим. Ведь не зря барон, ещё задолго до бегства из Крыма, сказал: «Возможно, нам придется уйти. Но мы вернемся. Утроив, удесятерив свои силы, вернемся!» Где он найдет эти силы? Там, за границей? Глупости! Почему же он так уверенно это говорил?

Все промолчали.

— Потому, что уже тогда он знал, что в Крыму, в Таврии создано хорошо законспирированное подполье. Оно будет ждать возвращения Врангеля и, по возможности, нам вредить. Наше задача: ликвидировать вражеское подполье, и тогда барону некуда будет возвращаться!

Они с удовольствием слушали её пламенную речь. Когда-то давно, в подполье, её прозвали Жанной Д'Арк революции. Ещё её называли Стальной Розой. И многие её немного побаивались за скандальный характер.

Их было немного пока, членов Крымского правительства, всего шесть человек.

Председателем Крымского Ревкома был утвержден Бела Кун, крепкий круглолицый венгр с роскошной шевелюрой, густыми темными усами и жгучими черными цыганскими глазами. Ещё в Первую мировую он оказался в русском плену. Здесь он связался с большевиками и навсегда остался верным их идеалам. Участвовал в подавлении левоэсеровского мятежа в Москве. Вернулся в Венгрию и был одним из организаторов венгерской компартии. После поражения венгерской революции кружными путями вновь бежал в революционную Россию, стал со временем членом Реввоенсовета Южного фронта, а затем, во время боев в Северной Таврии, был назначен Председателем Крымревкома.

Розалия Землячка, член Реввоенсовета Восьмой армии, была назначена секретарем Крымского комитета РКП(б).

С ними ждали освобождения Симферополя назначенные на разные руководящие должности брат Ленина Дмитрий Ульянов, Сулейман Маметов, Адольф Лиде и Юрий Гавен. Двое последних были инвалиды, передвигались с трудом. Лиде тяжело ходил, опираясь на трость, а Гавен и вовсе передвигался с помощью костылей.

Несколько купе занимала походная типография, доставшаяся им от бежавших из Мелитополя врангелевцев. Её обслуживали три человека. Они были и грузчики, и наборщики, и печатники. Тихо скрипело, вращаясь, колесо печатного станка, и в корзину падали голубоватые бумажные листочки с грозным приказом о перерегистрации всех, кто служил во врангелевской армии, но не покинул Крым.

Первое и последнее купе занимали семь человек охраны.

Мимо окон вагона медленно проплывали разрушенные снарядами и сгоревшие полустанки. Незрячими выбитыми окнами смотрели на пустынные улицы покинутые жителями дома.

Не видно было ни людей, ни собак. Но кое-где из печных труб уцелевших домов тянулся к безветренному морозному небу жидкий дымок, свидетельствующий, что жизнь ещё теплится в этих переживших многодневный разор селах. Постепенно и робко она налаживалась.

Без остановки тихо проехали Джанкой. Городок почти не пострадал. Кутепов пытался создать здесь, на западной стороне, второе кольцо обороны Крыма, но не успел.

По улицам Джанкоя торопливо ходили люди, у магазина с вывеской «Хлебная торговля» стояла небольшая очередь. В дверь никто не входил, видимо, она была заперта.

— Вот! Обратите внимание! — обернулась к своим спутникам Землячка. — С этого надо начинать!

— С чего? — не понял Маметов.

— С хлеба.

Хлеба в Крыму никогда не было вдосталь. Пахотных земель здесь немного, зато много камня. Хлебом себя Крым никогда не кормил.

— Буквально завтра пошлем в Северную Таврию продотряды. Ничего! Пусть раскошелятся!

Землячка говорила решительно, едва ли не до крика повышая голос. Можно было подумать, что она с кем-то спорит или выступает с трибуны, хотя ей никто не возражал. Серьезных поводов не было, а вступать в спор с Землячкой по мелочам никто не хотел. Её скандальный характер был всем известен.

Сразу за Джанкоем поезд стал резко тормозить и остановился.

Бела Кун прошел к выходу, спросил у стоящих в тамбуре охранников:

— Что там? Что-то случилось?

Но охранники пока ещё ничего не успели выяснить.

Кун протиснулся к двери, выглянул наружу. Неподалеку двое путейцев о чём-то беседовали с машинистом «кукушки», видимо, объясняли ему причину остановки.

— Любезные! Не скажете, почему остановились? — спросил у них Кун.

— Пути подорваны, — ответил один из путейцев. Они, похоже, уже были посвящены в то, что в вагоне едет крымское правительство, потому что покинули машиниста паровоза и приблизились к вагону. Один из них продолжил обстоятельно объяснять: — Туточки вчерась красные с белыми сурьёзно поскубались. Людей побитых и порубанных много. И тех и энтих. И ранетых полно, ещё не всех увезли. У нас в Джанкое ещё с девятнадцатого больница разбита, не успели починить. В Симферополь везти далеко, не выдержат. И путя в трех местах разобраны, в одном — подорваны.

— И сколько стоять придется? — поинтересовался Кун.

— Я и говорю, путя в четырех местах поврежденные, — вновь как несмышленышу ласково объяснил путеец. — Как ремонтники постараются, так сразу.

Поняв, что остановка предстоит длительная, на насыпь спустился Ульянов и подал руку Землячке. Но та отклонила его руку и легко спрыгнула на мягкую насыпь. Вслед за нею спустился Маметов, и они вдвоем помогли Гавену и Лиде.

Гурьбой они прошли к пока ещё вздыхающему паровозу. Впереди увидели искорёженные взрывом рельсы, а внизу возле высокой насыпи суетилось множество людей, стояли телеги, повозки, тачанки, и среди них возвышались два потрепанных грузовых «форда».

Это было поле недавнего жестокого боя. По нему ходили санитары, склонялись над ранеными. Похоронная команда сносила в одно место убитых, и аккуратно укладывала их рядышком, накрывая лица шинелями, фуражками, конскими попонами — всем, что попадалось под руки.

Члены крымского правительства по пологой, недавно вытоптанной тропинке, спустились с насыпи вниз. Лиде и Гавену помогал Дмитрий Ульянов.

Землячка решительно подошла к санитару, который только закончил перевязывать раненого и, ожидая, когда поднесут следующего, старательно вытирал тряпкой окровавленные руки. Операционным столом служил стоящий на обочине дороги обычный крестьянский большой дубовый стол. Он стоял рядом с палаткой, потому что в палатку не помещался.

— Когда? — коротко, начальственным тоном спросила Землячка.

— Вчера по полудни. Кубанцы Фостикова и наши, Тридцатая стрелковая.

— Грязнов? — вспомнила фамилию комдива Тридцатой стрелковой дивизии Землячка. — Что ж так долго возитесь?

— А что ночью сделаешь? На голос ходили, потом с факелами. Фостиков так быстро отсюда сбежал, что не только убитых, но и раненых своих здесь оставил. И убитые и раненые, в основном, казаки.

— Наших-то много?

— Убитых пока семеро насчитали. И раненых тоже немного… Всех тяжелых уже подобрали, сейчас легких, но не ходячих, чаем отогреваем, — обстоятельно объяснял санитар.

— Кто начальник медслужбы Тридцатой?

— Фельдшер Трошкин.

— Пригласите его!

— Так это, извиняюсь, я и есть, — приложил руку к козырьку порядком изношенной фуражки санитар. — Был военврач Загальский, так он, в аккурат, тифом заболел. Его на том берегу Сиваша оставили.

— Так кто всеми вами руководит? — удивилась Землячка.

— Комиссар. Но он не наш, не из Тридцатой. Ехал мимо. А может, прислали? — объяснил Трошкин и указал куда-то в степь. — Да вона он, возле телег.

Подняв голову, Землячка увидела вдали, у стоящих телег и машин вполне осмысленное движение, центром которого был человек в лоснящейся на солнце кожанке. Он отдавал какие-то распоряжения по поводу раненых, их укладывали, кого в автомобиль, кого на телеги. Слов слышно не было.

Землячка двинулась в сторону незнакомого ей комиссара, так ретиво командующего санитарами Тридцатой дивизии. Члены крымского правительства, как цыплята за наседкой, пошли вслед за нею. Иногда она брезгливо переступала через тела убитых и ещё не убранных с поля боя казаков и шла дальше. Остальные обходили их и торопливо догоняли Землячку.

Когда они подошли ближе, до неё стали доноситься распоряжения комиссара:

— Те три телеги — в Колай. Подсадите ещё по одному раненому. Обещали принять двенадцать… Кто из Ак-Шейха?

— Мы.

— Сколько телег?

— Две.

— Возьмете шестерых. В Каранкут отправляйте «форд». Там медстационар на десять коек. Потеснятся немного, примут четырнадцать.

«Интересно, что за самозванец?» — подумала Землячка. Чем ближе она подходила, тем явственнее звучали напористые слова комиссара. Но поразили её даже не слова, а голос. Этот голос был ей чем-то знаком. Не просто знаком, она его не однажды слышала.

А комиссар не обращал никакого внимания на приближающуюся делегацию. Он был целиком поглощен своим делом.

— Кто едет в Каранкут? — он огляделся по сторонам, выделил среди обступивших его людей крепкую дивчину в шинели и в буденовке. — Давай, Даша, в Каранкут!

— А если не примут?

— Такого не может быть. Но, в случае чего, гони всех саботажников к чертовой бабушке и принимай на себя должность начальника стационара. Именем советской власти!

— Поняла!

Даша проворно забралась в кузов «форда» и примостилась на тесном пятачке среди лежащих на соломе раненых.

Только сейчас комиссар обратил внимание на приближающуюся к нему делегацию, поднял голову. И Землячка узнала…

Она не могла ошибиться: это был Кольцов. Тот самый Павел Кольцов, с которым встречаться ей ох как не хотелось. Не так уж давно, во время боев под Каховкой, он доставил ей немало неприятностей. Она хотела тогда предать его суду военного трибунала, и если бы не начальник Особого отдела Правобережной группы войск Андрей Кириллов, эта встреча уже никогда бы не состоялась. Тогда Кольцову в руки попала жена самого генерала Слащева. Кровавого генерала. Какие дивиденды можно было из этого извлечь! Но этот чистоплюй отпустил её, потому, что она, видите ли, беременна. Кстати, беременна она была от Слащева. Это буржуазное благородство он поставил выше преданности пролетарскому долгу. А потом у неё было трудное объяснение с начальником УкрЧК Манцевым, а позже даже с самим Дзержинским. По непонятным ей причинам, они тоже почему-то защищали Кольцова.

Ну что ж, ладно. Всё это ушло в давность. И как это не хотелось, но с Кольцовым ей рано или поздно все равно пришлось бы встречаться. Не лучше ли сделать вид, что она этой неприятности не придала никакого значения, что она обо всем этом просто уже давно забыла? К чему снова ворошить старое? Она слышала, что Кольцов на какое-то время куда-то исчез, но затем снова появился, теперь в Особом отделе фронта. Но она никогда не думала, что их встреча состоится так быстро и так внезапно

— Как неожиданны военные дороги! — воскликнула Землячка, и её лицо засветилась такой добротой, какой никогда и никто прежде у нее не замечал. Все ее коллеги удивленно на нее уставились. — Здравствуйте, здравствуйте, товарищ Кольцов!

Для Кольцова эта встреча тоже была неожиданной. Но занятый ранеными, он не сразу нашел нужную тональность в разговоре, которой несколько позже стал придерживаться.

— Здравствуйте, — коротко ответил Кольцов и тут же окликнул двух ездовых: — А вы что? Ждете особых указании? По трое раненых — и в Криненталь. Там ждут! — И лишь после этого он снова обернулся к Землячке: — Дороги кривые, вы правы, Розалия Самойловна. Сейчас в Крыму можно встретить даже того, кого не надеялся встретить.

— Вы, наверное, хотели сказать: кого и не хотел бы встретить, — улыбнулась Землячка.

— Ну, зачем же вы так? Наоборот. А всякие размолвки, это — как дым на ветру.

— Если это искренне, я рада. Тем более, что нам в ближайшее время неизбежно предстояла скорая встреча, — сказала Землячка. — Хочу представиться вам в новом качестве. Назначена секретарем Крымского обкома партии большевиков, — она повернулась к сопровождающим: — С Белой Куном не доводилось прежде встречаться? Замечательный венгерский товарищ, большевик, с недавнего времени председатель Крымского Ревкома.

— С товарищем Куном мы виделись на заседании Реввоенсовета фронта.

— Познакомитесь поближе и, надеюсь, найдете с ним понимание.

Она по очереди представила своих товарищей, о каждом сказала хорошие слова.

Каждый из них пожал Кольцову руку. А Сулейман Маметов сказал, что он был в подполье, когда узнал, что адъютант генерала Ковалевского был красным разведчиком, и очень переживал, когда белогвардейский трибунал приговорил его к смерти. Они даже пытались что-то предпринять, но их подпольная группа была слишком малочисленна и слаба. Он сожалеет, что они не смогли ему тогда ничем помочь.

— По счастливой случайности, трибуналы пока всерьез не коснулись меня, — как бы между прочим сказал Кольцов.

Но Землячка строго взглянула на него:

— А вы злопамятный.

— Не принимайте это на свой счет, Розалия Самойловна. Я же понимаю, тогда это была всего лишь ваша шутка.

— Будем считать, что это так, — сказала Землячка и перевела разговор на другое: — Не скажете, в каком качестве вы здесь?

— Все в том же, Розалия Самойловна! Все в том же: полномочный представитель Всероссийской ЧК.

— Не понимаю, — удивилась Землячка. — Но при чем все это? — она обвела взглядом поле боя.

— Совершенно случайно. Направлялся со своим отрядом в Феодосию. Проезжали мимо вчерашнего поля боя. Смотрю, санитары растеряны, да и людей у них маловато, не справляются. И транспорта почти никакого. Вокруг степь. Пришлось вмешаться. Не могли же мы проехать мимо чужой беды!

— Да уж ваш характер я хорошо знаю, — многозначительно сказала Землячка.

— Стараюсь не менять.

— И дерзость у вас прежняя.

Пока они разговаривали, Землячка внимательно наблюдала за происходящим вокруг. Татары возчики подъехали к старенькой, выгоревшей на ветрах и солнце палатке с красным крестом. В одну и другую телеги забрали ожидающих своей очереди раненых.

— А что это вы белых казаков вместе с нашими бойцами? — недоуменно спросила Землячка.

— Раненые, Розалия Самойловна. Сами видите, сидят рядышком, беседуют о чем-то своем, крестьянском.

— Не уверена, что о крестьянском.

— Подлечим, потом разберемся, кто крестьянин, кто в чем виноват. Все — по закону.

— По закону их бы — в тюрьму. Мы намерены буквально с завтрашнего дня заняться этим. Создадим «тройки», пусть они разбираются, кто чем дышит. Нам бы в самом начале не погубить советскую власть чуждой идеологией. Ленин неоднократно предупреждал нас, большевиков, об этом.

— Не сомневайтесь, Розалия Самойловна, все будет по закону. Только законов, к сожалению, пока нет. Каждый выдумывает свои. В этом я вижу самую большую опасность для советской власти, — твердо сказал Кольцов. — А насчет казаков? Кругом степь. Они раненые. К тому же за ночь крепко заморозились. Села маленькие, рассовываем буквально по нескольку человек. Пусть отогреются, подлечатся. Люди ведь!

— Гнилой либерал! Я когда-то так и сказала Дзержинскому… — не зло сказала она Кольцову и с некоторым сарказмом в голосе добавила: — Люди! Не забывайте только, прежде всего они — враги.

— Тут у нас небольшое расхождение во взглядах. Совсем крошечное. Вчера они были врагами. А сегодня — раненые, безоружные беспомощные. Просто люди. Если угодно, военнопленные. Теперь об идеологии. Генерал Фостиков бросил их на поле боя. А мы отогреем, подлечим. Они спасибо скажут. Не мне и не вам. Советской власти. Вот это и есть идеология, как я ее понимаю.

— Мне всегда было трудно с вами разговаривать, — сухо сказала Землячка. — И все же, я надеюсь, мы найдем общий язык.

— Я тоже на это надеюсь… Минуточку! — Кольцов торопливо отошел в сторону, отдал какие-то распоряжения группе стоящих санитаров, снова вернулся и сказал: — Кстати, ваш старый знакомый Гольдман тоже здесь. Устраивает раненых в Курман-Кемельчи.

— Неразлучная парочка! — скупо улыбнулась она. — Что ж, буду рада видеть и его… И куда вы теперь? Ах, да! В Феодосию… Что за дела у вас там, если не секрет?

— В предписании сказано: особо уполномоченный командования Южного фронта по соблюдению законности в Крыму. Длинно и пока для меня не очень понятно. Пытаюсь разобраться.

— Что ж непонятного! Государево око! — Землячка зябко передернула плечами, обернулась к своим спутникам. — Холодно! Не пора ли нам вернуться в свою халупу?

Прощаясь с Кольцовым, она сказала:

— По должности вы были бы обязаны представиться новому крымскому правительству. Будем считать, вы это сделали. Буду рада видеть вас в Симферополе.

— Непременно навещу, — как можно любезнее согласился Кольцов.

— Навещу… — с сарказмом повторила Землячка. — Не на посиделки приглашаю. Приедете с отчетом! — уже другим, казенным голосом добавила она.

— Да, конечно. Если будет о чем отчитываться, — при этом Кольцов про себя подумал: «Век бы вас не видел, дорогая Розалия Самойловна!»

* * *

Расчищенное после недавнего боя поле небольшой отряд Кольцова покинул под вечер. К этому времени повреждения на железной дороге наспех отремонтировали и маломощная «кукушка» сипло попрощалась и неторопливо потащила правительственный вагон в столицу Крыма.

Уехала в сторону Феодосии на своем транспорте медслужба Тридцатой дивизии.

Разъехались возчики-татары, развозившие по окрестным селам раненых. Осталась здесь лишь похоронная команда, которая должна была предать земле убитых.

Неподалеку отсюда нашли неглубокую вымоину, углубили её лопатами. Дело затянулось почти до вечера. Обыскали всех убитых, своих и чужих, в поисках хоть каких-то документов, писем, хоть чего-то, что помогло бы выяснить фамилии и адреса погибших. Но определили фамилии немногих. Никто не предполагал умереть в этом самом последнем бою Гражданской войны.

На заходе солнца, когда могила была готова, мужики из похоронной команды немного поспорили, как хоронить: всех в одной общей яме или отдельно красных и белых. Сошлись на том, что смерть всех уравняла: и белых, и красных, православных, мусульман и атеистов. Православного священника нигде не могли отыскать. Напуганное слухами о большевистских репрессиях, православное духовенство сбежало из Крыма в предпоследние дни, накануне предполагаемого бегства Врангеля.

Татары возчики привезли перепуганного муллу, и тот пропел полагающиеся по этому поводу суры на непонятном языке.

И лишь когда все завершилось, Кольцов забрал с собой найденные при убитых бумаги, и его отряд из семнадцати человек тронулся в дальнейший путь. На развилке дороги остались только путейцы, не закончившие ремонтировать поврежденную железнодорожную ветку, ведущую на Феодосию.

Кольцов с Гольдманом ехали в одной тачанке, Бушкин — в другой. Темнело быстро. И едва только скрылось солнце, где-то вдали раздалось несколько выстрелов. Кто стрелял? Все еще пробирающиеся в Феодосийский и Керченский порты, отставшие от своих основных отрядов белогвардейцы? Или вышли на свой кровавый промысел мародеры? Или мальчишки, еще не успевшие повоевать, палили в небо из раскиданных повсюду винтовок? Проблем с оружием не было. После любой войны обыватели запасаются им впрок, в целях самообороны. По окончании боев всегда наступает время повального бандитизма и грабежей. И такие ночные перестрелки еще долго будут раздаваться в ночи: до тех пор, пока власти не сумеют окончательно ликвидировать все последствия войны. А это происходит не так скоро.

— Надо было в Джанкой вернуться, — сказал Гольдман. — Там бы спокойнее переждали ночь.

— Так в чем дело? — согласился Кольцов. — Пока еще не далеко отъехали.

— Плохая примета, — сказал возчик. — Тут недалеко село Колай, лучше там пересидим ночь.

Через час в глухой темени они едва не проехали село Колай. Света нигде в домах не было, и дома в черноте ночи совсем не угадывались. Собаки не лаяли, их во время войны беспощадно повывели. Нигде никого. Ни огонька, ни звука. Недобрая подозрительная и пугающая тишина.

Спустя какое-то время возчик их тачанки вдруг сказал:

— Вроде как оконце светится.

Остановились, присмотрелись. В черноте слабо прорисовывалось единственное оконце, в нем слабо угадывался свет. Видимо, в глубине комнаты тускло светил то ли подслеповатый каганец, то ли еле тлела перед иконами лампадка.

Они тронули коней, свернули и уперлись в массивные ворота.

Долго стучали. Но ни в доме, ни во двое не было слышно ни звука, ни шевеления. Даже окошко, слегка выделявшееся, совсем угасло, слилось с темнотой.

И все же настойчивость возчика, который продолжал стучать и выкрикивать: «Хозяин, выйди! Свои!», была вознаграждена.

Сперва в веранде послышался какой-то шум, потом прогремели засовы, и тихо скрипнула дверь.

— Чего стукаете! — прозвучал недовольный хриплый старческий голос. — Нормальни люди уже давно сплять.

— Папаша! Вы не бойтесь! Мы — свои! — повторил возчик елейным голосом.

— Своих теперь нема. Которы белые, допрежь як отступили, тоже говорили, шо свои. А ночью корову зарезали, одну шкуру посередке двора оставили. И вчера тоже. Якись «свои» на конях пригарцевали, дверь в церкви выбили, священника нашего Питирима во дворе холодной водой обливали, требовали золота. А у него всего-то золота: больна жинка та шестеро детей… — И без всякого перехода тем же сварливым голосом спросил: — Чего надо?

— Пересидеть бы в затишку до утра, — продолжил переговоры со стариком возчик. — Меру овса отсыплем, внукам на кашу будет.

— Внуков нема. И вас разместить некуда, — решительно сказал старик. — Трех ранетых на постой взяв.

— А хоть в сарайчике.

— Сколько вас? — начал сдаваться старик, понимая, что никуда эти гости в ночь не уйдут, а повернуть переговоры к худшему смогут.

— Семнадцать.

Неожиданно старик спросил:

— Может, хоть скажете, за кого вы? За белых, чи за красных?

— А вам, папаша, кто больше по сердцу?

В сенях зажегся фонарь «Летучая мышь», осветив большое окно на веранде. С фонарем в руках старик спустился по ступенькам во двор, через калитку вышел на улицу, осветил возчика, Гольдмана и Кольцова, цепко к ним присматриваясь. И затем бесцветным голосом сказал:

— Красни.

— Красные, папаша. Точно, — успокоил старика возчик. — Можете не бояться: никто ничего не присвоит.

— А мени не страшно. Шо могли, уже все присвоилы. — И, осветив фонарем стоящий на тачанке пулемет, старик добавил: — Вам и незачем ничого присваивать, все сами принесут, шо не попросите. А если и без спросу возьмете, тоже не станут супротивничать.

— Зачем же вы так-то, папаша? — укорил старика Гольдман, спускаясь с тачанки. — Мы — новая власть. Советская.

— Шо власть, это я поняв, — сказал старик. — Власти, оны завсегда при пулеметах. А которы при обрезах, те тоже власть, только бандитска. Оны солнця бояться, всё больше ночами властвують.

Он растворил ворота и, взмахнув фонарем, коротко осветил просторный двор.

Первые въехали тачанки, потом красноармейцы ввели коней.

— В летней кухне пересидите. Возле плиты есть трошки дров. Не пропадете.

— Тут ты прав, дедуня. В войну не пропали, а теперь и подавно, — сказал возчик.

В низенькой, но просторной летней кухоньке пол был выстлан соломой, видимо, здесь не однажды ночевали.

Зажгли печку, дрова были сухие и почти сразу весело заполыхали. Кухонька постепенно наполнилась теплом. Красноармейцы охраны отправили троих во двор дежурить, остальные улеглись на соломе. Пулеметчики и возчики пристроились возле самой плиты, и отблески огня время от времени освещали их лица и обдавали теплом.

Кольцов, Гольдман и Бушкин уселись за большой обеденный стол, под которым тоже спали красноармейцы. Несмотря на усталость, никто из троих не мог уснуть.

Старик тоже долго не уходил, принес и сложил возле печки еще охапку дров, сказал:

— Вы часто дверь не открывайте, вам тепла до утра хватит.

— Спасибо за заботу, папаша.

Собираясь уйти, старик потоптался у выхода, указал глазами на стоящий на столе фонарь, посоветовал:

— Вы его лучше погасите. Живее утром будете.

— Что, бывает? — насторожился Бушкин.

— Оны какось узнають, хто, где и у кого. У мово соседа Федьки Молокана трех ночевщиков застрелили. Люди, видать, в Феодосию добирались, а может, в Керчь. Все забрали, и вещи, и одежу. В одном исподнем покойников оставили. А Павло Зубач рассказывав, шо в одежи, бувае, люди карманы пришивають, а в них кладут золото. Потому как уезжають люди не на неделю, а на всю жисть.

— И часто такое? — спросил Кольцов.

— Все время. Опосля того, як царя скинули.

Старик ушел. Кольцов оглядел кухоньку. Почти всех его сопровождающих сморил сон. Они тихо похрапывали после тяжелого дня. Время от времени красноармейцы охраны тихо входили в кухоньку, поднимали сменщиков, а сами укладывались на пригретое ими место.

Склонив головы на стол, придремнули Гольдман и Бушкин. А Кольцов продолжал бодрствовать. Он потянулся к окну, нащупал там небольшую стопку книг. Взял одну, потрепанную, открыл ее: «Арифметика. Л. Ф. Магницкий». На титульной странице выцветшая надпись чернилами: «Сашко! Toбi на згадку, може колись станет прохфесором. Василь та Марiя. 1911 piк».

Кто он, этот Сашко? Кто Василь и Мария? Где они сейчас? Живы ли? Кем доводятся старику?

Под утро у стен кухоньки прогремело несколько выстрелов. Во двор выскочили все разом. Дежурившие в это время красноармейцы суетливо бегали по подворью, стали открывать ворота. Пока ездовые торопливо впрягали в тачанки коней, пулеметчики вставляли в «максимы» пулеметные ленты.

— Что за шум? — спросил у пробегающего красноармейца Кольцов.

— Четверо или пятеро на конях. Постукали в калитку. И хитро так: три раза стукнут — подождут. И опять. Хотел подождать, что дальше будет. А тут мой Букет как заржет, видать, кобылу учуял. Те, с перепугу, из четырех стволов. Из обрезов. И — дьору!

В тишине был слышен удаляющийся топот копыт.

— Может, влупить им вслед? — спросил у Кольцова пулеметчик.

— Зачем?

— И то правда.

Несмотря на переполох во дворе, старик из хаты не вышел: не слышал выстрелов или по другой какой причине не захотел появляться перед гостями.

Остальная часть ночи прошла спокойно, хотя в сон уже никого не клонило.

Утром, когда они выводили на улицу коней, на пороге веранды появился старик. Он по-хозяйски окинул взглядом двор, открыл ворота. На улицу, однако, не вышел, вернулся к дому. Ожидая, пока они покинут двор, топтался возле входа на веранду.

Кольцов понял его затруднение и щадить его не стал.

— Что потеряли, папаша? — спросил он.

— Вроде як стреляли?

— Сашко приезжал, сынок ваш, — сказал Кольцов. — Проведать. Не ждали?

— Якый Сашко? Якый Сашко? — растерялся старик. — Ниякого Сашка я не знаю, — но глаза у старика стали колючими, торопливо забегали в тревожных размышлениях.

— Живой он! Живой! — успокоил старика Кольцов. — Их несколько было. С обрезами. Ночная власть! — напомнил Кольцов старику его же слова. — А с дневной властью встретиться почему-то не захотели.

Старик ничего не ответил. Он исподлобья наблюдал за тем, как красноармейцы седлали коней, заводили их в тачанки и как, наконец, покинули двор. И тут же стал греметь запорами ворот.

— Спасибо за приют, папаша! — подошел к калитке Кольцов. — Когда ваш Сашко снова приедет вас проведать, вы ему передайте мои слова. Игры с обрезами их до добра не доведут. Советская власть — это надолго.

— Не знаю я Сашка.

— Знаете. И Сашка, и Василя, и Марию.

Старик, почувствовав, что худшее позади, и гости никаких решительных действий принимать не собираются, осмелел.

— А может, то и не он был? Теперь много всяких по Крыму мотаются. И все с обрезами. А в Феодосии, в Керчи еще пока беляки сидять. У их не обрезы. У их винтовки и пулеметы.

— И с теми разберемся! — жестко сказал Кольцов, усаживаясь в тачанку. Отряд тронулся.

С утра дорога была пустынная. Они ехали, словно по необитаемому острову. Но к полудню, сразу за небольшим лесным поселком Сайтлер, на узкой говорливой речушке Биюк-Карасу, они встретили путейцев, которые заканчивали ремонт небольшого железнодорожного мостка. Неподалеку на путях стояли два пассажирских вагона, в которых на ночь размещались ремонтники, и платформа для перевозки инструментов и необходимых строительных материалов.

Путейцы с интересом рассматривали движущийся по гужевой дороге отряд Кольцова. Поравнявшись с ними, возчики остановили тачанки.

— Здравствуйте! — поприветствовал их Кольцов. — Как тут? Все тихо?

— Это как слухать! — сказал крепкий усатый пожилой путеец, видимо, бригадир. — Белые отступали, порушили мосток. Отремонтировали. А вчерашней ночью уже бандиты нашкодничали. Опять возились. Такая вот тишина…

— Большая банда? — поинтересовался Гольдман.

— В темноте не разглядишь. Носятся ночью какие-то, — бригадир критически оглядел отряд Кольцова. — Для них вас хватит.

— Пугаете? — спросил Кольцов.

— Нет. Предупреждаю. Вы, извиняюсь, куда направляетесь, если, конечно, это не военная тайна.

— На Владиславовку, а потом на Феодосию.

— А не шибко спешите? — удивился бригадир. — Феодосия пока беляками забита, Владиславовка тоже.

— Не, из Владиславовки, кажись, их выбили, — возразил путеец помоложе.

— Видать, снова — у белых, — сказал бригадир. — Вчера тут прошел почти что целый кубанский полк. Мимо Владиславовки не пройдут.

— Вас-то не трогают?

— А шо у нас взять? — сказала разбитная молодица путейка. В ватнике и толстом платке она походила на матрешку.

Бригадир еще раз оглядел отряд и решительно сказал:

— Горячие вы, хлопцы. Но пока вы туда не суйтесь. Сколько у вас той силы? Як у комара зимой. А белогвардейцы сейчас злющие, як пчелы перед холодами. Напоретесь на них, раздавят и сами не заметят.

— Что вы предлагаете? — спросил Гольдман.

— Предлагаю не рисковать. Партизаны вчера до нас наведывались, говорят: в Феодосии полно пароходов, беляки на них грузятся. День-другой тут переждите, или рядом, в каком-нибудь селе. А потом на все четыре стороны.

— Мы подумаем, — сказал Гольдман.

Совещались недолго. И уже минут через десять пошли занимать один из двух пассажирских вагонов.

Часть III

Глава 17

Генерал Фостиков вместе со своим штабом пробился в Феодосию ночью и обнаружил, что город заняли мародеры. Их было немного, но они парализовали все припортовые улицы. Подняв ружейную стрельбу, они бегали по улицам, грабили магазины и поджигали все, что могло гореть. К утру уже горели пакгаузы, железнодорожные вагоны и склады, где хранились снаряды.

Склады успели потушить.

Напуганный непредсказуемыми последствиями, пароход «Аскольд», который стоял у пирса, занятый ранеными, медперсоналом и работниками городских учреждений, спешно отошел на рейд и бросил там якорь, ожидая, когда в городе наступит порядок.

В порту скапливались все новые партии военнослужащих, но ни капитаны «Дона», ни «Владимира» погрузку не начинали.

— Спускай сходни, начальник! — кричали ему с берега.

— Не можем рисковать! — в рупор прокричал капитан «Дона». — Утихомирьте тех оглоедов, что носятся по городу с факелами.

На борьбу с мародерами отправили группу юнкеров. Вскоре они доложили, что грабежи прекращены. Часть мародеров расстреляли, остальные спрятались на окраинах.

— Начинай погрузку! — свирепо приказывали с берега капитанам.

— Не велено! — отвечали в рупор.

Наконец в порту появился генерал Фостиков. Он обнаружил, что вместо пяти обещанных, у пирсов находились только два парохода. Третий, «Аскольд», был полностью загружен и стоял на рейде. А в порту скопились уже больше восьми тысяч солдат и офицеров, с трудом пробившихся сквозь боевые порядки красных.

— Почему не загружают? — волновалась толпа.

Фостиков поднялся на «Дон», и к своему удивлению обнаружил, что он тоже уже частично занят. Причем, большей частью, цивильными.

— Кто такие? — спросил Фостиков.

— В приличном обществе принято представляться, — нагловато сказал холеный юноша.

— Почему здесь? — обозлился Фостиков.

— Я — заместитель председателя Акционерного общества «Центросекция». — Юноша указал глазами на еще нескольких молодых людей, уютно разместившихся на палубе: — А это — мои сотрудники.

— Плавать умеешь?

— Вы, собственно, к чему? — возмутился юноша.

— Вышвырните этого фармазона за борт! — приказал Фостиков.

И через короткое время раздался звучный шлепок о забортную воду.

— Остальным предлагаю без скандала покинуть корабль. Свое имущество прихватите с собой! — спокойно сказал напуганным сотрудникам «Центросекции» Фостиков. — На «Дон» грузятся только кубанцы!

— А нам что, пропадать?

— Не имеете права!

— Будем жаловаться генералу Фостикову!

— Жалуйтесь! Я — начальник обороны феодосийского укрепрайона генерал Фостиков.

— Зачем же вносите беспорядок?

— Я вношу порядок. Вывезем всех. Но кого и на каком корабле, буду решать я. Единолично. Освободите корабль!

— Не уйдем! — заупрямились сотрудники «Центросекции».

— Даю пять минут — и за борт! Вместе со всем имуществом!

И вскоре толпа тех, кто уже ухитрился обжиться на корабле, торопливо спускалась по шаткому трапу. Подчиненные Фостикова провожали их за ограду портовой территории, где столпились ждущие посадки солдаты и офицеры Фостикова и несколько разрозненных отрядов Тереко-Астраханской бригады. Многие были ранены и, ожидая посадки, перевязывали друг друга.

Объявили посадку. Возле трапа стали ротные командиры, старались не пропустить на корабль чужих. Таких было немало. Их сталкивали с трапа и силой выгоняли за ограду.

А войска все прибывали. Кубанцы едва умещались на «Дону». Обстановка накалялась.

Крики. Ругань. Драки.

Начали загружать «Владимир». В первую очередь на него проследовали члены Кубанской Рады и их хозяйственные тыловые части. Следом по образованному солдатами, ожидающими своей очереди, коридору, к трапу двинулся обоз Кубанской Рады. С десяток телег, груженных мешками и ящиками, проехал по пирсу и остановился возле трапа.

— Что на телегах? — спросил Фостиков у сопровождающего обоз штабс-капитана.

— Документы и другое имущество Кубанской Рады.

— За борт! — гневно приказал Фостиков и обернулся к ездовым. — Выпрягайте коней!

Штабс-капитан пытался ругаться, бегал вдоль груженых телег. Но его никто не слушал.

Фостиков тоже не обращал никакого внимания на крики штабс-капитана. Он с каменным лицом, как индейский вождь, стоял на пирсе, и отблески пожаров, которые полыхали в городе, отражались на его лице.

Тяжело бултыхнулись в воду телеги. Какие-то ящики и мешки, заполненные чем-то плавучим, долго не хотели тонуть, но, порядком промокнув, пошли ко дну.

Заканчивал погрузку «Владимир». Он забрал на борт больше четырех тысяч человек, но солдаты и офицеры продолжали лезть на корабль.

— Что вы делаете! — кричал помощник Фостикова подполковник Десницкий. — Мы потонем!

Его не слушали.

Убрали сходни. Солдаты и офицеры с разбега прыгали с пирса на корабль, цеплялись за ограждения, взбирались на палубу.

— Рубите канаты! — истерично закричал капитан.

Разрубили канаты. «Владимир» стал медленно отплывать от пирса. Но те, кто уже был на пирсе, не хотели упускать свой последний шанс и пытались по-прежнему с разбега допрыгнуть до корабля. Но водная гладь между ним и пирсом стала уже непреодолимой, они шлепались в ледяную воду и, барахтаясь, возвращались к берегу.

Кораблей у причалов больше не было. И будущее столпившихся у ограды и заполнивших причалы людей казалось катастрофическим.

В толпе раздалось несколько хлопков, и толпа шарахнулась в стороны, образовав небольшое пространство, на котором корчились в агонии и умирали самоубийцы.

Фостиков попросил радистов «Владимира» связать его с Врангелем. Командующий уже находился на крейсере «Генерал Корнилов» и оттуда руководил эвакуацией.

Врангель ответил сразу, видимо, он эту ночь не ложился спать, разрешая массу ежечасно возникающих проблем.

— Петр Николаевич! Фостиков! — представился командир кубанцев. — Феодосия получила только три парохода. Они уже полностью загружены. Но в порту ещё остаются люди, в частности, остатки Тереко-Астраханской бригады и беженцы.

— Количество? — спросил Врангель и повторил: — Меня интересует количество.

— Тысячи две, может быть, чуть больше.

Врангель какое-то время молчал, видимо, советовался с ответственными за эвакуацию службами и затем ответил:

— К сожалению, в Феодосию мы уже просто не успеем направить никакие плавсредства. Направляйте всех оставшихся в Керчь. Там есть возможность всех их разместить на кораблях.

— Но это же что-то около ста верст! — напомнил главнокомандующему Фостиков. — Транспорта у меня почти нет.

— А я не могу предложить вам ничего иного, Михаил Алексеевич! Исполняйте! — и Врангель отключился от радиосвязи.

Фостиков на катере приплыл к берегу, и с пирса в рупор сообщил волнующейся толпе:

— Я только что разговаривал с главнокомандующим. Направить к нам сюда пароход нет никакой возможности. Но…

Толпа ахнула, загудела.

— Слушайте дальше! Но в Керчи всех вас ожидают пароходы! Не теряйте время, отправляйтесь с Богом! Не оставляйте без помощи раненых и немощных. Лошади есть, телеги тоже! Командовать переходом будет… — Фостиков взглядом просеял толпящихся на пирсе, обратил внимание на малознакомого статного пожилого полковника, который с обреченным видом стоял чуть в стороне от толпы. Всплыла в памяти и его фамилия: полковник Ковальский из Тереко-Астраханской бригады. Они пару раз мельком встречались. С иными встречаешься по несколько раз на дню, и не запомнишь. А полковник запомнился своей несуетностью и неразговорчивостью, и ещё умным пронзительным взглядом, притягивающим к себе.

— Командовать переходом будет полковник Ковальский! Он — опытный офицер, прошу ему довериться!

Ковальский удивленно взглянул на Фостикова, но не тронулся с места, осмысливая услышанное. К нему бросились несколько офицеров, стали что-то вразнобой говорить, советовать. Ковальский терпеливо всех выслушал и коротко сказал:

— Не будем терять время.

А Фостиков крикнул им вслед:

— Доброго пути! И до встречи!

Но никто уже не обратил внимания ни на его слова, ни на него самого. Они повернулись спиной к Фостикову и с пирса стали выбираться на дымную припортовую площадь. Там они увидели много брошенных телег и покинутых оседланных коней, которые бродили в поисках своих хозяев.

Ковальский с помощью офицеров из Тереко-Астраханской бригады стал формировать колонну. Это удавалось с трудом, потому что большинство коней были верховыми и никогда не ходили в упряжке.

— На «Дон»! — приказал Фостиков мотористу, и катер, разрезая легкую волну, помчался к перегруженному донцами пароходу.

На рассвете, едва только затеплился горизонт, «Аскольд», «Дон» и «Владимир» вышли в море и взяли курс на Севастополь, чтобы присоединиться к покидающей Россию эскадре.

Глава 18

Утром красноармейцы начдива Грязнова вошли в Феодосию.

Город догорал. Тяжелый запах пожарища висел над портовыми сооружениями. Среди дымных улиц бродили слишком поздно пробившиеся в город солдаты и офицеры — остатки каких-то воинских подразделений.

Пароходы уже покинули Феодосию. А полковник Ковальский с колонной вторые сутки двигался в Керчь. Опоздавшие люди не знали, что им делать и как поступить. Дать совет им уже было некому. Обезумевшие, они бродили среди дотлевающих пожарищ, то вдруг возникая из дымной синевы и так же торопливо растворяясь. Иногда раздавался глухой хлопок: кто-то, вконец отчаявшийся, кончал жизнь выстрелом в висок. Но большинство, сорвав с себя погоны, растекались по городским окраинам, пытаясь там найти укромное место и спрятаться.

Не успели ещё красноармейцы прочесать улицы и принять в плен и согнать в одно место оставшихся в городе белогвардейцев, как начальник разведки Рукавицын доложил Грязнову, что неподалеку от города к берегу пристали несколько катеров с какими-то вооруженными винтовками и пулемётами людьми.

— Кто такие? — спросил Грязнов.

— Издалека: люди, как люди. Погон нету, знаков отличия тоже, одеты, кто во что горазд. Но при двух пулемётах. Может, партизаны?

— Подробно выяснить и доложить! — приказал разведчикам Грязнов. — Если партизаны, принять с почётом.

Разведчики ушли, предварительно выставив вдоль набережной несколько пулеметов.

Военком Романов с несколькими своими подчиненными тоже спустился к берегу, стал ждать.

Прибывшие морем гости никуда не торопились. Они сидели на своих катерах, не предполагая, что находятся под наблюдением трех пулеметов. Видимо, совещались. Потом человек десять пошли по набережной к центру города. Шли безбоязненно, но с винтовками наготове. Могучий бородач катил перед собой, как детскую коляску, пулемет «Максим». Впереди вышагивал маленький, круглый, похожий на мячик морячок, одетый в кожаный бушлат и морскую офицерскую фуражку. Под их ногами сухо шелестела галька.

Когда они подошли почти к центру города, к портовым причалам, Романов внезапно вышел к ним из-за афишной тумбы. Он хотел несколько ошеломить их: слишком беспечно и безбоязненно шли они по чужому городу.

Но гости шаг не сбавили, продолжая все также неторопливо приближаться к Романову.

— Кто такие? — спросил Романов.

— Вот! Именно это интересует и меня! — сказал морячок и остановился напротив Романова.

— Я б не того-этого, не выкабенивался, — сказал гостям разведчик Рукавицын. — А то вон там, из-за сарайчика вас рассматривает один пулемет, из-за той хатки — второй.

— Вот это уже другой коленкор! А то сразу с вопросами! — весело сказал морячок: — Отряд крымских партизан!

— Вижу, что не беляки, — сказал Романов и представился: — Тридцатая стрелковая, комдив Грязнов, военком Романов — это я!

Романов взмахнул рукой, и из переулка вышли, ожидавшие сигнала, сам Грязнов в сопровождении своих ординарцев, связных и нескольких командиров полков. Когда они вплотную подошли к гостям, морячок как-то смешно сделал пару шагов ему навстречу и, вскинув руку к своей флотской фуражке, доложил:

— Командир отряда крымских партизан Иван Папанин. По распоряжению штаба прибыли занять город для установления в нем советской власти.

— Ах, ты ж, какая неприятность! Даже и не знаю, как поступить! — с деланной озадаченностью сказал комдив и тоже представился: — Командир Тридцатой дивизии Грязнов.

— Так в чем проблема? — спросил Папанин.

— Ну, как же! Вы пришли занять город, а мы, извиняюсь, уже его заняли. Вот я и думаю, может, нам на часок выйти, а вы его тут же быстренько займете?

И все рассмеялись.

— Нет, ну что тут скажешь! — весело сказал Папанин. — Шли на боевую операцию, а попали на праздник!

Он обернулся, глянул вдаль, туда, где ждали его сигнала катерники. И тоже взмахнул рукой.

Взревели моторы, катера промчались по краю моря и лихо остановились у причала. Из них высыпало человек шестьдесят партизан, подтянулись к беседующим командирам. Впереди вразвалку шел меднолицый пожилой моряк. Если бы здесь был Кольцов, он без труда узнал бы в нем своего давнего друга Семена Красильникова, с которым на длительное время его разлучила война.

Красноармейцы и крымские партизаны здоровались, братались. У кого-то из партизан нашлась гармошка. Исцарапанная, латаная, она, видать, прошла с партизанами немало крутых крымских троп.

Под музыку гармошки, гурьбой, а не строем, они с порта вышли на главную улицу Феодосии — Итальянскую. Несмотря на слабый ветер, по ней всё ещё плавал легкий синий дымок дотлевающих пожарищ.

* * *

Войска отступали по всему Крыму. Никаких надежд уже не было. Все свои усилия Врангель направил на эвакуацию войск. Он верил, что если сумеет спасти армию, то в недалеком будущем еще сможет повторить деникинский поход на Москву. Такой случай обязательно представится. Народ России не примет большевиков. Надо только будет внимательно следить за событиями в их стране и угадать момент.

Слащев был одним из тех генералов, которые не хотели мириться с поражением. Сосланный за экстравагантные выходки снова в армию, он находился при штабе Кутепова, но должность так и не получил. Врангель велел Кутепову держать его под своим личным наблюдением.

Оборона Крыма уже полностью перешла в ведение Кутепова. В сущности, обороны уже не было. Арабатская стрелка и все побережье до самой Керчи было занято большевиками. Крымские порты были запружены войсками. И задача Кутепова состояла лишь в том, чтобы пытаться, по возможности, задерживать наступление красных до отхода последнего корабля, покидающего Крым.

Когда Кутепов в очередной раз докладывал по телеграфу главнокомандующему из Сарабуза о печальных поражениях на фронтах (фронтов уже фактически не было), Слащев попросил разрешения сказать Врангелю несколько очень важных слов.

Заканчивая разговор, Кутепов передал по телеграфу Врангелю:

— Ваше превосходительство, с вами хочет переговорить генерал Слащев.

Слащев напрягся, готовясь передать Врангелю несколько, по его мнению, важных слов.

— Увольте, Александр Павлович! — пришел ответ.

Кутепов скомкал телеграфную ленту и сунул ее в карман.

— Он не захотел? — спросил Слащев.

— Наоборот. Но очень занят. Пообещал связаться позже…

— Вы даже врать убедительно не умеете, — сухо сказал Слащев и вышел. Расстроенный, он несколько минут ходил возле штаба. И выждав, когда Кутепов уйдет от телеграфистов, снова вернулся к ним. Взял лист бумаги и написал телеграмму, предлагая сформировать десант и уверяя главнокомандующего: большевики настолько выдохлись, что задачу выбросить их из Крыма он берется решить за день-два.

Наивный, он не знал, что уже больше половины Крымского полуострова находилась в руках большевиков, и белогвардейский Крым доживал последние дни.

Врангель прочитал телеграмму, и в очередном сеансе связи с Кутеповым попросил передать Слащеву, что ценит его благородный порыв и предоставляет полную свободу ему и всем желающим продолжать борьбу. Если Слащев желает остаться в тылу противника и сформировать партизанский отряд, главнокомандующий благословляет его.

— И это все? — спросил Слащев.

— А что вы хотели услышать еще? — спросил Кутепов.

— Это отговорка. Главнокомандующий забыл, как я летом девятнадцатого высадился десантом на пляжах Коктебеля, и через несколько дней весь Крым уже был в наших руках, — сердито произнес Слащев.

— Но главнокомандующий сказал вам: дерзайте! — возразил Кутепов.

— Мне не нужны советы! Мне нужен чёткий приказ по Русской армии, какая из частей пойдет со мной. Мы высадимся в Хорлах, где нас меньше всего ожидают большевики. И через сутки или двое вернем себе Крым.

— Мысль хорошая, Яков Александрович. Но несбыточная.

— Почему же?

— Потому что нет уже тех частей, которые бы пошли с вами. Они частично разбиты, частично деморализованы. Фронта, в сущности, уже нет. Войска бегут к портам в надежде спасти свои жизни. Такова жестокая правда.

В тот же день Слащев выехал в Севастополь.

* * *

Город встретил его полнейшим запустением. На центральных улицах были выбиты стекла окон и разбиты витрины магазинов. Какие-то люди с мешками за плечами торопливо перебегали улицы, прятались в подворотнях, старясь не попадаться на глаза прохожим.

Движущиеся к порту военные ничему не удивлялись и ни на что не обращали внимание. Город был во власти мародеров.

Гостиница «Кист» ещё зачем-то охранялась, но Врангель сутки назад перенес свой штаб на крейсер «Генерал Корнилов».

Слащев попытался проникнуть на крейсер, но его не пустили. Ему сообщили, что главнокомандующий не сможет его принять из-за чрезвычайной занятости, а последние его пожелания Слащеву остаются в силе.

Дом, куда накануне своего отъезда на фронт он перевез из салон-вагона свою жену Нину Нечволодову, денщика Пантелея и всю живность, оказался пустым. Соседи сказали, что его личная охрана отвезла его жену и денщика в порт, а бесхозную живность они выпустили на волю.

В квартире было все перевернуто, видимо, собирались второпях. Среди брошенного и ненужного нашелся и его белый ментик, отороченный мехом. Где-то в заветных закромах разгромленной комнаты он отыскал пузырек с белым порошком-кокаином. Высыпал порцию между пальцев и одним вдохом втянул его в себя. Затем переоделся, натянул на себя ментик и в таком экзотическом виде пошел к Графской пристани.

Завидев его, редкие прохожие останавливались. Постепенно вокруг него собралась небольшая толпа. Все пытались поговорить с ним, выспросить у него их общее будущее.

Слащев охотно вступил в разговоры.

— Скажите, Яков Александрович, это конец?

— Ну что вы! Это только начало. Видите, сколько военных в порту? Я собираюсь с ними обо всем договориться. Мы высадим мощнейший десант в тылу у большевиков. Таких десантов ещё не знала военная история. Мы повернем события вспять. Да-да! Только бы мне не помешал главнокомандующий.

— Ну что вы, Яков Александрович! Генерал Врангель…

— Он трус! — Слащев не стал слушать говорившего. — Он предал Россию. И если такие, как я, не возьмут ситуацию в свои руки, мы действительно потеряем все.

И Слащев шел дальше.

В порту он попытался поговорить с солдатами. Но они не стали его слушать: волновались, торопились на погрузку.

Высланные Ниной Нечволодовой казаки из его охраны, которых Слащев оставил при беременной жене, сбились с ног, разыскивая его. Кутепов сообщил Нине, что Яков Александрович выехал в Севастополь и посоветовал искать его там.

Но его нигде не было.

Наконец появился первый след: соседи видели Слащева и рассказали о его экзотическом наряде.

Поиски облегчились. Человека в гусарском ментике видели прохожие.

Несколько кораблей, подбирали всех отставших от своих частей. Полностью загруженные пароходы отходили от причалов и бросали якорь на рейде, ожидая дальнейших команд. Ушел на рейд и пароход «Русь», где находилась Нина Нечволодова.

Слащева казаки нашли на опустевшем пирсе. Он продолжал бродить здесь, выискивая слушателей. Но им было вовсе не до разговоров с чудаком в гусарском ментике.

Наконец кто-то из казаков заметил одиноко стоящего на пирсе Слащева. Они подошли к нему.

— Ваше превосходительство, заканчивается посадка, — сказал кто-то из них. — Вот-вот отойдет последний корабль.

— Плевать! Это не имеет никакого значения, — сказал Слащев. — Я остаюсь с теми, кто не покидает Россию. Мы будем сражаться до конца.

Казаки понимающе переглянулись. Они знали: со Слащевым такая агрессия случалась после принятия излишней дозы кокаина. Тогда он становился упрямым, неуправляемым, критиковал всех и все.

— Но вас ждут, генерал. Начинается совещание, — решили схитрить казаки.

— Не желаю иметь с ними никаких дел! — решительно заявил Слащев.

— Но обсуждают вопрос обороны Крыма.

Что-то осмысленное промелькнуло в глазах Слащева.

— Где они, эти трусы, бегущие с тонущего корабля! — гневно воскликнул он. — Хочу посмотреть им в глаза! А главнокомандующий уже там?

— Все там. Ждут только вас.

Слащев позволил взять себя под руки и проводить на ледокол «Илья Муромец». Там ему сказали, что, к сожалению, совещание уже закончилось. Впрочем, Слащев на него уже не рвался. К нему подступило тяжелое кокаиновое похмелье.

— А где Нина? — капризно спросил он. — Почему ее нет?

— Она на «Твери». Вы скоро встретитесь, — успокоили его казаки.

Больше он никаких вопросов не задавал.

Его провели в пока еще пустующую каюту, уложили на койку, укрыли одеялом.

Врангель не забыл о Слащеве. Поинтересовался, где он? Ему рассказали. Главнокомандующий распорядился переправить Слащева на «Тверь» под наблюдение Нины Нечволодовой. С тех пор он больше никого не озадачивал до самого Константинополя.

Глава 19

Опоздавшие на погрузку и уже не вместившиеся на сверх меры загруженных кораблях, остатки Донского корпуса и Тереко-Астраханская бригада под командованием полковника Ковальского покинула пылающую Феодосию и пешком, верхом и на телегах, не делая даже коротких привалов, меньше, чем за двое суток прошли до Керчи. Лошадей не жалели, знали, что их все равно придется бросить.

В порту Керчи скопилось около тридцати тысяч солдат и беженцев. Но войска все прибывали.

Три транспорта — «Мечта», «Поти» и «Самара» — забрали всех. Но когда они покинули Керчь, в город пробилось ещё более десяти тысяч солдат. Они взволнованно толпились за портовой оградой, с надеждой и отчаянием вглядываясь в чистый морской горизонт.

Лишь под утро в Керчь прибыл посланный главнокомандующим ледокол «Гайдамак» и пароход «Русь». Они забрали всех, кто хотел покинуть Россию.

Когда «Гайдамак» и «Русь» покинули порт, на набережную стремительно влетела красная конница. Подскочили к самой воде. У кого-то из всадников сдали нервы, а возможно, из озорства, вскинул винтовку и выстрелил.

Капитан «Гайдамака» не оставил без ответа этот выстрел. Издалека до красноармейцев донесся протяжный и тоскливый басовитый гудок. И означал он прощание с Родиной.

* * *

В Евпаторию для посадки прибыло несколько маломерных судов, на них посадили все восемь тысяч человек желавших уехать. Старый начальник порта адмирал Клыков получил распоряжение не идти в Севастополь, чтобы дожидаться там отхода всей эскадры, а двигаться в Константинополь самостоятельно.

Повстанцы-махновцы вошли в город без единого выстрела.

* * *

Трудно проходила эвакуация из Ялты. Отступая, сюда с трудом пробилась уцелевшая часть корпуса Барбовича. Повинуясь приказу Врангеля «проявить максимальное благорасположение к генералу Барбовичу», ему отдали под погрузку самый большой, прибывший в Ялту, транспорт «Крым». Барбович, вопреки всем прежним приказам, не пожелал расставаться с конским составом, и со скандалом, с потасовками загрузил в транспорт не только три тысячи кавалеристов, но и их лошадей. Несколько часов понадобилось, чтобы Барбович отказался от этой своей безумной затеи. Беженцы и некоторые военные учреждения едва не остались на берегу. И все равно все не поместились. Паника прекратилась, лишь когда в Ялту прибыли еще несколько небольших судов. На них разместили всех желающих покинуть Россию.

* * *

Севастополь всегда обладал притягательной силой. Во время отступления сюда хлынуло значительно больше людей, чем первоначально рассчитывали ведавшие эвакуацией командующий Черноморским флотом адмирал Кедров и командующий армейским тыловым районом генерал Скалой. Для того чтобы вывезти всех, французы были вынуждены дополнительно зафрахтовать суда иностранных держав: Греции, Италии и Польши. Привлечены были даже баржи, которые большие суда брали на буксир.

Суда подходили на погрузку несвоевременно. В ожидании очередного транспорта у многих солдат и офицеров сдавали нервы. Некоторые из них, как сомнамбулы толкались в многолюдной толпе, ничего перед собой не видя. Их глаза были устремлены на горизонт. Поручик Чижевский прямо возле портовой ограды застрелил своего коня, а затем пустил пулю себе в лоб. Кто-то из более стойких где-то раздобыл металлический рупор и время от времени выкрикивал: «Господа! Умоляю, не стреляйтесь! Пароходы уже на подходе! Все уедем!»

Постепенно Севастополь пустел.

К полудню Врангелю доложили, что во всех портах погрузка солдат и беженцев полностью завершена.

Заканчивалась посадка и в Севастополе. Оставленные у причалов несколько кораблей предназначались для тех, кто пока ещё оборонял город. Они должны будут последними вернуться в порт и последними отплыть в море. Не погрузились на корабль и юнкера-сергиевцы. Им была доверена охрана порта и наблюдение за порядком при посадке на суда. Третьи сутки они ни на минуту не покидали порт.

Перед тем как судам навсегда покинуть Россию, Врангель попросил построить юнкеров на площади у Главного штаба.

Впервые за последние дни многие увидели бодрого, энергичного главнокомандующего. Каких усилий ему это стоило, знал только сам Врангель. Легкой походкой он вышел к юнкерам. Этот строй не был предусмотрен никаким церемониалом. Юнкера стояли молча, однако по-уставному «ели глазами начальство», устремив на главнокомандующего свои взоры. Печальный строй, однако, они держали четко, как на параде.

— Соотечественники! Друзья! Вся Российская армия, все те, кто решил покинуть Россию и вместе с нею разделить её тяготы, уже погрузились на корабли. Капитаны ждут команды покинуть родные берега, — негромко сказал он, но на площади стояла такая тишина, что если бы он заговорил даже шепотом, все услышали бы каждое его слово. — Хочу от всей души поблагодарить вас за службу. Вы недавно в армии, но уже успели познать все тяготы армейской службы. Вы с честью послужили России до самых последних её минут.

Отныне нашей России больше нет. Есть другая, советская Россия, чуждая и непонятная нам. Что будет с нею, как сложится её судьба, этого вам сегодня никто не сможет сказать.

Голос Врангеля дрогнул. Он смолк и неторопливо пошел вдоль строя, пристально вглядываясь в лица стоящих перед ним юнкеров. Он словно пытался запомнить каждого из них.

— Оставленная всем миром, обескровленная армия, боровшаяся не только за наше русское дело, но и за дело всего мира, покидает родную землю, — продолжил Врангель. — Но мы уходим с высоко поднятой головой, в сознании до конца выполненного долга. Мы сделали всё, что могли. И, я надеюсь, придет час, когда другие, а может быть, и вы, молодые, со временем поправите эту историческую ошибку, и полноправными хозяевами вернетесь на свою землю. Искренне верю в это!

Сняв свою корниловскую фуражку, он низко поклонился на все четыре стороны и неторопливо, не оглядываясь, пошел к причалу, где его ожидал катер. Спустя несколько минут он уже был на крейсере «Генерал Корнилов».

На борту крейсера разместились помимо штаба главнокомандующего также государственный банк со всей документацией, штабные офицеры, их семьи и семьи команды.

Вместе со всеми уезжал и епископ Вениамин. Он сопровождал икону «Знамение» Курскую Коренную. Побывав после новороссийской трагедии в Сербии, она на короткое время вернулась в Россию и вот снова уплывала в изгнание. И кто знал, суждено ли ей снова вернуться в Россию. Россия становилась безбожной: ни для кого не было секретом, что большевики взрывали церкви, жгли иконы, расстреливали священников.

В два часа дня «Адмирал Корнилов» направился к рейду, где уже собрались корабли, которые должны были идти вместе, единой эскадрой. Французский крейсер «Вальдек Руссо» произвел последний салют русскому флагу, развевающемуся на мачте «Адмирала Корнилова». Двадцать один залп прозвучал над опустевшим Севастополем.

Когда эскадра снялась с якорей и бесконечно длинным строем двинулась в море, в городе послышалась ружейная стрельба.

Сто двадцать шесть судов следовали в кильватере за «Генералом Корниловым». Они увозили сто сорок шесть тысяч россиян. Многие впоследствии ещё вернутся, а некоторые приживутся на чужбине, но навсегда сохранят в сердце память о своей покинутой родине.

* * *

Море было спокойное. Как последний привет, с моря в сторону Севастополя дул легкий бриз, волна была ленивая, добрая.

Врангель какое-то время стоял на верхней палубе и с печалью смотрел на уплывающий вдаль белокаменный город. Он мысленно перебирал в памяти события последних лет. Все было сделано не так. С себя он вину не снимал. Но у него уже не было шансов повернуть все вспять. А у Деникина…

Ах, Антон Иванович! Подсказывали тебе умные головы: прежде, чем идти на Москву, повернул бы свой взгляд на восток. Колчак в то время владел огромной и боеспособной армией. Сообща смели бы большевиков, а уж потом стали делить пироги. Побоялся стать у Верховного правителя России мальчиком на побегушках? Не захотел ни с кем делить славу? Но ее прежде надо добыть.

И он, Врангель, тоже советовал Деникину объединить свои силы с Колчаком и лишь потом идти на Москву. Но кто он был тогда, в мае девятнадцатого, когда Деникин начинал свой поход на Москву? Одним из немногих командующих в вооруженных силах Юга России. К тому же нелюбимый, хотя и удачливый командующий, часто споривший по самым разным поводам, что немало раздражало Деникина.

Вода за бортом крейсера пенилась и уплывала вдаль. Так и мысли, которые одолевали Врангеля. Они, как пена на воде: могло быть так — не могло быть так. Время не повернешь назад. Все кончено! И теперь надо, по возможности сохранив достоинство, до конца пройти этой тропой позора. Не он его виновник, точнее, не только он. Но пережить позор Господь определил, прежде всего, ему.

Только одно осталось ему в утешение: рано или поздно, при его жизни или позже, все вернется «на круги своя». Он любил древнюю китайскую мудрость: «Сиди на берегу реки, и Бог принесет к твоим ногам труп врага твоего». Время когда-нибудь смоет позор с его имени.

Чувство тяжелого одиночества охватило Врангеля. Он спустился с верхней палубы вниз, направился к судовой церкви, где уплывала на чужбину икона «Знамение» Курская Коренная. Она издревле считалась покровительницей войск и походов.

В узком сумеречном коридоре с нему подошел высокий седой мужчина в рабочей одежде, с лицом, изборожденным глубокими морщинами. Видимо, он давно ждал его здесь.

— Ваше превосходительство! — обратился он к Врангелю. — Дозвольте и мне приложиться к Коренной.

Врангелю не понравился этот разбойного вида человек, видимо, из обслуги судовой машины, не понравилась встреча в сумеречном коридоре, и напористая и подозрительная просьба войти в церковь.

— Будет время для команды, — отказал ему Врангель. — Помолитесь вместе со всеми.

— Мне бы сейчас, ваше превосходительство! — настойчиво повторил свою просьбу незнакомец. И с отчаянием в голосе объяснил: — Эта икона всю мою жизнь перевернула. Дозвольте!

— Что ж… — неуверенно произнес Врангель. И подумал: бывало и у него такое, вдруг возникала такая потребность помолиться, что он откладывал все свои важнейшие дела и шел в собор, чтобы постоять в благоговейной тишине, подумать, разобраться в себе, в своих тревогах и сомнениях. И всегда замечал: на душе светлело. — Ну что ж… Пройди! Звать-то тебя как?

— Василием… Уфимцев Василий, помощник машиниста. Сам я курский. И она тоже.

— Должно, и прежде, там, в Курске посещал её в храме? — спросил Врангель.

— Случалось.

— Ну, идем.

Они вошли в маленькую и тесную, без иллюминаторов, судовую церковь. Перед иконостасом теплилось несколько свечей, а на аналое лежала икона «Знамение» Божьей Матери, Курская Коренная. Российская святыня.

Василий остался на пороге, ожидая, когда помолится Врангель и разрешит пройти к иконе и ему.

Было тихо, лишь угадывалось, как в бронированные бока крейсера бьет легкая волна и детскими голосами покрикивали носящиеся над эскадрой чайки. Врангель склонился к аналою, припал к иконе и стал почти беззвучно (хотя Василий слышал каждое его слово) молиться:

— Святая Матерь Божья! Спаси и сохрани Россию. Не дай сгинуть ей в темени смут и раздоров и погрязнуть в безбожии. Сохрани людей, ведомых мною и поверивших в меня. Веди нас своею рукою. Помоги обрести нам новую родину или вернуться в прежнюю. Только это прошу… Для себя ничего… Со смирением приму все посланные мне испытания.

Завершив молитву, Врангель прошел к двери и посторонился, уступая путь к иконе Василию.

— Иди. Приложись.

И Василий несмело, ступая на одних носках, приблизился к Коренной, но не приложился к ней, а лишь склонился над ее ликом и с нечеловеческой тоской в голосе не прошептал, а словно бы сдавленным голосом прокричал:

— Прости меня, Матерь Божья! Прости! Не ведал, что творю! Каюсь! Прости! — и торопливо, не перекрестив лба, пошел к выходу из церкви.

Когда они вышли в коридор, Врангель сказал:

— Не хочешь, не говори. Что за камень давит твою душу? Должно быть, большой грех носишь ты в себе, коль не нашел других слов, кроме: прости!

— Вина моя большая, но глупая. И не для человеческого уха, не смею никому рассказать, — сказал Василий.

— Обратись к владыке, исповедуйся.

— Проклянет.

Это уже заинтересовало Врангеля, он попросил:

— Расскажи. Может, полегчает?

Василий промолчал.

Врангель понял: он не хочет рассказывать о своем грехе. Может, убийство? Или разбой? Не стал больше настаивать. Поднялся на палубу. Василий последовал за ним.

Вдали, на самом горизонте, виднелся, освещенный солнцем удаляющийся Севастополь. Он уже выглядел не городом, а лишь белоснежной зубчатой полосой.

Василий остановился возле Врангеля. Молчал. Врангель понял, Василию хочется облегчить свою душу, но и не решался открыться. Не знал, как отзовется генерал на тайну его греха.

— Давно это случилось. В молодости, — решившись, внезапно заговорил Василий. — Прельстили меня большевики. Сильные, смелые. Против царя разговоры вели. Светлую жизнь обещали: коммунизмом называется. Одно только мне в голову не укладывалось: а как же будут люди жить без Бога. И подумал: а может, большевики никого не обманывают? А может, его и в самом деле, нет? Ночами не спал, всё в голове перевернулось. А ответа ни у кого не мог получить. Один ответ был у большевиков: Бога придумали те, кто хочет владеть миром. Бог — это выдумка, сказка.

Рассказывал Василий тихим ровным голосом. Чувствовалось, давние думы пересказывал. И поныне они все еще тревожили его.

Врангель молча слушал.

— К нам в Курск привезли икону «Знамение», поместили в храме Святого Николая. Народу шло к ней тьма-тьмущая. По темноте своей и по молодости мы с дружком моим Левкой Коганом решили проверить, есть ли Бог или его нет. Придумали: взорвем храм. Если икона сгинет в руинах, то никакая она не святая. И ведь взорвали. С динамитом тогда недостатка не было. Заложили по пуду в пяти углах. Три дня трудились. От храма ничего не осталось — гора кирпичей. А когда разобрали развалины, нашли икону. Верите или нет, ни трещины на ней, ни царапины. Такая вот история.

Василий немного помолчал, потом добавил:

— И свет не перевернулся, и солнце не погасло. Стали понемногу забывать об этом. На Ленина молились. А тут — на тебе! Дружка моего Левку молнией убило. И дождь был почти никакой. Так, покапало. Один раз гром прогремел. Левка в поле был. Насмерть… На икону тогда посмотреть не мог, боялся. Потом, позднее, стал в церковь ходить, свечи ставил, каялся, прошения за грех свой у Божьей Матери просил. А исповедаться никому не решился. Вам первому рассказываю.

— На крейсере как оказался? — спросил Врангель.

— Из Курска сбежал, на флот подался. Подальше от своего греха. А тут вдруг узнаю: она у нас на крейсере…

И ещё раз, после долгого молчания, сказал:

— Подумал, что смерть за мной явилась. А ну, как Господь из-за меня наш крейсер потопит? Сколько невинных пострадает.

Врангель смутно припомнил: ему рассказывали, как пьяные большевики взорвали в Курске храм. Так они решили бороться с религиозным дурманом.

А оказывается, все было не так просто. Перед ним стоял один из тех, кто совершил этот варварский поступок. Запутавшийся человек, ищущий свою правду в этом сложном противоречивом мире. Виноват ли он? И кто виноват в его бессмысленном злодеянии?

Глядя на убегавшие за кормой буруны, не оборачиваясь к Василию, Врангель сказал:

— Молись. Господь милостив, простит.

Василий ещё какое-то время ждал, что Врангель продолжит, но тот больше не проронил ни слова.

— Простите, ваше превосходительство, за такую правду, — со вздохом сказал Василий. — Сколько живу, все об этом думаю. Молюсь. Каюсь. А признаться никому не могу. А вот вам рассказал, даже не знаю почему. И вроде как на душе стало легче…

И он тихо ушел.

Врангель остался один. Он оглядел растянувшийся до самого горизонта строй судов, следующих за «Генералом Корниловым». А дальше за мягкой синевой скрывалась земля. Уже почти был невидим, скорее угадывался вдали Севастополь. Ещё совсем немного, и эта белая черточка скроется за горизонтом.

— Господи, что оставили мы там, в России? Сердце? Душу? — с отчаянием в голосе прошептал начальник штаба генерал Шатилов. Врангель не заметил, когда он подошел к нему и сколько времени они стояли так, молча рядом.

— Кресты! — ответил Врангель и спустя какое-то время снова задумчиво повторил: — Да! Кресты!

Глава 20

Они два дня прожили у путейцев. Мимо них время от времени проходили небольшие и сильно потрепанные в недавних боях группки солдат и офицеров. Всего боялись. Бесплотными тенями проскальзывали они мимо стана путейцев и торопливо шли дальше, опасаясь опоздать в Феодосию на погрузку.

На третий день это движение прекратилось, Кольцов понял: Феодосию белогвардейцы уже покинули. Пора!

Где-то после полудня за Ислам-Тереком они обогнали колонну пленных белогвардейцев, человек около ста. Их сопровождали шестеро красноармейцев. Пленные с интересом рассматривали пулеметные тачанки и едущих в них людей. Лица пленных в основном были молодые и не замутненные злобой. Крестьянские и рабочие парни и средних лет мужики — последняя мобилизация генерала Врангеля. Они переговаривались между собой, улыбались. Видимо, спали в тепле и были накормлены.

— Куда их? — спросил Гольдман, когда тачанка поравнялась с тощеньким конопушным красноармейцем-охранником, почти мальчишкой.

— В Феодосию, на регистрацию. По селам насбирали.

— В Феодосии уже наши?

— А кто его знает. Велели — в Феодосию.

— Не боитесь, не сбегут? — смерив мальчишку взглядом, спросил Гольдман

Вместо охранника ответил один из пленных, коренастый, седой, по выправке, похоже, офицер:

— Хотели бы, ушли с Врангелем.

— Что ж остались? Не успели?

Седой ожег Гольдмана недобрым взглядом:

— Вам этого не понять, — ответил он и отвернулся. И больше не взглянул в их сторону.

Солнце ещё не свалилось за горизонт, когда отряд Кольцова въехал во Владиславовку, узловую станцию, откуда одна железнодорожная ветка уходила в Керчь, а другая, совсем короткая, в — Феодосию.

При въезде во Владиславовку они встретили красноармейский патруль и выяснили, что Феодосию уже двое суток назад покинули корабли Врангеля, а Керчь пока ещё в руках белых. Но это не точно. Возможно, что и Керчь белогвардейцы покинут к сегодняшнему вечеру.

Хотели проехать Владиславовку сквозняком, и ночью уже были бы в Феодосии. Но опытный и поднаторевший в бытовых передрягах Гольдман ворчливо сказал:

— Не понимаю. Нас кто-то ждет в Феодосии?

Кольцов промолчал.

— Понял, — сказал ему Гольдман. — У меня там тоже ни сестры, ни брата. Куда торопиться? — И пояснил: — Феодосия забита войсками. Там и Тридцатая стрелковая дивизия и, кажется, Девятая. Скажите, кому среди ночи захочется нами заниматься, устраивать на ночлег?

— Вы говорите так, будто нас кто-то ждет здесь, — лениво не согласился Кольцов. Но перспектива еще несколько часов трястись в тачанке ему тоже не очень улыбалась.

— Светло. Еще сумеем где-нибудь прилично устроиться, — настаивал на своем Гольдман.

Выяснив у красноармейцев, где находится комендатура, они поехали по Владиславовке. Долго плутали по широко разросшемуся, но нескладному, похожему на лабиринт, поселку.

Еще совсем недавно, менее тридцати лет назад, это было маленькое, забытое Богом и людьми село, в основном населенное магометанами. Свое название оно приобрело в то время, когда от Харьковско-Севастопольской железной дороги протянули ветку на Феодосию и Керчь. Тогда сюда приехало много православных переселенцев из Левобережной Украины неведомых до сих пор, но нужных здесь профессий: путейцев, металлистов, инженеров.

На телеграфных столбах, на фасадах домов Кольцов заметил голубенькие бумажные квадратики со знакомым текстом о регистрации всех, кто служил в войсках барона Врангеля — привет от Куна и Землячки. И свидетельство того, что советская власть уже утверждается и здесь.

С помощью редких прохожих они отыскали двухэтажный кирпичный дом, над входом в который красной краской на фанере было выведено «Комендатура». Другой краски во Владиславовке, видимо, не нашлось. Еще совсем недавно это здание занимала какая-то торговая контора и как будто его специально спланировали для комендатуры. Здесь были большие кабинеты и совсем маленькие, зарешеченная комната с двумя вмонтированными в стену бронированными сейфами, и даже несколько комнат без окон, которые новые хозяева тут же приспособили для арестованных. Их, правда, пока еще не было.

Кольцов спросил у дежурного по комендатуре:

— Простите, а где у вас начальство?

— А у нас тут, почитай, все кругом — начальство. Окромя охраны, — флегматично ответил дежурный. — Если можно, позвольте посмотреть на ваши документы.

Бегло взглянув на удостоверение Кольцова, дежурный словно стряхнул с себя сонливость, торопливо вышел из-за перегородки.

— Пожалуйте на второй этаж. Тамочки оно все, и наше, владиславовское, и которые приезжие, из Судака.

Кольцов и Гольдман поднялись по крутой скрипучей деревянной лестнице наверх и уже в коридоре столкнулись с маленьким круглым морячком Иваном Папаниным. Это он с небольшим отрядом партизан спустился с гор и на катерах высадился в Судаке, который к тому времени уже оставили белогвардейцы. Решив развить свой успех, он наведался в Феодосию. И тоже опоздал. Там уже хозяйничала Тридцатая стрелковая начдива Грязнова.

Увидев незнакомых людей, Папанин напустил на себя строгий вид, коротко спросил:

— Кто такие? Документы!

Кольцов вновь предъявил свое удостоверение. Папанин долго его изучал.

— Извините за излишнюю бдительность. У нас тут по побережью бандочка гуляет, прошел слух: выдает себя за чекистов. — И, ещё раз взглянув на удостоверение, потом на Кольцова, спросил: — Так вы и есть Кольцов?

— А вы бы тоже, товарищ, представились, — вместо ответа недружелюбно сказал Кольцов.

— Извиняюсь, Папанин, командир особого партизанского отряда. Сюда вчера залетели, надеялись банду накрыть.

— И что же?

— Не получилось пока. Хитрая банда. Она еще при белых объявилась.

— А комендант? — спросил Кольцов.

— Кожемякин? В Феодосию поехал. Скоро вернется. — И Папанин вновь вернулся к прежнему разговору: — Кольцов! Слыхал про вас. Может, однофамильцы? Мне про него такие легенды рассказывали! А может, это вы у Ковалевского в адъютантах были?

— Был такой грех.

— Стойте здесь. Я сейчас, — и Папанин мячиком покатился по коридору. Заглянул в несколько комнат. В одной задержался подольше. И вышел оттуда с человеком, которого Кольцов узнал ещё издали по особой, только ему присущей раскачивающейся походке. Это был Красильников.

Оставив Гольдмана стоять посредине коридора, он торопливо направился навстречу Красильникову. Тот тоже ещё издали узнал Кольцова. Не говоря друг другу ни слова, они обнялись и молча долго стояли так, дружески похлопывая друг друга по спине.

— Ну, Семен! Вот это подарок! — высвободившись из крепких объятий Красильникова, радостно приговаривал Кольцов, разглядывая своего давнего друга. — Часто вспоминал. Думал: жив ли?

— Я тебя тоже. Как только спустился с гор, стал искать. Раньше возможности не было. Кто-то сказал, будто ты махновцами верховодишь.

— Ими поверховодишь! Не тот народ! — улыбнулся Кольцов и объяснил: — Наблюдателем в махновской Повстанческой армии был от Южного фронта.

— Я так и подумал. Собирался, как только выдастся минута, рвану в Особый отдел фронта. Там мне наверняка бы сказали, жив ли, где сейчас?

Перебивая друг друга, они торопились высказать всё, что передумалось, наболело за долгое время разлуки.

— А я в Евпаторию на свободе хотел поехать, — сказал Кольцов. — Помнится, вроде там у тебя семья?

— Не нашел бы! Точный адрес никому не говорил. Мало ли что…

— Конспиратор.

— И это… Теперь вместе туда поедем. До детишков моих, до семьи. Они, верно, там. Только не в самой Евпатории, а неподалеку, в татарском ауле Донузлав. Я там полжизни прожил.

А Иван Папанин ходил вокруг них и радостно приговаривал:

— Ну, молодцы! Ну, надо же! А он мне всё: «Кольцов, Кольцов». А я ещё подумал: не такой Ковалевский дурак, чтоб на такую наживку пойматься. У него разведка и контрразведка. Враз бы всё вычислили. А выходит…

— А выходит — дурак, — добродушно сказал Красильников.

Потом они спустились на первый этаж, где уже вторую ночь занимали комнату Папанин и Красильников. Сюда хотели поставить два топчана для Кольцова и Гольдмана. Но Гольдман запротестовал:

— Я — с Бушкиным. А вы тут, повспоминайте. У вас есть что вспомнить.

В соседнем здании, бывшем доме купца Харитонова, нашлось место для Гольдмана и Бушкина, а также для всех членов отряда Кольцова. Там же, в добротном сарае, который совсем недавно служил гаражом для харитоновского автомобиля марки «Остин», разместили лошадей. Пулеметы на всякий случай закатили в свое жилище.

Поначалу Кольцов, Красильников и Папанин сидели в комнате втроем. Кольцов и Красильников вспоминали друзей и знакомых, живых и погибших. Папанин сидел в уголочке на своем топчане, слушал, но в разговор не вмешивался. Понимал, что для них это святые минуты.

Потом из Феодосии вернулся комендант Владиславовки Кожемякин. Папанин познакомил его с Кольцовым. Кожемякин куда-то на минуту вышел и вернулся не с пустыми руками. Он вкусно поставил на стол две бутылки вина из чьих-то графских погребов.

— Извините, что недокомплект, — сказал он. — До такого вина полагались бы фрукты, но на них не сезон, — и уже к стоящему на столе вину добавил кулечек сахара, четвертинку буханки хлеба, три вяленых рыбины и завернутый в холстину кусок сала.

Выпили по полкружки вина, закусили рыбой и салом. Поговорили о Феодосии, где прошлой ночью какая-то банда проникла в музей Айвазовского, но ее спугнули, и все обошлось без потерь.

— Тут одна интересная банда по побережью Крыма мотается. Она еще до прихода наших войск здесь объявилась, — сказал Кожемякин.

— Чем интересная? — спросил Кольцов.

— Она главным образом по сейфам специализируется. Крымские богачи надеялись вскоре вернуться, кое-что в сейфы припрятали. А эти «медвежатники» сейфы уродуют. Лом и кувалда — их главный инструмент.

Узнав, что еще совсем недавно Кольцов был у махновцев, Кожемякин неожиданно проявил к ним большой интерес: как воевали, где сейчас?

— Чем объяснить ваше любопытство? — спросил Кольцов.

— Брат мой где-то там у них. Иван Кожемякин. Может, видели его или что слышали? Жив ли?

— Про него ничего сказать не могу. А воевали они хорошо, сам убедился, — коротко ответил Кольцов и добавил: — Сейчас, по моим сведениям, они в Евпатории или где-то поблизости. Если, конечно, не вернулись обратно к себе, в Гуляйполе.

— И как по-вашему, какое у них будущее? Я к тому, что конфликты с большевиками у них были. Простят ли? Не станут ли мстить? — спросил Кожемякин.

— Если вы заметили, большие, крепко стоящие на ногах люди, как правило, доброжелательные и великодушные, — сказал Кольцов. — Россия тоже большая и тоже, надеюсь, великодушная. Война кончилась. Кому мстить? И зачем? — и бодро добавил: — Будем жить! И, как в той сказке: и добро наживать.

Как бы исчерпав общие, интересующие всех темы, Кожемякин предложил Папанину:

— Идем ко мне, Ванюша! Может, удастся какой часок поспать. А им, — он кивнул на Кольцова и Красильникова, — им не до сна. Им небось хочется без свидетелей старое вспомнить и о будущем поразмыслить.

После того как они остались одни, Красильников предложил:

— А и вправду, давай чуток повспоминаем. Наверное, ты знаешь что-то такое, чего не знаю я. К примеру, жив ли Старцев?

— Жив и здоров. Он по-прежнему в Харькове.

И Кольцов подробно рассказал Красильникову о работе Старцева в Гохране. А это потянуло за собой воспоминание о неудаче Старцева в Париже. Рассказал о своей поездке во Францию Ивану Платоновичу на выручку.

Воспоминания сродни спутанному клубку ниток: потянешь за одну, а она вдруг оборвалась. А иная — бесконечная, с массой узелков, которые неторопливо развязываются. И вот у тебя в руках уже две, три нитки — только тяни, только развязывай!

Рассказывая о своей поездке в Париж, Кольцов не мог не вспомнить Фролова. И пошел новый рассказ об удивительном повороте в жизни их общего давнего друга. Из чекистов он вынужденно, по велению партии большевиков, стал банкиром, работал в Турции и Англии, а в последние месяцы переселился в Париж, совладеет одной из крупных банкирских контор.

Следом возникла еще одна ниточка, еще одно воспоминание — о человеке, который сыграл важную роль во время поездки Кольцова в Париж. Он рассказал все, что знал и помнил о графе Юзефе Красовском (он же румынский барон Гекулеску). На самом же деле, если ему верить, он был обнищавшим русским дворянином Юрием Александровичем Мироновым. Это был уникальный экземпляр в коллекции персонажей, с которыми сводила Кольцова жизнь. Его бы показывать в цирке: единственный в России дворянин, который зарабатывал себе на кусок хлеба малопочтенной профессией «медвежатника» и другими головоломными аферами. Он даже ухитрился продать Эйфелеву башню: один раз богатому шейху, а второй раз — американскому миллионеру. Ни один из пострадавших обращаться в суд не стал.

Потом Красильников вспомнил о дочери Старцева Наташе.

— Она тоже в Харькове?

— Ее нет в России. Уехала. Влюбилась во врангелевского офицера и уехала. Кажется, в Аргентину или в Мексику.

— Во, рыбья холера, как жизнь все перекручивает, — вздохнул Красильников. — Последний раз я видел ее в горах. Она ехала в сопровождении офицерика. Сказала, что это наш человек. Я, старый дурень, ей поверил, а мог бы спасти.

— И хорошо, что не спас. А она своей ложью спасала не офицера, а своего возлюбленного. Ты не злобись на нее, Семен Алексеевич. Это — любовь. Он — полковник, артиллерист. Фамилия, насколько помню, Барсук-Нездвецкий.

— Дожились! — горестно вздохнул Красильников. — Эх, Натаха, Натаха! А я уж, грешным делом, мечтал: кончится война, и выдам я ее замуж за хорошего парня, смелого, умного, лихого чекиста!

— И кого же ты ей присмотрел? — с легкой иронией в голосе спросил Кольцов.

— Тебя. Ты ей всеми статьями подходишь. И она тебе… Эх!

— Не огорчайся, Семен Алексеевич. Она счастлива, и это — главное. Всей своей жизнью, опасной работой в подполье она заслужила свое женское счастье.

— Но ведь белый офицер, Паша! — не принял доводы Кольцова Красильников. — Заклятый наш враг!

— Кончилась война, Семен! Все! Другое время. Нет больше белых и красных. Есть просто люди. Хорошие и плохие.

— Не согласный я с твоей философией! Париж на тебя, что ли, так повлиял? — И, слегка пристукнув кулаком по столу, он твердо произнес: — Нет, Паша! Были красные и были белые! И были они нам кровными врагами. Из памяти это не вычеркнешь.

— Но я не хочу жить в том мире, где будут белые и красные. Это будет мир злобы и ненависти, — спокойно сказал Кольцов.

— А что? Простить? — рассерженно крикнул Красильников. Кольцов никогда не видел его таким. Он даже не мог предположить, что в душе этого тихого, покладистого и даже слегка флегматичного человека бушуют такие страсти.

— Нет, конечно. Прямых виновников войны не так много. С этими действительно надо разобраться. Кто этого заслуживает, наказать. А остальных — да, простить. Самое страшное, если мы разделим людей по цветам и стравим их друг с другом. Мы свалимся в Средневековье, в мракобесие. Подумай об этом, пожалуйста, и пойми.

— Ага! Понять и простить?

— Да! Понять и простить!

— Я подумаю, — миролюбиво пообещал Красильников, поняв, что спор переходит в ссору. А она не нужна ни ему, ни Кольцову.

Потом вспомнили о Юре. Кольцов ничего о нем не знал, Красильников тоже. Жив ли? Где находится? Чью сторону принял? Его неокрепшую душу еще можно было легко повернуть в любую сторону.

Красильников сказал, что от кого-то слышал, будто у Климова в авиаотряде летал мальчишка лет пятнадцати. Его чуть не сбили. И лично сам Фрунзе запретил ему летать на боевые задания.

— Я уверен, это Юрка, — сказал Красильников.

— В Каче его надо искать, у дядьки. Если, конечно, его дядька не бежал с Врангелем. Мог и Юру с собой забрать, — задумчиво сказал Кольцов.

— Не, Юрка не такой! — не согласился Красильников. — Я уверен, он у Климова!

Ночь тихо приближалась к рассвету, а они все продолжали говорить. Вспомнили всех, кого когда-то знали, и чья судьба была им интересна.

Лишь одно табу Красильников не нарушил: ничего не спросил у Кольцова о Тане Щукиной. Он знал о их любви и не одобрял Павла. Понимал, дело слишком личное. Захочет, сам расскажет.

Безмятежную рассветную тишину взорвала винтовочная пальба. Стреляли неподалеку. Это было похоже на короткую стычку: десятка полтора выстрелов, и тишина.

Но комендатура зашевелилась. Кто-то сбежал по лестнице вниз, носились взад-вперед по узкому коридору красноармейцы.

Кольцов и Красильников тоже оделись.

Папанин широко распахнул их дверь, схватил с вечера забытую здесь кожанку и тут же выскочил. Кольцов и Красильников устремились за ним.

Во дворе стояли несколько грузовиков, они освещали фарами небольшое дворовое пространство, в котором мелькали красноармейцы. А посредине всей этой суеты, стоял Кожемякин и как дирижер размахивал руками.

— Гусев со своими — на Феодосийскую дорогу! Харченко — на Керченскую! Четвертый взвод — со мной, в имение Свечникова!

Заметив во дворе Кольцова, он сказал:

— Вы бы, товарищ Кольцов, досыпали! С дороги все-таки! Да и незачем вам туда! Ничего интересного!

— Посмотрю на неинтересное.

— Залезайте в кабину!

Интересного, и правда, было мало. Они ехали каких-то минут пять, въехали в узкую аллею и вскоре остановились перед массивным двухэтажным домом в русском купеческом стиле: с двумя, похожими на бочонки, колоннами по обеим сторонам парадного входа.

На ступенях лежал красноармеец. Шинель у его плеча была пропитана кровью.

Увидев Кожемякина, красноармеец попытался приподняться, но не смог. Ему помогли, усадили.

— Что у тебя, Чугай? — на бегу спросил Кожемякин.

— Рука! Поглядите, Степан Матвеевич, есть у меня рука?

— Рука на месте. Сейчас санитары подъедут!

— Узнайте, шо там с Ленькой Саморядом? — Чугай указал глазами на входную дверь в дом. — Мы им двери не открывали. Они, гады, через окно.

Два окна с тыла дома, и верно, были выбиты, сломанные рамы валялись на вытоптанном снегу. Отсюда, похоже, бандиты и забрались в дом.

Мертвый Ленька Саморяд лежал в луже крови в коридоре второго этажа. Кровавый след тянулся в комнату без окон, где на полу валялись два тяжелых бронированных сейфа. Когда принесли фонарь, стало ясно, что Леньку убили в комнате с сейфами, а затем, чтобы тело не мешало, вытащили его в коридор.

В глухой комнате был полный разгром. Вмурованные сейфы были выворочены из стен и лежали на полу. По ним, судя но вмятинам в металле, долго били ломом или молотом. Они были покалеченные, но замки грабителям не поддались. Чем-то испуганные, они не успели закончить свое дело и бежали.

Кожемякин вернулся к Чугаю. Его обступили красноармейцы и, не дожидаясь приезда санитаров, сняли с него мокрую от крови шинель и, как умели, стали перевязывать.

— Ну что у него? — спросил Кожемякин.

— В руку возле плеча. Кость вроде не задета, — ответил пожилой красноармеец, перевязывая найденным в доме полотенцем раненую руку. — В крови все, не поймешь. Но, похоже, повезло.

— Ты хоть видел их, Серёга? — спросил Кожемякин.

— Четверо или пятеро. Мимо пробегали. Я там, за лестницей сховався, — морщась от боли, ответил Чугай. — В одного стрельнул. Не знаю, может, попал? Посмотрите там, в хате, возле окна.

— Никого не разглядел? Ну, может, хоть какие-то приметы запомнил?

— Та как их разглядишь! В хате тёмно, а они все в черном.

Когда совсем рассвело, они обнаружили на первом этаже возле окна капли крови. И во дворе, среди перемешанного убегающими бандитами снега, обнаружили редкие кровавые пятна.

У дороги на задворках имения, среди вытоптанного снега, они нашли бумажную обертку от ваты. Кровавые следы исчезли. Здесь бандиты сели на коней и умчались из Владиславовки.

* * *

Уже в комендатуре, в кабинете Кожемякина, они восстановили картину происшедшего.

Поняв, что входная дверь заперта и без шума её не открыть, бандиты влезли в дом через окно. Чугай находился внизу, Саморяд — на втором этаже. Что дом охраняется, бандиты не знали. Услышав шум, Чугай спрятался под лестницей. Не увидев его, бандиты пробежали на второй этаж. Примерную планировку дома они знали, дом Свечникова почти ничем не отличался от других купеческих домов, и они сразу направились к сейфам. Там они обнаружили Саморяда и тихо, ножом, расправились с ним. До Чугая сверху стал доноситься грохот: бандиты выламывали сейфы из стены, затем пытались взломать замки.

Чугай стоял под лестницей в темноте, размышляя над тем, как незаметно и бесшумно выскользнуть на улицу и поднять тревогу. Напротив него вдали виднелось сереющее в предрассветных сумерках окно.

Вопрос, что понадобилось одному из бандитов искать в темноте на первом этаже, так и остался без ответа. Может, искал ключи от входной двери или что-то другое? Бандит кружил неподалеку от Чугая. Чугай на короткое время увидел его силуэт в окне, выстрелил и, выскользнув во двор, снаружи запер дверь.

Гулкий выстрел, раздавшийся внутри дома, напугал бандитов. Бросив на полу свой инструмент, они посыпались через выбитое окно на улицу. Теперь Чугай их хорошо видел. Подняв винтовку, он выстрелил вслед убегающим бандитам, но, вероятно, не попал. Бандиты огрызнулись, но стреляли не прицельно, скорее от страха.

Отставший от остальных, видимо, раненый Чугаем, бандит обернулся и тоже выстрелил. Просто так выстрелил, в Божий свет, как в копеечку. Но пуля-дура нашла свою цель, попала в Чугая.

Проанализировав все, после продолжительной паузы, Папанин сказал:

— Поразительный факт. Опять — ничего. Никаких зацепок.

— Может, это не одна банда?

— Почерк ее. В Новом Крыму, под Феодосией, устроили полный разгром. На даче археолога Саватеева ломом продолбили стену, а опустошили только один примитивный сейф, унесли коллекцию античных монет. У князя Голицына в Новом Свете бронированный сейф ломом изуродовали. Через день повторили попытку и опять ушли ни с чем.

— Может, и до нас еще придут? — спросил Кожемякин.

— У них спроси, — сказал Папанин.

— И спрошу, — пообещал Кожемякин, — Поймаем, я про все у них спрошу

— Сперва поймай, — и Папанин продолжил: — И, заметьте, охотятся только за драгоценностями. Даже ценное, но габаритное, не берут. Как по-вашему, что это значит?

— Понятно: легче вывезти. И там, за границей, легче сбыть, — сказал Кольцов.

— И я так подумал, — согласился Папанин и устремил свой взгляд на Кольцова. — Вот вы, товарищ Кольцов. У вас опыт. Что бы вы предприняли в этом случае? Ну, в смысле, как вы думаете, на какой крючок их бы можно подловить?

— Не знаю, — чистосердечно сознался Кольцов. — В этих делах у меня опыта никакого.

— И все же? — допытывался Папанин.

— Думаю, надо охранять все брошенные господами особняки и постепенно вывезти из них все ценности. И мародерство прекратится. Во всяком случае, эта банда самоликвидируется или уйдет туда, где еще можно чем-то поживиться.

— Это понятно, — сказал Кожемякин. — А вот как именно ее выловить? Очень мне хочется ее наказать за такую наглость.

— Для этого надо знать, что это за банда, — продолжил размышлять Кольцов. — Где-то же они ночуют, едят, держат коней. Ездят по тем же дорогам, что и вы. Вероятно, вы даже встречаетесь с ними. Возможно, у них даже есть какие-то документы.

— А если ввести спецпропуска? — предложил Красильников.

— На это уйдет время. А его нет, — сказал Кольцов. — Они могут в любой день со всем награбленным покинуть Крым.

— Я полагаю, без хорошей добычи они не сбегут, — не согласился Папанин. — Каждую ночь выезжают на промысел. Часто — неудачно. Возвращаются туда снова и снова. Оставляли засады — не приходят. Словно их кто-то предупреждает.

— Вполне возможно, — сказал Кольцов, — Если это так, у них у первых появятся эти пропуска.

— Так что же все-таки делать? — спросил Папанин.

— Думать.

* * *

Ночью Кольцов тупо смотрел в потолок — не спалось. Несколько раз просыпался Красильников, ворчливо спрашивал:

— Чего не спишь?

— Ехать в Феодосию надо.

— Не торопись. Подмогни хлопцам. Все ж таки у тебя опыта поболее.

— Там дела.

— И это дело тоже тебя касаемо.

— Всех нас.

— Я и говорю: и тебя тоже.

Помолчали. Красильников поворочался, сказал:

— Ты спи.

— Не спится. Думаю.

— Барское занятие. Завтра будешь, как побитая собака.

Кольцов ничего не ответил. Продолжил изучать потолок. Красильников снова уснул. А Кольцов, полежав еще с полчаса, тихо встал, прошел по коридору, заглянул в комнату, где спали Папанин и Кожемякин. Разбудил Кожемякина. И когда тот вышел в коридор, Кольцов отвел его в дальний угол, спросил:

— Можешь связать меня с Харьковом?

— Вот так сразу? — удивился Кожемякин.

— Вот так сразу, — подтвердил Кольцов.

— Может, подождешь до утра? — с надеждой спросил Кожемякин. — Люди спят.

— Разбудим.

— Подожди, оденусь.


На станции они прошли на узел связи. Городок был в глубоком сне. Не брехали собаки. Лишь где-то на дальних путях, подчеркивая предрассветную тишину, время от времени сиротливо и одиноко покрикивала маневровая «кукушка».

Им долго никто не открывал. И лишь когда Кожемякин сердито назвал себя, прогремели засовы и на пороге встал заспанный дежурный.

— До утра ничего не ожидается, — опередив вопросы, доложил Кожемякину дежурный.

— Дорогу починили? — спросил Кожемякин.

— Вроде. Днем товарняк с Джанкоя пришел.

— А скажи, дружок, можешь меня с Харьковом связать?

— Так ночь же, — не понял дежурный.

— А мне ночью и нужно. Сумеешь?

— Постараюсь, — зевнул дежурный. — Только через Феодосию не получится. Попробую через нашу, путейскую.

— Ты не пробуй. Ты смоги, — нахмурился Кожемякин и мягким голосом добавил: — Очень нужно.

Дежурный присел к столу, уставленному серыми металлическими ящиками, защелкал тумблерами. И ящики стали оживать, загудели, засветились разноцветными огоньками.

Кожемякин и Кольцов присели на скамейку и с интересом молча наблюдали.

— Джанкой! Отзовись, Джанкой! Что, разбудил?… Да пришли твои товарняки, уже в Феодосии. Ты вот что: ты дай мне, пожалуйста, Александровск.

Даже на расстоянии они слышали доносящееся из трубки звучание эфира: писк, обрывки морзянки, искаженные расстоянием приглушенные голоса, требующие со второго кого-то переместить на четвертый путь, потому что… Но почему, они так и не услышали. Сквозь все эти шумы пробился грубый мужской голос:

— Кому там не спится? Ты, Джанкой?

— Владиславовка!

— Серафим?

— А то кто ж еще! — обрадовался владиславовский дежурный. — Слушай, Степан! Мне бы Павлоград!.. Ничего, проснутся! У нас работа такая!.. Павлоград? Спал, Коляня?… А нам не до сна! Удружи, дай мне Харьков!

Вскоре отозвался Харьков. На просьбу соединить с УкрЧК Харьков заупрямился. Какой-то полусонный железнодорожный чин стал доказывать, что по инструкции он не может занимать связь неслужебными разговорами и категорически запрещено включаться в городскую линию.

Кольцов понял, что сейчас все труды дежурного пойдут на смарку и протянул руку за трубкой:

— Дай-ка, я ему пару слов скажу! — И затем в трубку Кольцов сказал: — Харьков! Слушай меня внимательно! Делай, что тебе сказали!.. Кто я? Запиши! Обеспечивал связь полномочному представителю ВЧК Кольцову. Там ответит дежурный. Попроси его срочно разыскать Манцева! И быстро! Доспишь потом!

Минут через пять отозвался Манцев.

— Василий Николавевич! Это Кольцов, звоню из Владиславовки! Большая просьба! Крайне важно! Пошлите сейчас же кого-то в Основу, там детская коммуна Заболотного. У него работает человек по фамилии Миронов. Так вот этот Миронов завтра должен быть здесь, у меня. Запишите: Миронов, Владиславовка… Потом все подробно расскажу. И главное! Этот Миронов должен выехать ко мне со всеми своими инструментами для починки и вскрытия сейфовых замков… Да, вы почти угадали: открываю мастерскую по починке замков. Нет-нет, не шучу… Какое — до утра! У меня время на часы идет, может, даже на минуты! Государственной важности дело!.. Заранее спасибо!

Когда они возвращались обратно в комендатуру, Кожемякин всё пытался понять, что затевает Кольцов. Ясно, что-то связанное с сейфами. Может, решил осуществить одно из своих первоначальных предложений: опустошать все сейфы и таким образом лишить бандитов их грабительских доходов. Но уйдут ли они? Или переключатся на более мелкие кражи, станут грабить обывателей? Нет, это не решение. Надо бы ликвидировать эту наглую банду!

И уже когда они подходили к комендатуре, Кольцов спросил:

— Вы когда-нибудь рыбачили?

— В детстве ещё. Мальчонкой.

— И щук ловили?

— Щурят. Щук ловили, которые постарше. Особенно весной, когда паводок сойдет.

— А как?

— Да просто. В бочажке живца словишь, и на него.

— Вот и мы попытаемся поймать банду «на живца», — сказал Кольцов и больше ничего объяснять не стал.

Вернувшись, Кольцов сразу же уснул. Он знал: Манцев сделает всё возможное, чтобы Миронов уже к вечеру или ночью был во Владиславовке.

* * *

Утром они собрались у Кожемякина. Кольцов попросил пригласить сюда Бушкина и Гольдмана. По просьбе Кольцова они большую часть времени проводили в Феодосии, в штаб Особого отделения Девятой дивизии, которая сменила Тридцатую. Пришел один Бушкин, Гольдман остался в Феодосии.

— Я вот о чем подумал, — начал Кольцов. — Бандиты оказались не совсем подготовленными для своих бандитских операций. Мелкие сейфы им удается вскрывать. А вот бронированные, со сложными замками, им взять не под силу. Лом не берет. Могли бы, конечно, взрывать. Но дело это шумное и опасное. Советская власть установилась здесь надолго, это они уже поняли. И вряд ли их устраивает перспектива остаться здесь. Поэтому они торопятся побыстрее обогатиться и затем сбежать за границу. И я решил немного им поспособствовать.

Кольцов говорил медленно, словно вслух размышлял. На последней его фразе все с удивлением переглянулись.

— Вы не ослышались. Завтра к вечеру сюда, во Владиславовку, приедет крупный специалист по сейфам. Иными словами, «медвежатник». Наша задача: распространить о нем слух, и он должен дойти до бандитов.

— Каким образом? — поинтересовался Папанин. Было видно, что ему нравится предложение Кольцова, но пока не до конца понимал способ его реализации. — Бандиты — парни тертые. Их слухом не возьмешь — не поверят.

— Просто слухам не поверят, — согласился Кольцов.

— А если и поверят, попытаются сперва проверить, — сказал Кожемякин.

— Совершенно верно, — сказал Кольцов. — Нам надо будет постоянно держать нашего «медвежатника» в поле зрения. Задача не простая.

— У вас есть предложения? — снова спросил Папанин.

— У меня есть одно из предложений. Возможно, кто-то подскажет что-то более остроумное и менее громоздкое. Я придумал то, что придумал. Не судите строго.

— Рассказывайте! — едва ли не в два голоса попросили Папанин и Кожемякин.

С интересом ждали ответа Кольцова Красильников и Бушкин.

— Завтра или, на крайность, послезавтра в Феодосии открывается мастерская по ремонту обуви, одежды и конечно же по ремонту замков и изготовлению ключей?

— Откуда у вас такие сведения? — не понял Кожемякин.

— А мы ее откроем. Сами.

— Но причём тут обувь, одежда?

— Не нужно акцентировать внимание на замках. Так, между прочим. В этом случае еще можно надеяться, что бандиты ухватятся за наш крючок, — сказал Кольцов. — Сапожников и портных надо поискать среди своих. Важно, что б в мастерской не было чужих людей.

Кольцова слушали с куда большим интересом, чем царь Шахрияр Шехерезаду. Предложение все одобрили, иных не последовало. И, вероятно, каждый из них подумал: как все просто. Но почему же бандиты не додумались поискать «медвежатника»?

Впрочем, как его искать, чтобы не вызвать подозрение! А их мало, и далеко не в каждом городе его можно найти. Профессия сама по себе уникальная, а в дни вселенских катаклизмов еще и весьма востребованная. Поди, поищи! А тут — вот он, сам идет им в руки.

Но конечно же прежде чем привлечь мастера к своему делу, бандиты попытаются убедиться, что он — именно тот человек, который им нужен. Не преминут устроить ему проверку: не связан ли мастер с ЧК? К этому их «медвежатник» Миронов тоже должен быть готов.

Решили также, что Бушкин будет постоянно при Миронове, но при этом держаться в тени. Одинокий мастер вызовет меньше подозрений.

Заговорили о помещении.

— Найдем! — пообещал Кожемякин. — Тут, рядом с вокзалом, есть хорошее помещение. Я хотел там устроить пункт для перерегистрации.

— Владиславовка не годиться, — возразил Кольцов. — Бандиты могут больше сюда не явиться. А времени на этот спектакль у нас крайне мало.

— Где же? — спросил Кожемякин.

— Лучше всего, конечно, в Феодосии. Не знаю только, как там насчет помещений. Место нужно людное, броское.

— С этим проблем не будет, — сказал Папанин. — Где-нибудь на Итальянской улице или на Генуэзской. Может, возле Лазаревского сквера. Там всегда очень многолюдно.

— И все это за день? — с сомнением спросил Кожемякин.

— За сутки. Сегодняшний день и ночь. К утру мастерская должна быть так оборудована, чтобы ни у кого не возникало никаких сомнений.

До вечера было еще далеко, и Бушкин вызвался съездить в Феодосию и там вместе с Гольдманом поискать подходящее помещение. Благо, пустующих пока что было еще немало. Но надо было найти такое, чтобы оно отвечало всем их требованиям: для каждого мастера было бы по комнате, а у мастера по ремонту замков — и вторая, смежная, из которой можно было бы наблюдать за посетителями.

К тому же с помощью нескольких красноармейцев, которых выделили в подчинение Бушкину, надо было привести помещение в надлежащий порядок.

Бушкин покинул кабинет, Кольцов вышел его проводить. Выслушав последние наставления Кольцова, он уверенно сказал:

— Хотите — верьте, хотите — нет, но наша затея увенчается успехом.

— С чего ты так решил?

— Мне сегодня приснился снег. Вроде иду я это по полю, а кругом снег. От края и до края. Чистый, пушистый.

— Ну, снег. Ну и что?

— У меня бабка полуцыганка была. Ее дед из табора украл. Ну, не то, чтобы украл, она сама с ним сбежала. Полюбила, должно быть. Так она умела как-то сны разгадывать. Чистый снег — это удача, радость.

— Глупости все это, Бушкин, — улыбнулся Кольцов.

— А я верю. Еще когда пацаненком был, запомнил. Бабушка так говорила: когда человек умирает, его тело на земле остается, а душа в какой-то иной мир переселяется и оттуда за нами наблюдает. Они там все про всех знают: и что было и что будет. А сон, это знак оттуда. Предостеречь могут, если на человека какая-то беда надвигается. Словами сказать не могут. Человек должен сам расшифровать свой сон, понять посланный оттуда знак.

— Ты же большевик. А сколько глупостей намешано в твоей умной голове, — укоризненно покачал головой Кольцов.

— Одно другому нисколько не мешает. Вот вам пример. Мы когда с товарищем профессором в Париж с бриллиантами ехали, мне в поезде приснился сон. Никому не рассказывал, вам первому. Будто гроза такая, что от молний светло, как днем. А грома не слышу, тишина. И мы с товарищем профессором идем по грязи. А она все глубже, уже чуть ли не по пояс, еле-еле идем. Товарищ профессор уже задыхается. И просит меня: иди один, может, еще спасешься. Я его тащу, а он сопротивляется. И вдруг, чувствую, где-то глубоко под грязью вроде как твердое что-то. Стал ногами в это твердое упираться и вышел на поляну. А там зеленое все, солнце, море цветов. И я еще подумал: «Красота какая! Вроде как в раю». Такой вот сон! И ведь все сбылось: и бриллианты нашли, и домой благополучно вернулись.

— Ты вот что, Бушкин! Ты эти глупости больше никому не рассказывай! — сердито сказал Кольцов. — Не расхолаживай людей. А то и впрямь подумают: зачем нам стараться, если и без наших стараний все хорошо образуется.

И Бушкин уехал.

Кожемякин и Папанин со своими красноармейцами занялись остальным: вывеской, поисками среди своих бывших сапожников, портных различного сапожного и портновского инструмента.

Все так поверили в эту задумку Кольцова, что комендатура превратилась в подобие пчелиного роя.

Сапожника нашли среди своих. Многодетный пулеметчик Калиберда сказал, что дело это ему знакомо. Пошить сапоги или ботинки он, конечно, не сумеет, а подметку подбить или латку на сапог пришить — это не вопрос. Своим шустрым детишкам ему чуть не каждый день приходилось чинить обувку.

С портным оказалось потруднее. Но решилось и это: истопник комендатуры в молодости был подмастерьем у еврея портного, и с тех пор на досуге обшивал не только свою семью, но и соседей. У него оказалась вполне приличная швейная машинка «Зингер» и вся портновская атрибутика.

Красноармейцы и папанинские партизаны мотались по Владиславовке в поисках всего, что еще было необходимо для мастерских: сапожные колодки, металлические лапы, дратву, березовые гвозди, куски кожи на подошвы — словом, выпрашивали все, что могло бы убедить будущих посетителей в том, что это настоящая мастерская.

Из кабинета Кожемякина забрали большой обеденный стол. В домашней мастерской не до конца разграбленного имения купца Свечникова отыскали верстак, тиски и различную слесарную мелочь.

Все добытое складывали в грузовик.

Вывеску сотворили из двух прямоугольных листов кровельного железа, выпрошенных в депо. Там же разжились черной и красной краской, другой не было. В связи с этим разгорелся нешуточный спор, какой у вывески должен быть фон. Одни настаивали на черном с красными буквами. Другие с ними не соглашались:

— Такая вывеска только для погребальной конторы.

Выбор был небогатый. Остановились на красном фоне с черными буквами. Вверху крупно написали «Ремонт» и ниже рядочком: «одежды, обуви, замков». «Изготовление ключей» на вывеске не вместилось.

К вечеру, когда из Феодосии вернулись Гольдман и Бушкин, у Кожемякина было все готово. Гольдман доложил, что подходящее помещение они нашли на Базарной площади, в одном из трех каменных корпусов. Прежде там размещался магазин галантерейных товаров, который прекратил свое существование незадолго до того, как врангелевские пароходы покинули Крым. Вместе с кубанцами генерала Фостикова бежал за границу и владелец магазина купец Рукавишников, отец которого на свои средства устроил на Феодосийском насыпном молу маяк с переменным светом.


Ночью приехал Миронов. С Харькова Манцев отправил его «литерным», который до Джанкоя домчался без всяких задержек и, высадив его, побежал дальше, в Симферополь. А Миронов не без труда, на попутных маневровых паровозах и даже на дрезине к полуночи добрался до Владиславовки.

Встречал его Бушкин. Первое, что сказал ему Миронов, повергло его в легкое замешательство:

— Имейте в виду, никаких сейфов я вскрывать не буду. У меня теперь новая жизнь. И мне нравится быть честным человеком.

— А никто вас и не заставит.

— В таком случае, зачем мне было приказано волочь на себе эту кучу железа? — Миронов пнул носком сапога свою тяжелую ношу.

— Возможно, придется кого-то проконсультировать. Для наглядности.

Бушкин подхватил гремящий железом ранец Миронова.

— Я почти забыл своё непочтенное ремесло. Нет, не так. Я, даже если бы захотел, уже не смог бы вскрыть серьезный сейф: не те руки, не те глаза, не тот слух. В коммуне я занимаюсь мужской работой, мои руки огрубели. Но, дай Бог здоровья товарищу Кольцову, я теперь, может быть, впервые в жизни, откровенно счастлив. И лучшей доли себе не желаю.

Пока они шли по темным улицам Владиславовки, Миронов продолжал рассказывать:

— Знаете, у нас в семье было много детей, две няни и две гувернантки. Жизнь мне портили только занятия французским и музыкой. А в остальном — веселое, беззаботное и шумное детство. Вероятно, так выглядит детское счастье. И я все задумывался, а как же выглядит взрослое счастье? Теперь там, в коммуне, я его познал. У нас там около полусотни детишек: беленьких, рыженьких, конопушных, курносых — на любой вкус. Извините, Бушкин, у вас есть дети?

— Не довелось, — не совсем впопад ответил Бушкин.

— Уже надо торопиться, — сказал Миронов. — У меня там, в Основе, есть на примете одна замечательная дама. Я уверен, она вам понравится.

— Это интересно, — бесцветным голосом ответил Бушкин. — Еще поговорим. Потом, позже.

И Бушкин стал рассказывать Миронову о бандах, которые грабят богатые имения, ломами и молотами пытаются вскрывать тяжелые бронированные сейфы.

— Какая мерзость! — поморщился Миронов. — Хорошие сейфы требуют деликатного обращения и тишины. Их раздражает даже грубый голос. Да-да!

— Ну, это вы уж загнули! — хмыкнул Бушкин.

— Представьте себе! Однажды я работал со сложнейшим сейфовым замком конструкции англичанина Шубба. Дело ночное. Нервы. А за моей спиной еще трое: наблюдают, разговаривают, ссорятся. А у меня, хоть плачь, ничего не получается. И тогда я попросил всех выйти. А сам так ласково поговорил с замком, попросил его меня не подводить. И что вы думаете? Едва я дотронулся до его нутра щупом, как все шесть пластин одновременно поднялись. До сих пор не могу объяснить, почему так произошло.

Кольцов встретил Миронова радостно. Миронов торопливо рассказал ему об Основе, о Заболотном, о его детях Кате и Коле. И одновременно напряженно наблюдал за сутолокой, которая творилась вокруг него. На всякий случай повторил, теперь уже Кольцову:

— Но, прошу вас, Павел Андреевич, не заставляйте меня вскрывать замки. Я уже разучился. Я вполне доволен своей новой жизнью.

— Замки вскрывать вы не будете. Надо будет только убедительно сыграть знакомую вам роль опытного «медвежатника», знающего себе цену. Если придется, поторгуетесь — и не сойдетесь в цене. И все. Мы будем рядом, в обиду вас не дадим.

И Кольцов рассказал суть своей затеи. Задача: поймать банду грабителей. Разыгрывается этот спектакль лишь в надежде, что бандиты придут к нему.

— Нам важно увидеть хотя бы одного из них. На этом ваша миссия заканчивается.

— Рискованная затея. Ставлю сто против одного, что из этого ничего не получится, — с сомнением сказал Миронов.

— Почему?

— Потому, что я плохой артист. Они это сразу поймут. А мне, между прочим, еще жить хочется. Она у меня только наладилась.

— Вам ничего не нужно играть. Ведите себя так, как всегда.

* * *

Папанина и его отряд отзывали в Симферополь. Времени на прощание не было. На короткое время собрались в кабинете у Кожемякина.

— Жаль, не увижу, чем закончится ваша пьеса, — с грустью сказал Папанин.

— Мы тебе потом все доложим, — пообещал Кожемякин.

Кольцова огорчило это известие. Расставаться с Красильниковым не входило в его планы. Хотел запросить Фрунзе, чтобы Красильникова передали в его распоряжение, но не успел. Вернее, не подумал об этом сразу же после встречи. Не отказал бы.

Кольцов подсел к Папанину.

— Так понимаю, кончается твоя боевая жизнь, Ваня?

— Боевая, может, и не кончается, а партизанская — это точно.

— Кому собираешься передать свой отряд?

— Начальство скажет. Скорее, Красильникову.

— А если я попрошу тебя оставить Красильникова мне?

— Не, не могу! — решительно сказал Папанин.

— А если я тебя очень попрошу? — сказал Кольцов. — Понимаешь, ты с ним только фунт соли съел, а я пуд, а то и больше. Партизанил он вынужденно. По призванию он чекист. И он мне сейчас очень нужен.

Кольцов внимательно смотрел на Папанина, и было видно, что ему трудно дается решение этой задачи. Кольцов понял, что он, скорее всего, откажет. Но запакует свой отказ в красивую обертку.

— Откровенно скажу тебе, Павел Андреевич, — неторопливо и раздумчиво начал Папанин. — Ты мне понравился. При таких чинах, а простой. Не ставишь себя выше других…

Кольцов остановил его:

— Давай, Ваня, перевернем разговор с головы на ноги. Сначала скажи, отдаешь мне Красильникова или же нет, а потом валяй комплименты.

— Я и говорю: другому бы отказал, а тебе не могу. Бери и помни мою доброту!

— Спасибо тебе, Ваня! — Кольцов встал, намереваясь уйти. — Извини, дел выше крыши. Но ты продолжай комплименты. В мое отсутствие тебе будет даже сподручнее.

Папанин взял его за руку, снова усадил.

— Добро за добро. Эта банда у меня поперек горла встала. Они в Судаке много дел натворили, потом исчезли. Я прикинул: должны они еще раз во Владиславовке появиться. Жаль, не довел дело до конца.

— Постараемся, — коротко сказал Кольцов.

— Ты слушай! Кожемякин с этой бандой не справится. Народ у него молодой, необстрелянный. А Степан, он мой старый товарищ. Еще с детских лет. Потому и приехал сюда вроде как ему на выручку. Не получилось. Вы уж тут подмогните ему.

— У меня, Ваня, нет такой привычки: на полдороге дела бросать. Надеюсь, что все у нас получится.

Когда к Владиславовке подкрались сумерки, Папанин со своим отрядом уехал в Симферополь. Красильников долго с тоской смотрел вслед уходящему поезду. Потом подошел к Кольцову, задумчиво сказал:

— Вот и всё. Перевернул еще один листок. Только книжка не очень веселая.

Глава 21

Ночью во время комендантского часа Кольцов и Кожемякин со своими бойцами двумя грузовиками выехали в Феодосию. Не оглашая ревом автомобильных моторов сонную тишину центральных улиц, они заулками, с тыла подъехали к Базарной площади. Несколько красноармейцев к тому времени заканчивали наводить марафет во всех комнатах мастерской.

Кольцов прошелся по коридору, тускло освещаемому подслеповатыми керосиновыми лампами, бегло заглянул в каждую комнату. Гольдман давал пояснения. Он уже заранее определил, где разместить какую мастерскую.

Кольцова главным образом интересовала только мастерская по ремонту замков. Он несколько раз обошел все помещение и остановил свой взгляд на дальней маленькой комнатке.

— Замки, пожалуй, здесь! — твердо сказал он.

— Теснота! — запротестовал Гольдман.

— Эта мастерская и должна выглядеть сиротой. Что б ни в чью голову не могла закрасться мысль, что это подстава.

— Далеко от входа! — продолжал настаивать Гольдман.

— И это нам на руку. Кому надо, тот найдет нас и здесь, — настаивал Кольцов. — Отсюда хорошо видна вся площадь. И смежная комната не лишняя. В ней посадим кого-нибудь из наших. Желательно, молодого и сильного.

— Подстраховываешься?

— Размышляю, — Кольцов обернулся на голос отдающего какие-то распоряжения Красильникова. — Семен! Вопрос!

Красильников подошел к ним.

— Ты Феодосию хорошо знаешь?

— Бывал.

— Представь себе: пришел сюда тот, кто нас интересует.

— А ты сомневаешься?

— И что дальше?

— Затащим его туда, — Красильников указал глазами на смежную комнату. — Допросим.

— А на улице его напарник ждет.

Красильников слегка задумался:

— Не тронем, проследим за ними.

— День. Народу на улицах, как обычно. Опытный и осторожный человек слежку сразу заметит. И что?

— А черт его…

— Огород перекопали, да ничего не посеяли, — сказал Гольдман. — Бандиты исчезли.

— Ну что вы, ей-богу! — слегка вспылил Красильников. — Бандиты не умнее нас. Пусть придут, остальное придумаем.

— Нет, Семен, давай уж на берегу думать. Потом будет поздно, — спокойно сказал Кольцов.

К утру мастерская выглядела так, будто находилась здесь едва ли не со дня основания Феодосии.

* * *

…Ранним утром Красильников спустился в порт, стороной обошел два огромных элеватора-зернохранилища и большое количество окружавших их пакгаузов. Несмотря на такую рань, здесь уже кипела работа. Вся территория, на которой размещалось это хозяйство, в спешном порядке было огорожено высоким колючим забором. По распоряжению Белы Куна и Розалии Землячки местный начальник Особого отдела Зотов проводил повторную перерегистрацию бывших белогвардейцев. Но тюрьма уже была переполнена, места не хватало. И в этой загородке предполагалось какое-то время держать арестованных, разбираясь с каждым по отдельности.

Для объективности разбирательства, по указанию председателя Реввоенсовета Республики Троцкого, по всему Крыму были созданы специальные «тройки». Лев Давыдович считал, что они помогут поскорее очистить Советскую республику от белогвардейского подполья. О том, что Врангель оставил его здесь, ни у Троцкого, ни у многих высокопоставленных большевиков сомнений не было. «Тройки» были придуманы исключительно для того, чтобы и допросы и наказания выглядели объективными и справедливыми. Не могут же в самом деле три большевика ошибаться!

Красильников к молу не пошел, а свернул к портовому Карантину, сожженному врангелевцами во время бегства. Высокие стены Карантина были покрыты копотью, окна выгорели. За ним друг против друга стояли две уцелевшие, но никому сейчас не нужные сторожки, возле которых копошилась ребятня.

Когда Красильников вышел из-за обугленного Карантина, возле сторожек уже никого не было. Мальчишки попрятались.

Он подошел к одной сторожке, заглянул внутрь. Пол был выстлан толстым слоем порядком перетолченной соломы. И нигде никого — тишина.

— Эй! Пацаны! Выходите! Есть дело! — крикнул Красильников в глубину сторожки.

Долго никто не отзывался. Только там, в глубине, слышалось соломенное шуршание и приглушенные голоса. Видимо, мальчишки совещались.

— Ну, не бойтесь! Выходите! Надо потолковать! — вновь повторил Красильников.

Снова там звучали тихие голоса. И наконец в проеме пошедшей на растопку двери, появился долговязый и тощий прыщавый мальчишка. Если бы здесь был Юра Львов, он бы узнал своего приятеля Леньку по прозвищу Турман.

Турман поглядел на Красильникова, и глаза его расширились от удивления.

— Вы?

— Ты чего? Узнал, что ли? — спросил Красильников.

— Ага! — расплылся в широкой улыбке мальчишка.

— Может, обознался? Я тебя не помню.

— А вы меня не видели.

— Ну, ты, брат, с фантазией! Ты меня видел, а я тебя нет?

— Так и было.

— Ну, расскажи.

— Кореш у меня был Юрка, да вы его знаете.

— Львов, что ли? — пришло время удивляться Красильникову.

— Я у него фамилию не спрашивал. Просто кореш. А у него родного дядьку беляки в Севастопольскую крепость кинули. Он красным шпионом был. Про него во всех газетах прописали. Юрка из Киева приехал, дядьку выручать. А как выручишь? Деньги нужны.

— Что-то припоминаю. Юрка у какой-то женщины кошелёк украл.

— Да не он, я кошелек тиснул. Юрке кинул, шоб притырил. Ну, спрятал. А она нас закнокала, сирену включила. Ну, вой подняла.

— Помню, было такое. Но тебя я там не видел.

— Я ж не червонец, шоб светиться. Я издаля за вами наблюдал, как вы его повели…

— Так! Это мы выяснили! — остановил Красильников воспоминания. — Давай, лучше, о деле! Дело серьезное!

— Можно, — согласился Турман и спросил: — За так, чи сармак будет?

— А что нужно?

— Шамовка[103].

— Сколько вас тут?

— Много. — Турман обернулся и крикнул в глубину сторожки: — Слышь, Гнедой! Пересчитай, сколько нас?

— Семеро! И двое хворых, — услышал Красильников тонкий голос мальчишки по прозвищу Гнедой.

— Во! Девять! Говорите, дяха, дело! В цене сойдемся.

— Выследить кое-кого надо.

— Покажете — выследим.

— А я и сам его ни разу не видел.

— Ну, вы даете! Найди того, не знаю кого.

— Надо будет пару дней погулять по Базарной площади, возле галантереи Рукавишникова.

— Так ее уже там нет. И Рукавишников смылся.

— Там какие-то мастерские, — небрежно сказал Красильников.

— Погуляем. И что дальше?

— А дальше, когда появится нужный человек, я дам знак. Какой — договоримся.

— А если не появится? Пропала наша работа?

— Не пропадет. Я наперед кое-что дам: пару буханок хлеба и что-то до хлеба. «Кровянки»[104], может.

— Вы на «кровянку» не поскупитесь. Народ шамать хочет, — нахально попросил Турман.

Видя мирную беседу Турмана с незнакомцем, беспризорники постепенно подтянулись к выходу. С любопытством рассматривали Красильникова голодными глазами.

— Будем считать, договорились! — сказал Красильников и, оглядев обступивших его мальчишек, велел Турману: — Кормить будешь всех. А на дело возьмешь, кто постарше, пошустрее.

— За это не дрефьте! Дело знакомое. Один дядька нас нанял за его кралей понаблюдать. Все чин-чином сделали. Два дня нас в «Обжорке» кормил. И ещё царский червонец на лапу положил. Настоящий, не «керенку» какую-нибудь.

* * *

Город после бегства Врангеля постепенно оживал. Люди с тихих патриархальных окраин потянулись к центру. Бродили по Екатерининской, Итальянской, Генуэзской улицах, гуляли по Базарной площади и Лазаревскому скверу. Подходили к разбитому снарядом фонтану «Добрый гений», сворачивали к памятнику Александру Третьему, поставленному «Благодарной Феодосией» за то, что перенес сюда порт и протянул железную дорогу.

Новая власть решила, что благодарить царя не за что и незачем. Строили порт и тянули сюда железную дорогу простые мужики, а благодарит город царя. Несправедливо. И чтобы стереть с памяти феодосийцев эту историческую ошибку, трое рабочих с кирками и ломами добросовестно крушили памятник, точнее, его основание. Бронзу ни лом, ни кирка не брали, и поверженный на землю царь походил на раненого солдата. Такая в России традиция: каждая новая власть, прежде всего, обращает свой гнев на памятники.

Кое-где на центральных улицах, по старой памяти, стали открываться магазины. Но полки в них пока были пустые.

Бойко работал только магазин «Хлебная торговля». После ухода белогвардейцев водолазы извлекли из затопленной баржи мешки с мукой, она почти не пострадала в воде, и в городе стали выпекать хлеб. Пекаря-буржуя поначалу арестовали, потом стали привозить в пекарню в автомобиле и в сопровождении охраны. Потом сопровождение отменили. А еще через день, когда выяснили, что пекарь все же не буржуй, а трудящийся, отменили и автомобиль.

На Базарной площади внимание привлекла торжественная и нарядная вывеска — черные буквы по красному фону. Она сообщала об открытии ремонтной мастерской и, как и хлебная торговля, представляла интерес для порядком обносившихся за годы войны обывателей. Мужчины и женщины ходили в старых тяжелых солдатских ботинках, носили невесть что, тоже чаще всего, перешитое из солдатской и красноармейской одежды.

Замки мало кого интересовали потому, что во времена смуты все, что можно было, разграбили и растащили. Зато популярность приобрели прочные запоры. Ими закрывались на ночь не столько от грабителей, сколько от молодежи, несмотря на комендантский час рыскающей по домам в поисках чего-нибудь съестного. Они были вооружены. Обрез на базаре отдавали за буханку хлеба, за две можно было выменять револьвер «смит-вессон» или системы «Наган». Патронами торговали, как в давние добрые времена семечками.

И все же уже в первый день в сапожную мастерскую пришел одноногий инвалид и попросил отремонтировать подошву на одном принесенным им ботинке. Появились клиенты и у портного.

К Миронову никто не шел, и он сидел у окна и с тоской смотрел на площадь. На противоположной стороне ссорились, дрались и мирились оборванцы-беспризорники. Были среди них Турман и Гнедой. Но их знал только Красильников, который пока, в отсутствие посетителей, придремывал в своей каморке, примыкающей к мастерской Миронова.

— Семен Алексеевич, спите? — спрашивал Миронов.

— Лежу. Думаю.

— О чем?

— О детишках своих. Байстрюками растут.

Помолчали.

— А вы бы отдали их к Заболотному в коммуну.

— Нельзя. У них мать есть.

— Мать для мальчишек — не то. Для мальчишек отец нужен. Мать из мальчишек девочек воспитает.

— Я и думаю: что за поколение после войны вырастет? Стране мужики понадобятся. Защитники…

— Тихо! Кто-то идет.

В дверь постучал первый клиент. Войдя в мастерскую, он, как в церкви, снял шапку.

— Доброго здоровьица! — сказал он и выложил на стол перед Мироновым завернутый в тряпицу замок. Попросил сделать к нему ключ. Миронов порылся среди железной рухляди, собранной красноармейцами во Владиславовке. Нашел подходящий. Пришлось только очистить его от ржавчины и напильником сделать в нем выборку.

— Вы какими берете? — спросил дедок, обрадовавшись, что замок в руках мастера со щелчком открылся. — Царскими чи керенскими? Ходят слухи, шо при новой власти денег совсем не будет. Срасходуем царские, и шо тогда?

— Перейдем на натуральную оплату, — сказал Миронов.

— Скажить, а чи не могу я вам сейчас предложить натуральную? — спросил дедок и вывалил на стол пять тараней, сухих и изнутри светящихся жирком.

У Миронова накатилась слюна. Он торопливо сказал:

— Можно, конечно, и натуральную, — и смахнул рыбу в ящик, стоящий на стуле, рядом со столом.

Дедок поблагодарил Миронова и ушел.

А Миронов вынул из ящичка две таранки, позвал Красильникова:

— Нет никого. Иди, угощайся.

— Сейфовыми замками не интересовался? — спросил Красильников.

— На бандита не похож, — ответил Миронов.

— А ты думаешь, у них на лицах написано, что бандиты? Отчего ж мы столько дней не можем их выследить?

— Я в этом деле не очень разбираюсь, — равнодушно сказал Миронов. — Вам виднее.

Красильников посмотрел на площадь, увидел ватагу беспризорников и среди них Турмана. Тот был на страже. Он вопросительно смотрел на окно мастерской, ждал сигнала.

— Пусть проверит, — сказал Красильников и помахал рукой.

Турман кивнул, отыскал глазами дедка, неторопливо побрел за ним. Остальные трое остались напротив мастерской. Согреваясь, они время от времени устраивали между собой потасовку.

А Миронов и Красильников аккуратно очистили по таранке. Она была малосольная, жирная и очень вкусная.

— Днепровая, — сказал Красильников. — Астраханская, та сухая, постная. Нам раньше, когда в Особом отделе служил, паек астраханской выдавали. А днепровой — ни разу.

— Тарань — пища бедных. Лучшая рыба — лабрадор, и еще осетр и семга. Царская еда. Когда я еще мальчишкой был, нам часто к обеду осетра подавали.

— А ты что, и вправду, из графьев? — спросил Красильников.

— Это было так давно, я уже успел забыть.

— Ты не шибко много болтай, — посоветовал Красильников Миронову. — Всех графьев советская власть под нож пустит. Гляди, что б и ты в их компанию не попал.

— Разные графы были. Мы — из худосочных, бедных. Дед настоящим графом был. Все богатство в карты проиграл. Мы тогда под Екатеринбургом жили, с Демидовыми соседствовали. А неподалеку от нас ежегодная ярмарка была. На всю Россию ярмарка — Ирбитская, называлась. Дед и повадился туда ездить. От него нам один титул остался, все промотал. — Миронов поднял на Красильникова вопрошающий взгляд: — Или вы всех, без разбору?

Красильников не успел ответить. В дверь постучали, и он торопливо нырнул в свою каморку.

В мастерскую вошла старуха. Долго шаркала на пороге старыми ботинками, поставила на стол свою ношу.

— Может, я не до вас? — простуженным голосом спросила она, разворачивая укутанный в мешковину самовар. — Не сможете запаять?

Миронов коротко взглянул на укутанную в семь одежек старуху, стал рассматривать самовар. Был он необычный, не тот стандартный тульский, которыми была наводнена Россия, а небольшой, изящный, похожий на графин. Такие Тула выпускала только на заказ.

— Сожалею, но пока не смогу вам помочь. Зайдите через пару дней, — сказал Миронов. — Мы только открылись. Ни олово, ни кислоту ещё не успели завезти. Да и паяльная лампа нужна.

— Понимаю: первый день, — согласилась старуха, но уходить не собиралась. — Вы и в замках разбираетесь?

— Я в них-то только и разбираюсь. Пайка самоваров, это так, мой побочный приработок. А что у вас за замок? — подозревая, что речь пойдет о сейфовом, спросил Миронов.

— В скрыне замок спортился. Еще мамкина скрыня, в приданое мне досталась. Такой хороший замок! Открываешь, в он звоночками шо-то такое веслое грает. А года два назад… чи три… В позапрошлом годе на Пасху открываю, а в ём шо-то хрустнуло, и он замолчал. С тех пор молчит. Нельзя его вам принести?

— А вы сможете его вынуть?

— Я — нет. А сын выймет.

— Приносите, посмотрю. Сумею — вылечу.

Старуха стала заворачивать самовар, но затем вдруг спросила:

— А, может, я у вас его оставлю? Шоб до дому не нести.

— Оставляйте. Место не залежит, — согласился Миронов.

И старуха пошаркала по коридору.

Красильников снова появился из своей каморки.

— Старуха с самоваром… — небрежно бросил Миронов и затем спросил: — Все же надеетесь?

— День-два подождём. Должны бы объявиться, — сказал Красильников и, после коротких раздумий, добавил: — Если, конечно, в другие края не отправились.

— А, может, они в Феодосии и вовсе не бывают?

— И это возможно, — угрюмо согласился Красильников. — Самое паршивое дело: ждать, искать и догонять.

Они еще не знали, что события уже начали разворачиваться.

* * *

Когда старуха вышла из мастерской и пошаркала по Базарной площади, мальчишки долго смотрели на витринное окно. Видели двух сидящих мужчин. Один из них был им знаком: он утром «от пуза» накормил их и обещал еще. Но сигнала он не подавал. Может, забыл о них? Или не видел?

Был бы здесь Турман, он решил бы, как поступить. Но он все еще не вернулся, а заходить в мастерскую им не разрешено.

А старуха уходила.

— Ты гляди, как нарезает, — глядя ей вслед, сказал Гнедой.

— Ага. То еле шла, а сейчас, як солдат.

Слоняться целый день на Базарной площади им уже порядком надоело, и они приняли самостоятельное решение: пока старуха не затерялась среди прохожих, последовать за нею.

Они уже почти потеряли ее из вида и нагнали неподалеку от зернохранилищ. Оттуда она вышла к Карантину, где все было им знакомо.

Выйдя на мол, она не пошла к маяку, а направилась на пустыри, где вдали высились развалины генуэзской башни. Феодосийцы еще называли ее башней Климента. Когда-то давным-давно и она, и стены возле нее были одним целым — крепостью. Она защищала Кафу (так называлась некогда Феодосия) от набегов кипчакского хана Джанибека. Теперь от крепости остались только живописные руины, куда беспризорники иногда отправлялись поиграть в разбойников.

— Постоим здесь, — остановил товарищей Гнедой. — На пустыре она враз нас заметит.

— Куда она идет? Может, до рыбацкой хаты?

— Ты там был?

— Турман рассказывал. Он бывал. Только зимой там никто не живет.

— Так куда ж она?

Время от времени оглядываясь, старуха пересекла пустырь и скрылась в развалинах.

Прошло немного времени, и из развалин выехал всадник. Он пришпорил коня и вскоре скрылся за холмами.

— Интересно, — сказал Гнедой. — А старухи не видно.

— А, может, она там живет? — сказал цыгановатый Гоча.

— Подождем.

Прождали еще с полчаса. Старуха из крепости так и не вышла.

— Ну, ладно, пацаны. Я пойду туда, а вы отсюда следите, — сказал Гнедой. В отсутствие Турмана он принял на себя командование их компанией.

И он ушел. Быстро добрался до крепости, недолго побыл там и вновь появился. Встав на остатки стены, помахал им руками. Они поняли, что в стенах крепости старухи нет.

Затем он слез со стены и, еще раз махнув им рукой, пошел куда-то дальше. Причем пошел он по следу всадника, потому, что тот скрылся за теми же холмами.

Они долго ждали. Но Гнедой не возвращался.

Когда солнце стало клониться к закату, из-за холмов выехали четверо всадников. Они промчались мимо крепости и скрылись в Рабочем поселке.

— Должно, чекисты. Третий день тут носятся, — сказал тощий рыжий беспризорник по прозвищу Шива.

— Ага. Беляков отлавливают, — предположил Гоча. — Видал, какую загородку на элеваторе для них отбабахали?

— Но почему Гнедого до сих пор нету?

Мальчишки начали беспокоиться.

— Может, берегом вернулся? — сказал Шива. — В город берегом ближе.

И они вернулись в город. По пути заглянули в свою сторожку, предполагая, что Гнедой уже вернулся и ждет их. Но Гнедого они в сторожке не нашли.

Вновь вернулись на Базарную площадь. Солнце уже зашло, наступили серые сумерки. Гнедого не было и возле мастерской.

— Ну и что теперь? — спросил Шива.

— Вернется! — уверенно сказал Гоча. — Гнедой, он не пропадет.

Они стояли напротив мастерской. В ней горел тусклый огонек. Они видели там одиноко сидящего человека, он время от времени склонялся над столом, вероятно, что-то мастерил.

Наступил комендантский час, и им надо было возвращаться в свою сторожку. Но и уйти ни с чем они не могли.

— Надо бы рассказать ему про Турмана и про Гнедого, — сказал Гоча.

— А, может, он у Матвея Степановича на ближнем маяке заночевал? — предположил Шива. — Гнедой его знает.

— Все равно, надо рассказать, — сказал Гоча и решительно направился к витринному окну. Снизу оно слегка заморозилось, и он прежде слегка продышал в стекле круглую проталинку, затем постучал.

Миронов, а следом за ним и Красильников увидели прилипшее к стеклу лицо мальчишки. Красильников торопливо прошел к запертой входной двери, впустил Гочу.

— Что случилось? — спросил Красильников. Он знал, что просто так, по пустяку, беспризорники не станут их тревожить.

— Ни Турмана, ни Гнедого нигде нет, — взволнованно сказал Гоча, войдя в коридор.

— Турман вернулся. Он недавно ушел туда, в вашу сторожку, — успокоил мальчишку Красильников.

— А Гнедой?

И Гоча подробно рассказал о их приключениях, о том, как они решили проследить за старухой и как она потом исчезла в крепости. Вошла в развалины и больше оттуда не выходила. Зато из крепости выехал всадник. Может, он ее убил? Гнедой отправился в крепость, там никого не нашел и пошел дальше, в степь. И исчез.

Вспомнил Гоча и о всадниках, что промчались мимо крепости.

Приключения мальчишек взволновали Красильникова.

— Ты один?

— Нет, с Шивой. Он там, на улице дожидается.

— Зови его. Пересидите здесь до утра.

— Не, мы пойдем. Турман рассердится. А, может, и Гнедой уже явился?

— Комендантский час, — напомнил Красильников.

— Нас это не касаемо. Мы дворами и переулками. На главные улицы не выходим.

Красильников выпустил Гочу на улицу, вслед ему сказал:

— Утром, как договорились, снова сюда.

— Не боись, дядя, не подведем, — солидно ответил Гоча, и они с Шивой скрылись в темноте.

Оставшись вдвоем, Красильников с Мироновым стали подробно обсуждать известие, принесенное мальчишками.

— А что, если это вовсе и не старуха была? — задумчиво спросил Красильников.

— Вполне допускаю, — согласился Миронов. — Я еще обратил внимание на ее одежду. Слишком много на себя натянула. И платок. Глаза да нос. Поди, пойми, мужчина или женщина.

Поздно вечером явился Кольцов. Он прошел к ним с черного хода.

— Не спите? — спросил он и бросил Красильникову: — Пошел бы в комендатуру. Там хоть ноги можно вытянуть.

— Тут такое дело, что лучше бы комендантский взвод вызвать, — и Красильников рассказал Кольцову последние новости, принесенные беспризорниками.

— Та-ак, — задумчиво сказал Кольцов. — Наживку схватили. Что последует за этим?

— И я об этом же. Лучше бы тут эту ночь пересидеть, — предложил Красильников.

— Оружие проверь, мало ли что! — велел Кольцов Красильникову и затем обратился к Миронову: — Вы, граф, из винтовки стрелять умеете?

— Не приходилось, — чистосердечно ответил Миронов. — Но если придется…

— Будем надеяться, что этой ночью еще не придется. А с завтрашнего дня устроим здесь засаду. Кольцов еще раз придирчиво осмотрел мастерскую.

— Свет, пожалуй, погасим. Посумерничаем.

— Зачем? — спросил Красильников.

— В окно могут пальнуть.

— Не пальнут. На выстрел комендантский взвод тут же примчится. Не выгодно это им. Они мастера наверняка живьем хотят захватить.

— Кто знает, что у них на уме?

— Не люблю без света, — сказал Красильников. — Уж лучше перейдем в каморку. Она без окон.

Перешли в каморку, прикрыли дверь в мастерскую. Фонарь «Летучая мышь» взяли с собой. Он светил ярко, розоватым светом.

Очистили оставшуюся тарань. Вновь и вновь обсуждали последнюю новость.

— Утром надо бы в крепость проскочить. Возможно, какие-то их следы там обнаружим. И вокруг поглядим. Если это они, где-то там их логово, — сказал Красильников.

— Не хотелось бы их спугнуть, — возразил Кольцов. — Уйдут или на дно залягут. И то и другое не в наших интересах. Хотелось бы взять их горячими. — Кольцов поморщился от яркого света: — Да прикрутите фитиль. В сумерках лучше думается. Тарань, не бойся, мимо рта не пронесешь.

Свет пригас. Фитиль еле тлел. В сумерках тревожное чувство стало отступать.

— Кто его знает, быть может, напрасны наши тревоги. Старуху пацаны могли просто проворонить. А всадники… Да мало ли их сейчас тут носится? И не только бандиты, — сказал Красильников.

И эта мысль показалась им простой и понятной, она их несколько успокоила. Единственное, что было пока необъяснимо: куда подевался беспризорник. Не мог он без всяких причин не вернуться в город. Решили, что поищут его следы с утра. А чтобы не вспугнуть бандитов, лучше всего это сделать с помощью тех же беспризорников. Их много сейчас здесь. Они наводнили Крым, о них никто не заботится. На них просто не обращают внимания. Не вызовут они подозрений и у бандитов.

Павел вспомнил Вадима Сергачева, мальчишку, которого он отобрал у бандитов батьки Кныша. Он тоже, как и все эти беспризорники, рвался сюда, в Крым, где всегда лето. Интересно, прижился ли он у Ивана Платоновича? Или, может быть, уже живет в коммуне у Заболотного?

С этими мыслями он и задремал.

* * *

Приключения Гнедого начались еще днем, когда он, оставив своих товарищей Гочу и Шиву, пошел следом за старухой в развалины крепости. Но старухи там не было. И следов ее пребывания он там тоже не обнаружил. Зато земля внутри остатков крепостных стен была истоптана конскими копытами, по углам было разбросано сено. И еще он обнаружил там сломанное колесо от телеги и кусок старой ваты с высохшей на ней кровью.

Гнедого заинтересовала эта загадка: куда могла отсюда деться эта старуха? Кругом открытое пространство, и если бы она куда-то ушла, он обязательно ее бы заметил.

И как ни размышляй, но получалось так, что это она ускакала на коне. Но куда? На мол не свернула, значит, направилась она не на маяк Рукавишникова. Может, на старый маяк? Свежие следы на снегу вели, похоже, именно туда.

Гнедой знал смотрителя маяка и решил наведаться к нему и выяснить, что это за старуха и почему она мотается здесь, по степи.

Но за версту от старого маяка след уходил влево.

Гнедой уже хотел было возвращаться к себе в сторожку, когда увидел четырех всадников. Они направлялись в город.

Встреча с всадниками в голой степи не была в интересах Гнедого. Смутное подозрение, что это плохие люди, поселилось в его душе. Он отыскал взглядом вымоину, поросшую шиповником. Не за один год проделали ее вешние воды.

Улегшись в промоине, Гнедой старался не выглядывать. Удаляясь, простучали лошадиные копыта. Всадники скрылись из вида.

Гнедой долго размышлял, быть может, стоит вернуться обратно и обо всем увиденным посоветоваться с Турманом? Или все же пройти к рыбацкой хате? Дальше по побережью не было никакого жилья, ничего.

Рыбацкая хата зимой пустовала. Зато с весны и до поздней осени в ней проживали рыбаки, а с первыми осенними морозцами они разъезжались по своим домам. Дверь на замок не запирали, а лишь подпирали деревянным брусом. Случайным прохожим и проезжим иногда доводилось переждать здесь непогоду. Но знало о ней не так много людей, и поэтому мало кто сюда наведывался. Не там ли расположились эти четверо? Кто они?

Любопытство перебороло все сомнения Гнедого, и он зашагал в сторону рыбацкой хаты. Прикинул, что еще до вечера он успеет вернуться в город и доложить чекистам все свои сомнения. А Турман точно знал, что человек, нанявший их, был чекистом.

Хату он увидел еще издали, она стояла на пригорке, недалеко от берега. А в бухточке, под сбросившими на зиму листву деревьями, покачивалась на воде одномачтовая рыбацкая шхуна. К ней с берега вели сходни. По шхуне деловито ходил человек, и время от времени оттуда доносился гулкий стук топора. Видимо, он что-то там ремонтировал.

Широкий след, истоптанный лошадиными копытами, тоже вел сюда, к хате.

«Может, и впрямь, рыбаки?» — подумал Гнедой. По рассказам стариков он знал, что в редкие годы здесь, у феодосийских берегов, после первых заморозков появлялись косяки какой-то рыбы. Тогда здесь собирались с десяток фелюг и шхун. Кто знает, может, и эти приплыли сюда в поисках рыбацкого счастья?

Гнедой спустился к берегу, убедился, что вокруг нигде никого и, выждав, когда человек скроется в рулевой рубке, юркнул в хату.

Хата была обжита. Пол устлан соломой, большой стол завален объедками недавней трапезы.

Оглядев стол, Гнедой взял недоеденный кусок мяса и стал его жадно жевать. Одновременно рассматривал все уголки. Заглянул в сумеречный чулан, где друг на дружке стояли какие-то ящики, коробки и чемоданы. Он ни разу не видел, что б в такой таре перевозили рыбу. Потрогал верхний ящик, он был тяжелый.

Снова вернулся в единственную комнату, которая одновременно была и кухней, и столовой, и спальней. Плита была теплая, на дне казана осталось какое-то варево. Гнедой взял на столе ложку и зачерпнул. Он даже не мог вспомнить, когда ел такую вкусную мясную юшку.

Не долго размышляя, Гнедой стал торопливо черпать из казана. Уже много дней он не ел ничего такого вкусного, а о юшке и вообще забыл и доел все, до последней капли. Хлебным мякишем зачистил дно казана. Потом принялся за мясные объедки. Еще не доев один кусок, он уже тянулся ко второму, а глазами высматривал третий.

Он ел и ел. Старался наесться до «не хочу», чтобы и через неделю у него не возникло желания есть.

Начало смеркаться. Скупой зимний свет все с большим трудом освещал это рыбацкое убежище. Гнедой подумал, что уже надо бы и уходить, но не удержался, еще раз прошелся по комнате, высматривая, что бы такое можно было прихватить с собой на память о гостеприимных и беспечных хозяевах.

И тут он услышал топот конских копыт и понял, что оказался в западне: из хаты невидимым ему уже не выбраться, а в хате спрятаться негде. Дорого обойдутся ему суп и мясо.

Он бросился из хаты в чулан, чтобы там, за ящиками и коробками спрятаться. Но ящики стояли небольшими горками вразброс, и спрятаться за ними не получалось. Тогда он придумал поставить их друг на друга невысокой стенкой, и спрятаться за нею. Но первый же ящик, за который он взялся, оказался ему не по силам. Он даже не мог сдвинуть его с места. Кроме того, он понял, что, заглянув в чулан, хозяева сразу же поймут, что здесь нарушен их порядок.

Всадники же, привязав коней к стоящей неподалеку акации, миновав вход в хату, пошли к шхуне. Им навстречу со шхуны на берег вышел мастер. Они обступили его и стали разговаривать.

Гнедой ждал момента, чтобы незаметно выскользнуть из хаты. Но они стояли кругом, и лицо хотя бы одного из них было направлено в сторону двери.

Потом двое направились к хате.

Гнедой отскочил от двери и в поисках спасения стал снова торопливо оглядываться вокруг. Двое, о чем-то разговаривая, приближались. Гнедой понял: спасения нет.

И тут в серых сумерках чулана, в самом его углу, он увидел лесенку. А над нею виднелся лаз на чердак.

Недолго размышляя, он бросился к лесенке, стал торопливо взбираться по ступеням. Только бы успеть! Две ступени под ним с треском обломились, но он уже успел ухватиться руками за края лаза. С силой оттолкнулся от лестницы, и она с грохотом обрушилась вниз.

Двое вошли в хату. Гнедой, лежа на самом краю лаза, затаился, затих.

— Слыхал? Вроде, что-то прогремело? — сказал один из вошедших.

— Старая хата. Что-то обвалилось, — успокоил товарища второй.

— Наливай, пока хозяин не явился.

Лежа возле самого лаза, Гнедой слышал каждое их слово.

— Так он говорил, что ночью опять.

— До того, как ехать, протрезвею. Холодно! Насквозь промерз!

— Ничего. Скоро отогреемся. Хозяин обещал, еще дня три-четыре.

Гнедой лежал на чем-то твердом и ребрами упирался в какой-то выступ. В боку стало саднить. Он попытался распрямиться. Под ним зашуршал камыш. И он снова замер.

Прошло какое-то время. Двое молча закусывали. Потом Гнедой снова услышал:

— Ты последний выходил из хаты?

— А что?

— Та кулеш в казане оставался. А сейчас пусто.

— Должно, хозяин доел.

— Не знаю, как тебе, а мне это уже надоело. Хоть одну бы ночь дал отоспаться.

— Спешит. И не гневи Бога, не за так недосыпаешь.

— Опасно стало.

— За это и платят.

Они ненадолго смолкли. Гнедой только слышал тяжелые шаги по хате. Потом снова заговорили:

— Ну что они там?

— Видать, что-то не ладится?

— А если и с этим мастером по замкам не заладится? Спрашиваю, запаяешь? Олова, говорит, нету, лампы нету. Похоже, у них пока еще ничего нет. Может, и мастера тоже.

— То — не наше дело. То пусть у хозяина голова болит.

Проскрипела дверь, и эти двое ушли из хаты. Видимо, снова направились к шхуне.

Гнедой подумал: самое бы время сбежать. Но вспомнил про сломанную лестницу. Если с бегством ничего не получится, снова на чердак он уже вернуться не сможет. Нет, уж лучше выждать, может, опять уедут. Один из них сказал же: ночью опять…

«Интересно, чем они ночами занимаются? — стал думать Гнедой. — Может, сети ставят? А может, они и вовсе эти… контрабандисты?».

Гнедой поворочался, прошуршал старым пересохшим камышом. Переполз подальше от лаза, нашел подходящее место у дымохода, вытянулся. От кирпичей дымохода тянуло теплом.

Долго никто не приходил. Потом послышались голоса, они о чем-то громко разговаривали, спорили. Но слов отсюда Гнедой уже не мог разобрать.

Потом голоса стихли, и Гнедой даже подумал, что они снова покинули хату. Но оттуда, снизу, изредка доносился кашель и топот ног.

Постепенно Гнедой угрелся и его сморил сон. Однако спал он чутко. И когда внизу вновь загудели голоса, он проснулся.

Они опять долго о чем-то спорили, что-то с грохотом перетаскивали. Потом стало тихо.

Гнедой тихонько перекатился поближе к лазу. Но внизу было темно. И голоса стали доноситься теперь со двора. Пофыркивали кони.

Наконец дружно застучали копыта, всадники покинули подворье рыбацкой хаты.

Гнедой ещё какое-то время лежал возле лаза, прислушивался. Но нигде не было слышно ни звука. Он решительно свесил вниз ноги, но снова вспомнил, что лестницы нет. Отпустив руки, прыгнул. Свалился он на ящики, стоящие друг на друге почти под самым лазом.

Ящики рухнули. Какой-то из них разломался, и из него с тяжелым металлическим звоном что-то посыпалось. Гнедой нащупал в темноте небольшую железку, и сунул ее в карман, на память о своем пребывании у негостеприимных хозяев. Он все больше и больше стал думать, что никакие это не рыбаки, а скорее всего, контрабандисты, а то, может, и вовсе обыкновенные бандиты.

Во дворе никого не было. Лишь из оконца рулевой рубки пробивался слабый свет.

Было темно. Но широкий след, проторенный всадниками, был хорошо виден на снегу. Он тянулся наверх, на пригорок, и исчезал сразу же за ним.

Гнедой, придерживаясь следа, зашагал в сторону спящего города.

* * *

Где-то далеко прозвенело разбитое стекло. Звук был не дробный, бутылочный, а тяжелый, тягучий.

— Проснись, Павел! — Красильников подергал Кольцова за полу кожаного бушлата.

— Что? Уже утро? — громко спросил Кольцов.

— Тихо! — прошептал Красильников. — Похоже, гости пришли.

Кольцов вскочил с лавки, словно его подбросила тугая пружина. Огляделся: фонарь в каморке по-прежнему еле тлел.

Тем временем Красильников проскользнул в мастерскую и едва не силком втолкнул в каморку ещё не проснувшегося, ничего не понимающего Миронова.

А в коридоре послышались шаги. Громкие, уверенные. Бандиты шли по коридору мастерской, никого не опасаясь. По пути открывали едва угадывающиеся в темноте двери. Видимо, они уже узнали расположение комнат.

— Лихие парни, — прошептал Кольцов и извлек из кармана кожанки револьвер. — Ни в чем не разобравшись. Нахрапом…

— Торопятся, — буркнул Красильников.

— Где моя винтовка? — раздался тихий голос Миронова.

— Вон, в углу, — ответил Красильников. — Только не балуйтесь, граф. Она заряжена.

Шаги приближались.

Всё время, пока бандиты шли по коридору, Кольцов лихорадочно размышлял, как в этом случае лучше поступить. Помещение тесное, принять в нем бой вряд ли разумно. Стрельба в темноте, рикошеты пуль. Уцелеть в этой свалке — шансы невелики.

И ещё в голове промелькнуло: очень уж смело идут. Знают, что мастер находится здесь. Он должен был ночевать в комендатуре, там ему заказано место. Но оно пустует. О том, что мастер остался ночевать у себя, они могли узнать только в одном случае: если кто-то из бандитов тесно связан с комендатурой.

Возможно и такое: они незаметно следили за мастерской и убедились, что мастер не покинул помещение. Но в таком случае они должны были бы знать, что он здесь не один, и вряд ли рискнули бы на такой безумный поступок.

Они шли безбоязненно, по-хозяйски. Явно, ни на какой отпор не рассчитывали. И эти громкие шаги — для устрашения.

А что, если…

Кольцов плотно прикрыл дверь в каморку, торопливо подкрутил фитиль в фонаре. Ярко вспыхнул свет. Кольцов высоко поднял лампу на вытянутой руке, и когда заскрипела входная дверь в мастерскую, он дал знак Красильникову: открывай!

Красильников резко открыл дверь каморки, осветив бандитов.

Кольцов выстрелил в потолок.

Ах, как жалел он потом, что не выстрелил в бандита. Но эта мысль возникла мгновением позже. А сейчас он стремился только к одному: ошеломить осмелевших бандитов, испугать их, лишить их воли к сопротивлению.

— Руки! — закричал он.

Бандиты шарахнулось назад. Их было несколько. Кольцов заметил это до того, как Красильников втолкнул его обратно в каморку. От толчка он выронил из рук фонарь, и со стеклянным звоном фонарь покатился по полу. Коротко вспыхнул фитиль и погас. Но в этой мгновенной вспышке Кольцов увидел искаженное, испуганное лицо бандита, и оно показалось ему знакомым. Нет, даже не знакомым, а где-то когда-то виденным… Бывают такие лица: один раз увидишь и потом долго его помнишь.

Всё остальное происходило в кромешной темноте.

Бандиты ломанулись обратно к выходу, отстреливаясь, побежали по коридору. Он заполнился пороховой гарью. Со стен и потолка посыпалась штукатурка.

Опасаясь пули, Кольцов и Красильников вскочили в сапожную мастерскую. И когда захлопала дверь черного хода, они вновь бросились за бандитами. Выбежали на пустынный двор. Бандиты на бегу, почти не оборачиваясь, продолжали стрелять. Миронов тоже выбежал из мастерской и, стоя на пороге, неумело дергал затвор винтовки. Долго целился и нажал курок.

Бегущий последним, бандит опустился на колени.

— Попал! — удивленно сказал Миронов. — Вы слышите, Павел Андреевич, я, кажется, попал!

Стоящий на коленях бандит пытался подняться на ноги. Трое других, поняв, что их товарищ ранен, приостановились. Но, увидев настигающего их Красильникова, снова побежали. Вскоре они скрылись за заборами. А раненый бандит, раскачиваясь, стоял на коленях с револьвером в руке. Он неторопливо приставил револьвер к виску, но его отвлек бегущий на помощь Красильникову Кольцов.

— Не упусти их из виду! — крикнул Кольцов. Он не видел, как бандит перевел ствол на него, только слышал торопливый топот удаляющихся коней.

«Упустили!» — с огорчением ещё успел подумать он. И тут его кто-то резко толкнул в грудь. Он с тоской посмотрел вслед бегущему вдали Красильникову, и ничком упал в истоптанный снег.

Глава 22

Из глубокой тишины до него донесся веселый мотивчик давно слышанной немецкой песенки «Ах, мой милый Августин!». Тогда, в четырнадцатом, её играл на губной гармонике пленный австриец. Сейчас она звучала по-иному, словно её исполняли на клавесине. А затем с высоты стали медленно опускаться вниз, похожие на стеклянные шары, дождевые капли. Замерзая, они становились молочно-белыми и, падая на лед, с тяжелым медным звоном, рассыпались.

— …три… четыре… пять… — стал мысленно их считать Кольцов.

Потом в эти волшебные звуки стали вплетаться вполне земные покашливания, чьи-то печальные и совершенно неразборчивые перешептывания.

— …семь… восемь…

На эти небесные звуки наслоился знакомый голос:

— Девятый час, доктор. Вы обещали…

— Обещал. Но я не Бог.

— Скажите, он в коме?

— Повторяю для непонятливых: вашему товарищу несказанно повезло. В своей практике я с таким случаем встречаюсь впервые. Он отделался легкой контузией. Похоже, он уже очнулся.

«О ком это они?» — подумал Павел.

— Вы так думаете?

«Да это же голос Семена…» И в его памяти всплыл бегущий в темноту Красильников, и испуганный Миронов с винтовкой в руке.

«Какой странный сон. Или бред?…»

— Я не думаю, уважаемый товарищ. Я знаю.

— Но почему же…

— Извините, но вы мне уже порядком надоели. Сейчас мы поможем ему проснуться. Сестра, нашатырь!

По дуновению воздуха, наполненного запахами лекарств, он почувствовал, что над ним кто-то склонился. Ему было легко и уютно в этом волшебном пространстве, и ему совсем не хотелось его покидать. Но едкий запах оборвал его грезы. Он закашлялся и открыл глаза.

Над ним был белый потолок, а чуть ниже, на стене висели массивные французские часы, переселившиеся сюда, в госпитальную палату, из какого-то богатого особняка.

Он перевел взгляд на лицо седого человека с крупными чертами. У него был большой мясистый нос, и топорщились жесткие, как у моржа, усы. Таким лицом можно было бы пугать детей, если бы не его глаза: добрые и весёлые. Доктор отвернулся и кому-то сказал:

— Ну, вот он! Живой и здоровый! — он произнес это с некоторой торжественностью, почти как факир после исполнения колдовского номера. И назидательно добавил: — Если уж он такой замечательный, лучше его берегите.

Кольцов повернул голову.

Перед ним, как в театре, на длинной скамейке сидели, а сзади стояли люди. Постепенно он стал различать лица. Вот Красильников с перевязанной бинтом головой. Что это с ним? Ранен? Но когда? Дальше сидели Кожемякин, Гольдман, Бушкин и Миронов.

За их спинами стояли двое мальчишек. Одного, высокого, тощего, со взъерошенными волосами, Кольцов вспомнил. Кажется, это беспризорник из команды Красильникова со странным именем Турман. Он силился вспомнить что-то важное, связанное с этим мальчишкой, но воспоминание ускользало. Кажется, он исчез, и его собирались искать. Или речь шла не о нем?

Кольцов ободряюще подмигнул. Турман понял, что Кольцов улыбнулся именно ему. И тоже улыбнулся в ответ.

— Жив? — спросил Кольцов почему-то именно беспризорника чужим хриплым голосом.

— Живем, не тужим, жуем — веселимся, — расплылся в улыбке Турман. И торопливо заговорил: — А я вас, дяденька Кольцов, давно знаю. Может, с год, а то и больше. У меня кореш был, так он…

— Воспоминания потом! — строго прервал мальчишку доктор, и Турман запнулся на полуслове.

«Но почему они здесь? И причем здесь врач, который позволяет себе всеми командовать?» — все ещё ничего не мог понять Кольцов.

— Повидали? Жив и даже здоров! Но пара дней постельного режима ему не помешает, — сказал доктор.

И у Кольцова словно спала с глаз пелена. Всё прояснилось.

— Я ранен? — спросил он у врача.

— Вы контужены. И чисто случайно не убиты, — доктор наклонился к тумбочке, уставленной различными пузырьками: — Можете считать это своим вторым днем рождения.

Открыв ящик тумбочки, он что-то оттуда извлек и вложил в руку Кольцову. Павел ощутил небольшую круглую металлическую пластину. Разжав руку, он увидел на своей ладони орден Красного Знамени с глубокой вмятиной по самому центру. Это была вмятина от пули, она вдавилась глубоко в металл, но не сумела пробить его насквозь.

Кольцов понял, это был его орден, который он всегда носил на гимнастерке.

— Если бы не орден, все было бы куда печальнее, — сказал доктор.

— Веселенькое дело, — мрачно сказал Кольцов и вспомнил вдруг прощание с Каретниковым и его памятный подарок: заговоренную пулю, которая не убила его. Он пошарил рукой по шее и с испугом спроси: — Доктор! Тут у меня на шее…

Доктор снова опустил руку вниз, в ящик тумбочки, извлек оттуда цепочку с припаянной к ней пулей, брезгливо поднял её над головой Кольцова:

— Амулет, что ли?

— Да, доктор! Он самый!

— Странный вы народ, большевики, — укоризненно сказал он. — В Бога не верите, крестов на шее не носите, а это… шаманский амулет, постыдное украшение…

— Это — не украшение. Это — память об одном очень хорошем человеке, — немного помолчав, Кольцов добавил: — О друге…

И тут же подумал: где же они сейчас, эти странные мужики-хлеборобы, которые поверили в своего сельчанина Нестора Махно, в то, что он единственный знает, как обустроить жизнь, чтобы все были счастливы. Это совсем просто! Нужно, чтобы крестьянин растил хлеб для себя и для рабочего, а рабочий бы ковал для него плуги. И производили бы взаимовыгодный обмен. И никаких тебе денег, потому что деньги портят людей. От них на свете все беды, все зло.

Каретников был человек мудрый, обстоятельный, его красивыми посулами не возьмешь, но и он безоглядно поверил в своего вожака Нестора Махно и пошел за ним в гражданскую бойню.

Посетители неохотно выходили из палаты. Кольцов задержал Кожемякина, Гольдмана и Красильникова.

— Доктор, вы уж, пожалуйста, не ругайтесь. Очень серьёзное дело. Нам надо немного посовещаться, — сказал Кольцов врачу.

Врач весьма удивился. Еще несколько минут назад больной был без сознания, но вот вместо слабого голоса у него вдруг прорезался строгий, начальственный. Удивительное племя идет на смену патриархальной России!

— Что, без вас они уже не обойдутся? — спросил врач и подумал, что он не только мог бы, но и обязан запретить это совещание по медицинским показаниям, но понял, что эти твердокаменные большевики все равно поступят по-своему, и он добродушно, но ворчливо сказал: — Шут с вами, совещайтесь. Минут пятнадцать, не больше.

И вышел.

Трое снова присели на скамейку.

— Ну, рассказывайте. К сожалению, у меня в памяти о той ночи мало что осталось, — он взглянул на Красильникова. — Ты куда-то бежал, это я помню. И Миронова помню, он, кажется, стрелял.

— Похоже, бандиты решили «арендовать» у нас Миронова. Как мы и думали, он очень им нужен. Тебя в этой катавасии и контузило.

— С этим всё ясно, — остановил Красильникова Кольцов. — Что с бандитами?

— Ушли. Но одного все же взяли. Его, кстати, Миронов подстрелил. В ногу. Бегать не будет, а ходить…Я так думаю, ходить ему тоже уже недолго осталось.

— Что за фрукт? Допросили?

— Молчит. По всему, похоже — главарь.

Гольдман загадочно добавил:

— Увидишь его — удивишься.

Красильников рассказал Кольцову все, что узнал от побывавшего в бандитском логове Гнедого. Рассказывая, он вынул из кармана и положил перед Кольцовым небольшой, но украшенный драгоценными камнями золотой крест.

— Откуда это? — спросил Кольцов.

— Пацан из их логова прихватил. Говорит, у них там много этого добра. Должно, стаскивают туда все ранее награбленное. Боюсь, не сегодня, так завтра они рванут за границу. У них и шхуна там, в бухточке, стоит наготове. — Красильников поднял на Кольцова глаза: — Может, сегодня и возьмем?

Кольцов долго молчал, затем задумчиво сказал:

— Кто знает, сколько, чего и где у них еще припрятано. Пусть свозят все. Брать будем в море, — и добавил: — Пока они не догадываются, что мы знаем об их логове, они не станут торопиться.

— Но их главарь — в тюрьме. И не сегодня, так завтра он во всем сознается. И все. Всю нашу работу присвоят себе феодосийские особисты, — горячился Красильников. — И даже спасибо нам не скажут.

— Все возможно, — спокойно сказал Кольцов. — Но пока что положением владеем мы. Из этого и будем исходить. Прежде всего, не надо суетиться. У Степана Матвеевича уже налажены отношения с начальником Особого отделения Зотовым. — Он перевел взгляд на Кожемякина: — Будете следить за телодвижениями феодосийских особистов. В случае чего, предупредите от моего имени Зотова, что мы занимаемся этой бандой и несем ответственность за все последствия.

Кожемякин согласно кивнул головой.

— Вы, Исаак Абрамович, свяжетесь с Судаком, — обратился Кольцов к Гольдману. — Пусть для нас круглосуточно держат на ходу хотя бы один быстроходный катер. И ты, Семен! Что за ранение у тебя там, под бинтами?

— Та ничего такого, — смутился Красильников. — Когда ночью за бандитами гнался, споткнулся. Ерунда, царапина.

— Все равно, тебе полезен морской воздух. Будешь круглосуточно наблюдать за бандитами. Должен наперед знать, что они замышляют.

Обсудив свои дела, посетители поднялись, чтобы уйти.

Кольцов, бросив короткий взгляд на дверь, попросил:

— Вы мне какую-нибудь одежку сюда забросьте. — И шепотом добавил: — Сбегу.

— Ну, хоть сутки полежи. Мы пока и без тебя справимся, — сказал Гольдман. — За шхуной уже наблюдаем. В случае чего, тут же тебя известим. Так что, лежи, отдыхай.

* * *

Немного давило в груди, побаливала голова. Кольцов маялся в постели, пытался уснуть, но сон не приходил. Смутное ощущение, что какая-то мелочь, легкомысленный пустяк могут свести на нет все затраченные ими усилия, не позволяло ему успокоиться. Уже в середине дня он уговорил медсестру принести ему его одежду и, не докладывая врачу, покинул госпиталь.

В комендатуре он отыскал Гольдмана. Кожемякин уехал к себе во Владиславовку, Красильников и Бушкин находились на старом маяке, откуда было удобно наблюдать за рыбацкой хатой.

— Ну, зачем же ты так! — увидев, укорил его Гольдман. — Хотя бы сутки отлежался!

— Сутки? Я уже давно отвык мыслить такими временными категориями.

— Тогда, почему ты здесь?

— У меня много всего в голове. Но, прежде всего, я хотел бы увидеть «нашего» бандита. Помнится, ты обещал мне удивление.

— Его содержат в тюрьме. Это несколько кварталов отсюда. Дойдешь ли?

— Ради того, чтобы удивиться, дойду.

Феодосийская тюрьма была построена едва ли не в те времена, когда сюда протянули железную дорогу, и по ней хлынуло большое количество разного люда, в том числе и те, кто не очень чтил российское уголовное уложение.

Ее статус не изменился и после бегства Врангеля из Крыма. Лишь стражников сменила комендантская охрана, а заключенными стали бывшие врангелевские высшие военные чины и уклонявшиеся от регистрации цивильные, попавшие по каким-то причинам под подозрение властей.

Начальник Особого отделения Девятой стрелковой дивизии Петр Зотов провел в Феодосии еще одну, вторичную перерегистрацию, и всеми теми, кто имел хоть какое-то отношение к службе у Врангеля, забил тюрьму и спешно огороженную территорию элеватора и зернохранилищ. Каждое утро и после полудня он заставлял арестованных петь. А к вечеру, если выдавалось свободное время, читал им лекции о всемирной революции и о торжестве коммунизма на всем земном шаре.

Кольцов и Гольдман неторопливо шли по городу. Кольцов ступал тяжело, у него время от времени кружилась голова. И тогда он останавливался для передышки.

Откуда-то издалека до них донеслось нестройное и безголосое хоровое пение. С трудом можно было разобрать мелодию. Пели «Интернационал».

— Что это за концерт? — спросил Кольцов.

— Зотов, особист Девятой, буржуазию к новой жизни приучает. Дня три назад ничего не получалось. А сейчас, смотри, все равно как соловьи, — пояснил Гольдман.

— Дурость какая-то.

— Дурость дуростью, а санкционирована она нашей подругой Розалией Землячкой.

Оставив Кольцова одного в комнате для допросов, Гольдман вышел.

Кольцов ждал, когда приведут заключенного, и его не покидало любопытство, что за загадочную фразу обронил Гольдман: увидишь — удивишься… Какой сюрприз ожидал его?

Потом он услышал гулкие приближающиеся шаги. С глухим металлическим скрипом открылась дверь и, в сопровождении двух охранников, вошел высокий давно не бритый мужчина, одетый не без некоторого изыска. На нем были хромовые сапоги, галифе с кожаными вставками и, как нечто чужеродное, грубая домотканая рубаха навыпуск. Он медленно ковылял, опираясь на корявую деревянную палку.

Кольцов внимательно посмотрел на него. И сейчас, как и при короткой вспышке света вчера ночью, его лицо показалось ему знакомым. Возможно, они даже встречались. Этот синеватый шрам на губе, эти глаза с монгольским разрезом он уже когда-то видел. Где? И когда?

Арестованный тоже долго и удивленно своими слегка раскосыми глазами всматривался в Кольцова. И затем как-то торопливо отвел глаза. Кольцов понял: он его узнал.

Припадая на ногу, арестованный проковылял к столу, уселся. Глаз больше не поднимал.

Кольцов продолжал внимательно рассматривать арестованного и выдерживал паузу. Он знал этот прием: молчать и ждать, когда арестованный заговорит первым. Нервы у него напряжены. Ему не комфортно долго находиться в неведении. Он ждет разговора. И срывается. Как правило, это означает, что в этом поединке ты выиграл первую схватку.

С бандитом этот прием не сработал, хотя и заговорил он первым. Заговорил напористо, агрессивно:

— Час твоего триумфа, товарищ комиссар! — глухо сказал он.

И голос! До боли знакомый голос! О чём он? О каком триумфе?

Бандит ждал реакции Кольцова на его слова. А Кольцов силился его вспомнить и никак не мог.

Устраиваясь удобнее на табурете, бандит чуть повернулся. И Павел под воротом расстегнутой рубахи увидел край морской тельняшки. И этого было достаточно. В памяти всплыла недавняя поездка из Харькова в Снегиревку, и этот морячок, напористый, нагловатый. Кажется, снабженец… Что-то о нём недавно рассказывал Гольдман. Да, о том, что он устроил в Бериславе или в Каховке какие-то поджоги и сбежал на ту сторону, к Врангелю.

Кольцов даже припомнил его фамилию: Жихарев.

— Давайте, Жихарев, расставим все точки над «и». Я вам — не товарищ.

— Пожалуй, — согласился Жихарев. — Но тогда, быть может, вы позволите мне называть вас коллегой. Мы ведь и в самом деле коллеги. Вы — у нас в тылу, у генерала Ковалевского, я — у вас, в Отделе снабжения фронта. Неужели, не поймем друг друга, как профессионалы?

— Как же мы можем друг друга понять? Кто-то вас хорошо проинформировал: я действительно в прошлом разведчик, но вы-то — бандит, вор-домушник.

— Так сложились обстоятельства. Но я вас понимаю, — сказал Жихарев. — Меня ведь привели на допрос. Спрашивайте. Но лучше не трудитесь. Я ничего не собираюсь говорить. Просто нечего. Прошлое никого не интересует. Давно когда-то попал в плен. Чтобы не расстреляли, завербовался. Никаких поручений не выполнял. Всегда был предан нашим… А сейчас? Да, решил немного обогатиться. Возраст, болезни заставляют побеспокоиться о будущем.

Кольцов рассматривал Жихарева. Понемногу с него сползала бравада и оставался человек, которого крепко потрепали бессонные ночи и рисковые, опасные метания с целью грабежей.

— У нас с вами, Жихарев, разные «наши». И не надо прикидываться мелким мародером, жертвой обстоятельств. С ними советская власть тоже расправляется беспощадно, — жестко сказал Кольцов. — Вы — враг. Когда вы переметнулись к Врангелю, по какой причине, нас это уже мало интересует. Я не буду вас допрашивать. Хочу задать вам один личный вопрос и получить на него честный ответ.

— Личный? Интересно. Спрашивайте. Захочу — отвечу.

— Вы были знакомы с Савелием Яценко?

— С кем?

— С бывшим махновцем. У него еще кличка была: Колдун.

— Припоминаю. Встречался…

— А вопрос такой: по чьей просьбе наняли его, чтобы он переправил меня на ту сторону фронта, к вашим, — последнее слово Кольцов подчеркнул. — У кого к моей персоне проявился такой живой интерес? Не у вас же?

— Не знаю. Забыл…

— Знаете.

— Ну, знаю. А сказать — не скажу. Пообещаете послабление — вспомню.

— Это не в моих силах.

— В ваших. Вы, комиссары, теперь хозяева жизни. А я кто? Всего лишь щепка в этой круговерти. Протянете руку — не забуду.

— Лишние слова, Жихарев. Я бы всю дальнейшую жизнь стыдился, если бы попросил вас помиловать. Я, как и большинство людей, ненавижу бандитов. Извините, не хочу вам ничего обещать.

— Какой я бандит? Много ли в одиночку сделаешь? Сейчас вон целые банды по Крыму носятся. Их бы ловили. А я у Врангеля практически не служил, врагом советской власти не был. В плену, верно, был. Попытались завербовать. Согласился, потому что иначе бы расстреляли. Так что, с какой стороны не поверни, совесть у меня чистая.

Кольцов понял: не прост Жихарев, издалека заходит. Пытается выяснить, что известно Кольцову о его банде? «Всего лишь щепка», «что в одиночку сделаешь?…»

Жихарев ждал, что скажет на это Кольцов. Не дождавшись, продолжил:

— Таких, как я, сейчас тысячи? Что, всех к стенке поставите?

— Это уже не мое дело, — сказал Кольцов. — Разберутся с каждым.

— Не получается у нас разговор, комиссар. Я тебе чистосердечно, как на духу. А ты…

— Я тоже чистосердечно. Может, все же, вспомнишь? Ни тебе вреда, ни мне пользы это твое признание уже не может принести.

Жихарев долго молчал, видимо, прикидывал, сказать или не сказать? И в том, и в другом случае, комиссар прав, ни вреда, ни пользы.

— Попросили, я исполнил, — решился Жихарев.

— Кто?

— Какой-то штабной. Высокий чин. Не за красивые глаза: он меня от плена спас.

— Фамилия?

— Не знаю. Правда, не знаю. Кто-то мне сказал, что сам адъютант Врангеля. Лично я его ни разу не видел. Просто, передали его просьбу. Пообещали…

— Поверю, — сказал Кольцов. Он ещё там, в Париже, подумал о том, что отказ Тани выйти замуж за Микки Уварова как-то отзовется в его жизни. И вот — отозвался.

Продолжать дальше разговор с Жихаревым ему больше не хотелось. Все, что хотел узнать — узнал. О Жихареве и его банде он тоже знал ровно столько, сколько было необходимо.

— Ну что ж, — вставая, сказал Кольцов. — Если захочешь сказать мне еще что-то важное, вызови. По мелочам встречаться у меня нет ни желания, ни времени.

— А разве я тебе мало сказал? — удивился Жихарев.

— Почти ничего. Об адъютанте Врангеля Уварове я догадывался. Ты только подтвердил мое предположение. Так что весь наш разговор стоит не больше медного пятака. Извини, конечно…

— Вот так всегда, — разочарованно сказал Жихарев. — Такое, видать, время. За добро люди либо ничего не платят, либо платят злом.

— Добро — не товар, им не торгуют, — сухо сказал Кольцов и пошел к выходу.

Когда он был уже у двери, Жихарев встал и сказал ему вслед:

— А я тебя вчера ночью, комиссар, узнал! Я всегда для себя последнюю пулю берегу. Был бы кто на твоем месте, я б застрелился. А тут так захотелось в тебя стрельнуть, спасу нет. Жалею, что плохо прицелился. Такие, как ты, всю эту смуту заколотили.

— Нас таких много. На всех патронов не хватит.

— Не-ет, таких мало! От вас всё зло. Вы как те дрожжи, не кинешь в тесто, хлеб не получится.

— Спасибо на добром слове.

— Слышь, комиссар, не уходи! Не торопись! Ещё минуту!! — И, захлебываясь словами, он торопливо продолжил: — Ты не думаешь, что все еще как-то по-другому может повернуться? Вот ты меня уже из живых вычеркнул, а я все же еще на что-то надеюсь. Глядишь, мы еще встретимся в другое время и в другом месте и выпьем по бокалу доброго вина. Я угощу!

Говорил Жихарев зло. Он мстил Кольцову.

— Надейся, — спокойно сказал Кольцов.

И все же последние слова Жихарева задели его, навели на смутное подозрение. Слишком уж он уверенно сказал о будущей встрече. Не такой Жихарев человек, чтобы бросать слова на ветер. Нет, что-то он держит в своих тайниках. Что-то еще зреет в его голове?

* * *

И позже, лежа у себя в номере в гарнизонной гостинице, под тихое посапывание Гольдмана, Кольцов продолжал размышлять о сегодняшней встрече с Жихаревым. Не слишком ли уверенно сказал он о будущей встрече? Бравировал? Дразнил? В отчаянии говорил невесть что? Не похоже. Возможно, в ярости сболтнул немного, самую малость…

Во всяком случае, на эти слова Жихарева следует обратить внимание. Он — в тюрьме, под охраной. Сбежать без посторонней помощи невозможно. Кроме одного, единственного варианта: если его выведут оттуда и выпустят.

Члены его банды никаким мыслимым способом освободить его не смогут — ни подкупом, ни подкопом.

А кто бы смог это сделать?

Уполномоченный Ударной группой Данишевский может. Это в его силах и в его власти.

Зотов тоже может. Он — начальник Особого отделения дивизии, и феодосийский гарнизон находится в пределах его власти.

Кто ещё?

Комендант города Добродицкий. Тюрьма находится в прямом его подчинении.

Вероятно, существуют и еще какие-то способы живым выйти Жихареву из тюрьмы, но они были вне зоны его размышлений.

И еще Кольцов подумал о том, что слишком много времени и сил он уделил банде Жихарева и совсем упустил то, ради чего сюда послан. Но тут же память подбросила ему успокоительную мысль, что ликвидация банд сейчас, на первых порах, имеет важнейшее значение для утверждения советской власти на полуострове. Сам для себя он определил свою миссию широко: делать все возможное для внедрения добра, справедливости и законности на территории освобожденного Крыма.

В связи с этим он на ближайшее время наметил посетить лагерь задержанных во время перерегистрации. Выяснить: в каких условиях они содержатся? Обеспечены ли питанием? Какое будущее им уготовано?

Но, прежде всего, надо покончить с бандой Жихарева. Не слишком ли много внимания уделил он ей? Их пока много, таких банд. Но почему именно эта встала поперек его пути? Что это, перст судьбы? Интуиция? Слепой случай?

Но теперь Кольцов точно знал, что они — Микки, Таня и он — связаны между собой прочным канатом. И разорван он может быть только в случае, если Таня устанет его ждать и выйдет замуж за Уварова, либо Микки выложит ей неопровержимые доказательства, что Павла уже нет на свете. И лишь тогда она, возможно, примет предложение Уварова. Павел в этом раскладе существовал, как некая абстракция, как в школьном задачнике, когда записывают условие задачи: дано… и так далее. Он ни на что не мог повлиять.

Мысли стали путаться, и он уснул.

Глава 23

Вторая регистрация всех белогвардейских офицеров и чиновников была проведена вскоре вслед за первой. Ей предшествовало появление в Феодосии уполномоченного Ударной группы Данишевского. Он прибыл с секретными инструкциями, касающимися белогвардейцев и чиновников из аппарата Русской армии. Широкому разглашению эта инструкция не подлежала. С нею был ознакомлен предельно узкий круг лиц: Зотов, Добродицкий и несколько преданных им командиров, на которых возлагалась особая миссия.

После этого Зотов, Данишевский и их доверенные лица объехали все феодосийские окраины, взяли на заметку остатки Генуэзских крепостей, а также пустыри и овраги. А в порту в спешном порядке была огорожена высоким колючим забором территория элеватора и зернохранилищ.

Не в пример первой регистрации, после второй бывших офицеров и чиновников тут же брали под стражу и отвозили в порт, в концлагерь.

Одновременно была проведена перерегистрация в Судаке, Алуште и Керчи. Феодосийский лагерь все больше наполнялся арестованными. Данишевский в соответствии с данными ему полномочиями создал революционную «тройку», некий трибунал в усеченном виде. Логика была простая: один человек субъективен, двое, если у них возникли разногласия, оказываются в тупике, и лишь трое могут соблюсти объективность.

«Тройка» вершила правосудие под навесом зернохранилища, за столом, накрытым кумачовой скатертью. Задержанных подводили к ним по одному. Несколько коротких вопросов, таких же коротких ответов. И приговор.

— Фамилия и прочее?

— Лагода Андрей Макарович, уроженец села Голая Пристань Херсонской губернии, года тысяча восемьсот девяностого.

— Вероисповедание?

— Православный.

— Служба у Врангеля? Звание?

— Месяц в Дроздовской пехотной дивизии. Солдат. Потом…

— Достаточно. Служили ли в рядах Красной армии?

— Полтора года. В Пятнадцатой стрелковой дивизии. Красноармеец. Под Мелитополем попал в плен. Может, слыхали, там дроздовцы отсекли…

— Достаточно. Почему не бежали из плена?

— Не было такой возможности.

— Достаточно. Почему не бежали вместе с Врангелем? С какой целью остались в Советской России?

— Вы что? В чем-то меня подозреваете? Да я…

— Понятно, — многозначительно сказал один из «тройки» — Данишевский и обвел взглядом остальных двоих. Те не сказали ни слова, лишь кивнули головами.

После этого Зотов, вероятно, отвечающий за надлежащее оформление приговоров, сделал несколько пометок в лежащей перед ним толстой амбарной книге и передвинул её Добродицкому. И затем книга опять вернулась к Данишевскому.

Данишевский монотонным голосом прочёл:

— Исходя из нами услышанного, вы, Лагода Андрей, Макаров сын, уроженец Голой Пристани Херсонской губернии приговариваетесь к высшей мере революционной справедливости расстрелу. Уведите!

В день перед тройкой проходило сто — сто пятьдесят человек. Иногда, очень редко, приговор звучал иначе: «Отправить на север для революционного перевоспитания», и крайне редко: «Отпустить, как не представляющего угрозы для Советского государства». Но таких были единицы.

Ежедневно на рассвете к оврагу выезжала расстрельная команда. Первое время выезжали недалеко, к Генуэзской крепости и, расстреливая, сбрасывали тела в древние колодцы. Когда же колодцы заполнились, стали вывозить к оврагам.

Андрея Лагоду вывезли на расстрел в степь, к глубокой балке, промытой вешними водами, не одно столетие текущими к морю. По сторонам оврага поставили два пулемёта, и ещё два — в центре. Чтобы они не бросались в глаза, их до поры накрывали либо шинелями, либо лошадиными попонами.

С интервалом в час-полтора к оврагу подъезжали еще одна-две автомашины. Приговоренных с криками и ударами плетей ссаживали на землю:

— Быстрее! Быстрее! Вашу мать!

Приговоренные жались друг к другу, в последней надежде, что это какое-то недоразумение, что это всего лишь акция устрашения, что будет еще один суд и он во всем разберется. Среди ждущих в лагере своей участи часто запускали такой слух: вывозят в степь якобы для расстрела, а на самом деле немного попугают, а потом отпустят.

Андрея Лагоду привезли утром, первую партию вывезли еще раньше, на рассвете. Над белой от изморози степью вставало солнце. И хотя был только декабрь, небо было по-весеннему голубое и обещало хороший день.

Возле Лагоды старался поближе держаться парнишка из юнкеров, его земляк из Алешек. Они не были до лагеря знакомы, и о том, что земляки, узнали только здесь. Его должны были отпустить, он был призван едва ли не в последние дни войны, когда белые уже покидали Северную Таврию. Но на какой-то вопрос он ответил не так, как хотелось «тройке». Почему оказался в плену, он сказал, что был контужен. С армией не покинул Россию по той же причине: отказали ноги, не мог ходить.

Когда раздались пулеметные очереди и люди вокруг них стали оседать и падать, парнишка-землячок с удивлением обернулся к Андрею, хотел что-то сказать, но не успел. Одна или несколько пуль попали в него. Падая, он толкнул Андрея, и они вместе скатились по склону оврага, а затем с какого-то выступа полетели вниз, упали на мягкое. Андрей понял, это тела тех, кого расстреляли раньше, на рассвете.

Затем на них свалились ещё несколько мертвых тел. Парнишка-землячок не подавал признаков жизни. А сверху доносились голоса, что-то там говорили, но Андрей разобрать не мог. Раздались новые выстрелы. Он понял: пристреливают раненых. Придавленный телами убитых, он затаился.

Потом зарокотали и удалились автомобили. Но послышались тяжелые удары, и сверху на них обрушилась земля. Андрей понял: их засыпают. Затем наступила тишина.

Пролежав неподвижно еще несколько часов, он попытался двинуть рукой. Это удалось. Но освободившееся пространство сразу же заполнилось землей. Стало тяжело дышать. Видимо, земля перекрыла какое-то пространство, откуда к нему поступал воздух. Положение было безвыходное: или умереть от удушья, или растолкать тела своих убитых товарищей и получить доступ к воздуху. Он с трудом приподнял и опустил голову. На него вновь посыпалась земля. Он повторял это снова и снова, и вдруг увидел над собой свет, и стало легче дышать. И все же он еще немного неподвижно полежал, прислушиваясь. Но голосов больше не было слышно.

Он лежал, ощущая, как коченеют тела расстрелянных. Ему стало страшно от мысли, что он не сможет выбраться из-под застывших тел, и начал испуганно ворочаться. Земля постепенно стала его отпускать.

Работая руками, ногами и головой, он отвоевал какое-то крохотное пространство. На нем сверху лежал парнишка-землячок, но его окоченевшее тело уже не прогибалось и не сильно давило на него. Он оказался среди мертвых тел, как в коконе.

Стряхнув с лица землю, он открыл глаза и над собой увидел верхний край обрыва, поросший шиповником. На шиповнике ещё сохранились ярко-красные ягоды. Он вспомнил их кисловато-сладкий вкус и ощутил нестерпимую жажду и голод.

Небольшая стайка птиц прилетела лакомиться шиповником. Они весело прыгали с ветки на ветку, переговариваясь на своем птичьем языке. Он понял: наверху никого нет.

И все же он решил не рисковать и дождаться, пока на землю опустятся сумерки.

Было уже совсем темно, когда он выбрался из-под мертвых тел и пошел по оврагу. Но вспомнил, что надо хотя бы немного скрыть свои следы. Он вернулся обратно и, продвигаясь вдоль почти отвесной стены, стал обрушивать глиняную обочину и засыпать глиной свой след. И лишь затем ступил на нетронутую землю оврага.

Ничего не видя в темноте, он едва ли не на ощупь шел по оврагу. Он знал: овраг выведет его к морю. А там, на побережье, ближе к Феодосии, есть заброшенная рыбацкая хата. В ней можно будет пересидеть несколько ночей. Когда-то весной он ночевал в ней с отцом. Тогда там было тепло и весело. С десяток рыбацких фелюг причалили возле нее, следуя за богатым рыбным косяком.

Хату он нашел едва ли не под утро, когда силы уже оставляли его. Окно было занавешено какой-то тряпкой, дверь закрыта, но не заперта. Он осторожно приоткрыл ее, и страх прошел. Внутри хата пахла запустением и прогорклым дымом давно не топленного очага.

Возле плиты лежала небольшая охапка дров, их было столько, чтобы немного обогреть помещение. Сухие дрова загорелись сразу же, отблески огня заплясали по стенам.

На плите стоял казанок, прикрытый крышкой. Андрей заглянул в него. В казанке был лед. Он подержал палец на поверхности льда и затем лизнул его. Это была вода, кем-то заготовленная для незнакомого путника. Ничего съестного ни в комнате, ни в чулане он не нашел.

Утром он осторожно вышел во двор, огляделся. Неподалеку, в узкой заводи, шумно билась и клокотала волна. Ветер дул с моря, и редкие волны с шумом выплескивались на берег и едва не докатывались до порога хаты.

Походив по подворью, Андрей насобирал охапку каких-то щепок, палок, корней — всего, чем можно было кормить огонь.

Осторожно обследуя местность, неподалеку от хаты он нашел кустарник шиповника. Исцарапав руки, нарвал ягод, высыпал их в казан и долго кипятил. Затем, зачерпнув кружкой, обжигаясь, стал пить. Постепенно, не в один день, к нему стала возвращаться уверенность, что черная полоса в его жизни кончилась. Он стал подумывать, как однажды он сходит на маяк и, возможно, смотритель пригреет его у себя. Он знал, что работы на маяке всегда хватает и помощник смотрителю не помешает. Ему бы до тепла где-то перебиться. К тому времени окончательно установится власть, и он попытается вернуться домой, к жене, детям. Весной отремонтирует свою фелюгу и, как и прежде, станет таскать на ней грузы в Херсон, а то и в Очаков.

Сидя у пылающей плиты, он верил в то, что ещё вернутся к нему хорошие времена.

Но случилось все совсем не так, как он представлял. В один из вечеров он еще издали услышал топот конских копыт. Всадники простучали по взгорку и затем спустились вниз, во двор. Привязав коней к старой акации, они подошли к двери, кто-то из них подергал ручку двери.

Андрей услышал:

— Замка нема, а не открывается.

— Сильнее дергай, может, набухли.

— Не! Видать, изнутри!

— А ну, погодь! — после чего раздался грохот в дверь. Стучали, похоже, прикладом винтовки.

— Эй, кто там! Открывай! А то хату запалим!

Спрятаться было некуда. И не выбраться отсюда, ни проскользнуть незамеченным: окно выходило во двор.

Андрей прошлепал босыми ногами к двери, откинул запор. Дверь тотчас распахнулась, и первое, что он увидел: ствол винтовки, направленный на него.

— Руки подыми! — раздался из вечерних сумерек строгий голос. — Будем знакомиться!

Андрей понял: с этими ночными гостями не поспоришь Кто они, неизвестно. Но надо подчиняться.

Зажгли фонарь, прежде всего осветили стоящего с поднятыми руками Андрея.

— Один здесь?

— Один.

— Опусти руки. Кто сам?

— Человек.

— Вижу, не корова. Чего здесь живешь? От кого ховаешься?

— Жду.

— Кого?

— Рыбаков. Отстал от бригады. Косяк пойдет, они вернуться.

Андрей присматривался к гостям, пытался вычислить, кто же они? Не сразу поймешь. Одеты вразнобой, двое — в полушубках, один — в пальто. Все с короткими кавалерийскими винтовками. Их начальник, Андрей определил это сразу, был в теплом кожаном бушлате, с кобурой на поясе. И национальность определишь не сразу: вроде русский, а лицо смуглое, глаза злые, монгольские, раскосые. Это был Жихарев. Вопросы он задавал строго и напористо:

— Брешешь. Косяки весной пойдут, а счас… От кого ховаешься?

— Сказали б, за кого вы: за тех чи за этих. Чтоб мне не брехать лишку.

— Мы — за тех.

— За красных? — попытался угадать Андрей.

— Нет.

— Значит, за белых.

— Опять не угадал. Белые — в Турции.

Четверо вели себя по-хозяйски: подвесили на крюке под потолком фонарь, уверенно уселись на лавки.

Андрей продолжал присматриваться к гостям.

Жихарев это заметил, коротко сказал:

— Запоминаешь? Не пригодится.

— Что я, в потолок смотреть должен? — вскипел Андрей. После того что с ним произошло, он все еще равнодушно относился к смерти. Однажды пережив ее, он еще не успел снова влюбиться в жизнь. Не за что пока ему было ее любить. — Стращаете? Винтовкой под носом машете. Не я к вам, вы ко мне пришли. Гости, называется.

Жихарев удивленно, и даже с некоторым восхищением посмотрел на разгневанного Андрея. Андрей не мог сдерживать обиду, потому что был голоден и оттого зол.

— А он мне нравится, — сказал Жихарев своим напарникам, затем обернулся к Андрею: — Ты не очень горячись. Мы тоже горячие. Поговорим спокойно.

— Не получится спокойно. Третьи сутки отвар из шиповника пью. Сперва бы накормили, а потом допрос сымали.

— С этого бы и начинал, — и Жихарев кивнул крепенькому мужичку с короткими ногами. — Развязывай «сидор»! Поесть, и правда, уже пора.

Тот вышел из хаты и тут же внес тяжелый холщовый мешок. Стал выкладывать на стол хлеб, сало, круг домашнего сыра, мясо, кровяную колбасу, несколько луковиц. Такого богатства Андрей уже давно, со времени боев в Северной Таврии, не видел.

Со дна мешка коротконогий извлек алюминиевые миски, ножи, ложки.

— Воду закипячу, — сказал Андрей. Он накинул на себя свою изорванную, измазанную глиной куртку и хотел выйти.

— Ты куда? — остановил его Жихарев.

— Воды принесу. Тут под бугорочком родник.

— Не суетись. Есть кому, — сердито сказал Жихарев. И к роднику опять же пошел коротконогий. Видимо, он в их команде исполнял роль завхоза. Вернулся он с закопченным чайником в руке, сказал Жихареву:

— Шхуна на подходе.

— В заводь поместится.

— Войдет. И по глубине должно получиться.

Ели неторопливо, обстоятельно. Андрей ел вместе со всеми.

— Ну, вот. Мы с тобой один хлеб ели, — сказал после ужина Жихарев. В хате было тепло, он снял с себя кожанку, из-под домотканой теплой сорочки выглянула тельняшка. — Теперь выкладывай, чего здесь обитаешь? Кого ждешь?

— Никого.

По поведению гостей, по каким-то незначительным репликам Андрей понял, что советскую власть гости тоже опасаются. Но и на белогвардейцев они тоже не похожи. Носятся верхом, по ночам. Судя по всему, они знали об этой рыбацкой хате. Возможно, она когда-то уже служила им убежищем. Скорее всего, это обыкновенные бандиты.

— Не ответ! — нахмурился Жихарев.

Андрей подумал: нет смысла ему с ними хитрить. Если они бандиты, не в их интересах сдать его советской власти. Если белогвардейцы, они тоже не будут искать встречи с красными. Но и он им не нужен. И они легко и просто, одним выстрелом, избавятся от него. Не лучше ли оказаться им нужным?

— Сказал же: прячусь.

— От кого?

— От красных. Они меня уже один раз расстреляли. Не понравилось. Не хочу повторения.

— Красивая версия. Чем докажешь?

— Могилой, где я, случайно не убитый, лежал среди мертвых товарищей. Там несколько сот убитых.

— Где это?

— Верстах в пяти отсюда, в Кривой балке. По ней почти до конца идти. Там все сами увидите. Мертвых они только слегка присыпают глиной.

— Проверим, — Жихарев пристально посмотрел в глаза Андрею. — Если сбрехал, кожу с живого снимем. Может, ты из тех, кто стрелял?

— Тогда я б не тут скрывался, а в Феодосии в комендатуре от трудов праведных отдыхал.

— Ну, может, подослали?

— Думайте, как хотите. Ваше дело.

— Чем раньше на хлеб зарабатывал?

— В молодости рыбачил. Потом грузы на своей фелюге таскал по Днепру и по лиману. Тем и зарабатывал. — И он пояснил: — От покойного отца фелюга досталась, беспалубная, двухмачтовая.

— По морю ходил?

— Не доводилось. А вверх по Днепру — до порогов, и вниз — по лиману — до Очакова. Дальше на беспалубной опасно.

Неподалеку послышался сиплый свисток, в окне что-то коротко блеснуло.

Все четверо пошли к двери. Андрей тоже засобирался с ними. Но Жихарев сухо приказал:

— Оставайся здесь.

— Не доверяешь? — усмехнулся Андрей.

— Слова твои — золото, — сказал Жихарев. — Но я — стреляный воробей, отвык доверять сладким речам, — и с силой захлопнул дверь.

Андрей продышал в морозном стекле окна окошко и увидел осторожно вплывающую в заводь одномачтовую шхуну. Ее косой парус уже был приспущен, обвис.

Шхуна заякорилась. С нее на берег бросили узкие сходни. Все четверо гуськом поднялись на палубу. Шхуна была легкая, не загруженная. Ее борта на несколько футов поднимались над водой.

Андрей время от времени подходил к окошку, смотрел на едва угадывающуюся в темени шхуну. Оттуда доносились неясные голоса, судя но всему, там о чем-то спорили.

Потом они вернулись. Теперь их было пятеро. Этот, пятый, тоже был из их команды. Он все пытался доказать Жихареву свою правоту. Но Жихарев каждый раз его останавливал коротким словом:

— Потом!

— Я к чему это? — продолжал пятый, который, вероятно, приплыл на шхуне. — Говорю ему, нигде не светись. У них теперь по всему побережью…

— Потом! — и Жихарев взглядом показал новенькому на Андрея.

Андрей улыбнулся, но промолчал.

Ночью пятый их товарищ несколько раз подходил к окну, пытался сквозь изморозь что-то в ночи рассмотреть. И под утро он вдруг бросился к двери и, обернувшись, крикнул спящим на полу:

— Уходит, гад!

Бандитов словно пружиной подняло с пола. Они торопливо сунули ноги в сапоги, похватали винтовки, выскочили во двор. Об Андрее забыли.

Светало. Андрей уселся на порожке и наблюдал, как шхуна осторожно, под наполненным ветром парусом, выбирается из заводи.

Бандиты с двух сторон обежали заводь.

— Ты что, Семен! Сдурел? — кричали они.

— Я ж говорил, он что-то, паскуда, задумал! — кричал пятый, приплывший на шхуне.

— Поворачивай обратно!

И одновременно щелкнули пять винтовочных затворов.

— Чего суетитесь! Я подумал: лучшее кормой к берегу! Что б потом, в случае чего… — отозвался со шхуны рулевой.

— Смотри, не балуй! — пригрозил ему Жихарев револьвером. — А то, знаешь! У меня не заржавеет!

Шхуна под прицелами винтовок пристала кормой к берегу, рулевой опустил парус. Пришвартовавшись, спустился на берег. — Ну, шо? Очко заиграло? — улыбнулся он. — А так лучшее. Чуть шо, и чики-тики!

— Ладно! Иди к себе, поспи, — сказал Жихарев. — Артист! Чики-тики!

И, уходя с берега в хату, Жихарев остановился возле того, пятого, и негромко сказал ему:

— Твое место на шхуне, рядом с Семеном. Я тоже не доверяю ему. У него дури на все может хватить.

И тот, пятый, неохотно пошел на шхуну.

Спали дольше обычного. Андрей встал вместе со всеми.

Коротконогий поставил на плиту чайник, стал раскладывать еду. За стол не садились, ждали, когда придут те двое, со шхуны.

А они все не шли.

— Сходи, Василь! Поторопи!

Коротконогий Василий вразвалочку пошел к шхуне, но уже через минуту бегом вернулся. Распахнув дверь, испуганно закричал:

— Тимофей там… Зарезанный! Горло, гад!

— Кто?

— Да кто? Сенька, кто ж ещё!

— Тащи его сюда!

— Нет его! Видать, сбежал.

Они всей гурьбой бросились к шхуне. Андрей тоже попытался бежать с ними. Но Жихарев, как и прежде, остановил его:

— Сиди в хате! Не твоя забота!

Вскоре они вернулись. Жихарев отвязал своего коня, вскочил на него.

— Я до крепости и обратно! — сказал он. — Серега и Артём! Проскочите по берегу. Не мог он далеко уйти! Ты, Василь, на хозяйстве! С этим! — кивком головы он указал на Андрея.

Часа через полтора они снова собрались вместе. Рулевого не нашли. Затем вынесли со шхуны мертвого Тимофея и, прихватив две лопаты, скрылись за бугром. Василя оставили сторожить Андрея.

Вернулись они усталые и злые. Прогремели в сенях лопатами. Уселись за стол.

— Доставай из «энзе»! — велел Жихарев.

Василь вышел в сени и, вернувшись, поставил на стол бутыль. Молча разлили, молча выпили.

— Так, говоришь, на фелюге до Очакова ходил? — вдруг спросил у Андрея Жихарев.

— Было такое.

— А на шхуне сумеешь?

— Разница небольшая. Парус такой же, ветер — тоже, — ответил Андрей.

— А по морю?

— Нужда заставит, и по океану поплывешь. В Судак или в Ялту, тут все просто, вдоль берега.

— А если по компасу?

— Если не в шторм, можно попробовать. Батя в Одессу ходил, а мне не довелось.

Андрей хорошо понимал, к чему клонит хозяин, так про себя называл он Жихарева. Это его устраивало. Появлялась возможность уйти подальше от Феодосии, где его могли в любой день случайно поймать и снова поставить к стенке. А с этими можно рискнуть. А там — время покажет.

— Так как? Соглашаешься? — нетерпеливо спросил Жихарев.

— Не знаю, — покачал головой Андрей. Он подумал, что не надо слишком легко и просто соглашаться на предложение бандитов, чтобы не вызвать у них излишние подозрения. — Смотря, как договоримся. Может, и рискну, — и пояснил: — Не для моря посудина. Загрузить надо балластом для устойчивости. И то… боюсь, хорошего шторма она не выдержит.

— Балласт будет, — Жихарев переглянулся со своими напарниками. — Заплатим, как положено. А будешь стараться, может, и в долю возьмем. Тимохину долю тебе отдадим.

— Не знаю, — повторил Андрей. — Море — не лиман. Оно бывает бешеное.

— Ты вокруг да около не ходи, — начал сердиться Жихарев и выложил последний козырь: — Переправишь через море, и шхуна твоя. Как тебе такое предложение?

— Подумаю, — повторил Андрей.

Он сказал это искренне. После пережитого им расстрела он не однажды до встречи с бандитами сам себе задавал вопрос: как он вживется в эту власть, которая с самого начала дала понять, что нет ему места на его же земле? И где ему искать то место, которое для него? А тут вдруг такое предложение!

Конечно, эти бандиты — парни лихие, рисковые. Но какое ему дело до их жизни, их риска! Вот-вот наступят безлунные ночи, и если выйти в море поздно вечером, к утру уже можно быть далеко от этой кровавой мясорубки, именуемой Россией. Что будет там, на чужой земле, никто ему не скажет. Но пока есть силы, руки и голова на плечах, хуже там ему не будет. А когда окончательно все там у него образуется, можно будет и семью выписать. Или назад вернуться.

И он со вздохом сказал:

— А что мне еще остается, кроме как согласиться?

После бегства рулевого жизнь бандитов превратилась в сплошные гонки. Иногда они на целые сутки исчезали. Возвращаясь, что-то тяжелое заносили в хату, какие-то ящики, коробки. Андрей предположил, что они здесь, на побережье, грабили богатых людей, не уехавших на чужбину, и был недалек от истины. Его переселили на шхуну, путь в хату был ему заказан.

Жихарев, однако, опасался, что Андрей может сбежать, и однажды, еще в самом начале, примкнул его в рулевой рубке на прочную цепь. Их не было целую ночь. А на рассвете они застали его на берегу. Он сидел на прибрежном валуне и мрачно курил.

— Ты… как это?… Почему? — не сразу нашелся Жихарев.

— Я — не Полкан! — сказал Андрей. — Не доверяете — уйду. Обещаю: о вас нигде, никому и никогда.

С тех пор они вроде как приняли Андрея в свою компанию. Уезжали, доверяя ему свое хозяйство. Но в хату он, скорее всего, от затаенной обиды, больше не входил. С утра до вечера находился на шхуне, что-то ремонтировал, прибивал, прикручивал, словом, по-хозяйски приводил ее в должный порядок.

В те дни однажды сюда, в хату, пробрался беспризорник Гнедой, вынужденно провел на чердаке ночь и, никем не замеченный, ушел.

Это была ночь начала ликвидации банды. На рассвете после очередной вылазки не вернулся Жихарев. Трое его перепуганных напарников ничего толком рассказать Андрею не могли. Сказали только, что столкнулись ночью с чекистами и еле унесли ноги. Коротконогий Василь клялся, что видел, как упал Жихарев. Наверное, убитый.

— А если только раненый? — спросил Андрей.

— Ты к чему это? Что хочешь сказать? — заволновался Василь.

— Ничего.

— Ладно! Ладно! Не нагнетай! — Вскричал Василь и, успокаиваясь, добавил: — Конечно, надо быть готовым ко всему.

— Лично я готов, — сказал Андрей. — Ночи безлунные, парус в порядке, дует легкий бриз…

— Ты думаешь, что… — Василь хотел что-то спросить, но осекся.

— Надо бежать, — ответил Андрей Василю на незаданный вопрос.

— Подождем, — не согласился Василь. — Если он живой, может, ещё вернется. Он такой, он всё может.

Андрей давно понял: мотором у бандитов был Жихарев. Не зря они не только за глаза, но и при общении называли его не по имени, не по фамилии, а «хозяином». Растерянные, испуганные, без Жихарева эти трое ничего собой ровным счетом не представляли. Власть сейчас лежала у Андрея под ногами. Стоило только нагнуться.

И он поднял ее. Он строго посмотрел на каждого из них и внушительно сказал:

— У нас не так много времени на ожидание. Сегодня-завтра чекисты могут явиться сюда. Эту хатку многие знают.

— Но мы не готовы…

— Это вы им скажете.

— И вообще… — Василь посмотрел на двух своих товарищей и спросил: — Нам бы посоветоваться?

— Святое дело. Советуйтесь, — милостиво кивнув, разрешил им Андрей. Он почувствовал, что власть уже в его руках.

Они пошли в хату и долго там, в тепле, советовались. Потом вернулись. Вероятно, Василь понял, что их растерянность не ускользнула от взгляда Андрея, и заговорил с ним не столько строго, сколько крикливо:

— Значит, так! Мы решили: будем ждать хозяина. Тем временем соберемся! К завтрашней ночи соберемся. И все! И никаких разговоров!

— Вы только имейте в виду: у каждого человека есть свой порог выносливости, — сказал Андрей. — Выдержит ли хозяин?

— О чем ты?

— О пытках. Они умеют допрашивать. Вспомнишь даже то, чего не знал.

— Он — выдержит. А, если живой, то сбежит. — И Василь снова повторил: — Он такой, он всё может.

— Ну что ж! Завтра, так завтра! — согласился Андрей.

С тех пор как выбрался с братской могилы, он боялся только одного: снова оказаться перед теми тремя военными чиновниками с казенными голосами, называющими себя «тройкой». А рыбацкая хата, хоть и затерянная среди оврагов, все же была многим известна. И ему было непонятно, почему сюда еще не завернул конный красноармейский дозор. Это может случиться сегодня, завтра, в любой момент.

И Андрей твердо решил: ждет до завтрашнего вечера, а потом…

Даже если эти трое не будут готовы, если они будут тянуть время, ожидая хозяина, он уплывет один. Как это сделать, он уже придумал.

Не знал Андрей Лагода, не знали и эти трое, что они уже находятся под пристальным наблюдением.

Глава 24

С маяка в бинокль хорошо просматривалась рыбацкая хата и ее подворье. После ареста Жихарева их осталось четверо: трое без устали носились по каким-то своим делам, а четвертый почти не сходил со шхуны на берег. Он то поднимал и опускал парус, то вдруг, среди дня, зажигал и гасил топовые огни, то подолгу не выходил из рубки, выполняя там какие-то работы.

На следующий день они больше не отлучались с подворья: что-то переносили в шхуну, укладывали, затем стали жечь во дворе костерок.

— Что они там, рыбу коптят? — обернулся Кольцов к Красильникову.

— Шхуну смолят. Видать, подтекает, — объяснил Красильников. Все свое детство и раннюю юность он провел на море, и все рыбацкие заботы знал досконально. — Судя по всему, готовятся смыться.

— Ты думаешь?

Они стояли на самом верху маяка, в маленькой, круглой, со всех сторон застекленной каморке. И четверо бандитов там, вдали, выглядели потревоженными тараканами.

— Сам суди: вон как бегают. Торопятся.

— Думаешь, без Жихарева уйдут?

— Наверное, считают его убитым. Главное у них теперь: свою шкуру спасти.

— А если они знают, что он жив? — спросил Кольцов.

— Откуда?

— Не знаю. Как-то выяснили. Они-то предполагают, что Жихарев ни под какими пытками ни в чем не сознается. К тому же они знают, у него есть чем расплатиться за свободу.

— Ну и что тянуть? Может, возьмем?

— Не знаю. Держу в голове самые разные варианты. Не исключаю и этот. Но посмотрим. Больше всего мне бы хотелось взять их с поличным, на горячем. И с Жихаревым на борту.

— Откуда он там возьмется?

— Есть у меня кое-какие подозрения.

К вечеру они отправили поближе к рыбацкому подворью Турмана. Если он ночью увидит, что шхуна отходит от берега, он подаст им световой сигнал. Для этого они снабдили его жестяной банкой с намоченными керосином тряпками и коробком спичек.

На маяке оставили Гольдмана, его подменял Бушкин. Они должны были круглосуточно неусыпно дежурить на маяке и поддерживать телефонную связь с Судаком. Туда выехали Кольцов и Красильников.

Звонок раздался в полночь. Гольдман сообщил Кольцову, что шхуна с погашенными топовыми огнями отошла от берега и подняла парус.

О сторожевом катере Кольцов договорился с пограничной службой ещё накануне днем. Моторист и рулевой полтора дня томились в катере, ожидая приказа выйти в море. Ночью, едва Кольцов и Красильников с тремя своими подчиненными спустились к берегу, как катер гулко забарабанил и, выждав, когда гости разместятся, как застоявшийся конь, сорвался с места.

Какое-то время они мчались по морю, словно сквозь туннель. Скорость угадывалась лишь по реву мотора и соленым брызгам в лицо. Ни неба, ни воды видно не было. Потом, когда глаза чуть привыкли к темноте, по сторонам катера и чуть сзади стали едва видны, скорее угадывались два упругих буруна. Они изгибались крутой дугой и были похожи на два больших колеса, пытающихся догнать мчащийся в черноте ночи катер.

Такой сумасшедший бег по морю длился около часа. Затем моторист отключил двигатель, и катер ещё какое-то время, все ниже зарываясь в бризовую волну, остановился. После басовитого рокота двигателя вдруг наступила оглушающая тишина.

— Почему остановились? — спросил Кольцов у вышедшего из рубки рулевого.

— Мы на траверзе Стамбула. Они должны пройти где-то здесь, — объяснил рулевой. — Подождем.

Ждали полчаса. Потом еще час.

Волна играла не заякоренным катером, хлестала по ее бортам, разворачивала, крутила.

Моторист и рулевой стали заметно нервничать. Часто курили, коротко о чем-то переговаривались.

— А, может, они раньше нас здесь проскочили? — спросил Кольцов у рулевого.

— Не должно бы!

— Не должно или не проскочили? — настойчиво спросил Кольцов.

— Тут они точно не проскочили, — уверенно ответил подошедший к ним пожилой моторист. И затем, размышляя, добавил: — Может, на Гудауту свернули? Под грузинский берег.

— Ну и что будем делать?

Кольцов начинал понимать, что хитроумная поимка бандитов с поличным, на которую потрачено столько сил и времени, похоже, начинает рушиться. Быть может, прав был Красильников, когда убеждал его: «Чего мудрить! Накроем их без всякой канители». Но хотелось с канителью. Хотелось изящно, с поличным.

— Ловить будем! — решительно сказал рулевой. — Даже если на Гудауту свернули, далеко пока уйти не успели. Наши будут!

И снова взревел мотор. Высоко задрав нос, катер встал едва ли не на дыбы.

Ночь истаивала. Стояла все та же темень, но сквозь небесную черноту стали проглядывать высокие холодные звезды, и слева по борту узкая серая полоска отделила море от неба.

— Ну что? — вновь нетерпеливо спросил Кольцов у рулевого.

— Пока не видать, — вглядываясь в предрассветные сумерки, ответил тот.

— Прозевали?

— Не может быть! — уверенно ответил рулевой. — Говорю, не может быть, что б они хитрее нас оказались. Они думают, что мы их на траверзе Стамбула ищем, а сами под бережок, на Анапу движутся. Они на той шхуне открытого моря боятся.

— Что, знакомая шхуна?

— Одномачтовка? Так полагаю, что это наша, к Судаку приписана. Старика Власенка корыто. Семь раз штормами калеченная, семь раз тонула. Ее, в аккурат, с неделю назад украли.

Прошло минут двадцать. Кольцов, стоя рядом с рулевым, вглядывался в серую даль. «Глупое дело! Что тут можно увидеть! — с тоской подумал он. — Проглядели!»

И тут рулевой вдруг показал Кольцову:

— Глядите! Ползут, голубчики!

— Где?

— Да вон же! Во-он, под самым бережком.

Кольцов ничего не видел.

— Хитрые, заразы! — повеселевшим голосом сказал рулевой.

— Может, какая другая? — усомнился Кольцов.

— Она! Я ее из сотни узнаю. Она когда-то двухмачтовой была.

Потом и Кольцов увидел серую посудину под косым парусом, неторопливо плывущую почти под самым берегом. Показал Красильникову.

— И скажи, еще какой-нибудь час, и за Таманью в заливах бы спрятались. Точно, не нашли бы, — продолжал вслух радоваться удаче рулевой. — А потом бы они, на следующую ночь — вдоль бережочка до Батума…

Ещё было сумеречно, но шхуна уже была хорошо видна. Катер весело мчался ей наперерез. Глядя перед собой, рулевой продолжал громко комментировать.

— Заметили!.. Куда ж вы теперь, голубчики! Скрыться-то некуда, кругом мели!

На шхуне, и верно, начался какой-то переполох. Трое с чем-то носились, что-то сбрасывали за борт.

— Ну что, крысы! Ищете норку? — войдя в азарт, закричал рулевой. — А ну, Афанасий! Влупи в оба глаза!

И моторист Афанасий, развернув два прожектора, осветил шхуну. Там на мгновенье все замерли, потом стали торопливо убирать парус. Моторист на расстоянии выключил двигатель катера, и он уже по инерции стал приближаться к шхуне.

Вдоль борта катера встал Кольцов и Красильников с револьверами, и трое особистов с винтовками. Катер тихо, кранцами, прислонился к шхуне. Моторист, несмотря на трех, угрюмо исподлобья глядящих на него мужчин, перепрыгнул на борт шхуны и, завернув швартовый канат за кнехт, подтянул к ней катер.

Двое особистов из команды Кольцова прошли на шхуну. Один из них заглянул в рулевую рубку, велел сидящему там Андрею Лагоде присоединиться к остальным трем, которые стояли на разбросанных по дну шхуны рыболовных сетях.

— Оружие, ножи попрошу сдать. Гранаты, если имеются, тоже.

— Оружия нет. А ножи… Как же рыбаку без ножа?

Кольцов уже тоже поднялся на шхуну и слышал этот разговор:

— Приказывают — сдайте! — коротко сказал он.

На сети к ногам Кольцова упали три финских ножа с короткими, но широкими лезвиями.

— А оружие — в море? — спросил Кольцов. — Или припрятали? Заранее скажу, оно вам больше не понадобится.

— Какое оружие? Какие гранаты? — коротконогий Василь попытался сыграть возмущение. Он начинал понимать, что дело их проиграно и самое время спасать свою шкуру. Но как?

— Что, разве непонятно, что мы — рыбаки. Обыкновенные рыбаки! — дерзко продолжал Василь.

— Что ловить собирались?

— Кефаль. Говорят, кефаль пошла…

— Что ж это она так? Сдуру, что ли? — спросил Кольцов. — Насколько я помню, кефаль — рыба весенняя.

Он нагнулся, приподнял край сети, сунул все свои пять пальцев в ячею. Сеть предназначалась для лова очень крупной рыбы, явно, не для кефали. И на шхуне, похоже, служила декоративным инвентарем.

Внимательно оглядев всех четверых, Кольцов заметил: у одного из-под шапки выглядывал край бинта. Подошел поближе, попросил:

— Сними шапку.

Тот неохотно снял. Бинт был давний, потемневший от грязи.

— Где ж это тебя?

— Да дрова рубал, — торопливо пояснил бандит. — Кусок отлетел, ну и…

— Что ж ты так, без шапки? Все ж зима, морозы.

Бандит не ответил.

— И чего тебя понесло в имение Свечникова дрова рубать? — с наигранным недоумением спросил Кольцов.

— Какое имение? Какой Свечников? — вскинулся от негодования бандит.

— Имение Свечникова во Владиславовке, — спокойно и даже с некоторым сочувствием сказал Кольцов. — Это там, где вы сейфы ломами уродовали. И не куском дерева тебя задело, а красноармейской пулей. На первом этаже, возле окна.

Бандит хотел было все отрицать, но после таких подробностей лишь с недоумением и со страхом посмотрел на Кольцова. Странно, этот комиссар знал то, чего не знал никто. Была темнота, и он, заблудившись в барских коридорах, искал выход. Значит, это он, этот комиссар, был тогда там, в темном здании. Это его пулевую отметину носил он на своей голове.

Красильников тем временем обошел шхуну, заглянул во все подозрительные уголки, но нигде ничего не обнаружил. Растерянный, подошел к Кольцову. Тот вопросительно взглянул на Красильникова, но он в ответ только отрицательно покачал головой.

— Так вот, господа бандиты! Речь моя сводится к следующему, — обратился Кольцов ко всем четырем. — Вы, верно, уже догадались, что мы кое-что о вас знаем. И даже чуть больше, чем вам бы этого хотелось. Никакие вы не рыбаки, а обыкновенные мародеры. И мы вынуждены будем передать вас советским властям. Если же вы чистосердечно во всем сознаетесь, я обещаю вам лишь одно: походатайствовать о смягчении вам наказания.

Наступила тишина, лишь было слышно, как бьет в борт шхуны тугая волна и плачут в вышине чайки.

— В чем сознаться? — нервно, но и несколько нагловато спросил Василий. — Верно, мы не рыбаки. Мы не успели бежать вместе с Врангелем. Да и не хотели, не их поля мы ягоды. И лишь когда убедились, что и здесь нас не ждет ничего хорошего, решились на бегство. Вот и вся правда.

— Слова ваши разумные и очень похожие на правду, — холодно сказал Кольцов. — А вот верить вам мне почему-то не хочется. Вы посовещайтесь, подумайте. Может, и решитесь во всем сознаться. А нет, вам же хуже. Поверьте мне на слово, господа, вашей пешке уже никогда не стать королем.

— Каких слов вы от нас ждете? — снова обиженно выкрикнул Василий. Но тем не менее обернулся к своим напарникам.

От внимания Кольцова не ускользнуло и то, как эти трое отступили от рулевого и лишь после этого стали вполголоса о чём-то разговаривать. Рулевой был явно не из их компании, в разговоре участия не принимал, стоял в сторонке в одиночестве.

Но и среди них, заметил Кольцов, тоже не было согласия. Разговор у них был нервный и часто переходил на тихий спор.

Когда они наконец смолкли, Кольцов спросил:

— Ну, до чего додумались?

— Вы ждете от нас каких-то признаний. А мы сказали все, как на духу. Больше нечего, — ответил за всех Василий.

— Ну что ж! Не скажете потом, что я вас не предупреждал. А сейчас… — Кольцов оглядел всех троих, перевел взгляд на особняком стоящего рулевого. — Сейчас очистите лодку от всей этой бутафории, — он указал на сети. — Все — за борт! И быстрее!

Все трое засуетились, схватились за сети. Рулевой же не тронулся с места. Всем своим поведением он как бы подчеркивал, что не имеет к бандитам никакого отношения.

— А вы что же? — спросил Кольцов у Андрея.

— Чужое добро. Я его сюда не приносил, не буду и выбрасывать.

Трое бандитов стали дружно выбрасывать в воду сети. Андрей продолжал стоять, не трогаясь с места.

Наконец дно лодки полностью освободилось. Оно было хорошо и свежепросмоленное. Но рыбья шелуха уже после ремонта успела прилипнуть к доскам. Это несколько смутило Кольцова.

Красильников прошел по шхуне. Солнце взошло, и сейчас уже хорошо просматривались все закоулки и закутки.

— Рубку осмотри! — попросил Кольцов.

— Смотрел. Ничего, — развел руками Красильников. Он ещё неторопливо обошел шхуну. Выглянул за борт, посмотрел осадку.

— Ну что?

— Осадка мне не нравится. Груза никакого, а сидит в воде глубоко. С другой стороны: рыбья чешуя на досках старая.

— Напрасно стараетесь, — услышав сомнения Красильникова, сказал Василий. — Брехать не станем. Мы себе не враги.

— Это точно, — согласился Кольцов. — Но все же очень похоже, что вы советской власти враги.

— Не верите людям, — похоже, даже обиделся Василь.

— Не верю, — откровенно сказал Кольцов.

Рулевой продолжал молча стоять, не спуская взгляда с Кольцова. И Павел вдруг заметил то, на что до сих пор не обращал внимания: трое бандитов угрожающе поглядывали на рулевого. Проходя мимо него, каждый пытался как-то его задеть, обратить его внимание и бросить на него злобный взгляд.

«Они его почему-то боятся», — подумал Кольцов.

Рулевой словно находился в ступоре и не обращал на тех троих никакого внимания. Он не замечал ни их взглядов, ни толчков.

Красильников вновь подошел к Кольцову:

— Ничего не пойму, рыбья холера! — с досадой выдохнул он. — Нутром чувствую, не простые разбойнички. А ничего понять пока не могу.

Рулевой слышал это. Он вдруг словно стряхнул с себя оцепенение и громко и решительно попросил:

— Дайте топор!

Красильников вопросительно взглянул на Кольцова.

— Дай ему топор! — велел Кольцов.

Трое бандитов застыли в испуге. И, лишь когда в руках рулевого оказался топор, они поняли то, чего ещё пока не поняли ни Кольцов, ни Красильников. Василий закричал:

— Он же сумасшедший! Он всех нас потопит!

— Не бойся, не потонешь! Говно не тонет! — зло огрызнулся рулевой и с каким-то злорадством и силой опустил топор на дно шхуны. И второй раз! И третий! Выколупнул кусок деревянного днища. Но вода в шхуну не хлынула. На месте вырубленной доски образовалась узкая темная щель.

Трое бандитов почти одновременно бросились к рулевому. Но прозвучали два выстрела: двое особистов, не спускавших глаз с бандитов, выстрелили в воздух:

— Стоять!

Бандиты застыли и угрюмо смотрели, как рулевой крошит фальшивое днище шхуны. Постепенно открывалось нутро тайника. Стали видны ящики, доверху набитые сверкающей желтизной. Это было не просто золото, а золотые изделия, которые носили на руках, на груди, которыми украшали свою жизнь очень богатые люди. Эти трое, как и их главарь Жихарев, знали, что на этот товар там, куда они пытались бежать, всегда будет спрос.

— Свяжите их! — приказал Кольцов.

Им заломили руки и уложили на корме яхты.

— Веревка — в рубке, — подсказал рулевой, продолжая, теперь уже бережно, крошить фальшивое днище, выбрасывая куски досок за борт.

Кольцов стоял возле раскрывающегося тайника. В руке он держал револьвер. Но трое бандитов, похоже, наконец-то смирились со своей участью и, связанные, тихо и молча лежали на корме.

Лишь когда рулевой, продолжая свою работу, приблизился к ним, Василь не выдержал:

— Думаешь, выслужишься? — злобно сказал он, встретившись с рулевым взглядом. — Думаешь, тебе всё простят?

— Мне теперь всё одно! Смерти я уже не боюсь! Но и с вами в одной компании помирать не хочу! — сказал Андрей и, отложив топор, устало вытер рукавом куртки лицо и присел на кнехт.

* * *

— Ну, рассказывай!

Они сидели вдвоем в рулевой рубке шхуны: Кольцов и рулевой Андрей Лагода. Шхуну тащил на буксире сторожевой катер. На катере, под охраной Красильникова и особистов, сидели связанные бандиты.

Шхуна клевала носом, зарываясь в волну, спущенный парус сухо шелестел на легком ветру.

— А что рассказывать? — обреченно спросил Андрей.

— Всё рассказывай. Как дошел до жизни такой? Как в банде оказался?

— Это вам для интереса? Или допрос сымаете?

— Мне показалось, ты не из их шайки.

— Правильно показалось. От безвыходности я к ним пристал. А если точнее, они ко мне.

— Вот и рассказывай.

— Все равно, не поверите.

— Почему же! Но, конечно, проверю.

— Так и в Феодосии. Поверил, прошел регистрацию. Видать, что-то у них не сошлось: вторую регистрацию объявили. И с комендатуры прямиком за колючку. Всех без разбора. Неделю морили голодом. Издевались. В шесть утра из зернохранилищ на улицу выгоняли, пересчитывали, а потом заставляли строем ходить и петь «Интернационал». Вечером человек сто отсчитают, и утром — на расстрел.

— Как это? Без суда и следствия? — не поверил Кольцов.

— Почему же! Судили! «Тройка» называется. Не коней тройка, а судей. Фамилию спросят, в бухгалтерскую книжку запишут. И всё — на расстрел. По сто человек в день судили.

— Такого не может быть.

— Я знал, что вы не поверите. Мне бы такое рассказали, тоже не поверил бы. Но меня так расстреляли.

— Погоди, погоди! Что значит «расстреляли»?

— Обыкновенно. Как на бойне. Там скотину, правда, молотом по голове. А нас из пулеметов. Разница небольшая. Набили нас полный грузовик, и — за Феодосию, в балку. Только мне в тот раз не суждено было помереть, ни одна пуля меня не задела. В балку вместе со всеми упал. До ночи выждал, а потом из-под мертвецов выбрался и ушел.

Андрей рассказывал неторопливо, ровным голосом, словно бы и не о себе. Пожалуй, отболело в нем уже все: и обида, и страх, и отчаяние. Может, просто возникла потребность выговориться. Или затеплилась в выгоревшей душе какая-то надежда.

Кольцов вспомнил, как проходил мимо огороженных колючей проволокой зернохранилищ и элеватора и слышал нескладное, подневольное пение «Интернационала». Всецело поглощенный поисками банды грабителей, он ни разу не поинтересовался, что и как там. А ведь направило его командование фронтом с конкретным заданием: проследить за исполнением законности в первые дни советской власти в Крыму. Нигде и никогда на свете ещё не было такой власти, она только рождалась. И как при всяком новом деле, ретивые исполнители могли наломать немало дров. Вспомнил недобрую улыбку Розалии Землячки и ее презрительное определение его должности — «государево око».

Да, он должен был быть государевым оком. А он бросился гоняться за бандой мародеров, одной из многих, промышлявших в Крыму. Не его это было дело, другие бы справились. А вот то главное, ради чего его сюда направили, он не выполнил.

— Дальше, — попросил Кольцов.

— А что дальше? Понял, что если снова попадусь им в руки, уже не промахнутся. Решил забраться в какую-нибудь глухомань и там переждать это расстрельное время. Не будет же оно вечно.

Андрей смолк. Было видно, что воспоминания даются ему не просто. А Кольцов обратил внимание на эти два слова: расстрельное время… Какое точное словосочетание! Не литератор, не политик, не интеллигент, которым по образу жизни надлежит осмысливать происходящее, а обыкновенный мужик, солдат определил суть последних месяцев этой кровавой бойни, именуемой революцией.

Расстрельное время!

— Я знал тут, под Феодосией, заброшенную рыбацкую хату. Решил там немного пожить, пока все успокоится, — продолжил Андрей. — Эти случайно на меня набрели. Я не сразу понял, что они обыкновенные бандиты. Они где-то эту шхуну украли, собирались в Турцию уплыть. Но их напарник-рулевой от них сбежал. А я это дело с юности знаю. Стали меня уговаривать, я и согласился. Подумал: второй раз меня поймают, уже так не повезет. А как там, в Турции, будет, я не знал, но что не расстреляют, был уверен. Вот так я в банду попал, — закончил свою горестную исповедь Андрей. И, немного помолчав, добавил: — Я так понял, вы здесь, в Крыму, какой-то начальник. Если поверили мне и если это в вашей власти, не выдавайте меня. Я ни единым словом вам не соврал. А помирать пока еще не хочется.

Они еще много о чем переговорили, пока катер тащил шхуну к причалам Судака. Кольцов расспрашивал Андрея о его службе в Красной армии и о том, как его взяли в плен кубанцы генерала Фостикова. Ему тогда предложили выбор: или служить у белых, или расстрел. Подумал: умереть он ещё успеет. Надеялся сбежать к своим. Не удалось.

— Скажите, Андрей, почему вы избрали такой странный маршрут? Почему под кавказские берега ушли?

— Поначалу так и думали: с Феодосии напрямую. А уже перед самым отплытием к ним какой-то человек приходил. Ночью. Я его не видел. Но после этого они велели мне идти на Нижнее Джемете, это под Анапой. В Джемете собирались ночь переждать, а потом на Батум и в Турцию.

«Странный зигзаг, — подумал Кольцов. — Напрямую и путь короче, и риска меньше. Вдоль кавказских берегов пока еще не все утихло».

* * *

В Судаке, после швартовки, из катера вывели троих связанных бандитов. Кольцов с Андреем тоже вышли на пирс.

— А что с этим? — кивнул Красильников на Андрея. — Может, тоже до их компании?

— Нет, Семен.

— Проверить бы надо

— Обязательно проверим. В деле. А пока…

Кольцов задумался.

Красильников ждал его решения.

— Пока вот что! Сегодня же съездишь с ним во Владиславовку и от моего имени попросишь Кожемякина, пусть сразу же выдаст ему какой-нибудь документ. А то снова попадёт под регистрацию.

— Так, может, мы здесь ему все сделаем? У меня тут, в комендатуре, есть свои люди.

— У Кожемякина, — твердо сказал Кольцов. — Здесь, в комендатуре, ему светиться совсем не с руки.

— Понял. Мы туда и обратно.

— Да, пожалуйста! У нас с тобой, Семен, с завтрашнего дня здесь, в Феодосии, начинаются серьезные дела.

Подъехали на автомобиле Гольдман, Бушкин и Миронов. Кольцов пошел им навстречу.

— Почему Миронова обратно в Харьков не отправили? — сердито спросил Кольцов.

— Не хочет.

— Вы знаете, Павел Андреевич, мне понравилось воевать. Как вы на это посмотрите? — спросил Миронов.

Кольцов удивленно хмыкнул:

— Я на это посмотрю отрицательно.

— Напрасно. Если бы не я, ваша биография к нынешнему дню сложилась бы иначе.

— Ваш мужественный поступок, граф, я оценил. Но благодарить вас буду в Харькове.

Тем временем особисты из отряда Кольцова стали вытаскивать из тайников шхуны тяжелые ящики.

Кольцов взял Гольдмана за руку:

— А вам с Бушкиным, Исаак Абрамович, поручаю разобраться со всем этим бандитским имуществом. Все описать, взвесить, подсчитать. Составить соответствующие описи. И сдать здесь, в Судаке, на ответственное хранение. Позже подумаем, как все эти ценности переправить в Москву, в Гохран.

— Что? Опять бриллианты? — воскликнул Бушкин.

— И бриллианты тоже, — сказал Кольцов.

— Все понятно. Значит, опять начнутся неприятности, — вздохнул Бушкин.

— Почему? — удивился Кольцов.

— Как? Разве вы не знаете? Бриллианты всегда притягивают к себе неприятности. Это такой закон. Вспомните хотя бы Париж.

— Ничего! — улыбнулся Кольцов. — Те неприятности пережили, может, переживем и эти.

Глава 25

Медленно и трудно город залечивал свои раны.

Самым первым заработал базар, хотя на нем никто ничего не продавал. Большей частью менялись. Своих денег новая власть ещё не выпустила, а в старые — николаевские, керенские — уже никто не верил. За кусок сала здесь можно было выменять слегка поношенные сапоги, за ведро картошки — нарядную женскую кофту или мужские брюки. Даже рыба, которой всегда был завален базар, сейчас стала редкостью и поднялась в цене. Хорошую пятифунтовую рыбину можно было сторговать за буханку хлеба. Но эквивалентом деньгам все же служило сало.

К вечеру город пустел. Горожане расходились по домам, закрывали ставнями окна и на все запоры и засовы запирали двери. Под городом все еще бродили небольшие, не истребленные пока банды, иногда они отваживались залететь на окраину города, слегка пограбить и торопливо раствориться в степи.

Газет еще не было, и большей частью город жил слухами.

У ворот Реввоенсовета и комендатуры денно и нощно стояли часовые с винтовками. К ночи они выкатывали еще и пулеметы, они, как легавые собаки, лежали у их ног.

Красильников вернулся из Владиславовки к вечеру. Миронова он, вопреки его нежеланию, все же отправил поездом обратно в Харьков. Лагоду Кожемякин переодел в красноармейскую одежду и снабдил документами, но от этого страх у него не прошел. Он боялся всех и всего, что имело отношение к власти. Красильников поселил его вместе с собой в гостинице и попросил его свою комнату без крайней надобности не покидать. Можно было, конечно, отправить Андрея домой, но Кольцов имел на него другие виды. Он понял, что будет вынужден выйти на тропу войны с «тройкой», и Лагода ему был нужен, как свидетель.

Ночью Кольцов поделился с Красильниковым всеми своими размышлениями.

— Это что же получается? Похужее царских застенков? — удивился Красильников. — Нет, Паша, я в это не верю.

— Верю — не верю, это что-то из дамской карточной игры. Я допускаю, что это возможно, и обязан проверить… — Ворчливо сказал Кольцов и сокрушенно добавил: — Слишком много времени мы истратили на банду Жихарева.

— И правильно сделали, — не согласился Красильников. — Иначе все ими награбленное уже сегодня было бы у турецких барыг.

— Ладно! — махнул рукой Кольцов. — Сделали — и сделали. Впредь будем умнее.

— Что ты предлагаешь?

— Проверить все рассказанное Лагодой. Я ему верю.

— Ну, веришь. А как проверять будешь? Если они обыкновенные бандиты, они с такой же легкостью, с какой расправились с арестованными, расстреляют и нас. А потом еще и докажут, что мы с кем-то там состояли в каком-то сговоре или еще что-нибудь более нелепое.

— В этом ты прав, — согласился Кольцов. — Надо хорошо подготовиться. Вернутся Гольдман и Бушкин, соберем всю нашу команду. Если понадобится, подключим Кожемякина с его бойцами.

Размышляя, Кольцов пару раз прошелся по комнате, остановился напротив Красильникова:

— Будем надеяться, всё произойдет спокойно.

— Так думаешь? — спросил Красильников. — Объясни, почему?

— Ты вот сказал: бандиты у нас под носом орудуют. Это не совсем так. Эти — не бандиты. Тут нечто другое, — Кольцов замолчал и долго так стоял, невидяще глядя перед собою, видимо, собирался с мыслями. Затем продолжил: — Понимаешь: законов пока нет, а проблем много. Решают их, кто как может: кто по здравому размышлению и по совести, а кто бездумно, но старательно и ретиво исполняет указания, спускаемые с большой или не с очень большой высоты. Инструкции всегда пишутся для людей здравомыслящих, а исполняют их зачастую дураки. К примеру, в инструкции пишут, что надо тщательно разобраться с бывшими врангелевцами, которые не отплыли в чужие страны и остались здесь, выявлять тех, кто может угрожать советскому строю. Умный будет разбираться, а бездумный дурак при власти примет эти слова к исполнению и, перестраховываясь, станет расстреливать всех подряд. Похоже, это наш случай.

— Я и говорю, они и нас всех перестреляют, — повторил Красильников.

— Не-ет! Дурак боится бумажки. Он ей молится, как иконе, потому, что дурак, — сказал Кольцов.

— Но нам-то что от этого?

— Мы — государево око! У нас есть подписанное Фрунзе право единолично решать все вопросы, касающиеся дальнейшей участи военнопленных. Для дурака эта бумага страшнее пулемета.

— Ну а если эти, которые здесь, не дураки? Если они дорвавшиеся до власти обыкновенные бандиты? — снова высказал свое сомнение Красильников. — Таких сейчас тоже хватает.

— Я и сказал: на этот случай надо хорошо подготовиться!

* * *

Едва только красные войска вошли в Феодосию, здесь сразу же был сформирован уездный военно-революционный комитет. Он занял помещение гостиницы «Астория».

Комиссар Девятой большевистской дивизии Лисовский и Председатель военно-революционного комитета Жеребин в первые дни провели в городе показательные расстрелы. Прямо на железнодорожном вокзале были расстреляны раненые и выздоравливающие чины 52-го Виленского полка. Затем террор распространился на солдат и офицеров второго армейского запасного батальона, чинов Одесских пулеметных курсов, служащих Сырецкого госпиталя Красного Креста. Их пешком гнали до мыса святого Ильи и там расстреливали из пулеметов.

Военно-революционный комитет исчез также внезапно, как и появился. На его месте возникло, возглавляемое П. Зотовым, Феодосийское Особое отделение 9-й стрелковой дивизии. Оно заняло одно из самых красивых зданий города. Там же разместились местные чекисты, комендатура и морской отдел. В здании творилась полная неразбериха, часто, после удачных кровавых операций, здесь отмечались празднества с дебошами и стрельбой.

При Зотове были проведены две перерегистрации бывших белогвардейцев. Во время второй перерегистрации их задерживали и помещали в Виленские и Крымские казармы. Но из-за большой скученности вынуждены были создать ещё один лагерь, огородив колючей проволокой бывший элеватор и зернохранилище. Его заполнили бывшими белогвардейцами, свезенными из окружающих Феодосию сел и небольших курортных городков.

* * *

Они дождались Гольдмана и Бушкина, которые полтора суток, без сна и отдыха, разбирали награбленные жихаревской бандой ценности. Они приехали утром, и уже утром Бушкина отправили во Владиславовку к Кожемякину с просьбой быть готовым в любую минуту выехать со своими людьми в Феодосию.

Зотов встретил Кольцова и его товарищей радушно. Широко раскинув руки для объятий, он направился навстречу Кольцову. Но Павел как-то ловко и необидно увернулся от объятий.

Был Зотов высокий, румянолицый, со светлыми кудрявыми волосами и голубыми, чуть белесыми глазами. В нем было что-то от херувима, как их изображают на дешевых иконах. При всей внешней красоте, в его дряблом лице и ускользающем взгляде проглядывалось что-то злое и вместе с тем хитрое, лисье.

— Рад! И даже очень! — сказал Зотов, ласково глядя на Кольцова. — Сколько времени здесь, и все больше во Владиславовке. Я как-то нашего друга и товарища Кожемякина даже пожурил: почему держишь дорогих гостей у себя в провинции! И вот вашего товарища Гольдмана тоже упрекнул: что вы там нашли, в той Владиславовке? Мы все же здесь столица.

— Дела! — коротко пояснил Кольцов.

— Я немного посвящен в ваши дела. По долгу службы. Ночью Гаврюхин из Судака звонил. Говорят: хороший куш сорвали.

— Говорят? — нахмурился Кольцов. — Это плохо, что говорят.

— Не на базаре же! В наших, в командных кругах! Так что не скромничайте! — Зотов по-свойски ободряюще хлопнул Кольцова по плечу. — Между прочим, вы этот жирный кусок у нас отобрали. Я когда узнал, что вы этой бандой занимаетесь, сказал своим: пусть погоняется. Понимаю, после кабинетов к настоящему делу тянет. Вот и я: после боев, после настоящей оперативной работы тут, как на выселках, прозябаю. Стыдно сказать, чем занимаюсь. Прокормом этих врангелевских недобитков. А их у меня на сегодняшний день больше трех тысяч. Попробуй, накорми!

— Говорят, больше было? — спросил Кольцов.

— Работаем. Чистим помалу вражеские ряды. Стараемся.

— И каким же способом?

— Строго индивидуально. Каждого, как этим… как рентгеном просвечиваем. Порядочно приходится отсеивать.

— «Отсеиваете», это как же?

— Ну, выявляем потенциальных врагов советского строя. Откровенных врагов, шпионов. В основном только эти в Крыму и остались.

— И как это происходит? Ну, как выявляете?

Зотову не понравилась въедливость Кольцова, но он все же пояснил:

— Знакомимся с каждым, разговариваем. Иногда ведем перекрестный допрос. Конечно, определенные навыки в этом деле надо иметь.

Зотов говорил торопливо, но внушительно, как бы убеждая гостей. Ему очень хотелось понравиться Полномочному представителю ВЧК. Он его несколько побаивался — с тех пор, как ему позвонила Розалия Землячка. Она интересовалась у Зотова, чем там занимается Кольцов, и коротко его охарактеризовала: «Большая сволочь! Если сумеете, держитесь от него подальше!».

Держаться подальше не получилось. И Зотов всячески старался произвести на Кольцова благоприятное впечатление своей преданностью делу.

— Так, может, с этого и начнем? — предложил Кольцов.

— С чего, простите?

— Со знакомства с лагерем.

— Понимаю. Хотите лично познакомиться с врагами? Так сказать, лично посмотреть им в глаза! О, они сейчас совершенно другие. Были волками, стали овцами.

— И как только вы их определяете? Это же так не просто! Вы, вероятно, физиономист?

Зотов почувствовал в словах Кольцов издёвку. Но помня предостережение Землячки, не подал вида, что обиделся:

— Дело не простое. Но помогает опыт. Честно скажу, есть такие, которых не сразу раскусишь. Но — справляемся.

* * *

Лагерь был густо огорожен колючей проволокой, привезенной с недавно оставленных передовых позиций. По внешней стороне, со всех четырех сторон, прохаживались охранники.

Вслед за Зотовым они прошли за ограду. Здесь было многолюдно. Собственно, это уже были не люди, а их тени. Неопрятно одетые, почерневшие, с глубоко проваленными глазами, они бродили медленно, короткими шажками, словно были бесплотны. Лишь глухой кашель сотрясал их тела.

Они сторонились друг друга. Собираться по двое, по трое им было запрещено. Переговариваться тоже.

«Поразительно, как за столь короткий срок энергичные солдаты и офицеры были доведены до такого ужасающего состояния», — подумал Кольцов.

— Кого бы вам хотелось повидать? — спросил Зотов.

— В каком смысле? — не понял Кольцов.

— Ну, врангелевских чиновников, полковников или генералов? Они тут у нас все рассортированы, — Зотов указал на сторожку, пристроенную к зернохранилищу. — Там у нас содержатся генералы. Их немного, пока им и в сторожке хватает места. А вон в том зернохранилище — поручики, подпоручики и солдаты. Этих много.

Кольцов свернул в сторону и направился к зернохранилищу с поврежденной снарядом крышей.

— Здесь у нас самые отпетые. Полицейские, стражники, даже несколько контрразведчиков?

— Они что, сами сознались, что контрразведчики?

— Ну что вы! Разве эти сознаются? Свои же выдали. У нас тут хорошо работает премиальная система. Мы, как бы это сказать, покупаем сведения. Сообщил что-то для нас полезное — получи килограмм хлеба. Или пару селедок. На выбор.

— Очень поучительная система. Ваше изобретение?

— Нет. Уполномоченного ударной группы товарища Данишевского. Ну и я кое-что предложил. Знаете, Павел Андреевич, мы почти все обо всех знаем.

— Я смотрю, уже и обо мне, должно быть, подробные справки навели. За буханку хлеба? Или за пару селёдок?

— Вы все шутите, — обиделся Зотов.

— Нет, не шучу. Если людей до людоедства довести, они и отца с матерью оговорят.

— Странно рассуждаете, товарищ Кольцов. Они ведь, если говорить честно, враги. А мы их все равно кормим. Не вдоволь, но все же. И покупка сведений, согласитесь, это же лучше, чем то же самое выяснять под пытками. Во всяком случае, гуманнее. Товарищ Данишевский рассказал Розалии Самойловне. Та одобрила. И Бела Кун тоже. Сказали, что введут подобную систему в других лагерях.

— Даже не сомневаюсь, — сухо сказал Кольцов.

Сквозь выломанную дверь они вошли в зернохранилище. Цементный пол был устлан соломой. Где-то наверху, в крыше, зиял пролом, и в нем тонко посвистывал ветер.

Несколько человек, увидев вошедших, встали. Большинство, зарывшихся в солому, продолжали лежать.

