ЛИХОБОР

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Когда отгремели последние залпы войны, казалось, она никогда не забудется. Но время бежит, и вот уже в твою жизнь входит человек или событие, не связанное с войной; сначала ты удивляешься, но вскоре привыкаешь, потому что такие случаи всё чаще и чаще встречаются на жизненном пути. Война, оставаясь самым тяжким твоим испытанием, отступает в тень и вспоминается всё реже и реже, пока не скроется в прозрачной дымке не то чтобы забытья, а спокойного отношения к твоим страданиям, подвигам и даже смерти друзей. И всё же, как бы ни затухали и ни отдалялись пережитые горе и муки, в сердце твоём не перестаёт звенеть гордое чувство одержанной победы. В ней есть и твоя капля крови, и потому разве можно всё это забыть? Никакая печаль и никакая радость не в силах сравниться с нею или затмить её. И пусть теперь ты вспоминаешь о ней от случая к случаю, всё равно она была, и жизнь свою ты прожил недаром.

Но что делать, если страшное прошлое для тебя остановилось, словно в кадре, снятом в смертельно напряжённую минуту, и в нём не сможет уже ничего измениться. Ты лежишь на невысокой чистой кровати в маленькой комнате с узким, хорошо промытым окном. Рядом стоят ещё койки, и на них лежат такие же, как ты, инвалиды. У тебя, как и у твоих товарищей, нет ни рук, ни ног — сгорели в подожжённом танке или отгрыз их лютый мороз, когда кто-то из вас упал на парашюте с неба в искристый снег и трое суток лежал без сознания, пока не нашли партизаны… И вот тяжёлая инвалидность и вечный лазарет. В День Победы вам было по двадцать — двадцать пять лет, не больше. Теперь — пятьдесят, кому уже исполнилось, кому вот-вот стукнет. Вы ещё не такие уж старые люди, но войной приговорены на заточение, без всякой надежды на помилование. Освобождение только одно — смерть. О ней вы думаете без страха, но с отвращением. Человек, что бы с ним ни случилось, хочет жить. Даже когда жить не для чего, не для кого и нет никакой надежды на спасение или чудо.

Семён Лихобор горел в танке летом сорок третьего на Курской дуге и убедился в справедливости пословиц «Горе никогда не приходит в одиночку», «Пришла беда — открывай ворота». Как-то, уже в декабре, когда он лежал в госпитале далеко за Волгой, в Уфе, в палату пришёл замполит и присел на его койку. Большой осколок пропахал борозду на лбу капитана, левый глаз щурился, но замполит держался стойко. Он мог бы демобилизоваться и уйти на пенсию, но заставлял себя служить, хорошо зная, что работа в госпитале — это и есть та последняя ниточка, которая связывала его с большой жизнью армии.

Суровый, строгий, весь как-то по-особенному подтянутый, капитан взглянул на обожжённое лицо танкиста. В палате лежало двадцать инвалидов, и невольно взгляды всех сосредоточились на замполите. Что же пришло с ним, горе или радость? Скорей всего горе. Медленно, с трудом, будто вылепленные из глины, шевелятся губы.

— Ну, как самочувствие?

Он пришёл сюда, чтобы справиться о здоровье Семёна Лихобора? Говори скорей, потому что разрывается сердце от предчувствия новой беды. А может быть, радость? Нет, не заходит радость в такие палаты?

— Чувствую себя хорошо.

— Наши уже за Киев продвинулись, скоро выйдут к государственной границе.

Говори же: зачем пришёл в неурочное время? Или сказать об этом так страшно, что и тебе, фронтовому капитану, артиллеристу, нет сил вымолвить слово.

— У тебя жена в Куйбышеве…

Вот оно — страшное. Самому можно вынести всё, но страдания дорогого человека кажутся во сто крат тяжелее.

— Плохо с ней… — У капитана не хватило сил договорить, потупил взгляд, уставясь в чисто вымытые крашеные половицы, молчит, видно, подыскивает нужное слово и не находит. Значит, надо ему помочь выговорить это самое жуткое, горькое слово, хотя оно и не может, не имеет права быть правдой.

— Умерла?

— Да… Во время родов.

Нет? Если существует хоть капля справедливости на свете, не может столько горя свалиться на одного человека!..

— Сын жив, — сказал капитан. — Сын.

Значит, что-то там случилось, к ней, Галине, подошли врачи и, наверное, опросили: операция или мёртвый ребёнок? Она не колеблясь ответила: «Режьте меня!» Так оно было.

— Ты иди, замполит, я подумаю.

— Хорошо, я пойду. — И он вышел из палаты.

Семён Лихобор отвернулся к стене, уткнувшись лицом в жёсткую подушку, и три дня никто не мог увидеть его глаз. Лежал, как мёртвый, на вопросы не отвечал, будто и не слышал их. Да он и в самом деле был почта мёртвым, лишь неясные воспоминания, словно отголоски далёких, полузабытых разговоров, проплывали в его сознании и исчезали…

Вот начинается война, и киевский авиационный завод, где Семён Лихобор работает сборщиком, эвакуируют в Куйбышев… Он, Семён Лихобор, ещё совсем молодой, ему нужно идти на фронт, но у него бронь, потому что фронту нужны самолёты… Потом появилась Галина… Она эвакуировалась из Львова… На свадьбу он ухитрился раздобыть не только литр водки, но целое богатство — килограмм селёдок. Казалось, пришло счастье, но по-настоящему счастливым он не был, и Галина это знала… Знала, как посматривает он на военных, как взглядом провожает машину с ранеными, как не спит ночами, казня себя за свою тыловую «беспечную» жизнь. И хотя работать приходилось по двенадцать, а иногда и по шестнадцать часов в сутки, всё же это был завод, а не фронт… И однажды утром она, именно она, первая сказала: «Иди»: Через месяц он оказался в Саратове, в танковом училище. Галина туда несколько раз приезжала… Вот и всё.

Лихобор пришёл в себя лишь на четвёртый день.

— Позовите замполита, — сказал он.

Капитан остановился около кровати Лихобора. Несчастье изменило лицо Семёна, придало ему выражение большой сосредоточенной и жёсткой силы. Такой человек мог выдержать всё, потому что однажды он уже прошёл сквозь пекло.

— Как назвали сына? — спросил Лихобор.

— Лукой.

— Хорошо. Пусть будет Лука. Где он?

— В детском доме. Родственников у тебя нет?

— Нет. Значит, так, — сказал Лихобор, — пусть живёт и растёт в детском доме. Помочь ему я кичем не могу. Через семнадцать лет, слышишь, комиссар, через семнадцать лет, когда сын окончит школу, скажешь ему, где я. Захочет — придёт ко мне, не захочет…

— Придёт. Как же иначе…

— Там посмотрим. Жизнь долгая, как вечность. Семнадцать лет. Ты представляешь, что такое семнадцать лет?

— Представляю.

— А раз представляешь, то нечего загадывать. И ещё одно. Я жил в Киеве весь свой век. Там родился, там и сейчас хочу жить… Если можно, сделайте так, чтобы и мальчишку туда. Всё-таки легче будет сознавать, что он где-то неподалёку от меня дышит, смеётся или плачет…

— Всё это, пожалуй, можно будет организовать. После Победы, конечно…

И потянулись дни, складывались в месяцы и годы, одинаковые, размеренные, как тихий ход часового маятника, — от появления санитарки с мокрым полотенцем для умывания и завтраком до вечернего отбоя, когда гасили свет, но в палате никто не спал, каждый думал свою тяжкую думу. Иногда течение дней нарушалось, кто-то умирал, кого-то находили родные, но случалось это нечасто, потому что большинство инвалидов спрятало от всех людей свою беду. И хотя в пословице, которую выдают за народную мудрость, сказано, будто разделённое горе — не горе, на поверку выходило, что это всё-таки неправда. Горе всегда остаётся горем, разве что, ложась на плечи близких тебе людей, пригибает к земле не только тебя одного, но и тех, с кем ты поделился своей тяжкой ношей. Делиться нужно радостью, не горем.

В Киев Семёна Лихобора привезли вскоре после Победы, и очутился он совсем недалеко от своего родного завода, в госпитале на одной из Святошинских просек, тихих и солнечных, где разносился весёлый перестук дятла.

Директор интерната, где воспитывался Лука, приезжал в госпиталь два раза в год, и Лихобор знал: сын рос, хорошо учился.

— Попросите товарищей с авиационного завода, пусть возьмут его к себе на работу. От моего имени попросите. Хочу, чтобы парень строил самолёты…

— Рановато ещё. — Директор улыбнулся. — Ведь ему всего девять лет.

— Ничего, думать о том, как жить дальше, никогда не рано.

— Вы много читаете? — Директор увидел стопки книг возле кровати Лихобора.

— Читаю. Спасибо, не всю правую руку отняли. Есть чем странички перевёртывать.

И действительно, читал он много: о прошлом и современном, о мире и войне, о горе и любви. Читал, убеждая себя, будто развлекается, убивает время, — а на самом деле, боясь признаться себе, готовился к встрече с сыном, не хотел отстать от него, надеялся, что будет им о чём поговорить, если увидятся они наконец.

В его палате лежали ещё трое таких же искалеченных войною солдат. Все трое затаились, спрятались от своих близких, не желая прибавлять им хлопот и горя. И в глубине души все трое завидовали Семёну Лихобору, к которому рано или поздно должен был прийти сын, молодой, весёлый парень. Ждали и страшились того дня, будто каждый из них ждал своего сына.

Так и шли годы. Над миром снова заносила чёрное крыло война. Кровью исходила Корея. Атомные бомбы рвались на полигонах. Иногда вдруг огненно вспыхивала война на каком-то участке планеты: там исступлённо били пушки и умирали люди. А здесь, совсем рядом, вырастали дома, заводы, густыми хлебами колосились поля и новые, незнакомые песни, с порывистыми, стремительными ритмами, потеснили мелодичную и наивную «Катюшу».

В палате инвалидов, казалось, остановилось всё, кроме времени. Медленно бредя по руинам и пожарищам, строя города и залечивая раны, оно шагало и шагало себе по земле, пока не минуло семнадцать лет.

…Директор интерната, где учился Лука Лихобор, не хотел делать тайны из предстоящей встречи отца с сыном, но и не желал сдабривать её какими-то театральными эффектами. Что тут особенного? И всё же… Директору ещё раз хотелось убедиться, что интернат воспитал мужественного человека с искренней и смелой душой, а не сухого, ограниченного эгоиста, думающего только о себе, о своей жизни и благополучии. Хотя что ж, в этом ничего не было бы удивительного. Детство без отца и материнской ласки, что ни говори, оставляет свой след, формирует характер скрытный и сдержанный.

— Теперь ты знаешь всё, — Глаза директора грустно щурились. прячась под густыми кустиками бровей. — И решать придётся тебе и только тебе.

— Что решать? — спросил Лука Лихобор.

— Идти к отцу или нет.

— А разве можно не идти? Вы-то сами как бы поступили?

В эту минуту директор понял, что партию первой скрипки в их разговоре повёл не он. Конечно, ему советовать нетрудно, но парень сразу почувствует, если в ответе будет хоть капля неискренности, сомнения.

— Я бы пошёл к отцу, — твёрдо сказал директор.

— А я подумаю, — проговорил Лука.

На этом разговор и закончился, но директор знал, что Лука пойдёт в госпиталь, только пусть минет немного времени и утихнет жгучая боль от горя, так жестоко и неожиданно ворвавшегося в его жизнь.

Лука Лихобор шёл сквозь весну, как по длинному зелёно-синему коридору. И где-то в самом конце его, за многими кварталами и просеками, в Святоши неких лесах, в госпитале, лежал отец. Лука стремился к этой встрече и боялся её. Школа останется скоро позади, он найдёт работать на завод учеником токаря. Свидание с отцом — это первое по-настоящему серьёзное испытание в его жизни. Испытание не по алгебре или геометрии, а проверка своего характера и силы воли…

Что взять с собой? Цветы? Нет, цветов брать не нужно. Это не свидание с девушкой, это встреча с отцом, солдатом. А может, захватить бутылку водки и закуску? Всё же встречаются двое взрослых мужчин. Нет, и этого делать не нужно. Ведь первая встреча… Подумать только — встреча с отцом!

И всё-таки мучительная тревога сжимала сердце, когда Лука вышел на просторную, засаженную высокими соснами, солнечную территорию госпиталя. Невысокие, похожие на старые грибы бараки приютились у подножия сосен. Тишина, покой и безлюдье… Впрочем, откуда здесь быть людям — ведь это госпиталь тяжёлых инвалидов. Лука остановился. Он готов к этому свиданию? Да, готов.

Главный врач госпиталя не удивился, увидев Луку Лихобора. Было это весной шестьдесят первого года. В Киеве цвели каштаны. Широко разлился Днепр, величавый и спокойный в своей торжественной красоте.

В Святошине зацвели сосны, и майский ветер хлестал в лицо их хвойным ароматом.

— Отец ждёт вас, — сказал главный врач.

— Если разрешите, я пойду один.

— Хорошо. Корпус седьмой, палата девятая. Может, я…

— Нет, я сам. Я узнаю его…

Не очень ли тяжкую ношу взваливает себе на плечи парень? Может, всё-таки не отпускать его одного, помочь? Нет, не стоит. Он уже взрослый.

Лука Лихобор прошёл по коридору седьмого корпуса и остановился перед девятой палатой.

Затхлый, на лекарствах настоенный воздух после вольного майского ветра показался особенно тяжёлым, даже голова на миг закружилась. Стукнул в дверь косточками пальцев и, не дожидаясь разрешения, вошёл.

Ожидал увидеть что-то страшное, нечеловеческое, а встретил напряжённые взгляды четырёх пар широко распахнутых глаз, полных нетерпеливого ожидания. Внешне — ничего необычного: лежат на кроватях, закрытые лёгкими одеялами под самые подбородки, четверо коротко остриженных мужчин, волосы щёткой серебрятся на головах. Лица — полные, немного одутловатые. Брови у одного совсем седые, нахмуренные, у остальных трёх — чёрные.

Кто из них отец? Узнает ли он? Да, узнает. Его отец — крайний справа, у стены. Глаза такие же голубые, как и у самого Луки Лихобора, и в них светится не простое любопытство, а притаилась глубокая скорбь.

Лука уверенно сделал три шага к кровати и сказал:

— Здравствуй, отец.

— Здравствуй, — хрипло ответил Семён Лихобор. — Тебе санитарка сказала или сам узнал?

— Сам.

— Хорошо. Садись сюда, на кровать, ко мне садись.

Лука послушно сел.

— А здорово он похож на тебя, — послышалось от левой стены.

— Похож, — согласился старый Лихобор. — Похож. — И сразу наступило молчание, когда никто ж знает, что нужно говорить и нужно ли говорить вообще.

Сейчас бы вытащить бутылку водки, поставить на стол, поднести каждому из этих, на вид страшноватых, но наверняка общительных людей. Не сориентировался ты, Лука, ничего не захватил с собой. А ведь деньги на гостинцы для отца дали в интернате. Но ты шёл в больницу, в госпиталь, а пришёл в обычную комнату, где люди живут уже много лет и будут жить до самой своей смерти. И пришёл ты в гости, не на свидание в лазарет, а в госта.

— Вот ты какой, — наконец проговорил Семён Лихобор. — Красивый. Здоровый вырос. Это хорошо.

— Да, хорошо, — машинально отозвался Лука.

— Ну-ка, скажи. Испугался? Страшные мы?

— Нет, не испугался. И не страшные вовсе. Не в этом дело… Чужие мы очень…

— Правда, — тихо сказал отец. — Сущая правда. Но это пройдёт, не я буду, если не пройдёт. Со временем привыкнешь. Человек ко всему на свете привыкает…

— Даже к этому лазарету, — послышалось сбоку.

— Даже и к лазарету, — согласился Семён. — Кончаешь школу? Куда пойдёшь работать?

— На авиазавод.

— Вот это правильно. На наш завод. Поработаешь за себя и за меня.

И снова молчание. И снова не о чём говорить этим самым близким и одновременно чужим людям.

— Я гостинцев не захватил с собой, — виновато улыбнулся Лука. — Сейчас мы это поправим. Можно или запрещается?

— Нам всё можно, — глухо прозвучал странно изменившийся голос Семёна Лихобора, и трагичная интонация этих слов болью отозвалась в сердце Луки.

— Одним словом, хлопец, давай! — уже как команда послышалось с соседней койки.

Когда минут через двадцать Лука вернулся, нагруженный двумя бутылками водки и консервами, комната преобразилась. Две кровати были сдвинуты одна к другой, на одеяла расстелили что-то вроде скатерти, санитарка Сима резала хлеб, а инвалиды сидели прямо на полу, возвышаясь над кроватями, как страшные, коротко, срубленные пеньки. Отец, по всему было видно, верховодил, его слушались без возражений.

И только теперь Луке Лихобору стало по-настоящему жутко. Раньше он почему-то не мог представить, а главное, понять всю глубину трагедии этих людей, отчаянную безнадёжность их существования. Теперь это предстало перед глазами во всей своей откровенной жестокости, ещё раз подтверждая, какая суровая и беспощадная штука — жизнь.

И чтобы избавиться от нервной, противной дрожи, он быстро разлил водку в гранёные стаканы и, с волнением ощущая ладонью щётку жёстких волос на крепком затылке отца, поднёс к его губам стакан, дал закусить, а затем по очереди поднёс каждому и сам выпил, чувствуя, как горячая лавина хлынула к сердцу, перехватив дыхание.

Потом они дружно пели:

Пусть ярость благородная вскипает, как волна,

Идёт война народная, священная война!

Да, для них, инвалидов, она ещё продолжалась, священная война…

— Я тоже танкист, — сказал тот, чья кровать стояла рядом с кроватью отца. — Сожгли меня, гады!

— А я моряк, — сказал другой. — Замерзал в Норвегии. Ни черта, братцы, выше головы, мы им ещё покажем, где раки зимуют!

И хотя все понимали, что даже надеяться смешно, — всё же порой верили в возможность чуда науки и медицины, когда из беспомощных инвалидов они стали бы вдруг полноценными людьми… Но в сердае вновь стучалось трезвое ощущение реальности, душу окутывала чёрная безнадёжность, и эти переходы от горячего воодушевления к отчаянию безверия были убийственны. И опять в палате звучала песня, старая песня военных лет, впервые услышанная, когда все они, ветераны, были молодыми солдатами, больше четверти века назад.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Прошло немало лет со дня той первой встречи. Каждую субботу в четыре часа Лука Лихобор появлялся в госпитале. Был только один длинный перерыв — служба в армии. И когда на пороге девятой палаты показался он, демобилизованный сержант, в лётной форме без погон, ладный, подтянутый, отец впервые за всё время заплакал — так ясно увидел он себя, молодого, здорового.

В палате произошли изменения: умер лётчик — койка его стояла у стены слева. Повезли — в который уже раз! — на операцию танкиста. Моряк и отец — пока на своих местах, постарели, конечно, но не сломлены, всё ещё воюют, старые солдаты. На освободившихся койках новые, незнакомые инвалиды, тоже танкист и лётчик. Откуда они, ведь войны давно нет? Скорей всего сокращается число госпиталей, сливаются один с другим.

— Вымираем, как мастодонты, — сказал отец, посматривая на маленький экран недавно установленного телевизора — хоть и небольшое, а всё-таки окошко в живой мир.

И снова — от субботы к субботе, от свидания к свиданию — пятьдесят два раза в году. Для Луки Лихобора эти встречи стали необходимостью. Теперь они, отец и сын, были по-настоящему близкими людьми, и Лука, выросший без родителей в детском доме, став взрослым, тянулся к родной душе, как саженец дерева тянется к солнцу.

Субботними долгими вечерами они говорили обо всём на свете, но больше всего отца интересовал, бередя душу воспоминаниями, его родной завод. Именно заводских новостей ждал он всегда с нетерпением. И хотя год от года завод разрастался, впитывая в себя всё новые и новые тысячи рабочих, хотя почти не осталось там людей, которые могли бы помнить фамилию Лихобора, ветерану казалось, что знают его на заводе все, и сын не разочаровывал отца. Заводскую газету, еженедельную многотиражку, Семён знал чуть ли не наизусть и, даже понимая, что не все события отражались в ней, считал себя не только свидетелем, но и соучастником всех заводских дел. Поздравления завкома с Новым годом, Первым мая или Днём Победы были для него лучшим подарком, самым большим праздником. Хорошо, что там, в завкоме, не забывали их посылать.

Обо всём говорили отец и сын, но одной темы упорно избегал младший Лихобор — не хотел рассказывать отцу о своей личной жизни. Сложно и совсем не так, как хотелось бы, складывалась она, эта личная жизнь. Ему бы встретить молодую девчонку, влюбиться бы в неё без памяти, повезти её во Дворец бракосочетаний в большом чёрном автомобиле, народить целую кучу смешных ребятишек, почувствовать радость и заботы, которые всегда ходят рядом в большой, весёлой семье.

Но вместо молоденькой девчушки в жизнь его вошла Оксана Хоменко, красивая женщина с пышными черносмоляными волосами, карими глазами и крепким характером. Она была старше Луки Лихобора, но разница лет пока мало сказывалась на их чувствах и отношениях. Муж её всё время скитался по дальним командировкам, дочка ходила в школу, свободного времени у Оксаны было больше чем достаточно.

Она была хороша собой, ничего не скажешь, очень хороша, и могла бы, конечно, найти себе более интересного человека, чем Лука Лихобор, но остановила свой выбор на нём.

Познакомились они на встрече Нового года в заводском клубе. Она была с мужем в обществе нескольких офицеров с их жёнами, весело пила шампанское, а потом жгучий коньяк и не сразу заметала Лихобора. Где-то далеко за полночь, когда смешались все весёлые компании, Лука пригласил её танцевать.

— Поехали, — весело сказала Оксана, мягко кладя руку ему на плечо.

Статная, высокая, она была всё же значительно ниже Луки, и для того, чтобы заглянуть ему в лицо, ей приходилось чуть-чуть откидывать голову, и тогда приоткрывались и вздрагивали её полные и яркие губы.

Всегда молчаливый, Лука на этот раз шутил и подсмеивался над своей неловкостью, она тоже охотно смеялась, весело и беспричинно.

— Спасибо, мне было приятно с вами, — сказала Оксана, когда умолкла музыка.

— Мне тоже, — улыбнулся Лука, и странно было видеть счастливую улыбку на его строгом лице с высоким, выпуклым лбом над васильково-синими глазами.

— Пригласите меня ещё через час, — не то попросила, не то приказала Оксана.

Лука точно засёк время. Ему разрешалось снова подойти к ней только через час, не раньше. Ох, и долго же разматывался этот час с невидимого клубочка времени! Лука ушёл в другой конец зала, пробовал говорить комплименты знакомым девушкам, но его шутки не вызывали даже тени улыбки. Скорее наоборот, удивление: смотри ты, казалось, говорили их глаза, наш Лука Лихобор, неподдающийся Лука Лихобор, подвыпил! Он отошёл в другой угол, где ребята из его бригада доедали огромного, специально зажаренного для встречи Нового года судака.

Борис Лавочка, токарь и рыболов, герой этого события, не желая пропустить ни одного слушателя, может, уже в сотый раз рассказывал, как подсёк громадную рыбину, как его самого она чуть было не утащила под лёд и как, наконец, сдалась, замерла на сверкающем снегу. На этот раз слушатель ему попался идеальный — Лука не проронил ни единого слова, неотрывно посматривая на большие чёрные стрелки часов. Борис Лавочка окончил рассказ, ловко подхватил на вилку кусок судака, положил на тарелку.

— Вот тебе премия! Отведай.

Лука съел рыбу, не почувствовав её настоящего вкуса, — стрелка приближалась к назначенному времени. Кажется, можно идти. Нет, ещё три минуты. Ты подойдёшь к ней точно через час. Офицерская компания уже распалась: одни танцевали, другие разговаривали с соседями по столу, и подойти к Оксане было совсем нетрудно.

Показалось ему или в самом деле она скользнула взглядом по часам, когда он подошёл? Неужели ждала?

— Разрешите? — Голос Луки от волнения прозвучал глухо.

— А, это вы! — Мгновение Оксана словно бы припоминала, кто это остановился перед ней, потом рассмеялась, проговорила: — Пойдёмте. Я поджидала вас, — и, помолчав немного, добавила: — Люблю точных людей, которые не забывают своих обещаний.

Как мог он забыть? Разве была в его жизни более счастливая минута? Танцевал Лука неважно, зато весело, отдаваясь танцу всей душой.

— Мы встретимся пятого, в понедельник, в вестибюле метро Крещатик, в шесть часов вечера, — вдруг сказала Оксана. — Возможности потанцевать сегодня у нас, пожалуй, больше не будет. — Взглянула на замершее от неожиданности лицо Лихобора и повторила: — Понедельник, метро Крещатик, шесть вечера. Поняли?

— Да, понял.

— Вот и прекрасно.

Она засмеялась весело, но и все вокруг смеялись, пели, шутили, потому что шла сказочная, колдовская, первая ночь Нового года, и никто не обратил внимания на задорный, победный смех Оксаны Хоменко.

Офицерская компания вскоре исчезла, видно, поехала куда-то догуливать. А Лука шёл домой, в рабочее общежитие, через пустынный город и не чувствовал ни мороза, ни пронзительного ветра.

Что произошло в его жизни? Почему идёт он по улицам праздничного Киева, ошеломлённый от счастья?

Разве можно всерьёз относиться к обещаниям, данным в ночь под Новый год? Она не придёт.

Можно! Пришла! Точно в шесть часов, будто ждала за широкими стеклянными дверями, когда переместится на последнее деление стрелка больших часов. Сияя ясной, белозубой улыбкой, подошла к Луке, как давнему знакомому, засмеялась. Теперь Лука хорошо понимал, почему она смеётся. Может быть, увидев его до глупости счастливую физиономию, рассмеялся бы и египетский сфинкс. Как же она хороша!.. Коричневая шубка искрится изморозью, синяя вязаная шапочка, простая, но непохожая на другие, отличается каким-то особенным рисунком. А что это за рисунок, сразу не поймёшь.

— Здравствуйте. Очень рада вас видеть, — она улыбнулась. — Что будем делать?

— Не знаю. — Лука был счастливей это было главное.

— Может, пойдём в кино? — спросила Оксана.

— Прекрасно, — охотно согласился Лука. Если бы сейчас Оксана предложила ему адское пекло, он и туда бросился бы с радостью.

Над Киевом звенел весёлый мороз. Они шли по Крещатику, но Луке казалось, будто стоят на одном месте, а неоновые рекламы, машины, дома, подсвеченные снизу прожекторами, проплывают мимо них, как на торжественном параде.

Они даже о чём-то говорили во время короткого пути сквозь звонкую зиму. Какие-то отдельные фразы, обронённое невзначай слово, и всё это, как во сне, реальным было одно: радом с ним — Оксана.

— У вас много товарищей в общежитии?

— Семеро. Откуда вы знаете, что я живу в общежитии?

— А где же вам ещё жить… Посмотрите, какая смешная машина. Её, пожалуй, собрали из доброго десятка старых автомобилей…

— Вы интересуетесь машинами?

— Нет, но у моего мужа целая коллекция моделей.

— Он знает…

— Это не имеет значения, я бываю там, где мне интересно, вот и всё.

Она подчеркнула последние слова, будто поставила точку в конце их разговора.

В кино они сидели недолго. На экране влюблённый парторг цеха отказывался от любимой девушки во имя перевоспитания какого-то шалопая.

— Ну и мура! — громко сказал Лука, впервые за весь, вечер проявляя собственную волю. — Давайте сбежим!

— Давно пора…

Крещатик по-прежнему сиял праздничными огнями, но теперь первое опьянение счастьем отхлынуло: Лука стоял на земле твёрдо, обеими ногами. Морозный ветер остервенело рвал полы пальто, хлестал по лицу, выжимая слёзы.

— Вы не озябли? — спросил Лука. — Может быть, зайдём куда-нибудь поужинать?

— Нет, не хочется. Знаете, у меня здесь поблизости живёт подруга. Давайте заглянем к ней. Сейчас предупредим её по телефону… — И, не дожидаясь согласия Луки, вошла в телефонную будку.

Подруга жила совсем рядом, в новом доме на Стрелецкой. Маленькая двухкомнатная квартирка её, вся заставленная новой полированной, блестевшей так, что глаза резало, мебелью, выглядела уютно. Хозяйка значительно старше Оксаны, звали её Марьяной Васильевной, приветливая, ласковая.

— Замёрзла, — весело проговорила Оксана, входя в комнату, — страшно хочу чаю.

— Может, чего-нибудь покрепче?

— Нет, только чаю.

Лука сидел на широкой тахте, слушая щебетание женщин, и странный покой охватывал его душу. Казалось, на свете не могло быть ничего более красивого, чем эта, собственно говоря, чужая квартира, в которой так непривычно ласково звучали женские голоса. За двадцать четыре года у него не было своего угла. Детдом, интернат, заводское общежитие, армейская казарма, снова заводское общежитие. Всю свою жизнь он прожил на людях, и вот теперь ему до боли в сердце захотелось иметь спокойный, надёжный, только ему принадлежащий уголок.

— Две или три ложки сахару? — прозвучал ласковый голос над ухом, и Лука очнулся от своих мечтаний. Ничего не скажешь — вежливый гость: сидит, слова не вымолвит, размечтался, расчувствовался…

— Две, пожалуйста. — И когда хозяйка вышла на минуту из комнаты, тихо спросил Оксану: — Я вам кажусь очень смешным и неловким?

— Меньше, чем можно было ожидать. — Женщина засмеялась, протянула руку и мягкой ладошкой спутала его густые, тёмно-русые волосы. — Привыкайте и чувствуйте себя как дома.

Вернулась хозяйка, бережно неся хрустальную вазочку с печеньем. Пришлось пить чай, разговаривать, а отзвук этой неожиданной мимолётной ласки ещё долго дрожал в сердце.

Они простились с хозяйкой не поздно, что-то около десяти. «Заходите, заходите, всегда рада вас видеть, звоните, не забывайте», — приветливо приговаривала Марьяна Васильевна, и её простые, обычные при расставании слова звучали почему-то многозначительно. На бульваре Шевченко, у подъезда дома, где жила Оксана, они остановились.

— Мы встретимся в четверг, — сказала она. — Хорошо?

— Раньше нельзя? — чуть осмелев, спросил Лука.

— Нет, раньше нельзя. Приезжайте прямо к Марьяне, в семь. Не забудьте, я люблю точность. У нас сегодня был чудесный вечер.

Прижалась к его жёсткому пальто своей пушистой шубкой, приподнялась на носочки и нежно поцеловала в губы.

— Иди, а то совсем замёрзнешь, а в четверг я хочу тебя видеть живым и здоровым. До встречи!

— Что с тобой? — спросил его на другой день мастер Горегляд. — Странный какой-то, всё улыбаешься… И план здорово даёшь! Влюбился, что ли?

— А разве любовь может влиять на выполнение плана? Это только в производственных романах пятидесятых годов писали: полюблю тебя, когда план перевыполнишь… Смешно!

— А может, романы и не были столь смешными? Ты их читал?

— Да нет…

— И не читай. Мне думается, у тебя в этом деле скоро свой опыт появится. Вот тогда и поговорим.

— Хорошо, поговорим, — смело ответил Лука.

В четверг он нажал кнопку звонка квартиры Марьяны Васильевны точно в семь — где-то послышались короткие сигналы проверки времени — и несказанно удивился, когда дверь ему открыла сама Оксана.

— Проходи, хорошо, что ты точен, — весело и приветливо сказала она. — Раздевайся. Вот вешалка.

— А где Марьяна Васильевна? — спросил он, входя вслед за Оксаной в комнату.

— Уехала на дачу. Вернётся завтра. Здравствуй! — Она подошла, привстав на носочки, обхватила его шею тёплыми руками, поцеловала и нехотя, медленно отстранила своё лицо. И Лука, осмелев, обнял женщину, прижал к себе, почувствовав близко её сильное тело.

— Садись, будем пить чай, — сказала она.

И когда Лука снова потянулся к ней, добавила:

— Подожди, не спеши. Люди частенько крадут у себя счастливые минуты только потому, что спешат и не успевают их заметить.

Спокойная трезвость и грусть, прозвучавшие в этих словах, поразили Луку. Откуда у этой весёлой, красивой и ещё совсем молодой женщины невозмутимая уверенность в себе, в каждом своём движении, слове? Может быть, жизнь её сложилась не так счастливо, как кажется со стороны? Хорошо, он не будет спешить, хотя, видит бог, как невыносимо трудно смотреть на эти полные смеющиеся губы и не целовать их. Да, он не будет спешить, если даже придётся ждать целую вечность…

Так долго ждать не пришлось. Она взяла его просто и радостно, как срывает с зелёной ветки спелое яблоко заботливый хозяин. И Лука, в жизни которого было так мало настоящего человеческого счастья, потерял голову от любви. Теперь он не мог быть без Оксаны и «дня. Он хотел её видеть сегодня, завтра, всегда…

Жизнь его вдруг наполнилась тягостными, длинными днями ожидания и короткими часами встреч. Радостно и покорно соглашаясь со всем, он выполнял каждое её желание, каждый каприз, и она, чем дальше, тем больше наслаждалась своей властью.

А Лука Лихобор строил прекрасные, далеко не фантастические планы. Однажды после смены он заглянул в конторку мастера Горегляда, плотно прикрыл за собой стеклянную дверь.

— Мне нужно поговорить с вами, парторг.

— Говори.

И Лука рассказал всё, правда, не называя ни имён, ни фамилий, но так, словно исповедался, веруя и боясь умолчать хотя бы о самом малом грехе…

— Она меня любит, и я её люблю. Это на всю жизнь, я знаю. Рано или поздно мы поженимся…

— Ты с нею говорил об этом?

— Ещё нет, но и так ясно.

Почему-то на мгновение исчезла улыбка под коротко подстриженными усами Горегляда.

— Понимаю, — сказал мастер, — но подумай, что будет, если все ребята из общежития начнут требовать квартиры только потому, что влюбились и им не терпится жениться…

— Что же делать?

— У тебя есть деньги?

— Триста пятьдесят на книжке. Почему вы спросили о деньгах?

Воспитанник детдома и интерната, он знал им цену — каждую копейку приходилось зарабатывать самому.

— Завком профсоюза собирается строить кооперативный дом.

— Когда?

— Строительство рассчитано на год или полтора.

— Сколько будет стоить одна комната?

— Вроде бы тысячи две.

— Платить сразу?

— Нет, сразу только половину.

— Я раздобуду деньги! Ребята выручат. Вы поможете мне вступить в кооператив?

— Попробую. Рублей двести и я тебе одолжу, — сказал Горегляд..

Когда Лука Лихобор вышел, парторг, задумавшись, долго сидел в своей конторке. Думал он об этой любви, вдруг сейчас раскрывшейся перед ним, и о тех разочарованиях, которые подстерегают Луку… И почему-то вспомнилась собственная молодость и женитьба, когда двадцать лет назад праздновали они свадьбу в заводском общежитии. Только простынёй, создававшей лишь иллюзию уединённости, было отделено от огромной комнаты их брачное ложе. Это случилось сразу после войны. Они с женой были почти всегда голодны, а счастливее дней не припомнит мастер в своей жизни. Теперь есть у него всё: трёхкомнатная квартира, интересная работа, жена, которую он любит верно и нежно, шумная стайка ребят, прочный, надёжный быт. Нет только зелёного и тревожного ощущения молодости, и от этого чуть-чуть щемит сердце. И ещё на душе тревога за Луку Лихобора: вот взял да и влюбился парень без памяти в замужнюю женщину. Мало в его жизни было счастья… Хотя бы теперь не пришлось ему страдать. А почему страдать? Трудно сказать, откуда эти мысли, и очень хотелось бы, чтобы их не было. Луке Лихобору нужно помочь, и ты, конечно, поможешь. Деньги Лука заработает, недавно шестой разряд получил. Только почему же тебе, Трофим Горегляд, кажется такой безнадёжной, горькой эта любовь?..

— Через полтора года мы поженимся, — весело сказал однажды вечером своей подруге Лука. — Через полтора года у меня будет квартира, кооперативная. Фундамент дома уже закладывают.

Улыбающееся лицо Оксаны посерьёзнело, нахмурилось, она, видно, взвешивала, решала какой-то важный вопрос, потом вновь расцвела улыбкой.

— Через полтора года я стану старой бабой, и ты даже взглянуть на меня не захочешь.

Лежала она на тахте, покрытой белоснежной простынёй, такая красивая, такая цветущая, что у Луки перехватило дыхание от восторга. Она знала силу красоты своего тела и никогда не стыдилась наготы. Ей нравилось наблюдать, как темнеют ярко-голубые глаза парня от одного взгляда на её полную, налитую, как у девушки, грудь, нравилось ощущать свою власть, может, самую прекрасную на свете — власть женщины.

— Не говори глупостей, — весело ответил Лука. — Ты и через сто лет будешь красавицей. Мы непременно…

Ему хотелось говорить и говорить — о том, как заживут они в большом доме на четырнадцатом этаже, в своей маленькой квартире. Оттуда сквозь широкое окно виден Днепр, и Киевское море, и Святошинские сосновые леса. Но Оксана, улыбаясь, потянулась к нему своими полными губами, и для мечты о будущем не осталось времени. Зато позже, когда они прощались, случилось событие, которое сначала не показалось важным, настоящее своё значение оно обнаружило значительно позднее.

— В субботу в четыре, — сказала Оксана, как всегда, назначая свидание, и впервые за всё время их знакомства прозвучало в ответ:

— Прости, в субботу в четыре я не могу.

Вот это новость! До сих пор Лука жадно, как подарок, ловил каждое её слово. Любой намёк на свидание для него был приказом, которому он с восторгом подчинялся…

— Что? — Оксане показалось, что она ослышалась.

— В субботу в четыре я не могу.

Он повторил легко, не тяготясь и не смущаясь, полностью уверенный в своём праве сказать эти простые слова, и впервые за всё время их знакомства Оксана забеспокоилась: оказывается, в жизни Луки Лихобора было что-то более важное, чем она, Оксана. Блаженное ощущение своей безграничной, королевской власти над душой и телом Луки вдруг пошатнулось. Лицо молодого парня с высоким лбом теперь почему-то вызвало раздражение.

— Не можешь?

— Да, не могу.

— Я не хочу спрашивать тебя, почему ты не можешь, но имей в виду, мы тогда не увидимся долго.

Королева наказывала своего непослушного подданного немедленно и жестоко.

— У меня…

— Прости, мне не интересно знать, что в твоей жизни есть более важное, чем наши встречи.

Лука молча кивнул, ему и самому не хотелось рассказывать о госпитале.

А она, что-то припоминая, опустив густые чёрные ресницы, спросила:

— Ты всегда не можешь в субботу или только в этот раз?

— Всегда не могу.

— Почему?

— Мне не хочется, Оксана…

— Нет, теперь уж рассказывай…

Пришлось рассказывать. Светлая, уютная, обставленная новой полированной мебелью комната вдруг превратилась в палату номер девять, где на коротких койках лежали обрубки людей…

Рассказ вызвал противоречивые чувства в душе Оксаны. Хотелось ласково приголубить, пожалеть, утешить парня, над которым всю его жизнь, как каменная глыба, нависало тяжкое горе. Хотелось попросить прощения за свои жестокие слова… И одновременно где-то глубоко в сердце, ещё скрытое, но уже ясно ощутимое шевельнулось отвращение к тому страшному и противоестественному миру, в котором бывал Лука Лихобор. И странно, женщина ясно почувствовала ревность, желание отстоять свою власть над чувствами этого тёмно-русого парня с большими, ещё по-юношески пухлыми, но сейчас крепко стиснутыми губами.

— Тебе… тебе там не страшно? Не противно? — спросила она.

— Там мой отец, — тихо ответил Лука, и, услышав его голос, Оксана поняла, что никакая сила на свете не сможет заставить Луку изменить своему слову. Никакая сила на свете? Неправда! Она, Оксана, его первая любовь, а любовь сильнее всего. Да или нет? Неужели такой характер у этого простоватого и, казалось, покорного паренька?

Попробовала представить палату с короткими кроватями и невольно содрогнулась, охваченная острым отвращением. Мельком взглянула на Луку, на его длинные, сильные ноги, словно проверяя, не калека ли он, потом улыбнулась и, засмеявшись, спутала его волосы привычным ласковым движением не по-женски сильной руки.

Чувство отвращения исчезло, и вспоминать о нём было неловко, оно будто бы унижало Оксану в собственных глазах.

Хорошо, что ничего не заметил Лука, потому что все силы и чувства его были сосредоточены на одном нечеловеческом усилии: если Оксана вздумает настаивать, — устоять, ответить «нет!».

Но ощущение своей пошатнувшейся власти над этим немного чудаковатым парнем у женщины осталось, и теперь оно, окрепнув, стало главным.

— Хорошо, — сказала она. — Я всё поняла. Любишь ты меня не так-то сильно, как мне казалось. Когда же сможем увидеться?

— Всегда, когда ты захочешь.

— Хорошо. В следующую пятницу, в восемь.

— Только в пятницу?

— Да, раньше я не могу.

Она всё-таки не смогла сдержаться, наказала его за непокорность. Лука всё понял.

— Хорошо, — тихо согласился он.

Она поцеловала его на прощание прямо на улице, уже никого и ничего не боясь, и снова всё его существо наполнилось счастьем. Нет, это была всего лишь случайность, маленькое недоразумение. Прошло, и следа не осталось.

… А след, как видно, остался. Часто, того не желая, вспоминала Оксана этот случай. Может, и прав Лука: отец, конечно, остаётся отцом. И это даже хорошо, что её любимый — такой верный и хороший сын. И всё-таки… Червячок задетого самолюбия точит и точит. Кому приятно сознавать, что власть твоя над любимым человеком не такая уж прочная, как тебе казалось!

Но она любит, по-настоящему любит Луку. Значит, должна ему всё прощать? Нет, прощать ничего нельзя. Но и волноваться нет причин… Она любит Луку или свою власть над ним? Сложный вопрос, не сразу на него ответишь.

А тем временем Лука, который всегда спокойно относился к деньгам, — заработка ему на жизнь за глаза хватало, — сейчас, словно с ума сошёл, с жадностью хватался за любую работу: так не терпелось поскорей внести пай в кооператив и рассчитаться с долгами.

Самая тяжёлая и грязная работа была нипочём, стоило ему представить, как всего через какой-нибудь год он раскроет дверь в свою квартиру, и навстречу ему расцветёт яркая, белозубая улыбка Оксаны.

Теперь каждая неделя была украшена свиданием с Оксаной. Одно или два — не чаще, она так хотела. Зато как жадно, как страстно ждали оба этого дня! Она тоже ждала? Да, ждала. И не боялась себе в этом признаться… Всё в её жизни было бы хорошо, если бы не эти субботы…

Оксана редко бывала вместе с Лукой на людях: зачем лишние разговоры, сплетни? А тут вдруг все интересные события стали приходиться именно на субботние вечера.

— В субботу матч «Динамо» — «Спартак», — говорила Оксана. — У меня есть билеты, пойдём?

Лука молчал.

— Ну что ж, — вздыхала она. — Придётся идти с Коновальченком.

Коновальченко был давний знакомый Оксаны, плотный, коренастый майор, любитель анекдотов и весёлого застолья, энергичный и жизнерадостный, как молодой, сорвавшийся с привязи бычок. Лука только стискивал зубы, и от этого под тонкой кожей на запавших щеках ходили злые желваки. Оксана видела это, но оставалась неумолимой: нет, она не хотела терять своей власти над Лукой.

— Жаль, — говорила она. — Мне было бы куда интереснее и приятнее пойти с тобой,

«Ничего, ничего», — утешал себя Лука Лихобор. В блокноте, где были записаны долги, остались только две цифры. Дом поднимался, как на дрожжах, скоро, совсем скоро в руке Лихобора блеснёт заветный ключик. Тогда всё изменится… Тогда они будут вместе, пусть только попробует Коновальченко сунуться к ним.

…— Спасибо, Трофим Семёнович, — сказал Лука в день получки, отдавая Горегляду последний долг.

— У меня не горит, мог бы и подождать, — усмехнулся мастер.

— Знаю, но мне это не давало покоя. А сейчас — будто гора с плеч. — Лука от души рассмеялся.

— Со всеми расплатился? Теперь свободен?

— Как птица! — Лицо парня сияло настоящим счастьем, и образ Оксаны на пороге их маленькой квартиры стоял перед его глазами.

— Ты хороший хозяин, — сказал Горегляд, — умеешь не только брать, но и отдавать долги. Нужно будет о тебе подумать. А не выдвинуть ли тебя нашим профсоюзным начальством — председателем цехкома? Средства там большие, возможности колоссальные, а используем слабо.

— И не думайте. — Лука махнул рукой. — Нашли профсоюзного деятеля, теперь я снова в футбол играть буду.

— Ну и отлично, — проговорил Горегляд. — Играй себе на здоровье.

А недели катились и катились как по маслу, только теперь они были полны ожидания реального и близкого счастья. И вот однажды Лука пришёл на свидание на Стрелецкую улицу, всё в ту же квартиру Марьяны Васильевны, как всегда, торопясь и всё ещё не веря в собственное счастье, поцеловал Оксану, потом схватил её в охапку и, как куклу посадив в глубокое кресло, протянул ладонь.

— Выбирай! — Два маленьких, плоских ключика блеснули на твёрдой, огрубевшей ладони. — Один тебе, другой мне. Ключи от нашей квартиры. Теперь мы можем сказать о нашей любви хоть всему свету. Хочешь посмотреть, где будем жить?

Взглянул на Оксану и осёкся. Откуда страдание на её лице? Почему исчезла белозубая, солнечная улыбка? Разве жить вместе — не радость, не счастье?

— Ты хочешь, чтобы я ушла от мужа?

О чём она говорит?

— Конечно. Как же иначе?

— Разве мы с тобой не счастливы?

— Счастливы? Бесконечно счастливы. Ты — первое, настоящее счастье, которое выпало на мою долю. И теперь я хочу, чтоб оно было не краденым, а честным, полным. Чтобы мы с тобой не прятались, а свободно ходили. куда угодно и когда угодно — в театр, в ресторан, в гости. Чтобы у нас была семья и были дети.

Оксана встала с кресла, прошлась по комнате. Лука смотрел на неё встревоженно.

— Дети, — наконец проговорила она, — в том-то и дело, что дети…

— Мы возьмём Марину с собой, — сказал Лука, волнуясь.

— Марине двенадцать лет, — медленно вымолвила Оксана. — Она уже взрослый человек. Она очень любит своего отца.

— Значит…

— Пойми меня. Я люблю тебя и согласна пойти за тобой хоть на край света, а не только в твою удобную и тёплую квартиру. О Хоменко я не думаю, я его не люблю, и он не муж мне… если уж говорить откровенно. Но на свете есть Маринка, и это единственный человек, которому я не способна причинить хоть малейшее горе. Не сердись на меня, я знаю, какую тебе причиняю боль, но всё останется по-старому…

— Значит, Маринку ты огорчить не можешь, а у меня вырвать душу? На это ты способна?

Слова прозвучали отчаянно.

— Если хочешь знать — да. Она моя дочь, и я ей мать…

Лука сидел на тахте, и свет, туманясь, медленно плыл перед его глазами. Значит, пропали его мечты. Такие надёжные, они оказались всего лишь мыльными пузырями, большими, разукрашенными всеми цветами радуги. Лопнул пузырь, как только коснулась его реальная жизнь, даже мокрого места не осталось… Голос Оксаны долетал до него странно тихим, будто меж ними пролегла пропасть.

— Поставь себя на моё место, хоть на минуту. Представь, что у тебя есть сын, и ты хочешь отнять его, пусть не у любимой, но всё-таки матери…

Лука не мог этого понять и представить, сейчас ему хотелось только кричать от неожиданного и мучительного горя.

— Что же делать? Что же делать?

— Оставить всё, как есть. Мы с тобой счастливы?

— Да, счастливы.

— Так давай же возьмём от этого счастья всё, что так щедро подарила нам судьба.

— Мне надоела эта Марьяна Васильевна…

— Что она сделала тебе, кроме добра? — удивилась Оксана.

— Прости, я не прав. Как ты не понимаешь…

— Я всё хорошо понимаю, но пойми и ты, мне больно говорить тебе всё это. Невыносимо больно.

— Нам так хорошо было бы там… Она такая хорошая, моя комната.

— Мы сегодня же отпразднуем твоё новоселье. — Оксана попробовала улыбнуться.

— Хорошо, мы отпразднуем сегодня, — покорно согласился Лука, но в голосе его не было радости.

И снова потянулись недели, складываясь в месяцы, годы. И всё это время самым неприятным днём для Оксаны была суббота, когда Лука не принадлежал ей. Она это чувствовала, сердцем чувствовала его растущее отчуждение. Нет, внешне он оставался тем же — ласковым, преданным, послушным, но в душе его просыпалась независимость: он делал то, что хотел, поступал так, как считал нужным. Конечно, было бы. несправедливо, может, даже жестоко требовать от Луки полной покорности. Оксана это понимала, умом понимала, но сердцем… И хотя знала, что Лука идёт не на свидание с другой женщиной, а потому о ревности не может быть и речи, ничего поделать с собой не могла. Да, говорила она себе, у Луки есть искалеченный войной отец, к которому совсем не часто, всего один раз в неделю ходит сын. Но именно в этот день Лука был свободен от её, пусть сладкой, радостной, но всё-таки власти… Думать об этом было неприятно.

Так рядом с любовью родились раздражение и едва заметная, спрятанная на дне сердца, как маленькая ядовитая змея, жестокость.

Оксана не могла понять самоё себя. Откуда такое чувство? Ведь Лука самозабвенно любит её, бросится в пропасть — скажи только слово… Что ещё нужно? А нужно, чтобы в субботу в четыре часа он был с нею, чтобы всегда для неё был свободен, чтобы не было минуты. когда он, с трудом выдавливая из себя напряжёнными, жёсткими губами, произносил: «Нет, я не могу, я занят».

Однажды она решила посмотреть на госпиталь, который имел такую огромную власть над её любимым. Это было летом. Шёл уже четвёртый год с того новогоднего вечера, когда они познакомились. Странно, почему она тогда с первого взгляда всё решила? Что почувствовала, что распознала в этом парне, в его худощавом, с крупными чертами, может, не очень красивом, но, бесспорно, выразительном лице?

Сейчас трудно ответить, да и вообще нужно ли отвечать. Любовь пришла позже. Любовь? Да, любовь. Значит, она ещё способна влюбляться? Мало ей горького опыта, когда она, девчонка, увлечённая не столько блестящим капитаном-лётчиком, сколько самой атмосферой, в которой он жил, — скоростными полётами, постоянным риском и удалью, смехом и бесшабашностью его друзей-пилотов, — сотворила себе кумира и сама его потом развенчала. Капитан перестал летать, и вдруг она увидела в нём обыкновенного, скучного человека…

А Луку Лихобора она полюбила по-настоящему? Да, и лучшее тому доказательство — её ревность, её нетерпимость к субботним, неподвластным ей вечерам. А может, это не любовь, а просто удовлетворение, которое она испытывает от ощущения своей полной власти над другим человеком, и потому малейшее неповиновение воспринимается ею как смертельная обида?

Оксана была достаточно умной, чтобы поставить перед собой эти вопросы, но ответить на них пока не спешила: ответы могли оказаться не в её пользу. В госпиталь она всё-таки пошла, чувствуя, что дальше не сможет жить спокойно, не узнав, какая сила оказалась сильнее её красоты. Пошла, посмотрела и вернулась домой тихая, испуганная. На миг попробовала представить себя в такой палате, заживо похороненной, и содрогнулась от ужаса.

Теперь она понимала Луку, но простить почему-то всё равно не могла, а главное, не хотела. Для неё он постепенно становился частью того страшного мира страданий и горя, о котором даже не хотелось вспоминатъ…

— Ты знаешь, — весело сказал Лука, когда они вновь встретились, — меня сделали профсоюзным вождём, избрали председателем цехового комитета. Как видишь, я теперь высокое начальство, так что слушайся меня во всём и трепещи!

— Да я уж и так стою по стойке «смирно»…

Лука усадил Оксану на тахту, взял её тёплые руки и, гладя их, сказал:

— О начальстве я, конечно, чепуху сморозил- Какое там начальство!.. А если серьёзно, то можно действительно сделать немало интересных дел.

— Например?

— Ну, скажем, половину рабочих цеха обеспечить путёвками на курорт. Неплохо, а?

— Вы так богаты?

— Представь себе, очень! Сам удивился. Нужно только этими средствами распорядиться по-разумному, с пользой.

Всё это мелочи в сравнении с тем, что пришлось увидеть ей, Оксане, в госпитале. А курорты, профсоюзные деньги… Ерунда всё.

Лука потянулся к Оксане, хотел обнять. Она отстранилась.

Комната была полна золотого света. Тахта, стол, книжный шкаф, где две полки занимали тяжёлые альбомы, — больше ничего нет. Раньше Оксана не обращала внимания на скромность обстановки жилища Луки, а в этот раз оно показалось ей на удивление бедным и неказистым. Может, и сам Лука не такой уж интересный, может, она просто выдумала его?

Оксана, как всегда, не стесняясь своей наготы, ходила по комнате, красуясь собой, своей статной фигурой, латкой походкой, невольно отмечая, как каждое её движение, каждый взгляд, улыбка отражаются в глазах Луки, как растёт в них радость, восхищение.

— Ты удивительно расцвела, — тихо сказал Лука. — Такой красивой я тебя ещё никогда не видел.

— И я даже знаю, почему расцвела, — усмехнулась Оксана.

— Не понимаю…

— И не надо, чтобы ты понимал. Это не твоё, это — только моё дело. Весна на меня так действует, понимаешь, весна!

Она снова прошлась по комнате, потом села на тахту и сказала, не отрывая взгляда от пола:

— Я была в госпитале.

— У отца?!

— Нет, я была в других палатах. Всё равно, это ужасно… И я боюсь. Я боюсь за нашу любовь… Я тебя очень прошу, я знаю, что это не просто, но обмани меня. Отмени ты эта свои свидания с отцом по субботам. Сделай так, чтобы я не знала, когда ты бываешь там и бываешь ли вообще. Он — твой отец, и бросить его или забыть о нём ты не имеешь права, но сделай так, чтобы я не знала!

— Почему? — Лука сдвинул брови.

— Почему? Я сама спрашиваю себя об этом и не нахожу ответа. Постепенно ты для меня становишься частью того страшного мира. Он — война и страдание. Я знаю, что те люди — герои. Разумом я всё это понимаю и преклоняюсь перед ними… Но есть ещё какая-то сила, которую я не могу побороть. Я здоровая, молодая, и любое уродство мне противно… Я не знаю, откуда берётся это чувство, но оно, как ни странно, переносится на тебя, и мне очень тяжко… Одним словом, я прошу тебя, измени дни этих свиданий… Обмани меня…

— Это не вся правда, Оксана.

Оказывается, он знал о ней значительно больше, чем она представляла. Может, он и в мыслях её и в поведении, разобрался точнее, чем она сама? Может, чувствовал жажду безграничной власти, мысль о которой даже от себя самой прятала Оксана?

— Ты сделаешь так, как я прошу?

— Нет, — тихо ответил Лука. — Всё останется по-прежнему.

Оксана потянулась к своему лёгкому платьицу, не спеша, как бы подчёркивая каждое своё движение, взяла туфли.

— Мы не будем больше встречаться? — спросил Лука.

— Нет, будем. — Женщина вздохнула. — Это ты ничего не хочешь сделать для меня, А я для тебя готова на всё. Ничто не изменится.

А на самом деле изменилось всё. Они ещё встречались несколько раз, но в сердце Оксаны закипало недовольство.

И однажды, это было в начале июня, она не выдержала и сказала по телефону:

— В субботу в четыре я жду тебя в вестибюле метро Крещатик.

— Я не приду, Оксана.

— Как хочешь. Я буду ждать тебя, но недолго.

— Понимаю. Это конец?

— Не знаю. Всё будет зависеть от тебя.

И положила трубку.

Да. теперь всё зависело только от него. Что же он решит? Суббота послезавтра. Есть ещё время подумать. Две бессонные ночи и три длинных дня.

Будто на острую иглу натыкаешься на вопрос: куда ты пойдёшь в субботу, Лука Лихобор? Ты знаешь ответ, но от этого на сердце не становится легче. В субботу ты пойдёшь в госпиталь. Оксана подождёт тебя минут пять, не больше. В тёмных глазах на мгновение сверкнёт гнев, потом мелькнёт её яркая, лёгонькая юбочка, и навсегда уйдёт эта женщина из твоей жизни, Лука Лихобор.

Понять это больно, но изменить что-нибудь невозможно. Ты перестал бы уважать себя, плюнул бы себе в сердце, если бы у тебя не хватило силы воли пойти в назначенный час к отцу…

И что же, значит, всё?

Да, всё. Такой непокорности Оксана не простит. А ты иначе поступить не сможешь. Внешне ничего не изменилось бы, передвинь ты время свидания, но в действительности изменилось бы всё, пропало бы самое главное — уважение человека к самому себе, к своему решению, к своему слову. Оксане ты должен быть благодарен. Она сама приучила тебя к точности…

И Лука пошёл в госпиталь к отцу.

— Что с тобой? Беда какая-нибудь? — сразу заметил тот.

— Нет, откуда ты взял? — удивляясь, что говорит спокойно, ответил Лука.

— Что-нибудь с девушкой? Не горюй, пройдёт, — утешил его отец.

— Да, конечно, обойдётся. — Лука скользнул взглядом по часам. Четыре часа и пять минут. Оксана больше не ждёт. Всё.

— Не хочешь рассказывать?

— Нет, не хочется.

— Очень болит?

— Меньше, нежели думал.

— Ничего, пройдёт, — задумчиво проговорил отец.

Они помолчали, потом Лука заговорил о заводе, о товарищах, пробыл с отцом, как всегда, до самого вечера.

В семь часов, когда послышались короткие, похожие на кукование кукушки сигналы точного времени, поднялся. Хотелось быстрее очутиться у себя в комнате, остаться одному, подумать.

— Когда ты придёшь? — о чём-то догадываясь, спросил отец.

— Как всегда, в субботу, в четыре, — ответил сын.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Он вышел из небольшого домика, который назывался корпусом номер семь, и на мгновение остановился. До захода солнца ещё далеко, идут самые длинные дни года, и воздух между редкими соснами полон тёплого и тихого света. Там, в палате, ещё продолжалась война, а здесь был глубокий, спокойный и надёжный мир.

Возле корпуса на скамейке сидела, закрыв лицо ладонями, девушка, её маленькая и худенькая фигурка, низко склонённая голова содрогались от рыданий.

Лука Лихобор знал, что такое горе, и, может, именно поэтому не мог пройти мимо него спокойно. Ну разве мало причин у девушки для того, чтобы горько расплакаться вот здесь, на территории госпиталя? В конце концов, какое ему дело? Он бы и сам сейчас сел рядом с ней, спрятал бы лицо в ладони… Нет, он плакать не будет. Его беду легко поправить. Стоит только войти в первый попавшийся автомат, позвонить Оксане, попросить прощения, сказать, что не может жить без неё, а потому согласен прийти на свидание, когда ей будет угодно, даже в четыре часа в субботу. Да и ходить далеко не нужно, телефонная будочка стоит при входе в госпиталь, раскрашенная красной и оранжевой краской, праздничная и весёлая… Но к телефону он не подойдёт. Лука направился к скамейке, дотронулся до плеча девушки.

— Почему ты плачешь? — спросил он.

Не отнимая ладоней от лица, девушка тряхнула головой, проговорила, что не хочет никого видеть, не хочет ни с кем разговаривать. Но Лука, не обратив внимания на её слова, сел рядом и, обхватив руками тонкие запястья, отстранил ладони от её заплаканного и в эту минуту некрасивого лица.

— Ну чего ты ревёшь?

— А тебе какое дело? Не всё ли равно?

— Всё равно, конечно. Только смотреть неприятно.

— Ах, тебе неприятно смотреть, как я плачу? Да? А им приятно всю жизнь, до самой смерти вот так… Приятно? Не можешь ты этого понять, вон какой здоровый вымахал…

Теперь золотистые большие глаза девушки метали молнии. Всё её продолговатое, ещё совсем юное лицо пылало гневом. Тонкий носик с едва заметной горбинкой и глубоко вырезанными ноздрями сморщился, как у разозлившегося щенка. Яркие губы дрогнули от пренебрежительной усмешки. Только лоб, высокий и чистый, оставался спокойным.

— Идиоты, — уже тише сказала девушка, перенося свой гнев с Луки на какого-то другого. — Они хотят, чтобы пионеры давали перед инвалидами торжественное обещание быть верными ленинцами… А один вид этих калек так поражает, что дети потом ночи спать не будут, вспоминая присягу, как страшный кошмар. А она должна быть красивой, торжественной, но не страшной…

— Это верно, — сказал Лука. — Но пионеры здесь бывают. Они смелые ребята, не то что их некоторые слезливые вожатые. Для торжественной присяги, может быть, место это и не очень подходящее, хотя… Если кто-нибудь из них заглянет сюда и улыбнётся, просто улыбнётся моему отцу…

— У тебя здесь отец?

— Да, — ответил Лука. — Почти тридцать лет… Ранило в сорок третьем.

— И ты приходишь сюда каждый день?

— Только по субботам, в четыре часа. — Он выговорил это упрямо, твёрдо, будто подчёркивал неизменность своего решения и для себя, и для Оксаны, и для всех, кому вздумалось бы попробовать сломить его волю.

— Так редко?

— Ты думаешь, редко? — Лука внимательно посмотрел в сердитые глаза. — Но ведь это продолжается не один год…

Девушка вытерла кулачками глаза, потом, видимо, вспомнив о платке, раскрыла маленькую сумочку, вынула зеркальце, взглянула на себя,

— Нечего сказать, хороша. — Она сокрушённо покачала головой. — Ты извини, что я тут расхлюпалась. Просто, знаешь, взяло за сердце… и не отпускает. И, может быть, уже никогда не отпустит. Я, пожалуй, только сейчас по-настоящему поняла, что такое война и кому мы обязаны, что живём, смеёмся, смотрим на эти сосны и голубое небо. Да, пионеры должны приходить сюда. Хотя очень страшно… Или, может, всё-таки лучше, чтобы они не знали, какой ужасной и несправедливой бывает жизнь? Как ты думаешь? Долго я буду помнить нынешний день. — Девушка снова тряхнула головой, и Лука готов был поклясться, что коротко подстриженные пышные волосы цвета старой кованой меди тихо зазвенели.

— Ты кто? Пионервожатая?

— Нет, просто комсомолка. Выполняла комсомольское поручение…

— Как тебя зовут?

— Кто как хочет. Маня, Майка, Майола. — Девушка запнулась и потом сказала с вызовом: — Одним словом, полное имя — Карманьола.

— Странное имя.

— Ну, это ещё ничего. Вот у меня тётка есть, сестра мамы — Дуся, так полное её имя Индустрия. Представляешь, Индустрия Карповна! А тебя как зовут?

— Лука. Лука Лихобор.

— Тоже удружили родители, евангельское имя на свет божий вытащили. А вообще говоря, плохих имён нет, есть плохие люди.

— Ты, оказывается, ещё и философ. Ну, так пойдёшь, философ, или останешься?

— Пойдём, насмотрелась. — Она встала, и Лука с удивлением отметил, что она совсем не такая уж маленькая, какой показалась ему на первый взгляд. Пожалуй, наоборот, высокая и тонкая, как молодая берёзка, плечи сильные, не округлые по-девичьи, а широкие и крепкие. Руки изящные, длинные ноготки тщательно покрыты лаком. Короткое голубое платьице открывало крепкие, как у мальчишки, колени. Туфли модные, на низком толстом каблуке.

— Что ты разглядываешь меня? — спросила Майола, шагая рядом с Лукой.

— Вот смотрю — маникюр у тебя роскошный…

— Ну и что? Сама каждый день делаю.

— А через день нельзя?

— Нельзя.

— Ну и ну. Ты что, официантка? Из таких ручек, как твои, получать борщи — одно удовольствие. Позавидуешь твоим подопечным.

— Нет, не официантка. — Майола не обратила внимания на шутку. — Но маникюр мне нужен тоже для работы.

— Чем же ты занимаешься, если не секрет?

— Монтирую инструменты из искусственных алмазов. Слышал о нашем институте?

— Слышал, конечно. У нас на заводе алмазными дисками резцы затачивают. Отлично получается. В пять или шесть раз дольше обычных работают.

— Я монтирую буровые коронки. Они легко проходят самый крепкий гранит или базальт. — Майола вздохнула и надолго замолчала.

Молчал и Лука.

— Господи, какие это всё мелочи, — наконец проговорила она, — резцы, алмазы, коронки, когда рядом такое горе… А ты где работаешь?

— На авиационном заводе, токарем.

— Ну и отлично. Всего тебе хорошего, токарь! — Майола протянула ему руку. — Пока!

И затерялась в толпе у входа в метро. А Лука медленно шёл домой, с трудом передвигая ноги, словно позади остался невероятно длинный и тяжкий путь. Конечно, можно было бы сесть в автобус, но в тот вечер ему всё казалось противным: и запах бензина, и очереди на остановках, и теснота. Дорога от госпиталя до дома знакома до мелочей. Он всегда радовался, отмечая, как на месте низеньких хаток-грибочков киевской окраины вырастали высокие, красивые дома, в которых люди будут жить и при коммунизме.

Глупости какие-то лезут в голову. Недостойны эти бетонные коробки коммунизма. Почему же недостойны? Ведь всего неделю назад они казались тебе великолепными… А сейчас вдруг и окна будто бы уменьшились, и потолки стали низкими — протяни руку, достанешь, и вообще…

Что вообще?

Вообще всё стало каким-то чужим, хмурым, непри-ветливым, потому что в четыре часа, когда ты, Лука, был в госпитале, из вестибюля станции метро Крещатик, подождав минут пять, ушла Оксана.

Вот так бывает в жизни — столкнутся два характера и не уступит один другому. Каждому кажется, что прав именно он.

Или, может, за эти четыре года постепенно, капля за каплей ушла любовь, высохла, как роса на солнце, обернулась привычкой? Эта мысль мелькнула и уже не показалась странной. Выходит, легко влюбившись, можно так же легко и разлюбить?

Лука дотащился до своего дома, как пьяный. Надежда ещё теплилась в груди: а может быть… Он вышел из лифта на своём этаже и достал ключ. У Оксаны есть такой же. Как это было бы славно: прийти с работы, открыть дверь и неожиданно увидеть её. Она не часто баловала его этим, пожалуй, три или четыре раза за всё время их любви…

Лука открыл дверь: пусто, хмуро, неуютно в холостяцком жилье. Он подошёл к окну. Солнце садилось, и его последние лучи золотили горизонт, багряным отсветом окрашивая небо, далёкое и равнодушное ко всему на свете.

Говорят, время — лучший доктор. Что ж, возможно, пройдут годы, и он забудет свою боль. Время лечит горе, но никогда не превращает его в счастье.

Что сейчас делает Оксана? Может, весело смеётся где-то в гостях вместе с этим, похожим на молодого бычка Коновальченко? Должен же кто-то заменить его, Луку Лихобора! Послушай, а ты, оказывается, подленькая тварь. Почему так мерзко думаешь об Оксане? Ведь она с тобой всегда была честной.

Выходит, надо начинать новую жизнь. Уже без Оксаны. Работать, учиться. Осенью ты поступишь в заводской техникум. Рабочих со средним образованием принимают прямо на третий курс. Правда, тебе скоро стукнет двадцать семь… Что ж, там учатся и постарше: на современном заводе без технического образования и делать нечего.

Что же ещё тебе нужно? Чтобы комната твоя не была тихой, сумрачной и тоскливой, чтобы наполнилась она детскими голосами, смехом, плачем, чтобы у тебя была семья.

Ему так хотелось быть нежным! Попробовал представить рядом с собой другую женщину, ну хотя бы эту, тоненькую, как зелёная вербочка, девушку со смешным именем Карманьола, и брезгливо передёрнул плечами. Тоже нашлась королева алмазов! Маникюр делает ежедневно и, видно, очень этим гордится…

Так что, на Оксане и свет клином сошёлся?

Выходит, сошёлся. Но всё равно, ты, Лука, не подойдёшь к телефону и не наберёшь знакомый номер У тебя тоже есть характер, и если что-то считаешь честным, справедливым и для себя решённым, то не поступишься этим никогда, как бы тебе ни было тошно.

И перестань мотаться из угла в угол, как угорелый, найди себе дело, приготовь, например, ужин, только не думай, не думай, не думай о ней.

Гастроном внизу ещё не закрыт. Купи колбасы, яиц, хлеба и закати роскошный холостяцкий пир.

Лука спустился вниз. Телефон новенький, блестящий, в жёлтой будочке, другой — под козырьком на стене дома, будто скворечник, третий при входе в гастроном. Аппараты, словно вражеское войско, брали его в окружение и упорно, настойчиво, на разные голоса кричали: «Позвони! Позвони! Позвони!»

— А, Лука, — послышался уже не воображаемый, а вполне реальный голос. — Только тебя и не хватало! Сейчас сообразим на троих. А в следующее воскресенье пораньше махнём на рыбалку. Мы с женой едем на Днепр, ребят с собой берём, заодно и тебя прихватим, иначе пропадёшь здесь в городе, в духоте. Представляешь, на лодочке, разомнёшься на вёслах. Красота!

Борис Лавочка, токарь сорок первого цеха, давний знакомый Луки — ещё до армии работали учениками на авиазаводе, стоял рядом, протягивая свою большую, как лопата, ладонь.

— Давай рубль.

Третий парень, тоже хороший друг, Венька Назаров, фрезеровщик, которому, видно, и выпить хотелось — и было почему-то стыдно.

— Ну, что ты мнёшься? Давай.

Назаров сунул руку в карман, старательно пошарив, вынул пригоршню монет, посчитал и глухо сказал:

— Тут девяносто две копейки…

— А где получка? Жена отобрала?

— Нет, просто у меня больше нету.

— Счастливый ты человек, Лука, — сказал Лавочка. — Придёшь домой, зажаришь себе яичницу — смотри сколько провианту закупил — и культурненько, тихо завалишься отдыхать. А у нас с Венькой — шум, гам, дети, жена — не приведи господи. Давай рубль!

Лука протянул деньги. Лавочка вскоре появился, неся бутылку водки и три солёных огурца.

— Пить будем по-справедливому, — сказал он. — Сначала Лука, потом Венька, я — последний.

— Почему так? — спросил Венька.

— Потому что Лука только понюхает, из тебя тоже пьяница никудышный, мне больше достанется. Психология, браток, понимать надо.

Лавочка рассчитал точно: ему досталась добрая половина бутылки.

— Нет, жизнь всё-таки прекрасна! — воскликнул Назаров, посматривая вокруг весёлыми глазами. — И ничего-то, братцы, вы обо мне не знаете. Сын у меня скоро будет!

— Не много тебе надо для счастья. — Лавочка иронически скривил губы. — Только я богаче тебя: у меня их двое.

— Верно, — согласился фрезеровщик. — А ты, Лука, не сиди дома, как сыч болотный. Тебя предцехкома профсоюза избрали, а ты хвост собачий, а не цехком. Смотри, сколько людей после работы слоняется… Никто о них не думает, не организует… Лавочка тебя на рыбалку зовёт, а не ты его. Взял бы да и организовал прогулку на белом пароходе по Киевскому морю. А?

— Мало тебе дал профсоюз? — искренне удивился Лука.

— Разве я говорю «мало»? — не унимался Назаров. — И курорт, и квартиру получить помогли… Да и не об этом сейчас речь, я о другом. Почему ты не спросишь меня, что я, Вениамин Назаров, фрезеровщик, дал профсоюзу? Членские взносы, и всё? Не мало ли?

— Что-то ты вдруг боевым стал, — вмешался Лавочка.

