Это было…
Давно это было.
Это было, когда я ещё любил болеть. Но только не сильно болеть. Не так болеть, чтоб тебя везли в больницу и вкалывали десять уколов, а тихо болеть, по-домашнему, когда ты лежишь в постели, а тебе чай с лимоном несут.
Вечером мама с работы прибегает:
— Боже мой! Что случилось?!
— Да так, ничего… Всё в порядке.
— Чаю надо! Крепкого чаю! — волнуется мама.
— Не надо ничего… оставьте меня.
— Милый мой, милый… — шепчет мама, обнимает меня, целует, а я постанываю. Замечательные были времена.
Потом мама садилась рядом со мной на кровать и начинала мне что-нибудь рассказывать или рисовала на листочке бумаги домик и корову. Это всё, что она умела нарисовать, — домик и корову, но я никогда в жизни не видел, чтоб кто-нибудь так хорошо рисовал домик и корову.
Я лежал и стонал и просил:
— Ещё один домик, ещё одну корову!
И много получалось на листочке домиков и коров.
А потом мама рассказывала мне сказки.
Странные это были сказки. Я никогда и нигде таких потом не читал.
Прошло много лет, прежде чем я понял, что мама рассказывала мне про свою жизнь. А у меня в голове всё укладывалось как сказки.
Шёл год за годом, пролетали дни.
И вот этим летом я сильно заболел.
Обидно болеть летом.
Я лежал на кровати, глядел на макушки берёз и вспоминал мамины сказки.
Это было давно… очень давно.
Смеркалось.
По степи мчался всадник.
Глухо били в землю копыта коня, увязали в глубокой пыли. Облако пыли подымалось за спиною всадника.
У дороги горел костёр.
Четыре человека сидели у огня, а в стороне от них лежали в поле какие-то серые камни.
Всадник понял, что это не камни, а стадо овец.
Он подъехал к костру, поздоровался.
Пастухи угрюмо смотрели в огонь. Никто не ответил на приветствие, никто не спросил, куда он держит путь.
Наконец один пастух поднял голову.
— Камни, — сказал он.
Всадник не понял пастуха. Он видел овец, а камней не видел. Хлестнув коня, он помчался дальше.
Он мчался к тому месту, где степь сливалась с землёй, а навстречу ему подымалась вечерняя чёрная туча. По земле стелились под тучей облака пыли.
Дорога подвела к оврагу с глубокими склонами. На склоне — красном и глинистом — лежали серые камни.
«Это уж точно камни», — подумал всадник и влетел в овраг.
Тут же накрыла его вечерняя туча и белая молния воткнулась в землю перед копытами коня.
Конь метнулся в сторону, снова ударила молния — и всадник увидел, как серые камни обратились в зверей с острыми ушами.
Звери скатились по склону, кинулись под ноги коню.
Конь захрапел, подпрыгнул, ударил копытом — и всадник вылетел из седла.
Он упал на землю и ударился головой об камень. Это был настоящий камень.
Конь умчался. За ним стелились по земле вдогонку длинные серые камни. Только один камень остался на земле. Прижавшись к нему головой, лежал человек, который мчался неизвестно куда.
Утром нашли его молчаливые пастухи. Постояли над ним, не сказали ни слова.
Они не знали, что в тот самый момент, когда ударился всадник об камень головой, — на свете появился новый человек.
И всадник мчался, чтоб увидеть этого человека.
За минуту до смерти он думал:
«Кто же родится? Сын или дочь? Хорошо бы дочь».
Родилась девочка. Её назвали Ольга. А попросту все её звали — Лёля.
Был жаркий июльский день.
На лугу стояла девочка. Она видела перед собой зелёную траву, по которой рассыпаны большие одуванчики.
— Беги, Лёля, беги! — услышала она. — Беги скорее.
— Боюсь, — хотела сказать Лёля, но сказать не смогла.
— Беги, беги. Ничего не бойся. Никогда ничего не бойся. Беги!
«Там одуванчики», — хотела сказать Лёля, но сказать не смогла.
— Беги прямо по одуванчикам.
«Так ведь они же звенят», — подумала Лёля, но быстро поняла, что сказать такую фразу ей никак не удастся, — и побежала прямо по одуванчикам. Она была уверена, что они зазвенят под ногами.
Но они оказались мягкие и не звенели под ногами. Зато звенела сама земля, звенели стрекозы, звенел серебряный жаворонок в небе.
Лёля бежала долго-долго и вдруг увидела, что перед нею стоит огромное белое существо.
Лёля хотела остановиться, но остановиться не могла.
А существо огромное манило незнакомым пальцем, притягивало нарочно к себе.
Лёля подбежала. И тут огромное существо схватило её и подбросило в воздух. Тихо замерло сердце.
— Не бойся, Лёля, не бойся, — послышался голос. — Не бойся, когда тебя подкидывают в воздух. Ты ведь умеешь летать.
И Лёля вправду попробовала летать, замахала крыльями, но далеко не улетела, снова опустилась на руки. Тут она увидела широкое лицо и маленькие-маленькие глазки. Чёрненькие.
— Это я, — сказало огромное существо — Марфуша. Не узнаёшь? Беги теперь назад.
И Лёля побежала назад. Она снова бежала по одуванчикам. Они были тёплые, щекотались.
Она бежала долго-долго и увидела новое огромное существо. Голубое.
— Мама! — крикнула Лёля, и мама подхватила её на руки и подбросила в небо:
— Не бойся. Ничего не бойся. Ты умеешь летать.
И Лёля полетала уже подольше и, наверное, могла бы летать хоть сколько угодно, но ей самой захотелось опуститься поскорей в мамины руки. И она опустилась с неба, и мама с Лёлей на руках пошла по одуванчикам к дому.
Это было… давно это было. Это было, когда Лёля научилась летать.
Она летала теперь каждый день и всегда старалась приземляться в мамины руки. Так было надёжней и приятней.
Летала она, когда выходила на улицу, но и дома хотелось иногда полетать.
— Что с тобой поделаешь, — смеялась мама. — Летай.
И Лёля взлетала, но в комнате летать было неинтересно — мешал потолок, взлететь высоко не удавалось.
Но всё-таки она летала и летала. Конечно, если нет возможности летать на улице — надо летать в доме.
— Ну всё, хватит летать, — говорила мама. — Ночь на дворе, спать пора. Летай теперь во сне.
Ничего не поделаешь — Лёля ложилась спать и летала во сне. А куда денешься? Если нет возможности летать на улице или в доме — надо летать во сне.
— Хватит летать, — сказала однажды мама. — Научись как следует ходить. Иди.
И Лёля пошла. А куда пошла — она не знала.
— Иди смело. Не бойся ничего.
И она пошла. И только отошла, как над головой у неё что-то глухо зазвенело:
— Дон! Дон!
Лёля испугалась, но тут же не испугалась.
Она подняла голову и увидела: высоко на стене висит какая-то штука с золотым носом. Она качала этим носом, а лицо у ней было круглое, белое, как у Марфуши, только уж очень много глаз.
«Это что за штука с золотым носом?» — хотела спросить Лёля, но спросить не удалось. Язык как-то пока не поворачивался. А поговорить хотелось.
Лёля набралась духу и спросила у этой штуки:
— Летаешь?
— Так, — ответила штука и махнула носом. Страшновато махнула.
Лёля снова напугалась, но тут же снова и не напугалась.
«А не летаешь — ну и ладно», — хотела сказать Лёля, но сказать ей это опять не удалось. Она просто махнула на штуку рукой, а та в ответ — носом. Лёля снова рукой, а та — носом.
Так они и махали некоторое время — кто носом, а кто рукой.
— Ну ладно, хватит, — сказала Лёля. — Я пошла.
Она пошла дальше, и вокруг неё стало темно. Она шагнула в темноту, прошла два шага и раздумала идти дальше. Всё-таки неловко было перед этой штукой, которая не летает, а только качает золотым носом. Может, она всё-таки летает?
Лёля вернулась назад, постояла, посмотрела: нет, никак не летает. Качает носом — и всё.
И тут Лёле самой захотелось взлететь к этой штуке и схватить её за нос, чтоб зря не болтался.
И она взлетела и схватила за нос.
И нос золотой перестал качаться, а Лёля опустилась вниз, к маме на руки.
— Это — часы, Лелесь, их трогать нельзя.
«А чего они всё время носом болтают?» — хотела спросить Лёля, но язык снова не повернулся. А поговорить о часах хотелось.
— Летают? — спросила она.
— Нет, они не летают, — засмеялась мама. — Они ходят или стоят.
А уж это было, когда Лёля перестала стенные часы за нос дёргать.
Она решила теперь ходить и стоять. Как часы.
И она всё время ходила и стояла, ходила и стояла. Дойдёт до часов, постоит.
— Хожу и стою, — говорила она. — Хожу и стою.
Часы тикали в ответ, помахивали золотым носом, который назывался маятник. Но Лёля забыла про маятник, она теперь думала, что это не только нос, а ещё и такая нога золотая. Этакая нос-нога. Вот часы и ходят этим носом-ногой. А дёргать за нос-ногу нельзя — часы станут. А дёрнуть хочется. Ну ладно, пошли дальше.
Она пошла дальше, и тут же вокруг неё стало темно. И она опять вернулась к часам. Жалко всё-таки, что нельзя их дёрнуть за нос и за ногу.
«А вот меня можно», — подумала Лёля и дёрнула сама себя за нос, а потом села на пол и дёрнула за ногу.
Часы на все эти штучки не обратили никакого внимания.
И Лёля снова пошла вперёд, в темноту. И увидела в темноте светлую щель, из которой шёл свет. И так получилось, что Лёля сунула в неё свой нос. И конечно, щель могла каждую секунду прищемить ей нос, потому что была дверная. Но не прищемила.
«Не прищемляет, — подумала Лёля. — Повезло».
И она толкнула дверь и вышла на крыльцо.
Свет, зелёный и золотой, ослепил её, а за светом — зелёным и золотым — она увидела луг и одуванчики и очень обрадовалась. Так обрадовалась, как будто раньше их не видала. Но раньше-то её приносили сюда на руках, а теперь она сама дошла. Это важно — дойти самому до того, до чего хочешь.
Лёля села на крыльцо и стала глядеть на то, до чего дошла сама.
«Дошла до одуванчиков, — думала она. — Добралась. А трудновато было. Коридор такой тёмный, да ещё эта щель дверная. Зря я совала в неё нос. Больше никогда не буду».
Так сидела она и так примерно думала и любовалась тем, на что глядела.
«А на чём это я сижу?» — подумала вдруг она. И перевела взгляд на крыльцо. Уютное это было крыльцо, тесовое, с резными колонками, с навесом, чтоб не капал дождик на того, кто сидит на крыльце.
Она постучала по резной колонке, и тихо-тихо ответило ей крыльцо.
— Это крыльцо, — послышался сзади мамин голос.
«Крыльцо, — думала Лёля. — Крыльцо. Хоть и не крыло, а, наверно, летает. Пускай летит, а я буду на нём сидеть и глядеть на луг и одуванчики».
Но крыльцо никуда не летело.
«Ну и ладно, — подумала Лёля. — Зато на нём сидеть хорошо. Буду всегда на нём сидеть».
Теперь каждый день она подходила к часам, шла потом по коридору и садилась на ступеньку крыльца.
Она очень полюбила своё крыльцо и называла его — крылечко.
Рядом с нею часто сиживал котёнок Васька, подходил поросёнок Федя.
— Почеши-ка мне пузо, — говорил вроде бы поросёнок и тёрся об её ногу.
И Лёля чесала ему пузо.
Почему-то, кстати сказать, она сразу поняла, что поросёнок Федя не летает. И дело тут не в крыльях. Крылья можно приделать и к поросёнку. А просто те, кто чешет пузо, летать никак не могут. Или летай, или пузо чеши.
Так сидела Лёля на крылечке, размышляя о пузе, о поросёнке и о полётах.
«Конечно, Федя не летает, — думала она. — Но, пожалуй, на нём можно сидеть. Как на крылечке».
Лёля сошла с крылечка, подошла к поросёнку и только хотела усесться на него — а Федя убежал.
«Стой, Фёдор!» — хотела сказать Лёля, но сказать не успела и плюхнулась в траву. Она не огорчилась, что поросёнок убежал, — она обрадовалась, что можно на траве сидеть.
— Иди-ка сюда, Лелесь, — послышался голос.
Лёля оглянулась и увидела, что неподалёку от неё сидит мама. И сидит она не на крыльце, не на траве и, конечно, не на поросёнке Феде, а на чём-то совсем другом.
— Иди сюда, иди. Садись рядом со мной на завалинку. Она не летает.
Но Лёля уже сама поняла, что завалинка не летает, ясное дело — она ведь заваливает, дом снизу заваливает, чтоб ветер под дом не пробрался, а с ветром — мороз и снег.
Хорошая была завалинка, обшитая серыми досками. И на ней можно было сидеть, и не только сидеть, а даже бегать по завалинке вокруг дома. И Лёля бегала по завалинке, стучала босыми пятками по серым доскам, а потом сидела и глядела на луг и одуванчики.
«Сидеть можно и на стуле, — думала Лёля. — Сидеть и глядеть в стену. Но разве сравнится стул — с крыльцом и завалинкой, а стена — с лугом и одуванчиками? Да никогда в жизни».
И тут Лёля поняла, что главное — это не то, что на крыльце можно сидеть, главное, что у неё есть это крыльцо и завалинка, и луг, и одуванчики.
А сидеть можно на чём угодно.
Да хоть на стуле, да хоть на поросёнке Феде, если во-время сказать ему:
— Стой, Фёдор!
Наконец-то Лёля поняла, что она живёт в доме. А дом стоит на большой поляне. А за поляной видны другие дома. И в них живут люди.
А тот дом, в котором живёт сама Лёля, называется — школа.
— А вон те дома тоже школы? — спрашивала она, когда научилась толком спрашивать.
— Да нет, там просто — дома.
— А это наш дом?
— Наш.
— Он — дом?
— Дом.
— А где же школа?
— Да вот она. Наш дом и есть школа. Здесь дети учатся.
Так Лёля поняла, что живёт не в простом доме, а в школе.
Школа начиналась с крыльца, и, поднявшись по ступенькам, надо было пробежать через коридор, в котором всегда было темновато, — тут и попадёшь в сторожку, в которой жил школьный сторож дед Игнат.
Из сторожки в глубину школы вели две двери. Одна — налево, другая — направо.
И налево была комната Лёли, а в ней было три окна.
В одно окно было видно, как бегают ребята на школьном лугу, в другое — крыши домов, тех простых домов, не школ. У них были соломенные крыши, а пыльная дорога вилась между домами. По дороге ходили кони, ездили на телегах люди.
А в третье окно видна была сирень, и большей красоты, чем эта сирень, на свете не было.
Когда цвела сирень, всё вокруг было полно сирени — и окна, и небо в окнах.
Была в Лёлиной комнате кровать с яркими серебряными шарами, а на ней лежало сразу три подушки. А внутри-то у подушек был пух! Утиный, гусиный и куриный пух! Вот это да! Этого Лёля никак не ожидала, что у подушек внутри пух.
Но пух, в конце концов, ерунда. Пух в подушках, стол да стулья есть в каждом доме, а вот такой огромной жёлтой и высокой штуки, что стояла у стены, не было нигде.
Штука называлась — кафедра.
На кафедру можно было взобраться и речь говорить.
И Лёля забиралась на кафедру и говорила речь.
— А в подушках — пух! — говорила она. — Утиный, гусиный и куриный! Вот как!
И стенные часы слушали Лёлю, удивляясь насчёт подушек.
Кафедра была покрашена жёлтой масляной краской. Не какой-нибудь простой краской, а — масляной.
— У нас кафедра покрашена масляной краской! — толковала Лёля с кафедры стенным часам. — Вот как!
А в кафедре в специальном ящичке кое-что лежало.
Там лежали тетради, ручки и перья!
И было ещё кое-что! Чернила!
Вот это уж да! Чернила! Вот так вот!
А рядом с Лёлиной комнатой была — Соседняя. И рядом с Соседней комнатой нельзя было плакать.
Когда Лёля была ещё совсем маленькая и лежала ещё в колыбели, ей хотелось поплакать.
Но как только она начинала это дело, тут же к ней подходил кто-нибудь и говорил:
— Тише… тише… не плачь… нельзя… там — Соседняя комната.
«Что за ерунда? — думала Лёля. — Всюду можно плакать, а тут нельзя! Загадка какая-то!»
И тогда она решила раз и навсегда перестать плакать, раз уж рядом была Соседняя комната. И перестала, и во всей своей будущей жизни не плакала. И плакала только тогда, когда удержаться было невозможно.
Так жила Лёля рядом с Соседней комнатой и не плакала, а только приглядывалась, что в этой комнате происходит.
И вот что она заметила.
Она заметила, что какие-то маленькие люди ходят в эту комнату. Туда-сюда. Придут — уйдут. Опять придут.
А в комнате за стенкой всё время что-то творилось. То была тишина, то вдруг начинался шум, гвалт и крики. Такие крики, что, если б Лёля заплакала, в Соседней комнате никто бы и не услыхал. И вот когда в Соседней комнате слышались крики — Лёля немного плакала, чтоб отвести душу; стихали крики — смолкала и она.
И всегда там был слышен один и тот же голос — ровный и спокойный, весёлый и звонкий. И Лёля знала, что это самый лучший голос на свете — голос её мамы.
Когда Лёля научилась ходить, она, конечно, сразу пошла в Соседнюю комнату.
И только она открыла дверь, только заглянула, как сразу поняла — Комната Волшебная!
Она увидела такие вещи, такие странные вещи, которым названия подобрать было невозможно!
Потом-то оказалось, что названия у всех этих вещей есть.
Доска — так называлась длинная и чёрная штука на ножках. На доске можно было писать мелом, а потом тряпочкой мел стирать.
Парты — так назывались те удивительные вещи, которые стояли в три ряда посреди комнаты. На этих партах и сидели маленькие люди — ученики. И много ещё было удивительных вещей — и глобус, и шкафы с книгами, и карты, и указки, и счёты. И вся эта комната со всеми вещами называлась — класс, а Лёлина мама была учительница.
Она, оказывается, учила учеников.
И Лёля долго думала, чему же мама их учит?! А потом сообразила, что мама учит летать!
Когда в классе тишина — это мама их учит, а когда начинается шум — это значит они все разом полетели.
И Лёля представляла себе, как маленькие ученики дружно летают над партами — кто кувыркается в воздухе, кто смеётся, кто кричит и просто так машет руками.
А выше всех и лучше всех летает над доской её мама!
И, конечно же, мама её была Главным Человеком в мире.
Это было ясней ясного.
Когда мама гуляла с Лёлей по лужайке около школы, им часто встречались люди — большие и маленькие.
Маленькие крутились вокруг мамы. Забегут спереди и кричат:
— Татьяна Дмитриевна, здравствуй!
А после обегут вокруг и снова:
— Здравствуй, Татьяна Дмитриевна!
И так бесконечно: здравствуй да здравствуй!
Много их бегало и здоровалось.
А большие люди не бегали и не кричали, а только кланялись и снимали шапки. И Лёлина мама кланялась в ответ.
Однажды на дороге им попался уж очень большой и широкий человек. Тёмная материя окутывала его с ног до головы, а на голове стояла высочайшая чёрная труба.
Но только из трубы дома дым подымается кверху, а тут клубился внизу. И Лёля догадалась, что это не дым, а курчавейшая борода.
Мама остановилась. Остановился и человек с трубой на голове.
И мама поклонилась первая. А человек с трубой не поклонился, он помахал рукой в воздухе и протянул к маме эту руку.
Он тянул и тянул руку, и Лёля не понимала зачем.
Лёлина мама, кажется, должна была что-то сделать, а не сделала ничего. Она взяла Лёлю на руки и прошла мимо человека с трубой на голове.
— Кто это? — шепнула Лёля, когда они прошли мимо.
— Это — батюшка поп.
«Ого! — подумала Лёля. — Батюшка поп! А чего он руку-то тянул?»
— Чтоб я её поцеловала.
«А что ж ты её не поцеловала-то?» — хотела спросить Лёля, но не спросила, а только подумала.
И мама ответила:
— Да так, не хочется что-то.
И Лёля поняла, что батюшка поп хоть и главный человек, а мама, как ни крути, всё-таки главнее.
А это было уже после того, как Лёля поняла, кто на свете главный человек.
Она узнала, что на свете много-много людей и множество вещей, а у её мамы немало учеников — и Марфуша, и Максим, и другие ребята. И мама их вовсе не учит летать, она учит их читать и писать.
И это большая разница. Читать и писать — одно, а летать — другое.
И всё-таки Лёля понимала, что читать и писать — это всё равно как летать, только немного по-другому.
И жил ещё в школе дед Игнат.
Большой и сильный дед. Он рубил дрова.
Размахнётся топором и так крякнет, что чурка пополам разлетается.
Потом дед собирал дрова в охапку и тащил в школу, и Лёля тащила за ним одно полено.
Дед Игнат бросал дрова на пол, и они грохались с грохотом, и дед говорил:
— Ну вот и приехали…
И Лёля бросала своё полено. И грохоту было поменьше. Но всё-таки был.
Дед Игнат топил печки. А их в школе было две — русская и голландская. И русская была больше голландской и дров съедала больше.
Затопив печку, дед Игнат глядел на стенные часы, доставал колокольчик и громко звонил.
И тут открывались двери класса — и все ученики разом выбегали в сторожку. А самая старшая и самая добрая ученица Марфуша подхватывала Лёлю на руки. И все ребята, и Марфуша с Лёлей на руках бежали на улицу, рассыпаясь по поляне, но дед Игнат скоро снова звонил в колокольчик, и все возвращались в школу. И как только ребята вваливались гурьбой в сторожку, дед говорил:
— Ну вот и приехали!
Это была его любимая фраза.
Пойдёт на улице дождик — дед говорит:
— Ну вот и приехали.
Вскипит самовар:
— Ну вот и приехали.
Приедут гости:
— Ну вот и приехали.
Однажды Лёля сказала деду, что крыльцо и завалинка всё-таки летают. Только глубокой ночью, когда все спят. Дед Игнат не поверил, чесал в затылке, удивлялся.
А Лёля в этот день легла спать нарочно пораньше. И заснула. Спать-то она спала, а всё равно всё видела и слышала.
— Эй, завалинка, — сказало крыльцо. — Ты спишь?
— Не, — ответила завалинка, — подрёмываю.
— Давай полетаем.
— Давай.
И они сорвались с места и полетели летать над деревней.
А дед Игнат как раз возвращался домой.
Увидел он, как летают над деревней крыльцо и завалинка, — сильно удивился. А когда появилась в небе школьная кафедра, покрашенная масляной краской, дед сел в траву и сказал:
— Ну вот и приехали.
А вокруг деревни, в которой жила Лёля, повсюду — на полях и на дорогах — бушевала полынь.
В жаркие июльские дни запах полыни пропитывал и солнце, и воздух, и облака.
И дожди были здесь полынные. И грозы.
И называлась деревня — Полыновка.
Полыновцы любили полынь.
Вениками из полыни подметали они свои дома, и горький полевой запах стоял в каждом доме.
Как хороша была полынь, как красива!
Другие травы зелёные были да травянистые, а полынь-то — серебряная. Листья её, рассечённые ветрами, серебрились под солнцем, а на верхушке полынного стебля маленькие, а золотые горели зернины. И запах, невозможный запах — горький и радостный.
Лёле всегда хотелось набрать полыни, поставить в комнату как букет.
— Нельзя, Лёля, нельзя, — говорила мама. — Полынь — горькая. Не надо нам в доме горечи.
Лёля не знала, что такое горечь, и радовалась, что горечи в их доме нет и что веник всё-таки из полыни.
Интересные и очень простые люди были полыновцы. Они и сами были какие-то полынные — тихие, степные, полевые.
Гордостью села были девушки.
В праздничные дни они выходили на улицу в белоснежных длинных рубашках, которые назывались «панар». Подолы их были чудесно, причудливо расшиты. А пояса! Какие пояса! Это не были даже пояса, а бесконечные сложные украшения из разноцветных шерстяных ниток.
К поясам подвешивали девушки серебряные колокольчики, на шее висели ожерелья в пять рядов из разных монеток, и когда девушки выходили гулять — звон стоял на всю Полыновку.
И много жило в Полыновке разного народу, но раньше всех и лучше всех Лёля узнала Марфушу.
Умница была Марфуша, настоящая умница. В школу она приходила в белой вышитой рубашке и в красном фартуке.
В семье, кроме неё, было ещё пятеро детей, и ничем не отличались они от других полыновцев, кроме одного. У всех детей были прекрасные белые валенки.
Отец Марфуши валенки валял. Рядом с их домом был сделан навес, и длинные стояли столы, которые были завалены валенками, самыми разными — белыми и серыми, детскими и взрослыми. Вся Полыновка ходила зимою в валенках, которые свалял Никифор-батей. Так звали Марфушиного отца — Никифор-батей.
«Батей» — это удивительное слово добавляли полыновцы к имени взрослого мужчины, отца семейства, и ничего особенно оно не означало, а просто означало — «дядя», но звучало здорово:
— Здравствуй, Никифор-батей!
А мать Марфушину звали Алёнакай. И это слово «кай» добавляли полыновцы к имени взрослой женщины, означало оно просто «тётя», а звучало серьёзно и уважительно:
— Здравствуй, Алёнакай!
Дома у Марфуши было множество дел, она и отцу помогала и матери, но душа её всегда была в школе. Она прибегала в школу, как только у неё случалась свободная минута. Она помогала Татьяне Дмитриевне: мыла окна, подметала пол и нянчилась с Лёлей. Марфуша мечтала стать учительницей.