— Больные, — пояснил Зотов. — Остальные во дворе.

— Медицинскую помощь оказываете? — спросил Кольцов.

— Каждый день их осматривают медработники. Но, если откровенно, многие из них — обыкновенные симулянты.

Среди пленных Кольцов выделил высокого седого мужчину, с ненавистью глядевшего на них. Подошел к нему.

Собственно, ни с кем он разговаривать не собирался. Все и так было ясно. Но неожиданно для себя он задал вопрос, которого потом долго стеснялся. Этот вопрос всегда задавали заключенным в дешевых книгах, прочитанных в юности:

— На что жалуетесь?

— Разве сами не видите? На скотскую жизнь, — ответил седой и отвернулся.

Несколько пленных, с посиневшими и измятыми от холода и недоедания лицами, двинулись к Кольцову.

— Лучше уж расстреляли бы, что ли! Зачем же так-то? Мы все же пока еще люди!

Все больше пленных стали обступать их.

— Нам бы на всех одну винтовку и сотню патронов! — выкрикнул пожилой мужчина, голова которого была перевязана грязной тряпкой, сквозь которую проступила засохшая кровь. — Мы бы сами пострелялись. Вешаться не хочется. Не пристало российскому офицеру умирать такой поганой смертью.

Кольцов понимал, что нет у него для них никаких слов утешения. Если и скажет хоть что-то — соврет. Потому что не в его силах было в одночасье что-нибудь изменить. Он понимал, что лагерь для военнопленных — не санаторий. Но увиденное не укладывалось в голове. Надо срочно что-то предпринять! Уже сегодня!

Они вышли из зернохранилища. По выражению лица Кольцова и его спутников Зотов понял, что никакие оправдания ему не помогут. Надо уже сегодня звонить Розалии Самойловне. Иначе, похоже, разразится скандал.

— Напрасно не зашли к другим. Я же предупредил, здесь самые злостные наши враги, заслуживающие смерти… — Пытаясь как-то оправдаться, сказал Зотов и с вызовом спросил: — Или я не прав?

— Они уже осуждены? Приговорены к смерти?

— Вопрос дней. Не успеваем.

Зотов предложил зайти в «генеральскую» сторожку. Видимо, она была здесь образцово-показательной. Но Кольцов коротко сказал:

— Достаточно.

— Напрасно, — огорчился Зотов. — Я думал, вы заинтересуетесь. Насколько я осведомлен, вы были адъютантом генерала Ковалевского?

— Вы и это знаете? У вас хорошо налажена агентурная работа.

— Спасибо, стараемся. Говорят, вы были хорошим адъютантом. Исполнительным.

— Да, конечно. Поэтому довольно долго прослужил адъютантом. Ошибся всего один раз. О чем не жалею.

— Я и подумал, откуда у вас это, — сказал Зотов. — Теперь понял.

— Что значит «это»?

— Я имел в виду классовое чутье. Оно у вас притупилось. Так мне показалось.

«Ах, ты, подлая душонка! Издалека заходишь! — подумал Кольцов. — Скажи я, что у меня нет классовых предубеждений, и я становлюсь врагом не только Зотова, но и Розалии Землячки, Белы Куна, а также всесильного Троцкого. Я — чужой им. Чужеродный. Ибо все это: концлагерь, чахоточный кашель, холод, голод, бессудные расстрелы — все это зиждется на классовом чутье, иначе: на классовой ненависти. Никаких законов пока еще нет. Есть инструкции, руководства к действию, которые сочиняют все, кто хоть чуть-чуть поднялся над головами остальных. Страна живет пока по ним. А они тоже родились не на пустом месте. Еще Робеспьер сказал: «Чтобы казнить врагов, достаточно лишь установить их личности. Требуется не наказание, а уничтожение». Нет, они с Зотовым никогда не поймут друг друга!

Они вернулись в Особый отдел.

— Хотелось бы взглянуть на ваши отчетные документы, — попросил Кольцов.

— Какие? — Зотов сделал вид, что не понял.

— Книгу учета прошедших перерегистрацию и содержащихся в концлагере. Надеюсь, там отражено, кого и когда судила «тройка» и какой вынесла приговор.

— Ах, это! Есть, конечно, такая книга. Как же! Туда записаны все решения «тройки». Но она, извините, строго секретная. Без разрешения Землячки или Куна я не имею права никому ее выдавать.

— Мне — имеете, — спокойно сказал Кольцов и положил на стол свое удостоверение. — Видимо, ваши информаторы не известили вас, что помимо того, что я когда-то был адъютантом генерала Ковалевского, в настоящее время являюсь Полномочным представителем ВЧК, и Михаилом Васильевичем Фрунзе мне дано право единолично решать все вопросы, касающиеся дальнейшей участи военнопленных.

Зотов коротко взглянул на удостоверение. Все, что ему надо было знать о Кольцове, он, конечно, уже знал.

— Но, к сожалению, этой книги на данный момент у меня нет.

— Где же она?

— Она хранится в сейфе, в канцелярии.

— Попросите принести.

— Видите ли, люди разъехались, — забеспокоился Зотов. — Может быть, завтра? Прямо с самого утра.

— Сегодня. Сейчас, — настойчиво велел Кольцов.

— Да, конечно. Я понимаю, — подхватился с кресла Зотов.

— Не трудитесь, — сказал до сих пор не проронивший ни слова Гольдман. — Я сам схожу.

— Я помогу. Вам могут не дать.

— Мне? — удивился Гольдман. — Мне дадут.

— Не суетитесь! — строгим голосом остановил Зотова Кольцов.

Гольдман вскоре вернулся с толстой амбарной книгой, положил ее перед Кольцовым.

— Это решения «тройки», — пояснил Зотов.

— Кто в нее входит?

— Вам конкретно?

— Именно, конкретно.

— Значит так. Уполномоченный ударной группой товарищ Данишевский, комендант Особого района Добродицкий. В Особый район входят еще Керчь и прилегающие…

— Кто третий? — спросил Кольцов. Зотов все больше начинал его раздражать. — «Тройка» же! Кто третий?

— Ах, третий? Разве я не сказал? Третий — я.

— Ну, вот! Разобрались! — Кольцов открыл книгу. — Я немного ее полистаю.

Из книги выпал листок и упал к ногам Красильникова. Зотов подхватился, чтобы его поднять. Но Красильников опередил его.

— Это — так, ничего интересного, — Зотов попытался забрать его у Красильникова.

— Неинтересное нас тоже интересует, — остановил его Кольцов и велел Красильникову: — Ознакомься, Семен Алексеевич.

Кольцов стал неторопливо листать страницы «расстрельной» амбарной книги.

Фамилии, фамилии… Дата, место рождения, вероисповедание, воинское звание. И все. Больше никаких сведений. Лишь в конце строки, короткий, как выстрел, приговор: расстрелять. И дата приведения приговора в исполнение. Вся жизнь умещалась ровно в одну строку: была ли она короткой, как у юнкера Гуляева, или длинной, насыщенной массой различных событий, как у полковника Закревского. Всего лишь одна строка. Словно человек родился и крестился для того, чтобы тут же умереть.

Кольцов вспомнил о Лагоде, его рассказ о военных мытарствах. Служил в Красной армии, был пленен, под угрозой смерти мобилизован в армию Врангеля. Голодал, мерз, совершал тяжелые переходы, рыл окопы, переворочал сотни тонн земли. Что еще? Стрелял в противника. Возможно, кого-то убил, но не знает об этом… Обычная судьба простого солдата на обычной войне.

Интересно, что вменили ему в вину эти трое вершителей судеб? За какие прегрешения намеревались лишить его жизни?

Кольцов пробросил с полсотни страниц и открыл записи последнего времени. Долго искал знакомую фамилию. И, наконец, нашел. Такая же короткая строка: родился, крестился, служил в Кубанской дивизии, расстрелян. Тридцать лет его жизни втиснуты в десять коротких слов. Был ли он женат? Есть ли дети? И сколько? Как жил? Кем трудился? Чем увлекался? Мало ли что ещё нужно знать, чтобы определить, что это был за человек? Хороший он был или плохой?

— Ну, вот, к примеру, Лагода, — обратился Кольцов к Зотову. — Андрей Макарович Лагода…солдат. Что за человек? За что такой суровый приговор?

— Покажите.

Зотов склонился над страницей амбарной книги, долго изучал совсем короткую строку. И наконец просиял:

— Ну, конечно… Кубанская дивизия…Вы разве не знаете? Самая оголтелая дивизия. Одни головорезы. Закоренелые враги!

— Вся дивизия?

— Да вся…

— То есть если бы они все оказалась в вашем концлагере, их всех постигла бы участь Лагоды?

— Но вы же не будете возражать, что дивизия Фостикова нанесла огромный урон Красной армии под Александровом и потом здесь, в Крыму? — Зотов чувствовал свою правоту и поэтому весь как-то приободрился и даже слегка прибавил в голосе металла.

— Не буду, — согласился Кольцов. — Но я спрашиваю конкретно о Лагоде. В чем его вина?

— Не понимаю вас. Когда судят банду, расстреливают всех: и главаря, и рядовых воров. Даже наводчика.

— Не совсем так, — не согласился Кольцов. — То есть если вы имеете в виду самосуд, тут вы правы. Но ведь вы, я имею в виду вашу «тройку», судите именем советской власти. И именем советской власти расстреляли бы всю дивизию, все несколько тысяч человек, если бы они оказалась в ваших руках. За что? За то, что во время боев нанесли нам потери? Но ведь вина у командира и у солдата разная. Даже у солдат не у всех одинаковая: один стрелял, другой кашеварил. А вы — всех подряд. Око за око. Это не суд. Это — месть.

Зотов не сразу ответил. Он понял, что комиссар с яростным напором осуждает их: его, Данишевского, Добродицкого.

— А как мне тогда понимать слова Льва Давыдовича Троцкого о том, что особые внесудебные «тройки» должны выносить не только справедливые, но и суровые приговоры всем, кто может в дальнейшем угрожать советскому строю, — нашелся наконец Зотов. — Троцкий так и сказал: «И пусть не мучают вас сомнения!». И Розалия Самойловна выступает в том же духе. И Бела Кун. Это что же, все они не правы?

— Когда еще нет законов, надо включать свою совесть и поступать по справедливости.

— Вы хотите сказать…

— Я сказал то, что хотел сказать.

— Но, простите, совесть — это химера. Совесть, справедливость — это нечто неосязаемое. И у грешников, и у праведников — у всех она разная. Как тут быть?

— Думать. Вам вручили власть, веря в то, что вы поступите по совести. А вы поступаете по чьей-то подсказке.

— Льва Давыдовича Троцкого

— Лев Давыдович — трибун. В полемическом задоре всякое может сказать. А вам надлежит соразмерять услышанное со своим разумом и совестью.

Ах, как хорошо говорит комиссар! Соловей! Но он-то уедет, а нам оставаться здесь и почти каждый день заполнять страницы амбарной книги, а потом выслушивать гневные упреки Розалии Самойловны: «Вырождаетесь, братцы! Вам бы — в попы. Те всем грехи отпускают, кто не попросит».

— Между прочим, Розалия Самойловна, она тоже…

— Что, поддерживает эти внесудебные приговоры?

— Я не о том. Она хвалила вас как убежденного большевика и даже советовала включить вас в «тройку», — попытался польстить Кольцову Зотов. — Может, примете её предложение?

Зотов не соврал: такое действительно было. Всего пару дней назад. Интересуясь, чем там, в Феодосии, занят Кольцов, Землячка вскользь посоветовала Зотову:

— Вы бы подпрягли его к какой-нибудь работе. Что, не понимаете? Чтоб он был занят и не совал свой нос не в свои дела. В конце концов включите его в «тройку». Он — дотошный, быстро по уши увязнет.

— Четвертым, что ли: — в ответ на предложение Зотова, язвительно усмехнулся Кольцов.

— Нет. Товарища Данишевского отзывают в Симферополь. Вместо него.

— Благодарю за предложение. Но я не слишком подхожу для этой должности, — сухо сказал Кольцов.

Он силился вспомнить, что ещё хотел выяснить у Зотова. С трибуналом, тут всё понятно. Надо что-то предпринимать, не откладывая в долгий ящик. Уже сегодня же необходимо сообщить Менжинскому и Фрунзе, а возможно, и самому Ленину об этом палаческом конвейере. Что если такое же происходит и в других местах? И ещё? Что-то ещё очень важное он хотел выяснить у Зотова?

Вспомнил: о Жихареве. Сказал Красильникову:

— Сходи в гостиницу.

— Он здесь. Прихватил на всякий случай.

С той недавней встречи с Жихаревым в тюрьме Кольцову не давали покоя его глумливые слова о том, что они еще встретятся, и даже выпьют по чарке доброго вина. Либо это была ни на чем не основанная бравада, эдакий фанфаронский блеф, либо… Либо Жихарев знал нечто такое, чего не мог знать Кольцов, и был уверен, что не надолго задержится в Феодосийской тюрьме. В таком случае, на чью помощь он мог рассчитывать? Только на Зотова? Потому что тюрьмой, как и концлагерем, ведал главным образом он.

Кольцов решил проверить свое предположение. Для этого надо было еще раз встретиться с Жихаревым. Если он по-прежнему в тюрьме, значит, все те его слова были блефом. А, если — нет и Зотов подтвердит исполнение приговора, значит за Жихаревым шхуна направлялась в Нижнее Джемете. Отсюда следует только одно: Зотов покрывал бандита, пытавшегося вывезти в Турцию награбленное. Он с Жихаревым заодно. И у него далекие планы. Не альтруист же он, не станет, рискуя жизнью, помогать бандиту просто так, за красивые глаза. При разговоре об этом вполне может понадобиться Андрей Лагода.

— Я хотел бы посетить еще и тюрьму, — сказал Кольцов Зотову.

— А что там? Одни мародеры. С ними приказано не церемониться. По законам военного времени… — как-то очень суетливо произнес Зотов.

— Ну, положим, уже мирное время, — возразил Кольцов.

— Для них нет мирного времени, — не согласился Зотов. — У нас они больше суток не живут.

— Одного из них я все же хотел увидеть. — Кольцов поднял глаза на Зотова: — Жихарева!

Зотов, похоже, заранее знал, о ком пойдет речь, и был готов к этому.

— Жихарева? — равнодушно переспросил Зотов. — Опоздали. Он уже расстрелян.

— Откупился? — в лоб спросил Кольцов.

Пушистый херувим Зотов вдруг побагровел, все настороженное спокойствие сплыло с его лица.

— Под трибунал хотите меня подвести, комиссар? — И, повысив голос, он угрожающе добавил: — Я буду жаловаться! За меня есть кому постоять! К Розалии Самойловне обращусь! До Льва Давыдовича дойду!

— Под трибунал вы сами себя подвели, Зотов, — спокойно сказал Кольцов. Он был уверен, что попал в десятку. Но как это доказать? У него никаких фактов, он ничего не может выставить против Зотова, лишь одни слова. Единственное, что он может сделать, это сблефовать, нагнать на Зотова страха. Если он правильно вычислил, Зотов может с испуга нечаянно раскрыться.

И Кольцов продолжил:

— Насколько я знаю, Жихарев жив и здоров.

— Он расстрелян.

— Нет. Он сейчас, в это самое время, находится в Джемете. Не дождавшись шхуны, он отправится в Батум.

— Какое Джемете? Какой Батум? О чем вы, комиссар?

— У меня есть свидетели, Зотов, — спокойно сказал Кольцов и, глядя ему в лицо, жестко добавил: — Те трое жихаревских бандитов, которых вчера привезли из Судака к вам. Думаю, им уже нет смысла что-либо скрывать.

Лицо Зотова слегка изменилось, исчез страх. Он постепенно брал себя в руки

— Я же сказал: бандитов мы долго в тюрьме не держим. С ними было все ясно, и ночью их расстреляли.

— Хорошо прячете концы в воду, Зотов. Но остался ещё один свидетель.

— Блефуете, комиссар.

— Нет. Вы забыли про рулевого.

— Мне ваши выдумки не интересны, — равнодушно ответил Зотов.

— Семен Алексеевич, — обернулся Кольцов к Красильникову. — Пригласите товарища, которого сейчас очень не хотел бы видеть господин Зотов.

— Никакой я вам не господин, — обозлился Зотов.

— Извините, но и товарищем называть вас у меня не поворачивается язык, — сказал Кольцов.

В коридоре, куда вышел Красильников, под охраной двух особистов из команды Кольцова сидел Лагода. Вид у него был довольно испуганный. Как его не уговаривали, что ему не сулили, он продолжал бояться.

— Ну, пожалуйста, не бойся, — попытался приободрить его Красильников. — Это они должны тебя бояться.

— Постараюсь, — кивнул Лагода и встал.

Зотов с деланным равнодушием перебирал на столе бумаги, но время от времени бросал короткий беспокойный взгляд на дверь.

Когда в кабинет вошел Лагода, он не сразу поднял на него глаза: продолжал разыгрывать спокойствие.

— Ну, посмотрите, Зотов. Вы ведь недавно встречались.

Зотов оглядел Лагоду и, похоже, действительно его не узнал, потому что успокоился и равнодушно сказал:

— Первый раз вижу.

— Второй, — поправил его Кольцов.

— Не помню.

— Я вам напомню. Это тот самый Андрей Лагода. В вашем гроссбухе написано, что он расстрелян.

— Ну и что?

— А он, оказывается, живой. Да-да! Это он и есть, тот самый Андрей Лагода. Был расстрелян. Выжил. Случайно оказался на шхуне. Надеюсь, он удовлетворит любой суд.

Зотов молчал. Он немигающее смотрел на Лагоду. Быть может, он вспомнил его, посланного им на смерть. Он стоял перед Зотовым живым укором.

Кольцов поднялся.

— Идемте, Андрей Макарович! Оставим господина Зотова наедине со своей совестью. Если, конечно, она у него есть.

* * *

В тот же день Кольцов со своим отрядом выехал во Владиславовку, к Кожемякину. Оставаться в Феодосии он не хотел, да и опасался за Лагоду. Смертный приговор был «тройкой» подписан, но по вине расстрельной команды не исполнен. А Зотов злопамятен. К тому же ему не нужен живой свидетель его связи с Жихаревым. Поэтому он может поднять гарнизонную комендантскую роту, чтобы исправить ошибку

В пути Красильников вдруг вспомнил:

— Забыл тебе отдать. Это — тот листочек, что мы отвоевали у Зотова.

— Что там?

— Прочти, не пожалеешь Может, пригодиться, если начнутся неприятности.

После напряженных дней в Феодосии Кольцов почувствовал себя у Кожемякина легко и комфортно. Только здесь он извлек из кармана листок, переданный Красильниковым, и стал читать. Его поразила холодная бесстрастность и циничность текста, словно бы речь шла не о живых людях, а о дровах или металлических заготовках.

«Начособого отдела 8 декабря 1920 г.

Южюгзападфронтов

тов. Манцеву

Донесение

Начальника Особого отделения

9 стр. дивизии Зотова П.

Керченский полуостров от Судака до Керчи включительно до настоящего времени занимала 9 дивизия, а посему Особотделению пришлось при занятии произвести регистрацию в двух городах Керчи и Феодосии всех оставшихся белогвардейских офицеров и чиновников. Во время регистрации прибыл уполномоченный ударной группы тов. Данишевский с данными ему инструкциями о белогвардейцах.

Приступив к выполнению, Тройка в составе Данишевского, Добродицкого и Зотова произвела следующую работу:

1. Из первоначально зарегистрированных и задержанных в Феодосии белогвардейцев в количестве приблизительного подсчета — 1100, расстреляно 1006 человек. Отпущено 15 и отправлено на север 79 чел.

2. Задержанных в Керчи офицеров и чиновников приблизительно 800 человек, из которых расстреляно 700, а остальные отправлены на север или отпущены.

Расстрелянных по приблизительному подсчету можно подразделить в процентном отношении так:

1. Генералов расстреляно всего 15 человек. Не мешает отметить из них двух: бывшего губернатора Екатеринославской губернии Шидловского и председателя корпусного Военно-полевого суда генерал-лейтенанта Троицкого.

2. Полковники и подполковники — 20 % общего количества.

3. Капитаны и штабс-капитаны — 15 %.

4. Поручиков и подпоручиков — 45 %.

5. Чиновников военного времени — 10 %.

6. Полицейских, контрразведчиков, приставов, стражников и других — 10 %.

По окончании регистрации и облав в городе, приступаю по всему Керченскому полуострову к облаве людей с целью выявления скрывающихся офицеров и бежавшей буржуазии.

Начосободив и член Тройки П. Зотов».

Кольцов хотел позвонить Менжинскому еще вечером, после прочтения донесения. По из-за душевного дискомфорта решил отложить этот разговор до утра. Понимал, разговор будет тяжелый и к нему надо хорошо подготовиться.

Но ночью, взволнованный всем происшедшим, Кольцов подробно рассказал Кожемякину о своих последних днях в Феодосии, о схватке с Зотовым.

— Я думал, ты обо всем осведомлен, — нисколько не удивляясь, сказал Кожемякин. — Съездил бы в Керчь, там творится примерно такое же. Я так думаю, нигде столько крови не пролито, как в эти дни в Крыму.

— И вы так спокойно об этом говорите! — упрекнул Кожемякина Кольцов.

— Я пытался что-то предпринять. Написал довольно подробное письмо Менжинскому, изложил ему все свои соображения. Тишина. Написал Троцкому — тот же результат. А тут узнаю: Троцкий сказал, что он не приедет в Крым до тех пор, пока не будет ликвидирован последний контрреволюционер. Что Крым отстал в своем революционном движении на три года, и большевики обязаны быстро продвинуть его к общему революционному уровню России.

— Ну и как это должно выглядеть на практике? — спросил Кольцов.

— Вот Зотов и продвигает. На практике. Он — добросовестный исполнитель чужой воли. Но все идет не от него, а от верхов. От Землячки, Куна, Гавена, Маметова — людей, не без крови на руках. Ну и, вероятно, от Ленина, Троцкого.

— Что вы такое говорите! — упрекнул Кожемякина Кольцов.

— Хотел бы думать иначе, но факты не позволяют. — И, помолчав немного, добродушно проворчал: — А вы меня не слушайте! Старческое брюзжание!

Позвонил Кольцов Менжинскому утром. Начал рассказывать о серьезной размолвке с Зотовым, но Менжинский остановил его:

— Не трудись, я все знаю, — мрачно сказал он. — Звонила Землячка. Сообщила, что Зотов ночью покончил с собой. Она винит тебя, ждет твоих объяснений. Забирай всю свою команду и выезжай в Симферополь.

Глава 26

До Симферополя они добирались почти сутки. Особый отдел фронта отыскали без большего труда. Он уже сворачивал здесь свою работу.

Спутников Кольцова, которых в свое время передал ему Миронов, сразу же прикрепили к Особому отделу Южфронта. Гольдман вернулся в хозуправление и уже через короткое время с головой ушел в работу. Лагоду Гольдман оставил при себе, и тот старательно паковал ящики с бумагами и ставил их в угол.

Красильников, мучаясь от безделья, ходил по коридорам, заглядывал в кабинеты, отыскивая своих давних товарищей по прежней службе в разведотделе.

Кольцов ждал Менжинского, который куда-то выезжал по делам. Возвратился он незадолго до полудня. Увидев Кольцова, сразу же пригласил к себе. За то короткое время, что они не виделись, Менжинский осунулся, похудел. Наступившее мирное время, судя по всему, не убавило ему ни работы, ни забот.

Поздоровавшись с Кольцовым, он сказал:

— Ну, вот! Скандал разрастается! — и, присев к столу, Менжинский стал тщательно протирать носовым платком очки. — Я имею в виду скандал, связанный с самоубийством Зотова. Землячка уже побывала у Фрунзе, в смерти Зотова винит вас. Вспомнила еще какую-то историю, тоже со смертью ее человека. Тоже винит вас. Настаивает на том, чтобы предать вас военному трибуналу.

Павел подумал: Землячка всё же решила с ним расквитаться за гибель Греця под Каховкой.

— Да, был такой случай. Мы возвращались с Корсунского монастыря на правый берег Днепра. С левого берега нас обстреляли, погиб один-единственный человек: сотрудник Землячки, которого она приставила ко мне соглядатаем. Вот, собственно, и вся история.

— В самоубийстве Зотова Землячка тоже обвиняет вас.

— Её дело. Впрочем, в самоубийстве Зотова я действительно виноват.

Менжинский вскинул на Кольцова удивленные глаза.

— Косвенно. Я уличил его в измене.

— Вот как?

— Это не просто слова. У меня есть доказательства, есть свидетель. Зотову ничего не оставалось, кроме как покончить с собой. В связи с этим, я хотел бы встретиться с Михаилом Васильевичем, объясниться. В конце концов Землячка высказала свою версию, у меня же есть своя.

— Встретиться с Фрунзе вам в эти дни не удастся. Михаил Васильевич перебазировался в Мелитополь. Туда временно передислоцировался штаб пока ещё не упраздненного фронта. Война-то продолжается. Теперь с бандами. Большими и малыми. Их расплодилось неимоверное количество, — и Менжинский попросил: — Расскажите мне все о Зотове. Как можно подробнее. Что бы я был готов к разговору с Землячкой.

И Кольцов стал рассказывать о бессудных расправах над военнопленными. При этом он положил на стол перед Менжинским копию донесения Зотова Манцеву.

Менжинский бегло просмотрел донесение. Кольцов ждал, как он отнесется к этой бумаге. Но Менжинский спокойно сказал:

— К сожалению, это происходит во всех городах Крыма.

— Но это же истребление народа! Это дикие бессудные расправы над поверженным врагом.

— Пытаемся остановить. Об этом уже знают Ленин и Троцкий. Но, к сожалению, пока никак не реагируют… Продолжайте!

Кольцов рассказал Менжинскому о банде Жихарева, о награбленных ценностях, которые он намеревался вывезти в Турцию, и о шхуне, которую группе Кольцова удалось перехватить уже в море. Зотов находился в прямом контакте с Жихаревым. И когда того арестовали, Зотов освободил его из тюрьмы. Шхуна должна была подобрать его где-то под Анапой.

— Я думаю, Зотов поступил правильно, что так завершил свою жизнь, — закончил свое повествование Кольцов. — Я готов доказать это не голословно. Сегодня же встречусь с Землячкой.

— Сегодня не встретитесь. Она сегодня утром со следственной группой ЧК выехала в Феодосию, — сказал Менжинский. — Мне кажется, вам лучше не встречаться. У вас, вероятно, взаимная антипатия.

— Но придется же.

— Во всяком случае, не в ближайшие дни. Вас здесь уже второй день ждет человек, по фамилии… — Менжинский заглянул в лежащий перед ним блокнот, куда имел обыкновение записывать фамилии и имена всех своих собеседников, — по фамилии Колодуб. Насколько я помню, вы с ним знакомы.

— Да, конечно. Это связной Нестора Махно.

— Я уже собрался отозвать вас из Феодосии. Повстанцы находятся сейчас в Евпатории. И они, и даже Нестор Махно просят вас приехать туда, к ним.

— Махно там?

— Он — в Гуляйполе. Но прислал тебе записку, — и Менжинский передал Кольцову четвертушку бумаги, на которой старательно, крупными буквами, было выведено:

«Павло Андреевич, дорогой мой комиссар! Посылаю до тебя моего ординарца известного тебе Петра Колодуба. Он расскажет тебе все в подробностях, чего я писать не хочу. Похоже, пироги мы пекли вместе, а есть их будут только одни твои дружки-приятели. От и душит меня обида-гадюка, шо идет все совсем не так, як мы в Старобельске друг дружке клялись. Где ж тогда тая справедливость, про якую вы, большевики, на своих знаменах пишете? Разберись. С тем остаюсь, Нестор Махно. Гуляйполе».

Письмо было тревожное. Нестор не очень любил писать, и уж коль он прибегнул к эпистолярному жанру, происходящее в Евпатории серьезно его взволновало.

— Вы не знаете, что там случилось? — спросил Кольцов.

— Бузотерят. По приказу Троцкого все, находящиеся в Крыму войска, объединяются в составе Четвертой армии. Махновцы отказываются подчиняться приказу. Говорят, что у них есть своя армия и подчиняться они будут только своим командирам.

— Ну и что же дальше?

— Дело конечно же не в переподчинении, — задумчиво сказал Менжинский. — Дело в Крыме. Но и в неподчинении приказу тоже.

— Но есть ведь Старобельское соглашение. Обещали…

— Нет. На словах, верно, обещали. Но в соглашении о Крыме ни слова.

— И как теперь быть? — въедливо допытывался Кольцов. Он и раньше понимал, что рано или поздно наступит час, когда надо будет сказать правду. И получается так, что сказать эти слова должен будет он.

— Это тот случай, который не нам дано решать.

— Но ведь вы просите меня поехать к повстанцам. Значит, я должен им что-то сказать?

— Можете не ездить. Я вас не посылаю. Вас просит Нестор Махно. Я же, честно говоря, хотел отправить вас туда, чтобы вы не влезали в эти дрязги с Землячкой. Я так понял, она намерена выпить много вашей крови. Уверен, что отобьемся. Но нервов нам это будет стоить.

— Ну, положим, я ее не очень боюсь, — сказал Кольцов, и долго сидел так, в задумчивости.

Менжинский не нарушал тишину, он перекладывал на столе какие-то свои бумаги, понимая, что Кольцов решает для себя, как поступить.

— Я поеду! — решительно сказал Кольцов. — Встречи с Землячкой я нисколько не боюсь. И поеду я к повстанцам вовсе не из-за того, что не желаю с нею встречаться. Я там, под Сивашом, съел с ними пуд соли. И они в моей жизни стали что-то значить. Я поеду, чтобы поддержать их. И слезная просьба Нестора Махно тоже — не пустяк. Не могу от нее отмахнуться.

— Я уже сказал вам, это не приказ. Решение принимать вам.

— Еду.

* * *

В небольшим особняке, покинутом каким-то важным чиновником, разместились сотрудники Особого отдела пока еще не расформированного фронта. Там и отыскал Кольцов Колодуба.

Увидев Кольцова, Колодуб как ребенок обрадовался. Они обнялись.

— А я уж хотел не солоно хлебавши вертаться. Третьи сутки тут бока отдавливаю. А душа болит. Хлопцы там, в Евпатории, живуть, як трава. Нихто не презжае, ниякых приказов не спускають. Вроде, як нас и нема.

— Как там Нестор Иванович? — поинтересовался Кольцов.

— Стрыбае, сменив костыли на палку. Тоже не понимае, почему про нас забыли, — обстоятельно объяснял Колодуб. — Когда в Евпаторию посылал, сказал: «Чуе мое сердце, шо-то недоброе большевики против нас затевають». И попросыв: «В случай чого, пошукай там нашего комиссара. Из всех большевиков я только одному ему доверяю». Вас имел в виду. «Он — при штабах, може, знает, шо там на уме у большевиков насчет нас», — и он вопросительно посмотрел на Кольцова.

— Ничего не знаю, — сказал Кольцов. Он догадывался, но точно ничего не знал. А врать не хотел. — И в штабах… Я так думаю, у них не вы на уме. Война кончилась, новую жизнь налаживать надо. А дело это не быстрое. Нигде, ни в какой книжке не написано, как ее, эту новую справедливую жизнь наладить.

— Во! — поднял палец Колодуб. — А батько Нестор Иванович знает. С ним бы посоветовались. Он другой раз як затеет рассказывать про будущу жизню, часами б слухав. Жизня буде, як песня.

Менжинский, конечно, знал, но ничего не сказал Кольцову о том, что командующий южным фронтом Фрунзе, в соответствии с указаниями Троцкого, в эти дни издал следующий приказ:

«В связи с ликвидацией Врангеля надо в кратчайший срок очистить территорию Украины от бандитских шаек. Предлагаю совместно с войсками внутренней службы (командующий Р. П. Эйдеман) поставить данный вопрос в порядок дня и выработать соответствующий план».

В нем ничего не говорилось о Повстанческой армии, но, похоже, этот приказ касался и ее. А, возможно, ее в первую очередь.

Если бы знал Кольцов об этом приказе, поехал ли бы он в Симферополь? И что сказал бы он повстанцам? Кто знает… На этот вопрос Кольцов не мог ответить даже самому себе.

* * *

Из Симферополя в Евпаторию в мирное время ходили пассажирские омнибусы, но их еще деникинцы мобилизовали на нужды фронта, и где-то там, на фронте, они и закончили свою жизнь. И сейчас добираться в Евпаторию пришлось на попутках: кто десять верст подвезет, кто — две версты. А от Сак до Евпатории и вовсе шли пешком по узкой пересыпи, отделяющей Сасык-Сивашское озеро от моря.

Зимняя Евпатория произвела на Кольцова тягостное впечатление. С оплетенных виноградной лозой домов слетела листва, и их стены даже в центре города, даже на Лазаревской улице выглядели неопрятно. Они были будто густо опутаны толстыми канатами. Лишь древняя мечеть Джума-Джами, построенная в незапамятные времена ханом Давлет-Гиреем, была едва ли не единственным украшением Лазаревской улицы.

Небольшие отряды махновцев несли гарнизонную службу в городе и его окрестностях. Квартировали на окраинах. Но с утра и до вечера большинство махновцев собирались у крепостной стены на Базарной площади и обсуждали различные слухи и предположения. Горячились, спорили. Потом эти споры перетекали в здание гимназии, где разместился штаб Повстанческой армии. Там, в большом актовом зале, продолжались споры до хрипоты. А началось все дня за три до приезда Кольцова в Евпаторию.

Три дня назад из Мелитополя, со штаба фронта, в Евпаторию прискакал нарочный. Он привез приказ: явиться всему командному составу Повстанческой армии для решения назревших неотложных задач.

— Шо за неотложные задачи? — стали размышлять махновцы.

— Може, в Абиссинию пошлють. Слухи пройшлы, будто большевики там собираются устанавливать советску власть.

— Яка Абиссиния! Зима на весну повертает. До дому пора…

Семен Каретников тоже, вместе со всеми, терялся в догадках: что за неотложные задачи. Ну, если бы вызывали только его одного, это он еще мог как-то понять. Но почему туда должен ехать весь командный состав? Грамотами наградят? Орденами?

Закрадывались в душу и тревожные мысли.

— Як поступить? У кого якне мнения? — спросил у собравшихся в зале Каретников.

— А шо думае командир? — хитровато спросил кто-то из махновцев.

— С одной стороны, приказы принято сполнять. Но с другой стороны…

— С батькой бы посоветоваться! — загудели в зале.

— Где батько, а где мы? Сами должны решить.

— Шо это за неотложны задачи? Може, их можно трошки отложить? А тым временем пошлем нарочного до батька.

— Пишут же «неотложни». Може, про Крым решать будуть? — с сомнением высказался начальник штаба Гавриленко.

— Один смотайся! — посоветовали Гавриленко. — Вроде як на разведку.

— Это — не вопрос. Могу, конечно, — согласился Гавриленко, и затем с сомнением добавил: — А если придется серьезный документ пидписувать? Я ж не уполномоченный. И потом, почему-то просять весь командный состав.

Спорили до позднего вечера. Но так ни к какому решению и не пришли.

Продолжались споры и на следующий день. Говорили всё о том же. Каретников раньше других понял бессмысленность этого вече. Надо заканчивать разговоры и принимать решение. И он сказал:

— Значит, так! Приглашають — поедем. Заодно и про Крым все разузнаем. Все ж мы хорошо подмоглы большевикам. Може, и про Крым решать в нашу пользу?

— А если откажуть?

— Откажуть — так откажуть. Тогда и будем думать, як с ими дальше жить! Меры предосторожности, конечно, соблюдем. Марченко и Тарановского оставляю замест себя на хозяйстве. На всякий случай…

Так и решили.

Провожали махновцы своих командиров до самой окраины Евпатории. Послали с ними человек двадцать охраны. Ещё бродили по Крыму одичавшие голодные банды. Встреча с ними в пути была вполне возможна.

Провожали всем миром. Решили: путь не дальний, за день доберутся. Стояли, глядя им вслед до тех пор, пока и не скрылись они за далеким песчаным пригорком.

* * *

Кольцов, Красильников и Колодуб приехали в Евпаторию на следующий день после отъезда командиров в Мелитополь.

Как и два дня назад, уже больше по привычке, свободные от службы махновцы, продолжали в актовом зале гимназии митинговать. Когда появились в зале Кольцов, Красильников и Колодуб, их сразу же тесно обступили.

— Ну, рассказывайте! Як там наши? — спрашивали Кольцова. — До чего договорились?

Только сейчас Кольцов узнал, что всё руководство повстанцев уехало в Мелитополь на встречу с Фрунзе.

— Мы только из Симферополя, ничого не знаем, — ответил за всех Колодуб.

— Ну, хоть шось же товарищ комиссар знають. Оны ж с Фрунзе, як я, к примеру, с Васькой Бондаренко, — сказал ординарец Каретникова Степан Зленко. — Воны и на Сиваши с нами булы, вместе воювалы. Воны шось знають…

— Братцы, я все время в Феодосии был. Ничего не знаю.

— Вы — на трибуну! Шоб все слыхали!

Кольцов поднялся к кафедре, оглядел зал. Повстанческая армия отличалась от Красной армии возрастом. Здесь, у Нестора Махно, воевали старики и крестьяне средних лет. Молодежи было меньше. В Красной армии наоборот: больше было молодежи. Стариков в основном выбили в боях или выкосили разные недуги.

— Хотел бы сказать вам что-то хорошее, но врать не хочу. Ничего — ни хороших, ни плохих новостей — у меня нет. Но будут! — начал Кольцов. — Воевали вы славно. Как могли, помогали советской власти. Не без вашей помощи наступил мир. Новое государство вскоре выработает новые справедливые законы, и тогда…

Он осекся на полуслове: дверь в актовый зал гимназии широко и резко распахнулась, и в проеме встал весь взлохмаченный, с почерневшим лицом и со злыми глазами, начальник разведки.

— Левка! Голиков! — ахнули махновцы.

— Мы ж тебя вчера в Мелитополь…

Левка молча, устремив глаза в одну точку, пошел по залу. И махновцы перед ним расступались. Он поднялся на сцену, снял свою лохматую шапку и хриплым простуженным голосом сказал:

— Их арестовалы… Всех…

— Кого? — не поняли многие.

— Всех! До единого! Каретникова, Гавриленка, Середняка, Павлова, Чалого… — И, озлившись, он закричал: — Вам всех перечислять? Всех двенадцать? Я их всех бачив! Им скрутили руки канатами и отвели в сарай. И все! Больше ничого не знаю. Всю ночь скакав! Налейте стакан самогону, а то впаду!

Левкины разведчики, измочаленные ночной скачкой, как и он, подхватили его, повели из зала.

Когда дверь за ними закрылась, Кольцов обратил внимание, что все глаза устремлены на него. Никто не проронил ни слова. Стояла мертвая тишина. Сотни глаз сверлили его. Они не понимали, что произошло.

Не понимал и Кольцов. Но не произнесенный вопрос висел в напряженном воздухе.

— Это какое-то недоразумение, — только и смог сказать он, — Я так думаю, все вскоре прояснится.

Потом, позже, Кольцов попытался выяснить у Голикова подробности. Узнал только, что и штаб, и сарай, куда поместили арестованных, охраняет Свободный дивизион курсантов. Левкины разведчики попытались проникнуть к сараю, но это оказалось невозможным. Сарай надежно охранялся.

В тот же вечер несколько махновцев ускакали в Гуляйполе, чтобы известить Нестора Махно об аресте его командиров.

Спать никто не ложился. Махновцы собирались в кучки, тягостно курили, вполголоса разговаривали, вполголоса спорили. Атмосфера была такая, будто где-то в соседней комнате обряжали покойника.

Кольцов долго ходил по коридорам гимназии, Красильников неотступно следовал за ним. Молчали. Затем Кольцов решительно сказал:

— Пойду, поищу Марченко. Поеду в Мелитополь.

— Вот так, среди ночи? — И, помолчав немного, сказал: — Я с тобой.

— Не нужно. Мне Марченко даст сопровождение. К утру буду в Мелитополе. Там ты мне, извини, не помощник.

— Везде был помощник, а «там» — не помощник, — ворчливо отозвался Красильников.

Кольцов вдруг грустно улыбнулся Красильникову:

— Ты всегда, Семен, был мне верным помощником. Не обижайся… Я ведь еду не решать вопрос. Я так понимаю, он уже решен. И не в Мелитополе, не Фрунзе его решал. Возможно, Троцкий. Как ты понимаешь, с ним не поспоришь.

— Ну а мне одному что здесь делать?

— Выслушай добрый совет. Езжай к своим. Повидай жену, детишек. Ты ведь об этом мечтал.

— Ну, мечтал.

— Сюда не возвращайся. А я тоже к тебе приеду. Обещаю.

Глава 27

К утру Кольцов был уже в Мелитополе. Его сопровождающие остались в хуторе под городом. Колодуба, который тоже приехал с ним, он отправил на базар и велел ждать его там. Сам же отправился в Штаб фронта.

Фрунзе нисколько не удивился появлению в штабе Кольцова.

— Менжинский сказал мне, что вы выехали в Евпаторию. И я ждал вас.

— В Евпатории назревает бунт. Что тут случилось? Разведчики, которые сопровождали сюда, к вам, махновских командиров, вернулись и рассказали, что все они арестованы. Что происходит?

Вместо ответа Фрунзе положил перед Кольцовым приказ председателя Реввоенсовета республики. В нем говорилось:

«Могучим ударом Красной армии разбит и уничтожен барон Врангель.

Трудящиеся могли бы наконец приступить к мирному труду, хозяйственному строительству, но на пути мирной трудовой жизни встают бандитские шайки Махно. Командование так называемой Повстанческой (махновской) армии отказалось выполнить требования Реввоенсовета фронта о расформировании его частей, с тем чтобы они влились в состав Красной армии. Кое-где они уже переходят к открытому неподчинению.

Махно и его штаб, послав для очистки совести против Врангеля ничтожную кучку своих приверженцев, предпочли засесть с остальными бандитами во фронтовом тылу. Теперь эти виды раскрываются. Господа махновцы занялись борьбой с транспортом, грабежами…»

Кольцов оторвался от чтения, поднял глаза на Фрунзе:

— Но ведь все это ложь. Повстанческая армия несет службу в районе Евпатории. Никаких грабежей не отмечено.

— Это — там, в Гуляйполе и вокруг него, — пояснил Фрунзе. — И Каретников тоже. Он отказался перейти в наше подчинение. Предложили разоружиться, не согласились. И что дальше? Мощное военное соединение в наших тылах. Но не отвлекайся, читай дальше.

Кольцов снова вернулся к тексту приказа:

«…Производится мобилизация крестьянства, главным образом кулацкого населения. Усиленно ведется агитация среди многочисленных военнопленных белогвардейцев. Частям Южного фронта не остается ничего иного, как приступить к активным действиям против махновских банд.

Поэтому, приказываю:

1. Борьбу вести со всей решительностью и беспощадностью, ставя задачей полное истребление банд и уничтожение очагов бандитизма.

2. По занятии районов расположения махновских отрядов, провести беспощадное разоружение всего населения.

3. В случае выхода каких-либо частей противника из-под наших ударов, вести конными частями безостановочное преследование, имея в виду полное уничтожение шаек…».

Дальше шел целый перечень мер, которые должен был предпринять Южный фронт для окончательной ликвидации махновщины.

Подпись под приказом стояла: «Председатель РВСР Л. Троцкий».

«Вот и вся разгадка», — подумал Кольцов. Ещё раньше, разговаривая с Фрунзе о передаче Крыма махновцам, Михаил Васильевич ловко уходил от прямо поставленных вопросов. Вероятно, он уже тогда знал то, о чем лишь иногда догадывался Кольцов.

— Но зачем было заключать Старобельское соглашение? — спросил Кольцов. — Зачем вся эта ложь?

Фрунзе с некоторым сочувствием, как на несмышленого ребенка, посмотрел на Кольцова.

— Я ведь не однажды говорил с вами о желании махновцев получить Крым, — продолжил Кольцов. — Вы уходили от прямого ответа. А ведь они, помогая нам, проливали кровь. Много крови. Неужели они не заслужили иной участи?

Фрунзе присел напротив Кольцова:

— Уважаемый Павел Андреевич! Скажите, могли ли мы, большевики, позволить кому-то строить коммунизм по иному рецепту, кроме предложенного Лениным? Зачем нам нужны, в нашем новом государстве, оппоненты?

Кольцов молчал.

— Но мы ведь могли обойтись без этого Старобельского обмана? — наконец сказал он.

— Могли. Но это стоило бы нам много лишней крови. У нас не было иного решения. В наших тылах находилось довольно мощное воинское соединение с умным и талантливым командиром. Я имею в виду Нестора Махно. И куда направил бы он свои силы, мы не знали.

— И что теперь? Опять война?

— Ну, какая война? Неделя-две, и со всеми бандами будет покончено.

Кольцов хотел и боялся задать вопрос, ради которого почти всю ночь добирался сюда:

— И как вы собираетесь поступить с арестованными командирами Повстанческой армии? Они верно служили нам, и немало нам помогли.

Фрунзе ответил не сразу. Он встал, прошелся по кабинету и лишь затем коротко ответил:

— Сегодня ночью их расстреляли.

— Что? — воскликнул Кольцов. — Зачем?

— Павел Андреевич, вы — человек военный. И знаете: приказы высшего начальства сначала выполняются, а затем обсуждаются, — сухо сказал Фрунзе. — Прежде чем выполнить этот приказ, я долго думал. И тоже пришел к выводу, что иного решения нет.

— Ну, почему же? Почему? — не выдержал, повысил голос Кольцов.

— Оставь мы их живыми, идеология анархизма прорастет в новых поколениях. А, может, ещё и в этом. И все повторится. А страна устала от потрясений. Ей нужен долгий и прочный мир.

Кольцов встал. Ему было все ясно. Больше никаких вопросов у него к Фрунзе не было. Уже у двери он обернулся, спросил:

— Вы позволите выдать махновцам тела? Пусть похоронят на родине. Хоть в этом давайте поступим по-человечески.

— Да, конечно, — согласился Фрунзе.

— И дайте указание воинским подразделениям нигде их не задерживать.

— Если возчики поедут без оружия, — нетерпеливо ответил Фрунзе, склоняясь над письменным столом. Что ему эти мертвые махновцы? Смели их, как крошки с обеденного стола. Другие дела захлестывали Фрунзе. Он не был сейчас человеком, а лишь одной из шестеренок в безостановочном механизме все еще длящейся войны.

Кольцов вышел из здания, спустился по ступеням во двор. Огляделся. Где же он, этот проклятый сарай? Прошел за угол и увидел низкий приземистый каменный амбар с тяжелыми двустворчатыми воротами, на которых висел большой кованый замок. Возле амбара топтались двое молоденьких часовых.

— Желаете взглянуть? — услышал он сзади чей-то голос. Следом за ним шел пожилой красноармеец со связкой ключей.

— Здесь они? — спросил Кольцов.

— Так точно. Может, открыть? — звякнул ключами красноармеец.

— Не нужно.

Кольцов развернулся, пошел к выходу на улицу.

— А я вас знаю, товарищ комиссар, — сказал пожилой красноармеец. — Мы с вами не так давно на «форде» до махновцев ехали. Помните?

Кольцов взглянул на него, и не сразу, но узнал и этого пожилого красноармейца, и ту недавнюю поездку, во время которой его едва не пленила банда Савелия Яценко. Вспомнил: их было два брата, оба похожие друг на друга.

— А, пулеметчик, — тихо сказал Кольцов. Этих двух красноармейцев подводил станковый пулемет «гочкис», и время от времени они последними словами крыли Америку. — Ну, как, починил пулемет?

— Не, товарищ комиссар, на «максима» сменил. Эн тот, хоть и тяжелый, а все же наш, рассейский. Своих не подводит. А тот американец…

— «Гочкис» — французский.

— Да? Все равно, капиталистицкий.

Остановились. Кольцов поднял глаза на красноармейца, спросил:

— Скажи, как всё было?

— Обнакновенно. К стенке приставили… — Красноармеец вдруг что-то вспомнил: — Не, не так. Взвод Карпухина назначили. И когда к стенке их приставили, карпухинцы отказались стрелять. В бою, говорят, это — пожалуйста. А в мирное время, в безоружных… И отказались. Начался форменный переполох. Тогда молодых нашли, из латышей. Те сполнили.

Молча пошли дальше, к калитке.

Остановились возле калитки. Красноармеец снова сказал:

— А померли они любо-дорого. Стояли они, пока новых расстрельщиков ждали, промеж себя об чем-то говорили. А когда латыши пришли, один из них, самый главный, вы не поверите, песню запел: «Ой, ты Галя, Галя молодая!..» — после недолгого молчания добавил: — И все!

Кольцов вышел на улицу. Поначалу, погруженный в свои тяжелые мысли, шел, сам не зная куда. Просто, шел, чтобы не стоять, чтобы двигаться. Потом, словно очнулся, вспомнил, что на базаре его ждет Колодуб.

Увидел он Колодуба ещё издали. Видимо, тот уже устал его ждать, решил, что в этой сутолоке Кольцов его не найдет и стал выбирать малолюдные места.

Колодуб тоже увидел Кольцова, заторопился навстречу.

— Ну, шо там? Як оны?

— Ты, Петро, мотнись до наших сопровождающих. Пускай проскочат по хуторам, добудут двенадцать телег.

— Зачем? — не сразу понял Колодуб. Лишь спустя какое время в его голове стало что-то проясниться. Он поднял на Кольцова испуганные глаза, тихо спросил: — Шо? Повбывалы? Да за шо ж? Воны Врангеля ненавидели, до советской власти начали помалу припасовываться… Шо, правда? Повбывалы?

— Правда…. Объявили Нестору Махно войну.

— Нестор Ивановыч знав, шо так буде, — вспомнил Колодуб. — Часто любыв повторять: «Не вживуться два медведя в одной берлоге». — И, словно очнувшись от кошмарного сна, тряхнув головой, настойчиво спросил: — Шо? Отдадуть хлопцив?

— Пообещали.

— Так я мигом.

И Колодуб торопливо пошел к выходу из базара. И затерялся среди многолюдья.

* * *

Возчики подъехали под вечер. Каждая из двенадцати телег была устлана сеном, прикрытая сельской рядниной или куском брезента. Их встретил Кольцов, к тому времени уже заготовивший нужные пропуска для беспрепятственного проезда до самого Гуляйполя.

Знакомый красноармеец впустил телеги в штабной двор, и они выстроились одна за другой вдоль стены амбара.

Открылись тяжелые амбарные двери. Кольцов вслед за красноармейцем вошел в амбар, и не сразу, а лишь когда глаза стали привыкать к сумеркам, увидел выложенных в ряд расстрелянных махновских командиров. Первым в этом скорбном ряду лежал Каретников. На его белом лице все еще сохранялось выражение удивления. Рот был слегка приоткрыт, словно он пытался допеть свою любимую песню про Галю.

Тихо вошли возчики, неслышно переговаривались, решая какие-то свои дела. Путь предстоял хоть и недалекий, но ночью, с покойниками, по дорогам, густо наводненным войсками. Они уже успели окружить махновские районы.

Кольцов не сводил глаз с Каретникова. Вспомнил их трапезу в штабе, на берегу Сиваша. Пили «казенку». И Кольцов уверял тогда Каретникова, что большевики их не обманут. Он искренне верил в это. А получилось — обманули. И прощание в Юшуни вспомнил, последнюю их встречу. И «заговоренную» пулю вспомнил, которую подарил ему Каретников. И даже ощутил ее на своей груди.

Спасла его «заговоренная» пуля. Хотя, может, это простая случайность. Но ведь никто ничего про это не знает, ни один человек. А ведь так хочется верить и в «заговоренные» пули, и в новую жизнь после смерти. Может, и она есть? Кто знает?

Кольцов подошел к лежащим в ряд убитым, остановился возле Каретникова. Подумал о том, что обязан хоть запоздало, но сказать ему свое горячее спасибо за отведенную от него смерть.

Но что он может? Сказать слова? Снять с шеи и обратно вернуть Каретникову его «заговоренную» пулю? Не то, не то…

И тут его осенило. Он сунул руку в карман своей гимнастерки, нащупал свой изуродованный орден Красного Знамени. Он сохранил ему жизнь! Равноценная и равно дорогая память!

Он встал на колени и вложил свой изуродованный орден в карман гимнастерки Каретникова. Это было последнее спасибо за все: за сохраненную жизнь, за дни их ненавязчивой дружбы и боевое сотрудничество. Больше он ничего не мог для него сделать. Все остальное уже было не в его силах…

Траурная процессия медленно, под чириканье вездесущих воробьев, выехала со штабного двора и неторопливо двинулась по узким улицам Мелитополя. Тела убитых лежали на сене, прикрытые ряднами и брезентом. На передней телеге, рядом с возчиком, мрачно восседал Колодуб.

Кольцов проводил этот печальный обоз до Ореховского почтового тракта, ведущего в Гуляйполе. На тракте обоз остановился. Колодуб подошел к Кольцову.

— Вот и всё, Павел Андреевич! — сказал он. — Разлучает нас война. Чи доведется еще встренуться? Живить довго, и хай Бог помогае вам. Вин там, у себе, не делит людей на большевиков, белогвардейцев чи махновцев, а только на хороших и плохих. Вы — хороша людына. Спасибо вам за все… — И, помолчав немного, добавил: — В Евпаторию не возвертайтесь. Всякое может случиться. Народ у нас горячий. Хлопцев, шо нас сопровождали, я обратно в Евпаторию отправил, оны все там расскажуть. А Нестор Иванович и так уже все знае. Слышите?

Кольцов прислушался. Где-то из-за Орехово, от Полог и Гуляйполя, доносился гул, словно по булыжной мостовой катили бочки.

— То пушки, Павло Андреевич, — пояснил Колодуб. — Нестора Ивановича вразумляють.

Обоз снова тронулся. Кольцов провожал его печальным взглядом, пока он не скрылся за дальним поворотом.

Куда теперь? В Донузлав, чтобы разыскать Красильникова? Нет, пусть он еще побудет дома. С детишками, с семьей. За долгие годы войны он заслужил хоть эту малость счастья.

Возвращаться обратно в Симферополь? Все, что ему было поручено Менжинским, он выполнил. Ехать туда не хотелось. Там опять начнутся тяжелые выяснения отношений с Розалией Землячкой и Белой Куном. Землячка ему ничего не простит, ни давних своих унижений, ни давней гибели Греця, ни самоубийства Зотова.

Но если же он не вернется, Землячка начнет сводить счеты с Гольдманом, а если каким-то способом выйдет на Андрея Лагоду, уничтожит и его.

Он подумал, что не может, не имеет права бежать ни от Землячки, ни от Белы Куна, оставляя в беде своих товарищей. Это было не в его характере.

Уже через час он на поезде возвращался в Симферополь.

Глава 28

Менжинский принял Кольцова сразу же, едва только секретарь доложил о визитере. Он вышел ему навстречу, провел в кабинет.

— Присаживайтесь. С приказом Троцкого по поводу Махно и махновщины вас, конечно, в штабе Южфронта познакомили.

— Мне даже предъявили вещественные доказательства: расстрелянных командиров Повстанческой армии. Совсем недавно я вместе с ними форсировал Сиваш.

— Да, печальный поворот. Но, поверьте, иного выхода нет.

— В этом меня убеждал также Фрунзе.

— Вы не согласны? — спросил Менжинский.

— Согласен я или нет, разве это имеет теперь какое-нибудь значение! — вспылил Кольцов. — Был другой выход. Я провел с повстанцами не слишком много времени. Но, кажется, немного узнал их. Это — крестьяне, легковерные и искренние. Зачем было прельщать их Крымом?

— Этого не было, — возразил Менжинский.

— Этого не было на бумаге, но было на словах. У них там, в селах, бумаги не в чести. Живут под честное слово. И нам поверили. Не Старобельскому соглашению, а слову. А кончилось чем? Слову изменили, в душу наплевали, вероломно пошли на них войной.

— Но какой выход вы бы предложили? — примирительно спросил Менжинский.

— С ними надо было разговаривать. Я знаком с Махно. Он не твердокаменный. Его тоже можно было вывести на нашу дорогу. Может, не сразу, не в одну неделю. Надо было уговаривать. Убеждать…

— Видимо, посчитали, что на уговоры, увещевания у нас уже исчерпано время, — сказал Менжинский. — Страна в разрухе.

— А вы не подумали, что это наше вероломство ещё нам отзовется.

— Каким образом? Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду память. Не обычную, человеческую, а народную. Пройдет время, вырастут дети и внуки тех, кто сегодня и завтра будет убит. Они не забудут.

— Ах, Павел Андреевич, как я завидую вашей наивной молодости, — вдруг ласково сказал Менжинский. — Если в результате мы построим справедливое и богатое государство, они нам все простят. А если провалимся, мы сами себе ничего не простим. Разве не так?

Кольцов промолчал.

— Сожалею, что на какое-то время я буду лишен удовольствия беседовать и спорить с вами. Особый отдел Южного фронта ликвидируется. Нам возвращен статус Особого отдела ВЧКа. Несколько меняются и наши задачи. Совет труда и обороны принял постановление: на нас возлагается охрана всех советских границ. Главным образом в наши обязанности будет входить борьба со шпионажем. Контрабандой займется Наркомвнешторг.

— Ну что ж: поборемся со шпионами. Дело знакомое, — согласился Кольцов.

— Но, к сожалению, Феликс Эдмундович отзывает вас. Я просил его оставить вас здесь, ссылался на ваш опыт. Но мне было категорически отказано.

— Не говорил, зачем я ему?

— Вы же знаете Феликса Эдмундовича? А из других источников я узнал, что вокруг вас затевается какая-то нешуточная возня. В ее центре — Землячка. В ней задействован даже Лев Давыдович Троцкий.

— Ничего себе! Она уже выдвигает на поле боя тяжелую артиллерию, — улыбнулся Кольцов.

— Веселиться-то особенно не от чего, — мрачно сказал Менжинский. — Вам пока еще не страшно, а Дзержинский за вас побаивается. Он просил отправить вас в Харьков, в распоряжение Манцева. Вы ведь, кажется, с ним знакомы?

— Да.

— Ну, вот… Побудете там, пока улягутся страсти. Надеюсь, долго вам отдыхать не придется.

— Но почему не в Москву?

— Разве не понятно: там Троцкий… Кстати, сегодня уже звонила Землячка. Интересовалась, когда вы вернетесь из Евпатории.

— Ну что ж! — решительно сказал Кольцов. — Что б не оставлять здесь незаконченных дел, сегодня же с нею встречусь.

— Вот этого не нужно. Я думаю, что лучше всего вам сегодня же выехать в Харьков. Забирайте своих товарищей, я имею в виду Гольдмана и Красильникова… Лагоду оставьте здесь. У меня на него есть кое-какие виды. У Землячки на него увесистое досье. Она пыталась мне что-то излагать, но главная обида у нее на вас. А Лагоду я в обиду не дам

— Как-то не по-мужски получается: спасаюсь бегством, — грустно сказал Кольцов.

— Плюньте! — махнул рукой Менжинский. — Вам нужны эти пустые хлопоты? Она ничего не добьется, но уж нервов вам помотает!

— Я знаю её: дама склочная и злопамятная.

— Это бы ещё ничего. Но, к сожалению, она — дама влиятельная.

…В тот же день Кольцов и Гольдман сели в Харьковский поезд. И когда поезд тронулся, Кольцов впервые за много дней подумал, что для него война теперь-то уже наверняка кончилась. Под убаюкивающий стук вагонных колес он крепко уснул.

Не предполагал он, что спустя всего несколько месяцев прошедшая война покажет ему свой новый, трагический лик.

Послесловие

12-14 ноября 1920 года белая армия навсегда покинула Крым, Россию. Врангелевцы увезли с собой остатки Черноморского флота. На 126 судах и боевых кораблях было вывезено 145 тысяч человек, не считая судовых команд.

За годы Гражданской войны — годы лишений, голода, холода, смертей — вместе с усталостью в её участниках накопилась тяжелая, угрюмая ненависть, которая привела в двадцатом году в Крыму к невиданному но жестокости красному террору. С трудом можно найти ему объяснение.

Во многом все годы войны ненависть подогревалась недальновидной политикой партии большевиков.

Ещё в декабре 1918 года член ВЧК, а затем Председатель ВУЧК Мартын Лацис, повторяя идеи Робеспьера, писал: «Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить: какого он происхождения, воспитания, образования или профессии? Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора».

В конце войны, во время завершающих боев за Крым (11 ноября 1920 года), командарм Южного фронта Фрунзе обратился по радио к Врангелю с предложением прекратить сопротивление. «Революционный военный совет армий Южного фронта на основании полномочий, предоставленных ему центральной Советской властью, гарантирует сдающимся в плен, включительно до лиц высшего комсостава, полное прощение в отношении всех проступков, связанных с гражданской борьбой. Всем нежелающим остаться и работать в социалистической России будет дана возможность беспрепятственного выезда за границу, при условии отказа на честном слове от дальнейшей борьбы против рабоче-крестьянской России и Советской власти».

Ответ Врангеля не последовал.

Узнав о столь либеральном предложении, Ленин потребовал, чтобы все враги советской власти понесли суровое наказание. В телеграмме, посланной Лениным Фрунзе, говорилось: «Крайне удивлен непомерной уступчивостью условий… Если противник не примет этих условий, то, по-моему, нельзя больше повторять их и нужно расправиться беспощадно».

Лев Троцкий в телефонном разговоре с Белой Куном, сказал ему: «Я не приеду в Крым до тех пор, пока хоть один контрреволюционер остается в Крыму. Крым — это бутылка, из которой ни один контрреволюционер не должен выскочить. А так как Крым отстал на три года в своем революционном развитии, то мы быстро подвинем его к общему революционному уровню России».

Беспощадно расправляться стали сразу же.

Здесь мы приводим только документы, свидетельства очевидцев и проверенные факты.

Точное число расстрелянных и казненных на территории Крыма после исхода врангелевцев не установлено. Исследователи предлагают разные цифры: от 50 тысяч до 150.

Характеризуя состав погибших, официальный представитель Наркомата в Крыму М. Султан-Галиев писал следующее: «…среди расстрелянных попадало очень много рабочих элементов и лиц, оставшихся от Врангеля с искренним и твердым решением честно служить Советской власти. Особенно большую неразборчивость в этом отношении проявили чрезвычайные органы на местах. Почти нет семейства, где бы кто-нибудь не пострадал от этих расстрелов: у того расстрелян отец, у этого брат, у третьего сын и т. д.».

Известный писатель Шмелев, разыскивая своего расстрелянного сына, приехал в Крым в самый разгар красного террора и пережил там голод. Он стал одним из свидетелей, дававших затем показания Лозаннскому суду. По его сведениям, которые он тщательно собирал, в Крыму после ухода Врангеля расстреляно или убито иным способом (вешали, зарубали шашками, топили в море, разбивали головы камнями) больше 120 тысяч мужчин, женщин, стариков и детей.

По сведениям писателя Романа Гуля, в Крыму только руководители крымской власти Бела Кун и Розалия Землячка расстреляли и казнили больше 100 тысяч бывших военнослужащих армии Врангеля, которым была «дарована амнистия».

О чудовищных расправах в Крыму заслуживают доверия свидетельства хозяйки «конспиративной» квартиры, в которой доводилось скрываться Ленину, М. В. Фофановой.

После оставления Крыма Врангелем Фофанова была введена в состав «тройки» ВЦИК для изучения положения дел на полуострове. Ею было установлено, что массовые убийства солдат и офицеров белой армии и гражданского населения начались незамедлительно после захвата войсками Южного фронта Крыма. По глубокому убеждению Маргариты Васильевны, массовые расстрелы и казни были организованы председателем Реввоенсовета республики Л. Троцким, членом Реввоенсовета Южного фронта, а затем Крыма — Белой Куном, а также большевистскими комиссарами Р. Землячкой, Г. Фельдманом и другими палачами. Особенно свирепствовали они в Севастополе, Симферополе, Евпатории, Керчи, Карасу-Базаре, Феодосии, Гурзуфе, Судаке, Алупке.

Как свидетельствовала Фофанова, расстреливали не только солдат и офицеров белой армии, но и больных и раненых прямо в госпиталях, лазаретах и санаториях. За «содействие контрреволюционерам» расстреливали врачей, медсестер и санитаров, а также мирное население: стариков, женщин и даже грудных детей. Тюрьмы городов были забиты заложниками. На улицах валялись трупы расстрелянных, среди которых были и дети. Как ни странно, об этих злодеяниях широко извещали местные издания, такие, к примеру, как «Известия» временного Севастопольского Ревкома, Керченские «Известия» и некоторые другие газеты.

В Севастополе казнями руководила «худенькая и стриженая дамочка» Надежда Островская. «Эта сухонькая учительница с ничтожным лицом, писавшая о себе, что у нее душа сжимается как мимоза от всякого резкого прикосновения», была главным персонажем ЧК в Севастополе, когда расстреливали и привязывали к ногам грузы. Долго еще потом через чистую морскую воду были видны рядами вертикально стоящие мертвецы. «Опустившемуся на дно водолазу показалось, что он на «митинге мертвецов»», — писал в монографии «Неизвестный Дзержинский» А. Иванов.

Фофанова также свидетельствовала, что в Керчи пленным солдатам и офицерам устраивали «десант на Кубань»: вывозили на баржах в открытое море и там топили. Землячка вошла в историю как автор фразы: «Жалко тратить на них патроны, топить их в море».

Очевидец казней в Феодосии Анастасия Павловна Майкова рассказывала, что старые генуэзские колодцы уже в первые дни освобождения Крыма от белых войск были заполнены расстрелянными солдатами и офицерами. Жертвами красного террора стали также многие рабочие.

Исследователь кровавых событий тех дней историк С. П. Мельгунов в своей книге «Красный террор в России», которая недавно издана и у нас, тоже немало страниц уделяет красному террору в Крыму. Он упоминает о десятках тысяч врангелевских офицеров и солдат, поверивших Фрунзе и ликвидированных по приказу Белы Куна и Розалии Землячки.

Но это не основная часть казненных. Осталось немало людей мобилизованных или добровольно служивших в тыловых учреждениях и по гражданскому ведомству. Все эти лица не имели никакого отношения к Белому движению, иногда даже относились к нему враждебно. Они-то, вместе с гражданским населением, и стали равными жертвами большевистского террора. Больше всего расстреливали в Севастополе не только солдат и офицеров, но и врачей, медсестер, инженеров, учителей, профессоров, крестьян, священников, женщин, стариков и детей. Расстреляли даже около шестисот своих же пролетариев — портовых рабочих за участие в погрузке судов врангелевской армии при эвакуации.

Иностранцы, вырвавшиеся из Крыма, описывали потрясающие картины красного террора. Исторический бульвар, Нахимовский проспект, Приморский бульвар, Большая Морская и Екатерининская улицы были буквально завешаны качающимися трупами. Вешали везде: на фонарях, столбах, на деревьях и даже на памятниках. Если жертвой оказывался офицер, то его обязательно вешали в форме и при погонах. Гражданских вешали полураздетыми.

В Симферополе в течение первых нескольких ночей расстреляли около 6 тысяч человек. За Еврейским кладбищем можно было увидеть убитых женщин с грудными младенцами. Во время облавы было схвачено 12 тысяч человек. Мало кто из них был отпущен на свободу.

В Алупке расстреляли 275 медсестер, докторов, служащих Красного Креста, журналистов, земских деятелей. Не пощадили и своих бывших приятелей: секретаря Плеханова социал-демократа Любимова и социалиста Лурье.

В Керчи обезумевших от горя матерей гнали по улицам нагайками и в пути некоторых расстреливали. Керчь была окружена заградительными отрядами. Буквально всех жителей заставили регистрироваться.

В Феодосии население оставляло свои дома, близкие к местам расстрелов, не будучи в состоянии вынести ужаса убийств. Кроме того, нередко недобитые, под покровом ночи, подползали к домам и стонали о помощи. За оказанную помощь сердобольные жители платили своей головой.

Во многих местах казни приняли извращенные формы. Людей разрывали лебедками, сдирали кожу, обматывали свои жертвы колючей проволокой и скидывали в пропасть.

В Представлении к награждению сотрудника Особого отдела Южного фронта Е. Г. Евдокимова за расстрел 12 тысяч человек «белого элемента» говорится:

«Во время разгрома армии генерала Врангеля в Крыму, тов. Евдокимов с экспедицией очистил Крымский полуостров от оставшихся там для подполья белых офицеров и контрразведчиков, изъяв до 30 губернаторов, 50 генералов, более 300 полковников, в общем — до 12 тысяч белого элемента».

Когда покончили с городами, принялись за казни в селах.

Тех, кому жизнь была случайно сохранена, отправляли в концлагеря на Север. Оттуда, как известно, мало кто вернулся.

В своей книге «Солнце мертвых» И. Шмелев рассказывает о начинавшемся в Крыму голоде. Вспоминает обезумевшего от голода маститого доктора-химика. Он создал свою собственную систему подсчета количества жертв в тоннах человеческого мяса. «Я высчитал: только в одном Крыму, — пишет Шмелеву безумец-учёный, — за первые три месяца — десять тысяч тонн свежего человеческого мяса, молодого мяса. Сто двадцать тысяч голов! Человеческих!».

Завершив ревизию, Маргарита Васильевна Фофанова написала письмо Ленину. Она обстоятельно проинформировала главу партии и государства о терроре, злоупотреблениях и массовых насилиях местных властей против населения, солдат и офицеров армии Врангеля, оставшихся в Крыму.

Судя по тому, что по поводу письма Фофановой Ленин никому не писал, не телеграфировал, ни с кем по телефону не разговаривал и никому взбучку не давал, это письмо его ничуть не взволновало и не обеспокоило.

Фофанова была отозвана из Крыма и переведена на другую работу. Как агронома ее направили инспектором в сельское хозяйство.

А чуть позже население Крыма стали вымаривать голодом. Это был самый большой по количеству жертв голод в Крыму. Он поразил 500 тысяч человек, около 70 % населения, и даже вошел в официальное издание «Книги рекордов Крыма». От голода погибло за два года ещё до 150 тысяч человек. Покинуть Крым никто не мог. Все без исключения пропуска на выезд подписывались в самых высоких крымских инстанциях.

Не зря даже спустя долгие годы, пока все эти события не ушли в давность, Крым называли «кладбищем России».

Хочу привести строки еще одного человека, пережившего в Крыму время «красного террора». Это — Максимилиан Волошин, поэт, писатель, художник. Одно из его стихотворений так и называется — «Террор»:

Собирались на работу ночью.

Читали донесенья, справки, дела.

Торопливо подписывали приговоры.

Зевали. Пили вино.

С утра раздавали солдатам водку,

Вечером при свече

Вызывали по спискам мужчин, женщин,

Сгоняли на темный двор,

Снимали с них обувь, белье, платье,

Связывали в тюки.

Грузили на подводы. Увозили.

Делили кольца, часы.

Ночью гнали разутых, голодных

По оледенелой земле.

Под северо-восточным ветром

За город, в пустыри.

Загоняли прикладами на край обрыва,

Освещали ручным фонарем,

Полминуты работали пулеметы,

приканчивали штыком.

Ещё не добитых валили в яму,

Торопливо засыпали землей,

А потом с широкой русской песней

Возвращались в город, домой.

А к рассвету пробирались к тем же оврагам

Жены, матери, псы,

Разрывали землю, грызлись за кости,

Целовали милую плоть.

Но чтобы не заканчивать это послесловие на такой отчаянно печальной ноте, приведу ещё одно стихотворение Волошина «Заклятие». Несмотря на реки крови, которым он был свидетелем, он верил в будущее возрождение России. Стихотворение написано в те самые кровавые дни, в 1920 году:

Из крови, пролитой в боях,

Из праха обращенных в прах,

Из мук казненных поколений,

Из душ крестившихся в крови,

Из преступлений, исступлений —

Возникнет праведная Русь.

Я за нее одну молюсь

И верю замыслам предвечным:

Ее куют ударом мечным,

Она мостится на костях,

Она святится в ярых битвах,

На жгучих строится мощах,

В безумных плавится молитвах.

Чужая луна

Конец 1920 года. Война в Крыму закончилась. Остатки Вооруженных сил Юга России эвакуировались в Константинополь, их временно расположили на Галлиполийском полуострове.

Но жизнь в изгнании тяжка, и многие хотели бы вернуться на Родину. В их числе оказался и генерал-лейтенант Яков Слащёв-Крымский, осужденный офицерским судом чести и разжалованный бароном Врангелем в рядовые за резкую критику его действий в Крыму.

Прозябая в одиночестве и нищете, Слащёв неожиданно получил шанс на возвращение, когда к нему пришел его старый знакомый Павел Кольцов, отправленный в Галлиполи со специальной миссией самим Дзержинским…

Часть I

Глава 1

Уже давно скрылась за горизонтом светлая полоска крымского берега, отстали от растянувшейся до самого горизонта эскадры говорливые чайки. Кончилась многодневная сумасшедшая суета, связанная с последними днями отступления и размещением на кораблях покидающие Россию войска.

Все кончилось!

Но Врангель все не уходил с палубы крейсера «Генерал Корнилов», словно еще не верил, что все это уже случилось, мосты сожжены и возврата к прошлому нет.

Все последние месяцы непрерывных изнуряющих боев в Северной Таврии он понимал, что проигрывает и проиграет эту битву. И его неотступно преследовала одна и та же мысль: как достойно, не потеряв лица, сохранить при этом дееспособную армию, пригодную для будущих сражений. Веры в то, что удастся закрыть на железный запор Крымский перешеек и отсидеться в Крыму до будущей весны, у него уже давно не было. Не то время, не та война! Но и не обращать внимания на пессимистические, деморализующие умозаключения своих подчиненных он не мог, не имел права, хотя тоже уже думал так же, как и многие из них.

Каждодневно, а точнее, каждую ночь, он раскладывал в уме, как некий карточный пасьянс, самые несбыточные варианты спасения армии. Голова все время была забита безумными расчетами различных военных хитростей: десантов, окружений. Он мысленно бродил взглядом над оперативной картой, отыскивая, за что бы спасительное еще можно зацепиться? Казалось, вот оно! Но по здравому размышлению, только что найденное оказывалось мыльным пузырем, бессмыслицей.

Лишь одна мысль стала все чаще задерживаться в его голове. В последние недели она стала едва ли не единственной. Собственно, других вариантов и не было, он все их пристально рассмотрел и отбросил. Но и этой мыслью он не торопился ни с кем делиться. О его душевных терзаниях мало кто знал: друзей у него почти не было, большей частью его окружали сослуживцы, которым он не стремился открывать свою душу.

Окончательно он в нее уверовал и принял к действию после того, как ее как-то произнес командир Кубанского корпуса генерал-лейтенант Фостиков.

— Ваше превосходительство. Может, не то скажу, но выслушайте! — сказал тогда он. — Вы ведь ломаете голову над тем же, над чем и многие из нас: как спасти армию от разгрома и бесславия. Я многим высказывал эту мысль, хочу высказать и вам. Не вижу иного варианта, кроме как эвакуировать войска в Турцию. А там Господь укажет, как поступить дальше.

С того дня все и началось.

Вероятно, будущие историки будут писать о нем как о человеке с твердым, гранитным характером. Никто не знал, какие душевные терзания переживал он каждый раз, когда судьба ставила его перед очередным поворотом.

Когда союзники отказали в доверии Деникину и предложили ему возглавить Добровольческую армию, он поначалу отказался от этой должности.

Подвело его честолюбие. Его упросил сам Деникин, а он не понял подвоха. Деникин недолюбливал своего честолюбивого подчиненного, и они часто и порою яростно конфликтовали. Уставший и разуверившийся в затянувшейся войне, перекладывая на Врангеля свой тяжкий крест, он, вероятно, злорадно подумал: «Пусть попробует горький хлеб человека, на плечи которого возложена судьба России».

Врангель верил в свою судьбу и не мог предположить, что все так обернется. Но такова судьба любого военачальника — без головокружительного восторга принимать славу победы, а случится поражение — до дна испить чашу с ядом презрения и позора.

Взглянув еще раз на растянувшуюся до горизонта эскадру, Врангель решил уйти в свою каюту. Капитан «Генерала Корнилова» временно уступил ее Главнокомандующему, сам же унес свою постель в капитанскую рубку, рассчитывая спать лишь урывками. Своему помощнику он доверял, но все же тот был еще молод: и предугадать, что может возникнуть на их пути, было трудно.

Капитан понимал, какая ответственность легла на его плечи: возглавить эскадру из ста двадцати разномастных судов, на которых покидали родину двести пятьдесят семь тысяч человек, не считая судовых команд. Надо было проявить заботу и о самых тихоходных судах, они, несомненно, будут отставать, а в непогоду, шторм могут и вовсе затеряться в море. Немалую угрозу эскадре представляли и подводные лодки, о которых его заранее предупредил вице-адмирал Кедров. Все это капитану «Генерала Корнилова» надо было учитывать, время от времени сбавлять скорость или даже совсем останавливаться, ожидая, пока отставшие суда вновь займут свои места в кильватерном строю.

Путь эскадры до Константинополя, по расчетам капитана, должен был занять приблизительно три дня. Врангель решил использовать это время для отдыха, ну, хотя бы пару дней. Он рассчитывал, что это ему удастся. На каждом большом или малом судне был назначен командир, который должен был гасить все мелкие недоразумения и конфликты, возникающие среди солдат и офицеров. Крупные неприятности пообещал разрешать генерал Кутепов, который, по сути, на время нахождения эскадры в пути командовал вместе с молодым энергичным вице-адмиралом Кедровым всей Русской Армией.

По пути к себе в каюту Врангель снова задержался у трапа и, сняв фуражку, подставил голову солнцу. Море завораживало его. Волна была тихая, ленивая, она дробила вечерние солнечные лучи на тысячи осколков. Он подумал, что последнее время он едва ли не каждый день то на катерах, то на маломерных судах носился по морю. Из Севастополя в Феодосию, в Керчь, в Ялту или в Евпаторию. А вот остановить свой взгляд, увидеть море, ощутить его величественную мощь и красоту все как-то не удавалось. Лишь сейчас вдруг понял, как много в этих бешеных хлопотах он потерял.

Возле Врангеля остановился вице-адмирал Кедров и, заметив какую-то просветленность на лице Главнокомандующего, не стал нарушать тишину.

— На редкость был хороший день, Михаил Александрович. Я имею в виду погоду, — после длительного молчания сказал Врангель.

— Последний привет уходящей осени, — ответил Кедров.

— Еще бы пару-тройку таких деньков, пока мы доплывем до Константинополя, — мечтательно произнес Врангель.

— В эту пору, ваше превосходительство, на такую природную милость уже надеяться не приходится. Со дня на день, боюсь, Черное море покажет нам свой черный характер, — не стал утешать Главнокомандующего Кедров. — Я накануне успел просмотреть в Морской библиотеке ноябрьские метеосводки за последние десять лет. Самый скверный и коварный, штормовой месяц… но будем уповать на Господа!

Врангель ничего не ответил, лишь молча кивнул и стал неторопливо спускаться вниз, в свою каюту.

На рассвете он услышал какую-то возню у каюты, приглушенные голоса. Ранние гости, видимо, не решались его будить и под дверью ожидали, когда он проснется.

Врангель накинул на плечи халат.

— Ну, что стоите под дверью? — окликнул он. — Входите!

В каюту вошли Кутепов и Кедров.

— Докладывайте! — сказал он вошедшим. — Я так понимаю, случилось что-то серьезное?

— Исчез тральщик «Язон», — недоуменно пожав плечами, сказал Кутепов.

— Как? При каких обстоятельствах?

— Его буксировал транспорт «Ельпидифор». На транспорте заметили его исчезновение, сообщили. Остановили эскадру. Подумали, может, оборвался трос. Подождали. А потом все же проверили. И оказалось, что буксировочный трос просто обрублен.

— Может, все же оборвался? Бывает такое, — предположил Врангель.

— Нет-нет, обрублен. Топором.

— Ну, и что вы по этому поводу думаете?

— Следом за «Ельпидифором» следовал транспорт «Рион». Вахтенные слышали на «Язоне» короткую перестрелку. Спросили, что у них там случилось? Не ответили, — дополнил рассказ Кутепова Кедров. — Никто не заметил, когда он вышел из строя и сгинул в темноте. Я так думаю, они решили вернуться к большевикам. Предали Родину.

Врангель помолчал, осмысливая происшедшее.

— Ну, что ж… Ну, что ж… — задумчиво сказал он. Вспомнил картинку из этого же ряда, которую ему буквально вчера или позавчера рассказал генерал-лейтенант Иван Гаврилович Барбович.

Кажется, действие происходило в Ялте. Врангель это доподлинно не запомнил. Вся эвакуация из Крыма: из Керчи, Ялты, Феодосии, Евпатории запомнилась ему как нечто единое — бесконечные шеренги угрюмых солдат, движущиеся по сходням на миноносцы, транспорты, пароходы.

Транспорт «Крым» принял на борт наполовину разбитый махновскими повстанцами конный корпус Барбовича. Загрузились без всякой меры, и в трюмах, и на палубах не протолкнуться. Но солдаты и офицеры все прибывали. Предполагая, что уже больше никаких судов не будет, они с боем, дракой проникали на судно. И тогда капитан принял единственно правильное, хотя и жестокое, решение: он отшвартовался от причала и, ожидая команды на отплытие, бросил якорь в сотне саженях от берега.

Не успевшие пробиться на транспорт, они бродили по берегу и отчаянно переругивались с теми, кому повезло. С борта «Крыма» их успокаивали:

— Не теряйте надежды. К вам вышел еще корабль. Всех заберут.

И тут на пирсе сквозь толпу пробилась сухонькая седенькая старушка, этакий божий одуванчик и, сложив ладошки рупором, прокричала в сторону транспорта:

— Мишель! Мишель! Отзовись! Мне сказали, что ты там!..

Голос у старушки был слабый, и ее слова вряд ли долетели до теснящихся на палубе «Крыма» солдат.

— Эй, там, не берегу! Что там у вас? — спросили с транспорта.

— Сейчас доложим! — донеслось с берега. После чего несколько человек вступили со старушкой в переговоры, стали выяснять, кто такой Мишель и что ей от него надо. Разобрались. После этого самый голосистый выкрикнул с берега:

— Мадам Могилевская ищет своего сына, подпоручика Михаила Могилевского! Слышите? Подпоручика Могилевского! Ей сказали, служил в корпусе генерала Барбовича и вроде находится там, у вас!

— Поняли! — ответили с транспорта. — Просим мадам набраться терпения. На палубе его нет. Може, в трюме? Понадобится время, чтоб его оттуда выковырнуть!

— Нам спешить некуда! — отозвались с транспорта.

И надолго все затихло. Берег ждал. Но с транспорта не поступало никаких известий.

На берегу тем временем кто-то добыл старый погнутый, побывавший в различных передрягах, судовой рупор. Его пронесли над головами всех толпящихся на причале и передали в руки старушке.

— Пардон, но зачем мне граммофон? — высокомерно спросила мадам Могилевская.

— Это рупор, мадам. С его помощью вы сможете поговорить со своим сыном, — объяснили ей.

Старушка вцепилась в рупор, поднесла его к губам, и над морской гладью разнесся ее старческий, но напористый, властный голос:

— Мишель! Сыночек! Я уже целый месяц тебя ищу! Я искала тебя в Александрове, в Аскании-Новой, на Перекопе, в Севастополе и в Феодосии…

— Мадам, ваш сын пока вас не слышит! — сказали ей с транспорта.

— Почему?

— Его ищут, но пока не нашли.

— Но он там?

— Говорят, есть такой! Но он где-то в трюме! — успокоили ее. — Но пока не смогли его извлечь! Теснота, мать ее! Но вы ждите! Мы стараемся!

— Бедный мальчик! — вздохнула мадам Могилевская в рупор: из рук она его не выпускала.

Наконец на палубе транспорта произошло какое-то шевеление и до берега донеслось:

— Эй, на берегу! Говорите! Подпоручик Могилевский желает услышать голос мадам! Он не верит! Его мать тяжело больна и не может быть здесь! Подпоручик говорит, что еще совсем недавно она находилась дома, в Костроме!

Старушке объяснили. Она не без обиды подняла рупор:

— Мышка моя! Сыночек! Это я, твоя мама! Мне Вильгельм Францевич… Ты помнишь Вильгельма Францевича? Он сказал мне, что ты у генерала Барбовича! Я случайно с ним встретилась! Нет, не с Барбовичем, а с Вильгельмом Францевичем! Ты хорошо меня слышишь, Мышонок?

— Да, мама! Я напишу тебе письмо!

— Какое еще письмо! — возмутилась мадам Могилевская, ее голос приобрел железную твердость и властность.

— Но я уезжаю, мама! Кажется, в Турцию! — донеслось с транспорта.

— Ты с ума сошел, Мишель! Какая еще Турция? А как же папа, а как же я? Ты не выдумывай глупостей! Папа сказал, чтобы ты немедленно возвращался домой!

— Но я не могу! — донесся унылый голос подпоручика.

— Папа тебя не поймет! Я тоже!

Наступила тишина. Молчал берег, Молчали на транспорте.

— Не заставляй меня сердиться, Мишель! — донеслось до подпоручика. — Сейчас же возвращайся! Я жду!

Подпоручик долго стоял в каком-то оцепенении. Затем вдруг резко развернулся в одну, потом в другую сторону, освобождая для себя в толпе некоторое пространство. И снова застыл и неотрывно глядел туда, на берег. Затем пружинисто перебросил ноги через металлический леер, ограждавший палубу, и «ласточкой» полетел в воду.

Ничего такого не ожидавшие от смирно переругивавшегося подпоручика с матушкой, офицеры и солдаты разом загомонили, задвигались. Темнолицый усатый крепыш-поручик выхватил у рядом стоявшего солдата карабин, передернул затвор, стал прицеливаться в плывущего в ледяной воде подпоручика.

— Ах ты, гад!

И тут на плечо поручика легла чья-то ладонь. Он обернулся. Увидел стоящего перед ним командира сводного конного корпуса генерал-лейтенанта Барбовича.

— Иван Гаврилович? — лишь на мгновение отвлекся поручик, — Я его счас! Не сумлевайтесь!

— Не нужно, — сказал Барбович. — Верни карабин.

— Ну, как же… изменник Родины, гад!

— Мать — тоже Родина, — глухо сказал Барбович и, протиснувшись сквозь толпу своих конников, ушел в трюм.

Вспомнив этот случай с Барбовичем, Врангель коротко взглянул на Кедрова, затем на Кутепова.

— Они не предали Родину. Ее у нас уже нет, — тихо и с тоской сказал он.

— Пока — нет, — согласился Кутепов и, немного помолчав, с легким раздражением, глядя на Врангеля, спросил: — Вы, верно, устали, Петр Николаевич?

— Не люблю пустословия. Раньше надо было о Родине вспоминать. Там, под Каховкой. И в Крыму тоже!

— Вы словно в чем-то нас обвиняете! — проворчал Кутепов. — Не только я виноват в том, что мы потеряли Россию. Все мы. И я тоже. Поэтому я не в Париже и не в Лондоне, хотя мог бы туда уехать. Поэтому я вместе с армией. Надеюсь, весной с Божьей помощью, мы вернем ее. Это я и хотел сказать. А тех, на «Язоне», извините, я считаю предателями. Изменниками. И слово «Родина» — для меня не пустой звук.

«Началось. Бунт на корабле» — подумал Врангель, уловив эту напористость в тоне генерала. Никогда прежде он не позволял себе такого тона в общении с ним. И то сказать, кто он теперь? Какую страну представляет и он сам, и его армия? Не самое трудное было: увести армию из России. Трудности начинаются только сейчас: сохранить ее, не растерять веру в то, что изгнание — это временно, что они еще вернутся на родную землю победителями. Без этой веры армия скоро превратится в бесправный эмигрантский сброд, а его командующего будут считать авантюристом, которому приличные люди не станут подавать руку. Жалкий удел!

Врангель решил сделать вид, что не обратил внимания на тон Кутепова. В конце концов, он прав. Слово — тоже оружие. Особенно такое слово. Не зря мудрый Барбович поставил эти два слова рядом. Слово «Родина» в его высоком смысле имеет такой же вес, как и слово «мать». А тон? Вероятно, Кутепов провел бессонную ночь. Ему пришлось несколько раз объезжать на катере эскадру, разбираться в происшествиях, улаживать мелкие недоразумения и конфликты. Вряд ли это способствует хорошему настроению.

— Что еще? — мягко спросил Врангель.

— Больше ничего, заслуживающего вашего внимания, — в тон Врангелю ответил Кутепов, но затем, вспомнив что-то, совсем уж потеплевшим голосом добавил: — Впрочем, есть прибавление в списочном составе армии.

Врангель поднял на Кутепова удивленные глаза.

— У генерала Слащёва вечером родила жена. К счастью, на «Твери» нашлись медики, они приняли роды.

— Мальчик, девочка?

— Девочка.

— Он-то, поди, ждал мальчика?

— Девочка лучше, — сказал вице-адмирал Кедров. — Девочки остаются при родителях, а мальчики… мальчиков истребляют войны.

— У вас есть дети? — спросил Врангель.

Кедров поднял руку с растопыренными пальцами:

— Пятеро.

— Имеете право на такие суждения, — улыбнулся Врангель и добавил: — У Слащёва теперь прибавится хлопот, меньше времени будет уделять склокам. Пожалуйста, поздравьте его от моего имени.

— На «Твери» Слащёва никто не видел. Кто-то сказал, что он на «Илье Муромце». Так что, судя по всему, счастливый папаша еще не ведает о прибавлении семейства.

— По возможности, переправьте его на «Тверь»! — приказал Врангель.

Глава 2

Эскадра двигалась медленно. Иногда крейсер ложился в дрейф, и все суда, следующие за ним, тоже останавливались, ожидая, пока их догонят и станут в строй отставшие. Затем крейсер снова трогался, и за ним, как утята за уткой, цепочкой двигались остальные суда.

Уже с самого начала стала сказываться нехватка продуктов питания и питьевой воды. Хлеб с первого дня стали выдавать по полфунта на человека и полкружки воды утром и в обед. На некоторых судах выдавали еще и по тарелке жидкого супа.

Были и запасливые беженцы, эти во время оставления города примкнули к мародерам. Они принесли с собой на суда немного различного съестного, главным образом муку, и теперь пытались превратить ее в нечто съедобное: размешивали ее с морской водой, вымешивали и за неимением ни примусов, ни керосинок пытались печь на горячих судовых трубах что-то вроде коржиков. Во всяком случае, с их помощью можно было хоть немного обмануть голод.

Офицеры принесли с разграбленного «Севастополя» вдоволь спиртного, в основном вино. А затем, пьяные, стали расхищать корабельные продовольственные погреба. Иные добрались и до корабельных винных запасов и, не покидая своих кают, тихо пьянствовали и играли «на интерес» в карты, либо в который раз перемывали кости армейскому начальству.

Не миновала чаша сия и крейсер «Генерал Корнилов», на котором находились штаб Главнокомандующего, штаб Командующего флотом и другие службы, а также семьи некоторых офицеров и судовой команды. Днем третьих суток пути в длинной, как пенал, кают-компании собрались некоторые полевые командиры и штабные офицеры и, ожидая, когда к ним выйдет Главнокомандующий, стали обсуждать свое неопределенное будущее.

Старший адъютант Главнокомандующего Михаил Уваров доложил Врангелю о стихийном собрании.

Увидев его в проеме двери, они встали. Главнокомандующий обвел всех своим цепким взглядом. Шатилова, Кутепова и Кедрова он видел в последние недели много раз на дню, они сопровождали его во всех его поездках, вместе они решали кучу дел, связанных с эвакуацией армии. С иными в сумятице последних событий ему встречаться не доводилось, он лишь слышал об их успехах и поражениях. Того же командира Донского корпуса генерал-лейтенанта Федора Федоровича Абрамова он последний раз видел во время поездки к Чонгару в районе Джанкоя и Таганаша. Это было недели две назад, может, чуть больше, а кажется, прошла вечность, столько событий вместило в себя это короткое время. До Врангеля дошли слухи, что там, на Крымском перешейке, Абрамов был ранен.

Генерал-лейтенанта Михаила Архиповича Фостикова Врангель видел в Феодосии, во время размещения на судах Кубанского корпуса. Рядом с ним сидел и его «хвостик»: так называли его начальника штаба полковника Туган-Барановского.

Кто тут еще?

Александр Васильевич Кривошеин, возглавлявший Правительство при штабе русской армии. В последние дни от избытка административного восторга он пытался решать даже те дела, которые не относились к его компетенции. За что он получил от Врангеля нагоняй, который мало пошел ему на пользу. Но, человек по натуре мягкий, он не умел подолгу обижаться.

Рядом с Кривошеиным он увидел давнего своего сослуживца и еще более давнего товарища, действительного статского советника Николая Михайловича Котляревского. В мае Врангель послал его своим представителем в Софию, Белград, Киль и Париж. Котляревский оказался на редкость толковым, четким и исполнительным человеком, порученными ему делами он занимался, как своими собственными, — и вскоре они ощутили это на фронте. Военные грузы пошли в стан Врангеля бесперебойно и, главное, своевременно. Вернулся Николай Михайлович из командировки почти перед самой эвакуацией армии и был Врангелем тут же назначен своим личным секретарем.

Дружбой с Котляревским Врангель не мог не гордиться. В родословной Котляревских насчитывалось множество славных российских фамилий: Кузьмины-Караваевы, Барятинские, Дурново, Родзянко, Мусины-Пушкины, Шереметьевы, Воронцовы-Дашковы, Шуваловы. Несколько предков Николая Михайловича вошли в вечность через литературу. Алексей Иванович Мусин-Пушкин открыл рукопись «Слова о полку Игореве», а другой предок — Иван Петрович Котляревский — известен как сочинитель «Энеиды» и «Наталки-Полтавки», ставших классикой малороссийской словесности.

Николай Михайлович был единственным человеком среди блистающих погонами военных в партикулярном платье. Он сидел в дальнем углу стола и был почти не виден из-за массивной фигуры командира сводного конного корпуса Ивана Гавриловича Барбовича. В последних, уже крымских боях, его корпус изрядно потрепали, почти разгромили махновские повстанцы. Барбович был мрачен, он и сейчас все еще тяжело переживал эту свою неудачу, в которой до какой-то степени был сам виноват: поверил, что с нерегулярным войском, этими дядьками, мужиками он легко справится. За свою самоуверенность он и был жестоко наказан.

Здесь же еще Врангель увидел сухонького жуира и весельчака генерала Антона Васильевича Туркула и грузного казачьего генерала Вячеслава Григорьевича Науменко. Этих двух он не видел давно, еще с боев под Каховкой.

Были в кают-компании еще несколько человек, лица которых Врангель не мог вспомнить. Вероятно, это были командиры дивизий, назначенные Шатиловым вместо погибших в недавних боях.

— Добрый день, господа! — тихо сказал Врангель. — Прошу садиться!

Все разом сели.

Врангель высмотрел место во главе стола, предназначенное для командира крейсера, а сейчас его уступали ему. Но он прошел мимо, в глубь кают-компании, и уселся на свободное место между Шатиловым и Барбовичем.

— О чем речь? — вновь, бегло оглядев всех, спросил Врангель.

— Обо всем понемногу. О жизни, — уклончиво ответил Науменко. — В том смысле: что было, что будет, чем сердце успокоится.

— Ну, и к чему пришли?

— Ни к чему. У каждого своя правда.

— Размышляем, ваше превосходительство, как так получилось, шо мы сейчас из дому бежим, а большевики в наших домах вино-водку пьют, — пояснил Науменко. — Пока убегали от большевиков, думать было некогда. А сейчас появилось время, и жуткая обида нас взяла.

— Я тоже об этом думаю, — согласился Врангель.

— Вот! По всему так получается, что не должно бы такого быть, — прогудел своим низким голосом Барбович. — До Тулы дошли, до Москвы осталось два конных перехода. Это если без спешки, с ленцой. Что случилось? Кто и когда допустил ту самую главную ошибку, из-за которой мы, как те бездомные бродяги, по чужим огородам шастаем?

— Ну, и к чему пришли? — нахмурившись, допытывался Врангель. Он понял, это стрела в его адрес.

— Нету вывода. Каждый в свою дудку дует. Вон Кривошеин, тот стоит на том, что виноват весь народ. Будто вся Россия, весь народ поднял руку на «помазанника Божия». За это, говорит, нам и послана кара небесная.

— Не переиначивай, я не так сказал, — покачал головой Кривошеин. — Я о чем? Если бы мы все… Ну, все наши вожди разом объявили, что ведут войну с большевиками ради того, чтобы в дальнейшем восстановить на престоле законного царя…

— Вспомнил. Расстреляли законного царя. А незаконного…

— Всем миром выберем. И станет он законным, — продолжил Кривошеин, — Михаил Романов тоже когда-то незаконным был, пока народ свою волю не изъявил. И сейчас бы так. Был бы царь — и народ поддержал бы нас. Пожили без царя, узнали теперь почем фунт лиха. Особенно крестьяне. Они в нашем государстве — главная сила, всю страну кормят. А к ним бы и рабочие примкнули… Это я так, в порядке размышления.

— Позвольте не согласиться, — отозвался со своего места генерал Абрамов. — Крестьянин, взять, к примеру, тех же донцов, прошел школу мировой войны. И нахватался от родовитой интеллигенции — офицеров, генералов — вдоволь зуботычин. Что в армии, что дома крестьянин всегда ощущал себя черной костью. Его во все времена унижали. А у него начала просыпаться своя гордость. Не-ет, он теперь уже не потерпит издевательств. И не простит.

— Но вы-то, надеюсь, не применяли кулаки?

— Не надо переходить на личности, Александр Васильевич. Я знаю много вполне приличных офицеров и генералов. Но их, к сожалению, абсолютное меньшинство.

— Выводы! Выводы! — воскликнул Кривошеин.

— Выводы? — Абрамов немного помолчал, собираясь с мыслями. — Надо было провозгласить демократические лозунги! Да-да! Именно демократических преобразований ждал от нас народ!

— Эко куда хватанули! Демократия! — вклинился в разговор начальник штаба Кубанского корпуса Туган-Барановский. — Да они не знают, что это такое и с чем ее едят. С мужиком надо было проще. Он земли ждал. А мы даже лозунг этот, про землю, отдали большевикам. И еще парочку. «Фабрики — рабочим!», «Мир — народам!». Большевики хорошо ими распорядились. И чем мы теперь, господа, будем народ завлекать?.. Молчите? То-то же!

— Запутались мы, братцы, в трех соснах, — вновь прозвучал мощный басок Барбовича. — Лозунги — слова. Кто-то бы им поверил, кто-то — нет. Слова сейчас обесценились, недорого стоят. А надо было делом! Вместо на Москву Антону Ивановичу тогда надо было на Царицын повернуть, соединиться с армией Колчака. Краснов бы с севера поднажал. Кладу голову на плаху, большевики бы не устояли. Или я не прав?

— Вы все сегодня правы, — наконец вступил в разговор Врангель. — Бунт начался в семнадцатом, даже несколько раньше. Народ, и верно, поднял руку на царя. А остановить его мы не сумели. Почему? Причин много. В том числе и те, которые вы упоминали. А дальше смута переросла в революцию.

— Это и есть главный вопрос: почему? — спросил Кутепов. — Почему мы, выученики военных училищ, академий проиграли войну полуграмотным мужикам? Откуда у них появилось столько талантливых полководцев? В какой школе они получили военное образование?

— Эта школа — война. Я имею в виду Первую мировую, — продолжил Врангель. — Там получили выучку такие большевистские командиры, как Фрунзе, Буденный, Миронов, Жлоба, Мокроусов. Много их. Они оказались достойными учениками. Прямо с театра военных действий четырнадцатого они со своим ратным опытом вошли в русскую смуту семнадцатого и возглавили ее. Не будь Первой мировой, не было бы революции. И не только Россия, весь мир выглядел бы несколько по иному.

Врангель смолк. Остальные тоже молчали, осмысливая сказанное.

— И все же, на мой взгляд, есть главная причина нашего поражения. Ее называл Туган-Барановский, но не слишком настойчиво. Я тоже не сразу понял, о чем вину с себя не снимаю, — вновь заговорил Врангель. — Меня еще до Крыма генерал Фостиков предупреждал: не устоим. И назвал причину. Даже тот мужик, который долго нам верил, стал уходить, дезертировать.

— Устал от войны, — подсказал кто-то.

— И это, — согласился Врангель. — Но не только. Надо было еще немного дровишек подбросить в эту топку. А я поздно понял.

— Какие дрова? Что еще можно было сделать?

— Решить земельный вопрос. Вы меня теперь в чем хотите убеждайте, но победил нас простой российский мужик. Он — главная сила в нашей огромной стране. Как была она крестьянской, так и будет до скончания века. На нем вся наша жизнь держится. Он всю Россию кормит, а сам из века в век впроголодь живет. Перестал он нам верить, вот и отвернулся.

— Раньше бы это понять, когда в Таврии бои шли! — поддержал Врангеля Фостиков. — Надо было начать раздавать землю. Без выкупа. Всем поровну, по количеству едоков.

— Это вы, Михаил Архипович, большевистских листовок начитались, — сказал Барбович. — Им мужик тоже не верит. Слишком долго его обманывали.

— И я о том же, Иван Гаврилович! Большевики — листовками, а мы бы — делом. Такая агитация быстро разлетелась бы по всей России и как-то могла повлиять, — и после длительного молчания Фостиков со вздохом добавил: — Только что толку в нашем позднем прозрении… Они — у себя дома, мы — в море. И нет у нас под ногами ни метра земной тверди.

После этих слов все обернулись к Врангелю, ждали, что скажет он. Но он промолчал.

Разговор стал постепенно иссякать. Говорить о том, что могло бы быть, но не сбылось, стало бессмысленно и скучно. С полчаса еще поговорили о чем-то несущественном. О нехватке продуктов питания и воды говорить избегали. Знали: в море им никто ничем не поможет, надо терпеть до Константинополя.

С наступлением сумерек крейсер сбавил скорость и затем лег в дрейф, поджидая отставших.

Гости воспользовались этой остановкой, и катер Главнокомандующего развез их по своим кораблям.

Котляревского Врангель попросил остаться. Они поднялись в каюту Врангеля, и вскоре капитанский вестовой принес им поднос с чаем и различной сдобой, которую ухитрялся выпекать кок на корабельном камбузе.

— Я рад, что вы вернулись, что вы с нами, — заботливо усаживая Котляревского в кресло возле круглого резного столика, сказал Врангель и пожаловался: — Устаю от пустопорожних разговоров, вроде нашего сегодняшнего: что могло бы быть, но не сбылось.

— Не уверен, что вы правы, Петр Николаевич, — сказал Котляревский. — Самое время проанализировать то, что произошло. Если не нам с вами, то тем, кто придет нам на смену, это может пригодиться.

— Только не сейчас, — качнул головой Врангель. — Для этого наступит другое время. Когда все станет на свои места.

— Тогда все уйдет в давность, покроется патиной времени. Исчезнут из памяти мелочи, детали. А ведь дьявол кроется именно в них.

— Понимаю. Я и сам, когда остаюсь наедине, часто мучаю себя вопросами: что могло быть, но не сбылось? Почему? Где я ошибся?.. Надоело! Пусть другие!

— Другие не знают то, что знаете вы. Они не знают, почему вы поступили так, а не иначе.

— Ну и пусть! — упрямо повторил Врангель. — Мне было бы даже интересно когда-нибудь прочесть, как будущие историки оценят нынешние события. Если власть так и останется за большевиками, мы — злодеи и все наши поступки оценят как кровавые, злодейские. Ну, а если все же мы вернем себе Россию, те же самые историки напишут о жалкой кучке бандитов, которые почему-то называли себя большевиками… Нет одной правды. Их, как минимум, две, а то и больше.

В каюте было прохладно. Они обнимали ладонями горячие подстаканники, и им казалось, что тепло кипятка постепенно перетекало в их тела.

— А если говорить серьезно, Николай Михайлович, я пришел к неутешительному выводу: это я во всем виноват, — сказал вдруг Врангель. — Да-да! Я сам!

— Та-ак! — Котляревский удивленно посмотрел на Врангеля и даже растерянно поставил на столик стакан: — Надеюсь, вы это иносказательно?

Врангель не ответил.

— Если иносказательно, тут я вас понимаю. Полководец, проигравший сражение, уже потому виноват, что он его проиграл. Весь спрос с него. Никто не станет вникать слишком глубоко. Скажем, кто-то несвоевременно подвез боеприпасы, где-то задержался транспорт, и с опозданием подошло подкрепление, неудачной оказалась позиция, и прочее, и прочее. Десятки разных причин. Кому какое до всего этого дело? Судят по результату.

— Все намного сложнее, чем вы себе это представили. На полководца работают все армейские службы, от разведки, артиллерии, саперов до топографов и метеорологов. Полководец получает все необходимые ему данные. Он знает все, что только он хочет знать. Все, до мелочей. Именно поэтому его уму, его таланту, интуиции доверяют тысячи и тысячи людей, — Врангель поднялся с кресла и, со стаканом в руках, стал медленно ходить по каюте, — Как все просто: меня вооружили всеми необходимыми знаниями, и теперь только от меня, от моего таланта зависит и жизнь людей, и исход операции. Так ведь?

— Пожалуй, — согласился Котляревский. — Объективно, так.

— Слушайте дальше! Кто-то недостаточно точно проанализировал возникшую на данный момент ситуацию. Он был молодой и неопытный, или опытный, но у него болела голова, он поругался с женой или он куда-то торопился. Но в результате я получил полуправдивую информацию. Другая служба. Ее сотрудник пощадил меня и несколько смягчил огорчительную для меня информацию. Он сделал из самых добрых ко мне побуждений. И я, полководец, владею не точной информацией, а слегка искаженной, а то и просто неправдивой. А я ведь ей верю, я опираюсь на эту полуправду. Я окружен ею, я живу в ней. Я по этой полуправде делаю выводы и принимаю важные для судеб людей решения. Так вот!

— Ну, и какой же выход? — растерянно спросил Котляревский.

— Выход? А его нет. Один я не силах проконтролировать всю поступающую ко мне информацию. Я обязан, обречен верить всем, честным и нечестным, добросовестным и не очень, льстецам и откровенным негодяям, всем, кто мне ее поставляет. Как видите, неудача полководца это не только его неудача. Порою он меньше всего в ней виновен.

— Печальная картина, — сказал Котляревский. — Я представлял себе ее несколько иначе.

Примерно через час задул легкий норд-ост. Он принес с собой низкие дождевые облака. И вскоре по палубе застучала снежная крупка, которая чуть позже перешла в дождь.

— Вот видите, даже на погоду нельзя рассчитывать. Я все же надеялся, что погода будет нам благоприятствовать. Но даже она, похоже, нас обманула, — глядя в иллюминатор, сказал Врангель.

— Ну, что ж! Пора и мне откланяться! — поднялся из-за столика Котляревский.

— А то оставайтесь! Койка для вас есть. Постельное белье чистое. Дождь, судя по всему, будет затяжной.

— Но на «Кагуле» будут беспокоиться.

— Предупредим телеграфом.

К полуночи между палубными надстройками уныло засвистел ветер. Спустя какое-то время по броне крейсера, словно молотом, ударила тяжелая волна… И еще… И еще… Крейсер стал плавно крениться то в одну, то в другую сторону. Каюта тоже словно ожила, в ней что-то заскрипело, застонало, мелко зазвенело стекло.

Врангель поднялся со своей койки, подошел к иллюминатору и с трудом разглядел за ним раскачивающийся палубный фонарь, сквозь свет которого проносились косые потоки дождя. Больше ничего не было видно.

«Черное море еще покажет нам свой черный характер» — вспомнил Врангель слова адмирала Кедрова, сказанные им, едва эскадра покинула Севастополь.

Предсказание адмирала сбывалось.

Врангель долго нервно ходил по каюте. К нему никто не приходил. Михаила Уварова он отпустил еще засветло, и он, вероятно, спал у себя в судовой каптерке. Уваров любил поспать. Это был, пожалуй, единственный его недостаток, с которым Врангель уже давно смирился.

В проблесках света от раскачивающегося фонаря, пробивающегося в каюту, Врангель заметил, что Котляревский лежит с открытыми глазами.

— Не спится? — спросил он.

— Думаю.

— О чем, позвольте узнать.

— Все о том же: об ответственности человека за тех людей, которые вручили ему свою судьбу. Я имею в виду полководцев. Вы всколыхнули в моей душе воспоминания о дальних и близких предках. У меня в роду было много полководцев. Мой дед часто рассказывал мне о своем деде — Петре Степановиче Котляревском, генерале от инфантерии и кавалере трех степеней ордена Святого Георгия. Так часто и так образно рассказывал, что мой далекий предок мне стал часто сниться. Я его словно воочию видел. Да-да, я наяву вижу его среди дыма пожарищ. Он стоит на берегу бурной грузинской реки Аракс. Предстоит опасная переправа. И он, подбадривая своих подчиненных, говорит: «Сколь ни отважным кажется предприятие мое, но польза, честь и слава от меня того требуют, и я надеюсь на помощь Бога, всегда поборающего русскому оружию». При взятии Ленкорани Петра Степановича отыскали изувеченного и обезображенного. Уволенный из армии, «в язвах чести» (по выражению Пушкина), он тихо жил в уединении. С началом Персидской войны император Александр Первый вспомнил об отважном генерале и предложил ему командовать войсками. Прапрадед отказался. Незадолго до смерти он встретился с императором. Он открыл перед ним особую шкатулку и вынул оттуда сорок косточек, которые извлекли из его головы. «Вот причина, почему я не принял назначение Вашего Императорского Величества, — сказал он, — После Ленкоранского штурма я уже не смог служить Вам до гроба, Ваше Императорское Величество, Вашему Престолу и Отечеству. Это кости, которые вынули из моей головы после Ленкоранского штурма. Пусть они останутся Вам на память о моих страданиях».

— Такими предками вы можете гордиться, — сказал Врангель. — Но к чему вы вспомнили эту историю?

— К тому, что я горжусь своими предками, — улыбнулся Котляревский. — А вспомнилась она мне совершенно случайно.

— Нет-нет, — не согласился Врангель. — Что-то вы хотели мне этим сказать.

— В принципе, из каждой житейской истории можно извлечь полезный для себя вывод.

— Помилуйте, Николай Михайлович, ничего такого не приходит в голову. Подскажите.

— Мой раненый изувеченный прапрадед боялся, что император счел его трусом. И много лет, почти до самой смерти, жил надеждой, что когда-нибудь он лично изложит причину своего неповиновения. Это хорошая история о силе человеческого духа. К вам она не имеет никакого отношения. Разве что… Я много лет знаю вас. А сегодня с трудом вас узнал. У вас потухли глаза. Что, разуверились в себе?

— Помнится, кто-то сказал: «И у героев тоже есть предел». Я обращался к правительствам нескольких государств с просьбой хотя бы на время приютить мою армию. Ни одного ответа.

— Но Франция…

— Она тоже промолчала. Пока, правда, договорилась с Турцией о предоставлении нам временного пристанища. Но надолго ли? А ведь армию надо не только разместить, но и прокормить. А это примерно четверть миллиона человек. Я пообещал отдать за это находящийся в моем распоряжении весь Российский флот. Но твердого обещания от французов я пока не получил. Вот уж сколько времени совещаются, консультируются. А я выгляжу собакой, которую выгнали со двора. Они что, хотят поставить меня на колени? Хотят, чтобы я преданно заглядывал им в глаза? Этого не будет!

— Ну, вот! Теперь я вижу того Врангеля, которого знал все эти годы! — оживившись, воскликнул Котляревский. — Такой Врангель способен на решительные поступки. Ваши подчиненные ждут их от вас. Поймите, Петр Николаевич, для них сейчас имеют значение не только ваши слова, но даже интонация, взгляд. За вашей спиной не только солдаты и офицеры, но и женщины, старики, дети. Сегодня там, в кают-компании, вы об этом, кажется, забыли.

— Спасибо за эти слова, Николай Михайлович. Они были мне действительно очень нужны, — тихо и проникновенно сказал Врангель, взгляд его потеплел.

— Вы еще молоды, Петр Николаевич. И кто знает, какие еще подвиги предстоит вам свершить. Кстати, спасение армии — это тоже подвиг, который останется в анналах истории.

— Во всяком случае, я сделал то, что было в моих силах и в моем понимании о чести.

— Вот и славно, — мягко поддержал Врангеля Котляревский. — Вот все и встало на свои места. А хорошие новости, они не за горами. Они придут не сегодня, так завтра.

— Вы полагаете?

— Я знаю. Я там, во Франции, разговаривал со многими правительственными чиновниками, они симпатизируют нам, — и, немного помолчав, он добавил. — Я думаю, к весне, и уж как крайность к лету вы вновь обретете Родину. Смута сама по себе сойдет на нет.

— Почему вы так думаете?

— Я — историк и знаю не только историю России. Назовите мне примеры, когда бунтовщики удержали бы власть. Булавин, Разин, Пугачев? Ах, да! Вы назовете мне Парижскую коммуну? Семьдесят два дня — и все закончилось плахой. То же самое будет и у нас. Ну, может, не семьдесят дней, может, сто или двести. Просто наш российский бунт вовлек в свою орбиту намного большее количество людей. Не сбрасывайте со счетов и наши российские просторы. Чтобы удержать на них власть, нужны мыслящие люди, управленцы, интеллигенция. А они все на нашей стороне. Если же кто и остался у Советов, они не симпатизируют новой власти. Нет-нет, несколько месяцев — и государство Советов рухнет. Оно не сможет нормально функционировать, поскольку для его управлением нужны иные люди, а не те, кто умеет хорошо стрелять.

Врангель вопросительно посмотрел на Котляревского:

— Я так понял, что все произойдет само собой, и мое стремление к сохранению армии не имеет большого смысла?

— Напротив. Именно вы начнете освобождение России от бунтовщиков. И поверьте, когда власть Советов начнет рушиться изнутри, ваше возвращение будет не столь трудным и кровавым. Вам достанутся полицейские функции.

— Ах, если бы все случилось так, как вы предсказываете! — вздохнул Врангель. — Хотя примерно таким и я представлял себе наше возвращение.

— А иначе и быть не может, — утешил его Котляревский. — Но давайте спать. Все проблемы мы все равно не обсудим. Будет все так, как должно быть!

Они забрались в свои постели, укутались одеялами.

Тонко свистел и уныло завывал в корабельных снастях и надстройках свирепый ветер. Крейсер мерно раскачивался, потоки воды обрушивались на его нижнюю палубу и с пенным шумом низвергались по бронированной обшивке вниз, в море.

— Хотел бы я знать, что принесет нам завтрашний день? — удобнее укладываясь, сказал Врангель. — Похоже, Черное море решило показать нам свой скверный характер.

Котляревский не ответил.

Врангель еще немного поворочался, повздыхал и тоже уснул.

Глава 3

— Сыпал снег буланому под ноги,

С моря дул холодный ветерок.

Ехал казак дальнею дорогой,

Завернул погреться в хуторок…

Врангель проснулся и довольно долго вслушивался в завывание ветра. А потом в звуки непогоды вдруг вплелась эта песня. Голос был молодой, чистый, но звучал он тягуче, печально.

Было еще сумеречно. Но небо уже посветлело. Шторм продолжался с прежней силой.

— Встренула хозяйка молодая,

Как встречает родная семья…

— Чего горло здесь дерешь! — прервал пение властный, с хрипотцой, голос, вероятно, вахтенного.

— А что, нельзя?

— Здесь нельзя! Иди вниз, там надрывайся сколь хочешь!

— А мне здесь сподручнее.

— Дура! Тут их превосходительство почивают! А ну как разбудишь…

Удаляясь, прозвучали шаги — сначала по палубе, потом по металлическому трапу. Стихли голоса.

Врангель с легкой досадой пожалел, что так и не узнал, что же дальше случилось с тем казаком в незнакомом ему хуторке.

Котляревский поворочался, что-то промычал во сне и с головой укутался одеялом.

Врангель тихо оделся и вышел на палубу.

Дождь кончился, но ветер дул холодный, порывистый. Море было темное, неприветливое. Тяжелые, отливающие холодным блеском волны медленно надвигались на крейсер и шумно дробились о его бронированные борта.

Крейсер лежал в дрейфе.

Врангель прошел в капитанскую рубку, капитан сидя курил. При виде Врангеля поднялся.

— Доброе утро, — мрачно поздоровался Врангель.

— Не сказал бы, — не согласился капитан и погасил в пепельнице папиросу. — Здравствуйте, ваше превосходительство!

— Что нового у нас?

— Ничего хорошего. Еще с ночи собираем до кучи эскадру. Раскидало по морю. Часть керченских плыли черт знает на чем. На такой посуде в пруду, и то плавать опасно. Начали тонуть. Пришлось спасать людей, пересаживать. А всю эту мелочевку — баркасы, парусники, самоходки — пришлось затопить. Семь корыт.

— Все?

— Потерялся эсминец «Живой». Тоже ночью. Шел на буксире у «Херсона», лопнул трос. И вот уже третий час ищем. Катера, тральщики задействовали. Пока ничего утешительного.

— Может, тоже трос топором? — спросил Врангель.

— Нет-нет. Перетерся и оборвался. Никаких сомнений.

Вскоре из серых утренних сумерек вынырнул катер Главнокомандующего. Он зашел к крейсеру с подветренной стороны. Матросы проворно его закрепили, помогли генералу Кутепову и адмиралу Кедрову подняться на борт крейсера.

Врангель пошел им навстречу.

Кедров стал докладывать о ночных происшествиях, в частности, об эсминце «Живом».

Еще во время загрузки судов капитан первого ранга Потемкин выразил Кедрову сомнение, что старый эсминец вряд ли выдержит переход до Константинополя. Особенно, если, неровен час, начнутся штормы.

Но времени на ремонт уже не было. И надеяться тоже уже было не на что. «Живого» загрузили, как и остальные суда, сверх всякой меры — двести пятьдесят человек, главным образом казаков и офицеров Донского корпуса. Перестраховываясь, решили, что «Живой» пойдет не своим ходом, а его будет буксировать мощный транспорт «Херсон». Учли, казалось бы, все. Забыли или не успели проверить только буксировочный трос. На «Живом» он был старый, состоящий из нескольких кусков.

Заканчивая свой доклад, Кедров сказал:

— Полагаю и надеюсь, что «Живой» своим ходом придет в Константинополь. Если же погибнет, осознавая свою вину, готов предстать перед военным судом.

— Ну, о суде, буде такая угроза над вами повиснет, поговорим потом, — насупился Врангель. — Что можно предпринять еще сейчас?

— Думаю, мы уже исчерпали время на поиски. Сейчас мы уже рискуем всей эскадрой.

— Вы имеете в виду большевистские подводные лодки?

— Не только. Но и их тоже.

Врангель вопросительно посмотрел на Кутепова, но тот промолчал.

— Ну, что ж… — не дождавшись ответа Кутепова, тихо сказал он. — Будем надеяться, Господь не обойдет их своею милостью.

Кедров прошел к рубке, сказал стоящему у двери и ожидающему дальнейших указаний капитану:

— С Богом!

Капитан ушел в рубку, звякнул судовой телеграф. Тот час заработали судовые двигатели и крейсер, набирая скорость, стал резать носом на него набегающую и все еще крутую волну.

Врангель обернулся, посмотрел назад. Из рваной серой утренней мороси за «Генералом Корниловым» тянулась вся эскадра. Друг за дружкой тянулись миноносцы и крейсеры, броненосцы и ледоколы, транспорты, пароходы и плавучие мастерские. Шла в этом кильватерном строю даже подводная лодка с диковинным для черноморских судов именем «Тюлень».

Серьезных потерь до самого Константинополя эскадра больше не претерпела, кроме разве что грустных приключений самоходной баржи «Хриси». Во время посадки солдат и офицеров она находилась в ялтинском порту, но как на судно на нее никто не обращал никакого внимания. Но когда все суда уже были загружены, а на берегу еще оставалось большое количество боящихся плена солдат, взгляд генерала Драценко упал на эту старую плоскодонную посудину. После небольших препирательств с владельцем и одновременно капитаном баржи греком Паскуриди Драценко усадил на «Хриси» всех остававшихся на берегу.

Два дня она шла вместе со всей эскадрой, а на третью ночь, когда начался шторм, она, как и эсминец «Живой», исчезла. Но ее с трудом нашли. И выяснилось: оторвавшись в темноте от эскадры, она держала путь строго на Одессу. Решили, что Паскуриди хотел вернуться к большевикам. Оказавшийся на борту «Хриси» генерал-лейтенант Римский-Корсаков свершил скорый суд и приказал Паскуриди расстрелять.

После того как мертвое тело Паскуриди оказалось за бортом, выяснилось, что грек ни в чем не был виноват. Во время погрузки солдат и офицеров на баржу кто-то поставил неподалеку от руля два «максима» и еще кучу какого-то железа. Пока погода благоприятствовала эскадре, все шли в едином строю, не особо обращая внимания на некоторые погрешности в показаниях компаса. В ночь, когда разыгрался шторм, Паскуриди вдруг не обнаружил поблизости кораблей. Что делать? Он был опытным мореходом, много раз вдоль и поперек избороздил Черное море и был уверен, что сумеет самостоятельно привести баржу в Константинополь. Он только не догадывался, что его компас врет.

Когда «Хриси» обнаружили, она уверенно шла на Одессу. А причину, почему врал компас, выяснили уже тогда, когда Паскуриди не было в живых.

Из-за нехватки продовольствия и пресной воды эскадру постигла еще одна беда. Люди ели селедку, которой было вдосталь, и запивали морской водой. И уже через сутки всю эскадру поразила желудочная болезнь. Многие не успевали добежать до судового гальюна и испражнялись прямо на палубе. Все трюмы тоже были загажены. К этой напасти, когда заштормило, добавилась еще одна напасть: морская болезнь. Большинство эвакуированных с трудом могли передвигаться и рвотными массами заливали каюты. Повсюду на эскадре стоял невыносимый смрад.

Во время доклада Врангелю Кутепов объяснил, что Крым всегда страдал из-за нехватки продовольствия. Ко времени исхода армии из Крыма местные жители разграбили почти все продовольственные склады и припрятали все, что можно было припрятать. И то количество продуктов, на которое рассчитывали, снабженцам достать просто не удалось.

— Ну, а вода? Уж питьевой водой могли запастись вдоволь, — мрачно сказал Врангель.

— Питьевой водой не запаслись по другой, но тоже уважительной причине.

И Кутепов объяснил, что в последние часы эвакуации возникла нешуточная дилемма: или взять вдосталь воды и оставить на берегу часть людей, или обойтись самой малостью воды, но не оставить противнику ни одного человека из тех, кто заявил желание выехать. Решение на всех судах принимали в пользу людей: путь до Константинополя казался не таким уж дальним и недостаток воды можно перетерпеть.

— Я тоже стоял на этом. Еще сутки-двое — и, даст Бог, мы сойдем на берег, — закончил свой доклад Кутепов.

— Будем надеяться, — бесцветным голосом согласился Врангель. И что-то вспомнив, спросил: — Слащёва-то отыскали?

— Да. Доставили на «Тверь».

— Ну, и как он воспринял прибавление семейства?

— Молча. Потом, правда, спросил: «Мальчик?» Мы ему сказали, что девочка. Больше он не проронил ни слова.

— Надеюсь, поздравили от моего имени?

— Да, конечно. Но он никак не отреагировал. Видимо, всё же расстроился из-за девочки.

— Ничего, он и девочку вымуштрует в своем духе. Он это умеет, — Врангель скупо улыбнулся. — Свою жену, «юнкера Нечволодову», вон как отмуштровал. Я сам видел, как она саблей орудует. Двух казаков за пояс заткнет. В бою всегда рядом с ним! — и, кивнув, он молча пошел по палубе.

Слащёва новость о том, что Нина родила, и верно, огорошила. По всем их подсчетам, ребенок должен был родиться не раньше, чем через месяц. И по поводу пола ребенка она тоже обманулась: по всем бабьим признакам и поверьям выходило, что должен родиться мальчик.

В тихие минуты Слащёв иногда думал о будущем мальчике и представлял себе эдакого сорванца, с такими же рыжыми вихрами, какие были у него в детстве, и с вечно разбитыми и исцарапанными коленками.

Старый денщик Пантелей откуда-то узнал, что к жене на «Тверь» наконец-то прибывает Яков Александрович, и поторопился на нижнюю палубу его встречать. Увидел его еще издали по его странному одеянию. Ментик он потерял или оставил где-то на «Илье Муромце» и сейчас стоял в расшитом шнурами красном доломане.

Слащёв тоже увидел Пантелея и даже не сразу его узнал. Он стоял возле трапа, сильно похудевший, со впалыми щеками, с жеваным морщинистым лицом. Отступление, эвакуация и его зацепили своим черным крылом. Соблюдая устав, старик сколько возможно вытянулся и радостно «ел» глазами своего подопечного.

— Здрав желаю, ваш дитство! — во всю мощь своего старческого голоса гаркнул он и закашлялся. Откашлявшись, уже тише, с легким упреком, сказал: — Заждались, как жа! Три дни носа не кажете. И Нина Николавна…

Слащёв, хлопнув ладонью по плечу, оборвал его упреки:

— Здравствуй, старый греховодник! И не причитай! Я уже все знаю.

— А одежа — срамота. Одели б свое, генеральское.

— Веди молча! И не болтай! Разжалую!

На «Твери» было, как и на «Илье Муромце», все загажено, заплевано, стоял удушающий смрад. И повсюду, на палубах и в узких коридорах, сидели и лежали эвакуированные военные и цивильные, родственники военных и родственники членов пароходной команды. Лица почти у всех были изможденные и зеленые от недоедания, морской болезни и тесноты. Теснота была такая, что прежде чем переставить ногу, надо было предупредить того, кто сидел или лежал, чтобы он на мгновенье слегка потеснился.

Старый Пантелей семенил впереди, время от времени предупреждающе слегка покрикивал «Посторонись!» и вопреки приказу Слащёва идти молча иногда оборачивался и докладывал домашние новости:

— Сперва на «Руси» в трюме поместили. Нина Николавна зачала задыхаться. Я им сказал: Яков Лександрыч прибудет, всех вас постреляет. Спужались. На «Тверь» перевели, тут лучшее, тут у нас каюта и в окошко море видать. А для меня поблизости каптерку определили.

Они поднялись по железной винтовой лестнице в коридор верхней палубы, пошли по нему.

Здесь было немного чище, хотя и здесь была теснота, и от голода и морской болезни страдающих тоже было предостаточно. Они сидели и лежали вдоль стенок кают, образовав узкий проход.

Им навстречу шла дородная дама в горностаевой накидке, ведя на поводке белую пушистую крошечную собачку. Не доходя до них, собачка обнаружила что-то для себя интересное, но дама дернула ее за поводок и строго сказала:

— Зизи, не сметь!

Пропуская даму, они отступили к стене. Собачка, проходя мимо Слащёва, вдруг встала на задние лапы и, привычно что-то выпрашивая, радостно залаяла.

— Зизи, как не стыдно! Прекрати! — снова прикрикнула на собачку дама и, удивленно разглядывая странное одеяние Слащёва, сказала: — Зизи очень любит военных. Мой муж — тоже генерал.

— Здравствуйте! Очень приятно, — учтиво поклонился Слащёв, и они разошлись. Когда дама с собачкой удалилась, Пантелей сообщил:

— Графиня Соболевская. Наши соседи. Занимают каюту капитана «Твери».

— Завидуешь?

— Жалею генерала.

Пошли дальше. Пантелей в который раз обернулся:

— А какая красивая, ваш дитство. Верите-нет, я как первый раз ее увидел…

— Ты про собачку?

— Та ну вас! Я про дите. Ну чистый ангелочек!

— Девка?

— Ага. Девонька. Махонька, волосики рыженьки, а глаза, ну, прям як… — на мгновенье он смолк, не сразу найдя сравнение. — Знаете, прям як у нашего филина Яшки.

— Что? Опять со всех севастопольских свалок живность насобирал? — сердито нахмурился Слащёв.

— Та не! Только наших старых вывез: кота Барона и филина Яшку, — стал оправдываться Пантелей. — Но оны не в каюти. Оны при мне, в каптерки.

— То-то же! А то еще микробов занесут, — сердито вразумил Пантелея Слащёв.

Возле двери одной из кают Пантелей остановился. Из-за двери донесся тихий детский плач.

— Тут оны, — пальцем указал на дверь Пантелей.

Слащёв резко распахнул дверь и увидел склонившуюся над деревянной коробкой, заменяющей колыбельку, Нину. Она подняла голову, и Слащёв не сразу узнал ее: худая, осунувшаяся, с синими кругами вокруг глаз, увидев Якова Александровича, она посветлела лицом, хотела броситься к нему, но он опередил ее и строго спросил:

— Почему дите плачет?

Иначе представляла себе Нина эту встречу. Она поникла головой и растерянно ответила:

— Молока нету.

— Как это — нету? А сиськи?

— Пустая грудь. Третьи сутки на хлебе и воде. И того не вдоволь. Откуда ж оно возьмется, молоко, Яша?

— Так! Все ясно! — решительно сказал Слащёв, и Нина поняла, что он тот час же уйдет, чтобы что-то где-то добыть: молока ли, хлеба. Он был человек действия.

Нина опередила его:

— Хоть подойди до дитяти, поздоровайся. Твоя она. На всю жизнь, до смерти твоей, твоя.

— Девка, — сказал он с некоторым укором.

— Девочка, — Нина заметно ощетинилась. — Ну и что?

— Ну, и ничего, — он шагнул к Нине и широко заулыбался, — Я рад, что девка! Я хотел девку, — он обнял ее. И она, кутая голову в полы его френча, вдруг заплакала. В голос. Громко.

— Ну, ты чего? Ты чего? — стал растерянно бормотать он.

— Я боялась, — всхлипывая, она подняла на него глаза. — Ты ведь мальчишку хотел.

— Не имело значения, — и, встав на носки и лишь слегка позванивая шпорами, он осторожно подошел к колыбельке. Заглянул в нее.

И крохотная девчушка, до этого мгновения обессиленно хныкавшая, словно ощутила этот святой момент встречи с тем, кто дал ей жизнь. Она вдруг смолкла и уставилась на Слащёва своими чистыми голубовато-серыми глазами. И долго, не мигая, на него смотрела.

— Смотри! Узнала! — пошептала Нина. — Правда, она узнала тебя.

— Что ж тут! Моя кровь. Это мы только сейчас встретились, а так… я ж давно ее люблю, — косноязычно и растерянно шептал Слащёв и, подняв на Нину глаза, спросил: — Так, говоришь, молоко?

— Да где ж ты его тут, среди моря, найдешь! Хоть чего бы ни то! До Константинополя бы не померла! А там…

Слащёв понял. Он решительно рванул дверь каюты и увидел Пантелея: тот, видимо, подслушивал встречу хозяина с хозяйкой.

— Стой здесь! Охраняй! — приказал Пантелею Слащёв.

— Вы бы энто… людей не пужали. Скинули б заграничное. Я вашу одежу… На крючечке висит.

Слащёв неожиданно послушался Пантелея. Он торопливо и сердито переоделся и вышел.

Спустившись вниз, на нижнюю палубу, он стал пробираться по тесно заполненному чихающими, кашляющими и стонущими людьми узкому длинному коридору. В большинстве своем это были солдаты. Они сидели под стенками, вытянув в проход ноги: это была единственная поза, позволявшая в корабельной скученности хоть немного отдохнуть. Совсем обессилевшие от недоедания и морской болезни, засыпая, они сползали по стене вниз и, перегораживая коридор, укладывались на полу, прижимая к себе карабины. Через таких приходилось осторожно переступать.

Слащёв вглядывался в усталые обреченные лица, выискивая, к кому бы можно было обратиться, если не за помощью, то хотя бы за советом.

Но люди сидели с закрытыми глазами. Они не спали, а забывались в полудреме. В таком состоянии лучше коротается время: оно движется быстрее, и желудок не так тревожит голодной сосущей болью.

Среди этих дремлющих, ко всему безразличных людей Слащёв выделил смугловатого мужчину. Он не спал и даже с некоторым удивлением и любопытством рассматривал невесть как оказавшегося здесь, в трюме, седого генерала.

— Не подскажете, нет ли здесь, среди беженцев, лекарей? — спросил у него Слащёв.

— Раненый? — отозвался мужчина.

Если бы на месте Слащёва здесь, на «Твери», оказался Кольцов, Красильников или, на худой конец, даже Жихарев, они бы узнали этого солдата. Это был Андрей Лагода. Тот самый Лагода, который совсем недавно был приговорен «тройкой» феодосийских чекистов к смерти и был расстрелян, но чудом выжил. Затем несколько суток он пробыл в плену у бандита Жихарева и был внезапно освобожден группой Кольцова. Как оказался Лагода на крейсере «Генерал Корнилов», а потом на «Твери» не знал никто, кроме начальника Особого отдела ВЧК Менжинского.

Во время бегства армии Врангеля из Крыма Менжинский резонно подумал, что на этом война, во всяком случае для чекистов, еще не закончилась, и очень скоро многих высших должностных лиц будет интересовать, что происходит там, в белогвардейском лагере. И за ответом обратятся к нему. Поэтому он решил заранее подстраховаться. Лагода был один из тех, кого Менжинский уговорил затеряться среди отступающих белогвардейцев, прижиться среди них и стараться ничем не выделяться, не возбуждать к себе ничей интерес.

— В нужное время с вами свяжутся.

— Надолго ли это? — спросил Лагода у Менжинского.

— Может быть, на месяц. Возможно, даже на год. Но вы будете постоянно находиться в поле нашего зрения. И я обещаю вам, что при первом же удобном случае или даже по вашей просьбе я тут же вас отзову.

Лагода согласился.

И вот он рассматривал взволнованного генерала. Похоже, у него случилось что-то серьезное, он нуждается в помощи.

— Если у вас кто-то раненый, могу предложить медпакет.

— Нет-нет, спасибо, — генерал тронулся дальше, но вдруг остановился, с отчаяньем объяснил: — Ребенок родился. Три дня всего. Молоко бы найти, — и спросил: — У вас есть дети?

— Сын. Только без меня родился. Не довелось увидеть.

— Сочувствую вам, — сказал Слащёв и пошел дальше.

В конце коридора, в тупике, он увидел нескольких солдат и женщин. Они окружили молоденького священника, который что-то рассказывал. Его увлеченно слушали.

— …И что вы думаете, пошел он по морю, аки посуху.

— Расступилось море? — ахнула одна из женщин.

— Нет. Просто пошел по воде. Пошел, как мы с вами, к примеру, по суше ходим.

— Чудо какое-то!

— А чудо это от твердости веры. Вот если твердо поверишь в то, что у тебя не море, а твердь — и свершится чудо. Только сперва в Самого поверь! А то мы ждем чуда, как яблочка на блюдечке. Нет, так не бывает.

Слащёв немного послушал священника, а затем обратился к нему:

— Великодушно извините, отче, что вклиниваюсь в вашу беседу. Совет нужен. А может быть, и помощь.

В трудные минуты загнанные обстоятельствами в угол люди охотнее отзываются на чужую беду, чем в спокойное сытое время. Смолк священник, и слушатели его тоже не прогневались, с некоторым любопытством и сочувствием уставились на стоящего перед ними растерянного человека, генерала. По тону, с которым он к ним обратился, люди поняли: у человека беда.

— Слушаю вас, мил человек.

— Такое дело! Жена только родила, а молока нет. В груди нет молока. Ребенок может помереть с голоду! Обессилел, кричать не может, только тихенько стонет, — изложил свою беду Слащёв и с отчаяньем добавил: — Хоть немного бы молока! Хоть стакан!

Ему не ответили. Опустив глаза, молчали. Наконец, поднялся священник, взял его за руку и с сочувствием, тихо и ласково сказал:

— Боюсь, никто вам не поможет. Если кто чем и запасся, то скорее всего хлебом.

— Нужно молоко! — твердо сказал Слащёв. — Всего три дня ребенку. Неужели ничего нельзя придумать? Ну, не молоко, так что-то подобное?

Священник понял: с находящимся в таком возбужденном состоянии человеком бессмысленно вести разговоры. Он не воспринимает сейчас никаких утешений. Он не слышит сейчас ничего, кроме того, что хочет услышать.

— Где вас искать? — спросил священник. — Точнее, где находится мама с ребенком?

— На второй палубе. Там вам скажут, — после чего Слащёв закричал: — Но она не может ждать! Она может умереть!..

Слащёв еще никогда в жизни, даже в самые трудные военные минуты, не испытывал такого отчаянья. Понял лишь одно: все они, каждый по-своему, находились почти в таком же безнадежном положении. Чем помогут они ему? Советом? Но ему не нужны советы. Ему нужно молоко.

И, не говоря больше ни слова, он свернул в другой коридор, пошел по нему. Шел, не глядя себе под ноги. Здесь было так же многолюдно и тесно. Видя этого, как сомнамбула бредущего человека, они невольно поджимались, подбирали под себя ноги.

Слащёв шел, походя и бесцельно пытаясь открыть попадавшиеся на его пути железные двери. Почти все они были заперты. Но одна вдруг поддалась, открылась. И он вошел в тесное сумеречное помещение. Крошечный иллюминатор почти не впускал сюда дневной свет, поэтому горел фонарь.

Слащёв увидел пожилого лысого человека с седыми вислыми усами. Похоже, он был из пароходной обслуги, скорее всего из механиков. Стоя у верстака, он точил напильником какую-то зажатую в тиски железку.

Сам не зная почему, Слащёв присел на железный стул у верстака. Механик нисколько не удивился, лишь мельком взглянул на своего гостя и продолжил работу.

Спустя какое-то время механик вдруг пожаловался:

— Запчастей никаких Машина в край износилась. На Божьей помощи идем. А ну как остановимся? Кто поможет?

Слащёв выслушал механика и в свою очередь пожаловался:

— И у меня тоже… дочка помирает.

Механик отложил в сторону напильник, внимательно поглядел на Слащёва, спросил:

— Болеет, что ли?

— Нет. Только родилась. Только три дня на свете пожила — и помирает.

— Так отчего же? Ей еще жить и жить.

— Молока, понимаешь, у жены нет. С голоду дите помирает. До Константинополя бы как-нибудь. Там больница, врачи. Там молока хоть залейся.

— До Константинополя тут всего ничего. Суток двое, не больше, — попытался утешить его механик.

— Для нее это целая вечность. В ней той жизни, как у воробья. Помрет.

— Ну что ты все заладил: помрет, помрет! — сердито проворчал механик. — Ты ж не один в море. Среди людей.

— Я тут одним рассказал. Посочувствовали, — что-то сдвинулось в голове Слащёва: стало отступать отчаяние, прояснялись мысли. — Что еще можно? Море кругом. И все голодные.

— Люди все могут!

Механик присел на соседний стул, и они так долго сидели молча. Слащёв понял, что ничего больше он здесь не высидит, поднялся.

— Ты куда? — спросил механик.

— Не знаю, — откровенно ответил Слащёв.

— Посиди.

— Некогда. Дите помирает.

— Не мешай! Я думаю.

Через какое-то время он сказал:

— Капусты бы кочан. Или яблок с десяток. У моей бабы, когда третьего родила, тоже молока не стало. От нервов, что ли. Так моя мать ей капустные листы к груди прикладывала. Или яблоки в кашу перетолочь, и тоже.

— Помогло? — поднял глаза на механика Слащёв.

— Девять год пацану.

— Ну да. Это, если от нервов. А от голода?

Механик задумался, потом решительно встал:

— Пошли.

Они долго шли по длинному трюмному лабиринту, заполненному голодными и больными людьми. В каком-то закутке механик остановился. В тусклом свете Слащёв увидел одетую в ватные одежды старуху, и возле нее такой же, тепло укутанный, ватный сверток, из глубины которого виднелись только два любопытных глаза. Старуха сидела прямо на железном полу, вытянув в проход ноги, руку держала на свертке.

— Ну, здравствуй! Как пацан?

— А че ему скоится! Отогрелся, хлеб сосеть, чтой-то свое бормочет, — отозвалась старуха.

— Тебя звать-то как? Мужика твоего знаю, а с тобой не познакомился.

— Авдотья, — ответила старуха и насторожилась: — А че?

— Дите тут у ихней жены помирает. Третий день от роду.

— От болести? — коротко спросила старуха.

— Молока у барышни нету, с голоду. Что присоветуешь?

Старуха немного помолчала.

— С самых родов молока нету?

Механик вопросительно взглянул на Слащёва.

— С самых родов, — ответил Слащёв. — Третьи сутки девочке. Голодная. Сил плакать нет.

— Скверно! — изрекла старуха и, подумав, добавила: — Сахарю бы где достали. В води его распустить, пущай сосеть. Можно хлебушка нажевать и тоже подсластить. Энто не спасение, но какое-сь время проживет.

— А дальше что, Авдотья? — взмолился Слащёв. — Помоги. Век не забуду.

— А мне ничо не надо. Смогла бы, рази отказала б? — и, немного подумав, добавила: — У меня молоко отошло, в аккурат, в вакуацию. Дня четыре назад. Мне б чего горяченького вдоволь поесть, да с хлебушком, може, и возвернулось бы. У меня его много было, на землю сцеживать приходилось.

— Идем! — тронул Слащёва за рукав механик. — До капитана идем, до Анисима Михайловича. Он добрый, чем-нибудь поделится.

И уже через час Авдотья в камбузе хлебала флотские щи. Сняв с себя все теплое, она оказалась совсем не старухой, а статной светловолосой молодицей лет тридцати.

Механик, Слащёв и молоденький кок сидели напротив Авдотьи и смотрели, как она жадно ест. Ее распеленатый малыш лежал рядом с ней на скамейке, что-то сам себе говорил и, поднимая ногу, пытался дотянуть ее до рта.

— Ты — с хлебушком, с хлебушком, оно сытнее! — участливо подсказывал пароходный кок, подсовывая Авдотье все новые куски хлеба.

Но Авдотья ела все медленнее, ленивее и, наконец, облизав ложку, отложила ее в сторону.

— Ты вот что! — сказал кок. — Ты часок походи и возвращайся. Не стесняйся. Я тебе еще макароны по-флотски. Мужик у тебя, слыхал я, тоже флотский?

— Он — на «Кагуле». При машине. Ему не до нас. У их там начальствие плыветь, строгости.

— Хоть знает, что ты при эскадре?

— Сообчала. А передали чи нет — не знаю. Може, думает, у большевиков осталась.

— Ну, и сидела бы дома, в тепле да сытости. Большевики тебя вряд ли бы тронули, — сказал механик. — А как солнышко бы пригрело, мы тут как тут.

— Нешто можно так, не по Святому Писанию? — покачала головой Авдотья. — Куды голка, туды й нитка. Так в Библии прописано.

— Мы ж не надолго. На месяц-два. Горячее бы встретились, — добавил кок.

— Не, не по-христиански так-то. Нельзя.

Когда Слащёв собрался уходить к себе наверх, кок налил в металлический судок щей, отрезал увесистый ломоть от буханки.

— Отнесите своей жинке, извините, не знаю, как вас величать.

— Да-да, забыл представиться. Слащёв.

— Как — Слащёв? Тот самый? — удивленно переспросил кок.

— А что, есть еще другой?

— Яков Александрович? — кок смотрел на Слащёва широко открытыми глазами, в них светилось восхищение. — Сколько раз слыхал!

— Полагаю, ничего хорошего?

— Наоборот! Не знаю, как там у вас, промеж начальства, а промеж солдат… да что вы! Только самые лучшие слова! Как вы под оркестр в атаку ходили, и другое разное!

— Спасибо на добром слове. И за это, — Слащёв указал глазами на судок и завернутый в тряпицу хлеб. — Это тоже дорогого стоит.

— Та чего там, ваше превосходительство! Прокормим до Константинополя. Будем надеяться, и дите ваше выживет, станет вам утешением в старости. Я вам для дочки еще сахарку отсыплю.

Он открыл шкафчик и совочком насыпал в кулечек сахару. Подумал, подсыпал еще.

Загруженный всем этим добром, Слащёв направился к двери камбуза.

— Еще пару слов, ваше превосходительство! — остановил его кок, сияющий от нахлынувшего на него восторга.

Слащёв обернулся.

— Я что еще хочу сказать! Мы хоть и в море, хоть и расплевались с большевиками, а все равно — Россия. И если не истребим друг дружку, то снова к себе вернемся. Ну, может, не мы, так хоть наши дети. И Авдотьин сын, и ваша дочка. Без нас, без наших детей, Россия, как бы это сказать, не в полном комплекте. Или я что-то не так понимаю? Вот вы, в высоком генеральском звании, все изучили, про все знаете, скажите, правильно я мыслю своими камбузными мозгами?

— Тебя как звать? — спросил Слащёв.

— Семеном нарекли.

— У тебя, Семен, государственное мышление. Ты, верно, стихи пишешь?

— Пробовал. Пока не получается. Грамотешки, говорят, не хватает.

— Продолжай писать! Грамотность — дело наживное. У тебя получится.

— Вы думаете?

— Уверен.

— Вы на главный мой вопрос не ответили: что там, в верхах, про все это думают? Вернемся обратно? А то, знаете, у меня под Херсоном немощные родители. И брат, под Каховкой раненый. Тоже в помощи нуждается. Вот я и гадаю, как все будет? Вернемся или не вернемся?

— Непростой вопрос. Не хочу обманывать. Скажу тебе так: вернемся мы или не вернемся, а Россия есть и будет. Ты ждал другого ответа? Его у меня нет, — и Слащёв покинул камбуз.

Вернувшись в каюту, Слащёв хотел поставить на узкий столик судок со щами и, к своему изумлению, заметил, что едва ли не весь столик завален свертками, кульками и кулечками. Из них выглядывали картофелины и луковицы, яблоки и морковины, рассыпной сахар и голубоватый кусковой рафинад, краюхи хлеба и белые сухарики, которые еще несколько дней назад были булочками. Чуть отдельно на расстеленной холстине лежал даже небольшой кусочек сала.

— Что это? Откуда? — удивленно спросил Слащёв.

— Люди принесли, — ответила Нина и затем уточнила: — Сперва что-то принес судовой священник, назвался отцом Антонием.

— Молодой священник?

— Лет двадцать пять, может, чуть больше. И другие тоже что-то принесли. Я отбивалась, говорила: нам столько не надо. А они молча ставили и уходили.

Слащёв вспомнил сегодняшний разговор в камбузе. Вот и ответ: где еще есть такая страна, где люди, голодая, делятся последним?

— Кормила чем-нибудь?

— Сахар расколотила, и из пипетки, как котенка. Глотала.

Слащёв прошел к картонной коробке, склонился над дочерью. Девочка спала.

— Может, все же продержимся до Константинополя, — с надеждой сказал он.

— Боюсь, — ответила Нина. — Ей молоко нужно.

— Будем надеяться на лучшее. Даст Бог, продержимся два дня на жвачке и сиропе. Всего два дня.

Ночью в каюту кто-то настойчиво постучал.

Слащёв вскочил с койки, зажег лампу и открыл дверь. На пороге стояла Авдотья.

— Входи! — обрадованно сказал он. Чуть было сразу же не спросил, как она себя чувствует, не пошло ли молоко. Но по ее деловому виду догадался: то, на что он надеялся, случилось.

Слащёв стал молча наблюдать за Авдотьей.

Она же села на стул и стала расстегивать тесный жакет. Нина удивленно смотрела на незнакомую женщину и постепенно начинала догадываться.

— Отверниться! Бо ослипнете! — грубо прикрикнула она на Слащёва.

Слащёв послушно стал лицом к стенке и даже почему-то закрыл глаза. Теперь он лишь слышал звук расстегиваемых пуговиц, шелест одежды, затем хлюпанье воды.

— Ну, давайте маленьку! — приказала Авдотья уже Нине. И после того, как Нина передала ребенка, Авдотья радостно запричитала: — Ой, яка ж краси-ивенька! Ну, чистый ангелочек!

Авдотья приложила ребенка к груди, и девочка жадно впилась в нее губами.

Слащёв прожил большую жизнь, слышал чарующую музыку и много разных волшебных звуков, но таких… Ребенок чмокал, сопел, сосал, захлебывался, откашливался и снова тихо, с урчанием, сосал.

Нина Николаевна стояла возле Авдотьи и с благоговением наблюдала за кормлением своего ребенка. Первым кормлением.

А Слащёв, по-прежнему стоя лицом к стене, вслушивался в эти божественные звуки, и по его обветренной щеке медленно стекала предательская слеза. Этот суровый человек, боевой генерал, прошедший все войны, которые выпали на его век, впервые за долгие годы не смог сдержать своих чувств…

Глава 4

До турецких берегов оставалось всего ничего, несколько часов пути. Шторм прекратился так же внезапно, как и начался, оставив на море лишь легкую зыбь и теплый слабый ветер.

Как предвестницы близкого берега над растянувшейся эскадрой появились сварливые чайки. Они носились высоко над мачтами, обещая хорошую погоду.

Занималось утро, когда со стороны Турции из серой рассветной дымки возник тяжелый французский корабль «Вальдек Руссо». Он быстро приближался и, сделав крутой маневр, пришвартовался к «Генералу Корнилову».

Предупрежденный капитаном, Врангель спустился вниз, чтобы встретить гостей. На борту «Вальдека Руссо» к нему прибыл давно и хорошо знакомый Командующий морской дивизией Леванта контр-адмирал Дюмениль и Верховный комиссар Франции граф де Мартель. С ними также находился неизменный переводчик адмирала месье Сорбье.

— Здравствуйте, генерал! — помахал Врангелю адмирал Дюмениль. — Извините, плохо дали вам спать.

Сорбье улыбнулся неуклюжему русскому адмирала и перевел точнее:

— Господин адмирал извиняется, что своим ранним визитом они с комиссаром нарушили утренний сон.

— У меня бессонница, — буркнул Врангель. — Скажите, пусть поднимаются на борт.

— Они предлагают пройти к нам. У нас уже готов утренний кофе.

— Благодарю.

Врангель обернулся. За его спиной стоял адъютант Михаил Уваров. Он, вероятно, даже не успел умыть лицо и сонными глазами смотрел на Врангеля, ожидая распоряжений.

— Микки, с таким выражением лица не ходят в гости. Идите, досыпайте. Вы мне пока не понадобитесь.

Врангель, поддерживаемый двумя французскими матросами, перешел на «Вальдек Руссо». Здесь его подхватил под руку адмирал Дюмениль, стал что-то говорить ему по-французски.

— Господин адмирал и комиссар рады приветствовать вас и вашу армию в Турции. Да-да, это уже турецкие воды.

— Правда? — улыбнулся Врангель. — А вода ничем не отличается от русской.

— У вас хороший юмор, — сказал Сорбье. — Это не я сказал. Это отметил господин комиссар. Они поздравляют вас с завершением очень тяжелого этапа в вашей жизни.

— Вот уж с чем не следует поздравлять. Лучше выразить соболезнование. Во всяком случае, я чувствую себя, словно на похоронах.

— Вас можно понять, — перевел слова адмирала Сорбье. — Но господину адмиралу больше нравится другое русское выражение…

— Есчо не увечер, — по-русски произнес Дюмениль.

— Только на это я и надеюсь, — согласился Врангель.

Они вошли в салон, где их ждал весь накрахмаленный белоснежный кок и похожие на модных манекенов два юных стюарда.

— Виски, коньяк, водка? — спросил комиссар.

— Насколько я помню, французы начинают утро с кофе, — поморщился Врангель.

— Но мы чтим русские традиции.

— У русских нет такой традиции. Это болезнь, которая передается из поколения в поколение.

— Она неизлечима?

— Отчего же? Вполне излечима. Достатком. Которого в России, к сожалению, почти никогда не было.

Они уселись за стол. Стюарды молниеносно поставили перед ними подносы с кофе, круасанами и джемом и незаметно исчезли.

Какое-то время все четверо молча завтракали. Затем Врангель поднял глаза на комиссара Мартеля:

— Вы, кажется, только из Франции? Поделитесь новостями.

— Я так понимаю, вас больше всего интересуют новости, касающиеся вас и вашей армии? Не далее как три дня назад я доверительно разговаривал с министром иностранных дел господином Барту. Он изложил мне позицию французского правительства по поводу всех последних наших событий.

— Интересно послушать.

— Никаких сюрпризов. Все в пределах прежде оговоренного, — развел руками Мартель: — Франция оказывает вам и вашей армии, ваше превосходительство, всю возможную помощь. Но… но время несколько изменилось. Франция, как вам известно, была вынуждена признать да-факто советское правительство. Следовательно, и наша помощь вам должна соответствовать этой договоренности.

Мартель говорил четко, словно читал заранее написанное. Вероятно, он готовился к этой встрече с Врангелем и уже неоднократно прорепетировал свою речь.

— И что бы это значило? — спросил Врангель.

— Для вас ровным счетом ничего. Для нас… для нас: быть крайне осторожными во всех своих действиях.

— Слишком туманно, — сказал Врангель. — Давайте только несколько уточним наши общие позиции. Прежде всего, я хотел бы знать, все ли лица, эвакуированные вместе со мной из Крыма, поступают под покровительство Французской Республики?

— Вне сомнений, — поспешно согласился комиссар. — И все же, хотелось бы еще раз уточнить, что вы, ваше превосходительство, под этим подразумеваете?

— Мы с вами там, в Крыму, все это уже однажды оговаривали. Но мне не трудно повторить, — настойчиво сказал Врангель. — Ну, прежде всего, необходимо всех русских эвакуированных — как военных, так и цивильных — обеспечить пищей и кровом, всем раненым и больным оказать медицинскую помощь.

— Это не подлежит сомнению, — согласился комиссар.

— Далее, — продолжил Врангель и на мгновение смолк.

Во время последних боев и позже, при погрузке армии на корабли, Врангель долгими бессонными ночами мечтал о том, как он не только сохранит в неприкосновенности свои воинские подразделения, но и соберет в единый кулак все разбросанное по зарубежью российское воинство. Весною с удвоенными силами он собирался снова вернуться на Российскую землю, но уже победителями. Эта мечта грела его душу. Он верил, что это возможно, хотя и требовало неимоверных физических и нравственных усилий. Ибо потрясения, которые уже перенесла армия, бесславно покидая родную землю, были ужасны, неизвестность непредсказуема, лишения непереносимы. Но он надеялся, что пройдет короткое время, и он возродит армию в ее лучшем виде, способную вернуть России ту Россию, которую они покинули.

— Далее, — повторил Врангель. — Надеюсь, никто не станет вмешиваться в фактический строй армии и в ее воинскую дисциплину.

— Это ваша прерогатива, и на нее, как я понимаю, никто не собирается посягать, — успокоил Врангеля комиссар.

— Я о том, что ни моя армия, ни ее командование не должны оказаться в зависимости от какой бы то ни было политической или общественной организации.

Комиссар ничего не сказал Врангелю о последних напутственных словах ему министра иностранных дел Барту: нынешняя российская армия больше никому не нужна. Она должна незаметно раствориться. Как это ни прискорбно, но возникла новая, и отнюдь не слабая страна, советская, большевистская Россия, и этот факт в мировом раскладе, хочешь — не хочешь, придется учитывать.

— Да-да, — рассеянно сказал комиссар Мартель, все еще размышляя о разговоре с месье Барту.

— Отсылаю вашу память к новороссийским событиям, — продолжил Врангель. Разница между Новороссийском и Крымом в том, что на этот раз нам удалось избежать бесславного поражения. Не хочу и не имею права допустить, чтобы нас теперь лишили надежды на будущее, но и втоптали в грязь память о понесенных армией кровавых жертвах.

— Но ваши подвиги, равно как и ваши жертвы, никто не собирается умалять, — вклинился в разговор адмирал Дюмениль.

— Моя цель — не только сохранить физическую жизнь людей, но и в условиях изгнания вновь возродить русскую армию.

«Ну-ну, посмотрим, господин генерал, как это у вас получится» — подумал комиссар. Он вспомнил о не таких уж давних печальных событиях, касающихся русской армии. Во время Мировой войны против немцев в составе французской армии воевали четыре русских бригады, что-то около сорока тысяч человек. По окончании войны всех русских решили отправить на родину, на укрепление армии Деникина. Но у какой-то части солдат и офицеров к тому времени уже возникли иные планы: кто-то стремился попасть в стан большевиков, кто-то просто устал от войны, а кто-то уже прижился на чужбине. В Россию вернулись лишь пятнадцать тысяч, двадцать пять испарились в пути. Армию Деникина пополнили всего лишь четыре тысячи.

«Боюсь, такая же участь постигнет и вашу армию, господин генерал», — подумал комиссар. Вслух же сказал:

— Не стоит повторять уже однажды оговоренное. Давайте перейдем к конкретике. Лучше меня об этом доложит вам адмирал Дюмениль.

Адмирал пододвинул к Врангелю оперативную карту.

— Где-то через пару часов войдете в устье Босфора. Пройдете по нему через Константинополь и частично поставите флот на временный отстой вот здесь, в заливе Мод, частично вот здесь, у Принцевых островов, — водил пальцем по карте Дюмениль. — Это не надолго, пока соберется вся эскадра.

— Ну, а дальше? — поинтересовался Врангель. — Как французская сторона представляет наше дальнейшее будущее?

— Дальше, ваше превосходительство, начнется работа, — сказал адмирал. — Хочу заметить, нелегкая и кропотливая. В городе мы можем оставить только штатских. В ранге беженцев. Раненых и больных обследуем и отправим по госпиталям. Это займет у нас какое-то время. Затем займемся армией. По предварительным прикидкам, армия будет размещена на полуострове Галлиполи, в районе Чаталджи, и на Эгейском море, на острове Лемнос. Военный флот вместе со всем личным составом, в том числе и кадетский морской корпус, правительство Франции предлагает временно разместить в Бизерте. Там глубокая и удобная бухта.

Ни спорить, ни возражать Врангель пока не мог. Он сейчас впервые услышал эти географические названия, кроме разве что полуострова Галлиполи, который совсем недавно, в пятнадцатом году, был ареной кровопролитных боев за проливы Босфор и Дарданеллы.

— Тот самый Галлиполи? — спросил Врангель.

— Да, тот самый, ваше превосходительство.

Сумасшедшая история! Газеты едва ли не всего мира на протяжении всего 1915 года регулярно отслеживали события, происходившие на этом малоизвестном турецком полуострове. Там шла жестокая война за проливы Босфор и Дарданеллы, в которой невесть почему среди тех, кто был заинтересован (Англия и Франция), сражались и гибли австралийцы и новозеландцы. Где Австралия, а где этот крохотный полуостров, на котором нашли свою смерть тысячи чужеземных солдат? Каким ветром занесло их сюда? Что потеряли они здесь, вдали от своей, расположенной за морями-океанами, родины?

Впрочем, неисповедимы пути Господни! Вероятно, так и австралийцы сегодня, глядя на карту мира, с недоумением размышляют, почему часть русских покинула свою обширную и богатую территорию и отправилась за счастьем в чужеземные края.

Объяснить это можно, понять нельзя.

— А что, этот полуостров? Я имею в виду Галлиполи. Он, верно, необитаем? — спросил Врангель у своих собеседников.

— Вовсе нет. Он довольно густо заселен. Там есть город, в котором для наблюдения за порядком размещен сенегальский батальон французских колониальных войск. Есть несколько больших и малых селений.

— Но ведь в дни боев, судя по газетным сообщениям, там было все перепахано артиллерией.

— Это правда. Но сейчас большинство зданий восстановлено. Часть вашей армии там вполне сможет разместиться. Без особого комфорта поначалу, но все же… Потом обживетесь.

— У нас для этого нет времени. Как у нас говорят: «В гостях хорошо, а дома лучше».

— Будем надеяться, так и будет, — поддержал Врангеля адмирал.

По железной винтовой лесенке прозвучали торопливые шаги, и в двери возник один из стюардов, сказал несколько слов.

— Ну, вот! Впереди уже видны турецкие берега, — перевел месье Сорбье и обратился к Врангелю. — Не желаете ли взглянуть, ваше превосходительство?

— Увольте! Я на них насмотрелся весной этого года, — Врангель поднялся. — Благодарю за приятную беседу. Пойду к себе.

— До встречи в Константинополе, — попрощались с Врангелем Дюмениль и де Мартель.

Через короткое время «Вальдек Руссо» отшвартовался от «Генерала Корнилова» и, издав протяжный прощальный гудок, умчался туда, где вдали в тумане проступала зубчатая полоса турецкого берега.

Слащёв вернулся с палубы в свою каюту.

— Ну, что там? — спросила Нина.

— Там — Турция! — он подошел к зеркалу, посмотрел в него на себя, провел рукой по трехдневной щетине и сказал сам себе. — А, плевать!

— На кого?

— На себя, — сказал он. — Слушай, а может, отпустить бороду? Помнишь, зимой прошлого года, в Екатеринославе? Тебе, кажется, тогда понравилось?

— Нет-нет! — торопливо отозвалась Нина. — Ну, сам подумай: будешь идти с дочкой, а все будут думать, что ты ее дед, — и затем добавила: — Побудь еще хоть лет десять молодым.

— Мне сегодня просто не хочется бриться, — объяснил Слащёв.

— Ну и не брейся.

— Нельзя. В Константинополе будет официоз: придет встречать эскадру наш российский посол, наверное, будет кто-то от турецкого султана, — Слащёв обернулся, позвал: — Пантелей! Где ты, старый разбойник? Знаю же, под дверью стоишь!

Пантелей, и верно, открыл дверь, просунул голову в каюту:

— Чего кричите, ваше превосходительство! Дитю разбудите!

— Но-но! Больно разговорчивый стал! Где мой парадный мундир?

— Той, шо из музею?

— Нормальный мундир! Генеральский. Небось не почистил?

— А на шо його чистить, як вы в ем никуды не ходилы. Принести?

— Дурацкий вопрос.

Пантелей исчез и вскоре появился, неся на вешалке выглаженный генеральский мундир.

Проснулась от домашней суеты и тихо пискнула дочка. Нина бросилась к ней.

— Може, Авдотью позвать? — спросил Пантелей.

— Сама придет, — сказала Нина. — Она знает.

— Шести сутки дитя на свити живэ, а як звать — не придумалы. Кошенятку чи там собачатку, и тем сразу имя дають, — покидая каюту, ворчливо сказал Пантелей. И, уже прикрывая дверь, добавил: — Там, в городи, этот… ихний поп, он ей турецьке имя присвое. И буде она якаясь Халима чи Далила. Срамота!

Когда дверь за Пантелеем закрылась, Слащёв сказал:

— А и правда, что ж это мы?

— Я думала об этом, — Нина подняла глаза на Слащёва. — Хотела такое, что б тебе понравилось. Может, Софья? Или Стефания? Так мою маму звали.

— Ты русские имена вспоминай. Наша дочь — россиянка.

— Ну, Елизавета или Екатерина?

— Ага. Еще Анна. Тебя все больше царские имена нравятся. Или уж какие-то совсем нерусские: Стефания, — начал сердиться Слащёв. — Ты мне хоть одно простое русское имя назови!

— Авдотья! — с вызовом сказала Нина.

— Авдотья? А что, ничего имя. Вполне. А уменьшительное? Ну, как ее сейчас, такую манипуську, будем звать?

— Авдуня, Авдушечка, Дуня.

— Дуня — это Евдокия. Нет, не то! — Слащёв пару раз прошелся по каюте, подошел к колыбельке, отогнул край одеяльца, улыбнулся ей, спросил: — Не спишь… Маруська?

Девочка тихо пискнула.

— Отзывается, — радостно сказал Слащёв. — Ты слышала, Нина? На Маруську отзывалась. Может, и вправду?..

— Ну, Яша! Неужели ничего лучшего не можешь придумать? Маруся! — возмутилась Нина. — У нас вечно пьяная дворничиха была Маруся.

— А у меня бабка была Маруся. Хорошая. Я ее очень любил. Она мне свой лорнет подарила. Я из него потом подзорную трубу сделал, — и потеплевшим голосом произнес: — Баба Маруся. Мария Иосифовна. А можно еще Марья, Маша.

— Я хотела красивое имя.

— Дурная ты, Нинка! Человек красит имя, а не наоборот.

— Да! Но Маруся? — не соглашалась Нина. — Такого и в святцах, наверное, нет.

— Обязательно есть! Как же! — упрямо сказал Слащёв: — Ма-руся! Ты только вслушайся! Ма-руся! Мама Руси! Придумай имя лучше! То-то же! — и Слащёв снова заглянул в колыбельку: — Маруська! Скажи своей дурной мамке, что тебе нравится!.. Слышишь? Молчит! Значит, согласна!

Слащёв стал надевать свой парадный генеральский мундир.

— Ты куда? — спросила Нина.

— К капитану. У него там, в вахтенном журнале, записано, что такого-то числа на борту «Твери» во время перехода из Севастополя в Константинополь у генерала Слащёва и ординарца, юнкера Нечволодовой, родился ребенок женского полу. Пусть имя проставит — Маруся.

— Мария! — настойчиво поправила его Нина. — Как в святцах.

— Пусть будет Мария, — неохотно согласился Слащёв.

— Ну, и зачем это? Кому это интересно?

— Дремучая ты, Нинка. Это же первый Маруськин документ. Их еще много у нее будет. А этот — первый: «метрическая запись». Самый главный документ.

И Слащёв вышел. Вскоре в каюту вошла Авдотья:

— Ну, як тут моя кнопочка? — спросила она.

— Уже не кнопочка. Марусей величают.

— Маруся? — переспросила Авдотья. — А я думала, вы ей якось панскэ придумаете. Маруся! Красиве имя, — и она стала расстегивать жакет.

Глава 5

Адмирал Дюмениль оказался прав: около полудня «Генерал Корнилов» вошел в Босфор. В самом устье к нему подскочил небольшой юркий катер и на борт, тяжело отдуваясь, поднялся грузный турок — лоцман. Он учтиво поздоровался с капитаном и при этом прознес несколько слов:

— Руссики: Карашо. Добри ден.

Капитан с некоторым сомнением оглядел лоцмана, скорее сам себе, чем ему, сказал:

— Ну, и как мы с тобой, друг сердечный, поведем крейсер?

— Друг, карашо, — удовлетворенно кивнул лоцман и неожиданно спросил на чистом английском: — На каком языке капитан предпочитает общаться? На английском, французском?

— Пожалуй, на английском, — принял предложение лоцмана капитан.

— В таком случае тихо вперед! — приказал лоцман. — Следуйте строго за катером и больше придерживайтесь правого берега.

Босфор был остаточно узкий для крейсера, но капитан вспомнил о том, что и через него, и через Дарданеллы совсем недавно без особых трудностей проходили суда и более крупные, такие, к примеру, как российские линкоры «Святой Пантелеймон» и «Императрица Екатерина».

Они плыли мимо отдельно стоящих на обоих берегах скромных беленьких домиков. Большей частью они были сложены из мастного известняка. Между ними можно было заметить и совсем бедные хибарки, сколоченные из досок и фанеры. По улицам неторопливо ходили люди, двигались пароконные телеги, реже их надрывно тянули маленькие ослики. На берегу, у самого обреза воды, игрались дети.

Чужая жизнь, до краев заполненная осенними хлопотами, была так понятна недавним крестьянам, за годы войны истосковавшимся по такой неспешной мирной работе.

— Просо, что ли, убирают?

— Какое просо! Кукурузу на корм. Второй урожай. У нас, гляди, она повыше.

— Обыкновенное дело. Дождей кот наплакал. Считай, почти что Африка.

— У нас косят в августе, когда стебель сочнее, слаще.

— У их все по-другому. Даже месяц, и тот чужой.

Чем дольше плыл «Генерал Корнилов» по Босфору, тем больше, скученнее становились селения. Потом они как-то незаметно и вовсе слились в один сплошной город с красивыми домами, белоснежными дворцами с византийскими куполами-полушариями. И повсюду, насколько хватал глаз, тонкими свечками возвышались минареты.

— Константинополь, — сказал лоцман. — Он же Истамбул.

— Когда-то наши давние предки называли его Цареградом, — вспомнил капитан.

— Это было очень давно. Но славяне оставили здесь по себе замечательную память, — лоцман указал вдаль. — Смотрите туда! Видите белый купол? Знаменитая Айя-София. Когда-то христианская церковь Святой Софии, теперь она радует своей красотой сердца турок.

Солдаты, скопившиеся у бортов крейсера, тоже с восторгом глядели на диковинный город.

— Господи, куда нас занесло! — тоскливо вздохнул кто-то из них.

Было обеденное время, и город настойчиво обозначал себя самыми различными звуками: заунывным пением муэдзинов и квакающими клаксонами автомобилей, басовитыми гудками океанских лайнеров и пронзительными перекличками буксиров, нетерпеливыми голосами портовых докеров и надрывными воплями торговцев воды и кофе. Все это сливалось в один равномерный и тревожный гул.

По улицам сплошным потоком двигались люди, видны были только людские головы, эдакий заводской конвейер, плывущий в одну и другую сторону. Иногда на перекрестках эти потоки смешивались, но тут же восстанавливали свои порядки.

Затем город стал постепенно удаляться. Лоцманский катер стал отворачивать к левой, азиатской стороне берега, к дачным пригородам Константинополя. При этом он издавал частые резкие гудки, предупреждая бесчисленные парусники, шхуны, фелюги об опасности и расчищая путь для крейсера.

«Генерал Корнилов» какое-то время двигался мимо стоящих на якорях мрачных английских и французских дредноутов. Свободные от вахты матросы высыпали на палубы, рассматривая русский крейсер. О событиях в России они были наслышаны и сейчас стали свидетелями последнего акта русской трагедии.

Осталась за кормой европейская часть Константинополя. «Генерал Корнилов» вошел в Мраморное море и через короткое время бросил якорь на виду у пригородных дач в заливе Мод.

С тех пор как крейсер подошел к Константинополю, Врангель покинул каюту и молча стоял вблизи капитанской рубки, рассматривая город. Совсем недавно, буквально весной, он был уволен Деникиным в отставку и, не обремененный тяжестью ответственности за судьбы белой армии, безмятежно ходил по константинопольским улицам, собираясь в ближайшие дни уехать в Англию или Бельгию и навсегда забыть Россию.

Врангель почти наизусть помнил это письмо Деникина. Разуверившийся во всем, он прислал полное отчаянья письмо Драгомирову, а Драгомиров, предчувствуя большие перемены, переслал копию этого письма ему. Деникин писал: «Три года российской смуты я вел борьбу, отдавая все свои силы и неся власть, как тяжкий крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил меня успехом войск, мною предводимых. Внутренняя связь между вождем и армией порвана. И я не в силах более вести ее. Предлагаю Военному Совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование».

Врангель прочитал это письмо здесь, на набережной Константинополя. В своей приписке, приложенной к письму, Абрам Михайлович Драгомиров слезно просил его вернуться в Севастополь и тоже принять участие в Военном Совете, и еще писал, что он поддержит его кандидатуру на избрание Верховным главнокомандующим.

Прочтя это послание Деникина и слезное письмо Драгомирова, Врангель принял для себя единственное решение: отказаться от столь лестного предложения. Он уже тогда был обуреваем мрачными предчувствиями в успехе этой борьбы.

Но случились события, которые повлияли на решение Врангеля. Русский посол в Константинополе сообщил тогда Врангелю, что англичане подготовили ультиматум британского правительства. В нем Деникину с дипломатической вежливостью указывалось, что он устал и должен уступить свое место другому. В случае, если он откажется подчиниться, британское правительство прекращает ему поддержку и какую бы то ни было помощь.

Собственно, этот оскорбительный ультиматум оказал решающее значение на решение Врангеля. 22 марта 1920 года английский дредноут «Эмпериор оф Индия» с Врангелем на борту прибыл из Константинополя и бросил якорь на севастопольском рейде.

И вот снова этот же Константинополь, а между мартом и октябрем двадцатого бесконечные бои, потери и разочарования. И уже не он, а Деникин, сидя в тепле и покое, наблюдает за тем, как бесславно закатывается звезда барона Врангеля.

Деникин испил чашу позора раньше, ему предстояло сейчас.

Если и мог Врангель себя чем-то утешить, то только тем, что он покинул Россию, сохранив ее армию от полного уничтожения. Он верил, заставлял себя верить в то, что это еще не конец, что довольно скоро, весной или уж, в крайнем случае, летом, он еще ступит на святую для каждого русского брусчатку Севастополя.

Капитан «Генерала Корнилова» попрощался с лоцманом, как водится, рассчитавшись с ним и вручив полагающийся пакет с российскими подарками. И лоцманский катер вскоре снова заторопился назад, в устье Босфора, к деревушке Анадолу Каваи за новой партией российских судов.

К вечеру лоцманский катер сделал еще несколько ходок. Потрепанные недавним штормом суда, они, как цыплята к наседке, со всех сторон жались к «Генералу Корнилову». На многих их них были подняты отчаянные сигналы «Просим о помощи! Еды и воды!», «Терпим голод!», «Воды!».

Вместе с вошедшими в залив судами на «Корнилов» вернулись генерал Кутепов и адмирал Кедров. Последние двое суток они находились на крейсере «Кагул» и оказывали помощь терпящим бедствие судам эскадры.

К утру в заливе Мод уже стало тесно, и адмирал Кедров стал направлять вновь прибывающие суда на стоянку к Принцевым островам Бюйюкада и Бургузада.

Когда совсем рассвело, вокруг стоящих на якорях российских судов началось настоящее грабительское торжище. Прознав о бедственном положении, от дачных строений к судам устремились десятки лодок с пронырливыми негоциантами. Они плавали между судами, предлагая людям лепешки, жареную рыбу, куски баранины, грозди винограда и фиников, инжир, рахат-лукум и другие восточные сладости.

Изголодавшиеся люди снимали с себя последнее: кольца, серьги, кулоны, браслеты.

На громкие выкрики бесцеремонных спекулянтов из каюты на палубу вышел Слащёв. Несколько лодок обступили «Тверь», и торгаши, подобно пиратам, берущим судно на абордаж, пытались забраться на нижнюю палубу. Это у них не всегда получалось. И тогда в ход пошли веревки. Процедура была предельно простая. Коротко договорившись о товаре, покупатели опускали на веревке вниз серьги, часы или золотое кольцо, и тут же наверх поднимался пакет с жареным мясом или несколько гроздей винограда.

Наглый толстый турок в малиновой феске медленно продвигался вдоль борта «Твери» и время от времени выкрикивал, рекламируя свой товар:

— Миясо, миясо! Карашо миясо! — и, поднимая жирными руками жареную баранину, подносил ее ко рту, отрывал мощными зубами кусок и смачно жевал. Проглотив, снова принимался кричать: — Миясо, миясо!

Неподалеку от Слащёва свесился через палубное ограждение крупный, высокого роста незнакомый ему генерал-лейтенант и пытался торговаться с турком:

— Что ты хочешь за мясо, фармазон! — густым басом обратился он к турку.

— Миясо! Карашо! — откликнулся турок.

— Ну, и давай его сюда!

Здесь же, рядом с генералом, стояла уже знакомая Слащёву дородная дама в своей неизменной горностаевой накидке и с белой пушистой собачкой на поводке.

«Генерал Соболевский» — вспомнил Слащёв встречу с этой дамой в коридоре парохода. И собачку вспомнил, кажется, ее зовут Зизи?

— Ну, сколько хочешь? Мани? — продолжал торговаться генерал.

— Кароши мани! Доллар карашо! Фунт карашо!

— Я ж не американец. Где я тебе возьму доллар? — сказал генерал.

— Франк карашо! Лира, динар драхма можно!

Знал бы он, этот наглый торгаш, что прибывшие сюда пароходами из Крыма русские были почти нищими. Во всяком случае, тех денег, которые бы интересовали турецких торгашей, у них не было. Царские кредитные билеты не были обеспечены никакими государственными ценностями, поскольку уже не было даже самого государства, и стали обычными фантиками, представляющими интерес разве что для нумизматов. Лишь те, кто сумел в последние дни перед эвакуацией нажиться награбленным, вступали в сделки с турецкими торгашами.

— Нету у меня франков! И драхм я никогда в глаза не видел! Как же мы с тобой, турок, договоримся? — оценив взглядом лежащие на дне лодки продукты, генерал с досадой обернулся к жене, приказал: — Сними, Глаша, чего-нибудь с пальцев!

— Ты с ума сошел, Алекс! Это же бриллианты!

— Да ладно тебе! Не скаредничай! — обозлился на жену генерал. — Жрать охота! Снимай! Не то я свои золотые часы ему спущу!

Мадам Соболевская начала послушно снимать с пальца кольцо. Она хорошо знала своего мужа, и поэтому искренне пыталась снять хотя бы одно кольцо. Она слюнявила пальцы и изо всей силы пыталась что-то сделать, но тщетно.

— Ну, быстрее! Быстрее! — нетерпеливо ворчал генерал.

— Не получается! — едва ли не со слезами на глазах простонала мадам Соболевская.

— Ну, и хрен с тобой! — генерал решительно полез в карман и извлек оттуда часы. Они заиграли на утреннем солнце золотыми отблесками. Он привязал часы к веревке и опустил их вниз, достаточно низко, чтобы турок мог хорошо рассмотреть товар, но не настолько, чтобы мог взять в руки.

— Ну, что хорошие часики?

— Карош! Карош! — затанцевал в лодке турок от предвкушения такой добычи. — Тавай-тавай!

— Не торопись! Отдаешь все, что в лодке!

— Тавай-тавай!

— «Давай-давай!». Понял, фармазон, что хорошие часики? То-то же! Значит так, ты мне все, что в лодке, а я тебе часы! Договорились?

— Карош, карош!

Генерал пониже опустил часы. Турок молниеносно оценил их и тут же торопливо спрятал в карман. После чего привязал к веревке холщевую сумку с вареным мясом и выпустил ее из рук. Сумка с мясом повисла в воздухе.

— Что? И это все? — удивленно спросил генерал.

— Кароши миясо! Кароши!

— Не-ет! Мы так не договаривались! — свирепо гаркнул генерал.

Турок понял, что покупатель недоволен и сейчас придется возвращать часы.

— Кароши миясо! — торопливо отталкиваясь от борта «Твери», выкрикнул турок. Затем он схватил весла и заработал ими что есть силы. Лодка стала удаляться.

Генерал не сразу понял, что турок просто решил его обмануть. А когда понял, стал торопливо шарить по карманам в поисках револьвера. Но он налегке вышел из каюты и, конечно же, не предполагал, что ему понадобится оружие.

Слащёв понял затруднение генерала. Он вынул свой револьвер и выстрелил.

Пуля не задела турка. Она лишь пробила днище, и в отверстие тонким фонтаном полилась вода.

Испуганный турок еще сильнее стал налегать на весла. Одно весло не выдержало и с громким хрустом сломалось. Но перепуганный беглец, уже ничего не соображая, стал с удвоенной силой грести одним веслом. И лодка, выписывая дугу, начала вновь приближаться к «Твери».

Когда до парохода оставалось совсем близко, турок понял, что произошло. Он поднял голову и увидел стоящих вверху над собой людей. Среди них он заметил генерала, у которого пытался украсть часы, рядом с ним стоял еще один военный и держал в руках револьвер.

Понимая, что он проиграл, и что речь сейчас уже идет не о часах, а о его жизни, турок тонким голосом закричал:

— Русика карашо! Миясо карашо! Доллар — нэт! Не карашо!

Что хотел сказать турок, никто не понял.

Но он уже принял свою судьбу и стал одним веслом покорно подгребать к борту «Твери». Схватился за все еще висящую за бортом холщевую сумку, торопливо вынул из кармана генеральские часы и положил их в сумку. Спросил:

— Так карашо?

Ему не ответили.

Оттолкнувшись веслом от борта корабля, он на прощание снова выкрикнул:

— Кароши миясо! Тавай-тавай!

А вокруг и возле «Твери» и других кораблей продолжалась шумная торговля, и этого мелкого происшествия, вероятно, никто не заметил.

Врангель с борта крейсера с молчаливым любопытством наблюдал за этим грабительским торжищем. Подойдя к нему, Кутепов сказал:

— Ярмарка! Поистине, Ирбитская ярмарка, Петр Николаевич!

— Непотребство! — в ответ сердито отозвался Врангель. — Это надо бы прекратить. Вон англичане в свои бинокли на нас уставились. Потешаются. Мы выглядим папуасами.

Кутепов тоже нахмурился.

— Я бы понял вас, ваше превосходительство, если бы французы исполнили свой долг и, как и было оговорено, обеспечили людей пропитанием, — сухо сказал он. — Пока я не заметил никаких телодвижений в эту сторону. Ладно, здоровые люди хоть что-то съестное выменяют. А каково раненым? Ни еды, ни лекарств! Трое умерли уже здесь.

Врангель молча выслушал этот упрек и понял, что Кутепов прав.

— Я не смогу вот так сразу, даже с помощью оружия, остановить эту торговлю — оправдываясь, продолжал Кутепов.

— Распорядитесь, пусть подготовят мой катер, — не вступая в дальнейший разговор, коротко приказал Врангель и вернулся в каюту, чтобы надеть свой парадный мундир.

И уже через несколько минут он в сопровождении Михаила Уварова направился к причалам европейской части Константинополя, где ошвартовался «Вальдек Руссо».

Адмирал Дюмениль и месье Сорбье встретили Врангеля радушно. Находившийся под впечатлением справедливого упрека Кутепова, Врангель не смог сдержать свой гнев. Он на ходу, еще по пути в кают-компанию, выложил адмиралу все, что он думает о союзниках. Упомянул и о голоде, и о страданиях оставленных без медицинской помощи больных и раненых.

Адмирал не торопился оправдываться. Он проводил Врангеля в кают-компанию, усадил в кресло.

— Кофе, чай? — спросил он. — Круасаны?

— Ничего, — холодно сказал Врангель. — Я — не в гости, извините. Я хочу получить ответ на единственный вопрос: что происходит? Еще чернила не высохли под договором о вашей помощи. Где она?

— Ваше превосходительство, о чем бы вы хотели получить ответ в первую очередь? Вероятнее всего, о раненых и больных? — тихо и ласково заговорил адмирал, и даже в переводе месье Сорбье звучали эти мягкие, успокаивающие интонации.

— Да, пожалуйста!

— Хочу вам доложить, мой генерал, что небольшое недоразумение с ранеными уже улажено. И поверьте мне, нашей вины, то есть вины Франции, в этом нет.

Врангель слушал, не поднимая головы.

— Мы заранее договорились, что большинство раненых и больных будут размещены в турецких госпиталях и больницах. Причина, надеюсь, вам понятна? Мы содержим здесь, в Турции, довольно скромный армейский контингент и, если возникает какая-то необходимость, довольствуемся своими скромными лазаретами. Тяжело больных тут же отправляем на родину. С вашими людьми — иное дело. У вас речь идет не о десяти, и даже не о ста человеках. Их что-то около трех тысяч. Я не ошибаюсь?

— Приблизительно, — все так же угрюмо согласился Врангель.

— Разместить сразу такое количество раненых и больных даже в таком большом городе, как Константинополь, совсем не просто. Понадобилось время. Как мне недавно сообщили, госпитали и больницы подготовлены. И сейчас, в это самое время, два турецких парохода с медиками на борту, размещают ваших больных и раненых по лечебным учреждениям. Надеюсь, такой ответ вас удовлетворит?

— Благодарю вас, — Врангель с трудом сменял гнев на милость. — А что с продовольствием?

— К вечеру наши интенданты доставят на суда сухой паек. Пока — на три дня, — сказал адмирал. — Надеюсь, к этому времени будут улажены все формальности, и начнем размещать вашу армию на заранее определенные места.

— И последнее. Пожалуйста, распорядитесь пополнить на судах запасы питьевой воды, — попросил Врангель.

— Да, конечно! Приказ об этом отдан еще вчера.

Собственно, конфликт на этом был исчерпан. Врангель, вернув лицу выражение благорасположенности, попрощался с хозяином «Вальдека Руссо».

Было немного за полдень, возвращаться на крейсер еще не хотелось и он решил прогуляться по одной из самых нарядных улиц города — Истикляль, и заодно навестить своего давнего знакомого, российского посла в Турции Нератова. Он до сих пор не навестил Врангеля, хотя, конечно, был извещен о прибытии в Константинополь русской эскадры. Это так не было на него похоже.

Они неторопливо шли по улице, блистающей витринами цветочых магазинов, вывесками кофеен, отелей и банков. Не в пример Таврии и даже Крыму, здесь еще не сильно ощущалось наступление осени. И все же к пряным дымам жареного на мангалах мяса уже примешивался горьковато-печальный дымок сжигаемых в парках и садах облетающих листьев.

— А что, Мишель, не выпить ли нам хорошего крепкого турецкого кофе? — весело спросил у Микки Врангель.

— Неплохо бы! Но, насколько я знаю, Петр Николаевич, «керенки» у них дешевле газетной бумаги, — так же весело отозвался адъютант.

— Надеюсь, доллары их удовлетворят, — сказал Врангель, сворачивая к стеклянному кафетерию.

Кафе было небольшое, всего на шесть или восемь столиков, с легкими ажурными перегородками, создающими некую иллюзию уединения, но и не мешающими, впрочем, видеть всех посетителей. Когда их глаза после улицы привыкли к уютным сумеркам, они разглядели в самом дальнем углу нескольких турок, они, темпераментно переговариваясь, азартно играли в бектаммон. Эта игра чем-то напоминала нарды. Ближе к входу за столиком одиноко сидел усатый, похожий на кота, старик в вылинявшей феске и сосредоточенно курил кальян.

Едва они вошли, как перед ними возник официант и, легко определив в посетителях иностранцев, молча проводил их к отдельно, чуть на отшибе стоящему столику. Второй официант с легким, едва заметным поклоном, поставил перед ними крохотные чашечки с наргиле и большие чашки — с ароматным кофе.

— Что-нибудь еще? — спросил он по-английски. — Насколько я понимаю, вы ведь русские?

— Вы угадали, — ответил Врангель тоже на английском.

— Это легко. По вашей форме. И потом, весь город знает, что сюда пришла русская эскадра.

— Совершенно верно.

— Говорят, у вас уже кончилась война? — продолжил официант.

— Я тоже это слышал, — и, чуть помедлив, Врангель добавил: — Пока кончилась.

— У нас тоже война, — сказал официант. — Только у нас она поменьше, чем в России. Мы воюем с греками и немножко между собой, — и, едва не шепотом, он произнес: — Мустафа Кемаль, может, слыхали? Только он не хочет воевать в городах. Мы слишком бедная страна, и он не хочет разрушать дома.

Когда они, выпив кофе, покидали заведение, официант проводил их до выхода.

— Желаю вам хорошего отдыха и весело провести время.

— Да, веселья у нас хоть отбавляй, — улыбнулся Врангель.

— И заходите еще. Мы любим русских.

— Любишь русских, а язык выучил английский, — шутливо упрекнул его Врангель.

— Не-мно-шко… Плехо, — попытался реабилитироваться официант, и затем четко, почти без акцента произнес по-русски: — Я вас отчен любилю! — и как цирковой артист после трудного номера, широко раскинув руки, добавил: — Вуаля!

Они еще немного бесцельно побродили по Истикляль, затем на крошечном скрипучем трамвайчике доехали до здания русского посольства. Его меньше ста лет назад построили итальянские архитекторы.

Во дворе посольства было многолюдно. Российские графы и князья, дворяне, помещики и заводчики, спасаясь от большевиков, уже который месяц со всеми чадами и домочадцами здесь коротали дни. Они не разъезжались по другим странам, все еще надеясь на скорое возвращение домой.

Врангеля неприятно поразило, что среди стариков здесь было довольно много молодежи.

Все эти люди, прижившиеся в посольском дворе и в опустевших кабинетах, ставших теперь общежитиями, радостно встречали каждого нового человека, надеясь услышать от него обнадеживающие новости.

Не избежал этой участи и Врангель. Его узнали, бросились к нему, обступили.

— Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Вы оттуда? Скажите хоть что-то хорошее, успокаивающее. Ну, хоть несколько слов!

Врангель мрачно оглядел толпу:

— Прежде я хотел бы получить ответ на мой вопрос!

— Да-да! Слушаем!

— Почему эти юноши здесь, а не там, где им надлежит быть, когда отчизна в опасности? — недобрым тоном спросил Врангель. — Почему не встали грудью на защиту своих же богатств? Кровь своих отпрысков вы цените дороже крови тех, кто пролил ее там, на полях России?

Что могли они ответить? Какое-то время толпа молча переминалась.

Врангель сделал движение, чтобы продолжить свой путь. Но окружившие его не расступились. У них были свои вопросы, они были уверены, что только он, Врангель, знает всю правду и сможет ее им открыть.

— Ваше превосходительство! — продвинулся вперед пожилой, тощий, как жердь, лысоватый господин, но вспомнил, что не представился: — Извините, князь Левитов! Так я — насчет детей. Все, подлежащие призыву — с вами. А эти…

— А эти — дезертиры! — зло сказал Врангель и снова попытался протиснуться сквозь толпу. Ему попытался помочь Уваров. Но толпа не расступалась.

— Ваше превосходительство! Мой сын погиб под Каховкой! — прозвучал женский голос. Врангель отыскал взглядом простоволосую седую женщину, сказал ей:

— Сочувствую вам, мадам!

— Скажите хоть слово! На что надеяться? — вновь оживилась, загомонила толпа.

— А правда, что генерал Пермикин собрал в Польше большое войско? — прозвучал мужской голос. — Говорят, собирается выступить на Москву?

— Не знаю.

— Ваше превосходительство! — поднял над толпой руку мужчина восточной внешности. — Асланов. Князь. Слышал, союзники, да? Собираются высадить десант в Крыму, Одессе и на Кавказе.

— Не слышал.

— И вашу армию собираются…

Что собираются сделать с его армией союзники, Врангель так и не узнал, так как сквозь обступившую его толпу к нему пробился российский посол Нератов. Он встал рядом Врангелем.

— Что за осада? Не то всем велю покинуть посольское подворье! — лениво выкрикнул он. — Генерал — не ваш пленник, а мой гость. И прошу с моими гостями вести себя подобающе.

Толпа смолкла и неохотно расступилась, образовав узкий проход к посольскому крыльцу.

Взяв Врангеля под руку, Нератов повел его в здание. При этом он стал извиняться, что не встретил эскадру и до сих пор не нанес ему визит. Объяснил это тем, что только сегодня утром вернулся из Парижа, где главным образом занимался делами армии Врангеля.

Высокий, крепкий, с властным холеным лицом, всегда веселый, остроумный, неунывающий, с весны двадцатого он был при правительстве Врангеля кем-то вроде министра иностранных дел. Находясь главным образом в Константинополе, он улаживал с союзниками различные дела, касающиеся поставок русской армии оружия, боеприпасов, продовольствия и решал еще множество других дел, которые возникали едва ли не ежедневно и в большом количестве. К нему привыкли настолько, что даже официальные турецкие организации его считали русским послом в Турции. Постепенно Нератов сменил штат прежнего посла и занял бывшее здание русского посольства.

В роскошных широких коридорах тоже было многолюдно. Под стенами на скамейках и табуретах чадили и шипели керогазы и примусы, что-то булькало в кастрюлях и скворчало и чадило на сковородах. В синеватом дымном воздухе висел густой запах вареной и жареной рыбы. Рыба в Константинополе была самым дешевым продуктом.

— Что поделаешь! — вздохнул Нератов. — Безденежье и бескормица. А люди-то русские, надобно выручать. Вот и живут.

На втором этаже, где размещался кабинет Нератова и его жилые апартаменты, воздух был чище. Кабинет был обставлен дорогой мебелью, сохранившейся еще от его предшественника, и обставлен он был в те времена, когда российское посольство представляло в Турции богатую Российскую империю.

В кабинете Нератов усадил Врангеля в удобное глубокое кресло, сам уселся напротив и, еще раз оглядев его, с удовлетворением сказал:

— Я предполагал увидеть человека, раздавленного последними неудачами и эвакуационными заботами, нуждающегося в длительном отдыхе. Похоже, и телесной крепости и силы духа вам отпущено Господом с избытком.

— Благодарю за комплимент. Сбавлять обороты не имею права, — сказал Врангель. — Молю Бога лишь о том, чтобы ниспослал мне силы не надорваться, неся сей выпавший на мою долю крест. Но давайте поговорим о деле. Вы сказали: улаживали во Франции дела моей армии. Нельзя ли подробнее?

— Да-да! Именно об этом я и хотел вас проинформировать. У них, видите ли, возникла новая идея: ликвидировать нашу армию, точнее, рассеять ее по свету.

— Вы сказали: «у них». Это у кого же? — спросил Врангель.

— Кому первоначально пришла эта мысль в голову, сейчас уже не узнать. Да и не суть важно. На заседании французского правительства ее поддержали едва ли не все. Позже я разговаривал с нашим послом во Франции Маклаковым. Мне показалось, даже он склоняется к этой мысли.

— Аргументы?

— Все в один голос заявляют, что в недалеком будущем русская армия может стать причиной новой войны. Франция не хотела бы быть ее повивальной бабкой.

— Ну, и чем все закончилось?

— Я вынужден был выступить. Я сказал им, что они имеют право распоряжаться судьбой своей армии. У нас же отобрали Родину, и вернуть ее — наша святая обязанность. Ну, тут начались крики! Кто-то стал доказывать, что это не только наше дело, что новая война наверняка может снова всколыхнуть весь мир.

— Не исключаю, — согласился Врангель. — И все же?

— Выступивший в конце небезызвестный вам вице-адмирал Де Робек несколько пригасил страсти. Он сказал, что, на его взгляд, в ближайшее время деморализованная русская армия не будет представлять серьезной опасности. Скорее всего взгляд надо направить в другую, большевистскую сторону. Большевики намерены завоевать весь мир.

— И тем не менее, — задумчиво сказал Врангель. — Тем не менее мысль высказана. И вторгнуться в наши дела попытаются многие доброхоты. Не исключаю и французов.

Большую часть времени Слащёв проводил на палубе «Твери». В каюте иллюминатор завесили платком, создав полумрак, ходили на цыпочках, разговаривали шепотом. Маруся почти все время спала, просыпаясь только на кормление.

Стоя на палубе, можно было видеть жизнь во всем ее комедийном и трагическом многообразии. Казалось, вся азиатская часть Константинополя и его пригородов пересела на катера и лодки и, торгуя съестным и водой, сновала между судами. И если первое время в качестве платы за продукты шли драгоценности, то уже вскоре они иссякли, и продавцы и покупатели опустили планку ниже, и в качестве валюты в ход пошли шинели, брюки, барашковые шапки и сапоги Высоко ценились здесь короткие кавалерийские карабины и патроны. У кого-то сохранилось хорошее кожаное седло, и за его обладание возникло нешуточное сражение между тремя турками.

Небогатый контингент «Твери» уже почти перестал интересовать турецких негоциантов. Мимо нее проплывали лодки и катера, но к ней никто не швартовался и даже не удостаивал ее взглядом. Тем больший интерес вызвал у Слащёва большой и богато украшенный катер, который торопливо промчался мимо десятков судов и целенаправленно помчался прямо к «Твери» и лихо к ней пришвартовался. Увидев стоящего на верхней палубе человека в генеральской одежде, один из команды катера крикнул:

— Ваше превосходительство, это не вы ли, случаем, генерал Соболевский?

— Случаем, не я, — ответил Слащёв и спросил: — Вам нужен генерал Соболевский?

— Да, пожалуйста! Или Глафира Никифоровна!

Слащёв понял, та дама с собачкой и есть жена генерала Соболевского.

— Сейчас позову.

Слащёв прошел с палубы в коридор и постучал в каюту, которую занимали Соболевские. Дверь открыл сам генерал.

— А, это ты, — нисколько не удивился Соболевский и схватил его за рукав. — Ну, входи же! А мы как раз собирались обедать.

— Там пришел катер, спрашивают вас.

— Кому я здесь нужен? — удивился генерал. — Может, жену?

— Да, спрашивали также Глафиру Никифоровну.

— Нашли-таки! — недовольным голосом сказал Соболевский. — Не дадут по-человечески похмелиться, — и, обернувшись, крикнул в глубину каюты, за перегородку: — Глашка! Твоя родня прибыла! Иди, прыгай в катер! А мы тут с генералом обсудим диспозицию!

— Я же говорила тебе, Сашенька, они найдут нас, — вышла из-за перегородки дородная Глафира Никифоровна с собачкой на руках.

— И на кой хрен они нам нужны?

— Ну, зачем ты так? У них здесь дом, и нам что-то выделят.

— Собачью будку.

— Не издевайся надо мной, Саша! — обиженно сказала Глафира Никифоровна. — Лучше помоги собрать мне чемоданы.

— Извини, брат, — печально сказал Слащёву Соболевский. — Сейчас начнется истерика, слезы. Утонем!

Слащёв снова вернулся на палубу. На пришвартованном к «Твери» катере народу прибавилось: из салона катера на солнышко вышли две похожие на Глафиру Никифоровну дамы в широкополых шляпах. Одна, видимо, приходилась ей сестрой или какой-то родственницей, вторая — совсем молоденькая барышня — должно быть, была ее дочерью или даже внучкой.

— Александр Степаныч, милый, здравствуйте! — увидев на верхней палубе Слащёва, крикнула пожилая.

— Здравствуйте, мадам! Александр Степанович приводит себя в порядок. Скоро появится.

— А Глаша?

— Глафира Никифоровна — с ним. Тоже сейчас выйдет.

— А вы — их денщик? — спросила барышня.

— Совершенно верно, мадемуазель, — согласился Слащёв. — А как вы догадались?

— Интуиция, — кокетливо ответила барышня.

— Не понимаю нынешние нравы! — ворчливо сказала пожилая родственница Соболевских. — Хозяева собираются, а денщик, видите ли, пейзажами любуется. Пальцем не шевельнет.

Слащёва забавляла эта игра, он с удовольствием ею наслаждался.

— Видите ли, мадам, у меня сегодня меланхолия, — сказал Слащёв. — Нет никакого желания шевелить пальцами.

Пожилая дама едва не задохнулась от негодования. Но тут из своей каюты на палубу вышел генерал Соболевский, нагруженный двумя тяжелыми чемоданами. Следом шла супруга с пушистой Зизи на поводке.

С катера донеслись восторженные выкрики:

— Глаша! Александр Степаныч! Господи, с трудом вас отыскали.

— Да, представьте себе! Если бы не Проничевы… Ты, Глаша, верно, помнишь Проничевых? Так это они…

— Прекратить огонь! — зычно оборвал восторженную дамскую словесную трескотню генерал. Проходя мимо Слащёва, тихо ему сказал: — Я сейчас вернусь. Зайди в мою каюту. Небольшой сюрпризец! — и пошел дальше.

Наконец генерал и его жена вместе с Зизи спустились по крутой лестнице вниз, на нижнюю палубу. Генерал, тяжело дыша, передал двум матросам катера свои чемоданы. Затем стал помогать спуститься в катер жене. Она была неуклюжая, с трудом опускала вниз то одну, то другую ногу, но не доставала ими до палубы катера. Ей стали помогать матросы. Затем приблизились пассажиры нижней палубы. Посыпались советы:

— Вы, мадам, повернитесь спиной и спускайтесь.

— Не могу. Зизи испугается.

— А вы передайте собачку на катер.

— У нее может случиться разрыв сердца. Она никогда не отходит от меня.

Наконец генералу все это порядком надоело, и он снова принялся за дело.

— Иди сюда! — приказал он жене и усадил ее на кнехт. — Спускай ноги в катер!

— Я боюсь!.. Я не могу!

— Можешь!

Стеная и охая, генеральша уселась на кнехт.

— Теперь ноги!

Она опустила одну ногу, но тут же ее подняла и опустила вторую.

— Ну, вот видишь, ничего не получается!

— Обе одновременно! — свирепо крикнул Соболевский.

Она с отчаянным криком испуганно опустила вниз обе ноги. И тут генерал решительно столкнул ее с кнехта, а матросы подхватили и поставили ее на палубу катера.

Дальше произошло непредвиденное. Оказавшись на катере, Глафира Никифоровна потянула за собачий поводок и, к своему ужасу, увидела на его конце только разорванный собачий ошейник. Зизи на палубе катера не было.

— Зизи! — умирающим голосом позвала собачку Глафира Никифоровна. — Александр! Где Зизи?

— Ей не понравилось в Турции, она решила вернуться в Россию, — сказал Соболевский.

— Сашенька, милый, зачем ты так? Я умру! Найди Зизи!

Генерал посмотрел по сторонам, но собачки нигде не было видно.

— Куда-то по кораблю рванула, — сказал кто-то из палубных ротозеев.

— Куда?

— Не заметил. Найдется.

— Умоляю! Найдите! Пожалуйста, найдите! — причитала Глафира Никифоровна и тут же принималась звать собачку: — Зизи! Миленькая! Вернись к своей мамочке!

— Мадам! Ее здесь нет. Ее где-то в том конце коридора надо искать. Она туда побежала. Я видел! — сказал похожий на дьячка тщедушный, с жидкой бородкой солдатик.

— Так бегите! Поймайте! Боже! Саша, почему ты ничего не предпринимаешь? — закатывалась в истерике генеральша. — Ну, пожалуйста! Или ты хочешь моей смерти?

— Ну что ты ревешь? — сказал генерал. — Я тебе завтра здорового кобеля куплю.

— Не-ет! Нет! Саша, родненький! Верни мне Зизи!

Генерал обернулся к наблюдающим за этой сценой пассажирам, нашел взглядом похожего на дьячка солдатика.

— Говоришь, видел, куда она побежала?

— По коридору, — указал он.

— Поищи! Я заплачу.

— «Керенками», ваше превосходительство?

— Зачем «керенками»? — генерал пошарил по карманам, но ничего там не обнаружил. Сунул руку в нагрудный карман мундира и извлек оттуда часы, те самые, на которые генерал уже выменял кусок жареной баранины.

— Вот! Отдам! Только найди собаку!

И солдатик побежал по коридору.

Генерал взглянул на катер. Там родственницы генеральши изо всех сил ее успокаивали.

На верхней палубе «Твери» он увидел Слащёва. Подмигнул ему и стал пробираться сквозь толпу.

— Саша, ты куда? — заметила «маневр» мужа Глафира Никифоровна. — Ну, где же Зизи?

— Не волнуйся, ищут! И я тоже отправляюсь ее искать!

Генерал поднялся на верхнюю палубу, подошел к Слащёву:

— Черт! Что за жизнь! Так до сих пор и не познакомились, он протянул Слащёву руку: — Генерал-лейтенант Соболевский. Уволен со службы за ненадобностью.

— Слащёв, — представился Яков Александрович. — Тоже генерал-лейтенант. И тоже оказался больше не нужен армии.

— Так это ты Слащёв-Крымский?

— Ну, я.

— Знаю, как же! И приказ Врангеля про твою отставку читал. Еще подумал: если Врангель такими кадрами разбрасывается, кто ж Россию нам назад вернет? — и с теплотой в глазах глядя на Слащёва, Соболевский задумчиво сказал: — Это ж надо, где довелось познакомиться. Слащёв-Крымский!

— Я-то Крымский. Только Крыма у нас уже нет.

— Ничего. Еще не вечер. Еще вернемся, — бодро сказал Соболевский. — По такому случаю… идем в каюту! Кажется, у меня там для тебя есть один презент.

Они вошли в опустошенную и покинутую Соболевскими каюту, где за загородкой, среди вавилонского беспорядка: каких-то тряпок, коробок, бутылок, изгрызенной обуви и собачьих игрушек выделялся своим порядком накрытый обеденный стол. Не забыты были даже салфетки. Среди небогатых закусок стояла раскупоренная, но неначатая бутылка «Смирновской». Диссонансом выглядели на столе лишь две большие чайные чашки.

Разливая водку, Соболевский пояснил:

— Не люблю, понимаешь, в четверть глотка. То ли дело — чашка! Это как артиллерия супротив винтовочной стрельбы: шуму много, а толку никакого.

Возвращая на стол наполовину опорожненную бутылку, Соболевский сказал:

— Я ее, родимую, еще в Севастополе собирался приговорить, да все не с кем было. Твое здоровье, генерал Крымский!

Они чокнулись, выпили. Закусывали той бараниной, которую добыл Соболевский не без помощи Слащёва. Обгрызая баранье ребрышко, Соболевский сказал:

— Вот и не верь после этого в судьбу. Не сломайся у турка весло, ушел бы с часами.

— Если бы не сломалось у него весло, вторую пулю я всадил бы в него.

— Вот. Выпьем за судьбу! — протянул руку к бутылке Соболевский. — Не оставлять же полупустую! — он поднял вверх указательный палец. — Неэтично!

— И неразумно, — согласился Слащёв.

— Минутку, — попросил Соболевский, и так, с чашкой в руке, прошел на палубу, перегнулся вниз, спросил: — Ну, что там? Нашли?

— Никак нет, ваше превосходительство! Как сквозь землю провалилась! — ответили снизу. — Все закоулки облазили — нету!

Соболевский вернулся в каюту.

— Да хрен с ней, с собакой! — взмахнул он чашкой и вопросительно посмотрел на Слащёва. — Все хочу у тебя спросить, что ты, генерал, герой Крыма, думаешь?

— О чем?

— Ну, обо всем этом. Ходят слухи, что не сегодня-завтра всех генералов и штаб-офицеров, оказавшихся без должностей, причислят к беженцам и — под зад пинком, на берег. Выживай, как хочешь. Или во французскую колонию. Французские вербовщики сегодня уже появлялись возле «Твери».

— Ты хочешь знать, что думаю я? — Слащёв немного помолчал, сосредоточенно рассматривая колышущуюся в чашке жидкость. — Думаю, это предательство! Я неоднократно ссорился с Врангелем, я пытался доказать ему, что покидать Крым — непростительная ошибка. У меня было несколько предложений, как спасти армию от катастрофы. Но Врангель не стал меня слушать, — и затем он решительно добавил: — Знаешь, когда полководец проигрывает военную кампанию? Когда он впервые засомневался в своей победе. Мы проиграли кампанию еще летом, еще во время боев под Каховкой. Или раньше, когда заменили Деникина.

— И что теперь? — выслушав Слащёва, спросил Соболевский.

— Даже сейчас еще не все потеряно. Надо только сменить Врангеля на более решительного и смелого полководца.

— Где ты сейчас такого найдешь? — разочарованно сказал Соболевский.

— Думаю, что он есть. Только мы этого не знаем.

— Что произошло, то произошло, — вздохнул Соболевский. — Уже ничего не исправить.

— Ну, почему же! Не нужно только опускать руки. Зимой девятнадцатого я один со своим корпусом встал на защиту Крыма — и отстоял его. А силы были неравны: я с тремя тысячами выступил против тридцатитысячного войска противника — и победил. Сейчас было иное: шестьдесят тысяч против семидесяти. И мы позорно капитулировали.

Соболевский вдруг обернулся к приоткрытой двери, прислушался.

— Пардон, генерал! Слышу голос Глафиры. Боюсь, она сейчас разнесет весь пароход, — он взмахнул чашкой: — Так за судьбу! Я благодарен ей, что она подарила мне эту встречу с тобой. Надеюсь, мы еще увидимся и даже подружимся, — и добавил: — Твои мысли я разделяю.

— Я тоже рад знакомству с тобой, — в ответ сказал Слащёв.

Соболевский, по-гусарски щелкнув каблуками, влил в себя содержимое чашки. Слащёв пил мелкими глотками.

Соболевский сунул руку в кармашек мундира и за цепочку извлек оттуда уже знакомые Слащёву, отливающие благородным желтым блеском, золотые часы.

— Вот! Позволь преподнести. Презент. В честь знакомства, — торжественно произнес Соболевский и протянул их Слащёву.

— Ну, что ты! Разве можно? Дорогие! — Слащёв даже спрятал руки за спину.

— Дружба дороже! — изрек Соболевский. — У меня еще семь штук… нет, восемь таких же. Адъютант, зараза, откуда-то приволок. Ювелир, говорит, подарил, — он покачал их перед глазами Слащёва. — Красивые, ничего не скажешь. Бери!

— Не могу!

— Не ломайся, бери, не то за борт выкину. Не просто так даю, а дарю! На память! — и, вдруг сделав страшное лицо, Соболевский прошипел: — Спрячь в карман! Быстрее! Идет!

Почти инстинктивно, реагируя лишь на угрожающее шипенье Соболевского, Слащёв спрятал часы к себе в карман.

И тут дверь каюты широко распахнулась и на пороге возникла тяжело дышащая, заплаканная Глафира Никифоровна. Как она снова взобралась на «Тверь» и как в этом пароходном лабиринте нашла свою каюту, так и осталось для них загадкой.

— Что ты со мной делаешь, изверг? — закричала она мужу. — Где Зизи?

— Как? Разве тебе ничего не сказали? — не моргнув глазом, сделал удивленное лицо Соболевский. — Нашлась! Успокойся, ангел мой! Уже все в порядке!

— Что с ней? Где она?

— Она случайно упала в воду…

— Боже, она утонула! Она же не умела плавать!

— Дура! Все собаки умеют плавать. Успокойся, она жива и здорова. Только что капитану сообщили по телеграфу, что ее подобрали на берегу.

— Бедняжка! С трудом могу себе представить, что только она пережила! — сказала Глафира Никифоровна и только сейчас обратила внимание на стол, перевела укоризненный взгляд на мужа.

— Главное, что живая, — проникновенно сказал Соболевский и в ответ на взгляд жены добавил в оправдание: — Собственно, за ее чудесное спасение мы вот с генералом и выпили. Для успокоения нервов. Я, знаешь, тоже тут с ума сходил от переживаний. Но старался не тревожить тебя плохими вестями, ангел мой.

— А я знала! Я была уверена, что ты ее найдешь! — и генеральша чмокнула мужа в щеку. — Но давай поторопимся на берег. Она же мокрая. Может простудиться.

— Не волнуйся! Она в тепле. Ее временно взял к себе губернатор Константинополя. И ему, и всей его семье она так понравилась…

Соболевский обернулся к Слащёву, лукаво ему подмигнул, словно предлагая ему следить за тем, как будут развиваться дальнейшие события.

— Кстати, у меня возникла одна гениальная мысль! — внезапно сказал Соболевский жене.

— Я слушаю тебя.

— А не подарить ли нам Зизи губернатору? Мне кажется, это было бы разумно!

— Ты так считаешь?

— Подумай сама. Губернатор — это губернатор. Хоть в России, хоть в Турции. Он по достоинству оценит эту нашу жертву и окажет нам здесь всяческое покровительство. А оно нам сейчас крайне необходимо. А что касается Зизи? Конечно, жаль с нею расставаться. У меня самого сердце кровью рвется на части от такой мысли. Но, в конце концов, я куплю тебе такую же собачку.

— Таких больше нет.

— Согласен. Есть лучше.

— Ты бурбон! Тебе не ведомы тонкие нюансы женской души! Представь себя хотя бы на минуту на месте Зизи. Она совершенно не знает турецкого языка, к тому же она не сразу забудет меня и будет очень тосковать, может даже умереть, — Глафира Никифоровна даже всплакнула и решительно сказала: — Нет-нет, ты, пожалуйста, договорись с губернатором, чтобы я имела возможность хоть первое время ее навещать, — и, строго взглянув на мужа, она спросила: — Ты хоть выяснил, у губернатора большая семья?

— Это самое первое, что я сделал, мой ангел.

— И какая же?

— Средняя — по меркам Турции. У него сорок четыре жены и сто девятнадцать детей. У султана, конечно, больше.

— Бедная Зизи! — тяжело вздохнула Глафира Никифоровна. — Они же ее замучают.

— Ты рассуждаешь, как неграмотная русская деревенская баба. Зизи уже как гостье отвели в губернаторском дворце отдельную комнату.

— Но откуда тебе все это известно? — с некоторым подозрением спросила Глафира Никифоровна.

— Я уже тебе это говорил: сообщили по телеграфу капитану, — сердито ответил Соболевский. Он сделал вид, что этот допрос его уже начинает раздражать, — В конце концов, не хочешь дарить, и не надо. Твоя собака, твое дело. Но предупреждаю: за последствия я не отвечаю.

— Ну, зачем ты так злишься, милый? Если ты считаешь, что так надо, я согласна, — покорно сказала генеральша.

…Слащёв проводил чету Соболевских вниз и затем еще долго смотрел катеру вслед. Не мог он тогда предположить, что история этой пушистой собачки по имени Зизи совсем скоро будет иметь свое продолжение, которое опять коснется его.

К вечеру, ко времени возвращения Врангеля из Константинополя, картина в заливе резко изменилась. Разгулявшаяся вокруг русских кораблей торговля быстро свернулась. Кутепов отдал приказ капитанам всех кораблей: турецких негоциантов к кораблям больше не подпускать. В случае их неповиновения разрешалось отгонять их выстрелами в воздух.

Командира Первого армейского корпуса генерал-лейтенанта Писарева, еще в Севастополе назначенного ответственным за дисциплину и порядок во время следования эскадры из Крыма в Константинополь, за допущенную расхлябанность Кутепов снял с должности, а его начальника штаба арестовал.

Тем самым Кутепов показал, что и впредь, пока существует русская армия, дисциплина и порядок будут неукоснительно и строго соблюдаться. Всякий, их нарушивший, независимо от чинов и званий, будет строго наказан.

Вернувшийся из Константинополя Врангель одобрил принятые Кутеповым меры.

Глава 6

Прошли еще сутки, прежде чем вся эскадра, все суда, покинувшие Крым, собрались в заливе Мод и неподалеку от Принцевых островов. Приползла даже старая плоскодонная самоходная баржа «Хриси». Исчез лишь миноносец «Живой». Больше никто и никогда ни о нем, ни о его команде ничего не слышал.

Всем начинала надоедать эта бивуачная жизнь с ее каждодневной неопределенностью. Со дня на день все стали ждать отправки воинских частей на места постоянной дислокации. Но французы почему-то медлили.

Врангель к этому времени переселился со своим штабом на удобную и маневренную яхту «Лукулл». Она перешла поближе к Константинополю и бросила якорь неподалеку от причалов, на виду у европейской части города. Здесь Врангель имел возможность постоянно общаться с представителями французской оккупационной администрации.

На следующий же день на «Лукулл» неожиданно прибыла французская миссия — два офицера и человек пять солдат-сенегальцев. Французский полковник вручил Врангелю письмо, в котором командир оккупационного корпуса генерал Шарпи сообщал, что в соответствии с международными законами русская армия, находящаяся в Турции под протекторатом Французской Республики, обязана полностью разоружиться. Дальше генерал Шарпи подробно описывал, как будет происходить вся эта процедура.

Прочитав это письмо, Врангель поднял глаза на офицера с полковничьими погонами, который посмел войти в его кабинет с двумя вооруженными темнолицыми зуавами. Вероятно, он считал, что это придаст весомость его миссии.

— А вы, собственно, кто? Почему не представились?

— Извините, ваше превосходительство. Начальник штаба французского оккупационного корпуса полковник Депре! — щелкнув каблуками, лихо представился полковник по-русски.

— Надеюсь, вы не сомневаетесь, что в моем кабинете вам ничего не угрожает! — мрачно сказал Врангель. — Доложите генералу Шарпи, что вы бесцеремонно вторглись в мой кабинет с вооруженной охраной. И далее. Я не стал бы с вами разговаривать, полковник, но из уважения к генералу Шарпи побеседую с вами лишь после того, как ваша экзотическая охрана покинет мой кабинет.

Полковник Депре смутился, сказал несколько коротких слов зуавам, и те торопливо покинули кабинет.

— Пардон, ваше превосходительство, я даже не заметил, что они увязались за мной, — полковник попытался «сохранить лицо».

— Сочувствую генералу Шарпи, у него в корпусе не все ладно с дисциплиной, если даже полковник не соблюдает правила, которые должен бы знать любой солдат. Но поговорим о деле, — Врангель еще раз бегло просмотрел письмо. — Передайте генералу Шарпи, что я внимательно ознакомился с его любезным посланием. Он, видимо, забыл, что мы не военнопленные, а Российская армия, которая волею судьбы временно оказалась на чужой территории. Подчеркиваю, временно. Кстати, не на французской. Я бы еще мог понять, если бы этот вопрос поднимали официальные власти Турции.

— Но вы, ваши суда и ваши люди, ваше превосходительство, находитесь в зоне, оккупированной Французской Республикой, — все еще переживая свой конфуз, наступал на Врангеля полковник.

— Вот что, полковник! — Врангеля начал сердить самоуверенный тон француза. — Законов много, но далеко не все они подлежат исполнению. Составляя договор о помощи Францией нашей армии, никто из юристов ни слова не сказал ни об этом законе, ни о нашей обязанности разоружаться.

— Но это же само собою разумеется!

— Не-ет, голубчик! И одна, и другая сторона будут исполнять только те пункты, которые оговорены в договоре. Ни одним пунктом больше, ни одним пунктом меньше. Попросите генерала Шарпи освежить в памяти наши договора. И передайте генералу мое глубокое к нему почтение.

Когда французский катер увез не солоно хлебавшую миссию, Врангель попросил вызвать к себе генерала Кутепова и командиров других воинских соединений.

Еще когда только эскадра покидала Севастополь, Кутепов избрал своей резиденцией вспомогательный крейсер «Алмаз» и с тех пор он постоянно находился в прямой видимости от «Генерала Корнилова». Но когда Врангель на «Лукулле» переместился к городским причалам Константинополя, «Алмаз» остался на месте, в заливе Мод, его связь с Кутеповым стала не столь быстрой.

Ожидая прибытия Кутепова и некоторых других командиров, барон снова и снова вспоминал свой недавний разговор с Нератовым и его предупреждение о планах французов раздробить русскую армию и так или иначе ее уничтожить. Надо думать, что желание разоружить армию вполне вписывалось в этот план. Лишив армию оружия, с нею можно переходить на иной, приказной тон общения. Безоружная армия — это уже толпа, которая не способна постоять за себя, с ее желаниями уже можно и не считаться.

Через какой-то час в кают-компании «Лукулла» стало тесно от прибывших на совещание генералов. Вместе с Кривошеиным на палубу яхты поднялся и давний друг барона, Николай Михайлович Котляревский. Будучи от роду человеком скромным, он старался никогда принародно не показывать своих дружеских отношений с Главнокомандующими и чаще всего появлялся перед ним в непростые, головоломные времена. Почувствовал ли он наступление грядущих неприятностей или просто захотел повидаться со своим давним товарищем, но он сам попросил Кривошеина взять его с собой.

Когда все расселись по местам, Врангель зачитал присутствующим письмо генерала Шарпи, а затем подробно рассказал о встрече с Нератовым и о его предупреждении, что во французских правительственных кругах возникла такая подленькая мысль — каким-то способом уничтожить русскую армию.

Выслушивали всех, кто хотел высказаться. И уже сразу начали возникать некоторые подробности. Командующий Вторым армейским корпусом Федор Федорович Абрамов вспомнил, что едва ли не со времени прибытия эскадры в залив Мод на корабли стали наведываться вербовщики французского Иностранного легиона, воюющего в Африке, Азии и Индокитае. Как правило, сытые, холеные, с иголочки одетые, они появлялись там, где главным образом находились казаки. Смущая умы, они рассказывали им, бессовестно все приукрашивая и привирая, о прелестях службы в Иностранном легионе. По их рассказам, легион — это такая вольница, сродни Запорожской Сечи, где легионеры немножко воюют с африканскими дикарями вроде туарегов, друзов или рифанцев, но, главным образом, пьянствуют, веселятся и ухаживают за очаровательными туземками.

Покидая корабли, вербовщики увозили списки желающих пополнить ряды Иностранного легиона. И командирам приходилось тратить немало времени, чтобы объяснить солдатам и казакам смысл этой подлой вербовки.

Причем многие командиры низшего звена и сами прельщались столь сладкими обещаниями. Но иногда с вербовщиками случались и неожиданности. На транспортах «Рион» и «Херсон» казаки выкинули агитаторов за борт, и те хорошо накупались, прежде чем их подобрали французские катера. В последнее время агитаторы стали появляться на судах реже и осторожнее.

Заканчивая свой рассказ, Абрамов предупредил, что многие уставшие от войны, разуверившиеся и разочарованные во всем казаки и солдаты могут уполовинить армию. Со второй половиной справиться будет легче.

— Что вы предлагаете? — спросил Врангель.

— Дисциплина! — коротко ответил Абрамов. — Жесточайшая дисциплина! Только она может спасти армию.

— Ну, а по поводу разоружения? Что вы по этому поводу думаете, Федор Федорович?

— Этот вопрос даже не должен обсуждаться, — ответил Абрамов. Армия без оружия — это стадо. Его можно арапниками загнать в любое стойло.

— Что думают остальные? — спросил Врангель.

Остальные поддержали Абрамова. Говорили напористо, с негодованием.

Под занавес совещания поднялся со своего места Котляревский:

— Если позволите, я внесу некоторый диссонанс в ваше единодушие.

Все с нескрываемым удивлением и любопытством обернулись к Котляревскому.

— Смею напомнить всем нам, что мы все же здесь гости. И общество выработало для гостей некоторые правила. Скажем, неприлично идти в гости с гранатой в кармане.

Кают-компания зашумела.

— Полагаю, наверно, бывают случаи, когда в гости приходится идти с гранатой, — с легкой улыбкой сказал Врангель. Он хорошо знал парадоксальный ум Котляревского и ждал резкого поворота в его размышлениях.

Котляревский не торопился раскрывать свои карты.

— Но тогда это уже не гость, — спокойно возразил он Врангелю и затем продолжил: — Существует международный закон о том, что армия, находящаяся на чужой территории и не являющаяся оккупационной, не должна быть вооружена. Кроме каких-то оговоренных случаев. Мы, к сожалению, свои права не оговорили. И, стало быть, если мы не подчинимся французским требованиям, для нас могут возникнуть нежелательные последствия.

— Уйдем от французов! — сказал генерал Витковский.

— Куда? К кому? И на чем? Смею вам напомнить: наш флот уже продан. Кстати, французам.

— Вы предлагаете капитулировать? — выкрикнул всегда горячий генерал Туркул.

— Я предлагаю, прежде всего, не ссориться с французами, — спокойно сказал Котляревский.

— Но ведь это невозможно. В этом случае мы будем обязаны разоружиться.

— Вовсе нет. Надобно проверить все наши корабельные арсеналы. И, уверяю вас, обнаружим много лишнего оружия. Вы вспомните, во время посадки на суда чего только ни тащили с собой солдаты. Так вот, по договору, который я внимательно изучил, мы имеем право иметь для караульной службы небольшую часть оружия. Эту часть мы легализуем, о ней французы будут знать. Далее! Все остальное оружие распределим по подразделениям. Уверяю вас, его окажется значительно больше, чем необходимо нашей армии. Отберем старое, изношенное, поломанное и передадим его французам.

— Голова! — сказал кто-то.

— Это, так сказать, первый этап операции, — продолжил Котляревский. — Ко второму нужно подготовиться. По приходу в места нашей постоянной дислокации все незаявленное оружие надо будет незаметно вынести. Сделать это будет трудно, почти невозможно: едва наши суда пристанут к причалам, мы окажемся под пристальным надзором. Но у нас есть время подумать. Неужели ничего не придумаем? Или мы не русские!

Идея понравилась, все дружно засмеялись.

Заканчивая, Котляревский сказал:

— Я так думаю, мы не слишком нарушим Международный договор, если так поступим. В конце концов, мы как волки, оказались окружены. Не исхитримся — пропадем.

Поднялся генерал Барбович. Он строго оглядел всех и с некоторым осуждением сказал:

— Я не только генерал, но и дворянин. Предложение уважаемого Николая Михайловича, извините, сильно попахивает аферой. Как совместить это с кодексом чести дворянина? — и затем он весело добавил: — Но мне эта афера почему-то нравится. С удовольствием приму в ней участие. Надеюсь, Господь нас не осудит.

И все теперь смеялись раскованно, громко, от души.

Потом обсуждали накопившиеся вопросы из разряда «разное».

— А что делать со снарядами? — спросил кто-то из присутствующих артиллеристов. — Мы на «Буге» шестидюймовые пушки еще в Севастополе в море опустили, а снаряды не успели.

— Много их?

— На хороший бой хватит.

— Передайте нам, на «Кавказ», у нас в аккурат шестидюймовки.

— Так пароходы-то теперь французские.

— Ну, так выкиньте в море.

— Не! Не по уму это! Мы их французам под расписочку. Ни нам, ни «Кавказу» они уже вряд ли пригодятся, а в зачет разоружения сойдут.

— Молодец! Хорошо соображаешь!

Выяснилось также, что в трюмах некоторых кораблей отыскались целые сокровища: чай, кое-какие консервы, несколько тонн кожи, мануфактура.

— На берег снесем! Погодя, разберемся!

— Самим не понадобится, французам отдадим.

— Ага! Как же! Расщедрился!

— Не задаром же!

Разъезжались повеселевшие. Побыли вместе — уже хорошо. Пушки не палили, дождь не шел, заморозков не было. Солнце грело, почти как в Таврии в начале осени. И хотелось думать, что все плохое у них осталось уже далеко позади.

Кутепов по просьбе Врангеля задержался на «Лукулле». Когда стихли голоса покидающих яхту гостей, Врангель, словно продолжая прежде начатый разговор, сказал:

— Но это еще не все.

— Я вас слушаю, Петр Николаевич, — Кутепов не совсем понял, что Главнокомандующий имел в виду: то ли он вернулся к предыдущим размышлениям о разоружении или же хотел высказать какие-то новые поручения.

— Боюсь, на этом французы не остановятся. Мы для них слишком хлопотное и далеко не дешевое хозяйство. И, конечно же, раньше или позже, они будут снова пытаться избавиться от нас. Какой очередной трюк они для этого придумают — не знаю, но что это случится, не сомневаюсь.

— У вас есть какие-то предложения?

— Быть постоянно настороже.

На следующий день нарочные развезли по кораблям приказ номер один. Первый он был потому, что как бы открывал новую страницу жизни армии, теперь уже не чужбине. Его подписал Кутепов. На этом настоял Врангель.

По здравому размышлению, они пришли к выводу, что, находясь в довольно сложных отношениях с французами, им необходимо прибегнуть к небольшой и безобидной хитрости. Пусть один из них (Врангель) будет добрый, великодушный и справедливый, другой же (Кутепов) — неуступчивый, мелочный, хитрый и злой. Так им будет легче плавать в этом дипломатическом море интриг.

В приказе номер один говорилось, что находящиеся на судах эскадры нижние чины обязаны сдать имеющееся у них оружие своим командирам. Оружейным мастерам вменялось в обязанность его проверить, выделить на судах специальные помещения и там, под надежной охраной, пока его хранить. Офицеры оставляют свое личное оружие при себе.

Все лишнее и неисправное оружие передать французам, для чего подготовить его и сложить на нижних палубах…

Операция по разоружению русской армии, к обоюдному удовлетворению сторон, была проведена блестяще. Не вызвав никаких нареканий французов, Врангель сохранил в армии необходимое количество оружия и боеприпасов.

Теперь надо было сделать следующий шаг: вновь возродить армию, способную решать любые боевые задачи. За время отступления и эвакуации она растеряла боевой дух и превратилась в разболтанную запорожскую вольницу. Рассчитывать на боевые успехи с такой армией не приходится. Необходимо налаживать суровую армейскую дисциплину. А для этого, прежде всего, надо освободиться от беженцев. Но мало этого! Их надо обустроить на чужой земле. Это необходимо было сделать хотя бы потому, что беженцами являлись родители, братья, сестры и дети его солдат и офицеров, которые решили разделить с армией ее участь.

Еще в Севастополе Врангель обращался к митрополиту Вениамину за помощью в обустройстве беженцев за границей. Но ни разу во время их мимолетных встреч владыка не вспомнил об этой его просьбе, ничего не сказал о результатах. Запамятовал?

Не откладывая дело в долгий ящик, Врангель отправился на своем катере к митрополиту, по-прежнему обитающему на «Генерале Корнилове».

Когда Врангель постучал, владыка, не спрашивая, открыл дверь каюты. И на его лице отразилось тихое удовлетворение.

Владыка, видимо, читал, потому что в проеме двери Врангель мельком увидел лежащую на столике у иллюминатора толстую книгу, потревоженные листы которой стали сами по себе медленно переворачиваться.

Врангель, привыкший видеть владыку в праздничном облачении, с расшитой жемчугами миррой на голове, не сразу его узнал. Перед ним в тесной корабельной каюте стоял старик в накинутом на плечи просторном светлом подряснике, с жидкими седыми прядями, не прикрывающими лысую голову. В эти минуты митрополит был больше похож на уставшего мирянина, вернувшегося домой после хлопотного дня.

— Прошу прощения, владыко, за вторжение, — почувствовав неловкость, что явился без предупреждения, сказал Врангель.

— Входите, ваше превосходительство. Коль пришли, стало быть, нужда привела, — добродушно произнес владыка. — А и без нужды можно, — и, указав на кресло, добавил: — Располагайтесь. А я немного приведу себя в порядок. Духовные пастыри, как родители перед детьми, не всегда предстают в праздничных одеждах.

И пока владыка омывал лицо водой и затем перед зеркалом влажной рукой поправлял свои жидкие волосы, Врангель сказал ему:

— Меня привело к вам беспокойство о тех людях, которые поверили мне и вместе со мной оказались на чужбине. Я имею в виду не солдат и офицеров. Те не оставили меня, повинуясь присяге. Я беспокоюсь о беженцах, по зову сердца обрекших себя на лишения и страдания.

— Я не забыл наш разговор, ваше превосходительство, но пока ничего утешительного сказать не могу. Более того, я обеспокоен дошедшими до меня печальными сведениями.

Митрополит вновь сел в кресло, в котором отдыхал до прихода Врангеля.

— Некоторые католические страны стали в буквальном смысле отлавливать рассеявшихся по Европе российских детей-сирот и определять их в свои католические приюты. Эти дети, как я понимаю, уже никогда не вернутся в Россию. Меня это крайне встревожило. Я собираюсь встретиться по этому поводу с папским представителем в Константинополе архиепископом Дольче.

Врангель молчал, хотя эта новость поразила его. Вот уж никогда не думал, что католичество и православие сойдутся в борении на таком поле.

— Тогда же, еще в Крыму, я по вашей просьбе, ваше превосходительство, обратился к некоторым странам с просьбой временно приютить у себя русских беженцев, — продолжил митрополит Вениамин. — Католические страны вовсе не ответили. Это бы ладно. Но даже единоверцы, такие, к примеру, как греки, тоже пока все еще хранят молчание

Врангель, слушая митрополита, снова и снова прикидывал в уме, что еще можно предпринять? Он не мог, не имел права сказать покинувшим вместе с армией Россию людям, что он бессилен им помочь, что он умывает руки. Нет-нет, какой-то выход все же есть, его только надо искать.

— Я думаю, не все так печально и безнадежно, — словно почувствовав некоторую растерянность Врангеля, сказал митрополит. — Может, вы обратили внимание, какую-то часть наших беженцев отыскивают местные родственники, те, кто уже давно укоренился в Турции, и забирают их с кораблей. У кого-то есть родня в Болгарии, на Балканах, в Канаде, Аргентине. Их не оставят, заберут. Безродных останется немного, с Божьей помощью и их пристроим. Я продолжу делать все, чтобы выполнить ваше поручение, ваше превосходительство. Тут наши интересы полностью совпадают

— Спасибо, владыко, на добром слове, — сказал Врангель.

Митрополит словно не слышал его слов. Он поднял на него отсутствующие глаза и тихо сказал:

— Я молю Бога, чтобы ваша миссия была успешной и мы бы снова вернулись на родину. Но что, если это будет неугодно Богу и эти люди никогда не вернутся в Россию? А ведь они — самый плодородный пласт нашей земли. Это они — хранители веры, справедливости, совести. Без них Россия предстанет миру выжженной пустыней. Сколько лет, а может быть, столетий понадобится для того, чтобы восстановить моральное, этическое плодородие русской земли?

— Но почему? — спросил Врангель. Он не смог до конца сформулировать свой вопрос. Самое легкое было бы: «За что такие беды, такие напасти?». Он заранее знал на него ответ: «За грехи наши!». Но что-то не укладывалось в голове: не один человек, не десять, не сто — миллионы вот уже три года, да нет, еще с четырнадцатого, с Великой войны все они — и те, и другие — голодают, купаются в крови, умирают. Но ведь не все они грешники, не все виновны. Так почему?

— Почему? — повторил свой вопрос Врангель.

Владыка молчал. Он продолжал задумчиво сидеть, опустив на грудь голову.

Врангель понял, что на вопросы, с которыми он приехал к митрополиту, ответы он получил. Но, видимо, есть вопросы, на которые никто и никогда не сможет ответить. И он поднялся с кресла.

— Уходите? — даже с каким-то облегчением спросил митрополит и торопливо добавил: — Все же не отчаивайтесь, ваше превосходительство. Молитесь. Господь всемилостив, он услышит ваше упование.

«Что ж раньше не услышал? Там, под Каховкой? Или на Крымском перешейке?» — подумал Врангель и пошел по гулкому корабельному коридору, и его одинокие усталые шаги отзывались тяжелым металлическим звуком в гулком пустом пространстве.

Глава 7

Слащёв томился от безделья. Он едва не сутками простаивал на верхней палубе «Твери», наблюдая за всем происходящим в заливе Мод. А происходило, как и прежде, много интересного.

Несмотря на строжайший запрет, продолжалась торговля. Первоначальный ажиотаж спал, и сейчас продавцы и покупатели нещадно торговались. Теперь турецких негоциантов доставляли к русским судам французские катера: у французов появился хоть и кратковременный, но дополнительный заработок. И если гости поначалу интересовались любым съедобным, то сейчас стали больше спрашивать фрукты — они не входили в продовольственные пайки.

Между берегом и судами возникла круглосуточная связь. Уже обжившиеся в Турции русские приезжали сюда, на берег залива, в надежде отыскать кого-то из своих родственников. Им в помощь здесь, на берегу, возникла даже своеобразная платная контора. В ней составлялись списки и тех русских, которые искали свою родню, прижившуюся в Турции, и тех турецких русских, которые надеялись найти кого-то из родни или знакомых среди прибывших сюда гостей.

За умеренную плату те же французы на своих катерах развозили эти списки по кораблям и спустя какое-то время уже с полученными сведениями возвращались в свою контору.

Прав оказался митрополит Вениамин: количество беженцев постепенно заметно таяло. Кого-то пригрели родственники, осевшие здесь, в Турции. Кто-то с помощью тех же родственников или знакомых отправились в Румынию, Болгарию. Кто имел валюту, те хлопотали о французской, греческой, аргентинской или еще чьей-то визе, намереваясь уехать невесть куда и к кому, лишь бы подальше от разоренной и разграбленной России.

Слащёв знал, что его некому искать. Он просто стоял на палубе «Твери», отогреваясь после сивашских морозов на теплом турецком солнце, и пытался мысленно выстроить свое будущее. Еще совсем недавно оно бы его нисколько не беспокоило. Но сейчас он уже думал не столько о себе и о Нине: им немного нужно — крыша над головой да шинель вместо постели. Но Маруся, Мария, Маша, Муська! В чем она виновата? Не в том же, что родилась в неурочное время. Они дали ей жизнь, и теперь обязаны оградить ее от всех бед и напастей.

Вот только обстоятельства складывались не в его пользу. Он окончательно понял это, стоя в тот день на палубе «Твери». Просто от его глаз не ускользнуло оживление в заливе: по нему вдруг забегали моторные катера, и все они направлялись к «Лукуллу».

Слащёв понял: Главнокомандующий собирает большой совет и стал ожидать, когда приплывут и за ним. Он так и простоял в ожидании, пока не кончилось совещание и моторные катера не стали развозить командиров обратно.

Тогда он и понял, что Врангель окончательно и навсегда вычеркнул его из своей памяти. Он был нужен Врангелю, лишь когда одерживал победы и при этом не вступал с ним в пререкания и споры. Серьезные разногласия возникли между ними во время боев под Каховкой. Но окончательный разрыв произошел несколько позже, во время крымских неудач. Тогда Врангель практически отстранил его, боевого генерала, от дел.

Заподозрив в непрофессионализме подчиненных, окружающих Врангеля, он предупредил его об этом и предсказал каховское поражение. Врангель не простил ему этого. Объясниться с Врангелем ему больше не удалось. И тогда он обратился к нему с рапортом: как подчиненный он ходатайствовал, как офицер у офицера просил, а как русский у русского требовал назначения следствия и суда над штабом Главнокомандующего, над штабом Второго армейского корпуса и над его командиром, то есть над ним, Слащёвым, по поводу бездарных поражений под Каховкой.

Врангель счел это бунтом. В ответ на рапорт он прислал Слащёву короткое письмо с сочувствием, что он подорвал свои силы и здоровье во время крымских боев, и советовал ему отложить все дела и полечиться в германских санаториях. Деньги на лечение ему будут выделены из армейской казны

Слащёв понял: Врангель пытается отправить его подальше с глаз и таким образом избавиться от него. Он не принял совет Врангеля и никуда лечиться не поехал.

Не терпящий никаких возражений от подчиненных, Врангель вслед за письмом издал приказ. В нем говорилось: «Генерал Слащёв отдал все свои силы и здоровье России и ныне вынужден на время отойти на покой». Иными словами, он почти отправлял Слащёва в отставку, но делал это с изяществом: «Дорогому сердцам русских воинов генерал-лейтенанту Слащёву впредь именоваться Слащёв-Крымский».

Томясь от безделья, Слащёв все дни крымских поражений продолжал бунтовать, пытался объясниться с ним. Но Врангель его не принимал и избегал с ним встреч.

В конце концов, он, казалось, добился своего. В распоряжении, направленном Слащёву, говорилось: «Ввиду Вашего желания приложить свои силы на помощь обороне Крыма и ввиду больших потерь в командном составе, приказываю Вам с получением сего незамедлительно отправиться в распоряжение генерала Кутепова».

Он с трудом пробился в Джанкой и там понял, что ни его помощь, и ни помощь кого-то другого армии уже не понадобится. Ее бегство не могла остановить никакая сила.

Там, в Джанкое, Слащёв увидел объявление об эвакуации.

— Что это? — спросил он у Кутепова.

— То, что видишь, — мрачно ответил Кутепов. — Эвакуация.

— Или предательство, — твердо сказал Слащёв.

И все же среди всего этого хаоса и стремительного бегства Слащёв еще раз попытался изменить ход событий. Он по Юзу высказал Врангелю свой спасительный план:

«Предлагаю сформировать кадры русской армии из тех, кто не желает быть рабом у большевиков, из тех, кто не желает бросать свою Родину, посадить их на суда и произвести десант к Хорлам, и прийти в Крым с другой стороны. Колебанию и колеблющимся не должно быть места — должны идти только решившие победить или умереть».

Врангель ответил Слащёву через Кутепова: «Желающим продолжать борьбу предоставляю полную свободу. Никакие десанты, за неимением средств, невыполнимы. Единственный способ: оставаться в тылу противника, формируя партизанские отряды. Если генерал Слащёв решится на это — благословляю его».

Вот и все. На этом затяжной конфликт Слащёва с Врангелем и закончился.

Впрочем, нет. В сущности, Врангель не предпринял последней попытки отбить у красных Крым. А возможно, и Таврию. Последней попытки, отчаянной и решительной!

Слащёв был уверен: противоборствующие силы были почти равны. Но на стороне белых была к тому же военная выучка офицеров, которой почти не было у красных. И еще: у белых было страстное, непреодолимое желание сохранить Родину.

«Что же произошло? Почему они так вдруг отказались от Таврии, так внезапно покатились из Крыма? Кто за это ответит?». Эти вопросы Слащёв часто задавал сам себе. И не находил ответа.

Однажды он задал эти вопросы Кутепову. Это было во время бегства из Крыма. Они оказались с Кутеповым в одном салон-вагоне, и нашлось время для того, чтобы немного поразмышлять.

— Почему мы покидаем Крым? — спросил тогда Слащёв. — Насколько я помню, Главнокомандующий клятвенно заверял, что Крым — неприступная крепость и мы его никогда не покинем.

— Обстоятельства оказались сильнее, — уклончиво ответил Кутепов. Ему не хотелось вступать в этот уже порядком надоевший разговор. Тем более что он был уже бессмысленный. Изменить ситуацию никто не был в силах.

— Какие же?

— Их много, — так же односложно ответил Кутепов.

— Тогда я вам отвечу, — отметив нежелание Кутепова вступать в разговор, сказал Слащёв. — Нерешительность Командующего — раз, плохая работа штаба армии — два, и третье: отсутствие взаимодействия между воинскими подразделениями.

— Ну, вот. Вы сами ответили на свой же вопрос.

— Вам не кажется, что достаточно было бы всего лишь одной составляющей: нерешительности Главнокомандующего, чтобы…

Кутепов понял, о чем хотел спросить Слащёв.

— Я не против того, чтобы продолжить этот разговор, — сказал он. — Но как-нибудь в другой раз, — и ушел.

Глядя на море, на корабли, на красивый, но чужой город, Слащёв подумал: «А почему бы и не сейчас? Пожалуй, самое время возобновить тот давний разговор?».

Он почти весь день нервно ходил по палубе, обдумывая предстоящую встречу. О том, что Кутепов его примет, он ничуть не сомневался.

Собственно, у Слащёва уже давно вызревала мысль сместить Врангеля. Он был абсолютно убежден в его полной неспособности управлять армией, в результате чего они оказались в Турции. Он был также уверен, что если Врангель продолжит командовать армией, она уже в скором времени тихо развалится и разбредется по миру. Кутепов же ему казался тем человеком, который сможет восстановить армию и весной, обновленную и окрепшую, двинет ее в Россию.

Эта мысль, родившаяся давно, но снова всплывшая сегодня, не покидала его весь день. Он продумывал, что скажет он Кутепову, потом фантазировал ответ Кутепова и находил ему убедительные возражения.

Вернувшись в каюту, он стал бесцельно слоняться из угла в угол, глядел перед собой затуманенным взором. Нина обратила внимание на отрешенное состояние мужа. Спросила:

— У тебя какие-то неприятности?

— Какие могут быть у меня неприятности! — стряхнув себя вялую задумчивость, весело ответил он. — Снаряды не рвутся, пули не свистят, пароход не тонет и Маруська не плачет! Жить хочется!

Но вскоре он снова стал задумчиво ходить по каюте.

— Ты бы хоть шпоры снял, кавалерийский матрос! — насмешливо сказала Нина. — Своим звоном дите разбудишь.

Слащёв подошел к колыбельке, приоткрыл одеяльце. Маруся не спала. Она подняла над собой руку и таращила на нее свои чуть раскосые глазенки

— А Маруська вовсе и не спит, — сказал Яков Александрович и, глядя на нее, улыбнулся: — Что, Маруся? Бессонница замучила? О чем думаешь? Как дальше жить?

Маруся в ответ тихонько пискнула.

— Ну, вот. И поговорили, — удовлетворенно сказал Слащёв и снова, словно отключился, стал задумчиво бродить по каюте. Потом попросил Нину:

— Найди мне чистый лист бумаги.

— Письмо будешь писать? — насмешливо спросила Нина.

— Представление тебя к Георгию. За долготерпение.

— Ну, спасибо. Хоть додумался, наконец.

Нина порылась в вещах и из какой-то коробки извлекла кусок серой оберточной бумаги.

— Другой нет.

— Ладно. Сойдет.

Слащёв снял со столика стопку пеленок, положил перед собою лист, задумчиво его разгладил. И долго сидел так, уставившись в бумагу. Затем стал что-то торопливо писать.

Капитана «Твери» Анисима Михайловича Рыбакова он застал в его каюте. Похоже, он отсыпался за все последние сумасшедшие годы. Но спал он чутко, потому что открыл дверь прежде, чем Слащёв приблизился к двери его каюты. Видимо, ему подсказал о приближении офицера звон шпор.

Прежде, совсем недавно, в капитанской каюте какое-то время размещался генерал Соболевский с женой. После того разгрома, который застал здесь Слащёв, вся каюта была вычищена, отмыта и выглядела так, словно после капитального ремонта. Она даже показалась Слащёву намного просторнее, чем он видел ее тогда. Прямо не каюта, а кают-компания.

Слащёв попросил капитана помочь ему на часок-другой перебраться на крейсер «Алмаз».

— Катера, ваше превосходительство, как вы знаете, у меня нет. А спасательную шлюпку спустить можно. Сходите в машинное отделение, спросите Артура. Да вы его знаете, за щами с ним ко мне приходили.

Слащёв вспомнил лысого механика, с которым он познакомился, когда голодала Маруся.

Коморка, в которой Слащёв прежде видел Артура, была заперта. Он его нашел в машинном отделении, где тот с двумя своими помощниками, пользуясь стоянкой, приводил в порядок свое хлопотное хозяйство.

Увидев Слащёва, Артур обрадовался и, вытирая ветошью руки, пошел ему навстречу.

— Здравствуйте, Артур! — поздоровался Слащёв. — Только неудобно без отчества. Не мальчик уже.

— Артур, то моя кличка, ваше превосходительство. У нас в машине два Василия, и оба Степановичи. Капитан у нас — человек веселый. Он, чтоб не путаться, переименовал нас. Меня Артуром.

— В честь короля Артура, что ли? — спросил Слащёв.

— В честь капитанского кота. Он сутками себя вылизывает. А я, как тот кот, машину охаживаю, — механик повернулся к круглолицему веснушчатому парню. — Васька, скажи вот их превосходительству, как тебя капитан возвеличил?

— Маркизом. А что? Мне нравится.

— То у Анисима Михайловича кобель был, Маркиз. Два года на «Твери» прожил, а тут в Румынии, в Констанце, цыган увидел — и сбежал. Так что Артуров у нас на корабле два, а маркиз остался один.

