Этот вокзал не был похож на все другие. Здесь никто никого не встречал и не провожал. Никто не суетился, не спешил и не опаздывал. Здесь не было камер хранения и носильщиков, потому что никто из пассажиров даже на одно мгновение не захотел бы расстаться со своим багажом, состоящим из воспоминаний о прошлом и мыслей о будущем.
Сюда приходили после глубоких раздумий. Одни — предчувствуя приближающуюся смерть; другие перед тем, как навсегда улететь с Земли; третьи — чтобы полнее осознать сущность своего «Я», сравнить себя с эталоном, на который еще не налипли комья сомнений, страха, зависти, пошлости и себялюбия, который еще не согнулся под тяжестью повседневных забот и волнений.
Были и такие, что приходили сюда от безделья. Но вокзал не прощал людям насмешек и оскорблений. На них страшно было смотреть, когда они возвращались, так стыдились они своего настоящего. Но этих было мало, или они просто не решались появляться здесь.
Я уже давно ощутил потребность встретиться с самим собой, задать самому себе несколько вопросов и самому же на них ответить. Эта потребность росла во мне с каждым днем, и однажды я не выдержал и пошел на вокзал.
— Билет в детство, пожалуйста, — сказал я и окошечко кассы и через пять минут уже сидел в жестком вагончике допотопной конструкции, с нетерпением ожидая свистка паровоза.
В купе рядом со мной оказалась старушка с корзиной фруктов и конфет. Волнение, с которым она поминутно перебирала ее содержимое, могло рассмешить кого угодно, но только не в этом поезде. Ее можно было понять. Ведь она ехала к маленькой девочке, в свое детство, наверняка давно и прочно забытое. Дети любят сладкое — только это она и помнила из всего, с чем ей предстояло очень скоро встретиться.
Напротив сидел мужчина с поседевшими висками и старик. Я знал этого мужчину по его портретам из журналов. Это был известный пианист. Перед каждым концертом он ездил в свое детство. Утверждали, что именно это делает его концерты неповторимыми, удивительными, но я слабо верил в эту версию. Многие музыканты ездили в свое детство, но что-то мало среди них было гениев.
Старик сидел, положив руки на массивную трость. Он вез в подарок своему детству только мудрый взгляд своих уставших глаз.
Поезд тронулся… Мимо проносились телеграфные столбы, размеренно стучали колеса, изредка раздавался свисток паровоза. Кто-то в соседнем купе потребовал у проводника холодного пива и потом долго ворчал, возмущаясь плохим обслуживанием.
Прошел грустный и задумчивый час. Вдали за поворотом уже можно было различить платформу.
— Приехали. Станция, — объявил проводник.
Все начали торопливо собираться и сбились в проходе.
— Суздаль! — удивленно сказала моя соседка.
Это был Загорск. Для меня это был Загорск. А для нее — Суздаль. Для старика — Пенза или Сызрань. Каждый приехал в город своего детства. Я уже видел золоченые купола Троице-Сергиевской лавры. А кто-то видел тайгу, стремительное течение Енисея, ленивую гладь Онежского озера.
Загорск… А я даже и не знал, что это мой город. Я не помнил своего детства.
Вагон быстро опустел. Старушка увидела в толпе встречавших пухленькую девочку, замахала ей платком и заплакала. Пианист положил руку на плечо мальчугану, и они пошли к виадуку, очень серьезные и сосредоточенные. На платформе было шумно и тесно, но постепенно люди расходились.
Меня никто не встречал. Я несколько раз махал рукой мальчишкам, но к ним почти тотчас же кто-нибудь подходил. Каждый раз это оказывался не я. Трудно представить, каким ты был в детстве, тем более что у меня не сохранилось ни одной фотографии того времени. Я вообще сомневался, были ли они.
Через десять минут около поезда почти никого не осталось. Только на самом краю платформы десятилетний мальчишка в майке и не по размеру больших брюках сосредоточенно пинал носком ободранного ботинка стаканчик из-под мороженого.
— Сашка! — крикнул я.
Но он, даже не взглянув в мою сторону, спрыгнул с платформы, пересек железнодорожные пути и скрылся за углом здания.
Я так ждал встречи со своим детством, так надеялся, что это поможет мне обрести утраченную в последнее время уверенность в себе, поможет мне лучше понять свои поступки. Эта встреча была необходима мне.
А он не пришел…
Искать его в городе не имело смысла. Я бесцельно проболтался на вокзале около часа, дожидаясь, когда объявят посадку на обратный поезд.
Весь путь до Усть-Манска меня не покидало ощущение какой-то невосполнимой утраты. Почему он не пришел? Почему? Соседи по купе были погружены в свои мысли, лишь одна женщина все время пыталась рассказать о своих проказах сорокалетней давности, но никак не могла найти внимательного слушателя.
Не успел я сойти с поезда на вокзале в Усть-Манске, как меня вызвали к диспетчеру.
— Простите, — сказал молодой парень в железнодорожной форме, когда я вошел в диспетчерскую и назвал свою фамилию. — Мы виноваты в том, что испортили вам настроение. Что-то произошло с системами волноводов темпорального поля. А может быть, темпограмма не дошла до адресата, и поэтому он не пришел вас встречать.
— Он мог и не захотеть со мной встретиться. — Я махнул рукой, собираясь выйти.
— В следующий раз это не повторится, — заверили меня. — Мы все проверим. Можете ехать в детство хоть завтра.
— Вряд ли в ближайший месяц у меня будет свободное время, — ответил я и вышел не попрощавшись.
Мы ставили один важный эксперимент, и времени действительно не хватало.
И все же на следующий день я снова был на вокзале, снова ехал в дряхлом вагончике, снова стоял на пустеющем перроне.
На краю платформы, как и вчера, я увидел мальчишку.
— Сашка! — крикнул я. — Это же ты! — Я чувствовал, я твердо знал это.
Он хотел спрыгнуть с платформы, но передумал и остался стоять, глядя себе под ноги. Я бегом кинулся к нему, схватил за плечи, сжал. И вдруг он прижался к моей груди. На секунду, не более. Затем оттолкнул меня и, глядя исподлобья, сказал:
— Так вот ты какой?!
В его голосе было очень много от взрослого мужчины. И вообще для мальчика он выглядел очень серьезным.
— Сашка! Значит, ты все-таки узнал меня?
— Еще бы. Но только я не Сашка. Меня все зовут Роланом… Ну то есть Ролькой.
— Но ведь меня-то зовут Александром. Значит, и ты — Сашка.
Он пожал плечами.
Я в свои сорок лет выглядел еще крепким человеком. А он был нескладный и худой.
— Послушай, Сашка. Я буду называть тебя Александром, а не Роланом. Здесь он снова пожал плечами, как бы говоря: «Как хочешь». — Почему ты такой тощий, чертяка? Тебе надо заниматься спортом, иначе долго не протянешь.
На мгновение мне показалось, что его глаза смеются надо мной, и я тоже расхохотался. Какую глупость я только что ляпнул! Ведь я стою перед ним живой и здоровый. Как же в таком случае он может долго не протянуть? Вот ерунда-то.
Он тоже засмеялся, и мы дошли до самого виадука, даже не пытаясь что-либо сказать друг другу из-за распиравшего нас смеха.
Привокзальная площадь была не такой, какой я ее привык видеть. Бывая в Загорске, я почти всегда заходил в кафе «Астра». Но сейчас его еще не было и в помине. Справа доносился гомон базарчика, который не могли заглушить даже паровозные гудки.
— Ну ладно, Сашка, — сказал я. — Трудно ведь сразу вести себя так, чтобы кому-нибудь из нас не было смешно. Я еще не раз попаду впросак. И это вовсе не означает, что мы с тобой не должны где-нибудь пообедать.
— Я не хочу, — сказал Сашка. — Нас уже кормили.
«А что он думает на самом деле? — попытался сообразить я. — Если бы я хотел есть, то никогда бы не отказался, если бы предложение исходило «от такого человека, как сам я. Ага! Но ведь я-то взрослый человек, я все понимаю. А он?»
— Не хочешь, так не хочешь, — сказал я. — Расскажи-ка лучше, как ты живешь? Кто твои друзья?
— Только не надо допросов, — ответил он, и я понял, что мои вопросы действительно похожи на анкету, на которую нельзя ответить искренне.
Мы подошли к базарчику, и я спросил:
— А мороженого хочешь?
— Ага! — радостно ответил он.
— С орехами или пломбир?
— Ну да, с орехами! Такого и не бывает.
— Посмотрим, — загадочно сказал я, но у женщины, продававшей мороженое, действительно не было ни того, ни другого. Я спросил ее на всякий случай, но лучше бы я этого не делал. Она вдруг раскричалась на меня: «Ишь чего захотел!» Сашка потянул меня за руку.
— Пойдем…
Но я все же купил порцию обыкновенного молочного мороженого. Сашка взял его, глядя в сторону, но мне еще пришлось раза два сказать ему: «Ешь, чего ты?», прежде, чем он развернул бумажку. И тут, как мне показалось, он забыл про меня. Сразу стало видно, как он хотел это мороженое. Обыкновенный десятилетний мальчишка. Он закапал мороженым свои широченные брюки.
— А ты научился лечить неизлечимые болезни? — неожиданно спросил он меня.
Я растерялся.
— Откуда ты это можешь знать? Ведь я занимаюсь этим всего лет двадцать. И начал совершенно случайно. Неужели я думал об этом еще тридцать лет назад?
— Но ведь я — это ты, — сказал он. — Только в детстве. Я знаю про тебя больше, чем ты про меня, потому что я всегда хотел, чтобы ты был похож на меня, чтобы ты занимался тем, чем хочу заниматься я. Я этого очень хочу.
В нем как-то странно сочетались детская наивность и суровость взрослого.
— Нет, Сашка, я еще не научился лечить неизлечимые болезни. Но я думаю, что скоро это станет возможным.
— Правда? — обрадовался он.
— Правда, — я потрепал его по макушке. — Но только мне очень не хватает времени. Тебе хорошо. Ты еще не замечаешь, как быстро бежит время.
Он бросил на меня стремительный взгляд, чуть насмешливый и странный, словно он знал что-то, что очень важно для меня, но еще не считал нужным сообщить это мне. Выцветшие брюки сидели на нем мешком. Рубашка в клеточку выгорела. «Не сладко же тебе приходится», подумал я.
— Мне тоже не хватает времени, — сказал он наконец.
— Вот как?! — рассмеявшись спросил я. — И чем же ты занимаешься, что у тебя не хватает времени?
— Я хочу, чтобы ты получился счастливым…
— Ну что ж. Считай, что я таким и получился. Только знаешь ли ты, что такое счастье?
Он не ответил на мой вопрос, словно и не слышал его.
— И еще я хочу, чтобы люди становились счастливее от того, что ты есть.
Вот уж этого-то я не знал наверняка. Счастливы ли люди от того, что я есть? Нет, я не мог это утверждать с уверенностью…
— Ты очень серьезный, Сашка. Это все-таки плохо в твоем возрасте.
— Это хорошо.
— Не будем спорить. А почему ты вчера не подошел ко мне?
— Ты ведь тоже не сразу приехал ко мне. А почему я должен был сразу броситься к тебе? Я тебя тоже ждал.
— Прости.
Мне показалось, что между нами внезапно возникла стена отчуждения, что мы чужие друг другу и что я никогда не смогу понять его, этого десятилетнего мальчишку, то ли потому, что взрослые вообще плохо понимают детей, то ли потому, что он умнее меня. Но последнее я отбросил сразу же, потому что еще не мог согласиться, что с годами глупею. Во всяком случае, до встречи с ним это мне и в голову не приходило.
Мы долго бродили по городу. Я узнал, что и он не помнит отца и мать, что он живет в интернате. Его неразговорчивость, некоторую скрытность я отнес за счет того, что это была наша первая встреча. Трудно говорить много и только веселое, когда впервые увидел сам себя.
Позже я понял, что хотя он и говорил меньше, чем я, но именно он направлял наш разговор. Он экзаменовал меня, делая это незаметно, ненавязчиво. И я вынужден был согласиться, что он чем-то все-таки умнее меня. Не суммой знаний, которые я накопил за свои сорок лет. Конечно, нет! Может быть, своей системой мышления, своей способностью точно знать, что же он хочет, своей удивительной собранностью и иронией. Грустной-грустной, не мальчишеской иронией.
Мы договорились встретиться еще. Я уехал с вечерним поездом. В последнюю минуту, когда я уже был в тамбуре вагона, он весело засмеялся, несколько раз лихо подпрыгнул и крикнул:
— А ты ничего! Не совсем такой, как мне хотелось, но все же ничего. Пока!
И стена отчуждения исчезла между нами. И снова это сделал он. Сделал, когда сам захотел.
— Пока, Сашка! — крикнул я.
Поезд тронулся. Как мне было легко! Радость, непонятная, странная, необыкновенная, распирала мою грудь.
И все-таки я не знал, не мог предполагать, как нужна была мне эта встреча. Я стал работать так, как не работал уже давно. Небывалое вдохновение овладело мной. Теперь я был уверен, что эксперимент пройдет удачно. Я» сделаю то, о чем мечтал еще в детстве.
Несколько месяцев промелькнуло незаметно. Целый ряд больших и маленьких удач, бессонные ночи, мимолетные сомнения, ожесточенные споры и захватывающие обсуждения, встречи и командировки. Наш институт работал над очень трудной и важной проблемой. Мы разрабатывали мгновенные нехирургические методы лечения травм на расстоянии. Короче об этом можно рассказать на примере. Человек упал с обрыва и разбился. Пока его доставят в ближайшую клинику, будет уже поздно. Мы разрабатывали методику и аппаратуру, которая позволяла этот мешок костей и боли превратить снова в человека, так что он даже не успевал почувствовать боли. Человек падал с обрыва и тут же вставал совершенно целым и невредимым.
Мы хотели уменьшить количество нелепых смертей. И у нас это уже получалось. Теперь я мог сказать: «Да, люди будут счастливее от того, что я есть». Сказать только Сашке, то есть самому себе, и никому больше.
Только через полгода я снова выбрал время и купил билет в детство… Сашка на вокзал не пришел.
«Детская нелепая выходка, — подумал я. — Обиделся, что я долго не приезжал». А у меня было что рассказать ему из того, о чем он мечтал.
Расстроенный, я вернулся в Усть-Манск. На вокзале меня снова пригласили в диспетчерскую.
— Что-нибудь с темпограммой? — с надеждой спросил я.
— Нет, темпограмму мы послали. Дело вот в чем… У вас не было детства… Это невероятно, но это так.
— Что за ерунда! Ведь я видел… я уже разговаривал с Сашкой.
— Это был не Сашка, то есть это были не вы в детстве. Это был Ролан Евстафьев.
Ролан Евстафьев. Я не знал такого, но фамилия была мне знакома.
— У вас не было детства.
— Но почему же тогда он приходил встречать меня? Да нет же! Это именно он, то есть я. Я это чувствую.
— У вас не было детства. Это случается по разным причинам. Очень редко, но случается.
Мне дали стакан воды. Наверное, вид у меня был растерянный и жалкий. Я плюхнулся в кресло, не в силах выйти сейчас на улицу. Меня не тревожили и больше ничего не говорили. Да и что могли они сказать? Они выяснили, что у меня не было детства. Почему и как это произошло, они не знают. И помочь тут они мне ничем не могут.
Когда у человека бывает трудное детство, говорят что у него не было детства. Война, тяжелая болезнь, жестокое отношение окружающих людей… Да! Но у меня-то не было детства в прямом смысле, как мне только что сказали.
Я немного пришел в себя. Настолько, чтобы нормально двигаться, не вызывая подозрительных взглядов прохожих.
Через час я добрался до своей лаборатории. Было уже довольно поздно, и в комнате работало только два человека. Я сел за свой стол и попытался собраться с мыслями. Через некоторое время лаборатория опустела. Может быть, перед уходом они что-нибудь и говорили мне, но я не слышал… Только за стеной раздавался стрекот печатающей машинки. Это Елена Дмитриевна перепечатывала материалы наших экспериментов.
Я сидел за столом и вспоминал. Выискивал в своей памяти факты и сопоставлял их, и вспоминал, вспоминал.
Двадцать лет назад я очень долго болел. Во время болезни я потерял память. Я не помнил ни друзей, ни знакомых, ни самого себя до этой болезни. Странно, но в моей памяти отчетливо сохранились все знания и опыт начинающего молодого ученого. Исчезло только то, что касалось лично меня. Я как бы родился заново. Ко мне часто приходила одна девушка, Лена Евстафьева. Елена Дмитриевна Евстафьева. Двадцать лет она работает моим секретарем. Однажды вечером, это было уже после болезни, примерно через год, она вдруг заплакала за своим столиком, заставленным телефонными аппаратами и заваленным деловыми бумагами и папками. Я приподнял за подбородок ее мокрое от слез лицо.
— Я все равно люблю тебя, — сказала она.
Это было так неожиданно. И потом, почему «все равно»?
Она встала и ушла. Ушла из института единственный раз в жизни раньше меня. На мой безмолвный вопрос она ответила:
— Не спрашивай. Ничего не было.
И я ничего не спросил у нее. Почти два десятка лет мы работаем вместе, и я ни разу не нашел времени поговорить с ней о ней самой и обо мне. Нет… Я просто боялся услышать от нее что-то… Что? Не знаю…
Замуж она не вышла. Я был женат, но недолго и неудачно.
Лена Евстафьева.
Я не помнил первой половины своей жизни, но был уверен, что Лены в ней не было.
Я набрал номер справочной и попросил продиктовать мне списки лиц, работавших в институте двадцать лет назад. Тогда это была еще просто большая лаборатория. Монотонный голос называл фамилии… Абрамов… Волков… Ролан Евстафьев.
Стоп! Он работал здесь же. Я продолжал вспоминать. Нет. Я не помнил такого.
Перебирая личные дела, я узнал, что Ролан Евстафьев умер в тот день, когда я потерял память. Потерял память?!
И тут я понял. Я никогда не терял памяти. Меня просто не было. Я возник… стал существовать в тот день, когда он умер.
Кто я? Киборг? Киборг, у которого вырезан аппендикс и который часто страдает насморком? Нет.
Его сознание, его «Я» вписали в мое тело? Нет.
Он создал меня и умер. Тут, конечно, ни при чем ни мое тело, ни даже клеточки головного мозга. Он создал меня в каком-то более сложном, более совершенном смысле этого слова. Он создал мой образ мышления, мой интеллект. И я должен быть таким, каким он хотел видеть меня.
А тот мальчишка? Ведь он уже все продумал в свои десять лет, потому он так странно и говорил со мной. Он уже знал, что я — это то, что он создаст в будущем, когда поймет, что уже ничего не успеет сделать сам.
Меня не должно было быть. Я не был предусмотрен штатным расписанием природы. Он создал меня.
У меня не было детства. Он подарил мне кусочек своего детства.
В соседней комнате зазвонил телефон. Елена Дмитриевна взяла трубку.
Я никогда серьезно не любил женщину. Он подарил мне ее.
Теперь я знаю. Я всегда любил ее. Я скрывал это от себя. Я обманывал и себя и ее.
Он, десятилетний мальчишка, сделал для меня все, ничего не попросив взамен… Лишь одна порция мороженого. Он только раз захотел встретиться со мной, чтобы проверить, правильно ли он поступит однажды, когда-то в будущем.
Я слышу, как Лена встала со стула и идет к дверям моей лаборатории легкой, красивой походкой.
Ей тридцать семь лет. Она жена Ролана Евстафьева, которому я обязан всем.
Сейчас она откроет дверь, и я все спрошу. Я спрошу ее, кто я.
И она мне все расскажет.
Дверь открывается.
Сейчас я все узнаю.
— Нанни, — сказал руководитель Совета, — сейчас придут директор Института и еще… из комитета по внутригалактическим проблемам. Вызови двух специалистов по середине двадцатого века.
Нанни, начальник отдела в Институте Времени, не стал спрашивать, что случилось. Очевидно, случилось что-то страшное, если они все — сюда. Он перебрал в уме своих сотрудников. Что ж, пожалуй, Сантис. Ну, Александр Тихонович Самойлов. И его друг Эрд.
— Желательно, чтобы ты, Нанни, понимал их без слов и чтобы они так же понимали друг друга. Здесь важен общий образ мышления.
Нанни кивнул. В комнату вошли еще трое. Кроме своего директора, Нанни никого не знал. Он хотел было встать из-за стола, но руководитель Совета остановил его:
— Решим, тогда будем знакомиться. Дело в следующем. Время — 1970 год. Вот город. Название организации. Нужно выполнить их план. Точнее — план одного отдела.
— Вы знаете, что это такое — вторжение в чужое время? Что это может за собой повлечь? Ведь у нас все в стадии эксперимента.
— Знаем. Туда нужно послать человека, разбирающегося в радиоэлектронике двадцатого века. А здесь оставить человека, знакомого с нашей аппаратурой.
В дверях появились Сантис и Эрд.
— Начнем сейчас же, — сказал руководитель Совета. — Поэтому я и пришел сюда сам. В дальней звездной системе потерпел аварию корабль «Вызов», вылетевший с Земли сто лет назад…
Засунув руки в карманы осеннего пальто, Самойлов шел на работу. Каким образом его оформили на должность старшего инженера, ему самому так и осталось неизвестным. Поднялся на третий этаж инженерного корпуса.
— Ха! Новенький явился! — Таков был первый возглас в ответ на его негромкое приветствие.
— Где работал? Что кончал? Что новенького? — Вопросы градом сыпались на слегка растерявшегося Самойлова.
— Здравствуй, Александр Тихонович! — галантно раскланялся начальник отдела. — Верещагин… Верещагин Юрий Юрьевич.
Самойлов промычал в ответ что-то нечленораздельное.
Начальник лаборатории, в которой предстояло работать Александру, запросто похлопал его по сутуловатой спине, причем для этого ему пришлось слегка приподняться на цыпочки.
Остальные, гурьбой обступив новичка, вразнобой называли свои имена и фамилии. Александр смущенно кивал головой.
Постепенно все отошли от Самойлова, но шум не умолкал. Техник Свидерский ни с того, ни с сего начал рассказывать грустную историю из собственной удивительно невезучей двадцатилетней жизни. Его излияния перебили довольно бесцеремонно. Ведущий инженер Вырубакин заявил, что «Пахтакор» все-таки войдет в десятку сильнейших. Ему возразили — горячо и со знанием дела. Нашлись и союзники. Через минуту спорил весь отдел.
Самойлов не знал, что он должен делать, и не имел ни малейшего представления о турнирном положении «Пахтакора». Он отошел к окну и посмотрел вниз. У проходной несколько человек с воплями и улюлюканьем гонялись за опоздавшим. Тот никак не давался им в руки и все время закрывал лицо шляпой.
Оторвавшись от увлекательного зрелища, Александр увидел, что весь отдел коллективно решает легендарный этюд Куббеля. Соблазн был слишком велик, и новичок тоже погрузился в многоходовые лабиринты шахматной мысли.
Потом, когда подтянутый и опрятный Стрижев блестяще решил этот этюд, разговор перекинулся на местные темы: погоду, природу, охоту, рыбалку.
Коллективная беседа шла легко и непринужденно, часто прерываясь бурными вспышками смеха.
Паяльники бурно чадили расплавленной канифолью. Синие, красные, зеленые глазки вольтметров, осциллографов и генераторов весело подмигивали друг другу. Клубы табачного дыма застилали потолок. Начальник отдела Верещагин уныло ходил в дальнем углу помещения. Ему очень хотелось принять участие в задушевном разговоре своих подчиненных. Да и интересных историй он знал немало. Но… не позволяло служебное положение. Наконец Верещагин не выдержал… и пошел поговорить в конструкторский отдел.
Время до обеда прошло быстро и незаметно.
После обеда успевшие остыть паяльники и приборы были включены вновь. Самойлов навел порядок на выделенном ему столе и осмотрелся. Часть инженеров листала технические журналы, часть возилась с настройкой макетов, но без заметного энтузиазма. Самойлов не мог понять, почему в отделе такое затишье.
— Опытных образцов нет, — пояснил Верещагин. И по выражению его лица стало ясно, что очередной срыв работ начался уже давно и закончится неизвестно когда. — Сидим. Баклуши бьем! А потом ночевать здесь будем. Планировали, планировали — и все зря.
Самойлов сел за свой стол и стал просматривать бумаги. «В чем заключается моя функция? — с тоской подумал он. — Ничего толком не объяснили. «Нужно только твое присутствие». А если я сейчас кулаком трахну? Что тогда будет?»
— Парни, — раздался голос, — у меня что-то с головой. Ничего не соображаю. Усилитель возбуждается. Посмотрите кто-нибудь, — вскакивая со стула и взлохмачивая густую черную шевелюру, просительно проговорил инженер Гутарин.
Это заурядное событие сразу всколыхнуло отдел. Посыпались вопросы и советы. Самойлов тоже подошел поближе и через чье-то плечо попытался посмотреть на экран осциллографа.
На столе лежала плата с кое-как припаянными конденсаторами, сопротивлениями и транзисторами. Рядом валялась схема. Самойлов мельком взглянул на нее. Схема была довольно проста. Прикинув в уме, он подумал, что такой усилитель, пожалуй, не должен возбуждаться.
— Сорвалось! Возбуждение сорвалось! — радостно закричал Гутарин. — И ничего не делал. Само сорвалось.
— Ну, а чего же ты панику наводишь, — все стали нехотя расходиться.
«А-а, — подумал Самойлов. — Возможно, дело в том, что обратная связь была слишком глубокая».
— Опять возбуждается, — поникшим голосом сообщил Гутарин. — Кто здесь колдует? Сознавайтесь!
— Это я, — прошептал Самойлов. — Сейчас я скажу: «Усилитель возбуждается». Ну что? Возбуждается? А теперь колебания сорвутся. Правильно? — Лицо Самойлова слегка осунулось. Он был напуган своими сверхъестественными способностями.
Техники, инженеры и начальники, нервно переговариваясь, окружили стол Самойлова. Верещагин осторожно задал вопрос:
— А еще что-нибудь умеешь делать?
— Не знаю. Не пробовал никогда.
— А что ты чувствуешь при этом?
— Ничего особенного. Небольшое волевое усилие. Я мысленно представляю себе, что усилитель работает нормально.
— А ты можешь сейф поднять? — робко спросила Любочка.
— Нет, не могу, — немного помедлив, ответил Александр. — Я не могу себе этого представить.
— Подумаешь, — заиграл мускулами старший инженер Палицин. Подойдя к сейфу, он шутя приподнял его, покрутил в воздухе и снова поставил на место.
— Что ты делаешь! — заорал Сергушин. — Там же спирт!
— А говорил, что спирт кончился, — сердито засопел Гутарин.
Разинув рты, все ошеломленно Смотрели то на Самойлова, то на Виктора Палицина.
— А второй раз не поднимешь, — спокойно сказал Александр.
— Я таких два подниму, — с достоинством ответил Виктор, но сейф приподнять не смог. Лицо его покраснело от натуги и покрылось каплями пота.
— Брось. Все равно не поднимешь. Это я сделал волевое усилие.
— Но ты же не можешь мысленно приподнять сейф, — удивилась Любочка. — Как же так?
— Не могу, — согласился Самойлов. — Но зато я очень образно представляю, как я не могу поднять его.
— Это что-то сверхъестественное. Мистика. Должно же быть какое-то объяснение? — сказал Сергушин.
Самойлов недоуменно пожал плечами.
— Сделай еще что-нибудь! — просили его.
— У меня триггер не запускается, — радостно заявил инженер Кулебякин. — Может быть, попробуем? А?
Самойлов осмотрел монтаж, некоторое время молча изучал принципиальную схему. Отметил про себя, что не мешало бы изменить параметры дифференцирующей цепочки и номиналы запоминающих емкостей, и произнес вслух:
— Готово.
Кулебякин щелкнул тумблером. Триггер работал нормально.
— Вот это здорово!
— И теперь он всегда, этот триггер, будет работать нормально? — осторожно спросил Кулебякин.
— Ничего я не знаю! Честное слово, ничего не знаю!
До конца рабочего дня весь отдел гурьбой ходил от стола к столу за Самойловым и с восторгом отмечал, как начинают генерировать генераторы, запускаются триггеры, устойчиво работают усилители. У всех было возбужденное состояние. Перед самым уходом с работы начальник отвел Александра в сторону и три раза повторил, чтобы тот берег себя и не переходил улицу в неположенном месте.
Самойлов обещал вести себя осторожно.
Перед самым общежитием его остановила толпа ребятишек и потребовала, чтобы он показал фокусы. «Откуда они могли узнать?» — удивился Александр, но отказать не смог. Он слабо разбирался в этом древнем искусстве и сначала показал фокусы, вызывавшие у несовершеннолетних зрителей лишь слабую презрительную улыбку. Но потом фантазия его разыгралась, и ребятишки хохотали от души. Наиболее экспансивные сорванцы бегали вокруг него и кричали:
— Цирк приехал! Цирк приехал!
Из окон стоявшего напротив общежития дома выглядывали удивленные жильцы. Запустив напоследок разноцветного воздушного змея и тем самым усыпив бдительность ребятишек, Самойлов поспешно ретировался.
В комнате общежития он встретил Кулебякина и Гутарина, собиравшихся в столовую, и решил составить им компанию. Но тут в дверь настойчиво постучали. Александр открыл. На лестничной клетке стояла делегация жильцов соседнего дома.
— Кхы, кхы, — откашлялся председатель домового комитета. — Мы, собственно, по делу. Вы, Александр Тихонович, не могли бы нам столбики поставить?
— Какие столбики? — удивился Александр.
— Да белье во дворе негде вешать.
— И столики со скамейками, — вставил председатель спортивной комиссии домового комитета. — Блиц в домино проводим, а играть негде.
— Гм… Пошли… — ответил Самойлов и про себя чертыхнулся: «Уже все узнали. Здорово здесь поставлена служба информации».
Вкапывание столбов проходило при огромном стечении народа. Самойлов взмок. То ямы получались мелкими, то столбы слишком толстыми. Наибольшее количество советов давали возбужденные происходящим женщины. Мужчины вначале подходили, опасливо оглядываясь: как бы и их не заставили копать ямы. Потом, осмелев, начали помогать женщинам.
Самойлов уже окрашивал усилием воли последний столб, когда сквозь заслон уставших зрителей прорвался Гутарин, схватил Александра за рукав и потащил в столовую.
— У тебя для чего такие способности? Столбы им вкапывать?
— А веревки кто будет натягивать? — неслось им вслед.
— От работы увиливает! Ишь ты, феномен!
— На черта ты связался с ними? Для этого, что ли, у тебя волевое усилие? Сейчас интереснее придумаем.
— Подожди, — остановил его Самойлов. — Как ты сказал?
Гутарин удивленно остановился.
— Для чего у меня волевое усилие? — закричал Самойлов.
И только сейчас он понял все.
— Наконец-то, — устало выдохнул Нанни. — Я уже начинал отчаиваться. — Его седые волосы слиплись и серыми сосульками упали на лоб. Глаза глубоко запали. На лице явственно проступали сотни морщинок. Ему нужно было поспать, только никак не удавалось. Мысли его текли ровно и спокойно, но будто стороной.
«Те двое с «Вызова» послали одно-единственное сообщение. Его принял автомат — прокалыватель пространства. За один рабочий цикл автомат обходит около полутора тысяч звезд, неся аварийную патрульную службу и записывая электромагнитные сигналы, если в них есть информация. На планете около одной из этих полутора тысяч звезд сейчас дожидаются спасения или смерти два пилота. Автомат не записал шифра ни звезды, ни планеты. Значит, на них не были еще установлены радиобуи. Автомат принес только сообщение… Но откуда? Если бы вместо него был человек! Автоматы не программируются на исчезающе малые по вероятности процессы и события. Кто мог знать?»
— Нанни, почему Сантису ничего не сказали? Ни цели, ни методов? — спросил Эрд, почувствовав, что старик не спит.
— Все должно быть очень естественным. Ненаигранным. А он плохой артист. Ему нужно было войти туда без всякого всплеска. А потом он создаст целый водоворот… бурю. Но это уже ни для кого не покажется странным. Странное явление удивило — и все. Его последствия кажутся логичными.
«Сейчас десяток перехватчиков шарит по окрестностям тысяч планет. Но это поиск вслепую. На всякий случай. А вдруг повезет. Никто не верит в благоприятный исход этих поисков, потому что второго сообщения с «Вызова» не будет. Нет энергии, чтобы запустить громадину аварийного передатчика. А портативный передатчик на «Вызове» не установили, потому что какое-то маленькое СКБ не успело их сделать. Не выполнило план. И все же поиск ведется. Может быть, для очистки совести? Чьей? Тех, кто жил сто лет назад? Их уже нет. Своей? Но мы ни в чем не виноваты. Просто это один шанс из тысячи. И Сантис должен повысить эту вероятность ровно в тысячу раз».
Напряженная тишина взорвалась шквалом вопросов, когда утром Самойлов переступил порог отдела. Он не слышал отдельных фраз, не понимал, что ему говорят. Начальника отдела вытеснили на периферию, и он никак не мог пробиться к Александру.
Толпа напирала и требовала. Неуверенно улыбаясь, Самойлов подошел к стене и волевым усилием вбил в нее гвоздь по самую шляпку. Шум на мгновенье стих, а потом еще более усилился. Пришлось вбить второй гвоздь. А через десять минут на стене красовался контур цветка, какие обычно рисуют в детских садах, выбитый гвоздями. Потрясенные зрители несколько успокоились. Теперь Верещагин довольно легко смог пробиться в центр толпы.
— Самойлов, ты не устал? — озабоченно спросил он.
— Чуть-чуть, совсем немного, — ответил Александр.
— Дело есть. Поговорить надо. — Очевидно, начальник отдела тоже немало передумал за ночь. — План работ сорван ко всем чертям.
— А что нужно сделать?
— Двадцать пять образцов нужно настроить в этом месяце. Вот ты и помоги их выдать из макетной мастерской.
— А по плану? — сдавленным голосом спросил Самойлов.
— По плану пятьдесят, — всхлипнул Верещагин и, вытирая уголки глаз платочком, добавил: — Хоть бы двадцать пять. А?
— Нет, — твердо сказал Самойлов.
— То есть как нет?
— Пятьдесят.
— Двадцать пять.
— Пятьдесят — и точка. Это мое последнее слово, — заключил Самойлов.
— Ну хорошо, — устало согласился Верещагин. — Так уж. Из дружеских чувств. Согласен на все пятьдесят.
Руководство отдела электроники искало начальника макетной мастерской Пендрина Иммануила Гаврииловича. Искало на токарном, слесарном, фрезерном и прочих участках, в отделах, секторах, группах и в приемной. Пендрин был неуловим. Самойлов уже слышал о странном начальнике макетной мастерской и теперь окончательно убедился: рассказы о том, что Иммануил Гавриилович может становиться невидимым, имеют под собой реальную почву. Запыхавшись от бесплодных поисков, руководство отдела электроники и Самойлов вернулись на слесарный участок. Веселые слесари делали скребки для копки картофеля и тем самым выполняли план по валу. Немногочисленные детали будущих портативных радиопередатчиков сиротливо лежали в ячейках металлического стеллажа.
— Придется самим, — с досадой сказал начальник отдела, обращаясь к Самойлову. — Ну, начинай, Саня. Сейчас на помощь ведущий конструктор придет.
— С богом! — поддакнули начальники двух лабораторий. — Начинай!
— Я сейчас, — ответил Самойлов и полез разбираться в чертежи.
Через несколько минут пришел конструктор Сомов. Он схватил чертежи и забормотал: «Ерунда все это. Здесь не так, а здесь вот так».
Механический карандаш летал над чертежами. Самойлов старательно следил за действиями ведущего конструктора, стараясь вникнуть в их смысл.
Через два часа на верстаке уже стояли два опытных образца, изготовленных усилием воли. Они, конечно, были не люкс, горбатые, с ободранной краской и к тому же имели мало общего с чертежами. Самойлов с удивлением смотрел на печальные результаты своего труда. Начальники тоже приуныли. Слесари делали ехидные замечания. И только ведущий конструктор, ласково поглаживая бока приборов, умиленно охал:
— Ах! Это чудо природы! Как это тебе удалось все втиснуть в такие габариты? И нигде не заедает. По какому классу точности делал? Сделаем новые чертежи по этим образцам.
— Вы находите, что образцы на уровне? — спросил Верещагин, удивленно вытаращив глаза.
— Чудо! Чудо! Только поверхности отрихтовать надо. И вот здесь немного переделать.
Из душного пыльного воздуха неожиданно материализовался начальник макетной мастерской Пендрин Иммануил Гавриилович. Кивнув присутствующим головой и громогласно заявив: «Я же говорил! Макетная никогда не подведет!» — он снова растворился в воздухе, не оставив никакого материального следа.
Самойлов и Сомов корректировали чертежи. Остальные присутствующие, окружив работников отдела плотным кольцом, загораживали свет, без передышки курили и давали чрезвычайно стоящие советы. К обеду два образца в металле были отработаны до предела.
— На уровне мировых стандартов! — заявил ведущий конструктор Сомов и пошел к проходной.
— Здорово это у тебя получилось! Ничего не скажешь. Только уж очень медленно, — грустно сказал Верещагин.
— Понятно, это же в первый раз.
— Завтра надо сделать половину образцов. Отдадим в монтаж и начнем настраивать. Впрочем, монтаж тоже сделаешь ты.
Сразу же после обеда в макетную мастерскую началось паломничество сотрудников других отделов. Все хотели увидеть Самойлова. А увидев, все, как один, просили забить гвоздь в стену с помощью волевого усилия. Самойлову никого не хотелось обижать, и он исколотил гвоздями целую стену.
Через двадцать минут паломничество прекратилось. Кончилось время, отведенное для нелегального послеобеденного перерыва.
Отдел электроники получил экстренный приказ — подготовиться к настройке опытных образцов.
Производительность труда после обеда была гораздо выше. Изредка появлялся начальник макетной мастерской, чтобы тут же растаять в воздухе. Работники макетной побросали свою работу и, выбрав удобные позиции, с некоторым удивлением и умеренным негодованием взирали на работу Самойлова. Причина негодования заключалась в том, что их якобы никто не учил таким совершенным и производительным приемам труда.
А Самойлов творил. Взглянув на чертеж детали, он мысленно представлял себе, как она должна выглядеть, учитывал соосность отверстий, параллельность плоскостей, чистоту обработки и класс точности. Там, где знаний явно не хватало, он действовал по интуиции.
Отчетливо представив себе деталь, Самойлов делал волевое усилие, небольшое или значительное в зависимости от сложности детали, и деталь появлялась на столе. Александр не сидел на месте и не делал глубокомысленный вид. Он бегал около верстака, заглядывал в чертежи, что-то лепил и строгал из воздуха, на секунду задумывался, бормотал, разочарованно качал головой и весело смеялся. Словом, вел себя крайне удивительно и непонятно. К вечеру еще пять собранных образцов красовались на верстаке.
Руководство отдела электроники осторожно перетаскивало опытные образцы в помещение отдела. Самойлов пытался им помочь, но его вежливо оттерли. Эту наиболее ответственную часть работы начальники не могли доверить никому.
К концу второй смены Самойлов закончил монтаж. Семь образцов были готовы к настройке.
На улице заметно похолодало. Александр поднял воротник пальто и засунул руки в карманы. Голова понемногу светлела. «Интересно узнать, — думал он, — кто виноват в том, что план трещит по швам? Верещагин ведь говорил, что спланировано все было хорошо. Потом заело в одном месте — конструкторам не выдали вовремя схемы из лаборатории; во втором — в лаборатории не смогли вовремя составить схемы, потому что макетная задержала макеты. Макетная опоздала потому, что конструкторы долго корректировали чертежи. Конструкторы… и все сначала. А тут еще снабжение. Транзисторы, кнопки, скрепки. Все наворачивается друг на Друга. Ком растет… А для чего система сетевого планирования? Для чего научная организация труда?»
Почти все окна в общежитии и в доме напротив были темными. Никто не кричал: «Цирк приехал! Цирк приехал!» Никто не просил показать фокус и вкопать столбы. Тишина.
В комнате все спали, кроме Гутарина. На столике горела ночная лампа. Гутарин спросил:
— Есть хочешь?
— Немного, — ответил Александр, и тут в его животе что-то неожиданно заурчало.
— Ну если немного, то пошли.
— Куда это еще?
— К Аграфене Ивановне, хозяйке общежития. У меня и бутылочка есть. Жалко ей тебя почему-то… Приглашала… Пошли, что ли?
Комната Аграфены Ивановны находилась здесь же, в конце коридора.
— Заходите, голубчики, заходите. Вот сюда, на кухню. В комнате-то у меня старик. Намахается метлой за день. Придет и спит, — захлопотала старушка. — У меня все горячее. Садитесь.
«Странно, — подумал Александр. — С чего это она? Может быть, ей что-нибудь надо сделать?»
— А жалко мне тебя просто, — сказала Аграфена Ивановна, словно отгадав его мысли. — Жалко. Надсадишься ты. Хоть ты и жилистый, а все не семижильный. Слышала все. Видела, как ты вчера столбы вкапывал. И на работе. С первого дня и уже работаешь до утра. Много есть любителей сесть на шею и ножки свесить. Всех повезешь?
— Так надо, Аграфена Ивановна, — сказал Самойлов. — Надо.
— Тогда делай. Делай, — сказала она со старушечьей иронией. — Дети есть?
— Нет.
Хозяйка общежития оказалась расторопной старухой. Она живо расставила тарелки, нарезала хлеб, поставила подогреть чайник, мимоходом толкнула в угол таз с известью, закрыла форточку, поправила платок и еще сделала десяток необходимых приготовлений, успевая при этом говорить.
«Эх! — подумал Самойлов. — Что бы ей сделать приятное. Может быть, стены побелить? Это же очень просто».
Уплетая жареную утку, помидоры и запивая все это сухим вином, Самойлов мысленно белил стены и даже умудрялся разговаривать с Аграфеной Ивановной и Гутариным. Гутарин в основном выражал свои мысли кивками головы.
Аграфена Ивановна вышла из кухни и ахнула. Стены комнаты были разрисованы отличными натюрмортами из дичи, овощей и вина. Ни один натюрморт не повторял другой. Каждый был шедевром в стиле Рембрандта. Увидев, что он наделал, Самойлов хотел все убрать, но Аграфена Ивановна остановила его. Красиво. А закрасить никогда не поздно.
Когда тарелки были пусты, старушка без лишних слов вытолкала обоих за дверь, приговаривая:
— Ноги вымойте или под душ сходите. Спать легче будет.
Александр уснул мгновенно.
Утром прибавилось хлопот с настройкой. Руководство отдела электроники спешило. Не сегодня-завтра необычным спуртом на финише отчетного квартала заинтересуется начальник СКБ. Не сегодня-завтра необычайный феномен заинтересует ученых.
Впрочем, Верещагин в первую очередь не щадил себя. Отвечать за что-то всегда труднее, чем делать.
В отделе все бросили курить. Временно. Никого не интересовало турнирное положение «Пахтакора». Временно. Все, все, все было забыто. Все, кроме настройки.
Штурм! Битва! Эпопея!!!
«Это вам не щи лаптем хлебать!» — думал подтянутый и опрятный Стрижев. А ведущий инженер Вырубакин вообще ничего не думал. Он работал. Техник Свидерский поминутно трогал кончиком языка, не перегрелся ли паяльник. Инженер Гутарин самостоятельно устранял возбуждение усилителей. Пылали щеки и паяльники. Мигали внезапные озарения и сигнальные фонари приборов. Глухо гудели силовые трансформаторы и надсадно сопели носоглотки.
Спали по очереди на двух свободных столах. Ели урывками. Штурм! Штурм! Штурм!!! Сквозь густую завесу усталости и нервотрепки работники отдела замечали друг у друга в глазах искры отчетливо выраженной радости. Штурм — это действие! Штурм — это движение! Штурм — это рукопашная с планом по валу и номенклатуре. Штурм — всегда победа! Иначе не стоит и штурмовать. Все календарные графики и тематические планы сдаются перед всесокрушающей силой штурма… в конце года. Но не в конце третьего квартала. Это уж неестественно.
Представьте, что часть армии начала штурм укреплений противника, когда основные силы еще не готовы к бою. Не подошли обозы с осадной артиллерией, не хватает пороха и снарядов, не сделаны остроумные подкопы под министерство, не отосланы все необходимые письма в главк с рассказами о нерадивых субподрядчиках, контрагентах и прочих объективных причинах…
Противник разобьет горстку смельчаков и перейдет в наступление по всему фронту.
Штурмовать надо вовремя. Никому ведь не приходит в голову начинать штурм плана в самом начале года.
Нанни и Эрд, по очереди сменяя друг друга, выполняли мысленные распоряжения Сантиса, транспортируя в прошлое все, что он требовал. Это была адски трудная работа. И их никто не мог заменить, потому что найти еще хотя бы одного человека, мыслящего в унисон с Нанни и Эрдом, было очень трудно. Во всяком случае, на это ушло бы очень много времени.
Когда Сантис там, в специальном конструкторском бюро, свалился с ног и заснул на полчаса, Эрд спросил:
— Нанни, почему у них так получалось?
Нанни искренне рассмеялся.
— Ты думаешь, на этот вопрос можно дать короткий и исчерпывающий ответ? Наверняка у них проводились различные собрания, заседания, совещания. Они тоже пытались выяснить: почему? Я не верю, чтобы кто-то сознательно мог срывать им план. Это получалось само собой.
Нельзя ведь составить план действий так, чтобы предусмотреть все на все сто процентов. Это был бы уже не план. Поэтому и резервируются всякие обходные пути, время, люди, деньги, материалы. Но резерв должен быть минимальным. Если он будет чрезмерно раздут, то это будет тоже не план. И сейчас планировать трудно. А они в то время почти не пользовались математическими машинами. Во всяком случае, в таких мелких организациях. Очень трудно учесть, например, болезни ведущих специалистов, умственные способности, взаимоотношения каждого со всеми и всех с каждым, погоду, наконец. И вдруг оказывается, что руководитель не пользуется никаким авторитетом, не может помочь в нужный момент подчиненным, у начальника лаборатории нет организаторского таланта, ведущий инженер — специалист в совершенно другой области, хотя и очень умный человек. Вступают в силу симпатии и антипатии. Кто-то оказывается не на своем месте. Главный инженер по вечерам пишет музыку и приходит на работу невыспавшимся и усталым. Да и вообще она его не очень-то интересует. А без музыки ему не жизнь. Происходили тысячи и миллионы маленьких трагедий, потому что человек занимался не тем, чем хотел. Хотя об этом в большинстве случаев не подозревали даже близкие, а то и он сам.
Взамен есть, конечно, схемы, приближения, находки, озарения, удачи. В общей массе, как в объеме газа, все идет близко к среднему нормальному уровню. Но бывают и всегда будут отклонения. Вверх и вниз. Нам сейчас попало то, что отклонилось вниз. Будь это системой, было бы ужасно. Нас с вами не было бы, дорогие товарищи.
По отделам, лабораториям и конторе ползли упорные слухи: отдел электроники намерен выполнить план трех кварталов в срок. Это было предательство. Нож в спину.
Начальник СКБ срочно вызвал к себе в кабинет Верещагина.
Руки начальника с быстротой пианиста мелькали над многочисленными бумагами, папками и приказами. Бледное, с резкими чертами и высоким лбом лицо упрямо склонилось над столом, будто бросая вызов стихийным силам. Лохматые широкие брови сурово сошлись на переносице.
— Ну!.. Что скажешь? — произнес начальник СКБ.
Верещагин смущенно пожал плечами.
— Спать зверски хочется.
— Спать! Хм… Рассказывай, что у тебя в отделе творится?
— Работаем… Спать хочется… Всем спать хочется.
— Ну вот что, — в голосе Волкова проскользнули высокие, металлические нотки, как бы склепывающие речь. — Шутки шутить будем позже. Десять дней назад ты говорил, что дай бог выполнить полугодовой план. Так?!
— Говорил, — еле ворочая языком, ответил Верещагин и, прикрывшись ладонью, зевнул.
— Ходят слухи, что отдел пытается выполнить план трех кварталов. Правильные слухи?
— Правильные.
— Ишь куда замахнулся. Что же получается?
— Спать хочу. — Верещагин снова широко зевнул и стал медленно клониться грудью на стол. Начальник СКБ медленно закипал. Верещагин очнулся и чуть слышно проговорил: — Выполним… Только все спать хотят. Особенно утром… Потом проходит… Кофе черный пьем.
— А кто дал приказ выполнять план? — взорвался бас начальника СКБ. — Кто? Кто, я вас спрашиваю?!
Сон мгновенно слетел с Верещагина.
— Согласно оперативно-календарному графику и тематическому плану, Петр Владимирович.
— Согласно плану, — язвительно передразнил Волков. — Умные вы ребята, но ни черта не понимаете! С меринами легче работать.
Начальник СКБ схватился руками за голову и тупо уставился затравленным орлиным взглядом в стол.
— Письмо в министерство готово, а они решили ни с того ни с сего план выполнить, — разговаривал он сам с собой и вдруг, встрепенувшись, вперился взглядом в Верещагина.
— Ты же знаешь, что у нас нет площадей, станков не хватает, кадров мало, комплектующие задерживаются. Нам сейчас легче объяснить перед министерством невыполнение плана, чем выполнение. Что я буду говорить в главке? Условия одинаковые, а один отдел из четырех, несмотря на это, выполняет план. Ты хоть понимаешь, что натворил?! Без ножа зарезал. — Начальник СКБ снова замолчал, уставившись в стол. Верещагин мужественно боролся со сном, с трудом переваривая речь своего шефа. — Да, кстати… что, этот Самойлов действительно?..
«Вот оно, — подумал Верещагин. — Началось. Теперь прощай, Самойлов. Отберут. Все равно отберут». — И, понурив голову, сказал:
— Действительно, Петр Владимирович.
— С него все началось? — строго спросил Волков.
— С него, — Верещагин чуть не плакал.
— Срочно… ко мне в кабинет… Самойлова… из отдела электроники, — отдал приказание начальник СКБ миниатюрной секретарше.
Минут через десять привели Самойлова. Он был чрезвычайно бледен и худ. Давно нечесаные волосы торчали в разные стороны. Костюм был помят и залит каплями канифоли.
В кабинет постепенно набивались большие и маленькие начальники. Главный инженер — человек среднего роста с непроницаемо твердым лицом, с резкими, всегда точными движениями. Начальник патентного бюро, начальник технического отдела, инспектор по кадрам, начальник отдела снабжения, начальники отделов, лабораторий и ответственные руководители тем.
Самойлов снова забивал гвозди. Просьбы сыпались со всех сторон. Забей в стену, в потолок, в пол, в подоконник, в дверь, в косяк. Самойлов забивал. Забивал параллельные, перпендикулярные и зигзагообразные. Забивал по одному и целыми пачками. Забивал виртуозно, красиво, талантливо. Чувствовалось, что это не ремесленник. Это был артист. Великолепный артист! В кабинете начальника СКБ стоял сдержанный гул восторга и удивления. Все стояли. Лишь один Верещагин, уткнувшись щекой в стол, сладко спал. Спал мирно, уютно, не вздрагивая и не всхлипывая. Ему снилось что-то приятное.
— Молодец, Самойлов, — ласково приговаривал начальник отдела снабжения. — Молодец! Хоть и дурак, а молодец! В цирк иди. Греметь будешь! Или ко мне на комплектацию… или по черным металлам. На сто тридцать… А?.. Молодец!
— А как насчет патентоспособности? — спрашивал главный инженер. — Патентная чистота явления проверена? Запатентовать надо обязательно.
— Ох и хитрец ты… Знал, а молчал, — неслось в адрес Самойлова.
— Ну! Поговорили — и хватит! — раздался зычный голос начальника СКБ. — Рассаживайтесь.
Это было самое короткое заседание расширенного техсовета за всю историю СКБ. Оно длилось всего четыре часа. Повестка дня была сформулирована в несколько общих и туманных выражениях: «О возможности предоставления старшему инженеру отдела электроники тов. Самойлову А.Т. права выполнить план работ СКБ за три квартала текущего года в сжатые сроки».
Начальник СКБ, взявший слово первым, очень сожалел, что сложилась вот такая неприятная ситуация. Уже написано письмо в министерство об уменьшении объема работ. Все шло хорошо, спокойно. И вдруг… на тебе! Один отдел выполнил план. Почти выполнил. Все полетело к черту! Хочешь не хочешь, надо выполнять план или всему СКБ, или… сами понимаете…
— Но, — закончил свою речь Волков, — меня все-таки радует одно обстоятельство. Я, как начальник, ошибаться не могу. Иначе наше СКБ второй категории с кадрами из лучших инженеров города никогда не выберется из бездны отстающих организаций. Я всегда интуитивно придерживался волевых методов руководства. Я пр-р-реклоняюсь перед величием и могуществом человека! И вот то, к чему я всегда стремился в своей деятельности, нашло блестящее подтверждение в отделе электроники. Выполнение плана с помощью волевого усилия! Я всегда «за».
Председатель месткома весьма кстати напомнил об уплате членских взносов. Редактор потребовал фотовспышку для стенной газеты… Самойлов и Верещагин спали. Момент был подходящий, и не воспользоваться им было бы просто глупо.
К концу третьего часа, когда положительное решение по повестке дня было принято подавляющим большинством голосов при одном воздержавшемся (им оказался похрапывающий Верещагин), на Самойлова вылили стакан воды и предложили приступить к работе. Лица у всех присутствующих были добрые, ласковые и чуть-чуть настороженные. Мокрый Самойлов не отказывался, но чистосердечно признался, что не знает, как и с чего начать. Как и с чего начать, не знал и никто из присутствующих.
Гениальное мероприятие готово было умереть в зародыше. Расширенный техсовет заволновался. И тут чья-то светлая голова предложила вызвать изобретателя Кобылина, известного всем автора ста десяти заявок на изобретения и одного авторского свидетельства.
Кобылин сразу взял быка за рога.
— Сколько дней тебе потребуется, Самойлов, чтобы выполнить план СКБ за три квартала?
Самойлов тяжело вздохнул и ответил, что не менее месяца. Надо ведь вникнуть во все чертежи. Представить себе все детали, узлы, схемы, химические реакции. А это для него дело новое. Особенно химические реакции.
Изобретатель Кобылин минут пять пристально смотрел на Самойлова и изрек:
— Так дело не пойдет!
Все согласно закивали головами: «Не-ет. Так дело не пойдет».
Кобылин погрузился в сложнейшие размышления. В кабинете начальника СКБ стало заметно теплее. Это умственная энергия изобретателя превращалась в тепловую энергию, грозя, если так пойдет и дальше, тепловой смертью всей вселенной. Энтропия есть энтропия! И когда сидеть от жары стало уже почти невозможно, Кобылин обвел присутствующих ясным взглядом, и все поняли, что проблема решена.
Идея, как и все гениальные идеи, была гениально проста.
— Надо мыслить широко, — начал изобретатель Кобылин. — А Самойлов мыслит узко, кустарно, однобоко. Чтобы сделать какой-нибудь завалящий прибор, он сначала вникает. Вни-ка-ет! На это уходит время. На сборку прибора волевым усилием тоже нужно время! А на монтаж! А на настройку! Это же уйма времени! Не технологично, не производительно. Пусть представит себе не то, как сделать прибор самому, а то, что нужно было бы сделать, чтобы прибор был изготовлен вовремя, по плану. Не было комплектующих? Значит, товарищ Волков своевременно не объявил выговор Балуеву, начальнику отдела комплектации. Волевым усилием, мысленно объяви ему выговор. Не хватало людей? Отдел кадров… Схема не настраивается? Разработчик…
— Правильно он сказал, — кивая в сторону изобретателя, проговорил Самойлов. — Можно попробовать.
— Хи-хи-хи! Балуев выговор получит, — заливался начальник патентного бюро. — Хи-хи-хи!
— Я-то что. Вот Иммануил Гавриилович наверняка получит, — парировал начальник отдела снабжения, показывая на внезапно материализовавшегося из пустоты начальника макетной мастерской.
— Макетная не подведет! — заверил Пендрин, не слышавший предыдущего разговора, и снова ушел в подпространство.
— А что, действительно выговор может быть? — испуганно спросил начальник конструкторского бюро.
— Вину чувствуешь, хи-хихи, — заливался начальник патентного бюро. — Вину!
— Может быть, кто против? Воздержался? — спросил Волков. — Или боится кто-нибудь? Виноват?
Присутствующие молчали. Верещагин посвистывал носом и протяжно храпел.
— Тогда с богом! — угрюмо закончил начальник СКБ заседание техсовета.
АлекСАНдр ТИхонович Самойлов — Сантис — закрыл на ключ массивную деревянную дверь испытательной лаборатории. Открыл люк звуконепроницаемой герметичной камеры, сбросил туда толстую кипу тематических планов, оперативно-календарных графиков, квартальных отчетов, докладных, заявок, приказов, спрыгнул сам и завинтил люк изнутри на все гайки. Для концентрирования волевого усилия была необходима идеальная тишина. В камере было тепло и сухо. Сантис разложил на столе принесенные с собой документы, закурил, с минуту посидел, ни о чем не думая, затушил папиросу и начал сосредоточивать свою мысль на первой по списку теме. До конца третьего квартала оставалось восемь часов…
Кабинет начальника СКБ был полон. Незначительные разговоры, нервные смешки, шарканье ног, попытки рассказать смешной анекдот. Томительное ожидание. Работы в СКБ были приостановлены. В их продолжении уже не было смысла.
Лишь отдел электроники продолжал действовать. Собственно, остались только два ненастроенных образца. Около Гутарина и Палицина собрались все, кто не спал. Настройка должна была вот-вот закончиться. Ведущий инженер Вырубакин с достоинством заявил, что «Пахтакор» войдет в десятку сильнейших. Ему никто не возразил, и Вырубакин немедленно обиделся. Техник Свидерский рассказывал печальную историю из своей жизни, и все вокруг хохотали до слез. Любочка отпечатала последний протокол и запорхала между столов. Оживление усиливалось.
— Готово! — заорал Палицин. — Можно пломбу ставить.
— У меня тоже! Все, парни! — радостно заявил Гутарин и с хрустом потянулся. — Ну, вы когда меня жените-то?
— Скоро, Гена, скоро, — успокоил его всегда подтянутый и опрятный Стрижев.
— А не выпить ли нам по поводу окончания работ по стаканчику? — протирая заспанные глаза, сказал Сергушин.
— По стаканчику? — внезапно проснулся второй начальник лаборатории. — А не мало ли? А?
— Хватит! Закругляйтесь!
— А Верещагина с Самойловым все нет и нет, — жалобно сказала Любочка и капризно надула губы.
— Стружку, наверное, снимают с них, — ответил тяжеловес Палицин.
— Ну да! Стружку! Премию делят! Точно вам говорю, — немедленно возразил техник Свидерский.
— А может быть, опять где-нибудь?
— Сейчас — в магазин, а потом в общежитие, — скомандовал Сергушин. — Самойлов с Верещагиным наверняка туда придут.
Через минуту свет в отделе погас.
В кабинете начальника СКБ царила зловещая тишина. Прошло уже часа три, как Самойлов заперся в лаборатории испытаний. Что происходило в камере, никто не знал. И это было плохо. С одной стороны хорошо, если план будет выполнен. Премия! А с другой — вдруг выговор или еще что. Так что, пожалуй, было больше плохо, чем хорошо.
Внезапно в кабинет влетела испуганная чертежница Пронюшкина.
— Сдобников пропал! — завопила она.
— Как пропал? — испуганно спросило сразу несколько человек.
— Пропал… Они с Захаровым вышли на минутку, а когда возвращались, Сдобников пропал… Исчез — и все!
— Не может быть такого!
— Может, может! Пропал Сдобников!
— Что он, сквозь землю про… — начал было ответственный исполнитель по теме номер один и вдруг исчез. Исчез без шума, без треска, без теплого прощального слова.
В кабинете начальника СКБ забеспокоились. Испуганные голоса спрашивали друг друга: «Где он? Где он?» Атмосфера накалялась и становилась угрожающей. Случай был из ряда вон выходящий. До сих пор мгновенно мог исчезать только Иммануил Гавриилович Пендрин.
Главный инженер вдруг вскочил с места, бегом спустился по лестнице, вылетел через проходную, выхватил у ошалевшего от неожиданности дворника метлу, сразу же успокоился и с упоением начал подметать тротуар. Размеренно, с толком, не поднимая лишней пыли. Чувствовался солидный опыт. Дворник сказал: «Э-хе-хе. Всегда бы так. Позаседали бы да помели», — и пошел в проходную посмотреть, не сварилась ли картошка. Он очень любил картошку. Особенно если она была с маслом, помидорами и перцовкой.
Начальник СКБ до боли в суставах сжимал столешницу своего рабочего стола. Только что, прямо на его глазах, исчез еще один ответственный исполнитель. Это было ужасно. Начальник отдела снабжения плакал навзрыд. Ему не было страшно. Он плакал из любви к искусству. Как выяснилось позднее, в это время он уже был руководителем драматического кружка и учил кружковцев искусству сценического перевоплощения.
— Это он! — раздался истошный вопль. — Это Самойлов! Надо остановить его!
Все вскочили. Длинный стол для заседаний перевернулся. Верещагин чуть не упал со стула и проснулся. Удивленно посмотрел вокруг. На правой его щеке рдел огромный красный с разводами пролежень.
— Остановить! — кричали вокруг. — Он нас всех к чертовой бабушке пошлет.
Человек тридцать-сорок толпой кинулись к дверям, выдавливая друг друга в коридор, и галопом спустились вниз, к дверям лаборатории испытаний.
— Ломай! На приступ! — раздался боевой клич.
Неумолимый рок ежесекундно вырывал из рядов атакующих опытных, закаленных в сражениях бойцов. Они, как и предыдущие, исчезали бесследно. Кто-то принес лом, и дверь пала. Взять с ходу камеру было труднее. Атакующие загрустили. Их осталось совсем мало: инспектор по кадрам, бухгалтер, начальник патентного бюро, Верещагин и еще несколько человек. Некоторое время все не дыша смотрели друг на друга. Никто не исчезал.
— Неужели все? — робко спросил кто-то.
— Кончилось. Не успели.
— Он давно там сидит? — спросил Верещагин, сообразив, в чем дело.
— Часа четыре.
— Он же задохнулся. Курил, наверное, все время, — метался Верещагин, корчась от боли и хватаясь рукой за правую щеку. — Спасать надо. Резать автогеном!
Несколько человек бросились искать автогенщика. Кто-то звонил в «Скорую помощь».
— В тюрьму его надо за такие штучки, — сказал начальник патентного бюро.
— Сами же ведь просили.
— Кто мог знать? А вдруг и план остался невыполненным? Тогда что? Кто будет отвечать?
— А… Кому теперь отвечать…
Из пустоты, как всегда внезапно, материализовалась голова начальника макетной мастерской Пендрина и лихо подмигнула:
— Ну, как тут у вас? Кончилась заварушка?
— Пендрин! Голубчик! Живой! А ты не знаешь, где наши? — лопотал начальник патентного бюро.
— Не знаю, но догадываюсь.
— Где же?
— Да живы они, живы. Видел, как через подпространство неслись. Волков — в главк, а остальные кто куда.
— Сам-то ты как?
— Знал я, что что-нибудь здесь будет, вот и отсиживался в подпространстве. Ну, привет! Я еще немного посижу, на всякий случай, — и Иммануил Гавриилович исчез…
Не успели еще остыть рваные края оплавленной дыры на том месте, где раньше был люк, как Верещагин спрыгнул в камеру.
Самойлов лежал возле канцелярского стола, нелепо раскинув руки, в расстегнутой мокрой рубашке и уже не дышал. Во всяком случае, Верещагин не услышал его дыхания, как ни старался. Стол был завален подписанными и утвержденными квартальными отчетами, папками готовых технических отчетов, протоколами испытаний. На полу стояли макетные и опытные образцы по всем темам.
План третьего квартала был выполнен. Поверх всех бумаг лежал приказ министерства о выплате работникам ЦКБ квартальной премии…
Врачи определили у Самойлова невероятное истощение нервной системы. Очнулся он лишь через неделю. В палате было светло и тихо. Откуда-то издалека доносилась медленная незнакомая музыка. Самойлов вздохнул и глубоко заснул.
Здоровье его быстро шло на поправку. Посетителей к нему еще не пускали, а в записках запрещалось писать о производственных делах.
Наконец настал день, когда к Самойлову впустили посетителей. Первой вошла Аграфена Ивановна, хозяйка общежития. За ней Верещагин, два начальника лабораторий, ведущий инженер Вырубакин, техник Свидерский, Стрижев, Палицин, Гутарин и Любочка. Палата сразу наполнилась гулом и оживлением.
— Сашенька ты наш. Заморили тебя окаянные, — запричитала старуха.
— А я тоже лежал неделю в больнице, — с восторгом сообщил Верещагин. — Понимаешь, пролежень на щеке никак не заживал. Даже уколы делали.
— А у нас Гутарин-то ведь женится!
— А я… хм… первое место по штанге… хм… занял по городу…
Сантису было хорошо. Он с восторгом переводил взгляд с одного лица на другое и молчал.
— А ты гвоздь можешь вбить в стенку? Тут к тебе делегация ученых целую неделю прорывается, — сказала Любочка.
— Нет, не могу. Пробовал, ничего не получается, — ответил Сантис и весело добавил: — Секрет утерян! Ребята, а почему меня всегда просили забить гвоздь? Ведь я мог сделать что-нибудь и поинтереснее.
— Уж очень наглядно получалось, — ответил техник Свидерский, и все с ним согласились.
— И хорошо, что утерян, — подхватила Аграфена Ивановна. — Научишься молоточком. — Ей все время хотелось всплакнуть, но она не решалась.
— Ну, а как в СКБ дела? — спросил Сантис.
— Все нормально, — ответил Верещагин. — Волкова перевели в министерство сельского хозяйства. Он же по образованию-то был, оказывается, ветеринар. А главный инженер дворником работает. Не простым, конечно, а бригадиром. У нас на территории сейчас такая чистота!.. Ну и еще некоторых кое-куда порастаскали. Всего, кажется, человек около сорока. Всем место нашлось по душе. У нас много новых. А Пендрин отсиделся. Так и числится начальником макетной мастерской. Боится только все время чего-то.
Начальники двух лабораторий после каждой фразы Верещагина согласно кивали головами и в один голос говорили: «Правильно… Тоже верно… Правильно…»
— А тебя, понимаешь, в ведущие инженеры не переводят. Просил я, да, говорят, испытательный срок у тебя еще не кончился.
Время свидания подошло к концу. Прощание было не менее шумным, чем встреча.
Самойлов всем кивал головой, поднять руку он был еще не в силах.
Через несколько часов после возвращения Сантиса с «Вызова» послали второе сообщение. Потом третье. Автомат — прокалыватель пространства принял их. Спасательная экспедиция тронулась в путь.
Это произошло однажды вечером в конце мая.
В квартиру кто-то настойчиво позвонил. Я открыл дверь и увидел на пороге девочку лет семи-восьми. Она была в белом коротеньком платьице, маленьких туфельках-босоножках и с большим белым бантом на голове. В руках она держала ученический портфель.
— Здравствуйте, маленькая волшебница, — сказал я. — Вы ко мне?
Она весело рассмеялась, бросила портфель и кинулась ко мне на шею:
— Здравствуй, папка! Какой ты смешной сегодня!
Я оторопел на мгновение, но тут же пришел в себя и опустил девочку на пол.
— Как ты сказала? Папка?
— Папка! Папуля! Папочка!
— Вот как… Это даже интересно. Что же мы стоим в таком случае на пороге? Проходи.
Она схватила портфель, вприпрыжку вбежала в комнату, бросила портфель на диван, мимоходом потрепала по спине лениво дремавшую кошку, потрогала колючие иголочки кактуса, росшего в горшке на подоконнике, открыла книжный шкаф, переставила стулья и произвела еще немало перестановок, напевая вполголоса какую-то детскую песенку. А я продолжал стоять, наверняка с открытым ртом и предельной степенью недоумения на лице. Как только нервный шок начал немного проходить, я понял, что, несмотря на загадочность, появление этой девочки в моей квартире мне очень приятно. Я даже пожалел, что эта девочка не живет в нашем подъезде. Я бы приглашал ее иногда к себе в гости, а она вот так носилась бы по комнате, совершая беспорядки, непосредственная и веселая, маленькая и легкая, стремительная, как солнечный зайчик. Вот только: «Здравствуй, папка!» Что это? На детскую шутку мало похоже. Может быть, пошутил кто-нибудь из взрослых? Но это было бы слишком жестоко по отношению к самой девочке. А вдруг она перепутала дом? Сейчас ведь все дома одинаковые. Но в таком случае я должен был походить на ее отца. Тоже маловероятно. Тем не менее что-то нужно было делать, и я отложил решение непосильных для меня загадок. Только сама девочка могла мне помочь.
— Ну, раз уж ты пришла, то что бы нам купить к чаю?
— Ах, папка! — укоризненно ответила она. — Ну конечно, эклер «Снежный». Как будто ты не знаешь!
— Да, да, — поспешил ответить я. — Как я мог забыть?
— Папка, ты иди в магазин, а я полью цветы. Они у нас совсем засохли. Наверное, я забыла их полить вчера.
— Отлично, — сказал я, надевая пиджак. — Я мигом вернусь. Чайник я сейчас включу, а ты его не трогай. Договорились?
— Договорились, папа, — и она, снова что-то замурлыкав, достала из кухонного шкафа графин и стала наполнять его водой.
Я захлопнул дверь квартиры, спустился вниз и зашел в ближайший кондитерский магазин. Минут через пять я вернулся, неся коробки с пирожными и конфетами.
Девочка сидела посреди комнаты, пытаясь растормошить кошку, которая упорно свертывалась клубком, отказываясь играть. Пустой графин стоял рядом. Цветы были политы.
— Ну вот я и вернулся. И чай, наверное, уже готов. Посмотри-ка, что я тебе принес!
Я разложил коробки на столе, и девочка сама открыла их. Через несколько минут на столе уже стояли варенье, сахар и чашки с дымящимся чаем. Мне было приятно чувствовать себя гостеприимным хозяином.
— Ну что ж, начнем, — сказал я. — Прошу садиться, волшебница.
Уговаривать ее, конечно, не пришлось. Некоторое время мы молча прихлебывали чай и шарили в коробках, выбирая что-нибудь по вкусу. Я окончательно убедился, что вижу эту девочку впервые. Ни у кого из моих друзей и знакомых не было такой.
Она вела себя так, словно действительно была дома. Ни тени смущения или робости. Предметы в комнате, казалось, тоже были ей знакомы и известны. Нашла же она сразу графин. Около стены стоял стул. Это она его поставила. Значит, полит и маленький кактус на книжном шкафу. А его не сразу-то и заметишь.
— Знаешь, папа, — сказала она, смешно сморщив носик, — я сегодня получила четверку по русскому языку. За диктант.
По некоторым ноткам в ее голосе я понял, что она немного расстроена этим событием.
— Как же так?
— Так, — внимательно посмотрела она мне в глаза. — И четверочка-то такая, ближе к тройке. — И немного помолчав: — Нет, папочка, не выйдет из меня отличницы. Я же ведь стараюсь.
— Ну, ничего, — сказал я и даже осмелился потрепать ее по волосам. — На следующий год ты уж как следует поднажмешь. Правда ведь?
— Правда, папка! — И она снова вся засияла, словно крохотное солнышко радости и света. Маленький солнечный зайчик!
— Скажи, папа, почему, как только мама куда-нибудь уедет, ты всегда что-нибудь в квартире сделаешь по-своему?
Вот как! Значит, еще и мама! А впрочем, почему бы и нет. Мама обязана быть.
— Ну и что же я сделал по-своему?
Она кивнула головой в сторону окна:
— А шторы?
— Что шторы?
— У нас таких не было.
— Ну, это я купил вчера… то есть сегодня. А знаешь что? Давай с тобой играть? Будем пить чай и играть.
— За столом?
— За столом. А мы будем не спеша пить чай и не спеша играть.
— Ну, давай…
С этой девочкой было очень интересно говорить. Меня только смущало то обстоятельство, что она называла меня папой. И еще. Я даже не знал ее имени. Спрашивать прямо мне было почему-то неудобно. Может быть, потому, что это расстроило бы игру. Все-таки наверняка игру. Какой же я папа, если не знаю, как зовут дочь.
— Мы будем играть с тобой в такую игру. Представим, что мы друг друга не знаем. Хорошо?
Она весело рассмеялась и пододвинула поближе к себе коробку конфет.
— Ну тогда начали. Мы не знаем друг друга… Девочка, как тебя зовут?
— Оля.
— Чудесное имя.
— А как зовут вас?
— А меня зовут, — я набрал полную грудь воздуха и низким, насколько было возможно, голосом пробасил: — Онуфрий Балалаевич.
Она даже подпрыгнула от восторга на стуле и засмеялась так, словно по комнате рассыпались серебряные колокольчики.
— Ой, папка! Смешной! А почему тебя все зовут Григорий Иванович? А иногда, — тут она прижала палец к губам, словно доверяла большую тайну, а иногда Григ.
Теперь подпрыгнул на стуле я. Но только не от восторга, а от неожиданности. Подпрыгнул да еще подавился горячим чаем. Солнечный зайчик с огромным белым бантом на макушке тихо повизгивал от распиравшего его смеха.
Я фыркнул, прокашлялся, взял себя в руки и сказал:
— Мы же договорились играть. Значит, пока меня нельзя называть папой. А откуда ты знаешь, что меня зовут Григорием Ивановичем, или Григом?
— А откуда ты знаешь, что меня зовут Оля?
— Я этого не знаю.
— Так ведь это в игре. А вообще, откуда ты знаешь, что меня зовут Оля?
Я чуть было не брякнул, что я ее вообще не знаю, не только что ее имени, но вовремя спохватился.
— Ну, видишь ли, папы обычно знают, как зовут их детей. Они сами выбирают им имена. Вот и я… А откуда ты знаешь мое имя?
— Я же слышу, — и она постучала пальцем по своему уху.
— Понятно, — сказал я, чувствуя, что все больше и больше запутываюсь. А в каком классе ты учишься? И в какой школе?
— В первом классе «Б». В школе… в первой школе.
— Это здесь, недалеко, за углом? На Зеленой улице?
— На Зеленой… Можно, я еще съем пирожное, папа?
— Конечно, Оленька. — Я, наверное, придумал хорошую игру. Но я был настолько растерян, что потерял способность задавать вопросы, кроме таких: «Как зовут твоего папу?» и «Откуда ты взялась здесь?»
Мы еще минут пятнадцать продолжали играть в придуманную мною игру. Причем девочка показывала поразительную осведомленность обо всем, что касалось меня. Я же удивлялся все больше и больше и наконец понял, что игра ей надоела. Уж очень скучные и нелепые вопросы я задавал.
— Я вымою чашки, папочка, — сказала она.
И, не дожидаясь ответа, потащила посуду на кухню.