— А я всегда такой, когда выпью. Мне теперь море по колено. И я скажу тебе, Лука, откровенно: хоть ты и профсоюзный вожак, а всё равно дурень. И ничего ты в душе моей не смыслишь… Только подавай тебе цифры да отчёты, а о том, что профсоюз — школа коммунизма, забыл!

— Смотри, какой лектор выискался! — весело рассмеялся Лавочка. — А мы и не знали.

— Так вот теперь знай. Спасибо за компанию. И будьте здоровы. Пойду я — Клава ждёт.

А Луку Лихобора никто не ждал в его чистой, по-солдатски надраенной комнате. Он сейчас полжизни отдал бы, чтобы услышать в своём доме детский крик. Не для него, видно, такое счастье…

— Хорошо, Веня, — сказал он, — относительно профсоюза ты прав, я подумаю, и хорошенько подумаю.

Лука вернулся домой, поужинал, растягивая время, лишь бы не остаться наедине со своими мыслями, помыл посуду. Для него не в диковину домашняя работа: и в детдоме, и в интернате, и в казарме успел привыкнуть…

Спать было рановато, и Лука, облокотившись о подоконник, посмотрел вниз, на тихую улицу, где изредка мелькали белые и красные огоньки машин, взглянул на соседний двадцатипятиэтажный дом, окна которого гасли, как по команде невидимого дирижёра.

Может, рассказать о своей беде отцу? Он наверняка дал бы простой и мудрый совет. Нет, рассказать невозможно. Выйдет так, будто он, Лука, принёс отцу в жертву свою любовь, а старый Лихобор не примет жертвы даже от сына, и Лука лишь добавит горя в его и без того горькую жизнь.

Лука заснул с этими мыслями, и снился ему огромный белый пароход, а на капитанском мостике стоял Венька Назаров, окружённый целым хороводом маленьких горластых ребят…

Проснулся он бодрый, отдохнувший. Что ж, никуда от этого не денешься, на личной жизни придётся поставить крест. Оксану он больше не увидит. Значит, остаётся завод, любимая и красивая работа…

Своему избранию председателем цехкома Лука поначалу не придавал никакого значения. Ну, что можно сделать в организации, где, случись что, бегут к Горегляду или начальнику цеха. Но вчера Венька Назаров обозвал его «хвостом собачьим», сболтнул, конечно, спьяну. И всё же слова эти показались обидными и унизительными.

К токарному станку, знакомому, как собственная ладонь, Лука подошёл так, будто ему предстояло провести матч по боксу раундов на десять. Поставил дюралевую заготовку, запустил мотор, подвёл резец, и запела, заиграла серебристая стружка. Это, пожалуй, лучшее на свете ощущение — видеть, как из необработанной, бесформенной болванки волею твоих рук возникает деталь самолёта. Он, огромный, сверкающий, как большая рыба, и представить, где в нём находится вот эта «переходная тяга», которую сейчас обтачиваешь ты, Лука Лихобор, просто невозможно, но она там есть, и самолёт без этого маленького кусочка дюраля пока ещё не самолёт.

Оказывается, за работой можно не вспоминать об Оксане, спрятать поглубже мысли о ней, зажать их, как в тиски, чтобы не вырывались они на свободу…

Вот уже и звонок на перерыв. Сейчас в столовую, быстренько пообедать и — в конторку к Трофиму Семёновичу Горегляду.

— Здравствуйте, товарищ парторг, — сказал Лука, сразу подчёркивая, в каком качестве он хочет видеть Горегляда. Мастер внимательно посмотрел на парня, стараясь понять, с чем тот пожаловал к нему. Что-то случилось с ним, это ясно, но вот что именно — пока понять трудно. Может, выпил вчера больше нормы? Да нет, не похоже. Глаза у Луки трезвые, голубизна их немного потемнела, посуровела, отчего взгляд стал острым, цепким. Нет, здесь что-то другое…

— Вчера один человек сказал мне, что я не профорганизатор, а хвост собачий.

Короткие, щёточкой, усы Горегляда шевельнулись от улыбки, но губы по-прежнему были твёрдыми, неулыбчивыми.

— И ещё он сказал, будто я думаю только о том, что даёт профсоюз рабочим, и не думаю, что дают рабочие профсоюзу.

— Ты знаешь, твой вчерашний собеседник не дурак.

— Вот и я так думаю, — проговорил Лука.

Горегляд посмотрел на него: напряжённый, подтянутый, сдержанный, хотя видно, что всё это парню даётся с трудом. Нет, дружок, не в профсоюзе тут дело и не в том, что тебя обозвали хвостом собачьим. Здесь что-то иное. Горегляд не один десяток лет живёт на свете, его не обманешь.

— Я пришёл посоветоваться, — продолжал Лука, — что нужно сделать, чтобы люди не имели основания бросить мне в лицо такие слова. Это же как пощёчина!

— Тебя заботит профсоюзная работа или твоя собственная персона? — Горегляд внимательно посмотрел на Луку.

— И то и другое.

— Ну что ж, давай посоветуемся. К тебе вопрос — вон, около станка, стоит слесарь Долбонос. Что ты о нём знаешь?

— А что я о нём должен знать? Спортсекцию организовал, слесарь неплохой…

— Верно, хороший. А как он живёт? Какая у него семья? Что, кроме работы, его в жизни интересует? Почему он хороший слесарь? Как работает его спортсекция? Сколько там народа? Ты об этом хоть раз подумал?

— Честно говоря, нет. А вы сами знаете?

— Я, конечно, всего не знаю. Но кто-нибудь из членов цехового партбюро непременно знает. И всегда может мне посоветовать, если в этом будет необходимость.

— А я и сам их всех знаю, как облупленных, — сказал Лука.

— Знаешь, да только не с того бока. Знаешь весёлые шуточки о них да побасёнки, но никогда не думал всерьёз о том, что может каждый из твоих друзей дать профсоюзу и что, соответственно, можно потребовать от каждого. Тебя правильно спросили: «Что я могу дать профсоюзу?» Ответим: честный труд. Кажется, немного. Однако все ли так работают? Все ли у нас такие сознательные? Сейчас завод живёт нормальной ритмичной жизнью, восемь лет выпускаем одну модель самолёта. Всё организовано, всё предусмотрено, неожиданности исключены. Но ведь не вечно же так будет! Скоро начнём осваивать новую модель. Знаешь, что это такое? Землетрясение! Напряжение каждого рабочего до предела! Вот тогда и нужно будет знать возможности и способности каждого из нас. Тогда станет ясным, какой у нас коллектив и, конечно, какой у нас профсоюз! Для коммунистов существует железная партийная дисциплина, они авангард рабочего класса, пример сознательности, но ведь сознательность присуща в том числе и беспартийным рабочим. И руководить процессом роста этой сознательности, активности — задача профсоюза, если хочешь знать, твоя личная задача, председателя цехкома и члена партбюро.

— Я понимаю, — задумчиво проговорил Лука Лихобор. — Интересно, как я с этой работой справлюсь.

— Один в поле не воин, а гуртом, как известно, и батьку легче бить. А? Наметь план работы, посоветуйся с товарищами и каждому отведи участок работы, пусть небольшой, пусть самый маленький, но обязательно с точно определёнными обязанностями. Со временем сам увидишь, как из этих мелочей вырастет большое дело. Удивишься: откуда что взялось. Понимаешь, общественная работа должна быть приятной обязанностью, а не докучливым бременем, которое норовишь поскорее сбросить с плеч. Если человек любит спорт, не нужно поручать ему выпускать стенгазету. Если любит рисовать, пусть рисует, а не занимается организацией кружка шахматистов.

— Всё-таки это пустяки…

— Пустяки? А знаешь ли ты, что именно мелочи цементируют коллектив? Без этого цемента, без мелочей и большую работу не потянешь. Не так всё просто, как кажется. В этом мне самому не раз приходилось убеждаться. Кто тебе сказал: «А что дал профсоюзу?»

— Венька Назаров.

— И окрестил тебя собачьим хвостом? Вот и начни с него, подбери к нему ключик. Парень, видно, смекалистый.

— Значит, и по-вашему, я — хвост собачий?

— Нет, это явное преувеличение. — Горегляд весело подмигнул Луке. — Ну что ж, разговор наш не забывай, а если помощь потребуется, приходи… — И вновь посмотрел на Луку пытливо, внимательно: — Что это тебя вдруг на общественную работу потянуло?

— Да так. Много свободного времени пропадает впустую. Осенью в техникум запишусь.

— А раньше-то чем ты его занимал, своё свободное время?

— Да всякой всячиной. К общественной работе это не имеет никакого отношения.

— Ну, бывай! Да, чуть не забыл… Скоро дадим тебе ученика. Будешь молодую смену рабочего класса воспитывать.

— Из армии пришёл?

— Нет, на экзаменах в институт срезался.

— Можете, конечно, давать, но что путное из этого выйдет?

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Для Карманьолы Петровны Саможук, попросту говоря, Майолы, а ещё проще Майки, институт твёрдых сплавов представлял собой образец далёкого будущего, волей волшебника перенесённого в современность. Всё, от ворот, которые не распахивались настежь, как ворота обычных заводов, а таинственно уходили под землю, пропуская машины, до производственной тайны изготовления искусственных алмазов, которую так ревностно охраняли операторы, — всё поражало её воображение и одновременно возвышало в собственных глазах.

В понедельник она, как всегда, сидела за своим столиком, монтируя очередную буровую алмазную коронку. На столе — ничего лишнего, чистота. Микроскоп, в который можно увидеть каждую грань кристалла. В пластмассовых мисочках ворохом насыпанные алмазы, похожие на серое, запылённое пшено. Несколько блестящих пинцетов и шпателей, которыми пользуются зубные врачи, замешивая цемент для пломбы. Прямо перед Майолой графитный кружок с круглой бороздкой, похожей на глубокую траншейку. Вот и все приспособления для монтажа алмазных буровых коронок, которые в сотни раз ускоряют буровые работы скромных нефтяников и прославленных в песнях и кинокартинах геологов.

Непонятен, таинствен алмаз. Если его отшлифовать — это самый красивый драгоценный камень. Каждый из крупных бриллиантов мира имеет своё имя и историю. Из-за них гибли люди и разгорались войны, ими расплачивались за жизнь гениев, они украшали короны королей и эфесы рыцарских шпаг. О них мечтали, сходя с ума, целые поколения политиков и авантюристов.

Самый твёрдый камень, способный обработать закалённую сталь, гранит, базальт, оказался разновидностью углерода, одного из распространеннейших в природе элементов. Строение кристалла определяет его состояние: то он обыкновенный уголь, которым растапливают самовары, то звонкий, остро сверкающий антрацит, то мягкий графит в школьном карандаше, то, наконец, благородный алмаз. Много столетий охотились за ним геологи, но в природе крупные алмазы встречаются так же редко, как гении среди людей.

А вот невзрачные алмазные осколки, не пригодные для украшений, или просто алмазная пыль, стали находкой для инженеров. Только алмазным инструментом можно с наивысшей точностью обработать твёрдую сталь, отшлифовать поверхность зеркала, да так, что в него и посмотреться-то будет страшно: неровной и бугристой покажется самая идеальная человеческая кожа.

Именно инженеры и заставили учёных думать, как превратить графит в алмаз.

Учёные работали много десятилетий, но тернистый путь исследований был усеян разочарованиями. Потом на помощь пришёл счастливый случай, к которому, естественно, привели бессонные ночи, поразительная точность расчётов и дерзость риска.

А дальше всё стало по-будничному простым. Берут кусок графита, кладут в камеру, заливают определённым раствором, потом — давление в сто тысяч атмосфер, температура две тысячи градусов, и всё: графит не выдерживает, структура его меняется, и в результате получается кристалл алмаза. Так алмазы, утрачивая таинственность, превращаются в обычное сырьё для производства. И уже сидит Майола Саможук за своим столиком, а перед нею в мисочке алмазы, отсортированные, одинаковые, чуть меньше миллиметра, самые подходящие для буровой коронки.

Люди ко всему быстро привыкают, даже к исключительному. Нечто подобное произошло и с искусственным алмазом. Поначалу все ахали да охали, радуясь его рождению, а потом стали лихорадочно думать, как бы посноровистее да побыстрее запрячь его в работу.

Но загадочность алмаза всё же не исчезла. Каждый маленький его кристалл по-прежнему имел свой строптивый характер, и постигнуть эти капризы было дано далеко не всякому. Поставь кристаллик правильно, и он разрежет твёрдый гранит, как нож масло. Поверни его чуть-чуть — и он не царапнет даже булыжник. Если посмотреть в микроскоп, то поразишься, как щедра творческая фантазия природа. Может, потому и нет примет, по которым легко было бы определить наиболее сильную грань алмаза. Её можно только почувствовать, уловить интуитивно, как делает это художник, кладя на полотно свой последний, завершающий картину штрих.

Кажется, в работе Майолы Саможук нет ничего сложного. Берёт пинцетом алмаз, внимательно рассматривает его, немного подумает, повернёт, ещё посмотрит и потом осторожно опускает алмаз в неглубокую траншейку графитного кружала. Так же вдумчиво и осторожно один за другим обрабатываются остальные кристаллы, и каждый требует, чтобы поняли, разгадали его сокровенную сущность, выявили его силу и спрятали слабость. Потом графитное кружало поместят в печь, где пылает не обычное, а водородное пламя. Медный порошок, которым заполняется графитная траншейка, расплавится, потом застынет и намертво закрепит алмазы на своих местах. Коронка готова. Она опустится в земные недра и долго будет прогрызать твёрдые породы, добираясь до древнейших, таинственных пластов нашей старой многострадальной планеты.

В тот день Майоле попалось несколько алмазов, будто созданных самой природой для украшения, — маленькие восьмигранники, октаэдры. Их выгоднее поместить рядом с кристаллами неправильной формы, и вместе они будут работать, как дружная бригада, где каждый рабочий отлично понимает другого. Если бы кристаллики увеличить в тысячу раз, какой бы великолепной бриллиантовой диадемой стала бы эта алмазная коронка! Что ж, придёт время, и люди научатся делать не только мелкие, технического значения алмазы, но и крупные бриллианты…

Майола поймала себя на мысли, что, работая, тихо напевает какой-то детский, полузабытый, нежный мотив. Что хорошего произошло в твоей жизни, Майола Саможук? С чего это ты вдруг распелась?

Не так-то легко ответить на эти вопросы. Иногда непонятно, почему у человека неожиданно возникает хорошее настроение. Конечно, если копнуть поглубже, причина отыщется… Почему же всё-таки ты запела? Вроде бы всё идёт по-старому…

Неправда, не всё. В субботу ты была в госпитале и видела несчастных, обездоленных людей — инвалидов войны.

Значит, ощущение своей собственной молодости и здоровья рядом с этим страданием пробудило в твоём сердце радость? Может, да, а может, и нет. Случилось что-то хорошее, очень хорошее!

Уж не встреча ли с этим высоким, тёмно-русым парнем, который по субботам приходит к своём отцу, изменила твоё настроение? Нет, ничем не поразил твоё воображение этот токарь с авиационного завода. Правда, запомнилось худощавое, с чуть запавшими щеками лицо, да ещё высокий, нависший над синими глазами лоб. Ничего, конечно, особенного. Сейчас на заводах много встретишь таких парней. И имя у этого рабочего смешное — Лука… Да и у тебя у самой имечко тоже не из лучших…

Мысли промелькнули, исчезли, снова появились. Хорошее настроение всё-таки связано с этим «апостолом Лукой». Столько лет каждую субботу ходит к отцу! Если на свете существует верность, то это именно она и есть. И хорошее настроение — от встречи с ней… Да, удостовериться в её существовании всегда радостно… Двенадцать часов, перерыв. Ого, сколько она успела сегодня сделать, а до вечера ещё далеко.

Надо заглянуть в комитет комсомола и в конце концов решить: вести пионеров в госпиталь инвалидов или это непомерно тяжкая нагрузка на детскую психику?

— Послушай, а вообще — кто придумал всю эту историю с инвалидами? — спросил Майолу член комитета комсомола института Слава Савчук. — Мы тут что-то перегнули… Кто тебе велел идти туда?

— Ты.

— Я? Странно. Не припомню. А! — вдруг радостно воскликнул он. — Это же нужно было отчитаться перед институтским бюро ветеранов войны, как мы ведём работу в подшефном госпитале. Только, честно говоря, я не так представлял себе шефскую работу. К решению этого вопроса следует подойти диалектически..» — Савчук недавно защитил кандидатскую диссертацию и потому теперь все вопросы любил обосновывать научно. — Да, — сказал он, — нужно посоветоваться в пединституте и с пионерским отделом ЦК комсомола. Чего доброго наломаем дров и нанесём непоправимый ущерб детской психике. Вообще-то там бывают пионеры?

— Вроде бывают, но точно не знаю…

— Вот видишь, не всё выяснено. Пойди и узнай… А может… может, какую-нибудь другую форму шефства найдём. Вот ты только рассказала, а у меня — мороз по коже. А дети? Зачем их туда водить? Их на радостных, счастливых примерах надо воспитывать. Мы строим светлое будущее.

— Не было бы этих людей, думали бы мы с тобой сейчас о светлом будущем, как же… — сурово проговорила Майола.

— Чёрт, и это правда, — Савчук словно споткнулся, поправил очки на коротком, в веснушках, носу, пятернёй пригладил длинные чёрные волосы, которым мог бы позавидовать не только простой поп, но даже знаменитый дьякон из Владимирского собора, и добавил: — Вот не было у бабы хлопот… Ты права, мы им обязаны всем нашим счастьем… Но всё-таки посоветуемся с педагогами…

— Для меня этот вопрос уже решён. Знаешь, Слава, на одну минуту представь себя на той короткой койке… только на одну минуту…

Савчук передёрнул плечами.

— Страшная вещь, — совсем тихо сказал он. — Ладно, думай и решай, только осторожно.

— Хорошо, — твёрдо сказала Майола. — Я решу. — Тряхнула своими тёмно-медными волнистыми волосами и вышла из комитета комсомола.

На дворе стояло горячее и душистое украинское лето, и весь огромный институт твёрдых сплавов сам казался чудесным бриллиантом в тёмно-зелёной оправе садов и парков.

Всё есть на этом свете: и вот такие светлые, солнечными лучами пронизанные институты, где человек вступает на высшую ступень своего бытия, и госпитали инвалидов, где он опускается до самого дна горя и страданий, будто возвращается в пекло войны.

После посещения комитета комсомола хорошее настроение не исчезло, а, наоборот, усилилось, как-то определилось.

И снова началась работа, умная, тонкая. Рядом сидят такие же молодые девушки, работают, изредка перебрасываясь словами. Это и есть современный рабочий класс. Поразительно, какие в нём произошли изменения за полстолетия. Раньше такую девушку с её образованием и мастерством считали бы чуть ли не инженером. Быстро меняются представления о человеке, его способностях и возможностях. То, что сегодня кажется чудесным, фантастически совершенным, лет через десяток может стать малоквалифицированной, «чёрной» работой. Но всё равно машина никогда не заменит поэта, композитора, какие бы программы ни задавались её электронной памяти, не сможет понять она и алмазную грань, не сумеет собрать вот такую, внешне простую коронку, в действительности представляющую собой настоящее произведение искусства.

Приятно сознавать, что у тебя умелые руки и в мастерство твоё настолько верят, что даже не контролируют. Майола подумала об этом и улыбнулась. А работу того токаря с авиазавода наверняка проверяет контролёр, да ещё и не один. Вот то-то… А впрочем, какое ей дело до этого парня, что она в нём нашла? Это он пусть о ней думает. Конечно, она не дурнушка. И лицо продолговатое, и глаза светло-карие, ребята на стадионе их частенько называют золотыми. А уж волосы… Ну, о волосах и говорить нечего, известно, что волосы — лучшее украшение девушки. Когда она идёт по улице, на неё засматриваются. И не потому, что у неё красивые ноги, просто многие знают Майолу в лицо. Ещё бы не знать известную спортсменку! На центральном стадионе имя её произносят с уважением. Вот так. И пусть не надеется этот «апостол Лука» на особое внимание к своей персоне. Найдутся поинтереснее ребята. Однако откуда она взяла, что он надеется? У него, наверное, и без неё забот полон рот. Тоже мне, красавица нашлась, Карманьола Саможук! А он и внимания-то не обратил на тебя. Встретились два человека и разошлись. Всего и дела-то. И не встретятся больше. У него своя дорога, у тебя — своя…

А почему же тогда мысли твои вьются вокруг этого парня? Или, может, не к парню, а к горю его устремляются они? Человек всегда живёт ожиданием счастья. И настоящее счастье приносит ему только работа. Да, именно работа. И если Майола на стадионе пробегает свою стометровку, как стрела, пущенная тугой тетивой, если показывает время, близкое к всесоюзному рекорду, то это не случай, а результат труда, напряжённого и порой тяжкого. Так она воспиталась, и к этому привыкла — любой, даже маленький успех достигается трудом и только трудом. Ну вот и конец смены. Помыть руки; повесить белоснежный халат в шкаф — и домой.

Майола вышла из высоких дверей подъезда и даже зажмурилась от восторга: таким красивым, сверкающим стёклами огромных окон, величественным и одновременно лёгким показался ей родной институт.

А на сердце почему-то всё-таки нет покоя. И весна, и солнце, и вроде бы всё хорошо, а беззаботной радости, как это было прежде, нет. И вновь в памяти встаёт этот Святошинский госпиталь. Кажется, ну какое ей дело до инвалидов, можно просто тряхнуть головой и отогнать неприятные мысли. Нет, не выйдет. Чувство такое, будто она виновата перед этими людьми.

Ну, ничего, Майола что-нибудь придумает, как помочь инвалидам. А сейчас домой, переодеться, немного отдохнуть и на стадион, сегодня день тренировки.

В большой коммунальной квартире Саможуки занимают две комнаты. Дом старый, потолки высокие, окна прорезаны в стенах метровой толщины, как бойницы в крепости, и потому в их квартире даже в золотой солнечный день всегда прозрачные сумерки. У Майолы нет своей комнаты, но в столовой отгороженный высокой пластмассовой ширмой её уголок: кровать, стол, а на стене вешалка. Кроме большого обеденного стола, в комнате почётное место занимает чертёжный столик — отец, инженер на «Арсенале», частенько берёт работу домой, подрабатывает вечерами.

— Есть хочешь? — спросила мать. Она ещё совсем молодая. Ей недавно исполнилось сорок лет.

— Конечно! Но немножко, сегодня тренировка.

— Тренировка, тренировка, тренировка, — повторила мать, и было непонятно, одобрительно или осуждающе относится она и к этому слову, и к спортивной славе своей дочери.

А слава, видно, и в самом деле была немалая. Вся стена в столовой увешана фотографиями мастера спорта Карманьолы Саможук. Вот она бежит, почти не касаясь земли острыми шипами спортивных туфель. Вот разрывает грудью тоненькую ленточку финиша, завоёвывая звание чемпионки олимпиады. Вот задорно улыбается со страницы спортивного журнала. Кажется, всё даётся ей легко, просто, и едва ли люди догадываются, какими суровым режимом и самодисциплиной достигается рекорд.

А посмотрели бы на Майолу, когда она с нечеловеческим усилием, черпая последние, где-то на самой глубине души спрятанные остатки сил, бросается к финишу, чтобы выиграть не десятую, а сотую долю секунды. Тогда лицо её искажено огромным напряжением. Вот такую фотографию хотела бы иметь у себя Майола Саможук. Не ослепительная улыбка, а именно эта гримаса последнего человеческого напряжения перед победой — подлинное лицо современного спорта.

— Замуж выйти не забудь! — частенько не то шутила, не то и вправду беспокоилась мать.

— Не забуду, — отвечала Майола. — Мне только двадцать.

— Оглянуться не успеешь, как тридцать стукнет.

— Ничего, успею. — Будущее не беспокоило девушку.

Отец, тот откровенно гордился славой дочери. Именно он украсил стену фотографиями и вырезками из газет и ревниво следил за успехами Майолы, не пропуская ни одного состязания на стадионе.

На поддержку отца всегда рассчитывала Майола, когда нужно было умиротворить мать… Самой острой темой семейных споров была проблема поступления в университет.

— Так на всю жизнь и останешься недоучкой, кто тебя замуж возьмёт, — недовольным голосом говорила мать.

— Я припоминаю случай, когда один инженер-недоучка женился на девице, которая срезалась на экзаменах в университет. — Отец не боялся гнева жены.

— Но ведь я поступила на следующий год! — Мать вздыхала, с упрёком посматривая на Майолу.

— А я поступлю через пять лет, — отвечала дочь. — Очень просто: мастер спорта и солидный производственный стаж. За мной университет делегацию пришлёт. Умолять будут! И потом, мама, не беспокойся: скоро пройдёт моя спортивная слава. Приди хоть раз на тренировку, посмотри, какая молодёжь растёт…

Сказано это было серьёзно и потому в устах юной Майолы прозвучало особенно комично. Отец и мать улыбнулись. Мир был восстановлен.

— И запомните на всякий случай. — Майола тряхнула волосами, в её глазах искрились смешинки. — В нашей семье я единственный представитель рабочего, последовательно революционного класса!

— Иди-ка лучше обедать, рабочий класс, — предложила мама.

…Майола любила первую минуту своего появления на стадионе, когда все взоры невольно обращались к ней, слышался шепоток: «Саможук, Саможук». Весёлая, довольная, она охотно отвечала на улыбки, на доброе слово: приятно сознавать, что тебя любят.

Переодевшись в лёгкий тренировочный костюм, Майола менялась не только внешне. Теперь для неё на всём свете существовал только один человек — тренер Василий Семёнович Загорный.

У него была целая группа девчат, мастеров спорта, и все они относились к Загорному с обожанием. Это он сумел разглядеть у своих учениц наиболее сильную сторону их таланта. И почти каждая девушка уже побывала на пьедестале почёта, когда в её честь на стадионе гремел гимн Родины, почувствовала вкус славы… Но у многих случались и горькие минуты, когда одна ошибка, одно неточное движение лишало победы, и тогда ясный солнечный день превращался в тёмную ночь. В такие минуты проверяется характер человека, и хорошо, когда рядом чувствуешь сильное плечо друга. Загорный был таким другом.

— Великолепно бежала, — сказал он однажды Майоле, хотя она тогда пересекла линию финиша последней.

— Смеётесь? — Глаза девушки вспыхнули золотыми искрами то ли от возхмущения, то ли солнце осветило в этот момент её лицо.

— Нет, вполне серьёзно, — спокойно, даже слегка лениво ответил Загорный. — Вот увидишь, что будет через два месяца.

— Ничего не будет. — Глаза Майолы теперь стали яр-ко-жёлтыми, как у рассерженной кошки. — Я бросаю спорт!

— Так просто? — Загорный провёл ладонью по густым, с сильной проседью волосам. — Сомневаюсь.

Что увидел он тогда в стремительных, но ещё неточных движениях девушки, которая заняла последнее место в соревнованиях? Какая никому не видимая грань её возможностей или характера вдруг открылась ему, сверкнув, как алмаз?

— Спорт надо бросать, — решительно повторила она.

— Возможно, — согласился Загорный, — Во вторник тренировка в шесть.

— Я не приду.

— Придёшь.

Она пришла, ненавидя и проклиная себя за слабость, бесхарактерность, мягкотелость. Увидев её, тренер и слова не сказал: всё шло, как и должно было быть,

Но лишь теперь Майола Саможук узнала, что такое настоящая работа, когда каждый мускул, каждая жилка, казалось, стонали от усталости. Иногда ей думалось, что Загорный просто издевается над ней: такими жёсткими были его требования.

Но проходило время, и Майола убеждалась, что движения её становятся упругими, мышцы крепнут, наливаясь силой, и земля теперь пружинит под ногами, словно подталкивая вперёд.

— Я не выдержу такого каторжного труда! — пожаловалась однажды Майола.

— Выдержишь, — спокойно ответил тренер. — Вот Жене Швачко этот комплекс действительно не под силу. А ты выдержишь.

Через два месяца Майола стала чемпионкой Киева. Она пробежала стометровку за одиннадцать и шесть десятых секунды. На глазах у всех Загорный обнял её, поцеловал в обе щеки, счастливую, взволнованную и от первого большого успеха, и от неожиданной ласки. Потом отвёл в сторону и, твёрдо выговаривая каждое слово, сказал:

— Ты могла бы пробежать быстрее на две десятых. На восьмидесятом метре было три неполноценных шага. Не шаги, а вафли. Разве это бег?

Она знала, что на какую-то частичку секунды позволила себе расслабиться, уже поверив в победу. Именно потому были вялыми эти три шага,

— Простите, Василий Семёнович, — виновато проговорила девушка и по-детски добавила: — Я больше не буду.

— Хорошо. — Загорный улыбнулся. — Иди, пей свою славу. Вообще-то бежала отлично, результат международного класса.

Со дня первой победы минуло два года. Не раз за это время ступала Майола на пьедестал почёта и в Киеве, и в Москве, и за рубежом.

В тот день Майола пришла на стадион, огляделась и недовольно сжала губы. Дорожку готовили для состязания, значит, придётся идти на тренировочное поле. Беды, конечно, нет никакой, но на центральном поле бегать веселее.

Она любила свой стадион, его пологие трибуны, глубокие, казалось, бездонные пещеры выходов, крутую Черепановую гору, нависшую над стадионом, словно высокий лоб, полный тяжких дум. «Как у того парня», — подумала Майола и в эту минуту увидела Луку Лихобора. Почему он здесь очутился? Что делает на стадионе?

Лука стоял возле невысокого деревянного барьерчика и внимательно смотрел, как на другом краю поля разминалась группа каких-то новичков.

Для полного счастья ей только и недоставало, чтобы этот долговязый парень ждал её у выхода со стадиона! Может, он и стихи пишет? Майолу этим не удивишь, нет ничего скучнее самодеятельных поэтов.

— Ты как тут оказался? — строго спросила она.

Лука удивлённо посмотрел на девушку. Майола поняла, что он не сразу узнал её, и это почему-то показалось обидным.

— Рад тебя видеть, Карманьола Робеспьеровна!

— Почему ты здесь?

— Понимаешь, — серьёзно проговорил Лихобор, но в голубизне его глаз плескалась улыбка, — я теперь стал большим начальством — председателем цехкома. Вот мы и организовали всякие кружки, поездки… В том числе запланировали создать небольшую группу будущих мировых чемпионов-легкоатлетов. Староста их слесарь Долбонос… Смешно? — Лука весело рассмеялся. — Он коренной украинец, а в фамилии почему-то изменил ударение и произносит её на греческий манер — Долбонос. А так парень хороший, только трепач. Говорил мне, что на стадион ходят сорок человек, а я насчитал всего двадцать три.

— И ради этого ты пришёл на стадион?

— А что в этом удивительного? Профсоюзная работа, если подходить к ней формально, ничего не стоит. А мне хочется, чтобы она была по-настоящему интересной.

— Не представляю…

— Я тоже не представлял, но если вложить в неё немного души…

— В профсоюзную работу?

— Знаешь, Карманьола Маратовна, — сказал Лука, — работа, которую ты делаешь, не вкладывая в неё душу, не работа, а неуважение к самому себе. Жить так, по-моему, неинтересно…

— Может, ты и дворникам посоветуешь то же самое?

— Конечно, Карманьола Жоресовна, — сказал Лука.

— Перестань уродовать моё имя!

— Разве я уродую? Просто мне оно нравится. — Карманьола! От него веет тревогой и революцией…

— Стихи пишешь?

— Чего нет, того нет. Бог не дал таланта, Карманьола Дантоновна.

— Оказывается, ты кое-что помнишь из Французской революции.

— В объёме программы средней школы и романов Гюго и Франса. Не больше.

— Ну хорошо, вкладывай свою душу во что хочешь, хоть в профсоюзную работу. — Майола помахивала спортивной сумкой, её золотистые глаза насмешливо щурились. — Для своей я постараюсь найти лучшее применение.

— И правильно сделаешь, — согласился Лука и этим окончательно разозлил Майолу. Он и вправду пришёл сюда проверять работу Долбоноса! Этому несчастному «греку», по всему видно, не удастся провести своего бдительного председателя.

— Кажется, тебя ждёт блестящая карьера, — сказала она. — А мне пора тренироваться.

— Хочешь стать чемпионкой?

— А я давно чемпионка. — Майола вспыхнула, глаза её потемнели. — Разве моё имя тебе ничего не говорит — Карманьола Саможук?

Лука помолчал, стараясь припомнить: вроде бы и в самом деле попадалось в газетах.

— Что-то читал, — сказал он.

— Что-то читал, — передразнила Майола. — Эх ты! Ну, будь здоров, апостол! — Девушка сделала шаг и снова остановилась, словно приросла к месту. — И ещё, — в голосе Майолы исчезла насмешка, глаза серьёзно и внимательно смотрели на Луку, — как ты думаешь, можно всё-таки привести в госпиталь пионеров?

— Ещё не решил. Думаю.

— Когда надумаешь, скажи.

— Обязательно скажу. Спасибо.

— За что?

— За то, что думаешь о тех, кто в госпитале.

— Майола! — прозвучал над стадионом басовитый голос.

— Зовут. Ну, пока!

Она выбежала на поле, встала в шеренгу группы мастеров. Началась тренировка. Майола поймала себя на том, что всё время краешком глаза посматривает на место около барьерчика, где стоял Лука Лихобор. Пробегая, внимательно присмотрелась к группе спортсменов авиазавода. Да, далеко ещё этим куцым до настоящих зайцев! Хотя кто знает? Майола сама убедилась, как за год-два вырастали чемпионы. Всё зависит от способностей и тренера, а тренер у авиазаводцев хороший. Здесь видно твёрдую руку Луки Лихобора. А что это за тип с высокой чёрной шевелюрой подошёл к нему? Может, Иван Долбонос, который перекрестил себя в «грека Долбоноса»? И придёт же такое в голову…

Ещё один круг по стадиону… Куда же делся Лука? Неужели ушёл, даже не попрощавшись, не помахав рукой? А ты думала, он будет ждать, пока ты закончишь тренировку, чтобы встретить тебя у выхода со стадиона? Хочешь, чтобы он тебя ещё и Карманьолой Марсельезовной назвал? А ну, брось-ка думать о нём, не стоит он этого…

— Подтянись, Майола! — недовольно крикнул Загорный. — Какая-то ты вялая сегодня.

Вот видишь, уже и со стороны заметно. Ничего, она умеет брать себя в руки. А ну, покажи, как это делается!

— Молодец! — в конце тренировки похвалил её Загорный. И Майоле показалось, что он имел в виду что-то известное только ему одному. — Молодец.

Такой энергичной и сердито-деятельной Майола Саможук уже давно не была. Дома набросилась на грязную посуду, словно на заклятого врага. Всё вычистила, вымыла, перетёрла…

— Что это с тобой? — удивилась мать, когда девушка уселась в своём уголке делать маникюр.

— Ничего особенного, просто хочу раз в жизни показать соседям, какой чистой может быть коммунальная кухня.

Утром на работе, критически окинув взглядом объявление о необходимости уплатить профвзносы, вывешенное в красном уголке, сказала, ни к кому не обращаясь:

— Везёт же иным людям! Пошлёт им бог хорошего председателя месткома, и всё у них есть: и спортивные общества, и всякие кружки, поездки — что захочешь. А мы, предприятие будущего, хоть бы культпоход в театр организовали…

Повернулась и пошла из красного уголка, сопровождаемая удивлёнными взглядами подруг. Странное что-то, очень странное происходит с Майолой Саможук,

ГЛАВА ПЯТАЯ

В сорок первом цехе авиационного завода, может, только один Трофим Горегляд знал Семёна Лихобора ещё до войны. Сменились люди, пришло не одно, а целых два поколения рабочих, скоро появится третье. И понемногу сглаживалось в памяти сослуживцев имя Семёна Лихобора, сборщика самолётов, давно уже снятых с производства.

Трофим и Семён не были друзьями, знали друг друга, работали почти рядом, вот и всё. Но разве мало примеров, когда просто знакомый, даже чем-то не совсем приятный тебе человек, после войны, в первый День Победы, вдруг становился лучшим другом. Почти так сложились отношения Лихобора и Горегляда. Нет, сам мастер не часто ходки в госпиталь: ограничивался двумя-тремя свиданиями в год. Не много требуется и внимания, чтобы человек, прикованный к постели, не чувствовал себя одиноким. Поздравления на Новый год, на Первое мая, в Октябрьские праздники. Посещения делегации рабочих в День Победы. Иногда небольшой подарок, что-нибудь вкусное: «Ребята вчера на рыбалке были, смотри, каких окуньков наловили! Ешь на здоровье». Не дорог подарок, дорога память. И какими драгоценными были для Семёна Лихобора эти подарки! Они дарили самое дорогое — право жить, убеждали: не забыли тебя люди, и ты, выходит, ещё работаешь на заводе — там у тебя сын.

А Трофим Горегляд всё своё внимание сосредоточил на сыне Семёна, на Луке Лихоборе. Он видел, как неумело взялся за профсоюзную работу молодой токарь. Поначалу попробовал поручить двум рабочим, студентам-заочникам, выпуск стенгазеты, и ничего из этого не вышло. Ребята просто отказались. Лука решил вызвать их на собрание, проработать, продрать с песочком. Горегляд остановил.

— Поищи других, — сказал он. — Этим ребятам не до твоей газеты, подбери им что-нибудь поинтереснее.

— Ну, этих охламонов ничего, кроме твистов, не интересует. Я их общественно полезными людьми хотел сделать.

— Говоришь, твисты? Вот ты и попробуй действовать по этой линии. Поручи им организовать школу танцев.

— Каких, современных? Этих сумасшедших?

— А почему бы и нет? Во-первых, танцев плохих не бывает, есть плохие танцоры. А во-вторых, почему увлечение танцами хуже увлечения рыбалкой, например, или спортом?

— Нет, Трофим Семёнович, знаем мы эти танцы! Сначала твисты, шейки, потом водка, а потом…

— А ты сделай так, чтобы эта школа работала не где-нибудь в подполье, а в клубе, у всех на виду. Устрой конкурс, премируй победителей. Понимаешь, руководитель должен быть гибким. Пусть человек занимается любимым делом, к которому душа лежит…

— К выпивке, скажем… — раздражённо сказал Лука и с удивлением взглянул на мастера. — Странный вы парторг, уж очень гибкий, как я посмотрю.

— Ну, это уж зависит… Понимаешь, есть вещи, в которых отступать нельзя ни на шаг. В вопросах нашей идеологии, например. Или выполнения планов. Здесь нужно быть твёрдым и беспощадным. Но есть вопросы другие, скажем, личные. Что плохого в том, что ты предложишь человеку работу по его вкусу? Прояви фантазию, пораскинь умом. Не хочешь школу танцев — создай фонотеку интересных звукозаписей.

— Опять будут те же шейки.

— Не только. Вот попробуй напиши объявление: «Товарищи Кравченко и Громов приглашают любителей музыки в гостиную клуба послушать их лучшие музыкальные записи». Если не соберёшь большого общества, не волнуйся. Придут человек десять, и то хорошо. А Кравченко с Громовым изменятся…

— Сразу объявят: долой шейки и да здравствует Бетховен?

— Нет, этого они, может, и не провозгласят. Но почувствуют ответственность. Понимаешь, ответственность артиста перед слушателем.

— Извините меня, Трофим Семёнович, но, право, вы какой-то странный: уж очень современный, парторг-модерн. И меня воспитываете, как первоклассника,

— Прямо скажем, пока неудачно, — засмеялся Горегляд. — Вчера лекция о международном положении сорвалась?

— Сорвалась. Народу собралось раз, два и обчёлся. Не интересуются, чёрт бы их побрал.

— А почему? Знаешь?

— Теперь-то знаю, лектор попался неважный. Оказывается, в прошлом году он в тринадцатом цехе читал, так уснули со скуки.

— Люди никогда ничего не забывают. Этому лектору придётся хорошенько мозгами поработать, чтобы не отпугивать слушателей.

— Я же не знал этого…

— Мы с тобой всё должны знать и ни о чём не забывать. А не знаешь сам, спроси товарищей, кто-нибудь непременно посоветует… — Горегляд совсем неожиданно спросил: — Отец-то как поживает?

— Если в его положении можно хорошо поживать, то значит, так оно и есть. — Лука отвёл потемневший взгляд от парторга, помолчал, потом, будто вспомнив о чём-то, спросил: — Как вы думаете, если в госпиталь станут наведываться пионеры… Плохо это или хорошо?

— Кто придумал?

— Да-а-а… одна девушка. Пионервожатая.

— Девушка? Твоя?

— Моя? — Лука искренне удивился, настолько не подходило его представление о Майоле к словам «моя девушка». — Нет, не моя. С меня хватит. Сыт по горло.

— Чем?

— Это сложный вопрос. Всем сыт. Так как же с пионерами?

— По-моему, неплохо придумано, — твёрдо сказал Горегляд. — Только не для того, чтобы они там палаты убирали или безруких инвалидов с ложечки кормили. Иначе надо всё организовать…

— Понимаю, — живо подхватил Лука, — это должны быть встречи с героями Отечественной войны. При всех орденах и медалях…

— Правильно, — сказал Горегляд, и глаза его, обычно строгие, неулыбчивые, потеплели.

Они сидели на лавочке возле входа в цех. Солнце палило нещадно, подбираясь к зениту. Высокие тополя тихо шелестели своими серебряными, почему-то всегда сухими листьями.

— Красивая всё-таки штука, жизнь, — сказал Горегляд.

— Не всегда, — думая об Оксане, заметил Лука.

Домой в этот день он вернулся поздно: не хотелось оставаться одному в четырёх стенах. Странно, как может меняться комната в зависимости от его настроения: то солнечная, когда на дворе бушует непогода, то хмурая, когда в окно бьёт солнце. Воспоминание об Оксане потянуло на Днепр, искупаться бы, почувствовать свежесть зеленоватой воды, увидеть, как на прозрачных песчаных отмелях, словно маленькие самолётики, стремительно проносятся красноватые рыбки. Поначалу хотел было сколотить небольшую компанию, пригласить Бориса Лавочку, Веньку Назарова, но и того и другого вдали тысячи неотложных дел, пришлось ехать одному, а это оказалось не так уж весело. Правда, знакомые нашлись тут же: две девушки с пищевого комбината, обе невысокие, на полненьких ножках, крепенькие, будто румяные, свежеиспечённые булочки. Задорные и симпатичные, смеются охотно, от души, при малейшем намёке на шутку. С ними легко и просто. Ни о чём не нужно думать. Когда пришли на пляж, одна побежала за мороженым…

— Кто тебе нравится: я или Люська? — спросила другая.

— И ты и Люська, — ответил Лука, весело рассмеявшись.

— Так не бывает. Нужно, чтобы какая-нибудь одна нравилась.

Прибежала Люська и привела с собой двух знакомых матросов из речной флотилии. Красивые ребята, ничего не скажешь.

— Счастливо вам, — одеваясь, сказал Лука.

— Не уходи! — крикнула Люська. — С тобой весело!

— Нет, мне пора.

Метро быстро перенесло его через весь Киев, но домой он ещё не пошёл. В душе звенел отголосок весёлого, как серебряный колокольчик, Люськиного смеха.

Заглянул в парк культуры и отдыха. Здесь много знакомых, есть с кем словом перекинуться. Что ж, он так и будет ходить один весь вечер? Вот пошла девушка из девятого цеха, парень обнял её за плечи, будто надёжно спрятал от всех. Он, Лука, тоже мог бы найти себе девушку, только об этом даже думать не хочется. Неужели навсегда отравила его душу Оксана? Хорошо, не будем о ней думать. Что сделано, то сделано. А назад, как известно, только раки ползают. И хватит болтаться по городу, иди-ка лучше домой.

Лука открыл дверь, вошёл, вымыл руки, зажёг газ на кухне, синим цветком вспыхнула горелка, поставил чайник, потом прошёл в комнату и остановился, встревоженный. Что-то произошло за время его отсутствия. Что именно, сказать трудно, но произошло. В комнате кто-то был. Нет, ничего не исчезло, ничего не сдвинуто, всё осталось на своих местах, и всё-таки здесь кто-то был, и Лука Лихобор знает, кто.

Плывёт в воздухе еле заметный, но для него единственный на свете аромат духов Оксаны, нежный и почему-то, как показалось Луке, немного грустный запах опавшей, увядающей листвы.

Откуда этот запах? Неужели здесь была она?

Не ищи, она не оставила записки…

Что же делала здесь Оксана? Открыла дверь, заглянула на кухню. Луке краснеть не за что, всё чисто, вымыто. Видно, прошла в комнату, присела на тахту. Потом встала и ушла, осторожно прикрыв за собой дверь…

Зачем всё-таки она приходила? Может, хотела увидеть Луку? Нет, его распорядок дня Оксана знает точно. Женщина приходила в его пустую квартиру просто так, посидела, подумала и ушла. Это казалось странным, невероятным и печальным. О чём думала она? О ком? О тебе, Лука? Значит, тоскует, любит… Нет, не похоже это на Оксану, на её властный характер, Оксана не будет тосковать. Она просто не разрешит себе этого чувства… И вообще, хватит тебе, Лука, фантазировать. Пора спать, завтра на работу.

Он лёг, но заснул не сразу. Всё плыл и плыл по комнате чуть сладковатый запах, будто лёгкий голубой туман из далёкой детской сказки, нежной и грустной. И уже трудно было различить — мечта это или реальность, сон или явь, всё затягивалось тёмной дремотной пеленою…

Проснулся Лука на рассвете, выспавшийся и бодрый. И сразу вспомнил вчерашний вечер, своё радостное и тоскливое ощущение присутствия Оксаны. Оглядел комнату, словно надеясь увидеть что-то неожиданное и тревожное. Ничего. Была здесь Оксана или он всё это придумал?

Разве узнаешь? Может, не она, а тоска его ходит по комнате, не отпускает на свободу. Как удержаться этим знакомым и нежным запахам, когда всю ночь распахнуто окно, а на четырнадцатом этаже всегда гуляет ветер? И всё-таки веришь — она была. Приходила проститься. Наверно, уезжает куда-нибудь с мужем. Вошла, взглянула в последний раз на своё недавнее прошлое. Нет, Лука, кончай с этим делом, пока не сошёл с ума! Хватит терзаться. Поешь и иди-ка лучше на завод.

В цехе на доске показателей итогов соревнования Венька Назаров прикреплял большой плакат. Лука никак не ожидал, что Назаров согласится оформлять этот стенд. А вот согласился, и даже охотно.

Оказывается, в его душе жил талант художника. К соревнованию Венька всегда относился спокойно: в хвосте не плёлся и вперёд не забегал, ходил в середнячках, громкая слава, мол, не для него. Вот яркие плакаты — другое дело. Особенно если бы были исполнены в цвете и с выдумкой — синие силуэты Киева, ярко-красные звёзды Кремля, серебристые фантастические самолёты будущего. Он долго, как заворожённый, смотрел на них, и лицо его преображалось, становясь задумчивым и каким-то отрешённым. Именно таким Лука и застал его как-то у стенда, поэтому и решил поручить ему оформление доски показателей.

Придирчиво рассматривал Лука первую работу Назарова, плакат вышел и в самом деле хоть куда: яркий, солнечный, глазастый, в левом нижнем уголке мелко, но отчётливо выведено: «Рисовал В. Назаров». Подпись, сделанная чёрной краской, особенно не выделялась, но читалась отчётливо. И тогда Лука понял, что стенд соцсоревнования попал в надёжные руки: Венька не подведёт, раз решился поставить свою фамилию. Правда, поначалу были опасения: а вдруг у Веньки чересчур взыграет творческая фантазия, тогда пиши пропало — ребята засмеют. Но вскоре увидел, что беспокоился напрасно, никто не смеялся над Венькиными плакатами, хотя и выглядели они непохожими на обычные объявления. Именно это и было здорово. Надо будет сохранить все эти плакаты, а к Новому году открыть выставку — наша работа за год! Пусть посмотрят товарищи и подивятся.

В то утро Венька, прикрепляя плакат, был хмурый, как чёрная туча. Критически осмотрев своё произведение, скорбно сжал губы. Прибил последний гвоздик, ударив по нему молотком так, будто гадюку вгонял в землю. Спустился с лестницы, снова посмотрел и помрачнел ещё больше.

На плакате высоко в левом углу летел серебристый самолёт…

Нет. пожалуй, даже не самолёт, а что-то странное, совершенно непохожее на привычные машины. Но это было только на первый взгляд. Лука присмотрелся внимательней и с волнением отметил, что не может оторвать глаз от этого по-своему красивого, совсем неведомого никому, удивительного, как мечта, самолёта. Он летел к солнцу, ослепительно яркому, протягивающему длинные золотые лучи. Внизу, под лучами, были выведены имена передовиков соревнования.

Плакат как плакат, ничего особенного, а пройти мимо, не остановившись, невозможно. И люди останавливались, смотрели. Кто-то недоверчиво усмехался, кто-то шутил, кто-то задумывался, но равнодушных не было.

— Опять не вышло, — проговорил Венька, обращаясь к самому себе, — но выйдет, не будь я Вениамином Назаровым, выйдет!

— Что выйдет? — осторожно спросил Лука.

— Самолёт. Ну, как тебе показался плакатик? Жалкая работа?

— С чего это ты вдруг заболел самокритикой?

— От злости. Ну, согласись, неудачная работа?

— Почему же? — Лука искренне удивился. — Наоборот.

— Ты посмотри внимательней, ну что это такое, а? — Венька ткнул пальцем в верхний левый угол плаката.

— Самолёт, конечно. Есть в нём что-то привлекательное, необычное… Правда, я никогда ничего подобного не видел.

— «Не видел», — передразнил Венька. — Он меня, проклятый, которую ночь мучает. Снится такой, ну прямо дух захватывает. Во сне и то запомнить стараюсь. Ну, кажется, всё, до последней чёрточки знаю, а стану рисовать — не выходит! Уродец какой-то, а не самолёт. Но я его нарисую, не я буду, нарисую. Вы тогда уж не посмеётесь…

— И теперь никто не смеётся.

— Неправда, усмехаются. Я бы и сам посмеялся, если бы такую детскую мазню увидел. Ну, ладно, на той неделе ещё попробую. И откуда ты, Лука, взялся на мою голову со своим поручением…

— Можешь бросить, если не нравится.

— «Можешь бросить», — снова передразнил Венька. — Теперь не брошу, нужно было раньше думать.

И отошёл от плаката, недовольный председателем цехкома, самим собой и целым светом.

Лука посмотрел ему вслед, улыбнулся и пошёл на своё место.

Чудесная, послушная и точная до микрона машина — токарно-винторезный станок 1-К-62. Когда-то ещё до войны родился он на свет божий под призывом «Догнать и перегнать». Сокращённо «ДИП». Чего только он не делал, работяга, на своём веку!

Обтачивал валы первого мотора на Сталинградском тракторном, перископы подводных лодок, десятки миллионов снарядов во время войны и уникально точные детали первого спутника Земли в пятьдесят шестом. Изменился станок за годы пятилеток: много им дал, но и от них взял немало. Стал точным, мощным, расширились его возможности, но в сущности своей остался он тем же испытанным «ДИПом», который выполняет государственные планы и выигрывает войны.

Лихобор подошёл к своему станку, как подходят к старому другу. Святой закон для любого рабочего: кончил смену, убери станок, вычисти, смажь. Ну, здорово, товарищ!

Заготовки уже лежат на металлическом стеллаже, рядом с ними чертежи. Много станков оставят свой след на этом куске прочного и в то же время лёгкого дюраля, прежде чем станет он деталью замка шасси самолёта. Пройдёт дюраль через обточку, почувствует хищные зубы фрезы, заблестит под остриём шлифовальных камней, а может, даже и алмазная пыль доведёт его до абсолютной точности. В каменной глыбе спрятаны сотни фигур, нужно только удалить всё лишнее, и тогда на свет появится, скажем, роденовский «Мыслитель». Деталь самолёта создаётся таким же образом — с заготовки удаляется всё лишнее. Правда, перед рабочим лежат точные, выверенные чертежи, где рассчитано чуть ли не каждое его движение, а скульптор творит, подчиняясь творческой фантазии. Но оба, и скульптор и токарь, едины в своём стремлении точно воплотить замысел.

— Доброе утро, — донеслось от соседнего станка. Это Борис Лавочка, они с Лукой вместе учились, когда-то были неразлучны. Только Лавочка после армии сразу женился, обзавёлся семьёй, детьми. И как-то с того времени потускнела их дружба.

Жена Бориса, высокая, статная Степанида Трофимовна. всегда весёлая, с нежно-розовым лицом и иссиня-чёрными блестящими, на прямой пробор расчёсанными волосами, постаралась, чтобы не очень-то часто захаживали к её супругу дружки его холостяцких дней.

— Итоги соревнования видел? — крикнул Лавочка, стараясь перекричать шум работающих станков.

Лука вспомнил рисунок Веньки Назарова и улыбнулся.

— Улыбайся, улыбайся. В конце квартала быть твоему портрету на доске почёта, — убеждённо сказал Борис.

Смена уже работала полным ходом. Первое прикосновение сверкающего, алмазами заточенного резца к дюралевой заготовке. Не бойся, бери на полную глубину стружки, мотор мощный, резец выдержит, руки опытные, чувствуй себя не токарем, а скульптором-творцом… Подожди, а кто недавно говорил об алмазах? А, Майола. Хорошая девушка. Мысль появилась и бесследно исчезла, всё внимание забрала работа.

Часа через полтора от соседнего станка послышалось:

— Лука, подойди-ка на минутку. Посмотри, какая красота…

Лука подошёл к Борису Лавочке, посмотрел и не сразу понял, чем любуется токарь. Зажатая кулачками патрона, вертелась перед глазами небольшая деталь. Она напоминала не то горшок, не то древнюю амфору.

— Что это такое? — удивился Лихобор.

— Юла, — гордо ответил Лавочка. — Ты посмотри, как здорово!

Взял ключ, отпустил кулачки, вынул лёгкий дюралевый волчок, мгновение поколдовал над ним, потом поставил на стеллаж, крутанул — тонко запев, юла встала, как балерина на пуантах.

— Правда, здорово? Представляешь, как обрадуется Юрка?

— Представляю, — ответил Лука. Он хорошо знал трёхлетнего Юрку, может, никогда в жизни не приходилось Луке встречать такого весёлого и забавного ребёнка. Юрка готов был смеяться по всякому поводу: так радостно жилось ему на свете, — и смех его звенел, как серебряный колокольчик, звонко и заливисто. Лука услышал весёлый смех мальчика в мелодичном пении волчка и невольно улыбнулся, потом улыбка медленно, будто нехотя, сползла с лица, заострились скулы.

— У меня просьба к тебе, Борис, — не сразу находя нужные слова, проговорил он. — В рабочее время брось заниматься глупостями…

Лавочка посмотрел на него удивлённо. Полное его лицо, с кокетливо подстриженными чёрными усиками, горько сморщилось, будто он нечаянно надкусил кислицу.

— Ты что, в своём уме? — проговорил он. — Или плана я не выполнил, или прогулял, а?

— Нет, и план выполнил, и не прогульщик.

— Это же не куда-нибудь на базар, а для Юрки!

— Понимаю и потому прошу тебя, а не докладываю мастеру. Авиазавод — это всё-таки авиазавод, а не игрушечная мастерская.

— Послушай, Лука, может, у тебя начались мозговые явления? От переутомления, а?

— Не беспокойся, не начались. И прошу запомнить мои слова.

— Нет, ты просто чокнутый или малохольный! Все же так делают…

— Кто все?

— Ну, все ребята в цехе. Ты что, только проснулся, сам не видишь или просто прикидываешься? Давно сознательным стал? Ничего, это скоро пройдёт.

— Нет, не пройдёт. — Лука крепко стиснул губы. — Не пройдёт. Ты прав, в цехе у нас можно делать не только детали самолёта. Прав и в том, что некоторые крутят государственные станки не для государства, а для себя… Об этом ещё придётся подумать. А если не хочешь, чтобы мы с тобой поругались, то эти игрушки брось.

— Это ж для Юрки! — снова крикнул Борис Лавочка. Грудь его разрывала горькая обида, словно друг не оправдал ожиданий, оказался нечутким, глупым и, больше того, нарушил дружбу. И, чтобы убедить Луку, заставить его опомниться, он ещё раз повторил: — Понимаешь ты, для Юрки.

— Понимаю. — Губы Лихобора остались твёрдыми, — После работы зайдём в магазин, купим ему самый лучший волчок. С присвистом!

— Где ты такой купишь! — На лице Бориса отразилось презрение ко всем игрушкам, которые когда-либо существовали на свете. — Ты послушай, как она поёт.

И снова маленькая балеринка, завертевшись на тонкой ножке, распустила своё блестящее платьице. Лицо Лавочки расцвело блаженной улыбкой.

— И всё-таки прекрати, — упрямо повторил, убеждая самого себя, Лука.

— Иди ты, знаешь куда! — Лавочка рассердился не на шутку, и его чёрные усики грозно ощетинились. — Некогда мне с тобой тары-бары разводить. План выполнять надо! — Он осторожно дотронулся до волчка, который ещё вертелся на своей острой ножке, остановил его, завернул в газету и положил в ящик. На лице Лавочки застыло выражение глубокого разочарования, он вдруг узнал, что для Луки Лихобора радость Юрки, его весёлый, звонкий смех не самое главное на свете.

«Пижон чёртов, — горестно думал Лавочка. — Выбрали на свою голову председателя цехкома! Смотри, пожалуйста, уже зазнался, нотации читает, учить вздумал. Вот дождёшься, на перевыборах прокатим на вороных. Я тебя трижды жирным карандашом вычеркну и ребят подговорю… Бюрократ несчастный! Ты профсоюз, должен защищать интересы рабочего класса, а не мораль читать… Очень уж умным стал… Ведь правда же, видит бог, правда, что это подарок Юрке, понимаешь ты. Юрке…» И, вспомнив о сыне, Борис Лавочка расцвёл ясной улыбкой. Он готов выйти и стать перед каким угодно собранием. Только всего и скажет: «Я это делал для Юрки». И все заулыбаются, потому что у каждого есть или будет свой Юрка, конечно, не такой. смешливый и забавный, как у него, у Бориса, но всё-таки есть или будет. И сразу пустыми станут все речи Луки Лихобора. И хотя где-то в глубине души Лавочка понимал, что на авиазаводе расходовать рабочее время и материалы для изготовления волчков нельзя, ни тревоги, ни волнения этот случай в его душе не вызвал.

А Лука работал неторопливо, напряжённым вниманием к работе стараясь заглушить противоречивые чувства. Что-то сделал не так, где-то оступился.

Может, нужно собрать цеховой комитет, рассказать об этом проклятом волчке? Все члены цехкома припомнят лукавую мордашку Юрки, и, конечно, ни у кого язык не повернётся осудить токаря Бориса Лавочку, хотя он этого и заслужил. А ведь конфликт с Борисом — не личное Луки Лихобора, а государственное дело. Вон видишь, до чего ты докатился: уже самого себя государственным деятелем величаешь. А ты простой токарь, которого в следующем году, может, и в цехком-то не выберут. Провалят тайным голосованием, и всё. Пойми Бориса, войди в его положение, хоть на одну-разъединственную минуту. Представь себя отцом такого мальчишки, как Юрка… А, вот то-то и оно! Лука представил и даже глаза зажмурил от радости. Да он бы для такого мальчонки дома целую слесарную мастерскую организовал бы, не то что волчок, настоящие самолёты делал бы… Подожди мечтать, не будет у тебя никогда в жизни такого счастья! Не захотела Оксана…

Вспомни-ка, чтобы построить себе квартиру, ты у Бориса Лавочки сто рублей занял. Борис дал — слова не сказал. Краснеть, конечно, тебе нечего, припоминая этот случай, деньги ты отдал, ещё и поллитровку поставил. Так что ж, выходит, Борис тебя выручил, а ты его готов на посмешище выставить? Глупости, конечно. Предупредить предупредил, ну и ладно. Пусть товарищ Лавочка подумает. И всё, и хватит из такой мелочи, как детская игрушка, делать мировую проблему.

Во время перерыва для очистки совести и утверждения собственных позиций Лука подошёл к Лавочке и, не улыбаясь, сказал:

— Имей в виду, я тебя предупредил.

— Ладно, ладно. — Токарь засмеялся, понимая переживания товарища. — Приходи, посмотришь, как Юрка будет радоваться! А то разговорился! — Взглянул на Луку и поспешно умолк; потому что брови Лихобора вдруг надвинулись на голубые глаза, а на щеках под кожей стали перекатываться круглые твёрдые желваки.

Секретарша начальника цеха подошла, пригласила на совещание четырёхугольника. К треугольнику — администрация, партия, профсоюз — прибавился ещё один угол — комсомол, потому что цех почти весь молодёжный.

— Здравствуйте, — сказал Лука, входя в кабинет.

— Здравствуй, садись, — не отрываясь от телефонной трубки, проговорил Савва Гостев, начальник цеха. Когда Лихобор, ещё пареньком, пришёл в цех, Гостев был мастером участка, потому и остались между ними такие отношения. Гостев Луку на «ты», а тот начальника цеха на «вы». Трофим Горегляд сидит за столом, газету читает, Валька Несвятой, комсорг цеха, прислонясь к стене, посматривает на всех с таким гордым видом, будто именно он и есть та великая сила, способная не только Братскую ГЭС или Северокрымский канал построить, но и горы свернуть.

— Сделаем, — кому-то пообещал начальник цеха и положил трубку на аппарат, украшенный десятком кнопок, микрофоном и динамиком: если захочешь, обращайся прямо ко всему цеху. — Ну, что ж, товарищи, надвигалось, надвигалось на нас это событие и наконец подошло вплотную. Весной завод перейдёт на серийный выпуск новых самолётов с реактивными двигателями. Первые самолёты нам запланировали выпустить в мае, так что подготовиться время ещё есть. Сами понимаете, это своего рода землетрясение, весь завод так тряхнёт, что дай бог на ногах устоять. Но я думаю, мы выстоим и задание выполним. Из семисот деталей, которые сейчас выпускает наш цех, пятьсот двадцать будет новых. Технологи уже ведут разработку всех операций, но нам с вами нужно к этому переходу подготовить коллектив цеха. Самолёт пассажирский, о нём пишут во всех газетах, секретов здесь нет. Знаменитыми мы с вами станем, товарищи. Очень!

Пошутил, но никто из присутствующих не улыбнулся, всем было ясно, какая предстоит трудная работа.

Вроде бы совсем недавно, всего каких-то восемь лет, как запустили в производство ОК-24, и тогда он казался высшим достижением техники, чуть ли не чудом — быстрый, легкоподъемный, удобный в управлении, не требующий специальных взлётно-посадочных полос. Год, два, а может, и три всё им восхищались, как вдруг раздался первый, ещё робкий голос: «Скорости недостаточно»… Потом послышался второй, уже посмелее: «Неплохо было бы высоту поднять, а то низковато летает». Дальше — больше: уже и ёмкость стала маловата. Лётчики, которым попервоначалу всё казалось великолепным, отыскали десятки только им понятных просчётов. Конструктор тоже нашёл тьму мелких упущений, которых почему-то раньше не замечал…

Неумолим процесс морального старения любого механизма. Сначала кажется, ему и веку не будет — работает безотказно. Но разум подсказывает более совершенную конструкцию, и старая машина вызывает сперва скрытое, а потом всё более и более явное недовольство. Она ещё работает, ещё приносит пользу, а уже устарела и потому обречена.

Такие мысли проносились в голове Луки Лихобора, пока говорил начальник цеха:

— Вот, товарищи, план перехода на выпуск новой продукции. Мы его представляем приблизительно так: идёт строительство старых ОК-24 и параллельно — создание первого самолёта новой конструкции ОК-42. Потом мы сократим план выпуска старых самолётов за счёт увеличения выпуска новых. И так до полной замены. Чтобы выполнить эти два плана, потребуются удвоенные усилия всего нашего коллектива. Только тогда переход на новую модель произойдёт без паузы в производстве. Посмотрите, как всё спланировано… Честно говоря, перспектива, которая открывается перед нами, не из лёгких.

Собравшимся в кабинете были продемонстрированы длинные колонки цифр с наименованием деталей…

— На бумаге-то всё гладко и просто, — чуть насмешливо проговорил Валька Несвятой, — а вот как будет на деле?

— Это от нас с вами зависит, — ответил Гостев, — от нашей организованности и инициативы.

— Хорошо бы план обсудить на общем цеховом собрании, — сказал Лихобор. — Нужно, чтобы люди увидели перспективу…

— А перед собранием коммунисты на всех участках проведут беседы, — добавил Горегляд.

— Именно об этом я и хотел попросить, — продолжал начальник цеха. — Технология будет разработана своевременно, но необходимо подготовить к такому рывку весь коллектив.

Они это хорошо понимали. Приближалось испытание их умения руководить не техникой, не станками, а коллективом рабочих, у каждого из которых свой характер, свои желания и надежды, даже свои ошибки.

— У нас ещё есть время, — сказал Лихобор. — Дело это новое, и хочется подумать, посоображать, как к нему лучше подступиться… У вас нет модели? Не мешало бы её поместить в цехе, чтобы все видели…

— Верно, — похвалил Горегляд, одобрительно посмотрев на Лихобора. — Ты, Лука, в самое яблочко попал.

— Не знаю, сыграет ли модель большую роль, — проговорил Валька Несвятой, в глубине души сожалея, что не он подал эту мысль, — но попробовать можно.

Это короткое соревнование мыслей и самолюбий не прошло мимо внимания Гостева. Сидел он у своего новейшего телефонного аппарата, ещё не старый, лет сорока, не больше. Волосы у начальника цеха чёрные, блестящие, зачёсанные назад. Лицо смуглое, молодое, рот полон крупных желтоватых зубов, лоб высокий, шишковатый, неровный.

— Модели ещё нет, — сказал Гостев, — но фотография есть, посмотрите. — Вынул из ящика и положил на стол, покрытый блестящей плексигласовой пластиной, небольшой лист бумаги. Все четверо, затаив дыхание, склонились над столом.

— Ничего не скажешь, отличная машина. Прошла она трудный путь испытаний, пока государственная комиссия постановила запустить её в серийное производство. Чего только не делали с нею: и разбивали, и жгли, и ломали, подвесив за края скошенных крыльев. Лука подумал об ответственности, которая ложится на плечи людей, решающих судьбу миллионов рублей и планирующих работу тысяч людей, и поёжился, как от озноба. Не хотелось бы ему быть на их месте… А может, наоборот, хотелось бы?

— Странные у тебя мысли, Лука Лихобор. Ты ведь не инженер, а простой токарь, и твоё дело — выполнять план. Положим, план без тебя — мёртвая бумага…

Лука взглянул на фотоснимок новой модели и неизвестно почему вспомнил смешной самолёт Веньки Назарова. А может, в мечте своей, пусть неловкой, технически неграмотной, Венька Назаров пошёл дальше, чем создатели этого комфортабельного современного самолёта? Хотел было поделиться своей мыслью, даже рот раскрыл, но не отважился.

— Ты хотел что-то сказать? У тебя предложение? — спросил Гостев.

— Нет, нет… По всему видно, отличная машина.

— Ты чем-то недоволен? — Острые, близко посаженные глаза начальника цеха впились в лицо Лихобора, стараясь прочитать его мысли. — Сомневаешься?

— Какие могут быть сомнения, я же не генеральный конструктор, — ответил Лука Лихобор.

— А мне нравится, очень нравится, — высказался комсомольский секретарь Валька Несвятой, — чудная будет машина. Модель в цехе нужно будет выставить, агитация должна быть наглядной.

— Будет модель, — улыбнувшись, пообещал начальник. — Но помните, наше с вами дело, товарищи, не обсуждать конструкцию, а думать, как воплотить её в металле, как лучше организовать работу по каждому участку. Спасибо. Совещание окончено.

Выйдя из кабинета начальника цеха, Лука задержался у плаката Веньки Назарова, долго смотрел на его смешной аэроплан. Именно аэроплан. Странно, слово, с которого начиналась авиация, теперь почти забыто. Ещё раз взглянул на Венькин рисунок и улыбнулся. Господи, куда этому уродцу до сверкающего красавца ОК-42.

Опять посмотрел, теперь уже разочарованно: и что он, Лука, нашёл в этой мазне? Незрелая фантазия художника-любителя… И всё-таки…

В субботу Лука, как всегда, пошёл в госпиталь к отцу. Сколько раз он переступал этот порог, не сосчитать, и всегда боль сжимала сердце. Вот сейчас на улице тёплая, майским солнцем напоенная, зелёная весна, а здесь, в госпитале, всё хмуро и сурово, даже как-то неловко, стыдно улыбнуться. Не много осталось в живых искалеченных войной героев…

Говорят, будто где-то на Ладожском, а может, на другом каком-то озере есть остров, где собраны тяжёлые инвалиды со всего Советского Союза… Каждый из них поклялся не откликаться на зов родных и друзей, не желая причинять им лишнюю боль. Так и живут они одни со своим горем, безымянные вечные герои. Их мужество ярко вспыхнуло в бою во время войны, а разгорелось жарким пламенем позже, потому что броситься на танк с гранатами, закрыть грудью амбразуру или подняться в полный рост под пулемётным огнём и повести за собой роту в атаку, наверное, легче, чем прожить жизнь до последнего вздоха вот так, как они, оставаясь человеком.

Лука вошёл в комнату, где, как всегда, несмотря на распахнутое окно, пахло дезинфекцией, взглянул на отца: его бледное, немного отёчное лицо заросло седой щетинкой, а голубые глаза сияли восторгом.

— Посмотри, какой корпус для нас отстроили! — крикнул Семён Лихобор, даже не поздоровавшись с сыном. — К Новому году переселяться будем.

На стене, на виду у всех висела большая фотография — высокий красивый дом, как сказочный дворец, сиял широкими, полными солнца окнами.

— Молодец наш главный врач, — продолжал отец. — В каждой палате повесил по такому плакату. Ты представляешь, насколько легче жить, зная, что о тебе думают, пекутся, не забыли! Этакое чудо нам отгрохали! Ты понимаешь, чудо!

— Понимаю, — глухо проговорил Лука; горло, как тисками, сжала спазма.

— Что с тобой? Ты не рад? Не веришь?

— Нет, почему же, верю. Дом и в самом деле чудесный.

— И все там будет, — отозвался лётчик. — И автоматические кровати на колёсиках с кнопками управления, это неважно, что рук нет, подбородком можно нажать кнопку… И лифты специальные… Сейчас, пока допросишься, чтобы тебя под сосны вынесли, язык устанет, а там механизмы. И парк — целых два гектара!

— Ну, может, не к Новому году, — заметил моряк, — прикинем ещё месяц-два. Подумаешь, два месяца — чепуха! Зато какая будет жизнь — палата на два человека! Вчетвером-то, конечно, тесновато, одному — с тоски пропадёшь, а с напарником — в самый раз. Каждый может себе выбрать соседа, а со временем, когда репертуар рассказов исчерпается, поменяемся местами.

— Это здорово! — сказал Лука, всматриваясь в фотографию. — Здорово!

Посмотри, какие сделаны плавные переезды с этажа на этаж. Вздумаешь поехать в гости к дружку — пожалуйста! Ты понимаешь, насколько интереснее станет жизнь? — не унимался лётчик.

— Понимаю, — с трудом выдавил из себя Лука. Вот, кажется, ко всему привык он в этом госпитале, а всё равно не может оставаться спокойным, когда люди находят радость на дне своих страданий.

— Новоселье устроим на высшем уровне, — весело планировал Семён Лихобор, — придёшь и обязательно приведёшь с собой девушку, хочу её посмотреть, какая она…

— Нет у меня девушки, — спокойно ответил Лука. — Вот чего нет, того нет.

— Нет? — удивился отец. — Двадцать семь лет, и нет девушки? Ты кто, монах, ханжа или, может, хворый?..

— Нет, я здоров, — ответил Лука и вдруг вспомнил Оксану, свою комнату, широкую тахту…

— Так почему же нет девушки? — настаивал отец.

— Была, не сошлись характерами.

— Бросила, гарбуза тебе поднесла?

— Не надо об этом, отец, — попросил Лука.