…И уже когда плыли к «Алмазу», Василий, налегая на весла, спросил:

— Ну, как там дочка? Уже агукает?

— Мы с женой тебя часто вспоминаем, — вместо ответа сказал Слащёв. — Если б не ты…

— При чем тут я? То Авдотья.

— Авдотья тоже. Но все же — ты! Я даже не понимаю, почему я тогда к тебе зашел.

— Может, Господь направил? — по-своему объяснил Василий.

— Вот прибьемся к какому-нибудь берегу, крестить надо будет. Тебя в крестные отцы позову.

— Не надо, — качнул головой Василий. — В крестные богатых берут. А с меня что пользы?

— Так не я, так Маруська решила.

— Жинка ваша, что ли?

— Нет. Мы дочку так назвали — Марусей.

— Ну, что ж. Если Маруся — зовите. Приду.

Когда подплывали к «Алмазу», Василий спросил:

— Вас подождать, ваше превосходительство? Или опосля за вами приехать?

— Лучше бы подождал. Долго не задержусь, — сказал Слащёв. — И еще просьба. Ты «превосходительством» меня не называй. Не надо. Ни России за моей спиной, ни армии. Какое я «превосходительство»?

Кутепов встретил Слащёва довольно сухо: то ли не хотел возвращаться к старым армейским дрязгам, то ли причиной была болезнь. Его шея была обмотана теплым шарфом, он зябко кутался в стеганый бухарский халат.

— Болеете, что ли, Александр Павлович? — спросил Слащёв, намереваясь тут же откланяться.

— Да шут его… С утра все было нормально, а тут вдруг… Может, старый недуг меня вспомнил: малярия? — И, оглядев стоящего в дверном проеме каюты Слащёва, он пригласил: — Да ты входи, раз уж приехал! Вид, гляжу, у тебя цветущий. Морской воздух, что ли, пошел тебе на пользу?

И, уже усадив Слащёва в единственное кресло, он вдруг вспомнил:

— Да, чуть было не забыл за этими каждодневными хлопотами! Поздравляю тебя с дочкой. У меня трое, и все три — девки. Поначалу огорчался, хотел сына. А теперь понял: нам, солдатам, чтоб не грубеть, надо хоть иногда прикасаться к чему-то чистому, красивому. Мальчишка, он чуть станет на ноги, уже носится по двору с деревянным ружьем. А девочки — это бантики, ленточки, цветочки. Смотришь и оттаиваешь душой.

— Спасибо. Как-нибудь на досуге обсудим эту тему. А сейчас — о другом.

— Я гляжу, ты приехал бодаться, — слегка усмехнулся Кутепов. — А есть ли смысл? Понимаешь, все прошлое растворилось во времени. Мы — в другой жизни, начинаем ее с чистого листа.

— С чистого ли, Александр Павлович? — Слащёв начинал понимать, что разговаривает уже с иным Кутеповым. Он тоже, как и многие офицеры и солдаты, уже примирился со всем, что произошло, и ему не хотелось заново ворошить прошлое. — Все, что было, мы тоже прихватили с собой. Хорошо бы теперь разобраться со всем этим хозяйством.

— Ну, хорошо! — согласился Кутепов. — Ну, да! Были ошибки! И немало! Но я не понимаю, Яков, чего ты хочешь добиться? Какой смысл разбираться в прошлом? Мы уже ничего не можем в нем исправить.

— Согласен. Но мы его не повторим.

Слащёв понял, что избрал неверный тон разговора. Кутепов — человек самолюбивый. На удивление, он пока еще сдерживается, но похоже, вот-вот взорвется. Тем более что цель беседы Слащёва с Кутеповым была иная: он хотел выяснить, как посмотрит Кутепов на то, чтобы принять на себя командование русской армией. Верит ли он в то, что Врангель сможет в этих условиях довести начатое до конца?

— Собственно, меня, Александр Павлович, очень беспокоит мягкотелость, слабость Врангеля, — продолжил Слащёв. — Мы потерпели поражение только потому, что не дрались до конца.

— Видишь ли. Яша. Если бы дрались до конца, мы с тобой уже не были бы здесь, в Турции, у нас не было бы армии. Даже кладбища бы не было. Я уже не говорю о надежде все еще ступить на родную землю.

— Ты считаешь, что сейчас она у нас есть?

— Чисто теоретически, но она все же есть.

— Хорошо. Теперь давай рассуждать практически. Чтобы обновить армию, сделать ее сильнее, чем она была, то есть сделать ее способной вернуть нам Россию, нужен расчетливый, решительный, не подверженный страху и панике полководец. Ты считаешь, что этими качествами обладает Врангель?

— Ну, не обязательно обладать всеми этими качествами. Зачем тогда штаб, советники? Если понадобится, предостерегут, подскажут.

— Но ведь не случилось. Не предостерегли и не подсказали. Поэтому мы здесь, в заливе Мод. Боюсь, это наша последняя остановка перед небытием.

— Ты стал пессимистом, Яша, хотя должен бы быть наоборот: молодой отец, тебе предстоит еще поставить дочь на ноги, обеспечить ей безбедное будущее.

— Об этом и думаю, — сказал Слащёв и, немного помедлив, решительно добавил: — Хорошо! Поговорим откровенно, Алексадр Павлович. Не один год знакомы, хорошо друг друга знаем и, кажется, доверяем. Я не один такой, кто больше не верит Врангелю. И ты это хорошо знаешь. Как полководец он полностью исчерпал себя. Потерпев такое поражение, он уже до конца жизни будет болеть болезнью, именуемой страхом. Его нужно менять. Лучше сегодня, завтра будет поздно. Завтра он отдаст в руки французам всю нашу армию: они смогут легко его убедить, что большевики сильны, и пускать им под нож что-то около двухсот пятидесяти тысяч солдат неразумно.

— В таких рассуждениях есть резон.

— Никакого. Пока большевики еще очень слабы. Они полностью выдохлись. Им нужно время, чтобы создать новую боеспособную армию. И наша задача: не дать им передышки. Мы должны выступить, как только в Крыму пригреет весеннее солнышко и пока они все еще не до конца пришли в себя.

— Ну, хорошо! Я, как и ты, знаем, что победу несут на руках, а поражение везут на катафалке. Да, у Врангеля прибавилось недругов, — согласился Кутепов. — Но назови мне сейчас хоть кого-нибудь из наших генералов, который бы в условиях чужбины, почти плена, согласился бы возглавить армию.

— Согласился ли бы — не знаю. Но что смог бы — уверен.

— И кто же?

— Ты, Александр Павлович. Не я один так думаю. Со мной согласно большинство наших солдат и офицеров.

— Извини, Яша! Об этом я никогда прежде не думал, — несколько смущенно, но решительно сказал Кутепов. — Готов в любое время подставить Врангелю плечо. И подставлял. И сейчас подставил. Но возглавить армию?.. Посеять в ее рядах смуту, расколоть армию — это не трудно. Но не нужно. Вновь не соберем. И потом, помимо всего прочего: никто из нас не знает, согласятся ли на это французы и англичане? Да-да, в наших условиях это не последний вопрос. Они доверились Врангелю и пока его поддерживают. Только его. Поэтому оставь все эти свои мысли для мемуаров. Полагаю, у тебя будет что вспомнить.

— Собственно, я хотел встретиться с тобой только для того, чтобы узнать твое отношение ко всему, мною высказанному, — сказал Слащёв.

— Ну, и что? Узнал? — лукаво усмехнулся Кутепов.

— Все, что хотел. Во всяком случае, мне показалось, что ты тоже об этом думаешь.

— Думаю, ну и что? — с легкостью согласился Кутепов. — Последние годы я вообще очень много думаю. Такой возраст. Пора подводить некоторые итоги.

Ответ Кутепова был обтекаемый. В сущности, старый лис, он знал, как себя вести в таких щекотливых ситуациях. Ни одна его фраза не говорила о том, что он допускает мысль занять место Врангеля.

Но Слащёв и не ожидал, что Кутепов вот так сразу его поддержит. Как всякий дьявол-искуситель, Слащёв заронил в душу Кутепова зерно сомнения, и теперь только оставалось ждать, когда оно прорастет. С написанным на «Твери» письмом он, тем не менее, решил не медлить. Это был рапорт на имя Врангеля. Он вынул его из кармана.

— Личная просьба, — все еще держа письмо в руках, сказал Слащёв. — Как человек честный я сжигаю мосты и хочу сказать Врангелю все, что я думаю о нем и обо всем, что с нами сейчас происходит.

— Весьма похвально, — сдержанно сказал Кутепов. — Во всяком случае, это лучше, чем плести паутину где-то по-за углами.

— Это — рапорт. Пусть простит меня Главнокомандующий: обнищал настолько, что пишу на такой мерзкой бумаге, — Слащёв развернул желтый лист бумаги и положил его перед Кутеповым. — Тебе необходимо знать его содержание.

— Зачем? — насторожился Кутепов.

— Затем, Александр Павлович, что я прошу тебя передать этот мой рапорт Главнокомандующему, — с холодной торжественностью сказал Слащёв. — Последним приказом Врангеля я был направлен в твое распоряжение, и как твой подчиненный я не могу сделать это через твою голову. Ты же обязан передать этот рапорт Главнокомандующему.

— Не составит труда, — неохотно согласился Кутепов и склонился над бумагой.

«Еще в августе месяце я доложил Вам, что из-за ваших помощников и советчиков вы губите Родину, и просил отставки и суда надо мной. Ваш ответ: и отставка, и суд вредны…».

Почерк у Слащёва был неразборчивый, стремительный, с сильным наклоном. Какие-то слова были перечеркнуты, вместо них дописаны другие, строки наезжали одна на другую. Чувствовалось, что рапорт был написан в сильном волнении, торопливо и оттого неряшливо.

«…Вы обещали мне, когда только вступали в должность Главнокомандующего, что имеете возможность обеспечить всем необходимым военнослужащих в случае неудачи, — продолжал читать Кутепов. — В момент крушения я просил назначения. Вы меня назначили — зрителем.

Неудача случилась: Крым сдан. Мы находимся в Турции без какой-либо надежды. Ходят слухи, что нас отправят в лагерь военнопленных. Количество продуктов, которые нам выдают, вполне соответствуют пайку военнопленного. И такое же качество.

На основании всего доложенного доношу: 1) Голодаю, 2) Голодают офицеры и солдаты и 3) Спрашивают меня: «За что?».

Я же ходатайствую перед Вами об ответе по тем обязательствам, которые Вы взяли на себя. Обращаюсь к Вашей чести, ко всему святому, что у вас еще есть, и прошу спасать армию и обеспечить борцов хотя бы в ущерб своим интересам.

А всеми обеспеченные бойцы под командой старшего из бойцов, генерала Кутепова, хотя бы на новом фронте исполнят свой долг.

К сожалению, государства по Вашей милости у нас уже нет, но армия пока еще уцелела. И армия эта — Русская Армия, солдатом которой я был, есть и буду. Она умереть не может и не должна».

Прочитав рапорт, Кутепов поднял глаза на Слащёва:

— Ну, а мою фамилию зачем сюда прицепил? Для красоты, что ли?

— Это пишу я, генерал-лейтенант Слащёв-Крымский. Это мои мысли. Ты за них не несешь никакой ответственности. Но вставил я тебя сюда не случайно. Пусть задумается, что он не один такой. Захотим и сменим, как в свое время Деникина, — пояснил Слащёв и затем снова спросил: — Может, еще что не понравилось?

— Сумбурно очень. Категорично. И ложь не понравилась. В пути, и верно, жили впроголодь. Сейчас же французы нас снабжают вполне удовлетворительно.

— Генералов — да! А простых солдат?

— Продуктовые наборы для всех одинаковые.

— Ну, слегка преувеличил. Написал, как сумел. Я не Пушкин.

— Зачем же так: «Голодаю»? — ворчливо сказал Кутепов. — Ты лично голодаешь?

— Я не за себя. Но так для дела надо. Чтоб задумался.

— Хорошо. Я передам это Главнокомандующему. Но я считаю твои упреки… как бы это сказать… не очень справедливыми. И хочу тебе напомнить, Яков, ты вступаешь в конфронтацию с довольно сильным человеком. Я лично не хотел бы иметь такого врага. Я не тебя жалею, а твою дочь. Надеюсь, ты понимаешь меня?

— Я надеюсь, Врангель — не только сильный, но и здравомыслящий человек. И полагаю, сделает из моего рапорта правильные выводы.

— Я тебе все сказал.

Уже прощаясь, Слащёв мимоходом спросил у Кутепова:

— Сегодня по заливу катера мотались. Похоже, у Главнокомандующего было какое-то совещание. Если не секрет, о чем шла речь?

— Французы попытались обезоружить нашу армию.

— Та-ак. Ну, и что?

— Послали их. Если перевести на интеллигентный русский: не подчинились.

— Вот видишь, Александр Павлович, моя точка зрения Врангеля уже нисколько не интересует. Он давно вычеркнул меня из списка своих единомышленников, я уж не говорю — из списка друзей. Так каких неприятностей ждать мне от него после моего рапорта? Мне важно сейчас, чтобы мои соотечественники, до конца исполнившие свой долг, не оказались на улицах Константинополя без куска хлеба и без гроша в кармане. Поэтому и написал, — и после некоторых раздумий добавил: — А о дочери, извини, я уж как-нибудь сам позабочусь.

Сутки спустя на «Лукулл» был доставлен приказ командующего французского оккупационного корпуса в Константинополе генерала Шарпи. В нем Врангеля извещали, что в ближайшее же время русская армия будет передислоцирована в места своего постоянного пребывания. На полуостров Галлиполи предлагалось отправить двадцать тысяч человек. Остальные будут размещены в Чаталджи и на острове Лемнос.

Врангель с недоумением вчитывался в текст приказа. Откуда такие странные цифры? Почему на Галлиполи отправятся только двадцать тысяч?

Французы не могли не знать, что русская армия состоит из корпусов, дивизий, полков. Им был также сообщен количественный состав каждого воинского подразделения. К примеру, Первый армейский корпус, которым командовал генерал Кутепов, насчитывал в своих рядах свыше двадцати пяти тысяч человек. Чем объяснить такое невнимание? И невнимание ли это?

Врангель вспомнил предупреждение Нератова о том, что французы будут пытаться сначала раздробить русскую армию, а затем и уничтожить. Похоже, что предсказания Нератова начинают сбываться. Хотели разоружить армию — не получилось. Теперь пытаются подступиться с другого конца. От Первого армейского корпуса они вознамерились откусить пять тысяч человек, от других подразделений еще по столько же. И с этими, выброшенными из привычной среды, уже можно будет поступать, как французам захочется. Вероятнее всего, эти солдаты вскоре окажутся во французском Иностранном легионе.

Врангель хотел было вызвать к себе Кутепова, но вспомнил, что вчера вечером Кутепов навестил его, чтобы доложить, что он недомогает и на какое-то время назначает вместо себя исполнять обязанности командира Первого корпуса генерала Витковского. Заодно Кутепов передал Врангелю рапорт генерала Слащёва. Из-за большого количества дел он так и не успел еще его прочесть. Подумал: «Интересно, что ему надо? Какие новые сумасбродные мысли возникли в его голове? А впрочем, возможно, он уже остепенился: как ни как, уже не сам по себе, а глава семейства». Но решил, что прочтет рапорт потом.

По поводу приказа генерала Шарпи Врангель пригласил к себе начальника штаба Шатилова. И уже через час они сочинили ответ. Он был довольно резкий.

«Ставлю Вас в известность, что вся реорганизация Русской Армии произведена, о чем Вам была заблаговременно направлена копия моего приказа. Прошу это учитывать в части, касающейся численного состава армейских подразделений. Так, Первый армейский корпус может быть отравлен в Галлиполи лишь в полном списочном составе. Это относится также к воинским подразделениям, которые намечено дислоцировать в Чаталджи и на острове Лемнос».

— И вот что, Павел Николаевич! Сегодня же доставьте с нарочным это письмо генералу Шарпи, — попросил Врангель. — Надеюсь, на какое-то время у них отпадет охота командовать русской армией.

— Во всяком случае, они, возможно, поймут, что мы — не марионетки и дергать нас за ниточку непозволительно. Да и опасно, — согласился Шатилов.

И пока начальник штаба рассовывал по папкам свои документы, Врангель потянулся к листку желтоватой оберточной бумаги. По мере чтения его лицо становилось все более сосредоточенным и даже злым.

— Прощу задержаться! — попросил Врангель Шатилова, все еще не отрывая глаз от бумаги.

Закончив читать, Врангель продвинул листок по столу к ожидающему начальнику штаба.

— Рапорт Слащёва. Ознакомьтесь.

Шатилов склонился над листком. Прочтя, какое-то время стоял молча.

— Ну, и что я ему должен ответить? — мрачно спросил Врангель.

— Судя по всему, он продолжает употреблять кокаин, — Шатилов повертел рапорт в руках: — Написано явно нездоровым человеком.

— В последнюю минуту его усадили на «Илью Муромца». Без вещей, — вспомнил Врангель. — Где бы он в море сумел достать кокаин? На берег, как я знаю, он не сходил. Да, в сущности, и не в этом дело.

— Рапорт довольно хамский, — сказал Шатилов.

— Это началось у него давно: мания величия, что ли. Я повозился с ним предостаточно. А когда-то он был блестящим генералом, — с печалью в голосе произнес Врангель. — До безрассудства смелым. Порой изобретал невероятно хитроумные операции. А сейчас… сейчас он представляет из себя примерно то же самое, что и этот его рапорт.

— Но ответить надо, — сказал Шатилов.

— Обязаны, — поправил его Врангель. — Но надо ли? Слащёв уже давно кончился как человек. Все его фантасмагории, все эти оркестры в рядах атакующих, которыми он время от времени будоражил армию — дорогие глупости. Последние месяцы я не слышал от него ни одного дельного предложения. Сплошные фантазии.

Они какое-то время молча размышляли.

Врангель понимал, что этот преждевременно израсходовавший себя человек уже не представлял для армии никакой пользы. Может быть, сейчас, после того, как у него образовалась семья, он найдет себя в мирной жизни. Но в этом ему он, Врангель, ничем помочь не может. Но и обижать его он не хотел. Во всяком случае, на хамство, содержащееся в рапорте, он нисколько не обиделся. Прежде сердился, таил обиду, ссорился. А потом он словно забыл о нем. Когда видел его — вспоминал, но общаться больше не хотелось. Все отмерло.

— У меня возникла одна неплохая мысль, — сказал Шатилов.

Врангель поднял на него усталые воспаленные глаза, молча ждал, что он скажет.

— По вашей просьбе я готовлю распоряжение об исключении из армии всех генералов, не занимающих никаких должностей. В основном это люди пожилые, большинство из них сами попросили уволить их из армии. Лишь несколько генералов не пожелали расстаться с армией, но найти им должности не представилось возможным.

— И что же? Вы предлагаете и Слащёва включить в этот список? — нахмурился Врангель. — Он необычный генерал. Он талантливый генерал, гордость армии. Когда-то мы, кажется, даже немного дружили.

— Список довольно почетный, Петр Николаевич. В таком Слащёву не обидно будет оказаться.

— Вы так думаете?

— Тем более что подходящей должности для него нет. Рано или поздно это все равно должно будет случиться.

— Ну, хорошо, — вздохнул Врангель. — Известите его об этом. Попытайтесь объяснить, найдите хорошие слова.

— Может быть, вы, ваше превосходительство? — с надеждой спросил Шатилов.

— Увольте! Все хорошие слова я ему уже сказал! — раздраженно ответил Врангель. — Больше хороших слов у меня для него уже не осталось.

Искать хорошие слова пришлось Михаилу Уварову. После недолгих размышлений сообщить Слащёву об увольнении из армии Врангель послал своего адъютанта. Уваров мало знал Слащёва, лишь несколько раз ему мельком доводилось его видеть. Но о безрассудной храбрости генерала, об атаках в которые он ходил в распахнутом гусарском ментике впереди духового оркестра, играющего «Прощание славянки», Уваров был премного наслышан.

Уваров нашел Слащёва на верхней палубе «Твери». Он, как и во все предыдущие дни, молча наблюдал за быстротекущей жизнью эскадры в заливе.

Слащёв ждал ответа от Врангеля. Он даже надеялся, что, возможно, Врангель даже пригласит его к себе, чтобы объясниться и установить прежний, но давно забытый мир. И поэтому, получив вместо приглашения или хотя бы письма короткую казенную выписку из приказа, он огорчился.

— И это все? — спросил Слащёв.

Уваров не помнил, поручал ли ему Врангель произнести приличествующие этому случаю слова. Но на всякий случай сказал:

— Петр Николаевич просил меня передать вам, что он высоко ценил и ценит ваш полководческий талант и вашу беззаветную храбрость. Он также желает вам и вашей семье счастья и, прежде всего, крепкого здоровья.

— Спасибо! — отмахнулся от слов Уварова Слащёв. — Но что он мне сообщил по существу? Я послал ему рапорт. Он должен мне на него ответить

— Прошу прощения, ваше превосходительство. Но о вашем рапорте мне ничего неизвестно. Возможно, несколько позже Петр Николаевич намерен сам с вами объясниться.

— Нет-нет, это не входило в его планы. Это вот! — Слащёв взмахнул приказом. — Это, как я понимаю, и есть ответ на мой рапорт. Меня, генерал-лейтенанта Слащёва-Крымского, который с тремя тысячами солдат против тридцати тысяч вражеских отстоял в начале года Крым, теперь за ненадобностью вышвырнули на свалку, как старые сапоги.

Уваров только теперь понял, почему ни Врангель, ни Шатилов не захотели лично сообщить Слащёву о его увольнении. Такая процедура намного труднее, чем даже вручение похоронки.

— Извините, ваше превосходительство, — Уваров не знал, как ему деликатно удалиться. Утешать Слащёва его не уполномочили. Да Слащёв и не нуждался в утешении. — Позвольте, я вас покину.

— Да-да! Вы тут совершенно ни при чем! — сказал Слащёв, и когда Уваров уже спустился на нижнюю палубу, к катеру, он перегнулся через ограждение и с некоторой дерзостью в голосе сказал ему вдогонку: — И передайте, пожалуйста, Главнокомандующему, что я сегодня же освобожу каюту! Я сегодня же покину «Тверь»!

Он сказал это сгоряча, от обиды. Но когда скрылся вдали катер с Уваровым, Слащёв вдруг осознал, что произошла катастрофа. Фортуна провернула свое скрипучее колесо, и он вдруг оказался один на один с огромным безжалостным миром. Он стоял на палубе «Твери», смутно представляя, как жить дальше. Самое первое, что пришло в голову: вынуть револьвер и избавить себя от мучений, а человечество — от себя. Револьвер у него был, а вот права на смерть не было. Совсем близко, в каюте, его ждали два самых близких ему человека, которые не смогут без него прожить.

А потом он вдруг подумал о том, что в жизни ему случалось, и не один раз, очутиться в таких серьезных переделках, что, казалось — все, никакого выхода. Но потом тучи рассеивались, что-то прояснялось, и оказывалось, что и страхи были лишние, и выход сам собою находился, и все в жизни вновь становилось на свои места. Глядишь, и на этот раз буланый вывезет!

Словом, надо собраться, сосредоточиться и… жить!

После полудня спасательная шлюпка «Твери» приткнулась к причалам неподалеку от Нового моста в районе Галаты. Василий и Пантелей подхватили вещи и понесли их на берег. Вещей было немного: два увесистых саквояжа, колыбелька Маруси и просторная клетка, которая когда-то служила жилищем крупному попугаю, а теперь ее делили кот Барон и филин Яшка. Кота совершенно не интересовал ни его сосед, ни окружающий его мир, ни его ближайшее будущее: свернувшись калачиком, он лениво дремал. Филин же — птица ночная — сидел над котом на жердочке, удивленно хлопал большущими глазами, время от времени взмахивал крыльями, похоже, пытаясь взлететь.

— Выпустил бы ты их к чертям собачьим! — незлобиво ругнулся Слащёв. — У самих ни кола ни двора.

— Ага! Как же! Выпустил! — в том же духе ворчливо ответил ему Пантелей. — Я ж не душегуб какой-сь. В России их од смерти спас, а туточки, у турков, выпустю. До вечера пропадуть.

— Не пропадут.

— Ну да! Не пропадуть! Оны ж даже языка ихнего не понимають.

— Какого языка, Пантелей? Похоже, ты уже от старости с ума сходишь, — повысил голос Слащёв.

— Какого-какого! Ихнего, кошачого. У их, у тварей божих, тоже язык есть, токо нам не дано его понимать. И у птицы — тоже. У их, у турков, може, филинов и вовсе нету? Я не слыхав.

Слащёв понял: старый денщик взбунтовался. И спорить с ним в эти минуты не имело смысла. Слащёв с досадой махнул рукой, и Пантелей понес клетку дальше.

Василий вернулся обратно и помог сойти со шлюпки Нине Николаевне. Слащёв, бережно приняв у нее крохотный сверток со спящей Марусей, выждал, когда супруга окажется на берегу, а затем и сам, следом за нею, легко спрыгнул на пирс.

Василий, привязав шлюпку, спросил у Слащёва:

— И куда теперь? Время есть, немного вас провожу.

— Не нужно. Возвращайся, — твердо сказал Слащёв. — Мы уже никуда не торопимся. Постоим, подумаем.

— У вас что, негде остановиться? — удивился Василий. — Могли бы покаместь и дальше на «Твери» жить.

— Не положено. Я с сегодняшнего дня простой беженец. Без всяких обязанностей, но и без прав.

— А деньги? Деньги хоть вам выдали?

— «Керенки» здесь не ходят, а других в нашей армейской казне нет.

— И как же вы жить собираетесь?

Слащёв недоуменно сдвинул плечами: это и был тот главный вопрос, который он сейчас проворачивал в своей голове.

— А ты думаешь, те русские, что здесь осели, они сюда с деньгами приехали? — сказал Слащёв и легкомысленно добавил: — Заработаю!

Василий с едва заметной жалостью посмотрел на Слащёва и, подхватив саквояжи, решительно сказал:

— Пойдемте!

— Куда? — не понял Слащёв.

— Во-он, к таможне, — Василий указал вдаль, на несколько высящихся у самого морского обреза, зданий. — Там, возле пароходного агентства, всегда много наших, русских. Пытаются там что-то заработать. Посоветуемся с ними. Может, разживемся у них каким адресом?

И пока они шли вдоль набережной, их глазам приоткрылась маленькая частица чужой припортовой жизни.

Пропахшие морем, обветренные и прокопченные солнцем рыбаки вытаскивали из фелюг тяжелые короба с пеламидой, ставили их на телеги, чтобы отвезти на рыбный рынок. Рыба блистала на солнце серебряной чешуей. Ожидая конца погрузки, в оглоблях телеги понуро стоял маленький ослик. Он словно печально размышлял, хватит ли у него сил дотащить эту неподъемную тяжесть до рынка.

Пугая прохожих надрывными гудками клаксонов, по набережной торопливо бежали блистающие черным лаком автомобили. Уступая им дорогу, сторонились к тротуарам нарядные шарабаны, кабриолеты и пролетки с важно восседающими на них господами.

В одну и другую сторону набережной по тротуарам двигались пешеходы. Это были местные люди, в основном — портовые рабочие. Они растекались по узким переулкам: в их глубине можно было разглядеть огромные лабазы, ледники, склады.

Среди пешеходов было много матросов. После длительной океанской и морской болтанки они и по тротуару вышагивали широко и вразвалку, так, как совсем недавно ходили по кораблю.

Время от времени в этой толпе лениво, флегматично, как верблюды в пустыне, брели темнолицые зуавы в красных петушиных нарядах. Они строго посматривали по сторонам, следили за порядком, поскольку были здесь хозяевами и представляли французский оккупационный корпус.

Еще в этом послеобеденном многолюдье можно было увидеть солдат и офицеров в серой русской форме. Они остались здесь после новороссийской катастрофы. Но немало было уже и тех, кто сумел покинуть Крым в последние его дни, и добрались сюда бог весть как и неведомо на чем. Появились уже здесь даже те, кто приплыл сюда с эскадрой. Но этих были единицы.

Над всей этой толпой, двигающейся по набережной, висела керосиновая гарь, смешанная с терпкими запахами восточных пряностей. С басовитыми гудками океанских лайнеров перекликались маломощные и сиплые голоса буксиров и лоцманских катеров. Надрывные голоса продавцов шаурмы, жареной рыбы и шашлыков смешивались с воплями водоносов и зазывал бесчисленных мелких лавочек и кофеен.

Словно успокаивая всех, призывая примириться с мирской суетой, время от времени в разных концах города взмывали в воздух и плыли над ним сладкие и тягучие голоса муэдзинов.

Неподалеку от пароходного агентства, на небольшом пятачке, толпились пассажиры, ожидающие автомобилей-такси, шарабанов, кабриолетов или какое другое средство передвижения.

Особняком, но рядом с ожидающими транспорта пассажирами стояли несколько мужчин. Они отличались поношенной русской армейской одеждой и светлыми русскими лицами. Лишь один — высокий, худой — выделялся среди них злым калмыцким лицом. Окажись здесь Павел Кольцов, он узнал бы в нем своего недавнего недруга Жихарева. Не сгинул он тогда в Крыму. Выжил.

— Постоим здесь, — велел Василий и прислонил к ограде пароходного агентства свою ношу. — Здесь наши соотечественники собираются. Вон тот, в барашковой шапке — казачий подхорунжий по фамилии Волков. Он с весны здесь, после того как наши с Новороссийска драпанули. А вон тот, со шрамом, полковник Сахно, — указал он на неопрятно одетого, небритого мужика, по внешнему виду смахивающего на обедневшего одесского биндюжника.

— Откуда ты всех их знаешь? — удивился Слащёв.

— Как мне не знать, когда последний год «Тверь» чуть не еженедельно сюда, в Константинополь, ходила. Этих я почти всех знаю. Вон те двое, — Василий указал на двух похожих друг на друга парней, — они давно здесь, турецкий знают. Говорят, братья. Может — близнецы, может — погодки. Не спрашивал.

— А вон тот, узкоглазый?

— Тот к нам в Батуме подсел. Недавно.

— Калмык, что ли?

— Говорит, русский. А кто его мамка, только папка знает. Мир — бардак, все перемешалось.

Стояли в этой компании еще двое, но о них Василий ничего не сказал. Они были здесь новичками, и Василий о них ничего не знал.

— Ну, и чего мы здесь остановились? — спросил Слащёв.

— Хотел вам показать, как здесь деньги зарабатывают. Чтоб не очень обольщались.

Вдали показался вместительный шарабан, он пробирался сквозь людскую толпу к стоянке. К нему тотчас одновременно бросились один из братьев и подхорунжий. Несмотря на кажущуюся неуклюжесть, подхорунжий ловко лавировал в людском потоке, иногда врезался в толпу и мощно работал руками. Он первым успел к шарабану. А его молодой товарищ по несчастью, не солоно хлебавши, возвратился к стоящим под стеной товарищам.

Подхорунжий подъехал на шарабане к стоянке и, встав на его ступеньку, объявил:

— Кому на Палканди?

К шарабану потянулись пассажиры.

— Теперь смотрите! — сказал Василий.

Проходя к шарабану мимо стоящего немолодого, тяжело дышащего, потного подхорунжего, пассажиры опускали в его протянутую руку кто пару лир, а кто и вовсе несколько курушей.

— Мерси! Спасибо! — кланялся каждому подхорунжий.

— Вот так, ваше превосходительство, здесь достаются русским деньги, — сказал Василий.

После того как загруженный пассажирами шарабан тронулся, подхорунжий подошел к своим товарищам, стоящим под стенкой пароходного агентства, молча раскрыл ладонь, показывая свой заработок. Потом сунул деньги в карман.

Это была новая профессия, которая здесь еще даже не успела приобрести название. Она возникла в связи с наплывом в Константинополь беженцев не только из России. Просто россиян оказалось здесь несколько больше.

В поисках заработка, не имея за душой никакой другой профессии, кроме виртуозного владения саблей и револьвером, они оказались невостребованными на турецких берегах. И тогда в поисках заработка они ринулись в сферу услуг, для которой не нужно было владеть никакой профессией. Задача была — обогнать своих товарищей и первым завладеть шарабаном или кабриолетом, перепродать его ожидающим пассажирам, получив за эту мизерную услугу такую же мизерную плату. Но это было все равно лучше, чем ничего. На эти крошечные деньги можно было худо-бедно жить.

Василий поднял глаза на Слащёва, тихо спросил:

— Надеюсь, ваше превосходительство, вы не станете добывать деньги таким способом? У вас хоть на первое время что-нибудь есть?

— Забудь, пожалуйста, про «превосходительство». Его больше нет. Все! — сказал Слащёв. — А насчет денег… Были у меня «керенки», я выбросил их в море. Должно быть, уже подплывают к Севастополю.

— И как же вы собираетесь здесь жить? Я уж не спрашиваю где?

— Пока не знаю.

Слащёв понимал, что у этой задачи нет решения, и если не случится чуда, ему и в самом деле придется примкнуть к подхорунжему Волкову и полковнику Сахно.

Василий сунул руку в карман и достал оттуда небольшой сверточек.

— Вот! Возьмите!

— Что это?

— Деньги. Только турецкие.

— Не нужно! Что-нибудь придумаю, как-то обойдусь, — насупившись, стал отказываться Слащёв.

— Вы-то обойдетесь, а как дите? Пока что-то придумаете, время пройдет. А Марусю раз шесть в день кормить надо, а то и чаще. А тут тех денег в аккурат на молоко, — настаивал Василий. Он сунул деньги Слащёву в руки и тут же извиняющимся голосом торопливо добавил: — Вы извините меня, Яков Александрович, я пойду. Обещал Анисиму Михайловичу через час вернуться. А уже…

— Да-да, конечно! Езжай, Василий Степанович! Езжай с богом! И извини нас за все хлопоты!

— Да какие это хлопоты! — махнул рукой Василий. — Хлопоты только начинаются. В случае, если на ночь нигде не приспособитесь, заплатите лодочникам десять лир, они вас обратно на «Тверь» доставят. Не гоже генералу с семьей невесть где ночевать.

Василий пошел обратно к своей лодке. Отойдя уже на приличное расстояние, он обернулся. Выждав, когда Слащёв заметит его, взмахнул ему рукой.

Все трое помахали ему в ответ.

Когда Василий скрылся из глаз, Слащёв вынул из кармана подаренные ему деньги и пересчитал. Их и в самом деле было немного, но несколько дней Марусе на молоко вполне хватит. А там, чуть позже, он рассчитывал что-то придумать. В Константинополе уже возникло несколько благотворительных организаций, которые оказывали не только моральную, но и материальную поддержку военнослужащим, оказавшимся по тем или иным обстоятельствам в тяжелом финансовом положении. Ему не хотелось об этом думать, обращаться за вспомоществованием было для него унизительно. Он надеялся, что, продержавшись несколько дней, он найдет здесь своих сослуживцев — и все встанет на свои места.

Но это, конечно, не сегодня и, может быть, не завтра. Возможно, через неделю…

А что же сегодня? Тени от домов все больше наползали на дорогу. Близился вечер.

Нина подошла к нему и тихо спросила, как делала это всегда, когда хотела его подбодрить:

— Ваши действия, генерал?

— Не мешай, юнкер! Я думаю, — и, вспомнив, Слащёв полез в карман, протянул Нине несколько лир. — Отправь Пантелея, пусть купит Маруське молока.

— Яша! Его же надо вскипятить! — укоризненно сказала Нина.

— Маруська — генеральское дите. Его никакая турецкая зараза не возьмет, — бодро сказал Слащёв.

Нина отошла.

Слащёв еще некоторое время размышлял, потом обратил внимание на стоящих на пятачке русских. Встретился взглядом с одним из них, у которого было злое калмыцкое лицо, жестом руки подозвал его.

Жихарев несколько развязно подошел, но вежливо поздоровался, сказал:

— Я давно заметил, у вас, господин генерал, какие-то затруднения?

— Ровным счетом, никаких! — тоном, каким хотят поставить человека на место или дают понять, что ему не следует интересоваться чужими делами, сказал Слащёв. — Я всего два часа как в Константинополе. Не подскажете, где можно устроиться на ночь?

— В ста шагах отсюда один из лучших отелей Константинополя «Империал». Для меня он дорогой, а как для вас — не знаю.

— А без шуток?

— Понял, у вас затруднения с деньгами.

— Сегодня — да. Завтра у меня будет миллион! — высокомерно сказал Слащёв.

— Значит, будем исходить из вашей сегодняшней кредитоспособности? Что вы предпочитаете? Гостиницу? Особняк? Частную квартиру?

— Мне нужно жилище, где бы я мог жить с определенным комфортом.

— Под комфортом вы понимаете тишину, уют, уединение и ласкающий глаз пейзаж? — спросил Жихарев.

— Ты — сообразительный малый, — сказал Слащёв. — И где же такое райское место?

— Это в квартале Везнеджилер.

— Мне это ничего не говорит.

— Улица Де-Руни. Там хозяин, который долгое время жил в России и хорошо знает русский.

— Ну, что ж! Если все то, что ты мне наобещал, правда, я заплачу тебе завтра вдвое больше, чем ты рассчитываешь.

— А сегодня?

— Не мелочись. Если я заплачу тебе сегодня, то уже без поощрительных процентов. Подумай.

— Хорошо. Завтра, так завтра, — согласился Жихарев.

— И не тяни долго! Видишь, солнце уже ложится на крыши домов.

С широкой набережной они свернули на деревянный Махмудов мост и, проехав по нему, немного поплутали по старой турецкой части города.

Потом долго ехали по пустырю с ухабистой грунтовой дорогой. Пролетку трясло и кидало в разные стороны. Пантелей одной рукой придерживал клетку с котом и филином, а другой уцепился за саквояжи. Нина держала в руках запеленатую Марусю, а Слащёв изо всех сил удерживал Нину, руки у которой были заняты, чтобы она не свалилась с пролетки.

— Скажи мне, чичероне, что это за квартал, в который нет дороги? — спросил Слащёв.

— Не волнуйтесь, господин хороший. Вы получите то, о чем даже не мечтали: тишину, покой, почти российский сельский пейзаж и хозяина, который хорошо говорит по-русски, — успокоил Жихарев. — Уже почти приехали.

И действительно, вскоре они свернули в переулок, который правой частью своих домов смотрел на залив Золотой Рог. Был он длинный и узкий. Пролетка едва не цеплялась за стоящие с двух сторон высокие заборы, за которыми можно было увидеть лишь крыши домов.

Возле одного такого забора они остановились.

— Мы — дома! — соскочив с пролетки, Жихарев прошел к похожей на крепостную бойницу калитке. Громко постучал по железу калитки висящим здесь же на цепочке молотком.

Загремели засовы, и в распахнутом проеме калитки возникло свирепое бородатое лицо янычара в феске.

Увидев Жихарева, он молча посторонился и впустил только его во двор, при этом запоры вновь загремели.

Прошло еще какое-то время. Они терпеливо ждали.

Что сказал Жихарев хозяину, этого никто никогда не узнает.

Но наконец опять вслед за знакомой мелодией замков широко растворилась калитка, и на пороге встал…

Слащёв поначалу даже не поверил своим глазам, и решил, что сейчас на встречу с ними вышел совершенно другой человек. Вместо мрачного свирепого янычара, поросшего черными волосами в проеме калитки приветливо светил улыбкой неузнаваемо преобразившийся все тот же янычар. Только теперь он был скорее похож на добрейшего турецкого Деда Мороза (если, конечно, в Турции они водятся), готового щедрою рукою рассыпать вокруг себя подарки.

Он подскочил к пролетке и помог Слащёву спуститься на землю. Не переставая улыбаться и кланяться, он представился:

— Меня зовут Мустафа Эфенди. Для вас — просто Мустафа, — и спросил: — Господин желает только переночевать или…

— И «или» тоже. Если мне все здесь понравится, поживем у вас какое-то время. Месяц или, быть может, год.

— Понравится. Уверен, очень понравится. Все, кто жил у меня…

— Сколько? — прервал рекламные словоизлияния Мустафы Слащёв.

— Вы же еще не видели апартаментов.

— Но я еще ничего здесь не видел. Не с чем сравнивать.

— Вас трое? — переходя на деловой тон, спросил Мустафа.

— Шестеро. Я, жена, дочь Маруся, денщик Пантелей, кот Барон и филин Яшка, — загибая пальцы, пересчитал Слащёв. — Всего шестеро.

— Вы — веселый человек, — сказал Мустафа. — Я люблю веселых.

— Короче, сколько?

— Вы мне понравились. Пятьдесят лир в сутки.

— Вот теперь я хочу посмотреть, стоит ли то, что ты мне предлагаешь, пятьдесят лир, — и Слащёв двинулся на хозяина.

Мустафа посторонился, пропуская Слащёва впереди себя.

Двор был большой, одной стороной он спускался к Золотому Рогу. Вдоль берегов, по обеим сторонам, вперемешку стояли на якорях военные и торговые корабли.

— Твой флот, Мустафа? — пошутил Слащёв. — С кем воевать собираешься?

— Мы — народ мирный. Мы не любим воевать.

— А в пятнадцатом, на Галлиполийском полуострове?

— Ну, если на нас нападают, — они прошли мимо беседки, оплетенной виноградной лозой, Мустафа мимоходом сказал: — Если доживете у меня до весны, здесь, в этой беседке, проведете лучшие дни своей жизни. Здесь очень красиво, но особенно весной.

От беседки они прошли к беленькому, почти что игрушечному домику, одному из трех, стоящих на территории двора.

— Пройдемте сюда. Я думаю, в этом домике вам будет уютно.

Домик и в самом деле был чистенький, вероятно, только построенный. Мебель тоже была новая, недавно сюда завезенная.

Когда они вновь вышли во двор, Мустафа спросил:

— Так что вы скажете мне теперь?

— Не «Империал», — с некоторым пренебрежением сказал Слащёв. Он помнил, что у него в кармане нет даже пятидесяти лир, чтобы заплатить за сегодняшнюю ночь.

— Но и пятьдесят лир — это не сто, которые вы бы платили в «Империале» за самый дешевый номер, — Мустафа огорченно покачал головой. — Я понимаю: вы — генерал. Вы избалованы большими деньгами и роскошными апартаментами.

Слащёв понял, что в своем стремлении сбить цену он перестарался. И поэтому сказал:

— Нет, почему же! Жить, конечно, можно, но…

— Я вас понял! Сорок лир в сутки! И не будем больше торговаться! — торжественно провозгласил Мустафа, и добавил: — Сбавляю цену только потому, что вы мне понравились. Но при этом прошу выдать мне хотя бы небольшой аванс. Есть, знаете, такой закон, который я не хотел бы нарушать.

— Ну, что ж. Закон есть закон, — спокойно, не моргнув глазом, сказал Слащёв и при этом подумал, что той мелочи, которую ему оставил Василий, даже на жалкий аванс, конечно, не хватит. Но и уезжать отсюда на ночь глядя уже не хотелось.

— Видишь ли, деньги англичане переведут мне только завтра, — Слащёв одновременно продолжал лихорадочно соображать, что еще можно предпринять, если Мустафа заупрямится.

«Остается единственное: ехать в посольство, там фамилия «Слащёв» еще может открыть ему дверь какой-нибудь комнаты. Но есть еще извозчик и этот калмык, который потратил на него едва ли не полдня. С калмыком он еще бы как-нибудь договорился, ему терять особенно нечего. А вот извозчик пролетки? Он вряд ли согласится за имеющуюся у него мелочь отвезти их на улицу Истикляль, в российское посольство».

И тут вдруг его осенило: часы! Те самые, золотые, подаренные ему генералом Соболевским.

Слащёв поднял глаза на янычара и спокойно сказал:

— К сожалению, деньги… фунты стерлингов… мне доставят только завтра утром…

И он увидел, как глаза Мустафы потеряли свой блеск, выцвели, поскучнели.

— Но… — продолжил Слащёв. — Но у меня есть одна безделушка, которая, возможно, тебя заинтересует.

Он сунул руку в карман, нащупал цепочку и поднял над собой подарок генерала Соболевского. Часы на цепочке слегка раскачивались и поворачивались. Последние лучи вечернего солнца вспыхивали и переливались на его гранях, и эти отблески отражались в хищных глазах янычара.

— Золото? — сдерживая волнение, безразличным тоном спросил Мустафа.

— Разве не видно?

— На ходу?

— Странный вопрос. Я их выиграл в покер у великого князя Александра Александровича. Я так думаю, великий князь плохие часы носить бы не стал.

Слащёв еще раз слегка подкрутил цепочку, и часы снова медленно и тяжело сделали оборот, рассыпая вокруг себя золотые отблески.

— Сколько? — сглотнув слюну, спросил Мустафа.

— Нравятся, — убежденно сказал Слащёв.

— Назовешь приемлемую цену, куплю. А нет — не судьба.

— Сойдемся. Для начала, расплатись с извозчиком, — Слащёв затем указал взглядом на Жихарева. — И этому, твоему агенту, откинь от своих щедрот. Только сначала пусть занесут в дом вещи.

Мустафа и Жихарев удалились. Слащёв остался один. Он смотрел вниз, туда, где совсем близко, в заливе Золотой Рог, догорал его первый константинопольский день.


Глава 8

Количество кораблей российской эскадры, отдавшей якоря в заливе Мод и возле Принцевых островов, постепенно уменьшалось.

Несколько кораблей ушли в Сербию, которая пообещала принять у себя несколько тысяч беженцев.

Болгария, Румыния и Греция известили французское оккупационное командование, что могут принять у себя восемь тысяч беженцев — и еще несколько небольших судов огласили залив своими прощальными гудками.

Довольно не просто проходили переговоры Врангеля с французами и англичанами по поводу размещения армейских соединений на полуострове Галлиполи, на острове Лемнос и в Чаталджи.

Согласившись вначале разместить Первый армейский корпус на полуострове Галлиполи, французы снова и снова пытались переподчинить русскую армию себе.

Казалось, завершены все согласования и армия вот-вот отправится к месту своего постоянного размещения, как вдруг Врангель получил срочный пакет, в котором содержался новый приказ полковника Дюпре. В нем русское командование извещалось, что в каждом лагере (в Галлиполи, в Чаталджи и на Лемносе) учреждается должность командующего лагерем и эту должность будет исполнять французский офицер. «При этом офицере будет состоять русский комендант лагеря, который будет во всех случаях ему подчинен, каковы бы ни были их чины и звания», — говорилось в приказе.

Дважды перечитав приказ, Врангель так и не понял, зачем все это? Может, это полковник Дюпре все еще не мог успокоиться после своего унижения при первой встрече с русским генералом и всячески пытался ему мстить? Не похоже. Скорее всего, этот приказ тоже вписывался в те намерения французов потихоньку, не торопясь, уничтожить русскую армию.

Взбешенный этим приказом, Врангель в тот же день встретился с генералом Шарпи. Переводчика на это время в штабе не нашлось, и Врангель, вопреки всем своим правилам, перешел на французский, который неплохо знал, но из-за отсутствия постоянной языковой практики говорил медленно, иногда подолгу вспоминая нужные слова.

— Прошу мне объяснить, что бы это могло значить? — гневно спросил он, передавая французу приказ. — Это мелочная опека или тотальный контроль? Комендантом лагеря в Галлиполи мною уже назначен генерал-лейтенант Гореликов. Приказам какого французского лейтенанта он будет обязан подчиняться? И чьим приказам обязан подчиняться я? Полковника Дюпре?

Пробежав глазами приказ, генерал Шарпи смущенно сказал:

— Прошу прощения, генерал, этот приказ я сегодня же отменю.

— Еще раз попытайтесь меня понять, — продолжил наступать на Шарпи Врангель. — Русская армия — это русская армия и ничьим приказам, кроме приказов российских командиров, она подчиняться не будет.

Генерал Шарпи нахмурился, тон Врангеля показался ему обидным.

— Но ведь есть еще целый ряд вопросов, которые, хотим мы или нет, должны как-то урегулировать, согласовать.

— Согласовывать — да! — согласился Врангель и тут же добавил: — И только! Соблюдая при этом дружеский и неунижающий тон. Мы не Абиссиния и не Трансильвания, прошу все же это учитывать.

Сославшись на занятость, Врангель отказался позавтракать вместе с Шарпи и собрался уходить. Шарпи поднялся, чтобы проводить Врангеля к пирсу. В пути он примирительно сказал:

— Я понимаю вас, армия порядком подустала от этой бивуачной жизни на воде. Почему же вы сегодня не задали мне вопрос, который часто задавали в эти дни?

— Когда? — спросил Врангель.

— Принято окончательное решение: с завтрашнего дня начинаем расселять вашу армию. Надеюсь, эта весть несколько улучшит ваше настроение.

— Не та новость, которая может повлиять на настроение, — скупо сказал Врангель.

Едва Врангель вернулся на «Лукулл», как ему доложили о новой неприятности. Откуда-то узнав, что на следующий день корабли покинут залив Мод и увезут войска в места их постоянного проживания, небольшая часть солдат и офицеров взбунтовалась. Выяснилось: они подписали контракты с французским Иностранным легионом и настаивали на том, чтобы их переправили на берег.

Врангель решил: вступать в конфликт с французами еще и по этому поводу не имело смысла, и к вечеру около двух тысяч русских солдат и офицеров оказались на берегу, где их принимали французские вербовщики и уводили в заранее подготовленные в порту казармы.

Закипела также подготовка к отплытию из Константинополя. Путь до полуострова Галлиполи был недальний, немногим больше ста миль. Домашнее дело. Но русские военачальники предварительно там не побывали. Поэтому никто толком не знал, что представляет этот полуостров сегодня, насколько он пригоден для проживания крупного воинского подразделения.

Было лишь известно, что он не так давно сильно пострадал от землетрясения, а чуть позже, в пятнадцатом, был основательно разрушен варварскими артиллерийскими обстрелами англичан и французов. Но восстановлены ли разрушенные здания, было неизвестно.

Комфорта французы, и верно, не обещали. Но на особый комфорт никто и не рассчитывал. Было также понятно, что все уцелевшие лучшие жилые здания в самом городе Галлиполи заняли французы и абиссинцы. На вопрос, какие воинские подразделения и сколько офицеров можно будет разместить в городе, Врангель ответа не получил.

На всякий случай Врангель решил подстраховаться и на транспортах «Херсон» и «Саратов», которые первыми уходили в Галлиполи, велел разместить также технические и вспомогательные подразделения. Им вменялось в кратчайшие сроки подготовить жилье для всех тех, кто прибудет на полуостров позже. И уж, во всяком случае, не встретить измученных солдат и офицеров врасплох.

Командовать Первым армейским корпусом, отбывающим в Галлиполи, Врангель хотел вместо приболевшего Кутепова назначить генерал-лейтенанта Витковского. Но Кутепов отверг это предложение. Превозмогая себя, еще накануне вечером он переселился на «Херсон» и вместе с первыми транспортами отбыл на полуостров.

Больше суток транспорты шли по Мраморному морю. Сеял затяжной мелкий дождик, и в такую пасмурную погоду оно было неприветливое и ничем не отличалось от Черного. Лишь волна, казалось, была здесь не такая злая.

Далеко от берега транспорты не отходили. На протяжении всего светлого времени суток по правому борту постоянно виднелись скалистые зубчатые фракийские берега. А над судами постоянно висел разноголосый гомон таких же, как и на Черном море, драчливых чаек.

Кутепов до глубоких сумерек не уходил с верхней палубы транспорта. А едва стало светать, снова продолжал под дождливой моросью вглядываться в чужие берега.

— Вы бы, Лексадр Павлыч, не шутковали с организьмой. Тольки хворь в ей раздуваете, — накидывая на Кутепова сухую брезентовую накидку, ворчливо сказал ему старый денщик Беба. Была ли это его фамилия или, быть может, присохшее к нему с детских лет ласкательное имя, никто не знал. Не знал этого, вероятно, и Кутепов, хотя денщиком у него Беба служил еще с «Ледового похода». Тогда он выходил Кутепова после жесточайшего тифа, в результате заразился сам. И Кутепов ночами просиживал над бредящим в горячке денщиком. С тех пор они не расставались.

— Морской воздух хворь убивает, — объяснил Бебе Кутепов.

— Ага! Откудова тут морскому воздуху взяться? Одна сырость небесна. А в ей, дохтор рассказывал, вредоносная микроба заводится.

— Иди, поспи, — миролюбиво отмахнулся от Бебы Кутепов.

— Не спится, Лександр Павлыч. Хочу высказать вам одну свою наблюдению. В молодости мог сутками спать, хоть на перини, хоть не сене. А счас — не-е. Счас все думаю и думаю. Чуток посплю и опять зачинаю думать.

— О чем?

— О Расее.

— Интересно, что ты о ней думаешь? — улыбнулся Кутепов.

— Тода спервоначалу задам вам одну заковыристу загадку, — решительно сказал Беба.

— О России?

— Об ей. Усе говорять, шо большевики — безбожники. Так? Нет?

— Ну, может, не все, но явное большинство. Это бесспорно.

— В чем и загадка! Скажить, почему тогда Господь до их свой светлый лик повернув? Это шо ж получается? Вроде как оны, безбожники, лучшее для Господа, чем мы, сплошь православни христиани? В чем тут закавыка?

— Ну, и в чем? — Беба даже развеселил Кутепова, отвлек его от мыслей о предстоящей высадке на берегу.

— Я так мыслю, Лескадр Павлыч, шо Господь в таком громадном хозяйствии не успевае сам со всем управляться. Ну, не под силу такое одному. А он, видали на иконах, уже старенький. Я и подумав, ваше превосходительство, а не може такое быть, шоб большевики ему зачали помогать? Война, народу убивають — не счесть. Поди там, в такой круговерти, разберись, который тут верующий, а который большевик! От оны и пристроились в помощники. Не открою вам секрета, если скажу: в нашей земной жизни от помощника зачасту больше зависит, чем од його начальника. Чуете, куда веду? Пока Господь там разберется кого куда, а помощники уже вспели все переиначить.

— А ты, брат Беба, еретик! — сказал Кутепов.

— Ни в коем случае, ваше превосходительство, — замотал головой денщик. — Хрещеный, в церкву хожу, свечки ставлю, споведуюсь. В Господа нашего истинно верую. Токо никак не пойму, за шо он так на Рассею прогневався?

— Этого не только ты, этого никто не понимает.

— От! И вы, хоть и учени, в ниверситетах учились, а тоже, видать, не до всего пока докопались, — подвел итог беседе Беба и покинул палубу.

Слева по борту, едва видимый в дождевой мороси, темным остроконечным холмом возник над водой скалистый остров Мармара, который и дал название морю. Возможно, в солнечную погоду он был разноцветный, веселый и издали смотрелся, как мрамор. Сейчас же, в серых рассветных сумерках, он выглядел темно-серым печальным булыжником.

Часа полтора спустя они миновали выступающий далеко в море мыс Карабурун.

Вскоре берега стали сближаться, и транспорты втягивались в скалистый коричневый коридор древнего Геллеспонта, позже названного Дарданеллами.

По обоим берегам гирла Кутепов увидел несколько древних прямоугольных зданий. Вероятно, они служат убежищем рыбакам или пастухам, а в давние времена в них скорее всего находилась охрана входа в пролив или таможня, давившая непомерными налогами торговый люд, пробивавшийся в Европу.

Внизу, у самой кромки воды, вглядывался своим единственным глазом в морскую даль такой же старинный, но все еще действущий маяк.

Какое-то время они плыли по проливу, его берега были до скуки ровные, лишь слева вдали стали возникать невысокие холмы и крохотные лесочки.

— А сам город еще далеко? — спросил Кутепов у капитана, вглядываясь в дождевую морось. Похоже, ему уже не терпелось увидеть конечную цель их вынужденного путешествия. За дни эвакуации, потом за последовавшими пустыми днями в заливе Мод, он, как и все, устал от разлагающего безделья.

На его глазах падала армейская дисциплина. Рушилась армия. И он стремился поскорее приступить к делу. К любому делу. Чтобы ни у кого — ни у солдат, ни у офицеров — не было ни минуты свободного времени. Потому что праздность разлагает не только тело, но и душу. Работа, созидательное дело — лишь они помогут пережить армии ее тяжелое крушение.

— Как вон тот мыс пройдем, так за поворотом и откроется город, — пояснил капитан и тут же добавил: — Ничего такого. Серый и скучный. Может, когда и был красивый, да только война съела его красоту.

За крутой излучиной вдоль пролива потянулись старые, опаленные солнцем и отмытые дождями деревянные бараки. Кутепов понял: это уже начинался город Галлиполи. Но как ни вглядывался в бинокль, ничего в серой мороси увидеть не мог. Дальние дома лишь угадывались и в тумане они выглядели какими-то фантасмагорическими конструкциями.

Пока транспорты искали удобное место для швартовки, Кутепов с Витковским одновременно первыми оказались на берегу. Витковский весь путь от Константинополя проделал на «Саратове».

По деревянной лесенке они поднялись на вымощенную булыжником набережную и неторопливо прошли к двум портовым домикам, которые стояли на самом краю обрыва, прямо над причалами. Вероятно, это были портовые службы, но они были пусты.

Их никто не встречал. Лишь два темнолицых зуава с любопытством и удивлением их рассматривали. Видимо, им еще не доводилось видеть ни русских, ни русскую армейскую форму.

Они пошли дальше, и лишь теперь увидели то, что не смогли рассмотреть издали в серой мороси дождя. Какое-то время они шли по городу, которого не было. Они видели лишь фундаменты прежде стоявших вдоль дороги домов, переступали через останки ажурных каменных заборов, остовов фонтанов, куски мраморных деталей были украшены изящной резьбой.

Судя по обломкам штукатурки, останкам не до конца уничтоженных стен и фундаментов, когда-то это были красивые и богатые дома, причудливые фонтаны украшали их дворики.

Уцелевших домов в центре города было мало. Иные были отремонтированы, какие-то только одевались в леса, но многие уже который год ждали своих хозяев или, возможно, были навсегда покинуты.

Кое-где среди не до конца разрушенных домов можно было заметить признаки жизни. Окна были застекленные, под навесом чем-то занимались люди. Они были целиком поглощены своим делом и совершенно не обращали внимания на прохожих. Весть о том, что сюда, к ним, пришли транспорты с российскими солдатами, до них еще не дошла. Они еще не знали, что в ближайшие дни их жизнь круто изменится.

Иногда Кутепов и Витковский видели рядом с уцелевшими стенами домов недавно вырытые землянки. Они были обжитые, кое-где из жестяных труб сочился жидкий дымок.

На большой площади стояла уже отремонтированная мечеть, но пока еще с разрушенным минаретом. Площадь мало пострадала. Здесь почти все дома уцелели. Видимо, те, разрушенные, чем-то напоминали эти. Они были украшены резьбой по камню или витиеватой лепниной, с крышами, крытыми богатой черепицей.

От площади уходили в стороны узкие переулки, застроенные длинными неуклюжими амбарами. Некоторые тоже были разрушены, иные недавно отремонтированные, они выделялись кирпичными или каменными заплатами. Неторопливое время залечивало понесенные городом тяжелые раны.

В одном из переулков они вышли к двум пустым, без дверей, караван-сараям. Вошли внутрь. Здесь было сумеречно, под ногами шелестела занесенная сюда еще с лета высохшая трава.

— Вполне, — удовлетворенно произнес Витковский. — Во всяком случае, человек до пятисот могут ночь пересидеть. Вместо двери какой-нибудь кусок брезента повесим.

— Посмотрим, что представляет второй караван-сарай, — сказал Кутепов.

Но во второе каменное здание они войти не успели. На них вышел, скорее даже выскочил, запыхавшийся французский подполковник. Худенький, маленький, с едва заметными тоненькими усиками, в песочного цвета форме колониальных войск, он был похож на задиристого мальчишку. Его сопровождали два зуава, возможно, те же самые, которые с любопытством рассматривали русских в порту.

— Рад приветствовать вас в Галлиполи! — все еще тяжело дыша, выпалил подполковник по-французски: — Командир здешнего оккупационного корпуса подполковник Томассен! — без передышки, такой же скороговоркой, представился француз и продолжил: — Кто-нибудь из вас говорит по-французски? Черт возьми, я сегодня, как назло, отпустил переводчика.

— Не волнуйтесь, подполковник! — по-французски сказал Витковский. — Это нам надо волноваться.

— Что-то случилось? — испуганно воскликнул Томассен. — Вам надо было сначала зайти ко мне в комендатуру. Я бы выделил вам сопровождающего.

— В этом пока не было необходимости. Мы имели немного свободного времени и решили познакомиться с достопримечательностями города. К сожалению, его вид не ласкает взгляд.

— Война, — вздохнул Томассен.

— Война закончилась здесь пять лет назад. Неужели за пять лет никто из вашего командования ни разу не побывал здесь?

— Нет, почему же! Здесь был даже Верховный комиссар Франции по оккупационным делам генерал Пеллё. Да, и еще командир французского оккупационного корпуса генерал Шарпи, — Томассен не сразу понял, к чему русский генерал задал этот вопрос, но, о чем-то догадываясь, ответил: — Восстанавливать город мы не собирались. И не собираемся. Турки могли бы меньше потратиться на войну, и им совсем не пришлось бы тратиться на восстановление города.

— Мы не о том, — и Витковский жестко спросил: — Но неужели ваши генералы не поняли, что здесь негде расположить армейский корпус плюс какое-то количество беженцев — родителей, жен и детей наших солдат и офицеров.

— По поводу гражданских! — Томассен петушком бросился защищать своих генералов. — Франция не брала на себя никаких обязательств по поводу беженцев.

— Вы плохо читали Соглашение, подписанное нашим Главнокомандующим Врангелем и вашим комиссаром Пеллё. Не станем сейчас выяснять, кто из нас прав. Часть корпуса уже здесь, остальные прибудут в ближайшие дни. Всего около двадцати шести тысяч человек. И нам не спорить надо, а думать, где их разместить.

— Кого-то вы расселите в городе, — сказал Томассен. — Есть пустые здания, есть амбары, бараки, караван-сараи. Тысяч пять, пожалуй, можно будет разместить. Предварительные прикидки мы делали.

— А остальных? — жестко спросил по-французски Кутепов, до сих пор все время молчавший.

— О, генерал тоже знает французский, — обрадовался Томассен и, улыбнувшись, добавил: — Значит, договоримся.

— Я и с турками, если понадобится, смогу договориться.

— Не понял, что имеет в виду генерал? — удивленно спросил Томассен.

— Когда жизнь берет за горло, находишь язык, чтобы договориться. Только и всего, — на чистом глазу ласково ответил Кутепов и снова настойчиво спросил: — Так куда остальных?

— С генералом Пелё мы обсуждали эту проблему. «Солдат есть солдат» — сказал мне тогда генерал Пелё. Солдат, если хочет выжить, найдет выход из любого, даже безвыходного положения. Но тем не менее сюда доставили достаточное количество палаток.

— Вы забываете, сейчас зима. Не сегодня, так завтра начнутся морозы.

— Солдат есть солдат, — повторил Томассен.

— Что толку искать у этого болвана понимания, а тем более сочувствия, — мрачно сказал Кутепов Витковскому по-русски. — Пока не начали разгрузку, надо бы сейчас посмотреть, что они нам предлагают. А нет, развернемся и уйдем обратно в Константинополь.

— Но это же скандал, — сказал Витковский.

— Господа, я не знаю русского, — обиделся Томассен. — Давайте все же уважать друг друга.

— Мы как раз об уважении и говорили. Нам показалось, что уважение — это не совсем то, что испытывает к нашим солдатам Франция.

— Вы напрасно обижаетесь, — поджал губы Томассен. — В пятнадцатом я две недели провел на этом полуострове. И тоже в палатке. И тоже зимой. И, представьте себе, выжил. Я мельком видел ваших солдат. Молодые, здоровые. Турецкая зима им будет нипочем.

— Не станем спорить. Российский солдат покрепче ваших зуавов. Но он три года не выходил из боев, не имел ни дня передышки. Надо бы ему и отдохнуть.

— Понимаю вас, — согласился Томассен. — Предлагаю перейти ко мне в комендатуру и начать уже официальные переговоры.

— А разве они еще не начались?

— Нужно соблюсти все формальности. Зафиксировать все на бумаге. Покажу вам карту местности, где намереваемся разместить лагерь. Хорошее место, совсем близко от города. Вам понравится.

— Все формальности можно соблюсти и позже, — сказал Кутепов. — А что касается карты… Коль это близко, не лучше ли сейчас же отправиться на местность и, как говорят в России, потоптать ее ногами?

— Вы думаете? — обескураженно спросил Томассен и, немного помедлив, обернулся к своим зуавам, что-то сказал им по-арабски. Щелкнув каблуками, один из них удалился. И уже вскоре, буквально через пару минут, вернулся, держа за поводья трех низкорослых лошадок.

Кутепов посмотрел на лошадок, перевел взгляд на Томассена:

— Не обессудьте, подполковник. Но мы снова перейдем на русский. Так нам легче обсудить некоторые наши внутренние проблемы.

— Не возражаю.

— Не будем терять время, Владимир Константинович. Возвращайтесь в порт и начинайте разгрузку, — сказал Кутепов Витковскому. — Ни на что хорошее надеяться не приходится. Не занятых в деле солдат и беженцев отправляйте сюда, в караван-сараи. До ночи еще есть время, чтобы разместить всех под крышей. А с утра начнем строить лагерь, если, конечно, нас удовлетворит предлагаемое ими место. Нет — найдем иное.

— Лучше бы, конечно, в самом городе, — сказал Витковский.

— Десятитысячный городок будет не в состоянии вместить в себя еще двадцать шесть тысяч. Он не приспособлен для такого количества людей. Но и это не главное.

— Тогда что же?

— В городе мы не сможем вернуться к строгой воинской дисциплине. А без нее корпус может превратиться в некую запорожскую вольницу.

— Печальное пророчество, — вздохнул Витковский.

— К сожалению, это жестокая реальность.

Витковский вернулся в порт. Томассен взялся сопровождать Кутепова.

Сразу за городскими развалинами потянулись унылые пустыри. Они были совершенно не обжиты: ни садов, ни огородов, не было даже деревянных пастушьих убежищ от непогоды — ничего. Мокрое, чавкающее под копытами лошадей пустынное пространство, устланное иссохшей в жаркие дни полынью, чебрецом и другими незнакомыми Кутепову травами. Редкими крохотными островками гляделись на равнине растерявшие листву низкорослые кустарники. Где-то совсем неподалеку неторопливо покачивал свои воды пролив, но его отсюда не было видно, он лишь угадывался по снующими над ним сварливыми чайками.

Унылая и печальная равнина.

Вскоре они выехали на едва заметный пригорок.

— Отсюда будет замечательно виден весь ваш лагерь, — указал Томассен перед собой.

Но там, куда указывал Томассен, было все тоже, такой же кладбищенский пейзаж.

Взгляд Кутепова задержался на словно высаженной садовником ровной полоске кустарника.

— Что там? — указал Кутепов.

— Речка. Точнее, речушка, ручеек, — пояснил Томассен. — Говорят, зачастую летом она пересыхает. Но, будем надеяться, вам повезет.

— Река, речка, ручеек, — хмыкнул Кутепов. — Если это речка, у нее должно быть название.

— Совершенно верно, — Томассен обернулся к сопровождающему их зуаву, о чем-то его спросил.

— Он говорит, турки называют ее Бююк-Дере. Но что это означает, он не знает.

Они подъехали к берегу речушки, слезли с коней. И зуав тут же повел их поить. Кони, отфыркиваясь, пили воду.

— Пресная, — сказал Томассен. — Вашим солдатам хватит на все их нужды.

Речушка была веселая, говорливая. Все ее дно было усеяно большими и малыми, отполированными водой, разноцветными камнями. Камни образовывали заводи и перекаты, и вода, устремляясь к проливу, с журчанием и клекотом пробивалась между ними.

Этот ручей был, пожалуй, тем единственным греющим сердце впечатлением от поездки Кутепова к будущему лагерю. Хоть одна проблема из множества — снабжение лагеря пресной водой — решалась безо всякого труда. Остальные предстояло решать, прилагая неимоверные усилия.

Рассматривая раскинувшуюся перед ним долину, Кутепов почему-то вспомнил героя его давней юности Робинзона Крузо. Разве знал он, ступив на необитаемый остров, какие трудности ему предстоит преодолеть? Но он был один и отвечал только за себя. Под командованием Кутепова было двадцать шесть тысяч таких робинзонов, за которых он отвечал. Перед ним простиралась скучная безжизненная долина и, как некий подарок судьбы, весело звенела и журчала, вселяя уверенность, торопливая речка с пресной водой.

Глава 9

После отплытия «Херсона» и «Саратова» в Галлиполи Врангель нервничал. Собственно, он нервничал с тех самых пор, как эскадра бросила якоря в заливе Мод возле Константинополя и частично у Принцевых островов. Не было дня, чтобы он не ощутил недружественное отношение французской оккупационной администрации к его армии и в какой-то степени и к нему самому.

Во время переговоров с французами там, в Крыму, в тяжелые дни отступления, никогда, ни разу не возникли разговоры о том, что после эвакуации его армия должна будет находиться в подчинении у французов. Эти разговоры возникли только здесь, в Константинополе. А это настойчивое желание отобрать у них оружие? А попытки раздробить армию и разбросать ее мелкими беспомощными, не имеющими возможности постоять за себя, подразделениями в разные, удаленные друг от друга места оккупированной французами турецкой территории?

Какие еще планы вынашивали французы, чтобы раздробить и затем уничтожить русскую армию? Врангель подумал, что это может проявиться в Галлиполи, едва «Херсон» и «Саратов» прибудут туда.

А между тем прошло уже едва ли не двое суток, как транспорты прибыли в Галлиполи, но от Кутепова все еще не было никаких вестей.

Врангель не терпел ожиданий. Неизвестность изматывала его даже больше, чем неудачи в боях. При поражениях приходилось сосредотачиваться, собираться с силами, производить какие-то действия. Ожидание же — это тупая, растворенная в неизвестности, тишина, съедающая секунды, минуты и часы и без того короткой жизни.

С возрастом он научился бороться с ожиданием. Потраченное на него время, считал он, лучше использовать на действия.

В полдень он вызвал к себе капитана «Лукулла» и велел ему поднимать якоря.

— Куда? — спросил капитан.

— В Галлиполи.

— Но французы меня предупредили, что для выхода в Мраморное море необходимо получить разрешение оккупационных властей.

— Черт знает что! — вспылил Врангель. — Они пытаются также не выпускать меня на берег. Говорят, во избежание каких-либо неприятностей, я могу иногда погулять где-нибудь за городом, и лучше в штатском платье. Эдаким Рокамболем! — и добавил: — Но оказывается, что я и плыть на своей яхте никуда не могу?

— Выходит, так, ваше превосходительство, — согласился капитан и затем предположил: — Может, боятся за вашу безопасность.

— Они просто хотят запереть меня в каюте, чтобы я ничего не предпринимал. Вероятно, они думают, что мы ничего не знаем о Севрском мирном договоре, — Врангель поднял взгляд на капитана: — Вы-то с ним ознакомлены?

— Да, конечно.

— Так чего же мы боимся! Мраморное море, равно как и проливы, объявлены свободными для мореплавания всех стран. Или вам надо их особое распоряжение? — распалял себя Врангель.

— Так что, на Галлиполи? — вместо ответа еще раз спросил капитан.

— Да.

Покидая каюту, капитан остановился у двери, спросил:

— Ну, а если они все же задержат нас, ваше превосходительство? Надеюсь, вы расскажете им об этом договоре?

— На Галлиполи! — свирепо повторил Врангель.

Вскоре на нижней палубе и по трюму яхты забегали матросы, заработал двигатель, и «Лукулл» стал медленно пробираться среди густо заполнивших залив русских, английских и французских военных кораблей.

Врангель поднялся на палубу. Вскоре, покинув свою каюту, к нему присоединился и Котляревский, с недавних пор он тоже обитал на «Лукулле». Он огляделся вокруг и даже прикрыл глаза от бьющего в них ослепительного света.

Парусники, серые и мрачные громады военных кораблей, и даже сам Константинополь — все это в одночасье приобрело праздничный вид. После двух суток нудного мелкого осеннего дождя выглянуло солнце, и все вокруг вдруг засияло, заблестело и, как в зеркале, отразилось в спокойных водах залива.

Врангель, поднеся к глазам бинокль, рассматривал корабли союзников. Не в пример первым дням, когда эскадра только появилась в заливе, сейчас мало кто обращал внимание на русские суда.

Тогда, овеянные фантасмагорическими слухами о тяжелом, но романтическом поражении, они вызывали жгучий интерес. Сейчас же к ним привыкли: у русских издавна все не так, то рабочих где-то, в каком-то захолустье, расстреляют, то переворот устроят и назовут его революцией, то на императора своего руку поднимут. Ладно, расстреляли бы только царя, нет же, казнили всю семью, вместе с пятью малыми детьми.

Вот и рассматривали их в бинокли, ожидая увидеть звероподобных, похожих на медведей, волосатых свирепых мужиков. А они, оказывается, ничем особенно не отличаются ни от французов, но от англичан — такие же веселые и печальные, так же страдающие от голода и холода. Обычные люди. И интерес к ним постепенно угас.

Врангель скользнул биноклем в сторону константинопольских причалов, туда, где был пришвартован «Вальдек Руссо», и глаз в глаз встретился сразу с четырьмя биноклями, направленными на него. Должно быть, и адмирал Дюмениль, и граф Де Мартель, и генерал Шарпи и их именитые гости пытались понять смысл маневра «Лукулла».

— Ну, что смотрите?.. Смотрите! — услышал Котляревский тихий, но гневный голос Врангеля. Он догадался, кому адресовались эти слова, и понял: командующий взбунтовался. А он тем временем продолжил: — А вот спрашивать у вас, как нам жить — увольте!

— Вы о чем, Петр Николаевич?

— Что? — Врангель не сразу понял, о чем его спрашивает Котляревский, и лишь спустя какое-то время, слегка поостыв, сказал: — Они, видите ли, решили, что я, прежде чем сделать какой-то шаг, буду у них испрашивать разрешение. Не-ет, господа хорошие! Уважая ваши, мы все же будем жить по своим, российским законам.

— Но в чем конкретная причина вашего недовольства?

— Мне необходимо посетить Галлиполи. Но выясняется, что без их разрешения меня не выпустят из залива.

— Вероятно, это требование распространяется не только на нас, — примирительно предположил Котляревский.

— Они просто хотят нас унизить, — Врангель не слушал довода Котляревского. — Указать нам наше место — в собачьей будке.

Котляревский знал, в такие минуты Врангель почти неуправляем. Все ошибки последнего времени он совершал вопреки логике и здравому смыслу, но из упрямства или в минуты гнева.

— Я так понимаю, мы отправляемся в Галлиполи? — спокойно спросил Котляревский.

— Да! Вторые сутки оттуда не поступило никаких вестей. Что с транспортами? Как они туда добрались? Где и как обустраиваются люди? В конце концов, я хочу выяснить причину их молчания.

Котляревский молча отошел. Он понимал, что эта истеричная вспышка гнева — результат нервного перенапряжения последнего времени: неудач и поражений в крымских боях, неурядиц во время эвакуации и конфликтов с французской оккупационной администрацией уже здесь, в Константинополе. Теперь Врангелю надо немного побыть в одиночестве, и он вновь вернется в свое обычное, умеренно-добродушное состояние.

Надо думать, и командующий морской дивизией Леванта контр-адмирал Дюмениль, и верховный комиссар Франции в Константинополе граф де Мартель, и командир французского оккупационного корпуса контр-адмирал Шарпи догадались, куда направляется «Лукулл». Разрешения о выходе в Мраморное море, установленное Компанией черноморских проливов, русские запрашивать не стали. Главнокомандующий русскими войсками решил показать французам свою независимость.

Вероятно, тогда они и надумали укротить строптивого русского генерала. Во всяком случае, последствия этого генеральского бунта не замедлили вскоре сказаться.

Но это будет чуть позже. А сейчас они решили не вступать с Врангелем в конфликт и задерживать «Лукулл» не стали.

На рассвете, когда они миновали мыс Карабурун, небо вновь затянуло, и снова посыпался больше похожий на туман, тихий мелкий дождик.

— Я уж думал, в Турции не бывает нашей российской хляби, тут прямо-таки Лондон, а не Мраморное море, — сказал Врангель, зябко поеживаясь и натягивая на себя принесенную Уваровым брезентовую накидку.

— Турция. Зимы здесь другие, теплые, но большей частью тоже мокрые, — отозвался Котляревский.

Когда совсем рассвело, они вошли в гирло Дарданелл, и уже вскоре Врангель и Котляревский увидели искалеченный войной городок Галлиполи, приткнувшуюся носом к берегу французскую канонерку и оба российских транспорта, вставшие на якоря неподалеку от берега: мелкое дно залива не позволяло большим морским кораблям пришвартовываться непосредственно к причалам.

На «Херсоне» и «Саратове» кипела работа. Одни, тяжело груженые шлюпки, отчаливали от кораблей и направлялись к причалам, а другие, пустые, тут же ставали под загрузку. Их заваливали всем тем, что необходимо в оседлой бивуачной жизни.

И разнонаправленное движение пустых и груженых шлюпок, и сумятица матросов и солдат на причалах, подхватывающих доставленные тяжести на плечи и с ленивыми криками «Берегись» поднимающих их на береговой пригорок — все это напоминало растревоженный муравейник.

Врангель еще издали увидел Кутепова, стоящего на верхней палубе «Херсона». «Лукулл» приблизился к транспорту и осторожно притерся кранцами. Грузный Кутепов легко, по-молодецки, перепрыгнул на яхту Главнокомандующего.

— Недавно, помнится, ты еще хворал. Не молодился бы! — добродушно упрекнул Врангель Кутепова.

— Тут похвораешь! — Кутепов указал глазами на броуновское движение на воде и на берегу и добавил: — Стараюсь не уступать молодежи. Затопчут!

— Почему не сообщили о прибытии? — с места в карьер начал допрос Врангель. — Что происходит?

— Рация вышла из строя, ваше превосходительство. Радисты обещают сегодня наладить.

— Могли бы связаться с помощью французов.

— Очень уж не хотелось у них одалживаться. Тем более что ничего непредвиденного не произошло. Людей пока кое-как на ночлег разместили в пустующих бараках. Так что крыша над головой есть. Питанием тоже французы пока обеспечили.

— Какие отношения с французами? Как встретили?

— Сухие. Так и встретили, без поцелуев.

Они спустились в шлюпку и тут же, после десяти взмахов веслами, оказались на берегу.

Разгрузкой обеих транспортов командовал генерал Витковский. Он стоял среди снующих вокруг него солдат и матросов и почти безмолвно, одним взмахом руки, направлял грузы в разные выросшие на берегу штабеля.

Чуть поодаль за разгрузкой наблюдали зуавы. Они топтались на одном месте, возможно, ротозейничали, но скорее всего по приказу своего командования следили за разгрузкой. Когда одни уходили, на их месте тут же оказывались другие и продолжали внимательно смотреть за гостями.

Заметив на берегу Врангеля и Кутепова, Витковский подошел к ним и, откинув за спину мокрый капюшон плаща, поздоровался.

— Сколько еще времени займет разгрузка? — указав на штабеля, спросил Врангель.

— Стараемся. Предполагаю, дня за три управимся. Нашли пустующие барак и караван-сарай, на первое время устроим в них склады.

— Что с жильем?

— Городок с Александром Павловичем мы еще не до конца исследовали. Но одно уже ясно: кроме штаба и самых нужных служб, вряд ли еще удастся что-либо разместить. Поэтому уже завтра приступаем к созданию палаточного городка. Если на неделю, ваше превосходительство, вы еще задержите сюда отправку наших солдат и офицеров, вчерне мы весь лагерь наметим. А поставить палатки — дело пары дней.

— Да, уж этим занимайтесь в первую очередь. Зима, она и в Турции зима, — заметил Врангель.

— Палатки — не окопы, ваше превосходительство. Пули не свистят, как-то обживемся, — и, оглядевшись по сторонам, Витковский приблизился к Врангелю. — Я о другом хотел посоветоваться, — он взглядом указал на поодаль наблюдающими за ними зуавами. — Не правятся мне эти зеваки. И днем и ночью здесь топчутся. И уж очень внимательно все глазами прощупывают.

— Да и пусть смотрят! — махнул рукой Врангель. — Что вас смущает?

— Видите ли, ваше превосходительство, у нас на двух бортах очень приличный излишек оружия. Личное меня не беспокоит. А вот как быть с излишком? Не хотелось бы с ним расставаться. Не приведи Господь, а вдруг и здесь пригодится?

— Не расставайтесь.

— Вдруг заметят, шум поднимется? Опять о конвенции вспомнят.

— Что предлагаете? — спросил Врангель.

— Думаю, ночью, когда зуавы не такие бдительные, спустим его с транспортов под воду. Оно у нас смазано и упаковано. Когда остальные все сюда прибудут, как-то исхитримся, незаметно его поднимем.

— Мысль неплохая. Коль другого ничего придумать нельзя, поступайте так, — согласился Врангель.

Заметив какую-то заминку, Витковский извинился и бросился туда разбираться.

Врангель и Кутепов пошли по брусчатке к мечети. Вскоре их догнал Витковский. И уже втроем они обошли площадь, Врангель с печальным интересом разглядывал израненные и искалеченные войной дома.

— И много разрушений в городе? — спросил он.

— Почти половина города изрядно пострадала: многие здания разрушены до фундамента, кое-где сохранились стены. Поэтому у нас оставался только один выход: построить неподалеку отсюда палаточный городок. Если будет желание и время, можно будет взглянуть. Хотя, по правде, смотреть пока еще почти нечего, ставим первые палатки, — доложил Кутепов.

— Думаешь, ограничусь докладом? Обязательно посмотрю.

Пошли дальше вдоль высокого каменного забора, частично разрушенного артиллерийским обстрелом. Еще не так давно он ограждал богатый дворец, от которого осталась только груда камней, мрамора и стекла.

Через пролом в заборе они вошли во дворик, чтобы лучше рассмотреть развалины, и неожиданно увидели сидящих вдоль забора на корточках человек десять солдат. Штаны у всех были приспущены, они испражнялись.

— А эт-то еще что т-такое! — зашелся в гневе Врангель. — Встать!

Только один солдат встал, подтянул штаны, остальные не шевельнулись.

— Дизентерия, Петр Николаевич, — объяснил Кутепов. — Нынешней ночью трое преставились.

Болезнь уже настолько вымотала солдат, что они с тупым безразличием продолжали смотреть на генералов. Явись сюда хоть сам дьявол, они бы не поднялись с корточек.

— Ладно, ладно! — смягчился Врангель. — Только вы бы… того… хоть где-нибудь в развалинах спрятали свой срам. В госпитале, поди, клозет есть?

— Только вчера дом под госпиталь подобрали, — сказал Витковский. — Хворых человек тридцать. А клозет всего на одно очко.

— Может, зайдем в госпиталь, Петр Николаевич? — предложил Кутепов и указал на лишь немного пострадавшее толстостенное прямоугольное здание. Его предназначение в прежней жизни города определить было трудно.

— Врачи есть? — спросил Врангель.

— Пока один. Наш, армейский, Александров. И три медсестры из беженцев — жены наших офицеров, — пояснил Витковский.

— Ну, и не будем им мешать. Пусть работают, — торопливо отказался от посещения госпиталя Врангель.

— И лекарств никаких, — пожаловался Витковский.

— Александрову скажите: попрошу французов направить сюда все необходимое, и в первую очередь лекарства. От дизентерии в том числе.

Они снова вернулись к берегу. Кутепов попросил добыть у французов лошадей. Ожидая, они наблюдали за разгрузкой.

И тут Врангель вдруг услышал доносящиеся издалека непривычные звуки. Похоже, кто-то пел. Он стал прислушиваться. Точно, звучала песня. Он однажды ее уже слышал, там, на «Генерале Корнилове». Теперь она перекочевала на «Херсон».

— …Ехал я далекою дорогой,

Заглянул погреться в хуторок.

Да, это была она, чья-то бесхитростная, но такая душевная песня. И голос тот же. И слова. Он еще подосадовал тогда, что кто-то не дал солдату допеть песню до конца.

— Эх, встретила хозяйка молодая,

Как встречает родного семья,

В горницу…

И оборвалась песня: внизу, возле «Херсона» раздался чей-то грубый командный голос:

— Эй, вы там! Нельзя быстрее? Не на курортах!

И на транспорте зашевелились, стали торопливее загружать в ожидающую своей очереди шлюпку ящики, бочки.

Врангель спустился вниз, на пирс, увидел поручика, непосредственно командующего разгрузкой «Херсона». Это был усатый старослужащий из терских казаков. Из-под его лихо заломленной папахи выбивался седой, но пока еще густой непокорный чуб. Казак стоял на пирсе и, время от времени покрикивая, делал какие-то пометки в потертой тетрадке.

— Скажи-ка служивый, кто это у вас на «Херсоне» только что пел? — спросил Врангель.

— Дисциплину не нарушали, ваше превосходительство! — по-своему понял поручик вопрос Главнокомандующего. — Дал им десять минут на перекур!

— Я не о том. Хорошо пел.

— У нас тут усе такие, ваше превосходительство! Усе поють!

— А вот сейчас кто пел? — спросил Врангель.

Одна из только что загруженных шлюпок, едва не черпая бортами воду, притерлась к пирсу, и четверо солдат ее тут же стали разгружать.

Поручик обратился к одному из солдат, сидевшему на веслах.

— Слышь, Самохин, от их превосходительство интересуются, шо у нас там за соловей завелся?

— Не знаю, — лениво отозвался Самохин. — У нас все горластые!

— Я и говорю, ваше превосходительство, у нас усе поють, — подвел итог расследованию поручик. — Особливо, ежели энто… под настроению.

Томассен был сама любезность. Для поездки Врангеля на место будущего лагеря он выделил трех лошадей и даже предложил себя в качестве провожатого.

Но Витковский сказал, что в этом нет никакой необходимости: дорога до будущего лагеря им уже хорошо знакома, там уже ведутся работы. Поездка туда чисто ознакомительная. Никаких вопросов, касающихся французской стороны, у них нет, и на ближайшие дни не предвидятся.

— Но я все же надеюсь, что генерал Врангель навестит нас. Ну, хотя бы даже для личного знакомства.

— В планы Главнокомандующего я не посвящен, — сказал Витковский. — Но обязательно доложу ему о вашем желании встретиться.

Долина, которая всего лишь несколько дней была необитаемой, унылой и скучной, сейчас несколько видоизменилась и ожила. Насколько хватал глаз, она была теперь усеяна крохотными каменными пирамидками и вбитыми в землю деревянными колышками. Несмотря на мелкий сиротский дождик, вдали маячили солдаты, они продолжали размечать будущий лагерь. Кое-где уже вставали первые палатки, возле них тоже суетились солдаты.

— Ну, вот здесь! — с некоторым удовлетворением в голосе сказал Кутепов и смолк, ожидая ответа Врангеля. Врангель промолчал. Он бродил по пустырю придирчивым взглядом, иногда на чем-то задерживался, и затем вновь продолжал его изучать.

— А вон там что? — указал Врангель на едва заметную в эту предзимнюю пору полоску кустарника, перечеркивающую пустырь.

— Река, ваше превосходительство! — отозвался Витковский. — Воробью по колени, но все же…

Они тронули коней и подъехали к говорливой речушке. Витковский слез с коня, спустился к берегу. На ходу отцепил от пояса небольшую серебряную фляжку, которую всегда носил с собой. Ополоснул ее, набрал воды, поднялся на пригорок.

— Испейте, ваше превосходительство, — он протянул Врангелю фляжку. — Извините, что не в хрустале.

Врангель сделал несколько глотков. Причем пил он воду так, словно дегустировал хорошее вино.

— Знатная водица. Давно такой вкусной не пил.

— Всему нашему корпусу хватит. И пить, и щи варить, и на постирушки или в бане попариться, — сказал Витковский.

— Планы у вас, судари, наполеоновские, — усмехнулся Врангель.

— В следующий раз, ваше превосходительство, обязательно в баньке вас попарим. С веничком. Тут я какой-то кустарник заметил, на нем лист еще прочно держится. Не береза, конечно, но какая баня без веничка?

— Ну-ну, запомню, — Врангель провел взглядом по кустарнику, поросшему вдоль ручья: он еще не совсем сбросил листья и тянулся влево и вправо насколько видел глаз. — А что это за кустарник?

— Розы, ваше превосходительство. А вон туда, правее, — Витковский указал вдаль, — там кладбище, старинное, видать, еще с незапамятных времен, может, еще с Византии. Но много и недавних могил, с войны пятнадцатого. И славянские могилы встречаются. Казацкие или русичей, что на Царьград ходили.

— Печальная долина. А что, ничего лучшего не могли присмотреть?

— Она нас по всему располагает. Город рядом, питьевой воды с избытком, и почти весь корпус в палатках без тесноты разместим, — сказал Кутепов.

— Наши острословы назвали ее «Долиной роз и смерти», — добавил Витковский.

— Розы — это хорошо. Без смертей бы обойтись.

— А они всегда рядом — жизнь со смертью, — Кутепов извлек из кармана несколько сложенных вчетверо листков, развернул: они были расчерчены на квадраты, и каждый квадрат пронумерован. — Это вот план будущего лагеря. В аккурат вот здесь, где мы стоим, будет мосток. Если, конечно, леса достанем. А нет — из чего-то другого исхитримся.

— Вы, ваше превосходительство, когда очередные корабли сюда пойдут, напомните снабженцам, чтоб инструмент сюда направили. Лопат, кирок, мотыг. Топоров десятка два, пил штуки три, — стал загибать пальцы Витковский. — И леса хоть бы чуть-чуть.

— Помилуйте, братцы! Я снабженцем у вас, кажется, не работаю. У меня других дел выше головы, — взмолился Врангель. — В Константинополе пока есть ваши снабженцы, вот пускай и позаботятся об инструменте. Могли запастись им еще в Крыму, — и он снова поднял глаза на Кутепова: — Ну, продолжайте о лагере.

Кутепов ткнул пальцем в свои листочки:

— Каждому полку отводим свою территорию. С этой стороны речки расположатся пехота и артиллеристы. На той стороне, — Врангель указал туда, где на их глазах уже вставали первые палатки, — там расположим кавалерийские подразделения. Кроме бывшего корпуса Барбовича. Ближе к проливу поставим палатки для беженцев.

— Где же будет Барбович? — поинтересовался Врангель.

— Не захотел со всеми. Я, сказал, буду со своими казаками отдельно, на хуторе, жить. Он, если помните, и в Таврии так себя вел, мелким помещиком, — Кутепов указал вдаль, туда, где на горизонте виднелись невысокие горы. — Он вон там место себе облюбовал. Сказал: там затишек, горы от ветров защищают.

— Но лошадей-то нет. Чем его люди будут заниматься? — спросил Врангель.

— Общим порядкам я его заставлю подчиняться. И о дисциплине строго спрошу. Сутками муштрой будут заниматься, чтобы дурные мысли в голову не лезли.

Врангель на это ничего не сказал. Он предвидел грядущие конфликты: Иван Гаврилович был не тот человек, который легко, без скандала, примет главенство Кутепова. Еще совсем недавно, в Таврии и затем в Крыму, они были равноправными генералами и оба признавали над собой только верховенство Врангеля.

Врангель давно и хорошо знал Барбовича, его конный корпус сплошь состоял из таких же, как и он, вольнолюбивых и независимых казаков, и его корпус до какой-то степени напоминал махновское войско. Его конники не очень охотно подчинялись командирам. Его же уважали за то, что, прежде чем отдать приказ, он несколькими словами не без крепкого слова объяснял его смысл и задачу. Степенные и домовитые мужики, которые составляли костяк корпуса, считали такое с ними обращение Барбовича как уважительное, едва не братское, а его приказы воспринимали как просьбы, которые нельзя было не исполнить.

«Может, оно и лучше, что Барбович будет находиться на отшибе. Во всяком случае, дух высокомерия и неподчинения командирам не коснется остальных подразделений корпуса», — подумал Врангель и взял у Кутепова разграфленные листочки, высмотрел на схеме квадрат больше других.

— А здесь что вы намечаете? — спросил он.

— Мечтаю, чтобы в каждом полку, как и прежде у нас, было офицерское собрание. Ну, чтоб офицеры могли собраться, поговорить о насущном, выпить чаю.

— Но, судя по схеме, тут намечается уж очень большая палатка?

— Это будет скорее офицерский клуб, к двум палаткам еще третью пристроим — будет что-то вроде сцены. Собрание ли провести, концерт ли устроить.

— Мысли похвальные, но… — Врангель нахмурился и укоризненно продолжил: — Но у меня складывается такое ощущение, что вы настраиваетесь расположиться здесь на годы. Я же рассчитываю, что едва в Таврии повернет на весну, мы с новыми силами выступим. Или у вас изменились планы?

— Планы у нас, ваше превосходительство, такие же, как и у вас. Но вы сами сказали: «С новыми силами». Откуда же они возьмутся, эти новые силы, если мы всю зиму переколотимся здесь по-собачьи в холоде и голоде? Поэтому и хочу наладить здесь нормальную человеческую жизнь.

— Но захочется ли вам от такой жизни снова возвращаться к войне, крови, смертям? — спросил Врангель. — По себе знаю, не одну войну прошел: каждый раз, как на эшафот. Подталкивает только честь и долг.

— Никто из нас не лишен этих качеств. И вы это знаете.

— Я не о вас. Я о солдатах, казаках.

— Выступят, Петр Николаевич! Домой потянет!

Снова вернулись в порт. Врангель пригласил Кутепова и Витковского к себе на «Лукулл» отобедать.

Стол в салон вагоне к их приходу уже был сервирован на пять персон. Так Врангелем было заведено издавна: старший адъютант обедал вместе с ним и сидел рядом, по правую от него руку. Котляревского Врангель усадил слева от себя. Кутепов и Витковский уселись напротив.

Обедая, перебрасывались незначительными репликами о виденном сегодня. Говорить о вещах серьезных, решать какие-то дела было не принято. Врангель поинтересовался, как провел время его отсутствия Котляревский? Он ответил, что совершил экскурсию по городу. Врангель похвалил Кутепова и Витковского за проделанную ими работу, хорошо отозвался о плане строительства полевого лагеря, а также о заботе о беженцах.

— А знаете, Петр Николаевич, как солдаты прозвали Галлиполи? Голое поле. Может быть, по созвучию. Да и фактически: город разбит, раздавлен, на половину уничтожен, — сказал Кутепов.

— Интересно все же, сколько ему лет? — спросил Врангель.

Кутепов и Витковский промолчали.

Врангель обернулся к Котляревскому:

— Помнится, Николай Михайлович, вы что-то мне о нем говорили?

— Точную дату я вам сказать не могу, но сам полуостров был известен еще до Рожества Христова, и в летописях упоминается как Херсонес Фракийский, — охотно отозвался Котляревский. — И сам город, полагаю, возник в те же времена. Так что его улицы помнят армию персидского царя Ксеркса и фаланги Александра Македонского, орды галлов и крестоносцев Фридриха Барбароссы… Тысячелетний город.

— Но вы ведь видели, Николай Михайлович, что с ним сделали наши союзники всего лишь пять лет назад. А вы говорите: «орды галлов»! — сказал Врангель.

После обеда вышли на палубу. Дождик прекратился и словно сдвинулся тюлевый занавес, открыв панораму города. Если по нему не ходить и не видеть его катастрофических разрушений, издали он, с его мечетями, караван-сараями и домами, тесно жмущимися один к другому, словно спасая друг друга от беды, смотрится вполне привлекательно.

— Гал-ли-поли! — медленно, словно пытаясь ощутить слово на вкус, произнес Котляревский и после долгого молчания добавил: — Круг замкнулся!

— Вы о чем, Николай Михайлович? — спросил Врангель.

— Трехсотлетняя борьба за Константинополь и, главным образом, за проливы завершилась для России печальным фарсом, — задумчиво ответил Котляревский.

— Если можно, расшифруйте. В гимназиях историю изучали, да мало что в голове осталось. А походили возле этих стен — и так захотелось хоть что-то узнать.

— В этом вся наша беда, что мы не любопытны. Довольствуемся малостью.

— А от кого узнаешь больше? — ответил на упрек Котляревского Врангель. — От таких же, как и я. Так они и знают столько же.

— Из книг.

— Книги — в библиотеках, а мы — в походе. Может, все же просветите немного нас, темных? — попросил Врангель.

— Я вот сказал: круг замкнулся. И это так. Шесть веков славяне, а позже Россия жила призрачной идеей о константинопольском престолонаследии. Впрочем, это только малая толика правды. И славян и Россию в большей степени грела мечта о проливах. Ради них на протяжении веков мы приносили бесчисленные жертвы, которые привели Россию, в конечном счете, к экономическому развалу и революции.

— Не слишком ли упрощенное суждение, Николай Михайлович? — не согласился Врангель.

— Как всякое краткое суждение. Убедить же можно только фактами. Но на это мне нужно много времени, которого, как я понимаю, у вас не найдется.

— Ну, почему же? Времени у нас достаточно, — улыбнулся Врангель. — С удовольствием вас послушаем.

Глава 10[105]

О чем рассказал Н. М. Котляревский Врангелю, Кутепову и Витковскому на яхте «Лукулл»?

Мы иногда упоминаем это словосочетание: «Москва — Третий Рим», не всегда вникая в его смысл. В самом деле, почему Москву сравнивают с Римом? И вообще, что общего между Москвой и Римом?

Родилось это выражение не в наши дни, а примерно в пятнадцатом столетии, когда пал Второй Рим. Именно в это время на историческом горизонте возникла Московская Русь.

Врангель с некоторой гордостью за своего друга посмотрел на Кутепова и Витковского, дескать: «Вникайте, братцы! Где еще и когда вы сможете послушать образованного человека!».

— Для начала о Первом и Втором Риме! — продолжил Котляревский. — По преданию, примерно в середине восьмого века до Рождества Христова на берегах Тибра братья Ромул и Рем основали крошечное государство, назвали Римом. Это юное энергичное государство уже к третьему веку до Рождества Христова подчинило себе всю территорию Италии. Оно установило на этой территории доселе никому не ведомое республиканское правление: высшие органы государственной власти здесь стали избираться, причем не пожизненно, а на определенный срок. И какое-то время оно строго придерживалось этого закона.

К середине второго столетия уже нашего исчисления, после трех Пунических войн, одержав победу над Карфагеном, Римская республика становится самой могущественной на всем Средиземноморье колониальной Империей.

Но чем богаче и сильнее становилось государство, тем больше возникало в нем пороков. Исчезло равенство и равноправие римлян, общество начало делиться на патрициев и плебеев. Постепенно произошел передел собственности, возникли крупные землевладения.

Изгнанные со своих земель крестьяне и ремесленники оказываются безработными, к тому же страна наводняется дешевой рабочей силой — рабами. О равноправных выборах все уже давно забыли. Точнее даже, вообще отказались от выборов. Все это вызывает протест сельскохозяйственного плебса и ремесленников, к ним начинают присоединяться рабы. В некоторых провинциях, равно как и в Риме, порой возникают восстания. Отголоском тех событий до нас дошло восстание Спартака.

Все большую роль в жизни Империи начинает играть армия. В большинстве своем ее нанимают из «варваров», чужеземцев из соседних стран.

Успешная и богатая Римская империя начинает приходить в упадок, разлагаться. Ее, как ржавчина, поедает коррупция и взяточничество. Негласной государственной философией становится эпикуреизм, согласно которому основой счастья человека является наслаждение и покой.

Римские мужчины пренебрегали любой работой, ее тоже стали выполнять нанятые иноземцы. Женщины перестали рожать детей, потому что дети мешали вести праздный образ жизни. Разваливались семьи. А те, что сохранялись, были либо бездетные, либо однодетные. Вошли в моду безопасный секс и аборты. Распространяется гомосексуализм и лесбийская любовь. Это был праздник, растянувшийся на несколько веков.

Государство слабело. Наемники порой устраивали небольшие перевороты. Но среди фейерверков, пьяного веселья в термах и лупонариях, среди этого беспощадного прожигания жизни мало кто замечал смуты, измены, убийства.

В начале четвертого века нашего времени к власти пришел император Константин, позже его назовут Великим. Он исповедовал новую религию — христианство, которая при прежних императорах была под строжайшим запретом, но, пробиваясь через границы, все более уверенно приобретала своих последователей. Для Римской империи она была глотком чистого воздуха, к ней потянулись честные, неиспорченные души людей. На них и рассчитывал Константин.

Вместе с последователями христианства он решил покинуть Рим, это гнездо воровства и разврата. На европейском берегу пролива Босфор он облюбовал небольшой городок Византий и туда перенес свою столицу.

Тогда же Римскую империю охватил жесточайший кризис, и она окончательно развалилась на западную и восточную. Западную вскоре покинули наемные войска, она оказалась без армии и вскоре германцы и гунны ее уничтожили.

А восточная выстояла, и уже к седьмому веку, при Юстине и Юстиниане Первом, Империя Константина Великого — Византия вернула свое богатство и могущество. В это время на берегах Босфора развернулось грандиозное монументальное строительство. Бывший город Византий, переименованный позже в Константинополь, украсили красивейшие церкви, дворцы и общественные здания. В центре города было воздвигнуто чудо архитектуры, христианский храм Святой Софии. Стали процветать науки и культура. Здесь жили и работали выдающиеся философы, богословы, поэты, художники, скульпторы.

Второй Рим, как еще называли Византию, расширял свои владения. Он постепенно включил в себя Балканы, Северное Причерноморье, Крым, Малую Азию, Ближний Восток, Египет, Италию, Северную Африку.

Император Ираклий присоединил к своей Империи Аварский Каган и разгромил могущественную Персию. До ее завоевания Персия была веротерпимым государством, в котором без притеснения проживали иноверцы и еретики, кабалисты и гностики. И едва исчезла граница, все они хлынули в Византию. Население заражалось всевозможными лжеучениями и верованиями. Начался разброд.

Византия медленно стала приходить в упадок. Она заселялась инородцами: арабами, армянами, персами, евреями. Они за бесценок скупали недвижимость и землю и создавали здесь свои колонии. Константинополь превратился в гигантский мегаполис-паразит, высасывающий соки из собственной страны. А враги, обсевшие Византию, общипывали ее со всех сторон.

Приходили и уходили цари и правители Но их все это мало волновало. Они погрязли в политических интригах: делили теплые места и пустующие земли, искали новые способы обогащения.

В это время в Малой Азии возникло новое турецкое — Османское — государство. Как всякое молодое государство, оно жестко придерживалось политического единства и строгой дисциплины. Византии молодое государство казалось совсем не опасным и его даже, как союзника, стали привлекать для участия в войнах. И османы исправно справлялись с порученным делом.

Но однажды, в 1354 году, они вдруг переправились на лодках через Дарданеллы, обосновались в Галлиполи и оттуда стали заселять Фракию и Македонию. Правители Византии только тогда спохватились, но было уже поздно. К османам стали переходить греческие архонты, превращаясь в турецких баев. Им сдавались без сопротивления целые города.

Последним императором Византии стал Константин Двенадцатый — храбрый солдат и никакой политик. В 1453 году турки обложили Константинополь с суши и с моря, но никто не пришел ему на помощь. Все союзники и вассалы Византии поспешили заверить султана в своей лояльности.

Тогда Константин призвал к оружию двухсоттысячное население города. Но откликнулись всего лишь пять тысяч. Кроме добровольцев из местных жителей на помощь императору пришла дружина наемников и отряд иностранных моряков. Они отчаянно сражались, отбили несколько атак. Но силы были не равны.

29 мая 1453 года турки ворвались в город. Император и его соратники погибли, Жителей, которые прятались в домах, турки частично вырезали, а шестьдесят тысяч продали в рабство.

Вот и все о Первом и Втором Риме, который еще назывался Великой Византией.

Кто виноват в их гибели? Не ищите виновников извне. Их погубили собственные правители, олигархи, воры, коррупция, взяточничество и деградация населения.

Котляревский смолк. Врангель и Кутепов тоже стояли в задумчивости, осмысливая услышанное или наблюдая за тем, что происходит на берегу.

«Херсон» и «Саратов» продолжали разгружаться. Солдаты и матросы в серой холщевой робе, как муравьи, сгружали с транспортов в шлюпки неподъемные тюки, ящики, коробки, бочки, перегружали их на пирс, другая команда принимала все это и по крутым ступеням поднимала наверх.

А на берегу, неподалеку от сложенных штабелей, лениво прохаживались зуавы в песочного цвета форме и тоже внимательно наблюдали за разгрузкой.

— Шпионят, что ли? — спросил Врангель.

— Любопытствуют, — сказал Кутепов. — Тут после месяца серой жизни можно застрелиться. Корову привезут, и на нее весь город смотреть сбежится. Скука. Она-то больше всего будет разлагать армию.

— Не знаете, что делать?

— Догадываюсь. Муштра. С утра и до вечера. Чтоб не было времени скучать.

— Правильно догадываетесь, — слегка улыбнулся Врангель и повернулся к Котляревсому: — Назидательная история, Николай Михайлович.

— И я — о том же. Очень жаль, что Россия не извлекла для себя никаких уроков из гибели римских империй. Параллелей очень много.

— Но хотелось бы послушать о проливах.

— Я помню. Дойдем и до них. В угоду мечте о проливах Россия на протяжении трех веков приносила неисчислимые жертвы, которые и привели ее к экономическому краху и бунту, который назвали теперь революцией. Я мог бы это доказать, если бы у нас было еще немного времени.

— Мы никуда не торопимся. Рассказывайте, Николай Михайлович! Когда-то еще нам доведется услышать нечто подобное в таком исполнении! — горячо попросил Кутепов, при этом умоляюще глядя на Врангеля.

— Нам тоже особенно спешить некуда, — согласился Врангель. — К завтрашнему обеду поспеем.

— Императору бы нашему, Николаю Александровичу, следовало бы время от времени напоминать эту историю падения Римской империи, — сказал Кутепов.

— Ну, почему только Николаю Александровичу! — не согласился Котляревский. — История падения России началась задолго до него, — и затем он спросил: — Ну, так что? Будете слушать?

— Конечно. Будем заполнять пробелы в нашем образовании, — улыбнулся Врангель.

— Так вот! Ко времени падения Византии на восточных просторах возникло новое государство. Славянское. Православное. Князь Дмитрий Донской разбил на Куликовом поле ордынцев. К сильному московскому княжеству присоединились более слабые, такие как Ярославское, Тверское и Рязанское, а также Новгородская и Псковская земли и Чернигово-Северский и Смоленский уделы. Московскя Русь была молодой, решительной, она стала энергично обустраиваться на огромных пространствах.

В 1472 году московский царь Иван Третий (Васильевич) женился на Софье Палеолог, племяннице последнего византийского императора Константина Одиннадцатого, и принял на себя герб исчезнувшей Византии — двуглавого орла, птицы невиданной нигде в мире.

Тогда старец Филофей и сформулировал философскую концепцию преемственности между Римом, Константинополем и Москвой: ««Первый Рим» и «Второй Рим» пали. «Третий Рим — Москва» — стоит неколебимо. А «Четвертому Риму» не бывать».

Москва с каждым днем крепла и расширяла свои границы, превращаясь в одно из мощнейших государств на Восточно-Европейской равнине. Кто еще мог претендовать на духовное наследие православной Византии? И не только на духовное.

Русь с незапамятных времен испытывала страстное вожделение получить доступ к выходу из Черного в Средиземное море. А после падения Византии возникла призрачная возможность овладеть Босфором и Дарданеллами. Останавливало лишь одно: Османское государство, овладевшее Константинополем и проливами. К этому времени оно уже приобрело достаточную силу, чтобы помериться силами с Москвой.

Едва встав на ноги, молодое славянское государство нуждалось в торговых путях. Древний и привычный путь «из варяг в греки», пролегавший через Северную Русь, Прибалтику и Киевскую Русь в Византию и дальше, в Европу, практически перестал существовать. Купцы, которые все же ухитрялись проникать в Европу, жаловались на непомерные налоги, изымаемые турками за проход через проливы.

Длительное время, несмотря грабительские поборы, московские государи пытались сохранить с Портой дружеские отношения. Царь Федор Иоаннович писал вступившему в 1584 году на престол султану о том, что и их прадеды, Иоанн и Баязет, и их деды, Василий и Салимон, и их отцы, Иоанн и Селим, называли друг друга братьями. Иоанн Федорович писал: «Россия открыта для купцов султана без всякого завета в товарах и без пошлин». И просил он только о взаимности.

Турки вели себя высокомерно.

Царь Михаил Федорович решил помериться силами с турками. Донские казаки внезапно заняли принадлежащий османам Азов. Впереди замаячила война. Взвесив свои силы, Земский собор не поддержал царя, и он отозвал своих казаков.

И тем не менее мечта славян о проливах, возникшая сотни лет назад, обретала все большую силу и продолжала будоражить умы последующих поколений.

Но невезение преследовало россиян. Начатая было Алексеем Михайловичем война тоже закончилась неудачей. Это случилось в том самом году, когда царица Наталья Нарышкина родила сына, нареченного Петром.

Петр еще с юных лет замышлял завоевать Царьград (так в древние времена, при князьях Олеге, Игоре, Святославе и даже позже славяне называли Константинополь). В двадцать три года Петр осуществил свой первый поход, в результате которого Россия закрепилась на побережье Азовского моря и, несмотря на то что вокруг были земли, занятые турками, он уверовал, что вскоре станет владеть Черным морем. А там и до Царьграда, и до проливов недалеко.

Несколько черноморских походов Петра не принесли ему ни громкой славы, ни крупных побед. Лишь в 1774 году, по Кучук-Кайнарджийскому договору с Османской империей, Россия добилась присоединения Крыма и таким образом получила право беспрепятственно плавать по Черному морю. К России отошло азовское побережье вместе с городами Азов и Таганрог, и был также установлен протекторат над Молдавией и Валахией.

Но Екатерина Великая мечтала о власти, которая простиралась бы если не на всю Европу, то на большую ее часть. При этом она понимала, что путь к мировому владычеству лежит через Константинополь и проливы. Путешествуя как-то по Крыму, она даже велела на воротах Севастополя сделать надпись «Дорога на Константинополь». На место будущего византийского императора Екатерина прочила своего фаворита Потемкина.

Но не сбылась мечта Екатерины Великой.

Планы России утвердиться в Константинополе и на проливах постоянно сдвигались.

Историк и публицист Погодин писал, что как славяне мы должны освободить наших соплеменников-единоверцев, как европейцы — прогнать турок, как православные христиане обязаны сохранить Восточную церковь и возвратить Святой Софии ее вселенский Крест.

В июне 1853 года началась, затянувшаяся на три года, Русско-турецкая война. События поначалу развивались в пользу России: русские моряки уничтожили под Синопом флот Султана. И тут на помощь Турции к крымским берегам прибыли английский и французский флоты.

Двести сорок девять дней длилась поистине героическая оборона Севастополя.

И все же война была проиграна. Россия потеряла в боях более пятисот тысяч своих подданных и вынуждена была заключить кабальный для себя договор о мире, по которому ей запрещалось иметь на Черном море военный флот. Кроме того, она обязалась вернуть Турции южную часть Бесарабии и признавала протекторат победителей над Молдавией, Валахией и Сербией.

Экономически Россия в этой войне была полностью истощена и потеряла свой международный авторитет.

Потом были еще три Русско-турецкие войны 1787–1791, 1806–1812 и 1877–1878 годов. Все три кровавые и разорительные. Приобретения России были незначительны, потери огромны.

О Балканской войне 1877–1878 годов следует рассказать особо.

Балканские славяне делали неоднократные попытки освободиться от турецкого ига. Восстаниями были охвачены Болгария, Босния, Герцеговина. Зверства турок по отношению к восставшим княжествам отличались крайней свирепостью. Даже лидер либеральной партии, англичанин Гладстон, поддержал намерения России в ее желании защитить Балканские государства. Он выступил с заявлением, где сказал: нет ни одного преступника в европейских тюрьмах, ни одного людоеда на островах Южного океана, который бы не вскипел негодованием при рассказе о том, что совершается турками на Балканах.

Царь Александр Второй, не желая войны, все же подчинился настроению российского общества и в 1677 году вверг Россию в новую войну с турками.

Началась она с неудач. Страшное поражение под Плевной всколыхнуло Россию. Стали создаваться славянские комитеты. Они собирали средства на войну среди московского купечества, а также вербовали добровольцев и отправляли их на фронт. Закупленное в Германии оружие переправлялось к местам сражений. В самые лютые морозы шли жестокие бои под Шипкой. Фактически война была окончена. Русская армия приближалась к Мраморному морю. Путь на Константинополь был открыт.

И тут в войну вновь вступили англичане под предлогом защиты европейцев и их имущества.

Турки уже были готовы подписать Сан-Стефанский мирный договор, устанавливающий русские владения на всем Балканском полуострове, когда английский флот вышел к Принцевым островам.

Русские войска стояли у стен Константинополя-Царьграда, давней мечты не одного поколения славян. Они терпели холод и голод, их ряды косил тиф. Воевать с англичанами истощенная Россия уже не могла.

Болгария была расчленена на две части, хотя и обрела независимость в усеченной ее части. По настоянию англичан, Россия отказалась от всех своих притязаний на Балканском полуострове.

Общественный деятель и публицист Иван Аксаков назвал это соглашение «Позором России». «Русь-победительница сама добровольно разжаловала себя в побежденные», — написал он по этому поводу.

Вот, собственно, почти вся многолетняя история попыток России установить свою власть над Константинополем и проливами. Больше серьезных попыток она уже не предпринимала. Хотя мечта упрочить свое положение в Константинополе и проливах продолжала греть сердца русских политиков.

Проливы были крайне необходимы России. Она ежегодно вывозила пшеницы за рубеж больше, чем вместе взятые Аргентина и Америка. А могла вывозить еще больше, если бы владела проливами. Но турки часто закрывали их, иногда надолго. В 1912–1913 годах, во время итало-турецкой войны, проливы были полностью закрыты для судоходства едва ли не на два года. Россия несла громадные убытки. Пшеница была тем главным богатством, торгуя которым она относительно безбедно жила. И перебои в торговле тяжело сказывались на ее экономике.

В российском обществе стали вновь зреть мысли об овладении проливами. Памятуя о прежних неудачах, слабовольный и нерешительный Николай Второй не хотел начинать войну. Он ждал случая, крупного европейского потрясения. Предвестники такой грозы не первый год парили в европейском воздухе.

28 июня 1914 года в Сараево был убит наследник австро-венгерского престола, эрцгерцог Франц Фердинанд. Австрия и Германия использовали этот случай для развязывания Первой мировой войны.

— Дальше я не стану рассказывать. О Великой войне четырнадцатого вы сами можете писать учебники, — сказал Котляревскй Врангелю, Кутепову и Витковскому, заканчивая свое повествование. — Но прошу заметить, что и в этой войне Россию по-прежнему, как и века назад, грела мечта о проливах, — он указал взглядом на хлюпающую внизу под их ногами воду.

И все трое одновременно поглядели на уплывающее вдаль подернутое мелкой рябью широкое водное пространство, чужое и неприветливое под этим низким, моросящим скучным дождем, небом.

— Насмешка судьбы! — задумчиво сказал Котляревский. — Мы веками стремились бросить якоря своих судов в этих проливах. И вот круг замкнулся! Сатана корчит рожи и показывает нам свой мерзкий язык!

Не в этом качестве мечтали мы прийти сюда. Не изгнанниками, а завоевателями, хозяевами. Интересно бы узнать, какому остроумному садисту пришла в голову мысль разместить здесь нашу армию? Эдакий новогодний подарок пьяного Санта-Клауса. Мечтали? Получите!

Наступило молчание, видимо, каждый по-своему осмысливал все услышанное. Эту тишину вновь нарушил Котляревский:

— И заметьте: все повторяется. «Первый Рим». Рождение Империи. Укрепление. Несметные богатства. А дальше — коррупция, воровство, бессмысленное и бесцельное проматывание награбленного и нажитого. И, как следствие, распад Империи. Конец. «Второй Рим», он же Византия. Все то же самое. Московская Русь, затем Российская империя. Опять примерно все то же. Рождение Московского государства. За пятьсот лет оно становится огромной Российской империей, от Балтики до Чукотки. Несметные богатства: золото хлеб, рыба, нефть. А дальше: вырождение правящего класса и, как конечный итог, революция. Разве приход большевиков не является концом Российской империи?

— Не торопитесь, Николай Михайлович! Она еще не погибла! — не согласился Врангель. — Есть мы. И мы вернемся. Поверьте, мы сумеем извлечь уроки из всемирной истории.

— Как бы мне хотелось в это верить, — вздохнул Котляревский.

— Поймите, власть взяли рабы. У них нет опыта управления государством. Они не сумеют удержать ее в руках и будут вынуждены отдать власть нам. А уж мы, наученные горьким опытом, сумеем вернуть России уважение к ней, ее богатства и ее славу.

— Если бы не верил в это, я не был бы с вами.

— Ну, хорошо! Не хотелось бы, но давайте проанализируем самый худший вариант, — вступил в разговор Витковский. — Что дальше? Если не большевики, то кто?

— Да господи! Вон их сколько, с вожделением глядящих на наши просторы! — с горячностью воскликнул Котляревский. — За полсотни лет раздербанят Россию на мелкие кусочки. На те крохотные лоскуточки, с которых начиналась Московская Русь. И это еще не самый худший вариант. Но я умолкаю. Не хочу быть пророком, — и затем добавил: — Но на душе почему-то очень скверно.

Провожая Кутепова и Витковского, Врангель прошел с ними до трапа, где их ждала шлюпка.

На Галлиполи опустилась ночь. Дождь прекратился и стало довольно светло. Перевернутая вверх рогами луна и большие южные звезды освещали пролив и город холодным мертвенным светом.

— Да, совсем запамятовал! — что-то вспомнив, сказал Врангелю Витковский: — С вами хотел встретиться французский подполковник, здешний оккупационный комендант. Кажется, его фамилия Томассен.

— Что ему нужно? — холодно спросил Врангель.

— Скорее всего просто хотел познакомиться.

— У меня на это нет времени, — отмахнулся Врангель. — Если у него возникнут ко мне вопросы, он без труда найдет меня в Константинополе.

— Обидится, — сказал Витковский.

— А вы скажите ему, что командующий очень сожалеет, что не смог его посетить. Надеется на встречу в ближайшее же время. И пошел он к черту вместе с остальными французами.

Издав длинный прощальный гудок, яхта покинула Галлиполи. И вскоре ее топовые огни растаяли в серых сумерках ночи.

Эта глава не имеет прямого влияния на сюжет романа, но она важна для понимания многих событий, истоком которых в той или иной мере является Византия. У кого из читателей возникнет желание более подробно познакомиться с историей «Трех Римов», лишь краем затронутой в романе, отсылаем к замечательному исследованию Б.П. Кутузова «Ошибка русского царя. Византийский соблазн».

Глава 11

Слащёв, может быть, впервые за много лет здесь, в Константинополе, почувствовал, что такое свой дом, налаженный быт, семья. Хотя и дом был не свой, и жена Нина не Богом венчанная, и речь кругом чужая. Но другого места на этой земле у него не было.

Где-то там, в чужой теперь России, у него была жена Софья и дочь Вера, которой исполнилось уже больше пяти, и был отчий дом в Санкт-Петербурге. Но все это казалось ему давно прочитанной и почти забытой книгой. Это была книга о той давней патриархальной жизни с ее семейными вечерними чаепитиями, с горячечными спорами до рассвета, ни много ни мало, о судьбах России, с чопорными посещениями Дворянского собрания, куда их, молодежь, родители приводили для знакомства со своими сверстниками и сверстницами.

Иногда он пытался вызвать в памяти свою Софью и не мог. Она возникала в его памяти некоей абстракцией — ни одной конкретной черты лица: ни манеры говорить, смеяться, сердиться — ничего. Все забылось.

Всю прежнюю жизнь вытеснили гнилые окопные дни и ночи Первой мировой, затем сумасшедшие годы Гражданской с ее походами, боями, психическими атаками, ранениями, госпиталями. Всего этого было так много, и все это было таким кровавым, что совершенно оттеснило в самые дальние уголки памяти воспоминания о вялотекущей беззаботной мирной жизни.

К своему игрушечному домику на окраине Константинополя, в полусотне саженей от залива Золотой Рог он быстро привык. Привык к звероподобному бородатому янычару Мустафе, оказавшемуся на редкость добрым и сердечным человеком. Привык к «другой» Нине: совсем недавно она была резким, смелым и решительным сорванцом, «юнкером», и вдруг — такая перемена. После рождения дочки она превратилась в мягкое, доброе, заботливое и кокетливое существо, способное сутками без сна просиживать у колыбели. И при этом она еще успевала приготовить обед, постирать, убраться в жилище. Но Слащёв заметил также, что она сильно похудела, осунулась, ночные бдения явно изматывали ее. И неожиданно для себя самого он стал ночами вставать на первый же писк дочери, чтобы ее перепеленать и тем самым дать Нине возможность еще хоть лишний час-другой поспать.

Такая жизнь ему даже начинала нравиться, если бы не две заботы, которые все больше изматывали его душу.

Первая забота, это каждодневные поиски денег. Они были нужны не столько ему, сколько Нине и Маруське. Он мог бы прожить и на пять лир в день — сумма копеечная. На кусок хлеба хватило бы, и ладно. Но Нина и Маруся ежедневно нуждались в хорошем питании. Благодаря ему в груди у Нины появилось молоко. Кроме того, деньги были нужны на пеленки, распашонки, соски, игрушки и на десятки других различных мелочей и немелочей, необходимость в которых возникает каждодневно.

Единственное, что не тревожило Слащёва, это жилище. В один из вечеров его хозяин Мустафа сказал Слащёву, что стоимость его часов он оценил у ювелира, и если Слащёв согласится, он оставит их себе, и в ответ не будет с него брать плату за жилье на протяжении всего будущего года.

Слащёв на это охотно согласился.

Деньги Слащёв тоже научился добывать без большого труда, но с немалыми унижениями. С утра он уходил на один из константинопольских базаров, известный тем, что там ежедневно собирались русские беженцы. В большинстве своем это были обиженные Врангелем русские офицеры и генералы, больные, искалеченные или из-за почтенного возраста отправленные в отставку. Почти всегда Слащёв встречал здесь кого-то из своих хороших знакомых по прежней боевой армейской жизни, которые еще совсем недавно служили под его началом или просто его хорошо знали.

Среди всех этих еще не остывших от боев военнослужащих толкались здесь также жандармские полковники, полковые лекари и даже недоучившиеся «вечные студенты», бежавшие из России безо всяких на то причин: случайно попали в круговерть военных событий, и с этим людским потоком оказались на чужбине.

Все они с беспомощной растерянностью всматривались в чужую жизнь, в которую никак не могли вписаться, да уже на это и не надеялись. Они приходили сюда скорее всего за утешением, в надежде узнать свежие новости, а точнее сказать, услышать слухи. Слухов здесь ходило великое множество и на любой вкус. Это было братство изгоев, выброшенных на чужие берега, и при всем при этом они, как могли, пытались поддерживать друг друга.

Здесь Слащёв ухитрялся у кого-то из знакомых перехватить в долг сотню-другую турецких лир, обещая их вернуть, как только — вот-вот! — получит высланные ему родственниками из Англии деньги в фунтах стерлингов. Родственников в Англии у Слащёва не было, и он знал, что долг никому и никогда не вернет. Впрочем, и те, кто давал ему деньги в долг, тоже не очень надеялись на их возвращение. Они просто платили Слащёву как прославленному генералу за то, что в нужное время он окажет им какую-то услугу, если она понадобится.

И второе, что угнетало Слащёва, это жгучая обида на Врангеля. Она возникла не сразу, не в один день. Поначалу это были мелкие ссоры, недоразумения. Когда армия стала медленно отступать, уступая большевикам Каховский плацдарм, Слащёв винил Врангеля за то, что он окружил себя малоспособными подхалимствующими советниками и поэтому не смог остановить отступление. Слащёв был уверен, что тогда это еще было возможно, и всю вину за неудачи относил только за счет неразумных советов, которым следовал Главнокомандующий.

Несколько раз он пытался деликатно образумить Врангеля, в результате их отношения вконец испортились. Врангель перестал не только советоваться с ним, но и стал избегать встреч.

Несправедливое оскорбление Слащёв особенно ощутил, когда получил копию приказа об увольнении из армии. Даже тогда Врангель не потрудился сообщить ему лично это неприятное и несправедливое решение, а прислал короткую, ничего не объясняющую копию приказа. Но и это он стерпел, все еще надеясь, что Главнокомандующий вспомнит о былых его заслугах и пригласит к себе для объяснений.

Здесь, на константинопольском базаре, он узнал о том, что основное воинское соединение, Первый армейский корпус, перебазировался на Галлиполийский полуостров. Причем узнал от посторонних офицеров, в числе новостей и слухов. И понял: больше Врангелю он не нужен. Он, который с тремя тысячами солдат против тридцатитысячных большевистских полчищ в начале двадцатого отстоял Крым, он, чьи заслуги не так уж давно высоко оценил Врангель, и в своем приказе по армии присоединил к его фамилии звание «Крымский», он, который отдал России все, что мог. Его просто забыли на этом стылом константинопольском берегу, как забывают ненужную вещь. Это была самая жестокая пощечина, какую Слащёв когда-либо получал в жизни.

Однажды среди базарного многолюдья Слащёв еще издали заметил мелькнувшее знакомое лицо. Ошибиться он не мог, это был его сосед по каютам на «Твери» генерал Соболевский. Энергично работая локтями, Слащёв стал пробиваться к нему, благо генерал был высокий, и его голова издали служила ему ориентиром.

— Слащёв! — обрадовался Соболевский. — А я тебя часто вспоминаю! Как устроился? Как жена, дочка?

— Устроился, — скучным голосом ответил Слащёв.

— Чем не доволен? Рассказывай! Если смогу, подставлю плечо. А у меня тут собралась вся родня! И тесть, и теща, и братья жены со своими выводками! И все есть просят! И всем дай! — шумно докладывал Соболевский.

— Справляешься? — спросил Слащёв.

— Не жалуюсь. Я тут небольшое дело открыл. Предосудительное, но прибыльное: собачьи бои, — хохотнул Соболевский и с таинственным видом добавил: — Мне тут недавно пообещали из Испании прислать двух бульдогов. Раздеру всех турецких бойцовых в клочья! Может, полюбопытствуешь?

— Не знаю. Там видно будет, — неопределенно ответил Слащёв.

— А что ты такой кислый?

И Слащёв неожиданно для самого себя посвятил Соболевского во все свои обиды. Он внимательно выслушал, немного помолчал.

— Послушай добрый совет, — проникновенно сказал он. — Не бери все это близко к сердцу. Ну, кончилась одна твоя дорога — все, тупик. Перейди на другую. Поверь, еще наступят в нашей жизни хорошие времена.

— Хочу верить, но не верится. Мне уже сколько раз все один и тот же сон снится. Ранняя осень, и мы в России, в Первопрестольной. И будто бы я на своем Буяне скачу по Тверской. А она сплошь засажена яблонями. И яблоки на них висят крупные, румяные, ими просто облеплены деревья. И под деревьями тоже полно яблок. Они и на тротуарах, и на мостовой. И будто бы мой Буян давит яблоки, из-под копыт брызжет сок. Он долетает и до меня. И я ртом хватаю, и пью его, пью. И просыпаюсь. Веришь — нет, провожу языком по губам, а на них кисло-сладкий яблочный вкус. И тоска душу рвет, что это всего лишь сон, что ничего такого уже не будет в моей жизни: не проскачу я на Буяне по Тверской, потому что убит под Каховкой мой Буян, и не растут на Тверской яблони, и Первопрестольная уже чужая… К чему бы такой сон, как думаешь?

— Сегодня суббота? — спросил Соболевский. — Ну, да! Она что у нас там, что здесь, у турков. Я вот к чему. У меня в детстве была нянька, добрая деревенская старуха. Она говорила, что сны под субботу всегда вещие, обязательно сбываются. Она мне, когда я еще мальчонкой был, напророчила, что я важным человеком буду, тысячами людей командовать. И, как видишь, сбылось.

— Не вижу. Никем ты уже не командуешь. И мой сон мне не сегодняшней ночью снился.

— Ты ж говорил, что не один раз.

— Трижды. Может, больше.

— Ну, хоть один раз, видимо, на субботу выпал.

— Глупости все это, Александр Степанович, — с трудом вспомнил Слащёв имя-отчество Соболевского. — Все эти сны, гадания, пророчества. Все могло быть иначе, если бы не Врангель. Лучше оставался бы Деникин. Пускай не такой грамотный, не такой лощеный, пускай тугодум, пускай из мужиков, но подхалимов он не терпел и разумные советы не только выслушивал, но и исполнял.

Два подвыпивших казачка, весело пробиваясь сквозь базарную толпу, вышли прямо на Слащёва и Соболевского. Увидев перед собой двух генералов, остановились и какое-то время, разглядывая их, озадаченно размышляли.

— Здрав-жалам-ваш-дитства! — прокричал один из них сварливым голосом. — Гляди, де довелось встренуться? В рассейском городу Царьграде, который когдась прос…ли, звинить за мужицке слово!

Казачки искали приключений. По тому воинственному виду, который вдруг принял Соболевский, Слащёв понял, что скандала с потасовкой не избежать, поэтому вплотную подошел к казачкам и миролюбиво им сказал:

— Продолжайте свой путь, станичники. Опосля погутарим.

— Поняли. Уважение допрежь всего, — согласились казаки и продолжили свой путь.

— Вот тебе и весь мой вещий сон, — провожая взглядом удаляющихся казаков, сказал Слащёв. — Так выглядит сейчас почти вся армия. С кем мы вернемся в Россию?

— Ну, не вернемся, — спокойно сказал Соболевский. — Я сначала, когда меня из армии турнули, тоже думал, что это конец света. А потом плюнул на всех и на все и решил: надо жить. Живу. Сплю хорошо, сны не снятся. В Россию особенно не рвусь. А у тебя что, тоже эти поэтические бредни насчет березок, ромашек? Ерунда все это, Слащёв! Родина там, где тебе хорошо, где ты и твоя семья живут и не терпят нужду. А березку под окнами ты и в Африке можешь посадить.

— Насчет родины, может, ты и прав. Теперь не знаю. Я о другом думаю: если со мной, Слащёвым, так поступили, какой справедливости тогда рядовому офицеру или солдату ожидать?

— Ты о них не заботься! О себе, о своей семье думай. Пришло такое время, каждый сам за себя, — и, что-то вспомнив, Соболевский продолжил: — Я тут в одной газетке вычитал: в Константинополе создано Собрание русских общественных деятелей. Ну, лозунги у них прежние: продолжать войну с большевиками, и еще — во всем поддерживать Врангеля.

— Общественные деятели? Тыловики, что ли? — с некоторым пренебрежением спросил Слащёв. — Что-то я их на фронте никогда не видел.

— Я тоже таких не встречал, — согласился Соболевский. — Наверное, они из тех, кто, сидя в тылу, на митингах кричали «Война до победного конца!».

— Ну, и что мне это собрание?

— Может, они не знают про Врангеля то, что знаешь ты. Вот и просвети их, открой им глаза. Ты — генерал известный, тебе поверят. Может, хоть таким способом насыплешь Врангелю в задницу соли?

— Думаешь?

— А зачем обиду на сердце носить? Выложи им все. Поможет — не поможет, а на душе полегчает. И не сиди ты в этом проклятом Константинополе. Березки, заметил я, тут не растут. Есть где-нибудь родня? Подгребай к ней.

Слащёв внезапно оживился.

— Родни полно. Лорды всякие, пэры. В Англии, — в очередной раз соврал он, наперед зная, в какое русло направлять теперь разговор. — Сообщили, что выслали мне немного валюты. На карманные расходы. Стерлинги. Как они здесь? Котируются?

— Они здесь, у турков, на первом месте. И много выслали?

— Не знаю. Ну, уж не меньше тысячи. Вот только никак не получу. Вторую неделю на почту наведываюсь.

— Да, почта у турок работает паршиво, — согласился Соболевский. — А ты что, совсем на мели?

— Да как тебе сказать…

— Как есть, так и говори. Не стесняйся. Много не дам, а лир пятьсот турецких могу одолжить. Получишь фунты, рассчитаемся, — и Соболевский вынул из кармана увесистый кошелек.

— Обязательно рассчитаюсь. В ближайшие же дни, — повеселел Слащёв, и для того, чтобы Соболевский окончательно поверил в его будущую кредитоспособность, спросил: — Ты хоть скажи мне, где тебя искать?

Соболевский назвал свой адрес. Жил он в фешенебельном районе Галаты, на улице Топ Хане.

— Спросишь русский дом. Любой покажет.

— Нижайший поклон Глафире Никифоровне, — вспомнил Слащёв истеричную подругу Соболевского.

И они расстались.

Уже по пути домой Слащёв начал сочинять письмо Собранию русских общественных деятелей. В этом Собрании его больше всего привлекло слово «русских». Если они истинные патриоты России, их не может не затронуть тот факт, что Врангель является виновником всех поражений последнего времени. И он им это докажет.

«Я, генерал Слащёв-Крымский, неоднократно указывал Врангелю на несоответствие его окружения, советы которого приведут Россию к гибели. Я уверен, что даже когда армия была загнана неприятелем в Крым, Россию еще можно было спасти. Мною была разработана операция по высадке десанта в Хорлах. Суть ее я мог бы изложить более подробно, если приведенные мною факты вас, русских общественных деятелей, могли бы заинтересовать…»

Но тут он остановил себя. Нет, начинать письмо надо как-то по-другому, так, чтобы оно сразу же заинтересовало этих незнакомых ему людей и вызвало желание сразу же его прочитать.

Вышагивая по пыльной грунтовой дороге к своей константинопольской окраине, он перебирал в памяти различные случаи военных неудач, которые он вменял в вину Врангелю.

«Господа! Я, генерал Слащёв-Крымский, хотел бы уберечь вас от дальнейших заблуждений по поводу полководческого таланта генерала Врангеля. Вы призываете поддерживать его в дальнейшей борьбе с большевиками. Но известен ли вам его подлинный облик?..».

Пожалуй, и это не так. Опять рассуждения. А нужно начинать с убийственных фактов. Может быть, лучше всего начать с разворованной армейской казны?

«Господа! Не поинтересуетесь ли вы, русские по крови, общественные деятели по положению, у Врангеля, куда исчезла русская армейская казна, переданная ему Деникиным при оставлении своего поста?»

Слащёв предполагал, что в основном эти общественные деятели были такие же бесприютные, как и он, и это может их заинтересовать. Возможно, они даже пригласят его для разговора, и тут вряд ли обойдется без очной ставки. Он ее не боялся и без душевного трепета выложит Врангелю все, что о нем знал и что о нем думал. Он больше не чувствовал никакого пиетета к Врангелю. Жгучая обида выжгла в Слащёве все то хорошее, что он некогда к нему испытывал.

Ах, если бы это случилось! Врангель с некоторых пор стал избегать встречи с ним, он боится той правды, которую носит в себе Слащёв. На этом собрании, глядя Врангелю в глаза, он бы сказал:

— Ваше превосходительство! Известно ли вам, что тысячи солдат и офицеров отказались на чужбине только потому, что поверили вам. Вы их обманули дважды, первый раз, когда трусливо бежали и увлекли их с собой, второй раз, когда многих из них уволили из армии. Здесь, на чужбине, они оказались без крова над головой и без гроша в кармане. И я один из них, до недавнего времени преданный вам генерал Слащёв-Крымский. Если вы так безжалостно и беспощадно расправляетесь с людьми, которые верили вам и вверили вам свои жизни, с кем же вы собираетесь вновь возвращаться в Россию?

Дома он спросил у Нины:

— У нас есть бумага?

— Какая нужна? Оберточная?

— Хорошая. Белая, мелованная. И чернила.

— Опять берешься за старое?

— Молчи!

— Вспомни, ни одно твое письмо не принесло ни тебе, ни нам пользы. Одни неприятности.

Слащёв ожег Нину холодным взглядом:

— Я же попросил тебя: замолчи!

— Замолчала, — Нина знала, когда на супруга «наезжают бесики», с ним лучше не вступать в пререкания. — Я сейчас спрошу бумагу у Мустафы.

— Не надо, я сам.

Мустафу он увидел в глубине двора, в беседке, густо затянутой виноградной лозой. Отсюда через калитку можно было спуститься к берегу Золотого Рога. Это было излюбленное место Мустафы. Ежедневно он покупал утреннюю газету и, просиживая на скамейке в беседке, читал и перечитывал ее едва ли не до самого обеда. Одновременно он наблюдал за тем, что происходит в заливе.

Залив до некоторой степени был отражением тех событий, о которых сообщалось в газете. Сюда приходили чужеземные корабли, принося с собой запах чая, корицы, имбиря, и покидали залив турецкие, увозя с собой запахи дорогих турецких табаков. Часто в заливе бросали якоря военные корабли, которые ничем не пахли, потому что ни динамит, ни порох, ни снаряды и патроны не имеют запаха. Иногда из них выгружались иностранные воинские отряды, даже целые соединения, и бесследно исчезали на огромных турецких просторах.

Мустафа почти всегда находил в газете ответы на многие вопросы из тех, что возникали у него при каждодневном наблюдении за происходящим в заливе.

Слащёв нарушил уединение Мустафы.

— Скажи, добрый человек, не найдется ли у тебя немного хорошей бумаги, а также чернила и ручка?

— Генерал хочет писать мемуары?

— Что-то вроде этого, — улыбнулся Слащёв.

— Не рано ли? Обычно генералы начинают писать мемуары в старости. И знаете почему? Чтобы оправдать все свои военные ошибки и поражения. Успешные генералы преувеличивают свои успехи, побежденные преуменьшают свои потери.

— У меня не было ошибок.

— Не было ошибок только у того генерала, у которого не погиб ни один солдат.

— Ты не прав, Мустафа. На войне всегда кого-то убивают. И потом, на войне не всегда все зависит от генерала.

— Всегда и все! — не согласился Мустафа.

— Откуда тебе это знать?

— Я воевал в пятнадцатом за Дарданеллы.

— Насколько я знаю, с вашей стороны там тоже погибло очень много солдат. Разве в этом виноваты только ваши генералы?

— Конечно.

— Не понимаю, объясни.

— Если бы генералы все хорошо продумали, войны бы не было. Они заключили бы мирный договор и никто бы не погиб. А что произошло на самом деле? В войне погибли сотни тысяч турецких, французских, английских и даже австралийских солдат. Вы мне не скажете, господин генерал, что австралийцы забыли в Турции?

Мустафа свернул газету и пошел к своему дому, где проживал он, две его жены и пятеро детей. Слащёв это знал со слов Мустафы, но никогда не видел ни его жен, ни детей.

По пути Мустафа передумал и вновь вернулся к Слащёву:

— Вспомнил. Весной этого года мы заключили Севрский мирный договор. По этому договору, проливы, из-за которых прежде было пролито море крови, теперь принадлежат всем. При этом никто не погиб, ни один солдат.

— Но не было войны, — возразил Слащёв.

— Ее могло не быть и в пятнадцатом. Просто, нынешние генералы все хорошо взвесили и поняли, что можно обойтись без войны. А вы говорите, что нет генералов, у которых не погиб ни один солдат.

Мустафа сходил в дом и вынес тетрадку, пузырек с чернилами и две перьевые ручки.

— Если не хватит чернил, у меня есть запас, — с лукавинкой в голосе сказал он и добавил: — Пишите. Оправдывайтесь.

Мустафа не знал, кому и зачем будет писать постоялец, но почти угадал. Слащёв писал почти всю ночь. Он вспоминал все ошибки и мелкие промахи Врангеля и подробно их описывал.

Но чем дольше он писал, тем глубже задумывался о всей бессмысленности этого письма в никуда. Чего он добивался? Изменения прошлого? Это никому не подвластно. Повлиять на будущее? Оно тоже уже, судя по всему, не зависит ни от Собрания русских общественных деятелей, ни от Врангеля.

Он писал и тут же рвал написанное. И снова писал.

Утром, пока еще не проснулись ни Нина с Марусей, ни старый, страдающий бессонницей Пантелей, он надел свой мундир и отправился в город, в посольство, где, как он выяснил, в одной из комнаток приютилось правление Собрания русских общественных деятелей.

Шли дни. Они были похожи один на другой, как стертые пятаки. Слащёв ждал известий, но их все не было. Он хотел было снова поехать в посольство, напомнить общественным деятелям о себе. Но постоянные домашние хлопоты, а главное, добывание хлеба насущного одолели его, и он стал постепенно забывать о письме. У этих общественных деятелей, поди, у самих дел выше крыши, кому он нужен, отставной генерал с его бессмысленными и давними обидами?

И все же один день стал приметным в этой череде одинаковых дней. Ранним утром Мустафа постучал в окно их горницы. Слащёв по своей давней армейской привычке торопливо вскочил с постели, подошел к окну.

— Выйдите, господин генерал! К вам гости!

Слащёв заметил стоящего за его спиной человека. Одного. «Почему гости?» — удивился он и пошел открывать дверь. Рядом с Мустафой стоял усатый механик с «Твери», который в свое время принимал участие в спасении от голодной смерти Маруси, и позже он оказал всему его семейству помощь при самом начале их константинопольской жизни.

— Василий! — совсем не удивился Слащёв. — Вспоминаем тебя. Должно, новостей гора? — и пожаловался: — А мы здесь, как на необитаемом острове. Где-то там жизнь, а у нас здесь тихое болото, хутор Диканька.

Слащёв обратил внимание на то, что Василий держит в руках веревочку, которая опускалась вниз и исчезала под стоящим возле домика столом. Проследив за нею взглядом, он заметил шевелящийся комок серой шерсти. Похоже, это была небольшая собака. Не обращая внимания на людей, она попеременно то одной, то другой лапой яростно отбивалась от блох.

— А это еще что за чудо? — удивленно спросил Слащёв.

— Не узнаете?

Слащёв снова коротко взглянул на собаку, недоуменно пожал плечами.

— Генеральшу помните? Они еще вашими соседями по каютам на «Твери» были.

— Ну, генерал Соболевский.

— Ихняя собачка. Мы ее Люськой окрестили. Генеральша как-то по-другому звала.

— Зизи, что ли? — вспомнил Слащёв. — Да что ты, Василий! Зизи белая была.

Собачка, услышав знакомое имя, перестала чесаться, подняла уши, насторожилась.

— Известное дело, белая. Она тогда в генеральских каютах жила. Мы ее на третий день нашли. Изголодалась, до людей вышла. Три дня где-то в машине пряталась. Мы когда ее увидели, даже не сразу поняли, что оно такое: не то енот, не то выдра, не то какаясь неведомая науке тварь. Это уже что! Отмыли, причесали, стала хоть на собаку похожа.

— Зизи! — позвал Слащёв.

Собачка вильнула хвостом и недоверчиво подняла голову.

— Вроде она, — неуверенно сказал он. — Все же та белая была.

— Чтоб белая была, на нее сколько надо было мыла извести. А нам с прошлого года совсем его не выдавали. Да вы не сомневайтесь, ваше превосходительство, она это. Она! — Василий подергал за веревку, и собачка подошла к нему. — Ну, Люська, покажи господам свои фокусы!

Он сделал вид, что что-то из кармана извлекает. Собачка проследила за движением его руки и завиляла хвостом.

— Ну, давай, Люська! Предъяви свои таланты! — и Василий вдруг запел: — Тра-ля-ля! Тру-лю-лю!.. Ну, Люська!

И собачка встала на задние лапы и стала кружиться.

Закончив танец, собачка преданно стала смотреть на Василия. Тот достал из кармана заранее припасенный крохотный кусочек сахара и поднес его собачке на ладони. Она слизнула сахар, удалились под стол и там тихо им захрустела.

— Мы тут по проливам мотались, из Константинополя в Бизерту и обратно. А сейчас слух прошел, что последним рейсом в Бизерту идем, там все наши корабли французам передадим. Все! Кончается наш Российский флот! Что с нами будет, никто ничего не говорит. Мы-то ладно. Мы — люди, как-то выживем. А Люська, тварь добрая, но бессловесная, пропадет. Я и подумал: вашей дочке утеха будет!

Слащёв озадаченно смотрел на грязную лохматую блошливую собачку. Она тоже словно почувствовала, что решается ее судьба, внимательно, не мигая, смотрела на Слащёва. Он даже усмотрел в ее глазах немую собачью надежду.

— Ну, спасибо! — поблагодарил Слащёв Василия, тем самым коротко определив будущее собачки. И, обернувшись, крикнул в дом: — Пантелей! День на дворе, а ты дрыхнешь, старый разбойник!

— Мог бы и потише, — донесся из глубины дома голос Нины: — Марусю разбудишь.

— Солдатская дочь! Надо приучать ее к звукам канонады! — отшутился Слащёв.

В двери появился заспанный Пантелей.

— Чего изволите, ваше пре… тьфу, ты!.. Яков Лексадрыч?

— Изволю приказать тебе эту собаку привести в первозданный вид: помыть, побрить, блох вывести, одеколоном сбрызнуть и только после этого представить ее Марии Яковлевне.

— Кому? — не понял Пантелей.

— Дочери моей! Маруське, Марии Яковлевне. Запомни также, собачку звать Зизи!

— И придумають такое: Зизи, Жужу! Не, свет з ума сдвинувся! У той генеральши, шо на «Твери», тоже Зизи. Так та хоть красива была! — принимая в руки веревку с собачкой, ворчал Пантелей. — Ще надо у Барона спросить, чи пондравится ему така соседка?

И Пантелей удалился куда-то в конец двора, Зизи покорно пошла за ним.

Внезапно что-то вспомнив, Слащёв поднял глаза на Мустафу:

— Извините за допущенную оплошность! — сказал он. — Вы не станете возражать против прибавления в моем семействе?

Мустафа улыбнулся:

— Меня с молодости приучили не возражать генералам.

Василий посмотрел на Мустафу, на Слащёва:

— Прошу прощения, если что не так. Собачка-то наша, российская.

— Все так! — твердо сказал Слащёв. — Этот вопрос закрыт.

— Пойду! — Василий поднял глаза на Слащёва. — Не знаю, свидимся ли еще когда?

— Земля круглая, Василий. Может быть, когда-нибудь где-нибудь наши дороги пересекутся? Буду рад снова тебя видеть. Спасибо тебе за все. Ты спас мне дочь. Этого я до смерти не забуду, — последние слова Слащёв произнес глухими голосом и внезапно отвернулся. Понемногу сдавали нервы у генерала.

Затем они проводили Василия к калитке. Там еще раз попрощались. И долго глядели ему вслед, пока он не скрылся за поворотом.

Шло время. Отшумели зимние дожди. Слащёв уже почти совсем забыл о своем письме.

Но в один из ранних весенних дней к его дому пришел Мустафа. Слащёв увидел его светящееся радостью лицо.

— Вам письмо, генерал! — и протянул Слащёву небольшой конверт. — Чувствую, в нем хорошие для вас новости.

Слащёв тут же, на пороге, разорвал конверт. На четвертушке бумаги мелким экономным почерком в нем от руки было написано:

«Генерал-лейтенанту Слащёву-Крымскому.

Милостивый сударь! Ознакомившись с содержанием Вашего к нам обращения и отдавая отчет в исключительно тяжелом положении, в котором оказалась Армия и беженцы, Бюро политического объединения считает своим долгом с решительностью настаивать на мысли о необходимости в переживаемый момент общественного и индивидуального единения организаций, групп и отдельных лиц, представляющих антибольшевистскую Россию. Не отрицаю вместе с тем возможности ошибок, неизбежных во всяком, а тем более в исключительно трудном деле.

Прошу принять уверения в моем совершенном уважении и преданности. Юренев».

Слащёв даже не сразу понял, что это ответ на его письмо. О чем оно? На какой мысли с особой решительностью настаивал господин Юренев?

И он понял: эти господа политические деятели не читали его письма. А если и прочитали, то не вникли в его смысл. У него и у них были разные взгляды на происходящее. Даже здесь, заброшенные в чужие края, они продолжают настаивать на войне до победного конца. Но кто их поддерживает? Кого и каким способом привлекут они в свои ряды, кто согласится встать под их знамена? Об этом он и написал им. Не буквально, но суть была в этом.

А в ответ — пустота.

— Похоже, вы опять кому-то понадобились, господин генерал? — осторожно спросил Мустафа, — Что, опять война?

— Без меня, — ответил Слащёв и порвал письмо. Поискал, куда бы бросить обрывки, но ничего не нашел и сунул их в карман. И снова повторил: — Теперь уже без меня.

Глава 12

После возвращения из Галлиполи Врангель стал едва ли не ежедневно отправлять туда суда с остальными подразделениями Первого армейского корпуса. За неделю все двадцать шесть тысяч человек частично (в основном семейный высший командный состав, а также женщины, старики и дети) разместились в городе. Но основная часть солдат и офицеров, прихватив на французских складах в Галлиполи многоместные палатки, отправились в «долину роз и смерти». Лишь Барбович со своим уполовиненным махновцами корпусом поставил палатки и вырыл землянки неподалеку от основного лагеря, но все же отдельно.

Он и здесь, как и в России, дорожил своей самостоятельностью и авторитетом, стремился быть для своих казаков «отцом-командиром». Но общей дисциплине подчинялся. И в городе, в штабе корпуса, держал двух конных связных. Коней выменяли в окрестных турецких селах.

Еще не успел корпус до конца разместиться, еще не все палатки были поставлены и обжиты, как в лагерь прибыл подполковник Комаров, состоящий при штабе корпуса переводчиком. В его обязанности входило поддерживать постоянную связь с французским оккупационным командованием в Галлиполи.

Комаров отыскал Витковского и сообщил, что французский комендант подполковник Томассен просит прибыть к нему генерала Кутепова или генерала Витковского для решения некоторых безотлагательных вопросов.

— Что за вопросы? — спросил Витковский.

— Томассен ничего не сказал.

— Странно. Не думаю, что у них к нам есть что-то серьезное. А вот у нас к ним уже порядочно вопросов накопилось. Скажем: почему французские снабженцы посадили корпус на голодный паек? И не только этот.

— Что передать Томассену? — спросил Комаров.

— Скажите, как только освободимся, кто-то из нас навестит его.

Врангель торопиться не стал и посетил французскую комендатуру лишь утром следующего дня.

Подполковник Томассен встретил Врангеля и Комарова неприветливо. Кивком головы пригласив их присесть, без всяких принятых в таких случаях вступлений о погоде и природе, сухо начал:

— Господин генерал! По долгу службы я обязан известить ваше превосходительство о требованиях французской стороны к русским войскам, дислоцирующимся на полуострове Галлиполи. Если с чем-то вы не согласитесь, за разъяснениями можете обратиться к Верховному комиссару Франции в Константинополе господину Пеллё.

— И что же это за требования? — насупился Кутепов. — По моим размышлениям, у вас их быть не должно. Даже напротив: они с избытком имеются у нас.

Томассен выслушал перевод Комарова и, никак не отреагировав на слова Кутепова, не изменив высокомерного назидательного тона, продолжил:

— Эвакуированная из Крыма русская армия, не опирающаяся в своей деятельности на свое государство, отныне не может считаться армией и переходит в статус беженцев. Так же, как и генерал Врангель больше не является Главнокомандующим. С сегодняшнего дня ваш армейский корпус больше не существует, нет генералов и офицеров, начальников и подчиненных. Все, без исключения, беженцы, все равноправны и находятся в моем непосредственном подчинении.

По мере того, как Томассен излагал французские требования, лицо Кутепова приобретало насмешливое выражение. Он явно веселился и с трудом сдерживал улыбку.

— Вы обязаны в трехдневный срок сдать все имеющееся у вас оружие, а требования французской стороны объявить всем вашим подчиненным для неукоснительного исполнения.

Томассен смолк и строго посмотрел на Кутепова. Этот маленький худенький подполковник хорошо понимал, что эти требования оскорбительны, но приказ есть приказ, и он старательно его исполнял.

— Я так понимаю, что это у вас такая шутка? — с некоторой издевкой в голосе спросил Кутепов. — Я люблю французский юмор. Но эта шутка, поверьте, не пользовалась бы никаким успехом даже в дешевом французском балагане. Если же это не шутка, то вы обратились не по адресу. Я выполняю приказы только своего командующего. Но от него ничего подобного ко мне не поступало. Смею думать, что и к нему с подобными требованиями никто не обращался.

— Что, так и переводить? — с легким испугом спросил Комаров.

— Слово в слово.

Томассен выслушал перевод, лицо его слегка побагровело. Его взбесили не столько слова Кутепова, сколько его издевательская улыбка.

— Но позвольте, — повысил голос Томассен.

— Не позволю, — спокойно сказал Кутепов. — Я вас внимательно выслушал, подполковник, и нисколько на вас не обижаюсь. Вы тут ни при чем.

— Нет, но я обязан…

— Все, что вы были обязаны, вы сказали, — вновь прервал Томассена Кутепов. — Теперь буду говорить я. Запомните сами и передайте тем, кто сочинил эти ваши требования. Русская армия и после эвакуации сюда, в Турцию, остается русской армией, — спокойно и холодно произнес он. — Генерал Врангель, как был, так и остается нашим Главнокомандующим. В Галлиполи расположены не беженцы, а войска, составляющие армейский корпус. Командиром этого корпуса назначен я, генерал-лейтенант Кутепов, и находящиеся здесь русские военнослужащие будут, как и прежде, исполнять только мои приказы. Что касается вас: я и в дальнейшем буду общаться с вами как с офицером союзной армии и комендантом гарнизона. И последнее. Никакое оружие я никому не собираюсь сдавать.

Томассен ответил не сразу.

— Я полагаю, больше нам говорить сегодня не о чем, — Кутепов намеревался уйти.

— Не совсем, — с металлом в голосе произнес Томассен. — Вы ведь понимаете, что все эти требования сочинил не я. Но я был обязан довести их до вашего сведения и в дальнейшем потребовать их исполнения. Поставьте себя на мое место: что было бы, если бы вы не исполнили требования генерала Врангеля?

— Требования Врангеля я беспрекословно бы исполнил. Требования вашего командования исполнить не могу. Не имею на то ни полномочий, ни прав.

— Но я не могу допустить, чтобы не выполнялись требования моего командования! Если не подчинитесь, буду вынужден принять более суровые меры.

— Если это угроза, — снова улыбнулся Кутепов. — Да, если это угроза, то вверенные мне русские войска поступят так, как я им прикажу. Надеюсь, мне не придется прибегнуть к этому.

Кутепов поднялся, следом вскочил Комаров.

— Честь имею! — приложил руку к папахе Кутепов, и они с Комаровым покинули комендатуру.

Сразу же после встречи с Томассеном Кутепов выехал в «Долину роз и смерти».

С того дня, как в порту Галлиполи бросили якоря первые транспорты «Херсон» и «Саратов», прошло не так уж много времени, но как изменился этот унылый безрадостный пустырь! Повсюду, насколько хватал глаз, уже встали палатки и было многолюдно. Солдаты и офицеры были заняты какими-то делами: что-то переносили, что-то достраивали, украшали площадки перед входами в палатки, проявляя при этом чудеса изобретательности и выдумки.

Это был уже не просто палаточный лагерь, а городок. Палаточный, но городок: со своими улицами, площадями, переулками. Генерал Витковский даже позаботился об указателях. Впервые оказавшийся здесь человек без особого труда сможет отыскать расположение полка марковцев, дроздовцев или корниловцев, ни у кого при этом не спрашивая, лишь ориентируясь на таблички-указатели, поставленные на перекрестках этих своеобразных улиц.

Чтобы не создавать путаницу, Кутепов еще вначале строительства палаточного городка отдал приказ по корпусу о том, что отныне все поредевшие в крымских боях дивизии сводятся в полки, разрозненные части сильно потрепанной кавалерии сводятся в кавалерийский полк. Кавалерийским он назывался условно, в надежде на будущее, поскольку сейчас лошадей ни у кого не было. А тот десяток лошадей, низкорослых и тихоходных, выменянных у местных греков и турок, для кавалерии не годились. Они служили в основном связным для поездок в штаб. Командиром кавалеристов был назначен генерал Иван Гаврилович Барбович. Артиллерийские бригады сводились в дивизионы.

Указатели, возникшие на улицах лагеря едва ли с самого начала, помогли избежать на первых парах организационного хаоса. Вновь прибывающие солдаты и офицеры по этим табличкам легко находили своих однополчан и присоединялись к ним.

В палатке, в которой располагалась резиденция коменданта лагеря, Кутепов нашел Витковского. Поскольку здесь находились еще люди, он пригласил Витковского на улицу и там, с трудом отыскав безлюдный уголок, подробно рассказал ему о визите к Томассену.

— Интересно, — задумчиво произнес Витковский, несколько встревоженный рассказанным: — Не такие же они наивные, чтобы поверить в то, что мы по одному их окрику распустим армию? Тогда что это?

— Все то же: попытка ликвидации армии. Кому-то это очень нужно. Хотели раздробить и рассеять армию, чтобы потом уничтожить — не получилось, хотели отобрать оружие — тоже не вышло. Это новая неуклюжая попытка, похожая на провокацию. Хотелось бы знать, откуда дует ветер?

— Надо бы доложить Петру Николаевичу, — сказал Витковский.

— Пока не стоит. Прежде всего, это их требование было бы сообщено Петру Николаевичу. Раз он молчит, это похоже на местную самодеятельность.

— Похоже на то, — согласился Витковский.

— Из этого и будем исходить. Надо бы разобраться, это попытка взять нас на испуг? Проверить нас на прочность? Или затевается серьезная провокация?

— Зачем?

— Ну, представь: мы поддаемся на нее, наломаем какое-то количество дров. Французы обращаются к международному сообществу: помогите! Им сочувствуют, симпатии на их стороне. И им развязывают руки. Понимаешь, все это, я почти уверен, идет не от Томассена. Он — пешка. Сам бы он не стал так грубо шантажировать. Побоялся бы.

— Ну, и как в таком случае нам поступить? — спросил Витковский. — Может, есть смысл посоветоваться?

— Да, пожалуй, — согласился Кутепов. — Но только узким кругом. Пригласи только тех, кто умеет держать язык за зубами.

Уже спустя пару часов Кутепов убедился, что фраза, брошенная Томассеном во время разговора: «Я буду вынужден принять более суровые меры» не была пустой угрозой. Взволнованный начальник штаба Штейфон доложил ему:

— Только что вернулись со склада снабженцы: французы едва не на треть урезали нам продовольственный паек. Практически корпус обрекают на голод.

— Может, какая-то ошибка? — спросил Кутепов. Он предполагал, что в скором времени Томассен не словами, а каким-то делом покажет, что все угрозы исходят не от него. Но не думал, что это произойдет так быстро и что начнется это со «святого святых» — с урезывания и без того скудного продовольственного пайка.

— Я тоже так подумал, — сказал Штейфон. — Хотел пойти к Томассену и все выяснить.

— Не нужно ни к кому ходить. Не унижайтесь. Во всяком случае, сегодня не ходите. Я утром уже встречался с Томассеном. Это не его инициатива. Он просто добросовестный исполнитель чужих игр.

— И что же делать? На таком пайке…

— Не будем суетиться. Прежде всего, хорошо подумаем и взвесим, — сказал Кутепов.

Вечером в штабе корпуса, который разместился в Галлиполи, собрался самый узкий круг соратников Кутепова.

Уже когда Кутепов стал вновь рассказывать о своей встрече с Томассеном, в комнату ввалился тяжело дышащий неуклюжий «хуторянин» Барбович и с порога стал возмущаться:

— Я не знаю, о чем вы, но кавалеристы шибко недовольни. Получилы французский паек: коту больше дають.

— Опоздал — не мешай. Посиди тихонько, послушай, — осадил воинственный пыл Барбовича Кутепов, и затем спросил: — Думаешь, только тебя продуктами обделили? Весь корпус на голодный паек посадили.

— С чего вдруг?

— Надо не опаздывать, тогда будешь знать, — и Кутепов обратился уже ко всем. — Уменьшение пайки — это только первый шажок. Будут и другие. С голодными и безоружными легче справиться.

— Не так! — покачал головой Барбович. — С немцами, французами этот номер, може, и проходит. Я с ими в четырнадцатом в боях встречался, знаю. А насчет русского мужика, тут они не туда уздечку тянуть. Сытый, он, и верно, смирный, покладистый. А голодный… Голодный — не приведи господь! Он, как море в бурю: все сломает, растрощит, разнесет!

— О пайке, Иван Гаврилович, тоже поговорим. Потом. Позже, — остановил Кутепов вдохновенную речь Барбовича в похвалу голодному русскому мужику. — Давай послушаем, что другие думают насчет этого неожиданного французского предупреждения.

Но все молчали. Было о чем подумать.

Понятно, что французы продолжают недавно избранную тактику, родившуюся не здесь и, вероятно, даже не в Константинополе, а скорее всего в Париже. Непонятно было другое: почему в отношениях произошел такой крутой поворот? Совсем недавно они были союзниками, и Франция всячески помогала «белой» России, ее армии в войне с большевиками. Но едва только армия Врангеля, потерпев поражение, покинула Крым, все в одночасье изменилось. Почему французы вдруг стали делать все для того, чтобы разоружить, распылить и рассеять армию и затем ее уничтожить? Какие силы заинтересованы в этом?

Знать бы все это, можно было бы смелее и свободнее действовать в их нынешнем положении.

— Эх, были б мы дома! Поднял бы я свой корпус и за все с французов спросил! — почесал затылок Барбович.

— Но мы не в России, — сказал Кутепов. — Выморят нас голодом, и что тогда?

— Я думаю, надо уходить из-под французов, — задумчиво сказал Туркул. — Ничего хорошего нам здесь уже не светит.

— Куда? И на чем? Флота у нас уже нет.

— Пешим строем. В Болгарию. «Братушки» нас примут. Вряд ли они забыли наши совместные бои против турок на Шипке, — продолжал Туркул. — Обогреют и накормят.

— Авантюра, — сказал Витковский.

— А переход Суворова через Альпы — не авантюра? — поддержал Туркула Барбович. — Не побоялся, и получилось.

— Когда это было! — вздохнул генерал-майор Манштейн. — К тому же за спиной Суворова была Россия, а что за нашей спиной?

— Но уходить надо, — согласился с Туркулом генерал Докукин.

И снова в штабной комнате повисла тягостная тишина. Курили. Молча размышляли.

Кутепов тоже, как и все, сидел молча. Потом порылся среди бумаг и извлек потертую на сгибах карту, разложил ее на столе перед собой и какое-то время внимательно ее изучал.

Все сидящие в комнате поняли, что у Кутепова родилась какая-то мысль, и, пока не высказывая, он ее перепроверяет.

Наконец Кутепов оторвал взгляд от карты и поднял глаза на своих генералов:

— Я думаю, пока никаких резких движений нам совершать не следует. Посмотрим, как будут развиваться события. Если это местная инициатива, не санкционированная Парижем, все должно скоро уйти в песок. Испытали нас на прочность. Ничего не получилось — затихнут, смирятся. Если же действительно посадят нас на голодный паек или снова попытаются нас разоружить — уйдем.

Он жестом пригласил своих собеседников к столу и, указывая на карту, продолжил:

— Знаете, если уж уходить, так с музыкой! У меня возник такой сумасшедший план. Походным порядком, как и предложил генерал Туркул, двинемся к Галлиполийскому перешейку вот сюда, к Болаиру, и дальше, на север. Распространим слух, что идем в Болгарию. Достигнув параллели Константинополя, резко поворачиваем на восток, соединяемся со своими в Каталджи и вместе с ними делаем еще один бросок и занимаем Константинополь. Это нам по силам.

Подняв глаза, Кутепов вопросительным взглядом оглядел своих генералов: как отреагируют они на такое безумное предложение.

Не ожидавшие ничего подобного, они молчали.

— Что? Страшно? — развеселился Кутепов. — А кто-то из вас тут вспоминал Суворова. Не Суворов ли сказал: «Смелость города берет»?

— А дальше? — спросил Туркул. — Что дальше?

— Дальше? Пока не знаю. Но, по крайней мере, мы всему миру заявим о положении нашей армии.

— Дальше начинается война, — сказал осторожный Манштейн. — Не очень бы хотелось сложить головы на чужой земле.

— Я не думаю, что начнется война. Обстановка в мире довольно благоприятная для нас. Слишком много глаз с вожделением смотрят на Константинополь. Мустафа Кемаль только и мечтает овладеть Оттоманской столицей. Султан, со своей стороны, надеется упрочить в Константинополе свою власть. Греки, опять же, издавна мечтают овладеть Царьградом. Мы примкнем к тому, кто сильнее, и таким образом сохраним свою армию. А дальше будет, как будет.

— Почему в своих планах вы не учитываете наших бывших союзников? — спросил Манштейн. — Они вряд ли согласятся с потерей Константинополя, а главное — протектората над проливами.

— Их я меньше всего опасаюсь, — сказал Кутепов. — У них сейчас здесь очень небольшой контингент. Причем в основном это колониальные войска, наймиты. Они хорошо служат, но плохо воюют.

— А их довольно мощный флот, который, собственно, они и держат здесь для охраны Константинополя? — спросил Штейфон.

— Они не посмеют открывать огонь по городу. Против этого тут же восстанет вся Европа.

— Звучит все красиво, — согласился Штейфон. — Прямо одна из сказок «Тысяча одной ночи».

— А я ведь не сказал, что мы это сделаем, — улыбнулся Кутепов. — Я изложил вам свои размышления. Если хотите, свою сегодняшнюю мечту. Но при определенных обстоятельствах она осуществима.

— При каких? Что вы имеете в виду?

— Самый крайний случай. Когда никакого иного выхода не будет. Иными словами, когда нас будут настойчиво пытаться уничтожить, — жестко сказал Кутепов. — Надеюсь все же, что это не произойдет. После того, как французам будет известен мой разговор с Томассеном, они проанализируют все «за» и «против» и, надеюсь, больше не захотят обострять наши отношения.

— Если только кто-то более сильный не подтолкнет их к этому, — сказал Туркул.

— Я рассчитываю на их здравый смысл, Антон Васильевич. Из чего я исходил? После Великой войны Европа переживает период волевого маразма, вступать в новую войну никто не хочет. Франция, естественно, тоже. Взять Константинополь нам вполне по силам. Удержать — вряд ли. И я подумал, что среди тех, кто мечтает владеть Константинополем, мы обязательно найдем союзника. Это может быть тот же Мустафа Кемаль.

— Насколько помню, он симпатизирует большевикам, — напомнил Витковский.

— Когда мы положим к его ногам Константинополь, он полюбит нас куда больше, чем большевиков, — и Кутепов смолк.

Никто из присутствующих не нарушал тишину. Все были поражены познаниями Кутепова, его умением быстро и четко анализировать события, извлекая из них для себя необходимую пользу.

План, предложенный Кутеповым, показался всем присутствующим не только остроумным, убедительным, но от этого даже привлекательным. Привлекательным он стал после всех разъяснений Кутепова.

— Весь наш разговор — это пока что не более, чем фантазия, — сказал Кутепов. — Но вместе с тем мы должны быть готовы ко всему. Для этого надо каким-то образом осторожно произвести рекогносцировку будущего пути, тщательно рассчитать время нашего движения, определить пункты коротких привалов и все прочее. Предусмотреть все возможные неожиданности. Поручаю все это начальнику штаба.

Штейфон поднялся.

— Помощников подберете себе сами. Лучше всего, если из здесь присутствующих.

— Принял к исполнению, Александр Павлович, — кивнул Штейфон и сел.

— Теперь вот еще что! — Кутепов перевел взгляд на Витковского. — Хочу напомнить вам, Владимир Константинович, что в ближайшее время надо извлечь наконец утопленное возле пирса оружие. Просушить его и снова смазать. Неровен час, оно еще нам пригодится.

— Я это помню, — сказал Витковский. — Пока не было такой возможности.

— Да уж, пожалуйста, сделайте это осторожно, — попросил Кутепов. — Иначе все это может обернуться нам дополнительными неприятностями.

Он еще раз строго оглядел всех и напоследок напомнил:

— И прошу вас: нигде, никогда и никому! И да поможет нам Бог избежать всех напастей, — и широко размашисто перекрестился.

Часть II

Глава 13

Беда не приходит одна.

Только похоронили попадью Матрену, как оставшийся без присмотра и женской заботы через год преставился и ее муж, деревенский поп отец Иоанн. Красивый был поп, высокий, статный, черноглазый, ходил плавно, словно стакан с водой на голове нес. И всего за год после смерти матушки Матрены весь он как-то ссохся, согнулся, глаза выцвели, словно подернулись поволокой.

Почувствовав приближающуюся смерть, он хотел было исповедоваться, попросил пригласить священника. Только на сто верст вокруг Новой Некрасовки не было ни одного прихода. Сельский атаман Григорий Силыч послал за попом на азиатскую сторону, в Майнос. Но пока добирались посуху до Мраморного моря, да по морю до Майноса, да обратно — отец Иоанн не дождался священника, преставился.

Время было теплое, с похоронами не стали затягивать, и отпевать усопшего пришлось церковному дьякону Ивану Игнатьевичу. Хоть и не по чину это, да решили, что такой грех Господь простит.

Пока отец Иоанн был жив, его присутствие в жизни сельчан казалось не очень заметным. Всем селом ходили в церковь разве что по большим праздникам. Многолюдно было в церкви также, когда кто крестил ребенка или справляли свадьбы. А в обычные дни люди забегали в церковь редко и то — между хозяйственными делами и заботами: свечку ли во здравие или за упокой поставить или исповедоваться. Больших грехов они не совершали, а мелкие, считалось, Господь и без исповеди, по молитве отпустит.

Но с каждым месяцем отсутствие попа село стало ощущать все больше. Дети бегали некрещеные, молодые жили в грехе, невенчанные, за отпущением грехов идти было некуда и не к кому. Стали забывать про праздники, вроде их и не было.

Церковь хоть была и мала и неказиста, а все ж придавала селу какой-то вид и красоту. Но и она стала медленно приходить в запустение. Дьякон Иван Игнатьевич, как и прежде, открывал ее, но люди не шли. И он стал все больше ощущать бессмысленность своего существования.

Пока был жив отец Иоанн, он исправно ему прислуживал. Без слов, по одному движению руки и даже взгляда угадывал во время богослужения все его желания и потребности. Он назубок знал весь церковный ритуал, все молитвы и был убежден, что отцу Иоанну без него не управиться. И очень гордился своей необходимостью. Сейчас же он все чаще стал чувствовать себя сторожем, приставленным охранять пустой дом, в котором и украсть было нечего.

Атаман Григорий Силыч раньше всех понял, что из-за отсутствия попа не только церковь, но и село приходит в запустение. Не гоже селу жить без церкви. Но и церковь без попа — это уже вроде и не церковь, а так — опустевшее сиротское гнездо. Пустая и покинутая, стоящая на просторном выгоне, она навевала гнетущую тоску.

На сельском сходе решили послать дьякона Ивана Игнатьевича на поиски попа. Он побывал на Афоне — безрезультатно.

Отправился Иван Игнатьевич в Пантелеймоновское подворье в надежде встретиться с константинопольским патриархом. Но к патриарху его не допустили. Монах, владеющий русским, спросил у него:

— Откуда ты, такой бедовый, что сразу к патриарху?

— Мы — некрасовцы. Можа знашь, на Гейском мори наше село стоить. Нова Некрасовка.

— Что-то слыхал. Православные?

— Истинно православные, — сказал дьякон. — Потому и до патриарха.

— А мы христиане. Тоже истинны.

— И шо ты, мил человек, нам присоветуешь? Приход без попа остался. Беда. Можа хучь какова завалященького до нас направите?

— А ты-то кто, что так о приходе печешься?

— Я — малость малая, дьяконом при церкви состоял.

— Ты вот что! Ты понапрасну ноги не бей. Тебе к православному патриарху надобно, к Тихону.

— А иде он, Тихон-от? Иде его искать?

— В Москве его Подворье, в Свято-Троицком монастыре. Только Тихон может направить к вам православного попа. А то, гляжу, мужик ты сноровистый, он и на тебя может сан священника возложить.

— В Рассее? — озадаченно спросил Иван Игнатьевич, и твердо сказал: — Не гоже нам в Рассею. Ишшо Игнат Некрасов наказ нам оставил: доньдеже царь на Руси, нам туды не ходить.

— А нет уже в России царя, — сказал монах.

— Энто како-жа: нету царя? — удивился Иван Игнатьевич. — Царь всегда есць. Один престависи, другий на томесть сядат.

— Нету, говорю тебе, больше в России царя. Скинули.

— А другий, шо? Ще не успев?

— Есть другой. Только он не царь. Лениным его кличуть. Он не то из рабочих, не то из селян. Все ж, должно, из рабочих: те пошустрее.

С этой новостью Иван Игнатьевич вернулся к себе в Новую Некрасовку. Изложил добытые в Константинополе новости сельскому атаману Григорию Силычу.

— Как же энто, Рассея без царя? — засомневался атаман. — Сьодни нету, а доки ты туды добересси…

— Монах баить: замесць царя мужик. Лениным зовецца.

— Ленин? Чудно прозвище. Поди басурман?

— А нам хучь басурман — не беда. Токмо, шоб не царь.

Атаман собрал сельскую раду, состоящую в основном из стариков. Но собралось полсела, чтоб услышать привезенные Иваном Игнатьевичем из Константинополя новости. Уселись на длинных лавках в сенях. Сени Григорий Силыч превратил во что-то вроде приемной. На полках вперемешку стояла посуда, большей частью бутылки и графины, и лежали бунчук, пороховница, пернач, сабля, нагайка — память о прапрадеде, соратнике самого Некрасова. В углу стоял стол, заваленный старинными церковными книгами.

Атаман, стоя возле стола, повторил привезенную Иваном Игнатьевичем из Константинополя новость. Поначалу в нее никто не поверил: сколько солнце светит, всегда в России был царь. А тут вдруг замесць царя простой мужик. Да еще, поди, басурман: фамилия-то не россейская: Ленин.

С другой стороны, сообщил эту новость не какой-то пустозвон, а монах с Пантелеймоновского подворья. Они — люди ученые, все знают, если, конечно, Иван Игнатьевич чего не перепутал. Только все равно в голову это никак не укладывалось: как же это так, Россия вдруг без царя? Кто царством править будет? Неужто простой мужик? Он такое направит, что потом все царство до кучи не соберешь.

Взял слово старый запорожский казак Тимофей Забота, давно и случайно прибившийся к некрасовцам. Знаменит дед Тимофей был своими воспоминаниями о давних казачьих походах, о боях, плене и бегстве из него. Соберутся, случается, вокруг него молодые казачата, глаза горят, слушают. А он им:

— Я не шибко много турчан вырезал, всього девятнадцать. Ще б одного вырезать, шоб до ровного счету було — двадцать. А резать их не трудно: схватыв за бороду, голову отогнув та й чиркнув…

Казачата переглядываются в немом восторге: жили ж когда-то люди! А сейчас только слово осталось «казаки», а за ним — ничего!

Дед Тимофей неторопливо оглядел «сельскую раду», остановил взгляд на Григории Силыче:

— А я не сумлеваюсь. Усе так и есць, як монах сказав, — сказал дед Тимофей. — Потому шо на свете и не таки чудеса случаюца. Мы когдась походом на туреччину ходили, я у их тут самолично бабу видал: с сиськами, но с бородой.

Долго думали сельчане, как им дальше жить? И когда предложения иссякли и все замолчали, встал кудрявый казачок Никита Колесник, сдернул с головы смушковую шапку, сказал:

— А че тут думать? Ежли мы всем миром воспроизведем Ивана Игнатовича в попы, то шо такого случица? Може, по закону энто и не шибко, но на пользу обчеству. Як в той песне: «Нету патронов, стреляй огурцями!».

Молодые казаки поддержали Никиту:

— Назначить!

— Дьякон все ж! Ихнего племени!

— Любо!

— Нельзя, курячи вы головы! — с места неодобрительно отозвался Иван Игнатьевич. — То грех великий.

— А если нельзя, а надо. Так можа можно?

— А без попа жить — ишшо больший грех. Так, може, меньший грех на себя примем? И всем обчеством его отмолим!

— Не-а! Ежли до патриарша уха наше самоуправство дойдеть, всем ничо, а меня анафеме предадуть, — категорически заявил Иван Игнатьевич. — А анафема — энто почитай позорна смерть и вечная геенна огненна.

Конец спорам положил атаман.

— Тут тако дело, шо решать надо не токмо по совести, а допрежь всего по закону. Я так думаю, неча нам по чужим огородам шастать, ничо там не сыщем. Надо свово попа взрастить.

— Энто как жа? Яго на огороди, як тыкву, не взрастишь.

— Так думаю, Ивана Игнатьича мы усе знаем, при отце Иоанне справно служил. Дьякон все ж. Усе их премудрости знаить.

— Во! Назначить всем обчеством! — поддержала атамана молодежь. — Пущай венчаить и требы править. Вона Гаврила Чумаченко с Оксаной Пластуншей не венчаны живуть — то рази не грех? Од людей ховаються. А у их вскорости дите…

Григорий Силыч стукнул по столу палкой, которая издавна служила ему и тростью и булавой:

— А ну, ти-хо! Только на ноги встали, а тоже… старших учить! — и, выждав тишину, Григорий Силыч сказал: — Я так прикинул: Иван Игнатьич — калач тертый, иде токо не побывал. И на Афоне, и в Египти, и на Кипри и в Биссинии…

— В Биссинии токмо краем. У их там, в аккурат, розмир зачался, — сказал Иван Игнатьевич. — Там песок не успевав кровь пить, покойники-от штабелями заместь барикадов по улицам лежали.

— И правильно, шо в пекло не полез. Потому як умом богатый, — похвалил Ивана Игнатьевича атаман. — В рассуждении его праведной жизти, я и подумав: чи не дасть Иван Игнатьич нашему обчеству свою согласию сходить на Москву до патриарха Тихона? Раз царя уже нету, то клятву Ивана Некрасова мы не порушим. Можа, патриарх уважить нас, сирых, и рукоположить Ивана Игнатьича в попы? — он перевел взгляд на дьякона. — Доньдеже подумай чуток и скажи обчеству свою согласию!

— Хоть верть круть, хоть круть верть, а мышки смерть, — поднявшись, с кандибобером начал отвечать Иван Игнатьевич. — Раз обчество просить, я не токмо согласный, хучь на смерть пойду. От превеликого уважения. А ежли де сгину в дорози, просю в святци меня вписать як пострадавшего за обчество.

— Молодой ишшо, не хлявый, — заканчивая раду, сказал Григорий Силыч. — Токмо ты уж в дорози, Иван Игнатьич, не рызыкуй. Шибко мы на тебя надеемся. Иди на Москву дяконом, а уж возвертайся попом. Такой тебе мой атаманский наказ.

И селяне, которые в большинстве своем уже давно не считали себя казаками, закончили раду дружным одобрительным возгласом:

— Любо!

Сельчане расходились. На раду они пришли разряженные в праздничные одежды. Событие само по себе нечастое, после смерти отца Иоанна, когда почти заглохла церковь, они и вовсе видели друг друга редко, да и то мельком. К тому же было воскресенье. Мужчины надели нарядные жилеты, косоворотки, поверх накинули на плечи сермяжные поддевки, женщины тоже были в сермяжных, но ладно приталенных кафтанах. На ногах и у тех, и у других были постолы. Те, кто богаче, щеголяли в смазанных дегтем сапогах.

После того как все разошлись, Григорий Силыч стал искать белый лист бумаги для письма. С трудом нашел его у старика-солдата, который жил на окраине села и занимался пчеловодством. Он был грамотный и в свободное от пчел время записывал в толстую амбарную книгу летопись села. У него же атаман раздобыл несколько хорошо очиненных гусиных перьев и самодельные, из какой-то черной ягоды, чернила.

После этих хлопот Григорий Силыч умылся, перекрестился и приступил к письму патриарху:

«Ваше преосвященство!» — вывел он на чистом листе и задумался. Писать патриарху мужицким слогом он считал не гоже. Поди, он и не поймет. Подумав немного, он неторопливо, чтобы не испортить лист помарками, продолжил: «На милосць Вашую уповають несчастны православны сироты села Ново Некрасовка, шо на Гейском мори находица. Бога ради, не оставляйтя нас, сирых, худых и забутых на чужеземной Туреччине. Оу нас отець Иоанн престависи бизика и нам никакова ответу не дал. Вас Богим молим не забутя нашу сирыю церкву, а нас тож не забутя Бога ради для свяченника оу нас диякон Иван сын Игната Мотуза толкя пыстынывлять молим Вас для православных душ. И колени преклоняють усе Вашему Преосвященству», — и широко расписался: — «Православного села Нова Некрасовка атаман Григорий Нечипас к сему руку приложил».

Вечером Григорий Силыч велел молодому казаку, неотступно при нем состоящем в ранге адъютанта, позвать на торжественные проводы Ивана Игнатьевича и четырех своих подчиненных, произведенных им в звания младших урядников.

Гости степенно уселись за стол, на который хозяйка постелила чистую домотканую скатерть и выставила на него угощение: высокую паляницу из очень светлой муки, два деревянных подноса с мелкой жареной рыбой (что-то вроде сардин) и глубокую миску с медом.

Какое-то время, как этого требовал этикет, ели молча, о деле не говорили. По примеру хозяина, брали рыбу за хвосты, а хлеб краюхой макали в мед. И лишь когда хозяйка принесла узвар, прихлебывая его из большой глиняной кружки, атаман сказал:

— Ты, Иван Игнатьич, як до патриарха взойдешь, допрежь всего — на колени. Руку протяне за письмом, шо я тебе зараз дам, цалуй руку. Так у их полагаецца.

— Знамо дело. И на Афони тож так.

— И шапку допрежь сыми.

— Як водица. Не впервой.

Григорий Силыч потянулся к полке, достал оттуда полотняную торбочку с плетеным гайтаном, сказал:

— Тут письмо до патриарха, сховаешь за пазуху. В ем усе атамански слова про наши беды. Сам тож не молчи. Скажешь: мол, атаман зычит вашему преосвященству здоровья на долгие лета. И усе наши селяне тож. Живем де, як нехристи, церква есть, а поп престависи. У письме я про энто прописав. Про себя молви: дьякон, мол. А опосля ласково так спитай, чи не изволять их преосвященство рукоположить тебя, сирого, на нашую церкву? А ежли не изволять, то, можа, кого другого до нас пришлють? Запомнив?

— Знамо дело.

— Ежли спытають их преосвященство про жизню нашую, скажи без утайки: живем, мол, у турка, як собака у поганого хозяина. Допрежь, у румынов, ще хужеее жилы. Старый турчин хорошо прийняв нас. А молоди турчины, энти совсем други. Великие притеснения од их терпим.

Потом стали обсуждать дорогу. Через Константинополь никто не посоветовал. Просто так не уедешь. Надо у турецких властей за немалую плату выправить тезкере (проходное свидетельство, иными словами, разрешение на выезд). На это кроме денег уйдет не меньше недели. Потом еще билеты на пароход надо купить — тоже удовольствие не из дешевых. А атаманская казна почти пуста.

Решили, что до болгарской границы и дальше, до мыса Калиакра, Ивана Игнатьевича проводят двое сельских казаков. Это безопасно: давно проверено, ночью границу никто не охраняет. А на мысе Калиакра, на маяке, служит смотрителем атаманов родич. Не бог весть какая родня — троюродный брат, но все же. У него все друзья — контрабандисты, часто ходят в Россию. Он поможет Ивану Игнатьевичу. А нет, то присоветует, что дальше делать. В беде не оставит.

Напоследок, на прощанье, хозяйка дома вынесла гостям квадратный штоф. Стекло было давнее, мутное, в нем лениво покачивалась медового цвета жидкость. Григорий Силыч объяснил, что это коньяк его собственного приготовления.

Наполнив коньяком большую глиняную кружку, атаман произнес приличествующие случаю слова:

— Скатертью тебе путя, Иван Игнатьич. Будем ждать твово вороття, як соловей лета.

Он выпил, крякнул, передал чашу другому. Прежде чем отхлебнуть из кружки, каждый приговаривал:

— Христос посредь нас!

И все дружно отвечали держащему кружку:

— И есць, и буде навеки!

После первого круга кружки атаман сказал:

— Выпьем ще по одной, бо только бусла на одной ноге стоить.

После второго круга атаман вновь произнес:

— У казака пистоль и шабля. Выпьем по третьей, шоб и спыс не тупывся.

И когда в кружку вылили остаток и штоф опустел, прежде чем глотнуть с кружки, атаман вновь сказал:

— У коня четыре ноги. Выпьем по четвертой, шоб конь в дорози не спотыкався.

Едва рассвело, Иван Игнатьевич пришел к атаманскому дому. Несмотря на такую рань его уже ждали двое молодых казаков в нарядных, стеганых на вате, бешметах, подпоясанные в талии широкими, украшенными серебром, ремнями. Это были Никита Колесник и Лука Черноус, которым надлежало проводить Ивана Игнатьевича через турецкую границу и доставить до болгарского мыса Калиакр на Черном море, и быть там до тех пор, пока случится оказия, и Иван Игнатьевич отправится в Россию. Трое сытых невыморенных коней, мирно пофыркивая, ожидали отъезда возле коновязи

Вышел из хаты атаман, хозяйским глазом с одобрением оглядел коней и сопровождающих дьякона казаков. Затем подошел к Ивану Игнатьевичу:

— Такое дело, брат Иван! — необычно обратился к нему, — В Расее усе упоминай. Усе, як есць, повызнай. Можа, и нам ужа пришел час Туреччину покидать. Ежли то правда и царя у их уже нету, можем возвертаться. Игнатов наказ не порушим.

— Знамо дело, — согласился Иван Игнатьевич.

Атаман достал из кармана своего бешмета кожаный гаманец, завязанный сыромятным шнурком. Глухо звякнуло его металлическое содержимое. Передавая гаманец Ивану Игнатьевичу, атаман сказал:

— Не обессудь, здеся усе, шо наскреб. Казна пуста. По большести деньги турчански. Трохи болгарских. А рассейских никода в руках не держав.

Иван Игнатьич промолчал. Да и что тут скажешь? Про Россию они ничего не знали: ни про то, как и чем там люди живут, ни про то, какие у них там деньги ходят.

Колесник подвел к Ивану Игнатьевичу коня, помог на него сесть. Молодые провожатые легко взлетели на своих.

— Доброго путя! — сказал на прощание Григорий Силыч и слегка тронул круп коня Ивана Игнатьевича своей тростью-булавой. Застоявшийся конь взял с места в карьер. Его не сразу догнали сопровождающие.

Промелькнули ветряные мельницы, потянулись голые песчаные поля с важно разгуливающими по ним воронами. Спустились в овраг со звонко звенящим родником. Какое-то время ехали по узкой известняковой теснине, снова поднялись наверх. Оглянулись. Села не было видно. Лишь вдали, заброшенной могилкой, маячила маковка церкви с венчавшим ее чуть покосившимся дубовым крестом.

Ехали почти без отдыха. Лишь крепко пополудни остановились, покормили коней припасенным с собой овсом, попили из бочажка. И сами съели по лепешке, запив водой из того же бочажка, Вода была чистая и холодная — ломила зубы.

Еще засветло оказались возле турецко-болгарской границы. До ночи пережидали в неглубоком овраге, поросшим шиповником и гледом. Стреноженные кони мягкими губами обирали подмороженные коричневатые ягоды и хрустели еще не застаревшими ветками.

Границу перешли ночью без всяких приключений. Лишь однажды из кустов с шумом вылетела тяжелая ночная птица, похоже, сова, и с сердитым кугуканьем растаяла в темени. Ни дикого зверя, ни человека они не встретили. Охраняется ли здесь граница, им узнать так и не довелось.

В небольшом болгарском хуторке постучали в дом знакомого Никиты Колесника, попросились до рассвета немного отдохнуть. Хозяин привязал коней возле амбара и кинул им по охапке сена. Гостей устроил на сеновале. И, когда они уже улеглись, хозяин пришел к ним с бутылкой вина, с хлебом и с тарелкой холодного вареного мяса.

Плохо выспавшиеся, на рассвете они попрощались с гостеприимным болгарином и тронулись дальше.

Почти весь следующий день они ехали вдоль берега Черного моря. Хутора, села и мелкие городки объезжали стороной. Встречных людей сторонились, да и видели их мало. Зимнее солнце еще поднималось низко и совсем не грело. В поле крестьянину пока еще делать было нечего. Когда стало темнеть, они увидели вдали мигающий огонек. Они поняли, это светил и указывал дорогу морским путникам Калиакровский маяк. И им тоже.

Ивану Игнатьевичу сопутствовала удача. Родня Григория Силыча приняла их радушно. Года два от него не было никаких известий, и уже стали думать самое плохое. А тут гости с хорошими вестями.

Повезло Ивану Игнатьевичу и вторично. Этой же ночью он оказался в море под косыми парусами двухмачтовой фелюги, которая направлялась в Одессу, чтобы вывезти оттуда не успевшего бежать высокопоставленного царского чиновника. В этом деле не было никакой политики. Болгарские контрабандисты, как и все болгары, сочувствовали советской власти. И это предприятие было чисто коммерческим: за помощь в бегстве российские богачи хорошо платили.

Ивана Игнатьевича приняли на борт не только из родственных чувств к служителю маяка: из-за излишней легкости фелюгу необходимо было слегка загрузить, и его взяли, даже с удовольствием, вместо балласта.

Ночь выдалась ясная, звездная и безветренная. Большая луна упиралась рогами в густосинее небо. Паруса фелюги едва улавливали легкое дыхание воздуха. Какое-то время тихо плыли вдоль берега, и иногда настолько близко приближались к нему, что в кое-где освещенных окнах домов были видны тени передвигающихся в них людей.

Перед рассветом, когда на востоке едва затеплилась узкая полоска горизонта, капитан фелюги Атанас резко свернул вправо, чтобы затеряться в нейтральных черноморских водах. Встречаться с румынской морской полицией не входило в его планы.

Пока плыли вдоль берега, Иван Игнатьевич с интересом вглядывался в проплывающие мимо сумеречные берега, отыскивая взглядом подступающие к обрывистым берегам крохотные домики мелких хуторов. А когда ушли подальше в море, рассматривать стало нечего: кругом, куда ни глянь, была вода.

Придремывая, он стал размышлять о вещах едва ли не богоотступнических: зачем Господь создал столько воды, негодной для питья? Для рыб? Так и для них, поди, воды тоже великий избыток. Носятся там, в своих глубинах, плещутся, ныряют, а присмотришься пристальнее — никого. Разве что мелюзга какая-то выискивает для себя поживу у самого берега. И так получается, что ни Черное море, ни Гейское не дает человеку пропитания. Иной раз набродишься в Гейском сутками, а всего улова — на базар в Галлиполи везти стыдно.

Проснулся Иван Игнатьевич от громких хлопков, сотрясающих фелюгу. Уже совсем рассвело. Тонко и тоскливо посвистывал в снастях внезапно налетевший ветер, и тяжелая волна стала раз за разом, словно тяжелым молотом, ударять по деревянному корпусу суденышка.

Иван Игнатьевич обеспокоенно посмотрел на капитана, но Атанас, широко расставив ноги, лишь тверже стоял у штурвала, попыхивая своей короткой курительной трубкой. На протяжении всего их плавания Иван Игнатьевич ни разу не видел капитана без его дымящейся трубки в зубах.

Заметив встревоженный взгляд пассажира, Атанас успокаивающе ему улыбнулся и молча показал большой палец. И этот жест, и хладнокровие капитана успокоили Ивана Игнатьевича, и он стал снова тихо придремывать.

Вечером, перед заходом солнца, молчаливый матрос Коста (так окликал своего помощника Атанас еще там, в Калиакре) поставил перед Иваном Игнатьевичем небольшой холщевый узелок и жестами велел: покушай!

Разложив на холстинке принесенную Костой снедь, Иван Игнатьевич принялся есть. Но после очередного удара волны по корпусу фелюги яйца раскатились по днищу. Иван Игнатьевич попытался их поймать. Но едва он дотягивался до какого-то одного яйца, как оно тут же катилось в другую сторону. Он пытался схватить рукой другое, как оно тоже тут же откатывалось прочь. Он догонял его. Но новый удар волны отправлял его едва ли не в противоположный конец судна. А Иван Игнатьевич, не успевший за что-либо зацепиться руками, распластывался на дне фелюги.

Атанас не без любопытства наблюдал за кульбитами гостя. Не имея возможности прийти ему на помощь, он хохотал. Затем попросил Косту помочь гостю.

Коста вразвалку прошел по фелюге, собрал раскатившиеся по всему днищу яйца и положил их перед дьяконом. Но они, словно живые, вновь норовили раскатиться. Коста понял всю беспомощность пассажира и помог ему. Он ударил по каждому яйцу ладонью. Слегка расплющенные, они уже больше не шевелились…

Проснулся Иван Игнатьевич спозаранку и долго сидел так, в полудреме. Открыл глаза лишь после того, как возле него началась какая-то суета. Это Коста спешно опускал паруса. Атанас торопливо вращал штурвал, загоняя фелюгу в узкую теснину между двух скал.

Иван Игнатьевич привстал и увидел надвигающийся на фелюгу скалистый берег. Потом она прошуршала по песку и резко остановилась.

— Финита ла комедиа! — подмигнув Ивану Игнатьевичу, сказал Атанас. Слова были непонятные, и Иван Игнатьевич принял их за болгарские.

— Ты б по-нашенски, по-рассейски чего растулмачил, — ворчливо сказал Иван Игнатьевич Атанасу. — Далее-то чего? Куды итить?

— Одесса, — сказал Атанас. Вынув изо рта трубку и размахивая ею, он попытался объяснить пассажиру, что для него путешествие уже закончилось и пока еще не сильно рассвело, ему надо подальше отсюда уйти. Затем, указав трубкой на пологий подъем, вспоминая все польские, русские и болгарские слова, похожие на русские, он сказал:

— Десет минут иди на тею гору. Там ест дорога. Вправо пуйдеш, там Одесса. Два часа.

Иван Игнатьевич все понял. Он подошел к борту, чтобы сойти на берег. Но фелюгу от суши отделяла довольно широкая полоска воды: не перепрыгнешь. Постолы ему мочить не хотелось. Где их высушишь? А в мокрых— только хворость заполучить. Да и форму они от мокроты потеряют, скукожатся, людям в них показаться будет стыдно.

Поняв затруднения пассажира, Коста спустился в воду, поморщился:

— Хладна!

После этого он позвал Ивана Игнатьевича:

— Ходь до мене!

И когда дьякон приблизился к Косте, тот сгреб его в охапку, пронес по воде и поставил на берегу. Подумав немного, сказал:

— Спасибо, туоварищ!

И уже вновь забравшись на фелюгу, он оттуда снова окликнул Ивана Игнатьевича, взбирающегося по скалистой тропе наверх, туда, где он увидит дорогу на Одессу.

— Эй! Туоварищ!

Иван Игнатьевич обернулся.

Коста стоял на носу фелюги. Он поднял кулак в коммунарском приветствии и громко произнес:

— Рот Фронт!

Иван Игнатьевич нисколько не оценил это приветствие, поскольку никогда прежде не слышал этих слов и их смысл был ему непонятен.

Всю жизнь прожив на краю вулкана, он по воле судьбы ни разу не заглянул в его пышущее жаром раскаленное жерло. Он не был посвящен в те катаклизмы, которые произошли на земле его предков. Не минули они и той земли, которую его дальняя родня избрала для него. Но и здесь судьба пощадила его и не опалила своим огненным черным крылом.

Сойдя на берег, он был все еще тем чистым листом, на котором провидение только собиралось написать первые слова его жизни.

Глава 14

Утро было морозное и солнечное.

Спотыкаясь, Иван Игнатьевич долго шел по пахоте, слегка припорошенной снежком. На бугорках снег истаял или его снесло ранними студеными весенними ветрами, и он лежал только в бороздах. Там, у себя в Новой Некрасовке, он лишь несколько раз видел снег, который опускался на землю крупными хлопьями и, едва долетев до земли, тут же таял. Подержать его на ладони Ивану Игнатьевичу ни разу не удавалось.

Иван Игнатьевич наклонился, зачерпнул горстью снег: он был холодный и рассыпчатый. Рассматривая, он подышал на него, и снежинки стали уменьшаться, теряя свою кристаллическую форму. Затем он сжал снег в ладони, и он, только что просыпавшийся меж пальцев, стал вдруг мягким и слипся в комок.

Он шел по пахоте, и время от времени, зачерпывал снег, отогревал его в ладонях, сжимал в комок и, словно камешек, бросал его перед собой.

Вскоре он вышел на наезженную дорогу. Но ни слева, ни справа, насколько хватал взгляд, не было видно ни одной живой души.

Помня совет Атанаса, он свернул вправо. Спустя какое-то время впереди замаячили люди, их было трое, они шли ему навстречу. По мере их приближения Иван Игнатьевич стал их внимательно рассматривать. Один из них был высокий и тощий седой старик с бородкой клинышком и с усами, которые незаметно переходили в бакенбарды. Надо думать, это был важный чиновник: пару раз Иван Игнатьевич видел таких господ в Константинополе. Остальные двое были, видимо, его сопровождающие, возможно даже, его сыновья. У молодых за плечами были холщевые мешки, в руках они несли чемоданы. Старик не нес ничего, он опирался на красивую трость и тяжело дышал.

Иван Игнатьевич настроился поговорить со встречными, расспросить, далеко ли до города. Но все трое торопливо прошли мимо него, не удостоив его даже коротким взглядом. Иван Игнатьевич заметил: приближаясь к нему, двое молодых подняли свои воротники, спрятали в них головы и, поравнявшись с ним, отвернулись.

Эта случайная встреча слегка развеселила его: они боялись боящегося их. Кто они? От кого прячутся? Куда торопятся? Да мало ли какие у людей дела. Вот только не понятно ему было, почему они отвернули от него свои лица? Вопросов у него было много. Но не зная чужой жизни, что мог он на них ответить? Встреться он с такими же тремя в турчанских краях, он все бы про них выяснил. Да это и не нужно было бы. Там люди тянутся друг к другу и сами про себя охотно все рассказают.

Последняя мысль, которая внезапно посетила его: а не те ли это люди, за которыми приплыли сюда болгарские контрабандисты? Может быть, они уже как-то заранее знали, когда за ними пришлют фелюгу и теперь торопились к тому берегу, который совсем недавно покинул он. Может быть, все именно так? Но какое ему теперь до всего этого дело. У каждого своя дорога.

Так, размышляя, он не услышал, как его догнали два всадника в незнакомой ему зеленоватой военной форме.

— Доброе утро, папаша! — окликнули его. — Откуда, куда?

— В Одессу.

— Понятно, что не в Жмеринку. А откуда?

«Откуда?» — этот вопрос он понял, а вот как на него ответить, не знал. Никто не подготовил его к такой встрече. Какие тут, в окрестностях Одессы, села вряд ли знали и Атанас с Костой. Они и о пограничной службе, которая только создавалась в новой России, тоже наверняка пока не слышали, иначе не пристали бы к берегу так рискованно, да еще в пору, когда уже наступило утро и даже птица, сидящая на ветке, видна за версту.

«Будь что будет! Скажу все, как есть» — подумал Иван Игнатьевич и ответил:

— С Новой Некрасовки.

— Энто ж где такая? — один из всадников вопросительно взглянул на своего товарища: — Ты, Семен, не знаешь?

— В Ново-Николаевке бывал, в Ново-Васильевке теща живет, про Ново-Воронцовку слыхав, — озадаченно ответил Семен. — Може, где под Херсоном? У их там полно этих всяких «новых»: Нова-Рубановка, Нова-Збурьевка, Нова-Маячка, Нови-Олешки. А про Нову-Некрасовку ничего не слыхав.

И, внимательно оглядев Ивана Игнатьевича, Семен вдруг обратил взгляд на его одежду:

— А ты, Артем, на его одежку погляди. Прям-таки из какого-сь цирка!

— Ага, вроде как из музею, — подозрительно оглядел Ивана Игнатьевича Артем: — Наши мужики такое не носят.

— От шо, папаша! Вид твой не внушаит нам никакого доверия, — строгим голосом обратился к Ивану Игнатьевичу Семен. — Может, какие документики предъявишь!

— Чаво? — не понял Иван Игнатьевич.

— Ну, паспорт предъяви или каку другу бумагу — для выяснения твоей подлинной личности!

— Бумагу? — озадаченно переспросил Иван Игнатьевич. — Бумага, вишь ли, она есць. Токмо она не про вас писана. «Тозкаре» брать не стал: шибко кусачая бумага. А котора есць, то атаман наш Григорий Силыч самому патриарху Тихону отписал. Челом бьеть. Поп наш Иоанн в прошлом годе престависи…

Оба всадника удивленно переглянулись:

— Погоди, дедок! Погоди! Ты камедь перед нами не строй! — остановил словоохотливого прохожего Артем: — Какой атаман? Ты че, дед, в своем уме? Всех атаманов мы давно под корень извели. Нету их! Покойники!

— Пошто глупство молвишь! — обиделся Иван Игнатьевич. — Иван Силыч живой. Энто он Патриарху отписал. Церква наша, слышь, почитай, вторый год без попа. Село в запустение приходить. Сам суди, которы венчаться вздумали, причащаться чи там исповедываться…

— Ты, папаша, тиатры тут нам не устраивай. Венчаться вздумал — пожалуй в сельсовет. В три минуты окрутять и документ выдадуть с гербовой печатью.

— И как жа энто? Без попа? Так токмо собаки сходяться. Людям не гоже так-то.

— Ты вот что! — прикрикнул на Ивана Игнатьевича Семен. — Ты агитацией промеж нас не занимайся! Вырядился, понимаешь? Може, какой музей ограбил! Предъяви бумаги, удостоверяющие твою личность. Не то!.. — и он для острастки щелкнул затвором карабина.

— Бумагу не покажу, не тебе писана! — рассердился и Иван Игнатьевич. — Атаман Григорий Силыч велел ее токмо патриарху Тихону лично в руки передать.

— Так этот твой патриарх Тихон, он где? — спросил Артем и обернулся к своему напарнику: — Не знаешь, Семен, где патриарх Тихон обитает?

— Вестимо где, в Москве.

— Слыхал, папаша? В Москве. А до ее еще тыща верст.

— Далеко, — тяжело вздохнул Иван Игнатьич.

— Ну, и как же ты к Тихону попадешь? Он — в Москве, а ты здесь, в Одессе, без документов. К тому же еще и без билета. Кто тебя без билета на поезд посадит? А билет, дед, он больших денег стоит. У тебя хоть какие-никакие деньги есть?

— Нешто, без денег поеду. Рассейских, по-правде, нету-ти. А турчанских есць малость, и болгарских чуток.

Артем взглянул на своего товарища и сокрушенно покачал головой: разговор у них явно не клеился.

— Гляжу я на тебя, папаша, видать, не нашего ты полету человек. Все больше на шпиона смахиваешь! — строго сказал он и обернулся к Семену: — Кинь мне, Сеня, ту веревку, шо я у тебя в подсумке видел.

Поймав на лету кусок веревки, Артем вдруг заорал:

— Руки за спину! Ну!

— Ты на меня не нукай! — совсем озлился Иван Игнатьевич. — Я тебе не кобыла!

— Руки, говорю, за спину! Не то… — он снял с плеча короткий кавалерийский карабин, передернул затвор. — Шмальну — и все! И без всяких разговоров!..

— Тебе че? Деньги надоть? Возьми, не разбогатеешь, — спокойно сказал Иван Игнатьевич и полез в карман за гаманцом.

— Спрячь свои деньги, старый хрен! На кой они нам нужны! Последний раз приказываю: руки за спину! Отведем тебя до начальства, пущай оно разбирается, что ты за личность: придурок, аферист чи, може, натуральный шпион. Те тоже умеють под дурочку косить. Их счас тут тоже развелось, як собак нестреляных. Там молчать не будешь! Там все, как на духу, выложишь!

После угроз Артем перешел на увещевания. Ни он, ни Семен не могли понять этого странного человека. На бродягу не похож. Одет по-чудному. На откровенный разговор не идет, все больше Ваньку валяет: про какого-то атамана упоминает, до патриарха рвется. Похоже, что сумасшедший, сбежал откуда-то из больницы. А может, и шпион? Те тоже любую дурочку, когда им надо, перед тобой разыграют.

Услышав про начальство, Иван Игнатьевич не стал больше сопротивляться, позволил связать себе руки и послушно пошел по дороге в Одессу, сопровождаемый двумя конными пограничниками.

Где-то в пути они заехали на заставу и договорились насчет тачанки. В Одессу Иван Игнатьевич въехал на отбитой в свое время у махновцев пулеметной тачанке, подаренной в конце войны Фрунзе пограничникам. Пулемет с нее пока снимать не стали, резонно решив, что он еще может пригодиться.

Завидев громыхающую по булыжной мостовой пулеметную тачанку, сопровождаемую двумя всадниками с короткими кавалерийскими карабинами за плечами, за нею увязалась ватага беспризорников. Они сопровождали ее до конца своего квартала и там передавали ее аборигенам следующего квартала.

Так незадолго до полудня они доехали до Управления Одесского пограничного округа.

Одесское пограничное начальство облюбовало себе двухэтажный купеческий особняк на Старобазарной площади. Был он грузный и мрачный, с безвкусными, похожими на пивные бочки, колоннами. Вход охранял часовой и два мраморных грифона — крылатые львы с хищными птичьими головами. Во время недавних боев они были посечены осколками и представляли печальное зрелище.

Артем взбежал на второй этаж и ворвался к начальнику Управления Деремешко, в недавнем прошлом он был руководителем отряда крымских партизан. Видимо, за это военное прошлое его и определили на нынешнюю должность.

— Иван Аврамович, тут такое дело: хоть смейся, хоть плачь. По дороге до затона поймали подозрительную личность. Путь держал на Одессу. Чудноватый такой дедок, не то псих, не то клоун, не то шпион. Больше всего на шпиона смахивает.

— Ну, шпион! Ну и что? — флегматично отозвался Деремешко. — Допрос сняли?

— В том и дело, что в разговоре придуряется. Вроде как не в себе. Толком ничего не говорит. Документов при ем нету. Тоже, заметьте, вызывает подозрение. Рвется в Москву. И знаете, до кого?

— Небось до Ленина? Сейчас мужики, чуть промеж собой не поладят, до Ленина жалеться едуть.

— Нет, энтот до патриарха пробирается. Говорит, письмо ему везет.

— Письмо прочитали?

— Не дает. А силком брать не захотели. Шут его знает, може, какаясь подстава, греха не оберешься.

— Значит, так! — строго сказал Деремешко. — Салабуда пущай во всем разберется, а вечером — на «Чумку».

«Чумка» когда-то была городским кладбищем, где во время поразившей Одессу чумы хоронили умерших. Едва ли не на век кладбище превратилось в пустырь, на котором до сих пор никто не рисковал рыть могилы. Его приспособили чекисты для расстрелов. Но могилы не копали, а тела казненных вывозили за город и хоронили там.

— Это понятно! Ну, а если он это… и в самом деле сумасшедший? — высказал сомнение Артем. — Одетый не по-нашему, и говорок чудноватый.

— Я и говорю: Салабуда разберется, — сердито повторил Деремешко и пожаловался: — Тюрьма, понимаешь, битком забита, трамвайное депо тоже. И никакого движения. А завтра-послезавтра до нас сам Менжинский обещался приехать. Ну, как поинтересуется? Надо бы хоть депо от элементов очистить. За тюрьму меньший спрос. Тюрьма, она и есть тюрьма.

Кабинет Салабуды находился на первом этаже. К двери было пришпиленное от руки написанное предупреждение: «Без разрешения не входить».

Артем взглянул на предупреждение, неодобрительно хмыкнул и, грохнув кулаком по двери, вошел. Салабуда у окна поливал из графина чахлое комнатное растение.

— Бюрократизму разводим? — укоризненно спросил он у Салабуды. — Прям как при царском режиме.

— Дурак ты, Перухин! Я тут с разных элементов допросы сымаю. Другой раз такие секреты выслухиваю! Посторонний узнает, по городу разнесет, — он поднял палец: — Понимать надо! — и тут же спросил: — Тебе чего?

— Иван Аврамович до тебя шпиона прислал. Велел допрос с него снять.

— Заводи!

Артем открыл дверь, сказал одиноко стоящему в коридоре Ивану Игнатьевичу:

— Входи, дед!

Дьякон вошел, недолго потоптался у порога, несколько раз шаркнул постолами по полу.

— Проходи, дед! Садись! — суровым тоном велел Салабуда и сердито зыркнул на Артема: — А ты — сгинь!

Артем вышел, зло хлопнув дверью.

Иван Игнатьевич продолжал топтаться возле стола, не смея присесть: уж больно грозен был хозяин кабинета.

— Что? Уже дрожишь от страха? — вскользь заметил Салабуда.

— А ты не пужай! Я не шибко боюсь.

— Что так? Все боятся, а ты нет.

— Боятся те, у кого перед людями грехи есть. А у меня токмо перед Богом. Перед им и ответ держать буду.

— Молодец, дедок. Да ты все же садись. Разговор, как я понимаю, у нас с тобой длинный будет, — весело сказал Салабуда и тут же перешел на сухой казенный тон: — Объясняю! Ты, дед, находишься в Управлении Одесского погранокруга. Я — старший следователь Салабуда. Обращаться ко мне будешь: «Гражданин следователь». Надеюсь, это понятно?

— Знамо дело, — кивнул Иван Игнатьевич. — Ежли шо по-людски — энто усе разумею. А от скотского языка никак не ухвачу. А оне — твари божьи — тож промеж себя по-своему гутарють. Все одно, як и мы — человецы. Друга божья тварь умнее иного человека, а мы ее на колбасу. Оттого, шо не понимаем их слов.

— Ты дурочку из себя не строй и в философию не вдаряйся! — нахмурился Салабуда и заученно спросил: — Фамилия — имя — отчество?

— Мое?

— Ну, не мое же!

— Мотуз. Фамилие мое тако — Мотуз. А можа, энто улична кличка? У нас в селе токмо один поп Иоанн всехнии фамилии знав. Меня Мотузом нарек. А татко давно престависи: не вспев спросить, то фамилие мое тако, чи, можа, улична кличка.

— Ты мне, Мотуз, голову не задуряй, — многословие Ивана Игнатьевича начинало раздражать Салабуду, он неожиданно спросил: — В солдатах служил?

— Знамо дело. Две недели. В молодосци. В турчинской армии. А супротив кого, так и не сказали. Можа, военный секрет.

— Так вот, давай договоримся! Я тебе вопрос, ты мне — ответ. Вопрос-ответ. Коротко. Как в армии. Понял? — строго попросил его Салабуда.

— Можно и так, — согласился Иван Игнатьевич.

— Имя — отчество.

— Энто вы уже пыталы.

— Не рассуждать! Имя — отчество!

— От, ей-богу! Меня Иваном нареклы, а татка Игнатом.

— Место проживания?

— В селе Нова Некрасовка.

— Где ж это? Далеко?

— Энто як считать. Ежли пеши, а потом на пароходи — в пять дней можно уложиться. А ежли спешить, та повезет с ветром попутным, можно и в три дни вспеть.

— Я не собираюсь ехать до тебя в гости. Я только хочу узнать, где ты проживаешь? В какой губернии? Какой город от тебя близко?

— Море близко.

— Черное, что ли?

— Черное далеко. Гейске близко. Мы на ем построились. Попервах, правда, на Кубани, оттудова — на Дунай. А уже опосля — на Гейске море.

— «Мы» — это кто?

— Некрасовцы.

Салабуда почесал шевелюру.

— Не пойму я тебя, Мотуз! Шо ты тут все выдумываешь, Ваньку валяешь, голову мне морочишь? Думаешь, мозги мне запудришь — и все обойдется! Нет, Мотуз! Ничего не получится! Не таких на чистую воду выводил, не таких обламывал! — спичкой вспыхнул следователь.

— Вам виднее, — смиренно сказал Иван Игнатьевич. — На то вас начальствием поставили.

— Ты вот что! Ты не крутись, як уж под вилами! Задаю тебе прямой вопрос и жду от тебя чистосердечного ответа: как ты здесь очутился?

— Звесно, як усе люди. Допрежь пеши, апосля морем.

— Гейским, что ли?

— Пошто Гейским? Черным, звесно.

— А что ж ты мне все про Гейское талдычишь?

— Дак на Гейском село наше.

— «У попа была собака, он ее убил…», — сквозь зубы зло процедил Салабуда и заорал: — А поч-чему не Гейским, если ты на нем живешь! Почему Черным?

— Знакомый матрос говорил: Гейским тоже можно, токмо шибко дальше, — как неразумному дитяти спокойным тоном терпеливо объяснял Салабуде Иван Игнатьевич. — Можно, конечно, и Гейским, токмо потом шибко далеко пеши идти, ноги бить.

— Ну, хорошо! Ну, Черным! Приплыл. Вышел на берег. А дальше что? — успокаивая себя, спокойно и даже участливо заговорил Салабуда. — Ну, зачем приплыл? Цель поездки? К кому направлялся? Если пароль не забыл, назови!

— Я усе тем двум вашим товаришам сообчив.

— Ну, повтори теперь мне.

— Мне не в тягость, ежли шибко интересуетесь. До патриарха Тихона стопы держу.

— А зачем тебе патриарх?

— Ну, вы прям як дите! Сирые мы: церква есць, а поп Иоанн престависи. Хто теперь будет требы править, венчать, споведать?

— Хочешь патриарха уговорить, чтоб он у вас требы правил? — ухмыльнулся Салабуда.

— Дьякон я! Мог бы править, а не могу. Грех. Потому не поставленный я до нашей церкви пастырем и на окормление.

— И кто же может поставить?

— Патриарх Московский Тихон. И никто боле. Народ и бьет ему челом. И атаман наший тож. Я од яго прошению патриарху везу.

В кабинет к Салабуде заглянул Деремешко.

— Ну, и что тут у тебя?

— Не пойму, — покачал головой Салабуда. — То ли форменный придурок, то ли хитрющий враг. Такого тут мне наворотил, в мозгах не вмещается. Какого-то атамана упоминает…

— Григория Силыча, — подсказал Иван Игнатьевич.

— А ты пока молчи! Тебя пока не спрашивают! — ощерился Салабуда. — Про патриарха Тихона что-то лопочет, про какое-то Гейское море. Гимназию кончив, а про такое море никогда не слыхав.

— Н-да! Дисквалифицируешься ты, Салабуда. Я-то думал, ты его в две минуты «расколешь».

— Не беспокойтесь, Иван Аврамович! Не таких колол. Помните того генерала, шо на паруснике из Керчи драпал?

— Вспомнил! Воспоминания потом будешь писать, на старости лет. А сейчас — работай! Хлеб насущный, которым тебя государство кормит, хоть частично отрабатывай! — остудил пыл Салабуды Деремешко и, громко хлопнув дверью, вышел.

Они вновь остались вдвоем: Салабуда и Иван Игнатьевич.

После ухода Деремешка Салабуда долго и мрачно сидел за столом, осмысливая неприятный разговор с начальством, затем поднял глаза на смиренно ждущего Ивана Игнатьевича.

— Ну, и что? Будем и дальше продолжать воду в ступе толочь? Где то письмо что ты патриарху везешь? Покажь!

— Нельзя! Окромя патриарха никому не велено показывать! — воспротивился Иван Игнатьевич. — Атаман ему пишет, а не вам!

— Показывай! Не то сегодня же на «Чумку» свезу! — устращающе заворочал глазами Салабуда и положил перед собой револьвер.

— Негодящий становится народ, — с какой-то застенчивой улыбкой вздохнул Иван Игнатьевич. — Замесць слов допрежь за пистоли хватаюцца, — и сунул руку за пазуху, потянул за гайтан и извлек оттуда полотняную торбочку с атаманским прошением. — Нате! Весь грех на вас ляжет! Патриарх предаст вас анафеме.

Салабуда не вслушивался в слова Ивана Игнатьевича. Он торопливо выхватил из торбочки письмо, впился в него глазами. Пытался прочесть: буквы складывались в слова, слова — в предложения, а до смысла он никак не мог докопаться. Многие слова были вроде как не русские. «Может, шифровка?» — обожгла его мысль. — Что это за слово «бизизика»? А эти: «оу», «толкя», «пыстынывлять»?

— Что, не могли без выкрутасов, нормальными словами?

— Патриарху не гоже писать мужицким словом, — пояснил Иван Игнатьевич. — Оны грамотнее нас, сирых. У их другий говор, не всякому понятный.

— Крутись, крутись, выкручивайся! — сердито сказад Салабуда и, оставив в кабинете вместо себя часового, повел Ивана Игнатьевича наверх, к Деремешке.

— Може, вы шо поймете, Иван Аврамович? Вроде все понятно, но слова какие-то калеченные, вроде как и не русские. По моему понятию — шифровка. Причем хитрющая. Я с такой первый раз сталкиваюсь. А если поколдовать, тут, может, и тайнопись вскроем. Это ж надо, до чего иностранная разведка доходит!

— Ты, Салабуда, не горячись! На горячих конях воду не возят.

— Я, Иван Аврамович, не горячусь. Но тут явно что-то не то. Вот же, вслухайтесь! Он же нормальными словами говорит. А в прошении что? «Бизизика», «толкя«…Он что, так и с жинкою своею разговаривает?

— Не жонатый я, — отозвался дьякон.

— Ты молчи! Ты все свое уже сказал! — приструнил Ивана Игнатьевича Салабуда и обернулся к Деремешке: — Вы, Иван Аврамович, хоть режьте меня, а я уверен: это шифровка.

— Отправляй его в тюрьму! — решил Деремешко. — И глаз с него не спускай!

— Это понятно. Я сегодня же до наших шифровальщиков забегу. Может, они что присоветуют. В этом деле как? По паре буковок в слове переставили — и все! И уже заговор! Или террористический акт. Может, за этим прошением целый заграничный поповский заговор кроется. Помните, товарищ Троцкий насчет священников нас предупреждал: все они заклятые враги Советской власти! — распалял себя Салабуда. — Чует мое сердце, Иван Аврамович, мы жирного сазана за жабры схватили.

— Не богатей раньше времени!

— Я — ничего. Только не проспать бы нам такое дело.

— Не проспим. Сами не сладим, товарищ Менжинский до нас на днях прибывает. У него опыта побогаче нашего. Я слыхав, он этих всяких шпионов, як орехи щелкает! — сказал Деремешко и, услышав какой-то шум в коридоре, на минуту вышел.

— Молчишь? — глядя на Ивана Игнатьевича, спросил Салабуда.

Иван Игнатьевич ничего не ответил.

— Слушай, как тебя? Иван Игнатьевич, а может, все же сознаешься? — мягко так, ласково спросил Салабуда. — Все равно ведь сознаешься. Только обошлся бы без мучений. Ты только представь: я тебе ногти щипцами буду вырывать, каленым железом пятки прижигать, и много всякого другого. У меня фантазия богатая.

— В чем сознаться? — заинтересованно поинтересовался Иван Игнатьевич.

— Ну, сознаешься, что шпион. Пару тумаков дадут и отпустят.

— Не-е! Брехать не вмею. То — великий грех.

— Ну, а если я тебя заинтересую? К примеру, каленым железом?

— Не получится! — твердо сказал Иван Игнатьевич.

В просторной камере их, ожидающих своей участи, поначалу было немного, всего человек тридцать. Но постепенно добавилось еще столько же: к приезду Менжинского освобождали складское помещение трамвайного депо, в котором тоже уже не один месяц содержали арестованных. Спешно расследовав дела, часть содержащихся в депо отвезли на «Чумку», а остальных доставили в городскую тюрьму.

В этой людской сутолоке Иван Игнатьевич вдруг заметил двух своих старых знакомых — болгар, Атанаса и Косту. Он попытался приблизиться к ним.

Увидев Ивана Игнатьевича, Атанас пробился к нему сквозь людскую сутолоку и, испуганно оглядевшись по сторонам, тихо ему прошипел:

— Мы тебе не знамо. Так надо! — и исчез, затерялся в толпе.

Потом он несколько раз видел болгар вместе с теми тремя: тощим высоким господином и двумя его сыновьями. Его догадка, похоже, оправдывалась: болгары шли в Одессу, чтобы вывезти из Советской России этих троих. Все пятеро, они держались тесной кучкой. Видимо, их арестовали в тот же день, на берегу, или чуть позже в море.

Эти двое болгар были здесь единственными, кого Иван Игнатьевич знал среди этой уныло и бесцельно двигающейся по тесной камере толпе. Они были люди бывалые, не раз попадавшие в подобные переплеты, и могли бы объяснить Ивану Игнатьевичу, как ему здесь держаться и на чем твердо стоять.

Но болгары, едва еще издали заметив его, тут же растворялись в толпе. По какой-то неведомой ему причине они не хотели с ним встречаться и даже показывать, что они знакомы или знают друг друга. Иван Игнатьевич подумал: должно быть, у болгар и у этих троих был какой-то общий секрет, своя спасительная выдумка, которую его пребывание в их компании могло разрушить. Ничем иным он не мог все это объяснить.

Поняв это, он несколько последующих дней уже не стремился сблизиться с ними.

Однажды вечером вызвали на выход тех троих: отца и двух его сыновей. Они покинули камеру и больше в нее не вернулись.

На следующую ночь пришла очередь двух его знакомых болгар. Покидая камеру, Коста вдруг отыскал глазами Ивана Игнатьевича и, как и тогда, на одесском берегу, он поднял кулак в коммунистическом приветствии. А, возможно, он так попрощался с ним. Что этот жест предназначался ему, Иван Игнатьевич не сомневался.

Он отошел в угол и, прикрыв глаза, в отчаянии заплакал. И затем всю ночь не смыкал глаз и вскидывался при каждом громыхании железной камерной двери. Он очень хотел, чтобы они вернулись. Он надеялся на это.

И они на рассвете вернулись. И в одночасье их отношение к нему резко изменилось. Атанас сам отыскал его и, взяв его за руку, сказал:

— Все добре. Будем жить!

Что произошло с ними там, за стенами тюрьмы, они ему так и не рассказали.

Глава 15

Когда Иван Игнатьевич решил, что о нем совсем забыли, на третьи или на четвертые сутки надзиратель, открыв дверь камеры, громко выкрикнул его фамилию:

— Мотуз, на выход!

Иван Игнатьевич услышал свою фамилию, но не сразу вспомнил, что это вызывают именно его. Ему так редко приходилось пользоваться своей фамилией, что он зачастую ее просто забывал

— Есть тут Мотуз? Выходи! — вторично повторил надзиратель.

Иван Игнатьевич, энергично работая локтями, торопливо пробился к двери:

— Энто я — Мотуз! Я — Мотуз! — боясь, что, не дождавшись его ответа, надзиратель закроет тяжелую дверь, он изо всей силы закричал.

Вячеслав Рудольфович Менжинский был педантом. Любое дело, которое ему поручали, он начинал с дотошного изучения архивов. Он был убежден, что там, в пожелтевших листах, крылись все будущие досадные неудачи, равно как и неожиданные успехи.

Задолго до того, как белогвардейская эскадра покинула Крым, в молодой Советской России возник еще один фронт, незримый, менее громкий, но коварный и разрушительный. В него беспрекословно принимали всех, враждебных новому строю.

Еще в мае восемнадцатого года Совет Народных Комиссаров издал Декрет о создании пограничной охраны, подчинив ее почему-то Народному Комиссариату Финансов. На него возлагалась защита пограничных интересов Советской страны, ее граждан и их имущества. Но в условиях войны, не имеющее никакого опыта, испытывающее недостаток в сотрудниках, новое ведомство с трудом противостояло враждебному нашествию.

Начались диверсии, саботажи, бунты, бандитские набеги и тихая, до поры незаметная шпионская работа.

Поэтому в первые же после окончания Гражданской войны дни Совет Труда и Обороны издал Постановление об охране государственных границ. Созданное прежде пограничное ведомство было решено переподчинить Всероссийской Чрезвычайной Комиссии, ее Особому отделу, которым руководил Менжинский.

Как и всегда прежде, он начал с архивов. Изучая опыт охраны границ в царской России, он убедился, что граница была дырявая, в страну беспрепятственно проникали все, кому это было необходимо. Пограничный департамент не имел никакого веса в государственной иерархии.

Одновременно с изучением архивов Менжинский повстречался с работниками царского департамента охраны границ и пришел к выводу, что прежние кадры для советского государства не годятся. Иное время, иная страна, иные условия. Страна со всех сторон находится во вражеском и враждебном окружении. По всей границе, от Балтики до Дальнего Востока враждебные иностранные государства воссоздали целую сеть подрывных центров. Они регулярно направляют через советскую границу большие бандитские формирования, агентуру, шпионов. Надо было создавать совершенно новую пограничную службу и одновременно воспитывать для нее кадры. Границу на всем ее протяжении необходимо было превратить в крепостную стену с широко распахнутыми для друзей воротами.

И уже через месяц Менжинский и командующий войсками внутренней службы Корнев разработали первую советскую инструкцию для пограничных войск, которая разделяла всю границу на округа, особые районы, особые участки и особые посты — заставы.

Завершив утомительную и нудную, наполовину канцелярскую работу по организации округов, определив относящиеся к ним территории, Менжинский дал пограничникам очень небольшое время на обустройство границ и приобретение мало-мальски необходимого опыта, и вскоре отправился по округам с инспекционной поездкой.

Прежде всего, он отправился в западные округа. Они были сложные по рельефу местности и густо насыщены населением, что представляло для пограничников дополнительные трудности.

Здесь он познакомился с письмами, только днями отобранными у перебежчиков и адресованные Борису Савинкову. Это имя было хорошо известно Менжинскому. Талантливый, неуловимый авантюрист, отличающийся жестокой изощренностью и звериной осторожностью, он вновь засветился в России.

Из этих писем Менжинский также узнал, что в Варшаве уже создано «Информационное бюро», которым руководит брат Бориса Савинкова, Виктор. Виктор сообщал Борису, что скоро ему на помощь прибудет из Лондона в Варшаву небезызвестный международный шпион Сидней Рейли, в недавнем прошлом участник заговора Локкарта в Москве, чудом избежавший смерти.

И вот эти двое снова вставали на пути Менжинского. Они словно преследовали его. Перейдя на новую работу, он надеялся, что они навсегда исчезли из его жизни. Но не тут-то было: они снова возникли в зоне его профессиональной ответственности, словно играли с ним в прятки. Каких новых неприятностей ждать от них сейчас?

Завершив свое пребывание в западных пограничных районах, Менжинский выехал в Одессу.

Из тюрьмы Ивана Игнатьевича забирал сам Салабуда. На безлюдной ночной улице, под тусклым фонарем, он вынул из кармана револьвер, и так, чтобы видел Иван Игнатьевич, дозарядил барабан патронами и снова спрятал его, но не в карман, а засунул за пояс.

— Че? Боисси? — насмешливо посмотрев на Салабуду, спросил Иван Игнатьевич. — А там, в своей горнице, ты як коршун на курячем подворьи. Шибко боевитый.

— Но-но! Разговорчики! А то враз… при попытке к бегству! — прикрикнул на дьякона Салабуда. — И шагай шире! Плетесси… И руки за спину!

Арестант прибавил шагу, Салабуда, немного поотстав, шел следом.

Иван Игнатьевич задирал голову, разглядывал высокие дома. Такие он видел только в Константинополе. Там они были даже повыше, и на улицах, хоть днем, хоть ночью — всегда было великое множество народу. А здесь, даже не в совсем позднее время, людей почти совсем не было видно. Лишь время от времени мимо проносились пароконные пролетки, обдавая их неземными запахами. В пролетках вместе с мужчинами сидели и женщины с бесстыже оголенными ногами: там, в Константинополе, подобного не увидишь, их прохожие побили бы камнями. А здесь они вели себя непотребно: громко смеялись, что-то выкрикивали, хохотали и на всю сонную улицу орали песни.

Шли долго. С широкой улицы свернули в узкий переулок, где стояла глухая тишина, которую лишь изредка нарушал сонный лай дворовых собак. Прошли через какой-то, тоже пустовавший в эту ночную пору, базар и вышли прямо к знакомым Ивану Игнатьевичу крылатым мраморным чудищам.

В коридоре Салабуда оценивающе оглядел Ивана Игнатьевича, снял с него потертую кроличью шапку, сердито сказал:

— Ты бы хоть волосся чуток пригладил! Выглядишь, як дикобраз!

Что такое дикобразы и как они выглядят, Иван Игнатьевич не знал, но волосы, поплевав на ладони, послушно пригладил.

— Н-да! — неудовлетворенно покачав головой, вздохнул Салабуда, и они пошли вверх по лестнице, где, как помнил Иван Игнатьевич, обитало начальство.

Салабуда робко постучал, почти поскребся в дверь. Из-за нее выглянул Деремешко.

— Так что, доставил, Иван Аврамович! — светясь административным восторгом, шепотом доложил Салабуда, и добавил: — Сопротивлению не оказывал, за исключением словесного неудовольствия.

— Заводи! — велел Деремешко.

— Може, руки… на всякий случай? — все так же шепотом спросил Салабуда. Но Деремешко ничего не ответил, лишь гневно зыркнул на него и шире открыл дверь.

Салабуда взял Ивана Игнатьевича за рукав и протолкнул его впереди себя в кабинет.

За столом, на месте, где прежде сидел начальник, Иван Игнатьевич увидел крепко сбитого, уже немолодого, темнолицего усатого мужчину. Это был Менжинский.

Деремешко, присев под стенкой на крестьянскую деревянную скамейку, сказал:

— Это вот он и есть… — он перевел вопросительный взгляд на Салабуду: — Как его?

— Мотуз, Иван Аврамович! — торопливо подсказал Салабуда.

— Это я — Иван Аврамович. А его как?

— Извиняюсь. Задержанного — Иван Игнатьевич, — и, чуть понизив голос, добавил: — Выдает себя за дьякона. Фамилия, между прочим, тоже подозрительная.

«Видать, еще больший начальник, — украдкой рассматривая Менжинского, подумал Иван Игнатьевич, — Гляди-ко, как перед ним стелются!».

— Ну, здравствуйте, Иван Игнатьевич, — поздоровался Менжинский.

— И вам жить — не тужить, — ответил Иван Игнатьевич.

Менжинский на мгновенье насупился, но тут же громко расхохотался. И похвалил Ивана Игнатьевича:

— Ай, молодец! — и он обернулся к Деремешке. — Вот ведь как! Мы уже стали почти напрочь забывать исконные русские слова. «Здравствуйте» — слово-то многосмысловое. Тут вам и «будьте здоровы» и «живите здоровы, богаты, успешны». А мы в ответ глупость: «привет». Ну, еще как в футболе, в ответ тот же мячик — «Здравствуйте». Прекрасное русское слово стало ничего не выражающим звуком. А Иван Игнатьевич своим ответом напомнил нам, какое оно богатое, это русское приветствие. И какие щедрые ответы оно может вызвать.

Немного помолчав, Менжинский продолжил:

— По дороге в наше время мы много своих хороших, душевных слов растеряли. Будет время, я вам тут рядышком такие перлы покажу. Вот прямо у вас под носом вчера узрел: «Президент дровяного склада». Красиво и не как у всех. А что непонятно — не имеет значения. А «президент» — это, насколько мне помнится, латынь. Если по-русски: председатель. Да и в «председателе» не совсем уверен, что русское слово. Наверное, тоже откуда-то стащили. Ладно, оставим лингвистику, — и Менжинский снова обернулся к Ивану Игнатьевичу: — Спасибо, что напомнили нам добрые русские слова. Откуда вы к нам пожаловали? Где проживаете, какая нужда вас сюда, в Советскую Россию, привела? Я так понимаю, вы не у нас, не здесь, в иных краях обитаете?

— Я не сюды ехал. Мне в Москву надоть. До Его Преосвященства, — ответил Иван Игнатьевич. Он обрадовался, что после долгих дней подозрительного молчания на него наконец обратили внимание.

— До патриарха Тихона, как я понимаю? — спросил самый главный начальник (так определил для себя Иван Игнатьевич Менжинского).

— До его самого, — согласился Иван Игнатьевич.

— Ну, и расскажите нам все по порядку: где живете, как сюда добирались, зачем к патриарху? Все, как есть, рассказывайте, без утайки. Насколько я понимаю, утаивать вам от нас нечего?

— Пущай вон энтот рассказыват, — Иван Игнатьевич сердито, исподлобья указал взглядом на Салабуду. — Я яму уже почитай восемь раз рассказывал, а ему усе мало. Малое дите же могло бы усе запомнить, а он — не.

— А мне интересно вас послушать, — сказал Менжинский. — У вас это лучше получится, красочнее.

Ивану Игнатьевичу понравилось, как уважительно разговаривал с ним этот высокий начальник: тихо, спокойно, без крика. И лицо у него было несухое, и глядел он на него с приязнью.

И Иван Игнатьевич вновь стал подробно рассказывать про смерть попа Иоанна и осиротевшую церковь, про свое село Новую Некрасовку, в котором теперь ни помолиться, ни покреститься, ни исповедаться. Живут люди почти как дикие звери: свадьбы не справляют, в блуде живут, детей не крестят, умерших не отпевают

— И где ж оно находится, это ваше село? — спросил Менжинский. — Название-то русское.

— А то как жа! Оно рассейское и есть. Там мы усе русские, — подтвердил Иван Игнатьевич. — Стоить оно на Гейском мори. А от оны — не верять, — он вновь указал глазами на Салабуду. — Нету, говорять, такого моря. А я в ем кажин день купаюсь и рыбу ловлю.

— Тогда давайте уточним, — предложил Менжинский и раскатал на столе большую географическую карту. — Смотрите, вот Одесса. Это вот Черное море.

— Не, я по картинке не понимаю, — отвернулся от карты Иван Игнатьевич, — Я лучшее своими словами. Як Черное море переплывешь, там уже недалеко.

— Это в Турции, надо понимать? — спросил Менжинский.

— В большости турки, — согласился Иван Игнатьевич. — Други народы тоже водятся, токмо их помельче.

— А Константинополь от вас далеко?

— Ежели пеши, то далеко. Дни три пеши, ежли с ночевой. А можно еще на пароходе, токмо билеты на пароход кусачие.

— Кое-что уже становится понятно, — сказал Менжинский. — Пойдем дальше. Вы где-то здесь обитаете? На Красном море..

— Красно море есть поблизости. Только наше, Гейске, получшее. И теплее, и рыбы поболее.

— Речка поблизости? — склонившись к карте, спросил Менжинский.

— Как жа без речки? Ежли чо постирать, бабы на речку идуть. Тама вода мягка, мыла не надо. И ишшо озеро там, Галькой кличуть.

— Речка Марица, а озеро Гала, — подвел итог своим исследованиям Менжинский.

— Ну да, вы по-ученому. А мы по-простому: речку мы Маричкой прозвали, а озеро Галькой… А так все сходится.

— А скажите, Иван Игнатьевич: вроде там, совсем неподалеку от вас, полуостров есть. Может, слыхали? Галлиполи, называется.

— Ну, как жа! — обрадовался Иван Игнатьевич. Токо турчины его по-своему кличуть: Голуболу. И город есть при таком звании: по-ихнему Голуболу, а по-нашему Галлиполи. Мы в ем по пятницам рыбой торгуем. Од нашего села до их совсем близко: чуток до Дарданелов на конях едем, а там и вплавь не трудно. Баб на ту сторону на лодках торговать отправляем, а сами на своем берегу коней выпасам.

— А почему по пятницам? — спросил Менжинский.

— Дурость, — пожал плечами Иван Игнатьевич. — У турчан все не як у нас. У их другой бог, Аллахом его кличуть. Оны ему по пятницам молются. И ничего по пятницам не робют. А есть-то хочется. От наши им туда еду и привозять. Так в мире и живем. Оны — народ хороший, смирный. Токо обиды не терпят, сразу за кинжал хватаются.

Потом Менжинский стал расспрашивать, как Иван Игнатьевич до Одессы добирался? Иван Игнатьевич решил, что контрабандистов он выдавать не станет. Стал врать, как пробирался через Болгарию, Румынию…

Менжинский, не перебивая, внимательно его слушал. И лишь когда Иван Игнатьевич окончательно запутался, он сказал ему:

— А мне казалось, вы с Болгарии на шхуне «Богдана» сюда приплыли. Не так ли?

Иван Игнатьевич опустил глаза и тихо прошептал:

— Так.

— И с Костой и Атанасом вы, конечно, знакомы, — продолжал добивать Ивана Игнатьевича Менжинский.

— А вы их… вы их тожа знаете?

— Мы всех знаем, — улыбнулся Менжинский. — Такая у нас работа — всех знать.

— У кажного своя работа, — согласился Иван Игнатьевич, ему захотелось заступиться за Атанаса и Косту. — У их у каждого по куче детишков. Усе — мелкота. А есть просют.

— Но-но! Защитничек! — Салабуда подумал, что сейчас самое время напомнить о себе. Заодно указать задержанному его место и тем самым как бы поддержать авторитет Менжинского. — Других спасаешь. Ты б сперва о себе подумал. Сидишь тут, понимаешь! Сказки рассказываешь! Думаешь, тут любым твоим сказкам поверят! — и он обернулся к Менжинскому. — Вы б, Вячеслав Рудольфович, прочитали прошение, что он од какого-то атамана до патриарха вез. Явная шифровка. Я и нашим шифровальщикам это письмо показывал. Все в один голос говорят: шифровка.

Менжинский словно впервые увидел Салабуду, гневно на него посмотрел и тихо спросил у Деремешко:

— Это кто такой? Почему он здесь?

Салабуда подхватился с места и, пригибаясь, словно под обстрелом, попятился к двери.

— Я в ваших комментариях не нуждаюсь, — все тем же гневным взглядом провожая его к двери, сказал Менжинский. — Занимайтесь своим делом! Пока оно у вас еще есть!

Салабуда выскользнул в коридор и неслышно закрыл за собой дверь.

А Менжинский снова вернулся к прерванному разговору:

— Вам они понравились, эти болгарские парни? — спросил он. — Мне тоже.

— А ежли понравились, пошто в тюрьму? — жестко спросил Иван Игнатьевич.

— Из-за таких вот, — Менжинский указал на дверь, за которой только что скрылся Салабуда. — Опытных людей мало, вот и допускаем ошибки. С ними разобрались, они уже плывут домой, в Болгарию.

Потом Менжинский снова стал расспрашивать Ивана Игнатьевича об их селе. Поинтересовался, много ли «некрасовцев» в Турции. И Иван Игнатьевич, видя, как внимательно и заинтересованно его слушают, рассказывал, рассказывал…

Ему все больше нравился этот новый начальник, и нравилось сидеть здесь в тепле и при хорошем освещении. Лишь иногда закрадывалась печальная мысль, что скоро все это кончится и его опять отведут в тюрьму. А закуток, который он там себе облюбовал и обжил, уже небось кем-то занят, и ему придется до утра сидеть где-то на корточках, потому что народу в камере было «под завязку» и захватить хорошее место, чтобы можно было если не поспать, то хоть подремать, вытянув ноги, казалось несбыточным.

Потом принесли чай — всем, и ему тоже. И сахару положили столько, что он сроду такого сладкого не пил.

Чай Иван Игнатьевич пил не торопясь и держал во рту его долго, чтобы вода насквозь пропиталась сладостью, и лишь после этого глотал. Так, ему казалось, он подольше растягивает удовольствие, и при этом он рассказывал неспешно, и его никто не поторапливал.

Вспомнил он давнюю стариковскую байку о том, как их прадеды перессорились с царем и пошли на него войной. И когда царь их разбил, потому что войска у него было много больше, забрали они своих жен, детей и престарелых родителей — и ушли с Кубани на Дон. Оттуда до крымского хана, но у него тоже не прижились, и двинулись дальше, на Дунай. С Дуная — в Турцию, и лишь там расселились, потому что турецкий султан наградил их превеликими привилегиями.

— И много ли в Турции русских? — спросил Менжинский.

— Ежли посчитать, то много. Скоко-то десятков сел и хуторов. Больше на азиатской стороне. Есть таки села, шо в край отуречились. Но таких обмаль. А в большости берегуть свою веру и свои обычаи уже почитай годов двести, а то и поболее. И заметь, добрый человек усе двести годов надеются до дому, в Рассею, возвернуться.

— Почему ж не возвращаются? — спросил Менжинский.

— А нельзя было. Еще Игнат Некрасов такой завет нам оставил: пока в Рассее царь, до дому не возвертаться.

— Но царя уже нет, что ж не возвращаетесь?

— Мы токмо про энто узнали. От возвернусь из Рассеи до дому, погутарим на сходе. Можа, и надумаем. Привыкли уже до Туреччины, надо ее од сердця одрынуть.

— Земля, что ли, держит?

— Могилы дедовски. Их с собой не заберешь, — и, тяжко вздохнув, он добавил: — Рано, чи чуток позднее, возвернемся.

Под конец их разговора Менжинский спросил:

— Если есть какие просьбы, пожелания, скажите. Может, сумеем вам в чем-то помочь.

— Просьба одна. Не моя токмо, от всего нашего обчества: допомогите по силе-возможности с патриархом встренуться. А боле почитай никаких просьбов и нету.

— Ну, что же! Я постараюсь! — пообещал Менжинский. — Хотя, честно вам скажу, патриарх мне не больно подчиняется. Но я попрошу, может, уважит?

И они расстались.

Ночевал Иван Игнатьевич в гостинице, в номере, обставленном дешевенькой мебелью, но с зеркалами, умывальником, ванной и даже отдельной комнаткой-туалетом. И еще с большой кроватью с толстым пружинным матрасом.

Проводил Ивана Игнатьевича в гостиницу Артем Перухин.

Когда Иван Игнатьевич остался один, он внимательно и придирчиво обследовал номер. Долго размышлял над умывальником.

С опаской покрутил вентиль, и из крана потекла вода. Он испуганно крутанул вентиль обратно, и струя иссякла.

Осмелев, он снова и снова включал и выключал воду и любовался тонкой струей, которая повиновалась легкому мановению его руки.

Затем он стал исследовать туалет. Не сразу, но разобрался и в нем. Здесь вода низвергалась шумным водопадом, словно ее с силой выливали из большого ведра. Он и здесь несколько раз нажимал на слив, но вода куда-то исчезала, каждый раз оставляя внизу только небольшое, размером с блюдечко, озерцо.

Подумав немного, он в этом озерце умылся и затем прошел к кровати, устало на нее опустился. Матрас спружинил.

Иван Игнатьевич еще несколько раз приподнялся и опустился, и мягкий матрас упрямо толкал его вверх.

«Благодать! — подумал Иван Игнатьевич. — Тако, може, токо турецкий султан живет. Неделю бы в таком раю пожить — и умирать не жалко».

Менжинский, оставшись вдвоем с Деремешко, сказал:

— Редко такое бывает! Удача сама в руки упала!

— Вы о чем, Вячеслав Рудольфович? — не понял Деремешко.

— А смотри! — Менжинский поманил Деремешко к карте. — Примерно здесь его Новая Некрасовка. Не иначе. Бабы стирать ходят на речку. Это — вот сюда, на Марицу. И озеро, вот оно — Гала. Дальше! Вот Галлиполийский полуостров. По турецки Галуболу. И город, вот он, с таким же названием: Галлиполи. В городе базар, где крестьяне с Новой Некрасовки рыбой и всякой всячиной торгуют.

— Так и дьякон рассказывал. И про город, и про базар, — согласился Деремешко.

— Ты не перебивай. Ты пока слушай! В этом городе и вокруг него французы размещают бежавшую в Турцию врангелевскую армию. Не всю, конечно, но основной ее состав — Первый армейский корпус. Это порядка двадцати пяти тысяч солдат и офицеров. Там же будут расположены и их семьи — всего, полагаю, соберется не менее тридцати тысяч человек. Понимаешь?

— Не до конца, — искренне сознался Деремешко.

— Как думаешь, сколько людей мы только на Южном фронте потеряли? — неожиданно спросил Менжинский.

— С той и другой стороны?

— Конечно. Это же люди.

— Не знаю. Много, — сказал Деремешко и, подумав, добавил: — Тысячи и тысячи. А то, может, и мильон.

— Точную статистику никто пока не вел, но близко к этому. Запиши сюда и этих тридцать тысяч, что здесь, в Галлиполи, да чуть меньше — в Чаталджи, да на греческом острове Лемнос, да в тунисской Бизерте. Этих тоже в потери запиши. В российские потери. В конце войны мы объявили им амнистию, просили остаться. Либо не дошла до них наша амнистия, либо не поверили, страх оказался сильнее. Уплыли. А ведь это, главным образом, мужики, хлеборобы, задуренные, напуганные, но не враги. Их руки нужны нам здесь. А их держат взаперти там, в лагерях и, насколько знаю, готовят их к новому походу на Россию.

— Да кому она нужна эта новая война? — со вздохом качнул головой Деремешко.

— А ты им это скажи.

— Я б сказал. Слова я найду. Да не докричишься.

— И мы примерно так думали. А вот теперь уверен: докричимся. И поможет нам в этом, спасибо тебе, этот твой дьякон. Я его не только с патриархом готов свести, а и с самим Господом Богом. Но не бесплатно. За малую малость. За эту самую тропинку, что выведет наших людей туда, в Галлиполийский лагерь.

— Да что они смогут против тридцати тысяч?

— Говорят, вода камень точит. Для начала передадим туда листовки с амнистией.

— Не поверят. У тех, кто ушел, руки в крови. Против нас воевали.

— Ну, не у всех ведь руки в крови, — возразил Менжинский.