Я уселся в кресло и закурил. Через открытую дверь мне была отчетливо видна фигурка девочки, ее загорелое лицо, на котором все время менялись выражения. Она то смешно поджимала губы, когда капли горячей воды брызгали ей на лицо и на руки, то удивленно смотрела на дно чашки, подставленной под струю, где в бешеном водовороте кружились черные чаинки. Ее вздернутый носик выражал любопытство, черные стремительные глаза — нетерпение, плавные движения рук — вполне осознанное чувство грации и пластичность. Все в ней было противоречие. Я подумал, что, наверное, невозможно заранее предугадать, что она сделает в следующее мгновение. А белый огромный бант на макушке окончательно утвердил меня в мысли, что эта девочка — солнечный зайчик.
— Папа, — вдруг сказала она, — почему ты так смотришь на меня?
— Извини, Оленька. Я задумался.
— А почему ты куришь?
Я недоуменно пожал плечами.
— Ты ведь раньше не курил.
— Ах да. Это я так. Просто… Случайно… — Наконец-то она сказала такое, что ко мне не относилось. Я курил давно и ни разу не бросал. Значит, она знает обо мне не все.
Девочка вприпрыжку выбежала из кухни, подскочила к радиоприемнику с проигрывателем, включила и, открыв дверцу тумбочки, начала рыться в пластинках.
— Папка, ты будешь танцевать со мной лагетту?
— Конечно, буду, Оленька. Только тебе придется меня научить. Я никогда не танцевал лагетту.
— Ох и хитрый, папка! Ведь мы с тобой почти каждый день танцуем лагетту. Притворяешься?
— Давай договоримся, что я забыл этот танец. А ты меня будешь учить.
— О-е-ей! — погрозила мне пальцем девочка и снова начала переставлять пластинки. — Пластинки куда-то убежали, папочка. Может быть, у них есть ножки?
— Это, наверное, проделки Матильды, Оленька. — Матильда лениво шевельнула хвостом, услышав свое имя. — А шейк или чарльстон тебя не устраивает?
— Устраивает, — ответила девочка.
И мы стали отплясывать чарльстон.
— Тебя, папочка, не перетанцуешь, — сказала девочка, смеясь.
— Да я уже и сам с ног валюсь.
Танцы кончились. Девочка села за рояль. Старый беккеровский рояль, на котором играло много поколений моих предков. Играла она неважно, но очень старательно, отсчитывая доли такта вслух. Потом вдруг захлопнула крышку рояля и сказала:
— Все равно мне Ксения Николаевна больше тройки не поставит.
— Если ты очень захочешь, то поставит.
— Я поиграю вечером. А вообще-то этот контрданс мне не очень нравится. Вот так, папочка!
— Ну, Ксения Николаевна, наверное, знает, что тебе нужно играть.
— Я пойду к Марине, папа. Сначала мы с ней поиграем, а потом сделаем уроки. Хорошо?
— Хорошо, Оля. Иди, конечно.
Девочка взяла портфель, помахала мне рукой и выскочила за дверь. Я бросился вдогонку за ней и крикнул:
— Оля! Ты еще зайдешь ко мне?
— Что, папа? — ответила она звонким голосом откуда-то уже снизу. — Что ты сказал?
— Я говорю, чтобы ты долго не задерживалась.
— Хорошо-о-о!
Хлопнула входная дверь. Я вернулся и попытался читать книгу, но это заняло меня ненадолго. Я почему-то ждал, что девочка придет снова.
Но она не пришла в этот вечер.
Утром я, как обычно, наскоро позавтракав, уехал на испытательный полигон. Он был расположен километрах в пятнадцати от Усть-Манска, недалеко от реки, на небольшом, слегка волнистом плоскогорье. Полигон занимал площадь в пять-шесть квадратных километров. Приземистые, но просторные корпуса лабораторий были на первый взгляд разбросаны в совершенном беспорядке по территории полигона. У въезда возле проходной теснились огромные ангары для транспортных автомашин и высилось здание подстанции. В центре блестела отполированная тысячами подошв и шин асфальтированная площадка для запуска капсул. И только стоя на этой площадке, можно было понять, что домики и вагончики лабораторий как магнитом притягивались к этому месту. Не будь на то строгого приказа директора, они окружили бы этот асфальтированный пятачок плотным многоэтажным кольцом. Впрочем, пятачок был не так уж и мал. Его диаметр составлял около двухсот метров.
Из нашей группы испытателей кто-нибудь всегда оставался ночевать на полигоне, и поэтому дверь в домик была уже открыта. Внутри раздавались голоса, стук кнопок шахматных часов, возгласы: «Вылазь! Вылазь! Шах тебе!»
— А, Григ! Здорово! Значит, и начальство приехало?
— Здорово, парни, — сказал я. — Сваливайте шахматы. Феоктистов идет!
Шахматы и часы тотчас же убрали, и у всех на лицах появилось сосредоточенное выражение.
Феоктистов — руководитель группы испытателей, в которую входило девять человек, — появился на заросшей травой дорожке и еще издали, замахав длинными неуклюжими руками, закричал:
— Опять спите! Почему Ерзанов не в капсуле?!
— В капсуле он! — также закричав, ответил Иннокентий Семенов, который был дежурным.
— В капсуле? В какой капсуле?! В шахматы опять шпарите!
— Да в капсуле он! — не выдержал Семенов.
— В капсуле. Черта с два! Через неделю запуск, а вы тут блиц гоняете!
— Да не гоняли мы… — начал было Семенов и осекся.
У других, да и у меня тоже, лица вытянулись:
— Ну да?!
— Группу Стрижакова хотели, — вдруг совершенно спокойно сказал Феоктистов. — Потом заспорили. А в конце выяснилось, что у них двое кашляют и чихают. У нас вроде никто… Нет? — И он вопросительно огляделся. — Не вздумайте простыть. Тогда запуск снова отложат.
— Ну а кого же?.. — чуть заикаясь от волнения, спросил Ерзанов, неизвестно откуда появившийся.
— Кого, кого! Веревкина! Вот кого!
Мы набросились на Веревкина, что-то кричали, похлопывали и трясли его за плечи. Левка сначала изумился, когда назвали его фамилию, потом обрадовался, когда до него дошел смысл сказанного, затем сконфуженно смутился и бормотал что-то нечленораздельное.
— Если бы Филиппыч сейчас видел вас, — сказал Феоктистов, — он бы никого из вас не допустил к запуску, по крайней мере, еще на год. Какие эмоции! Вы что, не умеете держать себя в руках?!
— Но ведь радость-то какая! — сказал кто-то из нас.
— А если горе, несчастье? Вы, как никто другой, должны владеть своими чувствами. Авария! Семенов — в главную капсулу, остальные дублировать. Волновод времени сужается! Перемычка!
Семенов пантерой прыгнул в дверь домика, пролетел половину коридора и скрылся в люке. Мы тоже кинулись по коридору врассыпную по своим местам.
Феоктистов, наверное, задал программу имитатору отказов еще с главного пульта в административном домике, потому что, когда я захлопнул за собой люк, с начала сужения волновода времени уже прошло двадцать секунд. Через двадцать секунд волновод времени будет перекрыт. И тогда крышка. Крышка пока еще чисто символическая. Но теория предсказывала, что это может быть на самом деле.
Итак, оставалось двадцать секунд. Даже меньше. Нужно или увеличить мощность, поступающую в реверины, которые создают волновод, или увеличить скорость прохождения через волновод, или то и другое вместе. В кабине имелась небольшая логическая вычислительная машина. Решала проблемы она молниеносно. Но вот ввод программы… Нужно определить, как далеко во времени образуется перемычка, какова скорость ее нарастания. Если полагаться только на приборы, то времени не хватит. Здесь необходима работа не только сознания, но и подсознания, всего тела. Нужно врасти во время, раствориться во времени, почувствовать его.
Кроме быстроты соображения, нужна была еще и идеальная реакция. А импульсы, поступающие из мозга, движутся так медленно…
Прошло девятнадцать и семь десятых секунды. Я успел проскочить перемычку. Рука потянулась к вспотевшему лбу, но задержалась на полпути. Энергия поступала в реверины без контроля, огромными порциями. Система начала работать вразнос. Через семь секунд я выпаду со своей капсулой в каком-нибудь времени и замкну петлю обратной связи. Этого нельзя допускать ни в коем случае. Смерть предпочтительнее. Только моя, и все… Шесть секунд… Система все более выходит из-под контроля… Выключить источники энергии! Сразу же появляется перемычка сверху. Энергию в реверины. Снова все вразнос. Система совершала колебания между двумя предельными состояниями: выпадением в чужое время и перспективой остаться вне всякого времени, то есть нигде и никогда.
Нужно удлинить промежутки критического времени. Как говорят, спуститься потихонечку на тормозах. Через десять минут пляска прекратилась.
Через полчаса начались перегрузки. Обыкновенные перегрузки, когда нет сил поднять руку, закрыть рот, когда даже мысли в голове едва ворочаются, как будто придавленные тысячекилограммовым грузом. И снова перемычки, генерация без насыщения, вернее — с насыщением, которое есть конец.
К началу второго часа капсула времени в совершенно чистом идеальном волноводе споткнулась о непреодолимую преграду. Реверины, по-прежнему, пожирали энергию, но капсула не двигалась в прошлое. Это означало, что волновод моей капсулы пересек волновод, вернее — наткнулся на волновод какой-то другой капсулы. Может быть, из двухтысячного года. Может быть, на мой собственный, но более поздний. В прошлое не пройти. В настоящее… Кто-то пересек и путь к отступлению. А если это надолго?
В институте на каждый запуск в прошлое будут оформлять нечто вроде обращения к потомкам: не заполняйте такие-то и такие-то силовые линии темпорального поля. Осторожно! Идут первые попытки человечества пробиться в прошлое.
Все это хорошо. Все это сверхнадежно. Нам, конечно, уступят дорогу. Ну а если ошибутся, забудут?
И вот я сейчас сижу в западне. Что мне до того, что это только имитация?
Я перестал расходовать энергию капсулы. Когда произошло столкновение, я немного растерялся. Нужно было мгновенно возвращаться в настоящее. Я опоздал. И теперь мне приходилось раскачиваться между двумя окнами в прошлое. Ни объехать, ни обойти. Я должен был не пропустить мгновения.
На секунду открылся путь в настоящее. Руки сами произвели необходимые действия.
Прошло два часа, три…
Внезапно заныли зубы. Все сразу. Потемнело в глазах. И, конечно, в тот момент, когда нужно было проскочить очередную перемычку. Потом на меня напали кашель, смех, апатия. Кто-то щекотал мне подошвы ног. Все это сопровождалось перегрузками, отказом важнейших узлов электронной аппаратуры, перемычками, темнотой, воем, грохотом, леденящей тишиной.
В начале пятого часа началось самое страшное… Я на мгновение потерял сознание. Это испугало меня и сразу же лишило уверенности.
И все-таки какая-то часть сознания или подсознания бодрствовала. Я увидел перед собой искаженное от смеха свое собственное лицо. Ощутил слабую дрожь. Дрожь кабины. И руки начали плясать по клавишам, тумблерам и ручкам. На несколько секунд я пришел в себя и отметил, что только что проскочил опасную перемычку…
Все кончилось внезапно, как и началось.
…Теперь будут трава, солнце, земля и небо.
Через несколько дней в моей квартире снова раздался звонок. Я сразу подумал, что это пришла девочка. Звонок пытался воспроизвести какую-то нехитрую мелодию. Это наверняка была она. Валентина сделала движение, намереваясь открыть дверь, но я попросил ее посидеть немного на кухне, ничем себя не выдавая. Валентина недоуменно пожала плечами.
Я открыл входную дверь. На пороге снова стоял Солнечный зайчик.
— Здравствуй, папка!
— Здравствуй, Оленька!
— А мама приехала?
— Мама?.. Как тебе сказать?
— Приехала! Мама приехала!
Девочка вбежала в большую комнату, затем в маленькую.
— А где же мама?
Я поднес палец к губам, как бы говоря: «Терпение, сейчас будет сюрприз. Только не надо торопиться».
— Вымой руки, Оля.
Девочка скрылась в ванной комнате, а я вошел на кухню.
— Ну вот, — сказал я Валентине. — Эта девочка снова пришла. Она называет меня папой, она почти все обо мне знает. Она ведет себя так, словно прожила здесь всю жизнь.
Мне показалось, что по лицу Валентины пробежала какая-то тень сомнения или недоверия.
— Ну что ж. Я пойду. Я думала, что все это шутка.
— Куда, ты, Валюша? Я второй раз вижу эту девочку. Это просто игра.
— Игра? Вот она сейчас войдет, увидит меня и подумает, что у ее папы в доме чужая женщина. И игра будет испорчена. Я лучше уйду.
— Ничего не будет испорчено.
В это время открылась дверь и в кухню влетела девочка.
— Мама! — закричала она, задохнувшись от радости. — Мама!
Я заметил, как Валентина, на мгновение оторопев и чуть подавшись назад, вдруг схватила девочку и прижала к себе.
— Мама! Мамочка! Наконец-то ты приехала!
— Оля, — сказал я, когда они нацеловались. — Не мешало бы полить цветы. А?
— Но я их поливала сегодня утром.
— Вот как. Ты их поливала сегодня утром? Что-то не похоже. — Я ковырнул пальцем землю в одном горшке. — Совсем сухая.
— Ну хорошо, — сказала девочка. — Я полью их. Но все равно я поливала их сегодня утром. — И она занялась своим делом.
— Ну что скажешь, Валюша? Вот ты и мама! Признайся, что немного не верила мне? Как тебе все это нравится?
— Странно… Но она действительно считает меня мамой, а тебя отцом. Ничего не понимаю.
— Она мне очень нравится. Я про себя называю ее Солнечным зайчиком. Правда, похожа?
— Очень похожа…
В этот вечер мы были одной семьей. Нужно было, по крайней мере, пообедать по-семейному. Но в моем холодильнике не было никаких припасов. Валентина поставила на плитку кастрюлю с водой, а я побежал в магазин и купил там мяса, масла, луку и еще всякой всячины. Весь мой предыдущий опыт исчерпывался покупкой колбасы, сыра и рыбных консервов, и поэтому мне пришлось туго. Я импровизировал на ходу.
Через полчаса я был дома. Валентина и Оля сидели на диване. На кухне кипела кастрюля, пуская клубы пара. Они про нее, конечно, забыли. По их счастливым лицам было видно, что им было хорошо вдвоем.
Валентина поцеловала девочку и сказала:
— Оля, ты поиграй немного. Мне надо заняться кое-чем на кухне.
Я в это время разгружал сумку. Валентина прикрыла дверь и обняла меня за плечи.
— Гриша, она знает обо мне все. Она не перепутала. И мне сейчас кажется, что она действительно моя дочь. Странно, правда? Она не играет.
— Успокойся, Валюшенька. Все выяснится. Когда она ушла в тот раз, я все время ждал ее возвращения. Весь вечер, всю ночь и на другой день. Потом решил, что она уже никогда не придет. И мне было грустно. Смешно, правда?
— Она опять сегодня уйдет?
— По-моему, уйдет…
— И не вернется?
— Этого я не знаю. Сегодня, во всяком случае, нет. Может быть, завтра или через неделю…
— Я не отпущу ее.
— Мне кажется, этого нельзя делать. Ведь где-то у нее есть дом. И настоящий отец и мать.
— Может быть, она из детского дома? Может быть, ей просто хочется иметь папу и маму? Вот она их и придумала. Пусть ее сказка окажется правдой. Вдруг она действительно из детского дома? — Я видел, как Валентина загорелась этой идеей.
После обеда Валентина и Ольга так раздурачились, что я невольно сам принял участие в наведении беспорядков.
Потом они, видимо устав, снова взобрались на диван, но еще долго не могли успокоиться, начиная вдруг ни с того ни с сего хохотать. Смеялся и я.
Потом девочка, как и в прошлый раз, засобиралась к подруге поиграть, но Валентина начала отговаривать ее и предложила сходить в кино или просто погулять. В кинотеатре народу было не очень много, но детей на вечерние сеансы не пускали, и мы отправились в Лагерный сад, где можно было побродить среди сосен, поесть мороженого и просто постоять на обрыве.
Потом мы ходили по дорожкам парка, причем Ольга и Валентина все время о чем-то говорили. Я немного отстал. Вдруг я увидел растерянное лицо Валентины.
— Она все-таки ушла!
— Как ушла?
— Она захотела мороженого. Я дала ей денег. Она бегом кинулась к киоску, а когда я подошла, ее уже здесь не было.
Мы спросили у продавщицы, не подходила ли только что к ней девочка с большим белым бантом на голове, но та ответила что-то нечленораздельное, и мы отстали.
— Я говорил, что она все равно уйдет, — сказал я.
— Нет. Она, наверное, просто потерялась. Надо объявить по радио. А если она тоже ищет нас?
Мы побежали к радиобудке, но в душе я мало верил в успех нашего предприятия. У девочки где-то есть свой дом. Там ее ждут. Может, это детский дом. А может, и настоящая семья. Все равно у нее есть дом. А к нам она приходит только поиграть.
Мы ждали девочку возле большого фонтана, обычного места встреч. Диктор несколько раз объявил, что потерялась девочка, и просил ее или тех, кто видел девочку, подойти к фонтану. Но к нам никто не подошел.
— Она, наверное, дома, — сказала Валентина. — Она потерялась и ушла домой. Здесь ведь совсем недалеко. Она ждет нас. Пошли.
В окнах моей квартиры света не было. И в самой квартире никого не было. Я надеялся, что найду там хотя бы ее портфель, и, если девочка не вернется за ним, то открою его и посмотрю, что в нем есть. Но портфеля в квартире тоже не было. Я точно помнил, что она пришла с портфелем, а когда мы вышли втроем, портфель оставался в квартире. Теперь его не было. Значит, девочка заходила сюда и взяла свой портфель. Иного объяснения я не мог придумать. Ведь не мог же портфель исчезнуть сам по себе. Не мог он испариться. Но, с другой стороны, у девочки не было ключа…
Валентина вышла на балкон. Наступал вечер. Стало прохладно. Я закурил.
— Ты все еще ждешь? — спросил я.
— Я буду ждать ее, — ответила Валентина. — Она придет.
— Сегодня она не придет.
— Все равно я буду ждать.
Валентина осталась у меня. Мы решили перевезти ее вещи на другой день.
Утром мы ехали на полигон вместе. Валентина работала в лаборатории измерений, расположенной почти в противоположном от нашего домика конце полигона.
— Объявим, что мы муж и жена вечером, — крикнул я ей.
— Когда Левка вернется!
— Хорошо!
Около нашей лаборатории толпился народ. Кто-то из администраторов безуспешно пытался разгонять эту толпу. Но все было напрасно. Группа Стрижакова в полном составе расположилась под окнами комнаты, где сейчас медики в какой раз тщательно проверяли состояние психики Льва Аркадьевича Веревкина.
Около капсулы, на площадке для запусков, возились техники и инженеры. Там тоже шли последние приготовления. Кто-то в последние часы перед стартом нашел несколько мелких неисправностей, и сейчас впаивали новые интегральные схемы, меняли тумблеры. Феоктистов бегал вокруг и был страшно недоволен.
Веревкина предполагалось запустить в прошлое, которое будет отстоять от момента запуска капсулы на два-три часа. Он должен был увидеть время, непосредственно предшествующее самому запуску.
К одиннадцати часам дня напряжение на полигоне достигло своего предела. В разных его концах ревели моторы фургонов, перевозивших аппаратуру поближе к пятачку, инженеры и техники бегали как угорелые, группа администраторов во главе с директором института твердой походной прошла в наш домик, появились люди с кинокамерами и фотоаппаратами.
Время запуска приближалось.
В половине двенадцатого полигон замер. Люди, которые непосредственно не участвовали в запуске, отошли на приличное расстояние от пятачка. И сразу же выяснилось, что все идет по порядку, что все знают, что им нужно делать, что нет никакой сутолоки и спешки.
И вот мы по очереди обнимаем Левку, говорим какие-то слова, что-то советуем. Левка твердым шагом идет к пятачку и, неуклюже согнувшись, лезет в люк капсулы.
Люк закрыли. Теперь Веревкина связывал с настоящим только шнур телефонной связи. Феоктистов сказал еще несколько слов в трубку, и техники отсоединили и этот канал связи. Сматывая кабели и провода, обслуживающий персонал бежал от капсулы к краям пятачка. Феоктистов смотрел на стрелку своих часов, сверенных с часами Веревкина. Истекали последние секунды. Феоктистов махнул рукой. Махнул просто так, потому что Левка должен был сам произвести запуск.
Капсула исчезла.
Кто-то закричал «ура!»
И вот уже все на полигоне кричат. Только Феоктистов трет переносицу и молчит.
В толпе, метрах в ста от того места, где я стоял, я заметил Валентину. Она махала мне рукой. Я побежал. Вокруг ликовали, кто как умел. Одни кружились в танце под аккомпанемент собственных губ. Другие прыгали и задирались с теми, кто стоял рядом, третьи просто что-то кричали. А что невозможно было понять. Четвертые улыбались и похлопывали Друг друга по плечам. Директор института пробирался к Феоктистову.
— Здорово, Валя! — крикнул я. — Теперь нас не удержишь!
— Я тоже рада, — ответила она. — Страшно только. Лучше бы эти несколько часов до его возвращения исчезли. Или уснуть бы.
— Не уснешь, во-первых, — сказали. — А во-вторых, на полигоне нельзя спать в рабочее время.
— Я хочу, чтобы он вернулся.
— Я тоже. Все этого хотят.
— Я хочу больше всех. Если он вернется, тогда и ты будешь всегда возвращаться.
— Не смей трусить.
— Что он там сейчас делает?
— Вернется — расскажет.
Капсула должна была вернуться через два часа, и поэтому никто не отходил от пятачка, хотя уже наступило обеденное время. Радостное оживление, вызванное благополучным запуском капсулы, прошло, и теперь наступило ожидание, когда кажется, что время течет очень медленно, когда не знаешь, куда себя девать и чем заняться. Теперь мы уже ничем не могли помочь Веревкину, если бы с ним что-нибудь случилось.
С утра погода была солнечная и теплая. А сейчас потянуло ветерком и на небе собрались тучи. Несколько раз принимался чуть заметный дождик, но все никак не мог собраться с силами, чтобы хлынуть по-настоящему. Некоторые на всякий случай сбегали за плащами или просто притащили большие листы брезента, чтобы не промокнуть. Но дождь только шутил.
Прошло уже около двух часов, и людьми овладела тревога. Только бы он вернулся!
Первым почувствовал неладное Феоктистов. Взглянув в очередной раз на часы, он вдруг побежал к директору института и что-то сказал ему. Директор покачал головой. Феоктистов сказал еще что-то, и директор махнул рукой начальнику отдела надежности. Тот подошел к ним, и лицо у него было не очень радостное. О чем они говорил, я не знаю.
Прошло уже два с половиной часа, а капсула Веревкина не возвращалась.
Два часа мы с Валентиной простояли под чахлой сосной, а теперь подошли к пятачку. Снова инженеры и техники метались по полигону. Из домиков тащили какие-то чертежи и схемы. Начальник отдела надежности стоял бледный-бледный. Феоктистов рассматривал детали, которые вынули из капсулы перед самым стартом.
— Ничего не надо было менять перед стартом. Это плохо действует на человека, — донеслось до меня.
— Гриша, — сказала Валентина. — Он должен вернуться. Понимаешь, он должен вернуться.
Я это понимал. Ох, как хорошо понимал.
Прошло три часа, потом четыре, затем пять. Капсула не возвращалась.
— Валя, не плачь. Еще ничего не известно, — сказал я.
Хотя чего уж теперь тут неизвестного. Лицо ее заострилось, глаза потухли, она не отвечала на мои вопросы.
Когда солнце достигло горизонта, всем стало ясно, что Левка не вернется. Уже несколько часов назад была создана комиссия по выявлению причин катастрофы. Она заседала в административном корпусе. Постепенно люди стали расходиться, но человек сто, в том числе вся наша группа, группа Стрижакова и Валентина, оставались здесь всю ночь.
Ничем наше присутствие не могло помочь Левке, но как заставить себя уйти? Казалось, что если уйдешь, то совершишь маленькое предательство. И мы не уходили. Все молчали. Было тягостно и страшно.
Утром приехали представители из других институтов, из министерства и еще каких-то учреждений и организации. Нам всем по очереди задавали самые сложные программы, и мы выполняли их в наших тренировочных капсулах, ни разу не сбившись, ни разу не дрогнув, хотя позади была бессонная ночь и Левина гибель. Феоктистов ходил молчаливый, односложно отвечая на вопросы комиссии. Наша подготовка была признана хорошей. Затем принялись за капсулу, вернее — за ее дублера. Аппаратуру гоняли на разных режимах целый день, и она все выдержала на «отлично».
Комиссии не нашли ничего, что пролило бы свет на трагедию, разыгравшуюся на полигоне.
Можно было только предположить, что сам Левка что-то там, в капсуле, сделал не так. Но мы в это не верили.
Прошло несколько дней. Наступил июль. Стояла жара. Я перевез немногочисленные вещи Валентины в теперь уже нашу квартиру. Феоктистов настоял, чтобы тренировки продолжались, и мы занимались в тренировочных капсулах по нескольку часов в день. Настроение у всех было подавленное. Один испытатель ушел из группы. Нас осталось семеро.
До конца лета был произведен запуск в прошлое полутора десятков автоматических капсул. Вернулись-назад все, кроме одной, у которой перед самым стартом было заменено несколько интегральных схем. Инженеры ухватились за эту зацепку, но объяснить причин катастрофы капсулы по-прежнему не могли.
Таинственная девочка Оля, Солнечный зайчик, за лето появлялась у нас несколько раз. Валентина сходила с ума от этих посещений. Каждый раз не хотела отпускать девочку домой, придумывала разные хитрости, чтобы задержать ее, но все было напрасно. Девочка все равно исчезала. Она стала настоящим членом нашей семьи. Мы купили ей маленький диван и поставили его в маленькую комнату, но она ни разу им не воспользовалась. Она никогда не оставалась у нас на ночь.
Однажды она не приходила к нам недели три, и мы с Валентиной обошли все детские дома в Усть-Манске — Ольги не было ни в одном из них. Мы побывали и в школе, в которой, по ее словам, она училась. Но и в этой школе Ольга не числилась.
А между тем девочка знала всех. Почти всех. Во всяком случае, очень многих.
В июле было решено сделать попытку проникнуть в прошлое хоть на десять секунд. Исполнителем этого эксперимента был назначен Иннокентий Семенов.
Эксперимент готовили тщательно. Люди не собирались, как в прошлый раз, толпой под окнами нашей лаборатории. Не было шума, но не было и веселого оживления, предшествовавшего первому запуску.
Вокруг пятачка были установлены щиты с большими электрическими табло, на которых отсчитывались секунды. Они отсчитывались в таком порядке, чтобы испытатель в своей капсуле смог засечь время выхода в прошлое. Ведь десять секунд для человека очень малый промежуток времени. Правда, в тренировочных капсулах за десять секунд мы успевали дважды проскакивать перемычку в волноводе времени. Но то было на тренировках.
25 июля к одиннадцати часам все было готово к проведению эксперимента. Все отошли от пятачка, и электродное табло начало отсчет времени.
И вот капсула Семенова исчезла. Все затаили дыхание. Над полигоном стояла тишина. Только кузнечики преспокойно стрекотали в траве. Их это не касалось.
И вот капсула Семенова снова появилась на пятачке. Мы бросились к ней. Семенов мог сам открыть люк изнутри, но он почему-то этого не делал.
Добежать до капсулы было делом нескольких секунд. Три человека принялись отвинчивать люк. Спустились в капсулу. Вытащили оттуда Семенова. К нему кинулся врач. Секунд тридцать он колдовал над испытателем, потом закрыл свой чемоданчик. Семенова положили на носилки и понесли. Врач поднял вверх обе руки и сжал их, как будто здоровался.
У нас отлегло от сердца. Вид у встречающей группы был встревоженный, но было ясно, что Семенов жив.
Он был в неглубоком обмороке.
Когда Семенов пришел в себя, мы уже не старались сдерживать своей радости. Он встал, удивленно оглядываясь. К нему со всех сторон лезли пожать руку. Хроникер трещал своей кинокамерой, подняв ее на вытянутых руках.
Вокруг орали так, что с трудом можно было расслышать отдельные выкрики. Потом испытателя начали качать, и в это время к нему пробились директор института, Феоктистов и другие администраторы. Семенова посадили в легковую машину и увезли в главный корпус.
— Ничего не дадут узнать, — сказал кто-то недовольно.
Меня потянули за рукав. Это была Валентина. Она смеялась и чуть ли не плакала от радости. Мы отошли с ней в сторонку и сели под березу, прямо на траву.
— Ты рад? — спросила она меня.
— Спрашиваешь. Конечно! Все-таки мы пробились в прошлое. Пусть на мгновение, но все же пробились. Теперь в эту брешь мы и прорвемся. А ты заметила, что никто не дышал, пока капсула не появилась на пятачке? Верили и не верили. Ты верила?
— Я знала, что она вернется.
— Как ты могла знать?
— Я не рассказывала тебе, потому что это что-то такое… ну что всегда связано с Ольгой… Все непонятно. Я как-то случайно спросила ее, кто на нашем полигоне вернется из прошлого первым. И она ответила, что дядя Семенов.
Я удивленно посмотрел на Валентину.
— Не смотри на меня так, Гриша. Я подумала, что она как-то может влиять на происходящее. Что подумает, то и получается на самом деле.
— Совладение, — сказал я. — Нет, Валентина, девочка тут ни при чем.
— Ты так думаешь? Ты уверен?
Конечно, я был уверен. Не могла она влиять на происходящие события.
— Я, Гриша, все время хочу спросить у нее о тебе. Но у меня язык не поворачивается. Я боюсь.
— Валя, ты становишься суеверной. Можешь спрашивать хоть у кого. Со мной ничего не случится. Я знаю это точно.
— А то, что она тоже может знать точно, в это ты не веришь?
— Ну я просто уверен… слишком жалко расставаться со всеми. С тобой, с Ольгой, с друзьями.
— Всем жалко.
В это время по радио объявили, чтобы все испытатели собрались в административном корпусе в зале заседаний. Мы побежали. Мы не могли идти спокойно.
В зале было полно народу, но нам отвели пустой первый ряд.
На сцене сидели ученые, ведущие инженеры-разработчики и Семенов. Феоктистов поднялся на трибуну и сказал:
— Капсула действительно была в прошлом. Аппаратура это зафиксировала. Но сам испытатель этого подтвердить не может. Он этого не помнит.
Потом было сделано несколько сообщений о том, как вели себя отдельные узлы аппаратуры во время эксперимента. Медики доложили о состоянии здоровья Семенова. Потом выступил сам испытатель. Его речь была очень краткой. Последнее, что он помнил, было мгновение, когда он поднял руку, чтобы нажать кнопку пуска, и посмотрел в иллюминатор. Затем его глаза застлала какая-то дымчатая пелена, и он потерял сознание. Это было не совсем похоже на потерю сознания. Но более точно он объяснить не мог. Когда он вернулся в настоящее, то у него был уже обыкновенный обморок.
Обморок? Пускай. Но почему он не помнил, как нажимал кнопку пуска? Разве мог он в бессознательном состоянии произвести запуск?
Об этом спорили несколько часов и пришли к выводу, что Семенов просто забыл в результате обморока время, непосредственно предшествовавшее самому запуску.
И все же дверца в прошлое была приоткрыта. Камера зафиксировала те десять секунд, что капсула находилась в прошлом.
После этого в течение двух недель последовала серия запусков на десять-двадцать секунд и даже на минуту. Все обошлось благополучно, не считая того, что снова никто не помнил, как он производил запуск и что было в капсуле до тех пор, пока он не появился в настоящем.
Девочка по-прежнему бывала иногда у нас. Валентина так и не осмелилась спросить у нее, что будет со мной, когда меня запустят в прошлое. Я был доволен этим, потому что Валентина в последнее время и без того стала нервной и раздражительной.
Откуда приходила к нам эта девочка? Я много размышлял об этом. Могло быть два варианта. Первый. Это обычная девочка, которая живет где-то неподалеку. Она очень легко могла перепутать стандартные дома и стандартные квартиры со стандартной мебелью. А я и Валентина очень похожи на ее родителей… Второй. Может быть, она действительно моя дочь, каким-то образом переносящаяся из будущего в настоящее. Но без аппаратуры, без капсулы? Это было невозможно.
Однажды в середине августа я встретил ее на улице. Это был первый случай, когда я встретил ее не в своей квартире. С ней шел какой-то мужчина. Она прошла почти рядом со мной, но не заметила меня, а мужчина на мгновение оглянулся и смерил меня взглядом. Я успел расслышать, как девочка назвала его папой. Это объясняло все. Значит, девочка действительно жила где-то рядом. Все дело в том, что не только дома, но и родители все более стандартизуются и становятся похожими друг на друга. Все стало на свои места, и это принесло пустоту и грусть. Мы с Валентиной очень привязались к Ольге и все еще надеялись найти ее в каком-нибудь детском доме и взять к себе.
Я рассказал Валентине о случившемся, но она мне не поверила. Она не могла этому поверить.
И вот настал день, когда в капсулу должен был сесть я. Это было в конце августа.
Меня должны были запустить на полчаса. Примерно за час до этого начались сборы. Я облачился в комбинезон и выслушивал последние наставления и советы.
По роду службы Валентина в это время должна была находиться на другом конце полигона. Мы пожали друг другу руки немного раньше. И вдруг неожиданно раздался возглас:
— Папа! Папа!
Я оглянулся. В дверях лаборатории стояла Оля. Солнце светило ей в затылок, и разлетевшиеся по лицу и над головой волосы казались светлыми, золотыми. Она снова была в белом прозрачном платье и с двумя большими белыми бантами на голове. Лицо ее стремительно меняло выражения. То радостное, потому что она увидела меня, то чуть испуганное, потому что незнакомые дяди и тети могли ее отсюда выгнать, то детски наивное, словно все это игра. Она бросилась ко мне. Она снова была маленьким солнечным зайчиком. Никто не прикрикнул на нее, не остановил. Правда, некоторые хмыкнули в ладошку: откуда у этого молодого испытателя могла взяться такая большая дочь? Но заметив, что я нисколько не удивлен этой встречей, веселые люди слегка посерьезнели и по одному вышли из комнаты.
— Ты хотел мне показать капсулу, папа! — сказала она. — И разрешить посмотреть на кнопочки. Можно?
Мы зашли в одну из капсул-тренажеров. Я начал объяснять ей назначение ручек управления, не очень заботясь о связности объяснения, так как она все равно ничего бы не поняла. Ее особенно интересовала кнопка возвращения. Она несколько раз заставляла меня нажимать ее, приговаривая:
— Домой! Домой! Ты возвращаешься! Ты возвращаешься!
Потом я объяснил ей, что эту кнопку можно и не нажимать, потому что у капсулы есть электронный мозг, которому перед стартом зададут программу, и он сам возвратит капсулу на пятачок.
— А если этот мозг уснет, папа? Что тогда?
— Он не может уснуть. Он не умеет спать.
— Ну а если он разобьется или сломается?
— Он очень прочный, Оля. С ним ничего не сделается.
— Ну а все-таки?
— Тогда я нажму вот эту кнопку и верну капсулу сам.
— Пап, нажми кнопку. Еще. Еще.
При нажатии этой кнопки гудел зуммер и мигали лампочки пульта управления. Это, наверное, и заставляло ее просить меня нажимать кнопку. Я нажал на нее, наверное, раз двадцать.
— Папа, не забудь нажать эту кнопку, когда будешь там, — сказала Оля, и в это время меня осторожно позвали.
Мы вышли из лаборатории. Девочка держалась за мою руку, не выпуская ее.
Кто-то сказал:
— А как же Валентина?
На него шикнули. Он, наверное, имел в виду, что скажет Валентина, когда увидит меня с дочерью. Все знали, что Валентина моя жена. Но мало кто знал, что у нас обоих есть таинственная дочь Оля — Солнечный зайчик.
Мы подошли к пятачку. Валентина увидела нас издалека и подбежала. Ольга кинулась к ней. В глазах у Валентины можно было прочесть: как ты сюда попала?
В электронный мозг капсулы закладывали программу возвращения. Я помахал друзьям рукой. Валентина вцепилась в девочку и напряженно смотрела на меня и словно не видела.
— Все будет хорошо! — крикнул я и пошел к капсуле.
Того, что произошло дальше, я не помню. Но все было точно так, как я об этом рассказываю. Иного объяснения тому, что со мной произошло, я не могу найти. Позже все подтвердилось.
Когда я нажимал кнопку пуска, я был в полном сознании, но сразу же после этого начался обморок. Он длился несколько минут. Потом я пришел в себя и каким-то образом понял, что нахожусь в капсуле. Именно каким-то странным образом, потому что мое сознание в это время говорило мне, что я стою возле капсулы. Около пятачка тоже стоят люди и что-то кричат. Потом я начал медленно пятиться от капсулы, очутился на краю асфальтового пятачка, как-то нелепо спрыгнул с него.
И в то же время я находился в капсуле. Я каким-то образом каждое мгновение чувствовал свою кабину, ручки и кнопки управления. Вдруг едва заметно задрожала кабина и, хотя я в это время, пятясь, отходил от пятачка, руки произвели необходимые действия, потому что в волноводе начала образовываться перемычка.
В это мгновение я уже не помнил, что со мной было с того момента, когда я попрощался с Валентиной, и до того, как я проскочил перемычку.
Передо мной вставали все более и более ранние картины, предшествовавшие старту. Это были даже не картины. Я все чувствовал, ощущал, я все слышал, различал запахи леса, трав и цветов. Это было мое настоящее, только чуть-чуть размытое в мелких деталях, на которые я, очевидно, тогда не обращал внимания. А то, что было в кабине капсулы, действительно напоминало какую-то картину, нереальную, выдуманную, не имеющую права на существование, потому что в это время я был еще только возле домика, следовательно, никак не мог находиться в капсуле.
Словно две кинопленки разворачивались передо мной.
Иногда это уже казалось мне сумасшествием. Я переставал понимать, что происходит со мной и где я нахожусь. Я не знал, что мне следует делать в следующее мгновение.
У меня, правда, возникала мысль, что все наоборот. Но что наоборот? Зачем наоборот? Что такое наоборот?
Любой посторонний наблюдатель, если бы это только было возможно, сразу понял бы, что у меня в капсуле время течет вспять. И вся информация, которая имелась в моем мозге и в запоминающем устройстве вычислительной машины капсулы, постепенно прокручивалась в обратную сторону и тут же стиралась, уничтожалась.
Я уже не мог знать, почему и как я очутился в капсуле. Все предыдущие воспоминания об этом исчезли.
Я еще не осознал, в каком ужасном положении я нахожусь. Я не мог возвратиться в настоящее сам, потому что не знал, что нахожусь уже в прошлом. И автоматика не могла вернуть меня. Программу для возвращения в память вычислительной машины заложили за несколько минут перед стартом, и она уже была стерта текущим в обратную сторону временем.
Со мной случилось то же, что и с Левкой. Поэтому Левка и не вернулся. Он так и не нажал кнопку возвращения.
Я был обречен, пока в кабине оставался воздух, все дальше и дальше уходить в прошлое, не догадываясь нажать кнопку возвращения.
Я сидел в тренировочной капсуле. Рядом стояла Оля. Паши движения были смешны и нелепы, а речь вообще воспринималась как бессмысленный набор звуков.
— Укпонк имжан, пап, — говорила девочка.
Я понимал ее там, в лаборатории, на полигоне, а здесь, в капсуле, мне было смешно. Что такое «укпонк»?
— Укпонк имжан, пап, — снова сказала девочка.
Я рассмеялся. Но она повторяла это снова и снова, и я там, в лаборатории, старательно отдергивал палец от кнопки.
Ольга повторила смешную фразу раз десять, и это вдруг заставило меня насторожиться. Я делал все в обратном порядке, но подсознательно ухватился за эту фразу. Что такое «укпонк»? Почему Оля столько раз это повторяет?
А она все повторяла и повторяла.
И вдруг я почему-то прочел фразу наоборот. Это было какое-то секундное возвращение к действительности.
— Пап, нажми кнопку!
Я еще, конечно, не осознал, где нахожусь, но раз Ольга просила, значит, надо нажать.
И я нажал кнопку возвращения в настоящее. И сразу же лента в сознании, которая прокручивалась в обратном направлении, остановилась. Это позволило мне окончательно прийти в себя. И я увидел себя в кабине капсулы. Ничто не напоминало мне, что я действительно возвращаюсь из прошлого, что я нахожусь не в тренировочной капсуле.
Но я не трогал ни одной ручки. Я сидел неподвижно, передо мной было лицо девочки с большими белыми бантами.
— Ты возвращаешься! Ты возвращаешься!
Вспыхнула световая сигнализация, и раздвинулись створки иллюминаторов. Лицо девочки исчезло.
«Ну что ж, — сказал я себе. — Я нахожусь в тренировочной капсуле. Ольге надоело выслушивать мои объяснения, и она убежала. Через полчаса запуск».
Я толкнул люк и почувствовал, что он завинчен. Что случилось? Вдруг крышка люка отлетела в сторону, и ко мне заглянул человек.
— Жив! — заорал он. — Жив и даже улыбается!
— Что случилось, ребята? — спросил я, вылезая из люка. — Кто перетащил сюда эту капсулу. Ведь скоро запуск.
Мне не дали договорить, схватили на руки и потащили к краю пятачка. Рядом бежала женщина в белом халате и кричала:
— Отпустите его! На носилки! Его же исследовать надо!
— Успеете. Теперь успеете, — сказал кто-то.
Я видел, что лица людей радостны, но не понимал причины такого бурного веселья. Кроме того, мне было немного неудобно, что я что-то забыл, а через несколько минут запуск. Еще отменят из-за этого.
Когда меня наконец отпустили, я увидел плачущую Валентину.
— Валя, — сказал я, — мы же договорились, что ты не будешь плакать, провожая меня…
— Я и не плакала…
— Но ведь ты плачешь. Я вернусь. Не бойся за меня.
— Ты вернулся, — сказала она, плача и смеясь. — Ты вернулся!
«Ты возвращаешься! Возвращаешься!» — вдруг вспомнил я. И лицо Ольги. Значит…
— Где Ольга? — крикнул я.
— Я опять упустила ее, — сказала Валентина. — Но теперь, мне кажется, она вернется к нам навсегда.
Я просто вынужден был поверить, что побывал в прошлом. Кинокамера, у которой не было программного управления и которая включалась на мгновение при нажатии кнопки возвращения, зафиксировала, что я действительно на полчаса проник в прошлое.
Весь институт потом долго ломал голову над тем, что же со мной произошло. Постепенно картина вырисовывалась.
Время в капсуле раздваивалось. Одна составляющая его текла вспять и воспринималась ярко и отчетливо. Другая составляющая текла в нашем обычном понимании, но практически не воспринималась.
Теперь я мог рассказать всем, что со мной произошло в капсуле, почему я вернулся, почему погиб Левка, почему теряли сознание предыдущие испытатели, почему не возвращались некоторые автоматические капсулы. Задавать программу автоматическим капсулам необходимо было хотя бы за несколько часов перед стартом, если их отправляли на продолжительный срок.
Мы выиграли сражение, хотя и с потерями.
А что же мы имели в результате?
В прошлое проникнуть можно. Но капсула движется медленно, со скоростью обычного времени.
Прощай мечта проникнуть в прошлые столетия! Нельзя увидеть даже собственное детство, потому что сам испытатель за это время в капсуле превратится в ребенка.
Какова же практическая польза наших исследований? Конечно, можно проникнуть в прошлое на сутки или даже на неделю. Но для этого испытателя надо столько же времени специально готовить. Или вписывать в его мозг события последних суток в обратном порядке с помощью какой-либо аппаратуры, или заранее стирать всю информацию за сутки, предшествующие запуску.
Да. Результаты были очень скромные. Не могло быть и речи об исследовании истории. В лучшем случае мы могли вторично просмотреть недавние события, расследовать какое-либо преступление.
Теперь для испытателей появился еще один вид тренировок. Тренировки в темпокамере, камере времени. А точнее — антивремени.
Это были самые тяжелые тренировки. Ведь эксперимент проводился над нашим мозгом, после чего мы не помнили многих событий своей жизни. И, несмотря на то, что все это было нужно, именно этот вид тренировок отталкивал людей от нашей профессии. Она потеряла ореол романтики.
Через несколько лет мы уже не тренировались, мы уже работали, проникая в прошлое с исследовательскими целями.
Я рассказал Вале, как меня спасла наша таинственная девочка. Наш Солнечный зайчик. Это она заставила меня нажать кнопку возвращения.
После того дня мы ждали ее каждый вечер, но она не приходила. Теперь мы знали точно, что она появлялась не из будущего. Это было принципиально невозможно. А мы даже не догадались сфотографировать ее.
Ольга не появлялась у нас больше. Она словно возникла для того, чтобы однажды спасти меня и исчезнуть навсегда.
Особенно тяжело переживала ее исчезновение Валентина.
Но время шло, и боль постепенно стиралась.
Когда у нас родилась дочь, мы без колебаний назвали ее Ольгой. Валентина оставила в квартире все так, как было, когда у нас появлялся Солнечный зайчик. Она ни за что не позволяла делать мне в квартире какие-нибудь перестановки.
— Она еще вернется, — говорила Валентина. — Пусть для нее все будет привычным.
Прошло несколько лет. Наша дочь пошла в школу. Валентина заплетала ей в косы такие же большие банты, какие были у Солнечного зайчика, шила ей такие же платья. Она до мельчайших подробностей помнила девочку. Однажды она даже сказала мне, что наша дочь и лицом и фигурой походит на ту девочку. Прошло уже девять лет, и я не мог точно воспроизвести в памяти портрет девочки. Ведь и видели-то мы ее всего несколько раз.
Это произошло однажды вечером в конце мая. Валентина в это время была в командировке. В квартиру кто-то настойчиво позвонил. Так могла звонить только наша Ольга. Я открыл дверь, на пороге стояла, конечно, она.
— Почему ты так долго задержалась в школе? — строго спросил я.
Она удивленно посмотрела на меня.
— Но ведь я уже была дома.
— Когда это? Что-то я не заметил.
— Сразу после школы. Я полила цветы, а ты сходил в кондитерский магазин. Мы пили чай. Ты еще был такой смешной. Потом я пошла готовить уроки и поиграть к Марине.
Теперь я посмотрел на нее удивленно. Цветы не были политы. Ни в какой магазин я сегодня не ходил.
— Ну и сочиняешь ты, Оля. Надо все-таки приходить домой пораньше или предупреждать, чтобы я не беспокоился. Садись кушать.
Мы сели за стол. Я взял газету. Она поглядела на меня сердито. А когда дело дошло до чая, она не вытерпела и спросила:
— Папа, почему ты не достанешь коробки с пирожными и конфетами? Ведь я же ничем не провинилась.
— Оля, о каких коробках ты говоришь? Я не покупал ничего сегодня.
— Покупал! Ты был такой смешной. Курил. И придумал смешную игру, как будто ты меня не знаешь и впервые видишь. Спрашивал, как меня зовут.
Я обжегся горячим чаем.
— Постой, постой! Что ты говоришь? Какую игру?
— Ну как будто бы мы не знаем друг друга. И еще сказал, что тебя зовут Онуфрием…
— …Балалаевичем! — заорал я во все горло.
— Балалаевичем, — засмеялась она и стала вдруг так похожа на быстрого, неуловимого солнечного зайчика, так похожа на ту Ольгу, на ту девочку. Вспомнил?
— Вспомнил, Олька! Все вспомнил! Так это, значит, ты и была?
Она захлопала ресницами. Выражения радости, испуга, удивления, восторга и недоумения возникали и исчезали у нее на лице.
— Ну а кто же это еще мог быть, папочка? Ты сегодня какой-то совсем смешной. То игру придумал, а теперь все забыл.
— Я все помню, только не могу поверить, что это была ты. Ты и цветы уже поливала? И играла на рояле? И я не знал, как танцевать лагетту? Правильно?
— Ты придумал новую игру, папочка?
— Придумал, Олька! Ты подожди немного, я сбегаю в магазин. Бегом!
Потом мы пили чай с эклерами «Снежный». Она так их любила. Я вспоминал то, что случилось со мной однажды, девять лет назад.
— А когда мы танцевали с тобой чарльстон, ты сказала: «Тебя, папочка, не перетанцуешь».
— Да. Смешно. — Она засмеялась, словно серебряные колокольчики рассыпались по полу.
— А Матильда спрятала пластинки с лагеттой.
— Ага! А она положила их на место?
— Положила. Станцуем?
И мы начали танцевать лагетту, новый модный танец.
Когда она ложилась спать, я осторожно спросил:
— Оля, когда ты шла из школы, а потом к Марине, — с тобой ничего такого не было?.. Ну голова, например, закружилась? Или еще что-нибудь?
— Нет, папа. Я встретила Кольку из шестой квартиры.
Ну Колька-то уж, конечно, не имел к этому никакого отношения.
— Спи спокойно, Оля.
Да, это была она. Солнечный зайчик. Но как она могли очутиться в прошлом? Девять лет. Я работаю столько лет над проблемой путешествии в прошлое, но я ничего не могу понять. А она так просто путешествует в прошлое и настоящее… Значит, возможно что-то принципиально новое, другое. Значит, нам нужно искать другой путь…
Когда Валентина возвратилась из командировки, я ей все рассказал. Она мне сначала не поверила. Как такое может быть? И это говорит старый испытатель?
А я уже знал, что в скором времени я тоже появлюсь в том времени вместе с Ольгой. Человек, которого я однажды встретил с Ольгой, ведь это был я! Это я тогда, не в силах сдержаться, оглянулся и бросил быстрый взгляд на себя, тогда еще двадцатитрехлетнего.
— Помнишь тот день, когда ты ее увидела в первый раз? Она была так обрадована, что ты приехала из командировки. И сразу же назвала тебя мамой. Потом мы не попали в кино и гуляли по Лагерному саду. А потом она внезапно исчезла. Так вот. Вон на диване лежит ее портфель, но сама она еще дома не была. Я не знаю, как он попал в комнату. В котором часу она тогда исчезла?
— В девять, — одними губами прошептала побледневшая Валентина.
— В девять часов она позвонит в дверь и спросит, почему мы ее бросили в саду одну. И нисколько не удивится, что ты приехала, потому что для нее ты приехала тогда, на несколько часов раньше.
Все в этот вечер валилось из рук Валентины. Она и верила и не верила. Было уже довольно поздно, и Валентина на всякий случай позвонила всем знакомым, у которых могла быть Ольга. Но ее ни у кого не было.
В девять часов раздался звонок. Валентина не нашла в себе сил подняться с кресла. Я открыл дверь.
— Почему вы меня бросили в Лагерном саду одну? А? Признавайтесь! Испытываете на храбрость?
— Олька, — сказала Валентина и заплакала. — Солнечный зайчик!
— Почему ты плачешь, мама?
— Я ждала, я все время верила, что ты вернешься.
— Ну, мама, не такая уж я трусиха. Здесь всего-то четыре квартала.
Здесь «всего-то» было девять лет.
В двадцати шагах от себя ничего нельзя было разобрать, такой стоял туман. Только электрические лампочки да подслеповатые фары автомобилей тускло высвечивали размытыми желтыми пятнами. Полета градусов ниже нуля! Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин, и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг.
Я бежал из гостиницы в клуб электромеханического завода, где в двенадцать часов открывалась конференция. Меня никто не обгонял, потому что я бежал быстро, потому что я был в легких ботинках и осеннем пальто, потому что пар от моего дыхания мгновенно замерзал на моем лице, а нос совершенно онемел и хотелось сунуть его под мышку. И еще мне хотелось, чтобы мороз стал не таким злым, чтобы я смог посмотреть на свой Усть-Манск, побродить по его новым кварталам, зайти к кому-нибудь из старых друзей в гости, а потом, как когда-то давным-давно, пойти в городской парк, покататься там с горок, потерять шапку и найти ее набитую снегом и смеяться, и хохотать, и играть в снежки, и дурачиться. Мне хотелось всего… Потому что я уже десять лет не был в Усть-Манске, а до этого прожил в нем двадцать лет.
У меня в запасе было еще полтора часа. Я хотел прибежать первым и согреться. А потом стоять и смотреть, как замерзшие в ледышку люди вместе с клубами пара вваливаются в фойе, стучат ногами и растирают друг другу щеки.
— Никогда в этом киоске не купишь свежую газету, — раздраженно сказал кто-то закутанный с ног до головы и чуть не сбил меня с ног. — Извините.
Я отскочил в сторону и увидел перед собой газетный киоск из стекла и пластмассы в кружевах искрящегося инея. Он весь светился изнутри и был похож на сказку. Вот только как там сидит старушка, продающая газеты? Предположим, что внутри на десять градусов теплее. Все равно минус сорок. Бр-р! Как только она там сидит? Может быть, замерзла уже?
Я решил купить газету, чтобы не терять зря времени на некоторых докладах. На мой судорожный стук окошечко киоска тотчас же открылось.
— Бабуся! — крикнул я. — Пять сегодняшних газет. Одну местную.
— Я не бабуся. Я Катя-Катюша, — ответил мне девичий голосок.
— Катя-Катюша? Отлично, Катя-Катюша! Так как же насчет газет, Катя-Катюша? — Слово «Катюша» губы выговаривали с трудом, но я нарочно несколько раз повторил его.
— У меня не бывает сегодняшних газет.
— Это я уже слышал. Но только зачем мне вчерашние? Я их уже читал.
— И вчерашних не бывает.
— Для чего же вы тут сидите?
— Я продаю только завтрашние газеты, — ответила девушка, и в окошке показалось ее лицо в теплой вязаной шапочке. — Господи! Да вы ведь щеки поморозили! Оттирать нужно! Вам далеко?
— До клуба электромеханического…
— Не успеете. — И чуть помедлив: — Заходите ко мне. Здесь тепло.
— А можно?
— Заходите. Чего уж…
Я дернул дверцу киоска, но, наверное, слабо, потому что она не открылась, и запрыгал, хлопая себя по щекам, локтям и коленям. А пальцы ног-то ведь уже ничего не чувствовали.
— Сильнее! — крикнула девушка.
Я дернул изо всех сил, протиснулся вместе с клубами мгновенно образовавшегося пара внутрь киоска — там и на одного-то человека места было мало — и остановился в нерешительности, изогнувшись как вопросительный знак.
— Садитесь, — девушка указала на кипу газет.
Я сел и сразу же придвинул ноги к двум электрическим батареям.
Внутри киоска было светло, тепло и сухо. И еще — очень чисто и уютно.
— Щеки почернеют, девушки любить не будут, — сказала она и засмеялась. — Оттирайте.
Я стянул зубами перчатки и попытался распрямить пальцы. Ничего у меня не вышло.
— Плохо ваше дело, — сказала девушка, сняла варежки и теплыми ладонями осторожно прикоснулась к моим щекам. Я не возражал. Она спросила: — Вы приезжий или из тех пижонов, которые специально не носят зимнюю одежду, а потом годами лежат в больницах?
— Я приезжай, Катя-Катюша. Я бегу из гостиницы на конференцию… По распространению радиоволн.
— А-а… Я уже читала в газете. — Она еще несколько раз провела своими теплыми ладонями по моим щекам. — Теперь отойдут.
— Спасибо, Катя. Давайте знакомиться, — я протянул ей свою еще не совсем отогревшуюся пятерню. — Дмитрий Егоров.
Она тоже протянула свою руку и при этом почему-то так весело рассмеялась, что не выдержал и я.
— Так это, значит, вас раскритиковали на конференции?
До меня не сразу дошел смысл сказанных ею слов.
— А я еще думала, какую газету оставить. Но только везде одно и то же. Так, значит, вы и есть Дмитрий Егоров, беспочвенный фантазер?
— Катя, я не беспочвенный фантазер. Я, напротив, почвенный. Вы представляете, как проникают радиоволны в почву?
Она отрицательно покачала головой.
— Ну тогда скажу короче. Я ищу полезные ископаемые и воду с помощью проникающих в почву радиоволн. Без буровых вышек и проб грунта. Но только никаких фантазий здесь нет. Интересно? — спросил я.
— Интересно, — ответила она. — Расскажите. Все равно ведь конференция начнется в двенадцать.
Я рассказал ей, как нынешним летом наша экспедиция работала в Васюганских болотах на севере Томской области, как нас ели мошка, и комары, как барахлила аппаратура и ребята становились злыми и замкнутыми, а Гошка, наш руководитель, начинал орать песни. Ему предлагали заткнуться, катиться подальше, показывали кулаки, а он все пел, выплевывая из горла везде проникающий гнус, и называл нас «манной кашей». Но «манной кашей» нас не проймешь. А вот песнопений его никто вынести не мог. Кто-нибудь, всхлипывая, начинал хохотать, а потом не выдерживали и остальные. И все хохотали, хватаясь за животы.
— Спеть еще? — говорил Гошка и добавлял: — То-то же, «манная каша».
Комары все так же ели нас, а аппаратура не работала, но в нас появлялась злость на самих себя, на свою беспомощность. И мы уже не хотели быть «манной кашей» и не вылезали из тайги, хотя нас отзывали три раза. Только наша аппаратура так и не заработала как следует. Это, в общем-то, мало кого удивило. Есть электро-, магнито-, радиационная и гравиразведка. Но мы-то хотели совсем другого. Мы хотели видеть сквозь землю, как через прозрачное стекло. Экспедиция провалилась.
— И все равно интересно, — закончил я. — И нужно…
Мне показалось, что в ее глазах промелькнула мгновенная зависть. Ведь в конечном итоге я что-то делал, к чему-то стремился, падал и вставал, и шел дальше. А она, наверное, какой год сидит в этом маленьком киоске, продает газеты и открытки, отсчитывает сдачу, видя только протянутые в окошечко человеческие руки, и даже не пытается что-нибудь изменить в своей судьбе. Я расправил плечи и предложил:
— Катя-Катюша, поедем с нами в экспедицию?
— Поварихой? — вполне серьезно спросила она.
— Почему именно поварихой? — смутился я.
— А кем же еще?
— Ну, например…
— Хорошо, я согласна, — сказала она.
— Правда?
— Правда. Все равно вы меня не возьмете. Вы шутите. А притом продавать газеты тоже интересно.
— Куда уж интереснее, — с сарказмом, как мне самому казалось, сказал я. — Так и просидишь здесь всю жизнь.
Она не обиделась, сверкнула на меня своими большими глазами, в которых уже не было зависти, а были только смех и ирония.
— М-да, — сказал я.
Я уже окончательно согрелся, но уходить не хотелось. За все это время никто ни разу не стукнул в окошечко. Наверное, в такой мороз никому не хотелось покупать газеты.
Я украдкой посмотрел на Катю. Она была небольшого роста, с черными, выбивающимися из-под шапочки волосами. И глаза у нее были черные, а щеки немного припухлые, как будто она их слегка раздувала. На ногах у нее были кожаные сапожки на высоких каблучках, а в углу, за столом, я заметил валенки. Легонькое зимнее пальто с небольшим воротником было расстегнуто до половины, и из-под него выбивался голубой пушистый шарф.
— И теперь вы снова ринулись в бой? — смеясь, спросила Катя. — Хотите доказать, что вы были правы?
— Хочу, — ответил я.
— Ничего у вас не выйдет. И снова вас назовут беспочвенным фантазером.
— Ах, Катя-Катюша, — сказал я огорченно. — Вы-то зачем это говорите? Ведь вы этого не можете знать наверняка. Еще неизвестно, кто…
Я не договорил, потому что она вдруг сунула мне в руки газету и сказала:
— Читайте.
Я мельком пробежал по первой странице. Ничего особенного. Все как и должно было быть. Лесные богатыри, доярки, почины, соревнования.
— На третьей странице, — подсказала Катя.
Я развернул газету и прочитал: «В Усть-Манске проходит всесоюзная конференция по распространению радиоволн».
Катя тихонько хихикнула в рукав. Наверное, на моем лице слишком явно было написано удивление. «24 декабря в 12 часов дня в Доме культуры электромеханического завода открылась всесоюзная…»
— Какое сегодня число? — хрипло спросил я, с ужасом думая, где я мог потерять целый день.
— Двадцать четвертое, — ответила Катя совершенно серьезно.
— Тогда почему об открытии говорит в прошедшем времени? Ведь она откроется только через час!
— Так ведь это завтрашняя газета.
Я перевернул лист. Газета «Красное знамя», 25 декабря.
— Ничего не понимаю… Какое же сегодня число?
— Двадцать четвертое. Какое же еще!
— Ну вот что, Катя. Вы меня простите. У меня что-то с головой. Переохладился, наверное.
— Вы не переохладились, и голова у вас в порядке. Это завтрашняя газета! Я всегда продаю завтрашние. Только их плохо берут. Все требуют сегодняшних. А сегодняшних ко мне не завозят.
— Этого не может быть!
Но ведь статья-то была написана про нашу конференцию. И мой доклад был назван прожектерским.
— Странно, — сказал я. — Теперь я знаю, что со мной будет в ближайшие часы. А если я захочу все сделать не так, как здесь написано? Возьму и не пойду на конференцию?
— Ничего не выйдет, — сказала Катя. — У вас нет причин для этого. Ведь это не только ваш доклад?
— Да, действительно. — Я на мгновение представил себе взбешенную физиономию Гошки и вздрогнул. — Похоже, что ничего не изменишь. Разве что в мелких деталях, которые все равно в газете отсутствуют. Ловко это у вас получается, Катя. Продавать завтрашние газеты — это не то что сегодняшние. Это интересно.
— Значит, не возьмете в экспедицию? — спросила она насмешливо.
— Вот что, Катя, — сказал я, не отвечая на ее вопрос. — Когда вы закрываете, киоск?
— В восемь.
— Я зайду за вами в половине восьмого. Хорошо?
— Хорошо. Только что мы будем делать? На улицу вас надолго выпускать нельзя. Замерзнете.
— Что-нибудь придумаем. Я побежал, Катя-Катюша. Я хочу сделать все, чтобы меня назвали беспочвенным фантазером. Я хочу этого!
— Счастливо, — кивнула она. — А я хочу вас ждать.
Я как вкопанный остановился в дверях, не зная, что и сказать. Опять она смеется надо мной!
— Бегите, бегите. Тепло все вышло. Я буду ждать!
Я выбежал в пятидесятиградусный мороз и, окутанный столбом пара, помчался вверх по проспекту — мимо университетского общежития, мимо фигуры Кирова, стоящего с поднятой рукой, мимо корпусов политехнического.
В просторном, но аляповатом фойе Дворца культуры с канделябрами, люстрами и кожаными диванами было уже полно народу. Я сдал свое чисто символическое пальто в гардероб, взбежал на второй этаж и оттуда с балкона уставился вниз, надеясь отыскать в толпе знакомое лицо.
Мне повезло, и через десять минут я уже разговаривал со своим бывшим однокурсником. И начались вопросы: где? когда? женат? дети? сколько? диссертация? Семена Федорова? Как же, помню. Морозина? У нас тут нынче все время морозина.
Из знакомых я больше никого не встретил, а мой однокурсник вскоре оставил меня. Он был одним из организаторов конференции, и я понимал его. Хлопотливое все-таки хозяйство эти конференции.
Ровно в двенадцать зазвенел звонок председателя. С вступительным словом выступил знаменитый академик. Потом объявили распорядок работы секций и подсекций, комитетов и комиссий. Конференция начала свою работу.
Я не взял в Катином киоске газету. Почему — сам не знаю. Наверное, растерялся, заторопился. И теперь приходилось слушать длинные обзорные доклады.
В перерыве все бросились в буфет пить пиво и жевать бутерброды.
А потом началась работа секций, и в нашей секции, к моему удивлению, оказалось человек сорок. А я-то думал, что все радиофизики ринулись в исследование ионосферы, плазмы и прочего, что ближе к космонавтике.
Половина докладов была из тех, которые нужны будущим кандидатам, чтобы набрать шесть печатных работ. Ведь любой доклад, даже самый захудалый, засчитывается как печатная работа. И сами докладчики пытались отбарабанить их побыстрее, облегченно вздохнуть и скромно сесть на место. Вопросов и выступлений по таким докладам обычно не бывает.
Потом начались доклады посерьезнее. Некоторые были просто блеск. А уже в шестом часу выступил и я. Я говорил сдержанно и уверенно, и меня слушали не перебивая. Мне даже показалось, что не будет завтрашней статьи о «беспочвенном фантазере». Вопросы задавали самые простенькие, и я уже надеялся выйти отсюда живым, но это была только легкая разведка. И через полчаса от моего доклада не осталось камня на камне. Причем особенно старались «зубры» из Усть-Манского политехнического института. Как назло, в комнату вдруг вошел корреспондент и несколько раз сверкнул фотовспышкой.
А я почему-то не был особенно расстроен. Конечно, от Гошки мне достанется. И денег на летнюю экспедицию дадут в три раза меньше, чем необходимо. Но я сделал все, что мог. Я старался изменить корреспонденцию в завтрашней газете. Старался изо всех сил. Ничего не вышло. И теперь я знал, что в газете все будет так, как я уже читал. Значит, девушка из стеклянного киоска действительно продает завтрашние газеты!
Я зашел за ней без двадцати восемь. Раньше не мог освободиться. Двадцати минут до закрытия киоска мне хватило, чтобы немного согреться.
— Ну и как? — спросила Катя, а глаза у нее лукаво смеялись.
— Все правильно, — ответил я. — Доклад прожектерский. Странно только это все. Откуда же тебе привозят завтрашние газеты?
— Из типографии, — сказала она.
— И все в Усть-Манске так спокойно относятся к тому, что ты продаешь завтрашние газеты?
Мне показалась, что она погрустнела.
— Да ведь мало кто знает, что это завтрашняя газета. Для всех она сегодняшняя.
— Постой, постой. Значит, для тебя эта газета завтрашняя, а для всех других — обыкновенная, сегодняшняя?
— И для тебя она завтрашняя, — сказала Катя.
— И для меня. Хорошо. А для других?
— А для других она сегодняшняя.
— А часто встречаются люди, для которых она завтрашняя?
— Не очень.
— Ну а все же?
— Ты первый, — она улыбнулась и сморщила носик. — Я сразу подумала, что ты увидишь ее.
Пора было закрывать киоск. Катя переобулась в валенки, потушила свет и закрыла киоск. Нам повезло, и через минуту мы остановили такси. Гулять по улице в такой мороз было невозможно, особенно для меня. Я пригласил ее к своему институтскому товарищу, и она согласилась.
Мой товарищ жил в двухкомнатной квартире. Его жена только что пришла с работы и сразу же начала жарить картошку. Трое ребятишек, от шести до девяти лет, затеяли с нами беседу о Томе Сойере…
Часов в одиннадцать мы ушли. Я проводил Катю до общежития и даже зашел в коридор. Мы проговорили еще с час, но я уже не приглашал ее с собой в экспедицию. Я и сам бы с радостью согласился продавать завтрашние газеты.
Мне всегда все хотелось узнать до конца, и я спросил Катю:
— Ну а какой же все-таки смысл в этих завтрашних газетах, если этого никто не знает?
— Я-то знаю, — ответила она.
— Но ты все равно ничего не можешь сделать!
— Как знать, — ответила она мне загадочно. — Завтрашние газеты приходят разные. Не во всем, конечно. В мелочах. Погода чуть теплее или чуть холоднее. Чья-нибудь болезнь или выздоровление, чья-нибудь радость или грусть. Газеты приходят немного разные, а я выбираю какую-нибудь одну. И уже это-то и есть настоящая газета.
Она резко наклонила мою голову, поцеловала в губы и убежала, крикнув:
— Завтра в девять!
А я остался стоять, растерянный и счастливый.
Утром я встал часов в семь. Сосед по комнате еще спал, и его виртуозный храп разносился, наверное, по всей вселенной. Он не давал спать мне всю ночь, но и сейчас, в бодрствующем состоянии выслушивать его руладу у меня не было сил. Я оделся и пошел в буфет съесть горячую сардельку. Потом вернулся в комнату, взял портфель, пальто и вошел в фойе. Находиться в комнате я по-прежнему не мог. В фойе я просидел, наверное, с час. Я должен был зайти к Кате в киоск в девять часов, а было еще только восемь.
В полдевятого я не выдержал и очертя голову ринулся в морозное утро. На улице было ничуть не теплее вчерашнего, и, наученный горьким опытом, я теперь передвигался по улицам только бегом.
Газетный киоск, как и вчера, блестел, словно усыпанный алмазами. Я постучал в окошечко и вместо приветствия крикнул:
— Катя-Катюша, я замерзаю!
Она мне ничего не ответила, скомканная газета зашуршала внутри киоска, я дернул ручку двери и ввалился внутрь киоска.
Катя сидела, повернувшись ко мне всем корпусом и прижимая к груди кипу пахнущих типографской краской газет.
— Я вовремя? Я не опоздал?
— Не знаю, может быть, — сказала она еле слышно.
Это меня несколько удивило и озадачило. Она была чем-то расстроена и словно не хотела со мной разговаривать. Я спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Случилось, — сказала она. — Мне нужно уйти.
Я ничего не понимал.
— Прости меня, Дмитрий. В десять часов загорелся… загорится детдом на улице Вершинина. Я должна предупредить.
Я мельком взглянул на часы. Времени было еще больше часа. А до улицы Вершинина, где расположен детдом, я знал, было минут десять ходу.
— Здесь есть где-нибудь телефон поблизости? Надо просто позвонить им.
— Телефон есть в Институте радиоэлектроники. Но по телефону могут не поверить. Надо идти.
— Мы успеем еще, — сказал я. — Давно ты это прочла.
— Только что, когда ты стукнул в окошечко.
— Бежим, — сказал я.
— Не ходи со мной. Я должна одна.
— Ерунда. Подробности известны?
— Известны, — ответила она, но как-то через силу, словно не хотела отвечать, словно говорила неправду.
— Дети все целы?
— Все… один чуть не сгорел.
Я выскочил из киоска, за мной вышла Катя, закрыла киоск на замок и сунула ключ мне в карман. Я был немного взвинчен и не так остро чувствовал мороз, как пять минут назад.
Она схватила меня за руку, и мы побежали. Первые метров сто мы молчали, потом она повернула голову и испытующе посмотрела на меня. Я попытался улыбнуться, но губы все-таки успели уже замерзнуть.
— Я бы поехала с тобой поварихой, — сказала она.
— Так поедем! Решайся! — Слова мои были бодрые, но вслух получилось что-то отнюдь не героическое.
— Хорошо бы, — ответила она.
— Поедем, — я остановил ее на мгновение. — Незачем дожидаться лета. Поедем через три дня, когда кончится конференция?
Она смешно сморщила свой носик, и кивнула, и снова потащила меня вперед. Мы побежали по проспекту Кирова. Возле кинотеатра «Октябрь» мы срезали угол и очутились на улице Вершинина, прямо напротив детского дома. Здание было новое, двухэтажное, кирпичное, в окнах горел свет, и ничто не предвещало близкого пожара. Мне даже вдруг показалось, что Катя подшутила надо мной, что сна зачем-то проверяла меня. Но она так решительно дернула калитку небольшого, не выше метра, заборчика, что у меня пропали всякие сомнения. Калитка тотчас же со скрипом отворилась, но возле парадного нам не повезло. Или звонок не работал, или его никто не слышал. И только когда мы догадались обежать дом, то сообразили, что парадное наверняка завалено всяким хламом и входить нужно с черного входа.
Дверь была открыта, а свет — конечно, в целях экономии — выключен. Натыкаясь друг на друга и на ступени, мы добрались до коридора. В нем было светло. Напротив можно было угадать парадную дверь, еле проглядывавшуюся, и то лишь сверху, сквозь груды самых разнообразных предметов. Слева располагалась кухня. Оттуда тянуло приятными запахами. Рядом была комната, что-то вроде столовой, и там уже сидели ребятишки, вихрастные и бритые, с косичками и коротенькими прическами. Две воспитательницы с подносами ходили вокруг столов. Направо была спальная комната. Что находилось на втором этаже, я, конечно, не знал.
Катя сразу же направилась к двери, где сидели дети, и сказала женщинам, поманив их рукой:
— Можно вас на минутку?
Воспитательницы взглянули на нее недоуменно, и одна из них, поставив поднос на тумбочку, подошла к дверям.
— Здравствуйте, — сказала Катя и пригласила ее выйти в коридор.
— Здравствуйте, — сказала женщина и переступила порог.
— Не спрашивайте, откуда я это узнала, — начала Катя. — Я не могу этого объяснить толково… Около десяти часов в этом здании возникнет пожар.
— Ой, — схватилась за грудь женщина.
— Надо одеть детей и договориться с соседними домами, чтобы их приняли.
— Ой, — повторила женщина и позвала вторую: — Мария Павловна!
Дети с интересом поглядывали на эту сцену и уже начинали шуметь и шалить.
— Мария Павловна, пожар у нас, — запричитала женщина.
— Что случилось? — строго спросила Мария Павловна. — Вы кто такие?
— Я продаю газеты, он — инженер. В десять часов у вас будет пожар. Детей надо выводить.
— В такой мороз выводить? — снова строго сказала Мария Павловна.
— Так ведь пожар, — прошептала первая воспитательница.
— Действовать надо, — решился вступить в разговор и я. — У вас тут есть телефон?
— Есть, — ответила Мария Павловна и показала рукой. Телефон оказался за моей спиной.
— Он позвонит в пожарную, а вы одевайте детей, — Катя говорила спокойно и негромко. Она старалась говорить убедительно, чтобы ей поверили.
Первая воспитательница, испуганно ойкая, убежала на второй этаж. Из кухни вышла повариха и присоединилась к нам. С улицы пришел дворник, закутанный шарфом почти до самого лба, и стукнул о пол деревянной лопатой, которой сегодня на улице делать было совершенно нечего.
Я набрал номер и сказал в трубку, когда на другом конце провода ответили:
— Нужно пожарную машину к детдому на улице Вершинина.
— Давно горит? — деловито осведомились у меня, а невидимому для меня собеседнику крикнули: — Седьмую заводи! Что горит-то? — это уже относилось ко мне.
— Пока ничего, но в десять часов загорится.
— Снова шутники, — недовольно сказал голос, и трубку повесили.
Я набрал номер второй раз, но разговор мой кончился так же безуспешно. Мне не верили.
Со второго этажа спустились три женщины. Одна из них была заведующая детским домом.
— Противопожарная безопасность у нас в порядке, — сказала она нам. — Вы с проверкой?
Кате снова пришлось объяснять, но заведующая все же подтащила нас к стене и заставила прочесть «порядок эвакуации детей в случае пожара». «Порядок» был просто чудесным, и было очень жаль, что он неосуществим в данном здании ни при каких обстоятельствах.
— У вас хоть есть огнетушители? — спросил я, поглядывая на часы. Было уже около десяти.
— Есть, — сказала заведующая. — Были то есть. Они вот тут висели, — и она указала на три более темных, чем остальная стена, пятна. — Один сорвался и чуть было не убил Танечку Солнцеву. Пришлось в сарай вынести.
Время шло. Нужно было что-то предпринимать.
— Почему огнетушителей нет на месте?! — рявкнули.
Заведующая сразу струсила. Кто их знает, может, действительно комиссия с проверкой.
— Аникеич! — крикнула она. — Тащи живо огнетушители!
Дворник рванулся на улицу, тотчас же возвратился, потому что у него не оказалось ключей. Женщины начали нервно разбираться, у кого могут быть ключи. Аникеич нашел их у себя и снова ринулся на улицу.