А другим важным учеником был в школе Максим. В школу он попал поздно и был старше всех ребят. Мать его была почти совсем слепая, и Максим помогал ей и тесто месить, и хлебы печь. Делал он это очень хорошо. И вообще всё на свете Максим делал очень хорошо: и самовар ставил, и печь топил, и дрова колол, но самое удивительное — он умел нарисовать человеческую руку. А уж это всем известно, кто умеет нарисовать человеческую руку — настоящий художник.
И Максим, и Марфуша, и вообще все полыновцы любили блины. Пшённые блины!
Что за чудо были эти блины — ноздрястые, пушистые!
Есть их надо было прямо со сковородки да макать в сметану и кислым запивать молоком.
В праздничные дни полыновцы приносили в школу Татьяне Дмитриевне простоквашу и сметану в глиняных кувшинах и завёрнутые в чистое полотенце пшённые блины.
На блины собирались в школу ребята. Приходила Марфуша, приходил Максим.
— Хочешь сказку под блины? — спрашивала у Лёли Марфуша.
— А какую сказку?
— Расскажу я сказку длинную, — серьёзно говорила тогда Марфуша, — не простую сказку — блинную. Ну, какую хочешь сказку? На один блин или на два?
— Давай на три.
— Ну так слушай сказку в три блина длиной.
Сказки свои Марфуша рассказывала очень-очень давно, и прошло много лет, прежде чем я их услышал, а потом прошло ещё много-много лет, прежде чем я стал их вам рассказывать. Сейчас уже нет на свете Марфуши, а я ещё есть. Поэтому слушайте Марфушину сказку, как я её вам расскажу.
Жила-была на свете мышка. Она очень любила блины.
Вот как-то испекла она три блина.
Съела первый блин, а он получился комом — встал у неё в горле — ни взад ни вперёд. Первый блин всегда комом.
«Ну ладно, — думает мышка, — съем второй блин. Второй первого прошибёт».
Съела она второй блин, а он тоже комом встал.
«Не прошибает, — думает мышка. — Съем третий».
Съела третий — и третий делу не помог.
Выскочила мышка из норки, бегает по лесу, приговаривает:
Утрясайтесь, блинчики,
Растрясайтесь, пшённые!
Добежала она до старого дуба, который рос на опушке.
Встала под дубом и подпрыгивает на одном месте, чтоб блинчики поутряслись.
Услыхал дуб, как мышка блинчики уговаривает, и смешно ему стало. «Вот, — думает, — какая глупая мышка. Шугану-ка я её».
Уронил он жёлудь, да так ловко, что прямо в мышку попал.
Тут первый блинчик и проскочил от страху.
— Что такое? — пискнула мышка. — Что это падает?
Усмехнулся дуб: какая глупая мышка попалась! Шевельнул ветвями и шепнул:
— Небо!
Тут от страху и второй блинчик проскочил, а сама мышка бросилась бежать со всех ног.
— Эй, девушка! — крикнула ей крыска. — Куда бежишь?
— Ой, крыска-сестрица! Небо падает! Понимаешь? Падает небо! Такой здоровенный кусок на меня упал! Бежим!
Напугалась крыска, дунула за мышкой следом. Бежит и думает:
«Уж если небо кусками падает — куда от него убежишь?»
— Эй, грызуны! Куда бежите? — крикнул им заяц.
— Незнамо куда, — ответила крыска, — где небо не падает.
— А чего оно здесь, падает, что ли?
— А ты чего, сам, что ли, не видишь?
Глянул заяц на небо — ого! О-го-го! Падает! Прямо на зайца! И пустился заяц бежать!
Так бежали мышка, крыска и заяц и всем рассказывали, что небо падает. И скоро уже бежали за ними и волк и лиса.
Бегали они, бегали, опять к старому дубу прибежали.
Стоят под дубом, кричат:
— Небо! Дорогое наше небо! Не падай! Умоляем!
— Вы чего это раскричались? — строго спросил их старый дуб.
— Да как же, дяденька, не кричать да не плакать, ведь небо падает.
— Ах вы, чудаки-чудаки, — сказал дуб. — Это вы падёте, и я упаду, а небо будет стоять вечно.
Тряхнул дуб ветвями — посыпались жёлуди. Кому по лбу жёлудь попал, кому — по загривку.
Кинулись звери кто куда — врассыпную. И тут уж, конечно, у мышки и третий блинчик проскочил.
Полыновцы часто рассказывали сказки своим детям. Но самое удивительное, что и сказки рассказывали и так просто между собой они говорили на особом, на полынном языке. Казалось, что слова и сами звуки их голоса пронизаны степным ветром, пропитаны полынью.
Давно-давно, в древние времена, пришли сюда люди с Севера, со скалистых морозных гор. Они остановились посреди бескрайней степи — поразила их степь, залитая солнцем, обрадовал запах полыни.
Они остались жить в степи, и у дороги родилась деревня — Полыновка.
А вокруг были русские деревни, русские города. Земля русская приютила полыновцев, стала для них родной землёй.
Вот так и получилось, что рядом с русским народом жил другой народ — полыновцы. По-настоящему народ этот назывался — мокша, а земля вокруг — Мордовия.
Вот уж кому было трудновато, так это Татьяне Дмитриевне. Она-то была русская и учила полыновцев грамоте и письму на русском языке, потому что на полыновском в те далёкие времена не было книг.
Вот, к примеру, на уроке Татьяна Дмитриевна спрашивает ученика:
— Где твоя тетрадка?
А он отвечает:
— Кати коса…
«Какая коса? — думает Татьяна Дмитриевна. — Куда её катить? Нет уж, не буду я катить свою косу».
А коса у ней была — большая, красивая коса, которую она иногда укладывала вокруг головы, а иногда выпускала на плечи.
— Где же твоя тетрадка? Куда ты её девал?
— Кати коза…
Этого ещё не хватало — козу катить!
А на полынном языке «кати коса» означает — «не знаю где», а «кати коза» — «не знаю куда».
Много ещё было странных и красивых слов у полыновцев, и Лёля все эти слова понимала. Она с детства говорила сразу на двух языках.
И было удивительное слово — «ломань».
На полыновском языке это слово означало — «человек».
И Лёля думала: почему же человек — «ломань», ведь люди не ломаются, они так крепко и гордо ходят по дороге?
Однажды она увидела старую бабушку. Совсем сгорбилась бабушка, еле шла по дороге, опираясь на клюку.
— Бабушка, бабушка, — подбежала к ней Лёля. — А ты — ломань?
— Ломань, доченька, ломань. Я ещё человек.
Лёля смотрела ей вслед и долго думала и поняла, что жизнь может и вправду ломать человека, и главное, чтоб не сломала.
Так в Лёлиной голове сливались два языка — русский и полыновский, они помогали друг другу. Иногда Лёля чего-то не понимала на русском, зато понимала на полыновском.
Но мы дальше всё будем рассказывать на русском.
А то ещё, чего доброго, нам скажут: «кати коза», а мы схватим какую-нибудь козу да и покатим её не знаю куда.
— Ну вот и приехали, — сказал однажды дед Игнат, входя в комнату.
Своими крепкими заскорузлыми пальцами он держал за ухо какого-то чернявого мальчонку. Более чумазого мальчонки Лёля пока в своей жизни не встречала. А ещё он был — кудрявый!
— Цыганёнок! — сказала Татьяна Дмитриевна. — Отпусти его, Игнат.
Дед отпустил, и в тот же миг цыганёнок прыгнул к окну и вылетел бы на улицу, если б дед не успел ухватить его за ухо.
— Откуда ты? — спросила Татьяна Дмитриевна. — Как тебя звать?
— Ква-ква! — ответил цыганёнок. — Ква-ква-ква!
И тут он вытащил из-за пазухи лягушку. Лягушка прыгнула — Татьяна Дмитриевна вскрикнула, а кудрявый снова прыгнул к окну, и лягушка за ним.
Но дед Игнат снова поймал и мальчишку и лягушку. Лягушку отпустил за окно, а мальчика оставил в школе.
Кудрявый наконец понял, что выпрыгнуть за окно ему не дадут.
— Отпусти ухо, дед, — сказал он. — Не буду прыгать.
Дед Игнат отпустил ухо, и кучерявый протянул руку Лёлиной маме и сказал:
— Мишка.
— Откуда ты? — спросила Татьяна Дмитриевна. — Откуда ты взялся?
— С войны, — ответил Мишка. — Я — бродячий солдат.
В тот же день повели Мишку в баню.
— Не хочу мыться! — кричал бродячий солдатик. — Не хочу париться!
Но его отмыли, дали штаны и новую рубашку.
Спать Мишку уложили в сторожке, у деда Игната.
И как только настала ночь и дед Игнат захрапел — Мишка тут же и убежал.
Но и дед Игнат храпел нарочно. Он решил поглядеть, куда бежит бродячий солдатик. А Мишка добежал до ближайшего стога, закопался в него и заснул.
— Пускай себе спит, — решил дед Игнат, вернулся в сторожку, залез на печку и захрапел уже по-настоящему.
С тех пор и жил цыганёнок Мишка в деревне Полыновке, а спал где хотел — то в сторожке, то в стогу сена.
Откуда он здесь взялся — никто никогда не узнал. Наверно, потерялся, отстал от родных цыган, бродящих по полынной степи.
— А ну-ка пойди сюда, — сказал Мишка Лёле, когда увидел её, и он поманил девочку пальцем.
— Не пойду, — сказала Лёля.
— Иди-ка сюда, иди.
— Не пойду, у тебя там — жаба!
— Где?
— Да вон там.
— Тут, что ли? — спросил Мишка и сунул руку за пазуху. — Да нету здесь ничего. Иди, не бойся.
Но Лёля не пошла к Мишке. Пускай не думает, что она дура. Она ясно видела, что за пазухой у него кто-то шевелится.
— Ну ладно, — сказал Мишка. — Это не жаба, а простая лягушка. Смотри, я её отпущу.
Мишка вытащил из-за пазухи лягушку и бросил её в лужу.
— Иди теперь ко мне, не бойся.
И Лёля подошла к Мишке. А у него за пазухой была вторая лягушка. И он вытащил её и сунул Лёле прямо в нос.
И Лёля, конечно, закричала изо всех сил и отпрыгнула. А Мишка хохотал на всю деревню.
— Ну ладно, — сказал он, отхохотавшись. — Иди снова сюда.
— Не пойду, — сказала Лёля. — Ты — обманщик.
— Да ладно, иди, нету больше лягушек.
— Не пойду, и всё.
— Обижаешь, — сказал Мишка. — Ладно. Я сам уйду в солдаты. Уйду на войну.
— Как это так? — удивилась Лёля.
— А вот так! — сказал Мишка и повернулся спиной. — Вот видишь — ухожу.
Он сделал два шага и остановился.
— Ухожу в солдаты. На войну. А там меня убьют. И все будут плакать. И всё это из-за тебя.
И Мишка снова повернулся к Лёле спиной и пошёл в солдаты. На войну. И Лёле сделалось жалко, что он уходит в солдаты. Он хоть и обманщик, а — весёлый человек. Жалко его убивать.
— Эй, Мишка, — сказала она вдогонку. — Не уходи в солдаты.
— Ну, ладно, — сказал Мишка. — Пока не уйду… а теперь давай яйца катать.
— Как так?
— А вот так, — сказал Мишка и достал из кармана куриное яйцо. — Видишь это яйцо? Оно варёное. А можно играть и неварёными, неважно. А вот смотри — мяч.
И он достал из кармана мячик, сшитый из разных тряпок.
— Теперь кладём яйцо на землю и отходим в сторону. И кидаем мяч. Кто попадёт в яйцо — тот его и съест. Понятно?
— Понятно, — сказала Лёля.
— Ну кидай, — сказал Мишка и протянул Лёле мяч.
Лёля взяла мячик и кинула. Мяч полетел куда-то в сторону, совсем не туда, где лежало яйцо.
— Так, — сказал Мишка, — промазала. Теперь моя очередь.
Он размахнулся и кинул так ловко, что сразу попал в яйцо. Мишка подбежал, схватил яйцо, мигом содрал с него скорлупу и сунул яйцо в рот. С удивлением смотрела Лёля, как Мишка быстро ест яйцо.
— Ну давай теперь ты своё яйцо, — сказал Мишка.
— Какое яйцо?
— Как это какое? Твоё яйцо. Моё мы проиграли и съели. Теперь твоя очередь ставить на кон яйцо.
— А у меня нету яйца.
— Как это нету? У деда Игната за печкой-то, в корзинке. Беги и неси.
— Нет, не могу, — сказала Лёля. — Дед Игнат заругает.
— Ах, ты не можешь?
— Не могу.
— Совсем-совсем не можешь?
— Совсем-совсем.
— Ну тогда я ухожу в солдаты. — И Мишка повернулся к Лёле спиной и пошёл в солдаты.
— Стой, Мишка, — сказала Лёля, — не уходи в солдаты. Я принесу.
Она побежала в школу, взяла из кошёлки яйцо. Яйцо положили на землю, и Лёля, конечно, снова промахнулась, а Мишка сразу попал. От удара яйцо треснуло, потому что было сырое. Но Мишка его быстренько выпил.
— Беги, неси новое.
И Лёля побежала.
Когда Мишка выиграл девять яиц и Лёля побежала за десятым, он крикнул ей вдогонку:
— Эй, Лёля-Лелесь! Надоели несолёные яйца. Неси вместе с яйцом и соли! И хлеба краюху!
И Лёля, конечно, всё принесла.
— Разделим по-братски, — сказал Мишка и разломил кусок хлеба пополам, посыпал солью.
А Лёля задумалась и сказала потом:
— Наверное, ты мой степной брат.
— Как так? — спросил Мишка.
— А так. У каждого человека есть свой степной брат. Мне Марфуша рассказывала.
Жила когда-то в деревне Полыновке девочка. Жила она в бедном доме вместе со своей матерью. И не было у неё ни братьев, ни сестёр. А про степного брата она ничего не знала.
Вот заболела мать. А в доме ни хлеба, ни пшена — вода холодная. Напилась мать воды и говорит дочке:
— Иди, доченька, в поле. Позови на помощь своего брата.
— Какого, — девочка говорит, — брата?
— Степного.
Вот пошла девочка в поле, стала там и говорит:
— Братец, братец мой степной, отзовись!
И вдруг слышит шёпот издалека:
— Стё…ё-ё…па… Стё-ё-па…
Обрадовалась девочка, что отозвался брат.
— Стёпа, братец, матушка наша хворает, а в доме нет ничего — только вода холодная.
И тут заволновалась степь, раздвинулись кусты полыни, и показался высокий и странный человек. Он был весь серебряный, как полынь. Одежды — серебряные и волосы. Обнял он девочку и говорит:
— Я Стёпа — твой брат степной.
Вот пришли они домой, и брат быстро наколол дров, согрел воды. А потом сходил к соседям, отдал свой серебряный кафтан за мешок картошки да бутыль постного масла. Наварили они картошки, и матушка пошла на поправку.
Так и стали они жить втроём, матушка, да дочка, да степной брат Стёпа.
А зима была долгая. Скоро кончилась картошка да постное масло, пошёл Стёпа к богатым соседям, променял сапожки серебряные на мешок муки. Так и дожили до весны, и ничего серебряного больше у Стёпы не осталось — только волосы да серебряный зубик.
— Дальше нам не прожить, — сказал Стёпа. — Пойду-ка я на вольные земли. Заработаю денег, а осенью вернусь.
Видят мать с дочкой — делать нечего. Поплакали.
Пошла девочка провожать степного своего брата.
Дошли до реки, остановился Стёпа и говорит:
— Видишь эту ветлу? Это я её посадил. Вон какие листья серебряные. Где бы ни был — я с ветлой этой связан. Вспомнишь обо мне — приходи сюда, посиди под ветлой.
Зашумела ветла, и девочка обрадовалась, что брат оставил ей своё дерево.
— А это — рубашка, — сказал брат и достал из дорожного мешка белую рубашку, расшитую красными узорами. — Эту рубашку я для тебя берёг. Никому не давай её, потому что она — чудесная. А ещё я оставлю тебе свой зубик серебряный.
— Да как же так?
— А очень просто. Зажмурь-ка глаза. Раз, два…
Открыла девочка глаза — и не увидела брата, исчез. А про зубик серебряный она ничего не поняла. Пришла домой, а мать и говорит:
— Ой, какой у тебя зубик серебряный! Откуда?
Дни шли за днями, а от брата никакой весточки. Девочка с серебряным зубиком часто приходила на берег речки, садилась под братской ветлой, слушала шуршание листьев.
Однажды она заметила, что на ветле появились сухие ветки. Листья с них опадали. Заволновалась девочка с серебряным зубиком.
— Плохо брату. Одиноко. Пойду-ка я на вольные земли, помогу брату.
А мать не пускает, за руки держит.
— Пустите, матушка. Вон у ветлы ветки сохнут!
Видит мать — делать нечего, сохнут ветки. Нарядила дочку в рубашку, расшитую красными узорами, заплакала, и упали девочке на грудь две слезы.
— Милая, — сказала мать. — От смерти, от болезни, от беды спасут тебя мои слёзы. Береги их. И в речке не купайся. И зубик серебряный никому не показывай, а то отнимут. Давай лучше воском его залепим.
Так и сделали. Залепили серебряный зубик воском, и пошла девочка на вольные земли. Вот идёт тёмным лесом, а навстречу — тётка Вирява, косматая, губы красные.
— Здорово, девочка. Далёко путь держишь?
— На вольные земли.
— И я с тобой!
— Идём.
Шли они, шли, а солнце печёт. И вот пришли к речке.
— Давай, девочка, искупаемся, — Вирява говорит, — а то жарко.
Вышли они на песчаный бережок, разделись. Залезла девочка в воду, а грудь рукой прикрывает. Вирява сбросила лохмотья, схватила чудесную рубашку, хотела надеть.
— Ой, матушка, тётка Вирява мою рубашку схватила!
И тут послышался голос матери:
— Сейчас, сейчас, дочка! Бегу тебя выручать. Откручу Виряве голову!
Напугалась тётка, откинула чудесную рубашку, снова надела свои лохмотья. Пошли они дальше.
Долго шли, а солнышко всё печёт. И вот пришли к другой реке.
— Давай ещё разок искупаемся, — Вирява говорит. — Я уж теперь рубашку не трону, я твоей матери боюсь. Разделась Вирява, полезла в воду.
— Ох, как в речке хорошо, — говорит. — Ох, полегчало!
Не выдержала девочка с серебряным зубиком, разделась, полезла в воду. Плещется, а грудь прикрывает, как бы слёзы материнские не смыть. Заметила это Вирява и давай ей воду на грудь плескать. И смыла материнские слёзы.
Выскочила на берег, схватила чудесную рубашку. За-плакала девочка, закричала, да только на этот раз мать не отозвалась.
Нарядилась тётка Вирява в чудесную рубашку и сразу стала красавицей. Скачет на одной ноге, хохочет, вон, мол, я какая! Что делать? Пришлось девочке лохмотья её надевать.
Пришли они на вольные земли, а навстречу — степной брат. Не узнал он девочку в тёткиных лохмотьях, а вот рубашку чудесную сразу узнал.
— Ты кто такая? — спрашивает Виряву.
— Как это кто? Я сестра твоя родная. Али не узнаёшь?
— Не похожа что-то, — сказал Стёпа. — А ну-ка открой рот.
Разинула тётка Вирява рот, а там и нету серебряного зуба!
Засмеялся Стёпа, схватил Виряву за ухо:
— Ты куда мою сестру подевала?
— Ой, пусти, пусти! — Вирява закричала. — Ухо оторвёшь!
— Оставь её, Стёпа, — сказала девочка с серебряным зубиком, отлепила воск и улыбнулась брату.
Обрадовался брат, целует сестру.
— Сестрица, — говорит. — Как я рад, что ты пришла. Так мне было грустно, одиноко. Теперь ты будешь мне помогать.
Так и стали жить брат и сестра на вольных землях. Он землю вольную пахал, хлеб растил, а она ему во всём помогала. А Виряву-то тётку брат за уши хорошенько потрепал, рубашку чудесную отобрал да и отпустил с миром.
Осенью вернулись они домой с богатыми подарками. Хлеба привезли вдоволь, соли, керосину.
— Ну теперь-то уж вы хорошо проживёте зиму, — сказал степной брат. — А мне возвращаться пора.
— Куда это возвращаться?
— Туда, туда, в степь.
— Ой, да что ты?! Зачем? — заплакала девочка с серебряным зубиком. — Останься со мной.
— Нельзя, никак нельзя, сестрица милая. Я ведь — степной человек, полынный. Да ты не горюй. Плохо на душе станет — приходи в степь, позови, я всегда тебе отзовусь.
Поцеловал он девочку — и пропал в степи.
— Отзовись, братец! — крикнула девочка, и степь сразу отозвалась:
— Стё-па… Стё-па…
С тех пор девочка чуть не каждый день ходила в степь и брат всегда отзывался ей. А уж когда ей совсем плохо на душе было, он выходил из полыни, чтобы обнять сестру.
Пришла, пришла к полыновцам осень.
Золотая, конечно, осень.
А ведь на земле не бывает другой осени — всегда золотая.
Полыновцы были в поле. С утра до ночи убирали они урожай, готовились к зиме. И девочки и мальчики помогали родителям — и дрова возили, и картошку копали, лён да коноплю готовили для пряжи, солили огурцы.
А в школе было пусто. Никто в школу не приходил.
Давно прошёл знаменитый день 1 сентября, а уроки никак не начинались.
Татьяна Дмитриевна очень огорчалась. Ходила по дворам, уговаривала отдать детей в школу.
— Да вот ещё дров наготовим… — отвечали полыновцы.
Что было делать? Надо было ждать, и Татьяна Дмитриевна ждала.
Всё-таки она уговорила кое-кого отдать детей в школу.
Особенно неохотно отдавали в школу девочек. Ведь надо было кому-то зимою пряжу прясть да полотно ткать. Занимались этим девочки. У полыновцев ведь всё было своё — домотканое.
Татьяна Дмитриевна готовила школу к началу занятий — мыла, чистила, скребла, а помогали ей дед Игнат и Лёля.
— А Мишка-то где? — спросила Татьяна Дмитриевна. — Что-то его не видно.
Дед Игнат махнул рукой.
— Что такое? Куда он девался?
— Ушёл, — сказала наконец Лёля.
— Куда ушёл?
— В солдаты.
— Как? Что такое?!
А дело было так.
Дед Игнат истопил баню, потащил туда Мишку.
— Не хочу мыться! — кричал солдатик на всю деревню.
Но дед Игнат крепко держал его за ухо. Отмыл солдатика, отпарил.
— Ухожу, — сказал Мишка. — В солдаты!
— Не уходи, Мишка, — просила Лёля.
— Хватит, надоело. Возьму-ка вот этот пустой мешок. Буду складывать в него военную добычу.
И Мишка ушёл с мешком под мышкой. Лёля бежала за ним до самой околицы.
— Когда же он ушёл? — спросила Татьяна Дмитриевна.
— Вчера.
Бродячего солдатика нашли на опушке леса. Он спал, лёжа на мешке. А мешок был плотно набит чем-то, а чем — неизвестно.
— Что у тебя в мешке? — спросила Татьяна Дмитриевна.
— Не могу знать, — по-солдатски ответил Мишка. — Это — военная тайна.
Так они и пошли в деревню с мешком за плечами, в котором лежала военная тайна.
Листья с деревьев сыпались им под ноги, шуршали под ногами. Осень пришла в Полыновку, золотая осень. А ведь на свете не бывает другой осени — всегда золотая.
А в мешке-то у Мишки были орехи. Настоящие лесные осенние орехи. Мишка собрал их, пока был на войне.
И когда начались в школе занятия, тайна военная быстро раскрылась, потому что все ученики щёлкали на переменках Мишкины солдатские настоящие лесные осенние орехи.
А занятия в школе начались уже поздней осенью.
С утра дымили в деревне печи, пахло блинами, пирогами.
А в школе пахло мелом, поздними белыми цветами, новыми чернилами, чёрной доской.
Под доской сидел за столом человек с бородой. Это был лавочник Чернов. Борода у него была густая, глаза тяжёлые. Чернова в деревне побаивались — лавочник, человек богатый. Рядом с Черновым сидел за столом и батюшка поп, тот самый, с трубой на голове, которому Татьяна Дмитриевна руку не целовала.
Руку-то не целовала, а всё равно должна была показывать батюшке уважение. Школа была церковноприходская. Люди, которые приходили в церковь, назывались прихожане, а дети прихожан приходили в школу. Татьяна Дмитриевна должна была подчиняться попу. И она вроде бы ему подчинялась, а в душе не подчинялась никогда.
И вот начался первый урок.
Батюшка поп встал, и все ученики сразу встали.
— Господи, помилуй! — сказал поп, да так громко, что у многих учеников поджилки задрожали.
Батюшка начал читать молитву, ученики вытаращили на него глаза и, конечно, ничего не понимали. Молитву-то он читал на церковном языке, а они-то знали свой язык — полынный.
Голос попа становился всё громче, громче, и ученики совсем оробели.
К торжественному дню они все принарядились. Все были в белых штанах и рубахах, на ногах сияли новенькие лапти.
Стоял среди них и солдатик Мишка. Татьяна Дмитриевна заставила и его прийти в школу, в первый класс. Мишке тоже сшили штаны и рубаху, и дед Игнат перед началом занятий его как следует причесал.
Молитва наконец кончилась. Все вздохнули с облегчением, и батюшка поп сказал;
— А сейчас устроим перекличку. — Он взял тетрадь, которая лежала на столе, раскрыл её и вдруг гаркнул: — Антошкин Иван.
Ученики снова перепугались, а больше всех перепугался Ваня Антошкин, маленький мальчик, который тоже пришёл в первый класс. Он никак не ожидал, что сразу после молитвы батюшка поп назовёт его имя.