— А-а, она была замужняя, — догадался отец.

— Да. — Молодой Лихобор низко опустил голову. Продолжать этот разговор — легче повеситься.

— Не захотела уйти к тебе, семью бросить?

— Да, — согласился парень, удивляясь, как это отец угадывает правду.

— Ну, ничего, — мягко сказал старый Лихобор. — Её забудь, ищи другую. Внуков хочу увидеть перед смертью.

— Вот чего не обещаю в ближайшем будущем, того не обещаю, — уже смело проговорил Лука.

— Нет, обязательно должны ходить по земле маленькие Лихоборы, — стоял на своём отец. — И чем больше, тем лучше.

— Да, чем больше, тем лучше, — повторил Лука.

— А ты, оказывается, хитрый. Не всё мне рассказываешь.

— Не всё, — признался молодой Лихобор. — Есть на свете такие вещи, о которых и отцу родному рассказать трудно. Но ты не обижайся, когда-нибудь расскажу,

— Я знаю, — сказал отец. И оба замолчали. Молчание было долгим, но лёгким, не тягостным. — Как дела на заводе? — сменил он тему разговора.

— На новую модель скоро перейдём.

— Что это за самолёт? Когда начнёте осваивать? — Отец даже подскочил на своей кровати. — Ты у меня какой-то не очень догадливый… Такое событие, а он молчит!

— Это верно, не очень догадливый, — охотно согласился Лука. — А самолёт будет такой…

Три часа за разговором промелькнули, как одна минута, и Лука даже удивился, когда в палату вошла няня с ужином.

— Давай-ка, сматывай удочки, — сурово приказала она. — Кормить их буду.

— Обязательно в следующую субботу принеси мне фотографию нового самолёта. Не забудь, — приказал отец.

— Принесу, если разрешат:

Лука неохотно попрощался. Ему всегда был труден этот момент расставания, когда гасли глаза отца, покрываясь прозрачной, но хорошо заметной тенью тоски. Но на этот раз прощание вышло лёгким и весёлым.

Может, впервые за долгие годы покинул Лука палату, не ощущая боли в сердце. Вышел на деревянное крыльцо, посмотрел и удивился — на скамейке возле резных слегка подгнивших перил сидела девушка. Склонилась, уткнула локти в колени, ладонями подпёрла щёки. Сидит, смотрит на сосны перед собой, будто собралась ждать всю жизнь. Присмотрелся повнимательней: Карманьола сидит на лавочке возле седьмого корпуса и ко-го-то ждёт.

— Ты что тут делаешь? — весело спросил Лука.

— Тебя жду, — просто ответила девушка, поднимаясь со скамейки. — Мне необходима консультация. Ты близко связан с этими людьми, они твоя семья. Ты обещал мне подумать и ответить, как лучше поступить: привести сюда пионеров?

— Послушай, Майола, а тебя этот госпиталь, видно, задел за живое?

— Признаюсь честно: да, задел.

— К инвалидам приводить пионеров не следует, — сказал Лука и тут же вспомнил парторга цеха. Мысленно увидел его коротко подстриженные, припорошенные сединой усики, в которые тогда спряталась улыбка. Легко тебе, Лука, сейчас вести эту беседу. Жаль только, что не сам нашёл ответ, пока тебе ещё поводыри требуются.

Майола удивлённо взглянула на своего спутника, золотые её глаза вдруг потемнели.

— Не следует?

— К инвалидам нет. Пионеров нужно привести к героям Великой Отечественной войны, чтобы рассказали эти солдаты и офицеры о своих подвигах, чтобы в сердцах пионеров остались не образы несчастных людей, а героев — в форме, с погонами и при всех орденах, героев, которые спасли всех, нас с тобой, всю землю. Вот как нужно организовать.

Они долго молчали, идя рядом.

— Ну. вот мы и пришли, — сказал Лука.

— Куда?

— Ко мне. Это мой дом, я здесь живу.

Майола на минуту растерялась, потом обиделась. Что ж, выходит, она провожала этого самоуверенного парня? Не много ли чести? Взглянула на Луку, на его худое, уставшее лицо с заострившимися скулами и высоким лбом. Откуда она взяла, что он самоуверенный? Просто ему безразлично: с ней он идёт или один, дошёл до дома — и слава богу.

— Мне дальше, — сказала Майола. — Спасибо за совет. Завтра на центральном стадионе большие соревнования, я выступаю. Посмотреть не хочешь?

— Завтра? Вот жалость, — искренне огорчился Лука. — Завтра мы организуем коллективный выезд на Киевское море. Уху варить будем. Хорошо там. Что ж ты мне раньше не сказала, я бы на эти соревнования весь свой сорок первый цех привёл. У нас много молодёжи, спорт ребята любят. В следующий раз ты меня обязательно предупреди хотя бы за неделю.

Он говорил так, словно девушка стала частью его большого цехового хозяйства, и это раздосадовало Майолу.

— Не знаю, увидимся ли мы ещё…

— Увидимся, — сказал Лука, но и малейшего намёка на самоуверенность или хвастовство не было в его тоне, просто он считал вполне естественным, что теперь они увидятся в госпитале.

Девушка это ясно почувствовала и встревожилась: с нею ещё никто и никогда так не обращался. Наоборот, она всегда была окружена вниманием, восхищением, чуть ли не обожанием. Далеко не все знаменитые спортсменки хорошенькие. А Майола, без всякого сомнения, была и красива, и известна. А вот поди ж ты…

— Мне дальше, — сухо повторила она. — Будь здоров!

— Счастливо, — отозвался Лука, не уловив перемену тона в их короткой беседе.

Войдя в свою комнату, он сразу почувствовал: Оксана снова была здесь. Ничего не изменилось, всё по-старому, но плывёт в воздухе едва заметный аромат духов, и ошибиться невозможно. Она приходит, точно зная, что в субботу, в четыре, его наверняка не будет дома. Зачем? Хочет подчеркнуть, что в это время она могла бы быть с ним? А если и ей не так-то просто? Лука подошёл к окну, широко распахнул его. В комнату ворвался порывистый тёплый ветер, покружил и унёс с собой знакомый нежный аромат. Лука выглянул на улицу. Где-то далеко внизу, на тротуаре, мелькало яркое платьице Майолы.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Перед началом смены Горегляд, смущённо улыбаясь, подошёл к Луке. Такого виноватого выражения на лице мастера он ещё никогда не видел. Казалось, будто Трофим Семёнович, не желая того, должен был причинить Луке неприятность и уже заранее сожалел об этом.

Вместе с мастером к станку вразвалочку, с ленцой подошёл паренёк лет семнадцати, и, взглянув на него, Лука чуть было не свистнул от удивления: даже среди своих сверстников этот был, бесспорно, исключительным явлением.

Высокий, ладный, он был одет в синюю, с блестящими заклёпками брезентовую куртку и серые джинсы. Но паренька отличала от его ровесников не одежда, а пышные светлые волосы и поразительно смешная борода. Причёской в наше время вряд ли кого удивишь, многие ребята носят поповские космы. Причёска же этого парня походила на отцветшую головку одуванчика — дунь посильнее, и разлетятся во все стороны лёгкие, прозрачные парашютики. Лицо простое, с прямым носом и тёмными глазами. В этом лице, в общем, не было ничего необычного, если бы не борода. Именно она, судя по всему, и была гордостью парня. Длинная, желтовато-пепельная, ничуть не похожая на пышные бороды «а-ля Хемингуэй», распространённые среди молодёжи, она свисала со щёк и подбородка длинным, сантиметров в двадцать пять, клинышком, мягонькая, лёгкая. Ну, бери и заплетай в косичку.

Осмотрев паренька, Лука невольно усмехнулся: чего хочет от него Горегляд, зачем привёл это смешное пугало?

Горегляд молча постоял, словно подыскивая нужные слова для разговора, потом сказал:

— Знакомьтесь, товарищ Тимченко: ваш инструктор-наставник Лука Лихобор, один из лучших токарей нашего цеха. — И, обратясь к Луке, добавил: — А это твой ученик, Феропонт Тимченко, я надеюсь через полгода увидеть его самостоятельным токарем. А теперь желаю вам обоим успешной учёбы и работы. Уверен, что вы найдёте общий язык.

И тут же поспешил уйти, даже не взглянув в глаза Луке Лихобору.

— Ну, здравствуй, Феропонт, — сказал Лука.

— Здравствуй, босс! — Паренёк протянул свою ладонь, мягкую, но сильную. — Сейчас начнётся разговорчик о моей бороде?

— Не к спеху, о ней поговорим позже. Ты действительно настолько хорошо владеешь английским языком, что обойтись без него не можешь?

— Знание иностранных языков — привилегия культурного человека. В наше время общение между народами становится не столь сложной проблемой, — снисходительно улыбаясь, заметил юноша.

— Хотя и не ново, но верно. Ну, а что означает на английском языке слово «босс»? Ты знаешь?

— Конечно.

— Переведи, чтобы и я знал.

Что-то в выражении спокойного лица Луки Лихобора насторожило Феропонта, но не поколебало чувства прочной уверенности в своём превосходстве.

— Босс — значит начальник.

— Нет, — спокойно сказал Лука.

— Можно подумать, что ты знаешь…

— Знаю. Юз брейн!

Феропонт смутился. Сочетание английских слов «юз брейн» было очень знакомым. Но что именно означало оно, как нарочно, вылетело из памяти. Ну-ка, напрягись, пошевели мозгами, ведь слышал же не раз… Нет, не так, как ты думал, начинается твоё учение! А инструктор у тебе ничего парень, весёлый и вроде бы даже чем-то опасный.

— Так что же такое босс?

Феропонт вдруг разозлился:

— Ну чего ты ко мне пристал? Может, английский язык входит в программу производственного обучения?

— Просто хочу определить уровень твоего общего развития.

— Я уже сказал.

— Да будет тебе известно, «босс» не английское слово, — заметил Лука. — В английский язык оно перекочевало из французского. Буквально означает — горб, шишка, французы горбунов так и называют — «боссю».

— Откуда ты понабрался этакой премудрости?

— У нас в интернате была красивая преподавательница английского языка, так мы в неё влюбились всем классом. Вот и хотелось сделать ей приятное, потому учили английский, как сумасшедшие.

— А зачем он тебе, английский-то?

— Вот видишь, сегодня и пригодился. Впрочем, ты прав, здесь не урок английского языка. Мне предстоит сделать из тебя токаря…

— Можешь особенно не стараться, — сказал Феропонт. — Токарь из меня, как из тебя балерина. Я буду композитором. Поступал в консерваторию, срезался, сочинение на двойку написал. Идиоты несчастные, что я, на писателя пришёл к ним учиться? На черта композитору сочинение на свободную тему?

— На писателей не учатся, писателями становятся, — сказал Лука.

— Мне это всё до лампочки. На композитора учатся, ноты и всю музыкальную премудрость знать нужно, а она, между прочим, где-то рядом с математикой лежит. Я хочу быть не просто композитором, а конструктором машин, которые будут создавать музыку. Я задаю машине идею, мелодию, а машина пишет. Токарем будешь ты.

— Зачем же тогда пришёл сюда? — Непробиваемое спокойствие Луки удивляло и начинало раздражать Фе-ропонта.

— А сюда я пришёл, чтобы иметь право написать в графе «соцположение» слово «рабочий» и получить стаж. Скрывать ничего не собираюсь! Ясно тебе? Откровенность — лучшая политика.

— Ну что ж, Феропонт, отношения, как мне кажется, у нас выяснены, — проговорил Лука. — Значит, всё-таки год ты у нас поработаешь?

— Примерно.

— Ну и отлично, Феропонт.

— Что-то ты частенько моё имя вспоминаешь? Не бойся, не забудешь, такие имена не забываются.

— И это верно. Феропонт — хорошее имя.

— Хорошее или плохое, какая разница? Нестандартное, вот что важно. В наше время унылого однообразия жизни, домов, одежды, мыслей ярким и заметным может быть только оригинальное.

— Между прочим, так было и прежде.

Юноша помолчал, не спеша погладил ладонью свою тонкую, шелковистую бородку, будто подоил её, явно стараясь обратить внимание на свою особу, но Лука невозмутимо раскладывал заготовки.

— Ну, хорошо, — наконец проговорил он, — попробуем всё-таки сделать из тебя токаря.

— Ага, значит в воздухе уже появилась соблазнительная идея перевоспитания? Почему это мы любим всех перевоспитывать?

— А зачем тебя перевоспитывать? Меня лично ты вполне устраиваешь. Теоретический курс прошёл? Технику безопасности, чтение чертежей и всякую всячину?

— Восемьдесят часов. Оценки удовлетворительные.

— Значит, не очень переутомлялся. Сейчас я начну работать, а ты садись на эту табуретку и смотри. Просто сиди и смотри. Привыкай к станку, ко мне. Обживайся на новом месте…

— А потом во мне проснётся рабочий энтузиазм, и я стану с удвоенной энергией выполнять норму?

— Нет, этого я не думаю. Если захочешь спросить что-нибудь, — спрашивай.

— Спасибо за разрешение.

— Пожалуйста. Считай, что мы познакомились, и первая смена твоя на авиазаводе началась. Ты один новенький?

— Нет, в сорок первый цех нас десять человек направили.

Лихобор оглянулся: действительно, в цехе появились незнакомые лица, некоторые тоже с бородами, но такой мочалки, как у Феропонта, не было ни у кого. Лука имел все основания гордиться. Он подумал об этом и невольно усмехнулся.

— Что это вас развеселило, товарищ наставник? — сразу отреагировал Феропонт. — Бьюсь об заклад, подумали о моей бороде.

— О твоей бороде ещё придётся подумать, но позже. А улыбнулся я не от этого. Просто ты в общем-то неплохой парень. Ты мне даже нравишься.

— Видит бог, я не очень старался.

— Может, даже наоборот.

— Вполне возможно, — подтвердил Феропонт. Он шёл сюда уверенный в своём превосходстве: в культуре, образовании, интеллекте, а получилось всё как-то вкривь да вкось, совсем не так, как хотелось. Конечно, Феропонт и читал больше, и кругозор его шире, чем у этого токаря. Одно слово — токарь. Чего с него спросишь! Но показать свои знания как-то не представилось возможным. Поэтому' складывалось впечатление, будто бы Лихобор во сто крат умнее его, Феропонта. Ну, ничего, долго это не протянется, подлинная культура, хочешь ты того или нет, даст о себе знать, её не спрячешь…

А Лука тем временем работал в полную силу, совсем забыв о своём ученике. Или это только казалось, потому что взгляд внимательных, чуть-чуть нагловатых, прищуренных глаз Феропонта чувствовался всё время, и от этого движения токаря делались чеканно точными, словно заимствованными из какого-то неведомого балета. Лука взглянул на своего ученика и улыбнулся. Контраст между светлыми волосами и тёмными глазами и бровями придавал его лицу привлекательную оригинальность.

— Снова улыбаешься? Можно узнать о причине?

— Их много. А главное — от сознания полного порядка в жизни. Знаешь, есть белорусская песня: «Чего ж мне не петь, чего ж не гудеть, когда в моей жизни порядок идеть?»

Сказал и соврал. Нет порядка в твоей жизни, Лука. В твоё отсутствие приходит Оксана, сидит в твоей комнате, может, час, а может, минуту и уходит…

— Значит, в твоей жизни полный порядок?

— Я уже довёл до твоего сведения — полный. Если хочешь, можешь побродить по цеху, оглядеться. Для более широкой информации…

— Пусть цех идёт ко мне знакомиться, если имеет охоту.

Лука засмеялся и снова склонился над станком.

— Пойдём, покажу столовую, — сказал он, когда настал обеденный перерыв.

— Можно там что-нибудь пожевать без риска для жизни? Я на всякий случай захватил с собой бутерброды.

— Конечно, можно обойтись и бутербродами. Но в столовой лучше.

— Пойдём, — решительно заявил Феропонт.

Луке Лихобору захотелось, чтобы в столовой сегодня было что-то особенно вкусное и вообще было бы как никогда весело, светло, чисто. Столовая сорок первого цеха ничем не отличалась от тысяч других таких же стандартных заводских столовых. Возьми пластмассовый поднос, ставь его на блестящие рейки и двигай вдоль ряда салатов, заливных рыб и тарелочек с кружочками нарезанных колбас; бери что хочешь, пока не доедешь до тарелок с супом и борщом. А дальше — шницели, котлеты, рисовые бабки и, наконец, кисель и компот. Ничего особенного, но всё чисто и вкусно. Почему раньше Лука не обращал внимания на столовую? Неужели хочется, чтобы цех понравился этому бородатому стиляге? Ты что, может, и вправду хочешь сделать из него настоящего рабочего? Он же, рисуясь своей откровенностью, прямо тебе сказал, зачем пришёл на авиазавод, ничего не утаил.

— Ну, как обед?

— Тебе очень хочется, чтобы мне понравился? Обед стандартный, не хуже, но и не лучше, чем в других столовых. Теперь всё на свете одинаково. Скоро манную кашу от шашлыка не отличишь. Мамин бутерброд, конечно, вкуснее.

Он подождал минуту, надеясь услышать мораль на тему «маменькиных сынков», но Лихобор промолчал.

— Пойду-ка съем его, — сказал Феропонт. — Признаюсь, люблю поесть.

— Приятного аппетита.

В комнате партбюро Лука застал Горегляда. Мастер посмотрел на токаря с опаской, но настроение у Луки было мирное.

— Он что, сошёл со страниц журнала «Перец»? — спросил Лука.

— Не понравился?

— Ничего сказать не могу. Пока не знаю… Молод ещё очень, зелёный совсем, занозистый.

— Ну вот и воспитай из него рабочего. — Горегляд провёл указательным пальцем по своим подстриженном усикам. — Отец его — большой человек, генерал.

— Отчего же сын не пошёл по военной линии?

— Я тоже спросил его об этом. Говорит, ненавижу приказы. Дома сыт ими по горло. Понимаешь, Лука, этот мальчишка сейчас как глина, из него что хочешь можно вылепить…

— Не выйдет из него рабочего. Никогда!

— Может, да, а может, и нет. Это, между прочим, и от тебя зависит. Я тебе самого трудного паренька выбрал…

— Как говорят, спасибо за доверие, — в сердцах сказал Лука. — Хлебну я с ним сладкого до слёз.

— Вот это я тебе обещаю! Можешь не сомневаться.

Они разошлись, до крайности недовольные друг другом. Мало в жизни Луки Лихобора забот и неприятностей, так ещё новую мороку ему подсунули. Подожди, подожди, какие же у тебя особые заботы? Отец? Так это вечное и непоправимое горе, как неизлечимая рана: вроде и не очень болит, а покою не даёт. Оксана? Горе или, может, только кажется таким? И это всё? Пожалуй, маловато для того, чтобы считать себя несчастным человеком.

Всю смену ученик отсидел на своём табурете, смотрел на руки Луки Лихобора, но думал, конечно, не о работе, хотя каждое движение токаря не проходило мимо его внимания.

«Нужно отбыть год на заводе, — думалось ему, — но только чтобы без моральных потерь, чтобы не стать похожим на этого Луку Лихобора и его товарищей, не лишиться главного — индивидуальности. Те все одинаковы, все похожи друг на друга, а вот он, Феропонт Тимченко…»

Чем отличался он от этих, стоявших у токарных станков парней, сразу не приходило на ум, но думать о своём превосходстве над ними было приятно. За десять минут до конца смены Лука сказал:

— А теперь помоги мне.

Феропонт проворно вскочил с табурета, словно хотел подчеркнуть свою готовность выполнить любое задание.

— Слушаю, товарищ наставник.

Назвать Луку «боссом» он уже не рискнул, вспомнив о недавнем неприятном для него разговоре.

— Давай-ка вычистим станок. Первая заповедь рабочего: передай смене станок таким — хоть показывай на выставке. Вот тебе концы, начинай со станины. — Бросил Феропонту большой клубок чистого тряпья, сам взял такой же, взглянул на ученика: — Не нравится? Никто за нас с тобой этого не сделает. Давай.

Парень преодолел отвращение, или, скорее, чувство унижения, которое вызывал в его сердце любой приказ.

Дома ему даже за веник не приходилось браться… Так то было дома, там мама, там размеренный, годами устоявшийся быт, где чистота была возведена в наивысший, чуть ли не священный принцип. И вот на тебе! И всё потому, что сочинение на свободную тему он написал с ошибками. О, будьте прокляты все сочинения на свободную тему, а вместе с ними и инструкторы типа Луки Лихобора! Ну, хорошо, нужно драить станок — будем драить.

Дело оказалось далеко не лёгким. Лука умел находить стружки в таких уголках, что было просто непонятно, как они туда попали.

— Ты смотри, и сюда залезли, — приговаривал Лука, ловко орудуя концами и щёткой, будто выгонял из щелей назойливых тараканов.

Помогая ему, Феропонт молчал. Где-то в глубине его души закипал гнев, но на ком сорвать его, парень не знал и потому оставался внешне спокойным и снисходи-тельно-ироничным.

— Все, — сказал Лука, — теперь полный порядок.

Ученику вдруг страшно захотелось именно сейчас найти хотя бы маленькую стружечку, незамеченное пятнышко грязи, но всё сверкало чистотой. И в самом деле станок — хоть завтра на выставку. И потому пришлось невыразительно повторить:

— Теперь полный порядок. А дальше что?..

— А дальше — домой.

— И ты?

— Я? — Лука улыбнулся. — Знаешь, иногда после смены мне нравится пройтись по заводу. Понимаешь, приятно почувствовать, что ты работаешь на авиазаводе, а, скажем, не на колбасной фабрике. Там, конечно, тоже есть ремонтно-механический цех и станки мало чем отличаются от наших. Но мы же — авиация. Авиация!.. — Он повторил это слово, как ребёнок, зачарованный любимой сказкой. — Ты не хочешь пройтись со мной?

— Это входит в программу воспитания патриотического отношения к своему социалистическому предприятию?

— Такой программы нет, но представить себе весь завод в целом, а не только один его цех, по-моему, стоит. Как ты думаешь?

— А-а, — протянул Феропонт. — Тебя потянуло показать мою бороду? Это верно. Она у меня уникальная. — хитровато улыбнувшись, заявил парень. — Такие бороды увидишь только на иконах шестнадцатого столетия.

— Тем больше у тебя оснований прогуляться по заводу. Пойдём?

— Пойдём, — словно решаясь на подвиг, согласился Феропонт Тимченко. — А то и в самом деле не понять, чем отличается авиазавод от колбасной фабрики…

Они вышли из своего цеха, прошли в соседний, и ничего особенного Феропонт не увидел. Стоят рядами станки — фрезерные, токарные или расточные, и у каждого — рабочий.

Вдруг под стеклянной крышей, на ажурной ферме возник огромный, написанный белым по чёрному плакат: «Не забывай, от точности твоей работы зависит жизнь человека!» Призыв казался неуместным в этом грохочущем цехе, где обтачивали, фрезеровали кронштейны, втулки, тяги, которые ничем не напоминали о сумасшедшей скорости полётов. Чувство ответственности за деталь, сделанную твоими руками, ещё не родилось в сознании Феропонта, и потому не хотелось упустить удобного случая для иронии: подумаешь, от какого-то фасонного болтика зависит жизнь человека. Высокопарно и примитивно! Но, сам не зная почему, он промолчал.

— Здесь ещё не то, — проговорил Лука. — Авиация начинается дальше.

Они перешли через шоссе в здание, где огромной, приземистой глыбой возвышался пресс. Под давлением в десять тысяч тонн дюраль, как тесто, покорно принимал самые причудливые формы. Молоденькие девчата в синих комбинезонах с одной стороны пресса подклады-вали длинные, ослепительно серебристые листы, потом слышался приглушённый раскат грома: великан, скрытый стальными плитами, показывал свою силу, и с другой стороны пресса вынимали изящно выгнутую часть крыла или хвостового оперения самолёта. Это пока всего-навсего кусок металла, но от него уже пахнет заоблачным ветром звёздных высот, и оттого тревожно щемит сердце.

— Сила, — одобрительно посмотрев на пресс, сказал Лихобор.

— Сила, — снисходительно, не видя в кусках блестящего дюраля ничего особенного, согласился Феропонт.

На бороду его девчата отреагировали: переглянулись, засмеялись, а именно это он любил больше всего на свете — быть в центре внимания.

— Пойдём дальше, — предложил Лука. — Всё сюда сходится. — И показал на полукилометровое, не очень высокое здание со стеклянной крышей. Они вошли, и Феропонт на минуту зажал уши: такая мощная лавина грохота обрушилась на них. Как пулемётные очереди, распарывали воздух пневматические клепальные молотки, ребята в синих очках брызгали ослепительными искрами электросварки, а рядом молчаливые девушки синтетическим клеем склеивали длинные полосы дюралюминия.

Когда самолёт в воздухе, крылья его кажутся совсем лёгкими, невесомыми. А на самом деле крыло самолёта — его самая тяжёлая часть, начинённая множеством электромоторов, механизмов управления. Даже огромные баки для горючего — и те размещаются в крыльях.

«Смешно, — подумал Лука, — уже давным-давно в турбореактивных двигателях горит обыкновенный, дешёвый керосин, а называют их по-старому — бензобаки, техника меняется быстрее слова».

Они прошли дальше и снова попали под шумный обстрел пневматических молотков. Здесь на стапелях клепали части фюзеляжа самолёта, клали по дюралю ровные, словно простроченные на швейной машинке заклёпочные герметические швы. Со стапелей крановщик поднимал огромные, чуть ли не трёхметровые в диаметре, слегка изогнутые трубы из дюралевых листов, ловко присоединяя одну к другой, и здесь впервые вырисовывалось представление о будущем самолёте: на свет появлялась огромная серебряная сигара — фюзеляж.

Собственно говоря, с него и начинается самолёт. В соседнем цехе фюзеляж впрягают, как вола в ярмо, в центроплан, ставят крылья и хвостовое оперение, и вот уже стоит готовый, пока пустой корпус самолёта на подвижных опорах, ещё какой-то нескладный, лишённый, главного — сложных механизмов, которые вдохнут в него чуткую и разумную, послушную малейшему движению руки пилота душу.

Лука Лихобор частенько хаживал по заводу, ему нравилось смотреть, наблюдать, как усилиями тысяч людей из бесформенных кусков металла рождается чудесная машина — самолёт. Вот подошла ещё одна бригада, она монтирует двигатели, которые поднимут машину в воздух, бросят её в крепкие объятия синего ветра.

Целая армия рабочих строит, сваривает, клеит, клепает, собирает самолёт, и за каждым движением умных рук, за каждой деталью следит группа контролёров.

Внимательно и дотошно, не пропуская самой малой малости, осматривают они каждый узел, каждый шов, каждую систему. Сложный организм, состоящий из тысяч деталей, должен быть безотказно надёжным, как простой молоток. Только тогда можно доверить машине самое дорогое — жизнь человека.

Лука и Феропонт стояли и смотрели, как покрашенная и отшлифованная до зеркального блеска, с номерами на фюзеляже и ярко-красными краями крыльев, праздничная и торжественная выезжала на аэродром очередная новорождённая машина.

Свершилось чудо: один рабочий выточил оси шасси, другой установил автопилот, третий провёл провода к лампочкам на кончиках крыльев. Каждый сделал всего несколько движений, привычных, почти автоматически знакомых операций, но рабочих много, и труд всех, вместе взятых, породил красивую, мощную машину — современный самолёт.

— Интересно, можешь узнать в этой машине хоть одну деталь, которую сделал лично ты? — спросил Феропонт.

— Они все внутри самолёта, но я точно знаю свою работу,

— Выходит, твоя индивидуальность полностью нивелирована, — торжествующе изрёк Феропонт. — Вот что делает с человеком современная техника!

— Ты не прав. Индивидуальность всегда остаётся индивидуальностью.

— Где ты её увидел? Необходим стандарт и только стандарт. И чем он строже, тем считается лучше. Именно поэтому я недолюбливаю технику. Она обезличивает человека, а я хочу быть личностью…

— Не обезличивает. Конечно, детали должны быть абсолютно стандартными, полностью отвечающими чертежам и техническим требованиям, но сколько ты их сделаешь — не ограничено никем. Вот тут-то и начинается твоя индивидуальность.

— А-а-а, — пропел Феропонт. — Этот мотивчик я слышу с детских лет: соцсоревнование, инициатива, сознательность…

— Ну, а в самом деле, разве не в почерке, не в стиле работы и мастерстве каждого рабочего заключается его индивидуальность? — спросил Лука.

— А тебе, как видно, здорово не хочется быть стандартным. — Феропонт снисходительно улыбнулся. — Ты всего лишь один из миллионов токарей страны, и все вы похожи друг на друга, как поршни в моторе.

— Нет, когда ты станешь токарем, то не будешь походить на меня.

— Что правда, то правда. К счастью, быть токарем, как тебе известно, я не собираюсь.

— Возможно, — спокойно согласился Лука.

— Тебе это безразлично?

— А ты хотел, чтобы я проливал горькие слёзы? Ну что ж, одним токарем на свете будет меньше. Зато ведь появится композитор.

Тень откровенной иронии послышалась в этих словах, и Феропонт насторожился. Держи ухо востро с этим Лукой Лихобором. Всё пока идёт как-то не так. Дома всё представлялось куда проще и легче.

— Смотри, смотри! — восторженно проговорил Лука, оборвав мысли Феропонта.

К самолёту, который стоял у начала длинной бетонной дорожки, подошли четверо в синих комбинезонах. Сдержанные, серьёзные, торжественные люди.

— Лётчики?

— Они.

По узенькой лесенке лётчики поднялись в самолёт, крепко прикрыли за собой овальные двери, и всё замерло на аэродроме.

— Почему так долго? — От нетерпения Феропонт переминался с ноги на ногу.

— Надевают парашюты. Первый испытательный полёт.

— Первый испытательный, — задумчиво повторил: юноша. — Звучит: первый испытательный полёт.

— Вот именно.

— И всё-таки дешёвая романтика, — спохватился Феропонт. — Ведь тысячу раз проверено и перепроверено. — Он снова входил в свою роль. — Я уверен, они посмеиваются над этими парашютами, просто выполняют инструкцию… А в самолёте — всё точно.

— Верно, — сказал Лука. — Люди ни в чём не ошиблись, но в исключительных случаях где-то ошибиться мог металл…

— Ну, так будет просто несчастный случай, не больше. Ты же не думаешь, шагая по улице, что тебе на голову с крыши свалится кирпич?

— События, которыми невозможно управлять разумом, счастливые они или нет, самые опасные, к твоему сведению.

— Ты, оказывается, философ.

— Просто я старше тебя на десять лет.

— Когда в споре не хватает аргументов, всегда ссылаются на перевес в возрасте.

— А мы с тобой, собственно говоря, и не спорили.

Левый пропеллер самолёта медленно, будто нехотя ожил, описал круг, затем на мгновение стал похож на человека, который испуганно замахал руками, и вдруг исчез, растворившись в сумасшедшей скорости вращения. Тогда шевельнулся, разгоняясь, правый. Самолёт стоял, как нетерпеливый конь, сдерживаемый невидимыми удилами, готовый к взлёту, к движению.

— Сейчас пилот попросит: «Разрешите взлёт», и руководитель полётов, он сидит вон там, в стеклянной башенке, ответит: «Взлёт разрешаю», — сказал Лука.

— На всё необходимо просить разрешение. Просто зло берёт, — искренне возмутился Феропонт.

— Да, в авиации дисциплина железная. Но ты ошибаешься, разрешение нужно далеко не на всё.

— Интересно, а на что же, например, не надо?

— Например, на то, чтобы полюбить девушку, или написать новую песню, или…

— Перевыполнить пятилетний план, — усмехнувшись, подсказал Феропонт.

— Да, — серьёзно согласился Лука. — На это тоже разрешения не требуется!

Самолёт двинулся с места, покатился по жёсткому бетону, потом его нос немного приподнялся, скорость придала силу крыльям, и они легко оторвали от бетонных плит тяжёлую машину.

— Хорошо взлетел, — вздохнул Лука. — Самолёт— это всё-таки красиво…

— Ты, оказывается, лирик.

— Нет. Я токарь. Пойдём, у меня сегодня много всяких дел.

— Каких? — Феропонту почему-то именно теперь не хотелось расставаться с Лукой.

— В техникум готовлюсь. И в завком нужно зайти…

— Государственная деятельность, — Тёмные глаза Феропонта насмешливо сощурились.

— Государственная не государственная, а пятьдесят две путёвки я сегодня. для нашего цеха получу. В Крым, на Кавказ, в дома отдыха, в санатории.

— Пятьдесят две?!

— А ты как думал? Профсоюз — сила. Ты когда-нибудь это почувствуешь.

— Выходит, не очень-то помогает твой высокий пост, в техникум идёшь, метишь дальше, в инженеры?

— Нет, просто в нашем цехе без технического образования трудновато. Плохо, когда не всё понимаешь. Самолёт — это впечатляет и волнует. Может, когда-то давным-давно наши предки умели летать… Инстинкт сказывается.

— Мои предки были обыкновенными обезьянами. И я от них недалеко ушёл, — сказал Феропонт, желая продолжить беседу. Но Лука не откликнулся на это приглашение. Не понял настроения Феропонта или не захотел понять?..

— Возможно, — проговорил он. — Счастливо тебе!

Повернулся и пошёл в завком, забыв о существовании похожего на одуванчик Феропонта Тимченко.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На следующее утро они снова встретились в цехе.

— Ну, что, опять мне прикажешь целый день сидеть на табуретке? — насмешливо спросил Феропонт.

— Подожди немного, сейчас закреплю заготовку, Тогда потолкуем, — будто готовясь к трудному разговору, ответил Лука.

Он ловко зажал кулачками патрона длинный, миллиметров в пятьсот валик, закрепил его, нажал кнопку — мотор сердито загудел, тогда Лука осторожно подвёл остро заточенный резец, измерил — всё в норме. Включил самоход. Пока резец пройдёт весь валик, снимет первую, черновую стружку, есть время поговорить.

— Вот теперь давай выясним отношения с твоей бородой.

В тёмных глазах Феропонта вспыхнули довольные искорки: наконец-то оказалась в центре внимания и его борода. Оглянулся и пожалел, что никто не слышит их разговора. А жаль! Кажется, он обещает быть весёлым…

В цехе никто уже не обращал внимания ни на причёску парня, ни на его бороду. Люди быстро привыкают ко всему: ну, есть в сорок первом цехе чудик, так что из этого? Борис Лавочка изредка поглядывает в их сторону, но, конечно, ничего не услышит: в цехе стоит размеренный и напряжённый гул сотен моторов.

— Твоя борода требует трансформации, — сказал Лука.

— Извини, но этот вопрос касается только лично меня, — высокомерно ответил парень.

— Конечно, за пределами цеха или на расстоянии нескольких метров от станка. Здесь же, у своего рабочего места, борода далеко не безопасна для твоей жизни. Если наклониться над суппортом, кулачок патрона, или заготовка, или винт хомутика зацепит её, и, как говорят, с приветом… Тогда уж будет не до шуток.

— Убьёт на месте. — Феропонт снисходительно усмехнулся.

— Может и покалечить, и ударить о станину или о суппорт, и убить, это же мотор, он не разбирает, по какому иностранному журналу ты оформлен… Тебе не приходилось заглядывать на текстильную фабрику?

— Когда-то в школе была экскурсия на Дарницкий комбинат искусственного волокна. Грандиозная штука!

— Ты заметил, что девушки-работницы прячут свои косы под платочки? А всё потому, чтобы волосы не попали в машину. С ней шутки плохи. История знает немало печальных случаев…

— Прости, но из-за твоих прихотей менять свой облик я не собираюсь. — В голосе ученика послышалось раздражение.

— Это не прихоть. Это техника безопасности, и я за неё полностью отвечаю. Случись несчастье, с меня же спросят. У тебя есть три возможности: во-первых, подстричь бороду, чтобы она не болталась этакой мочалкой.

— Ни за что на свете!

— Во-вторых, — Лука не обратил внимания на отчаянный возглас своего ученика, — заплести бороду в косичку и заправить её за воротник…

— Ты что, посмешище из меня хочешь сделать?

— И не думаю. В-третьих, можно пойти в медпункт, попросить бинтик и подвязать им бороду.

Лука взглянул на своего ученика. Лицо Феропонта, нежно-розовое, медленно наливалось краской, тёмные прищуренные глаза зло нацелились на наставника.

— Я здесь совсем не для того, чтобы надо мной издевались, — хрипло проговорил Феропонт. — Очень сожалею, но мне придётся попросить другого инструктора.

— Пожалуйста, однако и тот, другой повторит мои рекомендации.

Глядя на покрасневшее от возмущения лицо юноши, на его напряжённо стиснутые губы, Лука отметил, каких усилий стоило этому пареньку сдержаться, не выдать своей обиды.

— Послушай, наставник. — Феропонт не смотрел в глаза Лихобору. — Мне кажется, ты не такой уж болван, за какого себя выдаёшь. Сказочки твои о смертельной опасности, которые будто бы подстерегают меня, гроша ломаного не стоят!

Борис Лавочка, услышав громкий голос Феропонта, посмотрел в их сторону и, заинтересовавшись, выключил мотор.

— Нет, не сказочки. — Лука ответил спокойно, уверенно, никакая сила на свете не могла принудить его изменить своё решение. — К станку ты с такой бородой не подойдёшь!

— Хотел бы я взглянуть на того, кто меня не допустит к станку! — уже не владея собой, выкрикнул Феропонт. — Смотри!

И он мгновенно наклонился к кулачковому патрону… В ту же секунду раздался крик. Кулачок зацепил прядь бороды Феропонта, рванул, ударив лицом о суппорт, и, пока Лука выключал мотор, патрон успел ещё раз обернуться и грохнуть несчастного парня головой о станину…

Лука вырвал зажатую кулачком и патроном бороду Феропонта, подхватил его обмякшее тело. Кровь, сочившаяся из вырванного на подбородке куска кожи, заливала синевато-бледное лицо и, стекая по бороде, капала на серый бетонный пол.

— Неси его скорей в медпункт! — закричал Борис Лавочка. Пижон чёртов, бородой ему играться вздумалось!

— Носилки, носилки давай! — раздался в мгновенно возникшей тишине цеха чей-то испуганный голос.

Прижимая к груди большое, мёртво-тяжёлое тело Феропонга и не чувствуя его тяжести, Лука бежал к медпункту, сопровождаемый взволнованной толпой.

Молоденькая сестра в белом халате чуть сама не потеряла сознание, когда Лука Лихобор, распахнув ногой дверь, показался на пороге.

— Клади сюда! — Девушка преодолела испуг, бросилась к Феропонту, распростёртому на лежаке, покрытом белой простынёй, схватила запястье и сразу почувствовала слабое, но ровное биение пульса. Ещё ничего не потеряно, пока бьётся сердце.

— Живой, — сказала она и, схватив телефонную трубку, набрала две цифры, подождала секунду и тогда приказала категорично: — В сорок первый цех. Немедленно. Тяжёлая травма. — Положила трубку и уже авторитетно, чувствуя себя хозяйкой положения, распорядилась: — Товарищи, прошу всех выйти! Это несчастный случай, а не спектакль. Да, да, и вы тоже, — обратилась она к Луке,

— Он мой ученик, — глухо проговорил Лихобор.

— Хорошо же вы его обучили технике безопасности! — Сестричка стрельнула на Луку сердитыми глазами, набирая в шприц прозрачную жидкость. — Выйдите!

В комнатку торопливо вошли начальник цеха Гостев и мастер Горегляд.

— Ну что? Опасно? — Их взгляды остановились на бледном, осунувшемся лице Феропонта.

— Надеюсь, будет жить, — ответила сестра, — Простите, товарищи, вам тоже здесь делать нечего. Прошу выйти.

Лихобор, Горегляд и Гостев вышли из медпункта. Возле дверей, ожидая, толпились десятка два рабочих. Событие требовало немедленной и исчерпывающей информации. Гостев понимал это очень хорошо. Если не будет полной ясности, то половина рабочего дня уйдёт на разговоры и догадки. Поэтому он приказал:

— Товарищи, расходитесь по своим рабочим местам! Ничего особенного не случилось.

— Будет жить бородач?

— Будет. — Сам Гостев только что видел прозрачную бледность лица Феропонта, его беспомощно распростёртое тело и далеко не был уверен в этом, но голос прозвучал твёрдо. — Для жизни опасности нет.

От ворот цеха, отчаянно сигналя, промчалась санитарная машина, доктор спешно прошёл в медпункт. Вскоре пострадавшего вынесли из цеха на носилках, всунули вместе с носилками в открытую заднюю дверцу автомобиля, как сажают хлеб в печку; и тут же взвыла сирена тронувшейся машины.

— Зайдите ко мне, — сказал Гостев, обращаясь к Лихобору и Горегляду.

Плотно затворив за собой дверь кабинета, Гостев присел к столу и, взглянув на вошедших, жестом указал на стулья, приглашая сесть.

— Как же всё это случилось? Рассказывай.

Лука начал говорить, поглядывая в лицо Гостева, худое, потемневшее, на его сухие, плотно сжатые губы, не сулившие сейчас Луке ничего доброго.

— И ты, конечно, ни в чём не виноват? — спросил Гостев, когда Лука закончил рассказ.

— Почему же? Я и виноват. Не успел остановить.

— Поверить невозможно. — Гостев покачал головой. — Чтобы человек сунул свою собственную бороду в кулачковый патрон — уму непостижимо!

— Он ещё не человек, он мальчишка, — сказал Горегляд.

— Ты что, оправдываешь товарища Лихобора?

— Не собираюсь.

— И правильно делаешь! Позор! — Гостев вдруг словно взорвался. — Одному из лучших рабочих, и не какому-нибудь там рядовому станочнику, а председателю цехкома даём ученика, а. он вместо того, чтобы думать о будущем пополнении рабочего класса, суёт его бородой в кулачковый патрон! Ещё неизвестно, чем всё это закончится… Не пришлось бы нам произносить речей на кладбище.

Голос Гостева прозвучал сурово, а у Горегляда под усами мелькнула улыбка и тут же исчезла, спрятавшись в крепко сжатых губах.

— Я думаю так. — Гостев рубил рукою воздух, подчёркивая значительность своих слов. — Такой случай злостной невнимательности и расхлябанности не может остаться безнаказанным. Поэтому, во-первых, необходимо лишить токаря Лихобора права иметь учеников, во-вторых, лишить его премии и тринадцатой зарплаты, в-третьих, понизить Лихобора по тарифной сетке на один разряд, потому что он оказался недостойным высокого звания токаря высшего, шестого разряда, в-четвёртых, это моё решение довести до сведения всех рабочих цеха, и, в-пятых, просить партбюро рассмотреть вопрос о коммунисте Лихоборе со всеми вытекающими из этого выводами.

— В-шестых, повесить его при входе в цех вниз головой, чтобы другим неповадно было, — серьёзно сказал Горегляд.

— Ты со мной не согласен? — Гостев не понял иронии.

— Отчего же? Полностью согласен, только сначала хотелось бы разобраться во всей этой истории.

— В-седьмых, создать комиссию в составе моего заместителя, тебя и представителя отдела технической безопасности.

— Что касается меня, — сказал Лихобор, — то важным остаётся только одно — жизнь Феропонта. Как мне быть дальше, если он не выживет? Представить невозможно. А накажете меня или под суд отдадите — всё справедливо, заслужил. Поделом мне.

— И об этом подумаем, — проговорил Гостев, — ты прав. Выживет или нет — это главное.

И вдруг слова Горегляда о шестом пункте дошли До сознания начальника цеха, он взглянул на парторга с раздражением и сказал:

— А ирония некоторых товарищей в подобном трагическом случае просто неуместна и бестактна.

— Я этого не нахожу, — заметил Горегляд, — если мы, не разобравшись, на Лихобора обрушим все наказания, то повесить его вниз головой перед входом в цех было бы целесообразнее всего. Наглядная агитация, так сказать, для всех. Смотри и на ус наматывай. Не нарушай технику безопасности!

Гостев немного помолчал.

— Положение действительно весьма серьёзное, и тут, по-моему, не до шуток, — наконец сказал он. — И я тебя, Трофим Семёнович, просто не понимаю.

— Положим, сейчас и вправду не до шуток, но всё равно в любом случае нельзя терять чувство меры.

— Ты думаешь, я его потерял?

— Конечно. Через полчаса ты успокоишься и по-иному воспримешь мои слова. Единственное, по-моему, что сейчас нужно сделать, — это создать комиссию, пусть разберётся. Выводы будем делать потом.

— Да понимаешь ли ты, ни один человек у нас не погиб?! Ни один! И это за всё время существования нашего завода. — Гостев снова вскипел. — Мы первыми отличились, стали пионерами в этом деле…

— Ты прав. Случай серьёзный, неприятный, но тем внимательнее надо в нём разобраться…

— Я могу приступить к работе? — спросил Лука.

Гостев остановился. Может, и к работе не следовало бы допускать Лихобора? Взглянул на Горегляда, на его худое, продолговатое лицо, на тёмные, опущенные веки, резкие складки возле рта и горько подумал: нет, всё-таки нечуткий человек парторг. И сказал:

— Иди. Но к станку не притрагивайся, пока не придёт комиссия.

Лука повернулся и, не сказав ни слова, вышел. В цеховом буфете купил пачку сигарет, коробку спичек, закурил…

— Не мешает подумать, имеет ли право такой человек руководить цехкомом, — проговорил Гостев.

— Вот вам и пункт восьмой. — Горегляд развернул лежавшую на столе газету и, не прочитав ни строчки, снова аккуратно свернул. — Он член цехового партбюро, может, и оттуда его выведем? Как раз будет девять пунктов. Тогда никто нас не обвинит в бездеятельности.

Гостев сердито посмотрел на мастера: ничего не прочитаешь на его строгом, без улыбки лице. Где-то в глубине души начальник цеха понимал, что парторг, как всегда, прав, но опасение за свою репутацию, а также жалость к этому незнакомому, невинно пострадавшему парню не позволяли трезво взглянуть на себя со стороны, спокойно оценить собственные поступки. Гостев на минуту представил, как ему придётся докладывать об этом случае в директорском кабинете. И горестно воскликнул:

— А ведь он казался таким надёжным, этот Лука Лихобор!

— Он и остался надёжным, — ответил Горегляд — Главное, как сказал Лука, выживет или нет этот придурок.

Гостев поднял телефонную трубку, набрал номер больницы, спросил. Ничего утешительного, Феропонт Тимченко пока лежит без сознания. Если рентгеновский снимок покажет трещину в черепе, придётся делать операцию… Сложную операцию.

— Но жить будет? — настойчиво спросил Гостев.

— С уверенностью пока ничего сказать нельзя, — ответили в трубку. — Могут быть всякие неожиданности.

А в это время Лука Лихобор подошёл к своему станку, посмотрел на него с неприязнью. До сих пор ему казалось, что он, вот этот 1-К-62, его самый верный друг, а что оказалось на деле… В щёлочке между кулачком и корпусом виднелась прядь светлых волос.

— Ничего не трогай, — послышалось из-за плеча. Лука оглянулся и увидел Бориса Лавочку. — Ничего не трогай до прихода комиссии, — повторил Борис. — Я видел, как этот остолоп сам ткнул свою бороду в станок, правда, разговора вашего не слышал. Что ему взбрело в голову? Хотел убедиться, крепкая ли из его бородёнки получится пряжа?

— Не знаю, — хмуро ответил Лука. — Всё это не имеет значения. Главное, лишь бы жив был.

— Будет, — уверенно сказал Борис Лавочка. — Отлежится. Если сразу богу душу не отдал, то выживет, медицина теперь сильная.

Лука замер у станка, как окаменелый. Жиденькая, всего в несколько волосинок прядка, вырванная из белесой Феропонтовой бороды, приковала всё его внимание. Веяло от этих волосёнок наивной, детской беззащитностью, и сердце от этого разрывалось на части.

Попробовал восстановить в памяти все события, припомнить весь разговор, чтобы самому себе представить, в чём же он, собственно, виноват. Выходило, только в одном: не успел остановить парня, когда тот наклонился к патрону, не предугадал его намерения и заранее не выключил мотор. И всё-таки виноват. А раз виноват, значит, отвечай. И нечего сваливать на случайность. Ты наставник, учитель и потому должен был всё предвидеть.

Кто-то подошёл, остановился у станка, Лука даже не понял, кто именно. Подошедший что-то спросил, слова прозвучали отчётливо, только смысл их скользнул мимо сознания, мозг сверлила одна мысль: «Выживет или не выживет? Убийца я или не убийца?»

И хотя обвинить Луку в убийстве не пришло бы в голову даже самому придирчивому следователю, сам он назвал себя этим страшным, безжалостным словом.

Странно, но в цехе то здесь, то там вспыхивал смех. Рассказ о парнишке, который сунул свою бороду в станок, переходил из уст в уста, от одного участка к другому, вырвался за границы цеха, эхом отозвался где-то на ЛИСе[2], заставил рассмеяться лётчиков на аэродроме.

Удивительное дело — случай драматичный, а все улыбаются. И даже открыто смеются. Всё-таки сложна, непонятна психика человека: в самой драматической ситуации он иногда способен увидеть смешное. Только Луке было не до смеха: пришла комиссия.

— Я всё видел и могу подтвердить. — Борис Лавочка подошёл к Горегляду. — Лука ни в чём не виноват. Этот дурень сам сунул бороду в патрон.

— Вы представляете, насколько несерьёзно звучат ваши слова? — проговорил инженер отдела техники безопасности Глущенко. — Он же не сумасшедший, чтобы так, ни с того ни с сего, ткнуть свою бороду или руку в патрон.

— Давайте сделаем так, — сказал Горегляд. — Ты, Лавочка, садись и напиши всё как было…

— Рассказывать — за милую душу, а писать — это работа не для меня. — Борис нахмурился.

— Хорошо, расскажи товарищу Глущенко, он запишет. А тем временем Лука расскажет мне, и я запишу. Потом сличим рассказы, и всё станет ясным. Больше никто, как это случилось, не видел?

— Я видел, — сказал фрезеровщик Савкин.

— С тобой поговорит заместитель начальника цеха.

— А милицию и настоящего следователя будут вызывать? — поинтересовался Лавочка.

Следователя? Смысл этого слова дошёл до сознания Луки Лихобора. Значит, его могут посадить в тюрьму? Ну что же, всё правильно, самое подходящее место для убийцы. Там ли, здесь ли, какая для него разница, где быть, Лишь бы жил этот смешной, как одуванчик, парнишка. Остальное всё образуется,

Часа через полтора на стол начальника цеха легли три листка — три рассказа, записанные членами комиссии. Они отличались друг от друга только деталями. Фрезеровщик Савкин засвидетельствовал, будто Феропонт дёрнул себя за бороду, как бы желая продемонстрировать её крепость, двое других об этой детали не упоминали. Но в основе все показания сводились к одному: ученик Тимченко сам наклонился к станку и попал бородой в кулачковый патрон. Лука попытался это объяснить тем, будто Феропонт хотел доказать, что опасность ему не угрожает.

— Сговорились, — сказал бдительный Глущенко. — Невероятный случай!

— И такое может быть, — задумчиво согласился Горегляд, вынимая из стола папку с чёрными тесёмками и убирая туда листки. — С выводами придётся подождать.

— Сговорились, — упрямо повторил Глущенко. — Не могли придумать что-нибудь поумнее. Ну кто поверит этой чепухе?

— Поверить трудно, — согласился Горегляд. — Особенно если об этом происшествии не рассказывают, а пишут коротенькую записку. Придётся подождать, когда придёт в себя Феропонт. Он один может сказать, правда это или враки.

— А если не опомнится?

— Будем надеяться на лучшее, — ответил Горегляд, двойным узлом затягивая тесёмки, словно опасаясь, не вырвалась бы на свободу спрятанная в папке беда.

В этот день Лука прямо с работы поехал в Октябрьскую больницу. Казалось, что там понадобится его помощь. Связных мыслей не было, они появлялись и исчезали, одна догоняя другую, перед глазами возникало по-детски круглое желтовато-бледное лицо Феропонта, ярко-красные капли крови, которые скатывались по пепельно-белёсой длинной бородёнке и падали на холодный пол. Широкие ворота, словно поджидая его, были распахнуты настежь. Корпуса прятались за пышными, тёмно-зелёными кронами высоких деревьев. Сколько страданий и смертей видели эти неказистые, старинные здания! Даже подумать страшно! На одном из них, приземистом, вросшем, как гриб, в землю, прикреплена беглая табличка, на ней чёрными буквами выведено: «Выдача трупов от 9 до 11 и от 17 до 19 часов». Смерть здесь никого не пугает и не удивляет.

Дежурная сестра встретила Луку благосклонно-вежливой улыбкой. В клинику приходит много народа — братьев и сестёр, матерей и отцов, и каждый из них согласен отдать самое дорогое, даже свою жизнь, чтобы победить смерть и спасти близкого человека.

— Феропонт Тимченко? — спросила сестра. — Да, здесь. Нет, ещё не пришёл в себя. Необходимость операции? Об этом будет известно завтра. Хотите остаться ждать? Пожалуйста, ждать можете, но в этом нет никакого смысла. Он вам брат? Друг? Ученик на заводе? Чужой? Отчего же так волнуетесь? Нет, ждать вам нечего, такое неопределённое положение может тянуться долго. Позвать врача? Оторвать его от работы? Он повторит то же, что сказала вам я. Кровь и все необходимые лекарства у нас есть. Простите, мне некогда, всего хорошего.

Лука снова вышел в сад, и объявление «Выдача трупов…» теперь показалось зловеще многозначительным и вывешенным специально для него.

Не думая, куда идёт, Лука пересёк двухпутное шоссе и остановился: перед ним возвышалось огромное стеклянное здание — Дворец спорта.

Высокие, закруглённые, чем-то напоминавшие очертания фантастически громадного самолёта, раскинулись перед Лукой трибуны стадиона. А вот и ворота — узорчатые, как кружево. Не подумаешь, что они чугунные. За ними широкий проезд для автомобилей — прямо к полю: здесь всегда во время соревнований, притаившись, ожидает машина с красными крестами, на всякий случай, а вдруг произойдёт несчастье. Всюду, куда ни посмотри, нужен красный крест.

Лука подошёл к парапету, который отделял трибуны от беговой дорожки, и увидел, что прямо навстречу ему летит — не бежит, а именно летит, стелясь по воздуху, Майола Саможук, вся разгорячённая, розовая, как утренняя заря.

Он хотел было окликнуть, позвать её, но девушка пробежала мимо, не остановившись, не заметив его, и встала как вкопанная перед высоким седым человеком. Лицо его показалось Луке знакомым.

Мужчина что-то сказал Майоле, объясняя, плавно провёл рукой по воздуху. Майола согласно кивнула и снова побежала по широкой беговой дорожке, на этот раз медленно, будто отдыхая. Потом постепенно темп бега возрастал, движения становились резкими, сильными, и она снова мчалась, как ветер, чтобы через несколько секунд опять перейти на размашистый, плавный бег.

«Тренер, — с опозданием понял Лука, — Василий Семёнович Загорный».

Впрочем, какое всё это имеет значение: и стадион, и Майола, и её тренер. И вообще, зачем ты здесь, Лука, на солнечном, празднично-зелёном стадионе, когда там, в хмурой и наверняка неуютной, холодной, как каземат, палате умирает Феропонт Тимченко? Нужно Немедленно что-то делать, действовать, а не сидеть вот так, сложа руки, на этой безлюдной трибуне и смотреть, как тренируется, отрабатывая каждое своё движение, Майола Саможук. Вот она снова остановилась перед тренером, внимательно выслушала какой-то совет, и снова неторопливый, спокойный бег, теперь уже просто как отдых, как радость ощущения своей силы, молодости, здоровья и мастерства, В этой работе, по всему видно, есть своя хорошо продуманная система, план, сложный и точный, как маршрутная карта при обработке деталей самолёта.

«Не очень точное сравнение, конечно, — подумал Лука, — там кусок бездушного металла, а здесь живой человек. И всё же в принципе не такое уже бессмысленное…»

Солнце клонилось к горизонту, округлая тень трибуны легла на поле стадиона, и всё это железобетонное сооружение снова напомнило Луке огромный самолёт. Странно, конечно, вроде бы нет ничего похожего. И всё-таки… Что ж, может, когда-нибудь появятся самолёты, способные перенести к тёплому морю сразу тысячи человек…

— Здравствуй. Ты что здесь делаешь? — послышался вдруг рядом девичий голос. — Пришёл посмотреть на мою тренировку?

— Нет у меня большей заботы! — хмуро ответил Лука, но девушка не обратила внимания на его тон.

— Жаль, что ты не видел соревнования в субботу, я довольно прилично бежала.

— Первое место заняла?

— Первое, и даже с рекордом.

— Поздравляю.

Девушка стояла перед ним, разгорячённая быстрым бегом, радостным ощущением своего молодого, здорового, сильного тела. Она была и в самом деле красива, эта Карманьола Саможук, но Лука ничего не замечал. Что хорошего могло быть на свете, если рядом умирал Феропонт Тимченко, глупый парнишка с длинной мочалкой-бородой, чужой человек, который для него, Луки Лихобора, вдруг стал близким. И чего ради стоит здесь Карманьола? Тренировка окончилась, время переодеваться, а она стоит и смотрит своими золотистыми внимательными глазами.

— Что с тобой? У тебя такое скорбное лицо…

— А ты не старайся заглядывать в чужую душу, — оборвал её Лука,

— По-моему, ты просто невежлив, — обиделась девушка.

— Прости, — примирительно сказал он, — но мне сейчас свет не мил. Понимаешь, ученика моего сегодня убило…

— Насмерть?

— Нет, жив ещё. В больнице лежит: сотрясение мозга. Не дай бог что-нибудь с черепом…

— Расскажи! — Девушка уже не просила, она требовала, приказывала.

Лука рассказал. И снова, в который раз, в памяти прозвучал последний разговор с Феропонтом, мелькнуло обиженное мальчишеское лицо и резанул по сердцу отчаянный крик… Лука вздрогнул.

— Мне никто не верит, хотя и свидетели есть, — глухо проговорил он. — В общем, конечно, трудно представить, чтобы кто-то сам, по собственной воле, сунул свою бороду в станок… Я ответственности не боюсь, семеро по лавкам у меня не плачут, если даже и посадят, одна голова не бедна, а бедна — так одна. Выживет ли он — вот что важно…

— Этого дурака зовут Феропонтом? — медленно проверяя собственную догадку, спросила Майола.

— А ты откуда знаешь? Знакома с ним?

— Двоюродный братец. Его отец и мой отец — братья по матери. Отцы у них разные. Одним словом, мы родственники.

И уже другим, деловым тоном приказала:

— Посиди немного. Я сейчас быстренько помоюсь, переоденусь, позвоню его отцу, Сергею Денисовичу, и мы всё узнаем. Сиди и жди! — И, не дожидаясь ответа, убежала,

«Странно, как тесен мир, — думал Лука. — Феропонт Тимченко — кузен этой славной, по-детски решительной Карманьолы. А мог быть и родным братом. Какая разница? Всё равно он сейчас умирает».

Лукой вновь овладело желание немедленной деятельности. Подумать только — помоется и переоденется! Все они такие, эти девчата! Нужно сломя голову мчаться к телефону, узнать, какие новости, может, что-то радостное, обнадёживающее. А тут сиди и жди. Нет, ничего хорошего не узнает Майола, это уже точно! Здорово трахнуло головой о суппорт этого бестолкового парня. Луке теперь казалось, будто он слышал хруст сломанной кости. Где уж тут выжить!

Майола появилась в коротком синем платьице, перехваченном в талии белым пояском, тяжёлая сумка, перекрещённая ремнями, оттягивала руку.

Взгляд Лихобора остановился на лице девушки, на её золотистых, теперь потемневших глазах. Полные, обычно улыбчивые губы были стиснуты горько и строго.

— Умер? — потерянно спросил Лука.

— Нет, но хорошего мало. Череп цел, это показал рентген, но сотрясение мозга тяжёлое. Ещё неизвестно, нет ли кровоизлияния, и врачи не уверены, не вызовет ли это паралича, если даже Феропонт останется в живых. Все это мне рассказала его мама, как ни странно, она не закатывает истерики, хотя состояние её понять можно.

— Ты думаешь, она говорила неправду?

— Чистую правду. Но каждая мать всегда преувеличивает опасность. Это я сейчас такая спокойная и рассудительная, а когда у меня будет сын, тоже, наверное, закричу дурным голосом…

— У тебя будет сын? — Лука с удивлением посмотрел на Майолу.

— Будет когда-нибудь, а как же! — серьёзно ответила девушка. — Но сейчас речь не об этом. Давай прикинем, что получится, если учтём это материнское чувство. Итак, если череп цел и нет даже трещины, то это значит, что через месяц, максимум через два твой Феропонт будет жив-здоров. Вот поумнеет ли, неизвестно, а живой и здоровый будет.

— Ты как-то странно относишься к своему братцу.

— Просто я его хорошо знаю. Здесь ты можешь быть спокойным. Но есть обстоятельства пострашнее — это отец Феропонта, Сергей Денисович Тимченко. Мой дядюшка. Генерал авиации. В соединении с Ганной Мстиславовной, своей супругой, это жуткая сила. Ты даже не представляешь, какие громы и молнии обрушатся на ваши бедные головы.

— Я готов ответить по заслугам. Виноват, и всё тут.

— Ответить не так-то трудно, а вот успокоиться — куда сложнее, И всё-таки попробуй. На тебя же смотреть страшно. Когда я читала в романах о людях, у которых лица почернели от горя, мне казалось это обычной литературной гиперболой. Теперь вижу, они были правы: на тебе лица нет. Успокойся.

И каким-то очень мягким движением опустила свою ладошку на его напряжённо упёршуюся в лавку руку, но Лука Лихобор не обратил внимания на эту неожиданную ласку.

— Успокойся, — снова повторила Майола, — Тебе нужно поехать домой и хорошенько выспаться…

Лука достал сигарету, закурив, жадно затянулся.

— И не переживай. Это происшествие при всей его серьёзности всё-таки смешное.

— Послушай, — Лука с удивлением посмотрел на Майолу, — у тебя всегда такие железные нервы?

— Нет, я спокойна только тогда, когда нервничают другие. Мама это давно подметила. Если все вокруг спокойны, вот тогда я могу сорваться и бог знает что натворить.

— С таким характером легко живётся на свете. Ну, ладно, может, ты и права. Где твой дом?

— На Пушкинской.

— Давай сумку.

— А ты, оказывается, джентльмен.

— Уж какой есть. Давай, провожу тебя домой и, правда, попробую выспаться. И не пугай меня генералом, глупости всё это. На земле есть только одна действительно стоящая вещь — это жизнь.

— Он выживет, — чуть ли не в десятый раз повторила Майола.

До большого дома на Пушкинской они дошли молча, каждый думая о своём. Лука Лихобор шагал, погружённый в собственные мысли и переживания, помахивал на ходу тяжёлой сумкой, а что рядом была девушка — не всё ли равно. Майола Саможук заняла своё место в кругу его друзей — и прекрасно. Она надёжная и верная, поддержит в трудную минуту, но выделять её среди других товарищей нет причины.

— Вот здесь я живу. — Майола остановилась у подъезда старинного дома. Над дверями лукаво поглядывали друг на друга каменные, с облупленными носами амуры.

— Будь здорова, — сказал Лука,

— Подожди. — Майола достала из сумки блокнот и ручку, написала номер телефона, оторвала листочек, протянула Луке. — Позвони завтра в семь. Я всё узнаю.

Да не переживай ты, как барышня. Будет он живым и здоровым, что ему сделается. Пока! — Она улыбнулась весело, будто не существовало на свете никаких трагедий, и исчезла за высокими и тяжёлыми дверями.

Лука Лихобор забыл о ней в ту же минуту. Какое ему дело до этой милой, хорошенькой девушки? Она спортивная знаменитость, вокруг неё небось, как мошкара перед дождём, вьются ребята. И какие! Не ему чета. Где уж тягаться с ними простому токарю с авиационного завода!.. А вот выспаться и правда нужно. Давай-ка, друг, домой, заставь себя уснуть и не думать о больничной палате. Где-то он читал, что чаще всего умирают на рассвете. Почему бы так? Ну, хватит. Скорей в метро, хорошенько выспаться, завтра будет нелёгкий день.

Он вернулся домой, разделся, минут пять стоял под-острыми струйками душа, потом упал на тахту, будто с разгону ударился головой о подушку и сразу забылся мёртвым сном, похожим на беспамятство. Проснулся вдруг в абсолютной темноте от ощущения тревоги, близкой беды, вспомнил всё, посмотрел на часы, стрелки, отливая фосфорическим светом, стояли на цифре три. За окном чуть брезжил рассвет. Потянулся за сигаретой, чиркнул спичкой, закурил. До семи утра, когда можно будет позвонить Майоле, ещё четыре часа. Целая вечность. Какой невероятно короткой и бесконечно длинной может быть минута! То она, когда ты ждёшь возлюбленную, тянется, как ленивая улитка, то проносится, как ласточка, когда твоей футбольной команде не хватает времени, чтобы забить решающий гол.

О чём ты думаешь? Не остановились ли часы? Нет, идут, тикают себе спокойненько. Медленно-медленно поворачивается голубая планета, освещая широкое окно прозрачно-розовым рассветом. Только в такую минуту можно заметить, что земля и вправду голубая.

Заснуть, видно, не удастся. Лука встал, вскипятил чайник, позавтракал — до семи часов ещё много времени. Протянул руку к книжной полке, книжек там не очень много, но все излюбленные, читаны и перечитаны, чуть ли не выучены наизусть. Взял одну, другую, полистал… «Тарас Бульба» Гоголя с иллюстрациями… «Батько! Где ты? Слышишь ли ты? Слышу!» Лука закрыл книгу и почему-то вообразил разгневанное лицо генерала Тимченко. Тоже, поди, не спит, ждёт известий из больницы, Майола вчера пугала этим генералом. Чепуха! Никакой генерал не покарает так, как карает подчас собственная совесть. Который час? Четверть седьмого. Звонить или ещё рано? Пока он спустится…

Майола отозвалась сразу, будто ждала у телефона. Он готов был ко всему, даже к словам о смерти, но вместо этого девушка спокойно проговорила:

— Он всё ещё без памяти. Сердце работает отлично, температура нормальная, операция не грозит. Не беспокойся, всё будет хорошо. Ты поспал?

— Немного.

— Я так и думала. Тебе сегодня предстоит трудный день. Генерал лютый, как голодный тигр…

— Ничего, я ко всему готов, только бы он был жив.

Майола вдруг рассмеялась, и её громкий смех прозвучал как-то особенно дико.

— Что ты смеёшься? — с испугом спросил Лука.

— Ему вместе с бородой вырвало кусок кожи на подбородке. Пришили на место…

— Что ж тут смешного? — рассердился Лука. — Смеёшься, когда плакать нужно.

— Нет, плакать ни к чему. Всё-таки смешная эта история. Вот посмотришь, через недельку все будут смеяться.

— В этом я далеко не уверен… Можно тебе ещё раз позвонить? Узнаешь, как там?

— Буду очень рада.

— Ничего не скажешь, вежливая ныне пошла молодёжь…

— Я действительно буду рада.


За пятнадцать минут до начала работы Лука, как всегда, зашёл к начальнику цеха. Это были ежедневные летучки штаба трудовой вахты. Люди знакомые, как близкие родственники: Гостев, его заместители, парторг Горегляд, Валька Несвятой, комсомольский вожак, и он сам, Лука Лихобор. На этот раз все хмурые, неразговорчивые и расстроенные.

— Ну, как он там? — отважился спросить Несвятой.

— Пока жив, только без памяти, — ответил Горегляд.

— Пульс и температура нормальные. Череп целый, — добавил Лука.

— В одиннадцать вызывает директор, — сказал Гостев.

— меня, парторга и товарища Лихобора.

— Весёлый будет разговорчик! — Валька Несвятой присвистнул и сокрушённо покачал головой.

— А теперь давайте посмотрим, — Гостев окинул взглядом присутствующих, — как работал вчера сорок первый цех.

День, отмеченный таким несчастным случаем, не обещал быть удачным. На деле же вышло, что именно вчера цех работал отменно. Все детали были сданы точно по графику, план по валу на четыре десятых процента перевыполнен, нарушений дисциплины не было, на первом месте — участок Горегляда.

— О несчастном случае мне добавить нечего.

Заместитель начальника, закончив сообщение, сел.

Гостев прошёлся по комнате, обеими руками провёл по чёрным блестящим волосам, будто отжал с них воду, остановился,

— Значит, отменно работали вчера? — спросил он. — Убили человека, а участок товарища Горегляда на первом месте?

— Да, — стоял на своём заместитель.

— Так вот, есть предложение участок Горегляда занести на чёрную доску. И большими буквами, чтоб за версту видно было.

— Я против, — тут же отозвался Несвятой. — В чём люди виноваты?

— Виноваты. За жизнь ученика отвечает не один наставник, а весь коллектив цеха и в первую очередь участка. Если бородач был просто-напросто шалопаем, а товарищ Лихобор этого не понял, то опытным рабочим не мешало бы ему подсказать. Кто за моё предложение?

И первый поднял руку. За ним, будто поднимая пудовые гири, медленно потянулись вверх руки остальных. Только Валька Несвятой не пошевельнулся.

— За моё предложение — четверо, против — один. Принимается, — подытожил Гостев. — Спасибо, товарищи, приступайте к работе.

К своему станку Лука подошёл с тяжёлым сердцем. Всё опротивело ему на свете. То шёл на работу, как на праздник, заранее, с удовольствием предчувствуя ту минуту, когда резец яростно коснётся упругого дюраля или крепкой стали и полетит, завиваясь, синяя стружка. А сегодня ему всё здесь кажется чужим. И работа не ладится, и привычные, почти автоматические движения стали неуверенными, робкими, одним словом, чертовщина какая-то… А ещё в одиннадцать идти к директору… Весёлая жизнь началась. Не соскучишься.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Генерал Сергей Денисович Тимченко, почерневший от горя и бурлящего в груди негодования, приехал на завод. Высокий, седой, аккуратно причёсанный на косой пробор, с худым смуглым лицом, он выглядел старше своих шестидесяти пяти лет. Отлетав всю войну в бомбардировочной авиации и заслужив звезду Героя, Тимченко после войны пошёл учиться в радиолокационную академию, окончил её и за двадцать лет стал известным авторитетом в этой области военной науки. Его пособия и учебники появились в военных училищах, а научные открытия принесли и генеральское звание, и профессорство, и ордена, и Государственную премию. Всю жизнь проведя в армии, он привык отдавать приказы и сам умел их выполнять.

До крайности требовательный к себе и к своим подчинённым по работе, дома Сергей Денисович неузнаваемо менялся. Здесь самым важным, всеподчиняющим была любовь к сыну. Во время войны Тимченко женился на девушке, радистке штаба фронта. Феропонт родился, когда генералу было далеко за сорок, и всю силу своих нерастраченных чувств генерал отдал сыну. Хотелось видеть его знаменитым композитором, инженером, художником, всё равно кем, но непременно гением. В выдающихся способностях сына Сергей Денисович не сомневался и надежд своих не скрывал.

Первый удар пришёлся по больному месту: Феропонт написал сочинение на свободную тему с ошибками и получил двойку. Мечта о консерватории развеялась, как облачко в жарком июльском небе.

— Это всё людская зависть, — заявила Ганна Мстиславовна. — Ты должен кому-нибудь позвонить… Ты известный генерал, неужели не можешь помочь собственному сыну? Обратись к командующему, пусть он позвонит в партийную организацию… В конце концов можно же найти какой-нибудь выход. Эта двойка несправедлива!

Не мог наш сын, такой образованный мальчик, получить двойку. Иди и звони.

— Единственно, что я могу сделать, — ответил Сергей Денисович, — это собственными глазами посмотреть сочинение. Тогда и решу, что делать.

— А что тут смотреть, — горячилась Ганна Мстиславовна. — Сочинение, безусловно, талантливое. Это они, бездарные неучи, просто не поняли его.

— Я хочу посмотреть, — повторил генерал.