— Каждый скажет: не у меня. Как проверишь? — наступал Деремешко.

— А мы не станем проверять. Поверим. Вернее, простим.

— Подобрели? — нахмурился Деремешко. — Еще земля не всю нашу кровь впитала, а вы уже готовы их простить? А вы у народа спросили?

— А они — тоже народ. И тоже наш, российский, — Менжинский поднялся со своего «начальственного» стула и прошел к длинной лаве, к Деремешко, сел рядом с ним. — Понимаешь, Иван Аврамович: «кровь за кровь» — не наш лозунг, не большевистский. Была война, не все они по своей воле этот кровавый грех на душу приняли. Никто не хочет себе подобного убивать. Кроме разве что отморозков, каннибалов. Но таких единицы. Вот и думай.

Помолчали.

— Оно, конечно. Если всю злобу в людях остудить, тогда, может, что и получится, — задумчиво сказал Деремешко. — А только какие же это надо найти слова, чтоб они поверили?

— Поищем. А если поищем, значит, найдем, — уверенно сказал Менжинский. — Ведь и они, те тридцать тысяч, тоже от нас не пустых слов ждать будут, а таких, чтоб до сердца. Только тогда поверят.

— Не знаю, — после долгого молчания, со вздохом сказал Деремешко — Шибко много злобы в людях накопилось, слова тут не помогут.

— Ты прав. Одними словами тут ничего не сделаешь. — Менжинский положил руку на плечо Деремешке. — Тут совсем недавно мне Феликс Эдмундович рассказывал: Ленин попросил его подумать, как наших хлеборобов обратно в Россию вернуть. Понимаешь, Врангель пока не успокоился. Он надеется зиму в тепле пересидеть, а весною снова в поход. Опять война! Если ее избежим, это и будут те самые главные слова, которые так нужны нашим мужикам-хлеборобам.

— Ваша правда, Вячеслав Рудольфович, — согласился Деремешко. — Кому она нужна, война? Французам, англичанам — нет! Нам? Тем более! Страна разрушена, отстраиваться надо. Земля гуляет, людей кормить нечем. Каждая пара рук — на вес золота. Если, конечно, эти руки неленивые.

И позже, уже в гостинице, Менжинский никак не мог уснуть. Продолжал думать все о том же: удача — удачей, а на самотек все это с Галлиполийским лагерем упускать никак нельзя. Необходимо поручить это дело надежному, толковому и исполнительному человеку.

Вспомнил Загранбюро, созданное в восемнадцатом году Украинским Центральным Комитетом партии большевиков. Ведомство оказалось нужным и, главное, эффективным, полезным. Как бы сейчас оно было к месту! А его по чьему-то недомыслию уже в девятнадцатом упразднили.

Можно было бы серьезно рассчитывать на Стамбульский (Константинопольский) филиал банкирского дома «Жданов и Ко». Но с тех пор как Федотов (он же Фролов) был переведен в Лондон, а затем в Париж, филиал стал потихоньку хиреть. В последнее время им уже почти никто не занимался.

Кто бы мог подумать, что с окончанием Гражданской войны Турция станет средоточием всех относительно состоятельных белогвардейцев? Нуворыши нашли себе пристанище в Париже, Лондоне, Вене, Нью-Йорке, а остальные, в меру сытые, разбрелись по европейским окраинам. Менжинский подумал, что сейчас самое бы время влить новую жизнь в филиал Банкирского дома Жданова в Стамбуле-Константинополе. Он смог бы еще не однажды пригодиться если не советской власти, то уж, наверняка, ВЧК.

И последнее. Надо будет, не откладывая дело в долгий ящик, оказать всяческую помощь этому дьякону и уладить его дела с патриархом Тихоном. Поверим в справедливость российской поговорки: долг платежом красен.

Видимо, надо будет в ближайшее же время, возможно, с этим же дьяконом, отправить в Галлиполи человека с листовками об амнистии. Если все окажется удачным, наши люди смогут постоянно находиться под самым боком у галлиполийцев, а там, возможно, найдут способ связаться и с другими белогвардейскими лагерями и смогут вести среди них постоянную агитационную работу. Раз не получится, второй, но в конечном счете время и добросовестный труд сработают в нашу пользу.

Но кто? Кто бы мог за это дело взяться? Даже не так, потому что откажутся немногие. Но кто наверняка сможет его успешно выполнить?

И память неожиданно подсунула ему фамилию Кольцова. Где он сейчас? Кажется, в Харькове. Ах, как было бы хорошо отыскать его. А еще лучше, если бы он согласился взяться за это дело. А если не согласится, или, возможно, занят каким другим делом, тогда можно обратиться к Дзержинскому: он, безусловно, поможет.

Не откладывая до утра, Менжинский уже глубокой ночью дозвонился до дежурного харьковской ЧК и попросил его во что бы то ни стало и как можно скорее связать его с Кольцовым.

— Кольцов? — В телефонной трубке было слышно, как там, в Харькове, сонный дежурный листает какие-то журнальные фолианты. Наконец он ответил: — Так нет у нас такого. Не значится.

— Ты хорошенько проснись и лучше пролистай свои журналы..

— Ну, смотрю. Кабицкий, Кафтанов, Кирьяков, Кузнецов и Кузьменко. Все. Больше на «К» никого.

— Ладно! Тогда разбуди Манцева.

— Ну вы даете! От так, середь ночи?! Матюкаться будуть!

— А ты скажи: Менжинский еще не спит, и ему не положено.

— Вячеслав Рудольфович, вы? То-то, чую, вроде голос знакомый, а не взнав. Богатым будете. Це я, Калабуха!

— Здравствуй. Калабуха! Кольцов где-то там, у вас. Мне говорили, он где-то там какой-то детский приют организовал, не то детдом?

— Тю, вы этого Кольцова шукаете? Так он же у нас не числится. И потом…

— Ну, что еще?

— Так ихний детдом в Основе. А туда покаместь телефона нету.

— Автомобиль за ним пошлите! Но чтоб к утру он до меня дозвонился!

— Постараюсь! — прокричал в трубку Калабуха. — Для вас, Вячеслав Рудольфович, я и пеши туда сбегаю!

Глава 16

Утром Ивана Игнатьевича разбудил Артем.

— Кончай ночевать, папаша! — заорал он дурным голосом. — Тебе дальняя дорога выпала, а ты дрыхнешь, будто дома, на перине. Собирайсь!

— Мине энто як голому перепоясаться, — слезая с кровати, сказал Иван Игнатьевич. Спал он поверх одеяла, не раздеваясь, но разутый.

Артем посмотрел вокруг, даже заглянул под кровать, но постолов нигде не увидел.

— А обувка твоя где?

— Иде, иде? Иде надо-ть! — он сунул руку под подушку и извлек оттуда завернутые в гостиничное полотенце постолы.

— Ну, ты, дедок, даешь! — изумился Артем.

— Усю ночь хороводились, песни орали, — объяснил Иван Игнатьевич.

— Кто?

— Всяки разны. Думав, дверю сломають, — и он стал обуваться. Делал это тщательно, долго затягивал вокруг холщовых обмоток сыромятные ремешки, хитро вязал узлы. Закончив обуваться, притоптывая, прошелся по номеру. Коротко задержался у зеркала. И снова пошел, запоминающе оглядывая номер.

— Ах ты, мать чесна! — бормотал он себе под нос, и на недоуменный взгляд Артема пояснил: — Скажи, сподобился!

— Ты о чем, дед?

— Об чем? Хоромы! Царски, поди. Никода не думав, шо в таких когда-сь обитать доведеца. Хучь и коротко, да сладко. Мужикам своим поведаю — в жисть не поверять.

На вокзал ехали в автомобиле. Иван Игнатьевич смотрел по сторонам, но особых восторгов и удивления не выказывал. Вылезая из автомобиля, сказал Артему:

— Много народу — и усе разны. А в Константинополе ишшо гуще. И черны, и желты — всяко разны есть. И антомобилей тьма-тьмущая, и усе один на другой не схожи.

К поезду пошли через вокзал, и оказались в самой гуще посадочной кутерьмы. Поезда пока ходили редко, и вагоны приходилось брать штурмом. Проводники до времени не пускали людей в вагоны, и они каким-то чудом забирались на крыши, в надежде позже все же проникнуть если не в сам вагон, то хотя бы в тамбур.

У Артема был документ, называемый литером. По этому документу они имели право ехать в особом, так называемом «командирском» вагоне, возле которого никакой толкучки не было. Но пробиваться к нему пришлось, усиленно работая локтями.

— Ты, дедунь, держись за меня, не то затопчут! — крикнул Артем Ивану Игнатьевичу. И тот старался не отставать от Артема, протискиваясь сквозь толкающуюся, кричащую, осаждающую вагоны толпу.

Потные, измочаленные, с дико и злобно горящими глазами тараня толпу, они наконец пробились к «командирскому» вагону. Здесь, охраняемый двумя часовыми, был оазис тишины и покоя.

Артем предъявил литер, и стоящий у двери вагона проводник посторонился. След за Артемом двинулся Иван Игнатьевич, но проводник преградил ему путь. Иван Игнатьевич попытался отстранить его локтем.

— Но-но! Не балуй! — проводник с силой оттолкнул его и окликнул Артема. — Слышь, малый! А энто чучело с тобой, что ли?

— Ну, ты! Полегше на поворотах! — обернулся Артем. — Товарищ со мной!

— Клоун, что ли?

— Индийский факир! Вчера одного такого на Дерибасовской в собаку превратил. Не слыхал? Вся Одесса гудит.

Проводник заулыбался шутке, но на всякий случай, пропуская «факира» в вагон, опасливо посторонился.

Вагон был пока еще полупустой, и они заняли два места у окошка. Пока поезд стоял, Иван Игнатьевич с ленивым интересом рассматривал убранство вагона, койки, подвешенные одна над другой, светильники под потолком, окна с занавесками…

Закончив обследование вагона, Иван Игнатьевич удовлетворенно качнул головой:

— Это ж надо-ть! Додумались!

— Ты чего, дед?

— Избу на колеса поставили. Ты, знамо, живешь в ей, а она по свету ездиит. Пошто, не чудеса!

А после того как поезд тронулся и за окнами вагона медленно, но постепенно убыстряя свой бег, поплыли дома, улицы, телеги, кони, Иван Игнатьевич стал неотрывно наблюдать за всем, что там, за окном, происходило.

Какое-то время рядом с ними бежало море, и его волны, изрисованные белыми барашками, выплескивались на берег, едва не доставая колес вагона.

Но вот и море уплыло назад, уступив место огромной, без конца и края степи с кое-где виднеющимися покатыми курганами. Снега уже истаяли, и степь стояла хмурая, выстуженная зимними ветрами и сердито ожидала первых весенних теплых дней.

Время от времени мимо проносились крохотные полустанки. Они мелькали так быстро, что разглядеть что-либо можно было с большим трудом. В памяти оставались неподвижные картинки: мужик, запрягающий или распрягающий лошадь, женщина, несущая на коромысле два ведра воды, дети, пускающие в луже деревянные кораблики.

Они коротко и торопливо перекусили прихваченным Артемом из дому хлебом с салом и луком. После чего Иван Игнатьевич снова приник к вагонному окну и безотрывно часами вглядывался в проносящиеся мимо невиданные им незнакомые, но отчего-то волнующие сердце пейзажи.

Когда порядком стемнело, Иван Игнатьевич на короткое время отвлекся от окна и, поглядев на Артема, удивленно покачал головой.

— Что вы там такое увидели? — спросил Артем.

— Рассея! — с удивлением и душевной теплотой произнес он и вновь прилип к окну.

За окном уже ничего нельзя было рассмотреть: глухая темень. Лишь иногда пролетной искрой мелькнет и растает в ночи робкий огонек, или проплывает далеко в стороне небольшое село с десятком тускло освещенных каганцами подслеповатых окошек.

И снова на полчаса за окном сплошная темень.

— Что, Иван Игнатьич, может, поспим? — спросил Артем.

— Агромадна! — вместо ответа, с тихим восторгом, видимо, все еще продолжая размышлять об увиденном, сказал Иван Игнатьевич. — Токмо людей обмаль, — со вздохом добавил он и вновь уставился в темное окно.

Калабуха, немного поразмыслив, ночью же позвонил Манцеву и доложил ему о просьбе Менжинского. Манцев распорядился тут же разбудить шофера, съездить за Кольцовым в Основу, привезти его в Харьков и связать с Менжинским.

И уже на рассвете Кольцов услышал голос Менжинского.

— Извини, Павел Андреевич, что разбудил не вовремя. Но дело не терпит отлагательств.

— Я так и понял, что дело безотлагательное, коль будите среди ночи. Только не пойму: вы ведь теперь другим ведомством управляете.

— Потом все объясню. А пока слушай внимательно. Сегодня к тебе в Харьков я отправил своего человека. Запомни: Артем Полухин. С ним будет еще один человек, дьякон, по фамилии Мотуз. Он пробрался к нам из Турции. Очень полезный и нужный нам человек. Подробности тебе сообщит Перухин. Поручаю это дело тебе. Феликса Эдмундовича среди ночи не стал тревожить, но, поверь, это тот случай, когда он меня поддержит.

— Я уже согласен! — сказал Кольцов. — Если это только не какое-нибудь канцелярское дело.

— С Дзержинским я утром договорюсь, — повторил Менжинский. — Так что ты утром жди звонка от него, и приготовься сразу же выехать в Москву.

— Но дело-то? Дело какое? — закричал в трубку Кольцов.

— Не телефонный разговор, — остудил пыл Кольцова Менжинский. — Встретишь Одесский. Они там, в «командирском».

— Я так понимаю, Вячеслав Рудольфович, кончился мой отпуск, — безрадостно сказал Кольцов. — А у меня тут одно интересное дело наметилось. Манцев попросил меня к нему подключиться.

— Пока, Павел Андреевич, ты находишься в ведении ВеЧеКа, отсюда и исходи! — строго сказал Менжинский.

— Понял, Вячеслав Рудольфович. Значит, завтра?

— Нет, голубчик, уже сегодня.

— Понял. Встречу, не сомневайтесь.

Три с лишним месяца Кольцова никто не тревожил. О нем словно забыли. И то сказать: война кончилась, надо полагать, и у чекистов работы должно становиться все меньше. Вполне возможно, он уже больше и не понадобится. Иногда появляясь в Харьковской ЧК, он стал все чаще подумывать, как станет жить в мирное время.

Воевать он устал. Устал недоедать, недосыпать, мотаться по фронтам и тылам, расшифровывать вражеские головоломки и время от времени ожидать, что когда-то кто-то выследит его, и он даже не услышит тот сухой выстрел, который положит конец его жизни. Но он шел навстречу опасностям, не очень о них раздумывая. Возраст еще позволял ему думать о будущем.

С первых дней своего вынужденного безделья он нашел свое место, и не где-нибудь, а все в той же Основе, у Заболотного. Не прошло и нескольких дней, а он уже сумел выпросить для коммуны пару брошенных буржуйских дач и разместил в них еще сорок подобранных на харьковских улицах и в поездах оборванных и завшивленных беспризорников. Манцев помог коммуне с питанием. Оборудовали еще одну баню и санпропустник.

Кольцову начинала нравиться такая жизнь. О прежней, чекистской, он вспоминал все реже: была — и была, и вся кончилась Да и некогда ему было особенно вспоминать. Едва ли не круглые сутки у него были заполнены неотложными хлопотами.

Павло Заболотный тоже как-то повеселел, и однажды сказал Кольцову:

— Гляжу, Паша, ты прирожденный учитель, или, як это… педагог. И еще дипломат. Я бегаю, кричу, кипячусь, а тебе сами несут и ще и просять, шоб взял. И все другое у тебя как-то лучшее получается, чем у меня. Так може… той… як в шахматах, сделаем рокировку. Ты на мое место заместь коренника, а я вже при тебе буду в виде пристяжного?

— Не торопись, Павло! — слегка рассердился Кольцов. — Вот когда меня вчистую из ЧеКа спишут, тогда разберемся.

Но эта мысль все больше грела Заболотного. Дел во все расширяющейся коммуне было и в самом деле невпроворот. И Заболотный терпеливо ждал, когда же это случится, и Кольцова вчистую спишут из ЧеКа. И потихоньку, осторожненько перекладывал на Кольцова самые трудные коммунарские заботы.

О том, что его вызывает Манцев, Кольцов доложил Заболотному, едва за ним прислали под утро автомобиль.

Увидев стоящий у ворот автомобиль, Заболотный вздохнул:

— Видать, твоя жизнь опять в старое русло возвернется, — с огорчением сказал он.

— Может, ненадолго. Может, на какой-нибудь часок, — попытался успокоить Заболотного Кольцов, хотя уже от шофера узнал, что его еще ночью разыскивал Менжинский, что звонил он из Одессы и что совсем недавно, перед рассветом, Менжинскому звонил Манцев. И Кольцов понял, что разыскивают его по делу непустяковому и, вероятнее всего, снова выпадает ему дальняя дорога.

После разговора с Менжинским у него еще было немного времени до прихода Одесского поезда, и он вернулся в Основу, чтобы предупредить Заболотного, что, вероятно, ему придется на какое-то время отлучиться.

— Я так и знал, — сказал Павло. — Берись, Паша, по-новой за гуж, и не говори, что не дюж. Така есть присказка. До тебя очень подходит.

Затем он разбудил Колю и Катю Елоховских, попрощался с ними. Катя похныкала, узнав, что Павел Андреевич ненадолго уезжает.

— Вы вернетесь? — с надеждой спросила она.

— Да как же это я могу не вернуться! — строго сказал Кольцов. — Какое же я имею право не вернуться! Мы ж — семья.

Он нежно расцеловал их, понимая, что лукавит, и когда он снова вернется сюда, он не мог предположить. Знал лишь: что бы ни произошло, кроме разве что смерти, он обязательно вернется к ним, потому что никого дороже в этом мире у него не было.

Зима в Харькове постепенно отступала. Ночью еще подмораживало, но к утру, к восходу, солнце убирало с улиц последний грязный снег.

Одесский поезд пришел вовремя. Подойдя к «командирскому» вагону Кольцов стал внимательно высматривать тех, кого никогда раньше не знал и не видел в лицо. Особых примет ему Менжинский тоже не назвал.

Первыми из вагона спустились на перрон строгие, подтянутые военные и сразу же смешались с толпой. Затем спустился молоденький офицер в фуражке с зеленым околышем и зелеными петлицами.

Кольцов вспомнил: зеленый цвет был у погранвойск царской армии. Вероятно, это и был тот самый пограничник Артем Перухин. Следом за ним на перрон спустился бородатый мужик в домотканой свитке, заячьей шапке и в свиных, зашнурованных сыромятными ремнями постолах.

Пограничник стал вопросительно всматриваться в толпу, встретился взглядом с Кольцовым и безошибочно определил, что это он их встречает. Нисколько не размышляя, он направился к Кольцову.

— Надеюсь, я не ошибся: вы встречаете нас, — и, бросив ладонь к козырьку фуражки, представился: — Младший уполномоченный Одесского погранокруга Перухин. А вы, как я понимаю, Павел Андреевич Кольцов.

— Правильно понимаете. А вот имя и отчество откуда узнали?

— Ну, как же. Нам про вас весь вечер Вячеслав Рудольфович рассказывал.

— То все сказки Вячеслава Рудольфовича. Ничего такого со мною не было. Забудьте.

С того самого времени, как Кольцов увидел этого деревенского мужичка, спускающегося на перрон, он не спускал с него глаз. Это был некий музейный экспонат, который не мог не привлекать к себе пристального интереса. Даже поставь его среди мужиков из самой дальней нашей глухомани, он и среди них выделялся бы своим необычным экзотическим видом. И тогда Кольцов понял: пропали его хлопоты. Чтобы избежать ненужного к ним интереса, не идущего на пользу будущему делу, им следует отказаться от гостиницы ЧК, столовой, избегать людных мест и вообще не бродить с ним по городу.

Кольцова в Харькове знали не только чекисты, и его появление в городе с таким необычным экземпляром не может не вызвать у кого-то ненужные подозрения. Его надо как можно быстрее привести в нормальный человеческий вид, чтобы он не бросался в глаза ни здесь, в Харькове, ни в дороге, ни, тем более, затем в Москве.

Жаль, что до этого не додумались чуть раньше одесские пограничники.

Харьков Ивана Игнатьевича нисколько не удивил. Он был не такой пестрый, не такой многолюдный и шумный, каким был Константинополь. Понравилось ему и в Одессе и затем, позже, в Харькове только одно: здесь повсюду звучала более или менее понятная ему русская речь.

Возле вокзала их ждал автомобиль. Когда они уселись, водитель коротко спросил:

— Сразу в ЧеКа или для начала в «Бристоль»?

Ни мгновенья не размышляя, Кольцов коротко ответил:

— На Николаевскую.

Поселить гостей у Ивана Платоновича — этот выход показался Кольцову наиболее приемлемым, и уже там можно будет, не торопясь, решить все проблемы, связанные с гостем из Турции.

Иван Платонович нисколько не удивился нежданным и неожиданным гостям. Он уже привык к тому, что Павел иногда, когда этого требовало дело, привозил к нему на квартиру незваных гостей, заранее зная, что Иван Платонович встретит всех их радушно и даже взглядом не выкажет ему свое неудовольствие.

В гостиной за столом сидел бывший беспризорник, а затем бандитский коновод Вадим Сергачев, которого Кольцов отобрал у банды Кныша. Мальчишка мечтал попасть в Крым, «туда, где всегда лето». В Крым он не попал, его оставил у себя Иван Платонович и так прикипел к нему душой, что подумывал о его усыновлении. Отец мальчишки с начала Гражданской войны находился в Красной армии, вестей о себе не слал, а когда умерла мать, он и решил податься в Крым, но вместо Крыма попал к бандитам Кныша. Кольцов вызволил его и привел к Ивану Платоновичу. Присмотревшись к парнишке, Иван Платонович решил: если найдется его отец, значит, такова его судьба. Ну, а если нет, будут они вместе коротать одиночество. На какое-то время Вадим заменил Ивану Платоновичу Наташу, по которой очень тосковал и без которой не мыслил своей жизни.

Перед Вадимом высилась стопка книг. Видимо, приезд Кольцова с гостями нарушил урок. Иван Платонович всю зиму учил парнишку грамоте и получал от этого, пожалуй, куда большее удовольствие, чем сам ученик.

— Ты вот что, Димка! Стань невидимкой. Перенеси книжки в свою комнату и там продолжай. Я потом проверю.

— А можно, Иван Платонович, я вечером все выучу, — скучным голосом попросился парнишка. — Я тоже давно не видел Павла Андреевича.

— Всего лишь неделю назад, — сказал Иван Платонович.

— Аж целую неделю, — поправил Ивана Платоновича Вадим.

— Будь по-твоему, — согласился Иван Платонович. — Только книжки, пожалуйста, убери к себе

— Я мигом.

Иван Платонович вновь вернулся в прихожую, где раздевались Кольцов и гости. Познакомился с Артемом Перухиным, затем обернулся к Ивану Игнатьевичу:

— Здравствуйте. Извините, на знаю, как вас величать?

— Тоже, як и вас, Иваном наречен. А батюшку Игнатом звали.

— Тезка, значит. Приятная неожиданность. Проходите в гостиную. Там, за беседой, и будем знакомиться.

Иван Платонович рассадил всех за столом. Вадим подбежал к Кольцову, тоже поздоровался. Но, понимая, что у Кольцова для него сейчас нет времени, удалился в свою комнатку, при этом умоляюще и с надеждой посмотрев на него.

— С дороги, как и полагается, начнем с чая. Только немного потерпите, сейчас вздую самовар.

— Нут уж, Иван Платонович! Самовар — это моя забота, — твердо сказал Кольцов. — А вы посидите, поговорите.

— Да ведь не управишься, поди.

— Раньше управлялся? Да и помощник у меня есть, — и Кольцов обернулся, позвал: — Невидимка! Иди, поможешь самовар обуздать!

И счастливый Вадим, следом за Павлом, скрылся за кухонной дверью.

Иван Платонович остался один на один со своими гостями. Артем его заинтересовал меньше: обыкновенный сопровождающий. А вот Иван Игнатьевич серьезно завладел его вниманием. Деревенский мужик, небось не шибко грамотный, а вот, поди ж ты, привлек внимание самого Менжинского. А Вячеслав Рудольфович знал толк в людях: многих повидал и многое повидал. Он вряд ли бы заинтересовался пустым, никчемным человеком. И то, что Кольцову поручено шефствовать над ним, — тоже чего-то стоило.

— Ну, что же, милостивые судари! Хоть по паре слов о себе для знакомства! — попросил Старцев.

— А чего рассказывать? — начал Артем. — Кавалерист. Служил у начдива Миронова. Сейчас границу на замок запираем, — Артем кивнул на дьякона. — С Иваном Игнатьевичем недавно спознались. Он из этих… из духовного сословия. Приказано в руки Павла Андреевича передать. А там как начальство рассудит. Вот и вся история.

— Так-так! А вы, стало быть, из священнослужителей? — Иван Платонович обратил свой взор на тезку: — Не скажете, где изволите служить?

— Не сподобился до свяченников, — смиренно ответил Иван Игнатьевич. — В церкви дьяконом прислуживал. Токмо в прошлом годе свалилась на наше село беда: попа нашего Иоанна Господь прибрал. А кака церква без попа, сам посуди!

— Да-да, понимаю, — с сочувствием согласился Иван Платонович.

— А я, сирый, токмо дьякон в беспоповском храме. Почитай куражей, — и объяснил: — Ну, энто вроде сторожа, по-нашенски. Мне и править-то без патриаршего соизволения — грех.

— Да, село без попа — большая беда. Дворов-то много?

— Не сказать. Дворов семьсят, можа, чуток поболе. А все одно: церква мертва — и село неживое.

— Да-да. Тут я вас понимаю. А люди справно живут?

— Как бы вам сказать. Люди разны. А земли у нас, вишь ты, песчаны. Которы землю потом поливають, те, звесно дело, справно живуть. И которы на рыбе сидять, из воды не вылазять, те тож не бедують. А те, которы табак пьють и на сонце выгреваются, те, звесно дело, голытьба. Церква немощна и при попе не шибко помогала. Да все ж совестились. А счас все пропадом пропадаеть. Бабы болеють, дети оборваны. Некрещеными бегають. Не упомню, кода свадьбы в селе играли.

Иван Игнатьевич впервые за все время своего путешествия почувствовал себя за этими приветливыми стенами защищенным от всех бед. И этот старичок, хозяин дома, все больше ему нравился, хотя и показался ему поначалу въедливым и дотошным. А уже после короткой беседы он оказался на редкость дружелюбным и обходительным. И даже, странное дело, Ивану Игнатьевичу захотелось ему подробно рассказать все-все и о себе, и о своем селе, пожаловаться на жизнь, на притеснения.

— Но терпим. Изо всех силов. Куда подашься? — горесно вздохнул Иван Игнатьевич.

— Да, прибрежные земли большей частью песчаные, скудные, малоурожайные. И где же вы здесь, на черноморском побережье, позвольте спросить, обитаете, — поинтересовался Старцев. — Я здешние места знаю. За свою длинную жизнь хорошо изучил. В какой губернии проживаете?

— Дак мы не на Черном море. Мы подале. Округ нас сплошь моря — и Черное, и Мраморно, и Гейске, — уточнил Иван Игнатьевич. — Мы на Гейском обитаем.

— Помилуйте, дружок! Первый раз про такое море слышу, — удивился Старцев. — Может, оно все же Эгейским называется?

— Можно и так, — согласился Иван Игнатьевич. — Энто кому как больше ндравится, той так и называе. От на ем мы и проживаем, рыбу ловим. Земля нас меньше кормит, по большости — рыба.

— Очень интересно! — обрадовался Иван Платонович своему открытию.

Растворилась кухонная дверь, и Кольцов внес в гостиную кипящий самовар. Следом вошел Вадим с подносом в руках, на котором, окружив серебряную сахарницу, высились чашки ложки и даже горка баранок.

И когда уже Кольцов присел к столу, а Вадим деликатно удалился в свою комнатку, Иван Платонович торжественным голосом поделился с Кольцовым своим открытием:

— Вот ведь чудеса какие, Паша! Иван Игнатьевич не просто наш гость. Он — иностранный гость, из самой турецкой глубинки, — и затем он обратился к Ивану Игнатьевичу. — Вы уж, дорогой товарищ, не обессудьте нас за наш превеликий интерес. Может, хоть немного расскажете нам о том, как в Турции очутились, как там живете-можете, как удалось там, на чужбине, сохранить нашу православную веру? Вам-то сколько годков будет?

— После Крещения сорок семь сполнилось, — охотно ответил Иван Игнатьевич.

— Сорок семь? Всего-то? — удивленно вскинулся Артем. — А я все «папаша», «дедок»!

Иван Платонович тоже с некоторым удивлением оглядел гостя:

— Видать, несладкая жизнь вам досталась, — сказал он. — Она свои следы прежде всего на лице оставляет и еще на волосах.

— Да чего там! — смутился Иван Игнатьевич. Не я один там такой. Я — як усе. Усе переживали, и я з имы.

— Я отчего про года спросил? — пояснил Иван Платонович. — Сколько на свете живу, а про россиян в Турции не доводилось ничего слыхать. Знаю только пиесу «Запорожец за Дунаем». Но, откровенно скажу, считал это выдумкой писателя. А жизнь, подумать только, вон какие вензеля выписывает!

— Мы не запорожски, мы — донски, — поправил Старцева Иван Игнатьевич. — Запорожцы тож, слыхав, живуть в Туреччине. Токмо мы з имы не родичаемся. Своих девок за их парубков не отдаем. И их девок до нашего гурту не приймаем.

И Иван Игнатьевич стал подробно рассказывать, как в 1707 году донские казаки под руководством войскового атамана Кондратия Булавина выступили против царя, но уже в 1708 году восстание было подавлено царскими войсками князя Долгорукова. Сам Кондрат был в бою убит. Его друг и правая рука Игнат Некрасов увел всех уцелевших после жестоких боев казаков и их семьи — шестьсот семей — сперва на Кубань, потом на Дунай, а затем и еще дальше, в Турцию

Умирая на чужбине, Игнат Некрасов оставил наказ: «Веру сберечь. Пока Россией правит царь, домой, на Дон, не возвертаться!»

Турецкий султан принял казаков хорошо, даровал им немалые привилегии, вдоволь наделил землей, большей частью неудобьями. С тех пор на протяжении более двухсот лет, росли семьи. Молодые отпочковывались от стариков, уходили на новые земли, там обустраивались. Постепенно переселенцы расселились по всем европейским и азиатским частям Турции. Возвращаться домой, в Россию, охотников было мало. Страх царской мести до сих пор жил в их сердцах. Немало значил и наказ Игната Некрасова: пока Россией правит царь, домой не возвращаться.

— Ах, как все это интересно! — восторженно отозвался Старцев, когда Иван Игнатьевич закончил свое повествование. — Живая история. Но откуда вы все это знаете?

— Я? Я не знаю. Деды помнять, песни рассказывають.

— Вот видите! Ничего в мире не исчезает бесследно, — задумчиво сказал Иван Платонович. — Ладно бы, скульптуры. Или высеченные на камне письмена. Но песни, сказания — совсем уж не материальные субстанции, а и те донесли до нас части нашей удивительной древней истории

Потом Кольцов уединился с Иваном Платоновичем, озадаченно ему сказал:

— Вы не находите, Иван Платонович, что наш гость выглядит папуасом на Всемирной выставке?

— Ну, что ж! Разные люди на свете живут. И это прекрасно.

— Но ведь вопросы, предположения…

— Люди любопытны.

— Я не о том. Наш гость за версту привлекает к себе внимание, что нам совершенно не нужно. Мое ведомство не очень любит удовлетворять любопытство. Тем более, если оно небезосновательное.

— А ты не мог бы сказать мне все это на понятном языке? Такой ряженый на базаре не вызовет никакого интереса. Иное дело, если он идет в сопровождении пограничника или чекиста. Стоит ли будоражить чужой интерес? Вероятно, ты это хотел сказать? — понял Кольцова Старцев.

— Именно это.

— Но позволь тогда узнать, чем же заинтересовал Менжинского этот заграничный гость? — попытался все же выяснить Старцев.

— Если вы ждете от меня честного ответа, то я его не знаю. Полагаю, потому и заинтересовал, что заграничный. Точнее даже: турецкий. А там сейчас, как вам известно, скопилась вся белогвардейская армия. Я пока не знаю, какие у Феликса Эдмундовича на него виды. Но, полагаю, не зря и его, и меня Дзержинский вызывает в Москву

— Как? И тебя тоже?

— И меня тоже.

— «Отгулялся, парнишечка!» — скупо пошутил Иван Платонович и, немного постояв в задумчивости, вдруг решительно и целенаправленно пошел в угол, туда, где стоял старинный, чтобы не сказать древний вместительный сундук: возможно, в этом сундуке привезли сюда приданное еще бабки Ивана Платоновича. Сундук был в должном почете, стоял в красном углу. Над ним были развешаны порядком выцветшие старинные дагерротипные фотографии, и недавние, — все они были вставлены в изящные рамочки.

Иван Платонович повернул в сундуке ключ, отзвучали колокола, исполнившие часть известной «Дубинушки», и лишь после этого он открыл тяжелую резную крышку.

И тут взгляд Кольцова упал на одну из фотографий.

Скользнув взглядом по давно знакомым ему фотографиям, он вдруг заметил новую, прежде им здесь невиданную. Двое напряженно стояли рядом: он и она. Он был коротко стрижен, в темном рабочем комбинезоне, она — в дешевеньком, в цветочек, платьице. У нее на руках сидел ребенок, он таращил свои большие глазенки, видимо, ожидая, когда вылетит птичка.

— А это? — удивленно спросил Кольцов. — Откуда это?

Павел еще раз взглянул на фотографию. Как же он сразу не узнал в этой мадонне Наташу! Она совсем не изменилась, разве что немного похудела. А этот коротко стриженый крепыш, надо думать, и был тот самый слащёвский полковник Владислав Барсук-Недзвецкий, зять Ивана Платоновича.

Иван Платонович как-то осторожно, бережно дотронулся до мальчишки на фотографии:

— Иван, — потеплевшим голосом сказал Иван Платонович. — Внук!

— Поздравляю, Иван Платонович! Объявились-таки? — порадовался за старика Кольцов. — Но откуда у вас эта фотография?

— Из Аргентины! — ответил Старцев. — Удивительное дело! Четыре месяца письмо бродило по свету, прошло через несколько рук, попало в Японию. И не далее как позавчера мне передал его японский консул в России господин Мицура Накагава, — и, как бы подводя итог сегодняшним разговорам, он добавил: — Жизнь состоит из сплошных неожиданностей.

Затем Иван Платонович склонился к открытому сундуку. Он был заполнен ношенной, но совсем не старой и совсем новой, но до сего дня не пригодившейся или слишком быстро вышедшей из моды одеждой. Он извлек лежащий на самом верху профессорский фрак, тряхнул его, расправляя, и тут же повесил на крышку.

— Давно бы пора сделать всему этому ревизию, многое уже никогда не буду носить. Вот и этот фрак. Я надевал его лишь однажды, когда через Харьков проезжал император. И больше никогда носить не буду. А выбросить жалко. Видно, расправляться со всем этим придется моему внуку Ивану.

Затем он достал сюртучную пару. Сам сюртук сразу же пренебрежительно отбросил, а брюки, встряхнув, показал Кольцову.

— По-моему, подойдут!

— Что-нибудь бы проще, — Кольцов потрогал руками брюки. — Грубее бы ткань, прочнее.

Наконец нашли то, что не вызвало ни у Старцева, ни у Кольцова никаких сомнений: простой рабочий пиджак, верой и правдой служивший Ивану Платоновичу в его давних археологических экспедициях.

— Как думаешь? — спросил Старцев.

— Вполне!

— Тут где-то прячутся и брюки.

Порывшись среди одежды, Старцев нашел и их.

— Пожалуй, это все, чем я могу одарить нашего гостя, — сказал он. — Еще разве что фуражку. Сильных морозов уже не ожидается, походит и в фуражке.

Подумав немного, Старцев добавил:

— Еще пару бы рубашек найти. Чтоб в самый раз к его экипировке.

— Хорошо бы и домотканую свитку сменить. В ней и холодно, и вид, прямо скажу, скифский.

— Чего нет, того нет, — развел руками Старцев. — Хорошо бы и обувь найти поприличнее. В постолах я уже давно никого не встречал. Даже наших, деревенских.

— С моей ноги ему ничего не пригодится, — сказал Старцев. — У него лапища, видал, как у медведя.

Часа через полтора Кольцов привез со складов ВЧК хорошее драповое пальто и высокие модные немецкие сапоги на шнуровке, видимо, снятые еще в Империалистическую с какого-то немца-богатыря.

— Для бегемота шились? — улыбнулся Артем.

— Великоваты, — согласился и Старцев.

— По паре шерстяных носков на ногу, и будут в самый раз, — успокоил всех Кольцов.

Вечером они всем миром переодевали Ивана Игнатьевича. Вел он себя смирно и не выражал явного неудовлетворения. Но все снятое с себя аккуратно складывал в стопочку и откладывал в сторонку. Было видно, что со своей старой одеждой он расставаться не собирается.

Даже Вадим принял посильное участие в переодевании Ивана Игнатьевича. Он натянул на ноги дьякону по два толстых шерстяных носка и затем зашнуровал им же начищенные до блеска сапоги.

Артем попросил у Ивана Платоновича ножницы и, как заправский парикмахер, с шутками и прибаутками, привел голову дьякона в порядок. Хотел поправить и бороду, но Иван Игнатьевич торопливо и резко оттолкнул его руку с ножницами.

— Не положено-от! — сердито сказал он. — Чай ты не царь Петр, не моги без спросу касаться бороды!

Потом, до неузнаваемости преображенного, они подвели его к большому зеркалу. Иван Игнатьевич долго всматривался в этого чужого ему человека, неумело расстегивал и застегивал пальто, сдвигал набок или натягивал на лоб фуражку. Тяжело вздыхая, трудно привыкал к самому себе в новом облике.

— Оно, ежли вам сподобно, и мне ничо — стерплю, — вынес он приговор их коллективным хлопотам.

Вечером, после ужина, они сидели в гостиной за круглым столом, вели неспешные разговоры о чем-то малозначительном, вспоминали о прошедшем и гадали о будущем.

Иван Игнатьевич сидел вместе со всеми, но был молчалив и бесстрастен, как индейский бог. К их разговорам не прислушивался, думал о своем. Что ему эти люди с их суетой и непонятными ему делами? За то, что пригрели его в мало ведомой ему стране, в чужом городе — за все за это он им, конечно, благодарен. Но у него была другая жизнь, и он тихо размышлял о ней. Знать бы, долго ли ехать до Москвы? А как в Москве? По разговорам судя, будет она поболее Константинополя. Где его искать там, патриарха? А и найдет, примет ли его? Человек занятой, по делам и заботам вровень с царем. А и примет, вникнет ли в их беду? Поможет ли?

Старцев заметил отрешенное лицо своего гостя, спросил:

— О чем задумался Иван Игнатьич? Тоска гложет? Поди, домой уже хочется?

— Пошто домой? — отрицательно качнул головой дьякон. — Дело справить надобно, а апосля уже и до дому можно-от. Дом не завалится, подождеть. А завалится — новый поставим. А дела, оне не ждуть, оне на добрых конях скачуть.

— Тут вы правы. Дела нельзя надолго откладывать. Сегодня нужны, а завтра, глядь, ветер в другую сторону подул и — все, и нет в них уже надобности. Отпала.

— И тако быват. Оно, дело, как человек. Быват тяжел, как гиря, а быват, как тыква осенью. Ее легкий ветер по степи катает.

— Вот вы много раз об Игнате вспоминали. Что он за человек был? Помнят ли о нем? Что говорят? — спросил Старцев. — Давно это случилось. Интерасно, что память людская о нем сохранила?

— У нас не токмо помнят Игната. Всяко-разно про его жисть гутарять. Песни про его складывають, сказы сказывають. Много чево.

— А не могли бы и вы нам что-нибудь такое спеть? Может, вспомните. Песню там или сказание?

— Помнить-то я — усе помню, а петь неспособен. Господь не сподобил. Молитву могу, а мирское не получается. Про Игната красно петь надобно.

— А вы как можете. Очень бы мне интересно услышать это как ученому человеку. Ученые люди, они как дети малые, им все интересно, всем любопытничают.

Иван Игнатьевич немного подумал и решительно сказал:

— Не, петь не стану. А рассказать, как наши деды бывалоча, спробую.

После чего он долго сидел в задумчивости, откашливался, проверял горло. И затем тихим речитативом заговорил:


— Как Некрасов Игнат

Ушел, увел сорок тысячей.

Кроме старых, кроме малых,

Не служивых ишшо, глупых малолетков…


Иван Игнатьевич смолк, виновато взглянул на Старцева:

— Дальше, як оне до Туреччины шли, не упомню. А опосля такое рассказывають. Можа, про нашую Нову Некрасовку, можа ишшо кода по Дунаю расселялись.

И он продолжил:


— Ани строили сибе церкову знаменну,

Церкову знаменну, ани семиглавную.

На осьмой главе стоить крест серебряный,

На кресте сидить черная галочка.

Высако сидить ана, далеко глядить,

Да глядить ана на сине море,

Во сине море ей примаячились

Черной лоточки белыя паруса…


Энто, кода они церкву на Гейском мори строили. А можеть, на Эйноском озери чи на Майоносском. Такое уже и старики не упомнять.

— Ну, еще бы чего нибудь. Лучше бы, конечно, про Игната, — снова попросил Старцев.

— Я об ем могу усю ночь рассказывать. Много об ем разных песней в старину наскладали: однова лучшее другой. Токмо вам-то пошто Игнат? Нашим, которы на Туреччине, и то он не всем до интересу. Которы молодые, аны все энти песни позабыли. Не хочуть помнить. Аны свои голосять. Одне старики ишшо помнять. Токмо мало их осталось. Дерево упало, и корень пропадаить, — с тоской в голосе сказал Иван Игнатьевич.

— Молодежь везде одинакова. Им новое подавай, — утешил дьякона Старцев. — Но грамотные люди и среди ваших, поди, есть. Вот пусть и запишут все, что старики еще помнят. Не должно же это богатство раствориться во времени.

— Грамотных обмаль. На руках пальцев боле. По-турчански любо гутарять, а по-свому стыдобятся, — со вздохом возразил Иван Игнатьевич. И тут же, словно продолжая прежний разговор, перешел на былинный, но удалой, разбойничий речитатив:


— За горами да за крутыми, братцы, было

снегавыми,

За лесами да за темными, братцы, было снегавыми

Стоял Игнат Некрас, братцы, думу думал.

Думу думал да гадал, думу крепкаю.

— Пойдем, братцы, мы на царя белава,

Самого Яго, братцы, мы в полон вазимем,

А Елену-царицу евонную, братцы, в манастырь сашильом…


Когда Иван Игнатьич закончил свой речитатив, Старцев решительно спросил:

— А не скажете ли нам, мил человек, когда ж это была на Руси царица Елена? Я что-то такую не припомню.

— Как жа ты можешь помнить, ежли мой дед, старее тебя, и той не помнит. У царей много их было, жонок-то. Мы при ей из Расссеи ушли.

— А не сказывают в песнях, за что Некрасов так на царицу прогневался? — продолжал допытываться Старцев.

— Ну, как жа! Увидала царица, шо у Игната зубы в два ряды. Понятно дело — спужалась: как бы такой человек не разорил ее царствия. Хитрющая, стервь, была. Шобы упредить энто, удумала ана заслать до Некраса сватов. А он — ни в какую. «Спасибо, молвил, тебе на хлебе, на соли, на твоем, энто, царском жаловании». Взял народ и пошел в Туреччину. Так, сказывают, усе зачиналось.

И после длительной паузы, когда каждый по-своему осмысливал рассказанное Иваном Игнатьевичем, Старцев вдруг восторженно заговорил:

— Так ли было или как-то по-иному, кто теперь скажет! Горела свеча, сгорела, погас огарочек. Кто по дыму ее определит, как оно на самом деле было. Жил на свете этот человек — Некрасов. Добро творил. Людей от смерти спасал. А помнят о нем уже немногие. Все превращается в сказку. Уйдут еще два-три поколения, и забудутся песни о нем, выветрятся из памяти сказания. И никто не вспомнит, почему пришли русские люди в Турцию, кто их привел, как расселились, как жили. Все со временем исчезнет, растворится, растает, как дым от свечного огарка.

— Но что-то же остается. Не бывает так, чтобы все исчезло, — сказал Кольцов.

— Если подогревать эту память, тогда остается, — Старцев немного помолчал и затем добавил: — Ах, был бы я молод, съездил бы на Дон, затем в Турцию, отыскал бы какие-то следы тех давних страстей и написал бы книгу об Игнате Некрасове и его сподвижниках. Все бы в нее вписал — и песни, и сказания, и выдумки всякие, сказки. В них тоже, если докопаться, смысл есть. Народ не должен забывать свою историю, даже такую печальную, как эта. Печальные лучше воспитывают.

Ночью Кольцова разыскал по телефону помощник Дзержинского Герсон. Он передал Кольцову просьбу Феликса Эдмундовича: вместе с заграничным гостем незамедлительно выехать в Москву.

Утром на вокзале они попрощались с Артемом, его поезд в Одессу уходил раньше. Проводив его, они пошли искать свой, московский.

Они ходили среди вокзального многолюдья, и никто не обращал никакого внимания на прежде выглядевшего ряженым Ивана Игнатьевича. Он был как все. Не гармонировала с его одеянием разве что видавшая виды старенькая заплечная холщевая котомка, в которую Иван Игнатьевич аккуратно сложил всю снятую с него в доме Старцева одежду. Он надеялся, что еще придет время, и он опять-таки, чтобы не выглядеть в своих турецких краях клоуном, вновь примет свой прежний облик. А пока…

Пока он походит в чужом, если им почему-то это так нравится.

Глава 17

Поезд пришел в Москву с большим опозданием. Несколько часов простояли на каком-то полустанке под Тулой, а от Серпухова их состав тащила маломощная «кукушка» едва ли не со скоростью пешехода. И в столицу они въехали вместо раннего утра незадолго до полудня.

Глядя на полузнакомые московские улочки, проплывающие мимо вагонного окна, Кольцов пытался вспомнить, сколько же времени он здесь не был. После веселенькой буколической Франции он всего лишь на несколько дней заскочил в Москву, но тут же был отправлен в Харьков. Потом Берислав, Каховка. Строгановка, Сиваш и, наконец, залитый кровью Крым. Все это пришлось на зиму. Значит, в Москве он был поздней, с холодными дождями, снежной крупкой и короткими ночными снеговеями, осенью.

Сейчас было то же самое: тот же снег ночами и лужи днем. Но только это уже была весна. Весна двадцать первого года, первая весна без войны.

Иван Игнатьевич тоже смотрел в вагонное окно, высматривал среди домов позолоченные купола церквей и церквушек. Завидев, каждый раз истово крестился.

На перроне их встречал Гольдман. Едва Павел спустился на перрон, Гольдман обхватил его и, по-медвежьи тиская, приговаривал:

— Ну, здравствуй, друг сердечный, таракан запечный! Ждали тебя! Ох, как ждали! Я тут подсчитал: девяносто шесть дней мы с тобой не виделись.

Кольцов не успел спросить, кто это — «мы», как Гольдман слегка отступил в сторону, и Кольцов увидел второго встречающего. Он не сразу узнал похудевшего и как будто даже ставшего выше ростом… Бушкина.

Тогда, в калейдоскопе последних крымских драматических событий, Кольцов не сразу вспомнил, что отправленный во Владиславовку к Кожемякину Бушкин своевременно не вернулся. Уезжая в Харьков, он подумал, что вымещать свою ненависть на Бушкине Землячка вряд ли станет. Впрочем, Землячка просто ни разу не встретила Бушкина, иначе трудно сказать, чем бы эта встреча закончилась.

Кольцов обнялся с Бушкиным, после чего представил встречающим турецкого гостя. Иван Игнатьевич, здороваясь за руку, тоже слегка нагибал голову, как это иногда делал Кольцов и при этом приговаривал:

— Здравствовать и вам!

Преображенный одеждой, Иван Игнатьевич и сам теперь стремился придерживаться тех правил, которые примечал в российских людях, с которыми доводилось общаться. Как и почти все они, лицо он держал строгим, озабоченным. Большинство из них выглядели так, будто даже на ходу решали какую-то важную задачу.

Еще в Одессе на фронтоне красивого здания, кажется, театра, он увидел красное полотнище, на котором большими белыми буквами было выведено: «Мы построим социализм!» И Иван Игнатьевич уже тогда понял, почему все окружающие его люди в большинстве своем такие строгие, суетливые, задумчивые. Они строят социализм. Что это, он не знал. Но, видать, дело трудное, и пока, видать, у них еще не все получается.

С вокзала они ехали на большущем «остине». Сидя на заднем сиденье, Иван Игнатьевич с любопытством прилип к окну.

Вот она какая, Москва!

Даже в пасмурную погоду, благодаря большому количеству церквей, ярко расписанных, с позолоченными куполами, маковками и крестами, она гляделась радостной, приветливой и знакомой. Во многом она чем-то напоминала ему Константинополь. Такие же, как и там, холмы, такие же широкие зеленые бульвары и такое же количество любовно построенных церквей и храмов.

Москва открывалась Ивану Игнатьевичу такой, какой она виделась ему по рассказам перехожих калик-гусляров. Нет-нет, но иногда случалось, они тоже забредали в его родную Новую Некрасовку.

А Кольцов, Гольдман и Бушкин говорили о своем.

— Ты вот дни считал, а мог бы, между прочим, и весточку подать: как вы, что вы? — упрекнул Кольцов Гольдмана, и тут же обернулся к Бушкину: — И ты тоже, артист!

— Не могли, Паша! — вступился за себя и за Бушкина Гольдман. — Опасались твое лежбище открывать. Землячка могла вычислить, где ты схоронился. Хитрющая баба. И мстительная.

— А что же сейчас не побоялись меня сюда вытащить?

— Теперь ей Феликс Эдмундович чуток руки укоротил. Он намедни с самим Троцким встречался. Насколько знаю, и о тебе разговор был.

Мельком Кольцов заметил, что они уже миновали Лубянскую площадь и выехали на Тверскую.

— А что, мы не в ВэЧеКа? — удивленно спросил Кольцов.

— Потом, потом! — с некоторой загадочностью в голосе сказал Гольдман. — Попутно у нас еще одно небольшое дело.

С Тверской они свернули на Садовое кольцо, потом — на Арбат. С Арбата — в узкий переулок, и затем нырнули в тесный уютный дворик.

— Ну, вот! Приехали!

— Что у нас здесь за дела? — спросил Кольцов, не выбираясь, однако, из автомобиля.

— Да ты хоть выйди! Разомнись!

По их веселым и таинственным взглядам Кольцов понял: тут что-то затевается.

Кольцов выбрался из автомобиля, следом то же сделал Иван Игнатьевич: он внимательно следил за Кольцовым и повторял все его движения.

— Ну, ладно! — с легким раздражением сказал Кольцов. — Выкладывайте! Что у вас здесь за тайны?

— Никаких тайн! Решили попутно проведать человека.

— Какого еще человека? Кончайте шутки. Меня на Лубянке ждут.

— Не шуми, Паша! Всему свой черед! — с прежней загадочностью сказал Гольдман и направился к двери подъезда. Обернувшись, он заметил, что Кольцов продолжает стоять на месте. Это взбесило Гольдмана:

— Ну, ты, козлище упрямый! Зачем людей обижаешь? Неужели тебе не интересно, какой сюрприз приготовили тебе товарищи!

— Так бы и сказали: сюрприз. А то: «кого-то проведаем». Гардеробщика с Лубянки, — и Кольцов пошел следом за Гольдманом.

В подъезде Гольдман спросил у Бушкина:

— Третий, что ли?

— Третий, третий, Исаак Абрамович, — укоризненно проворчал Бушкин. — Третий раз сюда наведываетесь, а все не запомните.

На третьем этаже Бушкин прозвенел ключами и затем отпер высокую резную дверь. Распахнув ее, отступил.

Отступил и Гольдман, пропуская впереди себя Кольцова.

— Входи!

Кольцов вошел в прихожую. Она была пустой, и если сказать точнее — пустынной. Кроме прибитой к стене деревянной вешалки, здесь больше ничего не было.

— Ну, вошел, — сказал Кольцов. — Ну, и что?

Кольцов начинал догадываться: Гольдман, зная нелюбовь Павла к многолюдным казенным гостиницам, которых он, по возможности, старался избегать, снял для него на время пребывания в Москве частное жилье.

Гольдман бросился к следующей двери, ведущей из прихожей в комнаты.

— Сюда!

Кольцов, а за ним и остальные вошли в просторную, а оттого, что в ней не было никакой мебели, кроме большого круглого стола, она казалась огромной.

Бушкин тем временем поочередно открыл еще две двери, ведущие в комнаты поменьше. При этом он голосом циркового шпрехшталмейстера объявил:

— Спальня!.. Детская!..

Гольдман в свою очередь открыл еще одну дверь и тоже, но скромнее, сказал:

— Кухня!

— Так! А теперь, наконец, объясните, что это значит? — строго, с некоторым недоумением, спросил Кольцов.

— Сам не догадываешься?

— Начинаю догадываться. Но боюсь вслух сказать.

— Правильно догадываешься, — сказал Гольдман. — Твоя квартира! Понимаешь? Твоя! — объяснил Гольдман. — Подарок тебе от Советской власти!

Кольцов молча заглянул в одну, другую комнату. В одной комнате стояла кровать с хромированными набалдашниками, грубый деревянный гардероб и две табуретки. Кровать была аккуратно застелена. Во второй комнате, кроме кушетки, ничего не было.

В кухне к умывальнику был приставлен длинный узкий стол, на котором в ряд стояли примус, керосинка, стопка тарелок, чашек и деревянный ящичек с вилками, ложками и ножами. И еще Кольцов увидел там несколько непонятного назначения закрытых коробок.

Снова вернувшись в гостиную, Кольцов спросил:

— Так это все же не шутка?

— Какая шутка? Какая шутка? — возмутился Гольдман. — Третий месяц тебя дожидается. Я когда из Крыма вернулся, Феликс Эдмундович о тебе начал расспрашивать. Рассказал. И про Харьков спросил, где ты там жить будешь? Словом, поговорили. А на следующий день он снова меня вызвал и дал ордер на заселение. Посмотрели: хорошая квартирка. Так она и стояла, тебя дожидалась. А вчера Феликс Эдмундович сказал, что ты приезжаешь. Попросил привести ее в жилой вид. Целый день мотались. Но, извини, не все успели.

— Но зачем мне одному такие хоромы? — спросил Кольцов.

— На вырост, Паша! На вырост!

— Ну, а детская?

— Сегодня не нужна. А там, глядишь, одной мало окажется, — невозмутимо парировал Гольдман вопросы Кольцова.

— А кто-нибудь у меня спросил, собираюсь ли я жить в Москве?

— А где ж еще?

— Вот разберемся до конца со всей нечистью — и все! И в Харьков. Буду там жить при коммуне Заболотного. Стану беспризорных детишек грамоте учить, воспитывать. Там и моих двое — усыновленных. Куда они без меня?

— Сюда заберешь. В Москве, между прочим, беспризорников поболее, чем в твоем Харькове. Тут коммуну организуешь.

— Лихой ты мужик, Абрамыч, — насмешливо сказал Кольцов.

— Это что ж так?

— Гляжу, ты уже все мои дела за меня порешал, на все мои вопросы знаешь ответы.

— А с тобой иначе нельзя, Паша. Объясняю для неграмотных. Чекист ты от Бога, не спорю. Тебе за армию или там за ЧеКа двумя руками держаться надо. Тут за тебя обо всем подумают: и где переспать, и как одеться, и что поесть. А в цивильной жизни все не так. В цивильной жизни четыре глаза надо иметь, и чтоб голова на все стороны света вертелась.

— Как-то же живут люди. Приспосабливаются.

— Во! Правильно понимаешь: приспосабливаются. Но ты-то приспосабливаться не умеешь. Не дано тебе это: приспосабливаться. А в цивильной жизни без этого — труба. Так что сиди ты на своем месте и не рыпайся, — совсем не шутя посоветовал Гольдман Кольцову.

— Рыпаться буду, — скупо улыбаясь, упрямо сказал Кольцов. — А что касается твоего совета — подумаю. Благо принимать решение предстоит не сегодня.

Кольцов еще раз обошел квартиру. Изучая ее более подробно, заглянул во все уголки. Под конец обхода распахнул балконную дверь, впустив в квартиру сырой весенний воздух. Вышел на балкон, Гольдман последовал за ним.

— Сюда я на днях короба завезу, в столярке заказал. Здесь повешу, — Гольдман указал на балконное ограждение. — Земельку в них засыплем, цветочки в свободное время будешь разводить, — и мечтательно добавил: — Представляешь? Утречком еще сонный вышел на балкон…

— На цветочки у меня не будет времени, — оборвал Гольдмана Кольцов.

— Ну, не ты, так жена. Бабы любят цветочки на балконах разводить.

— Прости, а я что, уже женат? — удивленно спросил Кольцов. — Тогда уж позволь полюбопытствовать: на ком?

— Но ведь не будешь же ты весь век бобылем? А при такой квартире какая-нибудь москвичка быстро гнездышко здесь совьет.

— Так! Все понятно! — решительно сказал Кольцов и сухо продолжил: — Я еще раз спрашиваю: это не шутка? Квартира действительно моя?

— Обижаешь, Паша. Такими вещами не шутят, — даже обиделся Гольдман.

— Тогда категорически запрещаю чем бы то ни было захламлять балкон. Кстати, цветы на балконе я действительно не люблю. Мещанство!

— Как скажешь. Мне даже легче, — смиренно согласился Гольдман и в том же тоне продолжил: — А как насчет балконного пейзажа? Не прикажешь ли его несколько подкорректировать?

— Не понял вопроса.

— Посмотри во-он на те крыши, — Гольдман указал вдаль, где из-за домов выглядывали остроконечные кремлевские башенки и венчающие их двуглавые орлы: — Те две курицы не портят тебе настроение? Может, велишь убрать?

Кольцов понял веселую издевку Гольдмана.

— Пока не трогай. Я подумаю, чем их заменить, — Кольцов дружески обнял Гольдмана за плечо. — Спасибо, тебе, Исаак Абрамыч, за заботу.

— Это не меня, это Дзержинского поблагодаришь. Герсон велел тебе передать, что Феликс Эдмундович ждет тебя сегодня ровно в семь вечера.

— Одного?

— Я так понял: пока одного. А Иван Игнатьевич пусть отдохнет с дороги, побродит по окрестным улицам, на Кремль посмотрит. А чтобы не заблудился в Москве, на время его пребывания велено прикрепить к нему Бушкина.

Задолго до семи вечера Кольцов вошел в приемную Дзержинского.

Феликс Эдмундович, за спиной которого остались стачки, аресты, тюрьмы, ссылки, побеги, снова тюрьмы и снова побеги, не любил перемен в быту. Он подолгу носил все одну и ту же одежду, трудно привыкал к новой мебели и не терпел все перестановки и обновления. В приемной стоял все тот же старенький диван, та же тумбочка в углу, на которой стоял все тот же давний или такой же тульский самовар.

И хозяин приемной тоже был все тот же, еще крепкий, но уже немолодой Герсон. Он не первый год работал с Дзержинским и знал все его привычки и предпочтения. Долгие годы оставаясь секретарем, он постепенно стал и его денщиком, а затем и строгим охранником.

Ходоков с различными жалобами шло к Дзержинскому много и он, по возможности, старался принять всех. Герсон вменил себе в обязанность допускать к Феликсу Эдмундовичу только людей с важными ходатайствами и жалобами, которые никто иной решить не мог.

Дзержинский вошел в приемную без пятнадцати минут семь. Увидев Кольцова, обрадовался и, поздоровавшись и не выпуская его руку из своей, повел его в кабинет. На ходу спрашивал:

— Как жили в Харькове? Как доехали? Как устроились?

На все эти ритуальные вопросы Кольцов отвечал коротко, позволил себе лишь пространно поблагодарить Дзержинского за заботу о нем.

— Вы о чем? — не сразу вспомнил Дзержинский.

— О квартире.

— Понравилась? Все устраивает?

— Намного больше, чем мне нужна.

— Привыкнете. Я случайно узнал, что у вас до сих пор нет в Москве своего угла. А без него человек не так прочно стоит на земле. По себе знаю.

— Спасибо.

— Все ваши бытовые вопросы я поручил решить Гольдману. Он — человек опытный, справится, — и, подведя черту под политесом, Дзержинский сказал: — И закроем эту тему. Перейдем к делу. А дела, собственно, пока и нет. Есть суета. Речь у нас с вами пойдет о тех тысячах белогвардейцев, которые бежали из Крыма. Вы лучше меня знаете, кто бежал. Немного армейской знати, немного богачей с семьями. Но в основном-то бежали мужики. Запуганные пропагандой господина Климовича, из страны бежали также рабочие, но в основной своей массе — крестьяне, гречкосеи, кормильцы народа. Главный контрразведчик Врангеля нашел те слова, после которых и невиновные почувствовали себя виноватыми.

— Но как теперь разобраться, кто виноват, а кто нет. «Кровь на руках» — не аргумент, — задумчиво сказал Кольцов. — Найдите такого, кто скажет: у меня кровь на руках. Даже палач промолчит.

— Ну, положим, это можно и выяснить, и доказать, — сказал Дзержинский — Нет ничего тайного, что при определенном профессиональном опыте не стало бы явным.

— А это значит, что десятки и десятки тысяч тех, кто вернется, мы снова пустим в безжалостную следственную машину. Поверьте мне, все будут виноваты, — жестко сказал Кольцов. — Все без исключения. И что тогда? Расстрел, как это только недавно было в Крыму? Или лагеря? Тогда зачем мы просим их вернуться? Чтобы насладиться жаждой мести?

— Однако вы либерал, — скупо улыбнулся Дзержинский.

— Вовсе нет. Просто я лично наблюдал эту кровавую мясорубку там, в Крыму. У этих «революционных троек» отходов не было. Все шло под нож.

— Какой же выход вы видите? — спросил Дзержинский.

— Выход только один: простить всех. Всех! И виновных и невиновных. И никогда больше к этому вновь не возвращаться. Страсти улягутся, все придут в нормальное состояние. Будем не мстить, а просто жить.

Дзержинский грустно улыбнулся:

— Дорогой Павел Андреевич! Я об этом говорил не однажды. Почти на всех последних совещаниях. Ни Ленин, ни Троцкий меня пока не поддержали. Лев Давыдович, это понятно. Он всех, ушедших из Крыма, считает врагами, и объявление амнистии рассматривает лишь как способ заманить всех их сюда и здесь расправиться. Владимир Ильич мягче, он понимает, что многие, особенно крестьяне, не выступали под политическими лозунгами. Они сразу заявили о своих справедливых притязаниях на землю. Но и с этим мы пока не справились. Крестьянин пока хозяином земли не стал.

— Тогда о чем мы говорим, если ни вы, ни я не хотим участвовать в этой грязной операции заманивания людей домой, а на самом деле для расправы? Я лично не хочу быть тем козлом, который ведет стадо овец на бойню. Вы, как я понимаю, тоже.

— Предположим. Но тогда вы должны понимать альтернативу всему этому. Врангель увел армию из Крыма вовсе не для того, чтобы спасти людей. У него совершенно иные планы. Он готовится к новому походу на Россию. И не только он. В Польше собирает свое войско Булак-Балахович, на Дальнем Востоке — этот Забайкальский атаман Семенов, ставший преемником Колчака. Не ликвидирован и международный авантюрист Борис Савинков, который доставляет нам немало неприятностей. Вам всего этого мало? Могу добавить еще. Нам надо быть предельно бдительными. Один неверный шаг — и война. Причем, возможно, еще более кровавая, чем предыдущая.

Кольцов долго молчал. Многого из того, о чем ему рассказал Дзержинский, он не знал. О личном отношении Троцкого к белогвардейцам он частично знал, но о многом догадывался. Было над чем задуматься.

— Я понимаю вас, — наконец сказал он. — Но неужели так трудно убедить наших вождей забыть о мести? В конце-концов, подумали хотя бы о том, что Россия обезлюдела. Миллионы погибли в войне четырнадцатого. И Гражданская война едва ли не ополовинила российское народонаселение. Земля осталась, а работать на ней некому. Даже те, кто кормился от земли, уходят в города, пытаясь там найти себе место и мизерный заработок, чтобы хоть впроголодь прокормить свою семью. Еще немного — и в России начнется жестокий голод.

— Мы говорим об этом почти ежедневно. И почти ежедневно я повторяю, что амнистия должна быть безоговорочная и распространяться абсолютно на всех. Я не одинок. Многие из руководства со мной согласны. Надеюсь все же достучаться и до Ленина, и до Троцкого, — уверенно сказал Дзержинский..

— Ну, а пока что? Ждать?

— Нет, конечно. Ваши предложения?

— Их у меня много.

— Ну, так вот! Прежде всего, выслушайте мои. Я отозвал вас в Москву не только из-за этого вашего…э-э… турецкого дьякона. Мне о нем рассказывал Менжинский, и об этом мы еще поговорим. Но, прежде всего, мы хотели бы предложить вам организовать и затем возглавить некое пропагандистское бюро или перепрофилировали уже существующее под конкретную задачу: возвращение соотечественников на Родину. Подробности обговорим потом. Сейчас я хотел бы знать, что вы по этому поводу думаете? Мне показалось, что наши взгляды на этот вопрос во многом совпадают.

Вот уж чего Кольцов никак не ожидал — такого предложения. Он не считал себя гуманитарием, хотя в свое время, после гимназии, три года проучился в университете на юридическом факультете. Здесь его привлекала не писанина, которой нельзя избежать, а обустройство мира, как построить его разумным и справедливым для людей. Время от времени он размышлял и записывал какие-то свои мысли в тетрадку, которую озаглавил «Институт справедливости». Давно потеряна где-то под Каховкой эта тетрадка, а мысли не забылись и по сегодняшний день.

Откуда это пошло? Может, от отца с матерью. Не обладающие достатком, они превыше всего ставили честность и справедливость. Отец порой мучился потому, что кому-то задолжал какие-то копейки и помнил об этом, и томился душой до тех пор, пока не возвращал долг. Честность и справедливость — это было то, что с малых лет привито Павлу семьей и стало его жизненным правилом, которого он постоянно стремился придерживаться, даже в самые трудные минуты.

А чем он займется на этом новом своем поприще? Листовки, воззвания… Впрочем, и в этом деле, которого пока он еще почти совсем не представлял, было, вероятно, не все так уныло.

— Думаете? — спросил Дзержинский. — Ну, думайте, думайте! У вас на это есть еще… минут двадцать.

— Ну, если всего лишь минут двадцать, то не будем их тратить попусту. Я согласен.

— Ну, вот и договорились! — радостно сказал Дзержинский. — Я был совершенно уверен, что это дело вам по плечу.

— Я совсем не уверен, — уныло сказал Кольцов. — Я даже не понимаю, с чего начинать, когда и как?

— Это ведь не я сказал: «Не будем тратить время попусту». Начинайте!

— С чего?

— Ну, хотя бы… — Дзержинский какое-то время размышлял и затем стал торопливо говорить: — Сегодня же передаем вам типографию бывшего Южного фронта. Фрунзе уже переправил ее в Москву. При ней есть небольшой штат типографских рабочих. Начинайте с листовок. Это наше первейшее дело. Их мы должны будем доставить в белогвардейские лагеря. Это очень важно. Надо заронить в души наших бывших противников простую мысль: война кончилась. Все! Советская власть не собирается воевать со своим народом, даже с теми, кто по тем или иным причинам оступился, запутался, не сумел своевременно разобраться в том, кто прав. Никто и никогда не имеет права напоминать им их вину. В их вине виновата война. Это — тезисы. Развейте их так, чтобы все было предельно убедительно!

— Главное, чтобы это было честно, — Кольцов поднял глаза на Дзержинского. — С этим должны согласиться и Ленин и Троцкий. Иначе не стоит этим заниматься.

— Обещаю вам добиться их согласия. В конце концов, справедливость на нашей стороне.

Дзержинский поднялся с кресла, разминаясь, прошелся по кабинету.

— А теперь вернемся к этому вашему дьякону. Вы провели с ним уже два дня. Ваши впечатления?

— Они не расходятся с впечатлениями Менжинского. Деревенский мужик. В меру грамотный, бесхитростный и, по-моему, честный. Во всяком случае, таким показался он мне.

И Кольцов вкратце рассказал Дзержинскому обо всем, что сам недавно узнал от Ивана Игнатьевича. И о восстании донского казачьего атамана Болотникова против царя, и о его верном сподвижнике Игнате Некрасове. После подавления восстания Игнат увел шестьсот семей, которым грозила царская расправа, сперва за Дунай, а затем и в Турцию. Там они обосновались, рассеялись по всей турецкой территории, и вот уже больше двухсот лет живут там обособленно, своим патриархальным православным укладом.

— Мне Менжинский сказал, что этот дьякон живет в селе на побережье Эгейского моря, совсем близко от полуострова Галлиполи. Как раз там французы поместили около тридцати тысяч наших солдат и офицеров. Некоторые находятся там даже с семьями.

— Я тоже слышал это от дьякона. Село, в котором этот дьякон проживает, совсем небольшое: дворов под семьдесят. Есть церковь. Но случилась беда: умер поп. Другого найти не смогли. И сельская община делегировала дьякона идти в Москву к патриарху, чтобы он прислал им попа, а если такой возможности не окажется, то возложил бы чин священника на этого самого дьякона.

— Понятно. Чтоб ввели дьякона в сан. Так, кажется, это называется.

— Вы и такие вещи знаете? — удивился Кольцов.

— Когда-то изучал каноны православия. Из чистого любопытства, в ссылке. А вот позже пригодилось. Оказывается, любые знания, которые человек приобретает, не бывают бесполезными. По некоторым причинам я однажды выдал себя за ксендза. И идти бы мне по этапу, если бы случайно в полицейский околоток не зашел местный ксендз. Мы с ним немного поспорили о теологии, и ксендз заверил полицейских, что я истинный знаток богословия.

Дзержинский расстелил на столе часть карты, на которой можно было увидеть Константинополь, проливы, Красное и Эгейское моря. Жестом пригласил Кольцова приблизиться.

— Вот Эгейское море, а вот Галлиполи. Мы уже дважды посылали туда своих людей. И оба раза они потерпели неудачу: обоих расстреляли румынские грабители. У них ничего с собой не было, мы только прокладывали туда эстафету.

— Чем же смог заинтересовать Менжинского наш дьякон? — спросил Кольцов.

— Только тем, что живет поблизости от Галлиполи. В сущности, это возможная и не слишком опасная эстафета. Во всяком случае, если удастся зацепиться за это село, за Новую Некрасовку. Сейчас Вячеслав Рудольфович наладил связь с болгарскими контрабандистами. Но это — всего лишь половина дела, — Дзержинский взмахом руки показал на карте путь от болгарского побережья Черного моря до Эгейского и ткнул пальцем в какую-то точку. — Это вот — Новая Некрасовка. Путь от мыса Калиакра до Новой Некрасовки вроде бы и недальний. Но большая его часть — по турецкой территории. По болгарской территории до турецкой границы согласились проводить болгарские товарищи. А дальше? Кругом турецкие поселения. Вероятность встречи с турками огромна. Вячеслав Рудольфович возлагает большую надежду на этого вашего дьякона. Он там живет. Всю тамошнюю землю пешком исходил. Знает, как с турецкими жителями общаться. Вячеслав Рудольфович полагает, что если заручиться поддержкой этого дьякона, риск добраться до Галлиполи минимальный. А там, в галлиполийском лагере, у нас есть свой человек. И в Чаталджи. Это вот здесь! — и, свернув карту, Дзержинский поднял глаза на Кольцова. — Вот, пожалуй, и все, что мы имеем на сегодняшний день. Как я понимаю, вся надежда на вас. Надо суметь обратить этого вашего дьякона в нашу веру. В переносном, конечно, смысле..

— Я так понимаю, надо этому дьякону всячески помочь, — сказал Кольцов. — Насколько успешна будет его миссия, настолько он ответит нам добром на добро.

— Совершенно верно, — согласился Дзержинский. — Как видите, от вас сейчас зависит куда больше, чем от всех нас. Рассчитываю на ваши дипломатические способности при переговорах с патриархом. Задача, поверьте, не из легких. Он очень обижен на Советскую власть, она полностью отмежевалась от церкви. Владимир Ильич полагает, что уже в скором времени религия, как некий дурман, будет искоренена в границах Советской власти.

— Ну, а вы? — с легкой усмешкой спросил у Дзержинского Кольцов. — Как вы относитесь к этому?

— Я пока еще чуть-чуть католик. С католичеством я все еще соблюдаю нейтралитет, — в ответ на вопрос Кольцова с легкой улыбкой ответил Дзержинский.

— Вы тоже дипломат, — сказал Кольцов.

— Мы все дипломаты, если в этом возникает необходимость, — Дзержинский встал, давая понять Кольцову, что встреча закончена.

— У меня последний вопрос, — торопливо сказал Кольцов.

— Да, слушаю.

— Эта мысь возникла у меня сейчас. Быть может, есть смысл мне отправиться в Галлиполи на переговоры. В качестве агитатора. Дело, конечно, опасное. Но не намного опаснее тех, которые мне уже приходилось выполнять в белогвардейских тылах. Я думаю, я справился бы. На девяносто процентов там, в лагерях, люди, которые мечтают вернуться на родину. Они ждут не листовки, а живого человеческого слова.

Дзержинский нахмурился.

— Меня поражает ваше легкомыслие. Я поручаю вам ответственнейшее дело, а вы… Вы предлагаете мне… как это у вас, у русских, говорят: палить из пушек по воробьям.

— Но кто-то же должен будет туда пойти?

— Кто-то должен, — согласился Дзержинский. — Значит, кто-то пойдет. И вы его, естественно, хорошо подготовите. Вы не будете возражать, если вместо вас туда пойдет ваш хороший товарищ…

— Кто?

— Ну, скажем, Семен Красильников. Вряд ли вы скажете, что у него намного меньше опыта?

— Но его здесь нет. Я отправил его в Евпаторию, чтобы он ненароком не попался на глаза Землячке. Он должен был ждать моего сигнала.

— Он оказался непослушным, — улыбнулся Дзержинский — Даже не так. Он пришел к Менжинскому, истомившись от безделья. И тот отправил его подальше от Землячки, сюда, ко мне. Хороший сотрудник. Он тут с товарищами недавно раскрыл в Мытищах небольшую, но зловредную контрреволюционную банду. Сейчас занимается зачисткой. Завтра-послезавтра вы с ним встретитесь.

Вечером на квартиру к Кольцову пришел Гольдман с двумя пакетами в руках. Ставя на стол тот, что больше, объяснил:

— Это тебе, Паша, презент от поклонника твоего таланта. Заметь, это его слова. Он что-то говорил…

— Что это и от кого? — сухо и деловито обрезал его Кольцов.

— Беня Разумович, которого ты хорошо знаешь, велел тебе кланяться и передать все, что только смог найти в своей швейной мастерской. И еще он что-то говорил о двух его братьях-капиталистах. Но, честно, я не запомнил. Кажется, у кого-то кто-то родился. Сам выяснишь, если тебе это интересно. А в коробке, насколько я понял, полотенца, пододеяльники, простыни, словом, все, что в домашнем хозяйстве лишним не бывает.

Затем рядом с подарком Разумовича Гольдман поставил еще одну коробку, поменьше:

— У нас нет братьев-капиталистов, поэтому и подарок несколько скромнее. Тут вам с Иваном Игнатьевичем немного харчей, чтобы, неровен час, не померли в Москве с голоду.

Лишь после этого Гольдман снял свою кожанку, повесил ее на спинку стула и присел к столу.

— Примус не забыл как разжигается?

— А зачем?

— Бурбон! В Москве, которая всегда считалась гостеприимным городом, прежде гостей хорошо кормили. Но ты — голытьба. Угости нас хоть нашим же чаем. Привыкай к московским традициям, — назидательно, но шутливо сказал Гольдман.

— Пошел ты к черту! — рассмеялся Кольцов.

— Понял. Разжигать примус тоже не умеешь. Ладно, я тебе помогу.

Гольдман пошел на кухню и уже оттуда, через открытую дверь, сказал:

— Герсон просил передать, что с патриархом Тихоном договорились. Он примет вас с Иваном Игнатьевичем завтра в два часа пополудни. И просили не опаздывать. У них там в Троицком подворье пропускная система построже, чем в нашей конторе.

Кольцов обернулся к отрешенно сидящему в уголке гостиной Ивану Игнатьевичу:

— Слышал, Игнатьич? Завтра пойдем к твоему патриарху!

— К самому? — взволновался Иван Игнатьевич.

— Не слышал, что ли? К самому Тихону.

— Ох, ти, мать чесна! Доньдеже своимы глазами на яго не погляжу, в век не поверю, — бормотал Иван Игнатьевич. — До константинопольского меня и на порог не пущали, а тута… фу-ты ну-ты! Из ентого чего выходить? Шо наш рассейский патриарх лучшее усех других, бо людей понимаить. Потому православный.

И Иван Игнатьич схватился с места, склонился к своей котомке, стал что-то в ней искать. Краем глаза Кольцов заметил: своей серой заячьей шапкой он стал старательно начищать подаренные ему в Харькове сапоги, доводя их до зеркального блеска.

Глава 18

До Троицкого подворья на Самотеке они шли пешком. День был веселый, солнечный. В город незаметно и осторожно прокрадывалась весна.

Они долго шли вдоль высокого каменного забора, и Иван Игнатьевич старательно обходил лужи, опасаясь испачкать сапоги.

Отыскали ворота, рядом с ними отдельную калитку, возле которой лениво прохаживался красноармеец. Заметив приостановившихся Кольцова и Ивана Игнатьевича, он окликнул их:

— Тута не дозволено стоять. Запрещено!

— А может, нам все же можно! — не спросил, а утвердительно и строго сказал Кольцов. — Вызови начкара!

— Они час назад как отбыли, — ответил часовой и, что-то вспомнив, торопливо полез в карман шинели, извлек оттуда клочок бумаги, заглянул в него: — А вы случаем не Кольцов будете?

— Кольцов!

— Из Чеки?

— Из Чеки.

— Вы тут чуток погодите. Я зараз!

Красноармеец скрылся за калиткой. И они услышали, как он там, на подворье, кого-то окликнул:

— Гавриш! Гукни сюды того святого, шо утром компотом нас поилы. До их прийшлы!

Вскоре калитка вновь открылась и за спиной красноармейца они увидели высокого холеного священника в черном подряснике.

— Входите! — сказал он.

Красноармеец посторонился, пропуская Кольцова и Ивана Игнатьевича.

Священник подождал, пока они пройдут сквозь калитку, и молча повел их к приземистому двухэтажному зданию с куполом и золоченым крестом на самой макушке.

По подворью ходили красноармейцы, нарушая патриарший покой своими громкими разговорами. Щуплый рыжий красноармеец тащил с патриаршего яблоневого сада охапку толстых сучьев. Во дворе слабо дымил костер, над ним на камнях стояла бочка.

— Охрименко, ты пошто яблони рубишь? — крикнул от калитки часовой.

— Та я трошки. Хочу постираться чуток!

— Баньку бы вздул!

— Труба завалилась. Дым на улицу не выпущает.

— А дрова сыры, токо тлеть будуть, а жару не дадуть.

— Ничо. С Божьей помощью!

Сопровождающий Кольцова и Ивана Игнатьевича священник коротко взглянул на Кольцова и тихо пожаловался:

— Так ноне и живем.

— Беспокойно, — посочувствовал Кольцов.

— Это бы еще ничего. Бесправно! — и священник со вздохом добавил: — Пытаемся уживаться.

— Простите, как вас величать? А то как-то неудобно. Идем, разговариваем, а обратиться затрудняемся. — сказал Кольцов. — Между собой мы словом «товарищ» обходимся. Не подскажете, как к вам обращаться?

— Скажу, если запомните. Меня отцом Анемподистом кличуть, — и затем добавил: — Мирская фамилия тоже сохраняется. Родительская: Телегин. При патриархе экономом состою.

— Очень приятно. Я — Кольцов. Можно и проще: Павлом Андреевичем.

— Тогда позвольте узнать, как спутника вашего? — поинтересовался священник.

— Иваном Игнатьевичем, — ответил Кольцов.

— Наслышаны, как же! Заграничный гость, если не ошибаюсь?

— Так точно. С Туреччины прибымши. Там посредь турков проживаем. Веру токмо православну блюдем.

— Вы не волнуйтесь. Потом все подробно расскажете Его Святейшеству. Ему это будет очень интересно узнать, — тихим голосом успокоил Ивана Игнатьевича отец Анемподист и открыл перед ними красивую резную, окованную красной медью дверь.

Они вошли в длинный сумеречный коридор. Священник торопливо обогнал их и открыл перед ними небольшую комнатку с мягкими диванами по углам. На широком подоконнике в фаянсовом вазоне стоял фикус и еще несколько комнатных цветов. Стены тоже были украшены цветами: живописными натюрмортами с диковинными папоротниками, подсолнухами и гроздьями красной калины.

— Присядьте здесь! — предложил им священник и скрылся за высокой дубовой дверью. В комнате стояла неземная тишина, и воздух был напоен пряными запахами ладана.

Ждать им пришлось недолго.

Снова, но теперь уже медленно и торжественно отворилась большая дверь, и прозвучал голос невидимого, но уже знакомого им отца Анемподиста.

— Войдите!

Кольцов неторопливо поднялся, Иван Игнатьевич вскочил так, будто его ужалило одновременно десяток диких пчел. Поплевав на ладони и пригладив топорщащиеся волосы, Иван Игнатьевич почему-то на носках своих щеголеватых сапог и пригибаясь, как-то нелепо, словно крадучись, двинулся за Кольцовым.

Посреди большой комнаты со сводчатыми потолками и розовыми стенами стоял патриарх Тихон. Невысокий, широкоплечий, с длинными белыми волосами и с такой же белой бородой, в своем черном домашнем просторном подряснике он был похож на пожилого крестьянина. Встретил он их приветливой, едва заметной улыбкой.

Отец Анемподист отрешенно сидел в дальнем углу приемной. Он словно выключил себя, не вслушивался в то, что происходит в приемной, и лицо его не выражало никаких эмоций.

Иван Игнатьевич торопливо подался вперед и упал перед патриархом на колени. Тихон протянул к нему руки, и Иван Игнатьевич, заливаясь тихими счастливыми слезами, стал истово их целовать.

— Ну, буде! Буде! — остановил его патриарх и снова осенил Ивана Игнатьевича крестным знамением.

Стоя неподалеку от патриарха, Кольцов почувствовал какую-то неловкость. На мгновенье подумал: не обидеть бы старика. Может быть, следовало бы из приличия преклониться перед патриархом, как преклонялись в детстве перед священником, когда ходили по воскресеньям с родителями в церковь? Но тут же отбросил эту мысль. Лишь слегка поклонился, как здороваются с пожилым человеком.

— Здравствуйте, Ваше Преосвященство! — сказал он. — Я здесь всего лишь сопровождающий.

— Знаю. Меня известили, — и указал глазами на диван: — Присаживайтесь.

Сам же патриарх уселся в глубокое кожаное кресло и стал не спеша перебирать четки, как бы подчеркивая, что нисколько их не торопит. Спросил у Кольцова:

— Ваш знакомый, сказали мне, прибыл к нам из заграницы? — и затем перевел взгляд на Ивана Игнатьевича, спросил у него: — Откуда же прибыли? Из каких краев?

Иван Игнатьевич вскочил с дивана:

— Из Туреччины прибымши, Ваше Преосвященство!

— Да вы сидите, — попросил патриарх Ивана Игнатьевича. — Неближний свет. И ради чего, позвольте узнать, вы такой путь сюда, к нам, проделали?

— Вишь ли, церква у нас осиротела. Отец Иоанн в прошлом годе по хворости телесной престависи. И село наше тоже все одно як примерло. Сколь за энто время невенчанных, некрещенных, семь душ не отпетыми по чину на той свет уйшли. Непорядок энто.

— Непорядок, — согласился и Тихон. — А что, нигде вокруг нет священников? Села-то, поди, поблизости есть?

— Нету поблизу. На той стороне, за Красным морем есть много православных сел. И на Маньясе, и возле Апольонта, и возле Изника — энто все озера рыбные. За то, поди, им те земли приглянулись. А нам тут, на Гейском море, любо. Тут и остались, — пространно объяснил Иван Игнатьевич.

— И что, никто из священников не захотел к вам?

— Не уговорили, видать. Не сумели. И то сказать: мы там, як в медведьском краю обитаем. Токмо и медведей у нас отродясь не водилось. Из дикого зверя — токмо зайцы, и тех обмаль.

— А людей в вашем селе много?

— Душ триста, можа, чуток поболее. Церква в праздники всегда была битком. А счас — така, вишь, беда.

— Может, с Афона кто согласился бы?

— Ходил я на Афон, не нашел до нас согласных. И до патриарха в Константинополь, было дело, ходил. И чё? Вишь, како дело. Мы рассейские, православны, а у их, видать, друга вера, до нашей не клеится. Меня до яго даже пред очи не допустили. Мы яму, патриарху константинопольскому, без интересу. У яго свои люди, им радеет.

Иван Игнатьевич вдруг замер, зачем-то испуганно пощупал карманы пиджака, но затем, посветлев лицом, торопливо сунул руку за пазуху, достал оттуда холщевую торбочку и бережно извлек из нее порядком потертое атаманское письмо.

— Во! Не утерял! — счастливо сказал он. — Тебе, благодетель, наш сельский атаман Григорий Силыч свою слезную мольбу шлеть. Всем сельским обчеством с великою печалью писали.

Отец Анемподист прошел со своего угла, принял от Ивана Игнатьевича письмо, долго в него вчитывался. Разобравшись, прочитал вслух.

— «Ваше преосвященствие! Отець родный! На милосць твою уповають несчастны православны сироты села Нова Некрасовка, шо на Гейском мори обитаеца. Бога ради, не оставлляйтя нас, сирых, худых и забутых на чужеземной Туреччине. Оу нас отець Иоанн престависи бизизика и нам никакова ответу не дал. Вас Богим молим не забутя нашу сирыю церкву, а нас тож не забутя. Бога ради для свяченика оу нас диакон есць Иван сын Игната Мотуза. Толкя пыстынывлять молим вас для православных душ. И колени преклоняють усе Вашему Преосвященствию».

Закончив слушать, Патриарх сказал:

— Отчаянное в своей безысходности письмо. Однако же трогательное. Надо подумать.

Патриарх опустил голову и долго сидел так, молча. Отец Анемподист присел за спиной патриарха, продолжая держать в руках послание атамана Новой Некрасовки.

Стояла такая тишина, что жужжание отогревшееся после зимы и бившейся в оконное стекло мухи казалось оглушительным.

После длительного молчания патриарх вновь поднял глаза на Ивана Игнатьевича:

— А вы, стало быть, дьяконом при храме состояли?

— Дьяконом, дьяконом! — снова подхватился с дивана Иван Игнатьевич, но тут же сел. — И татко мой паламарем в нашей церкви состоял. И мамка тож: первая на клиросе. Меня завсегда с собой водила.

— Ну, что ж! Ну, что ж! — патриарх в задумчивости нервно постучал пальцами по деревянному подлокотнику кресла. Снова испытующе посмотрел на Ивана Игнатьевича:

— А скажи, сын мой, Псалтырь знаешь?

— Как не знать? С малых годков читаю. И молитвы, и акафисты, и тропари. И во здравие и за упокой. Почитай весь Псалтырь назубок вывчил.

— Ну, и прочти нам что-нибудь из того, что ты там, у себя на службе, читаешь, — попросил патриарх.

— Шо скажете?

— Да что тебе самому хочется. Ну, почитай, к примеру, Покаянный канун.

— Усе девять песней? — спросил Иван Игнатьевич.

— Четвертую песню прочти.

Иван Игнатьевич встал, воздел глаза к потолку. Пару раз тихо, в кулак, откашлялся. Какое-то время постоял молча, сосредотачиваясь, и затем громко речитативом запел:

— «Широк путь зде и угодный сласти творити, но горько будет в последний день, егда душа от тела разлучатися будет: блюдися от сих, человече. Царствия ради Божия…»

Голос у Ивана Игнатьевича был чистый, баритональный, с красивыми обертонами, которые придавали его чтению необъяснимую притягательность. Было даже странно, что в таком тщедушном теле хранится такой голос.

— «Почто убогого обидиши, мзду наемничу удержуеши, брата твого не любиши, блуд и гордость гониши, — продолжал Иван Игнатьевич. — Остави убо сия, душе моя, и покайся, Царствия ради Божия…».

— Достаточно! — кивнул патриарх и обернулся к отцу Анемподисту. — Велите приготовить к завтрашней утренней службе.

Отец Анемподист подошел к Патриарху, наклонился, но сказал так громко, что услышали и Кольцов с Иваном Игнатьевичем:

— Я подумал, может, в воскресенье, в храме Христа Спасителя?

— Нет! Завтра же! — не согласился патриарх. — В нашей Крестовой. Малым чином.

Вскоре они тепло простились с патриархом.

Провожал их к калитке отец Анемподист. Он со вздохом посмотрел на красноармейцев, по-хозяйски бродящих по подворью, затем на костер, горящий неподалеку от калитки. Над костром теперь уже висел казанок, видимо, красноармейцы варили себе ужин.

Неожиданно священник обратился к Кольцову:

— Прошу прощения за неудобный вопрос. Если вы, конечно, позволите его вам задать.

— Я вас слушаю, — несколько удивился Кольцов. Он знал, равно как церковь Советская власть объявила отделенной от государства, так и священнослужители стали отчужденно относиться к мирским учреждениям, стремились не вступать с ними ни в какой контакт. Кроме редких исключений. Кольцов же был высокопоставленным сотрудником ВЧК, о чем, конечно, не мог не знать отец Анемподист.

— Вопрос такой. Недавно ваш комиссар Хрусталев совершал у нас обыск и унес с собой — изъял, реквизировал, не знаю как это назвать, — две патриарших панагии, напрестольный крест и митру. С восемнадцатого века эти ценнейшие православные реликвии числились за нами. Но Хрусталев сказал, что провел следствие и выяснил, что все это нами было похищено в Чудовом и Вознесенском монастырях. Скажите, можем ли мы надеяться, что каким-то чудом нам все это еще удастся вернуть?

Вопрос был тупиковый. Кольцов не ожидал такого. И, главное, так решительно, откровенно и в лоб. И поэтому не сразу нашелся с ответом. Он стал торопливо размышлять, как бы точнее ответить священнику и при этом не обидеть его? Кольцов понимал, что, вероятнее всего, это было обыкновенное воровство. Суть была лишь в том, с чьего посыла все это было совершено: мелким чинушей-грабителем или высокопоставленным вором-коллекционером. С чинушей можно было побороться, припугнуть, доложить в партячейку. С высокопоставленным вором бороться нельзя. У него имелся документ на его личную неприкосновенность и на неприкосновенность всего награбленного.

Отец Анемподист понял затруднение Кольцова и деликатно поспешил ему на помощь:

— Я, конечно, понимаю: лес рубят… — заканчивать эту всем известную поговорку он не стал.

— До какой-то степени дело и в этом. Когда рубят лес, всегда найдутся те, кто отнесет себе на растопку одну-две вязанки хвороста, а иной и бревнышко укатит. А для высокопоставленного чиновника весь лес в округе повалят, и к дому свезут. А то и домишко бесплатно поставят. Потому, что высоко поставленный. Кем? Он и сам порою этого не знает.

— Грустно рассуждаете, — сказал отец Анемподист. — Полагаете, что все это безвозвратно?

— Ничего не могу вам обещать, кроме одного. Я обязательно об этом доложу своему руководству. Фамилию грабителя я тоже запомнил: Хрусталев. А уж что из этого получится, сказать вам не могу. Все зависит от того, насколько высоко взлетел этот ваш Хрусталев. Уже появились такие орлы, до которых трудно дотянуться. Извините, но, к сожалению, это правда.

— Да благословит вас Господь, добрый человек! — сказал отец Анемподист и обернулся к Ивану Игнатьевичу. — Значит, завтра к утренней службе. Встретимся здесь же, красноармейцев я предупрежу.

— Приду, как жа! Тако счастье! — утирая слезы, сказал Иван Игнатьевич.

Кольцову показалось, что он только уснул, как его уже начал тормошить Иван Игнатьевич.

— Будя спать, Павло Андреич! На тому свети досыта отоспимся.

— Ну что ты такой неугомонный? Ночь на дворе! — не открывая глаз, сонным голосом проворчал Кольцов.

— Кака ночь! Уж третьи петухи отпелись.

Кольцов понял, что Иван Игнатьевич от него уже не отстанет, пока не добьется своего. Он свесил на пол босые ноги, сел.

— А вот врать, Иван Игнатьич, не годится. Нету в Москве петухов. Всех съели.

— Есть! Можа, один всего! — заупрямился Иван Игнатьевич. — Недалеко тут обитает. Горластый!

— Ну, и пусть бы пел! А ты бы тем временем поспал, — зевнул Кольцов. — И тебе хорошо, и другим бы не мешал.

Но Иван Игнатьевич уже заканчивал одеваться, наводил блеск на своих сапогах.

Кольцов понял, что хоть немного поспать ему уже не удастся, и хочешь — не хочешь, а надо вставать. И он стал неторопливо одеваться.

— А мог бы и пошустрей! — подгонял Кольцова Иван Игнатьевич. — А то придем, кода последнюю молитву отпоють.

— Успеем, — сердился Кольцов. — Утренняя же служба!

— Ага! Утро у усех разно! — не отступал Иван Игнатьевич. — Стануть ане нас дожидаться! Как жа!

Как и предполагал Кольцов, они пришли намного раньше. Вынуждены были долго стучать в калитку. Наконец явился сонный часовой. Он был предупрежден, но во двор их не впустил. Лишь коротко сказал:

— Ждите! — и удалился.

Светало. На горизонте стали прорисовываться силуэты домов. Было холодно и сыро. Часовой все не возвращался. Они терпеливо ждали, Кольцов продолжал сердиться на Ивана Игнатьевича: время от времени мрачно на него поглядывал.

Наконец пришел отец Анемподист, поздоровался и велел следовать за собой. Теперь они к знакомому крыльцу не пошли, а обошли здание почти вокруг и вошли в крохотную комнатушку.

— Здесь можете разоблачиться.

После того как они сняли с себя верхнюю одежду, отец Анемподист открыл перед ними тяжелую дубовую дверь, она тоже была красиво инкрустированная. Это была даже не дверь, а настоящие царские врата. Они вошли.

— Наш домовой храм, — объяснил отец Анемподист и затем сказал Ивану Игнатьевичу: — Даже не упомню, чтобы мы проводили здесь таинство хиротонии. Патриарх великую милость вам оказывает.

Храм был небольшой, но уютный. Его своды устремлялись вверх и где-то там, куда не достигал свет, сходились в одной точке. Пахло ладаном. Света было немного, горело лишь свечей десять. Лампадные огоньки у икон света не добавляли.

Едва войдя в храм, они услышали негромкий торопливый голос проводящего службу священника:

— Восставшие от сна, припадаем ти, Блаже, и ангельскую песнь вопием ти, сильно: Свят, Свят, Свят еси Боже, Богородицею помилуй нас!

Читая молитву, священник то уходил из светлого круга в сумерки храма, то снова возникал на свету, у иконостаса.

— Слава: от Одра и сна воздвигл мя еси, Господи, ум мой просвети и сердце, и устие мое отверзи…

Привыкнув к полумраку, они увидели справа от себя молящихся монахов. Еще дальше — группку келейников.

Кольцов внимательно наблюдал за всем происходящим во храме. Иван Игнатьевич истово молился.

Спустя какое-то время к ним снова приблизился отец Анемподист.

— Вы подождите здесь, — тихо сказал он Кольцову, а Ивана Игнатьевича взял за руку и повел с собой.

В сумеречном свете Кольцов с трудом увидел, как они прошли к алтарю, как открылась маленькая боковая дверь и отец Анемподист ввел Ивана Игнатьевича в ярко освещенный алтарь.

Ждать пришлось долго. Кольцову показалось, что стоящие в ряд несколько иереев прочитали уже все молитвы и все каноны, и все тропари Псалтыри, а Иван Игнатьевич все не возвращался.

Двое монахов, выступивших из темноты, зажгли еще по несколько свечей, и в храме стало несколько светлее. Монахи, стоящие справа от Кольцова, и слева стоящие келейники разом со стоящими у алтаря священниками, дружно запели благодарственную молитву.

Медленно и торжественно открылись алтарные ворота, и через них в храм вошел патриарх. Он вывел кого-то с собой и поставил его в ряд со стоящими вдоль алтаря священниками.

Хор закончил петь благодарственный молебен. Службу стал править патриарх. Голос у него был слабый, читал он тихо. Продолжая читать молитву, он прошел вдоль ряда священников и остановился возле того, которого только что вывел. Коротко взглянул на него. И тот, несколько выступив вперед, подхватил и продолжил молитву, начатую патриархом.

И Кольцов узнал этот удивительный баритон. Он слышал его вчера, там, в приемной у патриарха. Здесь, в храме, с его высоким потолком, голос приобрел еще большую мощь, свежесть и чистоту. Он то взмывал вверх, взлетая к самым высоким нотам, то вдруг обрушивался вниз и звучал трубно, басовито.

Кольцов с трудом узнал Ивана Игнатьевича. Он был в священническом облачении: в черном подряснике, с камелавкой на голове. Его голос, казалось, заполнил все пространство храма.

Даже священники, присутствующие на утренней службе, давно не слышали подобного голоса. Стоящие в ряд, они удивленно переглядывались.

Потом снова читали молитвы священники — то хором, то соло. И каждый раз, когда подходила очередь Ивана Игнатьевича, он вступал безошибочно и четко. И Кольцов, слышавший многих хороших певцов, неожиданно подумал, что Иван Игнатьевич обладает поистине уникальным певческим талантом.

Вероятно, об этом же подумал и патриарх Тихон, потому что, вопреки всему, он закончил последнюю молитву вместе с Иваном Игнатьевичем.

Провожал их с патриаршего подворья снова отец Анемподист.

Иван Игнатьевич не переоделся, он так и остался в своем новом священническом облачении. Он вышагивал рядом с отцом Анемподистом в своем новом длинном подряснике, из-под которого едва выглядывали носки его фасонистых сапог, и нес в руках завернутый в холстинку сверток.

— Это что у тебя? — Кольцов указал глазами на сверток.

— Шо, шо? Знамо, шо! Моя одежа, можа ишшо спонадобится. До дому-то добираться надоть.

— Ну, надо! — согласился Кольцов.

И Иван Игнатьевич пояснил:

— Дорога далека, колготна. Пошто я свяченное облачение стану трепать без надобности? То-то! А дома одену, скажу: сам Его Святейшество патриарх Тихон лично мне подарив. И ще скажу, шо он сам лично меня в свяченики рукоположив.

Прошли через калитку на улицу, остановились.

— Скажите, — обратился Кольцов к отцу Анемподисту. — И что же, теперь Иван Игнатьевич может там, у себя дома, службу в церкви править?

— И не только, — ответил священник. — Это была не просто утренняя молитва. Патриарх провел таинство хиротонии и ввел Ивана Игнатьевича в сан иерея. И с нынешнего дня он больше не Иван Игнатьевич, а отец Иоанн.

— И бумагу дали, — Иван Игнатьевич похлопал себя по груди, где теперь вместо письма атамана Григория Силыча лежал в полотняной торбочке документ, подписанный патриархом, что отец Иоанн (Мотуз) является иереем Российской православной церкви.

Отец Анемподист вздохнул:

— Сожалею, креста подходящего не нашли. Видать, тоже… при обыске…

— Попытаемся как-то поправить дело, — пообещал Кольцов. — Подыщем.

— В очередной церкви? — насупился отец Анемподист. — При обыске?

— Нет, конечно, — без обиды ответил Кольцов. — Понимаю вас. Но не переносите свою обиду на все наше ведомство. Не будь его, поверьте, в стране творился бы хаос и повальные грабежи.

— Уже творятся. На Кубани люди восстали. В Тамбове тоже. В Кронштадте…

— Вы хорошо осведомлены.

— Так ведь в одном ковчеге плывем. А море штормит, и не видно берега.

— После такой войны трудно было бы сразу ждать полного штиля — прибегну к вашему сравнению. Это как бросить в воду камень. Взбурлит вода, а потом еще долго колышется, пока успокоится. Да ведь уже и успокаивается. Верно, и вы это замечаете?

— Мы — нет. Даже наоборот. И, похоже, скоро еще хуже будет.

Кольцов промолчал. Он не стал спорить. Понимал: обида, нанесенная патриарху комиссаром Хрусталевым, не скоро загладится. И загладится ли?

Они попрощались. Кольцов по мирской привычке, или скорее всего по забывчивости, протянул руку отцу Анемподисту для рукопожатия, и тот неожиданно принял ее.

— Вы показались мне порядочным человеком, — пожимая руку Кольцова, сказал он. — Если бы таких, как вы, было бы побольше, еще на что-то светлое можно было бы надеяться.

— Спасибо на добром слове, отец Анемподист, — сказал Кольцов и затем добавил: — А я верю… нет, я абсолютно убежден, что честных и порядочных людей на нашей земле все же большинство. И я не сомневаюсь, рано или поздно мы одолеем этих хрусталевых.

Отец Анемподист перевел взгляд на Ивана Игнатьевича:

— Прощайте и вы, отец Иоанн. Рад нашему такому необычному знакомству. Буду вспоминать и молиться за вас.

Они уходили. Прежде чем свернуть за угол, Кольцов обернулся и увидел все еще стоящую вдали одинокую фигурку отца Анемподиста. Заметив, что Кольцов обернулся, священник послал им вслед свое благословение.

Глава 19

На следующий день Гольдман показал Кольцову его собственный кабинет. Скромная комнатка располагалась на первом этаже одного из самых старых домов Лубянки среди сложного лабиринта нескольких зданий ВЧК.

Кольцов критически осмотрелся: комнатка за ненадобностью давно пустовала или служила какому-то начальству для временного пребывания — пока приводили в порядок новый кабинет в одном из основных зданий. Здесь все было старое: старый, заляпанный чернильными пятнами канцелярский стол, дешевенькие стулья для хозяина кабинета и двух его посетителей — больше посетителей здесь не предполагалось. И еще примитивная вешалка у самой двери. Даже телефона здесь не было: не полагается или не успели поставить. И еще в полстены за его спиной висела большущая карта «Российских императорских железных дорог».

— Ну, а это еще зачем? — указав на карту, Кольцов насмешливо посмотрел на Гольдмана.

— Как это «зачем»? Я тебя, Паша, хорошо знаю. На одном месте долго не усидишь. Понадобится тебе, к примеру, в Омск, Томск или в какую-нибудь Голозадовку. Глянул на карту — и уже знаешь, ходят ли туда поезда, сколько туда верст, как долго ехать. И вообще! — даже слегка рассердился Гольдман: — Зайди к любому начальнику, у каждого на стене что-нибудь висит, какая-нибудь фитюлька. А у тебя, чувствуешь, вся Россия за спиной! Какой масштаб личности!

— Чувствую! Очковтирательство. Афера. Сегодня, к примеру, личность будет добывать обычный поповский крест для Ивана Игнатьевича, потом попытается что-то выпросить для типографии, хотя бы килограммов пятьдесят белой мелованной бумаги, потом… потом будет сочинять текст листовки, которая пойдет начальству на утверждение. А начальство не сразу ее утвердит, а заставит десять раз ее переписать, и не потому что она плохо написана, нет. А лишь для того, чтобы доказать личности, что она пока никакая не личность. Без всяких объяснений. А ты, Исаак Абрамыч, о масштабе личности! Словом, сними, к свиньям, эту карту и повесь что-нибудь скромнее, какие-нибудь цветочки.

— Цветы не положено, — не согласился Гольдман. — Вождей мировой революции можно. Только у нас на складе никого нет. Прислали шесть Карлов Марксов, тут же расхватали.

— Ну, любой какой-нибудь повесь. Менделеева, Шерлока Холмса. На крайность, даже Навуходоносора.

— Тут такое дело, Паша, — замялся Гольдман, чувствуя, что Кольцов настойчиво и упрямо отвергает карту. — Я говорю, тут не все так просто. Портреты, понимаешь, маленькие, а стена большая.

— Ну, и в чем проблема?

— Не то что бы проблема, — жевал слова Гольдман и наконец решился: — Тут, понимаешь, кусок стены изуродованный. Был вмурован сейф, его выломали, а стену… ну, не успели. А Герсон получил нагоняй от Феликса Эдмундовича: чтоб сегодня же, приказал, у Кольцова был кабинет.

— С этого бы и начинал, — понял затруднение Гольдмана Кольцов. — Ладно! Пусть висит!

— А про крест ты чего вспоминал? — у Гольдмана отлегло от сердца и он решил поговорить с Кольцовым просто ни о чем.

— Не мне. Гостю нашему. Он у нас теперь иерей, их словами: священник, — пояснил Кольцов. — Кстати, можешь у него исповедаться. Все грехи по знакомству отпустит.

— У меня для этого Фрида Марковна есть. Я ей иногда исповедуюсь. Тоже отпускает, — и затем Гольдман поинтересовался: — А не подскажешь, какой крест ему нужен?

— Слушай, ты начинаешь деградировать. Я тебе рассказываю: нашему гостю присвоили звание. Как бы тебе это объяснить: не самое высокое в их православных войсках, но все же офицерское. Был дьякон, это что-то вроде сержанта. А теперь ему офицерское — иерей. И нужен соответствующий званию крест. А у патриарха ничего такого не нашлось. Я пообещал достать.

— Ну, и в чем дело! — удивился Гольдман. — Через пару часов у него будет крест. Кстати, а какой нужен: золотой, серебряный?

— Лучше всего хороший медный. Дорога у него предстоит дальняя. За золотой или серебряный и убить могут, — пояснил Кольцов и спросил: — А где ты его достанешь?

— Секрет фирмы.

— Не вздумай только, пожалуйста, в каком-нибудь храме реквизировать.

— Ты плохо обо мне думаешь, Паша. Зачем мне грабить, если уже есть награбленное. В Гохране, у Юровского.

— Юровский что, все еще в Гохране?

— А куда он денется?

— Должен бы повеситься. Детей ведь расстреливал.

— Вот тут ты, Паша, положим, не совсем прав. Я тоже не люблю Юровского за его паскудный характер. Но закавыка в другом: дети-то царские.

— Дети, они дети и есть. Чьи бы они ни были. Они еще не успели ни перед кем ничем провиниться.

— Рассуждаешь, как гувернантка. Выросли бы — натворили дел. Нет, Паша, тут я не на твоей стороне.

— Ну, и ладно. Хорошо, что тебе столько власти не дадено, как тому же Юровскому Ты бы, возможно, еще больше чего натворил.

Гольдман заметил, что Кольцов нахмурился, замолчал.

— Ну, чего ты! — примирительно сказал он. — Юровский сам за свои грехи и ответит. Если есть Бог — перед ним. А нет — перед людьми. Люди ничего не забывают.

Кольцов продолжал молчать. Гольдман немного потоптался в кабинете, подошел к карте, отогнул край. Кольцов заметил под нею неглубокую, но грубо развороченную нишу.

— Знаешь, если тебе эта карта не по душе, я тут, в кабинете у Ходжакова, приметил большой портрет Льва Давыдовича Троцкого. Он, пожалуй, это безобразие прикроет, — попытался примириться Гольдман с Кольцовым: — Я у него сегодня же этот портрет выменяю.

— Не трожь карту! — сухо сказал Кольцов.

— Хотел как лучше.

— Не надо как лучше.

— Ну, как знаешь. Так я пошел, — Гольдман дошел до двери, обернулся: — Так я это… пошел добывать тебе крест.

— Зачем тебе самому идти? Бушкина отправь, — подобрел Кольцов. — Он этот Гохран вдоль и поперек знает. Их со Старцевым там конспирации учили. Это когда их в Париж командировали.

— Бушкина я отправил в Мытищи.

— Зачем?

— Все хочешь знать? В моей хозяйственной работе тоже кое-какие секреты водятся. Не могу разглашать.

— И не надо! Не больно хочется в ваши секреты вникать. Своих по горло, — Кольцов уселся за стол, положил на него локти. Неудобно. Пододвинул стул поближе. Снова уселся. Дотянулся до чернильницы, обнаружил возле нее перьевую ручку. Макнул перо в чернила. Пробуя перо, вывел на четвертушке бумаги красивым каллиграфическим почерком: «Милостивый господин…». Немного поразмышлял. Заметив, что Гольдман краем глаза из-за плеча наблюдает за его манипуляциями он снова обмакнул перо и размашисто продолжил: «…и товарищ Гольдман И.А. А не пошли бы вы к…»

Гольдман, прочитав написанное, понял, что Кольцов сменил гнев на милость.

— Хулиган! — улыбаясь, сказал он и поднялся: — Ухожу! Но совсем не туда, куда ты хотел меня послать.

И он ушел.

Когда Кольцов остался один, он снова повертелся на стуле, как бы утверждая себя на нем. Снова положил на стол локти и так в задумчивости застыл. На мгновенье подумал о том, что кончилась его молодость, кончилась боевая, опасная, но такая насыщенная событиями интересная жизнь. Теперь до конца своих дней он будет сидеть в этом или подобном кабинете, решать какие-то мелочные и бессмысленные дела, ссориться и спорить из-за них и время от времени с завистью поглядывать на карту с такими притягательными названиями «Севастополь», «Феодосия», «Херсон», «Каховка» или же малознакомыми, но оставшимися на слуху и ставшими мечтой — «Царицын», «Екатеринбург», «Омск», «Кронштадт». Там будут хлестать колючие ветры, носиться пронзительные метели, бушевать ливневые дожди… Там будет жизнь!

А здесь, в тесной коморке — сиротливое одиночество и тихое умирание.

Разложив на столе чистые листы бумаги, он снова потянулся к ручке и, немного помедлив, вывел:

«Рабочим и крестьянам!..»

Затем вычеркнул «и», вместо нее поставил запятую и продолжил:

«… и всем, кто независимо от причин, покинул свою Родину — Россию! Дорогие товарищи…».

Потом он подумал о том, что далеко не всех их можно назвать товарищами. Да и вернуться домой, в Россию, он собирается звать не только товарищей, не только тех, кто сочувствует новой власти, а всех, кто оказался на чужбине и понял, что жить там не сможет, но и возвращаться домой боится. Слишком хорошо поработала белогвардейская пропаганда и сумела вселить в их души страх. Он же хочет позвать вернуться домой всех, кто считает Россию своей Родиной и не мыслит без нее своей жизни.

Он вычеркнул слово «товарищи» и поверх него написал «земляки».

Прежде чем начать писать текст, он долго ходил по своему крошечному кабинету.

Кто-то распахнул его дверь и удивленно уставился на него:

— А Сидоровский? Где Сидоровский?

— Не знаю, — пожал плечами Кольцов. — Должно быть, его переселили в другой кабинет.

— А коробку с «домино» он тут, случайно, не забыл?

— Не видел.

— Если обнаружите, передайте их Маслову. Собственно, Маслов это я и есть.

— Обещаю. Обязательно верну.

Дверь захлопнулась.

Кольцов снова сел за стол, обмакнул перо в чернила и еще долго держал его занесенным над листом бумаги. Затем стал решительно писать:

«Окончилась Гражданская война и на всей территории России прочно и навсегда установилась рабоче-крестьянская власть. Тысячи и тысячи российских граждан, не являющиеся убежденными классовыми врагами пролетарской власти, в силу самых разных причин оказались на чужбине.

Настало время изменить отношение ко всем, вынужденно оказавшимся в изгнании…»

Он снова походил по кабинету и, не присаживаясь, навис над частично исписанным листком и торопливо продолжил:

«В настоящее время, когда Советская Россия приступает к строительству новой хозяйственной жизни, везде, во всех отраслях производства, в городе и в деревне нужны ваши руки!..».

Текст листовки давался Кольцову мучительно трудно. Он снова ходил по кругу вокруг стола, с трудом изобретая убедительные слова об амнистии.

«Собственно, а чего тут придумывать? — успокаивал он сам себя. — Нужно просто довести до читающего листовку человека главную мысль о том, что Советское правительство объявляет амнистию всем гражданам. Всем, без исключения. Виноватым и невиновным. Всем, кто после перенесенных испытаний искренне стремится в Россию. Если, конечно, они твердо решили включиться в строительство новой жизни».

Но тут же его одолели сомнения:

«Это, все же, только слова. А нужны гарантии. Причем самого высокого, правительственного, уровня. Скажем: ВЦИКа. Только такой гарантии люди могут поверить. Но такой гарантии у них пока нет. Даже Дзержинский засомневался, возьмет ли ВЦИК на себя такие обязательства… Если же таких гарантий не будет, стоит ли ввязываться в это предприятие? Чтобы не выглядеть потом козлом, который ведет стадо на бойню».

И он решительно написал:

«ВЦИК заранее объявляет, что никто, подчеркиваем, никто, добровольно вернувшийся на Родину, не будет подвергнут репрессиям».

Кольцов решил: если эти строки о гарантиях ВЦИКа будут каким-то способом из листовки изъяты, это станет сигналом ему сворачивать свою самодеятельную публицистическую деятельность и любым способом избегать ее. Он хорошо помнил Зотова. Таких, как он, не единицы. Они в своей злобе могут свободно пустить «под тройки» состав тех, кто вернется, поверив листовкам.

Кольцов еще несколько раз возвращался к своему сочинению, вычеркивал какие-то слова, дописывал другие.

Во второй половине дня он отдал все им написанное, тщательно отредактированное и выверенное машинисткам и уже отпечатанный текст отнес помощнику Дзержинского Герсону.

— Пусть Феликс Эдмундович ознакомится. Если у него не будет никаких замечаний, он обещал подписать это во ВЦИКе. Лучше, если подпишет сам Ленин.

— Вы многого хотите, Павел Андреевич! Ленин у нас один, а важных дел — горы. Может быть, Троцкий? Амнистия бывшим белогвардейцам — это все же по его ведомству.

— Нет-нет! Ленин! — настойчиво попросил Кольцов.

Герсон бегло прочитал текст, поднял глаза на Кольцова:

— Сами сочинили?

— А что? Плохо?

— Наоборот. Вы — прирожденный публицист. Все убедительно, ни одного лишнего слова.

— Спасибо за поддержку.

— Думаю, Ленин согласится с Феликсом Эдмундовичем.

Кольцов ушел.

Вторую половину дня он посвятил поискам типографии. После самоликвидации Южного фронта Фрунзе за ненадобностью отправил ее в Москву и, в конечном счете, она оказалась на Лубянке. Но ни в хозуправлении, где, по идее, она должна была находиться, ни в других отделах о ней никто ничего внятно не говорил. Везде, к кому бы Кольцов ни обращался, ему отвечали:

— Слышали. Но где она сейчас, не знаем.

Наверняка, что-то о ней знал Дзержинский, но он едва ли не с утра уехал по делам, и Герсон не знал, вернется ли он вечером на Лубянку или сразу же уедет домой.

По поручению Дзержинского, типографию принимал у представителей Южного фронта бывший начальник ХОЗУ Кашерников, но его вскоре откомандировали по каким-то делам в Швецию. И так получалось, что прояснить судьбу типографии может только Дзержинский

Герсон, которому Кольцов уже порядком намозолил глаза, вдруг что-то вспомнил:

— А в нашей типографии ВЧК вы не наводили справки? Может, они что-то знают?

В самом деле, почему он сразу же не подумал о печатниках ВЧК? Они просто могли присоединить ее к своей типографии или отдать кому-то за ненадобностью.

Но выяснилось, что типография ВЧК находится едва ли не на самой окраине Москвы, в районе Ходынского поля. Быстро туда съездить не удастся, и Кольцов перенес поиски следов типографии на следующее утро.

Уставший и злой после бессмысленных хождений по кабинетам и впустую потраченного времени, он возвращался по внутреннему двору Лубянки к себе в кабинет.

— Боже мой! Павел Андреевич? — услышал он за спиной чей-то голос.

Обернулся и увидел своего давнего знакомого, портного спецателье Беню Разумовича.

— Нет, подумать только! Вы четыре дня здесь. Нет, таки пять. И мы ни разу не встретились. Кого не хочешь видеть, так видишь пять раз на дню, а кого хочешь — так нет. К слову сказать, вы получили от меня небольшой презент? Простынки, пододеяльники, полотенца, носовые платки?

— Да, я вам очень благодарен.

— Вот! Это то самое главное для мужчины, который уже намерен жениться.

— Кто? — удивился Кольцов.

— Но мне сказали, что вы получили квартиру? Или это неправда?

— Получил, — согласился Кольцов.

— Тогда, возможно, меня обманули, что вы все еще не женаты?

— И это правда.

— Так слушайте меня внимательно. Вы уже в том возрасте, когда надо жениться. Возможно, вы тянули бы с этим, если бы у вас не было приданого. Но, слава богу, оно у вас есть. И квартира тоже. Попомните мое слово, к осени вы уже будете очень счастливы. Вы поняли мой намек?.. Кстати, я вас очень часто вспоминаю. И Фрида тоже.

— Ну, как там, в Париже, ваши братья? Надеюсь, они процветают? — Кольцов перевел разговор в другую плоскость.

— Какой еврей скажет вам, что он процветает? И знаете почему? Сколько бы денег у еврея ни было, он всегда думает, что у соседа их больше. И это очень портит настроение, — Беня наклонился к Кольцову и, перейдя на полушепот, сказал: — Надеюсь, это останется между нами.

— Не сомневайтесь, — успокоил его Кольцов.

— И еще по секрету. Я получил от Натана письмо. Его привез какой-то француз. Но он не пожелал мне представиться и бросил его в почтовый ящик. Знаете, такое толстое письмо, что оно с трудом пролезло в ящик. Честно скажу, я подумал, что брат решил поделиться со мною долярами. Но там были только фотографии, двадцать восемь штук: Натан и Исаак, их жены и дети, сваты и сватьи и их дети, и их внуки, пусть все они живут до ста лет! Нет, вы мне скажите, разве нельзя было положить между фотографиями хоть немного доляров?

— Ну, и зачем они вам? — спросил Кольцов.

— Вот! Они, наверное, подумали так же, как и вы. Зачем? Но я тоже хочу, как всякий приличный человек, хотя бы один раз в неделю сходить в Торгсин.

— Может, у них не было такой возможности. Это все же контрабанда!

— Да, конечно! Когда не хочешь что-то отдать, всегда можно найти накой-нибудь закон. «Контрабанда!» — и, продолжая все тем же сварливым голосом, Беня спросил: — Мне сказали, вы теперь у нас?

— Да. Надеюсь, временно.

— И что за дело вам определили?

— Тупое и бессмысленное: искать то, чего здесь нет.

— Здесь есть все, только надо уметь искать, — уверенно сказал Беня и спросил: — Так все же, что вы ищете?

— Типографию. Там печатный станок, шрифты, краски, бумага, словом, все необходимое для печатанья агитлистовок.

— Вам это нужно? Я бы вас понял, если на нем можно было печатать деньги, — сказал Беня Разумович. — Нет, ничего подобного я не видел.

Кольцов решил больше не тратить время попусту, откланялся и пошел дальше. Он уже пересек двор и хотел войти в здание, когда его догнал запыхавшийся портной.

— Павел Андреевич, постойте. Вы сказали: бумага.

— Какая бумага? Я говорил о печатном станке, о типографии.

— Нет-нет! Вы сказали: бумага.

— Ну, допустим, я так сказал.

— Не знаю, может, это наведет вас на какую-то мысль, но вон в той пристроечке стоят какие-то ящики. Но дело не в этом. Там еще лежит большой рулон бумаги. Мы ею потихоньку пользуемся, если надо кого-то культурно обслужить и что-то, как в прежние времена, аккуратно завернуть. Слушайте, до чего мы дожили! Соленую рибу вам дают прямо в руки, крупу насыпают в фуражку.

— Где эта бумага?

— Идемте.

Они вновь прошли в другой конец двора. Это были замусоренные задворки большого учреждения, куда, как водится, сносят и свозят все ненужное, но которым в трудную минуту еще надеются воспользоваться. А потом забывают.

Иными словами, это была обычная свалка местного значения.

Пристройка к сараю походила на большую собачью будку. Дверь была не заперта. Точнее, она была прикрыта, и через одну из двух петель, на которых должен был висеть замок, продета веревка с дощечкой, на которой красовалась сургучная печать. Этот «медальон» существовал сам по себе и к двери имел косвенное отношение.

Беня по-хозяйски распахнул ворота. Первое, что Кольцов увидел в сумерках сарайчика: большой рулон типографской бумаги. Дальше у стены стояли в ряд три деревянных ящика: большой и два поменьше. Кольцов поискал глазами какой-нибудь кусок железа, которым можно было приподнять доски и узнать, что в ящике.

Не найдя ничего подходящего, он поднял булыжник и с его помощью проломил пару досок и затем запустил в ящик руку. Он долго там что-то ощупывал.

Беня напряженно ждал.

— Она! — наконец выдохнул Кольцов. — Типография.

— Странно! — удивился Беня. — Вы, конечно, уже ходили по городу. Заметили, все афишные тумбы, все телеграфные столбы, даже заборы и стены домом обклеены различными объявлениями. Продают, покупают, ищут работу, женятся, лечат от всех болезней, изгоняют бесов и снимают порчу. Печатный станок, работающий круглосуточно, — это мильоны. А этот валяется на свалке. Нет, это не укладывается в моей голове.

— Может, случайно потеряли? Забыли, — предположил Кольцов.

— Забыли, — хмыкнул Беня. — Мильйонеры!

Типографию, и верно, почти забыли. Когда Фрунзе за ненадобностью отправил ее из Мелитополя в Москву, в ВЧК была своя хорошая типография, и ее мощности вполне хватало. Подаренную Фрунзе решили спрятать до лучших времен. И постепенно за чередой бесконечного количества дел о ней забыли. Дзержинский был один из немногих, кто все еще помнил о ней

Обрадованный этой находкой, Кольцов поднялся к Герсону и рассказал ему о своей находке. Но это было лишь полдела. Нужны были печатники, нужен был метранпаж. Чтобы до конца завершить все дела с типографией, надо было все же уже сегодня ехать на Ходынку. Кольцов надеялся с кем-то там договориться, кого-то перевербовать и, если с этим ничего не получится, разместить у них свой заказ на первую партию листовок. Герсон поддержал его и даже предложил для поездки на Ходынку автомобиль.

Все оказалось проще простого. Бывших печатников фронтовой типографии вместе с метранпажем не уволили. По распоряжению Дзержинского их оставили в типографии ВЧК. Кольцов познакомился со всеми шестью работниками бывшей фронтовой типографии и с метранпажем, пожилым подслеповатым человеком с интеллигентной бородкой клинышком. До Гражданской войны Александр Иванович Фадеев работал курьером у знаменитого книгоиздателя Сытина, повзрослев, стал работать в типографии и одновременно помогал большевикам-подпольщикам, печатал прокламации, воззвания. А в семнадцатом он оставил сытинскую типографию, но не оставил профессию. Его талант печатника оказался очень востребованным революцией.

Кольцов задал им один короткий вопрос:

— Когда?

— Когда надо? — спросил Фадеев.

— Завтра, — ответил Кольцов.

— Если так надо Советской власти, значит, типография начнет работать завтра, — и, подумав, он добавил: — Если, конечно, есть помещение?

Помещение было.

Домой Кольцов вернулся ночью. Его остановил у двери неожиданный шум, смех, голоса. «С кем это так веселится Иван Игнатьевич?» — подумал он и открыл дверь.

В гостиной помимо Ивана Игнатьевича был еще Бушкин и, полная неожиданность, Семен Красильников. Иван Игнатьевич ютился, как и прежде, в облюбованном уголке гостиной, но сейчас на равных со всеми сидел в своем черном облачении за столом, и на его груди медово поблескивал хорошо начищенный медный крест.

Красильников вскочил со стула и обнял Кольцова.

— И опять здравствуй, — весело сказал он.

— Почему — «опять»? — удивленно спросил Кольцов.

— Так ведь у нас с тобой, Паша, всю жизнь: то — здравствуй, то — прощай. Когда уже наша жизнь в тихую заводь завернет?

— Уже завернула, — хмуро сказал Кольцов и пожаловался: — Круто завернула. Тише заводи не бывает. Собачья конура, стол, стул. Сиди и вой! Хочешь, на луну, хочешь, на солнце. Полная свобода выбора. Кончилась моя бедовая жизнь, Семен! Стреножили меня! Все!

— Да что ты, дружаня! Что ты! Вспомни, из каких переделок выбирались! — Красильников ободряюще похлопал его по спине. — Мы с тобой, Паша, еще поскачем по воле! Еще потопчем ковыли!

— Ну, помиловались, и за дело! — сказал Бушкин и отправился на кухню. Следом за ним туда же отправился и Красильников.

И вскоре на столе появились чашки, ложки, хлеб, кольцо колбасы, с десяток уже очищенных тараней — словом, все, что нашлось в пока еще не до конца обжитой квартире Кольцова.

Потом в дверь снова постучали. Бушкин пошел открывать и вернулся в гостиную с Гольдманом.

— Пьянствуете? — оглядев стол, строго спросил Гольдман.

— Ну, положим, собрались отметить, — с нарочитой дерзостью в голосе сказал Красильников. — А что?

— А то, что велено поломать вашу трапезу!

— Это уже невозможно, потому что стрелки манометра подошли к красной черте. Могут подорваться крышки котлов, — сказал Красильников.

— Запретить не имею полномочий. Но хозяина забираю.

— Не получится.

— У меня — нет. У Феликса Эдмундовича получится, — Гольдман оглядел компанию, остановил взгляд на Кольцове. — Тебя, Паша, ждет Дзержинский.

— Это что? Такая у тебя иезуитская шутка?

— Если это шутка, то не моя, а Герсона. Он разыскивал тебя по всему Управлению. Я по дури на него налетел. Дальнейшее, надеюсь, тебе не нужно рассказывать.

Уже одетый, Кольцов заглянул в гостиную, оглядел приунывших товарищей.

— Все, как и сказал: посадили меня на цепь. Единственное утешение: цепь пока еще длинная.

Дзержинский извинился, что был вынужден потревожить его в столь позднее время. И положил перед Кольцовым его же отпечатанную на машинке листовку.

— Владимир Ильич ознакомился. Никаких возражений.

— Я не вижу его подписи.

— Павел Андреевич! Я привык доверять Ленину на слово, — жестко сказал Дзержинский. — И вам советую.

Герсон внес в кабинет поднос с двумя стаканами чая и с горсткой бубликов. Поставил поднос на приставной столик.

— Пожалуйста! — Дзержинский пригласил Кольцова к чаю и, выждав, когда он возьмет стакан, сам тоже обхватил обжигающий стакан двумя ладонями, стал греть руки.

— Мне текст листовки тоже понравился. Строго, лаконично, убедительно. Никаких расшаркиваний и никаких обещаний, — и тут же коротко спросил: — Разобрались с типографией?

— Сегодня ночью и завтра утром они полностью установят все оборудование. Завтра к вечеру сделают первые пробные оттиски. Если все будет нормально, за ночь отпечатают несколько тысяч. Я ориентировал их тысячи на три.

— Я думаю, пока достаточно и тысячи экземпляров, — сказал Дзержинский. — Дело и в весе и в габаритах. Проверим надежность эстафеты, тогда будем лучше знать, как действовать. Кстати, там, в Галлиполи, надо бы выяснить, налажена ли у них связь с Чаталджи? Туда бы для начала хоть сотню листовок забросить… Кстати, вы уже продумали, кто отправится в Турцию с этим вашим попом?

— Насколько помню, мы об этом уже говорили, — сказал Кольцов. — Вы назвали тогда Красильникова.

— Не возражаете?

— Наоборот. Я давно его знаю и всячески рекомендую. Неторопливый, вдумчивый.

— На этом и решим. Я тоже, как и вы, боюсь молодых, быстрых, решительных и смелых. Пусть подрастают, набираются опыта.

Помолчали. С хрустом ломали сухие бублики, грели руки об остывающие стаканы.

— Когда? — спросил Кольцов.

— Мне сообщили, что болгары скоро будут в Одессе. Стало быть, дня через три-четыре Красильников вместе с попом должен быть в Одессе, — Дзержинский, не донеся стакан до рта, вдруг поставил его на столик, поднял вопрошающий взгляд на Кольцова: — Прошлый раз, когда я назвал вам кандидатуру Красильникова, мне показалось, вы отнеслись к этой идее неодобрительно. Или я ошибся?

— Нет, не ошиблись. Слишком много ему за жизнь досталось. Дети выросли. Трое. А он их почти и не видел.

— Почему же вы изменили свой взгляд?

— Многих перебрал в голове, а никого лучше Красильникова не вспомнил.

— А может, еще подумаем? — спросил Дзержинский. — День-два у нас пока есть. Я ведь понимаю вас. Ваш старый товарищ. Всю войну вместе прошли. Выжили. Трое детей — не последний аргумент. Ведь случись что: погибнет, вы себе этого не простите.

— Давайте больше не будем об этом, — нахмурился Кольцов. — Вы все правильно понимаете. Он, конечно, тоже может погибнуть. Но уж дешево свою жизнь не отдаст. И все же я надеюсь, что смерть обойдет его стороной. Потому и согласился.

Они долго сидели молча

Кончился керосин в большой лампе. Герсон внес подсвечник с несколькими весело горящими свечами.

— И чтоб закончить этот разговор. — вдруг решительно сказал Дзержинский. — Война еще тлеет. И люди попрежнему гибнут. И всех их жалко. Но мы не можем не рисковать. Вынуждены. Иначе погубим то дело, которое добыли, в том числе и миллионами смертей.

Следующие сутки ушли на сборы. Кольцов с полудня просидел в типографии. Долго что-то не ладилось. Но в конце концов далеко за полночь листовки были отпечатаны.

Бушкину как знатоку театральных перевоплощений было поручено экипировать Красильникова под подстарковатого дядьку-крестьянина.

Из растолстевшей от подарков торбы Ивана Игнатьевича Бушкин извлек всю старую его одежду, ту самую, в которой тот прибыл недавно в Одессу.

Переодевая Красильникова в поношенные домотканые одежды, Бушкин откровенно радовался и даже немного завидовал Красильникову, которому предстояло выступить в таком грандиозном спектакле. А когда стал надевать на его ноги постолы, откровенно расхохотался.

— Ты, Алексеевич, мог бы самого графа Льва Николаевича Толстого в синематографе сыграть. Ну, просто не отличишь. Только бы бороду отрастил для полного сходства.

Красильников пообещал больше до возвращения из Турции не бриться.

Даже Иван Игнатьевич, придирчиво оглядев принаряженного в его старье Красильникова, сдержанно улыбнулся и похвалил:

— У нас в селе… ета… дед Ерофей пастушит. Тожа так-то глядится.

А через три дня Герсон сообщил Кольцову, что получено сообщение от Деремешко: болгарские товарищи скоро будут в Одессе.

Часть III

Глава 20

По пятницам правоверные мусульмане не работают. Этот день они целиком посвящают молитвам. Торговать в этот день запрещает Коран. Этот порядок действует во всей Турции, кроме разве что Галлиполи.

С тех самых пор, как на полуострове французы поселили русских солдат, в жизни местных жителей произошли некоторые перемены, главным образом, в их извечном укладе.

По пятницам на Центральной площади городка стал собираться большой базар, куда съезжались жители окрестных сел. Они везли сюда все, что имело хоть какую-то цену. Особым спросом пользовались продукты питания. Здесь можно было купить картофель и лук, мясо и муку, фрукты, мед, различные восточные сладости, сушеные душистые травы и специи.

А какие здесь выстраивались рыбные ряды! Выловленная всего лишь несколько часов назад рыба и всякая морская живность еще билась и трепыхалась в лотках, переливалась на солнце всеми цветами, но главным образом серебром и золотом.

Небольшой, сонный по будним дням, городок Галлиполи по пятницам становился шумным и многолюдным, и приобретал слегка праздничный вид. В пестрой толпе торговцев, покупателей и просто ротозеев мелькали темнолицые зуавы и французские офицеры в одинаковых песочного цвета одеждах.

Русские солдаты появлялись здесь довольно поздно, после утреннего построения. Поначалу, едва ли не на рассвете, здесь бродили всего лишь несколько человек, которых в виде поощрения офицеры отпускали в увольнение. Самовольщиков строго наказывали.

Но с каждым базарным днем русских солдат становилось все больше. Они тайно уходили сюда из лагеря не ради веселых приключений, а всего лишь для того, чтобы хоть чем-то отовариться и что-то принести к обеду товарищам: десяток картофелин, пшеничную лепешку или пару рыбешек.

В базарной толпе звучала турецкая, румынская, греческая, болгарская, французская и, наряду с русской, почти забытая в России, но, словно расконсервированная здесь, стародавняя русская речь. Степенные бородатые мужики в стеганых домотканых бешметах и кафтанах, стоя в телегах, груженных свежей рыбой, переговариваясь между собой, делились свежими новостями:

— Як живете-можете, некрасовцы?

— А пошто нам? Живем, хлеб жуем, табак не пьем и в ус не дуем!

— Чутка была, ваший дьякон Иван Игнатьич в Москву подалси-от?

— Слава те Господи, возвернувся. Токмо, подався ен в Москву Иваном Игнатичем, а возвернувся отцом Иоанном. Гумагу свяченую од самого патриарха Тихона привез. И чеботы хромовы, одежку шелкову, хрест золоченный.

— Ну, и як ен? Подступный?

— А як узнаш. Доньдеже требы не правил. А так чудеса про Рассею баить. Царя, сказыват, в Рассее скинули.

— Как жа енто без царя? Хучь бы для порядку. Коню, и то кучер нужон. А Рассея — во-она кака! Без царя не обойдется. Хучь какой, хучь самый плохонькой царишко, а нужон!

— Бяда, бяда! Як же ж мы двести годов без царя живем?

— А султан? Той же самый царь, токмо шо турок.

— Я султану не молюсь. И без царя доньдеже обходився. Я почитай двести годов сам себе царь.

— Пуста твоя башка. И слова твои — глупство!

— Спасибочки! Встренулись.

Бородатые парни в длиннополых армяках и замысловатых картузах время от времени подходили к своим возам, зачерпывали бадейками рыбу и несли к весам, а там румянолицые молодицы в расшитых овчинных тулупах и шерстяных приталенных свитках отвешивали ее покупателям, принимали деньги. С турками говорили по-турецки, с болгарами — на болгарском, с греками — по-гречески.

Даже в России, в самой Богом забытой глубинке, уже не встретишь таких женщин и мужчин. А здесь, в Турции, сохранились, законсервировались. Спасли от забвения все извечно российское: и язык, и одежду, и веками сложившийся образ жизни, и вольнолюбивые нравы.

После утреннего построения Андрей Лагода наскоро перехватил вареной рыбы с хлебом, запил студеной водой. Торопился. Вечером ему рассказали, что едва ли не до полудня возле вахты стоял местный парень, из «некрасовцев», и всех проходящих мимо солдат спрашивал, не знает ли кто Лагоду. Все же нашелся один, который жил с ним в одной палатке.

— А зачем тебе Лагода? — спросил он.

— Бают, мы с им родня. Мой прадед с хутора Татарского — и тоже Лагода. Повидать ба! Все ж какой-никакой, а родич.

— Где ж его счас отыщешь! Приходи вечером.

— Не сумею. Вы передайте, завтра я на базаре буду яго выглядать.

Это было не в диковинку. Время от времени возле вахты появлялись люди, разыскивающие своих родственников. Все помнили недавний случай, когда мать отыскала здесь сына, и генерал Кутепов разрешил несчастной одинокой женщине увезти его с собой во Францию. И еще: князь Рылеев нашел в лагере двух своих сыновей и с разрешения Кутепова остался здесь с ними.

Лагода понял, его ищут, приглашают выйти на связь. Родственник с хутора Татарского — это пароль. Но кто он, этот человек? Стал выспрашивать, как он выглядит, этот разыскивающий его человек? Сказали: парень, как парень. Высокий, худощавый, загорелый — никаких особых примет. Верно, одет по-чудному. Так одеваются живущие в Турции русские. Но это тоже ничего Андрею не говорило. Догадаться, кто его разыскивает, он так и не смог. Оставалось только надеяться, что разыщут его. А для этого надо в каждый базарный день отпрашиваться в увольнительную. Что само по себе может навлечь на него подозрения. Но иного выхода не было.

Базар был в разгаре, когда на нем появился Лагода. В не слишком густой базарной толпе он время от времени замечал фланирующих среди людей русских солдат, но ему незнакомых. Здоровались взмахами рук и расходились.

Андрей всматривался в проходящих мимо него людей, выискивая в толпе молодых, деревенских, загорелых, Иных примет у него не было. Деревенские парни в основном толпились в рыбных рядах, возле своих телег. Он несколько раз прошелся мимо лузгающих семечки парней и бойких молодиц, сидящих на деревянных бадейках.

Дело близилось к полудню, народу на базаре все убывало. Побродив по базару еще с полчаса, Андрей стал постепенно сомневаться в пароле. Хутор Татарский большой. Может, кто-то и в самом деле разыскивает таким способом свою родню. Мало ли какие совпадения в жизни случаются. Могли бы придумать что-то позаковыристее. А то ходишь, как дурак, по базару, кого-то ищешь, а кого — и сам не знаешь. Бред какой-то! Может, уйти?

Но ведь был же тогда, давно, разговор с Менжинским о пароле? Не придумал же он все это? Только хутор какой-то другой назывался. Кажется, Томашевский. В конце концов, это еще можно было бы как-то понять. Но при чем здесь парень-«некрасовец»? Его он никак не мог привязать к этой «легенде».

Превозмогая легкий страх, Андрей все же решил еще немного походить по пустеющему базару и при этом зорко наблюдал за всем. Его больше всего привлекали почему-то рыбные ряды. Может, потому, что там в основном торговали российские крестьяне, которых называли «некрасовцами». А возможно, потому, что сам когда-то рыбачил и любил море, воду и степенных несуетных рыбаков. Они внушали ему какое-то спокойствие и доверие.

Проходя по рядам, он всматривался в блестящие на солнце серебряные слитки. Последним в этом ряду, чуть на отшибе, стоял возле своей рыбы дедок в старой домотканой одежде.

— Гляди, сынок! Рыба на любой вкус: сардина, скумбрия, горбыль.

Андрей коротко глянул на него, что-то знакомое привиделось сму в этом старике: фигура ли, голос? Да нет! Просто почудилось! Он искал глазами другого, а этого старца он лишь на мгновение удостоил своим вниманием.

— Такая не только здесь, она и в России ловится. В Черном море, к примеру.

Голос! Да, это он показался Андрею знакомым. Даже не голос, а та мягкая украинская округлость в букве «г» и едва заметная хрипотца, подозрительно ненастоящая. Не старческая, а «под старческую».

И все же ни облик, ни сам владелец знакомого голоса не приходил на память. Вероятно, случайность. Совпадение. Но с чьим голосом?

Андрей тронулся дальше.

— Напрасно уходите. Мне бы с вами хотелось малость о Феодосии потолковать.

«Феодосия?» Ну, конечно же! Вот откуда знаком ему этот голос! Семен Алексеевич Красильников! Это он! Но при чем здесь тот парень-«некрасовец»? Впрочем, какое это имеет теперь значение?

Пристально всматриваясь в стоящего неподалеку от него человека, Андрей с удивлением обнаружил, какие поразительные превращения может сотворить с человеком одежда, облысевшая заячья шапка и неухоженная небритость.

— Ну и ну! — только и вымолвил Андрей. Красильников подошел к Андрею, взял его за руку, отвел в сторонку, где стояли уже опустевшие телеги и кони доедали припасенное для них сено.

— Признал все же, — скупо улыбнулся Красильников.

— Не по душе мне эти ваши игры, — облегченно вздохнул Андрей. — Я и товарищу Менжинскому тогда сказал: не по мне это.

— Это — наживное, — успокоил его Красильников.

— А зачем тогда пароль? Увидели бы — окликнули.

— А как бы я смог вытащить тебя сюда из лагеря? В ваш лагерь мне не с руки. Глядишь, могу на кого-то из знакомых напороться. Их у меня немало в вашем лагере.

— У меня тоже не всегда сердце на месте, тоже ведь и там и там служил.

— У тебя все просто: в плен до большевиков попал, но сумел сбежать.

— Под этой легендой и живу, — сказал Андрей. — Что хочу вас еще спросить. Вы, случаем, пароль не перепутали? Мы с Менжинским о хуторе Томашевском договаривались.

— Я-то не перепутал. Это напарник мой. Он — местный. Я его послал тебя из лагеря выманить. Ну, он и сморозил насчет Татарского.

Они стояли посреди уже затихающего базара, разговаривали. Их обтекали люди, как вода камень. И ничего не было необычного в этой встрече двух людей: может, знакомые встретились, может, продавец с покупателем торгуются.

— Теперь — о деле, — уже строже, по-деловому, сказал Красильников. — Слушай меня внимательно. Подойдешь вон к той пустой телеге, сегодня я на ней хозяйную. Сзади из-под сена вытащишь два пакета с листовками. Сунешь за пазуху, должно, поместятся. Я на себе примерял. Старайся все делать незаметно. Стреляй глазами по сторонам, но не торопливо, вроде как базаром любуешься. Как их в лагере раскидать, подумай. И после затаись. Обязательно будут искать, кто мог в лагерь листовки принести. Всех, кого в городе видели, через сито просеют.

— Это я понимаю.

— Мало понимать, надо не вызывать подозрения.

— Постараюсь.

— Уж, пожалуйста, постарайся, — едва заметно улыбнулся Красильников. — Но не перестарайся. Это тоже грозит теми же последствиями.

Красильников незаметно посмотрел по сторонам:

— Сходи, забери листовки.

Андрей сделал все, как велел Красильников. И все же, разместив пакеты с листовками под мышками, почувствовал себя неуклюжим и толстым. Понял, что наблюдательный человек это может заметить, а то и поинтересоваться припрятанной ношей. Заподозрят, что несет в лагерь что-то съестное. Солдаты возвращались с базара, как правило, с какой-то добычей, тщательно ее скрывать было не принято.

Немного поразмыслив, Андрей потуже затянул поясной ремень и переложил один пакет за спину, а второй так и оставил под мышкой левой руки. Если руку держать в кармане, то и вовсе никто ни о чем не догадается.

После всех этих процедур он снова вернулся к Красильникову. Тот критически оглядел его, удовлетворенно сказал:

— Вроде нормально, — и затем спросил: — Кормят вас французы как?

— Заботятся, чтоб ненароком не растолстели, — усмехнулся Андрей.

— Мог бы дать тебе рыбы, сколько унесешь. Но подумал: не стоит. Такое богатство от голодных людей не скроешь. По рыбе и вычислят, что ты тоже бываешь на базаре. Ничего опасного, но под подозрение уже попадешь. Даже если ты удачливый, все равно работать станет труднее, — и что-то вспомнив, спросил: — Какие-либо связи у вас с лагерем в Чаталджи есть?

— Начальство в Константинополь ездит, может, и в Чаталджи наведывается. А солдат оттуда не встречал.

— Припрячь где-нибудь в укромном месте сотню-другую листовок. Вдруг возникнет какая-нибудь оказия, забрось их в Чаталджи.

— Скорее в Бизерту, если постараться, — с легкими сомнениями сказал Андрей. — У нас иногда останавливаются суда, идущие в Бизерту или же, наоборот, в Константинополь. Зачастую там наша команда. Надо будет постараться с кем-то из наших морячков дружбу завести.

— Это бы хорошо. Только вдруг не с тем задружишься?

— Согласен. Риск есть. В лагере больше двадцати тысяч человек. И у каждого два глаза и два уха. Но я не сказал: сделаю. Я сказал: постараюсь.

— Н-да, — сокрушенно вздохнул Красильников. — С Москвы все по-иному видится. Кажется, главное — достичь Галлиполи, а там оно — как комару ногу оторвать. А выходит, что в Галлиполи все только начинается.

Они какое-то время помолчали.

— Ну, что ж! — решительно сказал Красильников. — Вот и все наше свидание. Готов бы и час, и день с тобою говорить, да… — он развел руками.

— Скажите хоть, что там у нас? — попросил Лагода.

— Там? — он чуть задумался, улыбнулся. — Там — хорошо. Там — оркестры… Все наши приветы тебе передавали. И Кольцов, и Гольдман, и Бушкин… все-все…

— Мне-то долго здесь? — с грустью спросил Андрей.

— Не думаю. Если не летом, то осенью, — и, вспомнив, Красильников сказал: — Твоих там, в этой твоей Голой Пристани, известили. Они знают, что ты у белых.

— Спасибочки! Потом не отмоешься!

— Этого ты не опасайся. За это тебе, может, орден на грудь! — успокоил Лагоду Красильников.

— Очень уж домой охота, — вздохнул Андрей. — Силов никаких нету.

Глава 21

План ухода армии из Галлиполи сохранялся в тайне. О нем знали только те немногие, кто присутствовал на первом совещании. К ним добавилось еще какое-то количество офицеров, которые принимали участие в подробной разработке будущего маршрута.

Мысль об авантюрном овладении Константинополем держали в уме только те немногие, кто присутствовал на самом первом совещании. Это был бы красивый и отчаянный шаг, который годился лишь для того, чтобы громко, на всю Европу заявить о неисполнении французами своих союзнических обязательств и попытками раздробить, обезоружить и ликвидировать Российскую армию. Что было бы потом, никто предсказать не мог. Поэтому ориентировались все же на вполне разумный и не столь эпатажный план — уходить в Болгарию.

Генерал Штейфон вскоре связался с высокопоставленными чиновниками Сербии и Болгарии и получил обещание принять у себя русскую армию.

Поскольку маршрут пролегал через греческую территорию, Штейфон вскоре заручился также поддержкой греческих военных властей, которые пообещали, что окажут русской армии всяческое содействие при ее передвижении по греческой территории. Греки брали на себя снабжение армии продовольствием, перевязочными материалами и опытными проводниками.

Тем временем несколько штабных офицеров были заняты рекогносцировкой будущего пути, определяли время продвижения и места привалов. Заранее намечали подразделения, которые примут на себя авангардную разведку в пути и арьергардное охранение войска.

По всем прикидкам, самым опасным для армии местом при ее уходе будет Болайирский перешеек, соединявший полуостров Галлиполи с материком. Это было самое узкое место и, как ни странно, самое неизученное. Дорога, по которой должны были пройти войска, пролегала неподалеку от берега, возле которого денно и нощно дежурили французские военные корабли — канонерка или миноносец.

Чтобы подготовить войска к внезапному выступлению и вместе с тем усыпить бдительность французов, было решено провести несколько маневров. Кроме того, Кутепов хотел проверить, насколько корпус после стольких месяцев лагерного существования все еще дисциплинирован, управляем и мобилен.

Первый раз решили устроить не ночные маневры, а всего лишь смотр каждого подразделения по отдельности — без боевой выкладки, но с коротким строевым маршем. Начинать решили в два часа ночи с расположенного на окраине города Александровского военного училища, которое уже здесь, в Галлиполи, было переименовано в Александровское имени генерала Алексеева военное училище.

Но непредвиденный случай сорвал этот план.

Вечером генерал Витковский пришел к Кутепову и сказал:

— Я только что велел генералу Курбатову отменить ночной смотр.

— В чем дело? — спросил Кутепов. Он знал, Витковский не сделал бы этого, не посоветовавшись с ним, если бы на то не было бы веских причин.

— Умер поручик Савицкий. Надобно похоронить его со всеми воинскими почестями. В нашем положении это важно прежде всего для живых.

— Да, конечно, — согласился Кутепов. — Надо проводить его достойно.

— Я отдал необходимые распоряжения, — сказал Витковский. Однако Кутепов заметил, что Витковский не собирался уходить.

— Что-то еще? — спросил он.

— По этому же поводу хочу с вами посоветоваться.

— Да, слушаю.

— Мы здесь, в Галлиполи, уже более четырех месяцев. Похоронили двадцать семь солдат и офицеров. Местные власти согласны навечно уступить нам часть территории кладбища. Этот кусочек турецкой земли навсегда останется русским.

— Да-да, все это хорошо! — нетерпеливо сказал Кутепов. Он знал медлительность Витковского, его манеру даже о самом пустячном деле докладывать тщательно, оснащая свой рассказ массой ненужных подробностей. — Но в чем суть ваших сомнений?

— Подпоручик Акатьев, имеющий наклонности к рисованию, обратился ко мне с предложением установить на кладбище памятник, дабы увековечить память всех почивших на этой чужой земле россиян, — Витковский развернул перед Кутеповым лист ватмана. — Вот его проект. Взгляните, Александр Павлович. Лично мне эта задумка очень по душе.

Кутепов долго рассматривал нарисованный на бумаге остроконечный каменный холм.

— Что сие означает? Что вас так привлекает в этом рисунке? — холодно спросил Кутепов.

— Мысль, Александр Павлович. Сия горка — некое подобие скифского кургана. Такие рукотворные курганы они воздвигали на местах великих битв, под которыми погребены воины. Ведь если взглянуть на нашу историю ретроспективно, то она восходит к самым древним нашим предкам — воинственным хлеборобам-скифам. И здесь, на земле, где мы сейчас находимся, тоже полегло немало наших пращуров, в том числе и недавние наши предки — казаки-запорожцы, умершие в турецком плену, и славяне, с боями пробивавшие себе путь «из варяг в греки».

— Ну, допустим, что вы с подпоручиком Акатьевым меня убедили. И как это будет осуществлено практически?

— Подпоручик предлагает воскресить обычай седой старины, когда каждый выживший в кровавой сече воин приносил в своем шлеме землю на могилу своих павших товарищей. И вырастал высокий курган. Так же предлагается поступить и в нашем случае. Пусть каждый воин принесет сюда хоть один камень, и здесь поднимется каменный холм. Он будет виден всем, кто будет проплывать по проливу.

Кутепов стал снова рассматривать рисунок и, как всегда, в минуты раздумья барабанил пальцами по столу.

— Груда камней. И все?.. Чего-то здесь еще недостает, чтобы это стало памятником. Какой-то мелочи, детали.

— У нас тоже возникло подобное ощущение, — сказал Витковский.

— «У нас» — это у кого?

— Прежде чем посоветоваться с вами, я этот рисунок показал кое-кому из генералов. Одобряют. А генерал Туркул тоже сказал, что замысел хороший, но бедновато выглядит. Он предложил вмуровать в этот курган большую мраморную доску, на которой поместить соответствующую надпись. Причем на нескольких языках — родных языках тех воинов, которые здесь погребены. На турецком, французском, греческом и, конечно, русском.

— Ну, вот! Это уже ближе к желаемому, — согласился Кутепов. — Надпись-то придумали?

— Вчерне. Набросок, — Витковский извлек из кармана мундира вчетверо сложенный листок, развернул его: — Тоже генерал Туркул предложил.

— Знаю, балуется пером. Даже что-то читал. Не граф Толстой, но все же… Читайте!

— «Упокой, Господи, души усопших! Первый корпус Русской Армии своим братьям — воинам в борьбе за Честь Родины, нашедшим вечный покой на чужбине в 1920–1921 годах».

— Это все?

— А что можно еще сказать? — смутился Витковский.

— Но вы ведь сами только что мне рассказывали о наших славных предках — запорожских казаках. Надобно бы и их помянуть.

— Надпись не окончательная. Мы над нею еще подумаем, — пообещал Витковский и, что-то дописав на листке, вновь положил его в карман мундира.

На следующий день хоронили поручика Савицкого. Гроб везли на лафете, в который были впряжены две небольшие гнедые лошадки, выменянные хозяйственниками у местных крестьян в окрестных селах. Сопровождал процессию духовой оркестр. После отпевания и завершения похорон протоиерей Миляновский оповестил всех, кто присутствовал на похоронах, о сооружении на кладбище памятника, и попросил каждого галлиполийца принести сюда, в обозначенное место, хотя бы по одному камню.

Несколько находчивых солдат насобирали тут же, за оградой кладбища камни и, пока еще протоиерей не ушел в свою палатку, принесли их и высыпали прямо в самом центре отведенного участка.

— С почином вас, братья! — сказал протоиерей и, осенив крестным знамением первые камни будущего памятника, добавил: — Пусть оставленный нами здесь, у берегов Дарданелл, памятный холм на долгие годы, может быть, на века, напоминает всем, посетившим эту скорбную юдоль, о почивших здесь русских героях.

Первыми в эту ночь, как намечалось еще несколько дней назад, до похорон Савицкого, подняли по тревоге александровцев. Почти голые курсанты грешными ангелами выскакивали из палаток и, придерживая в охапке свою одежду, мчались к тускло освещенному карбидными лампами плацу. Ухитрялись виртуозно, на ходу, одеваться. Сапоги натягивали уже в строю.

Но когда на плац вышел начальник училища генерал-майор Курбатов, почти все курсанты уже четко выстроились и «ели глазами» начальство.

Курбатов неторопливо вынул из кармана мундира часы и, поглядывая на секундную стрелку, давал время последним полусонным курсантам добежать до строя и одновременно привести себя в порядок. Лишь после этого коротко сказал:

— Благодарю. Успели.

Внезапно на плац въехали несколько всадников во французской форме. В неверном холодном карбидном свете Курбатов рассмотрел гостей. Это был комендант Галлиполийского гарнизона подполковник Томассен, его переводчик и два сопровождающих их темнолицых зуава. Французы спешились и стали удивленно рассматривать выстроившихся на плацу курсантов.

Видимо, кто-то уже успел сообщить Кутепову о нежданных гостях, потому что почти сразу же за ними на плацу появились Кутепов, Витковский и еще несколько штабных офицеров, в том числе и переводчик командующего корпусом полковник Комаров.

После того как они поздоровались, подполковник Томассен недружественным тоном спросил:

— Нельзя ли узнать, что здесь происходит?

— А что вас интересует? — удивленно посмотрел на Томассена Кутепов.

— Мне доложили, у вас здесь какой-то шум, голоса. В городе тоже заметили каких-то солдат. Я подумал, у вас что-то случилось.

— Подполковник, вы не первый год в армии и, вероятно, знаете, что для поддержания дисциплины и боеспособности армии в ней иногда даже ночью проводятся учения, боевые тревоги, смотры. Вот такой ночной смотр мы и проводим сегодня.

— Во-первых, вы были обязаны известить об этом коменданта города, то есть меня.

— Ну, а во-вторых?

— Я вас уже информировал о том, что мое руководство не считает вас больше армией. И, стало быть, вы не имеете права без моего разрешения проводить на территории вверенного мне гарнизона какие бы то ни было учения или смотры, — все так же жестко произнес Томассен.

— Я тоже могу повторить то, что уже однажды вам сказал. Что думает ваше командование о моей деятельности как командующего корпусом, меня мало интересует. Я подчиняюсь своему командованию. Генерал Врангель считает, что наша армия, как и любая другая, должна находиться в постоянной боевой готовности. Для этого я и провожу сегодня ночной смотр.

— Я все думаю, откуда у вас, русских, столько спеси, — рассердился Томассен. — Проиграли войну, находитесь на чужой территории, причем, отмечу между прочим: на чужом иждивении. Что дает вам право так себя вести?

— Достоинство, господин подполковник. Это то немногое, что у нас еще осталось и что пока мы никому не позволяем растоптать. И Российская армия, которую рассчитываем сохранить.

— Ну, и кому она теперь нужна? Вы, кажется, собираетесь уйти? Но даже для этого вам придется просить у нас разрешение.

— О чем вы? — спросил Кутепов и подумал о том, что Томассен либо блефует, либо намерение россиян каким-то способом стало известно французам.

Впрочем, эта загадка тут же разрешилась.

— Болгарское правительство известило нас, что в ответ на вашу просьбу оно готово предоставить вам для временного пребывания свою территорию. Ну, уйдете. И что? Только продлите агонию. Воевать вы уже не сможете. Большевики с каждым днем становятся все сильнее. Забудьте о реванше! Они сметут вас еще там, на бывшей вашей границе.

Разговор был мерзкий, отвратительный. Но, к сожалению, и Кутепову самому иногда ночью приходило в голову нечто подобное. Но он тут же пытался отбросить подобные мысли прочь.

— Я так понимаю: мы с вами ни до чего не договоримся, — сухо сказал Томассен.

— В таком тоне — никогда.

— Но зачем вам все это? — Томассен указал глазами на строй курсантов, которые не без интереса наблюдали за спорящими. Многие из курсантов в совершенстве знали французский и хорошо вникали в суть перебранки. — Вы воруете у них лучшие годы, вы воруете у них будущее. Молодость — это время, когда молодежь ищет и находит себя в этом мире. Вы отбираете у них эту возможность. И потом, эти лишения, холод! Эти палатки! Зачем им все это?

— В той стране, откуда мы ушли, у них не было бы будущего. Ради того, чтобы вернуть себе эту страну, в которой они смогут найти себя, они готовы переносить лишения.

— Вы их спросили?

— Бесспорно. Они думают так же, как и мы, их командиры. Мы вернемся в Россию и подарим им то будущее, какого они заслуживают.

— У вас обширные планы! — язвительно сказал Томассен.

— Сэ ля ви! Так, кажется, утешают себя французы?

Витковский с удовольствием слушал этот разговор. Он нравился ему не глубиной содержания, не оригинальностью мыслей — обычная перепалка двух рассерженных мужчин. Он нравился Витковскому единственным: его продолжительностью. Он готов был бы слушать его до утра. Но, по его прикидкам, возможно, хватило бы еще часов трех-четырех…

Едва только Томассен появился в лагере, Витковский предположил, что между Кутеповым и Томассеном на этот раз не обойдется без серьезного скандала. А скандал этот нужен был не Кутепову, а именно Витковскому, и он тут же отправил в город человек двадцать казаков с заданием извлечь из-под воды притопленное еще осенью в порту оружие. Оно уже довольно долго пролежало в соленой морской воде и его во что бы то ни стало надо было достать и привести в порядок. Кто мог сказать, как сложатся дальнейшие отношения с французами и, вполне возможно, россиянам придется внезапно покидать Галлиполи. Не оставлять же оружие под водой! Тем более что неизвестно, как в дальнейшем развернутся события, и оружие и боеприпасы им еще могут пригодиться даже здесь, в Галлиполи.

Две прежние попытки извлечь оружие из воды окончились неудачей, помешали бдительные зуавы.

Витковский долго ждал этого дня, вернее, этой ночи. И вот она случилась. Томассен со своей командой находится в лагере. Ночи холодные, зуавы спрячутся в тепло, и будут спать. У пирса не было судов. И — самое главное — по всем прогнозам, в эту ночь морской отлив будет на самом низком уровне. Под воду глубоко нырять не придется, возможно, удастся обойтись заранее заготовленными металлическими крючьями.

Поняв, что разговор Кутепова с Томассеном близится к концу и дело может сорваться, Витковскому нужно во что бы то ни стало задержать Томассена здесь, в лагере.

— Господин подполковник, к чему все эти споры, если мы на них никак не можем повлиять? Вспомните, были ли у нас с вами до сегодняшнего дня серьезные причины для размолвок или ссор?

Кутепов удивленно покосился на Витковского.

Но Витковский, не обращая внимания на косые взгляды Кутепова, продолжал:

— Чтобы загладить эти горькие минуты недоразумений, мы все же рискуем пригласить вас поприсутствовать на нашем смотре. Это займет не более пары часов. А затем, за поздним ужином или ранним завтраком, вместе посмеемся над причинами наших ненужных недоразумений и мелких ссор.

По той упрямой настойчивости, с которой Витковский пытался удержать Томассена в лагере, Врангель не сразу, но понял, что вся эта сладкая речь затеяна Витковским неспроста. И Кутепов тоже пошел Витковскому на помощь:

— Да-да, за рюмкой чего-нибудь обсудим причины наших разногласий и, возможно, то, что мы сейчас считаем пропастью, всего лишь канавка, которую легко переступить.

— Да, так часто бывает, — сказал Томассен и посмотрел на своих спутников. Они были явно не против рюмки «чего-нибудь». Томассен и сам не понаслышке знал о русском гостеприимстве, но для приличия слегка посомневался:

— Ночь без сна. А завтра такой тяжелый день, — и решительно сказал: — Разве что… в порядке обмена опытом.

Картина была достойна кисти Айвазовского. Под холодным светом холодной, задравшей рога кверху, чужой луны несколько раздетых до кальсон казаков попеременно бултыхались в холодной весенней воде пролива. Из воды выскакивали пробками, держа канаты в зубах. Передав канат в руки «бурлаков», как называли себя казаки, которые вытаскивали тяжелые тюки из воды, купальщик бежал переодеваться в сухое.

Работа у казаков была нелегкая. Без шума и плеска, ежесекундно с опаской наблюдая за комендатурой, они извлекали затопленное здесь поздней осенью оружие: несколько тысяч винтовок, больше десятка станковых пулеметов, коробки с патронами. Потопили от отчаянья: не хотели отдавать французам, а вынести с кораблей не могли. За количеством, вынесенным на берег, французы при разгрузке русскими своего имущества строго следили.

И тогда какой-то умелец придумал хироумный план, и был Кутеповым и Витковским одобрен. Все лишнее оружие, которое, по мирному договору, россияне должны были сдать французам, они упаковали в связки и ночью опустили в море, под днища кораблей. А чтобы их можно было извлечь из морских глубин, к каждой связке привязали поплавки. Расчет был такой, что даже в самый низкий отлив поплавки не будут видны на поверхности воды.

А дальше все просто. В любую ночь во время отлива заранее заготовленными крючьями «ловить» поплавки и затем подтаскивать тюки к берегу.

На рассвете подхорунжий Бойко подошел к палатке Витковского. За парусиновой стеной отчетливо слышались русские и французские голоса.

Подхорунжий спросил у прогуливающегося возле палатки денщика Витковского:

— Кто там, у генерала?

— Французы.

— Как думаешь, скоро кончится?

— Думаю, вечером. Дуже сурьезне совещание. Вже до третей четверти приступылы. Видать, ще одну осылять.

— Чего так думаешь?

— А шо, сам не слышишь? Ще не спивают.

— Ну, сходи, вызови хозяина.

— Не велено.

— А ты ему на ушко. Скажешь, мол, Бойко пришел. Намекнешь: веселый.

— Смотри, земеля! Осерчае, всех собак на тебя спущу.

— Иди, иди!

Из палатки тут же вышел Витковский. Вопросительно взглянул на подхорунжего.

— Все тип-топ, Владимир Константинович! — сказал Бойко.

— Молодцы!

— Эта валюта сегодня не в цене, ваше превосходительство. Может, чего согревающего пропишете? — и чтобы окончательно уговорить Витковского, Бойко обстоятельно доложил: — Насилу до лагеря доперли. Две ходки пришлось делать. Мужики приблизительно подсчитали: тонн восемь железа. В арсенале сложили. Пущай сутки протряхнет, потом почистим, по новой смажем.

— Значит так, — размышляя, сказал Витковский. — Сбегай до хозяйственников. Скажешь: я велел бутылку налить.

— У меня шо-то со слухом, Владимир Константинович. Сколько?

— Бутылку.

— На двадцать две души?

— Души не пьют. Сколько надо?

— Для разминки чи окончательно?

— Если для разминки, то сколько?

— Давайте так: я отвернусь, а вы считайте. Если по стакану, это двадцать два стакана. Так? Калабуху за одного человека не считайте. Калабуха за раз ведро борща съедает. Считайте, ему для разминки четыре стакана надо. И Грицьку Грубе тоже не меньше четырех.

— Ну, так сколько?

— Вы ж считалы… Ну, давайте по-другому! А то шо может получиться? Вы нам для разминки, а нам, не приведи Господи, захочется окончательно. А до вас то Командующий в гости, то Кутепов. И получится недопитие. А это ж такая страшна болесть. Один раз меня прихватила. Ну, и помучился!

— Короче, что ты хочешь?

— Лично я — ничего. А хлопцы, чуете, кашляют. Три часа в холодной воде. До утра половина вымрет. Так что вы вже не скупитесь. Отлейте два ведра, и пойду спасать. Может, хто и выживет.

Витковский подумал и сказал:

— Иди до хозяйственников, скажешь от моего имени: пусть выдадут вам премию: четыре фунта сала, четыре паляницы хлеба и нальют бутылку…

— Две! — возопила душа Бойка.

— …и нальют четверть, — поправил сам себя Витковский. Он любил казаков.

Хозяйственники еще спали. Подхорунжий разбудил каптенармуса:

— Выдь для разговора!

— Поговорим днем! Дай сон доглядеть! — взмолился каптенармус.

— Выйди! Не то счас генерал придет. Я от него.

— Какой генерал? У нас много генералов.

— Витковский Владимир Константинович.

Каптенармус накинул шинель, вышел из палатки.

— Не дал, басурман, сон доглядеть. Баба снилась.

— Не намиловался, пока мирно было.

— Дак чужая!.. Говори, чего тебе.

— Велено четверть налить.

— Ну, ты даешь! Четверть! Может, четвертинку?

— Не веришь? Сходи, спытай.

— Так вы весь наш «энзэ» в три дня изничтожите! — сердито сказал каптенармус.

— Не жадься! Не для питья, а токмо для здоровья души и тела, — повеселел Бойко.

— Кони воды меньше пьют! — пробормотал себе под нос каптенармус. — Посуду прихватил?

— В ведро отольешь! Не бойсь, верну.

Каптенармус скрылся в палатке, должно быть, одевался. Потом прозвенел ключами и вышел.

— Идем со мной. До складов!

Он пошел впереди, Бойко чуть отстал, но торопливо поспевал за каптенармусом, радуясь хорошему началу дня.

Во время застолья, на которое были вынужденно приглашены французы, Томассен улыбался, шутил, но пил в меру и старался избегать раздражающих хозяев высказываний. Он был верным слугой своих господ и добросовестно выполнял все то, что ему предписали.

Пару раз Витковский осторожно, как бы невзначай, попытался выяснить, почему французское командование так изменило в худшую сторону отношение к русской армии? Какие силы влияют на это?

Но Томассен либо отшучивался, либо переводил разговор в другую, более нейтральную, плоскость: о русских женщинах, о варьете на Монмартре — обо всем, что никак не сопрягалось с нынешним пребыванием русской армии в Галлиполи.

Проводив гостей пением «Марсельезы», Кутепов из всего их «братания» сделал однозначный вывод: отношения с французами вряд ли улучшатся, скорее наоборот, поэтому следует не расхолаживаться, а продолжать готовиться к уходу из Галлиполи. Рано или поздно французы станут более энергично вмешиваться в их дела, применяя для укрощения их строптивости любые средства, и в первую очередь: уменьшение продовольственной помощи, которая и так была довольно скудной.

И все же Витковский «смотром» остался доволен: ему удалось обвести Томассена вокруг пальца и вернуть армии фактически потерянное оружие. Если случится самое худшее, что может быть и им придется внезапно покидать Галлиполи, они уйдут, как и подобает солдатам, во всеоружии, способными достойно постоять за себя, а не как изгнанники, беженцы.

— Как вы думаете, не пришло ли время обо всем доложить Петру Николаевичу? — спросил Витковский у Кутепова, обсждая проведенное совместное с французами застолье. — Вдруг Врангель не одобрит эту нашу самодеятельность?

— Уходить надо красиво, так, чтобы вся Европа поняла, что французы просто подло предали нас. Но мы пока еще не готовы. Не готовы пока даже советоваться с Врангелем.

— Почему вы так думаете?

— Французы не дураки, — продолжил Кутепов. — На протяжении всего нашего пребывания здесь они внимательно следили за всеми нашими телодвижениями и, как мы убедились, посвящены в наши планы.

— Ну, и что вас беспокоит?

— Многое. В частности, Болайирский перешеек.

Кутепов разложил перед своими генералами карту и указал на самую узкую часть Галлиполийского полуострова, соединяющую его с Фракией, иначе говоря, с Европой.

— Здесь предстоит нам пройти. Но кто мне скажет, какие опасности подстерегают нас здесь?

И все промолчали.

— Вот так! — коротко подвел итог Кутепов.

Не зря в народе говорят: не вспугни удачу, она приведет за собой еще одну.

Так и случилось.

Едва ли не через пару дней в штаб Первого корпуса, который обосновался в недавно отремонтированном особняке на одной из центральных улиц Галлиполи, пришел переводчик с письмом от Томассена.

Комендант Галлиполи и командир Галлиполийского гарнизона Томассен пригашал генералов Кутепова и Витковского вместе с сопровождающим их полковником Комаровым посетить маневры войск галлиполийского гарнизона при участии сенегальского батальона. Письмо было намного длиннее и изобиловало массой самых лестных эпитетов в адрес приглашенных.

После короткого обмена мнениями Витковский сказал:

— Неудобно все-таки. Ответный визит. Долг вежливости.

— Если у вас есть время, езжайте, — предложил Витковскому Кутепов. — Потом поделитесь впечатлениями.

— К сожалению, эти дни у меня распланированы до минуты. Не смогу, — ответил Витковский.

Полковник Комаров внимательно ознакомился с приглашением.

— Интересная подробность, — сказал он. — Маневры намечаются именно на Болайирском перешейке. Как раз в том месте, где постоянно находятся канонерка и миноносец.

— Та-ак. Это уже интереснее, — сказал Кутепов, которому этот перешеек уже много дней не давал покоя. — Я так понимаю, французы пытаются интеллигентно предупредить нас. Не зря ведь сказал Томассен, что даже если мы захотим отсюда уйти, придется просить у них разрешения.

— Ну, а если не спросим? — воинственно поднял голову Витковский.

— Для этого, полагаю, и устраивают эти маневры, Хотят показать нам, что проход через Болайирский перешеек надежно закрыт, — сказал Кутепов. — Да-да! Они поняли, что наш конфликт зашел слишком далеко и мы будем пытаться его разрешить. Каким способом? Бунт? Унизительная глупость. Тем более что они прознали: намерения покинуть Галлиполи у нас есть. И, вероятнее всего, мы попытаемся уйти через Болайиский перешеек. Иного пути нет. Но и он, хотят сказать они нам, для нас закрыт.

— Пробьемся. Оружия, патронов у нас в достатке.

— Не очень уверен. Они знают то, чего не знаем мы, — задумчиво произнес Кутепов. — Мы примем неравный бой и там погибнем. Или же нас вынудят вернуться обратно и принять статус беженцев. Кому-то из вас нравится такой исход событий? Мне — нет.

Комаров еще раз взглянул на письмо.

— Да, тут еще есть небольшая приписка. Вот: «Если господа пожелают, они могут наблюдать за маневрами в абсолютно комфортных условиях, с борта миноносца».

— Ну, вот видите, они не забыли упомянуть и миноносец. Какая забота! — ухмыльнулся Кутепов и спросил у Витковского: — Ну, что предлагаете теперь?

— Пренебречь, — по-прежнему стоял на своем Витковский,

— Теперь, пожалуй, нет! — отрицательно покачал головой Кутепов. Подберите кого-то из опытных топографов. Пусть побывают на маневрах. Мы должны изучить каждый метр этого проклятого перешейка, которым нас пытаются так запугать. Прежде чем искать какой-то иной вариант, надо до конца убедиться, что путь через перешеек нам действительно заказан.

Маневры длились сутки.

Топографа не нашли, и на французские маневры послали старого опытного артиллериста, командира Третьей батареи Марковского дивизиона полковника Айвазова.

Вернувшись, Айвазов поделился с Кутеповым интересными наблюдениями. Он обратил внимание на артиллерийский обстрел перешейка. Топография местности в самом узком его месте была такова, что снаряды или перелетали через дорогу, или попадали в каменную гряду, прикрывавшую дорогу с моря. Этот относительно опасный участок был всего лишь в двести-триста метров, и его можно было бы пробежать за очень короткое время. Дальше дорога тянулась между скал и была почти недоступной для артиллерии. Причем, изгибаясь, она круто уходила подальше от моря.

Это были очень важные сведения. Приглашая русских посетить маневры, Томассен, надо думать, намеревался их припугнуть. Но результат получился обратный. Кутепов узнал именно то, что больше всего и беспокоило, и интересовало его: самый узкий участок Болайирского перешейка — не самое опасное место на их пути, если вдруг они решатся покинуть Галлиполи.

— Я тут подумал, — сказал полковник Айвазов, — в случае, если нам придется без спросу уходить, есть одно оригинальное решение.

— Какое же? — заинтересованно спросил Кутепов.

— Только велите! Мои хлопчики потопят и канонерку, и миноносец. Я советовался, им это вполне по силам. Подтянут две пушченки, и прямой наводкой. Два дела одновременно сделаем: и флот Томассена уничтожим, и проход через Болайир обеспечим. Нет, три. Еще и радиостанцию вместе с миноносцем утопим. Пока они себе подмогу вызовут, мы уже во-она где будем, едва ли не под самым Константинополем.

— Оригинальное решение, ничего не скажешь, — усмехнулся Кутепов. — Но ведь это уже почти война.

— Ну, если они нас на Болайире застукают, тоже мир не получится.

Кутепов подумал, что размышления старого артиллериста имеют резон. Их надо иметь в виду, но прибегнуть к ним в самом крайнем случае.

Глава 22

Весна была такая же дождливая, как и зима. Но сквозь стылую землю густой щетиной стала пробиваться первая зелень.

Корпус готовился к Пасхе. Ждали Главнокомандующего. Командование корпуса решило переодеть всех обносившихся солдат в белые праздничные гимнастерки. У кого-то запасливого они отыскались в «сидорах», но для большинства их шили из простыней и любой другой белой ткани, какую только смогли обнаружить на своих складах снабженцы.

Пригодилась даже ветошь, когда-то давно подаренная артиллеристам Симферопольской мануфактурной фабрикой. Среди мелких обрезков, которые пускали на протирку стволов орудий, можно было найти и вполне хозяйские лоскуты. Из трех-четырех таких лоскутов армейские портные ухитрялись сшить вполне приличную, хотя и не долговечную, гимнастерку.

Не хватало пуговиц. Кто смог, срезал их со своих старых гимнастерок. Но тут постарались армейские умельцы, они стали изготавливать их из сухой, продубленной на солнце древесины. Подкрашенные в коричневый цвет, они даже на небольшом расстоянии не выглядели самоделками.

В страстной четверг из Константинополя в Галлиполи приехал с врачебной инспекцией доктор Нечаев, привез последние новости. Рассказал о притеснениях, которые на каждом шагу чинят французы всем чинам нашей армии, — от Бизерты до Чаталджи. Дошло до того, что Врангелю даже запретили в праздничные дни навестить войска.

Врангель не на шутку рассердился. Разразился скандал, и чем это закончилось, и закончилось ли, доктор Нечаев не знал. Но предположил, что при таком давлении и контроле Главнокомандующий вряд ли сумеет ускользнуть от французов.

Но в страстную субботу к вечеру к Галлиполийскому причалу пришвартовалась штабная шхуна российского Главнокомандующего «Лукулл».

Едва только она показалась из-за поворота, ее заметили охранявшие комендатуру зуавы и доложили Томассену. Томассен послал нарочного в штаб корпуса к Кутепову. Но Кутепов был уже на берегу. Последними, запыхавшись, прибежали музыканты и юнкера Константиновского военного училища, которое тоже, как и штаб корпуса, располагалось в самом городе. К удивлению Кутепова, подсуетился и Томассен. Он тоже выстроил рядом с «константиновцами» своих сенегальских стрелков.

Под звуки Преображенского марша и восторженные приветствия юнкеров Врангель сошел на берег.

Кутепов отдал Главнокомандующему рапорт. Выждав удобную минуту, к Врангелю подошел и Томассен. Поздоровался.

«Что за странные дела? — удивился Кутепов. — Еще несколько дней тому Томассен считал и Врангеля, и всю русскую армию беженцами. И вдруг — такой поворот! Что же случилось? Что за всем этим кроется?» — недоумевал он.

Припомнился и рассказ доктора Нечаева о скандале, который закатил французам Врангель. «Испугались? Или сменили тактику?»

После церемониального марша, исполненного юнкерами, Врангель, Кутепов и другие сопровождающие их лица на трех автомобилях, которые к этому времени техническая служба перегнала в Галлиполи, отправились в лагерь.

«Долина роз и смерти» уже не была такой безрадостной и унылой, как зимой. Выпустили слои клейкие листики розы, зазеленели дали.

Всю оставшуюся часть дня Врангель посвятил подробному знакомству с лагерем. На большой лагерной площади выстроились войска. Врангель принял рапорт у начальника почетного караула — командира Самурского полка, отдал честь старому боевому знамени, побывавшему в боях еще под Мукденом. После чего стал обходить строй войск.

На правом фланге стояла пехота, в центре — артиллерия, на левом — безлошадная конница. Барбович привел своих «хуторян», когда Врангель уже начал обход войск.

Около часа под звуки маршей Врангель обходил стройные ряды, здоровался с командирами полков, оказывал особое уважение заслуженным старым солдатам, вместе с которыми прошел все годы гражданского лихолетья.

— Здорово, орлы! — приветствовал он каждый полк в отдельности. И вслед ему неслось громкое: «Ур-ра!».

Вечером каждому солдату раздали по одному крашенному яйцу: хозяйственники больше месяца выпрашивали, выменивали и покупали их у крестьян окрестных селений. Ночью, ближе к полночи, в разных местах на территории лагеря запылали костры, армейские кашевары варили перловую и кукурузную кашу, щедро приправляя их мясными консервами. Кто сумел, тот еще загодя, днем, выменял или купил на базаре спиртное.

Службу в лагере правил протоиерей Агафон (Миляновский) прямо на площади, возле небольшой палаточной церкви. Площадь едва вмещала всех желающих отстоять праздничный молебен.

Врангель и Кутепов вместе с частью штабных офицеров отправились на всенощное богослужение в Галлиполийский греческий собор. Совершал богослужение греческий митрополит Константин в сослужении с русским, проживающим в лагере духовенством.

Во время службы Кутепов почувствовал сзади себя какое-то движение. Он слегка обернулся и увидел подполковника Томассена. Тот был в полной парадной форме, при оружии и орденах. Чуть сзади, тоже при полном параде, выстроилась вся его свита. Протискиваясь сквозь толпу, они все приблизились к Врангелю и Кутепову. Томассен наклонился к ним и негромко, но торжественно произнес:

— Ваши превосходительства! От имени французского гарнизона Галлиполи и от себя лично хочу поздравить вас и вверенную вам армию по случаю приближения нашего общего праздника! — и тут же отступил в сторону.

Лишь когда священники провозгласили «Христос Воскресе», Томассен вновь приблизился к Врангелю и Кутепову:

— Искренне и от души — «Христос Воскресе»!

— «Воистину Воскресе!» — ответил ему Кутепов и непроизвольно, скорее по привычке, подался к нему и трижды приложился своей щекой к его щеке.

Врангель тоже ответил «Воистину Воскресе!» и сделал какое-то неловкое движение в сторону Томассена, однако целовать не стал.

После всенощной они все вышли на улицу, прощаясь, остановились на паперти. Томассен немного потоптался на месте и при этом морщил лоб, словно силился что-то вспомнить. И затем через переводчика сказал Кутепову:

— Мне рассказывали, у вас у русских есть замечательный обычай: раз в году просить прощения за ненароком нанесенную обиду.

— Можно и чаще, — съязвил Кутепов.

— Да, конечно. Я понимаю, — не сразу нашелся с ответом Томассен. — Мне нравится этот обычай. Я хотел бы попросить у вас прощения, если в наших незлых спорах я иногда был не сдержан и нечаянно нанес вам обиды. Простите, если можете!

— Бог простит, и я прощаю, — ответил Кутепов. — Хорошо бы так и в будущем: без споров. Тогда и прощения не надо просить.

— Хочу верить, что так и будет, — согласился Томассен.

И они расстались.

— Чего он хотел? — спросил задержавшийся сзади Врангель.

— Мира без аннексий и контрибуций, — улыбнулся Кутепов. И добавил: — Попросил прощения. Только я так и не понял, за что. Видимо, решил больше не ссориться. Не знаю.

— Он знает. И его начальство тоже. Ну, и я чуть-чуть догадываюсь. Это отголосок моей схватки с французским оккупационным начальством. Я тут на днях высказал им все, что я о них думаю. Надеюсь, на короткое время образумятся, — и, немного помолчав, Врангель добавил: — Время покажет.

После всенощной началось разговление. Солдаты разобрались по своим полкам, окружили густо парующие котлы с кашей. Щедро накладывали в свои миски.

— Так бы кажин день! — сказал кто-то.

— Тебе бы, Козюля, одному такой казан. До утра бы прикончив.

— Не-а, до утра не подужав бы. За сутки — слободно.

Запасливые солдаты наливали в кружки кто водку, кто местную турецкую ракию. «Причащались». Скупо отливали жадно глядящим на них товарищам. Смачно христосовались.

Андрей Лагода долго ждал дня, когда можно будет без особого риска разбросать по палаткам оставленные Красильниковым листовки об амнистии.

Ночь была тихая, но облачная, беззвездная. Палатки пустовали. Почти никто не спал. Грелись у костров, доедали кашу, допивали недопитое, пели, смеялись, переругивались.

На полуопустевшем плацу на спор затевались кулачные бои: «болели» за сильных, высмеивали слабых.

Пасхальная ночь!

Андрей почти на ощупь шел в темноте от палатки к палатке. Подойдя, окликал:

— Федорченко, не спишь?

В ответ тишина.

Он приоткрывал полог палатки, торопливо вбрасывал три-четыре листовки и шел дальше.

В иной палатке кто-то отзывался:

— Какого еще тебе Федорченка? Ищи в другом дому!

В эту палатку Андрей не заходил, торопливо шел дальше.

Часа за полтора он разнес почти все листовки. Оставил только небольшой запас: вдруг пригодятся? Быть может, случится какая оказия и он сумеет передать хоть несколько штук в Чаталджи или в Бизерту. Эти листовки он припрятал неподалеку от своей палатки, в ямке, прикрыл их от дождя плоским камнем и сверху камень притрусил песком. Просто, надежно и безопасно.

Утром за завтраком они вернулись к начатому на паперти греческого собора разговору. Кутепов рассказал Врангелю о настойчивых попытках Томассена отобрать у них все оружие и свести армию до положения беженцев. При этом грозился до минимума урезать и без того скудное продуктовое довольствие. Поделился также своими разработанными в минуты отчаяния планами всем корпусом уйти из Галлиполи. Возможно, в Болгарию. Предварительно даже заручились согласием болгар принять их на своей территории.

Врангель слушал молча, не перебивая.

Но когда Кутепов поведал ему об авантюрном плане захватить Константинополь, Врангель спросил:

— Ну, а что дальше?

— На этом и остановились. Я собирался днями выехать в Константинополь и во всем вам покаяться, ваше превосходительство. И попросить совета. Мы полагали перетащить на нашу сторону Мустафу Кемаля и вручить ему ключи от Константинополя.

— Кемаль не принял бы их. У него достаточно сил, чтобы свергнуть султана и овладеть Константинополем. Но он пока опасается союзников султана — французов и англичан. На мой взгляд, совершенно напрасно. Союзникам нужны проливы. Если они и выступят против Кемаля, то только в том случае, если он заявит свои притязания на проливы. Но он пока еще не до конца разобрался в раскладе сил и ищет сторонников. В частности, в надежде на будущую поддержку он заигрывает и с большевиками.

— Я так понимаю, и вы тоже считаете нашу затею авантюрной? — грустно спросил Кутепов.

— Вне сомнений. Но зато до чего же она изящна! Как фарфоровая статуэтка! — улыбнулся Врангель. — Впрочем, вы не очень огорчайтесь. Это я сегодня так рассуждаю, зная весь расклад сил. А вчера… вчера я поддержал бы ваши намерения. Это хорошая задумка. У картежников она называется «Игра по-крупному». Сейчас трудно подсчитать, какие бы выгоды мы при этом получили и какие потери понесли. Не случилось — и не случилось. Господь, как говорится, удержал нас от этого сомнительного шага.

— Иначе говоря, смириться? Даже если отношение к нам французов не изменится и все эти расшаркивания Томассена — всего лишь праздничный политес? — спросил Кутепов

— Я так не думаю. Я уже однажды вам говорил: время покажет. Посмотрим, как будут развиваться события. И пока не нужно отказываться от плана ухода из Галлиполи. Если отношение союзников к нам не улучшится, если они будут продолжать смотреть на нас с позиции «С них уже больше нечего взять», мы будем вынуждены предпринять по отношению к ним довольно резкие шаги.

Пришел Витковский, который всю пасхальную ночь провел в лагере. Похристосовался с Врангелем и Кутеповым.

— Прошу к столу! — пригласил его Кутепов и бодро спросил: — Доложите новости? Ветер стих, облака рассеялись, день обещает быть хорошим!

— Не знаю, — мрачно ответил Витковский. — Начался он не слишком хорошо.

И Витковский положил перед Врангелем листовку.

— Что это? — спросил Врангель.

— Большевистская листовка.

— Добрались-таки, — сокрушенно вздохнул Кутепов. — Проникли.

— Объявляют амнистию. Причем всем без исключения.

— Всем? — переспросил Врангель. — Так уж им и поверят.

— Довольно убедительная. Вполне допускаю, что многие поверят, — сказал Витковский.

Врангель бегло прочитал листовку, передал ее Кутепову. Тот читал медленно, вдумчиво. И затем вновь положил ее перед Врангелем и перевел взгляд на Витковского:

— «Поверят — не поверят» — не тема для дискуссии, — мрачно сказал он.

— Собрать бы их все и сжечь, — посоветовал Врангель.

— Боюсь, это невозможно, — сказал Витковский. — Вы ведь знаете русского мужика, ваше превосходительство. Если отбирают — спрячу. А их в лагерь, по моим предположениям, забросили много. Полагаю, в лагере уже обосновалось большевистское подполье. Одному незаметно разместить в лагере столько листовок не под силу.

— Тут я согласен с Владимиром Константиновичем, — поддержал Витковского Кутепов. — Кто-то сдаст, у кого-то отберем. Все равно много останется. Прочтут все, даже те, кто яростно сражался с большевиками.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Врангель.

— Пытаюсь понять, почему вдруг такое уныние? — глядя в лицо Врангеля, сказал Кутепов. — Мы что, не ожидали этого? Да, большевики, естественно, знают, что мы в Турции. И наверняка выяснили, где мы дислоцируемся. Несомненно, они посвящены в наши намерения вновь вернуться в Россию. Война большевикам не нужна: они добились своего. И теперь их задача: развалить нашу армию. Для этого они и заслали сюда, к нам какое-то количество своих агитаторов, которых мы постепенно будем выявлять и уничтожать. Война продолжается, господа! И все то, что пытался творить с нами здесь Томассен, это тоже идет оттуда, от большевиков. Нет, получил это задание не Томассен. Он всего лишь исполнитель воли своих хозяев.

— Я допускаю, что ваша пафосная речь, Александр Павлович имеет под собой все основания. Более того, я рассуждаю примерно так же, как и вы, — тихо и неторопливо заговорил Врангель. — Но я хотел бы услышать ваш совет: что делать? Спрошу даже еще конкретнее: что делать сегодня, сейчас?

— Сегодня? — переспросил Кутепов. Он не сразу нашелся. Он знал, как поступить в будущем. Оно всегда туманно, и о нем можно тоже рассуждать неясно, неопределенно. Но вопрос в упор: что делать сегодня? Сейчас? И медлить было нельзя. Врангель ждал ответа. Кутепов чувствовал себя гимназистом, который не выучил домашнее задание: — Я полагаю, уже сегодня надо будет посоветоваться с командным составом. Коллективная мудрость богаче мудрости одного человека, — попытался сблефовать, уйти от прямого ответа Кутепов.

— Не помешает, — с легкой укоризненной улыбкой согласился Врангель. — И насчет коллективной мудрости: она тоже, конечно, бывает полезна. Хотя далеко не всегда верна.

И после длительной паузы, дав понять Кутепову, что свою долю крапивы по голой заднице тот получил, Врангель продолжил:

— Мы растеряли или забыли замечательный опыт Евгения Александровича Климовича. Ели помните, он не так уж давно, в Добровольческой армии, создал великолепный контрагитационный аппарат. Благодаря его убедительным и своевременным листовкам тысячи и тысячи крестьян покидали Красную армию и переходили на нашу сторону. Что здесь? — Врангель брезгливо взял в руки принесенную Витковским листовку: — Пустота! Слова! Климович же всегда опирался на факты. Разве у нас их недостаточно для контрагитации? Те же восстания в Тамбове, на Кубани, в Кронштадте? Наконец, мы можем вспомнить «всероссийское кладбище» Крым. Их словам надобно противопоставлять факты. Только в этом случае нам поверят, и мы сможем рассчитывать на успех. А что касается совещания с командирами? Ну, почему же! У нас грамотные командиры, пусть и они подумают, как самортизировать вред от этого вброса листовок. И священники пусть поищут доходчивые слова.

— Я хотел сказать примерно то же самое, — совсем тихо сказал Кутепов. — Делать все, что надобно, но не забывать про агитацию. Согласен, это еще одно оружие, которое у нас порядком заржавело.

Первый день Светлой седмицы — иными словами, первый праздничный пасхальный день — выдался на редкость теплым и солнечным.

«Подъем» в это утро не играли. Впрочем, в эту ночь мало кто спал. Полусонные, но нарядные солдаты ходили в обнимку по территории лагеря, заходили друг к другу «в гости», искали земляков, вспоминали о своих краях, об оставшихся на далекой Родине родных и близких.

И почти в любой компании заходил осторожный разговор о листовках.

— Вам подкинули?

— Три штуки. Две сдав, одну на курево оставил.

— Не бреши. Где ты тут «самосадом» разживешься?

— Ну, не для курева. Для памяти.

— Опять брешешь. Собираешься до дому возвертаться?

— Я шо, сдурел? Большевики для меня уже давно пулю заготовили.

— Так гарантируют же. Всем все прощают.

— Ага! Всем, да не каждому. Держи карман шире. Помнишь ту еврейку в Крыму? Кажись, Землячка ее фамилие. Тоже гарантировала. А чем все кончилось?

В другом полку, возле другой палатки — о том же.

— Весна! Гляди, небо какое, а все одно — не то, не наше. Наше вроде ближче до земли спускаеться.

— А луна? Не той свет. Наша в Пасху почти як сонечко светит — весело, радостно. А энта…

— Чего ж ты хочешь? Для турков энто чужой праздник. И луна чужая. Ишь куда рога свои задрала. Вроде, як отвернулась од людей.

— А весна, як и у нас — ранняя. У нас об эту пору, должно, уже отсеялись.

— Не скажи. У нас другой раз еще с неделю стоять заморозки.

— А шо зерну заморозки? Оно, зернычко, лежыть себе под черноземом, як под одеялом, наружу не высовываеться. Тепла жде. А як припекло, воно — р-раз — и выглянуло! Ото вже настояща весна!

— Собираешься?

— Не. Пущай други туды съездять. Он, той же дадько Юхым Калиберда. Если йому всих пострелянных простять, тоди, може, и я надумаю. Чого ж!

— До жинкы на перины потянуло?

— Дурный ты. Бо молодый. За дитьмы скучився, тоби цього не понять.

Листовки, посеянные Андреем Лагодой, взбудоражили лагерь. Где бы ни собрались двое-трое, с чего бы ни начинали разговор, а заканчивали все тем же: верить большевикам или не верить, возвращаться или не возвращаться?

Андрей тайным именинником ходил по лагерю, прислушивался к разговорам, иногда и сам принимал в них участие. Когда его спрашивали, не собирается ли он возвращаться домой, он искренне отвечал:

— Меня большевики уже один раз расстреливали. Или два. Больше ставать под их пули нема желания.

И это была почти полная правда. Феодосийская «тройка» приговорила его к расстрелу. Ни за что. Просто так. Первый раз его спас чистый случай: пуля его не задела и, не шевелясь, он пролежал под мертвыми телами почти до вечера, до той поры, когда уставшие от расстрелов чекисты ушли к себе в казармы, чтобы там пить, есть и отдыхать, и набираться сил для следующего дня и следующих расстрелов. Второй раз его спас Кольцов, вырвав его из смертельно опасной банды Жихарева. Останься он в банде, прожил бы день или два.

Андрей не гордился этой своей работой, даже тяготился ею. Она казалась ему ненастоящей и даже фальшивой. Он редко когда оставался сам собой и почти никогда не выказывал своих подлинных чувств. Разведчиком он не был, этому его не учили. Но как вести себя, чтобы выжить, он знал. И делал все, чтобы его ни в чем не заподозрили, и в один из дней он смог бы вернуться в свою родную Голую Пристань.

Первый пасхальный день тянулся бесконечно долго. Надоело есть, пить, без дела слоняться по лагерю. Все надоело.

И тут как-то сама собой у артиллеристов возникла благодатная мысль: снести на кладбище, к будущему памятнику, валяющиеся под ногами камни. Поначалу включилась в эту работу лишь одна батарея. Артиллеристы сходили один раз. Постояли, подумали. И отправились на следующей партией. Собрали все камни вокруг кладбища. Потом стали собирать их на территории лагеря.

Усердную работу артиллеристов заметили и другие. Тоже подключились. И уже вскоре белые гимнастерки рассеялись по всей долине, добрались даже до окраины Галлиполи. Кто-то нес камни в руках, но большинство приспособило для этого рогожные мешки. И приносили к месту, где собирались строить памятник, по десятку камней за раз. Никто не заставлял их это делать, не упрашивал, не подгонял. Шли с охотой, желая лично поучаствовать в этом поистине святом деле.

Каждого, кто приносил камни, отец Агафон благословлял:

— Спаси Господи!

И когда отец Агафон понял, что на первый случай камней нанесли уже достаточно, хотя еще далеко не все солдаты приняли участие в этой работе, он сказал пришедшим с очередными рогожками:

— Пожалуй, пока достаточно, сыны мои, — и объяснил: — Когда все эти камни строители израсходуют, позже поднесем еще.

Солдаты высыпали камни, отряхивались.

Подходили и подходили еще, освобождали свои рогожки от камней, приводили себя в порядок.

Когда солдат возле священника собралось много, отец Агафон взобрался на груду камней:

— Видел я сегодня, братья, прелестные письма, заброшенные вам, сюда, большевиками. Прочитал одно, — начал он свою священническую речь. — И хочу сказать вам: слово слову рознь. Только Божье слово имеет твердость камня. А нынешними письмами прельщают вас вернуться, изменить долгу и присяге. Не верьте таким словам, а верьте сердцу своему. Оно вас не обманет. Нет у большевиков правды, негде им ее взять. Бога они от себя отринули. А живущий без Бога в сердце способен на все: нарушить клятву, предать товарища, ничем не поступиться. Он и убийство грехом не считает. А уж солгать — это для него вроде летнего дождика. Когда будете читать эти подметные письма, подумайте об этом. Не верьте ни единому их слову! И да спасет вас Господь!

— Верь — не верь, отче, а до дому сердце тянется.

— Вернетесь! — пообещал отец Агафон. — Победителями вернетесь, не собаками побитыми.

— Когда энто будет, отец святой? Жизня, як вода в Дону, быстро текеть.

— Чует мое сердце: скоро! Безбожная власть долго не продержится! Верьте в это! И молитесь!

Шли с кладбища молча, задумчиво.

— Под Каховкой отец Агафрон тоже обещал: на Днепре большевики остановятся, — сказал казачок в уже порванной в праздничный день белой рубахе. — И про Крым тоже обещал…

Никто ему не ответил. Тихо расходились по палаткам.

Вечером в большой сдвоенной палатке, с пристроенной к ней по случаю пасхальных празднеств сцене, давали концерт. Это сооружение выглядело громоздким, называлось оно «корпусным театром», но разместить даже часть желающих в нем не могли. Поэтому на каждый полк, на каждое училище и другие армейские службы выделили всего по несколько пропусков.

Счастливчики, приглашенные на концерт, собрались возле театра заранее, ждали, когда начнут впускать. Пришли и многие из тех, кому пропуска не достались. Они надеялись каким-то способом проникнуть внутрь театра. Если это не получится, то можно просто постоять у входа, и если не увидеть, то хоть услышать происходящее внутри действо: сквозь брезентовые стены театра звуки легко проникали наружу.

С заходом солнца палатка-театр осветилась изнутри карбидовыми лампами. На сцене зажгли мощные керосиновые десятилинейки.

Неожиданно над лагерем внеурочно прозвучала всем знакомая сирена побудки и отбоя. Солдаты-контролеры стали пропускать в театр владельцев пропусков и отчаянно отбиваться от тех, у кого пропусков не было.

В сопровождении полковых командиров и начальников других служб в театр прошли Врангель, Кутепов, Витковский и заняли скамейки первых двух рядов.

Сцена была закрыта тяжелым брезентовым занавесом, и оттуда доносились какие-то рабочие перебранки. Видимо, артисты договаривались о том, о чем еще в спешке не успели договориться.

Наконец перед занавесом встал архитектор, музыкант и режиссер, всеобщий любимец подпоручик Акатьев. Он выждал тишину и громко, голосом циркового шпрехшталмейстера провозгласил:

— Народная пиеса! «Царь Максимилиан и непокорный сын его Одольф»!

После того как стихли аплодисменты, двое солдат натужно раздвинули тяжелый брезентовый занавес.

Сцена была пуста, лишь кое-гда на ней в беспорядке стояли и лежали несколько скамеек. Слева возле свернутого занавеса стоял все тот же Акатьев. Он снова объявил:

— Действующие лица!

И после этого объявления следом, один за другим через сцену пошли главные действующие лица. Посредине сцены они останавливались, кланялись залу и исчезали за кулисой. Акатьев во время прохода каждого действующего лица сообщал зрителям необходимые сведения.

— Царь Максимилиан. Не могу сказать о нем ничего: ни хорошего, ни плохого. Царь, как царь. Хвастливый, жадный и очень жестокий

Одет был царь в то, что смогли найти корпусные портные в своем скудном хозяйстве. Дамский халат изображал мантию. Он был расшит различными блестками из фольги и украшен лентами. И военная шапка тоже вся переливалась блестящими стекляшками. У него из-под мантии выглядывали штаны с лампасами. Видимо, их выпросили на время действия у кого-то из полковых командиров. На груди переливались разными цветами до блеска надраенные бляхи, надо думать — ордена…

Под смех публики Максимилиан скрылся, а на сцене возник высокий тощий его сын Одольф, одетый примерно так же, как и царь-отец, но только несколько поскромнее, шапка победнее, похуже.

— Сын Максимилиана Одольф — объявил Акатьев. — Что о нем можно сказать? В целом хороший парень. Но, к сожалению, безвольный и слабый характером. Но невероятно добрый. Даже удивительно, как у такого папы мог вырасти такой замечательный наследник.

Потом через сцену прошел и галантно раскланялся непонятно что за персонаж: в картонных латах, в одной руке у него бутафорская шашка, в другой — что-то напоминающее щит. На голове нечто, напоминающее кастрюлю. По замыслу устроителей действа это был шлем…

— Аника-воин!

Так, под смех и аплодисменты зрителей, прошли все герои этого праздничного представления: рыцарь Брамбеус, маршал-скороход, старший гробокопатель. Гурьбой прошествовали пажи, стража. Последней шла Смерть. Она была в тряпье и с косой. Остановившись на середине сцены, она несколько раз взмахнула косой и церемонно поклонилась на три стороны — всем зрителям.

После представления всех героев сцена какое-то время пустовала. До зрителей доносились только звуки шагов бегущего человека. И наконец на сцену выбежал запыхавшийся маршал-скороход. Он оглядел зал и поздоровался со зрителями:

— Здравствуйте, господа сенаторы!

После веселых восторженных аплодисментов он продолжил:


Не сам я сюда к вам прибыл,

А прислан из царской конторы.

Уберите все с этого места вон,

И поставьте здесь царский трон.

Прощайте, господа!

Сичас сам царь прибудет сюда.


Стража, слуги, пажи и воины торопливо убирают разбросанный по сцене скамейки и затем, все вместе, вносят на сцену нечто громоздкое, напоминающее причудливый царский трон. И удаляются. И тут же на сцену выходит сам царь Максимилиан, обращается к публике:


— Вопрос вам, господа сенаторы!

За кого вы меня считаете?

За инператора русского

Или за короля французского?

Я не инператор русский,

Не король французский.

Я есть грозный царь ваш Максимилиан:

Шибко силен и по всем землям славен,

И многаю милостью своею явен.


На сцене продолжает идти действие.

Врангель тем временем повернулся к рядом сидящему Кутепову:

— Молодцы! Ничего не скажешь! — полушепотом одобрительно сказал он. — Это кто же такое сочинил?

— Не знаю. Народная, объявили, пиеса. Должно, сам Акатьев и сочинил. Он у нас ба-альшой выдумщик, на все руки мастер: и архитектор, и музыкант, поди, и пиесы сам сочиняет.

— Это тот, который памятник здесь, в Галлиполи, удумал поставить?

— Он самый.

— Какой удивительный народ. В боях, за военными хлопотами недосуг было проявлять свои таланты, — и после коротких раздумий он добавил: — Я уж думал, оторванная от родной земли армия пребывает в унынии и тоске. Ан — нет! Живет! Чувствую, боевой дух пока сохраняется.

Действие на сцене продолжалось. Царь Максимилиан, оглядывая приготовленный для него трон, указывает на него рукой и с удовлетворением говорит:


— Воззрите на сие предивное сооружение,

Воззрите на его дивные украшения!

Для кого сия Грановита палата воздвигнута?

И для кого сей царственный трон

На превышнем месте сооружен?

Не иначе, что для царя вашего.

Сяду-ка я на оное место высокое

И буду судить свово сына непокорного

По всей царской справедливости.


Под смех зала Максимилиан, кряхтя, по лестнице взбирается на вершину трона и там усаживается. Поболтав от удовольствия ногами, продолжает:

— Подите в мои царские белокаменны чертоги

И приведите ко мне разлюбезного мово сына Одольфа.

Нужно мне с ним меж собой тайный разговор вести.

Пажи хором, в один голос, отвечают:

— Сей минут идем,

И Одольфа приведем!

Сделав саблями замысловатые движения, они, пятясь задом, спускаются в зал. В конце зала, у самого выхода, стоял Одольф, укутанный в конскую попону, чтобы его не узнали и не увидели в сумеречном свете зрители задних рядов.

Пажи сняли с Одольфа попону и под руки провели через весь зал на сцену. Там они поставили его перед троном на колени. Пажи встали по бокам с обнаженными саблями. Одольф воздел глаза вверх, туда, где на вершине трона восседал Максимилиан:


— О, преславный Максимилиан-царь,

Разлюбезный мой родитель-батюшка!

Бью тебе челом о матушку-сыру землю:

Зачем любезного свово сына Одольфа призываешь?

Или что делать ему повелишь-прикажешь?


Максимилиан:


— Любезный Одольф, сын мой!

Не радостен мне ныне приход твой:

Ныне я известился,

Что ты от наших кумерических богов отступился

И им изменяешь,

А каких-то новых втайне почитаешь!

Страшись мово родительского гнева,

Поклонись нашим кумерическим богам!


Одольф встает с колен и с пафосом произносит:


— Я ваши, отец-царь, кумерические боги

Повергаю под свои ноги!

А верую я в Господа Иисуса Христа

И изображаю против ваших богов

Знамение креста! (крестится и крестит зал)

Содержу и содержать буду его святой закон!


Пажи от таких слов в ужасе падают на пол. Царь Максимилиан в гневе топчет ногами трон, что-то кричит. Но его слова тонут в громе аплодисментов.

Занавес закрыли.

На просцениуме вновь появился подпоручик Акатьев. Тоном судьи он коротко сообщает:

— Я ведь предупреждал вас, что царь Максимилиан не только жадный, но и очень жестокий. За то, что сын его отступил от кимерической веры и принял и полюбил новую веру, справедливую, православную, царь Максимилиан решил казнить Одольфа.

Где-то за сценой что-то грустное заиграл корпусной духовой оркестр. Солдаты вновь раздвинули тяжелый занавес.

Одольф перед смертью прощается с белым светом:


— Прощай, родимая земля,

Прощайте, родные поля,

Прощайте, солнце и луна,

Прощай весь свет и весь народ…


Одольф кланяется своему отцу:

— …и ты, прощай, отец жестокий!

И под сабельным ударом маршала-скорохода Одольф ничком падает на землю.

Но справедливое возмездие настигло Максимилиана. Он слышит высоко над собой громкий стук, затем жуткий женский вой. Максимилиан поднимает вверх лицо и кричит:

— Что там за баба?

Почему пьяна?

За кулисами что-то вспыхнуло, сцена на короткое время окуталась дымом. Он быстро расходится и перед троном возникает оборванная старуха-Смерть с косой. Она отвечает Максимилиану:

— Я вовсе не баба,

И вовсе не пьяна.

Я — смерть твоя упряма!

Зал разразился аплодисментами.

— Ну, чертяки! Ну, молодцы! — весело отозвался на аплодисменты Врангель.

А действо двигалось к своему завершению. Испуганный царь Максимилиан, все так же кряхтя, слез по лестнице со своего трона вниз, упал перед Смертью на колени, взмолился:

— Мати моя, любезная Смерть!

Дай мне сроку жить еще хоть на три года!

Смерть ему отвечает:

— Нет тебе срока и на один год!

Максимилиан:

— Мати моя, разлюбезная Смерть!

Дай мне пожить еще хоть три месяца!

Смерть покачивает косой:

— Не будет тебе и на месяц житья!

Максимилиан:

— Мати моя, преразлюбезная Смерть!

Продли мою жизнь хоть на три дня!

Смерть:

— Не будет тебе сроку и на три часа!

Вот тебе моя вострая коса!

Смерть ударяет Максимилиана косой. И под бурные аплодисменты зрителей он долго и мерзко умирает.

Потом все действующие лица, и живые и ожившие, вышли на поклоны и вывели на авансцену смущенного и упирающегося подпоручика Акатьева. Стрельцы, пажи, сенаторы, Максимилиан с Одольфом и даже вполне симпатичная, с умытым лицом, Смерть подхватили его на руки, стали раскачивать и подбрасывать в воздух.

Зал аплодировал.

— Да погодите вы! Постойте! Дайте сказать! — просился Акатьев.

Когда его наконец поставили на ноги, он, тяжело дыша, объявил:

— Это не все! У нас еще концерт!

И потом, после небольшого перерыва, начался концерт. Танцевали и пели русские и украинские танцы и песни.

— Сколько талантов! — между какими-то номерами восторженно сказал Врангель Кутепову. — Как замечательно вы все это придумали!

— Вы не устали, Петр Николаевич? — заботливо спросил Кутепов.

— Пожалуй, можно и на покой, — согласился Врангель. — Я не устал. Но уж слишком много впечатлений. А молодежь пускай повеселится. Завтрашние занятия отмените.

И они стали осторожно продвигаться к выходу.

— …Сыпал снег буланому под ноги,

С моря дул холодный ветерок…

— разносился со сцены чистый красивый голос.

Врангель остановился, обернулся. На сцене пел высокий, чуть сутулый солдат. Врангель уже слышал когда-то эту песню. И, кажется, совсем недавно.

Да-да, вот же эти слова:

— …Ехал я далекою дорогой,

Заглянул погреться в хуторок…

Это была та самая, никогда прежде им не слышанная, песня. Когда же он ее впервые услышал? Ну, да! Во время перехода из Севастополя в Константинополь. И голос такой же. Нет, пожалуй, тот же голос. Врангель вспомнил: каждый раз ему что-то мешало дослушать эту песню до конца.

— …Встретила хозяйка молодая,

Как встречает ро́дного семья,

В горницу любезно приглашала

И с дороги чарку налила…

— пел солдат. Это был Андрей Лагода.

Поняв, что он мешает зрителям смотреть и слушать, Врангель неожиданно для Кутепова, пригибаясь, стал обратно пробираться к своему месту. Кутепов, не очень понимая такого маневра Командующего, двинулся следом.

— Хочу дослушать эту песню, — усаживаясь на свое прежнее место, шепотом объяснил он Кутепову.

— …А наутро встал я спозаранку,

Стал коня буланого поить.

Вижу, загрустила хуторянка

И не хочет даже говорить.

— Вы не знаете этого солдата? — спросил Врангель.

— Слишком много их у меня, — ответил Кутепов.

— Да-да, конечно, — согласился Врангель и добавил: — Голос редкий. Ему бы в консерваторию.

А Андрей продолжал:

— Руку подала и ни словечка

Мне не хочет вымолвить она.

Снял тогда с буланого уздечку,

Расседлал буланого коня.

Краем глаза Андрей заметил, что Врангель, глядя на него, о чем-то разговаривает с Кутеповым. Его прошибло холодным потом: неужели до чего-то докопались? А ведь все, казалось, продумал, нигде не наследил.

— Так и не доехал я до дома,

Где-то затерялся в камыше.

Что же делать парню молодому,

Коль пришлась казачка по душе?

Закончив петь, Андрей торопливо раскланялся и ушел за кулисы. Подумал: если сейчас схватят, значит — все, что-то не до конца продумал, не так сделал. Он еще тогда предупреждал Красильникова, что такая жизнь не по нему. Не годится он для чекистской работы. Если все обойдется, надо бежать! Но куда? Для начала в Новую Некрасовку. Там есть Никита Колесник, там знают, как ему помочь. Все это промелькнуло в голове мгновенно.

И тут к нему подошел Акатьев.

— Я тебя ищу! Спустишься в зал и подойдешь к генералу Врангелю, — он придирчиво оглядел Андрея. — Гимнастерку одерни, причешись. И не забудь представиться!

— Может, потом? После концерта? — с надеждой оттянуть время спросил Андрей.

— Делай, что сказано!

Но от сердца у Андрея все же немного отлегло: если бы хотели арестовать, не послали бы к самому Врангелю. Что-то тут другое! Но что?

Он проскользнул со сцены в зал и, пригибаясь, направился к сидящим в первом ряду генералам. Увидев его, Врангель встал, за ним подхватились и остальные его сопровождающие.

— Дозвольте доложить, ваше… — приглушив голос, но все же довольно громко начал Андрей.

— Ти-хо! — остановил его Кутепов. — Не шуми, солдат. Выйдем отсюда.

Они покинули палатку-театр, отошли чуть в сторону от любопытных. Кутепов сказал:

— Вот теперь доложись. Только, пожалуйста, не кричи, не расходуй понапрасну голос.

— Солдат Лагода, дроздовской пехотной дивизии. Начальник дивизии генерал-майор Туркул.

— Хорошо поешь! Благодарю за песню, — сказал Андрею Врангель. — Сам песню сочинил?

— Никак нет, ваше превосходительство! От донских казаков слыхал. Запомнил.

— Пению учился?

— Дома. У нас вся семья такая, все любят спивать.

— Украинец?

— Так точно,

— Откуда? Где такие соловьи рождаются?

— С Таврии, ваше превосходительство. С Голой Пристани. Небольшое такое село в самом устье Днепра. Корсунский монастырь неподалеку.

— Знаю, — сказал Врангель. — Рыбой ваше село славится. И еще у вас там молоко отменное.

— Выпасы хорошие. Плавни. Трава сочная, — объяснил Андрей.

— Я у вас там бывал. Помню, у вас там есть знаменитое соленое озеро. Говорят, от всех болезней лечит. Меня после контузии два раза туда возили. Попустило руку, — и без перехода Врангель спросил: — Домой-то, поди, тянет?

— Если скажу, шо не тянет — сбрешу. А токо нельзя мне туда. Навечно дорога заказана.

— «Навечно»? — не понравился ответ Лагоды Кутепову. — Ты что же, не веришь в нашу победу?

— Я в том смысле, что пока там большевики, расстреляют они меня. Один раз уже расстреливали. Да, видно, еще не пришло мое время. Промазали. До ночи среди мертвецов пролежал, насилу выбрался. И — назад, к своим.

— Большевики амнистию объявили. Всем обещают прощение, независимо от вины.

— Брешут. Если тогда не добили, счас добьют.

«Ишь, ты, как издалека заходят, — подумал Лагода. — Выпытать хотите? Или что-то знаете? А я буду вам так отвечать, чтобы вам нравилось».

И Лагода добавил:

— Конечно, если гуртом до дому в Россию вернемся, я согласен. А поодиночке — не. У меня с большевиками разные путя!

— Правильно рассуждаешь, солдат! — сказал Врангель. — Вместе вернемся! — он взглянул на Кутепова: — Вот вам, Александр Павлович, истинный голос народа. Больше бы нам таких солдат!

Врангель и Кутепов распрощались с Лагодой. Направляясь к автомобилю, чтобы уехать в город, и затем в автомобиле они продолжили разговор:

— Вы типографию наладили? — спросил Врангель.

— Как и обещали. Даже газету выпускаем, пока один номер в неделю. С бумагой беда.

— Вернемся к нашему разговору об опыте Климовича. Расскажите об этих листовках. Их ведь все равно уже все, кто хотел, прочитали. Объясните, чего добиваются большевики, развенчайте их ложь. приведите убедительные примеры. Возьмите того же солдата Лагоду. Чем не герой для вашей газеты? Однажды уже расстрелянный большевиками, чудом спасшийся, он снова вернулся в наши ряды. Поучительный пример.

Когда Лагода вернулся к театру, где все еще не расходились солдаты, его обступили.

— Ну, что тебе сказали генералы?

— Спросили: листовки читал? Говорю: читал.

— И что ты по этому поводу думаешь?

— Я и сказал: думаю.

— Брешешь! Не сказав.

— Хотел сказать, да раздумав. Но я не брешу. Я и вправду думаю.

— Об чем?

— Да об этих листовках. Поверить — не поверить, Хочется поверить. Сильно до дому тянет.

На утро Врангель на «Лукулле» отправился обратно в Константинополь. Поездкой в Галлиполи он остался доволен. Армия жила и крепла. Только бы ничего не случилось непредвиденного, и тогда, если не летом, то осенью можно будет выступать в новый поход.

Он подумал даже о деталях, которые уже не первый день вынашивал. Высаживаться надо будет не в Крыму. Как страшный сон ему хотелось навсегда забыть этот чертов гнилой Сиваш, этот проклятый Крымский перешеек. Выбросить десанты надо будет где-то в районе Одессы и разослать войска по равнинным просторам Причерноморья. И дальше, и вперед…

Почему вдруг тогда пришла ему в голову эта бредовая мысль: пересидеть зиму в тепле и продовольственном достатке в Крыму? По чьему наущению он тогда воспринял ее как спасительную?

Нет, теперь он эту ошибку не повторит!

Через неделю после отъезда Врангеля в Константинополь в Галлиполи вышел очередной номер газеты Первого армейского корпуса «Галлиполиец». В довольно большой заметке под названием «Стойкий солдат» подробно рассказывалось о трудной судьбе однажды расстрелянного большевиками русского солдата Андрея Лагоды. Он на своей шкуре испытал цену этой амнистии и поэтому одним из первых сдал подброшенную ему большевистскую листовку своему командиру.

Глава 23

Говорят, время лечит. Слащёв это почувствовал на себе. Обида на Врангеля постепенно отступила, оставила лишь память о прошлых ссорах, размолвках и недоразумениях.

Слащёв не сразу, но приспособился к своей новой цивильной жизни. Его авторитет прославленного генерала стал работать на него и даже приносить небольшой доход. Иногда он стал помогать Соболевскому на собачьих боях и тоже зарабатывал какие-то копейки. Времени эта работа отнимала немного. Бои проводились по пятницам в светлое время суток.

Кроме того, к его честности и справедливости стали обращаться такие же, как и он, обездоленные, не сумевшие прочно стать на ноги на чужбине — и вскоре он стал непререкаемым арбитром в самых запутанных хозяйственных спорах. Это тоже не занимало много времени. Вся эта его многогранная деятельность особых денег не приносила, но скромное проживание обеспечивала.

Хорошим помощником стал Слащёву его на редкость хозяйственный денщик Пантелей. В прежней армейской кочевой жизни он не мог в полной мере проявить свои хозяйственные способности, зато сейчас он освободил и Якова Александровича и Нину Николаевну от многих бытовых забот. Он принял на себя хождение на базар, приготовление пищи, а часто даже стирку. И поэтому Нина Николаевна выговорила у Якова Александровича право работать, и вскоре нанялась гувернанткой к богатым русским, давно и прочно обосновавшимся в Константинополе.

Томясь от безделья, Яков Александрович большую часть своего свободного времени посвящал Марусе. Он полюбил эти часы, когда в доме не было Нины, а Пантелей где-то неподалеку погромыхивал кастрюлями — и он просто сидел возле колыбельки, сотворенной из снарядного ящика и задумчиво смотрел на тихо спящую дочь. При этом он думал о чем-то своем. Иногда представлял Марусю уже взрослой. Вот они идут по Санкт-Петербургу, который он покинул совсем мальчишкой, и невзначай встречают на улицах совсем не постаревших довоенных знакомых своих родителей и своих приятелей, которые остались все такими же, какими они были тогда. И все они восторгаются красотой его дочери. И его душа наполняется от этого гордостью

Примерно так выглядела его мечта.

Иное произошло в его прошлой жизни. Была у него дочь Вера, но память о ней не сохранила ничего. В том возрасте зачастую молодые родители считают крохотных крикливых малюток некоей обузой, помехой в веселой удалой жизни. Он не знал, как она росла, потому что видел ее крайне редко и мельком, не знал, когда она сделала первые шаги, не помнил, какие она произнесла первые слова

Иное дело — Маруся. С первых дней он принял в ее жизни самое горячее участие, отстоял ее у голодной смерти и с интересом наблюдал за каждодневными крохотными ее изменениями. Только недавно она, казалось, куклой лежала в колыбельке и бессмысленно хлопала своими чистыми синими глазами. И вот, взгляд стал осмысленный, и она уже хватается за все, до чего может дотянуться, ворочается, кривляется, пускает пузыри и издает какие-то невнятные комичные звуки, все громче и настойчивее заявляя о своем появлении на свет.

Они постепенно смирились с такой жизнью, понимая, что другой у них уже не будет, что вернуться в Россию им уже не суждено. Они твердо знали, что слухи об амнистии, которые в последнее время до них доносились из-за моря, на них не распространялись. Якова Александровича расстреляют прямо на Графской пристани. Вряд ли сохранят жизнь и Нине с дочерью. В лучшем случае их отправят на каторгу, где они тихо, незаметно навсегда исчезнут.

У Нины были дальние родственники в Италии. Они переехали туда в самом начале российской смуты и все еще с трудом приживались на новом месте. Уехать в Италию? Такая мысль иногда посещала Нину, но Слащёв тут же взрывался:

— Не смей даже думать об этом. Случись что, меня не станет, тогда сама решай. Но пока я жив — никаких Италий, Бразилий! Все!

Слащёв постепенно входил во вкус неторопливой и тихой обывательской жизни. Ни тебе начальников над тобой, ни подчиненных, за которых несешь ответственность.

Там, в городе, он все еще пока слыл грозным генералом, а дома, особенно когда оставался один, поначалу терялся из-за подгоревшей каши или описанных пеленок, расстраивался, когда Маруся поднимала крик, что-то требуя или против чего-то протестуя.

Но постепенно все основные хозяйственные и бытовые заботы Пантелей полностью переложил на себя, а все оставшееся ему, даже крик Маруси, уже не приводило его в ступор.

Слащёв часами мог просто просиживать возле спящей дочери, и ему это нравилось. Петь он не умел, и когда начинал «колыбельную», Маруся тут же от страха поднимала крик. Потом он сменил тактику и вместо пения стал ей что-то рассказывать. И заметил, что едва начинал звучать его голос, Маруся затихала и безмолвно и даже с интересом выслушивала его «отчеты» о происходящих событиях в мире, в городе или в доме. Очевидно, ее успокаивал его тихий, спокойный, умиротворяющий голос. А, возможно, она уже начинала что-то понимать. Во всяком случае, когда он принимался ей что-то рассказывать, она стихала и не мигая смотрела на него.

— У попа была собака, — говорил он. — Ну, не совсем собака, а так, собачка, маленькая, пушистая и очень непослушная. Несмотря на некоторые ее недостатки, поп, понимаешь, ее любил. А она, неблагодарная, однажды высмотрела, когда повара не было на кухне, быстренько туда заскочила и, представляешь, украла кусок мяса. Как ты думаешь, что сделал поп? Он ее побил…

Это повторялось много раз. И Маруся, едва только он начинал свой рассказ про попа, с различными, естественно, вариациями внезапно смолкала и в десятый раз с неизменным интересом слушала одно и то же.

Но со временем Слащёву надоела эта каждодневно повторяемая глупость, и он стал рассказывать Марусе о выигранных им сражениях, потом перешел к различным новостям, которые сам и выдумывал.

— Яша! Ну, что ты все какие-то глупости? Какие сражения? Какие пожары? — нечаянно услышав очередную беседу папы с дочкой, возмущенно сказала Нина. — Неужели тебе в детстве «колыбельные» не пели?

— Пели. Старуха-нянька. Она так страшно пела, что я стал ее бояться.

— Ну, а сказки?

— Ну, как же! Немка-гувернантка. Ну, это уже позже. И они были все какие-то глупые. Да и какая разница, что я Маруське рассказываю?

— Сказки с другой интонацией рассказывают. Сказки добрые, и рассказывать их надо добрым голосом.

— А если сказка злая? Про ведьму, Змея-Горыныча или про злых карликов?

— А ты такое не рассказывай. Ты про что-нибудь доброе. Про добрых королей, про красавиц фей.

— Не помню таких.

— А ты сам что-нибудь сочини.

— Я не сочинитель. Я — военный.

— Сочини про военных. Только что-то доброе.

Однажды Маруся закапризничала. Слащёв склонился к ней:

— Ну, и чего ты? На кого обижаешься? — и, подумав, сказал: — А хочешь, Маруська, я тебе такое расскажу, чего ты еще никогда не слыхала. Да и я тоже. Но — ничего. Авось как-нибудь выберемся?

Маруся стихла и стала ждать.

— Ты только наберись терпения. Хорошие сказки короткими не бывают. В них же люди живут. И про каждого хочется рассказать… Так вот! Жил, понимаешь, на свете один король. Точно не знаю, где, но, должно быть, в Тридевятом царстве. Там они все обычно проживают. Ты только палец в рот не клади, некрасиво это… Ну, жил он и жил…

Пантелея дома не было, должно быть, пошел на базар. Нина чем-то занималась на кухне. Но, как всегда, прислушивалась к звукам в детской комнатке, на случай, если придется поспешить Якову на помощь. И услышала, как Яков сочиняет сказку.

— Ходил король, между прочим, в короне. Ну, это такая шапка, очень, скажу тебе, красивая. Все, кто видел его в короне, сразу догадывался: это король. И что ты думаешь? Однажды вор, который почему-то тоже проживал в Тридевятом царстве, украл у короля корону. Ну, буквально на секунду снял король ее с головы — и все, и нет короны. Веришь-нет, но народ сразу перестал узнавать короля. Король, конечно, очень огорчился, ходил по всему своему королевству и всех спрашивал, не видел ли кто-нибудь где-нибудь его корону. Он не уставал всем рассказывать, что это он — король, что он только на минуту снял корону с головы — и нет ее. А ему не верили. У них там в Тридевятом царстве не очень хороший народ, никому на слово не верят. Мало кто скажет, что он король. А чем докажешь? Где доказательство?

Маруся внимательно слушала.

Приостановив свои дела, Нина тоже незаметно прислонилась к косяку двери.

— И знаешь, что случилось? — продолжил рассказывать Слащёв. — Из королевского дворца ушла вся прислуга. Даже все повара, лакеи, садовники. Захотел король, к примеру, есть, хлопнул в ладоши… такая у них привычка: в ладоши хлопать, когда есть хотят… но никто не явился, ничего не принес. Тогда он громко распорядился принести ему обед. Но сама посуди, кто станет прислуживать какому-то самозванцу? Тогда он стал угрожать. Он объявил, что за неповиновение половину жителей королевства он повесит, а половину — утопит. Но все над ним только потешались. И в конце концов, стража просто выгнала его из дворца. Такие вот печальные дела! Только ты, Маруська, не хнычь, пожалуйста. Это все же сказка. А в сказках все обязательно хорошо кончается.

Нина, стоя у двери, улыбалась.

— Так вот: однажды вор вышел из дому и по рассеянности вместо шапки надел на голову украденную корону. И все стали ему кланяться. Он шел по улице, и все жители кричали: «Король нашелся! Какая радость! У нас опять есть король!».

Вор поселился в королевском дворце и постепенно даже стал забывать, что он — вор.

А настоящий король жил теперь под мостом и голодал. Питался он тем, что ему как нищему подадут. И больше он никогда и никому не говорил, что он король. Наверное, тоже стал со временем забывать, что он когда-то был королем.

Такие вот дела, Маруся!

Ты, конечно, хочешь у меня спросить, а как же жители? Ты не поверишь! Они стали жить намного лучше, чем прежде. Потому что вскоре не стало в королевстве ни бедных, ни богатых. И знаешь почему? Воровство больше не стало преступлением. Воровать стали все.

Вор-король даже учредил награды и знаки отличия: «Главный вор королевства», вор первой, второй и третьей гильдий, а также поощрительная медаль «Начинающий вор королевства». Выпущен был даже обязательный к ношению знак «Вор-неудачник», но ее пока никому не вручили, поскольку неудачливых воров не было: богатые воры воровали у бедных, а бедные у богатых. Постепенно все жители королевства стали одинаково бедными или одинаково богатыми — это уж как посмотреть.

Слащёв посмотрел на Марусю. Она тихо лежала, прикрыв глаза.

— А ты, подруга, спишь? Ну, ладно. Я тебе в другой раз все доскажу, — и он смолк.

Но Маруся снова открыла глаза и что-то нечленораздельно сказала.

— Что, настаиваешь, чтобы продолжал? А я не знаю, что там было дальше. У сказки ведь должен быть хороший конец, правда? А какой может быть конец у такого воровского королевства, я даже ума не приложу, — и он решительно сказал. — Ладно! У нас ведь сказка? А в сказке, да будет тебе известно, можно кое-что присочинить, чтобы добро обязательно победило зло. В жизни чаще всего наоборот. Но это ты узнаешь позже, когда вырастешь. А пока… Слушай, что было дальше.

Был жаркий день, даже намного жарче, чем сегодня. Вор-король выехал со своего ворованного дворца и поехал по городу. Когда он переезжал мост через реку, ему очень захотелось искупаться. Так сильно, что он остановил карету и бултыхнулся в воду. Плавал, кувыркался.

А под мостом, как ты, наверное, помнишь, жил наш настоящий король. Он жил там потому, что его отовсюду прогоняли, и только здесь его никто не трогал. Так вот, бывший король тихонько спустился к реке, и что ты думаешь, он увидел лежащее на траве что-то блестящее и красивое. Это была королевская корона. Та самая, его корона. Он надел ее на голову, и все проходящие мимо жители тут же узнали его. И сразу же повезли во дворец. Там его встретила жена-королева и его маленькая дочь-принцесса, которая родилась тогда, когда король жил под мостом. А королева пряталась в королевском дворце, в котором было сто комнат, а может быть, и тысяча. Поэтому ее никак не могли там найти. Я там не был, не знаю. Во всяком случае, там было где спрятаться.

Как заканчиваются сказки? Стали они жить-поживать и снова добро наживать. Прежнее добро-то разворовано.

Вот и все. Тут и сказке конец.

— Нет. Неправильно. Ты забыл рассказать, что стало с вором. В сказках зло должно быть наказано, — войдя в комнату, сказала Нина. — Иначе какая же это сказка?

— В моей сказке никто никого не наказал, — не согласился Слащёв. — Вор не стал спорить, что-то доказывать, судиться, что у него украли корону. Он ведь знал, что он вовсе не король. Правда, ему иногда все еще снятся сны, что он снова украл корону и опять стал настоящим королем. Такой конец сказки тебя устраивает?

— Нет.

— Иной конец я тебе предложить не могу. Потому что в моей сказке этот вор был вполне приличный человек. Бывают и приличные люди — воры. Правда — редко. И то — только в сказках.

— Мне не нравится такой конец. Чему в таком случае учит эта твоя сказка?

— Ничему. Это ведь неправда, что сказки чему-то учат. Учит жизнь. И то, если больно учит.

Иногда по старой памяти к Слащёву заходил Жихарев. Он как-то незаметно вошел к нему в доверие. И хотя едва сводил концы с концами, почти всегда приносил с собой какой-то дешевенький подарок, игрушку ли для Маруси или гроздь винограда, апельсин или кусочек рахат-лукума для Нины Николаевны. Ему льстило, что он знаком с самим Слащёвым и имеет возможность иногда навещать его.

Когда однажды Маруся заболела, Слащёв вызвал из посольства врача. Тот сказал, что ребенок ослаблен, ему нужно усиленное питание и посоветовал включить в ее рацион куриный бульон.

Узнав об этом, Жихарев принес двух живых кур.

— Вы уж, пожалуйста, одну зарежьте, — попросил Слащёв.

— А что ж вы сами? — удивился Жихарев.

— Не могу.

— Как это? — не понял Жихарев.

— А так. Я за всю свою жизнь ни одной курицы не зарезал. Боюсь крови.

Жихарев отошел к связанным курам, возле которых уселась и наблюдала за ними до бела отмытая Зизи. Трогая их лапой, она играла с ними.

Зизи в доме никого не признавала, ни хозяина, ни хозяйку и, как привязанная, постоянно ходила следом за Пантелеем, и он всегда находил для нее на кухне что-нибудь вкусненькое. Она любила конфеты, и у Пантелея в кармане всегда лежало для нее какое-нибудь угощение. Даже конфеты, которые Пантелей покупал для нее на базаре, выкраивая для этого несколько копеек из семейного бюджета.

— Скажите Пантелею, пусть зарежет курицу! — распорядился Слащёв.

— Да чего там! — Жихарев вынул из кармана складной, слегка похожий на ятаган, нож и, прихватив одну из связанных куриц, скрылся с нею за сарайчиком. Вскоре вернулся, положил у ног Слащёва мертвую курицу и стал травой протирать нож.

— Пантелей! — окликнул Слащёв денщика. — Тебе работа!

Пантелей унес зарезанную курицу на кухню, следом за ним последовала и Зизи.

Жихарев присел на скамейку рядом со Слащёвым, задумчиво закурил. После долгого молчания сказал:

— Я, конечно, извиняюсь, а что ж большевики в газетах писали: «Слащёв — кровавый палач», «Слащёв — вешатель»? Я сам читал.

— Они дураки, — ответил Слащёв. — Генералы не расстреливают и не вешают. Они отдают приказы. Всего лишь. Расстреливают и вешают другие.

— А не жалко людей? — спросил Жихарев.

— Людей?.. Ну, вот завелись у тебя вши, блохи или клопы. Жалеть их будешь?

— Ну, вы скажете! Мы — о людях.

— А чем эти твари отличаются от тех, кто ворует, грабит, убиваеют ни в чем неповинных?

— Все равно он, хоть и такой, а человек.

— Ошибаешься. Такой — не человек. И цена ему такая же, как той же блохе. Человек — это тот, кто живет на пользу людям. Или хотя бы думает, что живет им на пользу.

— По вашему выходить, что красные, они вроде как и не люди.

— Ошибаешься. Они думают, что создают новый мир, полезный человечеству. Они — люди. Возможно, заблуждающиеся, но люди, — и, помолчав немного, Слащёв добавил: — Это, брат, сложные материи. Но думать о них надо. Разбираться.

После возвращения Врангеля в Константинополь начальник штаба Шатилов пришел к нему с докладом. Ничего заслуживающего внимания Главнокомандующего в первые пасхальные дни не произошло.

— Правда, дважды заходил в штаб и хотел с вами встретиться господин Юренев, — сказал Шатилов.

— Что за Юренев? — удивленно спросил Врангель. — Кто такой?

— Помните, в рождественские дни заходил к вам господин? Назвался Юреневым. Сказал, что представляет в Константинополе российских общественных деятелей.

— Что ему было нужно?

— Просил вас походатайствовать насчет помещения для общества.

— Что-то припоминаю. Там у них, в этом обществе, всякие политики, адвокаты, журналисты. Шайка дезертиров. И что же?

— Вы попросили нашего посла Нератова помочь. Кажется, им выделили комнату в здании посольства.

— Оказывается, я иногда по доброте своей совершаю большие глупости, — скупо улыбнулся Врангель. — И что ему надо на сей раз?

— Он оставил письмо. Думал, срочное. Распечатал. Это что-то вроде доноса.

— На кого?

— На вас, ваше превосходительство. К ним обратился Яков Слащёв, вменяет вам в вину все наши военные неудачи. Осторожный господин Юренев ответил Слащёву и пересылает вам его копию.

— Интересно, — Врангель взял особняком лежащее на столе письмо, углубился в чтение. Прочтя, поднял глаза на Шатилова: — Ну, и что вы по этому поводу думаете?

— Пренебречь. Их много развелось теперь таких, ваше превосходительство, — попытался успокоить Врангеля Шатилов.

— Каких?

— Ну, уверенных в том, что они могли бы разгромить красных. Всем языки не укоротишь. Как это говорится: собака лает…

Врангель нахмурился:

— Слащёв — это не один из многих Он один такой — Слащёв-Крымский. Вот только он, к сожалению, уже забыл, что это я присоединил к его фамилии почетное звание «Крымский» Что это я поддерживал его во всех его делах. Закрывал глаза на все его кокаиновые непотребства.

— Я с трудом представляю, как на него можно повлиять! Был бы он в армии, можно было бы предать его суду чести, — размышлял Шатилов. — Ведь это вы сами своим приказом отстранили его от армии.

— Но он все еще генерал. Отставленный от армии, но — генерал.

Шатилов начинал неторопливо что-то уяснять:

— Вы предлагаете…

— Я пока ничего не предлагаю, — ворчливо сказал Врангель. — Я всегда полагал, что предлагать — обязанность моих подчиненных, в том числе и начальника штаба.

Врангель все больше багровел. Шатилов хорошо знал своего командующего: еще минута-другая, и он зайдется в неприличной истерике.

— Я вот о чем думаю, — тихим успокаивающим тоном сказал Шатилов. — Все же мы можем предать Слащёва суду чести. Я сегодня же подготовлю для суда чести соответствующее представление, — он замялся. — Хотя, конечно…

— Что?

— В этом содержится некоторое нарушение. По статуту, суду чести предаются только действующие офицеры.

— К черту формальности! Судить будем всех высших офицеров, которые роняют авторитет нашей армии. И не имеет значения, находятся они на службе или отстранены от нее.

Спустя неделю состоялся суд чести. Судили Слащёва заочно. Основанием послужило его обращение на имя председателя Комитета общественных деятелей Юренева. В постановлении суда чести говорилось:

«Признать поступок генерал-лейтенанта Слащёва-Крымского Я.А. в переживаемое нами тяжелое время недостойным русского человека и, тем более, генерала, посему генерал-лейтенант Слащёв-Крымский Я.А. не может долее быть терпимым в рядах Русской Армии».

Принесенное Шатиловым постановление суда чести на одобрение Врангель бегло просмотрел и размашисто написал:

«Утверждаю! Приказываю уволить генерал-лейтенанта Слащёва-Крымского от службы…»

— Ваше превосходительство, но он уже однажды уволен! — сказал Шатилов. — Как тут быть?

Врангель какое-то время молча размышлял и затем приписал:

«… без права ношения мундира».

Шатилов забрал утвержденное Врангелем постановление, прочитал конец резолюции.

— Вот с этим Слащёв никогда не смирится, — сокрушенно покачал головой Шатилов. — С семнадцати лет в армии, девять боевых наград…

— Не давите на жалость, Павел Николаевич. Я в своей жизни из-за доброты совершил немало ошибок. Сейчас иное время. Оно заставляет меня быть жестоким.

И уже когда Шатилов покидал кабинет, Врангель бросил ему вслед:

— И, прошу вас, никогда больше не напоминайте мне о Слащёве. Для меня он погиб еще тогда, в мае девятнадцатого, в боях при овладении Крымом.

Вечером штабной нарочный принес Слащёву подписанный Врангелем приказ об увольнении из армии.

— Они что, больные! — сказал он Нине. — В который раз меня со службы увольняют. Одного раза им показалось мало?

Но, дочитав приказ до конца, он удивленно проворчал:

— Но — нет, тут не все так просто.

— Что там еще? — спросила Нина.

— Похоже, они решили добить меня до конца. Вот, читай: «уволить со службы…». Это ладно, смотри дальше: «…без права ношения мундира».

Он нервно походил по комнате, осмысливая происшедшее. И затем сказал, но не Нине, а тем другим, которых здесь, в комнате, не было:

— Ну, подлецы! А вы мне его давали, этот мундир? А генеральское звание? Я что, на базаре его купил? Испугались, что открою правду о бездарном руководстве военными операциями? Решили вычеркнуть меня из жизни?

Он продолжал раздраженно ходить по комнате, где широко раскинувшись на своей кроватке спала Маруся. Несмотря на громкие голоса она не просыпалась, лишь изредка приоткрывала свои синие глазенки, словно проверяя, все ли в порядке и, увидев вышагивающего по комнате отца, снова успокаивалась и медленно смежала веки…

Слащёв еще немного походил, прислушиваясь к чему-то. Неподалеку, на кухне, тихо звенела посуда и Нина о чем-то переговаривалась с Пантелеем. Решившись, он осторожно проскользнул в другую комнату, косясь по сторонам, бесшумно открыл дверцу шкафчика, стал торопливо там шарить среди всякой домашней мелочи.

То, что искал, нашел не сразу. Наконец, зажав в руке что-то маленькое, невидимое, он закрыл дверцу шкафчика и обернулся.

В двери комнаты стояла Нина и строго на него смотрела.

Слащёв сник.

— Ну, что? Что ты так смотришь? — зло спросил он. — Тебя что, за мной следить приставили?

Нина протянула руку:

— Дай!

— Что? В чем ты меня подозреваешь?

— Ты клялся мне!

— Один раз! Всего один раз, Нина!

— Ты хорошо знаешь, чем это кончается. Отдай!

— Нет! Клянусь, только один раз! Только один! И все! Навсегда! — Слащёв уже не требовал. Он просил: — Ты же знаешь меня! Я смогу! Я уже пять месяцев продержался!

— И сейчас не надо, Яша! Не надо, миленький! Умоляю! Возможно, они на это и рассчитывают?

Нина подошла к нему, одной рукой обняла, второй вынула из его руки небольшой пакетик. Он покорно разжал ладонь и обессиленно склонил голову на ее плечо

— Тяжко мне, Нина! — с болью в голосе сказал он. — За что они так со мной?

На следующий день, тщательно выбритый, бодрый, он снова обложился бумагами, стал что-то писать.

— Прекратил бы ты, Яша, всю эту тяжбу. Они сильнее.

— Правда сильнее! Я добьюсь суда над ними.

— Что такое правда? Ты добьешься только еще больших неприятностей. Не зря ведь говорят: не судись с богатым.

— Так говорят дураки и проходимцы. Я ни в чем и никогда не запятнал своего мундира и хочу потребовать лишь малости: разобраться в этом деле и всенародно заявить о моей невиновности. Они отменят этот унижающий мое достоинство приказ. Я добьюсь этого. Со мной они не смеют так поступить!

Нина с какой-то доброй бабьей жалостью и сочувствием тихо сказала:

— Ну, пиши, чего уж там! Только пустые это хлопоты, Яша, — и вышла.

Успокаиваясь и перебирая в памяти все, касающееся этого его повторного увольнения, он снова продолжил какое-то время ходить по комнате, затем опять присел к столу. Написал о том, что на суде чести не присутствовал и ничего о нем не знал:

«Я не допрашивался и не давал показаний, мне не дано было право отвода лиц, которых я сам неоднократно обвинял. К тому же никакому суду чести я не подлежу еще и по той причине, что еще задолго до него был уволен в беженцы.

Помимо всего прочего, я — Георгиевский кавалер, и в связи с этим могу быть лишен мундира только со снятием с меня этого ордена, который был пожалован мне не генералом Врангелем, а Государем Императором» — написал Слащёв и отложил ручку. Вспоминал, не упустил ли еще чего.

Снова взялся за перо:

«В Приказе сказано, что мой поступок не достоин русского человека.

Обсудим!

Я не знаю, какой мой поступок так разгневал господ судей. Но я тот самый русский человек, кто с горстью солдат-храбрецов в мае девятнадцатого освободил от большевиков Крым и позже удерживал его, давая приют бежавшим из Новороссийска.

Лишили же меня права ношения мундира те, которые провозгласили Крым неприступной крепостью, но имея почти равные с противником силы, довели своими действиями российские войска до позорного бегства из Крыма.

Как русский человек я заявляю, что пребывание таких людей в Русской Армии даже сейчас, когда она пребывает на чужбине, вреднее для всего дела, что инкриминируется судом мне».

Слащёв отложил перо, задумчиво ходил по комнате. Заглянул в соседнюю комнатку, Маруся по-прежнему спала. Снова вернулся к столу:

«Льщу себя надеждой, более того, настаиваю на том, чтобы вы, генерал Врангель, нашли в себе гражданское мужество сознаться в своих ошибках и отменили свой нелепый приказ. Требую, чтобы вы предали суду всех тех, кто допустил столько незаконных и бездумных действий, приведших армию к разгрому.

Остаюсь уволенный от службы, но продолжающий работать на пользу нашей Родины Я. Слащёв-Крымский».

Последующие несколько дней Слащёв каждодневно посещал штаб русской армии в надежде передать письмо и объясниться с Врангелем.

Врангель не нашел времени для встречи с ним. Его письмо также не приняли.

Он устал от этих унизительных хождений и, отчаявшись, уходил из штаба с твердым решением больше никогда сюда не возвращаться. В коридоре он увидел торопящегося по каким-то делам Шатилова, остановил его, попросил объяснений.

— Чего вы добиваетесь? — недружелюбно спросил Шатилов. — Главнокомандующий более не считает необходимым встречаться с вами. Его ознакомили с вашим возмутительным письмом, которое вы изволили направить господину Юреневу. В нем бездоказательная ложь.

— Так считаете вы?

— Так считает Главнокомандующий.

— Я изложил свою точку зрения и подкрепил ее довольно убедительными фактами.

— Ну, и живите со своей точкой зрения, — раздраженно сказал Шатилов. — Кому интересно перетряхивать старое белье? Мы пытаемся выстраивать будущее.

— Если не проанализировать прошлое, трудно ждать успехов в будущем.

— Вы — демагог, с вами трудно спорить, — сухо сказал Шатилов и, немного поразмыслив, сказал: — Ну, хорошо. Допустим, Главнокомандующий, поступившись своими убеждениями, все же отменил бы свой приказ. В чем я совершенно не уверен. Ну, и что из того?

— Я буду требовать нового суда. Общественного и гласного.

— Над кем?

— Над Главнокомандующим генералом Врангелем и над всеми теми, кто своими неразумными действиями довел армию до бесславного разгрома. Я это докажу.

— Послушайте, Яков Александрович! — как с больным, совсем по-другому, ласково и участливо заговорил Шатилов. — Ну, зачем вам все это? Тратите свои силы и время, отбираете его у других. Не будет никакого суда, потому что война не закончена. А потом, когда мы вернемся в Россию, кто посмеет судить победителей? Или вы не верите в нашу победу? Я — верю. Прощайте! — и Шатилов пошел по коридору.

— Павел Николаевич! — окликнул его Слащёв. — Вы все же отдайте мое письмо Врангелю! — и он протянул Шатилову конверт с письмом. — Может, он еще одумается?

— Не могу! Не велено! — уже издали, не оборачиваясь, ответил Шатилов и скрылся за дверью.

Слащёв еще какое-то время стоял с протянутым конвертом. Потом медленно повернулся и неторопливо пошел к выходу. У двери, ведущей на улицу, заметил урну для мусора. Остановился. И после коротких размышлений бросил в нее письмо.

Это было одно из немногих сражений, которое Слащёв пока проиграл.

Возвращаясь домой, Слащёв неторопливо шел по узким улочкам, по которым мог с трудом проехать ишак с вязанкой хвороста. Он чувствовал себя так, будто его пожевали и выплюнули. Разве можно такое простить? Но что он может сделать, если они не хотят его слышать? Им невыгодна правда. Они ее боятся.

И постепенно в его голове начал рождаться план, который поначалу показался ему заслуживающим внимания, а по дальнейшему размышлению он пришел к выводу, что на самом деле этот план просто гениальный.

Они не хотят читать его письма? Не хотят слышать его факты и убедительные доводы, почему проиграна Гражданская война, особенно последний ее период, когда Главнокомандующим стал Врангель? Не надо! У него есть время. Он вспомнит всё, все неудачи, свои и чужие. Он подробно проанализирует все операции на Каховском плацдарме и в боях за Крым и подробно расскажет, как и почему белая армия пришла к поражению. Он поименно назовет всех виновников сокрушительного поражения на Каховском плацдарме, когда все сражения еще можно было выиграть, и о тех провальных операциях Крымской катастрофы, прямым виновником которых был Врангель. Наконец, он с фактами и схемами докажет, что многих неудач, которые произошли, можно было избежать и даже обратить себе на пользу, а Гражданскую войну успешно выиграть.

Когда-то Слащёв умел хорошо писать. Его работа «Ночные действия» — о тактике войсковых подразделений во время боя в ночное время — была высоко оценена еще в тринадцатом году и как пособие не утратила своей актуальности и для нынешних боев.