— Антошкин Иван! — снова повторил батюшка.
Ваня окончательно побледнел, сморщил нос и вдруг заплакал. Татьяна Дмитриевна подошла к нему и шепнула на ухо:
— Не бойся, Ванечка. Встань и скажи: я.
Но Ванечка плакал безудержно.
— Вот ведь история, — сказал батюшка лавочнику. — Ревёт чадо, а чего ревёт?
— Напугалось чадо, батюшка, — сказал Чернов. — Вот и ревёт. Вы уж потише, батюшка, чадо какое-то пугливое попалось.
— Гм… чадо пугливое… Ну чего ты ревёшь, чадо? Встань и скажи: я.
Ванечка встал, а сказать ничего не мог.
— Ну, — сказал батюшка. — Кто тут Иван Антошкин, можешь ты ответить? Ты Иван Антошкин или я?
Ванечка на миг перестал плакать, подумал немножко, действительно, кто же тут Иван-то Антошкин, и сказал наконец, ткнув себя пальцем в грудь:
— Мон.
Тут все, конечно, засмеялись. «Мон» — это было на полынном языке, а надо было отвечать на русском.
Батюшка поп махнул рукой и продолжал перекличку:
— Киреев Ефим.
— Я.
— Несмеев Григорий.
— Я.
Наконец дело дошло до солдатика.
— Михаил, — прочёл батюшка поп, хотел было продолжить и остановился. — Михаил… Что ещё такое? Михаил, а дальше пусто. Где его фамилия?
— У него нет фамилии, — сказала Татьяна Дмитриевна. — Он — найдёныш.
— Какой ещё найдёныш? Где фамилия? А ну встань, Михаил.
Мишка встал. Батюшки он особенно не напугался и поглядывал, далеко ли до окна, чтоб выпрыгнуть в крайнем случае.
— Кто ты таков, Михаил? Откуда?
— Я — бродячий солдат, — ответил Мишка.
— Этого ещё не хватало, — сказал батюшка, — то чадо пугливое, то солдат бродячий. Нечего ему в школе делать.
— Вот и хорошо, — сказал Мишка. — Я бы и сам давно ушёл на войну, да Татьяна Дмитриевна не пускает. Ну пока! Привет! Пишите письма, а я пошёл.
— Сядь, Михаил, на место, — сказала Татьяна Дмитриевна. — Ты будешь учиться.
— Да он же некрещёный! — взревел батюшка. — Фамилии не имеет.
— Пусть учится, — спокойно ответила Татьяна Дмитриевна.
— Бррродячий солдат… — забурчал батюшка поп. — Ладно, пусть сидит. Немедленно придумать ему фамилию и окрестить.
А Лёля сидела всё это время в сторожке у деда Игната. Она слышала, как плакал Ваня Антошкин и как Мишку-солдатика чуть не выгнали из школы.
Наконец дверь класса отворилась, и батюшка с лавочником вошли в сторожку. Дед Игнат и Лёля поклонились. Дед Игнат схватил колокольчик, зазвонил. Подталкивая друг друга, ученики выбежали на улицу — началась переменка.
Только Ваня Антошкин на улицу не пошёл, сел на скамейку рядом с Лёлей. Он всё ещё немножко дрожал.
— Вань, Вань, — сказала Лёля. — Хочешь картошечки печёной?
— Угу, — потихоньку сказал Ванечка.
Лёля достала ему из печки картофелину, и Ванечка всю переменку эту картофелину потихоньку жевал.
Дед Игнат снова зазвонил в колокольчик, ученики собрались в классе. Вошла в класс и Лёля, села в самом дальнем уголке, у стены.
— Начнём урок, — сказала Татьяна Дмитриевна. — И начнём вот с чего. Придумаем все вместе Мише фамилию.
— Давайте, давайте, — развеселились ребята. Им, конечно, раньше никогда придумывать фамилии не приходилось.
— Назовём его Найдёнов, — сказала Марфуша. — Он ведь нашёлся, пускай будет Найдёнов.
— Его дед Игнат привёл, — сказал Максим. — Пусть будет Дедов или Игнатов.
— Ну уж нет, — сказал солдатик. — Не хочу я быть Игнатовым. Он меня за ухо таскал. Да и вообще, зачем мне фамилия? Мне и Мишки хватит.
— Имени хватит, я согласна, — сказала Татьяна Дмитриевна. — Но всё-таки принято, чтоб у человека была фамилия. Сам подумай, у всех есть фамилия, а у тебя нет. Нехорошо. Хочешь, возьми мою?
— А какая у тебя фамилия? — спросил Мишка.
— Колыбина.
— Мне эта фамилия не подходит.
— Да почему же?
— Да она… какая-то не солдатская. Нет, я какой-нибудь другой буду.
Тут все стали вспоминать, какие есть в деревне фамилии, и много набралось фамилий у полынного народа: Алемаевы, Антошкины, Чекаловы, Сараевы, Несмеевы, Лапштаевы, Тулаевы, Киреевы, Кулясовы и много ещё других фамилий, но ни одна из них Мишке не понравилась.
— Не знаю, что с тобой и делать, — сказала Татьяна Дмитриевна. — Ничего тебе не нравится.
— Ничего, — согласился Мишка.
— Эй, Мишка! — послышался вдруг голос Лёли из дальнего угла. — Ты ведь орехи любишь.
— Конечно, люблю. Недавно целый мешок набрал.
— Вот и возьми себе фамилию — Орешкин.
— Орешкин? — задумался Мишка. — Вроде — неплохо звучит. По-солдатски.
И все ученики согласились, что звучит неплохо — Орешкин! Здорово звучит! По-солдатски!
Так и стал Мишка-солдатик Михаилом Орешкиным.
А уже потом, через несколько дней, когда Татьяна Дмитриевна на уроке по русской истории рассказала о великом полководце Суворове, Мишка потребовал, чтоб ему сменили фамилию и звали теперь — Суворов!
— Я — Суворов! — кричал он на переменках. — А вовсе никакой не Орешкин.
А ещё через несколько дней он потребовал, чтоб его звали Михаил Кутузов, и нарочно прищуривал глаз, потому что великого полководца Михаила Кутузова ранили в глаз на войне.
И ребята звали его то Суворовым, то Кутузовым, но как ни прищуривал глаз бродячий солдатик, он всё равно остался на всю жизнь Мишкой Орешкиным.
А после того, как Мишке придумали фамилию, начались в школе серьёзные уроки.
И первым был урок русского языка.
Это был, конечно, самый трудный урок для полыновских ребят, потому что некоторые не знали по-русски ни слова.
Первым делом Татьяна Дмитриевна нарисовала на доске круглую человеческую голову, с ушами, а без глаз.
— Это что такое? — спросила она.
— Пря! — закричали ребята на полынном языке. — Пря это.
— А по-русски — голова. Ну, повторим все вместе: го-ло-ва!
— Го-ло-ва! — закричали ребята теперь уже на русском языке.
Тут Татьяна Дмитриевна взяла мел и нарисовала на голове глаз.
— А это что такое?
— Сельме! — закричали ребята на своём языке.
— А по-русски — глаз. А ну-ка повторим все вместе.
— Глаз! Глаз! Глаз! — закричали ребята на русском языке. — Ухо! Ухо! Нос! Нос!
Потом стали изучать новые слова: рука, ладонь, палец, ноготь.
И особенно трудным оказалось слово «ноготь».
— У лошади — копыто, — объяснила Татьяна Дмитриевна. — У коровы тоже — копыто, а у нас — ноготь, ногти.
Наконец ребята запомнили и это слово.
В самом конце урока Татьяна Дмитриевна подошла к Ване Антошкину.
— Это что у тебя, Ванечка? — сказала она и ласково положила руку ему на голову.
— Голова, — прошептал Ванечка.
— Молодец, хорошо. А это что?
— Глаз.
— А это?
— Рука.
— А это что такое? — спросила Татьяна Дмитриевна и потрогала ноготь у Ванечки на руке.
Ванечка покраснел и молчал.
— Ну вспомни, у лошади копыто, а у человека…
— Копыт, — сказал Ванечка, и тут все ребята, конечно, засмеялись.
Дед Игнат зазвонил в колокольчик: переменка! Все побежали на улицу. Мишка-солдатик ухватил за нос Ефимку Киреева и кричал на всю деревню:
— Нос! Нос! Нос!
— Ухо! Ухо! — кричал в ответ Ефимка, стараясь ухватить солдата за ухо.
А Ванечка Антошкин сидел в сторожке у деда Игната и плакал.
— Вань, Вань, — говорила Лёля. — Не плачь. Тят аварьде. Не плачь. Понимаешь?
— Горе у меня, — сквозь слёзы шептал Ванечка. — «Копыт» сказал.
— Не беда, — успокаивала его Лёля. — Хочешь картошечки печёной?
Ванечка на миг перестал плакать, подумал немного и сказал:
— Угу.
И пошли школьные дни один за другим — день за днём, урок за уроком.
Всё глуше становилась осень, всё ближе приближалась она к зиме. Зарядили дожди, заныли степные ветры.
А в школе дед Игнат топил с утра обе печки, было тепло, уютно. Трещали в печках дрова, скрипели перья, слышался голос Татьяны Дмитриевны.
В школе вообще-то было три класса — первый, второй и третий, а классная комната одна. И все три класса занимались в одном классе. Иногда какой-нибудь класс переселялся в сторожку к деду Игнату и занимался там, прямо у печки. Но чаще всего все сидели в одной комнате, но путаницы на уроках не было. Пока один класс решал задачки, второй писал, а уж с третьим Татьяна Дмитриевна занималась устно.
Лёле было, конечно, интересней всех, потому что она училась сразу во всех трёх классах. То подсядет к ребятам, которые решают задачки, то посмотрит, кто как пишет, то послушает, о чём рассказывает мама. Незаметно училась Лёля читать и писать.
Максим и Марфуша учились уже в третьем классе, хорошо знали русский язык. Они помогали Татьяне Дмитриевне. Когда учительница выходила из класса, старшими ребятами командовал Максим, а младшими Марфуша. Командовать-то они командовали, да только никто их особенно не слушал.
Всё дольше длились осенние ночи, всё ближе приближалась зима. Раньше осень незаметно двигалась к ней, а теперь зима сама пошла навстречу.
Вечерами загоралась в школе зелёная лампа. Это была керосиновая лампа с абажуром из тонкого стекла особого какого-то зелёного цвета — лесного цвета, соснового.
Под лампою сидела у стола Татьяна Дмитриевна, проверяла тетради, рядом с нею пристраивалась Лёля, смотрела картинки в книжках, рисовала домики и коров. Дед Игнат покашливал в сторожке. Потом вдруг хлопала на крылечке дверь — появлялась Марфуша, а за нею Максим, и снова собирались в школе почти все ученики.
Они рассаживались у стола вокруг учительницы. Сосновый и лесной свет падал на их лица, и так это было необыкновенно — сидеть вечером в школе, рисовать или решать задачки.
Максим и Мишка-солдатик каждый вечер пекли в печке картошку. А вечер тянулся долго. Уже ни огонька не светило в деревне, а в школе всё ещё горело сосновое окно. И там, за столом, сидели ребята, смеялись и болтали, и дымила печёная картошка под сосновой керосиновой лампой.
— Ну вот и приехали, — ворчал дед Игнат и тоже присаживался поближе к сосновой лампе.
Печёная картошка веселила деда. Наевшись картошки, он смеялся вдруг, и дрожали его рыжие усы над прокуренной бородой. Молчаливый обычно, дед начинал бурчать себе под нос, и из бурчанья этого сама собой появлялась сказка. Сказки у него были особенные, всё больше про волков.
Много времени прошло с тех пор, и нет на свете деда Игната. А я ещё есть. Вот и слушайте сказку деда Игната, как я вам её расскажу.
Лёлина мама получила жалованье — три рубля.
Рубли были большие, золотые. Мама ходила за ними к батюшке попу, приносила домой и прятала в шкатулку.
А шкатулка стояла на столике, у которого были тонкие ножки.
Узорная скатерть опускалась со столика, окутывала ножки, и Лёле казалось, что под столиком живёт Эдакий Усатенький. Стережёт три рубля.
А на шкатулке были вырезаны узоры. Звери и люди бродили между узоров, над ними летали волшебные птицы и пели, да только песен их не было слышно. А чтоб услышать, надо иметь волшебное ушко. И это волшебное ушко у Лёли как-то само собой получалось. Она подолгу сидела у шкатулки, глядела на зверей и узоры и слушала пение далёких птиц.
А три рубля, которые лежали в шкатулке, были, конечно, волшебные. Они подчинялись маме, а больше никому.
И если мама даст кому-нибудь золотой рубль — тот человек сразу станет молодым и красивым. А кто сам возьмёт из шкатулки рубль — вечно будет несчастным.
И вот однажды в школу пришла старушка. Она была маленькая, сгорбленная. Вначале она сидела тихо в сторожке у деда Игната, а как только мама вышла из класса, старушка заплакала, упала на пол. Кое-как дед Игнат поднял старушку и усадил в уголок. Но та всё плакала и даже кричала, а Татьяна Дмитриевна слушала её и качала головой.
И Лёля поняла, почему старушка плачет. Она снова хотела быть молодой.
Татьяна Дмитриевна ушла в комнату и принесла оттуда большой золотой, волшебный рубль. И протянула его старушке.
И старушка взяла рубль, и тут же Лёля зажмурилась. Страшновато было увидеть, как старый человек становится молодым.
Зажмурившись, она представила себе, какой красавицей станет старушка — в синем платье, с золотыми волосами.
И Лёля открыла глаза — и сразу увидела красавицу в синем платье с золотыми волосами, да только это была её мама, а старушка осталась старушкой, только плакать перестала.
Она кланялась теперь, а дед Игнат выводил её из сторожки на улицу.
— Приехали, приехали, — бормотал он ни к селу ни к городу.
— Почему же? — спросила тогда Лёля.
— Что почему же? — сказала мама.
— Почему она красавицей не стала? Ведь рублик волшебный.
Мама засмеялась.
— Волшебный, конечно, — серьёзно потом ответила она. — Но старушка просила его не для себя, а для своей внучки. Наверно, её внучка и вправду станет красавицей.
Лёле очень хотелось встретить когда-нибудь эту бабушку и её внучку, но они никак не попадались. Они жили в другой деревне.
Потом, когда прошло много лет, Лёля встречала в жизни разных красавиц и всегда думала, что это внучка, которой мама подарила волшебный рубль.
А Татьяна Дмитриевна много чего ещё делала на свои три рубля. Покупала книги и тетради для школы, платочки и валенки для Лёли, табак для деда Игната, штаны для Мишки-солдатика. Удивительно было, что всё это вмещалось в три рубля. Но всё вмещалось.
— Грррхм… — сказал дед Игнат, когда выпроводил старушку. — Грррхм… Ну вот и приехали.
— Дед, а дед, — сказала Лёля.
— Грррхм, — отозвался Игнат.
— Что ты всё, дед, — гррхм да приехали. Хоть бы ещё слово сказал.
— Да ну… — сказал дед, — неохота… потом… когда-нибудь…
— Да расскажи сейчас, чего тянуть?
— Гррхм, гррхм, — кряхтел дед, кашлял и брякнул наконец: — Пётр Дуб.
— Какой Пётр Дуб?
— Такой… жадный…
— Ну, а дальше-то что?
— А ничего, — сказал дед Игнат, — ну его…
Но Лёля всё приставала к деду и так постепенно вытянула сказку из деда Игната. И сказка получилась такая.
Жил в деревне человек, которого звали Пётр. А прозвище у него было — Дуб.
Вот Пётр Дуб заимел три рубля. Сунул их в карман и пошёл гулять.
Пройдёт два шага, проверит — в кармане ли три рубля? Ага, в кармане. Пройдёт ещё два шага, опять проверит, где три рубля?
Ага, опять в кармане. И так он всё радовался, что три рубля были в кармане. А потом сунул руку в карман — нету! Где три рубля? Нету! Потерял.
Вот Пётр Дуб сел на бревно и стал плакать.
А тут по деревне мальчик бегал. Игнатко. Подходит Игнатко к Дубу-то к Петру и говорит:
— Ты что плачешь, дядька Дуб?
— А как, Игнатко, мне не плакать? Я ведь три рубля потерял. Бяда! Бяда-а-а-а!
— Не реви, дядька Дуб, — сказал Игнатко. — Я тебе их найду.
— Ой, найди, Игнатко! Я тебе копейку подарю.
Вот Игнатко пошёл искать и нашёл три рубля-то, под лопушком.
— На, — говорит, — тебе, дядька Дуб, три рубля, а мне теперь надобно копейку.
Обрадовался Пётр Дуб, схватил три рубля, затолкал в карман поглубже. А сверху в карман травы натолкал, чтоб не выпали.
— Нету, — говорит, — Игнатко, у меня копейки. Погоди, вот стану богатые покупки делать, стану дёготь покупать да гвозди, копейка-то останется, я тебе её отдам.
Вот стал Игнатко к Дубу-то к Петру чуть не каждый день забегать:
— Когда, дядька Дуб, дёготь будешь покупать?
Хочется мальчонке копейку-то получить.
— Погоди, Игнатко, — Дуб говорит, Пётр. — Видишь, колёса к телеге правлю. Понаправлю — за дёгтем пойду, колёса мазать, там копейка и получится.
Бегал-бегал Игнатко, а колёса к телеге всё не прилажены, в сарае лежат. Не получается копейка.
— Ты хоть бы гвоздей-то купил, — Игнатко намекает.
— А ты сам-то посуди, Игнатко, — Дуб говорит. — На кой мне гвозди, ведь молотка нету.
Так бегал Игнатко взад-вперёд, а Пётр Дуб думает:
«Пускай бегает. А копейку жалко отдавать. На кой ему копейка? Ну его. Отдам копейку, а у меня не цельный рубль будет».
Но всё-таки в конце концов надоел ему Игнатко. И Пётр Дуб затеял спрятаться от Игнатки в погреб. Спрятался и сидит. Три рубля в кармане трогает. Проберётся в карман через травку и трогает.
А Игнатко, как прибежал, сразу догадался, что Дуб в погребе.
— Эй, дядька Дуб! — кричит сверху. — Ты что, в погребе, что ли?
— Ну да, — Пётр Дуб отвечает.
— От меня, что ли, спрятался?
Пётр Дуб думал-думал, что сказать, и снова говорит:
— Ну да.
— А насчёт дёгтя и гвоздей-то как? — Игнатко спрашивает. — Не пора ли покупать?
Пётр Дуб думал-думал, что сказать, и говорит:
— Да ну.
Ушёл Игнатко, а Пётр Дуб вылез из погреба и думает:
«Зря я ему на вопросы отвечал. Уж теперь умру, а не отвечу. А уж ещё лучше, так это я сам как будто умер».
Вот Игнатко прибегает на другой день — нету Петра Дуба. Игнатко и в погреб покричал — нету. Заходит в дом. Вдруг видит — лежит на столе Пётр Дуб, весь белый. А в головах свечка горит!
Напугался Игнатко. Стоит ни жив ни мёртв.
«Умер, — думает, — дядька Дуб!»
А Пётр Дуб лежит и думает:
«Хорошо, что я догадался рожу мелом намазать. Догадливый я всё-таки. Не станет ведь Игнатко с мертвеца копейку тянуть. Интересно, где мои три рубля, в кармане или нет?»
Тут стал Пётр Дуб потихоньку в карман через травку пробираться, а Игнатко-то видит: в кармане у мертвеца что-то шевелится.
— Ой-ё-ёй! — закричал Игнатко.
А Дуб-то как подскочит на столе.
— Где?! Где мои три рубля?!
Ударился Игнатко бежать.
А Пётр Дуб стоит на столе, мел с него сыплется, из кармана трава летит.
— Где, — кричит, — мои три рубля?
Нету.
Искал-искал Пётр Дуб три рубля — и в погребе смотрел, и там, где рожу мелом мазал, а так и не нашёл.
Жили-были в полынных степях старик со старухой.
И были у них кошка-судомоечка, собачка-пустолаечка, овечка-тихоня и Басуля-коровушка.
А рядом с ними жил в овраге Евстифейко-волк. И этот Евстифейко большой разбойник был.
И вот настала зима, снег выпал, ударил мороз. Нечего стало Евстифейке есть. Вот приходит он к старику и говорит:
— Здорово, старик.
— Здравствуй, Евстифейко-волк.
— Ты, старик, отдай мне старуху, я её съем.
— Вот ещё чего выдумал. Мне старуху жалко.
— Тогда давай чего другое, а то у меня в животе бурчит.
Пристал Евстифейко, никак от него не открутишься. Делать нечего, отдал старик кошечку-судомоечку.
Проглотил её Евстифейко — опять к старику прибегает:
— Давай старуху — в животе бурчит.
Не хочется старику старуху отдавать — отдал собачку-пустолаечку.
Но Евстифейке и этого мало.
— Давай, — говорит, — старуху.
— Да что ты привязался? — старик говорит. — Не отдам.
— Давай и всё, — такой этот Евстифейко упорный оказался.
Нечего старику делать — пришлось овечку-тихоню отдать.
Проглотил Евстифейко тихоню, опять прибегает:
— Давай старуху.
— Дудки.
— Дак в животе играет.
Жалко старику старуху, не хочется отдавать. Отдал Басулю-коровушку. А корова-то здоровенная была да бодливая.
«Надеюсь, подавится», — думает старик.
Но Евстифейко и коровушку проглотил. И два дня он — это верно — не приходил к старику, а тут опять заявляется. Идёт, кое-как лапы переставляет, еле брюхо по земле волочит.
— Здорово, — говорит, — старик.
— Здравствуй, Евстифейко-волк.
— Да, вот они какие дела-то, — Евстифейко говорит, — с животом-то с моим.
— А чего такое-то? — старик говорит, будто не понимает.
— Играет живот.
Прислушался старик — и верно, играет живот. И собачка там лает, и кошка мяучит, и корова мычит. Только овечки-тихони не слышно. Непонятно, в животе овечка или ещё где?
— Так ты чего? — старик говорит. — Старуху, что ли, хочешь?
— Ну да, — Евстифейко объясняет, — давай бабку, я её съем.
— Не дам бабку, — старик говорит, — лучше меня глотай.
— С удовольствием, — Евстифейко говорит, — проглочу. Я вообще-то давно хотел тебя проглотить, да только неловко говорить было. Поэтому я про бабку и намекал.
— Глотай меня, Евстифейко, — старик говорит. — Только скажи, где овечка-тихоня?
— Овечка-то? Так она у меня в брюхе.
— Ну, глотай, — старик говорит, — разевай пасть.
Вот Евстифейко разинул рот, старик разбежался и прыгнул. И Евстифейко его проглотил.
И вот очутился старик у волка в брюхе. Огляделся.
— А здесь ничего, — говорит, — неплохо. Темновато, правда, но уютно.
Пошёл старик по волчьему брюху бродить. Бродил, бродил, смотрит — кошечка-судомоечка сидит.
— Здорово, кошка, — старик говорит.
— Здравствуйте, батюшка.
— Ну как ты тут?
— Да так, — кошка отвечает, — тускло.
— Знаешь чего, — старик говорит, — давай будем Евстифейку переворачивать?
— Как? — кошка говорит.
— А так — перевернём весь живот волчий.
— Лады, — кошка говорит.
Ударили они по рукам и стали по волчьему брюху скакать. Старик кричит, а кошка мяучит. Скоро к ним и другие проглоченные прибежали — и собачка-пустолаечка, и Басуля-коровушка, и овечка-тихоня нашлась где-то в закоулках. Скачут да мычат!
Прободали волчий живот и выбрались все на волю. А уж старуха стоит, поджидает. Стали они бабку целовать.
А Евстифейко-то волк рядом ходит.
— Дайте, — говорит, — ниток-то суровых, брюхо зашить.
Ну дали ему суровых ниток, зашил он брюхо и укатился в овраги.
В одной деревне жил ленивый мужичок.
Не было у него никакой скотины, а только козёл да баран.
Поленился мужичок накосить летом сена, а тут и зима пришла — нечего есть и козлу и барану.
Стали козёл да баран на весь двор реветь:
— Покорми нас, хозяин!
Рассердился ленивый мужичок, схватил кнут и давай стегать козла да барана:
— Вот вам сено! Вот вам отруби!
— Делать нечего, — сказал потом козёл. — Надо нам в лес убегать. Давай убежим в лес. Найдём там стог сена и станем жить.
— Давай убегать, брат Козьма Микитич, — баран говорит. — Хуже нам не будет.
Вот сговорились они. Козёл пошёл в дом и стащил у хозяина ружьё, заряженное пулями, а баран пустой мешок из сеней уволок.
И вот идут путём-дорогою. Козёл ружьё несёт, баран пустой мешок за собою тащит.
Вдруг видят — лежит на дороге волчья голова.
— Брат баран, — указал Козьма Микитич, — возьми эту голову да и сунь в мешок.
— А на кой нам пёс волчья голова, Козьма Микитич? — баран говорит. — И так идти тяжело.
— Возьми голову, брат баран. Придём на место — студень сварим.
— На кой нам пёс студень? — баран ворчит. — Нам бы сенца клок.
Но всё-таки послушался козла, взял волчью голову и в мешок положил. Шли они, шли путём-дорогою, и дорога-путь нырнула вдруг в лес.
— Холодает, Козьма Микитич, — баран говорит. — Хвост у меня иззяб.
— А вон, смотри-ка, огонёк в стороне. Пойдём к огню, согреемся.
И пошли прямо на огонь.
Глядь — волки! Сидят у костра, греются!
Семь волков-бездельников — семеро брательников.
— Ну, брат Козьма Микитич, — шепчет баран, — нам теперя крышка!
