Шлюп медленно дрейфовал в струе кристаллического аммиака, выброшенного совсем недавно из глубин атмосферы Юпитера. Под ним обрывалась сияющая, клочковатая, желто–оранжевая бездна, в которой угадывались колоссальные провалы, нагромождения облачных масс и кипение атмосферных течений. С высоты в сорок тысяч километров Юпитер не был ни полосатым, ни пятнистым — невероятный по размерам кипящий котел, в котором то и дело взлетали вверх ослепительно желтые султаны аммиака, оранжевые протуберанцы гелия и серебристые волокна водорода; котел, поражающий воображение и заставляющий человека жадно вглядываться в его пучины, испытывая суеверный страх и не менее суеверный восторг, и с особенной остротой воспринимать масштабы космических явлений, одним из которых был Юпитер — вторая, неродившаяся звезда Солнечной системы.
Шлюп положило на бок, и Пановский очнулся. Последовал мысленный приказ, летающая лаборатория поползла вверх, на более безопасную орбиту, сопровождаемая перламутровым ручьем «тихого» электрического разряда, на зигзаге которого вполне уместилась бы земная Луна.
— Спокоен старик сегодня, — сказал Изотов, отрываясь от окуляров перископа. — Радиус Ю-поля в два раза короче, чем вчера, мы даже не дошли до верхней гелиопаузы. Рискнем?
Пановский отрицательно качнул головой.
— Пора возвращаться. Мы и так проболтались без малого пять часов, ловушки заполнены до отказа, записей хватит на неделю детального анализа.
Изотов хмыкнул, исподлобья взглянул на товарища, занимающего в данный момент кресло пилота. Пановскому шел сорок второй год, был он высок, жилист, смугл от вакуум–загара. Он начал работать над гигантской планетой двенадцать лет назад, когда закладывались первые Ю-станции на спутниках Юпитера, естественно, это был один из самых опытных Ю-физиков, знавший все внешние повадки исполина, участвовавший в трех экспедициях глубинного зондирования его атмосферы.
— Жаль, — пробормотал Изотов, думая о своем.
— Чего жаль? — не понял Пановский, поправляя на голове эмкан — бесконтактный шлем мыслеуправления. Шлюп продолжал ввинчиваться в гаснущее зарево разреженной водородной атмосферы Юпитера, направляясь к Амальтее, на которой располагалась Ю-станция «Корона-2».
— Жаль, говорю, что не удалось видеть КУ-объект. Вчера ребятам повезло больше.
Пановский поймал в визирные метки пульсирующий радиоогонек маяка станции, переключил управление на автоматику и повернулся к напарнику.
Изотов появился на Ю-станции недавно. Был он молод, настойчив, самолюбив и не успел еще растерять надежд открыть на Юпитере «древнюю цивилизацию», существование которой то ставилось под сомнение, то вспыхивало ненадолго сенсацией в научных и околонаучных кругах Солнечной системы.
— КУ-объект — фикция, — убежденно сказал Пановский, продолжая исподтишка изучать лицо молодого Ю-инженера. — Я летаю над Юпом двенадцать лет и ни разу не видел ничего подобного.
— Значит, тебе просто не повезло. Ведь многие видели. Сабиров, например, Вульф, Генри Лисов…
— И никто из них не привез ни одной голографии.
Изотов вздохнул. Что правда, то правда: никто из ученых — будь то зеленые новички вроде него или опытные «зубры» — не смогли запечатлеть КУ-объект на пленку и доставить снимки на базу. На голограммах проявлялись лишь обычные облачные структуры верхней газовой оболочки Юпитера, и ничего похожего на КУ-объект.
— Не вешай носа, — добродушно усмехнулся Пановский, видя, что напарник расстроен. — Повезет в другой раз, не со мной, видимо, я и в самом деле неудачник.
— «Сотый», «сотый», — раздался в рубке знакомый голос диспетчера станции. — Срочно отвечайте, остался ли аппарат–резерв?
— Да, — коротко отозвался Пановский, бегло проглядев записи бортового компьютера. — Три ленты в видеосканере, дюжина кристаллов в приемнике «Омеги». В чем дело?
— Немедленно возвращайтесь к южной тропической зоне, координаты… — Диспетчер продиктовал координаты. — Генри только что на главном оптическом наблюдал рождающийся КУ-объект! Вы ближе всех в этом районе…
Диспетчер еще не договорил, а Пановский уже успел перехватить управление автомата и бросить модуль в разворот.
— Что я говорил! — воскликнул Изотов, скорее изумленный, чем обрадованный поворотом событий.
Пановский не ответил, не веря в миражи и тем не менее признаваясь в душе, что вера в чудо не угасла в нем и по сей день.
Шлюп вышел точно по координатам над большой облачной спиралью. В непосредственной близости от короны Юпитера голоса диспетчера уже не было слышно, сложная система радиационных поясов планеты полностью забивала эфир помехами. Пановский осторожно повел шлюп к Южному полюсу, опасаясь приближаться к внутреннему кометно–метеоритному кольцу, возле которого плотность метеоритного вещества достигала критических величин. И тут они действительно увидели загадочный КУ-объект.
Из желто–коричневой мути аммиачно–водородных облаков высунулся ослепительно белый «цветок» на тонком стебле: по форме Ку–объект напоминал земную гвоздику. Стебель «гвоздики» продолжал расти, она увеличивалась в размерах, и, наконец, стало ясно, что это вполне реальное явление, отнюдь не галлюцинации и не радиолокационный призрак.
Пановский включил аппаратуру видеосъемки и дистанционного анализа, покосился на товарища.
— Ну и везет тебе, юноша! Честно говоря, я и сейчас не верю в его существование. Загипнотизировал ты меня своими фантазиями, да и Ю-поле, наверное, действует, потенциал уже давно выше нормы.
— «Если на клетке слона прочтешь надпись буйвол — не верь глазам своим», — процитировал Козьму Пруткова Изотов. — Ю-поле тут ни при чем. Кстати, почему эту штуку назвали КУ-объектом?
— Первым его увидел и описал полгода назад Костя Уткин, неисправимый фантазер и выдумщик, отсюда и сокращение… он пропал без вести после третьей встречи со своим открытием. Во всяком случае, сообщил по радио, что идет на сближение…
Изотов повернул голову, мгновение смотрел в серые непроницаемые глаза Пановского, словно пытаясь прочесть его мысли, потом расслабился и пожал плечами:
— Случайность, которая подстерегает каждого из нас. Посмотри на анализаторы: материал КУ-объекта — безобидное облако ледяных кристаллов. Разве что магнитное поле великовато для обычного облака… Давай подойдем поближе.
Пановский красноречиво постукал пальцем по лбу.
Шлюп проходил уже под краем «гвоздики», достигшей размеров земного Мадагаскара, и в этот момент что–то произошло.
Пановскому показалось, что КУ-объект взорвался! Шлюп вздрогнул, оборвалось пение приборов в рубке, ослепли экраны, наступила глубокая тишина. И в этой тишине раздался Голос! Глубокий, нечеловеческий Голос–вскрик — не звук — сенсорный импульс, ударивший по нервам. Он пронизал оболочку шлюпа, прошел сквозь все его защитные экраны и сквозь тела людей, и умчался в космос, в неизмеримую даль — бестелесная молния, сгусток мысли неведомого исполина. Это было последнее, о чем подумал Пановский. Хлынувшая в мозг тьма погасила сознание…
* * *
Зал связи Ю-станции «Корона-2» тонул в тусклом серо–желтом сиянии юпитерианского серпа: станция проходила над ночной стороной планеты. Гул переговоров отражался от стен зала, смешивался с гудками и тихими свистами аппаратуры и возвращался таинственным шепчущим эхом. Четыре виома отражали четыре таких же, как этот, зала с группами людей у пультов.
В зал вошел высокий бледный человек с узким и жестким лицом. На рукаве его куртки алел шеврон научного директора станции. У главного пульта расступились люди.
— Какие новости? — спросил, почти не разжимая губ, директор.
— Второй КУ-объект мы прозевали, — сказал смуглый до черноты Генри Лисов. — Вернее, не знали, где ждать. Третий успели захватить в начале образования. А потом — как отрезало, никаких следов. Видимо, существуют какие–то периоды активности КУ-объектов, когда они появляются довольно часто. За последние четыре дня — четыре появления! Но какова длительность периода — еще предстоит рассчитать, не хватает статистики.
— Самое интересное, что третий КУ-объект ничего не излучал, как первые два, — сказал седобородый Сабиров. — Но приборы обнаружили слабое волновое эхо в пространстве сразу после его выхода, я имею в виду приборы станций СПАС.
— Вы полагаете, что это был…
— Приемник, вернее, приемная антенна, если пользоваться земной терминологией. А первые два были передающими антеннами. После выхода их в эфир станция пространственного слежения за орбитами Урана и Плутона, а также станции СПАС этого сектора поймали «след» импульсов, направленных в сторону шарового звездного скопления омега Кентавра. Час назад расчетная группа закончила анализ импульсов. По оценкам машин — это одномоментные передачи огромных массивов информации.
— Итак, КУ-объекты — суть аппараты юпитериан, — медленно проговорил Зимин. — Цивилизация на Юпитере — не миф! Вы хоть представляете себе важность сего фактора?!
Сабиров переглянулся с Генри Лисовым, но директор станции не ждал ответа.
— Три года мы возимся с легендой о цивилизации на Юпитере, полгода — с легендой о КУ-объектах, не подозревая, что они существуют реально… Кстати, почему их невозможно голографировать?
Генри Лисов помялся.
— Гипотез много, но дельной ни одной… Считается, что все дело в Ю-излучении, сбивающем настройку приборов, в результате чего человеческий глаз видит КУ-объект не там, где он есть на самом деле. Ни на одной лз последних голограмм КУ-объектов нет! Визуально наблюдаемы, особенно вблизи, но запечатлеть не удается, хоть плачь.
— Интересная загадка. Что ж, мы на пороге величайших открытий за всю историю космоплавания. Что?
Сабиров откашлялся.
— У меня иное мнение. Уже сто лет человечество изучает Юпитер, из них более полувека — активно, с помощью зондов и обитаемых станций. Множество экспедиций в атмосферу и на дно, тысячи потерянных зондов, гибель исследователей… Едва ли юпитериане не замечают нас, по–моему, это невозможно, но тогда их молчание говорит об одном — об отсутствии интереса с их стороны к нам. О каком контакте может идти речь? А если они нас просто не замечают, значит, отличаются по всем параметрам жизнедеятельности. Да и неудивительно: я до сих пор не могу представить, как на этом газо–жидкостном шаре могла возникнуть жизнь! А уж разумная жизнь… — Сабиров махнул рукой.
— Да здравствует скептицизм! — улыбнулся нежнолицый Вульф. — Так, Баграт? Но факты — упрямая вещь. Вот насчет контакта я с тобой согласен.
— Вопросы ко мне есть? — спросил Зимин, переждав шум. — Прежде всего у заместителей. Я отбываю на Землю на неопределенный срок.
— Есть, — сказал Сабиров. — Что с ребятами?
Зимин нахмурился, помолчал.
— Для них встреча с КУ-объектом в момент излучения закончилась печально. По мнению экспертов, модуль попал в краевую зону излученного импульса. У обоих шок, общий паралич… Их отправили в медцентр на Курилах. Еще вопросы?
Вопросов больше не было.
— Тогда прошу всех вернуться к исполнению своих непосредственных обязанностей. Помните, что на нас падает большая ответственность. Как бы ни был контакт с цивилизацией на Юпитере далек, начинать его придется нам.
Зимин подошел к главному обзорному виому станции вплотную и с минуту смотрел молча на слабеющее дымное свечение юпитерианского серпа, пока от него не осталась лишь тонкая бледная полоска. И тогда стало заметно тусклое багровое мерцание в толще ночной атмосферы планеты — отблески небывалых по величине гроз, а может быть, и результат титанической работы неведомых ее обитателей.
* * *
— Вы напрасно не придаете этому значения, — сказал Старченко. — - Это по–настоящему сенсационное открытие!
Наумов молча разглядывал переносицу заместителя, удивляясь его горячности и недальновидности, а может быть, нежеланию вникнуть в суть дела. Сенсация… Неужели для него это лишь сенсация? Что это — максимализм молодости или неопытность? Или еще хуже — равнодушие? Ведь для тех двоих…
Он перевел взгляд на молочно–белые кубы реаниматоров, скрывающих в своем чреве ученых с Юпитера, пострадавших от неизвестного излучения. Вот уже месяц, как крупнейшие медики Земли: невропатологи, нейрохирурги, нейрофизиологи, психологи, лингвисты, специалисты в области биоэнергетики и физики излучений, пытаются спасти этих людей, но все, что удалось пока сделать — это предотвратить коллапс и паралич нервной системы космонавтов. Тела их с помощью специальных устройств жили, а мозг, пораженный чудовищной дозой излучения, не хотел просыпаться.
Гипотеза Наумова, высказанная им на консилиуме, породила сенсацию среди медиков, именно о ней и рассуждал Старченко. Гипотеза состояла в том, что передача юпитериан, предназначенная для неизвестного людям абонента в шаровом звездном скоплении Омега Кентавра… была воспринята космонавтами на всех уровнях сознания и подсознания! Мозг ученых «захлебнулся» ливнем чужеродной информации, сфера сознания оказалась переполненной, а основная информация осела в глубинах неосознанной психики и привела к параличу двигательных центров, что не позволяло освободить память пострадавших обычными путями и почти не оставляло надежды на их излечение.
— Сенсация, — повторил Наумов глухо. — Это прежде всего боль и горе родных и близких… вот что это такое.
Он был молод, главный врач Симуширского медцентра нервных заболеваний. Небольшого роста, хрупкий, нервный, он не был красивым, лицо слегка портила угрюмая складка губ и неожиданно нежный «девичий» подбородок, но, когда он улыбался, а случалось такое нечасто, становилось понятно, за что его любят пациенты и персонал клиники.
— И все же, по сути дела, у нас в руках клад с тайнами Юпитера, — упорствовал Старченко. — Представь, какие знания мы получим, расшифровав «записанную» в их головах информацию!
— Не знаю. — Наумов отвернулся и подошел к пульту медицинского комплекса. Автоматы продолжали следить за состоянием пациентов, и красно–желтая гамма на панели пульта указывала на то, что пострадавшие находятся на грани жизни и смерти.
На панели замерцал синий огонек, на трехметровые кубы реаниматоров опустились плоские многосегментные зеркала следящих систем. Одновременно ожил виом над пультом, и взорам врачей предстали тела космонавтов, поддерживаемые невидимыми силовыми сетками. К рукам и ногам лежащих придвинулись белые шланги с присосами, на панели зажглась надпись: «Питание».
Голбвы космонавтов скрылись в сложных ажурных конструкциях энцефаловизоров, но Наумову показалось, будто он видит страдальческие гримасы на белых, как мел, лицах, и ему стало зябко и неуютно.
Тихий звон видеовызова заставил Старченко замолчать и подойти к дальней стене зала, за перегородку технических систем. Через минуту он вернулся.
— Снова эта женщина, Изотова. Просит пропустить к вам. Я сказал, что сейчас время процедур и ты занят.
— Впусти. — Наумов нахмурил тонкие черные брови. — Это не просто женщина, это его жена.
— Жена! — хмыкнул Старченко. — Да они давно не… — Врач наткнулся на холодный взгляд главного и поспешил скрыться за перегородкой. Белобрысый, высокий, широкоплечий, шумный, он являл собой полную противоположность Наумову, и тот иногда удивлялся в глубине души, как это они проработали вместе уже два года. В этот день Старченко был Наумову особенно неприятен. Может быть, из–за того, что в его рассуждениях было рациональное зерно и Наумову не хотелось в этом признаться?..
Наумов вырастил из стены пару кресел и сел, продолжая наблюдать, как сменяются аппараты над телами людей.
Отчего же пришло острое чувство сострадания? Разве мало прошло перед ним пациентов? Разве мало он повидал смертей? В тех случаях его не однажды охватывали отчаяние и гнев — медицина слишком часто оказывалась бессильной, и люди умирали, несмотря на все ухищрения ее многосотлетнего опыта. Люди научились побеждать болезни, прежде считавшиеся неизлечимыми, выращивать новые органы тела взамен утративших жизнеспособность, но мозг — мозг оказался слишком хрупким и сложным, и даже самые тонкие и точные методы его лечения подчас не давали желаемого результата. Мозг во многом продолжал оставаться тайной, открытие новых его возможностей происходило медленно, и люди продолжали умирать, если он оказывался поврежденным, продолжали умирать, если ошибалась природа, продолжали умирать на операционных столах «под ножами» хирургов в результате их неосторожности или незнания…
Из–за перегородки шагнула в зал молодая женщина, высокая, гибкая, с лицом строгим, настороженным, на котором выделялись твердые, властные губы. Взгляд ее синих глаз сказал Наумову, что он имеет дело с натурой сильной и целеустремленной.
Такая, пожалуй, не станет ни плакать, ни жаловаться, подумал он с мрачным удовлетворением.
— Здравствуйте, Валентин.
Голос у нее был глубокого баритонального оттенка, который обычно называют грудным, такой же красивый и уверенный, как и весь ее облик.
— Здравствуйте, Лидия, — ответил Наумов, вставая навстречу. — Предупреждаю: нового ничего.
Изотова посмотрела на виом, губы ее дрогнули, раскрылись.
— Он?
— Слева, — кивнул Наумов.
Лидия едва заметно усмехнулась, Наумов понял: кому, как не ей, знать, с какой стороны лежит ее муж.
Они сели. Лидия еще с минуту смотрела на виом, потом повернулась к главному врачу медцентра.
— Я знаю, вы один из самых лучших нейрохирургов Системы… — Наумов сделал протестующий жест, но Лидия не обратила на это внимания. — Не надо меня успокаивать, ответьте прямо: есть надежда? Есть ли надежда, что Сережа будет жить?
Наумов с трудом выдержал прямой выпад синего взгляда.
— Прежде чем ответить, разрешите задать в свою очередь несколько вопросов. Как давно вы… не живете с Сергеем?
Она удивилась, прикусила губу.
— Неужели это необходимо для лечения?
— Да, — твердо ответил он.
— Я не живу с Сергеем почти полтора года.
— И вы…
— Я люблю его.
Сказано это было просто и естественно, Наумов не мог не поверить, но любовь — и полтора года друг без друга?..
— В чем причина ссоры?
— Он спортсмен.
Заметив удивление в глазах Наумова, она заторопилась:
— Он спортсмен во всем: в работе, увлечении… в жизни вообще. Он ни в чем не хотел быть вторым, и в семье тоже. Правда, сейчас мне кажется, что он был прав.
— Понятно. И вы не встречались с ним… потом?