Он напишет книгу и, как бы это ни было трудно финансово, опубликует ее. И Врангель, который не хотел читать его письма, будет вынужден прочесть все, что он, Слащёв, думает о нем и о его ничтожных полководческих способностях.

И назовет он книгу: «Требую суда общества и гласности»! Да, именно так! И пусть Врангель попробует оправдаться от всего того, что он вменил ему в вину!

Глава 24

После Пасхи как-то сразу началось лето. Ветры, раскаленные Сахарой и Ливийской пустыней, достигли Константинополя и дохнули на него африканской жарой. Город изнемогал от зноя. Началась страда у водоносов. Они разносили воду бегом.

Базар жил своей обычной жизнью. Разморенные от жары люди сонно бродили под полощущимися на горячем ветру брезентовыми тентами, иногда что-то покупали, но по большей части просто ротозейничали.

Весть об амнистии, которую объявила Советская Россия, довольно скоро разнеслась из Галлиполи по всем лагерям. Так же горячо обсуждали ее и беженцы Константинополя. В базарной сутолоке, основную часть которой в эти жаркие дни составляли русские, чаще других звучал короткий вопрос:

— Не собираетесь? — и ни слова больше. И каждый, к кому обращались, понимал, о чем идет речь.

Кто-то с презрением обжигал спрашивающего злобным взглядом — этот уже хорошо прижился в Турции, имел работу и жену, а то и двух-трех детей. Иные матерились: домой хотелось, но руки были настолько в крови, что в никакую амнистию не верили. А кто-то — таких было совсем немного — так же коротко отвечал:

— Думаю.

Так, беженцы, настрадавшиеся и не нашедшие своего места в этом чужом мире, искали таких же, как и они обездоленных, принявших решение вернуться домой. Они понимали, что каждый в одиночку ничего не сумеет добиться, нужно создавать коллектив, который сможет не просить, а требовать. Этот процесс похож на сбивание коровьего масла. Надо долго колотить сметану, пока появятся первые крохотные масляные комочки. Сталкиваясь, они слипаются и, в конечном счете, все вместе они образуют большой ком.

Находя друг друга в базарной толпе, они сговаривались и в один из дней, уже большим коллективом, отправились в российское посольство.

Изнемогающий от жары и безделья, обычно деятельный посол Нератов сразу принял выделенную толпой небольшую делегацию, представлявшую пока что только чуть больше ста человек. В этой компании в основном были отставленные от армии по болезни солдаты и офицеры, которые в силу своих увечий уже давно перестали бояться смерти, а также не нашедшие своего места на чужбине, ничего не умеющие и никому здесь не нужные чиновники, четыре священника и несколько женщин с детьми.

Нератов внимательно и с некоторым сочувствием выслушал тощего впалогрудого подпоручика по фамилии Дзюндзя.

— И много вас? — спросил Нератов.

— Душ сто, може, чуток больше. Но энто не все желающи. Кликнем клич — и тыща будет.

— Казак? — оглядев парламентера, спросил Нератов.

— Терский.

— Не боишься возвращаться? Терские злые были.

— У нас как говорять: «Кака жизня, такый и карахтер».

— Ну, и чего уезжать надумали?

— Известно дело: своя земля — мать, а чужа — мачеха. Весна. У нас в Рассее, поди, помните, весна светла, пушиста. Тепло ласковое, як дите. И пчелки гудуть.

— Что ж раньше о пчелках не вспомнили? — с упреком спросил Нератов.

— И раньше помнили. Но шибко много грязи на большевиков вылили: и убивають, и граблють.

— Раньше белым верили, а теперь что же?

— В войну люди звереють. В бою — там хто ловчее, хитрее, сильнее, того и верх. И убивали, бывало. И грабили, случалось. Не без того. А счас из Рассеи пишуть, — Дзюндзя полез в брючный карман, извлек оттуда листовку, точь-в-точь такую, какие раскладывал в галлиполийском легере Андрей Лагода. — От, пожалуйста! Пишуть, шо шибко за нас болеють. Усем амнистию объявили. Усем, подчистую, и виноватым тоже. Зовуть: возвертайтесь, дел дома накопилось, як у поганой хозяйки немытой посуды.

Нератов снова оглядел делегатов. Краем глаза заметил: к приоткрытой двери тоже приникла беженцы. Зачем-то снял и протер очки и лишь после этого сказал:

— Понимаю, вы пришли ко мне за надеждой. Но я не могу ее вам дать, — начал он.

Дзюндзя встрепенулся:

— А нам так сказали, будто вы рассейский посол.

— Правду сказали. Я посол той России, которой уже нет. Сочувствую вам. Но вовсе не по поводу трудностей вашего отъезда на Родину. Это в конечном счете как-то образуется. Но в той России, куда вы намерены отправиться, вас вряд ли встретят хлебом-солью. Я вас не запугиваю. Это всего лишь мое предположение, потому что уже давно не имею почти никаких сведений оттуда. Весьма сожалею, но ничем вам помочь не могу. Сам сижу на чемоданах, изо дня на день сдам этот почетный пост другому. Вероятно, большевику, комиссару. Приходите сюда несколько позже, через неделю, быть может, чуть позже. К тому времени все прояснится и, надеюсь, новый посол вам поможет.

Нератов встал из-за стола, давая понять, что ничего нового он им больше не скажет.

— Столько ждать? — возмутился за всех своих товарищей Дзюндзя.

— Может, быстрее. Не знаю. Меня с недавних пор уже никто ни о чем не ставит в известность, — беспомощно развел руками Нератов.

— Так чего ж мы тогда… — продолжил возмущаться Дзюндзя, но вдруг осекся. До него дошел смысл сказанного Нератовым: он уже не посол и в силу этого не может оказать им никакой помощи. У него, как и у них, нет никакой власти. И сколько ни стучи кулаком, ни кричи и не требуй — ничего не добьешься. И тогда Дзюндзя сменил тон и сочувственно спросил:

— Так, може, того… шо-то присоветуете?

— Думаю, вам следует обратиться к генералу Врангелю. У него вся полнота власти, касающаяся русских граждан. Все равно, так или иначе, но решать ваше дело будет только он.

Делегаты неторопливо направились к двери.

— Весьма сожалею, — вслед им вновь повторил Нератов. Какой смысл вложил он в эти слова, никто из них не понял.

Потом они всей гурьбой направились к штабу армии, уселись на ступенях у входа. Делегаты во главе с Дзюндзей, в сопровождении караульного начальника, отправились на переговоры к Главнокомандующему. Но уже через пару минут они вновь вышли на крыльцо.

Все сидящие на ступенях и просто на земле, направили на них вопрошающие взоры.

— Не прийняв! — недоуменно пожал плечами Дзюндзя. — Обозвав дезентирами, раскрычався и чуть не того… не дав по шее.

Толпа ахнула.

— Не, не самолично, конечно, — поправился Дзюндзя. — У нього под дверями такие мордовороты сыдять…

— Ну, и шо ж теперь? — спросил кто-то из толпы. — Може, есть хто, который над им?

— Вроде главнее нету.

— Може, усем обчеством зайдем? Побоится прогнать?

— Бесполезно, — сказал Дзюндзя. Он тоже опустился на ступеньку лестницы и досадливо закурил. — Надо какось с другого конца до энтого дела подойтить.

— Если шо-то знаешь, говори!

— Шо я думаю? — щуря глаза от едкого турецкого самосада, многозначительно сказал Дзюндзя. — Не может такого быть, шоб над ним не было начальствия. Той же султан, он над усеми генералами начальник.

— Над турецкими, это понятно. А над нашими?

— Французы, — подсказал стоящий в двери начальник караула.

— А шо, точно! — обрадовался такой подсказке Дзюндзя. — Мне мой однокорытник рассказывав — он тут одно время часовым при штабе состояв. Так шо он углядев? Наш часто до французов ездив, а они до нього — не шибко. Усе больше он. От и думайте, хто из них главнее?

— Ну, так пошли до французов! — загудела толпа.

— Теперь, раз уж засветились, надоть до конца.

— Ага! «Дезентиры!». Теперича, в случай чего, враз под корень сведуть!

— А франузы тут при чем?

— Раз они начальствие, пущай разбираются!

И они всем скопом двинулись на набережную, в резиденцию Верховного комиссара Франции в Константинополе.

Верховному комиссару Пеллё доложили, что его хотят видеть русские, должно быть, беженцы. Среди них много отставленных от армии солдат.

— Что они хотят? — спросил комиссар.

— Вы знаете этих русских. Когда их много, и они все вместе кричат, разве можно что-то понять! — сказал адъютант, довольно сносно знающий русский язык.

— Ну, хорошо! Выберите двух-трех самых спокойных, пусть расскажут, что им нужно.

Молодой, высокий, стройный, одетый во все цветное и от этого похожий на породистого петуха, адъютант вышел к ожидающим. С утра толпа увеличилась едва ли не вдвое.

— Ты, ты и ты! — выбрал он троих. — Проходите!

— Не пойдем! — сказали они.

— Почему?

Сквозь толпу протиснулся Дзюндзя:

— Без меня не пойдуть.

— Почему? — совсем растерялся адъютант.

— Языка не знають.

— А ты знаешь?

— Тоже не знаю.

— Так в чем дело?

— В том, шо оны… как бы энто вам объясныть? У их неважный характер. Их можно уговорить. А меня нельзя.

— Ну, проходи и ты.

И они пошли вслед за адъютантом.

Комиссар вышел им навстречу, усадил в кресла, ласково спросил:

— Ну, рассказывайте, что у вас за дела? С чем пришли?

Дзюндзя вновь повторил то, что уже рассказывал Нератову, а затем пожаловался на Врангеля. Он не только не стал с ними разговаривать, но даже едва не выгнал их взашей.

— Я понимаю вас, — сочувственно сказал комиссар. — Весна. День год кормит. Так, кажется, у вас говорят? У меня родители тоже фермеры, я знаю ваш крестьянский труд.

— Мы не крестьяне. То есть среди нас есть и крестьяне. Но мало, — сказал крепенький бородатый мужичок в очках, отобранный адъютантом — Я, для примера, до войны выучился, маркшейдером на шахтах работал. Оттудова, с Донбассу, когда немец на нас попер, меня и мобилизовали.

— Я хорошо понимаю шахтеров, — снова посочувствовал комиссар. — Тяжелый труд! У меня родной брат всю жизнь в шахте проработал. В Эльзасе. Вы что-нибудь слышали об Эльзасе?

— Нам бы лучшее шо-нибудь про Рассею услыхать! — Дзюндзя почувствовал, что грамотный шахтер несколько отодвинул его от переговоров о главном и испугался, что комиссар начнет им долго рассказывать о тяжелом труде шахтеров в Эльзасе. Их же интересовало совсем другое: — Як там теперь? Стреляють, чи нет? Якое до нашего брата — белого солдата — при Советах отношение? Ходять слухи, шо полную амнистию объявили. Листовки прислали. А от як обстоить на самом деле? Може, шо присоветуете?

— Да-да, понимаю вас. У Франции нормализуются отношения с Советской Россией. Мое правительство обязалось возвращать на Родину всех русских беженцев, независимо от того, воевали они или нет.

— Хотелось бы знать, як нас там примуть? Може, сразу до стенки? — спросил еще один из тех трех, отобранных адъютатом, совершенно лысый.

— Вы в чем-то провинились?

— А то вже не важно, шо я про сэбэ думаю. Важно, як оны про мэнэ решать, — обстоятельно ответил лысый.

— Не надо ничего бояться, — сказал комиссар. — Я подтверждаю, действительно объявлена амнистия. И вы все подпадаете под нее. Естественно, определенные беседы с вами будут проведены.

— В том собака и зарыта, — сказал маркшейдер.

— Обычная процедура. Так поступает любое государство.

— Речи-то у вас сладки. А як все на самом деле будет? — спросил Дзюндзя.

— По моим сведениям, после окончания войны никаких притеснений на бывших своих противников советские власти не оказывают. Так что можете смело возвращаться.

— Ну, а як это сделать практически?

— Объясняю. В ближайшие дни в Советскую Россию отправится турецкий пароход «Решид-Паша». С турецкими властями все согласовано. Составьте список желающих уехать домой. Мы всячески вам поспособствуем.

— С турками, энто понятно. А ну, если Врангель рогами упрется?

— И с Врангелем все улажу, — пообещал комиссар.

— Ну, шо ж! Спасибо вам на добром слове, — поблагодарил комиссара Дзюндзя.

— А вам: счастливого пути! — и комиссар каждому из делегатов пожал руку.

Они вышли на улицу, где их с нетерпением ждали товарищи.

— Ну, шо? — спросили из толпы.

— Благословыв.

— Ну, а если Врангель не согласится. Он с фанаберией.

— Пообещав, шо договорятся. Оны — из одной конторы. Як говорится: ворон ворону глаз не выклюет.

Под вечер того же дня комиссар пригласил к себе Врангеля. Пеллё был настроен решительно. После выговора, полученного им из Франции о его безделье, ему хотелось как можно быстрее отправить в Советскую Россию хотя бы один корабль с реэмигрантами, чтобы показать французскому правительству, что он здесь, в Константинополе, не зря ест казенный хлеб.

— Сегодня у меня была делегация ваших русских, которые изъявили желание вернуться на Родину.

— Я их не принял, — сообщил комиссару Врангель. — Это в большинстве своем дезертиры, которые подлежат военно-полевому суду.

— Хочу напомнить вам, генерал, что война кончилась, и вы — не в России, где были вольны поступать так, как вам захочется. Здесь же все — и гражданские, и военные лица — находятся под протекцией моей республики, — и затем добавил. — Я пообещал им свое содействие. Надеюсь, вы не станете этому препятствовать.

— Я так понимаю, это ультиматум? — спросил Врангель.

— Ну при чем тут ультиматум? Это — реальность. Они — не в тюрьме, и у них есть такое право: вернуться домой.

— Но вы же понимаете, что это означает? — жестко спросил Врангель. — Практически это уничтожение русской армии.

— Надеюсь, вы не скажете, что это для вас новость Мы неоднократно говорили с вами об этом. Вы не прислушались к моим словам. И напрасно. Сейчас мое правительство сообщило мне, что рассчитывает на скорейшую демобилизацию русской армии. Уже в ближайшее время Франция прекратит вам бесплатные поставки продовольствия. Все займы, которые вам были отпущены, вы исчерпали.

— А флот, который мы вам передали? Разве он ничего не стоит?

— Нет, почему же! Но, по оценке наших экспертов, стоимость большинства судов оказалась весьма завышенной. Они конструктивно и морально устарели, крайне изношены и решено в ближайшее же время отправить их на металлолом.

— Мы не на базаре, господин комиссар. Есть договор.

— Да, мы не на базаре, — согласился комиссар Пеллё. — Но у России миллиардные долги. Я имею в виду царские долги. Советское правительство отказалось их признать, и его можно понять. Кто их нам выплатит? Об этом мое правительство тоже вынуждено думать.

Врангель молчал. После бесконечно длинной паузы Пеллё снова заговорил:

— Я вам сочувствую. Вам и вашим храбрым солдатам, которые до сегодняшнего дня продолжают верить вам. Понимаю, как трудно будет вам найти слова, которые убедят их отказаться от мысли продолжать борьбу. Но, к сожалению, это необходимо. Не в наших с вами силах в настоящее время что-либо изменить.

Врангель встал.

— Благодарю вас, господин комиссар, за откровенную беседу, — сказал он и направился к двери.

— Отнеситесь к моим словам со всей серьезностью. Иначе ваши люди столкнутся с весьма разрушительными для них сюрпризами, — сказал вслед Врангелю Пеллё.

Врангель у самой двери остановился:

— Я вас понял, комиссар. И все же я убежден, нам пока еще рано сдавать оружие.

— Оно вам уже не пригодится. Поймите, Совдепия с каждым днем становится все сильнее. От вас начинают уходить люди.

— Уходят слабые и дезертиры.

— Против вас уже вся Европа. Лимит на войны исчерпан, — увещевал Врангеля Пеллё. Он понимал, что Врангель упрям. И не только. Он пока не знал, как, отказавшись от борьбы, «сохранить свое лицо». Но, возможно, потом, позже, проанализировав все, он придет к разумным выводам.

— Не уверен.

— Читайте газеты.

— У меня плохое зрение. Я не вижу того, что видите вы.

И Врангель покинул кабинет комиссара.

Спустя несколько дней после последнего, унизительного визита в штаб Врангеля, Слащёва охватила болезненная бессонница. Уставившись глазами в потолок, он перебирал в памяти все обиды, нанесенные ему Врангелем. Он осунулся, постарел. Среди ночи вдруг вскакивал и шел к заветному шкафчику, где прятал кокаин, в надежде, что там еще что-то завалялось. Что ему стоило затеряться, этому крохотному пакетику? Возможно, он лежит там, среди белья, случайно им не найденный

Он тщательно перетряхивал простыни, рубашки, полотенца. Но все тщетно. Были бы деньги, он знал, где его купить. Даже сейчас, среди ночи. Но денег у него не было. Деньги были у Нины. Но он знал: она поймет, для чего они ему…

И он снова ложился и продолжал досматривать картинки его прежней жизни. Вспоминал кошмарное бегство из Новороссийска. Обозленный постоянными неудачами и критикой Врангеля, Деникин увольняет Врангеля из армии. Врангель покидает Россию. Как Слащёв верил тогда Врангелю! При прощании сказал ему:

— Умоляю вас, Петр Николаевич, не уезжайте!

— Я уволен и не могу поступить иначе. Есть еще кодекс чести.

— Но тогда не уезжайте далеко. Поверьте, вы еще понадобитесь России.

Слащёв как в воду смотрел. После целого ряда новых неудач на фронтах союзники отказали Деникину в поддержке. И 21 марта в Севастополе был созван Военный Совет, где он, Слащёв, назвал имя преемника Деникина — генерала Врангеля. У Слащёва тогда был высокий авторитет, и к его словам прислушались почти все военачальники.

Да, так было!

Как быстро Врангель все это забыл!

Слащёв любил Врангеля за его богатырский рост, мужественную фигуру. Лишь несколько позже он убедился, что на самом деле он — человек слабый, нерешительный, часто идущий на поводу у окружающих его бесталанных советников.

Он снова вскочил с постели, аккуратно разложил на столе бумаги, проверил, в порядке ли перья, и стал писать. Писал он торопливо, вызывая в памяти картинки прежних боев. Иногда останавливался, задумывался, нервно грыз деревянный кончик ручки. И снова пытался торопливо записать, как протекал тот или иной бой, и как бы все могло быть, если бы не допущенные Врангелем ошибки.

Иногда к нему заходила Нина, тихо говорила:

— Ты бы что-нибудь поел.

— Не мешай! Потом! — грубо обрывал он ее и выставлял за дверь.

На третий или четвертый день, изнемогая от бессонницы и усталости, он крупными буквами написал: «Уроки Крыма».

Немного подумав, перечеркнул «Уроки Крыма» и сверху сделал новую надпись: «Требую суда общества и гласности».

Поставив точку, он упал на диван и уснул. Спал больше суток. Проснувшись, наскоро что-то пожевал и отправился на базар. Долго ходил в толкучке, высматривая долговязую фигуру Соболевского. Спрашивал у знакомых, не видел ли кто генерала. И тогда он пошел к нему домой.

Соболевский, увидев его в окне, вышел на порог.

— Входи! Пообедаем!

— Нет-нет! Я — по делу!

— Первый раз вижу человека, который из-за дела отказывается от обеда.

— Ну, правда: мне некогда

— Ну, говори!

— Я написал!

Соболевский удивленно посмотрел на Слащёва.

— Ну, помнишь? Я тебе говорил. Про Врангеля, про себя. Все-все описал, как на духу. Пусть судят.

— О чем ты? Кто пусть судит? И кого?

— Меня. Врангеля. Для чего и написал.

— Та-ак! — сокрушенно покачал головой Соболевский.

— Найдешь время, прочитай! — попросил Слащёв.

— Ну, прочитаю. И что?

— Понимаешь, ты у них когда-то какие-то приглашения печатал. В типографии. Может, договоришься? Немного, штук хоть бы полсотни. А, Саша?

— Как тебя заело! — покачал головой Соболевский.

— Напечатай, Саша! Прошу!

— Ну, что ж… Попытаюсь.

— Только, понимаешь, в смысле финансов, я пока на мели. Но я рассчитаюсь. Ну, пришлют же мне когда-нибудь эти проклятые фунты!

— Не в деньгах дело! По-моему, ты на свою задницу хлопоты ищешь.

— Может быть, — согласился Слащёв. — Но мне нужна эта книжка! Я потом выброшу все из головы. Все забуду. Буду жить, как ты. Индеек стану разводить. Слыхал, мне индюшачью ферму подарили? Хорошая птица. Большие капиталы можно на ней нажить!

— Ну, богатей, богатей! Не пойдешь обедать?

— Нет! — твердо отказался Слащёв и снова попросил: — Ты сегодня же к ним сходи!

— К кому?

— Ну, в типографию. А я завтра с утречка к тебе забегу, узнаю.

Соболевский ничего не ответил, пошел по ступеням в дом. А Слащёв, глядя ему вслед, вдруг подумал: не вернуть ли его Глафире Никифоровне Зизи? То-то радости было бы! Но почему-то стало ее жаль. Он к ней привык. Еще немного — и она станет утехой для его Маруси. Может, позже когда-нибудь? Вот, если книжку Соболевский напечатает, тогда…

И он пошел со двора.

Дня через четыре Соболевский отдал ему тридцать экземпляров аккуратненькой тощенькой книжицы, на обложке которой крупными буквами была напечатана его фамилия. Чуть ниже: «Требую суда и гласности». И в скобках, чуть помельче «Оборона и сдача Крыма». Последняя надпись Слащёва весьма удивила. В рукописи он ее вычеркнул, но Соболевский, внимательно прочтя рукопись, восстановил и эту вычеркнутую Слащёвым надпись.

Со стопкой книг в руках Слащёв отправился в штаб Врангеля.

В коридоре штаба его встретил адъютант Врангеля Михаил Уваров:

— Вы к кому?

— Я на минутку, — взволнованно начал он: — Чтоб Главнокомандующий не подумал, что я за его спиной…

— Вы о чем?

— Вот! — Слащёв протянул Уварову свою книжку. — Я написал. Пусть прочтет. Ни одним словом не слукавил.

— Я не могу это принять, — сказал Уваров. — Обратитесь к начальнику штаба генералу Шатилову!

— Да что вы, в самом деле! — возмутился Слащёв.

— Извините, но мне не велено от посто… — попытался оправдываться Уваров.

— Да! Я совершенно забыл, что я посторонний, — с неловкой улыбкой Слащёв повернулся и пошел по коридору.

Шатилов, с которым он столкнулся в коридоре, тоже не принял из рук Слащёва книжку и тоже тут же скрылся за дверью своего кабинета.

Слащёв какое-то время медленно шел по коридору. Остановился у окна, какое-то время постоял возле него и положил на подоконник книжку. То же сделал и на следующем подоконнике. И на третьем…

Вышел из штаба. Остановился возле часового. Достал еще одну книжку и протянул ему:

— Возьми, браток! Тут про то, как мы с тобой славно воевали.

— Спасибо, ваше превосходительство, — сказал часовой. — Я вас помню. Мы с вами в прошлом годе летом под Каховкой встречались. Вас тогда еще ранило, — и спросил: — Обошлось?

— Обошлось, парень. Все в жизни как-то обходится.

Слух о том, что всем русским, желающим уехать к себе, в Россию, французы окажут содействие, быстро разнесся по Константинополю. А через пару-тройку дней об этом уже знали и в Галлиполи, и в Чаталджи и даже на острове Лемнос, везде, где была размещена эвакуированная из Крыма русская армия.

Ко времени отплытия «Решид-Паши» возле резиденции Верховного комиссара Франции в Константинополе Пеллё собралась большая толпа желающих возвратиться на Родину. Они знали, что сюда, до французской резиденции, Врангель не дотянет свою руку.

Дзюндзя, оказавшийся вдруг помощником по реэвакуации, толкался в толпе и время от времени выкрикивал:

— Токо не надо толпою, як той скот в череди. Не позорьте Рассею. Разбериться по четверо и, если можно, с песней!

— С песней мы по Севастополю!

— А мо по Феодосии! У мэнэ там теща!

— Это бабка надвое гадала. Може, без песни, но под конвоем! — ответил кто-то Дзюндзе из толпы.

Но все постепенно выстраивались в колонну.

— А если с музыкой? — спросил кто-то

— Ще лучшее! — ответил феодосийский.

— А где ты ее возьмешь, тую музыку? — спросил Дзюндзя.

— Труба, бас и барабан есть. Всю войну с нами прошли. Не выкидать же!

— А шо можете сыграть?

— А что скажете! Можно «Интернационал», а можно и «Боже, царя храни»!

— Ну-ну! Без шутков! — рассердился Дзюндзя. — Шо-нибудь интернациональнэ! «Марсельезу» знаете?

— Як «Отче наш»!

— Ну, так вжарьте «Марсельезу»!

И под музыку сиротского оркестра они строем пошли к причалу, туда, где стоял под загрузкой «Решид-Паша».

Уже в порту к музыкантам пристроился гармонист, и «Марсельеза» зазвучала веселее.

Порт заполонили прохожие: женщины, мужчины, старики и старухи, детвора. И по расовому признаку здесь тоже кого только ни было: турки и греки, французы и абиссинцы, негры и китайцы…

— Шо тут празднуют, — подбежал запыхавшийся подвыпивший русский солдат.

— Свадьбу! — ответили ему.

— В таку жару? А кто на ком женится?

— Белогвардейцев за Красну армию выдаем!

— Тьфу ты! — рассердился шутке солдат.

«Решид-Паша» дал протяжный прощальный гудок и отошел от причала. И пока корабль не скрылся за поворотом, никто из провожающих не уходил из порта.

Часть IV

Глава 25

Буквально через неделю, может, одним или двумя днями позже Одесса сообщила Кольцову, что Красильников благополучно добрался до Новой Некрасовки и уже даже успел связаться с Лагодой.

Похоже, пока все шло, как задумывалось. Кольцов надеялся, что пройдет еще немного времени — и листовки, распространенные в Галлиполийском лагере, сделают свое дело. И теперь надо было заблаговременно и серьезно подготовиться к возвращению белогвардейцев-реэмигрантов в Советскую Россию: достойно, без злобных эксцессов, встретить, помочь разъехаться по домам и, быть может, самое главное: трудоустроить их сразу же по возвращении.

Задача, которую поставил Кольцов перед собой и своим новым отделом: сделать все, чтобы уже с первых дней не отторгнуть от себя реэмигрантов, ничем не напугать их при первых же шагах. Они с самого начала должны почувствовать заботу новой власти. От них, от тех первых, кто вернулся на Родину, будут многие ждать вестей там, на чужбине. Они должны из первых уст узнать, что все вернувшиеся действительно прощены и никто не пытается выяснять их прошлое, не осуждает и не упрекает их. Эти вести должны успокоить их, придать решительность тем, кто пока пребывает в сомнениях и все еще боится возвращаться домой.

В эти хлопотные дни помощник Дзержинского Герсон попросил Кольцова зайти.

— Феликс Эдмундович передал вам перевод этого письма. Ознакомьтесь. Он полагает, что оно представляет для вас несомненный интерес.

Кольцов бегло взглянул на переданный Дзержинским ему листок.

«Французская Республика. Париж. Директор департамента политических и торговых дел Франции Перетти де ла Рокко — Господину Военному Министру (Генштабу, 3-е бюро, секция Востока)».

В своем письме господин Перетти де ла Рокко сообщал, что Служба здравоохранения Республики привлекает внимание военного ведомства на неудовлетворительное санитарное состояние русских, эвакуированных в Турцию, и на опасность, которую оно представляет.

Далее господин Перетти де ла Рокко приводил рекомендации главного врача первого класса Ортинони. Главный врач считал необходимым настоятельно рекомендовать военным властям в Константинополе как можно больше поощрять возвращение русских эвакуированных домой, в Россию, «используя в этих целях все меры, благоприятствующие и ускоряющие их отъезд».

Это письмо имело для Кольцова чисто познавательный интерес. Оно означало, что, едва эвакуировав русских в Турцию, французы стазу же стали размышлять, как избавиться от этой многотысячной человеческой обузы. Англия предусмотрительно отказалась от помощи Врангелю значительно раньше. Франция держалась дольше и, вполне возможно, что ввязалась она в эту авантюру из-за русского флота. Но едва флот оказался на отстое в Бизерте, а ежедневно кормить русскую армию, как выяснилось, дело затратное, и неизвестно, как надолго это затянется, Франция стала понемногу забывать свои клятвы и обещания и даже подвергла сомнению законность заключенных прежде договоров.

Иными словами, сразу же после бегства белой армии из Крыма она утратила для французов свою привлекательность. Кольцова обрадовало это письмо хотя бы тем, что теперь он еще раз убедился: французы не будут чинить препятствия возвращению на родину российским солдатам и офицерам, а также гражданским лицам, именуемым Врангелем беженцами.

Кольцов разослал соответствующие распоряжения и инструкции во все Особые отделы черноморских портовых городов, таких, как Новороссийск, Одесса, Севастополь, Керчь, куда в любой момент могли прийти транспорты с реэмигрантами, и предупреждал, что к этому надо тщательно подготовиться.

Он, конечно, понимал что вернуться решатся далеко не все. Кто-то подыщет себе другую родину где-нибудь в Аргентине, Бразилии или Австралии, кто побогаче — осядут во Франции или Бельгии. Кто-то подастся искать свое призрачное счастье во французский Иностранный легион. Но таких все равно будет немного, ну, двадцать, от силы — тридцать тысяч. А ушли только с Врангелем из Крымв что-то около трехсот тысяч. Многие покинули Россию еще во время «Новороссийской катастрофы», а это еще тысяч около ста. А кто подсчитает тех, кто оказался в плену еще во время Великой войны четырнадцатого года? Эти ни в чем не провинившиеся ни перед той, ни перед другой Россией тоже вскоре, пусть небольшими ручейками, потянутся на Родину.

Кольцов ждал добрых вестей. А их все не было.

Но однажды, когда он уже отчаялся ждать, ему позвонил из Севастополя начальник Особого отдела ВЧК «Черно-Азовморей» Беляев и сообщил, что из Константинополя вышел пароход «Решид-Паша» больше чем с тремя тысячами врангелевцами, изъявившими желание вернуться в Советскую Россию. Беляев не знал, как с ними поступить, вопросов возникло много, разосланные ВЧК инструкции не отвечают даже на половину из них.

Кольцову и самому было интересно встретить первый пароход с реэмигрантами, посмотреть на тех, с кем он не один год сражался. Какими они стали после бегства из Крыма, как перемололо их турецкое сидение? И он выехал в Севастополь, в котором родился, вырос, но в котором не был едва ли не с подполья и ожидания смертной казни в Севастопольской крепости.

В Особом отделе ВЧК «Черно-Азовморей» его встретил Беляев, который никак не мог понять, как принимать прибывающих белогвардейцев: где разместить, в гостиницах, которые по этому случаю пытались полностью освободить, но это никак не получалось, или же сразу прямо в тюрьму. Точнее, солдат — в тюрьму, офицеров — в Севастопольскую крепость. Беженцев легонько «профильтровать» — и по домам. В этом случае места хватило бы на всех.

— Я как рассуждаю, товарищ Кольцов, ежели они все же покаместь враги, тогда их в тюрьму. Ежели Советской властью полностью прощенные — тогда с хлебом-солью, и по домам. А может, тут имеется какая-то серединка? Дело политическое. А в присланных вами инструкциях про это маловато написано. Не сразу поймешь.

— С хлебом-солью не надо. Не гостей долгожданных встречаем, — пояснил Кольцов.

— Уже чуть прояснилось. Значит, по тюрьмам и быстренько на «отфильтровку»? А мое дурачье, слышь, оркестр организовали. Флаги, транспаранты.

— Оркестр, конечно, не помешает. И флаги. Пусть другими глазами посмотрят на наше красное знамя.

— А как насчет транспарантов? Не будет политическим перегибом?

— Смотря что на транспарантах написано.

— Вот! И я про тоже самое. Что бы ты, товарищ Кольцов, к примеру написал?

— Что-нибудь скромное: «С возвращением на Родину!» или «Добро пожаловать!».

— Как смотришь, ежели, к примеру: «С пролетарским приветом!»?

— Ну, какой ты пролетарий, Беляев? — скептически хмыкнул Кольцов. — Да и они, прямо скажем, далеко не все пролетарии.

— Что значит — столица! Сразу — в корень! — с восторженным придыханием сказал Беляев, умильно глядя на Кольцова. — Честно скажу, если б не ты, могли что-то и не в ту сторону загнуть. Дело политическое, сложное.

До прихода «Решид-Паши» еще оставалось время, и Кольцова неудержимо потянуло отправиться на окраину Севастополя — свою родную Корабелку. У него там уже никого не было, никто не ждал. Просто захотелось увидеть свой старый дом, пройтись по знакомой улице, вдохнуть тот незабываемый соленый морской воздух, смешанный с запахами чебреца, полыни и растопленной до кипения смолы.

Улочки окраинной Корабелки никогда не знали ни щебенки, ни булыжника, идущие по улице поднимали своими башмаками белесую известковую пыль. Но старые домики всегда к весне были старательно выбелены, а стены, своими фасадами глядящие на улицу, были разрисованы диковинными цветами, которые никогда здесь не произрастали. Так они выглядели в фантазиях населявших Корабелку моряков, которые нагляделись на них в дальних тропических странах.

Отец у Кольцова был машинистом. С утра и до вечера его маломощная «кукушка» перетаскивала по станционным путям грузовые платформы и товарные вагоны. В дальних странах ему побывать не довелось и фасадная стена их домика была украшена обычными подсолнухами. Мать любила подсолнухи и сколько ее помнит Павел, она рисовала их повсюду.

Ноги сами вывели его к бывшему домику. Он совершенно не изменился, и был такой же ухоженный и чистенький, как и при жизни матери. Фасадная стенка была отчаянно белой. Но если присмотреться, сквозь побелку все еще проступали скромные мамины подсолнухи.

Сердце у Кольцова тоскливо заныло: зайти или не надо? Зачем будоражить душу ненужными, расслабляющими воспоминаниями? Напоминать новым хозяевам о том, что здесь была когда-то другая, вполне счастливая жизнь. Новые хозяева живут здесь своей, и вряд ли им интересно знать, что было здесь некогда. Издревле так на Руси ведется: поселяясь в покинутом обиталище, новые хозяева старательно уничтожали даже самые ничтожные следы пребывания иных людей: красили, мыли, протирали, а после приглашали батюшку вновь освятить старый приют.

Увидев долго стоящего возле дома мужчину, к калитке подошла девчушка с пышными бантами на голове.

— Ты — ко мне? — спросила она.

Этот вопрос поставил Кольцова в тупик. Но девчушка сама же его и выручила:

— А мама сказала, что гости придут вечером.

«У них какое-то торжество, — догадался Кольцов. — Возможно, у этой малявки день рождения».

— У тебя сегодня праздник? — спросил Кольцов.

— Да, — девочка подняла руку и показала три пальца, но, подумав, распрямила еще один. — Вот сколько мне.

— Я поздравляю тебя!

— Ты, лучше, вечером.

Он хотел было сказать «Ладно, вечером!». Но подумал, что вот так легко он вскользь растопчет ее доверие, и уйдет, и забудет за хлопотами дня об этой маленькой встрече. А она, возможно, будет его ждать. Вспомнил себя почти в таком же возрасте, те давние мелкие обиды, которые порой долго жили в нем. И он сказал:

— Понимаешь, какая неприятность. Сегодня вечером я обязан быть в другом месте по очень важному делу. Поэтому я и решил поздравить тебя пораньше. Но я обязательно к тебе зайду как-нибудь в другой раз. Ладно?

— Хорошо.

Кольцов пошел дальше. Краем глаза он видел: на пороге появилась женщина, должно быть, мать девочки.

— С кем ты тут?

— Это мой друг, — услышал Кольцов. — Он приходил меня поздравить. Но он не может вечером, у него важное дело…

Павел шел по своей улице, на которой некогда жил, и встреча с этой девчушкий вернула его в то давнее босоногое детство. Он смотрел по сторонам, узнавал и не узнавал их старые дома. Вроде они были тогда повыше и больше, а сейчас словно ссохлись от старости.

Вот в этом доме жил вечно болезненный «очкарик» Валька Овещенко. Он приучил Павла к чтению, и всего Жюль Верна, Майн Рида и Фенимора Купера он прочитал у него в маленькой сараюшке. Там было много сена и веток, впрок заготовленных для козы, и из-за щелей между досками в солнечные дни там было светло до самых сумероек. Выносить книги со двора Вальке не разрешали родители.

Вальки уже не было в живых. Кольцову кто-то рассказывал, что его повесили слащёвцы, схватив на базаре во время облавы. У него за поясом нашли книжку Фридриха Ницше под названием «Так говорил Заратустра».

— А что он говорил? — спросил у Вальки слащёвский полковник.

— Много всего.

— А ты — самое главное.

— Говорил, что государство — самое холодное из всех самых холодных чудовищ на Земле. «Я, государство, есмь народ», — говорило всем государство.

— Интересно, — сказал полковник. — Продолжай!

— «Людей рождается слишком много! Для лишних и изобретено государство!» — почти процитировал Валька Фридриха Ницше, точнее, его героя Заратустру.

— Ну, еще!

— «Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя», — процитировал Валька…

— Достаточно. Я понял: тебе на нравится государство, ты не любишь людей.

— Это не я сказал! — выкрикнул Валька.

— Я понял. Ты повторил Заратустру. Но повторил потому, что солидарен с ним, — слащёвский полковник был философ, но ему в свое время не дался Ницше, и он был исключен из университета. — Ты хочешь, чтобы народами правили люди, которые уже не черви, но еще не человеки? Скажи, не они ли хотят до основанья разрушить весь мир? Ты — умный парень. Ты представляешь, что они «а затем» построят? Я не хочу жить в том вашем мире… Я понял, ты большевик!

Валька даже не успел возразить полковнику, как его повесили на арке при входе на базар.

Пройдя еще немного, Павел увидел дом, где когда-то жил Колька Виллер. Когда-то он выделялся на их улице красивыми резными ставнями на окнах и стоящей «на курьих ножках» голубятней. Отец Кольки был немец и славился в Корабелке своим мастерством краснодеревщика и еще тем, что был страстным голубятником Это можно было определить по тому, с какой любовью и фантазией. была построена голубятня. Иной раз сюда специально приезжали голубятники из окрестных городков, чтобы полюбоваться этим произведением столярного искусства.

Перед Первой мировой войной отец уехал в Германию и больше оттуда не вернулся. Ходили слухи, что он там женился. От обиды на отца Колька сменил свою немецкую фамилию на материну украинскую — Приходько.

Колька Приходько стал хозяином в доме, и даже в их мальчишечьей ватаге выделялся своей немецкой аккуратностью и украинской рассудительностью.

Когда началась Великая война, Колька один из первых из их ватаги ушел на войну. Ушел и сгинул. Ходили слухи, что его расстреляли немцы лишь за то, что он сменил фамилию.

Проходя мимо Колькиного дома, Павел невольно посмотрел во двор и увидел… Кольку. Это, несомненно, был он. Укутанный в теплый платок, он сидел посреди двора в самодельной инвалидной коляске.

Павел взмахнул рукой, чтобы привлечь его внимание. И хотя Колька смотрел прямо на улицу и не мог его не видеть, он Павлу не ответил. Что за ерунда? Знать не хочет? Обиделся? Когда и за что?

И тогда Павел пошел во двор.

Едва скрипнула калитка, как ему навстречу со свирепым лаем бросился лохматый черный пес.

— Полкан! Полкан! — позвал Колька и, не поворачивая головы, сказал: — Хто там? Не бойсь. Он смирный.

Полкан, и верно, резко развернулся и помчался к хозяину.

Уже подойдя поближе, Павел увидел белесые и неподвижные Колькины глаза. Маленький, с желтым безжизненным лицом, Колька сидел в коляске на вымощенном ватном одеяле. Справа от него стояла ополовиненная бутылка самогона, слева, на беленькой холстинке, лежала закуска: пластинки сала, покрошенный лук, пара отваренных и разделеных на четыре части вареных картофелин.

Ног у Кольки не было выше колен.

Когда Кольцов почти вплотную подошел к нему и хотел было поздороваться, как тот предупреждающе поднял руку и попросил:

— Молчи! Я сам угадаю! — и после недолгой паузы сказал: — Семка! Куренной!

Только сейчас Павел понял, что Колька совершенно слепой. Его мертвые глаза были устремлены не на него, а немного мимо. На Павла было направлено правое ухо, и Колька по каким-то характерным звукам пытался угадать имя гостя.

— Толик! Хандусь! — сделал Колька вторую попытку.

Павлу показалась непристойной такая игра в прятки. Он тихо сказал:

— Нет, Коля! Это я, Пашка Кольцов.

— Ты, Паша? — обрадованно и удивленно воскликнул Колька. — А тут в прошлом годе чутка прошла, будто тебя врангелевцы в крепости расстреляли. Будто судили и расстреляли. В газете про это, говорят, пропечатали. А, выходит, брехня! А, Паша? Брехня, выходит?

— Выходит, брехня! — поддержал Кольцов бурную радость Кольки.

Колька протянул к Павлу руки, но не дотянулся, пошарил по воздуху, попросил:

— Подойди поближе! Дай руку!

Он стал неторопливо ощупывать руку Павла, затем провел пальцами по лицу.

— Фу-ты, ну-ты! С усами! — отметил он, и словно все еще не веря в такую невероятную, невозможную встречу, повторил: — Пашка!

— В войну отпустил. Да так и оставил. Привык, — сказал Павел, чтобы только не молчать. Память подсовывала ему того, другого Кольку, раздумчивого, обстоятельного, но вместе с тем плутоватого, хитроглазого изобретателя лихих мальчишеских проказ. Ровным счетом ничего не осталось от того Кольки.

Они оба ощущали какую-то неловкость от этого их несправедливого житейского неравенства. И чтобы скрасить его Колька, насколько мог, бодро сказал:

— А я слепой, як той крот, — и он даже засмеялся, но как-то невесело, как бы предупреждая Павла, чтобы он не вздумал, не посмел его жалеть. — Немец, гад. Газами. Сперва не поняли, вроде як слабый туман по долине. А потом в глазах засвербело, ну, прямо спасу нет. Вода была бы, может, промыть можно было. Да где ж ты той воды в окопах напасешься? У кого в флягах была, на себя вылили. Все равно, не помогло. Такая вот песня.

— Где ж это тебя? — спросил Кольцов.

— На Западном. В Галиции. Весной пятнадцатого.

— Я тоже на Западном был. В восьмой армии. Только уже ближе к осени.

— С осени я уже по госпиталям валялся. Рассказывают, мне сам император руку жал. Только я его не видел. А руку запомнил: слабенькая такая, хлипкая, почти что без костей, — и затем, без паузы добавил: — Да и откуда у него в руках сила будет, если он ничего тяжелее куриного яйца в руках не держал?

— А с ногами что?

— Видать, дура-смерть, что-то не так рассчитала. Уже в тылы нас вывозить собрались. Немец то ли спьяну, то ли сослепу госпиталь обстрелял. Пустячное ранение в обе ноги. Даже врачи сказали: «Через неделю танцевать будешь». А повернулось все наоборот. Гангрена. Я им перед морфием кричал: «Зарежьте! Все одно, жить не буду!». А живу! И радуюсь! Какая-никакая, а жизнь! Чужих скольких зарезал, а себя — рука не поднимается. Жалко себя.

Помолчали. Разговаривать вроде уже было не о чем.

— Ты надолго в Севастополь? — спросил Колька. — Будет время, загляни! Выпьем какого-нибудь пойла, вспомним прошлое. Или ты не пьешь?

— Если удастся, обязательно зайду, — пообещал Кольцов.

— Ты где теперь? — поинтересовался Колька.

— В ЧеКа.

— Высоко залетел: не зайдешь. Я знаю, — сказал Колька и зло добавил: — Вы теперь хозяева России. Когдась мы были с тобой ровней. А теперь жизнь меня малость укоротила, а тебя возвысила, — он пошарил рукой справа от себя, схватил бутылку, нервно, проливая на себя, сделал пару больших глотков и лишь после этого сказал: — Не заходи. Не надо. Я не обижусь. Я на жизнь не обижаюсь. Она редко бывает справедливой. Могла б и глаза сохранить, и ноги. Хоть одну.

— Чем я могу тебя утешить, Коля! — с сочувствием сказал Кольцов. — Прости, не зайду! И не потому, что не хочу. Не смогу. Сегодня под вечер буду встречать реэмигрантов и сразу же, ночью, в Москву.

— Реэмигранты. Это которые еще недавно были белогвардейцами? — спросил Колька. — На расстрел едут? Новый Крым им устроите?

— Зачем ты так злобно, Колька? Домой отпустим. Не слыхал, амнистию объявили.

— Передай им привет от Кольки Приходько, — с некоторым вызовом сказал Колька. — Сколько белые в Севастополе были, здорово мне помогали. И харчами, и одежкой. Спросят бывало: «У красных служил?» Говорю: «А то как же! Скороходом! И зоркоглазом!». Смеются. А потом что ни то принесут. И выпить, бывало, и закусить…

Ближе к вечеру Кольцов вернулся в Особый отдел. Но там уже никого не было, лишь один Беляев продолжал его ждать.

— Ну, где ты ходишь, товарищ Кольцов? «Решид-Паша» уже на подходе!

Но время у них еще было, и они неторопливо, пешком, пошли к Графской пристани.

— Представляешь, фокус! — поспевая за Кольцовым, продолжал говорить Беляев: — Радиограмма с «Решид-Паши», в аккурат, когда ты ушел. Сообщают, что через три часа будут в Новороссийске. Те ни сном, ни духом ничего не знают. Я от твоего имени вызываю огонь на себя: «Не валяйте дурака, повертайте оглобли на Севастополь. Встреча назначена на Графской пристани Севастополя. Повернули. А то, понимаешь, могли сорвать мероприятие.

— Ну, прямо скажем, не велико мероприятие.

— Не скажи, товарищ Кольцов, на первый взгляд, и не велико. А если с политической стороны взглянуть — ого-го! Вышли б они в Новороссийске с корабля, и что?

— А в самом деле, что?

— Разбрелись бы по городу. Лови потом, собирай. Потом куда? Обратно на корабль и взаперти держать, пока мы то, се. А у нас тут другой коленкор. Перво-наперво: митинг. Опосля официальная беседа с каждым. Надо, понимаешь, каждого как этим… как рентгеном просветить. Товарищ Троцкий еще загодя телеграмму прислал: «Решительно настаиваю на тщательной проверке каждого прибывшего белогвардейца. Не допустить возвращения в советскую семью классово чуждых элементов».

— Я что-то не помню, чтоб такую телеграмму Троцкий посылал. Я бы знал.

— Это он Розалии Самойловне. Ну, Землячке. Она нас вызывала, инструктировала.

— Она что же, приедет на митинг? — спросил Кольцов.

— Собиралась. Я ей сообщил сегодня, что ты приехал. Она вроде как обрадовалась. Сказала: «Тогда я могу спокойно поболеть».

— Не выдумываешь?

— Так и сказала. Дословно.

— Не подведем Розалию Самойловну? — спросил у Беляева Кольцов, а сам подумал, что кто-то хорошо поработал с Землячкой: боится встречи с ним. Должно быть, Дзержинский или Менжинский. Вряд ли сам Троцкий, они с Розалией Самойловной одинаково дышат. И еще Бела Бун с ними. Они втроем всех прибывающих на «Решид-Паше» еще сегодня, тут же, на Графской пристани прикончили бы.

— Так, говоришь, не подведем Землячку? — снова повторил свой вопрос Кольцов.

— Та ни боже мой! Такая женщина! Совесть революции! Глаз какой! Сколько случаев знаю. Бывало, глянет на человека и сразу же определяет: враг! Редкое качество!

Кольцов коротко взглянул на Беляева:

— Вот я и задумался теперь, как же мы с тобой, товарищ Беляев, будем чуждых элементов выявлять?

— Ты за меня, товарищ Кольцов, не переживай. Кой-какой опыт у меня по этому делу имеется.

— Это вы вместе с Землячкой тут, в Крыму, чуждый элемент искореняли?

— И с нею тоже. И у товарища Белы Куна тоже нюх на врага, як у той овчарки. Это я у них классовую ненависть постигал.

— Так вот, товарищ Беляев, слушай теперь меня. Митинг, беседа, сразу же на вокзал — и домой.

— Всех? А ну, как…

— Всех! — твердо сказал Кольцов.

— А казаки? Как, к примеру, поступить с ними? Что, тоже домой?

— Домой! Пусть хлеб растят. И женщин — тоже домой. И военнопленных, которые еще с Первой мировой, кто в Германии в плену был — тоже. Пусть на местах с ними разбираются. А то мы тут с тобой такого наворотим…

— Но хоть с десяток бывших офицеров, чиновников, попов на месте надо бы проверить. Самых подозрительных.

— Не надо! — твердо сказал Кольцов.

— С огнем играешь, товарищ Кольцов! — сухо и с легкой угрозой в голосе сказал Беляев. — С меня отчет потребуют. Что я товарищу Троцкому напишу?

— Напишешь коротко: встретили, зарегистрировали, отправили по домам.

— Всех?

— Всех.

— Не понравится это товарищу Троцкому. Где ж тогда наша бдительность, товарищ Кольцов, на каковую нам постоянно указывает наша партия большевиков?

— Про бдительность я тебе, товарищ Беляев, как-нибудь на досуге целую лекцию прочту. А сейчас для меня важно одно: чтоб никто, ни один из вернувшихся, не мог никому сказать, что с ними учинили расправу. Иначе остальные, которые еще там размышляют, ехать или нет, побоятся возвращаться. Понимаешь, я, собственно, и приехал сюда только, чтобы предупредить тебя об этом. Нет, даже не так: чтобы ты понял это.

Какое-то время они шли молча. Затем Беляев вдруг резко остановился, с восхищением посмотрел на Кольцова:

— Ну, хитро! — и снова повторил: — Нет! Ну что значит столица! На десять ходов вперед загадываешь!

— Думаю, а как же!

— Так и я тоже думаю, — сказал Беляев.

— Мы — о разном. Ты: как бы товарищу Троцкому угодить. А я: как бы нашему делу не навредить. Небольшая разница.

На Графской пристани было многолюдно. Весть о возвращении бывших белогвардейцев быстро разнеслась по городу, и все, кто мог ходить, поспешили на набережную, чтобы лично увидеть, как будет Советская власть встречать своих недавних врагов. В этой толпе было немало и тех, кто пришел сюда с тайной надеждой встретить кого-то из близких или хорошо знакомых, которые, опасаясь большевистской расправы, последними покинули Крым. Проводив их, многие остались в городе, уцелели во времена «троек» и бессудных расправ, пережили голод, холод, унижения и сейчас, стоя на набережной, всматривались вдаль, где недавно возникшая темная точка постепенно приобретала очертания корабля.

Оттуда, с корабля, с такой же жадной надеждой рассматривали тех, кто толпился на берегу.

Пока пароход швартовался, Беляев, оставив Кольцова одного, отправился наводить порядок. Прибывшие ему на помощь красноармейцы потеснили встречающих и образовали широкий проход к площади, куда, сойдя с парохода, направлялись реэмигранты и останавливались возле заранее обустроенной там трибуны.

В разных местах над толпой взмыли несколько красных флагов, а также наспех написанные на кусках фанеры и на листах ватмана приветствия и поздравления с возвращением на Родину. В уголочке возле трибуны собралась кучка музыкантов, и тут же, не совсем дружно, зазвучал «Интернационал». Весь взмыленный, Беляев снова пробился сквозь толпу к Кольцову:

— Уже пора! Пройдемте на трибуну!

— А это нужно? — спросил Кольцов.

— Ну, как же! Пусть знают: не только Севастополь, но и Москва их встречает.

— Кто их встречают, Беляев, им наплевать. Им важнее, как их встречают.

— Ну, может, хоть пару слов? — попросил Беляев.

— Вот ты их и скажешь, — и затем Кольцов приказал: — Иди! Начинай! А я отсюда, со стороны, посмотрю, как это у нас получилось. Опыт, который в ближайшие дни нам понадобится.

Беляев нырнул в толпу.

Пассажиры «Решид-Паши» уже заканчивали сходить на причал и по людскому коридору двигались к площади. Шли робко, жались друг к другу. Осторожно косились по сторонам в надежде выискать в толпе встречающих знакомое или родное лицо.

Над площадью стояла настороженная тишина. Ни приветственных хлопков ладошами, ни ободряющих слов, ни добрых взглядов. Даже те, кто с надеждой их ждал, даже они прятали свою заинтересованность и сочувствие от жестких взглядов большинства, пришедшего сюда лишь затем, чтобы насладиться унижением недавних врагов. Но и они, глядя на усталые, измученные лица, изношенную одежду, на их засаленные и истрепанные мешки и сумки, стали вдруг мягче, их лица приобрели выражения сострадания и сочувствия.

Но вот смолк оркестр, и Беляев поздравил всех сошедших с корабля с возвращением на Родину и выразил надежду, что вернулись они домой, в Россию, не с камнем за пазухой, и буквально с завтрашнего дня приступят к строительству нового коммунистического будущего.

— Каким оно будет, про то знают только три человека: товарищ Карл Маркс и его друг и напарник Энгельс, и еще товарищ Владимир Ильич Ленин. Они выведут нас на ту самую дорогу, которая ведет прямо к нему, и мы с вами еще при своей жизни увидим, шо оно такое — коммунизм! — с таким вывертом закончил свою короткую речь Беляев.

Потом на трибуну поднялся Уполномоченный Реввоенсовета Девятой Кубанской армии Базаров. Он внимательно оглядел возвращенцев и затем спросил:

— Кубанцы имеются?

— Есть кубанцы, — нестройно ответили с разных концов толпы.

— Много?

— Энто як считать. Человек четыреста. Може, чуток поболее.

— Не забыли ишшо, як косу мантачить?

— Помним, чего там! Нехитрое дело!..

— Я к тому веду, шо роботы у нас непочатый край. Весна дружна, отсеяться не вспеваем. А вы, извинить за грубое слово, яким я мысленно вас назову, шоб культурный народ не смущать, тыняетесь десь там, по турецьким огородам, а осинь прийде, за нашим куском хлеба руку протянете.

Базаров снова строго оглядел возвращенцев и продолжил:

— Перед лицом усех тут собравшихся шо хочу вам сказать: вростайте в нашу жизню и трудиться вместях с нами. Для вас мы вложили свой карающий меч в ножны. Ну, а ежли опять зачнете воду баламутыть, ежли не оправдаете нашего до вас доверия, опять дамо вам по жопе. Як мы энто умеем делать, все вы хорошо знаете, так шо, в случай чого, не прогневайтесь!

Потом Базарова снова сменил Беляев:

— В связи с тем, что больше желающих выступить не оказалось, гости тоже чего-то стесняются, объявляю митинг закрытым. Теперь короткая бюрократическая процедура. Сверим списки. На каждого реэмигранта хоть одним глазом глянем и — на все четыре стороны. У кого есть жинка, дети, езжайте до них — заждались. Комендант вокзала каждому выдаст проездной литер. Дома через день-два зарегистрируйтесь в ЧеКа. У кого мало грехов, с теми и разговор будет короткий. Кто побольше нашкодил, подольше побеседуете. И, прошу вас, не брешите, ничего не скрывайте. Потому что у брехни длинные ноги и хорошая память. Любая брехня своего хозяина отыщет. Последнее. Кому ехать некуда, обмозгуем ваши проблемы. В беде не оставим.

Вечером Беляев провожал Кольцова в Москву. Возле вагона, в котором должен был ехать Кольцов, остановились.

— Ты мне, товарищ Кольцов, честно скажи, как сам думаешь, ничего мы не перегнули в смысле встречи? По политической линии?

— А ты чего боишься?

— Старался, чтоб было и не горько, и не сладко, а в самый раз.

— Так и получилось: в самый раз.

— Поезд отправляется, — предупредил Кольцова проводник.

— Так какие будут распоряжения? — спросил Беляев.

— Никаких. Нет, одно все же будет. Полагаю, сейчас белогвардейцы потянутся на родину. Я встречать их не буду, справитесь сами. Прошу об одном: никого не обижайте. Не мстите. Их пожалеть надо. Загнанные в угол, они там, на чужбине, прислушиваются к каждому слуху. Хотят вернуться, но боятся. Постарайтесь, чтоб от нас исходили только хорошие слухи. Не ложь, не подделка…

— Понимаю! — даже прищелкнул каблуками сапог Беляев и тут же не выдержал, в который раз польстил Кольцову: — Нет, большое дело — столица. Приехал и все сразу на место поставил. А без тебя могли что-то политически или недогнуть, или перегнуть.

Поезд тронулся. Беляев приложил руку к козырьку фуражки и так стоял, вытянувшись, пока мимо него не проплыл хвостовой вагон.

Глава 26

О том, каким непростым был путь «Решид-Паши» из Константинополя в Севастополь, Кольцов узнал вскоре после возвращения в Москву. На протяжении всего лишь двух суток его несколько раз перенаправляли из одного порта в другой. Выйдя из Константинополя, он взял курс на Новороссийск, но в пути его перенаправили в Одессу. Затем новая радиограмма: Одесса отказывается принимать «Решид-Пашу» и предлагает ему следовать в Севастополь.

Ночью, после того как Беляев проводил Кольцова в Москву, ему позвонили от Троцкого и просили проявить особую бдительность: есть сведения, что далеко не все офицеры возвращаются в Россию с мирными намерениями. Обескураженный и напуганный новым звонком, Беляев велел дежурному по вокзалу попридержать выдачу прибывшим из Турции белогвардейцам проездных литеров, и уже утром их стали собирать по всему городу и доставлять в комендатуру. Там с каждым проводили беседу сотрудники Особого отдела.

Кончилось все это печально. Председатель Всеукраинской ЧК Манцев сообщил Дзержинскому о том, что после тщательной проверки прибывших из Константинополя врангелевцев сорок человек были задержаны и препровождены в тюрьму. У этих сорока были изъяты шифры, явки, пароли и даже пироксилиновые шашки. Среди этих белогвардейцев были даже выявлены несколько агентов контрразведки.

Вечером Кольцова пригласил к себе Дзержинский, показал ему телеграмму Манцева:

— Что вы по этому поводу думаете?

— Думаю, что это, мягко говоря, неправда.

— Но телеграмму подписал Манцев. Я ему доверяю.

— Он тоже кому-то поверил на слово. В Севастополе я познакомился с начальником Особого отдела ВЧК «Черно-Азовморей» Беляевым. Он лишь при одном упоминании имени Троцкого начинает дрожать от страха. Хороший человек, исполнительный, но безвольный. Полагаю, что все это с сорока белогвардейскими агентами не обошлось без вмешательства Льва Давыдовича. Возможно, к этому причастна Землячка.

— Почему вы так в этом уверены? Они ссылаются на факты.

— Я тоже. Скажите, какой здравомыслящий человек повезет с собой в Россию пироксилиновые шашки, если их пока еще можно на улицах насобирать? В крайнем случае на базаре купить. Глупости! А шифры, явки, пароли? Их не в чемоданах везут, и не в карманах, а в голове, в памяти. Одного бы выявили, и то я бы удивился.

— Тогда что же это?

— Это из серии тех же крымских «троек». Розалия Самойловна всех пленных записывала во вражеские агенты — и расстреливала. Боюсь, и сейчас не ее ли это работа? Или Льва Давыдовича. Их почерк.

— Экий вы злопамятный, — проворчал Дзержинский.

— Памятливый. Так точнее.

— Хорошо! — решительно сказал Дзержинский. — Я попрошу всех этих задержанных доставить в Москву. А вы поприсутствуете при допросах.

— Спасибо. Это важно хотя бы для того, чтобы убедиться, что это перестраховочный блеф, — согласился Кольцов. — Я допускаю, что Врангель попытается заслать к нам своих агентов. Но не таким способом. И уж вряд ли с первой же партией реэмигрантов.

И уже заканчивая разговор, Кольцов сказал:

— Я чего, Феликс Эдмундович, боюсь. Слухи об этих арестах скоро просочатся и туда, в Турцию. И все наши усилия, все эти амнистии, листовки не сработают. Люди станут бояться возвращаться. Не исключаю также, что Врангель в ответ предпримет свою контрагитацию. Тогда ради чего мы это затеяли?

Через дней восемь — новая неприятность.

В Одессу направлялся пароход «Кизил-Ермак» с новой группой бывших белогвардейцев, пожелавших вернуться в Россию. В море его настигла радиограмма, что Одесса не может принять две тысячи семьсот реэмигрантов. Командующий украинскими войсками, которым на то время стал Фрунзе, прислал Дзержинскому объяснение причин, почему Одесса не может принять «Кизил-Ермака». Он ссылался на отсутствие помещений, недостаток продовольствия и ряда других уважительных причин, которые в радиограмме названы не были.

«Ряд других уважительных причин» был куда более весомым, чем отсутствие помещений и недостаток продовольствия. Одесская губернская ЧК раскрыла широкий антисоветский заговор, и такое дополнительное скопление реэмигрантов — людей политически не проверенных — вызывало у чекистов небеспричинное беспокойство. Штаб заговора находился в Елисаветграде, руководил заговором бывший царский полковник Евстафьев. Но ядро заговора, его костяк, находился в Одессе. Благодаря многолюдности и территориальной разбросанности города заговорщики едва ли не в открытую создавали подпольные группы. Часто в город наведывались банды атаманов Коваленка, Заболотного Лыхо, Кошевого.

Чекистов не хватало. Они едва справлялись с арестами бандитов, грабителей и воров. Не хватало только подбросить в это время сюда еще едва ли не три тысячи бывших белогвардейцев! Как поведут они себя в этой сложной городской обстановке? Не переметнутся ли на сторону заговорщиков?

После недолгих размышлений «Кизил-Ермака» перенаправили в Новороссийск, и туда сразу же выехал Кольцов. Наученный первым горьким опытом, он решил сам по возможности присутствовать при всех допросах.

Казаков и солдат сразу же отпустили по домам. Для тщательной проверки и бесед задержали около сотни офицеров, чиновников и двух священников. Всех их допрашивали очень дотошно, порою устраивали перекрестные допросы, придирчиво изучали имевшиеся при них документы.

Перед Кольцовым прошли измученные войной и чужбиной, усталые, во всем изуверившиеся люди. Богатых среди них не было. Почти у всех были оставлены где-то семьи. Они надеялись, что наконец-то скоро весь этот кошмар для них кончится и после стольких лет тяжелой разлуки они вновь вернутся в лоно семьи. Ни о каком продолжении дальнейшей борьбы они не мыслили: надеялись в какой-нибудь глуши тихо прожить остаток своих дней. И все.

Воспользовавшись открывшейся перед Кольцовым возможностью с глазу на глаз пообщаться с реэмигрантами, он высмотрел среди них пожилого полковника, отвечавшего во время допросов на все задаваемые вопросы без обычной в таких случаях скованности. Отыскал в здании крохотную, никем не занятую комнатку, попросил проводить к нему полковника и принести на двоих чаю.

— Хочу сразу же вам сказать: это не допрос. Просто беседа, которая нигде и никем не фиксируется. Более того, вы имеете право не отвечать, не соглашаться с точкой зрения оппонента и даже спорить, если возникнет такая необходимость, — сказал Кольцов.

— Спрашивайте. Если сумею — отвечу. Я уже сказал вашим товарищам, что скрывать мне нечего Моя вина лишь в том, что я по воле судьбы оказался в противоборствующем лагере. Впрочем, по своему социальному положению я на вашей стороне оказаться не мог, — и затем он снова спокойно добавил: — Спрашивайте.

— Вопрос не очень конкретный. Что вы, человек мыслящий, обогащенный жизненным опытом, думаете о будущем России? Можно несколько сузить вопрос: что вы думаете о перспективах белого движения?

— Вопрос не только не конкретный, но, я бы сказал, и странный. Война окончена, итоги подведены. Или вы сомневаетесь в итогах?

— Слишком мало времени прошло, чтобы быть окончательно в чем-то уверенным.

— А разве столько пролитой крови ничего вам не говорит? — спросил полковник.

— Только то, что война была жестокая. Какую-то часть людей, живущих на территории России, сегодняшние итоги устраивают, какую-то — нет. Я еще раз повторяю: это не допрос. Я просто пытаюсь разобраться, что случилось со всеми нами. И, соответственно, чего ждать в будущем.

— Я субъективен. Слишком долго я верил в торжество белых идей. Была страна, которой я в меру своих сил верно и честно служил. Когда все началось, я пошел защищать закон. Да-да, закон! Я и сегодня продолжаю верить, без закона нет государства. Если вы сумеете собрать осколки разрушенной России, объединить все их законом… Не понятно?

— Нет, почему же!

— Понимаете, закон — слово всеобъемлющее. Оно включает в себя сотни составляющих, таких, как свобода, равенство, честность, справедливость, милосердие, доброта и многое-многое другое. Они, эти слова, как почва для растения, — они питают закон. Сумеете вы создать закон, который объединит Россию, ее территорию, ее население, значит, все было не зря. Но ответ на этот вопрос вы получите не завтра и не через месяц. Через годы. Вот тогда, быть может, вы и сами поймете, что случилось со всеми нами. Я ответил на ваш вопрос?

— Ответ философский, — сказал Кольцов.

— Какой вопрос, такой и ответ.

— Во всяком случае, у меня есть над чем подумать. Спасибо.

— Могу ответить проще, понятнее. То есть на примере. Но за ответом все равно надо будет обратиться к философии.

— Я вас слушаю.

— Скажем так: я верил Врангелю, верил в его полководческий талант, в его счастливую судьбу, в его божий промысел, провидение. Но вот уже и лето, вот и осень, но все происходит совсем не так, как всем нам хотелось. Союзники отказались от нас. Врангель пытается скрывать это, но почти каждый, имеющий глаза, видит это. Врангель мечется, он что-то изобретает, но похоже, он уже и сам не верит в успех.

— Но что же можно было сделать? — спросил Кольцов.

— Многое. Но только законами. Нужно было разработать закон или законы, которые привлекли бы на сторону Врангеля миллионы. Как пример: закон о земле. Разработай Врангель такой закон, устраивающий большинство, и мы с вами, боюсь, не встретились бы сегодня здесь. Сейчас, уже на чужбине, у него возникла неплохая мысль. Он предложил создать Русский Совет. Вполне здравая мысль, но запоздалая. Возникни она у него раньше, она могла оказаться спасительной. А сейчас? Сейчас Врангель хочет с его помощью сохранить свое лицо. Вы разве не ознакомились с Воззванием Врангеля, в котором он излагает суть и смысл Русского Совета? Это Воззвание было со мной. Документы мне вернули, а Воззвание, извините, оставили себе на память. Попросите своих товарищей, пусть они вам его покажут.

Минут через несколько Кольцову принесли этот распространенный среди белых офицеров документ. В нем говорилось:

«Русские люди! Более двух миллионов русских изгнанников находятся на чужбине…»

— Не слишком ли барон завысил цифру? — спросил Кольцов.

— Подсчитано довольно точно.

Кольцов снова склонился к Воззванию:

— «…Я обращаюсь к вам с призывом разделить со мною выпавший на мою долю тяжкий крест…

Создание Русского Совета должно исключить возможность навязать будущей России всякое единоличное решение, не поддержанное русской национальной мыслью. Он может быть жизненным лишь при единении не только внешнем, но и внутреннем…».

— Понимаете, о чем речь? — прервал полковник чтение. — Иными словами, он говорит о том же, о необходимости не единолично, а сообща выработать законы, которые бы объединили нацию.

Кольцов бегло прочел несколько абзацев, где развивалась мысль о началах, на которых может объединиться русский народ, и в конце прочел «крик души» Петра Николаевича:

«…Мы потеряли последнюю пядь Русской земли и все попытки объединиться на чужбине не увенчались успехом.

Время не терпит! В дружном единении всех сил эти недостатки восполнятся!

Да благословит Господь наше будущее дело!

Генерал Врангель».

Кольцов закончил читать и положил Воззвание перед собой на стол.

— Надеюсь, вы получили ответ не только на заданные, но и не заданные вопросы, — сказал полковник. — Врангель получил ответы слишком поздно. Вы, большевики, надеюсь, получили их в самый раз. Создадите законы, прельщающие всех без исключения, — это очень трудно — но выиграете страну, которая будет стоить пролитой крови. Если будете продолжать проливать кровь, потеряете то, к чему стремитесь.

— Что вы имеете в виду? — насторожился Кольцов.

Полковник указал на лежащее перед Кольцовым Воззвание:

— Как видите, Врангель не сидит сложа руки. Покидая Константинополь, я видел несколько врангелевских листовок. Хотелось бы думать, что это фальшивки. В одной сообщалось, что почти всех, покинувших Константинополь на «Решид-Паше», вывезли на окраину Севастополя и расстреляли. Священников и нескольких офицеров повесили. Поместили даже фотографии.

— Вы поверили?

— Да. Очень убедительно. С фамилиями.

— Почему же вы приехали?

— Потому что та жизнь, которой я жил последнее время, — хуже смерти. Я просто не хотел, чтобы меня похоронили в чужой земле. Вы не поймете меня. Для того, чтобы так думать, надо пережить все то, что пережил я.

— Благодарю вас за откровенный и искренний разговор! — поблагодарил Кольцов полковника. — Вы свободны.

— Простите, меня больше не будут допрашивать?

— Нет, конечно. Вам куда ехать? Где ваша семья?

— В прошлом году они все еще были в Костроме. С тех пор я ничего о них не знаю.

— Комендант вокзала выдаст вам литер до Москвы. Там, на Ярославском вокзале, получите проездной литер до Костромы.

— Да господи! Там я уже и пешком дойду.

Полковник поднялся и, помедлив немного, спросил:

— Позвольте тоже задать вам вопрос.

— Да, пожалуйста.

— Что, в вашем ведомстве все такие?

— Какие?

— Вежливые, предупредительные, — подумав, он добавил: — Интеллигентные?

— Трудный вопрос, — ответил Кольцов. — Я, как и все остальные, разный.

— Разные тоже бывают разными. Извините за корявость мысли. Но если у вас, большевиков, хотя бы десять процентов таких, хочу верить — Россия выживет.

— Спасибо за комплимент, — улыбнулся Кольцов.

— Ну, что вы! Я — солдафон. Комплименты говорю только женщинам, и то нечасто. Просто я давно не испытывал такого удовольствия от беседы… э-э…

— С чекистом, — подсказал Кольцов.

— Я не то хотел сказать. С чекистами мне встречаться не доводилось, — полковник вытянулся и, кажется, даже слегка прищелкнул каблуками: — Позвольте представиться! Полковник Бурлаков — участник Русско-японской, Великой и этой… право, не знаю, под каким названием она войдет в историю. Я бы назвал ее братоубийственной.

— Кольцов.

Представляться своим полным чекистским званием «полномочный представитель ВЧК, комиссар…», ему не захотелось. Да и не было в этом никакой необходимости. К тому же он все еще никак не мог привыкнуть к своей высокой должности.

Изо дня на день Кольцов ждал новых транспортов с реэмигрантами. Но шли дни, потом недели. Пограничники и сотрудники Оперативного отдела Региструпа сообщали в ВЧК о небольших — десять-пятнадцать человек — группах, которые доставляли к советским берегам на своих фелюгах и яхтах контрабандисты. Это был нищенский улов, который в конец разочаровал Кольцова. Он ожидал значительно большего.

Но постепенно Кольцов начал осознавать, что после того как «Решид-Паша» покинул турецкие берега с первой партией реэмигрантов, Врангель не сидел сложа руки. Он однажды понял, что уступил агитационное поле большевикам, и стал срочно исправляться. По крайней мере, об этом красноречиво свидетельствовала листовка, о которой ему рассказал полковник Бурлаков. Он вспомнил также небольшую брошюрку, которую видел в Информотделе Региструпа — «Кладбище по имени Крым», изданную врангелевским агитпропом вскоре после бегства белых из России.

Рассказ о жестокостях красных в Крыму не был фальшивкой. В книжечке приводились фамилии повешенных, расстрелянных и казненных самыми варварскими способами. Имена этих солдат и офицеров были известны в войсках белой армии.

Что можно противопоставить такой агитации? Какие слова найти, чтобы людей покинул страх и они бы поверили, что такое больше не повторится? Осудить палачей? Покаяться?

Но ведь это будут всего лишь слова. Словам уже давно перестали верить. «Кладбище по имени Крым» — это факт. Ему верят. А слова — это пух на ветру. Куда ветер повеет, туда он и полетит.

Кольцов посмотрел на лежащую перед ним газету «Красное Черноморье». В ней было опубликовано обращение кубанского казака Дзюндзи к своим товарищам, которые все еще оставались на чужбине. Региструп рекомендовал Кольцову напечатать обращение в виде листовки. Но бодряческий тон обращения не понравился Кольцову. Не мог так написать усталый, измученный чужбиной казак, после долгих мытарств вернувшийся на Родину.

«Браты! Казаки! Темные массы людей, не проникнутые сознанием, что такое Советская власть и какова ее программа, пошли за офицерами и генералами-поработителями…».

Кольцов брезгливо поморщился. «Какая бойкая бодряческая гадость, это обращение. Надо бы найти время и зайти в редакцию газеты, посмотреть на этого борзописца. Пусть хоть извинится перед казаком, имя которого он измарал своей бессмысленной трескучей болтовней».

Он подумал, что, судя по всему, и его листовке не очень поверили там, в Галлиполи. Какой непростой оказалась эта работа! И с какой легкомысленной готовностью взялся он за нее. Ему казалось все таким простым: напишет текст листовки, ее отпечатают и доставят туда, на другую сторону Черного моря. И пойдут в Советскую Россию караваны судов с реэмигрантами.

Кольцов отбросил газету и с огорчением подумал, что этими двумя пароходами вернулись только те, кому не нужны были никакие слова. Они, возможно, и не читали его листовку. У них, вероятнее всего, уже не было иного выхода: или возвращаться в Россию, или смерть. Но таких мало. Его задача — вернуть тех, кто колеблется, или тех, кто еще не утратил надежду на новый освободительный поход Врангеля в Россию. Какие слова найти для них? Чем убедить?

Что-то он делал не так! Суетился, хлопотал, не досыпал ночей, но, как оказалось, отдача была почти нулевая. Надо в корне перестраивать работу. В первую очередь, до мелочей разобраться в том, что происходит на той стороне, во врангелевском лагере. Возможно, так он найдет ту единственную ниточку, потянув за которую, распутает целый клубок.

С чего начинать?

Не откладывая задуманное в долгий ящик, он отправился в Информационный отдел Регистрационного управления («Региструп»), или, как его еще с издевкой называли — «Мертвый труп». Начальник Региструпа Ян Давидович Ленцман распорядился ознакомить Кольцова со всеми интересующими его материалами, касающимися внутренних политических процессов в российском зарубежье.

В Шестнадцатом спецотделе Кольцов провел не один день, разбираясь в залежах интересных, но не идущих ему в дело материалах.

После того как зарубежная эмиграция поняла, что новый поход Врангеля на Москву откладывается и вряд ли когда состоится, ею постепенно овладевала надежда на многочисленные повстанческие движения, которые стали возникать в Советской России. Антибольшевистские эмигрантские организации стали активно подталкивать французское правительство на помощь различным антибольшевистским объединениям. С такими просьбами к французам обратились Керенский, Савинков, Шульгин и генерал Глазенап.

Все это было интересно. Но для Кольцова представляло куда меньший интерес, чем армия Врангеля в Турции. Но ничего конкретного по армии Врангеля он пока не обнаружил.

Девушка, сидящая на первоначальной разборке писем, подошла к Кольцову, сказала:

— Взгляните! Быть может, вас это заинтересует?

Письмо было совсем недавнее: комиссар Франции в Константинополе М. Пеллё обращался к генералу Врангелю. Каким образом оно оказалось в Региструпе, никто не знал. Девушка предположила, что скорее всего оно было найдено среди бумаг, изъятых у реэмигрантов. Но самое главное: у кого в кармане оно хранилось, выяснить, к сожалению, так и не удалось. Впрочем, само письмо тоже представляло для Кольцова определенный интерес.

М. Пеллё писал генералу Врангелю: «Господин генерал! Мое правительство, проинформированное мною об отправке двух судов с репатриированными русскими беженцами, предписало мне предпринять все необходимые меры по формированию новых конвоев не только в Россию, но и в другие, заинтересованные в рабочей силе страны. Например, Бразилия и Аргентина.

При этом вы должны исходить из того факта, что Франция в ближайшие дни может прекратить всякие бесплатные поставки продовольствия русским беженцам. Под беженцами мы подразумеваем всех русских людей, как то: солдат, офицеров, чиновников, представлявших когда-то русскую армию, а также других гражданских лиц.

С уважением М. Пеллё»

Читая это письмо, Кольцов вспомнил прочитанное совсем недавно, похожее по смыслу. Его писал военному министру Франции директор департамента политических и торговых дел Перетти де ла Рокко. Он обращал внимание министра на неудовлетворительное санитарное состояние русских и настаивал на том, чтобы без особых задержек все русские, находящиеся в Турции, как можно быстрее были отправлены домой.

Вывод, который сделал из всего прочитанного Кольцов, был следующий. Противостояние между Францией и русской армией зашло слишком далеко. Французы поняли, что, поддерживая Врангеля, они участвуют в подготовке новой войны, которая никому не была нужна. Поддерживать же антибольшевистское подполье в России Франция не отказывалась. Дело это было малозатратное, не слишком афишировалось и не наносило Франции почти никакого морального ущерба.


Глава 27

Дзержинский постоянно встречался с Кольцовым, интересовался новостями о количестве вернувшихся из Турции в Советскую Россию бывших белогвардейцев. Попросил каждодневно с утра давать ему сводку: Ленин каждый раз при встречах с ним допытывается об успехах реэмиграции. Помимо всего прочего, он интересовался категориями вернувшихся: сколько офицеров, унтер-офицеров, рядовых-мобилизованных, казаков, добровольцев.

Но за последние две недели прибыли лишь две крошечные группки — семь и десять человек. Они буквально сбежали из Константинополя при помощи контрабандистов. На допросах сбежавшие рассказали, что врангелевские службы развернули широкую пропаганду по запугиванию и гонению желающих вернуться в Россию.

И все. Больше никаких сведений о новых возвращениях бывших белогвардейцев Кольцов не получал.

— Полагаю, мы поступили слишком самонадеянно, рассчитывая только на амнистию, — выслушав Кольцова, сказал Дзержинский. — Должно быть, контрагитация Врангеля оказалась сильнее нашей агитации. Мы-то полагались только на печатное слово. Но этого оказалось мало. Наладить бы разговор напрямую, это, конечно, действеннее.

— Я помню, в Первую мировую агитаторы спускались к противнику прямо в окопы, — вспомнил Кольцов.

— Иные времена! — сказал Дзержинский. — Владимир Ильич предложил обратиться к правительствам зарубежных стран, редакциям газет. Он считает, что надо сообщить всей мировой общественности, что Врангель запугивает своих солдат и офицеров жестокими расправами вернувшихся в Россию. Надо развенчивать и эту ложь.

Обращение было опубликовано во французских, английских и даже турецких либеральных газетах.

Но все оставалось по-прежнему: поток желающих вернуться на Родину иссякал.

Врангель сумел даже это Обращение обернуть себе на пользу. В тех же самых газетах, где было опубликовано Обращение, едва ли не сразу выступили известные зарубежные писатели русского происхождения, такие, как Бунин, Гиппиус, Мережковский, Шмелев, Гуль, Шульгин. Они напомнили читателям о беспрецедентных чекистских расправах над белогвардейцами не только в Крыму, но и по всей охваченной недавней войной России, и предупреждали, что все может повториться.

Это была битва агитпропов, и пока в ней одерживали верх те, кто поддерживал Врангеля.

На один из расширенных Пленумов Политбюро ЦК РКП(б) Дзержинский взял с собой Кольцова.

Вел Пленум Ленин. После решения множества неотложных дел вновь вернулись к поднятому на прежних заседаниях вопросу о возвращении домой, в Россию, покинувших в эти трудные годы русских и, прежде всего, находящихся в Турции бывших белогвардейцев.

Слово взял Троцкий

— Не понимаю, — сказал он, — почему мы уделяем столько времени невозвращенцам? Ну, не хотят ехать — и не надо! Мне говорят: это военная сила, это новая война. Как Наркомвоенмор хочу ответственно заявить: войны не будет. Мы уже настолько окрепли, что сумеем дать отпор любому, кто надумает идти к нам с войной.

— Но отпор — это тоже война, — заметил Ленин.

— Нет. О том, что мы сильны, уже не нужно никого убеждать. Европа устала от войн. И Врангель вряд ли решится выступить против нас. Вспомните, он собирался сделать это весной. И что же?

— Но они пытаются объединиться. Значительные антибольшевистские силы, помимо Турции, находятся в Польше, Венгрии, Прибалтике, Финляндии. Они вполне организованны, и нам не стоит сбрасывать их со счетов, — возразил Ленин.

— Уверяю вас, еще месяц-два, может быть, полгода — и они рассеются по всему миру, от Европы до Латинской Америки, и сгинут.

— Ну, хорошо! Посмотрим с другой стороны, — горячо заговорил Ленин. — Всех русских, находящихся в вынужденной эмиграции, что-то около двух миллионов. Может, несколько больше. Не кажется ли вам, что мы поступим слишком расточительно, если откажемся от этих людей? Я понимаю, вернутся не все. Кто-то уже где-то обжился, кто-то стоит на перекрестке, не зная, в какую сторону направить свои стопы. Как можем мы, имея такие огромные пространства, сказать: вы нам не нужны. Нет, дорогой Лев Давыдович, нам нужна каждая пара рабочих рук. Пусть возвращаются, пусть берутся за работу. Страна в разрухе. Они нам нужны. В войне погибло столько людей, что мы и за ближайшие двадцать-тридцать лет не восстановим людские потери.

— Вы, Владимир Ильич, все говорите правильно, — издалека зашел Троцкий. — Я не очень боюсь, что в массе вернувшихся будут и те, кто станет откровенно нам вредить. Главное не в этом. Вот вы говорите: нам дорога каждая пара рабочих рук. Кто спорит! Но дело-то в том, что все те, кто собрался там, в Константинополе, — это армия. Подавляющее большинство из них последние семь лет занимались только тем, что воевали. Они уже не умеют ничего иного делать. Но в Красную армию, которая, конечно же, нуждается в пополнении, мы их взять не можем. В разнорабочие — а в них в нашей разрушенной стране наибольшая нужда — они не пойдут. И не потому, что не захотят. Нет, они просто не смогут! Не трудно догадаться, что недовольство нынешней жизнью приведет многих из них в ряды внутренних врагов Советской власти.

— Соглашусь с вами, если вы имеете в виду офицеров. Но армия в основном состоит из солдат, казаков, в недавнем прошлом это бывшие рабочие, крестьяне — хлеборобы, — обычно энергичный, торопливый в речи Ленин сейчас говорил задумчиво, словно размышлял. — Генералов, офицеров, различных военных чиновников в армии, как я понимаю, процент небольшой. Не больше десяти процентов. Хорошо, поговорим о них! В большинстве своем они тоже уже настолько устали от войны, что вряд ли снова захотят взять в руки оружие. А тех немногих, кто попытается нам вредить, вычислим и обезвредим. А кого не вычислим, он и сам, убедившись в бессмысленности борьбы с нами, откажется от нее и, в конечном счете, найдет себя в мирной жизни. А что касается солдат, казаков — у каждого из них есть своя довоенная профессия, на фабрике ли, на поле.

— А молодежь? Едва встав на ноги, она пошла воевать. Ничего другого не умеет. К кому она примкнет? — спросил Троцкий.

— Рабоче-крестьянская молодежь придет на поле или на завод. Генетическая память, заложенная еще дедами-прадедами. И, конечно же, семейный уклад. То есть я хочу сказать: не нужно никого бояться. Мы крепнем и сумеем найти общий язык почти со всеми, кто вернется.

Кольцов с восхищением слушал дуэль этих двух людей. Каждый из них был по-своему прав и убедителен. И все же доводы Ленина казались Кольцову более простыми и более понятными.

На стене за спиной членов Президиума висела большая карта России. Павел взглянул на нее и словно впервые так явственно ощутил эти бескрайние и в большей своей части малолюдные пространства. Огромная крестьянская страна! А осваивать ее некому!

Как по-разному думали эти два человека! Ленин мыслил масштабно, не упуская при этом человека, его нужды. И говорил об этом доходчиво и убедительно.

Ленина поддержало большинство участников Пленума. Почти все согласились, что нужно сделать все возможное и невозможное, чтобы разбросанные по белу свету русские люди перебороли страх и вернулись домой, к мирной жизни. А вот как этого добиться? Эти вопросы в той или иной мере относились ко всем и к каждому в отдельности. Но больше всего они относились к нему, Кольцову, потому что он был больше всех посвящен в тонкости этой сложной пропагандистской дуэли, которая развернулась в эти дни между Врангелем и Советской Россией. И так уж случилось, что он оказался среди тех немногих, кто мог и был обязан хоть в какой-то мере повлиять на исход дальнейших событий.

С Пленума Кольцов вернулся на Лубянку вместе с Дзержинским.

— Какие впечатления? — спросил Дзержинский.

— Бой гладиаторов, — улыбнулся Кольцов. — Я не думал, что Владимир Ильич такой задиристый полемист.

— Этот бой он выиграл вчистую, — Дзержинский коротко взглянул на Кольцова. — А мы с вами его вчистую проигрываем.

Герсон принес им чай с неизменными баранками.

— Я вот все думаю: армия Врангеля держится там, на чужбине, не за счет патриотизма, и не за счет мечты о реванше. Кровавые крымские события, о которых им время от времени напоминает белогвардейский агитпроп, держат их там. Страх! Там, на чужбине, у них пусть плохая, но жизнь, возвращение на родину грозит кровавой расправой. По крайней мере, им внушают это.

— Но возвращаются же, — сказал Дзержинский.

— Возвращаются те, кто вконец отчаялся, кто уже пережил свой страх. Есть такое состояние у человека. Я его испытал в Севастопольской крепости, когда был приговорен к расстрелу. Так и те, кто вопреки всему возвращается: чем такая жизнь, лучше уж смерть. Мне недавно один полковник сказал, что он вернулся сюда умирать. Хочет быть похороненным в родной земле.

Они еще долго разговаривали за чаем о разном. Но время от времени возвращались все к тому единственному вопросу, который уже много дней мучил Кольцова: что бы такое придумать, изобрести, какие слова найти, чтобы белогвардейцы поверили им, чтобы они избавились бы от страха и дружными рядами вернулись домой?

Прощаясь, уже в прихожей, Павел краем глаза заметил лежащую на тумбочке тоненькую книжонку, точнее, брошюрку. Поначалу он даже подумал, что это творение белогвардейского агитпропа. На это указывала и фамилия автора: Слащёв-Крымский. Правда, не совсем обычным было для белогвардейского агитпропа название книжечки: «Требую суда общества и гласности» с не менее значительным подзаголовком — «Оборона и сдача Крыма».

— Простите, Феликс Эдмундович! Что это? — он указал взглядом на книжицу: — Изучаете бывшего противника?

— Прислали из ИНО для ознакомления.

— Прочли?

— Просмотрел. Ничего интересного. Слащёв разругался с Врангелем, обвиняет его в бездарности и доказывает, что Каховско-Крымские события могли пойти совсем по другому пути, если бы Врангель не окружил себя подхалимами. Обычная история после поражения: все ищут виновников… Прочтите, если вам не жалко времени!

Кольцову не было жалко времени на Слащёва. В шутку он считал себя его «крестным отцом». Если бы тогда, под Каховкой, в Корсунском монастыре, он не пожалел его, какие-то события на завершающей стадии войны могли и в самом деле пойти иначе. При всем том, что его поступок и сам Кольцов оценил потом как сумасшедший.

Почему Кольцов поступил тогда так, он не мог объяснить даже сам себе. Возможно, несколько позже он отдал бы его в руки Розалии Землячки, и на этом кровавая биография Слащёва была бы закончена. Но тогда?

Тогда Кольцов был влюблен, но война разлучила его с любимой. Все чувства еще были свежи, он жил ими. И вдруг среди этой кровавой грязи, среди боев и смертей он столкнулся с такой же безумной, всепоглощающей любовью, ради которой человек добровольно шел на смерть. Кольцов понял его и по достоинству оценил его поступок. В те минуты Слащёв не был для него генералом, противником, а всего лишь таким же, как и он, несчастным влюбленным, готовым ради любви пойти на все, даже на смерть. Он, Кольцов, спасал не генерала Слащёва, он спасал тогда любовь.

Сунув книжонку в карман своей кожанки, Кольцов ушел домой.

Москва уже спала. Лишь кое-где еще теплились в темноте окна. Улицы все еще не освещались, и если бы не звездное небо, темень была бы кромешной, и идти пришлось бы едва ли не на ощупь.

Но в такой ничем не отвлекающей темноте хорошо думается. Вышагивая по булыжнику мостовой, он вспоминал его неожиданную встречу с Таней, несколько упоительных вечеров во Флёри-ан-Бьер, и затем печальное расставание в Париже. И тоже вечер.

«Почему-то все печальное происходит вечером, — сказала как-то Таня. — Каждый вечер — это маленькое умирание дня. Он, как конец жизни. Сегодняшней. Завтра будет новый день и новая, завтрашняя жизнь». Он помнил не только эти ее слова, но и печальное выражение лица, с каким она их произносила.

Вот и со Слащёвым он встретился вечером. Он хорошо его запомнил, этот туманный вечер где-то там, под Каховкой. Корсунский монастырь, храмовые свечи. И их нелегкий разговор. Слащёв был крайне взволнован и напряжен, но внешне выглядел почти совершенно спокойно, если бы его волнение не выдавала легкая дрожь в руках. Он добровольно пришел во вражеский лагерь, чтобы обменять свою жизнь на только еще зарождавшуюся. Его боевая подруга была беременна.

Запомнился их уход. Мягкий шелест опавших листьев. Две нелепые фигуры: одна в грубом парусиновом плаще с укутанной башлыком головой, и другая, в лоснящейся кожаной куртке и в широких генеральских штанах. Поначалу они идут порознь, отчужденно, на небольшом расстоянии друг от друга. Потом взялись за руки и стали убыстрять шаги. И наконец побежали. И исчезли в наползающем с Днепра тумане. Тренькнули виноградные лягушки. Потом простучали, удаляясь, конские копыта. И все: напоенная туманной влагой холодная тишина.

«Интересно, вспомнил бы его Слащёв? Оценил бы тот недавний безрассудный поступок? — подумал Кольцов. — Встретиться бы! Интересная была бы встреча!».

И новая внезапная мысль словно обожгла Кольцова: вот оно, то искомое, которого никак не могли нащупать! Что, если Слащёва или одного из известных всему белому лагерю генералов уговорить вернуться в Советскую Россию? Само по себе это еще ничего не дает. Но если по-человечески встретить, создать нормальные условия для жизни, трудоустроить — и ничего больше. Остальное сделает время. Торопливые слухи довольно быстро разнесут эту новость по всем округам и весям. Достигнут они и Турции. Да если еще к этому прибавить от этого персонажа какое-то обращение… или письмо…

Нет-нет! Не нужно никаких писем, никаких обращений. Все сделают слухи. Они в этом случае убедительнее любых печатных слов.

Кольцов не заметил, когда он остановился. Он стоял посредине пустынной темной улицы и торопливо переваривал только что пришедшую в голову мысль. Поначалу она выглядела как некий бред, фантазия. Кто из крупных военачальников согласится поехать сейчас в Россию? На первый взгляд, никто. Ни Врангель, ни Кутепов, ни Витковский. Никто из них не поверит, что его возращение домой обойдется без допросов, пыток, суда. А уж тем более Слащёв. «Кровавый генерал». Его расстреляют или повесят Землячка или Бела Кун, едва только он ступит на Советскую землю.

Ну, а если ради дела помиловать одного? Может ли пойти государство на великодушный поступок, чтобы сотни тысяч изгнанников сумели побороть свой страх и решились вернуться домой?

Вопросы, вопросы. Коварные, головоломные, неразрешимые. Для него, Кольцова, они неразрешимые. Но ведь есть еще Дзержинский. Он — человек рациональный. Он поймет его. Надо только внятно изложить ему эту идею. Сегодня же. Сейчас. Вдруг, поддержит?

Кольцов хотел было тут же вернуться на Лубянку, но понял, что Дзержинский, вероятнее всего, уже уехал домой. И мысль эта, так греющая его сейчас, пусть отстоится. Возможно, к утру он и сам увидит все ее изъяны?

Дома его встретил Бушкин. Он ждал.

— Где вы все ходите? Уже два раза кипятил чай, — буркнул он.

— Не нужно чая. Спать! — коротко сказал Кольцов и, быстро раздевшись, укутался в одеяло. Попытался уснуть. Но эта пришедшая к нему мысль снова и снова возвращалась к нему, не давала уснуть.

Кого бы послать в Турцию? Красильников там, но он не годится для этой сверхделикатной миссии. Надо не только наедине встретиться с нужным им человеком, но еще и умело провести переговоры. Риск огромный, почти смертельный.

Может, поручить это Сазонову? После Фролова и Серегина он управлял филиалом «Банкирского дома Жданова». Сазонова Кольцов немного знал по Харькову. Потом его, кажется, отправили в Петроградскую ЧК. Но долго он там не задержался. По рекомендации Фролова его вскоре внедрили в филиал «Банкирского дома Жданова» в Константинополе. Сазонов принял банк почти обанкротившимся, но вскоре сумел его слегка реанимировать. Но с крушением армии Врангеля он снова пришел в упадок и, кажется, уже навсегда. Сазонов дважды просился, чтобы ему разрешили вернуться домой, в Россию. Но его продолжали держать в Турции в надежде, что Константинополь вскоре перейдет в руки Мустафы Кемаля, с которым Советская власть поддерживала тесные дружеские связи, и тогда «Банкирский дом Жданова» получил бы новую жизнь. А пока Сазонов был там, в Константинополе, кем-то вроде сторожа. Советских денег еще никто в глаза не видел, да их еще и не было, не говоря уже о том, что они никого не интересовали. Спрос был на английские фунты, американские доллары и французские франки. Турецкие лиры были для иностранцев чем-то вроде фантиков.

Но, насколько Кольцов знал, Сазонова не позволят вовлечь в эту рискованную игру. И не потому, что считали его ценным работником. Дорожили самим банком. В скором времени он может понадобиться Советской России.

Бушкина? Он способен наломать много дров, но вряд ли справится с таким сложным заданием. Здесь нужен был человек, который смог бы на равных поговорить с тем же Врангелем, Кутеповым или Слащёвым.

Кого же? Вероятно, такие люди есть в ИНО ВЧК. Их хорошо знает Феликс Эдмундович. Может, он кого-то назовет, если, конечно, его согреет эта авантюрная кольцовская идея.

Через два дня Дзержинский сказал Кольцову, что саму идею в СНК одобрили. Лишь Троцкий в нее не поверил и назвал ее «пустыми хлопотами».

— А вы? Как вы к этой затее отнеслись?

— Я же сказал: СНК одобрил. Как вы знаете, я являюсь членом СНК. Разногласия произошли лишь из-за вашей кандидатуры.

— И что же?

— С болью в сердце я отстоял вашу кандидатуру. Хотя и понимаю, что для вас это огромный риск. Для всех остальных — смертельный. Просто я почему-то верю в вашу счастливую звезду.

— Я так понимаю: одобрение получено?

Глава 28

Много раз в жизни Кольцову приходилось куда-то уезжать и, соответственно, каждый раз собираться в дорогу. Но в этот раз сборы были весьма необычными. Они полностью подчинялись легенде, с которой он отправлялся в Турцию.

Сама биография почти не расходилась с его подлинной. Его двойник, как и он, вырос в Севастополе на Корабелке. В армии с начала Первой мировой. Контужен. По этой причине уволен из армии, но бежал из Совдепии и находится в Турции на положении беженца.

Еще два дня ушло на изучение путеводителей по Константинополю и подробных карт, и уже вскоре знал, где какая улица, какие на ней достопримечательности, как и на чем туда добраться.

Потом Кольцову давали советы.

Дзержинский сказал, что при необходимости Кольцов может прибегнуть к помощи или совету управляющего «Банкирским домом Жданова». Дела банка обстояли не очень хорошо, но его это нисколько не должно было заботить. Дела банка с его делом никак не пересекались.

Через полтора суток Кольцов был уже в Одессе. Его встречали недавний знакомый Артем Перухин, который в свое время сопровождал в Харьков дьякона Ивана Игнатьевича, и степенный седовласый смуглолицый пограничник в добротной, чуть не до пят, похожей на шинель кожанке.

— Деремешко! — представился он. — Начальник округа.

Они прошли через здание вокзала на площадь, уселись в автомобиль.

— Поедем, товарищ, в гостиницу. Помоетесь с дороги, отдохнете, на город посмотрите. А завтра подумаем, что и как, — мягким убаюкивающим голосом изложил Деремешко ближайшую программу пребывания Кольцова в Одессе.

— Извините, как вас?

— Иван Аврамович.

— Вы что же, Иван Аврамович, решили, что меня сюда на экскурсию направили? Одесские достопримечательности посмотреть или на поправку здоровья?

— Зачем вас сюда направили, я знаю. Но не будем торопиться.

— Будем.

— Это я понимаю, — все так же лениво сказал Деремешко. — Но суть дела в другом.

— В чем? — подгонял Кольцов неторопливую речь хозяина погранокруга.

Они ехали по беленькой аккуратной улице города, на которой не было прохожих. Были продавцы и покупатели.

— Это, между прочим, Дерибасовская! Слыхали про такую? Московскую Тверскую меньше знают. Хто на Дерибасовской не бывал, тот света не видал. Это одесситы. У их вопрос обязательно с каким-то вывертом. Веселый народ.

— Так в чем все-таки суть? — напомнил Кольцов начатый разговор.

— А, ну да! Отправить вас по назначению пока не могу. Нету тех хлопцев, шо должни вас переправить. Позавчера ждал. А их, видишь, и сегодня еще нет

— Ну, а если они и вовсе не прибудут? Может, с ними что-то приключилось?

— Все может быть, — согласился Деремешко. — У их работа рисковая. Не придут еще завтра-послезавтра, тогда и будем что-то решать.

— У меня нет времени ждать.

— Понимаю. Но у меня нет никаких других возможностей вас переправить, — и, помолчав, добавил: — Давайте так! Еще сутки ждем, а потом будем думать. Мне тоже не интересно вас канителить.

— Ну, сутки — это еще куда ни шло! Сутки можно.

Гостиница называлась «Лондонской». Из окна номера было видно море и стоящие на рейде и на причалах грузовые корабли.

Артема Деремешко отпустил, а сам, усаживаясь к столу, сказал:

— Вы тоже присядьте, товарищ Кольцов. Обсудим еще одно важное дело.

— Важное? — улыбнулся Кольцов.

— Сами рассудите, важное чи нет. У меня тут дожидается отправки в Константинополь гражданочка с сыном. А мне от Фрунзе звонили, просили уладить это дело. А дело, значится, такое. У гражданочки муж по фамилии Бородин. Белогвардеец, подполковник. Был в лагере в Галлиполи, но заболел. Видать, что-то серьезное. Врангель об ем побеспокоился, переправил его в госпиталь в Константинополь.

— Это, конечно, интересно. Но при чем тут я? И какое отношение ко мне имеет эта гражданочка с сыном? — довольно сухо остановил это длинное повествование Кольцов.

— Вот! — поднял палец Деремешко. — Михаил Васильевич Фрунзе просил переправить ее с сыном в Константинополь. Ну, до мужа.

— Ничего не понимаю. Вам поручили — вы и занимайтесь.

— Какой вы нетерплячий. Слухайте дальше. Фрунзе позвонил по этому вопросу товарищу Дзержинскому. Он не возражает. Говорит: «На усмотрение Кольцова». На ваше то есть усмотрение.

— Но при чем тут я? Что, нельзя легально? Пароходы-то ходят?

— Легально не желательно.

— Не понимаю.

— Вот если б я вас, к примеру, легально отправил? Что б произошло? А ничего хорошего. Потому как если за вас Советская власть беспокойство проявляет, значит, вы, хотите — не хотите, представляете определенный интерес для кого-то там, — объяснил Деремещко и многозначительно указал пальцем наверх и вдаль. — Видать, и с гражданочкой что-то похожее.

— Вы хотите сказать…

— Именно то, что вы подумали. Уж каким способом Бородин помогал Красной армии, про то нам знать не положено. Такое вот дело, — закончил Деремешко, после чего спросил: — Важное или нет, хочу узнать от вас.

— Будем считать, что важное, — согласился Кольцов. — Но как нам дальше быть? Мне-то — в Галлиполи, а гражданочке в Константинополь.

— Об этом у вас пущай голова не болит. Вопрос продуманный. Мои болгары вас в Калиакри высадят, а сами потом в Константинополь сбегают. Там недалеко. Им ночи хватит, чтоб туда и обратно.

— Ну, что ж! Значит договорились! — сказал Кольцов.

— Договориться-то договорились. Только теперь все не от меня, а от тех болгарских пацанов зависит. Их провожаю, об их сердце болит. Наших — тоже самое. Мне не провожать, мне встречать вас живыми и здоровыми радостно. Семь человек за это время отправил, шестеро вернулись. Ни царапинки. А дружочка свово — его самым первым провожал — так и не встрел. Видать, сложил где-то в Туреччине свою голову бедовую.

— Первым вы Красильникова отправляли, — вспомнил Кольцов.

— Верно. Он с попом ехал. Я еще подумал: нехорошая примета — с попом.

— Да живой он, Красильников! Живой и здоровый.

— А ты откуда его знаешь? — Деремешко на радости перешел на «ты». — Я-то с им партизанил вместе. Он поначалу в Бахчисарайском отряде был, а опосля до товарища Папанина прибился.

— А я с ним пол-Гражданской воны бок о бок прошел.

— Постой! Так ты и есть тот самый Кольцов? — удивился Деремешко.

— А что, ты знаешь какого-то другого? — спросил Кольцов

— Семен мне рассказывал, будто был у него дружок с такой фамилией. У генерала Ковалевского в адъютантах служил. А на самом деле — чекистом был. Только, слыхав я, будто его убили. Даже в какой-то белогвардейской газетке писали.

— Не, живой он!

— Откуда ты знаешь?

— Так это я и есть.

— Ты?

— Я!

— Ну, зараза! — восхищенно выдохнул Деремешко. — Это ж надо! И ты — Кольцов, и Семен мне про Кольцова. Я еще подумал: видать, этих Кольцовых у нас в России, як все равно Ивановых.

И они обнялись.

— А теперь скажи мне: откуда ты знаешь, шо Сенька живой? Только не бреши.

— Мы с ним вместе работаем.

— Так он — шо, в Москве?

— Не! Он там, у Ивана Игнатьевича.

— У попа?

— У него.

— Дьяконом, что ли?

— Примерно.

— Поняв. Вроде как этим… шпионом?

— Если нравится, можешь и так называть.

— Честно тебе скажу, я другой раз так подумывал. И Дзержинский как-то им интересовался, и Ленцман беспокоился. А то еще до его отъезда я у него как-то спросил: «Кем ты, Сеня, в ЧеКа работаешь? Не шпионом, случаем?» Так он мне такого набрехал, на голову не натянешь.

Когда Деремешко уехал, Кольцов еще долго ходил по номеру, еще и еще раз продумывал предстоящую поездку. Остановился у окна, смотрел на море. С досадой подумал о какой-то неопределенности: с самого начала все незаладилось. Не пошло бы и дальше наперекосяк.

Но на рассвете его разбудил Артем:

— Кончайте ночевать. Командир велел вас к нему доставить!

И вскоре они были на Старобазарной площади, миновали часового и двух мраморных грифонов, поднялись на второй этаж. Дверь была открыта.

Повеселевший Деремешко вышел навстречу Кольцову, ввел его в кабинет, где сидели двое крепких загорелых мужчин, точнее даже — парень и мужчина. Они были чем-то похожи, и Кольцов поначалу решил, что это отец с сыном. Лишь значительно позже он узнал, что они просто хорошие друзья и не менее хорошие соседи.

Они поднялись. Старший с вислыми, почти казацкими усами, шагнул навстречу Кольцову, представился:

— Атанас… можно еще, но не надо… Даргов.

Второй крепко пожал Кольцову руку.

— Здравствуй, товарищ! Я — Коста! — после чего поднял кулак в коммунистическом приветствии: — Да здраво революция!

— Ты коммунист? — весело спросил Павел.

— Пока еще нет. Пока контрабандист, — со смехом ответил Коста.

— Здравствуйте! — поздоровался с обоими болгарами Кольцов. — Называйте меня — Павел. Можно: Паша. Кому как нравится.

— Уже нравится, — сказал Атанас и добавил: — Сегодня вечером. Если можно?

— Нужно, — улыбнулся Кольцов.

— Так будет! — в ответ улыбнулся Атанас.

И контрабандисты покинули кабинет Деремешко.

— Атанас — коммунист, — провожая их взглядом, сказал Деремешко.

— Коммунисты — контрабандисты — рецидивисты! — улыбнулся Кольцов.

— В жизни все бывает, — философски заметил Деремешко. — Даже то, чего не бывает.

— Почему они задержались? — спросил Кольцов.

— У Косты, который помоложе, жена рожала. Трудно, говорит, еле спасли. Двенадцать фунтов. Богатырь.

— Мальчишка — это хорошо, — сказал Кольцов. — Хотя с девочками меньше хлопот.

— У тебя много детей? — поинтересовался Деремешко.

— Пока нет, — но тут же Кольцов поправился: — Впрочем, есть. Двое. Мальчик и девочка.

Деремешко удивленно взглянул на Кольцова:

— Забыл, что ли?

— Да нет. Тут другое, — сказал Кольцов и неохотно добавил: — Не будем об этом!

— Не хочешь — не говори, — Деремешко почувствовал какую-то боль в словах Кольцова и понимающе добавил: — Под каждой печкой свои тараканы.

Помолчали.

— Погуляй по городу, — посоветовал ему Деремешко. — Но еще засветло будь в гостинице. Я за тобой заеду.

Вечером, когда солнце клонилось к закату, Деремешко вывез Кольцова за город, к небольшой, упрятавшейся между известняковых обрывов, бухточке. Неподалеку от берега в ней покачивалась на тихой волне двухмачтовая рыбацкая фелюга.

Они спустились к берегу. Им навстречу вышел Атанас. Вынув изо рта курительную трубку, он указал ею на фелюгу:

— Нравится? — спросил он.

В закатном свете полуспущенные латаные паруса сухо шелестели.

— Я потом скажу, когда на место прибудем, — сказал Кольцов.

— Надеюсь, доплывем, — пыхнул трубкой Атанас: — Бог поможет.

— Ты в Бога веришь?

— Наверное, да, — и, заметив какой-то непорядок, Атанас что-то по-болгарски закричал Косте и побрел к нему по воде — разбираться.

Кольцов обернулся к Деремешко:

— Богомольные коммунисты-контрабандисты! До такого я бы никогда не додумался! — и спросил: — Ну, что? Будем прощаться?

— Не торопись. Успеем.

Солнце уже почти ложилось на горизонт, когда наверху, у обрыва, появился Артем. Придерживая за руку женщину, он помогал ей пускаться вниз, к берегу бухточки. Следом за ними шел мальчишка. Они прошли почти до половины спуска, когда мальчишка их окликнул:

— Мама, подождите, пожалуйста!

— Что там у тебя? — отозвалась женщина.

— Я сейчас. Камешек в сандалий попал.

— Доганяй! — строго сказала женщина. — Видишь, нас уже ждут!

И они продолжили спускаться.

Мальчишка присел, вытряхнул камешек, обогнал Артема и свою маму и спрыгнул на песок неподалеку от Кольцова.

— Здравствуйте! — сказал он Кольцову и указал глазами на Деремешко: — А с Иваном Аврамовичем мы уже познакомились. Меня зовут Леонидом. А то вон — моя мама, Елизавета Михайловна.

— Здравствуй, Леонид. Можно, я буду называть тебя просто Леней?

— Я сам хотел вас об этом попросить. Даже Ленькой, если я в чем-то провинюсь. Меня так папа иногда называет. Ну, это если я что-то…

— А ты не допускай этого «что-то».

— Иногда оно почему-то само собою получается. Но я, конечно, буду стараться.

— Значит, договорились, — Кольцов протянул мальчишке руку. — Меня зовут Павел Андреевич. Можно дядя Павел… или дядя Паша. Как тебе будет удобнее.

— Благодарю вас, — едва не прищелкнул ногой мальчишка и тут же добавил: — Я здесь впервые увидел море. У нас в Киеве река, называется Днепр. Она тоже широкая, но, конечно, с морем не сравнить.

Мать Леонида тоже подошла к Кольцову и Деремешко:

— Я так поняла, Леонид меня уже вам представил. А Иван Аврамович сказал, — она указала взглядом на Деремешко, — что вы будете нашим попутчиком и зовут вас Павел Андреевич.

— Совершенно верно, мадам. Буду рад сопутствовать вам с Леонидом в этом, надеюсь, приятном путешествии.

Женщина была невысокого росточка, миловидная, с легкой раскосинкой в глазах. Разговаривая, она приятно картавила.

— Честно скажу, я очень боюсь. На большом пароходе не так страшно.

— Здесь более безопасно, — успокоил ее Кольцов. — Фелюга идет вблизи берегов. Она в любой момент может пристать к берегу.

— Спасибо. Вы меня успокоили. Обещаю, не буду бояться! — с шутливой торжественностью сказала она.

Подошли Атанас и Коста, сказали Деремешке и Артему:

— Как это по-русски: прос-чай-те!

— Так не надо. Лучше: до свиданья!

Артем передал Косте увесистый пакет.

— Отнеси на борт.

— Что здесь? — спросил любопытный Леня.

— Все, что доктор прописал, — ответил Артем

— Мы тоже… имам. — Коста вброд прошел к фелюге, оставил там пакет и вернулся.

Когда все попрощались с Деремешко и Артемом, Коста сказал женщине:

— Пардон, мадам! — и, не дожидаясь согласия, подхватил ее на руки и отнес на фелюгу.

— Я сам! — сказал Леонид и, торопливо сняв сандалии, побрел к фелюге. Там его подхватил Коста и поставил на дно посудины.

Кольцов тоже легко добрел до борта и пружинисто перебросил свое тело через борт.

Деремешко и Артем, стоя на берегу, смотрели, как тронулась с места фелюга, осторожно, не задев камни, выскользнула через горловину бухточки в море.

Когда она заколыхалась на легкой волне, над нею взмыли вверх оба паруса. Неторопливо набирая скорость, фелюга побежала по волнам.

Глава 29

Ветер был попутный. Моряки называют его фордевиндом, рыбаки — бризом. Редкая удача в эту пору года. Обычно к ночи ветер дует с моря на нагретый берег и лишь за полночь меняет направление.

Небо было усыпано крупными звездами. Стояла тишина, которую подчеркивали лишь легкий плеск волн о деревянные борта фелюги и мягкие хлопки парусов, пытающихся поймать слабые порывы ветра.

Дно фелюги было устлано брезентом, и пассажиры, укрывшись за высокими бортами, коротали время за разговорами. Леонид был перевозбужден началом необычного путешествия и донимал Кольцова своими вопросами.

— Интересно, Павел Андреевич, с какой скоростью идет наша шхуна? — спрашивал он. Ему нравилось слово «шхуна», он произнес его, слегка подчеркнув.

— У нас не шхуна, Леня.

— А Иван Аврамович называл ее шхуной. А на чем же мы тогда плывем?

— На фелюге.

— А какая между ними разница?

— Я ведь не моряк, Леня.

— Ну, а все же?

— Труба пониже и дым пожиже.

— На нашей шхуне нет трубы. И дыма нет.

— Поэтому она и называется фелюга, — и, улыбнувшись, Кольцов сказал: — Это у матросов есть такая шутка. Вопрос: Какая разница между крейсером и линкором? Ответ: Труба пониже и дым пожиже.

— Ну, хорошо, пусть фелюга. Сколько узлов она проходит за час? Хотя бы приблизительно?

— Ты, вероятно, прочел всего Жюль Верна? — спросил Кольцов. — «Дети капитана Гранта», «Таинственный остров», «Пятнадцатилетний капитан»? Тебе сколько?

— Только четырнадцать. Я и Станюковича всего прочитал, и Стивенсона. У него замечательно про пиратов. Маме не нравится Билли Бонс…

— А почему мне должны нравиться пираты? — спросила Елизавета Михайловна. — Я люблю героев честных, великодушных, благородных, мужественных.

— А Билли Бонс? Ему черную метку, а у него даже глаз не дрогнул. Один — против банды пиратов, — и Леня снова спросил у Кольцова: — А вы не скажете, Павел Андреевич, на Черном море есть пираты?

— Думаю, что нет.

— Жаль! Вот бы с ними встретиться!

— Господи! — вздохнула Елизавета Михайловна. — Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь умном?

— Но я же задал умный ворос: с какой скоростью идет наша фелюга?

— Ну, и зачем тебе это?

— Потом я узнал бы, сколько миль до Константипополя, и точно сказал бы, когда мы будем на месте.

— Но еще неизвестно, пойдет ли наш корабль в Константинополь.

— Он — не корабль, и даже не шхуна, — поправил Елизавету Михайловну Леня. — Он — фелюга.

— Какая разница! Неизвестно, согласятся ли наши матросы отвезти нас в Константинополь. В Одессе они ничего не обещали, сказали: «Может быть».

— Значит, отвезут.

— Почему ты так уверен?

— Потому что когда у нас в гимназии директор говорит: «Учитель заболел. Может быть, завтра не будет занятий» — это точно, что их не будет.

— Неизвестно, — вздохнула Елизавета Михайловна. — Все так зыбко, все так неопределенно.

— Ну, допустим, не отвезут. Болгария граничит с Турцией. Я смотрел по карте, там близко. болгары нас не тронут. Перейдем границу. Там турецкие пограничники, колючая проволока. Мам, ты можешь проползать под колючей проволокой? Тебя арестуют турки! — и грозным голосом добавил: — Усатые, в фесках, с кривыми ятаганами!..

— И так целый день, — пожаловалась Елизавета Михайловна.

— Прекрасный возраст! — не поддержал Елизавету Михайловну Кольцов. — Еще три-пять лет — и романтика испарится, улетучится. Жизнь обломает его, как обломала всех нас, — он указал глазами на дымящего своей трубкой у штурвала Атанаса. — Когда-то и контрабандисты проходили на уровне пиратов. Ну, и что от них осталось? Только слово. А за ним — тяжелый труд, мизерные заработки и страх… Поздно родились.

Паруса были полны ветра, и фелюга бежала легко и почти бесшумно. Взошла луна, большая луна, и на море стало светлее.

— Смотри, мама, у луны, как у коровы — рога.

— Луна — и луна, — сказала Елизавета Михайловна.

— Но ведь не такая, как у нас. Бодливая луна.

Атанас передал штурвал Косте, сам заглянул в какой-то закуток и вынес на середину фелюги анкерок с водой и сумку с едой. Расстелил на брезенте скатерку, выложил на нее вареные яйца, тарань, тонко нашинкованные пластиночки сала, нарезал лук и хлеб.

— Можно… пожалуйста, — Атанас сделал приглашающий жест.

Гости не заставили себя упрашивать. На свежем воздухе, под яркими звездами и луной, под завораживающий плеск моря все это выглядело романтическим пикником.

— Как называется эта рыба? — неумело очищая рыбину, спросил Леня.

— Рыба, — ответил Атанас.

— Ну, как ее называли, когда она была живая?

— Не знаю, как это по-русски.

— Тарань, — подсказал Кольцов

— А теперь, когда ее засолили?

— Тоже, тарань.

— А вот и нет. Она называется вобла. Мне дядя Миша говорил. Это еще когда мы в Туркестане жили. Дядя Миша вместе с папой к нам приезжал. Он привозил точно такую же.

— Дядя Миша, возможно, не знал. Вобла меньше и совсем сухая. А эта — смотри, какие у тебя жирные руки.

— Дядя Миша все знает.

— Леня, но ведь нет таких людей, которые бы все знали.

— Дядя Миша все знает. Он был там, в Туркестане, нашим командиром. Он целой дивизией, нет, целой армией командовал.

Елизавета Михайловна насторожилась, строго сказала:

— Я о чем тебя просила, Леонид?

— Извини, мама, я забыл.

Кольцов нахмурился и тоже решил поддержать Елизавету Михайловну. Он поднялся, позвал Леню с собой.

— Отойдем в сторонку.

Они остановились на корме.

— Это очень хорошо, что ты знаком с Михаилом Васильевичем Фрунзе. Но вот хвастаться этим не обязательно, — тоже так же строго, как и мать, сказал Кольцов. — Особенно там, где сейчас твой папа.

— Мама мне говорила. Только я случайно забыл. Извините.

— Я тоже, так же, как и твоя мама, прошу тебя: никогда больше ничего такого не говори ни о папе, ни о Михаиле Васильевиче. Ты умеешь хранить секреты?

— Еще как! Мне в гимназии все друзья доверяли свои секреты.

— То, о чем мы сейчас с тобой говорим, не просто секрет. Это военная тайна… Поклянись, что ты будешь вечно хранить эту военную тайну! — торжественно сказал Кольцов.

— А как?

— Как можешь. Как твои друзья клянутся?

— Тут не получится. Нужна земля.

— Найдем. Но зачем?

— Для клятвы.

Кольцов еще на берегу, в Одессе, заметил внутри фелюги, на стыках бортовых досок, чахленькие растения. Видимо, за годы ветры насыпали в пазы порядком пыли и забросили туда зернышки различных трав.

Павел отошел от Лени всего на шаг, провел пальцами по внутренним пазам бортовых досок и уже через минуту протянул ему горсточку влажной земли.

— Нужно пожевать землю и вырвать из головы несколько волосков. Выплюнуть землю на бумажку, положить туда же волосы…

— Ввиду особых условий, в которых мы находимся, я освобождаю тебя от жевания земли, — сказал Кольцов. — Что дальше?

— Теперь надо запечатать и похоронить! — сказал Леня и стал тщательно месить бумагу, в которой лежала грязь и волосы. Все это месиво постепенно превратилось в грязный комочек.

— Теперь? — взглянул Кольцов на Леню.

— Теперь — похоронить. Лучше в дупле столетнего дуба. И произнести слова клятвы.

— Мы похороним еще лучше, — сказал Кольцов. — Знаешь где? Никто никогда не догадается. В море.

Кольцов нашел валяющийся на дне фелюги кусочек ноздреватого известняка и сунул в его трещину подготовленный комок.

— Опускай в море.

— Надо только через левое плечо, а после этого сказать клятву.

После чего Леня какое-то время думал, где у него левое плечо, а где правое. Разобравшись, бросил камень в море. Едва только камень скрылся под водой, Леня торжественно сказал:

— Пусть навсегда накроет мою голову мать сыра земля, пусть я умру в страшных муках, если… если кому бы то ни было выдам военную тайну, доверенную мне мамой и Павлом Андреевичем.

— Все?

Кольцов взял Леню за руку, и они вернулись к Атанасу и Елизавете Владимировне.

— Что вы там обсуждали? — поинтересовалась Елизавета Владимировна.

— Ничего такого, — невинным голосом сказал Леня.

— Просто немножко по-мужски посекретничали, — поддержал Леню Кольцов.

Под утро, когда погасли звезды и на востоке стало зажигаться небо, Коста спросил у Атанаса:

— Как думаешь, может, уйдем в нейтральные воды.?

— Хочешь идти и днем?

— А что!

— Еще налюбуешься на своего пацана. Не торопись. У румын злые пограничники.

— Что предлагаешь?

— Как прошлый раз. Опустим мачты, заберемся в камыши у Сфынтул-Борге. Сам черт нас там не найдет.

— Комары заедят.

— Комары только дурную кровь пьют.

Кольцов, стоя неподалеку от рубки, слышал их разговор. Многие слова были сродни русским. Кольцов подумал, что если бы они говорили немного медленнее, он бы все понял. Но и так, угадав всего несколько слов, он понял, что они советуются, как им лучше поступить в связи с наступающим утром.

Коста слегка приспустил паруса, и Атанас направил фелюгу к пока еще невидимому берегу. Вскоре в серых сумерках они нашли широкую заводь и какое-то время шли по ней. Потом, с двух сторон фелюги зашуршали высокие камыши. Раздвигая их и сбавляя ход, она еще долго двигалась по этому камышовому царству, время от времени вспугивая сонных птиц. И наконец остановилась.

— Что? Уже приехали? — спросил Леня у проходившего мимо Косты, который опустил на дно фелюги мачты.

— Перва станция, — сказал Коста.

Над ними взвилась стая комаров. Они словно ждали их, налетели сразу, тонко зудя, забирались в нос, уши. Коста дотянулся до камышовых метелок, сломал несколько, раздал по одной гостям. Своею стал обмахиваться, показывая, как надо спасаться от нашествия комаров.

— Скоро комар нэт, — и Коста указал на восток, где уже показалось солнце.

И верно, когда солнце поднялось над камышами, комары как по команде исчезли, словно их никогда здесь и не было. Куда они делись — неизвестно.

Днем весь экипаж фелюги коротал время, кто как мог. Коста устроился на носу и там уснул. Атанас сидел на кнехте и задумчиво курил свою трубку. Елизавета Михайловна с Ленькой читали какую-то книгу, кажется, «Приключения Тома Сойера», но Лене книга не нравилась, он кривился и говорил, что у этих американцев какие-то совсем ненормальные пацаны. У них ни одной хорошей игры, и вообще они все там совсем как дети. Только с Геком Финном Леня не прочь был бы подружиться. Кольцов, сидя на носу, наблюдал за мелкими рыбешками, которые неторопливо сновали в воде. Они никого не боялись и у них там была полная гармония.

Потом они дважды принимались обедать.

Под вечер проснувшийся Коста искупался, подав тем самым пример другим. Атанас, в очередной раз выбив из своей трубки пепел, посмотрел на небо и что-то сказал Косте. По выражению их лиц Кольцов понял, что их что-то встревожило.

— Что-то случилось? — спросил он у Атанаса.

— Так. Мало… Чайка нет. В воду садись, берег ходи. Плохо.

— Что делать?

— Дом надо бежать.

Коста поднял мачты. Зашелестели и наполнились ветром паруса. Сам же сел на носу и, веслом раздвигая камыши, медленно проталкивал фелюгу на чистую воду.

В глубоких вечерних сумерках они проскочили сквозь узкую горловину залива и оказались в море.

Атанас снова долго смотрел на небо, на звезды. Они уже стали появляться на вечернем небе, и их то накрывали, то снова открывали быстро мчащиеся рваные облака. В сумерках уже еле проглядывался берег. Фелюга торопливо уходила от него в море.

Кольцов остановился возле Атанаса, спросил:

— Может, лучше вернуться? Переждем еще день.

— Назад — нет. Рифы, мели, — попыхивая трубкой, ответил Атанас. — Лучше — в море. Болгария близко. Дом близко. Хорошо.

В сумеречной дали скрылся берег: фелюга бежала вдоль него.

К Кольцову подошла Елизавета Михайловны, спросила, указывая взглядом на Атанаса:

— Они чем-то взволнованы?

— Возможно, будет шторм, — как можно спокойнее сказал Кольцов и успокаивающе объяснил: — Но они надеются добежать до границы с Болгарией и там от него спрятаться.

— Мы что же, так и не увидим шторм? — с некоторым сожалением спросил Леня у Кольцова.

— Возможно, — ответил Кольцов.

— Жаль, — вздохнул Леня. — Я никогда не видел шторма.

— Лучше бы его не видеть.

— Убери один парус! — приказал Атанас, вставая вместо Косты за штурвал.

Коста бросился к мачтам.

В это время высокий водный вал настиг фелюгу и, словно молотом, с силой ударил ее в левый борт. Затрещала и рухнула на дно фелюги мачта, сбив Косту с ног.

— Гаси второй! — сквозь свист ветра Коста с трудом услышал команду капитана.

Он с трудом поднялся и бросился ко второй мачте. Но под бешеным порывом ветра парус на ней затрещал и, разорванный надвое, жалкими тряпками заполоскался на ветру над фелюгой.

Волны свирепо охаживали фелюгу, то поднимая ее на гребень волны, то с силой роняя в кипящую пучину. Коста несколько раз пытался встать на ноги, дважды или трижды ему это удавалось, но новый тяжелый удар волны по фелюге безжалостно сбивал его с ног.

Затем он устал сражаться со свирепой стихией и, сидя в воде и двумя руками придерживаясь за вертикальный обломок мачты, наблюдал за трепыхающимися на ветру кусками разорванного паруса.

— Констанцу прошли? — донесся до него голос Атанаса.

— Не знаю. Вроде промелькнули какие-то огни.

— Идем к берегу. По-моему, это уже Болгария.

— Напоремся на рифы.

Атанас лихорадочно вращал штурвал, пытаясь поставить фелюгу поперек надвигающимся из моря валам.

Сверкали молнии. В их вспышках Кольцов видел вцепившегося в штурвал Атанаса… и Косту, опять тщетно пытающегося подняться на ноги и спасти обрывки второго паруса… мокрую Елизавету Михайловну, которая лежала рядом со сломанной мачтой, прикрывая своим телом Леонида, и молилась.

Ветер слегка поменял свое направление и подул теперь с моря. Крутые валы стали толкать фелюгу в корму и подгоняли ее к берегу, Прошла, казалось, вечность, но берега все не было видно.

Скорее бы наступил рассвет! Можно было бы хоть что-то увидеть, рассмотреть, сориентироваться.

Кольцов, с трудом балансируя и спотыкаясь о какие-то банки, коробки, плавающие по днищу, приблизился к Косте. Помог ему подняться на ноги. Тот встал и, вновь обхватив руками уцелевшую мачту, лишенную парусов, стал всматриваться в проступающую в рассветных сумерках дальнюю и пока еще едва заметную полоску берега.

— Ну, где мы? — спросил Атанас.

— Пока не понять! — ответил Коста, но вдруг почувствовал нечто странное. Даже когда не дробился о борт шхуны водяной вал, ему на голову, на лицо падали тяжелые капли воды. Он слизнул с губ влагу и почувствовал ее пресный вкус.

Он поднял голову. Тяжелые частые капли омывали его лицо. Открыв рот, он поймал несколько капель. Сомнения развеялись: это был дождь. Нет, не дождь — ливень!

Густой летний ливень, предвещал конец жестокой бури — «Боры».

— Атанас! Ливень! — изо всех сил закричал Коста. — Ты слышишь, Атанас? Ли-и-вень!

Прошло еще какое-то время. Водяные валы в море все еще были высокие, крутые. Но их уже не украшали белопенные барашки. Море медленно успокаивалось.

— Там, слева, я видел какие-то огни, — сказал Атанас. — Может, Констанца?

— Нас так несло! — отозвался Коста — Думаю, проскочили… Погоди! Счас! — он выждал, когда сверкнула очередная молния. — Слышь, Атанас! Вроде как элеватор!

— Мангалийский, что ли?

— Другого я тут не знаю. Версты три не дотянем.

— Чему ты радуешься! Мангалия — это ж Румыния.

— Радуюсь, что живы остались.

— Я не сомневался, — сказал Атанас. — Теперь смотри, тут где-то должна быть заводь.

Какое-то время они двигались в кромешной темноте. А потом подряд полыхнули три молнии.

— Коста! — окликнул помощника Атанас. — Когда пристанем к берегу, перво-наперво купи себе очки!

— Это зачем еще?

— Элеватор от маяка отличить не можешь!

— Какого еще маяка? Какого маяка? — обиделся на упрек Коста.

— Нашего, Калиакринского!

Снова еще раз полыхнула молния.

— Коста! Правда, наш маяк! Калиакринский. Это что ж получается? Нас чуть ли не курьерским поездом «Бора» несла. Мимо всей Румынии!

— Это, Коста, получается, что мы дома. И ты был прав: возле маяка нас прямо на скалы кинет.

— Я и говорю: вместе до аптекаря сходим, — в отместку на упрек Атанаса сказал Коста.

— Мне-то с чего вдруг? — насупился Атанас.

— Чтоб новую память тебе вставил. До дома мы без парусов не дотянем — версты три, не меньше. И скалы мы без парусов не обойдем.

— Ну, и что ты предлагаешь?

— Предлагаю тебе заводь вспомнить. В ней и фелюгу на ход поставим.

Светало. Постепенно стал хорошо вырисовываться берег. Фелюга тихо плыла мимо скал. Коста, стоя на носу, отталкивался от больших скользких глыб.

— Вон она, заводь! — указал Коста Атанасу и, вставив весло в расщелину между двух каменных глыб, остановил фелюгу. Стали вместе наблюдать, как бурлит вода у входа в небольшую заводь

— Волна мелкая, через гирло не перекинет, — покачал головой Атанас.

— Девятая — перекинет.

— Если не перекинет, фелюгу погубим. Переломит, — пыхнул дымом Атанас. — Ну, шут с тобой. Рискнем!

Они подвели фелюгу поближе к гирлу. Коста веслом придерживал ее. Вновь постояли, присматриваясь к волнам.

— Заметил? Девятая хорошо вошла, — сказал Коста.

— Без груза, понятное дело.

— А ты правее забирай. Чтоб она всем днищем на волну легла.

— Кого ты учишь, сопляк! Я тут дольше плаваю, чем ты по земле ходишь.

Они снова стали считать волны:…третья, четвертая…

— Режь волну! — скомандовал Атанас. — На восьмой круто, изо всей силы, выворачивай. Она в аккурат всем днищем на девятую ляжет!

И фелюга точно легла на девятую волну, и волна подхватила ее, как щепку, увлекла с собой. Какое-то время она несла ее на гребне. Казалось, еще мгновенье — и она с силой швырнет ее на усеянный камнями берег. Но произошло нечто странное: волна прогнулась, горло заводи стало ненасытно всасывать в себя воду. Фелюгу развернуло, обо что-то тяжело ударило и вбросило в узкую длинную бухточку.

По инерции, приданной ей умирающей волной, фелюга проплыла в дальний ее конец, прошелестела днищем о песок и едва не уткнулась носом в скалы.

Только теперь все как-то оживились, повеселели. Коста стал вычерпывать из фелюги воду. Леня нашел какой-то черпак и принялся ему помогать.

— Как себя чувствует мадам? — спросил Кольцов у рядом оказавшейся Елизаветы Михайловны.

— Сказать, что это ужасно — ничего не сказать. Я уже попрощалась с жизнью и жалела лишь о том, что Леня проживет такую короткую, и даже не встретится с отцом. Не знаете, нет ли у них какой-нибудь аптечки? У меня разыгралась мигрень.

— Боюсь, если даже она у них есть, они сейчас не сумеют ее найти, — Кольцов обернулся к Атанасу: — Капитан! Пассажирам можно покинуть борт корабля?

— Можно. Мы дома! — ответил Атанас, вглядываясь вдаль, где на высоком пригорке рядом с похожим на свечу маяком стоял большой каменный дом. Но во дворе он не заметил никакого движения и поэтому разочарованно добавил: — Почти дома.

Кольцов спрыгнул в воду и протянул руки к Елизавете Михайловне:

— Позвольте, я вам помогу. Вашу руку!

Она испуганно подала ему руку. Кольцов потянул ее на себя. Подхватив женщину на руки, он понес ее на берег. Леонид последовал примеру Кольцова и тоже, не снимая сандалии, прыгнул в воду. Пошел к берегу рядом с несущим Елизавету Михайловну Кольцовым.

Атанас и Коста ходили по фелюге, определяя убытки, нанесенные «Борой».

Коста тоже, как и Атанас, время от времени, поглядывал на пригорок. Он первым увидел процессию, покинувшую дом и спускающуюся по узкой дороге в долину. Несколько мальчишек толкали двухколесную тачку с высокими колесами. Следом за тачкой шли мужчины и женщины, молодые и пожилые, и еще дети и даже две собаки.

— Проснулись! — ухмыльнувшись, указал вдаль Коста. Атанас ничего не ответил, лишь коротко взглянул на дорогу и снова занялся своим делом.

Глава 30

Они торопливо спускались с пригорка, старики еле поспевали за чумазой детворой и молодежью. Даже собаки придерживались принятой молодежью скорости, не забегали далеко вперед.

Неподалеку от берега бухты процессия остановилась и неподвижно и молча стала ждать. Лишь молодая темноволосая статная загорелая болгарка с белым сверточком в руках отделилась от толпы, вошла по колени в бухту и остановилась там, наблюдая за занятыми на фелюге мужчинами.

«Жена Косты», — подумал Кольцов с потаенной завистью. На какое-то мгновенье вспомнил Таню. Она иногда, правда, все реже и реже, являлась к нему в коротких беспокойных снах почти всегда одной и той же застывшей картинкой: ромашковое поле, вероятно, где-то во Флери-ан-Бьер, и она, чуть наклонив голову, кокетливо смотрит на него и едва заметно улыбается.

Коста наконец спрыгнул со шхуны и побрел по воде к жене. Он не поздоровался, не обнял ее, а лишь приподнял край одеяльца, прикрывавшего личико младенца от света. Ребенок смешно поморщился, размышляя, заплакать или нет — и плакать не стал.

«Вероятно, это и есть вершина счастья: небо, солнце, крикливые чайки, и их трое — он, она и этот крохотный сверточек, который крепче манильских канатов связывает их друг с другом», — подумал Кольцов. В его жизни это не случилось и, кто знает, случится ли когда-нибудь что-то подобное?

Атанас тоже вышел на берег и пошел к ждущим его родителям и стоящей с ними немолодой болгарке — его жене.

И, словно по команде, на опустевшую фелюгу разом бросились и детвора, и молодежь. Они привычно волокли на берег и укладывали на телегу все, что не должно находиться там во время ремонта. Вероятно, эта процедура повторялась не один раз, и каждый знал в этой работе свое место и свои обязанности.

Лишь еще двое — молодой и старик — не участвовали в общих хлопотах и стояли чуть особняком. Быть может, смотритель маяка и его помощник или какая-то родня Атанаса или Косты. Заросший, в неопрятной крестьянской одежде и в странной, сшитой по турецкой моде, фуражке, он время от времени с едва заметной улыбкой поглядывал на Кольцова. И когда старик наконец надолго остановил на нем свой взгляд и широко улыбнулся, лишь тогда Кольцов, и то не сразу, узнал… Красильникова. Его выдала широкая улыбка и смеющиеся глаза, вокруг которых лучиками сбегались мелкие морщинки.

Вся процессия, толкая груженную тачку, теперь потянулась наверх, к маяку, туда, где над самым обрывом стоял дом Атанаса.

Мальчишки-болгары обратили внимание на Леню, на его короткие «барские» штанишки, на сандалии, которые он нес в руках. Стали что-то обсуждать, посмеиваться. Леня заметил это, стушевался и отошел поближе к Кольцову. Кольцов все понял. Он взял Леню за руку, подвел к мальчишкам и, указав на него взглядом, сказал:

— Леонид. Можно — Леня. Понятно?

Мальчишки кивали и один за другим стали молча пожимать ему руку.

Кольцов вернулся к Красильникову:

— Зачем сам сюда пришел? — спросил Кольцов. — Прислал бы кого-то из проводников.

— Позже поговорим, — уклончиво ответил Красильников

Потом, пока хозяева и соседи готовились к праздничному обеду, Кольцов и Красильников отошли в конец двора и уселись там на большую деревянную колоду. Она лежала почти на самом краю обрыва, и оттуда было хорошо видно слегка колышущееся море и несколько легких парусников.

— Я знаю, зачем тебя сюда послали, — сказал Красильников.

— Я сам себя послал, — не согласился Кольцов. — И не сюда, а в Галлиполи.

— Поэтому я и решил встретить тебя здесь, — Красильников произнес это тоном, в котором можно было угадать нотки назревающего недовольства.

— Что-то случилось?

— Ничего. Но… — Красильников слегка замялся, пытаясь найти нужные слова. — Понимаешь, не нужно тебе в Галлиполи. Ни тебе, ни мне делать там уже нечего.

— Можно узнать, почему?

— Ты хорошо меня изучил, Паша. Я — добросовестный, делал все, что мог и до тех пор, пока мог. И даже сверх того. Задачу свою хорошо понимал, — Кольцов знал, что за этим последует продолжение, и будет оно далеко не благостным, иначе не стал бы Семен Алексеевич тратить столько слов на подготовку. — Кстати, и Андрюха Лагода добросовестным парнем оказался. А результатов — ноль. Все наши листовки — пустые хлопоты.

— Почему же сразу не сообщил?

— А оно не сразу прояснилось. Поначалу вроде поверили. А потом Кутепов свою контрагитацию предпринял. Крымом стращать начал. И еще. Вы нас там, из России, не очень поддержали. Письма кое-кто оттуда получил. Описывают, как их там встречали. Про допросы, расстрелы, лагеря. И, конечно, про Кронштадт. Он здорово на мозги повлиял. Когда вести из Кронштадта сюда дошли, я уже здесь был. И надо же такому случиться: на наши листовки про амнистию, про братские встречи — письмо из Кронштадта. Не фальшивка, нет! Как дошло — не знаю. И все! И кончилась наша агитация! Я копию для тебя припас, почитай, если дома не довелось.

Красильников полез в карман рубашки, извлек во много раз сложенный листок, распрямил на колене, передал Кольцову:

«Мы, матросы, красноармейцы и рабочие восстали против коммунистов, которые в течение трех лет льют невинную кровь рабочих и крестьян. Мы решили умереть или победить. Но мы знаем, что вы этого не допустите. Мы знаем, вы придете на помощь довольствием, медикаментами, а главное, военной мощью. Главным образом мы обращаемся к русским людям, которые оказались на чужой земле, мы знаем, что они придут нам на помощь».

— Думаешь, не фальшивка? — вернув письмо, задумчиво спросил Кольцов.

— Не мне тебе рассказывать, что там, в Кронштадте, было, — вместо ответа сказал Красильников. — Им на помощь никто не пришел. Не успели. А потом антоновское восстание. Следом пошли слухи, будто бы взбунтовался Буденный и уже даже взял Москву. Дальше — больше: убит Ленин, Антанта начинает новый поход на Москву, русская армия собирается выступить в поход, согласовываются детали. Знаешь, были такие дни, когда и я начинал верить во всю эту чепуху. Такая была обстановка. Вот и агитируй за возвращение. Один в лицо плюнет, другой кулаком съездит, а третий… Обошлось, правда. В глаза никто ничего. Все боятся выказывать свои намерения.

Помолчали.

Кольцов поднял с земли палочку и стал что-то задумчиво чертить. Не думал он, сидя в Москве, что все так безнадежно. Больше того, он надеялся, что он встретится с Кутеповым и, зная, что тот — человек здравомыслящий, уговорит принять его условия. Биографию Кутепова он хорошо изучил. Не родовитый, сын лесничего, все чины и награды давались ему не так легко, как сынкам знатных родителей. С нищетой сталкиваться не приходилось, а с несправедливостью часто и густо. Неужели и он настолько очерствел, что уже перестал принимать близко к сердцу беды тысяч и тысяч людей? Или все еще верит, что сумеет дважды вступить в одну и ту же воду?

— Что из себя представляет Кутепов? — спросил наконец Кольцов.

— Четкий генерал. Служака. Дисциплинирован сам и требует жесткой дисциплины от других. Трех человек судил военный трибунал. Полковника Щеглова за агитацию возвращаться домой велел расстрелять. Успенского тоже. А Годневу удалось сбежать.

— Значит, все же есть еще такие, кто, несмотря ни на что, хочет вернуться?

— Были. С каждым днем их все меньше. Кутепов даже здесь, на чужбине, создал образцовый войсковой лагерь: полки, батальоны, эскадроны, батареи. Сохранены армейские знамена. Есть духовой оркестр. Устраиваются парады.

— Ты, брат, серенады поешь Кутепову.

— Правду говорю. Чтобы ты не обольщался. Оттуда, из Москвы, все по-иному видится. Подумай, он всю жизнь наверх карабкался. На такую высоту взошел. А у нас кем будет? Даже если помилуют, больше батальона не дадут, — Красильников немного помолчал и задумчиво добавил: — Троцкий не помилует.

— Не о том говорим! — сердито сказал Кольцов. — Больше двух миллионов россиян рассеялись по миру в наше с тобой время, Семен. Цифра не из пальца высосанная, верь. Есть, конечно, и те, кто провинился перед Россией. Но их-то капля в этом огромном людском море. А страдают все: их жены, родители, дети. Они нужны им. Не меньше они нужны России. Страна во-она какая, за год из конца в конец пешком не пройдешь, на коне не проскачешь. Богатства несметные под ногами лежат, а поднять некому.

— Ты меня, Паша, не агитируй. Я на своей шкуре испытал это стремление все бросить к чертям собачьим, и — до дому. Хоть пеши, но до дому. Я вот полгода на чужбине, и у людей хороших живу, а больше не могу. Не выдерживаю. Вот, все говорят: война кончилась. А я, прости, еще не успел заметить. Всю жизнь всем умным приказам подчинялся. И не умным, случалось, тоже. Все, хватит! Домой, в Донузлав, хочу. Сесть, понимаешь, хочу у себя в скверике, открыть бутылку нашего домашнего виноградного и поспорить с мужиками до хрипоты за жизнь, за будущее, каким его нам поднесут. Чи, может, мы сами его, своими руками? Или до Андрюхи Лагоды в Голую Пристань поеду. У них, рассказывает, тоже вина знатные. Кстати, про Андрюху. Надо его отсюда выручать. Не ровен час, вторично к стенке приставят.

Их позвали к столу.

Красильников встал, посмотрел на море и, тряхнув головой, подобревшим голосом завершил разговор:

— Свободы хочу, Паша! Такой, про какую мы когда-сь в песнях пели.

В горнице собрались все взрослые, в меньшей комнате — мелюзга. Леню, как гостя, усадили со взрослыми. Пили домашнее вино, мужчины — плиску. Перед Леней поставили графин с виноградным соком. Закусывали всем домашним, что могли сотворить женщины за короткое время.

Разговор все больше шел о «Боре» — урагане, который наведывается сюда не часто, но каждый раз оставляет после себя недобрую память. На этот раз у него было хорошее настроение, никакого зла, кроме сломанной мачты и порванных парусов, он им не причинил.

После обеда Кольцов и Красильников вновь любовались с колоды морем и «перетирали» сложившуюся ситуацию. Встречаться с Кутеповым смысла никакого не было, тут Кольцов целиком положился на мнение и знание ситуации Красильниковым.

Посещение заброшенного далеко в Эгейское море острова Лемнос, где французы разместили кубанцев во главе с генерал-лейтенаном Фостиковым, Кольцов откладывал на потом, на самый крайний случай. Незаметно пробраться на заброшенный и малодоступный скалистый остров — эта задача сама по себе была весьма трудная, да и фигура Фостикова была для задуманного менее привлекательной, чем Врангель, Кутепов или же Слащёв.

После того как оказался недоступным Кутепов, оставались еще два человека из тех пяти-шести, кто мог бы представлять интерес как фигурант, для перевербовки и дальнейшей игры, задуманной Кольцовым, — Врангель и Слащёв. Оба находились в Константинополе. Это — плюс. Оба были доступны. То есть, если приложить какое-то количество усилий, с каждым из них можно встретиться.

На то, что ценой амнистии и других привилегий можно до чего-то договориться с Врангелем, Кольцов и не рассчитывал, если не произойдут какие-либо непредвиденные события. В частности, если армии Врангеля Антантой будет полностью отказано в продовольственных поставках, и если Мустафа Кемаль займет Константинополь… Впрочем, при стольких «если» на Врангеля рассчитывать не стоит.

Немалый интерес мог бы представлять для советского агитпропа и задуманной операции Яков Слащёв — личность зловещая и достаточно известная как на советской, так и на этой стороне. Вконец перессорился с Врангелем — это плюс. В иное время он мог представлять интерес только для советского суда. Но сейчас…

Сейчас, когда и сюда медленно, но все же проникают слухи о том, что Кронштадский мятеж против Советской власти уже подавлен, антоновское доживает последние дни, Буденный не собирался поднимать восстание на Дону, Ленин жив, Антанта не выступила в помощь Врангелю, русская эмиграция должна бы начать избавляться от несбыточных иллюзий. И если Слащёв будет помилован и заживет в Советской стране жизнью обычного гражданина и слухи об этом докатятся в Турцию, это может серьезно повлиять на настроения всей белой эмиграции.

Впрочем, это пока лишь теория. Надежд на то, что Слащёв согласится вернуться, очень мало. За это лишь то, что он потерял себя в белом движении, перессорился со всеми своими бывшими сослуживцами и единомышленниками, одинок и пока не видит берега, к которому мог бы прибиться. Поверит ли он, что помилование будет распространено и на него? И тут Кольцов рассчитывал на ту их давнюю мимолетную встречу в Корсунском монастыре.

Если же не Слащёв? Дальше шли фигуры меньшего масштаба. Фостиков, Богаевский, Барбович, Туркул, Скоблин — их много. Можно попытаться уговорить кого-то из них. Но это потом, если ничего не получится со Слащёвым.

Два дня они провели на маяке, ожидая, когда Атанас и Коста приведут после урагана в порядок шхуну.

Как и было условлено еще в Одессе с Деремешко, болгары собирались доставить Елизавету Михайловну с сыном поближе к Константинополю. Это вполне укладывалось в новый план Кольцова и Красильникова.

Никиту Колесника Красильников решил больше не задерживать возле себя на маяке и отпустил домой.

Никита с грустью расставался с Семеном Алексеевичем. Он настолько привык к нему, что считал его едва ли не членом семьи.

— Энто ж како получаица, Семен Лексеич? Больше, поди, никада не свидимся? — печально спросил он.

— Отчего же! Я не приеду, вы — к нам, — сказал Красильников. — Я так думаю, хватит вам чужую землю обсевать, своей на Дону много. Царя в России больше нет, так что заветы Игната Некрасова не порушите.

— Думали мы про энто, Лексеич. Крепко думали. Отец Иоанн с амвона сказал: «Горький хлеб на чужбине, сладкий токмо на Родине». Есть, которы не супротив. Бабы плачуть: родны могилы осиротим. А есць, которы по другому думають: живем, хлеб жуем, не тужим. Пошто от хорошего лучшее искать? Такой клубок в голове, без помочи не распутаешь. Чутка прошла: скоро в Рассее новый царь появица. Вроде бы турчаны на рассейский престол Кутеп Пашу хотять посадить, — степенно сказал Никита.

— Не посадят, — возразил Красильников. — Прошло, Никита, время царей. Теперь народ российский сам собою будет править.

— Не получица. Рассейский народ — простак. Ему умного в цари подавай. Придет фармазон: ноги колесиком, головка тыковкой, щеки надует, глаза вылупит. Я, скажет, самый умный. Я усе звезды до одной на небе пересчитав. И шо ты думаешь? Поверят. И в цари выберут. Вспомним мы тогда Игнашку Некрасова, да поздно будет.

— Мы теперь учены, — сказал Красильников. — Кого зря не выберем.

— Ну-ну! Мы покаместь тут ишшо малость поживем. Поглядим, шо у вас из энтого получица… Ленин, сказывал ты, у вас. Он не из царей?

— Мужик.

— От и поглядим. Получица у вас чо без царя — возвернемся. В ноги упадем. Примить нас, убогих, в свое коммунистическо государствие!

Кольцов, в полуха слушая этот забавный разговор, написал Андрею Лагоде записку. Велел ему при малейшей возможности бежать из Галлиполи. Для начала с помощью Никиты Колесника — в Болгарию. Там свои люди помогут вернуться домой.

Он попросил Никиту доставить Андрея в Калиакру и сдать его с рук на руки Атанасу и Косте.

А через два дня они вышли в море. Экипаж фелюги оставался прежним.

Ленька всю ночь не смыкал глаз, и ему время от времени доверяли постоять у штурвала. К утру ему даже присвоили звание подвахтенного.

Солнце еще только поджигало восток, как их фелюга мягко коснулась берега. Справа, за спиной у них, был маленький поселок Мидие, слева был хорошо виден входной Босфорский маяк. До дороги, ведущей в Константинополь, было меньше версты, до Константинополя восемь верст.

Поначалу они шли по дороге рядом с морем. От него его загораживали песчаные барханы, поросшие высокой травой. До них доносился только успокаивающий шум прибоя.

Уже совсем рассвело, но дорога по-прежнему была пуста: ни пешего, ни конного, ни встречного, ни попутного. Миновали какой-то жилой барак, огороженный ажурным забором, но и здесь во дворе не было ни души.

— Ничего не понимаю, — удивился наконец Кольцов. — Вымерли, что ли?

— Пятница, — коротко ответил Красильников.

Лишь когда они вышли на более широкую, пыльную наезженную дорогу, увидели первого человека. Он катил им навстречу тележку с клеткой, в которой, важно нахохлившись, куда-то ехали два пестрых петуха. Видимо, они были бойцовые и направлялись куда-то на петушиную «корриду».

Потом их нагнала пароконная повозка. Проезжая мимо них, возчик попридержал коней, что-то спросил. И тут, удивительное дело, в разговор с турком вступил Красильников. И затем сказал своим спутникам:

— Садитесь, до города подвезет.

Все стали усаживаться, моститься. Леню возчик пригласил к себе на облучок и, подмигнув, дал в руки кнут. Когда тронулись, возчик неожиданно спросил:

— Рюс?

И снова возчику что-то ответил Красильников. Ему — возчик. И оба засмеялись.

— Семен, почему ты так долго это скрывал? — спросил Кольцов.

— Что «это»?

— Ну, что ты говоришь по-турецки.

— Ты просто никогда меня не слушал, — ответил Красильников. — Во-первых, не по-турецки, а по-татарски. И то — с костылями. Ты, наверно, забыл, где я родился и вырос.

— Помню. В Донузлаве. Это где-то возле Евпатории.

— Донузлав — татарский аул. Так скажи мне, с кем я там мог дружить? Конечно, с татарчатами. Вот и вспомнил кое-какие слова.

— Ну, и что ты у него выяснил?

— Ничего. Я спросил, не атеист ли он, почему в пятницу работает? Он ответил, что его лошади — не мусульмане и по пятницам тоже хотят есть.

Пустырь кончился и с двух сторон дороги потянулся нищий пригород. Бедные хибары с плоскими крышами, сколоченные из фанеры, досок, жести и картона, с маленькими подслеповатыми оконцами — они кучно жались друг к другу, словно пытались упрятать от чужих глаз свою нищету.

В ближних пригородах дома были богаче, нередко — двухэтажные, обнесенные высокими заборами. Эти тоже прятали, но… свой достаток от чужих завистливых глаз.

Город встретил их оживленными улицами.

Возница съехал на обочину, что-то сказал Красильникову. Тот обернулся к своим попутчикам:

— Эфенди говорит, что до этого места он вез нас бесплатно. Но не может повезти нас бесплатно туда, куда нам надо. Говорит, что дорого с нас не возьмет.

— Кони и в пятницу хотят кушать, — улыбнулся Кольцов. — Пусть везет. Нам нужно на Гранд рю-де-Пера. Точнее даже: Пера-Палас.

— Пера-Палас? Карашо, — выказал возчик свое знание русского языка.

Повозка снова тронулась и уже через квартал втиснулась в густой поток различного транспорта, движущегося по «старому» мосту с европейской части города через залив Золотой Рог в район Галаты. Пропускная способность у этого моста была небольшая, поэтому неподалеку построили еще один мост, который справедливо назвали «новым». Несмотря на эти два моста переезд из одной части города в другой был весьма затруднен. Пешеходы, телеги, кабриолеты, фуры, автомобили стекались сюда, к мосту, с нескольких улиц. Резкие гудки автомобильных клаксонов, ржанье лошадей, ругань идущих по мосту рабочих, топот ног — вся эта какофония звуков сливалась на мосту в один протяжный раздражающий гул, обрывающийся внезапно, едва кончался мост. Здесь этот единый живой поток распадался на свои составные части и растекался по улицам Галаты.

Если район Галаты был деловым и строгим, то примыкающий к нему Пера — константинопольский дэнди, аристократ. Он блистал фешенебельными домами, зазывными вывесками отелей, зеркальными рекламами дорогих автомобилей и бесконечным количеством крохотных цветочных магазинчиков.

Здесь не услышишь громкие и пугающие тишину выкрики водоносов и кафеджи, не надрываются клаксоны автомобилей. Прохожие никуда не спешат, идут медленно и вальяжно.

Возле «Пера-Паласа» Кольцов расплатился с возчиком, заплатив ему и за то, что он доставит Елизавету Михайловну с сыном к русскому военному госпиталю.

Прощаясь, Кольцов задержал руку Елизаветы Михайловны в своей:

— Верю, что еще когда-нибудь встретимся. Не здесь, а дома, в России. И тешу себя надеждой, что это будет поводом для приятных воспоминаний о таком необычном путешествии. Право, я весьма рад что и вы, и Леонид по воле случая оказались моими спутниками. Благодарю вас.

Он перевел взгляд на Леню:

— И тебя тоже. Ты был достойным спутником и выдержал нелегкий экзамен. Вот только, прошу тебя, распространяться о своих подвигах будешь дома. Ладно?

— Я помню, — кивнул Леня и опустил глаза, чтобы удержать накатывающиеся слезы.

— И выше нос, капитан!

Они проводили взглядами повозку, пока она не скрылась вдали. Лишь после этого Кольцов сказал:

— Где-то здесь за углом банкирский банк Жданова, где, возможно, мы на пару дней найдем приют. Во всяком случае, хоть отоспимся.

Они прошли мимо ресторана «Уголок», который в эту раннюю пору пока еще был закрыт. Его работники мыли фасад. Сквозь сверкающие чистотой окна можно было увидеть, как несколько официантов накрывают столы белоснежными накрахмаленными скатертями.

Об этом ресторане Кольцову рассказывал Фролов. Здесь Сергеев заливал свое горе, случившееся в России с семьей. В результате его вынуждены были отозвать. Человек, сменивший Сергеева, тоже здесь долго не задержался. По последней информации, которую Кольцов получил в ИНО, Борис Иванович Жданов, разочарованный рядом неудач, которые постигли константинопольский филиал «Банкирского дома Жданова и Ко», взялся лично исправить положение и намеревался направить сюда Управляющим опытного финансиста. Он был убежден, что ликвидировать банк в это время — дело неумное и расточительное. При хорошем управляющем он не только может, но и должен стать вровень с лучшими банками Константинополя.

Глава 31

Филиал «Банкирского дома Жданов и Ко» находился почти рядом с «Уголком». Это был старинный двухэтажный особняк, отстоящий чуть на отшибе от других домов. Со всех сторон его окружал металлический забор. Две богатых вывески сообщали, что это филиал банкирского дома, иными словами — банк. Отполированная каменная дорожка вела от крыльца дома и до калитки. Судя по замкам, калитка открывалась автоматически.

Калитка была заперта.

Кольцов позвонил. Из глубины дома донесся мелодичный, похожий на бой старинных часов, звон. Но никто не вышел и не отозвался.

Они постояли возле калитки, прислушиваясь. Но дом молчал. Никакого движения внутри, никаких звуков.

Кольцов позвонил снова — долго, настойчиво.

Какой-то мужчина вышел из соседнего дома. Забирая из ящика утренние газеты, он изучал стоящих у калитки Кольцова и Красильникова. Потом он пошел к своей калитке и, не открывая ее, издали спросил на русском языке:

— Господа пришли в банк?

— Да. Но, к сожалению…

— Надо думать, господа приезжие.

— Да, черт возьми. А сегодня, к несчастью, пятница.

Незнакомец подошел к ним, осмотрелся вокруг, сказал:

— Управляющего, видимо, давно нет дома.

— Почему вы так решили?

— Газеты! — незнакомец указал на почтовый ящик, в котором еще находилась почта.

— Может, еще спит?

— Нет-нет! Скорее всего он — в полиции.

— В полиции? — удивился Кольцов. — Что-то случилось?

— Вы, видимо, были в пути и не читали вчерашнюю газету.

— Да! И что же?

— Попытка ограбления. Но, кажется, все обошлось благополучно.

— Вы так хорошо информированы?

— Читаю газеты, — ответил незнакомец. — Ну, и как соседи перебрасываемся парой слов. С новым еще познакомиться не довелось.

— Вы имеете в виду нового управляющего?

— Да. Дней пять как приехал. Неразговорчивый.

— Откуда же вы знаете, что обошлось?

— Эта новость стоила мне сигареты. Я вышел за газетами, а тут как раз полиция. Ну, один отошел в сторонку, спросил, кто я, не видел ли чего подозрительного. Я показал, где я живу, угостил сигаретой. Он и сказал: попытка была, но вскрыть не сумели. Он имел в виду сейфы.

И незнакомец ушел. Уже на своем крыльце он обернулся, сказал так, чтобы они услышали:

— Вы чуток подождите. Хозяин, я заметил, надолго не уходит. Или полиция подъедет, тоже вам все поподробнее расскажут.

— Спасибо тебе, добрый дядя, за полицию, — буркнул Красильников после того, как незнакомец закрыл за собой дверь, и обернулся к Кольцову: — Представляешь, могли бы влипнуть, как петух в борщ. Может, уйдем, Паша, подальше от греха?

— Уйти успеем, — сказал Кольцов. — Надо бы…

— Ну, да! Если успеем.

— Надо бы все же выяснить, что тут случилось.

— Паша, неугомонная твоя душа! Ты ищешь приключений? У нас другое дело, давай им займемся.

— Давай! — решительно, уже начиная злиться, сказал Кольцов. — С чего начнем?

— Ну, надо бы выяснить, где искать Слащёва.

— Правильно рассуждаешь. И знаешь, где нам подскажут? В контрразведке. И еще, быть может, в штабе у Врангеля. Я тут подожду управляющего банком, а ты тем временем сходи, узнай адресок.

— Не надо так шутить, Паша! — слегка обиделся Красильников.

— Ну, и не надо так легкомысленно относиться к делу, — в свою очередь укорил Красильникова Кольцов. — Может быть, управляющий подскажет нам, как найти Слащёва. Во всяком случае, ему выяснить это намного легче и безопаснее, чем нам с тобой.

— Может, ты и прав, — согласился Красильников.

— Но твои опасения вовсе не безосновательны, — примирительно сказал Кольцов. — Вокруг нас враги, и об этом не нужно забывать.

— Я это помню.

— Теоретически. Этого мало.

— Что ты предлагаешь?

— Ну, скажем, не ходить парой. Куда бы я ни пошел, держи меня в поле зрения. Мало ли, что может случиться. Какая-нибудь нежелательная встреча. Я ведь во время службы у Ковалевского со многими сталкивался. И кто не погиб, все они здесь.

— Ну, случилось что-то, с кем-то нежелательным встретился, мои действия?

— По уму.

— Приблизительно понял.

— Остальные вопросы решим после встречи с управляющим. Посмотрим, что за человек, насколько он нам пригодится в нашем деле.

— Никаких возражений, — согласился Красильников. — Не решен главный вопрос: где будем жить?

— Если он для тебя главный, отвечаю: не в «Пера-Паласе» — Кольцов критически оглядел Красильникова. — Нам с тобой, Сеня, не мешало бы сменить наряд. Особенно тебе. В Новую Некрасовку нам вряд ли придется возвращаться.

Они погуляли по улицам города, побывали в нескольких магазинах одежды. Даже Кольцов сменил свою удобную дорожную одежду на элегантную, но деловую, и выглядел теперь преуспевающим средней руки бизнесменом. Красильникова в Новой Некрасовке просто никто бы не узнал, особенно после того как он к тому же побывал в парикмахерской.

К полудню они вернулись к банку. Еще издали увидели, что жалюзи на окнах подняты. Однако калитка по-прежнему была заперта.

Кольцов настойчиво позвонил. На этот раз они услышали топот ног сбегающего по лестнице хозяина, услышали русское «Иду! Иду!». Щелкнул замок калитки. Они вошли в дворик и остановились возле крыльца.

Входная дверь банка распахнулась, и на пороге встал… Кольцов не поверил своим глазам: на пороге, улыбаясь, стоял Илья Кузьмич Болотов, знакомый Кольцова по Парижу, компаньон и помощник Бориса Ивановича Жданова. Спускаясь к Кольцову вниз по ступеням крыльца, Илья Кузьмич раскинул руки для объятий.

— А я ждал вас, меня известили. Правда, ничего не сказали о вашем спутнике. А я уже начал беспокоиться, аккуратно выяснять… Здравствуйте Павел Андреевич. Вот уж не чаял снова встретиться с вами. И где! Поистине, неисповедимы пути господни!

Они обнялись. Кольцов представил Болотову Красильникова. И они вошли в банк.

Собственно, первый этаж занимал сам банк с операционным залом и другими службами. Ниже был угрюмый сводчатый подвал, который еще именовался «хранилищем», или даже «сейфовым залом». Второй этаж — жилые апартаменты: гостиная, несколько спален, кухня и прочие службы. Все это было рассчитано на большую семью и поэтому Болотов заранее извинился за свой холостяцкий образ жизни.

Угощал он их поэтому тоже чисто по-холостяцки: наскоро пожаренной яичницей-глазуньей, консервами мясными и рыбными и кофе с круасанами.

Ели неторопливо и так же неторопливо разговаривали о Париже, Жданове. Вспомнили о поездке в Флер-ан-Бьер, о Тане. Так случилось, что Илья Кузьмич с тех пор больше о ней ничего не слышал: он бы выяснил все до подробностей, если бы знал, что они здесь встретятся.

Об ограблении банка Кольцов разговор не начинал, ждал рассказа Болотова.

За кофе Болотов неожиданно сказал:

— Вы только не делайте вид, что ничего не знаете об ограблении банка. У вас слишком постные лица для такой радостной встречи. Да, была попытка ограбления, но, к счастью, безуспешная.

И Болотов коротко рассказал, как это произошло. Неделю банк находился в беспризорном состоянии. Предыдущий управляющий был отозван Ждановым: Болотова Жданов уговорил немного поработать в его константинопольском филиале. Болотов несколько задержался в Париже и тут это и случилась: исчез сторож. Его пока не нашли. Либо в бегах, либо… В ту же ночь грабители посетили банк. Но…

— Что я вам рассказываю, когда могу показать, — решительно сказал Болотов. — Идемте!

На первом этаже Болотов достал из сейфа ключи и стал спускаться в подвал. Остановился перед мощной металлической решеткой, запиравшей вход в хранилище.

— Ключи от этой двери у сторожа, к сожалению, были, — сказал Болотов и, прозвенев ключами, открыл решетчатую дверь и впустил гостей в подвал.

— Дубликат ключей есть?

— Был. Исчез.

Кольцов обратил внимание на два узких, но зарешеченных окошка.

— Нет-нет, они вошли сюда через дверь. Ключи у них были. Видимо, сторож с ними заодно.

Подвал был низкий. Вдоль стены стояли три мощных современных сейфа знаменитой фирмы «Миллер». Двухметровые в высоту, метровые в ширину, стальные, с синеватым отливом — они одним своим видом внушали некое почтение и даже благоговение.

Впрочем, такое впечатление они производили всего лишь несколько дней назад. Сейчас передние стенки всех трех сейфов были побиты и исцарапаны. Замковые барашки валялись на полу. Кольцову и Красильникову такая картина была уже знакома. Примерно такое издевательство над сейфами они видели в Крыму. Похоже, как и там, над ними добросовестно потрудились бандиты ломами и молотами. Трудно сказать, сколько потов сошло с них во время их горячей работы. Но ни одна дверь не поддалась, и грабители ушли ни с чем.

— Знатные сейфы, — сказал Болотов и провел рукой по изуродованной стороне одного из них.

— Могли бы динамитом, — сказал Красильников.

— Малым количеством тут ничего не сделаешь, а большим — погубишь ценности. Тот, кто тут усердствовал, знал, что они не пустые. По отчетам предыдущего управляющего, здесь было прилично ценностей. Бриллианты, золотые монеты, иностранная валюта. Не в тех, конечно, количествах, что у нас в Париже, но все же…

— И что теперь? — спросил Кольцов.

— Не знаю. Доложил Борису Ивановичу, жду указаний. Может, в Париже найдет хорошего мастера. Мне тут полиция привозила одного. Знаменитого. Целый день бился — ничего. Скорее всего из фирмы придется вызывать. Только чтобы вскрыть и извлечь ценности. Сами сейфы — на переплавку.

Они снова вернулись на второй этаж.

Поднимаясь по ступеням, Кольцов подумал о Миронове. Интересно, смог бы он вскрыть эти сейфы? Целые, неизуродованные, может, и смог бы.

Ниточка памяти потянула его в Феодосию, где тоже орудовали такие же грабители сейфов — братья по лому и молоту. Сколько же их развелось во время войны, убийц, воров, грабителей, «медвежатников»! В какие только уголки света они ни заползли!

Кольцов поделился с Ильей Кузьмичом своими проблемами. Их было не меньше, чем у Болотова. В конце этого разговора он сказал, что ему нужно во что бы то ни стало встретиться с Яковом Слащёвым, но каким способом найти его в этом многомиллионном городе, он пока не может придумать. Не обращаться же, в самом деле, к белогвардейскому руководству!

— Мне кажется, я смогу вам помочь. Во всяком случае, попытаюсь, — выслушав Кольцова, сказал Болотов.

— Каким образом? — спросил Кольцов.

— В Константинополе с недавних пор обитает мой парижский знакомый Ростислав Карлович Юренев. Он занимает здесь даже какой-то общественный пост. Он мне что-то рассказывал о генерале Слащёве. Я так понял, он с ним знаком. Я не вникал в их дела, но, надеюсь, он подскажет, где искать этого Слащёва.

Глава 32

На следующий день Болотов не надолго отлучился и принес адрес Слащёва: квартал Везнеджилер, улица де-Руни, дом 15–17.

Кольцов решил не торопиться. Надо было хорошо подготовиться к этой встрече, продумать все, что он скажет этому своему давнему знакомому. Узнает ли его Слащёв? Не сдаст ли тотчас контрразведке? И еще вопрос: когда идти? Как рано он встает? Утром обычно находится много домашних дел. А днем он может куда-нибудь уйти. Но разве можно узнать распорядок дня незнакомого человека?

И они решили идти не рано и не поздно, ближе к полудню. Сразу договорились: Красильников к Слащёву не идет. Он будет находиться неподалеку от дома, на подстраховке.

У Болотова, человека исключительной четкости и предусмотрительности, нашлась привезенная им из Франции подробная карта Константинополя. Они с трудом отыскали квартал Везнеджилер и улицу де-Руни. Она была длинная, узкая и тянулась вдоль бухты Золотой Рог.

Из дому Кольцов и Красильников вышли порознь, твердо соблюдая уговор: непрестанно держать партнера в зоне видимости. На помощь приходить лишь в крайнем случае.

Кольцов шел впереди, за ним на приличном расстоянии — Красильников. Когда он терял Кольцова из вида, прибавлял шаг и вскоре находил его. Повернув в очередной переулок, Кольцов ждал на углу, пока Красильников не увидит его и не даст ему об этом сигнал.

Улица де-Руни была безлюдной. Домов почти не было видно, они скрывались в глубине дворов за высокими заборами.

Возле дома, где, согласно адресу, жил Слащёв, Кольцов остановился и обернулся. Стал ждать. Увидев в конце улицы возникшего Красильникова, Кольцов постучал в калитку висящим на цепочке молоточком.

Спустя короткое время дверь калитки отворилась, и на пороге встал бородатый янычар. Это был Мустафа.

— Русский? — пристально оглядев Кольцова, спросил турок.

— Русский.

— Что угодно?

— Угодно генерала Слащёва.

— Он вас приглашал?

— Не помню. Наверное, приглашал. Но это было давно.

— Как вас представить?

— Скажешь, старый знакомый.

— У него много старых знакомых.

— Я — один из немногих. Мне кажется, он будет рад меня видеть.

Калитка захлопнулась. Ожидая, Кольцов посмотрел вдаль и увидел лениво прислонившегося к забору Красильникова.

Вновь открылась калитка и в ее проеме встал босой, в распахнутой рубахе Слащёв. Он изучающее, с головы до ног, оглядел гостя и лишь после этого неприветливо сказал:

— Не имею чести… Ну, я — Слащёв. Что надобно?

— Поговорить.

— Не имею времени. Извините, — и он стал закрывать калитку.

— У меня его тоже не было, там, под Каховкой, в Корсунском Богородицком монастыре, — сказал Кольцов. — Но я нашел.

В калитке какое-то время оставалась только узкая щель. Слащёв через нее долго и внимательно всматривался в Кольцова. Затем резко распахнул калитку:

— Входите!.. Черт, знакомое лицо, — озабоченно сказал он. — Вас у меня тысячи. Упомнишь ли всех!

— Смею надеяться, я не вхожу в эти тысячи.

Эти слова «зацепили» Слащёва. Он смотрел на Кольцова, и его лицо как-то напряглось, сосредоточилось. Он мучительно вспоминал.

— Контузия, понимаешь. Память стала подводить, — виновато бормотал он и вдруг резко вскинулся, вскочил: — Помню! Комполка!

— Ты за жену приходил просить. Беременная жена была. Родила?

— Родила, родила! Девку! — торопливо и озабоченно говорил он, занятый уже явно какими-то своими, более важными мыслями. — Я о другом! Куда ты, парень, забрался! В самое пекло! Тебя тут же расстреляют.

— А я рисковый, — спокойно сказа Кольцов. Он уже понял, от Слащёва ничего плохого ему ждать не следует. — Ты вон — рискнул, и живой!

— Что мы тут, на улице, стоим! — окончательно убедившись, что это именно он, тот самый комполка, который в ту ветреную ночь спас под Корсункой их двоих. Нет, их троих!

Он схватил Кольцова за руку и повел его к своему домику. И при этом он ворчливо выговаривал Кольцову:

— Я тогда шел на самоубийство. У меня иного выхода не было. Жена дитя носила. А ты-то зачем сюда?

— Я — к тебе. Правда! К тебе!

— Кому я нужен, отставной генерал, подчистую уволенный, лишенный всех наград и званий?

— Я все это знаю.

— Откуда?

— Книгу твою читал «Требую суда общества и гласности». Там читал. В Москве.

— Скажи, куда долетела! — удовлетворенно сказал Слащёв и тут же спросил: — Ну, и как?

— Вполне достойная книга. И честная.

— Брешешь небось.

— Не умею.

— Ладно, поверю. Ну, и зачем я вам?

Кольцов посмотрел вокруг:

— Давай где-нибудь в уютном месте спокойно поговорим.

— Хорошая мысль! У меня вон там хорошее место. С видом на Золотой Рог — указал Слащёв на беседку в конце двора. И тут же закричал: — Пантелей! Мустафа!

Из домика вышел старый денщик.

— Ну, чего раскричались! Дитя разбудите!

— Неси сюда дитя. Он не видел Маруську! Я его в крестные отцы упрошу!

— Так уже ж крестили. Генерал Соболевский — крестный батько. Забыли?

— У моей дочки будет два крестных батьки!

— Два не положено!

— Меньше разговаривай! Неси Маруську! — и тут же крикнул вышедшему во двор хозяину: — Мустафа! Чаю и что там?.. Шербет, пахлаву, курабье! Все неси! У меня дорогой гость!

— Насчет дорогого гостя не очень распространяйся, — попросил Слащёва Кольцов.

— На моей территории ничего не бойся! — продолжал возбужденно распоряжаться генерал. Заметив, что Пантелей вынес самодельную колыбельку, он бросился к нему, сгреб девочку на руки, поднес к Кольцову: — Гляди, кого ты тогда спас! Мария! Маруся! Мама Руси!

Девочка, видимо, уже привыкла к таким отцовским нежностям. Она не плакала и даже ничему не удивлялась. Лишь с интересом водила своими глазенками по сторонам и что-то говорила на только ей понятном языке.

На столе в беседке появились различные турецкие сладости, кувшин с крепко заваренным чаем. Марусю угостили шербетом и унесли в дом. Мустафа спросил, не нужно ли еще что и тоже удалился. Они остались одни. Разлив чай по стаканам, Слащёв сказал:

— Если имеешь что сказать, говори. И не бойся, тут нас никто не услышит.

— Ты ведь уже понял, я не из робкого десятка. Вопрос такой: домой, в Россию, хочешь?

— Мимо! — коротко сказал Слащёв.

— Не понял.

— Есть вопросы, на которые я не хочу и не буду отвечать. Этот — один из них.

— Война кончилась. ВЦИК объявил амнистию.

— Я хорошо помню, что ты для меня сделал. И хотел бы тебе поверить. Но не будем друг друга обманывать: она на меня не распространяется.

— Она распространяется на всех.

— Я — «кровавый генерал». Сам читал в ваших листовках.

— Война кончилась. Если вернешься с добрыми намерениями, эта амнистия распространяется также и на тебя.

— Война не кончилась, и такое не забывается, а значит — и не прощается.

— Я говорил о тебе с Дзержинским. Я тебе гарантирую, ты можешь мне не верить. Но тебе гарантирует прощение Дзержинский.

— Это — слова. Не всем словам можно верить.

— Что тебе нужно? Письмо Дзержинского?

— Над ним есть Троцкий.

— Я полагаю, на эту тему Дзержинский говорил с Троцким.

— Троцкому я много перца за штаны насыпал. Не простит.

— Я не рискнул бы отправиться к тебе, если бы не был уверен, что тебе нечего бояться.

— Я знаю, что ты веришь им, иначе не отправился бы ко мне. Но, по-моему, это мышеловка. Троцкий — человек мстительный. Он не забывает обиду, — и после долгого молчания Слащёв спросил: — Ну, скажи, зачем я им? Им Врангель нужен. Почему они не послали тебя к нему?

— Потому что он мне не поверит, и потому, что у него есть какой-то уголок, кроме России.

— Думаешь, у меня нет?

— Нисколько не сомневаюсь, что нет. Иначе ты не сидел бы здесь.

— Логично, — согласился Слащёв. — Давай начистоту! У меня семья: жена, дочь. Ну, вернусь я в Россию. И что? Я всю жизнь воевал. Но в вашу рабоче-крестьянскую меня не возьмут. Ничего другого я не умею. Скажи, каким способом я смогу заработать у вас там семье на кусок хлеба?

— Не пропадешь ни ты, ни твоя семья.

— Это, опять же, слова. А я гордый. Я далеко не на каждую работу пойду. У меня неуживчивый характер. Меня нельзя унижать. Униженный, я делаю много глупостей. Порой непростительных.

— Не исповедуйся! Я не священник, — улыбнулся Кольцов. — Я сказал то, во что верю. А тебе решать.

Вроде бы исчерпан разговор. Но уходить не хотелось, и он понял, почему: к ним ни разу не вышла жена. А ведь он спас тогда и ее. Почему она не вышла? Почему Слащёв ее ни разу не окликнул, не позвал?

— Нескромный вопрос, — сказал он Слащёву: — Я ухожу, но так и не поздоровался с твоей женой.

— А мы поменялись с нею ролями. Я ухаживаю за Маруськой, а она работает гувернанткой у одного богатенького жулика. Пока я воевал, он наживал на нашей крови капиталы. Такая вот метаморфоза! — и после длинной паузы он куражливо добавил: — А что! Вполне могу ухаживать за детьми. Мне это даже нравится. Буду работать у вас там нянькой в каком-нибудь детском инкубаторе. У вас, говорят, будет теперь все общее: жены, дети.

— Ты начитался много глупостей. Выбрось их из головы.

— Подумаю.

Кольцов решительно встал. Продолжать разговор дальше не имело смысла. Зерно вброшено. Предложение вернуться в Россию Слащёв никогда и ни от кого не получал и, соответственно, не рассматривал. Ждать сейчас от него большего, чем он уже сказал, не имело смысла. Через несколько дней он наведается к нему еще раз, чтобы узнать, какие новые мысли родились в его голове. И тогда примет какое-то решение.

— Уходишь? — спросил Слащёв.

— Если пригласишь, еще зайду.

Он проводил Кольцова к калитке. Шли медленно.

— Да, бывает ведь такое, — с некоторым удивлением задумчиво сказал Слащёв.

— Ты о чем?

— О тебе, о себе. Скажи мне кто, что мы с тобой еще встретимся… Такое и во сне не приснится. А может, это, и правда, сон?

— Один человек мне как-то сказал: в жизни такое бывает, чего не может быть, — вспомнил Кольцов слова Деремешко. — Ну, будь здоров!

И, уже на улице, когда Кольцов отошел от калитки, Слащёв окликнул его:

— Слушай, комполка!

— У меня есть имя — Павел Андреевич. Фамилия не обязательна. И комполка я тогда был случайно: друга убило.

— Догадываюсь, ты по другому ведомству. Хоть скажи мне, где тебя искать, если в моей дурной голове возникнет мысль еще раз повидать тебя?

— Не нужно искать. Если ничего не случится, я еще зайду к тебе, — пообещал Кольцов.

— А если случится?

— Тоже узнаешь.

— Ничего не случится. Зайди обязательно.

Кольцов еще издали увидел сидящего в конце улицы под чьим-то забором Красильникова. Тот встал, давая знать, что увидел и неторопливо пошел обратно. Теперь, по их уговору, Кольцову надо было обогнать Красильникова и уйти вперед.

Он оглянулся. Кольцов все еще стоял у калитки.

Уже перевалило за полдень. Стало оживленнее. Даже по этой тихой улице шли одинокие прохожие.

Кольцов неторопливо анализировал встречу со Слащёвым. Что это? Неудача? Провал? Но тогда что бы могли означать эти его последние слова «Зайди обязательно»? Видимо, эта встреча как-то его «зацепила», что-то всколыхнула в его душе

Идя по улице де-Руни, Кольцов снова и снова перебирал в памяти этот только что состоявшийся разговор, реакцию на те или иные слова Слащёва. Он был настолько углублен в этот анализ, что совсем не заметил человека, который шел ему навстречу. Они поравнялись. Незнакомец вдруг резко отвернул голову, словно чего-то испугался, и какое-то время шел так, словно боялся, что его узнают. Но занятый своими размышлениями, Кольцов ничего этого не заметил.

И когда они поравнялись с Красильниковым, тот встревоженно спросил:

— Паша, ты ничего не заметил?

— А что?

— Мужик, шел тебе навстречу.

— Ну и что?

— Шут его знает. Или я уже сильно напуган. Мне показалось, что я его уже где-то видел. И даже недавно. И никак не могу вспомнить, — и с сомнением Красильников добавил. — Может, и правда: примерещилось?

— Бывает такое. Увидишь на кого-то из знакомых похожего…

— Нет, тут другое! Я его знаю. Точно!

Они разом повернули головы. Но улица была пустынна — нигде ни души.

— Ну, и где он? — скептически спросил Кольцов.

— Не знаю. Может, в дом зашел?

— Может, и так, — согласился Красильников.

Если бы Кольцов не был углублен в свои размышления, он наверняка бы узнал этого человека. И, возможно, все дальнейшие события развернулись бы совсем по-другому.

Но случилось то, что случилось. Эта встреча была неизбежна уже хотя бы потому, что этот человек часто посещал Слащёва. И сейчас он тоже шел к нему. Это был Жихарев.

Жихарев шел к Слащёву без определенного дела. Просто у него это вошло в привычку. Через день, когда Нина Николаевна находилась на работе, он, если выдавалось свободное время, проведывал генерала и зачастую помогал ему и его денщику Пантелею в хлопотных хозяйственных делах. Пока Пантелей занимался с дочкой, Жихарев не отказывался иногда сходить на базар, забрать из прачечной постиранное белье или вместе с генералом скоротать пару часов за беседой, доложить ему последние слухи. Их каждый день рождалось множество, и какие-то иногда сбывались. Поэтому слухи не девальвировались, не теряли свою цену, и к ним относились так же серьезно, как и к газетным новостям.

Слухи о том, что русскую армию собираются переселить куда-то на Балканы, будоражили всех русских не однажды. Но если прежде они возникали, как некий мираж, который вскоре рассеивался, то на этот раз Жихарев нес Слащёву газету на русском языке, в которой среди прочего находилась перепечатка статьи известного военного журналиста Колена о проливах, первоначально опубликованная в «Таймсе». В ней было прямо сказано: события развиваются так, что чуть раньше или чуть позже Мустафа Кемаль приберет к рукам всю Турцию, в том числе и ее проливы. Пребывание там русской армии грозит серьезными неприятностями. Озлобленные на союзников русские обязательно ввяжутся в возникший конфликт, который может перерасти в серьезное сражение, а то и в войну. И французы, которые разместили русскую армию в зоне проливов, не могут не понимать свою ответственность за возможные последствия.

В постскриптуме российский политический обозреватель Николай Пальчиков сообщил, что французы, видимо, озаботились назревающими событиями и предложили Врангелю покинуть Турцию и переселиться в Болгарию и Сербию. Чтобы подстегнуть Врангеля, французы наполовину урезали ежедневный продовольственный паек, который был обусловлен франко-русским договором, и до настоящего времени русские солдаты получали его в полном объеме.

И если бы не эта неожиданная встреча, во время которой Жихарев узнал Кольцова, все произошло бы так, как происходило прежде. Но тут Жихарева вдруг обожгла жестокая обида, какую нанес ему Кольцов еще в Феодосии. «Зачищая» сейфы покинутых богатых крымских особняков, Жихарев в одночасье разбогател, Но после встречи с Кольцовым ему пришлось, спасаясь от расстрела, бросить все награбленное и без гроша в кармане бежать в Турцию.

И вот он, этот большевистский комиссар, шел по улице, живой, здоровый, невредимый. И, судя по одежде, вполне успешный. К счастью, он не узнал его, точнее даже, не заметил, уставив глаза в землю. Значит, он — в его руках. Нужно только хорошо продумать, как лучшим образом это исполнить. Можно просто убить его. Ну, и что? Просто смерть. Он даже ничего не почувствует, не осознает, что это месть. Нет, надо придумать что-то другое. В феодосийской тюрьме комиссар всласть поиграл с ним, как кошка с мышкой. Чудом удалось спастись. Тогда он был мышкой. Теперь ему захотелось быть кошкой и от души насладиться этой увлекательной игрой, которая называется смерть.

Потом он вспомнил о десяти тысячах долларов, обещанных ему за живого или мертвого комиссара. Эти десять тысяч ему обещал адъютант Врангеля Уваров за Кольцова. Десять тысяч. Состояние! Если тратить их с умом, можно обеспечить себя на годы безбедной жизни. Уваров здесь, и это удача. Можно с ним поторговаться. И если он не накинет ему пару лишних тысяч, можно дорого продать комиссара самому Врангелю. Тот знает, как по-хозяйски комиссаром распорядиться.

Все эти мысли промелькнули в голове Жихарева почти мгновенно, пока он глядел вслед уходящему Кольцову.

«Вряд ли комиссар приехал в Турцию легально. Остается только проследить, куда он пойдет дальше. Лучше, конечно, узнать, где, в каком отеле он остановился, выяснить его маршруты по городу, словом, узнать о нем все, что только возможно», — подумал Жихарев.

Он подождал, пока комиссар уйдет как можно дальше и, хоронясь за заборами, углами домов, последовал за ним. Он знал, комиссар был тертый калач: он время от времени оглядывался, и Жихареву стоило большого труда не обнаружить себя.

По пути Жихарев едва не потерял Кольцова из виду. Увидев людской поток, комиссар нырнул в эту толпу, и она внесла его в многоголосый и сутолочный городской базар.

Жихарев поначалу тоже, проталкиваясь за Кольцовым, бросился в базарную толпу, но тут же потерял его из вида. Отыскать его в этой сутолоке он пока еще мог, но понял, что тем самым обратит на себя внимание. Рассчитывать на то, что комиссар его не узнает, не стоило. Жихарев был пока хозяином положения, и терять это преимущество он не хотел.

У базара было четверо ворот. Через какие из них выйдет в город комиссар, Жихарев не знал. Он надеялся только на то, что он плохо ориентируется в незнакомом городе и обязательно выйдет через те ворота, через которые вошел. И уже когда он окончательно понял, что потерял комиссара, и хотел уходить, тот снова возник в толпе. Причем базарная толпа вынесла его через те самые ворота и вытолкнула едва ли не в объятия Жихарева. Тот чудом успел увернуться.

Возле ресторана «Уголок» Кольцов остановился и, прежде чем свернуть в переулок к банку, внимательно огляделся по сторонам. Красильникова нигде не было. И вообще улица была пустынна. Жихарев сумел своевременно нырнуть под арку, а женщина с коляской и грузчики, заносящие в «Пера-Палас» мебель, в счет не шли.

Когда Жихарев снова выглянул из-под арки, Кольцова нигде не было. Куда он делся? Зашел в «Уголок»? Или свернул в переулок?

Жихарев пробежал до угла и успел увидеть комиссара, который поднимался на крыльцо банка и тут же скрылся за дверью.

Жихарев знал этот банк. Совсем недавно он потерпел здесь сокрушительную неудачу. Их было трое. Они тщательно подготовились, ликвидировали сторожа, овладели входными ключами. Им заранее было известно, что банк не работает, а управляющий куда-то уехал. Казалось, удача сама плывет им в руки. Они проникли в банк с полным набором инструментов. Трудились всю ночь. Под конец, отчаявшись, применили универсальные инструменты — ломы и молот. Но искалеченные сейфы так им и не поддались.

Да, это был тот самый банк. Жихарев стоял за углом и ждал, когда оттуда снова выйдет комиссар. Надо было узнать, куда он отправится еще и где он остановился.

Но комиссар не выходил. Похоже, он здесь жил.

Жихарев не оставлял надежды вскоре все же поквитаться с этим банком и его упрямыми сейфами. Теперь возникла и вторая причина: заодно поквитаться также с комиссаром. Надо было только хорошо подготовиться, чтобы удача и на этот раз не отвернулась от него.

Лишь под вечер Жихарев отправился к Слащёву. Его руки жгла газета с новостями о намерениях французов удалить русскую армию из Турции. Интересно, что скажет по этому поводу Слащёв, которому так же больше некуда деваться, как и ему.

Жихарев сразу заметил, что Слащёв был чем-то озабочен. Всегда энергичный, быстрый в движениях, в этот раз он был вял и задумчив.

«Не к нему ли приходил большевистский комиссар? — подумал он, но тут же отбросил эту мысль как нелепую. — С меньшим риском он мог прийти к Врангелю. Слащёв люто ненавидел большевиков, как и большевики его. И если бы комиссар посетил Слащёва, то он вряд ли ушел бы от него своими ногами».

Но на всякий случай Жихарев спросил:

— У вас плохое настроение. Вам кто-то его испортил?

— Почему ты так решил?

— Я вас хорошо изучил. Вы сегодня какой-то другой.

— Такой, как всегда. Маруська кашляет, — отмахнулся Слащёв, но про себя отметил проницательность гостя.

Жихарев подумал также, не рассказать ли Слащёву о сегодняшней необычной встрече? Не зря ведь комиссар появился на этой улице. Может, замышляет что-то против Слащёва? Но раздумал. Потому что тогда придется рассказать Слащёву об их знакомстве с комиссаром, об адъютанте Уварове и десяти тысячах долларов. У Слащёва могут возникнуть свои идеи. И кончится это тем, что генерал сделает так, как ему захочется, и он, Жихарев, окажется в этой истории совершенно ни при чем. А возможно, еще и пострадает, если как-то выяснится, что несостоявшееся ограбление русского банка — дело его рук.

Затем они вместе прочли газетную статью о намерениях французов изгнать русскую армию с пределов Турции.

— Ну, и что вы думаете по этому поводу? — спросил Жихарев.

— Ничего, — сухо ответил Слащёв. — Меня это не касается.

— Ну, как же! Вы — русский генерал, который…

— Ты, кажется, забыл, — перебил его Слащёв. — Ты забыл, что я уже давно не генерал. Я — беженец. Меня оставят здесь, как старые изношенные сапоги. Меня нет. Меня вычеркнули.

— Но вы же не останетесь здесь, если они уйдут.

— Какое я теперь имею к ним отношение?

— Ну, и здесь оставаться…

— Ну, почему же? Ты не слыхал? Мне Земский союз индюшиную ферму подарил. Стану фермером, — он поднял глаза на Жихарева, ухмыльнулся. — Нинка — бухгалтером, Маруська — пастухом. Буду индюшиными яйцами торговать! Озолочусь. А что!

И смолк, лишь нервно барабанил пальцами по столу.

Он был на редкость неразговорчив. Время от времени он то уходил в себя и отсутствующим взглядом смотрел на Жихарева, а то вдруг вспоминал о нем, и, пристально глядя ему в глаза, говорил какие-то глупости.

— Говорят, выгодное дело

— Какое? — не понял Жихарев

— Ну, эти… индюшки, или как там их?.. Индейки? А мужья у них кто? Индейцы?

Но Жихарев чувствовал, что Слащёв думает в это самое время о чем-то совсем другом. Разговор не получался.

Еще немного посидев у Слащёва, Жихарев ушел.

На заходе солнца домой вернулась Нина. Прошла в дом, переоделась. И снова вышла. Уселась за столом напротив Слащёва.

— Какие новости? — спросил он у Нины.

— Никаких. Все как всегда.

Слащёв протянул ей газету:

— Прочти. Англичанин про нас пишет.

Она быстро просмотрела статью.

— Тоже мне новость, — бросила она на стол газету. — Об этом уже с полгода говорят.

— А если и в самом деле нас отсюда попросят?

— Когда-то это обязательно случится. Зачем преждевременно впадать в панику?

— Ты, похоже, даже радуешься этому?

— Я — реалистка. Когда это случится, тогда и подумаем, что делать, куда ехать?

— Ну, и куда мы поедем? К кому? Кто и где нас ждет? Впрочем, кажется, у тебя где-то там, в Испании, есть родня?

— В Италии, — спокойно поправила она.

— Не имеет значения. Все же родня!

— Мы слишком бедны, чтобы ехать к ним.

— Хорошо. Согласен. Останемся здесь, у турков. Будем торговать индюшатиной. Маруська вырастет и выйдет замуж за богатого толстого турка, — начинал распалять себя Слащёв.

— Ее дело. За кого захочет, за того и выйдет. Я у родителей не спрашивала благословения. Не обижусь, если и она у меня не спросит.

— Без приданого ее в хороший гарем не возьмут. Ты бы хоть на эту нашу ферму съездила. Посмотрела бы, что там делается.

— Что там делается? Индюшки пасутся.

— Вот и посмотрела бы. Хозяйка все же!

— Мне эта твоя ферма не по душе, Яша! Мне бы конеферму! Сутками бы там пропадала!

— Не обещаю. Разве что когда богатый турок у нас с тобой зятем будет, мы с него калым лошадками возьмем.

Нина укоризненно посмотрела на Слащёва, спросила:

— Ты чего сегодня такой взъерошенный?

— Маруська кашляет.

— Неправда! Что случилось?

— Размышляю, — он накрыл своей большой ладонью ее руку, виновато произнес: — Испортил тебе жизнь. У тебя все по-другому могло сложиться.

— К чему эти разговоры, Яша! — с тихим упреком сказала она. — Я сама себе такую жизнь выбрала. И довольна. Так что не казни себя, ты ни в чем не виноват.

— Ты великодушна! Еще спасибо скажи мне, что гувернанткой работаешь! Скажи, что стремилась к этому! Что безработного мужа мечтала кормить!

— Ну, и что! Так сложилось! Кстати, не по твоей вине! Что сейчас об этом говорить?

— А почему бы и не сейчас? Еще кусок жизни остался. Мы ведь, по сути, не жили. То дождь, то жара. То в палатках, то под звездами. То бои, то госпитали. И так — сколько лет! Все думали: ничего, ничего, вся жизнь впереди. А она как свечка — уже только тлеющий огарок остался. Все! — он поднял на нее голову и внезапно деловито спросил: — А где они там, в Италии?

— Зачем тебе? — насторожилась Нина.

— Из интереса.

— Кажется, в Анконе.

— Кажется или точно? — настойчиво допытывался Слащёв.

— Ну, в Анконе.

— Я о чем думаю. Может, уедем туда? А, Нина?

— Надо у них спросить, примут ли?

— А не надо спрашивать. Нам кусочек теплого неба суток на трое. Адриатика, там всегда тепло.

— Нищих никто не любит, Яша. Даже родственники.

— А мне не надо, чтоб меня любили. Мне надо за что-то зацепиться. Мне бы три дня! Всего три дня! И я бы эту твою Анкону со всеми твоими родственниками вверх задницами поставил! Сами принесли бы и еще уговаривали, чтоб взяли! — с гневом в чей-то адрес произнес Слащёв.

— Что с тобой, Яша? Я никогда не видела тебя таким.

— Каким?

— Не пойму.

— Я сам себя не пойму, дорогой мой «юнкер Нечволодов». Понимаешь, мне очень не хочется, чтобы моя Маруська вышла замуж за турецкого султана.

— Это ей не грозит, — улыбнулась Нина.

— Ты меня почти успокоила. Она будет пасти этих наших… индейцев…

— Индюшек!

— …и выйдет замуж за такого же нищего, как и мы с тобой. И до глубокой старости будем наслаждаться пением муэдзинов, — и, помолчав, добавил: — Грустная история.

Красильников пришел в банк в сумерках. Болотов уже начинал волноваться: его сразу по приезде предупреждали, что Константинополь — город неспокойный и по вечерам по нему лучше не гулять. К тому же, эта попытка ограбления банка. Кольцов тоже сердился. Увидев мрачного Кольцова, Красильников стал сварливо оправдываться:

— Не ставь меня к стенке, начальник! Заблудился! — И, перейдя на нормальный тон, добавил: — Понимаешь, мне показалось, что тот мужик за нами увязался.

— Какой еще мужик?

— Ну, тот. Я тебе говорил: вроде как знакомый

— Ну и как, разобрался?

— Вроде понял, рыбья холера. Издалека, как он, как тот феодосийский бандит. Тот тоже как-то чудно ходил, с подскокцем.

— Какой бандит? При чем тут Феодосия?

— Ну, може, мне примерещилось, но по-моему, это тот бандит, с Феодосии… Жмухарев, Жмыхарев…

— Жихарев? — удивленно переспросил Кольцов. — Ты его хорошо разглядел?

— В том-то и дело. Вроде — он. Ты идешь, гляжу он за тобой. С той еще улицы, куда ты на встречу ходил.

— Де-Руни.

— Ну, да. Я — за угол, пропустил его. Думаю, дай другой улицей на него выйду, разгляжу. Кругом заборы. Назад вернулся, ни тебя, ни его. Побегал по переулкам — нету. И куда идти, не знаю, Пошел наугад, опять вышел к Золотому Рогу. А спросить боюсь, чтоб не накликать подозрения. Случайно вышел… как она? Рю-де-Пера. Тогда уж вспомнил, как наш банк найти.

— Ну, и хорошо, что погулял, — выслушав покаянную исповедь Красильникова, сказал Кольцов. — Город немного изучил. Глядишь, пригодится.

— Не, я для города не очень гожусь, — вздохнул Красильников. — Я в ауле вырос.

— Помню: Донузлав.

— У нас там две улицы, четыре переулка. И мечеть отовсюду видать.

— Вообще-то, ты прав, Семен, — согласился с Красильниковым Кольцов. — Глупое это дело — друг за другом ходить. Предложил от перестраховки. Видимо, в юности слишком много Пинкертона с Ником Картером начитался. Отменяю. Иди в соседнюю комнату. Устраивайся. Но спать будем по очереди. Не думаю я, чтоб «медвежатники» так легко свою добычу бросили. Похоже, ты прав: это почерк Жихарева. Уцелел, гад.

Не спалось в ту ночь и Жихареву. Голова шла кругом, тяжело ворочались мысли. Не упустить бы комиссара. Неспроста появился он здесь. Что-то серьезное затевают большевики, иначе не стали бы рисковать таким козырным тузом.

Знать бы, надолго ли появился он здесь? Может исчезнуть в один из ближайших дней — и все! И не утолит он жажду мести, которая все еще клокочет в его сердце. Но это ладно. Местью можно было бы и поступиться. Время лечит — забудется. Но деньги! Они нужны были вчера и нужны будут завтра. Пока они лежат в почти неохраняемом банке в искалеченных сейфах. Еще вчера их, эти сейфы, можно было просто вывезти за город, и там, не торопясь, под пение соловьев, вскрыть. Сегодня это уже не удастся. Сегодня их охраняет не один лишь управляющий, но и еще двое чекистов. Надо думать, что они оба чекисты. А уж что один из них комиссар — это точно. Но и эта преграда преодолима, если хорошо продумать

И десять тысяч долларов, которые когда-то пообещал Уваров за живого или мертвого комиссара. Это было давно. Но Уваров ни разу не сказал ему, что обстоятельства изменились, и тот их уговор потерял силу. Ну, а не заплатит Уваров, такую птицу, как комиссар, купит Врангель. За живого он, конечно, не поскупится.

Вот ведь какие чудеса случаются в жизни. Все собралось в один клубок: почти неохраняемый банк, сейфы с приличными ценностями, комиссар, который сам по себе стоит кучу денег, и, вполне возможно, Уваров за него рассчитается. У них, у богатых, честное слово еще в цене.

Теперь остается только решить нелегкую задачу: как одним приемом распутать этот клубок! Легко это не получится. Тут надо высушить все свои мозги и придумать что-то похитрее.

Жихарев ворочался на своей постели. Сон его не брал. Говорят: утро вечера мудренее. Но где оно, это утро? Ночь тянется бесконечно.

Глава 33

Два дня Слащёв в одиночестве сидел в беседке, смотрел на залив, где шла своя напряженная жизнь. Одни корабли тихонько его покидали, иные, потрепанные океанскими штормами, входили в него.

Флаги, флаги. Десятки разных. Но больше всего турецких и французских. Много и других: американских, английских, японских, австралийских. Были и такие флаги, которых он прежде никогда не видел, и не мог определить, чей он. Весь огромный земной шар представляли они. Каждый флаг — это кусочек земли, большой или маленький. И на каждом из них живут люди, где-то их больше, где-то совсем мало. И только ему одному нигде нет места: жил, воевал отвоевывал себе хоть маленький клочок земной тверди — и нечего не получилось. Впору объявлять себя банкротом.

Сейчас еще хоть как-то теплится здесь российская жизнь. Можно сходить на базар, встретиться с кем-то из своих однополчан, узнать свежие новости, порадоваться или огорчиться.

А когда уйдет отсюда армия, здесь останутся только такие же обездоленные, как и он. К кому пойдешь? С кем поделишься своими печалями?

Вот и этот, Павел Андреевич, очень уж мягко он стелет. А что у него в голове, не заглянешь. С добром к нему приехал или черное вынашивает? И посоветоваться не с кем. Все, что эти боевые-отставные скажут, он наперед знает: не верь, обманут, кому ты там нужен, у них там теперь своя жизнь, они создают новую страну, такую, какой никогда не было.

Что такой еще не было, это точно. А вот какой она будет, никто не знает. И даже те, кто ее строят.

Здесь ему скоро делать будет нечего. Можно бы и поверить этому Павлу Андреевичу, рискнуть. Тогда, в Корсунском монастыре этот комполка тоже на кон свою жизнь поставил, не струсил. Это чего-то стоит.

Ну, а если что-то случится? Если не сумеет он забрать к себе Нину и Марусю? Что будет тогда с ними? Мысли о них все больше угнетали его.

Был бы он один, какое бы решение ни принял, было бы верным. Но были они, те, за которых он нес ответственность. Прежде всего надо решить их судьбу, а уже затем он легко решит свою.

Но что предпринять? Что? Казалось, положение безвыходное. Но постепенно одна мысль, которая нет-нет, и прежде возникала в его голове, стала обретать какую-то ясность. Постепенно она крепла. И уже спустя совсем короткое время он понял, что должен поступить именно так.

Во всяком случае, он сейчас был убежден, что это единственный поступок, о котором он не пожалеет даже в том случае, если его жизнь даст крен в худшую сторону.

Он решительно встал и пошел к себе. Оделся, вышел из домика.

— Генерал куда-то уходит? — спросил Мустафа. — Что сказать вашей жене?

— Скажи, что генерал ее по-прежнему любит. Маруську тоже.

— Это будет ей приятно услышать. Но она захочет узнать, куда вы пошли?

— Генерал еще сам не знает, куда понесут его ноги, — уклонился от прямого ответа Слащёв. Он с юных лет верил в то, что если какая-то мысль овладела им, мозг ее не отбросил, значит, надо приступать к ее осуществлению. Во всяком случае, так он поступал все последние годы, и военное счастье не обходило его стороной.

Миновав прибрежные улицы Галаты, Слащёв уселся в фуникулер, еще не до конца зная, что предпримет. Вернее, он не знал, как к этому подступиться, с чего начинать.

Мелькали за окном вагона скромные серые дома, потом вагон долго мчался в темноте туннеля, и на свет он выскочил в совсем другом мире: это был район Пера. Время от времени он замечал на отдельных домах флаги. На эти флаги он насмотрелся там, в заливе Золотой Рог. И здесь они тоже! Их вывесили посольства на своих домах.

Посольство, вот что ему нужно! Итальянское посольство!

Кто-то из пассажиров фуникулера подсказал Слащёву, где ему выйти. И вскоре он уже разговаривал с двумя господами: итальянским консулом и его переводчиком. Русские переводчики появились в консульствах с тех недавних пор, когда в Турции появилось много русских, сопровождающих русскую армию, покинувшую поначалу Новороссийск, а затем и Крым.

Ни на что не рассчитывая, Слащёв пробился к консулу. Консул сказал, что он рад бы помочь прославленному генералу. Но консульства — учреждения, в которых царит рутина.

— В данном случае я говорю о рутине в положительном смысле, как о незыблемом порядке. Мы не можем сделать быстрее то, что не можем сделать быстрее, — сказал консул. — Визы для вашей семьи будут готовы через неделю. Если я очень постараюсь: через семь дней.

— Мне некогда ждать. Мне они нужны сегодня. — сказал Слащёв.

— Увы! — ответил ему консул. И они попрощались.

В коридоре Слащёва догнал переводчик:

— Господин генерал! Все не так безнадежно! Господин консул советует вам обратиться в Репатриационную комиссию Лиги Наций.

— Что это за зверь? — спросил Слащёв.

— Это Комиссия по делам военнопленных и беженцев. Называется Комиссия «Помощь Нансена», — объяснил переводчик. — Это совсем рядом. Буквально в квартале отсюда.

Минут через двадцать Слащёва уже принимал представитель Комиссии, корреспондент английской «Таймс» господин Колен. Высокий, сухощавый, с квадратной челюстью, он торопливо вошел в кабинет и затряс руку Слащёва:

— Очень, очень раз вас снова видеть!

— Я тоже. Но скажите, какими судьбами вы здесь? — удивился Слащёв. — Насколько я помню, вы — журналист. И вдруг: офис, Комиссия Нансена?

— Ничего странного. Общественная нагрузка. Можно назвать это служением или благотворительностью. Сюда попал только потому, что знаю русский язык, — и напомнил: — Мы с вами давно и хорошо знакомы. Помнится, я фотографировал вас в Харькове на банкете. Вас представлял тогда Антон Иванович Деникин.

Они, действительно, были давно знакомы. С лета девятнадцатого, и с тех пор несколько раз мельком встречались.

— А фотографий ваших у меня нет, — упрекнул Колена Слащёв.

— Нехорошо. Будем понемножку исправляться. Оставьте мне свой адрес.

— Адрес? — удивленно переспросил Слащёв. — Знаете, а у меня никогда не было адреса.

— Но вы же куда-то собираетесь ехать?

— В Италию, в Анкону, — и затем Слащёв пояснил. — Нет-нет. Я не еду. Только жена и дочь.

— А вы?

— Я не сейчас. Несколько позже. Понимаете, русские постепенно покидают Турцию.

— Правильное решение. Еще полгода — и Константинополь сильно опустеет. Европа принимает не только русских, — и затем Колен спросил: — Так вы хотели бы в Италию?

— Да. В Анкону. И как можно быстрее.

— У нас с вами разное понимание слова «быстрее». Через неделю мы отправим комфортабельный пароход. Места пока есть.

— Мне нужно сегодня. Ну, на крайность, завтра, — сказал Слащёв.

— Что так срочно?

— Я должен уехать в командировку, она может затянуться. Я не хочу оставлять жену и дочь в одиночестве.

— Понимаю. Но, к сожалению… — Колен, разговаривая, рылся в своих папках, что-то искал. — Завтра ничего нет. Послезавтра в Равенну отправляется грузо-пассажир. Он взял восемь человек. Есть одно свободное место.

— Дочь совсем маленькая. Пока еще от силы четверть человека.

— Думаю, можно договориться. Но вот вопрос: захотят ли они сделать остановку в Анконе?

— Да! И еще визы, — вспомнил Слащёв. — Они ведь нужны завтра?

— Визы? Какие визы? Мы пока еще обходимся без бюрократии.

Вернувшись домой, Слащёв первым делом зашел в Марусину комнату, где возле колыбельки подремывал Пантелей.

— Скажи, старый разбойник, ты можешь представить пред мои глаза Нину Николаевну?

— Дак она ж на работи, — удивился Пантелей. — Но ежли алюром, то можно. Она туточки, недалеко.

— Сбегай к ней. Пусть на минуту придет домой.

— Приспичило. Дождаться вечера не можете? — стал привычно ворчать Пантелей.

— Но-но! А то в рядовые разжалую.

— Дак я усю жизню рядовым справно служу. Хучь бы до ехрейтора возвысили.

— Делай, что велено! И не рассуждай!

— Слухаюсь, господин енерал, — нарочито вытянулся Пантелей и приложил руку к непокрытой голове. — А вы тем часом, пока я летаю, в хате подметить, молоко закипятить, пелюшки простирнить — и отдыхайте.

— До чего ж ты противный старик! — незлобиво огрызнулся Слащёв.

— С измальства карахтер у меня така.

Через полчаса прибежала запыхавшаяся Нина.

— Что случилось?

— Ровным счетом ничего. Побеседовать с тобою захотелось.

— Что, нельзя было вечером?

— Во! И у тебя «карахтер», как у Пантелея. Сядь! И слушай! Хочу довести до твоего сведения приказ.

Нина села, насмешливо глядела на мужа: что за шутку он на этот раз «отчебучит».

— Так вот! Пойдешь сейчас до твоего жирного кота и попросишь расчет! Сегодня же! Не то, скажешь, муж придет для беседы.

— Ты что, наследство получил? — насмешливо предположила Нина.

— Пока не получил! Не от кого.

— Ну, и как же жить будем?

— Пока чуть-чуть поживем порознь. Вы с Маруськой послезавтра уезжаете в Анкону.

— Долго думал? — все еще полагая, что это какая-то шутка мужа, с издевкой спросила она.

— Нет, не долго. Возможно, мне придется на какое-то время уехать. Оставлять вас здесь одних я не хочу. И не могу.

— По-моему, ты сходишь с ума, — начиная понимать, что это никакая не шутка, что это серьезно, испуганно сказала она. — Это ж надо придумать: послезавтра.

— Другой возможности не будет. Документы я выправил, — и он положил перед нею «нансеновский паспорт». — Там вкладыш на Маруську.

— Опомнись, Яша! Что ты придумал? Куда я поеду?

— В Анкону, до родни.

— Да кто ж нас там примет? У них у самих девять душ, да еще нас двое.

— Примут. Скажешь, скоро я приеду. Недели через две.

— Что ты творишь! Я не хочу от тебя уезжать! Не могу-у! — залилась слезами Нина. — Вместе будем! Я работаю, не пропадем!

— Не в этом дело.

— А в чем? В чем?

Слащёв пересел поближе к Нине, положил свою руку ей на плечо:

— Юнкер Нечволодов! Ты всегда была послушной. Ты всегда выполняла все мои приказы. Прошу тебя, выполни и этот, может быть, последний.

— Яша! Не говори так! Мне страшно!

— Понимаешь, я понял: так жить, как мы живем сегодня, нельзя. Это не жизнь, а существование. Хочу что-то изменить, но не могу. За тебя боюсь, за Маруську.

— Не надо, Яша! Я не хочу никаких перемен. Будем жить, как все люди.

— Нет, Нина! Ты меня знаешь: я так решил, — твердо сказал он. — И не плачь, пожалуйста. Не рви мне сердце! Если все хорошо получится, приеду за вами. А нет — хуже чем сейчас, вы нигде жить не будете… И верьте, я приеду! Я обязательно за вами приеду!

Нина хорошо знала своего мужа: если он что-то решил, его трудно бывает переубедить. Он с трудом принимал чужие доводы и упрямо отстаивал свои.

Первый раз в их совместной жизни она взбунтовалась, Но по его тону поняла, что он принял окончательное решение и уже ни споры, ни плач, ни мольба не смогут на него повлиять.

Весь следующий день прошел в хлопотных домашних сборах. Заплаканная Нина обреченно перебирала свои вещи, ненужные отбрасывала в угол комнаты.

Долго рассматривала свои кавалерийские галифе с кожаными вставками и тоже отбросила. Туда же полетели хромовые сапоги со шпорами, гимнастерка с необычными «юнкерскими» погонами. Их придумал когда-то давно Слащёв, они были утверждены самим Врангелем. Таких погон больше ни у кого не было. Впрочем, и таких юнкеров тоже.

Слащёв вошел в комнату, посмотрел на печально сидящую возле полупустого раскрытого чемодана Нину, обратил внимание на небрежно сваленную в угол кучу ее армейской одежды.

— Ну, что? Собралась?

— Да.

— А почему чемодан пустой?

Нина молча наклонилась и извлекла из кучи армейскую гимнастерку, показала мужу и снова зашвырнула ее в угол. Потом так же подняла галифе, сапоги со шпорами, и все это, показав Слащёву, тоже послала в угол. После всего этого спросила:

— Ты думаешь, мне еще когда-нибудь придется воевать?

Он не ответил.

Жены Мустафы, которых никто из них ни разу не видел, тоже стали дружно собирать Нину в дорогу. Одной еды и сладостей наложили большую коробку, и затем принялись за одежду.

Когда утром следующего дня они выставили во двор все подарки, собранные ими для Нины и Маруси, коробок и узлов набралось порядочно. Главным образом, здесь было все для Маруси: пеленки и распашонки, кофточки, пинетки, одеяльца, бутылки, горшочки, подушечки и даже целая гора игрушек — целых два больших саквояжа. И еще подарили красивую самодельную колыбельку. И хотя Маруся из нее уже почти выросла, решили, что еще месяц-другой она может спать в ней, а там хороший мастер сделает из нее удобную большую кроватку.

Оглядев все выставленное во двор имущество, Мустафа куда-то сходил и приехал ко двору на телеге, правил которой угрюмый турок в натянутой по самые глаза феске. С телеги он не сошел и, сидя на облучке, терпеливо ждал, когда установят в телегу все вещи.

В порт они пошли пешком, вслед за телегой.

В порту возчик тоже не сошел с телеги и за все время разгрузки тоже не проронил ни слова. Так, молча, и уехал

Пантелей и Мустафа перенесли вещи на старый, облезлый и дурно пахнущий чем-то горелым, пароход, словно в насмешку названный «Викторией». Слащёв провожал Нину и нес на руках Марусю. Ей пароход явно понравился. Она с молчаливым восторженным удивлением рассматривала этот крикливый, суетливый и новый для нее мир. Иногда она показывала пальчиком на что-то, ее поразившее, и степень своего удивления выказывала одним коротким, но произнесенным с разными интонациями, словом «О-о».

Лишь когда пароход издал не по чину низкий басовитый гудок, извещающий об отправлении и все стали прощаться, Мария подняла громкий и безутешный рев. И никакие уговоры и увещевания, никакие конфеты и пряники не могли ее успокоить. Она отказывалась идти на руки к Нине, и изо всей своей крохотной силы цеплялась за пиджак и руки отца. Уходя с парохода, уже на сходнях, Слащёв украдкой грубо вытер кулаком лицо — не хотел, чтобы кто-то увидел его нечаянную слезу.

Домой они вернулись незадолго до полудня. Пантелей и Мустафа тут же разошлись по своим делам. А Слащёв стал неторопливо обходить опустевшее жилище. Оно вдруг показалось ему пустынным и чужим, словно обворованным. Под ногами валялся забытый гуттаперчевый клоун с глупо размалеванным лицом. В другой комнате обнаружил Зизи. Она выбралась из-под кровати и, радостно виляя хвостом, бросилась к Слащёву.

— Что, дурочка, решила, что тебя забыли? — он подхватил ее на руки и пошел дальше. Подобрал с пола разбросанные и забытые Ниной чисто женские мелочи: гребешки, заколки, носовые платочки, разложил все это на подоконнике.

Снова вернулся в комнату Маруси. Нечаянно наступил на какую-то игрушку, она жалобно пискнула. Он поднял ее. Это была резиновая кошка, которую жевала Маруся, когда у нее резались зубки.

Он присел на стул и долго сидел так, о чем-то размышляя. Его вывела из задумчивости Зизи. Она потянулась к нему и лизнула его в щеку.

— Сочувствуешь? — спросил Слащёв и добавил: — Ничего. Переживем.

В глубине дома что-то шуршало, позвякивало. Это на кухне чем-то занимался Пантелей.

В доме поселилась печаль.

Слащёв пошел на кухню, увидел Пантелея. Тот что-то толок в ступе.

— Ты что это?

— Та ничого. Пшеничку на крупу. Для каши. Забыл, шо Маруськи уже нема.

— Не толки. Не надо.

— Истолку. Каша будет. Мы не съедим, иждевенцы есть. Барон — той, звестно, до каши с малых лет приученный. Так это шо! Верите-нет, я даже Яшку до каши приохотыв.

— Филин — кашу? — удивился Слащёв.

— А шо филин? Почти той же человек. Два дня мышей ему не давав, на третий зачал кашу жрать за милу душу, — продолжая толочь пшеницу, философствовал Пантелей.

— Оставь ступку! Потом истолчешь. Хочу тебе два слова сказать.

— Лаять будете? — уныло спросил Пантелей.

— За что?

— Тарелку вашую розбыв, пуговки до мундира не пришыв, — стал перечислять Пантелей.

— Стерплю.

— Так чего ж вы тогда так издаля подступаете? — решительно сказал Пантелей. — Уже кажить, шо не так.

— Понимаешь, мне придется уехать. Может, надолго.

— Ну, и езжайте. Не первый раз.

— Ты слышишь? Надолго. Может, очень надолго.

— Ну, и ничого страшного. Дождусь.

— Ты так легко говоришь: дождусь. У Яшки, к примеру, есть ты. Ты его если не мышами, так хоть кашей накормишь. А я уеду, ты один останешься. Как жить будешь?

— Эх, Яков Александрович! Это я по молодости боявся без краюхи хлеба остаться. А счас, в мои-то годы…

— Не хорохорься! И в твои годы сладко поесть хочется, и на мягком поспать. Мустафа тебя кормить не станет. У него у самого целая орава — семь душ. И денег у тебя нет, чтоб за жилье платить.

— Так, може, и я з вами туда подамся. За компанию.

— Туда не берут компаниями.

— Ну — ничо. Хужее бувало. Продержусь.

— Так вот, слушай приказ. Собирай все свое богатство, и — на нашу индюшиную ферму. Мустафа вывезет тебя туда. Ты там, кажется, уже бывал?

— Один раз. С Ниной Николаевной. Токо эта ферма так для смеху называется. А шоб она стала фермой, до ее не токо руки, но и ум докладать надо.

— Ну, жить там есть где?

— Хатка! Низ ще ничого, каменный. А крышу всю перекрывать надо.

— Индюков много?

— Пока ще есть. Но помаленько дохнуть. На одной траве токо те дурные гетерианци живуть. А птичке зернятко требуется. Яшка, и той понимае, шо каша лучшее, чем трава.

— Так вот! Живи там, хозяйствуй. Не вернусь, оставляю ее тебе в полное твое владение. Разбогатеешь, станешь миллионером, мою Маруську не забудь. А случится какая оказия домой в Россию вернуться, езжай без сомнений.

— А ферма?

— Да брось ты ее к чертям собачьим. Или продай, если найдешь какого дурака.

— А вы не до них? Не до Нины Николаевны?

— Пока — нет.

— Много вы туману напустили, Яков Лександрыч. Сидели б на месте, не шукали по свету счастья, — со вздохом сказал Пантелей. — Оно одинаково по всему свету раскидано. Только нагнись и сумей взять.

— Так ты и мое заодно подними.

— Э-э нет. Господь в одни руки два счастья не дает. Каждому — свое. Шоб, значится, не перессорились.

— Дурацкая твоя теория, Пантелей! Люди сколь веков изничтожают друг дружку из-за этой пайки счастья. Нету ее. Выдумки все это.

— Как жа! Выдумки! — возразил Пантелей.

— А так! Разуй глаза, посмотри вокруг. На совести все держится. Есть совесть — человек одной пайкой довольствуется. А нет — все под себя гребет. Иной сидит одной своей задницей на целом государстве, и все ему мало. Еще и еще под себя подгребает.

— Гляжу, Яков Лександрыч, вы тоже по-другому рассуждать зачалы.

— Умнеем, Пантелей, Когда много крови насмотришься, умнеть начинаешь. С малолетства бы Господь этот ум людям раздавал, по-другому бы жили — без злобы и зависти.

…Под вечер Пантелей тоже покинул этот уютный домик. Слащёв остался совсем один. Впрочем, нет. С ним была еще одна живая душа — Зизи.

Жихарев осторожничал. Он не хотел провалить такое верное дело. За банком он установил настоящее наблюдение. Но банк словно вымер. Жихарев даже испугался, не исчез ли уже комиссар?

Но потом он дважды видел его на улице: один раз он прошел в продуктовый магазин, второй раз— в кондитерский. И тут же вернулся.

Вечерами из банка никто не выходил, но окна на втором этаже светились. И он успокоился. Выжидал момента.

Но и долго тянуть с этим было нельзя. Знать бы, с каким заданием прибыл сюда комиссар, может, и не стоило так торопиться. Случай сам бы представился. Жихарев знал: когда чего-то очень ждешь, оно обязательно сбывается. Прокол с Кольцовым в Феодосии он не относил на свой счет. Народу было много, а такие громкие дела делаются в полной тишине. Пошумишь — испугаешь судьбу, и она отвернется от тебя.

Взять Кольцова он собирался тихо. Для этого он хорошо подготовился… Брать его днем он опасался. Вряд ли комиссар не имеет при себе оружия. Поднимется стрельба. И предугадать, как затем все это обернется, было невозможно.

И все же Жихарев уже сосредоточился и был напряжен, как зверь перед прыжком. Он ждал…

Красильников заметил: все время, днем ли, ночью, неподалеку от банка кто-то слонялся. Что за люди, издалека не разглядишь. К ним не подойдешь и не расспросишь.

Положение банка и самом деле было препаршивое. Тихий и спокойный интеллигент Болотов нервничал, все чаще впадал в жуткую депрессию и тогда начинал угрожать, что он устал, он больше так жить не может, он бросает все и уезжает домой, в Париж.

Что предпринимает в Париже в помощь банку его владелец Жданов, Болотов не знал, потому что связь с Константинополем не всегда была устойчивой и стабильной. И Болотов все больше сомневался, что этот банк вообще еще кому-то нужен.

Русскую армию банк нисколько не интересовал, пользы от него ждать в ближайшее время не приходилось. А что будет потом?.. Так это будет потом. То есть неизвестно когда.

Турецкая полиция брать банк под свою охрану не хотела, поскольку он был некредитоспособным, больше того, до сих пор было не ясно, кому он принадлежит: Франции, той, старой России или Совдепии. Новая Россия заявила на него свои права, но, как известно, она была бедна, как церковная крыса, к тому же пока даже не имела своих денег. Зачем ей свой банк?

Кольцов из дома пока старался не выходить. Его глазами был Красильников, который научился проникать из банка так незаметно, что о его пребывании в банке, как думал Кольцов, Жихарев даже не догадывался.

Какие шаги предпримет Жихарев, пока никто из них не знал. Предполагали, что его по-прежнему интересуют пока еще не вскрытые банковские сейфы. Во всяком случае, об этом свидетельствовала слежка, установленная за банком. Видимо, на этот раз Жихарев хотел получить быстро, все и сразу. И поэтому не торопился и тщательно готовился.

Его радужные мечты надо было расстроить. Причем не оттягивая это надолго. Во-первых, и Болотову, и Кольцову, и Красильникову надоело все время жить начеку, во-вторых — Жихарев с компанией могли опередить чекистов, а это не могло обойтись без крови. Узел с каждым днем затягивался все туже.

Развязать его помог случай.

За утренними сдобными булочками или круасанами к кофе Кольцов выходил рано утром. Сразу за железной оградой он нырял в жидкий кустарник и, невидимый, шел по нему до конца и выходил на улицу Панкалди. Здесь был хороший, маленький и уютный кондитерский магазин и веселый продавец, который довольно сносно, но смешно говорил по-русски, потому что мама у него была турчанка, а папа — чистокровный одессит. Папа-одессит однажды по молодости решил: какая разница, по какую сторону Черного моря жить? Важно только, чтоб оно было всегда рядом — и женился на чистокровной константинопольской красавице-турчанке. Она ничем не отличалась от одесситок, была так же весела, остроумна и остра на язык.

В дни заточения, так Кольцов считал дни пребывания в банке, общение с веселым продавцом придавало ему бодрости.

На этот раз веселый продавец повел себя довольно странно. И хотя никого в магазинчике не было, он сказал полушепотом:

— Если месье не против, я хотел бы уединиться с вами на несколько слов.

— А здесь? — с легкой настороженностью спросил Кольцов.

— Это очень важные слова. Я не хочу, чтобы они вылетели в эту форточку и попали еще кому-то в уши.

Кольцов подумал: это либо серьезная провокация, либо, действительно, серьезный разговор. К серьезной провокации он не был готов. Револьвер с собой он почему-то не захватил, а это был именно тот случай, когда он мог бы и пригодиться. Но и отказаться пройти в кабинет он тоже не мог, вдруг продавец скажет ему что-то важное?

Посетителей пока в магазине еще не было. Продавец широко открыл дверь в кабинет, тем самым как бы показывая, что кабинет пуст и опасаться некого. Впрочем, засаду даже в таком помещении устроить довольно легко. Есть шторы, за которыми может спрятаться пара человек, есть до пола закрытый письменный стол, наконец, вешалка, на которой висят несколько плащей, а возле нее стоят большие и пока сложенные зонты, ожидающие, вероятно, жарких дней и летней торговли.

В кабинете, действительно, никого не было.

— Всего два слова. Сегодня вечером вас хотят убить, — сказал веселый продавец.

— Откуда вам это известно? Вы меня ни с кем не перепутали?

— Нет-нет. Вы ведь, кажется, сотрудник банка? Охранник или что-то в этом роде?

— Что-то в этом роде, — согласился Кольцов. — Но откуда у вас такие сведения?

— От моя мама. Нет, от мама моя жена. Но не от них. Извините мой русский.

— У вас прекрасный русский. Так кто вам это сказал?

— Не знаю. Возможно, мой папа.

— Вы все правильно поняли? — переспросил Кольцов. — Ваш папа, как я понимаю, русский?

— Он не просто русский. Он хорошо говорит даже по-одесски.

— Значит, это сказал ваш папа?

— Он ничего такого не говорил. Он боится говорить. Но мама сказала, что думает папа. Она всегда знает, что думает папа. Так вот: вчера папа ходил к нотариусу и написал завещание.

— При чем тут завещание?

— Но ведь вы, наверное, тоже умеете стрелять?

— Умею.

— Но вы ведь можете выстрелить первым?

— И это не исключено. Но давайте, пожалуйста, все сначала, подробно и по порядку.

— Я постараюсь, но не уверен, что смогу. Я еще и сам не до конца во всем разобрался. Но мама хотела, чтобы я вас секретно попросил, чтобы вы случайно не убили папа.

— Итак, кто угрожает мне, кто собирается в меня стрелять?

— Разве вы еще не догадались? Есть человек, который не любит большевиков и хорошо знает вас.

— Вот теперь все понятно. Жихарев?

— Да. Такая у него фамилия.

— Он не один? Сколько их?

— Их трое… и мой папа. Но мой папа не хочет грабить банки. Он хорошо ремонтирует замки. Поэтому я вам так скажу: их трое.

— Его заставляют?

— Очень сильно. Поэтому — завещание. Он не хочет, но он не может сказать «нет».

Прозвенел колокольчик на входной двери. Пришли утренние посетители.

— Это все, что я хотел сказать. Не стреляйте, пожалуйста, мой папа. Он — хороший человек.

— Сегодня вечером? А точнее?

— Точнее: они пришлют поначалу папа.

— Зачем?

— Так слышала мама, когда к нам приходил этот человек. Но, к сожалению, мама плохо слышит. Старость. Но думаю, что это ей сказал еще и папа. Подождите, я провожу вас другой дверь.

Он ждал еще минут десять, пока посетители делали покупки. Потом звякнул колокольчик, и они ушли. Веселый продавец открыл дверь в туалет, но там оказалась еще одна дверь, которая вывела их в узкий коридор

— Извините за такой неприятный сюрприз. Но я подумал, лучше, если вы будете его знать. И еще, прошу вас, не стреляйте в мой папа. Он не умеет стрелять. Зато хорошо умеет… как это?.. ремонтировать замки.

И уже у двери на улицу веселый продавец сказал Кольцову:

— Да хранит вас Господь! Сегодня это вам так необходимо.

Прощаясь, он сказал:

— Послушайте, а может, вам на время уйти из банка? Да хотя бы даже сюда, ко мне. Ну, спрятаться. Тут вас никто не будет искать. Пусть они там сами тихонько перестреляются. Или знаете что? Может, сообщить полиции?

Кольцов подумал, что для него в его положении страшна не встреча с бандитами. Куда страшнее встреча с турецкой полицией, которая потом передаст его белогвардейской контрразведке. Та разыщет и вспомнит все его грехи, и старые, и новые, и живым оттуда его уже не выпустят.

И он сказал веселому продавцу:

— Нет-нет, не нужно полиции! Мы уж как-нибудь сами разберемся. Но…

Стоя на пороге черного хода, он, что-то прикидывая, оглядел коридор, пустынную утреннюю улицу, спросил:

— Вы до которого часа торгуете?

— До захода солнца.

— А точнее?

— Точнее не бывает. Солнце спряталось — и я закрываю дверь. Это все знают.

— А можете вы сегодня не запирать дверь? И даже не зажигать свет. Возможно, нам придется потревожить вас днем, вечером или даже ночью. И не запирайте черный ход.

— Да, пожалуйста. Я буду вас ждать.

— Вот этого не надо. Вы просто не спите.

— А вы думаете, я смог бы в эту ночь хоть на секунду уснуть?

Возвратясь домой, Кольцов кое-что пересказал товарищам из этого разговора с кондитером. Во всяком случае, все то, что касалось сегодняшнего вечернего или ночного ограбления банка.

— Надо срочно сообщить полиции! — сказал Болотов.

— А если вы немножко подумаете? — пристально посмотрел на Болотова Кольцов. — Или объясните нам с Красильниковым, как вы представите нас полиции?

— Да-да, понимаю. Но тогда скажите мне, что вы собираетесь делать?

— Переформулируйте вопрос, — строго, как школьный учитель нерадивому ученику, сказал Кольцов.

После длительной паузы Болотов спросил:

— Что мы будем делать?

— Я так думаю, Жихарева мы ликвидируем, — твердо сказал Кольцов.

— Случись что, таких полномочий нам не давали, — сказал осторожный Красильников. — Как там посмотрят на эту нашу самодеятельность?

— Ответим, — сказал Кольцов. — Мы достаточно позволили Жихареву грабить нас там, в Крыму. И здесь тоже. Должен же он рассчитаться за все.

— У тебя есть какие-то мысли по этому поводу? — спросил Красильников.

— Есть одна. Но красивая. Только бы до нее не додумался Жихарев, — и, подумав, добавил: — Не будет того эффекта.

Глава 34

С раннего утра Слащёв ходил по опустевшему двору. Время от времени заходил в дом, бродил по опустевшим комнатам. Снова и снова что-то перекладывал с места на место. Все в доме напоминало о совсем недавней благополучной и в меру счастливой жизни. Чего-то было в излишке, чего-то не хватало — все как у всех.

Словно привязанная, за ним ходила Зизи. Время от времени она покидала хозяина и бежала в комнату Маруси. Но вскоре возвращалась с немым тоскливым вопросом в глазах. Слащёв тем временем прошел на кухню, нашел там остатки супа, который еще вчера варил Пантелей, налил в миску.

Зизи подошла к миске, постояла над нею, но к еде не притронулась. Отошла.

Тогда Слащёв накинул на себя свой старый френч, спрятал ее под полой. Зизи немного поворочалась, поудобнее устроилась у Слащёва на груди. И высунула из-под полы френча свой любопытный коричневый нос.

Так он, с собакой за пазухой, и отправился в город.

На базаре он какое-то время потолкался в многолюдье, высматривая, не покажется ли где над толпой голова генерала Соболевского. Потом у кого-то он спросил, не видели ли его здесь? Ему ответили, что с утра он ходил по базару, потом ушел.

Несколько раз к Слащёву подходили:

— Не продаете?

На что Слащёв отвечал:

— Мне всегда говорили, что собака — друг человека. Друзей не продаю.

Слащёв знал, в этот день собачьих боев не было. И он пошел к Соболевскому домой.

Едва открыв дверь, Соболевский увидел выглядывающую из-под полы френча мордашку Зизи.

— А это что у тебя?

— Собака.

— Я вижу, что не слон. Похожа на эту нашу… на Зизи?

— Я тоже так подумал. Купил. Решил сделать презент Глафире Никифоровне. Может, утешится после потери Зизи.

— Уже утешилась. Я ей тут недавно волкодава приволок. Эт-то, я тебе скажу, собаченция. За раз ведро каши съедает.

— Так что, не нужна эта?

— Ну, ведь все равно уже купил… — Соболевский обернулся, крикнул в глубину дома: — Глашка! Выйди, тут тебе презент принесли!

На порог выплыла дородная Глафира Никифоровна.

— Вот Яков Александрович хочет тебе презент сделать. Смотри, похожа на Зизи.

— Ну, что ты, Саша! У Зизи была такая умная мордочка! И вся она была такая утонченная, аристократичная. А это — деревня!

— Ну, где ж я тебе, Глашка, королевских кровей собаку найду! У них, поди, таких и не было, в псарнях все больше волкодавов и борзых держали.

У Зизи, которая какое-то время сидела неподвижно, и равнодушно смотрела на Глафиру Никифоровну, вдруг в памяти что-то сдвинулось. Она услышала легкий знакомый запах и стала вытягивать мордочку, внюхиваться. Затем резко заворочалась, стала настойчиво выбираться из-под френча и радостно заливисто залаяла.

Слащёв опустил собачку на землю. Она стала прыгать вокруг Глафиры Никифоровны на задних лапах и продолжала непрерывно радостно лаять.

— Зизи! — удивленно сказала Глафира Никифоровна. — Саша! Это действительно она, моя Зизи! — и она обернулась к Слащёву: — Скажите, Яков Александрович, только правду! Ведь это она, моя Зизи?

— Нисколько не сомневаюсь, Глафира Никифоровна.

— Боже! Но как же она у вас оказалась?

— Глаша! Прошу тебя, не заставляй Якова Александровича снова вспоминать эту потрясающе драматическую историю, — строго сказал жене Соболевский и украдкой подмигнул Слащёву. — Он мне только что рассказал, и я никак не могу успокоиться! У меня даже разболелось сердце. Не найдется у тебя ничего лечебного? По рюмочке бенедиктинчика? Представь себе, он выкрал ее из гарема эфиопского султана. Она была любимицей его четвертой жены.

— Седьмой! — подхватывая затеянную Соболевским игру, уточнил Слащёв.

— Это не столь важно, — сказал Соболевский и снова перевел взгляд на жену. — Я тебе потом, ангел мой, все в подробностях расскажу. Яков Александрович чудом спасся, три евнуха с ятаганами…

— Четыре, — для правдоподобия вновь уточнил Слащёв.

— Ну, ты только представь себе! Четыре евнуха. Ятаганы. Светильники от свалки погасли. Рубка в полной темноте. Яков Александрович чудом спасся.

— А жены? — спросила Глафира Никифоровна.

— Все тридцать — в обмороке!

— Боже, как это admirable!

— Глашенька! По такому случаю! — ласково заворковал Соболевский. — Нет бенедиктина, налей нам твоей божественной настоечки. Якову Александровичу это просто крайне необходимо. Риск! Нервы! Буквально вырвался из лап смерти. Ну, и я его слегка поддержу!

— Ну, что же! Входите! — вздохнула Глафира Никифоровна и подхватила на руки Зизи. И она, все еще возбужденная от встречи с хозяйкой, все норовила ее облизнуть и время от времени заходилась в радостном лае.

Слащёв в дом не пошел.

— Извини, Александр Степаныч, не могу. Нет настроения.

— Это что-то новое в твоем репертуаре, Яков! Я тебя просто не узнаю. Сейчас перехватим по паре лафитничков, и жизнь покажется пуховой периной.

— Нет. Извини. Пойду.

И уже когда они дошли до калитки, провожающий Слащёва Соболевский спросил:

— Слушай, Яков, а это действительно Зизи?

— Да.

— Но как она у тебя оказалась?

— Ну, помнишь, тогда она затерялась на «Твери». Ее через трое суток в машинном отделении нашли. Сама вышла. Вся в мазуте. Страшнее черной ночи. Кое-как отмыли. Так она и оставалась на «Твери», плавала в Бизерту и на Лемнос. А потом как-то знакомый механик занес ее ко мне. Вот и вся история.

— Все-таки ты дурак, Яков! Сказал бы Глашке, что выкупил ее у янычар за… ну, хоть за пятьсот франков. Она бы заплатила.

— Это ж ты начал про мои подвиги.

— И я дурак, не сразу до этого додумался. Н-да! Опростоволосились. Она — баба жмотистая, все мои деньги в своих закромах держит. Веришь-нет, сам иной раз в ногах у нее валяюсь, выпрашиваю. Слушай, давай вернемся! Я ей по-новому, еще жалостливее все представлю. Она, дура, всему верит. Скажу, ее везли на живодерню. А ты узнал, выкупил. Барыш — пополам.

— Нет. Ты со своей бабой сам справляйся. Без помощников.

— Но — деньги, чудак-человек! Они что, больше тебе не нужны?

— Угадал. Не нужны.

— Ты чего? — даже застыл от удивления Соболевский. — Что, разбогател? Фунты наконец получил?

— Не получил. И не получу, — сказал Слащёв.

— Почему же? Что-то с родней случилось?

— Да нету у меня никакой родни. Ни в Англии, ни в Гондурасе, ни в Хацапетовке. Извини, брат! Надоело мне врать! Ваньку валять из-за копейки. Прогибаться. И нищенствовать тоже.

— Это кто ж тебе такую крамолу в голову вложил? Ты хоть одного человека видел, который бы не врал? Мелкий, он и врет по-мелкому, за копейки. А я та-аких тузов видел! Мелочь-мелочью, а врут на миллионы. И им несут! Миллионы несут! Иной уже столько наврал, что до него не подступишься!

— Посадят, — сказал Слащёв.

— Таких, Яша, не сажают. Я тебе по большому секрету скажу: они нужны-с! Без них нельзя! Да ты их и не узнаешь на улице! Нет, что я? Не увидишь! Они в дорогих каретах, в автомобилях… Это, Яша, и есть жизнь.

— Я не хочу такой жизни.

— А другой не бывает. Ты только после армии еще до нее не приспособился. Или до конца ее не понял. И в армии так же.

— Не знаю, может быть. Извини, Саша, я пойду.

Соболевский торопливо сунул руку в карман, вынул кошелек и, извлекая купюры, продолжал:

— Ты заболел, Яша. Есть такая болезнь: безденежье. Возьми, лечись!

— В долг больше не беру. Знаю, не сумею отдать.

— А разве я сказал тебе «в долг»?.. Бери!

— Нет.

Соболевский почти насильно сунул Слащёву в карман несколько крупных турецких купюр.

— Надеюсь, завтра видеть тебя совершенно в другом настроении.

Слащёв все же хотел вернуть деньги, но не стал сопротивляться и с каким-то ленивым безразличием подумал: «А, плевать!».

На пороге дома вновь возникла Глафира Никифоровна с Зизи на руках:

— Ну, где же вы, Саша! Я стол накрыла!

Но Слащёв был уже далеко.

Дома Слащёв лишь на минуту зашел к себе. В спальне, в заветном шкафчике, под стопкой аккуратно сложенного, оставленного ему белья он нащупал револьвер, вытащил его. Что-то упало к его ногам. Крохотный аккуратненький беленький пакетик лежал на полу Когда-то, не так давно, он тщательно искал его. Он перерыл тогда все белье, перетряхнул каждую рубашку, каждую простынь. Как он нужен был ему тогда!

Он торопливо поднял пакетик, сунул его в карман, туда же положил револьвер и вышел во двор. Прошел к беседке, уселся на скамейку и стал задумчиво наблюдать за кораблями в заливе. Их было много. Одни покидали его, иные только входили. Разноголосо перекликались друг с другом.

Чужая жизнь, чужие заботы. Что ему до них.

Вспомнил на минуту комполка. Обещал зайти. Ушел и забыл.

«Все врут, подстраиваются под обстоятельства», — вспомнил он слова Соболевского. Неужели и этот соврал? А он впервые поверил. Поверил почти как себе.

Он вынул из кармана крохотный пакетик, бережно открыл его, положил веред собой. Мелкая белая пыль притягательно искрилась на белоснежном листе бумаги. Еще несколько минут — и мир для него станет добрым, уютным, привлекательным. Уймется саднящая сердечная боль. Забудется одиночество, неустроенность, нищета.

Ну, а потом? Завтра? Чтобы продлить эту безмятежную и бездумную жизнь, надо будет снова доставать этот эликсир счастья — кокаин. Кому-то надо будет врать, у кого-то выпрашивать деньги. В конце концов — достанет. И еще зарядится на день, может, на неделю. Но когда-то, и очень скоро, все это кончится. И он снова будет сидеть здесь, решая все тот же вопрос: как жить дальше? Не лучше ли уж сразу отказаться от этого призрачного счастья?

Он взял в руки пакетик, подержал его на ладони, с отчаянным сожалением последний раз посмотрел на эту обещающую несколько часов внутренней гармонии и тихого радостного покоя искрящуюся пыль и подбросил пакетик вверх. Слабый ток воздуха подхватил тонкий бумажный листочек, и с него просыпалось белое облачко. Истаивая, оно плыло по воздуху и вскоре исчезло, не оставив после себя ни малейшего следа.

И снова Слащёв какое-то время сидел, вперив глаза в одну точку. Вспомнил себя, молоденького подпоручика. Он только что с золотой медалью окончил Императорскую Николаевскую военную академию. Один из немногих, он был прикомандирован тогда к пажескому корпусу в должности младшего офицера. Несколько лет — и летом, и зимой — вся его жизнь была занята муштрой. Он хотел стать хорошим офицером — и стал им. Легко шагал по служебной лестнице, дослужился до полковника. И все ждал: вот она наступит, настоящая жизнь, феерическая, красочная, праздничная, заполненная бравурными и радостными маршами духовых оркестров. Ведь еще совсем недавно была такая: гусары, кивера, ментики, тайные любови, дуэли! Куда все это ушло? Куда делось?

Впрочем, довольно скоро она наступила. Но совершенно иная. Вместо праздников — тяжелые походы, дожди, слякоть, холода, кровавые схватки с противником, вместо бравурных маршей духовых оркестров — госпитали, снова бои и снова изнуряющие походы.

И вот свечным огарком дотлевает жизнь. Чужбина. Одиночество. И ничего впереди.

Басовитый гудок прервал его воспоминания. Лоцманский катерок надрывно втаскивал в залив большой океанский корабль. На его корме развевался невиданный прежде красный флаг с белой звездой. Вспомнил: видел такой на антибольшевистских листовках. Это был флаг новой Советской России.

«Последний привет с Родины»! — с некоторой тоской подумал он и стал наблюдать за кораблем. По нижней палубе носились матросы, легкий ветерок донес до него отдельные русские слова и звуки боцманской дудки. Но корме русскими и латинскими буквами выведено: «Темрюк», и чуть ниже порт приписки: «Одесса».

За спиной Слащёва послышался звук шагов. Он обернулся.

— Господин генерал! — окликнул его Мустафа. — Тут вас спрашивают.

— Что им надо?

— Не знаю. Говорят, очень нужно.

— Скажи, генерал занят! — сердито сказал Слащёв. — Скажи, генерал сегодня не принимает.

И когда Мустафа удалился. Слащёв извлек из кармана револьвер. Покрутил барабан. Все семь патронов были на месте. Семь смертей тускло отсвечивали холодным латунным блеском.

Он повернул револьвер стволом к себе и приставил его к груди. Подержал так. Подумал: как, в сущности, все просто: легкое нажатие на курок — и кончились все заботы и переживания. Тебя нет. Осталась бесчувственная оболочка, а тебя нет. И никогда не будет.

Ему показалось вдруг, что заболело сердце. Что, не хочется умирать?

Ну, а если так? Он медленно поднял ствол и остановил его у виска. Ну, что?

Нет-нет, не сейчас. Потом!

Ах, какой дурак, пустил по ветру кокаин. Один раз нюхнул, и все сделалось бы само собой, легко и просто.

Память подсунула ему давнее воспоминание. Это было в академии. Такой же, как и он, курсант, граф Безродный приволок в казарму отцовский револьвер. Однажды, напившись пунша, они затеяли игру в «русскую рулетку». Какой упоительный страх испытывал он тогда. Судьба пощадила всех. Но слух об этой игре докатился до начальства. И их едва не отчислили из академии.

А может, еще раз сыграть с судьбой в «русскую рулетку» и снова испытать тот давний божественный страх? Всего один раз! Шесть шансов на жизнь и лишь один…

Он стал сосредоточенно и хладнокровно, один за другим, выщелкивать из камер патроны. Один, второй… пятый… шестой. Все! Крутанул барабан, поднял револьвер…

«Ну и к чему эта глупая игра? Кому и что ты докажешь? — остановил его внутренний голос. — Тебя миновали сто смертей. Зачем ищешь сто первую?».

Он поднял голову, удивленно посмотрел вокруг. На закатном солнце в заливе толпились суда. Постепенно к нему стали возвращаться звуки: сердито ругались между собой чайки, перекликались, здороваясь и прощаясь, корабли. Он словно приходил в себя после тяжелой болезни.

С удивлением обнаружил в своей руке револьвер. Вспомнил: в барабане всего один патрон. «Русская рулетка». Нет-нет, не гоже так российскому офицеру. В бою — понятно. А так, без всякого смысла…

И он опустил ствол вниз, к земле.

«А интересно все же, как бы на этот раз распорядилась мной судьба?» — подумал он и нажал курок.

Раздался оглушительный выстрел. Руку с силой отбросило вверх. Он стер со лба холодный пот и… представил себя мертвым.

Возле него возник взволнованный Мустафа.

— Что тут? Кто стрелял?

— Я — спокойно ответил Слащёв. — Проверял револьвер. Показалось, сбит боек.

— А тот… он вас все еще ждет.

— Кто?

— Ну, я вам говорил. Пришел, спросил вас. Говорю: занят. Не уходит. Сидит возле калитки.

— Пригласи.

Мустафа торопливо пошел к калитке. Слащёв пошел следом. Уселся на скамейке возле дома и обнаружил, что все еще продолжает держать в руке револьвер. Выщелкнул стреляную гильзу и вынув из кармана жменю патронов, дозарядил револьвер. Обернувшись на шум шагов, увидел невысокого крепкого мужчину, вразвалку идущего к нему. Это был Красильников.

— Что вам надо? — недружелюбно спросил Слащёв.

— Мне — ничего. Меня послали сказать вам, что хотели бы вас видеть.

— Меня многие хотят видеть. Кто?

— Как я понимаю, вы тоже хотите видеть этого человека. Вы знаете его как комполка. Он вам назвал себя: Павел Андреевич.

— Я ждал его.

— Он намеревался сегодня навестить вас и окончательно все решить. Я его сотрудник и во все посвящен. Если ваш уговор остается в силе, он не может сегодня прийти к вам, но был бы рад встретиться с вами в другом месте.

Слащёв уже несколько дней ждал комполка и досадовал, что тот, пообещав увидеться, надолго исчез.

Как бы отвечая на немой вопрос Слащёва, Красильников сказал:

— Он был крайне занят и приносит вам свои извинения. Вы сами сегодня сможете убедиться, что он действительно очень занят.

— Ну, а если я не пойду? — спросил Слащёв.

— В этом случае Павел Андреевич велел сказать, что он сожалеет, но ваш уговор об амнистии и прочем теряет силу. Насколько я знаю, он лично поручился за вас в самых высоких инстанциях и получил добро. Я бы не стал упускать этот редкий шанс. Но это ваше дело. Прошу извинить за беспокойство, — и Красильников встал, чтобы уйти.

— А вы не торопитесь делать поспешные выводы, — улыбнулся Слащёв. — Я всего лишь сказал «если», — и добавил: — Посидите еще пару минут. Я переоденусь.

— Если у вас есть оружие, захватите его с собой, — вслед ему сказал Красильников.

— Зачем?

— Время неспокойное.

Глава 35

Жихарев не любил сложные планы, в них, как правило, неожиданно обнаруживался какой-то изъян, и они либо проваливались, или уж, во всяком случае, зачастую не осуществлялись из-за какой-то мелочи или сущей безделушки.