— Не робей, брат Баран Борисыч, а делай, как я велю.
Тут козёл подошёл к волкам:
— Здорово, ребята!
— Здравствуйте, Козьма Микитич, — скромно ответили волки.
— Ну вы чего тут расселись-то? — козёл говорит. — Замёрзли, что ли?
— Греемся…
— Ну-ну, — сказал козёл, — конечно… холодает… Это, Баран Борисыч, чего у тебя там в мешке-то? Давай-ка сюда! Надо нам студень сварить. Главная забота против холоду — это чтоб не замёрзнуть с голоду. Тащи, короче.
Смотрят волки на козла да на барана и думают: «Вот он, ужин-то!»
— Подвинься-ка! — сказал козёл старшему брательнику. — Расселся тут. Дай-ка и мне к огню пригреться, копыта свои старые потомить… Ну, ты чего там. Баран Борисыч, доставай-ка из мешка волчью голову. Да только смотри, выбирай, чтоб старый волк был, чтоб студень вышел понаваристей.
Баран вынул из мешка волчью голову и подал козлу.
— Вот тут есть какая-то, — сказал он и закашлялся. — Не знаю, сгодится ли, Козьма Микитич?
— Не та, — сказал козёл. — Там, в мешке, есть другая голова, позубастее! Тащи её!
Баран стал копаться в мешке. Копался, копался и снова тащит ту самую голову.
— Эх, Баран Борисыч! — вздохнул козёл. — Ты и вправду баран. Опять не та. Посмотри на самом низу которая лежит. Ту мне надобно.
— Да пёс его знает, — сказал баран. — Настригли тут разных голов, а мне разбирайся!
Покопался он в мешке и снова несёт ту же самую голову.
— О! — сказал козёл. — Во! Она! Она! Хорошая! Ха-ха — ушки-то ушки! Самый раз на студень! Сейчас заварим!
— А что, ребята, — говорит волкам, — нет ли у вас котелка такого или ведра недырявого?
Перепугались волки.
«Ну, — думают., ужас-то какой! Целый мешок волчьих голов настригли! Надо нам тягу давать!»
— Есть, есть у нас ведёрко, Козьма Микитич, — брательник старший говорит. — Оно там… под гнилой черёмухой. Сейчас, сейчас принесём! Эй, Митька, Вавилка! Бегите за ведёрком! Сашка, Аркашка! Давайте за водой! Мишка! Никишка! Беги за дровами! А я за вами приглядывать побегу!
Повскакивали волки, побежали со всех ног. Бегут, бегут, задыхаются, глаза выпучили, а навстречу — медведь:
— Вы куда? Взбесились, что ли? Куда вас пёс несёт?
— Ну, Михал Ваныч, беда! Пришёл к нам козёл… Ну, это … Микитич. А с ним баран. Целый мешок волчьих голов притащили. Мы и убоялись… бежим теперя.
— Эх, дураки вы всё-таки, — сказал медведь. — Козла убоялись. Да Барана Борисыча! Пошли назад — ужинать пора!
Тут козёл увидел, что волки назад идут, да с Михал Ванычем, и говорит:
— Лезь, Борисыч, на этот дуб, да повыше забирайся! А я следом полезу. Где ружьё-то?
Брат баран полез на дуб, да не может залезть. Кое-как за нижний сук ногами зацепился, висит. А козёл изловчился — повыше вспрыгнул.
— И где козёл? — медведь говорит. — И где Борисыч?
— Не знаем, батюшка Михал Ваныч, только что тут сидели!
— М-да… — сказал медведь, — придётся гадать. Меня тут одна бабка гадать научила. По желудям. Наберите-ка, ребята, желудей, я по ним гадать стану, где козёл, а где баран. Жёлуди не соврут. Точно покажут.
Вот волки пошли к дубу, на котором висели козёл да баран.
— Козьма Микитич, — шепчет баран, — упаду, ей-богу, упаду, мочи нет, копытам больно.
— Падай, — шепчет козёл, — как волки подойдут — так и падай! Только с прицелом падай. Норови кому на голову попасть.
Вот подошли волки к дубу. И старший брательник говорит:
— Не видать что-то желудей… Постой, а это что висит?!
Тут баран и грохнулся брательнику на голову. А козёл приладился к прикладу, взвёл курок и выстрелил изо всех сил.
— Медведя держи, Борисыч! — заревел козёл. — Волки — ладно, наплевать! Нам бы медведя добыть! Вот уж студень-то! Прямо — холодец!
Ужасно теперь поперенапугались волки, побежали в разные стороны, а медведь Михаило Ваныч от страху ополоумел — пуля-то мимо него просвистала!
Побежал Михаило Ваныч сам не зная куда да в дуб, на котором козёл висел, лбом и впёрся!
Рухнул козёл. Да с прицелом! Прямо на медведя свалился.
— О ужас! — закричал медведь и в лес убежал.
А козёл с бараном пошли к костру, сварили студень, а к ленивому мужичку решили никогда не возвращаться.
— А на кой нам ленивый-то мужичок? — сказал баран. — Ну его ко всем псам.
— И то верно, — сказал Козьма Микитич. — Давай срубим в лесу избушку и станем в ней сами по себе жить.
Срубили они в лесу избушку и жили в ней ровно сто лет и три года. А волки им на побегушках служили, сено им летом косили, да потом ворошили, да в стога на зиму складывали.
В нашей далёкой уссурийской тайге жил-был тигрёнок.
Он был уссурийский от носа до кончика хвоста, и даже полосочки у него на спине были уссурийские.
Он дружил с белогрудыми медвежатами и с дядюшкой бурундуком, у которого на спине тоже были полосочки.
Только у бурундука полосочки шли вдоль, а у тигрёнка поперёк. А кто не понимает, тот пускай на картинку поглядит, куда у кого идут полосочки.
Но эта сказка не про полосочки, а про самого тигрёнка.
Всё лето тигрёнок играл со своими друзьями.
Как они играли? Очень просто.
Залезали все вместе на самый старый и огромный кедр и находили там самую большую кедровую шишку.
Они отрывали эти шишки и бросали вниз. Они думали, что шишка расколется и оттуда выскочат все орехи. Но шишка не раскалывалась, и орехи приходилось выковыривать. Но это было очень приятно — выковыривать из шишки орехи, пахнувшие смолой.
Такая игра называлась у них — шишкование.
Ну вы, наверно, знаете, что бывают такие игры: рисование, невнимание, орехоразгрызание. Вот эта игра очень на орехобросание-разгрызание была похожа.
Играли они, играли, и вдруг — стало холодно.
Пошёл снег, началась зима.
Вначале это была маленькая зима. И снегу чуть-чуть — на траве да кустах. А потом зима окрепла, набрала силу. Ударил мороз.
Однажды утром тигрёнок проснулся от холода. Смотрит — друзей его не видно. Нет никого.
— Где же они?
— Да они все спать легли, — протрещала птица кедровка. — Ты разве не знаешь, что медведи и бурундуки на зиму спать ложатся?
Тигрёнок этого не знал и очень удивился. Как же это так? Они все спят, а он не спит. Странно.
А если ты не спишь, что надо делать? Играть.
Стал тигрёнок играть со снегом. Подбросит снег лапой, а потом снежинки ловит. Играл-играл — надоело.
И тут началась метель. Стало очень холодно. Замёрз тигрёнок так сильно, что даже задрожал.
— Ты что, замёрз, что ли? — услышал он вдруг.
А это дядюшка бурундук выскочил из своей норки, которую вырыл под корнями деревьев.
— Залезай ко мне, — говорит, — согреешься. У меня тепло.
Вот полез тигрёнок к бурундуку, Лезет-лезет, а влезть не может. Норка-то маленькая, а тигрёнок — большой.
И пока тигрёнок лез, бурундук зевал, зевал — да и заснул до самой весны.
Пошёл тигрёнок по тайге. Вдруг слышит — кто-то храпит. Посмотрел, а это старый кедр храпит.
«Неужели тоже заснул?» — подумал тигрёнок.
— Да ты что! — прокричала кедровка. — Кедры никогда не спят. Вот берёзки да осинки зимой засыпают, а кедры — никогда.
— Кто же это там так громко спит? — сказал тигрёнок и полез на вершину кедра.
А там недалеко от вершины было огромное дупло. А в дупле спала медведица со своими медвежатами.
Бурые-то медведи на земле спят, в берлоге, а вот уссурийские белогрудые на деревьях живут, на деревьях растут, на деревьях берлогу устраивают.
Заглянул тигрёнок в эту берлогу, а медведица приоткрыла один глаз и говорит:
— Ты что, малыш, замёрз, что ли? Залезай к нам, у нас тепло.
Залез тигрёнок в дупло и только хотел в клубочек свернуться, как медведица вздохнула, а после так выдохнула, что он вылетел из дупла. Летел он, летел по воздуху, а потом в снег упал. Но не сильно упал, не разбился, а только в снег зарылся. И пока он летел, он всё время думал: «Хорошо бы где-нибудь в клубочек свернуться, чтоб согреться».
И вот, когда он упал в снег, он сразу в клубочек свернулся и немного согрелся. Только он хотел закрыть глаза, чтобы заснуть, как вдруг увидел на земле под снегом семечко подсолнуха.
И тигрёнок сразу захотел это семечко разгрызть и съесть, но потом подумал: «Нельзя же всё на свете съесть. Пожалею-ка я это семечко, ведь оно, наверно, замёрзло». И тигрёнок подышал на семечко.
Семечко чуть-чуть шевельнулось. Подышал ещё — семечко треснуло, и из него появился зелёный росток.
Окружил его тигрёнок своими мягкими лапами, положил на лапы голову, да и заснул под вой метели.
И пока тигрёнок спал — семечко согрелось и стало расти, расти, подрастать, вырастать, и даже постепенно расцветать.
И вот случилось настоящее чудо: прямо посреди тайги да посреди зимы расцвёл подсолнух.
Он вырос высоко-высоко, поднялся выше всех деревьев, под самое солнце, и уже там, под солнцем, подсолнух раскрылся.
И там, наверху, прямо на подсолнухе спал тигрёнок.
И было ему, конечно, тепло, потому что все бури и метели бушевали внизу.
— Тигрёнок на подсолнухе! — кричала кедровка. — Тигрёнок на подсолнухе!
Скоро пришла весна. Проснулись бурундук и медвежата. Забрались на подсолнух, а там — тигрёнок спит. Разбудили его.
— Как я сюда попал? — удивился тигрёнок.
— Ты семечко согрел, — сказал мудрый дядюшка бурундук, — а теперь оно тебя греет.
Вот и лето красное пришло, лето жаркое, уссурийское. Тигрёнок за подсолнухом ухаживает, когтями землю рыхлит, медвежата воду из ручья носят, подсолнух поливают. Хорошо тигрёнку. И всем зверям хорошо.
Наступила осень. Как-то вечером собрались друзья на подсолнухе, ягоды едят, орехи грызут.
— Хорошо-то как! — сказал мудрый дядюшка бурундук. — И видно далеко всё вокруг.
— Вот бы нам всем на подсолнухах жить!
— Ерунда! Ерунда! Ерунда! — кричала кедровка. — На всех подсолнухов не хватит!
И тут задул холодный ветер. Закачался подсолнух. Побежали домой бурундук и медвежата. Остался тигрёнок один.
И снова пошёл снег. Склонился подсолнух до самой земли от ветра да от снега. Опечалился тигрёнок. Забрался он под свой подсолнух и увидел на земле несколько последних семечек. Сгрёб их в кучку, прижал к себе, да и заснул.
И что же вы думаете? Наш тигрёнок все семечки согрел.
И вырос зимой посреди тайги целый букет подсолнухов. Раскрылись огромные цветы, и на каждом подсолнухе кто-нибудь под солнцем грелся.
Там — медвежонок.
Там — лисёнок.
Там — волчонок.
А уж на самом высоком подсолнухе крепко спал тигрёнок.
Жили три брата. У каждого из них было по две собаки.
И вот однажды все они — три брата, шесть собак — отправились гулять по белу свету. Один брат со своими собаками пошёл налево. Другой — направо. А третий, самый младший, — и собачки у него были самые молоденькие — пришёл в королевский город. Город был охвачен паникой. Девятиглавый Змей Горыныч ходил по Главной площади.
— Король! — кричал Горыныч. — Отдавай мне свою дочку, а не то я весь город разнесу!
Король и принцесса испуганно выглядывали из окошка и просто не знали, что тут поделать.
— Не бойся! — заманивал Горыныч принцессу. — Пойдём со мной на дно морское, я тебе жемчужинки покажу.
— Эй, Девятиглавый! — закричал младший брат. — Зачем тебе принцесса? У тебя хоть и девять голов, да все они глупые!
Разъярился Горыныч и хотел уж расправиться с нахалом, но тут к нему подскочили собаки. Одна вцепилась ему в хвост, другая — в гриву. Пока Горыныч соображал, что к чему, — младший брат отрубил ему все девять голов, приговаривая: «Чик-чик-чик!»
Тут из дворца выскочил король и закричал: «Ура!» За королём — принцесса. Увидала она младшего брата — и влюбилась. А младший брат, как увидел её, покраснел, протянул ей руку и сказал:
— Хочется познакомиться!
В общем, через недельку сыграли свадьбу, и младший брат стал жить со своею принцессой в королевском трёхэтажном дворце.
Один раз пошёл он погулять к морю. С ним две его собаки. А принцесса дома осталась.
Только подошёл он к морю — вдруг бежит на берег тяжёлая волна. Рассыпалась волна по песку, и вышла из неё страшная баба. Лицо зелёное, косы сплетены из коричневых водорослей. Это была жена Горыныча.
— Ну вот, — сказала она. — Наконец-то ты мне попался! Зачем погубил ты моего Девятиглавого мужа?
Взмахнула она своей косой — и в то же мгновенье младший брат и его собаки превратились в камни.
Засмеялась жена Горыныча, ушла под воду. Три камня остались на берегу. И казалось, давно уже они лежат здесь, обкатанные волнами, заросшие морским мхом.
Тем временем пришёл в королевский город средний брат. Принцесса рассказала ему печальную историю, и решил он выручить брата.
Только пришёл средний брат на морской берег — выходит из волны жена Горыныча.
— Пришёл за братцем? — спросила она.
Он и кивнуть не успел — махнула она косой. Ещё три камня легли на берегу.
Долго ли, коротко ли — пришёл в королевский город и старший брат. С ним его собаки. Узнал, что произошло с братьями, опечалился, пошёл потихоньку к морю.
Смотрит — лежат на берегу камни. Шесть камней, обкатанные волнами, обросшие морским мхом. И только если уж очень внимательно вглядываться, можно разобрать, что два из них похожи на людей, а остальные — на остроухих собак.
Не успел оглядеться старший брат — бежит на берег волна, рассыпается по песку и выходит на берег жена Змея Горыныча. Не растерялся старший брат.
— Ах! — сказал он. — Какая ты красавица!
Смутилась страшная жена Горыныча: её никогда не называли красавицей. Тут подскочили к ней собаки, вцепились в рукава и потянули в разные стороны. Потянули собаки за рукава в разные стороны, и вдруг — трах-бах — из одной жены Горыныча получились две молодые девушки. Да такие на вид милые и скромные, что просто удивительно! Старший брат сразу обомлел. Тогда одна девушка подошла к камням и дотронулась до них веточкой черёмухи. Зашевелились камни на морском берегу, посыпались с них песок да пыль — и встали два брата и их собаки, живые и невредимые. Тут кинулись братья целоваться да обниматься, а потом пошли все в королевский город.
— Ура! — кричит король. Радуется принцесса.
Стал младший брат жить со своей принцессой в королевском дворце. А средний брат и старший, недолго думая, женились на тех двух девушках, которые получились из одной жены Змея Горыныча.
И что удивительно — хорошо жили!
На сухом и горячем юге, среди песков и тарантулов, раскинулся город Икушалисыр. И в этом городе действительно кушали сыр. Такой у них был народный обычай. И жил там человек, по имени Крем д л яру к. Парикмахер.
Вот однажды сидел Кремдлярук в своей парикмахерской и ждал того, кто стричься придёт. Никто не приходил. Все сыр кушали. Вдруг окно распахнулось — и с улицы всунулась в комнату голова. Такая рыжая и косматая, хоть караул кричи.
— Нельзя ли культурно подстричься? — спросил Рыжий.
— Прошу-прошу-прошу! — воскликнул Кремдлярук. — Заходите, садитесь в кресло! Обкорнаем в лучшем виде! То есть культурно обстригём!
— Фу-фу-фу! — отдуваясь, сказал Рыжий. — У вас в парикмахерской очень жарко. Стригите прямо через окно. Только бороду не сбривайте. Сделайте так, чтоб я был на солнышко похож.
Кремдлярук взял в руки ножницы и быстро обкорнал Рыжего, то есть культурно обстриг.
— А похож ли я на солнышко? — спросил Рыжий.
— Очень-очень похож, — расхваливал свою стрижку Кремдлярук. — При виде вас хочется в тени спрятаться.
— Спасибо, спасибо! — восклицал Рыжий. — Ну, я пошёл.
— Как это «пошёл»? А деньги кто будет платить?
— Братишка заплатит, — сказал Рыжий, и в окне тут же появился чёрный-чёрный жгучий брюнет.
— Дэньги потом, — сказал Брюнет. — Тэпэрь мэнэ стрыги! Только усы не трогай.
— Ну, заходите в парикмахерскую, садитесь в кресло.
— Стрыгы через окно, как братишку.
Что поделать? Пришлось Кремдляруку и второго братишку через окошко стричь. Работа есть работа.
«Но неужели их трое?» — думал Кремдлярук.
И тут же, конечно, появился третий братишка. Белый-белый, то есть совсем седой.
— Побрей меня наголо, — сказал Седой, — чтоб голова как шар получилась!
Кремдлярук побрил наголо, но шара не получилось, а получился сморщенный шарик.
— Плачу за себя и своих братьев, — сказал он. — Сколько с меня?
— Рубль.
— Чего-чего-чего? — закричал Шарик. — Рубль?! Целый рубль?! Ты с ума сошёл!
И тут он всунул в парикмахерскую когтистую лапу, схватил парикмахера за грудки и вытащил на улицу. И Кремдлярук увидел, что он в лапах огромного двухэтажного дракона, у которого три головы — рыжая, лысая и усатая!
— Братишки! — орал Лысый. — Рубль! Он рубль просит! Что с ним сделать?
— Растерзать! — сказал Брюнет.
— Да ладно вам, — сказал Рыжий. — Он меня постриг уж очень хорошо, не надо его терзать!
— Нет, надо!
— Постойте, братишки, — сказал Кремдлярук. — Я и не знал, что вы — драконьи головы. И я беру-то всего рубль! Да за такого здорового дракона, да за три головы — гоните тыщу!
— Что-что-что? — вытаращились все три головы. Когтистая лапа от изумления разжалась, Кремдлярук выскользнул, завернул за угол и пропал.
А потом вот что произошло. Дракон тоже завернул за угол и увидел, что перед ним три переулка. Очень узеньких. И тут Лысая голова побежала прямо, Усатая повернула направо, а Рыжая — налево. А переулки были такими узкими, что в них приходилось протискиваться. И вот все три головы протиснулись в разные переулки, а тело-то осталось позади. Вот такая получилась история! Застрял Дракон. Дёргает своими головами, а ничего не выходит. Вперёд головы лезут, а назад — ни в какую. Уши мешают!
Кремдлярук бежал-бежал и остановился. Оглянулся — никакого Дракона. Пошёл назад. Смотрит — Лысая голова! Чуть повыше второго этажа между стен зажата.
— А где братишки? — Кремдлярук спрашивает.
— Сам не знаю, — ответил Лысый. — Где-то потерялись. Помоги, Кремдлярук! Помоги! Спаси!
— Прямо и не знаю, чем тебе помочь. Ладно, пойду пока поищу братишек.
Ходил Кремдлярук, ходил и нашёл, конечно, в переулках вначале Брюнета, а потом и Рыжего.
— А всё-таки неплохо я тебя постриг, — сказал парикмахер, — ну прямо как солнышко получилось. А за работу мне не заплатили? Эх, вы! Всего-то рубль!
— Да у нас нету ни гроша, — сказал Рыжий.
— Нищих драконов не бывает.
— Бывает. Ты попробуй-ка три головы прокорми!
— Сыру-то хочешь?
— Давай!
Дал Кремдлярук рыжему братишке сыру (он его в кармане носил).
— Ну, что ж, — говорит, — тебе я помогу, а остальных сам вытащишь. Попробуй-ка голову вперёд сунуть. А теперь назад.
— Назад не могу, — Рыжий говорит, — уши мешают.
— А вверх?
Дёрнул Рыжий голову вверх, — а домики-то низенькие были, голова и выскочила.
— Ну, спасибо тебе, Кремдлярук, — Рыжий говорит. — И постриг хорошо, и сыром накормил, да и голову мою бесшабашную из городских сетей вытащил.
— Пожалуйста, — Кремдлярук отвечает. — Но главное, мне уж больно нравится, как я тебя постриг. Я ведь не простой парикмахер, я — художник.
— Ты — великий художник, — похвалил его Рыжий. — Гений! Как Репин!
— Да ладно уж тебе, — сказал Кремдлярук.
— Нет, ты гений, вот и всё! Айвазовский.
И они долго ещё спорили, гений Кремдлярук или не гений.
А потом Рыжий вытащил своих братишек из городских сетей и ушёл в пустыню. А Кремдлярук пошёл домой.
Самое, конечно, удивительное, что никто из жителей города Икушалисыр Дракона не заметил. И их можно понять: они сыр кушали.
Жила-была на свете Зелёная Лошадь.
Глаза у неё были как крыжовник, грива — как хмель, который оплетает заборы и деревья, спина была как мягкий мох, и её всегда хотелось погладить. Чулочки на ногах — серебристые, как листья тополя, а уж хвост был похож, извините, на можжевельник. Жила Зелёная Лошадь на воле, в лесах и в глуши, и паслась где хотела. Заприметить её среди зелени было очень и очень трудно, и люди, которые ходили в лес, никогда её не замечали.
А жил ещё на свете человек, которого звали Ванечка, и он ничего не знал про Зелёную Лошадь. Ну, не слыхал, и всё.
Вот однажды пошёл Ванечка в лес. Брал-брал чернику — да и забрёл в глушь, где отдыхала Зелёная Лошадь.
Она дремала, вдруг слышит — кто-то идёт. Открыла глаза — Ванечка. Идёт прямо на неё, а её не видит. Того гляди — наступит! Что делать?
Зелёная Лошадь прекрасно говорила на русском языке, но что тут скажешь, когда прямо на тебя Ванечка с черникой прётся?!
Лошадь и сама растерялась и сказала вдруг:
— Чу-чу-чу…
Ванечка остолбенел. Он никак не мог понять, кто это говорит ему «чу-чу-чу».
— Чего-чего? — сказал он, а у самого губы затряслись. А глаза от ужаса так раскрылись, так широко-широко и бездонно, что Зелёная Лошадь заглянула в них и сразу его полюбила, навеки и окончательно.
— Тихо, — сказала она. — Спокойно, Ванечка. Это я тут лежу — Зелёная Лошадь.
— Кто!!! — закричал Ванечка. — Кто лежит? Где? Какая лошадь???
— Да не кричи ты так! — сказала Зелёная Лошадь. — Я — добрая.
И тут она махнула хвостом и встала перед Ванечкой во всей своей лесной красе. А Ваня вдруг увидел, как ожил перед ним куст можжевельника и вообще — весь лес!
— Уй-ю-юй! — заорал он дурным голосом, бросил корзину с черникой и дунул из лесу домой.
А Лошадь думает: «Чего он так напугался? Надо ему всё объяснить, успокоить».
И она пустилась за Ванечкой вскачь.
А он выбежал из леса, чешет через поле к деревне, а за спиной слышит топот копыт. Оглянулся — о ужас! Лошадь! Зелёная! Мчится за ним через овсяное поле!
— Стой! — Лошадь кричит. — Стой! Не бойся меня!
А Ваня жарит ещё быстрей. Добежал до деревни, в избу ввалился.
— Мамка! — кричит. — Папка! За мной Зелёная Лошадь гонится!
Папка тоже дубина был здоровенная, выскочил на крыльцо, схватил грабли. И тут же орут оба:
— Лошадь! Зелёная Лошадь! Гони её!
А был у них сосед, по фамилии Подушкин. Он вышел из дома, увидел Зелёную Лошадь и быстренько всё сообразил. Схватил крепкую верёвку и накинул Лошади на шею. А потом кнутом стрельнул, кнутом пальнул — и загнал Зелёную Лошадь в загон. А загон этот был вроде такого огромного сарая с крышей. Называется — конюшня. Только коней в ней сейчас не было. Они в поле работали.
Привязал Подушкин Зелёную Лошадь, кинул ей сенца клок, а сарай запер на огромный висячий замок.
Вот как глупо попалась Зелёная Лошадь.
— Ну как? Ну что? — Ванечка к Подушкину подбегает. — Как там Зелёная Лошадь? Не брыкается?
— Какая ещё Зелёная Лошадь? — отвечает Подушкин. — Никакая это не Зелёная Лошадь. Это самая простая моя собственная лошадь, а зелёная она оттого, что в траве извалялась. Придумали ещё — Зелёная Лошадь!
Хотели Ванечка с папкою в щёлочку заглянуть, но Подушкин кнутом пальнул.
— Отойдите, соседи, от моей конюшни. Я к вам в сарай не заглядываю.
Отвязал Подушкин здорового кобеля от собачьей будки и привязал ко входу в конюшню. А звали этого кобеля — Амаркорд. Разинул Амаркорд усатую да клыкастую пасть и так рявкнул, что у окрестных собак на сто километров кругом шерсть дыбом встала. Папка говорит:
— Что это ты, Вань, придумал про Зелёную Лошадь?