— Одевайте детей! — приказала Катя.
Ее и послушали и нет. Детей подняли из-за стола и повели по коридору. Но все это делалось как-то неуверенно, словно все ждали, что ложную тревогу вот-вот отменят.
Детей было человек пятьдесят. И, как я понял позже, на втором этаже было еще сто двадцать. Я начал растаскивать свалку у парадного входа. Санки кидал прямо в спальню, бочонки с остатками прокисшей капусты закатывал на кухню. Кто-то пытался мне помогать, но я крикнул, чтобы быстрее одевали детей и сразу же выводили на улицу.
Катя снова позвонила в пожарную команду, и ей, кажется, поверили. Я разгреб половину свалки, и теперь мне нужно было только добраться до двери, чтобы все остальное выкинуть прямо на улицу. Пошли какие-то грабли, лопаты, старые половики и ведра с пробитыми днищами.
Повариха, загасила плиту водой. Начали выключать электрокамины, но они были включены в самых неподходящих местах, так что до розеток кое-где нельзя было сразу и дотянуться. Одна из воспитательниц побежала в кинотеатр договариваться, чтобы там приняли детей в фойе. Заведующая все еще не верила нам. Что она с нами сделала бы, окажись эти, хотя и неорганизованные, приготовления напрасными!
Отворилась дверь черного хода, и в коридор ввалился дворник с двумя огнетушителями в руках. Он несколько раз чихнул, пытаясь что-то сказать. Наконец это у него получилось.
— Горим! — крикнул он, прибавив несколько крепких слов, и ударил огнетушителем об пол. Только толку от этих мерзлых огнетушителей было мало. А пар, ворвавшийся вместе с дворником в коридор, не рассеивался. Это был не пар. Это был дым. У меня ело в глазах. Дворник бросился помогать мне. И когда парадная дверь была очищена, деревянная перегородка уже горела.
Через двадцать минут приехала пожарная машина. Дети к этому времени уже были переведены в кинотеатр. Пожарное начальство осталось разбираться в причинах пожара. Воспитательницы еще не совсем пришли в себя от пережитого. А я летел в машине «Скорой помощи», держа в своей руке холодную и мокрую Катину ладонь. Катя пыталась удержать падающую деревянную перегородку между двумя комнатами, чтобы успели увести последних детей. Их увели по запасному выходу, металлической лестнице со второго этажа во двор. Их всех увели, а она не успела отскочить, и горящая деревянная перегородка прижала ее к полу. За минуту до этого она сунула мне в руки полуодетую девочку и крикнула, чтобы я подошел с улицы к окну, возможно, через него придется подавать детей.
На мне даже мелких ожогов не было. А на ее лицо мне не разрешили взглянуть, оно было закрыто чем-то белым.
Я сидел в холле клиники, растерянный и разбитый. Они сказали, что сделают все, что в их силах. Я представлял, в каких случаях говорят такое.
Мне раза три предлагали уйти, потому что я ничем не мог помочь и только раздражал врачей своими вопросами. Когда меня выгоняли в четвертый раз, а я все приводил доводы, чтобы остаться, один из молодых врачей вдруг сказал мне:
— Пусть попытается, если хочет помочь. Завтра об этом объявят в газетах, сегодня вечером передадут по радио, но может быть уже поздно. Вы где живете?
Я покачал головой:
— Я приезжий.
— Жаль. Значит, у вас здесь нет знакомых?..
— Есть, но очень мало.
— Нужно делать пересадку кожи. Нужны добровольцы. Человек пятьдесят. Может быть, больше.
— Я сделаю! — закричал я и выбежал на улицу.
Конференция уже начала свою работу.
У меня хватило соображения не поднимать паники и разыскать своего институтского товарища. Он выслушал меня молча и сказал:
— Подумать только. Вчера она была такая веселая. — И добавил: — Ты хорошо сделал, что сказал мне. Все будет сделано. Вашу же секцию и пошлем первой.
Я вошел вместе с ним в помещение, где работали радиофизики-почвенники, и сел на первый же попавшийся стул. Мой товарищ о чем-то пошептался с председателем секции, и тот, дождавшись, когда выступающий закончит свой доклад, объявил всем:
— Товарищи! В городе произошел несчастный случай. Требуется кожа для пересадки. Я думаю, мы сделаем перерыв и все вместе пойдем в клинику. Это недалеко, всего два квартала… Девушка может умереть.
В клинику отдельными группами и через определенные интервалы пришла вся конференция.
Около часу дня меня все-таки впустили в палату, где находилась Катя. Белая подушка, белая простыня поверх тела и моток бинтов вместо лица. Только черные кружочки глаз с обожженными ресницами да чуть обозначенные губы. Я присел на табурет рядом с кроватью. Катя смотрела на меня неподвижно, не мигая. А я не знал, что сказать ей сейчас. Все слова застряли у меня в горле. Я бы только погладил ее по щеке и волосам, но этого нельзя было делать. Я просто кивнул ей и попытался бодро улыбнуться. Не знаю, что она прочла в моей улыбке, но губы ее слегка шевельнулись, и по их движению я понял, что она сказала:
— Щеки почернеют, любить не будешь…
— Буду, буду, — сказал я. — Катя, я увезу тебя из Усть-Манска. А летом мы поедем в Васюганские болота кормить комаров.
Меня вывели из палаты. Кате снова стало хуже.
— Вы здесь ничем не можете помочь, — сказали мне. — Идите в гостиницу. Зайдите к Кате на работу, сообщите, что случилось. Ну, в общем, делайте что-нибудь, действуйте. Завтра утром можете приходить.
Я вышел на проспект и пошел по нему вниз.
Я был в состоянии какого-то душевного оцепенения, в голове не было ни одной мысли. Даже мороз не действовал на меня. Так я дошел до Катиного газетного киоска и вспомнил, что ключ от него лежит у меня в кармане. Я открыл замок, зашел внутрь и включил свет. Газета лежала четвертой страницей кверху. Я сразу нашел небольшую заметку в отделе происшествий. В ней говорилось, что вчера в десять часов утра из-за плохой электропроводки возник пожар в детдоме по улице Вершинина. При спасении детей погибла Екатерина Смирнова.
Катя Смирнова. Я даже не знал, что ее фамилия Смирнова. Просто Катя-Катюша.
В газете была написана неправда! Ведь она не погибла при спасении детей. Она жива!
Я случайно взглянул на скомканный лист газеты, лежавший рядом, и вспомнил, что, когда утром я зашел к Кате в киоск, она смяла газету, взглянула на ту, что сейчас лежала передо мной, и только после этого сказала, что будет пожар. Она знала, что с ней произойдет, и все же пошла.
Я развернул смятую газету. Она тоже была завтрашняя. Только в ней говорилось, что погиб Дмитрий Егоров.
В висках глухо застучало. Теперь я понял всем своим существом, что она имела в виду, когда говорила, что по утрам выбирает газету. У нее всегда бывает несколько разных экземпляров. И вот сегодня она выбрала свою смерть только потому, что еще был я. Это я должен был держать падающую горящую стенку, а она отправила меня на улицу с поручением, которое мог выполнить любой другой. Я должен был лежать, придавленный горящими досками.
Я взял из пачки еще одну газету… Погиб Дмитрий Егоров… Третью… Тоже самое. Я настойчиво искал нужную мне газету. Должен быть третий вариант. Должен! Кате просто не хватило времени, чтобы найти его. Она так спешила. Она так обрадовалась, что нашла второй, что я останусь жить…
Сегодня я выберу завтрашнюю газету.
И я нашел этот экземпляр. Он был правильный. Ведь сотни людей сделали все, чтобы она жила, сотни людей старались, сами не зная того, изменить содержание заметки.
И я решил, что выберу и буду продавать именно эту газету, чтобы все знали, что Катя жива, что она только получила страшные ожоги, но она будет жить, обязательно будет жить. Я буду внушать это всем людям, которые заглянут в киоск.
Но было слишком холодно, и никому не хотелось задерживаться у киоска. Тогда я вышел на тротуар с пачкой газет и начал раздавать их прохожим.
— Прочитайте, пожалуйста, про Катю Смирнову! Она будет жить! Прочтите! Катя будет жить! Захотите этого!
Сначала я думал, что на меня будут смотреть как на сумасшедшего. Но ничего подобного не произошло. Прохожие брали газеты, останавливались, расспрашивали меня, сочувствовали, выражали надежду, что она, конечно, будет жить.
— Вы должны очень желать этого, — говорил я. — Это она, Катя, доставляет вам маленькие и большие радости. Вы не замечаете этого, потому что не знаете, что, не будь ее, не было бы и ваших радостей. Это она хочет, чтобы была хорошая погода, и вы идете в лес. И вам приятно и весело. Это она предотвращает катастрофы на улицах. Это она сделала так, что девяносто девчат нашли своих парней. А без нее они могли бы и не встретиться. Правда, она не может выполнить план даже маленького завода или фабрики. Ну не беда. Это могут сделать другие. Читайте газету. Пусть Катя живет!
— Это же королева Усть-Манска, — сказал кто-то.
Мне поверили, и теперь я знал: Катя будет жить, потому что все этого хотят.
Я зашел на главпочтамт и отдал ключ от газетного киоска. Потом я забежал на конференцию, и «зубры» из Усть-Манского политехнического института сказали, что я буду временно работать в их лабораториях, что в моем фантазерстве что-то есть, что они уже дали телеграмму в мой институт о продлении моей командировки. Они понимали, что мне сейчас нельзя было уехать из этого города.
Я буду находиться здесь, в Усть-Манске, пока не докажу им, что можно видеть сквозь землю, пока Катя не выздоровеет, пока не начнется подготовка к экспедиции, пока мы вместе с ней не улетим на Север, в болота, в гнус, дожди и в песни.
Я бежал в клинику. В двадцати шагах от себя ничего нельзя было рассмотреть, такой стоял туман. Полста градусов ниже нуля. Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг…
Я бежал к Кате, потому что она меня ждала.
На проезжей части дороги собралась толпа прохожих, какая обычно возникает, если кого-то сбило машиной. «Вот вам и еще пример, — подумал Игнатьев. — Очистить надо улицы от машин. Автострады можно строить и под землей». Игнатьев возвращался с трудного совещания, и в голове у него гудело, а тут еще солнце жарит, как в тропиках. Он возглавлял областную комиссию, которой было поручено изучение вопроса о переносе дорог и автострад для машин под землю. Сам он был ярым сторонником такого мероприятия, но, являясь председателем, старался воздерживаться от эмоций. Все учла комиссия: и стоимость предстоящих работ, и уменьшение загрязнения воздуха, и количество автокатастроф. Все «за» и «против» были взвешены, и воображаемая стрелка решения застыла где-то около нуля. Нужен был еще какой-то факт, какая-то мелочь, нюанс, чтобы сдвинуть стрелку с мертвой точки.
Игнатьев поровнялся с толпой и вдруг услышал крик своей младшей дочери:
— Папочка!
Папочка мгновенно перепугался и врезался в толпу, тоже негромко выкрикивая: «Танечка! Танечка!»
Перед ним расступились. Сначала он увидел темно-вишневую «Волгу», затем своих дочерей. Всех четверых живых и невредимых. Они стояли перед автомобилем, обнявшись за плечи. За ними было пустое пространство, круг, в который никто из прохожих почему-то не вступал.
Шестилетняя Танечка отчаянно трусила. Это было заметно. Она бы и убежала давно, но старшая, десятилетняя Ира, крепко держала ее за плечо. Рядом стояли Оля и Марина, близнецы, им недавно исполнилось по восемь лет.
Старшая, конечно, понимала, что нет ничего хорошего в том, что они собрали такую толпу. И по ее глазенкам было видно, что она лихорадочно ищет выхода из этого неприятного положения.
Близнецы поглядывали исподлобья и были полны решимости. Первой увидела папу Танечка, резко вырвалась и с плачем (теперь, раз папа был близко, можно было и зареветь) бросилась к нему.
— Мы тут игра-а-а-ли…
— Ох, сейчас начнется, — вздохнула Ира.
— Все равно мы не пустим их, — сказала Оля.
— Поиграть и то негде, — вздернула носик Марина и отвернулась в сторону.
Но все трое не сдвинулись с места.
Папа прижал к себе Танечку, растерянно спрашивая:
— Что тут у вас произошло? Что опять натворили?
Пора бы ему и привыкнуть к беспокойному характеру дочерей, а все не может. Все еще кажется, что недавно научились ходить. И когда только успели вырасти?
— Послушайте, дорогой товарищ Игнатьев, — дверца машины открылась, на тротуар вышел слегка взбешенный товарищ Чичурин, начальник отдела строительства при горисполкоме, оппонент Игнатьева по проблеме подземного транспорта. — Хоть ты и одержим своей прекрасной идеей, но по улицам еще разрешается ездить на автомобилях. И потом, с каких это пор взрослые стали брать себе в союзники маленьких детей, да еще своих собственных?
— Дети, — строго спросил Игнатьев, — что вы тут делали?
И только сейчас он прислушался к шумевшим вокруг него людям. Говорили о его дочерях неодобрительно, слышалось даже слово «безобразие». Многие не знали, что здесь происходит, но на всякий случай останавливались. А один студент художественного училища сначала присел на корточки на асфальте, потом выпрямился и сказал:
— Это же искусство!
— Да что тут происходит? — спросил папа.
— Встали вот твои дочери поперек дороги и не дают проехать. Что прикажете делать?
— Ира, вы зачем здесь безобразничаете? Ведь это дорога!
— Во-первых, здесь очень редко ездят, — начала Ира.
— Мы здесь город строим! — сказала Оля. — Вот так!
— Да-а, а разве по домам ездят? — взбунтовалась Марина.
— Папочка, папочка, этот дядя разрушит наши домики! — Танечка уже перестала плакать, хотя еще боялась оторваться от своего папочки.
— Ну, Игнатьев! — вспылил Чичурин.
— Хоть бы разошлись, что ли, — вздохнул Игнатьев, устало оглядывая собравшихся. — Ничего ведь не произошло. Сейчас мы разберемся. Товарищи, расходитесь, пожалуйста.
Собравшиеся стали расходиться.
— Закурим, что ли, — предложил Мичурин. — Все равно опоздал. Хотел на седьмой объект съездить. Не успею теперь… Ну и дочери у тебя. С характером.
— Да, этого им не занимать. Всегда вместе, вот у них сил, баловства и чудачеств всяких получается в квадрате. А почему они тут выстроились-то?
Трое девочек стояли, не сходя с места. Немного сердитые, но нисколько не испуганные и даже радостные, потому что отстояли свое, не испугались ни «Волги», ни только что окружавших их прохожих.
— Еду я, — сказал Чичурин. — А они на асфальте на коленках ползают. Рисуют что-то. Я сбавил скорость. А сам думаю — разбегутся сейчас. А они словно и не замечают. Я даже просигналил им, благо тут автоинспекция редко появляется. Не услышать меня они не могли. Нет, ползают, словно не замечают. Сигналю еще. Поднимается твоя средняя…
— Олька?
— Она самая. Встала и руки в стороны расставила. Кричит что-то. Я остановился. Пока вылезал из машины, они уже все четверо…
Какая-то светящаяся стрела-молния беззвучно пронеслась мимо них. Потом раздался негромкий хлопок. Двое взрослых вздрогнули от неожиданности. А лица девочек словно засветились каким-то торжеством, каким-то детским превосходством над взрослыми.
— Сейчас еще один цветочек будет, — сказала Танечка и посмотрела снизу вверх на папу, словно ожидала одобрения или поддержки.
— Здесь скоро все будет засеяно цветами, — сказала Оля, упрямо сдвинув брови.
— Ага! Чтобы их машинами давили? — поджав губы, спросила Марина, обращаясь, конечно же, к взрослым.
— Ох эти взрослые, — вздохнула Ира. — Разве они поймут.
— А ну-ка, помолчите минутку, — строго сказал папа и добавил, обращаясь к Чичурину: — Ну и что дальше?..
— Ну, вылез я. А они говорят, что дальше дороги нет. Дальше начинается город.
— Что еще за город?
— Город на асфальте. На асфальте город. Значит, машинам ездить нельзя. Вот ведь как рассуждают. Полюбуйся.
— Мел где взяли? — полюбопытствовал папа.
— В магазине купили, — ответила Ира.
— В классе взяли, — отвернулась Оля.
— У девочки у одной, — пожала плечами Марина.
— Папочка, папочка, а мне Ира дала один кусочек, — заторопилась, проглатывая буквы, младшая дочь Игнатьева.
— В классе брать нельзя, — отрезал папа. — Нехорошо это.
— Знаю, — сказала Ира. — Не будем больше.
Папа и Чичурин сделали несколько шагов. И вдруг папа чуть не упал. Прямо перед ним, не более чем в метре, из асфальта вытягивался стебель какого-то растеньица. Он достиг высоты сантиметров в двадцать. Уже и листочки были на нем, густо-зеленые с темноватыми прожилками. На конце стебля возник бутон, и через десять секунд перед потрясенным папой расцвел цветок. Мраморно-белый, сочный, с пятью лепестками, необычный и очень-очень красивый.
— Вот и расцвел цветочек! — крикнула Танечка и выпорхнула из-под папиной руки.
Трое других девочек перестали изображать живую стену и тоже подошли к цветку, стараясь не наступать на белые линии мела на асфальте.
— Ой, какой красивый, — прошептала Оля. — Такого еще не было. Правда ведь, девочки?
— Был, — уверенно сказала Марина. — У сто первого дома позавчера такой распустился.
— Все-то ты знаешь, — вздохнула Ира. — Энциклопедический ум.
— Вы что, серьезно, что ли, хотите сказать, что цветы вот так из асфальта и вырастают? — спросил папа.
— Папочка! — испуганно крикнула Таня. — Ты на домик наступишь!
Папочка поспешно сделал шаг назад.
— Я что-то тоже не слышал, чтобы из асфальта цветы лезли, — поддержал Игнатьева Чичурин.
— Так ведь здесь не слушать, а смотреть надо, — сказала Оля и исподлобья взглянула на взрослых: как расценят ее дерзость?
— Это космические корабли маленьких человечков, — пояснила Ира.
— Что же им, и не приземляться теперь? — недовольно спросила Марина.
— Ах, корабли звездных пришельцев, — с облегчением рассмеялся папа.
А в это время по воздуху опять чиркнула белая молния.
— Еще два домика нужно строить, — сказала Ира.
— Мы им вчера концерт устраивали, — качала Оля. — Они очень любят музыку. Просили сегодня вечером еще раз сыграть. Ты, папочка, дашь нам большой аккордеон?
— Это кто же такие «они»? — переспросил Чичурин.
— Маленькие человечки, — сказала Ира.
— Папа, разве ты их не видишь? — спросила Оля.
Папа внимательно посмотрел на асфальт. Ну что ж. Его дочери умели рисовать. Особенно старшая. А фантазии хватает у всех четверых. На асфальте были нарисованы дома, около десяти домов. Одноэтажные и двухэтажные. Из кирпича и бревен. С резными наличниками, крылечками, трубами, палисадниками, дорожками. Городок был цветной. Фантазия девочек странно и причудливо трансформировала привычные представления об архитектуре городов. Нечего было даже и пытаться понять стиль этого разноцветного городка. Это был особый детский стиль. Здесь одна стена могла быть выше другой, а крыша покрывать только половину дома, труба смешно заваливалась набок. Цветок мог быть выше дома, а маленькие смешные человечки…
Папа вдруг страшно удивился. Вот человечки-то были нарисованы не детской рукой. Фигурки застыли в самых разнообразных позах. Вот женщина, развешивающая занавески на окнах потешного домика. Садовник, поливающий клумбу. Бабушка в окружении внучат. Мужчины, собравшиеся в кружочек. Выписана была каждая морщинка на лице, каждая складка одежды. Выражения лиц были схвачены предельно реалистично. И хотя фигурки напоминали сказочные персонажи, в их изображении чувствовалась рука художника.
— Да, я вижу, — вымолвил наконец папа. — Город у вас получился красивый. Хороший город. А кто рисовал маленьких человечков?
— А ведь действительно красиво! — воскликнул Чичурин. — По такой красоте ездить колесами было бы как-то неудобно. Чего только не навыдумывает подрастающее поколение.
— Папа, ну а цветы-то хоть ты видишь? — спросила Оля, глядя исподлобья. Видно было, что она уже начинает сердиться на непонятливость взрослых. Ведь их за последнее время столько распустилось на асфальте.
— Постойте! — перебил Чичурин. — Я что-то припоминаю. Что-то мне последнее время мешает ездить по дорогам. Какое-то препятствие. Красное, синее, белое. В общем, цветное. Приходится руль чуть вправо, руль чуть влево поворачивать. Ну а что это такое, разглядеть нет времени.
— Это и есть цветы, — радостно сказала Ира.
— Папа, тут кругом цветочки. — Танечка снова вцепилась в локоть отца.
— Где уж взрослым обратить внимание на цветы! Они и другую-то цивилизацию не видят, — с гордым видом сказала Марина. Недаром ее называли энциклопедическим умом. Детским еще, конечно.
Папа оглянулся, заставил себя на несколько секунд забыть и свою комиссию, и совещания, и подготовку материалов к отчету, и всю эту ежедневную суету. Суету, необходимую, нужную, но все же не позволяющую ему вот так взять и просто оглядеться.
Что-то делалось вокруг!
Асфальт во многих местах горел, переливался, сверкал, искрился цветами. Самых разнообразных форм и линий. Все цвета радуги, казалось, собрались на асфальте.
Глядя на Игнатьева, повернулся на месте и Чичурин. Вдруг он заторопился, поспешно распрощался с Игнатьевым и его дочерьми и бросился к автомобилю.
— Поехал я! Через пять минут не выберешься отсюда! А дочери твои не дадут смять ни одного цветка. Что делается…
Его автомобиль осторожно развернулся и на самой маленькой скорости, делая зигзаги и иногда даже сдавая назад, выкатился из переулка на автостраду.
— Эти цветы нельзя мять, — голосом учителя, сказала Марина.
— Ну, конечно, конечно, — поспешно согласился папа.
— Папка, — сказала Оля, — мы ведь серьезно говорим.
— Этот цветок можно срезать и унести домой, но на его месте тотчас же вырастет другой, — сказала Ира.
— Это волшебные цветочки, — объяснила Танечка. Для нее еще многое было волшебным.
— Папа, ведь уже все, все ребятишки знают, что на Землю прилетели маленькие человечки, — сказала Ира.
— Встретились две цивилизации, а взрослые ничего не замечают. Ну надо же, — удивилась Марина.
— Они добрые, веселые, они любят музыку! А как они танцуют! — с восторгом выпалила Оля.
— Только им негде жить, — огорченно заметила Танечка.
— Постойте, постойте, — остановил их папа. — Давайте не все сразу, а по очереди. Ну хоть ты, Ира.
— Уже целую неделю на Землю прилетают корабли маленьких человечков. Когда они летят, их нельзя видеть. Только вот такие стрелы, как молнии. Папа зажмурился, потому что в метре от него пронеслась огненная стрела, и на асфальте распустился ярко-оранжевый цветок. — Это их корабли, продолжала Ира. — Так мы думаем. Когда они выходят из корабля, он превращается в цветок. Они хорошие, эти человечки. Они как будто нарисованные. А как они радовались, когда мы нарисовали им домики!
— Это рисунки и есть, — заикнулся было папа.
— Нет, нет, папочка, — перебила его Оля. — Они живые. Они двигаются, они разговаривают с нами. Это все они сами рассказали нам. А прилетели они с другой звезды, потому что там им негде стало жить. Их города раздавили автомобилями.
— Так они еще и двигаются? — удивился папа.
— Конечно, — сказала Марина. — Как они могут не двигаться, если они живые. Только они очень боятся взрослых и особенно автомобилей и замирают сразу.
— Сказка какая-то, — прошептал папа. — Скажите же им, чтобы они меня не боялись.
— Улиас, Мелла, Эльва! — крикнула Танечка. — Не бойтесь! Это наш папа!
И маленький городок ожил, наполнился движением, веселым шумом, какими-то непонятными звуками и восклицаниями. Плоские, двумерные маленькие человечки ожили в разноцветном сказочном двумерном городке.
— Они спрашивают, — перевела Ира, — позволят ли им жить здесь. Не раздавят ли их, как случилось с ними уже однажды?
— Я думаю, что не раздавят. Ведь вы не позволите?
— Нет, нет! — в один голос закричали девочки.
— А еще они просят нас устроить им концерт, — сказала Оля. — Так мы возьмем большой аккордеон?
— А донесете? — усомнился папа.
— Донесем! — снова хором закричали они.
А Танечка добавила:
— Мы же вчера донесли.
Папа только покачал головой.
— Мы над ними шефствуем, — сказала Марина. — Все девочки и мальчики рисуют им города. А потом мы посмотрим, чей будет лучше.
— Почему я ничего не понимаю из их разговоров?
— О! Этому и мы не сразу научились, — сказала Ира. — С час, наверное, времени ушло.
— Ну так мы пойдем за аккордеоном? — нетерпеливо спросила Оля.
— Пойдем. Ну и чудеса!
— Ура! Сейчас концерт для вас будет!
В двумерном городе бурно радовались маленькие плоские человечки.
Папа и его четыре дочери помахали человечкам руками и направились Домой. Ребятишки всего двора рисовали смешные домики. А взрослые, не особенно вникая, отчего так тихо во дворе, просто радовались этой вечерней тишине.
Все пятеро с шумом ввалились в квартиру.
— Тише вы! — крикнула им из комнаты мама. — Тут по телевизору экстренное сообщение передают.
Папа приложил палец к губам.
— Передаем экстренное сообщение, — взволнованно говорил диктор. Многие радиостанции Земли приняли сообщение от неизвестных разумных существ. Разумные существа, именующие себя двумерцами, просят разрешения поселиться на нашей планете и предоставить в их распоряжение города, в которых они могли бы жить. Двумерцы откровенно заявляют, что несколько планет их уже не приняло, и в случае отказа они немедленно покинут солнечную систему. В настоящее время создается комиссия, которая вступит с пришельцами в контакт и представит на рассмотрение всему человечеству проект. Просим всех высказывать свои мысли через радио, газеты и телевидение. Предполагается, что комиссия закончит работу через пять месяцев.
— А вы носитесь бог знает где, — сказала мама. — Тут такие события происходят. Садитесь есть живо, а то вдруг еще что-нибудь передадут интересное.
— А мы уже… — начала было Танечка, но три сестры и папа так на нее посмотрели, что Танечка замолчала.
— Берите аккордеон, барабан, маленький аккордеон и пошли гулять, скомандовал папа.
— Это еще что такое! А есть кто будет?
— Потом. Успеем, — успокоил ее папа.
— Пошли! Там интересно!
И мама согласилась.
Они стали собираться. Диктор снова начал читать экстренное сообщение, повторяя его в который уже раз. Взрослые во всем мире прильнули к телевизорам. А дети во всем мире, не слыша сообщения диктора, рисовали на асфальте города. Маленькие и большие, цветные и одноцветные, многоэтажные, каменные и из тростника. С клумбами, лесами, холмами и реками.
И короткие белые молнии время от времени разрезали небо, и тогда на асфальте расцветали фантастические цветы.
Но ребячьи города на асфальте все же были еще фантастичнее.
За толстыми керамитовыми стенами базы расстилались огромные пустыни снега, делавшие поверхность безжизненной планеты одинаковой во всех ее точках, однообразной, унылой и холодной. Планета словно не могла пробудиться от бесконечного сна.
Они сидели возле электрического камина. Он и Она.
Она родилась в космическом корабле. Все ее детство прошло среди предметов, сделанных руками человека. Землю Ей заменял пластик пола, вентиляция заменяла ветер, свет неярких светильников — солнце, вода журчала для Нее только из крана, магнитофонные записи заменяли пение птиц и шелест травы. И лишь цветы, невзрачные, тусклые, но живые и от этого теплые и приятные на ощупь, Она видела наяву. Цветы росли в главной оранжерее корабля. Их было около двух десятков. За цветами тщательно ухаживали, любовались ими, любили их, но они все равно гибли. Их становилось все меньше и меньше. Последний увял, когда Ей было одиннадцать лет и корабль подошел к искусственном планете диаметром в двадцать семь километров.
Здесь было миллионное население, четыре университета, театры, школы, искусственные катки и даже рощи лиственных деревьев. Искусственная планета, казалось, затерялась среди звезд, так далеко они от нее были. Но планета была очень нужна людям. За ней начинался еще неисследованный космос. Здесь строили новые корабли, отсюда экипажи уходили в дальний поиск.
Она училась в школе, затем в университете. И у нее было много друзей и подруг. А потом Она встретила Его. Он только что прилетел с Земли и не был похож на всех тех, кого Она знала раньше. Он был более замкнут, хотя ему полагалось быть более общительным. Он был более грустным, хотя о чем ему было грустить? Он видел все, он видел Землю. Он даже родился на ней. И улетел с нее впервые в учебный полет, когда ему исполнилось уже двадцать лет.
Он очень хорошо знал, что такое мягкая черная земля, знал, какое счастье валяться на траве и смотреть в раскаленное небо, ощущая обжигающие лучи солнца. Он жил в Сибири, видел сохраненные навечно глухие уголки тайги, переходил вброд холодные таежные речки и рвал цветы огромными охапками, а потом дарил их девушкам и уходил, потому что ни одна не тронула его сердце.
Когда Он встретил Ее, то удивился ее жизнерадостности, счастливому выражению ее лица, потому что в его воображении человек, который ни разу не видел Землю, не мог быть счастливым.
Они полюбили друг друга. Он — сын Земли. Она — дочь Неба. А потом огромный корабль ушел в дальний поиск открывать новые звезды и планеты, и они отправились с экспедицией. На каждой новой планете оставалось два или три человека, которые должны были все узнать о ней.
На одной из планет остались Он и Она.
Экипаж корабля соорудил им керамитовый домик, в котором был маленький зал для танцев и аппаратная с тысячей очень сложных приборов, столовая и кабинет для работы, кухня и ванная, прихожая и специальное помещение, в котором жил старый-престарый робот, знавший Ее еще с пеленок.
Им было хорошо друг с другом. Одиночество не тяготило их. С утра они запускали маленькие ракетки, которые после обеда возвращались, доставляя им кинофильмы о различных областях планеты и данные о температуре, давлении, силе притяжения — словом обо всем, что можно было узнать о планете. Они обрабатывали материалы, танцевали, рассказывали друг другу всякие истории. И старый робот осторожно останавливался где-нибудь в углу и молча слушал их. Он вообще был неразговорчив.
Через день они садились в винтолет и летели по заранее намеченному маршруту, удаляясь от базы иногда на несколько тысяч километров. И тогда старый робот поддерживал с ними связь и пытался самостоятельно обрабатывать материалы исследований.
В этот день они сидели возле электрического камина.
Он молчал, словно не замечал Ее. И лента магнитофона крутилась зря, потому что Он не слышал музыки, и Она зря тормошила Его за плечо, предлагая потанцевать.
Она заметила, что с Ним что-то делается. Уже несколько дней Он был таким — неразговорчивым, ушедшим во что-то свое, чужим, непонятным. И Ей было от этого не по себе.
— Хочешь остаться один? — спросила Она.
Он очнулся и отрицательно покачал головой. Она запела что-то, а Он вдруг спросил:
— Почему эта планета мертвая?
Странный был вопрос. Почему эта планета мертвая? Так ведь почти все планеты мертвы. Жизнь даже в самой примитивной форме встречается очень редко. Она так ему и ответила:
— Потому что это обычное явление в космосе.
— Ну нет, — возразил Он.
— Сколько мы с тобой знаем планет? Разве хоть на одной из них была жизнь?
— Была, — утвердительно ответил Он.
— Нет, — и Она отрицательно покачала головой.
— Ветер, снежные ураганы, песчаные вихри, землетрясения, вулканы. Нам везде приходилось бороться. А здесь все мертво. Нет ни гор, ни ущелий, ни ветра, ни смены температур, ни дня, ни ночи. Здесь все застыло, как при абсолютном нуле.
— Ну и что же в этом плохого? Разные бывают планеты. Попалась вот и такая. Зато какие здесь звезды! Отчетливые. И видны даже самые маленькие. А Солнце отсюда можно увидеть?
— Нет, нельзя.
— Вот видишь, как далеко мы забрались с тобой. А мне нравится эта тишина. Словно все замерло в ожидании чего-то нового. Хочет и боится. Ждет и не верит. Так и я. Мне тоже кажется, что я чего-то жду. И я, наверное, такая же мертвая.
— Нет, ты живая, ты теплая, ты разная, ты можешь и смеяться, и плакать, и грустить, и радоваться… Я хотел бы показать тебе Землю.
— Ты знаешь, мне совсем не хочется туда. Наверное, потому, что я не могу себе представить ее. Сколько бы я ни смотрела фильмов, ни слушала рассказов, я не понимаю ее, не чувствую. Мне хорошо и здесь. Лишь бы горели звезды.
— Здесь даже звезды не такие, как на Земле. Одинаковые. А там они разные. То большие, это перед дождем, и мигающие. То блестящие, сухие и маленькие, это в морозные ночи.
— Скоро придет корабль. Ты можешь возвратиться на Землю. Даже видя ее, ты, наверное, будешь тосковать по ней.
Она села на спинку кресла и обняла Его, спрятав свое лицо с его волосах. Он не пошевелился. От электрокамина исходило приятное тепло, но это было совсем не то тепло, которое исходит от костра. Тепло огня живое.
Она чувствовала, что Он снова забыл о Ней, в который уже раз. И Ей сделалось грустно и досадно, и неприязнь возникла в Ней к Земле. И, может быть, впервые Она захотела увидеть ее. Узнать, что же в ней такого, что Он не может жить без нее.
Он только сказал:
— На Земле март.
Это Ей ничего не говорило.
А Его непреодолимо тянуло на Землю. Именно сейчас, когда там начинается весна, когда солнце поднимается все выше и выше, когда снега только чуть-чуть подтаивают и их ослепительное сияние вызывает чувство неудержимой радости и легкости. Когда в лесу уже твердый наст, сбитый ветрами и утоптанный солнечными лучами. И по лесу уже можно ходить без лыж, и маленькие ручейки пробиваются в оврагах и логах, а бугры кое-где почернели.
В такие дни Он уходил в лес и бродил, не разбирая дороги, до вечера. Возвращался мокрый и счастливый. И особенно хорошо Ему было, когда удавалось найти первый подснежник, маленький, хрупкий, кажется, такой неприспособленный к жизни, а все же выбивающийся первым из земли.
Он сидел в неприступных стенах надежного убежища. Тепло согревало Ему ноги, а волосы гладила, конечно же, самая красивая женщина на свете. И все равно ему не хотелось сидеть здесь. Его уже давно тянуло прочь от этих стен, в мороз, в снег, в гнетущую однообразность. Разбросать, разбудить все, чтобы была весна света, чтобы Она увидела эту весну света… Нетерпение в груди накапливалось. И только одно сейчас удерживало его поймет ли Она его поступок, не разрушит ли Он непонятным для Нее желанием любовь. Ее любовь.
— На Земле март, — тихо повторил Он.
— Ну и что, — даже не удивилась Она.
Тогда Он сбросил ее руки со своих плеч и встал. Она испугалась, но лишь на мгновение, потом успокоилась и сказала:
— Что такого, что на Земле март… Был февраль, стал март…
Он молча вышел в прихожую и надел меховой комбинезон, затем унты, рукавицы, теплый шлем, спускающийся прозрачным забралом на лицо. Она смотрела на Него немного отчужденно, но с усмешкой. Еще мать рассказывала ей, что мужчин иногда что-то уводит с прямого, понятного и всеми одобренного и проверенного пути. Но чаще всего они все равно возвращаются. Возвратится и Он. Здесь некуда уйти.
Он открыл дверь. Клубы пара ворвались в переднюю и медленно исчезли, когда он захлопнул за собой дверь. Старый робот вопросительно повернулся к Ней.
— Иди, — приказала Она. — Только чтобы Он тебя не видел.
Все-таки Она немного боялась, что Он не вернется.
А Он вышел из сверхнадежной керамитовой базы и остановился. Темнота кругом, но не полная, не страшная, а какая-то безразличная, пустая. Он крикнул что-то в эту пустоту, но не получил ответа. Здесь даже эха не было. Тогда он пошел вперед, по своим же следам, и добрался до того места, где остановился вчера. Он постоял немного в раздумье. Нет, Ему не хотелось возвращаться. Вперед, вперед. Оставить хотя бы цепочки следов на этой ничего не желающей планете. Хоть этим сделать ее не такой однообразной.
Он шел все быстрее. Стало жарко. И Он сбросил теплый шлем, потом рукавицы, расстегнул комбинезон. Старый робот шел в километре за ним, чуть в стороне. Но, увидев, что человек сбрасывает одежду, изменил направление и подобрал ее. Он знал, что было холодно, но не решался напомнить об этом человеку. Ведь Она сказала, чтобы он только издали охранял Его, не попадаясь на глаза.
А человек шел все вперед. Он уже ничего не замечал вокруг. Да и что тут было замечать? Это белое однообразие? Он снова был на Земле, среди полыхающего бликами моря света. Сощурив глаза, Он смотрел на Солнце. Нагнул ветку тальника в небольшом овражке возле замерзшего, ручья и с давно забытым чувством, заставившим учащенно забиться его сердце, ощутил ее запах.
Затем Он очутился в березовой роще и медленно кружил вокруг стволов, прижимаясь к ним разгоряченным лицом и гладя их гладкую кожу с коричневыми зигзагами разрывов коры. Он прислушался. Он услышал, как переговариваются деревья. Как красные и желтые птицы то и дело вмешиваются в их неторопливую беседу. Как дятел, постукивая клювом по стволу одинокой сосны, создает неповторимый ритм, как пролетела где-то сова, иногда задевая ветви, как прямо перед ним выскочил белый зверек, перевернулся в воздухе и бросился в обратную сторону.
Весна света! Половодье света! Солнце куда ни глянь! Солнце в небе, солнце на снегу, разбросанное мириадами блесток, солнце в воздухе, в деревьях, в настроении, в душе.
Он опустился в небольшую ложбинку, запнулся за что-то и упал в снег. Поднялся… и понял, что Он не на Земле. Он был на этой тоскливой планете. Тогда Он ничком бросился в снег. Снег, прилипший к лицу, немного привел Его в себя. Он повернулся на спину и посмотрел в небо. Звезды чуть заметно проглядывали сквозь темно-серую дымку. Снег попал ему за воротник и растаял там. Он сел, ощущая, как холодная струйка воды проскользнула между лопатками.
Что-то заставило Его оглянуться. Что-то было не так, как прежде. Он не сразу сообразил. Потом понял, что Он не видит горизонта. Он встал во, весь рост, но все равно не увидел горизонта. Он находился в небольшой ложбинке. Это Его удивило… Еще ни разу на этой планете Он не встречал никаких отклонений от поверхности идеального шара.
Он попытался подняться наверх. Это Ему удалось, но с трудом, потому что склоны были довольно круты. Он медленно повернулся на месте. Горизонт был отчетливо виден. Так отчетливо, как никогда раньше. Он попытался сообразить, почему это. Потом понял. Стало светлее. И темное пятно солнца стало почему-то багровым.
И тут Он услышал какой-то звук…
Звук был очень знакомый, но необычный… здесь.
Он прислушался. Звук доносился из ложбинки. Тогда Он снова спустился вниз, растерянно глядя по сторонам. Ноги его чуть не по колено провалились в снег, Он попытался выбраться, но провалился еще глубже. Он начал разгребать снег руками и обнаружил, что снег мокрый! И это при семидесятиградусном морозе!
Он сообразил, что напоминал этот необычный звук. Так журчит первый лесной ручеек. Самый первый, когда еще голоса многих не сливаются в общую удивительную симфонию-фантазию. Что-то мягко било Его по ногам, возле самых подошв. Это и был ручей. Самый настоящий ручей. Он не поверил и зачерпнул воду рукой. Ручей был холодный, прозрачный, свежий. Глаз нельзя было оторвать от него.
И тогда Он пошел вниз по ручью, увидел, как осел снег на одном из склонов ложбинки. «Так и должно было быть, — подумал Он. — Это должно было быть. Не может быть абсолютной смерти». Он что-то искал, разгребая руками рыхлый мокрый снег. А вокруг становилось светлее. Он уже явственно, отчетливо различал свою тень.
И вот в одном месте Он увидел, что снег протаял почти до самой земли. Он бросился туда, низко наклонился, как в глубоком поклоне, и замер.
Маленькие беленькие лепестки подснежников на тонюсеньких стебельках пробились через тонкую корочку льда. Их было несколько. Он долго стоял и смотрел на них. Потом вспомнил Ее. Она должна увидеть их. Он сбросил с себя комбинезон, оставшись в одних брюках и ярком свитере. Осторожно сорвал подснежники, положил их в одну ладонь, прикрыл сверху второй и начал взбираться наверх. Он все время смотрел себе под ноги, чтобы случайно не упасть. А когда выбрался наверх, то вынужден был тотчас же закрыть глаза, такой ослепительный свет разливался вокруг. Он засмеялся от счастья и, проваливаясь по колено в снег, пошел к базе. Какое-то черное пятно на мгновение привлекло его внимание, но тут же исчезло. Это был старый робот. Ему приходилось трудно, ведь он был очень тяжелый и все время проваливался в снег, недоумевая, что же произошло, почему такая твердая раньше поверхность вдруг стала непослушной и коварной.
А Она, когда Он захлопнул дверь, разделась и легла в постель. Взяла книгу, но читать не хотелось. Мысли ее все время возвращались к Нему. Что погнало Его прочь от тепла и ее нежных рук? Неисправимый! И Она ждала Его в темноте, начиная уже волноваться, слишком долго Он задерживался. Но старый робот должен охранять его. Роботу Она верила.
Дверь открылась внезапно, рывком. Она приподнялась на локте. Яркий свет ударил Ей в глаза. Она увидела Его, протягивающего вперед раскрытую ладонь. Он был без теплой одежды, весь мокрый и радостный.
— Что случилось? — испуганно спросила Она.
— Весна света! — ответил Он.
— Неисправимый! — тихо сказала Она.
— Смотри. — Он поднес к ее глазам чуть вздрагивающую ладонь. — Это подснежники. Я нарвал их для тебя.
— Здесь? — удивилась Она и взяла цветок. — Неужели это правда? — Она тихо рассмеялась.
— Ты увидишь ее. — Он взял Ее на руки и, хотя Она, смеясь, просила: «Отпусти! Отпусти!» — вынес из керамитового домика. Она чуть не ослепла от льющегося отовсюду света и уткнулась лицом в его грудь. Потом осторожно отняла свое лицо, медленно приоткрывая глаза.
— Необыкновенно как, — только и сказала Она, тихо-тихо, но Он расслышал.
— Пойдем туда, — кивнул Он головой вперед.
Но сначала Он отнес Ее назад в домик. Она надела блестящие черные брюки и белый свитер, ботинки с толстыми подошвами. Поставила подснежники в стакан с чистой водой.
Они вышли вдвоем в сверкание снега, в удивительные блики солнца.
Взявшись за руки, они пошли вперед.
Старый робот едва добрался до базы. Он согнал с себя капельки воды перед камином, подзарядил аккумулятор и сел в кресло. У него вдруг появилась потребность осмыслить все происходящее. Он долго думал, но не пришел ни к какому выводу. Неужели человек настолько одержим, настолько велик в своих чувствах, что может растопить силой своих чувств вечные снега мертвой планеты? Или просто проснулось светило? Робот не выдержал, и пошел в аппаратную, и включил там вычислительную машину. Он заложил в нее все данные о планете и ее солнце. Длинная лента ответа потянулась из вычислительной машины; Робот читал ее и удивленно покачивал головой.
А они все шли вперед. И случалось, что Он отставал от Нее, и тогда Она брала Его за руку и вела за собой. Они оба смеялись. Они оба были очень рады. И неизвестно, кто больше. Он ли, потому что показал Ей эту весну… Она ли, потому что впервые увидела весну света…
А на Земле действительно был март. В Сибири начиналась весна света…
Перед тем, как войти в испытательный бокс, я взглянул на индикатор личного счастья. Золотистая стрелка остановилась на тридцати пяти делениях. Достаточно, чтобы быть в хорошем настроении.
Эдик Гроссет стукнул меня ладонью между лопатками и сказал:
— Прости меня за эти несколько минут.
— Брось, Эд. На то и эксперимент. У тебя нет выбора, ты обязан это сделать. Не вздумай только хитрить. Иначе все ни к чему!
Про хитрость я сказал, конечно, зря. Гроссет не умел хитрить, никогда и ни при каких обстоятельствах. Но тем труднее ему было участвовать в эксперименте.
— Сам понимаешь, — сказал Эдик. — Это все равно, что вывернуться наизнанку. Противно.
— Перестань скулить. — Я взялся за ручку двери. Лицо Эдика, как мне показалось, осунулось и постарело. — И Ингу заставь.
— Телячьи нежности, — сказал Сергей Иванов. — Работать — значит работать. И нечего тут рассусоливать.
Перед боксом толпилось еще человек десять. Среди них выделялся могучим телосложением и удивительным спокойствием Антон Семигайло. Мне всегда казалось, будто он создан специально для иллюстрации выражения «В здоровом теле — здоровый дух». Глядя на Антона, можно было даже сказать, что в исключительно здоровом теле — ну просто поразительно здоровый дух! Во всяком случае, уровень счастья у него всегда выше средней нормы, а часто даже более семидесяти процентов.
Антон пожал мне руку и подмигнул. Я ни с кем не хотел прощаться, но так уж получилось. Вслед за Семигайло и все остальные начали протягивать мне руки.
— Вы все с ума посходили! — раздался голос руководителя наших работ Карминского. — До начала эксперимента осталось десять минут, а вы его специально взвинчиваете! Ему же еще успокоиться нужно!
Однако никто не ушел. Уж очень хорошо все знали кандидата технических наук Виталия Карминского, чтобы в страхе разбежаться по своим местам.
— Как со счастьем? — спросил наш руководитель.
— По сто восемьдесят пакетов каждого цвета, — ответил Иванов.
— Хватит?
— Что он, бездонная бочка, что ли?
— Ну-ну, — согласился Карминский. — Не подвела бы только аппаратура.
— Что вы, — спокойно пробасил Семигайло. — Все на уровне.
— Знаю я этот уровень. А как с откачкой счастья?
— Плохо, — ответил Гроссет.
— Что так?
— Освободили бы вы меня, Виталий Петрович, от этого. На теплотрассу бы лучше послали, землю копать. Все равно ведь кого-нибудь пошлете. А я добровольно.
— Каждый сверчок знай свой шесток, — глубокомысленно изрек Карминский. — Все расписано и утверждено. Изменений не будет.
В это время в лаборатории зазвонил телефон. Инга подняла трубку, послушала и сказала, кивнув мне:
— Саша! Тебя к телефону. Марина хочет с тобой говорить.
Я вопросительно посмотрел на Карминского.
— А, — безвольно махнул он рукой. — Говори. Чего уж тут поделаешь. Сорвем эксперимент. Ей-богу, сорвем…
Я взял трубку:
— Марина?
— Я, Саша. Слышишь? Я люблю тебя!
Я промолчал. Много, много лет я не слышал от нее этого слова.
— Ты слышишь, что я говорю? Сашка!
— Слышу.
— Я люблю тебя!
— Не верю.
— Ты это говоришь, потому что эксперимент?
— Марина, я знаю это точно.
— Ладно, дерзайте! — У нее будто перехватило горло. — Буду думать про тебя только самое плохое. Отключаюсь.
Она испугалась? Или что-то поняла? Десять лет прожито вместе. Десять лет… Много или мало?
— Ну что, сантименты кончились? — строго спросил Карминский. Разрешите начать эксперимент?
Я открыл дверь бокса, перешагнул порог и повернул рукоятку. Теперь дверь была плотно закрыта. И сразу же на меня навалилась тишина, неприятная, холодная, испытующая. Я сделал несколько шагов, очутился возле кресла, сел в него, удобно устроившись. Ведь неизвестно, сколько мне придется в нем просидеть. Теперь лишь оставалось натянуть на голову шлем, но я не торопился. Подождут. Перед началом всегда ждут. Я хотел успокоиться, попробовал ни о чем не думать, а сам начал строить логические предположения, почему Марина мне позвонила. Она, конечно, знала, что сегодня эксперимент, но это ничего не проясняло… «Я люблю тебя». Решила утешить или… Ничего не понимаю!
На пульте перед креслом засветилась лампочка. Ага, им надоело ждать, просят включить мой телефон. Я щелкнул тумблером.
— Ну что ты там? — сердито спросил Сергей Иванов. — Можно начинать?
— Сейчас… — Я натянул на голову шлем, похлопал его ладонью, чтобы лучше прилег. Хорошо, что сейчас конструкция шлема не требует бритья головы. Сколько курьезов из-за этого было…
— Готов, — сказал я, и к своему удивлению, не почувствовал ни страха, ни желания бросить всю эту чертовщину. А! Будь что будет! Это даже интересно.
— Сашка, я буду поддерживать с тобой телефонную связь, — сказал Гроссет. — Кричи, если что.
— Начинайте, — ответил я.
— Проверяю уровень личного счастья, — услышал я чей-то голос. Тридцать пять процентов. В норме.
Я выключил свет. Сидеть в темноте мне казалось приятней. Теперь уровень моего счастья начнут искусственно понижать. Доведут до нуля, а потом попробуют догнать до ста.
Меня начали «выворачивать наизнанку».
Сначала меня выселили из квартиры, потом уволили с работы, как несоответствующего занимаемой должности. Они экспериментировали, а для меня все это было на самом деле. Марина укоризненно говорила мне: «Докатился». Я и сам был расстроен. Черт возьми, никогда не предполагал, что не соответствую должности ведущего инженера. Или за десять лет я действительно порастерял все свои знания, или их и не было, но никто не догадывался об этом. А, ладно. Работа у нас не проблема!..
— М-да, — с сожалением протянул Карминский. — А я думал, что работа для него все.
— Вы по цифрам не судите, — сказал Эдик. — Неизвестно еще, сколько процентов у нас с вами эта самая работа составляет. Можно, кстати, проверить!
С квартирой было хуже. Сколько лет жили в маленькой душной каморке. Получили тридцать квадратных метров — и вот снова лишились всего…
— Всего ноль целых две десятых, — сообщил Гроссет.
— Странно, странно, — сказал Карминский.
— И ничего нету странного, — защищала меня Инга. — У каждого свои моральные ценности.
Лишать меня серванта, дивана, стульев и телевизора не имело смысла. Это, кажется, понимали все. И все-таки лишили. Все сгорело.
— Ага! Четыре процента! — заволновался Антон Семигайло: обрадовался, что нашел единомышленника. (А я плевал на все это барахло. Голова есть, заработаем, купим).
— У него же мультивокс сгорел!
— Проверим еще раз, все по отдельности, — сказал Карминский. — Диван, сервант, стол. Что?
— Кухонный стол, — подсказал Сергей.
— При чем тут кухонный стол?
— У него же там ноты хранятся, — пояснил Сергей.
Это он явно подшучивал над нашим руководителем. Ведь это Карминский хранил в кухонном столе ноты своих машинных симфоний. Симфоний, которые под его руководством и по его программам сочиняла математическая машина нашего отдела. Это было хобби Виталия Петровича.
Но Карминский проводил сейчас эксперимент и к шуткам был не склонен.
— Кухонный стол, — сказал он. — Телевизор. Эти самые… костюмы, платья…
— Ноль процентов, — сказал Эдик.
— У него что, действительно из всего домашнего имущества лишь один мультивокс имеет цену? — спросил Карминский. — Проверим. Мультивокс.
— Четыре процента.
Мультивокс мы делали вдвоем с Гроссетом. Бились над ним четыре года. А через полгода они появились в продаже. Но наш был лучше! Лучше в том смысле, что он был создан специально для нас. Мы понимали его, и он понимал нас с полуслова, вернее с полумысли, потому что мультивокс воспроизводил музыкальные мысли, музыку, которая так часто звучит в голове, — странную, непонятную, ускользающую. И бывает порой до слез жалко, что не можешь воспроизвести ее. Во-первых, нет музыкального образования. А во-вторых, будь оно, все равно нужно какое-то связующее звено между мыслью и нотными знаками. У композиторов все получается и без мультивоксов. Но ведь мы не были ни композиторами, ни даже людьми с выдающимися музыкальными способностями. Во всяком случае, Марина именно так и считала. Гроссет сочинял симфонии, и их даже исполняли, правда, лишь в нашем городе. А я писал симфонические этюды-экспромты. Музыковеды таких не признавали. Не бывает, мол, симфонических экспромтов! Как не бывает? Вот же они! Послушайте! Но даже Марина не верила, что такое может быть. Раз не было раньше, значит, не может быть и в будущем.
— Все равно буду их писать, — говорил я. — Не хотят слушать, не надо. Некоторые люди все же понимают.
— Бросил бы ты эту ерунду. Диссертацию давно пора делать.
Ох, уж эта диссертация. Была ли она мне нужна? Я честно признавал, что работа не настолько меня увлекает, чтобы я был в состоянии выдать какую-нибудь оригинальную мысль, или идею. Я был довольно средним инженером.
— Все — и средние, и серые — пишут диссертации, — доказывала Марина. Одни гении, что ли, докторами и кандидатами становятся?
— К сожалению, нет, — отвечал я. — Но чтобы я, серый инженер, стал серым кандидатом?! Нет, не получится. Хватит их и без меня.
— А композитор из тебя получится?
— Еще не знаю. Когда пойму, что нет, — тоже брошу.
— Может, ты только к старости поймешь?
— К старости и брошу. А пока мне интересно этим заниматься…
Эксперимент шел уже полчаса.
— Ну что ж, перейдем к дорогим его сердцу личностям? — не то сказал, не то спросил Карминский.
Гроссет тяжело вздохнул.
— Выключаю Марину, — странным голосом сказал он.
Марина меня не любит! Удар? Нет. Я это предполагал и раньше, а теперь знаю точно.
Дело не в том, что она любит кого-то другого. Нет. Это просто стандартная, нравящаяся соседям и знакомым любовь. Мы часто появляемся на людях вместе, за исключением тех случаев, когда я отказываюсь от этого сам. Ей это только приносит облегчение, но она все равно твердит:
— Ты со мной не разговариваешь, не ходишь в кино, молчишь, ничто тебя не интересует. Все люди как люди, а ты?
Но о чем говорить? Ведь разговоры-то не получаются. Не получаются! Может быть, и хорошо, что я умею молчать?
Любви нет. А что же есть? Привязанность. Привычка. Все утряслось, устоялось. Ничего не хочется изменять.
— Один процент. Почти один, — сказал Эдик растерянно.
— Сколько точно? — спросил Карминский.
— Господи, — сказала Алла, молодой инженер, ей было лет двадцать, не больше. — Человека жена не любит, а он: сколько процентов!
— Товарищи! Мы на диспуте о любви или важный эксперимент проводим, запланированный тематическим планом? — строго спросил Карминский. — Что за детство?!
— Господи! Что же это делается? — снова сказала Алла.
— Ноль целых девятьсот одна тысячная, — зло сказал Эдик.
— Опять шуточки? У этой шкалы нет тысячных делений.
— Извиняюсь. Ноль девяносто.
— Товарищи! Прошу относиться серьезно.
— Серьезно… Душу у человека выворачивают наизнанку, — сказала Инга. И все свои, знакомые. Лучше бы уж совсем чужого человека туда посадить.
— На это есть штатное расписание! — рассвирепел Карминский. — И вообще, когда-то и тело человека нельзя было выворачивать наизнанку. Я имею в виду анатомирование. Но от этого человечеству только хуже было.
— Может быть, ускорим темпы? — предложил Иванов. — Время идет, а мы тут дебаты разводим.
— Молодец, Сергей, — сказал Карминский. — Время — деньги. Кто там у нас следующий по списку? Гроссет? Выключаем Гроссета.
Мы знали друг друга пятнадцать лет. Странный он был парень. То заговорит, разорется, руками размахивает, бараньи кудри свои дергает. Доказывает что-то. А потом вдруг скажет: «Нет, доводов мало», — и замолчит. Если не мог что-то доказать, сдавался немедленно. Даже на экзаменах. Скажет: «Я не уверен в этом, давайте сразу следующий вопрос».
Что нас сблизило?
Любовь к музыке? Да. Вначале только это. Хотя само отношение к музыке у нас было разное. Я признавал в музыке только импровизации, полет фантазии. Он — строгую, кропотливую работу. Я никогда не задумывался, садясь за мультивокс, что я буду играть. Это приходило уже во время игры. А Эдик неделями не подходил к инструменту, что-то тщательно вынашивая в голове. И я часто, очень часто вынужден был признавать, что его симфонии красочнее, фантастичнее, изящнее моих импровизаций.
Но главное все-таки было не в музыке. Просто мы понимали друг друга без слов. Мне нравилось то, что он всегда разный, никогда не повторяющий себя, честный. Однажды, еще в институте, его побили вместо меня. Я не знал, что меня подкарауливали. Он знал и пошел один… Мне стало известно это месяц спустя. А сам Эдик и словом не обмолвился…
Теперь его нет. Есть кто-то по фамилии Гроссет с его лицом и фигурой. Но это не Эдик. Я чувствую, я твердо знаю это. И пусто, пусто на душе. Как жить на свете без друзей?..
— Десять, — сказал Эдик.
— Что десять? — переспросил Карминский.
— Процентов.
— Ого! Отлично!
— Что отлично?
— На снижение резко пошло. Скоро закончим… Следующая — Инга Гроссет.
О, счастье мое! Не мое, конечно, а Эдика. На них смотреть — и то счастье. Она танцевала испанский танец на одном из институтских вечеров. Как танцевала… Они познакомились. А через неделю решили пожениться. Я сам по поручению бюро факультета разговаривал с ним — не легкомысленна ли такая скоропалительная женитьба? Дурак дураком! Как будто дело в сроках. Ведь у них вся жизнь — переходный процесс. Ничего устоявшегося, стандартного, каждый день все по-разному, по-другому.
— Четыре процента, — сказал Эдик.
— Отлично, — радовался Карминский. — Кто следующий?
— Но почему больше, чем у Марины? — спросила Инга. Все-таки женская солидарность была в ней очень сильна.
— Разберетесь позже. Иванов Сергей.
— Ноль два. Пять. Три. Ноль пять. Стрелка скачет.
— Зайцы скачут! — заорал Карминский. — Семигайло! Почему аппаратура барахлит?
Аппаратура тут ни при чем. Это мое странное отношение к Сергею. Работать с ним было одно наслаждение. Все спорилось в его руках. Когда мы еще только разрабатывали индикаторы счастья, он мог за день изобрести с десяток схем, спаять и настроить их. И они работали. Правда, повторить их обычно уже никому не удавалось. Они работали только созданные его руками. И дома, и в лесу, и в командировках он был таким. Если что-нибудь всем казалось невозможным, он, не раздумывая, бросался вперед очертя голову. И у него получалось. На мотоцикле он умудрялся ездить по таким немыслимым дорогам, где даже тракторы вязли. В шахматы выигрывал в безнадежных позициях. У него был какой-то странный талант везения и легкая рука.
Десять лет он, Эдик и я были неразлучны. Потом он немного отошел от нас. Это произошло тогда, когда я понял, что люблю его Нину…
Стрелки индикатора пляшут, и Карминский почем зря ругает Семигайло, который ни в чем не виноват.
— Все работает нормально, Виталий Петрович.
— Нормально, нормально. Тогда проинтегрируй по времени.
— За какой отрезок?
— Откуда я знаю! За минуту.
— Хорошо… Две и семь.
— Антон Семигайло!
— Ноль.
— Алла Куприна!
— Ноль две.
— Карминский!
— Ноль.
— Филатов! Скрипкин!.. Президент США!.. Директор института! Дежурный водопроводчик!..
— Ноль, ноль, ноль…
— Где осечка? — спросил Карминский. — Остается двенадцать процентов. Вроде всех перебрали. И знакомых и незнакомых.
— А здоровье-то забыли! — взревел Антон. — Здоровье — это о-го-го!
— Здоровье!
— Ноль.
— Он же хочет стать знаменитым композитором, — сказал Сергей.
— Сергей, как ты можешь? — прошептала Инга.
— Слава! Признание! Талант!
— Ноль, ноль, ноль…
Карминский устало опустился на стул.
— Ну, что еще позабыли?
— Может, взять толковый словарь и по порядку? — предложил Сергей.
— Вот что, Гроссет. Спроси-ка у него сам. Ему лучше знать.
Они отобрали у меня все. У меня уже ничего и никого, кроме Нины, не было. Эдик, конечно, знал. Разве это скроешь? И Сергей знал, но не подавал виду. А может быть, не знал?
Маленькая женщина с черными короткими волосами, которую я и в мыслях-то боялся поцеловать, потому что потом нужно будет смотреть Сергею в глаза.
— Сашка, — позвал меня Эд.
Я сделал усилие и напряг всю свою волю. Нет у меня ничего и никого! Нет! Один я! В этом сером, бесцветном и пустом мире.
— Двенадцать процентов, — тихо-тихо сказал Эдик.
— Итого ноль, — заключил Карминский. — Первая половина эксперимента закончилась. Иванов, давай сюда контейнеры со счастьем!
Сергей ногой подтолкнул ящик. Молча подкинул на ладони полиэтиленовый мешочек с розовым счастьем и запустил им в ползающую по подоконнику муху. Убить муху счастьем!
— Кощунство! — укоризненно покачал головой Карминский.
— Вычтите из зарплаты, — тихо сказал Сергей.
— А все-таки странно, — вдруг всполошился Карминский. — Только сейчас в голову пришло… Существует ведь какое-то отношение к жизни, какие-то убеждения, цели… Ничего этого мы у Александра не отнимали, а он абсолютно несчастлив!
— Во-первых, убеждения у человека не так просто отнять, — возразил Эдик.
— Да, да, — сразу же согласился Карминский. — Тут методика нашего эксперимента явно недоработана. Надо еще подумать…
— Все равно ничего не выйдет. Отношение к жизни и мультивокс — это не одно и то же. Более того, если мы и сможем отнять у него убеждения, то из бокса выйдет уже не человек… Вспомните народовольца Николая Морозова. Он просидел в каземате двадцать пять лет, но тюрьма его не сломила.
— Да, но у Александра-то сейчас нуль!
— Сейчас — да. Это потому, что на него все слишком быстро обрушилось. Пройдет время, и он сам начнет искать выход, то есть начнет выходить из этого состояния абсолютной опустошенности без всяких пакетов со счастьем. Именно убеждения человека и дают ему возможность выжить в таких ситуациях. Но эксперимент наш и без того получается жестоким.
— Методика, методика… — пробормотал Карминский.
А я болтался между горем и счастьем, никому не нужный. И мне никто не был нужен. В душе и в голове пустота. Абсолютная! Странное состояние. Так, наверное, чувствует себя камень. Перетащит его река с места на место хорошо. Не перетащит — и так пролежит тысячу лет. Но я все-таки не камень! Пожалуй, самой яркой мыслью была мысль о бесполезности собственного существования… Я представил себе, как они все сидят там, в лаборатории, вычерчивают графики, обсуждают результаты, готовятся к продолжению эксперимента. Несчастный подопытный кролик!
— Убейте меня! — закричал я в микрофон. — Убейте!
Ведь каждый из них мог бы очень просто зайти в бокс и стукнуть меня по голове табуреткой или чем-нибудь еще. И все… Но нет. Они будут сидеть. Никто и пальцем не пошевелит, чтобы поднять табуретку! Тоже мне, друзья, братья, товарищи…
— Не могу! Не могу больше!
Года четыре назад нам предложили новую тему. Нужно было разработать индикаторы счастья. Ох и смеху было в первые дни, когда мы изучали техническое задание! Неужели серьезно? Оказалось — без всяких шуток.
Нам выдали несколько экспериментальных датчиков, ненадежных, громоздких, которые определяли общее настроение человека. Первый индикатор нужно было возить на грузовике. К технической стороне дела мы уже относились серьезно, но к самой идее — все еще с усмешкой.
Потом наша лаборатория получила ящик полиэтиленовых пакетов неопределенного цвета. В них находился какой-то газ, вдыхание которого приводило к улучшению общего настроения. Некоторые пакеты ссохлись, потому что газ улетучился из них или превратился в порошок.
Карминский, тогда еще ведущий инженер, тщательно изучил инструкцию по применению и разрезал один пакет. Помню, дело было перед обедом, и мы все хотели есть как черти. И вдруг… Я почувствовал, что сыт. И не просто сыт, а сыт приятно, счастливо. Никогда я не получал такого удовольствия от самой еды. Антон лучился блаженством. А уж он-то любил поесть! Но, видимо, одного пакета сытного счастья на всех было мало, и Семигайло потребовал вскрыть еще один. Я испугался. Ведь я сыт по горло, только испортим все.
— А… Экспериментировать так экспериментировать, — сказал Карминский и вскрыл еще один пакет.
И ничего не произошло. Антон выворачивал пакет. По его растерянному выражению лица было ясно, что он все еще ничего не понимает. «Что же это, братцы? — как бы говорил он. — Обман?»
А одна девушка, старший техник Лена, которую почему-то не задело «сытное» счастье, вдруг удивленно посмотрела вокруг, вся расцвела, высоко подняла голову, гордая и счастливая.
— А вы не верили! Ведь он же любит меня!
Оказывается, Карминский вскрыл пакет с газом, который мы потом назвали «счастьем любви». И действительно, Ленка вскоре вышла замуж. Она уволилась, но еще с год я встречал ее иногда в городе с белобрысым толстоватым парнем, и всегда она светилась счастьем. Но я почему-то думал, что тот вскрытый пакет не повлиял на ее жизнь. Это просто было совпадение. Не получи мы тогда этого ящика, все равно она ходила бы гордая и счастливая.
— Отметим. Другой тип счастья, — сказал Карминский. Он всегда отличался любовью к систематизации, к раскладыванию по полочкам, хотя часто эти полочки были покаты.
— Почему без этикеток? — разволновался Антон.
— Потерпи, — успокоил его Сергей. — Скоро обед. Десять минут осталось.
— Макетные образцы счастья, — важно заметил Карминский. — Что с них возьмешь? Вот когда все это запустят в серию…
Кто-то догадался включить наш тысячекилограммовый индикатор и по очереди присоединить его к каждому из нас. Что ни говори, а процент счастья был у всех выше, чем обычно.
Постепенно мы привыкли к своей теме. Действительно, ведь измеряют же температуру человеческого тела. Значит, медицине это нужно? Почему же не измерять уровень счастья человека? Может быть, это еще важнее, чем температура.
Больше в отделе никто не усмехался по поводу наших индикаторов. А мы работали не покладая рук. Нас все время торопили, но и помогали тоже здорово. Новейшее оборудование, аппаратура, материалы, необходимые штатные единицы — все появлялось как по мановению волшебной палочки. Макетная мастерская с молниеносной быстротой выполняла наши заказы.
Удобные индикаторы нужно было сделать во что бы то ни стало. И мы сделали. Весом в тридцать граммов и размером чуть меньше градусника, который ставят под мышку.
Внешний вид нашего индикатора был, конечно, неважный. Ну, что это такое? Идет человек по улице, а из кармана пиджака у него выглядывает стеклянный градусник. Смех да и только! И мы, и наше начальство понимали это. И после массовых летних отпусков — вот повезло-то всем! — мы снова принялись за работу. Через год мы демонстрировали уже изящные вещицы. Были индикаторы в виде часов со стрелками, показывающими проценты и даже доли процентов, индикаторы в виде запонок и брошек, где процент счастья определялся по цвету и звуку, в виде колец и браслетов, детских сосок-пустышек и вечных ручек.
Иногда мое воображение разыгрывалось, и я отчетливо представлял, как в магазинах, киосках и цветочных ларьках вдруг начнут продавать счастье в чистом виде.
Розовое — семейное, крепкое, непробиваемое, добротное. Голубое мечтающее, ищущее, стремящееся к чему-то необыкновенному. Желтое безумное, не знающее границ и меры. Коричневое — сытное, приятное, отяжеляющее пузо. Красное — решительное, бескомпромиссное, прямолинейное и честное. Серо-буро-малиновое — для шутливых подарков в дни рождения, все переворачивающее вверх дном, смешное, легкое и быстро забывающееся. Синее — свистящее и резкое, как ветер морей и странствий.
О! Да разве можно было бы перечислить все цвета и оттенки счастья! Кто знает это? Может быть, где-нибудь в ведомостях и калькуляциях они и будут перечислены с точным указанием цен и срока действия. Может быть. Но тогда этот перечень, наверное, займет тысячи страниц.
Не будет только черного счастья. В принципе и такое вполне возможно. Счастье лжи, подлости, обмана и клеветы. Но если такой род счастья и будет выведен в научных целях, то секрет его производства, надо полагать, спрячут далеко-далеко, за семью замками. А может быть, такое счастье и невозможно? В самом деле, и ложь, и клевета, и подлость — ведь это же вечный страх. Какое уж тут счастье, если все заполняет страх? Да и подлец по-настоящему счастлив лишь тогда, когда его ненароком принимают за благородного человека.
Я представил себе, как в первые недели и месяцы возле магазинов и ларьков выстроятся длинные очереди. Женщины средних лет будут расхватывать розовое семейное счастье. И не зря. Некоторые любители спиртного неожиданно протрезвеют. Чудаки будут брать голубое счастье и становиться еще чуднее, делать странные открытия, говорить странные речи, совершать необъяснимые поступки, часто прямиком переходящие в геройство. Идя на какое-нибудь собрание, люди будут захватывать с собой красные пакетики и потом резко, правильно критиковать себя, свое начальство и испытывать при этом огромное счастье оттого, что говорят правду.
Разумеется, коричневое, сытное счастье вначале будут стесняться покупать. Но и тут найдутся предприимчивые директора столовых, кафе и ресторанов. Прямо на раздаче будут продавать коричневые пакеты, и взявший их будет съедать невкусный стандартный обед или ужин, испытывая явное счастье, чувствуя, как тяжелеет желудок.
Сорванцы вместо того, чтобы потратить пятнадцать копеек на обед в школе, будут вскладчину покупать синее счастье и воображать себя капитанами дальних плаваний, космонавтами, отважными землепроходцами и исследователями. Значительно возрастет успеваемость в школах и институтах, особенно по географии, физике и истории.
Словом, эффект от продажи счастья, как я предполагал, был бы только положительный. Каждый человек будет теперь считать своим долгом носить индикатор и тщательно следить за уровнем своего счастья, не допуская, чтобы оно падало ниже определенных пределов. Появятся новые науки: счастьеоника, счастьеведение, счастьетехника. В поликлиниках откроются специальные кабинеты счастьепедии.
В свободное время, по вечерам, мы с Гроссетом иногда экспериментировали. И однажды заметили, что если сложить десять процентов розового, например, счастья с десятью процентами голубого, то в одном случае получается десять и одна десятая, а в другом — тридцать два процента. А могло получиться — правда очень редко — всего пять процентов.
Наверное, это стали замечать и другие. Ведь иногда получить, например, в подарок букет цветов приятнее на голодный желудок, чем на полный. И чья-нибудь случайная улыбка может наполнить сердце ощущением счастья гораздо большим, чем при покупке новенького автомобиля.
Работа есть работа, и мы принялись, снова засучив рукава, выполнять план. Разработали аппаратуру по «откачке» счастья и методику насыщения счастьем. Для первого раза нужно было выяснить, можно ли догнать процент счастья у человека до ста и как это сделать.
Я сижу в испытательном боксе, задыхаюсь от пустоты, которая заполняет мою душу, мое сознание. Нет в мире ничего, что приносило бы мне счастье, и сам я никому не даю его.
— Не могу я больше так жить! Вы слышите?
— Слышу, Сашка, — сказал Эдик. Он чуть не плакал.
— Начинаем! — скомандовал Карминский. — Розовое! Один пакет.
Сергей поспешно схватил пакет, пихнул его в пневмотрубу, нажал кнопку, пакет влетел в бокс. Иванов нажал еще одну кнопку. Острое лезвие ножа вспороло пакет.
Я едва заметно улыбнулся. Жить еще стоит.
И тут они начали напихивать меня счастьем.
Только и слышалось:
— Два пакета зеленого!
— Ноль один процента.
— Отлично! Пятнадцать серо-буро-малинового!
— Ноль два.
— Прекрасно! Коричневого! Синего! В крапинку! Фиолетового! Еще два! Еще восемнадцать! Прекрасно! Чудо!
— Ноль. Ноль один. Пошел вниз. Еще ноль четыре.
Бедняги. Они запыхались. Исследовать счастье — задача нелегкая. Все суетились. Там надо было вставить новый рулон бумаги в самописец. Там кончилась фотопленка в шлейфовом осциллографе. Магнитные барабаны математической машины заполнялись информацией. Стрелки вдруг начинали бешено биться о края шкал. Нужно было сделать мгновенное переключение.
— Отлично, старик, — сказал Эдик. — Ты им задал жару!
Гроссет повеселел. Как только мне отвалили голубого счастья, я немедленно вернул Эдика в свое сердце. Он это почувствовал и теперь радовался. По-моему, ему сейчас весь этот эксперимент до чертовой бабушки. Сидит, машинально отсчитывает, строит график, а сам рад, что самое страшное, самое неприятное — предательство друга, хоть и на несколько минут, хоть и во имя науки, — все же позади.
Я вернул их всех. И Марину. Как я был счастлив, что она есть, Марина. Все, что было у нас хорошего, давно-давно, всплыло перед глазами. Ведь это потом между нами установились чисто деловые отношения, простые, понятные, обычные…
Давайте сюда ваше счастье! Я сумею им распорядиться. Режь, Сергей, пакеты, режь, учись вскрывать счастье!
Я вернул их всех. И Ингу, и Сергея, и свой мультивокс.
Мне стало весело. А у них — заклинило, заклинило!
— Может, бросить? — сказал Сергей. — Толку-то ведь никакого.
— Какого цвета был пакет? — заорал Карминский. — Сколько?
— Двадцать пять, — ответил Эдик.
— Аппаратура что-нибудь?..
— Ерунда! — пробасил Семигайло. — Аппаратура как часы.
— Что он, бездонная бочка, что ли? Ну-ка дайте, я сам с ним поговорю.
Карминский схватил телефонную трубку и заорал:
— Саша, милый! Ну, что тебе надо? Говори! Яхту? Славу? Ну, возьми же, возьми. Господи, эксперимент же пропадает… Ага, проняло наконец!
Это я открыл сердце свое для Нины.
— Какого цвета был пакет? — заорал Карминский. — Зафиксировали?
— Никакого, — пожал плечами Сергей. — Не было никакого.
— Почему всплеск? На пятнадцать процентов! Напутали, что ли?
— Да не посылал я ему никакого счастья! — обиделся Сергей.
— Странно. Ты объясни, Саша, что произошло. Хоть до девяноста процентов дотяни! Я тебе все, что угодно. Кто там ближе? Дуйте на склад! Да еще пару ящиков выпишите.
— Не надо, Виталий Петрович.
— Как не надо? — опешил Карминский.
— Бесполезно, — пояснил Эдик.
— Плевал я на все эти эксперименты, — сказал я. — Пусть Семигайло лезет в бокс. У него уровень счастья выше нормы. Вот над ним и проводите эксперименты.
— Да ты что! С ума сошел! У нас же план!