Нынешний план Жихарева был прост, как молоток.

Под вечер в калитку банка позвонили.

— Началось, — тихо сказал Болотов Кольцову, выглядывая в окно.

Возле калитки стоял аккуратно одетый мужчина, похоже, русский, в шляпе, очках, с бородкой клинышком. В руках он держал кожаный докторский саквояж.

— Ну, кто там? — спросил Кольцов.

— Вероятно, папа кондитера, — сказал Болотов. — Похож на мастерового.

— Кто вы и что вам нужно? — прозвучал искаженный динамиком голос Болотова.

— Разве вас не предупредили? Мне велели к вам зайти по поводу сейфов.

— Кто велел?

— В полиции сказали, у вас злоумышленники повредили сейфы.

— А почему так поздно?

— Днем я мастерскую не имею права закрыть. А сейфы — дело не одного часа. А может, и дня.

Болотов добросовестно играл свою роль. Кольцов за него боялся и хотел вывести его из этой опасной игры. Но бандиты знали управляющего, видели его в лицо, и его отсутствие могло бы сильно их насторожить. Поэтому Болотова оставили. Но Кольцов не спускал с него глаз и готов был в любую секунду прийти ему на помощь.

Но Болотов вел себя молодцом, страха пока не обнаруживал.

«Мог бы уже и впустить», — подумал Кольцов, но Болотов продолжал доигрывать:

— А вы что же, мастер?

— Всю жизнь только этим и занимаюсь.

— И сейфовыми тоже?

— Случается. У турков даже в банках стоят сейфы, которые можно гвоздем открыть.

Кольцов из-за оконной занавески метр за метром просматривал обозримое пространство и наконец увидел своих: Красильникова и Слащёва.

Жихарева и его компанию он не обнаружил, они либо хорошо спрятались, или, возможно, были уверены, что никто не посвящен в эту затею и поэтому первый акт этого спектакля пройдет гладко, без сучка и задоринки. Сигнал для их действий должен будет появиться позже, когда мастер уже будет в подвале и ему для работы зажгут яркий свет.

— Впускайте же, наконец! — велел Болотову Кольцов.

Болотов поднял какой-то рычажок возле двери, и калитка вдали с металлическим стуком отворилась.

— Ну, войдите!

Мастер прошел через двор и стал подниматься по ступеням.

Теперь уже в банковской двери звякнула защелка, Болотов встал на пороге и, еще раз оглядев мастера, сказал:

— Проходите! Поближе познакомимся!

Впустив мастера в коридор, он тут же запер входную дверь и одновременно банковскую калитку.

Теперь наступил выход Кольцова: он неторопливо спустился в коридор навстречу мастеру.

— Так с кем мне дело иметь? Кто тут хозяин? — спросил мастер, глядя то на Болотова, то на Кольцова.

— Оба хозяева, — сказал за Болотова Кольцов. — Сами-то вы, я гляжу, русский. Как в Турции оказались?

— Вам это интересно?

Он все знал от сына мастера — веселого кондитера. Но смеркалось медленно. А Кольцову нужна была темнота, чтобы Красильников и Слащёв могли незаметно проникнуть к задней стенке металлического забора, ограждавшего банк, проникнуть в заранее проделанный лаз и спрятаться теперь уже возле стен самого банка.

— Обыкновенно. Воевал на стороне болгар. Попал в плен к туркам. А здесь оказался в плену у красивой турчанки. Вот и вся история.

— Что ж домой не вернулись?

— Побоялся. Сначала — молодой, дети. А потом побоялся. Белые-красные, попробуй, разберись, кто из вас там хороший, кто плохой. Так здесь и остался. На кусок хлеба зарабатываю — и ладно.

— Поверим, — согласился Кольцов. — И все же позвольте заглянуть в ваш чемоданчик?

— Инструмент, что там может быть! — насупился мастер, но чемоданчик демонстративно широко раскрыл.

Кольцов стал медленно перебирать инструменты. Большие, чуть поменьше и совсем маленькие, миниатюрные изящные молоточки, разные пинцеты, щупы, наковаленки, отвертки, ключики, напильники. Поверх всего этого разнообразного железа лежал завернутый в брезентовый чехол настоящий врачебный стетоскоп.

— А это вам зачем?

— Отберите у меня стетоскоп, и я к сложному замку, ну, там, системы Брамса или Шидлера, даже близко не подойду. Мне щелчки считать надо, а как я их услышу без стетоскопа? Возраст! — с некоторой обидой за недоверие объяснил мастер и затем добавил: — Извините, я не представился. Савелий Маркович.

— Хороший инструмент, — похвалил Кольцов. Называть себя не стал.

— Германский. Крупп. Лучшая в мире сталь.

— Извините, а оружие вы с собой не прихватили? — спросил Кольцов.

— Господь с вами. Мне-то оно зачем? — мастер пристально взглянул на Кольцова. — А вот вам… вам бы оно не помешало. Знаете, иногда ночами разные люди приходят. Грабят. А с револьвером все же надежнее.

Кольцов понял, что мастер нервничает и пытается его предупредить о сегодняшнем ограблении. Но он был явно очень запуган Жихаревым. И, пожалуй, это самое большее, что он мог в этой ситуации сказать.

Кольцов хотел бы успокоить этого пожилого человека. Но легкого намека он не поймет, а предупрежденный, от страха не известно как себя поведет и может наделать много глупостей.

— Все же для порядка позвольте вас обыскать, — и Кольцов быстро и профессионально ощупал карманы мастера, заранее зная, что оружия при нем нет.

— Вы на сейфы из любопытства хотите взглянуть или все же будете пытаться их отремонтировать? — спросил Болотов. Реплика для комедии. Болотов знал, что бандиты вовсе не собираются ремонтировать сейфы. Их задача: вскрыть их и все содержимое вывезти. А с пленниками расправиться, поскольку свидетели Жихареву и его компании не нужны.

— А как я могу, не взглянув на них, решить, смогу ли я их ремонтировать? — строго спросил мастер. — Зачем же меня сюда направили?

— Ну, что вы, что вы! Сразу обижаться! — замахал руками Болотов. И, пригласив кивком головы, он стал спускаться по крутым ступеням в подвал. Внизу, в небольшом холле, перед стальной решетчатой дверью, он остановился. За этой дверью находилась мрачная сводчатая толстостенная комната, эдакая келья в стиле архитектуры рыцарских замков.

Болотов долго гремел перед дверью ключами и наконец открыл ее.

— Проходите! — пригласил он мастера. Мастер вошел первым и сразу же направился к трем стоящим в ряд тяжелым, массивным сейфам, тускло поблескивающим вороненой сталью. Кольцов последовал за ним. Два небольших светильника слабо освещали помещение.

— Маловато свету, — сказал мастер, и Болотов зажег две мощные карбидные лампы. Их холодный свет позволил хорошо рассмотреть лицевые стенки сейфов, зияющие выбоинами и вмятинами.

— Безмозглые, — сокрушенно покачал головой мастер.

— Не ваша работа? — спросил Болотов. — Не вы ли их так хорошо обработали?

— Не смейте даже так думать! — вдруг возмущенно и довольно громко сказал мастер. — Это же «Миллер»! Тут двойная бронировка и замки с двумя ригелями!

— Тише! Тише! — прошипел Кольцов. Он предполагал, что там уже должно что-то начаться.

И верно, во дворе уже началось.

Слащёв и Красильников почти не видели, а скорее угадали, как через дворик проскользнули к крыльцу банка три тени. Они бесшумно поднялись на крыльцо и с тихим металлическим звяканьем стали возиться возле дверного замка. И длилось это не секунды, а уже минуты. Очень длинные минуты, которые не были учтены в графике их операции.

— Ну, что вы там! — раздался нетерпеливый и хриплый от волнения голос Жихарева.

— Сам проверял, а тут… — стал виновато оправдываться второй налетчик. — Заедает, зараза.

— Вроде як на запоре? — предположил третий. — В прошлый же раз…

— В прошлый раз все, как по маслу. И банк был пустой. Може, что-то схимичили?

Подождали еще немного, пока потный от усердия налетчик пытался провернуть ключ. И наконец с отчаяньем обернулся к своим подельникам:

— Ну, и что теперь? Може, другим разом?

— Сегодня! — прохрипел Жихарев. Он знал, долго комиссар здесь находиться не будет и отмщение не состоится. Черт с ними, с деньгами! Но он хоть заставит комиссара чуть поплясать перед стволом его пистолета, пока он нажмет курок. — Сейчас!

— Може, подорвем дверь?

— А потом что? Смываться? Не-ет! Несите лом!

— Счас сбегаю!

И тут внизу возле крыльца внезапно вспыхнул мощный электрический фонарь, и из полной темноты на нижней ступеньке возник незнакомый им человек.

— Не надо никуда бежать, — спокойно сказал он ошалевшим от страха ворам. Он поднял голову, и все узнали в этом человеке того легендарного и безжалостного Слащёва. Он поискал кого-то глазами, спросил: — Жихарев, ты здесь?

Никто не отозвался. Какое-то время стояла тишина. И вдруг на крыльце что-то мелькнуло, раздались несколько торопливых шагов и за ними — сильный шлепок, будто кто-то сбросил сплеча тяжелый мешок с картофелем. Прозвенело стекло, погас свет.

Задвигались и те двое, что пытались вскрыть дверь, понимая, что если главарь решил сбежать, то им это надо сделать и подавно.

— Не шевелиться! — приказал им Слащёв в наступивших сумерках. — Не то…

Что последует за этим «не то» они догадались по интонации — и застыли.

Тем временем из полной темноты в сумерках крыльца появился хромающий Жихарев, а следом за ним с револьвером в одной руке и с фонарем в другой шел Красильников.

— Фонарь, гад, разбил.

— Он нам уже не понадобится. Опусти револьвер! — сказал Слащёв Красильникову. — Они уже больше никуда не хотят бежать.

И Слащёв тут же повернулся к бандитам:

— Оружие прошу сдать. Это, детки, не игрушки. Кто не сдаст — я не виноват.

Снова возникший на ступеньках крыльца Жихарев решил, что еще не все проиграно и решил применить новую тактику.

— Это вы, Яков Александрович! А я вас, ей-бо, сразу не признав. А счас слышу — вроде свои.

— Свои, свои. Проходи туда, к своим, — Слащёв не воспылал радостью от встречи с Жихаревым, и тот понял, что его новый маневр тоже не удался. Он пошел на площадку крыльца, где стояли его напарники. Когда он проходил мимо Слащёва, тот, как бы шутя, обнял его за талию, и тут же у него в руках оказался жихаревский револьвер.

— Это все? — спросил Слащёв.

— А зачем мне два револьвера, я и с одним…

Но Слащёв еще раз облапил его и из голенища сапога достал небольшой дамский пистолет.

— Найду еще что-нибудь, за брехню расстреляю.

— В рукаве возьмите… гранату, — обреченно сказал Жихарев.

— Еще что-то? — спросил Слащёв.

— Та что я вам, ей-богу, циркач какой! — даже возмутился Жихарев.

Красильников взял у Слащёва отобранное у Жихарева оружие и отнес его в уголок, где небольшой кучкой лежало прежде сданное другими двумя «жихаревцами».

— Може, еще у кого что завалялось, так вы не стесняйтесь, — вновь поглядел Слащёв на бандитов. — Берите пример со своего атамана. Он и штаны готов был снять.

— Так уже все сдалы!

— Может, меня кто не знает, скажу. Я — Слащёв. Тот самый. Со мной шутки шутить не советую.

И после этого на кучку легли еще два револьвера и граната.

Закончив всю эту процедуру, Слащёв стукнул рукояткой револьвера в дверь.

Из глубины банка отозвались:

— Кто там? — раздался голос Болотова.

— Открывайте! — приказал Красильников. — Что так засупонились? Грабителей боитесь?

Дверь открыл Кольцов. Красильников указал на трех бандитов, весело сказал:

— На экскурсию просятся. Хотят посмотреть на то, что не смогли украсть.

— Как отнесется к этому управляющий банком? — сказал Кольцов.

— Там, правда, начинается ремонт сейфов, — засомневался Болотов. — Но ладно. Дня на три я должен буду съездить по делам в Париж. Пусть три дня охраняют сейфы. Впустите!

— По одному! — скомандовал Красильников.

— Семен! Я заготовил для этих хлопцев презенты. Там, в углу, — сказал Кольцов, — Ты, пожалуйста, вручи!

Первым в дверь банка вошел крупный деревенский хлопец в поношенной казачьей одежде. Видимо, пристал к Жихареву, чтоб хоть как-то прокормиться на чужбине после увольнения из армии.

— Руки! — приказал Красильников.

— Чего? — не понял казачок.

— Протяни, говорю, руки.

Тот послушно протянул перед собой руки, и Красильников защелкнул на них наручники.

Второй, не сопротивляясь, протянул руки, словно за пайкой хлеба, и на его запястьях тоже защелкнулись наручники.

Третьим порог банка переступил Жихарев. Он ожег ненавидящим взглядом Кольцова и не вынул руки из кармана.

— Не кочевряжься, Жихарев. Не первый день знакомы, — спокойно сказал ему Кольцов. — Я ведь могу и рассердиться.

Жихарев повернулся к Слащёву:

— Яков Александрович! Ну что он, в самом деле, из меня какого-то бандита строит?

— Нет, он не прав! Из тебя бандита строить не надо. Ты законченый грабитель и бандит. Протяни руки, а то протянешь ноги! — сердито приказал Слащёв и добавил: — Извини, это у меня иногда такие веселые каламбуры получаются.

Жихарев понял, со Слащёвым не поспоришь. Он неохотно протянул руки, и Красильников не без удовольствия защелкнул наручники и на его запястьях.

Их провели вниз, в подвал — в холл при сейфовом помещении. Они спускались вниз медленно и не сопротивлялись. Для того, чтобы сопротивляться, надо твердо знать намерения противника. Все, что сейчас происходило, не наводило пока ни на какие мысли, поэтому и сопротивляться, теряя при этом силы, не имело смысла.

Да, их перехитрили, взяли практически с поличным. Они знали, что за этим должно последовать: их выведут во двор и где-то там, у ограды, расстреляют. А вместо этого их вели в чистый сейфовый подвал, и значит, смерть пока отодвигалась. А может, эти, которые их схватили, вовсе и не собираются их расстреливать. Может, решили попугать. Или потребуют выполнить какие-то работы, раскурочить эти сейфы, в которых, как известно, все еще находились какие-то ценности. А затем, возможно, суд или возникнет какая-то редкая возможность сбежать?

Все эти мысли проворачивал в голове каждый из них до тех пор, пока не услышали разговор сопровождающего их в подвал Кольцова с мастером:

— Скажите, Савелий Маркович, это возможно починить?

— Нет, конечно. Самое дорогое, что здесь есть, это сложнейшие запорные механизмы. Это все подогнано до микронных точностей. После предыдущего разбоя — это груда металла.

— А извлечь содержимое?

— Это возможно. Но только в заводских условиях — порезать сейфы на куски. И никаких других вариантов.

— Все понятно, — сказал Кольцов. — Тогда вот что! Вы свободны, идите к жене, детям, внукам. Только, пожалуйста, ничего не оставляйте в сейфовом зале, ни своих инструментов, ни каких либо железок, болтов, проволочек. Ни-че-го!

— Да. Но…

— Что-то непонятно?

— Видите ли, они грозились меня убить, если…

— Сейчас они больше боятся, что убьют их. Но скажу вам честно, они больше никогда не причинят вам никакого зла. И другим тоже.

— Вы думаете…

— Не отвлекайтесь, — не стал продолжать разговор Кольцов. — Приступайте к работе.

И Семен Маркович стал торопливо складывать свой инструмент и выносить его наверх Он несколько раз с опаской проходил мимо Жихарева и других арестантов, но старался на них не смотреть Они сидели в холле на скамеечке перед распахнутыми металлическими дверями сейфового зала. Они были растеряны и подавлены, но он все еще боялся их. Бандиты тоже не поднимали на него глаза: они-то знали, какая участь ждала мастера после успешного завершения работы.

Закончив свои дела, добросовестный Семен Маркович спросил:

— Может, немножко подмести?

— Не нужно. Идите домой. Привет всей вашей семье и особый привет вашему сыну-кондитеру. Он печет замечательные круасаны. Я таких не ел даже в Париже.

— Он очень умный мальчик, все время что-то читает. Несколько раз, когда у меня были какие-то неприятности, он мне говорил: «Ты бы посоветовался с большевиками». «А где ты их здесь возьмешь?» — спрашивал я его. А он мне: «Сходи в русский банк». Скажите мне по секрету: вы действительно большевик?

— А вы как думаете?

— Я думаю, что таки-да.

Когда Семен Маркович ушел, в совершенно чистое, пустое помещение, которое украшали только изуродованные сейфы, Красильников завел бандитов.

После того, как вся эта процедура была закончена, в центре сейфового зала напротив бандитов встал Кольцов.

— Прошу отвлечься от своих тяжелых размышлений. Мы сейчас уйдем, оставим вас одних. Пытаться сбежать не рекомендую: не получится. Стены крепкие. Решетки стальные. Кричать тоже бессмысленно. Никто не услышит, проверено.

— Ну, и к чему вы все это? — спросил один из бандитов по фамилии Шило.

— К тому, чтоб не тратили напрасно силы, — сказал Кольцов. После этого он полез в карман брюк, достал оттуда вчетверо сложенный листок. Аккуратно развернул его и после этого вновь оглядел трех бандитов.

— Послушайте письмо. Оно адресовано не вам, но вы обязаны знать его содержание!

Кольцов склонился к листку, стал читать:

— «Уважаемые господа! Оставляем вам в ограбленном русском банке трех грабителей, пойманных на месте преступления. Это их вторая попытка, такая же неудачная, как и первая. Вот их фамилии: Жихарев, Шило и Дробязко. Все трое являются профессиональными грабителями, к политике никакого отношения не имеющими. Жихарев хорошо известен. Во время Гражданской войны он грабил и белых, и красных, разорял покинутые богатые дома, убивал мирных жителей. Был приговорен советским судом к смерти, но с помощью такого же бандита, как и он сам, сумел бежать из тюрьмы г. Феодосия.

Рассчитываем на ваш справедливый суд. Могли привести приговор в исполнение сами, но, являясь гражданами другого государства, по всем международным правилам не считаем это возможным».

Закончив читать, Кольцов спросил у бандитов:

— Надеюсь, всем все понятно?

Бандиты молчали. Может, лихорадочно размышляли, как освободить руки? А дальше что? Тяжелая решетка, которую ни вырвать, ни сломать.

— Молчите. Не поняли? Мы уходим. С вами прощаемся навсегда. Это письмо ровно через три дня будет доставлено старшему адъютанту генерала Врангеля Михаилу Уварову. Полагаю, вас освободят из этого подвала, будут судить и воздадут каждому по заслугам.

Болотов, Красильников и Кольцов направились к выходу из сейфового зала.

Красильников прозвенел ключами, запирая бандитов в подвале. Болотов загасил карбидные лампы.

Бандиты кричали что-то им вслед, звенели наручниками.

На улице стояла красивая ночь с большими, размером с кулак, южными звездами, ярко светила перевернутая вверх рогами турецкая луна.

— Завтра уезжаю в Париж, — сказал Болотов. — Не хочу ночевать в банке.

— И не надо. Парижский уходит в семь утра. А до этого перебудем у Якова Александровича, — Кольцов указал на Слащёва.

Вернемся к письму, которое зачитывал Жихареву и его партнерам по бандитскому ремеслу Кольцов. Там было еще несколько строк, которые Кольцов зачитывать не стал. Вот они:

«Выражаю надежду, что в ближайшее время вы все, кто служил в белой армии, воспользуетесь объявленной Советской властью амнистией. Она относится абсолютно ко всем тем, кто воевал на стороне белых, и клятвенно обещает никогда и никому не припоминать его вину, не мстить.

Исключение: бандитам, грабителям, которые творили зло и на той, и на другой стороне, не руководствуясь политическими мотивами, а лишь алчностью — пощады не будет. Надеемся, такой точки зрения придерживаетесь и вы. Ждем вас на Родине».

И ниже подпись: «Комиссар ВЧК, бывший адъютант генерала Ковалевского Павел Кольцов».


Глава 36

Не все просто оказалось с отплытием домой. Можно было найти какую-нибудь браконьерскую яхту, но это грозило большим риском: охрана советских границ все больше укреплялась. Пароходы из Константинополя в Россию ходили от случая к случаю и лишь после того, как набиралось достаточное количество пассажиров.

Помня о доброте представителя Репатриационной комиссии Колена, Слащёв отправился к нему. Но Колен ничего утешительного ему не сообщил и даже не пообещал. Поток желающих уехать в Россию не иссякал, но и не особенно увеличивался. В ближайшие дни ни один пароход пока туда не планировался.

Слащёв вспомнил, что видел в заливе большой торговый корабль с красным флагом. Колен пообещал все выяснить.

На следующий день он сообщил Слащёву, что корабль действительно направляется в Советскую Россию, но брать на борт пассажиров капитан категорически отказался, ему это было строго-настрого запрещено.

И тогда на переговоры с капитаном «Темрюка» отправился Кольцов. Через несколько часов капитан получил радиограмму: ему предлагалось принять на борт Кольцова и пассажиров, за которых он будет ходатайствовать.

Ко времени отхода корабля из Константинополя на причале залива Золотой Рог собрались, помимо Кольцова, Красильникова и Слащёва, еще три сослуживца генерала, такие же, как и он, отлученные от армии и не нашедшие себя в цивильной жизни на чужбине. Это были генерал Мильковский, полковники Мезерницкий и Гильбиз. Когда Слащёв ночью заехал к Мезерницкому, тот, не задумываясь, сказал:

— Яша! Я согласен! — и, оправдываясь, добавил: — Нет-нет, я не изменник. Я хоть сегодня готов идти в бой за Россию. Но сражаться за Врангеля мне уже что-то расхотелось. По-моему, он уже и сам не верит в свое предприятие. Мне кажется, он сейчас думает только об одном: как сохранить свое лицо. Почему бы и мне не подумать об этом?

Почти сутки они отсыпались.

Тихо, ровно и убаюкивающее работали мощные корабельные двигатели. Пережив нестерпимую жару и крутые штормы Индийского океана, «Темрюк» теперь наслаждался легкой черноморской зыбью и прохладным ветерком. Где-то за кормой осталось веселое лето, а сюда, к Черному морю, незаметно подступала скучная осень.

На корабле, во всех его коридорах и в кубриках пахло терпким цейлонским чаем, к которому примешивался сладкий аромат турецкого табака. Этими товарами были забиты все трюмы. Часть чая успешно продали в Турции, а на вырученные деньги купили табак. Новая Россия училась выгодно торговать.

В пути капитан «Темрюка» получил еще одну радиограмму. Ему предлагали сменить курс и прежде зайти в Севастополь, чтобы оставить там пассажиров.

На следующий день все шестеро стояли возле капитанского мостика и напряженно всматривались вдаль.

Белая гряда возникла внезапно. Поначалу она казалась просто пенистым гребнем дальней волны. Но потом над этой белой кипенью возникли зубцы каких-то строений, высокие шпили церквей и соборов.

— Севастополь! — указал вдаль капитан.

И если раньше мысли о том, что ждет их там, на советском берегу были тревожными, но расплывчатыми, неконкретными, то сейчас каждый из них почувствовал близкое наступление той минуты, когда надо будет отчитаться за все.

Кольцов, вглядываясь вдаль, с беспокойством думал о том, будут ли его встречать, и если будут, то кто. Не ровен час, на берегу возникнет Розалия Землячка, и тогда все может произойти совсем не так, как он рассчитывал. Придется задерживать своих пассажиров в трюмах, а самому мчаться в Особый отдел ВЧК «Черно-Азовморей» к Беляеву и просить у него помощи.

Мильковский, Мезерницкий и Гильбиз были относительно спокойны. Они поверили Слащёву и надеялись, что если уж ему ничего не угрожает, то им — тем более. Но определенный страх заползал и в их смятенные души.

Слащёв тоже уговаривал себя быть спокойным. Он верил Кольцову. И все же чем ближе был берег, тем чаще его посещало одно холодное предчувствие: советская пропаганда сделала много для того, чтобы он прослыл здесь убийцей, кровавым палачом и генералом-вешателем. Стоит крикнуть лишь кому-то одному: «Вот он, генерал-вешатель!», и в следующую минуту его будут бить, топтать, уничтожать. Такие картинки ему не однажды приходилось видеть прежде.

Корабль подходил все ближе к хорошо знакомой Слащёву Графской пристани. Уже стали различимы лица людей. Он вглядывался в них. Бедно одетые женщины, закутанные в толстые платки. Мужчины в картузах, шапках, папахах. Вон один, в лихо заломленной набок папахе, смотрит на корабль. Слащёву показалось, что они даже встретились взглядами.

«Не ты ли первым крикнешь: «Бей палача!»», — подумал Слащёв. Нет, взгляд его направлен куда-то выше. Куда он смотрит?

Слащёв тоже поднял глаза. Над его головой трепетало на легком ветру красное полотнище. И он понял: встречали не их. Встречали корабль, пришедший в порт после долгих странствий. Так было всегда в портовых городах: все население сбегалось в порт, чтобы посмотреть на вернувшихся домой моряков. Кто знает, может быть, это был первый советский корабль, вернувшийся после долгой войны с мирным грузом в мирный порт?

Кольцов тоже выискивал среди встречающих знакомые лица. Вон суетится в окружении красноармейцев Беляев. Кто там еще? Кто-то высокий, в длинной шинели с кем-то разговаривает. Знакомое лицо! Не сразу поверил. Это был Дзержинский. Он стоял у самого трапа, по которому им предстояло сойти на берег.

Нервное беспокойство отпустило Кольцова. Дзержинский здесь. Землячки не видно. Ее и не должно быть здесь. Они не любят друг друга: Дзержинский и Землячка.

Едва только корабль кранцами притерся к пирсу, Дзержинский прошел к корабельному выходу.

Кольцов подошел к нему, они поздоровались.

— Здравствуйте, Павел Андреевич! С благополучным возвращением, — пожимая ему руку, сказал Дзержинский. — Забирайте свою команду — и во-он туда, — он указал на площадь, где особняком стояли несколько автомобилей.

Они тесной кучкой, все шестеро, во главе с Кольцовым, прошли сквозь расступившуюся толпу. Четверо шли в своей обычной белогвардейской форме, разве что только без погон. Люди с любопытством их рассматривали: ни злобы, ни угрожающих выкриков.

Время лечило людей. Здесь уже начинали забывать о войне.

Их разместили в салон-вагоне Дзержинского: четверых — в одном просторном купе, Кольцова и Красильникова — в другом.

Едва поезд тронулся, Дзержинский пригласил гостей к себе.

Кольцов сходил за своими спутниками. Они успели несколько привести себя в порядок.

В большом купе уже стояли приборы. Молоденький дежурный Дзержинского каждому указал его место.

Открылась дверь, Дзержинский, прошел к своему месту и стоя выжидал, когда гости подхватятся. И лишь после этого сказал:

— Ну, здравствуйте, господа генералы!

— А может все же уже «товарищи»? — спросил Мезерницкий.

— Ну, до «товарищей» еще надо дослужиться, — с легкой улыбкой ответил Дзержинский. — Прошу садиться. Будем знакомиться.

На Курском вокзале, куда пришел литерный было малолюдно. Только встречающие этот поезд — и никого лишнего. Среди них Кольцов увидел помощника Дзержинского — Герсона.

Едва поезд остановился, из вагона вышел Дзержинский. И его тут же увел Герсон.

Следом на перрон спустился Кольцов со своей командой. Они с любопытством оглядывались по сторонам. Тут же возле них появились молоденькие вышколенные чекисты и по одиночке разобрали всех четверых.

Перрон пустел.

Кольцов поискал кого-то глазами. Красильников перехватил его взгляд и не без легкой издевки сказал:

— Потеряли, нас, Паша.

— Забыли. Как у Чехова Фирса, — весело согласился Кольцов. Но озабоченность не сошла с его лица.

И тут он увидел издали бегущего к ним Бушкина, следом торопился, но никак не поспевал Гольдман. И все же подбежали они почти одновременно.

Гольдман схватил Кольцова за руку:

— С возвращением. А мы, понимаешь, заранее выехали. Но, как известно, автомобиль — транспорт ненадежный. Обломались. Хотел уже извозчика нанимать. Извини! — Гольдман удивленно поглядел вокруг, поздоровался с Красильниковым, спросил: — А где же эти? Нам сообщили, вы генералов с собой везете.

— Генералов увезли. А мы с Семеном уже, пожалуй, никому не нужны.

И они пошли по перрону к выходу.

Слащёв и его товарищи сидели в просторном автомобиле, молча и пристально вглядывались в проплывающие мимо обветшалые дома. Унылые городские окраины все еще хранили следы многолетней неустроенности.

Они долго плутали по малолюдным, похожим друг на друга, переулкам. Шофер с беспокойством смотрел по сторонам, время от времени переговариваясь с сопровождающими гостей чекистами.

Наконец шофер остановил автомобиль, высунулся из окошка, спросил у проходящего мимо пожилого путейца:

— Не подскажете, уважаемый, где тут Красноказарменная улица?

— Чуток проскочили. Вернетесь на квартал назад, и за угол направо.

Вернулись. На Красноказарменной увидели два рядом стоящих автомобиля. Возле них остановились. Увидели среди группы стоящих командиров Дзержинского.

— Слащёв, выходите! — велел сопровождающий их чекист. — Остальные — дальше.

— Мы что же, не вместе? — обеспокоился Слащёв, выбираясь из автомобиля.

— Вместе, вместе! Только они малость подальше будут проживать, — успокоил его чекист.

Дзержинский подошел к Слащёву, указал на приземистый трехэтажный дом.

— В этом доме будете жить. Идемте!

Они вошли в подъезд, поднялись на второй этаж. У открытой двери одной из квартир их ждал пожилой рабочий, вероятно, привратник. Он держал в руках связку ключей.

Дзержинский приостановился, пропуская Слащёва в квартиру. Слащёв вошел. Остановился в прихожей. Отметил несколько дверей.

— Смелее, смелее! — подбодрил его Дзержинский. — Осматривайтесь! Это — ваша квартира. Вся. У вас, я слышал, где-то есть семья. Со временем заберете. Тесно не будет. Здесь же по соседству и курсы.

— Какие курсы? — с легким недоумением спросил Слащёв. — Всему, что мог, я уже выучился.

— А теперь будете учить других. Красных командиров.

— Чему? — удивился Слащёв.

— Как побеждать врага. У вас, насколько я помню, это иногда хорошо получалось.

— Издеваетесь? — нахмурился Слащёв.

— Вовсе нет. Будете преподавать на курсах красных командиров.

— Все равно, не понимаю. Среди них, наверное, найдутся и такие, которых я… как бы это помягче… нечаянно обидел.

— Вполне возможно. Вот и расскажете им, где они допустили ошибки, в чем вы оказались умнее, дальновиднее.

— Ну, придумали! — ухмыльнулся Слащёв. — Это как в цирке. Я такое однажды видел: дрессировщик приглашал зрителей зайти в клетку с медведями. Они, говорит, смирные. Заходите, кто смелый. Смелых не нашлось.

— Ну, наши командиры, действительно, смирные. В бою, верно, бывают горячие. С вашим авторитетом, я уверен, вы найдете с ними общий язык.

— Постараюсь. Хотя учить других, как на коне скакать, чтоб тебя с него не скинули — не моя мечта.

— А ваша какая же?

— А никакой. Про что ни подумаешь и сразу же понимаешь — не дотянешься. Руками или умом.

Потом Слащёв провожал Дзержинского. Прошли в прихожую.

— Нет, была у меня одна мечта. — сказал Слащёв. — Даже не мечта — сон.

Дзержинский смотрел на Слащёва, ждал. А он весь как-то сосредоточился, подтянулся, на скулах заиграли желваки.

— Был у меня конь: светло-рыжий, с черной гривой. Буланый. Змей, а не конь. Я его Буяном назвал. С полу-взгляда меня понимал. Я часто вижу его во сне. Будто мчусь я на Буяне по Тверской. А скорость такая… ветер не догонит! — Слащёв тяжело вздохнул. — Под Каховкой погиб. Ранен был. Смертельно ранен был. Я вынужден был его застрелить. Целюсь в него, а он смотрит на меня. Из-за слез два раза промазал, мушку не видел… Я часто его вспоминаю. Думаю, ожил бы. И мы бы с Буяном — по Тверской… А другой мечты, пожалуй, что и нету, — закончил свой рассказ Слащёв и украдкой стер ладонью со щеки слезу.

Во дворе они попрощались. Дзержинский указал на сопровождающего его молодого чекиста.

— А это ваш ординарец. Он будет решать все ваши вопросы. И бытовые тоже.

— Охрана? — ехидно спросил Слащёв.

— Да, — согласился Дзержинский. — Репутация у вас неблестящая.

Уже сидя в автомобиле, Кольцов почувствовал, как спадает с него днями, неделями накопившееся напряжение. Только сейчас, когда все заботы разом отпали, он вдруг почувствовал расслабляющую усталость. С ленивым интересом он смотрел в окно на проплывающие мимо улицы. Покидал он Москву, когда по городу носился веселый тополиный пух, а сейчас уже тополиные листья жестко шелестели и, тихо опадая, засевали землю.

Красильникова высадили на Лубянке, сами поехали дальше. Минули Садовое кольцо, проехали по Арбату, свернули в уютный Староконюшенный. И наконец въехали в знакомый двор. Выйдя из автомобиля, Кольцов взглянул на растерявшие листву кусты сирены, бросил взгляд вверх, к третьему этажу. Увидел свой балкон. И удивился: на нем сушились какие-то вещи, пеленки, распашонки и еще невесть что. Решил, что ошибся. Нет, третий. Его.

— Слушай, Тимофей! — указывая на балкон, обратился Кольцов к Бушкину. — Объясни, пожалуйста, это мой балкон или не мой? Я же тебя в квартире оставил! Что ты там сушишь?

Стоящий рядом с Кольцовым Гольдман отвернулся и стал с преувеличенным вниманием рассматривать голые сиреневые кусты. Это не ускользнуло от взгляда Кольцова.

— Братцы, что происходит?

И вместо того, чтобы выслушивать ответы, он вбежал в подъезд и помчался наверх. Второй этаж. Третий. Его дверь. Позвонил один раз, второй. Не отвечали. Позвонил в третий раз, настойчиво.

Наконец в квартире прозвучали чьи-то шаги, пискнул ребенок.

Щелкнул замок, дверь открылась, и он увидел…

Нет, этого не могло быть! При всей своей фантазии такое Кольцов не мог себе нафантазировать! В проеме двери с ребенком на руках стояла… Таня. Его Таня. Она, не шелохнувшись, смотрела на него, и по ее лицу медленно сползала слеза.

Гольдман и Бушкин отошли куда-то в угол коридора и даже не смотрели на них, боясь хоть чем-то нарушить эту святую тишину.

Потом Таня сделала шаг к нему и протянула ему ребенка. Сказала одно только слово:

— Твоя.

Павел словно давно ждал этого, он неумело принял этот махонький сверточек. А Таня, словно от кого-то защищая, обхватила их обеими руками и тихо, но твердо сказала:

— Все! Больше мы тебя никогда и никуда не отпустим!

Мертвые сраму не имут

Весна 1921 года. Павел Кольцов возвращается в Москву после кровавых событий в Крыму, когда большевики уничтожили там много бывших врангелевских офицеров.

Кольцов полон решимости продолжать борьбу как с внешними, так и с внутренними врагами, но председатель ВЧК Дзержинский неожиданно поручает ему совершенно новое дело: возглавить отдел по пропаганде среди эмигрантов с целью возвращения их на родину.

Опытный разведчик берется за выполнение задания, видя в нем лишь паузу в своей главной работе. Однако постепенно Кольцову становится ясно, что порученное ему дело — наиважнейшее, сложное и опасное…

Часть I

Глава 1

Поезд пришел в Москву с большим опозданием. Несколько часов простояли на каком-то полустанке под Тулой, а от Серпухова их состав тащила маломощная «кукушка» едва ли не со скоростью пешехода. И в столицу они въехали вместо раннего утра незадолго до полудня.

Глядя на полузнакомые московские улочки, проплывающие мимо вагонного окна, Кольцов пытался вспомнить, сколько же времени он здесь не был. После веселенькой буколической Франции он всего лишь несколько дней побыл в Москве, но тут же отправлен в Харьков. Потом Берислав, Каховка, Строгановка, Сиваш и, наконец, залитый кровью Крым. Все это пришлось на зиму. Значит, в Москве он был поздней, с холодными дождями, снежной крупкой и короткими ночными снеговеями, осенью.

Сейчас было то же самое: тот же снег ночами и лужи днем. Но только это уже была весна. Весна двадцать первого года, первая весна без войны.

Иван Игнатьевич тоже смотрел в вагонное окно, высматривал среди домов позолоченные купола церквей и церквушек. Завидев, каждый раз истово крестился. И при этом каждый раз удивленно приговаривал:

— А баили мужики, быдто Рассея от Бога отринула.

На перроне их встречал Гольдман. Едва Павел спустился на перрон, Гольдман обхватил его и, по-медвежьи тиская, приговаривал:

— Ну, здравствуй, друг сердечный, таракан запечный! Ждали тебя! Ох, как ждали! Я тут подсчитал: мы с тобой целую вечность не виделись. Девяносто шесть дней.

— Меньше.

— У меня бухгалтерия точная.

— А в Харькове? — напомнил Кольцов.

— Это когда ты при начальстве стоял. Даже не поздраствовался как следует. Боялся уронить свой авторитет? — упрекнул приятеля Гольдман. Тот не успел ему ответить, потому что Гольдман слегка отступил в сторону и Кольцов увидел второго встречающего… Бушкина. Он даже не сразу узнал его, исхудавшего и от этого, как ему показалось, будто даже ставшего выше ростом.

Тогда, в калейдоскопе последних крымских драматических событий, Кольцов не сразу вспомнил, что отправленный во Владиславовку к Кожемякину Бушкин своевременно не вернулся. Уезжая в Харьков, Павел подумал, что вымещать свою ненависть на Бушкине Землячка вряд ли станет. Впрочем, Землячка просто ни разу не встретилась с Бушкиным, иначе трудно сказать, чем бы эта встреча могла закончиться.

Кольцов обнялся с Бушкиным, после чего представил встречающим турецкого гостя. Иван Игнатьевич, здороваясь за руку, тоже слегка нагибал голову, как это иногда делал Кольцов, и при этом приговаривал:

— Здравствовать и вам!

Преображенный одеждой, Иван Игнатьевич и сам теперь стремился придерживаться тех правил, которые примечал в российских людях, с которыми доводилось общаться. Как и почти все они, лицо он держал строгим, озабоченным. Большинство из них выглядели так, будто даже на ходу решали какую-то важную задачу.

Еще в Одессе на фронтоне красивого здания, кажется театра, он увидел красное полотнище, на котором большими белыми буквами было выведено: «Мы построим социализм!» И Иван Игнатьевич уже тогда понял, почему все окружающие его люди в большинстве своем такие строгие, суетливые, задумчивые. Они строят социализм. Что это, он не знал. Но, видать, дело трудное, и пока, похоже, у них еще не все получается.

С вокзала они ехали на большущем «Остине». Сидя на переднем сиденье, Иван Игнатьевич с любопытством прилип к окну.

— Ох, ти, мать чесна! — едва ли не на каждом повороте восклицал он.

— Ты чего, Игнатьич, мать вспоминаешь? — спросил Кольцов.

— Да ить как жа! Оне Станбул выхваляють, а чо в ем? Одна София, и ту испоганили. Не, Москва лучшее!

Даже в пасмурную погоду благодаря большому количеству церквей, ярко расписанных, с позолоченными куполами, маковками и крестами, Москва действительно гляделась радостной и приветливой. И все же она открывалась Ивану Игнатьевичу совсем не такой, какой виделась по песням перехожих калик-гусляров. Случалось, они забредали и в его родную Новую Некрасовку. В своих песнях они звонкоголосо воспевали Москву, и она виделась некрасовцам в виде большого и нарядного тульского пряника или дородной, блистающей золотом хохломской боярыни.

Глядя в окно машины, он нисколько не разочаровался. Наоборот: даже в слякотную весеннюю погоду Москва представала перед глазами Ивана Игнатьевича намного красивее, чем в сладкоголосых песнях гусляров, потому что была живая, невыдуманная, в чем-то узнаваемая, в чем-то поражающая его воображение.

А Кольцов, Гольдман и Бушкин тем временем говорили о своем.

— Ты вот дни считал, а мог бы, между прочим, и весточку подать: как вы, что вы? — упрекнул Кольцов Гольдмана и тут же обернулся к Бушкину: — И ты тоже, артист!

— Не могли, Паша! — вступился за себя и за Бушкина Гольдман. — Опасались твое лежбище открывать. Землячка могла вычислить, где ты схоронился. Хитрющая баба. И мстительная.

— А что же сейчас не побоялись меня сюда вытащить?

— Теперь ей Феликс Эдмундович чуток руки укоротил. Он намедни с самим Троцким встречался. Насколько знаю, и о тебе разговор был.

Мельком Кольцов заметил, что они уже миновали Лубянскую площадь и выехали на Тверскую.

— А что, мы не в Чека? — удивленно спросил Кольцов.

— Потом, потом! — с некоторой загадочностью в голосе сказал Гольдман. — Попутно у нас еще одно небольшое дело.

С Тверской они свернули на Садовое кольцо, потом — на Арбат. С Арбата — в узкий переулок и затем нырнули в тесный уютный дворик.

— Ну вот! Приехали!

— Что у нас здесь за дела? — спросил Кольцов, не выбираясь, однако, из автомобиля.

— Да ты хоть выйди! Разомнись!

По их веселым и таинственным взглядам Кольцов понял: тут что-то затевается.

Кольцов выбрался из автомобиля, следом то же сделал Иван Игнатьевич: он внимательно следил за Кольцовым и повторял все его движения.

— Ну ладно! — с легким раздражением сказал Кольцов. — Выкладывайте! Что у вас здесь за тайны?

— Никаких тайн! Решили попутно проведать человека.

— Какого еще человека? Кончайте шутки. Меня на Лубянке ждут.

— Не шуми, Паша! Всему свой черед! — с прежней загадочностью сказал Гольдман и направился к двери подъезда. Обернувшись, он заметил, что Кольцов продолжает стоять на месте. Это взбесило Гольдмана:

— Ну, ты, козлище упрямый! Зачем людей обижаешь? Неужели тебе не интересно, какой сюрприз приготовили тебе товарищи!

— Так бы и сказали: сюрприз. А то: «кого-то проведаем». Гардеробщика с Лубянки, — и Кольцов пошел следом за Гольдманом.

В подъезде Гольдман спросил у Бушкина:

— Третий, что ли?

— Третий, третий, Исаак Абрамович, — укоризненно проворчал Бушкин. — Который раз сюда наведываетесь, а все не запомните.

На третьем этаже Бушкин прозвенел ключами и затем отпер высокую резную дверь. Распахнув ее, отступил.

Отступил и Гольдман, пропуская впереди себя Кольцова.

— Входи!

Кольцов вошел в прихожую. Она была пуста. Кроме прибитой к стене деревянной вешалки, здесь больше ничего не было.

— Ну, вошел, — сказал Кольцов. — Ну и что?

Кольцов начинал догадываться: Гольдман, зная нелюбовь Павла к многолюдным казенным гостиницам, которых он по возможности старался избегать, снял для него на время пребывания в Москве частное жилье.

Гольдман бросился к следующей двери, ведущей из прихожей в комнаты.

— Сюда!

Кольцов, а за ним и остальные вошли в коинату. Оттого, что в ней не было никакой мебели, кроме большого круглого стола, она казалась огромной.

Бушкин тем временем поочередно открыл еще две двери, ведущие в комнаты поменьше. При этом он голосом циркового шпрехшталмейстера объявил:

— Спальня!.. Детская!..

Гольдман, в свою очередь, открыл еще одну дверь и тоже, но скромнее сказал:

— Кухня!

— Так! А теперь, наконец, объясните, что это значит? — строго, с некоторым недоумением спросил Кольцов.

— Сам не догадываешься?

— Начинаю догадываться. Но боюсь вслух сказать.

— Правильно догадываешься, — сказал Гольдман. — Твоя квартира! Понимаешь? Твоя! — объяснил Гольдман. — Подарок тебе от советской власти!

Кольцов молча заглянул в одну, другую комнату. В одной комнате стояла кровать с хромированными набалдашниками, грубый деревянный гардероб и две табуретки. Кровать была аккуратно застелена. Во второй комнате, кроме кушетки, ничего не было.

В кухне к умывальнику был приставлен длинный узкий стол, на котором в ряд стояли примус, керосинка, стопка тарелок, чашек и деревянный ящичек с вилками, ложками и ножами. И еще Кольцов увидел там несколько непонятного назначения закрытых коробок.

Снова вернувшись в гостиную, Кольцов спросил:

— Так это все же не шутка?

— Какая шутка? Какая шутка? — возмутился Гольдман. — Третий месяц тебя дожидается. Я когда из Крыма вернулся, Феликс Эдмундович о тебе начал расспрашивать. Рассказал. И про Харьков спросил, где ты там жить будешь? Словом, поговорили. А на следующий день он снова меня вызвал и дал ордер на заселение. Посмотрели: хорошая квартирка. Так она и стояла, тебя дожидалась. А вчера Феликс Эдмундович сказал, что ты приезжаешь. Попросил привести ее в жилой вид. Целый день мотались. Но, извини, не все успели.

— Но зачем мне одному такие хоромы? — спросил Кольцов.

— На вырост, Паша! На вырост!

— Ну а детская?

— Сегодня не нужна. А там, глядишь, одной мало окажется, — невозмутимо парировал Гольдман вопросы Кольцова.

— А кто-нибудь у меня спросил, собираюсь ли я жить в Москве?

— А где ж еще?

— Вот разберемся до конца со всей нечистью — и все! И — в Харьков. Буду там жить при коммуне Заболотного. Стану беспризорных детишек грамоте учить, воспитывать. Там и двое моих — усыновленных. Куда они без меня?

— Сюда заберешь. В Москве, между прочим, беспризорников поболее, чем в твоем Харькове. Тут коммуну организуешь.

— Лихой ты мужик, Абрамыч, — насмешливо сказал Кольцов.

— Это что ж так?

— Гляжу, ты уже все мои дела за меня порешал, на все мои вопросы знаешь ответы.

— А с тобой иначе нельзя, Паша. Объясняю для неграмотных. Чекист ты от Бога, не спорю. Тебе за армию или там за Чека двумя руками держаться надо. Тут за тебя обо всем подумают: и где переспать, и как одеться, и что поесть. А в цивильной жизни все не так. В цивильной жизни четыре глаза надо иметь и чтоб голова на все стороны света вертелась.

— Как-то же живут люди. Приспосабливаются.

— Во! Правильно понимаешь: приспосабливаются. Но ты-то приспосабливаться не умеешь. Не дано тебе это: приспосабливаться. А в цивильной жизни без этого — труба. Так что сиди ты на своем месте и не рыпайся, — совсем не шутя, посоветовал Гольдман Кольцову.

— Рыпаться буду, — скупо улыбаясь, упрямо сказал Кольцов. — А что касается твоего совета — подумаю. Благо принимать решение предстоит не сегодня и не тебе.

Кольцов еще раз обошел квартиру. Изучая ее более подробно, заглянул во все уголки. Под конец обхода распахнул балконную дверь, впустив в квартиру сырой весенний воздух. Вышел на балкон, Гольдман последовал за ним.

— Сюда я на днях короба завезу, в столярке заказал. Здесь повешу, — Гольдман указал на балконное ограждение. — Земельку в них засыплем, цветочки в свободное время будешь разводить, — и мечтательно добавил: — Представляешь? Утречком, еще сонный, выходишь на балкон…

— На цветочки у меня не будет времени, — оборвал Гольдмана Кольцов.

— Ну, не ты, так жена. Бабы любят цветочки на балконах разводить.

— Прости, а я что, уже женат? — удивленно спросил Кольцов. — Тогда уж позволь полюбопытствовать: на ком?

— Но ведь не будешь же ты весь век бобылем? А при такой квартире какая-нибудь москвичка быстро гнездышко здесь совьет.

— Так! Все понятно! — решительно сказал Кольцов и сухо спросил: — Это не шутка? Квартира действительно моя?

— Обижаешь, Паша. Такими вещами не шутят, — даже сердито нахмурился Гольдман.

— Тогда категорически запрещаю чем бы то ни было захламливать балкон. Кстати, цветы на балконе я действительно не люблю. Мещанство!

— Как скажешь. Мне даже легче, — смиренно согласился Гольдман и в том же тоне продолжил: — А как насчет балконного пейзажа? Не прикажешь ли его несколько подкорректировать?

— Не понял вопроса.

— Посмотри во-он на те крыши, — Гольдман указал вдаль, где из-за домов выглядывали остроконечные кремлевские башенки с венчающими их двуглавыми орлами: — Те две курицы не портят тебе настроение? Может, велишь убрать?

Кольцов понял веселую издевку Гольдмана.

— Пока не трогай. Я подумаю, чем их заменить, — Кольцов дружески обнял Гольдмана за плечо. — Спасибо, тебе, Исаак Абрамыч, за заботу.

— Это не меня, это Дзержинского поблагодаришь. Герсон велел тебе передать, что Феликс Эдмундович ждет тебя сегодня ровно в семь вечера.

— Одного?

— Я так понял: пока одного. А Иван Игнатьевич пусть отдохнет с дороги, побродит по окрестным улицам, на Кремль посмотрит. А чтобы не заблудился в Москве, на время его пребывания велено прикрепить к нему Бушкина.

Задолго до семи вечера Кольцов вошел в приемную Дзержинского. Он пока еще не пришел.

Феликс Эдмундович, за спиной которого остались стачки, аресты, тюрьмы, ссылки, побеги, снова тюрьмы и снова побеги, не любил перемен в быту. Он подолгу носил одну и ту же одежду, трудно привыкал к новой мебели и не терпел все перестановки и обновления. В приемной стоял все тот же старенький диван, та же тумбочка в углу, на которой стоял все тот же давний (или такой же) тульский самовар.

И хозяин приемной тоже был все тот же, еще крепкий, но уже немолодой Герсон. Он не первый год работал с Дзержинским и знал все его привычки и предпочтения. Долгие годы, оставаясь секретарем, он постепенно стал и его денщиком, а затем и строгим охранником.

Ходоков с различными жалобами шло к Дзержинскому много, и он по возможности старался принять всех. Герсон вменил себе в обязанность допускать к Феликсу Эдмундовичу только людей с важными ходатайствами и жалобами, которые никто иной решить не мог.

Дзержинский вошел в приемную без пятнадцати минут семь. Увидев Кольцова, обрадовался. Поздоровавшись, не выпуская его руку из своей, повел в кабинет. На ходу спрашивал:

— Как жили в Харькове? Как доехали? Как устроились?

На все эти ритуальные вопросы Кольцов отвечал коротко, позволил себе лишь пространно поблагодарить Дзержинского за заботу о нем.

— Вы о чем? — не сразу вспомнил Дзержинский.

— О квартире.

— Понравилась? Все устраивает?

— Намного больше, чем мне нужна.

— Привыкнете. Я случайно узнал, что у вас до сих пор нет в Москве своего угла. А без него человек не так прочно стоит на земле. По себе знаю.

— Спасибо.

— Все ваши бытовые вопросы я поручил решать Гольдману. Он человек опытный, справится, — и, подведя черту под политесом, Дзержинский сказал: — И закроем эту тему. Перейдем к делу. А дела, собственно, пока и нет. Есть суета. Речь у нас с вами пойдет о тех тысячах белогвардейцев, которые бежали из Крыма. Вы лучше меня знаете, кто бежал. Немного армейской знати, немного богачей с семьями. Но в основном-то бежали мужики. Запуганные пропагандой господина Климовича, из страны бежали также рабочие, но в массе — крестьяне, гречкосеи, кормильцы народа. Главный контрразведчик Врангеля нашел те слова, после которых и невиновные почувствовали себя виноватыми.

— Но как теперь разобраться, кто виноват, а кто нет. «Кровь на руках» — не аргумент, — задумчиво сказал Кольцов. — Найдите такого, кто скажет: у меня кровь на руках. Даже палач промолчит.

— Ну, положим, это можно и выяснить, и доказать, — сказал Дзержинский — Нет ничего тайного, что при определенном профессиональном опыте не стало бы явным.

— А это значит, что десятки и десятки тысяч тех, кто вернется, мы снова пустим в безжалостную следственную машину. Поверьте мне, все будут виноваты, — жестко сказал Кольцов. — Все без исключения. И что тогда? Расстрел, как это только недавно было в Крыму? Или лагеря? Тогда зачем мы просим их вернуться? Чтобы насладиться жаждой мести?

— Однако вы либерал, — скупо улыбнулся Дзержинский.

— Вовсе нет. Просто я лично наблюдал эту кровавую мясорубку там, в Крыму. У этих «революционных троек» отходов не было. Все шли под нож.

— Какой же выход вы видите? — спросил Дзержинский.

— Выход только один: простить всех. Всех! И виновных и невиновных. И никогда больше к этому вновь не возвращаться. Страсти улягутся, все придут в нормальное состояние. Будем не мстить, а просто жить.

Дзержинский грустно улыбнулся:

— Дорогой Павел Андреевич! Я об этом говорил не однажды. Почти на всех последних совещаниях. Ни Ленин, ни Троцкий меня не поддержали. Лев Давыдович, это понятно. Он всех ушедших из Крыма считал врагами и объявление амнистии рассматривал лишь как способ заманить всех их сюда и здесь расправиться. Владимир Ильич мягче, он понимает, что многие, особенно крестьяне, не выступали под политическими лозунгами. Они сразу заявили о своих справедливых притязаниях на землю. Но и с этим мы пока не справились. Крестьянин пока хозяином земли не стал.

— Тогда о чем мы говорим, если ни вы, ни я не хотим участвовать в этой грязной операции заманивания людей домой, а на самом деле для расправы? Я лично не хочу быть тем козлом, который ведет стадо овец на бойню. Вы, как я понимаю, тоже.

— Предположим. Но тогда вы должны понимать альтернативу всему этому. Врангель увел армию из Крыма вовсе не для того, чтобы спасти людей. У него совершенно иные планы. Он готовится к новому походу на Россию. И не только он. В Польше собирает свое войско Булак-Балахович, на Дальнем Востоке — этот забайкальский атаман Семенов, ставший преемником Колчака. Не ликвидирован и международный авантюрист Борис Савинков, который доставляет нам немало неприятностей. Вам всего этого мало? Могу добавить еще. Нам надо быть предельно бдительными. Один неверный шаг — и война. Причем, возможно, еще более кровавая, чем предыдущая.

Кольцов долго молчал. Многого из того, о чем ему рассказал Дзержинский, он не знал. О личном отношении Троцкого к белогвардейцам он частично знал, но о многом догадывался. Было о чем задуматься.

— Я понимаю вас, — наконец сказал он. — Но неужели так трудно убедить наших вождей забыть о мести? В конце концов, подумали хотя бы о том, что Россия обезлюдела. Миллионы погибли в войне четырнадцатого. И Гражданская война едва ли не уполовинила российское народонаселение. Земля осталась, а работать на ней некому. Даже те, кто кормился от земли, уходят в города, пытаясь там найти себе место и мизерный заработок, чтобы хоть впроголодь прокормить семью. Еще немного, и в России начнется жестокий голод.

— Мы говорим об этом почти ежедневно. И почти ежедневно я повторяю, что амнистия должна быть безоговорочная и распространяться абсолютно на всех. Я не одинок. Многие из руководства со мной согласны. Надеюсь все же достучаться и до Ленина, и до Троцкого, — уверенно сказал Дзержинский..

— Ну а пока что? Ждать?

— Нет, конечно. Ваши предложения?

— Их у меня много.

— Ну так вот! Прежде всего выслушайте мои. Я отозвал вас в Москву не только из-за этого вашего…э-э… турецкого дьякона. Мне о нем рассказывал Менжинский, и об этом мы еще поговорим. Но прежде всего мы хотели бы предложить вам организовать и затем возглавить некое пропагандистское бюро или перепрофилировать уже существующее, под конкретную задачу: возвращение соотечественников на Родину. Подробности обговорим потом. Сейчас я хотел бы знать, что вы по этому поводу думаете? Мне показалось, что наши взгляды на этот вопрос во многом совпадают.

Вот уж чего Кольцов никак не ожидал — такого предложения. Он не считал себя гуманитарием, хотя в свое время, после гимназии, три года проучился в университете на юридическом факультете. Здесь его привлекала не писанина, которой нельзя избежать, а обустройство мира, как построить его честным и справедливым для людей. Время от времени он размышлял и записывал какие-то свои мысли в тетрадку, которую озаглавил «Институт справедливости». Давно потеряна где-то под Каховкой эта тетрадка, а мысли не забылись и по сегодняшний день.

Откуда это пошло? Может, от отца с матерью. Не обладающие достатком, они превыше всего ставили честность и справедливость. Отец порой мучился потому, что кому-то задолжал какие-то копейки, и помнил об этом, и томился душой до тех пор, пока не возвращал долг. Честность и справедливость, это было то, что с малых лет привито Павлу семьей и стало его жизненным правилом, которого он постоянно стремился придерживаться, даже в самые трудные минуты.

А чем он займется на этом новом своем поприще? Листовки, воззвания… Впрочем, и в этом деле, которого пока он еще почти совсем не представлял, было, вероятно, не все так уныло.

— Думаете? — спросил Дзержинский. — Ну, думайте, думайте! У вас на это есть еще… минут двадцать.

— Ну, если всего лишь двадцать, то не будем их тратить попусту. Я согласен.

— Ну, вот и договорились! — радостно сказал Дзержинский. — Я был совершенно уверен, что это дело вам по плечу.

— Я совсем не уверен, — уныло сказал Кольцов. — Я даже не понимаю, с чего начинать, когда и как?

— Это ведь не я сказал: «Не будем тратить время попусту». Начинайте!

— С чего?

— Ну, хотя бы… — Дзержинский какое-то время размышлял и затем стал торопливо говорить: — Сегодня же передаем вам типографию бывшего Южного фронта. Фрунзе уже переправил ее в Москву. При ней есть небольшой штат типографских рабочих. Начинайте с листовок. Это наше первейшее дело. Их мы должны будем доставить в белогвардейские лагеря. Это очень важно. Надо заронить в души наших бывших противников простую мысль: война кончилась. Все! Советская власть не собирается воевать со своим народом, даже с теми, кто по тем или иным причинам оступился, запутался, не сумел своевременно разобраться в том, кто прав. Никто и никогда не имеет права напоминать им их вину. В их вине виновата война. Это — тезисы. Развейте их так, чтобы все было предельно убедительно!

— Главное, чтобы это было честно, — Кольцов поднял глаза на Дзержинского. — С этим должны согласиться и Ленин, и Троцкий. Иначе не стоит этим заниматься.

— Обещаю вам добиться их согласия. В конце концов, справедливость на нашей стороне.

Дзержинский поднялся с кресла, разминаясь, прошелся по кабинету:

— А теперь вернемся к этому вашему дьякону. Вы провели с ним уже два дня. Ваши впечатления?

— Они не расходятся с впечатлениями Менжинского. Деревенский мужик. В меру грамотный, бесхитростный и, по-моему, честный. Во всяком случае, таким показался он мне.

И Кольцов вкратце рассказал Дзержинскому обо всем, что недавно сам узнал от Ивана Игнатьевича. И о восстании в 1706 году донского казачьего атамана Болотникова и его верного сподвижника Игната Некрасова против царя Василия Шуйского. После подавления восстания Болотников погиб, а Игнат Некрасов увел с собой шестьсот семей, которым грозила царская расправа, сначала за Дунай, а затем и в Турцию. Там они обосновались, рассеялись по всей турецкой территории и вот уже больше двухсот лет живут на чужой земле обособленно, своим патриархальным православным укладом.

— Мне Менжинский сказал, что этот дьякон живет в селе на побережье Эгейского моря, совсем близко от полуострова Галлиполи. Как раз там французы поместили около тридцати тысяч наших солдат и офицеров. Некоторые находятся там даже с семьями.

— Я тоже слышал это от дьякона. Село, в котором этот дьякон проживает, совсем небольшое: дворов под семьдесят. Есть церковь. Но случилась беда: умер поп. Другого найти не смогли. И сельская община делегировала дьякона идти в Москву к патриарху, чтобы он прислал им попа, а если такой возможности не окажется, то возложил бы чин священника на этого самого дьякона.

— Понятно. Чтоб ввели дьякона в сан. Так, кажется, это называется.

— Вы и такие вещи знаете? — удивился Кольцов.

— Когда-то изучал каноны православия. Из чистого любопытства, в ссылке. А, оказалось, позже пригодилось. Еще раз убедился: любые знания, которые человек приобретает, не оказываются бесполезными. По некоторым причинам я однажды выдал себя за ксендза. И идти бы мне по этапу, если бы случайно в полицейский околоток не зашел местный ксендз. Мы с ним немного поспорили о теологии, и ксендз заверил полицейских, что я истинный знаток богословия.

Дзержинский расстелил на столе часть карты, на которой можно было увидеть Константинополь, Проливы, Красное и Эгейское моря. Жестом пригласил Кольцова приблизиться.

— Вот Эгейское море, а вот Галлиполи. Мы уже дважды посылали туда своих людей. И оба раза они потерпели неудачу: в обоих случаях их расстреляли румынские грабители. У них ничего с собой не было, мы только прокладывали туда эстафету.

— Чем же смог заинтересовать Менжинского наш дьякон? — спросил Кольцов.

— Только тем, что живет поблизости от Галлиполи. В сущности, это возможная и не слишком опасная эстафета. Во всяком случае, если удастся зацепиться за это село, за Новую Некрасовку. Сейчас Вячеслав Рудольфович наладил связь с болгарскими контрабандистами. Но это всего лишь половина дела, — Дзержинский взмахом руки показал на карте путь от болгарского побережья Черного моря до Эгейского и ткнул пальцем в какую-то точку. — Это вот — Новая Некрасовка. Путь от мыса Калиакра до Новой Некрасовки вроде бы и недальний. Но большая его часть — по турецкой территории. По болгарской территории до турецкой границы согласились проводить болгарские товарищи. А дальше? Кругом турецкие поселения. Вероятность встречи с турками огромна. Вячеслав Рудольфович возлагает большую надежду на этого вашего дьякона. Он там живет. Всю тамошнюю землю пешком исходил. Знает, как с турецкими жителями общаться. Вячеслав Рудольфович полагает, что, если заручиться поддержкой этого дьякона, риск добраться до Галлиполи минимальный. А там, в галлиполийском лагере, у нас есть свой человек. И в Чаталдже. Это вот здесь! — и, свернув карту, Дзержинский поднял глаза на Кольцова. — Вот, пожалуй, и все, что мы имеем на сегодняшний день. Как я понимаю, вся надежда на вас. Надо суметь обратить этого вашего дьякона в нашу веру. В переносном, конечно, смысле.

— Я так понимаю, надо этому дьякону всячески помочь, — сказал Кольцов. — Насколько успешна будет его миссия, настолько он ответит нам добром на добро.

— Совершенно верно, — согласился Дзержинский. — Как видите, от вас сейчас зависит куда больше, чем от всех нас. Рассчитываю на ваши дипломатические способности при переговорах с патриархом. Задача, поверьте, не из легких. Он очень обижен на советскую власть, она полностью отмежевалась от церкви. Владимир Ильич полагает, что уже в скором времени религия как некий дурман будет искоренена в границах советской власти.

— Ну а вы? — с легкой усмешкой спросил у Дзержинского Кольцов. — Как вы относитесь к этому?

— Я пока еще чуть-чуть католик. С католичеством я все еще соблюдаю нейтралитет, — в ответ на вопрос Кольцова с легкой улыбкой ответил Дзержинский.

— Вы тоже дипломат, — сказал Кольцов.

— Мы все дипломаты, если в этом возникает необходимость, — Дзержинский встал, давая понять Кольцову, что встреча закончена.

— У меня последний вопрос, — торопливо сказал Кольцов.

— Да, слушаю.

— Эта мысль возникла у меня сейчас. Быть может, есть смысл мне отправиться в Галлиполи на переговоры. В качестве агитатора. Дело, конечно, опасное. Но не намного опаснее тех, которые мне уже приходилось выполнять в белогвардейских тылах. Я думаю, я справился бы. На девяносто процентов там, в лагерях, люди, которые мечтают вернуться на родину. Они ждут не листовки, а живого человеческого слова.

Дзержинский нахмурился:

— Меня поражает ваше легкомыслие. Я поручаю вам ответственнейшее дело, а вы… Вы предлагаете мне… как это у вас, у русских, говорят: палить из пушек по воробьям.

— Но кто-то же должен будет туда пойти?

— Кто-то должен, — согласился Дзержинский. — Значит, кто-то пойдет. И вы его, естественно, хорошо подготовите. Вы не будете возражать, если вместо вас туда пойдет ваш хороший товарищ…

— Кто?

— Ну, скажем, Семен Красильников. Вряд ли вы скажете, что у него намного меньше опыта?

— Но его здесь нет. Я отправил его в Евпаторию, чтобы он ненароком не попался на глаза Землячке. Он должен был ждать моего сигнала.

— Он оказался непослушным, — улыбнулся Дзержинский. — Даже не так. Он пришел к Менжинскому, истомившись от безделья. И тот отправил его подальше от Землячки, сюда, ко мне. Хороший сотрудник. Он тут с товарищами недавно раскрыл в Мытищах небольшую, но зловредную контрреволюционную банду. Сейчас занимается зачисткой. Завтра-послезавтра вы с ним встретитесь.

Вечером на квартиру к Кольцову пришел Гольдман с двумя пакетами в руках. Ставя на стол тот, что больше, объяснил:

— Это тебе, Паша, презент от поклонника твоего таланта. Заметь, это его слова. Он что-то говорил…

— Что это и от кого? — сухо и деловито обрезал его Кольцов.

— Беня Разумович, ты его хорошо знаешь, велел тебе кланяться и передать все, что только смог найти в своей швейной мастерской. И еще он что-то говорил о двух его братьях-капиталистах. Но, честно, я не запомнил. Кажется, у кого-то кто-то родился. Сам выяснишь, если тебе это интересно. А в коробке, насколько я понял, полотенца, пододеяльники, простыни — словом, все, что в домашнем хозяйстве лишним не бывает.

Затем рядом с подарком Разумовича Гольдман поставил еще одну коробку, поменьше:

— У нас нет братьев-капиталистов, поэтому и подарок несколько скромнее. Тут вам с Иваном Игнатьевичем немного харчей, чтобы, неровен час, не померли в Москве с голоду.

Лишь после этого Гольдман снял свою кожанку, повесил ее на спинку стула и присел к столу:

— Примус не забыл, как разжигается?

— А зачем?

— Бурбон! В Москве, которая всегда считалась гостеприимным городом, прежде гостей хорошо кормили. Но ты — голытьба. Угости нас хоть нашим же чаем. Привыкай к московским традициям, — назидательно, но шутливо сказал Гольдман.

— Пошел ты к черту! — рассмеялся Кольцов.

— Понял. Разжигать примус тоже не умеешь. Ладно, я тебе помогу.

Гольдман пошел на кухню и уже оттуда, через открытую дверь, сказал:

— Герсон просил передать, что с патриархом Тихоном договорились. Он примет вас с Иваном Игнатьевичем завтра в два часа пополудни. И просили не опаздывать. У них там, в Троицком подворье, пропускная система построже, чем в нашей конторе.

Кольцов обернулся к отрешенно сидящему в уголке гостиной Ивану Игнатьевичу:

— Слышал, Игнатьич? Завтра пойдем к твоему патриарху!

— К самому? — взволновался Иван Игнатьевич.

— Не слышал, что ли? К самому Тихону.

— Ох ти, мать чесна! Дондеже своимы глазами на яго не погляжу, в век не поверю, — бормотал Иван Игнатьевич. — До константинопольского меня и на порог не пущали, а тута… фу ты — ну ты! Из ентого чего выходить? Шо наш рассейский патриарх лучшее усех других, бо людей понимаить. Потому, православный.

И Иван Игнатьич схватился с места, склонился к своей котомке, стал что-то в ней искать. Краем глаза Кольцов заметил: своей серой заячьей шапкой он стал старательно начищать подаренные ему в Харькове сапоги, доводя их до зеркального блеска.

Глава 2

До Троицкого подворья на Самотеке они шли пешком. День был веселый, солнечный. В город незаметно и осторожно прокрадывалась весна.

Они долго шли вдоль высокого каменного забора, и Иван Игнатьевич старательно обходил лужи, опасаясь испачкать сапоги.

Отыскали ворота, рядом с ними — отдельную калитку, возле которой лениво прохаживался красноармеец. Заметив приостановившихся Кольцова и Ивана Игнатьевича, он окликнул их:

— Тута не дозволено стоять. Запрещено!

— А может, нам все же можно! — не спросил, а утвердительно и строго сказал Кольцов. — Вызови начкара!

— Они час назад, как отбыли, — ответил часовой и, что-то вспомнив, торопливо полез в карман шинели, извлек оттуда клочок бумаги, заглянул в него: — А вы случаем не Кольцов будете?

— Кольцов!

— Из Чеки?

— Из Чеки.

— Вы тут чуток погодить. Я зараз!

Красноармеец скрылся за калиткой. И они услышали, как он там, на подворье, кого-то окликнул:

— Гавриш! Гукни сюды того святого, шо утром компотом нас поилы. До их прийшлы!

Вскоре калитка вновь открылась, и за спиной красноармейца они увидели высокого холеного священника в черном подряснике.

— Входите! — сказал он.

Красноармеец посторонился, пропуская Кольцова и Ивана Игнатьевича.

Священник подождал, пока они пройдут сквозь калитку, и молча повел их к приземистому двухэтажному зданию с куполом и золоченым крестом на самой макушке.

По подворью ходили красноармейцы, нарушая патриарший покой своими громкими разговорами. Щуплый рыжий красноармеец тащил с патриаршего яблоневого сада охапку толстых сучьев. Во дворе слабо дымил костер, над ним на камнях стояла бочка.

— Охрименко, ты пошто яблони рубишь? — крикнул от калитки часовой.

— Та я трошки. Хочу постираться чуток!

— Баньку бы вздул!

— Труба завалилась. Дым на улицу не выпущаеть.

— А дрова сыры, токо тлеть будуть, а жару не дадуть.

— Ничо. С божьей помощью!

Сопровождающий Кольцова и Ивана Игнатьевича священник коротко взглянул на Кольцова и тихо пожаловался:

— Так ноне и живем.

— Беспокойно, — посочувствовал Кольцов.

— Это бы еще ничего. Бесправно! — и священник со вздохом добавил: — Пытаемся уживаться.

— Простите, как вас величать? А то как-то неудобно. Идем, разговариваем, а обратиться затрудняемся, — сказал Кольцов. — Между собой мы словом «товарищ» обходимся. Не подскажете, как к вам обращаться?

— Скажу, если запомните. Меня отцом Анемподистом кличут, — и затем добавил: — Мирская фамилия тоже сохраняется. Родительская: Телегин. При патриархе экономом состою.

— Очень приятно. Я — Кольцов. Можно и проще: Павлом Андреевичем.

— Тогда позвольте узнать, как спутника вашего? — поинтересовался священник.

— Иваном Игнатьевичем, — ответил Кольцов.

— Наслышаны, как же! Заграничный гость, если не ошибаюсь?

— Так точно. С Туреччины прибымши. Там посредь турков проживаем. Веру токмо православну блюдем.

— Вы не волнуйтесь. Потом все подробно расскажете Его Святейшеству. Ему это будет очень интересно узнать, — тихим голосом успокоил Ивана Игнатьевича отец Анемподист и открыл перед ними красивую резную, окованную красной медью дверь.

Они вошли в длинный сумеречный коридор. Священник торопливо обогнал их и открыл перед ними дверь в небольшую комнатку с мягкими диванами по углам. На широком подоконнике в фаянсовом вазоне стоял фикус и еще несколько комнатных цветов. Стены тоже были украшены цветами: живописными натюрмортами с диковинными папоротниками, подсолнухами и гроздьями красной калины.

— Присядьте здесь! — предложил им священник и скрылся за высокой дубовой дверью. В комнате стояла неземная тишина, и воздух был напоен пряными запахами ладана.

Ждать им пришлось недолго.

Снова, но теперь уже медленно и торжественно, отворилась большая дверь, и прозвучал голос невидимого, но уже знакомого им отца Анемподиста.

— Войдите!

Кольцов неторопливо поднялся, Иван Игнатьевич вскочил так, будто его ужалило одновременно десяток диких пчел. Поплевав на ладони и пригладив топорщащиеся волосы, Иван Игнатьевич почему-то на носках своих щеголеватых сапог и пригибаясь как-то нелепо, словно крадучись, двинулся за Кольцовым.

Посреди большой комнаты со сводчатыми потолками и розовыми стенами стоял патриарх Тихон. Невысокий, широкоплечий, с длинными белыми волосами и с такой же белой бородой, в своем черном домашнем просторном подряснике он был похож на пожилого крестьянина. Встретил он их приветливой, едва заметной улыбкой.

Отец Анемподист отрешенно сидел в дальнем углу приемной. Он словно выключил себя, не вслушивался в то, что происходит в приемной, и лицо его не выражало никаких эмоций.

Иван Игнатьевич торопливо подался вперед и упал перед патриархом на колени. Тихон протянул к нему руки, и Иван Игнатьевич, заливаясь тихими счастливыми слезами, стал истово их целовать.

— Ну, буде! Буде! — остановил его патриарх и снова осенил Ивана Игнатьевича крестным знамением.

Стоя неподалеку от патриарха, Кольцов почувствовал какую-то неловкость. На мгновение подумал: не обидеть бы старика. Может быть, следовало бы из приличия преклониться перед патриархом, как преклонялись в детстве перед священником, когда ходили по воскресеньям с родителями в церковь. Но тут же отбросил эту мысль. Лишь слегка поклонился, как здороваются с пожилым человеком.

— Здравствуйте, Ваше Преосвященство! — сказал он. — Я здесь всего лишь сопровождающий.

— Знаю. Меня известили, — и указал глазами на диван: — Присаживайтесь.

Сам же патриарх уселся в глубокое кожаное кресло и неторопливо стал перебирать четки, как бы подчеркивая, что сам никуда не спешит и их нисколько не поторапливает… Спросил у Кольцова:

— Ваш знакомый, сказали мне, прибыл к нам из заграницы? — и затем перевел взгляд на Ивана Игнатьевича, спросил у него: — Откуда же прибыли? Из каких краев?

Иван Игнатьевич вскочил с дивана:

— Из Туреччины прибымши, Ваше Преосвященство!

— Да вы сидите! — попросил патриарх Ивана Игнатьевича. — Не ближний свет. И ради чего, позвольте узнать, вы такой путь сюда, к нам, проделали?

— Вишь ли, церква у нас осиротела. Отец Иоанн в прошлом годе по хворости телесной престависи. И село наше тоже все одно як примерло. Сколь за энто время невенчанных, некрещеных, семь душ неотпетыми по чину на той свет уйшли. Непорядок энто.

— Непорядок, — согласился и Тихон. — А что, нигде вокруг нет священников? Сёла-то, поди, поблизости есть?

— Нету поблизу. На той стороне, за Красным морем, есть много православных сёл. И на Маньясе, и возле Апольонта, и возле Изника — энто все озера рыбные. За то, поди, им те земли приглянулись. А нам тут, на Гейском море, любо. Тут и остались, — пространно объяснил Иван Игнатьевич.

— И что, никто из священников не захотел к вам?

— Не уговорили, видать. Не сумели. И то сказать: мы там як в медведьском краю обитаем. Токмо и медведи у нас отродясь не водятся. Из дикого зверя токмо зайцы, и тех обмаль.

— А людей в вашем селе много?

— Душ триста, можа, чуток поболее. Церква в праздники всегда была битком. А счас — така, вишь, беда.

— Может, с Афона кто согласился бы?

— Ходил я на Афон, не нашел до нас согласных. И до патриарха в Константинополь, было дело, ходил. И чё? Вишь, како дело. Мы рассейские, православны, а у их, видать, друга вера, до нашей не клеится. Меня до яго даже пред очи не допустили. Мы яму, патриарху константинопольскому, без интересу. У яго свои люди, им радеет.

Иван Игнатьевич вдруг замер, зачем-то испуганно пощупал карманы пиджака, но затем, посветлев лицом, торопливо сунул руку за пазуху, достал оттуда холщевую торбочку и бережно извлек из нее порядком потертое атаманское письмо.

— Во! Не утерял! — счастливо сказал он. — Тебе, благодетель, наш сельский атаман Григорий Силыч свою слезну мольбу шлеть. Всем сельским обчеством с великою печалью писали.

Отец Анемподист прошел со своего угла, принял от Ивана Игнатьевича письмо, долго в него вчитывался. Разобравшись, прочитал вслух:

— «Ваше Преосвященствие! Отець родный! На милосць твою уповають несчастны православны сироты села Нова Некрасовка, шо на Гейском мори обитаеца. Бога ради, не оставлляйтя нас сирыхъ, худых и забутых на чужеземной Туреччине. Оу нас отець Иоанн престависи бизизика и нам никакова ответу не дал. Вас Богим молим не забутя нашу сирыю церкву, а нас тож не забутя. Бога ради для свяченика оу нас диакон есць Иван сын Игната Мотуза. Толкя пыстынывлять молим вас для православных душ. И колени преклоняють усе Вашему Преосвященствию».

Закончив слушать, патриарх сказал:

— Отчаянное в своей безысходности письмо. Однако же трогательное. Надо подумать.

Патриарх опустил голову и долго сидел так, молча. Отец Анемподист присел за спиной патриарха, продолжая держать в руках послание атамана Новой Некрасовки.

Стояла такая тишина, что жужжание отогревшейся после зимы и бившейся в оконное стекло мухи казалось оглушительным.

После длительного молчания патриарх вновь поднял глаза на Ивана Игнатьевича:

— А вы, стало быть, дьяконом при храме состояли?

— Дьяконом, дьяконом! — снова подхватился с дивана Иван Игнатьевич, но тут же сел. — И татко мой паламарем в нашей церкви состояв. И мамка тож: первая на клиросе. Меня завсегда с собой водила.

— Ну что ж! Ну что ж! — патриарх в задумчивости нервно постучал пальцами по деревянному подлокотнику кресла. Снова испытующе посмотрел на Ивана Игнатьевича:

— А скажи, сын мой, Псалтырь знаешь?

— Як не знать? С малых годков читаю. И молитвы, и акафисты, и тропари. И во здравие, и за упокой. Почитай, весь Псалтырь на зубок вывчил.

— Ну и прочти нам что-нибудь из того, что ты там, у себя на службе, читаешь, — попросил патриарх.

— Шо скажете?

— Да что тебе самому хочется. Ну, почитай, к примеру, Покаянный канун.

— Усе девять песней? — спросил Иван Игнатьевич.

— Четвертую песню прочти.

Иван Игнатьевич встал, воздел глаза к потолку. Пару раз тихо, в кулак, откашлялся. Какое-то время постоял молча, сосредоточиваясь, и затем громко речитативом запел:

— «Широк путь зде и угодный сласти творити, но горько будет в последний день, егда душа от тела разлучатися будет: блюдися от сих, человече. Царствия ради Божия…»

Голос у Ивана Игнатьевича был чистый, баритональный, с красивыми обертонами, которые придавали его чтению необъяснимую притягательность. Было даже странно, что в таком тщедушном теле хранится такой голос.

— «Почто убогого обидиши, мзду наемничу удержуеши, брата твого не любиши, блуд и гордость гониши, — продолжал Иван Игнатьевич. — Остави убо сия, душе моя, и покайся, Царствия ради Божия…»

— Достаточно! — кивнул патриарх и обернулся к отцу Анемподисту. — Велите приготовить к завтрашней утренней службе.

Отец Анемподист подошел к патриарху, наклонился, но сказал так громко, что услышали и Кольцов с Иваном Игнатьевичем:

— Я подумал, может, в воскресенье, в храме Христа Спасителя?

— Нет! Завтра же! — не согласился патриарх. — В нашей Крестовой. Малым чином.

Вскоре они тепло простились с патриархом.

Провожал их к калитке отец Анемподист. Он со вздохом оглядел по-хозяйски бродящих по подворью красноармейцев, обратил внимание на костер, горящий неподалеку от калитки. Над костром теперь уже висел казанок, видимо, красноармейцы варили себе ужин.

Неожиданно священник обратился к Кольцову:

— Прошу прощения за неудобный вопрос. Если вы, конечно, позволите его вам задать.

— Я вас слушаю, — несколько удивился Кольцов. Он знал: после того как советская власть объявила церковь отделенной от государства, священнослужители тоже стали отчужденно относиться к мирским учреждениям, стремились не вступать с ними ни в какой контакт. Кроме редких исключений. Кольцов же был высокопоставленным сотрудником ВЧК, о чем, конечно, не мог не знать отец Анемподист.

— Вопрос такой. Недавно ваш комиссар Хрусталев совершал у нас обыск и унес с собой — изъял, реквизировал — не знаю, как это назвать, две патриарших панагии, напрестольный крест и митру. С восемнадцатого века эти ценнейшие православные реликвии числились за нами. Но Хрусталев сказал, что провел следствие и выяснил, что все это нами было похищено в Чудовом и Вознесенском монастырях. Скажите, можем ли мы надеяться, что каким-то случаем нам все это еще удастся вернуть?

Вопрос был тупиковый. Кольцов не ожидал такого. И, главное, так решительно, откровенно и в лоб. И поэтому не сразу нашелся с ответом. Он стал торопливо размышлять, как бы точнее ответить священнику и при этом не обидеть его. Кольцов понимал, что, вероятнее всего, это было обыкновенное воровство. Суть была лишь в том, с чьего посыла все это было совершено: мелким чиновником-грабителем или высокопоставленным вором-коллекционером. С чиновником можно было побороться, припугнуть, доложить в партячейку. С высокопоставленным вором бороться нельзя. У него имелся документ на его личную неприкосновенность и на неприкосновенность всего им награбленного.

Отец Анемподист понял затруднение Кольцова и деликатно поспешил ему на помощь:

— Я, конечно, понимаю: лес рубят… — заканчивать эту всем известную поговорку он не стал.

— До какой-то степени дело и в этом. Когда рубят лес, всегда найдутся те, кто отнесет себе на растопку одну-две вязанки хвороста, а иной и бревнышко укатит. А для высокопоставленного чиновника весь лес в округе повалят и к дому свезут. А то и домишко бесплатно поставят. Потому, что высокопоставленный. Кем? Он и сам порою этого не знает.

— Грустно рассуждаете, — сказал отец Анемподист. — Полагаете, что все это безвозвратно?

— Ничего не могу вам обещать, кроме одного. Я обязательно об этом доложу своему руководству. Фамилию грабителя я тоже запомнил: Хрусталев. А уж что из этого получится, сказать вам не могу. Все зависит от того, насколько высоко взлетел этот ваш Хрусталев. Уже появились такие орлы, до которых трудно дотянуться. Извините, но, к сожалению, это правда.

— Да благословит вас Господь, добрый человек! — сказал отец Анемподист и обернулся к Ивану Игнатьевичу: — Значит, завтра к утренней службе. Встретимся здесь же, красноармейцев я предупрежу.

— Приду, как жа! Тако счастье! — утирая слезы, сказал Иван Игнатьевич.

Кольцову показалось, что он только уснул, как его уже начал тормошить Иван Игнатьевич.

— Будя спать, Павло Андреич! На тому свети досыта отоспимся.

— Ну что ты такой неугомонный! Ночь на дворе! — не открывая глаз, сонным голосом проворчал Кольцов.

— Кака ночь! Уж третьи петухи отпелись.

Кольцов понял, что Иван Игнатьевич от него уже не отстанет, пока не добьется своего. Он свесил на пол босые ноги, сел.

— А вот врать, Иван Игнатьич, не годится. Нету в Москве петухов. Всех съели.

— Есть! Можа, один всего! — заупрямился Иван Игнатьевич. — Недалеко тут обитает. Горластый!

— Ну и пусть бы пел! А ты бы тем временем поспал, — зевнул Кольцов. — И тебе хорошо, и другим бы не мешал.

Но Иван Игнатьевич уже заканчивал одеваться, наводил блеск на своих сапогах.

Кольцов понял, что хоть немного поспать ему уже не удастся и хочешь — не хочешь, а надо вставать. И он стал неторопливо одеваться.

— А мог бы и пошустрей! — подгонял Кольцова Иван Игнатьевич. — А то придем, кода последнюю молитву отпоють.

— Успеем, — сердился Кольцов. — Утренняя же служба!

— Ага! Утро у усех разно! — не отступал Иван Игнатьевич. — Стануть ане нас дожидаться! Как жа!

Как и предполагал Кольцов, они пришли намного раньше. Вынуждены были долго стучать в калитку. Наконец явился сонный часовой. Он был предупрежден, но во двор их не впустил. Лишь коротко сказал:

— Ждите! — и удалился.

Светало. На горизонте стали прорисовываться силуэты домов. Было холодно и сыро. Часовой все не возвращался. Они терпеливо ждали, Кольцов продолжал сердиться на Ивана Игнатьевича: время от времени мрачно на него поглядывал.

Наконец пришел отец Анемподист, поздоровался и велел следовать за собой. Теперь они к знакомому крыльцу не пошли, а обошли здание почти вокруг и вошли в крохотную комнатушку.

— Здесь можете разоблачиться.

После того как они сняли с себя верхнюю одежду, отец Анемподист открыл перед ними тяжелую дубовую дверь, она тоже была красиво инкрустирована. Это была даже не дверь, а настоящие царские врата. Они вошли.

— Наш домовой храм, — объяснил отец Анемподист и затем сказал Ивану Игнатьевичу: — Даже не упомню, чтобы мы проводили здесь таинство хиротонии. Патриарх великую милость вам оказывает.

Храм был небольшой, но уютный. Его своды устремлялись вверх и где-то там, куда не доставал свет, сходились в одной точке. Пахло ладаном. Света было немного, горело лишь свечей десять. Лампадные огоньки у икон света не добавляли.

Едва войдя в храм, они услышали негромкий торопливый голос проводящего службу священника:

— Восставшие от сна, припадаем ти, Блаже, и ангельскую песнь вопием ти, сильно: Свят, Свят, Свят еси Боже, Богородицею помилуй нас!

Читая молитву, священник то уходил из светлого круга в сумерки храма, то снова возникал на свету, у иконостаса..

— Слава: от одра и сна воздвигл мя еси, Господи, ум мой просвети и сердце, и устие мое отверзи…

Привыкнув к полумраку, они увидели справа от себя молящихся монахов. Еще дальше — группку келейников.

Кольцов внимательно наблюдал за всем происходящим во храме. Иван Игнатьевич истово молился.

Спустя какое-то время к ним снова приблизился отец Анемподист.

— Вы подождите здесь, — тихо сказал он Кольцову, а Ивана Игнатьевича взял за руку и повел с собой.

В сумеречном свете Кольцов с трудом увидел, как они прошли к алтарю, как открылась маленькая боковая дверь и отец Анемподист ввел Ивана Игнатьевича в ярко освещенный алтарь.

Ждать пришлось долго. Кольцову показалось, что стоящие в ряд несколько иереев прочитали уже все молитвы и все каноны, и все тропари Псалтыри, а Иван Игнатьевич все не возвращался.

Двое монахов, выступивших из темноты, зажгли еще по нескольку свечей, и в храме стало светлее. Монахи, стоящие справа от Кольцова, и слева стоящие келейники разом со стоящими у алтаря священниками дружно запели благодарственную молитву.

Медленно и торжественно открылись алтарные ворота, и через них в храм вошел патриарх. Он вывел кого-то с собой и поставил его в ряд со стоящими вдоль алтаря священниками.

Хор закончил петь благодарственный молебен. Службу стал править патриарх. Голос у него был слабый, читал он тихо. Продолжая читать молитву, он прошел вдоль ряда священников и остановился возле того, которого только что вывел. Коротко взглянул на него. И тот, несколько выступив вперед, подхватил и продолжил молитву, начатую патриархом.

И Кольцов узнал этот удивительный баритон. Он слышал его вчера, там, в приемной у патриарха. Здесь, в храме, с его высоким потолком, голос приобрел еще большую мощь, свежесть и чистоту. Он то взмывал вверх, взлетая к самым высоким нотам, то вдруг обрушивался вниз и звучал трубно, басовито.

Кольцов с трудом узнал Ивана Игнатьевича. Он был в священническом облачении: в черном подряснике с камилавкой на голове. Его голос, казалось, заполнил все пространство храма.

Даже священники, присутствующие на утренней службе, давно не слышали подобного голоса. Стоящие в ряд, они удивленно переглядывались.

Потом снова читали молитвы священники — то хором, то соло. И каждый раз, когда подходила очередь Ивана Игнатьевича, он вступал безошибочно и четко. И Кольцов, слышавший многих хороших певцов, неожиданно подумал, что Иван Игнатьевич обладает поистине уникальным певческим талантом.

Вероятно, об этом же подумал и патриарх Тихон, потому что, вопреки всему, он закончил последнюю молитву вместе с Иваном Игнатьевичем.

Провожал их с патриаршего подворья снова отец Анемподист.

Иван Игнатьевич не переоделся, он так и остался в своем новом священническом облачении. Вышагивая рядом с отцом Анемподистом в своем новом длинном подряснике, из-под которого едва выглядывали носки его фасонистых сапог, он нес в руках завернутый в холстинку сверток.

— Это что у тебя? — Кольцов указал глазами на сверток.

— Шо, шо? Знамо, шо! Моя одежа, можа ишшо спонадобится. До дому-то добираться надоть.

— Ну, надо! — согласился Кольцов.

И Иван Игнатьевич пояснил:

— Дорога далека, колготна. Пошто я свяченное облачение стану трепать без надобности? То-то! А дома одену, скажу: сам Его Святейшество Патриарх Тихон лично мне подарив. И ще скажу, шо он сам лично меня в свяченики рукоположив.

Прошли через калитку на улицу, остановились.

— Скажите, — обратился Кольцов к отцу Анемподисту. — И что же, теперь Иван Игнатьевич может там, у себя дома, службу в церкви править?

— И не только, — ответил священник. — Это была не просто утренняя молитва. Патриарх провел таинство хиротонии и ввел Ивана Игнатьевича в сан иерея. И с нынешнего дня он больше не Иван Игнатьевич, а отец Иоанн.

— И бумагу дали, — Иван Игнатьевич похлопал себя по груди, где теперь вместо письма атамана Григория Силыча лежал в полотняной торбочке документ, подписанный патриархом, что отец Иоанн (Мотуз) является иереем российской православной церкви.

Отец Анемподист вздохнул:

— Сожалею, креста подходящего не нашли. Видать, тоже… при обыске…

— Попытаемся как-то поправить дело, — пообещал Кольцов. — Подыщем.

— В очередной церкви? — насупился отец Анемподист. — При обыске?

— Нет, конечно, — без обиды ответил Кольцов. — Понимаю вас. Но не переносите свою обиду на все наше ведомство. Не будь его, поверьте, в стране творился бы хаос и повальные грабежи.

— Уже творятся. На Кубани люди восстали. В Тамбове тоже. В Кронштадте…

— Вы хорошо осведомлены.

— Так ведь в одном ковчеге плывем. А море штормит, и не видно берега.

— После такой войны трудно было бы сразу ждать полного штиля — прибегну к вашему сравнению. Это как бросить в воду камень. Взбурлит вода, а потом еще долго колышется, пока успокоится. Да ведь уже и успокаивается. Верно, и вы это замечаете?

— Мы — нет. Даже наоборот. И, похоже, скоро еще хуже будет.

Кольцов промолчал. Он не стал спорить. Понимал: обида, нанесенная патриарху комиссаром Хрусталевым, не скоро загладится. И загладится ли?

Они попрощались. Кольцов по мирской привычке или, скорее всего, по забывчивости протянул руку отцу Анемподисту для рукопожатия, и тот неожиданно принял ее.

— Вы показались мне порядочным человеком, — пожимая руку Кольцова, сказал он. — Если бы таких, как вы, было побольше, еще на что-то светлое можно было бы надеяться.

— Спасибо на добром слове, отец Анемподист, — сказал Кольцов и затем добавил: — А я верю… нет, я абсолютно убежден, что честных и порядочных людей на нашей земле все же большинство. И я не сомневаюсь, рано или поздно мы одолеем этих хрусталевых.

Отец Анемподист перевел взгляд на Ивана Игнатьевича:

— Прощайте и вы, отец Иоанн. Рад нашему такому необычному знакомству. Буду вспоминать и молиться за вас.

Они уходили. Прежде чем свернуть за угол, Кольцов обернулся и увидел все еще стоящую вдали одинокую фигурку отца Анемподиста. Заметив, что Кольцов обернулся, священник послал им вслед свое благословение.

Глава 3

На следующий день Гольдман показал Кольцову его собственный кабинет. Скромная комнатка располагалась на первом этаже одного из самых старых домов Лубянки среди сложного лабиринта нескольких зданий ВЧК. Кольцов критически осмотрелся: комнатка за ненадобностью давно пустовала или служила какому-то начальству для временного пребывания — пока приводили в порядок новый кабинет в одном из основных зданий. Здесь все было старое: старый, заляпанный чернильными пятнами канцелярский стол, дешевенькие стулья для хозяина кабинета и двух его посетителей — больше посетителей здесь не предполагалось. И еще примитивная вешалка у самой двери. Даже телефона здесь не было: не полагается или не успели поставить. И еще в полстены за его спиной висела большущая карта «Российских императорских железных дорог».

— Ну, а это еще зачем? — указав на карту, Кольцов насмешливо посмотрел на Гольдмана.

— Как это «зачем»? Я тебя, Паша, хорошо знаю. На одном месте долго не усидишь. Понадобится тебе, к примеру, в Омск, Томск или в какую-никакую там Голозадовку. Глянул на карту, и уже знаешь, ходят ли туда поезда, сколько туда верст, как долго ехать. И вообще! — даже слегка рассердился Гольдман: — Зайди к любому начальнику, у каждого на стене что-нибудь висит, какая-нибудь фитюлька. А у тебя, чувствуешь, вся Россия за спиной! Какой масштаб личности!

— Чувствую! Очковтирательство. Афера. Сегодня, к примеру, личность будет добывать обычный поповский крест для Ивана Игнатьевича, потом попытается что-то выпросить для типографии, хотя бы килограммов пятьдесят белой милованной бумаги, потом… потом будет сочинять текст листовки, которая пойдет потом начальству на утверждение. А начальство не сразу ее утвердит, а заставит десять раз ее переписать, и не потому, что она плохо написана, нет. А лишь для того, чтобы доказать личности, что она пока никакая не личность. Безо всяких объяснений. А ты, Исаак Абрамыч, о масштабе личности! Словом, сними, к свиньям, эту карту и повесь что-нибудь скромнее, какие-нибудь цветочки.

— Цветы не положено, — не согласился Гольдман. — Вождей мировой революции можно. Только у нас на складе никого нет. Прислали шесть Карлов Марксов, тут же расхватали.

— Ну какого-нибудь другого повесь. Менделеева, Шерлока Холмса. На крайность даже Навуходоносора.

— Тут такое дело, Паша, — замялся Гольдман, чувствуя, что Кольцов настойчиво и упрямо отвергает карту. — Я говорю, тут не все так просто. Портреты, понимаешь, маленькие, а стена большая.

— Ну и в чем проблема?

— Не то чтобы проблема, — жевал слова Гольдман и наконец решился: — Тут, понимаешь, кусок стены изуродованный. Был вмурован сейф, его выломали, а стену… ну не успели. А Герсон получил нагоняй от Феликса Эдмундовича. Приказал, что б сегодня же у Кольцова был кабинет.

— С этого бы и начинал, — понял затруднение Гольдмана Кольцов. — Ладно! Пусть висит!

— А про крест ты чего вспоминал? — у Гольдмана отлегло от сердца, и он решил поговорить с Кольцовым просто ни о чем.

— Не мне. Гостю нашему. Он у нас теперь иерей, их словами: священник, — пояснил Кольцов. — Кстати, можешь у него исповедаться. Все грехи по знакомству отпустит.

— У меня для этого Фрида Марковна есть. Я ей иногда исповедуюсь. Тоже отпускает, — и затем Гольдман поинтересовался: — А не подскажешь, какой крест ему нужен?

— Слушай, ты начинаешь деградировать. Я тебе рассказываю: нашему гостю присвоили звание. Как бы тебе это объяснить: не самое высокое в их православных войсках, но все же офицерское. Был дьякон, это что-то вроде сержанта. А теперь ему офицерское — иерей. И нужен соответствующий званию крест. А у патриарха ничего такого не нашлось. Я пообещал достать.

— Ну, и в чем дело! — удивился Гольдман. — Через пару часов у него будет крест. Кстати, а какой нужен: золотой, серебряный?

— Лучше всего медный. Дорога у него дальняя. За золотой или серебряный и убить могут, — и Кольцов спросил: — А где ты его достанешь?

— Секрет фирмы.

— Не вздумай только, пожалуйста, в каком-нибудь храме реквизировать.

— Ты плохо обо мне думаешь, Паша. Зачем мне грабить, если уже есть награбленное. В Гохране, у Юровского.

— Юровский что, все еще в Гохране?

— А куда он денется?

— Должен бы повеситься. Детей ведь расстреливал.

— Вот тут ты, Паша, положим, не совсем прав. Я тоже не люблю Юровского за его паскудный характер. Но закавыка в другом: дети-то царские.

— Дети, они дети и есть. Чьи бы они ни были. Они еще не успели ни перед кем ничем провиниться.

— Рассуждаешь, как гувернантка. Выросли бы — натворили дел. Нет, Паша, тут я не на твоей стороне.

— Ну и ладно. Хорошо, что тебе столько власти не дадено, как тому же Юровскому Ты бы, возможно, еще больше чего натворил.

Гольдман заметил, что Кольцов нахмурился, замолчал.

— Ну, чего ты! — примирительно сказал он. — Юровский сам за свои грехи и ответит. Если есть Бог — перед ним. А нет — перед людьми. Люди ничего не забывают.

Кольцов продолжал молчать. Гольдман немного потоптался в кабинете, подошел к карте, отогнул край. Кольцов заметил под нею неглубокую, но грубо развороченную нишу.

— Знаешь, если тебе эта карта не по душе, я тут, в кабинете у Ходжакова, приметил большой портрет Льва Давыдовича Троцкого. Он, пожалуй, это безобразие прикроет, — попытался примириться Гольдман с Кольцовым: — Я у него сегодня же этот портрет выменяю.

— Не трожь карту! — сухо сказал Кольцов.

— Хотел как лучше.

— Не надо как лучше.

— Ну, как знаешь. Так я пошел, — Гольдман дошел до двери, обернулся: — Так я это… пошел добывать тебе крест.

— Зачем тебе самому идти? Бушкина отправь, — подобрел Кольцов. — Он этот Гохран вдоль и поперек знает. Их со Старцевым там конспирации учили. Это когда их в Париж командировали.

— Бушкина я отправил в Мытищи.

— Зачем?

— Все хочешь знать? В моей хозяйственной работе тоже кое-какие секреты водятся. Не могу разглашать.

— И не надо! Не больно хочется в ваши секреты вникать. Своих по горло, — Кольцов уселся за стол, положил на него локти. Неудобно. Пододвинул стул поближе. Снова уселся. Дотянулся до чернильницы, обнаружил возле нее перьевую ручку. Макнул перо в чернила. Пробуя перо, вывел на четвертушке бумаги красивым каллиграфическим почерком: «Милостивый господинъ…» Немного поразмышлял. Заметил, что Гольдман краем глаза из-за плеча наблюдает за его манипуляциями, он снова обмакнул перо и размашисто продолжил: «…и товарищ Гольдман И.А. А не пошли бы вы к…»

Гольдман, прочитав написанное, понял, что Кольцов сменил гнев на милость.

— Хулиган! — улыбаясь, сказал он и поднялся: — Ухожу! Но совсем не туда, куда ты хотел меня послать.

— А ты знаешь куда?

— Догадываюсь.

И он ушел.

Когда Кольцов остался один, он снова повертелся на стуле, как бы утверждая себя на нем. Снова положил на стол локти и так, в задумчивости, застыл. На мгновение подумал о том, что кончилась его молодость, кончилась боевая, опасная, но такая насыщенная событиями интересная жизнь. Теперь до конца своих дней он будет сидеть в этом или подобном кабинете и решать какие-то мелочные и бессмысленные дела, возможно, ссориться и спорить из-за них. А еще он время от времени будет с завистью поглядывать на карту с такими притягательными для него названиями, как «Севастополь», «Феодосия», «Херсон», «Каховка». Или же с малознакомыми, но оставшимися на слуху и ставшими мечтой: «Царицын», «Екатеринбург», «Омск», «Кронштадт». Где-то там будут хлестать колючие ветры, носиться пронзительные метели, бушевать ливневые дожди… Там будет жизнь! А здесь, в тесной коморке, — сиротливое одиночество и тихое умирание.

Разложив на столе чистые листы бумаги, Кольцов снова потянулся к ручке и, немного помедлив, отложил ее. Достал из кармана подаренную ему Дзержинским газету «Правда», нашел нужную статью, подписанную А. Евдуком. Кто такой А. Евдуков, он не знал, но подумал: раз ее поместили на страницах «Правды», вероятно, она утверждена ВЦИКом. Но тут же подумал, что в статье нигде не ссылаются на ВЦИК. Скорее всего, это точка зрения А. Евдука. Вот он пишет:

«Тысячи людей, не являющихся классовыми врагами пролетарской власти в России, в силу случайных причин оказались за ее рубежами: часть из них — по прямому принуждению, так как всем известен факт увода крестьян и жителей прифронтовой полосы белыми войсками; часть — испугавшаяся принудительной мобилизации; часть — в силу белогвардейской агитации или ошибочной веры в возможность остаться в стороне от борьбы. Всех случаев пересчитать невозможно, но для меня важно отметить ту категорию лиц, которая, во-первых, не является нашим классовым врагом, во-вторых, в настоящее время после всего испытанного искренне стремится в Россию, честно решив работать для ее блага»…

Кольцов просмотрел всю статью: скучно, косноязычно и неинтересно. Если листовки писать таким языком, никто не поверит ни единому их слову. Из прочитанного он сделал вывод: листовки должны быть короткими и убедительными. Как этого добиться, Кольцов не знал, и все же решил попытаться. Он снова обмакнул ручку в чернила и вывел первую строку:

«Рабочим и крестьянам!..»

Затем вычеркнул «и», вместо нее поставил запятую и продолжил:

«… и всем, кто независимо от причин покинул свою Родину — Россию! Дорогие товарищи…»

Потом он подумал о том, что далеко не всех их можно назвать товарищами. Да и вернуться домой, в Россию, он собирается звать не только товарищей, не только тех, кто сочувствует новой власти, а всех, кто оказался на чужбине и понял, что жить там не сможет, но и возвращаться домой боится. Слишком хорошо поработала белогвардейская пропаганда и сумела вселить в их души страх. Он же хочет позвать вернуться домой всех, кто считает Россию своей Родиной и не мыслит без нее своей жизни.

Он вычеркнул слово «товарищи» и поверх него написал «земляки».

Прежде чем начать писать текст, он долго ходил по своему крошечному кабинету.

Кто-то распахнул его дверь и удивленно уставился на него:

— А Сидоровский? Где Сидоровский?

— Не знаю, — пожал плечами Кольцов. — Должно быть, его переселили в другой кабинет.

— А коробку с «Домино» он тут, случайно, не забыл?

— Не видел.

— Если обнаружите, передайте их Маслову. Собственно, Маслов это я и есть.

— Обещаю. Обязательно верну.

Дверь захлопнулась.

Кольцов снова сел за стол и еще долго держал перо, занесенное над листом бумаги. Затем стал решительно писать:

«Окончилась Гражданская война, и на всей территории России прочно и навсегда установилась рабоче-крестьянская власть. Тысячи и тысячи российских граждан, не являющихся убежденными классовыми врагами пролетарской власти, в силу самых разных причин оказались на чужбине.

Настало время изменить отношение ко всем, вынужденно оказавшимся в изгнании…»

Он снова походил по кабинету и, не присаживаясь, навис над частично исписанным листком и торопливо продолжил:

«В настоящее время, когда Советская Россия приступает к строительству новой хозяйственной жизни, везде, во всех отраслях производства, в городе и в деревне нужны ваши руки!..»

Текст листовки давался Кольцову мучительно трудно. Он снова ходил по кругу вокруг стола, с трудом изобретая убедительные слова об амнистии.

«Собственно, а чего тут придумывать? — успокаивал он сам себя. — Нужно просто довести до читающего листовку человека главную мысль о том, что Советское правительство объявляет амнистию всем гражданам. Всем, без исключения. Виноватым и невиновным. Всем, кто после перенесенных испытаний искренне стремится в Россию. Если, конечно, они твердо решили включиться в строительство новой жизни».

Но тут же его одолели сомнения:

«Это все же только слова. А нужны гарантии. Причем самого высокого, правительственного уровня. Скажем: ВЦИКа. Только такой гарантии люди могут поверить. Но такой гарантии у них пока нет. Даже Дзержинский засомневался, возьмет ли ВЦИК на себя такие обязательства… Если же таких гарантий не будет, стоит ли ввязываться в это предприятие? Чтобы не выглядеть потом козлом, который ведет стадо на бойню».

И он решительно написал:

«ВЦИК заранее объявляет, что никто, подчеркиваем никто, добровольно вернувшийся на Родину, не будет подвергнут репрессиям».

Кольцов решил: если эти строки о гарантиях ВЦИКа будут каким-то способом из листовки изъяты, это станет сигналом ему сворачивать свою самодеятельную публицистическую деятельность и любым способом избегать ее. Он хорошо помнил Зотова. Таких, как он, не единицы. Они в своей злобе могут свободно пустить «под тройки» всех тех, кто вернется, поверив листовкам.

Кольцов еще несколько раз возвращался к своему сочинению, вычеркивал какие-то слова, дописывал другие.

Во второй половине дня он отдал все им написанное, тщательно отредактированное и выверенное машинисткам и уже отпечатанный текст отнес помощнику Дзержинского Герсону.

— Пусть Феликс Эдмундович ознакомится. Если у него не будет никаких замечаний, он обещал подписать это во ВЦИКе. Лучше, если подпишет сам Ленин.

— Вы многого хотите, Павел Андреевич! Ленин у нас один, а важных дел — горы. Может быть, Троцкий? Амнистия бывшим белогвардейцам, это все же по его ведомству.

— Нет-нет! Ленин! — настойчиво попросил Кольцов.

Герсон бегло прочитал текст, поднял глаза на Кольцова:

— Сами сочинили?

— А что? Плохо?

— Наоборот. Вы прирожденный публицист. Все убедительно, ни одного лишнего слова.

— Спасибо за поддержку.

— Думаю, Ленин согласится с Феликсом Эдмундовичем.

Кольцов ушел.

Вторую половину дня он посвятил поискам типографии. После самоликвидации Южного фронта Фрунзе за ненадобностью отправил ее в Москву, и в конечном счете она оказалась на Лубянке. Но ни в хозуправлении, где, по идее, она должна была находиться, ни в других отделах о ней никто ничего внятно не говорил. Везде, к кому бы Кольцов ни обращался, ему отвечали:

— Слышали. Но где она сейчас, не знаем.

Наверняка что-то о ней знал Дзержинский, но он едва ли не с утра уехал по делам, и Герсон не знал, вернется ли он вечером на Лубянку или сразу же уедет домой.

По поручению Дзержинского типографию принимал у представителей Южного фронта бывший начальник ХОЗУ Кашерников, но его вскоре откомандировали по каким-то делам в Швецию. Кажется, закупать паровозы. И так получалось, что прояснить судьбу типографии может только Дзержинский.

Герсон, которому Кольцов уже порядком намозолил глаза, вдруг что-то вспомнил:

— А в нашей типографии ВЧК вы не наводили справки: может, они что-то знают?

В самом деле, почему он сразу же не подумал о печатниках ВЧК? Ее они просто могли присоединить к своей типографии или отдать кому-то за ненадобностью.

Но выяснилось, что типография ВЧК находится едва ли не на самой окраине Москвы, в районе Ходынского поля. Быстро туда съездить не удастся, и Кольцов перенес поиски следов типографии на следующее утро.

Уставший и злой после бессмысленных хождений по кабинетам и впустую потраченного времени, он возвращался по внутреннему двору Лубянки к себе в кабинет.

— Боже мой! Павел Андреевич? — услышал он за своей спиной чей-то голос.

Обернулся и увидел давнего знакомого, портного спец-ателье Беню Разумовича.

— Нет, подумать только! Вы четыре дня здесь. Нет, таки пять. И мы ни разу не встретились. Кого не хочешь видеть, так видишь пять раз на дню, а кого хочешь — так нет. К слову сказать, вы получили от меня небольшой презент? Простынки, пододеяльники, полотенца, носовые платки?

— Да, я вам очень благодарен.

— Вот! Это то самое главное для мужчины, который уже намерен жениться.

— Кто? — удивился Кольцов.

— Но мне сказали, что вы получили квартиру? Или это неправда?

— Получил, — согласился Кольцов.

— Тогда, возможно, меня обманули, что вы все еще не женат?

— И это правда.

— Так слушайте меня внимательно. Вы уже в том возрасте, когда надо жениться. Возможно, вы тянули бы с этим, если бы у вас не было приданого. Но, слава богу, оно у вас есть. И квартира тоже. Попомните мое слово, к осени вы уже будете очень счастливы. Вы поняли мой намек? Кстати, я вас очень часто вспоминаю. И Мира тоже.

— Ну, как там, в Париже, ваши братья? Надеюсь, они процветают? — перевел разговор Кольцов в другую плоскость.

— Какой еврей скажет вам, что он процветает? И знаете почему? Сколько бы денег у еврея ни было, он всегда думает, что у соседа их больше. И это очень портит настроение, — Беня наклонился к Кольцову и, перейдя на полушепот, сказал: — Надеюсь, это останется между нами.

— Не сомневайтесь, — успокоил его Кольцов.

— И еще по секрету. Я получил от Натана письмо. Его привез какой-то француз. Но он не пожелал мне представиться и бросил его в почтовый ящик. Знаете, такое толстое письмо, что оно с трудом пролезло в ящик. Честно скажу, я подумал, что брат решил поделиться со мною долярами. Но там были только фотографии. Двадцать восемь штук: Натан и Исаак, их жены и дети, сваты и сватьи и их дети, и их внуки, пусть все они живут до ста лет! Нет, вы мне скажите, разве нельзя было положить между фотографиями хоть немного доляров?

— Ну и зачем они вам? — спросил Кольцов..

— Вот! Они, наверное, подумали так же, как и вы. Зачем? Но я тоже хочу, как всякий приличный человек, хотя бы один раз в неделю сходить в Торгсин.

— Может, у них не было такой возможности. Это все же контрабанда!

— Да, конечно! Когда не хочешь что-то отдать, всегда можно найти какой-нибудь закон. «Контрабанда!» — и, продолжая все тем же сварливым голосом, Беня спросил: — Мне сказали, вы теперь у нас?

— Да. Надеюсь, временно.

— И что за дело вам определили?

— Тупое и бессмысленное: искать то, чего здесь нет.

— Здесь есть все, только надо уметь искать, — уверенно сказал Беня и спросил: — Так все же, что вы ищете?

— Типографию. Там печатный станок, шрифты, краски, бумага — словом, все необходимое для печатания агитлистовок.

— Вам это нужно? Я бы вас понял, если на нем можно было печатать деньги, — сказал Беня Разумович. — Нет, ничего подобного я не видел.

Кольцов решил больше не тратить время попусту, откланялся и пошел дальше. Он уже пересек двор и хотел войти в здание, когда его догнал запыхавшийся портной:

— Павел Андреевич, постойте. Вы сказали: бумага.

— Какая бумага? Я говорил о печатном станке, о типографии.

— Нет-нет! Вы сказали: бумага.

— Ну, допустим, я так сказал.

— Не знаю, может, это наведет вас на какую-то мысль, но вон в той пристроечке стоят какие-то ящики. Но дело не в этом. Там еще лежит большой рулон бумаги. Мы ею потихоньку пользуемся, если надо кого-то культурно обслужить и что-то, как в прежние времена, аккуратно завернуть. Слушайте, до чего мы дожили! Соленую рыбу вам дают прямо в руки, крупу насыпают в фуражку.

— Где эта бумага?

— Идемте.

Они вновь прошли в другой конец двора. Это были замусоренные задворки большого учреждения, куда, как водится, сносят и свозят все ненужное, но которым в трудную минуту еще надеются воспользоваться. А потом забывают.

Иными словами, это была обычная свалка местного значения.

Пристройка к сараю походила на большую собачью будку. Дверь была не заперта. Точнее, она была прикрыта, и через одну из двух петель, на которых должен был висеть замок, продета веревка с дощечкой, на которой красовалась сургучная печать. Этот «медальон» существовал сам по себе и к двери имел косвенное отношение.

Беня по-хозяйски распахнул ворота. Первое, что Кольцов увидел в сумерках сарайчика, — большой рулон типографской бумаги. Дальше у стены стояли в ряд три деревянных ящика: большой и два поменьше. Кольцов поискал глазами какой-нибудь кусок железа, которым можно было приподнять доски и узнать, что в ящике.

Не найдя ничего подходящего, он поднял булыжник, с его помощью проломил пару досок и затем запустил в ящик руку. Он долго там что-то ощупывал.

Беня напряженно ждал.

— Она! — наконец выдохнул Кольцов. — Типография.

— Странно! — удивился Беня. — Вы, конечно, уже ходили по городу. Заметили, все афишные тумбы, все телеграфные столбы, даже заборы и стены домом обклеены различными объявлениями. Продают, покупают, ищут работу, женятся, лечат от всех болезней, изгоняют бесов и снимают порчу. Печатный станок, работающий круглосуточно, — это мильоны. А этот валяется на свалке. Нет, это не укладывается в моей голове.

— Может, случайно потеряли. Забыли, — предположил Кольцов.

— Забыли, — хмыкнул Беня. — Мильйонеры!

Типографию и верно почти забыли. Когда Фрунзе за ненадобностью отправил ее из Мелитополя в Москву, в ВЧК была своя хорошая типография, и ее мощности вполне хватало. Подаренную Фрунзе решили спрятать до лучших времен. И постепенно, за чередой бесконечного количества дел, о ней забыли. Дзержинский был один из немногих, кто все еще помнил о ней. Но где она находится, он тоже не знал.

Обрадованный Кольцов поднялся к Герсону и рассказал ему о своей находке. Но это было лишь полдела. Нужны были печатники, нужен был метранпаж. Чтобы до конца завершить все дела с типографией, надо было уже сегодня ехать на Ходынку. Кольцов надеялся с кем-то там договориться, кого-то перевербовать и, если с этим ничего не получится, разместить у них свой заказ на первую партию листовок. Герсон поддержал его и даже предложил для поездки на Ходынку автомобиль.

Все оказалось проще простого. Бывших печатников фронтовой типографии вместе с метранпажем не уволили. По распоряжению Дзержинского их оставили в типографии ВЧК. Кольцов познакомился со всеми шестью работниками бывшей фронтовой типографии и с метранпажем — пожилым подслеповатым человеком с интеллигентной бородкой клинышком. До Гражданской войны Александр Иванович Фадеев работал курьером у знаменитого книгоиздателя Сытина, повзрослев, стал работать в типографии и одновременно помогал большевикам-подпольщикам, печатал прокламации, воззвания. А в семнадцатом он оставил сытинскую типографию, но не оставил профессии. Его талант печатника оказался очень востребованным революцией.

Кольцов задал им один короткий вопрос:

— Когда?

— Когда надо? — спросил Фадеев.

— Завтра, — ответил Кольцов.

— Если так надо советской власти, значит, типография начнет работать завтра, — и, подумав, он добавил: — Если, конечно, есть помещение?

Помещение было.

Домой Кольцов вернулся ночью. Его остановили у двери неожиданный шум, смех, голоса. «С кем это так веселится Иван Игнатьевич?» — подумал он и открыл дверь.

В гостиной помимо Ивана Игнатьевича был еще Бушкин и, полная неожиданность, Семен Красильников. Иван Игнатьевич ютился, как и прежде, в облюбованном уголке гостиной, но сейчас на равных со всеми сидел в своем черном облачении за столом, и на его груди медово поблескивал хорошо начищенный медный крест.

Красильников вскочил со стула и обнял Кольцова.

— И опять здравствуй, — весело сказал он.

— Почему — «опять»? — удивленно спросил Кольцов.

— Так ведь у нас с тобой, Паша, всю жизнь: то здравствуй, то прощай. Когда уже наша жизнь в тихую заводь завернет?

— Уже завернула, — хмуро сказал Кольцов и пожаловался: — Круто завернула. Тише заводи не бывает. Собачья конура, стол, стул. Сиди и вой! Хочешь — на луну, хочешь — на солнце. Полная свобода выбора. Кончилась моя бедовая жизнь, Семен! Стреножили меня! Все!

— Да что ты, дружаня! Что ты! Вспомни, из каких переделок выбирались! — Красильников ободряюще похлопал его по спине. — Мы с тобой, Паша, еще поскачем по воле! Еще потопчем ковыли!

— Ну, помиловались — и за дело! — сказал Бушкин и отправился на кухню. Следом за ним туда же отправился и Красильников.

И вскоре на столе появились чашки, ложки, хлеб, кольцо колбасы, с десяток уже очищенных тараней — словом, все, что нашлось в пока еще не до конца обжитой квартире Кольцова.

Потом в дверь снова постучали. Бушкин пошел открывать и вернулся в гостиную с Гольдманом.

— Пьянствуете? — оглядев стол, строго спросил Гольдман.

— Ну, положим, собрались отметить, — с нарочитой дерзостью в голосе сказал Красильников. — А что?

— А то, что велено поломать вашу трапезу!

— Это уже невозможно, потому что стрелки манометра подошли к красной черте. Могут подорваться крышки котлов, — сказал Красильников.

— Запретить не имею полномочий. Но хозяина забираю.

— Не получится.

— У меня — нет. У Феликса Эдмундовича получится, — Гольдман оглядел компанию, остановил взгляд на Кольцове. — Тебя, Паша, ждет Дзержинский.

— Это что? Такая у тебя иезуитская шутка?

— Если это шутка, то не моя, а Герсона. Он разыскивал тебя по всему управлению. Я по дури на него налетел. Дальнейшее, надеюсь, тебе не нужно рассказывать.

Уже одетый Кольцов заглянул в гостиную, оглядел приунывших товарищей.

— Все, как я и сказал: посадили меня на цепь. Единственное утешение: цепь пока еще длинная.

Дзержинский извинился, что был вынужден потревожить его в столь позднее время. И положил перед Кольцовым его же, но отпечатанную на пишущей машинке листовку.

— Владимир Ильич ознакомился. Никаких возражений.

— Я не вижу его подписи.

— Павел Андреевич! Я привык доверять Ленину на слово, — жестко сказал Дзержинский. — И вам советую.

Герсон внес в кабинет поднос с двумя стаканами чая и с горсткой бубликов. Поставил поднос на приставной столик.

— Пожалуйста! — Дзержинский пригласил Кольцова к чаю и, выждав, когда он возьмет стакан, сам тоже обхватил обжигающий стакан двумя ладонями, стал греть руки.

— Мне текст листовки тоже понравился. Строго, лаконично, убедительно. Никаких расшаркиваний и никаких обещаний, — и тут же коротко спросил: — Разобрались с типографией?

— Сегодня ночью и завтра утром они полностью установят все оборудование. Завтра к вечеру сделают первые пробные оттиски. Если все будет нормально, за ночь отпечатают несколько тысяч. Я ориентировал их тысячи на три.

— Я думаю, пока достаточно и тысячи экземпляров, — сказал Дзержинский. — Дело и в весе, и в габаритах. Проверим надежность эстафеты, тогда будем лучше знать, как действовать. Кстати, там, в Галлиполи, надо бы выяснить, налажена ли у них связь с Чаталджой? Туда бы для начала хоть сотню листовок забросить… Кстати, вы уже продумали, кто отправится в Турцию с этим вашим попом?

— Насколько помню, мы об этом уже говорили, — сказал Кольцов. — Вы назвали тогда Красильникова.

— Не возражаете?

— Наоборот. Я давно его знаю и всячески рекомендую. Неторопливый, вдумчивый.

— На этом и решим. Я тоже, как и вы, боюсь молодых, быстрых, решительных и смелых. Пусть подрастают, набираются опыта.

Помолчали. С хрустом ломали сухие бублики, грели руки об остывающие стаканы.

— Когда? — спросил Кольцов.

— Мне сообщили, что болгары скоро будут в Одессе. Стало быть, дня через три-четыре Красильников вместе с попом должен быть в Одессе, — Дзержинский, не донеся стакан до рта, вдруг поставил его на столик, поднял вопрошающий взгляд на Кольцова: — Прошлый раз, когда я назвал вам кандидатуру Красильникова, мне показалось, вы отнеслись к этой идее неодобрительно. Или я ошибся?

— Нет, не ошиблись. Слишком много ему за жизнь досталось. Дети выросли. Трое. А он их почти и не видел.

— Почему же вы изменили свой взгляд.

— Многих перебрал в голове, а никого лучше Красильникова не вспомнил.

— А может, еще подумаем? — спросил Дзержинский. — День-два у нас пока есть. Я ведь понимаю вас. Ваш старый товарищ. Всю войну вместе прошли. Выжили. Трое детей — не последний аргумент. Ведь случись что: погибнет, вы себе этого не простите.

— Давайте больше не будем об этом, — нахмурился Кольцов. — Вы все правильно понимаете. Он, конечно, тоже может погибнуть. Но уж дешево свою жизнь не отдаст. И все же я надеюсь, что смерть обойдет его стороной. Потому и согласился.

Они долго сидели молча

Кончился керосин в большой лампе. Герсон внес подсвечник с несколькими весело горящими свечами.

— И чтоб закончить этот разговор, — вдруг решительно сказал Дзержинский. — Война еще тлеет. И люди по-прежнему гибнут. И всех их жалко. Но мы не можем не рисковать. Вынуждены. Иначе погубим то дело, которое добыли, в том числе и сотнями тысяч смертей.

Следующие сутки ушли на сборы. Кольцов с полудня просидел в типографии. Долго что-то не ладилось. Но, в конце концов, далеко за полночь листовки были отпечатаны.

Бушкину как знатоку театральных перевоплощений было поручено экипировать Красильникова под подстарковатого дядьку-крестьянина.

Из растолстевшей от подарков торбы Ивана Игнатьевича Бушкин извлек всю его старую одежду, ту самую, в которой тот прибыл недавно в Одессу.

Переодевая Красильникова в поношенное домотканое старье, Бушкин откровенно радовался и даже немного завидовал Красильникову, которому предстояло выступить в таком грандиозном спектакле. А когда стал надевать на его ноги постолы, откровенно расхохотался:

— Ты, Алексеевич, мог бы самого графа Льва Николаевича Толстого в синематографе сыграть. Ну просто не отличишь. Только бы бороду отрастил для полного сходства.

Красильников пообещал больше, до возвращения из Турции, не бриться.

Даже Иван Игнатьевич, придирчиво оглядев принаряженного в прежние его одежды Красильникова, сдержанно улыбнулся и похвалил:

— У нас в селе…ета… дед Ерофей пастушит. Тожа так-то глядится.

А вскоре Герсон сообщил Кольцову, что получено сообщение: болгарские товарищи уже снова в пути, и, если не случится ничего непредвиденного, они скоро прибудут в Одессу.

Через двое суток Красильникова и Ивана Игнатьевича в Одессе встречал Деремешко.

Часть II

Глава 4

По пятницам правоверные мусульмане не работают. Этот день они целиком посвящают молитвам. Торговать в этот день запрещает Коран. Этот порядок действует во всей Турции кроме разве что Галлиполи.

С тех самых пор, как на полуострове французы поселили русских солдат, в жизни местных жителей произошли некоторые перемены, главным образом в их извечном укладе.

По пятницам на Центральной площади городка стал собираться большой базар, куда съезжались жители окрестных сел. Они везли сюда все, что имело хоть какую-то цену. Особым спросом пользовались продукты питания. Здесь можно было купить картофель и лук, мясо и муку, фрукты, мед, различные восточные сладости, сушеные душистые травы и специи.

А какие здесь выстраивались рыбные ряды! Выловленная всего лишь несколько часов назад, рыба и всякая морская живность еще билась в лотках, переливалась на солнце всеми цветами, но главным образом серебром и золотом.

Небольшой, сонный по будним дням городок Галлиполи по пятницам становился шумным и многолюдным и приобретал слегка праздничный вид. В пестрой толпе торговцев, покупателей и просто ротозеев мелькали темнолицые зуавы и французские офицеры в одинаковых песочного цвета одеждах.

Русские солдаты появлялись здесь довольно поздно, после утреннего построения. Поначалу, едва ли не на рассвете, здесь бродили всего лишь несколько человек, которых в виде поощрения офицеры отпускали в увольнение. Самовольщиков строго наказывали.

Но с каждым базарным днем русских солдат становилось все больше. Они тайно уходили сюда из лагеря не ради веселых приключений, а всего лишь для того, чтобы хоть чем-то отовариться и что-то принести к обеду товарищам: десяток картофелин, пшеничную лепешку или пару рыбешек.

В базарной толпе звучала турецкая, румынская, греческая, болгарская, французская и наряду с русской почти забытая в России, но словно расконсервированная здесь стародавняя русская речь.

Степенные бородатые мужики в стеганых домотканых бешметах и кафтанах, стоя в телегах, груженных свежей рыбой, переговариваясь между собой, делились свежими новостями:

— Як живете-можете, некрасовцы?

— А пошто нам? Живем, хлеб жуем, табак не пьем и в ус не дуем!

— Чутка была, ваший дьякон Иван Игнатьич в Москву подалси-от?

— Слава те Господи, возвернувся. Токмо, подався ен в Москву Иваном Игнатичем, а возвернувся отцом Иоанном. Гумагу свяченую од самого патриарха Тихона привез. И чеботы хромовы, одежку шелкову, хрест золоченый.

— Ну, и як ен? Подступный?

— А як узнаш. Доньдеже требы не правил. А так чудеса про Рассею баить. Царя, сказыват, в Рассее скинули.

— Как жа енто без царя? Хучь бы для порядку. Коню, и то кучер нужон. А Рассея — во-она кака! Без царя не обойдется. Хучь какой самый плохонькой царишко, а нужон!

— Бяда, бяда! Як же ж мы двести годов без царя живем!

— А Салтан? Той же самый царь, токмо шо турок.

— Я Салтану не молюсь. И без царя дондеже обходився. Я, почитай, двести годов сам себе царь.

— Пуста твоя башка. И слова твои — глупство!

— Спасибочки! Встренулись.

Бородатые парни в длиннополых армяках и замысловатых картузах время от времени подходили к своим возам, зачерпывали бадейками рыбу и несли к весам, а там румянолицые молодицы в расшитых овчинных тулупах и шерстяных приталенных свитках отвешивали ее покупателям, принимали деньги. С турками говорили по-турецки, с болгарами — на их родном болгарском, с греками — по-гречески.

Даже в России, в самой Богом забытой глубинке, уже не встретишь таких женщин и мужчин. А здесь, в Турции, сохранились, законсервировались. Спасли от забвения все извечно российское: и язык, и одежду, веками сложившийся образ жизни и вольнолюбивые нравы.

После утреннего построения Андрей Лагода наскоро перехватил вареной рыбы с хлебом, запил студеной водой. Торопился. Вечером ему рассказали, что едва ли не до полудня возле вахты стоял местный парень, из «некрасовцев», и всех проходящих мимо солдат спрашивал, не знает ли кто Лагоду. Все же нашелся один, который жил с ним в одной палатке.

— А зачем тебе Лагода? — спросил он.

— Родня, бают, мы с им. Мой прадед с хутора Татарского, и тоже Лагода. Повидать ба! Все ж какой-никакой, а родич.

— Где ж его счас отыщешь! Приходи вечером.

— Не сумею. Вы передайте, завтра я на базаре буду его выглядать.

Это было не в диковинку. Время от времени возле вахты появлялись люди, разыскивающие своих родственников. Все помнили недавний случай, когда мать отыскала здесь сына и генерал Кутепов разрешил несчастной одинокой женщине увезти его с собой во Францию. И еще: князь Рылеев нашел в лагере двух своих сыновей и с разрешения Кутепова остался здесь с ними.

Лагода понял: его ищут, приглашают выйти на связь. Родственник с хутора Татарского — может быть, это пароль? Но, похоже, Менжинский называл другой хутор, кажется Томашевский. Но кто же он, этот разыскивающий его человек? Стал выспрашивать, как он выглядит? Сказали: парень как парень. Высокий, худощавый, загорелый — никаких особых примет. Верно, одет по-чудному. Так одеваются живущие в Турции русские. Но это тоже ничего Андрею не говорило. Догадаться, кто его разыскивает, он так и не смог. Оставалось только надеяться, что разыщут его. А для этого надо в каждый базарный день отпрашиваться в увольнительную. Что само по себе может навлечь на него подозрения. Но иного выхода не было.

Базар был в разгаре, когда на нем появился Лагода. В не слишком густой базарной толпе он время от времени замечал фланирующих среди людей русских солдат, но ему не знакомых. Здоровались взмахами рук и расходились.

Андрей всматривался в проходящих мимо него людей, выискивая в толпе молодых, деревенских, загорелых. Иных примет у него не было. Деревенские парни в основном толпились в рыбных рядах, возле своих телег. Он несколько раз прошелся мимо лузгающих семечки парней и бойких молодиц, сидящих на деревянных бадейках.

Дело близилось к полудню, народу на базаре все убывало. Побродив по базару еще с полчаса, Андрей стал постепенно сомневаться в пароле. Хутор Татарский большой. Может, кто-то и в самом деле разыскивает таким способом свою родню. Мало ли какие совпадения в жизни случаются. Могли бы придумать что-то помудреннее. А то ходишь дурак дураком по базару, кого-то ищешь, а кого — и сам не знаешь. Бред какой-то! Может, уйти?

Но ведь был же тогда, давно, разговор с Менжинским о пароле? Не придумал же он все это? Только хутор какой-то другой назывался. Не Татарский. Напряг память, вспомнил: Томашевский. В конце концов, это можно еще было бы как-то понять. Но при чем здесь парень-«некрасовец»? Его он никак не мог привязать к этой «легенде».

Превозмогая легкий страх, Андрей все же решил еще немного походить по пустеющему базару и при этом зорко наблюдал за всем. Его больше всего привлекали почему-то рыбные ряды. Может, потому, что там в основном торговали российские крестьяне, которых называли «некрасовцами». А возможно, потому, что сам когда-то рыбачил и любил море, воду и степенных несуетных рыбаков. Они внушали ему какое-то спокойствие и доверие.

Проходя по рядам, он всматривался в блестящие на солнце серебряные слитки. Последним в этом ряду, чуть на отшибе, стоял возле своей рыбы дедок в старой домотканой одежде.

— Гляди, сынок! Рыба на любой вкус: сардина, скумбрия, горбыль.

Андрей коротко глянул на него, что-то знакомое привиделось в этом старике: фигура ли, голос? Да нет! Просто почудилось! Он искал глазами другого, а этого старца он лишь на мгновение удостоил своим вниманием.

— Такая не только здесь. Где она только не ловится. В Черном море, к примеру.

Голос! Да, и он показался Андрею знакомым. Даже не голос, а та мягкая украинская округлость в букве «Г» и едва заметная хрипотца, подозрительно ненастоящая. Не старческая, а «под старческую».

И все же ни облик, ни сам владелец знакомого голоса не приходили на память. Вероятно, случайность. Совпадение. Но с чьим голосом?

Андрей тронулся дальше.

— Напрасно уходите. Мне бы с вами хотелось малость о Феодосии потолковать.

«Феодосия»? Ну, конечно же! Вот откуда знаком ему этот голос! Семен Алексеевич Красильников! Это он! Но при чем тут парень-«некрасовец»? Впрочем, какое это имеет теперь значение?

Пристально всматриваясь в стоящего неподалеку от него человека, Андрей с удивлением обнаружил, какие поразительные превращения могут сотворить с человеком одежда, облысевшая заячья шапка и неухоженная небритость.

— Ну и ну! — только и вымолвил Андрей.

Красильников подошел к Андрею, взял его за руку, отвел в сторонку, где стояли уже опустевшие телеги и кони доедали припасенное для них сено.

— Признал все же, — скупо улыбнулся Красильников.

— Не понимаю я эти ваши игры, — облегченно вздохнул Андрей. — Я и товарищу Менжинскому тогда сказал: не по мне это.

— Это — наживное, — успокоил его Красильников.

— А зачем тогда пароль? К чему эти детские игры? Увидели бы — окликнули.

— А как бы я смог вытащить тебя сюда из лагеря. В ваш лагерь мне не с руки. Глядишь, могу на кого-то из знакомых напороться. Их там у меня немало.

— У меня тоже не всегда сердце на месте, тоже ведь и тут и там служил..

— У тебя все просто: в плен до большевиков попал, но сумел сбежать.

— Под этой легендой и живу, — сказал Андрей. — Что хочу вас еще спросить. Вы, случаем, пароль не перепутали? Мы с Менжинским о хуторе Томашевском договаривались.

— Я-то не перепутал. Это напарник мой. Он местный. Я послал его тебя из лагеря выманить. Ну он и сморозил насчет Татарского.

Они стояли посреди уже затихающего базара, разговаривали. Их обтекали люди, как вода камень. И ничего не было необычного в этой встрече двух людей: может, знакомые встретились, может, продавец с покупателем торгуются.

— Теперь — о деле, — уже строже, по-деловому сказал Красильников. — Слушай меня внимательно. Подойдешь вон к той пустой телеге, сегодня я на ней хозяйную. Сзади из-под сена вытащишь два пакета с листовками. Сунешь за пазуху, должно поместятся. Я на себе примерял. Старайся все делать незаметно. Стреляй глазами по сторонам, но не торопливо, вроде как базаром любуешься. Как их в лагере раскидать, подумай. И после затаись. Обязательно будут искать, кто мог в лагерь листовки принести. Всех, кого в городе видели, через сито просеют.

— Это я понимаю.

— Мало понимать, надо не вызывать подозрение.

— Постараюсь

— Уж, пожалуйста, постарайся, — едва заметно улыбнулся Красильников. — Но не перестарайся. Это тоже грозит теми же последствиями.

Красильников незаметно посмотрел по сторонам:

— Сходи, забери листовки

Андрей сделал все, как велел Красильников. И все же, разместив пакеты с листовками под мышками, почувствовал себя неуклюжим и толстым. Понял, что наблюдательный человек это может заметить, а то и поинтересоваться припрятанной ношей. Заподозрят, что несет в лагерь что-то съестное. Солдаты возвращались с базара, как правило, с какой-то добычей, тщательно ее скрывать было не принято.

Немного поразмыслив, Андрей потуже затянул поясной ремень и переложил один пакет за спину, а второй так и оставил под мышкой левой руки. Если руку держать в кармане, то и вовсе никто ни о чем не догадается.

После всех этих процедур он снова вернулся к Красильникову. Тот критически оглядел его, удовлетворенно сказал:

— Вроде нормально, — и затем спросил: — Кормят вас французы как?

— Заботятся, что б ненароком не растолстели, — усмехнулся Андрей.

— Мог бы дать тебе рыбы, сколько унесешь. Но подумал: не стоит. Такое богатство от голодных людей не скроешь. По рыбе и вычислят, что ты тоже бываешь на базаре. Ничего опасного, но под подозрение уже попадешь. Даже если ты удачливый, все равно работать станет труднее, — Красильников немного помолчал, словно вспоминая, какие еще советы и предостережения он может дать своему малоопытному товарищу, но спросил затем о другом: — А скажи мне еще вот о чем: какие-либо связи у вас с лагерем в Чаталдже есть?

— Не слыхал. Начальство в Константинополь ездит, может, и в Чаталджу наведывается.

— Припрячь где-нибудь в укромном месте сотню-другую листовок. Вдруг возникнет какая-нибудь оказия забросить их в Чаталджу.

— Скорее в Бизерту, если постараться, — с легкими сомнениями сказал Андрей. — У нас иногда останавливаются суда, идущие в Бизерту или же, наоборот, в Константинополь. Зачастую там наша команда. Надо будет постараться с кем-то из наших морячков дружбу завести.

— Это бы хорошо. Только вдруг не с тем задружишься?

— Согласен. Риск есть. В лагере больше двадцати тысяч человек. И у каждого два глаза и два уха. Но я не сказал: сделаю. Я сказал: постараюсь.

— Н-да, — сокрушенно вздохнул Красильников. — С Москвы все по-иному видится. Кажется, главное — достичь Галлиполи, а там оно — как комару ногу оторвать. А выходит, что в Галлиполи все только начинается.

Они какое-то время еще постояли, поговорили о погоде в Турции, о зиме, что уже на лето повернула, о том, что Врангель собирался весною выступить против Советской России.

— Ты вот что: смотри в оба. Когда станут готовиться к походу, мимо твоих глаз это не пройдет. Сразу же дай знать, — Красильников указал вдаль, где почти у самого выхода из базара высился небольшой, похожий на высокую и нескладную собачью будку стационарный кирпичный ларек. — Обрати внимание: вон в той будке сапожник сидит. С утра и до вечера, каждый день. Нужен буду, скажи ему, что хочешь меня видеть. На следующий день выходи на набережную. Не сумеешь, к вечеру я появлюсь возле вахты у вашего лагеря.

— Запомнил, — кивнул Лагода.

— Ну что ж! — решительно сказал Красильников. — Вот и все наше с тобой свидание. Готов бы и день с тобою говорить, да… — он развел руками.

— Скажите хоть, что там у нас? — попросил Лагода.

— Там? — он чуть задумался, улыбнулся. — Там — хорошо. Там — оркестры… Все наши приветы тебе передавали. И Кольцов, и Гольдман, и Бушкин… все-все…

— Мне-то долго здесь? — с грустью спросил Андрей.

— Не думаю. Если до лета они не выступят, то к осени дома будешь, — и, вспомнив что-то, Красильников сказал: — Твоих там, в этой твоей Голой Пристани, известили. Они знают, что ты живой, здоровый, находишься в командировке.

— Не сказали, что у белых? — осторожно спросил Лагода. — А то потом не отмоешься

— Этого ты не опасайся. За это тебе, может, орден на грудь! — успокоил Лагоду Красильников.

— Очень уж домой охота, — вздохнул Андрей. — Силов никаких нету.

Глава 5

План ухода армии из Галлиполи сохранялся в тайне. О нем знали только те немногие, кто присутствовал на первом совещании. К ним добавилось еще какое-то количество офицеров, которые принимали участие в подробной разработке будущего маршрута.

Мысль об авантюрном овладении Константинополем держали в уме только те немногие, кто присутствовал на самом первом совещании. Это был бы красивый и отчаянный шаг, который годился бы лишь для того, чтобы громко, на всю Европу заявить о неисполнении французами своих союзнических обязательств и попытках раздробить, обезоружить и ликвидировать Российскую армию. Что было бы потом, никто предсказать не мог. Поэтому ориентировались все же на вполне разумный и не столь эпатажный план — уходить в Болгарию.

Генерал Штейфон вскоре связался с высокопоставленными чиновниками Сербии и Болгарии и получил обещание принять у себя Русскую армию.

Поскольку маршрут пролегал через греческую территорию, Штейфон вскоре заручился также поддержкой греческих военных властей, которые пообещали, что окажут Русской армии всяческое содействие при ее передвижении по греческой территории. Греки брали на себя снабжение армии продовольствием, перевязочными материалами и опытными проводниками.

Тем временем несколько штабных офицеров были заняты рекогносцировкой будущего пути, определяли время продвижения и места привалов. Заранее намечали подразделения, которые примут на себя авангардную разведку в пути и арьергардное охранение войска.

По всем прикидкам, самым опасным для армии местом при ее уходе будет Беллайирский перешеек, соединявший полуостров Галлиполи с материком. Это было самое узкое место и, как ни странно, самое неизученное. Дорога, по которой должны были пройти войска, пролегала неподалеку от берега, возле которого денно и нощно дежурили французские военные корабли — канонерка или миноносец.

Чтобы подготовить войска к внезапному выступлению и вместе с тем усыпить бдительность французов, было решено провести несколько маневров. Кроме того, Кутепов хотел проверить, насколько корпус после нескольких месяцев лагерного существования все еще дисциплинирован, управляем и мобилен.

Первый раз решили устроить не ночные маневры, а всего лишь смотр каждого подразделения по отдельности — без боевой выкладки, но с коротким строевым маршем. Начинать решили в два часа ночи с расположенного на окраине города Александровского военного училища, которое уже здесь, в Галлиполи, было переименовано в Александровское имени генерала Алексеева военное училище.

Но непредвиденный случай сорвал этот план.

Вечером генерал Витковский пришел к Кутепову и сказал:

— Я только что велел генералу Курбатову отменить ночной смотр.

— В чем дело? — спросил Кутепов. Он знал: Витковский не сделал бы этого, не посоветовавшись с ним, если бы на то не было бы веских причин.

— Умер поручик Савицкий. Надобно похоронить его со всеми воинскими почестями. В нашем положении это важно прежде всего для живых.

— Да, конечно, — согласился Кутепов. — Надо проводить его достойно.

— Я отдал необходимые распоряжения, — сказал Витковский. Однако Кутепов заметил, что он не собирается уходить.

— Что-то еще? — спросил он.

— По этому же поводу: хочу с вами посоветоваться.

— Да, слушаю.

— Мы здесь, в Галлиполи, похоронили уже двадцать семь солдат и офицеров. Местные власти согласны навечно уступить нам часть территории кладбища. Этот кусочек турецкой земли навсегда останется русским.

— Да-да, все это хорошо! — нетерпеливо сказал Кутепов. Он знал медлительность Витковского, его манеру даже о самом пустячном деле докладывать, оснащая свой рассказ массой ненужных подробностей. — Но в чем суть ваших сомнений?

— Подпоручик Акатьев, имеющий наклонности к рисованию, обратился ко мне с предложением установить на кладбище памятник, дабы увековечить память всех почивших на этой чужой земле россиян, — Витковский развернул перед Кутеповым лист ватмана. — Вот его проект. Взгляните, Александр Павлович. Лично мне эта задумка очень по душе.

Кутепов долго рассматривал нарисованный на бумаге остроконечный каменный холм.

— Что сие означает? Что вас так привлекает в этом рисунке? — холодно спросил Кутепов.

— Мысль, Александр Павлович. Сия горка — некое подобие скифского кургана. Такие рукотворные курганы они воздвигали на местах великих битв, под которыми были погребены воины. Ведь если взглянуть на нашу историю, то она восходит к самым древним нашим предкам — воинственным хлеборобам-скифам. И здесь, на земле, где мы сейчас находимся, тоже полегло немало наших пращуров, в том числе и недавние наши предки — казаки-запорожцы, умершие в турецком плену, и славяне, с боями пробивавшие себе путь «из варяг в греки».

— Ну, допустим, что вы с подпоручиком Акатьевым меня убедили. И как это будет осуществлено практически?

— Подпоручик предлагает воскресить обычай седой старины, когда каждый выживший в кровавой сече воин приносил в своем шлеме землю на могилу своих павших товарищей. И вырастал высокий курган. Так же предлагается поступить и в нашем случае. Пусть каждый воин принесет сюда хоть один камень, и здесь поднимется каменный холм. Он будет виден всем, кто будет проплывать по проливу.

Кутепов стал снова рассматривать рисунок и, как всегда в минуты раздумья, барабанил пальцами по столу.

— Груда камней. И все? Чего-то здесь еще недостает, чтобы это стало памятником. Какой-то мелочи, детали.

— У нас тоже возникло подобное ощущение, — сказал Витковский.

— «У нас» — это у кого?

— Прежде чем посоветоваться с вами, я этот рисунок показал кое-кому из генералов. Одобряют. А генерал Туркул тоже сказал, что замысел хороший, но бедновато выглядит. Он предложил вмуровать в этот курган большую мраморную доску, на которой поместить соответствующую надпись. Причем на нескольких языках: прежде всего на русском, а также турецком, французском и греческом.

— Ну вот! Это уже ближе к желаемому, — согласился Кутепов. — Надпись-то придумали?

— Вчерне. Набросок, — Витковский извлек из кармана мундира вчетверо сложенный листок, развернул его: — Тоже генерал Туркул предложил.

— Знаю, балуется пером. Даже что-то читал. Не граф Толстой, но все же… Читайте!

— «Упокой, Господи, души усопших! Первый корпус Русской армии своим братьям-воинам, в борьбе за Честь Родины, нашедшим вечный покой на чужбине в 1920—21 годах».

— Это все?

— А что можно еще сказать? — смутился Витковский и после некоторых размышлений сказал: — А может, вместо «Упокой, Господи, души усопших» написать: «Мертвые сраму не имут»? Мне кажется, это было бы больше к месту.

— Сам выдумал? Или Туркул?

— Киевский князь Святослав Игоревич почти тысячу лет назад сказал своим ратникам перед битвой с византийцами.

— Скажи, что знаешь! — удивился Кутепов.

— Историю в гимназии очень любил, — с доброй улыбкой вспомнил свои юные годы Витковский. — Да и в военном училище мне тоже на хороших историков-преподавателей повезло.

— Ну-ну, расскажи, — заинтересовался Кутепов.

— Византийцев была тьма-тьмущая, князь почувствовал: одной силой их не одолеть, нужна еще отчаянная храбрость. Вот он перед боем и сказал: «Да не посрамим землю русскую, поляжем костьми, мертвые бо сраму не имут!»

— Что, так и сказал?

— У Нестора в летописи так записано. А битва состоялась неподалеку от городка Доростола, нынешняя Силистрия. И досюда когда-то интересы России простирались. И до Стамбула. Было время, Царьградом звался, в центре города знаменитый православный храм Святой Софии построили. И сейчас, как вы заметили, он по-прежнему стоит, только на куполе вместо православного креста чужой турецкий полумесяц.

— Про эту битву с византийцами я в училище тоже слыхал. Но Нестор тут что-то напутал. Не мог князь Святослав так сказать, — не согласился с Витковским Кутепов. — Получается, если ты пал на ратном поле, тебе нет срама. А если ты храбро дрался и не победил, но остался живым, то тебе в награду срам и позор? Не по-христиански это, да и не по-людски.

— Но так у Нестора.

— Я думаю, князь Святослав примерно так сказал: «Не токмо мертвые, но и живые, кто за свою землю бился, сраму не имут». Так было бы правильнее. А то что же получается? Поручик Савицкий помер — он срама избежал. А мы с тобой, да и все наши? Прошли через годы лихолетья, израненные, искалеченные, но живые — не по своей воле на чужбине оказались — нам срам и позор? Так, что ли?

Витковский промолчал.

— Кто не за «зипунами», не грабить ходил, а за свою землю, за свою правду бился, всем им честь и хвала, и живым, и тем, кто в боях сложил свои лихие головы. Так я понимаю, — продолжил Кутепов. — Конечно, и наших славных предков — запорожских казаков — следует упомянуть, коль их останки покоятся на здешнем кладбище. Но и те, кто остался живым, их славу приумножили.

— Ну, а как с большевиками? Я имею в виду не это кладбище, а в общем, исходя из нашего разговора? Они ведь тоже за свою правду воюют. Что, и им честь и слава? — отпарировал наконец Витковский.

— В этом и есть трагедия нашей смуты: каждый по-своему прав. Брат против брата, сын против отца — у каждого своя правда, — и, подумав немного, добавил: — Я бы так написал: «Не токмо мертвые, но и живые, кто за правду сражался, сраму не имут». Правда и верно у каждой стороны своя. Шкурной правды не бывает, потому что за нее слишком часто приходится платить жизнью.

— Тут я с вами согласен. Но мы ведь ищем слова, чтобы высечь их на граните кладбища. Хотелось бы увековечить память конкретно наших солдат, галлиполийцев.

— Найдем слова. У нас еще есть немного времени, — закончил разговор Кутепов.

Витковский что-то дописал на листке и положил его в карман мундира.

На следующий день хоронили поручика Савицкого. Гроб везли на лафете, в который были впряжены две небольшие гнедые лошадки, выменянные хозяйственниками у местных крестьян в окрестных селах. Сопровождал процессию духовой оркестр. После отпевания и завершения похорон протоиерей Миляновский оповестил всех, кто присутствовал на похоронах, о сооружении на кладбище памятника и попросил каждого галлиполийца принести сюда, в обозначенное место, хотя бы по одному камню.

Несколько находчивых солдат насобирали тут же, за оградой кладбища, по нескольку камней и, пока еще протоиерей не ушел в свою палатку, принесли их и высыпали прямо в самом центре отведенного участка.

— С почином вас, братья! — сказал протоиерей и, осенив крестным знамением первые камни будущего памятника, добавил: — Пусть оставленный нами здесь, у берегов Дарданелл, памятный холм на долгие годы, может быть на века, напоминает всем, посетившим эту скорбную юдоль, о почивших здесь русских героях.

Первыми в эту ночь, как намечалось еще до похорон Савицкого, подняли по тревоге александровцев. Почти голые курсанты грешными ангелами выскакивали из палаток и, придерживая в охапке свою одежду, мчались к тускло освещенному карбидными лампами плацу. Ухитрялись виртуозно, на ходу, одеваться. Сапоги натягивали уже в строю.

Но, когда на плац вышел начальник училища генерал-майор Курбатов, почти все курсанты уже четко выстроились и «ели глазами» начальство.

Курбатов неторопливо вынул из кармана мундира часы и, поглядывая на секундную стрелку, давал время последним полусонным курсантам добежать до строя и одновременно привести себя в порядок. Лишь после этого коротко сказал:

— Благодарю. Успели.

Внезапно на плац въехали несколько всадников во французской форме. В неверном холодном карбидном свете Курбатов рассмотрел гостей. Это был французский комендант Галлиполийского гарнизона подполковник Томассен, его переводчик и два сопровождающих их темнолицых зуава. Они спешились и стали удивленно рассматривать выстроившихся на плацу курсантов.

Видимо, кто-то уже успел сообщить русскому командованию о нежданных гостях, потому что почти сразу же за ними на плацу появились Кутепов, Витковский и еще несколько штабных офицеров, в том числе и переводчик командующего корпусом полковник Комаров.

После того как они поздоровались, подполковник Томассен недружественным тоном спросил:

— Нельзя ли узнать, что здесь происходит?

— А что вас интересует? — удивленно посмотрел на Томассена Кутепов.

— Мне доложили: у вас здесь какой-то шум, голоса. В городе тоже заметили каких-то солдат. Я подумал, у вас что-то случилось.

— Подполковник, вы не первый год в армии и, вероятно, знаете, что для поддержания дисциплины и боеспособности армии в ней иногда даже ночью проводятся учения, боевые тревоги, смотры. Вот такой ночной смотр мы и проводим сегодня.

— Во-первых, вы были обязаны известить об этом коменданта города, то есть меня.

— Ну, а во-вторых? — с легкой улыбкой спросил Кутепов.

— Я вас уже информировал о том, что мое руководство не считает вас больше армией. И, стало быть, вы не имеете права проводить на территории вверенного мне гарнизона какие бы то ни было учения или смотры, — все так же жестко произнес Томассен. Его взбесила улыбка Кутепова, но он попытался овладеть собой.

— Я тоже могу повторить то, что уже однажды вам сказал, — спокойно ответил Кутепов. — Что думает ваше командование о моей деятельности как командующего корпусом, меня мало интересует. Я подчиняюсь своему командованию. Генерал Врангель считает, что наша армия, как и любая другая, должна находиться в постоянной боевой готовности. Для этого я и провожу сегодня ночной смотр.

— Я все думаю, откуда у вас, русских, столько спеси, — сердито продолжил Томассен. — Проиграли войну, находитесь на чужой территории, причем, замечу: на чужом иждивении. Что дает вам право так себя вести?

— Достоинство, господин подполковник. Это то немногое, что у нас еще осталось и что пока мы никому не позволяем ни растоптать, ни предать забвению.

— О каком достоинстве вы говорите? Вы, кажется, собираетесь уйти? Но даже для этого вам придется просить у нас разрешение.

— О чем вы? — спросил Кутепов и подумал о том, что Томассен либо блефует, либо намерение россиян каким-то способом стало известно французам.

Впрочем, эта загадка тут же разрешилась.

— Болгарское правительство известило нас, что в ответ на вашу просьбу оно готово предоставить вам для временного пребывания свою территорию. Ну, уйдете. И что? Только продлите агонию. Воевать вы уже не сможете. Большевики с каждым днем становятся все сильнее. Забудьте о реванше! Они сметут вас еще там, на бывшей вашей границе.

Разговор был мерзкий, отвратительный. Но, к сожалению, и Кутепову самому иногда ночью приходило в голову нечто подобное. Но он тут же пытался отбросить подобные мысли прочь.

— Я так понимаю: мы с вами ни до чего не договоримся, — сухо сказал Томассен

— В таком тоне — никогда.

— Но зачем вам все это? — Томассен указал глазами на строй курсантов, которые не без интереса наблюдали за спорящими. Многие из курсантов в совершенстве знали французский и хорошо вникали в суть перебранки. — Вы воруете у них лучшие годы, вы воруете у них будущее. Молодость — это время, когда молодежь ищет и находит себя в этом мире. Вы отбираете у них эту возможность. И потом, эти лишения, холод, болезни. Эти палатки! Зачем им все это?

— В той стране, откуда мы ушли, у них не было бы будущего. Ради того, чтобы вернуть себе свою страну, в которой они смогут найти себя, они готовы переносить лишения.

— Вы их спросили?

— Бесспорно. Они думают так же, как и мы, их командиры. Мы вернемся в Россию и подарим им то будущее, какого они заслуживают.

— У вас обширные планы! — язвительно сказал Томассен.

— Сэ ля ви! Так, кажется, утешают себя французы?

Витковский с удовольствием слушал этот разговор. Он нравился ему не глубиной содержания, ни оригинальностью мыслей — обычная перепалка двух рассерженных мужчин. Он нравился Витковскому единственным: его продолжительностью. Он готов был бы слушать его до утра. Но, по его прикидкам, возможно, хватило бы еще часов двух-трех…

Едва только Томассен появился в лагере, Витковский предположил, что между Кутеповым и Томассеном на этот раз не обойдется без серьезного скандала. А скандал этот нужен был не Кутепову, а именно Витковскому, и он тут же отправил в город человек двадцать казаков с заданием: во что бы то ни стало извлечь из-под воды притопленное еще осенью в порту оружие. Оно уже довольно долго пролежало в соленой морской воде, и его надо было во что бы то ни стало достать и привести в порядок. Кто мог сказать, как сложатся дальнейшие отношения с французами, и, вполне возможно, россиянам придется внезапно покидать Галлиполи. Не оставлять же оружие под водой? Тем более что неизвестно, как в дальнейшем развернутся события, и оружие и боеприпасы им еще могут пригодиться.

Две прежние попытки извлечь оружие из воды окончились неудачей, помешали бдительные зуавы.

Витковский долго ждал этого дня, вернее этой ночи. И вот, она случилась. Томассен со своей командой находится в лагере. Ночи холодные, зуавы спрячутся в тепло и будут спать. У пирса не было судов. И — самое главное — по всем прогнозам, в эту ночь морской отлив будет на самом низком уровне. Под воду глубоко нырять не придется, возможно, удастся обойтись заранее заготовленными металлическими крючьями.

Поняв, что разговор Кутепова с Томассеном близится к концу и дело может сорваться, Витковскому нужно было во что бы то ни стало задержать французов здесь, в лагере.

— Господин подполковник, к чему все эти споры, если мы на них никак не можем повлиять? Вспомните, были ли у нас с вами до сегодняшнего дня серьезные причины для размолвок или ссор?

Кутепов удивленно покосился на Витковского.

Но Витковский, не обращая внимания на косые взгляды Кутепова, продолжал:

— Чтобы загладить эти горькие минуты недоразумений, мы все же рискуем пригласить вас присутствовать на нашем смотре. Это займет не более пары часов. А затем за поздним ужином или ранним завтраком вместе посмеемся над причинами наших ненужных недоразумений и мелких ссор.

По той упрямой настойчивости, с которой Витковский пытался удержать Томассена в лагере, Кутепов не сразу, но понял, что вся эта сладкая речь затеяна Витковским неспроста. И, в конце концов, тоже бросился ему на помощь:

— Да-да, за рюмкой чего-нибудь обсудим причины наших разногласий и, возможно, то, что мы сейчас считаем пропастью, всего лишь канавка, которую легко переступить.

— Да, так часто бывает, — сказал Томассен и посмотрел на своих спутников. Они были явно не против рюмки «чего-нибудь». Томассен и сам не понаслышке знал о русском гостеприимстве, но для приличия слегка посомневался:

— Ночь без сна. А завтра такой тяжелый день, — и решительно сказал: — Разве что… в порядке обмена опытом.

Картина была достойна кисти Айвазовского. Под холодным светом луны, задравшей кверху рога, несколько раздетых до кальсон казаков попеременно бултыхались в холодной воде Пролива. Из воды выскакивали пробками, держа канаты в зубах. Передав канат в руки «бурлаков», как называли себя казаки, которые вытаскивали тяжелые тюки из воды, купальщик бежал переодеваться в сухое.

Работа у казаков была нелегкая. Без шума и плеска, ежесекундно с опаской наблюдая за комендатурой, они извлекали затопленное здесь поздней осенью оружие: несколько тысяч винтовок, больше десятка станковых пулеметов, коробки с патронами. Потопили от отчаяния: не хотели отдавать французам, а вынести с кораблей не смогли. За количеством всего вынесенного на берег французы строго следили.

И тогда какой-то умелец придумал хитроумный план и был Кутеповым и Витковским одобрен. Все лишнее оружие, которое по мирному договору россияне должны были сдать французам, они упаковали в связки и ночью опустили в море, под днища кораблей. А чтобы их можно было извлечь из морских глубин, к каждой связке привязали доски-поплавки. Расчет был такой, что даже в самый низкий отлив доски не всплывут на поверхность воды.

А дальше все просто. В любую ночь во время отлива заранее заготовленными крючьями «ловить» поплавки и затем подтаскивать тюки к берегу.

На рассвете подхорунжий Бойко подошел к палатке Витковского. За парусиновой стеной отчетливо слышались русские и французские голоса.

Подхорунжий спросил у прогуливающегося возле палатки денщика Витковского:

— Кто там, у генерала?

— Французы.

— Как думаешь, скоро кончится?

— Думаю, вечером. Дуже суръезне совещание. Вже до третьей Четверти приступылы. Видать, ще одну осылять.

— Чего так думаешь?

— А шо, сам не слышишь? Ще не спивають.

— Ну, сходи, вызови хозяина.

— Не велено.

— А ты ему на ушко. Скажешь, мол, Бойко пришел. Намекнешь: веселый

— Смотри, земеля! Осерчае, всех собак на тебя спущу.

— Иди, иди!

Из палатки тут же вышел Витковский. Вопросительно взглянул на подхорунжего.

— Все тип-топ, Владимир Константинович! — сказал Бойко.

— Молодцы!

— Эта валюта сегодня не в цене, ваше превосходительство. Может, чего согревающего пропишете? — и, чтобы окончательно уговорить Витковского, Бойко обстоятельно доложил: — Насилу до лагеря доперли. Две ходки пришлось делать. Мужики приблизительно подсчитали: тонн восемь железа. В арсенале сложили. Пущай сутки протряхнет, потом почистим, по новой смажем.

— Значит, так, — размышляя, сказал Витковский. — Сбегай до хозяйственников. Скажешь: я велел бутылку налить.

— У меня шо то со слухом, Владимир Константинович. Сколько?

— Бутылку.

— На двадцать две души?

— Души не пьют. Сколько надо?

— Для разминки чи окончательно?

— Если для разминки, то сколько?

— Давайте так: я отвернусь, а вы считайте. Если по стакану, это двадцать два стакана. Так? Калабуху за одного человека не считайте. Калабуха за раз ведро борща съедает. Считайте, ему для разминки четыре стакана надо. И Грицьку Грубе тоже не меньше четырех.

— Ну, так сколько?

— Вы ж считалы… Не, давайте по-другому! А то шо может получиться. Вы нам для разминки, а нам, не приведи Господи, захочется окончательно. А до вас то командующий в гости, то Кутепов. И шо получится? Недопитие. А это ж така страшна болесть. Один раз меня прихватила. Ну-й и помучився!

— Короче, что ты хочешь?

— Лично я — ничого. А хлопцы, чуете, кашляют. Три часа в холодной воде. До утра половина вымрет. Так шо вы вже не скупитесь. Отлейте два ведра, и пойду спасать. Может, хто и выживет.

Витковский подумал и сказал:

— Иди до хозяйственников, скажешь от моего имени: пусть выдадут вам премию: четыре фунта сала, четыре паляницы хлеба и нальют бутылку…

— Побойтесь Бога! Две! — возопила душа Бойко.

— …и нальют четверть, — поправил сам себя Витковский. Он любил казаков.

Хозяйственники еще спали. Подхорунжий разбудил каптенармуса:

— Выдь для разговора!

— Поговорим днем! Дай сон доглядеть! — взмолился каптенармус.

— Выйди! Не то счас генерал придет. Я от него.

— Какой генерал? У нас много генералов.

— Витковский Владимир Константинович.

Каптенармус накинул шинель, вышел из палатки.

— Не дал, басурман, сон доглядеть. Баба снилась.

— Не намиловался, пока мирно было?

— Дак чужая!.. Говори, чего тебе.

— Велено четверть налить.

— Ну, ты даешь! Четверть! Может, четвертинку?

— Не веришь? Сходи спытай.

— Так вы весь наш «энзэ» в три дня зничтожите! — сердито сказал каптенармус.

— Не жадься! Не для питья, а токмо для здоровья души и тела, — повеселел Бойко.

— Кони воды меньше пьют! — пробормотал себе под нос каптенармус. — Посуду прихватил?

— В ведро отольешь! Не бойсь, верну. Если на какой-сь литр в нашу пользу случайно ошибешься, не зобидимся.

Каптенармус скрылся в палатке, должно быть, одевался. Потом прозвенел ключами и вышел.

— Идем со мной. До складов!

Он пошел впереди, Бойко чуть отстал, но торопливо поспевал за каптенармусом, радуясь хорошему началу дня.

Во время застолья, на которое были вынужденно приглашены французы, Томассен улыбался, шутил, но пил в меру и старался избегать раздражающих хозяев высказываний. Он был верным слугой своих господ и добросовестно выполнял все то, что ему предписали.

Пару раз Витковский осторожно, как бы невзначай, попытался выяснить, почему французское командование так изменило в худшую сторону отношение к Русской армии? Какие силы влияют на это?

Но Томассен либо отшучивался, либо переводил разговор в другую, более нейтральную плоскость: о русских женщинах, о варьете на Монмартре — обо всем, что никак не сопрягалось с нынешним пребыванием Русской армии в Галлиполи.

Проводив гостей пением «Марсельезы», Кутепов из всего их «братания» сделал однозначный вывод: отношения с французами вряд ли улучшатся, скорее наоборот, поэтому следует не расхолаживаться, а продолжать готовиться к уходу из Галлиполи. Рано или поздно французы станут более энергично вмешиваться в их дела, применяя для укрощения их строптивости любые средства, и в первую очередь уменьшение продовольственной помощи, которая и так была довольно скудной.

Витковский же смотром остался доволен: ему удалось обвести Томассена вокруг пальца и вернуть армии фактически потерянное оружие. Если случится самое худшее, что вполне возможно, и им придется внезапно покидать Галлиполи, они уйдут, как и подобает солдатам, во всеоружии, способными достойно постоять за себя, а не как изгнанники, беженцы.

— Как вы думаете, не пришло ли время обо всем доложить Петру Николаевичу? — спросил Витковский у Кутепова, обсуждая проведенное совместное с французами застолье. — Вдруг Врангель не одобрит всю эту нашу самодеятельность насчет ухода?

— Уходить надо красиво, так, чтобы вся Европа поняла, что французы просто подло предали нас. Но мы пока еще не готовы.

— Почему вы так думаете?

— Французы не дураки, — продолжил Кутепов. — На протяжении всего нашего пребывания здесь они внимательно следили за всеми нашими телодвижениями и, как мы убедились, посвящены в наши планы.

— Ну, и что вас беспокоит?

— Многое. В частности, Балайирский перешеек.

Кутепов разложил перед своими генералами карту и указал на самую узкую часть Галлиполийского полуострова, соединяющую его с Фракией, иначе говоря, с Европой.

— Здесь предстоит нам пройти. Но кто мне скажет, какие опасности подстерегают нас здесь? Ну ладно, здесь мы еще как-то сами разберемся. А дальше? Там ведь тоже далеко не все мы знаем в деталях. А, как известно, дьявол кроется именно в мелочах.

И все промолчали.

Глава 6

В самом деле, постепенно накопилось много вопросов, на которые никто из них не мог, да и не имел права самостоятельно ответить, а тем более решить, кроме самого Верховного главнокомандующего. Вся затея с дерзким уходом из Галлиполи грела их, но поддержать или запретить ее мог только Врангель.

Но Врангель был далеко, и решать какие-либо вопросы по рации или по телеграфу было неразумно, опасно, к тому же категорически запрещалось кроме разве что различных бытовых вопросов, в них, естественно, были посвящены французы, но они их нисколько не интересовали. Никто не был уверен, что все переговоры со штабом армии не прослушиваются и тут же доводятся до французской администрации. Во всяком случае, иногда вдруг выяснялось: о чем бы французам не следовало знать, они знали. И никак не удавалось выяснить, виновата в этом связь по рации или телеграфу или же в штабе уже успел завестись французский осведомитель.

Время терпело. Даже если бы Верховный согласился на уход из Турции, к этому надо было корпус хорошо подготовить. Сама мысль перебазироваться куда-то в Болгарию или Словению, где армию окружили бы сочувствием, пониманием и братской заботой, грела всех, кто принимал участие в разработке этого плана. Теперь только надо было его изложить Верховному и получить одобрение.

Кутепов не исключал, что Петр Николаевич может не поддержать их порыв. Впрочем, не только Кутепов, но и многие другие генералы, особенно штабные, заметили, что после поражения в Крыму Верховный очень изменился: его покинули решительность, дерзость и безрассудная отвага, чем он всегда отличался, когда служил под командованием Деникина. Собственно, не исключено, что во многом за эти прежние свойства его характера 22 марта прошлого года на Военном совете его избрали главнокомандующим Вооруженными силами Юга России, практически передав ему всю полноту власти над огромной частью российской территории.

Кутепов верил, что сумеет уговорить Врангеля уйти из Турции, потому что к тому же это был единственный способ приумножить армейские ряды: часть российских войск была рассеяна по другим странам. Они объединились там в монархические организации. Довольно мощные такие организации находились в Чехо-Словакии, Греции, Сербии, Польше, Германии и во Франции. Но как поведут они, согласятся ли войти в состав Русской армии Врангеля? Об этом сейчас не стоит говорить с Петром Николаевичем. Лучше потом. Находясь, к примеру, в Болгарии, с этими организациями станет удобнее взаимодействовать. Это, вероятно, хорошо понимает и сам Верховный.

Собравшись с мыслями, Кутепов внезапно отправился в Константинополь. Благо подвернулся попутный транспорт «Лазаревъ», который по договору уже принадлежал Франции, но его все еще пока обслуживал русский экипаж.

Несмотря на раннее время, Врангель уже находился в штабе армии. Адъютант Верховного Михаил Уваров встретил его радушно.

— Приятная неожиданность, — здороваясь, сказал он.

— В наше время неожиданности редко бывают приятными, — мрачно ответил Кутепов.

— В таком случае вы, вероятно, забыли, что мы — в Турции…

Кутепов удивленно взглянул на Уварова.

— Ну, как же! По местным обычаям, гонцам с плохими вестями султаны рубили головы, — широко улыбаясь, пояснил Уваров.

— Ну и шуточки у вас, полковник, — брезгливо поморщился Кутепов и деловито спросил: — На входе мне сказали, что Петр Николаевич уже у себя?

— С шести утра. У него бессонница, — и со вздохом Уваров добавил: — У меня, соответственно, тоже… Сейчас доложу.

Врангель вышел навстречу Кутепову в приемную и, приобняв его за талию, повел в кабинет. Не оборачиваясь, велел Уварову:

— Пожалуйста, Михаил, кофе, чай и что-нибудь на завтрак.

Усадив Кутепова в кресло напротив себя и внимательно его рассматривая, он сказал:

— И не виделись-то всего ничего, а почернел, похудел. Не сладко живется на выселках?

— Французы донимают, Петр Николаевич. Едва не каждый день какой-нибудь новый сюрприз.

— Ну, докладывай!

И Кутепов стал неторопливо и обстоятельно рассказывать о своей последней встрече с французским комендантом Галлиполи подполковником Томассеном, о том, что русскую армию французы больше не считают воинским подразделением и намерены перевести ее в состав беженцев. Объясняет это тем, что по всем международным законам воинское образование, которое не представляет конкретную страну, не является армией.

Закончив свой рассказ о встрече с Томассеном, Кутепов продолжил:

— Мы там у себя обдумали это унижающее нас и нашу армию предупреждение и решили, не ожидая, когда нас станут выживать, а то и силой выгонять, нанести некоторые упреждающие действия. О чем хочу доложить вам и выслушать ваше решение, — Кутепов решительно встал: — Позвольте подойти к карте.

До сих пор Врангель, не прерывая, слушал Кутепова. Но после того, как Кутепов пожелал подойти к карте, он остановил его:

— Пока не продолжайте, — и нажал кнопку звонка.

Дверь в кабинет тотчас открылась, и на пороге встал Уваров. Он пропустил в кабинет вестового с подносом, на котором стояли кофейник и чайник, чашки, и, накрытая салфеткой, возвышалась на тарелке горка круассанов.

Вестовой покинул кабинет, а ожидающего дальнейших распоряжений Уварова Врангель попросил:

— Пожалуйста, Михаил Андреевич, разыщите Шатилова, пусть зайдет ко мне.

Спустя минуту Уваров вновь появился в двери кабинета:

— Ваше превосходительство, Шатилов в городе, через полчаса вернется в штаб, и в тот же час зайдет к вам.

— Ну, что ж, подождем, — вздохнул Врангель. Он поднялся из-за стола и стал расхаживать по кабинету. — То, что вы, Александр Павлович, сейчас сообщили, для меня не новость. Может, в более деликатной форме французы намекали мне на это. По моему размышлению, скорее всего, это там, в Париже, ищут вариант, как избавиться от нас. В самом деле, зачем мы теперь им? Свое они получили: я имею в виду наш российский флот, и не только. Однако на окончательное решение они пока не решаются, боятся международного скандала.

Подойдя к столу, где стоял утренний завтрак, он предложил Кутепову:

— Присаживайтесь к столу. Вот кофе, вот чай. Я с утра предпочитаю кофе.

— Я тоже, — согласился Кутепов. — Прочищает мозги.

За завтраком Врангель продолжил:

— Ну, вот! Я тогда сказал французам, что у нас существует договор, подписанный не только Францией, но и Англией, и ликвидировать Русскую армию французам так просто не удастся. И все их намеки, даже если они идут с самых верхов, — это обычная самодеятельность, которая никакими документами, ничем, кроме слов, не подкреплена. Подчиняться этим намекам мы не намерены и не будем. Попутно я предпринял кое-какие шаги. Но это строго между нами.

— Я понимаю, — согласился Кутепов.

— Вероятно, и для вас не секрет, что наша Русская армия, ее задачи и цели пользуются значительной поддержкой эмигрантских кругов, но также и частью населения Болгарии, Сербии, отчасти Румынии, Венгрии и Польши. Если допустить, что мы уйдем в Болгарию, то только наша организованная сила может увеличиться на сто тридцать-сто пятьдесят тысяч человек, из них — около пятидесяти тысяч офицеров.

Слушая Врангеля, Кутепов подумал: как хорошо, что нелегкая не дернула его за язык и он не изложил Врангелю свои размышления по этому же поводу. Он все это уже давно вычислил. А начальство не очень любит держать возле себя таких же умных и прозорливых подчиненных, как и оно само. Оно должно быть уверено, что его подчиненные на ступеньку, а то и на две по интеллекту ниже. По многолетним наблюдениям, Кутепов знал, что Врангель из их числа. Не зря он тут же, в Турции, сразу избавился от Слащева, одного из самых блестящих генералов, который нередко вступал с Верховным в жестокие словесные перепалки. И не только от Слащева. А такие генералы и офицеры были бы очень нужны сейчас армии.

— По моей просьбе генерал Шатилов встречался с королевичем Александром и заручился его всемерной поддержкой, — продолжил Врангель. — Словом, все это — та сила, которая уже сегодня поддерживает нас в нашем стремлении продолжить борьбу с большевиками. И ее не так просто сбросить со счетов. Наше пребывание в Турции — это всего лишь передышка перед предстоящими действиями. Если же судьбе будет угодно, мы покинем Турцию и уйдем в Болгарию или в Сербию и там продолжим нашу подготовку к весеннему походу.

— Удивительное совпадение, — решил польстить Врангелю Кутепов. — Разрабатывая свой план, мы опирались почти на все те факты, о которых вы сейчас сообщили. То есть наш план как бы увязывает ваши размышления с нашей практикой.

— Что ж, интересно, — тусклым голосом промолвил Врангель. Ему показалось, что Кутепов несколько уничижительно отозвался о его размышлениях и пытается возвысить в его глазах свои практические наработки. — Но я хочу, чтобы вас выслушал и генерал Шатилов. Он точнее оценит ваши мысли, поскольку знает всю подноготную наших связей с поддерживающими нас странами.

Вскоре появился и начальник штаба армии генерал Шатилов.

— Присаживайтесь, Павел Николаевич! Если не возражаете, немного посовещаемся. Вот Александр Павлович прибыл с интересными размышлениями, — и Врангель попросил Кутепова: — Повторите вкратце все то, что вы мне уже рассказали.

Кутепов коротко повторил и вновь предложил пройти к карте. Там он продолжил:

— Мысль такая: из Галлиполи за неимением флота мы пешим строем уйдем с полуострова и, соединившись с нашими войсками, расквартированными в Каталджи, уходим в Болгарию.

— Вот так сразу? Завтра? — насмешливо спросил Шатилов.

— Зачем же сразу? Подготовимся к походу. Если французы не прекратят свой шантаж, а они уже урезали нам продовольственное снабжение, мы не должны молчать и покажем, что их угрозы нам не страшны. Больше того, возникло авантюрное, но вместе с тем совершенно выполнимое предложение. Суть его в следующем: соединившись с нашими подразделениями из Каталджи, мы широко распространим слух, что уходим в Болгарию. Французов это будет устраивать. А мы тем временем делаем короткий бросок и занимаем Константинополь.

Врангель слушал внимательно, но вместе с тем с легкой скептической улыбкой, словно бы ему рассказывают детскую сказку.

— Ну, допускаю: взяли Константинополь, — сказал он. — И что дальше?

— Дальше? Мы положим его к ногам Мустафы Кемаля, который давно мечтает овладеть Оттаманской столицей. И, таким образом, мы получаем в его лице мощного союзника. Неужели он не поможет нам в борьбе с большевиками?

— Нет, не поможет, — твердо сказал Шатилов. — По моим сведениям, он уже давно заигрывает с большевиками. Кажется, даже заключил что-то вроде мирного договора.

— Ну, что ж! Обойдемся без Константинополя. Хотя и жалко: уж очень красивый завиток получился бы при нашем уходе из Турции. Весь мир бы об этом заговорил, — легко согласился Кутепов. — Но остальной план? Уходить из Турции все равно придется. Раньше или позднее. Лучше раньше.

Наступила длительная пауза. Затем Шатилов взял из рук Кутепова указку:

— План ваш, бесспорно, имеет некоторый смысл. И его следует иметь в виду на самый крайний случай. Мы не знаем, как будут развиваться дальнейшие события, и, вполне возможно, он смог бы нам пригодиться, — сказал Шатилов и повторил: — Мог бы пригодиться, если бы не одно «но», — и он ткнул указкой на карте в самое узкое место Галлиполийского полуострова: — Это вот Балайирский перешеек шириной метров пятнадцать-двадцать. Вам, вероятно, известно, что там постоянно дежурит миноносец. И, конечно, понимаете, зачем он там?

Это было самое больное место и при их обсуждении ухода с полуострова. Кутепов знал, зачем там миноносец, но ответа, как преодолеть без потерь Балайирский перешеек, у него пока не было.

— Там сейчас один миноносец, но через час, едва тронетесь из лагеря, их появятся там два или три, — продолжал Шатилов. — И они разнесут весь ваш корпус в самое короткое время. И все. И конец забавам!

— Этот вопрос тоже решаемый, — не согласился Кутепов. — Я почти уверен, что и эту задачку мы вскоре сумеем решить.

— Вот когда решите… — неопределенно сказал Шатилов.

— Это не разговор. Как перейти через Балайирский перешеек без потерь, над этим мы думаем. Еще день-два, еще неделя, и мы с этим разберемся. Если, конечно, вы не выбросите наш замысел на мусорник, — Кутепов говорил твердо, настойчиво. — В противном случае предложите нам какой-либо другой, с вашей точки зрения, более безопасный! — и он перевел свой взгляд с Шатилова на Врангеля.

— Ну, что вы так раскипятились, Александр Павлович! — тихо и миролюбиво сказал Врангель. — Кто сейчас может предсказать, как сложатся дальнейшие события? Может, французы вывезут нас кораблями? Может, они не станут препятствовать нашему уходу. Но ваш план как запасной, резервный для самого крайнего случая надо держать в голове. Естественно, существенно доработав его и, что главное, решив вопрос безопасного прохода через Балайирский перешеек. Всяко в жизни бывает, вдруг пригодится.

Врангель отошел от карты и уселся за своим рабочим столом, считая разговор о плане Кутепова законченным. Расселись вокруг главнокомандующего и Кутепов с Шатиловым.

— И вот еще что! Не слишком ли много страху нагнал на вас этот…э-э…Томассен? Ну, шантажировал. В давние годы на Руси за это морду валенком били, всего-то, — продолжил размышлять Врангель о новостях, привезенных с полуострова Кутеповым.

— А если это не шантаж? — спросил Кутепов. — Продовольственное снабжение-то урезали. Это же факт. И это, несомненно, санкционировано сверху.

— «Шантаж — не шантаж». Я бы тоже хотел это доподлинно знать. Зная намерения французов, мы могли бы более основательно обсуждать и этот ваш план. Конечно, опуская авантюрные предложения вроде захвата Константинополя.

— Я тоже об этом же подумал, — сказал Шатилов. — Мне почему-то кажется, что это попытка выяснить, как мы будем реагировать. И не идет ли это с самых высоких правительственных кругов? Хорошо бы послать кого-то в Париж: выяснить, чем они там, наверху, дышат?

— Не возражаю, — согласился Врангель. — Мог бы Котляревский. У него там хорошие связи. Но, к сожалению, он болен и, похоже, надолго. Не далее чем вчера мне об этом сообщил главный врач французского военного госпиталя. Котляревский лежит у них.

— А если вашего адъютанта Михаила Андреевича? — спросил Шатилов. — Он у меня несколько раз спрашивал, не намечается ли поездка в Париж. Мне кажется, у него там помимо некоторых деловых связей есть еще и сердечные дела.

— Вы думаете? — удивился Врангель.

— А что ж тут такого! Молодой, красивый, уже полковник, и все еще не женат, — сказал Шатилов. — А время бежит. И я думаю, его сердце не только одной войной занято.

— Пожалуй, — Врангель задумчиво побарабанил пальцами по столу и затем нажал кнопку звонка.

Уваров почти тотчас встал в двери.

— Пройдите сюда, Михаил Андреевич, — пригласил его Врангель и усадил в свободное кресло. Михаил понял: за этим последует какое-то серьезное поручение.

— Скажите, Михаил Андреевич, если я попрошу вас съездить в Париж, это никак не повлияет на ваши ближайшие планы?

— Если это необходимо, я готов, — охотно отозвался Михаил Уваров. Он не слышал, что сказал Шатилов о его сердечных делах, и, мгновенно согласившись, выдал себя с головой.

Все трое заулыбались. Михаил не понял, почему они улыбаются, покраснел.

— Я что-то не так сказал? — смущенно спросил он.

— Нет-нет, именно так, — сказал Врангель. — Я мог бы послать в Париж Котляревского, он там хорошо прижился и как рыба в воде легко плавает среди высшего чиновничьего люда. Но он болен. А вы, как мне известно, тоже имеете определенный пиетет в тех же кругах. Это важно, потому что надо неприметно, ненавязчиво выведать у французов их ближайшие виды на нашу армию. Понимаете, нас интересует не их точка зрения, уже оформленная различными договорами. Мы их знаем. Иными словам, нам необходимо знать их настроение, выяснить, на какой почве произрастают запугивания французами перевести нашу армию в беженцы, урезать, а потом и лишить армию продовольственной помощи. Что это? Отголоски прежних настроений определенной части французского общества или же намечающийся новый поворот, пока еще не скрепленный печатями президентом Мильераном и премьер-министром Аристидом Брианом?

— Но договор? Разве это не гарантия? — удивился Михаил Уваров.

— Договора пишут на обычной бумаге. Ее можно порвать, сжечь, скомкать и выбросить в урну. Они действуют до тех пор, пока написанное в них соответствует взглядам и желаниям властей, а также влиятельному большинству общества. В противном случае в договор можно заворачивать селедку, — и, немного помолчав, Врангель добавил: — Нам необходимо хотя бы приблизительно знать, какие документы о нашей армии подпишет в ближайшем будущем президент Мильеран. Все подробные инструкции вам даст Павел Николаевич, — он указал взглядом на Шатилова. — И еще. Навестите в госпитале Котляревского, его советы вам тоже окажутся не лишними.

Глава 7

Не зря в давние времена художники один из оттенков синего назвали парижской лазурью. Даже в самые хмурые зимние дни Париж был подернут легкой, едва ощутимой голубизной и от этого выглядел чуть более нарядным, праздничным. Или эта праздничность лишь показалась Михаилу Уварову после неопрятной сероватой белизны Оттоманской столицы.

Где-то вдали от столицы Франции на вопрос: «Как там Париж» парижане неизменно отвечают «Париж всегда Париж». Михаилу Уварову в последнее время несколько раз доводилось приезжать сюда по делам — и летом, и зимой, — и Париж не претерпевал никаких видимых изменений. На улицах спокойное, безмятежное многолюдье. Никто никуда не торопится, на лицах улыбки, звучит смех. Совсем другой мир, где совершенно забыто или ему даже неведомо, что такое война. Париж и в самом деле никак не меняется. Он всегда все тот же веселый, беспечный, неунывающий Париж.

День клонился к вечеру, учреждения закончили свою работу, на фабриках и заводах — пересменка, рабочие и чиновники вливались в людской поток и, весело обмениваясь новостями, направлялись домой.

Уваров понял, что в этот день он уже тоже ничего не сможет сделать, нигде его не примут, не побеседуют. Да и ему самому после утомительной дороги в «Восточном экспрессе» хотелось хоть на время забыть обо всем, о предстоящей здесь работе, тем более что она была весьма неопределенной. Он знал, что должен привезти ответы на вопросы: что означают все эти запугивания распустить Русскую армию и перевести ее в разряд беженцев, откуда это идет, кто отдал приказ отобрать оружие, сократить поставки продовольствия? Все это лишь блеф, шантаж французской администрации в Стамбуле или же такие планы вызревают у французского правительства?

Даже Котляревский, который немало времени провел в правительственных коридорах, не смог ему подсказать, как подступиться к выполнению этого задания. Получалось, как в сказке: «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что».

Выйдя с Восточного вокзала, Михаил перешел через привокзальную площадь, вышел к Страсбургскому бульвару и в густом потоке пешеходов, иногда останавливаясь возле ласкающих взгляд нарядных витрин магазинов, спустился вниз, к знаменитой Риволи. Ее всегда преимущественно заполняли туристы. Вместе с ними он перешел через Сену и вскоре оказался возле знакомого собора Парижской Богоматери — чуда французской готики. Сооруженный без малого тысячу лет назад, он и до сих пор поражал своей величественной красотой.

Ночевал он в одной из маленьких уютных домашних гостиниц, которые здесь встречаются едва ли не на каждом шагу.

Утром он отправился в российское консульство, чтобы отметиться о своем пребывании в Париже и оформить обратные выездные документы.

Посетителей в эту раннюю пору в консульстве еще почти не было, в одной небольшой комнате, куда он заглянул, сидели трое консульских работников, и среди них и тот, с которым Михаил хотел увидеться прежде всего, потому что знал его по совместной службе у генерала Ковалевского. С недавних пор Николай Григорьевич Щукин по семейным обстоятельствам вышел в отставку и теперь занимал здесь должность одного из консульских служащих. На его дельные советы Михаил особенно рассчитывал. К тому же он надеялся осторожно выведать у него о парижской жизни его дочери Тани, в которую был давно и не очень тайно влюблен. По крайней мере парижская эмиграция была посвящена в этот секрет и полагала, что Михаил Уваров — достойная партия дочери Щукина. Но посвящен ли в эту тайну вечно занятый различными делами бывший начальник контрразведки Щукин, Уваров не знал, равно как не знал, с чего начинать с Николаем Григорьевичем разговор о его дочери. Хотя Щукин всегда относился к нему не так официально, как к остальным посетителям, — Михаил это чувствовал во время каждой их встречи.

Едва увидев Михаила, Николай Григорьевич и в этот раз обрадовался его появлению в Париже, крепко пожал руку и тут же увел в коридор, который еще пустовал, и у них была возможность поговорить без свидетелей.

За то короткое время, что они не виделись, Щукин почти нисколько не изменился, разве что под его черными глазами пролегла легкая синева, отчего его взгляд стал менее строгим и колючим, и его цивильная одежда тоже прибавила ему мягкости. А возможно, это сказывался возраст? Замечено: большинство людей от груза пережитых жизненных хлопот с годами становятся добрее.

— Ну, рассказывайте, как там у вас? Что? Как Петр Николаевич? Какие настроения? С чем приехали? — засыпал Щукин вопросами Михаила.

Михаил коротко рассказал ему обо всем. И, лишь закончив, спросил:

— Вы-то как здесь? Много работы? Не обижают французы?

— У нас в консульстве работы выше крыши. Народ все прибывает. Кто-то сумел бежать, кого-то большевики выслали, как людей им не нужных. Даже ученых с мировым именем, крупных инженеров. Полный абсурд. И нам надо каждого как-то здесь легализировать, помочь получить хотя бы право на проживание. Впрочем, этот контингент у нас больших хлопот не вызывает: ученых, инженеров тут же разбирают французские фирмы. Хуже было, когда основным потоком беженцев были военные: тяжело с трудоустройством. Но и те как-то устраивались: кто в таксисты, кто в охрану. Знавшие язык, те лучше устроились. Сейчас едут писатели, музыканты, артисты, ну и еще разные фабриканты, заводчики, предприниматели. Эти легко вписываются во французскую жизнь. Труднее с деятелями культуры. Хлопот с ними, конечно, хватает, но и они постепенно находят свои ниши и становятся для нас все менее обременительными.

Закончив свой рассказ, Щукин, еще раз взглянув на Уварова, заметил:

— А вы возмужали. Уже язык не повернется называть вас Микки.

— Отчего же, вам можно. Родители и сейчас меня так называют. Мне даже нравится.

— Нет-нет, вы уже не Микки. И полковничьи погоны вам очень к лицу, — и с легкой завистью Щукин добавил: — Я до полковничьих погон бессчетное количество военных дорог протоптал. А вы — на автомобиле. Быстрее. Нет-нет, я не полковничьим погонам завидую. Вашей молодости.

— Спасибо на добром слове. Но я все еще не ощущаю себя так уж сильно возмужавшим. И погоны, боюсь, мне все еще не придают солидности. Хотя я и пытаюсь изо всех сил быть солиднее: должность обязывает, — после этого Михаил спросил: — Скажите, а как живет наше посольство?

— Тревожно, — одним словом ответил Щукин и потом объяснил: — Французы потихоньку начинают его игнорировать. В правительственных кругах идут постоянные переговоры с большевистскими делегациями. Нашего посла Маклакова на эти переговоры не приглашают, в суть обсуждаемых вопросов не посвящают.

— Но просачиваются же какие-то слухи? — спросил Михаил.

— А что такое слухи? Вода на ветру: ветер стих, и волна успокоилась. Сегодня говорят одно, завтра — другое. Определенности никакой. Знаю одно: большевики настаивают, чтобы сменить весь посольский и консульский состав сотрудников и открыть новое, уже советское посольство. Французы им ответили, что для этого должна назреть такая необходимость, то есть прежде всего заключен мирный договор. А его нет, и пока не предвидится. На эту тему даже слухов никаких нет.

— А какие слухи ходят по поводу пребывания нашей армии в Турции? — задал тот самый важный для себя вопрос Михаил. Собственно, ради этого и послал его в Париж Врангель.

— Разные. Особых слухов нет. Существует договор о помощи Францией Русской армии. Когда заговорят о нем, тогда поплывут различные слухи. Если же его денонсируют, тогда станет ясно, что французы отказываются помогать Русской армии. Пока же о денонсации в высших кругах речь не идет. Поэтому и особых слухов нет. Вернее, они есть, но выслушивать их, а тем более обращать на них внимание — дело пустое.

И тогда Михаил подробно рассказал Щукину о цели своего приезда: о шантаже французами наших воинских подразделений, разбросанных по глухим окраинам Турции, об угрозе отобрать оружие, перевести всех военных в разряд беженцев, прекратить продовольственное снабжение.

Немного помолчав, Щукин сказал:

— Вы назвали это точным словом: шантаж. Здесь подобных разговоров я не слышал. Но, вполне возможно, они прошли мимо меня. Тут вам придется немного походить по правительственным коридорам. Ни президент Мильеран, ни премьер Бриан вас конечно же не примут. Но даже, если бы и приняли, ничего они бы вам не сказали. Политика варится в темной кухне, зажигают свет лишь тогда, когда все готово. А вот в правительственных коридорах что-то из области слухов вы узнаете много разного. Но правды там будет крайне мало или не будет совсем.

Больше Уваров задерживать Щукина не стал. Тем более что в консульство уже стали подходить посетители, Щукин направлял их то в один, то в другой кабинет. Но Михаил почувствовал, что уже пришло время и Щукину приниматься за работу.

Провожая Михаила, Щукин спросил:

— Ну, недельку-то пробудете в Париже?

— Не знаю, — ответил Михаил. — Петр Николаевич просил не задерживаться.

— А я не сумею так быстро оформить вам выездные документы.

Михаил так и не понял, пошутил или серьезно сказал это Щукин, и поэтому коротко обронил:

— Неприлично задерживаться. Это как во время боев — засиживаться в тылу.

Пожимая Михаилу руку, Щукин как бы между прочим сказал:

— Я полагаю, у вас все же найдется свободное время. Не соблаговолите ли как-нибудь однажды навестить Таню. Скрасьте ее одиночество. Она будет рада.

— Я изо всех сил постараюсь. Да-да, я непременно ее навещу.

И уже когда Михаил покинул помещение и по лесенке спустился на улицу, звякнул дверной колокольчик и на пороге вновь встал Николай Григорьевич:

— Совсем упустил. Примите один дельный совет. Вы, верно, слышали о Павле Николаевиче Милюкове? — с верхней площадки спросил Щукин.

— Припоминаю. Кажется, во Временном правительстве был министром иностранных дел? — стоя внизу, на улице, ответил ему Михаил.

— Ну, это так, проходное, — отмахнулся Щукин от этих слов Михаила. — Но он — блестящий историк, политолог, публицист. Он только недавно вернулся из Англии и сейчас находится здесь, в Париже. Рекомендую встретиться с ним. Он вам многое прояснит. А эти правительственные клерки ничего умного вам не откроют. У них профессия такая: быть дураками. Скажешь умное слово, и тот, который выше тебя, подумает, что ты умнее. И завтра ты уже на улице. У них там все по Дарвину — естественный отбор. Умных туда не берут. Поговорите с ними хотя бы для того, чтобы убедиться в этом.

— Спасибо за добрые советы.

И с этим они расстались.

Вечером Щукин пораньше ушел со службы: спешил порадовать Таню, что в Париж снова приехал Микки Уваров (для Тани он по-прежнему оставался Микки) и в ближайшие дни обещал ее навестить.

Щукин догадывался, что у Тани с Микки сложились определенные отношения. Совсем недавно он заметил, что Таня стала носить непривычную для нее одежду: широкую, не облегающую талию, и до его сознания дошло, что дочь находится в интересном положении, и ждал. Ждал, когда однажды Уваров попросит руки его дочери. А еще он ждал, что Таня сама пойдет с ним на откровенный разговор. Он начинать его не хотел, но понимал, что и Тане пойти на такие откровения с отцом очень нелегко. Щукин же боялся, что своим неуклюжим мужским разговором он разрушит те добрые доверительные отношения, которые сложились у них давно, вскоре после смерти матери. В Париже Таня редко выходила в свет и большей частью находилась в одиночестве, и эти их отношения только еще больше укрепились.

— У меня для тебя очень хорошая новость, — едва войдя в квартиру, еще с порога сказал он.

— Письмо или какие-то вести от Вяземских? — попыталась угадать Таня.

Вяземские после отъезда из Турции Щукиных тоже вскоре оказались в Париже, и их дочери почти все время проводили с Таней: либо сидели у нее в гостях, либо они все вместе гуляли по Парижу. Но больше всего Таня дружила со своей сверстницей Анютой — старшей из трех дочерей Вяземских. Но уже вскоре после их переезда в Париж Анюта вышла замуж за какого-то высокопоставленного итальянского чиновника. Свадьба была шумной, бестолковой, с большим количеством итальянских гостей, и речь за столами в основном звучала итальянская, которую никто из немногих присутствующих русских не понимал.

Вскоре после свадьбы Анюта с мужем уехала куда-то в Италию, кажется, в Милан, остальные Вяземские тоже здесь долго не задержались и вскоре переехали в Лондон. С тех пор Таня осталась в Париже в полном одиночестве.

— Нет, не угадала. Это не вести от Вяземских, — сказал Николай Григорьевич.

— Ну, не томи, пожалуйста! Тогда что же? — почти вскрикнула Таня.

— Что ты волнуешься? Я же сказал: хорошая для тебя новость. В Париж по своим служебным делам снова приехал Микки Уваров и обещал в ближайшие дни навестить тебя.

— Микки? — угасшим голосом переспросила Таня.

— Да. Он уже полковник! Ты увидишь, как ему идут полковничьи погоны! Гусар!

Таня не приняла этот торжественный тон отца и спокойным, будничным тоном сказала:

— Но он, кажется, и был полковником, когда последний раз навещал меня.

— Нет. Всего лишь капитаном, — поправил Таню Николай Григорьевич и, поняв, что его сообщение не произвело на дочь никакого впечатления, спросил: — Вы что же, перессорились?

— Нет, почему же? У нас с ним милые дружеские отношения.

— Только и всего?

— Разве этого не достаточно?

Щукин понял, что Таня не собирается открывать ему свою тайну, и решился.

— Танька! — так иногда называл Таню отец в порыве дружеского расположения. — Не пора ли нам поговорить откровенно и начистоту. Или ты думаешь, что я ничего не замечаю? Нет, мне далеко не безразлично, как ты живешь и чем ты живешь.

— Я хотела. Я много раз собиралась. Но не хотела тебя расстраивать. Даже не так: я боялась, — решительно, но сбивчиво заговорила Таня. — Да, у меня будет ребенок. Поначалу я боялась, что ты начнешь меня отговаривать. А сейчас… сейчас уже поздно, он уже есть. Он подает признаки жизни и, вероятно, очень ждет своего появления на свет. Ты это хотел от меня услышать?

— Я догадывался. А потом, позже, я уже знал, — сказал Щукин. — Но почему он не пришел ко мне и, как всякий порядочный человек, не попросил у меня…как это…твоей руки? Или благословения? Так поступают в нормальном человеческом обществе. Даже если рушится мир, если война, эти законы никто не отменял. Даже сегодня. Я думал, он отважится. А он? «Полковник!».

— Ты напрасно гневаешься на Микки, папа. Это не он.

— Не он? — сраженный этой новостью, Николай Григорьевич опустился в кресло. Когда-то, в совсем недавние времена, он вершил судьбами тысяч людей, а тут рушилась судьба одного-единственного родного ему человека, а он был слеп. Он шел по ложному следу. — Что, это и в самом деле не Уваров?

— Нет, папа.

— Ну, хорошо. Я верю тебе. Но я не могу допустить мысль, что твой избранник — какой-то проходимец. В таком случае почему он до сих пор не пришел ко мне? Ну, случилось! Но разве он не понимает, что пойдут суды-пересуды, сплетни. Он губит не только твою, но и мою репутацию.

Он говорил и в то же время понимал, что это не те слова. Но иных слов он сейчас не находил. Все то хорошее, связанное с его дочерью, которое он слишком долго рисовал в своем воображении, в одночасье рухнуло. Он готов был ко многому, к тому, что все может произойти не совсем так, как ему хотелось, но оправдывал это войной, которая вторглась в их размеренную, спокойную жизнь. Он допускал, что может произойти какой-то сбой, и случится все не совсем так, как мечталось. Но главное обязательно сбудется: у Тани будет красивая свадьба, будет муж, дети и будет его тихая старость в кругу близких ему людей.

— И все же, кто он? — спросил наконец Николай Григорьевич.

— Его нет, папа.

— Как это — «нет»? Он погиб?

— Возможно. Я не знаю. Да и в этом ли сейчас дело? Будет ребенок. Мой ребенок.

— Наш ребенок, — поправил Таню отец.

— Надеюсь, ты полюбишь его так же, как всю жизнь любил меня и маму.

— В этом ты можешь не сомневаться, — тихо сказал Щукин, размышляя о чем-то своем. И затем сказал: — Я только хотел бы знать, он погиб в бою? Он был достойным офицером? Это важно, потому что и я, и ты — мы должны им гордиться. И твой ребенок… наш ребенок… для него это тоже когда-то будет иметь значение, кто был его отец.

— Давай оставим этот разговор, у меня заболело сердце, — взмолилась Таня. — Придет время, и я все тебе о нем расскажу, и ты, и наш будущий ребенок, не сомневаюсь, будете им гордиться.

Пережив этот тяжелый разговор, Таня долго не могла уснуть. Она слышала: даже заполночь отец не ложился спать. Он ходил взад-вперед по узкой кухоньке и время от времени открывал и закрывал оконную форточку. Таня поняла: отец, много лет не куривший, снова закурил.

Два дня у Михаила Уварова ушло на то, чтобы получить аудиенцию одного из чиновников секретариата премьер-министра. Ришар Ромбер был советником Аристида Бриана и занимался русскими вопросами. Уже не молодой лысоватый человек, с пожеванным лицом, в роговых очках с увеличительными стеклами, делавшими глаза большими, совиными, встретил Михаила в бюро пропусков и провел в свой небольшой кабинет. Усадив Михаила в кресло, сам сел напротив. За его спиной висела карта Российской империи, Турции на ней не было. Получалось, что разговор о судьбе Русской армии будет умозрительным.

— Итак, позвольте узнать, что привело вас ко мне? — спросил господин Ромбер на русском языке, который с его грассированием был больше похож на французский. — Коротко доложите суть вашего вопроса.

— Коротко не получится, — сказал Микки и тут же успокоил месье Ромбера: — Но я постараюсь.

И Уваров рассказал Ромберу о причинах столкновений русского генерала Кутепова с комендантом французской администрации полуострова Галлиполи подполковником Томассеном. Французский подполковник потребовал разоружения русского армейского корпуса и перевода его в статус беженцев. Он же без всякого предупреждения уменьшил продуктовое довольствие, и солдаты и офицеры вынуждены ловить в проливе рыбу, чтобы несколько улучшить свое питание.

— Я, полковник Уваров, послан сюда Верховным главнокомандующим Российской армией генералом Врангелем для того, чтобы получить официальные ответы на несколько вопросов, — строго и официально отрекомендовался Михаил Уваров. — Генерал Врангель хотел бы знать, на каком основании все это происходит? В договоре, который заключен между Францией и Российской армией, такие санкции не прописаны и не могут выполняться в одностороннем порядке, по чьей-то прихоти.

— «Прихоти»? Означает «желанию»? — спросил Ромбер.

— Если хотите, можно и так. Но менее вежливо, — согласился Уваров и продолжил: — Если французским правительством весь этот шантаж не санкционирован соответствующими документами, подполковник Томассен должен быть наказан, вплоть до увольнения. Если же какое-то официальное решение по этому поводу уже возникло, российская сторона должна была бы заблаговременно поставлена о нем в известность. Не так ли, господин Ромбер?

Уваров умолк.

— И это все? — с некоторым удивлением спросил Ромбер.

— А разве этого мало? — в свою очередь, задал вопрос Уваров.

— Для решения таких вопросов достаточно телеграфа.

— Досадная ошибка. Но генерал Врангель не знал, что такие важные вопросы в вашем ведомстве так просто решаются, и поэтому снарядил меня сюда, будем считать, в качестве телеграфа, — с легкой иронией сказал Уваров. Он уже понял, что господин Ромбер — старый, испытанный во многих политических передрягах бюрократ и ждать от него откровенного разговора вряд ли стоит. И все же сказал: — Продиктуйте мне вразумительный ответ.

— Вра-зу-мительный? Это надо понимать: разумный? — спросил Ромбер.

— Нет, это означает: четкий, ясный, определенный. Ну, и желательно, чтобы он был разумный.

— Спасибо. Ваш язык богаче французского, у вас больше тонких нюансов, — похвалил русский язык Ромбер и затем с готовностью сказал: — Я готов дать вам вра-зу-мительный ответ.

— Заранее благодарю вас.

— Существует договор, он не денонсирован, — Ромбер тут же поправился: — Это не русское слово. По-русски оно будет означать «не отменен». Так вот в самом деле он не отменен. Это все, что я могу вам сказать.

— Ну, в таком случае, быть может, вы мне подскажете, почему подполковник Томассен и другие официальные лица французской администрации в Турции позволяют себе так грубо шантажировать командование Русской армии?

— Вероятно, подполковник Томассен так неудачно пошутил, — объяснил Ромбер.

— Остальные тоже шутили?

— А почему нет? Мы, французы, очень любим юмор. Мы очень много шутим, случается, неудачно, но никто ни на кого не обижается. Знаете, мы очень веселая нация. Не в пример нам, вы всегда мрачные, суровые.

— Война сделала нас такими, — сказал Уваров. — Быть может, вы дадите мне документ? Ну, что все, что произошло, было шуткой. На тот случай, если господин Томассен или кто-либо еще снова вздумает так пошутить.

— А вы, я смотрю, тоже веселый человек, — похвалил Ромбер Уварова. — Как, к примеру, должен выглядеть такой документ? «Считать шутку подполковника Томассена действительно шуткой?»

— Ну, и должность, подпись, — подсказал Уваров.

— Такие глупости я не имею права подписывать. Даже в шутку, — перешел на сухой деловой тон Ромбер.

— А вам и не надо. При чем тут вы? Шутка-то тяжелая, нешуточная. Государственного масштаба шутка, — веселясь в душе, отчитывал Ромбера Уваров. — И подпись под документом тоже должна быть весомой, скажем, премьер-министра Аристида Бриана.

— Что вы! Что вы! — лицо Ромбера побелело. — Это, знаете ли… это оскорбление…

— Это шутка, месье Ромбер. Поверьте, мы, русские, тоже любим шутить. И умеем шутить, — Уваров тоже перешел на деловой тон. — Надеюсь, у господина Томассена мы тоже не останемся в долгу. И на этом давайте закончим насчет шуток. Теперь по делу. Это все, что вы хотели мне сказать по поводу вопросов, поставленных не мною, а Главнокомандующим Русской армией генералом Врангелем?

— Да, это мой официальный ответ. Наш договор с Русской армией о помощи остается в силе и не подвергается никаким изменениям. Это, пожалуй, все, что я могу вам сказать. Был очень рад с вами познакомиться. Благодарю за визит.

— Пожалуйста. Но я ждал, что вы тоже зададите мне один-единственный вопрос, который задаете всем посетителям, — глядя в совиные глаза Ромбера, сказал Уваров.

— Какой же? — удивился Ромбер.

— Вопрос вежливости: доволен ли я вашими ответами? Сразу скажу вам: нет.

— Ничего иного вам никто не скажет. В своих ответах я руководствуюсь принятыми правительственными решениями. О вашей Русской армии — нигде ни слова. Значит, все остается, как было. И радуйтесь этому. Еще раз благодарю вас за визит. И до свидания.

Месье Ромбер молча проводил Уварова до выхода. Уже стоя в двери, он еще раз подчеркнуто попрощался:

— До нового свидания!

— Нет-нет! Хватит одного! — торопливо сказал Уваров. — Поэтому прощайте!

Выйдя на улицу, он полной грудью вдохнул в себя свежий сыроватый зимний парижский воздух.

Не удовлетворенный беседой с месье Ромбером, Уваров попытался получить внятные ответы в сердце всей политической жизни страны: в секретариате президента Франции Мильерана. Встретиться с Мильераном он и не пытался, его статус не позволял этого. С помощью российского посла Маклакова Михаилу Уварову назначил встречу один из самых ценимых Мильераном спичрайтеров Бернар Котти. В недавнем прошлом он был главным редактором очень влиятельной газеты, которая в основном держалась на его острых политических статьях. Когда же Котти перешел на службу к Мильерану, газета быстро захирела и затем незаметно отдала богу душу.

Коттар встретил Уварова во дворе президентской резиденции. Высокий стройный рыжеволосый красавец в безупречном зимнем пальто на распашку, но без головного убора, он одиноко стоял посредине большого двора и курил сигару.

Выйдя из бюро пропусков, Уваров сразу же увидел стоящего в клубах сигарного дыма Коттара. Тот пошел ему навстречу.

— Здравствуйте, полковник Уваров.

— Здравствуйте, месье Коттар. В относительно давние времена, совсем юношей, я увлекался вашими статьями. Мне казалось, что нет на свете более смелого человека. Я представлял вас в виде Овода Войнич. Вы и в самом деле очень на него похожи.

— Спасибо за такую кучу комплиментов. Отвечу тем же. В свое время я брал интервью у вашего батюшки Андрея Николаевича. Замечательный старик: веселый, остроумный и великолепный полемист. Ему палец в рот не клади, так, кажется, у вас говорят о людях, которые умеют побрить словом, — Коттар взглянул на Михаила и, обдав его сигарным дымом, сказал: — Полагаю, все эти качества ваш батюшка по наследству передал вам.

— Надеюсь.

— Родители все еще в Лондоне? При первой же возможности передайте им от меня привет.

— Спасибо. Непременно передам. Они будут рады, — ответил Михаил. Коттар все больше и больше ему нравился.

— А вы, как я узнал, пребываете в Турции?

— Да, вместе с Российской армией.

— Я разговаривал с месье Ромбером, которого вы позавчера навестили. Он изложил мне причину вашего приезда.

— Тем лучше. Мне не нужно будет повторяться.

— Извините, что я не приглашаю вас к себе в кабинет. Во-первых, надеюсь, наш разговор не будет носить официальный характер, а во-вторых: я так много времени провожу в различных помещениях, что пользуюсь хоть малейшей возможностью побыть на свежем воздухе. Тем более что я искренне хотел бы дать самые исчерпывающие ответы на те вопросы, которые вы задали месье Ромберу и ответы которого вас не удовлетворили. Собственно, вопрос у вас один: имеют ли под собой политическую почву те притеснения, которые чинит вам время от времени французская администрация в Турции? Я правильно понял?

— Да, генерала Врангеля интересуют не только причины этого, но также от кого конкретно французы в Турции получают такие указания? — более точно сформулировал свои вопросы Уваров и затем добавил: — Армия готовится к новым сражениям. А за спиной главнокомандующего что-то происходит, в воздухе витает запах предательства, и это мешает полностью сосредоточиться исключительно на военной подготовке.

— Да, я вас понимаю, — и, немного помолчав, словно собираясь с мыслями, Коттар продолжил: — Вам известно, я спичрайтер президента Мильерана. Это высокая честь и не менее высокая ответственность. Слова, которые президент произносит с трибун, имеют вес золота и зачастую это мои слова. Я отслеживаю все важные политические и экономические события в мире, все тенденции, анализу подвергаю все заслуживающее общественный интерес, и лишь после всего этого мои размышления становятся речью Мильерана.

— Вы на редкость откровенны. Может, вам стоит однажды выставить свою кандидатуру на должность президента? Вам не нужен был бы спичрайтер, — весело сказал Уваров, вместе с тем желая польстить Коттару и тем самым вызвать его на большую откровенность по делу, ради которого он оказался в Париже.

— Ну, зачем мне это? Слишком большая головная боль, — так же весело отмахнулся от слов Уварова Коттар. — Помнится, у вас, у русских, есть одна замечательная пословица… Я ее смутно помню, что-то про сверчка.

— «Каждый сверчок должен знать свой шесток», — напомнил Уваров.

— Да-да, именно ее я пытался вспомнить. У меня свой…как это…шесток. Я им вполне доволен.

— Ну, а теперь о деле, — напомнил Уваров.

— Да, конечно, — Коттар несколько раз пыхнул сигарой и лишь после этого сказал: — На ближайшие шесть месяцев никаких изменений во французской политике по отношению к Русской армии не будет. Отвечаю за каждое свое слово. Я понимаю: генерал Врангель боится, что мы сорвем его планы относительно нового похода на Москву. Вы, верно, догадываетесь, что нам большевистская Россия так же не нужна, как и генералу Врангелю.

— Но тогда что означают те запугивания, к которым в последнее время стала прибегать французская администрация в Турции по отношению к Русской армии?

— Ровным счетом ничего. Там, в Турции, вероятно, есть какое-то ничтожное количество офицеров, которые устали от войны. Они не думают о политике, им хочется, чтобы поскорее кончилась эта ваша война. От них все и исходит. Поверьте, их настолько мало, что обращать внимание на их мелкий шантаж не следует. «Собака лает, а караван идет». Кажется, такая пословица есть у русских?

— У русских такой нет, — не согласился Уваров. — Скорее это азиатская.

— Не имеет значения. Но она хорошо ложится в окончание нашего разговора. Надеюсь, мы с пользой провели время: хорошо поговорили и подышали свежим воздухом.

— А сигары? Они не мешают дышать свежим воздухом?

— Ах, это? — Коттар вынул изо рта сигару, объяснил: — Это для того, чтобы немного подразнить вкусовые рецепторы, подстегнуть настроение.

— Может быть, и наш разговор вроде этой сигары: чтобы подстегнуть настроение генералу Врангелю? — глядя в глаза Коттару, с легкой улыбкой спросил Уваров.

— У вас, как и у вашего батюшки, острый ум, полковник! — похвалил Коттар. — Из вас получился бы хороший журналист.

— Об этом поговорим после войны. А сейчас: я к тому, что мне вы настроение не подстегнули. Вероятно, и я не подстегну генералу Врангелю.

— Что я могу вам еще сказать? — даже слегка обиделся Коттар. — Поворот в государственной политике — дело не одного месяца. Кроме, конечно, революций, переворотов. Смею только заверить: ни на одном высоком совещании вопрос об отношении к Русской армии пока не возникал. А на всякие слухи, извините, просто наплюйте. Они не стоят скорлупы выеденного яйца.

Потом Уваров снова бродил по знакомым и давно полюбившимся улочкам Парижа. И обдумывал состоявшийся с Коттаром разговор. Что-то в нем было недосказано. Уже существует Советская Россия, сюда, в Париж, приезжают ее представители, ведут какие-то секретные переговоры. А Коттар о них — ни слова, словно мир застыл сразу же после ухода Врангеля из России. Как будто после образования нового огромного государства — Советской России — в политике Франции никаких изменений не произошло. Коттар почему-то вычеркнул это из своей памяти.

Конечно же Коттар врал. Точнее, он не говорил всего, что знал. Он обязан врать, потому что решения, которые сейчас обдумываются в высших правительственных кругах, еще нигде не были высказаны с трибун, не стали документами — и пока что все они являются совершенно секретными. Прав был полковник Щукин: «Врать — основная профессия правительственных чиновников». Нет, они вовсе не дураки. Точнее, не все они дураки. Но они продались мамоне и верно ему служат. И получалось так, что Уваров съездил в командировку безрезультатно: ничего нового он сообщить Петру Николаевичу не сможет.

Оставалось последнее: встретиться с Павлом Николаевичем Милюковым. Он ни от кого не зависящий, кроме своей совести, журналист, политолог, историк. Россия для него такая же боль, как и для них, для тех, кто находится сейчас на чужбине. И не важно где: в Турции, Испании, Эквадоре или во Франции.

Милюков во время своего частого пребывания в Париже всегда останавливался в одной и той же небольшой уютной гостинице, которая находилась в крохотном переулке Жюльет, выходящем на Риволи.

На вопрос Уварова, может ли он увидеться с господином Милюковым, управляющий гостиницей коротко призадумался, потом окликнул консьержку:

— Жаннет, не знаешь, где сейчас господин Милюков?

— Он, как всегда, в кафе. Это совсем близко, — четко ответила консьержка. — Могу позвать.

— Не нужно. Если нетрудно, покажите мне это кафе.

— Легче легкого, — ответила разбитная Жаннет и, пропустив впереди себя на улицу Уварова, в чем была, в легком платьице и в тапках на босу ногу, вышла следом. Сеял мелкий зимний парижский дождик. Она немного пробежала по тротуарным лужицам и остановилась. Указала на двухэтажный домик напротив, втиснувшийся между двух высоких солидных особняков. Уличный фонарь вывеску кафе освещал плохо, и Уваров так и не узнал, как оно называется.

— Вы господина Милюкова раньше не видели? — спросила Жаннет.

— Нет, к сожалению.

— Посмотрите, он сидит у правого окна. Видите? Худенький, с седой бородкой? Он всегда там сидит и что-то пишет, пишет.

— Весьма благодарен вам, мадам, — Уваров положил в руку консьержке пятифранковую монету. — И быстрее к себе! Простудитесь!

Перейдя через улицу, он едва не вплотную подошел к указанному консьержкой окну и довольно хорошо рассмотрел Милюкова. Он сидел за столом, который был «сервирован» книгами и исписанными листами бумаг, и продолжал что-то писать. На краю столика, не мешая бумагам, стояли чашка кофе и блюдце с круассанами.

В коридоре кафе Уваров разделся, вошел в крохотный безлюдный зал и прямиком направился к Милюкову.

Увидев идущего к нему человека, Милюков привстал и, опережая его, сказал:

— Здравствуйте, Михаил Андреевич Уваров.

— Поразительная осведомленность. Здравствуйте, Павел Николаевич, — поздоровался Уваров и тут же спросил: — Ну почему вы решили, что это я? Здесь ведь бывает много посетителей.

— Посетителей много лишь вечером, а утром и днем здесь тихо и удобно работать. Присаживайтесь.

Потом гарсон принес еще чашечку кофе и еще одно блюдечко с круассанамии, аккуратно расставил на краю стола, не потревожив в беспорядке лежащих на столе бумаг, и удалился. После чего Милюков объяснил:

— Я вчера по мелким делам забрел в наше консульство и встретился с милейшим Николаем Григорьевичем Щукиным. Он-то и поведал мне о вашей миссии.

— Слава богу, — сказал Уваров. — Хоть не придется еще раз все рассказывать. Устал. Был в секретариате у Бриана, рассказывал. Потом — в секретариате у Мильерана. Снова рассказывал.

— Ну и что? — коротко спросил Милюков.

— Ни-че-го. То есть слов много, но за ними туман. Ни одного четкого, ясного ответа. Кроме разве что: никаких действий против Русской армии до весны союзники предпринимать не будут. Спасибо! А после того, как весной или летом мы выступим на Москву, тогда что? Предпримете? Собственно, я не ждал откровений, не надеялся, что в их мутной воде что-то выужу. И не сумел. Мне показалось, что это роботы. Они так устроены, чтобы много говорить и ничего не сказать.

— Это нормально. У них такая служба: строго сохранять государственные секреты, но при этом выглядеть простецкими парнями, готовыми распахнуть перед вами свою душу. Вы подумали, кто вы для них? Они устроили вам спектакль, а что происходит на самом деле, никто из них ничего не знает. Разве что Коттар. Тот все-таки спичрайтер, человек, допущенный к некоторым секретам. К тому же в прошлом он блестящий аналитик. Что-то интересующее вас он знает. Но он дорожит своим местом. С какой стати он станет просто так раскрывать вам глаза?

— Как вы думаете, что помогло бы развязать им языки? — поднял взгляд на Милюкова Уваров. — Может быть, деньги?

— Не знаю. То есть знаю наверняка лишь одно: таких денег у вас нет.

— Думаете, все так беспросветно? — в отчаянии спросил Уваров.

— И да, и нет. Многие нужные нам факты витают в воздухе. Давайте попробуем собрать из них общую картину, вывод, я уверен, будет не намного отличаться от того, который находится в их секретных головах. Вот вам факт. Он лежит на поверхности. С тех пор как союзники дочиста обобрали Россию, и особенно после ухода армии Врангеля в Турцию, им она уже стала неинтересна. И у них теперь единственная задача: как красиво и благородно избавиться от всех своих обязательств. И они сейчас усиленно размышляют, как бы переложить тяготы содержания Русской армии, а также всех беженцев на русскую колонию. А нуждающихся в помощи — количество огромное, и русская колония такую ношу не осилит. Пойдем дальше, а к этому я еще вернусь. У меня есть не до конца проверенные сведения, что с самого начала эвакуации армии генерала Врангеля из Крыма у французов существовала мысль: едва эскадра бросит якоря в Константинополе, сразу же ее разоружить.

— Такая попытка была. Я это помню, — согласился Уваров.

— Никаких документальных свидетельств я пока не обнаружил, но вот и вы подтверждаете этот факт, — сказал Милюков. — Но, надеюсь, какие-то следы этого приказа еще обнаружу. Что еще? Первая растерянность после краха в эмигрантских кругах постепенно проходит. О реванше, о новом возвращении в Россию уже почти никто не думает. Понимают: это невозможно. И жизнь поставила очередные задачи, связанные с катастрофой. Мысль о разоружении Русской армии и превращении ее в беженцев исходит прежде всего от эмигрантских деятелей. Эта мысль, естественно, доведена и до французского правительства. Никаких шагов оно пока не принимает. Выжидает. Поэтому вы не получили, да и не могли получить, определенные ответы на свои вопросы. Хотя они абсолютно логичны, и слишком долго молчать по этому поводу французам не удастся. Как я уже говорил, количество беженцев очень велико, эмиграция и французское правительство пытаются привлечь к этому делу, и кажется небезуспешно, крупные благотворительные учреждения.

— Грустная информация, — вздохнул Уваров. — Вы считаете, что наше дело безнадежно?

— Не знаю. Пока — да. Но ведь жизнь продолжается, и какие еще сюрпризы она нам преподнесет, никто сказать не может. Мне ясно только одно: воззвать к патриотизму эти благотворительные общества и направить их на помощь беженцам — дело не одного дня и даже не одного месяца. Так что ближайшее время вас будут только так или иначе запугивать, внедряя в сознание мысль, что будущего у Русской армии нет и не будет. И все же некоторое время вас ждет относительное затишье. Но готовиться надо ко всему. Я недавно из Англии. Англичане настроены заключить с советской Россией пока лишь торговый договор. Это только слухи. Когда за ним последует мирный договор — это вопрос. Франция все это время будет молчать. А затем и она последует за Англией. Но это произойдет не скоро. И все же, думаю, что новый поход Врангеля на Россию не состоится. Это моя точка зрения. Дай бог, чтобы я ошибался.

— Вы считаете, что это конец?

— Боюсь, что это так. Я внимательно слежу за этим процессом и, вероятно, в недалеком будущем выступлю в прессе со своей гипотезой. Вполне возможно, с поступлением новых фактов я ее пересмотрю. За это один процент из ста. Во всяком случае, если я выступлю с такой статьей, вас я о ней извещу.

— Господи, что же я скажу Петру Николаевичу? — растерянно спросил Уваров.

— Подумайте. Можете мою точку зрения пока ему не излагать. В конце концов, это всего лишь моя гипотеза. Тем более что я тоже согласен с правительственными чиновниками, с которыми вы общались: действительно, похоже, что до весны никаких ощутимых перемен в жизни Русской армии ожидать не следует. А там…Там уж, как распорядится Господь.

Ушел Михаил от Милюкова с тяжелым камнем на сердце. Радовала лишь предстоящая встреча с Таней, которая, как он надеялся, может многое изменить в его жизни.

Глава 8

Париж просыпается очень рано.

Еще только едва-едва посветлеет на востоке небо, окрестные крестьяне уже сгружают со своих одноконных колымаг или из старых, донельзя изношенных автомобилей сборные столы, деревянные конструкции, которые затем накроют выбеленной солнцем и дождями парусиной, — и получатся торговые палатки. Их устанавливают на каком-то свободном городском пятачке. И едва только выглянут из-за домов первые лучи солнца, эти самодельные базары заполняют пришедшие за покупками парижане.

Чего только здесь не увидишь! Нежное розовое мясо и кольца покрытой светло-коричневым загаром колбасы соседствуют с похожими на артиллерийские ядра головками сыра, только час назад выдоенное, еще теплое молоко — с творогом. Тут же рядом гуси, утки, индейки ощипанные, помытые, лоснящиеся своей масляной белизной. А дальше фрукты и овощи, которые издревле произрастали на этой земле, и здесь же, вперемешку с ними, неведомые до сих пор парижанам авокадо, маракуя, манго, папайя, батат.

А рыба! Фауна едва ли не всех рек и морей представлена здесь, на этом крошечном парижском пятачке.

Чуть в сторонке, не мешая основному потоку покупателей, пристроились торговцы духовной пищей и экзотикой. Здесь можно купить антикварные книги, старинные открытки, дагеротипные семейные фотографии (даже портреты вождей Парижской коммуны), граммофоны, чугунные утюги, фарфоровые статуэтки, хрустальные и глиняные вазы, отнюдь не редкие старинные монеты и медали, кляссеры с марками… Словом, здесь можно отыскать даже то, чего, казалось, вообще не существует на свете.

Особый ряд заполнен только что срезанными цветами. Уварова поразило не только огромное их количество, но и разнообразие видов, сортов и размеров. Но больше всего — обилие самых невероятных, самых диковинных их расцветок.

Михаил Уваров закончил все свои дела и сегодня вечером должен уезжать. Ему не спалось, он еще до рассвета вышел из отеля и пошел бесцельно бродить по пока еще пустынному городу. Когда совсем рассвело, обошел несколько возникших на его пути базарчиков, удивляясь количеству и приятной свежести выставленных крестьянами на продажу товаров, но также опрятности, чистоте и вежливости продавцов.

Прийти на рю Колизее, где проживали Щукины, он собирался немного позже, когда Николая Григорьевича уже не будет дома: консульству в последние месяцы приходилось работать ежедневно, без выходных. Война разметала россиян по всему белому свету, но по каким-то неизвестным причинам большинство из них всеми правдами и неправдами стремилось добраться до Франции и где-то осесть. Многим удавалось обосноваться в Париже, поэтому здесь образовалась самая большая русская колония, и с каждым днем она, к неудовольствию французских властей, все разрасталась.

Правда, уже появились беженцы, которые, помыкав по белу свету, решили вернуться домой, в Советскую Россию, и никакие запугивания их не страшили. Таких было пока немного, консульство ими не занималось, поскольку не имело с новой Россией никаких юридических связей. Отмахнуться от них тоже было трудно, они требовали помощи в возвращении домой. И Николай Григорьевич Щукин всех пожелавших вернуться в Советскую Россию стал посылать во французское отделение Лиги Наций, где некоторое время назад норвежский полярный исследователь, а сейчас один из основателей Лиги Наций Фритьоф Нансен был назначен комиссаром по репатриации беженцев и военнопленных. Он обеспокоился судьбами русских беженцев, разбросанных Гражданской войной по всему миру, и стал им всячески помогать, главным образом в возвращении на Родину. Многие из них оказались на чужбине без документов, и Нансен ввел в обиход свой так называемый «Нансеновский паспорт», который постепенно стали признавать большинство государств мира, с трудом даже Советская Россия.

Еще пару часов побродив по утреннему городу, Михаил вышел к рю Колизее. Там же, на базарчике, купил большой букет белых роз и направился к знакомому дому с венецианскими окнами на первом этаже. Щукины жили на третьем.

Дверь Михаилу открыла Таня. В просторном халатике, из-под которого заметно выпирал округлый животик, она несколько изменилась: уже не выглядела той миловидной девушкой, которую он видел в начале осени. Исчезла некоторая угловатость, ее лицо отражало тихое спокойствие.

— Здравствуй, Микки! Папа мне сказал, что ты здесь, и я надеялась, что ты непременно зайдешь.

— К сожалению, было много глупых, бессмысленных дел, на которые я потратил пять дней. Но с плохим настроением я не смел явиться к тебе.

— Значит, у тебя сегодня хорошее настроение, — сделала вывод Таня. — Я угадала?

— Да. Я ждал, когда все эти глупости, эти хождения по чиновничьим коридорам закончатся и я увижу тебя. Ты очень похорошела. Не зря говорят, что такое положение украшает женщину.

— Ты уже успел заметить, — улыбнулась она. — Да, у меня будет ребенок.

— Позволь узнать, кто этот счастливец?

Таня передернула плечиками:

— Разве это важно, кто он? Есть я, будет ребенок. Я хотела иметь малыша. А остальное… разве это важно?

— Моя мама говорила, что счастье — это когда есть и тот, третий.

— Нет третьего, а я счастлива. Значит, бывает и такое.

— Я не согласен. Это неправильно.

— Не будем об этом! — попросила Таня. — Почему ты не раздеваешься?

— Хозяйка не приглашает.

— Извини. Ты с порога начал ненужный разговор. Раздевайся, пожалуйста.

Михаил вручил Тане букет, снял фуражку, шинель. Таня тем временем уткнулась в букет, тихо сказала:

— Господи, а пахнут так же, как и у нас, в России, — и лишь после этого оглядела Михаила. — Знаешь, а тебе очень идут полковничьи погоны. Папа тоже мне это сказал.

— Спасибо.

— Проходи сюда, на кухню. Ты ведь не завтракал? Чай? Кофе?

— Все, что предложит хозяйка.

Она проворно заметалась по длинной, похожей на пенал кухне: поставила в вазу цветы, открывала и закрывала кухонные шкафы, и уже через пару минут на столе стояли тарелки с колбасой, сыром, вазочка с конфетами, красивая серебряная сахарница. И при этом она без умолку говорила:

— Знаешь, кухня — мое любимое место. Я тут вяжу, читаю, иногда прямо в кресле немножко подремлю.

Вскоре запел чайник. Она разлила в чашки кофе. И лишь после того, как они сели друг против друга, Михаил спросил:

— Ты помнишь мое письмо? Я прислал его тебе в Стамбул.

— Еще бы! Я берегу его, — лицо ее стало веселым. — Я выучила его почти наизусть. Оно было такое милое, такое по-мальчишечьи влюбленное. Мне девочки даже немного позавидовали… Ты помнишь Рождественских?

— Да, конечно.

— Анюта, когда я дала ей его прочесть, сказала: «Я думала, что такая любовь — только в романах, в пушкинские времена. А оказывается, и сейчас тоже бывает», — и Таня счастливо, но грустно улыбнулась.

— Помню ее. Хорошенькая такая. Но уж очень серьезная, рассудительная.

— Она — в маму, та тоже такая. И представь себе, Анюта совсем недавно вышла замуж. Мне созналась, что вышла не по любви, хотя мечтала о большой и чистой, как в твоем письме.

— А я и сейчас тебя люблю, — вдруг сказал Михаил. — Может быть, даже больше, чем тогда. Поверь мне, это правда.

— Что уж теперь, — и Таня тряхнула головой, словно отгоняя от себя прошлое.

— И я приехал сюда не просто в служебную командировку, — продолжил Михаил. — Я очень долго ждал этого случая. Я приехал, чтобы просить твоей руки. Выходи за меня замуж, Таня. Я буду безмерно счастлив и сделаю все для того, чтобы и ты была такой же счастливой.

— Ты сумасшедший, Микки. Ты разве не понял: у меня будет ребенок. Не твой ребенок.

— Он будет и мой. Я буду любить его так, как и тебя. А может быть, и больше. Я люблю детей. У меня два младших брата. Мама говорила, что я за ними ухаживал лучше, чем и няня, и гувернантка.

— Они в Лондоне?

Таня попыталась изменить тему разговора, но Михаил это сразу почувствовал.

— Я потом. Потом я тебе все расскажу. А сейчас я жду ответа. Это серьезно.

— Я понимаю, — сказала Таня. — Я отвечу тебе искренне и правдиво. Я люблю тебя, Микки, но как друга. А люблю я совсем другого, отца своего ребенка. Попытайся меня понять.

Михаил долго молчал, потом решительно сказал:

— Я, кажется, догадываюсь, о ком ты говоришь. Но его уже нет в твоей жизни. Нет, и уже никогда не будет. Не обманывай себя. Похоже, той, прошлой России уже не вернуть. Есть другая Россия, но тебе в нее путь заказан.

— Никто ничего не знает. Жизнь сложнее наших фантазий. Все еще может случиться, — тихо, но твердо возразила Таня.

— Он из другого мира. Он твердый и упрямый большевик. То, что произошло, его и таких, как он, рук дело. Россия в руинах. У нее нет будущего. Мир отвернулся от большевиков. На что ты рассчитываешь?

— На Бога.

— Если бы он был, он не позволил бы большевикам превратить великую Россию в пустыню. Там люди пухнут с голода, я это знаю не по слухам. Они фанатики. Они не сумеют управлять такой огромной и сложной страной. Они погибнут.

— Вот видишь, ты же сам говоришь: они не сумеют. Значит, рано или поздно все вернется обратно.

— И ты готова ждать? Может, десятилетия. И встретишься с ним глубокой старухой.

— И буду счастлива, что встретилась.

— Ты такая же фанатичка, как и он.

— Я просто люблю. Похоже, что навсегда.

— Извини, я представлял себе этот наш разговор совсем по-другому, — мягче сказал Михаил. — Я думал, ты выйдешь за меня замуж хотя бы для того, чтобы исчезли сплетни и пересуды, чтобы не трепали по углам доброе имя твоего отца.

— Я их не слышу. Отец тоже умный человек, не станет придавать значения всему этому. Налетает ветер — пошумят деревья, улетит ветер — и снова все вокруг тихо и благостно. Разве не так?

— Нет, не так. Ты выходишь за меня замуж, и ты, и твой ребенок — вы проживете счастливую и обеспеченную жизнь, у твоего отца будет достойная старость. О них подумай.

— Подумала, — Таня уже не спорила. Она приняла решение и говорила теперь тихим и спокойным голосом: — Я поступила на курсы модельеров женской одежды. Мне это нравится. Со временем открою свою швейную мастерскую. И будем тихо жить, как все.

— Ну и ну! — вздохнул Михаил.

— А тебя, Микки, я считаю своим верным другом. И если ты не отвернешься от меня…

— Не отвернусь, — как клятву произнес Михаил. — И что последует?

Таня улыбнулась:

— Будем дружить до старости.

— Не знаю ни одного случая, чтобы влюбленный в женщину мужчина просто дружил с нею. Он, наверное, захочет иметь от нее детей…

— Я же сказала: дружить.

Михаил понял: продолжать сейчас с Таней этот разговор бессмысленно. И у него, и у нее еще есть время. Оно расставит все по своим местам. Во всяком случае, сейчас было для него не лучшее время просить ее руки. Она пока еще витает в облаках, но не пройдет много времени, и она опустится на землю.

Потом она извинилась: у нее сегодня курсы. Михаил, подождав, пока она собиралась, пошел ее провожать. Они какое-то время погуляли по Парижу, он довел ее до двери ателье, и она, помахав ему рукой, скрылась за дверью. А он пошел к себе в отель, чтобы забрать свои вещи и идти на Восточный вокзал. «Восточный экспресс» уходил в Стамбул в пять часов вечера.

Во второй половине дня в Париже похолодало, сеял мелкий и нудный дождик. И у него тоже было такое же мрачное настроение, как и эта погода. Поездка в Париж, на которую он возлагал столько радужных надежд, оказалась на редкость неудачной.

Под дремотный перестук вагонных колес «Восточного экспресса» Михаилу не спалось. Он вновь и вновь перебирал в памяти все встречи в Париже и тоже еще раз подвергал их жестокому анализу. Предстоящая встреча с Врангелем не радовала его. Петр Николаевич ждал от него утешительных новостей, а он везет разочарование. Впрочем, почему разочарование? Врангель хотел узнать, от кого идет провокационный шантаж по отношению к его армии. А он лишь узнал: в высших правительственных кругах Франции вопрос о разоружении Русской армии и переводе ее в статус беженцев до сих пор не рассматривался. Это то единственное, что он может сказать Врангелю. Слабое утешение, но все же…

Еще он может рассказать Врангелю о слухах, которые бродят в эмигрантских кругах. Они исходят от тех, кто уже успел хорошо прижиться во Франции, нашел в ней свое место. Они смирились с поражением и вновь возвращаться в разрушенную и разграбленную Россию уже не хотят. Они выступают против войны. Но это только небольшая часть прочно обосновавшихся во Франции россиян. А что думает остальное большинство? Вряд ли они поддерживают успешных соотечественников. Нужно ли знать это Врангелю, Михаил никак не мог решить.

И еще одно сомнение не покидало его: следует ли Петру Николаевичу рассказывать о встрече с Милюковым, о его пессимистических выводах? В конце концов, выводы, которые он сделал, строятся опять же не на известных фактах, а лишь на ощущениях, слухах, наблюдениях. Другой журналист из этих же ощущений, слухов и наблюдений может сделать совершенно противоположные выводы.

Нет, пусть Милюков опубликует свою статью, тогда он просто покажет ее Врангелю. А сейчас… сейчас, по выводу того же Милюкова, у Русской армии есть чуть ли не пол года безмятежной жизни, которую Петр Николаевич может целиком посвятить подготовке Русской армии к новому походу на Россию.

Глава 9

По возвращении из Парижа Михаил Уваров доложил Врангелю, что из всех его многочисленных встреч он сделал единственный вывод: пока никто и ничего против Русской армии не замышляет. Полгода спокойной жизни у них есть.

— Нам даже не нужно столько. Зима-то уже повернула на весну, — сказал Врангель. Слушая Уварова, он медленно расхаживал по кабинету. — Я доволен вашей поездкой, Микки, — и весело поинтересовался: — Ну, а как там у вас на личном фронте?

— Примерно так же, ваше превосходительство, — не соврал Уваров. Врангель решил, что и у Уварова на личном фронте тоже все складывается хорошо. Михаил добавил: — Весной тоже перейду в наступление.

— Вы умница, Микки. Какая барышня откажется от такого бравого офицера! Если пригласите, обязательно хочу присутствовать на вашей свадьбе.

— Непременно приглашу, Петр Николаевич.

Врангель остановился у карты и долго молча всматривался в нее. После длительного молчания сказал:

— Напомните мне перед поездкой в Галлиполи. Несмотря на ваши благоприятные новости, пусть не медлят с Балайирским перешейком. Кто знает, как и когда мы будем покидать Галлиполи. Когда придет тот час, чтобы перешеек не стал для нас камнем преткновения. Мы должны пройти его без потерь.

— Ну а если они все же продолжат нас шантажировать? — спросил вдруг Уваров. — Понятно, что это идет не от высших правительственных кругов. И все же, как нам к этому относиться?

— Думаю, пренебрегать, — твердо ответил Врангель. — Иначе это будет выглядеть как наша слабость.

Не зря в народе говорят: не вспугни удачу, она приведет за собой еще одну.

Так и случилось.

Едва ли не через неделю после возвращения Михаила Уварова из Парижа в штаб Первого корпуса, который обосновался в недавно отремонтированном особняке на одной из центральных улиц Галлиполи, пришел переводчик с письмом от Томассена.

Комендант Галлиполи и командир Галлиполийского гарнизона Томассен приглашал генералов Кутепова и Витковского вместе с сопровождающим их полковником Комаровым посетить маневры войск Галлиполийского гарнизона при участии сенегальского батальона. Письмо было длинное и изобиловало массой самых лестных эпитетов в адрес приглашенных.

После короткого обмена мнениями Витковский сказал:

— Неудобно все-таки. Ответный визит. Долг вежливости.

— Если у вас есть время, езжайте, — предложил Витковскому Кутепов. — Потом поделитесь впечатлениями.

— К сожалению, эти дни у меня распланированы до минуты. Не смогу, — ответил Витковский.

Полковник Комаров внимательно ознакомился с приглашением.

— Интересная подробность, — сказал он. — Маневры намечаются именно на Балайирском перешейке. Как раз в том месте, где постоянно находятся канонерка и миноносец.

— Та-ак. Это уже интересно, — сказал Кутепов, которому этот перешеек уже давно не давал покоя. — Я так понимаю, здешние французы пытаются интеллигентно предупредить нас. Не зря ведь сказал Томассен, что, даже если мы захотим отсюда уйти, придется просить у них разрешения.

— Ну, а если не спросим? — воинственно поднял голову Витковский.

— Для этого, полагаю, и устраивают эти маневры. Хотят показать нам, что проход через Балайирский перешеек надежно закрыт, — сказал Кутепов. — Да-да! Они поняли, что наш конфликт зашел слишком далеко и мы будем пытаться его разрешить. А может, до них дошли какие-то слухи о цели поездки Уварова в Париж. Короче говоря, они поняли: намерения покинуть Галлиполи у нас есть. И, вероятнее всего, мы попытаемся уйти через Балайирский перешеек. Собственно, иного пути у нас нет. Но и он, хотят сказать нам французы, для нас закрыт.

— Пробьемся. Оружия, патронов у нас в достатке.

— Не очень уверен. Они знают то, чего не знаем мы, — задумчиво произнес Кутепов. — Мы примем неравный бой и там погибнем. Или же нас вынудят вернуться обратно и принять статус беженцев. Кому-то из вас нравится такой исход событий? Мне — нет.

Комаров еще раз взглянул на письмо.

— Да, тут еще есть небольшая приписка. Вот: «Если господа пожелают, они могут наблюдать за маневрами в абсолютно комфортных условиях, с борта миноносца».

— Ну, вот видите, они не забыли упомянуть и миноносец. Какая забота! — ухмыльнулся Кутепов и спросил у Витковского: — Ну, что предлагаете теперь?

— Пренебречь, — по-прежнему стоял на своем Витковский.

— Теперь, пожалуй, нет! — отрицательно покачал головой Кутепов. — Подберите кого-то из опытных топографов. Пусть побывают на маневрах. Мы должны изучить каждый метр этого проклятого перешейка, которым нас пытаются так запугать. Прежде чем искать какой-то иной вариант, надо до конца убедиться, что путь через Балайирский перешеек нам действительно заказан.

Маневры длились сутки. Топографа не нашли, и на французские маневры послали старого опытного артиллериста, командира Третьей батареи Марковского дивизиона полковника Айвазова. Вернувшись, Айвазов поделился с Кутеповым интересными наблюдениями. Он обратил внимание на артиллерийский обстрел перешейка. Топография местности в самом узком его месте была такова, что снаряды или перелетали через дорогу, или попадали в каменную гряду, прикрывавшую дорогу с моря. Этот относительно опасный участок был длиной всего лишь в двести-триста метров, и его можно было бы пробежать за короткое время. Дальше дорога тянулась между скал и была почти недоступной для артиллерии. Причем, изгибаясь, она круто уходила подальше от моря.

Это были очень важные сведения. Приглашая русских посетить маневры, Томассен, надо думать, намеревался припугнуть. Но результат получился обратный: Кутепов узнал именно то, что больше всего и беспокоило, и интересовало и его, и генерала Врангеля. Самый узкий участок Балайирского перешейка был не самым опасным местом на их пути, если вдруг они решатся покинуть Галлиполи.

— Я тут подумал, — сказал полковник Айвазов, — в случае, если нам придется без спросу уходить, есть одно оригинальное решение.

— Какое же? — заинтересованно спросил Кутепов.

— Только велите! Мои хлопчики потопят и канонерку, и миноносец. Я советовался, им это вполне по силам. Подтянут две пушченки, и прямой наводкой. Два дела одновременно сделаем: и флот Томассена уничтожим, и проход через Балайир обеспечим. Нет, три. Еще и радиостанцию вместе с миноносцем утопим. Пока они себе подмогу вызовут, мы уже во-она где будем, едва ли не под самым Константинополем.

— «Оригинальное решение», ничего не скажешь, — усмехнулся Кутепов. — Но ведь это уже почти война.

— Ну, если они нас на Балайире застукают, тоже мир не получится.

Кутепов подумал, что размышления старого артиллериста имеют резон. Их надо иметь в виду, но прибегнуть в самом крайнем случае.

Часть III

Глава 10

Весна была такая же дождливая, как и зима. Но сквозь стылую землю густой щетиной стала пробиваться первая зелень.

Корпус готовился к Пасхе. Ждали главнокомандующего. Командование корпуса решило переодеть всех обносившихся солдат в белые праздничные гимнастерки. У кого-то запасливого они отыскались в «сидорах», но для большинства их шили из простыней и любой другой белой ткани, какую только смогли обнаружить на своих складах снабженцы.

Пригодилась даже ветошь, когда-то давно подаренная артиллеристам Симферопольской мануфактурной фабрикой. Среди мелких обрезков, которые пускали на протирку стволов орудий, можно было найти и вполне приличные лоскуты. Из трех-четырех таких лоскутов армейские портные ухитрялись сшить вполне приличную, хотя и недолговечную, гимнастерку.

Не хватало пуговиц. Кто смог, срезал их со своих старых гимнастерок. Но тут постарались армейские умельцы, они стали изготавливать их из сухой, продубленной на солнце древесины. Подкрашенные в коричневый цвет, они даже на небольшом расстоянии не выглядели самоделками.

В страстной четверг из Константинополя в Галлиполи приехал с врачебной инспекцией доктор Нечаев, привез последние новости. Рассказал о притеснениях, которые на каждом шагу чинят французы всем чинам нашей армии — от Бизерты до Чаталджи. Дошло до того, что Врангелю даже запретили в праздничные дни навестить войска.

Врангель не на шутку рассердился. Разразился скандал, и чем это закончилось, и закончилось ли, доктор Нечаев не знал. Но предположил, что при таком давлении и контроле главнокомандующий вряд ли сумеет ускользнуть от французов.

Но в страстную субботу к вечеру к Галлиполийскому причалу пришвартовалась штабная шхуна российского главнокомандующего «Лукулл».

Едва только она показалась из-за поворота, ее заметили охранявшие комендатуру зуавы и доложили Томассену. Томассен послал нарочного в штаб корпуса к Кутепову. Но Кутепов был уже на берегу. Следом, запыхавшись, прибежали музыканты и юнкера Константиновского военного училища, которое тоже, как и штаб корпуса, располагалось в самом городе. К удивлению Кутепова, подсуетился и Томассен. Он тоже выстроил рядом с «константиновцами» своих сенегальских стрелков.

Под звуки Преображенского марша и восторженные приветствия юнкеров Врангель сошел на берег.

Кутепов отдал главнокомандующему рапорт. Выждав удобную минуту, к Врангелю подошел и Томассен. Поздоровался.

«Что за странные дела? — удивился Кутепов. — Еще несколько дней тому назад Томассен считал и Врангеля, и всю Русскую армию беженцами. И вдруг — такой поворот! Что же случилось? Что за всем этим кроется? — недоумевал он. — Похоже, после возвращения Уварова из Парижа ветер подул в другую сторону».

Припомнился и рассказ доктора Нечаева о скандале, который закатил французам Врангель. «Испугались? Или сменили тактику?»

После церемониального марша, исполненного юнкерами, Врангель, Кутепов и другие сопровождающие их лица на трех автомобилях, которые к этому времени техническая служба перегнала в Галлиполи, отправились в лагерь.

«Долина роз и смерти» уже не была такой безрадостной и унылой, как зимой. Выпустили свои клейкие листики розы, зазеленели дальние холмы.

Всю оставшуюся часть дня Врангель посвятил подробному знакомству с лагерем. На большой лагерной площади выстроились войска. Врангель принял рапорт у начальника почетного караула — командира Самурского полка, отдал честь старому боевому знамени, побывавшему в боях еще под Мукденом. После чего стал обходить строй войск.

На правом фланге стояла пехота, в центре — артиллерия, на левом — безлошадная конница. Барбович привел своих «хуторян», когда Врангель уже начал обход войск.

Около часа под звуки маршей Врангель обходил стройные ряды, здоровался с командирами полков, оказывал особое уважение заслуженным старым солдатам, вместе с которыми прошел все годы гражданского лихолетья.

— Здорово, орлы! — приветствовал он каждый полк в отдельности. И вслед ему неслось раскатистое: «Ур-ра!»

Вечером каждому солдату раздали по одному крашеному яйцу: хозяйственники больше месяца выпрашивали, выменивали и покупали их у крестьян окрестных селений. Ночью, ближе к полночи, в разных местах на территории лагеря запылали костры, армейские кашевары варили перловую и кукурузную кашу, щедро приправляя их мясными консервами. Кто сумел, тот еще загодя, днем, выменял или купил на базаре спиртное.