— Эх, папка-папка, — сказал Ванечка и горько заплакал. Только теперь он понял, что счастье было у него в руках, а он от этого счастья убежал, да ещё и орал во всё горло. Горько-горько плакал Ванечка. Так долго и так горько он плакал, что навеки полюбил Зелёную Лошадь и понял, что теперь не будет ему, Ванечке, покою ни днём ни ночью.
Но ночь ещё не настала, а настал вечер. Вечером пригнали с работы лошадей.
Подушкин стоял у ворот и пересчитывал лошадей. И когда все вошли в загон, он снова двери запер.
И вот лошади увидели, что в конюшне стоит в стойле Зелёная Лошадь.
— Боже мой! — говорили они. — Зелёная Лошадь! Неужели это ты? Ведь ты же свободная лошадь, как же ты Подушкину попалась?
— Глупо попалась, — объясняла им Зелёная Лошадь, — из-за одного мальчика. Правда, очень хорошего. Я в него влюбилась.
— Как же это так, — всхрапывали лошади, — влюбилась в мальчика. Влюбилась бы в какого-нибудь достойного коня!
— Лошади всегда любили людей, — послышался вдруг низкий и сильный голос. — И особенно детей.
Это говорил Конь Вороной. Он подошёл к Зелёной Лошади и поклонился ей.
— Узнаёшь ли ты меня? — спросил он.
— Я тебя узнаю, Конь Вороной, — поклонилась в ответ Зелёная Лошадь.
— А сейчас надо подумать, — сказал Конь Вороной, — как тебе выбраться на волю.
И лошади сдвинули свои огромные головы, прижались друг к другу гривами и стали думать. Тихо-тихо думали они. Думали всю ночь и иногда шептались.
Ничего, конечно, и никому не шептал в эту ночь Подушкин. Но он думал, положив свою голову на подушку. У него, действительно, огромные на кровати подушки лежали. Толстые, как свиньи. И вот какие глупости думал Подушкин:
«Надо эту лошадь продать! В цирк! Сколько взять? Сколько дадут? А?»
И он стал считать и считать в уме, а потом засунул свой ум под самую большую подушку. А сверху ещё маленькой подушечкой, с гирькой внутри (чтобы не слетала), придавил.
А на самой маленькой подушечке, только на другой, без гирьки, и в другом доме спал Ванечка. Но он спал недолго и вдруг проснулся. Смотрит — вокруг него ночь. В окне — луна. На улице светло, и всё сверкает лунной зеленью.
Ванечка оделся и вышел на крыльцо. Сердце его сжималось оттого, что есть на свете Зелёная Лошадь. Он перелез через забор и пошёл к конюшне. А на пороге конюшни, как известно, спал в этот момент огромный и злой кобель, по имени Амаркорд. Амаркорд на ночь наелся свинины и поэтому храпел так жутко, что у конюшни крыша тряслась.
Ванечка потрогал замок и стал его ковырять гвоздиком. Но замок не открывался, и тут Амаркорд перестал храпеть. Он проснулся, но глаза пока не открывал. Он вот что подумал первым делом: «Свинина была тухловатая. Живот болит. Свинья всё-таки этот мой Подушкин, тухлой свининой накормил. Ну ладно, открою теперь глаза и посмотрю, кто это замок ковыряет».
И он приоткрыл глаза и увидел Ванечку. Разинул пасть и только хотел рявкнуть, как Ваня сказал:
— Погоди, Амаркорд, помолчи. Подушкин выскочит с ружьём и меня застрелит. Я тебе потом кость принесу.
— Ладно, — Амаркорд говорит. — А ты что тут, это самое, делаешь?
— Лошадь открываю. Там моя Зелёная Лошадь.
— Я её видел, — кивнул Амаркорд. — За такую лошадь я бы вообще всю конюшню изломал.
И Ваня снова стал в замке ковыряться, а Амаркорд советы давал:
— Да ты его кирпичом!
— Это кто там замок открывает? — послышался голос из конюшни.
— Это я, Ваня. Хочу Зелёную Лошадь освободить. А ты кто?
— А я — Конь Вороной, — сказал Конь Вороной. — Такой замок гвоздиком не откроешь. Ты лучше залезай к нам в конюшню через слуховое окно. Надо Зелёную Лошадь развязать. Подушкин её верёвками опутал.
Ваня взял лестницу и через слуховое окно залез в конюшню. И хоть темно в конюшне было, но луна помогла, и Ваня всех лошадей развязал. А Зелёную Лошадь обнял за шею и погладил, и она ему долго ещё в ухо о чём-то шептала.
— А теперь, Ваня, — сказал Конь Вороной, — вылезай обратно и иди домой, поспи немного. А как рассветёт — вставай и спрячься в кустах бузины. Посмотришь, что будет!
И Ваня пошёл спать, и встал пораньше и всё сделал, как Конь Вороной велел.
С рассветом проснулся Подушкин. Позвал работников:
— Берите верёвки! Поведём Зелёную Лошадь продавать!
Работники взяли верёвки, а Подушкин двери конюшни отворил.
И тут вырвался Конь Вороной и сшиб Подушкина с ног, а за ним и остальные лошади работников пораскидали, и последней выбежала Зелёная Лошадь. Она махнула через забор и помчалась к лесу, за нею и другие лошади поскакали. Подушкин видит: убегают денежки! Схватил ружьё и только хотел выстрелить, как Ванечка выскочил из куста бузины и крикнул ему сзади:
— Руки вверх, гражданин Подушкин!
Подушкин с перепугу ружьё уронил, и оно само так шарахнуло, что работники вместе с дробью по кустам рассыпались.
А Подушкин видит — Ваня стоит. Схватил мальчика и кинул в погреб, а крышку бочкой с рыжиками придавил. Ваня стал в погребе кричать, а ничего слышно не было. Голос его через рыжики наружу не мог пробиться. Подушкин отвязал Амаркорд а, сам сел на велосипед и помчался к лесу ловить Зелёную Лошадь и других коней. И работники все сели на велосипеды. Такая получилась дурацкая картина: впереди Амаркорд здоровенный — ревёт белугой, а за ним велосипедисты по грязи чешут. Лошадей-то они всех переловили.
— Где Зелёная Лошадь? — Подушкин кричит.
А она рядом, в кустах на опушке лежит, а её никто не видит. Не замечают — и всё.
— Амаркорд, ищи! Следы нюхай!
Амаркорд следы нюхает, а ему и нюхать ничего не надо, он и так Зелёную Лошадь видит. Но не хочет Зелёную Лошадь Подушкину выдавать. Не из-за тухлой свинины, а просто характер такой.
— Ты уж меня извини, — это он Лошади незаметно говорит, — сообщу тебе одну неприятность. Подушкин твоего Ванечку в погреб засунул, а сверху бочкой придавил.
— А в бочке что? — Лошадь спрашивает.
— Точно не знаю, но кажется — рыжики. Ты ночью приходи.
Подушкин с работниками до самой темноты велосипеды ломали, но Зелёную Лошадь найти не могли. И вернулись в деревню.
А там — переполох. Ванечка пропал! Папка его и мамка по деревне плачут, а найти не могут.
И вот снова наступил вечер, а потом ночь, и прискакала в деревню Зелёная Лошадь. И сразу к Подушкину во двор.
— Как раз вовремя, — сказал Амаркорд. — Подушкин спать лёг.
— А Ваня где?
— Да вон в погребе, за конюшней.
Лошадь заглянула за конюшню и увидела подушкинский погреб. Подушкин вырыл его глубоко в земле, в самом тёмном месте, сверху насыпал кучу песку и опилок. На верхушке этой кучи и была дверь, на которой стояла сейчас бочка с рыжиками.
Хотела Лошадь бочку свернуть — не получается.
— Попробуй вдарить задними копытами, — Амаркорд советует. — Как следует брыкнись!
Лошадь прицелилась, брыкнулась как следует, — и покачнулась бочка.
— Стой! Стой! Не бей бочку! Не бей! — закричал кто-то.
Удивилась Лошадь, и Амаркорд удивился. Оглядываются по сторонам, а кто кричит — не понимают.
А Подушкин в этот момент крепко спал. Крепко, да не очень. И снилась ему Зелёная Лошадь. И такая она была красивая, что Подушкин вдруг полюбил эту Лошадь изо всех сил. Вот как бывает во сне. Полюбил Подушкин Зелёную Лошадь и завертелся. И до того он довертелся, что самая маленькая подушечка (в которой гирька) свалилась и ударилась об пол. А на полу медный таз лежал. Загремел таз и подскочил от удара. А мыши, которые по полу бегали, от страха запутались в шнурке, который со стола свисал. Шнурок вниз поехал и зацепил кастрюлю с гороховым супом. Кастрюля свалилась, и такой тут начался грохот, что тарелки с полок попадали. И вообще тут всё начало падать:
кочерга,
ухваты,
телевизор,
буфет,
стулья,
керосиновая
лампа,
горшок с кашей.
В общем, всё, что было в доме, всё на пол упало.
Подушкин проснулся. Смотрит — всё, ну буквально всё, на полу валяется! И во дворе грохот стоит. Это Зелёная Лошадь бочку брыкает. Брыкнёт — и сразу слышит:
— Не бей бочку! Не бей!
— Да кто же это кричит-то? — Лошадь сказала.
— Да это мы, рыжики, кричим! Ты как ударишь — у нас весь организм сотрясается. Ты лучше выбей крышку!
И тут на улицу выбежал Подушкин.
— Лошадь! Зелёная Лошадь! Я в тебя во сне влюбился!
А Лошадь Подушкина не слушает. Ударила крышку копытом — рыжики из бочки выскочили и разбежались во все стороны.
Пустую бочку Лошадь легко толкнула, и из погреба Ванечка вылез. Дрожит весь, замёрз. Лошадь вместе с Амаркордом стали его оттирать, да согревать, да дуть на него. Согрели кое-как.
— Иди, Ваня, скорее домой, — сказала Лошадь, — а уж утром в лес приходи.
Ваня побежал домой, папку с мамкой успокаивать, а Подушкин подошёл к Зелёной Лошади и говорит:
— Послушай, Зелёная Лошадь, Я без тебя жить не могу. Может, и ты полюбишь меня?
— Слушай, Подушкин, — вмешался Амаркорд. — Сам же Зелёную Лошадь в конюшне запер, Ванечку в погреб засунул. Ну как, скажи, любить такого обормота?
— Не ворчи, Амаркорд, — сказала Зелёная Лошадь. — Я всех люблю.
— А когда же мы снова встретимся? — спросил Подушкин. — Я очень хочу тебя увидеть.
— Это просто, — сказала Зелёная Лошадь. — Приходи в лес, погуляй немного, а как услышишь, что у тебя за ухом кто-то шепчет и дышит тепло, скажи такие слова: «Зелёная Лошадь, это ты? Ну, здравствуй же, здравствуй!» Тут оглянись — и меня увидишь.
Сказала так Лошадь и махнула через забор. На следующее утро Подушкин сразу, конечно, побежал в лес. На велосипеде.
Потом велосипед под кустик спрятал и стал гулять. Вдруг слышит — кто-то шепчет у него за ухом, шепчет и дышит тепло.
— Зелёная Лошадь! — закричал Подушкин. — Это ты? Ну, здравствуй же, здравствуй!
Оглянулся — страшная рожа с клыками на него чесноком дышит! Амаркорд! (Я совсем забыл рассказать, что Амаркорд любил котлеты рубленые с чесноком.)
А потом в лес Ванечка пришёл. Походил немного и слышит: кто-то шепчет у него за ухом и дышит тепло.
— Зелёная Лошадь! Это ты? Ну, здравствуй же, здравствуй!
Оглянулся — а это и вправду Зелёная Лошадь.
Стал он её спину мягкую гладить, гриву заплетать, а потом они умчались куда-то вместе…
В этой сказке с самого начала ничего не было.
Верней, что-то было, но — в темноте.
И тут появился человек, который стал эту темноту есть. Потому что это была не темнота, а шоколад. И вообще, это всё было шоколадное яйцо, внутри которого и была темнота. А человек, который съел яйцо и шоколадную темноту, назывался мальчик Алёша.
Алёша и увидел первым то, что было в яйце. А был там какой-то ботинок, какой-то красный нос, какой-то колпачок, какая-то палочка. Только стал Алёша всё это пристраивать друг к другу, как послышался голос:
— Постой! Ты не так делаешь! Я сейчас сам себя соберу.
— Нет, я соберу, — сказал Алёша и собрал того, кого хотел.
— Так, теперь тебе понятно, кто ты такой? Ты — гномик.
— Я? Гномик? Не может быть!
Гномик посмотрел в зеркало и сказал:
— Да, действительно, похоже. А как меня зовут?
— Автомофей!
— Не может быть! — вскричал гномик. — Какое счастье! Неужели у меня такое чудесное имя! Автомофей! Вот это да!
— Ну, давай, — сказал Алёша. — Давай теперь исполняй поскорее моё желание!
— Да не умею я.
— Умеешь, умеешь, не притворяйся. Взмахни своей палочкой — и всё получится. Хочу второе шоколадное яйцо.
— И что — в нём тоже гномик?
— Да нет, гномиков больше не надо. Пусть будет автомобиль. Ну? Автомобиль для Автомофея и для меня. Исполняй скорее!
Автомофей взмахнул своей палочкой — и новое шоколадное яйцо явилось перед ними. Алёша быстро разломал его, съел шоколад, а гномик Автомофей быстро собрал новенький автомобиль.
— Ну, давай теперь дальше, — сказал Алёша. — Делай третье шоколадное яйцо.
— А что в нём будет?
— Сам не знаю. Давай, что получится.
— Лучше не надо. А то ещё получится что-нибудь не то.
— Прошу тебя, сделай. Шоколаду хочется.
— Ну, пожалуйста, — сказал гномик, взмахнул палочкой, и на столе появилось третье яйцо.
Алёша съел шоколад, а из яйца-то объявился маленький человечек, лысый и усатый, в клетчатом пиджаке, с папиросой во рту.
— Автомофей, — сказал гномик и протянул руку, чтобы познакомиться.
Но человечек оттолкнул гнома, плюхнулся за руль автомобиля.
— А у мене фамилие Жипцов, — сказал он и только завёл машину, как Алёша быстренько вытащил его из кабинки.
— Стой, Жипцов, — сказал он. — Это машина Автомофея.
— Чего-чего? — сказал Жипцов. — Это мой «Москвич-Бенц», а ты, Автомофей, катись отсюдова!
И он хлопнул Автомофея по лбу.
Тогда Алёша схватил его и засунул в сахарницу. Дело-то всё на кухне происходило, и там на столе стояла синяя сахарница.
Этот противный Жипцов стал скакать по кускам сахара и кидаться осколочками сверху в гномика Автомофея.
— Вот видишь, — сказал Автомофей, — зря ты съел это третье яйцо.
— Да ладно, ничего особенного, — сказал Алёша. — Пускай в сахарнице пока посидит, а мы лучше с тобой покатаемся.
— Так ты же не залезешь в машину.
— А ты взмахни палочкой и сделай меня маленьким, как ты. Покатаемся, а потом ты меня расколдуешь.
Автомофей взмахнул палочкой — и Алёша стал таким же маленьким, как и сам гномик Автомофей.
Залезли они в машину и стали по столу носиться. Мимо хлебницы, мимо недопитой чашки чаю и, конечно, мимо сахарницы, в которой Жипцов сидел.
А Жипцов изловчился, за цветок василёк ухватился и по стебельку слез вниз на стол. Там рядом букет стоял полевых цветов.
Вот Жипцов притаился за солонкой, а гномик Автомофей говорит:
— Что-то этого противного Жипцова не видно.
Алёша затормозил и говорит:
— Кажется, он за солонкой спрятался.
Вот они вышли из машины и пошли к солонке. Тут Жипцов вдруг выскочил, выхватил у гномика волшебную палочку и стукнул его палочкой по лбу.
Тогда гномик выхватил у Жипцова палочку и тоже стукнул Жипцова по лбу.
Тогда Алёша выхватил палочку и говорит:
— Вы что, с ума сошли? Это же волшебная палочка. Сломаете ещё, чего доброго.
Тогда Жипцов подскочил к Алёше, выхватил у него палочку и бросил её. И упала палочка со стола на пол.
— Вот и всё, — сказал Жипцов. — Теперь ты, Алёша, останешься таким же маленьким, как мы с Автомофеем.
И он вскочил в машину.
Вот Жипцов стал носиться по столу и всё время старался на Автомофея наехать, но гном отскакивал.
— Погоди, Жипцов! — кричал ему Алёша. — Вот придёт мой папа, он тебе задаст. А я, когда снова большим стану, посажу тебя в сахарницу, а букет отодвину.
— Плевать я на вас хотел! — отвечал Жипцов и носился всё быстрее и быстрее. И так он глупо катался, что врезался в хлебницу; машина разбилась, мотор заглох, а Жипцов вылез из машины с огромным синяком на лбу.
— Сломался радиатор, — сказал Автомофей. — И карбюратор. Надо чинить.
Он достал из кармана ключ и молоточек и стал чинить машину. А Жипцов с грязными ногами залез в солонку и разлёгся там, как будто на морском песочке.
«Хоть бы папа скорее пришёл, — думал Алёша, — он меня спасёт».
И вот в двери загремел ключ, и в дом вошёл папа.
— Алёша! — крикнул он. — Ты где?
«Я здесь, на кухне!» — хотел крикнуть Алёша, но крикнуть ничего не смог… Он как-то неожиданно замер. И гномик замер, и Жипцов тоже замер. Алёша и не знал, что куклы при живых людях перестают двигаться и разговаривать. А он-то в куколку превратился!
— Где же мой Алёша? — говорил папа. Он ходил по квартире и всюду искал сына.
Пришёл он, конечно, и на кухню. Смотрит — на столе машинка, а рядом с ней гномик и ещё две куклы. Одна из них очень на Алёшу похожа. И ещё он увидел много серебряной фольги, в которую шоколадные яйца завёртывают.
Фольгу папа выбросил в мусорное ведро, а Алёшу в руки взял.
— Вот как, — сказал он, — здорово теперь кукол делают. Даже на Алёшу похожа.
«Папа!» — хотел крикнуть Алёша, но крикнуть ничего не мог.
Заплакал тогда Алёша, но и заплакать у него не получилось.
Сел папа за стол, кукол в сторону отодвинул и стал суп есть. А когда он пообедал, ушёл в свою комнату и сел уже за компьютер.
— Ха! — засмеялся тогда Жипцов. — Помог тебе твой папочка! Будешь ты теперь, Алёша, маленькой куклой!
Но тут гномик Автомофей прошептал Алёше на ухо:
— Главное — достать волшебную палочку. Вон из той бумажной салфетки сделаем самолёт и на пол улетим. Ты только не плачь. Надо Жипцова обмануть.
— Эй, Жипцов, — сказал Алёша, — я давно мечтал куклой стать, чтобы на игрушечных машинках кататься и на самолётиках летать.
Вот они достали из вазочки салфетку и сложили из неё самолётик. А чтоб самолёт хорошо летал, приделали к нему моторчик. Ну, этот самый автомобильный моторчик. Из машины его достали и в самолёт вставили. Это всё Автомофей сделал своим ключом и молоточком.
— Чего это вы такое делаете? Чего это такое? — бегал вокруг них Жипцов. — Я тоже такое хочу!
А они нарочно в самолёте только два места сделали, чтобы Жипцова не брать. Он хотел за хвост зацепиться, но они успели улететь.
Вот стали они по кухне летать — то над холодильником полетают, то к стенным часам взлетят. Налетались, накатались, вдруг видят — Жипцов на парашюте летит. Он, оказывается, из бумажной салфетки себе личный парашют сделал.
Они приземлились поскорей, — а Жипцов уж к палочке бежит. И они побежали. Скорей! Скорей!
И тут в кухню вдруг вошла мама. И они все замерли на месте.
А мама вернулась с работы, и ей захотелось попить чаю.
Вдруг она увидела на полу самолёт из бумажной салфетки и маленьких куколок. Куколок подняла и на подоконник поставила. А про самолётик она подумала, что это просто смятая бумажная салфетка. Непонятно даже, как это мама моторчик не разглядела. Короче, она взяла веник и подмела весь пол. И вместе с парашютиком и самолётиком подмела волшебную палочку и стряхнула в мусорное ведро.
— А где Алёша? — спросила она у папы.
— Ума не приложу, — сказал папа.
— А ты приложи, — сказала мама, — подумай.
Папа думал-думал, но ничего не придумал. Он только сказал:
— Ты знаешь, здесь куколка есть, очень на Алёшу похожа.
Мама взяла в руки Алёшу, поглядела и сказала:
— Похожа, но не очень. У нашего Алёши глаза весёлые, а у этого грустные. Того гляди — заплачет!
И она поставила Алёшу обратно на подоконник. А на подоконнике лежало много-много яблок — то ли проветривались, то ли дозревали, сам не пойму.
И так получилось, что Жипцов оказался за огромной антоновкой с одной стороны. А гномик и Алёша — с другой.
— Очень хорошо, что мы на подоконнике, — сказал Автомофей. — Вон видишь, прямо к подоконнику прижимается занавеска. Мы по ней вниз спустимся. Давай скорее, пока Жипцов не видит!
И тут на них накатилось огромное яблоко.
— Эй, берегись! — кричал Жипцов. — Я вас сейчас яблоками задавлю!
И пока Жипцов катил яблоко — а сделать это было нелегко, — Алёша и Автомофей спустились на пол по занавеске и побежали к мусорному ведру. А оно стояло под раковиной, и залезть в него было невозможно.
А Жипцов катил-катил антоновку и до того её докатил, что она с подоконника свалилась и по полу покатилась с огромной скоростью — прямо на Алёшу с гномиком. Они еле успели за ведро спрятаться, как яблоко с громом ударилось о ведро.
И тут, конечно, в кухню вбежала мама. Видит — на полу яблоко, а на подоконнике Жипцов стоит.
— Эй, папа! — закричала она. — Иди сюда!
Папа пришёл на кухню, осмотрел место происшествия и говорит:
— Ну и что?
— А то, — говорит мама. — На подоконнике было три куколки, а теперь только одна. А яблоко на полу валяется.
Папа взял в руки Жипцова, осмотрел его внимательно.
— Довольно противный тип, — сказал он. — А где же кукла, на Алёшу похожая, и гномик?
Они поискали на полу, под столом, за яблоками, за холодильником, а за ведро помойное не заглянули.
— Странная история, — сказал папа. — Пропали две куколки. Ну ладно, надо хоть эту сохранить. Суну-ка я её в сахарницу.
— Вот ещё, — сказала мама. — Очень уж он грязный.
— А я его вымою, — сказал папа и включил кран.
Он вымыл Жипцова вначале горячей водой, а потом холодной, два раза намылил и потёр железной щёткой, которой сковородки трут. Натёр его как следует и сунул в сахарницу.
Так Жипцов во второй раз в сахарницу попал!
После этого папа с мамой снова своими делами занялись.
Как только они ушли, Алёша с Автомофеем принялись хохотать. И так громко они смеялись, что Жипцов их услыхал.
— Ах, вот вы где скрываетесь! — закричал он из сахарницы. — Теперь понятно!
По цветочку василёчку он вылез из сахарницы и подбежал к самому краю стола.
— А в ведро вам никак не влезть, — сказал он, оценив обстановку. — А волшебная палочка там! Ха!
— Да и тебе со стола никак не спрыгнуть, — сказал Автомофей.
— Ерунда! — сказал Жипцов. — Я сейчас ещё один парашют сделаю, спущусь вниз, вам обоим дам в ухо и нос разобью, а сам в ведро залезу, возьму волшебную палочку и наколдую чего хочу.
— А чего ты хочешь? — спросил Алёша.
— Очень простого, — сказал Жипцов. — Я хочу стать большим настоящим человеком, а вас с гномиком Автомофеем засунуть в карман и пойти в пивную: пиво пить, ругаться и драться.
— Никак не могу понять, — сказал Алёша гномику. — Нас с тобой двое, а он — один. Почему он в себе такой уверенный?
— Потому что дурак, — ответил гномик. — Дураки всегда в себе очень уверенные. Ну ладно, наплевать на него, нам надо скорее в ведро залезть и палочку достать. Давай совок мусорный к ведру приставим и по ручке залезем, пока Жипцов парашют делает.
Вот они взяли совок, в который мусор собирают, и стали его понемногу к ведру толкать. Толкали-толкали — совок брякнулся, упал на пол, зазвенел.
И мама в комнате громко сказала:
— Опять на кухне что-то происходит. Пойду посмотрю!
Автомофей с Алёшей за ведро спрятались, а этот дурацкий Жипцов залез поскорей обратно в сахарницу. Только успел залезть — мама вошла.
— Ага, — говорит, — всё в порядке. Этот в сахарнице сидит, а что звенело — непонятно.
Тут она увидела совок, который двигали. Взяла этот совок и к ведру прислонила, как раз так, как хотели гномик и Алёша. И снова ушла.
— Скорее лезем в ведро, — сказал Автомофей. И они полезли по ручке вверх, добрались до края ведра и заглянули внутрь.
А в ведре был, конечно, мусор. Но это был такой непротивный мусор, но всё же неприятный, такой, какой всё-таки убирать надо. Картофельные очистки, апельсиновые корки, тюбик от зубной пасты, бумажный самолётик и парашютик, а вот волшебной палочки видно не было.
— Её в ведре нет, — сказал гномик. — Я это точно чувствую.
— Что же делать? — сказал Алёша.
И тут совок под ними зашатался, поехал в сторону и рухнул на пол. Это противный Жипцов спрыгнул на своём парашюте и совок опрокинул. Алёша и гномик упали, но и Жипцову каблуком по лысине досталось.