— Встречались. Потом он ушел к Юпитеру, искать утраченную мужскую гордость. — В голосе женщины прозвучала горечь. — Он сильный человек, но… еще мальчик… Послушайте, ну это же неважно, в конце концов! Мы были нужны друг другу, независимо от… и я люблю его, разве этого мало? И хочу знать, он будет жить? Именно таким, каким я его знаю?
Наумов невольно посмотрел на виом, но тот уже погас: программа процедур закончилась.
— Знаете, Лида, положение осложнилось. Изотов и Пановский попали не под простой лучевой удар, а под удар информационный. Ну, вы, наверное, слышали об открытии цивилизации на Юпитере. Так вот, юпитериане послали в космос мощный импульс, содержащий некую закодированную информацию, и, оказавшись на пути луча, космонавты «поймали» импульс на себя, в результате чего информация «записалась» у них в мозгу почти на всех уровнях памяти. Мозг теперь заблокирован чужеродной информацией, и разблокировать его мы… в общем, пока не в состоянии.
— Но ведь вылечивается же синдром «денежного мешка» — болезнь мозга от переизбытка информации.
— Это абсолютно другой случай, так сказать «космический синдром», шок от переизбытка сверхинформации, причем закодированной неизвестным образом. И тут есть еще одна сложность… — Наумов помолчал, обдумывая, как бы смягчить объяснение, но не придумал. — Сложность в том, что мы еще не разобрались, какие центры и уровни памяти «забиты» ненужным знанием. Может случиться, что в результате операции сотрутся те виды памяти, которые заведуют механизмами памяти наследственной, то есть сотрется «я» Сергея Изотова, это страшнее смерти.
— Что может быть страшнее смерти? — покачала головой Лидия. — Только сама смерть…
Она права, подумал Наумов. Но что я могу сказать ей в ответ? Кто–то заметил: «Если не знаешь, что сказать, говори правду». Иногда жестокость — единственное выражение доброты.
— Извините, что я так сразу… Все может закончиться хорошо. Мы будем бороться, это я вам обещаю.
— Спасибо. — Лидия встала, вызывающе–виноватым взглядом отвечая на взгляд Наумова: юбка при движении распахнулась, открыв красивые стройные ноги. — Я верю, что вы спасете его.
Попрощалась и ушла.
Его!.. Эгоизм в самом чистом виде! О товарище мужа она даже не вспомнила, все заслонил любимый… Самый слепой из эгоизмов — эгоизм любви! Черт возьми, мне–то от этого не легче! Лгать другим мы разучились, зато продолжаем лгать себе, испытывая при этом величайшее наслаждение. Как врач, специалист, я не верю в их исцеление, но как человек надеюсь. А многое ли сделаешь, имея надежду и не имея уверенности? Обещание бороться за их жизни — не гарантия успеха…
— Нас вызывает Ленинград, — подошел Старченко. — Экспертный отдел Академии.
Наумов кивнул, задумавшись. Красные огни индикаторов на пульте казались ему шипами, вонзающимися в незащищенное тело.
* * *
Южный циклон принес на Симушир туман и теплый дождь, продолжавшийся с перерывами три часа.
Наумов соединился с бюро погоды Южно—Сахалинска, и ему объяснили, что циклон пропущен на материк по глобальным соображениям Тихоокеанского центра изменения погоды.
— Потерпите еще часа три, — виновато сказал диспетчер, юный до неприличия. — Мы понимаем: медцентр и все такое прочее, но…
— Это не прочее, — сдерживаясь, перебил его Наумов. — Это здоровье пациентов, в медцентре их тысяча двести тридцать, и всякое изменение погоды в зоне Симушира несет им дополнительную и причем отрицательную нервную нагрузку! Понимаете?
Диспетчер покраснел, не зная, что ответить. Наумов понимал, что тот не виноват, но оставлять это дело без внимания не хотел.
— Предупредили хотя бы. Мы бы спланировали микроклимат. Дайте телекс главного синоптика, я поговорю с ним.
После разговора с главным конструктором погоды, главврач несколько минут прохаживался по кабинету, поглядывая сквозь прозрачную стену на плотное покрывало тумана, скрывшее под собой бухту Броутона в виде полумесяца, пролив Дианы, сопки на северной оконечности острова. Лишь строгий конус вулкана Прево плавал над туманом, словно в невесомости, подчеркивая тишину и покой.
Симуширский центр нервных заболеваний представлял собой комплекс ажурных ветвящихся башен, собранных из отдельных блоков лечебных и процедурных палат. Он был построен десять лет назад на гребне кальдеры бывшего вулкана Уратман, образовавшего бухту Броутона, когда люди научились не только предсказывать землетрясения и вулканические извержения, но и управлять ими. С тех пор Симушир, имеющий на языке айнов еще одно название — Шаншири, что значит гремящая, содрогающаяся земля, — перестал будить Курилы эхом вулканических взрывов и превратился в заповедную зону медцентра.
Каждая палата клиники смотрела стенами на четыре стороны света и купалась в чистом морском воздухе. Кабинет главного врача венчал одну из башен и ничем не отличался от других блоков, кроме внутреннего инженерно–медицинского обеспечения.
Наумов вспомнил лицо диспетчера погоды и поморщился. Чувство неудовлетворенности не проходило, однако рабочий день только начинался и в причинах хандры разбираться было некогда. Он сел за стол и вызвал по видеоселектору заведующих отделениями…
В четырнадцать часов дня кабинет быстро заполнился светилами медицины Земли и представителями Академии наук, причем «живых» людей было от силы пять–шесть человек, большинство присутствовало через виомы, хотя по внешнему виду невозможно было отличить видеопризрак от реального человека.
Несколько минут ушло на знакомство, потом Старченко стоя сообщил всем о состоянии космонавтов. Глядя на его уверенное красивое лицо, Наумов подумал, что знает своего заместителя совсем плохо, только с внешней стороны. Странное дело: работают бок о бок полтора года, а друзьями не стали, правда, и врагами тоже… Откуда же эта молчаливая договоренность не переступать рамки служебных отношений? Не потому ли, что оба представляют разные полюса характеров?..
Первым вопрос задал академик Зимин, научный директор Ю-станции «Корона-2», непосредственный руководитель пострадавших от излучения ученых. К удивлению Наумова, Зимин прибыл на Землю и явился в медцентр материально, а не визуально, и этот не совсем обычный поступок имел для главврача некий тревожный смысл.
Внешность Зимин имел впечатляющую: узкое лицо, сухое, с морщинами на лбу, похожими на шрамы, тонкие губы, выдающийся массивный подбородок, прямой нос и круглые, цепкие глаза — лицо человека, наделенного недюжинной силой воли, знающего, чего он добивается. Он был высок, худощав, жилист, силен. Наумов невольно сравнил широкую ладонь ученого со своей и вздохнул.
— Подтверждено ли предположение о «перезаписи» информации излученного с Юпитера импульса в мозг обоих больных?
— К сожалению, да, — после некоторого колебания сказал Наумов.
— И как велик информационный запас?
— В мегабайтах? — спросил вдруг с иронией Старченко. — Или вам нужен наглядный пример?
Не ожидавший подобного выпада от заместителя, Наумов с любопытством посмотрел на Старченко. Парень явно рассердился.
— Мозг человека способен вместить все знания, накопленные опытом цивилизации, — продолжал молодой врач. — А у космонавтов заблокированы чуть ли не все уровни памяти, сознание и подсознание, так что запас чужой информации, «забившей» даже инстинкты, огромен!
Среди общего оживления Зимин остался бесстрастным и холодным, изучая Старченко, будто выбирал место для удара.
— Существует ли возможность «считывания» этой информации?
Старченко замялся и оглянулся на главного. Он помнил спор и помнил отношение Наумова к своим выводам.
Этого следовало ожидать, подумал Наумов. Было бы странно, если бы кто–нибудь не задал этого вопроса. Что ему ответить? Изложить свою точку зрения? Которой нет…
— Теоретически существует, — ответил он. — Но на практике последние пятьдесят лет никто с этим не сталкивался, потому что случай этот особого рода. — Наумов помолчал. — Существует так называемый метод психоинтеллектуальной генерации, основанный на перекачке криптогнозы, то есть информации, осевшей в глубинах неосознанной психики, из сферы подсознания в сферу сознания. Но, во–первых, этот метод применялся всего один раз и нет доказательств, что он себя оправдал, а во–вторых, может оказаться, что мы сотрем психоматрицу субъекта, что для моих пациентов равносильно смерти.
— Я понимаю. — Зимин пожал плечами. — Но поймите и вы: открыта цивилизация на Юпитере! Чужой разум! Это событие неизмеримо великого значения для всей науки Земли, для всего человечества. И появилась возможность узнать об этой цивилизации очень и очень многое, если верить вашим же словам. Представляете, что может в результате приобрести человек? Мы с вами?
— Ну, хорошо, предположим, мы «перепишем» всю информацию, — вмешался академик Чернышев. — Но сможем ли прочитать ее, расшифровать? Код записи может оказаться таким сложным, что расшифровать ее не удастся — вспомните роман Лема «Голос неба», — что тогда? Люди–то попали под луч случайно, информация предназначалась не нам.
Наумов благодарно посмотрел на старика.
Зимин усмехнулся, но глаза его остались холодными и недобрыми. Наумов ощущал его взгляд физически, как укол шпаги, и невольно напрягал мышцы живота. Он не знал, что ответить Змину, доводы ученого не были абстракцией, они отзывались на его собственные мысли, были созвучны им. Не из–за этого ли хандра в душе? Предчувствие беды? Профессиональная этика врача запрещала колебаться, но оказывается, он даже как врач не ощущал своей правоты. Не в этом ли причина раздвоенности и глухой досады?
— Кроме всего прочего, — продолжал Наумов, — существует врачебная этика (Давай, борись с собой, доказывай, что слова твои сама истина, что только человеколюбие движет тобою, в то время, как Зиминым… а что Зимин? Он ведь тоже, наверное, не для себя старается? Единственное, от чего воротит, что он прикрывается выгодой для человечества. Банально и неоправданно, хотя и выгодно…) и принципы человеческой морали. Кто возьмет на себя ответственность за убийство людей даже во имя благ для всего человечества? И кто в конце концов разрешит нам сделать это? Родственники пострадавших? Их любимые и любящие? Да и не в них дело, поймите, мы не должны ставить на весы жизнь людей и самый ценный из материальных выигрышей — знание.
Наумов видел, что убеждает прежде всего самого себя, и, понимая это, не мог не чувствовать, что фальшивит, и эта фальшь, казалось ему, видна и остальным.
— Я не спорю, — негромко сказал Зимин. — Но в истории человечества известны примеры, когда рисковали жизнью во имя гораздо менее значимых целей.
— Да, но люди шли на это сами, — так же тихо сказал Чернышов. — И в этом их преимущество перед нами. За них никто не решал, не распоряжался судьбами. По–моему, прав Валентин, мы не должны решать вопросы жизни и смерти в отсутствие рискующих жизнью.
— Это тавтология. — В голосе Зимина лязгнул металл. — Пациенты не могут сказать за себя ни слова де факто. Зачем эти выспренные слова?
— Коллеги, — вмешался Старченко, — мы отвлеклись от основной проблемы — как лечить больных. Давайте оставим в стороне моральные проблемы и правовые вопросы дела и вернемся к медицине.
— Правильно, — поддержал врача один из биофизиков. — Мы собрались, чтобы обсудить метод лечения, проблема чисто медицинская, не стоит привлекать для ее решения морально–этический кодекс.
Зимин хотел что–то добавить, но передумал.
Разговор перешел в русло медицины. Наумов больше не вмешивался в обсуждение предлагаемых методов лечения, хотя здесь присутствовали многие авторитеты в области изучения человеческого мозга. Он только командовал техникой кабинета, показывал палаты, записи, документы, аппаратуру центра, а в голове раздавалось: не все еще закончено в споре, не все аргументы исчерпаны. Зимин не остановится перед хрупкой, по его мнению, преградой этики, и, к сожалению, он не одинок в своем мнении. Но самое страшное — я не чувствую себя его противником. К тому же, в любом случае способ лечения космонавтов небезопасен, и это плохо. Это отвратительно, это главное, на что сделает упор сам Зимин и иже с ним, выйдя в высокие инстанции… А где найти контраргумент, я не знаю…
В том, что Зимин обратится в арбитраж более высокого ранга, в Академию медицины, а может быть, и в Высший координационный Совет Земли, Наумов не сомневался. Он хорошо понял ход мыслей ученого и доминанту его характера: добиваться конечного результата любыми средствами.
— Предстоит тяжелое объяснение в методсовете Академии, — сказал Чернышов, когда совещание закончилось и кабинет опустел. — Но я с вами, Валентин, можете располагать моим голосом.
— Вы не со мной, — пробормотал Наумов, — вы с ними. — Он мотнул головой в сторону включенного виома, показывающего реаниматоры.
— А я понимаю Зимина, — сказал Старченко, выключая аппаратуру. — Юпитер изучается более века, и сколько там погибло исследователей — не счесть. И вдруг появляется возможность за несколько минут раскрыть суть юпитерианской цивилизации!
— Я его тоже понимаю, — с горечью сказал Наумов и вспомнил лицо Лидии Изотовой. — Скачок вперед, к новым достижениям, к новым вершинам знаний, к великим открытиям… Почему бы и нет? Но если бы при этом не надо было перешагивать через такую «малость», как две жизни…
* * *
В холле Управления аварийно–спасательной службы Наумов несколько минут разбирался в указателях, нашел нужный лифт и вскоре стоял перед дверью в отдел безопасности космических исследований. Дверь открылась, он вошел.
В кабинете начальника отдела находилось двое: сам Молчанов, невысокий, худой, спокойный, с серыми внимательными глазами, и академик Зимин. Присутствие ученого неприятно поразило Наумова, однако он сделал вид, что ему все безразлично, и сел.
— Ну, я, наверное, больше не нужен, — сказал Зимин, вставая. — Всего доброго.
Во взгляде академика Наумов прочел странное сожаление, и в душе снова шевельнулся дремлющий удав тревоги. Однако взгляд Молчанова он выдержал, ждал, с чего начнет начальник отдела.
Тот щелкнул ногтем по сенсору видеоселектора и сказал «призраку» оперативного дежурного:
— Сима, я буду занят еще пятнадцать минут, все вопросы переключи пока на Ромашина. — После этих слов начальник отдела обратил неулыбчивое свое лицо к гостю.
Они были знакомы давно, года три, по совместному увлечению спортом — прыжками с трамплина на лыжах, тем не менее с минуту присматривались друг к другу, словно встречаясь впервые.
— Ну что там, Валя? — спросил наконец Молчанов. — Что будем делать?
— А что надо делать? — удивился Наумов. — Если ты в курсе проблемы, повторяться я не буду.
— В общих чертах. — Молчанов бросил взгляд на дверь, за которой скрылся Зимин. — Что и говорить, открытие цивилизации на Юпитере — открытие века! Общечеловеческий стресс! Хотя ждали контакта давно и вроде бы привыкли к ожиданию. У меня и без того проблем хватало, а теперь и вовсе вздохнуть некогда.
Наумов иронически усмехнулся. Молчанов посмотрел на него оценивающе.
— Что, жалоба не по адресу? Ты прав, у кого из нас не хватает забот. А что, Валя, Изотов и Пановский действительно восприняли информацию юпитериан? — внезапно спросил он.
— В том–то и проблема! Чтобы вылечить их, надо «стереть» чужую информацию, иного выхода попросту нет. Не существует.
— Понимаю, не горячись. Ну, а если «стирая», одновременно записывать эту информацию в память машины?
— «Стирать» и «стирать и записывать» — суть два разных метода, причем последний увеличивает вероятность смертельного исхода. Мы рискуем убить людей!
— Как убить?
— Можем стереть человеческое «я», личность, что для пострадавших равносильно смертному приговору.
Повторяю в третий раз, тоскливо подумал Наумов. Последний ли? Каждому надо доказывать, каждого убеждать… в том числе и себя самого. Когда же настанет время мысленного сопереживания, сострадания, сочувствия? Когда не надо будет убеждать собеседника, ибо он и без слов почувствует твою растерянность и тоску?
— Зимин говорил, что и обычное «стирание» может дать отрицательный результат.
— Может! — разозлился Наумов. — И все же риск на порядок меньше.
— Риск все равно остается. — Молчанов предупредительно поднял руку. — Погоди, не спеши доказывать обратное, прибереги доказательства и красноречие для ВКС.
Наумов недоверчиво посмотрел в глаза начальника отдела.
— Так серьезно?
Молчанов почесал горбинку носа, утвердительно кивнул.
— Понимаешь, Валя, после открытия цивилизации на Юпитере над ним уже погибли двое исследователей… кроме твоих пациентов.
Наумов побледнел.
— Так что проблема несколько серьезней, чем ты себе представляешь. Открытие взбудоражило всю систему Ю-станций, ученые грезят контактом. Дальнейшее изучение планеты повлечет новые жертвы… и, возможно, та информация, которой обладают твои пациенты помимо своей воли, спасет не одну жизнь. Я понимаю. — Молчанов встал и прошелся по кабинету, остановился у окна. — Этико–моральная сторона любого действия ни для кого из нас не является отвлеченным понятием, но она не должна становиться и самоцелью.
— Но я отвечаю за их жизнь. — Наумов тоже встал и подошел к окну. — Я врач и обязан думать о своих пациентах.
— А я обязан думать о живых, — тихо сказал Молчанов. — И здоровых.
В душе Наумова копились пустота и холод, и странное ощущение вины. За что? Перед кем? Будто и решения своего не менял, и аргументы не все исчерпал… но вот уверен ли в решении? Нет же, не уверен, иначе откуда взялись тоска и мука? Как это получается у Зимина: жизнь одних за счет жизни других?! Молчанов, по всему видно, тоже близок к его позиции… но не эгоизм же ими руководит, не холодный расчет — самые благие намерения… Стоп–стоп! Вспомни: «Дорога в ад вымощена благими намерениями»! Господи, какой ценой иногда приходится расплачиваться за очевидное, самое простое и верное на первый взгляд решение! Кто способен оценить, что дороже: человеческая жизнь или знания, добытые ценой жизни? Нет, не так, страшнее: убить, чтобы спасти! Так? На войне когда–то тоже убивали врага, чтобы спасти друга… И это не то… причем тут враг? Кто враг?! Обстоятельства? Или я сам себе враг?
Наумов взмок от усилий вылезти из болота рассуждений, в которое влез, пытаясь оправдать сразу двоих: себя и воображаемого оппонента, и вытер мокрый лоб ладонью.
— А ты как думал? — покосился на него Молчанов, словно зная, что творится в душе товарища. — Подчас принять решение труднее, чем его выполнить, и уж гораздо труднее, чем пожертвовать собой, поверь.
Наумов вдруг снова, уже в который раз вспомнил Лидию Изотову. Она верила в него. И друзья и родственники ученых, кто бы ни приходил, тоже верили в него. А он? В кого верит он сам? В себя?