Супруга в ярких образах и сравнениях с героями Апулея высказала всё, что думала о его упрямстве, но генерал молча вышел из дома и сел в машину. Вернулся он часа через полтора и, не сказав ни слова, скрылся за толстой, обитой войлоком дверью кабинета. Войти к нему Ганна Мстиславовна не решалась, может, с полчаса. Сидела в столовой и слушала, как Феропонт в своей комнате играет на электрогитаре.

Потом Ганна Мстиславовна неизвестно кого обозвала «мерзавцами» и решительно вошла в кабинет. Генерал сидел у стола, прямой, седой, и рука его что-то выводила на листе бумаги.

— Ты пишешь заявление в министерство?

— Нет, — скупо ответил генерал.

— Ты видел сочинение?

— Да. Наш Феропонт похож на Екатерину Великую, я в этом убедился. Она в русском слове «ещё» умудрялась сделать четыре ошибки, писала «исчо». Своё сочинение Феропонт написал примерно на таком же уровне.

— Я уверена, что он сделал это нарочно, чтобы бросить вызов всем этим догматикам. А они даже не поняли его вызова…

— Подожди, — сказал Сергей Денисович. — Мне пришлось пережить весьма неприятную минуту. — Рот его искривился в горькой усмешке. Вспомнилось, как с едва заметной иронией молодой доцент Бухало из приёмной комиссии протянул злосчастное сочинение на свободную тему ему, убелённому сединой, отмеченному высокими заслугами, премиями…

— Эгоист, — раздражённо прошептала Ганна Мстиславовна. — Ты думаешь только о своих собственных переживаниях, а судьба родного сына тебе безразлична! Ты немедленно пойдёшь…

— Я никуда не пойду, — тихо сказал генерал.

— Пойдёшь! — уже не крикнула, а простонала Ганна Мстиславовна.

В это время дверь кабинета распахнулась, и Феропонт, спокойный, даже весёлый, остановился на пороге. Неудача на экзаменах, по всей видимости, не причинила ему большого горя. Сергей Денисович невольно взглянул на его бородёнку и поморщился: бороду, конечно, можно носить, но вкус всё-таки не должен изменять человеку.

— Предки, — беззаботно обратился Феропонт к родителям. — Не волнуйтесь за моё будущее и не растрачивайте понапрасну драгоценную нервную энергию, она вам пригодится для более важных дел. До сих пор мне думалось, что я приятное исключение, и потому, естественно, я сообразно жил и действовал, исходя из этого представления, и, как видите, добился немногого. Теперь я буду жить по существующим стандартам и весьма скоро стану иметь всё, что захочу, не исключая консерватории. Если, конечно, мне туда захочется пойти, в чём я очень сомневаюсь, ибо физиономии преподавателей мне страшно не понравились. Но мои таланты разнообразны, вы сами об этом частенько говорили, и для их развития я пойду проторённым путём.

Отец и мать видели усмешку, которая пряталась в уголках губ сына, где кудрявились светлые волосики реденькой бородки, и не могли понять, куда он клонит.

— Мама просила тебя куда-то позвонить, — продолжал сын, обратившись к отцу, — этого делать не нужно. Достаточно будет одного моего заявления.

— Для чего? — хмуро спросил генерал.

— Для того, чтобы поступить на авиазавод. Почему-то в последнее время авиация меня интересует значительно больше, нежели музыка. Может, именно здесь и раскроется моя гениальность, в существовании которой мы все твёрдо уверены. Год работы на заводе даст мне производственный стаж, а с ним не страшны даже сотни ошибок…

— Заблуждаешься, — сказал отец, — неграмотным в наше время быть стыдно.

— Ты живой анахронизм, — снисходительно заметил сын.

И в какое-то мгновение генерал понял, что вся эта бравада и самообладание даются парню огромным усилием воли, а в действительности на сердце у него кошки скребут, до того ему тошно и стыдно, будто уличили его в краже или злостном хулиганстве.

— В пору моей зрелости, — продолжал Феропонт, — все будут делать электронно-вычислительные машины. Человеку останется лишь одно — подать мысль, идею, мелодию или образ, машина сделает всю техническую работу.

— Какая широта мысли! — умилённо всплеснула руками Ганна Мстиславовна.

Генерал сердито посмотрел на неё и не сказал ни слова. Намерение сына пойти на завод ему понравилось. Есть всё-таки что-то настоящее в этом на вид шалопутном парне, или генерал выдаёт желаемое за действительное?

— Хорошо, я позвоню на завод, — сухо согласился он.

— Палач! Палач собственного сына! — горестно воскликнула Ганна Мстиславовна, но на этот раз генерал выстоял.

— Итак, линия моей жизни в следующем году определена в полном соответствии с последними требованиями современности. — И снова генерал не мог понять, смеётся сын над ними или издевается над собой. — А сейчас я попрошу вас к телевизору, имеете возможность полюбоваться на свою родственницу. Минуты через три возьмёт старт Карманьола Саможук. Кстати, скажите, пожалуйста, вы на семейных советах решили дать нам такие редкостные имена?

— Ты недоволен своим именем? — удивился генерал, потому что это он назвал своего сына Феропонтом, от рождения выделяя, его из серой массы Иванов, Сергеев и Андреев.

— Разумеется, доволен. Оно редкое, а в наше время интересными бывают только исключения. Американские журналы принимают фантастические произведения только от сумасшедших, нормальные люди уже не в силах придумать что-нибудь действительно выдающееся.

— Какая культура! — восторженно пропела Ганна Мстиславовна.

— Именем своим я полностью доволен, — подытожил разговор сын. — А теперь прошу к телевизору, уважаемые товарищи.

Все перешли в столовую, где светился большой зеленовато-серый экран. Широкое поле центрального стадиона, украшенное государственными флагами нескольких держав, расстилалось перед глазами. Диктор просто захлёбывался от восторга — соревнования собрали рекордное число зрителей. На экране промелькнула Майола Саможук — она готовилась к старту.

— У неё такое лицо, будто она ответственна за весь Советский Союз, — не удержался Феропонт.

— Сейчас так оно и есть, — ответил отец.

— Она миловидная девочка, — проговорила Ганна Мстиславовна, — но, увы, никогда не будет красавицей.

— Зато знаменитой она уже стала, — глядя в телевизор, сказал сын. — После тебя, отец, в нашей семье она на втором месте.

Генералу было неприятно, что его заслуги и славу сын приравнял к спортивным успехам Карманьолы, и он, иронически улыбаясь, промолвил:

— Ты ошибаешься. Карманьолу нужно поставить на первое место. Из сотни тысяч людей, присутствующих на стадионе, может, наберётся десятка два, которые слышали об изобретениях, книжках и теоретических исследованиях генерала Тимченко, а кто такая Карманьола, знают все.

— Мир сошёл с ума, он не имеет представления о подлинных ценностях, — заявила Ганна Мстиславовна.

— Внимание! — воскликнул Феропонт. — Старт!

Они неотрывно смотрели на большой экран, где, завладев пространством, бежала Майола. Она бежала широкими шагами, и тело её словно повисло в воздухе, замерло, даже волосы были неподвижны. Напряжённо работали, покоряя расстояние, длинные сильные ноги да руки, которые помогали широкими резкими взмахами.

— Первая! — в упоении вскрикнул Феропонт, когда Майола грудью разорвала тонкую, невидимую на экране телевизора финишную ленточку.

— Отлично бежала! — согласился генерал.

— Сейчас будут награждать победителей, — объявил диктор.

И они снова увидели Майолу, только теперь уже не строгую и напряжённую, а улыбчивую, весёлую, счастливую. Гордо неся свою маленькую головку с пышной причёской, поднялась она на пьедестал почёта, на его высшую ступень, и замерла. Рядом, но чуть ниже, стали румынка и шведка. Гимн Советского Союза прозвучал над стадионом.

— Это, пожалуй, великое счастье, когда в твою честь в присутствии сотни тысяч людей играют гимн, — задумчиво сказал генерал.

— Примитивно и скоротечно, — заметила Ганна Мстиславовна.

— Счастье бывает, скоротечным, это правда, — сказал генерал, — а примитивным никогда.

— Вы не о том говорите, люди! — выкрикнул Феропонт. — Отец, ты посмотри, какие у нашей Карманьолы немыслимо красивые ноги!

— Они действительно очень красивы, но говорили мы о самом главном, — ответил генерал.

— И всё-таки ты палач собственного сына, — сказала Ганна Мстиславовна: ей было не до красивых ног Карманьолы…

И нужно же так случиться, чтобы слова её оказались чуть ли не пророческими…

В кабинет директора авиазавода, своего старого знакомого, генерал вошёл, как громовержец, с твёрдым намерением не только покарать виновных, но и защитить всю молодёжь Советского Союза от возможности повторения подобных случаев.

Директор, лет пятидесяти с небольшим седой человек в очках, со звездой Героя, встретил Тимченко приветливо, однако без улыбки и предложил присесть в кресло.

— Я уже звонил прокурору республики, — начал генерал, — и он даст следственным органам соответствующее указание… Но прежде всего я сам хочу разобраться в этом деле. Нужно защитить нашу молодёжь от злостной халатности некоторых ротозеев.

— Простите, я не понимаю, о ком вы говорите. — Толстые стёкла директорских очков холодно сверкнули. — Я никого не собираюсь защищать. Виновные, в том числе, возможно, и я, будут наказаны. Ваши чувства я хорошо понимаю и глубоко сожалею о случившемся. Что там в больнице?

— Пока всё ещё не пришёл в себя. И неизвестно, будет ли жив. — Генерал горестно помолчал, сдерживая своё волнение. — Вероятно, сильное кровоизлияние в мозг, хотя череп не повреждён. Медицина, собственно говоря, бессильна, спасти его может только молодость… — И вдруг умолк, испугавшись взрыва собственных чувств, утраты контроля над собой.

Директор это понял, терпеливо подождал, давая генералу время успокоиться, потом сказал:

— Будем надеяться на лучшее.

— Как это случилось? — спросил Тимченко.

Директор протянул генералу несколько соединённых скрепкой листков бумаги.

— Вот объяснения инструктора, мастера и рабочих, которые работают на соседних станках.

Генерал, несмотря на солидный возраст, читал без очков и гордился своим орлиным зрением, но на этот раз буквы плясали перед его глазами, и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы понять значение прочитанных строчек.

Хозяин терпеливо ждал, пока гость справится со своей тяжкой работой. Он наблюдал, как в глазах Тимченко появлялись оттенки различных чувств: обиды и гнева, горя и возмущения, недоверия и насмешки.

Генерал дочитал объяснения, даже перевернул последний лист, чтобы убедиться, не написано ли там ещё что-нибудь, положил листки перед собой на стол, прижал их большой, с набухшими венами рукой.

— Значит, так. — Он мгновение подыскивал слово. — Эти инструкторы-наставники твердят, будто мой идиот сын намеренно сунул бороду в кулачковый патрон. На их месте я придумал бы более убедительную версию. Не очень-то умных сотрудников вы себе подобрали!

— Да, мои сотрудники не все гениальны. — Директор делал скидку на состояние и чувства генерала, который хорошо это понимал и потому раздражался ещё больше. — Они не утверждают, что ваш сын нарочно ткнул бороду в патрон, очевидно, он просто наклонился, а кулачок зацепил волосы…

— Куда же смотрел инструктор?

— Вот об этом самом я и хочу с ним поговорить.

Тихо, словно извиняясь за необходимость вмешаться в серьёзный разговор, зазвенел один из телефонов, стоявших на столе слева от директора. Тот снял трубку, послушал и приказал:

— Пусть входят. — И, обратясь к генералу, добавил — Сейчас вы их всех увидите.

Они вошли друг за другом, смотря себе под ноги. Лишь Лука Лихобор вскинул взгляд на директора, на генеральские погоны и снова потупился. Сесть им директор не предложил, и потому все трое выстроились перед столом: на левом фланге хмурый Гостев, потом коренастый, внешне спокойный горегляд, на правом — длинный, чуть ли не на голову выше своих товарищей, откровенно взволнованный Лука.

— Знакомьтесь, — сказал директор. — Начальник цеха Гостев, парторг и мастер участка, где произошёл несчастный случай, Горегляд и инструктор-наставник Лихобор.

— Вот вы какие, — сначала тихо, стараясь быть спокойным, сказал генерал. — Вам доверили самое главное, воспитание молодого рабочего поколения, а как вы отнеслись к этой ответственнейшей работе? Наплевательски! Только по вашей милости случилось несчастье! Прокурор республики уже занимается этим делом, и суд покарает вас по всей строгости закона!

Генерал ясно понимал, что говорит не то, а главное не так, как следовало бы. С губ слетали не слова справедливого возмущения, убедительные, точные, а газетные штампы, но генерал ничего поделать с собой не мог: память, замутнённая гневом, иного не подсказывала. И, сознавая, как несолидно, даже смешно выглядит он сам, генерал Тимченко распалялся ещё более, вымещая свою обиду на этих молчаливых людях.

Они слушали внимательно. Лицо Гостева сделалось ещё более непроницаемым, на Горегляда, казалось, угрозы генерала не производили сильного впечатления, хотя на самом деле каждый нерв его дрожал от напряжения, а Лука Лихобор, ещё недостаточно закалённый жизненными бурями, не мог скрыть своих переживаний. Лицо его побледнело, глубже запали ярко синевшие глаза, и пальцы левой руки выдавали волнение: они сжимались и распрямлялись, словно токарь мял в кулаке кусок крепкой и упругой глины.

Наконец Лука Лихобор не выдержал.

— Подождите! — тихо, но твёрдо сказал он. — Если вы, товарищ генерал, имеете ко мне какие-то вопросы, то я охотно отвечу. А слушать грубости я не намерен. Простите, мне некогда, у меня план, его выполнять надо. Я, бесспорно, виноват в том, что не остановил своевременно вашего сына, и готов ответить по всей строгости закона.

— Между прочим, за несчастные случаи в цехе и морально и материально в первую очередь отвечает начальник цеха, — сказал Гостев, по-прежнему не отрывая взгляда от натёртого до блеска паркета.

— Очевидно, так же, как и я, — сказал директор.

— Ответите и вы, — хрипло проговорил генерал. Его бледное лицо покрылось потом, сухие, жёсткие губы вздрагивали. — Вы ответите!

В кабинете залегла тишина. Генерал, широко открыв рот, тяжело дышал, как рыба, выброшенная на берег. Всем стало не по себе: такой опасной казалась наступающая минута.

Но именно в это мгновение зазвонил телефон, и директор схватился за спасительную трубку.

— Простите, товарищи. — Он слушал, и на лице его ничего нельзя было прочесть, только глаза за толстыми стёклами сверкнули и погасли, будто светофор пропустил поезд, сделал своё дело и потух. — Большое спасибо. — Директор положил трубку и подчёркнуто любезно сказал: —Сергей Денисович, это звонили из больницы…

— Умер? — По лицу генерала разлилась восковая бледность, тёмные, в мелких морщинках веки сощурились, словно от яркого света.

— Напротив, опомнился, чувствует себя прилично и сейчас его берут в операционную перешивать бороду.

— Как перешивать бороду? — недоуменно прошептал генерал.

— Во время несчастного случая вместе с прядью бороды вырван лоскут кожи. Об этом сказано в акте медицинской экспертизы. Поначалу его пришили на скорую руку, а сейчас перешьют основательно, предварительно сбрив бороду. Но не беспокойтесь, она скоро отрастёт. Что касается моих сотрудников, то можете не сомневаться, они будут наказаны. Я вас не задерживаю, товарищи, — обратился он к подчинённым, которые, переминаясь с ноги на ногу, всё ещё стояли перед столом. — Мы встретимся позже.

Трое торопливо вышли.

— Я должен попросить у вас прощения, — сказал генерал, — но вы, конечно, понимаете меня… Прокурору я скажу…

— Здесь вы уже бессильны, Сергей Денисович, — ответил директор. — Несчастный случай, а особенно с учеником, вещь недопустимая, и все виновные понесут наказание…

— А мне понравился этот долговязый наставник, — Тимченко нашёл в себе силы улыбнуться. — Не смолчал. Твёрдый характер, настоящий человек.

— У нас на заводе воспитался большой коллектив таких, как он. — Директор ничего не хотел ни забыть, ни простить. — Рад, что вам удалось в этом убедиться.

— Да, удалось, — сдержанно проговорил генерал. — Всего вам лучшего. Поеду в больницу.

Генерал пожал руку директору и вышел.

«Перешили бороду», — вдруг вспомнил директор, улыбнулся, даже тихо рассмеялся, чувствуя, как с его души будто свалился тяжёлый камень. Снова взял трубку и уже совсем весело сказал Гостеву:

— Лихобора продерите на собрании с песочком.

— Обязательно, — откликнулся Хостев. — Только есть одна реальная опасность: они будут смеяться.

— Кто?

— Да рабочие сорок первого цеха.

— Как это будут смеяться? Человека чуть не убило.

— Вот то-то и оно. Раньше пугала неизвестность, положение казалось серьёзным, даже драматичным. А теперь…

— И всё же я требую, чтобы небрежное отношение Лихобора к своим обязанностям наставника было разобрано со всей серьёзностью.

— Есть, товарищ директор.

А в это время настроение генерала Тимченко, спешившего в Октябрьскую больницу, снова резко ухудшилось. Теперь, когда исчезла зловещая опасность, вдруг на первый план, лукаво подмигнув, выглянула комедия.

«Они лгут, — вновь закипело в душе генерала раздражение. — Они подло лгут, когда утверждают, будто Феропонт сам сунул бороду в станок. Конечно, он, как и вся современная молодёжь, парень с выкрутасами и причудами, но пойти на явную глупость не способен. Необходимо проверить, немедленно всё уточнить и виновных всё-таки наказать, зачем же страдать одному несчастному Феропонту. — Он вслух произнёс имя сына, и впервые в жизни оно показалось ему вычурным и претенциозным. — Не мог выбрать что-нибудь попроще, — разозлился на себя генерал. — Не мог назвать Александром или Владимиром! Чем плохо? Оригинальным захотелось быть!»

Машина промчалась мимо круглого, похожего на старинный цирк Бессарабского рынка, будто вспрыгнула на невысокий пригорок и остановилась у ворот больничного корпуса. Через пять минут, в белом халате, генерал входил в палату и первое, что увидел, — огромный белый шар Феропонтовой головы, неподвижно лежащей на полушке. Тщательно забинтовано было и лицо, только тёмные глаза внимательно смотрели на вошедшего. Сердце генерала, сжалось от острого чувства любви и жалости к сыну.

— Температура нормальная, кровяное давление тоже, шов положили косметический, шрама заметно не будет, — гордо докладывал доктор, чувствуя, что это именно тот случай, когда медицина оказалась на высоте, и потом, словно извиняясь за что-то не совсем приличное, добавил: — Правда, бороду пришлось сбрить…

Генерал посмотрел на него подозрительно. Лицо врача было серьёзным, деловым, даже лёгкая улыбка не тронула губы… И всё-таки она жила в глубине зрачков…

— Разговаривать ему пока ещё трудновато, — предупредил доктор.

— Ничего подобного, — вдруг молодым баском перебил врача Феропонт. — Голова немного болит, это верно,

— Не ломит?

— Нет,

— Вот и прекрасно. Значит, сотрясение мозга не сильное… Вы можете побеседовать, но не больше трёх минут. — Врач вышел бесшумно, как в немой кинокартине.

Генерал сел на стул возле кровати сына и провёл рукой по одеялу, поправил его, потом сказал:

— Послушай, Феропонт, все эти заводские наставники твои будут обязательно наказаны. Но в своих письменных объяснениях они утверждают, будто ты нарочно, сознательно сунул бороду в этот, будь он трижды проклят, кулачковый патрон. Твоя борода никогда не вызывала моего восхищения, но в конце концов внешний вид человека — его личное дело. О вкусах, как говорят, не спорят. Но я хочу знать, правду ли сказал твой наставник или солгал, испугавшись ответственности?

Феропонт молчал. Мысли в его больной голове двигались медленно и трудно. Он хорошо представлял, как втихомолку, пока ещё не разрешая себе сделать это вслух, смеётся весь цех. Лука, конечно, рассказал дружкам о своём совете Феропонту — заплести бороду в косичку, и от одного этого воспоминания злобная обида закипела в сердце, даже мысли прояснились.

Вот скажи он сейчас неправду, солги, и Луку наверняка осудят и дадут срок. Отец уж позаботится, вон какой сидит, осунулся, лицо потемнело от переживаний. Прокурор докажет вину Луки, как пить дать. А если умолчать о последнем разговоре? Нет, пропади всё пропадом, а Лихобора он не пошлёт в тюрьму. Но как же признаться в собственной непроглядной глупости?

— Нельзя отложить разговор до моего выздоровления?

— Нет, я должен знать. От этого зависит…

Феропонт снова замолчал. Теперь иные чувства овладели его душой. Значит, отец хочет знать правду, чтобы ясно представить, какого он вырастил сына. Эта мысль разозлила парня, и, уже торопясь доказать и отцу и себе, что он не какое-нибудь ничтожество, не трус, который не отважится поведать правду, какой бы неприятной и горькой она ни была, сказал:

— Это правда.

— Что правда? Ты сам, нарочно сунул бороду в станок? — Генерал, не веря, с надеждой смотрел на сына.

— Понимаешь, я просто хотел ему доказать… мне казалось, что нет никакой опасности, а он издевался… требовал заплести бороду в косичку…

— Господи, какой же ты дурак!

— На этот раз ты прав. Я действительно показал себя круглым идиотом. Но я не глупее Луки Лихобора, и ему ещё придётся в этом убедиться… Мы ещё встретимся… Прости меня, пожалуйста, доктор прав, мне и вправду трудно говорить. Я посплю, пожалуй…

— Спи. Всё будет хорошо. Мы с мамой приедем завтра.

— Нет, только в тот день, когда пускают посетителей.

— Ты не хочешь нас видеть?

— Хочу, конечно. Но мне надоело быть исключением. Понимаешь? Надоело! — Феропонт сказал эти слова твёрдо, убеждённо.

— Хорошо, — сказал отец. — Об этом потом. А пока отдыхай.

Сын не ответил. Закрыл глаза: поборола нервная истома, парень, кажется, заснул. Отец осторожно, на носках, стараясь не дышать, направился к дверям.

— До свидания! — вдруг громко сказал Феропонт.

— Счастливо, — отозвался генерал и вышел.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В субботу вечером Лука вышел из госпиталя, с надеждой взглянул на скамейку, притулившуюся около крыльца: сегодня, как никогда прежде, хотелось увидеть Майолу. Девушка поднялась ему навстречу.

— Жду тебя, — просто и весело сказала она. — Странно, но уже выработалась привычка, здравствуй!

— Здравствуй, — радостно отозвался Лука, пожимая протянутую руку Майолы. — Боялся, что ты не придёшь.

— Интересуешься новостями о моём кузене?

— Просто соскучился по тебе. А как, кстати, себя чувствует Феропонт?

— По моим данным, хорошо. Борода прирастает…

— А в понедельник на профсоюзном собрании за его драгоценную бороду с меня голову снимут.

— Так уж и снимут!

— Не буквально, конечно, но проработочку устроят — будь здоров какую. Так что живи — не тужи, скучать некогда. — Лука замолчал и потом спросил: — А как ты думаешь, с завода не прогонят?

— Ну, что ты! Такое придумал. Послушай. — Майола вдруг запнулась. — А что… если я приду на ваше собрание?

— С какой это радости? Меня защищать?

— Да, защищать! Но не тебя, не очень-то задавайся. А справедливость!

Она заулыбалась от неожиданно пришедшего ей в голову решения.

— Хорошая ты девушка, Майола. — Лука впервые за долгие дни улыбнулся. — И за твой душевный порыв спасибо, только защищать меня нет нужды. Когда соберётся вся смена, сотни три рабочих, то там всё может быть — насмешка, острое слово, грубость, даже обида, но несправедливость — никогда. Я это уже давно понял. На собрании, где решается судьба человека, каждый чувствует на своих плечах тяжкий груз ответственности. Тебе приходилось переживать нечто подобное?

Майола молча кивнула.

— Вот так будет и в понедельник. Может, решение собрания не очень-то придётся мне по душе, но справедливым оно будет. Это уж обязательно. Они мои товарищи, понимаешь, друзья, а быть другом — это не значит говорить только приятные слова, может, даже наоборот, частенько приходится говорить горькую правду…

— Странно ты понимаешь дружбу. И пробовал так поступать?

— Почему же странно? И не толькб пробовал, но и поступал.

— Я об этом как-то не думала… И потом вы остаётесь друзьями?

— Всяко бывает. Это уж от человека зависит.

Они давно, сами того не замечая, медленно брели по широкой улице к станции метро, а рядом с ними и навстречу шли празднично одетые люди, торопясь кто в гости, кто в театр; им же казалось, будто они одни, настолько важным для них был этот разговор.

— А ты со мной… со мной мог бы дружить? — спросила она.

— Мы с тобой уже друзья.

— И ты мне можешь сказать всё, что думаешь?

— Конечно. А почему нет? Сказать, положим, могу всё, а вот будут ли мои слова справедливыми, не знаю. Для того, чтобы понять человека, верно судить о нём, надо вместе с ним поработать. В работе полнее всего раскрывается характер. А мы с тобой только встречаемся…

— Да, мы только встречаемся, — тихо повторила Майола. — А всё-таки, что ты обо мне думаешь?

— Думаю, что ты очень красивая и знаменитая девушка, — серьёзно ответил Лука. — Такая красивая, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Правда, не без недостатков. — Глаза его лукаво сощурились.

— Недостатков? Каких?

— Ну, скажем, ноги у тебя немного коротковаты.

Майола остановилась, словно с разбегу налетела на стену. Золотистые глаза потемнели от обиды, стали коричневыми, почти тёмными.

— У меня? — с трудом выговорила она. — У меня короткие ноги?

— Вот именно, коротковаты, — голос Луки прозвучал спокойно, подчёркнуто невинно, — миллиметров девяносто добавить — ещё можно было бы терпеть, а так… нет, так коротковаты.

— Ты что, ослеп? — почти вскрикнула Майола. — Обо мне писали во всех газетах, я чемпионка Киева… Республики… Ты… Ты не имеешь никакого представления…—

Посмотрела с обидой па Луку, увидела весёлые смешинки в его глазах, всё поняла, покраснела и сказала: — Прости, мне просто изменило чувство юмора.

Широким, дружеским жестом Лука обнял её за крепкие плени, слегка прижал к себе.

— Ох, и глупышка ты у меня, Майка.

— Я не у тебя глупышка, я просто дурёха.

Они шли по улице и молчали, и рука Луки мягко обнимала плечи девушки, и не было в этом никакого другого чувства, кроме обычной дружеской ласки.

— Я не об этом спрашивала, — прервала его раздумье Майола.

— Понимаю, — тихо ответил Лука. — Только о том, другом, рассказать не могу, потому что очень тебя мало знаю.

— Жаль, — откровенно вздохнула Майола. — Жаль.

И снова целый квартал они прошли молча, а мысли каждого текли в различных направлениях, как потоки на разных океанских глубинах.

— Может, нужно было бы повидать его, — сказал Лука.

— Кого? — Девушка не поняла. — А… ты о Феропон-те. Да, нужно бы, пожалуй. Завтра воскресенье. Хочешь, давай вместе навестим. Я же всё-таки родственница ему, мне полагается.

На такую удачу Лука не надеялся. Вместе с Майолой ему будет куда легче пережить эту встречу,

— Неужели пойдёшь? Ты даже не представляешь, как я тебе буду благодарен.

— Вот уж действительно не за что. Когда часы свиданий в больнице?

— От трёх до шести.

— Значит, уже узнавал. Ну что ж, удобно, тренировка у меня в пять. В половине четвёртого встречаемся у ворот Октябрьской больницы. Согласен?

— Спрашиваешь!

Рука Лихобора немного крепче, но бережно и, может, даже нежно сжала девичий локоть, а Майола, наверное, не заметила, просто не придала этому значения.

— Послушай, Майола, помнишь, ты когда-то говорила об инвалидах, о том, что хорошо бы к ним привести пионеров… Давай объединимся, проведём это дело вместе, ваш институт и наш завод. Они скоро в новый корпус переезжают, инвалида, вот и устроим им праздник…

— Великолепно придумал, — обрадовалась Майола. — Начнём подготовку немедленно, а праздник им устроим на годовщину Октября.

— Нет, в День Победы, — ответил Лихобор. — Помолчал немного, тряхнул головой и повторил: — Обязательно в День Победы. Это скоро. Впрочем, рано загадывать, ещё неизвестно, что будет в понедельник. Прогонят меня из профсоюзных вождей… Но праздник всё равно устроим.

Они дошли до станции метро, остановились перед широким горлом каменного входа. Лука медленно снял руку с Майолиного локтя, и девушка неохотно, всё ещё чувствуя тепло его руки, отошла на два шага.

— Ну, куда ты теперь? — спросил Лука.

— Домой, конечно.

— Переоденешься и…

— Что «и»?

— Ну, я не знаю… Переоденешься и — к подруге, или в компанию, или на свидание с парнем.

— У меня нет парня.

— Как это нет? — удивился и даже встревожился Лука. У него вдруг появилось ощущение, будто в огромном государстве, которое называлось заводом, Киевом, целым миром, где-то заело, перестало свободно вращаться малюсенькое колёсико, и его нужно немедленно исправить, отрегулировать, одним словом, помочь.

— Вот так: нет, и всё.

— Странно. — Лука тревожно посмотрел в глаза девушке. — Около такой красавицы, как ты, ребята небось кружатся, словно мухи возле мёда.

— Да, кружатся. А у тебя есть девушка?

— У меня? — Лицо Луки потемнело, в глазах медленно растаяла улыбка. — Нет у меня девушки и никогда не будет. Спасибо, выучили! Одним словом, для меня это не проблема.

— Почему же тогда это может быть проблемой для меня?

— Потому что ты молода, хороша собой, у тебя вся жизнь впереди…

— Можно подумать, что у тебя она позади.

— Ну, всё-таки… Подожди, а подруги у тебя есть?

— Есть и очень красивые. Может, познакомить?

— Кого, меня? Да я не о себе, о тебе беспокоюсь… Отчего же у тебя в самом деле нет парня?

— Может, потому что ноги коротковаты, — ответила Майола. — Ну, будь здоров, завтра в половине четвёртого у ворот больницы.

Он немного постоял, любуясь девушкой, идущей к метро. Почему расступаются перед ней, восторженно оглядываясь, люди? Положим, трудно пройти мимо Карманьолы и не оглянуться… «Красивая… — подумал Лука Лихобор и улыбнулся, вспомнив, как рассердилась Майола на его шутку. — Всё в её жизни будет хорошо, и жених ей найдётся, и счастье придёт, как же иначе?»

Не торопясь, двинулся пешком к дому, и от понимания невозможности собственного счастья сердце наполнилось не то чтобы горечью, а лёгкой задумчивой грустью. Уже прошла боль от разрыва с Оксаной, уже начал свою безошибочную и всегда успешную работу всесильный доктор — время, но чувство неуверенности в собственном счастье осталось и, возможно, не исчезнет теперь никогда. А может, и пройдёт, и он встретит на своём пути девушку или женщину… И окажется она такой же, как Оксана Хоменко. Ведь обжёгся однажды. Великое дело — опыт. И его, Луку Лихобора, как того старого воробья, уже не проведёшь на мякине… Выходит, так и останется он на всю жизнь бобылём? А почему бы и нет?

— Лука! Иди-ка сюда! Именно тебя мне и не хватало, — послышался рядом хорошо знакомый голос. — Физическая сила нужна! — Венька Назаров сидел на высокой скамейке у подъезда и, как малое дитя, болтал ногами. — Мебель купил. Сейчас наверх таскать будем. Минут через пять жена привезёт. Садись. — И чуть подвинулся, уступая место на скамейке. Вопроса, хочет или не хочет Лука таскать Венькину мебель, не было. Конечно, хочет. Странным показался бы Веньке отказ Луки.

— Дядя Лука, — вдруг раздался звонкий детский голосок, — волчок сломался, не вертится, заело там что-то. — Юрка Лавочка, веснушчатый, весь испачканный и невероятно счастливый, протянул Лихобору знакомый волчок.

— Смотри-ка ты. — Лука отнёсся к делу очень серьёзно. — И в самом деле заело. Сейчас грузовик подойдёт, мы у шофёра попросим капельку автола, смажем, и всё будет в порядке, снова запоёт твой волчок…

Большая машина, нагруженная шкафами, стульями, креслами, остановилась возле подъезда, тяжело отду-ваясь, как уставшая лошадь. Клава Назарова, миловидная, кругленькая, беременная на шестом месяце, бережно и плавно неся себя, вышла из кабины, ласково улыбнулась.

— Здравствуй, Лука, — протяжно, даже голосом боясь нарушить свой покой, пропела она. — Поможешь?

— Здравствуй, Клава, — Лука уже шёл к шофёру. — Дай-ка мне, браток, каплю автола. Тут, понимаешь, машина сломалась.

— Здорово сработано, — оценил игрушку водитель. — В магазине такой не достанешь. Давай сюда. — Он капнул автола. — Теперь полный порядок.

— Спасибо! — крикнул Юрка, схватил игрушку и исчез так молниеносно, будто его здесь и не было.

— Ну что, Лука, потащили? — спросил Венька.

— Осторожно, полировку не поцарапайте, — предупредила Клава.

Просторная двухкомнатная квартира Вениамина Назарова вдруг стала тесной от засилья самодовольных и важных новых шкафов, стульев, столов. «Вот сюда, а это сюда», — распоряжалась Клава, и комната освобождалась, каждая вещь, находя своё место, будто уменьшалась в размерах. Солнце садилось, и небо переливалось яркими красками, и потому полированные дверцы становились то светло-золотистыми, то багряночерными.

— Сейчас обмоем покупку, чтобы дерево не рассыхалось, — снова пропела Клава, и белая скатерть вспорхнула над полированным, блестящим столом.

— Вспрыснем, — довольно потирая руки, сказал Венька.

Лука поднял свою рюмку.

— Твоё здоровье, Клава, пусть оно будет весёлым, крикливым и певучим, твоё дитя!

— Пусть будет, — мудро улыбнулась Клава, и Лихобор почему-то подумал, что на лицах беременных женщин всегда проступает вот такая материнская мудрость, на которой веки вечные держался и держаться будет род людской.

Через полчаса Лука вышел от Назаровых. Две рюмки водки не затуманили голову, но сделали восприятие мира лёгким, светлым, и от этого понедельник с его грозным собранием, на котором будут обсуждать его, Луку Лихобора, перестал казаться таким уж безнадёжно хмурым. До понедельника ещё нужно пережить свидание с Феропонтом в больнице. Правда, рядом обещала быть Майола, и всё обойдётся хорошо. Странно, он надеется на её помощь… При чём тут помощь, просто Майола чудесная, смешная девчонка. И почему у неё нет парня, понять невозможно.

— Лука! — вдруг послышался из темноты приглушённый женский голос. — Это я, Степанида Лавочка, поди-ка сюда, у меня дело к тебе.

Лука зашёл за кудрявый куст бузины и в отсвете далёких фонарей увидел тёмную фигуру.

— Степанида Трофимовна, может, завтра бы, засветло, — попробовал было отговориться Лихобор.

— Нет, не завтра, — чуть повысив голос, сказала Степанида. — Затемно удобнее. Белым днём не расскажешь…

— Ничего не понимаю. — Лука пожал плечами.

— Сейчас всё поймёшь, — прошептала женщина. — Ты профсоюзная организация сорок первого цеха? Твоя обязанность воспитывать людей?

— Ну, допустим. — Парень усмехнулся, серьёзный тон Степаниды ему показался смешным.

— А как ты их воспитываешь? Плохо! Небось не приглядывался за эту неделю к моему Борису? Ничего не заметил?

Лука попробовал восстановить в памяти события последних дней. Вроде бы ничего особенного с Борисом Лавочкой не случалось, работает хорошо, план выполняет.

— Нет, признаюсь честно, ничего не заметил.

— Значит, не знаешь, что он горький пьяница, чуть ли не алкоголиком стал под твоим чутким руководством?

— Степанида Трофимовна, зачем преувеличивать? — Встревожившийся было Лука повеселел. — Если человек и выпил рюмку, какая в том беда? Вот я, например, сейчас выпил не одну…

— Знаю. У Назаровых новую мебель обмывали. Всё правильно. А он пьёт ежедневно. Приходит домой тёмный, как туча. И тихий, как ночь. Даже я его такого боюсь.

— Ну, Степанида Трофимовна, вряд ли вас кто-нибудь испугает. — Лука всё ещё надеялся свести разговор к шутке.

— Никто меня не испугает — твоя правда, а тут — нет моей моченьки, будто холодная жаба притаилась под самым сердцем и гложет его. Конечно, выпил мужик рюмку — не беда, я бы сама ему поднесла за милую душу, пей на здоровье. А то ведь каждый божий день, как зюзя. Где он деньги на пьянку берёт? Ты об этом подумал?

— Как где? Слава богу, токарь шестого разряда. До трёх сотен может заработать…

— И получку, и аванс я у него забираю. Всё до копейки. Прямо как выйдет из проходной. А иначе только мы их и видели, эти денежки. Знаю, может, и не очень это красиво, да мне наплевать. Не одна я там стою в день получки… И всё-таки, где он деньги достаёт?

— Вот чего не знаю, того не знаю.

— А должен знать. На то ты и председатель цехкома.

— Ну и что из того? У Бориса своя голова на плечах.

— Выходит, твоё дело — сторона. Нет, уж раз тебя на такое место поставили, должен всё знать. И ты не сердись на меня, что я вот так, за кустами с тобой прячусь… Стыдно мне было бы признаться тебе, в глаза глядеть людям стыдно. Думала, всё о нём, аспиде, знаю, а оказалось, нет, далеко не всё. Только ты не бей наотмашь. Не руби сплеча. А то у нас суд короткий, чуть что — сразу на собрание. И только обозлишь его. Ты присмотрись к нему и подумай… Люди тебе поверили, вон какую работу поручили, значит, думай… И хорошенько думай. Ну, бывай!

— До свидания, — машинально ответил Лука. Ему хотелось сказать ей, что профсоюзная карьера его скорей всего закончится в понедельник, но почему-то промолчал.

Степанида Трофимовна поднялась со скамейки и исчезла за кустом. Ещё минуту слышались её лёгкие, почти бесшумные шаги, потом всё стихло. Удивительно, такая полная, солидная женщина, а походка, как у молоденькой девушки… Неприятным был этот разговор, ох, каким неприятным! Будто шёл он, Лука, по чистой, светлой дороге, сердце радовалось, и вдруг нечаянно ступил в гадкую, вонючую лужу.

Вот, скажем, авиационный завод. Выпускает красивые самолёты, просто сердце радуется, когда смотришь на них, крылья вырастают у человека. И завод называется предприятием коммунистического труда, а в день получки обязательно несколько женщин встречают у проходной своих мужей, чтобы забрать у них деньги… Их совсем немного, если сравнить с огромным коллективом рабочих, так, единицы какие-нибудь, но всё-таки они есть. И, ох, как невесело им, горемыкам, дожидаться у этих ворот своих мужей. Они все давно перезнакомились, даже смеются, подшучивают друг над другом, дожидаясь конца смены, но глаза их, насторожённые, несчастные глаза, и улыбаются только губы.

Оказывается, Лука Лихобор тоже должен переживать их боль и стыд? С какой это стати? Выгнать в шею этих алкоголиков, раз и навсегда, вымести поганой метлой. Чтобы и духа их не было!

Выгнать проще всего, но ведь и пьяницы тоже люди. Что же, выходит, коммунизм не для них? Одних — хороших, умных, передовых — берём в коммунизм, а других — отсталых, куда же — в сточную канаву, на свалку? Или, может, снизить требования к коммунизму, чтобы могли жить в нём и пьяницы, и лодыри, и бракоделы? Какой же это тогда будет коммунизм?

Что-то запутался ты, Лука Лихобор. Ну, чем плох тебе Борис Лавочка? Для тебя-то он хороший, а для семьи своей — не очень. Да нет, Юрку он любит, вон какой волчок ему сделал.

Может, Степанида и преувеличивает, но присмотреться к Лавочке непременно нужно. И не вздумай вести с ним душеспасительные разговоры, ничего они не дадут, для таких людей есть только один авторитет — коллектив цеха. Степанида права, великая эта сила, но пользоваться ею нужно осторожно, с умом.

Лука горько улыбнулся: послезавтра не Борис Лавочка, а он сам почувствует на собственной шкуре эту силу. Вот тебе и воспитатель! Нет, ошиблась адресом Степанида.

А всё-таки думать об этом придётся, профорг ты или не профорг — всё равно. И тебе решать, как повлиять на этого двуличного Лавочку, внешне трезвого, порядочного, а на самом деле горького пьяницу и обманщика. Хорошо, будем думать. А сейчас домой, поужинать и спать. Завтра денёк будет — не дай боже.

Когда на другой день ровно в половине четвёртого (сказалась Оксанина выучка) он остановился около ворот Октябрьской больницы, Карманьолы ещё не было. Появилась она вскоре, минуты через две, в одной руке несла тяжёлую спортивную сумку, в другой — нежножелтые розы.

— Здравствуй. — Лука бросился ей навстречу, и улыбка его, как в зеркале, отразилась на хорошеньком личике Майолы. — А цветы кому?

— Как кому? Больному, конечно.

— Мне, наверное, тоже надо было что-нибудь принести.

— Ну, прежде всего возьмёшь мою сумку.

— Может, бутылочку коньяка?

— В больницу? Ты что, в своём уме? Нет, ничего не нужно. Хватит и цветов.

Они рядышком, шагая в ногу по затенённой аллее, поднимались к пригорку, где стоял лечебный корпус.

— Я рад, что ты пришла, — сказал Лука.

— А как же я могла не прийти? Обещала же.

— Ну мало ли что обещают девчата…

— Тебе, видно, не очень-то везло на девчат. У меня другой принцип. Раз сказала — значит, всё.

— И всегда так?

— Как тебе сказать, не всегда, конечно. Но стараюсь не обещать того, в чём не уверена. А если уж обещаю…

— Не давши слово — крепись, а давши — держись?

— Вот именно. Нет, — неожиданно вздохнула Майола. — Не всегда мне это удаётся.

Несколько шагов они прошли молча, потом Лука проговорил:

— Волнуюсь я что-то. Как мне с этим Феропонтом держаться? Ведь он меня, наверное, своим убийцей считает…

— Не думаю. Феропонт — пижон, конечно, и, может, в глубине души тунеядец, но не дурак.

— Ты не преувеличиваешь?

— Если и преувеличиваю, то самую малость.

— Странные у вас с братцем отношения.

— Между нами нет никаких отношений. Как и у наших отцов.

— Почему?

— Старая история. Сейчас не хочется рассказывать. Ну, вот мы и пришли. Смелее! Бон кураж, как говорят французы.

— Ты знаешь французский? — удивился Лука.

— Немного.

— Жаль, что не английский. Можно было бы попрактиковаться с тобой.

— Английский я тоже немного знаю.

— Смотри-ка, какая эрудиция!

— Это от самолюбия. Часто езжу на соревнования за рубеж, через две недели в Америку полетим, и, понимаешь, противно чувствовать себя немой, неполноценность какая-то. Вот взяла и выучила. Говорю и читаю более или менее сносно, а пишу неграмотно.

Они уже стояли перед входом в клинику.

— Что-то не очень ты спешишь к больному.

— Верно… Ну хорошо, пойдём. Как твои французы говорят? Бон кураж!

Феропонт Тимченко лежал в двухместной палате, одна кровать случайно или по настоянию Ганны Мстиславовны осталась незанятой, а кресла, поставленные специально для посетителей, и большая хрустальная ваза с тёмно-красными розами делали больничную палату похожей на тихий домашний уголок, позволяя забыть о суровых правилах и требованиях больницы. Теперь у Феропонта забинтованной была только нижняя часть лица, а нос, глаза и лоб были открыты, и голова парня уже не напоминала снежный ком. Тёмные глаза Феропонта поблёскивали воинственно и дерзко, по всему было видно, он приготовился к бою против любого намёка на его злосчастную бороду. Увидев Майолу с цветами, он удивлённо заморгал длинными ресницами, а когда вслед за девушкой появился смущённый Лука, весело, с издёвочкой засмеялся.

— Вот так компания! Вы что, случайно встретились у моих дверей или сговорились?

— Раньше условились, — с вызовом ответила Майола. — Здравствуй. О самочувствии не спрашиваю: человек, который может так весело хохотать, наверняка здоров.

— Нет, это я проявляю исключительный героизм, — ответил парень. — Смеяться мне ещё больно, но как тут не засмеёшься? Инструктор-наставник пришёл полюбоваться на свою несчастную жертву.

— Любоваться-то нечем, — серьёзно сказал Лука. Очень сожалею… Не успел своевременно выключить мотор… Здесь полностью моя вина… И я рад, что всё кончилось благополучно…

— Благополучно? А шрам через всю морду? Это, по-твоему, хорошо? Одно утешает: теперь могу носить бороду на законных основаниях, она, говорят, скроет шрам. Это придаст моей персоне особую значительность и даже, если хотите, загадочность…

— Господи, какое ты трепло. — Майола тяжело вздохнула.

Феропонт взглянул на девушку так, словно только теперь заметил её присутствие.

— Послушай, Майола, — сказал он, — твоё появление мне никогда особой радости не доставляло. «Ах, наша знаменитая Карманьола!», «Ах, звезда нашего спорта и гордость семьи!» В печёнках ты у меня сидишь вместе со своим спортом. И если у тебя нет для меня особо важных сообщений, то можешь считать, что свой родственный долг ты выполнила и свидание наше состоялось. Спасибо за внимание. Всего лучшего. Желаю успехов в работе и счастья в личной жизни.

Майола встала.

— Доброго тебе здоровья. — Лука тоже поднялся со стула.

— Это я не тебе, это я ей говорю, — выкрикнул Феропонт.

— Мы вместе пришли, вместе и уйдём.

— Смотри ты, какой нашёлся рыцарь с авиационного завода.

— Всего тебе хорошего, — Майола улыбнулась. — И не волнуйся, тебе вредно…

— Подождите, чёртовы души! — закричал Феропонт. — Когда она успела тебя обкрутить? Уже держишься за её юбку? А я-то думал, рабочий класс — неколебимая твердыня… Не хочу я теперь быть рабочим классом! Не моё это призвание…

— Может, и не твоё, — согласился Лука.

— Садитесь, расскажу вам кое-что, а тогда можете идти на все четыре стороны, — не хотел угомониться Феропонт.

Лука присел на краешек стула, Майола не шевельнулась.

— Сегодня у меня был Геннадий Цыбуля. Сам Геннадий Цыбуля!

— Кто такой? — осторожно спросил Лихобор.

— Серость! Провинция! Село! Не знать, кто такой Геннадий Цыбуля! Это всё равно что не знать, кто такой Бетховен!

— Так кто же он? — спросила Майола.

Феропонт сверкнул на неё глазами.

— Он композитор и дирижёр! Организовал ансамбль «Синие росы». Название, конечно, пошловатое, но сейчас именно такие псевдонародные названия в большой моде. Будем нести в широкие массы новую музыкальную культуру, Он предложил мне вступить в свой оркестр. Мы будем играть, что захотим и где захотим. В концертных залах, в рабочих клубах, в кафе, ресторанах — всюду, где новая музыка может волновать человеческое сердце.

— Оно особенно легко волнуется после второй рюмки, — снова вставила своё слово Карманьола.

— О, змея, о, ехидна! — завопил Феропонт. — Лука, мой драгоценный учитель, как же это могло случиться, что она тобой командует? А ты мне казался таким стойким…

— Я и есть такой, — ответил Лука. — Мы с Майолой друзья.

— Ну да, старая песня, сначала мужчина и женщина приятели, потом любовники и, наконец, друзья. Вы уже друзья?

— Знаешь, Феропонт, — мягко сказал Лука, — ты переутомился, ибо несёшь несусветную чушь. Это легко понять. После такого сотрясения мозга…

— Я ему Чехова цитирую, а он мне диагноз ставит!

— Доктор Астров у Чехова умышленно, от злобы на свою жизнь, от неудачной мечты о любви говорит пошлости, и тебе совсем не обязательно их повторять.

Феропонт хотел что-то выкрикнуть, но не успел.

— Я лучше пойду, — сказала Майола. — Пожалуй, моё присутствие скверно действует на нашего больного…

— Не больного, а раненого, — поправил Феропонт.

— Я желаю тебе скорейшего выздоровления. И всего доброго.

— Подожди, — сказал Лука. — Вместе пойдём.

— Нет, я лучше подожду внизу минут десять. Может, и в самом деле он хочет тебе что-то сказать важное, а я мешаю.

— Ты никому не мешаешь, — возразил Лука.

— Нет, мешает! — крикнул Феропонт. — Мешает!

— Вот видишь. Не волнуйся, лежи и выздоравливай. Всего хорошего!

Сверкнула улыбкой и исчезла. Мгновение в палате держалось молчание. Глаза Феропонта изменились, погрустнели, совсем другой человек смотрел теперь на Луку Лихобора. Наконец Феропонт тихо спросил:

— В цехе смеются?

— А разве тебя это интересует? Ты же не вернёшься к нам. Рабочий класс не твоё призвание.

— Неприятно всё-таки сознавать, что ты дурак. Скажи откровенно: здорово смеются?

— Нет, смеха я не слышал, — решил соврать Лука.

Феропонт помолчал, внимательными глазами оценивая своего недавнего учителя, желая его понять по-настоящему, потом спросил:

— Почему ты пришёл сюда? Совесть замучила?

— Нет, совесть у меня чистая.

— И то верно. Ты не беспокойся, я следователю скажу всю правду. Ты ни в чём не виноват.

— Следствия не будет. Твой отец уже сказал прокурору…

Губы Феропонта закрывал бинт, но Лука готов был поклясться, что они недовольно скривились. Выходило так, будто несчастный случай полностью исчерпал себя, и все готовы с лёгким сердцем забыть о Феропонте Тимченко и его знаменитой бороде. Он уже не был в центре внимания. А жаль…

— Хорошо, что не будет следствия, — стараясь успокоить себя, сказал парень. — Если хочешь знать, на мой взгляд, это справедливо, а то тебя собственная совесть заела бы.

— Нет, — ответил Лука, — для угрызений совести у меня нет причин. Вот завтра на собрании с меня действительно стружку снимут, по высшему классу — синюю! Это уж точно…

— Жаль, меня там не будет. Интересно бы на тебя посмотреть.

— Тебе хотелось бы быть на собрании? Правда? — Голос Луки прозвучал недоверчиво.

Феропонт помолчал немного.

— Нет, на посмешище выставлять себя не больно охота. Стружку-то снимали бы с тебя, а смеялись бы надо мной.

— Сдаётся мне, что тебя самого заедает, самокритика.

— Меня? Не дождётесь! Теперь я человек свободный. Музыкант, композитор, играю только то, что хочу. Ты делаешь, что тебе прикажет мастерка я буду сам себе начальник, творец, бог и музыкант. И в роли ученика, тем более твоего, я уже не окажусь. Никогда!

— Твоя правда. Начальник цеха лишил меня права иметь учеников, плохой из меня вышел учитель.

— Это несправедливо! Как можно лишить человека права?

— Очень просто. Твои бинты — лучшее тому доказательство и причина.

— Нет, всё равно несправедливо.

— Может, и несправедливо, а что поделаешь? Ну хорошо, рад видеть тебя живым и почти здоровым.

— А думали, что помру?

— Было такое опасение. И не без оснований. Как хорошо, что оно миновало. Я постараюсь заглянуть к тебе, но, может, не смогу…

— Обязательно приходи. Ты единственный индивидуум, с которым можно поговорить просто, не шмыгая носом и не вытирая слёз.

— А Геннадий Цыбуля?

— Он гений. Это другое дело. Тебе не понять…

Дверь отворилась, и в палату медленно и бесшумно вплыла сестра, высокая, полногрудая, в белоснежном накрахмаленном халате и такой же шапочке.

— Простите, — глубоким контральто проговорила она, — но столь продолжительные разговоры больному противопоказаны.

— Раненому, — снова поправил Феропонт.

— Раненому, — снисходительно, словно разговаривая с малым ребёнком, повторила сестра.

— Это её Майола прислала. О, ехидна! — прошептал Феропонт.

— Не думаю, — ответил Лука. — Просто медицина, как всегда, права. У тебя сегодня много посетителей.

— Будет ещё больше, — гордо заявил парень.

— Не сомневаюсь. Ну, держись!

— Держаться придётся тебе. Завтра на собрании.

— Ты прав. Выздоравливай. Спасибо, товарищ медицина.

— Пожалуйста. До свидания, — профессионально сухо ответила сестра и, когда Лихобор вышел, спросила: — Это ваш брат?

— Брат? — Феропонт даже повернулся на кровати от удивления. — Вот таким вы представляете моего брата? С чего взяли?

— Не знаю, мне показалось… Тон разговора…

— Какой тон? Это совсем чужой человек, и его духовная культура в зачаточном состоянии, — громко высказал своё несогласие Феропонт. — По его милости я и очутился здесь, в больнице. Мы с ним даже и не приятели, мы абсолютно чужие люди…

— Возможно, — сказала сестра. — У меня сложилось другое впечатление. Простите, это, впрочем, не моя область…

— Смешно, как вы могли подумать такое?

— Я уже извинилась. Не волнуйтесь. Сотрясение мозга — вещь не шуточная, и врачи говорят, что вы в сорочке родились, так легко отделались.

Внизу, у дверей, под густым, осенним золотом тронутым каштаном, сидела Майола и читала книгу. Лука подошёл, сел рядом, заглянул — английская. Подгоняет язык Майола… Скоро лететь в Америку.

— Поговорили? — спросила девушка.

— Поговорили. Почему у вас с ним так? Не хочешь рассказывать?

— Всё очень просто и нелепо. Издавна считалось в семье, правда, без особых на то оснований, что Феро-понт гений, а в газетах стали писать обо мне. Но, думаю, в недалёком будущем наступит мир и покой. Слава скоро проходит, а моя особенно. Ну, сколько я смогу бегать? Три, четыре года. Это ещё хорошо, если четыре. Понимаешь, как важно относиться критически к жизни вообще, а к своей особенно. Не преувеличивая и не преуменьшая своих возможностей. У каждого человека есть свои сильные и слабые стороны. Меня этой премудрости, как ни странно, научили алмазы… Так вот, в первую очередь человек должен знать свои возможности, а потом уж научиться их развивать и использовать. Только тогда приходит настоящий успех. Ты заметил, в наш век нет гениальных учёных, которые одновременно были бы и гениальными художниками, ну, например, как Леонардо или Ломоносов? Нет их! Произошло разделение труда и науки, жизни человеческой не хватает, чтобы овладеть высотами, скажем, и химии и оптики. Мне природа определила быть спортсменкой, значит, нужно делать это отлично, по первому классу. Года через два-три надо найти смелость сказать себе: «Остановись! Состязаясь с молодыми и проигрывая им, ты рискуешь стать смешной», — и с беговой дорожки пересесть на студенческую скамью. Работать я, наверное, буду в области искусственных алмазов или твёрдых сплавов, но конкретно ещё ничего не решила.

Лука слушал внимательно, с интересом, будто увидел девушку с совершенно незнакомой и неожиданной стороны. Нравится ему или нет это открытие, сразу понять трудно, но, как анализирует свою жизнь Карманьола Саможук, слушать интересно.

— Нужно развивать, отрабатывать наиболее сильную сторону своих возможностей, — продолжала девушка. — На данном этапе это спорт. Я люблю его и не хочу ухолить с дорожки, и потому попробую отодвинуть горькую минуту. Пойдём. В пять тренировка.

— Ты действительно поедешь в Америку?

Наверное, да, если, конечно, ничего не случится сверх ожидания. Будем бежать эстафету: четыре по сто метров.

— А на простую стометровку есть более сильные?

— Конечно. В Союзе я, может, где-то четвёртая, ну, от силы третья… Тебя очень удивил мой откровенный разговор?

— Это разговор не только со мной, — сказал Лука.

— А с кем же ещё?

— С Феропонтом, с собой наконец…

На них надвигалась высокая бетонно-стеклянная крыша зимнего Дворца спорта. Вираж трибун стадиона возник перед глазами.

— Неужели и правда в твоей жизни всё так математически точно рассчитано? — будто разговаривая с собой, тихо спросил Лука.

— Раньше мне тоже так казалось, и я даже гордилась этим: вот, мол, посмотрите, какая я собранная, организованная… А сейчас… Сейчас всё летит к чертям, и о своём будущем я знаю весьма немного. Хотя нет, знаю всё-таки. Человек живёт так, как сам себе прикажет.

— Ну, к сожалению, это далеко не всегда удаётся.

— Да, не всегда. Но я буду жить именно так, как хочу, — подчёркивая каждое слово, с вызовом, будто кто-то оспаривал её право, сказала Майола.

— Разумеется, — согласился Лука.

— Почему ты со всем так легко соглашаешься? — Голос Майолы дрожал от сдерживаемого волнения.

— Нет, не всегда.

— Феропонт прав в одном: ты действительно какой-то несгибаемый, будто в броню одетый, не поддающийся тревогам и волнениям житейским. Всё от тебя отскакивает, как от стенки горох. Вот тебе же безразлично, что рядом с тобой идёт девушка, которая недурна собой, неглупа да к тому же ещё более или менее известна…

— Это ты о ком?

Майола внимательно взглянула на Луку — уж не насмехается ли он над ней, не прикидывается ли этаким невинным простачком, но, не заметив в спокойных глазах Луки и намёка на издёвку, вдруг взорвалась:

— О себе, о Карманьоле Саможук, говорю я! — выкрикнула она, и обида послышалась в её звонком голосе. — Мы два месяца знакомы, а ты мне доброго слова не сказал. Кто я тебе — девушка или парень…

— Майола, — Лука даже остановился. — Прости ради бога… И не сердись на меня… Это верно, не умею я говорить комплименты девушкам, не получается… И вообще, разве я кавалер? Ты только оглянись, какие парни вокруг тебя вьются. Каждый из них за одну твою улыбку полжизни готов отдать… А что ты девушка, а не парень, так это я хорошо знаю… И не просто девушка, а самая лучшая из лучших…

— Клещами из тебя приходится каждое слово тащить. Не старайся, не очень-то мне это нужно… А разговор этот всерьёз не принимай, это меня Феропонт разозлил… Давай-ка сумку. Всего хорошего!

Майола взяла свою сумку и, размахивая ею, направилась в раздевалку. Вдруг остановилась и, оглянувшись, крикнула:

— Лука! У меня просьба. Собрание у тебя завтра?

— Завтра, пропади оно пропадом…

— Позвони мне! Я хочу знать, чем оно закончится.

— Хорошо, позвоню, — согласился Лука и, не оглядываясь, вышел из внутреннего, встроенного в корпус трибун двора стадиона, по глубоким ступеням поднялся под самый бетонный козырёк, присел в уголочке, закурил и стал смотреть на раскинувшийся перед глазами бирюзовый бархат спортивного поля.

Вскоре он заметил, что взгляды всех, кто был на стадионе, обратились в одну сторону. Ну ясно, обычная история — Карманьола Саможук вышла на тренировку. Тут же к ней бросились трое, а может, и четверо парней, в каких-то немыслимо модных куртках, один даже с фотоаппаратом, что-то записывают, смеются, шутят, и в самом деле налетели, как мухи на мёд. Ну и пускай себе вьются, Что и говорить, у Майолы богатый выбор, найдёт себе жениха, через несколько лет бросит спорт, пойдёт в институт, будет счастливой. Да, хороша Маша, да не наша… Вот так, брат Лука.

На поле стадиона появился Василий Семёнович Загорный. Махнул рукой, приказав своим подопечным строиться, внимательно оглядел всех шестерых спортсменок, строгий, предельно требовательный: провести матч с американками — не фунт изюма съесть, хочешь не хочешь, станешь серьёзным.

В тот вечер Лука впервые в жизни увидел, словно на собственной шкуре испытал, что такое тренировка спортсменов высшего разряда. Сам он больше всего на свете ценил и уважал труд, способность человека работать даже тогда, когда кажется, что у тебя нет сил, что ты исчерпал их до последней капли. На самом деле всегда есть запасец, просто он припрятан до поры до времени. Вот и найди в себе эти последние силы и брось их в самую решительную минуту соревнования.

Всё-таки, пожалуй, жестоко заставлять так работать тоненьких, нежных и с виду слабеньких девчат. Ну, разве могут они выдержать такую нагрузку? Сам Лука, наверное, давно бы ноги протянул, пробеги он хоть половину дистанции Майолы. Столько стартов взять! Столько раз согнуться, потом, разогнувшись сильной пружиной, пулей выстрелить себя на беговую дорожку. И ещё раз, и ещё, и ещё… Нет. Этому, видно, не будет конца. И всё только для того, чтобы на будущих соревнованиях преодолеть сто метров на сотую долю секунды быстрее своей соперницы и передать подруге эстафетную палочку.

Беспокойство о завтрашнем собрании сменилось восхищением, преклонением перед самоотверженной работой девчат. Лука видел, как Загорный заставлял спортсменок отрабатывать каждое движение, каждый шаг, подчиняя всё это своей сложной и мудрой системе. И в сердце Луки зародилось чувство гордости за Майолу, за её умение и силу воли. Девушка заслуживала глубокого уважения, и именно это он скажет ей, когда они встретятся. Всё-таки интересно знать, отчего это ты сам-то, Лука Лихобор, прохлаждаешься, любуясь, как работают другие? Что у тебя, дела нет? Лука поднялся: на беговой дорожке так же стремительно, как и полтора часа назад, бежала лёгкая стайка девушек — тренировка продолжалась, и он, никем не замеченный, вышел со стадиона.

Почему-то вдруг сбилась с широкого, размашистого шага Майола Саможук, тренер немедленно это заметил и спросил:

— Что случилось?

— Ничего, Василий Семёнович, просто оступилась.

— А ну, ещё разочков с десяток пробеги рывками, постепенно ускоряя шаг. Начали!

Майола пробежала.

— Что-то я здесь не всё понял… — озабоченно проговорил тренер.

— Да и понимать нечего, оступилась, и всё тут. — Майола была уверена, что говорит правду, в конце концов какое ей дело, что Лихобор ушёл со стадиона!

…На другой день Лука пришёл в цех, всё ещё переполненный чувством, которое он испытал на стадионе, — глубоким уважением и восхищением перед настоящей самоотверженной работой. Бывают в жизни минуты, часы, даже целые дни, когда всё у человека ладится, будто бы делается само собой, всё слушается его и подчиняется. Именно такое состояние было в это утро у Луки Лихобора. Станок будто понял настроение своего хозяина, стал и сильнее, и точнее, и умнее. Стружка, как живая, шипела под резцом, завиваясь синей спиралью. Легко покорялась капризная, ещё не закалённая сталь, из которой Лука, казалось, играючи, просто и легко вырезал сложную тягу системы управления шасси. Все окружавшее его — соседние станки, товарищи, весь цех словно куда-то отдалились, стушевались, а на белом свете остался только он, Лука, его верный станок да ещё прежде никогда не ощущавшееся им с такой силой ликующее чувство увлечения работой. Готова деталь! Давай другую, третью. Не хочется ни оглянуться, ни закурить. И вообще, почему он снова начал курить! Ага, это в день, когда произошёл несчастный случай. Сигареты он, конечно, выкинет, силы воли хватит… И вообще, много чести, чтобы из-за какого-то смешного и нагловатого парнишки Феропонта Тимченко кто-то трепал себе нервы и тем более начинал курить.

Половина смены пролетела незаметно, подошёл Горегляд, пересчитал детали, удивлённо покачал головой, ещё пересчитал.

— Здорово даёшь, — с уважением сказал он.

— А что мне ещё остаётся? — весело ответил Лихобор.

— Ещё можно было бы о собрании подумать.

— Вы пришли, чтобы специально напомнить об этом?

— Нет, конечно. Просто мне нравится твоё настроение. Что-нибудь хорошее случилось?

Луке очень хотелось рассказать, как вчера он любовался тренировкой, вернее, вдохновенной работой Майолы Саможук, и поэтому восторженное чувство не покидает его весь сегодняшний день. Но вряд ли старый Горегляд понял бы этот восторг, скорей превратно истолковал бы, и потому Лихобор ограничился коротким:

— Ничего особо выдающегося не произошло. Просто хорошее настроение.

— Перед собранием? Имей в виду: оно будет серьёзным, это собрание… Может быть, хочешь закурить?

— Спасибо, я не курю.

Что там ни говори, а Лука Лихобор откровенно счастлив, и старого Горегляда трудно провести — стреляный воробей.

— Ты что, может, опять влюбился? — спросил он.

В глазах Лихобора застыло такое удивление, более того, сомнение в здравом рассудке Горегляда, что мастер сконфуженно проговорил:

— Глупости, конечно. Ты уж прости… Но о собрании всё-таки подумай.

— Я думаю.

Короткий перерыв, и снова за работу. Приятно чувствовать своё мастерство, опыт, силу. Смешной этот Горегляд. Не мог пооригинальнее придумать: «Уж не влюбился ли?» Нет, любовь теперь не властна над Лукой, выучила, на всю жизнь выучила его Оксана. Прежде одно воспоминание о ней охватывало жарким полымем, но страсти утихли. Спокойно и редко вспоминает свою бывшую возлюбленную Лука. Даже когда почувствует запах её духов в своём холостяцком жилье, то и это не производит большого впечатления. Изменилось что-то в душе…

А этот Горегляд, смех да и только! «Не влюбился ли ты?» В кого? Уж не в Майолу ли Саможук? Ничего не скажешь, хорошая девушка, только довольно странно было бы в неё влюбиться. Не для него она создана. А девушка славная! Жаль, не встретил он Майолу лет пять назад, когда ему было двадцать три. Подожди, подожди. ведь тогда ей ещё и пятнадцати не было. Господи, да ты старый, Лука Лихобор!.. А Горегляд демонстрирует знание психологии своих подчинённых, спрашивает: «Уж не влюбился ли ты?» Луке не до любви, не успеет оглянуться, как на пенсию пора. Подумал так и засмеялся от ощущения своей молодой силы, упругости и ловкости крупного и ладного тела. Всё. Конец смены. Собрание будет трудным, но Лука выдержит. До собрания осталось не более часа. Долго томиться, пытаясь представить своё будущее, не придётся.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В красном уголке, вмещавшем человек триста, было полным-полно народу. На таких общих собраниях председательствовал обычно Лука Лихобор, но сейчас занимать своё председательское место вряд ли уместно, и потому он остановился у стены, опершись о неё спиною. Смотреть ни на кого не хотелось, слушать слова сочувствия — тем более. Вот так он и стоял, потупив глаза, желая только одного — чтобы быстрей всё кончилось, пока не растратилось, не погасло тёплое чувство восхищения Майолой, которое согревало его душу весь этот долгий день.

Очевидно, собрание вести будет его заместитель. Да, так оно и есть, Иван Долбонос подошёл к столу, и хотя чувствовал он себя несколько скованно и смущённо, виду не подавал и держался молодцом. Неторопливо оглядел обращённые к нему лица, отыскал глазами Лихобора и, постучав костяшками пальцев по столу, сказал:

— Начинаем профсоюзное собрание, товарищи.

Сказал и сразу осёкся: из угла, где сидел Валька Несвятой со своими комсомольцами, послышалось:

— Есть вопрос. Почему председатель цехкома не ведёт собрание?

— Потому что разбирается его персональное дело.

— Товарищи! — К столу подошёл Горегляд. — Думаю, что будет правильно, если вести это собрание мы поручим заместителю предцехкома товарищу Долбонóсу.

— Долбóносу, — поправил ударение Иван.

— Товарищу Долбóносу, — не скрывая своего раздражения, поправился Горегляд, искоса взглянув на слесаря: собрание начиналось несерьёзно. — Кто за это предложение? Абсолютное большинство.

— Итак, — проговорил довольный Иван Долбонос, публично узаконивший греческое произношение своей фамилии, — профсоюзное собрание сорок первого цеха объявляю открытым. На повестке дня два вопроса: итоги работы за июль месяц и персональное дело Луки Лихобора. Товарищ Гостев, прошу вас!

Начальник цеха свободно, со знанием дела, оперировал цифрами. Точные данные о работе каждого участка, процент перевыполнения плана по деталям и валу, рост производительности труда, трудовая дисциплина, план работы на следующий месяц.

— Мы имели все основания быть на первом месте в межцеховом соревновании, — сказал в заключение Гостев, — если бы не оплошность, допущенная Лукой Лихобором. Поэтому сейчас сумма премий снизилась почти на сорок процентов. Первого места в соревновании нам теперь долго не видать. Вот к чему приводит безответственное отношение к обязанностям инструктора и небрежность в соблюдении техники безопасности. У меня всё.

— Есть вопрос. Жив тот бородач?

— Потерпевший Тимченко пока ещё в больнице, но жизнь его вне опасности.

— Когда завод переходит на выпуск нового самолёта?

— Планируется на весенние месяцы.

— Есть ещё вопросы? — спросил Долбонос. — Нет? Спасибо, товарищ Гостев. Переходим ко второму вопросу — персональное дело Луки Лихобора. Слово имеет инженер по технике безопасности Василий Иванович Глущенко.

Лука почувствовал, как под его ногами твёрдый бетонный пол будто бы вдруг размяк, стоять стало трудно, пришлось плотнее прислониться к стене.

— Может, попросим нашего героя к столу? — спросил Гостев.

— А чего же, пусть выйдет, поглядим на него в полный рост, — басом выкрикнул Лавочка.

— Пускай выйдет, — послышался ещё чей-то голос.

— Товарищ Лихобор, прошу к столу, — попросил Долбонос.

Первый шаг оказался самым трудным. «Как хорошо, что этого позорища не видит Майола», — подумал Лихобор, сам удивляясь, почему появилась именно эта мысль. Ватные ноги переставали слушаться, они погружались в пол, как в горячую густую смолу.

— Держись, не тушуйся! — раздался бодрый дружеский голос откуда-то из середины зала, и странно, вдруг прибавилось силы. Лука другими глазами глянул на утомлённых работой, пропахших машинным маслом и потом, одетых в лёгкие рабочие спецовки людей. Он знал здесь каждого, и все знали его. Чего же ему бояться? Ответственности? Да, он виноват и готов ответить за свой проступок.

Лука свободно сделал последние десять шагов и остановился возле стола. Посмотрел на Гостева. Начальник цеха, нахмурив брови, отвёл глаза: даже глядеть не хочет на Луку Лихобора. Ещё бы! Все так старались, а теперь им только улыбнулось честно заработанное первое место, и виноват в этом он, Лука Лихобор. Есть отчего сердиться…

— Садись. — Долбонос указал на стул. — Прошу, товарищ Глущенко.

— В связи с тем, что оратор я не очень-то выдающийся, — начал инженер, — для удобства прошу разрешения зачитать акт комиссии, а вы сами сделайте выводы.

— Сделаем, — охотно отозвался спокойный бас откуда-то слева от Лихобора.

Горегляд посмотрел в ту сторону. Не нравилось, ох, как не нравилось ему настроение собрания. Какую угодно неожиданность могут преподнести эти иронически улыбающиеся ребята…

— Акт! — по-ученически чётко объявил Глущенко и начал читать.

Читал он не спеша, осветил обстоятельства появления в цехе Феропонта Тимченко, потом монотонно, как дьячок над покойником, перечислил членов комиссии, назвал фамилию и адрес пострадавшего, чуть повысил голос:

— Пострадавший Тимченко приблизил свою бороду длиною в двести восемьдесят три миллиметра…

— Двести восемьдесят три миллиметра? Ого! — переспросил кто-то и весело рассмеялся.

— Товарищи, прошу внимания, — строго сказал Долбонос. — Пожалуйста, товарищ Глущенко.

— …приблизил бороду длиною… — снова начал Глущенко.

— Ха-ха-ха! — не выдержал на этот раз кто-то из сидевших возле окна.

— …приблизил бороду… — повторил смущённый инженер.