Тут в кухню ворвался папа и закричал:
— Что здесь происходит?!
И он увидел совок, который валялся, а также Жипцова, Алёшу и гномика.
— Ага, — сказал он, — теперь всё ясно.
— Что это тебе ясно? — сказала мама.
Папа взял всех троих в руки и выстроил их перед собою в ряд на столе.
— Ясно, что этот тип вылез из сахарницы, а потом опрокинул совок. А это — маленький Алёша, а это — гномик. Гномик нашего Алёшу заколдовал, и он стал таким же маленьким. Дело ясное!
И тут мы должны сказать, что Алёшин папа оказался очень умным человеком. Но мама так не подумала. Она сказала:
— Сколько ты сегодня пепси выпил?
Он сказал:
— Одну бутылку.
А это было враньё — он выпил три.
Мама рассердилась и ушла в ванную комнату.
А папа взял всех трёх кукол в кулак и поставил их на пол рядом с мусорным ведром. И так сказал:
— Я не знаю, что тут у вас произошло. Но — предупреждаю: если вы, гномик и лысый тип, не расколдуете Алёшу, то вам несдобровать. Я вас выкину в форточку с двадцатого этажа. Даю вам пять минут. Вон поглядите на эти стенные часы. Как только они пробьют десять раз — я возвращаюсь на кухню.
И он ушёл.
Надо сказать, что Жипцов очень перепугался, да и гномик тоже.
Они искали-искали палочку, но найти никак не могли.
И вдруг в тёмном углу раздался бой барабана! И на свет вышел старый барабанщик. Это был деревянный солдатик.
— Хоть ты, Алеша, про меня забыл, — сказал старый барабанщик, — и хоть я два месяца в пыли валялся, я все-таки решил тебя выручить. Вот она — волшебная палочка. Я её схватил, когда она мимо ведра пролетала.
Гномик взмахнул палочкой — и Алёша так быстро вырос, что даже об умывальник головой стукнулся.
Часы пробили десять раз, и в кухню вошёл папа.
Он увидел, что Алёша сидит у стола, а перед ним стоят три фигурки: гномик, барабанщик и Жипцов.
— Я так и знал, что ты всё поймёшь, — сказал Алёша.
А папа обнял Алёшу и сказал:
— Я всё понял, потому что мы с тобой — друзья.
И тут папа посмотрел на Жипцова:
— Послушай, а это кто такой?
— Да это Жипцов. Из шоколадного яйца. Давай его в сахарницу засунем.
И они засунули Жипцова в сахарницу, а букет отодвинули.
Так Жипцов снова в сахарницу попал. Только уж я не помню, в который раз.
Что-то глухо стукнуло в окно — и Лёля проснулась. Она открыла глаза и не сразу поняла, что произошло. В комнате было светло-светло. Странно, огромно и празднично.
Она подбежала к окну и сразу увидела — снег!
Снег выпал! Снег!
Под окном стоял Мишка-солдатик и лепил снежок. Прицелился, кинул и ловко попал, не в стекло, а в оконную раму. Вот, оказывается, какой глухой стук разбудил Лёлю.
— Ну погоди, Мишка! — крикнула Лёля через стекло и, даже не умывшись, побежала на улицу.
Она выскочила на крыльцо, слепила снежок и кинула Мишке прямо в лоб, да попала в деда Игната. Слепила было второй, но не успела долепить, как дед Игнат зазвонил в колокольчик — пора, пора, пора! Пора на урок!
И у колокольчика школьного был сегодня какой-то особенный снежный и праздничный звонок.
Выпал, выпал, выпал снег — и преобразилась деревня Полыновка, исчезли под снегом засохшие, пожухлые травы, светлыми стали тёмные соломенные крыши, а из труб валил новый дым — снежный, зимний.
— Ну, ребята, — сказала Татьяна Дмитриевна, — сегодня у нас настоящий праздник! Выпал первый снег! Будем праздновать!
— Как праздновать? Как, Татьяна Дмитриевна? Блины, что ли, печь?
— Или пироги со снегом?
— Блины потом, — улыбнулась учительница. — И пироги потом. Первым делом будем читать праздничные стихи. На празднике обязательно надо читать стихи.
Ребята примолкли. Они, конечно, не знали, что на празднике надо читать стихи.
Татьяна Дмитриевна достала книжку и стала читать:
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь;
Его лошадка, снег почуя,
Плетётся рысью как-нибудь…
И пока читала Татьяна Дмитриевна, в классе было тихо-тихо, а за окном белым-бело.
Ребята, конечно, поняли, что стихи эти особенные, действительно праздничные. Они поняли и слова «зима», «крестьянин», «лошадка». Сообразили, что «дровни» — это сани, на которых возят дрова. Но три слова они не поняли: «торжествуя», «почуя» и «обновляет».
И Татьяна Дмитриевна стала объяснять:
— Торжествует — значит, радуется. Снег выпал. Теперь не надо на телеге грязь месить, на санках-то куда приятней катиться по снегу. Вот и мы сегодня радуемся, торжествуем, потому что в природе произошло великое событие — выпал снег! Ясно?
— Ясно! Ясно!
— Татьяна Дмитриевна! Давай торжествовать! — за-кричал солдатик.
— Давай! Давай! — подхватили все.
И тут поднялся в классе крик и гвалт: кто размахивал руками, кто пел, а кто кричал — в общем, все торжествовали как умели. А Татьяна Дмитриевна смотрела на это торжество и смеялась.
— Ну ладно, хватит торжествовать, — сказала она наконец. — Разберём теперь другие слова: «Его лошадка, снег почуя…» Так вот, лошадка почувствовала снег, почуяла, вдохнула снежный запах. Понимаете?
— Понимаем, понимаем! — закричали ребята.
— А ты, Ванечка, понял или нет?
— Понял, — тихо сказал Ванечка.
— А что ты понял?
— Лошадку.
— А ещё чего ты понял?
— Я лошадку понял.
— А как ты понял-то?
— А так, — сказал Ванечка. — Лошадка вышла из сарая и увидела снег и сделала вот так. — И тут Ванечка сморщил свой нос и стал нюхать парту.
Тут все, конечно, засмеялись, как Ванечка понял лошадку, и особенно было смешно, как он парту нюхает.
А Ванечка сморщил нос и только хотел было заплакать, но Татьяна Дмитриевна сказала:
— Ребята, скорей, скорей, посмотрите в окно.
И все кинулись к окну, а Ванечка подумал: «Потом поплачу» — и тоже побежал к окну.
А там за окном ехал на санях к школе дед Игнат. Он помахивал кнутом, а на санях, на дровнях, лежали дрова, и лошадка рысью плелась как-нибудь, а путь, по которому подъезжал к школе дед Игнат, и вправду обновлялся — первые санные следы ложились на первый снег.
И всё было в точности так, как читала стихи учительница, только особенного торжества не было видно на лице деда Игната.
Лошадь стала, дед Игнат слез с саней и, развязывая верёвку, обхватившую дрова, бормотал что-то. Через стекло не было слышно, что он бормотал, но все ребята знали:
— Ну вот и приехали.
А к большой переменке выглянуло вдруг солнце из снежных облаков — ослепительно засияла пришкольная поляна, та самая поляна, на которой весной было много одуванчиков.
— А теперь все пойдём на улицу, — сказала Татьяна Дмитриевна, — будем делать снежные часы.
— Как так? Какие часы?
— А так, — улыбнулась учительница. — У каждого из нас будут свои часы.
Ребята побежали на улицу, а за ними и Лёля. Снежные часы, да что же это такое?
В школе, конечно, были большие стенные часы, которые Лёля когда-то давно за нос хватала. Были ещё часы у батюшки попа и у мельника Аношкина. А больше в деревне ни у кого часов не было. И вдруг — снежные часы! Да что же это такое? Ребята думали, что они сейчас начнут лепить часы из снега — стрелки, цифры, маятник, но всё получилось по-другому.
Татьяна Дмитриевна взяла большой школьный циркуль и на ровной снежной поверхности начертила круг.
В центре его она воткнула палку, и тут же синяя солнечная тень от палки упала на снег.
— Эта тень и будет стрелкой, — сказала Татьяна Дмитриевна. — Она покажет, который час. А теперь нарисуем на снегу и циферблат.
Школьной указкой провела она от палки, стоящей посреди круга, тоненькие линии. Линии эти разделили круг, и в каждом делении написала учительница цифру. И синяя стрелка-тень попала на цифру «10». И ребята побежали в школу поглядеть на стенные часы — точно, десять!
Все, конечно, пришли в восторг. Снежные часы! Как здорово! Стали тут же выстругивать палочки покрасивей, расчерчивать снег циркулем, а кое-кто даже вылепил из снега и цифры.
— Татьяна Дмитриевна, посмотри мои часы! — кричал солдатик.
— Мои, мои посмотри!
Огромное количество снежных часов рассыпалось по поляне, и все они показывали одно и то же время — десять часов утра.
Самые красивые часы получились у Максима. Палочку, которая стояла в середине, он застругал ножом, как часовую стрелку, и тень получилась необыкновенной — как синее копьё лежал на снегу этот след солнца.
Лёля тоже сделала свои часы и долго ждала, когда же мама подойдёт, посмотрит. Но мама долго не подходила — под огромным небом на огромной поляне вела она урок. И как часовые стояли ученики рядом со своими часами. И Лёля стояла рядом со своими часами и радовалась, что у неё есть теперь часы и сделала она их сама.
Вдруг она заметила, что среди ребят не видно Вани Антошкина. Не дождавшись мамы, она побежала в школу. Так точно — Ваня сидел в сторожке, в уголке, и плакал.
— Они смеются… — сквозь слёзы сказал он. — А я лошадку понял.
— Пойдём скорей на улицу. Все ребята сделали свои часы, а ты ещё нет. Пойдём.
Она схватила его за руку и потащила на крыльцо.
— Понял я лошадку, — шептал Ванечка. — Понял.
Они вышли на улицу, и тут подошла к ним Татьяна Дмитриевна.
— Татьяна Дмитриевна, — сказал Ванечка, — я лошадку-то понял.
— Лошадку-то ты понял, а где твои часы?
Ванечка не успел сделать часы, и ясно было, что он сейчас снова заплачет.
— Вот его часы, мама, — сказала Лёля и подвела мать к своим собственным снежным часам.
— Хорошие часы. — сказала мама. — Молодец, Ванечка.
И она ушла в школу.
И тут Лёля увидела, что Ванечка сморщил нос и сейчас заплачет пуще прежнего.
— Это не мои часы, — сказал он. — Это ты их сделала. Сейчас буду реветь. У всех есть часы, а у меня нет.
— Да ведь я подарила тебе часы. Они твои теперь.
— А ты-то как же? Без часов.
— А я буду по школьным смотреть.
И Ванечка протёр глаза. С удивлением смотрел он на снежные часы, которые ему подарили.
Снега заносили полынную степь.
За снегами явились морозы. Трескучие да скрипучие, ветреные морозы.
Зимние вечера в Полыновке были ещё глубже, ещё дольше осенних, и каждый вечер загоралась в окнах школы зелёная сосновая лампа, и удивительно было среди тёмных и синих зимних ночей видеть в окошке такой тёплый и летний свет.
Как-то в субботний вечер разыгралась метель, и дед Игнат каждые полчаса забирался на колокольню, бил в колокол, чтоб не сбился с дороги случайный путник, не погиб, не замёрз в полынной степи.
У сосновой лампы собралось сегодня не так уж много народу, но были Марфуша и Максим, Татьяна Дмитриевна и Лёля. Зажгли вторую лампу, подвесили под потолком — ещё теплей и светлей стало в доме.
Вдруг под окнами зафыркала лошадь, послышался скрип полозьев.
Дверь распахнулась — ив комнату влетели снежинки, а за ними — две девушки. Не успел дед Игнат и слова сказать, как девушки обхватили его, закружили деда по сторожке.
В длинных юбках, в меховых шубейках, в белых платках, разрумяненные метелью, весёлые — это были две любимые племянницы Татьяны Дмитриевны — Дуня и Ольга.
Дуня — темноволосая.
Ольга — русоголовая.
Бросив деда, подхватили они Лёлю, закружили по комнате.
— Ах милая,
любимая,
хорошая моя! —
припевала Дуня.
— Ну хватит, девочки, хватит, — улыбалась Татьяна Дмитриевна. — Скорей раздевайтесь да попьём чайку. Самовар давно кипит.
— Э, нет, чай потом. Вначале — пельмени! — сказала Ольга и развернула полотенце.
А в полотенце завёрнуты были, как будто маленькие костяные раковины, морозные пельмени. Девушки привезли с собой пельмени. Для веселья.
И правда, странное морозное веселье охватило Лёлю. В доме вдруг начался праздник. Праздник оттого, что приехали дорогие гости, что на улице метель, а они все — близкие люди — сидят в тёплом доме и им светят сразу две керосиновые лампы.
Это был метельный праздник, праздник тёплого дома в злую погоду.
Скоро задымили на столе парком пельмени. Необыкновенные!
Пельмени, да метель, да у сосновой лампы! Лучшего на свете не бывает. Так думала Лёля, и она была права.
А после пельменей Дуня ушла в сторожку и принесла оттуда какое-то существо, завёрнутое в одеяло.
— Кто там у тебя? — спросила Лёля.
Ей показалось — в одеяле кто-то шевелится. Вроде даже маленький ребёнок, только какой-то особенный ребёнок. Сейчас вот вылезет да как закричит!
Дуня развернула одеяло, и какое-то странное существо с длинной коричневой и блестящей шеей показалось оттуда.
— Кто это?
По коричневой шейке тянулись к треугольному телу тонкие золотые жилки. Дуня тронула жилку пальцем — и звякнуло что-то, послышался тоненький звук.
Дуня дёрнула другую жилку — и существо вдруг задёргалось, запело, заговорило в её руках:
Трень-трень,
брень-брень,
тинь-тинь,
тень-тень
Во саду ли, в огороде
Лёлечка гуляла, —
запела Дуня.
А Лёля всё никак не могла понять, что же это за существо: живое оно или нарочно сделанное?
— Кто это? — снова спросила Лёля.
— Это балалайка.
— Ба-ла..?
— Балалайка.
— Она… живая? Сама родится?
— Нет, это музыкальный инструмент. Его сделали люди, чтоб помогал им песни петь.
— А почему же она в одеяле? Будто ребёнок?
— Чтоб не простудилась за долгую дорогу в метельной степи.
И Лёля поняла, что балалайка сделана из дерева и, оказывается, дерево тоже может простудиться. И она пожалела те деревья, что стоят сейчас в лесу под морозом. И захотела завернуть все деревья в одеяла, да только где же взять столько одеял? И тут Лёля решила, что, когда она вырастет, она научится прясть и ткать и станет шить одеяла для людей и деревьев. И прошло ещё много лет, прежде чем она поняла, что лучшее одеяло для дерева — снег.
А Дуня пела и играла, и Ольга русоголовая подпевала ей, и Марфуша подхватывала. И много они спели песен. А уж в самом конце запели они полынную песню:
Протянулась дороженька длинная,
А над степью небесная синь.
Наша горькая доля полынная,
Наша горькая воля — полынь.
А Лёля уже спала, ей снился лес, закутанный в одеяла, и так забавно выглядывали из этих лоскутных и клетчатых одеял головки сосен и ёлок.
На одну лишь секунду проснулась Лёля и услышала, что мама шепчется с Дуней. И Дуня шепнула маме:
— Появились «волчки»…
Да, снились Лёле в ту ночь лес и деревья, закутанные в одеяла, а между деревьями ходили «волчки». Не волки, а именно — «волчки». Они не были страшными. Они жевали пельмени, таскали с собою по лесу самовар, играли на балалайках. Хорошие были «волчки», симпатичные.
Сон есть сон. Сон отснился, сон забылся.
А глубокой зимой объявились в окрестностях деревни Полыновки — волки.
Волки, а не «волчки».
Волки выли. По ночам подходили к деревне особенно близко и выли в ближних оврагах, и страшно, что не было их видно, а только вой слышался, жуткий и гнусавый.
Дед Игнат залезал на колокольню, отбивал в колокол часы для путников, и замолкали волки, отходили от деревни. Но они, как видно, понимали, что колокол не для них, а для путников, и скоро возвращались и выли снова, и всю ночь слышался колокол деда Игната и волчий вой.
Лёля понимала, для чего волки подходят к деревне. Скучно и холодно там, в лесах и оврагах, а здесь-то теплей, здесь и колокол и сосновая лампа. И Лёля думала: если б и она была волком, конечно, пошла бы к деревне.
Лёля не боялась волков.
У неё было оружие — палка с острым железным наконечником. Эту палку-копьё сделал для неё дед Игнат, и Лёля брала на улицу своё копьё. Она была уверена, что сумеет защитить и себя и своих друзей.
В кармане Лёля носила немного соли, чтоб бросить в случае чего волку в глаза. А уж если он сумеет проморгаться и раскроет всё-таки пасть, ту уж Лёля знала, что надо делать. Надо просто-напросто сунуть ему в пасть руку, и так глубоко сунуть, чтоб волк задохнулся.
С копьём в руке, с горстью соли в кармане смело гуляла Лёля по деревне, и волки на неё не нападали. Они, конечно, понимали, что справиться с Лёлей им не удастся.
Но однажды на неё напала корова Чекашкиных. Глупая корова, бодливая. Ни с того ни с сего она погналась вдруг за Лёлей, прижала её рогами к завалинке, и так ловко прижала, что Лёля оказалась между рогов.
Лёля не кричала и не звала никого на помощь. Она рассуждала.
«Я, конечно, свободно могу бросить горсть соли корове в глаза, — рассуждала она. — Но стоит ли? Ослепнет корова, доиться перестанет. Как же будут жить Чекашкины без творога и молока?»
Корова-дура не знала, какая опасность нависла над нею и над Чекашкиными. Она ревела, вращая глазами, а Лёля терпеливо ждала.
«Перетерплю корову, — думала Лёля. — Надоест ей в конце концов к завалинке меня прижимать. Перетерплю, а то Чекашкиных жалко».
И корове наконец надоело так глупо стоять, прижавшись рогами к завалинке, она побрела восвояси.
Ни Чекашкины, ни их глупая бодливая корова так и не узнали никогда, от какой опасности спасла их Лёля.
Однажды вечером снова приехала Дуня. Притихшая, озабоченная, она улыбнулась Лёле и скрылась в комнате у Татьяны Дмитриевны.
Лёля сунулась было следом, но её быстро выставили в сторожку. Лёля сидела рядом с дедом Игнатом и слушала, как недовольно бормочет старик:
— Ну вот и приехали.
Лёле очень хотелось узнать, о чём шепчутся мама и Дуня. Она, конечно, никогда не подслушивала, но всё-таки, подойдя к двери, услышала, как Дуня сказала:
— Да они в санях сидят.
— Кто? — спросила мама.
— «Волчки».
— И сколько же их там?
— Двое.
Лёля отпрянула от двери, схватила своё копьё и прижалась к деду Игнату.
Дед Игнат ничего такого не слыхал, он думал о том, что скоро ему лезть на колокольню, бить в колокол. Он крякнул да зевнул, выкатил из кучки печёное яйцо и дал его девочке.
Если б дед Игнат не выкатил это яйцо — всё могло бы получиться по-другому. Но дед Игнат его выкатил.
Лёля взяла яйцо и стукнула слегка о край стола. Яйцо треснуло.
Тут из комнаты вышла Дуня. Ни слова не говоря, она прошла через сторожку, хлопнула дверью на крыльце.
«За «волчками» пошла», — подумала Лёля и не ошиблась.
С улицы послышались голоса, снова стукнула дверь на крыльце, послышались шажки Дуни, а с ними тяжёлые чужие шаги.
Лёля торопливо сдирала с яйца скорлупу.
«Уши у них острые, — думала она, — клыки торчат, и они на балалайках играют».
Дверь отворилась, в сторожку вошла Дуня, а за нею виднелись тёмные непонятные фигуры.
Лёля глянула мельком, а не поняла ничего.
Она опустила поскорей глаза, чтоб не глядеть на «волчков».
Ей было страшновато глядеть, и она взяла щепотку соли, чтоб посолить яйцо.
И тут первый «волчок» — самый, наверно, клыкастый и самый ушастый — подошёл вдруг прямо к ней и сказал:
— Это кто тут яйцо ест?
И Лёля подняла глаза и увидела тут его глаза — огромные и страшные. И тут же кинула щепотку соли прямо в эти глаза. И самое удивительное — попала!
— Ай-я-яй! — закричал «волчок» и стал тереть глаза, и все закричали «ай-я-яй», и мама выбежала из комнаты, и Дуня заохала, только второй «волчок» стоял у двери и отчего-то хохотал.
Все кричали и мыли первому «волчку» глаза, а второй хохотал у двери.
— Да, Василь Петрович, — говорил он, — будь в следующий раз осторожней. Ох-ох, уморила девочка. Что ты ему кинула: соль или перец?
— Соль.
— И слава Богу, что соль. А то на Кавказе яйца с перцем едят. Хорошо, что мы не на Кавказе.
«Волчок» Василь Петрович ничего не говорил, а только мычал и тряс головой.
«Волчки» оказались бородатыми.
«Волчка», которому отмыли наконец глаза, звали Василь Петрович, а другого, который хохотал, звали Пётр Василич.
Василь Петрович с отмытыми глазами тоже стал хохотать, но к Лёле подходить не решался.
Потом мама и Дуня сели вместе с «волчками» за стол у сосновой лампы. Пётр Василич уже не хохотал, а достал из сумки какие-то тонкие книжки без картинок и стал что-то объяснять. Объяснял он длинно, и Лёля потихоньку засыпала на своей кровати, удивляясь, что «волчки» оказались не клыкастыми, а бородатыми. А «волчок» Пётр Василич ей определённо понравился.
Лёля заснула крепко и спала, спала, а ночью вдруг проснулась, потому что в комнате пели. Дуня тихонько играла на балалайке, а «волчки» вполголоса пели. Что была за песня, Лёля не поняла — грустная и немного страшная.
И Лёля окончательно заснула, а когда проснулась, было уже утро. Утренние лазоревые сумерки освещали окно, а за окном снег утренний — молочный и голубой.
В комнате никого не было. Пропали загадочные «волчки» Пётр Василич и Василь Петрович, не было ни Дуни, ни мамы. В сторожке похрапывал дед Игнат.
Скоро пришла мама.
— Спи галчонок, — наклонилась она к Лёле, — спи.
— А где же «волчки»?
— Не было никаких «волчков». Тебе это приснилось.
— Как же приснилось! Соли-то я ему в глаза насыпала. Василь Петровичу.
— Забудь о них, — тихо сказала мама. — Забудь и никому — ни гугу. Знаешь, что такое «ни гугу»?
— Знаю, знаю. А почему — ни гугу?
— Нельзя… Их заковали в цепи и сослали на каторгу, в Сибирь. И вот они разорвали цепи и теперь идут в город — самый большой, самый светлый. А там живут их друзья, книжники. Они пишут книжки о том, как добыть счастье бедным людям. Понимаешь?
— Не пойму, — сказала Лёля.
— Чего ты не поймёшь?
— Не пойму, как они цепи-то разорвали? Они ведь железные.
— Уж не знаю, а только разорвали, — усмехнулась мама. — Ты не бойся. Они вовсе не волки. Это их прозвали «волчками», потому что у них нет своего дома. Они бродят по свету и читают людям хорошие книжки. Они думают о жизни народа и о том, как дать народу волю. Только рассказывать о них никому нельзя, а то их снова в цепи закуют.
Лёля, конечно, поняла кое-что. Одного не могла понять: зачем «волчков» заковывают в цепи и как они их разрывают потом? Зубами, что ли?
Целый день думала она о «волчках», о том, как идут они по бескрайней степи под снегом и метелью.
«Лишь бы волки настоящие на них не напали», — думала Лёля.
Чуть в стороне от деревни, на самом краю обрыва, стоял самый маленький в Полыновке домик.
В нём жили две сестры.
Старшую звали Еленакай.
Высокая и худая, она всегда что-то говорила вслух, даже когда шла по улице. Голубые глаза её светились радостью, и ласково протягивала она руки встречным.
— Люди, — говорила она, — добрые люди, помогите друг другу, помогите жителям деревни Полыновки, всем, кто замерзает сейчас в степи, всем, кто растёт, голодает и мучается.
Странно было видеть эту чёрную фигуру, протягивающую руки к прохожим.
Слова свои Еленакай говорила очень тихо. Не все прохожие слышали их, но кто-то и слышал.
А сама Еленакай почти ничего не слышала, она только видела. Таких людей называют глухими. Но это неправильно. Глухие те, у кого глухое сердце.
Еленакай умела шить. Она была единственная портниха в деревне Полыновке. День и ночь стрекотала её швейная машинка, и все жители деревни ходили в том, что сшила Еленакай, — и батюшка поп, и лавочник Чернов, и даже самый маленький ученик Ваня Антошкин.
Денег за свою работу Еленакай не брала. Она работала не за деньги и даже не для души. Она просто хотела одеть всех жителей деревни Полыновки, чтоб им не было холодно.
Лавочник Чернов, которому Еленакай сшила штаны, решил как-то заплатить ей. В чистое полотенце он завернул головку сахару и банку дорогого китайского чая и пошёл к сестрам.
Еленакай вначале не поняла, зачем он пришёл, и хотела угостить его морковным чаем. Но тут лавочник достал головку сахару и свой, в коробочке, чай и стал хлопать по коленям, показывая на штаны. Еленакай ведь была глухая, и лавочник жестами стал ей объяснять. Он хлопал себя по штанам и тыкал пальцами в сахар. Ты мне, дескать, штаны, а я тебе — сахар да чай. Вот, мол, какой я молодчага.