— На кого из начальства мне выйти в Совет?
Молчанов вернулся к столу, тронул сенсор координатора.
— К Банглину, наверное. Только не пори горячку, на твоем лице написано все, о чем ты думаешь. Таких, как Зимин, много, и в Совете они тоже найдутся. Он тут много наговорил, и я почти согласился с ним, но ты учти — кое в чем он прав! И рискованные полеты к Юпитеру — это ого–го какой аргумент! Ты не был над Юпитером? Много потерял, и наверстать будет трудно.
— А ты не встречался с близкими моих пациентов, — пробормотал Наумов. — У тебя не было такого, чтобы от твоего решения зависела жизнь другого человека?
Молчанов застыл, потом медленно разогнулся, упираясь кулаками в стол, и на мгновение утратил самоконтроль: лицо его стало несчастным и старым.
Наумов пожалел о сказанном, извинился, пробормотал слова прощания и направился к двери.
* * *
Юпитер кипел, увеличиваясь в размерах. Вот он закрыл собой боковые экраны, затем кормовые, рубку заполнил ровный глухой шум — фон радиопомех. Все предметы окрасились в чистый желтый цвет, настолько интенсивным было свечение верхней разреженной атмосферы планеты.
Бам–м–м!
Шлюп содрогнулся, под ним загудело и загрохотало, в носовом экране выпятился из сияющей клочковатой бездны странный золотой волдырь, распустился кружевным зонтом и медленно пополз в высоту, рассыпаясь на белые волокна толщиной с горный хребет. Одно из волокон настигло убегающий модуль, изображение в носовом экране покрылось черной сеткой трещин.
— Падаю! — раздался слабый, искаженный помехами голос. — Не могу… Прощайте!
Экран погас. Наумов закрыл глаза и остался недвижим.
— Это их последняя передача, — донесся словно издалека голос Старченко. — Погибли все трое: Сабиров, Вульф и Горский. Показывать второй фильм?
Наумов отрицательно покачал головой.
— Не стоит. Оставь записи, может быть, я посмотрю их позже.
Старченко выключил проектор, потоптавшись, ушел. Наумов посмотрел на часы: девятый час вечера. Одиннадцатый по среднесолнечному, перевел он в уме. Где у них консультативный отдел? Кажется, в Лениграде, а там уже утро.
Он соединился с центральным справочным бюро ВКС и через него с консультативным отделом Совета. Узнал телекс Банглина и с ходу хотел позвонить ему, однако еще с полчаса сидел в кабинете, постепенно заполнявшемся сумерками, и смотрел сквозь прозрачную стену на далекий черный конус пика Прево, врезанный в вишневый тускнеющий закат.
Над далеким Юпитером, в тщетных попытках постичь его суть, тайны бытия и молчаливое пренебрежение к роду человеческому, к попыткам контакта с обретенными братьями по солнцу, продолжали гибнуть люди, первоклассные исследователи и сильные натуры. Зов тайны — сквозь боль собственных ошибок, сквозь ад мучительных сомнений в собственной правоте, сквозь слепую веру в совершенство разума и сквозь собственное несовершенство — вперед! И только сам человек способен оценить поражение, делающее его человечней.
Юпитер — лишь тысячная доля проблем, волнующих человечество, какой же ценой платит оно за прогресс в целом, если одна проблема требует гибели многих?! И как сделать так, чтобы не платить человеческими жизнями ради решения любых, самых грандиозных задач? Или не существует иной меры вещей?..
На пульте слабо пискнул вызов. Наумов повернул голову, но не двинулся с места. Сигнал повторился. Это звонила жена.
— Я тебя заждалась, Валентин, — с упреком сказала она. — Уже девять!
— Извини, Энн, — пробормотал Наумов. — Я скоро приду, только закончу один не очень приятный разговор.
— Ты плохо выглядишь. Что–нибудь случилось?
— Ничего, наверное, эффект освещения, у нас тут сумерки.
— Нет случилось, я же вижу. Это из–за твоих новых подопечных Пановкина и Изотова?
— Пановского, — поправил он машинально. — Понимаешь, Энн… их надо срочно оперировать, а я… я боюсь.
Она внимательно присмотрелась к нему и сказала решительно:
— Приходи скорей, слышишь? Обсудим все твои проблемы вдвоем.
Виом угас. Снова сумерки завладели кабинетом. Где–то в невидимых зарослях под зданием лечебного корпуса прокричала птица: не сплю, не сплю, не сплю… Оранжевая полоса на западе становилась тоньше и тусклее, в фиолетово–синем небе засияла белая черточка — капсула гидрометеоконтроля.
Наумов встал, прошелся, разминая ноги, и вдруг подумал: а не трушу ли я на самом деле?! И все мол переживания не что иное, как самый обыкновенный страх ответственности?
Он стоял долго, уставившись на далекую звезду, потом очнулся и без дальнейших колебаний вызвал комиссию по этике.
Руслан Банглин бил очень и очень стар, где–то под сто сорок лет. Морщинистое темное лицо с озерами холодных, прозрачных, будто заполненных льдом, глаз. Волос на длинной, огурцом, голове почти нет, шея скрывается под глухим воротником свитера. Он не удивился, увидев перед собой заведующего Симушрским медцентром.
— Слушаю вас, — сказал он хрипло, с едва слышным присвистом.
Протез гортани, подумал Наумов отрешенно. По долгу службы он имел встречи с председателем комиссии морали и этики, и каждый раз у него складывалось впечатление, будто он беспокоит этого страшно занятого властного человека по пустякам.
— Я, собственно, к вам по такому вопросу… — начал Наумов, не зная, как сформулировать этот свой проклятый вопрос.
— Пановский, Изотов, — подсказал Банглин.
Наумов не удивился: вездесущий Зимин успел побывать и здесь.
— Возникла проблема…
— Выбор метода оперирования, так?
— Дело в том, что нейрохирургическое вмешательство в мозг почти всегда чревато последствиями. Даже микролазерное и тонкое магнитное сканирование ведет к разрушению соседствующих с оперируемым участков мозга, и хотя в нормальной жизни, как правило, это не сказывается, однако природа зачем–то сконструировала запас клеток, который мы уничтожаем ничтоже сумняшеся. А что теряет человек в результате операции, не знает никто. В случае с космонавтами изложенный мной тезис звучит так: при «перезаписи» информации с мозга в машину вероятность их гибели увеличивается по сравнению с методом простого «стирания». Я сделал расчет, по которому вероятности неблагополучного исхода относятся, как два к трем.
— Вектор ошибки?
— В «красной зоне». — Наумов невольно покраснел, но не опустил глаз. — Но зона сама по себе не определяет исхода операции из–за недостаточного…
Банглин кивком прервал его речь.
— Полно, Валентин, эмоции тут ни при чем. Вы сами понимаете, риск остается, а соотношение два к трем не слишком выразительно. Расскажите–ка лучше, как относятся к операции друзья и родственники пострадавших.
Наумов еле удержался, чтобы не пожать плечами. Он устал и был зол на себя за слабоволие. Мысль, что он попросту струсил перед операцией и пытается теперь переложить ответственность на чужие плечи, не покидала его, а звонок Банглину вообще стал казаться жестом отчаяния, какового он в себе пока не ощущал.
— Пановский холост, — медленно начал он. — Отец его в дальней звездной и вернется не скоро. Мать… ну что мать, она, как и все матери, сын ей нужен живой и здоровый. Она согласна на любую операцию, которая спасет сына. У Изотова отец и мать, две сестры, жена. Ситуация примерно та же. О жене и говорить не приходится, я уже разговаривать спокойно с ней не могу, так и кажется, что во всем виноват.
Банглин чуть заметно улыбнулся.
— Ясно. Охарактеризуйте каждого, в двух словах.
Наумов озадаченно пощипал подбородок.
— До этого случая я их не знал, сужу только с чужих слов…
— Этого достаточно.
— Тогда… Пановский. Ему сорок один год. Ю-физик. Начинав работать над Юпитером в числе первых исследователей на стационарных комплексах. Три экспедиции глубинного зондирования планеты, последняя едва не закончилась трагически, их вытащили в момент падения. Спокоен, малоразговорчив, необщителен, но всегда готов помочь товарищу… Извините за путаную речь, я волнуюсь, а последняя характеристика универсальная для всех космонавтов. Вот, пожалуй, все, что я о нем знаю.
Изотов молод, он почти мой ровесник, по специальности — инженер–молектроник. Хороший спортсмен — мастер спорта по горным лыжам («Он спортсмен во всем, — вспомнил врач. — В работе, в увлечении… в жизни»). Честолюбив, упрям, любжг риск, излишне самонадеян…
В глазах Банглина зажглись иронические огоньки, но перебивать Наумова он не стал.
— С женой не живет два года, — продолжал врач. — Но у меня сложилось впечатление, что некоторым образом это устраивало обоих, хотя они и любят друг друга… любили.
— Интересное заключение.
Наумов нахмурился.
— Самого Изотова я не знаю, но с его женой…
«Стоп! — подумал он. — Что ты плетещь, приятель? Двусмысленность видна невооруженным глазом, следи за речью… черт тебя дернул позвонить!»
— Я верю. — Банглин на несколько секунд задумался, мысль его ушла в дебри памяти, в прошлое. Наумов определил это интуитивно. — Мне кажется, вы преувеличиваете размеры проблемы. И недооцениваете себя. Я не чувствую в вас уверенности, профессиональной уверенности врача, не говоря уж об уверенности психологической, гражданской. Даже не зная всех событий, могу предположить, что вы задумались над шкалой общественных ценностей, так? Но и не имея понятия о существовании определенных нравственных норм, присущих обществу на данном этапе развития, норм врачебной этики, права врача решать — какой метод использовать для лечения больного, можно принять решение исходя из одного простого принципа, вы его знаете: мера всех вещей — человек! Человек и никто и ничто другое! Да, было бы интересно раскрыть тайны Юпитера «одним ударом», и этот интерес общечеловечески понятен: кто бы мы были, не имей страсти к познанию? Любопытства? И все же пусть вас не смущают доказательства и примеры прошлого. К сожалению, кое–кто прав: как и сотни лет назад, человек иногда рискует жизнью во имя неоправданных целей, а тут — познание открытой внеземной цивилизации, случай беспрецедентный в истории человечества! Плюс к этому возможное предупреждение гибели исследователей. Поневоле задумаешься, я вас вполне понимаю. Ведь мы не отступим, нет? Да и куда отступать? За нами — мы сами. Вот и подумайте, разберитесь в себе, а когда придет уверенность, когда вы будете убеждены в своей правоте — позвоните мне и мы вернемся к этой теме. Только времени у вас мало. Заседание Совета послезавтра, и к этому сроку вы должны быть готовы.
Наумов кивнул. Банглин помолчал, медля выключать связь, выжидательно глядя на врача. Наконец Наумов шевельнулся.
— Я не буду звонить… должен решить сам. Извините, если… А еще вопрос можно? Совет собирается из–за случая с космонавтами?
Банглин вдруг улыбнулся по–настоящему: улыбка у него была хорошая, добрая и немного грустная.
— Я же сказал, не преувеличивайте проблемы до масштабов, способных потрясти все человечество. Нет, Совет будет решать множество задач, и лечение пораженных излучением ученых — одна из них. Но для вас, — Банглин погасил улыбку, — для вас она остается главной. Это именно тот экзамен, не сдать которого вы не имеете права. Всего вам доброго.
* * *
Виом погас.
А ведь он решил, понял Наумов. Он решил, это заметно. И Зимин решил — по–своему, и Молчанов… А я? Я — врач? Чего я боюсь больше всего: принять неправильное решение или оперировать? Не знаю… не знаю!
Наумов убрал одну из прозрачных стен кабинета и подошел к образовавшемуся проему.
Как странно: один говорит — проблема серьезней, чем ты думаешь, и он прав. Другой — не преувеличивайте масштабы проблемы, такие тысячами встают перед человечеством, и он тоже прав! Наверное, все дело в том, что проблема, мизерная для всего рода людского, оборачивается макропроблемой для одного человека, перед которым она встала, превращается в такую ношу, что выдерживает далеко не каждый. Но черт возьми, каким же образом из тысяч субъективных мнений формируется одно объективное знание?! Маленькая задачка, слишком ординарная для цивилизации, и как же она велика, когда выходишь на нее один на один!.. Как сделать, чтобы не ошибаться? Как спасти двоих, стоящих на грани вечности, и уберечь живых, рискующих жизнью каждый день, идущих на подвиг и не знающих этой своей добродетели? Как?..
Над черным острием вулкана на другой стороне бухты всплыл узкий серп месяца — чаша амриты, из которой боги извечно пили свое бессмертие. Бухту пересекла зыбкая, блещущая рассыпанным жемчугом полоска. Кричала птица, вздыхал ленивый прибой…
Наумов подставил лицо призрачному свету, а в ушах вдруг раздался басовитый гул юпитерианских недр, свисты и хрипы радиопомех, писк маяков и исчезающий, задыхающийся человеческий голос:
— Падаю!.. Не могу… Прощайте!..
Спасти тех, кто сейчас идет на штурм Юпитера, и кто пойдет завтра… и спасти двоих, перегруженных чужим знанием — на каких весах это измерить? И если спасти облученных, если поставить задачу — любой ценой спасти космонавтов, то кто–то снова будет падать в Юпитер?..
— Падаю!.. Не могу… Прощайте!..
— А я могу?! — крикнул Наумов в лицо ночи. Молча крикнул, сердцем, страстно желая, чтобы пришло к нему ощущение будущей удачи. Кто он — без права на ошибку? Мыслящая система, загнанная в тупик логикой трезвого расчета. Но с другой стороны — имеет ли он право на ошибку? Выходит, цена ошибки — тоже человек? Его жизнь и смерть? Кто–то сказал:
С своей тропы ни в чем не соступая,
Не отступая, быть самим собой.
Так со своей управиться судьбой,
Чтоб в ней себя нашла судьба любая
И чью–то душу отпустила боль…
Быть самим собой — не в этом ли главное твое достоинство, человек?
Проклятая птица под окном перестала кричать, но она могла себе позволить снова и снова будоражить ночь криком. Лишь Наумов не мог позволить себе криком показать свое отчаяние и бессилие. Или, может быть, наоборот — силу?..
Он позвонил домой и сказал, что остается готовиться к операции.
Колебания его не умерли, но умер прежний Наумов, не испытавший неудач и поражений, и потому еще не знающий, что такое жизнь…
Этот парень привлек внимание Устюжина едва ли не с первого своего появления в зале. За двенадцать лет тренерской работы Устюжину пришлось повидать немало болельщиков волейбола — игры красивой, зрелищной и элегантной. Он видел разные лица: заинтересованные, радостно увлеченные, спокойные, иногда скучающие или откровенно равнодушные — у случайных гостей, и все же лицо юноши поразило тренера сложной гаммой чувств: оно выражало жадный интерес, напряженное ожидание, горечь и тоску, мерцавшую в глубине темно–серых внимательных глаз.
Юноша приходил на каждую тренировку сборной «Буревестника», появлялся в зале обычно за полчаса до начала и устраивался на верхней смотровой галерее зала, стараясь не очень привлекать внимание. Опытный глаз Устюжина отметил его рост — метра два или около этого, широкие плечи, длинные руки, и у тренера даже мелькнула мысль проверить юношу на площадке, однако с началом каждой тренировки он забывал о своем желании и вспоминал только после очередной встречи с поклонником волейбола, не желавшим, судя по всему, чтобы его замечали.
Через месяц Устюжин так привык к этому болельщику, что стал считать его своим. Случай познакомиться с ним пришел в руки неожиданно.
В субботу, отработав с женской сборной «Буревестника», Устюжин заметил своего заочного знакомого у выхода из зала и подошел:
— Здравствуйте, давайте знакомиться: Устюжин Сергей Павлович, тренер. Вас заметил давно, с месяц назад. Студент?
Юноша, ошеломленный появлением незнакомого человека, кивнул:
— Медицинский, второй курс.
— А на вид вам больше двадцати.
— Двадцать шесть. Я работал, потом поступил…
— Ясно. Как вас звать?
— Иван… Иван Погуляй.
— Знаменательная фамилия. — Устюжин усмехнулся, продолжая изучать парня. Теперь, стоя рядом, он понял, что недооценил его рост. Пожалуй, два десять — два пятнадцать, прикинул он с долей удивления. Неплохо! И все же чего–то ему не хватает… и взгляд у него напряженный, будто он боится… Чего?
— У меня предложение, Ваня, — продолжал тренер. — У вас идеальное сложение для волейбола. Не хотите заняться волейболом? Может быть, вы станете…
Устюжин замолчал, увидев, какое впечатление произвели его слова на молодого человека.
Лицо того побледнело, потом жарко вспыхнуло — до слез, губы дрогнули, раскрылись, напряглись.
— Если не играли раньше, не беда, — поспешил Устюжин. — Главное, что вы любите волейбол, это я уже заметил. За год мы с вами войдем в дубль–состав «Буревестника», даю слово.
Юноша покачал головой, сжав губы так, что они побелели, повернулся и пошел к выходу. Устюжин молча смотрел ему вслед, сразу все поняв: парень хромал. Нога не сгибалась в колене, и он относил ее чуть в сторону и ставил на полную ступню, все быстрей и быстрей, раскачиваясь из стороны в сторону, будто чувствуя взгляд.
Кто–то за спиной сожалеюще цокнул языком. Устюжин вернулся в зал и задумчиво присел на горку поролоновых матов, вспоминая отчаянное лицо и глаза парня, в которых бились боль, и ярость, и отчаяние.
Вернувшись домой, Иван дал слово больше на тренировки студенческой сборной не ходить, поужинал без аппетита, односложно отвечая на вопросы матери, потом заперся в своей комнате и долго стоял у окна, прижимаясь лбом к холодному стеклу и вспоминая минутный разговор с тренером. В душе царило странное спокойствие да сожаление, и он даже удивился этому, хотя тут же подумал: «Реакция? Или я действительно смирился с положением, привык? Угораздило меня прийти сегодня. Но кто же знал, что тренер подойдет с таким предложением! Неловко вышло… И все же как сказал тогда хирург после операции? «Терпение — это та скала, о которую разбиваются волны человеческого безрассудства». Слова Дюма–отца. Оба они безусловно правы. Терпение и еще раз терпение — вот моя дорога, и лет через тридцать–сорок, к пенсии, — тут Иван усмехнулся, — я найду способ лечения раздробленного коленного сустава. А тогда милости прошу приглашать в сборную…»
Остаток дня он провел в библиотеке. Дома почитал на ночь «Трех мушкетеров», ощущая себя таким же ловким и сильным, как д’Артаньян, разделся, собираясь лечь спать, и в это время почувствовал, что не один в комнате.