— Все! Снимаю этот дурацкий колпак. По плану — нужно провести эксперимент. Его результаты не планируются. Пусть на первый раз будет отрицательный результат.
— Не допущу! — закричал Карминский и защелкал тумблерами на панели пульта. Я рванул шлем, да так резко, что ударился головой о стенку. На минуту у меня даже в глазах потемнело.
— Вот и отлично, — вдруг обрадовался чему-то Карминский. Тому, что я ударился, что ли? Больно. Чему же тут радоваться?
Я бросил шлем на пол, открыл дверь бокса и вышел на божий свет.
— Парни! — сказал я, хотя среди них было и много женщин. — Парни, я больше не могу. Здесь нужно специально готовиться. Вы меня простите.
Я чувствовал, что им неудобно. Ведь они вывернули мою душу, мое самое сокровенное Я.
Все они стали какими-то нерешительными. Даже Эдик не подался мне навстречу. Впрочем, и я их видел как в тумане.
— Ладно, Александр, — сказал Карминский. — Ты на сегодня свободен. А нам надо обрабатывать результаты эксперимента.
— Ну и обрабатывайте. А больше вы мне ничего не скажете?
— Сашка… — начал Гроссет. — Ты сам понимаешь, как это было…
А Инга вдруг подошла ко мне, обняла за плечи и поцеловала в лоб, потом в губы.
«Спасибо, Инга, — сказал я про себя. — Инга, ты все-таки человек».
Я понимал, что сейчас их не расшевелю. Нужно было что-то сказать. А в голову ничего не приходило. И тут выручил Антон.
— А ведь уже обед, — сказал он.
Действительно, время обеда уже подошло.
— Ну, тогда — на обед, — сказал я, и все, как мне показалось, облегченно вздохнули.
Комплексный обед в институтской столовой состоял из окрошки, куска тушеного мяса и стакана компота. У раздачи было душно, от кастрюль и баков тянуло жаром и каким-то соусом с замысловатым резким запахом. Народищу, несмотря на все старания работников столовой, было много, и очередь рассасывалась медленно.
Антон Семигайло, Эдик Гроссет, Сергей Иванов и я лишь минут через двадцать отошли от стойки с подносами в руках. Антон, как всегда, взял два вторых. Он взял бы и три, но ему было неудобно. Я всегда думал, что таким, как он, надо давать к зарплате надбавку. Получаем мы одинаково, а съедает он, как минимум, в два раза больше, чем я. Где же справедливость?
Мы сосредоточенно жевали.
— Эх, — сказал Антон. — Ревизором бы пойти, как в кинофильме «Гангстеры и филантропы».
Каждый раз в обед он начинал разговор, смысл которого сводился к тому, что он не наедается. Мы уже не обращали на это внимания, и все же кто-нибудь, не удержавшись, вставлял какую-нибудь едкую реплику. Но Антон не обижался. Он вообще был не из тех людей, которые, слыша, что они прожорливы и глупы, обижаются. Он только расплывался в улыбке: ведь надо же, глуп, туп, а достиг. Достиг! Это главное. Как достиг, уже неважно. Вдвойне приятно, что ты туп и глуп и тем не менее достиг. Чего? Ну, хотя бы места ведущего инженера, как Антон Семигайло.
— Ха-ха-ха! — обычно отвечал Антон. — Ваш юмор помогает мне выделять желудочный сок. Приятно!
Раз желудочный сок выделяется, значит — приятно, значит — счастье. Это закон. И Семигайло постиг его в совершенстве.
— Послушай, Антон, — сказал я. — Шпарь-ка ты прямо сейчас в испытательный бокс. Эксперимент-то ведь в этом случае закончится удачно.
— Бросьте вы, — ответил Антон. — Хорошая еда — это половина счастья и без эксперимента.
Даже Антон иногда врет. Ведь хорошая еда для него — все счастье. Я сидел с ним рядом и будто нечаянно задел его за рукав. По-моему, его наручный индикатор показывал процентов девяносто. Исключительный случай! Патологический! Еще две порции мяса, и индикатор разлетится от перегрузки.
Наконец, с обедом было покончено. Мы вышли из столовой, купили газеты в киоске и пошли в свою лабораторию.
Карминский переписывал запись результатов эксперимента. Увидев меня, он спросил:
— Что это был за всплеск в конце? Кто или что? Объясни, пожалуйста.
— Идите вы… — ответил я, и он отстал.
Я был груб и понимал это, но ничего не мог с собой поделать. А они сидели и обрабатывали результаты эксперимента. Молча. Не было оживления, как обычно в таких случаях. Меня стеснялись. А мне нечего было делать.
Я бы сейчас ушел, но нельзя.
— Поедешь на рыбалку? — спросил меня Сергей. — Одно место есть свободное. Я домой заезжать не буду. Антон — тоже. Поедешь?
— Нет, — я покачал головой. — И ты не езди. Сегодня у Нины день рождения. Ей тридцать один.
— А, ерунда. Восемнадцать или тридцать один…
— Ей будет приятно, если ты вспомнишь.
— Значит, не поедешь?
— Нет. И вообще учти, что я хочу поздравить ее с днем рождения. И подарить ей цветы.
— Ох и клев сейчас на озере, — вздохнул Сергей.
А ведь они с Антоном всегда ставили сети. При чем тут клев? Не то он говорит.
— Сергей, я поеду к ней.
— Зря. Сейчас такая рыбалка.
Я был уверен, что теперь, после того, что я сказал, рыбалка занимает его не очень. Просто он не хотел поступать так, как не поступал никогда.
Рабочий день кончился. Сергей, Антон и Карминский поехали на озеро. Инга подошла ко мне и молча уставилась на меня.
— Передай Марине, — сказал я. — Домой не вернусь. Не могу.
— Я понимаю, — сказала она.
Я поехал в магазин и купил гладиолусов и флоксов на все деньги, что у меня были. Потом сел в автобус и поехал в пригород Усть-Манска. Туда, где жила Нина.
Я должен, обязан был увидеть ее.
Из города я выехал довольно рано, народу в автобусе было немного, и мне удалось не помять цветы. Больше всего на свете сегодня я хотел сохранить их.
Ее дом был вторым от остановки. Я поднялся на третий этаж, позвонил, и она открыла мне.
В первое мгновение в ее глазах выразилось удивление. Удивление, которое я больше всего любил в ней. Потом она машинально спросила:
— А где Сергей?
— Уехал на рыбалку.
Она как-то потухла. Я протянул букет, который до этого напрасно пытался спрятать за спиной.
— Это тебе, Нина. Поздравляю с днем рождения!
— Спасибо, — сказала она. — Проходи.
И я прошел в комнату. Ее дочь, Наташенька, играла на полу в куклы. Ей было четыре года.
Нина сразу прошла на кухню, словно меня и не было. Я занялся разговором с Наташенькой, который в основном состоял из вопросов: «Почему ты есть? Кто ты такой? А папка еще не пришел? А у Тани головка отпала…»
Я сел прямо на пол. Неудобно играть с детьми, сидя на стуле или на диване. Прошло пять минут, десять. Нина не выходила из кухни. А мы с Наташенькой играли в куклы.
— Нина, — сказал я про себя. — Ты слышишь меня?
И она ответила, хотя я был уверен, что и она не открывала рта:
— Конечно, слышу. Только не заходи на кухню.
Она плакала. Беззвучно. Молча. Самые страшные слезы. А я продолжал сидеть на полу.
— Нина, — сказал я. Но она не могла меня слышать. — Что делать? Я люблю тебя. Так получилось. Я люблю жену одного из своих друзей. Нина. Можешь ты это понять?
— Могу. — Она не ответила вслух, но я расслышал ее.
— Что же мне делать?
— Не знаю…
— Только ты можешь сказать, что мне делать.
— А так ты не знаешь? Ты будешь действовать в зависимости от моего ответа?
Я передвинул куклу в очереди, купил яблок и заплатил за них мелко разорванными бумажками. Наташенька была в восторге.
— Будь мужчиной!
— Это значит — уходи?
— Не знаю. Я сама ничего не знаю.
Она вышла из кухни. Простая, в клеенчатом переднике, с руками, красными от свеклы, и совершенно спокойная.
— Будь счастлива, Нина.
— Спасибо, Саша. Я постараюсь.
И все…
Я просидел у обочины дороги под деревом несколько часов. Начало темнеть. Из окна на третьем этаже дома напротив раздавалась музыка, но там никто не танцевал. Да и кому было? Ведь собрались одни женщины. На балкон иногда кто-нибудь выходил, но это каждый раз была не Нина. Хозяйке некогда. На кухню, в комнату, подогреть, остудить, вымыть посуду, посидеть минутку с гостями, уложить спать Наташеньку. И все время казаться веселой. На вопросы: «Куда девался Сергей?» — отвечать шутками. А на сердце обида. Не заслужила она этого. Да и просто неудобно перед подругами.
В свой день рождения Сергей приглашал желающих из нашей лаборатории в магазин грузинских вин. Мы выпивали по стаканчику, поздравляли новорожденного, шли на берег реки, курили, говорили. Потом снова возвращались в магазин. Сергей редко приглашал нас к себе в гости. Может быть, стеснялся. Ведь она, Нина, не инженер, даже не техник. Одного он не мог понять, что она Человек, а это выше всяких чинов и титулов.
После нескольких таких кругов, здорово навеселе, мы разъезжались по домам. Сергей писал нашим женам шутливые объяснительные записки, чтобы нас не особенно ругали за столь позднее возвращение.
На следующий день все начиналось с вопроса: «Ну, как доехали?» Все всегда кончалось благополучно. Иванов рассказывал, как Нина отпаивала его молоком и при этом весело смеялась. Моя Марина, естественно, не приходила в восторг от таких торжеств. Она обычно сонно поднимала голову с подушки и говорила всегда одно и то же слово: «Пришел?» Потом отворачивалась к стене и мгновенно засыпала.
…На кухне задернули занавески. Кто-то в третий раз ставил одну и ту же пластинку.
— Ты все еще здесь? — спросила Нина.
Я не ответил, да она и не спрашивала. На таком расстоянии я ничего бы и не услышал. Это мне показалось, что, на секунду бросив дела, она спросила:
— Ты все еще здесь?
— Ну, хорошо, я отвечу, — подумал я. — Я здесь. Можно, я еще постою.
— Иди домой. Скоро пройдет последний автобус. Марина, наверное, вся переволновалась. Ты тоже ее не жалеешь.
— Ага! Вот здорово! Во-первых, почему «тоже»? Разве дело в том, что Сергей тебя не жалеет?
— Пусть будет без «тоже».
— Хорошо. Но при чем тут «не жалеешь»?
Пластинка пела:
Возьми меня, возьми меня
В чужие города…
Ну и ладно! Тридцать процентов счастья — это тоже немало. К врачам не буду обращаться!
Возьми меня, возьми меня
В чужие города…
— Уходи, — сказала Нина. Это было сказано с таким вызовом, с такой болью, с такой отчаянной решимостью, что я понял: сейчас, в это мгновение, она перестанет быть тихой, сбросит с тебя тщательно скрываемую покорность выдуманной судьбе, страх перед возможностью потерять маленький кусочек уже имеющегося счастья, страх перед неизвестным. Теперь она сама станет решать свои проблемы, не дожидаясь, когда Сергей позволит ей это.
Тихое, спокойное, розовое счастье. Работа, не слишком скучная и не слишком интересная. Муж, исправно приносящий домой деньги. Варка обедов, стирка белья. Вечером телевизор до одурения. Все правильно, все в меру. Все как у людей!..
И все, как на лезвии бритвы! Между счастьем и горем, в какой-то вязкой пустоте, когда даже отгоняешь в страхе мысль, что что-то может быть по-другому, не так ровно и спокойно, однажды и навеки заведено.
Говорят, что нельзя предсказать будущее. У некоторых людей — можно. И на день, и на год, и на всю жизнь. Прямая линия, где даже под электронным микроскопом не различишь бугорков и впадин, взлетов и падений.
— Уходи! — сказала Нина.
— Нет.
— Тогда возьми меня, возьми меня с собой…
— Нина. Все-таки ты меня любишь…
— Ну зачем тебе слова? Разве дело в словах? Разве нужно об этом говорить? Ты должен чувствовать это всегда, каждое мгновение, без слов…
— Спасибо, милая…
Часто бывает так: нравятся глаза, манера танцевать, умение быть в компании веселым, остроумным. И уже — «Люблю». А ей не нужно слов. Почему же я всегда ждал, что она скажет, чуть ли не бросится мне на шею, заплачет и засмеется от радости? Розовое счастье все еще сидит во мне! Я наговорил ей столько слов, хороших и злых. Напыщенный и иногда сентиментально страдающий, я думал, что понимаю ее. И хотел, чтобы поняла она.
— Я бегу к тебе! — крикнул я.
Она понимала все. Давно. Сколько же времени прошло?
— Не нужно. Я приду сама.
Я поднял голову. В окнах ее квартиры горел свет. Музыки уже не было. Слышались голоса. Это расходились ее подруги.
— Ты знаешь, что нас ждет? — спросил я.
— Знаю. Все равно будут и обеды, и грязная посуда, полы, телевизор.
— И все?
— Нет. Каждый день будет новый. Я знаю, будут и слезы, и размолвки. Ты ведь вспыльчив. Все будет.
— И ты не боишься?
— Нет.
Погас свет на кухне. Мне не нужно было глядеть в окно, чтобы знать, что она делает сейчас. Вот она стоит посреди комнаты. Что она оставит здесь? Воспоминания, свои сомнения, страх, частицу своей души? Все равно трудно. Все ведь с виду было правильно. «Какая семья!» — говорили соседи. Они никогда не ругались, даже крепко не ссорились. А счастья не было…
Нина подошла к Наташеньке, погладила ее, спящую, по головке. Может быть, в этом самая главная проблема?
— Нина, я ничего тебе не обещаю, кроме одного, что нам будет трудно. И соседи будут говорить: «Ну как они живут?» И никогда толком нас не поймут. Что за жизнь, если ее понимают все, кроме нас? Пусть будет наоборот.
Она вдруг подошла к окну и посмотрела в темноту. Она не могла видеть меня. Она не знала, что я здесь стою.
— А если это пройдет? — спросила она. — Что будет с тобой? Что будет с нами?
Даже здесь она не спросила, что будет с ней. Что будет с нами? Не знаю. Это уже не имеет значения, если мы перестанем понимать друг друга.
Я даже не помню, когда увидел ее в первый раз. Это не осталось в памяти. Только: «О-о! Сережка женился! Молодец!» Потом видел ее и десять раз и сто. И ничего не менялось. Мир оставался прежним. Она всегда молчала. Петь — не пела вообще. Было даже странно. Мы по праздникам, после тостов, начинали танцевать, обязательно со всякими чудачествами, горланили песни, кто громче. Со стороны это, наверное, было не очень красиво. А кому из нас приходило в голову посмотреть на себя со стороны?
Потом я заметил, что она все время улыбается. Тихо, незаметно и грустно, словно уже давным-давно все про нас знает. А Сергей как-то стеснялся, сторонился ее. Он был веселый парень, но себе на уме. Не знаю, что у них произошло, но только это было очень похоже на то, что у нас с Мариной.
И однажды, я понял, что она все время ждет чуда, каждый день, каждую секунду. Чудеса происходят, только их никто не замечает. Она ждала чуда, а Сергей не верил в чудеса и ее заставлял не верить. Чудес не бывает! Ерунда все это! А она не хотела не верить. И тогда он пришел к мысли, что она ничего не понимает в этой стремительной, рациональной, не терпящей сомнений жизни, которая нас окружает. Он пожалел ее и оставил ей только домашние заботы. Не понимает — не надо. Он все будет решать сам. Примеров много, все правильно. У Сергея был железный характер и крутой нрав. Он никогда не колебался, не сомневался, все решал сразу, и все у него получалось. Так должно было быть и на этот раз.
Но произошла осечка.
Стоило только раз взглянуть на нее, когда она была одна, чтобы понять все. Ничего у Сергея не вышло. Нет, взглянуть не один раз. Может быть, миллион! И лишь в миллион первый раз увидеть. Это не лежит на поверхности. Это спрятано очень глубоко в душе.
Сначала мне было просто любопытно: отчего такая тихость у человека? Потом я начал понимать, но медленно, медленно. Она не хотела жить, как раз и навсегда заведенный робот с заранее запрограммированными неприятностями и удовольствиями. Не хотела, но считала, что ничего нельзя изменить.
Медленно, ужас, как медленно, я разобрался в себе. Ведь все в моей жизни было нормально, «как у людей». Пусть будет у Эдика и Инги любовь с первого взгляда, а у меня с миллионного.
…Чуть заметная полоска зари горела на горизонте. Дома засыпали.
— Что будет с тобой?
— Не знаю, Нина. Я этого не знаю. А с тобой?
— Я сейчас выйду. Подожди. Холодно.
Она скользнула с балкона в комнату.
«Сейчас что-то произойдет, — подумал я. — Что? Сейчас Нина будет здесь. И еще что-то. Что?»
Что-то забухало, как огромные часы. Ближе. Громче. Где-то во мне. Из-за угла дома показалась безмолвная женская фигурка. Стук молота раздавался все ближе, все громче. Я уже ничего не слышал, кроме этого знакомого и странного, страшного звука.
Нина сжала лицо в ладонях, нагнула голову и торопливо шла, почти бежала в мою сторону.
И в это время что-то взорвалось у меня на руке. Над ухом кто-то противно хихикнул. Я машинально отвел руку в сторону. Рукав рубашки был разорван, в каплях крови. Я понял, что это такое.
— Нина! — закричал я и бросился ей навстречу. — Сними свой браслет! Сними!
Она не ожидала увидеть меня здесь и остановилась, удивленная и счастливая. Счастливая, я был уверен в этом.
Некогда было объяснять, и я молча пытался сорвать с ее руки браслет индикатор счастья.
— Что ты делаешь? — тихо спросила она.
— Нельзя тебе носить этот браслет.
— Чудеса… Ты откуда здесь взялся?
Я наконец сорвал браслет, зажал в руке и размахнулся, чтобы выбросить его. Не успел: он тоже взорвался. Ей оцарапало щеку и плечо.
— Не надо, ничего не надо, — сказала она, когда я попытался вытереть капельки крови с ее лица. — Ты почему здесь оказался? Или это правда, что ты со мной разговаривал весь вечер?
— Правда.
— Пойдем?
— Пойдем.
— Куда?
— В чужие города…
— Я согласна…
И мы пошли по шоссе, как семнадцатилетние, обнявшись за плечи.
За поворотом замаячило размытое пятно света от фары мотоцикла. Мы посторонились, но мотоциклист вдруг резко затормозил, чуть не задев нас коляской. Это был Сергей.
— И далеко вы направляетесь? — спросил он.
— Сергей, я не вернусь. Понимаешь, ни за что не вернусь… Там с Наташенькой соседка…
— Понимаю… А чего тут не понять?
— Сергей, — сказал я. — Это случилось, и ты тут ничего не изменишь.
— Что-нибудь осталось выпить? — спросил Сергей.
— Осталось…
— Пойдемте, выпьем по этому поводу.
— Нет, Сергей.
— Ну что ж! Идите к черту… Наташку не оставишь?
— Нет.
Он дал газ и рванул с места.
— Не больно? — спросила Нина, дотрагиваясь до разорванного рукава.
— Нет. Все в порядке. А тебе? — Я дотронулся до ее щеки.
— Нет, — она покачала головой.
…А вы хотели видеть счастливого человека. В чем же ошибка эксперимента, товарищ Карминский?
— Господи, — сказала Алла. — Надо же сначала узнать, в чем счастье, а потом экспериментировать.
— План задавил. Некогда узнавать, — ответил Карминский.
— Счастье — это чепуха! — сказал Сергей. — Не верю.
— Да, да, — встрепенулся Карминский. — А действительно, в чем счастье с научной точки зрения?
Первое, что меня поразило, когда открыл глаза, был яркий солнечный свет. Я сидел на упаковочном ящике из-под счастья. Инга держала меня за плечи. Антон перевязывал руку.
— Дрянь — эти индикаторы, — сказал он. — Я сегодня же свой выброшу.
— С индикаторами еще придется повозиться, — глубокомысленно поджал губы Карминский.
— Тебе не больно? — спросила Инга.
— Ничего, старик. — Эдик попытался улыбнуться мне. — Мы это сделали ненарочно. Почему так получилось, еще никто не может понять.
Так значит, все это был эксперимент… Меня только что вытащили из испытательного бокса.
— Сашка, ты, наверное, сам хотел выговориться, — сказала Инга. — Как только ты надел шлем, это и началось. Ты разговаривал со всеми.
Да, да… Теперь я понял. С самого начала эксперимента я слышал все, что они говорили, а ведь у меня была телефонная связь только с Эдиком. Теперь они все знали.
— Нина тоже все знает, — сказала Инга. — Понимаешь, это было все как на самом деле. Только сжато во времени и без перемещений в пространстве.
— Где Сергей? — спросил я.
— Ушел позвонить домой. С этого телефона не хотел… Вот он.
Вошел Сергей. Все молча уставились на него.
— Ну так как? — спросил он. — Кто едет на рыбалку?
— Я, — заикнулся было Антон.
— Все правильно, — усмехнулся Сергей. — У нее тоже взорвался индикатор счастья… Ничего страшного. Оцарапало щеку и плечо, как ты и предполагал… Ну, так кто едет на рыбалку?
Я встал и подошел к нему.
— Сергей, я тебе не лгал.
— А… иди к черту, — сказал он без всякой злости, как очень уставший человек. — А у нее действительно есть характер. Кто бы мог подумать?
— Без обеда сегодня работали, — заявил Антон. — Учтите, товарищ Карминский.
— А у вас день не нормирован, — нашелся что ответить руководитель. Эксперимент, слава богу, удачно прошел. И с первого раза.
— А чем он удачен? — поинтересовалась Алла. — Что мы выяснили? Что человек может быть счастлив? А как?
Все были страшно растеряны и немного злы друг на друга. Если бы я ушел, тогда бы им стало легче, свободнее.
— Сколько ящиков счастья израсходовали? — спросил я, чтобы что-то сказать.
— Сначала по сто восемьдесят пакетов каждого цвета, — начал Виталий Петрович. Нет, он был только ученый. Только кандидат технических наук. — А потом заклинило. А позже без всяких пакетов вдруг получилось. Помнишь, когда ты шлем сорвал?
— У вас получилось?
— Ну да, а у кого же? Эксперимент получился. В понедельник начнем обрабатывать результаты. Вообще-то, сегодня бы надо…
— Валяйте.
Я позвонил домой и сказал Марине, что домой не приду.
— Я знаю, — ответила она. Она плакала. — Не могу поверить. Все было так хорошо. Саша, что же произошло?
— Прости, Марина.
Я не мог с ней говорить. Я ни с кем сейчас не мог говорить. Я вышел из института, пешком добрался до цветочного магазина и купил огромный букет цветов на все деньги, что у меня были.
На автобусной остановке стояла девчонка лет шестнадцати и парень. Продавщица с лотком что-то предлагала им. И мне вдруг показалось, что она предлагает им счастье — синее или голубое. Ей уже надоело торчать здесь целый день. Продать бы последнее, да домой, успеть, пока муж дома, не упустить с получкой.
— Девушка, милая, — приговаривала она. — Купите. Голубенькое счастье, последнее! Последнее всегда самое дорогое…
Девчонка фыркала в плечо. А парень был бы и рад купить, но, наверное, раздумывал, не лучше ли взять мороженое или сбегать с подругой на танцы.
Нет! Не продают еще счастья с лоточков! Да и не надо.
— Ой, дядя! — сказала вдруг девчонка. — У вас индикатора нет. Упали и сломали?
— А зачем мне индикатор?
— Чтобы знать, сколько у вас счастья.
А свой индикатор она старательно закрывала рукой. Но по ее лицу было видно, что счастья у нее сейчас, хоть отбавляй.
— А ты знаешь, в чем счастье?
— Нет, не знаю, — сказала она и смущенно стукнула своего парня по плечу.
— И я не знаю…
Она посмотрела на меня недоверчиво. Такой взрослый… Уже седеть начал…
Не знаю…
И я вдруг понял, что сейчас не могу ехать к Нине. Что я ей скажу? То, что уже говорил сегодня? Все осталось таким же сложным, как было вчера и год назад.
Я отдал букет девчонке и пошел. А куда, я теперь и сам не знал.
В одном из залов краеведческого музея открывалась выставка картин художников-любителей. Событие не такое уж и ординарное для Марграда! К 12 часам дня широкая лестница, ведущая на второй этаж, была запружена людьми.
Внизу, около раздевалки, стоял Юрий Иванович Катков, крепкий мужчина лет сорока пяти. Было заметно, что он немного нервничает, но старается казаться спокойным. Ему было отчего волноваться. Он выставил в зале свою картину, после того, как двадцать пять лет не брал в руки кисть.
Приглашенный из Новосибирска известный художник Самарин перерезал красную ленточку, и люди хлынули в зал, светлый и просторный.
Народу внизу стало меньше, и Юрий Иванович не спеша начал подниматься по лестнице. Войдя в зал, он остановился возле первой же картины и начал внимательно ее рассматривать. Два монтажника стояли на перекладинах опоры высоковольтной линии. Их богатырские фигуры, веселые лица, потоки света, льющиеся на них спереди, создавали атмосферу радости. Им было легко работать. Это чувствовалось в их позах и в выражениях лиц. Лишь бы вовремя подвозили изоляторы и бухты провода. Спасательные пояса не подведут, движения точны, сила в молодых телах, красота вокруг. Эти люди были победителями.
Каткова мало интересовала техника живописи. О какой уж технике говорить или рассуждать, когда столько лет прошло среди станков, машин и гор металла, когда руки огрубели и держат свободнее тяжелый гаечный ключ, чем легкую кисть. Вот и здесь. Отточенная техника мастера не тронула его. Он отметил только общее настроение, которое вызывала у него картина. Это было ощущение победы, но победы легкой. Эти парни наверняка не знали, что такое настоящий бой. Им все давалось легко.
И все же картина ему понравилась. Но задерживаться возле нее долго не было желания. Достаточно было взглянуть, почувствовать счастье этих парней, а потом сразу идти дальше. Тогда еще ощущение радости труда, которое хотел передать художник, оставалось.
Катков прошел мимо унылого, серого пейзажа.
Посетители выставки говорили о цвете и красках, о размерах картин и тщательно проработанной перспективе пейзажей, о подражании Дейнеке, о самобытном развитии Сарьяна, о том, сколько времени тратит художник на свою картину, и о том, сколько он получит денег, если картину продадут. Одни подолгу останавливались возле каждого полотна, другие чуть ли не бегом осматривали сначала все и лишь потом задерживались возле наиболее интересного для них.
Девчонки носились стайками, пожилые женщины искали диванчики, чтобы немного отдохнуть. Несколько молодых парней остановились возле портрета знатной доярки и вдруг заговорили об экзаменационной сессии.
Окна были открыты, и в зал врывался шум центральной городской магистрали, слышалась смешная песенка, исполняемая нестройными тонюсенькими голосами ребятишек из детского сада, шелест тополей.
Комиссия приняла картину без особых возражений, но сейчас Юрий Иванович на мгновение испугался. А что, если ее нет здесь? Он ушел с работы, чтобы осмотреть выставку одному. Потом можно будет прийти всей семьей.
И вдруг он почувствовал, что следующее полотно его, хотя самой картины еще не было видно, так как перед ней собралось много людей.
— Еще одно направление! — с гневом в голосе сказал красивый высокий мужчина, выдираясь из толпы. — Вы представляете — пустое полотно. А название «Вдохновение».
— Нет, нет, — сказал другой. — Оно не совсем пустое. Там какие-то тени, но нельзя понять, что это такое.
— Куда смотрят устроители выставки?! Так и до сюрреализма можно дойти и до поп-искусства!
Катков посторонился, пропуская разгневанного мужчину и его спутника, и на мгновение увидел свою картину. Да нет же! Она не пустая! Что имели в виду эти двое?
И вообще возле его картины говорили непонятное, совсем не относящееся к его полотну. Так, во всяком случае, ему показалось. Может, речь идет о соседних полотнах? Но рядом висели два индустриальных пейзажа.
Катков постоял немного и отошел к окну.
Он давно хотел написать эту картину. Наверное, тогда же, двадцать восемь лет назад. Но была война. Мать возвращалась домой поздно вечером с провалившимися от усталости глазами. Отец, вернувшийся с фронта без руки, все ходил по родным и знакомым и пил. Раньше он был резчиком по слоновой кости. А теперь, с одной-то рукой!.. По ночам мать шила рукавицы, стирала белье и плакала. Только семилетний брат и пятилетняя сестра не знали забот и допоздна носились по улицам. А солнце летом в Якутске почти не заходит.
Война была далеко, за тысячи километров. Но ее чувствовали не только по сводкам Совинформбюро. Калеки на улицах. Дети худые, как прутья; И здесь, за шесть тысяч километров от фронта, был госпиталь. В школах — военная подготовка, штыковые бои. Посылки на фронт с теплыми варежками и бельем… А он, ученик девятого класса, организует бригады по заготовке дров, жердей, погрузке угля…
Он услышал за спиной вежливое покашливание и оглянулся. Перед ним стоял марградский художник Петровский и незнакомый Каткову пожилой человек.
— Самарин, Анатолий Алексеевич, — протянул он руку.
— Катков, Юрий Иванович, — так же официально ответил Катков.
— А скажите-ка, Юрий Иванович, где мы раньше с вами встречались?
— По-моему, нигде, — ответил Катков. — Да. Я уверен. Мы с вами нигде не встречались.
— А вы случайно не работали в студии, Броховского в Усть-Манске? Примерно в пятидесятом?
— Нет, нет, я никогда не был профессионалом?
— Странно, откуда же вы знаете, что я там работал и что это именно там со мной произошло?
— Да нет же! Я впервые слышу, что вы там работали. А что там произошло с вами, тем более не знаю.
— Странно, — задумчиво сказал Самарин и смешно задвигал козлиной бородкой.
Художник Петровский все время стоял молча, но по его лицу было видно, что он хочет что-то сказать. Юрий Иванович кивнул ему, и тот, откашлявшись, спросил:
— Вы ведь знаете, что ваша техника не блестяща?
— Но ведь я только любитель.
— Ну да не в этом дело. Я хотел спросить, где вы откопали сюжет своего полотна?
— Мне его не пришлось откапывать. Он у меня уже двадцать восемь лет. Все никак не мог собраться. Думал, что уж никогда не напишу.
— Вы сказали: двадцать восемь? Но ведь это было всего пятнадцать лет назад.
Юрий Иванович рассмеялся:
— Да нет же. Это было в сорок третьем, в Кангалассах.
— Невероятно. Я точно знаю, что это было в Ташкенте, в пятьдесят пятом.
— Вы, наверное, говорите о чем-то другом.
— Я говорю о полотне, которое называется «Вдохновение». — Он расстегнул рукав рубашки и закатал его до локтя. — Вот чем мне пришлось заплатить за это вдохновение. — Его рука от локтя до запястья была обезображена шрамом. — Но я не жалею, — улыбнулся Петровский. — За это можно было отдать и жизнь.
— За что за это? — спросил Катков.
— За вдохновение, — ответил Петровский.
— И все равно я не могу поверить, что вы никогда не были в студии Броховского, — сказал, прощаясь, Самарин. — Простое совпадение здесь невозможно.
Катков еще с полчаса побродил по залу, подолгу задерживаясь возле некоторых картин. Многое ему нравилось. И только несколько бодряческих, скорее похожих на рекламы, картин вызвали у него недоуменную улыбку. Все в них было напоказ, неестественно легко и неправдоподобно.
Его все-таки тянуло к своей картине. И он снова подошел к ней.
На картине был изображен обрывистый берег с широкими деревянными мостками, по которым несколько ребят цепочкой катили тачки с углем. Возле берега стояла широкая деревянная баржа. В ее необъятное нутро они сбрасывали уголь из тачек и возвращались назад на берег.
…Да. Все было действительно так. Небольшой поселок Кангалассы в двадцати километрах от Якутска вниз по Лене; горы угля на берегу, черные от угольной пыли тела, горячее якутское солнце и проливные дожди, четырнадцать ребят и усталость, усталость, усталость…
Они приехали сюда с гитарой и мандолиной, чтобы по вечерам сидеть у костра и петь. Вначале у них еще было свободное время, но все тело так уставало за день, что руки отказывались держать гриф. Поскорее смыть с себя грязь и уголь, поесть, блаженно растянуться в палатке во весь рост, немного поговорить, пошутить над нерасторопным Алехой Бирюковым и заснуть. А утром голос Потапыча: «Хлопцы! Уголек ждет!» Никто не знал, когда он умудрялся спать. Это был семижильный старик, всюду и все успевавший делать. Он наращивал деревянные съезды с кучи угля, варил картошку, разжигал костер, нагружал тачки ведерной лопатой. И все время приговаривал: «Уголек-то ждет, хлопцы».
А с хлопцами что-то происходило. Раньше они были уверены, что могут все. Перевыполняли же план на лесозаготовках! Они и на фронт бы пошли, не берут только. И работать могут как черти. Дайте только эту работу!.. А вышло, что не такие уж они железные. И летний зной оказался невыносимым. И баржи — какими-то бездонными. Болели все мускулы, все тело, не успевавшее втягиваться в монотонный, но бешеный ритм работы. Они грузили по четырнадцать часов в сутки, но Потапычу все было мало.
Ведь скоро кончится короткое якутское лето, начнутся дожди, холод, пойдет по Лене шуга. И до следующего лета будут лежать бурты угля, засыпанные снегом. А в июле и ночью светло как днем. Работать можно круглые сутки.
Все понимали девятиклассники. И никому не приходило в голову возмущаться дряблым картофелем и перловой баландой. Четырнадцать часов с тачкой! Надо так надо. Только исчезли шутки, потух огонек в глазах, все делалось через силу, машинально, как во сне.
Потапыч это видел. Каждый раз, когда приезжали новые группы грузчиков, происходило то же самое. Месяц тяжелых работ доводил их до такого состояния, что они уезжали, едва завидев смену и даже не попрощавшись с ним. Потапыч не обижался. Он хорошо знал человеческую натуру. Знал, что неприятности забудутся, люди «отойдут» и уже по другому будут смотреть на проведенный в Кангалассах месяц. Но Потапычу от этого было не легче.
Прошло всего две недели, но страшно было представить, что впереди еще две. Потапыч старался растормошить их хоть чем-нибудь. Он достал где-то ведро селедки и несколько пар новых брезентовых рукавиц, читал им при свете керосинового фонаря газету, когда они уже проваливались в лихорадочный сон. Только напрасно это было. Все валилось у ребят из рук.
В конце второй недели произошло событие. Алеха Бирюков не удержал тачку. С берега к барже был порядочный уклон, и тачку неудержимо понесло вниз. Растерявшись, он не выпускал ее из рук и бежал рысцой. А тачка катилась все быстрее и быстрее, и Алеха уже несся сломя голову, делая нелепые прыжки и согнувшись в три погибели. Тачка при такой гонке сто раз должна была завалиться на бок или перевернуться, но она благополучно влетела на баржу, не снижая скорости, пересекла ее по помосту из досок и с шумным всплеском свалилась с противоположного борта. Вместе с ней ушел под воду и Алеха, так и не разжавший пальцев.
Все это произошло настолько быстро, что остальные ничего не успели сделать, только кто-то крикнул: «Потапыч! Алеха!» Растерянность прошла, и двое ребят прыгнули в ледяную воду. С откоса, ломая кусты, спрыгнул Потапыч, быстро отвязал лодку и оттолкнул ее от берега. Очутившись в воде, Бирюков выпустил тачку из рук, всплыл на поверхность и тут же начал пускать пузыри. Он плохо плавал. Двое других еще не успели доплыть до него, как Потапыч рывком втянул Алеху в лодку. Затем он помог и тем другим влезть в нее, и через минуту лодка была уже у берега. Все это он проделал молча. И мимо ребят на берегу прошел молча, не сказав ни слова. Искупавшиеся побежали сушиться к костру. А потом возле них собрались и все остальные.
Это происшествие как бы оправдывало то, что они бросили работу. Ребята сидели у костра, нехотя отгоняя ветками мошкару, лишь иногда перебрасываясь случайными фразами, не находя в себе сил даже для того, чтобы радоваться Алехиному спасению. Устали. Провались оно все ко всем чертям! И уголь, и баржа, и Потапыч… Только бы вот так сидеть… Только бы сидеть…
Потом кто-то вспомнил о Потапыче. Странное дело, Потапыч исчез. Юрка Катков с трудом поднялся и, пошатываясь, пошел к палаткам. В одной из них он нашел Потапыча. Через минуту он вернулся к костру и удивленно сказал:
— А Потапыч-то плачет…
Сначала никто не шевельнулся, не поверил.
— Он правда плачет…
Они медленно побрели к палатке и откинули полог. Потапыч, стоя на коленях, уткнулся лицом в березовый чурбан. Плечи его вздрагивали. А парни стояли молча, не зная, что делать. Он, наверное, почувствовал их присутствие и поднял голову. Некрасивое лицо его стало черным. Он плакал, но слез на его лице не было. И от этого он казался еще страшнее и невозможнее.
— Саньку убили, — хрипло сказал он.
Они догадались, что это известие еще утром привез ему сморщенный якут Тургульдинов, который на разбитой телеге доставлял им хлеб из поселка.
— Саньку, — повторил Потапыч.
Они так никогда и не узнали, кто этот Санька был Потапычу. Сын, брат, друг, а может быть, дочь?
— Картошку я начистил, — вдруг сказал он. — Ешьте… Спите… Сегодня… — Помолчал, потом чуть слышно сказал еще раз: — Саньку гады убили…
Он снова уронил свою кудлатую голову на чурбан. Они задернули полог палатки и молча пошли по тропинке к костру. Идущий первым чуть замедлил шаг, поравнявшись с ним, но не остановился и прошел дальше к бурту угля. Второй носком разбитого сапога подтолкнул в костер обгоревшую ветку. Третий только оглянулся на идущих следом. Четвертый неуверенно шмыгнул носом. Пятый сказал: «Мошка проклятая!» — и зло сплюнул себе под ноги. Шестой… Седьмой… Двенадцатый крикнул: «Тачка есть у шестого бурта!» Это относилось к Алехе Бирюкову. Ведь его тачка утонула в Лене… Последний оглянулся на палатку. Там, едва не возвышаясь над ней, ухватившись рукой за растяжку, стоял огромный Потапыч…
— …Ах, Юрий Иванович! — услышал Катков лукавый голос соседки по этажу. — Вечно-то вы что-то скрываете!
— А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь?
— Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все отказывались показать. Ну и талант у вас!
— Что вы! Шутите, конечно.
— А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете. Кто же вам это рассказал?
— Никто. Я сам видел.
— Ой! — сказала Галина Львовна, женщина лет тридцати с хорошенькой фигурой и красивым, приятным лицом. — Как же это? И зачем вы меня нарисовали в таком виде? — И она смущенно, едва заметным движением показала на середину картины, где Иван Лесков из последних сил, оскалив свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку.
Он был высокий и худой. И у него уже не было сил. Но все же было ясно, что он выдержит, на четвереньках вкатит проклятую тачку в гору, трясущимися руками наполнит ее углем и покатит снова, и упадет, и снова встанет, и снова упадет, и крепкое слово с хрипом вырвется из его горла. Но он все равно докатит тачку до пузатой баржи и вернется назад, потому что в его глазах вдохновение. Вдохновение смертельной усталости. Ему даже не придет в голову, как это выглядит со стороны. Дождь, скользкие доски, грязное тело в ссадинах, шершавые рукоятки тачки.
Алеха Бирюков на вид покрепче. Но в семнадцать лет сил еще так мало. Но и им уже овладело странное вдохновение. Вдохновение, рожденное из злости на самого себя, за свое нелепое падение, за свою слабость, за дрожь в поджилках. Его не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он не упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля.
И сам Катков, представивший, как сидит, тупо уставившись в колени, его отец, который уже никогда в жизни не возьмет в руки творящий резец. Отец, которым выпустил из автомата лишь одну длинную очередь, когда их свежая, только что прибывшая из тыла рота поднялась из окопов, и тут же упал, сначала подброшенный вверх вместе с комьями земли и останками своего лучшего друга, и очнулся за сто километров от линии фронта, еще не зная, что у него нет руки, и снова представляя себе фигурку женщины, вырезанную: из слоновой кости, которую он хотел создать еще до войны, но все не решался. Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в душе. И вдохновение, рожденное из этой боли. Не мимолетное, не легкое, но осознанное и твердое.
Якут Никифор с вдохновением отчаяния в узких черных глазах. Второгодник Сапкин с вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своего отца и братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 Мая, в день своего рождения.
Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Стекающий вниз скользким глинистым потоком берег. И пятнадцать уставших, отчаянно уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. И где-то чуть заметно, в глазах каждого — еле уловимая радость. Радость, потому что в душе они почти уверены, что выдержат.
Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца. Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре негнущимися пальцами, и все пели и плясали у костра, и пар шел из разгоряченных глоток. Потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: «Там, вдали, за рекой…» А они ошеломленные, слушали и молчали… Такой у Потапыча был голос…
…Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная тем, что не дождалась ответа.
Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил и нигде не сгустил краски. И название картине он придумал правильное. Это было настоящее вдохновение, родившееся из отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой картине они всегда были вместе.
Катков заглушил в себе воспоминания, снова возвращаясь к действительности. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, когда он после долгих размышлений принес ее сюда. Говорили мало, а если и говорили, то что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то сказала: «Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно хотел». Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал про Кангалассы. Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь, и та все время находила в левом углу картины смешного зайчика и смеялась тому, какой он занятный. И сейчас. Смотрят, молчат, удивляются…
Неужели он не смог выразить в своей картине трудное вдохновение, которое тогда охватило их, неужели оно так и осталось в его душе и никого не трогает?
Юрий Иванович посмотрел на часы. Пора было идти на завод. Он медленно прошел по залу, спустился по широкой мраморной лестнице и вышел на проспект в зной, в шум, в людскую сутолоку, во встречные взгляды и шелест шагов по асфальту.
Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его внимательно слушали, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то сказал: «Время тогда было другое». Да, время тогда было другое. Это верно. Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не иным?
А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова.
— Да, да, да! — говорил Самарин. — Это студия Броховского. Я не вылезал из нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я грунтовал написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывались страх, и тоска, и жалость, и злость на себя. Было время, когда я хотел все это бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое вдохновение. Катков предельно искренне изобразил тот самый, переломный момент. С него все и началось. Не мог он написать свое полотно, не видя меня в то время. Талант этот Катков.
— Согласен с вами, — ответил Петровский. — И про вдохновение тоже правильно. Но только это написано про меня. Здесь изображен момент, когда отчаяние и страх неизбежного поражения заставили меня собрать всю волю, все силы в кулак и победить. Это было тоже вдохновение.
— Значит, вы видите на полотне не то, что я? — удивился Самарин.
— Я вижу самый важный момент в своей жизни, — ответил Петровский.
— То же самое вижу и я. Только из своей жизни.
— Это же невозможно! Как ему удалось создать картину, в которой каждый из нас видит свое?
— Мы, наверное, этого никогда не узнаем.
— Счастливый, должно быть, человек этот Катков, — вздохнул Петровский.
А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблучков, асфальту. В сорок пять лет уже не особенно расстраиваются оттого, что не совершили в жизни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце.
Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода, к его людям и заботам. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступали усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И снова в его душе появилось странное вдохновение, и он уже был уверен, что сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются подземные «кроты», — огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров.
Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрым шагом мимо расступившихся в стороны прохожих… А картина? Ну что ж, он напишет еще одну. И снова назовет ее «Вдохновение».
Он не знал, что люди увидели в тот день себя на удивительном полотне. Оно заставило их вспомнить, близко ощутить то, что было самым главным в их жизни.
Катков этого не знал. Он шел быстрым шагом, и его ждала новая работа, новое вдохновение.
Его звали просто настройщиком роялей. Никто не знал, сколько ему лет, но все предполагали, что не менее ста; а ребятишки были уверены, что ему вся тысяча, такой он был сухой, сморщенный и старый.
Он появлялся в чьей-нибудь квартире часов в десять утра с небольшим чемоданчиком в руке и долго не мог отдышаться, даже если надо было подниматься всего на второй этаж. Его сразу же приглашали пройти в комнату, предлагали стул, заботливо спрашивали, не налить ли чаю, потому что настройщики на вес золота, ведь инструментов нынче стало много, чуть ли не в каждой квартире, а настройщиков нет.
И вот он сидит в чисто прибранной комнате, делая частые неглубокие вдохи, покорно дожидаясь, когда сердце перейдет с галопа на неторопливый шаг, и молчит. Он не произносит ни слова. И седенькой старушке, которая до сих пор с опаской обходит пианино, приходится говорить. Она знает, что раз пришел настройщик роялей, значит надо говорить об инструменте. Она с радостью поговорила бы о чем-нибудь другом, например о погоде, о том, что в прошлом году грибов «просто пропасть сколько было», о том, что последнее время сильная ломота в ногах, но положение обязывает говорить только о пианино.
— Вот, купили эту роялю. Говорят, дочка пусть учится играть. Ей и было-то три года, а уже деньги копить начали. Теперь-то, говорят, в кредит купить можно. Ну да ведь не знаешь, что завтра будет. Купили, и хорошо. Слава богу, Танюша уже второй класс кончает. И играет. Придет со школы и за нее, значит, за пианину эту. Понимает уже все. И по нотам разбирается.
Старушка смолкла, ожидая, что заговорит настройщик роялей, но тот не произнес ни слова. И когда молчание стало слишком затягиваться, снова заговорила:
— С матерью, с дочкой, значит, моей, они по вечерам сидят. Бренчат, бренчат. Хорошо получается. Особенно эти… этюды. И отец тоже сядет где-нибудь в уголок и слушает. Молчит и слушает. А потом расцелует обеих, а сам чуть не плачет. Их-то ведь ничему не учили… Время такое было.
Настройщик слушал и иногда молча кивал головой, чему-то улыбаясь.
— Вот я и говорю, — снова начала старушка. — Инструмент, он порядку требует, присмотру. Настроить там или еще чего. Я сейчас… — и она поспешно ушла в спальню, покопалась там с минуту, вернулась назад и поставила на столик рядом с пианино масленку от швейной машины.
Настройщик по-прежнему молчал, загадочно улыбаясь. Старушка озабоченно огляделась вокруг. Может, еще молоток нужен? Спросить, что ли?
— Так, значит, Танюша в час придет? — вдруг звонким мальчишеским голосом спросил настройщик, так что старушка чуть не ойкнула от удивления. Ведь она ему об этом ничего не говорила…
— В час… в час…
— Ну так я в час и зайду! — весело и громко сказал настройщик.
— Как же, — забеспокоилась старушка. — А посмотреть хоть? Может, ремонт какой ему… Да и тише сейчас. Никто не мешает.
— А мне никто не мешает! Как же я без Танечки буду его настраивать?! Ничего не выйдет! Совершенно ничего!
— Ну, ну, — оторопело сказала старушка. — Молоток-то у нас есть, вы не беспокойтесь.
— А я пока пошел дальше, — сказал настройщик, взял свой чемоданчик и вышел из квартиры.
На лестничной площадке он немного постоял и решительно позвонил в соседнюю дверь.
Его встретила высокая полная женщина в тяжелом, расшитом павлинами халате, в замшевых туфлях с загнутыми вверх носками и с огромной бронзовой брошью на груди.
— Вам кого? — деловито и громко осведомилась она.
— Я настройщик, — тихим усталым голосом отрекомендовался старик.
— А! Наконец-то. Проходите. Терпенья уже от соседей не стало. Ноги об коврик вытрите. Снимать-то ботинки все равно не будете. Проходите вот сюда. Садитесь на этот стул. Пианино у нас чешское. Тыщу триста рублей вбухали. А оно и играть-то не играет.
Настройщик поставил чемоданчик на пол и осторожно опустился на стул, словно тот мог не выдержать его иссохшее тело.
Хозяйка квартиры подошла к пианино, открыла крышку и стукнула пятерней по клавишам:
— Слышите! Оно и не играет совсем.
Настройщик повернулся к инструменту одним ухом, словно прислушиваясь.
Женщина еще раз стукнула пальцами по клавишам и извлекла из инструмента какой-то сумасшедший аккорд.
Настройщик все так же молча продолжал сидеть на своем стуле.
— Что же вы? — загремела хозяйка. — Пришли, так работайте. Или вам тоже стаканчик водки надо? Нет уж! Приходили тут батареи промывать, так сначала им водки надо. А после них ремонту на тридцатку пришлось делать. Водки не дам и чаю сразу не дам. Сделаете, а потом чаи гоняйте… Что же вы сидите?
— Кто у вас на нем играет-то? — осторожно спросил настройщик.
— Я играю. А вообще-то для Коленьки купили. А вам-то что до этого?
— Нужно, — твердо ответил настройщик.
— Коленька, — позвала женщина. — Иди сюда. Уроки потом сделаешь.
Из комнаты вышел мальчишка лет десяти и, глядя куда-то в сторону, поздоровался.
— Не хочешь играть? — вдруг спросил его настройщик.
— Не хочу! Не хочу и не буду! — скороговоркой ответил мальчишка и испуганно посмотрел на мать.
Та погрозила ему кулаком и строго выговорила:
— Мал еще: хочу не хочу. Что скажу, то и будешь делать.
— Коля, сыграй мне что-нибудь, — попросил настройщик. — Просто так, как будто для себя. А я послушаю, что у вас с вашим инструментом.
Мальчишка насупился, но все же сел за пианино и сыграл этюд Черни.
— Вот, слышите, как тихо играет, — сурово сказала Колина мама. — На третьем этаже уже ничего не слышно. За что только деньги берут?
— А мне в школе сказали, что у меня слуха совершенно нет, — объявил Коля.
— Не твое дело, есть или нет, — отрезала мама.
Настройщик подошел к пианино, и Коля поспешно уступил ему место. Старик ласково пробежал по клавишам пальцами обеих рук и осторожно погладил полированную поверхность.
— Хороший инструмент. Почти совершенно не расстроен.
— Так ведь тихо играет, — забеспокоилась хозяйка. — Соседи играют, у нас все слышно. Мы играем, им хоть бы хны. Ни разу не пришли, не сказали, что мы им мешаем. А мне чуть ли не каждый день приходится стучать в стенку. Телевизор не посмотришь… Сделайте, чтобы играл громко. Чтобы на всех этажах слышно было.
— Понимаю. Это пустяковое дело, — сказал настройщик.
— А сколько берете? — подозрительно спросила Колина мама.
— Я беру десять рублей, — твердо ответил настройщик.
— За пустяковое-то дело?
— Кому пустяковое, кому — нет.
— Ох уж с этими халтурщиками спорить! Все равно вырвут.
— Я настройщик роялей, — твердо сказал старик.
— Господи, да заплачу я. Сделайте только все, чтоб как гром гремел.
— Сделаем. Так, значит, ты, Коля, не хочешь играть на пианино?
— Нет, — ответил мальчишка, глядя в угол. «А слуха у сорванца действительно нет. Да и у матери тоже», — отметил настройщик.
Он снял с пианино передние стенки, верхнюю и нижнюю, вытащил из чемоданчика инструменты, всякие молоточки, ключики, моточки струн и с час провозился с инструментом, ни на кого не обращая внимания и прослушивая его, как врач больного. Потом он поставил стенки на место, закрыл чемоданчик и сказал:
— Готово. Можете проверить.
Хозяйка недоверчиво подошла и долбанула по клавишам пухлой пятерней.
Раздался ужасающий грохот, в окнах зазвенели стекла и с телевизора упала фарфоровая статуэтка купальщицы.
— Ну, теперь они у меня попляшут! — грозно сказала женщина. Коленька устанет, сама садиться буду. А ну, сынуля, садись. Посмотрим, долго ли они выдержат.
Мальчишка, чуть не плача, сел за пианино, и квартира снова наполнилась неимоверным грохотом.
— Прекрасно, — сказала Колина мама и выдала настройщику десятку.
Тот не торопясь положил деньги в потрепанный бумажник и взялся за чемоданчик. Лишь только он переступил порог квартиры, как гром сразу же смолк. Настройщик на всякий случай переступил порог в обратном направлении и удовлетворенно улыбнулся. В квартире грохотало пианино и дребезжали стекла. Но только в квартире. Сразу же за ее пределами стояла глубокая и приятная тишина. Настройщик знал свое дело.
Он поднялся на третий этаж и позвонил в дверь, из-за которой доносились нестройные звуки пьяного квартета. Здесь все еще праздновали затянувшийся день рождения.
Дверь открыл глава семьи, нетвердо державшийся на ногах, но очень вежливый и нарочито подтянутый.
— Папаша, проходите. Мы вас ждали. Шум сейчас мы устраним. Не хотите ли стаканчик за здоровье моей любимой дочери? Впрочем, пардон-с. Бутылки пусты. Но это мы вмиг организуем. Садитесь за стол. Это моя жена. А это не то брат жены, не то дядя. Черт их всех запомнит! Его драгоценнейшая супруга. А это моя Варька. Что за черт! Варька, где ты?
Не то дядя, не то брат жены оторвал голову от тарелки с салатом из ранних помидоров, осоловевшими глазами посмотрел вокруг и сказал:
— Я тебя знаю. Ты у меня на барахолке мотоцикл купил.
— Молчал бы! — прикрикнула на него жена.
— Какой мотоцикл? У тебя и велосипеда-то никогда не было. — И она осторожно бумажной салфеткой сняла со лба мужа кружки тонко нарезанного репчатого лука.
— Варька, — зычно крикнул отец. — Иди сюда. И сыграй нам на пианино… Три этюда… Три этюда для верблюда. — Пропел он и вдруг захохотал, а за ним и все остальные. — Она у меня талант! Ее на конкурс хотят послать. Талант, а для отца и гостей не заставишь сыграть! Варька! Ну, Варюшенька, сыграй нам.
— У тебя дочь играет, — вдруг обрел дар речи не то брат, не то дядя хозяйки, — а у меня машину сперли. — И он скривил губы, как бы собираясь заплакать.
— Ну что мелет человек, — начала успокаивать его жена. — Какой автомобиль? У тебя и велосипеда-то никогда не было.
— Варюшенька, — позвала мама, накладывая себе в тарелку тушеной капусты, — сыграй, доченька. И дедушка послушает.
В дверях показалась девочка. Вид у нее был сердитый и вызывающий.
— Чего вам надо! Орете второй день, а я вам играй! Все равно ничего не понимаете.
— А я говорю: играй! — приказал папа.
Настройщик вдруг понимающе подмигнул девочке, и та прыснула в плечо от смеха. Потом села за пианино и отбарабанила что-то совершенно непонятное и наверняка никому до этого не известное.
Папа, мама и гости зааплодировали, а дядя-брат сказал:
— Я всегда плачу, когда мотоцикл завожу.
— Молчал бы уж, — вспылила его жена.
— Варька у меня талант, вон как отчубучила! — похвастал папа.
— Доченька, сыграй для гостей еще что-нибудь, — попросила мама.
— А водочки-то тю-тю, нету, — сказал вдруг настройщик, и все забыли про музыку.
— Это мы сейчас сообразим, — уверил папа, и через минуту папа и дядя-брат устремились в магазин.
— Нельзя их одних отпускать, — сказала мама, и обе женщины бросились за мужьями.
— А теперь мы посмотрим, что случилось с нашим пианино, — довольным голосом сказал настройщик. — И мешать нам никто не будет.
— Да, не будет! Сейчас вернутся и затянут «Скакал казак через долину».
— Не вернутся. Они двери не найдут.
— Правда, не найдут? Вот здорово! — сказала девочка. — Всегда бы так.
— Так и будет. Как только они тебя заставят играть, сразу всем понадобится за чем-нибудь выйти, а дверей, чтобы вернуться назад, они не найдут, пока ты их не захочешь впустить.
— И я буду играть одна?
— Одна. Никто тебе не помешает.
— Спасибо, дедуля, спасибо! — девочка бросилась на шею настройщику роялей, так что тот едва устоял на ногах. — Я бы их совсем не пустила и все время играла!
— Как захочешь, так и будет, Варенька. А теперь давай вместе возьмемся за него. А?
— Давайте!
Через час пианино было настроено, и старик, устало закрыв глаза и чему-то улыбаясь, слушал странную и смелую музыку. Варенька импровизировала.
Потом они сжалились и впустили гостей в квартиру. Настройщику было выдано десять рублей, и он осторожно положил десятку в потертый бумажник. Девочка не отходила от него и все время повторяла:
— Я еще хочу вас видеть.
А папе захотелось, чтобы дочь сыграла для гостей. Варенька сразу согласилась и заговорщицки подмигнула настройщику. Тот тоже хитро сожмурил глаз, так что лицо его стало похоже на сморщенное яблоко.
— Варька, отчубучь! — приказал папа.
— Я тебя знаю, — сказал не то дядя, не то брат.
— С огромнейшим удовольствием, — по-взрослому сказала девочка и взяла аккорд.
— А пивка-то не взяли, — встрепенулся папа. — Пойдем-ка, пока магазин не закрыли.
Мужчины чуть ли не бегом выскочили на лестничную площадку.
— Опять квартиру не найдут, — заволновалась мама. — Надо проследить. — И обе женщины вышли тоже.
— Вот здорово! — закричала в восторге девочка. — Приходите ко мне еще, дедуля! Я так хочу вас еще видеть!
— Приду, Варюшенька, приду, — сказал настройщик роялей, подмигнул и вышел за дверь. Здесь он минут пять постоял, слушая, как девочка переносит в музыку свою маленькую, чистую и уже очень сложную душу. А во дворе препирались папа и мама, которые никак не могли найти свою квартиру. Настройщик знал свое дело.
Было пять минут второго, и настройщик роялей снова спустился на второй этаж, где жила Таня. Она уже пришла из школы.
— Здравствуй, Танечка, — мальчишески звонким голосом сказал сморщенный старик.
— Здравствуйте, — ответила девочка. — Вы настройщик роялей? И вы настроите мое пианино? У него «ля» в третьей октаве расстроено, и «ре» в контроктаве западает.
— А мы его вылечим. У тебя хорошее пианино.
— Да вы садитесь, — засуетилась бабушка. — Отобедайте. Ведь время уже.
— Обед подождет, — ответил настройщик. — Сначала мы займемся лечением. А еще раньше ты, Танюша, сыграешь. Я сяду вот сюда в уголок, и меня совсем нет. Никого нет. Играй.
Девочка нерешительно перебирала ноты, не зная, что выбрать. Выбрала седьмую сонату Бетховена. Эту сонату играют редко, но настройщик роялей знал все. Он много раз слышал ее. И в какой раз он подивился тому, как дети чувствуют музыку, как переживают ее, страдают и радуются вместе с ней. Безошибочно, но каждый по-своему.
Девочка кончила играть и сказала:
— Я очень люблю играть, когда меня слушает папа. Он как-то очень странно слушает, словно помогает мне. И еще я люблю играть с мамой в четыре руки.
«Да, — подумал настройщик роялей. — Здесь работы совсем мало. Настроить «ля» в третьей октаве да подтянуть «ре» в контроктаве».
И все же он провозился целый час.
В это время пришел на обед папа, на цыпочках прокрался к дивану, взял в руки книгу, но так и не перевернул ни одной страницы.
А настройщик, закончив свою работу, сложил инструменты в потрепанный чемоданчик и сказал:
— А теперь, Танюша, проверь, так ли я настроил твое пианино. Девочка села, и по мере того как она играла, лицо папы меняло свое выражение. Сначала на нем было что-то недоверчивое, потом лицо выразило удивление, затем самый настоящий испуг и, наконец, восторг и растерянность.
— Что вы сделали? — тихо спросил он у настройщика. — Она так никогда еще не играла. Девочка вообще так не может играть. Ей ведь всего десять лет. Что вы сделали?
— Я настроил пианино вашей дочери, — скромно ответил старик.
— Но… но это что-то невозможное. Она чувствует музыку лучше, чем я. Ведь она еще совсем ребенок.
— Она действительно чувствует музыку лучше, чем вы, хотя вы тоже чувствуете ее прекрасно. Об этом мне рассказала сама Танюша.
В это время пришла на обед Танина мама, и девочка бросилась ей на шею, рассказывая, как дедушка настроил ее пианино. А папа сказал маме:
— Послушай ее. Это что-то невероятное. Таня так сейчас играла! Так прекрасно и необычно, что даже страшно становится.
— Ты что-то путаешь, — сказала мама. — Если прекрасно, то не может быть страшно.
— Но она никогда не играла так раньше.
— Это дедушка так настроил мое пианино, — гордо сказала Таня и запрыгала по комнате, таким образом, по-видимому, выражая свой восторг.
— Да, — застенчиво сказал настройщик. — Я просто настроил пианино в унисон с восторженной душой вашей дочери.
Бабушка незаметно убрала масленку от швейной машины и пригласила всех к столу обедать, но настройщик выпил только стакан молока, он спешил в следующую квартиру.
Папа смущенно протянул ему десять рублей и сказал, что расплачиваться рублями за такую работу просто неудобно. Не может ли он еще что-нибудь сделать для настройщика?
— Вы и Танечкина мама сделали для меня и так очень много, — ответил сморщенный старичок.
Настройщик осторожно положил деньги в потертый бумажник и откланялся, улыбнувшись на прощание Танюше.
Не успел он выйти за дверь, как девочка бросилась к своему пианино, раскрыла ноты и заиграла. Папа был уже немного подготовлен, а маме пришлось вцепиться в подлокотники кресла так, что у нее побелели ногти. Потом она посмотрела на папу, тот почувствовал ее взгляд и повернулся к ней. Что они говорили друг другу этим взглядом, никто, естественно, так и не узнал. Наверное, очень многое. Настройщик знал свое дело.
Он постоял немного перед дверью и поднялся на четвертый этаж, потом на пятый, затем спустился вниз и зашел в соседний подъезд. И снова началось его путешествие по этажам.
Часам к семи он устал, годы брали свое, и зашел в ближайший магазин. Там он купил конфет, а в соседнем магазине — игрушек. А когда он выходил из магазина, его уже ждала толпа ребятишек, и он пошел с ними в сквер и там раздал конфеты и игрушки. Он точно знал, кому что нужно дарить. Одним конфеты, другим игрушки. Потом он рассказал им смешную сказку и, когда ребятишки начали, перебивая друг друга, пересказывать ее и показывать в лицах, незаметно ушел от них.
Потом ему встретился еще один магазин, зашел он и в него. И снова встретил шумную компанию своих бесчисленных друзей-ребятишек, и снова угощал их конфетами, и дарил игрушки, и даже придумал новую игру, такую интересную, что все тотчас же увлеклись ею, а он незаметно ушел и от них.
И вот магазины уже начали закрываться, да и денег к тому времени у него уже не осталось. И теперь он уже не угощал ребятишек, а только что-то тихо рассказывал им и незаметно уходил, когда чувствовал, что им интересно и без него.
Солнце уже спряталось за домами, а он все шел, не спеша, слыша иногда музыку пианино и роялей, которые он настраивал. Многим людям настраивал он инструменты, мальчишкам и девчонкам, юношам и девушкам, взрослым и даже одной старушке, которая уже двадцать пять лет была на пенсии.
Взрослые звали его просто настройщиком роялей, а дети — дедушкой или дедулей, потому что никто не знал его настоящего имени. И лет ему было, может быть, сто, а может быть, и вся тысяча. Так, во всяком случае, думали ребятишки.
Я стоял в магазине электротоваров и раздумывал, что мне купить: ИВП или ИХП. ИВП — это портативный изменитель внешности, а ИХП — портативный изменитель характера. Изменитель характера стоил гораздо дороже, но не в деньгах было дело. Я считал, что характер у меня вполне сносный, а вот внешность… Хотя… Ведь считала же меня моя жена когда-то красивым парнем! А потом, наверное, привыкла или поняла, что это ей только казалось.
Словом, я купил ИВП, размером чуть больше пачки сигарет, положил его в карман пиджака и вышел из магазина. Кажется, я еще и сам не очень понимал, зачем он мне нужен. Не дома же пользоваться им? Нет. Просто во мне назревал какой-то внутренний протест, взрыв. Я еще не знал, что сделаю, но уже исподволь готовил себя к этому.
На улице шел снег, пушистый и легкий. Снежинки словно нехотя падали вниз. Я нажал кнопку портативного изменителя внешности и пожалел, что рядом нет зеркала, чтобы посмотреться в него. Мимо прошел Кондратьев из нашего отдела. Он был уже немного навеселе, хотя после окончания работы прошло всего сорок минут. В таком состоянии он привязывался ко всем своим знакомым, чтобы они составили ему компанию для продолжения уже начатого им занятия. И по тому, что он даже не узнал меня, я убедился, что внешность моя подверглась значительному изменению. Никаких неприятных ощущений, как и говорилось в паспорте приборчика, я не испытывал.
Подошел троллейбус. Народу в нем было мало, и я сел на свободное сиденье у окна. Голова тупо болела от всевозможных совещаний и планерок в нашем СКБ. А придешь домой, что тебя там ждет? Нужно сходить купить картошки, подмести пол, просмотреть газета и журналы и засесть за телевизор. Жена будет готовить ужин. Потом и она на минуту присядет к телевизору, спросит, что там в газетах пишут, а сама даже не выслушает ответа. Да я и не отвечал на такие вопросы уже давно. Говорить нам не о чем. Мы настолько привыкли друг к другу, что даже не замечаем один другого.
И вот тут-то мне и захотелось сделать что-нибудь не так. Не пойти, например, домой, а пригласить женщину, сидящую рядом со мной, в кино или ресторан. Влюбиться в нее, стоять вечерами под ее окнами, ждать встреч. Жене ведь все равно. Лишь бы деньги домой приносил да не приходил пьяный. Она ведь не расстроится, если даже и узнает. А что?! Сделаю!
Я понимал, что никто со мной ни в кино, ни тем более в ресторан не пойдет. В лучшем случае воспримут как шутку, а в худшем — начнут звать милиционера. Да будь что будет! Я резко повернулся к женщине, сидящей рядом, и сказал:
— Послушайте! Хотите, я приглашу вас в ресторан? Ей-богу, ничего плохого в этом нет.
Женщина удивленно посмотрела на меня, и я узнал свою жену. Это было так неожиданно, что я на несколько секунд онемел. Но отступать было поздно, и я решил доиграть свою роль до конца. Тем более что изменитель внешности сделал меня неузнаваемым.
— Или, может быть, вас дома муж ждет? — спросил я немного язвительно.
— Нет, — спокойно сказала она. — Никто меня не ждет. Моему мужу все равно.
— Тогда я вас приглашаю в ресторан.
— Сразу в ресторан? — рассмеялась она. — Нет. В кино было бы еще можно. А вы сразу в ресторан.
— Ну, тогда пойдемте в кино. Только вы не подумайте, что я донжуан какой. Просто домой идти не хочется.
— Я понимаю, — сказала моя жена. — Мне тоже не хочется. Придешь — дома тишина, тоскливо…
— Так не ходите!
— Нет, нельзя. Нужно ужин приготовить. Ведь, кроме мужа, у меня еще дочь. В первый класс уже ходит… Извините, — сказала женщина. — Мне выходить на следующей остановке. До свидания.
— Я провожу вас! — закричал я на весь троллейбус.
— Не нужно. Еще увидит кто-нибудь и передаст вашей жене.
— Но с вами так легко было разговаривать… и интересно.
Моя жена как-то странно улыбнулась, но в это время троллейбус остановился, и она вышла. А я бросился следом, извиняясь перед теми, кого нечаянно толкнул. Я догнал ее и крикнул:
— Подождите! Я пойду с вами, тем более что нам по пути.
— Вы говорите это нарочно, — сказала она.
— Нет, нет… Скажите хоть, как ваше имя?
— Вероника.
— А меня зовут Алексеем.
Она была в короткой шубке и черных сапожках, с пушистым шарфом на голове. Ей отчего-то вдруг стало весело, и лишь раза два она задумывалась на мгновение, и на переносице появлялись морщинки. Она несла хозяйственную сумку, и я чуть ли не силой отобрал ее. Мы дошли до табачного магазина.
— Все. Дальше меня провожать не нужно. Следующий дом — мой. До свиданья, Алексей.
— Вероника, неужели я вас больше не увижу? Ну, назначьте мне свидание! Я буду ждать вас завтра возле кинотеатра в шесть часов вечера.
— Нет, Алексей. Ничего из этого не выйдет.
— А я все равно вас буду ждать! До свидания!
Я отдал Веронике сумку, и она быстро ушла. А я завернул в табачный магазин, купил сигарет и двинулся домой. Возле дома я немного постоял и только потом вошел в подъезд, предварительно выключив свой изменитель внешности.
Жена встретила меня стереотипной фразой:
— Пришел?
— Пришел, Вероника, — ответил я, и, когда чуть позже справился насчет ужина, она ответила так же стереотипно:
— Нету ничего. Ходишь бог знает где да еще обеды спрашиваешь.
— Ах, опять ты свое начала. В столовую буду ходить, если тебе жалко.
— Ладно, — примирительно сказала Вероника. — Сходи-ка лучше за картошкой, а я пока мясо поставлю варить. Я сама недавно пришла.
— Ленка на улице бегает? — строго спросил я.
— На улице.
Я взял сетку и пошел в магазин. Потом подметал пол, хлебал борщ, читая книгу, просматривал газеты, сидел у телевизора. Дочка наша уже легла спать. Вероника кончила свои домашние работы, устало опустилась на диван и спросила:
— Что там в газетах пишут?
Я, как обычно, не ответил, да она и не ждала от меня ответа. А я вдруг сказал:
— Вероника, завтра я задержусь. У меня срочное дело.
— Что еще за дело? — безразлично спросила жена.
— Да так. С человеком одним надо встретиться.
— Мне тоже надо, — вдруг сказала она.
— Странно, ты же никуда обычно вечером не ходишь…
— Ты тоже обычно сидишь вечером, уткнувшись в телевизор.
— Да я ничего. Надо так надо. Только вот как Ленка одна дома будет?
— Ой, да большая она уже! Обед на газовой плите сама разогревает.
— Ну хорошо. А во сколько ты вернешься?
— Не знаю точно. Может, в семь, может, позже.
Вопреки своим правилам, я выгладил брюки. Вероника смотрела на меня удивленно.
На следующий день без пятнадцати шесть я был уже около кинотеатра. Верный изменитель внешности, конечно, спокойно лежал в кармане. Я не очень-то верил, что Вероника придет на свидание. Мне и хотелось, чтобы она пришла, потому что я знал, она будет не такой, как дома, и в то же время я был немного оскорблен, задет, что моя жена ходит на свидание с кем-то другим. Ведь для нее я сейчас был, конечно, другим. И вот я стоял и ждал.
Она все-таки пришла. Чуть раньше назначенного срока.
Как истинный влюбленный, я бросился к ней навстречу.
— Здравствуйте, Вероника! Я все боялся, что вы не придете.
— Я просто случайно шла мимо и увидела вас, — ответила она, стараясь казаться рассеянной и безразличной. Но я-то знал, что случайно в этом районе города она не может оказаться.
— А вот в кино я рас пригласить не могу, — сказал я. — Все билеты уже проданы. Если вы не будете против, то завтра я обязательно достану билеты. Соглашайтесь…
— Не знаю, что и сказать, — ответила Вероника. — Я так давно не была в кино. Но дома-то что без меня будут делать?
— А разве ваш муж не приглашает вас в кино, театр?
— Это ему и в голову не приходит.
— Вот скотина, — искренне сказал я.
— Вы действительно так думаете? — спросила Вероника.
— Да. Я так думаю.
— Тогда я принимаю ваше предложение. А что мы будем делать сегодня?
— Сегодня? На улице тепло. Можно просто побродить по Университетской роще, — сказал я. — И еще. Разрешите мне, пожалуйста, взять вас под руку.
— А вы такой же, как и все, — сказала моя жена, но взять под руку разрешила.
Мы долго гуляли по узеньким тропинкам Университетской рощи. Погода, что ли, тут виновата или лунный свет и искры на снегу? Но мне с Вероникой было удивительно хорошо. Она рассказала про свою школу, где преподавала историю, про учеников и товарищей, про директора и про подготовку к смотру художественной самодеятельности. Все в ее словах было интересным для меня. А говорила она увлекательно. Она была прирожденным рассказчиком.
Я слегка прижал ее локоть к себе. Она вся напряглась, вырвала руку и сказала:
— Алексей, ведите себя благоразумно.
И мне стало стыдно, словно я пытался соблазнить чужую жену. А ведь сейчас мне так хотелось обнять ее за плечи и стоять, чуть-чуть покачиваясь, уткнувшись лицом в ее платок, и ничего не говорить, молчать.
— Вероника, ради бога, извините меня, — сказал я. — Со мной что-то произошло. И мне так хочется обнять вас…
Вероника холодно посмотрела на меня и сказала:
— Почему бы вам это не проделывать со своей женой?
— Почему? — задумчиво повторил я. — Если бы она этого хотела.
— Значит, только потому, что ваша жена не хочет ваших объятий, вы и пригласили меня сюда?
Я испугался. А вдруг она сейчас уйдет и никогда не будет больше этой ночи, этих деревьев, ее тихого голоса, скрипа шагов. Ничего больше не будет.
— Вероника, — сказал я. — Мне хорошо с вами. И моя жена тут ни при чем. Не уходите. Пусть этот вечер будет счастливым.
— Моему мужу тоже никогда не приходит в голову обнять меня, — вдруг сказала она. И я чуть не сел в снег.
Она протянула мне руку, и мы побежали, как когда-то, лет десять назад, прямо по целине, проваливаясь чуть ли не по пояс, и даже упали в сугроб и долго барахтались, пытаясь выбраться. А когда наконец нашли аллею, то были все в снегу, как дед-мороз и снегурочка. Я отряхнул ее, но снег попал ей за воротник, и она смешно съежилась, полуоткрыв рот. Губы ее были совсем рядом, в трех сантиметрах от моего лица. И глаза у нее были закрыты, но я не осмелился поцеловать ее. Я боялся, что она рассердится и прогонит меня.
Возвращались мы, взявшись за руки, как мальчишка и девчонка. Я проводил ее до подъезда. Мы стояли еще минут пять, потом она сказала:
— Я замерзла. Уходите, Алексей.
— Завтра в шесть. Там же. Не забудьте, Вероника, — сказал я.
Она кивнула и убежала в подъезд. А я постоял еще немного, потом дошел до табачного магазина, купил там сигарет и вернулся домой. Перед дверями на лестничной клетке вытащил свой изменитель внешности, выключил его. И так мне захотелось швырнуть его куда-нибудь подальше или просто растоптать! Но почему Вероника дома со мной не такая, какой была сегодня в Университетской роще? Все из-за этого идиотского изменителя внешности. Но я не выбросил и не растоптал его. Пусть хоть ей будет хорошо.
Когда я зашел в квартиру, Вероника что-то пела на кухне, но сразу же смолкла, увидев меня. Она уже переоделась в старенький халатик и домашние туфли. И вообще она стала обычной, какой я привык ее видеть всегда. Я тоже переоделся, напялив свое вылинявшее трико, висевшее на мне мешком, и заглянул на кухню.
— Еще ничего не готово, — сказала Вероника машинально.