Добрая Еленакай долго его не понимала, а когда поняла, схватила головку сахару и кинула её в снег. Лавочник вылетел из дома, а вслед ему летела банка очень дорогого китайского чая.
— Люди живут не так, — говорила вслед Еленакай. — Люди живут не так.
Еленакай хлопнула дверью и скрылась в доме.
Лавочник Чернов, который упал в снег, поднялся на ноги и хотел было собрать то, что выкинула Еленакай в снег — головку сахару и банку очень дорогого китайского чаю.
Но тут на крыльцо вышла младшая сестра. А звали её Натакай.
— Ай-яй-яй! — сказала Натакай. — Лавочник Чернов, что ты ползаешь тут по снегу?
— Да это я так… спотыкнулся.
— Это ты принёс нам головку сахару и китайского чая?
— Я и принёс.
— А где же они, эта головка и этот чай?
— Да вот они… в снегу валяются.
— И пусть валяются, — строго сказала Натакай. — Короче — или забирай свой чай да сахар, или оставляй в снегу штаны.
Натакай была совсем не похожа на сестру. Она была маленькая и плотненькая, весёлая и черноглазая. Кроме того, она всё прекрасно слышала и слушала за двоих.
— Да я… это, — сказал лавочник, — хотел сахар за штаны…
— Иди-иди, — строго сказала Натакай, — иди и помни, что сказала тебе добрая Еленакай: люди живут не так.
И лавочник ушёл и действительно думал о том, что сказала ему старшая сестра. Лавочник Чернов был не такой уж глупый, он понял, что Еленакай призывает его просто так отдавать людям чай и сахар.
«Нет уж, дудки, — думал Чернов. — Не дам никому даром ни сахару, ни чаю».
Так лавочник Чернов и не послушался совета. Он стал жить по-прежнему. И зря, конечно.
Когда лавочник ушёл, Натакай собрала то, что валялось в снегу, и сахар и чай она спрятала в очень и очень далёкий сундук. Она, конечно, знала, что Еленакай никогда не станет пить этот чай и грызть этот сахар. Но Натакай была мудрая младшая сестра. Она знала, что, если не брать ничего за работу, — им просто-напросто не прожить.
Всю долгую зиму, понемногу, подсыпала она в морковный чай настоящий китайский, подкладывала чуть-чуть сахарку, а добрая Еленакай ничего не замечала.
А у батюшки попа был граммофон.
По вечерам из огромного поповского дома неслись волшебные неполынные звуки.
Ребятишки собирались у забора, слушали эти звуки и не могли их понять. А это был вальс «Амурские волны», его играл на пластинке духовой оркестр. Звучали медные трубы, а полыновцы не знали, что медные трубы есть на свете и что они могут звучать.
С неба сыпался и сыпался снег, звучали медные трубы, и полыновцы думали, что батюшка — огромный волшебник.
По праздникам приносили полыновцы в церковь тюки самотканых холстов да мешки хлебов. Батюшка, конечно, брал что хотел — и холст и хлеб, уносил домой. А Татьяна Дмитриевна покупала холст у попа и раздавала бедняцким семьям.
Километрах в пяти от Полыновки была деревня; в которой жили татары. Называлась деревня — Урлюдим.
И вот случилась в Урлюдиме беда.
Загорелся дом.
Сухой зимний ветер подхватил огненную солому с крыши, перебросил на соседнюю. И вспыхнул соседний дом. И так пять домов сгорели дотла.
Несчастные погорельцы бродили по соседним деревням, у кого ночевали, у кого хлеба просили.
Три татарина пришли к попу.
— Беда, батька, беда, — говорили они, стоя в снегу на коленях. — Помоги погорельцам.
Батюшка стоял на крыльце и почёсывал бороду. Татары просили денег, а денег давать не хотелось.
— Беда-то беда, — сказал он, — а денег-то нету.
— Ты дай сто рублей, — просил старший татарин. — А мы тебе вернём сто двадцать.
— Я вам сто, — сказал поп, — а вы — двести. Вот это разговор.
— Это плохой разговор, — сказал старший татарин. — Ты дай сто, а мы вернём сто тридцать.
— Ну нет, — сказал поп, — это не разговор.
Так торговались поп и три татарина и имели то плохой разговор, то хороший. Но для татар разговор получился плохой. Поп дал им сто рублей, а вернуть они должны были сто шестьдесят.
Делать было нечего — погорельцы взяли сто рублей.
А под Новый год пришли к попу три татарки.
— Спасибо, батька, за помощь, — говорили они, стоя в снегу на коленях, — спасибо, что помог бедным татарам. Вот тебе к празднику жареного гусака.
— Ладно, чего там, — отвечал поп. — Я всегда помогу ближнему. Пускай он и татарин.
Он взял гуся, завёрнутого в полотенце, и пошёл в дом. А там уж собралось за столом всё его семейство, да ещё гости приехали из села Болдова.
— Я гуся принёс, — сказал батюшка. — Сейчас есть будем. Татары гусака мне зажарили. Заводите граммофон.
Завели граммофон, и странные неполынные медные звуки охватили дом.
Стали разворачивать гусака, да гусак никак не разворачивался. Больно крепким узлом завязали татары полотенце.
— Погодите, дайте-ка я, — сказал поп, дёрнул за узел.
Полотенце распахнулось — и тут все остекленели от ужаса. На столе лежала волчья голова.
Лёля любила снег.
Ей нравилось, что снег пушистый. Холодный, а нежный. И немой. Не сравнить с дождём. Дождь говорливый, а снег — немой.
Каждое утро глядела Лёля в окно и видела одну картину.
Вот дед Игнат привёз на санях дрова. Скидывает дед на снег берёзовые чурки, а лошадка подёргивает спиной, чтобы освободиться от сосулек, намёрзших у неё на спине.
Вот дед Игнат привёз на санях дрова. Скидывает дед на снег золотые и влажные опилки, а с горы чёрными клубочками катятся к школе ребятишки, стучат лаптями по морозному крыльцу. И первой взбегает на крыльцо Марфуша, а уж последний это Ваня Антошкин.
Снова начинается урок, слышен ясный голос мамы, а с неба всё сыплется снег, заносит золотые опилки. Таинственно горит из-под снега берёзовое золото.
Лёля почти каждый день ходила на уроки, а иногда брала свою ледянку и бежала к оврагу, туда, где стоял самый маленький в деревне домик. Натакай выбегала навстречу, хотела подхватить Лёлю, затащить к себе в дом.
— Погоди, Натакай! Я на ледянке покатаюсь.
Лёля садилась на ледянку и мчалась вниз по склону в глубокий и дикий овраг.
У Лёли была хорошая ледянка, очень быстрая. Её сделал дед Игнат. Он взял старое решето, обмазал его глиной, смешанной с коровьим навозом. А уж потом дно решета Лёля полила водой. Застыла на морозе вода, получилась стремительная ледянка. Так было ловко и весело кататься на ней с горы.
Иногда вдруг закручивалась ледянка, как ледяная юла, а Лёля крутилась вместе с ней и не понимала уже, где небо, где земля, и вылетала в сугроб.
— Хватит, Лёля, хватит, — говорила Натакай. — Смотри, ты вся в снегу!
— Натакай! Натакай! Ещё немножко. Смотри, как быстро я лечу!
И Натакай смотрела и улыбалась, а из домика выходила добрая Еленакай, протягивала руки к солнцу, к снегу, к девочке, которая кувыркалась в снегу.
— Еленакай! — кричала Лёля. — Покатайся со мной.
Еленакай никогда и никого не слышала, а вот Лёлю всегда понимала.
— Да что ты, Лёля, — сказала она. — Мне шить надо.
— Покатайся, ну пожалуйста, ну разочек.
Высокая и голубоглазая Еленакай оглянулась. Никого вокруг не было видно. Только её сестра Натакай подметала веником снег со ступенек из дома. Еленакай никогда не могла отказать, если её просили.
— Что поделать? — сказала Еленакай. — Покатаюсь с девочкой с горы в последний раз.
И Еленакай села на ледянку, взяла на руки Лёлю. Они понеслись под гору бешено и быстро. Замирало сердце от снежного ветра, а ледянка закрутилась — и они вывалились в снег.
Еленакай смеялась, выбираясь из снега. А потом взяла за руку Лёлю, и они стали подниматься в гору и тянули за собою ледянку.
— Давай ещё разок, Еленакай, — попросила Лёля.
Еленакай оглянулась — никого не было вокруг.
— Давай, — сказала она.
И снова они помчались, и Лёлю прижимала к своему сердцу добрая Еленакай.
А вот ещё какое было.
Жил солдат, служил солдат. Отслужил свой срок — отпустили его на родину. Пошёл солдат на родину. Идёт и думает:
«Вот иду на родину, а зачем иду? Ведь у меня там родимых нету — ни батюшки, ни матушки, ни братьев, ни сестёр. Всё одно — отпустили на родину, на родину и пойду».
Идёт путём-дорогою, а навстречу ему нечистый:
— Стой, служивый. Куда идёшь?
— На родину.
— Э, что тебе там делать! Ведь у тебя там родимых нету.
— Всё одно. Отпустили на родину — на родину и пойду.
— Постой-постой, — сказал нечистый. — Не спеши. Сослужи-ка мне, служивый, службу.
Задумался солдат, оглядел нечистого. Не понравился ему нечистый — рожа сладенькая, а грязная, ушки дрожат.
— Какая, — спрашивает солдат, — служба?
— У меня три сокола живут, в трёх разных клетях. Покарауль их, пока я за жалованьем слетаю. Вернусь, щедро тебя награжу.
— Ну что ж, — сказал солдат, — соколов стеречь — служба нехитрая. Согласен.
Вот отвёл нечистый солдата в свои палаты, а сам за жалованьем полетел.
Взошёл солдат в первую палату и видит — стоит там на полу медная клеть. А в той клети сокол бьётся. Крылья у него бурые, грудь красная, а глаза так медью сверкают, аж в кровь отдают.
Яростно глянул на солдата сокол, бросился на решётку.
— Ну-ну, — сказал солдат, — тихо, тихо, — и пошёл в другую палату.
А там в серебряной клети сидит белоснежный сокол. Тихо сидит да спокойно. Пригорюнился, видно. Только приоткрыл свои ослепительные серебряные глаза, глянул на солдата и снова их закрыл.
— Ну-ну, — сказал солдат, — отдыхай, — и пошёл дальше.
А в третьей палате в золотой клети солнечный сокол сидел. Он и вовсе не поглядел на солдата, оборотился к нему спиной, и как ни старался солдат, а в глаза соколу заглянуть ему не удалось. Совестно отчего-то стало солдату.
— Так ты, это, не сердись, — сказал солдат солнечному соколу. — Служба такая.
Вот солдат вышел в сад, видит — берёза. Сел он под берёзу, стал цигарку крутить. И вдруг слышит:
— Солдатик…
Огляделся — не видно никого, а снова вдруг слышит:
— Солдатик, а солдатик!
— Чего? — говорит солдат, а сам всё головой крутит — и не видно никого.
— Солдатик, сослужи мне службу.
— Сослужил бы, — говорит солдат, — да не знаю, кто ты таков. Потому что не вижу.
— Ты меня видишь, только не поймёшь. Это я с тобой говорю, берёза, под которой ты сидишь.
— А! Ага! Вон чего! Так это ты, что ли, берёзка, со мною говоришь? Так выходит?
— Ну да, это я, берёза, с тобою и говорю.
— Во ведь как бывает! — сказал солдат. — Ну давай, берёза, говори дальше.
— Вот я и говорю, — сказала берёза. — Ты как служишь-то? За деньги или по душе?
— Я-то? — сказал солдат. — Я-то, брат берёза, за деньги служу.
— Жалко… — вздохнула берёза и замолчала.
Солдат посидел, покурил и говорит:
— Ты чего, берёза, молчишь-то?
— Да ведь ты за деньги служишь, — сказала берёза. — А откуда у дерева деньги? Мне-то бы надо по душе сослужить.
— Неужто у тебя ни копейки нету? — спросил солдат.
— Нету, солдатик.
— Да, — сказал солдат, — обидно. Ну ладно, говори свою службу. Сроду я дереву не служил. Попробую.
— Так ведь ты теперь нечистому служишь. Гляди — деньги потеряешь.
— Ладно. Помалкивай, — сказал солдат, — не твоё дело. Говори службу. А то разболталась, деньги мои считает. О какой службе просишь?
— А вот какой. Ты пойди вон в ту деревню, что на горке, и найди там дедушку Николая. А что тебе скажет дедушка — исполни. Понял?
— Ладно, — сказал солдат, — понял не понял — не твоё дело. Некогда мне с вами, с берёзами, лясы точить. Сиди тут, в земле, и жди, а то болтает с каждым встречным солдатом.
Вот солдат пошёл в деревню, что на горке. Вдруг видит — навстречу дедушка.
— Здорово, дед.
— Здравствуй, солдатик.
— Не ты ли Николай?
— Я и есть. А что?
— Да там берёза одна растёт. Ну такая, белая. Так вот, велела спросить, чего мне делать?
— А, — сказал дедушка Николай. — Берёз-то на земле много, и сосны есть. А делать тебе я и не знаю что. А ты делай, что сердце прикажет.
Сказал эдак дедушка-то и пропал с глаз.
«Вот незадача, — подумал солдат, — что сердце прикажет? А чего оно приказывает? Не пойму. Кажется, попить хочет».
Напился солдат из ручья, пошёл дальше. А сердце новый приказ командует: перекусить. Достал солдат буханку хлеба с луковицей, исполнил приказ. Так и до-брался до палат нечистого.
Вошёл в медную палату. И тут же забился в клети кровавый сокол. Бьётся, бушует, рвёт когтями решётку, с яростью глядит на солдата.
«А ведь жалко красавца, — подумал солдат, — сидит в клети — света белого не видит. Отпущу».
Раскрыл он клеть — и вырвался сокол на волю. Да только первым делом напал на солдата, щёки ему до крови исцарапал — и вылетел в окно.
Заплакал солдат, сел на пол.
«Вот они, — думает, — приказы сердца. Эх, солдатская доля!»
Поплакал, пошёл на улицу, в сад. Глядит — а на берёзе сокол кровавый сидит, яростно сверкает оком, того гляди, кинется на солдата.
— Ну ты, потише, — сказал ему солдат. — У меня ружьё картечью заряжено. Вмажу, если надо. — И сел под берёзу.
— Солдатик, а солдатик, — услышал он голос, — сполнил службу?
— Сполнил, сполнил, — ответил солдат. — И дедку видел, и всё исполнял, да только вот лицо моё расцарапали.
— Не беда, — сказала берёза. — Я тебе его соком полью.
И вот вдруг видит солдат: берёза-то зашевелилась, и там, где развилка была, показалась вдруг голова девичья, а вслед за головою — плечи. И вышла вдруг из берёзы девушка по самую грудь. И закапал с берёзы сок и прямо на солдатские раны. И они тут же заживать стали.
«Во как! — думает солдат. — Ну и ну!»
А девушка, которая из берёзы вышла, глядит на солдата ласково:
— Молодец, солдат.
— Молодец не молодец, — говорит солдат, — а ты давай, вылезай дальше.
— Не могу, — девушка говорит.
— Это почему же ты не можешь?
— Не знаю.
— Эх, бабы! — сказал солдат. — То они не знают, то они не могут. Ладно. Пойду второго сокола выпускать. Совсем, серебряный, сгорюнился. Как бы не помер.
Пришёл солдат в серебряную палату, раскрыл клеть. А сокол серебряный только глазом на него взглянул, а из клети не летит. Взял тогда солдат его на руки, вынес на волю.
— Давай, давай, — сказал он, — лети. Вот она, воля серебряная.
Хлопнул сокол крылом, взлетел тяжело и сел на берёзу.
А девушка-то берёзовая охнула да и вышла из берёзы по пояс.
— Ну, не ожидал, — сказал солдат, — давай дальше-то.
— Не могу, — сказала девушка и улыбнулась.
— Да, — сказал солдат, — придётся, видно, третьего сокола отпускать.
Пошёл в золотую комнату. А сокол солнечный и не смотрит на него. Раскрыл солдат клетку, схватил сокола за крыло — руку обжёг. Схватил за другое — оледенил его сокол. Никак не схватить сокола, никак из клети не вытащить. Бился-бился солдат, обмотал руки тряпками да и ухватил всё-таки сокола, поволок на улицу.
Всё лицо солдатское обожгло жаром, да и через тряпки руки ожгло-охолодило.
А потом уж, когда на улицу вышли, оглянулся всё-таки на солдата сокол, прожёг ему глаза золотым взглядом, тут и ослеп солдат. Пал на землю, а сокол из рук его в небо ушёл.
Не стал плакать солдат, когда понял, что ослеп. Что толку слепому плакать? Вот лежит солдат на земле и вдруг слышит:
— Солдатик, а солдатик, ты живой?
— Живой вроде, — солдат говорит. — А ты-то как? Вышла из берёзы?
— Вышла.
— А до конца ли?
— До конца. Это ведь нечистый меня околдовал. А ты теперь меня спас, из дерева на волю вывел. Эти ведь соколы — мои братья родные.
— Ничего себе братцы, — солдат говорит, — медный всё лицо мне расцарапал, а солнечный глаза прожёг.
— Не беда, — девушка говорит, — серебряный тебя спасёт.
И тут слышит солдат шум крыльев и чувствует — на грудь ему села птица. И вдруг что-то капнуло ему на глаза, и он увидел, что на груди его сидит серебряный сокол и плачет и капают его слёзы в солдатские глаза. И слёзы соколиные проясняют взор.
Взлетел сокол — поднялся солдат на ноги.
Глядит — девушка. Берёзовая. Глаза — тёмные, как те черницы на коре берёзовой, а кожа-то не белоснежная, как берёзовая кора, а тёплая и розовая, как дерево, что прячется под корою. А уж рубашка — белокорая.
На одном плече её — медный сокол сидит, на другом — золотой. А серебряного она к сердцу прижимает.
Шагнул было к ней солдат — вдруг небо потемнело, гром ударил вдали. И понял солдат — нечистый летит. Схватил ружьё.
И видят они — крылья кожаные небо чертят, нечистый летит, жалованье в узелке несёт. А за ним туча мчится, хочет нечистого молнией сразить.
Увернулся нечистый от молнии и как раз солдату на мушку попал.
Ударил солдат картечью — только перья полетели и жалованье из узелка потряслось. Тут и накрыла их туча, хлынул ливень, да такой, что все зажмурились.
А когда открыли глаза — не было нигде нечистого и туча пропала.
И смотрит солдат — стоят рядом с девушкой три паренька, смеются, потому что мокрые все. Один-то — огненно-рыжий, другой-то — русый, солнечный, а третий — весь седой. Молодой такой, а уже седой.
Долго они смеялись, потому что мокрые были да и расколдованные.
Посмеялись, взялись за руки и пошли в родную деревню. И солдат, конечно, с ними.
Стали жить хорошо, под одной крышей.
Солдат подумал-подумал да и женился на берёзовой девушке.
— Понравилась она мне, — признавался он братьям.
А с братьями очень подружился солдат. И особенно полюбил он серебряного. Ласковый потому что тот был, сердечный. Бывало, всё о чём-то грустил.
Лёля заслушалась.
Долго рассказывала Натакай свою сказку, и Лёля позабыла и про ледянку быстроходную, и про то, как весело было кататься с горы.
Она всё думала, отчего же грустил серебряный?
А после обеда набежали на гребень оврага школьные мальчишки. Был тут и серьёзный Максим, и Ефимка Киреев, и Мишка-солдатик. Только Вани Антошкина не было нигде видно.
А он в дрожках сидел.
Старые дрожки нашли ребята в каком-то сарае и прикатили на край оврага. Они решили съехать на дрожках вниз. Колёса были пока целы, чего бы не съехать?
Ваня Антошкин сидел в дрожках и дрожал. Ему не хотелось катиться под уклон в сломанных дрожках.
— Пускай Ваня вылезет, — сказал Максим. — Он боится.
— Да чего тут бояться! — крикнул солдатик. — Ничего он не боится. Верно, Ванечка? Ты же не трус!
— Не знаю, — прошептал Ванечка.
А Ваня Антошкин и вправду не знал, трус он или нет. Вроде и хотелось прокатиться на дрожках, а — боязно.
Лёля глянула в окно и увидела дрожки. Она тут же поняла, что ребята хотят столкнуть их с горы. Она вы-скочила на улицу.
— Да не трус он! — кричал Мишка. — Верно, Ванечка?!
— Вылезай из дрожек! — кричал Максим.
И Лёля увидела, что в дрожках сидит Ваня Антошкин. Она вскочила на подножку и дёрнула Ванечку за рукав.
— Вылезай, — сказала она.
Бледный и серьёзный сидел Ванечка в дрожках. Он крепко уцепился за сиденье.
— Про… — сказал он, — прокатиться хочу.
И Лёля увидела, что Ваня боится ужасно, но и с места его никак не отцепить.
— И я с тобой, — сказала она.
— Куда? Куда? — закричал Максим. — А ну, Лёля, слезай!
И тут на крыльцо выбежала Натакай.
— А это что? — закричала она. — Где Лёля?
И ребята, которые держали дрожки, напугались, что их увидела Натакай. И Максим и Ефимка Киреев отскочили в сторону, и Мишка-солдатик отпустил дрожки на минутку — и медленно дрожки поехали вниз.
Максим ухватился было, да удержать дрожки не смог. Они уже неслись под гору, а Максима потащили за собой.
Максим держался, держался, да не выдержал, отцепился, остался на снегу — и бешено и страшно засвистели в овраг старые поломанные дрожки.
Колесо отвалилось — и с треском перевернулись дрожки, и отлетело второе колесо, и уже не дрожки, а чёрный ком катился на дно оврага, разваливаясь на глазах. И врылся в сугроб, и разлетелся вдребезги.
Лёля и Ваня Антошкин вылетели на самую макушку сугроба и зарылись в снег. Они не расшиблись и не ударились и даже почти не испугались.
Сверху с горы слышались крики. Ребята были уверены, что Лёля и Ваня расшиблись насмерть.
Потом они увидели, как две маленькие чёрные фигурки поднялись на гребень сугроба. Они стояли и стояли, не двигаясь.
— Уцелели, кажется, — сказала Лёля.
— Угу, — шепнул Ванечка.
Он понемногу дрожал.
— Постоим, — сказала Лёля.
И Ванечка кивнул. Он, пожалуй, и не мог бы сейчас никуда двинуться. С каждой минутой становилось почему-то всё страшней, как они летели на дрожках в овраг.
А солнце уже закатилось, посинела снежная степь, и в том месте, где коснулся снег неба, появилась великая розовая полоса. Розовый цвет сгущался, тёмные брусничные искры зажигались в небе.
— Глянь, Ванечка, — сказала Лёля, — там — линия горизонта. Интересно посмотреть, что там, за нею? Хочешь посмотреть?
— Боюсь, — шепнул Ванечка.
— Чего ты боишься-то?
— А линии-то этой.
— А почему?
— Я и сам не знаю. Боязно.
— Это не страшная линия, — сказала Лёля, — она — красивая. Знаешь почему?
— Чего почему?
— Почему она красивая.
— Не знаю.
— Так ведь из-за неё же солнце встаёт. Понял теперь?
А ведь правда, оттуда, из-за этой линии, каждое утро подымалось солнце и каждый вечер уходило за горизонт на ночлег. А на следующее утро опять вставало — ещё ярче, ещё веселей, ещё моложе.
Лёле так казалось: с утра солнце молодое, а к вечеру стареет, а на другой день — снова молодое. Вот ведь чудо!
— Чудо! Правда, Ванечка?
Ванечка в этом не видел особенного чуда: встаёт солнце — вот и хорошо. Но спорить с Лёлей он не хотел, он просто глядел на самую красивую линию на свете и шептал потихоньку:
— Угу!
Зимнее солнце короткое.
Только выйдет на небо, глядишь — нет его, уже вечер, уже ночь да мороз. И спит деревня Полыновка, только в окнах школы горит сосновая лампа, и вечные звёзды дрожат над снежною степью.
Долго и долго тянулась зима, но вот задули ночные тяжёлые ветры. Они не были такими пронзительными и сухими, как зимой. Они наваливались на степь, прижимали к земле деревню, и они — эти странные ветры — были теплее снега.
Как-то ночью Лёля проснулась оттого, что ветер особенно тяжко выл и гудел за окном.
Лёля лежала, не открывая глаз, но видела всё, что происходило на улице за стеною дома.
Двигался снег. Как огромная шапка, вздрагивал он и пытался ползти. Он не был холодный и мёртвый, он тёплый был, тающий и живой. Плохо ему стало сегодня ночью, душно и тягостно. Он метался и не мог ничего поделать, никуда спрятаться, потому что был огромный. И Лёле стало жалко снег.
И она услышала тихий стон, как будто бы снег стонал под окном, но тут же поняла, что это стонет мама, и напугалась. Снег должен стонать, должен метаться, а мама — никогда.
Лёля вскочила, подбежала к маминой кровати, за-бралась под одеяло.
— Лёленька, — шептала мама, просыпаясь. — Ну что ты? Что ты?
Мама была жаркая, влажная, она целовала Лёлю, и так, обнявшись, они заснули, и снег всю ночь стонал за окном.
А утром обрушилась на деревню Полыновку великая весна.
Всё сразу и всё кругом раскрылось — и небо и земля.
Снег, измученный ночными ветрами, таял, и забурлила в овраге речка, подхватила разбитые дрожки, понесла; ударили в небе жаворонки, а ледянка быстроходная обратилась в решето.
А Лёля в решете этом таскала из-за дома снег. Она хотела уберечь снежные часы, которые подарила Ванечке. Она рассыпала снег по краям циферблата, вокруг палки, вколоченной в землю.