Службу в лагере правил протоиерей Агафон (Миляновский) прямо на площади, возле небольшой палаточной церкви. Площадь едва вмещала всех желающих отстоять праздничный молебен.

Врангель и Кутепов вместе с частью штабных офицеров отправились на всенощное богослужение в Галлиполийский греческий собор. Совершал богослужение греческий митрополит Константин в сослужении с русскими, проживающими в лагере, духовными лицами.

Во время службы Кутепов почувствовал сзади себя какое-то движение. Он слегка обернулся и увидел подполковника Томассена. Тот был в полной парадной форме, при оружии и орденах. Чуть сзади, тоже при полном параде, выстроилась вся его свита. Протискиваясь сквозь толпу, они все приблизились к Врангелю и Кутепову. Томассен наклонился к ним и негромко, но торжественно произнес:

— Ваши превосходительства! От имени французского гарнизона Галлиполи и от себя лично хочу поздравить вас и вверенную вам армию по случаю приближения нашего общего праздника! — и тут же отступил в сторону.

Лишь когда священники провозгласили «Христос Воскресе», Томассен вновь приблизился к Врангелю и Кутепову:

— Искренне и от души — «Христос Воскресе!»

— «Воистину Воскресе!» — ответил ему Кутепов и непроизвольно, скорее по привычке, подался к нему и трижды приложился своей щекой к его щеке.

Врангель тоже ответил: «Воистину Воскресе!» и сделал какое-то неловкое движение в сторону Томассена, однако целовать не стал.

После всенощной они все вышли на улицу, прощаясь, остановились на паперти. Томассен немного потоптался на месте и при этом морщил лоб, словно силился что-то вспомнить. И затем через переводчика сказал Кутепову:

— Мне рассказывали, у вас у русских есть замечательный обычай: раз в году просить прощения за ненароком нанесенную обиду.

— Можно и чаще, — съязвил Кутепов.

— Да, конечно. Я понимаю, — не сразу нашелся с ответом Томассен. — Мне нравится этот обычай. Я хотел бы попросить у вас прощения, если в наших незлых спорах я иногда был несдержан и нечаянно нанес вам обиды. Простите, если можете!

— Бог простит, и я прощаю, — ответил Кутепов. — Хорошо бы так и в будущем: без споров. Тогда и прошения не надо просить.

— Хочу верить, что так и будет, — согласился Томассен.

И они расстались.

— Чего он хотел? — спросил задержавшийся сзади Врангель.

— Мира без аннексий и контрибуций, — улыбнулся Кутепов. И добавил: — Попросил прощения. Только я так и не понял за что. Видимо, решил больше не ссориться. Или ссориться и не просить прощения. Не знаю.

— Он знает. И его начальство тоже. Ну и я чуть-чуть догадываюсь. Вероятнее всего, это отголосок поездки Уварова в Париж, а также моей последней схватки с французским оккупационным начальством. Я тут на днях высказал им все, что я о них думаю. Надеюсь, на какое-то время они образумятся, — и, немного помолчав, Врангель добавил: — Время покажет.

После всенощной началось разговление. Солдаты разобрались по своим полкам, окружили густо парующие котлы с кашей. Щедро накладывали в свои миски.

— Так бы кажин день! — сказал кто-то.

— Тебе бы, Козюля, одному такой казан. До утра бы прикончив.

— Не-а, до утра не подужав бы. За сутки — слободно.

Запасливые солдаты наливали в кружки кто водку, кто местную турецкую ракию. «Причащались». Скупо отливали жадно глядящим на них товарищам. Смачно христосовались.

Андрей Лагода долго ждал дня, когда можно будет без особого риска разбросать по палаткам доставленные сюда Красильниковым листовки об амнистии.

Ночь была тихая, но облачная, беззвездная. Палатки пустовали. Почти никто не спал. Грелись у костров, доедали кашу, допивали недопитое, пели, смеялись, переругивались.

На наполовину опустевшем плацу на спор затевали кулачные бои: «болели» за сильных, высмеивали слабых.

Пасхальная ночь.

Андрей почти на ощупь шел в темноте от палатки к палатке. Подойдя, окликал:

— Федорченко, не спишь?

В ответ тишина.

Он приоткрывал полог палатки, торопливо вбрасывал три-четыре листовки и шел дальше.

В иной палатке кто-то отзывался:

— Какого еще тебе Федорченка? Ищи в другом дому!

В эту палатку Андрей не заходил, торопливо шел дальше.

Часа за полтора он разнес почти все листовки. Оставил только небольшой запас: вдруг пригодятся? Быть может, случится какая оказия и он сумеет передать хоть несколько штук в Чаталджи или в Бизерту. Эти листовки он припрятал неподалеку от своей палатки, в ямке, прикрыл их от дождя плоским камнем и сверху камень притрусил песком. Простой, надежный и безопасный тайник.

Утром за завтраком они вернулись к начатому на паперти греческого собора разговору. Кутепов снова попытался напомнить Врангелю о планах всем корпусом уйти из Галлиполи.

— Не повторяйтесь. Я все помню, — остановил Кутепова Врангель. — Вернемся к этому разговору снова лишь тогда, когда вы решите самый главный вопрос: безопасный проход через Балайирский перешеек.

— Он уже решен, ваше превосходительство.

И Кутепов подробно рассказал главнокомандующему о маневрах, которые устроили для них французы. Послали на маневры полковника Айвазова. Тот выяснил, что каких-то пара сотен метров самого узкого места перешейка отгорожено от берега скалами и снаряды либо взрываются в скалах, либо перелетают через перешеек. А дальше путь совершенно безопасный, в скальном коридоре. Упомянул Кутепов и еще об одной идее Айвазова: заранее и скрытно подкатить к берегу две легкие пушки, снятые с кораблей, и в нужное время легко потопить миноносец. Вместе с миноносцем потонет и рация, так что своевременно вызвать подкрепление французы не смогут.

Врангель слушал молча, не перебивая. И лишь когда Кутепов закончил, Врангель сказал:

— Айвазова знаю давно. Толковый и грамотный артиллерист. Он что же, все еще полковник?

— Так точно, ваше превосходительство. Командует третьим Марковским дивизионом, — четко ответил Кутепов.

— Вернусь, подпишу приказ о повышении в звании. Надо порадовать старика. Если не доведется его увидеть, поздравьте его лично от меня с Пасхой и со званием генерала.

— Дед будет счастлив, — согласился Кутепов и еще раз попытался напомнить Врангелю о своем плане захватить Константинополь. Эта идея его грела с тех самых пор, как только она родилась.

— Я так понимаю: вы по-прежнему считаете эту затею авантюрной? — грустно спросил Кутепов.

— Вне сомнений. Но зато до чего же она изящна! Как фарфоровая статуэтка! — улыбнулся Врангель. — Впрочем, вы не очень огорчайтесь. Это я сегодня так рассуждаю, зная весь расклад сил. А вчера… вчера я поддержал бы ваши намерения. Это хорошая задумка. У картежников она называется «Игра по-крупному». Сейчас трудно подсчитать, какие бы выгоды мы при этом получили и какие потери понесли. Но шуму бы наделали на весь мир. Ладно, не огорчайтесь. Нам не шум на весь мир нужен, а победа над большевиками. Пожалуй, наши зарубежные соотечественники не верят в то, что это возможно. А я верю. И мы все должны верить, иначе зачем переносим все эти тяготы? А что касается захвата Константинополя, оставьте это для своих будущих воспоминаний. Не случилось — и не случилось. Господь, как говорится, удержал нас от этого сомнительного шага. Зато вспомните в старости, какие мятежные мысли бродили когда-то в вашей голове.

— Иначе говоря, смириться? Даже если отношение к нам французов не изменится и все эти расшаркивания Томассена — всего лишь праздничный политес? — спросил Кутепов.

— Я так не думаю. Я уже как-то вам говорил: время покажет. Посмотрим, как будут развиваться события. И теперь, после решения безопасного прохода через Балайирский перешеек, будем держать в голове ваш план ухода из Галлиполи. Если отношение союзников к нам не улучшится, если они будут продолжать смотреть на нас с позиции «с них уже больше нечего взять», мы конечно же будем вынуждены предпринять по отношению к ним довольно резкие шаги.

Пришел Витковский, который всю пасхальную ночь провел в лагере. Похристосовался с Врангелем и Кутеповым.

— Прошу к столу! — пригласил его Кутепов и бодро спросил: — Доложите новости? Ветер стих, облака рассеялись, день обещает быть хорошим!

— Не знаю, — мрачно ответил Витковский. — Во всяком случае, начался он не слишком хорошо, — и положил перед Врангелем бумажный листок.

— Что это? — спросил Врангель.

— Большевистская листовка.

— Добрались таки, — сокрушенно вздохнул Кутепов. — Проникли.

— Объявляют амнистию. Причем всем без исключения.

— Всем? — переспросил Врангель. — Так уж им и поверят.

— Довольно убедительная. Вполне допускаю, что многие поверят, — сказал Витковский.

Врангель бегло прочитал листовку, передал ее Кутепову. Тот читал ее медленно, вдумчиво. Затем вновь положил ее перед Врангелем и перевел взгляд на Витковского:

— «Поверят — не поверят» — не тема для дискуссии, — мрачно сказал он.

— Собрать бы их все и сжечь, — посоветовал Врангель.

— Боюсь, это невозможно, — сказал Витковский. — Вы ведь знаете русского мужика, ваше превосходительство. Если не дают — возьму, отбирают — спрячу. А этих листовок в лагерь, по моим предположениям, забросили много. Полагаю, в лагере уже обосновалось большевистское подполье. Одному незаметно разместить в лагере столько листовок не под силу.

— Тут я согласен с Владимиром Константиновичем, — поддержал Витковского Кутепов. — Кто-то сдаст, у кого-то отберем. Все равно, много останется. Прочтут все, даже те, кто яростно сражался с большевиками.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Врангель.

— Пытаюсь понять, почему вдруг такое уныние? — глядя в лицо Врангеля, сказал Кутепов. — Мы что, не ожидали этого? Да, большевики, естественно, знают, что мы в Турции. И наверняка выяснили, где мы дислоцируемся. Несомненно, они посвящены в наши намерения вновь вернуться в Россию. Война большевикам не нужна: они добились своего. И теперь их задача — развалить нашу армию. Для этого они и заслали сюда к нам какое-то количество своих агитаторов, которых мы постепенно будем выявлять и уничтожать. Война продолжается, господа! И все то, что пытался творить с нами здесь Томассен, возможно, это тоже идет оттуда, от большевиков.

— Я допускаю, что ваша пафосная речь, Александр Павлович, имеет под собой серьезные основания. Более того, я рассуждаю примерно так же, как и вы, — тихо и неторопливо заговорил Врангель. — Но я хотел бы услышать ваш совет: что делать? Спрошу даже еще конкретнее: что делать сегодня, сейчас?

— Сегодня? — переспросил Кутепов. Он не сразу нашелся. Он знал, как поступить в будущем. Оно всегда туманно, и о нем можно тоже рассуждать неясно, неопределенно. Но вопрос в упор: что делать сегодня? Сейчас? А медлить было нельзя: Врангель ждал ответа. Кутепов чувствовал себя гимназистом, который не выучил домашнее задание. — Я полагаю, уже сегодня надо будет посоветоваться с командным составом. Коллективная мудрость богаче мудрости одного человека, — попытался уйти от прямого ответа Кутепов.

— Не помешает, — с легкой укоризненной улыбкой согласился Врангель. — И насчет коллективной мудрости: она, конечно, тоже бывает полезна. Хотя далеко не всегда верна.

И после длительной паузы, дав понять Кутепову, что свою долю крапивы по голой заднице тот получил, Врангель продолжил:

— Мы растеряли или забыли замечательный опыт Евгения Александровича Климовича. Если помните, он не так уж давно, в Добровольческой армии, создал великолепный контрагитационный аппарат. Благодаря его убедительным и своевременным листовкам тысячи и тысячи крестьян покидали Красную армию и переходили на нашу сторону. Что здесь? — Врангель брезгливо взял в руки принесенную Витковским листовку: — Пустота! Слова! Климович же всегда опирался на факты. Разве у нас их недостаточно для контрагитации? Те же восстания в Тамбове, на Кубани, в Кронштадте? Наконец, мы можем вспомнить «всероссийское кладбище» Крым. Их словам надобно противопоставлять факты. Только в этом случае нам поверят и мы сможем рассчитывать на успех. А что касается совещания с командирами? Ну, почему же! У нас грамотные командиры, пусть и они подумают, как свести на нет вред от этих листовок. И священники пусть поищут доходчивые слова.

— Я хотел сказать примерно то же самое, — совсем тихо сказал Кутепов. — Делать все, что надобно, но не забывать про агитацию. Согласен, это еще одно оружие, которое у нас порядком заржавело.

Первый день Светлой Седьмицы! Иными словами, первый праздничный пасхальный день, выдался на редкость теплым и солнечным.

«Подъем» в это утро не играли. Впрочем, в эту ночь мало кто спал. Полусонные, но нарядные солдаты ходили в обнимку по территории лагеря, заходили друг к другу «в гости», искали земляков, вспоминали о своих краях, об оставшихся на далекой Родине родных и близких.

И почти в любой компании заходил осторожный разговор о листовках.

— Вам подкинули?

— Три штуки. Две сдав, одну на курево оставил.

— Не бреши. Где ты тут «самосадом» разживешься?

— Ну, не для курева. Для памяти.

— Опять брешешь. Собираешься до дому возвертаться?

— Я шо, сдурел? Большевики для меня уже давно пулю заготовили.

— Так гарантируют же. Всем все прощают.

— Ага! Всем, да не каждому. Держи карман шире. Помнишь ту еврейку в Крыму? Кажись, Землячка ее фамилия. Тоже гарантировала. А чем все кончилось?

В другом полку, в другой палатке — о том же.

— Весна! У нас, як и у турок, весна рання. Об эту пору, должно, уже отсеялись.

— Рановато. У нас, другой раз, ще неделю стоять заморозки.

— А шо зерну заморозки. Оно, зернычко, лежыть себе под черноземом, як под одеялом, наружу не высовывается. Тепла ждет. А як припекло, оно — р-раз — и выглянуло! Ото уже весна!

— Собираешься?

— Не. Пущай други туды съездять. Он, той же дадько Юхым Калиберда. Если ему всех пострелянных простять, тоди, може, и я надумаю. Чого ж!

— До жинкы на перины потянуло?

— Дурный ты. Бо молодой. За дитьмы скучився, тоби цього не понять.

Листовки, посеянные Андреем Лагодой, взбудоражили лагерь. Где бы ни собрались двое-трое, с чего бы ни начинали разговор, а заканчивали все тем же: верить большевикам или не верить, возвращаться или не возвращаться?

Андрей тайным именинником ходил по лагерю, прислушивался к разговорам, иногда и сам принимал в них участие. Когда его спрашивали, не собирается ли он возвращаться домой, он искренне отвечал:

— Меня большевики уже один раз расстреливали. Или два. Больше вставать под их пули нет у меня настроения.

И это была почти полная правда. Феодосийская «тройка» приговорила Лагоду к расстрелу. Ни за что. Просто так. Первый раз его спас чистый случай: пуля его не задела, и, не шевелясь, он пролежал под мертвыми телами почти до вечера, до той поры, когда уставшие от расстрелов чекисты ушли к себе в казармы, чтобы там пить, есть, отдыхать и набираться сил для следующего дня и следующих расстрелов. Второй раз его спас Кольцов, вырвав из смертельно опасной банды Жихарева. Останься он в банде, неизвестно, прожил бы еще день или два?

Андрей не гордился этой своей работой, даже тяготился ею. Она казалась ему ненастоящей и даже какой-то фальшивой. Он редко когда оставался сам собой и почти никогда не выказывал своих подлинных чувств. Разведчиком он не был, этому его не учили. Но как вести себя, чтобы выжить, он знал. И делал все, чтобы его ни в чем не заподозрили и в один из дней смог бы вернуться в свою родную Голую Пристань.

Глава 11

Первый пасхальный день тянулся бесконечно долго. Надоело есть, пить, без дела слоняться по лагерю. Все надоело.

И тут как-то сама собой у артиллеристов возникла благодатная мысль: снести на кладбище, к будущему памятнику, валяющиеся под ногами камни. Поначалу включилась в эту работу лишь одна батарея. Артиллеристы сходили один раз. Постояли, подумали. И отправились за следующей партией. Собрали все камни вокруг кладбища. Потом стали собирать их на территории лагеря.

Усердную работу артиллеристов заметили и другие. Тоже подключились. И уже вскоре белые гимнастерки рассеялись по всей долине, добрались даже до окраины Галлиполи. Кто-то нес камни в руках, но большинство приспособили для этого рогожные мешки или самодельные носилки. И приносили к месту, где собирались строить памятник, по десятку камней зараз. Никто не заставлял их это делать, не упрашивал, не подгонял. Шли с охотой, желая лично поучаствовать в этом поистине святом деле.

Каждого, кто приносил камни, отец Агафон благословлял:

— Спаси Господи!

И когда отец Агафон понял, что на первый случай камней нанесли уже достаточно, хотя еще далеко не все солдаты приняли участие в этой работе, он сказал пришедшим с очередными рогожками:

— Пожалуй, пока достаточно, сыны мои, — и объяснил: — Когда все эти камни строители израсходуют, позже поднесем еще.

Солдаты высыпали камни, отряхивались.

Подходили и подходили еще, освобождали свои рогожки от камней, приводили себя в порядок.

Когда солдат возле священника собралось много, отец Агафон взобрался на груду камней:

— Видел я сегодня, братья, прелестные письма, заброшенные вам сюда большевиками. Прочитал одно, — начал он свою священническую речь. — И хочу сказать вам: слово слову рознь. Только божье слово имеет твердость камня. А нынешними письмами прельщают вас вернуться, изменить долгу и присяге. Не верьте таким словам, а верьте сердцу своему. Оно вас не обманет. Нет у большевиков правды, негде им ее взять. Бога они от себя отринули. А живущий без Бога в сердце способен на все: нарушить клятву, предать товарища, ничем не поступиться. Он и убийство грехом не считает. А уж солгать, это для него вроде летнего дождика. Когда будете читать эти подметные письма, подумайте об этом. Не верьте ни единому их слову! И да спасет вас Господь!

— Верь не верь, отче, а до дому сердце тянется.

— Вернетесь! — пообещал отец Агафон. — Победителями вернетесь, не собаками побитыми.

— Когда энто будет, отец святой? Жизня, як вода в Дону, быстро текеть.

— Чует мое сердце: скоро! Безбожная власть долго не продержится! Верьте в это! И молитесь!

Шли с кладбища молча, задумчиво.

— Под Каховкой отец Агафон тоже обещал: на Днепре большевики остановятся, — сказал казачок в уже порванной в праздничный день белой рубахе. — И про Крым тоже всего наобещал…

Никто ему не ответил. Тихо расходились по палаткам.

Вечером в большой сдвоенной палатке, с пристроенной к ней по случаю пасхальных празднеств сцене, давали концерт. Это сооружение выглядело громоздким, называлось оно «корпусным театром», но разместить даже часть желающих в нем не могли. Поэтому на каждый полк, на каждое училище и другие армейские службы выделили всего по нескольку пропусков.

Счастливчики, приглашенные на концерт, собрались возле театра заранее, ждали, когда начнут впускать. Пришли и многие из тех, кому пропуска не достались. Они надеялись каким-то способом проникнуть внутрь театра. Если это не получится, то можно просто постоять у входа, и если не увидеть, то хоть услышать происходящее внутри действо: сквозь брезентовые стены театра звуки легко проникали наружу.

С заходом солнца палатка-театр осветилась изнутри карбидными лампами, на сцене зажгли яркие керосиновые десятилинейки.

Неожиданно над лагерем внеурочно прозвучала всем знакомая сирена побудки и отбоя. Солдаты-контролеры стали пропускать в театр владельцев пропусков и отчаянно отбиваться от тех, у кого пропусков не было..

В сопровождении полковых командиров и начальников других служб в театр прошли Врангель, Кутепов, Витковский и заняли скамейки первых двух рядов.

Сцена была закрыта тяжелым брезентовым занавесом, и оттуда доносились какие-то ленивые рабочие перебранки. Видимо, артисты договаривались о том, о чем еще в суете и в спешке не успели договориться.

Наконец перед занавесом встал архитектор, музыкант и режиссер — всеобщий любимец подпоручик Акатьев. Он выждал тишину и громко, голосом циркового шпрехшталмейстера провозгласил:

— Народная пиеса! «Царь Максимилиан и непокорный сын его Одольф»!

После того как стихли аплодисменты, двое солдат натужно раздвинули тяжелый брезентовый занавес. Сцена была пуста, но на полу валялся всякий хлам. Слева возле свернутого занавеса стоял все тот же Акатьев. Он снова объявил:

— Действующие лица!

И после этого объявления следом, один за другим через сцену прошли главные действующие лица. Посредине сцены они останавливались, кланялись залу и исчезали за кулисой. Акатьев во время прохода каждого действующего лица сообщал зрителям необходимые сведения.

— Царь Максимилиан. Не могу сказать о нем ничего: ни хорошего, ни плохого. Царь как царь. Хвастливый, жадный и очень жестокий.

Одет был царь в то, что смогли найти корпусные портные в своем скудном хозяйстве. Дамский халат изображал мантию. Он был расшит различными блестками из фольги и украшен лентами. И военная шапка тоже вся переливалась блестящими стекляшками. У него из-под мантии выглядывали штаны с лампасами. Видимо, их выпросили на время действия у кого-то из полковых командиров. На груди переливались разными цветами до блеска надраенные бляхи, надо думать — ордена…

Под смех публики Максимилиан скрылся, а на сцене возник высокий тощий его сын Одольф, одетый примерно так же, как и царь-отец, но только несколько скромнее, шапка беднее, похуже.

— Сын Максимилиана Одольф, — объявил Акатьев. — Что о нем можно сказать? В целом хороший парень. Но, к сожалению, безвольный, слабый характером. Но невероятно добрый. Даже удивительно, как у такого папы мог вырасти такой замечательный наследник.

Потом через сцену прошел и галантно раскланялся непонятно что за персонаж: в картонных латах, одной рукой он держал бутафорскую шашку, другой — что-то напоминающее щит. На его голове возвышалось нечто, напоминающее кастрюлю. По замыслу устроителей действа это был шлем…

— Аника-воин!

Так, под смех и аплодисменты зрителей, прошли все герои этого праздничного представления: рыцарь Брамбеус, маршал-скороход, старший гробокопатель. Гурьбой прошествовали пажи, стража. Последней шла Смерть. Она была в тряпье и с косой. Остановившись на середине сцены, она несколько раз взмахнула косой и церемонно поклонилась на три стороны — всем зрителям.

После представления всех героев сцена какое-то время пустовала. До зрителей доносились только звуки шагов бегущего человека. И, наконец, на сцену выбежал запыхавшийся маршал-скороход. Он оглядел зал и поздоровался со зрителями:

— Здравствуйте, господа сенаторы!

После веселых восторженных аплодисментов он продолжил:

Не сам я сюда к вам прибыл,

А прислан из царской конторы.

Уберите все с этого места вон

И поставьте здесь царский трон.

Прощайте, господа!

Сичас сам царь прибудет сюда.

Стража, слуги, пажи и воины торопливо убирают разбросанный по сцене хлам, затем, все вместе, вносят на сцену нечто громоздкое, напоминающее причудливый царский трон, и удаляются. И тут же на сцену выходит сам царь Максимилиан и обращается к публике зала:

— Вопрос вам, господа сенаторы!

За кого вы меня считаете?

За инператора русского

Или за короля французского?

Я не инператор русский,

Не король французский.

Я есть грозный царь ваш Максимилиан.

Шибко силен, по всем землям славен,

И многаю милостью своею явен.

На сцене продолжает идти действие.

Врангель тем временем повернулся к сидящему рядом Кутепову:

— Молодцы! Ничего не скажешь! — полушепотом одобрительно сказал он. — Это кто же такое сочинил?

— Не знаю. Народная, объявили, пиеса. Должно, сам Акатьев и сочинил. Он у нас ба-альшой выдумщик, на все руки мастер: и архитектор, и музыкант, поди, и пиесы сам сочиняет.

— Это тот, который памятник здесь, в Галлиполи, удумал поставить?

— Он самый.

— Какой удивительный народ. В боях, за военными хлопотами, не досуг было проявлять свои таланты, — и после коротких раздумий добавил: — Я уж думал, оторванная от родной земли армия пребывает в унынии и тоске. Ан нет! Живет! Чувствую, боевой дух пока сохраняется.

Действие на сцене продолжалось. Царь Максимилиан, оглядывая приготовленный для него трон, указывает на него рукой и с удовлетворением говорит:

— Воззрите на сие предивное сооружение,

Воззрите на его дивные украшения!

Для кого сия Грановита палата воздвигнута?

И для кого сей царственный трон

На превышнем месте сооружен?

Не иначе, что для царя вашего.

Сяду-ка я на оное место высокое

И буду судить свово сына непокорного

По всей царской справедливости.

Под смех зала Максимилиан, кряхтя, взбирается по лестнице на вершину трона и там усаживается. Поболтав от удовольствия ногами, продолжает:

— Подите в мои царские белокаменны чертоги

И приведите ко мне разлюбезного мово сына Одольфа.

Нужно мне с ним меж собой тайный разговор вести.

Пажи хором, в один голос, отвечают:

— Сей минут идем,

И Одольфа приведем!

Сделав саблями замысловатые движения, они, пятясь задом, спускаются в зал. В конце зала, у самого выхода, стоял Одольф, укутанный в конскую попону, чтобы его не узнали и не увидели в сумеречном свете зрители задних рядов.

Пажи сняли с Одольфа попону и под руки провели через весь зал на сцену. Там они поставили его перед троном на колени. Пажи встали по бокам с обнаженными саблями. Одольф воздел глаза вверх, туда, где на вершине трона восседал Максимилиан:

— О, преславный Максимилиан-царь,

Разлюбезный мой родитель-батюшка!

Бью тебе челом о матушку сыру землю:

Зачем любезного свово сына Одольфа призываешь?

Или что делать ему повелишь-прикажешь?

Максимилиан:

— Любезный Одольф, сын мой!

Не радостен мне ныне приход твой:

Ныне я известился,

Что ты от наших кумерических богов отступился

И им изменяешь,

А каких-то новых втайне почитаешь!

Страшись мово родительского гнева,

Поклонись нашим кумерическим богам!

Одольф встает с колен и с пафосом произносит:

— Я ваши, отец-царь, кумерические боги

Повергаю под свои ноги!

А верую я в Господа Иисуса Христа

И изображаю против ваших богов

Знамение креста! (Крестится и крестит зал.)

Содержу и содержать буду его святой закон!

Пажи от таких слов в ужасе падают на пол. Царь Максимилиан в гневе топчет ногами трон, что-то кричит. Но его слова тонут в громе аплодисментов.

Занавес закрыли. На просцениуме вновь появился подпоручик Акатьев. Тоном судьи он коротко сообщает:

— Я ведь предупреждал вас, что царь Максимилиан не только жадный, но и очень жестокий. За то, что сын его отступил от кимерической веры и принял и полюбил новую веру, справедливую, православную, царь Максимилиан решил казнить Одольфа.

Где-то за сценой что-то грустное заиграл корпусной духовой оркестр. Солдаты вновь раздвинули тяжелый занавес.

Одольф перед смертью прощается с белым светом:

— Прощай, родимая земля,

Прощайте, родные поля,

Прощайте, солнце и луна.

Прощай, весь свет и весь народ…

Одольф кланяется своему отцу:

— …и ты прощай, отец жестокий!

И под сабельным ударом маршала-скорохода Одольф ничком падает на землю.

Но справедливое возмездие настигло Максимилиана. Он слышит высоко над собой громкий стук, затем жуткий женский вой. Максимилиан поднимает вверх лицо и кричит:

— Что там за баба?

Почему пьяна?

За кулисами что-то вспыхнуло, сцена на короткое время окуталась дымом. Он быстро расходится, и перед троном возникает оборванная старуха-Смерть с косой. Она отвечает Максимилиану:

— Я вовсе не баба,

И вовсе не пьяна.

Я — смерть твоя упряма!

Зал разразился аплодисментами.

— Ну чертяки! Ну молодцы! — весело отозвался на аплодисменты Врангель.

А действо двигалось к своему завершению. Испуганный царь Максимилиан, все так же кряхтя, слез по лестнице со своего трона вниз, упал перед Смертью на колени, взмолился:

— Мати моя, любезная Смерть!

Дай мне сроку жить еще хоть на три года!

Смерть ему отвечает:

— Нет тебе срока и на один год!

Максимилиан:

— Мати моя, разлюбезная Смерть!

Дай мне пожить еще хоть три месяца!

Смерть покачивает косой:

— Не будет тебе и на месяц житья!

Максимилиан:

— Мати моя, преразлюбезная Смерть!

Продли мою жизнь хоть на три дня!

Смерть:

— Не будет тебе сроку и на три часа!

Вот тебе моя вострая коса!

Смерть ударяет Максимилиана косой. И под бурные аплодисменты зрителей он долго и мерзко умирает.

Потом все действующие лица, и живые, и ожившие, вышли на поклоны и вывели на авансцену смущенного и упирающегося подпоручика Акатьева. Стрельцы, пажи, сенаторы, Максимилиан с Одольфом и даже вполне симпатичная, с умытым лицом, Смерть подхватили его на руки, стали раскачивать и подбрасывать в воздух.

Зал аплодировал.

— Да погодите вы! Постойте! Дайте сказать! — просился Акатьев.

Когда его наконец поставили на ноги, он, тяжело дыша, объявил:

— Это не все! У нас еще концерт!

И потом, после небольшого перерыва, начался концерт. Танцевали и пели русские и украинские танцы и песни.

— Сколько талантов! — между какими-то номерами восторженно сказал Врангель Кутепову. — Как замечательно вы все это придумали!

— Вы не устали, Петр Николаевич? — заботливо спросил Кутепов.

— Пожалуй, можно и на покой, — согласился Врангель. — Я не устал. Но уж слишком много впечатлений. А молодежь пускай повеселится. Завтрашние занятия отмените.

И они стали осторожно продвигаться к выходу.

…Сыпал снег буланому под ноги,

С моря дул холодный ветерок… —

разносился со сцены чистый красивый голос.

Врангель остановился, обернулся. На сцене пел высокий, чуть сутулый солдат. Врангель уже слышал когда-то эту песню про казака, который заехал в хутор погреться. И, кажется, совсем недавно. Да-да, вот же эти слова:

…Ехал я далекою дорогой,

Заглянул погреться в хуторок…

Это была та же самая песня, некогда прежде им уже слышанная. Когда же он услышал ее впервые? Ну да! Во время перехода из Севастополя в Константинополь. И голос такой же. Нет, пожалуй, тот же голос. Врангель вспомнил: каждый раз ему что-то мешало дослушать песню до конца.

…Встретила хозяйка молодая,

Как встречает родного семья,

В горницу любезно приглашала

И с дороги чарку налила… —

пел солдат. Это был Андрей Лагода.

Поняв, что он мешает зрителям смотреть и слушать, Врангель неожиданно для Кутепова, пригибаясь, стал обратно пробираться к своему месту. Кутепов, не очень понимая такого маневра командующего, двинулся следом.

— Хочу дослушать эту песню, — усаживаясь на свое прежнее место, шепотом объяснил он Кутепову.

…А наутро встал я спозаранку,

Стал коня буланого поить.

Вижу, загрустила хуторянка

И не хочет даже говорить.

— Вы не знаете этого солдата? — спросил Врангель.

— Слишком много их у меня, — ответил Кутепов.

— Да-да, конечно, — согласился Врангель и добавил: — Голос редкий. Ему бы в консерваторию.

А Андрей продолжал:

Руку подала, и ни словечка

Мне не хочет вымолвить она.

Снял тогда с буланого уздечку,

Расседлал буланого коня.

Краем глаза Андрей заметил, что Врангель, глядя на него, о чем-то разговаривает с Кутеповым. Его прошибло холодным потом: неужели до чего-то докопались? А ведь все, казалось, продумал, нигде не наследил.

Так и не доехал я до дома,

Где-то затерялся в камыше.

Что же делать парню молодому,

Коль пришлась казачка по душе?

Закончив петь, Андрей торопливо раскланялся и ушел за кулисы. Подумал: «Если сейчас схватят, значит, все, что-то не до конца продумал, не так сделал. Он еще тогда предупреждал Красильникова, что такая жизнь не по нему. Не годится он для чекистской работы. Если все обойдется, надо бежать! Но куда? Для начала в Новую Некрасовку. Там есть Никита Колесник, он знает, где можно его спрятать». Все это промелькнуло в голове мгновенно.

И тут к нему подошел Акатьев.

— Я тебя ищу! Спустишься в зал и подойдешь к генералу Врангелю, — он придирчиво оглядел Андрея. — Гимнастерку одерни, причешись. И не забудь представиться!

— Может, потом? После концерта? — с надеждой оттянуть время спросил Андрей.

— Делай, что сказано!

Но от сердца у Андрея все же немного отлегло: если бы хотели арестовать, не послали бы к самому Врангелю. Что-то тут другое! Но что?

Он проскользнул со сцены в зал и, пригибаясь, направился к сидящим в первом ряду генералам. Увидев его, Врангель встал, за ним подхватились и остальные его сопровождающие.

— Дозвольте доложить, ваше… — приглушив голос, но все же довольно громко начал Андрей.

— Ти-хо! — остановил его Кутепов. — Не шуми, солдат. Выйдем отсюда.

Они покинули палатку-театр, отошли чуть в сторону от любопытных. Кутепов сказал:

— Вот теперь доложись. Только, пожалуйста, не кричи, не расходуй понапрасну голос.

— Солдат Лагода, дроздовской пехотной дивизии. Начальник дивизии генерал-майор Туркул.

— Хорошо поешь! Благодарю за песню, — сказал Андрею Врангель. — Сам песню сочинил?

— Никак нет, ваше превосходительство! От донских казаков слыхал. Запомнил.

— Пению учился?

— Дома. У нас вся семья такая, все любят спивать.

— Украинец?

— Так точно.

— Откуда? Где такие соловьи рождаются?

— С Таврии, ваше превосходительство. С Голой Пристани. Небольшое такое село в самом устье Днепра. Корсунский монастырь неподалеку.

— Знаю, — сказал Врангель. — Рыбой ваше село славится. И еще у вас там молоко отменное.

— Выпасы хорошие. Плавни. Трава сочная, — объяснил Андрей.

— Я у вас там бывал. Помню, там есть знаменитое соленое озеро. Говорят, от всех болезней лечит. Меня после контузии два раза туда возили. Попустило руку, — и без перехода Врангель спросил: — Домой-то, поди, тянет?

— Если скажу, шо не тянет, сбрешу. А токо нельзя мне туда. Навечно дорога заказана.

— «Навечно»? — не понравился ответ Лагоды Кутепову. — Ты что же, не веришь в нашу победу?

— Я в том смысле, что, пока там большевики, расстреляют они меня. Один раз уже расстреливали. Да, видно, еще не пришло мое время. Промазали. До ночи среди мертвяков пролежал, насилу выбрался. И — назад, к своим.

— Большевики амнистию объявили. Всем обещают прощение, независимо от вины.

— Брешут. Если тогда не добили, счас добьют.

«Ишь ты, как издалека заходят, — подумал Лагода. — Выпытать хотите? Или что-то знаете? А я буду вам так отвечать, чтобы вам нравилось».

И Лагода добавил:

— Конечно, если гуртом до дому в Россию вернемся, я согласен. А поодиночке — не. У меня с большевиками разные путя!

— Правильно рассуждаешь, солдат! — сказал Врангель. — Вместе вернемся! — он взглянул на Кутепова: — Вот вам, Александр Павлович, истинный голос народа. Побольше бы нам таких солдат!

Врангель и Кутепов распрощались с Лагодой. Направляясь к автомобилю, чтобы уехать в город, и затем в автомобиле они продолжили разговор.

— Вы типографию наладили? — спросил Врангель.

— Как и обещали. Даже газету выпускаем, пока один номер в неделю. С бумагой беда.

— Вернемся к нашему разговору об опыте Климовича. Расскажите об этих листовках. Их ведь все равно уже все, кто хотел, прочитали. Объясните, чего добиваются большевики, развенчайте их ложь, приведите убедительные примеры. Возьмите того же солдата Лагоду. Чем не герой для вашей газеты? Однажды уже расстрелянный большевиками, чудом спасшийся, он снова вернулся в наши ряды. Поучительный пример.

Когда Лагода вернулся к театру, где все еще не расходились солдаты, его обступили.

— Ну, что тебе сказали генералы?

— Спросили: листовки читал? Говорю: читал.

— И что ты по этому поводу думаешь?

— Я и сказал: думаю.

— Брешешь! Не сказав.

— Хотел сказать, да раздумав. Но я не брешу. Я и вправду думаю.

— Об чем?

— Да об этих листовках. Поверить — не поверить, хочется поверить. Сильно до дому тянет.

Наутро Врангель на «Лукулле» отправился обратно в Константинополь. Поездкой в Галлиполи он остался доволен. Армия жила и крепла. Только бы ничего не случилось непредвиденного, и тогда если не летом, то осенью можно будет выступать в новый поход.

Он подумал даже о деталях, которые уже не первый день вынашивал. Высаживаться надо будет не в Крыму. Как страшный сон ему хотелось навсегда забыть этот распроклятый гнилой Сиваш, этот богом забытый Крымский перешеек. Выбросить десанты надо будет где-то в районе Одессы и разослать войска по равнинным просторам Причерноморья. И дальше, и вперед…

Почему вдруг тогда пришла ему в голову эта бредовая мысль: пересидеть зиму в тепле и продовольственном достатке в Крыму? По чьему наущению он тогда воспринял ее как спасительную?

Нет, теперь он эту ошибку не повторит!

Через неделю после отъезда Врангеля в Константинополь в Галлиполи вышел очередной номер газеты Первого армейского корпуса «Галлиполиец». В довольно большой заметке под названием «Стойкий солдат» подробно рассказывалось о трудной судьбе однажды расстрелянного большевиками русского солдата Андрея Лагоды. Он на своей шкуре испытал цену этой амнистии и поэтому одним из первых сдал подброшенную ему большевистскую листовку своему командиру.

Глава 12

Говорят, время лечит. Слащев это почувствовал на себе. Обида на Врангеля постепенно отступила, оставила лишь незлобивую память о прошлых ссорах, размолвках и недоразумениях.

Слащев не сразу, но приспособился к своей новой цивильной жизни. Его авторитет прославленного генерала стал работать на него и даже приносить небольшой доход. Иногда он стал помогать Соболевскому на собачьих боях и тоже зарабатывал какие-то копейки. Времени эта работа отнимала немного. Бои проводились по пятницам в светлое время суток.

Кроме того, к его честности и справедливости стали обращаться такие же, как и он, обездоленные, не сумевшие прочно стать на ноги на чужбине — и вскоре он стал непререкаемым арбитром в самых запутанных хозяйственных спорах. Это тоже не занимало много времени. Вся эта его многогранная деятельность много денег не приносила, но скромное проживание обеспечивала.

Хорошим помощником стал Слащеву его на редкость хозяйственный денщик Пантелей. В прежней армейской кочевой жизни он не мог в полной мере проявить свои хозяйственные способности, зато сейчас он освободил и Якова Александровича, и Нину Николаевну от многих бытовых забот. Он принял на себя хождение на базар, приготовление пищи, а часто даже стирку. И поэтому Нина Николаевна выговорила у Якова Александровича право работать и вскоре нанялась гувернанткой к богатым русским, давно и прочно обосновавшимся в Константинополе.

Томясь от безделья, Яков Александрович большую часть своего свободного времени посвящал Марусе. Он полюбил эти часы, когда в доме не было Нины, а Пантелей где-то неподалеку погромыхивал кастрюлями — и он просто сидел возле колыбельки, сотворенной из снарядного ящика, и задумчиво смотрел на тихо спящую дочь. При этом он думал о чем-то своем или же представлял Марусю уже взрослой. Вот они идут по Санкт-Петербургу, который он покинул совсем мальчишкой, и невзначай встречают на улицах совсем непостаревших довоенных знакомых своих родителей, и своих приятелей, которые остались все такими же, какими они были тогда. И все они восторгаются красотой его дочери. И его душа наполняется от этого гордостью.

Примерно так выглядела его мечта.

Иное произошло в его прошлой жизни. Была у него дочь Вера, но память о ней не сохранила ничего. В том возрасте зачастую молодые родители считают крохотных крикливых малюток некоей обузой, помехой в веселой, удалой жизни. Он не знал, как она росла, потому что видел ее крайне редко и мельком, не знал, когда она сделала первые шаги, не помнил, какие она произнесла первые слова.

Иное дело Маруся. С первых дней он принял в ее жизни самое горячее участие, отстоял ее у голодной смерти и с интересом наблюдал за каждодневными крохотными ее изменениями. Только недавно она, казалось, куклой лежала в колыбельке и бессмысленно хлопала своими чистыми синими глазами. И вот взгляд стал осмысленный, и она уже хватается за все, до чего может дотянуться, ворочается, кривляется, пускает пузыри и издает какие-то невнятные комичные звуки, все громче и настойчивее заявляя о своем появлении на свет.

И сам Слащев, и Нина Николаевна постепенно смирились с такой жизнью, понимая, что другой у них уже не будет, что вернуться в Россию им не суждено. Они твердо знали, что слухи об амнистии, которые в последнее время до них доносились из-за моря, на них не распространяются. Если же он когда-нибудь и окажется в России, его расстреляют прямо на Графской пристани. Вряд ли сохранят жизнь и Нине с дочерью. В лучшем случае их отправят на каторгу, где они тихо, незаметно навсегда исчезнут.

У Нины были дальние родственники в Италии. Они переехали туда в самом начале российской смуты и все еще с трудом приживались на новом месте. Уехать в Италию? Такая мысль иногда посещала Нину, но Слащев тут же взрывался:

— Не смей даже думать об этом. Случись что, меня не станет, тогда сама решай. Но, пока я жив, никаких Италий, Бразилий! Все!

Слащев постепенно входил во вкус неторопливой и тихой обывательской жизни. Ни тебе начальников над тобой, ни подчиненных, за которых несешь ответственность.

Там, в городе, он все еще пока слыл грозным генералом, а дома, особенно когда оставался один, поначалу терялся из-за подгоревшей каши или описанных пеленок, расстраивался, когда Маруся поднимала крик, что-то требуя или против чего-то протестуя.

Но постепенно все основные хозяйственные и бытовые заботы Пантелей полностью переложил на себя, а все оставшееся ему, даже крик Маруси, уже не приводило его в ступор.

Слащев часами мог просто просиживать возле спящей дочери, и ему это нравилось. Петь он не умел и, когда начинал «колыбельную», Маруся тут же от страха поднимала крик. Потом он сменил тактику и вместо пения стал ей что-то рассказывать. И заметил, что, едва начинал звучать его голос, Маруся затихала и безмолвно, даже с интересом выслушивала его «отчеты» о происходящих событиях в мире, в городе или в доме. Очевидно, ее успокаивал его тихий, спокойный, умиротворяющий голос. А возможно, она уже начинала что-то понимать. Во всяком случае, когда он принимался ей что-то рассказывать, она стихала и не мигая смотрела на него.

— У попа была собака, — говорил он. — Ну, не совсем собака, а так, собачка, маленькая, пушистая и очень непослушная. Несмотря на некоторые ее недостатки, поп, понимаешь, ее любил. А она, неблагодарная, однажды высмотрела, когда повара не было на кухне, быстренько туда заскочила и, представляешь, украла кусок мяса. Как ты думаешь, что сделал поп? Он ее побил…

Это повторялось много раз. И Маруся, едва только он начинал свой рассказ про попа, с различными, естественно, вариациями, внезапно смолкала и в десятый раз с неизменным интересом слушала одно и то же.

Но со временем Слащеву надоела эта каждодневно повторяемая глупость, и он стал рассказывать Марусе о выигранных им сражениях, потом перешел к различным новостям, которые сам же возле кроватки и выдумывал.

— Яша! Ну что ты все какие-то глупости? Какие сражения? Какие пожары? — нечаянно услышав очередную беседу папы с дочкой, возмущенно сказала Нина. — Неужели тебе в детстве «колыбельные» не пели?

— Пели. Старуха-нянька. Она так страшно пела, что я стал ее бояться.

— Ну а сказки?

— Ну как же! Немка-гувернантка. Ну, это уже позже. И они были все какие-то глупые. Да и какая разница, что я Маруське рассказываю?

— Сказки с другой интонацией рассказывают. Сказки добрые, и рассказывать их надо добрым голосом.

— А если сказка злая? Про ведьму, Змея Горыныча или про злых карликов?

— А ты такие не рассказывай. Ты про что-нибудь доброе. Про добрых королей, про красавиц фей.

— Не помню таких

— А ты сам что-нибудь сочини.

— Я не сочинитель. Я — военный.

— Сочини про военных. Только что-то доброе.

Однажды Маруся закапризничала. Слащев склонился к ней:

— Ну, и чего ты? На кого обижаешься? — и, подумав, сказал: — А хочешь, Маруська, я тебе такое расскажу, чего ты еще никогда не слыхала. Да и я тоже. Но — ничего. Авось как-нибудь выберемся?

Маруся стихла и стала ждать.

— Ты только наберись терпения. Хорошие сказки короткими не бывают. В них же люди живут. И про каждого хочется рассказать…Так вот! Жил, понимаешь, на свете один король. Точно не знаю где, но, должно быть, в Тридевятом царстве. Там они все обычно проживают. Ты только палец в рот не клади, некрасиво это… Ну, жил он и жил…

Пантелея дома не было, вероятно, пошел на базар. Нина чем-то занималась на кухне. Но, как всегда, прислушивалась к звукам в детской комнатке на случай, если придется поспешить Якову на помощь. И услышала, как Яков сочиняет сказку.

— Ходил король, между прочим, в короне. Ну, это такая шапка, очень, скажу тебе, красивая, но неудобная. Зато все, кто видел его в короне, сразу догадывался: это король. И что ты думаешь? Однажды вор, который почему-то тоже проживал в Тридевятом царстве, украл у короля корону. Воры любят проживать в Тридевятом царстве, потому что там очень добрый и беспечный народ. И законы там для воров замечательные: большой вор за большое воровство получает самое маленькое наказание, а маленький вор за совсем крохотную кражу осуждается на пожизненную смерть. Такие были у них законы. Король про них ничего не знал, поскольку был неграмотный, ни читать, ни писать не умел, зато научился красиво расписываться.

Так вот! Буквально на секунду снял король с головы корону, может, чтобы расписаться, — и все, и нет короны. И что ты думаешь? Народ вдруг сразу перестал узнавать короля, потому что он ничем не отличался от остальных жителей Тридевятого государства кроме разве что короны. Были когда-то, очень и очень давно, такие короли. Сейчас таких уже нет. Даже в сказках они повывелись. Король, конечно, очень огорчился случившимся, ходил по всему своему королевству и всех спрашивал, не видел ли кто-нибудь где-нибудь его корону. Он не уставал всем рассказывать, что это он — король, что он только на минуту снял корону с головы — и нет ее. А ему не верили. У них там, в Тридевятом царстве, хоть и очень хороший народ, но никому просто так, на слово не верит. Мало кто скажет, что он король. А чем докажешь? Где доказательства? Ни паспорта у него, ни хоть какой-нибудь завалященькой справочки при нем не было. Их вообще в этом царстве не было. Сама подумай, какой прок в паспорте или в справке, если весь народ в этом царстве был сплошь неграмотный…

Маруся внимательно слушала.

Приостановив свои дела, Нина тоже незаметно прислонилась к косяку двери.

— И знаешь, что случилось? — продолжил рассказывать Слащев. — Из королевского дворца ушла вся прислуга. Даже все повара, лакеи, садовники. Захотел король, к примеру, есть, хлопнул в ладоши — такая у них привычка: в ладоши хлопать, когда есть хотят — но никто не явился, ничего не принес… Тогда он громко распорядился принести ему обед. Но, сама посуди, кто станет прислуживать какому-то самозванцу? Тогда он стал угрожать. Он объявил, что за неповиновение половину жителей королевства он повесит, а половину утопит. Он, конечно, не собирался никого ни топить, ни вешать, потому что был добрый. Но и добрый, понимаешь ли, может озвереть, когда хочет кушать. Народ ему не верил, все над ним только потешались. И в конце концов стража просто выгнала его из дворца. Такие вот печальные дела! Только ты, Маруська, не хнычь, пожалуйста. Это все же сказка. А в сказках все обязательно хорошо кончается

Нина, стоя у двери, улыбалась.

— Так вот: однажды вор вышел из дому и по рассеянности вместо шапки надел на голову украденную корону. И все стали ему кланяться. Он шел по улице, и все жители кричали: «Король вернулся! Какая радость! У нас опять есть король!»

И вор поселился теперь в королевском дворце, к нему тут же вернулись все лакеи. Хочешь спросить: почему? Потому что они лакеи. Лакей — это ведь не профессия, а свойство характера. Не понимаешь? Когда-нибудь, когда подрастешь, сама все это узнаешь. Ну вот! Вор стал жить-поживать во дворце и постепенно даже стал забывать, что он — вор.

А настоящий король жил теперь под мостом и голодал. Питался он тем, что ему как нищему что-то подадут. И больше он никогда и никому не говорил, что он король. Наверное, стал со временем даже забывать, что он когда-то был королем.

Такие вот дела, Маруся!

Ты, конечно, хочешь у меня спросить: а как же жители? Ты не поверишь! Они стали жить намного лучше, чем прежде. Потому что вскоре не стало в королевстве ни бедных, ни богатых. И знаешь почему? Воровство больше не стало преступлением. Воровать стали все.

Вор-король даже учредил награды и знаки отличия: «Главный вор королевства», вор первой, второй и третьей гильдий, а также поощрительная медаль «Начинающий вор королевства». Выпущен был даже обязательный к ношению знак «Вор-неудачник», но его пока никому не вручили, поскольку неудачливых воров пока не было: богатые воры воровали у бедных, а бедные у богатых. Постепенно все жители королевства стали одинаково бедными или одинаково богатыми — это уж как посмотреть.

Слащев посмотрел на Марусю. Она тихо лежала, прикрыв глаза.

— А ты, подруга, спишь? Ну ладно. Я тебе в другой раз все доскажу, — и он смолк.

Но Маруся снова открыла глаза и что-то нечленораздельно сказала.

— Что, настаиваешь, чтобы продолжал? А я не знаю, что там было дальше. У сказки ведь должен быть хороший конец, правда? А какой может быть конец у такого воровского королевства, я даже ума не приложу, — и он решительно сказал: — Ладно! У нас ведь сказка? А в сказке, да будет тебе известно, можно кое-что присочинить, чтобы добро обязательно победило зло. В жизни чаще всего наоборот, но это ты тоже узнаешь позже, когда вырастешь. А пока… Слушай, что было дальше.

Был жаркий день, даже намного жарче, чем сегодня. Вор-король выехал со своего ворованного дворца и поехал по городу. Когда он переезжал мост через реку, ему очень захотелось искупаться. Так сильно, что он остановил карету и бултыхнулся в воду. Плавал, кувыркался.

А под мостом, как ты, наверное, помнишь, жил наш настоящий король. Он жил там потому, что его отовсюду прогоняли и только здесь его никто не трогал. Так вот, бывший король тихонько спустился к реке, и, что ты думаешь, он увидел лежащее на траве что-то блестящее и красивое. Это была королевская корона. Та самая, его корона. Он надел ее на голову, и все проходящие мимо жители тут же узнали его. И сразу же повезли во дворец. Там его встретила жена-королева и его маленькая дочь-принцесса, которая родилась тогда, когда король жил под мостом. А королева пряталась в королевском дворце, в котором было сто комнат, а может быть, и тысяча. Поэтому ее никак не могли там найти. Я там не был, не знаю. Во всяком случае, там было где спрятаться.

Как заканчиваются сказки? Стали они жить-поживать и снова добро наживать. Прежнее добро-то было разворовано.

Вот и все. Тут и сказке конец.

— Нет. Неправильно. Ты забыл рассказать, что стало с вором. В сказках зло должно быть наказано, — войдя в комнату, сказала Нина. — Иначе какая же это сказка?

— В моей сказке никто никого не наказал, — не согласился Слащев. — Вор не стал спорить, что-то доказывать, судиться, что у него украли корону. Он ведь знал, что он вовсе не король. Правда, ему иногда все еще снятся сны, что он снова украл корону и опять стал настоящим королем. Такой конец сказки тебя устраивает?

— Нет.

— Иной конец я тебе предложить не могу. Потому что в моей сказке этот вор был вполне приличный человек. Бывают и приличные люди — воры. Ну те, которые воруют у воров и возвращают ворованное обворованным. Правда, это случается очень редко, и то — только в сказках.

— Нет! Мне не нравится такой конец, — решительно сказала Нина. — Чему в таком случае учит эта твоя сказка?

— Ничему. Это ведь неправда, что сказки чему-то учат. Учит жизнь. И то, если больно учит.

Иногда по старой памяти к Слащеву заходил Жихарев. Он как-то незаметно вошел к нему в доверие. И хотя едва сводил концы с концами, почти всегда приносил с собой какой-то дешевенький подарок, игрушку ли для Маруси или гроздь винограда, апельсин или кусочек рахат-лукума для Нины Николаевны. Ему льстило, что он знаком с самим Слащевым и имеет возможность иногда его навещать.

Когда однажды Маруся заболела, Слащев вызвал из посольства врача. Тот сказал, что ребенок ослаблен, ему нужно усиленное питание, и посоветовал включить в ее рацион куриный бульон.

Узнав об этом, Жихарев принес двух живых кур.

— Вы уж, пожалуйста, одну зарежьте, — попросил Слащев.

— А что ж вы сами? — удивился Жихарев.

— Не могу.

— Как это? — не понял Жихарев.

— А так. Я за всю свою жизнь ни одной курицы не зарезал. Боюсь крови.

Жихарев отошел к связанным курам, возле которых уселась и наблюдала за ними добела отмытая Зизи. Трогая их лапой, играла с ними.

Зизи в доме никого не признавала, ни хозяина, ни хозяйку и как привязанная постоянно ходила следом за Пантелеем, и он всегда находил для нее на кухне что-нибудь вкусненькое. Она любила конфеты, и у Пантелея в кармане всегда лежало для нее какое-нибудь угощение. Даже конфеты, которые Пантелей покупал для нее на базаре, выкраивая для этого несколько копеек из семейного бюджета.

— Скажите Пантелею, пусть зарежет курицу! — распорядился Слащев.

— Да чего там! — Жихарев вынул из кармана складной, слегка похожий на ятаган нож и, прихватив одну из связанных куриц, скрылся с нею за сарайчиком. Вскоре вернулся, положил у ног Слащева мертвую курицу и стал травой протирать нож.

— Пантелей! — окликнул Слащев денщика. — Тебе работа!

Пантелей унес зарезанную курицу на кухню, следом за ним последовала и Зизи.

Жихарев присел на скамейку рядом со Слащевым, задумчиво закурил. После долгого молчания сказал:

— Я, конечно, извиняюсь, а что ж большевики в газетах писали: «Слащев — кровавый палач», «Слащев — вешатель»? Я сам читал.

— Они дураки, — ответил Слащев. — Генералы не расстреливают и не вешают. Они отдают приказы. Всего лишь. Расстреливают и вешают другие.

— А не жалко людей? — спросил Жихарев.

— Людей?.. Ну, вот завелись у тебя вши, блохи или клопы. Жалеть их будешь?

— Ну, вы скажете! Мы — о людях.

— А чем эти твари отличаются от тех, кто ворует, грабит, убивает ни в чем не повинных?

— Все равно он, хоть и плохой, но человек.

— Ошибаешься. Такой — не человек. И цена ему такая же, как той же блохе. Человек — это тот, кто живет на пользу людям. Или хотя бы думает, что живет им на пользу.

— По-вашему выходит, что красные, они вроде как и не люди.

— Ошибаешься. Они думают, что создают новый мир, полезный человечеству. Они — люди. Возможно, заблуждающиеся, но люди, — и, помолчав немного, Слащев добавил: — Это, брат, сложные материи. Я и сам не до конца в них разобрался. Но изо всех сил пытаюсь.

После возвращения Врангеля в Константинополь начальник штаба Шатилов пришел к нему с докладом. Ничего заслуживающего внимания главнокомандующего в первые пасхальные дни не произошло.

— Правда, дважды заходил в штаб и хотел с вами встретиться господин Юренев, — сказал Шатилов.

— Что за Юренев? — удивленно спросил Врангель. — Кто такой?

— Помните, в рождественские дни заходил к вам господин? Назвался Юреневым. Сказал, что представляет в Константинополе российских общественных деятелей.

— Что ему было нужно?

— Просил вас походатайствовать насчет помещения для общества.

— Что-то припоминаю. Там у них, в этом обществе, всякие политики, адвокаты, журналисты. Шайка дезертиров. И что же?

— Вы попросили нашего посла Нератова помочь. Кажется, им выделили комнату в здании посольства.

— Оказывается, я иногда по доброте своей совершаю большие глупости, — скупо улыбнулся Врангель. — И что ему надо на сей раз?

— Он оставил письмо. Думал, срочное. Распечатал. Это что-то вроде доноса.

— На кого?

— На вас, ваше превосходительство. К ним обратился Яков Слащев, вменяет вам в вину все наши военные неудачи. Осторожный господин Юренев ответил Слащеву, а вам пересылает его копию.

— Интересно, — Врангель взял особняком лежащее на столе письмо, углубился в чтение. Прочтя, поднял глаза на Шатилова: — Ну, и что вы по этому поводу думаете?

— Не обращать внимания. Их много теперь таких, ваше превосходительство.

— Каких?

— Ну, уверенных в том, что они могли бы разгромить красных. Всем языки не укоротишь. Как это говорится: собака лает…

Врангель нахмурился:

— Слащев — это не один из многих Он один такой — Слащев-Крымский. Вот только он, к сожалению, уже забыл, что это я присоединил к его фамилии почетное звание «Крымский», что это я поддерживал его во всех его делах? Закрывал глаза на все его кокаиновые непотребства?

— Я с трудом представляю, как на него можно повлиять! Был бы он в армии, можно было бы предать его суду чести, — размышлял Шатилов. — Ведь это вы сами своим приказом отстранили его от армии.

— Но он все еще генерал. Отставленный от армии, но — генерал.

Шатилов начинал неторопливо что-то уяснять:

— Вы предлагаете…

— Я пока ничего не предлагаю, — ворчливо сказал Врангель. — Я всегда полагал, что предлагать — обязанность моих подчиненных, в том числе и начальника штаба. А моя задача — выбирать среди предлагаемого лучшее.

Врангель все больше багровел. Шатилов хорошо знал своего командующего: еще минута-другая, и он зайдется в неприличной истерике.

— Я вот о чем думаю, — почти как в цирке дрессировщик львов, тихим успокаивающим тоном сказал Шатилов. — Все же мы можем предать Слащева Суду Чести. Я сегодня же подготовлю для суда соответствующее представление, — он замялся. — Хотя, конечно…

— Что?

— В этом содержится некоторое нарушение. По статуту Суду Чести предаются только действующие офицеры.

— К черту формальности! Судить будем всех высших офицеров, которые роняют авторитет нашей армии! И не имеет значения, находятся они на службе или отстранены от нее! — все же наконец взорвался Врангель.

Спустя неделю состоялся Суд Чести. Судили Слащева заочно. Основанием послужило его обращение на имя председателя Комитета общественных деятелей Юренева. В постановлении Суда Чести говорилось:

«Признать поступок генерал-лейтенанта Слащева-Крымского Я.А. в переживаемое нами тяжелое время недостойным русского человека и тем более генерала, посему генерал-лейтенант Слащев-Крымский Я.А. не может долее быть терпимым в рядах Русской армии».

Принесенное Шатиловым постановление Суда Чести на одобрение Врангель бегло просмотрел и размашисто написал:

«Утверждаю! Приказываю уволить генерал-лейтенанта Слащева-Крымского от службы…»

— Ваше превосходительство, но он уже однажды уволен! — сказал Шатилов. — Как тут быть?

Врангель какое-то время молча размышлял и затем приписал:

«… без права ношения мундира».

Шатилов забрал утвержденное Врангелем постановление, прочитал конец резолюции.

— Вот с этим Слащев никогда не смирится, — сокрушенно покачал головой Шатилов. — С семнадцати лет в армии, девять боевых наград…

— Не давите на жалость, Павел Николаевич. Я в своей жизни из-за доброты совершил немало ошибок. Сейчас иное время. Оно заставляет меня быть жестоким.

И уже когда Шатилов покидал кабинет, Врангель бросил ему вслед:

— И, прошу вас, никогда больше не напоминайте мне о Слащеве. Для меня он погиб еще тогда, в мае девятнадцатого, в боях при овладении Крымом.

Вечером штабной нарочный принес Слащеву подписанный Врангелем приказ об увольнении из армии.

— Они что, больные! — сказал он Нине. — В который раз меня со службы увольняют. Одного раза им показалось мало?

Но, дочитав приказ до конца, он удивленно проворчал:

— Но нет, тут не все так просто.

— Что там еще? — спросила Нина.

— Похоже, они решили добить меня до конца. Вот, читай: «…уволить со службы…». Это ладно, смотри дальше: «…без права ношения мундира».

Он нервно походил по комнате, осмысливая происшедшее. И затем сказал, но не Нине, а тем другим, которых здесь, в комнате, не было:

— Ну, подлецы! А вы мне его давали, этот мундир? А генеральское звание? Я что, на базаре его купил? Испугались, что открою правду о бездарном руководстве военными операциями? Не я провалил битву за Каховку, и не я почти без сопротивления отдал большевикам Крым! Чтобы я молчал, решили вычеркнуть меня из жизни?

Он продолжал раздраженно ходить по комнате, где, широко раскинувшись на своей кроватке, спала Маруся. Несмотря на громкие голоса, она не просыпалась, лишь изредка приоткрывала свои синие глазенки, словно проверяя, все ли в порядке, и, увидев вышагивающего по комнате отца, снова успокаивалась и медленно смежала веки…

Слащев еще немного походил, прислушиваясь к чему-то. Неподалеку, на кухне, тихо звенела посуда, и Нина о чем-то переговаривалась с Пантелеем. Решившись, он проскользнул в другую комнату, осторожно косясь по сторонам, бесшумно открыл дверцу шкафчика, стал торопливо там шарить среди всякой домашней мелочи.

То, что искал, нашел не сразу. Наконец, зажав в руке что-то маленькое, невидимое, он закрыл дверцу шкафчика и обернулся.

В двери комнаты стояла Нина и строго на него смотрела.

Слащев сник.

— Ну, что? Что ты так смотришь? — зло спросил он. — Тебя что, за мной следить приставили?

Нина протянула руку:

— Дай!

— Что? В чем ты меня подозреваешь?

— Ты клялся мне!

— Один раз! Всего один раз, Нина!

— Ты хорошо знаешь, чем это кончается. Отдай!

— Нет! Клянусь, только один раз! Только один! И все! Навсегда! — Слащев уже не требовал. Он унизительно и жалобно просил: — Ты же знаешь меня! Я смогу! Я уже пять месяцев продержался!

— И сейчас не надо, Яша! Не надо, миленький! Умоляю! Возможно, они на это и рассчитывают?

Нина подошла к нему, одной рукой обняла, второй вынула из его руки небольшой пакетик. Он покорно разжал ладонь и обессиленно склонил голову на ее плечо.

— Тяжко мне, Нина! — с болью в голосе сказал он. — За что они так со мной?

На следующий день, тщательно выбритый, бодрый, он снова обложился бумагами, стал что-то писать.

— Прекратил бы ты, Яша, всю эту тяжбу. Они сильнее.

— Правда сильнее! Я добьюсь суда над ними.

— Что такое правда? Ты добьешься только еще больших неприятностей. Не зря ведь говорят: не судись с богатым.

— Так говорят дураки и проходимцы. Я ни в чем и никогда не запятнал своего мундира и хочу потребовать лишь малости: разобраться в этом деле и всенародно заявить о моей невиновности. Они отменят этот унижающий мое достоинство приказ. Я добьюсь этого. Со мной они не смеют так поступить!

Нина с какой-то доброй бабьей жалостью и сочувствием тихо сказала:

— Ну пиши, чего уж там! Только пустые это хлопоты, Яша, — и вышла.

Успокаиваясь и перебирая в памяти все касающееся этого его повторного увольнения, он снова продолжил какое-то время ходить по комнате, затем опять присел к столу. Написал о том, что на Суде Чести не присутствовал и ничего о нем не знал:

«Я не допрашивался и не давал показаний, мне не дано было право отвода лиц, которых я сам неоднократно обвинял. К тому же никакому Суду Чести я не подлежу еще и по той причине, что еще задолго до него был уволен в беженцы.

Помимо всего прочего, я — Георгиевский кавалер, и в связи с этим могу быть лишен мундира только со снятием с меня этого ордена, который был пожалован мне не генералом Врангелем, а Государем Императором», — написал Слащев и отложил ручку. Вспоминал, не упустил ли еще чего.

Снова взялся за перо:

«В Приказе сказано, что мой поступок недостоин русского человека. Обсудим! Я не знаю, какой мой поступок так разгневал господ судей. Но я тот самый русский человек, кто с горстью солдат-храбрецов в мае девятнадцатого освободил от большевиков Крым и позже удерживал его, давая приют бежавшим из Новороссийска.

Лишили же меня права ношения мундира те, которые провозгласили Крым неприступной крепостью, но, имея почти равные с противником силы, довели своими действиями российские войска до позорного бегства из Крыма.

Как русский человек, я заявляю, что пребывание таких людей в Русской армии даже сейчас, когда она находится на чужбине, вреднее для всего дела, что инкриминируется судом мне».

Слащев отложил перо, задумчиво ходил по комнате. Заглянул в соседнюю комнатку, Маруся по-прежнему спала. Снова вернулся к столу:

«Льщу себя надеждой, более того, настаиваю на том, чтобы вы, генерал Врангель, нашли в себе гражданское мужество сознаться в своих ошибках и отменили свой нелепый приказ. Требую, чтобы вы предали суду всех тех, кто допустил столько незаконных и бездумных действий, приведших армию к разгрому.

Остаюсь уволенный от службы, но продолжающий работать на пользу нашей Родины Я. Слащев-Крымский».

Последующие несколько дней Слащев каждодневно посещал штаб Русской армии в надежде передать письмо и объясниться с Врангелем.

Врангель не нашел времени для встречи с ним. Его письмо также не приняли.

Он устал от этих унизительных хождений и, отчаявшись, уходил из штаба с твердым решением больше никогда сюда не возвращаться. В коридоре он увидел торопящегося по каким-то делам Шатилова, остановил его, попросил объяснений.

— Чего вы добиваетесь? — недружелюбно спросил Шатилов. — Главнокомандующий более не считает необходимым встречаться с вами. Его ознакомили с вашим возмутительным письмом, которое вы изволили направить господину Юреневу. В нем бездоказательная ложь.

— Так считаете вы?

— Так считает главнокомандующий.

— Я изложил свою точку зрения и подкрепил ее довольно убедительными фактами.

— Ну и живите со своей точкой зрения, — раздраженно сказал Шатилов. — Кому интересно перетряхивать старое белье? Мы пытаемся выстраивать будущее.

— Если не проанализировать прошлое, трудно ждать успехов в будущем.

— Вы — демагог, с вами трудно спорить, — сухо сказал Шатилов и, немного поразмыслив, сказал: — Ну, хорошо. Допустим, главнокомандующий, поступившись своими убеждениями, все же отменил бы свой приказ. В чем я совершенно не уверен. Ну и что из того?

— Я буду требовать нового суда. Общественного и гласного.

— Над кем?

— Над главнокомандующим генералом Врангелем и над всеми теми, кто своими неразумными действиями довел армию до бесславного разгрома. Я это докажу.

— Послушайте, Яков Александрович! — как с больным, совсем по-другому, ласково и участливо, заговорил Шатилов. — Ну зачем вам все это? Тратите свои силы и время, отбираете его у других. Не будет никакого суда, потому что война не закончена. А потом, когда мы вернемся в Россию, кто посмеет судить победителей? Или вы не верите в нашу победу? Я — верю. Прощайте! — и Шатилов пошел по коридору.

— Павел Николаевич! — окликнул его Слащев. — Вы все же отдайте мое письмо Врангелю! — и он протянул Шатилову конверт с письмом. — Может, он еще одумается?

— Не могу! Не велено! — уже издали, не оборачиваясь, ответил Шатилов и торопливо зашагал по коридору.

Слащев еще какое-то время стоял с протянутым конвертом, провожая взглядом Шатилова.

— Лакей, — зло прошептал он ему вслед. И громче добавил: — Холуй!

Потом медленно повернулся и неторопливо пошел к выходу. У двери, ведущей на улицу, заметил урну для мусора. Остановился. И после коротких размышлений бросил в нее письмо.

Это было одно из немногих сражений, которое Слащев пока проиграл.

Возвращаясь домой, Слащев неторопливо шел по узким улочкам, по которым мог с трудом проехать ишак с вязанкой хвороста. Он чувствовал себя так, будто его пожевали и выплюнули. Разве можно такое простить? Но что он может сделать, если они не хотят его слышать? Им невыгодна правда. Они ее боятся.

И постепенно в его голове начал рождаться план. Поначалу он показался Слащеву не заслуживающим внимания, а по дальнейшему размышлению он пришел к выводу, что на самом деле этот план просто гениальный.

Они не хотят читать его письма? Не хотят выслушать его факты и убедительные доводы, почему проиграна Гражданская война, особенно последний ее период, когда главнокомандующим стал Врангель? Не надо! У него есть время. Он вспомнит всё, все неудачи, свои и чужие. Он подробно проанализирует все операции на Каховском плацдарме и в боях за Крым и подробно расскажет, как и почему белая армия пришла к поражению. Он поименно назовет всех виновников сокрушительного поражения на Каховском плацдарме, когда все сражения еще можно было выиграть, и о тех провальных операциях крымской катастрофы, прямым виновником которых был Врангель. Наконец, он с фактами и схемами докажет, что многих неудач, которые произошли, можно было избежать и даже обратить себе на пользу, а Гражданскую войну успешно выиграть.

Когда-то Слащев умел хорошо писать. Его работа «Ночные действия» — о тактике войсковых подразделений во время боя в ночное время — была высоко оценена еще в тринадцатом году и как пособие не утратила своей актуальности и для нынешних боев.

Он напишет книгу и, как бы это ни было трудно финансово, опубликует ее. И Врангель, который не хотел читать его письма, будет вынужден прочесть все, что он, Слащев, думает о нем и о его ничтожных полководческих способностях.

И назовет он книгу «Требую суда общества и гласности»! Да, именно так! И пусть Врангель попробует оправдаться от всего того, что он вменит ему в вину!

Часть IV

Глава 13

Вскоре после Пасхи началась не весна, а прямо как-то сразу, вдруг лето. Ветры, раскаленные Сахарой и Ливийской пустыней, достигли Константинополя и дохнули на него африканской жарой. Город изнемогал от зноя. Началась страда у водоносов. Они разносили воду бегом.

Базар жил своей обычной жизнью. Разморенные от жары люди сонно бродили под полощущимися на горячем ветру брезентовыми тентами, иногда что-то покупали, но по большей части просто ротозейничали.

Весть об амнистии, которую объявила Советская Россия, довольно скоро разнеслась из Галлиполи по всем лагерям. Так же горячо обсуждали ее и беженцы Константинополя. В базарной сутолоке, основную часть которой в эти жаркие дни составляли русские, чаще других звучал короткий вопрос:

— Не собираетесь? — и ни слова больше. И каждый, к кому обращались, понимал, о чем идет речь.

Кто-то с презрением обжигал спрашивающего злобным взглядом (этот уже хорошо прижился в Турции, имел работу и жену, а то и двух-трех детей), иные матерились (домой хотелось, но руки были настолько в крови, что в никакую амнистию не верили), а кто-то — таких было совсем немного — так же коротко отвечал:

— Думаю.

Так, беженцы, настрадавшиеся и не нашедшие своего места в этом чужом мире, искали таких же, как и они, обездоленных, принявших решение вернуться домой. Они понимали, что каждый в одиночку ничего не сумеет добиться, нужно создавать коллектив, который сможет не просить, а требовать. Этот процесс похож на сбивание коровьего масла. Надо долго колотить сметану, пока появятся первые крохотные масляные комочки. Сталкиваясь, они слипаются, и в конечном счете все вместе они образуют большой масляный ком.

Находя друг друга в базарной толпе, они сговаривались и в один из дней, уже большим коллективом, отправились в российское посольство.

Изнемогающий от жары и безделья, обычно деятельный посол Нератов сразу принял выделенную толпой небольшую делегацию, представлявшую пока что только чуть больше ста человек. В этой компании в основном были отставленные от армии по болезни солдаты и офицеры, которые в силу своих увечий уже давно перестали бояться смерти, а также не нашедшие своего места на чужбине, ничего не умеющие и никому здесь не нужные чиновники, четыре священника и несколько женщин с детьми.

Нератов внимательно и с некоторым сочувствием выслушал тощего впалогрудого подпоручика по фамилии Дзюндзя.

— И много вас? — спросил Нератов.

— Душ сто, може, чуток больше. Но энто не все желающи. Кликнем клич — и тыща будет.

— Казак? — оглядев парламентера, спросил Нератов.

— Терский.

— Не боишься возвращаться? Терские злые были.

— У нас как говорять: «Кака жизня, такой и карахтер».

— Ну, и чего уезжать надумали?

— Известно дело: своя земля — мать, а чужа — мачеха. Весна. У нас в Рассее, поди, помните, весна светла, пушиста. Тепло ласково, як дите. И пчелки гудуть.

— Что ж раньше о пчелках не вспомнили? — с упреком спросил Нератов.

— И раньше помнили. Но шибко много грязи на большевиков вылили: и убивають, и граблють.

— Раньше белым верили, а теперь что же?

— В войну люди звереють. В бою — там хто ловчее, хитрее, сильнее, того и верх. И убивали, бывало. И грабили, случалось. Не без того. А счас из Рассеи пишуть, — Дзюндзя полез в брючный карман, извлек оттуда листовку, точь-в-точь такую, какие раскладывал в галлиполийском лагере Андрей Лагода. — От, пожалуйста! Пишуть, шо шибко за нас болеють. Усем амнистию объявили. Усем, под чистую, и виноватым тоже. Зовуть: возвертайтесь, дел дома накопилось, як у поганой хозяйки немытой посуды.

Нератов снова оглядел делегатов. Краем глаза заметил: к приоткрытой двери тоже приникли беженцы. Зачем-то снял и протер очки, и лишь после этого сказал:

— Понимаю, вы пришли ко мне за надеждой. Но я не могу ее вам дать, — начал он.

Дзюндзя встрепенулся:

— А нам так сказали, будто вы рассейский посол.

— Правду сказали. Я посол той России, которой уже нет. Сочувствую вам. Но вовсе не по поводу трудностей вашего отъезда на Родину. Это в конечном счете как-то образуется. Но в той России, куда вы намерены отправиться, вас вряд ли встретят хлебом-солью. Я вас не запугиваю. Это всего лишь мое предположение, потому что уже давно не имею почти никаких сведений оттуда. Весьма сожалею, но ничем вам помочь не могу. Сам сижу на чемоданах, изо дня на день сдам этот почетный пост другому послу. Вероятно, это будет большевик, комиссар. Приходите сюда несколько позже, через неделю, быть может, чуть позже. К тому времени все прояснится и, надеюсь, новый посол вам поможет.

Нератов встал из-за стола, давая понять, что ничего нового он им больше не скажет.

— Столько ждать? — возмутился за всех своих товарищей Дзюндзя.

— Я же сказал: через неделю-две. Может, быстрее. Не знаю. Меня с недавних пор уже никто ни о чем не ставит в известность, — беспомощно развел руками Нератов.

— Так чего ж вы тогда?.. — продолжил возмущаться Дзюндзя, но вдруг осекся. До него дошел смысл сказанного Нератовым: он уже не посол и в силу этого не может оказать им никакой помощи. У него, как и у них, нет никакой власти. И сколько ни стучи кулаком, ни кричи и ни требуй — ничего не добьешься. И тогда Дзюндзя сменил тон и сочувственно спросил:

— Так, може, того… шо то присоветуете?

— Думаю, вам следует обратиться к генералу Врангелю. У него вся полнота власти, касающаяся русских граждан. Все равно так или иначе, но решать ваше дело будет только он.

Делегаты неторопливо направились к двери.

— Весьма сожалею, — вслед им вновь повторил Нератов. Какой смысл вложил он в эти слова, никто из них не понял.

Потом они всей гурьбой направились к штабу армии, уселись на ступенях у входа. Делегаты во главе с Дзюндзей в сопровождении караульного начальника отправились на переговоры к главнокомандующему.

После того как Уваров доложил о делегации, Врангель вышел из кабинета и, стоя в проеме двери, долго и с некоторой брезгливостью осматривал порядком обносившихся, небритых, худых делегатов, затем мрачно спросил:

— Ну-с, почему не докладываете? Кто? Что надобно?

Дзюндзя выступил вперед. Он ожидал от этой встречи всякого, поэтому не оробел, не вытянулся в струнку, а попытался обстоятельно ответить на вопрос:

— Весна, ваш высоко…э-э…благородь!

— Догадываюсь. Ну и что же, что весна?

— Тут тако дело: промеж нас чутка прошла, будто большевики… советы, значится…энту… прощению усем объявили. И не виноватым, и виноватым тож.

— Врут большевики, а вы им верите, куриные ваши головы! — сердито произнес Врангель.

— Мы и сами, ваш высокоблагородь, сумлеваемся. Похоже, шо брешуть, — согласился Дзюндзя. Согласно закивали и двое его напарников-делегатов. — А ежли с другой стороны поглядеть? — продолжил он. — Весна. Мужиков повыбито море. А мы туточки, в Туреччине, штаны заздря протираем. От сообча мы и подумали, и дошли до такого понимания. Надоть возвертаться до дому, бо земля промедлению не терпить. Вспахать надоть? Пробороновать, посеять яровые, бо озимые и ихние и наши кони почти все вытолочили. Баба не сумеить, ей природой энто не отпущено. От и получа…

Слушая Дзюндзю, Врангель все больше багровел. И, оборвав Дзюндзю на полуслове, он высоким, почти петушиным голосом закричал:

— Все! Прекратить словоблудие! Дезертиры и предатели! Вместо того чтобы возвращать себе свою же землю, они рвутся к большевикам в крепостные!.. Во-он!.. Уваров, зачем впустили сюда этот сброд?.. Карнач! Уберите их с моих глаз!

Врангель скрылся за дверью своего кабинета, а караульный, явно им сочувствующий, тихо сказал:

— Пошли! Видать, не ваший сегодня день, хлопцы.

В сопровождении караульного начальника они вышли на крыльцо.

Все сидящие на ступенях и просто на земле направили на них вопрошающие взоры. По унылым и мрачным лицам ожидающие поняли, что делегаты потерпели неудачу.

— Не прийняв?

— Прийнять то прийняв, — Дзюндзя недоуменно пожал плечами. — Раскричався, обозвав дезентирами и чуть не того… на дав по шее.

Толпа ахнула.

— Не, не самолично, конечно, — поправился Дзюндзя. — У нього под дверями таки мордовороты сыдять…

— Ну, и шо ж теперь? — спросил кто-то из толпы. — Може, есть хто, который над им?

— Вроде главнее нету.

— Може, усем обчеством зайдем? Попросим?

— Бесполезно, — сказал Дзюндзя. Он тоже опустился на ступеньку лестницы и с досады закурил. — Надо какось с другого конца до энтого дела подойтить.

— Если шо-то знаешь, говори!

— Шо я думаю? — щуря глаза от едкого турецкого самосада, многозначительно сказал Дзюндзя. — Не может такого быть, шоб над ним не было начальствия. Той же Султан, он над усеми генералами начальник.

— Над турецкими — это понятно. А над нашими?

— Французы, — подсказал стоящий в двери начальник караула.

— А шо, точно! — обрадовался такой подсказке Дзюндзя. — Мне мой однокорытник рассказывав — он тут одно время часовым при штабе состояв. Так шо он углядев? Наш часто до французов ездит, а оны до нього — не шибко. Усе больше он. От и думайте, хто из их главнее?

— Ну, так пошли до французов! — загудела толпа.

— Теперь, раз уж засветились, надоть до конца.

— Ага! «Дезентиры!». А то теперича, в случай чего, враз под корень сведуть!

— А франузы тут при чем?

— Раз они начальствие, пущай разбираются!

И они всем скопом двинулись по набережной к резиденции Верховного комиссара Франции в Константинополе.

Верховному комиссару Пеллё доложили, что его хотят видеть русские, должно быть, беженцы. Среди них много отставленных от армии солдат.

— Что они хотят? — спросил комиссар.

— Вы знаете этих русских. Когда их много и они все вместе кричат, разве можно что-то понять! — сказал адъютант, довольно сносно знающий русский язык.

— Ну, хорошо! Выберите двух-трех самых спокойных, пусть расскажут, что им нужно.

Молодой, высокий, стройный, одетый во все цветное и от этого похожий на породистого петуха адъютант вышел к ожидающим. К этому времени толпа намного увеличилась и выглядела едва ли не каким-то митингом.

— Ты, ты и ты! — оглядев толпу, выбрал троих адъютант. — Проходите!

— Не пойдем! — сказали они.

— Почему?

Сквозь толпу протиснулся Дзюндзя:

— Без меня не пойдуть..

— Почему? — совсем растерялся адъютант.

— Языка не знають.

— А ты знаешь?

— Тоже не знаю.

— Так в чем дело?

— В том, шо оны… как бы энто вам объяснить? У их неважный характер. Их можно уговорить. А меня нельзя.

— Ну, проходи и ты.

И они пошли вслед за адъютантом.

Комиссар вышел им навстречу, усадил в кресла, ласково спросил:

— Ну, рассказывайте, что у вас за дела? С чем пришли?

Дзюндзя вновь повторил то, что уже рассказывал Нератову, а затем пожаловался на Врангеля. Он не только не стал обсуждать с ними их проблему, но даже не особенно их выслушал и даже едва не выгнал взашей.

— Я понимаю вас, — сочувственно сказал комиссар. — Весна. День год кормит. Так, кажется, у вас говорят? У меня родители тоже фермеры, я знаю ваш крестьянский труд.

— Мы не крестьяне. То есть среди нас есть и крестьяне. Но мало, — сказал крепенький бородатый мужичок в очках, отобранный адъютантом — Я, для примера, до войны выучился, маркшейдером на шахтах работал. Оттудова, с Донбассу, когда немец на нас попер, меня и мобилизовали.

— Я хорошо понимаю шахтеров, — снова посочувствовал комиссар. — Тяжелый труд! У меня родной брат всю жизнь в шахте проработал. В Эльзасе. Вы что-нибудь слышали об Эльзасе?

— Нам бы лучшее шо-нибудь про Рассею услыхать! — Дзюндзя почувствовал, что грамотный шахтер несколько отодвинул его от переговоров о главном, и испугался, что комиссар начнет им долго рассказывать о тяжелом труде шахтеров в Эльзасе. Их же интересовало совсем другое: — Як там теперь у нас? Стреляють, чи нет? Якое до нашего брата — белого солдата — при Советах отношение? Ходять слухи, шо полную амнистию объявили. Листовки прислали. А от як обстоить на самом деле? Може, шо присоветуете?

— Да-да, понимаю вас. У Франции нормализуются отношения с Советской Россией. Мое правительство намерено способствовать возвращению на Родину всех русских беженцев, независимо от того, воевали они или нет.

— Хотелось бы знать, як нас там примуть? Може, сразу до стенки? — спросил еще один из тех трех, отобранных адъютантом, совершенно лысый.

— Вы в чем-то провинились?

— А то вже не важно, шо я про сэбэ думаю Важно, як оны про мэнэ решать, — обстоятельно ответил лысый.

— Не надо ничего бояться, — сказал комиссар. — Я подтверждаю: действительно объявлена амнистия. И вы все подпадаете под нее. Естественно, определенные беседы с вами будут проведены.

— В этом собака и зарыта, — сказал шахтер.

— Обычная процедура. Так поступает любое государство.

— Речи-то у вас сладки. А як все на самом деле? — спросил Дзюндзя.

— По моим сведениям, после окончания войны никаких притеснений на бывших своих противников советские власти обещают не оказывать. Так что можете смело возвращаться.

— Ну, а як это сделать практически? — задал свой главный вопрос Дзюндзя.

Комиссар некоторое время молчал, видимо, у него не было ответа, хотя и предполагал, что такой вопрос ему зададут.

— Скажу честно, я затрудняюсь сейчас вам ответить. Дело в том, что Франция не связана с Советской Россией ни торговыми, ни дипломатическими отношениями, — наконец заговорил Пеллё. — Ваше посольство здесь, в Турции, практически уже не существует. Положение вашего посольства во Франции не намного лучше. Той могущественной России уже, к сожалению, нет. Новая Россия: кто сегодня скажет, какой она будет? Сейчас же она разгромленная, голодная и нищая.

— А мы не особенно много просим, — сказал бородатый шахтер. — Перевезите нас через Черное море, только и всего. В Севастополь там или в Одессу. Наши российские корабли, я видел, здесь в бухтах стоят, и по проливу в Средиземное ходят, и в Бизерте стоят.

— Вы не совсем точно выразились, — возразил комиссар. — Когда-то эти суда действительно были вашими. Но Врангель задолжал нам огромные деньги и был вынужден продать ваш флот нам. И возникает следующая проблема: мы отправляем вас на вашем же, но теперь уже нашем корабле в Советскую Россию, и большевики корабль тут же реквизируют.

— Но вы ведь сказали: суда проданы. Стало быть, они уже принадлежат Франции. Так я понимаю? — возразил шахтер, который был в этой компании грамотнее других и был один из тех немногих, кто пытался докопаться до смысла всего происходящего. — Какое же большевики имеют право реквизировать ваши корабли?

— Этот вопрос вы и задайте большевикам, — сухо сказал Пеллё. — Они действительно проданы, это факт. На их покупку имеются все необходимые документы. Но… Советская Россия не признает никакие царские договора. И флот, о котором мы с вами говорим, они все еще считают своим.

— Ну, с энтим могли ба какось уладить, — сказал Дзюндзя. — Поди, ради людей все ж.

— Не все мне подвластно уладить, — не согласился комиссар. — К примеру, с Советами я не уполномочен вести переговоры. Поймите меня правильно: только наше правительство может решать такие вопросы. Зафрахтовать корабль можно было бы у турков. Но ведь это, помимо всего прочего, еще и крупные финансовые затраты.

— Получается, что положение безвыходное? — грустно спросил бородатый маркшейдер.

— Нет, почему же? У нас, французов, есть такая пословица… не помню, как она точно звучит… «Из каждого безвыходного положения есть выход, уже хотя бы потому, что был вход». Что-то в этом роде.

— Ну шо ж! Спасибо вам на добром слове, — поблагодарил комиссара Дзюндзя.

— Извините, чем смог. И уж точно: сочувствием, — сказал комиссар и крепко пожал каждому из делегатов руку.

Уже когда они покидали резиденцию верховного комиссара Пеллё, их догнал его адъютант:

— Господин комиссар извиняется и просит одного из вас вернуться на минуту, — и он указал взглядом на бородатого шахтера. — Всего на два слова.

— Мы тоже не против послухать энти слова, — сказал Дзюндзя. Он не хотел отдавать свою власть в руки незнакомого и только сегодня примкнувшего к ним человека. Они все вместе двинулись обратно по коридору.

Адъютант недоуменно пожал плечами и пошел следом.

— Извините, совсем упустил из вида, — встретил их у двери своего кабинета Пеллё — Здесь, в Турции, сейчас находится комиссар Лиги Наций господин Фритьоф Нансен. Может, кто-то из вас слышал о нем? Известный полярный исследователь, изучает север. Он один из самых авторитетных в мире ученых.

Все четверо промолчали: никто из них никогда и ничего о Нансене не слышал.

— Он совсем недавно был в Советской России и, кажется, даже встречался с кем-то из их вождей: так у них там называются правители. Сейчас он прибыл на день или на два в Турцию. Не упустите шанса, попытайтесь встретиться с ним уже сегодня.

— А до чего он нам, энтот северный ученый? — спросил Дзюндзя. — Нам бы до дому, а не на север. На север нас и без его помощи большевики, ежли надумають, сошлють. У нас пол-Рассеи — север.

— Слушайте дальше! — строго сказал комиссар. — Лига Наций назначила его комиссаром по репатриации беженцев и военнопленных. Насколько я знаю, он занимается прежде всего российскими гражданами. Таких, как вы, очень много, война раскидала по всему миру сотни и сотни тысяч. Обратитесь к нему. Уверен: вам помочь — в его силах.

— И иде ж его найдешь, энтого… как его?

— Нансена.

— Заковыриста фамилия. Должно быть, китаец? — предположил Дзюндзя.

— Норвежец.

— Не слыхав, — покачал головой Дзюндзя. — Подумать, какие токо люди на свете не водются! Все одно, як в речке чи в мори: и плотва, и карась, и щука, и той же кит. И все разны, — но спохватился, что своими рассуждениями отнимает у занятых людей время, коротко спросил: — Так иде можно его повидать?

— Скорее всего, это вы сможете выяснить в итальянском посольстве. Где-то там, возле них, находится филиал Лиги Наций, и в нем Комиссия по репатриации. Ее господин Нансен только создал. Поэтому спросите у итальянцев. Они подскажут, — сказал комиссар и, еще раз кивнув им на прощание, торопливо ушел в глубину своего кабинета.

А делегаты, оставшись у двери, растерянно смотрели друг на друга.

— Что-то непонятно? — спросил сопровождающий их адъютант комиссара.

— Усе понятно, окромя одного: а иде искать энто самое итальянское посольство. Город вона какой, за день не обойдешь.

— Это просто. Сядете на фуникулер, выйдете через три остановки — в районе Пера. Там вам любой подскажет, — объяснил адъютант. Он вывел их на улицу, дружелюбно со всеми попрощался и скрылся за дверью своей резиденции.

А они направились к томящимся в ожидании своим товарищам. За то короткое время, что они беседовали с комиссаром, их коллектив пополнился еще доброй сотней человек.

Глава 14

Итальянское посольство оказалось совсем близко от остановки фуникулера. Не пришлось им искать и филиал Комиссии по репатриации Лиги Наций. Он находился в небольшом особнячке рядом с итальянским посольством, и на высоком заборе возле калитки висела большая броская вывеска на нескольких языках. Была среди них и на русском: «Комиссия Лиги Наций по репатриации «Помощь Нансена».

Все те же четверо, которые еще час назад встречались с французским комиссаром Пеллё, прошли к особняку, внимательно изучили вывеску. И лишь после этого, посовещавшись, трое остались за оградой, а четвертый — Дзюндзя — прошел через калитку во двор, поднялся по ступеням, поискал на двери кнопку звонка, но не нашел и тогда постучал в дверь.

Какое-то время там, за дверью, не было слышно никаких звуков, потом раздались отдаленные шаги. Они приближались. И, наконец, дверь открылась, и в проеме встал господин в зеленом халате с молотком в руке. Он внимательно оглядел стоящего перед ним Дзюндзю, обратил внимание на его уже порядком изношенную, но все еще имеющую пристойный вид одежду русского солдата.

— Русский? — спросил он и, не ожидая ответа, посторонился, впуская посетителя в коридор особняка.

— Так точно, русский, — бодро ответил Дзюндзя, рассматривая молоток в руках высокого тощего человека с квадратным подбородком. Это был Колен. Еще совсем недавно он был успешным репортером известной английской газеты «Таймс» и мотался по всей объятой огнем войны России, освещая в своей газете все увиденное и услышанное. Но война в России кончилась, и господин Колен оказался больше не нужен газете. Вероятно, по той причине, что он знал Россию не понаслышке, Нансен пригласил его к сотрудничеству в комиссии.

Только сейчас и сам Колен заметил, что держит в руках молоток, и, несколько смутившись, сказал:

— О, пардон, месье… извините… случайно. Небольшой ремонт. Мы только, как это, осваиваемся в этом… как это… помьещении. А вам, как я понимай, нужен господин Нансен?

— Так точно. Он самый.

Увидев поднявшихся к самой входной двери остальных трех делегатов, он спросил у Дзюндзи:

— Тоже ваши?

— Наши, рассейские! Чьи ж еще!

— Проходите сюда, в коридор, — пригласил он и остальных трех солдат. — У нас еще не все перфект для гостей. Но мы уже работаем. И скоро здесь будет…как это…гор-ни-ца. Нет, принима…

— Приемная, — подсказал бородатый шахтер.

— Спасибо. Красивый прием-ная, — и, улыбаясь, Колен побежал на второй этаж, сверху крикнул: — Сейчас вам будет комиссар Нансен.

И пока они ожидали, кто-то из делегатов шепотом сказал:

— Я был у большевиков в плену, так у их там тоже сплошь комиссары. И у французов. У которого мы сьодни были, тоже комиссар. Може, весь свет в большевицку сторону движется?

— И итальянцы, похоже, тоже сочувствуют большевикам. Гляди, какую домину им пожертвовали, — сказал шахтер.

— У их, капиталистов, все на грошах держиться. Купили хату, и усе. Коммерция! — не согласился Дзюндзя.

— Читал вывеску? «Комиссия по репатриации». И по-нашему есть, — возразил шахтер. — Получается, Лига Наций помогает и большевикам. А что с нас, голодранцев, возьмешь? Какие гроши? А переправить в Россию надо тыщи и тыщи таких, как мы. Нет, тут дело не в коммерции. Тут политика. А то и просто сочувствие. Может, оно еще не вывелось на белом свете.

Услышав приближающиеся по второму этажу шаги, они смолкли.

К ним по лестнице спустились высокий, рыжеволосый, с жесткими, как сапожная щетка, усами, мрачный норвежец Нансен, следом за ним — уже знакомый делегатам Колен и третий, румянощекий юноша-переводчик. Они остановились сразу же возле перил лестницы, и норвежец, коротко, но внимательно оглядев всю компанию русских солдат, обращаясь к ним, произнес несколько фраз на непонятном им языке. Юноша тотчас перевел его слова:

— Рад приветствовать вас от имени Лиги Наций и от моей Комиссии по репатриации, которая называется «Помощь Нансена». Нансен — это я. Не я назвал ее так, но я горжусь этим и буду изо всех сил стремиться помогать всем тем, кто оказался на чужбине в беде. Можете обращаться ко мне «Господин Нансен», можете, если запомните, Фритьофом. Фритьоф — так звучит мое норвежское имя. Надеюсь, я достаточно полно вам представился?

После этого норвежец поздоровался с каждым за руку.

— Теперь я хотел бы услышать, с какой бедой вы пришли к нам?

И снова вперед попытался выступить бородатый шахтер. И он, и остальные двое делегатов уже поняли, что Дзюндзя косноязычен, порой выражается непонятно, но невероятно упрям, и с намеченного пути его невозможно свернуть. Этим он и нравился. Ему бы чуть больше грамотности, и он был бы хорошим вожаком. Дзюндзя не хотел отдавать власть в чужие руки: он придержал шахтера за пояс шинели и сам стал впереди.

— Нам бы в Советску Рассею. Весна пришла, сеять надо, а мы тут без дела. Большевики энту… амнисцию объявили. Всем без разбору. А наш командуючий Петро Николаевич ни в какую. Надеется снова походом на Советы иттить. Хто хочет, пущай. У кажного своя голова, мы никого не неволим. А в большости народ до дому хочет. Нету больше силов по чужим углам скитаться. Бабы, сами знаете, не сумеють до путя с землей совладать. И так получается, шо к зиме голодать придетца.

Выслушав переводчика, Нансен что-то долго ему говорил.

— Господин Нансен понимает ваши заботы. Он недавно был в Советской России, сам все видел и понял, что уже давно надо кончать вам воевать и налаживать мирную жизнь.

— Во! Вы энто понимаете, а Врангель пока еще до энтого не додумався. Обозвав нас дезентирами и предателями. А якие ж мы предатели, ежли всем сердцем за Рассею. А какое в ей управление будет, так, може, и мы шо-то присоветуем, подскажем, — изложил свои мысли Дзюндзя. И заключил: — От всего нашего обчества просим вас подмогнуть нам попасть до дому.

— А, собственно, конкретно, в чем проблема? — спросил Нансен.

— Пароход нужен. Врангель не хочет нас выпускать, и французы, те тоже говорять, шо у их нету денег нанять пароход. Брешуть, конечно: весь наш рассейский флот задарма до своих рук прибрали, а нас всего-то через Черное море переправить — денег нету.

— И много вас?

— Трудно сказать. Около тыщи, энто те, про которых мы знаем. А еще в Галлиполи, в Катладже, та й до острова Лемнос тоже, надо думать, большевицки листовки долетели. Много чи мало нас? Я так думаю, шо почти половина тех, хто с Врангелем пошел, уже раскаялись и до дому рвутся. Так шо желаючих много будет, в один пароход усех не затрамбуешь, — выложил свою арифметику Дзюндзя, после чего вдруг жалобным, почти нищенским голосом добавил: — Вы уж, вашее превосходительство, поспособствуйте нам. Неохота в чужих краях без пользы пропадать.

— Я понял вашу просьбу, — сказал Нансен. — Кое-какие хорошие новости у меня для вас есть. Но я пока не хотел бы их разглашать. Надеюсь, уже в ближайшее время вы их узнаете. Но для этого я еще должен побывать в Париже, кое-что согласовать с французским правительством.

И все четверо разочарованно вздохнули.

— Так получается, шо ничого хорошего вы нам сейчас не скажете? — спросил Дзюндзя.

— Пока не скажу. Но сегодня вечером я уезжаю. Завтра вечером — в Париже. Послезавтра к вечеру я сообщу вам все, до чего сумел договориться. Послезавтра в такое же время приходите сюда, и, надеюсь, мой заместитель господин Колен сообщит вам хорошие новости.

— Через три дня? — спросил Дзюндзя.

— Потерпите, — попросил Нансен.

— А ну, ежели Врангель рогами упрется? — спросил Дзюндзя. — Он… энто… с фанаберией.

— Ничего. И с Врангелем все как-нибудь уладим, — пообещал Нансен. — Так что потерпите. Всего три дня. Дольше ждали.

— Мы то ще можем, а у большости других уже все терпение кончилось. Они даже предлагали до Салтана сходить, впасть йому в ноги. Може, смилуется, выдиле нам один пароход. Нам бы токо через Черное море.

— Не надо к Султану, я только вчера встречался с ним. Он связан какими-то обязательствами с французами, а какими-то — с Врангелем. Вряд ли он пойдет вам навстречу, это будет означать, что он нарушил нейтралитет. А он поклялся его не нарушать. Так-то! — строго сказал Нансен. — И вообще, не суетитесь. Можете все мои планы и договоренности разрушить, а сами вы, поверьте, ничего не добьетесь. И что тогда?

— Тогда?.. — не сразу ответил Дзюндзя. — Тогда, пеши. Через Болгарию, Польшу. Мы и энто прикинули. Токо уже ни посеять, ни собрать врожай не сумеем. Голод будет.

— Голод хоть так, хоть иначе все равно будет, — сказал Нансен. — Ни двадцать, ни сто тысяч возвращенцев страну уже не спасут. Нужно в корне перестраивать всю ветхую, заскорузлую экономику вашей страны. Иначе, действительно, пропадете. От голода, или конкурирующие страны задавят.

— За год-два экономику не перестроишь, — возразил Нансену бородатый шахтер. — Но помереть с голода за два года можно.

— Тут вы правы. Для этого, в частности, и создана Лига Наций. Будем по возможности помогать голодающим странам.

— И России? — спросил бородач.

— Безусловно. И России.

— Ваши бы слова до Бога дошли, — вздохнул шахтер.

— У нас с вами один Бог. Православный. Авось услышит? — сказал Нансен и, резко обернувшись, торопливо побежал по лестнице к себе на второй этаж.

Затем к делегатам обратился Колен:

— Давайте закончить наш разговор. У господина Нансена еще много дел. А до поезда совсем мало времени, — сказал он. — Встретимся через три дня, в это же время. Надеюсь, господин Нансен обрадует вас хорошими вестями.

Они вышли на улицу. Остановились возле вывески у забора. Постояли, помолчали.

— И куда теперь? — спросил шахтер.

— Куда, куда! До наших, — сердито ответил Дзюндзя. — Оны ж там нас ждуть.

Они ждали.

— Ну, шо? — спросили из толпы.

— Пообещали. Через три дня усе до подробностев скажуть.

— Ну, а если Врангель не согласится? Чи французы? — выкрикнули из толпы давно наболевшее, которое уже обсуждали делегаты с Нансеном.

Встав на какой-то камень, над толпой поднялся Дзюндзя:

— Мы с имы и энто обсуждали. Сказалы, шо договорятся, — и, подумав немного, он по-мужицки убедительно добавил: — Оны там усе из одного гнезда: как-то уладять. Ворон ворону глаз не выклюнет.

Это несколько успокоило толпу.

Расходились с надеждой. Договорились через три дня всем вместе собраться возле «Комиссии по репатриации «Помощь Нансена».

Глава 15

Слух о том, что всем русским, пожелавшим вернуться в Россию, окажет содействие Комиссия Лиги Наций по репатриации «Помощь Нансена», разнесся не только по Константинополю. За три дня он докатился до Галлиполи, Чаталджи и даже до дальнего острова Лемнос — до всех тех мест, где были размещены эвакуированные из Крыма солдаты и офицеры Русской армии.

Уже к полудню назначенного дня возле особняка, где размещалась Комиссия по репатриации, собралось человек триста бывших военных, среди них были и беженки-женщины, некоторые с детьми. По одежде и по слегка надменному выражению их лиц можно было понять, что еще совсем недавно они занимали довольно высокую ступень в обществе. Спасаясь от большевиков, присоединились к отступающей армии Врангеля. Но здесь, в Турции, Врангелю было не до них. Проев последние увезенные с Родины ценности, обносившись и наголодавшись, они поняли, что или, никому не нужные, они закончат свое земное существование в какой-то грязной константинопольской подворотне, или вернутся к себе домой, в Россию. Авось большевики окажутся совсем не такими кровожадными, как о них повсюду говорили и писали, и в России у них еще будут счастливые дни.

Постепенно народу возле здания комиссии становилось все больше. Приходили поодиночке и группами и тут же смешивались с основной толпой. Просто ждать неизвестно каких новостей было скучно. Солдаты и цивильные стали толкаться в многолюдье, разыскивая знакомых или земляков. Иногда находили. Счастливцев тесно обступали, слушали их сбивчивый разговор:

— Здорово, земеля. И ты до дому?

— А то куда ж еще?

— С Врангелем. Говорят, с лета собирается выступить на Советы.

— Обещал с весны.

— Что-то не заладилось. Перенес на лето.

— Пускай выступает. Только без меня.

В другом месте иной разговор:

— Лешка? Фоминых? Ты как здесь?

— Как все.

— Ты ж вроде в Галлиполи был? У Кутепова?

— Был. Насилу утек. Спасибо, наши морячки с «Херсона» подвезли.

— Что? Так просто?

— Не просто, конечно. В трюме спрятали. А другие пеши пошли. Кутепов не сразу усек, а как узнал — караулы понаставил. Сашку-артиллериста помнишь?

— Пронина?

— Ну! Тоже до дому рвался. Пеши отправился. На перешейке схватили. Теперь на «губе» сидит.

— Не повезло.

Когда солнце стало клониться к закату, Дзюндзю отправили в особняк комиссии, чтобы он выяснил, что и как. Стоит ли ждать? Можно ли надеяться?

На пороге его встретил Колен, который из окна второго этажа время от времени наблюдал, как возле здания комиссии разрастается толпа. Она уже заполнила площадку перед зданием и растягивалась вдоль дороги в сторону итальянского посольства.

— Здравствуйте, — Дзюндзя уже на правах старого знакомого поздоровался с Коленом за руку и взглядом указал на улицу: — Видали, шо творится? Прям, море!

— Очень хорошо, — согласился Колен. — Но новости пока нет.

— Как жа энто? Три дня, як обещали, уже пройшло.

— Не прошло, — возразил Колен. — Вечером — прошло, — и объяснил: — Нет связи. Ждем.

— И долго ждать?

— Там знают, — Колен указал на небо, но тут же успокоил Дзюндзю. — Но продолжайте ждать. Господин Нансен очень… как это…четкий человек.

Когда Дзюндзя вернулся с переговоров, толпа смолкла: ждала, что скажет «парламентер». Откуда-то притащили большой деревянный ящик, поставили его «на попа», помогли взобраться на него Дзюндзе.

— Шо вы хочете од меня услыхать? — спросил он у толпы. — Хороших новостей? А их пока нема. Бо нема связи.

Толпа разочарованно зашумела.

— Ну, и чого гергочете? Сказано было: вечером. А ще не вечер. Спешить некуда, подождем.

Когда стало смеркаться, раскрылась дверь, и на лестничную площадку вышли Колен и переводчик. При этом они продолжали начатый еще в помещении разговор. Наконец переводчик сделал какое-то легкое движение и оказался чуть впереди Колена. И при этом он поднял руку.

— Перестаньте гудеть! Смолкнить! — со своего ящика выкрикнул Дзюндзя.

Наступила такая тишина, что был слышен даже крик чаек, носящихся поодаль, в заливе.

— Послушайте, пожалуйста, новости, которые сообщил из Парижа пять минут назад комиссар Нансен. Прежде всего, господин Нансен честно и ответственно отзывается на тот, возможно, один из самых главных вопросов, который часто ему задавали. Действительно Советское правительство объявило полную амнистию всем без исключения, кто сражался на противоположной стороне, — следует понимать, на вражеской. Никаких притеснений на бывших своих противников, кто возвращается с чистыми помыслами и искренним желанием помогать своей стране, советская власть оказывать не будет. Такие гарантии получила от Советского правительства и Лига Наций. Поэтому можете без страха, смело и спокойно, возвращаться на свою Родину. Это первое.

После этого переводчик вновь обернулся к Колену, и они какое-то время продолжили разговор. А толпа безмолвно вслушивалась в чужую речь, пытаясь что-то понять по их интонациям.

— И, во-вторых, — вновь обратился переводчик к плотно сбившейся толпе, — слушайте внимательно и запоминайте. Через три дня, ровно в двенадцать часов дня, от восьмого причала в Советскую Россию отправится турецкий пароход «Решид-Паша». С французскими оккупационными и турецкими властями все согласовано. Просьба создать инициативную группу, чтобы составить поименные списки всех отъезжающих. Мы, господин Колен и я, будем всячески вам содействовать. Но главное, что касается порядка при отъезде, ложится на ваши плечи. Надеюсь, всем все ясно? Если есть вопросы, спрашивайте.

Вопросов было много, поскольку сюда прибыло немало новичков. Они задавали те же вопросы, которые Дзюндзя и трое его делегатов уже не однажды обговаривали. Они и отвечали всем собравшимся возле здания комиссии.

Расходились, когда на небе уже зажглись крупные южные звезды.

На следующий день комиссар Пеллё пригласил к себе Врангеля. Настроен он был решительно. После выговора, полученного им из Франции за его безделье, он стал активно помогать Комиссии по репатриации. Он тоже был заинтересован как можно быстрее отправить в Советскую Россию хотя бы один корабль с репатриантами, чтобы показать французскому правительству, что и он здесь, в Константинополе, не зря ест казенный хлеб.

— Вчера у меня была делегация ваших русских, которые изъявили желание вернуться на Родину.

— Я выгнал их, — сообщил комиссару Врангель. — В большинстве своем это дезертиры, которые подлежат военно-полевому суду.

— Хочу напомнить вам, генерал, что война кончилась, и вы не в России, где были вольны поступать так, как вам захочется. Здесь же все, и гражданские, и военные лица, находятся под протекцией моей республики, — и затем добавил: — Отправить желающих вернуться на Родину не моя инициатива. Более того, это даже не инициатива моего правительства. Этим занимается Лига Наций. И отказать им в своем содействии я был не вправе. Надеюсь, вы тоже не станете этому препятствовать.

— Я так понимаю, это ультиматум? — спросил Врангель.

— Ну при чем тут ультиматум? Это реальность. Они не в тюрьме, и у них есть такое право: вернуться домой.

— Но вы же понимаете, что это означает? — жестко спросил Врангель. — Практически это уничтожение Русской армии.

— Надеюсь, вы не скажете, что это для вас новость Мы неоднократно говорили с вами об этом. Вы не прислушались к моим словам. И напрасно. То, что я сообщу вам сейчас, для вас будет еще более неприятной новостью. Надеюсь, вы воспримете ее мужественно. Мое правительство сообщило мне, что рассчитывает на скорейшую демобилизацию Русской армии. Уже в ближайшее время Франция прекратит вам бесплатные поставки продовольствия. Все займы, которые вам были отпущены, вы полностью исчерпали. И даже более того.

— А флот, который мы вам передали? Разве он ничего не стоит?

— Нет, почему же! Но, по оценке наших экспертов, стоимость большинства судов оказалась весьма завышенной. Они конструктивно и морально устарели, крайне изношены, и решено в ближайшее же время отправить их на металлолом.

— Мы не на базаре, господин комиссар. Есть договор.

— Да, мы не на базаре, — согласился комиссар Пеллё. — Но у России миллиардные долги. Я имею в виду царские долги. Советское правительство отказалось их признать, и его можно понять. Кто их нам выплатит? Об этом мое правительство тоже вынуждено думать.

Врангель молчал. После бесконечно длинной паузы Пеллё снова заговорил:

— Я вам сочувствую. Вам и вашим храбрым солдатам, которые до сегодняшнего дня все еще продолжают верить вам. Далеко не все, в этом вы тоже, конечно, уже начинаете убеждаться. Понимаю, как трудно будет вам найти слова, которые убедят тех, кто пока с вами, отказаться от мысли продолжать борьбу. Но, к сожалению, это необходимо. Не в наших с вами силах в настоящее время что-либо изменить.

Врангель встал.

— Благодарю вас, господин комиссар, за откровенную беседу, — сказал он и направился к двери.

— Отнеситесь к моим словам со всей серьезностью. Иначе ваши люди столкнутся с весьма разрушительными для них сюрпризами, — сказал вслед Врангелю Пеллё.

Врангель у самой двери остановился:

— Я вас понял, комиссар. И все же я убежден: нам пока еще рано сдавать оружие.

— Оно вам уже не пригодится. Поймите, Совдепия с каждым днем становится все сильнее. Именно поэтому от вас начали уходить люди.

— Уходят слабые и дезертиры.

— Против вас уже вся Европа. Лимит на войны исчерпан, — увещевал Врангеля Пеллё. Он понимал, что Врангель упрям. И не только. Он пока не знал, как, отказавшись от борьбы, «сохранить свое лицо». Но, возможно, потом, позже, проанализировав все, он придет к разумным выводам.

— Не уверен.

— Читайте газеты.

— У меня плохое зрение. Я не вижу того, что видите вы.

И Врангель покинул кабинет комиссара.

Глава 16

После последнего, унизительного, визита в штаб Врангеля Слащева охватила болезненная бессонница. Уставившись глазами в потолок, он перебирал в памяти все обиды, нанесенные ему Врангелем. Он осунулся, постарел. Среди ночи вдруг вскакивал и шел к заветному шкафчику, где прятал кокаин, в надежде, что там еще что-то завалялось. Что ему стоило затеряться, этому крохотному пакетику? Возможно, он лежит там, среди белья, случайно им не найденный.

Он тщательно перетряхивал простыни, рубашки, полотенца. Но все тщетно. Были бы деньги, он знал, где его купить. Даже сейчас, среди ночи. Но денег у него не было. Деньги были у Нины. Но он знал: она поймет, для чего они ему…

И он снова ложился и продолжал досматривать картинки его прежней жизни. Вспоминал кошмарное бегство из Новороссийска. Обозленный постоянными неудачами и критикой Врангелем Деникина, он увольняет Врангеля из армии. Врангель покидает Россию. Как он верил тогда Врангелю! При прощании сказал ему:

— Умоляю вас, Петр Николаевич, не уезжайте!

— Я уволен и не могу поступить иначе. Есть еще кодекс чести.

— Но тогда не уезжайте далеко. Поверьте, вы еще понадобитесь России.

Слащев как в воду смотрел. После целого ряда новых неудач на фронтах союзники отказали Деникину в поддержке. И 21 марта в Севастополе был созван Военный совет, где он, Слащев, назвал имя преемника Деникина — генерала Врангеля. У Слащева тогда был высокий авторитет, и к его словам прислушались почти все военачальники.

Да, так было!

Как быстро Врангель все это забыл!

Слащев любил Врангеля за его богатырский рост, мужественную фигуру. Лишь несколько позже он убедился, что на самом деле он человек слабый, нерешительный, часто идущий на поводу у окружающих его бесталанных советников.

Он снова вскочил с постели, аккуратно разложил на столе бумаги, проверил, в порядке ли перья, и стал писать. Писал он торопливо, вызывая в памяти картинки прежних боев. Иногда останавливался, задумывался, нервно грыз деревянный кончик ручки. И снова пытался торопливо записать, как протекал тот или иной бой и как бы все могло быть, если бы не допущенные Врангелем ошибки.

Иногда к нему заходила Нина, тихо говорила:

— Ты бы что-нибудь поел.

— Не мешай! Потом! — грубо обрывал он ее и выставлял за дверь.

На третий или четвертый день, изнемогая от бессонницы и усталости, он крупными буквами написал: «Уроки Крыма».

Немного подумав, перечеркнул «Уроки Крыма» и сверху сделал новую надпись: «Требую суда общества и гласности».

Поставив точку, он упал на диван и уснул. Спал больше суток. Проснувшись, наскоро что-то пожевал и отправился на базар. Долго ходил в толчее, высматривая долговязую фигуру Соболевского. Спрашивал у знакомых, не видел ли кто генерала. И тогда он пошел к нему домой.

Соболевский, увидев его в окне, вышел на порог.

— Входи! Пообедаем!

— Нет-нет! Я по делу!

— Первый раз вижу человека, который из-за дела отказывается от обеда.

— Ну правда: мне некогда.

— Ну говори!

— Я написал!

Соболевский удивленно посмотрел на Слащева.

— Ну, помнишь? Я тебе говорил. Про Врангеля, про себя. Все-все описал, как на духу. Пусть судят.

— О чем ты? Кто будет судить? И кого?

— Меня. Врангеля. Для чего и написал.

— Та-ак! — сокрушенно покачал головой Соболевский.

— Найдешь время, прочитай! — попросил Слащев.

— Ну, прочитаю. И что?

— Понимаешь, ты у них в типографии когда-то какие-то приглашения печатал. Может, договоришься? Немного, штук хоть бы полсотни. А, Саша?

— Как тебя заело! — покачал головой Соболевский.

— Напечатай, Саша! Прошу!

— Я вроде обещал. Попытаюсь.

— Только, понимаешь, в смысле финансов я пока на мели. Но я рассчитаюсь. Ну, пришлют же мне когда-нибудь эти проклятые фунты!

— Не в деньгах дело! По-моему, ты на свою задницу хлопоты ищешь.

— Может быть, — согласился Слащев. — Но мне нужна эта книжка. Я потом выброшу все из головы. Все забуду. Буду жить, как ты. Индеек стану разводить. Слыхал, мне индюшачью ферму подарили? Хорошая птица. Большие капиталы можно на ней нажить!

— Ну, богатей, богатей! Не пойдешь обедать?

— Нет! — твердо отказался Слащев и снова попросил: — Ты сегодня же к ним сходи!

— К кому?

— Ну, в типографию. А я завтра с утречка к тебе забегу, узнаю.

Соболевский ничего не ответил, пошел по ступеням в дом. А Слащев, глядя ему вслед, вдруг подумал: не вернуть ли его Глафире Никифоровне Зизи? То-то радости было бы! Но почему-то стало жаль. Он к ней привык. Еще немного, и она станет утехой для его Маруси. Может, позже когда-нибудь? Вот если книжку Соболевский напечатает, тогда…

И он пошел со двора.

Дня через четыре Соболевский отдал ему тридцать экземпляров аккуратненькой тощенькой книжицы, на обложке которой крупными буквами была напечатана его фамилия. Чуть ниже: «Требую суда и гласности». И в скобках, чуть помельче: «Оборона и сдача Крыма». Последняя надпись Слащева весьма удивила. В рукописи он ее вычеркнул, но Соболевский, внимательно прочтя рукопись, ее восстановил.

Со стопкой книг в руках Слащев отправился в штаб Врангеля.

В коридоре штаба его встретил адъютант Врангеля Михаил Уваров:

— Вы к кому?

— Я на минутку, — взволнованно и сбивчиво начал он. — Чтоб главнокомандующий не подумал, что я за его спиной…

— Вы о чем?

— Вот! — Слащев протянул Уварову свою книжку. — Я написал. Пусть прочтет. Ни одним словом не слукавил.

— Я не могу это принять, — сказал Уваров. — Обратитесь к начальнику штаба генералу Шатилову!

— Да что вы, в самом деле! — возмутился Слащев.

— Извините, но мне не велено от посторонних… — попытался оправдываться Уваров.

— Да! Я совершенно забыл, что я посторонний, — с неловкой, застенчивой улыбкой Слащев повернулся и пошел по коридору.

Шатилов, с которым он столкнулся в коридоре, тоже не принял из рук Слащева книжку и тут же скрылся за дверью своего кабинета.

Слащев какое-то время медленно побрел по коридору. Остановился у окна, постоял возле него. Что дальше? И решительно положил на подоконник книжку. То же сделал на следующем подоконнике. И на третьем…

Вышел из штаба. Остановился возле часового. Достал еще одну книжку и протянул ему:

— Возьми, браток! Тут про то, как мы с тобой славно воевали.

— Спасибо, ваше превосходительство, — сказал часовой. — Я вас помню. Мы с вами в прошлом годе летом под Каховкой встречались. Вас тогда еще ранило, — и спросил: — Обошлось?

— Обошлось, парень. Все в жизни как-то обходится.

Глава 17

Ко времени отплытия «Решид-Паши» на площади неподалеку от порта собралась большая толпа желающих возвратиться на Родину. Они были уверены, что сюда Врангель не посмеет дотянуть свою руку.

Дзюндзя, вдруг случайно, по воле толпы, оказавшийся помощником по репатриации, толкался среди отъезжающих в Россию и время от времени выкрикивал:

— Токо не надо, як той скот в череди. Не позорьте Рассею. Разбериться по четверо и, если можно, до парохода с песней!

— С песней мы по Севастополю!

— А мо по Феодосии! У мэнэ там теща!

— Это бабка надвое гадала. Може, без песни, но под конвоем? — выкрикнул кто-то Дзюндзе из толпы.

Но все постепенно выстраивались в колонну.

— А если с музыкой? — спросил кто-то

— Ще лучшее! — ответил феодосийский реэмигрант.

— А где ты ее возьмешь, тую музыку? — спросил Дзюндзя.

— Труба, бас и барабан есть. Всю войну с нами прошли. Не выкидать же!

— А шо можете сыграть?

— А что скажете! Можно «Боже, царя храни», а можно и «Интернационал».

— Ну-ну! Без шутков! — рассердился Дзюндзя. — Шо-нибудь интернациональнэ! «Марсельезу» знаете?

— Як «Отче наш»!

— Ну, так вжарьте «Марсельезу»!

И под музыку сиротского оркестра они строем пошли к причалу, туда, где стоял под загрузкой «Решид-Паша».

Уже в порту к музыкантам пристроился гармонист, и «Марсельеза» зазвучала веселее.

Порт заполонили пришедшие проводить пароход: женщины, мужчины, старики и старухи, детвора, И по расовому признаку здесь тоже кого только не было: турки и греки, французы и абиссинцы, негры и китайцы…

— Шо тут празднуют, — подбежал запыхавшийся подвыпивший русский солдат.

— Свадьбу! — ответили ему.

— В таку жару? А кто на ком женится?

— Белогвардейцев за Красную армию выдаем!

— Тьфу ты! — рассердился шутке солдат.

«Решид-Паша» дал протяжный прощальный гудок и отошел от причала. И пока корабль не скрылся за поворотом, никто из провожающих не уходил из порта.

Часть V

Глава 18

Похоже, пока все шло, как задумывалось. Одесса сообщила Кольцову, что Красильников благополучно добрался до Новой Некрасовки и даже успел благополучно связаться с Лагодой. А Кольцов надеялся, что пройдет еще немного времени, и листовки, распространенные в галлиполийском лагере, сделают свое дело.

Так и случилось. Спустя месяц — новое сообщение, от самого Красильникова. Он ухитрился перелать его по рации проданного французам транспорта «Рюрикъ», который пока все еще обслуживали российские моряки. Текст сообщения был совершенно невинный: «Мама купила билет, скоро выедет». Теперь надо было заблаговременно и серьезно подготовиться к возвращению белогвардейцев-репатриантов в Советскую Россию: достойно, без злобных эксцессов встретить, помочь разъехаться по домам. И, быть может, самое главное: трудоустроить их сразу же по возвращении.

Задача, которую поставил Кольцов перед собой и своим новым отделом: сделать все, чтобы уже с первых дней не отторгнуть от себя репатриантов, ничем не напугать их при первых же шагах. Они с самого начала должны почувствовать заботу новой власти. От них, от тех первых, кто вернется на Родину, будут многие ждать вестей там, на чужбине. Они должны из первых уст узнать, что все вернувшиеся действительно прощены и никто не пытается выяснять их прошлое, не осуждает и не упрекает. Эти вести должны успокоить их, придать решительность тем, кто пока пребывает в сомнениях и все еще боится возвращаться домой.

В эти хлопотные дни помощник Дзержинского Герсон попросил Кольцова зайти.

— Феликс Эдмундович передал вам перевод этого письма. Ознакомьтесь. Он полагает, что оно представляет для вас несомненный интерес.

Кольцов бегло взглянул на переданный Дзержинским ему листок.

«Французская Республика. Париж. Директор департамента политических и торговых дел Франции Перетти де ла Рокко — Господину Военному Министру (Генштабу, 3-е бюро, секция Востока)».

В своем письме господин Перетти де ла Рокко сообщал, что Служба здравоохранения республики привлекает внимание военного ведомства на неудовлетворительное санитарное состояние русских, эвакуированных в Турцию, и на опасность, которую оно представляет.

Далее господин Перетти де ла Рокко приводил рекомендации главного врача первого класса Ортинони. Главный врач считал необходимым настоятельно рекомендовать военным властям в Константинополе как можно больше поощрять возвращение русских эвакуированных домой, в Россию, «используя в этих целях все меры, благоприятствующие и ускоряющие их отъезд».

Это письмо имело для Кольцова не только чисто познавательный интерес. Оно означало: едва эвакуировав русских в Турцию, французы сразу же стали размышлять, как избавиться от этой многотысячной человеческой обузы. Англия, по непроверенным пока сведениям, уже предусмотрительно отказалась от помощи Врангелю. Франция пока держится, и, вполне возможно, что ввязалась она в эту авантюру из-за русского флота. Но едва флот оказался на отстое в Бизерте, а ежедневно кормить русскую армию, как выяснилось, дело затратное, и неизвестно, как надолго это затянется, Франция стала понемногу забывать свои клятвы и обещания и даже стала осторожно подвергать сомнению законность заключенных прежде договоров.

Иными словами, сразу же после бегства белой армии из Крыма она утратила для французов свою привлекательность. Кольцова обрадовало это письмо хотя бы тем, что теперь он еще раз убедился: французы не будут чинить препятствия возвращению на Родину российским солдатам и офицерам, а также гражданским лицам, именуемым беженцами.

Кольцов разослал соответствующие распоряжения и инструкции во все особые отделы черноморских портовых городов, таких, как Новороссийск, Одесса, Севастополь, Керчь, куда в любой момент могли прийти транспорты с репатриантами, и предупреждал, что к этому надо тщательно подготовиться.

Он, конечно, понимал, что вернуться решатся далеко не все. Кто-то подыщет себе другую родину где-нибудь в Аргентине, Бразилии или Австралии, кто богаче, осядут во Франции или Бельгии. Кто-то подастся искать свое призрачное счастье во французский иностранный легион. Но таких все равно будет немного, ну двадцать, от силы — тридцать тысяч. А ушли только с Врангелем из Крыма что-то около трехсот тысяч. Многие покинули Россию еще во время «новороссийской катастрофы», а это тоже тысяч около ста. А кто подсчитал тех, кто оказался в плену еще во время Великой войны четырнадцатого года? Эти ни в чем не провинившиеся ни перед той, ни перед другой Россией тоже вскоре, пусть небольшими ручейками, потянутся на Родину.

Кольцов ждал добрых вестей. Но «мамы» все не было.

Но однажды, когда он уже отчаялся ждать, ему позвонил из Севастополя начальник Особого отдела ВЧК «Черно-Азовморей» Беляев и сообщил, что из Константинополя вышел пароход «Решид-Паша» больше чем с тремя тысячами врангелевцами, изъявившими желание вернуться в Советскую Россию. Беляев не знал, как с ними поступить, вопросов возникло много, разосланные ВЧК инструкции не отвечали даже на половину из них.

Кольцову и самому было интересно встретить первый пароход с реэмигрантами, посмотреть на тех, с кем он не один год сражался. Какими они стали после бегства из Крыма, как перемололо их турецкое сидение? И он выехал в Севастополь, в котором родился, вырос, но в котором не был едва ли не с подполья и ожидания смертной казни в севастопольской крепости.

В Особом отделе ВЧК «Черно-Азовморей» его встретил Беляев, который никак не мог понять, как принимать прибывающих белогвардейцев? Где их разместить: в гостиницах, которые по этому случаю пытались полностью освободить, но это никак не получалось, или же сразу прямо в тюрьму? Точнее: солдат — в тюрьму, офицеров — в Севастопольскую крепость. Беженцев легонько «профильтровать» — и по домам. В этом случае места хватило бы на всех.

— Я как рассуждаю, товарищ Кольцов, ежели они все же покаместь враги, тогда их в тюрьму. Ежели советской властью полностью прощенные — тогда с хлебом-солью и по домам. А может, тут имеется какая-то серединка? Дело политическое. А в присланных вами инструкциях про это маловато написано. Не сразу поймешь.

— С хлебом-солью не надо. Не гостей долгожданных встречаем, — пояснил Кольцов.

— Уже чуть прояснилось. Значит, по тюрьмам и быстренько на «отфильтровку»? А мое дурачье, слышь, оркестр организовали. Флаги, транспаранты.

— Оркестр, конечно, не помешает. И флаги. Пусть другими глазами посмотрят на наше красное знамя.

— А как насчет транспарантов? Не будет политическим перегибом?

— Смотря что на транспарантах написано.

— Вот! И я про то же самое. Что бы ты, товарищ Кольцов, к примеру, написал?

— Что-нибудь скромное: «С возвращением на Родину!» или «Добро пожаловать!»

— Как смотришь, ежели, к примеру: «С пролетарским приветом!»?

— Ну, какой ты пролетарий, Беляев? — скептически хмыкнул Кольцов. — Да и они, прямо скажем, далеко не все пролетарии.

— Что значит — столица! Сразу — в корень! — с восторженным придыханием сказал Беляев, умильно глядя на Кольцова. — Честно скажу, если б не ты, могли что-то и не в ту сторону загнуть. Дело политическое, сложное.

До прихода «Решид-Паши» еще оставалось время, и Кольцова неудержимо потянуло отправиться на окраину Севастополя — в свою родную Корабелку. У него там уже никого не было, никто не ждал. Просто захотелось увидеть свой старый дом, пройтись по знакомой улице, вдохнуть тот незабываемый соленый морской воздух, смешанный с запахами чебреца, полыни и растопленной до кипения смолы.

Улочки окраинной Корабелки никогда не знали ни щебенки, ни булыжника, идущие по улице поднимали своими башмаками белесую известковую пыль. Но старые домики всегда к весне были старательно выбелены, а стены, своими фасадами глядящие на улицу, были разрисованы диковинными цветами, которые никогда здесь не произрастали. Так они выглядели в фантазиях населявших Корабелку моряков, которые нагляделись на них в дальних тропических странах.

Отец у Кольцова был машинистом. С утра и до вечера его маломощная «кукушка» перетаскивала по станционным путям грузовые платформы и товарные вагоны. В дальних странах ему побывать не довелось, и фасадная стена их домика была украшена обычными подсолнухами. Мать любила подсолнухи, и, сколько ее помнит Павел, она рисовала их повсюду.

Ноги сами вывели его к своему бывшему домику. Он совершенно не изменился и был такой же ухоженный и чистенький, как и при жизни матери. Фасадная стенка была отчаянно белой. Но, если присмотреться, сквозь побелку все еще проступали скромные мамины подсолнухи.

Сердце у Кольцова тоскливо заныло: зайти или не надо? Зачем будоражить душу ненужными, расслабляющими воспоминаниями? Напоминать новым хозяевам о том, что здесь была когда-то другая, вполне счастливая жизнь. Новые хозяева живут здесь своей, и вряд ли им интересно знать, что было здесь некогда. Издревле так на Руси ведется: поселяясь в покинутом обиталище, новые хозяева старательно уничтожали даже самые ничтожные следы пребывания иных людей: красили, мыли, протирали, а после приглашали батюшку вновь освятить старый приют.

Увидев долго стоящего возле дома мужчину, к калитке подошла девчушка с пышными бантами на голове.

— Ты ко мне? — спросила она.

Этот вопрос поставил Кольцова в тупик. Но девчушка сама же его и выручила:

— А мама сказала, что гости придут вечером.

«У них какое-то торжество, — догадался Кольцов. — Возможно, у этой малявки день рождения?».

— У тебя сегодня праздник? — спросил Кольцов.

— Да, — девочка подняла руку и показала три пальца, но, подумав, распрямила еще один. — Вот сколько мне.

— Я поздравляю тебя!

— Ты лучше вечером.

Он хотел было сказать: «Ладно, вечером!» Но подумал, что вот так легко он вскользь растопчет ее доверие, и уйдет, и забудет за хлопотами дня об этой маленькой встрече. А она, возможно, будет его ждать. Вспомнил себя почти в таком же возрасте, те давние мелкие обиды, которые порой долго жили в нем. И он сказал:

— Понимаешь, какая неприятность. Сегодня вечером я обязан быть в другом месте по очень важному делу. Поэтому я и решил поздравить тебя пораньше. Но я обязательно к тебе зайду как-нибудь в другой раз. Ладно?

— Хорошо.

Кольцов пошел дальше. Краем глаза он видел: на пороге появилась женщина, должно быть, мать девочки.

— С кем ты тут?

— Это мой друг, — услышал Кольцов. — Он приходил меня поздравить. Но он не может вечером, у него важное дело…

Павел шел по своей улице, на которой некогда жил, и встреча с этой девчушкий вернула его в то давнее босоногое детство. Он смотрел по сторонам, узнавал и не узнавал их старые дома. Вроде они были тогда повыше и больше, а сейчас словно ссохлись от старости.

Вот в этом доме жил вечно болезненный «очкарик» Валька Овещенко. Он приучил Павла к чтению, и всего Жюля Верна, Майна Рида и Фенимора Купера он прочитал у него в маленькой сараюшке. Там было много сена и веток, впрок заготовленных для козы, и из-за щелей между досками в солнечные дни там было светло до самых сумерек. Выносить книги со двора Вальке не разрешали родители.

Вальки уже не было в живых. Кольцову кто-то рассказывал, что его повесили слащевцы, схватив на базаре во время облавы. У него за поясом нашли книжку Фридриха Ницше под названием «Так говорил Заратрустра».

— А что он говорил? — спросил у Вальки слащевский полковник.

— Много всего.

— А ты — самое главное.

— Говорил, что государство — самое холодное из всех самых холодных чудовищ на земле. «Я, государство, есмь народ», — говорило всем государство.

— Интересно, — сказал полковник. — Продолжай!

— «Людей рождается слишком много! Для лишних и изобретено государство!» — почти процитировал Валька Фридриха Ницше, точнее его героя Заратрустру.

— Ну, еще!

— «Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя», — процитировал Валька…

— Достаточно. Я понял: тебе не нравится государство, ты не любишь людей.

— Это не я сказал! — выкрикнул Валька.

— Я понял. Ты повторил Заратрустру. Но повторил потому, что солидарен с ним, — слащевский полковник был философ, но ему в свое время не дался Ницше, и он был исключен из университета. — Ты хочешь, чтобы народами правили люди, которые уже не черви, но еще не человеки? Скажи, не они ли хотят до основанья разрушить весь мир? Ты умный парень. Ты представляешь, что они «а затем» построят? Я не хочу жить в том вашем мире… Я понял, ты большевик!

Валька даже не успел возразить полковнику, как его повесили на арке при входе на базар.

Пройдя еще немного, Павел увидел дом, где когда-то жил Колька Виллер. Когда-то он выделялся на их улице красивыми резными ставнями на окнах и стоящей «на курьих ножках» голубятней. Отец Кольки был немец и славился в Корабелке своим мастерством краснодеревца и еще тем, что был страстным голубятником. Это можно было определить по тому, с какой любовью и фантазией была построена голубятня. Иной раз сюда специально приезжали голубятники из окрестных городков, чтобы полюбоваться этим произведением столярного искусства.

Перед Первой мировой войной отец уехал в Германию и больше оттуда не вернулся. Ходили слухи, что он там женился. От обиды на отца Колька сменил свою немецкую фамилию на материну украинскую — Приходько.

Колька Приходько стал хозяином в доме и даже в их мальчишьей ватаге выделялся своей немецкой аккуратностью и украинской рассудительностью.

Когда началась Великая война, Колька едва ли не первым из их ватаги ушел на войну. Ушел и сгинул. Ходили слухи, что его расстреляли немцы лишь за то, что он сменил фамилию.

Проходя мимо Колькиного дома, Павел невольно посмотрел во двор и увидел… Кольку. Это, несомненно, был он. Укутанный в теплый платок, он сидел посреди двора в самодельной инвалидной коляске.

Павел взмахнул рукой, чтобы привлечь его внимание. И хотя Колька смотрел прямо на улицу и не мог его не видеть, он Павлу не ответил. Что за ерунда? Знать не хочет? Обиделся? Когда и за что?

И тогда Павел пошел во двор.

Едва скрипнула калитка, как ему навстречу со свирепым лаем бросился лохматый черный пес.

— Полкан! Полкан! — позвал Колька и, не поворачивая головы, сказал: — Хто там? Не бойсь. Он смирный.

Полкан и верно резко развернулся и помчался к хозяину.

Уже подойдя поближе, Павел увидел белесые и неподвижные Колькины глаза. Маленький, с желтым безжизненным лицом, Колька сидел в коляске на вымощенном ватном одеяле. Справа от него стояла ополовиненная бутылка самогона, слева, на беленькой холстинке, лежала закуска: пластинки сала, покрошенный лук, пара отваренных и разделенных на четыре части вареных картофелин…

Ног у Кольки не было выше колен.

Когда Кольцов почти вплотную подошел к нему и хотел поздороваться, тот предупреждающе поднял руку и попросил:

— Молчи! Я сам угадаю! — и после недолгой паузы сказал: — Семка! Куренной!

Только сейчас Павел понял, что Колька совершенно слепой. Его мертвые глаза были направлены не на него, а немного мимо. На Павла было направлено правое ухо, и Колька по каким-то характерным звукам пытался угадать имя гостя.

— Толик! Хандусь! — сделал Колька вторую попытку.

Павлу показалась непристойной такая игра в прятки. Он тихо сказал:

— Нет, Коля! Это я, Пашка Кольцов.

— Ты, Паша? — обрадованно и удивленно воскликнул Колька. — А тут в прошлом годе шутка прошла, будто тебя врангелевцы в крепости расстреляли. Будто судили и расстреляли. В газете про это, говорят, пропечатали. А выходит, брехня! А, Паша? Брехня, выходит?

— Выходит, брехня! — поддержал Кольцов бурную радость Кольки.

Колька протянул к Павлу руки, но не дотянулся, пошарил по воздуху, попросил:

— Подойди поближе! Дай руку!

Он стал неторопливо ощупывать руку Павла, затем провел пальцами по лицу.

— Фу ты, ну ты! С усами! — отметил он и, словно все еще не веря в такую невероятную, невозможную встречу, повторил: — Пашка!

— В войну отпустил. Да так и оставил. Привык, — сказал Павел, чтобы только не молчать. Память подсовывала ему того, другого Кольку — раздумчивого, обстоятельного, но вместе с тем плутоватого, хитроглазого изобретателя лихих мальчишеских проказ. Ровным счетом ничего не осталось от того Кольки.

Они оба ощущали какую-то неловкость от этого их несправедливого житейского неравенства. И чтобы скрасить ее, Колька, насколько мог, бодро сказал:

— А я слепой, як той крот, — и он даже засмеялся, но как-то невесело, как бы предупреждая Павла, чтобы он не вздумал, не посмел его жалеть. — Немец, гад. Газами. Сперва не поняли, вроде як слабый туман по долине. А потом в глазах засвербело, ну прямо спасу нет. Вода была бы, может, можно было промыть. Да где ж ты той воды в окопах напасешься? У кого в флягах была, на себя вылили. Все равно не помогло. Такая вот песня.

— Где ж это тебя? — спросил Кольцов.

— На Западном. В Галиции. Весной пятнадцатого.

— Я тоже на Западном был. В Восьмой армии. Только уже ближе к осени.

— С осени я уже по госпиталям валялся. Рассказывают, мне сам император руку жал. Только я его не видел. А руку запомнил: слабенькая такая, хлипкая, почти что без костей, — и затем без паузы добавил: — Да и откуда у него в руках сила будет, если он ничего тяжелее куриного яйца в руках не держал.

— А с ногами что?

— Видать, дура-смерть что-то не так рассчитала. Уже в тылы нас вывозить собрались. Немец то ли спьяну, то ли сослепу госпиталь обстрелял. Пустячное ранение в обе ноги. Даже врачи сказали: «Через неделю танцевать будешь». А повернулось все наоборот. Гангрена. Я им перед морфием кричал: «Зарежьте! Все одно, жить не буду!» А живу! И радуюсь! Какая-никакая, а жизнь! Чужих скольких зарезал, а себя рука не поднимается. Жалко себя.

Помолчали. Разговаривать вроде уже было не о чем.

— Ты надолго в Севастополь? — спросил Колька. — Будет время, загляни! Выпьем какого-нибудь пойла, вспомним прошлое. Или ты не пьешь?

— Если удастся, обязательно зайду, — пообещал Кольцов.

— Ты где теперь? — поинтересовался Колька.

— В Чека.

— Высоко залетел: не зайдешь. Я знаю, — сказал Колька и зло добавил: — Вы теперь хозяева России. Когдась мы были с тобой ровней. А теперь жизнь меня малость укоротила, а тебя возвысила, — он пошарил рукой справа от себя, схватил бутылку, нервно, проливая на себя, сделал пару больших глотков и лишь после этого сказал: — Не заходи. Не надо. Я не обижусь. Я на жизнь не обижаюсь. Она редко бывает справедливой. Могла б и глаза сохранить, и ноги. Хоть одну.

— Чем я могу тебя утешить, Коля! — с сочувствием сказал Кольцов. — Прости, не зайду! И не потому, что не хочу. Не смогу. Сегодня под вечер буду встречать репатриантов, и сразу же, ночью, в Москву.

— Репатрианты. Это которые еще недавно были белогвардейцами? — спросил Колька. — На расстрел едут? Новый Крым им устроите?

— Зачем ты так злобно, Колька? Домой отпустим. Не слыхал? Амнистию объявили.

— Передай им привет от Кольки Приходько, — с некоторым вызовом сказал Колька. — Сколько белые в Севастополе были, здорово мне помогали. И харчами, и одежкой. Спросят, бывало: «У красных служил?» Говорю: «А то как же! Скороходом! И зоркоглазом!» Смеются. А потом что-ни-то принесут. И выпить, бывало, и закусить…

Ближе к вечеру Кольцов вернулся в Особый отдел. Но там уже никого не было, лишь один Беляев продолжал его ждать.

— Ну, где ты ходишь, товарищ Кольцов? «Решид-Паша» уже на подходе!

Но время у них еще было, и они неторопливо, пешком, пошли к Графской Пристани.

— Представляешь, фокус! — поспевая за Кольцовым, продолжал говорить Беляев: — Радиограмма с «Решид-Паши», в аккурат, когда ты ушел. Сообщают, что через три часа будут в Новороссийске. Те ни сном, ни духом ничего не знают. Я от твоего имени вызываю огонь на себя: «Не валяйте дурака, повертайте оглобли на Севастополь. Встреча назначена на Графской Пристани Севастополя. Повернули. А то, понимаешь, могли сорвать мероприятие.

— Ну, прямо скажем, невелико мероприятие.

— Не скажи, товарищ Кольцов, на первый взгляд и невелико. А если с политической стороны взглянуть — ого-го! Вышли б они в Новороссийске с корабля, и что?

— А в самом деле, что?

— Разбрелись бы по городу. Лови потом, собирай. А затем куда? Обратно на корабль и взаперти держать, пока мы то-се. А у нас тут другой коленкор. Перво-наперво митинг. Опосля официальная беседа с каждым. Надо, понимаешь, каждого как этим…как рентгеном просветить. Товарищ Троцкий еще загодя телеграмму прислал: «Решительно настаиваю на тщательной проверке каждого прибывшего белогвардейца. Не допустить возвращения в советскую семью классово чуждых элементов».

— Я что-то не помню такую телеграмму, мне о ней никто ничего не говорил.

— Это он Розалии Самойловне прислал. Ну, Землячке. Она нас вызывала, инструктировала.

— Она что же, приедет на митинг? — спросил Кольцов.

— Собиралась. Я ей сообщил сегодня, что ты приехал. Она вроде как обрадовалась. Сказала: «Тогда я могу спокойно поболеть».

— Не выдумываешь?

— Так и сказала. Дословно.

— Не подведем Розалию Самойловну? — спросил у Беляева Кольцов, а сам подумал, что кто-то хорошо поработал с Землячкой: боится встречи с ним. Должно быть, Дзержинский или Менжинский. Вряд ли сам Троцкий, они с Розалией Самойловной одинаково дышат. И еще Бела Кун с ними. Они втроем всех прибывающих на «Решид-Паше» еще сегодня тут же, на Графской пристани, прикончили бы.

— Так как думаешь, не подведем Землячку? — снова повторил свой вопрос Кольцов.

— Та ни боже мой! Такая женщина! Совесть революции! Глаз какой! Сколько случаев знаю. Бывало, глянет на человека и сразу же определяет: враг! Редкое качество!

Кольцов коротко взглянул на Беляева:

— Вот я и задумался теперь, как же мы с тобой, товарищ Беляев, будем чуждых элементов выявлять?

— Ты за меня, товарищ Кольцов, не переживай. Кой-какой опыт у меня по этому делу имеется.

— Это вы вместе с Землячкой тут, в Крыму, чуждый элемент искореняли?

— И с нею тоже. И у товарища Белы Куна тоже нюх на врага, як у той овчарки. Это я у них классовую ненависть постигал.

— Так вот, товарищ Беляев, слушай теперь меня. Митинг, беседа, сразу же на вокзал — и домой.

— Всех? А ну как…

— Всех! — твердо сказал Кольцов.

— А казаки? Как, к примеру, поступить с ними? Что, тоже домой?

— Домой! Пусть хлеб растят. И женщин — тоже домой. И военнопленных, которые еще с Первой мировой, кто в Германии в плену был — тоже. Пусть на местах с ними разбираются. А то мы тут с тобой такого наворотим…

— Но хоть с десяток бывших офицеров, чиновников, попов на месте надо бы проверить. Самых подозрительных.

— Не надо! — твердо сказал Кольцов.

— С огнем играешь, товарищ Кольцов! — сухо и с легкой угрозой в голосе сказал Беляев. — С меня отчет потребуют. Что я товарищу Троцкому напишу?

— Напишешь коротко: встретили, зарегистрировали, отправили по домам.

— Всех?

— Всех.

— Не понравится это товарищу Троцкому. Где ж тогда нашая классовая бдительность, товарищ Кольцов, на каковую нам постоянно указывает наша партия большевиков?

— Про классовую бдительность я тебе, товарищ Беляев, как-нибудь на досуге целую лекцию прочту. А сейчас для меня важно одно: чтоб никто, ни один из вернувшихся не мог никому сказать, что с ними учинили расправу. Иначе остальные, которые еще там размышляют, ехать или нет, побоятся возвращаться. Понимаешь? Я, собственно, и приехал сюда, только чтобы предупредить тебя об этом. Нет, даже не так: чтобы ты понял это.

Какое-то время они шли молча. Затем Беляев вдруг резко остановился, с восхищением посмотрел на Кольцова:

— Ну, хитро! — и снова повторил: — Нет! Ну что значит столица! На десять ходов вперед загадываешь!

— Думаю, а как же!

— Так и я тоже думаю, — сказал Беляев.

— Мы — о разном. Ты: как бы товарищу Троцкому угодить. А я: как бы нашему делу не навредить. Небольшая разница.

На Графской пристани было многолюдно. Весть о возвращении бывших белогвардейцев быстро разнеслась по городу, и все, кто мог ходить, поспешили на набережную, чтобы лично увидеть, как будет советская власть встречать своих недавних врагов. В этой толпе было немало и тех, кто пришел сюда с тайной надеждой встретить кого-то из близких или хорошо знакомых, которые, опасаясь большевистской расправы, последними покинули Крым. Проводив их, многие остались в городе, уцелели во времена «троек» и бессудных расправ, пережили голод, холод, унижения и сейчас, стоя на набережной, всматривались вдаль, где недавно возникшая темная точка постепенно приобретала очертания корабля.

Оттуда, с корабля, с такой же жадной надеждой рассматривали тех, кто толпился на берегу.

Пока пароход швартовался, Беляев, оставив Кольцова одного, отправился наводить порядок. Прибывшие ему на помощь красноармейцы потеснили встречающих и образовали широкий проход к площади, куда, сойдя с парохода, должны были направляться репатрианты и останавливаться возле заранее обустроенной там трибуны.

В разных местах над толпой взмыли несколько красных флагов, а также наспех написанные на кусках фанеры и на листах ватмана приветствия и поздравления с возвращением на Родину. В уголочке возле трибуны собралась кучка музыкантов, и тут же не совсем дружно зазвучал «Интернационал». Весь взмыленный Беляев снова пробился сквозь толпу к Кольцову:

— Уже пора! Пройдемте на трибуну!

— А это нужно? — спросил Кольцов.

— Ну, как же! Пусть знают: не только Севастополь, но и Москва их встречает.

— Кто их встречает, Беляев, им наплевать. Им важнее, как их встречают.

— Ну, может, хоть пару слов? — попросил Беляев.

— Вот ты их и скажешь, эти слова, — и затем Кольцов приказал: — Иди! Начинай! А я отсюда, со стороны, посмотрю, как это у нас получилось. Опыт, который в ближайшие дни нам очень понадобится.

Беляев нырнул в толпу.

Пассажиры «Решид-Паши» уже заканчивали сходить на причал и по людскому коридору двигались к площади. Шли робко, жались друг к другу. Осторожно косились по сторонам в надежде выискать в толпе встречающих знакомое или родное лицо.

Над площадью стояла настороженная тишина. Ни приветственных хлопков ладошками, ни ободряющих слов, ни добрых взглядов. Даже те, кто с надеждой их ждал, даже они прятали свою заинтересованность и сочувствие от жестких взглядов большинства, пришедшего сюда лишь затем, чтобы насладиться унижением недавних врагов. Но и они, глядя на усталые, измученные лица, изношенную одежду, на их засаленные и истрепанные мешки и сумки, стали вдруг мягче, их лица приобрели выражение сострадания и сочувствия.

Мелькнуло в этом «марше побежденных», как назвала возвращение репатриантов газета «Крымский вестник», и лицо Дзюндзи. Он шел, как и все, низко опустив голову. Неунывающий, энергичный, он тоже поддался чувству коллективной вины, хотя, едва ступив на берег, понял, что ни мстить им, ни судить их никто не собирается.

Но вот смолк оркестр, и Беляев поздравил всех сошедших с корабля с возвращением на Родину и выразил надежду, что вернулись они домой, в Россию, не с камнем за пазухой и буквально с завтрашнего дня приступят к строительству нового коммунистического будущего.

— Каким оно будет, про то знают только три человека: товарищ Карл Маркс и его друг и напарник Энгельс, и еще товарищ Владимир Ильич Ленин. Они выведут нас на ту самую дорогу, которая ведет прямо к коммунизму. И мы с вами, товарищи, еще при своей жизни увидим, шо оно такое — коммунизм! — с таким вывертом закончил свою короткую речь Беляев.

Потом на трибуну поднялся уполномоченный Реввоенсовета Девятой Кубанской армии Базаров. Он внимательно оглядел репатриантов и затем спросил:

— Кубанцы имеются?

— Есть кубанцы, — нестройно ответили с разных концов толпы.

— Много?

— Энто як считать. Человек четыреста. Може, чуток поболее.

— Не забыли ишшо, як косу мантачить?

— Помним, чего там! Нехитрое дело!..

— Я к тому веду, шо роботы у нас непочатый край. Весна дружна, отсеяться не вспеваем. А вы, извинить за грубое слово, яким я мысленно вас назову, шоб культурный народ не смущать, тыняетесь десь там, по турецьким огородам, а осинь прийде, за нашим куском хлеба руку протянете.

Базаров снова строго оглядел вернувшихся и продолжил:

— Перед лицом усех тут собравшихся шо хочу вам сказать? Вростайте в нашу жизню и трудиться вместях с нами. Для вас мы вложили свой карающий меч в ножны. Ну, а ежли опять зачнете воду баламутыть, ежли не оправдаете нашего до вас доверия, опять дамо вам по жопе. Як мы энто умеем делать, все вы хорошо знаете, так шо, в случай чого, не прогневайтесь!

Потом Базарова снова сменил Беляев:

— В связи с тем, что больше желающих выступить не оказалось, гости тоже чего-то стесняются, объявляю митинг закрытым. Теперь короткая бюрократическая процедура. Сверим списки. На каждого репатрианта хоть одним глазом глянем и — на все четыре стороны. У кого есть жинка, дети, езжайте до них — заждались. Комендант вокзала каждому выдаст проездной литер. Дома через день-два зарегистрируйтесь в Чека. У кого мало грехов, с теми и разговор будет короткий. Кто побольше нашкодил, подольше побеседуете. И, прошу вас, не брешите, ничего не скрывайте. Потому что у брехни длинные ноги и хорошая память. Любая брехня своего хозяина отыщет. Последнее. Кому ехать некуда, обмозгуем ваши проблемы. В беде не оставим.

Вечером Беляев провожал Кольцова в Москву. Возле вагона, в котором должен был ехать Кольцов, они остановились.

— Ты мне, товарищ Кольцов, честно скажи, как сам думаешь, ничего мы не перегнули в смысле встречи? По политической линии?

— А ты чего боишься?

— Старался, чтоб было и не горько, и не сладко, а в самый раз. Правда, один раз чуток споткнулся.

— Это когда же?

— А когда я их «товарищами» обозвал. Мог бы, конечно, «гражданами», но вовремя не пришло на ум это слово.

— Не казни себя. Все получилось в самый раз.

— От спасибо, товарищ Кольцов. А то я все думал: это ж надо, на пустом месте так споткнуться.

— Поезд отправляется, — предупредил Кольцова проводник.

— Так какие будут дальнейшие распоряжения? — спросил Беляев.

— Никаких. Нет, одно все же будет. Полагаю, сейчас белогвардейцы потянутся на Родину. Я встречать их не буду, справитесь сами. Прошу об одном: никого не обижайте. Не мстите. Их пожалеть надо. Загнанные в угол, они там, на чужбине, прислушиваются к каждому слуху. Хотят вернуться, но боятся. Постарайтесь, чтоб от нас исходили только хорошие слухи. Не ложь, не подделка…

— Понимаю! — даже прищелкнул каблуками сапог Беляев и тут же не выдержал, в который раз польстил Кольцову: — Нет, большое дело — столица. Приехал, и все сразу на место поставил. А без тебя могли что-то политически или недогнуть, или перегнуть.

Поезд тронулся. Беляев приложил руку к козырьку фуражки и так стоял, вытянувшись, пока мимо него не проплыл хвостовой вагон.

Глава 19

О том, каким непростым был путь «Решид-Паши» из Константинополя в Севастополь, Кольцов узнал вскоре после возвращения в Москву. На протяжении всего лишь суток его еще несколько раз перенаправляли из одного порта в другой. Выйдя из Константинополя, он взял курс на Новороссийск, но в пути его перенаправили в Одессу. Затем новая радиограмма: Одесса отказывается принимать «Решид-Пашу» и предложила ему следовать в Севастополь.

Ночью, после того как Беляев проводил Кольцова в Москву, ему позвонили от Троцкого и просили проявить особую бдительность: есть сведения, что далеко не все офицеры возвращаются в Россию с мирными намерениями. Обескураженный и напуганный новым звонком, Беляев велел дежурному по вокзалу попридержать выдачу прибывшим из Турции белогвардейцам проездных литеров, и уже утром их стали собирать по всему городу и доставлять в комендатуру. Там с каждым проводили беседу сотрудники Особого отдела.

Кончилось все это печально. Председатель Всеукраинской ЧК Манцев сообщил Дзержинскому о том, что после тщательной проверки прибывших из Константинополя врангелевцев сорок человек были задержаны и препровождены в тюрьму. У этих сорока были изъяты шифры, явки, пароли и даже пироксилиновые шашки. Среди этих белогвардейцев были даже выявлены несколько агентов контрразведки.

Вечером Кольцова пригласил к себе Дзержинский, показал ему телеграмму Манцева:

— Что вы по этому поводу думаете?

— Думаю, что это, мягко говоря, неправда.

— Но телеграмму подписал Манцев. Я ему доверяю.

— Он тоже кому-то поверил на слово. В Севастополе я познакомился с начальником Особого отдела ВЧК «Черно-Азовморей» Беляевым. Он лишь при одном упоминании имени Троцкого начинает дрожать от страха. Хороший человек, исполнительный, но безвольный. Полагаю, что все это с сорока белогвардейскими агентами не обошлось без вмешательства Льва Давыдовича. Возможно, к этому причастна Землячка.

— Почему вы так в этом уверены? Они ссылаются на факты.

— Я тоже. Скажите, какой здравомыслящий человек повезет с собой в Россию пироксилиновые шашки, если их пока еще можно на улицах насобирать. В крайнем случае на базаре купить. Глупости! А шифры, явки, пароли? Их не в чемоданах везут и не в карманах, а в голове, в памяти. Одного бы выявили, и то я бы удивился.

— Тогда что же это?

— Это из серии тех же крымских «троек». Розалия Самойловна всех пленных записывала во вражеские агенты — и расстреливала. Боюсь, и сейчас не ее ли это работа? Или Льва Давыдовича. Их почерк.

— Экий вы злопамятный, — проворчал Дзержинский.

— Памятливый. Так точнее.

— Хорошо! — решительно сказал Дзержинский. — Я попрошу всех этих задержанных доставить в Москву. А вы будете присутствовать при их допросах.

— Спасибо. Это важно хотя бы для того, чтобы убедиться, что это перестраховочный блеф, — согласился Кольцов. — Я допускаю, что Врангель попытается заслать к нам своих агентов. Но не таким способом. И уж вряд ли с первой же партией репатриантов.

И уже заканчивая разговор, Кольцов сказал:

— Я чего, Феликс Эдмундович, боюсь. Слухи об этих арестах скоро просочатся и туда, в Турцию. И все наши усилия, все эти амнистии, листовки не сработают. Люди станут бояться возвращаться. Не исключаю также, что Врангель в ответ предпримет свою контрагитацию. Тогда ради чего мы это затеяли?

Дней через восемь — новая неприятность.

В Одессу направлялся пароход «Кизил-Ермак» с новой группой бывших белогвардейцев, пожелавших вернуться в Россию. В море его настигла радиограмма, что Одесса не может принять две тысячи семьсот репатриантов. Командующий украинскими войсками, которым на то время стал Фрунзе, прислал Дзержинскому объяснение причин, почему Одесса не может принять «Кизил-Ермака». Он ссылался на отсутствие помещений, недостаток продовольствия и на ряд других уважительных причин, которые в радиограмме названы не были.

«Ряд других уважительных причин» был куда более весомым, чем отсутствие помещений и недостаток продовольствия. Одесская губернская ЧК раскрыла широкий антисоветский заговор, и такое дополнительное скопление репатриантов — людей политически непроверенных — вызывало у чекистов небеспричинное беспокойство. Штаб заговора находился в Елисаветграде, руководил заговором бывший царский полковник Евстафьв. Но ядро заговора, его костяк, находился в Одессе. Благодаря многолюдности и территориальной разбросанности города заговорщики едва ли не открыто создавали подпольные группы. Часто в город наведывались банды атаманов Коваленка, Лыхо, Кошевого.

Чекистов не хватало. Они едва справлялись с арестами бандитов, грабителей и воров. Недоставало только подбросить в это время сюда еще едва ли не три тысячи бывших белогвардейцев! Как поведут они себя в этой сложной городской обстановке? Не переметнутся ли на сторону заговорщиков?

После недолгих размышлений «Кизил-Ермака» перенаправили в Новороссийск, и туда сразу же выехал Кольцов. Наученный первым горьким опытом, он решил по возможности сам присутствовать при всех допросах.

Казаков и солдат сразу же отпустили по домам. Для тщательной проверки и бесед задержали около сотни офицеров, чиновников и двух священников. Всех их допрашивали очень дотошно, порою устраивали перекрестные допросы, придирчиво изучали имевшиеся при них документы.

Перед Кольцовым прошли измученные войной и чужбиной, усталые, во всем изуверившиеся люди. Богатых среди них не было. Почти у всех были оставлены где-то семьи. Они надеялись, что наконец-то скоро весь этот кошмар для них кончится и после стольких лет тяжелой разлуки они вновь вернутся в лоно семьи. Ни о каком продолжении дальнейшей борьбы они не мыслили: надеялись в какой-нибудь глуши тихо прожить остатки своих дней. И все.

Воспользовавшись открывшейся перед Кольцовым возможностью с глазу на глаз пообщаться с репатриантами, он высмотрел среди них пожилого полковника, отвечавшего во время допросов на все задаваемые вопросы без обычной в таких случаях скованности. Отыскал в здании крохотную, никем не занятую комнатку, попросил проводить к нему полковника и принести на двоих чаю.

— Хочу сразу же вам сказать: это не допрос. Просто беседа, которая нигде и никем не фиксируется. Более того, вы имеете право не отвечать, не соглашаться с точкой зрения оппонента и даже спорить, если возникнет такая необходимость, — сказал Кольцов.

— Спрашивайте. Если сумею — отвечу. Я уже сказал вашим товарищам, что скрывать мне нечего Моя вина лишь в том, что я по воле судьбы оказался в противоборствующем лагере. Впрочем, по своему социальному положению я на вашей стороне оказаться не мог, — и затем он снова спокойно добавил: — Спрашивайте.

— Вопрос не очень конкретный. Что вы, человек мыслящий, обогащенный жизненным опытом, думаете о будущем России. Можно несколько сузить вопрос: что вы думаете о перспективах Белого движения?

— Вопрос не только не конкретный, но, я бы сказал, и странный. Война окончена, итоги подведены. Или вы сомневаетесь в итогах?

— Слишком мало времени прошло, чтобы быть окончательно в чем-то уверенным.

— А разве столько пролитой крови ничего вам не говорит? — спросил полковник.

— Только то, что война была жестокая. Какую-то часть людей, живущих на территории России, сегодняшние итоги устраивают, какую-то — нет. Я еще раз повторяю: это не допрос. Я просто пытаюсь разобраться, что случилось со всеми нами. И, соответственно, чего ждать в будущем.

— Я субъективен. Слишком долго я верил в торжество белых идей. Была страна, которой я в меру своих сил верно и честно служил. Когда все началось, я пошел защищать закон. Да-да, закон! Я и сегодня продолжаю верить: без закона нет государства. Если вы сумеете собрать осколки разрушенной России, объединить все их законом… Непонятно?

— Нет, почему же!

— Понимаете, закон — слово всеобъемлющее. Оно включает в себя сотни составляющих, таких, как свобода, равенство, честность, справедливость, милосердие, доброта и многое-многое другое. Они, эти слова, как почва для растения, — они питают закон. Сумеете вы создать закон, который объединит Россию, ее территорию, ее население, значит, все ваши усилия были потрачены не зря. Но ответ на этот вопрос вы получите не завтра и не через месяц. Через годы. Вот тогда, быть может, вы и сами поймете, что случилось со всеми нами. Я ответил на ваш вопрос?

— Ответ философский, — сказал Кольцов.

— Какой вопрос, такой и ответ.

— Во всяком случае, у меня есть над чем подумать. Спасибо.

— Могу ответить проще, понятнее. То есть на примере. Но за ответом все равно надо будет обратиться к философии.

— Я вас слушаю.

— Скажем так: я верил Врангелю, верил в его полководческий талант, в его счастливую судьбу, в его божий промысел, провидение. Но вот уже и лето, но все происходит совсем не так, как всем нам хотелось. Союзники отказались от нас. Врангель пытается скрывать это, но почти каждый, имеющий глаза, видит это. Врангель мечется, он что-то изобретает, но, похоже, он уже и сам не верит в успех.

— Но что же можно было сделать? — спросил Кольцов.

— Многое. Но только законами. Нужно было разработать закон или законы, которые привлекли бы на сторону Врангеля миллионы. Как пример: закон о земле. Разработай Врангель такой закон, устраивающий большинство, и мы с вами, боюсь, не встретились бы сегодня здесь. Сейчас, уже на чужбине, у него возникла неплохая мысль. Он предложил создать Русский Совет. Вполне здравая мысль, но запоздалая. Возникни она у него раньше, она могла оказаться спасительной. А сейчас? Сейчас Врангель хочет с его помощью сохранить свое лицо. Вы разве не ознакомились с «Воззванием» Врангеля, в котором он излагает суть и смысл Русского Совета. Это «Воззвание» было со мной. Документы мне вернули, а «Воззвание», извините, оставили себе на память. Попросите своих товарищей, пусть они вам его покажут.

Минут через несколько Кольцову принесли этот распространенный среди белых офицеров документ. В нем говорилось:

«Русские люди! Более двух миллионов русских изгнанников находятся на чужбине…»

— Не слишком ли барон завысил цифру? — спросил Кольцов.

— Подсчитано довольно точно.

Кольцов снова склонился к «Воззванию»:

— «…Я обращаюсь к вам с призывом разделить со мною выпавший на мою долю тяжкий крест…

Создание Русского Совета должно исключить возможность навязать будущей России всякое единоличное решение, не поддержанное русской национальной мыслью. Он может быть жизненным лишь при единении не только внешнем, но и внутреннем…»

— Понимаете, о чем речь? — прервал полковник чтение. — Иными словами, он говорит о том же: о необходимости не единолично, а сообща выработать законы, которые бы объединили нацию.

Кольцов бегло прочел несколько абзацев, где развивалась мысль о началах, на которых может объединиться русский народ, и в конце прочел «крик души» Петра Николаевича:

«…Мы потеряли последнюю пядь Русской земли, и все попытки объединиться на чужбине не увенчались успехом.

Время не терпит! В дружном единении всех сил эти недостатки восполнятся!

Да благословит Господь наше будущее дело!

Генерал Врангель».

Кольцов закончил читать и положил «Воззвание» перед собой на стол.

— Надеюсь, вы получили ответ не только на заданные, но и незаданные вопросы, — сказал полковник. — Врангель получил ответы слишком поздно. Вы, большевики, надеюсь, получили их в самый раз. Создадите законы, прельщающие всех без исключения — это очень трудно, — но выиграете страну, которая будет стоить пролитой крови. Если будете продолжать проливать кровь, потеряете то, к чему стремитесь.

— Что вы имеете в виду? — насторожился Кольцов.

Полковник указал на лежащее перед Кольцовым «Воззвание»:

— Как видите, Врангель не сидит сложа руки. Перед тем как покинуть Константинополь, я еще там, в Турции, видел несколько изготовленных врангелевской пропагандой листовок. Хотелось бы думать, что это бессовестные фальшивки. Их цель — запугать тех, кто решил вернуться обратно в Россию. В одной сообщалось, что почти всех, покинувших Константинополь на «Решид-Паше», вывезли на окраину Севастополя и расстреляли. Священников и нескольких офицеров повесили. Поместили даже фотографии.

— Вы поверили?

— Да. Очень убедительно. С фамилиями.

— Почему же вы приехали?

— Потому, что та жизнь, которой я жил последнее время, хуже смерти. Я просто не хотел, чтобы меня похоронили в чужой земле. Вы не поймете меня. Для того чтобы так думать, надо пережить все то, что пережил я.

— Благодарю вас за откровенный и искренний разговор! — поблагодарил Кольцов полковника. — Вы свободны.

— Простите, меня больше не будут допрашивать?

— Нет, конечно. Вам куда ехать? Где ваша семья?

— В прошлом году они все еще были в Костроме. С тех пор я ничего о них не знаю.

— Комендант вокзала выдаст вам литер до Москвы. Там, на Ярославском вокзале, получите проездной литер до Костромы.

— Да, Господи! Из Москвы я уже и пешком дойду.

Полковник поднялся и, помедлив немного, спросил:

— Позвольте тоже задать вам вопрос.

— Да, пожалуйста.

— Что, в вашем ведомстве все такие?

— Какие?

— Не знаю. Вежливые, что ли. Предупредительные, — подумав, он добавил: — Не то. Может, интеллигентные, доброжелательные. Это, возможно, точнее.

— Трудный вопрос, — ответил Кольцов. — Я, как и все остальные, разный.

— Разные тоже бывают разными. Извините за корявость мысли. Но если у вас, большевиков, хотя бы десять процентов таких, хочу верить: Россия выживет.

— Спасибо за комплимент, — улыбнулся Кольцов.

— Ну, что вы! Я солдафон. Комплименты говорю только женщинам, и то нечасто. Просто я давно не испытывал такого удовольствия от беседы… э-э…

— С чекистом, — подсказал Кольцов.

— Я не то хотел сказать. С чекистами мне встречаться не доводилось, — полковник вытянулся и, кажется, даже слегка прищелкнул каблуками: — Позвольте представиться! Полковник Бурлаков — участник русско-японской, Великой и этой… право, не знаю, под каким названием она войдет в историю. Я бы назвал ее братоубийственной.

— Кольцов.

Представляться своим полным чекистским званием «полномочный представитель ВЧК, комиссар…» ему не захотелось. Да и не было в этом никакой необходимости. К тому же он все еще никак не мог привыкнуть к своей высокой должности.

Изо дня на день Кольцов ждал новых транспортов с реэмигрантами. Но шли дни, потом недели. Пограничники и сотрудники оперативного отдела Региструпа сообщали в ВЧК о небольших — десять-пятнадцать человек — группах, которые доставляли к советским берегам на своих фелюгах и яхтах контрабандисты. Это был нищенский улов, который вконец разочаровал Кольцова. Он надеялся на значительно большее.

Но постепенно Кольцов начал осознавать, что после того, как «Решид-Паша» покинул турецкие берега с первой партией репатриантов, Врангель не сидел сложа руки. Он однажды понял, что уступил агитационное поле большевикам, и стал срочно исправляться. По крайней мере об этом красноречиво свидетельствовала листовка, о которой ему рассказал полковник Бурлаков. Он вспомнил также небольшую брошюрку, которую видел в информотделе Региструпа — «Кладбище по имени Крым», изданную врангелевским агитпропом вскоре после бегства белых из России.

Рассказ о жестокостях красных в Крыму не был фальшивкой. В книжечке приводились фамилии повешенных, расстрелянных и казненных самыми варварскими способами. Имена этих солдат и офицеров были известны в белой армии.

Что можно противопоставить такой агитации? Какие слова найти, чтобы людей покинул страх и они бы поверили, что такое больше не повторится? Осудить палачей? Покаяться?

Но ведь это будут всего лишь слова. Словам уже давно перестали верить. «Кладбище по имени Крым» — это факт. Ему верят. А слова — это пух на ветру. Куда ветер повеет, туда он и полетит.

Кольцов посмотрел на лежащую перед ним газету «Красное Черноморье». В ней было опубликовано обращение кубанского казака Дзюндзи к своим товарищам, которые все еще оставались на чужбине. Региструп рекомендовал Кольцову напечатать обращение в виде листовки. Но бодряческий тон обращения не понравился Кольцову. Не мог так написать усталый, измученный чужбиной казак, после долгих мытарств вернувшийся на Родину.

«Браты! Казаки! Темные массы людей, не проникнутые сознанием, что такое советская власть и какова ее программа, пошли за офицерами и генералами-поработителями…».

Кольцов брезгливо поморщился. «Какая бойкая, бодряческая гадость, это обращение. Надо бы найти время и зайти в редакцию газеты, посмотреть на этого борзописца. Пусть хоть извинится перед казаком, имя которого он измарал своей бессмысленной трескучей болтовней».

Он подумал, что, судя по всему, и его листовке не очень поверили там, в Галлиполи. Какой непростой оказалась эта работа! И с какой легкомысленной готовностью взялся он за нее. Ему казалось все таким простым: напишет текст листовки, ее отпечатают и доставят туда, на другую сторону Черного моря. И пойдут в Советскую Россию караваны судов с реэмигрантами.

Кольцов отбросил газету и с огорчением подумал, что этими двумя пароходами вернулись только те, кому не нужны были никакие слова. Они, возможно, и не читали его листовку. У них, вероятнее всего, уже не было иного выхода: или возвращаться в Россию, или смерть. Но таких мало. Его задача — вернуть тех, кто колеблется, или тех, кто еще не утратил надежды на новый освободительный поход Врангеля в Россию. Какие слова найти для них? Чем убедить?

Что-то он делал не так! Суетился, хлопотал, недосыпал ночей, но, как оказалось, отдача была почти нулевая. Надо в корне перестраивать работу. В первую очередь до мелочей разобраться в том, что происходит на той стороне, во врангелевском лагере? Возможно, так он найдет ту единственную ниточку, потянув за которую распутает целый клубок.

С чего начинать?

Не откладывая задуманное в долгий ящик, он отправился в информационный отдел Регистрационного управления (Региструп) или, как его еще с издевкой называли, «Мертвый труп». Начальник Региструпа Ян Давидович Ленцман распорядился ознакомить Кольцова со всеми интересующими его материалами, касающимися внутренних политических процессов в российском зарубежье.

В шестнадцатом спецотделе Кольцов провел не один день, разбираясь в залежах интересных, но не идущих ему в дело материалах.

После того как зарубежная эмиграция поняла, что новый поход Врангеля на Москву откладывается и вряд ли когда состоится, ею постепенно овладевала надежда на многочисленные повстанческие движения, которые стали возникать в Советской России. Антибольшевистские эмигрантские организации стали активно подталкивать французское правительство на помощь различным антибольшевистским объединениям. С такими просьбами к французам обратились Керенский, Савинков, Шульгин и генерал Глазенап.

Керенский возглавил антибольшевистскую организацию, в которую входили бывшие русские политические партии от кадетов до эсеров. Они надеялись вызвать народные мятежи и восстания внутри Красной армии.

Савинков возглавил антибольшевистскую организацию, созданную русским политическим комитетом в Польше. Он действовал совместно с украинским правительством Петлюры. Савинков и Петлюра рассчитывали на военную интервенцию в Украину, Белоруссию и в северные и северо-западные районы России.

Намерения Савинкова и Петлюры импонировали Шульгину, за спиной которого стояла довольно большая часть влиятельной русской интеллигенции.

Генерал Глазенап поддерживал планы германофильских кругов в Берлине. Он намеревался создать из бывших врангелевских частей полицейские армии, в удобное время вторгнуться в Галицию и идти дальше, на Киев и Москву.

Все это было интересно, но для Кольцова представляло куда меньший интерес, чем армия Врангеля в Турции. Но ничего конкретного по армии Врангеля он пока не обнаружил.

Девушка, сидящая на первоначальной разборке писем, подошла к Кольцову, сказала:

— Взгляните! Быть может, вас это заинтересует?

Письмо было совсем недавнее: комиссар Франции в Константинополе М. Пеллё обращался к генералу Врангелю. Каким образом оно оказалось в Региструпе, никто не знал. Девушка предположила, что, скорее всего, оно было найдено среди бумаг, изъятых у репатриантов. Но самое главное: у кого в кармане оно хранилось, выяснить, к сожалению, так и не удалось. Впрочем, само письмо тоже представляло для Кольцова определенный интерес.

М. Пеллё писал генералу Врангелю: «Господин генерал! Мое правительство, проинформированное мною об отправке двух судов с репатриированными русскими беженцами, предписало мне предпринять все необходимые меры по формированию новых конвоев не только в Россию, но и в другие, заинтересованные в рабочей силе страны. Например, в Бразилию и Аргентину.

При этом вы должны исходить из того факта, что Франция в ближайшие дни может прекратить всякие бесплатные поставки продовольствия русским беженцам. Под беженцами мы подразумеваем всех русских людей, как то: солдат, офицеров, чиновников, представлявших когда-то русскую армию, а также других лиц.

С уважением М. Пеллё».

Читая это письмо, Кольцов вспомнил прочитанное совсем недавно, похожее по смыслу. Его писал военному министру Франции директор департамента политических и торговых дел Перетти де ла Рокко. Он обращал внимание министра на неудовлетворительное санитарное состояние русских и настаивал на том, чтобы без особых задержек все русские, находящиеся в Турции, как можно быстрее были отправлены домой.

Вывод, который сделал из всего прочитанного Кольцов, был следующий. Противостояние между Францией и Русской армией зашло слишком далеко. Французы поняли, что, поддерживая Врангеля, они участвуют в подготовке новой войны, которая никому не была нужна. Поддерживать же антибольшевистское подполье в России Франция не отказывалась. Дело это было малозатратное, не слишком афишировалось и не наносило Франции почти никакого морального ущерба.

Глава 20

Дзержинский постоянно встречался с Кольцовым, интересовался новостями о количестве вернувшихся из Турции в Советскую Россию бывших белогвардейцев. Попросил каждодневно с утра давать ему сводку: Ленин каждый раз при встречах с ним допытывается об успехах репатриации. Помимо всего прочего, он интересовался категориями вернувшихся: сколько офицеров, унтер-офицеров, рядовых мобилизованных, казаков, добровольцев.

Но за последние две недели прибыли лишь две крошечные группки — семь и десять человек. Они буквально сбежали из Константинополя при помощи контрабандистов. На допросах сбежавшие рассказали, что врангелевские службы развернули широкую пропаганду по запугиванию и гонению желающих вернуться в Россию.

И все. Больше никаких сведений о новых возвращениях бывших белогвардейцев Кольцов не получал.

— Полагаю, мы поступили слишком самонадеянно, рассчитывая только на амнистию, — выслушав Кольцова, сказал Дзержинский. — Должно быть, контрагитация Врангеля оказалась сильнее нашей агитации. Мы-то полагали только на печатное слово. Но этого оказалось мало. Наладить бы разговор напрямую, это, конечно, действеннее.

— Я помню, в Первую мировую агитаторы спускались к противнику прямо в окопы, — вспомнил Кольцов.

— Да-да. Что-то в этом роде, — оживился Дзержинский.

— Иные времена. Переправили в Турцию отклики о теплых встречах в портах, — сказал Кольцов. — Рассчитываем на них.

— Владимир Ильич предложил обратиться к правительствам зарубежных стран, редакциям газет. Он считает, что надо сообщить всей мировой общественности, что Врангель запугивает своих солдат и офицеров жестокими расправами вернувшихся в Россию. Надо развенчивать и эту ложь.

Обращение было опубликовано во французских, английских и даже турецких либеральных газетах.

Но все оставалось по-прежнему: поток желающих вернуться на Родину быстро иссякал.

Врангель сумел даже это обращение обернуть себе на пользу. В тех же самых газетах, где было опубликовано обращение, едва ли не сразу выступили известные зарубежные писатели русского происхождения, такие, как Бунин, Гиппиус, Мережковский, Шмелев, Гуль, Шульгин. Они напомнили читателям о беспрецедентных чекистских расправах над белогвардейцами не только в Крыму, но и по всей охваченной недавней войной России и предупреждали, что все может повториться.

Это была битва агитпропов, и пока в ней одерживали верх те, кто поддерживал Врангеля.

На один из расширенных пленумов Политбюро ЦК РКП(б) Дзержинский взял с собой Кольцова.

Вел пленум Ленин. После решения множества неотложных дел вновь вернулись к поднятому на прежних заседаниях вопросу о возвращении домой, в Россию, покинувших в эти трудные годы русских и прежде всего находящихся в Турции бывших белогвардейцев.

Слово взял Троцкий

— Не понимаю, — сказал он, — почему мы уделяем столько времени невозвращенцам? Ну не хотят ехать — и не надо! Мне говорят: это военная сила, это новая война. Как наркомвоенмор хочу ответственно заявить: войны не будет. Мы уже настолько окрепли, что сумеем дать отпор любому, кто надумает идти к нам с войной.

— Но отпор — это тоже война, — заметил Ленин.

— Нет. О том, что мы уже сильны, уже не нужно никого убеждать. Европа устала от войн. И Врангель вряд ли решится выступить против нас. Вспомните, он собирался сделать это ранней весной. И что же?

— Но они пытаются объединиться. Значительные антибольшевистские силы помимо Турции находятся в Польше, Венгрии, Прибалтике, Финляндии. Они вполне организованны, и нам не стоит сбрасывать их со счетов, — возразил Ленин.

— Уверяю вас, еще месяц-два, может быть, полгода — и они рассеются по всему миру, от Европы до Латинской Америки, и сгинут.

— Ну хорошо! Посмотрим с другой стороны, — горячо заговорил Ленин. — Всех русских, находящихся в вынужденной эмиграции, что-то около двух миллионов. Может, несколько больше. Не кажется ли вам, что мы поступим слишком расточительно, если откажемся от этих людей. Я понимаю, вернутся не все. Кто-то уже где-то обжился, кто-то стоит на перекрестке, не зная, в какую сторону направить свои стопы. Как можем мы, имея такие огромные пространства, сказать: вы нам не нужны. Нет, дорогой Лев Давыдович, нам нужна каждая пара рабочих рук. Пусть возвращаются, пусть берутся за работу. Страна в разрухе. Они нам нужны. В войне погибло столько людей, что мы и за ближайшие двадцать-тридцать лет не восстановим людские потери.

— Вы, Владимир Ильич, все говорите правильно, — издалека зашел Троцкий. — Я не очень боюсь, что в массе вернувшихся белогвардейцев будут и те, кто станет откровенно нам вредить. Главное не в этом. Вот вы говорите: нам дорога каждая пара рабочих рук. Кто спорит! Но дело-то в том, что все те, кто собрался там, в Константинополе, — это армия. Подавляющее большинство из них последние семь лет занимались только тем, что воевали. Они уже не умеют ничего иного делать. Но в Красную армию, которая конечно же нуждается в пополнении, мы их взять не можем. В разнорабочие — а в них в любой разрушенной стране наибольшая нужда — они не пойдут. И не потому, что не захотят. Нет, они просто не смогут! Нетрудно догадаться, что недовольство нынешней жизнью приведет многих из них в ряды внутренних врагов советской власти.

— Соглашусь с вами, если вы имеете в виду офицеров. Но армия в основном состоит из солдат, казаков, в недавнем прошлом это бывшие рабочие, крестьяне-хлеборобы, — обычно энергичный, торопливый в речи Ленин сейчас говорил задумчиво, размышлял. — Генералов, офицеров, различных военных чиновников в армии, как я понимаю, процент небольшой. Не больше десяти процентов. Хорошо, поговорим о них! В большинстве своем они тоже уже настолько устали от войны, что вряд ли снова захотят взять в руки оружие. А тех немногих, кто попытается нам вредить, вычислим и обезвредим. А кого не вычислим, он и сам, убедившись в бессмысленности борьбы с нами, откажется от нее и в конечном счете найдет себя в мирной жизни. А что касается солдат, казаков, у каждого из них есть своя довоенная профессия на фабрике ли, на поле.

— А молодежь? Едва встав на ноги, она пошла воевать. Ничего другого не умеет. К кому она примкнет? — спросил Троцкий.

— Рабоче-крестьянская молодежь придет на поле или на завод. Их приведет генетическая память, заложенная еще дедами-прадедами. И конечно же семейный уклад. То есть я хочу сказать: не нужно никого бояться. Мы крепнем и сумеем найти общий язык почти со всеми, кто вернется.

Кольцов с восхищением слушал дуэль этих двух людей. Каждый из них был по-своему прав и убедителен. И все же доводы Ленина казались Кольцову более простыми и более понятными.

На стене за спиной членов президиума висела большая карта России. Павел взглянул на нее и словно впервые так явственно ощутил эти бескрайние и в большей своей части малолюдные пространства. Огромная крестьянская страна! А осваивать ее некому!

Как по-разному думали эти два человека. Ленин мыслил масштабно, не упуская при этом человека, его нужды. И говорил об этом доходчиво и убедительно.

Ленина поддержало большинство участников пленума. Почти все согласились, что нужно сделать все возможное и невозможное, чтобы разбросанные по белу свету русские люди перебороли страх и вернулись домой, к мирной жизни. А вот как этого добиться? Эти вопросы в той или иной мере относились ко всем и к каждому в отдельности. Но больше всего они относились к нему, Кольцову, потому что он был больше всех посвящен в тонкости этой сложной пропагандистской дуэли, которая развернулась в эти дни между Врангелем и Советской Россией. И так уж случилось, что он оказался среди тех немногих, кто мог и был обязан хоть в какой-то мере повлиять на исход дальнейших событий.

С пленума Кольцов вернулся на Лубянку вместе с Дзержинским.

— Какие впечатления? — спросил Дзержинский.

— Бой гладиаторов, — улыбнулся Кольцов. — Я не думал, что Владимир Ильич такой задиристый полемист.

— Этот бой он выиграл вчистую, — Дзержинский коротко взглянул на Кольцова. — А мы с вами его вчистую проигрываем.

Герсон принес им чай с неизменными баранками.

— Я вот все думаю: армия Врангеля держится там, на чужбине, не за счет патриотизма и не за счет мечты о реванше. Кровавые крымские события, о которых им время от времени напоминает белогвардейский агитпроп, держат их там. Страх! Там, на чужбине, у них пусть плохая, но жизнь, возвращение на Родину грозит кровавой расправой. По крайней мере им внушают это.

— Но возвращаются же, — сказал Дзержинский.

— Возвращаются те, кто вконец отчаялся, кто уже пережил свой страх. Есть такое состояние у человека. Я его испытал в Севастопольской крепости, когда был приговорен к расстрелу. Так и те, кто, вопреки всему, возвращается: чем такая жизнь, лучше уж смерть. Мне недавно один полковник сказал, что он вернулся сюда умирать. Хочет быть похороненным в родной земле.

Они еще долго разговаривали за чаем о разном. Но время от времени возвращались все к тому единственному вопросу, который уже который день мучил Кольцова: что бы такое придумать, изобрести, какие слова найти, чтобы белогвардейцы поверили им, чтобы они избавились бы от страха и дружными рядами вернулись домой?

Прощаясь, уже в прихожей, Павел краем глаза заметил лежащую на тумбочке тоненькую книжонку, точнее, брошюрку. Поначалу он даже подумал, что это творение белогвардейского агитпропа. На это указывала и фамилия автора: Слащев-Крымский. Правда, не совсем обычным было для белогвардейского агитпропа название книжечки: «Требую суда общества и гласности» с не менее значительным подзаголовком — «Оборона и сдача Крыма».

— Простите, Феликс Эдмундович! Что это? — он указал взглядом на книжицу: — Изучаете бывшего противника?

— Прислали из ИНО для ознакомления.

— Прочли?

— Просмотрел. Ничего интересного. Слащев разругался с Врангелем, обвиняет его в бездарности и доказывает, что каховско-крымские события могли пойти совсем по-другому, если бы Врангель не окружил себя подхалимами. Обычная история после поражения: все ищут виновников… Возьмите, если вам не жалко времени!

Кольцову не было жалко времени на Слащева. В шутку он считал себя его «крестным отцом». Если бы тогда, под Каховкой, в Корсунском монастыре, он не пожалел его, какие-то события на завершающей стадии войны могли и в самом деле пойти иначе. При всем том, что свой поступок он и сам оценил потом как сумасшедший.

Слащев был не просто враг, он был «кровавый генерал», «генерал-вешатель». Не было в Симферополе ни одного телеграфного столба, на котором бы его подчиненные по его приказу не повесили подпольщика, партизана или красного командира.

Почему Кольцов поступил тогда так, он не мог объяснить и сам. Возможно, несколько позже он отдал бы его в руки Розалии Землячки, и на этом кровавая биография Слащева была бы закончена. Но тогда? Тогда Кольцов был влюблен, но война разлучила его с любимой. Все чувства еще были свежи, он жил ими. И вдруг, среди этой кровавой грязи, среди боев и смертей, он столкнулся с такой же безумной, всепоглощающей любовью, ради которой человек добровольно шел на смерть. Кольцов понял его, и по достоинству оценил его поступок. В те минуты Слащев не был для него генералом, противником, а всего лишь таким же, как и он, несчастным влюбленным, готовым ради любви пойти на все, даже на смерть.

Он, Кольцов, спасал тогда не генерала Слащева, он спасал любовь.

Сунув книжонку в карман своей кожанки, Кольцов ушел домой.

Москва уже спала. Лишь кое-где еще теплились в темноте окна. Улицы все еще не освещались, и, если бы не звездное небо, темень была бы кромешная и идти пришлось бы едва ли не на ощупь.

Но в такой ничем не отвлекающей темноте хорошо думается. Вышагивая по булыжнику мостовой, он вспоминал свою неожиданную встречу с Таней, несколько упоительных вечеров во Флёри-ан-Бьер и затем печальное расставание в Париже… И тоже вечер.

«Почему-то все печальное происходит вечером, — сказала как-то Таня. — Каждый вечер — это маленькое умирание дня. Он, как конец жизни. Сегодняшней. Завтра будет новый день и новая, завтрашняя жизнь». Он помнил не только эти ее слова, но и печальное выражение лица, с каким она их произносила.

Вот и со Слащевым он встретился вечером. Он хорошо его запомнил, этот туманный вечер где-то там, под Каховкой. Корсунский монастырь, храмовые свечи. И их нелегкий разговор. Слащев был крайне взволнован и напряжен, но внешне выглядел почти совершенно спокойно, если бы только его волнение не выдавала легкая дрожь в руках. Он добровольно пришел во вражеский лагерь, чтобы обменять свою жизнь на только еще зарождавшуюся.

Запомнился их уход. Мягкий шелест опавших листьев. Две нелепые фигуры: одна — в грубом парусиновом плаще с укутанной башлыком головой и другая — в лоснящейся кожаной куртке и в широких генеральских штанах. Поначалу они идут порознь, отчужденно, на небольшом расстоянии друг от друга. Потом они взялись за руки и стали убыстрять шаги. И, наконец, побежали. И исчезли в наползающем с Днепра тумане. Тренькнули виноградные лягушки. Потом простучали, удаляясь, конские копыта. И все: напоенная туманной влагой холодная тишина.

«Интересно, вспомнил бы его Слащев? Оценил бы тот недавний безрассудный поступок? — подумал Кольцов. — Встретиться бы! Интересная была бы встреча!».

И новая внезапная мысль словно обожгла Кольцова: вот оно, то искомое, которого мы никак не могли нащупать! Что если Слащева или одного из известных всему белому лагерю генералов уговорить вернуться в Советскую Россию? Само по себе это еще ничего не дает. Но если по-человечески встретить, создать нормальные условия для жизни, трудоустроить — и ничего больше. Остальное сделает время. Торопливые слухи довольно быстро разнесут эту новость по всем округам и весям. Достигнут они и Турции. Да если еще к этому прибавить от этого персонажа какое-то обращение… или письмо…

Нет-нет! Не нужно никаких писем, никаких обращений. Все сделают слухи. Они в этом случае убедительнее любых печатных слов.

Кольцов не заметил, когда он остановился. Он стоял посредине пустынной темной улицы и торопливо переваривал только что пришедшую в голову мысль. Поначалу она выглядела как некий бред, фантазия. Кто из крупных военачальников согласится поехать сейчас в Россию? На первый взгляд никто. Ни Врангель, ни Кутепов, ни Витковский. Никто из них не поверит, что его возвращение домой обойдется без допросов, пыток, суда. А уж тем более Слащев. «Кровавый генерал». Его расстреляют или повесят Землячка или Бела Кун, едва только он ступит на советскую землю.

Ну а если ради дела помиловать одного? Может ли пойти государство на великодушный поступок, чтобы сотни тысяч изгнанников сумели побороть свой страх и решились вернуться домой?

Вопросы, вопросы. Коварные, головоломные, неразрешимые. Для него, Кольцова, они неразрешимые. Но ведь есть еще Дзержинский. Он человек рациональный. Он поймет его. Надо только внятно изложить ему эту идею. Сегодня же. Сейчас. Вдруг поддержит?

Кольцов хотел было тут же вернуться на Лубянку, но понял, что Дзержинский, вероятнее всего, уже уехал домой. И мысль эта, так греющая его сейчас, пусть отстоится. Возможно, к утру он и сам увидит все ее изъяны?

Дома его встретил Бушкин. Он ждал.

— Где вы все ходите. Уже два раза кипятил чай, — буркнул он.

— Не нужно чая. Спать! — коротко сказал Кольцов и, быстро раздевшись, укутался в одеяло. Попытался уснуть. Но эта пришедшая к нему мысль снова и снова возвращалась к нему, не давала уснуть.

Кого бы послать в Турцию? Красильников там, но он не годится для этой сверхделикатной миссии. Надо не только наедине встретиться с нужным им человеком, но еще и умело провести переговоры. Риск огромный, почти смертельный.

Может, поручить это Сазонову? После Фролова и Серегина он управлял филиалом «Банкирского дома Жданова». Сазонова Кольцов немного знал по Харькову. Потом его по рекомендации Фролова внедрили в филиал «Банкирского дома Жданова» в Константинополе. Сазонов принял банк почти обанкротившимся, и он даже сумел его слегка реанимировать. Но с крушением армии Врангеля он снова пришел в упадок, и, кажется, уже навсегда. Сазонов дважды просился, чтобы ему разрешили вернуться домой, в Россию. Но его продолжали держать в Турции, в надежде, что Константинополь вскоре перейдет в руки Мустафы Кемаля, с которым советская власть поддерживала тесные дружеские связи, и тогда «Банкирский дом Жданова» получил бы новую жизнь. А пока Сазонов был там, в Константинополе, кем-то вроде сторожа. Советских денег еще никто в глаза не видел, да их еще и не было, не говоря уже о том, что они никого не интересовали. Спрос был на английские фунты, американские доллары и французские франки. Турецкие лиры были для иностранцев чем-то вроде фантиков.

Но, насколько Кольцов знал, Сазонова не позволят вовлечь в эту рискованную игру. И не потому, что считали его ценным работником. Дорожили самим банком. В скором времени он может понадобиться Советской России. И, кажется, Жданов даже собирался сменить Сазонова на более сильного финансиста. Возможно, уже даже сменил. Надо будет узнать.

Бушкина? Он способен наломать много дров, но вряд ли справится с таким сложным заданием. Здесь нужен был человек, который смог бы на равных поговорить с тем же Врангелем, Кутеповым или Слащевым.

Кого же? Вероятно, такие люди есть в ИНО ВЧК. Их хорошо знает Феликс Эдмундович. Может, он кого-то назовет, если, конечно, его согреет эта авантюрная кольцовская идея.

Через два дня Дзержинский сказал Кольцову, что саму идею в СНК одобрили. Лишь Троцкий в нее не поверил и назвал ее «пустыми хлопотами».

— А вы? Как вы к этой затее отнеслись?

— Я же сказал: СНК одобрил. Я, как вы, вероятно, знаете, являюсь членом СНК. Разногласия произошли из-за вашей кандидатуры.

— И что же?

— С болью в сердце я отстоял вашу кандидатуру. Хотя и понимаю, что для вас это огромный риск. Для всех остальных — смертельный. Просто я почему-то верю в вашу счастливую звезду.

— Я так понимаю: одобрение получено?

Глава 21

Много раз в жизни Кольцову приходилось куда-то уезжать и, соответственно, каждый раз собираться в дорогу. Но в этот раз сборы были весьма необычные. Они полностью подчинялись легенде, с которой он отравлялся в Турцию.

Сама биография почти не расходилась с его подлинной. Его двойник, как и он, вырос в Севастополе на Корабелке. В армии с начала Первой мировой. Контужен. По этой причине уволен из армии, но бежал из Совдепии и находится в Турции на положении беженца.

Еще два дня ушло на изучение путеводителей по Константинополю и подробных карт, и уже вскоре он знал, где какая улица, какие на ней достопримечательности, как и на чем туда добраться. Изучил в подробностях полуостров Галлиполи и его окрестности. С него, а точнее с Новой Некрасовки, он собирался начать. Надеялся каким-то образом сблизиться с Кутеповым или, на крайность, с Витковским. Оба годились для дела, за которое он собирался взяться.

Потом Кольцову давали советы

Дзержинский сказал, что при необходимости, если случится Кольцову быть в Константинополе, он может прибегнуть к помощи или совету управляющего «Банкирским домом Жданова». Правда, по последним сведениям, Сазонова по каким-то причинам отозвали из Константинополя, и он кружными путями возвращается в Москву. Константинопольский филиал «Банкирского дома Жданова» пока остался без хозяина, но уже в ближайшие дни из Парижа туда выедет рекомендуемый Ждановым сотрудник. Дзержинский посоветовал Кольцову в случае крайней необходимости обращаться к нему.

— К кому? Кто он? Как его звать? — удивленно, но весело спросил Кольцов. Да и дела константинопольского филиала, насколько было известно Кольцову, уже давно лишь искусственно поддерживались на плаву в надежде, что, когда к власти в Турции придет Мустафа Кемаль, этот банк еще очень даже может послужить новой Советской России.

Впрочем, дела константинопольского филиала банка Жданова мало заботили Кольцова, поскольку его дела никак не пересекались с делами банка. Поэтому и знакомство с новым банкиром может не состояться кроме разве что какой-то чрезвычайной ситуации, о которой Кольцову даже думать не хотелось.

Через полтора дня Кольцов был уже в Одессе. Его встречали недавний знакомый Артем Перухин, которой в свое время сопровождал в Харьков дьякона Ивана Игнатьевича, и степенный седовласый смуглолицый пограничник в добротной, чуть не до пят, похожей на шинель кожанке.

— Деремешко! — представился он. — Начальник округа.

Они прошли через здание вокзала на площадь, уселись в автомобиль.

— Поедем, товарищ, в гостиницу. Помоетесь с дороги, отдохнете, на город посмотрите. А завтра подумаем, что и как, — мягким, убаюкивающим голосом изложил Деремешко ближайшую программу пребывания Кольцова в Одессе.

— Извините, как вас?

— Иван Аврамович.

— Вы что же, Иван Аврамович, решили, что меня сюда на экскурсию направили? Одесские достопримечательности посмотреть или на поправку здоровья?

— Зачем вас сюда направили, я знаю. Но не будем торопиться.

— Будем.

— Это я понимаю, — все так же лениво сказал Деремешко. — Но суть дела в другом.

— В чем? — подгонял Кольцов неторопливую речь хозяина погранокруга.

Они ехали по беленькой аккуратной улице города, на которой не было просто прохожих. Были только продавцы и покупатели.

— Это, между прочим, Дерибасовская! Слыхали про такую? Московскую Тверскую меньше знают. Хто на Дерибасовской не бывал, тот света не видал. Это одесситы. У их вопрос обязательно с каким-то вывертом. Веселый народ.

— Так в чем все-таки суть? — напомнил Кольцов начатый разговор.

— А, ну да! Отправить вас по назначению пока не могу. Нету тех хлопцев, шо должни вас переправить. Позавчера ждал. А их, видишь ли, и сегодня еще нет

— Ну, а если они и вовсе не прибудут? Может, с ними что-то приключилось?

— Все может быть, — согласился Деремешко. — У их работа рисковая. Не придут еще завтра-послезавтра, тогда и будем как-то это дело решать.

— У меня нет времени ждать.

— Понимаю. А у меня нет никаких других возможностей тебя переправить.

— Так, может, мне вернуться? У меня и там, в Москве, дел по горло.

— Не надо суетиться. Давай поторгуемся. Еще сутки ждем, а потом будем думать. Мне тоже неинтересно вас канителить.

— Ну, сутки, это еще куда ни шло! Сутки можно.

Гостиница называлась «Лондонской». Из окна номера было видно море и несколько стоящих на рейде и на причалах грузовых кораблей.

Артема Деремешко отпустил, а сам, усаживаясь к столу, сказал:

— Вы тоже присядьте, товарищ Кольцов. Обсудим еще одно важное дело.

— Важное? — улыбнулся Кольцов.

— Сами рассудите, важное чи нет. У меня тут дожидается отправки в Константинополь гражданочка с сыном. А мне от Фрунзе звонили, просили уладить это дело. А дело, значится, такое. У гражданочки муж по фамилии Бородин. Белогвардеец, подполковник. Был в лагере в Галлиполи, но заболел. Видать, что-то серьезное. Врангель об ем побеспокоился, переправил его в госпиталь в Константинополь.

— Это, конечно, интересно. Но при чем тут я? И какое отношение ко мне имеет эта гражданочка с сыном? — довольно сухо остановил это длинное повествование Кольцов.

— Вот! — поднял палец Деремешко. — Михаил Васильевич Фрунзе просил переправить ее с сыном в Константинополь. Ну, до мужа.

— Ничего не понимаю. Вам поручили — вы и занимайтесь.

— Какой вы нетерплячий. Слухайте дальше. Фрунзе позвонил по этому вопросу товарищу Дзержинскому. Он не возражает. Говорит: «На усмотрение Кольцова». На ваше то есть усмотрение.

— Но при чем тут я? Что, нельзя легально? Пароходы-то ходят?

— Легально нежелательно.

— Не понимаю.

— Вот если б я вас, к примеру, легально отправил? Что б произошло? А ничего хорошего. Потому как если за вас советская власть беспокойство проявляет, значит вы, хотите не хотите, представляете определенный интерес для кого-то там, — объяснил Деремешко и многозначительно указал пальцем наверх и вдаль. — Видать, и с гражданочкой что-то похожее.

— Вы хотите сказать…

— Именно то, что вы подумали. Каким способом этот самый Бородин помогав Красной армии, про то нам знать не положено. Такое вот дело, — закончил Деремешко, после чего спросил: — Важное или нет, хочу узнать от вас?

— Будем считать, что важное, — согласился Кольцов. — Но как нам дальше быть? Мне надо бы сначала попасть в Галлиполи, точнее в Новую Некрасовку, а гражданочке — в Константинополь.

— Об этом у вас пущай голова не болит. Вопрос продуманный. Мои болгары вас в Калиакри высадят, а сами потом в Константинополь сбегают. Там недалеко. Им ночи хватит, чтоб туда и обратно. А потом вас до Новой Некрасовки сопроводят.

— Ну, что ж! Значит договорились! — сказал Кольцов.

— Договориться-то договорились. Только теперь все не от меня, а от тех болгарских пацанов зависит. Их провожаю, об их сердце болит. Наших — то же самое. Мне не провожать, мне встречать вас живыми и здоровыми радостно. Семь человек за это время отправил, шестеро вернулись. Ни царапинки. А дружочка свово — я его самым первым провожал — так и не встрел. Видать, сложил где-то в Туреччине свою бедовую голову.

— Первым ты Красильникова отправлял, — вспомнил Кольцов.

— Верно. Он с попом ехал. Я еще подумал: нехорошая примета — с попом.

— Да живой он, Красильников! Живой и здоровый.

— А ты откуда его знаешь? — Деремешко от радости перешел на «ты». — Я-то с им партизанил вместе. Он поначалу в Бахчисарайском отряде был, а опосля до товариша Папанина прибился.

— А я с ним пол Гражданской войны бок о бок прошел.

— С Красильниковым?.. Постой! Так ты и есть той самый Кольцов?

— А что, ты знаешь какого-то другого? — спросил Кольцов

— Семен мне рассказывал, будто был у него дружок с такой фамилией. У генерала Ковалевского в адъютантах служил. А на самом деле чекистом был. Только, слыхав я, будто его убили. Даже в какой-то белогвардейской газетке писали.

— Не, живой он!

— Откуда ты знаешь?

— Так это я и есть.

— Ты?

— Я!

— Ну, зараза! — восхищенно выдохнул Деремешко. — Это ж надо! И ты — Кольцов, и Семен мне про Кольцова. Я еще подумал: видать, этих Кольцовых у нас в России, як все равно Ивановых

И они обнялись.

— А теперь скажи мне: откуда ты знаешь, шо Сенька живой? Только не бреши.

— Мы с ним вместе работаем.

— Так он шо, в Москве?

— Не, там, у Ивана Игнатьевича. Помнишь его? В Новой Некрасовке.

— Ну, как же!

— Так Семен у него там.

— Дьяконом, что ли.

— Примерно.

— Поняв. Вроде как этим… шпионом?

— Если нравится, можешь и так называть.

— Честно тебе скажу, я другой раз так подумывал. И Дзержинский как-то им интересовался, и Ленцман беспокоился. А то, еще до его отъезда, я у него как-то спросил: «Кем ты, Сеня, в Чека работаешь? Не шпионом, случаем?» Так он мне такого набрехал, на голову не натянешь.

Когда Деремешко уехал, Кольцов долго ходил по номеру, еще и еще раз продумывал предстоящую поездку. Остановился у окна, смотрел на море. С досадой подумал о какой-то неопределенности. С самого начала не все заладилось. Не пошло бы и дальше все наперекосяк.

Но на рассвете его разбудил Артем:

— Кончайте ночевать. Командир велел вас к нему доставить!

И вскоре они были на Старобазарной площади. Миновали часового и двух мраморных грифонов, поднялись на второй этаж. Дверь была открыта. Повеселевший Деремешко вышел навстречу Кольцову, ввел его в кабинет, где сидели двое крепких загорелых мужчин, точнее даже парень и мужчина. Они были чем-то похожи, и Кольцов даже поначалу решил, что это отец с сыном. Лишь значительно позже он случайно узнал, что они просто хорошие друзья и не менее хорошие соседи.

Они поднялись. Старший с вислыми, почти казацкими усами шагнул навстречу Кольцову, представился:

— Атанас… можно еще, но не надо… Даргов.

Второй крепко пожал Кольцову руку.

— Здравствуй, товарищ! Я — Коста! — после чего поднял кулак в коммунистическом приветствии: — Да здраво революция!

— Ты коммунист? — весело спросил Павел.

— Пока еще нет. Пока контрабандист, — со смехом ответил Коста.

— Здраствуйте! — поздоровался с обоими болгарами Кольцов. — Называйте меня Павел! Можно Паша! Кому как нравится.

— Уже нравится, — сказал Атанас и добавил: — Сегодня вечером. Если можно?

— Нужно, — улыбнулся Кольцов.

— Так будет! — в ответ улыбнулся Атанас.

И контрабандисты покинули кабинет Деремешко.

— Атанас — коммунист, — провожая их взглядом, сказал Деремешко.

— Коммунисты — контрабандисты — рецидивисты! — улыбнулся Кольцов.

— В жизни все бывает, — философски заметил Деремешко. — Даже то, чего не бывает.

— Почему они задержались? — спросил Кольцов.

— У Косты, который помоложе, жена рожала. Трудно, говорит, еле спасли. Двенадцать фунтов. Богатырь.

— Мальчишка — это хорошо, — сказал Кольцов. — Хотя с девочками меньше хлопот.

— У тебя много детей? — поинтересовался Деремешко.

— Пока нет, — но тут же Кольцов поправился: — Впрочем, есть. Двое. Мальчик и девочка.

Деремешко удивленно взглянул на Кольцова:

— Забыл, что ли?

— Да нет. Тут другое, — сказал Кольцов и неохотно добавил: — Не будем об этом!

— Не хочешь — не говори, — Деремешко почувствовал какую-то боль в словах Кольцова и понимающе добавил: — Под каждой печкой свои тараканы.

Помолчали.

— Погуляй по городу, — посоветовал ему Деремешко. — Но еще засветло будь в гостинице. Я за тобой заеду.

Вечером, когда солнце клонилось к закату, Деремешко вывез Кольцова за город, к небольшой, упрятавшейся между известняковых обрывов бухточке. Неподалеку от берега в ней покачивалась на тихой волне двухмачтовая рыбацкая фелюга. Они спустились к берегу. Им навстречу вышел Атанас. Вынув изо рта курительную трубку, он указал ею на фелюгу:

— Нравится? — спросил он.

В закатном свете полуспущенные латаные паруса сухо шелестели.

— Я потом скажу, когда на место прибудем, — сказал Кольцов.

— Надеюсь, доплывем, — пыхнул трубкой Атанас: — Бог поможет.

— Ты в бога веришь?

— Наверное, да, — и, заметив какой-то непорядок, Атанас что-то по-болгарски закричал Косте и побрел к нему по воде — разбираться.

Кольцов обернулся к Деремешко:

— Богомольные коммунисты-контрабандисты! До такого я бы никогда не додумался! — и спросил: — Ну что? Будем прощаться?

— Не торопись. Успеем.

Солнце уже почти ложилось на горизонт, когда наверху, у обрыва, появился Артем. Придерживая за руку женщину, он помогал ей спускаться вниз, к берегу бухточки. Следом за ними шел мальчишка. Они добрались почти до половины, когда мальчишка их окликнул:

— Мама, подождите, пожалуйста!

— Что там у тебя? — отозвалась женщина.

— Я сейчас. Камешек в сандалий попал.

— Догоняй! — сказала женщина. — Видишь, нас уже ждут!

И они продолжили спускаться.

Мальчишка присел, вытряхнул камешек, обогнал Артема и свою маму и спрыгнул на песок неподалеку от Кольцова.

— Здравствуйте! — сказал он Кольцову и указал глазами на Деремешко: — А с Иваном Аврамовичем мы уже познакомились. Меня зовут Леонидом. А то вон — моя мама, Елизавета Михайловна.

— Здравствуй, Леонид. Можно, я буду называть тебя просто Леней?

— Я сам хотел вас об этом попросить. Даже Ленькой, если я в чем-то провинюсь. Меня так папа иногда называет. Ну, это если я что-то…

— А ты не допускай этого «что-то».

— Иногда оно почему-то само собою получается. Но я, конечно, буду стараться.

— Значит, договорились, — Кольцов протянул мальчишке руку. — Меня зовут Павел Андреевич. Можно дядя Павел… или дядя Паша. Как тебе будет удобнее.

— Благодарю вас, — едва не пристукнул ногой мальчишка и тут же добавил: — Я здесь впервые увидел море. У нас в Киеве река, называется Днепр. Она тоже широкая, но, конечно, с морем не сравнить.

Мать Леонида тоже подошла к Кольцову и Деремешко:

— Я так поняла, Леонид меня уже вам представил. А Иван Аврамович сказал, — она указала взглядом на Деремешко, — что вы будете нашим попутчиком и зовут вас Павел Андреевич.

— Совершенно верно, мадам. Буду рад сопутствовать вам с Леонидом в этом, надеюсь, приятном путешествии…

Женщина была невысокого росточка, миловидная, с легкой раскосинкой в глазах. Разговаривая, она приятно картавила.

— Честно скажу, я очень боюсь. На большом пароходе не так страшно.

— Здесь более безопасно, — успокоил ее Кольцов. — Фелюга идет вблизи берегов. Она в любой момент может пристать к берегу.

— Спасибо. Вы меня успокоили. Обещаю, не буду бояться! — с шутливой торжественностью сказала она.

Подошли Атанас и Коста, сказали Деремешке и Артему:

— Как это по-русски: прос-чай-те!

— Так не надо. Лучше: до свидания!

Артем передал Косте увесистый пакет.

— Отнеси на борт.

— Что здесь? — спросил любопытный Леня.

— Все, что доктор прописал, — ответил Артем.

— Мы тоже… имам, — Коста вброд прошел к фелюге, оставил там пакет и вернулся.

Когда все попрощались с Деремешко и Артемом, Коста сказал женцине:

— Пардон, мадам! — и, не дожидаясь согласия, подхватил ее на руки и отнес на фелюгу.

— Я сам! — сказал Леонид и, торопливо сняв сандалии, побрел к фелюге. Там его подхватил Коста и поставил на дно посудины.

Кольцов тоже легко добрел до борта и пружинисто перебросил свое тело через борт.

Деремешко и Артем, стоя на берегу, смотрели, как тронулась с места фелюга, осторожно, не задев камни, выскользнула через горловину бухточки в море.

Когда фелюга заколыхалась на легкой волне, над нею взмыли вверх оба паруса, и шхуна, неторопливо набирая скорость, побежала по волнам.

Глава 22

Ветер был попутный. Моряки называют его фордевиндом, рыбаки — бризом. Редкая удача в эту пору года. Обычно к ночи ветер дует с моря на нагретый берег, и лишь за полночь меняет направление. Небо было усыпано крупными звездами. Стояла тишина, которую подчеркивали лишь легкий плеск волн о деревянные борта фелюги и мягкие хлопки парусов, пытающихся поймать слабые порывы ветра.

Дно фелюги было устлано брезентом, и пассажиры, укрывшись за высокими бортами, коротали время за разговорами. Леонид был перевозбужден началом необычного путешествия и донимал Кольцова своими вопросами.

— Интересно, Павел Андреевич, с какой скоростью идет наша шхуна? — спрашивал он. Ему нравилось слово «шхуна», он слегка подчеркнуто произносил его.

— У нас не шхуна, Леня.

— А Иван Аврамович называл ее шхуной. А на чем же мы тогда плывем?

— На фелюге.

— А какая между ними разница?

— Я ведь не моряк, Леня.

— Ну, а все же?

— Труба пониже и дым пожиже.

— На нашей шхуне нет трубы. И дыма нет.

— Поэтому она и называется фелюга, — и, улыбнувшись, Кольцов сказал: — Это у матросов есть такая шутка. Вопрос: Какая разница между крейсером и линкором? Ответ: Труба пониже и дым пожиже.

— Ну, хорошо, пусть фелюга. Сколько узлов она проходит за час? Хотя бы приблизительно?

— Ты, вероятно, прочел всего Жюля Верна? — спросил Кольцов. — «Дети капитана Гранта», «Таинственный остров», «Пятнадцатилетний капитан»? Тебе сколько?

— Только четырнадцать. Я и Станюковича всего прочитал, и Стивенсона. У него замечательно про пиратов. Маме не нравится Билли Бонс…

— А почему мне должны нравиться пираты? — спросила Елизавета Михайловна. — Я люблю героев честных, великодушных, благородных, мужественных.

— А Билли Бонс? Ему черную метку, а у него даже глаз не дрогнул. Один — против банды пиратов, — и Леня снова спросил у Кольцова: — А вы не скажете, Павел Андреевич, на Черном море есть пираты?

— Думаю, что нет.

— Жаль! Вот бы с ними встретиться!

— Господи! — вздохнула Елизавета Михайловна. — Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь умном?

— Но я же задал умный вопрос: с какой скоростью идет наша фелюга?

— Ну, и зачем тебе это?

— Потом я узнал бы, сколько миль до Константинополя, и точно сказал бы, когда мы будем на месте.

— Но еще неизвестно, пойдет ли наш корабль в Константинополь.

— Он не корабль и даже не шхуна, — поправил Елизавету Михайловну Леня. — Он — фелюга.

— Какая разница. Неизвестно, согласятся ли наши матросы отвезти нас в Константинополь. В Одессе они ничего не обещали, сказали: «Может быть».

— Значит, отвезут.

— Почему ты так уверен?

— Потому что, когда у нас в гимназии директор говорит: «Учитель заболел. Может быть, завтра не будет занятий», это точно, их не будет.

— Неизвестно, — вздохнула Елизавета Михайловна. — Все так зыбко, все так неопределенно.

— Ну, допустим, не отвезут. Болгария граничит с Турцией. Я смотрел по карте, там близко. Болгары нас не тронут. Перейдем границу. Там турецкие пограничники, колючая проволока. Мам, ты можешь проползать под колючей проволокой? Тебя арестуют турки! — и грозным голосом добавил: — Усатые, в фесках, с кривыми ятаганами!..

— И так целый день, — пожаловалась Елизавета Михайловна.

— Прекрасный возраст! — не поддержал Елизавету Михайловну Кольцов. — Еще три-пять лет, и романтика испарится, улетучится. Жизнь обломает его, как обломала всех нас, — он указал глазами на дымящего своей трубкой у штурвала Атанаса. — Когда-то и контрабандисты проходили на уровне пиратов. Ну, и что от них осталось? Только слово. А за ним — тяжелый труд, мизерные заработки и страх…Поздно родились.

Паруса были полны ветра, и фелюга бежала легко и почти бесшумно. Взошла луна, большая, красивая. И на море стало видно почти как днем.

Атанас передал штурвал Косте, сам заглянул в какой-то закуток и вынес на середину фелюги анкерок с водой и сумку с едой. Расстелил на брезенте скатерку, выложил на нее вареные яйца, тарань, тонко нашинкованные пластиночки сала, нарезал лук и хлеб.

— Можно… пожалуйста, — Атанас сделал приглашающий жест.

Гости не заставили себя упрашивать. На свежем воздухе, под яркими звездами и луной, под завораживающий плеск моря все это выглядело романтическим пикником.

— Как называется эта рыба? — неумело очищая рыбину, спросил Леня.

— Рыба, — ответил Атанас.

— Ну, как ее называли, когда она была живая?

— Не знаю, как это по-русски.

— Тарань, — подсказал Кольцов.

— А теперь, когда ее засолили?

— Тоже тарань.

— А вот и нет. Она называется вобла. Мне дядя Миша говорил. Это еще когда мы в Туркестане жили. Дядя Миша вместе с папой к нам приезжал. Он привозил такую.

— Дядя Миша, возможно, не знал. Вобла меньше и совсем сухая. А эта. Смотри, какие у тебя жирные руки.

— Дядя Миша все знает.

— Леня, но ведь нет таких людей, которые бы все знали.

— Дядя Миша все знает. Он был там, в Туркестане, нашим командиром. Он целой дивизией, нет, целой армией командовал.

Елизавета Михайловна насторожилась, строго сказала:

— Я о чем тебя просила, Леонид!

— Извини, мама, я забыл.

Кольцов нахмурился и тоже решил поддержать Елизавету Михайловну. Он поднялся, позвал Леню с собой.

— Отойдем в сторонку.

Они остановились на корме.

— Это очень хорошо, что ты знаком с Михаилом Васильевичем Фрунзе. Но вот хвастаться этим не обязательно, — тоже, так же строго, как и мать, сказал Кольцов. — Особенно там, где сейчас твой папа.

— Мама мне говорила. Только я случайно забыл. Извините.

— Я тоже, так же как и твоя мама, прошу тебя: никогда больше ничего такого не говори ни о папе, ни о Михаиле Васильевиче. Ты умеешь хранить секреты?

— Еще как! Мне в гимназии все друзья доверяли свои секреты.

— То, о чем мы сейчас с тобой говорим, не просто секрет. Это военная тайна… Поклянись, что ты будешь вечно хранить эту военную тайну! — торжественно сказал Кольцов.

— А как?

— Как можешь. Как твои друзья клянутся?

— Тут не получится. Нужна земля.

— Найдем. Но зачем?

— Для клятвы.

Кольцов еще на берегу, в Одессе, заметил внутри фелюги на стыках бортовых досок чахленькие растения. Видимо, за годы ветры насыпали в пазы порядком пыли и забросили туда зернышки различных трав.

Павел отошел от Лени всего на шаг, провел пальцами по внутренним пазам бортовых досок и уже через минуту протянул ему горсточку влажной земли.

— Нужно пожевать землю и вырвать из головы несколько волосков. Выплюнуть землю на бумажку, положить туда же волосы…

— В виду особых условий, в которых мы находимся, я освобождаю тебя от жевания земли, — сказал Кольцов. — Что дальше?

— Теперь надо похоронить и запечатать! — сказал Леня и стал тщательно месить бумагу, в которой лежали грязь и волосы. Все это месиво постепенно превратилось в грязный комочек.

— Теперь? — взглянул Кольцов на Леню.

— Теперь — похоронить. Лучше в дупле столетнего дуба. И произнести слова клятвы.

— Мы похороним еще лучше, — сказал Кольцов. — Знаешь где? Никто никогда не догадается. В море.

Кольцов нашел валяющийся на дне фелюги кусочек ноздреватого известняка и сунул в его трещину подготовленный комок.

— Опускай в море.

— Надо только через левое плечо, а после этого сказать клятву.

После чего Леня какое-то время думал, где у него левое плечо, а где правое. Разобравшись, бросил камень в море. Едва только камень скрылся под водой, Леня торжественно сказал:

— Пусть навсегда накроет мою голову мать сыра земля, пусть я умру в страшных муках, если… если кому бы то ни было выдам военную тайну, доверенную мне мамой и Павлом Андреевичем.

— Все?

— Нет. А запечатать?

— Это на земле надо запечатывать, а тут… Особые же условия! — сказал Кольцов.

— Тогда все.

Кольцов взял Леню за руку, и они вернулись к Атанасу и Елизавете Михайловне.

— Что вы там обсуждали? — поинтересовалась Елизавета Михайловна.

— Ничего такого, — невинным голосом сказал Леня.

— Просто немножко по-мужски посекретничали, — поддержал Леню Кольцов.

Под утро, когда погасли звезды и на востоке стало зажигаться небо, Коста спросил у Атанаса:

— Как думаешь, может, уйдем в нейтральные воды?

— Хочешь идти и днем?

— А что!

— Еще налюбуешься на своего пацана. Не торопись. У румын злые пограничники.

— Что предлагаешь?

— Как прошлый раз. Опустим мачты, заберемся в камыши у Сфынтул-Борге. Сам черт нас там не найдет.

— Комары заедят.

— Комары только дурную кровь пьют.

Кольцов, стоя неподалеку от рубки, слышал их разговор. Многие слова были сродни русским. Кольцов подумал, что, если бы они говорили немного медленнее, он бы все понял. Но и так, угадав всего несколько слов, он понял, что они советуются, как им лучше поступить в связи с наступающим утром.

Коста слегка приспустил паруса, и Атанас направил фелюгу к пока еще невидимому берегу. Вскоре в серых сумерках они нашли широкую заводь и какое-то время шли по ней. Потом с двух сторон фелюги зашуршали высокие камыши. Раздвигая их и сбавляя ход, она еще долго двигалась по этому камышовому царству, время от времени вспугивая сонных птиц. И, наконец, остановилась.

— Что? Уже приехали? — спросил Леня у проходившего мимо Косты, который опустил на дно фелюги мачты.

— Перва станция, — сказал Коста.

Над ними взвилась стая комаров. Они словно ждали их, налетели сразу, тонко зудели, забирались в нос, уши. Коста дотянулся до камышовых метелок, сломал несколько, и раздал по одной гостям. Своею же стал обмахиваться, показывая, как надо спасаться от нашествия комаров.

— Скоро комар нэт, — и Коста указал на восток, где за горизонтом уже угадывалось солнце.

И верно, когда солнце поднялось над камышами, комары словно по команде исчезли, будто их никогда здесь и не было. Куда они делись — неизвестно.

Днем весь экипаж фелюги коротал время кто как мог. Коста устроился на носу и там уснул. Атанас сидел на кнехте и задумчиво курил свою трубку. Елизавета Михайловна с Ленькой читали какую-то книгу, кажется «Приключения Тома Сойера», но Лене книга не нравилась, он кривился и говорил, что у этих американцев какие-то совсем ненормальные пацаны. У них ни одной хорошей игры, и вообще они все там совсем как дети. Только с Геком Финном Леня не прочь был подружиться. Кольцов, сидя на носу, наблюдал за мелкими рыбешками, которые неторопливо сновали в воде. Они никого не боялись, и у них там была полная гармония.

Потом они дважды принимались обедать.

Под вечер проснувшийся Коста искупался, подав тем самым пример другим. Атанас, в очередной раз выбив из своей трубки пепел, посмотрел на небо и что-то сказал Косте. По выражению их лиц Кольцов понял, что их что-то встревожило.

— Что-то случилось? — спросил он у Атанаса.

— Так. Мало… Чайка нэт. В воду садись, берег ходи. Плохо.

— Что делать?

— Дом надо бежать.

Коста поднял мачты. Зашелестели и наполнились ветром паруса. Сам же сел на носу и, веслом раздвигая камыши, медленно проталкивал фелюгу на чистую воду.

В глубоких вечерних сумерках они проскочили сквозь узкую горловину залива и оказались в море.

Атанас снова долго смотрел на небо, на звезды. Они уже стали появляться на вечернем небе, и их то накрывали, то снова открывали быстро мчащиеся рваные облака. В сумерках уже еле проглядывался берег. Фелюга торопливо уходила от него в море.

Кольцов остановился возле Атанаса, спросил:

— Может, лучше вернуться? Переждем ещё день.

— Назад — нет. Там много бакан. Риф. Мель, — попыхивая трубкой, ответил Атанас. — Лучше море. Болгария близко. Дом близко. Хорошо.

В сумеречной дали скрылся берег, но фелюга теперь бежала вдоль него.

К Кольцову подошла Елизавета Михайловна, спросила, указывая взглядом на Атанаса:

— Они чем-то взволнованы?

— Возможно, будет шторм, — как можно спокойнее сказал Кольцов и успокаивающе объяснил: — Но они надеются добежать до границы с Болгарией и там где-то от него спрятаться.

— Мы что же, так и не увидим шторм? — с некоторым сожалением спросил Леня у Кольцова.

— Возможно, — ответил Кольцов.

— Жаль, — вздохнул Леня. — Я никогда не видел шторма.

— Лучше бы его не видеть.

— Убери один парус! — приказал Атанас, вставая вместо Косты за штурвал.

Коста бросился к мачтам.

В это время высокий водный вал настиг фелюгу и, словно молотом, с силой ударил ее в левый борт. Затрещала и рухнула на дно фелюги мачта, сбив Косту с ног.

— Гаси второй! — сквозь свист ветра Коста не услышал, а угадал команду.

Он с трудом поднялся и бросился ко второй мачте. Но под бешеным порывом ветра парус на ней затрещал и, разорванный надвое, жалкими тряпками заполоскался над фелюгой на ветру.

Волны свирепо охаживали фелюгу, то поднимая ее на гребень волны, то с силой роняя в кипящую пучину. Коста несколько раз пытался встать на ноги, дважды или трижды ему это удавалось, но новый тяжелый удар волны по фелюге безжалостно сбивал его с ног.

Затем он устал сражаться со свирепой стихией и, сидя в воде и двумя руками придерживаясь за вертикальный обломок мачты, наблюдал за трепыхающимися на ветру кусками разорванного паруса.

— Констанцу прошли? — донесся до него голос Атанаса.

— Не знаю. Вроде промелькнули какие-то огни.

— Идем к берегу. По-моему, это уже Болгария.

— Напоремся на рифы! — Атанас лихорадочно вращал штурвал, пытаясь поставить фелюгу поперек надвигающихся из моря валов.

Сверкали молнии. В их вспышках Кольцов видел вцепившегося в штурвал Атанаса… и Косту, опять тщетно пытающегося подняться на ноги и спасти обрывки второго паруса…а также мокрую Елизавету Михайловну, которая лежала рядом со сломанной мачтой и, прикрывая своим телом Леонида, молилась.

Ветер слегка поменял свое направление и подул теперь с моря. Крутые валы стали толкать фелюгу в корму и подгоняли ее к берегу, Прошла, казалось, вечность, но берега все еще не было видно.

Скорее бы наступил рассвет! Можно было бы хоть что-то увидеть, рассмотреть, сориентироваться.

Кольцов, с трудом балансируя и спотыкаясь о какие-то банки, коробки, плавающие по днищу, приблизился к Косте. Помог ему подняться на ноги. Тот встал и, вновь обхватив руками уцелевшую мачту, лишенную парусов, стал всматриваться в проступающую в рассветных сумерках дальнюю и пока еще едва заметную полоску берега.

— Ну, где мы? — спросил Атанас.

— Пока не понять! — ответил Коста, но вдруг почувствовал нечто странное. Даже когда не дробился о борт шхуны водяной вал, на его голову, на лицо падали тяжелые капли воды. Он слизнул с губ влагу и почувствовал ее пресный вкус.

Он поднял голову. Тяжелые частые капли омывали его лицо. Открыв рот, он поймал несколько капель. Сомнения развеялись: это был дождь. Нет, не дождь — ливень! Густой летний ливень, предвещающий конец жестокой бури — «Боры».

— Атанас! Ливень! — изо всех сил закричал Коста. — Ты слышишь, Атанас? Ли-и-вень!

Прошло еще какое-то время. Водяные валы в море все еще были высокие, крутые. Но их уже не украшали белопенные барашки. Море медленно успокаивалось.

— Там, слева, я видел какие-то огни, — сказал Атанас. — Может, Констанца?

— Нас так несло! — отозвался Коста. — Думаю, проскочили. Может, Монстырище?.. Погоди! Счас! — он выждал, когда сверкнула очередная молния. — Слышь, Атанас! Вроде как элеватор!

— Мангалийский, что ли?

— Другого я тут не знаю. Версты три не дотянем.

— Чему ты радуешься! Мангалия — это ж Румыния.

— Радуюсь, что живы остались.

— Я не сомневался, — сказал Атанас. — Теперь, смотри, тут где-то должна быть заводь.

Какое-то время они двигались в кромешной темноте. А потом подряд полыхнули три молнии.

— Коста! — окликнул помощника Атанас. — Когда пристанем к берегу, перво-наперво купи себе очки!

— Это зачем еще?

— Элеватор от маяка отличить не можешь!

— Какого еще маяка? Какого маяка? — обиделся на упрек Коста.

— Нашего, Калиакринского!

Снова еще раз полыхнула молния.

— Коста! А и правда, наш маяк! Калиакринский. Это что ж получается? Нас чуть ли не курьерским поездом «Бора» несла. Мимо всей Румынии — курьерским!

— Это, Коста, получается, что мы дома. И ты был прав: возле маяка нас прямо на скалы кинет.

— Я и говорю: вместе до аптекаря сходим, — в отместку на упрек Атанаса сказал Коста.

— Мне-то с чего вдруг? — насупился Атанас.

— Чтоб новую память тебе вставил. До дома мы без парусов не дотянем — версты три, не меньше. И скалы мы без парусов не обойдем.

— Ну, и что ты предлагаешь?

— Предлагаю тебе заводь вспомнить. В ней и фелюгу на ход поставим.

Светало. Постепенно стал хорошо вырисовываться берег. Фелюга тихо плыла мимо скал. Коста, стоя на носу, отталкивался от больших скользких глыб.

— Вон она, заводь! — указал Коста Атанасу и, вставив весло в расщелину между двух каменных глыб, остановил фелюгу. Стали вместе наблюдать, как бурлит вода у входа в небольшую заводь.

— Волна мелкая, через гирло не перекинет, — покачал головой Атанас.

— Девятая — перекинет.

— Если не перекинет, фелюгу погубим. Переломит, — пыхнул дымом Атанас. — Ну, шут с тобой. Рискнем!

Они подвели фелюгу поближе к гирлу. Коста вновь веслом придерживал ее. Вновь постояли, присматриваясь к волнам.

— Заметил? Девятая хорошо вошла, — сказал Коста.

— Без груза, понятное дело.

— А ты правее забирай. Чтоб она всем днищем на волну легла.

— Кого ты учишь, сопляк! Я тут дольше плаваю, чем ты по земле ходишь.

Они снова стали считать волны:… третья, четвертая…

— Режь волну! — скомандовал Атанас. — На восьмой круто, изо всей силы, выворачивай. Она в аккурат всем днищем на девятую ляжет!

И фелюга точно легла на девятую волну, волна подхватила ее и как щепку увлекла с собой. Какое-то время она несла ее на гребне. Казалось, еще мгновение, и она с силой швырнет ее на усеянный камнями берег. Но произошло нечто странное: волна прогнулась, горло заводи стало ненасытно всасывать в себя воду. Фелюгу развернуло, обо что-то тяжело ударило и вбросило в узкую длинную бухточку.

По инерции, приданной ей умирающей волной, фелюга проплыла в дальний ее конец, прошелестела днищем о песок и едва не уткнулась носом в скалы.

Только теперь все как-то оживились, повеселели. Коста стал вычерпывать из фелюги воду. Леня нашел какой-то черпак и принялся ему помогать.

— Как себя чувствует мадам? — спросил Кольцов у рядом оказавшейся Елизаветы Михайловны.

— Сказать, что это ужасно, — ничего не сказать. Я уже попрощалась с жизнью и жалела лишь о том, что Леня проживет такую короткую и даже не встретится с отцом. Не знаете, нет ли у них какой-нибудь аптечки? У меня разыгралась мигрень.

— Боюсь, если даже она у них есть, они сейчас не сумеют ее найти, — Кольцов обернулся к Атанасу: — Капитан! Пассажирам можно покинуть борт корабля?

— Можно. Мы дома! — ответил Атанас, вглядываясь в даль, где на высоком пригорке рядом с похожим на свечу маяком стоял большой каменный дом. Но во дворе он не заметил никакого движения и поэтому разочарованно добавил: — Почти дома.

Кольцов спрыгнул в воду и протянул руки Елизавете Михайловне:

— Позвольте, я вам помогу. Вашу руку!

Она испуганно подала ему руку. Кольцов потянул ее на себя. Подхватив женщину на руки, он понес ее на берег. Леонид последовал примеру Кольцова и тоже, не снимая сандалии, прыгнул в воду. Пошел к берегу рядом с несущим Елизавету Михайловну Кольцовым.

Атанас и Коста ходили по фелюге, определяя убытки, нанесенные «Борой».

Коста тоже, как и Атанас, время от времени поглядывал на пригорок. Он первым увидел процессию, покинувшую дом и спускающуюся по узкой дороге в долину. Несколько мальчишек толкали двухколесную тачку с высокими колесами. Следом за тачкой шли мужчины и женщины, молодые и пожилые, и еще дети и даже две собаки.

— Проснулись! — ухмыльнувшись, указал вдаль Коста. Атанас ничего не ответил, лишь коротко взглянул на дорогу и снова занялся своим делом.

Глава 23

Они торопливо спускались с пригорка, старики еле поспевали за чумазой детворой и молодежью. Даже собаки придерживались принятой молодежью скорости, не забегали далеко вперед.

Неподалеку от берега бухты процессия остановилась и неподвижно и молча стала ждать. Лишь молодая темноволосая статная загорелая болгарка с белым сверточком в руках отделилась от толпы, вошла по колени в бухту и остановилась там, наблюдая за занятыми на фелюге мужчинами.

«Жена Косты», — подумал Кольцов с потаенной завистью. На какое-то мгновение вспомнил Таню. Она иногда, правда все реже и реже, являлась к нему в коротких беспокойных снах почти всегда одной и той же застывшей картинкой: ромашковое поле, вероятно, где-то во Флери-ан-Бьер, и она, чуть наклонив голову, кокетливо смотрит на него и едва заметно улыбается.

Коста наконец спрыгнул со шхуны и побрел по воде к жене. Он не поздоровался, не обнял ее, а лишь приподнял край одеяльца, прикрывавшего личико младенца от света. Ребенок смешно поморщился, размышляя, заплакать или нет, и плакать не стал.

«Вероятно, это и есть вершина счастья: небо, солнце, крикливые чайки и их трое — он, она и этот крохотный сверточек, который крепче манильских канатов связывает их друг с другом», — подумал Кольцов. В его жизни это не было и, кто знает, случится ли когда-нибудь что-то подобное?

Атанас тоже вышел на берег и пошел к ждущим его родителям и стоящей рядом с ними немолодой болгарке — его жене.

И, словно по команде, на опустевшую фелюгу разом бросились и детвора, и молодежь. Они привычно волокли на берег и укладывали на телегу все, что не должно находиться там во время ремонта. Вероятно, эта процедура повторялась не один раз, и каждый знал в этой работе свое место и свои обязанности.

Лишь еще двое — молодой и старик — не участвовали в общих хлопотах и стояли чуть особняком. Быть может, смотритель маяка и его помощник или какая-то родня Атанаса или Косты. Заросший, в неопрятной крестьянской одежде и в странной, сшитой по турецкой моде фуражке, он время от времени с едва заметной улыбкой поглядывал на Кольцова. И когда старик наконец надолго остановил на нем свой взгляд и широко улыбнулся, лишь тогда Кольцов, и то не сразу, узнал… Красильникова. Его выдали широкая улыбка и смеющиеся глаза, вокруг которых лучиками разбегались мелкие морщинки.

Вся процессия, толкая груженую тачку, теперь потянулась наверх, к маяку, туда, где над самым обрывом стоял дом Атанаса.

Мальчишки-болгары обратили внимание на Леню, на его короткие «барские» штанишки, на сандалии, которые он нес в руках. Стали что-то обсуждать, посмеиваться. Леня заметил это, стушевался и отошел поближе к Кольцову. Кольцов все понял. Он взял Леню за руку, подвел к мальчишкам и, указав на него взглядом, сказал:

— Леонид. Можно Леня. Понятно?

Мальчишки кивали и один за другим стали молча пожимать ему руку.

Кольцов вернулся к Красильникову.

— Зачем сам сюда пришел? — спросил Кольцов. — Прислал бы кого-то из проводников.

— Позже поговорим, — уклончиво ответил Красильников.

Потом, пока хозяева и соседи готовились к праздничному обеду, Кольцов и Красильников отошли в конец двора и уселись на большую деревянную колоду. Она лежала почти на самом краю обрыва, и оттуда были хорошо видны слегка колышущееся море и несколько легких парусников.

— Я знаю, зачем тебя сюда послали, — сказал Красильников.

— Я сам себя послал, — не согласился Кольцов. — И не сюда, а в Галлиполи.

— Поэтому я и решил встретить тебя здесь, — Красильников произнес это тоном, в котором можно было угадать нотки назревающего недовольства.

— Что-то случилось?

— Ничего. Но… — Красильников слегка замялся, пытаясь найти нужные слова. — Понимаешь, не нужно тебе в Галлиполи. Ни тебе, ни мне там уже делать нечего.

— Можно узнать почему?

— Ты хорошо меня изучил, Паша. Я добросовестный, делал все, что мог, и до тех пор, пока мог. И даже сверх того. Задачу свою хорошо понимал, — Кольцов знал, что за этим последует продолжение, и будет оно далеко не благостным, иначе не стал бы Семен Алексеевич тратить столько слов на подготовку. — Кстати, и Андрюха Лагода добросовестным парнем оказался. А результатов — ноль. Все наши листовки — пустые хлопоты.

— Почему же сразу не сообщил?

— А оно не сразу прояснилось. Поначалу вроде поверили. А потом Кутепов свою контрагитацию предпринял. Крымом стращать начал. И еще. Вы нас там, из России, не очень поддержали. Письма кое-кто оттуда получил. Описывают, как их там, у нас, встречали. Про допросы, расстрелы, лагеря. И, конечно, про Кронштадт. Он здорово на мозги повлиял. Когда вести из Кронштадта сюда дошли, я уже здесь был. И надо же такому случиться: на наши листовки про амнистию, про братские встречи — письмо из Кронштадта. Не фальшивка, нет! Как дошло, не знаю. И все! И кончилась наша агитация! Я копию для тебя припас, почитай, если дома не довелось.

Красильников полез в карман рубашки, извлек во много раз сложенный листок, распрямил на колене, передал Кольцову:

«Мы, матросы, красноармейцы и рабочие, восстали против коммунистов, которые в течение трех лет льют невинную кровь рабочих и крестьян. Мы решили умереть или победить. Но мы знаем, что вы этого не допустите. Мы знаем: вы придете на помощь довольствием, медикаментами, а, главное, военной мощью. Главным образом мы обращаемся к русским людям, которые оказались на чужой земле, мы знаем, что они придут нам на помощь».

— Думаешь, не фальшивка? — вернув письмо, задумчиво спросил Кольцов.

— Не мне тебе рассказывать, что там, в Кронштадте, было, — вместо ответа сказал Красильников. — Им на помощь никто не пришел. Не успели. А потом Антоновское восстание. Следом пошли слухи, будто бы взбунтовался Буденный и уже даже взял Москву. Дальше — больше: убит Ленин, Антанта начинает новый поход на Москву, Русская армия собирается выступить в поход, согласовываются детали. Знаешь, были такие дни, когда и я начинал верить во всю эту чепуху. Такая была обстановка. Вот и агитируй за возвращение. Один в лицо плюнет, другой кулаком съездит, а третий… Обошлось, правда. В глаза никто ничего. Все боялись выказывать свои намерения.

Помолчали.

Кольцов поднял с земли палочку и стал что-то задумчиво чертить. Не думал он, сидя в Москве, что все так безнадежно. Больше того, он надеялся, что он встретится с Кутеповым и, зная, что тот — человек здравомыслящий, уговорит принять его условия. Биографию Кутепова он хорошо изучил. Неродовитый, сын лесничего, все чины и награды давались ему не так легко, как сынкам знатных родителей. С нищетой сталкиваться не приходилось, а с несправедливостью — часто и густо. Неужели и он настолько очерствел, что уже перестал принимать близко к сердцу беды тысяч и тысяч людей? Или все еще верит, что сумеет дважды вступить в одну и ту же воду?

— Что из себя представляет Кутепов? — спросил наконец Кольцов.

— Четкий генерал. Служака. Дисциплинирован сам и требует жесткой дисциплины от других. Трех человек судил военный трибунал. Полковника Щеглова за агитацию возвращаться домой велел расстрелять. Успенского тоже. А Годневу удалось сбежать.

— Значит, все же есть еще такие, кто, несмотря ни на что, хочет вернуться?

— Были. С каждым днем их все меньше. Кутепов даже здесь, на чужбине, создал образцовый войсковой лагерь: полки, батальоны, эскадроны, батареи. Сохранены армейские знамена. Есть духовой оркестр. Устраиваются парады.

— Ты, брат, серенады поешь Кутепову.

— Правду говорю. Чтобы ты не обольщался. Оттуда, из Москвы, все по-иному видится. Подумай, он всю жизнь наверх карабкался. На такую высоту взошел. А у нас кем будет? Даже если помилуют, больше батальона не дадут, — Красильников немного помолчал и задумчиво добавил: — Троцкий не помилует.

— Не о том говорим! — сердито сказал Кольцов. — Больше двух миллионов россиян рассеялись по миру в наше с тобой время, Семен. Цифра, не из пальца высосанная, верь. Есть, конечно, и те, кто провинился перед Россией. Но их-то капля в этом огромном людском море. А страдают все: их жены, родители, дети. Они нужны им. Не меньше они нужны России. Страна во-она какая, за год из конца в конец пешком не пройдешь, на коне не проскачешь. Богатства несметные под ногами лежат, а поднять некому.

— Ты меня, Паша, не агитируй. Я на своей шкуре испытал это стремление все бросить к чертям собачьим — и до дому. Хоть пеши, но до дому. Я вот полгода на чужбине, и у людей хороших живу, а больше не могу. Не выдерживаю. Вот, все говорят: война кончилась. А я, прости, еще не успел этого заметить. Всю жизнь всем умным приказам подчинялся. И неумным, случалось, тоже. Все, хватит! Домой, в Донузлав, хочу. Сесть, понимаешь, хочу у себя в скверике, открыть бутылку нашего домашнего виноградного и поспорить с мужиками до хрипоты за жизнь, за будущее, каким его нам поднесут. Чи, может, мы сами его, своими руками? Или до Андрюхи Лагоды в Голую Пристань поеду. У них, рассказывает, тоже вина знатные. Кстати, про Андрюху. Надо его отсюда выручать. Не ровен час, вторично к стенке приставят.

— Так. С этим разобрались, — мрачно сказал Кольцов. Помолчав немного и что-то вспомнив, вопросительно взглянул на Красильникова: — Как там Иван Игнатьевич?

— Часто тебя вспоминает и патриарха Тихона. И еще Москву. Ожило село: крестит, венчает. Я сам пару раз в церкву заходил. Поет, рыбья холера, как соловей. Голосина — заслушаешься. Я сам, бывало, в церкву заходил. Народу полно, с других сел приезжают. Жил бы у нас, может, знаменитым артистом бы стал.

— Не собираются в Россию возвращаться?

— Обсуждали как-то. Вроде даже настроились. Вон Никита все расскажет, — и добавил: — И то сказать: живут справно, каждый своим хозяйством. Куда им ехать? Ни родни, ни знакомых. В чисто поле?

Их позвали к столу.

Красильников встал, посмотрел на море и, тряхнув головой, подобревшим голосом, в ответ на какие-то свои затаенные мысли, сказал:

— Свободы хочу, Паша! Такой, про какую мы когда-сь в песнях пели.

В горнице собрались все взрослые, в меньшей комнате — мелюзга. Леню как гостя усадили со взрослыми. Пили домашнее вино, мужчины — плиску. Перед Леней поставили графин с виноградным соком. Закусывали всем домашним, что могли сотворить женщины за короткое время.

Разговор все больше шел о «Боре» — урагане, который наведывается сюда нечасто, но каждый раз оставляет после себя недобрую память. На этот раз у него было хорошее настроение, никакого зла, кроме сломанной мачты и порванных парусов, он им не причинил.

После обеда Кольцов и Красильников вновь любовались с колоды морем и «перетирали» сложившуюся ситуацию. Встречаться с Кутеповым смысла никакого не было, тут Кольцов целиком положился на мнение и знание ситуации Красильниковым.

Остров Лемнос, где были размещены кубанские, донские и терские казаки, Кольцов решил посетить потом, в самом крайнем случае. Незаметно пробраться на заброшенный и малодоступный скалистый остров — задача сама по себе была весьма трудная, да и фигуры генералов Богаевского, Фостикова и Науменко представлялись для задуманного менее привлекательными, чем Врангель, Кутепов или же Слащев.

После того как оказался недоступным Кутепов, оставались еще два человека из тех пяти-шести, кто мог бы представлять интерес как фигурант для перевербовки и дальнейшей игры, задуманной Кольцовым, — Врангель и Слащев. Оба находились в Константинополе. Это — плюс. Оба были доступны. То есть, если приложить какое-то количество усилий, с каждым из них можно встретиться.

На то, что ценой амнистии и других привилегий можно до чего-то договориться с Врангелем, Кольцов не рассчитывал, если не произойдут какие-либо непредвиденные события. В частности, если армии Врангеля Антантой будет полностью отказано в продовольственных поставках или если Мустафа Кемаль займет Константинополь… Впрочем, при стольких «если» на Врангеля рассчитывать не стоит.

Немалый интерес мог бы представлять для задуманной операции Яков Слащев — личность зловещая и достаточно известная как на советской, так и на этой стороне. Вконец перессорился с Врангелем — это плюс. В иное время он мог представлять интерес только для советского суда. Но сейчас…

Сейчас, когда и сюда медленно, но все же проникают слухи о том, что Кронштадтский мятеж против советской власти подавлен, Антоновское восстание доживает последние дни, Буденный не собирался поднимать против Советской России Дон, Ленин жив, Антанта не выступила в помощь Врангелю, русская эмиграция должна была бы начать избавляться от несбыточных иллюзий. И если Слащев будет помилован и заживет в советской стране жизнью обычного гражданина, и слухи об этом докатятся в Турцию, это может серьезно повлиять на настроения всей белой эмиграции.

Впрочем, это пока лишь теория. Надежд на то, что Слащев согласится вернуться, очень мало. За это лишь то, что он потерял себя в Белом движении, перессорился со всеми своими бывшими сослуживцами и единомышленниками, одинок и пока не видит берега, к которому мог бы прибиться. Поверит ли он, что помилование будет распространено и на него? И тут Кольцов рассчитывал на ту их давнюю мимолетную встречу в Корсунском монастыре.

Если же не Слащев? Дальше шли фигуры меньшего масштаба. Фостиков, Богаевский, Барбович, Туркул, Скоблин — их много. Можно попытаться уговорить кого-то из них. Но это потом, если ничего не получится со Слащевым.

Два дня они провели на маяке, ожидая, когда Атанас и Коста приведут после урагана в порядок шхуну.

Как и было условлено еще в Одессе с Деремешко, болгары собирались доставить Елизавету Михайловну с сыном поближе к Константинополю. Это вполне укладывалось в новый план Кольцова и Красильникова.

Никиту Колесника Красильников решил больше не задерживать возле себя на маяке и отпустил домой.

Никита с грустью расставался с Семеном Алексеевичем. Он настолько привык к нему, что считал его едва ли не членом семьи.

— Энто ж како получаица, Семен Лексеич? Больше, поди, никада не свидимся? — печально спросил он.

— Отчего же! Я не приеду, вы — к нам, — сказал Красильников и подмигнул Кольцову. — Я так думаю, хватит вам чужую землю обсевать, своей на Кубани много. Царя в России больше нет, так что заветы Игната Некрасова не порушите.

— Думали мы про энто, Лексеич. Крепко думали. Отец Иоанн с амвона сказал: «Горький хлеб на чужбине, сладкий токмо на родине». Есть, которы не супротив. Бабы плачуть: родны могилы осиротим. А есць, которы по-другому думають: живем, хлеб жуем, не тужим. Пошто от хорошего лучшее искать? Такой клубок в голове, без помочи не распутаешь. Чутка прошла: скоро в Рассее новый царь появица. Вроде бы турчаны на рассейский престол Кутеп-Пашу хотять посадить, — степенно сказал Никита.