Я взялся за газеты. Прибежала с улицы Ленка и тоже спросила ужин. Вероника рассердилась и крикнула мне, чтобы я сыграл с дочерью в шашки. Мы сыграли три партии, причем все три я проиграл. Я никогда не мог постичь премудрости этих шашек. Потом мы сели ужинать, и жена спросила:
— Что нового на работе?
— А-а, — сморщился я. — Все по-старому. А у тебя?
— Что в школе может быть нового? — ответила она.
И я подумал: действительно, ну что там может быть нового и интересного? За ужином, как обычно, нас развлекала Ленка. У нее был неистощимый запас историй, но ее иногда нужно было поддерживать, поддакивать, вставлять вопросы, удивленно вскидывать брови, а мне так хотелось плюхнуться в кресло перед телевизором.
После ужина жена сказала:
— Я завтра после работы задержусь часов до девяти. Ты бы помог на кухне. А то завтра некогда будет…
— Да? — удивленно сказал я, и на мгновение сладко сжалось сердце: неужели и завтра возле кинотеатра она будет такой же чудесной, удивительной женщиной, как сегодня в Университетской роще. — А мне что же, дома прикажете сидеть?
Я заметил, что она вдруг испугалась, а потом сказала сухо и неприязненно:
— Можешь раз и посидеть.
— Не могу, завтра много работы.
— Так ты поможешь мне?
Еще бы я не помог! Да я бы все сделал, чтобы увидеть ее завтра у кинотеатра. Вероника распределила обязанности, и мы быстро управились с делами.
И снова на следующий день я ждал ее возле кинотеатра. Она пришла в хорошем настроении. У меня чуть ноги не подкосились, когда я увидел ее. Да и сам, я это чувствовал, стал не таким сутулым и серым, как дома. Я тоже хотел быть красивым, хотел нравиться ей.
Я даже не запомнил, какой кинофильм показывали в тот вечер. Мы сидели в темном зрительном зале. Кто-то украдкой щелкал орехи, кто-то хрустел оберткой шоколада, некоторые вслух комментировали события, происходящие на экране, кто-то сдержанно храпел, а перед нами сидела парочка и целовалась в открытую. А я думал только о том, как бы мне осмелиться и взять ее ладонь в свою.
Я осторожно протянул руку и нашел ее пальцы. Я чуть-чуть, едва заметно погладил их. Вероника вздрогнула. Тогда я взял ее руку в свою, и она позволила мне это. Потом она повернула ладонь вверх и сжала мои пальцы.
Как я любил ее сейчас! Почему ее рука, которую я видел тысячи раз, сейчас привела меня в трепет? И ее едва заметный в темноте профиль, такой знакомый и такой необычный сейчас… Она вдруг погладила мою руку и прижалась к плечу. А я был счастлив. События, происходящие на экране, потеряли для меня всякий интерес. Я сидел и смотрел на ее лицо. Я любил ее.
Из кинотеатра мы вышли оба притихшие. Надо было что-то сказать. А что? Вам понравился кинофильм? Нет. Таких вопросов я задавать был не намерен. Я просто обнял ее за плечи. Она попыталась вырваться, но только один раз. И когда я еще крепче прижал ее к себе, она повернула ко мне лицо и сказала как-то тихо, нерешительно, словно оправдываясь:
— Глупая я…
— Нет, — сказал я. — Ты чудесная. И если твой муж тебя не любит, то он просто дурак.
— Алеша, не будем говорить об этом. Скажи лучше мне что-нибудь хорошее.
— Вероника, моя милая. Все слова глупые. Разве скажешь, что творится у меня в душе. Как сказать, чтобы ты поверила? Ведь я люблю тебя.
— Я знаю, Алеша. Но все равно говори. Говори.
— Странность какая-то происходит. Ведь я вижу тебя всего третий раз, а уже не утерпел и объяснился в любви. Все в тебе какое-то необыкновенное. И слова, и лицо, и глаза, и ресницы, и мысли. Иногда мне кажется, что я знаю тебя много-много лет. А потом опомнюсь — да нет же, всего три дня как знакомы. Ну кто знает, как приходит любовь? У меня и жена, и дочь. А я вот хожу с тобой. И хотелось бы мне быть рядом с тобой всю жизнь. И каждый день мне было бы интересно с тобой. Ну скажи, ты хочешь, чтобы я любил тебя?
— Хочу, — сказала Вероника. — Мне кажется, я всю жизнь ждала этих дней. Ну зачем жить, когда тебя никто не любит?.. Мне будто только что двадцать лет исполнилось… А вдруг все это сегодня и кончится? Я уже привыкла ко всему. И к тому, что меня муж не любит, и к работе, и к домашним делам. Это не тяготит, но и радости не приносит. А сейчас все взорвалось. Я приду домой и буду плакать. Ты такой ласковый и добрый. Я чувствую, что ты любишь меня. Неужели это пройдет? Мне так хорошо с тобой, что лучше бы я тебя не встречала. Нелогично, правда?
— Правда. Только ну ее к черту, эту логику. С тобой хоть на край света.
— Мне когда-то это же говорил мой муж. Десять лет с тех пор прошло. И край этот оказался так близко, что ему и одного шага не надо делать. Не надо идти.
Я развернул ее к себе. Ну конечно! Она плакала.
— Не плачь, Вероника. Это потому, что тебя муж не любит?
— Я тебя люблю, Алеша. Не надо мне ни мужа, ни кого другого. Я тебя люблю. Не отпускай меня… И мне тоже кажется, что я знаю тебя давным-давно… Ну, поцелуй же меня!
Мы стояли посреди тротуара и целовались. Мне было тридцать четыре года, а ей — тридцать два. Шел мягкий снег. И фонари на столбах огромными конусами света выхватывали этот снегопад из темноты. А мимо шли взрослые люди и всякие юнцы, молоденькие девушки и думали, наверное, про нас черт знает что.
— Отпусти, — сказала Вероника. — Я вся задохнулась.
— Я понесу тебя на руках, — сказал я.
— Не дури.
Но я все-таки поднял ее на руки, прошел два шага, поскользнулся и упал. Вероника засмеялась, она не сердилась на меня.
— Эх, Алеша. Лет десять назад нужно было носить на руках.
— Ай-яй-яй! — сказал какой-то прохожий. Это потому, что мы все сидели на снегу.
— Извините, — рассмеялся я. — Сейчас поднимемся. — Мы поднялись и пошли дальше. И через каждые десять шагов я останавливался и целовал ее в губы, в щеки, в замерзший нос и ресницы. Она не противилась. Она хотела этого.
Так мы дошли до нашего подъезда.
— Алеша, уходи, — сказала моя жена. — Мне все-таки нужно домой. Муж придет, сразу есть захочет. Да и Леночка одна… Уходи.
— Нет, я не отпущу тебя. Мне плохо без тебя. Я же умру без тебя.
— Ну хорошо. Еще пять минут.
Мы простояли полчаса. И мне никогда не было так хорошо. Может быть, только тогда, когда я поцеловал ее в первый раз. Мы познакомились Первого мая. А через неделю я поцеловал ее. И она не отшлепала меня по щекам, не прогнала, не сделала вид, что я обидел ее. И тогда мы простояли до утра, и слов было сказано мало, только самые нужные. Да и некогда было говорить. Потом мы поженились. И вот прошло уже столько лет…
— Ты замерз? — спросила Вероника.
— Нет, нет. Я нисколько не замерз.
— Пошли в подъезд. Здесь столько прохожих.
В подъезде было темно, какая-то парочка метнулась вверх. Здесь было тепло, но все равно я распахнул пальто, расстегнул ее шубу и прижал Веронику к себе. Она то принималась плакать, и тогда я целовал ее мокрые глаза, и она успокаивалась, то вдруг начинала гладить своими теплыми ладонями мое лицо, и я боялся шелохнуться, чтобы не спугнуть ее нервные пальцы.
Потом она резко вырвалась и сказала:
— Все. Уходи.
— Где я завтра увижу тебя?
— Алеша, ты действительно еще хочешь видеть меня? Я тебе не надоела?
— Что ты говоришь?! — замахал я на нее руками. — Как только в голову-то тебе это пришло?
— Давай встретимся в Лагерном саду, — сказала моя жена. — Завтра суббота. Леночка уйдет во вторую смену в школу. Давай в двенадцать.
— Спасибо, милая.
— Ну а теперь иди. Тебя, наверное, дома ждут… Иди, иди…
Она убежала, и я снова вышел на улицу и направился к табачному магазину. Но на этот раз он был уже закрыт.
Прохожие удивленно смотрели на меня. А мне и самому сейчас казалось, что я похож на ходячий эталон счастья.
Я выключил изменитель внешности и открыл дверь квартиры. Тишина. Леночка уже спала. Я включил свет. Из кухни вышла Вероника. В стареньком халатике, какая-то маленькая, с заплаканными глазами.
— Ты где это бродишь до полуночи? — спросила она меня.
Вот она какая спокойная. А ведь только что целовала меня в подъезде. Нет. Любить мужа, очевидно, нет смысла. Меня как обухом по голове стукнули. Ведь она и целовала и любила не меня, а того, другого Алешку. На меня она и взглянуть ласково не хочет. Я почувствовал, как снова ссутулилась моя спина, и я стал серым-серым, скучным-прескучным.
Я нехотя сказал:
— На работе задержался. Испытания заели…
— Испытания заели! — вдруг крикнула жена. — А на лице у тебя тоже испытания?!
— Что, что у меня на лице? — испугался я.
— Посмотрись в зеркало!
Я так и сделал. Все лицо у меня было покрыто следами губной помады. Да-а… Исцеловали меня крепко.
— Господи, ну что же делать? — Вероника чуть не плакала. — Ну зачем ты говоришь, что был на работе? У тебя ведь женщина есть! Зачем ты так?
Все ясно. Все эти три дня она, конечно, не узнавала меня, теперь мне не оправдаться. И я взорвался:
— Послушай, дорогая. Ведь это же твоя помада! Ты не узнала меня, потому что я купил изменитель внешности. Ты меня не любишь. Это я, я тебя люблю! Три дня счастья — это, наверное, очень много для меня.
— Какой еще изменитель внешности? — удивленно спросила она.
— Вот такой. — Я достал из кармана пластмассовую коробочку. — Вот я перед тобой обычный, давно надоевший, скучный, некрасивый. А вот я нажимаю кнопку и становлюсь красавцем, которого ты сегодня и целовала в подъезде. Теперь поняла?
— Поняла, — засмеялась она. — Ты посмотрись в зеркало.
— Нечего мне смотреться. Все и так известно.
Но она все-таки настояла, и я взглянул в зеркало. На меня смотрело все то же лицо, мое собственное. Изменитель внешности был неисправен.
— И ты все время знала, что я — это я?
— Конечно, знала. Удивилась только сначала, что это с тобой произошло… Алешка, так, значит, счастье еще будет?
— Будет, Вероника. Есть уже.
— Ага! Значит, сначала вы ходите весь вечер где-то, а потом целуетесь! — Это Ленка появилась в дверях спальной комнаты. Она была в ночной рубашке и босиком.
— Лена, марш спать! — скомандовал я.
— Ага! Я спать, а вы тут целоваться будете!
— Ну ладно, — сдался я. — Давайте пить чай. А потом устроим танцы.
Мы занялись приготовлением чая. И всем было хорошо и весело.
— Кого это мы спугнули в подъезде? — спросил я у Вероники.
— Они целовались? — строго спросила Леночка.
— Кажется, да, — замялся я.
— Тогда это были Медведевы.
— Медведевы? — удивилась Вероника. Да и я не поверил:
— Им же ведь уже по сорок лет!
— Ну и что же, — сказала Леночка. — Если они любят друг друга.
Мы с Вероникой понимающе переглянулись.
А на другой день я вскрыл злополучный изменитель внешности. Этого можно было и не делать, достаточно было взглянуть на паспорт приборчика. Он был выпущен тридцатого ноября. А уж я-то знал, что выпускают некоторые заводы тридцатого ноября.
Потом Леночка ушла в школу, а мы с Вероникой отправились в Лагерный сад. Мы очень спешили на свидание друг с другом.
— Теперь открой глаза, — тихо сказал Он Ей на ухо.
Она послушалась Его, широко открыла и без того огромные черные глаза и сразу же задохнулась от радостного удивления, охватившего все ее существо.
Прямо над ее головой сияла спиральная галактика с десятком изящно изогнутых рукавов. Она перевернулась через голову на сто восемьдесят градусов, и спираль оказалась под ногами. Но зато теперь перед глазами мириадами звезд искрились два шаровых скопления. Она повернулась еще чуть-чуть, и перед Ней возник сплюснутый диск четвертой галактики. Еще правее. Вот оно что! Они находились на окраине пятой галактики. Огромный, в полнеба, Млечный Путь!
Затаив дыхание, зачарованно смотрела Она на этот блистающий, искрящийся, живущий какой-то своей, странной жизнью мир. И Он иногда бросал по сторонам любопытный взгляд, но все его внимание было поглощено ее лицом в черной волне волос, в котором без труда угадывалось ощущение красоты происходящего и грустная мысль, что все это скоро кончится. Ее глаза в траве ресниц старались сразу охватить и запечатлеть навечно все.
А потом пришло что-то вроде легкого опьянения. Они подняли руки над головой, и мир подчинился их желанию. Они играли галактиками, закручивая в пространстве замысловатые кривые. Они могли менять их местами, заставлять кружиться в стремительном хороводе. Они зажигали сверхновые, сталкивали друг с другом целые миры, высекая из них фонтаны негаснущих искр, и даже одним махом стирали всю картину мироздания, закрывая на секунду глаза.
Так прошел час. Он тронул ее за плечо и сказал:
— Мы еще не выбрали. Летим?
— Летим, — ответила Она, и они понеслись в гущу звезд, которые осторожно расступались при их приближении.
Она была слабее Его и отстала. Он почти тотчас же почувствовал ее отсутствие, остановился и окликнул, но не получил ответа. Она слышала Его. Ей просто пришло в голову, что Она одна в космическом пространстве и (а это так и было) не знает дороги к Солнцу и Земле. Сладкий ужас приключения сжал ее сердце, но его голос был уже настолько тревожен, что она не смогла продолжать игры и, внезапно появившись из черной пустоты, обвила его грудь маленькими крепкими руками. Он нахмурил брови и сказал что-то серьезное и нравоучительное. Она рассмеялась. Тогда Он сжал ее руку в своей и уже больше не выпускал.
— А как мы возьмем ее с собой? — спросила она.
— О! — загадочно ответил Он. — Как тебе нравится вот эта?
Пролетая мимо звезды Бетельгейзе, они немного задержались.
— Нет, — сказала Она. — Издали она хороша, а вблизи какая-то уж очень рыхлая. Да и очень большая. Разве такую втиснешь в нашу комнату?
— Пожалуй, — согласился Он, и они понеслись дальше.
Алголь отпугнул Ее своим красноватым цветом. Денеб Она просто пожалела. Жаль было брать глаз прекрасной птицы. Мицар нужно было брать только вместе с Алькором, а зачем им две? Им нужно только одну звезду. Сириус остался на своем месте, потому что в южных широтах стояла ясная погода и отсутствие самой яркой звезды земного неба было бы тотчас же обнаружено. Зачем тревожить людей? Завороженная красотой, Она остановилась возле Веги и уже хотела сказать: «Вот эту!», — но Он потянул Ее за руку, проговорив:
— Я знаю, что тебе нужно. Летим!
И они снова понеслись прочь от Солнца, рассекая своими упругими телами холод пустоты, пронизанной мириадами светящихся лучиков.
— Хочешь Жемчужину из Короны? — спросил Он.
— Правда? — обрадовалась Она. — Хочу!
Они остановились в одном парсеке от звезды, излучавшей приятное тепло, и Он заметил на лице своей подруги всплеск восторга и отчаянного удивления. Это были отблески несущейся им навстречу звезды.
— Это действительно Жемчужина, — тихо сказала Она. — Я поняла. Это Гемма.
— Да, Гемма, — просто ответил Он.
— Возьмем ее с собой!
Они были совсем рядом с Жемчужиной Северной Короны. Ее глаза расширились от страха при виде такой массы раскаленной материи. А Он подлетел вплотную, и теперь казалось, что Он держит звезду на вытянутых руках.
— Обожжешься! — крикнула Она. — Надо было взять хотя бы перчатки!
— Вот ерунда, — смеясь сказал Он и сдвинул Гемму с ее вечной орбиты.
— Но она все равно очень большая для нашей комнаты!
— В нашей комнате поместится вся галактика, — пошутил Он и стал слегка сдавливать звезду с боков до тех пор, пока она не превратилась в небольшой шар.
— Без нее здесь плохо, — сказала Она с грустью.
— Мы вернем ее завтра утром. Ведь это только на одну ночь.
— Да, только на одну ночь, — печально согласилась Она.
На левой вытянутой руке Он держал пылающую жемчужину, а правой крепко сжимал ее руку.
Обратный путь до Земли они проделали за пятнадцать минут. Над Сибирью стояли трескучие сорокаградусные морозы, и туман покрывал тысячи километров пространства.
Они вынырнули сверху из тумана прямо перед своим подъездом и, не успев затормозить, сбили с ног человека в унтах, полушубке и пыжиковой шапке. Человек упал, и бутылки «Столичной» и шампанского, подозрительно позванивая, покатились по утоптанному снегу.
— Новый год еще не начался, а они уже пьяные разгуливают, — проворчал человек в полушубке и бросился собирать бутылки. К счастью, ни одна не разбилась. Он так и не взглянул на пламенеющую жемчужину, хотя машинально отметил в уме, что перед подъездом небывало светло.
Они взбежали на свой этаж — лифт не работал по случаю праздника — и открыли ключом дверь квартиры. Он осторожно положил звезду на стиральную машину, стоявшую в коридоре, и начал оттирать побелевшие от мороза щеки своей жены. Она замотала головой, засмеялась и убежала в ванную принимать душ, пока не пришли гости.
Потом они долго выбирали, на какую ветку положить Жемчужину, и расположили ее почти на самом верху, но так, чтобы ее можно было достать рукой. В их малогабаритной квартирке можно было достать рукой и до потолка. Во всяком случае ему.
Она быстро накрыла на стол, а без пятнадцати двенадцать пришли гости: молодой, подающий надежды астроном с пухлой, как поролон, женой; сосед-пенсионер, бывший пожарный, и физик-теоретик с женой — тоже физиком-теоретиком. Минут десять все топтались в коридорчике, помогая друг другу раздеваться, доставая подарки и поздравительные открытки, целуясь и обнимаясь. Потом пожарный сказал:
— А ведь пять минуток осталось… — и крякнул.
Все всполошились, женщины забеспокоились за свои не приведенные в порядок прически, но времени было в обрез, и все поторопились занять свои места за столом.
Он притащил из холодильника пару заиндевевших бутылок шампанского, а молодой астроном проделал с ними все необходимые манипуляции, да так ловко, что, когда по радио раздался голос диктора, извещавшего о наступлении Нового года и раздался бой курантов, бокалы у всех были уже полны и совершали движение в центр стола, где и встретились с протяжным певучим звоном.
А через час, выпив и за старый и за Новый год, за успехи, за ответственного квартиросъемщика и его жену, все захотели танцевать. Она пила мало и все время поглядывала на медленно вращающуюся светящуюся Жемчужину, а Он тихо улыбался при этом.
— Хочу вальс гаснущих свечей, — баритоном сказала жена астронома. Люблю танцевать в темноте. — Но она на самом деле не любила танцевать в темноте, она вообще не любила темноту, предполагая, что в темноте обязательно должны быть крысы.
— Даешь вальс в темноте! — закричали остальные.
Старичок сосед, зная наверняка, что ему не придется участвовать в танцах, тем более в вальсе, тем более в темноте, налил себе полстопочки водки, выпил и, воспользовавшись шумом, положил себе кусочек фаршированных артишоков. Все хвалят, все едят. Любопытно попробовать. Он попробовал, покачал головой, как бы говоря: «Эх, молодежь…», — и с хрустом раскусил соленый огурчик.
Вальса свечей в фонотеке физика-теоретика, принесшего с собой магнитофон «Астра», не оказалось. И вообще у него вальсов не было. Бывший пожарный покряхтел немного, сходил к себе в квартиру и принес старую-престарую пластинку с названием «Амурские волны». Включили радиолу и выключили свет.
— Люблю танцевать в темноте, — повторила жена астронома, но не сделала даже попытки подняться.
«Господи, — подумал в страхе бывший пожарный. — На ипподром бы тебе. Ведь поломают все тут с пьяных глаз».
А в комнате по-прежнему было светло.
— Выключите елочные гирлянды! — догадался кто-то.
Выключили и гирлянды. В квартире все равно так же светло.
— Люминесцентная игрушка, — констатировал факт освещенности физик-теоретик. — Интенсивность поразительная. Где купили?
— Это Жемчужина из Северной Короны, — сказала Она.
— Да, — подтвердил Он. — Это Гемма.
— Люди все достают, — недовольно сказала женщина-физик своему мужу-физику. — А ты не мог купить приличных игрушек. Когда купили? — Это уже относилось к ним.
— Это мы взяли на одну ночь, — сказала Она. — Такое чудо разве можно купить…
— Да, — согласился физик. — Сейчас приличную вещь разве купишь…
— Да нет же, — сказал Он, как-то странно сгорбившись, как будто его ударили палкой. — Это не вещь. Это звезда. Звезда под названием Гемма из Северной Короны. Это созвездие еще иногда называют Северный Венец.
— Что касается параметров Геммы… — начал молодой астроном, но его перебили.
— Невозможная вещь, — отрезал физик-теоретик. — Звезд на Земле не может быть.
— Ого! Да эта игрушка горячая! — воскликнул астроном, дотронувшись до звезды и дуя себе на палец.
— Одиннадцать тысяч градусов на поверхности, — сказал Он.
«А где же ящик с песком?» — лихорадочно подумал бывший пожарный и налил себе еще полстопочки, но не выпил.
— Да тут не одиннадцать, а все пятьдесят градусов будет.
— Одиннадцать тысяч градусов, а не одиннадцать, — поправил Он.
— Разыгрываешь, — обиделся астроном.
— Не верите? — спросил Он и взял чью-то вилку. — Смотрите. — Он дотронулся вилкой до сияющего шара, и вилка начала исчезать. Глаза удивленных зрителей полезли из орбит. — Все. Она при такой температуре просто испарилась.
Физик-теоретик отошел от елки, взял со стола салфетку и начал что-то писать, хмурясь и дергая шеей.
Сосед, бывший пожарный, встал со своего места, уперся руками в стол и угрожающе произнес:
— Может возгореться!
— Да нет же, что вы! — возразила Она. — От нее ничего не может загореться здесь.
Сосед крякнул, выпил полстопки, недовольно покачал головой и вышел в коридор.
— Вот вам! — вставая из-за стола, сказал физик-теоретик. — Вот формула, вот результат. При исчезновения вилки, при ее практически мгновенном испарении должен был произойти взрыв. Где он? Я очень хочу слышать, где взрыв?
— Ну что значит вилка по отношению к звезде, — сказал Он. — Ты ошибся в массе звезды на двадцать один порядок. Посчитай.
— Я взял массу этого шарика, — защищался физик-теоретик. — Ну сколько там? Пусть килограмм.
— Почему килограмм? Ведь это же масса звезды!
— Бросьте, бросьте, — не поверил физик и хотел поднять Гемму. Это ему не удалось. Астроном взялся помогать ему, но у них и у двоих ничего не вышло. — Да, тяжеловатая штучка. Килограммов сто пятьдесят будет.
— А почему в таком случае елка выдерживает этот груз? — неожиданно спросила женщина-физик.
— Действительно, почему? — удивленно посмотрели друг на друга физик и астроном.
— Разве мы за этим принесли ее в нашу комнату? — спросила Она у Него. Ведь мы хотели, чтобы было красиво, чудесно, необычно, странно. А тут такие разговоры… Они еще попытаются вскрыть ее.
— Фокус какой-то, и все, — сказал астроном.
— А я думала, вы ее купили, — с облегчением улыбнулась женщина-физик.
— Давайте танцевать! — предложил Он. — Ведь никто в мире еще не танцевал в комнате при свете звезды.
— А я хочу в темноте, — заупрямилась жена астронома.
В это время в комнату вошел сосед с ведром воды, сделал всем успокоительный жест и поставил ведро возле елки, сказав назидательно:
— Предупредить пожар всегда легче, чем потушить. Прошу учесть.
Все начали садиться за стол. Жена физика, потому что это была не вещь, а какая-то звезда, что ли. Астроном, потому что не верил в чудеса. Физик, потому что решил, что он пьян, а раз уж пьян, то почему не выпить еще. Бывший пожарный, потому что он сделал все, чтобы предотвратить пожар. А жена астронома и не вставала из-за стола.
И через пять минут про Гемму забыли. Все, кроме Нее и Его. Она все Так же украдкой поворачивалась чтобы краем глаза взглянуть на звезду. Бывший пожарный налил полстопочки и поставил перед ней.
— Что вы? Я не пью, — сказала она.
— И не пей, — наставительно ответил сосед. — Не обязательно ее пить. Ты садись на мое место, а я на твое; А то шею скрутишь. Красивая штука! Аж за сердце схватывает.
Они выпили за счастье, за исполнение желаний, танцевали. И жена астронома танцевала. И даже бывший пожарный с удивлением обнаружил, что может отплясывать твист не хуже молодых. Поставили и вальс «Амурские волны». По очереди кто-нибудь из гостей трезвел или пьянел, так что шумная компания не распадалась. Было весело и легко. Никто не вспоминал о злополучной Гемме, которая чуть было не расстроила весь праздничный вечер.
Расходились часов в шесть утра. Он пошел провожать гостей, а Она с ногами устроилась в мягком кресле и смотрела на медленно вращающийся шар. Тени странных мыслей и улыбок проносились по ее лицу, придавая ему загадочное выражение счастья и мечты. Она встала и без всякого усилия положила Гемму себе на ладонь и не обожглась. Иногда с поверхности звезды срывались гигантские, в сотню миллионов километров, протуберанцы и слегка касались ее лица, отражаясь в зрачках белыми молниями. Поток всепроникающих нейтрино вырвался из недр звезды и покорно угас, коснувшись ее грустной и одновременно радостной улыбки.
Когда пришел Он, Она прижала к груди Жемчужину и спросила:
— Уже все?
— Да, — ответил Он. — Пора. Тебе она понравилась?
— Понравилась. Я хочу еще раз с тобой.
— Полетели.
— Я понесу ее сама.
— Хорошо.
Они вышли на улицу и рванулись в быстро редеющий туман.
Физик-теоретик по приходе домой сразу же уснул, крепко обняв свою жену, тоже физика-теоретика. А проснувшись подумал: «Что не привидится с пьяных глаз!»
Астроном на следующий день проверил снимки звездного неба, сделанные с искусственного спутника Земли. Геммы в созвездии Северной Короны в эту ночь не было. Астроном радостно хихикнул и решил писать диссертацию об однократных изменениях яркости некоторых звезд. Материал для диссертации уже был. Его жена сказала, что закуска у этих чудаков была какая-то не очень сытная.
Они неслись среди звезд и наконец отыскали место, с которого взяли Гемму. Она выпустила из рук звезду, и та, стремительно расширяясь, вновь приобрела свой первоначальный вид. Он прикинул в уме скорость Геммы и, приподняв, передвинул ее на шесть миллиардов километров. Теперь все было в порядке.
Не успели они лечь спать, как в квартиру постучал бывший пожарный:
— Вы эту штуковину уже на место определили? — спросил он. — Внучке хотел показать. Шуточное ли дело — звезда! Не каждому дано видеть ее ровно как на ладони. — И он растопырил свою узловатую пятерню.
— Определили, дедушка, — сказал Он. — Звезды должны видеть все.
— Ну, стало быть, ладно. При случае, если что… вы уж… внучке показать…
— Непременно покажем, — пообещал Он, и сосед поверил.
Наступил поздний зимний день.
— Жаль, — сказала Она.
— Чего? — спросил Он.
— Чудесно было. Плакать хочется, а от чего?
— Поплачь, я подставлю тебе свое плечо.
Но Она не стала плакать.
— Завтра придумаем что-нибудь еще, — пообещал Он.
— Так это завтра, — грустно сказала Она.
— Так ведь завтра уже наступило! — закричал Он, и они оба весело рассмеялись.
По профессии Он был простым физиком-теоретиком, даже не кандидатом наук, а по призванию — чудаком. Она тоже была чудачка и преподавала в школе историю древнейшего мира.
Они оба были чудаками и умели делать чудеса. Только им редко верили.
А они просто так их делали, не для того, чтобы им верили!..
Девочка проснулась, но лежала не шевелясь и не открывая глаз. Ручонки вцепились в простыню. Ее разбудила тишина, которая была только во сне. Потом девочка осторожно открыла глаза и увидела над собой лицо мамы.
Утро еще не наступило, только чуть посветлел восток. Едва заметный ветерок слегка шевелил мамины волосы.
— Что с тобой, доченька?
Девочка потянулась к маме и обняла ее за шею.
— Хорошо дома…
— Хорошо. Ты спи. Еще рано.
— Я не хочу спать. Там тишина, а потом пусто, и я просыпаюсь.
— Хочешь, я посижу с тобой?
— Посиди и спой мне песенку. Помнишь, которую ты мне пела, когда папа ремонтировал отражатели и у него заело трос, и он никак не мог попасть к нам? Про самый большой дом.
— Я спою тебе другую. Про лес и солнце.
— А ту ты уже не помнишь?
Мама чуть покачала головой и погладила девочку по черным, рассыпавшимся по подушке волосам. Она не забыла эту песенку. Она не знала ее. Она не знала почти ничего, что касалось ее дочери. Да и кто это знал? Мама чувствовала себя виноватой перед девочкой.
— Закрой глаза, хорошая моя. Я буду тихо-тихо петь. А ты ни о чем не думай. Просто слушай.
И мама запела. У нее был низкий и ласковый голос. И, наверное, она любила эту песню. Девочка заложила руки за голову и, не мигая, смотрела маме в глаза. Так они смотрели друг на друга. И одна из них пела, а другая слушала и молчала. А потом мама вдруг поняла, что девочка не видит ее, что она смотрит сквозь нее, что в мыслях своих она не на этой увитой цветами веранде, а где-то далеко-далеко…
…Едва заметное привычное тиканье. Оно настолько привычно, что без него стало бы страшно. Без него абсолютная тишина. Это ласково тикает индикатор нормальной работы всех жизнеобеспечивающих систем корабля. Девочка сидит в глубоком кресле-отца и играет самодельной куклой. Куклу сделала ей мама из обрезков своих старых платьев, которые не пошли на одежду самой девочке.
Отец хмуро вглядывается в индикаторы приборов, снова и снова вводит в математическую машину колонки цифр, изменяет программу и, дождавшись ответа, составляет новую. Обзорный экран открыт только на одну треть, и в него видны тусклые точки звезд. Туда, к одной из них, мчится корабль.
— Там наш дом, — внезапно говорит девочка и показывает в самый центр экрана.
— Да, маленькая. Там наш дом.
Девочка привыкла показывать в центр экрана. Так ее научили отец и мать. Так было раньше. Но сейчас ее палец указывал на какую-то другую звезду, которая теперь была в центре экрана. Отец ничего не говорил ей о том, что корабль потерял управление. Ей это не нужно было знать. Да она ничего бы и не поняла.
— Эльфа, тебе не скучно сидеть здесь?
— Нет, па… Я учусь быть капитаном большого-пребольшого корабля.
«Нет, доченька, я постараюсь, чтобы ты никогда не улетала с Земли», думает отец.
А мама спит. Четыре часа сна. Потом четыре часа они все будут вместе. Потом заснет на четыре часа папа. И Эльфа вместе с ним. И тогда мама будет решать головоломку: как повернуть корабль к Земле.
Дверь открылась, и на пороге появилась мама. Ох, как красиво она была одета! Она все время меняла платья, комбинировала что-то, перешивала. А волосы у мамы рассыпались по плечам, и узенький золотой ободок пересекает лоб. Мама сейчас похожа на добрую волшебницу из сказки. Девочка так и говорит:
— Ты сейчас волшебница?
— Она у нас волшебница, — радостно подхватывает папа. — Правда ведь?
— Правда, правда!
— А если правда, — говорит мама, — то закройте глаза.
Капитан и его дочь закрывают глаза, и у них в руках вдруг оказывается по яблоку.
Эльфа даже чуть повизгивает от восторга. А папа незаметно шепчет. Он, кажется, даже немного сердит.
— Ты опять не спала?
— Нет, нет. Я спала. А потом была в оранжерее. — Она смотрит на него умоляюще. — Ничего?
— Нет.
Мама, наверное, любит петь. Уже почти совсем рассвело, а она все гладит девочку по головке длинными ласковым пальцами и поет. Поет про смешных зверюшек и ручеек, голубой-голубой, чистый-чистый. Девочка вдруг чуть приподнимается на локте.
— Мама, ты говорила, что у нашего дома будет голубой потолок… и черный.
Мама чуть было не сказала: «Разве я так говорила?» — но вовремя спохватилась.
— Хорошо, доченька. У нас будет голубой потолок. А ночью, когда темно, он будет черным.
— Со светлячками?
— Со светлячками? Ну, конечно, со светлячками.
— И по голубому будут плыть белые кудри?
— Да, — согласилась мама и подумала, что это можно будет сделать.
— А иногда потолок будет разрываться пополам?
— Все будет, как ты захочешь.
— А у нас правда самый большой дом?
— Ну не совсем. Есть и больше. А тебе хочется жить в самом большом доме?
— Ты говорила, что я буду жить в самом большом доме.
— Людям лучше жить в маленьких домах. Таких, как наш. Чтобы кругом был лес, трава и речка, и обрыв над речкой. А в лесу…
— Да, так лучше. Только ты говорила…
— Спи. Еще можно поспать. Еще только светает и очень рано. А утром мы пойдем с тобой на ферму. Ты ведь видела, как доят коров?
— Да, я пойду. — Девочка села в кровати. Ночная рубашка спустилась с ее худенького плеча, но она не заметила, не поправила ее. — Я пойду. Я хочу идти. Ты отпустишь меня, мама?
— Я отпущу тебя, только сначала мы выпьем молока… Значит, тебе не понравилось у меня?
— Мне очень понравилось у тебя. Но я хочу идти. Я хочу посмотреть на другие дома. Ты ведь не обиделась, мама?
— Нет, нет. Но мне очень не хочется отпускать тебя.
Девочка оделась. Они вдвоем выпили молока, и Эльфа, осторожно ступая по чуть влажному от росы песку, дошла до садовой калитки и помахала маме рукой:
— Я пошла!
Девочка ушла, и тогда женщина повернула небольшой диск на браслете. Диск вспыхнул и матово засветился.
— Главного воспитателя, — сказала женщина.
На экране тотчас же возникло лицо мужчины.
— Что-нибудь случилось? — спросил он.
— Она… она ушла, — сказала женщина.
А девочка шла по проселочной дороге, иногда поднимая голову вверх и смотря на звезды, угасавшие в летнем утре…
…Капитан последнее время появлялся в рубке корабля редко. Эльфа вообще стала видеть его редко. И, когда он все же появлялся, весь замасленный и испачканный металлической пылью, она тотчас же взбиралась ему на колени, не давая даже умыться. Он играл с ней, потом осторожно снимал с колен, наскоро мыл руки и исчезал. Теперь Эльфа почти все время проводила с мамой.
Потом начались странные события. Сначала отец вынес ее диван в маленькую библиотеку, а мама сказала, что она будет спать здесь. Эльфа только на миг представила себе, как ее окружает темнота, и залилась слезами. Отец впервые строго посмотрел на нее, она по-детски удивилась этому и успокоилась. Ей казалось, что первую ночь она не спала. Но приборы, датчики которых папа предварительно вмонтировал в диван, показали, что она плакала лишь пятнадцать минут и сразу же уснула.
А однажды отец и мама посадили ее в кресле за небольшим круглым столом в зале отдыха и сказали, что она уже почти взрослая. (Ей и вправду было уже шесть лет). И, чтобы проверить, насколько же она взрослая, они решили запереть ее в библиотеке на неделю. Неделю она не должна видеть их. Мама пыталась было что-то сказать про три или четыре дня, но папа был тверд: неделю.
— Это очень нужно? — спросила Эльфа.
— Очень, — сказал папа.
— Я хочу, чтобы ты увидела наш дом, — сказала мама.
— Куклы вы у меня не отберете?
— Нет, — сказал папа. — Ты можешь взять с собой все, что захочешь. Мы просто решили проверить твою храбрость.
На следующий день ее заперли в библиотеке. Сначала ей нисколько не было страшно. Было даже интересно. Потом стало немного скучно. А к вечеру она расплакалась, но к ней никто не пришел. Отец в это время что-то сверлил в небольшой мастерской, расположенной в подсобных помещениях корабля. А мама сидела за вычислительной машиной. Рядом с пультом был установлен небольшой телевизор, на экране которого плакала девочка. И чем больше она плакала, тем больше морщинок появлялось на мамином лице, но она продолжала заниматься вычислениями. Иногда ее вызывал по телефону капитан и спрашивал:
— Ну как вы там? Держитесь?
— Держимся, — бодро отвечала она.
— Ради нее держитесь оба.
Через неделю Эльфа вышла из библиотеки. Отец носил ее на руках, а мама все время говорила:
— Теперь все будет хорошо. Я верю, что все будет хорошо.
После недельного затворничества Эльфа будто и вправду повзрослела. Мама учила ее мыть посуду, готовить пока еще нехитрые обеды, стирать под краном платьица. Она учила ее читать и писать.
А однажды Эльфа с отцом вышла из корабля. В скафандрах, конечно. Они долго носились в пустоте, то удаляясь от корабля, то вновь приближаясь к нему.
— Ты не боишься остаться здесь одна? — спросил ее отец.
— Нет, — храбро ответила девочка.
В десять часов утра Эльфа подошла к стоянке глайдеров. Она протопала несколько километров и немного устала, хотя ей и нравилось идти по полям и лесочкам, разговаривать со встречными людьми и спрашивать, не знают ли они, где находится самый большой дом — ее дом. Если ей отвечали, что знают, где такой дом, она начинала расспрашивать о нем. Нет, это все были другие дома, не такие, о каком рассказывала мама. Но она не отчаивалась, потому что кругом было весело, желтое-прежелтое, ослепительное солнце сияло в голубом небе, а кругом были цветы, незнакомые, красивые, названия которых она еще не знала.
И всегда, стоило ей захотеть, рядом оказывались мама или папа.
На стоянке глайдеров было только две машины. В одну грузили какие-то большие ящики, вторая была уже готова взлететь. Эльфа смело подошла ко второй и знаками попросила пилота открыть дверцу.
— Эльфа! — удивился тот. — Ты откуда здесь взялась?
— Пап, я хочу с тобой полетать.
— Полетать? Это хорошо. Это можно. Но ведь я оказался здесь случайно и больше не вернусь сюда. Придется тебя потом с кем-нибудь переправлять.
— Я останусь с тобой, папа.
— Со мной? Ты это твердо решила?
— Нет еще, но у тебя красивая машина.
Он осторожно поднял Эльфу в машину, захлопнул дверцу. Глайдер взмыл вверх.
Пилот показал рукой вправо и вниз и, когда девочка прильнула к стеклу, рассматривая с детским восторгом то, на что ей указали, осторожно повернул диск на браслете левой руки. Диск заблестел, заискрился.
— Главного воспитателя, — сказал пилот.
На матовом маленьком экране появилось лицо человека.
— Она у меня в кабине, — сказал пилот. — Глайдер типа «Божья коровка» № 19–19. Лечу в таежный поселок на Алдане.
Человек на экране улыбнулся:
— Ну что ж. Придется тебе везти ее туда. Мы предупредим людей поселка. Как она тебя называет?
— Папой…
— Спрашивала про самый большой дом?
— Нет еще… А его так и не разыскали?
— Нет, — покачал головой главный воспитатель. — Ведь она не знает, где он был. Да и был ли он вообще? Скорее всего это какая-то детская гипербола. Жаль, что это становится ее навязчивой идеей… Но пусть пока путешествует. Благодарю за сообщение.
Эльфа с удивлением смотрела вниз на зеленые пятна лесов, слегка пожелтевшие поля, синие прожилки рек и крапинки озер.
— Это ковер? — спросила она.
— Где? А… Вот это? Да. Очень похоже на ковер. Тебе нравится?
— Мне нравится. Это очень похоже на мой дом.
В таежном поселке глайдер сразу же обступили геологи. Они уже знали о прибытии Эльфы.
— Здравствуй, мама, — сказала Эльфа невысокой женщине, одетой в голубой комбинезон. У женщины были черные живые глаза, загорелое лицо и короткие черные волосы.
— Здравствуй, доченька…
…Мама тогда тоже была в голубом комбинезоне. Она всегда появлялась в нем, прежде чем надеть скафандр. И отец был в голубом. Последние дни они оба подолгу оставались с ней. Отец играл с Эльфой, часто сажал ее в маленькую одноместную ракетку и рассказывал, зачем здесь разные рычажки, кнопки, разноцветные глазки. Она уже разбиралась во всем этом, вернее, просто все запоминала своим еще детским умом. Во всяком случае, она могла водить ракетку. Несколько раз она стартовала с корабля, удаляясь от него на несколько десятков километров, и там делала развороты, меняла ускорение, тормозила и снова возвращалась к кораблю. Управление ракеткой, конечно, дублировалось с корабля.
Отец был необычайно ласков с нею. И мама… Она будто все время сдерживала слезы. Словно ждала чего-то. Ждала и боялась. И вот однажды отец сказал:
— Сегодня.
Они снова усадили ее в кресло в библиотеке. А сами сели напротив, совсем рядом, чтобы можно было держать ее руки в своих.
— Эльфа, — сказал отец. — Ты уже взрослая девочка. Помнишь, мама рассказывала тебе о самом большом доме?
— Она мне про него пела.
— И пела про него. Это твой дом. Ты должна жить в нем. И ты туда полетишь в маленькой ракетке, в которой ты уже столько раз летала.
Девочка радостно захлопала в ладоши. Она так хотела увидеть этот дом!
— Ты будешь лететь одна. И ты будешь лететь долго-долго. Но ведь ты не боишься быть одна?
— Нет, — храбро ответила девочка.
— Ну и молодец. Ты не должна скучать. Я сделал тебе маленького смешного человечка. Он умеет ходить и даже разговаривать, хотя и не очень хорошо. Ты возьмешь его с собой.
— А вы? Почему вы не полетите со мной.
— Но ведь ракетка рассчитана только на одного человека. Да и потом, нам нужно работать. Так ведь? — обратился он к жене.
Она не смогла ответить, только стиснула руку девочки да сглотнула комок в горле.
— Но вы прилетите позже?
— Да, да. Мы постараемся. Но пока нас не будет, у тебя дома будет другая мама и другой папа. Ты их сама выберешь.
— А они будут такие же хорошие, как и вы?
— Эльфа, ты их сама выберешь.
Девочка неуверенно кивнула головой.
— Ты умеешь делать все, что тебе нужно. А когда ты подлетишь к Земле, тебя встретят. Тебя обязательно встретят.
И вот она уже сидит в ракетке. Рядом с ней маленький смешной человечек — робот. На коленях кукла. Над головой пространство в полметра. Перед ней пульт, некоторые ручки и тумблеры которого закрыты колпачками, чтобы Эльфа не могла их случайно задеть.
В ракетке все предусмотрено. Запасы пищи, воды и воздуха. Книги, написанные от руки, которые сделала сама мама. Бумага, карандаши. Маленький эспандер, чтобы развивать мускулы рук, и велосипед, прикрепленный к пилу. Всего четыре кубических метра пространства.
— Ведь ей всего должно хватить? — в который уже раз спрашивает мама у капитана.
— Ей хватит всего на полтора года. Но ее должны встретить раньше. Через четыреста дней.
— Она не…
— Она не пройдет мимо Солнца. Я считал все много раз, да и ты проверяла.
— Да, проверяла…
Под креслом ракетки небольшой ящичек с бумагами и микропленками. Это отчет об их экспедиции. Экспедиции, в которую он вылетели вдвоем. Они сделали все, что было нужно. Вот только не могут вернуться на Землю, в свой дом. Но она, Эльфа, должна увидеть Землю.
Почти год отец переделывал эту маленькую ракетку, последнюю из трех, когда-то имевшихся на корабле. Он предусмотрел все.
Мама едва сдерживается. Как только ракетка стартует, она упадет, не выдержит, забьется в плаче. Ведь она никогда больше не увидит свою дочь.
— Пора, — говорит папа. И движения его стали какими-то неестественными, угловатыми. — Эльфа, ты летишь к себе домой. Это твой дом. Самый большой дом в целом мире, во всей вселенной.
— Эльфа… — шепчет мама.
— У него голубой потолок? — спрашивает Эльфа.
— Да, да, да? — кричит мама. — У по голубому потолку плывут белые облака, похожие на кудри! А ночью он… черный… и светлячки…
— Эльфа. До свиданья, маленькая моя девочка. Будь мужественной.
— Эльфа… — это сказала мама.
И вот Эльфа уже сидит в ракетке.
— Старт, — говорит отец и нажимает кнопку на пульте.
Короткая молния срывается с обшивки корабля и уходит в сторону Солнца.
Мама не плачет, она просто не может плакать, не в силах. Плачет отец.
Неуправляемый корабль мчится вперед, куда-то далеко мимо Солнца.
— Сейчас мы будем обедать, — говорит женщина в голубом комбинезоне. Прямо под открытым небом, у костра. Ты еще ни разу не сидела возле костра?
— Нет, — отвечает Эльфа.
— А потом мы пойдем в горы и встретим медведя.
— Настоящего?! — спрашивает девочка, а у самой от нетерпения горят глазенки.
— Настоящего.
— Пойдем сразу, мама.
— Нет, доченька. Надо сначала набраться сил.
А вся геологическая партия стоит вокруг и улыбается. Здоровенные парни в выцветших комбинезонах и совсем молодые девчонки.
— А правда ведь, что внизу ковер, когда летишь на глайдере? спрашивает она всех.
— Правда, — отвечает пилот. — И когда идешь, тоже ковер. Смотри, какой ковер из брусники. Красивый, правда?
— Красивый, — отвечает Эльфа и садится на корточки и осторожно гладит жесткие мелкие листики. — А правда, что небо похоже на голубой потолок? Помнишь, мама, ты мне рассказывала о самом большом доме?
— Помню, — на всякий случай говорит женщина в голубом комбинезоне. Но она почти ничего не знает об этой девочке. Да и кто о ней знает больше? Разве что главный воспитатель Земли…
…«Возьмите меня на борт! Возьмите меня на борт!» Такие сигналы услышали однажды несколько кораблей в окрестностях Плутона. Чей-то спокойный мужской голос повторял: «Возьмите меня на борт!»
Один из кораблей изменил курс и принял маленькую, неизвестно как здесь оказавшуюся ракетку. В ракетке не было мужчины. Его голос был записан на магнитопленку. В ракетке была маленькая девочка.
— Я хочу домой, папа, — устало сказала она седеющему капитану грузового корабля, который подобрал ее.
— Где же твой дом, крошка?
— У меня самый большой дом.
А потом, уже на Земле, с ней разговаривал главный воспитатель. Девочка была удивительно развита для своих семи с половиной лет. Она многое знала, многое умела. На лету схватывала все, что ей объясняли. Но две странности было у нее. Она вдруг неожиданно для всех называла какого-нибудь мужчину папой, а какую-нибудь женщину — мамой. Проходил день, и у нее уже были другой папа и другая мама. И еще. Она все время просила показать ей ее дом, самый большой дом.
Совет воспитателей навел справки о ее настоящих родителях. Нет, у них никогда не было большого дома. Вообще никакого дома не было. Прямо из школы астролетчиков они ушли в Дальний поиск.
— Я буду искать свой дом, — заявила Эльфа и ушла от главного воспитателя. Тот ее не удерживал. Он сделал единственное: каждый человек на Земле теперь знал, что Эльфа ищет свой дом. Все обязаны были помогать ей. Каждый должен был заменить ей отца и мать.
— А правда, что крыша дома может загрохотать и сверкнуть? — спрашивала Эльфа.
— Ну нет, — сказал кто-то. — Крыши сейчас очень прочные.
— Правда, — вдруг сказал пилот глайдера. — Может. Вот будет гроза, и ты сама увидишь.
— Это страшно?
— Страшновато, но очень красиво.
— А правда, что стены дома раздвигаются, когда ты к ним приближаешься?
— Вот смехота-то… — шепнул кто-то, но на него недовольно зашикали, и он замолк.
— Правда, — сказал пилот. — Вон видишь стену, за горой? Мы будем подлетать к ней, а она будет отодвигаться дальше. И сколько бы мы за ней ни гнались, она будет отодвигаться все дальше и дальше.
— Это очень похоже на то, что ты мне рассказывала о самом большом доме, о моем доме, — сказала Эльфа женщине в голубом.
— Так это же и есть твой дом. Вся Земля — твой дом. Это самый большой дом во всем мире, во всей вселенной.
— Да, ты так мне и говорила…
А вечером, когда они спустились с гор к костру, небо уже потемнело. Женщина спросила:
— Ты ведь не уйдешь от меня? Ты останешься со своей мамой?
— Мама, — ответила девочка, — я вернусь. Но сначала я хочу посмотреть свой дом. Я хочу осмотреть его весь.
А утром Эльфа снова была в глайдере. И когда он долетел до горы, она крикнула пилоту:
— Смотри, папа, стены моего дома раздвигаются!
Сначала было ничто, потом какое-то полузабытье. Сознание все время ускользало, хотя одна мысль уже живо билась в голове, пытаясь разбудить другие, спящие участки головного мозга. Эта мысль была — приказание прийти в себя. Он ухватился краешком сознания за нее, как за спасительную соломинку. На какое-то мгновение его сознание заполнили свист и грохот, но это длилось недолго. Потом наступила звонкая тишина, и он окончательно пришел в себя.
Он лежал под прозрачным колпаком, который, как только сознание вернулось к нему, приподнялся и сдвинулся в сторону. Он еще с минуту полежал, чувствуя, как мышцы тела снова становятся сильными, а память начала восстанавливать события прошлого, пока не охватила все, что должна была охватить. И тогда он легко соскочил с возвышения. Теперь он помнил и знал все. Знал, что система «воскрешения» где-то дала небольшую сечку. Он не должен был чувствовать этого неприятного момента перехода к жизни.
«А как же дети?» — подумал он. Их каюта находилась в соседнем помещении. И пока он шел к двери рубки управления, успел взглядом обежать все световые индикаторы.
Все было нормально, кроме одного зеленого глазка, который, казалось, извиняюще подмигивал ему. Это был его индикатор. Ну что ж. Он разберется, что случилось, когда они будут собираться в обратный путь. А теперь к детям.
Когда он открыл дверь детской, то сразу понял, что здесь все в полнейшем порядке. Вернее, в беспорядке. Дети кидали друг в друга подушками, и от этого в комнате был шум и визг. «Переход» они, видимо, перенесли прекрасно.
— Папка! — крикнула Вина. — Мы закидали Сандро подушками! Он первый начал.
— Да, я начал первым, — сознался Сандро. — Мне было очень весело, а они немного куксились. Нужно же было их растормошить.
— Отец, мы уже прибыли на место? — спросила Оза. Она была старшая и, не дожидаясь, пока отец напомнит им, начала наводить в детский порядок.
— Да, — ответил отец. — Мы уже прибыли, корабль вышел на орбиту спутника этой планеты. И если вы поторопитесь, то успеете посмотреть на нее в обзорный экран.
— Я первая! — крикнула Вина.
— Я думаю, — поправил ее отец, — что ты будешь последняя. Чтобы прибрать твою кровать, потребуется уйма времени.
— Я помогу ей, отец, — сказал Сандро.
— На сборы вам дается пять минут. Поспешите. Но чтобы здесь был полнейший порядок.
Он вышел, радуясь, что дети хорошо перенесли «переход». Что же случилось с его аппаратурой? Откуда взялись этот грохот и свист? Он думал об этом, пока шел в рубку корабля и еще там, пока не прибежали дети.
Он хорошо знал устройство своего корабля и потому не мог понять, отчего мог быть грохот.
Дверь открылась и в рубку вбежали дети. Оза, серьезная, сосредоточенная, знающая, что сейчас ей покажут что-то интересное и поучительное. Сандро, решительный, настроенный воинственно и готовый по малейшему знаку броситься из корабля вниз, чтобы первому достичь поверхности планеты. Вина, вся сгорающая от нетерпения, возбужденно ожидающая, когда же ей дадут поиграть этой интересной игрушкой, которая называется — Планета.
Отец рассадил их по креслам, которые могли вращаться вкруговую. У него был вид фокусника, который готовится к самому интересному, самому главному фокусу своей программы.
— Папка, ну скорей же! — не выдержала Вина.
— Все готово, — сказал отец. — Вот какая эта планета! — И он нажал кнопку. Створки, закрывающие обзорный экран, разошлись, съежились и исчезли. Перед ними была прозрачная полусфера — впереди, под ногами и над головой.
Вина не выдержала и завизжала от восторга. Сандро весь подался вперед. Оза удивленно замерла в неловкой позе.
Перед ними был туманный шар, неподвижный туманный шар. Солнце освещало эту часть планеты. В промежутках между спиралями облачных покровов проглядывали голубые пятна океанов, светло-коричневые полосы пустынь, горные цепи, ослепительно-белые полярные шапки.
Да! Из-за этого стоило перенестись через сотни световых лет. Отец делал снимки, ребятишки молчали, глядя широко раскрытыми глазами на это чудо.
— Хотите поближе? — спросил отец.
— Я хочу ступить на нее ногой, — решительно заявил Сандро.
— Успеем. Мы ведь прилетели сюда не на пять минут.
— Папка, мы будем ходить по ней?! — радостно крикнула Вина.
— А для чего же мы тогда брали скафандры? — сказала Оза. — Конечно, мы будем ходить по ней и даже бегать.
— Будем, — согласился отец, — но там мы увидим только малую часть, а отсюда можно рассмотреть все.
— Но ведь мы очень высоко над ней, — сказал Сандро.
— Мы снизимся и осмотрим ее всю.
— А как она называется? — спросила Оза.
— Я смотрел в звездных атласах, — ответил отец. — У нее очень странное название. Оно никак не переводится на наш язык. Смысл его непонятен.
— Мы дадим ей название, — предложил Сандро.
— Нет, сынок. У этой планеты есть свое имя.
Он сел за пульт управления, и корабль пришел в движение, начав описывать витки вокруг планеты и приближаясь к ней по спирали. Вскоре они уже летели над самыми облаками, видя в их разрывах реки, озера, леса, поля и даже города. Самые настоящие города! Ну, конечно, немного странные, маленькие и большие, разрушенные полностью или частично. А некоторые были совершенно целыми.
— Отец, — сказал Сандро. — Здесь существует какая-то цивилизация.
— Да, — ответил отец. — Или существовала.
— Но если она еще существует, то мы должны заметить это. Давай понаблюдаем за каким-нибудь городом.
— Согласен, — ответил отец. Их корабль замер на высоте десяти километров. Все четверо пристально всматривались в экран.
В городе не было никакого движения. У них уже начали уставать глаза, когда Оза сказала:
— Вон те точки! Они перемещаются.
— Какие? — заволновались все.
— Вон те, похожие на крестики.
— Тебе показалось, — сказал Сандро.
— Нет, не показалось, — заступилась за сестру Вина. — Они немного перемещаются.
Они наблюдали еще несколько минут и пришли к выводу, что предметы действительно двигаются, но настолько медленно, что это очень трудно заметить. Отец сравнил их размеры с размерами зданий. Они были одного порядка.
— Это, наверное, не жители городов, — сказал отец. — Они не поместились бы в эти здания. И, кроме того, они перемещаются не по поверхности планеты. Видите, внизу, тени? Они находятся над поверхностью.
— А где же тут живые существа? — растерянно спросила Вина. Уж очень ей хотелось увидеть живого, самого настоящего инопланетянина.
— Спустимся еще ниже, — предложил отец.
Все согласились. Корабль остановился на высоте пятисот метров, в самой гуще взвешенных, не падающих на поверхность, летающих крестов. Теперь улицы города были видны отчетливо. Тишина и полное отсутствие какого бы то ни было движения. Здесь даже облака не меняли свою форму. Это заметила Оза.
— Какой-то мертвый, застывший, уснувший мир, — сказал отец. — С высоты в несколько сот километров он гораздо красивее.
— Смотрите, смотрите! — закричала Вина. — Вон там растет дерево!
— Да, — согласился отец. — Это очень похоже на дерево. Только на мертвое дерево.
— Нет, нет! Вы не туда смотрите! Вон внизу, под нами, чуть левее. Видите, оно выпускает ветви!
— Вон тот черный куст? — спросил отец.
— Да, да. Только это не куст, — сказал Сандро. — Больше похоже на дерево.
— Какое-то странное дерево, — заметила Оза.
— Да. Какие смешные здесь деревья! — с восторгом сказала Вина. — Они растут на глазах!
Дерево, действительно росло на глазах. Прямые ветви его, расположенные под разными углами к поверхности, постепенно изгибались и опускались вниз. Затем все дерево медленно оседало и исчезало.
— А вон еще одно! — крикнул Сандро.
— И еще.
— Они живые, отец. Спустимся и посмотрим. А?
— Чуть позже, — ответил отец. — Здесь город. Лучше мы спустимся в более пустынной местности.
Эти деревья ему чем-то не нравились. Они вырастали не только там, где было положено расти деревьям, но и посреди мостовой и на крышах зданий.
Он повел корабль на север. Внизу кое-где они продолжали замечать странные деревья и опустевшие полуразрушенные города.
Он снова услышал незнакомый грохот и свист, и сердце его тоскливо сжалось. И он подумал, что, пожалуй, зря притащил сюда детей. Можно было выбрать какую-нибудь давно известную планету, с аттракционами и экскурсионными бюро, с гостиницами и гидами. В следующий раз они посетят другую планету, не такую странную и застывшую.
И он почему-то вспомнил свою планету, населенную веселыми и смелыми людьми, своих друзей и знакомых, свою жену, которая сейчас была в далекой экспедиции, свой дом на обрывистом берегу голубого моря. Нет. Нет. Пусть дети посмотрят эту необычную планету.
Они выбрали место на зеленой застывшей поляне, переходящей далее в пологий холм, перерезанный узкой извилистой траншеей, прорытой какими-то животными или вымытой водой.
Он взял пробы воздуха, и тот оказался вполне природным для дыхания. Сам он решил выйти без скафандра, а детей заставил надеть их. Они надели реактивные ранцы — на тот случай, если понадобится перемещаться быстро. Дети были все так же оживлены и заинтригованы. А отец — немного озабочен. Смутное беспокойство внушала ему эта планета.
И вот они ступили на поверхность планеты. Скафандры не стесняли движений, и дети начали прыгать, кувыркаться, бегать друг за другом и кричать от восторга. Необычность обстановки подчеркивалась тем, что кругом стояла полная тишина, не было ни малейшего дуновения ветерка, ни малейшего движения вообще.
И вдруг отец увидел летящий предмет. Он летел откуда-то со стороны запада. Предмет был продолговатой формы. Он падал на поверхность по очень пологой дуге.
— Смотрите! — крикнул он.
Дети остановились и тоже начали наблюдать за предметом.
— Что это? — спросила Оза.
— Птица, — предположила Вина.
— Нет, — сказал Сандро. — У нее нет крыльев.
Отец снова услышал резкий свист. Но этот свист теперь был в нем самом, потому что вокруг по-прежнему была идеальная тишина.
Предмет упал и начал зарываться в почву, которая вдруг зашевелилась, приподнялась, как будто ее что-то выпирало изнутри. И вдруг почва разорвалась, и из нее начали вытягиваться побеги — черные, состоящие из комочков, шариков и неправильной формы параллелепипедов. Побеги росли на глазах, превращаясь в высокое дерево, напоминающее красивый фонтан. Одни побеги успевали изломаться и осыпаться на почву, другие только вылезали из земли, третьи уже достигали высоты метров в десять. Дерево ни секунды не оставалось неподвижным. Оно все играло, жило, двигалось, росло, и умирало по частям. И это буйное движение так контрастировало с остальным замершим, уснувшим миром, что невольно вызывало восторг и радость.
Дерево достигло, по-видимому, пика своего развития и начало уменьшаться, осыпаться, распадаться на мелкие комочки. Что-то пролетело мимо плеча отца, и он успел схватить его. Это был кусочек чудного дерева. Он был твердым, как сталь, и тепловатым, даже горячим на ощупь.
Отец подкинул этот кусочек дерева на ладони и спрятал в карман куртки.
— Дерево! Это дерево! — кричали дети и собирали комочки, на которые оно распалось.
— Смотрите, летит еще одно! — крикнул Сандро.
Все повернули головы в направлении, которое указал мальчик. Такой же продолговатый предмет летел в их сторону.
— Это семя! — сказал отец. — Ну да, это же семя странного дерева. Смотрите, оно заострено спереди, чтобы лучше проникать в почву. И еще вращается вокруг собственной оси. Оно, как штопор, ввинчивается в почву и дает начало новому дереву. — Отец был очень доволен своими объяснениями. Теперь все укладывалось в его гипотезу. — Видите, как оно вгрызается в почву? Сейчас появятся побеги.
Отец, конечно, оказался прав. Из земли снова полезли черные, живые, шевелящиеся стебли.
И вдруг в воздухе показалось сразу несколько семян, потом еще и еще! Их было очень много. Они приближались медленно, безмолвно, вонзались в землю, и она во многих местах начала вспучиваться, вытягиваться сначала хрупкими стебельками, а затем крупными деревьями. Это был уже целый лес. Он тянулся от горизонта на севере до горизонта на юге шириной в несколько сот метров.
— Деревья! Какие смешные деревья!
Одни деревья только начали прорастать, другие уже рассыпались на частицы, которые медленно летели по радиусам от того места, где упало семя. Эти частицы можно было рассматривать тоже как семена, потому что они давали начало новым, карликовым, в несколько сантиметров ростом, деревьям.
— Вот здорово! — кричали дети. Да, такого они еще не видели. Вряд ли вообще кто-нибудь видел такое. Вал из растущих и умирающих деревьев катился в их сторону. Вот он уже достиг неглубокой траншеи и миновал ее.
— Папа, — сказала Вина. — Я хочу туда. В самую их чащу.
— И я тоже, — поддержал ее Сандро.
— А мне немного страшно, — созналась Оза.
— Нет, — сказал отец. — Туда мы не пойдем. Ведь мы до конца не знаем, что это такое. И притом, мне кажется, что там должно быть жарко. Вот пощупайте. — Отец поймал медленно пролетающий мимо кусочек дерева: Видите, оно теплое. А там их очень много. Вам будет жарко.
— Но ведь мы же в скафандрах! — возразил Сандро.
— На нас скафандры очень легкой защиты. Почувствовали же вы тепло от этого кусочка дерева?
— А откуда прилетают семена? — спросила Вина.
— Оттуда, — показал рукой Сандро.
— Понятно, что оттуда. Меня интересует, откуда они берутся? Растут на деревьях?
— А действительно, не посмотреть ли нам, — предложил отец. Ему почему-то хотелось на время увести детей отсюда. — Включайте ранцы. Вверх и на запад.
Они взлетели все разом. Сверху картина была тоже очень живописна. Они пролетели над полосой неповторимого невиданного ими раньше леса и, ориентируясь по летящим семенам, понеслись дальше.
— Здесь есть какая-то закономерность, — отметил отец. — Они летят не куда попало, а именно сюда, где эта траншея, канава или как ее там назвать. Может быть, во время дождей она заполняется водой, и тогда семена вызревают?
Они пролетели километров десять и заметили впереди стройный ряд стволов.
— Держу пари, что они вылетают откуда-то отсюда, — предложил Сандро.
— Никому не нужно твое пари, — сказала Вина. — Это ясно с первого взгляда и притом каждому.
— Они мне не нравятся, — заявила Оза.
— О! Оставалась бы тогда дома, — сказал Сандро.
— Сандро, ты не смеешь так говорить, — остановил его отец.
Стволы деревьев были гладкими, без всяких сучков и ветвей. Да и сами деревья, наклоненные под тридцать градусов к вертикали, казались неживыми, мрачными. Они не шевелились, лишь слегка приседали, как на корточках, когда из них вылетали семена.
— Нет, это не так интересно, — сказал Сандро. — Тот, живой лес, лучше. На него интереснее смотреть.
— Глядите, и сюда летят семена! — крикнула Оза.
— Ну вот, просмотрели, — недовольно буркнул Сандро. — Пока мы летели, те деревья, наверное, сами стали выбрасывать семена. Летим туда. Я хочу посмотреть.
— И я тоже, — заявила Вина.
— А я хочу на корабль, — устало сказала Оза.
— Ну, хорошо, — сказал отец. — Летим назад. Посмотрим, что произошло с нашим лесом. А потом на корабль. Мы ведь сегодня еще и не завтракали. Согласны?
— Согласны, — заявили дети. Конечно же, все они немного устали.
Они вернулись назад, туда, где пышно распускались чудные, необычные, ни на что ранее виденное непохожие деревья. Они смотрели на них с высоты нескольких десятков метров.
Только лес жил. Все остальное было без движения. В узкой и длинной канаве, с высоты это было хорошо заметно, виднелись какие-то пятиконечные предметы с одним укороченным лучом. И если кусочек дерева попадал в них, он тоже прорастал. И вообще, заметил отец, эти деревья были поразительно живучи. Они начинали расти везде, была ли почва глинистая, или каменистая, или вот в этих неправильной формы звездах. Полоса шевелящегося леса уже дошла до того места, где они стояли несколько минут назад, и продолжала двигаться дальше.
— На корабль, — скомандовал отец. — Завтракать и отдыхать. Потом продолжим осмотр.
Они полетели к кораблю и заметили, что поле пересекают еще две линии, параллельные друг другу, два канала.
И вот они уже на корабле. Отец опустился в кресло перед пультом, и корабль вертикально взлетел, остановившись на высоте пяти километров.
В столовой их уже ждал завтрак. Возбужденные виденным, они наперебой рассказывали друг другу: «А вот одно дерево… А у него почему-то нет листьев… Дерево… Стволы… А ты видела?..»
— А эти пятиконечные звезды очень похожи на людей, — сказала Вина.
— Что? — поперхнулся отец. — Что ты сказала?
— Они очень похожи на людей.
— Да, да, похожи, — подтвердили Оза и Сандро.
— Странно, — задумался отец. — Ну, хорошо. Идите в зал, отдохните немного, а я займусь делами в рубке управления.
— Папа, ты надолго? — спросила Вина.
— Нет, нет. Я быстро. Может быть, я слетаю вниз. Но вы не беспокойтесь.
А в голове уже снова звучал грохот. Грохота не должно было быть! И когда грохот затих, мысль, нелепая, глупая, страшная, закралась в мозг. Нет. Этого не должно быть! Он закрылся в рубке, включил обзорный экран, вынул из камеры, которая делала рапидосъемку, кассету, хотел вставить ее в проектор, но передумал и оставил ее на видном месте, чтобы она сразу же бросилась в глаза, если сюда кто-нибудь войдет.
Затем он надел ранец, набрал на пульте управления время старта. Старт должен был произойти через пятнадцать минут, автоматически, если с ним что-нибудь случится. Настроил автоматический пуск на ритм своего мозга, если вдруг старт придется давать неожиданно, а его не будет на корабле, и вышел в шлюзовую камеру. Пятнадцати минут ему было вполне достаточно. Он бросился вниз.
Чем ближе он подлетал к поверхности планеты, манипулируя ручками реактивного ранца, тем явственнее в его голове звучал свист, вой и грохот. До поверхности оставалось совсем немного, когда что-то произошло со временем.
Время начало стремительно убыстрять свой бег. И деревья, ранее распускавшиеся за десять минут, теперь возникали и умирали за секунду-две.
Он упал на дно траншеи, чувствуя, как в грудь врезается осколок снаряда. Голову разламывало от свиста и воя, от грохота взрывов, от тонкого повизгивания осколков. Он хотел встать, но не смог, только чуть приподнялся и упал навзничь.
«Хорошо, хоть дети не видят этого, — еще успел подумать он. — Они далеко, за тысячи километров. В Сибири… Как там жена-то одна с ними троими? Сашка, Зоя, Валентина… Лишь бы они никогда не увидели этого…»
Он лежал, чувствуя, как горячая волна заливает грудь. Взгляд его был направлен в зенит, где чуть сверкало неподвижное пятнышко. И тут ко всему этому грохоту и реву прибавился еще один звук — монотонное гудение. Это шли бомбардировщики со свастикой на крыльях, прикрываемые истребителями. Три бомбардировщика вдруг отделились от общей массы и взмыли вверх.
«Сандро, Оза, Вина… Не успеют».
— Старт, — прошептал он.
— Васька, ты что? — прохрипел лежавший рядом солдат. — Зачем вставать? Команды еще не было…
— Старт, Сандро, старт. — Он приподнялся на локтях, небритый, серый и страшный. Грязная шинель на груди набухла кровью.
Он успел заметить, как рванулось ввысь блестящее пятнышко корабля.
— Ты лежи, Вась, лежи. В атаку сейчас пойдем.
Странное черное дерево, похожее на фонтан, выросло перед ним, и десятки его частичек впились в тело.
Последнее, что он услышал, было:
— В ата…
Вселенная вздыбилась, перевернулась и погасла.
Мир, из которого он прилетел или, быть может, который просто придумал за несколько мгновений, и мир, в котором он жил, исчезли для него навсегда.
А из окопов выплеснулась и покатилась вперед волна оглушенных, грязных, разъяренных, что-то орущих солдат…
Препротивнейшая погода стояла в Усть-Манске уже целую неделю. То дождь, то мокрый снег, да еще с ветром. Не знаешь, что надеть на себя: в плаще холодно, в пальто — как-то еще неудобно. Ведь не зима же! Осень… Октябрь… А тут еще воскресный день. И на улицах только энтузиасты.
Да, да. По улицам спешили лишь одни энтузиасты, да и то, чтобы только поскорее добраться до теплого угла… Словом, молодежь… И еще один человек. Этот никуда не спешил, хотя и проклинал себя за характер, который привел его на мокрую улицу.
Впрочем, проклинать свой характер и даже подвывать от нестерпимой мысли, что характер этот — тряпка, вошло у промокшего человека в какую-то чуть ли не удобную привычку.
Фамилия его была — Непрушин. Петр Петрович Непрушин.
Непрушин, собственно, и не спешил, а просто шел и если уж и обгонял редкого прохожего, то только для того, чтобы согреться. В холодную, но сухую погоду это было вполне оправдано. Но в такой, как сегодня, промозглости сколько ни беги, не согреешься.
Идти домой Петру Петровичу не было совершенно никакого смысла. Там его никто не ждал, а если и ждал, то с руганью, неторопливой, нисколько не грозной, а, напротив, привычной и ленивой, как капля воды на обритую голову во время пытки. Или, что несколько интереснее, но и неприятнее Цельнопустов, друг семьи, который уже давно брился лезвиями Непрушина, носил его тапочки и даже носки, сидел в единственном кресле перед телевизором, запросто выпивал заготовленную к празднику водку и что-то там еще такое делал… Присутствие его Непрушину было невыносимо, позорно, но Варвара — жена Непрушина — боготворила Цельнопустова и много лет подряд ставила его мужу в пример.
Непрушин то привыкал к такой жизни, то начинал робко и неуверенно с нею бороться; впрочем, до первого лишь окрика Варвары: «Где уж тебе!»
Летом и в начале осени можно было уходить в лес. Но куда пойти вот в такую мерзкую погоду?
К друзьям, если только их можно так назвать, он не любил ходить… Правильные и решительные, они посмеивались над его нелепым существованием, пусть добродушно, пусть без ехидства, но посмеивались.
Не лучше было и на работе, но там хоть можно было что-то делать, чертить, проверять кальки, соблюдать «единую систему конструкторской документации», спорить (только много ли тут наспоришь?) с нормоконтролером. На работе Непрушина считали средненьким, а если уж говорить честно, то и просто никудышненьким инженером-конструктором.
Да ладно… Черт с ними со всеми! Убежать бы куда-нибудь от этого нудного и холодного дождя.
Непрушин никогда не задумывался, почему так получилось. Получилось и получилось. Ниже среднестатистического уровня? Так ведь на то он и средний, чтобы были выше и ниже.
И маршруты-то ведь уже все были хожены-перехожены. По асфальтику, по асфальтику! В грязь переулков даже Петр Петрович не хотел лезть. Вот сейчас будет детский сад, за ним кинотеатр «Октябрь» и рядом магазин «Театральный», где можно купить конфет или выпить молочный коктейль. Но коктейль — холодно. Хотя все же можно постоять в сухом месте… Можно и в кинотеатр, но смотреть кинофильмы Непрушин не любил. У киногероев все получалось. Ну, в боевиках — понятное дело. А вот в простых, обыкновенных-то? Все равно получалось! В начале каждого, конечно, конфликт. На работе начальство зажимает прогрессивные методы строительства или новые методы заточки сверл. Дома сын попадает в плохую компанию. Жена не разрешает задерживаться на работе… Но уже по умным глазам и решительному выражению лица понятно, что главный герой все осилит. Помучают его, помучают, но все же сдадутся.
Словом, не любил Непрушин ходить в кино. Постоять в очереди за билетами, если народ ломится в обе кассы, еще куда ни шло. Стоишь сначала в одной, а когда очередь подходит, задумчиво выходишь из нее и пристраиваешься во вторую. И так — сколько угодно. И деньги целы, и содержание фильма все равно узнаешь, и, вроде бы, на людях побыл, в обществе… человеческом.
Непрушин вышел на небольшую площадь перед кинотеатром и привычно, машинально бросил взгляд на афиши. В голубом зале «Октября» шел кинофильм «Битва в токарном цехе», а в зеленом — «Петр Петрович Непрушин». Да, грустно вздохнул Непрушин, на такие народ в кассы не лезет валом, да еще в такую пого… Тут что-то сработало в его мозгу… Что это? «Битва в токарном цехе»… Понятное дело! А здесь… «Петр Петрович Непрушин»! Нет, постойте! Как это: Петр Петрович Непрушин? Это я — Петр Петрович Непрушин! Петруша, если уж на то пошло… Непруша, то есть… Как это, как это?
Непрушин растерянно остановился перед афишей, потом чуть отошел, чтобы лучше рассмотреть ее. Нет уж помилуйте. Как это: Непрушин, и вдруг на афише?! Цельнопустов придумал? Ах, Цельнопустов, гад, то есть! Мало ему, всем мало, так еще на афишу! Петр Петрович непривычно разгорячился, даже ручейки, стекающие со старенького черного берета за шиворот, перестал замечать.
Да что же это? Уж совсем житья нет, что ли?!
Он еще раз подозрительно исследовал неряшливую афишу. Вот и сеансы. 12:35, 14:10 и так далее. Студия! Студия даже есть! Ну надо же! Зеленым по серому: Марградская киностудия.
Так, так… Что же выходит? Выходит, что Марградская студия поставила кинофильм «Петр Петрович Непрушин».
Фу ты черт! — снова что-то сработало в голове Петра Петровича. Это же кинофильм! «Петр Петрович Непрушин» называется. Это не про него, а про какого-то обобщенного Петра Петровича Непрушина, который борется, наверняка, со всеми, а в конце фильма побеждает.