Но солнце заливало поляну, на которой были снежные часы. Снег таял, таял, и Лёля поняла, что надо строить новые часы, весенние.
Великая весна обрушилась на деревню Полыновку, а зима, которая тоже была великой, потускнела и забылась.
Да и что толку вспоминать о зиме, когда подснежники охватили землю, а гуси и жаворонки раскрасили небо? Кто вспомнит о великой зиме, когда идёт босиком по одуванчикам?
Пожалуй, только Лёля и помнила, как мучился снег однажды ночью. Она радовалась гусям и одуванчикам, а ещё больше радовалась, когда находила в оврагах остатки снега.
«Уберёгся, милый», — думала она.
И ей хотелось, чтоб всё на свете всегда уберегалось.
Печальной для Лёли была эта великая весна.
Заболела мама.
Она похудела и как-то притихла.
— Мам, съешь яичко печёное, — уговаривала Лёля.
— Не хочется.
Скоро и ученики заметили, что Татьяна Дмитриевна переменилась. На уроках она вдруг подходила к окну, открывала форточку и долго молчала, вдыхая весенний ветер.
А ветер весенний ширился, если ветер может шириться. Но Лёле казалось — ширится и, главное, расширяет небо.
По широкому ветру летели над степью на север дикие гуси — казарки и гумённики.
Они летели, летели и выстраивали на небе русские буквы.
Вот летит караван как буква «У»!
А вот как буква «А», и даже на месте перемычки-палочки четыре летят гуся.
И буквою «Ж», и буквою «X» летели казарки и гумённики, а уж Лёлина буква — буква «Л» — встречалась чаще всего.
Лёля глядела в небо, читала гусиные буквы, и свою букву чаще всего. И она точно знала, что её букву — букву «Л» — и через сто лет и через двести понесут по небу весенние гуси.
Но вот кончились гуси, прошли журавли, пролетели небесные буквы, а в школе появилось новое слово.
Вначале это слово никто не понял. Только Татьяна Дмитриевна понимала, да не хотела пугать учеников.
— Экзамены, — говорила она. — Вот какое слово интересное.
И ребята повторяли за ней:
— Эгзамены… эгзамены…
А что за «эгзамены» — они не понимали. А может, это такие… вроде пирогов с капустой?
— А завтра последний урок, — сказала как-то Татьяна Дмитриевна. — Все младшие ученики до осени покидают школу. А вот старшие, третьеклассники, через неделю будут держать экзамены.
И тут младшие закричали и засмеялись. Они любили школу, да ведь и погулять пора! И только четыре человека — Максим, Марфуша, Ефимка и Павляй — сидели тихо.
Экзамены! Вот слово-то какое. Страшноватое. И как же это их держать? Да кто же на свете удержит такое слово?
Младшие ученики вылетели на улицу, а третьеклассники остались. Татьяна Дмитриевна успокаивала их как могла. Но она и сама волновалась. Шутка ли — впервые в Полыновской школе четыре человека окончили третий класс! Это ведь были самые первые грамотные люди в полынных степях.
Но первые грамотные люди совсем оробели. Они поняли, что в школу приедут через неделю чужие и очень важные люди и станут им вопросы задавать. И если они правильно ответят — получат редчайшую бумагу под названием «Свидетельство». И ни у кого на свете такой бумаги нет, а у них — будет.
— Не надо мне этой бумаги, — сказал Павляй. — Я лучше вообще на экзамены не приду. Боюсь.
— Я тоже не приду! — крикнул Ефимка. — Я не боюсь, а всё же побаиваюсь.
Марфуша и Максим молчали. Они были лучшие ученики. Они-то не боялись, а всё-таки побаивались.
— И ты придёшь. Ефимка, и ты, Павлик, — сказала Татьяна Дмитриевна. — Только чтоб руки были чистые и уши вымыты. Ясно?
— Ясно, — ответил Павляй, хотя и не очень-то понимал, зачем на экзаменах чистые уши.
— Наверно, там, на экзамене, чужие и важные люди будут нам в ухи дуть, — сказал Ефимка.
С утра хлынул в школу весенний степной и очень ясный свет. Повсюду — на столах, на окнах стояли букеты ранних лесных и полевых цветов — медуницы и ветреницы, подснежники и фиалки. В школе чувствовался праздник. Но это был какой-то строгий праздник.
А вокруг школы собрались все полыновские ребятишки, пришли хоть издали глянуть на экзамены и взрослые.
В новом тёмно-синем платье с белым кружевным воротником на крыльце стояла Татьяна Дмитриевна. Бледная, но очень спокойная, она не обращала внимания на тех, кто собрался у школы. Она ждала.
Но, конечно, она очень волновалась. Ведь её ученики были первыми грамотными людьми в полынной степи. И сегодня чужие и важные люди должны были проверить, чему же она их научила.
За спиною Татьяны Дмитриевны виднелся и дед Игнат. Ради такого дня он принарядился. Вместо лаптей надел сапоги, расчесал бороду.
— Идут! Идут! — закричали ребятишки.
На дороге показались Максим и Марфуша, Ефимка и Павляй. В белоснежных льняных рубашках, подпоясанных цветными поясками, шли они к школе, на ногах золотились свеженькие лапти, сплетённые для этого случая.
За ними шли их матери и отцы. Папаши несли глиняные кувшины с мёдом, а мамаши — пироги, завёрнутые, конечно, в полотенца. И мёд и пироги были дары для тех важных людей, которые пока не приехали.
На крыльце поклоном встретила учеников Татьяна Дмитриевна. Каждого взяла за руку и ввела в школу. Дед Игнат складывал пироги в огромную ивовую корзину.
— Едут! Едут! — закричали в толпе.
Вдали, у линии горизонта, показалось облачко пыли. Оно росло, приближалось. Кто-то ехал к деревне, а кто — непонятно.
Но вот обозначились дрожки. С грохотом прокатили по деревне, стали у школы. Из дрожек вышли две женщины, одетые в чёрное, строгое.
— Вон оно чего! — сказал мужичонок Кузя, который случайно затесался в толпу. — Бабы чёрные.
Полыновцы удивились. Они никак не ожидали, что приедут женщины, да ещё целых две.
— Важные, наверно, — шептались в толпе, глядя, как Татьяна Дмитриевна кланяется гостьям.
— Небось поглавней генерала, — сказал Кузя, который случайно затесался. — Да неуж бывают бабы главней генерала?
А это были учительницы из двух соседних школ. Да только их никогда в Полыновке не видели. Одна-то школа была в двадцати километрах, а уж вторая — в пятидесяти.
— Едут! — снова закричали ребятишки, и новое облако пыли явилось в степи за деревней.
Оно было мощней первого, и все поняли, что в этом облаке едет кое-кто поглавней двух чёрных женщин. А если они важней генерала, так кто же это тогда едет?
Красивая рессорная бричка подкатила к школе. Большой и полный и вправду на вид чрезвычайно важный господин — в шляпе! — вышел на улицу.
— Барин, барин, — зашептались в толпе.
Тут уж не только Татьяна Дмитриевна, все от мала до велика ударились в поклон.
Золотые очки тонко поблёскивали под шляпой, имелся под очками и мясистый нос, а уж под носом — чёрные усы, которые ловко подчёркивали, что и розовые щёки тоже имеются.
Это был и вправду очень важный господин. Это был попечитель школ, и приехал он в Полыновку из далёкого города, который назывался — Пенза!
Вот как! Попечитель! Из Пензы!
Это было сверхъестественное явление.
Попечитель между тем оглядел всех собравшихся, слегка поклонился Татьяне Дмитриевне и сказал басом:
— Ну вот и приехали.
В толпе на мгновение замерли, а потом кое-кто тихонько засмеялся, а дед Игнат, который колом торчал в своих сапогах возле крыльца, вытаращил глаза. Все вздохнули посвободней и почему-то решили, что Попечитель — добрый.
Между тем, как только Попечитель вышел из брички, явился и батюшка поп. Он давно уж поглядывал в окно — не едет ли господин Попечитель? Появляться раньше ему было неловко.
Попечитель пошёл ему навстречу, батюшка благословил Попечителя, и господин Попечитель поцеловал батюшке руку. Тут батюшка поп снова в глазах полыновцев поднялся на небеса, с которых к этому моменту немного спустился.
Батюшка и Попечитель взошли на крыльцо, дверь школы закрылась, и на поляне настала полнейшая тишина.
Из школы тоже не доносилось ни звука.
Потом-то всё-таки послышался некоторый звук. Некоторый топот, некоторое упиранье и кряхтенье.
Дверь раскрылась, и дед Игнат вытолкал на улицу Мишку-солдатика. Оказывается, Мишка всё это время сидел под партой, чтоб посмотреть на экзамены.
А Лёля и Ваня Антошкин спрятались на печке. За занавесочкой. Их никто не видел, а они-то видели, как сверкнули очки господина Попечителя, как прошествовал в класс батюшка поп и две чёрных женщины. Потом дверь в класс закрылась. Они теперь не видели ничего, зато слышали.
Господин Попечитель и чужие учительницы спрашивали учеников, одного за другим. Все отвечали очень хорошо, и господин Попечитель всех хвалил. Он и вправду оказался добрым и почему-то часто повторял своим басом:
— Спасибо, Татьяна Дмитриевна.
Особенно понравилась ему Марфуша. Он расспрашивал её и так и сяк, а она всё отвечала. Наконец господин Попечитель засмеялся, расцеловал Марфушу и снова сказал:
— Спасибо, Татьяна Дмитриевна.
Всё шло гладко, пока не дошло до Ефимки Киреева.
— Ефим Киреев, — сказал Попечитель, — как называется эта книга?
— «Сеятель», господин Попечитель.
— А что это такое — сеятель, скажи нам, Ефим Киреев.
— Это — книжка, — сказал Ефимка.
— Хорошо, Ефим Киреев, молодец. А что это ещё такое, кроме книжки, скажи-ка нам, Ефим Киреев.
— Сеятель — это сеятель, господин Попечитель.
— Так-так, — сказал господин Попечитель. — Ну а что он делает, сеятель-то этот!
— Что полагается, — сказал Ефимка.
— А что же полагается делать Сеятелю?
Ефимка, как видно, задумался. В классе была тишина.
— Сеятелю полагается делать то, — сказал наконец Ефимка, — что полагается.
Господин Попечитель слегка засмеялся.
— Ладно, — сказал он. — Последний вопрос. Вот скажи, а Татьяна Дмитриевна, она-то кто? Сеятель она или нет?
— Татьяна Дмитриевна-то? — переспросил Ефимка.
Лёля и Ваня Антошкин не видели, что в этот момент Ефимка посмотрел на Татьяну Дмитриевну, и она легонько кивнула ему.
— Татьяна Дмитриевна — сильный сеятель, — с облегчением ответил Ефимка.
— Вот молодец, — сказал Попечитель. — А что же она сеет?
— Ну как чего, — улыбнулся Ефимка. — Коноплю.
— Ну а ещё-то чего?
— Да я не знаю, — сказал Ефимка. — Лук, наверно, садит.
Тут господин Попечитель засмеялся, а чужие учительницы о чём-то зашептались. Ефимка понял, что подвёл Татьяну Дмитриевну.
Татьяна Дмитриевна встала со своего места, подошла к окну. Она открыла форточку, вздохнула. Чужие и важные люди, которые сидели за столом, удивлённо посмотрели на неё. Они не поняли, зачем она встала, а Ефимка понял.
— Ну что ж, Ефим Киреев, — сказал Попечитель. — Прочти нам теперь стихотворение наизусть.
Татьяна Дмитриевна оглянулась. Она была бледная и дышала тяжело, но ласково смотрела на Ефимку.
Ефимка задумался. Он хотел было прочесть стихо-творение про весну, но все эти разговоры насчёт Сеятеля навели его на другое.
Сейте разумное, доброе, вечное, —
начал он, —
Сейте, спасибо вам скажет сердечное
Полынный народ.
В полной тишине, что таилась в классе, раздалось некоторое хмыканье господина Попечителя.
— Кто скажет спасибо? — спросил он.
— Полынный народ, — ответил Ефимка.
— Нет, Ефим, ты ошибаешься. В книжке написано по-другому. На-ка книжку, прочти.
Ефим взял книжку и прочел:
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте, спасибо вам скажет сердечное
Полынный народ.
— Там написано по-другому, — сказал господин Попечитель. — Там написано — русский народ.
— Так ведь это одно и то же, — ответил Ефимка.
Господин Попечитель задумался, а потом засмеялся.
— Ну что ж, Татьяна Дмитриевна, — сказал он. — Ещё раз спасибо вам.
Сразу после экзамена мама уехала. Она уехала в Пензу — в далёкий город, к врачам.
Лёля осталась одна. Нет, не совсем, конечно, одна. В школе посапывал на печке дед Игнат, бродил по классу Мишка-солдатик, добрые сёстры Еленакай и Натакай часто забирали Лёлю к себе, — не одна и всё-таки одна.
Уже все цветы — и купальницы с незабудками, и ландыши расцвели, а сирень всё молчала. Бутоны-то уже были, да никак не могли они созреть, раскрыться — заговорить.
Приехала Дуня, и Лёля стала жить с нею в школе.
Как-то вечером Лёля сказала:
— Дуня, расскажи мне сказку.
— Сказку? — удивилась Дуня. — Я сказки не рассказываю. Я песню пою.
— А ты спой сказку.
— Ну что ж, — согласилась Дуня. — Слушай. — И Дуня запела:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина?
Головой склоняясь
До самого тына?
Дуня пела, а Лёля слушала, и в голове у Лёли сказка эта сложилась так.
Жила-была в полынной стороне рябина.
Она росла у забора на самом краю деревни.
Скучно, одиноко жила рябина — степь раскинулась вокруг, степь. А за забором росли яблони, цвела сирень. На рябину никто и внимания не обращал. Иногда только поздней осенью, когда на ветвях её поспевали красные ягоды, люди, проходящие мимо, останавливались.
— Какая красивая рябина в этом году! — говорили они и шли дальше.
А некоторые так просто проходили мимо, не замечая рябиновой красоты.
Рядом с рябиной, у самых её корней, вилась дорога. По дороге мчались кони, громыхали телеги. Пыль из-под конских копыт оседала на её ветвях. А за дорогой была река, и на том берегу рос могучий дуб.
Рябина давно заметила его, а дуб, пожалуй, её не замечал. Он был огромный, крепкий, и даже самый сильный ветер не мог согнуть его, только листья обрывал с веток.
Как-то поздней осенью задул особенно сильный и пронзительный ветер. Рябина гнулась под его порывами, последние ягоды осыпались с её ветвей. И рябина захотела поговорить с дубом.
— Дуб, эй, дуб! — прошептала она. — Слышишь меня?
И ветер подхватил её слова, но дуб молчал — спал, наверно, убаюканный ветром. И долго ещё шептала рябина, пока дуб отозвался:
— Слышу тебя…
— Мне надо к тебе перебраться… Скучно здесь, одиноко. Да и ветер очень сильный.
— Так ведь дерево где растёт — там и растёт. Как переберёшься-то?
— А я бы прижалась к тебе, — шептала рябина. — Легче было бы…
Дуб долго молчал, а потом уж ветер донёс до рябины:
— Хорошо бы.
— Перенеси же меня через реку, ты ведь большой и сильный. Или сам иди ко мне.
И дуб тряхнул ветвями, хотел раздвинуть плечи, но не смог сдвинуться с места…
Дуня спела песню, замолчала, а Лёля не удержалась и заплакала. Эта сказка про рябину как-то вдруг оказалась связанной с болезнью мамы, и вот мамы всё нет, и когда же она вернётся?
— Ну, ну, не плачь, — сказала Дуня. — Ты ведь не знаешь, чем кончилась сказка.
— А чем? — всхлипывала Лёля.
— Однажды утром люди проснулись и вдруг увидели, что рябина растёт рядом с дубом.
— Неужели перебралась?
— Конечно.
— А как?
— Наверно, добрый человек всё понял, осторожно выкопал рябину да и перевёз на лодке через реку.
И Лёля, засыпая, думала, что, если она увидит когда-нибудь одинокую рябину — обязательно перевезёт её через речку к дубу. Только бы выкопать её осторожно, корней не повредить.
А когда заснула окончательно, ясно увидела, как идёт рябина к дубу сама, как тяжело вынимает из земли свои корни, как гнётся, как качается, переходит речку, чтоб прижаться к дубу.
И ещё день прошёл — сирень не зацветала, и ещё, и ещё.
И вот однажды вечером — Лёля уже легла — вдруг услышала в сторожке какой-то стук по полу, а потом — плач. Только нерусский какой-то плач, нечеловеческий.
Лёля вскочила, выбежала в сторожку и увидела маму.
Мама и Дуня сидели на лавке, тихо смеялись, обнимались. А дед Игнат стоял в стороне и держал на верёвке что-то непонятное.
Но Лёля и не смотрела, что там держит дед Игнат. Она кинулась к маме, обняла её, прижалась к ней. И долго-долго так сидела, уткнувшись носом в мамино плечо.
И тут снова послышался этот странный звук, вроде как плач, да только нерусский.
— Посмотри, Лелесь, кого я привезла, — сказала мама.
Лёля оглянулась и охнула.
Небольшой серый чёртик стоял на полу и блистал золотыми глазами. Над горящими глазами острые и кривые торчали рога, кривились длинные губы, и бородка жёлтая тряслась под губами.
— Нечистый?
— Да что ты, — засмеялась мама. — Это — Катька.
Тут Катька дёрнулась, натянула верёвку и нацелила рога прямо на Лёлю.
«Мнэ-э-э!» — закричала она.
— Это коза, — объясняла мама. — Катька. Понимаешь — коза! Ну вроде как маленькая коровка.
Лёля не знала, что такое коза. В Полыновке не держали коз, а только коров и овец. Полыновцы думали, что коза уж больно на чёрта похожа.
— Козье молоко очень полезно, — рассказывала мама. — Умные врачи велели мне его пить. И тебе, Лелесь, надо будет пить Катькино молоко. Согласна?
Лёля кивнула. Она была рада, что мама вернулась. Тут уж что угодно выпьешь, лишь бы мама дома была.
Лёлю снова уложили в постель. Но она всё ворочалась, всё думала о том, что наконец-то мама вернулась, и ещё она думала о чёртовой козе Катьке. Вот ведь рогатое чудовище! Наверно, все смеяться будут. Что там ни говори, а уж больно на чёрта похожа.
Лёля всё ворочалась, а мама с Дуней шептались, и странные слова доносились до Лели:
— Перемены… перемены… ожидаются перемены… это всё «волчки»…
— Ну что там за перемены? — спросила наконец Лёля, — где «волчки»?
— Спи, — подошла к ней мама. — Спи.
Но Лёле никак не спалось.
Мама вернулась в сторожку и снова потихоньку рассказывала Дуне новости из далёкого города Пензы, и опять доносилось:
— Перемены… во всей стране… перемены.
А издалека, из чулана, слышался странный плачущий голос козы Катьки.
Лёля ворочалась и вздыхала, ей тоже хотелось узнать новости из далёкого города Пензы, и наконец пришёл к ней дед Игнат.
Покашливая, присел он рядом с Лёлей.
— С козой приехали, — ворчал он, — на кой нам пёс коза? Сена теперь надо… отрубей…
Так ворчал дед Игнат, и понемногу, слово за слово, из ворчанья появилась сказка. Сказка про козла, про Катькиного брата.
Утром Лёля встала пораньше, чтоб поглядеть на козу.
Катька-коза стояла в чулане, трясла бородой и жевала что-то.
— Кать, Кать, — сказала Лёля. — На' хлебушка… на' мякиша…
— Мнэ-э-э-э… мнэ-э-э-э… — сказала Катька и схватила мякиш с Лёлиной ладони.
Лёля погладила рога. Крепкие да костяные, витые и длинные — удивительные были эти рога. Лёля вообще-то раньше никого, конечно, за рога не трогала, а тут вдруг трогает. Приятно. Крепкие да костяные, витые и длинные — они были ещё и тёплые.
«Тёплые», — подумала Лёля.
— Кать, Кать, хочешь картошечки печёной?
— Мнэ-э-э-э… — сказала Катька.
Ясно было, что картошечки она хочет.
Катька, как вскоре выяснилось, хотела всё, а когда Лёле нечего ей стало давать, Катька поднялась на задние ноги, а передними ударила изо всех сил в чуланную перегородку. В тесовую.
Перегородка дрогнула.
Катьке это понравилось, и она ударила другой раз.
Перегородка задрожала, а Катька разогналась и теперь грянула по доскам рогами.
На грохот явился дед Игнат. Кряхтя и ворча, привязал он на шею козе крепкую верёвку, вывел Катьку на улицу.
В том самом месте, где стояли когда-то снежные часы, дед вбил в землю кол, привязал к нему верёвку.
Дед ушёл обратно в школу, а Лёля глядела на Катьку и вдруг поняла, что теперь у неё есть новые часы, весенние. Тень от столба показывала часы, а Катька, которая ходила вокруг него на верёвке, показывала минуты.
Но Катька, конечно, не думала ни о каких минутах. Она думала только о траве и с каким-то особенным козьим хрустом жевала её. Тут набежали на пришкольную поляну полыновские ребятишки.
Они запрыгали от радости, что увидели живую козу.
— О-го-го! — кричали они. — Чёрт на верёвке!
— С бородою!
— С рогами!
— Давай скакать вокруг.
И они принялись скакать вокруг Катьки.
— Это коза, — объясняла Лёля, — вроде маленькой коровки.
Но голос её тонул в скакательном крике.
Между тем Катька на мальчишек никакого внимания не обращала. Она внимательно щипала траву, обходя циферблат солнечных часов.
Мишка-солдатик с Ефимкой Киреевым подобрались к ней поближе. Ефимка встал вдруг на четвереньки и полез к Катьке, как будто хотел её забодать.
— Бодай её, Ефимка! — кричал Мишка.
Глупый Ефимка подполз поближе, и тут Катька подняла голову и увидела его. Она глядела на него задумчиво и жевала траву. А потом наклонила голову и прямо с места ударила Ефимку рогами в лоб.
Бедного Ефимку оттащили к колодцу и долго поливали ему голову весеннею ледяной водой. Но, конечно, на лбу у него всё равно выросла эдакая фигурная и витая, бесконечно козлиная шишка.
А вот Ваня Антошкин Катьку очень стеснялся. Он даже старался ей угодить. Сорвёт лопушок и несёт Катьке:
— Кать, Кать, на' лопушка сладенького.
— Мнэ-э-э-э, — говорила Катька и глядела на Ванечку золотым своим глазом. Ей Ванечка почему-то очень нравился.
Сжуёт лопушок, начнёт Ванечке ладонь лизать шершавым языком и снова говорит:
— Мнэ-э-э.
И Ванечка несёт ей новый лопушок, нежёваный. И Лёля и Ванечка иногда отвязывали Катьку и шли с нею по деревне гулять. Катька на верёвке, а за нею Лёля и Ванечка. Встречные ребятишки и даже взрослые издали кланялись:
— Здравствуй, Лёля, — говорили они, — мир козе твоей, Катьке.
— Мир вам! — отвечала Лёля. — И скоту вашему, и коровам, и овцам.
И Катька ходила по деревне спокойно, иногда только останавливалась там, где была особо сладкая травка.
А однажды вот что случилось. Лёля и Ванечка зазевались, заговорились. Катька дёрнула верёвку, вырвалась у них из рук и вдруг прыгнула через забор да пошла топтать чужой огород. Пока Лёля с Ванечкою перелезали через забор, Катькин и след простыл.
Долго бегали они по деревне и вдруг услышали знакомый голос:
— Мнэ-э-э… Мнэ-э-э…
Голос слышался откуда-то сверху, с неба.
А Катька стояла на крыше сарая! Да ещё какого сарая! Того самого, где лавочник Чернов бакалею держал.
Кое-как сманили Катьку вниз, приманили её лопушком да хлебным мякишем.
И тут наконец зацвела сирень.
Свет, свежий сиреневый свет, холодный и радостный, осветил Лёлину комнату.
Кисти сирени светились за окном, а всё равно комната теперь преобразилась, она была полна цветущей сирени! Ведь стекло, ведь окно — это не преграда для души, которой хочется смотреть на сирень.
— Там есть счастливый цветок, — сказала Марфуша. — У всех четыре лепестка, а у него — пять. Кто найдёт его — будет счастливым.
— Я и так счастливый, — сказал Мишка-солдатик. — На кой мне цветок?
— Где ж твоё счастье? Ни отца, ни матери.
Мишка задумался. А ведь и правда, счастье-то его было невелико.
— Зато у меня вон чего есть, — сказал он и достал из-за пазухи живого галчонка. Галчонок хлопал крыльями, таращил глаза, в которых тоже не было особенного счастья.
— Отпусти его, — сказала Лёля, и Мишка почему-то сразу послушался, выпустил галчонка. Пролетев пять шагов, тот уселся на забор.
— Давайте искать, — сказал Максим. — Найдёт ли кто счастливый цветок?
— Я и найду, — сказал Мишка.
— А может, я?
— Я! Я найду!
Только Ваня Антошкин помалкивал. Он-то уж точно знал, что не найдёт.
Мишка забрался на забор, чтоб достать самую высокую, самую махровую кисть.
— Здесь оно, счастье, здесь, наверху! — кричал он.
Другие ребята рвали сирень с земли.
Лёля тоже подошла к кусту сирени. Она не смогла дотянуться до высоких кистей.
А совсем внизу, в тени, она увидела маленькую веточку. На ней, заслонённой от солнца, настоящая кисть не получилась, толком не расцвела. Но Лёля всё-таки сорвала цветок и сразу увидела пять лепестков.
На этом, на счастливой сирени, мне и хочется закончить книгу полынных сказок.