— Не посадят, — возразил Красильников. — Прошло, Никита, время царей. Теперь народ российский сам собою будет править.

— Не получица. Рассейский народ — простак. Придет фармазон: ноги колесиком, головка тыковкой, щеки надует, глаза вылупит. Я, скажет, самый умный. Я усе звезды до одной на небе пересчитав. И шо ты думаешь? Поверят. И в цари выберут. Вспомним мы тогда Игнашку Некрасова, да поздно будет.

— Мы теперь учены, — сказал Красильников. — Кого зря не выберем.

— Ну-ну! Мы покаместь тут ишшо малость поживем. Поглядим, шо у вас из энтого получица… Ленин, сказывал ты, у вас. Он не из царей?

— Мужик.

— От и поглядим. Получица у вас чо без царя — возвернемся. В ноги упадем. Примить нас, убогих, в свое коммунистическо государствие!

Кольцов, вполуха слушая этот забавный разговор, написал Андрею Лагоде записку. Велел ему при малейшей возможности бежать из Галлиполи. Для начала с помощью Никиты Колесника — в Болгарию. Там свои люди помогут вернуться домой.

Он попросил Никиту доставить Андрея в Калиакру и сдать его с рук на руки Атанасу и Косте.

А через два дня они вышли в море. Экипаж фелюги оставался прежний.

Ленька всю ночь не смыкал глаз, и ему время от времени доверяли постоять у штурвала. К утру ему даже присвоили звание подвахтенного.

Солнце еще только поджигало восток, как их фелюга мягко коснулась берега. Справа, за спиной у них, был маленький поселок Мидие, слева был хорошо виден входной Босфорский маяк. До дороги, ведущей в Константинополь, было меньше версты, до Константинополя восемь верст.

Поначалу они шли по дороге рядом с морем. От него его загораживали песчаные барханы, поросшие высокой травой. До них доносился только успокаивающий шум прибоя.

Уже совсем рассвело, но дорога по-прежнему была пуста: ни пешего, ни конного, ни встречного, ни попутного. Миновали какой-то жилой барак, огороженный ажурным забором, но и здесь во дворе не было ни души.

— Ничего не понимаю, — удивился наконец Кольцов. — Вымерли, что ли?

— Пятница, — коротко ответил Красильников.

Лишь когда они вышли на более широкую, пыльную наезженную дорогу, увидели первого человека. Он катил им навстречу тележку с клеткой, в которой, важно нахохлившись, куда-то ехали два пестрых петуха. Видимо, они были бойцовые и направлялись куда-то на петушиную «корриду».

Потом их нагнала пароконная повозка. Проезжая мимо них, возчик попридержал коней, что-то спросил. И тут, удивительное дело, в разговор с турком вступил Красильников. И затем сказал своим спутникам:

— Садитесь, до города подвезет.

Все стали усаживаться, моститься. Леню возчик пригласил к себе на облучок и, подмигнув, дал в руки кнут. Когда тронулись, возчик неожиданно спросил:

— Рюс?

И снова возчику что-то ответил Красильников. Ему — возчик. И оба засмеялись.

— Семен, почему ты так долго это скрывал? — спросил Кольцов.

— Что «это»?

— Ну, что ты говоришь по-турецки.

— Ты просто никогда меня не слушал, — ответил Красильников. — Во-первых, не по-турецки, а по-татарски. И то с костылями. Ты, наверно, забыл, где я родился и вырос.

— Помню. В Донузлаве. Это где-то возле Евпатории.

— Донузлав — татарский аул. Так скажи мне, с кем я там мог дружить? Конечно, с татарчатами. Вот и вспомнил кое-какие слова.

— Ну, и что ты у него выяснил?

— Ничего. Я спросил, не атеист ли он, почему в пятницу работает? Он ответил, что его лошади — не мусульмане и по пятницам тоже хотят есть.

Пустырь кончился, и с двух сторон дороги потянулся нищий пригород. Бедные хибары с плоскими крышами, сколоченные из фанеры, досок, жести и картона, с маленькими подслеповатыми оконцами, они кучно жались друг к другу, словно пытались упрятать от чужих глаз свою нищету.

В ближних пригородах дома были богаче, нередко двухэтажные, обнесенные высокими заборами. Эти тоже прятали, но… свой достаток от чужих завистливых глаз.

Город встретил их оживленными улицами.

Возница съехал на обочину, что-то сказал Красильникову. Тот обернулся к своим попутчикам:

— Эфенди говорит, что до этого места он вез нас бесплатно. Но не может повезти нас бесплатно туда, куда нам надо. Говорит, что дорого с нас не возьмет.

— Кони и в пятницу хотят кушать, — улыбнулся Кольцов. — Пусть везет. Нам нужно на Гранд рю-де-Пера. Точнее даже: «Пера-Палас».

— «Пера-Палас»? Карашо, — выказал возчик свое знание русского языка.

Повозка снова тронулась и уже через квартал втиснулась в густой поток различного транспорта, движущегося по «старому» мосту с европейской части города через залив Золотой Рог в район Галаты. Пропускная способность у этого моста была небольшая, поэтому неподалеку построили еще один мост, который справедливо назвали «новым». Несмотря на эти два моста, переезд из одной части города в другой был весьма затруднен. Пешеходы, телеги, кабриолеты, фуры, автомобили стекались сюда, к мосту, с нескольких улиц. Резкие гудки автомобильных клаксонов, ржанье лошадей, ругань идущих по мосту рабочих, топот ног — вся эта какофония звуков сливалась на мосту в один протяжный раздражающий гул, обрывающийся внезапно, едва кончался мост. Здесь этот единый живой поток распадался на свои составные части и растекался по улицам Галаты.

Если район Галаты был деловым и строгим, то примыкающий к нему Пера — константинопольский дэнди, аристократ. Он блистал фешенебельными домами, зазывными вывесками отелей, зеркальными рекламами дорогих автомобилей и бесконечным количеством крохотных цветочных магазинчиков.

Здесь не услышишь громкие и пугающие тишину выкрики водоносов и кафеджи, не надрываются клаксоны автомобилей. Прохожие никуда не спешат, идут медленно и вальяжно.

Возле «Пера-Паласа» Кольцов расплатился с возчиком, заплатив ему и за то, что он доставит Елизавету Михайловну с сыном к русскому военному госпиталю.

Прощаясь, Кольцов задержал руку Елизаветы Михайловны в своей:

— Верю, что еще когда-нибудь встретимся. Не здесь, а дома, в России. И тешу себя надеждой, что это будет поводом для приятных воспоминаний о таком необычном путешествии. Право, я весьма рад, что и вы, и Леонид по воле случая оказались моими спутниками. Благодарю вас.

Он перевел взгляд на Леню:

— И тебя тоже. Ты был достойным спутником и выдержал нелегкий экзамен. Вот только, прошу тебя, распространяться о своих подвигах будешь дома. Ладно?

— Я помню, — кивнул Леня и опустил глаза, чтобы удержать накатывающиеся слезы.

— И выше нос, капитан!

Они проводили взглядами повозку, пока она не скрылась вдали. Лишь после этого Кольцов сказал:

— Где-то здесь за углом «Банкирский банк Жданова», где, возможно, мы на пару дней найдем приют. Во всяком случае, хоть отоспимся.

Они прошли мимо ресторана «Уголок», который в эту раннюю пору пока еще был закрыт. Его работники мыли фасад. Сквозь сверкающие чистотой окна можно было увидеть, как несколько официантов накрывают столы белоснежными накрахмаленными скатертями.

Об этом ресторане Кольцову рассказывал Фролов. Здесь Сергеев заливал свое горе, случившееся в России с семьей. В результате его вынуждены были отозвать. Сазонов, сменивший Сергеева, задержался здесь подольше. По последней информации, которую Кольцов получил в ИНО, Борис Иванович Жданов, разочарованный рядом неудач, которые постигли константинопольский филиал «Банкирского дома Жданова и К°», взялся лично исправить положение и намеревался направить сюда управляющим опытного финансиста. Он был убежден, что ликвидировать банк в это время — дело неумное и расточительное. При хорошем управляющем он не только может, но и должен стать вровень с лучшими банками Константинополя.

Глава 24

Филиал «Банкирского дома Жданова и К°» находился почти рядом с «Уголком». Это был старинный двухэтажный особняк, отстоящий чуть на отшибе от других домов. Со всех сторон его окружал металлический забор, вдоль него густо порос кустарник. Две богатые вывески сообщали, что это филиал банкирского дома, иными словами — банк. Отполированная каменная дорожка вела от крыльца дома и до калитки. Судя по замкам, калитка открывалась автоматически.

Калитка была заперта.

Кольцов позвонил. Из глубины дома донесся мелодичный, похожий на бой старинных часов звон. Но никто не вышел и не отозвался.

Они постояли возле калитки, прислушиваясь. Но дом молчал. Никакого движения внутри, никаких звуков.

Кольцов позвонил снова — долго, настойчиво.

Какой-то мужчина вышел из соседнего дома. Забирая из ящика утренние газеты, он изучал стоявших у калитки Кольцова и Красильникова. Потом он пошел к своей калитке и, не открывая ее, издали спросил на русском языке:

— Господа пришли в банк?

— Да. Но, к сожалению…

— Надо думать, господа приезжие.

— Да, черт возьми. А сегодня, к несчастью, пятница.

Незнакомец подошел к ним, осмотрелся вокруг, сказал:

— Управляющего, видимо, давно нет дома.

— Почему вы так решили?

— Газеты! — незнакомец указал на почтовый ящик, в котором еще находилась почта.

— Может, еще спит?

— Нет-нет! Скорее всего, он в полиции.

— В полиции? — удивился Кольцов. — Что-то случилось?

— Вы, видимо, не читали последних газет?

— Да! И что же?

— Попытка ограбления. Но, кажется, все обошлось благополучно.

— Вы так хорошо информированы?

— Слежу за новостями, — ответил незнакомец. — Ну и как соседи иногда перебрасываемся парой слов с управляющими. С новым еще познакомиться не довелось.

— Вы имеете в виду нового управляющего?

— Да. Приехал буквально на следующий день после ограбления. Неразговорчивый. Попытался с ним поговорить, не получилось. Понять можно: подозревает всех.

— Откуда же вы знаете, что обошлось?

— Эта новость стоила мне сигареты. Я вышел за газетами, а тут как раз полиция. Ну, один отошел в сторонку, спросил, кто я, не видел ли чего подозрительного. Я показал, где живу, угостил сигаретой. Он и сказал: попытка была, но вскрыть не сумели. Он имел в виду сейфы.

И незнакомец ушел. Уже на своем крыльце он обернулся, сказал так, чтобы они услышали:

— Вы чуток подождите. Хозяин, я заметил, надолго не уходит. Или полиция подъедет, тоже вам все поподробнее расскажут.

— Спасибо тебе, добрый дядя, за полицию, — буркнул Красильников после того, как незнакомец закрыл за собой дверь своего дома и обернулся к Кольцову: — Представляешь, могли бы влипнуть, как петух в борщ. Может, уйдем, Паша, подальше от греха?

— Уйти успеем, — сказал Кольцов. — Надо бы…

— Ну да! Если успеем.

— Надо бы все же выяснить, что тут случилось.

— Паша, неугомонная твоя душа! Ты ищешь приключений? У нас другое дело, давай им займемся.

— Давай! — решительно, уже начиная злиться, сказал Кольцов. — С чего начнем?

— Ну, надо каким-то способом встретиться со Слащевым. Если удастся, познакомиться.

— Правильно рассуждаешь. И знаешь, где нам подскажут? В контрразведке. И еще, быть может, в штабе у Врангеля. Я тут подожду управляющего банком, а ты тем временем сходи, узнай адресок. Кстати, не кажется ли тебе, что твой внешний вид вызовет нездоровое любопытство у любого полицейского.

— Для Новой Некрасовки он был в самый раз, меня там за своего принимали, — даже слегка обиделся Красильников.

— Новая Некрасовка — не Константинополь. Покажи мне, кто здесь так же живописно одет.

Красильников промолчал.

— Вот и не надо так легкомысленно относиться к делу, — укорил Красильникова Кольцов и вернулся к прежнему разговору: — Я все же надеюсь, управляющий подскажет нам, как найти Слащева. Во всяком случае, ему выяснить это намного легче и безопаснее, чем нам с тобой.

— Может, ты и прав, — согласился Красильников.

— Но твои опасения вовсе не безосновательны, — примирительно сказал Кольцов. — Вокруг нас враги, и об этом не нужно забывать. И мы с тобой идем буквально по лезвию бритвы. Один неверный шаг…

— Я все это понимаю.

— Теоретически. Этого мало.

— Что ты предлагаешь?

— Ну, прежде всего, пристойно тебя одеть. И второе: не ходить парой. Куда бы я ни пошел, держи меня в поле зрения. Мало ли что может случиться. Какая-нибудь нежелательная встреча. Я ведь во время службы у Ковалевского со многими сталкивался. И кто не погиб, все они здесь.

— Ну, случилось что-то, с кем-то нежелательным встретился, мои действия?

— По уму.

— Приблизительно понял.

— Остальные вопросы решим после встречи с управляющим. Посмотрим, что за человек, насколько он нам пригодится в нашем деле.

— Никаких возражений, — согласился Красильников. — Не решен главный вопрос: где будем жить?

— Если он для тебя главный, отвечаю: Не в «Пера-Паласе», — Кольцов еще раз коротко и критически оглядел Красильникова. — И главное сейчас для тебя, Сеня, не бухнуться на кровать, а сменить наряд. Это — прежде всего. В Новую Некрасовку нам вряд ли уже придется возвращаться. А здесь ты, как курица в лебединой стае.

Они погуляли по улицам города, побывали в нескольких магазинах одежды. Кольцов сменил свою и теперь стал больше походить на бизнесмена. Да и Красильникова в Новой Некрасовке никто бы не узнал, особенно после того, как он к тому же побывал в парикмахерской.

К полудню они вернулись к банку. Еще издали увидели, что жалюзи на окнах подняты. Однако калитка по-прежнему была заперта.

Кольцов настойчиво позвонил. На этот раз они услышали топот ног сбегающего по лестнице хозяина, услышали русское «Иду! Иду!». Щелкнул замок калитки. Они вошли в дворик и остановились возле крыльца.

Входная дверь банка распахнулась, и на пороге встал… Кольцов не поверил своим глазам: на пороге, улыбаясь, стоял Илья Кузьмич Болотов, знакомый Кольцова по Парижу, компаньон и помощник Бориса Ивановича Жданова. Спускаясь к Кольцову вниз по ступеням крыльца, Илья Кузьмич раскинул руки для объятий.

— А я ждал вас, меня известили. Правда, ничего не сказали о вашем спутнике. А я уже начал беспокоиться, аккуратно выяснять… Здравствуйте, Павел Андреевич. Вот уж не чаял снова встретиться с вами. И где! Поистине неисповедимы пути господни!

Они обнялись. Кольцов представил Болотову Красильникова. И они вошли в банк.

Собственно, первый этаж занимал сам банк с операционным залом и другими службами. Ниже был угрюмый сводчатый подвал, который еще именовался «хранилищем» или даже «сейфовым залом». Второй этаж — жилые апартаменты: гостиная, несколько спален, кухня и прочие службы. Все это было рассчитано на большую семью, и поэтому Болотов заранее извинился за свой холостяцкий образ жизни.

Угощал он их тоже чисто по-холостяцки: наскоро сжаренной яичницей-глазуньей, мясными и рыбными консервами и кофе с круассанами.

Ели неторопливо и так же неторопливо разговаривали о Париже, Жданове. Вспомнили о поездке в Флёр-ан-Бьер, о Тане Щукиной. Так случилось, что Илья Кузьмич с тех пор больше с ней не встречался и ничего о ней не слышал. Он конечно же все до подробностей выяснил, если бы его заранее предупредили, что они здесь встретятся.

Об ограблении банка Кольцов разговор не начинал, ждал рассказа Болотова.

За кофе Болотов неожиданно сказал:

— Вы только не делайте вид, что ничего не знаете об ограблении. У вас слишком постные лица для такой радостной встречи. Да, была попытка ограбления, но безуспешная. Ничего не украдено. Это — к счастью. Зато, к несчастью, сейфы варварски изуродованы.

И Болотов коротко рассказал, как это произошло. Неделю банк находился в беспризорном состоянии. Предыдущий управляющий был по каким-то причинам Ждановым отозван и даже, по легкомыслию или по глупости, уволил персонал. Оставил лишь сторожей. Его же Жданов уговорил немного поработать в константинопольском филиале. Болотов несколько задержался в Париже. В это время все и случилась: исчез дежуривший в ту ночь сторож. Его пока не нашли. Либо в бегах, либо… В ту же ночь грабители посетили банк. Но…

— Что я вам рассказываю, когда могу показать, — решительно сказал Болотов. — Идемте!

Они стали спускаться в подвал и остановились перед мощной металлической решеткой, запиравшей вход в хранилище. Болотов тоже ждал.

Прошло несколько секунд, и тяжелая решетка с легким шумом, как занавес в театре, раздвинулась

— Автомат, — пояснил Болотов и добавил: — Не знаю, как здесь, в банках Константинополя, а все хранилища в наших банках, в том числе и этот, Борис Иванович оборудовал такой защитой

— Как же они открыли? — спросил Кольцов.

— Видимо, решетку просто забыли закрыть. Ничем иным я это объяснить не могу. Пульт был припрятан наверху, в апартаментах. Без пульта они в хранилище не проникли бы. Взломать эту решетку не смогли бы. Это довольно сложный механизм, и при варварском обращении он бы просто перестал работать и решетку не открыл.

Подвал был низкий. Вдоль стены стояли три мощных современных сейфа знаменитой фирмы «Миллер». Двухметровые в высоту, метровые в ширину, стальные, с синеватым отливом, они одним своим видом внушали некое благоговение.

Впрочем, такое впечатление они производили всего лишь несколько дней назад. Сейчас передние стенки всех трех сейфов были побиты и исцарапаны. Замковые барашки валялись на полу. Кольцову и Красильникову такая картина была уже знакома. Примерно такое издевательство над сейфами они видели в Крыму. Похоже, как и там, над ними добросовестно потрудились бандиты ломами и молотами. Трудно сказать, сколько потов сошло с них во время их горячей работы. Но ни одна дверь не поддалась, и грабители ушли ни с чем.

— Знатные сейфы, — сказал Болотов и провел рукой по изуродованной стороне одного из них.

— Могли бы динамитом, — сказал Красильников.

— Малым количеством тут ничего не сделаешь, а большим погубишь ценности. Тот, кто тут усердствовал, знал, что они не пустые. По отчетам предыдущего управляющего, здесь все же есть какие-то ценности. Немного бриллиантов, золотые монеты, иностранная валюта. Не в тех, конечно, количествах, что у нас в Париже, но все же…

Кольцов обратил внимание на два очень узких, но тоже зарешеченных окошка.

— Нет-нет, через окошки невозможно. Они вошли сюда через дверь. Сторож исчез, его до сих пор не нашли. Я так думаю, скорее всего, его бандиты убили.

— И что теперь? — спросил Кольцов.

— Не знаю. Доложил Борису Ивановичу, жду указаний. Может, он в Париже найдет хорошего мастера. Мне тут полиция привозила одного. Знаменитого. Целый день бился — ничего. Возможно, из Англии фирмача придется вызывать. Только чтобы вскрыть и извлечь ценности. Сами сейфы — на переплавку.

Они снова вернулись на второй этаж, в апартаменты.

Поднимаясь по ступеням, Кольцов подумал о Миронове. Интересно, смог бы он вскрыть эти сейфы. Целые, не изуродованные, может, и смог бы.

Ниточка памяти потянула его в Феодосию, где тоже орудовали такие же грабители сейфов — братья по лому и молоту. Сколько же их развелось во время войны — убийц, воров, грабителей, «медвежатников»! В какие только уголки света они не заползли!

Кольцов поделился с Ильей Кузьмичом своими проблемами. Их было не меньше, чем у Болотова. В конце этого разговора он сказал, что ему крайне необходимо встретиться с Яковом Слащевым, но каким способом найти его в этом многомиллионном городе, он пока не может придумать. Не обращаться же, в самом деле, к белогвардейскому руководству!

— Мне кажется, я смогу вам помочь. Во всяком случае, попытаюсь, — выслушав Кольцова, сказал Болотов.

— Каким образом? — спросил Кольцов.

— В Константинополе с недавних пор обитает мой парижский знакомый Ростислав Карлович Юренев. Он занимает здесь даже какой-то общественный пост. Он мне что-то рассказывал о генерале Слащеве. Я так понял, он с ним знаком. Я не вникал в их дела, но, надеюсь, он подскажет, где искать Слащева.

Глава 25

На следующий день Болотов ненадолго отлучился и принес адрес Слащева: квартал Везнеджилер, улица Де-Руни, дом 15–17.

Кольцов решил не торопиться. Надо было хорошо подготовиться к этой встрече, продумать все, что он скажет этому своему давнему знакомому. Узнает ли его Слащев? Не сдаст ли тотчас контрразведке? И еще вопрос: когда идти? Как рано он встает? Утром обычно находится много домашних дел. А днем он может куда-нибудь уйти. Но разве можно узнать распорядок дня незнакомого человека?

И они решили идти не рано и не поздно, ближе к полудню. Сразу договорились: Красильников к Слащеву не идет. Он будет находиться неподалеку от дома, на подстраховке.

У Болотова, человека исключительной четкости и предусмотрительности, нашлась привезенная им из Франции подробная карта Константинополя. Они с трудом отыскали квартал Везнеджилер и улицу Де-Руни, Она была длинная, узкая и тянулась вдоль бухты Золотой Рог.

Из дому Кольцов и Красильников вышли порознь, твердо соблюдая уговор: непрестанно держать партнера в зоне видимости. На помощь приходить лишь в самом крайнем случае.

Кольцов шел впереди, за ним на приличном расстоянии — Красильников. Когда он терял Кольцова из вида, прибавлял шаг и вскоре находил его. Повернув в очередной переулок, Кольцов ждал на углу, пока Красильников не увидит его и не даст ему об этом сигнал.

Улица Де-Руни была безлюдная. Домов почти не было видно, они скрывались в глубине дворов за высокими заборами.

Возле дома, где, согласно адресу, жил Слащев, Кольцов остановился и обернулся. Стал ждать. Увидев в конце улицы возникшего Красильникова, Кольцов постучал в калитку висящим на цепочке молоточком.

Спустя короткое время дверь калитки отворилась, и на пороге встал бородатый янычар. Это был Мустафа.

— Русский? — пристально оглядев Кольцова, спросил турок.

— Русский.

— Что угодно?

— Угодно генерала Слащева.

— Он вас приглашал?

— Не помню. Наверное, приглашал. Но это было давно.

— Как вас представить?

— Скажешь, старый знакомый.

— У него много старых знакомых.

— Я — один из немногих. Мне кажется, он будет рад меня видеть.

Калитка захлопнулась. Ожидая, Кольцов посмотрел вдаль и увидел лениво прислонившегося к забору Красильникова.

Вновь открылась калитка, и в ее проеме встал босой, в распахнутой рубахе Слащев. Он изучающе, с головы до ног, оглядел гостя и лишь после этого неприветливо сказал:

— Не имею чести… Ну, я — Слащев. Что надобно?

— Поговорить.

— Не имею времени. Извините, — и он стал закрывать калитку.

Кольцов стал лихорадочно думать, как ему напомнить о их той давней драматической встрече? Еще мгновение, он захлопнет дверь калитки, и уже больше Кольцов никогда не сумеет встретиться с ним вот так, с глазу на глаз, потому что, прежде чем встретиться с посетителем, отсеивать посетителй, судя по всему, он доверил этому злому янычару.

— Я тоже был тогда очень занят там, под Каховкой, в Корсунском Богородицком монастыре, — торопливо сказал Кольцов. — Но я нашел для вас время.

В калитке какое-то время оставалась только узкая щель. Слащев через нее долго и внимательно всматривался в Кольцова. Затем резко распахнул калитку:

— Входите!.. Черт, знакомое лицо, — озабоченно сказал он. — Вас у меня тысячи. Упомнишь ли всех!

— Смею надеяться, я не вхожу в эти тысячи.

Эти слова «зацепили» Слащева. Он смотрел на Кольцова, и его лицо как-то напряглось, сосредоточилось. Он мучительно вспоминал.

— Контузия, понимаешь. Память стала подводить, — виновато бормотал он и вдруг резко вскинулся, вскочил: — Помню! Комполка!

— Ты за жену приходил просить. Беременная жена была. Родила?

— Родила, родила! Девку! — торопливо и озабоченно говорил он, занятый уже явно какими-то своими, более важными мыслями. — Я о другом! Куда ты, парень, забрался! В самое пекло! Тебя тут же расстреляют.

— А я рисковый, — спокойно сказал Кольцов. Он уже понял: от Слащева ничего плохого ему ждать не следует. — Ты вон рискнул, и живой!

— Что мы тут, на улице, стоим! — окончательно убедившись, что это именно он, тот самый комполка, который в ту ветреную ночь спас под Корсункой их двоих. Нет, их троих!

Он схватил Кольцова за руку и повел его к своему домику. И при этом ворчливо выговаривал:

— Я тогда шел на самоубийство. У меня иного выхода не было. Жена дитя носила. А ты-то зачем сюда?

— Я — к тебе. Правда! К тебе!

— Кому я нужен, отставной генерал, подчистую уволенный, лишенный всех наград и званий?

— Я все это знаю.

— Откуда?

— Книгу твою читал «Требую суда общества и гласности». Там читал. В Москве.

— Скажи, куда долетела! — удовлетворенно сказал Слащев и тут же спросил: — Ну, и как?

— Вполне достойная книга. И честная.

— Брешешь небось.

— Не умею.

— Ладно, поверю. Ну, и зачем я вам?

Кольцов посмотрел вокруг:

— Давай в каком-нибудь тихом, уютном месте спокойно поговорим.

— Хорошая мысль! У меня вон там хорошее место. С видом на Золотой Рог, — указал Слащев на беседку в конце двора. И тут же закричал: — Пантелей! Мустафа!

Из домика вышел старый денщик.

— Ну, чего раскричались! Дитя разбудите!

— Неси сюда дитя. Он не видел Маруську! Я его в крестные отцы упрошу!

— Так уже ж хрестылы. Енерал Соболевский — хрестный батько. Забулы?

— У моей дочки будет два крестных батьки!

— Два не положено!

— Меньше разговаривай! Неси Маруську! — и тут же крикнул вышедшему во двор хозяину: — Мустафа! Чаю и что там?.. Шербет, пахлаву, курабье! Все неси! У меня дорогой гость!

— Насчет дорогого гостя не очень распространяйся, — попросил Слащева Кольцов.

— На моей территории ничего не бойся! — продолжал возбужденно распоряжаться генерал. Заметив, что Пантелей вынес самодельную колыбельку, он бросился к нему, сгреб девочку на руки, поднес к Кольцову: — Гляди, кого ты тогда спас! Мария! Маруся! Мама Руси!

Девочка, видимо, уже привыкла к таким грубым отцовским нежностям. Она не плакала и даже ничему не удивлялась. Лишь с интересом водила своими глазенками по сторонам и что-то говорила на только ей понятном языке.

На столе в беседке появились различные турецкие сладости, кувшин с крепко заваренным чаем. Марусю угостили шербетом и унесли в дом. Мустафа спросил, не нужно ли еще что, и тоже удалился. Они остались одни. Разлив чай по стаканам, Слащев сказал:

— Если имеешь что сказать, говори. И не бойся, тут нас никто не услышит.

— Ты ведь уже понял, я не из робкого десятка. Вопрос такой! Домой, в Россию, хочешь?

— Мимо! — коротко сказал Слащев.

— Не понял.

— Есть вопросы, на которые я не хочу и не буду отвечать. Этот — один из них.

— Война кончилась. ВЦИК объявил амнистию.

— Я хорошо помню, что ты для меня сделал. И хотел бы тебе поверить. Но не будем друг друга обманывать: она на меня не распространяется.

— Она распространяется на всех.

— Я — «кровавый генерал». Сам читал в ваших листовках.

— Война кончилась. Если вернешься с добрыми намерениями, эта амнистия распространяется также и на тебя.

— Война не кончилась, и такое не забывается, а значит, и не прощается.

— Я говорил о тебе с Дзержинским. Я тебе гарантирую, ты можешь мне не верить. Но тебе гарантирует прощение Дзержинский.

— Это — слова. Не всем словам можно верить.

— Что тебе нужно? Письмо Дзержинского?

— Над ним есть Троцкий.

— Я полагаю, на эту тему Дзержинский говорил с Троцким.

— Троцкому я много перца за штаны насыпал. Не простит.

— Я не рискнул бы отправиться к тебе, если бы не был уверен, что тебе нечего бояться.

— Я знаю, что ты веришь им, иначе не отправился бы ко мне. Но, по-моему, это мышеловка. Троцкий — человек мстительный. Он не забывает обиду, — и после долгого молчания Слащев спросил: — Ну, скажи, зачем я им? Я понимаю, им Врангель нужен. Почему они не послали тебя к нему?

— Потому, что он мне не поверит, и потому, что у него есть какой-то уголок на земле, кроме России.

— Думаешь, у меня нет?

— Нисколько не сомневаюсь, что нет. Иначе ты не сидел бы здесь.

— Логично, — согласился Слащев. — Давай начистоту! У меня семья: жена, дочь. Ну, вернусь я в Россию. И что? Я всю жизнь воевал. Но в вашу рабоче-крестьянскую меня не возьмут. Ничего другого я не умею. Скажи, каким способом я смогу заработать у вас там семье на кусок хлеба?

— Не пропадешь ни ты, ни твоя семья.

— Это опять же слова. А я гордый. Я далеко не на каждую работу пойду. У меня неуживчивый характер. Меня нельзя унижать. Униженный, я делаю много глупостей. Порой непростительных.

— Не исповедуйся! Я не священник, — улыбнулся Кольцов. — Я сказал то, во что верю. А тебе решать.

Вроде бы исчерпан разговор. Но уходить не хотелось, и он понял почему: к ним ни разу не вышла жена. А ведь он спас тогда и ее. Почему она не вышла? Почему Слащев ее ни разу не окликнул, не позвал?

— Нескромный вопрос, — сказал он Слащеву. — Я ухожу, но так и не поздоровался с твоей женой.

— А мы поменялись с нею ролями. Я ухаживаю за Маруськой, а она работает гувернанткой у одного богатенького жулика. Пока я воевал, он наживал на нашей крови капиталы. Такая вот метаморфоза! — и после длинной паузы он куражливо добавил: — А что! Вполне могу ухаживать за детьми. Мне это даже нравится. Буду работать у вас там нянькой в каком-нибудь детском инкубаторе. У вас, говорят, будет теперь все общее: жены, дети.

— Ты начитался много глупостей. Выбрось их из головы.

— Подумаю.

Кольцов решительно встал. Продолжать разговор дальше не имело смысла. Зерно вброшено. Предложение вернуться в Россию Слащев никогда и ни от кого не получал и, соответственно, не рассматривал. Ждать сейчас от него большего, чем он уже сказал, не следовало. Спустя несколько дней он наведается к нему еще раз, чтобы узнать, какие новые мысли родились в его голове. И тогда примет какое-то решение

— Уходишь? — спросил Слащев.

— Если пригласишь, еще зайду.

Он проводил Кольцова к калитке. Шли медленно.

— Да, бывает ведь такое, — с некоторым удивлением задумчиво сказал Слащев.

— Ты о чем?

— О тебе, о себе. Скажи мне кто, что мы с тобой еще встретимся… Такое и во сне не приснится. А может, это и правда сон?

— Один человек мне как-то сказал: в жизни такое бывает, чего не может быть, — вспомнил Кольцов слова Деремешко. — Ну, будь здоров!

И, уже на улице, когда Кольцов отошел от калитки, Слащев окликнул его:

— Слушай, комполка!

— У меня есть имя — Павел Андреевич. Фамилия не обязательна. И комполка я тогда был по несчастью: друга убило.

— Догадываюсь, ты по другому ведомству. Хоть скажи мне, где тебя искать, если в моей дурной голове вдруг возникнет мысль еще раз повидать тебя?

— Не нужно искать. Если ничего не случится, я еще зайду к тебе, — пообещал Кольцов.

— А если случится?

— Тоже узнаешь.

— Ничего не случится. Зайди обязательно.

Кольцов еще издали увидел сидящего в конце улицы под чьим-то забором Красильникова. Тот встал, давая знать, что увидел, и неторопливо пошел обратно. Теперь, по их уговору, Кольцову надо было обогнать Красильникова и уйти вперед.

Он оглянулся. Слащев все еще стоял у калитки.

Уже перевалило за полдень. Стало оживленнее. Даже по этой тихой улице шли одинокие прохожие.

Кольцов шел неторопливо, анализировал встречу. Что это? Неудача? Провал? Но тогда что бы могли означать эти его последние слова «Зайди обязательно»? Видимо, эта встреча как-то его «зацепила», что-то всколыхнула в душе.

Идя по улице Де-Руни, Кольцов снова и снова перебирал в памяти этот только что состоявшийся разговор, реакцию на те или иные слова Слащева. Он был настолько углублен в этот анализ, что совсем не заметил человека, который шел ему навстречу. Они поравнялись. Незнакомец вдруг резко отвернул голову, словно чего-то испугался, и какое-то время шел так, словно боялся, что его узнают. Но, занятый своими размышлениями, Кольцов ничего этого не заметил.

И, когда они поравнялись с Красильниковым, тот встревоженно спросил:

— Паша, ты ничего не заметил?

— А что?

— Мужика, шел тебе навстречу.

— Ну и что?

— Шут его знает. Или я уже сильно напуган. Мне показалось, что я его уже где-то видел. И даже недавно. И никак не могу вспомнить, — и с сомнением Красильников добавил: — Может, и правда: примерещилось?

— Бывает такое. Может быть, просто похожий на кого-то из знакомых?

— Нет, тут другое! Мне даже показалось, что я его знаю. Откуда, как? Но точно: знаю!

Они разом повернули головы. Но улица была пустынна — нигде ни души.

— Ну, и где он? — скептически спросил Кольцов.

— Может, в переулок свернул или в дом зашел?

— Может, и так, — согласился Красильников.

Если бы Кольцов не был углублен в свои размышления, он наверняка бы узнал этого человека. И, возможно, все дальнейшие события развернулись бы совсем по-другому.

Но случилось то, что случилось. Эта встреча была неизбежна уже хотя бы потому, что этот человек часто посещал Слащева. И сейчас он тоже шел к нему.

Это был Жихарев.

Жихарев шел к Слащеву без определенного дела. Просто у него это вошло в привычку: с тех пор как он поселил Слащева у Мустафы, он время от времени стал наведываться к нему. Ему льстило общение с прославленным генералом и всячески пытался ему понравиться, предполагая, что такая дружба в будущем не будет ему лишней. Случись какая беда, глядишь, генерал своим авторитетом прикроет его, придет на помощь.

Появлялся он у Слащева не слишком часто и лишь тогда, когда его жена Нина Николаевна находилась на работе. Своими разговорами он старался не обременять генерала, понимая разницу не только в образовании, но и в их общественном положении. Большей частью он просто помогал ему и его денщику Пантелею в хлопотных хозяйственных делах. Пока Пантелей занимался с дочкой, Жихарев не отказывался иногда сходить на базар, забрать из прачечной постиранное белье или вместе с генералом скоротать какое-то время за беседой. Слащева интересовали последние слухи, и он охотно их выслушивал. Их каждый день рождалось множество, и какие-то иногда сбывались. Поэтому слухи не девальвировались, не теряли свою цену, и к ним относились так же серьезно, как и к газетным новостям.

Слухи о том, что Русскую армию собираются переселить куда-то на Балканы, будоражили всех русских не однажды. Но если прежде они возникали как некий мираж, который вскоре рассеивался, то на этот раз Жихарев нес Слащеву газету на русском языке, в которой среди прочего находилась перепечатка статьи известного военного журналиста Колена о Проливах, первоначально опубликованная в «Таймсе». Работая в Лиге Наций, он не прерывал и своего сотрудничества в английской прессе. В статье Колен прямо говорил: события развиваются так, что чуть раньше или чуть позже Мустафа Кемаль приберет к рукам всю Турцию, в том числе и ее Проливы. Пребывание там Русской армии грозит серьезными неприятностями. Озлобленные на союзников русские военные обязательно ввяжутся в возникший конфликт, который может перерасти в серьезное сражение, а то и в войну. И французы, которые разместили Русскую армию в зоне Проливов, не могут не понимать своей ответственности за возможные последствия.

В Постскриптуме российский политический обозреватель Николай Пальчиков сообщил, что французы, видимо, озаботились назревающими событиями и собираются предложить Врангелю покинуть Турцию и переселиться в Болгарию и Сербию. Чтобы он легче перенес эту новость и подстегнуть Врангеля, французы наполовину урезали ежедневный продовольственный паек Русской армии, который был обусловлен франко-русским договором, и до настоящего времени русские солдаты получали его в полном объеме.

И если бы не эта неожиданная встреча с советским чекистом Кольцовым, в чем Жихарев нисколько не сомневался, все произошло бы так, как происходило прежде. Но Жихарев успел хорошо его рассмотреть, и его вдруг обожгла жестокая обида, какую нанес ему Кольцов еще там, в Феодосии. «Зачищая» сейфы покинутых богатых крымских особняков, Жихарев в одночасье разбогател, Но после встречи с Кольцовым ему пришлось, спасаясь от расстрела, бросить все награбленное и без гроша в кармане бежать в Турцию.

И вот он, этот большевистский чекистский комиссар, шел по улице — живой, здоровый, невредимый. И, судя по одежде, вполне успешный. К счастью, чекист не узнал его, точнее, не заметил, поскольку шел, опустив глаза в землю. И значит, он — почти в его руках. Нужно только хорошо продумать, как лучшим образом это исполнить. Можно просто убить его. Ну и что? Просто смерть. Он даже ничего не почувствует, не осознает, что это месть. Нет, надо придумать что-то другое. В феодосийской тюрьме комиссар всласть поиграл с ним, как кошка с мышкой. Чудом удалось спастись. Тогда он был мышкой. Теперь ему захотелось быть кошкой и от души насладиться этой увлекательной игрой, которая называется смерть.

Потом он вспомнил о десяти тысячах долларов, обещанных ему за живого или мертвого комиссара. Эти десять тысяч ему обещал адъютант Врангеля Уваров за Кольцова. Десять тысяч. Состояние! Если тратить их с умом, можно обеспечить себя на годы безбедной жизни. Уваров здесь, в Константинополе, и это — удача. Надо только встретиться с ним и поторговаться. Если он не накинет ему пару лишних тысяч, можно дорого продать комиссара самому Врангелю. Тот знает, как по-хозяйски комиссаром распорядиться.

Все эти мысли промелькнули в голове Жихарева почти мгновенно, пока он глядел вслед уходящему Кольцову.

«Вряд ли комиссар приехал в Турцию легально. Остается только проследить, куда он пойдет дальше. Лучше, конечно, узнать, где, в каком отеле он остановился, выяснить его маршруты по городу — словом, узнать о нем все, что только возможно», — подумал Жихарев.

Он подождал, пока комиссар уйдет как можно дальше, и, хоронясь за заборами, за углами домов, последовал за ним. Он знал, комиссар был тертый калач: он время от времени оглядывался, и Жихареву стоило большого труда не обнаружить себя.

По пути Жихарев едва не потерял Кольцова из виду. Увидев людской поток, комиссар нырнул в эту толпу, и она внесла его в многоголосый и сутолочный городской базар.

Жихарев поначалу тоже, проталкиваясь за Кольцовым, бросился в базарную толпу, но тут же потерял его из вида. Отыскать в этой сутолоке он пока его еще мог, но понял, что тем самым обратит на себя внимание. Рассчитывать на то, что комиссар его не узнает, не стоило. Жихарев был пока хозяином положения, и терять это преимущество он не хотел.

У базара было четверо ворот. Через какие из них выйдет в город комиссар, Жихарев не знал. Он надеялся только на то, что он плохо ориентируется в незнакомом городе и обязательно выйдет через те же ворота, в которые вошел. И уже когда он окончательно понял, что потерял комиссара и хотел уходить, тот снова возник в толпе. Причем базарная толпа вынесла его через те самые ворота и вытолкнула едва ли не в объятия Жихарева. Тот чудом успел увернуться.

Но теперь, хоть и мельком, Кольцов тоже сумел хорошо его рассмотреть. Сомнений больше не было, Красильников был прав: это был сумевший бежать от них из Феодосии не без помощи чекиста Зотова бандит Жихарев. То, чего так опасался Кольцов, случилось. Теперь надо было хорошо продумать, как поступить дальше.

Прежде всего надо как-то предупредить Красильникова и сообща подумать, что предпринять в этой ситуации. Конечно, самое мудрое было бы исчезнуть из Константинополя. Исчезнуть, не выполнив то самое главное дело, ради которого они сюда проникли. Так хорошо задуманная и не без успеха начавшаяся операция была на грани провала. Но нет, не надо торопиться. Возможно, еще можно что-то придумать.

Прежде всего надо покинуть банк и поселиться в небольшой гостинице. И при этом стараться как можно меньше светиться в городе. «Залечь на дно». Постепенно что-то должно проясниться.

И он тут же решил: не идти сейчас в банк, чтобы не привести туда Жихарева. И предупредить об этом же Красильникова.

Он огляделся по сторонам, но Красильникова нигде не увидел. Видимо, в той базарной сутолоке он его потерял.

Несколько часов он ходил по узким улочкам города, иногда выходил на широкие главные и смешивался с толпой, внезапно возвращался на одну из тех улочек, по которым уже ходил. Время от времени он часто незаметно оглядывался, но ни разу ничего подозрительного не заметил. И, лишь сильно устав, он отправился в банк.

Возле ресторана «Уголок» Кольцов еще раз остановился и, прежде чем свернуть в переулок к банку, снова внимательно огляделся по сторонам. Красильникова нигде не было видно, Жихарева тоже. Предвечерняя улица была на редкость пустынна. Женщина с коляской и грузчики, заносящие в «Пера-Палас» мебель, в счет не шли. А Жихарев, который сумел проделать вслед за Кольцовым утомительную прогулку по городу, сумел своевременно нырнуть под арку.

У Жихарева перед Кольцовым было одно немаловажное преимущество: он хорошо знал город. Но и ему эта прогулка стоила немалых нервов. Когда он снова выглянул из-под арки, Кольцова нигде не было. Куда он делся? Зашел в «Уголок»? Или свернул в переулок?

Жихарев пробежал до угла и все же успел увидеть комиссара, который поднялся на крыльцо банка и тут же скрылся за дверью.

Жихарев знал этот банк. Это он здесь совсем недавно потерпел сокрушительную неудачу. Их было трое. Они тщательно подготовились, ликвидировали сторожа, овладели входными ключами. Им заранее было известно, что банк не работает, а управляющий куда-то уехал. Казалось, удача сама плывет им в руки. Они проникли в банк. Трудились почти всю ночь. Под конец, отчаявшись, применили универсальные инструменты — ломы и молот. Но искалеченные сейфы так им и не поддались.

Да, это был тот самый банк. Жихарев стоял за углом и ждал, когда оттуда снова выйдет комиссар. Надо было узнать, куда он отправится еще и где он остановился.

Но комиссар не выходил. Похоже, он здесь жил.

Жихарев не оставлял надежды вскоре все же поквитаться с этим банком и его упрямыми сейфами. Но теперь у него возникла и вторая причина: заодно поквитаться также с комиссаром, пока он никуда не исчез. Надо было торопиться, но и хорошо подготовиться, чтобы удача на этот раз не отвернулась от него.

Лишь под вечер Жихарев отправился к Слащеву. Его руки жгла газета с новостями о намерениях французов удалить Русскую армию из Турции. Интересно, что скажет по этому поводу Слащев, которому так же больше некуда деваться, как и ему.

Жихарев сразу заметил, что Слащев был чем-то озабочен. Всегда энергичный, быстрый в движениях, в этот раз он был вял и задумчив.

«Ни к нему ли приходил большевистский комиссар? — подумал он, но тут же отбросил эту мысль как нелепую. — С меньшим риском он мог прийти к Врангелю. Слащев люто ненавидел большевиков, как и большевики его. И если бы комиссар посетил Слащева, то он вряд ли ушел от него своими ногами».

Но на всякий случай Жихарев спросил:

— У вас плохое настроение. Вам кто-то его испортил?

— Почему ты так решил?

— Я вас хорошо изучил. Вы сегодня какой-то другой. К вам никто не приходил?

«Бестия, выследил», — про себя отметил Слащев проницательность гостя и спокойно ответил:

— Нет, никто. Во всяком случае, Мустафа мне ничего не говорил. А что?

— Я видел на вашей улице большевистского чекиста. Не вас ли он выслеживает?

— Кому я нужен, Жихарев? Война кончилась, а генералы представляют какой-то интерес только в войну. По-моему, тебе он просто примерещился.

— Нет-нет. Я узнал его.

— Ну, и что ты собираешься делать?

— Не знаю, — и затем решительно сказал: — Продам.

— Ну и ну! Высоко прыгнуть хочешь.

— А чего? Знаю людей, хорошие деньги за него дадут, — едва не шепотом, с каким-то придыханием сказал Жихарев, — Не зря же чекист тут. Наверно, что-то замышляет. Ну, а не получится с ним, другое дело проверну. Может, миллионный куш сорву. И мне, и вам до смерти денег хватит.

— Фантазер ты, однако, — скептически ухмыльнулся Слащев.

— Я все свои фантазии за войну растерял. Теперь свои фантазии, как золото, на зубок проверяю, — обронил Жихарев и испугался, что слишком уж разоткровенничался. И торопливо закончил: — Не хочу в нищете жить.

— Не лез бы ты в эти дела, Жихарев. Только хлопот на свою задницу накличешь, — сказал Слащев. При этом подумал, что и в самом деле Жихарев может заварить кашу, которая сейчас не в его интересах. Он размышлял над предложением Кольцова и пока не принял никакого решения. Но даже если он и откажется от возвращения в Советскую Россию, по совести, не имел права позволить погубить человека, которому обязан своей жизнью. Надо будет предупредить Кольцова, ну и как-то, хоть на время, остановить рвение этого не очень знакомого ему человека. После долгого молчания Слащев добавил: — Ты вот что! Ты, прежде чем что-то предпринимать, посоветуйся. Хотя бы и со мной. Не торопись. Не наломай дров.

— Честно скажу, это я и хотел вас просить, — просиял Жихарев и опять подумал, а не рассказать ли все подробностях Слащеву: и о том давнем их знакомстве с комиссаром, об адъютанте Врангеля Уварове, и о десяти тысячах долларов, а может, и о русском банке. Но у Слащева могут возникнуть свои идеи. И кончится это тем, что генерал сделает так, как ему захочется, и он, Жихарев, окажется в этой истории совершенно ни при чем. И он сам себе еще раз сказал: стоп. Он не настолько знает генерала, чтобы полностью ему доверяться. И все же добавил: — Фантазии не фантазии, а в случае удачи и вас не забуду. Долю принесу. Из уважения.

— Ты что же, меня в подельники приглашаешь? — нахмурился Слащев.

— Нет! Зачем же? Я все сам. А только вижу: тоже живете в нищете, а генерал.

— Не гожусь я в подельники, Жихарев. Не та у меня совесть. Не для таких дел, — сказал Слащев, а сам подумал: «Как же я раньше тебя не разглядел, подлеца эдакого? Выгнать бы взашей, да теперь, пожалуй, нельзя. Теперь надо как-то выбираться из этой грязи и Кольцова вытаскивать». И продолжил: — А насчет моего настроения ты правильно заметил: Маруська кашляет.

Затем они вместе прочли газетную статью о намерениях французов изгнать Русскую армию с пределов Турции.

— Ну, и что вы думаете по этому поводу? — спросил Жихарев.

— Ничего, — сухо ответил Слащев. — Меня это не касается.

— Ну, как же! Вы — русский генерал, который…

— Ты, кажется, забыл, — перебил его Слащев. — Ты забыл, что я уже давно не генерал. Я — беженец. Меня оставят здесь, как старые, изношенные сапоги. Меня нет. Меня вычеркнули.

— Но вы же не останетесь здесь, если они уйдут.

— Какое я теперь имею к ним отношение? Я сам по себе, они — тоже.

— Ну, и здесь оставаться…

— Ну, почему же? Неужели не слыхал? Мне Земский союз индюшиную ферму подарил. Стану фермером, — он поднял глаза на Жихарева, ухмыльнулся. — Нинка — бухгалтером, Маруська — пастухом. Буду индюшиными яйцами торговать! Озолочусь. А что!

И смолк, лишь нервно барабанил пальцами по столу. Снова подумал о Кольцове. Когда-то он появится? Поискать бы его, да как? Сказал: сам приду. Прийти не побоялся, а где его искать, не сказал. «Конспиратор».

Время от времени Слащев то уходил в себя и отсутствующим взглядом смотрел на Жихарева, а то вдруг вспоминал о нем и, пристально глядя ему в глаза, говорил какие-то глупости.

— Говорят, выгодное дело.

— Какое? — не понял Жихарев.

— Ну, эти… индюшки или как их там?.. Индейки? А мужья у них кто? Индейцы?

Но Жихарев чувствовал, что Слащев думает в это самое время о чем-то совсем другом. Разговор не получался.

Еще немного посидев у Слащева, Жихарев ушел.

На заходе солнца домой вернулась Нина. Прошла в дом, переоделась. И снова вышла. Уселась за столом напротив Слащева.

— Какие новости? — спросил он у Нины.

— Никаких. Все как всегда.

Слащев протянул ей газету:

— Прочти. Английская пресса про нас пишет.

Она быстро просмотрела статью.

— Тоже мне новость, — бросила она на стол газету. — Об этом уже с полгода говорят.

— А если и в самом деле нас отсюда попросят?

— Когда-то это обязательно случится. Зачем преждевременно впадать в панику?

— Ты, похоже, даже радуешься этому?

— Я — реалистка. Когда это случится, тогда и подумаем, что делать, куда ехать?

— Ну, и куда мы поедем? К кому? Кто и где нас ждет? Впрочем, кажется, у тебя где-то там, в Испании, есть родня?

— В Италии, — спокойно поправила она.

— Не имеет значения. Все же родня!

— Мы слишком бедны, чтобы ехать к ним.

— Хорошо. Согласен. Останемся здесь, у турков. Будем торговать индюшатиной. Маруська вырастет и выйдет замуж за богатого толстого турка, — начинал распалять себя Слащев.

— Ее дело. За кого захочет, за того и выйдет. Я у родителей не спрашивала благословения. Не обижусь, если и она у меня не спросит.

— Без приданого ее в хороший гарем не возьмут. Ты бы хоть на эту нашу ферму съездила. Посмотрела бы, что там делается.

— Что там делается? Индюшки пасутся.

— Вот и посмотрела бы. Хозяйка все же!

— Мне эта твоя ферма не по душе, Яша! Мне бы конеферму! Сутками бы там пропадала!

— Не обещаю. Разве что когда богатый турок у нас с тобой зятем будет, мы с него калым — лошадками.

Нина укоризненно посмотрела на Слащева, спросила:

— Ты чего сегодня такой взъерошенный?

— Маруська кашляет.

— Неправда! Что случилось?

— Размышляю, — он накрыл своей большой ладонью ее руку, виновато произнес: — Испортил тебе жизнь. У тебя все по-другому могло сложиться.

— К чему эти разговоры, Яша! — с тихим упреком сказала она. — Я сама себе такую жизнь выбрала. И довольна. Так что не казни себя, ты ни в чем не виноват.

— Ты великодушна! Еще спасибо скажи мне, что гувернанткой работаешь! Скажи, что стремилась к этому! Что безработного мужа мечтала кормить!

— Ну и что! Так сложилось! Кстати, не по твоей вине! Что сейчас об этом говорить!

— А почему бы и не сейчас? Еще кусок жизни остался. Мы ведь, по сути, не жили. То дождь, то жара. То в палатках, то под звездами. То бои, то госпитали. И так — сколько лет! Все думали: ничего, ничего, вся жизнь впереди. А она как свечка — уже только тлеющий огарок остался. Все! — он поднял на нее голову и внезапно деловито спросил: — А где они там, в Италии?

— Зачем тебе? — насторожилась Нина

— Из интереса.

— Кажется, в Анконе.

— Кажется или точно? — настойчиво допытывался Слащев.

— Ну, в Анконе.

— Я о чем думаю. Может, уедем туда? А, Нина?

— Надо у них спросить, примут ли?

— А не надо спрашивать. Нам всего лишь кусочек теплого неба. Адриатика, там всегда тепло.

— Нищих никто не любит, Яша. Даже родственники.

— А мне не надо, чтоб меня любили. Мне надо за что-то зацепиться. Мне бы три дня! Всего три дня! И я бы эту твою Анкону со всеми твоими родственниками вверх задницами поставил! Сами принесли бы и еще уговаривали, чтоб взяли! — с гневом в чей-то адрес произнес Слащев.

— Что с тобой, Яша? Я никогда не видела тебя таким.

— Каким?

— Не пойму.

— Я сам себя не пойму, дорогой мой «юнкер Нечволодов». Понимаешь, мне очень не хочется, чтобы моя Маруська вышла замуж за турецкого султана.

— Это ей не грозит, — улыбнулась Нина.

— Ты меня почти успокоила. Она будет пасти этих наших… индейцев…

— Индюшек!

— …и выйдет замуж за такого же нищего, как и мы с тобой. И до глубокой старости мы будем наслаждаться пением муэдзинов, — и, помолчав, добавил: — Грустная история.

Красильников пришел в банк в сумерках. Болотов уже начинал волноваться: его сразу по приезде предупреждали, что Константинополь — город неспокойный и по вечерам по нему лучше не гулять. К тому же эта попытка ограбления банка. Кольцов тоже сердился на него за опоздание.

Увидев мрачного Кольцова, Красильников стал сварливо оправдываться:

— Не ставь меня к стенке, начальник! Заблудился! — и, перейдя на нормальный тон, добавил: — Понимаешь, мне показалось, что тот мужик за нами увязался.

— Какой еще мужик?

— Ну, тот феодосийский бандит. Тот тоже как-то чудно ходил, с подскокцем… Жмухарев, Жмыхарев…

— Жихарев, — напомнил Кольцов. — Я его, хоть и мельком, но вроде тоже хорошо разглядел. Уцелел, гад?

— Не сомневайся, Паша, это он. Ты идешь, гляжу, он за тобой. С той еще улицы, куда ты на встречу ходил.

— Де-Руни.

— Ну да. Я — за угол, пропустил его. Думаю, дай другой улицей на него выйду, разгляжу. Кругом заборы. Назад вернулся, ни тебя, ни его. Побегал по переулкам — нет. И куда идти, не знаю. Пошел наугад, опять вышел к Золотому Рогу. А спросить боюсь, чтоб не накликать подозрение. Случайно вышел… как она? На рю де-Пера. Тогда уж вспомнил, как наш банк найти.

— Ну, и хорошо, что погулял, — выслушав покаянную исповедь Красильникова, сказал Кольцов. — Город немного изучил. Это нам сейчас может очень даже пригодиться.

— Не, я для города не очень гожусь, — вздохнул Красильников. — Я в ауле вырос.

— Помню: Донузлав.

— У нас там две улицы, четыре переулка. И мечеть отовсюду видать.

— Вообще-то ты прав, Семен, — согласился с Красильниковым Кольцов. — Глупое это дело — друг за другом ходить. Предложил для перестраховки. Видимо, в юности слишком много Пинкертона с Ником Картером начитался. Отменяю. С завтрашнего дня новую жизнь начнем, — и решительно добавил: — Иди, устраивайся. Эту ночь еще здесь проведем, а завтра надо куда-то на окраины перебираться.

— Вот так сразу? — неохотно спросил Красильников.

— А чего ждать? Когда нас этот бандит Врангелю сдаст?

И уже когда улеглись в отведенной им Болотовым комнате, Красильников продолжил начатый разговор:

— А может, рыбья холера, на время нам ретироваться в Новую Некрасовку? Пересидим какое-то время.

Кольцов долго молчал, затем задумчиво ответил:

— Конечно, это было бы лучше: исчезнуть на какое-то время. Но только нет у нас с тобой никакого времени. Мы оказались здесь в самый подходящий момент: Слащев в аккурат сейчас стоит на раздорожье. Если армия покинет Турцию, что ему здесь делать? В эти самые дни он примет какое-то решение. Если нас здесь не будет, он, конечно, тоже куда-то уедет. Но почти наверняка не в Советскую Россию. А он сейчас — именно, сейчас — очень там нужен. С ним мы положим на лопатки весь врангелевский агитпроп.

— И что ты предлагаешь? — спросил Красильников.

— Предлагаю быть осторожными и продолжать работу со Слащевым. Но также не спускать глаз с Жихарева. Не думаю, что он так легко свою добычу бросит. Ты же понимаешь, какой капитал он может себе наварить за нашу поимку? Поэтому будет сейчас денно и нощно землю носом рыть.

Часть VI

Глава 26

После двух рейсов «Решид-Паши» поток желающих вернуться домой, в Советскую Россию, почти прекратился. Врангель был доволен: его агитпроп успешно справился с поставленной задачей. Листовки о зверствах большевиков в Крыму и размноженные письма вернувшихся домой с описанием жестокого с ними обращения советских властей возымели свое действие. Третье отплытие «Решид-Паши» из Константинополя в Россию по инициативе Лиги Наций, которое намечалось вскоре, состоялось недели через три и увезло в Россию меньше полутора тысяч репатриантов и беженцев. К четвертому рейсу на набережной собралось всего человек пятьдесят, и штабной подполковник Кузьмин, посланный наблюдать за происходящим, глумливо предложил беженцам и солдатам вернуться в места их пребывания, доложиться начальству и покаяться.

Докатившиеся до Врангеля вести о Кронштадтском восстании, а потом и о выступлении на Тамбовщине и в некоторых других губерниях подогрели его надежды. Он воспрял духом, подумал: «Хороший знак. Надо немного подождать, пусть огонь борьбы с большевиками охватит всю Россию…»

Но восстания и мятежи были довольно быстро подавлены. И тогда он решил, что выступить следует осенью, сейчас же продолжать готовиться к походу. За это время большевики наделают много новых ошибок, окончательно восстановят против себя население. И когда осенью он вновь ступит на родную землю, мятежи охватят уже всю страну, и ему, Врангелю, останется только возглавить эту пылающую гневом стихию.

Так летом с турецких берегов виделось Врангелю ближайшее будущее.

Впрочем, слухи о брожениях и недовольстве в армии иногда до него доносились. Но он либо не обращал на них внимания, либо оправдывал это тем, что солдаты просто устали ждать. И время от времени он переназначал время начала похода на Россию: сперва — на лето, а потом уже — и на осень.

Он несколько раз побывал в Галлиполи, и под бодрый, но будоражащий память марш «Прощание Славянки» принимал парады. И каждый раз был доволен состоянием и боеспособностью корпуса, которым командовал Кутепов.

И вдруг словно гром среди ясного неба до Врангеля докатился слух о серьезных брожениях в воинских подразделениях кубанских, донских и терских казаков, частично размещенных на отшибе, на дальнем острове Лемнос. Связь с ними была нерегулярной и редкой. Недовольство казаков поддержал кубанский атаман Вячеслав Науменко.

У Врангеля с Науменко были довольно сложные отношения. Своенравный и грубоватый атаман не всегда ладил с командующим и зачастую поступал вопреки его советам и даже приказам. Уже после Крыма, когда встал вопрос объединения всех казаков под единым командованием, на Лемносе собрался Казачий Круг. Врангель предложил на должность атамана генерал-лейтенанта Фостикова. Науменко не поддержал тогда Врангеля, но Фостикова все же выбрали. Однако прошло совсем немного времени, и Науменко, втайне от Врангеля, собрал новый Казачий Круг и отстранил Фостикова.

Но все это — следствие предыдущих встреч Науменко с Врангелем. После неудачной высадки Улагаем десанта на Кубани Врангель сказал Науменко: «Не умеете, не брались бы. Должны же вы наконец понять, что сами ничего не можете. В следующий раз подбросим вам в помощь не казаков, у них поучитесь». Это было унизительное оскорбление, которое Науменко не мог Врангелю простить.

В эти дни из кратковременной поездки в Сербию, где частично расквартирована Кубанская дивизия, вернулся начальник штаба Шатилов. Там он встретился с Науменко, который показал ему письмо, присланное с острова Лемнос. Запечатав его, он попросил передать его Врангелю.

Письмо было в плотном конверте, на котором беглым почерком Науменко написал: «Генералу Врангелю, лично. От генерала Науменко».

Врангель повертел в руках конверт, прочитал надпись, не громко, но брюзгливо, скорее сам себе, сказал:

— Вровень хочет быть.

Шатилов промолчал.

Врангель вскрыл конверт, отложил приписку, сделанную рукой Науменко, и стал читать пространное письмо:

«Атаману войска Кубанского генералу Вячеславу Григоровичу Науменко. Батько наш, пишуть тебе твои верныи сыны, з которыми ты пройшов через огонь, воду и медни трубы, а теперь мы перебиыаемось у чорта на куличках на острови Лемнос, шо в Эгейсом мори. Вы бывали у нас, знаете, шо это не остров, а тюрьма. Зимой замерзаем, а з весны од жарюки пропадаем. Розместылы нас французы по-дурному: з одной стороны заливу — кубанци, а з другой — донци. И друг дружку не бачимо, бо пеши йты — восемнадцать верст. Не находишься. И кругом одни каменюки. Живем и тужим, хлеба в обмаль, воды тоже не хватае. Дров немае, в холода в палатках не нагреешся. Ще й витры палатки сдувають. Пообносылысь, ходим, як старци, холодни, голодни и невмыти. И не бачимо конця нашим страданиям.

Дорогий наш батько, вызволяй нас з цього проклятого острова, бо жить тут нельзя. Свирид Гуща, Блызнюк, Ганжа, браты Хвесенкы, яких вы зналы, бо пройшлы з вамы все военни путя-дорогы, померлы. А поховать-замучишься, бо кругом одне каминня. По два-три дни одну могиля выдовбуем. Так и живем. Якшо не вызволыте нас, скоро все повымремо.

З цым остаемся, вирни вам козакы-кубанци, з надеждою, шо вызволыте. А не получиця, так лучше в тюрьму, чи даже до большевыкив. Такого аду и воны нам не змогуть сотворыть».

И дальше шли три страницы подписей.

Врангель отложил письмо, взглянул на Шатилова.

— Читал?

— Мне его Науменко показывал.

— Но ты же был на Лемносе?

— Не райское место, конечно. Но люди же там живут. И не голодают, и не уезжают. Два городка там, с десяток деревень.

— А для чего он мне это письмо прислал? — спросил Врангель. — Понимаю, устали. Но еще масяц-два, и тронемся в поход.

— Не верят.

— Кто? Казаки?

— И казаки, и Науменко.

Врангель потянулся к приложенной к письму записке самого Науменко. Прочитал вслух:

— «Ваше превосходительство, Петр Николаевич. Письмо отчаянное, и я, как атаман войска Кубанского считаю, что обязан шось предпринять, бо все они дезертирують и уедуть до большевиков. Военные лагеря тають. Солдаты и офицеры увольняются из армии, переходят в беженци. А други и вовсе отправляются в села, нанимаются в работники, только бы якось прокормиться и выжить. Надеюсь, не будете возражать, если я пожелавших кубанцев перемещу в Сербию, где они окажутся в лучших условиях и благожелательной обстановке в окружении местного населения. Генерал Науменко», — после чего Врангель с долей сарказма отметил: — А подпись-то, подпись какая! Вензель, а не подпись. Уважает себя! — и, взглянув на Шатилова, спросил: — Что скажешь, начальник штаба?

— Вы правы. Люди, конечно, устали ждать. И французы потихоньку притесняют, сеют всякие слухи. Время от времени урезают продовольствие, часто и густо забывают его доставить: ссылаются на погоду, на отсутствие свободного транспорта. Повсюду жалуются, что им дорого обходится содержание нашей армии.

— Общипали Россию как курицу. Пусть помалкивают.

— Так ведь не молчат. Раньше — шепотом, теперь — все чаще в полный голос, — поддержал возмущение Врангеля Шатилов и, после коротких раздумий, добавил: — Я вот о чем подумал: не стоит ли нам кого-то послать в Париж? Прояснить обстановку.

— Ты прав. Они становятся все агрессивнее. Не может быть дыма без огня, — согласился Врангель и тут же предложил: — Котляревского. Он выздоровел. С его связями и с дипломатическим талантом без новостей не вернется.

— Я тоже вчера его видел. Хромает. Жаловался на поясницу.

— Дорогой Павел Николаевич! Молодость наша уже за кормой. С ярмарки едем. Вот и у меня тоже иногда поясница болит и сердце пошаливает, — пожаловался Врангель и торопливо предложил: — Уварова дадим ему в сопровождающие. Прошлый раз он не без пользы съездил. К тому же у него там, кажется, невеста?

— Согласен. Кстати, сейчас в Париже Науменко. Посоветуйте Котляревскому встретиться с ним. Пусть не бунтует. Негоже сейчас расшатывать армейскую дисциплину. Не на пользу общему делу.

— Он упрямый. К тому же обижен на меня, — покачал головой Врангель. — Как-то однажды я сказал ему что-то нелестное о казаках, до сих пор не может забыть. Даже по тону его записки я это чувствую.

— Он разумный человек. Поймет, — сказал Шатилов.

— Ну, а не поймет? Ну и что? — обозлился Врангель. — У меня пока еще хватит сил смирить его гордыню.

— Не может не понять. С пустяка начнется и пойдет…

— К сожалению, уже началось, — вздохнул Врангель. — Два рейса «Решид-Паши» к большевикам с нашими солдатами.

— Три, — подсказал Шатилов. — Четвертый не состоялся из-за отсутствия желающих.

— Пусть это всего лишь семь-восемь тысяч, пусть это не сильно скажется на боеспособности армии, но это уже началось. А Науменко давно держит нос по ветру и лучше многих понимает, что к чему. Не хочет оказаться в обозе, — и добавил: — Пусть съездят, поговорят с ним. Только ничего хорошего я от этого не жду. И все усилия пусть направят на французов. С ними нам надо наконец расставить все точки. Без этого наш поход на Россию может не состояться.

— Ну, что ж вы так, ваше превосходительство! — с укоризной в голосе сказал Шатилов.

— Гипербола, брат Павел, — едва заметно улыбнулся Врангель. — Я пока так не думаю. Просто иногда так сам себя слегка подстегиваю.

Глава 27

Не спалось Жихареву. Голова шла кругом, тяжело ворочались мысли. Не упустить бы комиссара. Неспроста появился он здесь. Что-то серьезное затевают большевики, иначе не стали бы рисковать таким козырным тузом.

Знать бы, надолго ли появился он здесь? Может исчезнуть в один из ближайших дней — и все! И не утолит он жажду мести, которая все еще клокочет в его сердце. Но это ладно. Местью можно было бы и поступиться. Время лечит — забудется. Но деньги! Они нужны были вчера и нужны будут завтра. Пока они лежат в почти неохраняемом банке в искалеченных сейфах. Еще вчера их, эти сейфы, можно было просто вывезти за город и там, не торопясь, под пение соловьев, вскрыть. Сегодня это уже не удастся. Сегодня их охраняет не один лишь управляющий, но и еще двое чекистов. Надо думать, что они оба чекисты. А уж что один из них высокий чин — это он не просто знал, в этом он тогда, в Феодосии, убедился, что едва не стоило ему жизни. Но и эта преграда преодолима, если хорошо продумать.

Десять тысяч долларов! Их когда-то пообещал Уваров за живого или мертвого комиссара. Правда, это было давно. Но Уваров ни разу не сказал ему, что обстоятельства изменились и тот их уговор потерял силу. Ну, а не заплатит Уваров, такую птицу, как комиссар, купит Врангель. За живого он, конечно, не поскупится.

Вот ведь какие чудеса случаются в жизни! Все собралось в один клубок: сейфы с приличными ценностями, комиссар, который сам по себе стоит кучу денег, и, вполне возможно, Уваров за этого комиссара щедро рассчитается. У них, у богатых, честное слово еще в цене.

Теперь остается только решить нелегкую задачу: как одним приемом распутать этот клубок! Легко это не получится. Тут надо высушить все свои мозги и придумать что-то хитрое. А начать надо с Уварова. А советами Слащева можно пока и пренебречь. Когда он принесет генералу хорошую кучу денег, тогда можно будет и выслушать его советы. Интересно, что он скажет?

Жихарев ворочался в своей постели. Сон его не брал. Говорят: утро вечера мудренее. Но где оно, это утро? Ночь тянулась бесконечно.

Утром Жихарев отправился на набережную, где в помещении бывшей таможни размещался штаб Русской армии. Совсем рядом со штабом покачивалась на легких волнах личная яхта Главнокомандующего «Лукулл». А это значило, что Врангель находился в городе. Стало быть, и его адъютант Уваров тоже, как и полагается, был при нем.

Немного постояв на набережной, Жихарев еще раз подробно продумал весь свой разговор с Уваровым. Он обещал доставить ему живого или мертвого Кольцова, и с большим трудом, не считаясь ни с временем, ни с затратами, выполняет свое обещание. Речь о сроках не шла, значит, договор остался в силе. И лишь после того, как Уваров раскошелится, он сообщит ему место пребывания чекистского комиссара. Идите и берите!

Возле штаба Врангеля всегда было оживленно. Туда и обратно взбегали и спускались по лестнице бравые штабные офицеры, на рысях подскакивали всадники, оставляли у коновязей лошадей, на минуту скрывались в штабе и затем снова куда-то мчались. У входа неторопливо прохаживался часовой.

Жихарев поднялся по ступеням и обратился к часовому:

— Слышь, браток! Как бы мне это… адъютанта Врангеля повидать?

— По делу, что ли?

— По делу, по делу! — закивал головой Жихарев. — Очень важное дело.

— Документ у тебя есть?

— Какие документы у беженца? Да мне и не надо в штаб. Сюда бы вызвал, только и делов. А он уже тогда сам рассудит, что до чего.

— Опоздал ты самую малость, земеля, — сказал часовой и, немного подумав, объяснил: — Уваров сейчас по Парижу гуляет. Вчера уехал. Так что, если у тебя дело стоющее, приходи под вечер. Будут записывать на прием до Командующего. Може сам тебя примет, чи по назначению направит. И то не сразу. Может, через неделю, а может, позжее. Шибко он занятой, Командующий. Сам понимаешь, вся армия на его плечах.

— А Уваров, говоришь, в Парижи?

— Не стану ж тебе брехать.

— Ну, ладно. И на том спасибо, — вздохнул Жихарев. — Подожду. Дело терпит.

Жихарев снова спустился вниз и, глядя на мелкую зыбь, лижущую гранит набережной, закурил. С огорчением подумал, что ждать возвращения Уварова из Парижа конечно же глупое дело. За это время комиссар уже исчезнет из Константинополя. В запасе у него оставался последний вариант: поквитаться с банком, а заодно и с комиссаром. Поразмыслив, решил, что в этом деле советы Слащева ему не понадобятся.

Глава 28

Париж летом — это буйство жизни, оптимизма и любви. Куда делись пожилые парижанки? Их словно куда-то вывезли, и на улицы высыпала только молодежь. В большинстве — барышни в смелых декольтированных платьицах и в юбках немного ниже колен, чтобы не слишком смущать пожилых мужчин. Впрочем, и мужчины к лету тоже сбросили с себя по пять-десять лет и, затянув потуже отрощенные за зиму животы, гусарили на улицах и бульварах, словно ищейки-легавые на утиной охоте.

Котляревский и Уваров прямо с Восточного вокзала отправились на рю Гренель, в российское посольство. Котляревский зашел к Маклакову, а Уваров, чтобы не терять время, отправился в соседнее здание консульства навестить Щукина.

Николай Григорьевич встретил Михаила, как всегда, радушно, отвел в какой-то тихий уголок и стал расспрашивать о Врангеле, Кутепове, Галлиполе. Его интересовало все: не только условия жизни Русской армии, но и настроения среди рядового и командного состава и даже слухи, которые ходят сейчас там, на Анатолийских берегах.

Уваров ничего не стал скрывать, рассказал о мелких стычках и ссорах Врангеля с тамошней французской администрацией и о многих других неприятностях: хуже стало с доставкой продовольствия, иной раз задержки случаются до нескольких дней, и тогда солдаты и офицеры живут впроголодь. Многие солдаты и офицеры, прельщенные большевистскими листовками о всеобщем прощении, изъявили желание выехать на Родину, около семи тысяч уже выехали. Вспомнил о жалобе нескольких сотен солдат и офицеров, размещенных на острове Лемнос, атаману Кубанского войска генералу Науменко на тяжелую жизнь. Науменко пригрозил Врангелю, что он обязан обратить внимание на письмо, подписанное несколькими сотнями кубанцев, и поступит так, как велит ему совесть и обязывает должность. Иными словами, внутри Российской армии тоже стало не слишком уютно.

— Об этом конфликте я наслышан. Не далее чем вчера попутный транспорт доставил с Лемноса около тысячи солдат и офицеров в Словению, — сказал Щукин. — Боюсь, на сей раз вы привезете Петру Николаевичу не слишком оптимистичные новости.

— Не пугайте. Неужели все так плохо?

— Похоже на то. Если, конечно, в ближайшие дни не произойдет ничего неожиданного в поддержку Русской армии. А что касается Науменко, он мужик непростой, умный, хитрый и властный. Он раньше всех нас понял или почувствовал, что дело идет к концу, — Щукин поднялся. — Одну минуту. Я сейчас.

Он прошел в свой кабинет и тут же вернулся, держа в руках какие-то бумаги.

— Вот! Вероятно, Врангель об этом еще не знает. Это копия телеграммы министра иностранных дел Бриана французскому комиссару в Константинополе Пеллё. Ознакомтесь на досуге. Вероятно, Маклаков познакомит с копией этой же телеграммы Котляревского.

Уваров принял бумаги, не удержался, выхватил взглядом несколько строк:

«…Я плохо могу объяснить себе, почему вы не приняли до сих пор мер, которые я просил от Вас еще в марте месяце, по удалению генерала Врангеля… Его присутствие в Константинополе является главным препятствием для роспуска его армии…».

— Потом прочтете, — сказал Щукин. — Все очень печально.

Уваров промолчал. Он подумал о том, как это известие воспримет Петр Николаевич. Он все еще рассчитывал осенью выступить в новый поход на Россию. Как переживет он это известие?

— Но я все же думаю, что какие-то надежды еще остаются, — Щукин попытался как-то ободрить Уварова.

— Какие надежды? — удивился Михаил. — О чем вы?

— Судите сами. Насколько я знаю, именно сейчас идут переговоры в Берлине. Дипломатические представители нашей России настаивают на том, чтобы международное сообщество признало Врангеля единственным преемником российской власти. Создан русский комитет в Варшаве. И еще. Из области слухов: японцы пытаются подписать соглашение с атаманом Семеновым, налаживается связь с Порт-Артуром и Харбином. Оттуда обещают денежную поддержку. Да! И еще! На Украине Петлюра вновь собирает свою армию, это порядка восьми тысяч человек…

— Вы рассказываете, а я мысленно представляю себе карту Российской империи, — перебил Щукина Уваров. — Где Харбин, где Семенов? Что такое Польша и Украина?

— Я к тому, что вся большевистская Россия окружена, и если бы все разом, одновременно и дружно… — вступил в спор Щукин.

— Вы же понимаете, что не будет этого «одновременно и дружно». Все они в разное время потянут в разные стороны, я в этом убежден. И воз вряд ли сдвинется с места. Если распадется Русская армия, боюсь, останется надеяться только на Бога.

— Вы еще больший пессимист, нежели я, — с легким раздражением произнес Щукин.

— Наоборот. Я оптимист, — возразил Михаил. — Но, к сожалению, недостаточно хорошо информированный.

— Нет, это другое. Мы — люди разных поколений, по-разному воспринимаем факты, по-разному их анализируем. Петр Николаевич — человек моего поколения. Надеюсь, он пока еще не впадает в панику. Кто-то верно сказал: «Надежда умирает последней».

— Так все-таки умирает?

Щукин понял, что спорить с Уваровым бессмысленно. У них разные взгляды на происходящее. У Уварова дом в Англии, родители давно живут там, и он с душевной легкостью уедет туда и вскоре забудет об этой кровавой бойне. Ничего не нажил, но и нечего не потерял. Иное дело он, Щукин. Он потерял все: дом, родину с большой и маленькой буквой «Р». Не зря ведь говорят: «Родина — мать, чужбина — мачеха». Не понять им друг друга, не стоит и пытаться.

— Не будем о печальном! — решительно сказал Щукин.

— А чему радоваться?

— Порадуйтесь хотя бы за меня, — Щукин как-то загадочно улыбнулся, и по этой улыбке Уваров догадался, но не успел произнести. Щукин опередил его: — Не так давно я обрел новое официальное звание: дед.

— Мальчик, девочка? — спросил Михаил и радостно заулыбался. Он даже мысленно укорил себя за то, что вступил в спор со Щукиным, ибо он бессмысленный. Будет так, как будет. И ни он, ни Щукин на это повлиять никак не могут. И как бы они ни спорили, но, действительно, сейчас, похоже, уже только остается уповать на Бога.

— Девочка. И я очень рад. Мальчики уходят на войну, и там их убивают. А девочка — это совсем другое. И хранительница очага, и нянька, и мамка, и сиделка. Они, женщины, всегда вытягивали Россию из всех бед хотя бы тем, что восстанавливали количество населения. Иначе нас слопали бы еще триста лет назад, — он смолк, и затем добавил: — Простите за пафос. Он в сегодняшней нашей ситуации к месту. В самом деле, вот и у меня: печаль от череды поражений стала не такой черной из-за радости, что родилась наследница. Появился смысл бороться за хорошее будущее.

— Как Таня, ее здоровье?

— Таня молодец. Откуда все взялось: купает, пеленает, кормит. Жаль, не дожила Люба до этой радости. Она мечтала о внуках и еще многому бы Таню научила. Впрочем, у нас появилась нянька. Верно, вы не помните Рождественских?

— Ну, почему же? Отлично помню. У них, кажется, три дочери.

— Да. Так вот средняя, Маша, приехала из Лондона и уже две недели живет у нас. Приняла на себя половину Таниных хлопот, — и поднял глаза на Михаила: — Вы уж навестите их, пожалуйста.

— Да, конечно. Обязательно. Вот устроимся в гостинице и, надеюсь, уже завтра, — пообещал Михаил.

И они расстались.

Маленькая гостиница при посольстве с незапамятных времен служила для кратковременного пребывания наезжающих сюда деловых людей со срочными делами. Она находилась здесь же, во дворе посольства, на рю Гринель и содержалась в том пристойном, как и прежде, порядке, несмотря на все беды, которые свалились на Россию.

Как они выяснили у дежурного, уже несколько дней здесь же проживает и прибывший из Словении кубанский атаман генерал Науменко. Но его в номере не оказалось, и Котляревский оставил ему записку.

Науменко объявился поздно вечером. Он без стука открыл дверь их номера и с порога, распахнув руки, пошел на Котляревского. Они обнялись.

— Сто лет не виделись, Николай Михайлович. А вспоминаю вас часто. Особо в последнее время. Жизнь подкидывает таки задачки, шо другой раз и не решишь. От часто и думаю: мне б иметь таку светлу голову, як у вас…

— Остановись, Вячеслав Михайлович. Такую гору комплиментов не вынесу за один раз, — нахмурился Котляревский.

— А шо, я только правду! — и, оглядев их гостиничный номер, он брезгливо сморщился: — А шо это вас в таку конуру засунули? Идемте ко мне, там у меня, як дома. И под «Бургунске» у нас лучше разговор получится.

Перешли к Науменко, в его большой двухкомнатный номер. Уваров мельком заметил целую кучу лежащих в углу пустых винных бутылок. Науменко перехватил его взгляд, пояснил:

— Гостей принимаю так, як у нас на Кубани положено. Кацапы, те больше по водке. А мои кубанцы до хорошего вина приучени. Таким, як французы пьють, кубанци у себя дома ноги мыють.

И тут же на столе появились бокалы, колбаса, сыр и две литровых бутылки «Бургунского». Громко утверждая на столе вино, он с легким пренебрежением заметил:

— Як той кацап говорыв: «За не имением гербовой, пышуть на простой».

За две-три минуты стол был сервирован и уставлен едой. При этом чувствовалось, что этот ритуал давно отработан.

После того как было разлито в бокалы вино, Науменко сказал:

— Чого жметесь, як невеста на свадьби? Придвигайтесь блыжче до столу, та й приступым до переговоров.

И пока усаживались возле стола, Науменко осушил свой бокал, после чего произнес:

— Чокаться не будем. Тостов тоже не надо: отнимають багато времени, — и снова наполнил свой бокал. — Сутками по делам бегаю, як той бездомный собака. То до французов, то в Лигу Наций, то до наших эмигрантив. Другой раз за деламы не вспиваю пообедать, а про сон, так я и зовсем про него забув. Так выпьем, шоб смягчить горло и на серци повеселело!

— Ты и так веселый, Вячеслав Михайлович. Не по обстоятельствам.

— Надо понимать, это упрек? — слегка обиделся Науменко. — Якое там веселье? По большости горючи слезы.

Был Науменко высокий, широкоплечий. Руки, как пудовые гири. Когда брал бокал, словно в кулак его прятал. Пил тоже необычно: не глотал, а просто вливал в себя, как в флягу.

— Я знаю, Николай Михайлович, о чем говорить хочешь. Про остров Лемнос небось. Да, вывез хворых, увечных! Не вывез бы — повмирали. Я там побывав. Знаешь, як оны выживали? На огурцях, помидорах та капусте. Хлеба за все проживание на острови вдоволь не ели. А мяса, так и вовсе не видали.

— В этом трудно тебя упрекнуть, — сказал Котляревский. — Но все же, может, прежде чем дрова ломать, встретился бы с главнокомандующим? Нашли бы, как исправить ситуации. Может, частично их в Галлиполи переселили бы?

— Встречався. Там, в Константинополи. Вы тода в госпитали лежалы.

— Ну, и что?

— Поговорили! Еще как! Чуть до матюков дело не дошло. Я ему про тож самое: голодають солдаты, помалу вымирають. А он мне: солдат должен все невзгоды стойко переносить. Якое там стойко? Оны вже стоять не могуть, ноги не держать. Говорять мне: батько атаман, спасай — вымираем. А я им шо должен сказать? Про стойкость?

— Я тебе скажу, в чем ты не прав, Вячеслав Михайлович, — Котляревский разговаривал с Науменко тихо и неторопливо. Он понял, что Науменко болезненно самолюбив и криком у него ничего не добьешься. Тем более что дело уже сделано: частично своих кубанцев, недолго размышляя и ни с кем не советуясь, он вывез в Словению, а уже там они демобилизовались, получили статус беженцев и ждали ближайшей оказии, чтобы покинуть Словению. — Если бы ты не на басах поговорил с главнокомандующим, нашли бы способ, как вызволить твоих кубанцев из беды.

— А донцов? А терских?

— Я это и предполагаю: всех, кто размещен на Лемносе. А ты, ни с кем не посоветовавшись, стал самостоятельно заботиться о своих. Но ведь это армия, боевая единица. А ты стал от нее отщипывать. С этого и пошло: посыпалась армия. Многие стали уходить в беженцы. А ведь их можно было удержать, сохранить армию в целостности. И тот же вопрос с продовольствием. Поверь, власть пока у Врангеля в руках, он все еще крепко ее держит. Мог бы…

— Не мог! — даже еще не зная, о чем дальше скажет Котляревский, он стукнул кулаком по столу так, что стоящий возле него бокал покатился по столу и со звоном упал на пол. Но Науменко вроде даже не заметил этого, продолжил: — Ничего Врангель уже не может! Упустил власть!

После чего Науменко снова прошел к буфету, достал оттуда пивную кружку и еще две бутылки вина. Поставил перед собой кружку, налил до краев. Гостям тоже наполнил бокалы. Указав взглядом на кружку, объяснил:

— Лекарствие од нервов. А из бокалов, то кошача доза! — после чего он влил в себя вино из кружки и довольно сердито спросил у Котляревского:

— Ну, и чим бы Врангель мог мне допомогты? Я ж хитрый, я все выясныв. Галлиполийцев французы тоже с продовольствием крепко пощипалы. Не так, конечно, як на Лемноси, но тоже. От я и приняв самосотятельне решение. Бо надеяться, як я поняв, уже не на кого.

— Ну, и что дальше? — спросил Котляревский. Он понял, что Науменко закусил удила и его уже не остановить.

— Шо дальше? Объясняю. Для тебя, Николай Михайлович, и от для полковника, для вас Россия — скорей всего, географическе понятие. Вы за власть боретесь. Не получиться, разбежитесь по разным концам свету. Не знаю, куда вы, Николай Михайлович, отправитесь, а от полковник — в Англию. Уваровы уже годов пять, як Россию покинули, там ихний дом и там ихня родина. А для меня родина — Кубань, там вся моя семья, если большевики ее не сничтожили, там все мои друзья и все мои враги. А как же! Без них тоже жить нельзя, сразу жиром заплывашь. Там люди, якых я понимаю: гречкосеи, когдась не только всю Россию хлебом кормили. З имы я тыщи верст пройшов, в дождь, в люту стужу и в жарюку под сорок. Все вытерпилы, все вынеслы. И меня з собою. А если их тут повыбьють, чи голодом заморять — обезлюдние Кубань, кончиться. Займуть ее кацапы. Россия будет, а Кубани не стане. А мени на Кубань надо. От и посоветуй мне своей светлой головой, як мне поступить? Россию спасать, чи Кубань. По-моему, пущай каждый про свою малу родину заботится.

— Ну, и как же ты будешь Кубань спасать, если Россия сгинет? — спросил Котляревский.

— А очень просто. Вчера договорывся з Лигой Наций, вывезу пока три тысячи кубанцев в Батум, оттудова через Грузию в Баку. Поработають на нефтепромыслах, отхарчатся. Азербайжанци обещають мяса и хлеба вволю, ще й зарплату, и всяки разни други блага. Может, не сбрешуть. А вже опосля, когда все полностью закончится, собремся все вмести, и кацапы, и хохлы, кубанци и донци, и други разни народы, погутарим и определим, як нам сообща жить. Поглядим, шо у большевиков получиться. Може, и з имы поладим?

— Хорошая программа, — жестко похвалил Котляревский Науменко. — Кубань, я так понимаю, спасете. А Россию кто спасать будет? Ты своих вон на нефтепромыслы вывозишь. Остальные тоже по норам разбегутся. И в каком море, на каких островах тогда твоя Кубань окажется? Под чьей крышей всех соберешь?

Науменко ответил не сразу. Он налил себе в кружку, посмотрел на бокалы гостей.

— Чего не пъете? Настроение вам спорыв? Не берить в голову. То я немного придуриваюсь, — и, после того как осушил свое вино, сказал: — Я так думаю, вы не сами по себе сюды приехалы, Врангель послав. Так?

— Ну так, — согласился Котляревский. — Что ему передать?

— Передайте Петру Николаевичу привет. Пущай не сомневается, як только он тронется в поход, и мы будем тут как тут, поддержим всеми силами. От Баку до Одессы чи там до Севастополя рукой подать. Сразу явымся, не подведем.

На протяжении всего этого разговора Уваров не проронил ни слова. Понял: ему вступать в их разговор не следует. Науменко откровенно игнорировал его, не смотрел в его сторону, общался только с Котляревским. Человек резкий и самолюбивый, он ждал хотя бы одной фразы Уварова, чтобы осадить его, поставить на место. И не дождался. Тем более с самого начала было ясно, что он уже принял решения и не отступится от них.

Котляревский встал, чтобы попрощаться. Уваров поднялся следом.

— Шо, уходите? Не понравились вам мои речи?

— Нет, почему же! — возразил Котляревский. — Во всяком случае, лучше честно все сказать, чем врать или ходить вокруг да около.

— От за это давайте и выпьем! — поднялся и Науменко. — Не положено оставлять в бокалах вино. Говорять, это хозяину на слезы.

Котляревский переглянулся с Уваровым, но поднял бокал. Чокнулись, выпили стоя.

— И пущай Петр Николаевич не сомневается. Науменко — кремень. Сказал: не подведу, значит, не подведу.

— Уже подвел, — сказал ему на прощание Котляревский. — Но не будем начинать сначала.

— Заходите ще! — вслед уходящим по коридору гостям крикнул Науменко. — Посидим, погутарим! Жалко токо, шо вы не пьющи! Но это дело наживное!

Они вернулись к себе в номер.

— Что скажете, Николай Михайлович? — спросил Уваров.

— Ничего хорошего не скажу. Надежда только на то, что не все в Российской армии такие, как Науменко, — ответил Котляревский. — Хотя, вероятно, и таких уже немало.

Они уселись на свои кровати. Уваров вспомнил о копии письма Бриана, которую дал ему Щукин.

— Скажите, вам Маклаков показывал телеграмму Бриана комиссару Пеллё?

— Пересказал.

— Можете прочитать, — Уваров протянул Котляревскому листы.

Котляревский стал медленно просматривать телеграмму. Она не была переведена с французского, и он читал ее медленно. На каких-то строках задерживался, прочитывал вслух:

— «…Число русских на нашем содержании уменьшилось всего на тринадцать тысяч за два месяца. А количество вооружения, которым они располагают, увеличилось, несмотря на мои неоднократные указания приступить к полному разоружению. Если это положение будет продолжаться, оно вызовет ответственность нашего Верховного комиссариата. Я тоже плохо могу себе объяснить, почему вы до сих пор не приняли мер, которые я просил от вас еще с марта месяца, по удалению генерала Врангеля, так как его присутствие в Константинополе является главным препятствием для роспуска его армии…».

Котляревский оторвался от телеграммы и поднял глаза на Уварова:

— Н-да, напрасно тогда Петр Николаевич не решился осуществить предложение Кутепова.

— Вы имеете в виду уход галлиполийцев в Болгарию? — спросил Михаил.

— Нет. У него было очень хорошее авантюрное предложение захватить Константинополь и выгнать с Турции французов. Тогда это было Русской армии вполне по силам.

— Но это был бы всемирный скандал. И чем бы все это могло закончиться?

— Не знаю, — Котляревский заулыбался: — Зато какой роскошный был бы скандал! — и, помолчав немного, Котляревский добавил: — Во всяком случае, все дальнейшие события развивались бы не по французской схеме и, допускаю, в более благоприятной для Русской армии. К сожалению, время не вернуть обратно.

И он снова углубился в чтение телеграммы. Читал вслух:

— «…Военный министр сообщил мне, что запасы продовольствия для русских беженцев подхолят к концу. И мне трудно подписать их пополнение…». И, отвлекшись от телеграммы, Котляревский сказал: — А, помнится, Болгария обещала тогда нам помочь с продовольствием. Упустили момент.

— Возникли бы другие трудности. Флота у нас нет. Пришлось бы пешим походом, в обход. Большевики бы заранее узнали наши намерения и примерный район, где начнутся боевые действия, — напомнил Уваров.

— Если бы, по плану Кутепова, выгнали из Турции французов, все произошло бы совсем по-другому, — возразил Котляревский. — Кстати, часть флота оказалась бы в наших руках.

— Какой смысл мечтать о несбывшемся? — вздохнул Уваров. — Дочитывайте.

Котляревский снова склонился над телеграммой. Дочитал.

— Вот теперь все ясно, — поднял он глаза на Уварова.

— Что именно? — спросил Уваров.

— А вот послушайте. «Я считаю, что после того, как мы им помогали в течение семи месяцев, сейчас пришло время передать другим частным организациям заботу о помощи тем из них, которые не в состоянии самостоятельно себя содержать», — и после небольших раздумий Котляревский подытожил: — Короче, они умывают руки. Пусть Русскую армию теперь содержит кто хочет, только не они. Вопреки всем обязательствам, они считают своим все российское, что по разным причинам оказалось в их руках. Теперь Русскую армию пусть кормят разбогатевшие эмигранты ну и все другие, кто еще рассчитывает на наш успешный реванш. Но таких, к сожалению, становится все меньше.

Укладываясь спать, Уваров спросил:

— Николай Михайлович, какой план на завтра?

— Я намерен проведать своих знакомых правительственных чиновников. Интересно, что они обо всем этом думают? Не гложет ли совесть? — взбивая подушку, ответил Котляревский. — А вы свободны. Можете проведать свою невесту. Петр Николаевич открыл мне ваш секрет.

— Моих секретов Петр Николаевич не знает, — улыбнулся Уваров. — Но я с удовольствием воспользуюсь свободным временем.

Утром Котляревский ушел из гостиницы рано и очень тихо. Когда Михаил проснулся, кровать Котляревского была аккуратно застелена, а он сам уже исчез.

Повалявшись еще с полчаса в постели, Михаил встал, немного послонялся по номеру, затем спустился вниз, в буфет. Идти к Тане он не торопился. Он не хотел застать дома Щукина. В его присутствии встреча с Таней была бы некомфортна. Не скажешь того, что хотел бы сказать, и не получишь искренний ответ Тани. Присутствие Маши Рождественской, которая приехала, чтобы немного помочь Тане, его нисколько не смущало. В его памяти она все еще оставалась той угловатой девчонкой, которая ему запомнилась тем, что на каком-то детском празднике играла Королеву. Ее монолог начинался со слов «Уж я стара», после чего зал взорвался хохотом. Выждав тишину, она начала снова «Уж я стара». И снова такой же хохот. Маша заплакала и ушла со сцены. Кажется, тогда рухнула ее мечта стать актрисой. Потом он еще пару раз видел ее в Стамбуле, во дворе посольства, где в одном из кабинетов ютилась вся семья Вяземских, ожидая оказии, чтобы выехать в Лондон.

Он вышел из гостиницы, когда Париж уже стряхнул с себя сонную леность и шумно растекался по умытым улицам и бульварам. В ближайшем цветочном магазинчике купил букет белых роз. Он знал: Таня любит именно белые розы. Когда он в одну из прежних встреч спросил у нее: «Почему белые?», она ответила: «Не знаю. Их любила моя мама. Возможно, это наследственное. Посмотри на красные. Они такие импозантные, уверенные в себе, а белые — нежные, тихие, стеснительные. Они, как белые банты на детских головках».

Михаил почти подошел к знакомому дому, но вдруг что-то вспомнил и снова с тихой рю Колизее вернулся на шумную и многолюдную Риволи.

В квартиру Щукиных он пришел едва ли не в полдень, отягощенный помимо букета роз еще и несколькими коробками и коробочками.

— Господи, прям настоящий русский Дед Мороз среди лета! — открывая дверь, всплеснула руками Таня. — Меня папа предупредил, что ты здесь. Но я подумала: ты будешь бегать по делам и, как всегда, примчишься в последний день. Чем ты так загрузился?

— Это тебе, — он протянул Тане букет, — а это…это… — и спросил: — Как назвали?

Таня поняла вопрос.

— Люба. Любовь. Так звали мою маму. Папа еще называл ее Любавой.

— Это все — Любе, — передавая коробки, сказал Михаил.

— Идем к ней, — сложив коробки у зеркала, она взяла Михаила за руку.

— Я с улицы. Хоть руки помою.

И тут из-за Таниного плеча на Михаила вопросительно глянули широко распахнутые серые глаза милого веснушчатого подростка с чуть вздернутым носиком и с наспех причесанными непокорными волосами. Таня чуть посторонилась, девушка сделала книксен и, улыбаясь, совсем неробко сказала:

— Я так понимаю, нам придется знакомиться еще раз. Вы так удивленно на меня смотрите.

— Не верю глазам своим. Такие превращения бывают только в сказках. Еще совсем недавно была таким сорванцом с вечно ободранными коленками.

— Вспомнили? — обрадовалась Маша.

— Еще бы! Я даже помню Королеву в вашем исполнении. «Уж я стара». Всех помню, кто тогда в Стамбуле при посольстве жил. Вот уж не думал, что из того хулиганистого сорванца вырастет такое чудо.

— Я вам уже нравлюсь? — эпатируя Михаила, спросила девушка.

— Потом скажу, — улыбнулся Михаил. — Когда лучше познакомимся.

— Так! Все! Слышите? — донесся из кухоньки голос Тани. — Люба нервничает. Ей тоже не терпится познакомиться.

Из кухни и верно доносились какие-то вздохи, перемежающиеся с похожим на мяуканье голосом.

Вымыв руки, Михаил вошел в похожую на пенал кухоньку. Таня посторонилась, пропуская его. Он направился к кроватке и увидел в ней это крохотное существо, розовенькое, большеглазое, укутанное в какие-то рюшечки и кружавчики. Таня лукавила, говоря Михаилу, что ждала его в конце пребывания в Париже. Втайне она надеялась, что он не затянет с посещением, и поэтому уже с утра одела ребенка во все гостевое, нарядное.

Михаил смотрел на малышку. А она лишь мельком взглянула на него и продолжила, кряхтя, тянуться до висящей перед ее глазами погремушки в виде красного шара. Под взглядом Михаила девчушка прекратила свою борьбу за обладание шаром и тоже остановила взгляд на Михаиле и с неким удивлением скривила свое личико.

— Ну, Люба, Любаня… Любовь Павловна! — сказал Михаил и заметил, как на лицо Тани набежала печальная тень от произнесенного им отчества.

— Не подслушивай. Неприлично! Мы с Любой решили тет-а-тет побеседовать! — шутливо укорил Михаил Таню и снова вернул взгляд к ребенку: — Поздравляю тебя, девочка! С чем, спрашиваешь? С тем, что ты пришла на этот свет, со временем будешь его переустраивать на пользу тем, кто на нем живет.

Люба снова стала кривить личико и попыталась что-то ответить Михаилу.

— Обратите внимание, она все поняла, — сказал Михаил и обернулся к перенесенным сюда его коробкам. Стал извлекать из них погремушки различных видов и форм, они то тарахтели, то посвистывали, а то разражались какой-то музыкой. И на каждую из них Люба то тянула руки, то удивленно корчила личико, то не обращала внимания и равнодушно пускала слюнявые пузыри.

— Танечка, пора! — напомнила Маша.

— Я помню.

Маша извлекла ребенка с кроватки, быстро и умело раздела, завернула в простынку и передала Тане. При этом приговаривала:

— Ну вот! Покрасовались, и хватит… А теперь, мадемуазель, у вас по расписанию третий завтрак… Ну, хорошо, хорошо: первый полдник!

Таня ушла в свою комнату кормить ребенка. Михаил похвалил Машу:

— Поразительно! Вы так ловко, так уверенно, почти как профессиональная нянька, обращаетесь с ребенком.

— Почему «как»? Я профессиональная нянька.

— Когда же успели? Вам ведь, кажется, лет шестнадцать?

— Зачем такие комплименты? Мне уже почти девятнадцать. Через два месяца.

— И все равно, откуда опыт?

Маша улыбнулась:

— Смеяться не будете?

— Ни в коем случае! Клянусь.

Маша стала рассказывать:

— Еще там, в России, у нас дома жила кошка Маркиза. Так ее звали. Она два раза в год выводила котят. Каждый раз ровно шесть штук. Уничтожать их, топить — на это в нашем доме никто и никогда бы не согласился. И так получилось, что однажды меня обязали их выхаживать и раздавать. На несколько лет это стало моей постоянной обязанностью. Я их выхаживала и за ними ухаживала. Вы будете смеяться: я стирала пеленки, я их пеленала, пела им колыбельные. И потом раздавала. Оказалось, это не так просто. Я научилась сочинять для них привлекательные биографии, привычки. Этот трехцветный задира приносит в дом счастье. А этот толстенький бутуз родился совсем черным. Черных кошек никто не хотел брать. А я придумала, что черные кошки приносят богатство. И проблем не стало. И так семь лет подряд.

Кольцов слушал Машу, и она все больше ему нравилась: сама выглядела эдаким уютным котенком, веселым и своенравным.

— Скучаете по России? — спросил Михаил.

— Как вам сказать…

— Скажите, как думаете.

— Немного скучаю. Но мы теперь обосновались под Лондоном. Кстати, ваш папа иногда у нас бывает. И знаете, чем они там занимаются? Играют в древнюю русскую игру «Городки». Кажется, даже приохотили к ней уже нескольких англичан.

— Тоже останетесь в Англии? — спросил Михаил.

— Как распорядится Господь, — совершенно серьезно ответила Маша. — Если бы была такая возможность, я конечно же хотела жить в России. Представляю себе такой большой дом возле леса. В лесу ягоды, грибы. И я с детьми брожу по лесу, собираем грибы.

— С какими детьми? — удивился Михаил.

— Со своими, конечно. Я давно так задумала: у меня будет шесть детей.

— Почему шесть? — засмеялся Михаил. — Как у кошки Маркизы?

Маша не обиделась, ответила все так же серьезно:

— Не знаю. Может, мне это веление свыше. Мне всегда почему-то нравилось число шесть. Смотрите: шесть — детство, двенадцать — отрочество, восемнадцать — юность. Многое в нашей жизни связано с цифрой шесть.

Почти весь день Михаил провел у Щукиных. Они сообща варили обед. Маша вызвалась слепить настоящие русские пельмени, и часа через полтора они действительно обедали совсем по-русски: ели суп с пельменями.

Михаилу Маша не давала скучать, попросила помогать лепить ей пельмени.

— Но я не умею, — попытался отказаться Михаил.

— Я научу.

Таня раскатывала тесто и бокалом вырезала заготовки, а Маша старательно показывала Михаилу, как надо их лепить. Они у Михаила не сразу стали удаваться, поначалу получилось несколько уродиков.

Маша сказала:

— Этого терпеть больше нельзя. Ставлю на голосование: за каждый испорченный пельмень виновный получает щелчок по лбу. Кто «за»?

Таня и Маша подняли руки.

— Принято большинством. При одном воздержавшемся.

— Откуда у вас такие инквизиторские наклонности? — спросил Михаил.

— Это папины шутки, — пояснила Маша. — Они там у себя в землеуправлении даже серьезные дела так обсуждали. Не со щелчками по лбу, конечно. Но все равно не без шуток.

Весь день прошел весело.

Они потом купали Любу, после чего Таня укатила коляску в свою спальню, и вскоре оттуда послышалась тихая колыбельная про волчка.

— А хотите, я покажу вам Таниного мужа? — таинственным полушепотом спросила вдруг Маша.

— У нее нет мужа, — сказал Михаил.

— Так не бывает. Раз есть ребенок, значит, есть и муж, — искренне и убежденно сказала Маша. — Она даже иногда с ним разговаривает. Достанет портрет, смотрит на него и о чем-то с ним разговаривает. Я как-то сидела в спальне, слышу, Таня с кем-то разговаривает. Я и подсмотрела. Только, чур, это под большим секретом! Согласны?

— Конечно, — кивнул Михаил. — Тем более что это никакая не тайна. Отец малышки — Павел Кольцов. Он был старшим адъютантом у генерала Ковалевского. Тайна в другом: Кольцов был в Париже, и это каким-то способом прошло мимо папы Тани полковника Щукина. Как я понял, он до сих пор не догадывается, кто отец Любы.

Маша стала на стул и, дотянувшись до верхушки буфета, достала небольшой бумажный сверток. Прислушалась: Таня все еще продолжала петь.

Спрыгнув со стула, Маша торопливо развернула сверток, и Михаил увидел портрет Павла Кольцова, написанный давним приятелем Тани, художником с Монмартра Максимом.

— Очень хороший художник, — сказал Михаил, отметив, что и в самом деле он схватил самое характерное для Кольцова: его проницательный, доверчивый и чем-то привораживающий взгляд.

Глядя на портрет, Михаил вспомнил, сколько самых разных эмоций связано с именем этого человека. Он искренне любил его, потом с такой же силой ненавидел, ревновал, мучился, желал его смерти и однажды едва сам не стал ее инициатором. Но все это ушло в давность. Время, как вода, смывает и уносит с собой все недостойное человека. Осталось одно-единственное желание: была бы такая возможность, встретился бы с ним, по-братски обнялся бы и во всем плохом повинился. Делить им нечего. Родину не разделишь, она все равно на всех одна.

И вдруг он подумал: еще месяц, а, возможно, даже неделю назад он совсем не так вспомнил бы о бывшем своем сослуживце. Последние события словно рассеяли какой-то туман, который окружал его на протяжении всех лет войны.

— Увидели? Все! Хватит! — и Маша снова торопливо завернула пакет и сверток вернула на место. Успела. В комнату вошла Таня, тихо сказала:

— Уснула.

Под вечер Михаил собрался уходить, но тут пришел Щукин. Он разделся, вошел в кухню, оглядел всех, спросил:

— Что так тихо?

— Люба спит.

— Я провел у вас почти целый день, — сказал Михаил. — Внучка у вас — чудо!

— Старались, — улыбнулся Щукин и обернулся к Тане: — Правда, Танюха?

Это было так необычно для Щукина: Уваров даже не помнил, когда он видел улыбающегося Николая Григорьевича. Даже шутки он произносил с мрачным выражением лица.

Таня подхватила шутку отца, вытянулась в струнку:

— Так точно, ваше превосходительство! Очень старались!

И все четверо засмеялись.

— Ну, и какие у вас планы на вечер? — спросил Щукин.

— К сожаленрию, я вынужден покинуть такую замечательную компанию, но очень не хочется обижать Котляревского. Он уже давно ждет. С вашего позволения, по возможности я буду навещать Любу. Мы с ней об этом условились.

— Мы тоже будем рады вас видеть, — сказал Щукин.

Маша выказала желание немного прогуляться и отправилась провожать Михаила.

Неторопливым шагом они прошли по узким улочкам, и они вывели их к Елисейским Полям. Здесь было зелено и тихо, ничто не отвлекало их. В разговоре Маша вновь вернулась к Кольцову:

— Знаете, после родов Таня очень изменилась. Я часто видела: положит его портрет и разговаривает с ним, разговаривает. И плачет. Я пыталась успокаивать ее: бесполезно. Однажды сказала мне: уеду в Марсель, там ходят пароходы в Россию, упрошу, чтоб взяли нас. Денег дам — возьмут. Я отговаривала ее, говорила ей: это бред, это невозможно, предлагала ей немного подлечить нервы. А она мне: все возможно. Я, говорит, не должна была рожать. Я не могу себе представить, что у Любы не будет отца. Она ведь когда-то спросит. Что я ей отвечу?

— Вы правы, Маша. Это, действительно, невозможно, — согласился Михаил. — Время лечит. Пройдет еще месяц, возможно, год, и все забудется. Больше того, встретит достойного человека и выйдет замуж.

— Вы думаете, любовь забывается? — спросила Маша.

— Все забывается. Вот и война. Мы все еще пока живем ею. Но постепенно она все удаляется от нас. Еще вчера я поддерживал Петра Николаевича Врангеля. А сегодня… сегодня я думаю: не нужна она. Столько крови, столько погибло людей. Пусть те, кто ее пережил, проживут свой срок в мире и счастье.

— Я читала в книгах: люди умирают, когда их разлучают с любимыми.

— Это в книгах, — возразил Михаил.

— Нет-нет, так бывает, — не согласилась Маша. — Вот я, если влюблюсь и выйду замуж, то навсегда. Таня, наверное, тоже такая. Я за нее боюсь. Мне кажется, она что-то задумала. Она или умрет, или наделает массу каких-то глупостей. Я ее как-то спросила: допустим, ты уедешь, тебе отца не жалко? Он уже старенький. А она сказала: конечно, жалко. Но он мужественный, он выживет. А я — нет. Я сказала ей: он тебе не простит. А она: если любит — простит. А потом, говорит, все может так быстро измениться, все помирятся — и белые, и красные. Нельзя же вечно жить со злобой в сердце.

— Согласен, нельзя. Но слишком серьезные противоречия раскололи Россию. Чтоб люди простили потери своих близких, должно пройти много времени. Может, не одно десятилетие. Вон война восемьсот двенадцатого. Какая кровавая была! Прошло больше ста лет, чтобы от нее в памяти остались только кивера, ментики, бравые гусары.

Они долго шли молча. Каждый думал о своем.

— Я боюсь за нее, — снова со вздохом повторила Маша.

— Понимаю. Но не вижу выхода.

Снова молчали.

— Я читала, большевики объявили амнистию всем, кто с ними воевал, — сказала Маша. — Обещают никого не преследовать, наказывать. Как думаете, станут возвращаться?

— Возвращаются.

Они остановились.

— И мы вернемся, — сказал Михаил. — Уже темнеет. Вам надо домой. Я вас провожу.

— Я сама. Вам до рю Гренель здесь совсем близко. Вы ведь, кажется, в посольской гостинице остановились?

— Да. Но мне еще неохота возвращаться. И расставаться с вами мне тоже не хочется.

— Мне тоже.

И они пошли обратно.

— Когда вы собираетесь в Лондон? — спросил Михаил.

— Скоро. Родители третье письмо прислали. Ругаются. Настаивают, чтобы я уже вернулась. А мне Таню жалко, она останется совсем-совсем одна.

— У нее есть отец, значит, она уже не одинока.

— Нет, это не то. Он весь в работе и, как правило, приходит домой, только чтобы переночевать.

— «Сэ ля ви», как говорят французы. Такова жизнь.

Они шли по тем же узким уютным малолюдным улочкам. Михаил стал рассказывать Маше о своей жизни в Турции, об армии, которая размещена на островах и полуостровах. Собирались вновь идти походом на Россию, чтобы освободить ее от большевиков. Но все пошло не так, как задумывалось. Похоже, война действительно закончилась.

— И что же будет? — спросила Маша. — Куда же денутся все эти люди?

— Я же сказал: те, кто поверил большевикам, вернутся домой. Пока немногие, но с каждым днем их все больше. У кого-то есть родственники в других странах, отправятся к ним. Кто-то побоится возвращаться в Россию и поедет туда, где есть нужда в рабочей силе, и там осядет. В конечном счете все как-то образуется.

И уже когда они остановились на рю Колизее, возле дома, где живут Щукины, Маша вдруг сказала:

— Михаил, миленький! Давайте поможем Тане. Это же все очень просто. Раз туда уже возвращаются, отправим и мы ее в Советскую Россию. Ну, подумайте: большевики простили даже тех, кто с ними воевал. Станут ли они мстить женщине с ребенком, которая с ними не воевала, влюбилась в человека из их лагеря, родила ему ребенка. Мы не можем осчастливить всех, но хоть трех человек мы сможем? Я знаю, вы сильный, вы умный, вы сможете. А я буду во всем вам помогать. И Господь за это простит нам многие наши грехи. Правда!

— Сумасшедшее предложение! — ошарашенный такой внезапной безумной просьбой сказал Михаил. — Куда она поедет?

— В Москву. Она знает, он там.

— А если не там?

— Она найдет его. Я знаю, она такая: если что-то задумала, обязательно выполнит. Только без нашей помощи ей будет сделать это во много раз труднее. К тому же может наделать много глупостей. По неведению.

— Маша! Это невозможно! — твердо сказал Михаил. — Она с маленьким ребенком. Даже в самом лучшем случае это же очень дальняя дорога, неудобства.

— Ну, подумайте еще. Вы умный, вы обязательно что-то придумаете.

— Не знаю, что можно в этом случае придумать.

— Пожалуйста, только не говорите «нет». Обещайте подумать.

Уваров долго молчал. Она смотрела на него умоляюще и с надеждой.

— Это подлость по отношению к моему старому хорошему знакомому Щукину. Он не простит меня.

— Он ничего не будет знать.

Михаил молчал.

— Ну скажите же… Пожалуйста, скажите «да».

Уваров вздохнул и тихо сказал:

— Обещаю подумать.

Вечером в гостинице Котляревский рассказал о своих посещениях французских правительственных учреждений. Ни Бриан, ни тем более Мильеран от встречи с ним уклонились. В результате он владел практически всеми теми сведениями, которые почерпнули из копии письма Бриана комиссару Пеллё, которое дал Уварову Щукин. Ясно было только одно: от какой-либо помощи Русской армии Франция окончательно отказывается и будет настаивать на выводе ее из Турции. Каким образом и куда, на эти вопросы Котляревский хотел получить ответы. Но пока не получил. И есть ли у французов на них исчерпывающие ответы, тоже пока оставалось тайной.

Вероятнее всего, как и пишет в своей телеграмме Бриан, Франция умывает руки, и пусть теперь всем занимаются эмигрантские общественные организации — финансово. А помощь в возвращении бывших русских солдат и офицеров на Родину уже начала оказывать Лига Наций, конкретно, недавно созданная Комиссия по репатриации «Помощь Нансена». С Фритьофом Нансеном Котляревский намерен был до возвращения в Турцию встретиться с Нансеном. У него, вероятно, сможет узнать, как французы собираются поступить с Русской армией.

Выслушав неутешительные новости, Уваров долго переваривал их в голове. Собственно, ничего неожиданного они уже не узнали. Медленно, но верно все шло к этому. Неизвестно только было, как на это отреагирует Врангель. Вариантов могло быть только два: либо со смирением примет весть об окончательном своем поражении, либо предпримет какие-то резкие шаги, чтобы «сохранить лицо». Их Котляревский предуагадать не мог.

Уже когда они улеглись в свои постели, Михаил долго лежал молча. Вновь вспомнил слезную просьбу Маши. Эта девочка, похоже, покорила его сердце: вспоминал ее рассказы о шести котятах, которых она пеленала и выхаживала, а потом раздавала, о том, как быстро и умело она стряпала пельмени, и о ее самоотверженности, с какой она пыталась помочь своей несчастной подруге. Подумал, что из Маши может получиться хорошая хозяйка и прекрасная верная жена. Кому-то очень повезет. Впрочем, а почему бы и не ему? В самом деле, ему уже пора жениться, об этом все чаще намекали родители. Он все надеялся, что Таня рано или поздно образумится. И вдруг судьба посылает ему такой сюрприз.

Затем он снова мысленно вернулся к просьбе Маши помочь Тане. Посоветоваться бы с Котляревским. Но открывать ему, кто эта женщина, ему не хотелось. Можно сказать, что это просто его знакомая. Без лишних подробностей, которые бы натолкнули Николая Михайловича на мысль, что это дочь полковника Щукина.

— Николай Михайлович, не спите? — бросил Михаил в темноту.

— Думаю.

— У меня вопрос. Встретил знакомую. Она в свое время влюбилась в большевика, кажется, он чекист. Даже, кажется, хорошо известный в высших большевистских кругах. Она родила от него, любит, он отвечает ей взаимностью. Такая коллизия. По воле судьбы она оказалась здесь, в Париже, но мечтает вернуться домой. Раньше, возможно, она не очень к этому стремилась. Но сейчас, когда родила ребенка, ищет способы вернуться. Спросила у меня совета. Я не решился. Что бы вы ей посоветовали?

— Она уверена, что он будет рад? — спросил Котляревский. — Не повредит ли это его карьере? Насколько я осведомлен, у них с этим строго. Жена чекиста должна сама быть чекистом или уж, на крайний случай, членом партии большевиков.

— Вероятно, она владеет информацией, что он ее ждет. Верит, что, пользуясь своими связями, он все это уладит. В конце концов, она каким-то образом докажет свою лояльность советской власти, а может быть, даже вступит в их партию. У них, кажется, всего одна?

— Да, — отозвался Котляревский. — Одна идеология, инакомыслие строго наказывается. Стало быть, и партия одна.

— Она в белой армии не служила, нигде никаких постов в царской России не занимала даже в силу своей молодости. Подскажите, что ей посоветовать?

— Очень просто. Как я вам уже говорил, при Лиге Наций не так давно создана Комиссия по репатриации, руководит ею известный полярный исследователь норвежец Фритьоф Нансен. Всем русским беженцам, изъявившим желание вернуться домой, эта комиссия безвозмездно помогает. Как мне говорили, процедура предельно упрощена. Короткое заявление, и человек тут же получает «нансеновский паспорт», который большевики обязались признавать. И все. И — счастливого пути.

— Но есть одна проблема, — сказал Михаил. — Она не знает его московского адреса.

— Там всех реэмигрантов встречают, беседуют, отправляют по своим местам жительства. Ты говоришь, он чекист?

— Да. И, по ее словам, он очень влиятельный.

— Тогда все еще проще. Обратится в Чека, это на Лубянке. Там, бесспорно, помогут.

— Спасибо за совет.

— Кстати, завтра или послезавтра я буду в Комиссии по репатриации, возможно даже, встречусь с Нансеном, — вспомнил Котляревский. — Если хочешь помочь этой даме, идем со мной. И больше не морочь мне голову, я засыпаю, — но через короткое время он снова нарушил тишину: — Фамилию, имя, отчество, год ее рождения и возраст ребенка, надеюсь, ты знаешь? Все! Сплю!

Три последующих дня Уваров повсюду сопровождал Котляревского. Лишь дважды он сумел встретиться с Машей, пообещал что-то для Тани сделать.

Дело было уже даже не в Тане. Ему хотелось показать Маше, что он верный человек, держит слово, и вообще: он из тех мужчин, которые прочно стоят на земле и многое могут.

В день его отъезда в Турцию Маша пришла на Восточный вокзал его провожать. Он передал ей для Тани «нансеновский паспорт» и другие проездные бумаги. При этом сказал:

— Мне все это не очень нравится. Я всего лишь выполняю ваш каприз. Как она уедет, я не знаю. Но я не имею права больше здесь задерживаться. Все остальное ложится на ваши плечи.

— Я постараюсь, — сказала Маша. — Ни Таня, ни я никогда не забудем этот ваш благородный поступок. А вырастет Люба, она тоже будет знать о вашем участии в ее судьбе. Спасибо вам, Миша!

— И еще. Имейте в виду, Николай Григорьевич достаточно влиятельный человек, — напомнил Михаил. — Если он узнает, сделает все, чтобы не выпустить их из Франции.

— Не беспокойтесь, он никогда ничего не узнает, — пообещала Маша. — Я говорила об этом с Таней. Она напишет папе письмо, где скажет, что все это она сделала самостоятельно, и попросит у него прощения. Он прочтет его, когда она будет уже в пути.

Котляревский стоял возле своего вагона «Восточного экспресса» и изредка на них посматривал.

Когда прозвенел колокол, извещающий пассажиров о завершении посадки, Уваров торопливо, перейдя на «ты», сказал:

— Знаешь, Маша, мне нравится цифра шесть.

Она не сразу поняла, удивленно на него посмотрела.

— Я согласен, у нас будет шесть детей. Но об этом мы поговорим при следующей встрече. Надеюсь, она состоится довольно скоро.

Она заулыбалась.

— Знаешь, а я тоже, кажется, в тебя влюбилась.

— Надеюсь, ко времени нашей следующей встречи из этой фразы исчезнет слово «кажется». Иначе к чему тогда следующая встреча?

— Я согласна, — она приподнялась на цыпочки и сказала: — Можно, я тебя поцелую?

Он наклонился к ней, и они поцеловались.

— За все, — сказала она.

Экспресс медленно тронулся, он вскочил в вагон. Она пошла по перрону следом за вагоном, но вскоре отстала. Но еще долго стояла, глядя вслед уплывающему вдаль экспрессу.

Котляревский, все еще стоя в тамбуре вагона, улыбнулся Уварову и многозначительно сказал:

— Ну, вот! А вы говорили мне, что Петр Николаевич не знает ваших секретов.

— Может, и знает, но не все, — ответил Уваров. — Этого секрета он точно не знает.

Глава 29

Два дня Слащев в одиночестве сидел в беседке, смотрел на залив, где шла своя напряженная жизнь. Одни корабли тихонько его покидали, иные, потрепанные океанскими штормами, входили в него.

Флаги, флаги. Десятки самых разных. Но больше всего турецких и французских. Много и других: американских, английских, японских, австралийских. Были и такие флаги, которых он прежде никогда не видел и не мог определить, чей он. Весь огромный земной шар представляли они. Каждый флаг — это кусочек земли, большой или маленькой. И на каждом из них живут люди, где-то их больше, где-то совсем мало. И только ему одному нигде нет места: жил, воевал, отвоевывал себе хоть маленький клочок земной тверди — и ничего не получил. Впору объявлять себя банкротом.

Сейчас еще хоть как-то теплится здесь российская жизнь. Можно сходить на базар, встретиться с кем-то из своих однополчан, узнать свежие новости, порадоваться или огорчиться.

А когда уйдет отсюда армия, здесь останутся только такие же обездоленные, как и он. К кому пойдешь? С кем поделишься своими печалями?

Вот и этот, Павел Андреевич, очень уж мягко он стелет. А что у него в голове, не заглянешь. С добром к нему приехал или черное вынашивает? И посоветоваться не с кем. Все, что эти его боевые-отставные сослуживцы ему скажут, он наперед знает: не верь, обманут, кому ты там нужен, у них там теперь своя жизнь, они создают новую страну. Такую, как они говорят, какой еще никогда не было.

Что такой еще не было, это точно. А вот какой она будет, никто не знает. И даже те, кто ее строит.

Здесь ему скоро делать будет нечего. Можно бы и поверить этому Павлу Андреевичу, рискнуть. Тогда, в Корсунском монастыре, этот комполка тоже на кон свою жизнь поставил, не струсил. Это чего-то стоит!

Ну а если что-то с ним случится? Если не сумеет потом забрать к себе Нину и Марусю? Что будет тогда с ними? Мысли о них все больше угнетали его.

Был бы он один, какое бы решение ни принял, оно было бы верным. Но были те, за которых он нес ответственность. Прежде надо решить их судьбу, а уже затем он легко решит свою.

Все эти тяжелые мысли он ворочал в голове с тех самых пор, как в его доме появился Кольцов. Ему, прошедшему тяжелые годы войны и не раз выбиравшемуся из самых головоломных передряг, казалось, что из этого капкана без серьезных потерь он уже никогда не сможет вырваться.

К нему бесшумно подошел Мустафа.

— Яков Александрович, там к вам гость пришел.

— Кто? — не поднимая головы, спросил Слащев. Настроение у него было мрачное, он никого не хотел видеть.

— Ну, который у вас уже был. Какой-то ваш знакомый. Мне показалось, он вам тогда понравился.

«Кто же это? Может, Кольцов? Он обещал», — подумал Слащев и сказал Мустафе:

— Пригласи.

Это был действительно Кольцов. Он узнал его еще издали, и сделал несколько шагов ему навстречу.

— Легок на помине. Здравствуй, комиссар.

— Мы же договорились: Павел Андреевич. А лучше — Павел, — чуть нахмурился Кольцов.

— Помню. Извини.

— Ждал? — спросил Кольцов.

— Как тебе сказать. Думаю. Понимаешь, слишком трудную задачку ты мне задал. Много неизвестных. Почти неразрешимую. Вот и думаю.

По его доброжелательной интонации Кольцов понял: он действительно ждал.

— И все же?

— Я же тебе ответил: думаю.

— Ну, что ж. Продолжай, — спокойно, даже несколько равнодушно сказал Кольцов. — Больше уговаривать не буду. Ничего нового тебе не скажу. Как решишь, так и будет.

— Понимаешь, хочу тебе поверить. Ну, а как вглубь копну, сомнение берет: не в капкан ли вскочу?

— Я тебе уже говорил: не я тебе гарантии даю — Дзержинский.

— До Дзержинского все сходится. Тут, положим, я тебе верю. А если дальше копнуть? Над Дзержинским есть Троцкий, над Дзержинским есть Ленин. И не только. А сколько тех, кого я, мягко говоря, обидел? Их немало. Они тоже совсем не так, как Дзержинский, думают. У кого-то зависть, у кого-то желание расквитаться…

— Знаешь, я со многими разговаривал, — перебил Слащева Кольцов. — И о тебе конкретно тоже. И с твоими доброжелателями, их много. И с врагами.

— Их еще больше, — подсказал Слащев.

— Не думаю. Может быть. Но кончилась война, и большинство тех, кто воевал, начинают постепенно переосмысливать свои взгляды. Понимают, кровь все мы одну проливали, российскую. Пришло время осознать, что у каждой стороны была своя правда. И теперь надо отобрать все лучшее из этих двух правд.

— Это, брат, философия. В ней я не силен, — не согласился Слащев. — Ты проще скажи: богатые хотели сохранить свое богатство, а неимущие, бедные хотели все это богатство поровну разделить. Это, если рассуждать примитивно. Я вот навидался людских страданий за все эти военные годы и тоже, пожалуй, соглашусь с большевиками: каждый человек имеет право на безбедную жизнь. А только никто еще не сказал, как этого добиться?

— Почему же? Маркс, Энгельс сказали. И Ленин.

— Может быть. Что-то читал, не помню, — и, вскинув на Кольцова холодный взгляд, он тихо, но с ожесточением сказал: — Это же теория! Ее на бумаге пишут: никому никакого вреда. А вы, большевики, решили сразу проверить теорию практикой. Разумные люди всякие бессмысленные теории на мышах проверяют. А вы — на людях, на такой агромаднейшей стране, как Россия.

— Вот и давай вместе посмотрим, что на практике у большевиков получится, — миролюбиво сказал Кольцов. Спорить ему не хотелось, тем более что и сам чувствовал в чем-то правоту Слащева.

Слащев тоже вдруг почувствовал, что он нарушил закон гостеприимства и превысил градус спора, и поэтому тоже потеплел, улыбнулся:

— Помнишь детский стишок, или как его еще назвать? «У попа была собака, он ее любил, она украла кусок мяса…» Так и мы с тобой: начинаем все сначала. Прекратим?

— Мудрое предложение, — согласился Кольцов. — Собственно, я зашел к тебе лишь затем, чтобы сказать: дня три-четыре я к тебе не зайду, — и встал, чтобы распрощаться.

— Не торопись. Сядь! — и после того, как Кольцов снова сел, Слащев сказал: — Хочу сообщить тебе неприятную новость. Ты в Константинополе уже успел засветиться, и чем это может кончиться, я не знаю. Будь предельно осторожен.

— Я догадываюсь, о ком ты говоришь.

— Откуда?

— Столкнулся с ним. Я уходил от тебя, он меня заметил. Это Жихарев.

— Да, это он. Почему же сразу мне об этом не сказал? — удивленно спросил Слащев. — Ты мог бы уйти, и я ничего бы не подозревал.

— Я так понял, он у тебя бывает, и не знал, какие у тебя с ним отношения, — объяснил Кольцов. — Когда-нибудь, позже, я обязательно тебя о нем бы спросил.

— Возможно, что и не успел бы. А отношений ровным счетом никаких, — сказал Слащев и попросил: — Но раз ты познакомился с ним давно, расскажи мне, что это за человек.

— Это не человек. Обыкновенный грабитель, бандит. У него была небольшая банда. Он грабил в Крыму покинутые богатые особняки. Специализировался на сейфах, да и на всем остальном, что имело материальную ценность. Банду мы ликвидировали, он же с помощью одного ублюдка-чекиста сумел бежать. Награбленное мы сумели отобрать, а этот твой знакомый почти голышом бежал в Батум, потом сюда, в Константинополь. Предполагаю, занимается тем же. Во всяком случае, я думаю, что это он попытался уже здесь ограбить российский банк.

— Я читал об этом ограблении в газетах. Он мне ничего не говорил. Почему ты думаешь, что это он? — спросил Слащев.

— По его бандитскому почерку. Вскрывает сейфы с помощью лома и молота. Здесь ему не повезло: сейфы поуродовал, но вскрыть не сумел. Вот и вся история.

— Интересно, — Слащев какое-то время сидел молча, потом задумчиво сказал: — Я ничего о нем не знал, но почему-то почти сразу, интуитивно, что ли, почувствовал, что это грязный человек.

— Что ж впустил в свой дом? — упрекнул Слащева Кольцов.

— Слаб человек. Прикупился на лесть, на угодливость. А тут он буквально вчера стал мне намекать, что скоро разбогатеет, что едва ли не миллионы на него свалятся.

— Не спросил, откуда?

— Я подумал: может, и не врет. Всякое в этой нашей крученой жизни случается. Но, с другой стороны: так, в одночасье, можно обогатиться только ворованным.

— Что ж не выгнал?

— Хочешь, честно? — Слащев долго смотрел в глаза Кольцову: — Из-за тебя. Он ведь рассказал мне, что встретил тебя, что ты чекист. Надеюсь, он и в дальнейшем будет со мной откровенным. И, быть может, владея моей информацией, ты живым вернешься к себе в Россию.

— Я так понимаю, ты предлагаешь мне, чекисту, свою помощь? — улыбнулся Кольцов.

— Я просто хочу вернуть тебе свой долг. Во всяком случае, я предупредил тебя: опасайся этого человека.

— Поэтому я и пришел к тебе, чтобы сказать, что на какое-то, надеюсь короткое, время попытаюсь раствориться, исчезнуть.

— Разумно. К сожалению, больше ничем, кроме информации, я помочь тебе не могу, — сказал Слащев.

— Ты мне дал много полезного для размышлний. Мне кажется, Жихарев продолжает надеяться поживиться содержимым сейфов русского банка. Не об этих ли миллионах он тебе говорил?

— Ты же говоришь, что он там все изуродовал, уничтожил.

— Да. Но сейфы не вскрыл, — Кольцов встал, решительно сказал: — Но ты прав: давай закончим наш разговор. И думай. Будем пытаться решать наши трудности: ты — свои, я — свои. Как видишь, у меня тоже задачка со многими неизвестными, и ее не так просто решить. Но постараюсь. Если же я не появлюсь на протяжении трех дней, значит, я ее не решил. Ты узнаешь это из газет. Журналисты вряд ли пройдут мимо такого материала: чекист в Константинополе.

— Не шути так, не надо! — с испугом сказал вдруг Слащев. — Если, спаси Бог, это случится, я в Россию не поеду.

— А если не случится?

— Я же сказал тебе: я думаю.

Слащев проводил Кольцова до калитки, и они тепло попрощались.

Жихарев осторожничал. Он не хотел провалить такое верное дело. За банком он установил настоящее наблюдение. Но банк словно вымер. Жихарев даже испугался, не исчез ли уже комиссар?

Вечерами из банка никто не выходил, и окна на втором этаже не светились. Это означало только одно: скорее всего, чекисты тоже узнали его и покинули Константинополь. Надолго или нет, кто знает? И еще отстраненно подумал: «Не гонялся бы ты, парень, за двумя зайцами. Бери то, что судьба предлагает».

Но и с банком долго тянуть резину нельзя. Два-три дня от силы, пока новый управляющий еще не вернул на работу отпущенных прежним банкиром сотрудников, не сменил замки и не усилил охрану. А что касается комиссара Кольцова, он, конечно, умный и хитрый, этого у него не отберешь. Где-то залег сейчас. Растворился, скрылся. Так бы поступил и он, случись такое с ним. Знать бы, с каким заданием он прибыл сюда, может, и вовсе уже успел его выполнить и покинул Турцию. Это тоже возможно. В таком случае встреча с ним сейчас не состоится. Ну что ж! Пусть позже, но все равно где-то когда-то они встретятся. Жихарев знал: когда чего-то очень хочешь, оно обязательно сбывается. И тогда он получит с Кольцова за все сполна.

Прокол с Кольцовым в Феодосии Жихарев не относил на свой счет. Народу было много, а такие громкие дела делаются в полной тишине. Пошумишь — испугаешь судьбу, и она отвернется от тебя. Так тогда и случилось.

Снова брать банк Жихарев на этот раз собирался тихо. Надо только хорошо подготовиться. Для этого взять с собой газовый баллон с горелками. Неизвестно только, порежет ли газовая горелка толстый сейфовый металл, его даже тяжелый молот едва прогибал. Не лучше ли разжиться ленточной пилой? Удобная и любой металл возьмет. Редуктор, правда, тяжеловат. Для этого возьмет с собой Серегу Шило, у него ума мало, зато дурной силы на двоих. Он будет и редуктор таскать, и потом маховик крутить. И еще Дробязко надо позвать. Этот будет на охране и на подхвате. Он хлопец хоть и сельский, но сноровистый и сообразительный. Единственное, что Жихарева смущало: ни у одного из его помощников, как говорится, руки на ленточную пилу не заточены. «Ничего. И это как-то решится. Захочешь до вету, как штаны снять, сообразишь».

После короткого ленивого времени, что Жихарев провел в Константинополе, перебиваясь с хлеба на воду, он вновь сосредоточился, все его мысли были направлены только на дело. Он был напряжен, как зверь перед прыжком.

Глава 30

Положение банка в самом деле было препаршивое. Тихий и спокойный интеллигент Болотов нервничал, все чаще впадал в жуткую депрессию и тогда начинал угрожать, что он устал, он больше так жить не может, он бросает все и уезжает домой, в Париж.

Что предпринимает в Париже в помощь банку его владелец Жданов, Болотов не знал, потому что связь с Константинополем не всегда была устойчива и стабильна. И Болотов все больше сомневался, что этот банк вообще еще кому-то нужен.

Русскую армию банк нисколько не интересовал, пользы от него ждать в ближайшее время не приходилось. А что будет потом?.. Так это будет потом. То есть неизвестно когда.

Турецкая полиция брать банк под свою охрану не хотела, поскольку он был некредитоспособный, больше того, до сих пор было неясно, кому он принадлежит? Франции? Той, старой России? Или же Совдепии? Новая Россия заявила на него свои права, но, как известно, она была бедна как церковная крыса, к тому же пока даже не имела своих денег. Зачем ей свой банк?

Они не ушли от Болотова, как собирались. Болотов посмотрел на них с такой укоризной и печалью, что Кольцов не выдержал, сел в кресло и решительно сказал Красильникову:

— Остаемся.

— Это, Паша, будет твоя самая дорогая глупость, — в ответ мрачно обронил Красильников.

— А давай немного обсудим все «за» и «против», — предложил Кольцов. — Третьи сутки мы здесь. Надо было бы сразу. А теперь, я уверен, Жихарев знает, где мы обитаем.

— Ну, тем более: надо исчезнуть с его глаз, — настойчиво возразил Красильников.

— А зачем? Выдать нас турецкой полиции не в его интересах. Султан придерживается нейтралитета и с оккупационной армией Франции, и с Русской армией. К тому же он всячески пытается наладить хорошие отношения с Мустафой Кемалем. А Кемаль давно симпатизирует Советской России.

— Ну, и к чему мне сейчас твой политический ликбез? — спросил Красильников.

— К тому, что, оказывается, Жихарев хоть и бандит, но в политике лучше тебя разбирается. Он знает, что полиция Султаната передаст нас России. К тому же он может предполагать, что мы сообщим полиции, кем он является, этот Жихарев. В Султанате, кажется, и сейчас еще рубят ворам руку. А за тяжкие преступления — голову. Я не знаю, как посмотрит турецкая Фемида на попытку ограбления банка?

— Ну хорошо, будем считать это «за», — согласился Красильников. — Но он же может сдать нас врангелевцам. И тут уж мы никак не выкрутимся. Расстреляют.

— Не знаю. Не уверен. Будем надеяться, что Врангель — благородный человек и вспомнит, что именно чекисты помогли его матери избежать ареста в Петрограде и, более того, переправили ее в Финляндию. В ответ на это, если знаешь, Врангель приказал освоболить меня, приговоренного к смерти, из крепости. Может, помилует нас и в этот раз? Но это так, шутка. Жихарев не сдаст нас врангелевским властям хотя бы потому, что побоится. Побоится наших разоблачений его «подвигов» в Крыму. Он знает, что его расстреляют раньше, чем нас.

— Очень уж условное «за», — сказал Красильников и мрачно, брюзгливо добавил: — Будем радоваться, что нас расстреляют позже Жихарева.

— Объясняю: он не глупый, не сдаст он нас врангелевцам, — сердито сказал Кольцов.

— Вы исключили из своих рассуждений банк. Мы-то с вами знаем, что он не просто российский, — сказал все время молчавший Болотов.

— Нет, не забыл, — поднял Кольцов глаза на Болотова. — Так случилось, что мы совершенно случайно и по другому делу оказались здесь в самые драматические дни вашего банка. Можно было бы, конечно, заниматься своим важным делом, не очень обращая внимания на все случившееся. Но по принадлежности банка к нашей стране, по совести и по долгу службы мы, вне сомнений, ему обязаны помочь.

— Все точно, все логично, — сказал Красильников. — Но это наше видение. А вот что думает Жихарев и что он предпримет, этого мы не знаем.

— Тоже логично, — согласился Кольцов. — Но давай еще немного продолжим. Жихареву нужны не мы. Мы — лишь препятствие на пути к банковским ценностям. Он, вероятно, попытается от нас избавиться. Не стоит ли нам самим избавить его от этих трудов?

— Каким образом? — с некоторым беспокойством спросил Болотов. Он все еще продолжал бояться, что они его покинут, хотя и понимал, что их дело, их задание, связанное с личностью Слащева, намного важнее. И поэтому они обязаны не подвергать себя риску и удалиться, исчезнуть отсюда.

— Не будем ни уходить из банка, ни возвращаться. Нас нет. Свет вечером не зажигать. По возможности осторожно за всем наблюдать из окон. Изучить все вокруг со всех четырех сторон, — объяснил Кольцов. Эта мысль пришла к нему утром, но он никак не мог объяснить даже сам себе ее притягательность. И только тут вдруг понял: если сделать все аккуратно, Жихарев поверит, что чекисты исчезли, залегли на дно. Так бы поступил он, окажись в такой же ситуации. И не только он. Остаться здесь, это было вопреки всякой логике. И именно это должно убедить Жихарева, что чекистов здесь уже нет. И долго он уже ждать не станет, придет сюда, чтобы завершить начатое.

С тех пор они из дома кроме Болотова старались не выходить. Все свое время, от рассвета и до темной ночи, они проводили у окон, осторожно наблюдая за всем тем, что там, вокруг них, происходит. И довольно скоро заметили, что днем, а иногда и вечером вокруг банка кто-то слоняется. Что за люди, издалека не особо разглядишь. К ним не подойдешь и не расспросишь. Но с каждым днем те становились смелее и уж почти не прятались. Пару раз Красильников заметил Жихарева, который небрежно прошел вдоль забора, не поворачия головы и никак не выказывая интереса к банку.

Какие шаги предпримет Жихарев, пока никто из них не знал. И все же Кольцов был твердо убежден, что его по-прежнему интересуют пока еще невскрытые банковские сейфы. Во всяком случае, об этом свидетельствовала и слежка, установленная за банком. Видимо, на этот раз Жихарев хотел получить быстро, все и сразу. И поэтому не торопился и тщательно готовился.

Не только Болотову, но и Кольцову, и Красильникову надоело все время жить начеку, в какой-то неопределенности. Такое ожидание было невыносимо. У всех троих было ощущение, что узел с каждым днем затягивался все туже.

Развязать его помог случай.

За утренними сдобными булочками или круассанами к кофе теперь по утрам к ближайшему маленькому и уютному кондитерскому магазину ходил только Болотов. Его обслуживал веселый продавец, который довольно сносно, но смешно говорил по-русски, потому что мама у него была турчанка, а папа — чистокровный одессит. Папа-одессит однажды по молодости решил: какая разница, по какую сторону Черного моря жить? Важно только, чтоб оно было всегда рядом, — и женился на чистокровной константинопольской красавице-турчанке. Она ничем не отличалась от одесситок, была так же весела, остроумна, криклива и остра на язык. И еще она была хорошим кулинаром, на ее плечах держался весь их бизнес. Папа же не нашел себя на берегах Константинополя, но как знаток русского языка работал охранником в русском банке. Когда случилось то неудавшееся ограбление, смена была не папы-одессита, и поэтому он остался живым, а его сменщик исчез, и что с ним произошло, никто не знал.

Все эти дни после приезда в Константинополь общение с веселым продавцом придавало Болотову бодрость, отвлекало от тяжелой тоски по родному парижскому дому.

Но на этот раз веселый продавец повел себя довольно странно. И хотя никого в магазинчике не было, он сказал полушепотом:

— Если месье не против, я бы хотел сказать вам несколько важных слов.

— А почему не здесь? — с легкой настороженностью спросил Болотов.

— Это очень важные слова. Я не хочу, чтобы они вылетели в эту форточку и попали еще кому-то в уши.

Болотов подумал: «Это либо серьезная провокация, либо действительно серьезный разговор». К серьезной провокации он не был готов. Еще в Париже Жданов предложил ему небольшой, почти игрушечный револьвер, как он сказал: «На самый крайний случай». Он привез его с собой, но никогда не носил и даже не помнил, в какой чемодан его засунул. А это, возможно, и был именно тот случай, когда он мог бы пригодиться. Но и отказаться пройти в кабинет Болотов тоже не мог: вдруг продавец скажет ему действительно что-то важное?

Посетителей пока в магазине еще не было. Продавец широко открыл дверь в кабинет, тем самым как бы показывая, что кабинет пуст и опасаться некого. Впрочем, засаду даже в таком помещении устроить было довольно легко. Есть шторы, за которыми может спрятаться пара человек, есть до пола закрытый письменный стол, наконец, вешалка, на которой висят несколько плащей, а возле нее стоят большие и пока сложенные зонты, ожидающие, вероятно, жарких дней и летней торговли. Болотов все замечал, все анализировал и всего боялся.

В кабинете и в самом деле никого не было.

— Ну, я вас слушаю, — нетерпеливо сказал Болотов.

— Всего два слова. Сегодня вечером вас хотят убить, — совсем невесело сказал веселый продавец.

Ноги у Болотова вдруг стали ватными.

— Откуда вам это известно? Вы меня ни с кем не перепутали?

— Нет-нет. Вы ведь сотрудник банка? Управляющий или что-то в этом роде?

— Да-да, что-то в этом роде, — согласился Болотов. — Но откуда у вас такие сведения?

— От моя мама. Нет, от мама моя жена. Но не от них. Извините мой русский.

— У вас прекрасный русский. Так кто вам это сказал?

— Не знаю. Возможно, мой папа.

— Вы все правильно поняли? — переспросил Болотов. — Ваш папа, как я понимаю, русский?

— Он не просто русский. Он хорошо говорит даже по-одесски.

— Значит, все это рассказал вам ваш папа?

— Он ничего такого не говорил. Он боится говорить. Но мама сказала, что думает папа. Она всегда знает, что думает папа. Так вот: вчера папа ходил к нотариусу и написал завещание.

— При чем тут завещание? Ничего не понимаю. Давайте, пожалуйста, все сначала, подробно и по порядку.

— Я постараюсь, но не уверен, что смогу. Я еще и сам не до конца во всем разобрался. Но мама хотела, чтобы я вас секретно предупредил.

— Итак, кто угрожает мне? Кто собирается меня убить?

— Разве вы еще не догадались? Тот человек, который уже пытался ограбить ваш банк.

— Он один?

— Кажется, трое. Так говорил папа.

— И когда они это намечают?

— Папа думает сегодня вечером. Так слышала мама, когда к нам приходил этот человек. Но, к сожалению, мама плохо слышит. Старость. Но думаю, что это ей сказал папа.

Прозвенел колокольчик на входной двери. Пришли утренние посетители.

— Подождите, я провожу вас другой дверь.

Он ждал еще минут десять, пока посетители делали покупки. Потом звякнул колокольчик, и они ушли. Веселый продавец открыл дверь в туалет, но там оказалась еще одна дверь, которая вывела их в узкий коридор.

— Извините за такой неприятный сюрприз. Но я подумал: лучше, если вы будете все знать.

— Это хорошо. Только я так и не понял, почему он пришел к вашему папе? Что общего у вашего папы с этим бандитом?

— Разве я вам не сказал? Это просто. Папа работал охранник ваш банк. Когда они ломали сейфы, с ними был другой охранник. Я думаю, они его убивать. Потом они приходили папа, сказали, чтоб он ничего не знал. Папа им сказал, что он ничего не знал. Потом они пришли опять. Сказали: пойдешь с нами, откроешь калитку и входную дверь. Папа говорит им, что он болен. Тогда они сказали: давай ключи и молчи.

— У папы были ключи? — удивился Болотов.

— И у другого тоже. Наверное, те они потеряли. Только от калитки и входной двери. Два ключа. Я их видел.

— И папа их отдал?

— Если бы он не отдал, его бы уже не было в живых, — сказал веселый кондитер и, что-то вспомнив, добавил: — Вы спросили, при чем тут завещание? Папа думает, что они его все равно убьют. После того как еще раз побывают в вашем банке. Им не нужен человек, который что-то знает.

Прощаясь, он сказал:

— Послушайте, а может, вам на время уйти из банка? Да хотя бы даже сюда, ко мне. Ну, спрятаться. Я вас так спрячу, никто не найдет. Или, знаете что? Может, сообщить полиции?

Болотов ответил не сразу. Надо было бы посоветоваться с Кольцовым, но он уже заранее знал его ответ. И он сказал веселому продавцу:

— Нет-нет, не нужно полиции! Единственный совет: если можете, действительно спрячьте папу, чтоб его никто, кроме вас, не нашел.

— Это я могу. Но я не смогу прятай его всю жизнь. Будет завтра, и они придут. Что тогда?

— Надеюсь, у них не будет завтра, — и, чтоб взбодрить себя больше, чем кондитера, Болотов с фальшивой улыбкой добавил: — Спасибо вам за предупреждение. И спокойной вам ночи.

— Господи! О чем вы? Разве я смогу уснуть в эту ночь?

Болотов вернулся домой перевозбужденный и испуганный. Он в подробностях пересказал товарищам весь разговор с кондитером. После чего растерянно спросил:

— Ну, и что будем делать? Зачем рисковать? Не лучше ли и в самом деле сообщить полиции?

— А если вы немножко подумаете? — пристально посмотрел на Болотова Кольцов. — Или объясните нам с Красильниковым, как вы представите нас полиции?

— Да-да, понимаю. Вам придется уйти.

— Уйти не проблема. Проблема уйти незаметно. Пока что Жихарев и его компания думают, что вы здесь, в банке, один, будут вести себя нагло. Если же заметят кого-то из нас, поймут, что здесь что-то не то. И даже, если заметят не нас, а полицию. Чего мы добьемся? Жихарев на время все отложит и переключит все свое внимание на нас. И нам придется действительно скрыться, исчезнуть. За это время может многое измениться, и мы будем вынуждены вернуться домой ни с чем, — неторопливо, обстоятельно Кольцов объяснил Болотову все последствия этого шага и добавил: — А к вам они все равно потом наведаются.

— Хорошо. Допустим, что я понял, — нервно сказал Болотов. — Но тогда скажите мне, что вы собираетесь делать?

— Переформулируйте вопрос, — строго, как школьный учитель нерадивого ученика, попросил Кольцов.

После длительной паузы Болотов сказал:

— Понял, — и спросил: — Так что мы будем делать?

— Я так думаю, Жихарева мы ликвидируем, — твердо сказал Кольцов.

— У вас есть такие полномочия? — удивился осторожный Болотов. — Как там посмотрят на эту вашу самодеятельность?

— Нашу, — поправил его Кольцов. — Мы достаточно позволили Жихареву грабить нас там, в Крыму. И здесь тоже. Должен же он рассчитаться за все.

— Только не кровь! Только не кровь! — взволнованно вышагивая по комнате, несколько раз повторил Болотов.

— А есть какие-то другие мысли по этому поводу? — спросил Красильников.

— Есть одна. Мы ее сейчас и обдумаем. Очень красивая, — после долгой паузы отозвался Кольцов. — Только бы до нее не додумался Жихарев, — и затем добавил: — Не будет того эффекта.

Впереди у них был целый день, и они начали готовиться к встрече незваных гостей. Несколько раз спускались в хранилище. Болотов трижды проверил дистанционный пульт, с помощью которого открывались и закрывались створки решетки. После нажатия кнопки на втором этаже они каждый раз быстро и послушно смыкались и защелкивались. Почему решетки оставил открытыми прежний управляющий, ни у кого никаких предположений не возникло. Кроме одного: в отъездной суматохе и спешке о них просто забыли. Или легкомысленно относились к решеткам, рассчитывая на прочные замки и сверхпрочные сейфы.

Жихарев не любил сложные планы, в них, как правило, неожиданно обнаруживался какой-то изъян, и они либо проваливались, или уж, во всяком случае, зачастую не осуществлялись из-за какой-то мелочи или сущей безделушки.

Нынешний план Жихарева был прост, как молоток. Придут в банк, разберутся с сейфами. Новый управляющий от страха не подаст голоса. А если взбунтуется, значит, покойнику не повезло.

Они пришли глубокой ночью, когда Болотов с надеждой уже несколько раз повторил:

— Мне кажется, не придут.

Но они пришли, не особенно таясь. Три тени промелькнули в чахлом кустарнике, который окружал банк. Миновали Красильникова, затаившегося среди густой, сильно пахнущей уже отцветающей сирени, и почти по-хозяйски поднялись по ступеням к входной двери банка. Жихарев прозвенел ключами, и дверь с едва слышимым шумом отворилась.

Не шевелясь и затаив дыхание, Красильников, стоя внизу, видел лишь темные фигуры грабителей сквозь зелень листьев на фоне бледноватого, усеянного звездами неба. Первый — Красильников определил, что это был Жихарев, — шел, не обремененный никакой поклажей, у второго была какая-то сумка, в такт шагам она позвякивала железом, третий, замыкающий, судя по силуэту, был мужик богатырского сложения и нес в мешке что-то тяжелое. Поднявшись по лестнице, он опустил к ногам свою поклажу и тихо пожаловался подельникам:

— Тяжелюща, зараза.

— Отдыхай, пока мы низ разведаем, — тихо сказал Жихарев.

— Угу, — отозвался богатырь.

— И не вздумай курить, — приглушенно предупредил его Жихарев, скрываясь за дверью.

Вскоре внизу вспыхнул свет, просочился сквозь оставленную приоткрытой дверь. Красильников угадал подходящий момент. Он по-кошачьи приблизился к богатырю и сунул ему в спину ствол револьвера. И властно прошептал:

— Тихо! Не шевелись, если жить хочешь!

И тот в полуобороте застыл.

— Оружие?

— З-за п-поясом.

Красильников одной рукой приобнял богатыря, нащупал под одеждой рифленую рукоятку и выхватил револьвер.

— Спускайся, Шило! — донесся снизу голос Жихарева.

— Спускайся, — шепотом приказал Красильников. — Но молча. Чуть что, ты — покойник.

— П-понял, — прошептал богатырь и склонился, чтобы прихватить свою поклажу.

— Не трожь. Сам принесу.

— Угу.

— Ну, где ты там, Шило? — сердито выкрикнул снизу Жихарев.

— Иди! — толкнул Красильников бандита стволом револьвера.

Тот, все еще не до конца понимая, что происходит, скованный страхом переступил через свою поклажу и, как сомнамбула, подошел к лестнице, ведущей в подвал.

— Отзовись. Только без глупостей. Не то… — снова приказал Красильников.

— Иду, — сдавленным голосом отозвался Шило, все еще боясь сделать резкое движение, стал спускаться вниз. Красильников шел сзади, упираясь стволом револьвера в его спину. Не дойдя до решетки, он остановился, а Шило продолжал медленно спускаться, сохраняя в теле все тот же полуповорот, когда еще там, перед входной дверью, ему в спину уперся револьвер Красильникова.

Кольцов наблюдал за всем происходящим, готовый в случае необходимости вмешаться. Но все происходило даже лучше, чем было задумано.

Когда Шило спустился вниз и минул решетку, Кольцов взмахнул рукой.

Болотов тот же час нажал на кнопку пульта. Створки решетки с тихим шипением сомкнулись. Звякнул замок.

Красильников торопливо вернулся назад и предусмотрительно встал на ступенях лестницы, ведущей с первого на второй этаж.

— А редуктор чего не спустил? — набросился на Шило Жихарев.

— Не позволылы.

— Кто?

— Н-не знаю, — уже оказавшись внизу, в хранилище, Шило начал понимать, что избежал смерти. — Якыйсь, з наганом.

Жихарев не сразу его понял, приказал:

— Мотнись, принеси!

— Так той… ворота закрылысь.

— Какие ворота?

— А ось ци, сзаду мэнэ.

Только сейчас Жихарев заметил решетку, которая преграждала им путь наверх.

— Что ты с ними сотворил? — гневно выкрикнул Жихарев и бросился к решетке, схватился за створки, стал трясти, пытаясь их развести в стороны. Но толстые прутья стояли мертво, недвижимо.

— То не я. То оны.

— Кто? Тут никого нет!

— Есть. Мэнэ чуть не застрелыв.

Начиная что-то понимать, Жихарев вновь с яростью стал трясти решетку.

— Подмогни, Шило! И ты, Дробязко!

И они, все трое, дружно навалились на решетку, пытались с разбегу свалить ее, затем трясли, пинали ногами. Но все было тщетно: решетка не поддавалась.

— Не мучайтесь, бандиты! — крикнул вниз Кольцов. — Это все же банк! Все против вас рассчитано!

В ответ на голос Кольцова Жихарев выхватил револьвер, просунул его сквозь прутья решетки и в бешеной злобе и бессилии стал палить вдоль ведущей вверх лестницы.

Вверху, на первом этаже, разлеталась штукатурка, падала к ногам Кольцова и Красильникова.

Когда Жихарев прекратил стрельбу и еще не рассеялся дым, он услышал все тот же голос:

— Жихарев! Прибереги хоть один патрон: пригодится!

Жихарев в бессилии опустил отстрелявшийся револьвер и поднял голову. Вглядываясь в дымную синеву, сказал наверх:

— Вроде голос знакомый? Это вы, комиссар Кольцов?

— Узнал?

— Я вас раньше узнал. Еще там, на базаре. Больше недели назад.

— Я тоже там тебя узнал, Жихарев.

— Выходит, вы все свое время на меня тратили? А я-то думал, что вы сбежали.

— Не угадал.

— Выходит, что так.

— И прогадал.

— Значит, постреляете?

— Я в людей не стреляю. Один раз в жизни было такое, всю жизнь жалею.

— Но мы ж тоже люди.

— Вы — не люди. Вы бандиты, грабители. Но все равно я не стану руки пачкать. Посидите тут, поголодаете. Может, друг дружку съедите. А нет, постреляетесь.

— Шутки шуткуете, — Жихарев изобразил нечто подобное улыбке.

— Нет.

— И все же, может, как-то столкуемся? У меня есть что предложить.

— Говори.

— Вы нас выпускаете, а я за это не выдаю вас ни Врангелю, ни туркам. Заметьте, вы уже больше недели здесь, я вас узнал, но не выдал. А мог бы. Еще и крест какой-нибудь на грудь бы повесили. Понимаю, вы сюда не на прогулку прибыли. Вот и делайте свое дело, я вам препятствовать не буду. А потом спокойно уезжайте. На том и расстанемся.

— Нет, Жихарев, не договоримся. Понимаешь, есть такое слово — «совесть», оно тебе незнакомо. Так вот, моя совесть не позволит оставить ни тебя, ни твоих напарников-бандитов живыми. Не имею права. Слишком много горя, страданий, смертей вы посеяли вокруг себя.

Эти слова Кольцов сказал жестко. Жихарев понял: ни договариваться, ни просить пощады — ничто уже им не поможет. Но есть еще случай, стечение обстоятельств, везение: остается надеяться только на них. Бывает, человека вешают, а веревка обрывается. И ему по закону оставляют жизнь.

Жихарев поверил, что нечто подобное произойдет с ними. И гневно закричал:

— Слушай, комиссар! Мы живучие! Мы выживем! И когда мы выйдем отсюда, сдадим вас самому Врангелю. Уверен, он с благодарностью примет такой подарок.

— При чем тут Врангель? И при чем тут мы? — ответил Кольцов. — Поговорим о вас. Вы нарушили турецкие законы. Они жестокие, но справедливые. За воровство отрубают руку, грабителей вешают.

И еще Кольцов подумал, что, прежде чем уйти, он должен лишить бандитов даже самой малой надежды на спасение. И сказал стоящим рядом с ним Красильникову и Болотову:

— Подождите, я еще кое-что сделаю.

Он прошел в кабинет управляющего, который пока не успел обжить Болотов, но видел там бумагу и чернила. Присел за большой стол, макнул перо в чернила и вывел:

«Полиции Константинополя! Уважаемые господа…»

Писал он торопливо, без остановок. Вероятно, еще раньше, когда у него только возникла мысль о «мышеловке», он продумывал и этот текст, который окончательно вызрел только сейчас.

Закончив писать, он вернулся к Красильникову и Болотову.

— Ну, что там? — он указал вниз, на подвал.

— Матерились. Угрожали. А теперь смолкли, должно быть, думают.

— Это хорошо. Я им еще кое-что подкину для размышлений, — Кольцов обернулся и крикнул вниз, в подвал: — Господа бандиты! Слышите меня?

— Говори, комиссар, — отозвался снизу Жихарев.

— Послушайте письмо, — сказал Кольцов. — Оно адресовано не вам, но вы обязаны знать его содержание! Мы оставим его здесь, на видном месте, чтобы те, кто придет вас вызволять, знали, с кем имеют дело.

После чего Кольцов склонился к листку, стал читать:

— «Полиции Константинополя! Уважаемые господа!..» — и, выдержав длительную паузу, прислушался, как реагируют бандиты.

Они молчали.

Кольцов подошел к лестничному парапету, глянул в подвал. Они, все трое, обреченно стояли возле решетки, держась руками за ее толстые стальные прутья.

Наконец отозвался Жихарев:

— Читай дальше, комиссар, свой роман. Это не ты ли написал про Монтекристу?

— Тоже пытаешься шутить? На что-то еще надеешься? — спросил Кольцов. — Тогда слушай продолжение. Оно еще больше вас позабавит! — и он продолжил: — «…Оставляем вам в ограбленном русском банке трех грабителей, пойманных на месте преступления. Это их вторая попытка ограбить этот банк, такая же неудачная, как и первая. Все трое являются профессиональными грабителями, к политике никакого отношения не имеют. Жихарев хорошо известен. Во время войны он грабил и белых, и красных, разорял покинутые богатые дома, убивал мирных жителей. Был приговорен советским судом к смерти, но с помощью такого же бандита, как и он сам, сумел бежать из тюрьмы крымского города Феодосия.

Рассчитываем на ваш справедливый суд. Могли привести приговор в исполнение сами, но, являясь гражданами другого государства, по всем международным правилам не считаем это возможным».

Закончив читать, Кольцов спросил у бандитов:

— Надеюсь, всем все понятно.

Бандиты молчали. Может, лихорадочно размышляли, как освободиться? Впрочем, уже убедились, что тяжелую решетку им ни вырвать, ни сломать.

— Мы уходим. С вами прощаемся навсегда. Для утешения скажу: дня через три-четыре вас освободит из этого подвала турецкая полиция, будут судить и воздадут каждому по заслугам.

Болотов, Красильников и Кольцов направились к выходу. Болотов шел последним, он и погасил в доме свет. Бандиты кричали им что-то вслед.

На улице стояла красивая ночь с большими, размером с кулак, южными звездами, ярко светила перевернутая вверх рогами турецкая луна.

— Завтра уезжаю в Париж, — сказал Болотов. — Но не хочу ночевать в банке.

— Ночевать в банке не надо. Но и уезжать в Париж не следует, — сказал Кольцов. — Через три дня кто-то сообщит турецкой полиции, что из банка доносятся какие-то крики.

— Кто?

— Не имеет значения. Вполне возможно, что это сделает ваш сосед — кондитер? Не вы, а он скажет турецкой полиции, что вы вернулись из Парижа, и у вас есть подозрение, что в банке кто-то хозяйничает. Остальное — дело полиции.

— Допустим, — согласился Болотов.

— Но где-то надо бы переночевать? — зевнул Красильников и добавил: — Вроде бы ничего такого тяжелого не делал, а в сон клонит, устал.

— Тут ночи осталось всего ничего, — сказал Болотов. — Знаете что: проведаем кондитера.

— Глубокая ночь. Люди спят, — засомневался Красильников.

— Он не спит, — убежденно сказал Болотов.

— Пошли, — согласился Кольцов. — А завтра переберемся в какую-то гостиницу на окраинах Константинополя. Нам с Семеном надо хоть на несколько дней затаиться, — и добавил, глядя на Болотова: — И вы тоже эти дни побудете с нами. И нам хорошо, и вам нетоскливо.

Они покинули территорию банка, прошли до конца ограды и посмотрели на кондитерскую. На всей улице Панкалди лишь одно окно светилось: в жилых апартаментах, рядом с кондитерской.

Глава 31

Кольцов исчез. Идут дни, но он не появляется. Лишь понапрасну разбередил его душу. Слащев на короткое время даже поверил, что в его жизни еще может наступить светлая полоса.

Но почему его нет? Если бы что-то случилось, наверняка об этом хотя бы несколькими строками было в газетах

— Мустафа! — позвал он.

Мустафа, как вышколенный адъютант, тут же возник во дворе:

— Что надо, Яков Александрович?

— Свежие газеты брал?

— Нет. Вы не приказывали.

— Бери! Теперь новости, как дождь: не знаешь, будет или нет, слабый или сильный, тихий или с ветром. А в газетах все напишут.

— После обеда схожу.

День прошел, как почти сотня других, и сколько их еще, таких же пустых, серых, ничем не запоминающихся, промчатся мимо, ничем не задев Слащева.

Вечером он внимательно просматривал газеты, принесенные Мустафой: старые — трехдневной давности — и совсем новые — сегодняшние. Но ничего заслуживающего внимания не обнаружил. Прочитал лишь еще одно короткое сообщение о транспорте, ушедшем с очередной партией беженцев, солдат и офицеров в Советскую Россию. Подумал: редеют ряды русских в Турции, пройдет совсем немного времени, и даже словом по-русски не с кем будет переброситься. Поднимаясь из-за стола, он еще раз бросил взгляд на свежую газету. Его чем-то привлекли несколько строк мелким шрифтом в самом низу последней страницы. Мельком прочитал короткое сообщение и не поверил своим глазам.

Снова присел за стол и уже внимательно, слово за словом, прочел полицейское сообщение:

«Как уже сообщалось, двумя неделями раньше была совершена неудачная попытка ограбления русского банка. Спустя время грабители решили повторить попытку и вчера, при попытке сопротивления, были уничтожены. Главарь банды — русский бандит Жихарев, личности остальных двух выясняются. Всех, кто может пролить какой-либо свет на это ограбление, просим обратиться в полицию».

Вот и все! Что там случилось, если не появится Кольцов, он теперь никогда не узнает.

Если все обошлось для Кольцова благополучно, он должен в ближайшие дни появиться. Или уже не появится никогда. Вполне возможно, он вынужден был бежать. А может, случилось что-то еще худшее. Профессия у него: спаси и помилуй. Каждый день, и днем и ночью, даже в относительно мирное время, рядом со смертью ходит.

Независимо от этого надо что-то предпринимать. Но что?

Постепенно одна мысль, которая нет-нет и прежде возникала в его голове, стала обретать какую-то ясность. И уже спустя совсем короткое время он понял, что должен поступить именно так. Во всяком случае, он сейчас был убежден, что это единственный поступок, о котором он не пожалеет даже в том случае, если его жизнь даст крен в худшую сторону.

На следующее утро он решительно оделся, вышел из домика.

— Генерал куда-то уходит? — спросил Мустафа. — Что сказать вашей жене?

— Скажи, что генерал ее по-прежнему любит. Маруську тоже.

— Это будет ей приятно услышать. Но она захочет узнать, куда вы пошли?

— Генерал еще сам не знает, куда понесут его ноги, — уклонился от прямого ответа Слащев. Он с юных лет верил в то, что, если какая-то мысль овладела им и мозг ее не отбросил, значит, надо приступать к ее осуществлению. Во всяком случае, так он поступал все последние годы, и военное счастье не обходило его стороной.

Миновав прибрежные улицы Галаты, Слащев уселся в фуникулер, еще не до конца зная, что предпримет. Вернее, он не знал, как к этому подступиться, с чего начинать.

Мелькали за окном вагона скромные серые дома, потом вагон долго мчался в темноте туннеля, и на свет он выскочил в совсем другом мире: это был район Пера. Время от времени он замечал на отдельных домах флаги. На эти флаги он насмотрелся там, в заливе Золотой Рог. И здесь они тоже! Их вывесили посольства на своих домах.

Посольство — вот что ему нужно! Итальянское посольство!

Кто-то из пассажиров фуникулера подсказал Слащеву, где ему выйти. И вскоре он уже разговаривал с двумя господами: итальянским консулом и его переводчиком. Русские переводчики появились в консульствах с тех недавних пор, когда в Турции оказалось много русских, сопровождающих Русскую армию, покинувшую поначалу Новороссийск, а затем и Крым.

Ни на что не рассчитывая, Слащев пробился к консулу. Консул сказал, что он рад бы помочь прославленному генералу, но консульства — учреждения, в которых царит рутина.

— В данном случае я говорю о рутине в положительном смысле, как о незыблемом порядке. Мы не можем сделать быстрее то, что не можем сделать быстрее, — сказал консул. — Визы для вашей семьи будут готовы недели через две. Если я очень постараюсь, дней через десять.

— Мне некогда ждать. Мне они нужны сегодня, — сказал Слащев.

— Увы! — ответил ему консул. И они попрощались.

В коридоре Слащева догнал переводчик:

— Господин генерал! Все не так безнадежно! Господин консул советует вам обратиться в репатриационную комиссию Лиги Наций.

— Что это за зверь? — спросил Слащев.

— Это Комиссия по делам военнопленных и беженцев. Называется комиссия «Помощь Нансена», — объяснил переводчик. — Это буквально рядом.

И уже минут через пять Слащева принимал представитель комиссии господин Колен. Высокий, сухощавый, он торопливо вошел в кабинет и затряс руку Слащева:

— Очень, очень рад вас снова видеть!

— Я тоже. Но скажите, какими судьбами вы здесь? — удивился Слащев. — Насколько я помню, вы журналист. И вдруг: офис, комиссия Нансена?

— Ничего странного. Времена меняются, меняется и жизнь. Можно назвать это служением или благотворительностью. Сюда попал только потому, что знаю русский язык. К тому же журналистика — нелегкая профессия. Устал. Надоело скитаться по свету, — и напомнил: — Мы с вами давно и хорошо знакомы. Помнится, я фотографировал вас в Харькове на банкете. Вас представлял тогда Владимир Зенонович Ковалевский.

Они действительно были давно знакомы. С лета девятнадцатого, и с тех пор несколько раз мельком встречались.

— А фотографий ваших у меня нет, — упрекнул Колена Слащев.

— Нехорошо. Будем понемножку исправляться. Оставьте мне свой адрес.

— Адрес? — удивленно переспросил Слащев. — Знаете, а у меня никогда не было адреса.

— Но вы же куда-то собираетесь ехать?

— В Италию, в Анкону, — и затем Слащев пояснил: — Нет-нет. Я не еду. Только жена и дочь.

— А вы?

— Я не сейчас. Несколько позже. Понимаете, русские постепенно покидают Турцию.

— Правильное решение. Еще полгода — и Константинополь сильно опустеет. Европа принимает не только русских, — и затем Колен спросил: — Так вы хотели бы в Италию?

— Да. В Анкону. И как можно быстрее.

— У нас с вами разное понимание слова «быстрее». Через две недели мы отправим комфортабельный пароход. Места пока есть.

— Мне нужно сегодня. Ну, на крайность, завтра, — сказал Слащев.

— Что так срочно?

— Я должен уехать в командировку, она может затянуться. Я не хочу оставлять жену и дочь в одиночестве.

— Понимаю. Но, к сожалению… — Колен, разговаривая, рылся в своих папках? Что-то искал. — Завтра ничего нет. Послезавтра в Равенну отправляется грузо-пассажир. Он взял восемь человек. Есть одно свободное место.

— Дочь совсем маленькая. Пока еще от силы четверть человека.

— Думаю, можно договориться. Но вот вопрос: захотят ли они сделать остановку в Анконе?.

— Да! И еще визы, — вспомнил Слащев. — Они ведь нужны завтра?

— Визы? Какие визы? Мы пока обходимся без бюрократии. Наш «нансеновский паспорт» открывает любые двери.

После возвращения домой Слащев первым делом зашел в Марусину комнату, где возле колыбельки подремывал Пантелей.

— Скажи, старый разбойник, можешь представить пред мои глаза Нину Николаевну?

— Дак она ж на работи, — удивился Пантелей. — Но ежли алюром, то можно. Она туточки, недалеко.

— Сбегай к ней. Пусть на минуту придет домой.

— Приспичило. Дождаться вечера не можете? — стал привычно ворчать Пантелей.

— Но-но! А то в рядовые разжалую.

— Дак я усю жизню рядовым справно служу. Хучь бы до ехрейтора возвысили.

— Делай, что велено! И не рассуждай!

— Слухаюсь, господин енерал, — нарочито вытянулся Пантелей и приложил руку к непокрытой голове. — А вы тем часом, пока я летаю, в хате подметить, молоко закипятить, пелюшки простирнить — и отдыхайте.

— До чего ж ты противный старик! — незлобиво огрызнулся Слащев.

— С измальства карахтер у меня така.

Через полчаса прибежала запыхавшаяся Нина.

— Что случилось?

— Ровным счетом ничего. Побеседовать с тобою захотелось.

— Что, нельзя было вечером?

— Во! И у тебя «карахтер», как у Пантелея. Сядь! И слушай! Хочу довести до твоего сведения приказ.

Нина села, насмешливо глядела на мужа: что за шутку он на этот раз «отчебучит»:

— Так вот! Пойдешь сейчас до твоего жирного кота и попросишь расчет! Сегодня же! Не то, скажешь, муж придет для беседы.

— Ты что, наследство получил? — насмешливо предположила Нина.

— Пока не получил! Не от кого.

— Ну и как же жить будем?

— Пока чуть-чуть поживем порознь. Вы с Маруськой послезавтра уезжаете в Анкону.

— Долго думал? — все еще полагая, что это какая-то шутка мужа, с издевкой спросила она.

— Нет, не долго. Возможно, мне придется на какое-то время уехать. Оставлять вас здесь одних я не хочу. И не могу.

— По-моему, ты начинаешь сходить с ума, — уже понимая, что это никакая не шутка, что это серьезно, испуганно сказала она. — Это ж надо придумать: послезавтра.

— Другой возможности не будет. Документы я выправил, — и он положил перед нею «нансеновский паспорт». — Там вкладыш на Маруську.

— Опомнись, Яша! Что ты придумал! Куда я поеду?

— В Анкону, до родни.

— Да кто ж нас там примет? У них у самих девять душ, да еще нас двое.

— Примут. Скажешь, скоро я приеду. Недели через две.

— Что ты творишь! Я не хочу от тебя уезжать! Не могу-у! — залилась слезами Нина. — Вместе будем! Я работаю, не пропадем!

— Не в этом дело.

— А в чем? В чем?

Слащев пересел поближе к Нине, положил свою руку ей на плечо:

— Юнкер Нечволодов! Ты всегда была послушной. Ты всегда выполняла все мои приказы. Прошу тебя, выполни и этот, может быть, последний.

— Яша! Не говори так! Мне страшно!

— Понимаешь, я понял: так жить, как мы живем, сегодня нельзя. Это не жизнь, а существование. Хочу что-то изменить, но не могу. За тебя боюсь, за Маруську.

— Не надо, Яша! Я не хочу никаких перемен. Будем жить, как все люди.

— Нет, Нина! Ты меня знаешь: я так решил, — твердо сказал он. — И не плачь, пожалуйста. Не рви мне сердце! Если все хорошо получится, приеду за вами. А нет, хуже, чем сейчас, вы нигде жить не будете. И верьте, я приеду! Я обязательно за вами приеду!

Нина хорошо знала своего мужа: если он что-то решил, его трудно было переубедить. Он с трудом принимал чужие доводы и упрямо отстаивал свои.

Первый раз в их совместной жизни она взбунтовалась, но по его тону поняла, что он принял окончательное решение, и уже ни споры, ни плач, ни мольба не смогут на него повлиять.

Весь следующий день прошел в хлопотных домашних сборах. Заплаканная Нина обреченно перебирала свои вещи, ненужные отбрасывала в угол комнаты.

Долго рассматривала свои кавалерийские галифе с кожаными вставками и тоже отбросила. Туда же полетели хромовые сапоги со шпорами, гимнастерка с необычными «юнкерскими» погонами. Их придумал когда-то давно сам Слащев, и они даже были утверждены Врангелем. Таких погон больше ни у кого не было. Впрочем, и таких юнкеров тоже.

Слащев вошел в комнату, посмотрел на печально сидящую возле полупустого раскрытого чемодана Нину, обратил внимание на небрежно сваленную в угол кучу ее армейской одежды.

— Ну что? Собралась?

— Да.

— А почему чемодан пустой?

Нина молча наклонилась и извлекла из кучи армейскую гимнастерку, показала мужу и снова зашвырнула ее в угол. Потом так же подняла галифе, сапоги со шпорами, и все это, показав Слащеву, тоже послала в угол. После всего этого спросила:

— Ты думаешь, мне еще когда-нибудь придется воевать?

Он не ответил.

Жены Мустафы, которых до сих пор никто из них ни разу не видел, тоже стали дружно собирать Нину в дорогу. Одной еды и сладостей наложили большую коробку и затем принялись за одежду.

Когда утром следующего дня они выставили во двор все подарки, собранные ими для Нины и Маруси, коробок и узлов набралось порядочно. Главным образом здесь было все для Маруси: пеленки и распашонки, кофточки, пинетки, одеяльца, бутылки, горшочки, подушечки и даже целая гора игрушек — целых два больших саквояжа. И еще подарили красивую самодельную колыбельку. И хотя Маруся из нее уже почти выросла, решили, что еще месяц-другой она может спать в ней, а там хороший мастер сделает из нее хорошую большую кроватку.

Оглядев все выставленное во двор имущество, Мустафа куда-то сходил и приехал ко двору на телеге, правил которой угрюмый турок в натянутой по самые глаза феске. С телеги он не сошел и, сидя на облучке, терпеливо ждал, когда установят в телегу все вещи.

В порт они пошли пешком, вслед за телегой.

В порту возчик тоже не сошел с телеги и за все время разгрузки не проронил ни слова. Так, молча, и уехал

Пантелей и Мустафа перенесли вещи на старый, облезлый и дурно пахнущий чем-то горелым пароход, словно в насмешку названный «Викторией». Слащев провожал Нину и нес на руках Марусю. Ей пароход явно понравился. Она с молчаливым восторженным удивлением рассматривала этот крикливый, суетливый и новый для нее мир. Иногда она показывала пальчиком на что-то, ее поразившее, и степень своего удивления выказывала одним коротким, но произнесенным с разными интонациями словом «О-о».

Лишь когда пароход издал не по чину низкий басовитый гудок, извещающий об отправлении и все стали прощаться, Мария подняла громкий и безутешный рев. И никакие уговоры и увещевания, никакие конфеты и пряники не могли ее успокоить. Она отказывалась идти на руки к Нине, и изо всей своей крохотной силы цеплялась за пиджак и руки отца. Уходя с парохода, уже на сходнях, Слащев украдкой грубо вытер кулаком лицо — не хотел, чтобы кто-то увидел его нечаянную слезу.

Домой они вернулись незадолго до полудня. Пантелей и Мустафа тут же разошлись по своим делам. А Слащев стал неторопливо обходить опустевшее жилище. Оно вдруг показалось ему пустынным и чужим, словно обворованным. Под ногами валялся забытый гуттаперчевый клоун с глупо размалеванным лицом. В другой комнате обнаружил Зизи. Она выбралась из-под кровати и, радостно виляя хвостом, бросилась к Слащеву.

— Что, дурочка, решила, что тебя забыли? — он подхватил ее на руки и пошел дальше. Подобрал с пола разбросанные и забытые Ниной чисто женские мелочи: гребешки, заколки, носовые платочки, разложил все это на подоконнике.

Снова вернулся в комнату Маруси. Нечаянно наступил на какую-то игрушку, она жалобно пискнула. Он поднял ее. Это была резиновая кошка, которую жевала Маруся: у нее рано начали резаться зубки.

Он присел на стул и долго сидел так, о чем-то размышляя. Его вывела из задумчивости Зизи. Она потянулась к нему и лизнула его в щеку.

— Сочувствуешь? — спросил Слащев и добавил: — Ничего. Переживем.

В глубине дома что-то шуршало, позвякивало. Это на кухне чем-то занимался Пантелей.

В доме поселилась печаль.

Слащев пошел на кухню, увидел Пантелея. Тот что-то толок в ступе.

— Никто ко мне не приходил? — спросил Слащев.

— Кого-сь ждете?

Слащев неопределенно ответил:

— Ну мало ли кто.

— Даже той, шо курей приносыв, тоже чого-сь перестав заходыть.

— Тот больше не зайдет.

— До большвыкив подався?

— В другое место. На постоянное место жительства.

— Никого не було. Та й кому мы з вамы нужни, Яков Лександрыч? Нину з Марусей, и тых отправылы.

— Ну и молчи, без тебя тошно! — и язвительно спросил: — Что толчешь? Воду в ступе?

— Пшеничку на крупу. Для каши. Забыл, шо Маруськи уже нема.

— Не толки. Не надо.

— Истолку. Каша буде. Мы не съедим, иждевенцы есть. Барон — той, звестно, до каши с малых лет приученный. Так это шо! Верите — нет, я даже Яшку до каши приохотыв.

— Филин — кашу? — удивился Слащев.

— А шо филин? Почти той же человек. Два дня мышей ему не давав, на третий зачал кашу жрать за милу душу, — продолжая толочь пшеницу, философствовал Пантелей.

— Оставь ступку! Потом истолчешь. Хочу тебе два слова сказать.

— Лаять будете? — уныло спросил Пантелей.

— За что?

— Тарелку вашую розбыв, пуговки до мундира не пришыв, — стал перечислять Пантелей.

— Стерплю.

— Так чего ж вы тогда так издаля подступаете? — решительно сказал Пантелей. — Уже кажить, шо не так.

— Понимаешь, мне придется уехать. Может, надолго.

— Ну, и езжайте. Не первый раз.

— Ты слышишь? Надолго. Может, очень надолго.

— Ну, и ничого страшного. Дождусь.

— Ты так легко говоришь: дождусь. У Яшки, к примеру, есть ты. Ты его если не мышами, так хоть кашей накормишь. А я уеду, ты один останешься. Как жить будешь?

— Эх, Яков Александрович! Это я по молодости боявся без краюхи хлеба остаться. А счас, в мои-то годы…

— Не хорохорься! И в твои годы сладко поесть хочется и на мягком поспать. Мустафа тебя кормить не станет. У него у самого целая орава — семь душ. И денег у тебя нет, чтоб за жилье платить.

— Так, може, и я з вами туда подамся. За компанию.

— Туда не берут компаниями.

— Ну — ничо. Хужее бувало. Продержусь.

— Так вот, слушай приказ. Собирай все свое богатство, и — на нашу индюшиную ферму. Мустафа вывезет тебя туда. Ты там, кажется, уже бывал?

— Один раз. С Ниной Николаевной. Токо эта ферма так для смеху называется. А шоб она стала фермой, до ее не токо руки, но и ум докладать надо.

— Ну, жить там есть где?

— Хатка! Низ ще ничого, каменный. А крышу всю перекрывать надоть.

— Индюков много?

— Пока ще есть. Но помаленько дохнуть. На одной траве токо те дурные гетерианци живуть. А птичке зернятко требуется. Яшка, и той понимае, шо каша лучшее, чем трава.

— Так вот! Живи там, хозяйнуй. Не вернусь, оставляю ее тебе в полное твое владение. Разбогатеешь, станешь миллионером, мою Маруську не забудь. А случится какая оказия домой в Россию вернуться, езжай без сомнений.

— А ферма?

— Да брось ты ее к чертям собачьим. Или продай, если найдешь какого дурака.

— А вы не до них? Не до Нины Николаевны?

— Пока — нет.

— Много вы туману напустили, Яков Лександрыч. Сидели б на месте, не шукали по свету счастья, — со вздохом сказал Пантелей. — Оно одинаково по всему свету раскидано. Только нагнись и сумей взять

— Так ты и мое заодно подними.

— Э-э нет. Господь в одни руки два счастья не дает. Каждому — свое. Шоб, значится, не перессорились.

— Дурацкая твоя теория, Пантелей! Люди сколь веков уничтожают друг дружку из-за этой пайки счастья. Нету ее. Выдумки все это.

— Как жа! Выдумки! — возразил Пантелей.

— А так! Разуй глаза, посмотри вокруг. На совести все держится. Есть совесть — человек одной пайкой довольствуется. А нет — все под себя гребет. Иной сидит одной своей задницей на целом государстве, и все ему мало. Еще и еще под себя подгребает.

— Гляжу, Яков Лександрыч, вы тоже по-другому рассуждать зачалы.

— Умнеем, Пантелей. Когда много крови насмотришься, умнеть начинаешь. С малолетства бы Господь этот ум людям раздавал, по-другому бы жили — без злобы и зависти.

Под вечер Пантелей тоже навсегда покинул этот уютный домик. Слащев остался совсем один. Впрочем, нет. С ним была еще одна живая душа — Зизи.

Глава 32

С раннего утра Слащев ходил по опустевшему двору. Время от времени заходил в дом, бродил по опустевшим комнатам. Снова и снова что-то перекладывал с места на место. Все в доме напоминало о совсем недавней благополучной и в меру счастливой жизни. Чего-то было в излишке, чего-то не хватало — все как у всех.

Словно привязанная, за ним ходила Зизи. Время от времени она покидала хозяина и бежала в комнату Маруси. Но вскоре возвращалась с немым тоскливым вопросом в глазах. Слащев тем временем прошел на кухню, нашел там остатки супа, который еще вчера варил Пантелей, насыпал ей в миску.

Зизи подошла к миске, постояла над нею, но к еде не притронулась. Отошла.

Тогда Слащев накинул на себя свой старый френч, спрятал ее под полой. Зизи немного поворочалась, удобнее устроилась у Слащева на груди. И высунула из-под полы френча свой любопытный коричневый нос.

Так он, с собакой за пазухой, и отправился в город.

На базаре он какое-то время потолкался в многолюдье, высматривая, не покажется ли где над толпой голова генерала Соболевского. Потом у кого-то он спросил, не видели ли его здесь? Ему ответили, что с утра он ходил по базару, потом ушел.

Несколько раз к Слащеву подходили:

— Не продаете?

На что Слащев отвечал:

— Мне всегда говорили, что собака — друг человека. Друзей не предают и не продают.

Слащев знал, в этот день собачьих боев не было. И он пошел к Соболевскому домой.

Едва открыв дверь, Соболевский увидел выглядывающую из-под полы френча мордашку Зизи.

— А это что у тебя?

— Собака.

— Я вижу, что не слон. Похожа на эту нашу… на Зизи?

— Я тоже так подумал. Купил. Решил сделать презент Глафире Никифоровне. Может, утешится после потери Зизи.

— Уже утешилась. Я ей тут недавно волкодава приволок. Эт-то, я тебе скажу, собаченция. За раз ведро каши съедает.

— Так что, не нужна эта?

— Ну, ведь все равно уже купил… — Соболевский обернулся, крикнул в глубину дома: — Глашка! Выйди, тут тебе презент принесли!

На порог выплыла дородная Глафира Никифоровна.

— Вот Яков Александрович хочет тебе презент сделать. Смотри, похожа на Зизи.

— Ну что ты, Саша! У Зизи была такая умная мордочка! И вся она была такая утонченная, аристократичная. А это — деревня!

— Ну, где ж я тебе, Глашка, королевских кровей собаку найду! У них, поди, таких и не было, в псарнях все больше волкодавов и борзых держали.

У Зизи, которая какое-то время сидела неподвижно и равнодушно смотрела на Глафиру Никифоровну, вдруг в памяти что-то сдвинулось. Она услышала легкий знакомый запах и стала вытягивать мордочку, внюхиваться. Затем резко заворочалась, стала настойчиво выбираться из-под френча и радостно, заливисто залаяла.

Слащев опустил собачку на землю. Она стала прыгать вокруг Глафиры Никифоровны на задних лапах и продолжала непрерывно радостно лаять.

— Зизи! — удивленно сказала Глафира Никифоровна. — Саша! Это действительно она, моя Зизи! — и она обернулась к Слащеву: — Скажите, Яков Александрович, только правду! Ведь это она, моя Зизи?

— Нисколько не сомневаюсь, Глафира Никифоровна.

— Боже! Но как же она у вас оказалась?

— Глаша! Прошу тебя, не заставляй Якова Александровича снова вспоминать эту потрясающе драматическую историю, — строго сказал жене Соболевский и украдкой подмигнул Слащеву. — Он мне только что рассказал, и я никак не могу успокоиться! У меня даже разболелось сердце. Не найдется у тебя ничего лечебного? По рюмочке бенедиктинчика? Представь себе, он выкрал ее из гарема эфиопского султана. Она была любимицей его четвертой жены.

— Седьмой! — подхватывая затеянную Соболевским игру, уточнил Слащев.

— Это не столь важно, — сказал Соболевский и снова перевел взгляд на жену. — Я тебе потом, ангел мой, все в подробностях расскажу. Яков Александрович чудом спасся, три евнуха с ятаганами…

— Четыре, — для правдоподобия вновь уточнил Слащев.

— Ну, ты только представь себе! Четыре евнуха. Ятаганы. Светильники от свалки погасли. Рубка в полной темноте. Яков Александрович чудом спасся.

— А жены? — спросила Глафира Никифоровна.

— Все тридцать — в обмороке!

— Боже, как это admirable!

— Глашенька! По такому случаю! — ласково заворковал Соболевский. — Нет бенедиктина, налей нам твоей божественной настоечки. Якову Александровичу это просто крайне необходимо. Риск! Нервы! Буквально вырвался из лап смерти. Ну, и я его слегка поддержу!

— Ну, что же! Входите! — вздохнула Глафира Никифоровна и подхватила на руки Зизи. И она, все еще возбужденная от встречи с хозяйкой, норовила ее лизнуть и время от времени заходилась в радостном лае.

Слащев в дом не пошел.

— Извини, Александр Степаныч, не могу. Нет настроения.

— Это что-то новое в твоем репертуаре, Яков! Я тебя просто не узнаю. Сейчас перехватим по паре лафитничков, и жизнь покажется пуховой периной.

— Нет. Извини. Пойду.

И уже когда они дошли до калитки, провожающий Слащева Соболевский спросил:

— Слушай, Яков, а это действительно Зизи?

— Да.

— Но как она у тебя оказалась?

— Ну, помнишь, тогда она затерялась на «Твери». Ее через трое суток в машинном отделении нашли. Сама вышла. Вся в мазуте. Страшнее черной ночи. Кое-как отмыли. Так она и оставалась на «Твери», плавала в Бизерту и на Лемнос. А потом как-то знакомый механик занес ее ко мне. Вот и вся история.

— Все-таки ты, Яков, дурак! Сказал бы Глашке, что выкупил ее у янычар за… ну, хоть за пятьсот франков. Она бы заплатила.

— Это ж ты начал про мои подвиги, — улыбнулся Слащев.

— И я дурак, не сразу до этого додумался. Н-да! Опростоволосились. Она — баба жмотистая, все мои деньги в своих закромах держит. Веришь — нет, сам иной раз в ногах у нее валяюсь, выпрашиваю. Слушай, давай вернемся! Я ей по-новому, еще жалостливее все представлю. Она, дура, всему верит. Скажу, ее везли на живодерню. А ты узнал, выкупил. Барыш — пополам.

— Нет. Ты со своей бабой сам справляйся. Без помощников.

— Но деньги, чудак-человек! Они что, больше тебе не нужны?

— Угадал. Не нужны.

— Ты чего? — даже застыл от удивления Соболевский. — Что, разбогател? Фунты наконец получил?

— Не получил. И не получу, — сказал Слащев.

— Почему? Что-то с родней случилось?

— Да нет у меня никакой родни. Ни в Англии, ни в Гондурасе, ни в Хацапетовке. Извини, брат! Надоело мне врать, Ваньку валять из-за копейки. Прогибаться. И нищенствовать тоже.

— Это кто ж тебе такую крамолу в голову вложил? Ты хоть одного человека видел, который бы не врал? Мелкий, он и врет по-мелкому, за копейки. А я та-а-ких тузов видел! Мелочь мелочью, а врут на миллионы. И им несут! Миллионы несут! Иной уже столько наврал, что к нему не подступишься!

— Посадят, — убежденно сказал Слащев.

— Таких, Яша, не сажают. Я тебе по большому секрету скажу: они нужны-с! Без них нельзя! Да ты их и не узнаешь на улице! Нет, что я? Не увидишь! Они в дорогих каретах, в автомобилях… Это, Яша, и есть жизнь.

— Я не хочу такой жизни.

— А другой не бывает. Ты только после армии еще до нее не приспособился. Или до конца ее не понял. Да и в армии почти так же.

— Не знаю, может быть. Извини, Саша, я пойду.

Соболевский торопливо сунул руку в карман, вынул кошелек и, извлекая купюры, продолжал:

— Ты заболел, Яша. Есть такая болезнь: безденежье. Возьми, лечись!

— В долг больше не беру. Знаю, не сумею отдать.

— А разве я сказал тебе «в долг»?.. Бери!

— Нет.

Соболевский почти насильно сунул Слащеву в карман несколько крупных турецких купюр.

— Надеюсь, завтра видеть тебя совершенно в другом настроении.

Слащев все же хотел вернуть деньги, но не стал сопротивляться и с каким-то ленивым безразличием подумал: «А, плевать!»

На пороге дома вновь возникла Глафира Никифоровна с Зизи на руках:

— Ну, где же вы, Саша! Я стол накрыла!

Но Слащев был уже далеко.

Дома Слащев лишь на минуту зашел к себе. В спальне, в заветном шкафчике, под стопкой аккуратно сложенного, оставленного ему белья он нащупал револьвер, вытащил его. Что-то упало к его ногам. Крохотный аккуратненький беленький пакетик лежал на полу. Когда-то, не так давно, он тщательно искал его. Он перерыл тогда все белье, перетряхнул каждую рубашку, каждую простынь. Как он был нужен ему тогда!

Он торопливо поднял пакетик, сунул его в карман, туда же положил револьвер и вышел во двор. Прошел к беседке, уселся на скамейку и стал задумчиво наблюдать за кораблями в заливе. Их было много. Одни покидали его, иные только входили. Разноголосо перекликались друг с другом.

Чужая жизнь, чужие заботы. Что ему до них.

Вспомнил на минуту Кольцова. Обещал зайти. Ушел и забыл. Ну, что ж! Так тому и быть!

«Все врут, подстраиваются под обстоятельства», — вспомнил он слова Соболевского. Неужели и этот соврал. Нет, не мог соврать, другой породы. Должно быть, все так сложилось, что вынужден был бежать. А то и погиб.

А он впервые поверил в это свое предположение. Ничего иного в голову не приходило. То, на что он, после долгих душевных терзаний, решился, исчезло, растаяло, как мираж. Дальше пустота, неизвестность.

Он вынул из кармана крохотный пакетик, бережно открыл его, положил перед собой. Мелкая белая пыль притягательно искрилась на белоснежном листе бумаги. Еще несколько минут, и мир для него станет добрым, уютным, привлекательным. Уймется саднящая сердечная боль. Забудутся одиночество, неустроенность, нищета.

Ну, а потом? Завтра? Чтобы продлить эту безмятежную и бездумную жизнь, надо будет снова доставать этот эликсир счастья — кокаин. Кому-то надо будет врать, у кого-то выпрашивать деньги. В конце концов достанет. И еще зарядится на день, может, на неделю. Но когда-то, и очень скоро, все это кончится. И он снова будет сидеть здесь, решая все тот же вопрос: как жить дальше? Не лучше ли уж сразу отказаться от этого призрачного счастья?

Он взял в руки пакетик, подержал его на ладони, с отчаянным сожалением последний раз посмотрел на эту, обещающую несколько часов внутренней гармонии и тихого радостного покоя искрящуюся пыль и подбросил пакетик вверх. Слабый ток воздуха подхватил тонкий бумажный листочек, и с него просыпалось белое облачко. Истаивая, оно плыло по воздуху и вскоре исчезло, не оставив после себя ни малейшего следа.

И снова Слащев какое-то время сидел, вперив глаза в одну точку. Вспомнил себя, молоденького подпоручика. Он только что с золотой медалью окончил Императорскую Николаевскую военную академию. Один из немногих, он был прикомандирован тогда к пажескому корпусу в должности младшего офицера. Несколько лет — и летом, и зимой — вся его жизнь была занята муштрой. Он хотел стать хорошим офицером — и стал им. Легко шагал по служебной лестнице, дослужился до полковника. И все ждал: вот она наступит, настоящая жизнь, феерическая, красочная, праздничная, заполненная бравурными и радостными маршами духовых оркестров. Ведь еще совсем недавно была такая: гусары, кивера, ментики, тайные любови, дуэли! Куда все это ушло? Куда делось?

Впрочем, довольно скоро она наступила. Но совершенно иная. Вместо праздников — тяжелые походы, дожди, слякоть, холода, кровавые схватки с противником, вместо бравурных маршей духовых оркестров — госпитали, снова бои и снова изнуряющие походы.

И вот свечным огарком дотлевает жизнь. Чужбина. Одиночество. И ничего впереди.

Басовитый гудок прервал его воспоминания. Лоцманский катерок надрывно втаскивал в залив большой океанский корабль. На его корме развевался невиданный прежде красный флаг с белой звездой. Вспомнил: видел такой на антибольшевистских листовках. Это был флаг новой Советской России.

«Последний привет с Родины!» — с некоторой тоской подумал он и стал наблюдать за кораблем. По нижней палубе носились матросы, легкий ветерок донес до него отдельные русские слова и звуки боцманской дудки. На корме русскими и латинскими буквами выведено: «Темрюкъ» и чуть ниже порт приписки: «Одесса».

За спиной Слащева послышался звук шагов. Он обернулся.

— Господин генерал! — окликнул его Мустафа. — Тут вас спрашивают.

— Что им надо?

— Не знаю. Говорят, очень нужно.

— Скажи, генерал занят! — сердито сказал Слащев. — Скажи, генерал сегодня не принимает.

И когда Мустафа удалился, Слащев извлек из кармана револьвер. Покрутил барабан. Все семь патронов были на месте. Семь смертей тускло отсвечивали холодным латунным блеском.

Он повернул револьвер стволом к себе и приставил его к груди. Подержал так. Подумал, как, в сущности, все просто: легкое нажатие на курок — и кончились все заботы и переживания. Тебя нет. Осталась бесчувственная оболочка, а тебя нет. И никогда не будет.

Ему показалось вдруг, что заболело сердце. Что, не хочется умирать?

Ну, а если так? И он медленно поднял ствол и остановил его у виска. Ну, что?

Нет-нет, не сейчас. Потом!

Ах, какой дурак, пустил по ветру кокаин. Один раз нюхнул, и все сделалось бы само собой, легко и просто.

Память подсунула ему давнее воспоминание. Это было в академии. Такой же, как и он, курсант, граф Безродный принес в казарму отцовский револьвер. Однажды, напившись пунша, они затеяли игру в «русскую рулетку». Какой упоительный страх испытывал он тогда. Судьба пощадила всех. Но слух об этой игре докатился до начальства. И их едва не отчислили из академии.

А может, еще раз сыграть в судьбу с «русской рулеткой» и снова испытать тот давний божественный страх. Всего один раз! Шесть шансов на жизнь, и лишь один…

Он стал сосредоточенно и хладнокровно, один за другим, выщелкивать из камер патроны. Один, второй… пятый…шестой. Все! Лишь один остался в стволе. Крутанул барабан, поднял револьвер…

«Ну и к чему эта глупая игра? Кому и что ты докажешь? — остановил его внутренний голос. — Тебя миновали сто смертей. Зачем ищешь сто первую?».

Он поднял голову, удивленно посмотрел вокруг. На закатном солнце в заливе толпились суда. Постепенно к нему стали возвращаться звуки: сердито ругались между собой чайки, перекликались, здороваясь и прощаясь, корабли. Он словно приходил в себя после тяжелой болезни.

С удивлением обнаружил в своей руке револьвер. Вспомнил: в барабане всего один патрон. «Русская рулетка». Нет-нет, негоже так российскому офицеру. В бою — понятно. А так, без всякого смысла…

И он опустил ствол вниз, к земле.

«А интересно все же, как бы на этот раз распорядилась со мной судьба?» — подумал он и нажал курок.

Раздался оглушительный выстрел. Руку с силой отбросило вверх. Он стер со лба холодный пот и… представил себя мертвым.

Возле него возник взволнованный Мустафа.

— Что тут? Кто стрелял?

— Я, — спокойно ответил Слащев. — Проверял револьвер. Показалось, сбит боек.

— А тот… он вас все еще ждет.

— Кто?

— Я ж вам говорил. Пришел, спрашивает вас. Говорю ему: генерал занятой. Я его когда-то у вас видел. Упрямый. Все еще сидит возле калитки.

— Пригласи.

Мустафа торопливо пошел к калитке. Слащев пошел следом. Уселся на скамейке возле дома и обнаружил, что все еще продолжает держать в руке револьвер. Выщелкнул стреляную гильзу и, вынув из кармана жменю патронов, на всякий случай дозарядил револьвер. Обернувшись на шум шагов, он увидел…Кольцова.

Глава 33

Котляревский и Уваров еще были в Париже, когда в Галлиполи, в корпусе Кутепова, начались серьезные брожения. Причина была в следующем. Французы, выполняя указания премьер-министра Бриана, поначалу уполовинили продовольственную норму для всей Русской армии, размещенной на Галлиполи, острове Лемнос и в Чаталдже, а затем и еще уменьшили ее вдвое.

Солдаты и офицеры жили впроголодь. Хлеба хватало только до обеда. Суп из бобов был похож на мыльный настой. К этому еще выдавалось немного консервов и полторы ложки сахару. Это был весь дневной рацион.

С каждым днем солдаты и офицеры все больше ощущали чувство голода. Уже давно было продано все, что можно было продать и променять на продукты. Ни у кого ничего не осталось. К тому же несколько месяцев никто не получал денежного довольствия. Кончился табак, и курили какую-то высушенную траву.

У многих офицеров здесь же, в городе, ютились их семьи. Если бы не помощь Американского Красного Креста и Земского Союза, они бы вымерли с голода. А так, они даже ухитрялись понемногу подкармливать своих мужей.

Все это свалилось на Русскую армию почти внезапно. И советские листовки об амнистии, когда-то доставленные в места пребывания армии, снова приобрели свою цену. В них стали заново внимательно вчитываться и относились к каждому слову уже по-другому: без скепсиса и с надеждой.

Особенно всколыхнули Галлиполийский лагерь четверо бывших солдат, побывавших на заработках в Греции и бежавших оттуда. Один из них, Григорий Найда, при большом количестве собравшихся солдат рассказал, как они там жили.

— Работа у греков есть, но встрели нас без музыки. Крепких мужиков принимали, мелочь отсеивали. Жили в бараках, як той скот: на сене вповалку. Работали от темна и до темна. Ни праздника, ни выходного. Курорт, а не жизня. Мне даже в тюрьму захотелось. Там, може и впроголодь, зато хоть выспаться вдоволь можешь. А у греков: только ляжешь спать, уже кричать: «Вставай! На работу!» — и, заканчивая свою печальную историю, Григорий сделал вывод: — Не, браты, чужа земля — мачеха, а своя — родна мамка. Я так думаю, надо до дому возвертаться. Оно, конечно, страмнувато. Стрелялы в своих братов, воювалы з нымы. А тепер до них же прийдем: простить, мол, обозналысь, не в ту сторону стрелялы. Но это дело такое: перелупаем. А пройдет время, все забудеться. Таки мои размышления.

Ночью Григория и трех его товарищей арестовали и пригрозили, что их будет судить Военный трибунал за агитацию в пользу большевиков и за нарушение присяги.

А утром, едва только разнеслась эта весть, всколыхнулся весь лагерь. Пошли к проходной, столпились там, свалили шлагбаум. Командиры полков протискивались между толпящимися солдатами, пытались успокоить и развести их по своим палаткам. Но командиров никто не слушал, даже пригрозили утопить их в Проливе.

Помитинговали возле лагеря. Тем временем собрались все те, кто уже принял решение возвращаться домой, в Советскую Россию. Затем огромной толпой все они отправились в город, к штабу корпуса. По пути остановились возле гауптвахты.

— Выпускайте вчерашних! — приказали охране.

— Не можем!

Двинулись на часовых. Те несколько раз пальнули в воздух и испугались огромной толпы. Отступили.

Бунтари вышибли двери гауптвахты и выпустили всех арестованных. После чего толпа двинулась дальше, к штабу. Сгрудились у крыльца, обступили ступени, ведущие к входу в штаб. Григорий Найда, как один из пострадавших, крикнул штабному часовому:

— Вызывай генерала!

Но часовому не пришлось вызывать Кутепова. Услышав шум под окнами, он вышел сам и, стоя на крыльце, строго оглядел пришедших. Оценил: они пока еще не были сильно возбуждены. Глядя на Кутепова, никакой брани не выкрикивали, стояли молча, ждали, что скажет он. Но лица были гневные, в глазах светилась решимость. Достаточно ему сказать одно слово не в масть толпе, и кто знает, как она себя поведет.

— Что случилось, братцы? — миролюбиво спросил Кутепов. — В чем дело?

— Надоело!

— Кончилось терпение!

— Отпустите домой, в Россию!

Кутепов рассматривал толпу. Некоторых узнавал, были хорошими солдатами. Но понял: томительное ожидание нового похода и длительное безделье сделали свое дело. Армия начала разлагаться. Никакие увещевания здесь уже не помогут, никаким общаниям они не поверят.

— Вы хоть знаете, что вы затеваете? — попытался он вступить в разговор. — «Домой! В Россию!». Не доедете вы до дома, вас еще в Севастополе, на Графской пристани, постреляют.

— Хоть поховают в родной земле!

— А тут с голоду вымрем!

— Забыли про Крым? — напомнил им Кутепов.

— Амнистия объявлена. Письма пришли: никого не постреляли.

— Это они так для начала. Чтоб заманить, — сказал Кутепов, а сам подумал, что с этой, пока еще не буйной, но уже достаточно возбужденной толпой он уже не справится. Пришли те, кто давно о возвращении думает. Они все равно уедут, что бы он им ни говорил. Сколько их тут? Ну, две-три тысячи. Для того чтобы сохранить армию, он вынужден пойти на тяжелое для него решение: отпустить их. Они, как бродильные дрожжи, своим присутствием, своими речами разложат остатки армии.

Вспомнил Врангеля. Как же ему захотелось, чтобы он здесь и сейчас оказался бы на его месте. Сумел бы он успокоить эту толпу? Какие бы слова нашел?

И все же Кутепов сделал еще одну попытку усмирить толпу:

— Я хорошо понимаю вас. Думаю, Главнокомандующий тоже понял бы. Не положено, но я открою вам одну тайну. В ближайшее время мы планируем покинуть Турцию и перебазироваться к нашим братьям-славянам: в Словению, Болгарию…

Несколько голосов прервали его речь:

— Домой!

— В Россию!

— Надоело воевать!

Кутепов подумал: разговор с этой взбунтовавшейся толпой, похоже, не получится. Кто задумал и выносил в своей душе мысль о возвращении, пусть уезжает. Остальные, верные присяге, останутся с ними, перебазируются в другие страны. Что будет дальше, он и сам теперь не знал. О новом походе на Советскую Россию, похоже, в последнее время перестал помышлять даже Врангель.

И Кутепов сказал:

— Пожалуйста! Всем слабым духом позволяю покинуть Галлиполи.

— Нет! Не так! — выкрикнул Найда.

— А как? — спросил Кутепов.

— Надо все, як положено. Не на словах, а приказом. Чтоб потом не раздумали!

— Не возражаю, — согласился Кутепов. — Оглашаю приказ: «Всем слабым духом, пожелавшим вернуться в Россию, разрешаю в течение трех дней покинуть ряды войск».

— А потом как же? Переловите всех нас и — под трибунал? — снова не согласился с формулировкой приказа Найда.

— Этого не будет, — пообещал Кутепов.

— Это слова! А надо, чтоб так и в приказе было!

— Хорошо! В приказе будет так: «…разрешаю безнаказанно покинуть ряды войск». Так не возражаете: «безнаказанно»? — спросил Кутепов.

Толпа удовлетворенно загудела. А Кутепов тут же скрылся за штабной дверью.

— Ну, увольнительну получилы. А як же дальше? — громко спросил кто-то.

— А очень просто, — ответил все тот же Найда. — Кто пеши, кто на пароходе — словом, кто як сумеет — в Константинополь, в комитет до Нансена. Он поможет. У него и комитет так называется: «Помощь Нансена».

В тот же день на проходящем мимо Галлиполи транспорте Кутепов отправился с докладом о случившемся в корпусе бунте и принятых им мерах. Подозревал, что Врангель вспылит, разгневается, скажет, что нельзя потакать толпе. На все это у Кутепова был один ответ: упустили момент наивысшей точки проявления патриотизма и своевременно, как обещали, не выступили в поход. Теперь пожинаем плоды своей нерешительности.

Так совпало, что в день прибытия Кутепова в Константинополь из Парижа вернулись Котляревский и Уваров. Они встретились в приемной главнокомандующего.

Врангеля в штабе не было, и они терпеливо его ждали. Он появился едва ли не в полдень. Увидев всех троих в приемной, он мрачно поздоровался и пригласил в кабинет.

Усаживаясь за стол, он коротко взглянул на Котляревского и Уварова.

— Я уже почти все знаю, что вы мне можете доложить. Больше двух часов я сегодня разговаривал с комиссаром Пеллё. Вчера тоже.

Все уселись, и Врангель продолжил:

— Он ознакомил меня с телеграммой Бриана. Довольно хамской. В тональности этой телеграммы ведет себя и Пеллё. Он решил, что может со мной разговаривать на повышенных тонах. С помощью крепких русских слов, которых доселе никогда не употреблял, я объяснил ему, что так вести при общении не позволяют себе даже извозчики. Это так, к слову, — он снова обратился к Котляревскому: — Может, у вас, Николай Михайлович, есть какие-то подробности?

— В сущности, Петр Николаевич, все то же, что и в телеграмме. Эмигрантские политические круги эта новость не застала врасплох. Продолжают осмысливать. Как и прежде, кто-то брызжет патриотической слюной, кто-то негодует. Милюков разразился большой статьей о предательстве французов. Это пока все. И еще, о генерале Науменко. Мы повидались с ним.

И Котляревский довольно подробно рассказал Врангелю о встрече с Науменко. После того как он закончил, Врангель, мрачно слушавший, так же мрачно сказал:

— Ничего хорошего от него ожидать не следует, — и обратил взгляд на Кутепова: — А у вас, Александр Павлович? Что, тоже неприятности? — и устало добавил: — Я больше никаких добрых вестей ни от кого не жду.

Кутепов изложил все происшедшее в Галлиполи, стараясь по возможности щадить Врангеля.

— Небольшая группа слабых духом солдат взбунтовалась. Выпустили из корпусной гауптвахты арестованных солдат, которых я намеревался в назидание всем предать суду военного трибунала. Чтобы дальше не разжигать страсти, я не стал проявлять свою власть. Люди и в самом деле голодают, во всем разуверились. Пришлось позволить им покинуть армию. Иного выхода не видел. Если бы силой оставил их в армии, они рассеяли свой бунтарский дух по всему корпусу. Их совсем немного, — он решил несколько уменьшить число бунтующих. — Может, тысяча, от силы полторы. Все верные присяге войска остались с нами.

Не сказал Кутепов Врангелю только о том, что и сам уже не до конца верит в верность ему своего корпуса.

Когда они остались только вдвоем, Врангель сказал:

— Я тоже заготовил для вашего сведения неприятную новость. Я уже говорил: мы в последние дни крупно рассорились с Пеллё. И он в гневе вдруг выкрикнул мне, что имеет полномочия в случае моего неповиновения арестовать меня. И, дескать, только его благородство не позволило ему сделать это до сих пор.

— Не посмеют! Я подниму корпус! — гневно сказал Кутепов.

— Не поднимете. Тогда, осенью, подняли бы. И Константинополь тогда, по дури, могли бы захватить, — не торопливо, без эмоций, сказал Врангель. — А сейчас… Черт их знает, французов, что они еще придумают. Они — хозяева положения: могут и арестовать.

— Ну и что вы думаете? Молча ждать ареста? Надо же что-то предпринимать!

Врангель открыл ящик письменного стола, извлек оттуда исписанный листок и молча положил его перед Кутеповым. Тот склонился над ним, прочитал:

«1. За отказ склонить армию к возвращению в Советскую Россию я арестован французскими властями. Будущая Россия достойно оценит этот шаг Франции, принявшей нас под свою защиту.

2. Своим заместителем назначаю генерала Кутепова.

3. Земно кланяюсь вам, старые соратники, и заповедаю крепко стоять за Русскую честь».

— Храните это у себя, — сказал Врангель. — Надеюсь, не пригодится, но все же… — и затем добавил: — А уж потом будете действовать по обстоятельствам.

— Судя по этому письму, вы, Ваше превосходительство, уже начинаете смиряться с происходящим, — с укором сказал Кутепов. — Теряете боевой дух!

— Вовсе нет! — не согласился Врангель и, после долгих раздумий, решительно сказал: — Да, проиграно сражение. Но не проиграна кампания. Надеюсь, будет и на нашей улице праздник.

…Впрочем, надежды Врангеля не сбылись. Праздник на его улице не состоялся.

Глава 34

Не все просто оказалось с отплытием домой. Можно было найти какую-нибудь браконьерскую яхту, но это грозило большим риском: охрана советских границ все больше укреплялась. Пароходы из Константинополя в Россию ходили от случая к случаю и лишь после того, как набиралось достаточное количество пассажиров.

Помня о доброте представителя репатриационной комиссии Колена, Слащев отправился к нему. Но Колен на ближайшие дни ничего ему не пообещал. Поток желающих уехать в Россию не только не иссякал, но даже увеличивался. Возникли трудности с транспортом. Накануне ушли два турецких парохода с репатриантами и беженцами из Галлиполи. Следующий пароход турки обещают предоставить не раньше чем через неделю для отправки реэмигрантов из Чаталджи.

Слащев вспомнил, что видел в заливе большие торговые корабли с красными флагами. Колен пообещал все выяснить.

На следующий день он сообщал Слащеву: действительно, в порту бункеруется торговый пароход «Темрюкъ», который направляется в Советскую Россию. Но брать на борт пассажиров капитану строго-настрого запрещено советскими властями.

И тогда на переговоры с капитаном «Темрюка» отправился Кольцов. Через несколько часов капитан получил радиограмму: ему предлагалось принять на борт Кольцова и пассажиров, которых он возьмет с собой…

Ко времени отхода корабля из Константинополя на причале залива Золотой Рог собрались, помимо Кольцова, Красильникова и Слащева, еще три сослуживца генерала, такие же, как и он, отлученные от армии и не нашедшие себя в цивильной жизни на чужбине. Это были генерал Мильковский, полковники Мезерницкий и Гильбиз. Когда Слащев ночью заехал к Мезерницкому, тот, не задумываясь, сказал:

— Яша! Я согласен! — и, оправдываясь, добавил: — Нет-нет, я не изменник. Я хоть сегодня готов идти в бой за Россию. Но сражаться за Врангеля мне уже что-то расхотелось. По-моему, он уже и сам не верит в свое предприятие. Мне кажется, он сейчас думает только об одном: как сохранить свое лицо. Почему бы и мне не подумать о своем?

Почти сутки они отсыпались.

Тихо, ровно и убаюкивающе работали мощные корабельные двигатели. Пережив нестерпимую жару и крутые штормы Индийского океана, «Темрюкъ» теперь наслаждался легкой черноморской зыбью и прохладным ветерком. Где-то за кормой осталось веселое лето, а сюда, к Черному морю, незаметно подступала скучная осень.

На корабле, во всех его коридорах и в кубриках пахло терпким цейлонским чаем, к которому примешивался сладкий аромат турецкого табака. Этими товарами были забиты все трюмы. Часть чая успешно продали в Турции, а на вырученные деньги купили табак. Новая Россия училась выгодно торговать.

В пути капитан «Темрюка» получил еще одну радиограмму. Ему предлагали сменить курс и прежде зайти в Севастополь, чтобы оставить там пассажиров.

На следующий день все шестеро стояли возле капитанского мостика и напряженно всматривались вдаль.

Белая гряда возникла внезапно. Поначалу она казалась просто пенистым гребнем дальней волны. Но потом над этой белой кипенью возникли зубцы каких-то строений, высокие шпили церквей и соборов.

— Севастополь! — указал вдаль капитан.

И если раньше мысли о том, что ждет их там, на советском берегу, были тревожными, но расплывчатыми, неконкретными, то сейчас каждый из них почувствовал близкое наступление той минуты, когда надо будет отчитаться за все.

Кольцов, вглядываясь в даль, с беспокойством думал о том, будут ли его встречать, и если будут, то кто. Не ровен час, на берегу возникнет Розалия Землячка, и тогда все может произойти совсем не так, как он рассчитывал. Придется задерживать своих пассажиров в трюмах, а самому мчаться в Особый отдел ВЧК «Черно-Азовморей» к Беляеву, и просить у него помощи.

Мильковский, Мезерницкий и Гильбиз были относительно спокойны. Они поверили Слащеву и надеялись, что если уж ему ничего не угрожает, то им — тем более. Но определенный страх заползал и в их смятенные души.

Слащев тоже уговаривал себя быть спокойным. Он верил Кольцову. И все же, чем ближе был берег, тем чаще его посещало одно холодное предчувствие: советская пропаганда сделала много для того, чтобы он прослыл здесь убийцей, кровавым палачом и генералом-вешателем. Стоит крикнуть лишь кому-то одному: «Вот он, генерал-вешатель!», и в следующую минуту его будут бить, топтать, рвать, уничтожать. Такие картинки ему не однажды приходилось видеть прежде.

Корабль подходил все ближе к хорошо знакомой Слащеву Графской пристани. Уже стали различимы лица людей. Он вглядывался в них. Бедно одетые женщины, закутанные в толстые платки. Мужчины в картузах, шапках, папахах. Вон один, в лихо заломленной набок папахе, смотрит на корабль. Слащеву показалось, что они даже встретились взглядами.

«Не ты ли первым крикнешь: «Бей палача!» — подумал Слащев. Нет, взгляд его направлен куда-то выше. Куда он смотрит?

Слащев тоже поднял глаза. Над его головой трепетало на легком ветру красное полотнище. И он понял: встречали не их. Встречали корабль, пришедший в порт после долгих странствий. Так было всегда в портовых городах: все население сбегалось в порт, чтобы посмотреть на вернувшихся домой моряков. Кто знает, может быть, это был один из немногих первых советских кораблей, вернувшихся после долгой войны с мирным грузом в мирный порт?

Кольцов тоже выискивал среди встречающих знакомые лица. Вон суетится в окружении красноармейцев Беляев. Кто там еще? Кто-то высокий, в длинной шинели с кем-то разговаривает. Знакомое лицо! Не сразу поверил. Это был Дзержинский. Он стоял у самого трапа, по которому им предстояло сойти на берег.

Нервное беспокойство отпустило Кольцова. Дзержинский здесь. Землячки не видно. Ее и не должно здесь быть. Они не любят друг друга: Дзержинский и Землячка.

Едва только корабль кранцами притерся к пирсу, Дзержинский прошел к корабельному выходу.

Кольцов подошел к нему, они поздоровались.

— Здравствуйте, Павел Андреевич! С благополучным возвращением, — пожимая ему руку, сказал Дзержинский. — Забирайте свою команду — и во-он туда, — он указал на площадь, где особняком стояли несколько автомобилей.

Они тесной кучкой, все шестеро, во главе с Кольцовым, прошли сквозь расступившуюся толпу. Четверо шли в своей обычной белогвардейской форме, разве что только без погон. Люди с любопытством их рассматривали: ни злобы, ни угрожающих выкриков. Время лечило людей. Здесь уже начинали забывать о войне.

Их разместили в салон-вагоне Дзержинского: четверых — в одном просторном купе, Кольцова и Красильникова — в другом.

Едва поезд тронулся, Дзержинский пригласил гостей к себе. Кольцов сходил за своими спутниками. Они успели несколько привести себя в порядок.

В большом купе уже стояли приборы. Молоденький дежурный Дзержинского каждому указал его место.

Открылась дверь, Дзержинский прошел к своему месту и, стоя, выжидал, когда гости подхватятся. И лишь после этого сказал:

— Ну, здравствуйте, господа генералы!

— А может, все же уже «товарищи»? — спросил Мезерницкий.

— Ну, до «товарищей» еще надо дослужиться, — с легкой улыбкой ответил Дзержинский. — Прошу садиться. Будем знакомиться.

На Курском вокзале, куда пришел «Литерный», было малолюдно. Только встречающие этот поезд — и никого лишнего. Среди них Кольцов увидел помощника Дзержинского Герсона.

Едва поезд остановился, из вагона вышел Дзержинский. И его тут же увел Герсон.

Следом на перрон спустился Кольцов со своей командой. Они с любопытством оглядывались по сторонам. Тут же возле них появились молоденькие вышколенные чекисты и поодиночке разобрали всех четверых. Перрон пустел. Кольцов поискал кого-то глазами. Красильников перехватил его взгляд и, не без легкой издевки, сказал:

— Потеряли нас, Паша.

— Забыли. Как у Чехова Фирса, — весело согласился Кольцов. Но озабоченность не сошла с его лица.

И тут он увидел издали бегущего к ним Бушкина, следом торопился, но никак не поспевал Гольдман. И все же подбежали они почти одновременно.

Гольдман схватил Кольцова за руку:

— С возвращением. А мы, понимаешь, заранее выехали. Но, как известно, автомобиль — транспорт ненадежный. Обломались. Хотел уже извозчика нанимать. Извини! — Гольдман удивленно поглядел вокруг, поздоровался с Красильниковым, спросил: — А где же эти? Нам сообщили, вы генералов с собой везете.

— Генералов увезли. А мы с Семеном уже, пожалуй, никому не нужны.

И они пошли по перрону к выходу.

Слащев и его товарищи сидели в просторном автомобиле, молча и пристально вглядывались в проплывающие мимо обветшалые дома. Унылые городские окраины все еще хранили следы многолетней неустроенности.

Они долго плутали по малолюдным, похожим друг на друга переулкам. Шофер с беспокойством смотрел по сторонам, время от времени переговариваясь с сопровождающими гостей чекистами. Наконец шофер остановил автомобиль, высунулся из окошка, спросил у проходящего мимо пожилого путейца:

— Не подскажете, уважаемый, где тут Красноказарменная улица?

— Чуток проскочили. Вернетесь на квартал назад и за угол направо.

Вернулись. На Красноказарменной увидели два рядом стоящих автомобиля. Возле них остановились. Увидели среди группы стоящих командиров и самого Дзержинского.

— Слащев, выходите! — велел сопровождающий их чекист. — Остальные — дальше.

— Мы что же, не вместе? — обеспокоился Слащев, выбираясь из автомобиля.

— Вместе, вместе! Только они малость подальше будут проживать, — успокоил его чекист.

Дзержинский подошел к Слащеву, указал на приземистый трехэтажный дом.

— В этом доме будете жить. Идемте!

Они вошли в подъезд, поднялись на второй этаж. У открытой двери одной из квартир их ждал пожилой рабочий, вероятно, привратник. Он держал в руках связку ключей.

Дзержинский приостановился, пропуская Слащева в квартиру. Слащев вошел. Остановился в прихожей. Отметил несколько дверей.

— Смелее, смелее! — подбодрил его Дзержинский. — Осматривайтесь! Это ваша квартира. Вся. У вас, я слышал, где-то есть семья. Со временем заберете. Тесно не будет. Здесь же по соседству и курсы.

— Какие курсы? — с легким недоумением спросил Слащев. — Всему, что мог, я уже выучился.

— А теперь будете учить других. Красных командиров.

— Чему? — удивился Слащев.

— Как побеждать врага. У вас, насколько я помню, это иногда хорошо получалось.

— Издеваетесь? — нахмурился Слащев.

— Вовсе нет. Будете преподавать на курсах красных командиров.

— Все равно не понимаю. Среди них, наверное, найдутся и те, которых я… как бы это помягче… нечаянно обидел.

— Вполне возможно. Вот и расскажете им, где они допустили ошибки, в чем вы оказались умнее, дальновиднее.

— Ну, придумали! — ухмыльнулся Слащев. — Это, как в цирке. Я такое однажды видел: дрессировщик приглашал зрителей зайти в клетку с медведями. Они, говорит, смирные. Заходите, кто смелый. Смелых не нашлось.

— Ну, наши командиры действительно смирные. В бою, верно, бывают горячие. С вашим авторитетом, я уверен, вы найдете с ними общий язык.

— Постараюсь. Хотя учить других, как на коне скакать, чтоб он тебя не скинул, — не моя мечта.

— А какая же ваша?

— А никакой. Про что не подумаешь, и сразу же понимаешь — не дотянешься. Руками или умом.

Потом Слащев провожал Дзержинского. Прошли в прихожую.

— Нет, была у меня одна мечта, — сказал Слащев. — Даже не мечта — сон.

Дзержинский смотрел на Слащева, ждал. А он весь как-то сосредоточился, подтянулся, на скулах заиграли желваки.

— Был у меня конь: светло-рыжий, с черной гривой. Буланый. Змей, а не конь. Я его Буяном назвал. С полу-взгляда меня понимал. Я часто вижу его во сне. Будто мчусь я на Буяне по Тверской. А скорость такая… ветер не догонит! — Слащев тяжело вздохнул. — Под Каховкой погиб. Ранен был. Смертельно ранен был. Я вынужден был его застрелить. Целюсь в него, а он смотрит на меня. Из-за слез два раза промазал, мушку не видел… Часто о нем думаю. Ожил бы, думаю, и мы бы с ним — по Тверской… А другой мечты, пожалуй, что и нету, — закончил свой рассказ Слащев и украдкой стер тыльной стороной ладони со щеки слезу.

Во дворе они попрощались. Дзержинский указал на сопровождающего его молодого чекиста.

— А это ваш ординарец. Он будет решать все ваши вопросы. И бытовые тоже.

— Охрана? — ехидно спросил Слащев.

— Да, — согласился Дзержинский. — Ваша репутация у нас, большевиков, далеко не блестящая. Пока к вам не привыкнут, будем вас беречь.

Уже сидя в автомобиле, Кольцов почувствовал, как спадает с него днями, неделями накопившееся напряжение. Только сейчас, когда все заботы разом отпали, он вдруг почувствовал расслабляющую усталость. С ленивым интересом смотрел в окно на проплывающие мимо улицы. Покидал он Москву, когда по городу носился веселый тополиный пух, а сейчас уже тополиные листья жестко шелестели и, тихо опадая, засевали землю.

Красильникова высадили на Лубянке, сами поехали дальше. Минули Садовое кольцо, проехали по Арбату, свернули в уютный Староконюшенный. И наконец въехали в знакомый двор. Выйдя из автомобиля, Кольцов взглянул на растерявшие листву кусты сирены, бросил взгляд вверх, к третьему этажу. Увидел свой балкон. И удивился: на нем сушились какие-то вещи, пеленки, распашонки и еще невесть что. Решил, что ошибся. Нет, третий. Его.

— Слушай, Тимофей! — указывая на балкон, обратился Кольцов к Бушкину. — Объясни, пожалуйста, это мой балкон или не мой? Я же тебя в квартире оставил! Что ты там сушишь?

Стоящий рядом с Кольцовым Гольдман отвернулся и стал с преувеличенным вниманием рассматривать голые сиреневые кусты. Это не ускользнуло от взгляда Кольцова.

— Братцы, что происходит?

И вместо того, чтобы выслушивать ответы, он вскочил в подъезд и помчался наверх. Второй этаж. Третий. Его дверь. Позвонил один раз, второй. Не отвечали. Позвонил в третий раз, настойчиво. Наконец в квартире прозвучали чьи-то шаги, пискнул ребенок.

Щелкнул замок, дверь открылась, и он увидел…

Нет, этого не могло быть! При всей своей фантазии такое Кольцов не мог себе нафантазировать! В проеме двери с ребенком на руках стояла… Таня. Его Таня. Она, не шелохнувшись, смотрела на него, и по ее лицу медленно сползала слеза.

Гольдман и Бушкин отошли куда-то в угол коридора и даже не смотрели на них, боясь хоть чем-то нарушить эту святую тишину.

Потом Таня сделала шаг к нему и протянула ему ребенка. Сказала одно только слово: «Твоя».

Павел словно давно ждал этого, неумело принял этот махонький сверточек. И Таня, как будто от кого-то защищая, обхватила их обоих руками:

— Господи! Как долго мы к тебе шли! Как долго! — и, сдавленным от рыданий голосом добавила: — Все! Больше мы тебя никогда и никуда не отпустим!

От автора

Прежде всего мне хотелось бы повиниться перед читателями первого полного издания романа «Адъютант его превосходительства». Выпущенный издательством «Вече», он содержал семь книг, хотя изначально, по замыслу, должен быть в восьми. Работая над седьмой книгой, я начал терять зрение. По этой причине седьмая книга была написана второпях. Восьмую книгу я написать не успел. Многое из задуманного осталось только в памяти.

После того как семитомник был издан, я получил среди хороших отзывов и упреки в том, что многие сюжетные линии не завершены: потерялась сюжетная линия Юры Львова, невнятно закончена линия Кольцов — Таня. Спрашивали, каким образом Таня вдруг оказалась в Москве? Много у читателей возникло и других вопросов.

После того как врачи вернули мне зрение, я решил восстановить все прежде задуманное. Издательство меня поддержало. Таким образом, седьмая книга была мною заново переработана, некоторые события я перенес в восьмую книгу. В эти две книги я вернул все то, что прежде собирался написать.

Надеюсь, прочтя эти строки, читатели меня поймут.

Теперь о самом романе. Его предыстория.

Еще когда я учился в школе, пытался писать какие-то зарисовки, рассказы. Мне это нравилось. Печатался в местной районной газете, потом в областной, херсонской.

Здесь следует сказать, что в самом начале Отечественной войны я, двенадцатилетний мальчишка, остался без родителей: мать умерла, отец с первых дней ушел на фронт. Как я выживал и выжил — особая тема. За все военные годы я встретил много добрых, сердечных людей, которые помогли мне. Даже тогда, в самые суровые дни войны, люди не очерствели. Порой отдавали последнее, помогали увечным, больным, голодным. Куда все эти качества делись сегодня? Какие злые ветры выдули их из наших сердец? В 1946 году вернувшийся с войны раненый отец отыскал меня в Днепропетровской спецшколе ВВС и забрал оттуда.

Сказал:

— Все, сын, поехали домой. Я отвоевал за тебя и за себя.

Так я не стал летчиком.

Мы жили в селе Великая Лепетиха, на Херсонщине. Отец работал по своей довоенной профессии агрономом. Был он человек грамотный, любознательный, любил историю, особенно археологию. Я учился в школе. Жили вдвоем, отец после смерти матери больше не женился.

Наш дом стоял на высоком берегу, откуда с одной стороны на многие километры был хорошо виден Днепр, плавни, с другой стороны — широкие таврические степи, где еще я застал стоящих на насыпных высоких скифских могильных курганах угрюмых каменных баб. Их сегодня там уже не увидишь, они все переселились в музеи.

Вдоль стены нашего дома лежало длинное толстое бревно, на котором вечерами усаживались крестьяне-соседи и вели неспешные разговоры о недавнем прошлом. Тогда я и узнал, что кто-то из них служил у батьки Махно и много, с упоением, вспоминал о самом Несторе Ивановиче и их военных походах и сражениях. Другой сосед воевал у белых, в конной дивизии самого генерала Барбовича. Кто-то с восторгом вспоминал генерала Слащева, главным образом о том, как генерал под музыку духового оркестра и «Марш Славянки» ходил впереди всей дивизии в атаку. Двое служили в Красной армии, один потерял ногу на излете войны, под Каховкой.

Не ругались, иногда добродушно спорили. Тогда я запомнил одну всех объединяющую мысль:

— Каждый вроде бы за свою правду воевал, а кровь одну проливали, нашу, российскую. Сколько мужиков повыбили! Мильоны! И чем кончилось? Голодом двадцать первого и еще более страшным голодом тридцать третьего.

Да, именно так и говорили: «нашу, российскую», потому что украинцы не отделяли тогда себя от России. Была одна страна, и все сообща поднимали ее из военных руин.

Эта нехитрая мысль «об одной крови» запала тогда мне в душу, а много позже она и стала проводной мыслью будущего романа «Адъютант его превосходительства».

Я много тогда услышал и узнал о Гражданской войне. И рассказы эти были до какой-то степени наглядные: «Тут у бабы Рындычкы Махно ночевал. Сам неподступный был, все больше молчал. А жинка его Галя всегда весела была, с жалобами, спорами до нее шли»… «В соседнем селе, теперь оно Первомаевкой называется, штаб махновского атамана Володина стоял. Его красные так накрыли, что он чуть ли не без штанов со своим войском бежал. Даже свою «скарбницу» забыл прихватить».

Я со своим товарищем отыскали остатки этой самой «скарбницы»: печать и штамп «повстанческого отряда Володина имени батьки Махно». В круге в центре печати, насколько помню, под черепом с костями была надпись «Воля чи смерть». Эти махновские реликвии мы передали в Херсонский краеведческий музей, их и сегодня можно там увидеть. Но при этом сохранили для себя на память их оттиски на тетрадных страницах и иногда в шутку выдавали своим друзьям справки о том, что они никогда не служили в повстанческих войсках батьки Махно.

Через наше село, рассказывали, проезжал Фрунзе, и несколько сельских парней пошли с ним воевать в Каховку, которая находится от нас в шестидесяти километрах. Домой они больше не вернулись, там, на Каховском плацдарме, и сложили свои головы.

Для меня, школьника, это были самые удивительные, овеянные романтикой уроки истории. Вот тогда мне и захотелось написать что-то об этом времени. Точнее даже, записать эти воспоминания, чтобы они не исчезли навсегда после того, как не станет моих уже пожилых соседей.

Уже нет их на свете, но многие из них остались в моей памяти, и теперь их характеры, их мысли живут в романе.

Так вот, еще о предыстории.

Насколько помню, в 1967 году на киностудии Мосфильм появился Георгий Леонидович Северский, полковник, чекист, бывший командующий партизанским движением Крыма в годы Отечественной войны. Точнее, заместитель командующего, так как командующим был назначен герой Гражданской войны Мокроусов, но его, едва гитлеровцы оккупировали Крым, из-за болезни вывезли на Большую землю, и обратно он так уже и не вернулся. Северский остался вместо него, и в сумятице войны переназначить его в командующие забыли. Так до конца войны он, командуя партизанским движением, оставался заместителем.

Северский приехал на Мосфильм с предложением создать большой телевизионный фильм о первых чекистах и разведчиках в годы Гражданской войны. Для этого прежде всего нужен был киносценарий — своеобразная пьеса, по которой кинорежиссер и большая группа его помощников снимают фильм. Я к этому времени уже окончил сценарный факультет ВГИКа и сотрудничал с Мосфильмом. Редакторы телевизионного кинообъединения познакомили меня с Северским. Я прочитал все, что привез он, и, откровенно говоря, мне это не легло на душу. Ничего живого, холодная публицистика. О чем я честно и сказал Северскому.

Северский оказался человеком настойчивым, стал часто приходить ко мне, пытался уговорить. Но я «не видел» будущего сценария и, соответственно, фильма. Казалось, все нами прочитанное в той или иной мере уже использовано в кино. Ничего свежего.

Постепенно мы с Северским сдружились. И как-то однажды он рассказал мне свою детскую, точнее ранне-юношескую, биографию: мальчишкой он остался сиротой, мать умерла, отец, белый офицер, погиб на войне. По воле судьбы его пригрели у себя чекисты, а со временем он и сам стал чекистом.

И тут меня что-то «зацепило», возможно, некая схожесть с моей юношеской судьбой. Начали фантазировать, возникали какие-то эпизоды. Стало понятно, в этом есть что-то свежее, интересное.

Я до сих пор не знаю, выдумал ли Северский мальчика Юру Львова или это на самом деле было с ним? Но в этом я увидел некие драматургические возможности, которые были мне интересны. Ненавидящий красных дворянский мальчик-сирота оказывается в стане красных. Постепенно, пройдя через целый ряд различных событий, он начинает понимать, что по-своему права и та, и другая сторона. Больше того, он случайно выясняет, что человек, который спас его в этой военной жестокой круговерти и сделал для него много добра, на самом деле вражеский разведчик, но не выдает его.

Примерно с этого началась наша с Северским работа над сценарием фильма «Адъютант его превосходительства». Все остальное пришло в процессе работы. Кстати, и название фильма тоже.

Фильм вышел на телеэкраны в 1970 году и имел у телезрителей оглушительный успех. Хочу в этой связи добрым словом упомянуть и режиссера-постановщика фильма Евгения Ташкова, с которым мы разделили успех фильма и были отмечены Государственной премией России. Тогда же на Мосфильм, на телевидение и авторам пришло много писем с просьбой, даже с требованием продолжения. Но в каких-то высоких инстанциях от этой идеи отказались.

Но к тому времени, когда нам отказали от работы над продолжением, у нас накопилось много интересного материала. И мы решили писать большой роман. В первый том вместились все события нашего пятисерийного фильма. Следом написали второй, о том, как с помощью чекистов Кольцов, приговоренный военным трибуналом к смерти, был освобожден из Севастопольской крепости. Северский много помогал мне, и поэтому я искренне считаю его своим равноправным соавтором. К сожалению, мое сотрудничество с Северским прервалось, он умер.

При написании третьего и четвертого томов у меня случайно появился соавтор, но уже после четвертого тома я с ним, совершенно не случайно, расстался.

Остальные четыре тома я писал один, и еще раз убедился, что писать в соавторстве и не быть единомышленниками — дело бессмысленное и нервозатратное. Работая над последними четырьмя томами, я был счастлив, потому что написал о том, что в той или иной степени сам пережил, перечувствовал и продумал. Если и спорил, то сам с собой, если и ошибался, то это только мои ошибки.

Теперь, наверное, о самом главном, о чем я неоднократно писал в газетах, говорил с телеэкрана, но по какой-то непонятной для меня причине меня не слышали. Речь пойдет о Макарове, является ли он прототипом нашего героя Кольцова.

Да, жил в Крыму человек по фамилии Макаров. И был он адъютантом известного генерала, командующего Добровольческой армией Май-Маевского. После выхода телефильма Макаров стал повсюду выступать и говорить, что он является прототипом Кольцова, что это он был чекистом, внедренным в стан белых, и работал на красных.

Я стал расспрашивать Северского, кто такой Макаров? Северский его хорошо знал. В годы Отечественной войны он был у Северского партизаном, но в серьезных операциях не участвовал. Ничем себя не проявил, кроме как пьянством.

Северский сказал мне, что еще задолго до нашей работы Макаров пытался добиться признания его чекистом и участником Гражданской войны. При этом он ссылался на свою книгу «Адъютант генерала Май-Маевского». Действительно, в 1926 году издательство «Прибой» выпустило написанную каким-то журналистом книгу, где со слов Макарова излагались его «подвиги» во вражеском тылу. «На самом деле книжка является плохонькой беллетристикой, пронизанная духом индивидуализма и пинкертоновщины и рассчитана на мелкобуржуазные слои» (газета «Красный Крым», 11 июня 1929 года).

В том же 1929 году Крымское землячество участников Гражданской войны отмежевалось и от Макарова, и от его книжки. Вот выдержки из решения землячества: «Просить комсомольские организации изъять вышеуказанную книжку из библиотек»… «Макаров действительно являлся адъютантом генерала Май-Маевского, служившим верой и правдой белогвардейским душителям»… «Почти с первых дней советской власти в Крыму был отдан приказ, по которому Макаров должен быть расстрелян. Макаров долгое время скрывался, а затем попал под амнистию».

Это строки из решения Крымского землячества, которое подписали комиссар повстанческой армии, член подпольного обкома РКП(б) В.С. Васильев, начальник штаба партизанской армии И. Д. Папанин (да-да, тот самый, позже полярный исследователь, дважды Герой Советского Союза), командующий партизанской армией, секретарь подпольного обкома РКП(б) С. Я. Бабаханян и другие.

Отвлекаясь от качества книги Макарова, сразу скажу: в ней нет ничего, что могло бы лечь хоть каким-то одним эпизодом в наш фильм.

Но некоторые журналисты продолжали писать о том, что Макаров является прототипом Кольцова. Появились и еще два претендента на роль быть прототипом нашего героя. И тогда в декабре 1970 года мы с режиссером телефильма Евгением Ташковым были вынуждены выступить в газете «Советская культура». Приведу лишь несколько строк из нашего опубликованного «Письма в редакцию»:

«В последнее время в печати появились рецензии на наш фильм «Адъютант его превосходительства», в которых авторы пытаются отождествить героя фильма Кольцова с ныне живущим в Симферополе П. В. Макаровым… В связи с этим нам бы хотелось ответить телезрителям и читателям газет. Образ Кольцова не имеет прототипа, он собирательный. Наш герой наделен какими-то чертами, гранями характеров, какими-то поступками многих чекистов тех лет… Поэтому вызывает недоумение позиция некоторых авторов, которые категорически и безапелляционно настаивают на том, чтобы П. В. Макаров был признан прототипом Кольцова».

Дошло до того, что этой историей заинтересовался Председатель Комиссии партийного контроля ЦК КПСС А. Я. Пельше и попросил Комитет госбезопасности разобраться в этом деле. Занимался расследованием консультант нашего фильма полковник А. Коваленко. Он поднял архивы, подробно во всем разобрался. Его ответ: П. В. Макаров никогда не был чекистом, не помогал ЧК, но зато был добросовестным адъютантом генерала Май-Маевского. Известно, что в последние годы Май-Маевский страдал алкоголизмом, и Макаров постоянно участвовал в его пьяных кутежах. По этой причине мы поменяли фамилию Май-Маевского на Ковалевского. Очень уж не хотелось показывать еще одного белого генерала-алкоголика, кочевавших тогда из одного фильма в другой.

Кстати, копия отчета Коваленко Арвиду Пельше о проделанной им работе наверняка есть на Мосфильме в архивах нашего телефильма. Кто хотел знать правду, при желании мог бы с этим отчетом ознакомиться. В первую очередь я имею в виду телеканал «Россия», который уже сейчас, спустя сорок лет после выхода на экраны нашего телефильма, продолжает обвинять меня во всех смертных грехах.

Последние два года телеканал «Россия» выпустил «документальный» фильм «Адъютант его превосходительства. Личное дело» и регулярно два раза в год его показывает. Надо понимать, имеется в виду мое личное дело. В этом рукоделии ни одного слова правды. Удивительно лишь то, что в этой травле принял участие даже режиссер Ташков, который в свое время вместе со мной в прессе недвусмысленно высказался, что Макаров не имеет никакого отношения ни к Кольцову, ни к нашему фильму. Но на это у него, вероятно, были свои причины, не имеющие отношения ни к фильму, ни к Макарову.

Я написал обстоятельное письмо директору телеканала «Россия» А. Златопольскому о том, что фильм «Адъютант его превосходительства. Личное дело» весь построен на лжи. И получил ответ следующего содержания. Объяснения пространные, приведу (сохраняя стилистику) только некоторые пассажи:

«При работе над фильмом «Адъютант его превосходительства. Личное дело» авторами была проделана большая работа по сбору фактологического материала о жизни Павла Васильевича Макарова, факты биографии которого, изложенные в его автобиографической книге «Адъютант генерала Май-Маевского», были использованы при создании литературно-кинематографического образа разведчика Павла Кольцова».

Это вранье: ни один факт из придуманной Макаровым биографии не был использован в нашем фильме.

«Авторы встретились и записали интервью с режиссером фильма Евгением Ташковым…». Далее перечисляются, у кого еще авторы взяли интервью: у актеров Юрия Соломина, Александра Милокостова, Татьяны Иваницкой, журналиста И. Россоховатского, историка А. Немировского, друга Макарова Николая Дементьева, Владимира Гурковича, Михаила Михайлова… Но ни актеры, игравшие героев и героинь фильма, ни позднейшие «свидетели» в пользу П. В. Макарова, не знали, как и на каких материалах рождался сценарий и как собирались воедино образы действующих лиц. Прямых прототипов не было ни у кого, все герои суть образы собирательные. Всё это и было напечатано в декабре 1970 г. в нашем письме с Евг. Ташковым.

У И. Черновой все интервьюеры говорили то, что подтверждало ее собственную, уже бывавшую в употреблении, но отвергнутую фактами версию. Зато ни с одним человеком с противоположной точкой зрения на Макарова И. Чернова не встретилась. Случайно ли? Но в Крыму их много, тех, кто знает правду о П. Макарове.

Я помню интервью, которое брали у меня. Меня, действительно, в фильме показали, но то, что говорил им я, в фильм почему-то не вошло. Остальные, как я понимаю, говорили о том, что нужно было автору сценария Ирине Черновой, которая, как сообщается в письме: «…уже двадцать лет специализируется на журналистских расследованиях, в том числе в ведущих газетах страны, она готовила обучающие семинары по технике юридической безопасности журналистов. Так что в своих расследованиях она каждое слово подкрепляет документами и показаниями свидетелей».

Но вот ведь что странно: И. Чернова не сделала запрос о чекисте Макарове в архивы Федеральной службы безопасности и Службы внешней разведки. А это элементарно для человека, который «двадцать лет готовила обучающие семинары по технике юридической безопасности журналистов». Что ж тут забыла о своей юридической безопасности? Ведь еще в самом начале этой бессмысленной и неблагодарной работы она узнала бы, что чекиста или разведчика с фамилией Макаров в списках этих организаций не было и нет.

Существует довольно подробная книга Н. Швырева «Разведчики и нелегалы СССР и России», в ней тоже нет упоминания о «подвигах» Макарова. Наконец, издана «Энциклопедия ВЧК. 1917–1922 гг.». Но и в этой книге, вместившей тысячи фамилий, упоминания о Макарове нет. Добросовестного журналиста это должно было навести на сомнения (хотя бы на сомнения!).

Зато существуют свидетельства И. Д. Папанина и других участников Гражданской войны, которые лично знали Макарова и оставили о нем свои свидетельства. Но И.Чернова, которая двадцать лет специализируется на журналистских расследованиях, этих свидетельств почему-то не обнаружила.

Не нашла она и письмо заместителя главного редактора республиканского книжного издательства «Крым» В. Г. Алексеева секретарю ЦК ЛКСМУ Т. В. Главак о личности Россоховатского. А у меня есть копия письма. И копия решения собрания Крымского землячества участников Гражданской войны, которое проводилось в Москве, в ЦДКА 18 марта 1929 года, у меня тоже есть. На этом собрании разбиралось личное дело П. Макарова. На нем, кстати, присутствовали и Папанин, и Васильев, и Бабаханян, и Серовой, и Егерев (не самые плохие свидетели!).

Вероятно, И. Чернова так и не выяснила, за что был Макаров приговорен к расстрелу и долго прятался в горах, а спустился с гор только после объявления амнистии белогвардейцам. Я попытался во время своего интервью обо всем этом рассказать И. Черновой. Но, едва я начинал рассказывать что-то, не соответствующее сценарным планам И. Черновой и киногруппы, камера переставала работать. Не скажете почему?

И еще два «почему»? Почему И. Чернова не ознакомилась с отчетом полковника А. Коваленко председателю КПК при ЦК КПСС Арвиду Пельше по поводу Макарова? Ташков об этом отчете хорошо знал, предполагаю, что у него была его копия. В архиве-то Мосфильма она имеется.

Как говорил Жванецкий, тщательнее надо работать. Вы, журналисты, знаете (а уж тем более И. Чернова, «которая двадцать лет специализируется на журналистских расследованиях»), что в жизни, как правило, далеко не все бывает однозначным. Добросовестный журналист при работе над материалом старается выяснить различные точки зрения, узнает все, что только возможно, о своем герое.

Авторы «Личного дела», и прежде всего И. Чернова, удовлетворились одной точкой зрения на прошлое Макарова. Вторую не захотели узнать и ввели в заблуждение огромное количество наших зрителей и наших читателей. И. Чернова крупно подвела своего руководителя канала А. А. Златопольского. И Юрия Полякова — председателя жюри Ялтинского фестиваля. Иначе говоря, обманула всех. Такое вот «Личное дело»…

Прочитав отписку А. Златопольского, я понял: жаловаться некому. И. Черновой и ей подобным безоговорочно верят, их добросовестность никто не контролирует. А они имеют доступ к трибуне, то есть к телеканалу, которой обращается к миллионам телезрителей. И скоро благодаря этой лжи Макаров станет для миллионов телезрителей героем Гражданской войны: как же, прототип Кольцова!

Заканчивая работу над последним, восьмым томом романа, я вдруг подумал, что у меня ведь тоже есть трибуна, с которой я хотя бы вкратце могу изложить свою правду, добытую не второпях, а по крупицам, на протяжении многих лет. Пусть она, моя трибуна, не столь многочисленная, как телеканал, но все равно это уже не одинокий голос в пустыне.

Я не оправдываюсь, я должен в пределах своих возможностей защитить своих читателей и зрителей от лжи! Льщу себя надеждой, что хоть какая-то их часть прочтет эти строки и будет знать, что никаким документальным фильмам, какими бы призами, медалями и грамотами они ни были бы освящены, не следует доверять, если они не подтверждены добросовестно добытыми фактами.

К чему я все это написал? Я понимаю: журналисты ищут в нашей жизни героев. Они нужны всем нам как некая моральная опора, они нужны для воспитания нынешнего и будущего поколений нашей молодежи. Не нужно только лгать ради того, чтобы возвеличивать и прославлять людей, которые этого не заслуживают. Правда стоит намного дороже.

Загрузка...