И вдруг голос его потонул в громком хохоте. Красный уголок смеялся: уже не сдерживаясь, открыто, весело и беззаботно, словно радуясь тому, что есть повод для веселья. И драму как ветром сдуло: была — и нету.

— Товарищи! Товарищи! — крикнул Долбонос, но голос его затерялся в весёлом гомоне.

— Товарищи! — Гостев безуспешно пытался утихомирить зал.

Горегляд молча смотрел на смеющихся людей, понимая, как трудно смирить вырвавшуюся из-под контроля стихию.

Лука Лихобор понурил голову, боясь поднять взгляд.

— Товарищ Глущенко, пожалуйста, ваши выводы, — спохватился Долбонос.

Расстроенный инженер принялся искать свои очки, сунул руку в один карман, в другой, потом, нечаянно обнаружив их на своём месте, окончательно смутился и вновь повторил:

— …приблизил свою бороду к…

Смех, взорвавшись, как бомба, снова потряс стены красного уголка, и Горегляду показалось, что с потолка посыпалась штукатурка.

— Давай, Глущенко! — легко покрывая смех всего зала, раздался всё тот же мощный басовитый голос. — Посмеялись, ребята, и хватит.

Инженер, торопясь, дочитал акт.

— Какие предложения администрации? — спросил Венька Назаров.

— Лишить премии, права иметь учеников, обсудить вопрос на собрании и объявить выговор.

— Кто просит слова? — спросил Долбонос.

— Я, — прозвучал знакомый бас, и к столу вышел Евдоким Бородай, высокий, седой фрезеровщик с третьего участка. В заводской газете не раз писали о династии Бородаев. Отец Евдокима работал здесь ещё при царизме слесарем в военном авиаремонтном парке и был знаком с самим Нестеровым, автором «мёртвой петли», лётчиком, первым в истории войн пошедшим на таран. Самолёт для Нестерова ремонтировал отец Евдокима — Филипп Бородай, в семейном альбоме сохранилась фотография: Бородай и Нестеров стоят возле лёгкого, похожего на большую фанерную этажерку биплана. Евдоким Бородай был вторым поколением династии, третье — Александр Бородай, который работал здесь же, начальником семнадцатого цеха, четвёртое — Володька Бородай, ученик клепальщика в восьмом цехе, пятого поколения ещё не было, но никто не сомневался, что скоро появится и оно — таким ловким и бравым сердцеедом был этот Володька!

— Я прошу слова, — веско сказал Евдоким и припечатал своей тяжёлой ладонью стол президиума, — хватит смеяться, вы, лоботрясы! Повеселились и довольно. О Луке Лихоборе речь пойдёт. Виноват он? Виноват. Если тебе ученика дают, неважно какого — с бородой или с косами — всё равно, будь бдительным. Молодо-зелено, неопытный ещё. Всякое может случиться. Первым делом обеспечь ученику полную безопасность.

— Я не успел, — сказал Лука.

— Должен был успеть. Твой Феропонт молодой ещё, издали видно, что глупый. Эта злосчастная борода и есть вывеска его дурости. Значит, должен был всё предвидеть. Правильно, ребята?

— Верно, — дружно отозвался красный уголок.

— Я тоже эту рыжую мочалку видел, но об опасности и не подумал. А должен был подумать. Я так скажу: ничего мы Лихобору записывать не будем. Посмотрите, вот он стоит, видно же по всему, доходит ему эта наука до сердца. Записывать не станем, но скажем и ему, и Гостеву, и Горегляду, и каждый себе пусть скажет: если уж взялся воспитывать молодое поколение рабочего класса, не забывай об ответственности.

— Не будет он, этот Феропонт, рабочим! — крикнул Венька Назаров.

— А это ещё неизвестно. Допустим, однако, что ты прав, всё равно, не он, так другой придёт. Обо всех надо думать. Я закончил.

— Кто ещё хочет выступить? — спросил председатель.

— Разрешите мне. — Борис Лавочка пробрался к столу президиума. — Ни в чём Лихобор не виноват. А начальнику цеха нужно сказать откровенно: пусть хорошенько смотрит, кого в цех принимает. Нам без премии сидеть не великая радость. Я согласен с Бородаем, ничего не будем записывать Лихобору.

— Так что же, по-твоему, благодарность ему объявить? — спросил Гостев.

— Нет, благодарить, конечно, не за что, — со своего места поднялся Валька Несвятой. — Премии мы лишились, а выводы нужно сделать правильные. Учеников ещё много будет всяких — и с бородами, и с гривами. И потому начальнику цеха верно заметили — пусть знает, что и он в ответе.

— А интересно, Феропонт — комсомолец? — хитро прищурясь, спросил Гостев.

— А какое это имеет значение? — Несвятой не смутился. — От того, что он не комсомолец, с нас ответственность не снимается. Я предлагаю закончить собрание, но объявлять выговор Луке не стоит, он и так этот случай долго не забудет.

— Будут другие предложения, товарищи? — вяло спросил Долбонос, которому почему-то вдруг разонравилось быть председателем.

— Одну минуточку, — перебил его Гостев. — Как вы думаете, — он окинул внимательным взглядом зал, — после этого случая может товарищ Лихобор оставаться председателем цехкома?

— А как вы думаете, товарищ Гостев, после этого случая вы имеете право оставаться начальником цеха? — спросил Валька Несвятой.

— Этот вопрос решит дирекция.

— А о Лихоборе мы сами решим! — крикнул Борис Лавочка. — Не было у нас профорга лучше его, и всё тут!

Луке Лихобору стало почему-то неприятно, что именно Борис Лавочка горячо встал на его защиту, вспомнилась Степанида, вчерашний разговор в вечерних сумерках, иссечённых тревожными отсветами фонарей.

— А может, прав товарищ Гостев? — спросил Лука.

— Не прав, — послышалось с разных концов зала.

— Будем голосовать, товарищи? — Долбонос точно выполнял свои обязанности председателя.

— Нет, не будем! Это искусственно созданная проблема, по сути дела, её нет, — категорично заявил Валька Несвятой, снискав этим неприязнь начальника цеха.

— Итак, с повесткой дня мы закруглились, — подытожил Долбонос. — Может, у кого-нибудь есть объявления?

— Есть! — громко крикнула белокурая девушка, наладчица станков с программным управлением, и покраснела, как маков цвет, — В субботу культпоход в театр Франко на комедию «Фараоны», желающих прошу записываться у меня.

— Ясно. Какие ещё будут объявления? Нет? Собрание считаю закрытым. — Долбонос сел и вытер платком вспотевший, как после тяжёлой работы, лоб. — Пропади всё пропадом! Руководить таким собранием — легче вагон соли разгрузить.

— А мне понравилось, — возразил Горегляд.

— Что понравилось? Хиханьки да хаханьки? Серьёзный вопрос превратили в комедию, — недовольно проворчал Гостев.

— Нет, не превратили. Смеяться грешно лишь на кладбище, а это собрание было прекрасной школой. И не только для Лихобора, а и для нас с вами, товарищ начальник цеха. Если, конечно, об этом хорошенько поразмыслить и сделать правильные выводы.

— Простите, но выводы придётся сделать не только мне, но и вам, уважаемый товарищ парторг. Они смеялись над нами.

— В основном, конечно, над этим дурацким случаем с бородой, а главное — от радости, что всё окончилось благополучно. Но вы правы: смеялись и над нами. Мы с вами руководители и за всё в ответе.

— Не собираюсь отвечать за чьи-то бороды, будь они трижды неладны! — вскипел Гостев.

— Ничего не поделаешь, придётся, — сказал Горегляд и, хитровато прищурив глаза, спросил: — Может, повесим объявление, что бородатым в цех вход строго воспрещён?

— Неуместные шуточки, — отрезал начальник цеха и, недовольный всем на свете: собранием, Гореглядом, Лихобором, Валькой Несвятым, собой, наконец, вышел из красного уголка.

Парторг окинул взглядом опустевший зал. Интересно, куда подевался Лука Лихобор — как сквозь землю провалился, а надо бы с ним потолковать немного, успокоить парня. Хотя чего же его успокаивать, когда весь цех за него встал горой? Переживёт.

Горегляд не заметил, как ушёл Лихобор, а Борис Лавочка не прозевал. Поймал его у выхода из цеха, по-заговорщицки взял под руку, сочувственно заглянул в глаза.

— Здорово Гостева поддели, в аккурат под седьмое ребро. — Он довольно усмехнулся. — Смотри, какой умный стал, командовать на собрании вздумал. Ему, понимаешь ли, виднее, кому быть нашим профоргом. Только не на тех напал, мы сами с усами, рабочий класс — сила!

— Сила, — устало согласился Лука. Всё напряжение тех минут, когда в его ушах страшной обидой звенел неудержимый, раскатистый смех, сказалось только теперь. Тело его словно обмякло, отяжелело, да и мысли стали какие-то неповоротливые, ленивые, полусонные.

— Что-то ты как варёный? Переживаешь? Мы же за тебя стеной поднялись, неужто не заметил? Вес как один.

— Заметил.

— Слабак ты на поверку… Ничего, это дело мы вмиг поправим, поддержим тебя, в душу жизнь вдохнём. — Лавочка повеселел, его карие глаза азартно заблестели. — Трояк есть? Возьмём поллитровочку…

— Нет, не возьмём, — медленно, делая ударение на каждом слове, сказал Лука. — Не возьмём!

— Так тебе же без глотка живительной влаги верная погибель.

— С тобой мы ещё поговорим об этой живительной влаге, — сказал Лука, освобождая свой локоть от цепкой, как клешня, руки Лавочки. — Где здесь поблизости телефон?

— Поллитровка тебе нужна, а не телефон! — раздражённо крикнул Лавочка.

— Ни мне, ни тебе, — по-прежнему твёрдо проговорил Лука. — Понял? — И, показав спину застывшему от изумления Борису, пошёл к жёлто-красной телефонной будке автомата, стоявшей возле проходной.

— Ну что? — встревоженно спросила Майола.

— Всё хорошо. Просто даже отлично. Ребята меня защитили, но несколько минут было таких, что не дай бог… Понимаешь, они смеялись…

— Понимаю. Очень хочется, чтобы ты рассказал…

— Ну, вспоминать эту историю не очень-то приятно. Как там его здоровье?

— Дней через десять выпишут из больницы. Большое спасибо, что позвонил… Волновалась я…

— Это тебе спасибо… Славная ты, Майола. До свидания, в субботу встретимся.

— А сегодня только понедельник. Ну, будь здоров. До субботы. И держись молодцом, не вешай носа, а то у тебя голос какой-то унылый.

— Реакция, наверное. Нервы…

— Ещё бы…

Вот будто бы и говорить не о чём, всё сказано, а трубку класть не хотелось.

— Ну, счастливо!

— До встречи, — весело ответила Майола. Послышались короткие гудки.

Лука улыбнулся, прижал к щеке тёплую трубку, потом бережно повесил её на крючок и, чувствуя, каким лёгким и сильным стало тело, вышел из будки.

Теперь жить по-старому он не имел права. До этого дня Лука не представлял, какая могучая сила стоит за его спиною, готовая в любую минуту защитить его от любой несправедливости. Сердцем он всегда чувствовал себя частицей этой силы, но разумом понял это только сейчас.

Как же нужно жить, чтобы действительно иметь право назвать себя товарищем, ну, скажем, такого человека, как Евдоким Бородай?

На эти вопросы нужно было немедленно дать ответ. На свете существуют только два человека, с которыми ему хотелось бы посоветоваться, — отец и Майола. Ну, отец — это понятно, а вот с какого времени советчицей стала Майола?

Он пришёл домой, привычно закрыл за собой дверь. Вопрос, появлялась ли здесь Оксана, почему-то уже не тревожил его. Быстрее в ванную, помыться, докрасна растереться жёстким полотенцем, чтобы окончательно прогнать противную, вялую тяжесть нервного перенапряжения. А теперь что-нибудь перекусить на скорую руку — и… Нужно продумать, как жить дальше. Вся страна планирует свою жизнь, почему же не может сделать это й Лука Лихобор? Однако рассчитать всё в своей жизни, кажется, непросто. Вот он, скажем, задумает в следующем году жениться. Ну и что? Пустой номер. Потому что это зависит не только от его желания, но ещё и от такого неуправляемого чувства, которое называется любовью. И обязательно — любовью двоих… Поэтому спланируем только реальное. Во-первых, поступить в техникум. Готовиться Лука уже начал, здесь всё ясно. Во-вторых, начинается работа над новым самолётом. Руководить подготовкой будут, конечно, Гостев и Горегляд, по и он, Лука, наверное, во многом сможет им помочь. Интересная будет работа… В-третьих, профсоюз. Почему Гостев хотел, чтобы его, Луку, сияли с председателей цехкома? Какая черта характера Лихобора ему пришлась не по душе? И об этом нужно подумать. Ребята дружно поднялись за него, значит, их доверие надо оправдать. Вот перед тобой, Лука, целая программа. Выполняй. И вновь почему-то вспомнилась Майола Саможук. Бежит она по дорожке стадиона, грудью разрезая воздух… От воспоминания о ней и о сегодняшнем счастливо закончившемся дне вздохнулось легко и сладко.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Вряд ли люди, готовясь к полёту и доверчиво садясь в удобные кресла самолёта, думают о том, каким долгим и трудным был путь создания этой машины. Опытный глаз, разумеется, не спутает самолёты, созданные Туполевым, с самолётами Яковлева или Антонова. И хотя у каждого из конструкторов свой творческий почерк, всех их роднит одно — упорный поиск нового.

Где бы ни был конструктор: дома или в театре, в конструкторском бюро или на заседании в министерстве — он безотрывно думает о своём новом самолёте, и в потаённом уголке его мозга медленно зреет образ этой машины.

И вот наступает минута, когда он берёт лист бумаги и рисует на первый взгляд странный самолёт, рассматривает рисунок и, усмехнувшись критически, рвёт на мелкие части. Потом снова берёт чистый лист. И снова рисует. Этот вариант уже лучше, есть в новом наброске оригинальная мысль, только ещё многовато в рисунке от старой модели: сказывается инерция, и избавиться от неё не так-то просто.

Но вот в воображений всё более чётко вырисовываются контуры самолёта, принципиально отличного от всех прежних, и наступает время от рисунка перейти к расчётам и чертежам. Самолёт состоит из тысяч деталей. Иные из них могут быть изготовлены только высококвалифицированными, а иные и менее опытными рабочими, даже юной девчонкой, которая только и знает, что подкладывает под штамп листы дюраля. Но до сознания каждого рабочего нужно довести его задачу, рассчитать операцию по обработке порученной ему детали. А это кипы чертежей! Тома пояснительных записок! Короче, «технологический процесс изготовления деталей», а сокращённо — «техпроцесс».

Самолёт стрелой пронзает синеву неба, и, любуясь им, совершенством его линий, стремительностью и лёгкостью, мы редко задумываемся над тем, какие титанические усилия конструкторов, рабочих, инженеров вложены в эту безупречную машину. Одно несомненно: подлинное совершенство всюду достигается вдохновением и упорным трудом…

Эти мысли промелькнули в голове Луки Лихобора, когда мастер принёс и положил перед ним ещё совсем новенькие, хрустящие чертежи, а на электрокаре привезли десятка два толстых стальных прутьев.

— Это уже для нового самолёта, — словно доверяя тайну, тихо сказал Горегляд. — Винты. Они будут ставить закрылки на место.

Горегляд отошёл, а Лука принялся изучать чертежи. «Техпроцесс» шаг за шагом, как поводырь, вёл за собой токаря, показывая, что и как нужно делать с заготовкой.

Лука взглянул вдоль линии станков и увидел ещё несколько фигур, склонившихся над чертежами. Значит, не он один начинает работу над деталями для нового самолёта. И тут же заметил неладное: за соседним станком отсутствовал токарь. Не вышел на работу Борис Лавочка. Лука подошёл к Веньке Назарову, спросил о Борисе.

— Не знаю, — ответил тот. — Может, заболел, а может…

— Что «может»?

— Всё может быть, — уклончиво ответил Венька, вставляя на место тяжёлую, ощетинившуюся острыми стальными зубьями фрезу.

Лука вернулся к своему станку, но ощущение нарушенного равновесия не исчезало, бередило душу. Вспомнилась Степанида, её взволнованный рассказ, и беспокойство сменилось тревогой. Вечером непременно нужно заглянуть к Лавочке. Бить в колокол, как при пожаре, конечно, не стоит, но узнать, не случилась ли беда, не нуждается ли он в помощи, необходимо. И не обязательно делать это самому, можно попросить того же Назарова.

— Хорошо, зайду вечером, проведаю, — без особого энтузиазма ответил фрезеровщик.

В перерыве Лука зашёл в партбюро к Горегляду.

— Борис Лавочка не вышел на работу.

— Знаю. — Парторг поднял на парня внимательные глаза. — Может, захворал?

— Может, захворал, — отозвался Лука. — А может…

— Что «может»?

— Да ничего. Заболел, и всё. Как вы думаете, — сменил тему разговора Лука, — можно пригласить генерального конструктора к нам на собрание? Рассказал бы о новом самолёте. Народ интересуется… Одно дело — просто вытачивать какой-то винт, а совсем другое — знать его назначение.

Горегляд одобрительно кивнул.

— Молодец.

— Чем же я молодец? — Лука не почувствовал за собой ничего такого, что было бы достойным похвалы.

— А тем, — серьёзно сказал Горегляд, — что начинаешь понимать, как нужно с людьми работать. Народ может вынести на своих плечах всё — трудности, недостатки, горе. Но надо, чтобы он знал, ради чего работает, чтобы ему не приказывали, а советовались с ним. Во время войны мы шли на тяжкие жертвы, потому что понимали: иначе нельзя. Сейчас не война, а мирное время, но принцип работы е людьми остаётся тот же: люди должны знать, что они делают, какая ответственность ложится им на плечи и какое удовлетворение ждёт их в будущем. Соберём общее собрание цеха, выступит генеральный конструктор… Пусть народ глубже поймёт и почувствует вкус к новой работе. О собрании ты подумал своевременно, и это меня радует.

— Беспокоит меня Борис Лавочка, — вернулся к началу разговора Лука.

— Меня тоже беспокоит, но не спеши с выводами.

На другой день утром Лука взглянул на соседний станок и облегчённо вздохнул. Лавочка был на своём месте, правда, лицо немного хмурое в припухшее, смотрит исподлобья, сердито в как-то виновато.

— Здорово, Борис, — поздоровался Лихобор. — Чего-то ты вчера…

— Прихворнул малость, — хрипло ответил Лавочка.

— А сейчас как чувствуешь себя?

— Ничего, — Борис отвёл взгляд, сосредоточив всё внимание на новых резцах.

— Ну, ничего, так ничего, — медленно проговорил Лука. Тревога за судьбу Лавочки у него не исчезала.

В жизни каждого человека бывают минуты не только высокого вдохновения, но и разочарования и в себе, и в людях. Что-то очень похожее на это чувство пришлось испытать Луке Лихобору следующим утром на совещании штаба трудовой вахты. Ему представлялось, будто весь цех, охваченный радостным ощущением создания новой машины, работает, живёт вдохновенно, одержимо, но оказалось…

После обычной информации о работе цеха и итогах соревнования за минувший день Гостев взял со стола какую-то бумагу и, брезгливо придерживая её двумя пальцами на отдалении, сказал, посматривая на Лихобора, словно именно он был виновен в тяжком грехе:

— Порадовать, товарищи, мне вас нечем. Вот что пришло из вытрезвителя, где провёл прошлую ночь наш токарь Борис Лавочка. Позавчера на работе его не было. Мы думали, заболел человек, с кем не бывает. А оказалось, болезнь болезни — рознь.

— Что в акте милиции? — спросил Горегляд. — Был дебош, хулиганство?

— Нет, просто подобрали валявшегося в бесчувственном состоянии неподалёку от собственного дома, — ответил Гостев.

— Не дотянул до аэродрома, — сострил Валька Несвятой.

— Не вижу причин для шуток. — Гостев строго посмотрел на комсорга.

— Я тоже не вижу, — согласился Валька. — Предлагаю выгнать с завода, чтобы не позорил наш коллектив коммунистического труда.

— Какие ещё будут соображения? — спросил начальник цеха, глядя в сторону, где стояли Горегляд и Лихобор.

Горегляд спокойно разминал сигарету, собираясь закурить и явно дожидаясь, что скажет Лихобор.

— Так какие же будут соображения, товарищи? — переспросил Гостев. — Можно считать предложение товарища Несвятого принятым?

— Нет, — глухо сказал Лука. — Выгнать человека проще простого. Издали приказ, отобрали пропуск, и будь здоров, Иван Петров! А как жить дальше будут он, его семья? А план кто будет выполнять? Кто будет строить новый самолёт?

— Во всяком случае, не алкоголики, которых милиция мертвецки пьяными подбирает на улице, — обиделся Валька Несвятой и взглянул на Горегляда, ища поддержки. Но парторг молчал, сосредоточив внимание на сигарете.

— Что же вы предлагаете, товарищ Лихобор? — Гостев явно хотел проучить не только пьяницу Лавочку, но и своенравного профорга, который, видите ли, разрешает себе идти против мнения начальника цеха.

— Поместить его фамилию на чёрную доску, нарисовать на него карикатуру, причём акт из вытрезвителя приклеить рядышком, и лишить премии.

— Значит, будем перевоспитывать. Видимо, у нас с вами нет более важной и интересной работы, товарищ Лихобор?

— Да, более важной и интересной работы у нас нет, — медленно, с паузами, как это всегда бывало с ним в минуты сильного волнения, ответил Лука.

— Удивительное дело! — Гостев даже руками всплеснул. — У нас механический цех авиазавода или экспериментальный институт перевоспитания?

Он снова посмотрел на Горегляда, ища сочувствия, но парторг упорно молчал, только глаза его под жгучечерными бровями остро поблёскивали.

— Я издам приказ об увольнении! — решил Гостев.

— А Лавочка подаст в суд, цехком профсоюза поддержит его, суд восстановит на работе, и вам, товарищ Гостев, придётся заплатить Лавочке за вынужденный прогул из собственного кармана.

— Дожили! — Начальник цеха от волнения схватился за голову, — Нянчимся с пьяницами, только этого мне не хватало для полного счастья. Скоро с оркестром будем их встречать у проходной: сделайте, мол, божескую милость, придите на работу! Я знаю, товарищ Лихобор, вы с ним дружки, он защищал вас на собрании, когда разбирался ваш вопрос, и потому мне кажется…

— Вот это уже не принципиальный разговор, — сказал Горегляд и снова затянулся сигаретой.

— Возможно, я немного преувеличил. — Гостев за-пнулся, нервно провёл ладонью по волосам. — Ладно, если вам так хочется, товарищ Лихобор, можете заниматься перевоспитанием пьяниц. Я лично в эту возможность не верю. Всё, товарищи, как говорится: спасибо за внимание.

Заместитель начальника цеха, Несвятой и Лихобор вышли. Горегляд на минуту задержался.

— Вы что-то хотели мне сказать, Савва Владимирович?

— Да, хотел. — Гостев с трудом сдерживал возмущение. — Мне кажется, я мог бы рассчитывать на вашу поддержку, товарищ парторг. Профсоюз, возглавляемый незрелым Лихобором…

— Это верно, он ещё совсем зелёный…

— Отчего же тогда вы не поддержали меня?

— По одной причине — Лихобор был прав. При нём я этого говорить не хотел, ваш авторитет мне дорог.

— Оказывается, вы и меня воспитываете? — Гостев ещё не мог успокоиться.

— Просто я парторг цеха, в котором мы с вами работаем. Если постараемся, можем спасти Лавочку.

— А он тем временем разложит нам весь цех.

— Вот об этом можете не беспокоиться. — Горегляд ткнул окурок сигареты в пепельницу. — Мы цех коммунистического труда, где же одному алкоголику нас разложить? А токарь он отменный…

— Знаю. Ну, хорошо, посмотрим, что выйдет у вас из этого эксперимента.

— Не у вас, а у нас, — подчеркнул Горегляд.

— У нас, — сдался начальник цеха.

— Хотите ещё одно предсказание? — Горегляд неожиданно весело улыбнулся. — Через несколько лет в нашем цехе будет исключительно сильный парторг — Лука Лихобор, вот увидите.

— Надеюсь, что к тому времени успею сменить место работы.

— Желаю вам к тому времени стать директором завода. Очень славно мы сегодня поговорили. До свидания!

— У меня, к сожалению, не сложилось такого впечатления, — хмуро ответил Гостев. — Всего хорошего.

В перерыве на доске объявлений появилась карикатура в чёрной траурной рамке — расхристанный человек с большим малиново-красным, как гнилой помидор, носом пил из бутылки, ноги его переплелись в замысловатую восьмёрку. Внизу большими буквами выведено: «Пьяница и прогульщик Борис Лавочка». А ещё ниже приклеен маленький листочек — акт из вытрезвителя.

Чтобы не видеть плаката, Борис Лавочка не пошёл обедать. Весь перерыв торчал у своего стайка, с остервенением наводил порядок в инструментальном шкафчике. Но когда началась работа, подошёл к Луке, потупясь, постоял немного, рассматривая носки своих ботинок, потом хрипло, с горечью сказал:

— Не пожалел меня, друг называется. А ещё говорят: профсоюз — защитник рабочего класса. Хорош защитник! Я за тебя стоял насмерть…

Лука Лихобор молчал, только гневно затрепетали ноздри прямого, короткого носа, сумрачно сдвинулись брови, отчего, как показалось Борису Лавочке, ещё тяжелее навис над его глазами высокий лоб.

— Если не снимете плакат, завтра не выйду на работу, не для того я здесь, чтобы надо мной издевались. Хотите наказывать — выгоняйте. А смеяться над собой никому не позволю, сам сорву.

— Другой повесим, — спокойно заметил Лука.

— Подлюка — вот ты кто! Разве так за добро платят?

— Хватит! — перебил Лука. — Если тебе дорог наш завод, если любишь его, не опуская глаз, сто раз пройдёшь мимо плаката и сделаешь выводы. Мы даём тебе испытание на право называться рабочим. Никто с тобой, как с писаной торбой, нянчиться не станет. Не велико удовольствие. Учти!

— Нет, не может простой человек спокойно жить на свете!

— Пьяница не может.

— Вся беда в том, что перебрал немного, — сокрушённо покачав головой, сказал Лавочка. — Не выпей я этих последних двухсот граммов, всё было бы о’кей.

Лука не улыбнулся, хотя английское слово в устах Лавочки прозвучало неожиданно комично.

— Где ты берёшь деньги на водку?

— Честно зарабатываю, — ответил Борис. — Единственная моя ошибка — перебор. Больше такого не будет. Клянусь.

— Пьянки или перебора?

— Одним словом, пусть висит плакат. Переживу.

И отошёл к своему станку. На опухшем лице застыло выражение горькой, незаслуженной обиды. Лука посмотрел ему вслед и взялся за работу. Ещё будет мороки с этим Лавочкой, ох будет! Помотает он всем нервы… А впрочем, зачем загадывать? Может, и обойдётся всё, прояснится наконец в голове у парня… Но разве выводы должен сделать только он один? Тебе, Лука, не о чём подумать? Председателю профкома огромного цеха нужно знать людей, с которыми работаешь бок о бок, и не для того, чтобы устраивать им нагоняй, очередную проработку, а для того, чтобы вовремя почувствовать боль человека, его горе, жизненную неустроенность, разочарование… Не кажется ли тебе, что ты несколько странно понимаешь свои обязанности? Нет, не кажется. Работать по-настоящему могут люди, которым хорошо живётся на свете. Не легко, а именно хорошо — в это понятие входит и удовлетворение от победы над трудностями, и разделённая любовь, и радость семейного счастья, и даже отличное настроение от только что просмотренного удачного фильма. А если женщина приходит в цех, думая о неустроенном детском садике, где её малышу и холодно, и неуютно, то какой ждать от неё работы? Оказывается, что забота о детском садике — это тоже твоя печаль, Лука Лихобор.

Все события цеховой жизни Лука рассказал отцу, и старому Лихобору показалось, будто он сам стал участником этого сложного, нелёгкого житья-бытья. Выслушав историю Лавочки, отец сказал:

— Будет тебе с ним мороки, но защитил ты его верно. Где он только, чёртов сын, деньги берёт на пропой?.. Их же прорва нужна… Степанида не говорила?

— Нет, она не знает.

— А ты должен знать, потому как угощать его всякий раз — дураков мало. Выходит, и он вносит свой пай. А откуда деньги?

— Не следить же за ним?..

— Ну, следить, может, и не нужно… А ты подумай, присмотрись, и всё станет ясно. И помяни моё слово — тут что-то нечисто…

В эту минуту в. дверь палаты кто-то осторожно постучал.

— Входите! — крикнул Семён Лихобор. — Кого принесла нелёгкая?

Дверь отворилась и, к великому изумлению четырёх инвалидов и Луки Лихобора, на пороге показалась высокая и стройная, как тополиночка, девушка. Чувствовала она себя, как видно, несколько неловко и смущённо, хотя и старалась держаться независимо, будто бывала в этой палате каждый день.

— Здравствуйте, — сказала она, и только голос её, чуть приглушённый, выдавал волнение.

— Здравствуйте, — ответил за всех Семён Лихобор. — Вы к нам?

— Извините, нет. — Майола смущённо улыбнулась. — Мои подшефные в пятом корпусе. Я бы хотела поговорить с Лукой…

Майола и Лука вышли из корпуса, сели на ту же лавочку, на которой сидела и плакала Майола в тот теперь уже далёкий день их первого знакомства. Помолчали немного. Лука взглянул на девушку и спросил:

— Ну что? Дело какое-нибудь?

— Никакого. Просто захотелось попрощаться: ведь мы уезжаем сегодня. Дожидаться до семи часов, пока ты выйдешь из палаты, я не могу, вот и решилась. Тебе неприятно?

— Почему же мне может быть неприятно?

— Вот и я так думаю.

Помолчали, Дятел пробежал по стволу старой, высокой сосны, стукнул крепким клювом раз, ещё раз и ещё… Полетели мелкие щепочки сухой, трухлявой коры.

Вот уже и август, солнце ласковое, мягкое, лучи его не могут пробиться сквозь разлапистые ветви сосен и согревают только вершины деревьев.

— Ты рада, что едешь в Америку? — спросил Лука.

— Рада, конечно. Я люблю ездить. Эта же поездка — экзамен, итог большой работы.

— А если проиграете?

— Может случиться, но думаю, не проиграем.

Майола вдруг спросила:

— А телевизор есть у тебя?

— Хочешь привезти мне из-за океана?

— Нет, на такой подарок у меня денег не хватит. Я не об этом. По телевизору будут показывать соревнования…

— Обязательно посмотрю. У Назарова есть телевизор. Правда, не очень-то будет приятно увидеть, как вам американки спины покажут.

— Вот этого не случится! — Майола упрямо сжала губы.

— Ещё как может случиться!

— А я тебе говорю — нет! — Девушка сердито посмотрела на Луку. — Как ты можешь подумать такое! Не проиграем! Ни за что на свете!

— Особенно если на последнем этапе бежит Карманьола Саможук, — почти продекламировал Лука. — Ты так уверена в своей силе?

— Да, уверена. Не в своей, а в нашей.

— Серьёзная ты девушка, Майола.

— Безусловно. Видишь ли, на свете есть вещи, к которым я отношусь очень серьёзно. А вот ты ко мне относишься, как к малому ребёнку.

— Потому что ты для меня и есть дитя малое, — подтвердил Лука. — Милое, хорошее, доброе. И если хочешь знать, я тебя очень люблю.

— «Если хочешь знать», — передразнила Майола. — Ладно уж… Вспоминай меня хоть изредка, когда я буду там… Через три недели в субботу встретимся на этом же месте, в этот же час. Хорошо? А теперь иди к отцу. Очень ты на него похож. Сколько ему лет?

— Пятьдесят пять.

— Посмотри на него и представь себя в свои пятьдесят пять.

— Что ж, ждать осталось не так уж долго.

— Ничего, ещё есть времечко, — ответила Майола. — Знаешь, я скоро начну здороваться с этим дятлом, как со старым знакомым. Ну, мне пора, и так опаздываю… — Медленно, неохотно поднялась со скамейки, протянула Луке руку, маленькую, сильную. — Ну, будь здоров, счастлив и не забывай меня. Когда едешь за рубеж на соревнования, обязательно нужно знать, что о тебе кто-то думает. Не вспоминает от случая к случаю, а именно думает, постоянно.

— Можешь быть уверена, я буду думать. Ты не опоздаешь?

Она резко повернулась и побежала вдоль длинной аллеи, прозрачно затенённой высокими соснами. Мелькнула на повороте её гибкая фигурка и исчезла.

Лука минуту постоял, глядя ей вслед, на сердце было легко, радостно и немного тревожно.

В девятой палате его встретили улыбками.

— Смотри ты, какую кралечку подцепил, — сказал моряк.

— Немного на мою жену похожа… — добавил танкист, с тоской посматривая в распахнутое настежь окно, в густые сумерки тёплого вечера.

— Что ж ты молчал о своей девушке? — спросил отец.

— Моей? Да вы что, уважаемые товарищи? Посмотрите на меня, разве такой ей кавалер нужен?

— А чем плох?

— Знаете, она же известная спортсменка. Вокруг неё такие ребята вьются! Всё отдать — и то мало. И красивые и ловкие. Куда мне до них! Слава богу, выбор у неё богатый… Я случайно встретил её здесь, в госпитале. Карманьола Саможук, едет в Америку на соревнования.

— Хоть она и спортивная знаменитость, а всё-таки прощаться пришла сюда, а не на стадион побежала к своим спортсменам да комментаторам, — сказал отец.

— А вот сейчас побежала именно к ним. Мне же она друг, и, к счастью, хороший друг.

— Дружба между девушкой и парнем чаще всего заканчивается свадьбой, — задумчиво заметил лётчик.

— У нас будет исключение из общего правила, — чувствуя на сердце удивительный покой, сказал Лука. — Она найдёт себе парня, а я на свадьбе выпью за их счастье, как полагается хорошему другу, от всего сердца.

— Дурошлёп ты и больше никто, — заявил моряк. — Да если бы мне встретилась такая девушка, и ахнуть не успела бы, как моей стала… Ох, я когда-то до девок лютый был…

— Вечер воспоминаний отменяется, — строго сказал Семён Лихобор. — Завтра свою историю расскажешь, за ночь припомнишь подробности.

— Думаешь, я совру?

— Нет, конечно. Расскажешь истинную правду, но завтра. Дай мне с сыном потолковать. Что с новым самолётом? — обратился он к Луке.

— Первые детали пошли в работу.

— А самолёт ты видел? — спросил лётчик.

— На фотографии.

— Нам обещал принести и не принёс. Обещаниями сыт не будешь.

— Принесу. Ребята ещё не пересняли. Самолёт пассажирский, секретов нет.

Они говорили о новой машине, а думали совсем о другом, и казалось, будто Майола ещё и сейчас присутствует здесь, в комнате, прислушивается к их не очень-то интересной беседе и возмущается: «Люди, не о том вы говорите! И не хочется вам говорить об этом новом самолёте, и мысли ваши далеко от. него, потому что каждый из вас сейчас вспоминает свою собственную Майолу!»

— Может случиться, что и не разрешат принести фотоснимок нового самолёта, — усомнился лётчик. — Это неважно, что пассажирский.

— А всё-таки ты дурень, — сказал моряк, обращаясь к Луке, и никто не спросил, почему он так решил.

— Мы ещё посмотрим, дурень он или нет. — Старый Лихобор невесело улыбнулся. — Гляди только, сынок, чтобы не прибрала тебя к рукам какая-нибудь хитренькая молодайка или вдовушка.

— Не выйдет. Вооружён теперь.

— Значит, был опыт? — спросил отец. — А мне не сказал.

— И сейчас говорить не хочу, — спокойно ответил парень.

— Болит он, опыт-то?

— Отболел уже. И не нужно об этом.

— Ладно, — согласился отец. — Бери-ка бритву…

В тот вечер Лука вышел из госпиталя, чувствуя незнакомое прежде душевное смятение. Разговор в госпитале был грубоватым, и, может, нужно было оборвать его, но, завязавшись, он продолжался и теперь, уже в мыслях Луки. Впервые он взглянул на Майолу как на красивую девушку, которая рано или поздно станет чьей-то женой, будет любить, ласкать своего мужа, народит ему детей… Лука даже остановился от этой неожиданной мысли. А собственно говоря, что в этом неожиданного и непривычного? Всё на свете идёт по строго заведённому порядку. Человек рождается, растёт, любит, оставляет потомство и умирает, уступая место новым, лучшим или худшим, но наверняка новым поколениям. И Майола Саможук не исключение.

Да, а вот купить телевизор надо. Но где взять деньги? Ведь только-только рассчитался с долгами за квартиру. С какой радостью работал ты, Лука, этот год! Ждал счастья…. И всё разрушила, всё растоптала Оксана. Осуждать её. положим, не стоит, всё-таки многому она научила тебя и. во всяком случае, душой не кривила, была с тобой жестокой, но честной. Осуждать, конечно, не стоит, но и оправдывать тоже нельзя.

А насчёт телевизора, не откладывая, нужно посоветоваться с Венькой Назаровым: он человек практичный и обязательно даст толковый совет.

И Лука тотчас отправился к Веньке. Дверь открыла Клава, осторожно, неторопливо. До родов ей осталось ходить совсем немного: веки и губы подпухли, личико округлилось, порозовело.

— Здравствуй! — Она ласково улыбнулась. — Вот кого рада видеть, так это тебя. Проходи!

Венька сидел за столом и мастерил сложное приспособление к детской колыбельке: качай её в своё удовольствие, не поднимаясь с кровати.

— Телевизор? — переспросил он, выслушав Лихобора. — Нет ничего проще. Их в универмаге навалом, каких хочешь. Причём недавно здорово подешевели. — С гордостью посмотрел на свой, уже давно купленный «Электрон», на экране которого буйствовал футбольный матч, и сказал: — Клава, сколько раз тебе напоминать, чтобы ты не подходила близко к экрану! Для маленьких детей телевизор — самая вредная штука, рентгеновские лучи хоть и слабые, а всё-таки дают облучение. Я специальную литературу читал. Взрослым ничего, а детям страшный вред.

— Может, именно поэтому так много детских передач? — ласково проговорила, как пропела, Клава.

— Ничего, мне можно покупать эту машину: детей не предвидится, — сказал Лихобор. — Спасибо за консультацию.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В восемнадцать лет раны заживают быстро. Феропонт Тимченко убедился в этом на собственном опыте. Правда, когда сняли швы и разрешили посмотреться в зеркало, он сначала испугался — красный рубец перечёркивал подбородок и левую щеку.

— Вы не беспокойтесь, — сказал доктор. — Шов косметический, месяца через два рубец побледнеет и станет незаметным. Если отрастите небольшую бородку, будет просто отлично…

Издевается, что ли, над ним этот доктор? Не похоже: голосом уставшего человека он даёт успокоительные советы многим своим пациентам, ему просто некогда шутить.

— Для немецкого студента прошлого столетия, — продолжал врач, — такой шрам был бы предметом гордости.

— Почему?

— В моде были дуэли на шпагах. Интересная деталь: перед поединком оружие подвергали дезинфекции, чтобы не загрязнить рану противника.

— Ну, мне некогда было думать о дезинфекции. — Феропонт усмехнулся. — Вы правы, шрам делает моё лицо по-настоящему значительным. А когда меня выпишут?

— Дня через три, всё прекрасно зарубцевалось.

— Спасибо большое и до свидания.


Когда Феропонт вышел в приёмный покой, Ганна Мстиславовна ожидала сына, придерживая на коленях его костюм.

— Отлично выглядишь, как настоящий мужчина: похудел немного, и этот шрам… Правда, ты всегда был человеком с ярко выраженной индивидуальностью, а теперь тем более.

— Понравился мой шрам?

— Во всяком случае, он тебя не портит. Может, даже наоборот.

— Как немецкого студента прошлого столетия? — Феропонт усмехнулся.

— Боже! — Ганна Мстиславовна умилённо всплеснула пухлыми руками. — И такого человека не принять в консерваторию!

— Они ещё поклонятся мне в ноги, а я подумаю, идти или нет, — ответил Феропонт. — Консерватория — это нечто устаревшее, вслушайся в слово: консерватория — консерватизм. Нет, я создан для другого. Вот мой инструктор Лука Лихобор, тот, пожалуй, был бы находкой для консерватории.

— Не вспоминай, ради всего святого не вспоминай его! — Ганна Мстиславовна в отчаянии замахала руками. — Этот злодей так и остался ненаказанным…

Вечером в просторной столовой, в которой старинный орехового дерева буфет с искусно вырезанными головами грозных львов сверкал хрусталём ваз и бокалов, состоялся разговор.

Сергей Денисович Тимченко, приехав поздно с работы, уставший, но обрадованный возвращением сына, обнял его и сказал:

— Ну, здравствуй, рыцарь, с выздоровлением тебя! — Он стиснул его плечи, прижал к груди и на минуту замер от нежности. А когда сели за стол, испытывая чувство облегчения от того, что всё страшное осталось позади и они снова вместе, Сергей Денисович спросил: — Что же будем делать дальше?

— Дальше? — Феропонт ручкой ножа рисовал на белоснежной скатерти какие-то замысловатые завитушки. — Дальше всё ясно. Меня пригласили в эстрадный ансамбль «Синие росы». Летом будем репетировать, а осенью начнём выступать… Я честно хотел стать рабочим, но вы сами видите, что из этого вышло.

— Никогда в жизни не пущу тебя больше на завод, — сказала Ганна Мстиславовна.

— Я и сам не пойду, хотя этот Лука Лихобор мне весьма симпатичен. И думается, не только мне…

— Кому же ещё? — заинтересованно спросил отец.

— Карманьоле. Они ко мне в больницу вместе приходили…

— Простая случайность, — вскользь бросила Г анна Мстиславовна. — Никогда не поверю…

— Может быть, и случайность. Во всяком случае, с заводом покончено раз и навсегда.

— А может, в армию? — осторожно спросил генерал.

— Ни в коем случае! — Ганна Мстиславовна снова ринулась в атаку, но на этот раз не так активно, как прежде. — У мальчика плоскостопие!

— Это не помешало бы играть в оркестре, — рассудительно заметил сын. — В армии — прекрасные музыкальные коллективы, и при папиных связях туда попасть было бы нетрудно. Но меня привлекает эстрадная музыка, современная, новая. Только в ней найдёт выражение мой талант… О дорогие мои предки, вы ещё не раз увидите имя Феропонта Тимченко, написанное огромными буквами на двухметровых афишах. Я вам это обещаю и ваших ожиданий не обману! А пока мне нужна практика, и потому я поступаю в ансамбль.

— Не скажу, что ты меня очень обрадовал. — Сергей Денисович не обнаружил большого энтузиазма от блестящей перспективы, которая, видимо, ждала его сына, но понимал, что Феропонт свою судьбу и на этот раз будет решать сам.

…Через неделю ансамбль «Синие росы» под руководством Геннадия Цыбули, плечистого пария с густой гривой каштановых волос, весёлыми цыганскими глазами, абсолютным слухом и потрясающей способностью сплачивать вокруг себя молодых людей, собрался на свою первую репетицию. Состоял коллектив из шести пареньков с одинаковыми биографиями: срезались на экзаменах в институты, а до армии не доросли. Ансамбль числился коллективом художественной самодеятельности клуба пищевых работников — всё было законно и надёжно оформлено.

Руководитель «Синих рос» Геннадий Цыбуля не был аферистом или халтурщиком.

Закончив с отличием музыкальное училище, он жаждал широкой деятельности и смелых экспериментов. Во время службы в армии организовал в полку эстрадный оркестр, получил премию на армейском самодеятельном фестивале и теперь, имея диплом, опыт и практику, мечтал создать ансамбль, который мог бы прославиться на весь Советский Союз.

В большой комнате клуба пищевиков, где сидели они, шестеро ребят, Цыбуля произнёс свою программную речь.

— Свобода в музыке — вот наше кредо, наш лозунг и наша вера! — Голос его звучал негромко, проникновенно, и убедительно. — Ничто не даёт таких возможностей для полёта творческой фантазии человека, как музыка. Она далека от однообразия повседневности, она поэтична и неуловима, противоречива и одновременно абсолютно точна, её высшая красота в свободе от мелочных пристрастий, эгоизма и материальной заинтересованности. Для музыки существует только один критерий — или она кому-то нравится и тогда имеет право на существование, или не нравится никому и тогда это не музыка.

Речь Феропонту понравилась. Идеи Цыбули начинали приобретать для него острый вкус.

— Где мы будем выступать? — спросил он.

— Везде, — ответил Геннадий. — Мы будем поистине народным ансамблем, где народ — там и мы.

— Даже в ресторанах? — послышался вопрос.

— А что, разве в ресторанах сидят не наши советские люди? — отрезал Геннадий. — Утёсов тоже выступал в ресторанах. И это не помешало ему стать всемирно известным артистом. Дело не в том, где мы будем выступать, а в том, как и что мы будем играть. И поэтому нам придётся поработать.

Феропонт Тимченко вскоре убедился, что работать Геннадий Цыбуля умеет. Ребят он подобрал музыкальных, способных, и ансамбль формировался, будто лепился из глины, — на глазах. Они играли всё — от карпатской коломийки до аргентинского танго, от «Черемшины» до гершвиновских рок-н-роллов — с вдохновением и азартом, свойственным даже не молодости, а скорее совсем ещё зелёной юности.

Только одна тучка немного затмевала их радужное существование — безденежье. Цыбуля получал в клубе весьма скромную зарплату, ребята вообще ничего не получали.

И вот, наконец, в клубе пищевиков состоялся первый концерт самодеятельного ансамбля «Синие росы». Парням сшили красные и оранжевые сорочки, синие джинсы, украшенные блестящими заклепочками, на шею повязали пёстрые платочки, для национального колорита накинули на плечи гуцульские киптари, взглянешь — глаза прищуришь: так всё ярко и пёстро.

Народу в клуб набилось полным-полно. Когда распахнулся занавес, все так и ахнули: настолько броско и вместе с тем пародийно выглядел ансамбль. Безвкусицы в этом не было, а чувствовалась откровенная весёлая пародия, и поэтому зрители сразу встретили «Синие росы» с симпатией. Геннадий Цыбуля и его ребята это почувствовали, и волна весёлого, радостного вдохновения подняла их, потом хлынула на зрителей, заставив тех азартно аплодировать, вызывать на «бис». Феропонт играл на своей электрогитаре свободно и легко, как настоящий мастер, её звуки, томные и грустные, напоминали печальный женский голос. Щёки Феропонта снова запушились золотистой бородкой. Но отращивать больше её он не стал. «Нужно, чтобы сквозь бороду был виден шрам, — посоветовал Геннадий Цыбуля, — ой придаёт твоему лицу значительность и напоминает о пережитых страданиях. Это впечатляет». Феропонт с ним охотно согласился.

После выступления, когда они в гримёрной снимали свои красные и оранжевые сорочки, к ним заглянул какой-то коренастый мужчина. На его широкоскулом, с узкими щёлочками плутоватых глаз лице выделялся большой, красноватый, в склеротических синих прожилках нос. Осмотрев ребят, мужчина нежно улыбнулся и сказал:

— Блестящее выступление. Поздравляю, поздравляю!

Потом, почтительно взяв Геннадия Цыбулю под локоток, вышел с ним из комнаты. Музыканты, ничего не понимая, молча переглянулись.

Цыбуля вернулся минут через десять и торжественно объявил:

— Ну, дорогие мои друзья, ученики и соратники, вот теперь-то и начинается наша настоящая слава. Этот симпатичный человек — директор ресторана «Пароход». Так вот, он предложил нам два-три раза в неделю выступать у него в ресторане. Не надо эмоций! Я предвижу вашу реакцию: сохрани боже, мы не станем ресторанным оркестром, который каждый день пиликает обязательную программу. Нет! Мы будем приветствовать молодожёнов! Мы сделаем день их свадьбы светлым, радостным днём, который они сохранят в трепетном сердце до конца дней своих! Разве это не прекрасно?

— А деньги будут? — спросил кто-то из парней.

— Будут! — уверенно ответил Цыбуля.

И действительно, деньги появились. Феропонт Тимченко где-то в глубине души чувствовал неловкость, когда отправлялся вечером в «Пароход», Нет, не такой представлялась ему музыкальная карьера…

Но чувство неловкости сразу забывалось, стоило только появиться в зале праздничной, торжественной и счастливо взволнованной паре — молодожёнам. Ансамбль встречал их мажорным маршем. Цыбуля говорил правду — никогда в жизни невеста не забудет этой минуты. Разве не прекрасно дарить людям счастье?

Однако чувство неловкости вскоре возвращалось. Каждый из музыкантов получал по двадцать рублей за вечер, сумму огромную, если сравнить её, скажем, с заработком ученика токаря.

Впрочем, какое это имеет значение для свободного музыканта Феропонта Тимченко? До лампочки ему теперь его ученичество и токарный станок.

Жизнь прекрасна, слава склоняет свою голову к его ногам, а в кармане после каждой свадьбы двадцать — двадцать пять рубликов.

А червячок, что сосёт и сосёт где-то под сердцем, скоро исчезнет, ведь именно теперь он, Феропонт, почувствовал настоящую свободу творчества, полёт фантазии — играют они, что хотят, на радость людям…

Так прошли, может, недели две-три, и как-то в субботу Геннадий Цыбуля по обыкновению привёл «Синие росы» в ресторан «Пароход». На этот раз выдавал замуж свою дочку, молоденькую и хорошенькую, какой-то деятель из крупного стройтреста, здоровенный детина с бычьей шеей и круглым, как арбуз, животом. И жених оказался хоть куда — известный стоматолог, правда, уже лысенький, лет под пятьдесят…

Посмотрев на молодых, Феропонт сказал:

— Ну и ну! Точно старый хрыч с картины «Неравный брак».

— Тише ты! — Геннадий Цыбуля метнул на него сердитый взгляд и, поспешно взмахнув руками, ударил по клавишам пианино. Феропонту ничего не оставалось, как включиться со своей гитарой в мелодию свадебного марша.

После марша тесть подошёл к ансамблю и сказал:

— Давайте договоримся, весь вечер вы будете играть только две песни: «Черемшину» и «Подмосковные вечера». Ничего другого. Ясно? Так хочет жених, и так хочу я!

— Ясно, — сказал Геннадий Цыбуля.

— Весь вечер одно и то же? — Феропонт удивился.

— Ты же слышал. Так хочет заказчик.

— А я не хочу! И потому так не будет! — возмутился Феропонт. — Я здесь не для того, чтобы выполнять приказы любого идиота. Я музыкант! Я даю концерт, а не отрабатываю аванс. Он мне своими рублями рта не заткнёт.

— Замолчи! — строго сказал Цыбуля. — Кто платят деньги, тот и заказывает музыку.

— Что? — не понял парень.

— Кто платит деньги, тот и заказывает музыку, — повторил Цыбуля.

Феропонт шагнул к скамеечке, взял лежавший на ней футляр, положил в него гитару и громко сказал:

— И это называется свободным творчеством? Можешь подавиться его деньгами и своей музыкой!

Слова громко прозвучали в тишине, возникшей после первого тоста, когда гости принялись за закуску. Все взгляды обратились к Феропонту. «Строительный» начальник из красного стал бурым, жених испугался, не хватил бы тестя инсульт, но всё обошлось благополучно: строитель выдержал.

А Феропонт задёрнул «молнию» на футляре, взял гитару и гордо вышел из ресторана. Значит, кто платит денежки, тот и заказывает музыку? Ничего не скажешь, логика железная, проверенная веками, но ему заказывать музыку не будут. Никто! Ещё не родился тот человек. Деньги? Их можно заработать и другим способом. В крайнем случае можно не работать вообще, Ганна Мстиславовна никогда не откажет своему единственному, горячо любимому сыну в какой-нибудь десятке. Это, конечно, так, но ведь чем дальше, тем неприятнее будет брать из материнских рук эти подачки…

«Подачки»? Ну и отыскал словечко! Скажем, временная помощь родителей своему драгоценному сыну. Лучше звучит? Нет. Подачка остаётся подачкой.

Деньги в ансамбле он зарабатывал честно. Их никто не смел назвать «чаевыми»: платили за работу. Так что? Может, попросить прощения у Геннадия Цыбули и безропотно исполнять желания любого красноносого заказчика?

Феропонт пришёл домой, и хотя настроение его было сложным, уверенность в правильности сделанного шага преобладала над всеми другими чувствами. Раскаяния в его сердце не было. Он музыкант и, конечно, найдёт лучшее применение своему таланту, нежели этот ресторанный оркестрик…

Непривычно беспокойные мысли и чувства поглотили его внимание, и потому Феропонт, покидая ресторан, забыл переодеться: натянул на плечи плащ — и хлопнул дверью. А дома вдруг увидел себя в зеркале во всей красе: джинсы, оранжевая сорочка, на шее синий платок да ещё гуцульская безрукавка — оперетта!

Мать, вышедшая в прихожую из спальни, чуть было не упала в обморок. Услышав её испуганный возглас, отец распахнул дверь кабинета, осмотрел сына с ног до головы, насмешливо спросил:

— Значит, правда, что ты играешь на свадьбах по ресторанам? Мне говорили… Да я не поверил. Думал, злые языки чего не наплетут. А теперь вижу…

— Можешь успокоиться. В ресторане я больше не играю, хотя играл и ничего позорного в том не вижу.

— Это, конечно, так, позорного нет, но и приятного мало. Отчего же не играешь? Выгнали из ансамбля «Синие росы»?

Отец, оказывается, знал куда больше, нежели думал Феропонт.

— Меня выгнали? — изумился сын. — Меня, лучшую электрогитару Киева?

— Да там, положим, после второй-то рюмки и лучшая гитара, и самая скверная звучат одинаково. — В голосе отца послышались насмешливые нотки.

— В ресторанах играли даже такие гении, как Иоганн Штраус! — воскликнул сын с негодованием. — Но это уже не имеет никакого значения. С «Синими росами» покончено. Я буду играть по своему желанию, а не по заказу. Одним словом, не беспокойся, репутация генерала Тимченко не пострадает от недостойного поведения его сына.

— За свою репутацию я не очень волнуюсь, — проговорил отец. — Меня больше интересует твоя судьба.

— Между прочим, меня она тоже интересует, — развязывая синий платок, будто снимая с шеи петлю, заметил сын. — Я подумаю.

— Когда что-нибудь надумаешь, скажи мне. Очень неприятно узнавать о твоём решении от чужих людей.

— Хорошо, скажу. Спокойной ночи.

— Ужинать не станешь? — спросила мать.

— Сыт по горло, сыт! — вдруг, не владея собой, крикнул Феропонт, сам удивляясь своей вспыльчивости, и уже спокойнее добавил: — Спасибо, мама, я там ужинал… на свадьбе…

Он вошёл в свою комнату, осторожно снял с себя джинсы, оранжевую кофту, словно боясь запачкаться, скомкал всё и сунул в угол под кресло. Ну, что ж, в жизни любого человека бывают бессонные ночи, когда возникает необходимость решить, как жить дальше. Эта ночь, по всему видно, будет именно такой. Безжалостно и жестоко проанализирует и оценит он каждый свой шаг…

Ему хотелось почувствовать тревогу, беспокойство, может, даже страх за своё будущее, но вместо этого редкостный покой наполнил его сердце. Больше того, радость и удовлетворение. У него хватило характера и воли послать ко всем чертям эти «Синие росы». Стыдиться ему нечего.

Это была последняя отчётливо мелькнувшая мысль, в следующее мгновение он уже спал. Спокойно, крепко, без сновидений. Утром, проснувшись, вспомнил вчерашнюю свадьбу, сначала усмехнулся, потом нахмурился. Что же всё-таки он будет делать? Чем теперь займётся? Время его не торопит, можно хоть всю зиму думать и решать. Можно, разумеется, но не нужно. Противно вот так сидеть дома, ожидая, пока мама даст десятку. Всё-таки что-то надо делать… Работать где-то. Может, организовать собственный ансамбль? Нет, он теперь знает цену всем этим ансамблям. Они хороши, когда у человека есть настоящая работа. Приятно музицировать в свободное время. Недаром говорят: делу — время, потехе — час. Может, пойти учиться? И не куда-нибудь, а снова на авиазавод? Мысль показалась смешной и нелепой. Придёт же такая глупость в голову!

Вспомнился Лука Лихобор, парень с высоким лбом, тяжело нависшим над синими глазами. В такой голове и мысли-то, скорее всего, тяжёлые, чугунные, медленно поворачиваются, как маховики. Нет, работяга Лихобор не учитель для интеллектуала Феропонта Тимченко.

Если поразмыслить спокойно, то Лихобор далеко не самый худший из твоих знакомых. И научиться у него кое-чему всё же можно было бы. Ты же сам видел, как тот работал — загляденье! Ритмичность, пластика, точность. Одним словом — мастерство. Так что же, может, тебе захотелось тоже стать мастером? Да вот только нужно решить…

В комнату вошла мать, всё ещё встревоженная, готовая к новым неожиданностям, а встретила заспанную улыбку сына и услышала:

— С добрым утром, мама.

Он не назвал её «главой матриархата», как обычно, и это до слёз растрогало Ганну Мстиславовну.

— С добрым утром, сынок.

О ресторане, «Синих росах», вчерашнем вечере, не сговариваясь, решили не вспоминать. Прошлое вычёркивалось из жизни. Оставалось только будущее.

— Завтракать будешь? Принести сюда?

— Нет, спасибо, я сейчас встану. Отец ещё дома? — И вдруг всё решив сразу, как всегда делал в жизни, он откинул одеяло, вскочил на ноги, ни с того ни с сего, смеясь, закружился с матерью по комнате и, посадив её в кресло, исчез в ванной.

— Гениальный ребёнок! — умилённо улыбаясь, сказала Ганна Мстиславовна.

Минут через пять, уже умытый, причёсанный, Феропонт постучал в дверь кабинета: генеральский покой в семье оберегался строго.

— Входи, — послышалось в ответ.

— Доброе утро!

За спиной сына появилась мать, и Феропонт, мгновение поколебавшись, великодушно предложил: — Проходи, мама.

Отец оторвал взгляд от диссертации какого-то военного инженера, посмотрел на сына. Выглядел Феропонт комично: коротенькая рыжеватая бородёнка, шрам через всю щеку, белёсые волосы, мокрые после душа, скоро высохнут, закудрявятся, и голова снова будет напоминать отцветший одуванчик. Но в тёмных глазах сына притаилась решимость, и неизвестно, какая неожиданность на этот раз ждёт генерала. Трудно в наше время быть отцом…

— Дорогие мои родители, — громко сказал сын, — я решил…

— …Из ансамбля «Синие росы» перейти в ансамбль «Зелёные звёзды». — Генерал ничего не хотел прощать.

— Нет. — Отцовская колкость не задела самолюбия Феропонта, и он продолжал: — Я снова иду работать в сорок первый цех авиазавода.

— С ума сошёл! — Ганна Мстиславовна в ужасе всплеснула руками, садясь в кресло. — Чуть было там не поплатился жизнью!

— И поделом дураку, — с каким-то явным удовольствием, мстя себе, сказал Феропонт.

— Согласись, признание, хоть и откровенное, но не самое приятное для отца, — грустно заметил генерал.

— Обиднее всего, что это сущая правда, — Феропонт удручённо покачал головой. — И поэтому, чтобы ваш сын не остался на всю жизнь дурнем, помогите ему в последний раз. Я хочу снова стать учеником токаря Луки Лихо-бора в сорок первом цехе…

— Ну, знаешь! — Генерал поднялся, отодвинул диссертацию, прошёлся по кабинету. — Я приложил немало усилий, чтобы его наказали, лишили премии и права иметь учеников, а сейчас ты хочешь, чтобы я просил прощения? Не много ли?

— Обещаю тебе — это моя последняя просьба. Выучусь на токаря, в анкете появится слово «рабочий». Если в будущем году снова срежусь на экзаменах, пойду в армию, потом вернусь на завод и только тогда уже буду поступать в институт. Как видите, хочу создать себе классическую биографию современного советского молодого человека. Тебе остаётся только позвонить директору авиазавода…

— Этого я не сделаю, — сказал генерал и повторил, подчёркивая своё решение: — Не сделаю. Я уже был у него однажды… На всю жизнь запомнил.

— Послушай, отец, — удивлённо сказал Феропонт, — у тебя портится характер. Капризы тебе не к лицу.

— Это не каприз, — по-прежнему спокойно сказал генерал, — а принцип.

— Жаль, — тоже спокойно заметил сын. — Тогда мне не остаётся ничего другого, как создать ансамбль. На этот раз под названием «Зелёные свиньи».

— О боже! — только и проговорила мать и, посмотрев умоляюще на генерала, добавила: — Тебе трудно позвонить?

— Трудно, — ответил генерал.

— Подождём немного. — Ганна Мстиславовна подошла к мужу, ласково дотронулась до его плеча. — Скоро хорошо не бывает. Мне думается, что Феропонт решил, хотя гениально просто, но немного неожиданно. Значит, нужно подождать, подумать… Не рубить с маху… А пока прошу к столу.

Завтракали они молча. Генерал сидел подчёркнуто прямо, глядя в тарелку, всем своим независимым видом утверждая неизменность решения… Мать тревожно поглядывала то на отца, то на сына, сосредоточенно смотревшего в окно.

Когда отец встал из-за стола и сказал обычное: «Будьте здоровы, вернусь поздно», — сын напомнил:

— Не забудь позвонить.

— Не надейся, — ответил генерал и вышел.

— Отчего он так упёрся? — спросил Феропонт, когда за отцом закрылась дверь.

— Подожди немного, всё будет хорошо, всё будет, как ты хочешь, — успокоила Феропонта мать. — Съешь лучше яблочко.

— Это можно, — смилостивился Феропонт.

— А если не он, то я позвоню от его имени, — сказала мать. — Людям надо помогать исправлять свои недостатки.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В универмаге Луку Лихобора ожидала приятная новость: телевизоры, оказывается, не только подешевели, но их можно было приобрести в рассрочку. Клади паспорт, справку из заводской бухгалтерии, плати первый взнос — двадцать пять процентов — и тащи домой огромную картонную коробку с нарисованными сбоку бокалом и зонтиком.

Лука так и просидел весь вечер у телевизора, тешась им, как ребёнок новой игрушкой. Смотрел Москву, Киев, даже программу «Спокойной ночи, малыши» и выключил приёмник только поздно вечером. Засыпая, подумал о том, как на следующей неделе он увидит на этом сверкающем экране. Майолу. Разве это не чудо?

Когда в субботу он пришёл в госпиталь, в палате его встретило тягостное молчание. Кровать, где прежде лежал лётчик, освободилась, неуютно и одиноко стояла она, аккуратно застеленная зелёным одеялом. Маленький телевизор, старый «Рекорд», печально молчал.

Отец попробовал было улыбнуться Луке и не смог, каменно твёрдыми, скорбно сомкнутыми остались губы.

— Что случилось? — обеспокоенно спросил Лука.

— Горе вновь постучалось к нам, — ответил танкист. — Умер наш лётчик.

— Ушёл в последний рейс… — моряк криво улыбнулся.

— Когда?

— Во вторник. Уже схоронили.

— Вымираем, как мастодонты, — сказал отец, и Лука вспомнил, что уже слышал из его уст эту фразу. — Война не окончилась, сынок… Ещё падают солдаты… Он просто заснул и не проснулся. Счастливая смерть. Сердце остановилось. А казался из всех нас самым здоровым… И молодым. А кончился запас горючего и сдал мотор — всё, падай… Напиться бы до бесчувствия, а ты лежи, как пригвождённый… Понимаешь, смерть, как и жизнь у людей, бывает мучительно-тяжкой или лёгкой. Ему на долю выпала горькая жизнь, зато смерть счастливая.

— Да, выпить надо бы, — согласился танкист.

— У меня, как на грех, сейчас денег нет, — сознался Лука. И действительно, телевизор пробил здоровенную дыру в его бюджете.

— Ну, на нет и суда нет, — вздохнул танкист. — Обойдёмся.

— И вообще беда не ходит в одиночку, одна идёт — за собой другую ведёт. И переезд наш в новый дом откладывается… До весны. Что-то там с сантехникой и отоплением не ладится. Одно к одному… И телевизор сломался. Лампы перегорели… А завтра футбол… И сегодня футбол… Скоро соревнования в Америке по лёгкой атлетике.

Лука вспомнил свою тихую, позолоченную заходящим солнцем комнату, где, опираясь на тонкие ножки, стоял телевизор, похожий на марсианина, и его охватил стыд: о себе, о своём удобстве подумал, нашёл и время, и деньги, а об этих людях не вспомнил, эгоист несчастный.

— Подождите и не горюйте, — уже выходя из палаты, сказал он.

В комнате Луки на четырнадцатом этаже солнечные зайчики играли в салочки на полированной поверхности телевизора, и от них вдруг праздничным и нарядным стало его скромное жилище. Не теряя времени, Лука вывинтил остренькие ножки телевизора, засунул рожки антенны, выключил вилку, всё сложил в коробку, благо ещё не успел её выбросить, в дверях остановился: комната сейчас показалась грустной и пустынной, он уже успел привыкнуть к своему новому жильцу.

— Ничего, — сказал он. — Не хмурься, Майола, в воскресенье я тебя всё равно увижу.

И хотя Лука не знал, хмурится ли и вообще думает ли о нём девушка, обещание прозвучало так, будто для Майолы не было ничего важнее на всём белом свете, как сознавать, что Лука увидит её по телевизору.

«Вымираем, как мастодонты», — почему-то снова вспомнились горькие слова отца, и Лука поспешил в госпиталь.

Пока он отсутствовал, гарнизон девятой палаты вновь пополнился, только на этот раз освободившуюся койку занял не лётчик, а сапёр. Ещё в финскую войну разминировал он проходы, ошибся, пролежал раненым ночь на сорокаградусном морозе, и с того времени кочует по госпиталям. Больше тридцати лет. Сейчас ему пятьдесят два. Но появление сапёра не произвело особого впечатления на инвалидов девятой палаты: что ж, свято место не бывает пусто, это издавна известно. Поразило их другое: молча смотрели они, как Лука устанавливал свой «Электрон».

— Подойди сюда, ко мне, — позвал отец Луку, когда футбол по-настоящему увлёк соседей. — Садись здесь, наклонись, поговорим… Телевизор когда себе купил?

— Вчера. В рассрочку; Я не знал, что ваш сломался…

— Майолу хотел увидеть?

Откуда отец знает его мысли? А может, если человек лежит вот так неподвижно дни и ночи и только думает и думает, то мысли других людей передаются ему, будто по радио? Особенно близких людей…

— Да, — тихо отозвался Лука. — Хотел увидеть Майолу.

— Очень её любишь?

— Я? — Лука искренне удивился.

— Нет, я! — Семён Лихобор рассердился. — Очень любишь?

— Я же говорил тебе: мы с ней друзья. Сам подумай} ну какой я ей жених? И потом, я как-то не представляю её…

— А ты представь! И почему, интересно знать, ты плох для неё?

Милый отец, дорогой и родной, ты повторяешь ошибки всех отцов и матерей, считая своего сына самым красивым, самым умным и добрым на свете, достойным быть мужем лучшей девушки. А ты взгляни на него её глазами, и сразу всё изменится. Перед тобой окажется обыкновенный парень, правда, сильный, высокий, на вид неглупый, — в общем, один из тех, кто стоит у станков на заводах, делает сложные машины. Внешне эти парни отличаются друг от друга — ну, скажем, ростом, цветом глаз, волос, но у всех у них умелые, умные руки, и составляют они одно самое прочное в мире единство — рабочий класс. Когда эти парни вместе, они великая сила, им любые подвиги по плечу. А так, порознь, у каждого из них уйма недостатков, и только ты, отец, в своём родительском ослеплении не хочешь этого замечать. А девчатам не откажешь в наблюдательности.

— Никогда не задумывался, плох я или хорош, — ответил Лука. — И думать не собираюсь. И вообще вопрос этот снимается с повестки дня.

— У тебя снимается, у неё — нет. — Семён Лихобор не собирался сдаваться. — Эта девчушка любит тебя безоглядно, на край света за тобой пойдёт. Ты что, слепой? О ней, о её счастье подумай. Если и вправду она тебе только подружка, если не дрожит в твоём сердце ответная струна, исчезни из её жизни. Девичье сердечко поболит-поболит, да и перестанет. Молодо. — зелено: быстро влюбляется, быстро и забывает. В том, что ты честный, я не сомневаюсь, но ты думай не только о себе, о ней подумай…

— Ура-а-а! — вдруг закричал моряк. — Киевляне гол забили! — И комната, как чаша до краёв, наполнилась криками, свистом, аплодисментами: лавина, обрушившаяся на стадион, перенеслась и сюда, в тихую палату, но Семён Лихобор даже ухом не повёл, не оглянулся.

— Ты смелым должен быть, ты мужчина! — продолжал отец. — Но если ты к ней равнодушен, повторяю, исчезни из её жизни…

— Ты ошибаешься, отец, — настаивал на своём Лука.

— Не ошибаюсь. Видел я эту девушку, когда она на пороге стояла… Очень хочу внуков, маленьких Лихоборов увидеть.

Лука засмеялся, представив Майолу в окружении ребятишек, она сама-то ещё дитя малое, и сказал:

— Внуков ты, может, и дождёшься, только матерью их едва ли будет Майола Саможук. Здесь ты крепко ошибаешься. И исчезать мне никуда не придётся. Просто всё это твоя фантазия.

— Может, конечно, ты и прав. Но всё-таки подумай, — сказал старый Лихобор. — Смотри, смотри, как защитник ударил!..

— К тёще, за молоком! — разочарованно проговорил сапёр.

— А теперь за работу, — сказал отец. — Побрей меня. Красивым хочу быть. И разговора нашего не забывай. Лихоборы бывали всякими — бедными и богатыми, умными и бездарными, красивыми и страховидными, но трусов среди них и подлецов не было. Ясно тебе?

— Ясно, — сказал Лука. — Поверни голову, фантазёр. Выдумщик ты, отец.

Через час, взглянув ещё раз па экран телевизора, где сметной волк из мультфильма гнался за зайцем, Лука вздохнул и вышел.

Дома ощущение неуютности своей большой комнаты, освещённой яркой лампой под прозрачно-оранжевым абажуром, почувствовалось с новой силой. Ни черта! На этой неделе снова будет стоять новенький «Электрон», деньги Лука добудет. Эка важность, на то и существует касса взаимопомощи! Возьмёт деньги, вернёт их своевременно. Очень хочется здесь, в своей комнате, одному, смотреть, как будет бежать Майола.

А почему он так этого хочет? Может, прав отец? Ерунда. Десятки тысяч женщин и девушек «болеют» за футболистов киевского «Динамо», но не все же влюбляются в них! Люди любуются красотой, изяществом человеческого тела, ловкостью и силой. Вот так и будет смотреть Лука на Майолу, следить за её бегом.

Странно, но он всё время думает о Майоле. Отец растревожил его своими разговорами. Нечего греха таить, приятные, конечно, мысли, но абсолютно нереальные, и от этого, пожалуй, немного горько на душе.

…Председатель кассы взаимопомощи Глущенко нисколько не удивился, услышав просьбу Луки.

— Пожалуйста, — сказал он. — Пиши заявление. Вернёшь через полгода. — Зачем деньги-то понадобились? Жениться вздумал?

— Вот именно! — весело отозвался Лука.

— Давно пора! — Глущенко одобрительно улыбнулся. — В таком случае можем дать крупную и долгосрочную ссуду. Укажи в заявлении причину.

— Нет, — возразил Лука. — Моё время пока не приспело, невеста ещё косы отращивает.

— Жаль. — Глущенко был откровенно разочарован.

Справку из бухгалтерии взял на своё имя Иван Долбонос, они вместе пошли в магазин, всё оформили, и вечером комната Луки снова осветилась зеленоватым светом. Второй «Электрон», родной брат первого, стоял на прежнем месте и добродушно подмигивал хозяину.