Оглядевшись — тишина, мягкий свет торшера, тени от шкафов с книгами, тиканье маятника старинных часов, — он, сомневаясь в своей трезвости, тихо спросил:
— Кто здесь?
— Простите, — раздался из воздуха мягкий приглушенный голос. — Разрешите вас побеспокоить?
— Пожалуйста, — хрипло ответил Иван, откашлялся. — Входите.
— Спасибо. — В комнате без всяких световых и шумовых эффектов появились двое незнакомцев в плотных белых комбинезонах. Оба были высокими, под стать Ивану, хорошо сложенными, с живыми человеческими лицами, на которых легко читались смущение и озабоченность. Оба держали в руках тонкие черные стержни с пылающими алым светом шариками на концах.
Иван поборол искушение закрыть глаза и потрясти головой и жестом радушного хозяина указал гостям на диван:
— Прошу садиться.
— Не пугайтесь, ради всего святого! — сказал один из незнакомцев тем же приятным голосом. — Нас проинформировали, что вы любите волейбол.
— Люблю, — улыбнувшись, сказал Иван и пошевелил искалеченной ногой; ситуация забавляла, сон был любопытен и навеян, очевидно, взволновавшей его встречей с тренером.
— Извините, — вмешался второй, на лице которого отразилось беспокойство. — Мы понимаем, физический дефект не позволяет вам реализовать себя в настоящем, но все же — вы были бы не против?
Иван пожал плечами:
— Если бы не… дефект, как вы говорите, я бы, конечно, играл.
— Тогда все в порядке. — Гость облегченно вздохнул.
— А откуда вы? — полюбопытствовал Иван. — Из какого уголка Галактики?
Незнакомцы переглянулись.
— Мы такие же земляне, как и вы, — сказал первый. — И все сейчас объясним. Но сначала позвольте провести небольшое медицинское обследование — я правильно выразился?
— Правильно–то правильно. — Иван покачал головой. — Только в больницу я не…
— Этого не потребуется. Станьте так: ноги на ширине плеч, руки опустите, дышите ровно и глубоко.
Иван повиновался, удивляясь тому, что начинает верить в реальность происходящего, хотя временами спохватывался и улыбался в душе: сон ему нравился.
Гость провел концом стержня окружность в воздухе, и вместо стены с ковром Иван увидел длинный зал с рядами вычурных пультов, то и дело меняющих форму и цвет. От одного из пультов протянулись к нему десятки световых нитей, коснулись тела, головы, рук, ног… стало трудно дышать. Иван мотнул головой, шагнул с места, пытаясь набрать в грудь воздуха, и почувствовал, что его поддерживают сильные руки.
— Все отлично, — извиняющимся тоном сказал один из гостей, второй в это время складывал гибкий черный шнур, пока тот не превратился в знакомый стержень с шариком на конце.
— А теперь поясним суть нашего появления. Дело в том, что вы являетесь потенциальным игроком в волейбол планетарного класса «хронопризрак», наблюдатель не ошибся. И у вас есть возможность участвовать в Олимпийских играх трехтысячного года по вашему летоисчислению. Вы не хотели бы принять в них участие?
— В качестве кого? — с иронией произнес Иван. — В качестве судьи?
— Игрока сборной команды Земли, — ответил гость без улыбки.
— Каким образом? Я же калека!
Незнакомцы снова обменялись беглыми, как бы летящими улыбками, видимо, это был их постоянный способ общения: они понимали друг друга с полувзгляда. Иван побледнел. Во рту мгновенно стало сухо. Он понял, что все с ним происходит наяву.
— Ну да, конечно, медицина у вас не чета нашей… а я вернусь обратно?
— Разумеется, с точностью до миллисекунды.
— Тогда согласен.
Первый из гостей протянул руку:
— Смелее.
* * *
Комната имела привычные стены и черный матовый пол, но вместо потолка над головой пушистая пелена, похожая на облако белого пара.
— Не делайте резких движений, — раздался из этой пелены вежливый баритон. — Сядьте на пол.
Иван повиновался, оглушенный мгновенным переходом из своей вполне реальной квартиры с вещами, которых касался не раз, в комнату, сам вид которой говорил о другом времени.
Его охватила сладкая истома, тело потяжелело, каждая его клеточка налилась сонным теплом, щекочущие невидимые пальцы пробежали по коже, захотелось потянуться, принять удобную позу и спать…
Сколько времени длилось это состояние, он не знал. Пробуждение наступило внезапно: просто захотелось встать, размяться, тело было отдохнувшим, полным сил и энергии, но очень хотелось есть. Иван встал, постоял с минуту, ожидая команды, потом медленно обошел комнату, прислушиваясь к своим ощущениям. И вдруг понял, что его искалеченная нога… сгибается в колене! Он замер, боясь поверить в случившееся, осторожно шагнул, перенес всю тяжесть тела на больную ногу — никаких болезненных ощущений! Нога сгибается так же легко, как и до травмы; мало того, она стала сильнее!
Иван подпрыгнул на месте и чуть не достал головой до белой пелены потолка, повисшей от пола не менее чем в четырех метрах. «Однако! — подумал он. — Медицина у них действительно на высоте! И никаких машин… если только я не нахожусь внутри одной из них».
— Как вы себя чувствуете? — напомнил о себе баритон.
— Отлично! — искренне отозвался Иван, краснея от мысли, что вел себя не совсем сдержанно: за ним, несомненно, наблюдали.
— Пройдите в следующий зал.
Иван хотел спросить, где дверь, но тут одна из плотных, металлических на вид стен исчезла, будто ее и не было, открыв вход в соседнее помещение.
Комната напоминала зал вычислительного центра: все пространство занимали ряды странных пультов, уже виденных им однажды, а напротив висел над полом, ни на что не опираясь, гладкий черный диск. Из его глубины всплыла световая стрела и развернулась над ним в светящуюся надпись: «Внимание! Нулевой цикл».
В зале никого не было и стояла тишина, но стоило Ивану шагнуть вперед, как рядом с диском возник, словно выпрыгнул из–под пола, высокий молодой человек в свободной белой рубашке и голубых брюках. У него было открытое веселое лицо, загорелое до черноты, с внимательными ярко–зелеными глазами, держался он очень естественно и был гармоничен в каждом жесте. Иван невольно вздохнул, понимая, в какую эпоху попал: в то, что это не сон, он уже поверил.
— Зовите меня Даниилом, — улыбнулся незнакомец. — Хотя я всего лишь виомфант и не нуждаюсь в имени. Проходите, садитесь.
Диск превратился в кресло. Иван сел. Удобно, мягко. В душе зашевелилось любопытство.
— Виомфант — ваша профессия?
Даниил засмеялся:
— Я всего лишь машина, искусственный интеллект третьего поколения, инк, как говорят в обиходе, и нахожусь в действительности за сорок километров от этого места, а то, что вы видите, — «призрак», фантом.
Иван вспотел и больше не делал попыток заговорить. Даниил извлек из воздуха легкий шлем с двумя штырями у висков, протянул Ивану. Шлем был ощутимо материален.
— Это ваш. Я отвечаю за вас во всех аспектах, от здоровья до накопления информации, знаний быта и профессиональных. Кстати, физика тела вас удовлетворяет? Нигде не «жмет»?
Говорил «призрак» по–русски безупречно, хотя Ивану все время чудился странный акцент — не то в интонации, не то в ударениях; в общем, даже машины говорили здесь хорошо, видимо, русский язык в третьем тысячелетии стал основой разговорного языка для всего человечества.
— А вас? — ответил вопросом на вопрос Иван.
Даниил снова засмеялся:
— Наверное, больше, чем вас лично, потому что вы ко многому не привыкли, а кое о чем и не догадываетесь. Ничего, сейчас пройдет нулевой цикл — быт, особенности языка, жизненно необходимая информация, и все станет на свои места. Небось хотите посмотреть, какой стала Земля?
Иван молча натянул шлем. Что–то щелкнуло в наушниках, и он «поплыл» в дебри неведомых знаний…
Через три сеанса гипноучебы Иван освоился с жизнью Земли трехтысячного года настолько, что не мыслил иной, а прошлую свою жизнь считал чуть ли не мифом. Но тут пошли тренировки в волейбол не только мысленно, через информационно–психологические комплексы, но и нормальные, на площадках и в залах, и он полностью отдался своей страсти, не имевшей выхода в реальности двадцатого столетия.
Волейбол тридцатого века отличался от волейбола двадцатого не только количественно–цифровыми показателями высоты сетки, размером площадки и так далее, но и качественно, соответственно всем раскрывшимся возможностям человеческого тела и технического гения человека. Единственное, что напоминало Ивану знакомую ему спортивную игру, — традиционно сохранившаяся форма игрового поля с размерами площадок десять на десять метров, сетка, разделявшая площадки, и мяч, напичканный, правда, современной молекулярной техникой — для облегчения судейства. Конечно, сетка была натянута гораздо выше, чем в его время, верхняя ее кромка устанавливалась на высоте трех метров шести сантиметров от пола, но все же это была нормальная волейбольная сетка.
Однако, во–первых, изменилось инженерно–техническое сопровождение игры: сила тяжести на площадках устанавливалась равной девяносто трем сотым, вся зона игры охватывалась специальным барьером, и над ней свободно плавали в воздухе плоские диски кибер–судей; каждая ошибка игрока классифицировалась мгновенно, и тут же звучала определенная музыкальная гамма, по которой зрители без судьи–информатора могли узнавать вид ошибки.
Во–вторых, и это было главным, игра проходила как в пространстве, так и во времени! То есть игрок по желанию при подаче мяча мог посылать его не только в определенную точку площадки противника, но и «смещать» мяч «по оси времени» в будущее в пределах десяти секунд, для чего площадки ориентировались еще и в хронополе. Если мяч при подаче перемещался и во времени, то игроки подающей команды имели право тут же подать мяч повторно, но уже без смещения во времени, что всегда и делалось всеми командами без исключения. Зрительно это выглядело так, будто мяч при подаче исчезал в никуда и возникал в пространстве игры в тот момент, когда кончалось время его посыла в будущее… Пока отыгрывалась обычная подача, могла прийти первая — со сдвигом во времени, и надо было успеть отреагировать, принять подачу, выдать пас и нанести нападающий удар, и были случаи, когда над площадками летали сразу два мяча и обе команды выпускали на поле седьмого игрока, так называемого «засадного». Поэтому остановок в игре почти не было, напряжение матча не спадало от начала до конца сета, завораживая болельщиков волейбола внезапностью и красотой комбинаций.
К концу третьей недели интенсивных тренировок по спецпрограмме с использованием уплотнения времени Иван вошел в основной состав сборной команды Земли по волейболу. До начала Олимпийских игр оставалось чуть более трех месяцев.
* * *
Волейбольный турнир Олимпиады проходил на Земле, в спортивном зале комплекса «Россия», старинном сооружении, начало которому дали спортивные постройки Москвы далекого двадцать первого века.
Иван, стоя на километровой башне обозрения, смотрел на панораму города трехтысячного года, по привычке называя эту цифру, в то время как по современному календарю шел тысяча восемьдесят третий год, и думал, что фантасты его родного времени не ошиблись в главном: Земля коммунистической эры представляла собой сплошной город–лес, именно лес, первобытный, с буреломами, чащами и даже непроходимыми топями. Это не означало, конечно, что за лесом не ухаживали, но наряду с ухоженными парками, рощами, садами, очищенными от лесного мусора дендрариями, выращенными вокруг комплексов зданий, существовали неприступная тайга, джунгли, сельва и болота. Человек тысяча восемьдесят третьего года экологически чистой эпохи предпочитал видеть Землю естественной, такой, какой она была до него, разве что помогал быть ей красивой и первозданной, направляя эволюцию природы так, чтобы выгодно было обоим: и природе, и человеку.
Здание спортивного комплекса выделялось среди зеленого оазиса гигантским языком оранжевого пламени: архитекторы ландшафта вписали этот язык в пейзаж с таким мастерством, что издалека, с расстояния десятка километров, казалось, что горит настоящий костер, вернее, олимпийский факел.
В воздухе то и дело «проявлялись» фигуры людей: человек давно научился с помощью мысленного усиления управлять механизмами мгновенного перемещения в пространстве сквозь десятки и сотни тысяч километров, научился и Иван, хотя привыкнуть к этому не мог. Люди спешили в спортзалы комплекса, несмотря на совершеннейшие видеопередачи с мест спортивных событий во все уголки Солнечной системы. Иван отметил сей факт для себя: болельщики на Земле не перевелись, просто возможности их выросли во сто крат, хотя пригласительных билетов, как всегда, не хватало.
Иван мысленно вызвал отсчет времени — в медцентре восстановления и подготовки ему «разбудили» собственные биочасы — было без семи минут десять по среднесолнечному времени, что соответствовало и времени Москвы. Пора, подумал он, невольно ощущая сожаление: время его пребывания в будущем, в сказке, как он повторял про себя, подходило к концу. А что ждет его на Земле ушедшего двадцатого века, он страшился даже и представить. Снова искалеченная нога? Муки неполноценности? Участливые взгляды друзей?.. Впрочем, как говорил некий мудрец, все будет так, как должно быть, даже если будет иначе. То, что он пережил, — не пережить никому из его современников, и надо будет просить друзей, чтобы они оставили в памяти хотя бы эмоциональную сторону его приключения. Того же Даниила; судя по встречам, Иван ему понравился…
Иван сосредоточился и оказался в метре над белым кругом финишного поля, ближайшего к тому месту, куда он стремился попасть, мягко спружинил на ноги. Рядом возникали из ничего десятки улыбающихся людей: юношей и девушек, женщин и мужчин в расцвете лет, уступая место новым, прибывающим на соревнования. Впечатление было такое, будто шел дождь из разноцветных тел и испарялся, не достигая земли. «Испарился» и Иван, ступив на синий квадрат конформного лифта, вознесшего его в комнату психомассажа, где переодевалась сборная команда Земли по волейболу.
Переодеваясь и отвечая на приветствия товарищей, спешащих в объятия эмоционтектора бодрости, Иван вспоминал реестр сборных, участвующих в Играх. Команд было шестнадцать, пять из них из Солнечной системы: сборные Земли, Луны, Марса, Астрономического союза и сборная внешних планет, остальные — сборные поселений людей из систем других звезд. Еще во время знакомства с командами по видео Иван с трепетом ждал встречи с другими разумными существами, однако в этом вопросе прогнозы его любимых писателей не оправдались: по всей видимости, человеческая цивилизация была уникальна во Вселенной. Во всяком случае, человек, проникший за тысячу лет звездоплавания к центру Галактики, братьев по разуму не обнаружил.
Эта игра со сборной Марса была предпоследней и самой трудной: сборная Марса по волейболу была чемпионом Галактического спортсоюза тысяча восемьдесят второго года, и землянам предстояло в этом поединке доказать, что Кубок предыдущих Игр принадлежит им по праву.
Иван волновался, несмотря на защитный барьер психомассажа и месяц аутотренинга, мысли его все чаще возвращались в родное время, он гнал их прочь и… ничего не мог с собой поделать. Возвращаться не хотелось.
Товарищи понимали, что с ним происходит, ибо человек третьего тысячелетия научился, кроме всего прочего, реагировать на чувства, ощущать боль соседа, сочувствовать, сопереживать, устанавливать мысленный контакт, хотя в последнем случае вступали в силу этические нормы мыслесвязи: никто не «читал» мысли собеседника без его разрешения на контакт; товарищи по команде понимали Ивана и с присущим им тактом «не замечали» его состояния. Он помощи не просил, не ждал, следовательно, мог сам справиться со своими переживаниями.
В десять минут одиннадцатого старший тренер–организатор сборной Земли построил игроков, вздохнул и сказал:
— Веселиться вы умеете, вижу. В нашем активе пять побед, так вот постарайтесь, чтобы их стало на одну больше.
Все засмеялись. Иван же вдруг почувствовал, как тает в душе айсберг напряжения. Он знал, что в других командах тоже есть выходцы из прошлого, в том числе и в команде Марса — Сергей Павлов, живший в двадцать втором веке: по правилам Игр разрешалось укреплять команды игроками прошлых веков, прошедшими адаптацию и давшими согласие на временное перемещение; парадоксы времени исключались, наука тридцатого столетия вычеркнула время из списков врагов человечества. Иван был знаком и с Сергеем, и с другими выдающимися игроками, преодолевшими бездну времени, и от мысли, что возвращаться в свое время придется не ему одному, зависть к остающимся и неудовлетворение собственным положением отодвинулись на задний план.
Иван видел, чего ждали от него товарищи и тренеры, в него верили, и единственным способом отблагодарить их за эту веру мог быть только спортивный стресс — полная самоотдача в игре.
* * *
Конечно, и среди современников Олимпиады было немало великолепных спортсменов, в совершенстве владевших всеми приемами волейбола трехтысячного года, но надо было, кроме всего, еще и любить волейбол, как любил Иван, жить игрой, забывая обо всем на свете, отдавать всю страсть, пыл, силы и эмоции, уметь подчинять тело до риска аутотравмы, чтобы понять тех, кто выловил эту находку из глубины времен. А что физические данные людей того времени и современников не были равны — никого не волновало. Медицина и физиология к тому времени «разбудили» многие «спящие» центры в мозгу человека, и «разбудить» их у Ивана не представляло сложности.
Игру он начал в четвертом номере у сетки, в нападении — угрозе. Подавала сборная Москвы. Первый мяч был послан, как и ожидалось, в будущее, второй — на заднюю линию обороны площадки землян. Мяч принял игрок второй защитной линии Гвендолин, разводящий игрок–координатор во втором номере — Стан подкорректировал передачу и выдал мягкий скользящий пас невысоко над сеткой, так называемый классический полупрострел. Иван, подпрыгнув над блоком, пробил мяч почти вертикально вдоль сетки, в первую линию площадки сборной Марса. Но тут пришла первая подача, посланная в первый номер площадки землян и, как оказалось, на шесть секунд в будущее. Ошибся в приеме Сергей, при передаче нападающему во второй номер переиграл Иван, и мяч был утерян. «Белый балл». Подача осталась у марсиан, а игрокам сборной Земли засчитывалось лишь одно очко — половина оценки. Забей они оба мяча — заработали бы «красный балл» — очко и подачу.
С этого момента у землян явно не пошла игра. Резко, непонятно. Словно утратились навыки игрового контакта и пропали куда–то реакции и чутье времени.
Иван не сразу почувствовал неудовлетворение игрой, лишь с трудом переправив мяч через сетку, он с досадой посмотрел на недовольного игрой Стана и определил, что в отлаженном механизме команды что–то испортилось. В это время из воздуха «выпрыгнул» мяч прошлой подачи марсиан. Гвендолин с опозданием упал, мяч угодил в сетку. Сергей в прыжке выполнил «хобот», но блок противника обмануть не смог. Трибуны стотысячного зала игровых видов спорта зашумели. Иван посмотрел на Стана и пожал плечами:
— Попробуем сменить режим первой подачи?