У Непрушина даже на душе полегчало. Все чуть было не опрокинулось, но тут же крепко стало на ноги. Петр Петрович ощутил холодные струйки, ползущие по спине, передернул плечами и вошел в кинотеатр.
Что-то пустовато было возле касс. Можно сказать, совсем пусто. В фойе, правда, кто-то ходил, но здесь, у входа, на Непрушина с двух сторон цепко узрились настороженные кассирши. Возьмет гражданин билет или не возьмет? Петр Петрович сначала прошелся, словно раздумывал, размышлял, решался, старательно не смотря в окошечко кассы голубого зала. Он не хотел подавать надежду, а потом грубо разрушать прекрасное здание мечты той кассирши.
Билетерша, женщина лет тридцати пяти, злая, неряшливо одетая, определенно сознающая всю бессмысленность своего сегодняшнего стояния возле врат отечественного киноискусства, посмотрела на делающего возле касс третий круг гражданина, как на известного всему городу шаромыжника, который только и ищет себе местечко, где бы распить бутылку дрянного вермута. Посмотрела и вызывающе зевнула. Видела она всяких…
Название кинофильма Марградской киностудии все же интриговало. Да и разгуливать здесь — все равно что жевать бутерброд в зале филармонии… Не для прогулок этот пятачок возле двух настороженных амбразур. Непрушин решился.
— Один билет, — сказал он в зеленую амбразуру и протянул полтинник.
Кассирша швырнула монету в коробку из-под немецкой магнитофонной ленты, но билет не оторвала.
— Один, один, — повторил Непрушин.
Кассирша разверзла уста:
— На какой сеанс? Я что, гадать должна? Вас тут много!
— На этот, — сконфузился Непрушин. — На ближайший…
— Ближайший только что начался! А следующий в четырнадцать десять.
— На который начался…
Кассирша шлепнула билет на нижнюю доску амбразуры и сопроводила свой профессиональный жест словами:
— Здесь вам не бульвар, чтобы прогуливаться.
Но Непрушин ее уже не слушал, так как сеанс-то ведь уже начался, а впереди еще могли возникнуть осложнения. Он слегка помахал билетом перед закрытой стеклянной дверью, чтобы привлечь внимание. Билетерша все распрекрасно видела, но дверь не открывала. Петр Петрович махнул билетом энергичнее. Обе кассирши с интересом наблюдали, что же будет дальше.
Человек, размахивающий билетом, являл собой фигуру жалкую и ненапористую. Билетерша приоткрыла дверь, сказала недовольно, но уже с какими-то примирительными нотками в голосе: «После третьего звонка воспрещается…», но Непрушина все-таки пропустила. И тот, торопясь и делая вид, что торопиться ему некуда, бросился в зеленый зрительный зал.
Темнота, на миг ослепившая его, рассеялась, и Петр Петрович, сев на первое попавшееся место, огляделся, заметил где-то впереди с десяток чуть задранных кверху голов, успокоился, поежился в волглой своей одежде и сосредоточенно уставился в экран. Киножурнал, конечно, уже кончился. Прошли и титры фильма. На белом с полосами швов полотне разворачивалась нехитрая завязка скучнейшей, судя по всему, интриги. Ее и интригой-то назвать было нельзя.
Непрушин пожалел, что приперся сюда, но тут же опомнился: ведь кинозал еще не худшее место в его несуразной жизни, по крайней мере тут не дует и не льет за шиворот. А вдобавок ко всем благам, можно еще посмотреть на себя со стороны, хотя, честно говоря, смотреть на это не особенно-то и приятно. Ну, мечется вот Петр Петрович по экрану, по жизни то есть своей экранной, делает глупость за глупостью. И даже не глупость, а так, что-то аморфное, безвольное, бесформенное, потому что даже для того, чтобы сделать глупость, нужно иметь хоть какой ни на есть характер характеришко… А у того Петра Петровича и намека-то на него вовсе никакого и не было.
Тут и режиссеру, и киноартистам, и даже осветителям и статистам было ясно, не говоря уже о потенциальных зрителях, что сдержаться, не сделать какую-нибудь пакость тому Петру Петровичу было выше человеческих сил. Никакой возможности не было сдержаться! Вот все, кто мимоходом, даже и не подозревай об этом, кто сознательно, мучаясь содеянным или радуясь ему, и пакостили товарищу Непрушину. А тот ничего не понимал, и было совершенно ясно, что он именно не понимает, а не делает с тайными мыслями вид, будто ничего не понимает.
Впрочем, и пакостями-то действия людей назвать было нельзя. Ну, лишили премии, так ведь он мог обжаловать, три дня на доске приказ висел! Начальник конструкторского бюро, может, и лишил его премии специально, потому что Непрушину она была положена, а кому-то там — нет. Но кто-то там ничего не мог обжаловать, а Непрушин мог. И тогда премия досталась бы и самому Непрушину, и кому-то там еще. И все было бы нормально. Так ведь не сделал Непрушин совершенно понятного и естественного дела, не сообразил или просто не захотел облегчить моральные страдания начальника, остался соринкой в глазу. А ведь ему даже намекали, и текст обжалования был заранее заготовлен. Но Петр Петрович только виновато разводил руками, нес в оправдание начальника какую-то ахинею. И ведь все-таки убедил всех, что он крепко виноват, что премии его лишили законно и даже мало ему такого наказания. На тут же созванном летучем собрании администрация объявила ему выговор с занесением в Личное дело, само собой разумеется, с согласия месткома.
А ведь именно так и было в настоящей, не экранной жизни Петра Петровича. До сих пор носил он в своем одуревшем от тычков и ударов сердце тот выговор и еще парочку более свежих.
Все это было, было! Ну да ладно. Не с одним же с ним это происходит… Странно и тревожно задевало другое. Тот, экранный, Петр Петрович Непрушин как две капли воды походил на сидящего в зале. Всем, всем! И лицом, и фигурой, даже стареньким, давно неглаженным костюмом с дырками в карманах, куда часто проваливалась мелочь, осложняя этим до скандалов проезд в трамваях и троллейбусах; даже плащом, после покупки ни при каких обстоятельствах не желавшим расправлять свои залежалые складки; ботинками, один из которых всегда приходил в негодность, в то время как второй лишь приближался к этапу легкой поношенности.
Кинофильм сейчас доставлял Непрушину новое неудобство, какую-то дополнительную неуверенность, а жизнь ведь и так не радовала его! У Петра Петровича уже и мысль возникла: уйти, убежать от этого экранного двойника, привычно подставить шею своей невыносимой обыденности и ординарности. Но ведь и идти-то было некуда! Снова в дождь, в грязь, в слякоть? Да и выпустят ли из зала? Вошел не вовремя, уходит, не досмотрев. Подозрительно и обращает внимание. А этого Непрушин боялся больше всего.
Так и сидел он, точно зная, что не увидит ничего нового, разве что посмотрит на себя со стороны.
События на экране разворачивались в вымышленном городе, в вымышленном конструкторском бюро. И фамилии героев все были вымышлены. Цельнопустов, например, оказался Половиновым. Жена Варвара — Маргаритой. И похожи они были на своих прототипов не очень, хотя жесты, характеры и поступки схвачены просто здорово, правдиво.
Зрители, сидящие впереди, не уходили из зала лишь потому, что на улице было еще тоскливее, чем здесь. И, наверное, одному лишь Непрушину, единственному из всех потенциальных зрителей кинофильма, было интересно. Интересно — не то, впрочем, слово. Конечно, и интересно, но и стыдно, неуютно… противно. Вот его нелепую жизнь развернули перед людьми, а им и смотреть-то неохота. На что тут смотреть? Чему тут учиться? Да и отдохнуть на таком фильме невозможно.
Ясно, что кассовых сборов фильм не даст, а режиссеру в дальнейшем предложат снимать скучнейшую кинохронику. К скукотище у него явный талант.
Кинофильм кончился. Так ничего интересного и не произошло в жизни экранного Непрушина. Зал опустел мгновенно. Петр Петрович вышел под противный дождь. И одна мысль вдруг закопошилась в его голове. Кто, кто играл роль заглавного героя? Кто согласился на эту смертную муку?
Непрушин обогнул угол кинотеатра и торопливо вбежал в холл. Нет, очереди в кассах сегодня не предвиделось. Нашарив в кармане мятый рубль, он ринулся к кассе зеленого зала. Вид его среди этого ленивого покоя и нетронутой тишины был странен и нелеп. Куда, скажите, пожалуйста, рвется человек?
— Один билет! — с хрипотцой в голосе сказал он.
Видя такую поспешность, человек шесть-семь, только что вошедших и начавших было отряхиваться, не раздумывая, образовали очередь за Петром Петровичем. Кассирша синего зала даже просунула голову в окошечко, чтобы получше рассмотреть это чудо.
— На четырнадцать десять? — чуть испуганно спросила кассирша зеленого зала.
— Да! — коротко, но с некоторым нажимом ответил Непрушин, схватил билет, сдачу и бросился к билетерше.
Что его несло? Что несло его еще раз со стороны посмотреть на самого себя? Ведь только тоска и безнадежность были оставлены ему в удел…
Билетерша посмотрела на Непрушина с явным сочувствием.
— Не началось? — с испугом спросил Непрушин.
— Нет, — вежливо ответила женщина и немного приосанилась. Даже платье на ней стало сидеть опрятнее и красивее. — У нас после третьего звонка начало.
— Ага, — сказал Непрушин облегченно. — Это хорошо, что после третьего…
— Хорошо, — согласилась женщина и быстрым жестом исправила прическу. Вам понравилось?
— Разве это может кому понравиться?
— Вчера вот на два сеанса вообще ни одного билета не продали.
— Бывает… Так, значит, после третьего?
А у кассы зеленого зала уже вытянулась цепочка человек в двадцать.
Билетерша, удивленная и даже как будто чем-то обрадованная, отрывала корешки билетов. Двери в зал распахнулись, и Непрушин, кивнув женщине, побежал занимать место. Титры, титры бы только не пропустить! Он нашел свое место посреди ряда прямо перед проходом. Никогда в жизни ему не доставались такие хорошие и удобные места. И ничья голова впереди мешать не будет.
Человек пятьдесят зрителей свободно разместились в пятисотместном зале. Свет начал меркнуть. Сначала показывали журнал «Сибирь на экране» за март месяц, «линейку готовности», последние массовые лыжные кроссы, хор завода режущих инструментов.
А вот пошли и титры. Так. В главной роли… Кто же в главной роли? Кто в роли? Петр Петрович Непрушин… и далее ничего, пропуск, многоточие! Маргариту Непрушину вот кто-то играет, и Половинова, Цельнопустова, то есть, в действительности. А самого Непрушина?! Что за фокус, растерянно подумал Петр Петрович, это же издевательство! Никого, видимо, и не интересует фамилия артиста. Всем все равно. А вот ему нет. Даже тут на Непрушина свалилась очередная нелепость.
Ну хорошо. Играй, играй, уже злорадно подумал Непрушин, посмотрим, что у тебя получится. А ничего путного у тебя не получится. Потому как тряпка, размазня, ошибка природы. Убивать таких рохлей надо… при рождении… Сейчас вот Половинов, Цельнопустов то есть, первый раз придет к нему домой и как барии развалится в кресле. Играй, играй! Да я бы его попер, так что только пыль столбом. Уже тогда все ясно было, но неудобно, нетактично… А он носки мои носит, галстук… Нет, сейчас бы дал ему хорошенечко.
А Непрушин на экране словно прочел мысли Непрушина, сидящего в зале, схватил Половинова, то есть Цельнопустова, за шиворот, выволок из кресла и встряхнул.
— Ты че? — удивился Поло… Цельнопустов.
— Это кресло для Варвары, — спокойно пояснил Непрушин.
— Для какой такой Варвары?! — завопил Пол… Цельнопустов. Это он страх нагонял на хозяина квартиры. — Знать не знаю никакой Варвары! Маргаритой твою жену зовут!
— Для кого — Варвара, а для кого — Маргарита, — лениво сказала жена Непрушина, подводя брови черным карандашом.
— Нет, Варвара! — упорно повторил Непрушин. — А ты никакой не Половинов, а Цельнопустов! Цельнопустовым был, Цельнопустовым и останешься!
— За оскорбление, знаешь, че бывает? — спросил Половинов-Цельнопустов.
— Знаю, — вдруг сник Непрушин. — Я не ответственности боюсь, я вас боюсь, подлости вашей, бессовестности боюсь.
— Да поддай ты ему как следует! — выкрикнули в зале.
— И никуда он жаловаться не пойдет! — пообещал кто-то еще. — Вот ведь скотина!
— Ты, Петруша, жизни-то ведь не знаешь, — лениво сказала Варвара-Маргарита. — Ты ведь не от мира сего… Другим жить не мешай…
— Да разве жизнь у вас? — возопил Непрушин.
— А у тебя? — нехотя спросила Варвара-Марга…
— Нет у меня жизни, — согласился Непрушин.
— Нет, — подтвердила Варвара-Ма… — И не путайся под ногами у других… Ты прогуляться-то, Петруша, не хочешь ли?
— А! — с отчаянием сказал Непрушин. — Делайте, что хотите. Только учтите, что никакие вы не Маргарита и Половинов, а Варвара и Цельнопустов. Это уж я точно знаю. — И ушел, даже не хлопнув дверью.
— Ну и дурак! — раздалось в зале. — Вот дурак!
Дурак, согласился Непрушин, всю жизнь дураком был. Ведь не встряхнул тогда Цельнопустова, не схватил его за шиворот, а даже спичку поднес, чтобы Цельнопустов прикурил свой неизвестно откуда берущийся «Филипп-Морис». Цельнопустов тогда еще немного покуражился, словно не замечал, что огонь подбирается к чуть вздрагивающим пальцам хозяина квартиры, мужа Варвары.
Вот как оно было на самом деле…
А тут кино!
Но… но ведь и в кино, на предыдущем сеансе, все было как в нелепой жизни Непрушина! Что же это?!. Кусок ленты пропустили? Так нет. Дубль, может, какой нечаянно вклеили? Петр Петрович настороженно уставился в экран.
Господи боже мой! Кинофильм чем-то изменился! Невозможно, а изменился. И Цельнопустова уже в основном называли Цельнопустовым, а не Половиновым. И если иногда и путались, то тут же извинялись. А сам Цельнопустов один раз даже крикнул на Варвару: «Никакая ты не Маргарита! Варвара ты обыкновенная!» На что, впрочем, Варвара нисколько не обиделась.
Ну дела! Дела, да и только!
Что-то еще происходило на экране, но уже совсем не так, как на предыдущем сеансе.
Что-то закипало в Непрушине на экране, хотя и не прорывалось больше наружу. Что-то закипало и в Непрушине, сидящем в зале.
Зрители расходились слегка возбужденными. Обсуждали увиденное, пытались понять замысел режиссера.
— Модернизм, — говорил кто-то. — Сейчас модно ставить модернистские фильмы.
— А кто режиссер? Малиновский?
— Малиновский, наверное. Кто же еще? Или Иванов-Ивановский.
— Многое все же непонятно.
— Тут надо раза два посмотреть. Фолкнер ведь, к примеру, как отвечал тем, кто не понял его роман «Шум и ярость»? Читайте, мол, дорогие товарищи, второй раз. А если снова не поймете, то и третий. Вот так!
— И с именами какая-то путаница. То Маргарита, то Варвара.
— Не-ет. Это не путаница. Это прием такой. Она то Маргарита, когда с Половиновым…
— С Цельнопустовым…
— С Половиновым… То Варвара, когда с Непрушиным. Этим как бы раздвоение характера режиссер подчеркивает.
— Надо бы еще раз посмотреть. — Это сказал уже кто-то третий.
— А что… Погода мерзкая. По телевизору ничего интересного. Пошли?
— Пошли.
Ну уж нет, думал Непрушин, они ведь думают, что я полнейший идиот, что мне жизнь не в жизнь, если по морде не дадут, в душу не плюнут. Они ведь что? Они ведь безнаказанность свою чувствуют. Проглотит Непрушин, все проглотит! При нем что хочешь делай! Его в любую дыру сунуть можно, куда больше никто не полезет. Непрушин — сплошной комплекс неполноценности и вечной неосознанной вины! Да… Опустился, сдался, со всеми согласился… Да только не со всеми. Не со всем! Есть еще искра божия в душе. Ведь больно ей, родимой, больно. Вечно, что ли, носить эту боль?!
Из желавших посмотреть кинофильм еще раз к кассе Непрушин добежал первым. Но его возбужденный бег, тучи разбрызгиваемых капель, странная спешка — все это утвердило еще колеблющихся в мысли, что надо торопиться. Торопиться! Там, у кассы, наверное, не протолкнешься!
Человек тридцать бросилось за Непрушиным, хотя обогнать его никто не смог. Тут подошел трамвай. Дождь дождем, а сидеть людям дома в воскресенье не очень-то и хочется. Кто в гости, а кто и в кино! Ничего плохого нет в том, что человек в такую дерьмовую погоду захотел сходить в кино. Да если и не хотел, но видит, как толпа прет в кассу, едва успев выйти из зала… Да тут и думать нечего. Так просто в кассу не бросаются!
Трамвай полностью опустел, лишь девушка-водитель с сожалением закрыла двери. Работа! На последний сеанс разве успеть…
— А что? Хороший кинофильм? — спрашивали в толпе, мчавшейся с остановки.
— Во! Кинофильм во!
Понятное дело. Если уж все так бегут, то кинофильм: во!
Возле кинотеатра образовалось маленькое столпотворение. В неположенном месте остановился троллейбус. Из кафетерия выскакивали, не успев допить молочный коктейль. Продрогшая группка возле винного магазина, ожидавшая конца обеденного перерыва, держалась дольше всех, но, так и не дождавшись скрипа двери, неуверенно двинулась к кинотеатру.
Нет, так просто кинотеатры не осаждают!
А кассу зеленого зала и в самом деле брали приступим.
Непрушин-то успел взять билет первым. Кассирша даже не спросила, на какой ему сеанс. И так все ясно. Вроде бы как своим человеком стал Непрушин в кинотеатре «Октябрь».
Он и не видел, что там творилось у него за спиной. Он бросился к билетерше, взволнованной, почему-то радостной, кажется, даже ожидающей именно его. Он кипел, он бурлил, он увидел со стороны, что являл собою всю жизнь. Тоска собачья! Мука зеленая! Жуть сорокалетняя!
— Понравилось! — обрадованно спросила билетерша.
— При чем тут: понравилось?! — не понял Непрушин. — Вы хоть знаете, за кого они меня принимали?
— За кого же? — испугалась женщина. Но испугалась как-то не так, не обыкновенно, а со значением. Знала она, знала, что гражданина, стоявшего перед ней, принимали за кого-то другого. По ошибке принимали. А он совсем другой! Он вот какой, хоть и взволнованный, а симпатичный, уставший, но решительный. Ясно, что он им всем покажет, кто он такой на самом деле! И в кино уже третий раз подряд идет.
— Они меня за… — Но договорить Непрушин не успел, потому что в двери повалили зрители, нетерпеливые, возбужденные. Времени до начала сеанса оставалось совсем мало, а у кассы вон какая давка.
Билетерша принялась за работу, а в двери все напирали, напирали. Тут и двум не справиться. Хорошо, что из комнаты с надписью «Администрация» на помощь выбежали две женщины, потом еще откуда-то две появились. Дело свое они знали, так что первая билетерша даже нашла время спросить еще раз:
— За кого же?
— За дурака, за человека, которые все стерпит…
— Господи, — сказала женщина. — И давно?
— Сорок лет. Я вам расскажу…
Непрушин настойчиво потянул женщину в сторону. Та с готовностью отошла. И тут Петр Петрович неожиданно осознал, что он хочет выговориться, давно-давно хочет выговориться. Но не было на земле человека, который бы захотел его выслушать. Никому до него не было дела. Разве что вот этой незнакомой билетерше… А ведь он сам, сам, наверное, делал так, чтобы его не желали слушать. Ну что можно услышать от Непрушина? Жалобы на свою неудавшуюся жизнь, тоскливое описание ударов, подножек и предательств? Так ведь с ним очень трудно не поступать не подло. Он ведь вроде как сам вызывает всех на такие действия. Уж не сам ли он делает других людей хуже, чем они есть на самом деле! Ну пусть некоторые носят нечто в своих душах, так ведь другие не дают развернуться, расцвести этому нечто. Не специально, не приказом, не давлением, а просто своим поведением, своим отношением к миру.
Вот какая мысль вдруг осенила Петра Петровича Непрушина.
— Знаете что? — сказал он. — Ничего я не буду вам рассказывать. Все увидите сами.
— На работе я, — слабо запротестовала билетерша. — Да и видела уже.
— Это я устрою. Кто у вас администратор?
Женщина молча показала взглядом. Прозвенел третий звонок.
— Я извиняюсь, — сказал Непрушин администраторше. — Эта… м… м… Как вас зовут?
— Надя, — ответила билетерша.
— Надежда Сергеевна сейчас пойдет со мной смотреть кинофильм «Петр Петрович Непрушин».
— А вы кто такой? — грозно надвинулась на Непрушина администраторша.
— Я Петр Петрович Непрушин.
— Про артистов нас не предупреждали.
— Надежда Сергеевна…
— …Ивановна, — поправила билетерша.
— Все равно. Надежде Ивановне необходимо посмотреть этот кинофильм.
— Если вы настаиваете, я не возражаю, — сдалась администраторша.
— Я настаиваю, — сказал Непрушин, удивляясь своему тону. — Прошу то есть.
Двери в зал уже закрывали, но их пропустили. Как-никак, билетерша-то свой, кинотеатровский, так сказать, человек. Свет начал гаснуть. Искать свое место в переполненном зале не имело смысла. Два свободных места оказалось в первом ряду с краю.
— И что это народ повалил? — тихонечко удивилась Надежда Ивановна.
Но Непрушина сейчас интересовало другое. Он жаждал увидеть, каким баком еще повернется его экранная жизнь.
И вот побежали титры.
«Петр Петрович Непрушин». А фамилии артиста нет.
«Половинов» зачеркнуто наискосок, а сверху буквами, написанными в явной спешке: «Цельнопустов». И снова нет фамилии артиста, а ведь была, только Непрушин уже не помнил ее.
Зачеркнуто и «Маргарита». И тем же торопливым почерком исправлено на «Варвару». И снова без фамилии актрисы.
То же и с начальником КБ и со многими другими.
По залу прошел шепоток. Все заметили странность в титрах.
Но вот начался и сам кинофильм.
Да-а… Непрушин на экране был жалок и чем-то даже омерзителен Непрушину, сидящему в зале.
Но это только в самом начале. Характер главного героя странно ломался. Он и сам удивлялся этому, удивлялись и окружающие. Друзьям и знакомым было еще труднее, чем самому Петру Петровичу. Он хоть и страшился перемен, происходящих в нем, но, кажется, понимал, прозревал. А ведь другие-то десятилетиями привыкли видеть его мямлей и тряпкой, человеком, который ни при каких обстоятельствах не постоит за себя. И вдруг — на тебе! К примеру, с премией. Ведь раньше Непрушин стандартно и привычно проглатывал обиду, находя ей даже оправдание. А тут вдруг заартачился, да как-то непонятно заартачился. Нет, он не стал требовать себе законную премию. Он просто в нужный момент тихо и спокойно сказал начальнику КБ в чем тут дело, дал точную характеристику происходящему, все расставил на свои места, ввел в краску чуть ли ни с десяток человек. И выговор ему не смогли вынести. Собрание проголосовало против.
И уже становилось понятным, что Непрушин не просто изменился, бунтует, защищает свое Я; нет, о себе он, может, думал меньше прежнего, разве что о том, как он влияет на других. Вот и в сцене, когда одному изделию хотели присвоить государственный Знак качества, он вдруг вылез со своими мыслями и соображениями, а ведь никто его не просил, и сорвал все дело. Сорвал без крика, без какого-либо надрыва, а тихонечко, в двух десятках слов объяснив, что если в погоне за Знаком делать, к примеру, тару из полированного дерева, то шифоньеры придется собирать из неструганных досок.
Сорвал Непрушин важное дело, да еще под аплодисменты комиссии, хотя теперь всем стало ясно, что план КБ по Знакам качества будет определенно завален. Ничего в КБ не нашли предложить комиссии взамен.
И на экране, и в зале Непрушину сочувствовали, симпатизировали. И тот, экранный Петр Петрович, кажется, черпал в этом сочувствии новые силы. Раза два Непрушин экранный внимательно посмотрел на Непрушина, сидящего в зале, так что зрители даже начали привставать с мест, чтобы увидеть, кого он там разглядывает.
В миг, в час, конечно, не переродишься. Экранный Непрушин иногда все же срывался на свое прежнее, особенно, если ему противостояли уверенные наглецы.
И когда он чуть ли не в конце фильма пришел домой и увидел нахально развалившегося в кресле Цельнопустова, что-то оборвалось у него внутри. Нет, этого ничем не прошибешь. Так и будет он всю жизнь носить непрушинскую пижаму и носки, освежаться чужим одеколоном, пользоваться безопасной бритвой, никогда не вытирая ее после бритья.
— Отец, — сказал сын. Порядочный, надо заметить, пацан уже вырос. Отец, почему он в твоей пижаме ходит?
— Пусть, — еле слышно ответил Непрушин. — Пусть. Не могу я с ним бороться. Сил нет.
— Давай, отец, спустим его с лестницы, — предложил сын.
— Нельзя. Засудит.
— Нельзя, — уверенно подтвердил Цельнопустов. — По судам затаскаю.
А Варвара добавила:
— И без пижамы проживешь…
Лениво, лениво сказала она это.
Непрушин на экране повернулся и вышел из квартиры.
— Ну уж нет! — закричал Непрушин в зале. Закричал так громко, так протестующе и грозно, что в зале ахнули, а Цельнопустов на экране испуганно привстал.
Не помня себя от гнева и ненависти, Непрушин вскочил со своего места на первом ряду с самого краю, и билетерша не успела его удержать, может, впрочем, и не хотела, рванулся по ступенькам на сцену перед экраном, и с ходу, с лету, с разбегу долбанул чуть пригнутой головой Цельнопустова в живот. Не совсем, правда, в живот, чуть пониже, потому что фигуры на экране в этот момент были побольше размером, чем обыкновенные люди, да и фильм был широкоэкранным. Как бы там ни было, а Цельнопустов согнулся от боли и взревел благим матом.
— Так его и надо! — кричали в зале.
— Не будет ходить, куда не звали!
— Давай, Непрушин! Дави его, подлеца!
Но Непрушин не хотел убивать Цельнопустова. Да и успокоился он почему-то после своего удара.
— Давай, отец за руки, — посоветовал сын.
— Давай, — согласился Петр Петрович.
И они, подхватив обмякшего, что-то нечленораздельно мычавшего Цельнопустова под мышки, деловито и толково вывели незваного друга семьи на лестничную площадку, легонько придали ему не очень, впрочем, значительное ускорение и, даже не посмотрев, что там у них получилось, вернулись в квартиру.
— Как ты смел! — встретила их Варвара, обращаясь только к мужу. — Что ты значишь по сравнению с Цельнопустовым! Ты хоть представляешь, что он с тобой сделает?!
— Ничего он не сделает, — сказал сын.
— Ты вот что, Варвара, ты это… как его… не нужна мне. А я, кажется, тебе давным-давно. Так что уходим мы с сыном. А Цельнопустов, когда очухается, пусть прописывается здесь на постоянное местожительство. Мы с сыном себе место в жизни найдем. Правда?
— Правда, отец. Прощай, мать…
— Да как же это? — впервые за весь кинофильм заволновалась Варвара, даже вся лень с нее слетела. — Да как же… Жили бы вчетвером… Тихо-мирно…
— Хватит! — отрубил Непрушин.
В зале его бурно поддержали.
Непрушин оглянулся, посмотрел на то место, где он только что сидел. Его место было пусто. А рядом сидела билетерша и трогала платочком щеки.
Входная дверь квартиры со скрипом отворилась, и в комнату вошел начальник КБ, волоча за собой тело Цельнопустова. Момент очень походил на сцены из «Тита Андроника» Шекспира.
— Непрушин, — сказал начальник КБ с угрозой, — ты становишься поперек нашей дороги.
— Да, да, — подхватила Варвара. — Ненормальный он, ненормальный! Жили бы впятером… тихо… мирно…
Так они и стояли. Непрушин с сыном по одну сторону, баррикады, принявшие твердое решение и уверенные в своей правоте, а Варвара, Цельнопустов, немного очухавшийся, и начальник КБ — по другую, морально разбитые, дискредитированные в глазах зрителей, но еще не сдавшиеся. Тут было ясно, что борьбы хватит еще серии на пять.
Но кинофильм был односерийным.
Зазвучала финальная тема музыкального сопровождения. Вот-вот должен был зажечься свет.
Непрушин уже почувствовал, как его закрывает огромная буква «К», дернул сына за руку, и оба они вывалились на пыльную сцену, но не ушиблись. А те трое, наверное, так бы и растворились в белизне экрана, особенно Цельнопустов, в данный момент морально совершенно несостоятельный, но начальник КБ толкнул его из экрана, толкнул сильно, нерасчетливо, схватил за руку Варвару, дернул и ее. И они оба успели выскочить из экрана в самое последнее мгновение. Аппарат уже не стрекотал, а плафоны в потолке наливались светом.
Непрушин нагнулся и поднял Цельнопустова.
Свет в это время зажегся в полную силу.
Зал ревел и стонал от восторга. На сцену лезли за автографами. Из дальней двери пробивался директор кинотеатра, которому только что сообщили, что после сеанса началась встреча с киноартистами. Откуда? Ну откуда встреча? Никто не предупреждал. Никаких наценок на билеты не было. И вообще…
Но на сцене действительно стояли артисты. Один так прямо в пижаме.
— Смотри, Непрушин, — кривя рот, зло прошептал начальник КБ. — Не на того ты напал!.. Да кланяйся же, идиот, кланяйся!
И сам премило поклонился. Поклонился и Непрушин, раз, другой. Цельнопустов при этом тоже как-то нелепо складывался пополам.
— Продолжения! — кричали в зале.
— Многосерийку!
— Сериал!
— Что делается, — пробормотал директор, пробиваясь к сцене. — Вчера ни одного человека, а сегодня — столпотворение. На два зала надо пустить… От имени я по поручению! — торжественно пожал он руки киноартистам. Прошу прощения, не предупредили. Но встречу организуем. После выступления сразу прошу ко мне в кабинет. То да се…
Непрушин чувствовал в груди непонятное воодушевление.
— Вторую серию будем играть, — сказал он. — В голубом зале. Здесь первая, а в голубом — вторая. Кончать с этим делом надо.
— Правильно, отец, — поддержал его сын.
— Сейчас сил нету, — запротестовал Цельнопустов. — Нечестно без передышки.
— Ничего, ничего. Отдохнешь, подлечишься. Мы тебя со средины второй серии. А в начале будет крупный разговор с начальником КБ.
На Варвару Непрушин даже не глядел.
— И еще вот что, — это относилось уже к директору. — Надежда Ивановна, билетерша вашего кинотеатра, тоже будет играть во второй серии. И не возражайте, пожалуйста. Так требует логика развития кинофильма.
В зал уже рвались зрители.
Непрушин пристально оглядел ряды. Нет, быть киноартистом он не собирался. Довести только начатое дело до конца. Хватит ли сил? Ну да зрители, Надежда Ивановна… помогут.
Ведь сорок, сорок лет убито! Выкинуто! Зачеркнуто!.. И никто особенно не заставлял, не вынуждал… Сам, сам, только сам. А много ли осталось впереди?
Около кинотеатра «Октябрь» в этот вечер, промозглый, нудный, противный, было очень многолюдно. Даже трамваи и троллейбусы то и дело останавливались в неположенном месте, чтобы выпустить куда-то спешащих пассажиров.
Владимир Чесноков заглядывал то в одну, то в другую дверь, не зная, к кому обратиться, и не решаясь задать вопрос. Сотрудники молодежной газеты «Утренние зори» деловито сновали мимо него по коридору. К обеду его фигура уже примелькалась и ответственный секретарь бросил на ходу:
— Хлесткий заголовок для статьи о пионерлагерях! А?
— У меня стихотворение, — ответил Чесноков.
— Чтоб нестандартно и в самую суть. А? — остановился секретарь.
— Стихотворение… вот… — Чесноков бережно вытащил из внутреннего кармана пиджака лист бумаги и начал разворачивать его.
— А, — досадно сморщился секретарь. — Стихи, стихи! Прозы сейчас пишут мало. — И он неопределенно махнул рукой куда-то в конец коридора.
Чесноков потоптался еще немного и уже собрался плюнуть на все и уйти, но в это время в коридоре снова появился секретарь.
— Ну что у вас с вашим стихотворением? Что Пионов сказал?
— Ничего.
— Он всегда так. Не унывайте.
— Я его даже и не видел еще.
— Правильно. Он сейчас в командировке. Вся поэзия в командировках. Большое стихотворение?
Чесноков не успел ответить. Ответственный секретарь взял его под руку, подвел к дверям с надписью «Редактор» и, втолкнув в комнату, крикнул:
— Тимофей Федорович, это мой знакомый! Борис!
Чесноков оказался посреди комнаты. Смущение его достигло предела. Тимофей Федорович, сорокалетний мужчина, уже страдающий одышкой и давным-давно забывший, чем интересуется юность, сидел за столом и писал заявление о переводе его на другую работу. Он уже давно чувствовал, что перестал понимать молодых сотрудников своей газеты, ходивших с модными бородками и в ярких свитерах даже в жару. Да и его, он это знал, не всегда понимали. В сорок лет руководить молодежной газетой…
— Ну что там у вас; Борис? — спросил он.
— Стихотворение… Владимир я.
— Отлично. Покажите.
Чесноков протянул ему дрожащей рукой лист бумаги. Редактор на несколько секунд углубился в чтение, а потом спросил:
— Что вы этим хотели сказать?
— ?
— Ну, в чем идея, мысль стихотворения?
— Шел молодой человек, — начал Чесноков, стараясь говорить бодро и непринужденно, — по улице… увидел девушку. И ему стало очень хорошо.
— А что было потом?
— Не знаю… Просто ему стало хорошо.
— Они так и не поженились?
— Нет. Он ее больше не встречал никогда.
— Откуда вы знаете?
— Я видел это собственными глазами.
— Хорошо. Просто прекрасно… И что же вы хотите? Опубликовать в нашей газете?
— Я просто пришел. Кому-то все равно надо показать.
— А вы что, намерены этим заняться всерьез? Посвятить всю свою жизнь. Или просто так?
— Я бы хотел серьезно, — отважно ответил Чесноков.
— Молодец! — Редактор даже вышел из-за стола и похлопал начинающего поэта по плечу. — Если бы вы написали это просто так, мы бы напечатали недельки через две-три. А если вы серьезно, то придется еще поработать. Серьезно всегда труднее, чем просто так.
Через двадцать минут Чесноков вышел из редакции радостный и улыбающийся. Стихотворение, конечно, не приняли, но сколько он услышал полезного, сколько интересных тем подсказал ему редактор! А в будущем, если его стихи окажутся свежими и оригинальными, то даже напечатают. Честное слово, напечатают!
Чесноков прибежал к себе в квартирку на пятом этаже, с шумом распахнул дверь, поцеловал Анечку, свою жену, бросился на диван, крикнул:
— Работать и еще раз работать! — и начал подробно рассказывать.
Анечка присела на край дивана, широко раскрыла свои голубые глаза и, охая и ахая в особенно страшных местах повествования, прижимала кулачки к груди. Так внимательно и не перебивая выслушала она Володеньку.
А когда он закончил свой рассказ, сказала:
— Володька! А ведь ты в душе и так поэт. Я это знаю.
Владимир смутился и начал было возражать, но Аня перебила его:
— Неужели ты станешь настоящим, общепризнанным поэтом?
Чесноков вздохнул и сурово произнес:
— Все зависит только от нас.
Анечка утвердительно кивнула головой.
Чесноков работал старшим инженером на радиозаводе. Анечка готовила торты на кондитерской фабрике. Оба любили литературу, разбирались в поэзии и значительную часть денег тратили на приобретение книг, чем вызывали недоумение, а иногда и смех у соседа по лестничной площадке Вениамина Кондратюка, весь бюджет которого был подчинен одной цели: приобретению мотороллера — мотоцикла — мотоцикла с коляской — «Запорожца» — «Москвича» и т. д.
Чесноков на три месяца был освобожден от мытья полов в квартире. Писать так писать!
Они приходили с работы почти одновременно, разогревали вчерашний борщ или суп с лапшой, наскоро перекусывали. Владимир выкладывал на стол лист чистой бумаги, шариковую авторучку и начинал расхаживать из угла в угол. Анечка занималась домашними делами, которые никогда не переделаешь, сколько ни старайся.
Начало каждого такого вечера пропадало для Чеснокова зря. Он ничего не мог написать. В голову лезла всякая ерунда, которая отлично рифмовалась, но в ней не было ни крупицы чувства. Плоское, ремесленное, как по заказу для ширпотреба.
— Вовка, перестань мучиться, — говорила обычно Анечка, вытирая мокрые руки передником и бросая свою работу. Она брала его за шею своими маленькими крепкими руками и заглядывала ему в глаза. И ее глаза были крохотным, но интересным, ласковым миром. Маленькой вселенной.
— Ну, отпусти меня, — говорила она.
— Подожди, — отвечал он. — Я еще не все прочитал.
— Что там можно прочесть?
— Все. Там все мои стихи.
Она прижималась к его груди и слушала, как бьется сердце, восторженное и одержимое.
Потом они садились на диван или прямо на пол, и она о чем-нибудь его спрашивала, а он отвечал. Или он спрашивал, а она отвечала. Они вспоминали: «А помнишь…», мечтали: «Вот будет здорово…», спорили: «Володька, ты не прав»; решали тысячи проблем и создавали тысячи новых. В голове у Чеснокова рождались музыка и стихи. Стихи у него всегда были связаны с музыкой. Анечка замолкала, чувствуя, что с ним происходит что-то странное. Может быть, это состояние странности она и любила в нем больше всего. Он и сейчас был таким же, как в день их знакомства. И она хотела, чтобы он был таким всегда — близким, родным и странным.
— Прочти, — просила она шепотом.
Он начинал говорить. И она переносилась в странный, необычный и в то же время удивительно знакомый мир.
В нем были друзья, знакомые, старый сибирский город, ветер морей, россыпи звезд, молоденькие деревца и крики ребятишек за окном. Все было так, как она привыкла видеть каждый день, и только какой-то сдвиг его настроения делал все свежим, удивительно неожиданным. Мир раскрывался под каким-то новым углом зрения. Может быть, это было вдохновение? Или талант? В его мире плакали и смеялись, радовались и печалились, любили и ненавидели. Но все в нем было честным, странным и необыкновенным. И если в его стихи иногда врывался крик боли и отчаяния при виде уродства человеческих отношений, то он звучал диссонансом. Очень странным диссонансом, без которого вся музыка поэзии превращалась в изящную пошлость.
Перо и бумага ненужными валялись на столе.
— Кажется, начинается сплошная ерунда, — говорил он, и они шли гулять в Университетскую рощу или Лагерный сад, если погода была хорошая, или, раскрыв дверь на балкон, слушали шум дождя. И молчали.
Сколько можно сказать друг другу таким молчанием!
Иногда он сам записывал свои стихи, иногда это делала Аня.
Случалось, что у него «заклинивало» и стихи не писались. Тогда они шли к кому-нибудь в гости или приглашали к себе.
Сосед по площадке купил мотороллер, Чесноков помогал грузить его на машину, втаскивать в гараж, и вместе с женой был приглашен на «обмыв» покупки.
Собралось человек восемь, все заядлые мотоциклисты и автомобилисты. Разговор, естественно, вертелся вокруг автомобильной темы. Кондратюка поздравляли, пили за колеса, за руль, за запчасти. Советы сыпались со всех сторон. Вениамин Кондратюк сиял. Его жена незаметно сновала из комнаты в кухню, таская тарелки и стаканы.
Вначале Чесноков чувствовал себя неуютно, но потом постепенно освоился. Кондратюк то и дело бегал в гараж посмотреть, не сперли ли мотороллер. Мотороллер никто не спер. Кондратюк показывал всем ключ зажигания и старательно окунал его в стакан с водкой.
— А почему бы и вам не купить мотороллер? — спросил он Чеснокова.
— Действительно, почему? — зашумели вокруг. — Красота! В лес, на базар за картошкой. Быстро.
— Мы как-то не думали об этом, — сказал Чесноков.
— Да у нас и денег-то нет, — сказала Анечка.
— Ага! Денег у них нет! На книги, на барахло — есть. А на мотороллер нет!
— Книги не барахло, — сказал Чесноков.
— Ну зачем вам столько книг?
— А зачем тебе мотороллер?
— Да хотя бы в лес съездить. В автобусе не надо толкаться. Захотел съездил. В любой момент.
— Так же и книги. Захотел — взял с полки и прочитал.
— Ну прочитал раз, и хватит. Да и в библиотеке можно взять.
— Можно ездить на такси. К чему мотороллер?
Кондратюк даже опешил:
— На мотороллере я буду ездить! Он окупается! А у вас эта макулатура стоит без пользы! Зачем?
— Это не макулатура. Это люди, друзья. Верные — и на всю жизнь.
— Врете вы! Интеллектуалами хотите казаться! Чтобы зашли к вам в квартиру и первым делом увидели полки с книгами. Вот, дескать, умные люди живут. Сервант с посудой в угол, значит, а книги на видное место… Знайте все, что мы выше соседа! Он купил мотороллер, а книг не покупает! Писаки гонорары задарма получают! Землю бы всех копать заставить!
— Это ты переборщил, — начали успокаивать Кондратюка.
— Подумаешь! — орал хозяин. — Я тоже книжный шкаф заведу!
— Кур заводят, — сказал Чесноков.
— Вот мотоцикл куплю, а потом книг полный шкаф наставлю, чтобы все знали, что я тоже не дурак.
— Ну нет! — заорал Чесноков и даже ударил кулаком по столу. — Я тебе не дам книги покупать. Не позволю! Там люди, мысли. И чтобы они в твой шкаф-гроб? Да они там зачахнут, с ума сойдут, умрут. Не позволю!
— Пойдем домой, Володя, — сказала Анечка.
Анечка тянула Чеснокова за рукав. Кондратюка держали за пиджак, он все время порывался броситься врукопашную.
Чесноков проснулся на другой день с пакостным привкусом во рту. Голова хоть, слава богу, не болела. Анечка только сказала:
— Как ты мог затеять с ним этот разговор?
— Разве я начал? — оправдывался Чесноков.
На площадке он встретился с Кондратюком. Было как-то неловко за вчерашнее, и он спросил:
— Э-э, Вениамин, как у тебя мотороллер?
— Спасибо, ничего, — ответил Кондратюк. Он тоже не совсем уверенно чувствовал себя после вчерашнего разговора. — А ты, Владимир, дал бы мне что-нибудь почитать. А? Чтоб за душу взяло!
— Такого у меня нет, да и вряд ли где найдется, — ответил Чесноков, но Кондратюк не понял иронии.
— Ну что-нибудь там современное. Что в этом году на соискание Государственной премии выдвинуто?
Они прикурили от одной спички и вместе вышли из подъезда. Работали они на одном заводе, в одном отделе.
С неделю Чесноков просил Анечку даже не упоминать о стихах и литературе вообще.
Потом отошел.
Через три месяца было готово около тридцати стихотворений. Чесноков отдал их перепечатать машинистке, работавшей на дому. При этом он страшно волновался, назвался чужим именем. Конфузился. И когда наконец все было отпечатано, облегченно вздохнул. Однажды в пятницу, после работы, он надел белоснежную рубашку, черный костюм, нацепил синтетический галстук, поцеловал Анечку и направился в редакцию.
Особенно не размышляя, он пошел прямо к редактору. Но редактор был не в духе. Его никак не освобождали от работы в молодежной газете. Про единственный визит Чеснокова он, конечно, забыл и теперь взвинченно и недружелюбно попросил его выйти вон. Чесноков, ничего толком не понимая, ведь его же просили прийти через три месяца! — выскочил в коридор и, собравшись с мыслями, решил все бросить и идти домой. Редактору, который, в общем-то, был хорошим и добрым человеком, стало стыдно оттого, что он ни с того ни с сего наорал на незнакомого человека. И через несколько секунд он тоже был в коридоре. Чесноков еще не ушел. Редактор облегченно вздохнул:
— Молодой человек, что, собственно, у вас?
Чесноков вкратце напомнил о своем первом визите и, смущаясь, достал пачку листов. Редактор повел его в отдел поэзии к Пионову. Там они мирно побеседовали. Чесноков оставил свои стихи. Пионов мельком взглянул на них и сказал:
— А тут что-то есть… — и записал телефон и адрес Чеснокова, обещая позвонить на будущей неделе.
Прошло четыре дня, и Пионов действительно позвонил. Он просил Чеснокова немедленно прийти в редакцию. Дело очень важное и срочное.
Чесноков отпросился с работы и кинулся в редакцию. Если они решили отказать, то незачем было бы и вызывать его, думал он. Наверное, напечатают.
Из проходной завода он выскочил радостный и чуть ли не пел во весь голос, но, подходя к редакции, сник и начал волноваться.
Пионов встретил его довольно дружелюбно, усадил в кресло, предложил сигарету и несколько минут молча рассматривал Чеснокова, делая вид, что роется в бумагах на столе.
Молчал и Чесноков.
— Я прочел ваши стихи, — сказал наконец Пионов. — И нисколько не преувеличу, если скажу, что написаны они здорово.
У Чеснокова почему-то упало сердце.
— Я сам поэт, — продолжал Пионов. — Скоро в Западно-Сибирском издательстве выйдет мой сборничек. Я знаю, что говорю. Написано у вас талантливо. Когда вы их написали?
— С июня по август, — внутренне холодея, ответил Чесноков. Что-то в голосе Пионова говорило ему, что со стихами дело дрянь. Не напечатают. Ни при каких условиях не напечатают. — Три месяца. Недели две как закончил.
— А как бы вы назвали весь цикл, если бы это понадобилось?
В небольшой комнате клубами висел дым. Кто-то пытался знаками вызвать Пионова в коридор, но тот только крикнул: «Закройте дверь! Я занят, не видите, что ли?»
— Я назвал бы его «Удивление».
— Странно, — прошептал Пионов. — Очень странно.
— А что случилось? — спросил Чесноков.
— Вы никому не показывали свои стихи? — не отвечая на вопрос, в свою очередь, спросил Пионов. — Друзьям? Знакомым?
— Нет. Мне и в голову не приходило.
— Странно. А слышать или видеть их раньше у кого-нибудь… Впрочем, расскажу все. Меня, как я уже говорил, взволновали ваши стихи. Я сделал подборку. У нас есть такая рубрика — «Молодые голоса». Тимофей Федорович тоже одобрил. И тут к нам зашел Серегин. Знаете такого поэта? Нашего сибирского?
— Знаю, — кивнул головой Чесноков. — Читал.
— Он у нас бывает часто. Читает все, что мы готовим в набор. Правит иногда. Он прочитал ваши стихи и сказал… что это его стихи… Вот так.
— Как его? — одними губами спросил Чесноков.
— Он будет здесь с минуты на минуту. Я пригласил его. Понимаете, редакция должна разобраться. Мы не имеем права попадать в глупое положение.
— Это мои стихи, — прошептал Чесноков.
— И поэт-то он так себе, бездарность, — словно не слыша Чеснокова, сказал Пионов. — А вот, поди ж ты, выпустил уже четыре книжки. Все серость невероятная. А тут сразу такой фейерверк… Он уже отослал рукопись в издательство. И там ее приняли. И название то же — «Удивление». Понимаете, какая петрушка получается?
Пионов встал из-за стола и принялся расхаживать по комнате, постукивая кулаком в раскрытую ладонь и что-то рассеянно напевая.
— Насколько я понимаю, — сказал вдруг осевшим голосом Чесноков, — меня обвиняют в воровстве…
— Что вы, что вы! — заволновался Пионов. — Я никого не обвиняю. Редакция просто должна разобраться. И кроме того… Серегин уже признанный поэт. У него летом, по его словам, был приступ вдохновения.
— Это мои стихи, — твердо сказал Чесноков.
Дверь отворилась, и в комнату уверенно, как в собственную квартиру, вошел человек средних лет с портфелем.
— Привет, Гриша, — привычно приветствовал он Пионова. — Сергей Серегин, — протянул он руку Чеснокову. Тот неуклюже поднялся, держась одной рукой за спинку стула.
— Чесноков.
— Вот как! Лю-бо-пыт-но!
На протяжении последующих пятнадцати минут Чесноков молчал. Говорил Серегин. Он бросил на стол кипу листов, исписанных чернилами и отпечатанных на машинке, и начал подробно рассказывать о том, как на него после полугодового перерыва снизошло вдохновение, как им овладела радость поэтических открытий, уверенность, что он оставит важную веху в поэзии.
— Вот, все тут. Адский труд, бессонные ночи, тонны бумаги. На каждом листе дата. Можно проследить, как рождались эти стихи. К счастью, я не уничтожаю черновиков. Вот доказательства, что это все мое. В издательстве почти приняли. Скоро договор… И в Союз писателей не сегодня-завтра примут. А у вас, у вас есть черновики с датами?
— Черновики у Анечки, — сказал Чесноков.
— У Анечкина? — насторожился Серегин. — Не знаю такого.
— У Анечки! — заорал Чесноков. — У моей жены! В голове! Понимаете!
— Так, так, так. Понимаю, — радостно проговорил Серегин. — Значит, черновиков нет? И что же вас заставило…
— Во всяком случае не веха…
— Какая веха?
— Важная веха в поэзии. Вы же сами это сказали. Я писал, потому что не мог не писать.
В комнату вошел редактор и скромненько устроился в углу на трехногом стуле.
— Что же делать? — с нескрываемым отчаянием в голосе спросил Пионов.
— Во всяком случае, в газете ничего не помещать, — подсказал Серегин.
— Это и так ясно, — буркнул Пионов. — Дальше что?
— Плагиат! Я этого так не оставлю. Я судиться буду!
— А вы будете отстаивать свои права? — спросил Пионов у Чеснокова.
— Судиться, что ли? — ответил Чесноков. — Вряд ли. Ведь у меня нет черновиков.
«Эх, бедняга, — подумал редактор. — Не в черновиках дело. В человеке».
— Я вам заявляю со всей ответственностью! — неизвестно к кому обращаясь, кричал Серегин.
Чесноков неуклюже встал, пробормотал: «До свиданья!» — и пошел к выходу.
— Вы уходите?! — крикнул ему Пионов. — Приносите еще что-нибудь. Можно и по одному стихотворению.
— Я застолбил этот участок поэзии и никому не позволю! — все еще кричал Серегин.
«О-хо-хо, — подумал главный редактор. — Не в поэзии, а под солнышком, чтоб теплее и сытнее, ты хочешь застолбить участок. И не попрешь тебя. По судам затаскаешь!»
— Вы заходите, Владимир, — еще раз крикнул Пионов.
Чесноков осторожно прикрыл дверь и, сгорбившись, вышел на улицу.
Моросил дождь. Сентябрь. Пакостно на душе.
Чесноков побродил по Университетской роще, стараясь ни о чем не думать. Небо вскоре прояснилось. В сентябре дожди еще не идут неделями.
Когда он открыл дверь квартиры, Анечка была уже дома. И как он ни старался казаться спокойным, она сразу же заметила, что произошло что-то нехорошее. Она умоляюще взглянула на него, но он только покачал головой, и тогда она не стала его ни о чем спрашивать. Он сам подошел к ней, погладил волосы, приподнял ее голову за подбородок, грустно улыбнулся и все рассказал. Она ни разу не перебила его, только глаза ее то расширялись, то сужались.
— Но ведь ты же не думаешь, что он каким-то образом присвоил твои стихи? — спросила она, когда он закончил. И голос ее был чуть-чуть испуганным.
— Конечно, нет, Анечка, — ответил он. — Это просто нелепое совпадение. Грустно.
И тогда она заплакала, а он не просил ее успокоиться — знал, что этого нельзя делать.
В дверь позвонили. Это оказался сосед Кондратюк.
— Мне бы рублишко разменять, — сказал он.
— Проходи, — предложил Чесноков.
Кондратюк прошел в комнату, увидел заплаканное лицо Ани и спросил:
— Что у вас тут происходит? Похороны, что ли?
Чесноков не умел лгать и в двух словах рассказал соседу о случившемся.
— О, да ты, оказывается, в поэты метишь!
— Никуда я не мечу, — ответил Чесноков.
— Не скромничай, не скромничай. При, если есть возможность. Там платят здорово. Вот поэтому туда все и лезут.
— Не все.
— Все, все. А вакансий мало. Вот и тащат друг у друга, кто стих, а кто и роман. И у тебя сперли. Судись, мой тебе совет. Может, что и возьмешь. А лучше купи мотороллер. Колеса, они, знаешь, всегда себя оправдают. Я уже рублей на двести малины, смородины и прочей дребедени навозил.
— Продаешь, что ли?
— Не-ет! Возни много. Увидят свои сотрудники со стаканом на базаре, засмеют. Я люблю, чтобы все было спокойно, тихо. Жена на зиму варит. С братом мы: он — сахар, а я — ягоду. Колеса — это вещь. Бери зимой в кредит. За лето оправдаешь. Дело надежное.
— Вениамин, у тебя, кажется, мотороллер спереть кто-то хочет. Слышишь, заводят?
Кондратюк прислушался, вытянул шею, опрометью бросился к двери, забыв разменять рубль.
— Володя, ты есть хочешь? — спросила Аня.
— Как зверь, — ответил Чесноков. — Сто лет не ел. — И он засмеялся.
Аня подозрительно посмотрела на него и тоже засмеялась.
— Тогда садись.
Она загремела тарелками. В дверь снова позвонили. Это опять оказался Кондратюк.
— Целый, — сказал он, ухмыляясь, — у меня не сопрут. У меня запоры, знаешь, какие?!
Он вдруг недоуменно пожал плечами и спросил:
— У вас что, свадьба уже или именины? Чего смеетесь?
— Есть хочу, Вениамин, — сказал Чесноков. — Ты знаешь, так есть хочу, терпенья нет.
— А-а-а! — недоверчиво протянул Кондратюк. — Тогда понятно. Ну а как с рублишком-то?
Кондратюк ушел довольный. Рубль разменял. Мотороллер цел. Что еще надо?
— Володя, — сказала Аня, когда они ложились спать, — я ведь знаю, ты еще много напишешь.
— Много, очень много, — ответил тот.
И все же после этого случая Чесноков как-то сник. Все-таки было очень неприятно. Дело даже не в том, что скоро выйдет его сборник под чужой фамилией, и уж, конечно, не в том, что кто-то другой получит за него гонорар. Просто Серегин не мог написать такие стихи. Чесноков это чувствовал. Одно дело писать стихи, чтобы глаза любимой женщины превращались в радостное удивление, другое — чтобы застолбить и оставить веху.
Совпадение? Конечно. Не украл же их Серегин. Но почему именно он? Чеснокову было бы легче, если бы это был кто-нибудь другой. Пусть Пионов или сам редактор газеты. Правда, редактор стихов не писал.
Чесноков принялся за домашние работы. Нужно было отремонтировать квартиру. Он работал с остервенением, с грохотом обдирал полуобвалившуюся штукатурку с потолка, вырывал с «мясом» гвозди из рассохшегося пола, выпивал за вечер три литра кваса и орал во все горло арии из популярных оперетт.
— Вовка, — говорила Аня, — учти, что ты на самом деле не такой. Ну что ты напускаешь на себя?!
— Я такой, я сякой, — речитативом тянул Чесноков. — Я всякий.
— Неправда. У тебя сейчас в душе злость. На кого? Зачем?
Чесноков, не отвечая, с одного удара вгонял гвоздь в доску по самую шляпку.
Однажды он, отчаянно фальшивя, запел: «Здоров ли, князь? Что призадумался?»
Аня в слезах вбежала в комнату и закричала:
— Струсил! Расписался! Никакое это не совпадение. Ты думаешь, что он у тебя украл стихи! Поэтому и бесишься!
— Нет. Я этого не думаю. А вообще, конечно, и противно на душе, и обидно. Скоро перегорит и забудется. Хочешь новые стихи? Прямо из печки! Хочешь?
— Хочу, — сказала Аня и вытерла глаза грязными ладонями.
Всего восемь строк, грубо вырубленных из твердого камня.
Аня поняла, что, Вовка отошел, выжил.
А через две недели он встретил эти стихи в «Литературной газете». Подписал стихи какой-то неизвестный Чеснокову поэт.
Чесноков даже не удивился, не стал разыгрывать из себя обиженного и тяжело переживающего удары судьбы человека. Он просто перестал записывать свои стихи, не старался их запомнить, а просто длинными зимними вечерами импровизировал перед единственной своей слушательницей — Анечкой. Он был неважным чтецом. Со сцены его, быть может, никто и не стал бы слушать. А зря… Нужно было только поверить ему, понять, что мир, рождающийся в его стихах, реален, несмотря на всю свою фантастичность.
Анечка верила ему и понимала его.
Если бы Кондратюк присутствовал на этих вечерних чтениях, он наверняка удивился бы и сказал:
— Вот прет из тебя, Чесноков! Прямо стихами прет! Только записывай и переводи в валюту. Мотороллер ку…
Но Кондратюк никогда не слышал стихов Чеснокова — ведь это не окупалось, а значит, и не имело смысла. Да и в его присутствии стихи Чеснокова рассыпались бы ворохом беззащитных слов, робких, неуклюжих, смешных.
Анечка тайком записывала те строки, которые успевала запомнить, а память у нее была отличная. Пачка пухла из месяца в месяц. Чесноков знал, что жена пытается «сохранить для потомков» его творения, но ему не приходило в голову запретить ей это. Никогда он не просил у нее прочитать их. Зачем читать черновики? Он мог встретить все свои стихи в газетах, журналах, сборниках. Правда, всегда под чужими и разными фамилиями… Ну и что же?
Несколько раз Чеснокову на работу звонил Пионов. И просил принести что-нибудь новенькое. Но Чесноков отказывался под разными предлогами. В первый раз он сказал, что бросил писать, но Пионов ему не поверил:
— Это теперь от тебя не зависит: писать или бросить. Они сами будут рождаться в твоей голове. И ты тут уж ничего не поделаешь.
В следующий раз Чесноков ответил, что нет ничего значительного. Потом что у него нет времени. И это была правда, потому что группа, где работал Владимир, как раз заканчивала тему. И в последний раз Чесноков сказал только одну фразу:
— Повторяется все та же история, — и повесил трубку.
Пионов позвонил еще раз и попросил разрешения прийти к Чеснокову в гости. У Чеснокова не было причин отказывать, и он назначил время, но совершенно неожиданно уехал в командировку.
А Пионов все-таки пришел. Анечка была дома. Пионов представился, а узнав, что Чесноков уехал, даже обрадовался.
С полчаса они говорили о поэзии, выяснили, что им нравятся одни и те же поэты. Как бы невзначай Пионов спросил, продолжает ли Чесноков писать стихи. Анечка молча показала ему пачку листов и рассказала, что она записывает это тайком от Владимира.
— Все это было уже в газетах и журналах, — сказала Анечка. — Просто ужас какой-то!
— Ну-ка, ну-ка, — сказал Пионов. — Вы разрешите мне это посмотреть?
Анечка разрешила. Пионов наскоро перелистал страницы, заполненные строчками с четким почерком.
— Я это уже читал, — сказал он наконец.
— Ну вот видите, — грустно сказала Анечка. — Вся трагедия в том, что он не может не писать, даже если захочет этого. Будет молчать днем, ночью во сне выговорится.
— Да, да, да! А вы могли бы дать мне эти стихи на несколько дней?
— Пожалуйста, возьмите. Только я бы не хотела, чтобы узнал Володя.
— И напрасно. Надо показать ему это. Я сам покажу, а вы уж не отказывайтесь, что записывали. Может быть, ему так будет лучше.
Аня напоила Пионова чаем с медом, а он поставил ей на газовую плиту бак со стиркой. Ей этого уже нельзя было делать самой. Аня ждала ребенка. Перед уходом Пионов заволновался — как же она снимет бак, и не успокоился до тех пор, пока не договорился с соседом, что тот поможет. Это оказался Кондратюк. Он был так рад познакомиться с представителем прессы! Как же, он знает, знает, что и Чесноков причастен к литературе. Нет, нет, не читал, но еще надеется когда-нибудь прочитать. Вот если бы было лето, он отвез бы товарища представителя прессы домой на мотороллере.
Добрая и отзывчивая душа был это Кондратюк.
Когда Чесноков вернулся из командировки, Анечка все ему рассказала.
— Ерунда это, — сказал Чесноков. — Записывать тут нечего. Слушай уж ты мои стихи одна. Гордись хотя бы тем, что раньше всех можешь познакомиться с ними.
Но Пионова, видимо, здорово заинтересовала вся эта история. Вскоре он снова пришел к Чесноковым и притащил с собой старящегося редактора молодежной газеты Тимофея Федоровича. Услышав шум, прибежал и Вениамин Кондратюк. Пионову не хотелось высказывать свои соображения, причем совершенно фантастические, при посторонних, но Кондратюк отрекомендовался редактору лучшим другом семьи Чесноковых, к тому же соседом. И Пионову пришлось терпеть.
Разговор долгое время вертелся вокруг да около. Редактор уже был вынужден согласиться, что «Паннония» для дорог Сибири барахло по сравнению с «Уралом». Чесноков вообще ничему не радовался.
Наконец Тимофей Федорович отодвинул чашку и сказал:
— Все! Спасибо! Больше не могу!
Пионов тоже облегченно вздохнул, потянулся за своим объемистым портфелем, раскрыл его и вытащил толстую пачку листов, газетных вырезок и небольших книжечек. Кондратюк поспешно сгреб посуду на край стола, а Анечка унесла ее на кухню. Все расселись вокруг стола, серьезные и сосредоточенные, как на важном совещании.
— Владимир, — начал Пионов. — Может быть, то, что ты сейчас услышишь, для тебя будет немного неприятно.
Чесноков махнул рукой: «Валяйте».
— Тот случай с Сергеем Серегиным все никак не выходил у меня из головы, — продолжил Пионов. — Я тщательно просмотрел то, что он писал раньше и после того. Я тогда говорил, что последний сборник Серегина отличается от всего, что он написал, как небо от земли. Это же действительно явление в поэзии. Никто так не писал раньше. Вспомните Маяковского. Ведь ни до, ни после него никто так не пишет.
— Писали, Григорий, как же! Только не получалось, — вставил редактор.
— Вот именно. Ничего толкового не получалось. А у Маяковского получилось.
— Ну и что? — страшным шепотом спросил Кондратюк.
— А то, что бездари и кустари все похожи друг на друга, а талант не похож ни на кого.
— Талант, — холодея перед какой-то страшной тайной, прошептал Кондратюк.
— Сборник под названием «Удивление», который выпустил Серегин, — это Грин в поэзии. Не успел он выйти в свет, как о нем заговорили. Вы бы отличили рассказы Александра Грина от рассказов других писателей? спросил Пионов, обращаясь к Кондратюку.
Кондратюк смутился. Некогда ему было читать Грина. То мотороллер, то грибной сезон, то ягодный. Зимой и то передохнуть некогда.
— Ну да ладно, — вздохнул Пионов. — Не в этом дело. Вот три стихотворения из «Юности», одиннадцатый номер за прошлый год. — Пионов нашел журнал в куче бумаг и прихлопнул его ладонью. — Читали?
Чесноков потянулся за папиросами.
— Понимаю, — сказал Пионов. — Неприятно. Я видел эти стихи в черновиках, которые записывает ваша жена Аня. Стиль, образ мышления, способность видеть мир не так, чуть-чуть не так, как все… Удивление, это все то же удивление! Мир потихонечку разучивается удивляться. Чем можно удивить человека? Полетом на Марс? Африкой? Узенькой полоской зари на восходе солнца? Или, быть может, музыкой, детской улыбкой? Чем?
— Вот это правильно! — восторженно произнес Кондратюк.
— Нет, неправильно. Все это еще удивляет, но как-то вяло, однобоко. Удивляет обычно. Представляете себе — обычное удивление? Обычное удивление! Разве удивление может быть обычным? На то оно и удивление, чтобы быть необычным.
Чесноков сидел с таким видом, словно все это его не касалось.
— А в этих стихах все иначе, чем у других.
— Он и на самом деле такой, — сказала Анечка и смутилась. — Какой в жизни, такой и в стихах.
«Господи, — подумал редактор, — что за счастливая женщина».
— А стихи подписываются чужими фамилиями. Я их все собрал. Вот посмотрите. Это твои стихи, Владимир?
— Я знаю, — тихо сказал Чесноков. — Я их все читал.
— Я сначала собрал их все вместе и лишь потом пришел к вам в надежде, что увижу здесь хотя бы черновики. И я не ошибся. Они все здесь.
— Не все, — сказал Чесноков. — Последние я не читал даже Анечке.
— Вот эти?
— Да.
— И вот стихийно возникло общество поэтов, которые написали «ваши» стихи. Они как-то нашли, отыскали друг друга. Их человек десять. А Серегина они избрали своим председателем.
— Я все это знаю, — спокойно и с расстановкой сказал Чесноков. — Ничем вам полезным быть не могу.
— У меня предположение, — сказал Пионов. — Совершенно фантастическое. Может быть, это действительно не вы пишете, — Пионов машинально перешел на «вы». — Может быть, пишут действительно другие? А ваш мозг так точно настроен на определенное настроение, что мгновенно воспринимает их. И никак нельзя доказать, что они возникают у вас первого.
Анечка закусила губу.
— Телепатия! — покрываясь холодным потом, выдавил из себя Кондратюк.
— Да, да. Нет! При чем тут телепатия! Не в этом дело.
— Ну что ж! — сказал Чесноков. — Спасибо вам за хлопоты. Все-таки участие.
— В том-то и дело, — пожалуй, впервые за все это время открыл рот редактор молодежной газеты, — что все это ерунда.
— Нет никакой телепатии, — облегченно вздохнул Кондратюк. — Я слышал.
— Почему для всех этих поэтов, — редактор дотронулся кончиками пальцев до кипы бумаг, — именно эти стихи являются исключением из их творчества?
— Да, да, — поддержал его Пионов. — Напишет одно, два стихотворения или, как Серегин, целый сборник, а ни до, ни после этого ничего похожего больше нет. Зато появляется у другого. И снова как явное исключение. А у тебя ведь это система. Ничего нельзя спутать. Так, может быть, это они каким-то чудом, непосредственно из мозга в мозг воспринимают твои стихи? И эти стихи действительно твои?! Понимаешь, это твои стихи! — Пионов, довольный, откинулся на спинку стула и оглядел всех торжествующим взглядом.
— Но этого никак нельзя доказать, — сказал Тимофей Федорович. — К сожалению.
— А зачем доказывать? — спросил Чесноков.
— Нет, можно, — возразил Пионов. — Трудно, но можно. Теоретически можно, если знать, у кого они возникнут в голове. Какая-то разница во времени должна быть. Предположим, у него, у этого человека, вечером чернила кончились или бумага. Нечем записывать. А утром дела наваливаются, не передохнешь. Вот тебе и разница во времени. Ты-то успел записать. Причем разница всегда должна быть в твою пользу.
— Что же мне, всегда пузырек с чернилами открытым держать по этому поводу? — усмехнулся Чесноков.
— Это действительно смешно, — сказала Аня.
— Надо общественность на ноги поставить, — посоветовал Кондратюк. Общественность, она все может.
— Тут хоть на голову ставь всю общественность, — вздохнул Тимофей Федорович.
— В таком случае надо писать в «Технику — молодежи», — снова подсказал Кондратюк. — Там и не такое еще пишут.
— Нет, нет, — сказал редактор. — Тут даже сдвиг во времени не поможет. Что такое день, два? А если попадется такой человек, как Серегин? Кроме всего прочего у него амбиция, голос хорошо поставлен, а эрудит какой по охране прав автора! Попробовать, конечно, можно. Мы, собственно, решили напечатать несколько ваших стихотворений, а там будь что будет. Все ближе к чему-то определенному.
— Да, да, Владимир, подборка стихов за тобой.
— Уговорили, все-таки, — обрадовался Кондратюк. Эта история разжалобила его. У него даже появилось желание помочь соседу. Чего он бьется впустую?.. Но как?
— «Уговорили» тут ни при чем, — отрезал редактор. — Просто это наше решение.
— Я не отказываюсь, — устало сказал Чесноков. Он был явно расстроен. Жена незаметно взяла его руку и погладила — осторожно, чуть-чуть.
— Мы искренне верим, что это ваши стихи. И должны они печататься под вашей фамилией, — твердо сказал Тимофей Федорович.
— Теперь я не уверен в этом.
Гости разошлись поздно. Кондратюк недоумевал. Счастье само лезет в руки человеку, а он отказывается. В то, что Чесноков пишет здорово, Кондратюк поверил. Не зря к нему приходят такие люди! При расставании Пионов поклялся, что напишет статью. Он еще не знает куда, но напишет. А Тимофей Федорович по обыкновению ничего не сказал, лишь подумал про Чесноковых: «Ведь трудно людям. Но почему в их квартире ощущение счастья?»
Чесноков ничего не дал в газету. А Пионов написал все-таки толковую статью, в которой подробно изложил все факты, касающиеся загадочного явления и судьбы никому не известного писателя. Статья была отправлена в «Литературную Россию». Через несколько месяцев пришел ответ, в котором сообщалось, что газета очень редко печатает научную фантастику и в настоящее время не находит возможным опубликовать рассказ. Пионов страшно расстроился, написал в газету резкое письмо, но ответа не получил. И все же он надеялся когда-нибудь доказать свою правоту и восстановить в правах Чеснокова.
Раза два-три в год он заходил к Чесноковым в гости, но все реже и реже просил Владимира дать что-нибудь в газету. А потом его перевели на работу в Москву, в одну из центральных газет.
У Чесноковых родился сын, потом сын и дочка. Хлопот с малышами было очень много. К этому времени у Чеснокова набралось бы десятка два сборников стихов, если бы их удалось собрать вместе.
Свой первый рассказ Чесноков написал, когда старшему, тогда еще единственному сыну, исполнилось три месяца. И с этого времени писал стихи все реже и реже. И все больше его тянуло к прозе. Сначала небольшие грустные, но с тонким юмором рассказы. Потом большие, серьезные. А однажды он рискнул написать повесть. И снова он встречал их в журналах и сборниках под чужими фамилиями. Стихийно возникшее общество поэтов «Удивление» постепенно распалось, потому что все реже и реже стали появляться в печати стихи соответствующего стиля и содержания.
Так кто же все-таки писал эти стихи и рассказы? Пионов так ничего и не смог доказать. Он был уверен, что все это принадлежит Чеснокову, но требовались точные доказательства. А сам Чесноков? Конечно, ему было грустно сознавать, что кто-то мгновенно воспринимает его творения и выдает за свои, нисколько в этом не сомневаясь. Но еще хуже было бы, окажись, что сам Чесноков просто-напросто способен мгновенно воспринимать стихи и рассказы разных авторов, созвучные его настроению. Он много раз думал об этом, особенно после памятного разговора с Пионовым и Тимофеем Федоровичем. Пришел ли он к какому-нибудь выводу? Пришел. Он был твердо уверен, что пишет именно он. Но это еще не давало ему оснований посылать рукописи в издательства и редакции.
Время шло своим чередом. Чесноков уже-руководил небольшой лабораторией, а Кондратюк стал начальником крупного отдела. Оба они не привыкли относиться к работе спустя рукава, а это означало, что нередко им приходилось технические проблемы своих разработок решать в нерабочее время.
Кондратюк проникся к Чеснокову каким-то странным уважением. Лезет человек на отвесную стену, выбивается из сил, падает, снова лезет. А зачем? Ведь на вершине горы все равно нет ничего. Нет ни золотых россыпей, ни красивого цветочка, даже панораму гор и долин оттуда не увидишь, потому что сама вершина вечно скрыта в тумане. И все-таки человек продолжает восхождение. И это непонятное упорство невольно вызывает уважение и страх. А если бы это был он, Кондратюк? Хорошо, что это не он!
Вениамин Кондратюк даже взял нечто вроде шефства над Чесноковыми. В летние воскресные дни предлагал свой автомобиль, чтобы выехать на лоно природы, приглашал на дачу.
Иногда Чесноковы принимали приглашения. Кондратюк был искренне рад. Людям приятно — значит, и автомобиль, и дача оправдывают себя. Не зря деньги вбиты в это дело.
Но чаще Чесноковы отказывались. Впятером шли они по проселкам и тропинкам пригородных лесов Усть-Манска. Старший сын мог уже тащить рюкзак, а младшие в основном ехали на не очень широких папиных плечах, пока впереди не показывался пустынный берег ручья или речушки. Они уходили недалеко от города, но видели очень многое. Странный талант Чеснокова помогал им видеть все не так, как обычно. И от этого становилось странно на душе, и хотелось летать и плакать оттого, что летать не можешь.
Может быть, Чесноков и бросил бы писать, если бы хоть раз Анечка, слушая его, прикрыла скучный зевок ленивой ладонью. Но этого не случилось. Ей было интересно. И так же, как десять лет назад, с замирающим сердцем слушала она о том, какой странный, удивительный, радостный и грустный, счастливый и горький мир окружает их. Он всегда был разным. А разве можно скучать, когда тебя все время окружает разное и новое? Зевают от скуки, когда все уже давным-давно известно и ничего нового в будущем те предвидится.
Он писал, потому что и ему, и жене Анечке, теперь уже Анне, это было интересно.
Однажды Чесноков неопровержимо доказал, что пишет именно он. Еще раньше Пионов обращал внимание на то, что необычные стихи выпадают из творчества некоторых поэтов, а для Чеснокова они являются системой. Нужно было только доказать, у кого они появляются раньше.
Чесноков начал новую повесть из жизни инженеров. Она была задумана в виде трех рассказов, от лица трех главных действующих лиц. Повесть писалась легко. Чесноков вообще писал легко. Была уже закончена первая и начата вторая часть. Как обычно, просматривая в библиотеке новые поступления, Владимир встретил первую часть повести в одном журнале. Это было настолько привычным, что не удивило ни его, ни Анну.
В тот год была ранняя весна. Днем снег таял, а утром подмораживало. Чесноков шел на работу, поскользнулся, упал и сломал руку. Бывает же такое невезение! Его положили в больницу, но кость руки долго не срасталась. Вдобавок ко всему обнаружилось повреждение позвоночника. Короче говоря, Чесноков проболтался в больнице месяца три. Писать он не мог, но зато читать сколько угодно. Как-то на глаза ему попался журнал с первой частью повести, и он обратил внимание на сообщение редакции о том, что в следующем номере будет напечатана вторая часть. Чесноков разыскал следующий номер. Продолжения в нем не оказалось. И в третьем номере он не нашел ничего. Зато в журнале появилось редакционное сообщение: по независящим от редакции причинам публикация повести откладывается на неопределенное время.
И тогда Чесноков послал автору телеграмму, в которой советовал или расторгнуть договор с издательством, или изменить сроки публикации, потому что он, Чесноков, в настоящее время не может заняться этой повестью.