— Не беспокойтесь, — сказал Лука в магазине. — Выплатим деньги быстрее, нежели положено.

Теперь нужно было своё обещание выполнять. Лука с сожалением нажал красную кнопку, выключил телевизор, накинул на плечи пиджак и вышел. В ЖЭКе за маленьким письменным столом сидела управдом Мария Кондратьевна, старательно заносила какие-то цифры в аккуратно разлинованный лист бумаги.

— Мария Кондратьевна, — торжественно начал Лука, — представляете, мне нужны деньги.

Управдом, не говоря ни слова, опустила руку в ящик стола, достала трёшку.

— В получку отдашь, — бросила густым, почти мужским басом..

Сидела она за столиком, большая, грузная, настолько располневшая, что неясно было, где кончалась шея и начинались плечи, и смотрела на Луку своими заплывшими глазками приветливо и весело. Причёска её с толстой накладной косой покачивалась в такт глубокому дыханию мерно и медленно, будто сама Мария Кондратьевна качалась на широкой, спокойной волне.

— Мало, дорогой мой управдом. — Лука не дотронулся до денег.

— Больше не могу. — Маленький, пухлый, ярко накрашенный рот спрятался между полными, как большие белые булки, напудренными щеками.

— Есть три способа приобрести деньги, — наставительно сказал Лука. — Занять, украсть и заработать. Первый плох тем, что приходится брать на время и чужие, а отдавать свои и навсегда. Второй, как известно, запрещён законом. Остаётся третий. Денег мне нужно много — на два телевизора.

— Голубчик ты мой! — Мария Кондратьевна всплеснула руками от радости. — Для полноты счастья только тебя и не хватало. В восемнадцатой квартире краны неисправны, в сороковой — сантехника, в сто первой рама едва держится…,

— Пишите наряды, — сказал Лука.

— Два телевизора? — Белое лицо женщины стала медленно заливать розовая краска, будто кто-то помпой накачивал её полные щёки. — Себе и отцу? Какой же ты молодец!.. А наряды сейчас выпишем, за этим дело не станет. — Голубенькие глазки Марии Кондратьевны умилённо посматривали на Луку. — Не то что на два, на десять телевизоров работы хватит. Только не ленись!

Когда в субботу Лука пришёл к отцу, соревнования в далёкой Америке шли полным ходом.

— Наши впереди идут на одиннадцать очков. — Отец явно волновался. — Но предстоит ещё много видов программы, в которых американцы сильнее наших.

— Не боги горшки обжигают. Нашим выигрывать не впервые.

— И проигрывать тоже, — язвительно заметил сапёр.

— И проигрывать не впервые, — охотно согласился Лука, — Что же это за спорт, если выходишь на поле, зная, кто победит? Это вам не какая-нибудь захудаленькая пьеска: герой только рот раскрыл, а ты уже знаешь, чем пьеса закончится.

— Эстафета будет завтра около четырёх, — как бы не придавая словам особого значения, заметил отец.

— Знаю, — так же равнодушно ответил сын.

В воскресенье он с самого раннего утра работал, как одержимый, выполняя наряды Марии Кондратьевны, ремонтировал краны, замки и петли окон, работал весело, с шуточками. Давно у него не бывало такого отличного настроения.

Около четырёх часов он, вымывшись под душем, в свежей рубашке, уже полулежал на тахте и смотрел по телевизору соревнования.

Майола, не лицо её, а только хорошо знакомая фигура в тёмном тренировочном костюме, промелькнула на экране, и Лука сразу насторожился, даже приподнялся, сел поближе, боясь пропустить малейшую подробность. Очень уж кратковременный этот эстафетный бег — четыре этапа по сто метров. Промелькнут секунд сорок, может, чуть больше, и всё: спортсменки пронесут деревянную палочку от старта до финиша. Но сколько профессиональных секретов и тонкостей проявятся за эти сорок секунд! Нужно трижды передать палочку, не задерживаясь ни на сотую долю секунды. Лука вспомнил, как разучивал с девушками эти передачи тренер Загорный тогда, на стадионе. Будто по огромному колесу, кружила и кружила команда по чёрной беговой дорожке, добиваясь абсолютной точности. Но одно дело — тренировка, когда нервы спокойны, сердце бьётся ровно и от того, что ты где-то сделал ошибочный шаг, ничего не зависит. Совсем другое дело — соревнования: здесь нервы напряжены до предела и одно, только одно неточное движение может стоить победы.

Лука встал, волнуясь, прошёлся по комнате. Уже видно, как расходятся девушки по своим этапам, потом ми-нута ожидания, вот поднимает руку в белой перчатке — чтобы заметнее было судьям — похожий на дипломата стартер, струйка дыма появляется над его пистолетом и звучит еле слышный в говоре огромной толпы выстрел.

Лука помнил всех девчат команды, но теперь не мог узнать ни одной. Как стрела, выпущенная из тугого лука, рванулась со старта первая, но и американка не задержалась ни на мгновение. Передача сделана безошибочно, не проиграно ни одного метра! Ну, девчата, ну, родненькие, постарайтесь, поднажмите, вот она, такая близкая от вас победа! И вторая передача прошла хорошо, только советская спортсменка на вираже делает два неуверенных шага, и сразу видно, как вырывается вперёд американка, пусть немного, но всё-таки опережает. Неужели проиграют?

Третья передача. На последнем этапе, на финишной прямой — Майола. Она стоит за десять метров до начала этапа, готовая на бегу принять эстафету, рядом с ней американка, и ясно, что именно она первой возьмёт палочку, наша спортсменка отстала, немного, всего на метр, но отстала. Ох, как же трудно будет отвоёвывать этот метр!

Так и случилось. Американка принимает эстафету на метр впереди Майолы. И всего-то их осталось сто метров! Только сто метров. А соперница на финишной прямой — знаменитая Мегги Дэвис.

Никогда в жизни не видел Лука Лихобор такого бега. Может, это и хорошо, что Майоле пришлось взять эстафету на метр после Дэвис, потому-то и разозлилась она, всё напряглось в ней: сердце, мозг, мышцы, воля, соединясь в едином стремлении победить!

На экране ясно видно, как догоняет, будто бы надвигается, затеняя силуэт американки, фигура Майолы. Продолжительность бега всего одиннадцать секунд! Вот Майола идёт вровень, ну почти вровень, шаг в шаг… Ещё одно усилие, последнее усилие, последние десять финишных метров, но они последние и для Мегги Дэвис. И когда обе бросаются, почти падая, на финишную ленточку, ни один судья в мире не взялся бы определить, которая пришла первой. И только «фотофиниш», разделив на доли каждое движение спорсменок с точностью до сантиметра, обозначит победительницу.

Слова диктора о том, что результаты эстафеты будут определены через несколько минут, зрители именно так и восприняли: «фотофиниш» даст свои кадры, судьи рассмотрят их, здесь ошибиться, подтасовать результаты невозможно. Симпатии и антипатии исключены, всё зафиксировано на фотоплёнке.

А стадион гудит, ревёт от нетерпения…

И все эти несколько минут, пока продолжалась работа судей, Лука Лихобор мерил шагами свою комнату: от окна — к двери, от двери — к окну. Семь шагов вперёд, семь назад… Чего они тянут, эти судьи? Что творится сейчас в девятой палате седьмого корпуса госпиталя? Мать Майолы, жива ли она от волнения?..

А, собственно говоря, зачем так нервничать? Ну, что случится, если Майоле не удалось отвоевать этот проклятый потерянный на третьей дистанции метр? Всё равно она бежала лучше этой знаменитой Мегги Дэвис, и спорить с этим бессмысленно, настолько это очевидно. И никто не умрёт и не станет калекой, если проиграет команда советских девчат… А всё-таки сердце сжимается так, словно от этого результата зависит жизнь. И невероятно, до боли, до крика, до жёлтых кругов в глазах хочется, чтобы Майола всё-таки была первой…

Что-то щёлкнуло в телевизоре, стадион затих. На английском языке говорит диктор. Из всей длинной речи Лука ясно слышит «ЮэСэСаР», и по тому, что американский стадион не взрывается аплодисментами, он понимает: пришла победа. И сразу вслед за этим знакомый и весёлый баритон спортивного комментатора подтверждает:

— «Фотофиниш» определил победителя в эстафете четыре по сто метров. Им стала команда наших девушек. Нельзя не отметить выдающегося достижения спортсменки Саможук, которая на последней финишной прямой вырвала победу у чемпионки Соединённых Штатов Мегги Дэвис. Сейчас к старту готовится мужская эстафета…

Лука сел на тахту, вытер платком вспотевший лоб. Чувство такое, будто не Майола пробежала свои сто метров, а он сам перетаскал на спине сотню мешков с цементом.

Вот крупным планом показывают советских девушек. Одно за другим проплывают на экране счастливые девичьи лица. Последнее — Майолы. На нём живёт ещё напряжение последних секунд трудного финиша, но на губах уже улыбка, она что-то говорит, и Лука готов поклясться, что губы девушки произнесли его имя…

Вот уж действительно самовлюбленносгь никого до добра не доводила! Не о чём ей там больше думать. Досадуя на себя, выключил телевизор, надел рабочую робу, взял инструменты и пошёл выполнять последние наряды Марии Кондратьевны. Так-то лучше! Заходил в квартиры, исправлял краны, замки и двери, и всюду неудержимо хотелось спросить хозяев: «А не видели ли вы, как наши девушки бежали в Америке эстафету четыре по сто?»

Люди, наверное, посмотрели бы на него, как на ненормального. Ну и пусть смотрят, и пусть думают, что хотят. На сердце у Луки настоящий праздник, и омрачить его ничто не сможет.

В тот вечер, вернувшись с работы домой, он не включил телевизор, но частенько поглядывал на его тёмный экран, и всё представлялось ему, как, обгоняя свою соперницу, падает грудью на финишную ленточку Майола.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

На следующий день в цехе Луку подстерегала неожиданность. После обеденного перерыва, когда он сосредоточил своё внимание на расточке втулки сложного профиля, кто-то подошёл и остановился возле станка. Ничего не поделаешь, придётся им подождать, пока Лука сделает всё, как указано на чертеже. Закончил, остановил мотор, оглянулся и остолбенел: перед ним стоял Феропонт Тимченко, а за его спиной, на втором плане, как бы создавая фон для главного героя — Гостев и Горегляд.

— Здравствуй! — сказал Феропонт так, словно встретился со своим лучшим другом.

— Здравствуй, — ответил Лука, глянул на коротко подстриженную бородку Феропонта, золотистую и реденькую, сквозь которую просвечивал багровый шрам. Смотреть на этот рубец, перечёркивающий всю щеку и подбородок парня, было неловко, и Лихобор опустил глаза.

— А я снова к тебе в ученики, — бодро проговорил Феропонт.

— За дурною головою и ногам нема покою, — сказал Лука, с улыбкой посматривая на Феропонта. — Один думал или помогал кто-нибудь? Меня же лишили права иметь учеников.

— Не может этого быть, — так же бодро и уверенно заявил Феропонт. — Юридические инстанции уже дали директору завода соответствующие разъяснения.

Лихобор вопросительно посмотрел на Гостева.

— Верно, — подтвердил начальник цеха. — Никто не имеет права издавать такие приказы. Между прочим, такого приказа не было.

— Ничего не понимаю, — сказал Лука. — Ты хочешь вернуться в цех? Так ведь на тебя же люди будут пальцами указывать…

— Вот, мол, тот идиот, которому кулачковый патрон бороду оторвал, — закончил мысль Луки Феропонт. — Всё это я продумал и предвидел. Да только, считаю, поговорят, посмеются и перестанут.

— Тебе всё-таки лучше бы податься на другой завод… — Лука с надеждой посмотрел на Горегляда.

— Там станут говорить то же самое, только прибавят к этому, что я ещё вдобавок и трус, потому как побоялся вернуться на прежнее место.

Горегляд дотронулся указательным пальцем до своих усиков, словно проверил, на месте ли они, но ничего не сказал. Что-то изменилось в поведении Феропонта, а что именно, сразу и не поймёшь. Слова вроде бы остались те же, а звучат иначе.

— Я понимаю, — продолжал Феропонт, — что никому из вас моё появление большой радости не принесло, но приказ есть приказ, и его нужно выполнять..

— Вот и пусть его выполняет тот, кто издал, — ответил Лука. — В коллективном договоре записано, что рабочий может иметь учеников, но нигде не сказано, будто он обязан их иметь. Так что лети ты, голубь сизокрылый, от моего станка и от меня куда подальше.

— Товарищ Лихобор, — вмешался было Гостев и осёкся, увидев полные ярости глаза Луки.

— И никто мне приказать не может! — повторил Лука. — Вместе с этим героем можете и вы идти туда же.

Он отвернулся, взял ключ и стал отпускать кулачки злосчастного патрона, зацепившего бородёнку Феропонта.

— Почему ты упираешься, Лука? — спросил Горегляд.

— Потому, что он мне противен. Посмотрите на него, экая цаца, подумаешь! «Приказы надо выполнять!» Одним словом, повторяю: идите вы все к чертям! И как можно скорее.

Лихобор и сам не понимал, почему появление Феропонта вызвало в его душе такой протест. Скорей всего потому, что в ход было пущено слово «приказ».

Неожиданно Феропонт улыбнулся.

— Нет, ты всё-таки молодец, — сказал он. — И, пожалуй, в своей жизни я сделал единственно правильный шаг, когда пришёл именно сюда. Простите, товарищи, — обратился он к Гостеву и Горегляду. — Позвольте мне поговорить с товарищем наставником наедине.

— Послушай, ты, чучело гороховое! — Лука свирепо уставился на Феропонта. — Какое ты имеешь право распоряжаться здесь, в нашем цехе? Товарищи, если вы уйдёте, я вообще с ним не стану разговаривать. Полюбуйтесь на него, экая ворона залетела да ещё и каркает…

Гостев покраснел, будто оскорбили не Феропонта, а его самого. Лицо Горегляда осталось непроницаемым. Откровенно говоря, им этот паренёк, что кость поперёк горла: ни проглотить, ни выплюнуть. Но что поделаешь? В ход пущены высокие связи, и всё это прикрыто туманом таких благородных порывов: «Парень хочет честно работать на заводе, создаёт себе биографию, это же не то, чтобы писать записки директору института или нажимать на приёмную комиссию!» — так что директору завода крыть было нечем. В конце концов пропади он пропадом, этот Феропонт! Хочет идти работать в сорок первый цех, пусть идёт, и директор отдал соответствующее распоряжение. Но тут неожиданно упёрся Лихобор, и дело застопорилось, завязло, словно автомобиль в грязи, и требовался мощный трактор, чтобы стронуть его с места.

Конечно, можно было бы просто попросить у Луки прощения за все свои взбрыки и ломания, но такой оборот дела не очень-то улыбался Феропонту. Ему нанесли почти смертельную травму, чуть было не отправили на гот свет, и он же проси прощения! Да ещё при всём честном народе! А позиция у Луки Лихобора сильная, ничего не скажешь. Все считались с отцом-генералом и боялись его звонков, а Луке — наплевать. Упёрся и стоит! Как камень-выворотень на дороге — на кривой не объедешь. И прав: ему терять нечего — из рабочих не разжалуешь. Что ж, ему придётся, видно, отступить и изменить тактику.

— Ты хочешь, чтобы я извинился? — чуть прищурив тёмные глаза, спросил Феропонт.

— Вот уж чего не хочу, того не хочу.

Глаза Феропонта прищурились ещё больше, в них солнечным лучиком сверкнула усмешка, будто парня осенила догадка.

— А если попросит Карманьола? — неожиданно спросил Феропонт. — А ты ей тоже откажешь?

Лука выпрямился, и Гостеву показалось, что сейчас начнётся драка, таким грозным было первое движение Лихобора, но неожиданно токарь улыбнулся.

— Жаль мне тебя, парень, — спокойно сказал он. — Не идёшь ты прямой дорогой, а всё петляешь, как трусливый заяц, ищешь окольных путей, хитришь. До хорошего это не доведёт.

— Я к тебе пришёл прямой дорогой. И честно хочу работать.

— И потому призвал на помощь всех своих родственников?

— Именно поэтому.

— Ну, ладно. — Глаза Луки хитровато поблёскивали. — Если Карманьола замолвит за тебя хоть словечко, соглашусь. Ясно?

Феропонт растерялся. На обе лопатки положил его Лука Лихобор, да ещё мордой в грязь сунул, как щенка нашкодившего. Теперь снова придётся говорить с отцом, с матерью, просить Саможуков, унижаться перед Карманьолой. Вырисовывался такой сложный и тернистый путь, что Феропонту он показался не под силу.

— Извините, товарищи, — сдержанно, не давая воли гневу и раздражению, проговорил Гостев. — У нас идёт какое-то странное препирательство. Пока вы, товарищ Лихобор, работаете в сорок первом цехе, извольте выполнять мои указания. Товарищ Тимченко с этой минуты ваш ученик. Тратить время на психологические этюды мне, право, некогда. Желаю успехов. — Он взял парторга под руку и почти силой увёл его от станка Лихобора.

— Выходит, мы дезертировали с поля боя? — спросил Горегляд.

— Нет, просто достойно вышли из тупика. Кто эта Карманьола?

— Двоюродная сестра Феропонта. Очевидно, влиятельная особа для некоторых токарей…

А у станка 1-К-62 в это время Феропонт невинно спросил:

— Ну, так с чего же начнётся моя учёба?

— Пустомеля несчастный — вот ты кто, — беззлобно ответил Лука. — Карманьолу приплёл… Да она за тебя и пальцем не шевельнёт.

— Вот в этом ты абсолютно прав, — смиренно согласился Феропонт. В его тёмных глазах по-прежнему трепетали лукавые искорки. Он безошибочно почувствовал смену настроения у своего учителя. Как к месту и, главное, вовремя, вспомнил Феропонт о Карманьоле! И сразу дрогнули неприступные позиции токаря. Неужто тот влюбился? Вот те на! Не мешало бы удостовериться… — Ну, так что же мне делать? — поинтересовался Феропонт.

— Ничего, — сказал Лука. — Иди-ка лучше отсюда с глаз моих долой. Дня через два приходи. У меня перекипит всё, перегорит, может, и будем работать вместе. Поживём — увидим.

— Будем. Всего хорошего. — Феропонт улыбнулся и всё-таки не удержался, добавил: — Привет Карманьоле.

— Я её только в субботу в госпитале увижу, если, конечно, она успеет к этому времени вернуться, — спокойно сказал Лука, до крайности разочаровав Феропонта; не попала в цель его стрела: влюблённые не говорят так равнодушно о предмете своих нежных воздыханий.

— Хорошо, до скорой встречи! — попрощался парень.

А в сердце Лихобора всё ещё кипело возмущение: откуда оно взялось, почему он упёрся, как баран в новые ворота, — уму непостижимо. Если уж откровенно, то Феропонт лучше иных своих сверстников. Тем бы только шляться по кафе да денежки клянчить у родителей, а этот трудиться хочет. И в сорок первый цех не побоялся прийти. Не постеснялся. Не прост этот Феропонт Тимченко, ох, не прост. То заносчив, нахален, самоуверен — глаза бы не смотрели, то вдруг проглянет в нём настоящее. Попробуем поучим, может, и в самом деле толк выйдет. Попытка не пытка…

А пока всё-таки подумай о более серьёзных вещах. Детали нового самолёта пошли потоком. Разговоров о новой машине не оберёшься. Толком же никто ничего не знает. А надо бы знать. Самое время пригласить генерального конструктора. Собрать бы в пятницу цеховое собрание.

— Правильно, — сказал Горегляд, когда Лука зашёл к нему в конторку посоветоваться. — На партийном собрании мы уже обсуждали, теперь твой черёд… Как там Феропонт?

— Вышел на работу.

— Хлебнёшь ты с ним горюшка…

— Поживём — увидим, — неопределённо ответил Лука и пошёл к Веньке Назарову с просьбой написать объявление о собрании. Пусть постарается: ведь не каждый день в цех приходит генеральный конструктор.

Назаров с радостью откликнулся на предложение Луки. Ещё бы, такой случай: сам генеральный посмотрит на Венькину работу! Сюжет рисунка был обычный, для всех знакомый. — эмблема сорок первого цеха: самолёт летит в лучах горячего, оранжевого солнца. Каким нарисует Венька на этот раз самолёт? Чего-чего, а фантазий Вениамину Назарову не занимать. Он нарисует самолёт, который ему снится. Свою мечту.

— Вроде бы получилось, — неуверенно сказал Венька, отрываясь от работы, когда Лука заглянул к нему в красный уголок. — Посмотри-ка, нравится?..

— В жизни не видел такого самолёта!

— Смеёшься?

— От удовольствия. Это же самолёт будущего, молодец ты, Вениамин. Ну, как Клава? Скоро?

— Да все сроки переходила. — Венька счастливо засмеялся. — Дыхни на неё посильнее — рассыплется, с минуты на минуту ждём. Значит, вешаю объявление?

— Давай!

В пятницу утром на совещании штаба трудовой вахты Гостев сказал:

— На собрании после генерального конструктора выступлю я. План перехода на новую конструкцию уже детально разработан. Правда, на многих станках придётся вкалывать по полторы смены. И не день-два — значительно больше. А это нелегко. Что скажет профсоюз?

— Оплачивать эту работу будете как сверхурочную? — спросил Лука.

— Разумеется. Надо сделать всё, лишь бы не пострадал план выпуска самолётов. Трудно, конечно, напряже-ние огромное. Но другого не дано. Надеюсь, сорок первый цех по подкачает, проявит сознательностью..

— Сознательность он проявит, — ответил за Луку Валька Несвятой. — Об этом можете не волноваться, только нужно, чтобы каждый рабочий точно знал, ради чего будет вкалывать в таком бешеном темпе. Пусть каждый осознает необходимость этого. Как на войне…

— Вот именно, как на войне, — проговорил Горегляд. — Не вредно иногда проверить себя.

— Хорошо, — сказал Лука. — Сегодня на собрании договоримся. И, между прочим, после этой красивой, но до чёрта тяжёлой работы не мешало бы им и хорошенько отдохнуть. На цехкоме мы уже обсуждали этот вопрос: профсоюз обеспечит больше половины рабочих путёвками в санатории, дома отдыха, пансионаты. Но этого маловато. Поэтому я прошу вас, товарищ Гостев, договориться с директором о дополнительном выделении средств из директорского фонда на сто десять путёвок различной стоимости…

— С ума сошёл! — Гостев недовольно метнул взгляд на Лихобора. — Новое дело! Скоро профсоюз потребует, чтобы начальник цеха, стоя по утрам в проходной, клал в рот рабочему по конфетке.

— Обойдёмся без этого. А отдых людям надо обеспечить. Они всю зиму будут напряжённо работать, имеют право и отдохнуть по-человечески. Так что пусть директор раскошелится.

— И не подумаю говорить с ним об этом. — Гостев упрямо стоял на своём. — Где же тогда сознательность, социалистическое соревнование?

— Партия учит нас сочетать моральные и материальные стимулы. Они тесно связаны, энтузиазм и отдых. Хорошо отдохнёшь — хорошо и поработаешь. — Лука тоже не сдавался. — Не об этой зиме, я о будущем думаю, ведь нам трудиться не только над выпуском ОК-42, а ещё много лет работать. Одним словом, нужны средства на сто десять путёвок.

— Браво, профсоюз! — Чёрные брови Горегляда довольно шевельнулись.

— Я, конечно, поговорю с директором… — вяло начал Гостев.

— Неплохо будет, если мы пойдём к нему вместе. — предложил Лука.

— Нет, я и сам справлюсь, — поспешно возразил Гостев. — Однако и аппетиты у вас…

Лука вышел из кабинета и почувствовал перемену настроения у рабочих, словно в их цех пришёл праздник. Присмотрелся, прислушался и понял, что всё это сделал нарисованный Венькой самолёт. Именно рисунок вызывал разные толки о будущем собрании, даже поговаривали, будто Венька срисовал свой самолёт с макета новой машины.

— Не думал, не гадал, что доведётся такое увидеть, — сказал старый Бородай.

— Он и не взлетит даже, чистая Венькина фантазия, — возразил Борис Лавочка.

— А на душе светлеет, когда посмотришь на такую фантазию, — бросил на ходу фрезеровщик Савкин.

— Интересно, хотя технически необоснованно, — решил, ни к кому не обращаясь, инженер Глущенко.

Венька Назаров молча стоял у своего станка, заставляя себя работать, а грудь его распирали гордость: вот удалось наконец-то поведать людям о своей мечте. С трудом дождавшись конца смены, он вымыл руки и остановился у входа в красный уголок, ну прямо художник у своей картины, экспонированной на выставке.

Феропонт подошёл к объявлению, посмотрел и, улыбнувшись, сказал «здорово!» и сразу покорил сердце Веньки Назарова,

Ученик Лйхобора пришёлся ко двору в сорок первом цехе, легко найдя со всеми общий язык. Сначала над ним посмеялись, потом почувствовали уважение: ведь и в самом деле нужна смелость, чтобы вернуться туда, где с тобой случилось такое забавное (теперь оно было только забавным) приключение. Но вскоре привыкли, как привыкают люди ко всему на свете.

И вот, наконец, появился в сорок первом цехе генеральный конструктор. Невысокий, уже в годах, он легко и быстро шёл по главному проходу цеха, и полы его лёгкого плаща, свободно развевались в такт шагам. Лицо тонко очерченное, продолговатое, спокойное, и только глаза какие-то удивительные, будто бы детские, широко открытые, не соответствующие усталым морщинкам у рта и в уголках глаз. Было такое впечатление, словно этот человек видит вещи иначе, нежели все остальные люди, воспринимает их под другим углом зрения, может вдруг засмеяться там, где другие грустят, и наоборот, прослезиться среди всеобщего взрыва хохота. Взглянув на авиаконструктора, Лука подумал, что глаза у него необыкновенные, глаза одержимого человека…

Конструктор, сопровождаемый Гостевым, подошёл к дверям красного уголка, взглянул на Венькин самолёт и остановился, словно забыл о предстоящем собрании.

— Вот шельмец!.. — неожиданно воскликнул он. — Почему же я не догадался? — Посмотрел на Гостева, не понимая, как тот очутился рядом с ним, потом оглянулся, будто определяя собственное положение в пространстве, и спросил — Кто это рисовал?

— Я, — скромно ответил Венька.

— Спасибо за рисунок, — сказал конструктор.

— Вам понравился самолёт?

— Не самолёт, а одна чёрточка в нём, линия. Вы знаете, — он говорил так, будто Венька Назаров был тоже генеральным конструктором, — я над этим решением бьюсь несколько лет, а вам оно далось просто от бога.

— А самолёт?

— Что самолёт? Возможно, когда-то будут и такие машины. Фантазия — это прекрасно! Жаль, что я не заглянул сюда раньше.

— Раньше его не увидели бы, — признался Венька. — Это первый более или менее близкий к моей мечте.

— Мечте? — переспросил конструктор. — Вы мыслите конструкциями?

— Да, — признался Венька.

— Совсем интересно. Я вас попрошу зайти ко мне со своими рисунками. Завтра после смены. Пропуск вам выпишут. Захватите с собой всё, ничего не забудьте.

Венька стоял бледный от неожиданно свалившегося на него счастья.

— Собрание ждёт, — напомнил Гостев.

— Ах, да простите. — Конструктор виновато посмотрел на Гостева и, кивнув Веньке, добавил: — До завтра.

Снова в красном уголке полно народу — не протолкнуться, только на этот раз Лука Лихобор на своём законном месте председателя, и оттого на сердце ощущение справедливости и порядка. Рядом на столе — серебристая модель нового самолёта.

— Товарищи, начинаем профсоюзное собрание сорок первого цеха, — громко не от волнения, а от сознания значительности этой минуты проговорил Лука Лихобор. — На повестке дня доклад генерального конструктора о новом самолёте и содоклад начальника цеха. Нет возражений? Пожалуйста.

Конструктор поднялся из-за стола, окинул внимательным взглядом обращённые к нему лица, увидел напряжённое ожидание в глазах рабочих и улыбнулся от волнения и счастья. Эти люди были не просто рабочими, воплощавшими в металл его мечту, они были его друзьями, единомышленниками, придирчивыми и требовательными.

— Смотрите, товарищи, — сказал конструктор, — вот наш с вами самолёт… Но мне сейчас хочется поговорить не о нём, а о будущих самолётах, которые очень скоро появятся в просторах нашего пятого океана. Машину создаёт не один конструктор — она плод мыслей и труда тысяч и тысяч людей, и сейчас я вам это докажу. Принесите, пожалуйста, ваше объявление о собрании.

Валька Несвятой метнулся стрелой в дверь, принёс объявление. Конструктор взял его, широко разведя руки, распрямил свернувшийся рулон бумаги, показал собранию. К ярко-красному солнцу устремился сказочный самолёт — мечта Вениамина Назарова.

— Не знаю, построит ли кто-нибудь самолёт, похожий на эту оригинальную машину, — продолжал конструктор, — не поручусь даже, сможет ли вообще подобный самолёт подняться в воздух. Но есть в нём одна линия, один узел, который мне не удавался много лёг. Посмотрите, как оригинально художник решил проблему хвостового оперения, соотношение киля и стабилизаторов, — в конечном итоге проблему точности и надёжности управления самолётом. Разрабатывая свои будущие модели, я обязательно попробую идти этим путём, и он, надеюсь, окажется весьма перспективным.

Собрание замерло: у всех на глазах происходило самое сокровенное и интересное — рождение мысли. Даже досадно стало: столько раз смотрели, посмеиваясь, на Венькины самолёты и ничего не замечали. А конструктор своим острым зрением творца в хаосе Венькиных фантазий отделил вот это маленькое, может, даже гениальное зёрнышко, полезное для будущей машины.

— Процесс создания новой модели, — рассказывал дальше конструктор, — состоит из творческих усилий тысяч и тысяч людей, и на мою счастливую долю выпала честь собрать и обобщить эти мысли, выстроить их в чёткую систему. Теперь посмотрите, что из этого вышло.

Он поднял лёгкую, почти невесомую модель самолёта высоко над столом, начал рассказывать, и всем казалось, будто конструктор читает стихи. Может, для обычных людей эта речь казалась бы научно-техническим докладом, но для Луки Лихобора и его друзей, которые свою жизнь отдавали крылатым машинам, она звучала, как поэма.

Феропонт Тимченко сидел рядом с рабочими цеха и противоречивые, сложные чувства владели его душой. В серьёзность этого собрания он не верил. Говори не говори — всё равно будет так, как решило начальство. Но после выступления Гостева ему подумалось, что решение руководства завода далеко не всесильно. Выполнение плана зависит оттого, как будет цех работать эти дополнительные полсмены: всерьёз, с полной отдачей энергии, или вполсилы. Здесь приказ утрачивает своё могущество и наиболее действенными указываются другие чувства, с которыми следовало обращаться бережно, уважительно.

Может, и от его личного решения, от его желания помочь товарищам тоже что-то зависит? Собрание вдруг перестало казаться формальностью, которую требовалось отбыть, чтобы поставить «галочку». Дело здесь не в собрании, а в выводах, которые делал для себя каждый из этих токарей, фрезеровщиков, разметчиков, слесарей…

И обидно как-то стало, что сам он ещё не имеет права выступить и сказать своё слово, потому что от него, ученика, пока что ничего не зависело и такое выступление показалось бы смешным, особенно после злосчастного случая с бородой.

Теперь ощущение причастности к большому государственному делу, чувство, над которым он ещё несколько дней назад от души посмеялся бы, стало серьёзным и важным. Осознавать это было несколько странно, но приятно, и подумалось ему, что без этого чувства ответственности каждого рабочего за дела всего государства едва ли было бы возможно выиграть войну, или выполнить пятилетки, или запустить ракету на Венеру.

С прошлым его представлением о своём пребывании на заводе ради производственного стажа это как-то не очень вязалось. Но сейчас Феропонта подобное обстоятельство не волновало. Наоборот, грудь его, как тёплая волна, наполнило удивительно радостное ощущение важности и целесообразности своего существования на свете.

А тем временем Савкин въедался Гостеву в печёнки, Требуя немедленной замены двух старых станков, которые, по его мнению, срывали ритм обработки деталей. Большой план терял свой романтический ореол, приземлялся, дробясь на сотни маленьких, конкретных дел, выраженных в сроках, в запасах материалов, в инструментах.

— Я предлагаю записать так. — Старый Бородай подошёл к столу, встал, улыбнулся в свои жёлтые усы. Профсоюзное собрание принимает план руководства цеха со всеми поправками и добавлениями, что были высказаны здесь товарищами. Только если кому кажется, что всё это легко и просто, то пусть лучше не берётся, а сразу скажет. Трудно будет! Но неужто мы не знаем, товарищи, что в жизни нашей самые важные минуты именно те, когда нам трудно, и мы этим трудностям скручиваем рога. В такие минуты по-настоящему осознаёшь себя человеком и чувствуешь ответственность за коммунизм.

Феропонт усмехнулся: не много ли на себя берёт этот усатый дядя? Ответственность за коммунизм! Куда хватил! Громкие газетные словечки. Только почему-то на рабочем собрании они прозвучали совсем иначе и не показались банальными. Может, только здесь, на собрании, а дома он, вспомнив об этом, вдосталь посмеётся?

— Голосуем, товарищи! — сказал Лука Лихобор. — Кто за план, разработанный руководством цеха, прошу поднять руки.

«А я? Имею право голосовать или нет?» — спросил себя Феропонт и, не найдя ответа, смутился, попробовал было поднять руку, но тут же опустил, потом снова поднял.

— Ты что рукой размахиваешь, Феропонт? — спросил Лихобор, и взгляды всех обратились к парню,

— Я не размахиваю, — залившись пунцовой краской смущения, ответил Феропонт. — Я просто не знаю, имею я право голосовать или нет?

— Имеешь, — определил Бородай. — Тебе тоже этот план делать.

— Так ты «за» или «против»? — спросил Лихобор.

— Я — «за», — решил Феропонт и будто поставил точку, утвердив решение рабочих сорок первого цеха.

На другой день, в субботу, Лука Лихобор, как всегда, появился в госпитале. На дворе уже стоял сентябрь. Осень тронула листья лип и каштанов своим расплавленным холодным золотом. Сосны в бору, где стояли корпуса инвалидов, готовились к зиме, густыми тяжёлыми стали тёмно-зелёные могучие лапы ветвей.

Подходя к корпусу, Лука оглянулся: серенькие, грустные, опускались на землю сумерки. Где-то в глубине души надеялся увидеть Майолу, должна же она вернуться, и не увидел. От этого не то чтобы заболело сердце, а вдруг как-то всё стало хмурым и неласковым: и чёрно-зелёная хвоя, и невысокие, сиротливые бараки, истерзанные осенним злым ветром, и низкое, набухшее сизыми тучами, неприветливое небо.

Лука принёс отцу в подарок фотографию нового самолёта.

— Красавец! — с гордостью, так, словно ему было доверено выпустить в первый полёт эту машину, сказал старик.

— Покажи и мне, — попросил лётчик, который занял недавно освободившуюся койку. Он долго смотрел на фотографию из рук Луки и вдруг заплакал, горькие слёзы катились по небритым щекам, как мелкие осенние дождевые капли, а лётчик просто не замечал их, лишь часто моргал мокрыми ресницами, не отрывая взгляда от серебряного чуда.

— Мне бы такой… мне бы такой самолёт тогда… — повторял он сквозь слёзы. — Не лежал бы я теперь в этой проклятой дыре…

— Тогда не могло быть таких самолётов, — рассудительно сказал отец. — Тогда и турбореактивных двигателей не существовало…

— А должны были существовать! — зло крикнул лётчик, потом умолк и немного погодя сказал: — Лука, вытри мне слёзы… И прошу прощения. Когда такое чудо видишь, сердце разрывается от зависти. Ведь на нём кто-то будет летать! Понимаете вы, летать!

— Рождённый ползать, летать не может, — сказал сапёр.

— Убить тебя мало. Ты злой, — решил лётчик.

— Вот это проще пареной репы, — ответил сапёр. — Брось мне на морду подушку, и всё. На том свете встретимся, спасибо скажу.

— Хватит, дурачьё! — раздался сердитый бас Семёна Лихобора. — Жить будем. Нужно жить. Наперекосяк пошёл наш разговор. — И вдруг, вспомнив, весело воскликнул — Ага, ты видел, как бежала наша Майола?

«Она уже успела стать «нашей» в этой палате…» — подумал Лука.

— Конечно, — ответил он и с удивлением заметил, как лица инвалидов тронула улыбка. Даже сапёр, которому было всё равно, жить или умереть, и тот улыбнулся.

— Отлично бежала, — сказал лётчик. — Пусть зайдёт, мы ей спасибо скажем. Это уж не спорт, а настоящее искусство.

— Больно нужно ей сюда заходить, — снова испортил возникшее было радостное настроение сапёр.

— Она вернулась? — спросил отец.

— Не знаю…

— А ты должен знать, — думая о чём-то своём, строго сказал Семён Лихобор.

— Скоро узнаю, — ответил Лука.

Не станет же он рассказывать старому, как по нескольку раз в день сдерживал себя, чтобы не набрать знакомый номер… В квартире на Пушкинской теперь, пожалуй, все дни напролёт звонит телефон и на звонки отвечают устало и даже раздражённо, и как-то не очень хотелось вставать в эту длинную очередь почитателей и болельщиков. Ну, ладно, там посмотрим, как оно будет.

— Узнай, — кратко сказал на прощание отец.

— Непременно узнаю, — ответил сын. — Будьте здоровы.

Лука вышел из седьмого корпуса и в сумерках рано наступившего прохладного вечера увидел Майолу, только на этот раз она не сидела на скамейке, а медленно прохаживалась по дороге, держа в руке небольшой бумажный, перевязанный крепкой бечёвкой свёрток.

— Здравствуй! — Она бросилась ему навстречу. — Я уж заждалась…

Лука чуть было не задохнулся от радости.

— Чудесно ты бежала, — сказал он и совсем неожиданно для себя обнял девушку и поцеловал в обе щеки. Совсем близко были губы, которые не отстранились, не испугались поцелуя, но Лука даже подумать не мог о такой дерзости.

— Видел?

— Конечно! Специально телевизор купил. Ты свободна сейчас?

— Вечер свободный, но его придётся провести с родителями. — ответила Майола. — Нужно было бы зайти в госпиталь. Но, пожалуй, не сегодня…

Она хотела сказать, что соскучилась по Луке и потому жалко даже минуту отдать кому-нибудь другому, но язык не повернулся произнести такие слова, было как-то неловко. Зато Луке всё было ловко, всё позволено говорить.

— Я очень по тебе соскучился, — сказал он.

— Правда? — Майола остановилась, посмотрела на него сияющими глазами.

— Конечно, правда. Как же иначе? Ты так великолепно бежала, так радостно было смотреть на тебя…

— Сама не знаю, как получилось. — Майола сияла счастливой улыбкой. — Я, наверное, здорово разозлилась, когда приняла эстафету на метр после Дэвис. И я должна была догнать! Понимаешь, должна! Это — удивительное чувство, и рассказать о нём трудно. Но когда оно возникает, то уж никакая сила на свете…

— Знаешь, — Лука счастливо засмеялся, — вот и видимся мы с тобой не так уж часто, и друзья с тобой недавние, ещё и полгода не прошло, как познакомились, а вот ты уехала, и что-то изменилось вокруг, каким-то другим стал Киев, словно опустело всё…

— Ты вспоминал обо мне? — прозвучал обычный вопрос всех влюблённых.

— Разумеется. Все вспоминали.

— Все, — разочарованно протянула Майола, потом решительно добавила: — Я о тебе тоже иногда вспоминала, даже в телевизор прошептала: «Привет, Лука!» Ты понял?

— Понял. Только не поверил. Подумал, что в те минуты тебе было не до меня.

— Вот видишь, оказывается, ошибся. — Майола тихо и беспричинно рассмеялась: люди часто смеются от счастья. — Знаешь, давай пройдёмся пешком, что-то не хочется спускаться в метро, ничего, мама с отцом подождут.

— Ты когда приехала?

— Сегодня, прилетела. В два часа.

— Ясно. — Лука не удивился, словно было вполне естественным и понятным, что девушка, едва успев переступить порог своего дома и поцеловать мать, даже не повидав отца, бросилась в госпиталь.

Значение слов Майолы дошло до него чуть позже, минуты через две-три, тогда он от удивления остановился.

— Подожди, ты прилетела и сразу пришла сюда?

— Конечно. Сегодня же суббота.

Душу Луки охватило смятение: выходит, прав отец… Но ведь он, Лука, на восемь лет старше Майолы и сможет ли ей ответить таким же чувством и дать полное счастье? Здесь нужно быть предельно честным. Отец сказал: если не звучит ответная струна в твоём сердце, отойди в сторону, исчезни…

Отойти с дороги Майолы? Исчезнуть? Не видеть её? Нет, это невозможно. Они же друзья… Не одна струна, а целый оркестр звучит в его душе!

— Ну, что ты замолчал? — почувствовав что-то неладное, спросила девушка. — Что случилось в моё отсутствие?

— Феропонт теперь снова у меня в учениках. — Лука поспешно сообщил эту новость. — Я сначала не хотел…

— Феропонт? — Девушка не поверила. — Пришёл к тебе? Отец прогнал?

— Нет, — ответил Лука. — Это он заставил отца обратиться во всякие высокие инстанции, чтобы дали разрешение вернуться на завод.

— Даже не верится.

— Я сначала тоже не поверил, упёрся, не хотел с ним больше связываться. А потом он меня всё-таки сломил.

— Чем? — Вопрос Майолы почему-то прозвучал очень заинтересованно и ревниво, словно Феропонт замахнулся на самое для неё дорогое — на их дружбу.

— Чем? Да, собственно, ничем. Просто пришёл, разозлил всех начальников и сказал одно волшебное слово. Вот против него-то я и не устоял.

— О чём ты говоришь?

— О волшебном слове. Разве ты его не знаешь?

— Ещё бы, не знать Феропонта… И теперь вы работаете вместе? Бороду снова отпускает?

— Коротенькую. А ведь, пожалуй, он не такой уж плохой парень, как кажется на первый взгляд. Избалованный, правда.

— Ты о Феропонте проклятом думал значительно больше, чем обо мне. — Девушка обиженно отстранилась.

— Нет, Майола, — спокойно, может, даже слишком спокойно ответил Лука. — О тебе я всё время думал.

Они медленно шли по Брест-Литовскому шоссе, Лука держал девушку под руку, где-то между ними притаилась нежность, боясь показаться при свете фонарей, и было невозможно расцепить руки: а вдруг она исчезнет?..

— Что это у тебя? — спросил Лука, кивнув на свёрток, который Майола несла в правой руке, и, сам того не зная, поставил девушку в затруднительное положение.

В свёртке был упакован красивый чёрно-красный свитер, купленный в спортивном отделе универмага в Чикаго. Долларов у Майолы было немного, а нужно было привезти хоть маленькие памятные подарки и маме, и отцу, и подругам, но Майола увидела этот свитер, сразу мысленно надела его на Луку и поняла, что судьба её финансов решена бесповоротно. Она, не колеблясь и не обращая внимания на удивлённые взгляды подруг, купила свитер и отошла от прилавка.

— Кому же такая роскошь? — спросил Загорный, который примерял смешную зимнюю спортивную шапочку с красным помпоном.

— Отцу, — и глазом не моргнув, ответила Майола.

— Сам бог велел помнить родителей, — проговорил Загорный и, взглянув на себя в зеркало, спросил: — Полным идиотом я кажусь в ней или только придурком?

— Наоборот, очень мило, — ответила Майола.

— Значит, покупаем, — решил тренер и отвернулся, в уголках губ пряча улыбку: не умеет, ох, не умеет лгать Майола Саможук. Все девчата рано или поздно влюбляются, с этим уж ничего не поделаешь, но всё-таки жаль будет потерять её для спорта преждевременно. Ведь если девушка покупает в подарок такой свитер, верный признак — до свадьбы недалеко…

— Ты только не спеши, — сам не зная почему, охваченный противоречивыми чувствами, сказал тренер.

— С чем не спешить?

— Вообще не спеши, — заглянув серьёзно и внимательно Майоле в глаза, ответил тренер.

Майола, не понимая, пожала плечами, пошла и купила отцу галстук за пятьдесят центов; ничего, сойдёт и такой, ведь недаром говорят: недорог подарок, дорога память.

И вот теперь приходится выкручиваться. Отдать Луке свитер просто так, ни с того ни с сего — невозможно. Да Лука просто откажется от дорогого подарка. И всё. Делай тогда с этим свитером, что хочешь. Главное, стыдно. Надо было сразу отдать, легко, просто, улыбаясь, носи, мол, Лука, на добрую память, и оба были бы счастливы. А теперь выдумывай. А что скажешь? Лгать противно… Но голос Майолы прозвучал естественно, когда она, взмахнув небрежно свёртком, сказала:

— Свитер в химчистку отдавала.

Сказала и тут же спохватилась, выходит, прямо с аэродрома она бегала в химчистку… Глупость какая-то!

Но Лука не обратил на это внимания. Химчистка так химчистка.

— Ты просто не представляешь, как влюбились в тебя мои инвалиды и прежде всего мой отец, — сказал он. — Что-то в тебе есть такое очаровательное, что все влюбляются.

— Не все, — сказала Майола.

— Не вижу исключений.

— А я вижу.

— Тебе, конечно, лучше знать. Ведь я незнаком с твоими поклонниками…

Значит, Лука допускает, что рядом с Майолой может идти не он, а кто-то другой, и это не вызывает в его душе ни протеста, ни возмущения? Выходит, ему безразлично, кого полюбит Майола? Слёзы подступили к глазам, девушка украдкой вздохнула и отвернулась, чтобы Лука не заметил её обиды.

— Что с тобой? — Лука сразу почувствовал перемену в настроении Майолы. — Может, сядем в троллейбус? А то у тебя сегодня денёк не из лёгких: самолётом из Америки в Москву, самолётом сюда. Устала?

— Немного. Ничего, погуляем. Я соскучилась по Киеву.

Они прошли молча несколько кварталов, каждый думая о своём и, в общем, об одном и том же. Разговор с отцом припомнился Луке до последнего слова: «Эта молоденькая девушка любит тебя безоглядно… На край света пойдёт за тобой… Но ты не о себе думай, а о ней, главное, о ней… Смелым будь, ты мужчина… Но если она тебе безразлична, сойди с её дороги…»

Смешной и милый отец! Придумал сказку о любви и убеждён, что он самый мудрый на свете, всё понимает, всё знает. Вот она, Майола Саможук, спокойно шагает рядом и вовсе она не влюблена в Луку и не собирается бежать за ним на край света, да кстати говоря, и ему туда не к спеху, и в Киеве хорошо.

— Ты не представляешь, как это было прекрасно, когда вы бежали, — умышленно меняя тему разговора, сказал Лука. — Ничего лучше я не видел в своей жизни. Умирать буду, а тебя на этом финише вспомню и улыбнусь. Никогда не думал, что ты такая сильная.

Майола осторожно и благодарно дотронулась до его руки. Правда, эта сотая доля секунды, обеспечившая ей победу, будет вспоминаться всю жизнь.

— И знаешь, — продолжал Лука, — пока судьи разбирались с фотофинишем, я чуть было богу душу не отдал от волнения.

Значит, не всё равно ему, значит, думал, переживал!

— А я знала, — сказала девушка, — понимаешь, при таком напряжении я просто не могла не выиграть… На два сантиметра опередила, вот на столечко. — Майола показала мизинец. — Но какими они были трудными, эти два сантиметра.

— Телевизор — коварная вещь. Я его в рассрочку купил. Отцу тоже поставил…

— Где же ты столько денег взял?

— Заработал, не беспокойся. После смены в домоуправлении краны, двери, замки исправлял. И вообще, это не проблема. Так вот, оказывается, хитрая штука — телевизор, до тебя тысячи километров, а кажется, будто ты рядом, и очень хочется сказать тебе что-то очень хорошее, поздравить, обнять… поцеловать.

— Ты можешь сделать это и здесь, в Киеве.

— Я так и сделал. Ты забыла? В госпитале.

— А-а-а, правда, — невыразительно протянула Майола.

Бульвар Шевченко уже проплыл мимо них необычно нарядный: между зелёными факелами пирамидальных тополей ярко вспыхивали костры золотистых каштанов.

— Я охотно это повторю.

Они стояли у подъезда Майолиного дома, и, хотя вокруг сновало много народа, Лука поцеловал девушку в обе щеки.

— Ещё раз поздравляю и очень горжусь тобой.

Всё было в этом: и дружба, и радость, и даже нежность, не хватало какой-то малости, чтобы все эти чувства обернулись любовью.

«Он так же мог бы поцеловать кого-нибудь из своих друзей, поздравляя с выполнением плана», — с горечью подумала Майола.

— Когда мы увидимся? — спросил Лука.

— Как всегда, в субботу, — холодно проговорила девушка.

— Послушай, а в театр со мной ты пошла бы? В оперу, например?

— Вот уж не думала, что ты увлекаешься музыкой.

— Я не увлекаюсь. Просто мне нравится хорошая музыка. «Пиковая дама» — чем не чудо? Или «Запорожец за Дунаем»?

Он говорил о музыке, а сам думал о другом: небезразлична, ох, небезразлична ему эта милая Майола, смешная и славная в своей непонятной обиде. Вот сейчас, именно в эту минуту, осознал он своё чувство. Влюбилась вовсе не Майола, а он сам, Лука Лихобор, готов полететь за ней на край света. Как же он, дуралей, не разгадал этого раньше, ещё тогда, у телевизора, когда метался, как угорелый, по комнате, ожидая решения судей.

— Когда идёт твой «Запорожец»?

— В четверг, на той неделе. А до этого давай ещё что-нибудь придумаем…

— В четверг я свободна, — ответила девушка. — Хорошо. Бери билеты. — Договорились! Ну, отдыхай.

«Свитер я подарю отцу, — входя в лифт, решила Майола. — А Лука и без подарка обойдётся, коли так».

Но пока лифт поднялся до четвёртого этажа, это категорическое решение изменилось, и Пётр Григорьевич Саможук, вернувшийся с работы, получил в подарок американский галстук, а свитер так и остался лежать, крепко упакованный в жёсткую и плотную бумагу.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

— Подводи резец осторожно, главное, не торопись, — говорил Лука, наблюдая за тем, как Феропонт впервые в жизни пробует снять стружку с торца короткого вала. — Действуй так, словно резец не кусок стали с напайкой из твёрдого сплава, а твой собственный палец. И ты хочешь дотронуться до металла, чтобы убедиться, крепкий ли он, не крошится ли.

— Обыкновенную обточку вала ты норовишь превратить в колдовство, инструктор, — ответил Феропонт, даже вспотевший от старания.

— Нет, дело тут не в колдовстве. Ведь от того, как ты крутишь ручку подачи, зависит не только толщина стружки, но и чистота обработки.

— А по-моему, всё равно. Даже лучше, когда быстрее, выше производительность труда, то самое, чего от нас требует план девятой пятилетки.

— Ох, и болтун же ты! — Лука улыбнулся, прослушав красноречивую тираду Феропонта. — Пятилетка наряду с повышением производительности труда требует резкого улучшения качества продукции.

— Толкать речи ты как предцехкома здорово поднаторел, но разрази меня гром, если я вижу разницу, что лучше: плавно или резко подводить резец. Главное, чтобы точно!

— Хочешь увидеть разницу? Давай! Проточишь ты, потом я. Увидишь.

— Давай, — охотно согласился Феропонт.

Ему нравилось быть на равной ноге со своим инструктором, спорить, возражать, а не слепо выполнять его приказы. Оказалось, что в сорок первом цехе, где все уже давно забыли о смешном случае с его бородой, работают симпатичные, дельные люди. И даже речи Луки Лихобора о важнейшей роли рабочего во всём происходящем в жизни не раздражали.

— Ну, начинай, — скомандовал Лука, и Феропонт, чувствуя волнение и втайне удивляясь этому чувству, подвёл резец. Закудрявилась, извиваясь, стружка. Вал зажат в кулачковый патрон, нужно обточить выдвинутый торец: работа ученическая.

— Хорошо справился, — похвалил Лука. — Теперь давай я попробую.

Казалось, всё было похожим: торец обточен хорошо и чисто.

— Ну-ка, сравним, — сказал Лука, вынимая вал.

«Одинаковые!» — хотел воскликнуть Феропонт, но вовремя сдержался. На первый взгляд торцы и в самом деле не отличались один от другого. Самый придирчивый контролёр принял бы их, не заметив ни одного изъяна. Разница была настолько незначительной, что Феропонт даже глаза закрыл на мгновение, чтобы потом, вдруг широко раскрыв, уловить этот едва заметный оттенок чистоты, который отличал работу настоящего мастера от пробы ученика.

— Ну, разница почти незаметна, — сказал он, — режет не человек, а станок, другими словами — бездушная машина.

— Нет, станок не бездушная машина, — возразил Лука. — У него тоже бывает своё настроение и свои капризы.

— Учитель, ты заводишь меня в дебри мистических представлений, а я убеждённый материалист. Машина остаётся машиной.

— А люди, которые ею управляют, всегда разные. Наша с тобой работа и отличается именно этим отношением человека к машине. Только став настоящим токарем через несколько лет, ты заметишь, как твоё состояние передаётся станку…

«Через несколько лет меня здесь не будет, — подумал Феропонт и усмехнулся. — А пока интересно, послушаем».

— Понимаешь, — продолжал Лука, — в нашей работе, как в искусстве, многое решают мелочи. Один штрих, один мазок кистью может придать законченное выражение, скажем, портрету. В нашем деле то же самое. Валки будут одинаковые по нормативам, сделаны квалифицированно, а работать будут по-разному, и зависит это от неуловимой даже для глаза контролёра мелочи.

— Идеализм и чертовщина, — заявил Феропонт. — Ты договоришься до того, что признаёшь душу вещей и докатишься до религии.

— Я тебе толкую не о душах вещей, а о творчестве человека. Я тоже материалист.

— Надо полагать, — хитровато взглянув на Луку, сказал Феропонт. — Хотя в жизненной практике пользуешься идеалистическими методами.

Лука насторожённо посмотрел на парня, стараясь понять его намёк.

— Конечно. — Феропонт невинно моргал длинными, по-девичьи загнутыми ресницами. — Ведь оперная музыка весьма далека от мира материального.

Лука смутился, покраснел, потом, рассердившись на себя за своё смущение, насупился и замолчал.

— И что ты в ней нашёл? — не успокаивался Феро-понт. — Нет у тебя поинтереснее девчонки, чем моя кузина?

— Интересные не ходят со мной в театр.

— И её я тоже не понимаю. Ну что ты ей за компания? Она по заграницам ездит, портреты её на обложках журналов печатают, ребята вокруг неё кружатся, не тебе чета…

— Откровенно говоря, я тоже не очень понимаю, — искренне признался Лука. — А так не бывает: встретились два обыкновенных, неинтересных человека, а вместе им хорошо?

— Значит, стремимся не к повышению, а к снижению интеллектуальных уровней? — Феропонт не уловил подвоха в словах своего инструктора. — А как же тогда быть с разговором о росте, о стремлении к возвышенному, прекрасному, о вдохновении, которое приравнивает работу токаря к творческому горению художника? Для того, чтобы двум таким разным людям, как вы, было интересно друг с другом, необходимо только одно — влюблённость.

Лука наклонился к суппорту, а Феропонт продолжал:

— Скажу откровенно, я допускаю, что ты ещё мог в неё влюбиться. Она всё-таки яркая личность, знаменитость, идеал именно таких простачков, как ты, и здесь всё ясно…

— Замолчи, — сказал Лука.

— Я уже заметил, что ты истинный джентльмен. Не обижайся, я ничего плохого о ней не сказал, в глаза ей говорю то же самое. Итак, тебя понять можно, но чтобы Майола влюбилась в тебя! Не поверю! Голову даю на отсечение!

— Конечно, — согласился Лука. — Быть этого не может.

— А чего же тогда вместе по театрам шляетесь?

— А может так случиться, что со мной она просто отдыхает? С другими ей надо быть яркой, остроумной, а со мной, наоборот, можно молчать часами.

— Что ж, пожалуй, — подумав, ответил Феропонт. — Общность низких уровней. И всё-таки что-то тут нечисто… А может, ты хитрей, чем я думаю?

— Нет, — ответил Лука. — Я не хитрый. А ты пустомеля. Давай-ка сделаем перерыв в нашей дискуссии. Поговорили — и хватит. Смотри внимательно, как подрезается эта фасочка.

— Когда ты попадаешь в затруднительное положение, ты пользуешься своей властью, — заявил парень. — Тираны во все времена поступали так же.

— Смотри, внимательно смотри, — предупредил Лука.

Ничего не скажешь, Феропонт — способный ученик и неплохой парень. Если ему показать, объяснить, даже сложное он схватывает на лету.

Что касается Майолы, то он, может, и прав, всё-таки странно, что такая девушка уделяет Лихобору столько внимания. Ну что ж, за это ей нужно быть только благодарным. Они и правда могут подолгу молчать, бродя по осеннему парку и слушая, как сухо шуршат под ногами золотые опавшие листья клёнов и лип. Майола просто отдыхает с ним.

А в театре они славно побывали… Лука заметил, как у гардероба Майола скользнула придирчивым взглядом по его костюму, всё отметила: и белоснежную сорочку, и широкие косые чёрно-серые полосы галстука, и уголок платочка в кармашке пиджака.

— Ты не походишь на председателя цехкома, — сказала она. — Современный, но не очень-то модный. По моде тебе следовало бы прийти сюда в потёртых джинсах.

— И никто бы не удивился. — Лука улыбнулся.

— Да, люди ко всему привыкают. Помоги мне… — Майола вынула из сумочки лаковые туфли, наклонилась, доверчиво опираясь на руку Луки, переобулась, а когда выпрямилась, оказалась высокой и такой красивой в своём простом платье, что Лука, улыбаясь, залюбовался ею и, волнуясь, сказал, не сводя с неё восторженных глаз:

— Ты очень красивая.

— Я знаю, — тихо, словно Лука открыл ей сокровенную тайну, прошептала Майола, прищурив золотистые лукавые глаза. — Пойдём, уже звонок.

Между ними установились невысказанные, но оттого ещё более волнующие отношения, когда каждый боится говорить о своём чувстве, чтобы не расплескать хоть каплю этого чувства, не обидеть этим другого и не пережить боль отказа. Пусть всё будет так, как есть: они добрые друзья, и больше ничего им не нужно. Они и так счастливы…

Счастливы? Не много ли ты на себя берёшь, Лука Лихобор? Ну, что ты счастлив в обществе такой девушки, как Майола, это понятно, но о ней-то ты подумал? Хорошо, тогда почему же всё-таки в театр Майола пошла с тобой, а ведь могла бы отказаться. И даже очень просто. Значит, и ей приятно, — когда рядом движется этакая глыба надёжной и доброй силы.

А ты откуда узнал, что мы были в опере? — спросил Лука.

— Имею широкую сеть профессиональных разведчиков, которые доносят мне о каждом шаге моего учителя, — ответил Феропонт.

— А если правду? Неужели тоже в опере был? Ты — и «Запорожец за Дунаем», невероятно!

— Гениальная опера, — вынес окончательный приговор будущий композитор. — Я когда-нибудь из дуэта Одарки и Карася такую самбу или танго сделаю, ахнешь! Весь мир затанцует. А что касается моей осведомлённости, не удивляйся, все музыканты Киева мои знакомые, оперный оркестр — не исключение. Эти «лабухи» любят рассматривать зал. Заметили они, конечно, не тебя, а Майолу, как же — знаменитость! Но и за тебя мне не пришлось краснеть, галстук на тебе был вполне приличный. Хочешь оказать мне услугу, пойди как-нибудь в оперу не с этой красоткой, а со мной, твоим скромным учеником…

Ревнивая нотка прозвучала в голосе паренька, и Лука отметил это с удивлением. До чего же противоречивы чувства у этого современного созданьица! К своей сестре относится он весьма странно — и восторженно, и одновременно как-то снисходительно, и гордится ею, но и подсмеивается.

— Обязательно сходим, — серьёзно, будто речь шла бог знает о каком важном деле, ответил Лука. — А пока думай об этих валках. Нужно добиваться полного единства мысли и физического усилия.

— Ну, заговорил, как псевдоучёный. Что это значит?

— Звучит несколько высокопарно, а вещь весьма простая. Голова твоя работает отлично, всё, что я рассказал тебе о станке и о приёмах работы, ты усвоил, а вот руки ещё не слушаются тебя. Навыка нет. Смотри, вот здесь ты посильнее нажал на подачу, резец взял толстую стружку, и на торце валка сразу остался след, хоть и не очень заметный. Теперь понимаешь, в чём разница между твоей и моей работой?

— В рабочем стаже.

— Вот именно. В опыте! И то и другое к тебе скоро придёт. Теперь смотри, как затачивается резец, чтобы нарезать резьбу. Она очень различная — правая, левая, двойная, модульная. Значит, перед тем, как за неё приниматься, придётся тебе почитать книжечку. Вот она. А ещё лучше выучить назубок, как таблицу умножения…

— Ты выучил?

— Представь себе, да. Там в конце — таблицы, их зубрить не стоит, если понадобится, можно всегда заглянуть и проверить себя, а всё остальное знать нужно.

— Хорошо, выучу, — хмуро согласился Феропонт, удивляясь своей покорности: к чему вся эта морока, если быть токарем он не собирается?

Лихобор будто подслушал его мысли.

— Если станешь инженером или конструктором музыкальных машин, эти знания тоже пригодятся.

— Ладно, выучу, — буркнул окончательно убеждённый Феропонт.

Теперь цех работал в новом, напряжённом ритме, хотя Гостев перевёл на полуторасменную работу только важнейшие участки, в том числе и участок Горегляда.

Конечно, ученикам работать сверхурочно не разрешалось, и Феропонт чувствовал себя глубоко обиженным, словно это запрещение подчёркивало его неполноценность.

В глубине души он сознавал целесообразность приказа, но вот так взять и уйти из цеха после окончания смены, когда Лихобор ещё работал, он просто не мог. Это почему-то казалось унизительным. И он слонялся по цеху, останавливаясь то тут, то там, приглядываясь к фрезеровщикам или подолгу простаивая возле станков с программным управлением.

Однажды вечером — шёл уже октябрь и темнело рано, в цехе холодно сияли лампы дневного света — он подошёл к Лихобору и презрительно, со злостью сказал:

— Значит, рабочий класс — честнейший из честнейших?

— Вот именно. — Лука удивлённо посмотрел на ученика. — Что-то тебя опять повело на теорию. И вообще, отчего ты слоняешься здесь, когда тебе давным-давно пора быть дома и играть на своей электрогитаре?

— О гитаре поговорим потом. Сейчас речь о рабочем классе.

Лука выключил мотор, внимательно посмотрел на Феропонта: в тёмных глазах парня было возмущение. Что-то случилось. И ещё Лука подумал, что ему совсем не безразличны переживания этого занозистого, по-юношески дурашливого и способного Феропонта, уже зачисленного в большую семью сорок первого цеха.

— Что потрясло на этот раз твою самобытную душу?

— Пустые разговоры о рабочем классе. Всюду только и слышишь: ах, рабочий класс, ах, самая революционная сила мира, ах, творец материальных ценностей, ах, ах, и ещё сто раз ах! А поди-ка посмотри, что делает твой дорогой сосед и товарищ Борис Лавочка в сверхурочное время, за которое ему платят немалые деньги.

— Как что? Детали для нового самолёта.

— Поди полюбуйся! — Было в голосе парня что-то такое горькое, так болезненно искривились его губы, будто довелось ему сейчас, сию минуту, разочароваться в самом дорогом и светлая мечта его оказалась всего-навсего ярким мыльным пузырём. Лопнет — и всё, пустота.

Лихобор подошёл к станку Бориса Лавочки и сразу всё понял. Токарь из обрезков дюралевой болванки точил катушку для спиннинга. Две готовые катушки лежали рядом. Заказ, по всей очевидности, выполнялся немалый.

— Ты что делаешь? — сдерживая закипавшую ярость, спросил Лука.

— Деталь аш-двадцать восемь пятьдесят шесть для нового самолёта, ты же знаешь, — и глазом не моргнув, ответил Лавочка.

— Может, у тебя и чертежи есть для этой детали? Техпроцесс?

— Чертежи забрали в бюро труда и зарплаты, нужно что-то уточнить в расценках, нормы вроде бы завышены, а я проявил сознательность и попросил привести их в соответствие с реально затраченным временем.

— Хорошо. — Лука удивился своему спокойствию и самообладанию. — Возьму-ка я у тебя одну детальку.

Он взял со стеллажа и сунул в карман катушку.

— Положи на место! — крикнул Лавочка. — Деталь секретная, подлежит строгой отчётности.

— Подлюка ты! — тихо, с презрением проговорил Лука. — Хватило совести? Кого обманываешь?

— Что ты ко мне привязался?

— А то, что делаешь ты спиннинговую катушку, а не деталь, — стараясь не сорваться на крик, сквозь зубы процедил Лука. — Ясно теперь, откуда у тебя деньги на пропой.

Лоб Бориса Лавочки покрылся крупными каплями пота. Он оглянулся, ища подмоги, глаза метнулись вправо, влево, заметили Феропонта, который стоял рядом и внимательно прислушивался к разговору.

— А это чучело бородатое чего стоит? — закричал Лавочка. — Весь цех охвачен энтузиазмом, а он ходит здесь, болтается, высматривает.

— Это тебя не касается.

— Деталь аш-двадцать восемь сорок семь ты мне вернёшь сию минуту. — Возмущение, злоба и страх плескались в глазах Лавочки. — Они же на строгом учёте!

— Только что она называлась аш-двадцать восемь пятьдесят шесть, — напомнил Лука. — И за сколько ты продаёшь спиннинговую катушку?

Борис Лавочка молчал, крепко сжав побелевшие от волнения губы, с трудом успокаивался.

— Поговорить надо, — наконец сказал он. — Пусть товарищ Тимченко отойдёт. Разговор секретный, как, между прочим, и деталь.

Феропонт посмотрел на Луку вопросительно. Ох, как хотелось ему остаться, послушать этот «секретный» разговор!

— Подожди меня, пожалуйста, у нашего станка, Феропонт, — попросил Лука.

Парень не двинулся с места.

— Я прошу подождать меня у нашего станка, — повторил Лука.

— Стыдно тебе за своего дружка? — спросил Феропонт. — Вот оно, настоящее лицо этого рабочего человека! Как редиска: красное только сверху. Можешь не волноваться, я уйду. Мне и без того всё ясно. — Феропонт подчёркнуто небрежно ударил одну ладонь о другую, будто стряхивая с них невидимую пыль, повернулся и медленно отошёл.

— Отдай катушку! — потребовал Лавочка. — А то силой возьму.

— Попробуй. — Лихобор с презрением сверху вниз посмотрел на невысокого токаря.

Борис Лавочка обессиленно облокотился о станок, словно в нём сломалась какая-то прочно державшая его пружина. Лицо стало несчастным, обиженным, ещё минуту — и токарь заплачет горькими слезами, жалуясь на свою судьбу.

— Что же ты со мной делать собираешься? — всхлипывая, проговорил он. — Такой пустяк. Ну, спиннинговая катушка. Ну и что? Я нарочно её деталью самолёта назвал, чтобы этот бородатый выродок не смеялся…

— А о том, что этот «бородатый выродок» тоже человек и у него душа есть, ты подумал? — спросил Лука. — И душа эта верила в рабочий класс…

— Кто верил? Феропонт? — Мгновенно забыв о слезах, Лавочка рассмеялся. — Ох, не смеши меня! Пиши лучше юмористические рассказы в журнал «Перец». Талант пропадает.

— Не буду писать юмористических рассказов, — ответил Лука. — И ты мне зубы не заговаривай.

Лицо Лавочки снова моментально преобразилось: из весёлого стало жалостно-несчастным, будто токарь мгновенно сменил маску.

— Что же ты со мной будешь делать? — опять запричитал он. — Имей в виду, если выставишь на позор перед всем цехом, я не переживу, куплю верёвку, сделаю петлю и повешусь. И глазом не моргну, я отчаянный, на всё решусь. А вас потом совесть заест, будете в грудь себя бить да самокритикой заниматься: недоглядели, мол, чуткости не проявили. Да поздно будет.

— Вешайся! — Лука разозлился не на шутку. — Сделаешь доброе дело, люди скажут: значит, ещё осталась у него рабочая совесть, не всю пропил.

— Брешешь, не повешусь! — Лицо Бориса вновь неузнаваемо изменилось — стало злым, ненавидящим. — Я всем на собрании расскажу, как ты, профорг, вместо воспитательной работы в петлю меня толкал.

— Давай говори, я выдержу, — согласился Лука. — Сколько ты катушек сделал?

— Одну, ту, что у тебя в кармане. И брось ты из меня кровь пить, присосался, как пиявка. Житья нет! Хочешь на собрание — давай на собрание, хочешь с завода выгнать — выгоняй с завода! Давай потешай свою душонку, карьерист несчастный! Когда тебе лихо было, небось я грудью встал на защиту, а ты… Дерьмо ты, вот кто. А ещё, говорят, человек человеку друг, товарищ и брат. В гробу я вас видел, таких братьев!

— Это правда, ты защищал, — думая о чём-то своём, сказал Лука. — А вот я тебя защищать не буду.

— Уж это-то я знаю, где тебе… Ну и иди подобру-поздорову, мне ещё норму выполнять надо.

— Сколько катушек в этой норме?

— А это уж моё дело.

Лука отошёл от станка Бориса Лавочки, разыскал на третьем участке Горегляда, рассказал ему о катушках.

— Что думаешь делать? — спросил парторг.

— Поставим вопрос на собрании, пусть все решают. Понимаете, мне Лавочку почти не жалко, сорную траву — с поля вон, мне этого патлатого Феропонта жалко. Да, да, именно его. — Лука поймал удивлённый взгляд парторга. — У него в душе затеплилось что-то настоящее, вспыхнул пока ещё очень слабенький огонёк, понимаете, огонёк надежды, веры, что есть люди, крепкие люди, и вдруг на этот огонёк дунули, и погас он, а снова зажечь его не так-то просто.

— Когда думаешь собрать народ?

— Да прямо сегодня, в пересменок.

— Отложи до завтра, до обеденного перерыва.

— Почему? С кем-нибудь посоветоваться хотите?

— Нет. Всё правильно решил. Но, понимаешь, когда люди вот так, по полторы смены вкалывают, они после работы усталые, злые, могут этому Лавочке морду набить. Отложи до завтра.

— Лавочка завтра не выйдет на работу.

— А ты его предупреди: с ним или без него — собрание состоится. Понимаешь, выгнать человека проще пареной репы, но терять такого токаря не хотелось бы. Да и человека тоже.

— Ещё бы! — согласился Лука… — Мы с ним вместе в учениках ходили. До армии…

— Вот видишь, как ты его скверно воспитал, — пошутил Горегляд.

Лука, подходя к своему станку, ещё издали увидел сосредоточенное лицо Феропонта, низко склонённое к суппорту, словно парень хотел в эту минуту разглядеть что-то для него очень важное. Планшайба вертелась медленно, на самых малых оборотах. Лука остановился за колонной и несколько минут смотрел, как внимательно, стараясь не сделать ни одного лишнего, а значит, и неточного движения, работал парень. Лицо Феропонта в эту минуту тоже изменилось, только на этот раз на него не надели, а наоборот, сняли обычную шутовскую маску. Стало оно мужественным, красивым, и даже короткая бородка не портила, а усиливала это впечатление.

Лука смотрел минут пять, как работает Феропонт, и именно эти минуты вернули ему душевное равновесие, больше того, пробудили безотчётную радость. Решился! Отважился! Пусть даже запорет одну заготовку, неважно. Важно другое: человек решил попробовать свои силы, значит, не погас в его душе огонёк. Лука далеко обошёл свой станок, чтобы не вспугнуть Феропонта, и с другой стороны подошёл к Борису Лавочке.