— Не спеши, — хмуро ответил Стан. — Надо отыграть хотя бы стандартную перебежку, я не чувствую настроения команды.
Тренер наблюдал за игрой внешне спокойно, отвечая на советы запасных игроков односложными «да» и «нет». Он тоже видел, что команда потеряла игровое настроение, но не мог определить причины. Минутный перерыв, однако, брать не стал, сначала надо было разобраться в причине плохой организации защиты самому, ребятам на площадке сделать это труднее.
Первый сет они проиграли со счетом двадцать четыре — тринадцать.
В середине второго тренер взял минутный перерыв.
— Вы что? — негромко, но резко спросил он игроков, разгоряченных и злых. — Перегорели? Или сетка высоковата? Где стиль команды? Почему хроноимпульсы однообразны? Ведь они поймали ваш ритм хроноподачи, а вы продолжаете в пятисекундном ритме. Смените режим, играйте второй, третий варианты вперемежку, сбейте их с толку. Они не лучше вас, но тактику выбрали лучшую. Поняли? Иван, посиди отдохни, вместо тебя поиграет пока Сосновский.
— Замена в сборной команде Земли, — гулко возвестил голос судьи–информатора. — Вместо номера один — Ивана Погуляя продолжает игру номер девять — Януш Сосновский.
Иван сел рядом с тренером и вытянул ноги, вытирая полотенцем лицо и не глядя на товарищей, делавших вид, что ничего особенного не произошло. Тренер присмотрелся к его хмурой физиономии и хмыкнул.
— Устал?
— Не знаю, — помедлив, ответил Иван. — Что–то мешает играть, а вот что именно — не пойму.
Несколько минут молчали. Игра чуть–чуть выровнялась, но отрыв в очках был слишком велик, и надежда выиграть сет была призрачной.
— А ты попробуй сыграть выше своих возможностей, — тихо проговорил тренер. — На пределе! И перестань думать о возвращении. Я правильно тебя понял?
Иван вспыхнул. Тренер понимающе кивнул и сжал его плечо твердыми пальцами:
— Ты не первый мой гость из прошлого, Иван. В прошлогоднем чемпионате Союза планет у нас играл Виктор Афанасьев. Твой не только современник, но и земляк. Уходя, он сказал: «Теперь уверен, что проживу свой век не зря — я видел свою мечту, значит, работал и мечтал правильно».
— Я этого не отрицаю, — пробормотал Иван.
Второй сет сборная Земли тоже проиграла. Тренер выпустил Ивана на площадку только в третьей партии при ничейном счете, жаждущего борьбы и полного желания совершить невозможное.
О себе Иван уже не думал, сердце забилось ровно и сильно, исчезла скованность, пришло ощущение полета и сказочной удачи, тело словно потеряло вес и стало легко управляемым. Он сразу увидел игру, мгновения полета мяча растягивались для него в секунды, в течение которых он успевал прикинуть траекторию полета, подготовиться к приему первого мяча, найти партнера, принять мяч и выдать пас с точностью автомата.
Сначала он, играя в защите на второй линии, достал «мертвый» мяч, посланный нападающим соперником в угол площадки. Громадный зал ахнул и отозвался волной аплодисментов, но Иван их не слышал.
— Меняем темп, — сказал он Стану. — Максимум — третий вариант с переходом на второй при обычной перебежке в первой зоне.
Стан отмахнулся было, потом оглянулся на Ивана, словно не узнавая, и передал остальным игрокам:
— Ребята, играем третий с полупереходом, предельно!
И они заиграли.
Гвендолин из центра сразу выдал Ивану пас во вторую линию для джамп–темпа. Это был очень сложный для исполнения нападающих удар: Иван взвился в воздух, повернулся на лету на девяносто градусов, показав противнику левую руку в замахе и тем самым обманув блок, и с сухим звоном вбил мяч в центр площадки марсиан — при нанесении завершающего удара «перемещать» мяч во времени запрещалось. Зал зашумел и снова замер.
В третьем номере Иван вместе со Станом и пятым игроком провели великолепную скоростную трехходовую комбинацию «зеркало», причем ситуация осложнилась появлением мяча прошлой подачи, так что на площадке в своеобразной петле времени замкнулись сразу все семь игроков, в том числе и «засадный», и два мяча.
Сначала Иван принял подачу, вспомнил положение рук подающего игрока марсиан две секунды назад и переместился на место, куда, по его расчетам, должен был прийти посыл первой подачи. Стан в прыжке выполнил «юлу» — имитацию нападающего удара — и направил мяч вдоль сетки, а закончил комбинацию пятый игрок команды, чисто срезав мяч на взлете во втором номере. В то же время, когда этот мяч еще только летел вдоль сетки, Иван в падении достал второй мяч прошлой подачи. Гвендолин мягко, кончиками пальцев пропустил его за собой, и седьмой игрок, мрачноватый Кендзобуро, обманным ударом «сухой лист» отправил его со второго темпа в угол площадки соперника. Действие длилось не более трех секунд, мячи уже впечатались в площадку сборной Марса, а Иван, Кендзобуро, Стан и Гвендолин еще находились в воздухе.
Зал снова зашумел, выдохнул одновременно и замолчал до конца игры, словно боясь шумом аплодисментов нарушить таинство игры.
Иван нападал с любого номера, согласно смене вариантов, с задней линии, с центра. Он угадывал появление мяча в хронополе до десятых долей секунды, перепрыгивал и пробивал блок, доставал в защите такие мячи, которые лишь теоретически считались доставаемыми. Он блокировал нападающих в труднейшем исполнении аутконтроля — ловящим блоком, угадывал направление удара в четырех случаях из пяти.
Это была игра на вдохновение. Она зажгла остальных игроков команды, и они творили чудеса под стать Ивану, разыгрывая комбинации хладнокровно и уверенно, как на тренировке. Если играют команды, равные по классу, то именно такая игра, четкая, слаженная, когда партнеры понимают друг друга по жесту, по взгляду — мысленный контакт карался так же, как и техническая ошибка, потерей мяча, — когда все их движения подчиняются ритму и кажется, будто на площадке всего один игрок, чье многорукое тело перекрыло все поле, и мяч каждый раз натыкается на него, с удивительным постоянством отскакивая к согласующим игрокам–координаторам, такая игра только и может дать положительный результат. И земляне, проиграв первые два сета, выиграли остальные три.
Зал еще секунду немо дивился на освещенные квадраты игрового поля, на обнимавшихся игроков сборной Земли, а потом словно шторм обрушился на Дворец спорта.
— Спасибо! — сказал тренер с грустным восхищением, обнимая Ивана последним. — Мы не ошиблись в тебе, брат! Спасибо! Думаю, едва ли я когда–нибудь еще увижу такую игру. Лишь после такой отдачи ты имел право… — Он не договорил.
— Я понял, — кивнул Иван. — Лишь играя на пределе, я имел право увидеть то, что увидел.
В этот момент Иван любил всех, и возвращение домой уже не вызывало в нем отчаяния, несмотря на перспективу остаться в своем времени калекой на всю жизнь.
Его дружно оторвали от пола и подкинули в воздух.
* * *
На буфете часы пробили десять часов вечера.
Иван очнулся и поднял голову, не узнавая привычной обстановки. Он сидел на корточках на полу, в плавках, с полотенцем в руках. «Странно, — подумал он с недоумением, — странно, что я это помню! Они же должны были «ампутировать» в мозгу всю информацию о будущем. Забыли? Или все снова сводится к банальнейшему из объяснений — сон?!»
Иван встал, сделал шаг к двери, и… жаркая волна смятения хлынула в голову, путая мысли и чувства: он не хромал! Нога сгибалась свободно и легко, мышцы были полны силы и готовности к действию. Тот душевный подъем, который сопутствовал ему во время пребывания в далеком трехтысячном году, не покинул его. Значит, все это… случилось наяву?!
Он присел, пряча запылавшее лицо в ладонях, с минуту находился в этой позе, потом с криком подпрыгнул, достал головой потолок — дом был старый и потолки в нем высокие, — остановился и подумал: «А если они и в самом деле забыли? На радостях? Чего не бывает в жизни. Может быть, возвращением ведает тот же виомфант Даниил, а он всего–навсего робот, машина, взял да испортился… У меня же остались все знания и навыки спортсмена, который может родиться только через тысячу лет! И если я начну в своем времени проявлять эти чудовищные способности, я изменю реальность, говоря азимовским языком. Ну и влип! Никому ведь не скажешь, не пожалуешься и не посоветуешься… Что же делать?»
Иван снова подпрыгнул, вымещая на теле растерянность и злость, и в этот момент в комнату без стука вошла мать.
— Ваня! — прошептала она, схватившись рукой за горло. — Прости, что без разрешения, мне показалось… ты прыгал?! Ты уже не… что с тобой?
Иван обнял ее за плечи, привлек к себе.
— Все в порядке, мам, не пугайся. Я скрывал от тебя, боялся проговориться раньше времени… просто я тренировался, лечился, и… нога начала понемногу сгибаться.
Признание звучало фальшиво, но мать поверила.
* * *
Два дня Иван скрывал от всех свое физическое превосходство и мучительно размышлял, что делать дальше. Старые переживания, свойственные ему в «доисправленной» жизни, вернулись вновь, но теперь он решил их иначе: комплекс неполноценности превратился в комплекс превосходства и мучительное нежелание возвращаться к прежней жизни. Душа Ивана превратилась в ад, где добродетель боролась с низменными сторонами личности, и он все чаще ловил себя на успокаивающей мысли, что ничего плохого не случится, если он останется «суперменом», просто придется жить тихо и по возможности не проявлять своего превосходства. Омар Хайям со своими нравоучениями типа:
Ад и рай — в небесах, утверждали ханжи.
Я, в себя заглянув, убедился во лжи.
Ад и рай — не круги во дворце Мирозданья,
Ад и рай — это две половины души —
заглох совсем.
Конечно, оставался еще волейбол. Ивана тянуло на площадку все сильней и сильней, знания и возможности требовали отдачи, выхода в реальность, но показать себя в игре современников — значило раскрыть инкогнито, расшифровать себя неизвестному наблюдателю, который когда–то выявил его среди болельщиков, и тогда о нем вспомнят там, в будущем, и вернутся, чтобы исправить недосмотр… Иван приказал себе забыть не только о волейболе трехтысячного года, но и вообще о существовании этой игры, и решился на бегство, хотя бы временное, из города, в глубине души сознавая, что способов бегства от самого себя не существует.
На третий день борьбы с самим собой, притворяясь хромым, он заявился в деканат и отпросился на две недели для «лечения на море», придумав какую–то «чудодейственную» бальнеолечебницу под Одессой. Декан дал разрешение, не задав ни одного вопроса, чем облегчил мучения Ивана, и сомнения беглеца разрешились сами собой.
Вернувшись домой, он сочинил матери «командировку», с удивлением прислушиваясь к себе: лгать становилось все легче, язык произносил ложь, почти не запинаясь. Уложив вещи в спортивную сумку, позвонил на вокзал, узнал, когда отходит поезд на юг, в сторону Одессы, и полчаса унимал сердце, понимая, что возврата к прежней жизни нет: он уже переступил невидимую черту, отделяющую совесть от цинизма.
Но он недооценил своего прежнего «я». В троллейбусе нахлынули воспоминания, навалилось душное, жаркое чувство утраты, болезненного смятения, неуютной потери смысла жизни, пришлось сойти за три остановки до вокзала, пряча пылающее лицо от любопытных взоров окружающих.
— Ваня! — позвал вдруг кто–то с другой стороны улицы, выходящей прямо на набережную. Голос был мужской и знакомый, но Иван не хотел ни с кем разговаривать и с ходу свернул в дыру в заборе: справа шла стройка двенадцатиэтажного жилого дома.
Его окликнули еще раз, пришлось прибавить ходу. Иван обошел штабель кирпичей, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, одним духом, словно убегая не от настырного знакомого, а от самого себя, поднялся на самый верх здания. Никто его не остановил, принимая то ли за проверяющего, то ли за члена кооператива дома. Двенадцатый и одиннадцатый этажи еще достраивались, и он вышел на балкон десятого, выходящий на улицу и реку за ней. Внизу шел нескончаемый плотный поток пешеходов, не обращавших внимания на привычный пейзаж стройки, равнодушный ко всему, что происходит вне данного отрезка маршрута и конкретной цели бытия.
Иван поставил сумку на пол балкона и бездумно уставился в пропасть, распахнутую обрывом проспекта. Не хотелось ни думать, ни двигаться, ни стремиться к чему–то, жизнь тягуче двигалась мимо, аморфная и не затрагивающая сознание, раздражающее нервы стремление к цели растворилось в умиротворении принятого исподволь решения, как облако пара в воздухе…
Сколько времени он так простоял — не помнил.
Очнулся, как от толчка, хотя никого рядом не было. Взгляда вверх было достаточно, чтобы понять — случилось непредвиденное, грозящее отнять многие жизни тех, кто шел сейчас под стеной здания по своим неотложным делам: четырехсоткилограммовая плита перекрытия, как в замедленной киносъемке, соскользнула с края крыши, пробила ограждения лесов и зависла на мгновение, задержавшись за железную штангу, чтобы затем рухнуть вниз с высоты в тридцать метров.
— Сейчас грохнется! — сказал кто–то чужой внутри Ивана, хотя мозг, натренированный на мгновенную реакцию в трехтысячном году, уже рассчитал варианты вмешательства, способность изменить реальность события. Требовалось немногое: по–волейбольному прыгнуть с балкона вперед и вверх и «заблокировать» плиту так, чтобы результирующий вектор ее последующего падения уперся в реку. Все. И сделать это мог только один человек в мире — Иван Погуляй, с его новыми «сверхчеловеческими», по оценке современников, возможностями.
Не делай глупости, — шепнул ему внутренний голос. — Никто не знает, что ты это можешь, никто никогда не догадается, ты не виноват, что техника безопасности здесь не сработала. Ты для этого ушел из дома? Только жить начинаешь по–человечески…
Мгновение истекло. Плита сорвалась с железной стойки лесов.
Если бы еще была возможность уцелеть самому, — добавил внутренний голос, — а то ведь разобьешься в лепешку!.
В следующее мгновение Иван прыгнул, как никогда не прыгал даже во время прошедших Игр, вытянул руки, безошибочно встретил плиту в нужной точке и направил ее по дуге в реку, тем самым «заблокировав» чью–то смерть…
* * *
Уложил вещи в спортивную сумку, позвонил на вокзал, узнал, когда отходит поезд на юг, в сторону Одессы, и полчаса унимал сердце, понимая, что возврата к прежней жизни нет: он уже переступил невидимую черту, отделяющую совесть от цинизма.
Но он недооценил своего прежнего «я». В троллейбусе нахлынули воспоминания, навалилось душное, жаркое чувство утраты, болезненного смятения, неуютной потери смысла жизни, пришлось сойти за три остановки до вокзала, пряча пылающее лицо от любопытных взоров окружающих.
— Ваня! — позвал вдруг кто–то с другой стороны улицы, выходящей прямо на набережную. Голос был мужской и знакомый, но Иван не хотел ни с кем разговаривать и с ходу свернул в дыру в заборе: справа шла стройка двенадцатиэтажного жилого дома.
Его окликнули еще раз, пришлось прибавить ходу. Иван обошел штабель кирпичей, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, одним духом, словно убегая не от настырного знакомого, а от самого себя, поднялся на самый верх здания. Никто его не остановил, принимая то ли за проверяющего, то ли за члена кооператива дома. Двенадцатый и одиннадцатый этажи еще достраивались, и он вышел на балкон десятого, выходящий на улицу и реку за ней. Внизу шел нескончаемый плотный поток пешеходов, не обращавших внимания на привычный пейзаж стройки, равнодушный ко всему, что происходит вне данного отрезка маршрута и конкретной цели бытия.
Иван поставил сумку на пол балкона и бездумно уставился в пропасть, распахнутую обрывом проспекта. Не хотелось ни думать, ни двигаться, ни стремиться к чему–то, жизнь тягуче двигалась мимо, аморфная и не затрагивающая сознание, раздражающее нервы стремление к цели растворилось в умиротворении принятого исподволь решения, как облако пара в воздухе…
И в этот момент что–то произошло. Мир вокруг исчез. Иван оказался внутри серого кокона с дымчатыми стенами. Из стены вышел человек и оказался Устюжиным, тренером «Буревестника».
С минуту они смотрели друг на друга. Потом Иван кивнул:
— Я так и думал, что вы и есть наблюдатель.
— Вы правы. — В глазах Устюжина появилось сложное выражение вины, горечи и холодной жестокости. — Итак, Иван Михайлович, вы вернулись. Поговорим?
— Поговорим, — согласился Иван. — Хотя я в глупейшем положении. Как случилось, что меня вернули с памятью?
Устюжин помрачнел, глаза у него и вовсе сделались, как у больного без надежды на выздоровление, тоскливыми и всепонимающими.
— Редчайший случай в моей практике. Виомфант Даниил солгал, что отпустил тебя прежним! Эти автоматы имеют не только интеллект, но и эмоциональную сферу, так что от людей их отличают только способы размножения и существования. Не знаю, чем ты ему так понравился, что он смог солгать! Специалисты еще не разобрались.
Иван тихо присвистнул.
— Не ожидал!
— Мы, к сожалению, тоже. Но виноват во всем я, что не проконтролировал возвращения и не начал искать тебя в тот же день.
— И вы появились, чтобы исправить ошибку? — Иван развел руками и улыбнулся. — Я готов. Попытка к бегству не удалась, и к лучшему. Я ведь хотел уехать отсюда и жить полным сил. Но едва ли я смог бы прожить таким образом долго.
— Я знаю. — Выражение глаз Устюжина не изменилось. — Все гораздо сложнее. Мою ошибку исправить труднее, чем твою. После того, что произошло, у нас с тобой есть три варианта: в порядке исключения, потому что вина лежит на всех нас и больше всего на мне, Совет разрешил тебе самому выбирать свою судьбу. Это первый прецедент подобного рода, который послужит нам уроком. Что касается меня, то я отстранен от работы наблюдателя и буду скоро отправлен в другое время и на другую работу. Итак, вариант первый: игрок сборной Земли трехтысячного года… к сожалению, без права возвращения в свой век. Сейчас ты поймешь, почему. Второй: наблюдатель хомоаномалий Земли всех времен, и тоже без права возвращения домой. — Устюжин поднял измученные внутренней болью глаза. — И третий… оставить все, как есть.
Иван удивился:
— Не понял! Жить здесь таким?!
— Не жить, Иван Михайлович. Жить тебе осталось всего полчаса. Сейчас ты увидишь падающую железобетонную плиту и прыгнешь в последний раз в жизни, использовав все навыки волейболиста, ей навстречу, чтобы сбить с траектории и спасти тех, кто идет внизу, ни о чем не подозревая.