Автор телеграмму получил, хотел ответить Чеснокову чем-нибудь ядовито-ехидным, но передумал. Мало ли у любого писателя недоброжелателей! Со всеми не будешь вести переписку. А повесть у него действительно застопорилась. Ни слова. В голову лезла всякая ерунда, но только не то, что нужно. Он уже несколько раз ходил на завод, чтобы посмотреть, как работают инженеры. Сам он никогда инженером не был. И все равно ничего не получалось. И редакция уже надоела своими звонками. Ну где он возьмет продолжение, если вдохновение пропало!
А Чесноков неожиданно для самого себя написал автору письмо, в котором просил его сообщить сроки, когда он начал и закончил вторую и третью части. К этому времени Чесноков уже вышел из больницы и за две недели закончил вторую часть.
И на автора повести вдруг нашло вдохновение, да причем такое, что он закончил вторую часть точно за две недели. На радостях он написал Чеснокову пространное письмо о том, когда и как он написал вторую часть повести. Благожелательным читателям надо иногда отвечать.
Теперь Чесноков твердо знал, что пишет все-таки он сам. У него даже возникло желание подшутить над автором повести и совсем не писать третью часть. Но, немного поразмыслив, он решил, что незачем издеваться над человеком — ведь он, в общем, ни в чем не виноват.
Судя по критическим статьям, рецензиям и заметкам, Чесноков был талантливым писателем. От Кондратюка, как от старого друга семьи, у Чесноковых не было тайн. И Кондратюк был чрезвычайно обрадован, когда узнал, что сосед доказал свое первенство. Значит, если рассказы начнут печатать под настоящей фамилией, Чесноков лез в гору не зря, а потому что там материальное благополучие, добытое честным трудом, которое Кондратюк ценил превыше всего.
У Чеснокова не было никаких связей в литературных кругах, да и времени, чтобы обивать пороги, у него не было. Иногда он встречал Тимофея Федоровича. Тот все еще продолжал работать редактором молодежной газеты и по-прежнему убедительно доказывал, что его надо перевести на другую работу. Но эти встречи были случайными и короткими.
И Чесноков продолжал писать, пожалуй, даже с большим желанием, чем раньше. Не ставят его фамилию на обложке романа? Черт с ними! И не поставят никогда? Уже привык к этому. Главное, что его повести и романы нравились. Люди в них находили то, что тщетно искали в произведениях других авторов. И еще — его романы были все так же чуточку чудными, необычными, в них все еще сквозило удивление. Чесноков не переставал удивляться миру и людям.
Поведение Чеснокова начало раздражать Кондратюка. Не воруй, не обманывай, живи честно! Все это правильно. Кондратюк никогда в жизни не совершил ни одного нехорошего поступка. Не крал, не обманывал; Своими руками, своим собственным горбом он заработал и автомобиль, и дачу, и кооперативную квартиру одному из сыновей. Гнул шею, если этого требовали обстоятельства, и в выходные дни, и в отпуск. Но ведь это приносило пользу, окупалось, было необходимым. Если бы кто-нибудь попытался отнять у него выходной костюм или сломать изгородь на даче, разве бы он не впился своими руками в горло обидчика, разве не бил бы его смертным боем?! Мое! Не трожь! Заработай сам!
А Чесноков отдавал все добровольно. И Черное море, и яхты, и поездки за границу, и деньги, и славу. Кому? А кто подвернется. Чеснокову все равно. А ведь все, все принадлежало Чеснокову. По закону, по праву.
Кондратюк чувствовал, как рушится его спокойный, понятный, обычный мир. Оба его сына пропадали целыми вечерами у Чесноковых. И для них не было большего авторитета, чем дядя Володя. Непорядок! И его жена, тихая, незаметная женщина, никогда не решавшаяся высказать свое мнение вслух, вдруг зачастила к соседям, перестала смотреть в пол, подняла голову, хоть и теперь никогда не противоречила мужу. Да и сам Кондратюк был частым гостем у Чесноковых. Там всегда было шумно. Людям почему-то нравилось бывать в этой небольшой стандартной квартирке, сплошь заставленной книгами.
А разговоры… Что это были за разговоры! Каждое слово в отдельности было понятно Кондратюку. Но смысл фраз?! Что это? Зачем? Почему жена его ворочается по ночам и не спит, лежит с открытыми мокрыми глазами и улыбается? Почему старший сын ушел из дому? Почему тошно смотреть на сверкающий лаком автомобиль? Почему вокруг пустота?
А все потому, что Чесноков пишет. Зачем пишет?
— Зачем ты пишешь?
— Интересно.
— Какая польза от этого?
Чесноков взял с полки книгу в нарядном переплете.
— Хочу, чтобы такое читали поменьше.
— Я читал. Книга интересная.
— Ложь тоже бывает интересная.
А время шло. Дети выросли и разъехались. Анна, теперь уже Анна Ивановна, располнела, но смеялась все так же заразительно весело и все так же любила своего Володьку, теперь уже Владимира Петровича, худого, сутулого, поседевшего.
И все так же весело было в их квартирке. Даже когда Чесноков оставался один, а Кондратюк приходил к нему, чтобы покурить и помолчать, даже тогда в квартире было что-то удивительное. Кондратюк как бы видел и Анну Ивановну, и свою жену, детей Чеснокова и своих, знакомых и незнакомых людей. Все они хорошо понимали друг друга, спорили и часто не приходили к единому мнению, но все равно стремились сюда. Как они могли здесь очутиться? Ведь все они были далеко. Они хорошо знали друг друга, и только его, Кондратюка, никто не замечал. И, докурив папироску, он молча уходил, чтобы выпить стакан водки и лечь спать. Кругом было тихо и пусто как в гробу.
Чеснокову уже было за сорок пять, когда он встретил в последний раз Тимофея Федоровича. Тот так и вышел на пенсию редактором молодежной газеты. Много мыслей и фактов накопилось в его памяти за шестьдесят пять лет. И Тимофей Федорович писал книгу — итог своей долгой жизни.
Сначала они поговорили о погоде. Потом Тимофей Федорович посетовал на постоянные боли в пояснице, а Чесноков пожаловался на боли в сердце. Вспомнили Пионова. Он к этому времени был уже главным редактором толстого журнала.
— Все по-прежнему? — спросив Тимофей Федорович.
— Да, — ответил Чесноков. — Но работать становится все труднее и труднее. Напишу еще один роман, если успею, и все.
— Я тоже заканчиваю шедевр. А что за роман у вас? — полюбопытствовал Тимофей Федорович.
— Хочу назвать его «Зачем жил человек?» — ответил Чесноков.
Тимофей Федорович вдруг оступился на ровном месте и тяжело задышал.
— А у вас? — спросил Чесноков.
— Да так, ерунда, в общем-то. Пустяки.
— Ну, Тимофей Федорович, у вас не могут получиться пустяки. Я вас хорошо знаю.
— Да, да. Конечно. — И Тимофей Федорович перевел разговор на другую тему.
Они еще с часок побродили по Университетской роще, поговорили и разошлись.
«Вот и моя очередь пришла, — подумал Тимофей Федорович. — Осталось только уничтожить рукопись». Он тоже писал роман под названием «Зачем жил человек?»
Удивительный талант Чеснокова коснулся и его.
Больше они не встречались.
Чесноков умер в конце осени, когда шли затяжные, нудные дожди и на улицах была непролазная слякоть. Он умер сразу, никого не обременив ни своими болезнями, ни своими страданиями.
Чесноков умер.
Кондратюк даже не предполагал, что у Чеснокова столько друзей. Прилетели его дети и дети самого Кондратюка, не появлявшиеся дома годами. Прилетел Пионов, вызванный Тимофеем Федоровичем. Люди шли длинной печальной вереницей в квартиру. Несколько часов длилось это прощание.
— Господи, — повторяла Анечка сквозь слезы. — Он совсем не страшный. Он все такой же. Он все такой же.
На лице Чеснокова застыло вечное удивление. Он словно хотел сказать:
— Смерть… Так вот ты, оказывается, какая… странная.
Кондратюк стоял у изголовья гроба. Его покачивало от усталости и выпитой водки. Глаза слезились, руки мелко вздрагивали. Но ему не было жаль Чеснокова. Сейчас он ненавидел его лютой ненавистью. Это он, Чесноков, сделал бессмысленной всю его жизнь, свел на нет его нечеловеческие усилия. Он, проживший такую бессмысленную жизнь, перетянул на свою сторону столько людей. Плачут! И дети — его, Кондратюка, дети плачут! И тихая незаметная женщина плачет! А когда он, Кондратюк, умрет, будут они плакать? Чуть-чуть, потому что так положено?
— Зачем жил человек?! — закричал Кондратюк. — Какая от него была польза? Какая?!
Сыновья молча взяли его под руки и увели в свою квартиру.
— Зачем жил человек?! — продолжал кричать Кондратюк. — Лжете вы все! Зря! Зря жил!
— Ты!.. — закричала на него жена, тихая, незаметная женщина. Она всегда была тихая, и мать у нее была тихая, и бабка. — Как ты смеешь! Тебе этого никогда не понять!
Неужели это его жена? Откуда она и слова-то такие знает?
— Ненавижу! Ненавижу! — кричала тихая женщина.
И дети не вступились за отца.
Все перевернулось и рассыпалось в голове Кондратюка. Может быть, впервые в жизни он подумал: а зачем живет он сам? Как он живет? Не крал, не обманывал! Брал только то, что положено по закону. Неужели этого мало?! Что нужно еще? Что?!
Когда все возвращались с кладбища, Кондратюк бросился с моста в ледяную воду Маны. Его выловили и откачали. Кондратюк остался жить.
Тимофей Федорович уговорил Пионова задержаться в Усть-Манске на недельку. Они вместе разобрали архив Чеснокова. Страшно волнуясь, Тимофей Федорович начал читать последний роман Чеснокова, роман, который он писал и сам. Он предполагал встретить абсолютное сходство. Но это был совершенно другой роман. Тимофей Федорович напрасно волновался.
Пионов взял с собой рукопись романа с твердым намерением опубликовать его под фамилией Чеснокова. Он было хотел взять и рукопись Тимофея Федоровича. Ну что особенного, если у двух разных романов окажется одинаковое название?
— Нет, Гриша, — сказал Тимофей Федорович. — На вопрос «Зачем жил человек?» можно дать только один ответ. Так пусть уж на него ответит сам Чесноков.
Мне нужно было увидеть их обоих. Но где? Я этого еще не знал. Я ходил по городу и ждал, что вот они сейчас появятся передо мной на шумной и огромной площади или на аллее космолетчиков. Но они не появлялись. И тогда я садился на свободную скамью в тени деревьев, доставал сигарету и снова ждал. Иногда мне вроде бы удавалось на мгновение увидеть их. Площадь замолкала, торжественно, чутко, радостно, как при долгожданной встрече, и чуть грустно, как при расставании.
Они стояли на возвышении, видные всем издалека. Два космолетчика, парень и девушка. В сверкающих легких и изящных доспехах-скафандрах. Они были молоды, сильны и счастливы. Они уходили в далекий космос на двух красавцах кораблях. Он должен был вести «Мысль», она — «Нежность». И вот они стояли передо мной и перед тысячами людей, намного возвышаясь над всеми, положив руки на плечи друг другу и широкими взмахами приветствуя всех, кто собрался вокруг. Они были героями. Это чувствовали и они сами и все другие. Это чувствовал и я и страшно завидовал им. Они еще не взошли на борт своих кораблей, но слава уже несла их на своих стремительных крыльях.
Забрала их шлемов были подняты, и даже отсюда, где сидел я, можно было различить их счастливые улыбки. Такими они и запомнились всем. Наверное, это была вершина их счастья. Всеобщая любовь и всеобщее уважение.
Видение исчезло. И люди снова шли по своим делам, и шумела площадь, и нещадно палило июльское солнце, а я вынужден был признавать, что что-то я еще не додумал, не дочувствовал и начинал искать ошибку, но не находил. Так проходили дни, а у меня все еще ничего не получалось, и ничьи советы мне не помогали, потому что я, наверное, закуклился в своих мыслях, и все внешнее отскакивало от меня как от стенки горох.
— Ты хоть изучил их биографии? — спрашивал меня Островой, июльский руководитель нашей мастерской. Это руководство выжимало из него все соки, он высох то ли от забот, то ли от жары.
— Изучаю, — отвечал я. — Хотя их биографии знают все.
— Да, каждая минута их жизни была расписана заранее. И все же…
— Я буду узнавать еще.
— Узнавай. Но лучше почувствуй хоть одно их мгновение.
— Я уже пытался. Сегодня, например.
— Ну и что?
— Они стояли на площади и приветственно махали всем руками.
— Приветственно, — пробормотал Островой. — Ты так решил? А. что за чувства-переполняли их?
— Счастье, — ответил я, — восторг, радость.
Островой грустно покачал своей лысой головой на тонкой шее. И ничего не сказал мне больше. Наверное, говорить со мной было бесполезно. Я не обиделся. Менее всего были нужны мне всякие советы, наставления и подталкивания.
Я снова шел бродить по паркам, площадям и скверам и все думал, почему мне удалось удержать ту картину на площади лишь мгновение? Ведь все было красиво, празднично, радостно. Нет, ошибка еще путалась где-то во мне. И просто, волевым усилием, мне было не поднять ее из подсознания.
Я вышел на проспект, по которому они ехали на космодром, когда вокруг стояли тысячные толпы, и миллионы роз падали на асфальт перед ними, и все вокруг кричали что-то приветственное, ласковое, радостное, героическое. Все были празднично разнаряжены, и настроение у всех было праздничное.
Остановившись на углу, я попробовал все это себе представить. И мне удалось. Удалось! Правда, всего лишь не одно мгновение, как и тогда, на площади.
Ну какой я к черту мыследел! Ведь у меня же ничего не получается!
На ближайшей стоянке я вызвал авиетку и полетел на космодром. В нагрудном кармане у меня был каплевидный ультразвуковой пропуск, и поэтому передо мной открывались все двери. Я мог проникать в святая святых этого огромного космодрома. Но сначала я просто побродил по залу ожидания с его парками и милыми уютными барами, с его солнечным прямолинейным пространством и с его уже чуть не земным временем. Люди встречали и провожали друг друга. Стройные табунчики детей смешно шествовали к посадочным площадкам, уже с очевидностью предвкушая себе приключения в песках Марса. Командированные и художники, туристы и неопытные отпускники, все они двигались вокруг меня, точно зная, что им предстоит делать. Одежды модниц причудливо менялись на ходу, обдавая встречных сиянием переливающихся цветов радуги. Изящные роботы-корзинщики, мороженщики, доверху наполненные сластями, мороженым и бутылочками с тонизирующими напитками, бесшумно носились по залу, подчиняясь мысленным желаниям людей. Направленные узкие пучки звуковых колебаний сопровождали любителей музыки.
Я вышел на смотровую площадь, с которой люди уже казались смешными черточками. И здесь кое-где сидели провожающие. И тот, кто хотел, видел перед собой лицо или всю фигуру отъезжающего человека и мог с ним говорить, пока люки корабля не закроются наглухо. А сами корабли стройными стрелами пронзали золотисто-голубой воздух космодрома и чуть покачивались в струях разогретого воздуха. И время от времени какая-нибудь из этих стрел срывалась с места и стремительно, с легким свистом, исчезала в зените, словно растворялась в солнечных лучах. И тогда кто-нибудь из провожающих медленно вставал и шел к выходу.
Я обратил внимание на лица этих людей. За секунду до старта они были радостны и бодры, а теперь грустны и замкнуты. И тогда я понял, что эта грусть и замкнутость присутствовала на их лицах и во время разговора, только она тщательно, хотя и не нарочно, скрывалась.
Меня это заинтересовало, как чуть отдернувшийся край завесы какой-то тайны. А впрочем, подумал я, что же тут особенного: люди провожают своих близких и им грустно. Все правильно.
Забравшись повыше, где было пусто, я снова представил себе момент их отлета. Вот они стоят на подъемниках своих кораблей. А тысячи людей на этой смотровой площади и еще десятки и сотни тысяч на ближайших холмах, и еще миллионы у телевизоров приветственно машут им руками… Фу, черт! Далось мне это «приветственно». С этим «приветственно» я не мог удержать картину и на мгновение. Впрочем, эта картина мне и не была нужна. Но в ней все-таки что-то было, что так неуловимо ускользало от меня, без чего я не смог бы Сделать главного.
Люди тогда провожали двух близких… Я сосредоточился… Картина получилась, я удержал ее. Но это были не сотни тысяч провожающих. Сначала я увидел девушку, стройную, в переливающемся розовыми оттенками платье. Она была очень красива, и она плакала. Она сама не замечала этого. Но почему? Кого ей жалеть? Себя? Этих двух? Я думал снова и снова. И лицо девушки надвинулось на меня, остались лишь два больших черных, широко открытых глаза. И в уголках каждого — слезы. Я смотрел в эти глаза и начинал что-то чувствовать. Я, кажется, понимал ее. Она смотрела на этих двоих, которые любили друг друга. И она любила. Сейчас она была той девушкой, которая улетала на «Нежности». И любовь, и нежность, и горе были в ее глазах, в ее взгляде, в ее слезах. Это провожали ее. Пусть на мгновение, но и навсегда, надолго. От этого мира, в котором прожиты первые двадцать лет, от этих людей, чувств, улыбок, ласковых взглядов, пустячных разговоров. А что будет там, впереди? Все время был порыв, страсть, стремление вперед, в поиск, в неизвестность, и вот теперь на мгновение все прошлое остается здесь и через несколько минут с ужасающей скоростью останется позади.
Bce-таки я приблизился к чему-то.
Я чуть сдвинул картину. Передо мной был парень. Он держал за руку ту девушку, в огромных глазах которой были слезы. Их руки застыли в каком-то неестественном напряжении, и я боялся, что он сломает хрупкие пальцы девушки… Только ни он, ни она этого не замечали. Я развернул лицо этого парня, так что он теперь смотрел на меня. Да… Конечно… Он провожал самого себя. И лицо у него было смелое, чуть жесткое, внешне решительное. В нем не было колебаний, только чуть заметное «Прощайте!»… Я сдвинул картину еще, все так же крупным планом. Женщина… Она провожает своего ребенка. И гордость в ее лице, и неистребимое желание вернуть все назад, не прощаться, прижать его к груди и никуда, никуда не пускать больше, никогда.
Картина сдвигается, вправо, влево, вверх, вниз… Мальчишки с разинутыми от загадочного и таинственного ртами. Это они сейчас уйдут в зенит на «Мысли». Восторг и страх! Старик, женщина, девчонка, мужчина, девушка, и еще, и еще… Лица, фигуры, и души, души людей, раскрытые сейчас тем двоим, которые стоят на подъемниках «Мысли» и «Нежности».
Ну что же, я, кажется, понял, пусть чуть-чуть, тех, кто провожал их. И мысленно создал теперь общую картину. Это удалось с трудом, но все же удалось. Стыдно стало за «приветственные» взмахи руками. Ну да! Люди, конечно, махали им руками, но каждый по-своему, с радостью, с болью, с нежностью. Одни были со слезами на глазах, как та девушка с огромными черными глазами, другие что-то кричали, смеялись, улыбались, смотрели сурово и сдержанно, кто-то подпрыгивал, кто-то бил кулаком по спинам стоящих впереди, кто-то спокойно доедал мороженое или непослушными руками теребил воротничок рубашки.
И невозможно было удержать мыслью эту картину, силы моей и воли было слишком мало. Я бы разорвался на тысячи частей, если бы попробовал продолжать удерживать ее своим сознанием. Да это теперь уже и не нужно было мне.
Я понял, что каждый в этой толпе был самим собой и еще одним из них. Я расслабился, и картина ускользнула. Ну и хорошо! Они меня уже многому научили. Я приблизился к решению своей задачи и устал. Я сидел, откинув голову на спинку кресла, и ни о чем не думал… Стрелы кораблей устремлялись в зенит, кто-то из людей улетал, оставлял частицу своей души на Земле в тех, кто оставался. И кто-то оставался, отдавая себя космосу, который он, быть может, и никогда не увидит.
Прошел час. Ну что ж. Надо продолжать работу. Я вызвал картину их кораблей, потом приблизил ее к себе и сделал так, что лица двух космолетчиков сблизились. Они улыбались. Потом она украдкой взглянула на него. На моей картине это получилось неудачно. Ведь тогда они стояли на расстоянии ста метров друг от друга. Ее взгляд и был направлен туда, к «Мысли», и поэтому прошел сквозь него. Секунду длилось это, и картина смазалась, растаяла.
Нет, я еще не понял их. Я ужаснулся. А вдруг никогда и не пойму! Я встал и пошел вниз, потом долго бродил по службам космодрома. Двери комнат и залов открывались передо мной, но двери душ тех двоих оставались закрытыми.
Много ли я о них знал? Посещение библиотек, встречи с людьми, которые их знали, просмотр кинолент. Всему этому я отдал много времени. Я знал почти каждый час их жизни. Они всегда были на виду. Во всяком случае, начиная со школы космолетчиков и кончая отлетом с Земли.
Я не помню момента, когда они улетали. Мне тогда было всего несколько месяцев. Но, моЖет быть, именно поэтому я и взялся за эту скульптуру, потому что был уверен, что смогу все увидеть своими глазами, без предубеждения. И все-таки я сбился. Эти «приветственные» взмахи рук, эта гордость, радость, счастье и даже зависть. Все это оказалось лишь верхним слоем, позолоченным и поэтому не глубоким и не главным.
Они учились в одном классе. Потом они поступили в одну школу космолетчиков. И там, на третьем году обучения, им предложили полет в Дальний космос. Первый полет человека в Дальний космос. Они были абсолютно психологически совместимы. Это поразило ученых и вселило в них уверенность, что полет закончится благополучно.
Потом их начали готовить. Месяцы и годы, расписанные по минутам. Даже редкие часы отдыха были тщательно продуманы учеными. Каждый шаг их был записан в протоколах и актах. Конечно, это делалось незаметно, ненавязчиво, необидно. Вряд ли они сами это знали. Разве что чувствовали.
Я уже давно понял, что они любили друг друга. Но разве можно было из этого вывести, что они должны лететь с радостью? Ведь они должны были лететь на разных кораблях и никогда не покидать их, не встречаться вплоть до посадки на планете Сиреневой звезды. Правда, у них была постоянная видео— и звукосвязь…
Стоп!.. Вот что пришло мне в голову. Они никогда не были одни. Что-то в этом заключалось… Да. В записях распорядка их поступков и действий был один пробел. Всего на несколько часов, когда им удалось запутать, отвлечь опекунов. Это было… было… Да, я знал, где это примерно было.
И снова я вызвал авиетку и полетел на заросший ивняком берег таежной речушки. А там я долго стоял над водой, крепко держась за гибкий ствол куста.
Они не вернулись на Землю. В этом был какой-то абсурд. Это было невозможным, нечестным, дурацким. Я даже не мог придумать этому слов. Их корабли нашли в тысяче световых лет от Земли. Они не дошли до своей цели. «Нежность» была изуродована неведомой ужасной силой. И она была мертва. «Мысль» была изуродована меньше. А его на корабле не нашли. Он вышел спасать ее и не вернулся.
Они были первыми, и им необходимо было поставить памятник, созданием которого я и занимался.
Я стоял над рекой и думал. Почему я все время хотел запечатлеть вершину их славы, их почитания? Не потому ли я не могу удержать мыслью эти картины даже на мгновение? Значит, не это было главным в них. Не подвиг, не слава. Это вообще поверхностное выражение поступков и стремлений человека.
С площадями и аллеями космолетчиков я покончил навсегда. Там они не согласятся стоять.
Вот здесь, где-то рядом, они были вместе. Сказал ли он ей, что любит ее? Или это сказала ему она? Было тихо, очень тихо, и чуть слышный плеск волн и шелест листьев на ивах только усиливали эту тишину, это молчание.
Я стоял и видел, как шли они по траве, с удивлением вслушиваясь в этот прекрасный и молчаливый мир. Это было впервые, далеко от всех людей. И он бережно обнял ее за плечо, а она прижалась к его груди. Они молчали.
Я мог, как хотел, приближать эту картину к себе. Мог видеть их фигуры, лица и глаза. И если они даже не смотрели друг на друга, они все равно взглядом тянулись друг к другу.
Молчание.
Они ничего не говорили. Это было молчание, которое красноречивее слов. Они все, все, все сейчас говорили друг другу этим молчанием. В эти минуты для них ничего в мире не существовало, кроме них самих. И его руки, ласково, но неумело, еще по-мальчишески, обнимающие ее плечи… И ее грудь трепетно и нежно прижавшаяся к нему… И волнение лиц, движение бровей, взмахи ресниц.
Они впервые были одни и знали, что это ненадолго, возможно, единственный, последний раз. Только там, на планете Сиреневой звезды, они снова смогут взять друг друга за руки. Память о шумной, на людях, жизни, мысли о предстоящем одиночестве, прижимали их друг к другу все теснее.
Картина удерживалась легко, без всякого напряжения. Значит, в ней не было лжи, значит, такими и были эти их минуты, пусть не в деталях, но в главном. Здесь начиналась моя работа. Я мог остановить эту неосязаемую еще картину в любой миг, потом добавить детали, увеличить размеры. Я мог сделать скульптуру величиной с Эйфелеву башню, если ее захотят поставить на огромной площади. А потом бы я сделал постамент и написал на его необычных формах: «Мысль» и «Нежность». И так бы они и остались на века, осязаемыми, в камне или металле, знакомые миллионам людей, чуточку непонятные, потому что ведь для всех они были героями, а я хотел сделать их людьми, обыкновенными, простыми, как все другие, как ты да я, как целующиеся на другом берегу мальчишка и девчонка.
Меня могли и не понять. Но это была правда. Эти минуты, это удивительное молчание составляли все существо их жизни. Я сделаю модель, покажу ее специалистам, пусть спорят, доказывают, у меня перед ними преимущество. Я понял их души, и никто, кроме меня, не сможет удержать картину своею мыслью, если только она не совпадет с моей. Никому не удастся сделать их только героями, потому что главным в них была любовь. Любовь друг к другу, а через нее ко всем людям, ко всей Земле. И пусть они уходили одни, своею любовью они уносили с собой всю Землю.
Молчание…
Они спустились к реке.
Он сел на корявое, выброшенное на берег волной бревно, а она опустилась с ним рядом, положила голову на его колени и протянула вверх руки к его лицу. А он нагнулся над ней.
Это был тот миг! Я понял. Я уже ничего больше не хотел изменять. Пусть все будет так!
Без этого молчания им не вынести и месяца дороги. Без этого молчания они погибли бы. Без этого молчания они не выдержали бы взлета. А если бы и взлетели, то уже сломленными и покоренными.
Так, так, все так! Сейчас в этом молчании, в этих поднятых кверху ее руках, в его склонившемся над ней лице начинала рождаться их слава. Не нужно славы. Пусть будут людьми. Пусть любят друг друга.
Я остановил картину…
Я учился. Я создавал скульптуры и раньше. Теперь я мог превратить эту картину в нечто осязаемое, в скульптуру. Я так и сделал.
Я устал. Все-таки у мыследелов ужасно тяжелая работа. Я больше не глядел на них. Да. Я сделал свой шедевр. Я понимал это. Ни раньше, ни позже я не делал и уже не сделаю такого. Словно тяжесть свалилась у меня с души. Стало легко, но не совсем, не так, как раньше, не полностью.
Тут дело было уже не в ошибке. Тут было что-то другое. Я бросил сигарету и подошел к ним. Все было так, как я хотел. Я ласково потрогал скульптуру. Счастье и мука были в ее глазах. Счастье, горечь и растерянность в его.
Нет, я правильно схватил миг. На них будут смотреть и плакать. Люди увидят гораздо более важное, чем геройство и подвиг. Они увидят боль, в которой еще только рождается их будущее, их слава и смерть… И молчание. Это тоже правильно. Ведь по сути они говорили с собой только в эти минуты молчания.
Они молчали тогда, молчат и сейчас. Они будут молчать всегда. Тысячи поколений людей будут рождаться, проходить возле них и умирать, а они все будут молчать, как тогда. Молчать…
Я сел на бревно. Я мог сейчас разрушить эту скульптуру, а дома в своей мастерской воспроизвести вновь. Так я делал всегда. А сейчас не мог почему-то. Я знал, что все сделано правильно, но не мог показать ее людям. Слишком живыми сейчас были они для меня. И потом, эти тысячи лет молчания. Их молчание тогда было прекрасным, потому что оно было неожиданным, потому что длилось недолго, потому что впереди все-таки что-то было. А теперь? Тысячи лет молчания!
Нет! Ее нужно было разрушить. Но я не мог.
Ее нужно было показать людям. Но и этого я не мог сделать.
А третьего пути не было. Вернее, был, но он запрещался. После этого я уже не был бы мыследелом. Я не имел права этого делать. Нужно было посоветоваться хотя бы с Островым. Но это все равно означало отказ.
Я сидел возле них, которые улетели когда-то на «Мысли» и «Нежности» и не вернулись, и курил, пока не кончились сигареты. И солнце уже начало цепляться за верхушки деревьев. А я все еще ничего не мог решить. И вдруг солнце под каким-то странным углом осветило ее, и в глазах девушки я увидел слезы. С этими слезами скульптура была еще прекраснее, еще невозможнее. Я онемел, внутренне сжался, надеясь, что солнце сейчас уберет свой световой эффект. А слеза вдруг покатилась вниз… Я потрогал лицо девушки рукой: слеза была настоящая, солнце здесь было ни при чем.
И тогда я встал, оглядел их еще раз и сказал: «Ну что ж, живите…» — и пошел к своей авиетке, но не сел в нее, а лишь вызвал по каналу связи Острового.
— Ну что у тебя? — спросил он. — Что-нибудь получилось?
— Получилось, — сказал я. — Вот что… Я больше не скульптор, я больше не мыследел. Я разрешил им… жить.
— Ты с ума сошел! Ты нарушил клятву! Что теперь будет?
— Со мной будет то же, что и с другими скульпторами-мыследелами, которые преступили закон.
Я закрыл колпак авиетки. Авиетка была мне больше не нужна. Я пошел напрямик, куда глядели глаза, внушая себе, что оглядываться нельзя. Но не вытерпел и оглянулся. Они стояли у самой кромки воды, обнявшись. Отсюда я уже не мог слышать, говорят ли они, или молчат, да это мне и не нужно было знать.
Сумерки упали на лес, а я все шел, и идти было легко, и хотелось идти.
И молчание было вокруг меня.
Полупустой автобус распахнул двери. Конечная остановка. За шоссе начинался парк, тянувшийся до самой реки. Из-за верхушек сосен виднелись два верхних этажа нашего института. Сосны быстро глушили городские звуки. Скрип песка на еще мокрых от росы дорожках, шорох ветвей и запах… Какой запах!
Из вестибюля широкая лестница вела на второй этаж в большой светлый зал со смотровой площадкой на Ману и ее левый берег. В зале стояли мягкие кресла, а на столиках — букеты цветов, полевых, лесных. Здесь уже толпились испытатели. Все еще были в обычной одежде городских жителей. Я поздоровался. Мне ответили вразнобой. Некоторые, уже постояв на смотровой площадке, выходили в дверь, ведущую в «экипировочную».
Смотреть отсюда на зеленый, с голубыми прожилками озер, левый берег Маны стало уже ритуалом. Проектировщики нашего института кое-что понимали в человеческой психологии. Вид отсюда был красив всегда, в любое время года. Даль, открывающаяся километров на двадцать, действовала на людей умиротворяюще. Мана круто поворачивала под девяносто градусов на север, широко блестя на солнце своей ровной тихой гладью, а еще дальше, где-то за Синим утесом, сливалась с дымкой горизонта.
Я вздохнул и оглянулся. В двух шагах от меня стоял испытатель Строкин.
— Как дела с нашей «подопечной», Валерий? — спросил я.
— В вечернюю смену все было нормально, — ответил он.
— Пусто то есть?
Строкин пожал плечами:
— Что у нас может быть интересного? Это у самого Маркелова да еще, возможно, в третьей модели есть что-то интересное. А у нас… — Валерий махнул рукой и замолчал.
С минуту мы еще постояли рядом.
— Красота какая… — сказал Валерий.
Я кивнул и отошел в сторону.
Сознание, уже автоматически переключенное на что-то иное, подсказывало мне, что надо идти в «экипировочную». Машинально, даже не думая об этом, я отворил дверь, вошел в зал, уже не имевший окон, но с множеством кабинок, вошел в одну из них, свою.
Через десять минут я вышел, одетый в плотно облегающий тело комбинезон, удобный и нисколько не стесняющий движений, по эскалатору в конце зала поднялся на следующий этаж. Здесь находились просмотровые, или «предбанники», как мы их называли. «Предбанников» было четырнадцать, по числу сменных испытателей. Я зашел в свой. Двухметровый экран объемного телевизора. Пульт управления и четыре кресла. В трех уже сидели инженеры обслуживающего персонала. Приятный приглушенный свет, шум аппаратуры, привычный и необходимый. Я поздоровался. Трое повернули головы и тоже поздоровались. Один крутанулся в кресле, спросил:
— Просмотр?
— Да, — ответил я. — Сколько информационных минут? — Про часы испытатели уже и не спрашивали.
— Ноль, — ответил инженер.
— Хорошо. Сколько дает машина?
— Четверть часа.
Это означало, что электронный мозг института из восьми часов работы испытателя выбрал только пятнадцать минут, которые имели хоть какое-то еще значение для исследований. Да и то… Пятнадцать минут — это просто так, минимально возможное время. Хочешь не хочешь, а смотри. Все равно ничего полезного и интересного не будет.
— Вечерняя смена, — сказал инженер. — Седьмая модель.
Я и так знал, что будет просмотр вечерней смены. Ночная еще не вернулась. А когда вернется, то материалы ее исследований еще несколько часов будут обрабатываться. Этот разрыв в восемь часов представлял некоторое неудобство, потому что связи с испытателем во время смены не было никакой. На восемь часов испытатель был предоставлен лишь самому себе. Правда, их там двое, но это мало что могло дать. Вездеходы работали в разных квадратах. В институте уже проводились работы по обработке поступающей от испытателей информации в реальном масштабе времени. Но эту систему введут еще не скоро. Несколько минут можно было поговорить с самим испытателем ночной смены Вольновым, когда он выйдет из вездехода. Но это и все…
Я сел в кресло перед экраном, сказал:
— Просмотр.
Экран ожил.
Накатились барханчики песка, ушли в стороны, желтые-желтые, безжизненные, привычные. Машина шла, по-видимому, со скоростью километров пятьдесят в час. Я это чувствовал.
— Три часа сорок пять минут, — сказал автомат.
Это означало, что кадры, возникшие на экране, соответствовали трем часам сорока пяти минутам после начала вечерней смены.
— Почему вычислительный центр выбрал именно этот момент? — спросил я.
— У испытателя участился пульс, — ответил инженер.
— Учащение пульса! — Я усмехнулся. Тоже мне, критерий! Может, Крестьянчиков пить захотел?
— Оператор Крестьянчиков выпил бутылку минеральной воды, — словно прочел мои мысли инженер.
— А Васильеву в это время не хотелось пить? — спросил я. Вопрос был пустой. Я сам знал это.
— Нет, — лаконично ответил инженер.
Два других в это время, манипулируя клавишами вычислительного центра, еще раз небольшими кусками просматривали на экране простого телевизора всю восьмичасовую видеозапись вчерашней смены.
— Четыре часа пятнадцать минут, — объявил автомат.
И снова барханчики накатились на вездеход. А! Да эти барханчики здесь все одинаковые! Но все же я понял, что Крестьянчиков возвращается. По времени нетрудно было догадаться.
— Почему? — спросил я.
— Замедление пульса, — ответил инженер.
— Жажда?
— Нет.
— Координаты?
— Те же, что и в три часа сорок пять минут.
Странно, подумал я, почему он возвращается по своему следу? Обычно вездеходы делали круг или эллипс, хотя это и не оговаривалось инструкцией. Поиск на «подопечных» был свободный, в пределах заданного квадрата, конечно.
— Почему он возвращается по своему следу?
— Конкретных объяснений нет. Крестьянчикову просто так захотелось.
— Ясно. Ощущения?
— Ничего необычного.
— Координаты этой точки в память машины!
— Записаны.
Экран погас.
— Просмотр окончен, — сказал инженер.
— Ясно.
Два других инженера тоже закончили просмотр видеозаписи вечерней смены.
— Ваше мнение? — спросил я.
— Информации мало или ее вообще нет, — ответил один. — Случайность.
— Нужно ли проверить эту точку?
— Вычислительный центр не настаивает на проверке.
— Вычислительный центр! — слегка вскипел я. — А вы-то сами? Ваш опыт, интуиция» предчувствия!
— Интуиция? Да при чем здесь интуиция, когда дело идет о седьмой модели? Вот у Маркелова…
— Ну и пусть! Наша модель ничуть не хуже модели Маркелова… — сказал я и внезапно успокоился. — Проверю, хотя вы, конечно, правы. Седьмая «подопечная» пуста.
— Это уж точно, — вздохнул один и с хрустом потянулся.
Ясно. Они нашу седьмую модель и всерьез даже не воспринимают.
— Через десять минут конец ночной смены, — напомнил инженер.
Мы никак не могли придумать название исследуемой планете. Самое лучшее, пожалуй, было — «Песчинка». Но дело в том, что почти все модели были покрыты песком. Все можно было назвать «Песчинками». А некоторые испытатели в своей фантазии доходили даже до «Зануды».
Огромный, чуть больше Земли шар из песка. И все. Ничего здесь не было, ни жизни, ни разума. Да и самой-то ее не было. Вернее, была, но не в обычном смысле этого слова, не в буквальном.
Уже давно были известны основные параметры многих звезд: их масса, спектр и энергия излучения, небольшие отклонения в движении, что указывало на наличие у них планет. Четвертое поколение вычислительных машин вполне справлялось с моделированием. И если человек пока еще не мог улететь к другим солнечным системам, то почему нельзя изучать эти планеты на Земле?
Вот и начали появляться институты, подобные нашему.
Мощь человеческого воображения и интеллекта плюс невероятные способности машин к хранению и обработке информации создали несколько десятков «подопечных» планет, одну из которых я со своими товарищами и исследовал.
Ангар, где стоял вездеход, представлял собой экран огромного объемного телевизора. Голографическое изображение создавало полную иллюзию «действительного» существования планеты. Солнце, белесое небо, мелкий желтый песок… При «движении» вездеход раскачивался, подпрыгивал на барханах, расплескивал песок. Температура и состав воздуха в ангаре соответствовали параметрам моделируемой планеты. Эффект присутствия был полным. Атмосфера нашей «подопечной» была непригодной для дыхания, более разреженной. При выходе из вездехода нужно было надевать кислородную маску, у которой имелось устройство для радиопереговоров с напарником по смене.
Некоторый риск, пусть и чисто теоретический, в нашей работе был. Я мог погибнуть, если бы вездеход внезапно разгерметизировался. Мог получить тепловой удар, если бы вздумал совершить длительную пешую прогулку. В институте, конечно, на всякий случай имелась специальная группа спасателей, только работы у них пока не было.
В создании моделей принимали участие и испытатели, но во время экспериментов специальные детекторы вычислительного центра не пропускали всплески нашего воображения, которые могли повредить самому испытателю или «подопечной». На время работы наше воображение как бы осреднялось. Оставалось лишь то, что необходимо было для планомерных исследований. И во время восьмичасовых смен мы обязаны были напрягать свое контролируемое воображение, чтобы отыскать на планете что-то интересное.
Все смоделированные на Земле «подопечные» были бесплодны. Только у самого Маркелова, да еще в третьей модели были, кажется, небольшие зацепки. Во всяком случае, в модели Маркелова была нормальная для дыхания атмосфера и вода, а третья модель иногда выкидывала какие-то фокусы, связанные с парадоксами пространства и времени. Отработает, например, испытатель восьмичасовую смену, а в институте пройдет или семь с половиной часов, или восемь часов пятнадцать минут. Впрочем, в третьей модели фокусы могла выкидывать просто сама вычислительная машина. Тут еще нужно было как следует разобраться.
А вот наша бедная, безымянная планетка почетом и уважением у инженеров и операторов не пользовалась.
Загорелось табло, извещавшее о том, что машинное время и наше земное совместились. Створки ангара разошлись, Вольнов с силой отбросил дверцу вездехода, спрыгнул на бетонный пол. Был он весь взъерошенный, взвинченный.
— Что интересного? — осторожно поинтересовался я.
— Надоело, — отозвался Вольнов. — Надоело! И хоть бы толк какой был… Я уже спираль начал с тоски крутить. До того закрутился, что в точке схода уснул. Даже сны цветные видел. Ерунду какую-то, а все больше про желтые пески. Хорошо, вездеход сам нашел место выхода в наше время.
Инженеры обслуживающего персонала четко и быстро осматривали машину. С ней все было в порядке.
— Спираль мы никогда не крутили, — сказал я. — Обычно круг или эллипс.
— Сам не знаю, что на меня нашло. Плохо, что я уже не верю в смысл нашей работы. Ничего мы здесь не найдем, кроме абсурда в снах.
— Что за абсурд тебе приснился?
— Так… Какая-то круглая булка хлеба, только металлическая и с пятиэтажный дом высотой… Ну… я пошел?
— Иди… А точка схода спирали?
— А! Там на карте увидишь. Ничем не отличается от всех других. Пусто все. Слаба наша фантазия, да и у машины тоже. Слаба…
Вольнов рассеянно хлопнул меня по плечу и вышел из ангара. Я его понимал. А ведь все бы изменилось, прилети мы на такую вот захудалую планетку, проведи мы предварительно пять-десять лет в стенах какого-нибудь космического корабля. Да ведь мы от радости насмотреться не смогли бы на эти безжизненные пески. Уж мы бы ее облазили всю, выяснили, что на противоположной месту посадки стороне высота барханчиков на два миллиметра больше, в среднем, конечно. А тут пьешь утром кофе, даешь указание дочери, чтобы она на уроках сидела внимательно и все старательно слушала, договариваешься с женой, кому после работы зайти в универсам и овощной магазин, потом шесть остановок едешь на автобусе, садишься в вездеход и начинаешь исследовать модель неизвестной планеты, у которой, кстати, даже названия нет. Потом говоришь сменному испытателю, что бросаешь такую работу к черту, заходишь в магазин, стоишь в очереди, вечером почитываешь потихонечку литературу по вычислительной технике, потому что уж лучше перейти в операторы и создавать очередную модель «подопечной», чем потом ее исследовать.
Я влез в машину, захлопнул дверцы, наружную и внутреннюю, проверил герметичность кабины, запасы энергии, пищи, воды, воздуха, мельком глянул на карту, лежавшую на операторском столике. Вольнов действительно вычертил спираль. Только… Только он, кажется, исследовал совсем не тот квадрат, который ему полагался по программе. Странно… Ну это Вольнов сам объяснит в отделе обработки информации, поступающей с модели.
Я дал сигнал о том, что готов к работе. Дисплей высветил программу работ на смену и предполагаемый район поиска. Но я и так знал программу работ на целый месяц вперед.
Зажглось табло: «Выход разрешаю»… Я нажал кнопку пуска.
И ангар мгновенно, превратился в «подопечную». Вездеход дернулся. Гусеницы его врезались в «песок». Машина «прошла» метров сто, и я остановил ее.
В кабине было прохладно. А вот там, за стеклом… Десятидневные по земным меркам сутки «подопечной»! И вот ведь что интересно: когда создавали программу нашей седьмой модели, машина никак не хотела понизить температуру на поверхности «подопечной» ниже +53 градусов по Цельсию.
Солнце поднялось уже высоко и раскалило песок. Программа работ сегодня не предусматривала выхода наружу, хотя в комбинезоне и кислородной маске это можно было сделать.
Сейчас я должен был задать программу авторулевому. Но чаще испытатели сами вели машину. Все-таки какое-то действие, какая-то работа, а авторулевой только выдавал поправки, если машина чуть сбивалась с курса.
Еще в ангаре я почему-то почувствовал, что мой сегодняшний маршрут не совпадет с запрограммированным. Это правилами работ разрешалось. Испытатель волен был импровизировать. Но сегодня здесь было что-то другое.
Ведь Крестьянчиков в вечернюю смену вместо круга шел по прямой, возвращаясь тем же самым путем. Вольнов в ночную смену сделал сходящуюся спираль.
И вот ведь что странно… Вольнов сразу же вышел из своего сектора. Он месил гусеницами вездехода песок в исследованном уже квадрате. Стоп! А ведь точка схождения спирали совпала с тем местом, где у Крестьянчикова сначала участился, а на обратном пути замедлился пульс. Но ведь ни тот, ни другой не заметили ничего странного… Ну, участился пульс у Крестьянчикова… Да только что из этого следует? Пустяк… А вот зачем Вольнов покатил туда? Ведь он даже не знал, что в этой точке с Крестьянчиковым что-то произошло.
Так… Но ведь я-то уже кое-что знаю. Машина, конечно, все обработает и выдаст результаты. Но только это все будет лишь через восемь часов.
Запланированный сектор может и подождать. А вот эта странная точка…
Посоветоваться я здесь мог только со Строкиным, испытателем второго вездехода, который находился где-то километрах в двухстах от меня. Я включил передатчик.
— Курилов Строкину. Намерен исследовать вчерашний квадрат Крестьянчикова.
— Строкин Курилову. Что там?
— Не знаю. Но Вольнова из ночной смены почему-то понесло туда, хотя он ничего особенного и не заметил. Как у тебя?
— Я в квадрате по программе. Связь постоянная.
— Хорошо. Только тебе придется что-нибудь рассказывать. «Подопечная» дает для разговоров слишком мало информации.
— Я буду петь. Мурлыкать то есть. Знаешь, Алексей, когда я здесь, мне все время приходят в голову джазовые мелодии. И я исполняю, мысленно, конечно, все партии: трубы, банджо, саксофона, барабана. Усложняю обработку, создаю вариации. Даже самому нравится. А вот там, у себя в городе, в институте, такое и в голову не приходит.
— Это потому, что у тебя здесь сенсорный голод. Ощущений не хватает. Песок. Все один и тот же песок с самого начала и до самого конца… Так я, Валерий, в квадрате Крестьянчикова.
Строкин в ответ что-то замурлыкал.
Я развернул машину и на предельной скорости повел ее в точку, где у Крестьянчикова что-то произошло с пульсом. Я-то делал это вполне сознательно, а вот что повлекло туда Вольнова?
Вездеход шел легко, без натуги, как всегда. Да и местность была совершенно ровная. Песок. Один песок? Через определенные программой промежутки времени исследовательский комплекс вездехода автоматически производил самые разнообразные замеры. Но все это, как я был уверен, впустую, все для того, чтобы лишь что-то делать, чтобы выполнять программу, для очистки совести, словом.
Ведь седьмая модель пуста! Только вот такую простенькую планетку и смог сфантазировать электронный мозг нашего института. Фантазии, что ли, мало у машины? Или мощности не хватает? Конечно, когда-нибудь смогут моделировать сложные миры. Когда-нибудь смогут… А сейчас вот приходится месить гусеницами сыпучий песок. И так до тех пор, пока всем не станет ясно, что на «подопечной» делать нечего и ее просто-напросто прикроют, как уже было не раз. Потом смоделируют другую, тоже наверняка пустую. Вначале будет некоторый интерес, все будут ждать чего-то, надеяться.
И вот ведь на каком чувстве внезапно поймал я себя: мне стало жаль седьмую модель, у которой до сих пор не было даже названия. Жаль, что за ненадобностью она будет пылиться в виде программы на бобинах с магнитной лентой где-нибудь на складе неудачных научных проектов. Жаль… Ну хорошо! «Подопечная» никому скоро не будет нужна. Исследователям, то есть операторам, испытателям. Да разве нельзя ее приспособить для каких-нибудь других целей? Отдать ее ученым, физикам, химикам или биологам. Пусть строят здесь свои научные центры. А ведь действительно! Физикам-ядерщикам, например. Соорудят они здесь какой-нибудь сногсшибательный синхрофазотрон и будут потихонечку сидеть и радоваться. А разные промышленные производства с вредными отходами? Ведь и их можно вынести вот на такие смоделированные планетки. Да и мало ли что еще…
А что это за пространственно-временные парадоксы в третьей модели? Да ведь это, наверное, не ошибка в моделировании, а именно очень сложная модель с заранее запрограммированными парадоксами! И там, наверное, будут изучать не саму «подопечную», а строить какой-нибудь Институт Пространства и Времени.
Четвертый месяц я работаю испытателем, а только сейчас пришел к мысли о том, что возможности «подопечных» гораздо шире, чем мне это казалось ранее. Но кто-то наверняка знал это с самого начала.
Я чуть было не запел, но сдержался. Пусть уж лучше мурлычет Строкин.
А ведь работа мгновенно стала интересной. Ай да красавица! Красавица! Конечно, красавица! А то — «подопечная». С тоски можно умереть! «Красавица»!
Ничто не изменилось в песках. Да и что тут могло измениться? Яркий свет с неба да желтое море без конца и края.
И вот я уже был примерно в том месте, где сошлась спираль Вольнова, где то убыстрялся, то замедлялся пульс Крестьянчикова. Координаты я мог определить с точностью в сто метров, не меньше. Ничего интересного я тут не заметил. Но ощущение чего-то таинственного, значительного и тревожного во мне нарастало. Я уже не сомневался, что встречу здесь нечто. Ведь недаром Крестьянчиков пересек эту точку дважды, Вольнова влекло сюда по сходящейся спирали, а я мчал напрямик, хотя мне сейчас нужно находиться совсем в другом квадрате.
Песок и солнце. Но я был уверен. Пусть я пока ничего не увидел, не услышал, но это где-то здесь. Вездеход начал утюжить квадрат. За двадцать минут я изъездил его вдоль и поперек.
И ничего…
Тогда я изменил тактику. Раз оно влечет меня, так пусть же само и укажет дорогу. Я закрыл глаза, полагаясь только на чутье. Штурвал в моих руках крутился то влево, то вправо. Вездеход шел медленно, как бы на ощупь, впотьмах.
И вдруг, сам того не сознавая, я резко нажал на тормоза. Открыл глаза… Прямо передо мной, метрах в двадцати, возвышалась какая-то странная конструкция. А ведь еще минуту назад ее здесь не было. Сооружение было непонятным для меня, я не видел в нем ни смысла, ни цели. И в то же время это было явное творение разума, а не природы.
Внутренне я был подготовлен к чему-то неожиданному. И все же… И все же я был поражен. Но мозг работал спокойно, только пульс участился да кровь прилила к лицу. Я это чувствовал.
По инструкции нужно было заснять все достойное внимания на кинопленку. Потом в институте сравнят кадры кинопленки с моделью вычислительной машины. В ста случаях из ста изображения должны совпасть. Ну это их дело… Я включил кинокамеру, установленную на крыше вездехода. Теперь нужно было убедиться, что оно не опасно для человека. Я это чувствовал, но объяснить не мог. Оно не только не было опасным для меня, оно просило о помощи! Так мне показалось. Я пристегнул кислородную маску, скользнул в шлюз и через минуту оказался в песках.
Так что же это? Машина нашего института смоделировала какую-то конструкцию? Специально, чтобы удивить меня? Или они там придумали новые испытания? Или что-то в самой вычислительной машине сломалось, произошел какой-то сбой, и она теперь будет моделировать черт знает что?! Сейчас погасит солнце или разверзнет передо мной пучину океана? Да нет. На такое моделирование она не способна. А вот сбой… Даже если и сбой (хотя такое предположить трудно), то ведь должно было появиться нечто нецелесообразное, уродливое. И хотя мгновение назад я не видел в странной конструкции ни цели, ни смысла, мне вдруг показалось, что смысл в ней есть.
Она была похожа на каравай хлеба. На ту самую «булку», которую Вольнов увидел в кошмарном сне!.. Не во сне он ее увидел! Не во сне! Все это было наяву.
Я зашагал, тяжело вытаскивая ноги из песка. Мне попался полузасыпанный след гусеницы. Да, я тут порядочно перемешал песок своим вездеходом.
И тут до меня дошло, что в последние несколько минут я не слышу мурлыканья Строкина. Более того, я даже не передал ему, что встретил нечто странное. Ну да ладно, две минуты подождет еще. Я только мельком взгляну на сооружение, возвышающееся передо мной, и вернусь в вездеход.
А конструкция действительно возвышалась передо мной метров на семь-восемь. Какая-то полусфера из металлических, кажется, ребер с выступами и углублениями. Я подошел ближе и прикоснулся к сооружению рукой. Поверхность была более прохладной, чем можно было ожидать на таком солнцепеке. Тогда я двинулся по окружности, старательно обходя выступы и не рискуя пока даже заглядывать в непонятные мне углубления. Я вернулся к тому месту, откуда начал обход. Следы от моих ног были еще видны.
Непонятно… Что же это все-таки такое?
Я влез в машину, вызвал Строкина. Мой напарник по смене мне не ответил. И автоматический радиопередатчик его вездехода тоже молчал. Строкин, в принципе, мог просто уснуть, что, конечно, было очень маловероятно. Но датчику положено было бодрствовать все время, пока машина находилась на «Красавице». Причин для волнения было уже предостаточно. И по крайней мере в одном я был виноват: перед тем как выйти из вездехода, я не сообщил Строкину о странной конструкции, не поставил его в известность о своих предполагаемых действиях. И все из-за того, что работа в модели была какой-то обыденной. Кончится смена, и я сразу домой. А вот на настоящей планете я бы так не поступил.
Связь между вездеходами на «Красавице» еще никогда не прерывалась, никогда не было и помех радиоприему. Возможно, и это как-то усыпило мою бдительность. Спокойствие и однообразие, песок и солнце.
Неужели со Строкиным что-то случилось? Да что здесь может произойти? И эта конструкция? А странные маршруты Крестьянчикова и Вольнова? Значит, что-то может!
Я еще колебался, хотя алгоритм моего поведения в данной ситуации был однозначным. Пусть «Красавица» хоть на голове пляшет, но самое главное это жизнь человека.
Чтобы не объезжать непонятную конструкцию, я дал задний ход и проехал метров пятьдесят.
Все так же мурлыкал Строкин, ничего странного не было видно до самого горизонта, след от вездехода обрывался метрах в пяти-семи передо мной. Все это я воспринял мгновенно.
— Курилов Строкину! Курилов Строкину! Ты слышишь меня? Прием! Прием!
— Строкин Курилову. Слышу тебя прекрасно. Что произошло? Почему ты так кричишь?
— Я вызывал тебя, но ты не ответил. Минуту назад…
— Никакого вызова не было.
— И радиодатчик твоего вездехода не отвечал.
— А сейчас?
— Сейчас все нормально. Отвечает. Но сейчас и ты меня слышишь. Тут странное дело…
— Красавицу в песках увидел?
— Красавицу? Да, да, именно «Красавица»! Тут какая-то странная конструкция была…
— Что значит: была?
— Была. А теперь нет. Я даже обошел вокруг нее, руками потрогал. Метров восемь высотой и метров пятнадцать-двадцать в диаметре, это если не учитывать выступающие части.
— У нее даже и выступающие части есть?
— Есть, есть, у нее все есть, что надо. Да только дело в том, что она исчезла. Сначала я хотел, чтобы ты отправился в институт и вызвал сюда кого-нибудь еще. Но показывать больше нечего. Что делать?
— Ты уверен, что она действительно была?
— Думаешь, галлюцинация? Даже если и так, все равно на «Красавице» есть что-то странное. У меня никогда раньше не было галлюцинаций. А что в твоем квадрате?
— Мой квадрат пуст, как и все другие на нашей «подопечной». А «Красавица» это что, название такое, имя? И давно ты придумал?
— Совсем недавно. Да только дело сейчас не в этом. Ведь и Крестьянчиков и Вольнов чувствовали в этой точке что-то странное, непонятное… След! След. Я только что проехал задним ходом метров пятьдесят, а след от вездехода обрывается прямо передо мной.
— Полагаю, что нам нужно встретиться, — сказал Строкин.
— Похоже, что так. Только сначала один небольшой эксперимент. Я буду двигаться вперед и все время что-нибудь говорить, а ты внимательно слушай. Понял? Начали!.. А «подопечная» действительно красавица. Вот вернемся в институт, и я официально предложу называть ее «Красавицей». Слушай! Снова та же самая конструкция! Строкин! Стро… Курилов Строкину! Прием! Прием! Курилов Строкину! Прием!
Но мне никто не отвечал.
Теперь я уже сознательно не стал разворачивать вездеход. В этом моем движении то вперед, то назад что-то было… А конструкция все возвышалась. И все было как несколько минут назад. Только я тогда не все заметил, потому что был уверен, что странность заключается только в непонятной конструкции, неожиданно возникшей передо мной. Теперь я был повнимательнее. Во-первых, связь со Строкиным снова оборвалась. Я сейчас дам задний ход и услышу от своего напарника, на каком слове она прекратилась. Во-вторых… Или это мне только кажется?.. За окнами машины было не такое уж и пекло, как всегда… В-третьих, колея от вездехода, которую я перешел пешком, тянулась перпендикулярно движению моей машины. В-четвертых, это была колея только от одной гусеницы.
Но сначала связь со Строкиным.
Я дал машине задний ход и почти тотчас же услышал:
— …рилову! Прием! Прием!
— Курилов Строкину! Слышу нормально. Когда прекратилась связь?
— На фразе: «И я официально предложу называть ее «Красавицей».
— Все верно. Следующей фразой было: «Слушай! Снова та же конструкция!» Что будем делать? Похоже, что дело тут не в плохом распространении радиоволн. Я куда-то попадаю. Только наш вычислительный центр вряд ли смог бы это смоделировать. А какой-либо сбой в машине уже давно бы заметили и исправили.
— Выхода два: или обоим немедленно возвращаться в институт, все рассказать, а там уж пусть начальство принимает решение, или попытаться кое-что разузнать об этой твоей конструкции, но только вдвоем. Впрочем, уже одно то, что на «подопечной», «Красавице» то есть, пропадает радиосвязь — немаловажно. И если это не причуды вычислительного центра, то работы хватит всему институту.
— Я уверен, вычислительный центр здесь ни при чем. Жду тебя в квадрате Крестьянчикова. — Я назвал координаты места, где сейчас находился. — Придумаю для тебя какой-нибудь буй. Или… даже просто оставлю на этом самом месте свою машину, а сам пойду пешком.
— Думаешь, туда можно пройти пешком?
— Почему нет? Сейчас попробую. Иди по радиодатчику. Минуты через две я тебя вызову.
Я вылез из вездехода и пошел по следам машины. Лицо мое защищала только кислородная маска, а кисти рук были открыты вообще. Я чувствовал, какая жуткая жара стояла здесь. Колея от моего вездехода кончалась внезапно, словно срезанная ножом. Я постоял с секунду и сделал шаг вперед. Передо мной высилась конструкция. Воздух, несомненно, стал прохладнее. И еще одна странность — горизонт как бы сузился. Но это могло быть и от того, что в вездеходе мои глаза находились метра на полтора выше. На ровном месте и это имело значение.
Несколько минут у меня ушло на то, чтобы вернуться в машину, вызвать Строкина, сказать ему о том, что я намерен делать дальше, убедиться, что тот на предельной скорости идет в мой квадрат, и снова вернуться к странному сооружению.
На связь со Строкиным я должен был выйти через полчаса.
Еще раза три я обошел вокруг странной конструкции, уже более смело заглядывая в ниши и похлопывая рукой по выступающим частям. И если раньше я отметил, что оно, кажется, было изготовлено из металла, то теперь я начал различать цвета металла. Преобладающим был малиновый с множеством оттенков, переходящих в желтый и фиолетовый. Завершенность форм конструкции привела меня к мысли, что это какой-то законченный, отдельный, специальный аппарат, у которого нет никаких функциональных связей с окружающим миром. То есть я пришел к мысли, что это какой-то летательный, скорее всего космический аппарат. Одна из ниш оказалась настолько глубокой, что свет в нее уже не проникал. Уверенность, что ничто здесь не причинит мне вреда, возникла у меня давно. Она окрепла и даже казалась внушенной, внешней, не подавляющей, но какой-то призывной. Словно кто-то приглашал меня войти и просил помощи.
Я уже не мог, да и не хотел противиться этому зову.
Ниша заканчивалась лазом, в котором я мог проползти. Я двинулся вперед и метров через пять очутился в помещении, светлом, достаточно просторном, круглом, с какими-то стойками по окружности, с двумя креслами или чем-то отдаленно напоминающим кресла, с пультом управления. Во всяком случае, здесь что-то переливалось всеми цветами радуги и походило на перемигивание лампочек на мнемосхеме какого-то очень сложного устройства. В одном из кресел лежало существо и глядело на меня двумя немигающими глазами. Мне показалось, что оно мертво или без сознания. Призыв о помощи, безмолвный, но страстный, исходил, несомненно, от него.
Что-то перевернулось в моей голове и вновь стало на место. Спокойно… Спокойно… Спокойно…
Чьи бы это ни были штучки, но передо мной лежал человек. Да я и не рассуждал, человек это или не человек. Просто разумное существо. Я подошел и положил руку на высокий лоб. Он был теплым. И черты лица были явно человеческими. Глаза, уши, рот, нос. Руки, ноги, туловище. Он, кажется, был точной копией человека, хотя человеческими мне сначала показались только глаза. Что же делать? Что с ним? Чем я могу ему помочь? Я чуть было не сгреб его в охапку и не потащил в вездеход, чтобы немедленно транспортировать в наш институт. Но вовремя опомнился. Во-первых, атмосфера. Лаз в это помещение, каюту или рубку управления был открыт. Вполне возможно, что существо дышало именно таким воздухом, какой был на этой планете. А он ведь далеко не похож на земной. Может случиться, что один глоток земного воздуха — и спасать будет некого. Во-вторых, еще одно кресло. Я не знал, есть ли здесь второй член экипажа. А если есть, то жив он или мертв? Колея одногусеничного вездехода наводила на мысль, что второе существо должно быть. Я бы сейчас сделал все, что нужно, вот только не знал, что именно. Осмотреть корабль? Теперь я был уверен, что это космический корабль. Да чем же все-таки помочь ему? Я рванулся в одну сторону, в другую, чуть было не сбил со стойки, графин с водой… и остановился.
Ладно. Космические корабли, представители другой цивилизации, очень похожие на нас, вычислительная машина, продолжающая играть цветовые гаммы, — все это возможно. Для меня по крайней мере. Я ведь никогда не встречался с пришельцами, как, впрочем, и все остальные люди на Земле. Но… но этот обыденный, простой, слишком уж человеческий графин с водой. Стеклянный графин, похожий на тот, что стоял в холле нашего института.
— Пить… — сказало существо.
Понятно. Если есть графин, почему бы существу не сказать на чистейшем русском: «Дай-ка, дружище, водицы испить!»
Я спокойно взял в руки графин, даже вода в нем булькнула как-то знакомо, и поднес его ко рту человека! Только вот рта он не раскрыл. Мне пришлось приложить значительное усилие, чтобы раздвинуть стиснутые челюсти и влить в рот немного воды. Человек был без сознания. Тогда как же он смог попросить воды?
Я поставил графин на место и осмотрелся еще раз. Никакого другого выхода отсюда не было. В это помещение можно было проникнуть только одним-единственным образом: через тот самый лаз, его даже ходом не назовешь.
— Спасибо… — сказал человек. — Помоги еще…
— Как? Как тебе помочь?!
Глаза человека по-прежнему были открыты. И все-таки он лежал без сознания. Во всяком случае, он не пошевельнулся. Да и говорил он, не открывая рта. Ладно. Переживем. Телепатия! Передача мыслей непосредственно из мозга в мозг. Поэтому он и говорит на русском. Даже в самом непонятном есть какой-то порядок, который успокаивает, делает это непонятное приемлемым, во всяком случае. Сейчас он скажет, подумал я, что у них сломалась дюза или отражатель фотонного двигателя, и попросит помощи. Я даже ответа ждал на свои невысказанные вслух мысли. Но не получил. Человек не сказал больше ничего.
— Сколько вас здесь? — спросил я. — Двое? Или больше? Что это за аппарат? Космический корабль? Вы хоть знаете, что вы находитесь на Земле?
Я мог продолжать этот ряд вопросов до бесконечности. Мне самому нужна была помощь. Я не знал, что делать.
Но ведь где-то на подходе уже был вездеход Строки на.
Здесь мне мог помочь только он.
К своему вездеходу я вернулся вовремя. Машина Строкина приближалась. Вот она остановилась. Еще минута, и Валерий появился передо мной. На нем был такой же комбинезон, как у меня, и кислородная маска.
— Ну! — нетерпеливо спросил он. — Что тут у тебя?
— Полагаю, что это космический аппарат, — ответил я. — Внутри находится человек. Он даже попросил у меня пить, хотя и лежит без сознания.
— Ты хоть представляешь, что говоришь? — не поверил Строкин. — Машина нашего института создала математическую модель этой планеты. И вдруг на математическую модель преспокойно садится космический корабль пришельцев!
— Не знаю, преспокойно он сел или нет, но существо, находящееся в нем, нуждается в помощи. Вот кончается колея моего вездехода. Можешь сделать шаг вперед и все сам проверить.
Строкин шагнул. Минут через пять он вернулся.
— Оказывается, ты прав. Только их корабль находится не на «подопечной», не на «Красавице» то есть.
— Это в каком же смысле?
Вместо ответа Строкин сказал:
— Давай загоним туда один вездеход, и пусть он определит некоторые параметры окрестности, а мы займемся самим человекообразным существом.
— Человеком, — поправил я.
Предложение Строкина было правильным. Мы так и сделали. Моя машина по стандартной программе занялась исследованием местности, которая, как мне теперь казалось, действительно заметно отличалась от «Красавицы». Но чем мы могли помочь человеку? Валерий оказался находчивее меня. Он прихватил с собой аварийную аптечку.
— Уж не собираешься ли ты лечить его земными лекарствами? — спросил я.
— Нет, не собираюсь. Но попытаться определить, что же с ним такое произошло, стоит.
— Как ты сможешь это сделать? Ведь мы же ничего о нем не знаем!
— Тогда предложи что-нибудь другое.
— Его нужно немедленно транспортировать в наш институт. А уж там пусть разбираются. — Я еще немного порассуждал о научном потенциале нашего института и других научных организаций родного города, в том числе и медицинских.
Строкин слушал меня вполуха, то прикладывая ладони ко лбу человека, то выслушивая его. Ясно, он пытался определить, бьется ли сердце этого существа.
— Жаль, — наконец сказал он.
— Совсем уж безнадежно?
— Жаль, что мы его не можем транспортировать в наш институт.
— Да почему же?! — вскричал я и тут же все понял.
Нет! Ведь всё это существует только в модели. Ведь это только модель, созданная вычислительным центром нашего исследовательского института. Ничего мы не сможем вынести отсюда, так же, как и внести сюда. И никакие вредные отходы промышленного производства сюда тоже не перебросишь. И не создашь невиданные синхрофазотроны…
— Ты, Алексей, срочно возвращайся, — сказал Строкин. — Расскажи там все подробно. Здесь нужен опытный врач. Я уверен, что такого найдут, и он согласится посетить нашу седьмую модель.
Мне не хотелось оставлять Строкина здесь одного. Но и выхода другого, кажется, действительно не было.
— Поторопись, Алексей, — сказал Строкин.
— Я все понял. Сделаю. Только учти, что несколько фраз он мне все-таки сказал.
— Хорошо, учту. А ты не забудь сообщить, что все это происходит не в нашей модели. Не знаю уж где, но только не в нашей модели.
Я мчался на своем вездеходе к точке выхода из математической модели. Параметры планеты, на которой остался Строкин, действительно резко отличались от нашей «подопечной». Она была меньше по размерам и имела другой состав атмосферы, почти пригодный для дыхания человека. Только кислорода в ней было чуть меньше, чем в земной.
Оказывается, моего возвращения уже ждали. К ангару сбежался почти весь институт, по крайней мере все необходимые мне сейчас люди.
Вычислительный центр проанализировал странности в поведении Крестьянчикова и Вольнова. И хотя рекомендаций никаких не выдал, весь институт уже ждал чего-то необычного.
Первое, что попытались сделать программисты, это найти ошибку в модели нашей собственной «подопечной». Ошибки или сбоя не было. Тут же начали готовить спасательную экспедицию, в состав которой включили двух врачей. Мне предложили отдохнуть, но я чувствовал себя проводником, первопроходцем и поэтому отказался. У них, конечно, не хватило духу отстранить меня от дальнейших работ.
В модель меня перебросили первым. Я вышел из вездехода, и он автоматически вернулся в институт. Через минуту он появился с врачом. Затем возникло сразу три машины. Ясно. Это впервые начали работать спасатели. Машины снимали даже с модели самого Маркелова.
Через час экспедиция прибыла к тому месту, где стояла машина Строкина. Несколько человек остались возле нее, остальные пошли по колее, которая и вывела нас в какой-то другой мир.
Строкина мы нашли сидящим во втором кресле. Он сидел совершенно неподвижно. И я вначале подумал, что и он тоже находится в глубоком обмороке. Но испытатель вдруг шевельнулся и открыл глаза. Лицо его было очень усталым. Поднялся он с большим трудом.
— Можете не торопиться, — сказал он. — Контакт надежен. Этот человек моделирует не только окружающий его мир, но и самого себя. Он не знал, что для нас столь важно казаться живым, двигающимся. Скоро он встанет и пожмет нам руки. А желающие поговорить с ним должны сесть вот в это кресло. Разговор будет идти на чистейшем русском, потому что передача информации идет непосредственно из мозга в мозг. Кто желает?
Желали все, но предпочтение отдали мне. Все-таки, как-никак, а именно я нашел странное сооружение. Я сел в кресло и расслабился.
— Повторяю еще раз, — сказал человек. — Спасибо тебе за спасение!
— Но я не спасал тебя! — удивился я. — Я даже не знал, что нужно делать, если ты и нуждался в помощи!
— Контакт установлен, и это главное. Мой корабль действительно потерпел аварию. Координаты его не имеют для тебя значения. По космическим меркам это наверняка в какой-нибудь другой галактике. На случай подобных происшествий у нас имеются устройства для моделирования планет, совершив посадку на которые мы могли бы произвести ремонт, а если планеты обитаемы, то и вступить с их обитателями в контакт.
— Но ведь все это фикция! — вскричал я. — Модели на самом деле не существуют. Они только в нашем воображении!
— Конечно, — согласился человек. — И наш контакт существует только в нашем воображении, а вернее, в нашем сознании, хотя без воображения здесь, конечно, не обойтись. Мой корабль потерпел аварию. Я начал моделировать разные миры, но все они были мало пригодны для меня. Дело еще в том, что пострадала и моя вычислительная машина. Но почти все цивилизации при моделировании миров проходят через этап вот таких песчаных планет, Тут какая-то закономерность. Или люди думают, что проще песка уже нет ничего на свете? Поскольку модели существуют не в обычном пространстве и времени, вероятность встретить на одной из них разумных существ очень велика. Вот я и встретил вас.
— Но чем мы можем помочь тебе?
— Мыслями, идеями, участием.
— Подожди, между нашими моделями связь можно установить только в одной-единственной точке, которую я нашел случайно.
— Ты же сам не веришь в эту случайность. В принципе, если вам так хочется, наши модели можно совместить полностью.
— Это было бы интересно. Вот ты говорил, что корабль и вычислительная машина частично вышли из строя. А если бы машина вышла из строя полностью?
— Осталось бы мое сознание и воображение. Модель все равно можно построить.
— А если и сознание и воображение…
— Что ж, мы не бессмертны.
— Сколько вас на этом корабле?
— Я один.
— А кто же тогда проделал колею вездеходом с одной гусеницей?
— Я об этом ничего не знаю.
Я встал с кресла. Похоже, что мы разговаривали вслух. Но это не беда. Каждый наш разговор с ним будет что-то прибавлять к нашему знанию о нем. И мы ему чем-нибудь поможем. Я в этом уверен.
Так наша «подопечная» стала знаменитой. И ее уже вполне официально называют «Красавицей».
Обе модели по взаимному согласию совмещены в пространстве. Испытателям и программистам работы по горло. Тем более что не разгадана тайна колеи вездехода. Кажется, в нашей седьмой модели был кто-то третий.
И хотя на седьмую модель брошены основные силы института, иногда у меня нет времени после смены вернуться домой. А когда это все же получается, я сначала стою на смотровой площадке института и смотрю на заречные поля и леса, на седую дымку над горизонтом. А потом еду в автобусе домой и там занимаюсь самыми обычными делами, обыденными и вечными. И жена часто говорит мне, что у меня не хватает воображения.
Я не спорю. Возможно, она права. Я соглашаюсь.
А завтра меня снова ждет «Красавица» со своими тайнами…
На семейном совете решили: пишущую машинку надо покупать. Напрокат только всякое барахло попадается. Больше времени уходит на ремонт. Ну а все остальное подождет. И новое пальто жене, и беговые коньки сыну, и костюм самому Семену.
Семен Ватутин пошел в магазин вдвоем с женой Катей. Там они долго рассматривали различные марки машинок, хотя дома уже было решено, какую покупать. А потом они вместе читали техническое описание. И, наконец, попросили продавца что-нибудь отпечатать. Ватутин и сам умел, но в магазине стеснялся. Продавец мигом вставил лист чистой бумаги, и машинка залилась такой оглушительной трелью, что жена Семена даже вздрогнула от неожиданности.
— Пожалуйста, — не глядя на лист, сказал продавец и протянул его покупателям.
«Ходят тут всякие! Выбирают, выбирают! И чтоб дешево было, да еще само и печатало…» — было отстукано на листе.
— Что же это, — испуганно произнес Семен. Даже стыдно ему почему-то стало. — У нас и деньги есть. Нам машинка нужна. — И, словно обратившись за поддержкой, добавил: — Катя…
Катя сразу же начала открывать сумочку, в которой лежали деньги. Семен протянул лист продавцу. И тот, только сейчас прочитав, что там было напечатано, досадливо покраснел, но тут же овладел собой и с достоинством произнес:
— Голова кругом идет. Столько народу за день… Вы уж извините, пожалуйста.
Ватутин огляделся. В магазине было пустынно, как на пляже в ненастную погоду. Огляделся и мысленно простил продавца.
— Так выписать ее вам? — нетерпеливо спросил продавец.
— Да, да. И именно этот экземпляр.
Через час машинка «Эрика» красовалась в квартире Ватутиных. Новенькая, чистенькая, блестящая. На ней и печатать-то было страшно.
— Первая я! — сказала Катя, вымыла руки и села за машинку.
«Скоро папка защитит диссертацию, и тогда мы заживем по-человечески!» напечатала она.
— Правда ведь?
— Правда, — кивнул Семен.
«Поедем на Черное море, а потом купим чудо-гарнитур! И все старье выкинем!»
— Правда?
— Правда, — снова согласился Семен.
Катя составила целый список необходимого (ох, я много же оказалось этого необходимого!) и с победным видом уставилась на мужа:
— Осилим, Семка?
— Эх, надо бы! Ну уж раз печатающий механизм купили, будем работать. Кровь из носу, а к сентябрю диссертацию надо закончить.
— Ты закончишь, я знаю. Когда что-нибудь очень нужно, ты всегда сделаешь. Ты же у меня молодчина. — Катя встала и ласково погладила мужа по щеке. — Ты тут потренируйся немного, а я ужин приготовлю. Хорошо? Для разминки что-нибудь из книги попечатай.