— Завтра в обеденный перерыв состоится профсоюзное собрание, — объявил он. — Разговор пойдёт о тебе и твоём поведении. Будем решать твою судьбу.

Не слова, а тон, спокойный, уверенный, испугал Бориса. Если бы Лука ругался, он бы и бровью не повёл, а вот такой равнодушный голос испугал, будто Лука собрался обрушить на его голову жестокую и неумолимую кару.

— Я завтра не выйду на работу. Можете считать, что на заводе я больше не работаю. Завтра подаю на расчёт, и квиты. Только вас и видел. В печёнках у меня вы все сидите, бюрократы чёртовы!

— Собрание пройдёт и без тебя.

— Как это без меня? — Лавочка выключил мотор, уставился злыми глазами на Луку. — Не имеете права судить меня заочно.

— Судить тебя никто не собирается, хотя, может, и стоило бы. Всем молодым, что недавно переступили порог нашего цеха, завтра в твоём присутствии или без тебя, всё равно, мы расскажем и покажем, что это такое — настоящая честь рабочего человека. Запомни, с тобой или без тебя, а собрание состоится!

— Запомню! — Лавочка с остервенением выругался.

Лука сморщился, как от зубной боли и, не сказав ни слова, отошёл. Издали посмотрел на свой станок. Феропонт по-прежнему склонился над суппортом, планшайба вертится медленно, осторожно. В глазах парня острая сосредоточенность и радость, почти ликование. И пусть это простой фланец, всё равно — деталь установил, выверил и проточил он сам. Один, без подсказки! Хватило смелости и умения. Лука подошёл поближе, остановился у станка. Феропонт оглянулся, вздрогнул, резец дёрнулся, дюралевый фланец скрипнул и вырвался из зажимов планшайбы. Лицо парня покрылось багровыми пятнами, особенно заметными на нежно-розовой коже, глаза испуганно скользнули в сторону, избегая взгляда Луки.

— Я хотел. — начал он сбивчиво. — Я только хотел…

— И очень хорошо, что решился, — перебил его Лука. — Только уж когда берёшься за дело, гайки завёртывай крепче и резец не дёргай.

— Это случайно, от неожиданности. Ты так тихо подошёл, я не слышал…

— А что, нужно, чтобы впереди меня оркестр шёл?

— Нет, я испугался, — сказал Феропонт. — Это у меня, видимо, нервы сдали. Первый же раз один. Вот я и сорвался, тебя увидев. Фланец запорол. Что теперь делать, тебе же, учитель, брак запишут… — Он уже успокоился, принял свой обычный снисходительно-покровительственный тон, спрятался за надёжным щитом развязности.

— Не думаю, — ответил Лука. — Ты же осторожно работал, стружку снял тоненькую, вот здесь миллиметра два уберём и следа не останется.

Он вставил в планшайбу фланец, затянул гайки, включил передачу, не ту, медленную, что была у Феропонта, а скорую: даже взвизгнул, запел серебристый дюраль.

Феропонт посмотрел, как переделывает Лука его работу, и в глазах парня заискрилась откровенная зависть. Ну, почему он сам не мог вот так крепко, надёжно затянуть гайки, пустить станок на полный ход? Ничего не скажешь, красиво работает Лихобор.

— Ну вот, всё на высшем уровне, — сказал Лука, снимая фланец. — Ни один контролёр не придерётся. А я долго смотрел, как ты работал — выйдет из тебя настоящий токарь!

Лицо Феропонта вспыхнуло от удовольствия, потом, словно устыдясь своего чувства, он небрежно заявил:

— Вот она, социалистическая сознательность: инструктор-наставник стоит и любуется своим учеником, ждёт, пока тот запорет заготовку. И даже пальцем не пошевелил, чтобы ему помешать. Ты, конечно, вообразил, что в моём лице воспитал талантливого токаря, зачинателя новой рабочей династии?

— Трепач ты талантливый, это уж точно, здорово у тебя язык подвешен. — Лука засмеялся. — Если бы так работал, как болтаешь, цены бы тебе не было. Но лицо твоё я видел. Очень интересное было выражение…

Феропонт нахмурился, сверкнул на Луку тёмными глазами.

— Едва ли ты смог заметить что-нибудь особенное.

— Ну, особенного, конечно, ничего не было. Тащи на контроль эти фланцы, у нас ещё знаешь сколько работы?

Парень сердито вздохнул и отошёл от станка. Странное чувство охватило его: и недовольство собой (не сумел до конца довести работу), и гордость (всё-таки отважился самостоятельно взяться), и радость от воспоминания о том кратком мгновении, когда довелось почувствовать, как покорно подчиняется мощный станок каждому его движению, и странное смущение оттого, что Лука будто бы прочитал его мысли.

Впрочем, краснеть за них нечего. Не боги горшки обжигают. Токарем он, конечно, будет и докажет всем, какая это несложная задача для такого парня, как Феропонт Тимченко. А вот они конструкторами-композиторами не станут. Хоть тресни! Они будут только слушать его мелодии и млеть под звуки поющих печальнострастных электрогитар. Он всегда мечтал о будущем со сладостным чувством своего превосходства над окружающими, но на этот раз мечты почему-то не принесли ему гордого удовлетворения. Парень даже удивился: с чего бы это, право? Вроде бы ничего особенного не случилось, все на своём месте, но сегодня он впервые в жизни самостоятельно проточил фланец, и от этого как-то непривычно, тревожно на сердце. Словно его красивая мечта дала трещину, пусть слабую, еле заметную, но всё-таки трещину. Глупости, завтра как ветром сдует все эти переживания. Подумаешь, фланец проточил, историческое событие мирового масштаба!

В тот вечер Лука вернулся домой уставший, помылся, лёг. Всё тело ныло от напряжения, но на сердце было легко, покойно и радостно.

С удовольствием почувствовал, как тяжелеют веки, и вздрогнул. В дверь кто-то осторожно постучал. Лука открыл: на пороге стояла Степанида Лавочка, одетая в светлое пальто и оттого ещё более полная и массивная.

— Проходите, Степанида Трофимовна. Садитесь, — предложил Лука, когда женщина, сняв пальто и на удивление легко ступая, прошла в комнату.

— Спасибо. — Она села, и деревянные тонкие ножки стула жалобно скрипнули под её тяжестью. — Не ждал меня? Завтра моего хозяина судить будете…

— Не судить, а обсуждать. Это разные вещи.

— Всё равно суд, как ты его ни называй. Я тебя знаю, Лука, ты парень только на вид крепкий и строгий, а сердце у тебя мягкое. Хорошо это или плохо, гадать не буду. Сейчас ты на меня смотришь и думаешь: зачем её нелёгкая принесла? Наверное, просить за своего муженька, чтобы помягче с ним обошлись на собрании. А я совсем не за этим пришла. Хочу, чтобы вы его не миловали, а три шкуры с него, негодяя, спустили. Помяни моё слово — он сразу прикинется несчастненьким. Я уж всё осознал, скажет, перековался, а вы и развесите уши…

— Он сказал, что на собрание не придёт.

— А я думаю, придёт. Чтобы вас всех разжалобить. Это у него сейчас главная задача. А потом опять за старое примется. Пойми, извелась я… Ведь ребята малые, их жалко. Они же мальчишки, им отец нужен.

— Чего же вы хотите, Степанида Трофимовна?

— Чтобы вы потвёрже с ним были, не размякли, не поддались на его посулы да обещания, чтобы тюрьмы испугался, потому что крадёт он на заводе. И для катушек, и для всякой всячины. Передавать дело в суд не нужно, он того, пожалуй, ещё и не заслужил, но припугнуть надо. Да так, чтобы дошло до него, что с ним не шутки шутят, а дело может бедой обернуться. Очень уж мы все — начальники, родители, жёны — любим, говоря по-учёному, ощутить результаты нашей воспитательной работы, да чтоб побыстрее, чтобы не очень-то ждать их. Встретились, поговорили — и всё: он осознал и перевоспитался, Вы и довольны. А он за порог — и опять в забегаловку, и снова терпи, Степанида Трофимовна. А я больше не могу терпеть! — вдруг крикнула женщина. — Понимаешь ты, не могу!

— И не нужно, — ответил Лука. — Он завтрашнее собрание на всю жизнь запомнит.

— Вот о том я тебя и прошу. — Степанида встала. Она легко прошлась по комнате, посмотрела репродукции на стенах, заглянула на кухню — везде порядок, вымыто, вычищено, но как-то всё по-холостяцки, неуютно, холодно…

— Отчего не женишься? — неожиданно прозвучал вопрос.

— Да кто пойдёт за старого холостяка?

— Пойдут, только свистни. А может, ты тоже фрукт, у чужих молодаек варенички уминаешь за обе щеки?

— Нет, — Лука улыбнулся. — Не уминаю.

— А красуля беременная не к тебе ходит?

— Ко мне? — Лихобор удивился, и Степанида почувствовала его искренность. — Да вы что, в своём уме? Какая красуля?

— А откуда я знаю? Приходила сюда я и решила, что к тебе.

— В подъезде восемьдесят квартир. — Лука рассмеялся. — Нет, Степанида Трофимовна, жаль, но не ко мне… — И помолчав, спросил: — Он сейчас пьяный?

— Нет, трезвый, как стёклышко. И злой, как чёрт. Только мне его уже бояться нечего. Не подействует собрание, соберу сыновей и уеду к матери в деревню. Пускай колхозниками вырастают.

— Тоже неплохой вариант, — промолвил Лука.

— Неплохо, конечно. Только и без моих ребят многовато сирот на белом свете. — Степанида вздохнула. — Да ещё при живом отце… Ну прощай. Сердце у меня, как рана, болит. И скажу тебе: женись, потому что неправильно, когда вот такой здоровяк, как ты, без подруги по земле ходит. И для тебя, и для неё неправильно.

— А если она не хочет?

— Значит, ты ей не показался. Ищи другую. Найдёшь. Так не размякнешь, слезу не пустишь завтра на собрании? Смотри у меня! Будь здоров, Лука. — Надела пальто, стала ещё массивнее, погрозила Луке пальцем и повторила: — Смотри у меня, все вы одним миром мазаны. — Повернулась, вышла, и Лука отчётливо услышал, как легко ступает она к лифту.

Щёлкнули железные двери, где-то высоко, еле слышно загудел мотор. И снова тишина. Лука вздохнул. Видно, не может больше терпеть Степанида Лавочка, если пришла сюда с такой просьбой… Вот чудачка: выдумала какую-то беременную женщину. Смех да и только!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Объявление в цехе на этот раз было чёрным. А сам художник стоял у своего произведения, сияя круглым лицом, как новый пятак, и каждому говорил:

— Клава вчера мне сына родила!

И его счастливая улыбка, как в зеркале, отражалась на лицах товарищей.

Борису Лавочке Венька тоже сказал о своей радости, и тот восторженно воскликнул:

— Красота! Устроим общественные крестины. Ох, и выпьем! На законных основаниях! — Был Борис в отличном настроении, вызывающе весел и беспечен, будто и понятия не имел о предстоящем собрании.

Когда Лука вернулся с летучки штаба трудовой вахты, Феропонт уже разложил заготовки, приготовил резцы. О вчерашнем случае ему почему-то было и приятно вспоминать, и стыдно. Жаль, не удалось до конца обточить тот фланец. Ничего, пусть они не очень-то задаются, все эти Назаровы, Лихоборы, Бородаи. Феропонт им всем ещё нос утрёт, покажет, как надо работать, а тогда заявит: «Всего вам хорошего, будьте здоровы, живите богато. Эта работёнка не для меня, простовата». И примется за конструирование электромузыкальных инструментов. Взглянув на хмурого Луку, Феропонт иронически заметил:

— Ты, оказывается, переживаешь за Лавочку больше, чем сам виновник торжества. Вон он какой весёлый.

— А ты не переживаешь? Жаль.

— Это с какой же стати? По-твоему, я должен переживать за всякого прохиндея, который готов превратить цех в своё подсобное хозяйство?

— Приказать себе переживать человек не может. Или у него есть это чувство, или его нет. А на нет, как говорится, и суда нет.

— И отсюда прямой вывод о моей неполноценности и отсутствии коммунистической сознательности.

— Выводы делать преждевременно, но родным для тебя наш цех ещё не стал, — сказал Лука.

Феропонт возмутился:

— Ты хочешь, чтобы это случилось за какие-нибудь два месяца. Не рановато ли?

— Хорошо, давай заготовку. Что у нас сегодня?

— Обточка сектора управления двигателями.

— Ясно. Смотри, как его надо закреплять. Видишь, насколько тонок дюраль и, следовательно, какая должна быть точность…

— Это уже не точность, а почти нежность.

Они работали вместе, и случались минуты, когда Луке достаточно было только подумать, как Феропонт догадывался, что от него хочет инструктор.

В обеденный перерыв в красном уголке собрались рабочие. Никто на этот раз не смеялся. Люди устали от затяжной штурмовщины, большие заработки не радовали. Но без «землетрясения», как говорил Горегляд, перейти к выпуску новой модели самолёта не было возможности. Все это понимали, никто не жаловался, только нервы у всех натянуты, как струны. Осторожнее с ними, не оборви!

Борис Лавочка пришёл в красный уголок с таким видом, словно ему предстояло получить премию. Улыбнулся, хотел было пошутить, но не решился: многовато вокруг хмурых лиц, не до шуток. Лука Лихобор, проходя к столу президиума, отвёл взгляд от ищущих глаз Бориса, и именно эта деталь взволновала и встревожила Ларочку. Что они надумали, профсоюзные вожди?

Начальник цеха и парторг сели в сторонке — профсоюзное собрание, не хотят мешать, пусть, мол, разбираются сами рабочие.

— Товарищи, — сказал Лука Лихобор и подумал, как же хорошо звучит в трудную минуту это привычное слово «товарищи», — мы собрались сегодня, чтобы поговорить о Борисе Лавочке. О его жизни и доле, о работе и будущем.

Вынул откуда-то из-под стола и положил перед собой спиннинговую катушку, холодный дюраль блеснул матовым серебром.

— Полюбуйтесь, товарищи, что делает в нашем цехе токарь Борис Лавочка. И это не случайность. Вот акты из милиции и вытрезвителя, оказывается, Лавочка и там бывает чаще, нежели мы с вами знаем. Когда-то мы сами спрашивали себя: а где он деньги берёт на водку? Теперь всё ясно: за такую спиннинговую катушку рублей десять дадут.

— Иногда и пятнадцать, — добродушно, будто речь шла не о нём, поправил Лавочка.

— Вот видите, даже и пятнадцать. А производство своё Лавочка поставил на широкую ногу.

— Товарищем ты меня уже не называешь, — возмутился Лавочка. — Да мне плевать на это! Хоть горшком назови, только в печь не сажай.

— Вот собрание и решит, куда тебя сажать.

— Руки коротки, — спокойно и уверенно бросил токарь. — Выгнать меня можете, посадить — дудки!

— Хорошо, тебе потом дадим слово. Есть вопросы, товарищи?

— Из каких материалов катушки? Из краденых? — спросил Бородай.

— Это трудно сказать, видимо, из отходов дюраля, непригодных для производства. Но, строго говоря, материалы, конечно, краденые, потому что этот металл снова идёт на переплавку. Ещё какие вопросы?

— На сколько я выполнил план прошлого месяца? — нахально посматривая на Лихобора и ухмыляясь, спросил Лавочка.

— На сто семь процентов, — ответил Лихобор, он хорошо подготовился к собранию.

— Ого-о-о! — довольно прокатилось по красному уголку.

— Да, токарь Лавочка — прекрасный мастер, и вы можете представить, сколько деталей для новой машины он мог бы дать за время работы над этими катушками. Именно потому, что у него золотые руки, администрация не уволила его с завода, а согласилась обсудить на профсоюзном собрании. И я предлагаю, товарищи, высказаться ясно и определённо, с конкретными предложениями, чтобы сам Лавочка хорошо знал наши взгляды на его предпринимательскую деятельность. Он в нашем коллективе больше десятка лет, у нас вырос в настоящего мастера, значит, мы за него отвечаем. Есть ещё вопросы?

— Что мы ему можем сделать?

— Что захотим. Можем просить администрацию уволить с завода, а можем передать дело в суд…

— Не имеете права! — крикнул Лавочка. — Я не вор.

— Имеем право. А крал ты или не крал, это следствие установит. Можем выговор влепить или занести на чёрную доску… — Лука на мгновение замолк, колеблясь, говорить или нет. — Наконец, можем исключить из профсоюза.

— Как это исключить из профсоюза? — Лавочка побледнел от неожиданности. — Не имеете такого права!

Странная вещь: казалось бы, незначительное наказание — исключение из профсоюза — а испугало токаря. В жизни бывало всякое: я его фамилию, и таких, как он, вывешивали на чёрную доску, иногда снижали им премии или вовсе лишали «тринадцатой зарплаты», пропесочивали в стенгазете, наконец. даже увольняли с работы. В мелькании будней Борис не часто вспоминал профсоюз. Случалось это, когда приходилось платить членские взносы, подавать заявление на путёвку или определять сыновей в детский сад. Членом профсоюза Борис был с тех пор, как начал работать и ещё никогда не слышал, чтобы из профсоюза кого-то исключали. Из партии — да, там высокая ответственность, звание коммуниста нужно нести незапятнанным, серьёзно проштрафился — клади партбилет на стол. Но чтобы из профсоюза… невероятно! Прийти на другой завод и просить, чтобы вновь приняли его, токаря шестого разряда… Куры засмеют! Нужно бог знает какую гадость или подлость совершить, чтобы тебя исключили из профсоюза! Вот странно, не думал, не гадал, чтобы такой пустяк…

А может, не обращать внимания, подумаешь, ну и исключат, великое дело! Оказывается, великое. Выходит, будто все от тебя стеной отгородились. Паршивую овцу — из стада долой. Хоть ты и токарь шестого разряда. Зелёный ученик — и тот лучше тебя. Даже этого малохольного Феропонта коллектив принимает, а тебя, как погань какую, выбрасывает.

Собрание притихло. Каждому подумалось: если бы его вдруг вздумали исключить, болело бы сердце или нет? Болело, ох, как ещё болело бы! Это похоже на руку: пока она здорова, не ценишь её и внимания не обращаешь. А попробуй отнять… Вот то-то и оно, наплачешься!

Трофим Горегляд потрогал свои короткие усы, довольно посмотрел на Лихобора: хорошо повёл собрание предцехкома, нашёл больное место в душе не только Бориса Лавочки. Ещё не один парень задумается после такого собрания. Для всего цеха хороший урок. Может, это и есть школа коммунизма! Нет, собрание, где обсуждается судьба пьяницы, не школа коммунизма. А что же оно такое? Пусть не высокая, изначальная, а всё-таки школа. И преподаватели в ней, во всему видно, сильные.

— Дай-ка мне слово. — Фрезеровщик Савкин неторопливо прошёл к столу. — Я думаю так: толковать здесь очень-то нечего. Этого алкаша надо в шею гнать из цеха, а дело передать в суд. И всё.

Удивительно, но эта, казалось бы, суровая угроза не произвела большого впечатления на Лавочку. Ну, подумаешь, присудят год платить двадцать пять процентов от зарплаты. Ничего особенного. День поговорят, два поговорят, а потом и забудут, лишь бухгалтерия вспомянет, да и то в дни получек.

— Правильно, — сказал он. — Суд разберётся, я согласен.

Поднялся Евдоким Бородай, тоже подошёл к столу, разгладил пальцами прокуренные, рыжие усы, будто дорогу словам расчистил.

— Полюбуйтесь, товарищи, какой он сидит, нахальный, самоуверенный. Подойти бы к тебе, набить бы морду при всех честных людях.

— Руки коротки! — крикнул Лавочка. — Это самосуд!

— Не коротки. Морду набить и словами можно — век не отмоешься. Вон молодые ребята, ученики, на тебя, опытного мастера, смотрят и диву даются, откуда этакая короста на рабочем классе завелась. Давайте подумаем, отчего он такой самоуверенный? А потому, что знает, у нас не капитализм, а родная Советская власть, нет безработицы. От нас выгонят — на другой завод возьмут. Вот он и сидит, как чирей, на спине у Советской власти…

— Я ей сто семь процентов плана выдал! — крикнул Лавочка.

— План дал, а у молодёжи веру в самое главное — в честность рабочего класса отнял. И есть ты не что иное, как остаток капитализма в нашей жизни. Давайте докажем всем: эти гнилые остатки мы осуждаем и потому выбрасываем его из профсоюза. Недостоин Лавочка называться советским рабочим. Токарем — пожалуйста, а советским рабочим — нет! Не заслужил он такой чести. Предлагаю исключить. И в газете написать о нашем собрании, не в заводской многотиражке — в «Вечернем Киеве». Пусть весь город знает, какого права мы лишили Бориса Лавочку. У меня всё.

Красный уголок загудел, как встревоженный улей.

— Дай мне, — попросил слово Долбонос. — Поддерживаю предложение исключить из профсоюза…

— А я предлагаю, — тихо, но почему-то очень чётко, так, что было слышно в дальнем углу зала, сказал Венька Назаров, — дать Борису Лавочке испытательный срок три месяца. Нет у него рабочего характера, сорвётся, попадёт опять в вытрезвитель или катушки снова начнёт вытачивать — не товарищ он нам. И тогда — вон из профсоюза! Только давайте вспомним, кто из нас с Борисом не выпивал? Значит, и об этом тоже не мешает подумать. Никто с ним выпивать не имеет права.

— А без него? — насмешливо прозвучало из рядов.

— Мы не ханжи и не монахи! Мне жена сына родила, думаешь, я на радостях рюмку не выпью? Ещё как! Три месяца испытательный срок! Не выдержит — гнать из профсоюза.

От этих простых слов Борис Лавочка всё ниже и ниже опускал голову, она словно всё глубже и глубже врастала в его плечи. С какого это времени членство в профсоюзе стало для него таким важным? Право называться рабочим… Важно это или не важно? Как можно лишить кого-нибудь этого звания? Имей умелые руки — и, пожалуйста, ты рабочий. Но, оказывается, не тут-то было. Стоял Борис Лавочка словно над пропастью, и ему страшно стало: не сорваться бы…

Валька Несвятой встал и тоже гнёт линию Лихобора, о народном суде не вспоминает, а предлагает лишить его, Бориса Лавочку, права называться рабочим. Ну, чёртовы души, бьют все по больному месту. Что ему, Борису, делать? Может, встать и попросить прощения, дать обещание, что пьянке конец. Нет, не дождутся!

Кто-то ещё говорит. Словами и вправду можно исхлестать человека почище, чем кулаками. Горегляд поддерживает Веньку Назарова, все дудят в одну дуду.

— Будешь говорить, Лавочка? — дошли до сознания обращённые к нему слова.

Поднял тяжёлую, будто свинцом налитую голову, обвёл глазами собрание, надеясь поймать хоть один сочувствующий взгляд, и не нашёл сочувствия, махнул рукой и сказал:

— Делайте, как знаете. Ваша воля.

— Итак, поступило предложение дать токарю Лавочке три месяца испытательного срока, — сказал Лука. — А потом вернуться к этому вопросу, а может, если исправится, так и вообще не возвращаться. Есть другие предложения? Нет? Всё-таки ставлю вопрос на голосование: кто «за», прошу поднять руки.

Борис Лавочка не выдержал, взглянул.

— Единогласно. С твоим вопросом, Лавочка, покончили. До конца перерыва пять минут, сейчас краткая информация начальника цеха о выполнении плана выпуска деталей для новой машины.

— Мне можно остаться? — неуверенно спросил Лавочка.

— Можно, — торжественно разрешил Лука. — Прошу, товарищ Гостев.

Когда окончилось собрание, Феропонт вернулся к станку, с каким-то особым интересом посмотрел на своего инструктора, потом сказал:

— А ты, оказывается, сила.

— Нет, сила не я, — ответил Лука. — Настроение собрания — вот где кроется сила. А я только сумел его уловить.

— Чего испугался Лавочка? — Феропонт пожал плечами. — Подумаешь, профсоюз! Имею я этот билет или не имею…

— Тебе безразлично, — закончил его мысль Лука. — Ведь ты у нас временный, всего-навсего зарабатываешь право поставить в анкете слово «рабочий».

Феропонт густо покраснел.

— Не сердись, — сказал Лука. — Я процитировал твою любимую поговорку.

— Значит, ты не только Лавочке, но и мне урок преподал? — Парень рассердился. — Ничего из этого не выйдет! Пустой номер.

— Я тоже так думаю, — спокойно согласился Лука и тем самым окончательно разозлил Феропонта. — Для тебя это, как мультфильм, забава.

— Ну, и послал мне господь учителя, — сквозь зубы процедил Феропонт. — Вот подожди, будут перевыборы в цехком, я тебя жирной чертой вычеркну. И не я один…

— Договорились, — сказал Лука.

— Отчего ты всегда со всем соглашаешься? — Феропонт не мог скрыть своего возмущения.

— Меня об этом Майола тоже как-то спросила. Почему же мне не соглашаться, если ты и она правы?

— Вы с ней встречаетесь?

— Реже, нежели мне хотелось бы, — признался Лука.

— И реже, чем хотелось бы ей, — бросил Феропонт, почувствовав в боевых позициях Луки слабое место. — Она, может, влюблена в тебя, мой дорогой инструктор-наставник, как кошка. — Феропонт хитровато скользнул взглядом по сконфуженному лицу Луки.

— Нет, — сказал Лука, — этого не может быть. И вообще замолчи.

— Подумать только, какого чуда в жизни не увидишь. Чтобы из целого полка женихов выбрать тебя, нужно умом тронуться. Впрочем, все Саможуки немного чокнутые.

От этого разговора Феропонт получил истинное удовольствие. Увидев, что попал в цель — в наивную и беззащитную влюблённость Лихобора, он сначала несказанно удивился, а потом пожалел своего инструктора: по всему видно, много горя и страданий принесёт ему Майола. И он снисходительно посоветовал:

— Послушай, инструктор, ты хороший парень и чувств своих скрывать не умеешь, ты мне нравишься. Так вот, внемли слову человека младшего, но в этих делах, может, более разбирающегося, чем ты: если можешь, постарайся отделаться от моей кузины. Ничего, кроме боли и несчастья, она тебе не даст, ты для неё забава, этакий живой Буратино. Очередная победа Майолы, правда, не очень блистательная, но всё-таки победа. Давай лучше дружить со мной, меньше будет разочарований…

— Подай-ка мне вон тот резец, — сказал Лука.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Венька Назаров пришёл на работу, ступая будто не по земле, а по лёгким, прозрачным, розовым облакам. Вчера генеральный конструктор, сам, никто ему не напоминал, пригласил его, усадил в тяжёлое, поскрипывающее новой кожей кресло и сказал:

— Хочу вас поблагодарить, товарищ Назаров. Ваш рисунок помог мне понять одну конструкцию в самолёте, который пока существует только в воображении. Я над ним думаю. Не могу вам показать, чем именно вы мне помогли, ничего похожего на ваш рисунок в моём самолёте не будет, но вы натолкнули меня на мысль, и решение пришло именно тогда, когда я увидел ваш плакат. Вы теперь с полным правом можете считать себя членом нашего инженерного коллектива…

Венька покраснел от удовольствия.

— А сейчас нужно подумать о вашем будущем. Раз в вашей голове способна зародиться такая идея, то было бы расточительством этого не заметить. Появилась одна, не исключено, что появится и другая. Не правда ли?

Ещё ничего не понимая, Венька кивнул. Идей он может выложить на стол не одну и не две — десятки. Если не больше…

— Какое у вас образование?

— Десять классов.

— Сколько вам лет?

— Двадцать шесть, женат, есть сын.

— Из школьной программы что-нибудь помните?

— Пожалуй, даже кое-что поприбавилось. Десятилетки одной маловато, чтобы работать на нашем заводе.

— Это верно. Значит, с вашего разрешения, поступим так: я прикреплю к вам двух инженеров, они вас немного подтянут, пойдёте на подготовительные курсы в институт» а осенью — учиться. Вам нельзя без высшего образования. Я имею в виду не вечерний институт. Нужен институт нормальный, с полным отрывом от производства. Мы все кровно заинтересованы, чтобы ваши идеи стали технически обоснованными как можно скорее. Вполне вероятно, что я ошибаюсь, но рискнуть стоит.

— Студенческая стипендия маловата, — Венька вздохнул, — Как на неё проживёшь? Может, лучше вечерний? Я в лепёшку расшибусь, а одолею…

— Нет, — возразил генеральный. — Я хочу видеть вас инженером раньше. Думаю, с директором вашего завода мы договоримся. Одну минуту. — Он дотянулся до кнопки, заговорщицки сверкнув своими светлыми, восторженными глазами. — Сейчас мы попробуем.

Венька думал, что это будет невероятно сложно, уговаривать директора придётся полчаса, и вообще неизвестно, что из этого выйдет, а всё решилось, как в сказке, по щучьему велению; для таких людей обычные мерки и представления оказались неподходящими,

— Скажи, сможет завод обеспечить фрезеровщику Назарову стипендию в размере средней зарплаты? — спросил генеральный.

— Это тот, что самолёты рисует? — прозвучал в комнате голос директора, он, оказывается, знал свой завод куда лучше, чем думал Венька. — В институт его хочешь?

— Да, с полным отрывом от производства.

— Ему можно. — ответил директор. — Договорились.

— Ну, вот и всё, — сказал генеральный. Он посмотрел на Веньку, у которого от волнения пересохло во рту. — Теперь принимайтесь за работу. Желаю успеха. Скоро будете мечтать уже на другой, более высокой, чем рисунки, основе.

Именно потому-то и пришёл Венька Назаров в родной цех, ступая по облакам. Взглянул в последний раз на свой плакат, украшенный сказочным самолётом, и даже засмеялся от счастья. В нашей жизни настоящий талант не может остаться незамеченным. А он, Венька Назаров, талант? Вот здесь начиналась область сомнений…

И, конечно, о своём разговоре с генеральным Венька не умолчал, всё рассказал, и в первую очередь Луке Лихобору. Феропонт стоял рядом и молча слушал, нервно дёргая себя за короткую бородку, и почему-то старался не смотреть на Веньку.

— Работа будет каторжной, но я работа не боюсь. — Назаров захлёбывался от своего счастья. — Одно страшновато — не поздно ли?

— Другие ещё позднее в институт поступают, — сказал Лихобор. — Вот я, например.

— Ты хочешь уйти с завода? — Феропонт удивлённо уставился на Луку, будто присутствие того в сорок первом цехе имело решающее, жизненно важное значение.

— Нет, я пойду на вечерний, уже договорились об этом. Ну, как мне жить без сорок первого цеха, сам подумай?

— Невозможно? — лукаво не то спросил, не то подтвердил Феропонт.

— Невозможно, — серьёзно ответил Лука.

— Работа будет каторжная, — сияя, повторил Венька. — Но кто боится работы? — И отошёл к своему станку.

— Вот когда-нибудь мы увидим, как взлетит в небо самолёт ВН-1, конструкции Вениамина Назарова, — сказал Лихобор. — Может, нам его и строить придётся…

— Нет справедливости на свете, — заявил Феропонт, когда Венька отошёл подальше от их станка. — Ну какой, скажи на милость, из него генеральный конструктор?

— А откуда же они берутся, генеральные?

— Не знаю. — Парень нахмурился, посерьёзнел. — Какая-то непонятная штука — жизнь. Гении оказываются совсем не там, где должны бы быть…

— Ты имеешь в виду себя?

— Нет, я разговорами о моей гениальности сыт по горло. Чего нет, того нет. Нам, грешным, остаётся работа…

Какая-то новая, серьёзная нотка прозвучала в голосе парня, и Лука насторожился: ох, как важно, чтобы сильнее прозвучала она, эта серьёзная нотка.

— Гёте когда-то сказал: гений — это один процент таланта и девяносто девять процентов труда, — напомнил он.

— Труд, труд, труд, — с ожесточением проговорил Феропонт. — Создали себе идола и молимся на него! Преступника исправляет труд, гениев создаёт труд, победу в войне приносит тоже труд… Панацея от всех бед. От порчи и от корчи, от лиха и от горя. А удачи, счастливого случая, когда человеку просто вдруг повезёт в жизни, разве не существует?

— Нет, существует, только предшествует ему всегда труд. Вот на стадионе футбольная команда: что ни удар, то гол, а у другой — что ни удар, то штанга. Скажут, повезло, а это чепуха! Везёт только мастерам, они свои удары отработали с точностью до сантиметра.

— Нет, человек всё-таки должен верить в удачу.

— Если хочет, пусть верит. Лично я думаю, счастье нужно заработать, создать собственными руками. Так-то оно надёжнее, вернее…

— Снова начинается агитация и пропаганда. — Феропонт махнул рукой. — Тебе не надоело тратить на меня столько времени?

— А я его, собственно говоря, и не трачу. — Лука засмеялся. — Ты уже сагитированный.

— Все вы страшно любите выдавать желаемое за действительность, — заявил Феропонт. — Осенью здесь меня только и видели! — Сказал и сам почувствовал, как фальшиво прозвучали его слова, смутился и, разозлившись на себя, добавил: — Одним словом, можешь не надеяться.

— Я своё дело сделал. Дальше ты сам пойдёшь.

— Господи! И что Карманьола в тебе нашла?

— В том-то и дело, что ничего. — Лука, взяв в руки заготовку, внимательно её оглядел. — Всё это ты придумал. А теперь давай быстренько к Горегляду, спроси, когда привезут остальные заготовки.

Феропонт в ответ недовольно шмыгнул носом. Лука Лихобор посмотрел ему вслед и похвалил себя за вы-держку. Да, собственно, ему и не трудно сохранять спокойствие. Всё стало ясным в его жизни. И странное дело, случилось это тогда, когда в опере, надевая лакированную туфельку, Майола как-то очень доверчиво опёрлась на его руку. Именно в это мгновение пришло счастье. Ничего ему не нужно, кроме вот такого нежного и откровенного доверия. О любви можно не говорить, он и так счастлив невероятно, может, даже незаслуженно счастлив.

Именно поэтому на него не действуют никакие намёки и уколы Феропонта. Счастье для человека — самое главное. И как это хорошо, что оно есть, это надёжное, глубоко спрятанное в душе счастье, потому что жить Луке Лихобору сейчас нелегко.

Сорок первый цех работает трудно, дышит надсадно, как спортсмен, который пробежал длинную дистанцию, но финиша ещё не видит. Сложен процесс перехода на новую модель самолёта. Сначала, работая по полторы смены, почувствовали напряжение заготовительные цеха, потом «землетрясение» расширилось, захватив механические, затем толчки его отдались там, где клепали фюзеляж, появился новый стапель — на нём будут собирать первый корпус нового самолёта, потом таких стапелей станет два, три, четыре, и, наконец, они и вовсе вытеснят старую модель. А «землетрясение» расширится ещё больше, захватив сборочные цеха, и как итог напряжённой творческой работы большого коллектива в воздух взлетит новый, совершенный самолёт.

К этому времени «землетрясение» в механических цехах уже стихнет, они перейдут на нормальную работу по графику, и можно будет ходить в театры и на катки, читать книжки или смотреть телевизор. И так будет до того времени, пока генеральный конструктор не разработает новую машину.

А сейчас над Киевом ещё звенят январские морозы, даже Новый год прошёл незаметно за работой, встречали его вместе с Майолой в заводском клубе.

— Хороша твоя девушка, — сказал, увидев их, старый желтоусый Бородай.

— Хороша, — согласился Лука, не желая задумываться над словами «твоя девушка».

Особенно запомнилось участникам встречи Нового года выступление Феропонта с электрогитарой. Ничего не скажешь, здорово играет, чертяка! Когда отгремели аплодисменты, он подошёл к Луке, поздоровался, словно и не заметив Майолы.

— Слышал? — спросил он. — Понравилось?

— Очень, — ответил Лука.

— А тебе? — Феропонт смилостивился, взглянул на свою родственницу.

— Поправилось, — ответила девушка.

— То-то же! — гордо подытожил парень и отошёл слушать слова одобрения, полной чашей пить свою славу.

Потом Лука с Майолой шли через заснеженный морозный Киев. Снегу ещё немного, но деревья все в искристом, пушистом инее. Высокие пирамидальные тополя на бульваре Шевченко стояли, как серебряные штыки, вонзившиеся в чёрное, беззвёздное небо.

— С Новым годом, с новым счастьем тебя! — сказал Лука, когда они остановились у дома на Пушкинской, и поцеловал девушку в губы.

— С новым счастьем! — ответила Майола. И странное дело, этот поцелуй, открытый, праздничный, ничего не изменил в их отношениях. Может, именно потому и не изменил, что был новогодний?

Однажды, где-то в феврале, когда целый поток уже не отдельных деталей, а узлов нового самолёта поплыл со всех концов завода к цехам предварительной сборки, Лука, вернувшись домой, зажёг свет и увидел на столе лист бумаги. Подошёл, взглянул. «Пожалуйста, завтра в двенадцать будь дома. Оксана».

Прочитал и не понял обыкновенных слов. До сознания они доходили медленно, будто продирались сквозь колючий терновник.

— В двенадцать будь дома, — несколько раз вслух повторил Лука и заволновался, не зная, беду или радость принесёт ему эта встреча. Завтра суббота, утром он зайдёт на завод, отпросится у Горегляда. Оксана не знает о «землетрясении», думает, что суббота у него выходной.

Зачем понадобился ей Лука? Надеется восстановить прежние отношения? Ничего из этого не выйдет, не властна теперь над ним Оксана. У французов есть хорошая поговорка: «Разогретое блюдо не бывает вкусным». Но не стоит загадывать. Завтра в двенадцать он будет дома. И удивился: об Оксане, оказывается, он думает спокойно, без сожаления и досады. Завтра они встретятся, и это будет встреча добрых и давних друзей, она не принесёт огорчения.

В тот вечер с каким-то особенным наслаждением Лука стал под холодные и колючие струйки душа. Растёрся мохнатым полотенцем, вернулся в комнату. На окне мороз разрисовал фантастически сказочные папоротники, на экране телевизора порхала лёгкая и грациозная балерина, почему-то похожая на Майолу. На столе белый прямоугольничек бумаги. Утро вечера мудренее. Пора спать. Он устал за последние дни. «Землетрясение» продержится ещё месяца полтора, не больше. Тогда можно будет и отдохнуть.

Утром, придя в цех, Лука попросил мастера отпустить его домой.

— Хорошо, иди, — сказал Горегляд. — Мне даже удобнее, если ты завтра всю смену отработаешь. Только знаешь что, — мастер прицелился прищуренным глазом в Лихобора, — здесь есть одна простенькая работа, ты оставь Феропонта, пусть попробует один, без тебя…

Лука забеспокоился. Правда, Феропонт уже работал самостоятельно, но тогда рядом стоял Лука, готовый в любую минуту прийти на помощь. И всё-таки должен же когда-нибудь парень сделать свой первый шаг. А что если ты, Лука, не заметил, как рядом с тобой вырос токарь, ну, пусть первого или второго разряда, но всё-таки токарь, а Горегляд присмотрелся и понял?..

— Какая работа?

— Простенькая. Вот эти валки ободрать. Пятьдесят штук.

— Хорошо. Пусть делает. Если и запорет одну-две заготовки, не беда.

— Не запорет. — В глазах Горегляда мелькнула усмешка, или только это показалось Луке. — Позови его.

Феропонт подошёл не спеша, вразвалочку, немного насторожённый в ожидании какого-нибудь подвоха и одновременно ироничный, снисходительно улыбающийся, посмотрел вопросительно.

— Товарищ Лихобор отлучится из цеха на вторую половину смены, — сказал Горегляд. — Вы, товарищ Тимченко, будете обтачивать эти валки. Вот техпроцесс, вот маршрутная карта. Поздравляю вас с первой самостоятельной работой и желаю успеха.

Феропонт взглянул и почувствовал глубокую обиду. Он надеялся, что задание будет сложным и ответственным, весь цех станет следить за ним, затаив дыхание. А тут, подумаешь, пятьдесят каких-то валков, которые после обточки пойдут на фрезеровку, а потом на строгальный станок, и после Термической обработки и закалки станут деталью сложного кронштейна. Никто и знать не будет, что это сделал он. Острое разочарование охватило Феропонта, захотелось махнуть рукой и сказать, что ему приходилось делать куда более сложную работу. Но посмотрел на Луку и Горегляда, увидел их озабоченные лица и сдержался.

— Имейте в виду, что работа вовсе на такая простая, как кажется, — сказал мастер. — Валки необходимо ободрать до конца смены.

— Где будет Лихобор? — недоверчиво спросил ученик.

— Во всяком случае, не в цехе, — ответил Горегляд. — Если у вас возникнут вопросы, обращайтесь ко мне.

— Не будет вопросов, — как всегда, неожиданно разозлился Феропонт.

— Ну и отлично. Сразу после перерыва и приступайте. — Лицо мастера осталось подчёркнуто любезным. — Желаю успеха.

— Счастливо, — волнуясь, сказал Лука.

Феропонт заметил его беспокойство и разозлился ещё больше. Что они, в самом деле, о нём думают? Он не способен выполнить простейшую работу? Будто не учил его почти четыре месяца всем премудростям токарного дела Лихобор! Неужели не доверяют его, Феропонта, смекалке, культуре, наконец? Ладно, сейчас он им покажет.

— Хорошо, — стараясь оставаться невозмутимо спокойным, ответил парень и немного иронично добавил: — Спасибо за доверие.

Оставшись один, Феропонт осмотрел стеллаж, валки, сложенные горкой, похожей на двускатную крышу игрушечного домика, и расстроился. Казалось, всё ясно и просто. Зажми валок хомутиком, установи на центрах, включи мотор, подведи резец и нажми на рычаг самохода, всё остальное сделает сам станок. Единственное, что нужно, — своевременно измерить толщину валка, не сделать его слишком тонким, ну, это задача для учеников первого класса, а не для Феропонта.

И вдруг стало страшно. Одно дело, когда за твоим плечом стоит Лука Лихобор, и совсем другое, когда за всё придётся отвечать самому. Правда, каждую минуту можно обратиться к Горегляду, но до этого Феропонт не унизится. А интересно, ушёл Лихобор или наблюдает за ним из-за колонны? Оглянулся: нет, нигде не видно. Ну, что ж. начнём, пожалуй! Всё это очень просто. Берём валок…

Ох, как не просто всё это оказалось! Почему-то дрожат руки. Неужели он волнуется? Нет, он абсолютно, железно спокоен. Хомутик зажат, валок поставлен, включён мотор. Теперь подвести резец… Эта минута самая ответственная. А если сразу взять стружку на заданный размер? Нет, лучше возьмём потоньше, а потом пройдём валок ещё раз, уже точно по размеру. Включил самоход — едва заметно шипит, сдирается, завиваясь, тоненькая стружка…

Только теперь Лука позволил себе оторваться от колонны и уйти из цеха. Он всё видел: и волнение Феропонта, и его первые неуверенные движения, и, наконец, момент, когда Феропонт овладел собой, собрался, сосредоточился. Теперь, Лука, давай быстрее домой. Чего хочет от тебя Оксана? Сам не понимая почему, ускорил шаги, почти побежал к проходной, сердцем предчувствуя недоброе.

В эту минуту Феропонт обточил первый валок, измерил штангенциркулем — толще на два миллиметра. Подумал: ничего, сейчас мы их срежем, эти два миллиметра. Снова побежала тоненькая стружка. Остановил станок, измерил: ещё придётся снять какие-то полмиллиметра. Взглянул на часы, прошло десять минут. Когда ещё раз обточит, пройдут и все пятнадцать. Хорошенькое дело! Выходит, можно обработать четыре валка за час, за смену тридцать две штуки, а их надо до конца рабочего дня обточить пятьдесят! Может, взять сразу толстую стружку? Страшно. А вдруг ошибёшься и запорешь заготовку? Этого позора ему только и не хватало!

Резец дошёл до конца валка, Феропонт остановил станок, измерил деталь, всё хорошо. Но шестнадцать минут ушло, а норма — пять! Расскажи он кому-нибудь из токарей, три дня смеялись бы.

И, чувствуя, как сердце его охватила холодная, почти отчаянная решимость, Феропонт взял другой валок, поставил, подвёл резец. Ну, теперь он сделает по-другому. А ну, давай, дружище! Напайка из твёрдого сплава на резце, заточенная алмазом, словно закипела под струёй охлаждающей эмульсии, стружка прямо-таки синяя, до того горячая… Довольно оглянулся, желая проверить, не видит ли кто-нибудь его победы над своим страхом, но никто не обращал внимания на Феропонта, лишь сутулая спина Горегляда показалась в конце прохода и исчезла.

Снял валок, примерил — точно. Третий поставил, уже не волнуясь, сразу взял толстую стружку, только не отважился включить высшую скорость, как это наверняка сделал бы Лихобор. Нет, страшновато всё-таки…

Горегляд подошёл, взял штангенциркуль. Пожалуйста, проверяйте, всё точно, как на крейсере. Почему именно на крейсере, Феропонту было неизвестно, но сравнение понравилось.

— Молодец, давай дальше! — довольно трогая щёточку усов, сказал мастер, но Феропонт даже не удостоил его ответом.

А Лука Лихобор пришёл домой, огляделся: никого нет, и ничего не изменилось. На столе та же записка. Правда, до двенадцати ещё четыре минуты. Оксана всегда была точной. Снял пальто, вымыл руки, сел на тахту. На душе волнение ожидания не радости, а горя. Да, горя… Так много в жизни Луки было горя и так всё-таки мало радости. Хоть бы раз не оправдалось его предчувствие. Что хорошего может принести теперь ему Оксана? Где-то далеко за стенкой отозвались короткие, похожие на крик кукушки сигналы точного времени. Сейчас явится Оксана.

И действительно, ключик щёлкнул в замке полминутой позже двенадцати. Лука вскочил с тахты, бросился к дверям в переднюю. На пороге стояла Оксана в коричневой шубке и какой-то новой, но тоже синей шапочке. Лицо пополнело, округлилось, но всё равно красивое, весёлое, сияет белозубой улыбкой. Только странно, теперь на Луку это не произвело впечатления, всё его внимание было приковано к другому: на руках Оксаны ребёнок.

— Здравствуй, — сказала она. — Ты не рад мне?

— Рад, очень, — не отрывая взгляда от большого голубого конверта, ответил Лука.

Оксана свободно, как хозяйка, прошла в комнату, положила ребёнка на тахту, обернулась.

— Помоги мне раздеться. — Она протянула Луке шубку. Предчувствие не горя, а катастрофы овладело сердцем Луки. Он ходил, говорил, двигался машинально, сосредоточенный только на ожидании.

— Ну, почему ты такой хмурый? — Оксана знакомым движением поправила волосы. — Встреча со мной не принесла тебе радости?

— Я рад видеть тебя. — Лука не мог отвести взгляд от тахты. — Это твой ребёнок?

— Да. Сын, его зовут Лукой. Хорошее имя, не правда ли?

— Правда, — через силу выдавил Лука.

— А я пришла попрощаться, — спокойно проговорила женщина. — Моего Хоменко перевели на Дальний Восток. Сегодня летим и мы с Лукой, вот и решила зайти. Я плохо поступила?

— Хорошо, — с трудом выговорил Лука.

Теперь одна-разъединственная мысль владела им. Могучая, как гроза, ливень, извержение вулкана, она захватывала всё его существо, не давая вздохнуть, и, наконец, вылилась в тихие, похожие на стон слова:

— Это мой сын?

— Нет, мой, — жёстко ответила женщина. Белозубая улыбка исчезла, тёмные властные глаза холодно смотрели на Луку. — Я взяла его с собой, потому что не с кем оставить дома. Его зовут Лукой Ивановичем Хоменко.

Она медленно выговаривала слова, словно отсчитывала звонкие монеты, — холодно и расчётливо, сразу воздвигнув крепкую, непреодолимую, хотя и невидимую стену между Лукой и своим сыном.

— Покажи мне его, — попросил Лука.

— Пожалуйста, с радостью. Посмотри, какой он славный.

Она ловко развязала конверт, круглое детское личико с большим лбом, нависшим над светло-голубыми глазами, выглянуло из белого кружева пелёнок.

Пол медленно качнулся под ногами Луки, и он, чтобы не упасть, сел на стоявший рядом стул.

— Это мой сын, — твёрдо сказал Лука.

— Нет, — полностью владея собой, своим лицом, настроением, улыбкой, проговорила Оксана. — На глаза не обращай внимания, у Ивана Хоменко они тоже голубые.

— Это мой сын, — снова убеждённо сказал Лука, только теперь слова его прозвучали угрожающе твёрдо. — Это мой сын, и я его у тебя заберу. Где бы ты ни была, на Дальнем Востоке, у чёрта на куличках, я найду тебя. И возьму его!

— Глупости говоришь. — Женщина весело рассмеялась. — Ну, сам посуди, кто тебе позволит у матери, у замужней женщины, отобрать сына?

Мысли в голове Луки поворачивались медленно, как тяжёлые каменные жернова, причиняя мучительную боль. Казалось, прислушайся повнимательнее — и услышишь, как они перемалывают его прошлую жизнь, его счастье.

— Правда, взять сына сейчас нельзя, — тихо проговорил Лука. — Но пройдут годы, он вырастет, я приду и скажу ему, кто его отец…

— И окажешься в роли злого клеветника, который возводит поклёп на почтенную пожилую женщину. Не знаю, выслушает ли он тебя или сразу выдворит. — Оксана говорила непринуждённо, беззаботно. — Кстати, ты всё ещё ходишь в госпиталь к отцу по субботам, в четыре часа?

— Да, хожу. Именно по субботам, в четыре, — с вызовом ответил Лука.

— И сегодня пойдёшь?

— И сегодня пойду.

— Жаль. Сегодня в шестнадцать двадцать мы с Лукой улетаем в Москву. Может, проводишь нас?

Сердце у Луки стало тяжёлым, как гиря. Значит, ещё и до сих пор хочет Оксана сломить его волю. Она всё рассчитала и билеты-то взяла нарочно на шестнадцать двадцать. Да, она всё продумала математически точно, забыв о том, что человеческий характер не поддаётся расчётам. Если не удастся её замысел, жизнь не будет полной для Оксаны Хоменко. Всегда будет недоставать одной, пусть никому не известной, не заметной, но для неё важной победы. Неправда, будет так, как она хочет. Вот побледнел Лука, мелкие бисеринки пота, как роса, посеребрили его лоб, сейчас он сдастся…

— Я знал, что ты жестокая, — сказал Лихобор. — Только не представлял меры, глубины твоей жестокости. Она бездонна, как чёрный омут. И очень жаль, что именно у тебя останется мой сын. В четыре я пойду к отцу в госпиталь, на аэродроме меня не будет. А с сыном мы ещё встретимся. Встретимся и поговорим. Посмотри, как он похож на меня! И характер у него будет мой, лихоборовский.

— Не дай бог, — искренне испугалась женщина,

— Потому что он маленький Лихобор. И никуда от этого не денешься. Я его найду, когда сын вырастет, всё равно найду…

— Это уже не будет иметь никакого значения, — сказала Оксана, пеленая мальчика. — Мне казалось, если бы ты любил меня…

— Да, когда-то любил, безумно любил, — ответил Лука.

— А теперь уже не любишь?

— Нет, я не могу любить жестоких людей.

И замолчал, глядя как Оксана пеленает маленького Луку.

Может, впервые в жизни видел таким её лицо Лука Лихобор: было заметно, как сдерживает себя женщина, чтобы не сорваться, не закричать. Нет, не закричит, выдержит, не тот характер.

Почему так нужна ей эта последняя победа? Ведь ничегошеньки не изменит она в Оксаниной жизни. Выходит, изменит. Это, как долгожданная остановка в конце длинного пути, без неё нет полного ощущения счастья. Её, Оксаниного, счастья.

— Принеси мне, пожалуйста, шубку, — просто, будто и не было никакого разговора, сказала женщина. — Время ехать. Внизу ждёт машина.

Лука послушно принёс лёгкий, искристый мех.

— Подержи его минуточку. — Оксана протянула ребёнка.

Дрожащими руками Лука взял почти невесомый свёрток. Где-то в его глубине едва заметно шевельнулось маленькое, живое и тёплое тельце. Его сын, его кровинка.

Сейчас рвануться бы с места, убежать из этой комнаты, чтобы никогда не смогла догнать их Оксана. Нет, никуда не убежишь от матери. Куда ему бежать? К Карманьоле! Всё рассказать ей честно, ничего не скрывая. Она поймёт…

Глупости лезут в голову. Никуда не убежишь, да и бежать тебе некуда! Так и будет расти маленький Лука в семье Хоменко. Лихобор зубами скрипнул, как от жестокой боли.

— Что с тобой? — Оксана искоса взглянула на Луку, проводя пуховочкой по щекам.

Лука осторожно отстранил кружево пелёнки, взглянул на личико мальчика. Ещё ничего не понимают, удивлённо смотрят на свет светло-голубые глазки. Маленький носик кнопкой, круглые щёчки, едва заметный ротик. Неужели вот так и отдать сына?

— Оставь его мне, — сам понимая бессмысленность своих слов, попросил Лука.

Оксана в ответ только пожала плечами.

— Ну, я готова, прощай. Жаль, очень жаль, что ты не хочешь проводить нас на аэродром.

Лука осторожно поцеловал сына в обе круглые, как маленькие булочки, щёки.

— Давай мне его, осторожно, — командовала Оксана.

— Мы ещё увидимся, старик, мы обязательно увидимся, держись, крепче держись. — Лука говорил сыну те же слова, которые так часто на прощание слышал инвалид Семён Лихобор. — Держись, старик. — Он протянул ребёнка, не замечая, как по щекам текут слёзы.

— Ты плачешь? — Глаза женщины холодно смотрели из-под тёмных тяжёлых ресниц.

— Нет, я не плачу, — сказал Лихобор.

— А слёзы…

— Какие слёзы? — Он провёл двумя кулаками по щекам, как это делают малые дети. — Прости, правда, слёзы.

— Мне бы очень хотелось воспитать его похожим на тебя, — сказала женщина. — Таким же верным. Чтобы, когда перед ним встанет вопрос, куда идти — к любимой или ко мне, он выбрал бы меня.

— Он не пойдёт к тебе, — глухо ответил Лука. — Ты жестокая. Лихоборы никогда не любили жестоких людей, а он Лихобор. Можешь верить, мы с ним ещё встретимся…

— И ты решишься рассказать ему правду? Ты, такой благородный? — Голос Оксаны звенел холодной, прозрачной льдинкой. — Хотя через двадцать лет мне уже будет всё равно.

— А мне не будет! И ты лжёшь, тебе тоже не будет всё равно, и я не хотел бы оказаться на твоём месте через двадцать лёг.

— Нет, ты ему ничего не скажешь, или я тебя плохо знаю. — Женщина уже улыбалась. — Будь здоров и счастлив. Найди себе хорошую девушку и женись, пусть она народит тебе целую кучу маленьких Лихоборов. Прощай, я очень любила тебя когда-то… Вот твой ключик, возьми. Я изредка приходила сюда…

— Знаю.

— Ты не мог этого знать, следов не оставалось.

— Кроме запаха, — сказал Лука, и Оксана взволнованно покраснела, видно, не таким простым и лёгким для неё был этот прощальный разговор.

И вдруг Лука подумал: а что, если бы он сейчас предложил Оксане стать его женой? Но другое чувство запретило вымолвить эти слова. Он даже испугался бы, согласись Оксана… Нет, он не любил эту красивую женщину, а вот за маленького Луку, не колеблясь, отдал бы жизнь, и это не красивые слова, а сама правда.

— Кроме запаха, — задумчиво повторила женщина. — Прощай, Лука Лихобор, не знаю, с приятным ли чувством я буду вспоминать тебя всю свою жизнь…

Она, как когда-то давно, на бульваре Шевченко, зимой, встала на носочки, дотянулась до его губ, только теперь между ними был маленький Лука и всё изменил.

— Прощай, — ещё раз повторила Оксана и поспешила выйти из комнаты: испытание оказалось трудным даже для её нервов.

Щёлкнул замок в дверях, процокали каблучки по ступеням. Лука подошёл к окну, взглянул вниз — чёрная машина отошла от подъезда, поехал на Дальний Восток маленький Лука. Они ещё встретятся. И у Луки хватит сил всё ему рассказать? Всё о его матери, родной матери?

Нет, наверное, никогда не разрешит себе этого Лихобор.

Неизвестно, как будет там, через годы, а пока на сердце тяжёлая, чёрная, как змея, тоска. Почему-то вспомнился Феропонт, его первая самостоятельная работа. Господи, какие это всё пустяки… Нет, для Феропонта его работа не пустяк, каждому человеку его радости и огорчения кажутся самыми важными. Лука опомнился» взглянув на часы — три. Пора идти в госпиталь. Где-то по дороге нужно пообедать. Рассказать отцу о встрече с Оксаной? Нет, у старого Лихобора и без того горя хватает с лихвой, грешно было бы взваливать ему на плечи ещё и горе сына.

Потом он встретит Карманьолу. Вот её он хотел бы увидеть. И, сохрани боже, не для того, чтобы посвятить в свои тайны. Просто так, почувствовать рядом, заглянуть в её золотистые глаза…

Нет, пожалуй, сегодня не следовало бы с ней встречаться. В его душе такая мука, что с избытком хватило бы на многих. Значит, нужно спрятать её поглубже в сердце, схоронить на самом дне, чтобы не вырвалась на волю, не причинила бы горшей беды.

Лука надел пальто, вышел на улицу. Звенит, лютует трескучий мороз, но всё равно чувствуется в нём свежий и едва заметный запах ландышей, лёгкий и нежный, как дыхание весны. Маленький Лука Лихобор сейчас едет на аэродром. Счастливого полёта тебе, сын!

В госпиталь к отцу Лука пришёл, забыв пообедать.

Перед дверями седьмого корпуса остановился, постоял. Сейчас нужно успокоиться, легко и весело улыбнуться. Если Лука заплакал от горя, разлучаясь с сыном, то старый Лихобор просто не перенесёт этого. Нет, сегодня Лука должен быть весёлым, может, даже разудалым, должен петь, рассказывать анекдоты, шутить. А хватит у него на это душевных сил? Хватит!

— Здравствуйте, дорогие товарищи, — громко и весело проговорил он, распахивая дверь в девятую палату.

— Здравствуй, — пробасил отец; танкист и сапёр довольно поздоровались, они уже ждали Луку, убедившись в его неизменной точности, знали, что он придёт, но всякий раз радовались. Как за ниточку жизни, держались они за эту надёжную верность.

— Сегодня будет вечер песен и анекдотов, — объявил Лука. — Каждый расскажет самое, на его взгляд, смешное, а потом так споём, что на Дальнем Востоке отзовётся.

— Что-то у тебя такое хорошее настроение? — спросил отец.

— Вот поди ж ты, угоди людям: скверное настроение — плохо, хорошее — тоже плохо. — Лука вполне естественно рассмеялся. — Тебе не потрафишь. Самодеятельность начинается с песни «Священная война», — объявил он и первый запел.

— Теперь нужно подпустить немножко лирики, — сказал он, когда окончилась песня. — Давайте споём про девичьи очи, те самые, что ясны, как звёзды, темны, как ночь…

Медленно, как заколдованные, тянулись минуты. Лука не позволил себе взглянуть на часы. Заметил отец или только делает вид, что не заметил, какие глубокие тени легли под голубыми глазами сына?

А из тебя, Лука, вышел бы неплохой актёр; смеются инвалиды, рассказывая анекдоты, весело, от души смеёшься и ты сам. Только бы быстрее летели последние минуты, только бы быстрее… Ну, кажется, уже семь часов.

Лука вышел из корпуса и почти повалился на лавочку, голова, будто свинцом налитая, склонилась к коленям, ещё и руками сжал её Лихобор, чтобы не бились, не стонали в ней неподвластные ему мысли.

— Что с тобой? — Испуганная Майола бросилась к нему. — С отцом плохо?

— Нет, с отцом ничего, — медленно, будто поднимая на плечах непосильную тяжесть, ответил Лука. — Пойдём в ресторан. Хочу, чтобы люди вокруг смеялись, веселились, чтобы музыка…

— Ничего этого ты не хочешь, — твёрдо сказала Майола. — Сейчас же рассказывай. Снова что-нибудь с Феропонтом?

А Феропонт в эту минуту заканчивал обточку последнего валка. За полчаса до конца смены оказалось, что он и наполовину не уложился в норму. Парень покраснел от досады и решительно перевёл коробку скоростей, как это в самом начале сделал бы Лука.

— Кончай работу, — сказал, подходя, Горегляд. — В понедельник доделаешь остальные. Для учеников сверхурочная работа запрещена.

— А я только половину смены отработал, если прибавить немного, будет полная смена. И вся недолга!

Горегляд согласно кивнул и отошёл.

…— С Феропонтом всё, как надо, — сказал девушке Лука, — а вот у меня…

— Рассказывай, — приказала Майола.

Они шли по хрустящему под ногами ломкому февральскому льду тонких, за ночь схваченных морозцем лужиц и долго молчали, а потом Лука не выдержал. Всё рассказал, честно, ничего не утаивая, от первой встречи с Оксаной и до сегодняшней, последней. Выговориться ему было необходимо, иначе невозможно ни жить, ни дышать.

Смотрел в землю, шёл и говорил, не думая, каким жестоким для другого человека может оказаться этот рассказ.

А в душе Майолы бушевала буря, и каждое слово Луки, как плетью, хлестало по натянутым нервам. Теперь всё было ясно. Она надеялась, что Лука и вправду может полюбить её, а, оказывается, другая женщина стояла между ними. Всегда! Её и только её любил и любит Лихобор, у них уже сын. Сын! И разве имеет значение разлука?

А ей-то казалось, он такой честный, чистый, благородный. Майолу Саможук он, конечно, не любит, потому что иначе не стал бы терзать её душу своей откровенностью, поберёг бы её. Что он там говорит о жестокости Оксаны, сам-то хорош, как лютый, кровавый палач. Ни капли любви, ни капли жалости нет в его сердце…

И от этой мысли темнело в глазах, подгибались ноги, ставшие вдруг непослушными, чужими, и приходилось собирать последние силы, чтобы держаться, держаться… И ещё слушать…

— Зачем ты мне всё это рассказываешь? — наконец, не выдержав, спросила она.

— Кому же я расскажу? Кроме отца, ты у меня единственный родной человек на свете. Я тебя люблю.

— Что? — Девушка остановилась, как вкопанная.

— Я тебя люблю, — с отчаянием повторил Лука. — Я люблю тебя! И мне жить без тебя невозможно!

На бледном, без кровинки лице Майолы тёмным огнём полыхали глаза. Только бы не пошатнуться, только бы не упасть! Нет, не будет этого. Майола тоже выдержит своё горе, хоть и тяжкое оно и несправедливое.

— Ты подлый, и ничего, слышишь, ничего, кроме отвращения, не вызываешь в моём сердце. И я больше никогда не хочу тебя видеть. Можешь ехать на Дальний Восток к своей Оксане… Можешь…

Она задохнулась от обиды, ревности, ненависти, горя — этих и ещё каких-то неизвестных ей, незнакомых чувств… Потом резко повернулась и побежала, сама не зная куда, лишь бы подальше от Луки Лихобора.

— Майола! — крикнул Лука. — Подожди, Майола!

Но девушка не слышала его, перед её глазами плыл,

скрытый густой пеленой тумана, весь мир, неверный и коварный.

Где-то рядом прошёл большой, сверкающий огнями трамвай. Майола подумала, что сейчас самое лучшее для неё — это кинуться под колёса, тогда легко и просто окончится жизнь. Не думать, не страдать, не знать, что рядом живут подлые, лживые люди. Она шагнула к рельсам, но трамвай с грохотом пронёсся мимо, заметая след холодной позёмкой.

Разве можно жить с такой болью и горечью в сердце?

С такой обидой… Робко мелькнула мысль, что, собственно, Лука её ни в чём не обманул, но тут же исчезла. Станция метро осталась позади, а Майола всё шагала и шагала, и казалось ей, что самое главное сейчас — это двигаться, идти и идти, потому что остановиться — значило бы умереть. Перед глазами мелькали то зелёные, то красные огни, и почему-то хотелось идти направо, только направо. Шагнула и споткнулась, почувствовав удар, будто налетела на ослепительный свет, резанувший по глазам, и тут же услышала испуганный голос и злую ругань. Ноги подкосились, и девушка упала на холодный асфальт, не понимая, что падает, и всё ещё стараясь идти.

— Она просто пьяная, товарищ старшина, я её даже буфером не задел, — оправдывался шофёр, выскочивший из машины.

— Нет, не пьяная, скорее больная, — сказал милиционер.

Майола пришла в себя, открыла глаза, ещё не понимая, что случилось, в смятении оглянулась. Пелена рассеялась, мир вновь предстал перед глазами во всей своей жестокой реальности. Она попробовала подняться, но не смогла. Почувствовала помощь сильной руки, встала на ноги.

— Пьяная, точно пьяная, товарищ старшина, — стоял на своём шофёр. — Как я успел затормозить, чудо, просто чудо! Вот что значит реакция…

— Замолчи ты, реакция, — резко оборвал шофёра старшина, вглядываясь в прозрачно-бледное лицо Майолы. — Что с вами?

— Извините, я пойду… Пожалуйста… — проговорила она, порываясь уйти.

— Может, вызвать «Скорую помощь»?

— Нет, нет, не надо…

Теперь самым важным было очутиться дома, в родной комнате, где за пластмассовой ширмой, отгороженная от столовой и от всего живого, стоит кровать Майолы.

— Где вы живёте?

— На Пушкинской…

— Ты, реакция, — приказал милиционер, — отвезёшь девушку, она больна.

— С какой это радости! И не подумаю, — обиделся шофёр.

— Прокол получить захотел? Ты как из переулка на центральную магистраль вылетел? Прошу ваши права, товарищ водитель…

— Вы меня неправильно поняли, товарищ старшина, — засуетился шофёр. — Пожалуйста, садитесь, — обратился он к девушке.

— Майола! — послышался рядом голос Луки Лихобора. Девушка вздрогнула, рванулась было бежать, но ноги не послушались…

Она теперь всё ясно видела, но воспринимала события как-то странно, будто рассматривала со стороны глазами постороннего человека. Лука, встревоженный, с трудом переводя дыхание от быстрого бега, стоял рядом, и в его широко раскрытых, испуганных, освещённых фарами глазах — отчаяние.

И вдруг, собрав силы, Майола сказала, как отрезала:

— Товарищ старшина, я прошу вас сделать так, чтобы этот человек меня больше не преследовал.

— Вон оно что, — протянул милиционер. — А ну ты, реакция, вези гражданку на Пушкинскую, живо! — Уверенный голос девушки его не обманул, он видел, что ещё минута, и она вновь упадёт — так побледнело её лицо.

— Майола… — начал Лука.

— Подождите, — остановил его старшина. — С вами мы поговорим позже. Давайте, гражданочка, опирайтесь на мою руку. — И когда исчезли, мигнув, красные огоньки машины, повернулся к Луке и спросил: — Ваши документы?

Лука машинально протянул заводской пропуск.

— Ясно. Авиазавод. Зачем вы преследуете девушку?

— Я? — Лука, видимо, не очень хорошо понимал, чего от него хотят, он смотрел на милиционера полными отчаяния и горя глазами. — Я ей ничего не сделал, я просто сказал, что люблю её. Понимаете? А она…

Ему вдруг захотелось всё рассказать этому строгому на вид старшине, пожаловаться на несправедливость, которая ещё существует на белом свете, на свою горькую судьбу. Но милиционер имел опыт и потому перебил его.

— Понимаю. Фамилию вашу запишем, на всякий случай. И больше не преследуйте девчат. Чуть было под машину не попала…

— Под какую машину?

— «Волка» эм-двадцать четыре, номерной знак КИЗ-тридцать восемь-пятнадцать, — с профессиональной точностью ответил старшина. — Можете идти.

Лука не помнил, как пришёл в свою холостяцкую квартиру. Присел на тахту и горько усмехнулся. Жизнь стала пустой и страшной, как бездонная пропасть. Слова Майолы, жестокие, холодные, ещё звучали в его ушах.

«…Чтобы этот человек меня не преследовал…» Наивный, добрый, родной отец — иногда мудрец, иногда малый ребёнок… Надо же придумать, будто Майола его любит. Вот и вся твоя мудрость, отец. Оксана в огромном самолёте по дороге на Дальний Восток подносит к розовым губам сына свою тугую, полную молока грудь… Всё дальше и дальше летит машина, исчезает из глаз, с горизонта, из жизни… Нужно заставить себя не думать, не вспоминать. Никого. Даже Майолу. Неизвестно, сколько проболит эта рана, но ведь заживёт же когда-нибудь… Нет, пожалуй, не заживёт. Никогда.

«…Чтобы этот человек меня не преследовал…»

Не возразишь, точно сказано.

Значит, он теперь снова одинок на всём белом свете?.. Неправда! У него есть отец, есть друзья.

Мысли снова возвратились к отцу, к госпиталю инвалидов… И невольно его горе встало рядом с вечным страданием этих людей. И стыд, жгучий стыд затопил душу. Да, ему, Луке Лихобору, есть для кого жить. А Майола разделить с ним судьбу не захотела. Подожди, подожди… она же чуть было под машину не попала… «…Чтобы этот человек меня не преследовал…» Видно, и в самом деле противен ей Лука, если от первых же слов о любви она бросилась бежать, как от сумасшедшего, не разбирая дороги…

Ну, что ж, всё выяснено, и не нужно гадать, как на ромашке, — «любит, не любит».

Не любит.

Взглянул на часы, шесть утра. Сегодня воскресенье, но два участка сорок первого цеха работают, и место твоё, Лука, именно там. Надо что-то перекусить — цеховой буфет в воскресенье закрыт.

Но есть не хотелось… Неправда! Ты будешь есть, ходить на работу, навещать отца, строить новые самолёты, учить Феропонта, одним словом, будешь жить, только одного не будет в твоей жизни — любви. Тебя уже здорово проучили. Пора и поумнеть.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Алмазы взбунтовались, будто каждый кристалл и в самом деле имел собственный норов. Ни один не хотел укладываться в предназначенную ему луночку. Самые сильные грани, которые прежде так легко разгадывала Майола, вдруг куда-то исчезли, спрятались.

Словно ветром развеялось её умение читать душу камня. Старалась сосредоточиться, думать лишь о работе, но ничего из этого не получалось. Мерно, одно за другим, как капли воды в испорченном кране, падали в её памяти слова рассказа Луки Лихобора. Оказывается, она всё запомнила. Значит, он, встречаясь с ней, любил другую женщину и та родила ему сына… Нет, она, Майола, познакомилась с Лукой в день разрыва их отношений… Он не явился на свидание в метро в четыре часа в субботу.

С Лукой покончено раз и навсегда. Они больше никогда не встретятся. И к скамейке у седьмого корпуса Майола даже близко не подойдёт. Нашёл дурёху… И вообще в госпиталь больше — ни ногой! Ага, выходит, она бегала туда не ради несчастных людей, а из-за Луки?

Эта мысль была настолько унизительной, что девушка даже оглянулась: не проговорилась ли она вслух. Но в большой светлой комнате, где собирались алмазные буровые коронки, люди были заняты своим делом, и никто не догадывался о переживаниях Майолы.

Интересно, зачем она понадобилась мастеру? Возле её столика остановились два инженера, молодые, в роговых профессорских очках. Оба любезно улыбаются, — девушка, правда, сегодня почему-то бледновата, но настоящей красоте это не помеха.

— Смотри, Карманьола. — Мастер назвал её полным именем, что всегда сопутствовало серьёзному разговору. — Это новый, самый твёрдый материал, открытый учёными нашего института. В сочетании- с алмазами он должен дать выдающиеся результаты. Мы хотим попросить тебя собрать первую комбинированную коронку.

Он показал Майоле пластмассовую прозрачную мисочку, где лежали десятка два тёмно-серых, почта чёрных крупных горошин.

— Что это, алмазы?

— Нет, — ответил инженер. — Не алмазы.

— Твёрдый сплав?