Молчание повисло внутри пространственного кокона, тяжелое и холодное, как ржавая болотная вода. Двое молча смотрели друг на друга и решали одну и ту же задачу, каждый по–своему, поставленные волей жестоких обстоятельств в абсолютно неравные условия, перед нравственным выбором одного. Потом Иван спросил пересохшими губами:
— Вот, значит, как… и выхода… нет?
Устюжин понял:
— Нет. История должна подчиниться закону детерминизма, как и пространство–время. Мы не можем произвольно изменять историю, а падающая плита — это не безобидное явление, это исторический факт, повлекший тяжелые последствия. Остановим мы плиту — и мир будущего изменится, потому что изменится реальность биографических линий большого количества людей. Начни мы исправлять прошлое — и будущего бы не было. Конечно, в мире за время существования человечества свершилось много жестоких событий: войны, стихийные бедствия, катаклизмы, и многое можно было бы повернуть не так, но потомки — ветви, а мы — их корни. Они станут такими, какими ты их видел, если и мы останемся теми же, с грузом наших ошибок, и сомнений, и лучших моральных качеств. Итак, что ты выбрал?
— Что тут выбирать, — пробормотал Иван. — Выходит, из–за меня вы идете на нарушение закона? Конечно, играть в сборной Земли и жить там… разве я заслужил? Но объясните, что это за работа — наблюдатель хомоаномалий?
— Все просто. Спустя полтысячи лет после твоего рождения на Земле возникнет служба, назовем ее «Хомо супер», которая начнет искать аномалии талантов людей во всех веках, чтобы генофонд человечества, фонд гениев и творцов «работал» в полную силу, с отдачей своего потенциала человечеству. Я работаю здесь, в Рязани двадцатого века, другие наблюдатели сидят в других временах, такие же люди, как и все. Я не «пришелец из будущего», а такой же рязанец, как и ты, мне просто повезло, что я работаю в свое, родное время.
— Поиск гениев? — переспросил Иван, оглушенный открытием. — Я‑то здесь при чем?
— Хочешь, чтобы это сказал я? Гениев, кстати, обогнавших свое время, не так уж и мало, просто мы знаем далеко не всех. Реализуют свои возможности лишь яркие индивидуальности или те, кому помогли фортуна, случай, обстоятельства, условия. Самые громкие примеры ты, наверное, знаешь: индеец майя Кецалькоатль — Пернатый Змей, Джордано Бруно, Леонардо да Винчи, Эйнштейн.
Иван скептически усмехнулся:
— Неужели и я в этой шеренге?
Устюжин не улыбнулся в ответ:
— Напрасно иронизируешь, ты тоже гений — гений спорта, гений волейбола, если хочешь, очень редкое явление. Среди сфер искусства, культуры, политики, науки и техники сфера спорта — самая не насыщенная гениями. Талантливых спортсменов немало, гениев — единицы. Бегун Владимир Куц, хоккеист Валерий Харламов, прыгун Боб Бимон, футболист Пеле, борец Иван Поддубный. Список можно продолжить, но он мал. Ты выбираешь профессию наблюдателя?
Иван качнул головой, закрыв глаза и снова вспоминая свою последнюю игру в волейбол трехтысячного года.
— А что будет, если я… не прыгну?
Устюжин отвел глаза:
— Будут… жертвы. Но ведь ты мог и не зайти сюда, мог просто ускорить шаг и пройти мимо. Так что выбор твой оправдан.
«Вы это искренне говорите?» — хотел спросить Иван, но передумал, он и так понял тренера.
— Ясно. Однако, чтобы стать наблюдателем хомоаномалий, нужно иметь призвание. К тому же профессия наблюдателя требует таких качеств, как терпение и умение оценить человека с первого взгляда. И главное: у долга и совести альтернативы нет, не может быть. Я струсил, это правда, но уйти сейчас в будущее, зная результат такого бегства… это… предательство!
Устюжин отвернулся, помолчал и сказал глухо:
— Я не ошибся в тебе, брат. Прости за вмешательство в твою судьбу. Прощай.
— Прощайте. — Иван задержал руку тренера в своей. — Не поминайте лихом. Еще один вопрос, он почему–то мучает меня: как будут играть в волейбол еще через тысячу лет после тех Игр? Ведь волейбол в трехтысячном — не предел.
— Не предел, — согласился Устюжин. — Например, в четырехтысячном году произойдет слияние многих игровых видов спорта с искусством, игры будут напоминать красочные представления–турниры со множеством действующих лиц… а волейбол станет хроноконформным: во время игры будет трансформироваться не только мяч, но и пространственный объем игры, и время, сами игроки.
Иван вскинул заблестевшие глаза:
— Хотел бы я поиграть в такой волейбол…
* * *
— Ваня! — позвал вдруг кто–то с другой стороны улицы, выходящей прямо на набережную. Голос был мужской и знакомый, но Иван не хотел ни с кем разговаривать и с ходу свернул в дыру в заборе: справа шла стройка двенадцатиэтажного жилого дома…
На Космической троллейбус задержался: впереди стояла желтая машина ремонтников, и двое угрюмых парней в спецовках не торопясь что–то подстукивали наверху в стыках проводов. Через минуту тронулись, а я вдруг перестал воспринимать действительность. Знакомое чувство повторения виденного охватило меня. Такое бывало и раньше: вдруг ни с того ни с сего начинает казаться, что тебе знакома та ситуация, которую ты только что пережил. Так и сейчас: все во мне напряглось, воспоминание рождается мучительно долго и безнадежно — такое уже было… такое или почти такое… но где и когда?
Едва осознавая себя, я сошел на следующей остановке, и тут это произошло…
Удар тишины! Встряска всего организма от чего–то непонятного, неподвижного и тем не менее яростно динамичного… Словно вихрь промчался надо мной и внутри меня, очистил от шелухи мыслей и чувств, и вот я уже стою онемевший, растерянный, в странном мире, где разлиты покой, тишина и неподвижность…
Нет–нет, я находился все там же: остановка «Проспект Героев», справа — стена десятиэтажного дома почти километровой длины, прозванного в быту «Китайской стеной», слева — высотный серый дом из сплошного унылого бетона, рядом почта, гастроном… Все то же и совсем не то! Ни людей, ни звуков их торопливой жизни! Застыли коробки троллейбусов и автобусов, пустые, как скорлупа съеденных орехов, совершенно обезлюдели тротуары, бульвары, подъезды, дороги. Ни одного пешехода, ни одной живой души! И над всем этим мертвым спокойствием разлит странный розовый небосвод, струящий ровный, без теней, свет на опустевший жилой массив…
Первым инстинктивным движением моим был шаг назад, в салон троллейбуса, но скрип и шорох пустой, накренившейся под моей тяжестью машины не отрезвил меня, а, наоборот, заставил сделать еще несколько нелепых движений: я выпрыгнул обратно, зажмурил глаза, надавил до боли на глазные яблоки, открыл и увидел тот же знакомый и одновременно чужой до жути пейзаж и закричал:
— Лю–ю–ди-и!..
— …Уди–уди–уди-ди-и… — ответило долгое эхо.
И снова молчание, ни стука, ни гула моторов, ни шелеста шагов…
Как всегда, я просыпаюсь уже после того, как полностью постигаю всю глубину своего одиночества. Оно бьет по нервам так сильно, что я просыпаюсь в страхе и долго не могу прийти в себя, смотрю на смутно белеющий во тьме потолок и успокаиваю сердце по методу раджа–йоги. Потом, качая головой, произношу мысленно сакраментальную фразу: «Приснится же чепуха, господи! О толкователи снов, где вы?»
Однако с некоторых пор я перестал быть уверенным в том, что это чепуха. Сон мой — с опустевшим городом — донимает меня уже вторую неделю аккуратно через день. И если первые мои реакции на сон были еще более или менее положительными: любопытство не позволяло заниматься глубоким самоанализом, то в конце второй недели я стал досматривать сон с ужасом, не делая попыток рассмотреть подробности, как раньше, не умея отстраняться от тоски, страха и жуткого ощущения ирреальности происходящего, засасывающего в бездну небытия. Ребята на работе, врачи–исследователи, как и я сам, посоветовали обратиться к психиатру, благо, что в институте их пруд пруди и все знакомы. И я согласился, хотя как врач–невропатолог всегда был высокого мнения о своей нервной системе — был уверен, что друзья не отправят меня на Игрень — известное в нашем городе место, где расположена психолечебница.
Я было совсем уже собрался на консультацию к психиатрам, их лаборатория находилась рядом, за стеной, как начальство в лице заведующего лабораторией нервных заболеваний Пантелеева послало меня в командировку, и я решил понаблюдать за собой в иной обстановке: кто знает, может быть, от перемены местожительства исчезнут и мои сны?
Командировки, честно говоря, я не люблю, и если и терплю их, так это лишь за новые, неизвестные мне ранее и потому полные таинственного смысла и романтики дороги — след юношеского увлечения романтической литературой и туризмом…
Ехать нужно было в Кмиенск, во Всесоюзную лабораторию иглоукалывания и электропунктуры, куда я ездил до этого случая всего два раза, причем оба раза на автобусах — восемь часов качки и тряски, чем не тренажер для космонавтов? На сей раз автобус отпадал: он отправлялся на следующий день в семь утра, а мне нужно было в тот же день в девять утра быть в лаборатории. Пришлось ехать по железной дороге, вечером, с пересадкой в Черницах, чему я даже обрадовался, забыв ироническое напутствие Пантелеева, который почему–то всегда разговаривал со мной, как со студентом, а не научным сотрудником с полугодовым стажем.
Как я оказался на вокзале — не помню, увлекся, наверное, самоанализом, помогающим иногда коротать время в общественном транспорте. В кассе мне еще раз объяснили, что ехать надо с пересадкой: до Черниц на электричке, а дальше на любом проходящем до Кмиенска. Меня это вполне устраивало, и я приготовился к трем удовольствиям, доступным каждому командированному: созерцанию пейзажей за окном вагона, чтению книг или журналов, до которых дома просто не доходят руки, и случайным встречам.
Что касается встреч, то тут судьба уготовила мне именно то, чего я тщетно ждал последние два года. При посадке в электричку на перроне мелькнуло удивительно знакомое красивое девичье лицо. Я стремительно кинулся назад из вагона, по инерции оценил достоинства фигуры удалявшейся девушки, и тут меня как громом поразило — это была Алена. Девушка, с которой нас когда–то связывало нечто большее, чем знакомство. Лишь внезапный, неизвестно чем вызванный отъезд ее из города помешал мне предложить ей руку и сердце, и с тех пор я ждал встречи, исчерпав все возможности отыскать ее за пределами города. В одно мгновение регулятор моей жизни крутнулся с ускорением, исчезли спокойствие и уверенность, философское отношение к жизни, порядок в душе и здравый смысл.
Я успел заметить, что Алена садится в ту же электричку, и поблагодарил судьбу, не ведая, что приготовил мне его величество случай в лице Пантелеева.
* * *
Я мчался по вагонам так, словно гнался за собственной тенью. А заметив Алену в предпоследнем вагоне, остановился наконец и перевел дыхание.
«Остынь, ненормальный! — сказал во мне скептик оптимисту. — Прошло два года, тебе и ей уже по двадцать шесть, и если ты за это время не сумел найти пару, то ей–то необязательно ждать так долго. Будь уверен, у нее уже двое детей и лысый муж!»
«Почему лысый? — возмутился оптимист. — При чем тут лысый муж? Подойди к ней, дурак, это же Алена!»
«Ну да, как же, подойди, — насмешливо проговорил скептик. — Подойди давай. И что ты ей скажешь? „Привет, Аленушка? Как живешь? Как дети? Здоров ли лысый муж, холера его задави?!“
Ну да, ты искал ее, искал год, два, а потом? Потом смирился, успокоился. А если она не приехала сама, не дала о себе знать, значит, незачем было приезжать и писать. Ты забыт, давно и прочно, и не стоит напоминать ей о собственном существовании, приятного тут мало. Сиди спокойно, парень, твой шанс упущен два года назад, не стоит ворошить прошлое, любить можно только в настоящем…»
И я, совсем тихий и трезвый, сел неслышно на последнее сиденье вагона, чтобы не терять из виду ее милое лицо с челкой, со слегка оттопыренной в раздумье нижней губой, и смотрел, смотрел, все больше приходя к мысли, что она совершенно не изменилась. Или это шутки памяти? Но нет, она и раньше носила такую прическу… и не красила губы… Я успел отвернуться, когда она подняла голову.
Нет, я никогда не был робким, но в данный момент, несмотря на мучительное желание прижаться щекой к ее нежной, хранящей теплоту моих и, может быть, чужих поцелуев щеке, обнять ее, зарыться лицом в разлив каштановых волос, я лишь судорожно сжимал в окаменевших руках «дипломат», мял душу в болезненный ком и всем телом чувствовал ее недоступную близость, рожденную пропастью времени и неизвестности.
А потом она встала и вышла через вторую дверь. Ноги сами вынесли меня в проход, но в голове пискнула задавленная эмоциями здравая мысль: «А командировка?» — и я смирился.
Наверное, я представлял собой довольно жалкое зрелище, потому что вошедший в вагон пожилой дядя внезапно предложил мне закурить. Я посмотрел сквозь него, и он куда–то испарился вместе с сигаретами и брюшком. Двери электрички захлопнулись, и я понял, что упустил этот последний шанс обрести ту, первую и единственную, о которой не устают писать поэты, а двадцатишестилетние мужики вроде меня вспоминают не раз и не два, но лишь в тех случаях, когда потеря бьет по сердцу до боли, до крови, до короткой, но звериной тоски…
Не помню, как я снова очутился на сиденье в вагоне. Мыслей не было, в голове царил фон серой, щемящей грусти, который пронзали чьи–то выкрики: «Кретин! Растяпа! Шляпа»! — и кое–что похлеще. Лишь сосредоточившись, понял, что оптимист во мне вопит победившему скептику, и приказал им обоим прекратить. Справиться с собой в момент эмоционального кризиса невероятно трудно, это я знаю как профессионал, но и тут я оказался на высоте, подтвердив собственное мнение о своей нервной системе. Горько усмехнувшись, я подумал, что могло бы случиться, если бы она — нервная система — была у меня ни к черту? О своих снах я в этот момент забыл начисто.
За окном бежала зубчатая кромка леса, пылал ало–розовый, в полнеба, закат, а я смотрел на все это великолепие природы и видел только лицо Алены, милое, уходящее, уплывающее, тонущее в розовом сиянии…
* * *
Через час, когда я более или менее успокоился, оказалось, что в вагоне, кроме меня, никого нет. Все вышли, и никто больше почему–то не входил. Правда, я и до этого не помнил, были ли в нем пассажиры. Впрочем, были. Я пожал плечами, устраиваясь поудобнее у окна, потом смутная мысль заставила меня посмотреть на часы. Шел двенадцатый час ночи! По всем, даже самым пессимистическим подсчетам, Черницы я уже проехал! Но ведь… но Черницы — конечная?!
Я бросился к дверям.
Электричка продолжала свой стремительный бег сквозь ночь, словно во всем мире не существовало ничего, кроме звенящего гула рельс и перестука вагонных колес! Во всем мире только электричка и я! И ничего больше! Странное совпадение двухнедельных снов и реальности… Впрочем, почему я так уверен в реальности происходящего? А если это просто новый сон?!
Я выбежал в соседний вагон — пусто! Следующий — пусто, и дальше — никого, пусто, никого! И тогда я прислонился к косяку двери и засмеялся. Но смеялся недолго: смысл происходящего наконец дошел до меня во всей своей трагической нелепости. Я опомнился, сердце сжала холодная лапа тревоги. Дошел до двери тамбура, выглянул в окно. Там уже не было той зыбкой черноты, которая радовала меня час назад. Вместо мрака какой–то розовый отсвет ложился на мелькающие по сторонам кусты, деревья, на распаханное поле, на изгибы реки. Там, куда безудержно мчалась пустая электричка, разгорался странный — в двенадцать ночи! — розовый день.
Через несколько минут стало совсем светло, небо приобрело чистый розовый цвет, ни одно облачко не портило его безукоризненной чаши. Электропоезд проехал лес, вырвался на край долины, и в долине я увидел город. Город как город — многоэтажные дома, улицы в паутине проводов, скверы, заводские трубы, но я сразу понял — это город из моих прежних снов, пустой город! И ждет он меня. И снова, как в тех снах, предчувствие грядущего одиночества погнало меня по вагонам в поисках хотя бы одной живой души.
В кабине машинистов никого не оказалось, а добежать до хвоста поезда я не успел. Электричка замедлила бег, колеса дробно простучали по стрелкам, приблизился двухэтажный, отражающий всеми стеклами чистый пламень неба вокзал. Двери открылись с шипением, я сошел.
Как и ожидалось, вокзал не встретил меня обычным шумом людской толпы, свистом тепловозов и вздохами громкоговорителей. У меня было такое ощущение, будто я с разбегу треснулся лбом о стену и оглох. Эхо моих шагов было единственным шумом, нарушившим покой вокзала. Впрочем… я замер… я услышал шаги, торопливые шаги одинокого человека. Метнулся обратно на перрон и увидел ее, Алену. Удивленное, слегка растерянное лицо, в глазах недоумение.
— Виктор, ты?
— Нет, — сказал я хрипло, отыскав сердце где–то в желудке. — То есть я. Ну здравствуй, Алена.
Она еще не поняла, что мы одни на вокзале, одни в городе, а может быть, и на Земле. Это понял пока лишь я один. И еще я понял, что мои недавние странные сны были только подготовкой к реальному событию, и событие это наконец произошло. Она же была занята встречей, остальное для нее отодвинулось на второй план… так, во всяком случае, я расшифровал ее взгляд. Надолго ли? Но возликовать мне помешала тишина.
— Ты так неожиданно уехал…
— Я?!
Она усмехнулась:
— Не я же. А я ждала, что напишешь… долго…
Я вдруг засмеялся против воли и тут же умолк. Оказывается, вопреки действительности, уехала не она, уехал я! Шутка? Или все это звенья цепи, приведшей нас сюда, в пустой город? И называется все это — умопомешательство? Мое?!
— Алена, — сказал я проникновенно. — Я не мог прийти раньше (а что еще можно сказать в данной ситуации? Выяснять отношения — кто из нас уезжал на самом деле — глупо). Но, как видишь, я все же нашел тебя (и это неправда, но кому–то из нас надо же взять ее на себя). Пошли?
— Куда? — спросила она доверчиво — это одно из главных ее достоинств, — протягивая руку.
Действительно, куда, подумал я, но вслух сказал:
— В город из сказки. В город, где мы будем только вдвоем.