— Тоже нет. — Другой инженер, с хитрецой в серых глазах, улыбнулся, словно ему удалось кого-то ловко провести. — Очень трудно определить, что это такое: кристалл, сплав или металл? Не укладывается ни в одно из названий. Известно только, что этот материал более твёрдый и более прочный, чем все алмазы, вместе взятые. А называют его просто «киевлянин».

— Давайте его сюда, вашего «киевлянина», — сказала Майола.

Весьма своевременно свалилась на неё эта работа. Тут уж не до мечтаний и не до переживаний. Две пары пристальных глаз, вооружённых тяжёлыми очками, следят за каждым движением девушки, они в эти минуты не контролируют, а учатся.

— У «киевлянина» тоже есть сильные и слабые грани, — говорит Майола, внимательно разглядывая кусочек материала.

— Нет, — возразил инженер. — Это не кристалл.

— А грани всё-таки есть, — убеждённо сказала девушка. — Вот так поставите, будет резать гранит, как масло, а вот так — только царапнет.

— Откуда вы знаете? — недоверчиво спросил инженер.

— Знаю. Просто чувствую, — ответила Майола.

— Мистика какая-то! А здесь точная техническая мысль.

— Возможно. — Лицо девушки, словно вылепленное из воска, было спокойно. — Но в словах моих вы убедитесь, как только коронка пойдёт в работу.

Покорно встают рядом с кусочками «киевлянина» алмазы. Красивая выходит коронка. «Я тебя люблю», — звучит где-то далеко-далеко и замирает…

— Готово, — сказала Майола.

— Отличная работа, — похвалил инженер, но девушка странно-равнодушно отнеслась к его оценке. «Кроме отца, ты у меня единственный родной человек на свете», — прозвучало неожиданно отчётливо, где-то совсем рядом…

Дома, после смены, Майолой овладела жажда деятельности. Сегодня понедельник, день тренировки, но идти во Дворец спорта не хочется. Страшно встретиться с Василием Семёновичем Загорным. А, собственно говоря, почему она нервничает? Она была и будет спокойной, хладнокровной… Взглянула на себя в зеркало. Да, ничего не скажешь, хороша. Глаза — в синих тенях, и тоскливые, какие-то пустые, ни огонька в них, ни смешинки: не её глаза. И в уголках губ — горькие складочки. Вот тебе уже и первые морщинки… Не рано ли? А, всё равно. Ей теперь всё безразлично, кроме работы.

В большом зале Дворца спорта Загорный, одетый в мягкий синий тренировочный костюм с белыми лампасами на брюках, мгновение задержался взглядом на лице Майолы, но ничего не сказал, приветливо улыбнулся.

— Вставай на своё место, начинаем работать, через месяц ехать в Ленинград, соревнования в закрытых помещениях. Там дорожка не сто, а всего-навсего шестьдесят метров, и нужно будет за шесть секунд показать всё своё мастерство. Только за шесть секунд! Это куда труднее, чем за одиннадцать на дистанции в сто метров.

И Майола начала тренировку, горячо — Загорный ничего не должен заметить! И эта удалая, весёлая одержимость — лучшее доказательство того, что Майола умеет владеть собой. Правда, Загорный не похвалил, не одобрил её стараний, только внимательно заглянул в глаза…

А дома снова дела: пора всерьёз взяться за книжки, за французский и английский, без практики всё легко забывается. Лишь бы не чувствовать себя свободной ни на час, ни на минуту. Лишь бы не разгулялись мысли. Им-то не прикажешь…

Дом, Дворец спорта, работа — и так день за днём. Идёт жизнь, бегут дни, катятся, похожие один на другой, а на сердце не легчает, не проходит боль… И вот настаёт суббота.

Пойдёт она в госпиталь? Конечно. Пошла и весь вечер провела с подшефными инвалидами, только ушла минут на пятнадцать раньше, чем обычно, проскользнула мимо седьмого корпуса, боясь оглянуться. И всё-таки не выдержала, посмотрела на лавочку, сиротливо прижавшуюся к крыльцу. Пусто и одиноко, так же, как на сердце у Майолы. Усилием воли победила желание сесть на эту скамью и ждать, ждать… Нет, такого унижения не будет! А потому скорее из этой сосновой рощи, воздух которой уже пахнет по-весеннему хвоей.

Так прошла неделя, другая, началась третья. Как тяжкими кандалами, сковало душу. Что ж, своей выдержкой, характером может гордиться Майола. Никто, кажется, ничего не замечает — ни мать, ни Загорный, ни подруги. И всё-таки слабое это утешение…

Но однажды, после очередной тренировки, Василий Семёнович подошёл к ней, взглянул из-под своих густых, на этот раз почему-то нахмуренных бровей и сказал:

— Переоденешься, зайди ко мне. Поговорим.

У Майолы оборвалось сердце и покатилось, покатилось… О чём собирается говорить с ней Василий Семёнович? Взглянула вправо, влево и, покорно опустив голову, будто сознавшись в своей провинности, глухо сказала:

— Хорошо.

На невысокой трибуне под самым потолком спортивного зала Загорный сел в глубокое кресло, жестом указав на такое же, стоявшее рядом. Майола вся внутренне напряглась, приготовилась к защите…

Огромный зал Дворца спорта в этот час почти безлюден, только на широком красном ковре гимнастка в синем трико отрабатывала свою программу. Широкая алая лента, прикреплённая к короткой палочке, в руках спортсменки чудом оживала, то весело стелилась по воздуху, то описывала круги, замысловатые спирали; вот медленно опустилась, покорно легла к ногам, протянувшись через весь квадрат ковра, будто устала. И снова испуганно взметнулась крутой волной. И так сотни раз, всё сначала.

Тренер помолчал, удобнее устроился в кресле, потом, не глядя на Майолу, спросил:

— Что случилось в твоей жизни?

— Ничего, — с вызовом, упрямо ответила девушка, всем независимым видом своим давая понять, что её жизнь никого не касается.

— Неправда. — Загорный задумчиво посмотрел на Майолу. — Я тебя знаю не один год, знаю не только каждый твой мускул, но и нерв. Иначе какой бы я был тренер? Так вот, жить так, как живёшь сейчас ты, невозможно. Ты держишься из последних сил, но надолго тебя не хватит, надорвёшься. И тогда прощай спорт. Навсегда! А может, и не только спорт, а что-то более важное…

— Ничего важнее у меня в жизни нет.

— Жизнь долгая, а годы, отведённые нам для спорта, коротки. И очень.

— Так же, как вы, я могу отдать спорту всю жизнь. Осенью пойду в институт физкультуры, примут с радостью…

— Конечно, примут… Но этим летом на стадионе тебе уже не быть первой. Ты всё делаешь без увлечения, без подъёма, через силу. С каким-то упрямым отчаянием. Я не укоряю тебя, наоборот, уважаю, ты работаешь самоотверженно, но мне-то видно, каких усилий всё это стоит! Пойми, такой труд, кроме вреда, ничего не принесёт. Что случилось? Не хочешь рассказать?

— Не хочу.

— Жаль. Ну, прости, пожалуйста. Всего хорошего!

Поднялся с кресла и медленно пошёл вниз по ступеням. Всегда высокий, прямой, сейчас он неожиданно ссутулился, будто нёс какую-то тяжесть, горькую, незаслуженную обиду в ответ на его внимание и доброту. И это, как ножом, полоснуло Майолу по сердцу.

— Василий Семёнович, подождите! — отчаянно крикнула она.

Сдались крепости и бастионы её независимости. Что защищать? И от кого? От друга?

Загорный обернулся, взглянул на девушку, тяжело поднялся во ступеням, откинул сиденье кресла, сел.

— Я всё расскажу. — Голос Майолы вздрагивал от волнения, руки нервно перебирали концы тонкого пояска. — Вы правы, не будет у меня никакой радости ни в спорте, ни в жизни. Ничего не будет…

Она рассказала всё. И об инвалидах, и о госпитале, и Луке Лихоборе. А потом об Оксане, ребёнке, маленьком сыне Луки, который растёт теперь на краю света, у самого Тихого океана… Только о своей любви не сказала, не хватило смелости. И слов не хватило.

— Теперь он мне говорит, что, кроме отца, я у него единственно родной человек на свете… И что он меня любит. Как вам это нравится? Ведь он же лживый, подлый. Разве ему можно верить? Я вычеркнула его из своей жизни! Навсегда! Теперь вы знаете всё. Может, из-за него мне придётся и спорт бросить… Если увижу, что не смогу быть первой, — брошу! У меня хватит силы. Поступлю в институт физкультуры или иностранных языков. Чем плохо?

— И никогда в жизни не будешь счастливой, — сказал Загорный.

— Да, счастливой в жизни я уже никогда не буду. Но разве это справедливо? Ведь у каждого человека должно быть счастье! Что же мне делать?

— Когда ты с ним встречалась?

— В субботу в семь, на скамейке у седьмого корпуса. — Пальцы Майолы наконец оставили в покое поясок и принялись за пуговицы на кофточке, их было много, беленьких и мелких, — Вы хотите пойти туда?

— Я? — Загорный улыбнулся. — Нет, не я. Просто на твоём месте в следующую субботу я оказался бы там, точно в семь часов.

— Ну. знаете ли! — Золотистые глаза Майолы метали искры. — Чтобы я ждала… И вы мне это советуете? Так он же лживый, хитрый!

— Нет. честнее парня надо ещё поискать. Горе у него большое, это верно. Но и счастье у него будет не меньшее. Одним словом, я тебе хочу только добра. Пойми… А сейчас пойду, внукам кино показать обещал. Помни, слово надо держать. В субботу, в семь, чтоб была на скамейке. Ясно?

— Вы тоже придёте?

— Зачем? — Загорный весело рассмеялся, взял руку Маойлы. прикрыл её своей большой, тёплой ладонью. — И её волнуйся. Оставь в покое свои пуговицы. Туда пойдёшь ты одна.

— Никогда в жизни! — крикнула Майола, хотела что-то добавить резкое, злое, но слова застряли в горле, и она закашлялась так, что слёзы выступили на глазах.

— В субботу, в семь, на скамейке, — медленно, будто сам назначая свидание, повторил Загорный. — Счастливо тебе! — Он встал и теперь легко пошёл вниз, и даже странно было видеть молодую, лёгкую, спортивную походку этого седого, как лунь, уже грузного человека.

— Никогда в жизни! — стискивая кулаки, прошептала Майола и побежала вниз по ступеням, звонко постукивая каблуками по бетону. Она догнала Заторного и выкрикнула ему в лицо: — У него сын, понимаете, сын! Он его любит.

— Твоего он полюбит ещё сильнее, — ответил Загорный.

— Вы… вы с ума сошли! — Майола беспомощно опустила руки, спортивная сумка мягко шлёпнулась к ногам.

— Не думаю, — тренер усмехнулся. — Сегодня ты опоздала на десять минут. Послезавтра не опаздывай.

А трибуны сверкали жёлтым деревом свободных кресел. И гимнастка на широком ковре всё прыгала, изгибалась, и вместе с ней изгибалась, взлетала вверх и покорно ложилась к её ногам трепетная и весёлая алая лента.

«Твоего он полюбит ещё сильнее», — сказал Загорный.

Что ему пришло в голову? Майола никогда в жизни не увидит Луку. Нужно совсем потерять и гордость, и стыд… А интересно, что происходит сейчас в, сорок первом цехе? И тут же рассердилась на себя, упрямо тряхнула волосами. Какое ей, собственно, дело до всех цехов авиазавода, вместе взятых?

А тем временем в сборочном цехе авиазавода рядом с новыми стапелями складывались штабеля обработанных, скреплённых стрингерами листов дюраля — деталей фюзеляжа будущего самолёта. Волны «землетрясения» стихали в механических цехах, его эпицентр переместился в сборочные. Весь завод напряжённо работал, тяжело дыша, для того, чтобы сюда, в сборочные цехи, непрерывно, ритмично плыли и плыли потоки новых деталей. Есть что-то величаво-мудрое в этом торжестве человеческой мысли, в едином, умно спланированном усилии всей страны. Из Куйбышева для новой машины доставили колёса шасси, из Москвы — двигатели, из Ленинграда — измерительные приборы, и всё это для того, чтобы в Киеве в воздух взлетел самолёт. Какая сила в этом единстве! И разве не оно, это единство, выиграло войну, ведёт нас к новым трудовым победам.

Но рядом с этими высокими и гордыми мыслями и делами идёт незаметная личная жизнь, часто обнаруживая свои не очень-то привлекательные стороны. В один из понедельников Борис Лавочка пришёл на работу мрачнее тучи, отвёл Луку Лихобора в сторону и, глядя на битумный бурый пол, сказал:

— Не удержался, сорвался я.

— Опять в вытрезвитель попал? — Лука растерянно смотрел на токаря.

— Нет, дотянул до дома. Но не в том дело. Видения какие-то мне начали представляться… Одним словом, каюк мне, и похороны без оркестра… Допился до ручки. Лечиться надо… Я бы не пришёл, если бы не видения. Степанида приказала: иди, мол, к Луке и проси тихо, без шума устроить. Алкоголизм — это болезнь, а раз так, значит, и лечить можно. Ну, устроишь в больницу?

— Устрою, — хмуро ответил Лука. Борис, стараясь говорить тихо, наклонялся, и запах винного перегара вызывал тошноту.

Так на участке Горегляда освободился токарный станок 1-К-62, родной брат лихоборовскому.

— Ставь сюда Феропонта, — приказал мастер. — Пора.

Приглядывай, конечно. Ответственность, полностью пока на тебе, но пусть становится на собственные ноги, не вечно же ему в учениках ходить.

Когда после совещания штаба трудовой вахты Лихобор вернулся к своему станку, Феропонт был на месте.

— Доброе утро, — поздоровался Лука. — Тебе нравится соседний станок?

Парень удивлённо заморгал, не поняв вопроса, потом. догадавшись, заволновался.

— Мне на нём работать?

— Угадал. Слово «рабочий» теперь сможешь вписать в анкету с полным правом. Через месяц-два будешь сдавать испытания.

— Послушай, учитель, ты мне больше об анкете не вспоминай, — сказал Феропонт, и в голосе его послышались угрожающие нотки.

— Это почему же? Решил приписаться к рабочему классу на веки вечные?

— Нет, в институт я, конечно, поступлю и конструк-тором-композитором всё равно стану. Только путь к этому будет другой. Понимаешь, из всего нашего знакомства, а мы знаем друг друга почти полгода, мне больше всего запомнилась минута, когда я пришёл из больницы на завод, а ты меня и всех начальников послал куда подальше, ничего не боясь, сказал: «Из рабочих не разжалуют». Так вот, я хочу оказаться в твоей, можно сказать, сильной позиции. Чтобы не я из кожи лез, поступая в институт, а институт хотел бы видеть меня своим студентом.

— Почему ты всё время только о себе думаешь?

— Да, думаю о себе, но думаю честно и не пускаю в ход влиятельные связи своего папаши. Значит, план жизни такой: через месяц-два сдаю испытания, работаю год, иду в армию, если возьмут, у меня ведь плоскостопие, возвращаюсь сюда же, к этому станку, а тогда с полным правом и основанием решу, какой институт осчастливить своим вниманием. Ясно тебе, о мой великий и мудрый учитель? А может, ни один институт не заслуживает такого счастья?

— Почему же? — Лука слушал очень внимательно.

— Понимаешь, вот закончу я институт, стану инженером, и придётся зависеть от какого-то начальника, думать, доволен он тобой или нет. А твоё положение мне нравится больше всего — из рабочих не разжалуешь!

— Неправда, — сказал Лихобор, — для рабочих существует железная дисциплина.

— Это верно. Без дисциплины завод не завод. Но право свободы выбора своей судьбы, право работать именно там, где мне приятно, я хочу иметь. Я хочу жить независимо, свободно, вот так, как живёшь ты. Мои слова звучат сейчас, может, высокопарно, с полгода назад я сам весело посмеялся бы, услышав нечто подобное. Но сейчас что-то изменилось… Ты смеяться не будешь, я знаю…

— Не буду, — сказал Лука. — Только больно анархично ты представляешь себе свободу. Нельзя жить в таком коллективе, как наш авиазавод, и не зависеть от него. Вспомни Лавочку.

— Но право выбрать коллектив себе по вкусу я имею?

— Конечно.

— Вот такой свободы я и хочу. Приходить к своему станку, сознавая себя подлинным хозяином своей жизни…

— Слушай, Феропонт, — усмехнулся Лука, укладывая заготовки. — Тебе не кажется, что мы поменялись ролями?

— Это только сегодня. — Парень покраснел, хмуро посмотрел на Луку. — Завтра ты от меня ничего подобного не услышишь. Это ты и твои дружки во всём виноваты. До знакомства с вами мне и в голову не пришло бы такое. Коллективными усилиями довели молодого человека нашего времени до ручки, — говорит, будто передовицу читает.

— Значит, всё, что ты сейчас сказал, следует считать недействительным? — хитровато поглядывая на своего ученика, спросил Лука.

Феропонт вздохнул, скривил губы, провёл ладонью по бородке, почувствовав твердоватый рубец.

— Не выйдет, учитель. Вся беда в том, что ты мне нравишься. И где-то в глубине души мне хочется на тебя походить. Ничего особого в тебе нет, так что не зазнавайся, но дружить с тобой можно. Ты верный, а это не так часто встречается, И с тобой почему-то интересно.

— На свете несравнимо больше честных людей, чем подлецов, — сказал Лука.

— Это правда, но тут есть тонкий нюанс, тебе этого не понять. Честных много, а вот верных… Это совсем другое дело. Нет, ты не поймёшь. Культура не та… Ладно, выходит, сегодня в моей жизни историческое событие — перехожу работать на свой собственный ставок. Первый шаг к настоящей свободе! Ура!

— Крикни погромче, за шумом моторов не слышно.

— Нет, не крикну. Слушай, когда мы друзьями стали?

— Уже давно, — ответил Лука.

— И вот в связи с этим у меня к тебе просьба: пусть эта Карманьола не крутится возле тебя, потому что более глупой и вздорной девчонки придумать трудно. Спит и видит, как вбить клин в нашу мужскую дружбу…

На щеках Луки появились жёсткие круглые желваки и исчезли.

— Она никогда возле меня не вертелась, — через силу проговорил он. — И вообще, можешь быть спокойным. Это не проблема… Тебе не кажется, что у нас сегодня рабочий день больше смахивает на пресс-конференцию? Может, всё-таки приступим к работе? Посмотри, как Лавочка запустил свой станок. Это теперь твоё оружие. Не умывшись, ты же не примешься за работу?

— Ну, снова началось воспитание, — протянул Феропонт.

— Я тебе дам воспитание, — вспылил Лука. — Чтобы через час станок был, как вылизанный. Ясно тебе?

— Ясно, — недовольно пробурчал Феропонт, вынимая из ящика мягкий клубок чистых концов. — Нет на свете свободы.

— Свободы держать станок в грязи нет и не будет, — засмеялся Лука. — Господи, какая же у тебя в голове каша.

— Вот что правда, то правда, — ответил Феропонт.

А «землетрясение», тряхнувшее все цеха, начало потихоньку стихать, с восьми баллов снизилось до шести, а потом и до четырёх, всё слабее и слабее становились его толчки, всё больше узлов нового самолёта сосредоточивалось в сборочных цехах. Уже приступили к установке второго стапеля и, наконец, застучали пневматические молотки, сшивающие герметическими швами огромные листы дюраля, обрисовывая контуры нового самолёта.

Над Киевом курлыкали, пролетая на север, лёгкие эскадрильи журавлей, выстроившихся острым клином. Наступал апрель, и подснежник смело поднял своё маленькое синее знамя, когда Лука, как всегда, в субботу пришёл к отцу. На скамейку около корпуса даже смотреть не хотелось. Слова: «Чтобы этот человек меня не преследовал» — до сих пор звучали в ушах. Теперь он жил, работал, учил Феропонта, а на сердце лежала тоска. Любовь не проходила, грызла душу, терзала своей безнадёжностью, свет белый был не мил. Судьба его наказала дважды, на третье испытание не хватит ни сил, ни мужества. Так и придётся ему век вековать в своей чистой, но неуютной холостяцкой квартире. И как бы ни было горько, жить надо. Для отца, для этого смешного Феропонта. Не поймёшь его: то говорит, как серьёзный человек, как свой брат — рабочий, а то болтает, как пустая балаболка, одним словом, гитарист из ансамбля Геннадия Цыбули. Лука с Феропонтом частенько бывали вместе вечерами, даже в театр ходили. «Антигону» смотрели. Древняя трагедия волновала и сейчас. Сначала Феропонт попробовал было вставлять свои замечания, потом притих, увлёкся.

— Чёрт его знает, изменилось что-то на свете, — сказал он, выходя из театра, — или люди были значительнее, или страсти сильнее. Это, может, потому, что не боялись рассказывать о самом сокровенном, не стыдились своих чувств. А в наше время вроде бы те же сердца и, наверное, те же страсти и страдания, только люди стали сдержаннее, рассказывают о себе не так откровенно и красноречиво. А жаль…

— Может, зайдём поужинаем? — спросил Лука.

— Охотно! — Феропонт сразу забыл о греческой трагедии. Они вошли в огромный, как зимний стадион, зал ресторана над станцией метро «Крещатик». Вот здесь, в вестибюле метро, пять лет назад Лихобор ждал Оксану. Теперь, где-то далеко-далеко, там, где просыпается утреннее солнце, растёт его сын… А рядом, совсем близко, в Киеве, Карманьола просит милиционера задержать Луку, чтобы тот её не преследовал…

— Что с тобой, учитель? Так глубоко задумываться вредно, может развиться меланхолия.

— Нет, это нам не угрожает. Пол-литра осилим?

— Безусловно. Под шашлык пойдёт, как по маслу. — Ты смотри! — Парень даже подскочил на стуле от удивления. — Геннадий Цыбуля!

И действительно, на невысокую эстраду вышел Цыбуля со своим новым ансамблем.

— Сейчас они нам сыграют, — мстительно и весело сказал Феропонт, доставая из кармана десятку. — Кто платит, тот и заказывает музыку. Хоть раз в жизни пусть для вас сыграют.

— Сядь, — резко приказал Лука. — Ты же музыкант. Что они тебе худого сделали? За что ты им мстишь?

Феропонт послушно сел. Официантка принесла закуску, графин с водкой, Лука осторожно налил в рюмки. Взглянул на свою и, сам не зная почему, сказал:

— Ну, давай выпьем за здоровье Карманьолы.

— Кого? — Феропонт чуть было не выронил рюмку из рук. — Ты её любишь?

— Да. — В своих чувствах Лука теперь мог признаться почему-то очень легко и просто.

— А она тебя?

— А она обо мне даже не вспоминает… Не видимся мы теперь. — ответил Лихобор, и испугавшийся было Феропонт успокоился.

— Конечно, можно и за неё выпить, — добродушно согласился он. — Но у меня есть тост куда лучше твоего, давай выпьем за настоящую, верную, веками испытанную мужскую дружбу. Нашу с тобой. Дружба эта, можно сказать, скреплена кровью. Моей бороды…

Лука засмеялся: всё-таки бог не обидел Феропонта чувством юмора.

— Ну хорошо, давай выпьем за дружбу.

А когда уже выходили на Крещатик, немного захмелевший Феропонт, погрозив Луке пальцем, ревниво сказал:

— Не смей думать о Карманьоле. Не стоит она твоего мизинца. И нашу мужскую дружбу разрушит, если будешь задумываться.

— Ладно, не буду, — согласился Лука. — Прощай. Славно мы с тобой посидели.

— Можно я тебя провожу? — робко спросил парень, ему так не хотелось в эту минуту расставаться с Лукой.

— Нет, завтра в смену. Марш спать. Пока!

— Всего! — неохотно согласился парень. — Счастливо.

Почему ему так интересно бывать с Лукой? Чем очаровал его этот крутолобый, значительно старше его, токарь? Разве ответишь на такие вопросы? Теперь на завод он, Феропонт, спешит, как на праздник; одобрительно улыбается Лихобор — и он счастлив, нахмурится — и ему горько.

И слава богу, что не стоит между ними эта долговязая Карманьола… Сейчас домой, хорошенько выспаться, чтобы завтра встать к своему собственному станку в полной форме.

А Лихобор постоял у метро, вышел на Крещатик и невольно двинулся по улице Ленина. Апрель уже ласково дотронулся до почек каштанов, они набухли, стали блестящими и клейкими. Весна…

Не думая, куда идёт, свернул на Пушкинскую, немного постоял напротив дома Майолы. Тихо. Дом весь погрузился в темноту, спят люди, только на шестом этаже одно окно светится неярким, чуть зеленоватым светом, видно, горит настольная лампа под зелёным абажуром, читает кто-то или сидит над больным ребёнком. А где окно Майолы? Он даже не знает, и вообще нечего шататься под чужими окнами, здесь тебя никто не ждёт. Глупости всё это. А тебе, Лука, пора бы и поумнеть… Иди-ка лучше домой.

И он пошёл к университетскому метро, повторяя мысли и чувства всех незадачливых влюблённых. На сердце и грустно, и легко, и сладко… Даже несчастная любовь приносит счастье.

Именно этот вечер вспомнился ему, когда в субботу пришёл он в госпиталь, взглянул на скамейку, где когда-то сидела Карманьола, на синенький смелый цветок подснежника. А может, когда выйдет Лука, она снова будет сидеть на лавочке?

Мечты, мечты… Хватит, оставь за этим порогом свои переживания, улыбнись и иди в палату. Вот там тебя ждут. Там ты всегда нужен.

Открыл дверь, и сразу на него обрушился весёлый говор, смех. Наконец-то уладилось с сантехникой в новом доме, тетерь новоселье не за горами.

— День Победы встретим в новом корпусе! Вот уж отпразднуем! — Светло-синие, ещё не выцветшие глаза отца грозно сверкали. — Пусть Гитлер «а нас с того света посмотрит да локти себе покусает с досады. Ему-то уж давно кол осиновый забили, а мы ещё гуляем! Победители!

— Когда переезд? — спросил Лука.

— В конце апреля, я тебе говорил. День Победы и новоселье отпразднуем заодно!

День Победы. Когда-то они с Майолой мечтали объединить усилия и… Ничего не вышло из тех усилий… Ну

Что ж, всё равно будет праздник инвалидам. Да ещё какой! Пионерская самодеятельность, концерт, подарки… Всё будет честь по чести. Средства найдутся, а если заупрямятся какие-нибудь бюрократы, то ты эта деньги у директора из горла вырвешь…

И хотя ты бодришься, Лука, отсутствие Майолы ох как чувствуется! Как было бы славно, если бы она шла рядом. Смешной ты мечтатель и никогда, видно, не избавишься от своей сентиментальной чувствительности. Забыла и думать о тебе Майола, и ты сам во многом виноват. Ну, кто дёрнул тебя за язык рассказывать об Оксане? Ведь Майола ещё девчонка, ей ли понять все твои муки… И ходила бы она и по сей день в госпиталь, и видел бы ты её смеющиеся, счастливые глаза.

Да, ничего себе, мудрая философия! Частенько люда прикрывают свою хитрость, боязнь откровенного разговора этакой мудрой философией. Ты бы не смог жить с таким тяжким камнем на сердце, всё равно рассказал бы…

— О чём ты задумался? — спросил отец. — Майола твоя где?

— Моя Майола? — невесело переспросил Лука. — Не будет её здесь больше.

— Замуж вышла? — Глаза отца, минуту назад голубые и весёлые, вдруг стали испуганными и беспомощно-несчастными.

— Не знаю. Выйдет когда-нибудь. Все девчата рано или поздно выходят замуж. А я задумался, как бы вам получше праздник организовать День Победы..

— Думай, думай, — сказал моряк. — Это всем праздникам праздник!

Где-то около семи часов Лука вышел из госпиталя. Теперь, когда отчётливо стоял перед глазами новый, сверкающий стеклом и солнцем дом-красавец, этот барак показался особенно неприглядным, состарившимся и печальным. А что, если, уезжая, просто-напросто всё сжечь, чтобы и в памяти не остались страдания, заключённые в этих стенах?

Запалить с четырёх сторон — и всё! Бараки сжечь, конечно, можно…

Лука посмотрел на скамейку у деревянного крылечка, хорошо зная, что Майолы нет, и всё-таки надеясь на чудо. А чудес, как известно, не бывает, и потому никого нет на покосившейся, побитой шашелем скамейке…

Ну ничего, он и сам организует празднование Дня Победы, помощники найдутся. А может, подойти к автомату, набрать номер, услышать её голос и сказать: давай вместе организуем инвалидам праздник, как прежде договаривались. Ведь есть же на свете вещи важнее личных отношений. Нет, не подойдёт он к телефонной будке, девушка воспримет это всего-навсего как неловкую хитрость и повторит то же, что сказала уже однажды при милиционере: «Перестаньте меня преследовать».

Оглянулся, посмотрел на знакомые сосны. Совсем светло: апрель, длинными стали дни. Дятел пробежал по стволу сосны, стукнул клювом — это с ним когда-то здоровалась Майола, как с добрым знакомым. Прилетел жучков выискивать из-под коры, значит, весна. До переезда ещё две-недели, дважды придёт сюда Лука Лихобор. Потом никогда больше не заглянет в этот сосновый бор. А инвалиды понемногу вымрут, как мастодонты, в своём новом сверкающем дворце. Страшная штука — война, долго, нестерпимо долго болят нанесённые ею раны.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В понедельник в цехе Феропонт встретил Луку громким смехом, будто бог знает, какое весёлое событие случилось в жизни парня.

В душе его царило, расцветая, как пышный пунцовый пион, радостное чувство дружбы с Лукой Лихобором, очень похожее на влюблённость, и оттого всё на свете казалось прекрасным, и простой случай вырастал чуть ли не в событие мирового масштаба.

— Смехота, — говорил парень, сияя своим персиковонежным лицом, — к новому самолёту забыли сделать самую главную гайку!

— Какую гайку? — удивился Лука.

— Не знаю, какую, но забыли, и на сборке полная паника!

— Что же ты смеёшься?

— Потому что смешно: забыли сделать одну гайку — и всё, нет машины! Чепуха, конечно, гайку сделаем, а всё-таки смешно. За тобой уже присылал Гостев, беги скорей, потому что без этой гайки позор нам на весь свет! — Феропонт смеялся от ощущения полноты жизни, своей полезности людям, дружбы, ясности и уверенности в выбранном пути. Пусть он сложный и нелёгкий, этот путь, но ведёт он туда, куда хочется идти Феропонту, — к славе. И всё будет так, как запланировано.

Лука пошёл к Гостеву, всё оказалось именно так, как говорил Феропонт. О гайках к болтам, которыми крепят киль и стабилизаторы, всё хвостовое оперение к фюзеляжу, конечно, не забыли, но когда-то, с полгода назад, кто-то из инженеров заметил ошибку в расчётах, чертежи выправили, но из потока они выпали, выбились из привычной колеи. На это не обратили внимания и вспомнили только теперь, когда готовый киль и стабилизаторы уже привезли на сборку, а прикреплять их к фюзеляжу было нечем. Конечно, катастрофичного в этом ничего не было: когда идут тысячи новых деталей, могут произойти разные случайности. Но и приятного было мало.

— Не давали мне такого указания, — с чувством своей абсолютной правоты говорил в телефонную трубку Гостев. — Пожалуйста, присылайте, сделаем. Моментально? Нет, моментально не выйдет. Вы же сами знаете, какая это гайка. Думаю, дня через два будет готова. Задерживается вся сборка? А куда вы раньше смотрели? Хорошо, присылайте документацию. — Положил трубку и засмеялся. — Гайку забыли, растяпы! Трофим Семёнович, вам делать.

— Хорошо. — Горегляд кивнул. — Лихобор сделает.

Лука отметил, что впервые слышит, как смеётся Гостев. Всё время приходилось видеть начальника цеха хмурым, раздражённым, сердитым, а тут — на тебе! — умеет смеяться.

— Доложите о результатах соревнования за вчерашний день, — приказал Гостев своему заместителю, и только тогда Лука всё понял.

Окончилось «землетрясение». Как богатырь, расправив плечи, работал, не жалея сил, всю зиму сорок первый цех, теперь реже и реже задерживались станочники на сверхурочные работы, входил в свои права спокойный, как дыхание здорового человека, ритм хорошо отлаженного производства. Ничего не скажешь, нелёгкая была работа, но в душе теплилось чувство удовлетворения и своими товарищами, и собой. Сделали, одолели!

И только эта смешная гайка где-то затерялась. Ничего, найдётся!

Кажется, нет ничего на свете проще гайки. Обыкновенный шестигранный кусок железа, стали или меди, посредине — дырка с резьбой. Вот и всё. Но гайка, которой крепят киль и стабилизаторы, на это описание ни кпельки не похожа. Начнём с того, что она не шестигранник, а небольшой цилиндр, отверстие которого имеет три различных диаметра. Наименьший — с резьбой, именно эта резьба и зажимает болт, прикрепляя стабилизатор к фюзеляжу, по бокам второго, с более широким диаметром, просверливают двадцать отверстий, через них пройдут шплинты, крепления, фиксирующие гайку, чтобы она ни на микрон не могла сдвинуться с места. В третьем, самом широком диаметре, долбёжный станок прорежет канавки, в них сборщик просунет тарированный ключ, которым после того, как эту мудрёную гайку закалят, он и привернёт её на положенное место.

В машине ОК-42 таких гаек двадцать четыре. Лихобор с Феропонтом должны будут сделать для двух самолётов пятьдесят; две про запас, на всякий случай.

— Сейчас оба идите домой, отдыхайте, — сказал Горегляд, когда они вышли из кабинета Гостева. — Пока найдём эту сталь, выпишем, получим, привезём, смена и кончится. Приходите во вторую смену, может, и ночь прихватить придётся. Между прочим, для тебя, — он обратился к Феропонту, — это будет испытание, одну гайку покажем комиссии, она присвоит тебе разряд, хватит ходить в учениках, не маленький, вырос.

— Сделаем, — пряча за удалью свою неуверенность, сказал Феропонт. — Идиоты, раньше подумать не могли. Люди самолёту жизнь свою доверяют, а они… — И покраснел, вспомнив, как совсем недавно сам подшучивал над такими словами, и, чтобы Лука не заметил его смущения, добавил: — Может, на ночь бутербродами запастись? Вдруг есть захотим…

— Великолепная идея, — похвалил Лихобор парня.

Когда они пришли на завод во вторую смену, заготовки уже лежали около станков.

— Спланируем и распределим работу, — сказал Лихобор. — Режем заготовки вместе. Потом ты центруешь и сверлишь, а я растачиваю первый диаметр, ты зачищаешь поверхность, делаем оправки, я растачиваю второй диаметр, ты нарезаешь резьбу, я растачиваю третий диаметр, ты выбираешь канавку, фаски снимаем и обтачиваем торцы по ходу дела. Ясно?

Феропонт только кивнул, не в силах вымолвить слова от волнения. Он думал, что ответственную работу Лука возьмёт на себя, выходило же всё по справедливости: нарезать резьбу и глубоко в середине гайки вынимать канавку выпало на его долю.

— Ну. начали, — сказал Лука, отрезая от стального штыба первый цилиндрик. — Чем скорее отдадим их на долбёжный станок, тем быстрее пойдём по домам.

— А я не спешу домой, — сказал Феропонт.

Есть огромный подъём и наслаждение от работы, которую ты умеешь не просто хорошо, а отлично делать. А если к тому же она ещё и важная, эта работа, если от тебя зависит своевременный выпуск самолёта, то волнение охватывает твою душу и воспоминания об этих счастливых минутах всегда будут жить с тобой. Особенно остро это чувство, когда рождается оно впервые, тогда твои силы кажутся богатырскими — горы можно свернуть, реки перекрыть, пустыни в сады обратить, на Марс взлететь, а не то, чтобы сделать за две смены каких-нибудь пятьдесят гаек.

За свою недолгую жизнь Феропонт Тимченко впервые почувствовал себя сильным, гордым, а главное, равноправным со всеми. Странно, обычная работа, а кажется героической. И ещё никогда в жизни не приходило к нему такое понимание абсолютной свободы. Может, только теперь осознал он подлинное значение этого слова — свобода, это право работать в полную силу, как ты хочешь, как ты можешь, с наслаждением, подъёмом, вдохновением, чувствуя важность своей жизни и своей работы.

Феропонт работал, не оглядываясь, а Лука нет-нет да и посматривал в его сторону. Всё идёт нормально, пусть почувствует парень радость от настоящей ответственности.

— Стоп! Перерыв, — сказал Лука, подходя к Феропонту. — Давай проверим друг друга.

Все пятьдесят цилиндров уже стояли на стеллаже, выстроились, как снаряды для пушки.

— Ты мне не доверяешь?

— Давай-ка без глупостей. Проверять и перепроверять нужно не только других, но и себя. Бери штангенциркуль. Определим в первую очередь точность работы. Смотри, эта гайка на пятнадцать сотых миллиметра длиннее. Чья работа? Моя. Сейчас снимем этот излишек.

— Не понимаю. Какое значение могут иметь эти сотые доли миллиметра? Гайка же, простая гайка!..

— Верно. Если она одна, то сотая миллиметра не имеет серьёзного значения, но все пятьдесят должны быть непременно одинаковы. Обязательно! Вот мы с тобой пойдём посмотрим потом, как будут монтировать хвостовое оперение, тогда поймёшь. Ну, думается, всё в порядке.

— Давай перекусим, мне живот подтянуло с голодухи. — Феропонт сменил гнев на милость. — А ну, чем порадовала нас мама?

В пластмассовой сумке лежали десяток бутербродов и термос с горячим кофе.

— Не очень-то роскошно, — пожаловался парень. — Мать никогда не умеет приноровиться к возможностям моего аппетита.

— Ты ешь, мне что-то не хочется, — сказал Лука.

— Вот ещё! Так я и буду есть один. Бери с икрой, говорят, отлично восстанавливает силы.

Лука взял бутерброд, откусил: правда, вкусно.

— Бери ещё, — предложил Феропонт.

— Спасибо, сыт. — Луке и вправду есть не хотелось.

— Ну, смотри, тебе видней, — ответил Феропонт, и Лука удивиться не успел, как от десятка бутербродов осталось одно воспоминание. Они запили ужин горячим кофе. «Это, чтобы вам спать не хотелось», — всё предвидела мать, в глубине души гордясь своим сыном.

— Поехали дальше! — скомандовал Лука. — Утро не за горами.

— Есть ещё времечко, — весело откликнулся Феропонт, нарезая первую гайку.

На мгновение, только на один короткий миг, когда метчик вгрызался в твёрдую холодную сталь, он оглянулся. Цех, по самые его края, наполнила темнота; станки, большие, молчаливые, в темноте будто бы ближе сошлись друг к другу, наверняка о чём-то своём говорят. Только в одном углу над двумя токарными станками яркий свет, и кажется, будто это и есть самое важное место, центр вселенной, где сейчас решается её будущее. Господи, опять тебя занесло на повороте, Феропонт! Это же гайки, простые гайки! О какой ещё судьбе человечества может идти речь? Ты же сам месяца три назад от души посмеялся бы над своими словами. Отчего же не смеёшься теперь?

Может, оттого, что по-настоящему почувствовал ответственность.

Ответственность за что? За пятьдесят гаек? Завтра, рассказывая маме, ты всё-таки весело поиздевайся над собой.

Однако без этих гаек новый самолёт не взлетит, и шутить почему-то не хочется… Сдаёт Феропонт Тимченко одну за другой свои неприступные позиции. Во всём виноват Лука Лихобор! Дело именно в нём, в его жизни, работе, характере. Когда-то Феропонту хотелось походить на Эдди Рознера, Леонида Утёсова или по крайней мере на Геннадия Цыбулю. Теперь он хочет быть таким, как Лихобор. Не поймёшь — взлетела в небо или сорвалась в глубокую пропасть его мечта…

Внимание! Как-то неровно идёт метчик, нет, показалось, всё нормально. Многовато их, этих гаек, режешь, режешь, конца-края не видно.

Что-то вдруг вроде бы прозрачной стала стеклянная крыша. Неужели скоро рассвет? Смотри-ка, до чего быстро промчалась ночь. Последняя гайка, чтоб ей пусто было. Нарезать и отдать её надо Луке на расточку, потом выбрать канавки…

Люди начинают собираться в цехе. Всё больше и больше готовых гаек сосредоточивается на стеллаже, они и вправду походят на маленькие снарядики.

Все! Пятьдесят штук готовы. Может, завтра или послезавтра он расскажет знакомым об этой ночной работе в своём обычном снисходительно-насмешливом тоне, но сейчас сердце его полно гордости, он работал целую ночь не хуже Луки, он настоящий токарь! Удивительно приятное ощущение, вкуса которого он до сих пор не знал.

— Уложились в план, — потягиваясь, разминая уставшие мышцы, сказал Лука.

— Привет! — Они и не заметили, как рядом с ними уже давно стоял Горегляд, глаза у него добрые и уставшие, будто он сам трудился всю ночь. — Готово?

— А как же иначе? — уверенно и как всегда, немного с удалью ответил Феропонт. — Вы же знали, кого ставили на работу.

— Ну, ты от скромности не умрёшь.

— А я вообще умирать не собираюсь. — Феропонт стоял около гаек, выстроившихся на стеллаже, точно так же, как Венька Назаров у своего плаката в день прихода генерального конструктора.

— Правильно, умирать не будем, — сказал Горегляд. — Сейчас их возьмут на долбёжный станок, эти ваши гайки.

Да, их увезут, и исчезнет очарование первой рабочей ночи. И никто не вспомнит о ней. Работа как работа. Пришлось потрудиться две смены, в конце концов — ничего особенного… Для постороннего человека ничего особенного, а для Феропонта всё изменилось за эту ночь… Интересно, захочется ему завтра, хорошенько выспавшись, посмеяться над своими восторгами? Всё может случиться, посмотрим.

— Пойдём позавтракаем, буфет уже открылся, — сказал Лука.

— Пойдём. У меня просьба к тебе: договорись с Гореглядом, пусть разрешит нам зайти в сборочный, очень хочется посмотреть, как наши гайки будут ставить на место. А голодный я, как волк.

Лука вспомнил о горе маминых бутербродов и улыбнулся. Феропонт понял его и на улыбку ответил улыбкой.

— Как известно, хороший аппетит был всегда признаком доброго здоровья.

Они пошли по проходу к буфету, и вдруг парень остановился, увидев на доске, где обычно помещались итоги соцсоревнования, большой плакат, украшенный традиционным Венькиным самолётом. Большими буквами было написано:

«Отлично работали товарищи!» Под этими словами две фамилии: «Лихобор и Тимченко», — а дальше цифры перевыполнения нормы.

— Примитивная агитация. — Феропонт попробовал было встать в свою привычную позу и вдруг осёкся, замолчал, так неуместно, фальшиво прозвучали для него самого эти слова. Смутился, пошёл быстрее, будто не придавая плакату никакого значения, а в душе всё пело от счастья и хотелось пройти ещё и ещё раз около плаката, чтобы все люди знали, что это именно он, Феропонт Тимченко, работал сегодня отлично.

Через два дня они с Лукой пошли в сборочный цех и увидели почти готовый самолёт. А ведь недавно существовал только рисунок, замысел… Каждый из рабочих сделал совсем немного — гайку, болт, элерон, какую-то часть фюзеляжа, кресло для пилота, шасси… А все вместе сотворили чудо — самолёт, и скошенные крылья его скоро коснутся синего поднебесья.

Феропонт сразу увидел гайку в руках у слесаря.

Хвостовое оперение самолёта напоминало огромный трёх лепестковый серебряный цветок. Монтажник с тарировочным ключом в руке добивался абсолютного равновесия и одинакового напряжения между тремя лепестками — килем и стабилизаторами. Перекос исключён самой конструкцией, но важно другое — необходимое для пилота ощущение чуткости, послушности руля. Вот этого-то и добивались монтажники.

— Хорошие гайки, — гордо сказал Феропонт, когда они возвращались к своему цеху.

— Да, — ответил Лука. — Умелые руки их сделали.

— Цитирую Горегляда, — торжественно объявил ученик: — От скромности ты не умрёшь.

— Я не о себе, о тебе сказал. Иногда говорят: лёгкая или тяжёлая рука. Так вот, у тебя умная рука…

— А ты и рад: перевоспитал Феропонта Тимченко. Ошибаешься…

— Поживём — увидим, но работу эту ты по гроб жизни не забудешь. Вот, возьми на память. — И протянул парню готовую гайку. Феропонт снова покраснел от удовольствия. И когда уже исчезнет эта дурацкая способность краснеть по любому поводу? Как малый ребёнок.

— Она нужна в сборочном.

— Мы же с запасом сделали. Брака, как тебе известно, не было.

— Где же сорок девятая? Неужто себе взял? — Парень обрадовался: будет у них по одинаковому сувениру в память о первой совместной рабочей ночи.

— Нет, возьму позже. Сейчас она у Горегляда. Показывает комиссии, оформляет документацию. Испытание по теории пройдёшь — и ты уже не ученик…

— Нет, я не хочу.

— Чего не хочешь? Стать самостоятельным токарем?

— Я с тобой хочу.

— А мы и будем вместе. Куда я денусь? Это уж, видно, нам на роду написано быть вместе…

— Ненадолго, — сказал Феропонт.

— Нет, надолго. На всю жизнь, — ответил Лука. — Кем бы ты ни стал потом, всё равно этой ночи не забудешь. И я не забуду.

Феропонт хотел что-то сказать и не рискнул: в горле непривычная сухость и спазмы, и глаза подозрительно чешутся. Лучше промолчать.

До сорок первого цеха дошли молча.

— Давай махнём в театр? — спросил Феропонт.

— С удовольствием. У меня теперь все вечера, кроме субботы, свободные.

— И ещё одна просьба: зайди как-нибудь к нам, я хочу тебя с моими предками познакомить.

— Нет, — сказал Лука. — Эта встреча вряд ли принесёт радость твоему отцу.

— Ты думаешь, он тебя считает виноватым?

— Не думаю. Просто у него осталось неприятное воспоминание. Одним словом, не надо…

Лука сказал «у меня все вечера свободны» и погрустнел, пропало у него хорошее настроение, возникшее там, в сборочном цехе. Да, вечера у него свободны. И он сам виноват в этом. Нечистый дёрнул его за язык рассказать всё Майоле… Вот и казнись теперь, ходи в театр с Феропонтом. Ничего, скоро откроются подготовительные курсы в институт. Чего, чего, а работу себе он найдёт. Лишь бы не думать о Майоле. Она, конечно, о Луке ни разу не вспомнила, вычеркнула его из жизни, и всё. А вот Лука Лихобор не станет этого делать.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

В понедельник назначен был переезд в новый корпус. В субботу, когда Лука появился в госпитале, его встретил невероятный шум. У инвалидов, как ни странно, обнаружилась уйма личных вещей, не только собранных за последнее время, но привезённых ещё с фронта. У моряка лежал под матрацем старательно спрятанный, но долгие годы не чищенный пистолет, старый немецкий «парабеллум» с обоймой патронов.

— Зачем он вам? — удивился Лука. Ведь ни поднять оружие, ни тем более выстрелить матрос первой статьи не мог: по самые плечи были отняты руки.

— Положи в сундук, пусть лежит, — рявкнул моряк.

Лука послушно выполнил приказ.

Отец хотел захватить с собой в новый корпус портрет Майолы, который по его просьбе няня приклеила к стене синтетическим клеем. И теперь Семён Лихобор требовал, чтобы сын снял картинку, не повредив её.

Лука взглянул на серьёзное, сосредоточенное лицо Майолы и опустил глаза — так заколотилось сердце.

— Чего ты встал, как горшок с кашей! — командовал отец. — Принеси мокрую тряпку, намочи бумагу, должна она. окаянная, отклеиться. Без портрета я отсюда не уеду, и осторожно — испортишь, я тебе голову оторву.

Лука пошёл к няне, взял мокрое полотенце, но синтетический клей не поддавался.

— Вместе со стеной заберём его отсюда. — Отец стоял на своём.

— Корпус завалится, — насмешливо возразил Лука.

— Пускай валится, туда ему и дорога! — кричал отец. — В понедельник принесёшь молоток и зубило, осторожно вырубишь.

— Хорошо, — покорно проговорил сын, соглашаясь на всё, лишь бы только отвлечь внимание отца от портрета. В душе он был уверен, что отец затеял всю эту мороку нарочно, желая напомнить Луке о Майоле.

Когда все пожитки инвалидов были упакованы, Семён Лихобор передумал:

— А зачем нам, братва, это старое барахло? Я с собой ничего не возьму. Только портрет из стены вырубим. Новую жизнь начинаем… Когда мы отсюда выедем, возьмём спички, бутылку бензина и подпалим всё к чёрту лысому! Чтоб и не вспоминалось!

— И сядешь в тюрьму за поджог государственного имущества, — закончил Лука.

— Так ты ловко, незаметно подожги. Эти корпуса всё равно снесут, с землёй сровняют. А нам хочется по смотреть, как будет ясным огнём пылать наше лихо.

— Нет, — ответил Лука, — чего не обещаю, того не обещаю.

— Ладно, но молоток и зубило принеси обязательно.

— Принесу. Ну, всего хорошего, — попрощался Лука и вышел из девятой палаты. Сердце его наполнялось щемящей острой болью, стоило ему ступить ногой на территорию госпиталя. Можно, конечно, переехать в новое красивое здание, можно сжечь эти бараки и сровнять их с землёй, но разве сожжёшь вместе с ними твоё горе, Семён Лихобор?

Лихобор вышел на крыльцо, в светлом небе раннего вечера отчётливо вырисовывались серо-зелёные, измученные зимой верхушки сосен, вдохнул всей грудью смолистый запах апрельского ветра. Хорошая всё-таки штука — весна…

— Здравствуй, — послышалось совсем рядом, и Лука вздрогнул. Майола Саможук сидела на лавочке, лицо строгое, деловое, смотрит на Луку равнодушно.

Сложным путём пришла девушка к этой хорошо знакомой скамейке. Тогда, в их последнюю встречу, она нашла в себе силы бросить в лицо Луке обидные слова, и потом, поблагодарив шофёра на прощание, пришла домой внешне спокойная: ни отец, ни мать ничего не заметили. Но после разговора с Загорным всё перепуталось.

Гимнастку в синем трико с алой трепетной лентой в руке она не забывала. Стоило только закрыть глаза, как сразу плыла в памяти, то извиваясь, то вихрем взлетая вверх, то покорно стелясь к ногам, широкая красная полоса, словно перечёркивая крест-накрест жизнь Майолы. Не забывала девушка и разговора с Загорным, и его слова, сказанные ей на прощание…

Чего же он требовал? Чтобы она сама пошла и сказала этому упрямому, зазнавшемуся Луке: «Я люблю тебя, женись на мне, пожалуйста»? При одной мысли об этом мороз пробегал по коже. Ходить на тренировки и видеть серьёзное лицо Василия Семёновича тоже почему-то стало неприятно, тренер стал частью чужого, враждебного девушке мира, в котором жил Лука Лихобор.

Казалось, в жизни она всё сумела подчинить своей воле. Оставалась неприкосновенной одна святая точка — госпиталь инвалидов. Здесь всё напоминало о Луке, во ведь можно было не подходить к седьмому корпусу, тем более, что её подшефный, пятый, стоял на отшибе.

В пятом корпусе тоже мечтали о переезде в новый дворец, о новой жизни, не похожей на нынешнюю, хотя каждый понимал, что изменится она только внешне…

И всё чаще представлялся Майоле праздник — День Победы с торжественным парадом пионеров перед героями войны. Зашла в комитет комсомола, рассказала о своём плане.

— У тебя мания, ты просто помешалась на грандиозных мероприятиях! — Вячеслав Савчук пятернёй расчесал свою густую шевелюру. — Такой парад организовать под силу только райкому комсомола…

— Так что же делать?

— Уменьшить масштабы, из заоблачных мечтаний опуститься на нашу грешную землю. Взять пионерский отряд, прийти к инвалидам, поздравить их с Днём Победы, преподнести каждому по букетику, я уверен, они будут тронуты таким вниманием. И деньги на это у нас найдутся, профсоюз потрясём — даст…

— Профсоюз? — со страхом переспросила Майола.

— Конечно, профсоюз. Как я вижу, тебе эта мысль и в голову не приходила. А профсоюзная организация у нас здорово отстала. Я с ними сам поговорю…

— Отстала? Нет, не везде! — сказала Майола и вышла из комнаты, хлопнув дверью. Савчук удивлённо пожал плечами, дёрнула же его нелёгкая дать комсомолке Саможук это поручение. Вцепилась, как репей, и, видно, не отстанет, пока не доведёт дело до конца. У них у всех такой характерец, у этих монтажниц буровых коронок.

Девушка вышла из комитета комсомола и задумалась. В институтский профком она, конечно, зайдёт и деньги на цветы достанет. Но как всё это будет выглядеть? Приедут тридцать пионеров, допустим, даже сорок, подарят цветы, споют песни, почитают стихи, и всё? Нет, так не пойдёт! Она знает, что надо сделать. От личных переживаний комсомолки Саможук не должны страдать люди. Вместе с авиазаводом она организует настоящий праздник. А что касается личных чувств, то Майола сумеет сдержать своё сердце. Она поговорит с Лукой как с председателем цехкома. И только.

Да, она будет спокойно сидеть на знакомой скамейке, будто пришла сюда впервые и должна встретить совсем незнакомого представителя профсоюза авиазавода для того, чтобы договориться о совместном проведении важного общественно-политического мероприятия. Поймала себя на том, что, желая успокоиться, она подозрительно старательно выговаривает эти сухие, казённые слова, и заволновалась. А может, она просто хочет увидеть Луку? Ещё раз сурово, строго, как на исповеди, проверить свои чувства? Нет, ничего нет в твоём сердце, Майола, кроме желания порадовать инвалидов. Значит, нечего бояться этого свидания с Лукой. Иди!

К седьмому корпусу девушка подошла немного насторожённо. Ничего не изменилось здесь после того, последнего вечера. Похвалила себя за выдержку. Прежде всегда нетерпеливо ждала Луку, волнуясь и радуясь, а сейчас спокойно поглядывала на червяка-выползня, который медленно двигался но песчаной тропинке, — скоро придёт тепло, показались дождевые черви. А в седьмом корпусе гвалт стоит, как на базаре… В пятом тоже инвалида собираются в дорогу.

Однако засиделся, товарищ Лихобор. Сколько можно ждать? Сейчас она встанет и уйдёт, а в понедельник позвонит по телефону в цех.

Двери скрипнули, распахнувшись. Вышла няня, тряхнула какую-то тряпку и снова ушла. Ну, ещё совсем немножко подождём, две минуты… И тогда уж всё.

Лука вышел на крыльцо именно в тот момент, когда Майола собралась уходить: истекли две минуты дополнительного времени. Он остановился, взглянул на верхушки сосен, даже не заметив её, Майолу.

— Здравствуй, — как чужому человеку, холодно сказала Майола. — Я тебя жду. Садись, поговорить надо.

Лука взглянул, и его голубые глаза широко распахнулись, заполнились ярким светом… Что пришло к нему: счастье или горе? Нет, ни то и ни другое — профсоюзная работа.

— Ты, пожалуй, удивишься, — спокойно сказала девушка, довольная своим ровным голосом, — но я пришла по делу, потому что, к сожалению, не могу обойтись без твоей помощи. Речь идёт об организации праздника Победы для инвалидов. Наш институт может, конечно, отметить этот день, но не так, как мне хотелось бы, и не так, как того заслужили эти люди.

Лука молчал, а девушка говорила, деловито и продуманно, боясь остановиться: весьма опасной могла оказаться пауза в этой беседе.

Лихобор встал, и за ним, как нитка за иголкой, поднялась Майола, всё ещё не переставая излагать свой план проведения праздника. И тогда Лука неожиданно для самого себя сделал то, что давно надо было сделать. Сильными руками он обнял девушку и крепко поцеловал. И хотя Майола упиралась локтями ему в грудь, отворачивала своё лицо, больших усилий, чтобы преодолеть это сопротивление, не потребовалось.

— Ты нахал, пользуешься своей силой, — сказала она, когда Лука, задыхаясь, опустил руки. Тон разговора не изменился, она всё ещё развивала свои соображения о празднике Победы. — Я пришла по делу, и только по делу…

Лука обнял её и поцеловал снова, только на этот раз губы Майолы были где-то совсем близко от его губ… И девичьи руки, медленно поднявшись, обхватили его шею, замкнувшись в крепкое кольцо…

— Ни стыда в вас, ни совести, — вдруг донёсся с крыльца недовольный голос няни. — Лучшего места себе не нашли, вы бы ещё на Крещатик вышли.

Руки Майолы нехотя опустились. Медленно высвободилась она из крепких объятий Луки, взглянула на няню счастливыми влажными глазами.

— Бесстыдница! — Няня энергично выбивала веник о порожек крыльца. — Да в моё время девушка, попадись вот так кому на глаза, бежала бы без оглядки. А эта ещё и улыбается…

— Она моя жена, нянечка, не ругайтесь, — сказал Лука, не выпуская руки Майолы.

— Врёшь, парень, с жёнами так не целуются.

— А мы целуемся, — вдруг смело сказала Майола.

— О, господи! — Няня ушла, хлопнув дверью.

Знакомый дятел пробежал по сосновому стволу, остановился, вцепившись крепкими когтями в коричневатовлажную кору, прицелился, прислушался и, выбрав местечко, вдруг выбил клювом по сухому дереву длинную звонкую дробь.

— Подругу зовёт, — тихо сказал Лука.

— Жаль, не будем с ним больше видеться, — отозвалась девушка. — Будь здоров, дятел!

И птица словно поняла эти слова, в ответ раздалась ещё одна звонкая и радостная весенняя трель. И где-то далеко-далеко отозвался дятел таким же перестуком, а может, эхо донесло свой отголосок.

— Пойдём, — тихо сказал Лука. — В понедельник отец приказал принести зубило и молоток. Будем вырубать из стены твой портрет, только его он хочет взять в новый дом…

— У меня есть ещё несколько экземпляров журнала, проще вырезать.

За эти несколько минут всё изменилось и определилось в их жизни, а говорили они о пустяках — молотке, зубиле, портрете…

Нет, неправда! Не за несколько минут, всю жизнь шли они к этому вечеру.

И снова, как когда-то летом, Лука обнял девушку за плечи, и она прижалась к нему, будто спряталась под надёжным, тёплым крылом: от всякого лиха и беды хотел бы сберечь её Лука Лихобор. Его рука касалась плеч Майолы, как прежде, но чувство стало другим, и ещё не верилось в это сказочное счастье…

Медленно, медленно двигались они вдоль сумеречной улицы, переходили через освещённые перекрёстки, и снова исчезали в темноте, и молчали, только чувствовала совсем близко, рядом с сердцем, тревожное тепло, и, может, больше всего на свете боялись отдалиться друг от друга, разойтись, потерять это тонкое и хрупкое чувство.


В понедельник утром Феропонт Тимченко с лихорадочным нетерпением ждал Луку. Тот появился и, взглянув на него, Феропонт не узнал своего прежнего учителя. Всё изменилось в нём: навстречу Феропонту шёл лёгкой, уверенной походкой весёлый, ясноглазый молодой парень, очень похожий на Луку. Вроде бы его младший брат… Видно, что-то очень хорошее произошло в жизни Луки Лихобора. Вот и прекрасно. Феропонт от души рад за своего друга, именно друга. Он, Феропонт, уже не ученик, а Лука не наставник, они друзья и дружить будут вечно.

— Скандал в благородном семействе! — объявил Феропонт, подходя к Луке. — Здравствуй.

— Здравствуй. Какой скандал?

— Майола наша номер отколола. Я тебя предупреждал, что эта девчонка — сплошное легкомыслие. Теперь она показала себя во всей красе. — Феропонт торжествовал победу над своей незадачливой соперницей. — Ты понимаешь, позавчера, одиннадцать вечера — Майолы нет дома, двенадцать часов — тоже нет. Её мамаша звонит в «Скорую помощь». Час ночи — нет, два — нет! И даже не позвонила! Представляешь, характерец. Наши предки и без того имеют с нами немало хлопот, уж позвонить-то выбрала бы время! Наконец, Пётр Григорьевич, уважаемый папаша Карманьолы, не выдерживает и в третьем часу ночи звонит нам, будит моего предка, и генерал, естественно, развивает деятельность…

Феропонт рассказывал, захлёбываясь от восторга: теперь никто на свете не угрожал их дружбе, и потому он не обратил внимания на лицо Лихобора, а стоило бы. Удивительное было у него лицо. Сколько разных чувств выражало оно, — всё вместе это называлось счастьем! Любовь обрушилась на Луку, как лавина, как взрыв. Где уж там было вспомнить, что на Пушкинской улице, в старинной квартире с высокими потолками смертельно волнуются мать и отец его молодой жены! Но вспомнил о них всё-таки он, а не Майола. На дворе уже синел ясный апрельский рассвет, когда он потащил её к телефону…

— Наконец, — Феропонт с трудом сдерживал своё ликование, — в пятом часу звонок. Мамаша уже почти без чувств. Пётр Григорьевич лютый, как зверь, а она заявляет в трубку: «Задержалась на вечеринке, простите, не волнуйтесь…» Это тебе наука, я знаю, она и тебе старалась мозги крутить, а сама потихоньку нашла женишка. Ну и отлично, теперь мы с тобой горы свернём…

— Что же дальше было? — улыбаясь и одновременно чувствуя жгучий стыд, спросил Лука.

— Она появилась в одиннадцать, уложила свой чемоданчик и исчезла, подав всем девчатам пример, как надо в наше время выходить замуж. Я рад, не будет встревать между нами. Но всё-таки нужно отдать ей должное: чтобы так всё решить, надо иметь смелость. Раньше я думал — никчёмность, фифочка, дутая знаменитость, теперь вижу: есть в ней настоящий характер.

— Что же всё-таки было потом? — напомнил Лука.

— Откуда я знаю. Ушла и исчезла. Нам больше не звонили, значит, всё уладилось…

— А теперь — расскажу я, что было дальше, — медленно заговорил Лука. — Вечером она вместе со своим мужем приехала к папе и маме на Пушкинскую. Ужинали и даже пили шампанское. Они очень быстро умеют успокоить своих родителей, эти девчата. Потом её муж получил в подарок американский свитер, как она сама сказала, ещё летом купленный в Америке для этой цели.

— О, она всё предвидела! — воскликнул Феропонт. — Лукавое порождение дьявола — эти женщины… — И вдруг остановился, поражённый догадкой, взглянул и, не решаясь поверить, не допуская такой возможности, спросил: — А ты откуда знаешь? — И, тут же поняв, затряс головой, как от острой зубной боли. — Это ты её сразил?

— Я, — ответил Лука. — Приглашаю на свадьбу.

Феропонт прошёлся от станка к станку, не зная, что сказать. Негодование и возмущение, восторг и ревность переполнили его душу. Потом, вплотную подойдя к Лихобору, остановился и сказал:

— Предал ты нашу дружбу.

— Почему предал? — Лука удивился. — Мы с тобой друзья навеки. Больше того, теперь родственники…

— Нет, не та будет дружба, — горько проговорил Феропонт. И Лука вдруг почувствовал, что рядом с ним стоит уже не юный парнишка, а почти взрослый мужчина. — Не та будет дружба. Ну и гори ты синим огнём и ясным пламенем вместе со своей Майолой! А ко мне больше не подходи. Не люблю предателей!

Он выкрикнул последние слова и поспешил отойти к своему станку, чтобы никто не увидел его несчастных глаз. Мир скверный и жестокий, нет в нём настоящий верных людей: стоило только Майоле поманить пальчиком, и железный Лука Лихобор изменил дружбе.

Дня три Феропонт ходил хмурый, как грозовая туча. Дома о новости промолчал, почему-то показалось обидным, что, выбирая между любовью и настоящей мужской дружбой, Лука выбрал любовь.

А на четвёртый день; в конце смены, Лука подошёл к Феропонту и сказал:

— Хватит разыгрывать капризную барышню. Друзья мы с тобой были, друзьями и остались. Пойдём посмотрим, как взлетит новый самолёт.

— Не пойду я с тобой, — сказал Феропонт. — И что ты нашёл в этой голенастой Майоле?

— Ты прав, ничего особенного в ней нет, просто она самая красивая женщина в Киеве, и я её безумно люблю.

— Женщина? — Феропонт словно споткнулся.

— Конечно. Моя жена. И брось переживать, вытирай станок и пошли на аэродром…

— Она тебя быстренько отучит командовать, — не удержался и съязвил Феропонт.

— Вот и отлично! — Лука счастливо улыбнулся.

О первом пробном полёте нового самолёта на заводе не объявляли. Через неделю будет торжественная церемония в присутствии высокого начальства, с речами и знамёнами, с приказом директора о поощрении лучших рабочих и инженеров. Сейчас намечался всего лишь пробный полёт, но слух о нём, расходясь концентрическими кругами, постепенно охватил все цеха, и йосле смены к аэродрому потянулись люди.

Лука и Феропонт несколько минут шли молча. Толпа, окружавшая их, становилась всё плотнее. Но Феропонт думал не о самолёте.

— А всё-таки ты молодец, — словно познав наконец какую-то очень спорную истину, объявил он.

— Это почему же? — Лука заинтересовался: подвигов за собой он не чувствовал.

— Да что Майолу на лету срезал. Вокруг неё столько женихов кружилось, а девчонки все тщеславны.

— Ты знаешь, мне показалось, она вышла за меня потому, что у неё не было выбора. Ни одного жениха около неё я не заметил, — вполне серьёзно сказал Лука.

— Просто влюбились друга в друга, как… как… — Он подыскивал сравнение, хотел сказать, как Ромео и Джульетта, но раздумал: получалось слишком банально и литературно. И промолчал.

— Желаю тебе так же влюбиться, — сказал Лука.

— Ну, знаешь, — Феропонт возмутился, — ещё не родилась такая девчонка, которая смогла бы меня охомутать…

— Нет, уже родилась. Ей сейчас лет десять, двенадцать. а может, и все четырнадцать… Смотри, вон он, наш красавец!

И в тот же миг Феропонт забыл и о Луке, и о Карманьоле, и о разбитой дружбе. Новый самолёт стоял в отдалении от выстроившихся в ряд старых ОК-24, но даже если бы он пристроился к ним, всё равно спутать, не заметить его было невозможно: казалось, именно под его крылом приоткрылась завеса времени и всем посчастливилось заглянуть в будущее.

На аэродром, конечно, никого не пускали, но вокруг собиралась толпа — молчаливые, взволнованно-торжественные люди. Это они сделали самолёт. Нет более гордого и значительного чувства, нежели сознание отлично выполненной работы.

Феропонт и сам не мог понять, откуда пришло к нему это ощущение всепокоряющей гордости. Казалось, от может сделать любую работу, всё ему по плечу: пассажирский самолёт — пожалуйста, вот он стоит перед вами. Космический корабль? И это можно. Хотел посмеяться над собой, над непривычной взволнованностью, и не смог. Крепко держат киль и стабилизаторы гайки, сработанные Лукой и Феропонтом, их руками. Феропонту хотелось крикнуть: «Люди, в этой машине есть и моя работа!» — но сдержался: каждый из его соседей, стоявших с ним плечом к плечу, мог сказать то же самое.

— Послушай, учитель, — Феропонт толкнул локтем Луку, — а если заточить резцы под острым углом, то канавки в наших гайках можно прорезать вдвое быстрее.

Лука посмотрел на своего ученика и согласно кивнул. На свет появился не только новый самолёт, но родилось нечто более значительное и важное… Ещё многое случится с Феропонтом, ещё будет он мудрствовать и оригинальничать, неизвестно, кем он станет: композитором, инженером или офицером, а может, и токарем высокой квалификации, — но человеком наверняка будет.

К самолёту подошли пилоты и исчезли за овальными дверцами, герметически плотно закрывшимися вслед за ними. В старых самолётах вертящиеся винты предупреждали о скором взлёте машины. Здесь же всё замерло, только медленно нарастал напряжённый гул могучих реактивных двигателей, и в какое-то мгновение самолёт неохотно, лениво двинулся с места, потом, быстро набирая скорость, сопровождаемую оглушительным рёвом турбин, стрелой вонзился в ясную синеву неба.

Люди стоят молча, не кричат «ура», не аплодируют, в этом сосредоточенном молчании — проявление наибольшей торжественности. Они ждут посадки самолёта, чтобы ещё раз взглянуть на свою осуществлённую мечту, попрощаться с нею и приняться за новую…

Он появился далеко-далеко, сначала как маленькая серебристая ласточка, потом, стремительно вырастая, приблизился, сопровождаемый оглушительным громом. Вот он над взлётно-посадочной полосой выпустил закрылки, коснулся твёрдыми шинами бетонной дорожки…

Семён Лихобор не согласился взять обложку журнала, заставив Луку вырубать из стены старый, изученный до мельчайшей чёрточки портрет Майолы.

— Между прочим, — ловко орудуя инструментом, сказал Лука, — это твоя невестка.

— Кто? — Старый Лихобор насторожился.

— Майола. Свадьба двадцать девятого мая. Раньше не получается — перегрузка во Дворце новобрачных.

— Значит, решился наконец? — Семён Лихобор торжествовал. — Давно бы так! А кто тебе говорил? Слушаться старших нужно! Понимаешь, как тебе теперь надо жить, чтобы быть достойным такой девушки…

— Может, именно так, как жил, — ответил Лука.

— Может, и так, — согласился отец и надолго замолчал, Любуясь, как умело сын орудует инструментами.

А когда инвалидов и их венда вынесли и погрузили в автобусы, чтобы ехать в новое здание, вдруг загорелись, вспыхнули, как свечи, старые бараки, которые совсем недавно гордо назывались корпусами. Кто их ушёл поджечь, не мог догадаться даже старший брандмейстер, приехавший к месту пожара во главе целой колонны красных, оглушительно ревущих машин.

Сначала он хотел дать команду распускать брандспойты и сбить пламя струями воды, потом махнул рукой.

— Эти гнилушки дешевле сжечь, чем разбирать. Здесь новый микрорайон будет, — сказал он. — Смотрите только, чтобы сосны не занялись…

Он проследил, пока бараки сгорели дотла, приказал залить пожарище, а потом сел в «Волгу» и помчался к себе по зелёной улице светофоров, сопровождаемый рёвом сирен и колонной ярко-красных мощных машин.

В новом доме инвалиды размещались шумно и весело, будто не только стены, а всё решительно менялось в их жизни. Семён Лихобор велел прибить в своей палате, такой светлой, что даже глазам больно, портрет Майолы и тогда сказал:

— Ну вот, теперь я дома.

В День Победы Майола привела свою пионерскую дружину, Валька Несвятой возглавлял колонну молодых рабочих, пришли ученики из соседних школ. Явился и Горегляд, и где-то в толпе поблёскивали стёкла очков директора авиазавода.

— Приверни, крепче приверни! — командовал старый Лихобор. — Смотри, этот орден ниже «Звезды» оказался и погоны перекосились. Зеркало мне дай…

— Что ты волнуешься, отец? — успокаивал сын.

— Оттого и волнуюсь, что мы должны выглядеть, как положено солдатам. Пояс на одну дырочку потуже затяни. Вот так. Хорошо. Теперь вези меня к людям.

Зал нового Дворца был выстроен своеобразно: против большого амфитеатра — сцена, тоже амфитеатром. На сцене и в зале — удобные кресла для инвалидов.

В тот день в президиуме при всех орденах и медалях, в новых армейских кителях с золотыми погонами, сидели пятьдесят ветеранов. К ним вышла пионерка лет десяти и, волнуясь, сказала звонким, срывающимся голоском:

— Товарищи, для встречи с героями Великой Отечественной войны знамёна пионерских дружин внести!

Феропонт, стоя рядом с Лукой, тихо, чтобы не слышала Майола, сказал:

— Учитель, ты, может, будешь смеяться, но я, кажется, сейчас заплачу!

Колыхнулись и замерли над сценой знамёна. Лука сжал руку Майолы, будто хотел защитить свою подругу в этом, ещё не окончившемся бою, где и до сих пор, через тридцать лет после победы, падают солдаты.


1973

Загрузка...