Я вывел ее на привокзальную площадь, заполненную тишиной, как талой водой. Я делал вид, что пустой город сказочно красив и таинственен, что все идет по плану (чьему только, хотел бы я знать?), что впереди нас ждет море счастья и жизнь, полная радостных событий, а в сердце заползал удав тревоги, все громче звучал в душе голос стихийного протеста против этого затеянного неизвестно кем и неизвестно для чего безжалостного эксперимента, которому я уже придумал название: «Двое в пустыне», ибо что такое город, как не технологическая пустыня? Кстати, худшая из пустынь. И разве одиночество не есть пытка, даже если ты вдвоем с любимым человеком, который к тому же еще не понял всей трагедии случившегося?
Я все говорил и говорил, захлебываясь красноречием, чтобы отвлечь ее от дум, от размышлений, уберечь от того страха, который охватил меня с утроенной по сравнению с «сонными» страхами силой. Там я был одинок сам, один на один с собой, здесь мы были одиноки оба, помимо нашей воли, помимо нашего желания, и я уже страдал ее будущим страданием, которое вскоре поглотит все — и первую заинтересованность положением, и необычность встречи, и ощущение новизны. Я ведь знал, что не смогу заменить ей всех: друзей, подруг, товарищей по работе и просто людей, почти четыре миллиарда людей Земли, тех, о ком не имеешь ни малейшего представления, пока тебя с кровью не оторвут от них и не бросят в пустыне… Робинзон Крузо смог прожить двадцать восемь лет в одиночестве только потому, что у него была надежда на возвращение к людям. У меня такой надежды не было, таков был замысел тех, кто посадил нас с Аленой в клетку пустого города. Почему я знал об этом? Знал, и точка. Словно родился с этим знанием.
— Здесь все наше, понимаешь? — говорил я. — Считай, что нам преподнесли такой свадебный подарок — пустой город и вообще весь мир. Не возражаешь? Здесь мы будем только вдвоем, никто нам не помешает, не бросит укоризненного взгляда, ты не представляешь, как здорово быть вдвоем! Ты и я, город и небо.
— Не дурачься, Виктор, — сказала она вдруг. Глаза ее расширились, недоумение плеснуло в них тяжелой волной. Пока лишь недоумение. — Что случилось, Виктор? Почему здесь никого нет? Тишина… как странно… Ты не шутишь? Мы действительно в пустом городе? Где мы?
— В пустыне! — воскликнул я тогда с отчаянием, уже ни на что не надеясь. Перед моим мысленным взором пронеслись картины нашей будущей жизни. Одни в пустом городе… сначала любопытство, попытки приспособиться к жизни в бетонном раю, потом скука, жизнь воспоминаниями… Что мы можем — одни? Чего мы стоим — только двое? Человек — существо общественное, кому же понадобилось убеждаться в противном? Пришельцам, коими забиты сборники фантастики? Соседям из «параллельного пространства»? Ну а если мы выдержим экзамен на одиночество? Что тогда? Ведь люди не раз доказывали, что способны на невероятное, казалось бы, терпение, не раз проявляли невероятную выдержку, силу воли. Что, если сможем и мы? Я же еще не проиграл такого варианта, не был готов, что же произойдет в этом случае?
Я остановился. Что–то происходило во мне помимо воли, прояснялось, словно проявлялась фотопленка и на ней проступали заснятые ранее кадры. Словно кто–то неведомый — не разобрать, друг или враг — оставил во мне след, таинственные письмена, которые стали вдруг мне понятными.
По–видимому, то же самое происходило и с Аленой.
— Как… Адам и Ева? — с запинкой произнесла она. — Ты это хотел сказать, Виктор? Мы с тобой — Адам и Ева новой цивилизации? Отвели нам свободное пространство — живите, дышите, любите, рожайте детей, а мы посмотрим. Так?
— Аленка! — крикнул я с болью и ненавистью к тем, кто все это затеял. — Я‑то тут при чем? Мы ведь действительно одни! Ты и я! И я тоже не знаю — почему. Веришь?
Эхо подхватило мой голос, понесло по улицам и переулкам пустого города и вернулось уже нечеловеческим смехом, перебранкой чужих голосов, ползучим шепотом.
— Верните нас! — крикнул я снова, обращаясь к невидимым экспериментаторам, наблюдавшим за нами, я верил, что они существуют. — Верните хотя бы ее! — Я подтолкнул Алену вперед.
— Что ты делаешь? — гневно воскликнула девушка и схватила меня за руку. — Только вместе! Слышишь? — Это она мне. — Слышите? — Невидимым наблюдателям.
Она была так красива в этот момент, что я готов был на все — на бой с неявным, но всемогущим врагом, на пытку — на смерть, наконец! — лишь бы она была рядом со мной. Потерять ее в этот миг означало для меня покончить счеты с жизнью. И все же — пусть мы будем вдвоем — и со всеми, такой я сформулировал девиз, потому что только вдвоем мы не будем счастливы наверняка.
— Алена… — позвал я шепотом, протягивая к ней руки…
* * *
…Полумрак, белый потолок, тихое тиканье часов на буфете и шаги над головой. И сердце, занимающее полгруди…
Я приподнял гудящую голову над подушкой, бессмысленным взором окинул комнату.
— Алена… — машинально позвал я и осекся. — О боги!
Так это снова был сон? Сон, и больше ничего? До жути реальный, реальный до дрожи в руках, но все–таки сон? Но как же Алена? И командировка в Кмиенск?..
Я встал, прошлепал босиком до кухни, по пути посмотрел на часы — четыре утра, — напился воды, словно только что действительно вернулся из путешествия по пустыне, где едва не умер от жажды, и, сказав вслух: «С ума можно сойти!» — рухнул на кровать. Но до утра так и не уснул. Сон выбил меня из колеи окончательно. Я пытался найти хоть какую–нибудь логическую нить в посетивших меня сновидениях, но ассоциации уводили меня то в глухой ночной лес, то в пески, то в палату умалишенных, где я отвечал на вопросы лечащего врача, моего однокашника, путаясь в самых элементарных вещах, так что в конце концов меня стала колотить дрожь, и я прямо с утра решил пойти к психиатру. Откладывать визит не имело смысла, тем более что командировка мне действительно предстояла.
У двери нашей лаборатории я встретил двоих врачей–практикантов, Сашу Круглова и Сашу Монахова, их интерн–сектор находился рядом с нашим отделением, за стеной.
— Привет интерн–шизикам, — шутливо приветствовал я их, останавливаясь, решив соблюдать хотя бы внешнюю бодрость при полном отсутствии внутренней. — Что это у вас вид похоронный?
— Кузя сдох, — угрюмо сказал Монахов, отличавшийся редким лаконизмом речи.
— Ах ты, несчастье какое! — посочувствовал я. Кузей звали нашего институтского кота. — Вероятно, от нехватки подруг.
— Нет, — сказал Саша Круглов, обладавший редким даром принимать шутки всерьез. — Понимаешь, мы испытываем… с шефом, конечно, новый генератор психополя, сначала на крысах пробовали, а потом на… В общем, Кузя взял и сдох.
— Не рассчитали дозировку излучения, — небрежно сказал я. — Вот и сдох ваш несчастный Кузя, царство ему небесное, хороший был кот. Экспериментаторы! А какова программа?
— Психомотив одиночества, — буркнул малообщительный Монахов.
— Пси… мотив чего? — тупо переспросил я.
— Одиночества, — терпеливо повторил Круглов. — Программа включает гипноиндукционное вступление, то есть подавление воли перципиента, и волновую передачу, внушающую явление пассионарной психоизоляции и прорыв подсознания во сне.
— Ну конечно, — сказал я, шалея. — Одиночество… аккурат через день.
— А ты откуда знаешь? — подозрительно посмотрел на меня Монахов. — Валька растрепалась?
Валькой была новенькая лаборантка в их секторе, часто забегавшая к нам.
— Ага… то есть нет. — Я постепенно отошел. — Стена, понимаешь ли, тонкая, вот в чем дело, друг ты мой ситный. Психомотив одиночества. — Я вдруг захохотал с облегчением. — Основатели цивилизации Виктор—Адам, Алена—Ева… пришельцы… ха–ха–ха… Параллельное измерение! Паршивцы!
Я хохотал до колик в животе, а оба Александра тревожно рассматривали меня, явно вспоминая классификацию шизоидов и решая, к какому классу сумасшедших отнести меня.
— На крысах? — спросил я слабым голосом, изнемогая. — Гениально! Молодцы практиканты! Психомотив одиночества проверять на крысах и кошках — это гениальная мысль! Кто автор?
— Шур, — помолчав, сказал Монахов, — чего это его так развеселило? — Он снова оценивающе посмотрел на меня. — Не понял я его намеков на тонкую стенку.
— Эх вы, юмористы. — Я вздохнул. — Дело в том, что вы чуть было не отправили меня по пути кота Кузи. Так–то, экспериментаторы! Генератор ваш стоит небось у самой стены, справа от входа?
— Стоит, — подтвердил Круглов. — Ну и что?
— Ну вот, а с другой стороны стены — мое рабочее место!
* * *
Через час я стал знаменитостью института номер один.
Меня замучили расспросами девушки, выясняя в основном, кто такая Алена, постоянно донимали ехидными репликами друзья. А потом начальство в лице Пантелеева и директора института послало меня под неусыпным надзором в командировку в Киев вместе с результатами анализов и записями на пленке моих ответов на все существующие психотесты. В Киевском институте экспериментальной медицины меня ждали академики–психиатры с новейшей медицинской и вычислительной техникой.
В поезде я помог какой–то девушке внести в купе чемодан, а когда случайно вскинул на нее взгляд — даже не удивился, просто не поверил: это была Алена.
Мы стояли, оба одинаково потрясенные, и молчали. А я вспомнил сон с пустым городом и пожалел, что кругом полным–полно пассажиров, что мы не в пустыне, вдвоем, только она и я.
Старт
Он был очень красив — первый трансгалактический космолет, изящество и сила сочетались в нем удивительным образом, создавая впечатление гармонии и эстетического совершенства, но экипаж космолета состоял всего из двух человек, потому что целью экспедиции была проверка вывода ученых–космологов о конечности Космоса, иными словами — разведка «границ» Вселенной.
Выслушав напутствия взволнованных ученых, командир корабля Иванов произнес блестящую речь, состоящую из трех слов: «Спасибо! До встречи», — и скрылся в космолете. Пилот Петров помахал остающимся рукой и молча последовал за ним. В кабине Иванов ответил на все вопросы диспетчера даль–разведки, вопросительно посмотрел на товарища, и тот ободряюще кивнул. Иванов включил двигатель.
Первый трансгалактический космолет стартовал в сторону полюса, в неизвестность.
День первый
Выйдя за пределы Солнечной системы, космолет сделал гиперсветовой прыжок за пределы Галактики, и космолетчики долго любовались великолепной спиралью Млечного Пути, занимавшей весь объем главного экрана. Второй прыжок вынес их за пределы местного скопления галактик, откуда родная Галактика выглядела уже слабеньким пятнышком света размером с человеческий зрачок.
— Не потеряться бы, — сказал молчавший со времени старта Петров, вечно занятый какими–то расчетами.
— А курсовые автоматы на что? — ответствовал Иванов, зная, что Петров знает, что он, Иванов, тоже знает, что космолет ведут автоматы по давно рассчитанной траектории и затеряться практически невозможно.
Однако Петров почему–то пожал плечами, и на лицо его упала тень сомнения.
День второй
Третий, и пятый, и двадцать пятый прыжки в режиме «звездный кенгуру» ничего не меняли в окружающем их пространстве. Все так же со всех сторон светили слабенькие светлячки далеких галактик и их скоплений, складываясь в ячеистую мозаику на экранах, все так же горел впереди «путеводной звездой» квазар «Беглец‑XX», олицетворяющий для науки Земли видимую в телескоп «границу» Вселенной.
После двадцать шестого прыжка квазар отвалил в сторону, и космолетчики принялись за исследование окружающего мира и проверку систем корабля. Анализ пройденного пути показал, что космолет пронзил около тридцати миллиардов световых лет и действительно прошел вблизи квазизвездного источника, известного под названием «Беглец‑XX» — догорающего со времен рождения Вселенной клочка праматерии.
Отпраздновав событие звоном бокалов с тонизирующим аи, космолетчики направили бег корабля в густую тьму «завселенского» пространства. Позади остался сверкающий редкими огнями знакомый космос, впереди людей ждала Ее Величество Неизвестность…
Куда дальше?
Очнувшись от суточного небытия, Иванов пощупал тяжелую после гипносна голову и встретил взгляд товарища, выражавший вопрос. Выключив защиту, он дал команду автомату, и экраны прозрели.
— Елки–палки! — угрюмо буркнул Петров.
Их со всех сторон окружала полная тьма! Ни одного лучика света, ни одной самой крохотной звездочки! Ничего! Мрак!
— Тринадцатый день одно и то же… — пробормотал Иванов и нехотя включил бортовой исследовательский комплекс. Но и с помощью приборов не удалось определить, где находится космолет. Здесь не существовало таких понятий, как «верх» и «низ», «вперед» и «назад», «далеко» и «близко». Казалось, весь корабль плотно упакован черной, непроницаемой для света материей. Автоматика тоже не могла дать рекомендаций, как выбираться из этого странного угольного мешка, в котором не существовало расстояний и линейных мер. Не верилось даже, что за стенками космолета вакуум, но компьютер заверил — пространство существенно не изменилось, вокруг тот же континуум, заполненный реликтовым излучением. Правда, плотность энергетического потока со всех сторон стала ничтожно малой, сверхчувствительные датчики выбрасывали на табло почти одни нули.
Сутки исследователи ничего не предпринимали, думали. Потом Иванов снова включил двигатели.
— Будем прыгать, пока куда–нибудь не припрыгаем, иного пути у нас нет.
Надежда
Совершив сотый прыжок, отчаявшиеся космолетчики с угасающей надеждой обшаривали глазами черноту обзорных экранов, и вдруг Петров сбросил свою угрюмую флегматичность:
— Ущипни меня, Толя, я сплю!
Иванов проследил за его взглядом и, так как не запрещал себе говорить вслух все, что думает, произнес более длинную тираду, смысл которой сводился к слову «ура!».
Слева по носу космолета появилась маленькая искорка. Она была почти не видна, далеко за пределами человеческого зрения, но если свет от нее дошел в эту область пространства, значит, впереди сияла жизнь? Иная Вселенная?..
— Звездулечка ты наша! — пропел Иванов от избытка чувств.
Петров в ответ достал бокалы.
Недоумение
После пятого прыжка с момента обнаружения искры света Иванов остановил сверхсветовое движение космолета, с тревогой посмотрев на счетчик запасов энергии.
Звезда увеличилась, но уж очень странным был ее спектр, он никак не укладывался в рамки ни одной из теорий звездного излучения.
Сначала Петров мрачно пошутил, что они попали в антимир, потом предположил, что это «белая дыра» — выход в иную Вселенную из той, откуда они вылетели. Но никто из них не предполагал истинного положения вещей.
Змея, кусающая себя за хвост
Сделав еще прыжок, они наконец увидели, что это такое.
Перед ними, ясно видимая в черноте космического пространства, висела исполинская, горящая очень ровным оранжевым пламенем… свеча!
— Сто тысяч парсеков! — пробормотал Петров, дикими глазами глядя на визирные метки экрана. — Глянь, Толя, длина пламени — сто тысяч парсеков! Представляешь?!
Иванов не представлял, он просто смотрел, открыв рот.
Свеча была витой, застыли на ней капли расплавленного стеарина (?!), а ее основание терялось во мраке. Она горела ровно, невозмутимо, бездымно, словно стояла на столе в подсвечнике, а не висела в космосе, размером больше любой галактики!
«Батюшки светы! — ахнул Иванов, озаренный догадкой. — Это куда же нас вынесло?! Уж не вывернуло ли обратно на Землю? Из макромира в микромир?!»
Развить мысль он не успел. Откуда–то из мрака «засвечного» пространства придвинулись к свече исполинские человеческие губы, дунули на пламя, и — наступила полная темнота…
Константин шел по рынку и ради смеха приценивался ко всему, что видел глаз. Удачно доведенная до логического конца операция с соседскими цветами позволяла ему чувствовать себя хозяином положения до двух часов дня включительно и сулила не только пиво, на что он рассчитывал вначале, но и заграничную жидкость под названием «Гавана–клуб», что в переводе означало примерно то же, что и самогон.
Подойдя к краю шеренги «кустарей», изготовлявших вручную всякую всячину от сапожных гвоздей до средства от насморка, он заметил странную личность в непонятном одеянии, державшую в руках блестящую штуковину с рычагом. «Личность» была на вид худа и невзрачна, многодневная, но редкая щетина не могла скрыть под собой горную складчатость лица, громадные черные брови прятали в пропастях глазниц темные омуты глаз. «Леший! — решил про себя Константин. — И не боится при народе!..»
— Привет, — сказал Константин «лешему», удостоверившись осмотром, и потрогал рычаг штуковины. — И как же эта твоя хреновина работает?
— Отвали, — прогундосил «леший», презрительно окидывая Константина взглядом. — Твоих средствов не хватит, брандахлыст.
Константин от такого обращения оторопел, но так как он не знал значения слова «брандахлыст», то ограничился только коротким:
— Сам дурак! У меня, может, целый капитал — одиннадцать рублей под кепкой! А ты — средствов не хватит!
— Инда другое дело, — изменился в тоне «леший». — А работает она проще пареной репы: нажал тута, и весь сказ. Бери, за рупь отдам.
— Тю! — обалдел Константин. — Ты же брехал — «средствов не хватит»! Рекфеллюр косоглазый!
— А че с хорошего–то человека деньгу драть, — совсем ласково прошлепал губами «леший». — Бери, дешевле грибов.
Константин хмыкнул, сдвинул кепку на затылок и с некоторым трудом подсчитал в уме предлагаемый убыток. Без рубля закусь выходила не ахти какая: если брать заморский «Клуб», то на кильку хватало. «А, сатана его задери! — уговорил он себя. — Возьму! Женку удивлю и соседу пузатому покажу — знай наших!»
— На, хрен старый, — достал он железный рубль и протянул продавцу. — На зуб спробуй, может, фальшивый.
«Леший» рубль на зуб пробовать не стал и тут же сгинул, будто его и не было.
— Во дает! — крякнул Константин, шибко почесал темя и с трудом выпрямился, держа на весу тяжелую штуковину с рычагом. — Мать честная, да в ей же пуда четыре! А на вид не больше трех!
Кое–как дотащив покупку до скверика, Константин опустил ее на скамейку и вытер лицо кепкой.
— Ух и зараза! Бросить, что ли? На кой ляд она мне?! Купил, называется!..
Он со злости хряснул штуковину кулаком и минут десять сидел рядом, отдыхал, курил и ругал себя самыми последними словами, которые почему–то всегда приходят на язык первыми. С одной стороны, железяка ему была абсолютно не нужна, и тащить ее в деревню, трястись в автобусе, а потом еще и пешком пилить три версты было глупо, тем более что ничего путящего из нее сделать было нельзя, кроме разве что подставки под самогонный аппарат. С другой стороны, Константину до слез и спазм в животе было жаль потраченного рубля.
«Эх, мать честная! — горько думал он, вспоминая странного продавца. — Уговорил, леший его задери! Что ж это я у него купил? Даже не спросил, зачем тут палка пристроена… И старик чудной попался, за рупь отдал… я бы ни в жисть не отдал!»
Константин с досады треснул штуковину ногой и вдруг заметил на ее боку какую–то надпись. Нагнувшись, разобрал:
«Мадэ ин пришельцы!
Машина для выполнения, значить, желаний!»
Охнув от неожиданности, Константин зажмурился, покрутил головой, снова посмотрел на покупку. Надпись не исчезла. Константин дважды прочитал ее, шевеля губами, потом попытался вспомнить, как в книгах описываются избавления от галлюцинаций и наваждений. Вспомнил. Надавил пальцем на глаз и чуть не заорал от боли. Подумал: «Во пишут, ядрена штукатурка! Ослепнуть можно!»
Он перевернул штуковину на другой бок и увидел еще одну табличку с такой же — по части грамоты — надписью:
«Загадство желание и двинуть рычаг до упор.
Тут же и получать есть!»
— Так! — сказал Константин севшим голосом и по привычке добавил пару выражений на очень древнеславянском. — Точно — пришелец! Похож, как вылитый! У сына где–то и книжка валяется про таких индюков залетных… Желания, значить, выполняет…
Ему стало жарко, и он скинул рубаху, не обращая внимания на удивленные взгляды прохожих.
— Тогда мы ему загадаем! Такое загадаем — удавится!
Думал он, однако, долго, мучился. Перед мысленным взором появлялись то грузовая машина с прицепом, то четырехкомнатная квартира в городе с мусоросборником, то ящик «Столичной», то цветной телевизор за четвертак, то красавица соседка. Наконец он остановил свой выбор на соседке.
«А мужа — на Колыму!» — решил он и рванул рычаг.
* * *
Очнулся он почему–то на клумбе. Была ночь. Где–то выла собака, напоминая заезжего гастролера, знакомо пахло дымом, этилмеркаптаном, свинарником и цветами. Где–то на околице выли дурными голосами «Веселые ребята». Рядом в круге фонарного света топтались чьи–то ноги. Как сквозь вату, доносился голос ненавистного соседа:
— Живой, Костик?
«Неужели уже с Колымы вернулся? — вяло подумал Константин. — Эх, надо было дальше отправить, на Луну или на Марс!»
Он с трудом встал, пощупал голову и обнаружил на затылке громадную пульсирующую шишку.
— Извини, Костик, — виновато сказал сосед, пряча за спину лом. — Думал, воры за цветами лезут, не разглядел в темноте…
— Это все «леший», — тупо проговорил Константин, потрогал шишку и пожалел, что не успел выпить поллитра до того, как очнулся.
СТИХИЯ
Солнце зашло. Весь западный склон небосвода заняла медленно надвигающаяся мрачная фиолетовая пелена облаков. Ветер уже давно затянул свой пронзительный вокал. Резко похолодало.
Прохожих на мосту через Днепр в этот предвечерний час не было, но Ивонину это обстоятельство лишь доставляло удовольствие: он любил с работы и на работу ходить один, настраиваться на рабочий или «отдыхательский» режим в одиночестве. К тому же, впереди была встреча с Ингой, и он шел и улыбался.
День закончился удачно: начальник отдела не тревожил, предоставив Ивонину право самостоятельно решить проблему компоновки пульта спецконструкции, главный специалист отдела сделал пару глубокомысленных замечаний и тоже «умыл руки», таким образом Ивонин в спокойной обстановке нашел решение и теперь предстояло расчетами доказать его осуществимость. Ну, а за это Ивонин не тревожился, теоретически он был подкован неплохо, как отметил с долей иронии начальник на оперативке, намекая на почти никакой опыт Ивонина как молодого специалиста.
Окончательно стемнело. Сине–фиолетовая стена туч придавила город обреченностью непогоды. Ветер усилился, хотя дождя еще не было; на мосту он свирепствовал вовсю, не опасаясь заблудиться на проспектах и улицах, в тупиках и двориках.
Ивонин поднял воротник плаща, прибавил шагу. Проводив взглядом переполненный троллейбус, он уловил сочувствующий взгляд пожилой женщины и усмехнулся в душе: настроение, несмотря на непогоду, не ухудшалось. Для поэтической души Ивонина, как и для природы, плохой погоды не существовало.
На середине двухкилометрового пролета он вдруг почувствовал — не увидел или услышал, именно почувствовал, что кто–то прячется в нише моста, на площадке, делавшей изгиб над опорой. Почему прячется? Потому что без причины никто сидеть у перил моста не станет, значит, прячется… или упал.
— Кто здесь? — негромко спросил Ивонин, останавливаясь. Фонарь в этом месте только что погас, спустив темноту. Страха Ивонин не ощущал, первый разряд по боксу неплохо гарантировал личную безопасность, но смутное беспокойство все же заставило его пристальнее вглядеться во мрак.
— Кто здесь? — повторил он громче. И вдруг ему показалось, что он… падает в бездонный колодец, зыбкие стены которого сложены из страха, боли, тоски и одиночества — бесконечный колодец, пронизывающий Вселенную человеческих трагедий. Странным образом он увидел, как неведомо где оползень уничтожает несколько зданий на окраине какого–то города — и получил укол пронзительной боли в сердце; увидел, как волна цунами, подхватив стоящие в бухте корабли, понесла их на берег и разбила о скалы — обруч жаркой боли сжал голову; увидел, как падает с обрыва в реку поезд с горящим тепловозом; потом промелькнули видения автобуса, несущегося в пропасть, заливаемый водой поселок, снежный буран, ломающий домики экспедиции, падающая со стапелей на полигоне ракета, полицейские, разгоняющие демонстрацию, танк, стреляющий по белым трубам близкого города, и тысяча других событий, каждое из которых затрагивало какой–нибудь нерв и превращало тело в сплошной распухающий ноющий нервный ком…
И вдруг все исчезло. Ивонин ощутил себя на мосту, ветер яростно бросал в лицо пригоршни неизвестно когда начавшегося ливня.
Одинокий автобус обдал парапет рассеянным светом окон, и тут Ивонин увидел в углу ниши скорчившуюся фигуру. С минуту он приходил в себя, ни о чем не думая, даже не пытаясь дознаться, кто прячется в нише. Удар реакции от страшной цепи галлюцинаций был довольно сильным, лишь проезжавшая мимо колонна грузовиков привела его в чувство.
Как нарочно ртутный фонарь над ним в это время вспыхнул, напомнив астрономический термин «пульсар». Ивонин наконец смог разглядеть, кто перед ним. Это был худой, нескладный, пожилой мужчина, на лице которого выделялись лихорадочно поблескивающие глаза и яркие, словно искусанные губы. Одет он был в черную кожаную куртку, чрезвычайно потертую на сгибах, серые бесформенные брюки, натянувшиеся на острых коленях, и тяжелые армейские ботинки с проржавевшими насквозь пряжками. Шею незнакомца укутывал лиловый шарф, тем не менее он дрожал так, что это было заметно даже на расстоянии.
Ивонин встретил его взгляд и ахнул: столько в этом взгляде было неистовой боли, тоски и отрешенности…
— Сердце?! — подскочил к незнакомцу Ивонин, нагнулся. — Давайте помогу.
— Двадцать тысяч… — прошептал незнакомец невразумительно. — Восемь баллов… за три минуты…
Ивонин беспомощно оглянулся. В обе стороны мост был пуст, струи дождя превратили его в зыбкий хребет какого–то доисторического чудовища. Только сумасшедший мог решиться идти через мост пешком в такую погоду.
У него бред, подумал Ивонин, и как назло ни одной машины. А может, все это мне чудится? Мне, а не ему?
— Сейчас, — продолжал шептать обладатель кожаной куртки. — Сейчас пройдет… не волнуйтесь. — Болезненная улыбка исказила его губы, глаза постепенно обрели смысл, прояснились, боль стала покидать их. — Не надо искать машину, — продолжал он уже более внятно. — Ни один врач не в силах помочь мне, уже поверьте, Игорь.
— Откуда вы меня знаете? — хмуро удивился Ивонин. Незнакомец сделал неопределенный жест. Улыбка его исчезла. Он ухватился за перила, медленно разогнулся и оказался на голову выше Ивонина. Со смешанным чувством жалости и недоумения тот отвел глаза от нелепого костюма незнакомца, потом снова посмотрел на его лицо. Страшно было видеть, как крупная дрожь колотит его тело, не затрагивая головы.
— Наденьте мой плащ, — решился молодой человек. — И пойдемте отсюда, а то промокнете окончательно. Я вас провожу.
— Не стоит. — Незнакомец отвел руку Ивонина и сморщился. Глаза его снова остекленели на минуту, так что Ивонин почувствовал раздражение и смутное недовольство собой. Псих какой–то, подумал он, вытирая лицо ладонью, или наркоман… а я пристал со своей благотворительностью…
— Так помочь вам? — почти грубо сказал он, хотя тут же смягчил тон. — Далеко идти?
Незнакомца стало корчить, судорога исказила лицо до неузнаваемости, оно стало страшным, как у эпилептика.
— О, черт! — Ивонин обхватил согнувшееся, бившееся крупной дрожью тело, не зная, что предпринять, беспомощно оглянулся. По мосту промчался желтый «Москвич», но водитель не заметил их возни, а может, не захотел остановиться. Инженер чувствовал в этот момент себя так глупо, что первой его мыслью было плюнуть и уйти. Но тут незнакомец снова забормотал:
— Еще волна… и еще семь тысяч… Иранское нагорье… три города полностью… не держите меня, не держите… мне легче.
Ивонин отпустил странного больного, тот с усилием разогнулся. Лицо у него стало серым, как бетон моста.
— Идите, — выдохнул он сквозь стиснутые зубы. — Я знаю, вы спешите, Игорь, идите, я сейчас справлюсь с приступом сам.
Инженер, наверное, выглядел довольно обескураженно, потому что незнакомец снова усмехнулся, через силу.
— Зовите меня Михаилом, — сказал он, — Я не псих и не наркоман, и болезнь моя не входит в арсенал излечивающихся. Ни одна клиника мира не способна вылечить того, на ком отражается любое явление природы, чья нервная система способна ощущать зарождение циклона в Тихом океане и лесной пожар в джунглях Мадагаскара, вспышку на Солнце и падение вулканической бомбы… к сожалению, не только вулканической.
Мучительная гримаса перекосила губы Михаила, он с заметным усилием преодолел свой новый приступ. Что он почувствовал сейчас, какое событие? Ивонин понял, что принял слова Михаила за правду, и разозлился. Но тот вдруг улыбнулся и проговорил:
— Только что в Джайлаусском ущелье произошел обвал, есть жертвы… Вы не верите, я вижу, но не обижаюсь, привык. В современную эпоху мне никто не верит. А я в самом деле реагирую на все, что происходит в мире, просто крупные явления природы, сопровождающиеся большим количеством жертв, «забивают» основной фон мелких событий. Иногда бывает так больно, что хочется покончить с собой, иногда организм «сочувствует» мне и я теряю сознание… Если хотите проверить, засеките время: только что на набережной грузовик наехал на тумбу и опрокинулся. А на проспекте Гагарина ветер повалил фургон на трамвайные рельсы, и трамвай врезался в него и загорелся. Завтра все это появится в газетах.
— Но это же… страшно! — воскликнул Ивонин. — Это удивительно и страшно, если только это правда!
— Правда. — Улыбка у Михаила получилась совсем «человеческая», горькая и задумчивая. — Я ношу это в себе почти всю жизнь.
— И никто не знает этих ваших способностей?
— И сейчас никто, вернее, вы. Раньше знали Кампанелла, Гострид, Абу–ль — Вефа, Соломон… Нас было трое, но товарищи не выдержали пытки жизнью, и теперь я совсем один, один вот уже около двух веков.
Ивонин недоверчиво посмотрел на голову Михаила без единого седого волоска. В глазах нового знакомого искрилась усмешка, он иногда во время разговора уходил куда–то в лабиринты своих чувств, в свою сверхранимую душу, которую пронизывали не видимые никем силовые линии бурлящей вокруг жизни. И каждое сотрясение отражалось на нем вспышкой боли! Как же он выдерживает?!
— Не знаю, — тихо и печально отозвался Михаил, хотя Ивонин не задал вопроса вслух. — Для меня этот век самый жестокий, потому что во время войн я умираю тысячи раз… и воскресаю вновь. Не знаю зачем, но природа заложила в меня бессмертие. Может быть, скомпенсировав тем самым смертность остальных?.. Вы снова не верите. А я помню сожженные Карфаген и Геркуланум, гибель Помпеи и Содом и Гоморру, провал Ниагары — там сейчас знаменитый Ниагарский водопад, и сражения второй мировой войны, Хатынь и Саласпилс, Хиросиму и Нагасаки, Вьетнам и Гренаду… Я помню вспышку сверхновой в тысяча пятьсот шестом году и пожар Москвы в тысяча восемьсот двенадцатом, гибель Атлантиды и землетрясение в Чили в тысяча двести девяностом… Очень редко встречаются те, кто выслушивает меня до конца, еще реже — кто верит. Да я и в самом деле привык к недоверию. Просто становится легче, когда есть с кем поделиться, тогда я отдыхаю.
— А вы не пробовали бороться? — невольно увлекся Ивонин.
— Пробовал не однажды. В шестнадцатом веке я стал ради этого алхимиком, в девятнадцатом — фармацевтом.
— А к врачам не обращались?
— Я уже говорил, врачи не помогут, хотя я, конечно же, обращался к ним за помощью. Никто не верит, зато тут же заносят меня в списки сумасшедших. Штамп мышления… Только великие умы верили мне, но и они помочь не сумели. Саварина как–то предположил, что помочь мне может лишь мой двойник по психонатуре, тот, кто умеет сопереживать, принять на себя груз боли… Я встречал людей, с которыми мне становилось легче, вот как с вами, но чтобы полностью убрать экстрасенсорность, как теперь говорят…
— Подождите, — остановил его Ивонин, у которого голова кругом пошла от обилия сведений и разыгравшейся фантазии. — А вы не пробовали убедить компетентные органы… в… ну, чтобы в районы бедствий вовремя успела помощь? Скажем, произошла где–то катастрофа, и вы тут же сообщаете о ней, чтобы спасатели…
Михаил сморщился.
— Пробовал и такую глупость, но… — Он безнадежно махнул рукой. — Давно… теперь смирился. Да и всем не поможешь.
— Ну не знаю… — не согласился Ивонин. Что–то в нем погасло. Жалость к собеседнику и интерес к разговору. «Что это я? — подумал он, вслушиваясь в гортанный голос Михаила. — Поверил? Конечно, в нем есть что–то заслуживающее доверия… и в то же время отталкивающее… вроде снисходительных интонаций и блеска превосходства в глазах. А может, так оно и есть — превосходство мудрости? Сколько же ему лет, если он помнит гибель Атлантиды? Тут он перехватил явно, не надо было всовывать мне Атлантиду. Шарлатан он, вот кто, увлекся собственным красноречием, чтобы взамен что–нибудь попросить… И я уши развесил, лопух…»
— И вы как все, — с горьким смешком прервал свою речь Михаил. — Шарлатан… Оливер Лодж назвал меня камертоном событий. И лет мне ровно двадцать три тысячи сто пять.
«Пророк! — хмыкнул про себя Ивонин. — Михаил — пророк… «ангел», так сказать… камертон событий… Обалдеть можно! Интересно, откуда он сбежал?»
Ивонин с сожалением посмотрел на часы, окончательно уверовав в свою гипотезу о сбежавшем больном.
— Извините, мне пора идти. Интересно было познакомиться. Так я ничем не могу вам помочь?
— Вы уже помогли, — пробормотал Михаил, щеку его дернул нервный тик. — Прощайте…
Он шагнул из ниши и растаял в шелестящей дождем темноте. Издалека, словно из–под моста, донесся голос:
— Спасибо за участие!
И все стихло, остался лишь шелест осеннего дождя, одевшего в блестящую под светом фонарей кольчугу асфальт тротуара.
Ивонин потоптался на месте, зачем–то заглянул через перила под мост, никого и ничего не увидел, выругался в душе и побрел на светлое зарево огней вдоль набережной, которое сулило сухое тепло и отдых. Его вдруг начала колотить дрожь, как и странного собеседника на мосту, и, словно отзвук жуткого колодца, в голове засела заноза боли. «Заболел! — с долей удивления подумал он. Простудился и заболел, вот и все. Отсюда и сегодняшние приключения, «встреча с камертоном событий»… Бред собачий! По словам мамы, я всегда был излишне впечатлительной натурой, вот и нафантазировал…»
На встречу с Ингой он опоздал…
Ночь провел плохо.
Боль не отпускала, пульсирующая, скачущая, колющая боль.
Ивонин снова и снова вспоминал незнакомца на мосту, снова и снова анализировал его слова, поведение, и утром вдруг с пугающей ясностью понял он не просто простудился, а заразился от Михаила! Тот существовал наяву, а не в горячечном бреду сна.
Подходящая психонатура, горько думалось Ивонину. Неужели все это мне не привиделось? Не сон, не бред, не галлюцинация? Что же делать? Если у «камертонного» вируса большой инкубационный период, то, может быть, я успею посоветоваться с… с кем? Кто мне поверит?
Приступ боли, зародившийся где–то в области сердца, свалил его на пол, и он отчетливо увидел стену урагана, поднявшую в воздух деревянные дома какого–то поселка…
«Так! — сказал сам себе Ивонин, лежа на полу и пытаясь унять боль мысленным усилием. — Человек слаб… Человек слаб, если у него нет друзей и он остался один… Но у меня–то они есть! Инга! Ребята в институте… они поверят. Правда, придется разговаривать с ними на расстоянии, чтобы и они не заразились, и мы поборемся! В первую очередь, надо будет научиться определять географические координаты районов бедствий, но с этим я справлюсь, по географии когда–то пятерки были. Михаилу было труднее, у него не оказалось никого, кто хотя бы просто посочувствовал ему. Вот в чем его беда — отсутствие друзей! Вот в чем его трагедия! Плохо, что он опустил руки, отделил себя от всех, «закуклился» в себе самом… бессмертный эгоист! Попробую отыскать его, вместе с нами ему будет легче»…
Ивонин привстал, но жестокий приступ боли затуманил сознание — где–то далеко падал в океан горящий пассажирский самолет.
Ивонин, упорно цепляясь за стол, встал, пошатываясь пошел к телефону.
— Ничего! — выговорил он в три приема, кусая губы. — Мы еще посмотрим, кто кого! Я тоже — стихия!