— Ладно…
Жена ушла на кухню. Семен походил по комнате, о чем-то размышляя, потом подошел к книжному шкафу, выбрал книгу академика Ландау «Теория поля», подержал ее немного в руке и вернулся к столу. Нужно было напечатать какой-нибудь технический текст, чтобы научиться оставлять достаточное место для формул, которые потом вписываются от руки.
И пока жена гремела на кухне кастрюлями, он отпечатал страницу. Печатал он быстро, даже с каким-то изяществом, хотя только одними средними пальцами рук. Он уже хотел было вытащить лист, но что-то его отвлекло, что-то заставило его все забыть и подойти к окну. Солнечный лучик, что ли? Или капля, сорвавшаяся с сосульки… Он подошел и прислонился к холодному окну щекой.
А за окном-то была весна. Весна!
Простоял он так несколько минут, чувствуя, что ему совсем не хочется думать о диссертации. Пробежаться бы лучше сейчас по лужам, разбивая их хрупкий ледок. С сыном бы пойти, с женой. Посидеть бы в сквере на солнышке…
— У тебя хорошо получается, — услышал он голос Кати. В одной руке она держала столовое полотенце, а в другой — лист, только что выдернутый из каретки. — Только лучше бы ты технический текст печатал, а не стихи.
— Какие еще стихи? — засмеялся Семен. — У Ландау такие стихи, хоть на музыку перекладывай.
— А это что? — Жена встряхнула в руке лист… — Не любя, не страдая, не мучаясь, ожидаю прихода весны… Евтушенко, что ли?
— Где, где?! — испугался Семен. — Ах, вот это! — На бумаге действительно были отпечатаны стихи. Целых три строфы. — Нет, нет. Это одного поэта… Вот черт, забыл фамилию.
— Семен, занимался бы ты лучше делом, — посоветовала Катя и ушла на кухню, и даже закрыла за собой дверь, чтобы не мешать мужу.
А Семен пробежал глазами строчки. Стихи были незнакомые, но какие-то созвучные его настроению. Семен даже подумал, что и он мог бы написать такие. Но стихи писать было некогда. Диссертация еще пребывала в полусыром виде. Отпечатать ее, поизрезать ножницами, поисправить всю, склеить кусочки, снова отпечатать, чтобы сдать в ученый совет. Вот тогда можно будет и отдохнуть. Только для стихов все равно вряд ли время найдется.
Он вставил в каретку чистый лист бумаги и напечатал целый абзац. Глазами он следил за текстом по книге и поэтому, когда глянул на лист, чуть не ахнул от удивления. Даже какой-то легкий испуг пробрал его. На листе снова была напечатана строфа стихотворения. И опять про весну. И опять созвучно его немного грустному настроению.
— Интересно, — прошептал Семен и начал печатать дальше, не отрываясь от текста и не глядя на лист. — Что же получится? А?
Получилось стихотворение, три четверостишия. А одна строфа была написана белым стихом, но как-то очень необыкновенно: и грустно, и радостно, и немного растерянно.
Семен вытащил лист, положил его рядом с первым — текстом вниз, вставил в каретку чистый, но печатать ничего не стал, а позвал Катю.
— Ну что тут у тебя, горе мое? — спросила Катя. — Расположение букв забыл, наверное?
— Да нет… Все я помню. Ты вот попробуй напечатай одну страницу из «Теории поля».
— Это еще зачем? Я уж лучше что-нибудь другое. Тут я запутаюсь с этими индексами. Я ведь не знаю: какой из них надо печатать, а какой вписывать от руки.
Катя печатала быстро, почти как профессиональная машинистка. Закончив, она вынула лист из каретки и протянула Семену:
— Ну? И зачем ты меня позвал?
— Действительно. У тебя все нормально получается. — Семен повертел в руках лист, на котором был список необходимых закупок на завтрашний день. Тут были и картошка, и лук, и масло, и даже телевизор.
— Про телевизор — это я так, — смутилась Катя. — Подумала просто. Вычеркнуть надо… Так я пойду?
— Подожди, Катя. Вот какая штука. Видишь. — Он показал жене второй лист. — Снова стихи. А печатал я «Теорию поля». Я и в первый раз ее печатал, а получились стихи. Да и стихов-то этих я никогда не читал. Не помню!
— Эх, заставила бы я тебя обед готовить! — в сердцах сказала Катя и пошла на кухню. Там у нее что-то закипело. Семен поплелся за ней.
— Вот ты проверь, проверь, — просил он. — Я буду печатать, а ты следи.
— Будешь есть переваренные щи, — пообещала Катя, убавила газ, очистила головку лука, но все же пошла за мужем.
Семен сел очень прямо, развернув плечи, как на экзамене. Он даже вздохнул раза два, прежде чем начать печатать. И когда он принялся отстукивать строку, сразу стало ясно, что это будут стихи.
— Ты вот замечай, — говорил он. — Я нажимаю букву «в», затем «е», «к», «т», «о», «р». Следила? А теперь посмотри. — Он отвел руку, которой закрывал лист. На листе вместо слова «вектор» было напечатано слово «весна».
— Интересное дело, — сказала Катя. — Что же у нее, шрифт неправильно расположен, что ли?
— Но ведь ты же печатала! А потом в слове «вектор» — шесть букв. Я шесть и нажимал. А в слове «весна» — пять. А где же шестая?
— Странно, — сказала Катя и тут же убежала на кухню убавить газ у второй конфорки. — А ну-ка попробуй еще, — попросила она, вернувшись в комнату.
Сколько Семен ни печатал, получались только стихи. И это, странное дело, даже не расстроило его. И настроение как будто улучшилось. В комнате сделалось светлее. И жена стала какая-то непохожая на себя, а чем — и не поймешь. И понимать не хочется. Пусть такая и остается. Губу прикусила. Думает, что же делать?
— Да ну ее, эту машинку! — вдруг сказал Семен. — Я лучше тебя поцелую.
— Вот еще, — сказала Катя. — Разобраться надо. Может, менять придется. — И она сама села за машинку.
— Ты только перестань составлять списки, — попросил Семен. — Попробуй все-таки «Теорию поля» попечатать. Пусть с ошибками. Сейчас не это важно.
— Хорошо, — сказала Катя и начала печатать.
Она не смотрела на лист, торчащий из каретки, но Семен уже понял, что «Теорию поля» напечатать не удастся. На листе снова был какой-то хозяйственный перечень.
— Не может быть, — сказала Катя и начала новый лист. Но их, наверное, можно было начинать и сто.
Катя окончательно расстроилась, устало опустила руки.
— Но почему у меня стихи, а у тебя все по хозяйству? Значит, дело не в шрифте? Если бы шрифт был перепутан, тогда бы получалась сплошная абракадабра! Тогда почему же?
— Почему, почему? — всхлипнула Катя. — Не знаю, почему у тебя стихи получаются. А у меня одни списки все время в голове. Только и думаешь, что бы купить и денег меньше израсходовать. На твою стипендию не очень-то развернешься. А про свою зарплату я и вспоминать не хочу.
Семен не обиделся. Знал он, что не попрекала жена его, а ей действительно трудно. Понимал он ее, и поэтому обнял за плечи, сказал:
— Недолго уж. Катя, осталось ждать. Все должно быть хорошо. И с машинкой этой разберемся. Ты, пожалуйста, не расстраивайся.
Для того чтобы расстраиваться, у Кати не было времени. Улыбнулась она через силу и пошла на кухню.
А Семен сел за машинку. Теперь он понял, что с ней шутки плохи. И весна тут, конечно, имела какое-то значение. Необъяснимо все и запутанно, но ведь факт! Семен сосредоточился, выбросил из головы всякую ерунду вроде весны и хрустящих подмерзших лужиц, представил себе почему-то злые, недоброжелательные лица оппонентов на будущей пока еще защите, ощетинился весь внутренне, даже лоб нахмурил… и отпечатал: «К вопросу о некоторых свойствах полевых транзисторов в режиме генерации».
Получилось! Заглавие диссертации уже получилось! Это, конечно, была еще прикидка, но все же… Семен разволновался, начал искать в черновиках первую страницу, введение. Нашел, Надо было печатать, пока получалось. Катя не появлялась из кухни. Семен благополучно отпечатал одну страницу, начал вторую… И снова настроение у него странно изменилось, и лица оппонентов уже дружески улыбались ему, и солнце снова заглянуло в комнату… И печатал Семен уже не введение к диссертации, а стихи, и не хотелось ему останавливаться.
Он работал около часа.
— Семен, — вдруг услышал он голос жены. — Ты ведь с ней диссертацию не закончишь…
Семен кивнул, сложил листы, протянул их Кате, сказал:
— Это тебе. Когда-нибудь прочитаешь. А машинку эту я унесу.
Он вставил ее в футляр, оделся и пошел в магазин. Он шел и не замечал, как похрустывают под ногами подмерзшие лужицы. И мысли его вертелись теперь вокруг диссертации, которая называлась «К вопросу о некоторых свойствах…». И тема уже казалась ему значительной, и выводы многообещающими. И хотелось написать ее изящно, чтобы самому стало радостно.
Домой он вернулся без машинки, но зато с букетом цветов, которые купил в подземном переходе у молодого грузина. А машинку он решил больше не покупать. Можно и напрокат взять.
Катя цветам обрадовалась. А потом Семен сходил за сыном в детский сад и на обратном пути купил конфет и торт. И они вечером пили чай и смеялись, потому что старенький телевизор довольно сносно показывал действительно смешную комедию.
А через десять месяцев Семен Ватутин защитил диссертацию, и в августе они ездили на Черное море. Семен теперь даже в детский сад за сыном ходил с портфелем. Поговаривали, что ему следует подумать о докторантуре. И Семен уже начал привыкать к этой мысли. А потом наступила осень, зима. Семен читал лекции, готовился к ним, писал крупные статьи в научные журналы, один и в соавторстве. И статьи эти появлялись в печати.
Как-то в сентябре Катя сказала ему, что лес пожелтел, но Семен только отмахнулся от нее. Не до этого ему было сейчас. И первый снег выпал для него незаметно. Весной он поскользнулся, упал и ободрал свой портфель.
И уже материалы новой диссертации — докторской — накапливались в этом портфеле. Семен посерьезнел и отпустил красивую бородку. Он подумывал было и о трости, но Катя решительно воспротивилась этому.
Иногда по вечерам, когда Семен читал лекции, Катя доставала листки со стихами и смотрела на них. Она их не читала, потому что знала все наизусть. И тогда ей становилось грустно и хотелось, чтобы Семен пришел сейчас и сказал: «Это тебе, Катя! Прочти, если хочешь». И засмеялся бы, закружил ее по комнате, отбросив в сторону свой портфель.
Но Семен приходил серьезный и сосредоточенный. Он аккуратно ставил в передней на специальную полку портфель, ужинал, просматривал газеты и рассказывал Кате о некоторых вопросах, имеющих отношение к его будущей докторской диссертации.
А за окном шел золотой листопад, или сказочные снежинки медленно падали на землю, или прозрачные капельки скатывались с ледяных стрел сосулек.
А где-то за окном жили стихи и сказки…
Что знаем мы, двадцатилетние, о войне? Мы, ни разу не видавшие разрывов бомб, не слышавшие свиста пуль, никогда не голодавшие, не знавшие, что такое похоронная, безногий отец, в тридцать лет поседевшая мать.
Что знаем мы о войне?
…Близилась экзаменационная сессия. Около Университетской рощи нельзя было пройти, не захлебнувшись запахом цветущей черемухи. Днем уже было жарко. Вечером — прохладно. Проспект Ленина от Дворца Советов до Лагерного сада заполняла шумная, смеющаяся толпа. Время вечерних и ночных гуляний.
Я учился в Усть-Манском политехническом институте на факультете операторов машин времени. Мы гурьбой шли с лекции по теории прогнозирования будущего на лабораторные занятия в десятый корпус.
— А вы знаете, — сказал Валерий Трубников, — эта лабораторная практически зачет по прогнозированию настоящего.
— Ну да! — ахнула идущая рядом со мной Вера и схватила меня за локоть. — Это правда?
— Правда, правда, — Трубников утвердительно закивал в ответ.
— Откуда ты взял? Откуда ты знаешь? — загалдели вокруг.
— Знаю — и все. Сами увидите.
Нельзя сказать, что его заявление нас обрадовало. Все знали педантичную скрупулезность старшего преподавателя Тронова, который вел лабораторные. Его любимой фразой было:
— С временем шутить нельзя.
Он выжимал из нас все. Он заставлял нас думать так, что голова раскалывалась на части. Его не устраивали витиеватые, эмоциональные рассуждения и доказательства. Ему нужна была строгая логика. Только логика.
После яркого солнца легкий полусумрак коридоров был даже приятен. Кабины учебных машин времени располагались в правом крыле здания в аудитории N_307. Все лабораторные я делал вместе с Верой. И в группе уже перестали шутить на эту тему. Привыкли.
Старший преподаватель Тронов вошел в кабину и положил на стол конверт.
— Если кому-нибудь станет плохо, нажмите вот эту кнопку, — сказал он. Это случается.
— Почему? — спросила Вера.
— Война… Что вы знаете о войне? — Тронов пожал плечами.
— Знаем, и многое, — сказал я. — Брест, Ленинград, Майданек.
— Сталинград, — подхватила Вера. — Хиросима.
— Люди, в первую очередь люди, — тихо сказал Тронов и вышел из кабины.
— Значит, мы будем участвовать в войне? — сказала Вера. — Ой, как здорово!
— «Участвовать», — передразнил я ее. — Смотреть со стороны. Кино.
— Ну да. Кино… Это не кино. Это действительно было.
Мы прочитали задание, набрали на пульте машины координаты пространства и времени и включили ее.
Пронзительно завизжали тормозные колодки, и поезд остановился. Из теплушек как горох посыпались люди. Над головами на бреющем полете пронеслись один за другим три самолета. Горели два соседних вагона. Люди скатывались с насыпи и бежали в степь. Женщины и дети.
Эффект присутствия был ошеломляюще полным.
Рядом со мной упала женщина. Она была в сером тяжелом платье, черном платке и кирзовых сапогах. Девчушка лет пяти раза два дернула ее за руку, говоря: «Мама, мама». Потом, поняв, что мама уже не поднимется, закричала страшно, захлебываясь слезами и тряся маленькими кулачками:
— Ма-а-ма!
Рядом, оставляя за собой полоску крови, ползла женщина к краю воронки, где еще что-то шевелилось, бесформенное, полузасыпанное землей, что было ее ребенком, мальчиком или девочкой.
В открытом поле смерть настигала людей быстро и безжалостно. Горели уже почти все вагоны. Обезумевшие люди бегали по полю, падали, зарываясь ногтями в землю. Пахло горелым. Пахло цветами. Это смешение запахов было настолько неестественным, диким, что хотелось кричать, чтобы криком разбить эту страшную картину крови и летней степи, детей и пулеметных очередей.
Все это навалилось на нас так внезапно. Смерть, смерть кругом. После солнца и весны, после запаха черемухи…
Какой-то офицер, еще почти мальчишка, пытался навести порядок в этом кричащем мире, приказывая лежать или бежать к балке, видневшейся метрах в трехстах, в зависимости от того, где были самолеты.
Вера стояла на обгоревшей траве рядом с воронкой.
— Ложись! — крикнул я, хватая ее за руку и рывком пытаясь бросить на землю. — Ложись!
Она вырвалась и бросилась к сидевшему метрах в пяти ребенку, спокойно подбрасывающему комья земли. И когда земля, рассыпаясь, летела ему в лицо, он смеялся и смешно отплевывался, пуская пузыри. Рядом с ним возникли бурунчики пулеметных очередей. Это его не испугало. Для него еще не существовало понятия «война».
Вера бросилась к нему и вдруг в полуметре, широко расставив руки и навалившись грудью, как бы уперлась в твердую стену воздуха, не пускающую дальше. Она стучала о невидимую преграду кулачками и что-то кричала, пока, обессиленная, не сползла вниз, к траве.
Я на ощупь нажал кнопку возврата… Панели пульта управления, высокие стойки аппаратуры, мягкий приглушенный свет, букетик цветов в стакане на столе. Скорченная фигура Веры в углу кабины, возле самого входа. Я бросился к ней и приподнял, думая, что она потеряла сознание. Но она широко открытыми глазами посмотрела на меня, вдаль, в пустоту и осторожно высвободилась. Подошла к столу, села, уронив голову на ободранную столешницу. Я знал, что творится в ее душе. Знал ее чувствительную натуру. И если я наверняка не выдержал бы еще нескольких минут, то что сейчас происходило с ней?
Так она сидела минут пятнадцать, и я не смел потревожить ее. Потом она подняла голову и сказала:
— Все сначала.
— Можно отказаться от этой работы и попросить другую.
— Другой такой не может быть. Я выдержу.
…Пронзительно завизжали тормозные колодки, и поезд остановился… Мы стояли на краю воронки. Ветер, смешанный с дымом, рвал волосы.
Плача и размазывая слезы по грязным щекам, кричала девочка:
— Ма-а-а-ма!
Играл сухой обгоревшей землей ребенок. Он был еще настолько мал, что нельзя было понять: девочка это или мальчик. Бурунчики пулеметных очередей возникли почти рядом с ним, и он, смешно переваливаясь на крохотных неокрепших ножках, затопал к этому месту, неумело повторяя: «Мма… мма… мма…»
Через секунду он был убит.
Страшный эпизод далекого прошлого на мгновение смазался, и изображение исчезло.
— У нас мало времени, — сказала Вера. — Начнем моделирование. — Ее глаза сухо блеснули, встретившись с моими. — Ничего, Сергей. Мы успеем.
Нам нужно было проследить судьбу малыша в предположении, что он останется живым. И мы делали десятки таких предположений, выбирая наиболее вероятный вариант его будущей жизни. Логическая машина, используя информацию о прошлом человека, о людях, которые его окружали, событиях, выбирала наиболее возможный вариант, и мы его видели. Вся трудность заключалась в том, чтобы учесть наибольшее количество существенных, главных факторов, отыскать их среди, может быть, на первый взгляд более бросающихся в глаза, более эффектных. Эта работа требовала железной логики, умения мыслить строгими логическими категориями, подавлять в себе эмоции, обязательно возникающие при этом. Эта работа требовала обширных знаний о том времени.
И вот мы увидели, как маленький человечек неуверенно сделал шаг к своей смерти, покачнулся и упал, не дойдя до нее двух шагов. А через минуту самолеты, израсходовав весь свой боезапас, скрылись за горизонтом.
Вокруг плакали, перевязывали раненых, искали родных и знакомых и находили их лежащими в неестественных позах смерти. Смерть всегда неестественна.
Потом вереница людей потянулась вдоль насыпи на восток. Ребенка несла на руках чужая старуха, почерневшая от горя, сухонькая, маленькая. Как она только его несла? Мальчик, это оказался мальчик, попал в детдом, окончил школу, Томский университет. В сорок лет он разработал математическую теорию раковых заболеваний. Это почти на год раньше, чем произошло на самом деле. Кто-то другой сделал это на год позже. На год позже… Сколько жизней не удалось спасти из-за этого.
Второй человечек, тот, который грязным комочком еще шевелился на краю воронки, работал бы простым учителем истории в каком-то захолустном уголке, где, может быть, еще и сейчас нет учителя истории.
Ну что ж. Мы выполнили задание лабораторной работы. Как всякая лабораторная, она не имела практической ценности.
До звонка оставалось не более трех минут, когда Вера сказала:
— Я хочу изменить судьбу девочки. Пусть ее мать останется живой. Хоть краем глаза я хочу посмотреть на это.
Я молча кивнул.
Сначала мы увидели то же, что и раньше. Женщину, лежащую с запрокинутой головой, и девочку. Услышали ее крик:
— Ма-а-ама!
Потом то, что хотели увидеть.
Улетающие на запад самолеты и женщину, исступленно целующую свою дочь. Слезы радости, безмерной радости и счастья, что ее дочь жива и невредима, что еще несколько часов, и она уже будет в безопасности, что ей уже ничего не будет грозить, что она будет жить. Девочка, прильнувшая к матери. К заплаканному, постаревшему лицу матери.
Я тронул Веру за локоть.
— Звонок.
Она сама нажала кнопку возвращения в настоящее.
Вся группа собралась в коридоре. Не было обычного оживления и вопросов: «ну как?», «успели?».
Результаты работы мы узнаем на следующий день. Проверка работ будет происходить без нас. От нас никто не потребует дополнительных объяснений. Мы узнаем только результат.
На площади перед корпусом по-прежнему было солнечно и жарко. В Лагерном саду гуляли люди. Где-то пели песню. Мы вышли на обрыв к Мане. Здесь было прохладнее. Внизу уже купались нетерпеливые любители поплавать. Вода была еще очень холодная.
— Эх, война, война, — сказал кто-то.
— Да-а, — ответили ему.
Что мы знали о войне?
— Я пойду, — сказала Вера. — К Тронову.
— Зачем?
— Ответ должен быть другим. Разве дело в том, что одним великим человеком могло быть больше? Просто человек мог быть… Дело не в том, что убили будущего ученого. Они этого еще не могли знать. Убили чью-то радость, чье-то счастье. Главное в том, чтобы не было этого страшного крика: «Ма-а-ма!» Чтобы никогда не было этого страшного крика. Пусть из нее или него никогда и не получилось бы гения, все равно людям от этого было бы лучше.
— Тронова этим не возьмешь, — сказал Трубников. — Ему нужна только логика, строгие доказательства без эмоций.
— Это самая лучшая логика! — крикнула Вера. — Я пойду…
— Я с тобой, — сказал я.
Мы побежали по молодой, еще только начинающей выбиваться из земли траве, торопясь застать Тронова.
Началось все с простой шутки. Мне до смерти надоели глубокомысленные нравоучения филателистов и нумизматов о большой познавательной ценности марок и монет, о том, что, к примеру, нумизматика расширяет кругозор человека. Когда я ближе познакомился с этими все-таки по-своему интересными людьми, то узнал, что их волнует только приобретение какой-нибудь редчайшей марки или монеты. А все остальное является лишь длинной прелюдией к этому. Позже я узнал, что есть люди, коллекционирующие спичечные коробки, давно вышедшие из пользования, и, жалея их бесполезный труд, повинуясь какому-то внутреннему порыву или просто из чувства противоречия, заявил, что буду коллекционировать улыбки.
Это вызвало безобидные, хотя и продолжительные насмешки окружающих. Постепенно друзья и знакомые забыли об этой моей нелепой выходке. Забыл и я.
Прошло несколько лет, и однажды, это было на выпускном балу в политехническом институте, я увидел Энн… Увидел совершенно другими глазами, хотя знал ее уже лет десять. Ее болезненно нервное выражение черных глаз, хрупкую мальчишескую фигуру, так и не развившуюся в фигуру девушки.
— Сашка, — сказала она, как всегда, просто, — хочешь, я тебе что-то подарю?
— Хочу, — ответил я глупо и беззаботно, словно мне предлагали яблоко.
— Хочешь, я подарю тебе улыбку?
— Что? — Я даже рассмеялся идиотским смехом ничего не понимающего человека. — Улыбку?
— Улыбку, — сказала она, и я прозрел. — Ведь ты собирался коллекционировать улыбки… Забыл?
— Забыл, — ответил я, отчетливо вспоминая тот день. — Разве это возможно? Ты шутишь? — Последняя моя фраза прозвучала гораздо тише, чем первая.
— Сашка, Сашка, ты…
Она не договорила, но я понял, что она хотела сказать.
— Нет, Энн, нет! Я не слеп. Я все вижу.
— Так ли это? — И она улыбнулась.
Я запомнил эту улыбку, радостную и горькую, счастливую и безнадежную, все понимающую и недоумевающую.
— Я тоже люблю тебя, Энн! — крикнул я на весь зал.
Музыка замерла на неопределенной ноте, все выжидательно смотрели на нас, движение остановилось, мы были центром безмолвной вселенной.
— Почему — тоже? — спросила Энн. — Я просто хотела подарить тебе улыбку. — И она засмеялась.
Никто не обратил на нас внимания, разве что Андрей. Но ему лучше было этого не делать. Ведь это он любил Энн. Зал усердно и с чувством отплясывал лагетту.
— Пусть твое сердце останется чистым, — сказала она.
Я ссутулился, повернулся и вышел из веселящегося зала, не имея сил оглянуться. Я понял, что она меня любит, но не хочет показать этого, разрываясь от противоречивых чувств: «хочу» и «все бесполезно».
Меня направили работать в Усть-Манский НИИ Времени.
Через полгода я узнал, что Энн умерла. Она начала умирать, когда ей было десять лет, но сумела дожить до двадцати, ни разу не побеспокоив родных и друзей ни слезами, ни хмурым настроением.
Ее улыбка осталась в моей душе навсегда.
Чуть позже я заметил, что могу вызывать улыбку; Энн на лицах своих знакомых или просто прохожих, стоит только захотеть. Но я делал это редко, потому что у Энн была очень горькая улыбка.
А потом я встретил Ольгу, и она стала моей женой.
Здесь тоже все началось с улыбки.
Это была вторая улыбка, которую я не мог забыть. С удивлением я заметил, что все улыбаются мне улыбкой Ольги. Улыбкой, радостной, сильной, уверенной в себе и других, ободряющей и удивительно красивой.
На улицах нашего города, в тайге, в зарослях тальника около реки везде я видел эту гордую, открытую, зовущую и… чуть настороженную улыбку. Настороженность эта была едва заметной и адресовалась только мне, потому что она еще ничего не знала о моих чувствах.
Что-то неосязаемо-необыкновенное и волнующее было в Ольгиной улыбке, неизвестное, непонятное другим, потому что нельзя увидеть улыбку, нельзя ее услышать, ее можно только ощутить, почувствовать. И как часто мы ошибаемся, когда мимолетное движение губ и изгиб едва заметных морщинок возле глаз принимаем за улыбку.
Часто в лаборатории или просто на улице; стираясь вспомнить Ольгу, я тем самым вызывал ее улыбку на губах какой-нибудь проходящей мимо девушки, которая невольно останавливалась изумленная, не понимая почему и кому она улыбнулась. Иногда в таких случаях меня осторожно спрашивали:
— Что с вами?
Хотя, как мне кажется, это я должен был бы спрашивать.
— Я коллекционирую улыбки, — ответил я однажды первое, что пришло в голову.
— Чудак, — сказали мне, и я согласился.
Постепенно я научился улавливать в улыбке Ольги различные оттенки, грани между которыми были столь неуловимы, что, пытаясь найти их, я вначале не мог отличить улыбки радостного ожидания от улыбки ожидания радости, улыбки физической боли от улыбки душевного страдания. Оказывается, бывают и такие улыбки.
Для того, чтобы запомнить улыбки Ольги, мне не нужно было тренировать память, я просто все больше и больше понимал Ольгу во всей ее сложности и простоте, во всей ее гармоничности и дисгармонии, горе и радости, во вспышках мимолетной раздражительности и нежности, в песнях и слезах.
И когда она сказала «люблю», я на одно мгновение вообразил, что знаю все ее улыбки, и тут же был раздавлен, ослеплен, вознесен на небо, опущен на землю и прощен… Это был урок.
И все же я знал тысячи ее улыбок.
Когда она приходила с работы, расстроенная и разбитая беззлобными, но обидными проделками школьников, или плакала над порезанным пальцем, отпихивая от себя корзину с овощами, я мысленно представлял себе ее улыбки, и какая-нибудь из них тотчас же находила свое необходимое, единственное место в ее душе, и Ольга улыбалась. Улыбалась и плакала. Плакала и смеялась. Ей уже не было больно. Потом она говорила не то вопросительно, не то утвердительно:
— Сашка, ты колдун?..
— Нет, — говорил я. — Это ты колдунья.
— Значит, мы оба колдуны, — заключала она.
Способность вызывать улыбки, которые я запоминал, сначала удивляла моих друзей и знакомых. Потом к этому привыкли. Я же не мог объяснить этого свойства, у меня это как-то само собой получалось, безо всякого усилия с моей стороны. Мне всегда казалось, что этим свойством должны обладать все люди.
В моей коллекции улыбок, кроме Ольгиных, были и улыбки друзей. Отрешенно-сосредоточенные улыбки Андрея — худого, высокого, нескладного, когда он играл органные фуги и прелюдии. Его удивительные улыбки, всегда разные, — как всегда разной была его манера исполнения, — слитые с потоком звуков, то резко взрывающихся, расходящихся, то сходящихся в глубокий таинственный омут, вызывали в слушателях переживания, о которых бесполезно говорить вслух, потому что даже самые точные из возможных выражений неизбежно разрушали совершенство улыбки и музыки.
Однажды я не выдержал и сказал ему:
— Андрей, в твоей музыке я чувствую самое необычное, что только могу себе представить, — многомерность пространства и времени. Я успеваю прожить, пока ты играешь, несколько непохожих одна на другую жизней. Что это?
Он пожал плечами (разве можно это объяснить) и сказал:
— Я просто вижу улыбку Энн.
Андрей не был профессиональным музыкантом. Мы работали в одном исследовательском институте, только на разных машинах. Машинах времени. Кто-то, еще до нас, назвал их мустангами. И мы никогда не называли их иначе.
Почти каждый день мы посылали своих мустангов в прошлое, наблюдая, только наблюдая, ни во что не вмешиваясь, скрупулезно изучая факты, отсеивая ненужное, второстепенное, мучаясь сознанием собственного несовершенства, когда вдруг второстепенное оказывалось главным и наоборот. До бессонницы и хрипоты спорили мы, пытаясь-осознать, что дал нам и человечеству вообще тот или иной отрезок прошлого, который мы изучали.
Что дало нам прошлое? Куда оно нас привело?
Будущее и прошлое не существуют отдельно друг от друга. Они завязаны настоящим в один тугой узелок. В этом узелке все противоречия и ошибки прошлого, все желания и мечты о будущем, вся радость и горе предыдущих тысячелетий, в нем все будущее и все прошлое.
Все будущее, потому что оно зависит от настоящего. Все прошлое, потому что от него зависит настоящее. А миг настоящего так краток!
Человечество часто делает ошибки, которые мгновенно оказываются в прошлом, уже недоступном для людей. Ошибку уже не исправить. Можно только уменьшить зло ее последствий. Но для этого приходится тратить слишком много сил, а иногда и человеческих жизней.
Мы хотели изменять прошлое, но пока только изучали его.
Афанасий Навагин, который коллекционировал хрипы, все время носился с идеей отправки Спартаку хотя бы двух пулеметов. На него не обращали внимания, так как возможные последствия этого разбирались еще на первом курсе института.
Навагин часто посещал клиники и больницы, и потом, как всегда неожиданно, кто-нибудь из нас в лаборатории вдруг начинал хрипеть. У Афанасия тоже была способность воспроизводить… воспроизводить хрипы! И когда испуганный инженер или лаборантка, придя в себя, жалобно озирались, Навагин громко хохотал, произнося всегда одну и ту же фразу:
— У всех есть способности…
— У одних улыбаться, у других делать гадости, — заключал кто-нибудь.
Но Афанасий был непробиваем, ведь у него была «способность».
Однажды я подумал, что, не будь у него этой способности воспроизводить в окружающих хрипы, никто бы не знал, что он за человек. Инженер он был толковый и не раз получал почетные грамоты за хорошую работу.
Я давно заметил, что он не умеет улыбаться. Правда, он довольно часто красиво изгибал губы и щурил глаза, но я не хотел называть это улыбкой. Так улыбается разрисованный под клоуна мяч, когда на него наступают ногой.
Однажды я сказал Игорю, начальнику нашей лаборатории, что Афанасий может что-нибудь натворить в прошлом. Я почему-то был уверен в этом.
— Ерунда, — ответил Игорь. — Он трус, не посмеет, Да и потом блокировка.
Блокировка меня немного успокоила.
Игорь был из того рода людей, для которых работа является целью и смыслом жизни. И только однажды он позволил себе отвлечься. На полной научной основе, с приборами, протоколами и выводами он исследовал мою способность вызывать у людей улыбки, которые я хранил в своей коллекции.
Афанасий две недели скрипел, угрожая написать докладную директору института, что оборудование лаборатории используется не по назначению, но на него просто не обращали внимания. И тогда он сказал:
— Ненавижу улыбку! — И ушел раньше времени с работы, хлопнув дверью. Мы же все минут пять хрипели, чувствуя голод, боль, бессилие и приближающуюся смерть.
Игорь довел дело до конца, но, потому что оно не касалось его основной работы, результаты отправил не в Академию наук, а в какой-то научно-популярный журнал, откуда вскоре понаехали корреспонденты, и я на несколько дней стал чем-то вроде трехголового ребенка.
Игорь в этой канители отказался принимать какое-либо участие, и я мотался с корреспондентами один.
О моих способностях вызывать у людей улыбки, которые были в моей коллекции, появилось несколько статей в популярных журналах. Посыпались отклики и реплики. Способность моя была признана шарлатанством. Меня это не особенно задело, и я даже вздохнул свободнее, когда меня оставили в покое.
А месяцев через пять почти во всех городах и почти одновременно начали открывать магазины улыбок. Выяснилось, что способность вызывать и коллекционировать улыбки проявляется у каждого человека, конечно, в большей или меньшей степени. Ничего сверхъестественного в этом не оказалось. А мы это знали уже давно. Ну, если и не знали, то чувствовали, что так и должно быть.
Афанасий Навагин к этому времени раньше отчетного срока закончил исследование отведенного ему отрезка времени, написал правильный и эрудированный отчет с цитатами из классиков и получил благодарность от дирекции института. Полдня с победным видом ходил Он по лаборатории, делая замечания и читая нравоучения, а потом на несколько дней исчез. Никто не разрешал ему этот самовольный отпуск и, когда он снова появился, а Игорь без улыбки предложил ему пройти в свой кабинет, мы решили, что будет разнос. Хоть раз в жизни Афанасий поступил не по предписанию, не по инструкции… Мы ошиблись. Разговор в кабинете начальника лаборатории длился едва ли тридцать секунд. Афанасий вышел оттуда сияющий, а Игорь вообще долго не выходил.
— Так вот, сотрудники музея восковых улыбок, — сказал Афанасий, садясь на мой стол, с такой интонацией в голосе, что я не смог послать его к черту. — Докатились.
Мы выжидательно молчали, только Любочка — наш ученый секретарь — тихо ойкнула.
— Знаете ли вы, где я был?
— В морге, — натянуто сказал Анатолий Крутиков и покраснел. Он был очень робким и совсем недавно работал в нашем институте.
— Правильно. В морге. Я был в магазине улыбок. Это морг для улыбок. Докатились!
Любочка опять ойкнула. Андрей плюхнулся в кресло своего мустанга и исчез. Остальные делали вид, что все это им не очень интересно.
— Я три дня только и делал, что ходил по этим магазинам. Начальник, наверное, хотел мне сделать выговор за самовольный отгул. Но он очень щепетилен. Ведь я интересовался улыбками. Это выше его понимания, и он мне ничего не сделает. Так вот, я ходил по магазинам и пришел к выводу… — Он сделал многозначительную паузу, ожидая вопросов.
Мы молчали.
— Молчите? — сказал Афанасий. — Тогда слушайте. Всем вашим улыбкам пришел конец! Вы сами себя съели… улыбки продаются на каждом шагу. Их может купить всякий. Выбор большой, но все же ограниченный. Есть улыбочки похуже, есть получше. Объявится какой-нибудь законодатель мод на улыбку, и вы все будете улыбаться одной, красивейшей, но стандартной улыбкой. И улыбка умрет. Ха-ха! Вы поняли?!
— Афанасий, ты сам дошел до этого? — спросила Любочка.
— Сам, своею собственной головой, — радостно ответил Афанасий.
— Да нет, я не об этом. Ты сам дошел до такой жизни? Или тебе кто-нибудь помогал?
Навагин на мгновение остолбенел, а потом взревел:
— Ты, Рагозина, нахалка! Вы не хотите даже спорить со мной, потому что это бесполезно.
Мы все разом согласно кивнули.
— А душа у тебя есть? — снова спросила Любочка.
— Есть! — заорал Навагин. — Все у меня есть! Как у каждого человека! Поняла?
— Афанасий, не ори, — сказал Крутиков и стал между Навагиным и Любочкой.
— Так вот. — Любочка чуть потеснила в сторону Анатолия Крутикова. Если даже подбирать улыбку под размер, фасон и цвет обуви, и то сочетаний будет много. А представь себе, сколько состояний души может быть у человека… С улыбкой ты сделать ничего не сможешь!
— Смогу, — глухо сказал Афанасий, и мне показалось, что, если бы улыбку можно было давить, убивать, жечь, он бы, не откладывая на завтра, сейчас же принялся за эту работу.
В лабораторию вошел Игорь и тихо уселся в дальний угол.
— Улыбок для размера и цвета твоей души, наверное, нет, — сказал Анатолий.
— Боитесь вы! Врете! Есть! — завизжал Афанасий и даже застучал ногами об пол. — На рубль купил. Стоят-то всего-навсего копейку за сотню штук. Дешевка!
— Зря деньги потратил, — заметил Андрей, слезая со своего мустанга. Лицо его было бледно и непроницаемо. По тому, как он взглянул на меня, я понял, что он видел Энн, почувствовал, еще раз ощутил ее улыбку. Он всегда старел после таких поездок в прошлое. Ему нельзя было этого делать, потому что Энн умерла. Но кто бы нашел в себе силы остановить его.
— Афанасий, покажи хоть одну, — попросила техник Света. Она была еще очень молода и иногда даже защищала Навагина, когда дело касалось более материальных вещей, чем улыбка.
— Сейчас, — обрадовался Навагин и начал нелепо хлопать себя по карманам, потом опомнился, поняв, что не там ищет, позеленел под неодобрительные усмешки окружающих и тихо сказал:
— Смотрите.
Это была улыбка подлеца, который готовился всадить нож в спину ничего не подозревающего человека.
Света страшно заплакала, сквозь слезы выкрикивая: «Не надо! Не надо!» Я схватил Афанасия за горло. Он не вырывался. Улыбки трусливого злорадства всех времен и народов скользили по его лицу. Не знаю, сколько их было: на копейку или на рубль.
— Не может быть таких улыбок, — сказала Любочка, и Крутиков отвел ее в сторону.
— Пусти, — прохрипел Навагин, оторвав мою руку от горла, и снова стал нормальным, положительным, чуть испуганным молодым человеком. — И еще могу на десятку.
В лаборатории наступило молчание. Никому не хотелось говорить, а Афанасий, наверное, сказал все, что хотел.
Игорь вдруг резко встал и подошел к Навагину:
— Ну, а простую, человеческую улыбку можешь?
— А это что же были, не человеческие?
— Значит, не можешь?
— Могу, но я их отталкиваю, — с достоинством ответил Навагин. — Эффект отталкивания улыбок. Я открыл этот эффект! Он так и будет называться эффект Навагина.
— Ошибаешься, — сказал Игорь. — Это эффект отскакивания улыбок. Они сами от тебя отскакивают. И ты ничего не сможешь сделать с ними.
«Эффект отскакивания улыбок» — это Игорь придумал здорово. Я давно хотел найти определение, слово для обозначения патологических свойств Навагина. Эффект отскакивания улыбок! Все правильно. Они действительно отскакивали от него.
— Все равно, — не сдавался Навагин. — Улыбки продают, как картошку. Ха-ха! Продают!
— Это лучше, чем продавать пулеметы! — крикнула Любочка, голос ее сорвался, и она выскочила за дверь.
— Как знать, — многозначительно протянул Навагин.
— Выйди, Афанасий, — спокойно сказал Андрей, хлопнув его по плечу. Выйди. Так надо.
— Все равно вы мне ничего не сможете сделать?
— Что-нибудь придумаем, — пообещал Игорь тоном, не оставляющим сомнений.
— Ничего вы мне не сделаете! Я все по закону) Вы сами просили меня показать вам улыбки! — Он струсил. Это было видно по его дергающимся губам и трясущимся рукам. Он уже сам жалел, что завел этот разговор. Ведь он ни у кого не нашел поддержки.
— Ну выйди же, выйди! — крикнул я, и Афанасий, оглядываясь и запинаясь, пошел к дверям.
— Сашка, — сказал Игорь, когда двери осторожно закрылись. — Что-нибудь из твоей коллекции. Пожалуйста. А то очень плохо.
Я представил себе задумчивую улыбку Андрея.
— А впрочем, не надо, — сказал Игорь, улыбаясь. — Пошли по домам.
По дороге домой я зашел в магазин улыбок и долго всматривался, ища среди сотен тысяч ту, которой улыбнулся Навагин. Я не верил, что такое могут продавать.
Но она все же была на витрине, едва заметная под охапкой детских и женских, ослепительно радостных и таинственных, счастливых и горьких человеческих улыбок.
— Зачем это? — спросил я у продавщицы.
— Это? Не все же гении, — ответила она лукаво. — А театров только в нашем городе шесть. А сколько еще самодеятельных…
— Для бездарных артистов, — сообразил я.
— Только их почему-то не покупают, а берут напрокат. А после спектакля сразу же сдают, — и она пожала плечами.
Значит, Навагин купил эту улыбку в другом магазине.
Наверное, у меня был хмурый вид, когда я пришел в свою квартиру на шестом этаже стандартного дома. Как я ни старался казаться веселым, Ольга все заметила, и я вынужден был рассказать про Навагина.
— Когда-нибудь в магазинах будут продавать счастье или просто дарить его всем, — задумчиво сказала Ольга. — Неужели и тогда еще будут люди, которые и счастье смогут превращать в горе?
Что я мог ей ответить? Возможно, и будут. Все зависит только от нас.
Я весь вечер вспоминал, роясь в самых глубоких тайниках своей коллекции, улыбки Ольги, Андрея, Игоря, Крутикова, Любочки, своего будущего сына, знакомых, случайных прохожих и дарил их Ольге. Ей становилось хорошо, и она смеялась и пела. Потом я снова вспомнил Афанасия, и Ольга заплакала. И тогда я понял, что улыбку могут убить, что ее нужно беречь, охранять, драться за нее.
На следующий день Афанасий Навагин появился в лаборатории как ни в чем не бывало, словно и не было вчерашнего разговора. На него целый день смотрели искоса, но он словно не замечал этого. И даже когда Светланка, сияющая и радостная, забыв закрыть за собой дверь, вбежала к нам, разбрасывая по сторонам только что приобретенные в магазине шаловливые полудетские улыбки, Афанасий буркнул: «Недурно-с, мадам». Светка чуть не задохнулась от радости и расцеловала Любочку. Мы все знали, что она неравнодушна к Наварину, как бывает неравнодушен подросток к взрослому, таинственному, отличающемуся, пусть в худшую сторону, но все же отличающемуся от всех других мужчине.
— Светка, ты прелесть, — сказала Любочка, а Афанасий неуклюже плюхнулся в кресло своего мустанга и уже оттуда крикнул Игорю:
— Проверить кое-что надо. Я скоро.
Игорь махнул рукой, и Навагин исчез.
— Что с ним? — недоуменно спросил Крутиков.
— Не знаю, — ответила Светка и покраснела.
— Может, действительно, очеловечится? — спросил сам у себя Игорь.
— Нет, — сказал Андрей, но его никто не слышал, кроме меня.
…Два месяца прошло в напряженной работе.
Все мы защитили научные отчеты. Один из отделов нашего института, используя эти отчеты, микрофильмы, фотографии, магнитофонные записи и частные беседы, еще целый год будет разбираться, почему ход событий в этом отрезке прошлого был направлен так, а не иначе, будет исследовать, от чего в нем зависели скорость и ускорение развития цивилизации. Потом будет теоретически найден и обоснован оптимальный ход развития истории. Будут сделаны прогнозы о том, как бы изменилась история человечества, если бы в этом отрезке прошлого что-то произошло не так. Этой работой будут заниматься сотни людей, десятки математических машин.
Может оказаться, что человечество уже давно сумело бы стать более совершенным, прекратить войны, изжить инстинкт самосохранения или изменить его в лучшую сторону; люди могли бы научиться понимать друг друга, соизмерять свои желания с желаниями других, уважать друг друга и быть людьми в самом полном смысле этого слова.
История не раз топталась на месте и отступала вспять.
А этого могло и не быть.
Года через полтора мы прочитаем отчет о том, каким могло бы быть человечество. Могло быть… уже сейчас.
Но все это теория. Цивилизация почему-то не всегда выбирает кратчайший путь развития.
Мы не можем воздействовать на прошлое, изменять его. Нам не позволяет этого наша мораль. Можно ли исключить рождение миллионов людей для того, чтобы миллионы других стали совершеннее? Когда, с какого столетия начать выправлять ход истории? Как в процессе ее изменения самим остаться людьми, не превратиться для других во всемогущих богов, не дать начало новой страшной религии? И еще… Предсказания будущего верны еще далеко не на сто процентов.
Мы накапливаем факты. Мы — чернорабочие истории человечества.
Как всегда, между концом старой и началом новой темы была некоторая передышка.
В течение года нам не всегда удавалось поговорить о некоторых моментах своей работы. Отчасти из-за того, что не хватало времени, отчасти из-за того, что не все, что хотелось бы сказать, переварилось в собственном сознании. Теперь же времени было достаточно, и мнения вполне устоялись… Шли ожесточенные споры, временами даже слишком ожесточенные и бурные. Содержание их включало в себя все, начиная с фразы «какое нам до этого дело» и кончая утверждением «мы не имеем морального права» или «не вмешаться нельзя». Мы могли спорить часами, пока кто-нибудь резко не менял тему разговора, и мы вдруг понимали, что все-таки все мы очень устали и нужна какая-то встряска или разрядка. И тогда появлялся интерес к футболу, рыбной ловле, к запаху цветущей сирени.
В середине лета у меня родилась дочь. Все-таки дочь… Я хотел назвать ее Хельгой, потому что Хельга то же, что и Ольга, но жена настояла, чтобы дочь назвали Бекки.
Однажды в нашу небольшую квартиру ворвалась шумная компания — вся моя лаборатория. К тому времени уже вошло в привычку дарить знакомым и друзьям букеты улыбок. Находились люди, которые были виртуозами в составлении таких букетов. В передней я нашел две корзины вина, скромно оставленные застенчивыми гостями.
Женщины сразу же бросились к Ольге и Бекки, и понять что-нибудь в том, о чем они говорили, было совершенно невозможно.
Мужская половина лишь поцокала языками над бессмысленно таращившим глаза ребенком и поспешно и даже немного трусливо ретировалась в другую комнату.
Андрей притащил на кухню несколько бутылок и принялся готовить коктейли. Афанасий старательно запевал песни. Он очень изменился за последние месяцы. В лаборатории уже давно никто не хрипел, но я несколько раз замечал, как Навагин, словно не в силах сдержать переполнявшие его чувства, вскакивал на своего мустанга. Во всей его фигуре чувствовались страх и злоба. И он не хотел этого показать. Афанасий исчезал. И вообще последние полгода он работал, как семижильный. Его отрезок истории был разработан так тщательно, так удачно систематизирован, что стал образцом творческой работы, как говорил заместитель директора по научной работе.
Меня давно подмывало поговорить с Афанасием по душам, если только это было в принципе возможно.
Мы пели уже без особого вдохновения. То и дело кто-нибудь начинал говорить о работе. Это была какая-то болезнь. Почему медицина не обратила до сих пор внимания на это? Не понимаю. Ведь болезнь-то заразная…
Женщины, наконец, оставили Бекки в покое, и она уснула. Нам разрешили войти в комнату. Я выходил из кухни предпоследним и услышал фразу, сказанную Афанасием. Он с шумом наливал в стакан воду из крана, и фраза, очевидно, не предназначалась ни для кого.
— Они начинают улыбаться, едва успев родиться…
Я задержался:
— Разве это плохо?
— Этого я не говорил. И вообще… я не специалист по улыбкам. Это твоя сфера…
— Мы можем поговорить с тобой спокойно? — спросил я.
Он промолчал, не взглянув на меня.
— Афанасий, за что ты ненавидишь улыбку?
— Ты уверен, что я ее ненавижу?
— Мне кажется, что это так.
— Я мог бы не отвечать тебе, пока ты не докажешь, что имеешь право задавать этот вопрос.
— Пусть будет, что я просто угадал.
— А можешь ты мне ответить, почему люди улыбаются? — спросил Афанасий и лег грудью на подоконник.
— Потому что счастливы, потому что рады, потому что душа поет.
— Душа? Ну и пусть поет. Это внутри… А внешним выражением этой песни могло бы быть похлопывание ушами или скрежет зубов. Какая разница? Принято улыбаться — и все.
— Неотразимый довод, — сказал я. — Ну хорошо. Но ведь от радости улыбаются, а не скрежещут зубами. Пусть даже это принято. Хотя на самом деле это не так.
— А я не принимаю. Понимаешь? Нет закона, чтобы нужно было улыбаться.
— Ты можешь и не улыбаться. Это твое дело. За что ты ненавидишь улыбку? И не вихляй. Улыбка — это внешнее выражение какого-то определенного состояния души. Все дело в этом состоянии. Ты ненавидишь именно его. Счастье. Малюсенькое, величиной с мятную конфетку — в детстве. И огромное — Счастье, когда ты понимаешь людей. Если бы люди при этом шевелили ушами, ты бы отрывал им уши. Это легче сделать, чем стереть с лица человека улыбку. Так все-таки — почему?
— Отстань, — сказал Афанасий и попытался отодвинуть меня от двери. Он не был ни испуган, ни взволнован. Он был спокоен, и я понимал, что он меня обыграл в этом раунде, что он все равно увильнет от ответа, что я от него ничего не добьюсь. После того разговора в лаборатории он стал осторожен. Я знал, что он может негромко крикнуть: «Ну что ты ко мне пристал, Сашка! Все улыбка, да улыбка!» Ребята услышат его, откроют дверь на кухню, вытащат меня за рукав и слегка пожурят, чтобы я не разжигал страстей. Андрей и Игорь скажут про себя: «Сашка, брось. Он этого не поймет. Он не из нашей породы». И я их услышу. А остальные? «Не хотелось бы ссориться в гостях. Афанасий человек со странностями, как и все».
— Пусти, — сказал Афанасий.
Я отошел в сторону. Он уже приоткрыл, было, дверь, но передумал, повернулся и сказал:
— Ну хотя бы потому, что сам не могу этого сделать. Не научился улыбаться. Такого ответа ты ждал?
Я покачал головой и ничего не сказал. Он вышел. Я был уверен, что он скажет именно это. И я заранее знал, что это будет ложь. Я не верил ему.
Человек не умеет петь и поэтому ненавидит музыку?
Неправда…
На следующий день нас всех вызвали к директору института. Там уже находилось человек десять известных ученых и администраторов. Мы молча расселись в кресла, натянуто улыбаясь. Было отчего сробеть. Не каждый день всю лабораторию вызывают к директору института. Я о таком вообще не слышал. Должно было произойти что-то из ряда вон выходящее.
Встреча, или беседа, началась с вопроса, знаем ли мы, что в прошлое ничего нельзя транспортировать, нельзя даже появляться там перед глазами предков. Вопрос задавали каждому в отдельности, и в этом явно чувствовалась какая-то торжественность, какой-то сюрприз. Мы отвечали, что знаем, потому что в прошлом ничего нельзя изменять. Еще бы! Это мы знали с первого курса.
Потом заговорил человек, известный всем нам по портретам. Это был президент Западно-Сибирской Академии наук. Он сказал:
— Мы не можем бесконечно долго изучать прошлое, только изучать — и все. Рано или поздно мы должны замкнуть петлю обратной связи по времени. Здесь он немного помолчал, исподлобья поглядывая на нас. — Сочтено возможным начать это уже сейчас.
Мы были ошеломлены и приятно обрадованы.
— Предварительно мы изучили отчеты всех лабораторий института. Нас, конечно, интересовал наиболее полный отчет о каком-нибудь отрезке прошлого. — Мы все повернули головы в сторону Афанасия. — Таким является работа Навагина.
Афанасий покраснел от гордости.
Минут пятнадцать длился краткий разбор его отчета. Действительно, Навагин все исследовал на «отлично». Нам не хватало его пунктуальности, его скрупулезной педантичности и работоспособности.
Потом нам предложили ответить на вопрос:
— Что в настоящее время, учитывая необычность эксперимента, неразработанность методики и сложность прогнозирования (ведь человеческая цивилизация развивается не в Ньютоновском, а в Бергсоновском времени), можно было бы транспортировать в прошлое?
Конечно, мы между собой уже давно спорили на эту тему, но никогда не могли прийти к общему мнению. Одни говорили, что антибиотики, другие хлеб, третьи — знания, накопленные к настоящему времени человечеством, четвертые, такие, как Афанасий, — пулеметы.
Заспорили и сейчас, только Афанасий молчал. Он, как и мы все, уже понял, что эксперимент будет проводиться в том отрезке времени, где он работал.
Спорили долго, потом кто-то сказал:
— Ничего материального в прошлое транспортировать пока нельзя.
Мы притихли, вполголоса, словно сами себе, задавая неразрешимые вопросы:
— Тогда что же?
— Что?
— Абсолютную идею?
— Улыбку, что ли? — растерянно спросил Афанасий.
— Да, улыбку, — спокойно ответил президент Западно-Сибирской Академии наук.
— Зачем? — спросил я машинально.
— Зачем? — переспросил президент. — Это будет иметь только положительные последствия. Может быть, не очень значительные, но все же положительные. Люди должны улыбаться. Уметь улыбаться. Хотеть улыбаться. Это для начала. Эксперимент будут проводить Афанасий Навагин и Александр Ветров. У Александра, говорят, большая коллекция улыбок. Это очень кстати. — И, обращаясь к нам с Афанасием, спросил: — Вы согласны?
— Я согласен, — ответил Афанасий, бледнея от волнения.
— Я согласен, — ответил я, чувствуя, что тоже бледнею.
Нас бросились поздравлять. Игорь уже пытался задавать конкретные технические вопросы. Все что-то говорили, вряд ли слушая друг друга. Было шумно и как-то напряженно весело. Ведь это такое событие!
Подготовка к эксперименту велась быстро. Я изучил отчет Навагина и уже хорошо представлял, с чем мне придется столкнуться в прошлом. Афанасий не знал покоя, без конца уточняя мельчайшие события в своем «подшефном времени». Несколько раз он просил меня показать ему коллекцию улыбок.
— Для пользы эксперименту, — как говорил он.
Не знаю, попросил бы он когда-нибудь меня об этом или нет, если бы нам в скором времени не пришлось работать вдвоем.
— С этим можно… — говорил он, просмотрев коллекцию, но так ни разу и не улыбнувшись.
«С этим можно начинать», — так я понимал его слова, и это даже льстило мне. Афанасий Навагин не порицал улыбку.
Эксперимент начался в конце лета.
В этот день все были очень предупредительны к нам, старались что-нибудь посоветовать, чем-нибудь помочь.
— Не трусите? — спросил нас директор института перед самым началом.
Я отрицательно покачал головой.
— Я не струшу, — сказал Навагин.
И вот началось…
Мы стояли посреди бесновавшейся толпы мужчин, женщин и подростков. Багровые отсветы тысяч факелов освещали перекошенные лица. Рев толпы, отчетливые ритмы маршей, взвинченность, скрытый страх и выпиравшие из людей ненависть, звериная злоба и злорадство. Я знал, с чем мне придется встретиться. И все же я был ошеломлен.
Это были люди, только совсем не такие, какими я их привык видеть. Посреди площади, окруженной многоэтажными домами, балконы, окна и крыши которых были облеплены людьми, горел костер. Его пламя поддерживали стопками книг, сгружаемых с автофургонов и грузовиков. С воплями удовлетворения и злорадства люди хватали книги и бросали их в огонь.
С того места, где мы стояли, было плохо видно происходящее, и Афанасий, схватив меня за руку, потащил ближе к костру, бесцеремонно расталкивая толпу.
Наконец мы очутились почти возле самого костра.
Улыбнуться здесь мне казалось кощунством. Я чувствовал, что не смогу этого сделать.
— Как люди могут?!! — Я не сумел договорить.
— Ничего. Сейчас начнется еще более интересное. Вон там. — Афанасий показал рукой куда-то за костер и чуть правее. — Вон там сейчас один не выдержит. И его убьют. — Он сказал это спокойно.
И тотчас же в той стороне, куда он показывал рукой, раздался пронзительный крик, который отчетливо прозвучал даже среди этого рева обезумевшей от злобы толпы. Там, за костром, толпа пришла в движение. Потом от нее отделился человек, упал, вскочил, снова упал и пополз. Десятки рук схватили его за одежду, удерживая. Но он продолжал ползти, волоча на себе других. На какую-то секунду ему удалось вырваться, и он достиг костра, выбрасывая из него полуобгоревшие книги. Чьи-то руки рванули его назад. Через несколько секунд толпа чуть отступила от костра. На асфальте осталась лежать неподвижная фигура.
— Он уже умер, — сказал Афанасий. — Что же ты не показываешь свою коллекцию?
— Я не могу.
— Не можешь! — Афанасий встряхнул меня. — Не можешь! Начинай! Какая разница, сейчас или в другой раз. Начинай!
И я вспомнил улыбку Андрея… Я заставил себя это сделать. Грустную, но живую, чистую, умную улыбку Андрея.
Мне показалось, что лица людей, бросавших мысли, жизни, надежды и чувства в огонь, чуть просветлели. На мгновение сбился ритм движения их рук. Но нет… Улыбка отскакивала от них. Она была ненужной, чужой, мешающей, вредной. Они даже не замечали ее, увлеченные своим делом. А потом вдруг один из них поднял с земли автомат и, не целясь, дал короткую очередь. И улыбка умерла, издав чуть слышный стон.
— Ты видел?! — крикнул мне Навагин.
Я все видел. Убили улыбку!
— Теперь ты понял, почему я ненавижу улыбку? Она делает человека сильным! Убей улыбку и тогда можешь делать с человеком все, что захочешь! Ха-ха! Смотри, что они сделают с твоими улыбками! Ты проиграл!
Тысячи больших и маленьких радостей, чувств и мыслей мог бы я подарить им.
— Ты вернешься отсюда. Вернешься опустошенным! И тебе уже никогда больше не захочется улыбаться! Ты возненавидишь улыбку, так же как и я! Смотри внимательно! Почувствуй свое бессилие…
Убили улыбку. Убили выстрелом в упор!
Я вспомнил Андрея. Его любовь, его ненависть, его музыку. И улыбки веером разлетелись по толпе.
И я увидел, как их ловили, чтобы бросить на землю и топтать ногами. В них стреляли, давили руками, тащили к костру и с размаха бросали в огонь. Человеческие беззащитные улыбки. Я видел, как несколько улыбок все же появилось на лицах людей. Одни со страхом пытались сорвать их, срывали и отбрасывали куда-нибудь подальше, чтобы никто не успел увидеть. Другие, растерянные, не знали, что делать. Третьи старались спрятать их, но делали это робко и неуклюже. Замеченная на лице улыбка срывалась с человека теми, кто стоял рядом. Срывалась с кожей, с кровью, с криком разорванного рта.
У меня не было больше улыбок Андрея.
Нет, люди не могут так поступать, не могут не понять. И я отдал им улыбки Ольги, Любы, Светки, Толи Крутикова, Игоря. Улыбки встреченных мною когда-то прохожих. Улыбки знакомых. И еще бессмысленные, такие беззащитные улыбки моей маленькой Бекки.
И все-таки я привел их в смятение. Я видел, как, пряча под пиджак книгу, исчез в толпе человек. Я видел, как многие поспешно расходятся, как в бешенстве топают ногами перепуганные насмерть мещане, слабые даже с оружием в руках.
У меня осталась только одна улыбка. Улыбка Энн. Она была слишком горькая, чтобы отдать ее им. Но она была и слишком жаждущая жить. И я отдал им последнюю улыбку. Я заметил, как испуганно вскинула брови стоящая неподалеку девушка и спрятала что-то на груди. Я уверен, это была улыбка Энн.
Они еще жгли книги, но толпа уже бросилась прочь от костра. И ни крики, и ни выстрелы не могли ее удержать.
И тогда Афанасий указал на меня пальцем.
Дальше я ничего не помню…
Я очнулся лежащим на полу лаборатории на чьих-то пиджаках.
— Где Афанасий? — спросил я.
— Какой Афанасий? — удивленно спросил Игорь. — Что там произошло?
— Где Афанасий Навагин?
— Успокойся. Успокойся. О каком Афанасии ты говоришь?
— Афанасий, который слишком тщательно изучил свое «подшефное время». Где он? — Я вскочил на ноги.
— У нас не было никакого Афанасия. Ты что-то перепутал.
В лаборатории было очень много людей. Все они смотрели на меня чуть-чуть испуганно и непонимающе.
— Афанасий ненавидел улыбку! Разве вы не помните?
— Такого у нас не было.
— Ну хорошо, об этом позже. Как я выбрался оттуда?
— Тебя вытащил Андрей, — сказал Игорь. И такая боль почувствовалась в его словах! Светка плакала. Слезы… — Он умер. Его уже увезли.
— Умер! — закричал я. — Почему?
— Его убили выстрелом в спину, когда он спасал тебя.
Прошло несколько дней. Я стараюсь ни с кем не встречаться. Я понимаю, как трудно сейчас со мной людям…
Дальнейшие эксперименты отложены на неопределенное время. Никто не помнит Афанасия Навагина. Его не было. Он не родился. Значит, все же где-то в прошлом что-то изменилось так, чтобы Афанасий не родился.
Может быть, та девушка, что спрятала улыбку Энн, оттолкнула от себя какого-то предка Афанасия. Может быть, он, увидев эту улыбку, сам не посмел подойти к ней. Как бы то ни было, но Афанасий не родился.
Значит, этот эксперимент сделал людей хоть чуть-чуть, но лучше.
Ведь Афанасия нет.
Но нет и Андрея.
Неужели каждый раз, чтобы не было такого, как Афанасий, должна появляться могила такого человека, каким был Андрей?
У меня больше нет улыбок. Я не могу улыбаться. Меня все понимают и стараются чем-нибудь помочь. Все, кроме Бекки. Ей я еще ничего не могу объяснить. Это ужасно — стоять над кроватью дочери и не иметь сил улыбнуться.
В газете я прочел одну статью. Кто-то открыл закон «отталкивания улыбок». Такой закон открыл когда-то и Афанасий. Значит, он не один. Далеко не один. Их еще много.
Ко мне приходят друзья. Я часто вижу Ольгу. Они улыбаются мне осторожными бодрыми улыбками, как тяжелобольному.
Не бойтесь!
Мне нужны улыбки. Детские и взрослые, несмышленые и глубокомысленные, радостные и горькие, счастливые и печальные. Мне нужны улыбки, идущие от самого сердца, из самых светлых уголков души.
Люди, мне нужны ваши улыбки!
Я снова вернусь к тому пылающему костру.
Люди, мне нужны ваши улыбки…
— Микола! — крикнул Андрюха. — Посмотри, что там на дворе!
Никто не ответил. Андрюха сердито заерзал на печи, скинув с себя изодранный полушубок, свесил голову вниз. Темнота, ничего не различишь. Тихо, только едва слышное посапывание на полу.
— Микола! — снова крикнул Андрюха. — Проснись! Чтоб тебя!
— А!.. Что?.. — Микола взмахнул рукой, ударился о березовый чурбан, сморщился, сел прямо на полу, растирая кисть руки, буркнул: — Опять этот полушубок…
— Ты бы сходи» посмотрел, что там на дворе? А?
— И смотреть тут нечего, все и так понятно.
— Все-таки… Может, березка подросла?
— Черта с два она подросла. Сидим здесь уже третий день.
— Все-таки…
— Ладно, схожу.
Микола поднялся с пола, в темноте нашарил руками лапти, надел их прямо на босу ногу и, как был в одних портках и без рубахи, шагнул через порог. Еле слышно сработала блокировка. Это чтобы ничего не случилось, пока Миколы нет в избенке.
Уже заметно светало. Все небо заволокло тучами. Моросил мелкий дождь. Листвы на деревьях уже почти не было. Микола погладил ствол тоненькой березки, что стояла около полуразвалившегося крыльца. Какая была, такая и осталась. Ничего не изменилось. Подставив руки под струю воды, стекающую из деревянного желоба с крыши, Микола умылся, подставил грудь, спину. Холодно, а хорошо. Взбадривает.
Андрюха уже слез с печи и теперь пытался найти огрызок свечи, кремень и трут. За этим занятием и застал его Микола.
— Светает уже. Побереги.
— Ну что там? — спросил Андрюха. Он еще надеялся. Чуть-чуть, совсем немного, но надеялся.
— Засели мы. Вот и все, — спокойно ответил Микола.
— Так. Приключеньице.
— Сходи умойся. Харч надо добывать.
Пока Андрюха хлюпался на крыльце, Микола оделся, навернул портянки, завязал лапти, сел на чурбан.
Андрюха оделся тоже, спросил:
— Возьмем сегодня чего-нибудь?
Микола покачал головой:
— Бластер бы, а с этим оружием… сдохнем с голоду. Зима скоро.
— С бластером мы были бы уже не здесь. Однако надо идти. Сидеть тоже толку мало.
— Пойдем вдвоем. Веселее.
— А если здесь что произойдет?
— Ненадолго же.
Микола взял в руки рогатину, подбросил ее в руке. Ну и оружие! Вот жили люди! И Андрюха взял в руки рогатину, здоровую, на медведя разве что. Но с медведем лучше не встречаться. Они надели сверху старенькие, изношенные полушубки, лохматые треухи и вышли в нудный, противный дождь.
Рядом с покосившейся избой начинался лес, непролазный, нетронутый. Ни тропинки, ни просеки.
— Куда пойдем? — спросил Андрюха. — Хорошо бы по компасу.
— Ха! По компасу, — усмехнулся Микола. — Компас того, может и будет когда.
— Прямо, что ли, пойдем?
— Пойдем прямо, — согласился Микола.
С деревьев на них сразу же хлынули потоки воды. Идти было трудно. А тут еще рогатины мешали. Как с этим оружием можно добыть зверя, они понятия не имели. Но что-то нужно было делать.
За полчаса они продвинулись метров на пятьсот. Устали, промокли и оказались на берегу реки, на небольшом обрывчике. Внизу, у лодки, стоял мужик, разбирая латаные сетки, и что-то бормотал под нос. На днище лодки поблескивала рыба. Андрюха не сдержался и начал глотать слюну. Очень уж хотелось есть. Микола переступил с ноги на ногу, чавкая грязью. Мужик оглянулся. Сначала испуганно, потом злобно зыркнул на них глазом, схватил топор и бросился наверх, хрипло выкрикивая:
— Порешу! Антихристы! Порешу!
Андрюха бросился было бежать, но остановился. Мужик никак не мог взобраться наверх, а может быть, просто не хотел. Пугал только.
— Давай руку, — сказал Микола и нагнулся.
— Тебе чего? — сердито спросил мужик.
— Мне ничего. Живем мы тут.
— Никто тут не живет. Зверье разве одно.
— А мы вот живем. Рыбы продай, — сказал Микола, но спохватился, что покупать-то не на что. — Меняться давай.
— А что сами-то?
— Да у нас и снасти нет никакой.
— Бегете, значит?
— Бегем. А скорее догоняем. Да догнать никак не можем.
— У вас и выменять-то нечего. Разве что треух.
— Согласен на треух. Треух не сжуешь.
— Давай шапку-то. Стойте тут. Я принесу.
— Возьми мою! — крикнул Андрюха. Ему было неудобно, что он трухнул сначала. Хоть чем-то загладить свою вину. — Держи. — И он кинул мужику свой треух.
Мужик осмотрел его и, кажется, остался доволен. Он спустился к реке, набрал в низкую, как решето, корзину рыбы, с сожалением посмотрел на нее, вздохнул и, подойдя к Миколе, вывалил ее прямо на мокрую землю.
— Может, на вас кто и наткнется, — сказал он как будто невзначай.
— Это кто же? — спросил Микола.
— Может, стрельцы, может, еще кто.
— Стрельцы? — закричал Андрюха и совсем осмелел. — Какой же сейчас год?
Мужик посмотрел на него, не понимая.
— Ну время, время какое?
— Эх, лихое время, — вздохнул мужик. — Вы, однако, поспешайте.
— Царь-то у вас хоть какой? — крикнул Андрюха, потому что мужик уже спустился к лодке и отвязывал ее.
— А-а, — махнул он рукой. — Что один, что другой. — Он толкнул лодку и поплыл, загребая веслом чуть вверх против течения.
— Вот и вся информация, — печально вздохнул Андрюха.
— Собирай рыбу. Пошли. Рассвело совсем. Покопаемся еще в аппаратуре. Выбираться все равно надо.
Печь в избе была русская. Хорошо, что хоть не по-черному топилась. Они развели огонь. Андрюха принялся чистить рыбу. Микола поплевал на бычий пузырь, протер его, потом вытащил совсем, но в избе стало ненамного светлее.
Микола в который уже раз осмотрел избу. Потрогал и печь, и лавки, и стол, и чурбан.
— Не разобраться в этом. Ведь все рассчитано на абсолютную надежность. Попробуй пойми, где тут аккумуляторы, где реверины? Из-за чего мог перекрыться волновод времени?
— Все дело в аккумуляторах.
— Тогда наше дело швах.
— Наоборот. Без нагрузки восстановят немного емкость, тогда продвинемся вперед лет на сто. — Андрюха явно храбрился.
— А ты сообразил, в каком мы сейчас веке?
— Где-то в тринадцатом-семнадцатом…
— Не позже, чем конец семнадцатого, раз здесь стрельцы рыскают.
— Да, далеко нам до своих.
Они были из двухтысячного года.
Всего две недели назад они заняли места за пультом управления трансформатора времени. Это была совершенно новая машина. Новизна ее заключалась в том, что в любом времени, в каком бы она ни оказалась, она принимала внешний вид, соответствующий данному времени и месту.
Вот очутились они в шестнадцатом веке — и сразу машина стала походить на избу. И их изящные комбинезоны стали похожи на рваные портки и старые полушубки.
И так должно было происходить в любом времени.
И вот какая-то нелепая случайность остановила их в шестнадцатом веке. Случись что-нибудь другое, было бы понятно. Крыша бы вдруг стала похожей на церковную, или бы они в своей избе вдруг оказались во фраках и цилиндрах. Они бы знали в таком случае, что вышло из строя. Но ведь случилось самое непредвиденное — что-то вышло из строя в самой ходовой части. Остановилась машина времени. Ни взад ни вперед.
И разбирайся теперь. Если даже аккумуляторы полетели. Вот они — ряд обыкновенных березовых чурбачков. Хоть расколи их, хоть потряси, хоть переверни на сто восемьдесят градусов. Нет, теперь только ждать. А тут и есть-то нечего. Хорошо, что хоть рыбы выменяли.
Андрюха аккуратно чистил рыбу. Микола вышел из избы, нарубил здоровенным топором дров, приволок их, начал растоплять печь. Скоро внутри избы стало тепло. Вместе с теплом и настроение людей немного улучшилось.
Где-то в лесу вдруг громыхнуло. Сначала они не обратили на это внимания. Ну громыхнуло и громыхнуло. Эка важность. Потом грохот повторился.
— Гром, что ли? — спросил Андрюха.
— Гром? Осенью гром? Откуда сейчас гром? Стреляет кто-то.
— Стреляет? Из чего тут можно стрелять? Подумай!
— А ведь верно, — спохватился Микола. — Если стреляют, значит стрельцы, больше некому.
— А если на нас набредут? Что будем делать?
— Рыбу есть будем. Спокойно так будем есть. Ты смотри, чтоб не подгорела.
— На воде-то подгорит. Даже соли нету. Ну а все же, если они на нас набредут? Что тогда?
— По инструкции… сматываться надо, если предполагаются враждебные действия. Особенно если нас еще не заметили.
— Деваться нам некуда. Хорошо, если не заметят. Тропинки-то ведь к дому нет.
— Нет. А если все-таки набредут, начнут гадать, почему тропинки нет, а дом стоит.
— А! Будь что будет. Готова рыба?
Андрюха вытащил из печи огромную сковороду, потрогал ножом рыбу.
— Кажись, готова…
— Тогда давай есть. Живот подтянуло.
Только они начали есть, как где-то вдали раздался крик. Словно звали кого-то. И сразу же громыхнуло, да не так уж и далеко.
— Вот что, — сказал Микола. — Ты тут в случае чего дверь подопри рогатиной. А я пойду посмотрю, что там.
— Один? С чем пойдешь?
— Нож возьму. Дай нож.
Микола, как был без полушубка, спрыгнул с крыльца и исчез в кустах, только капли воды с них брызнули во все стороны. Андрюха поставил к дверям обе рогатины, потрогал их. Крепкие жердины!
Микола осторожно пробирался вперед, перелезая через поваленные стволы, по возможности прячась за деревьями и кустами. Он вымок уже весь, но не замечал этого. Минут через десять он добрался до небольшого овражка и залег на его краю, напряженно всматриваясь в кусты.
— Лю-ю-ю-ди! — услышал он вдруг.
И в это же время на другом краю овражка появился мужик. Он был весь в грязи, а за плечами тащил рогожный мешок. А где-то за ним уже слышался треск сучьев. Микола чуть приподнялся и махнул рукой заросшему рыжей щетиной мужику. Тот увидел его, что-то пробормотал сквозь зубы, скатился вниз прямо по мокрой, скользкой глине и начал карабкаться наверх, хватаясь свободной рукой за корни деревьев и мелкие кустики.
— За тобой, что ли? — спросил Микола, кивнув в сторону, откуда уже раздавались хорошо различимые крики.
— А то за кем же, — хрипло ответил мужик.
— Брось мешок-то. Упреешь.
— Ишь ты, — огрызнулся тот и вылез из оврага.
— Гонятся-то зачем?
— Догонят — разбираться не будут. Бегляков тут много. Ловят и на березу. А сам-то кто будешь?
Не отвечая, Микола бросился в чащу, откуда только что выбрался. Метров через сто оглянулся и сказал:
— Беги за мной. Тут изба есть.
— Изба, — обрадовался мужик. — Один ты или двое?
— Двое. Да брось ты свой мешок. Золото, что ли, тащишь?
— Может, что подороже золота, — сказал мужик и не бросил.
Так и тащился с ним, иногда падая на четвереньки, чертыхаясь и часто оглядываясь.
В избу они ввалились, оба грязные как черти. Мужик сразу бросился под грубо сколоченный стол и что-то высыпал из мешка.
— Ну вот, — сказал он. — Теперича пусть догонят, если смогут.
— А много их? — спросил Микола.
— Да поболе двух десятков. Кругом идут. Какие пешие, какие на конях.
— А коли наткнутся на нас? — забеспокоился Андрюха. — Всех ведь заберут. Драться с ними разве? Так трое нас только.
— Али спужался, — засмеялся мужик. — Что-то у вас тут стрекочет, будто сверчок?
Андрюха и Микола настороженно прислушались.
— Так ведь это!.. — крикнул Андрюха. — Заработала, милая. Теперь поедем. — И вдруг осекся. — Куда поедем? Блокировка сработает. Пока нас трое, с места не сдвинемся.
Микола надвинулся на него, брови сердито свел.
— Может, выкинуть его? И стрельцы зря мучиться не будут.
— Не знаю. Времени-то подумать нет. Пропадем.
— Закрой дверь! — крикнул ему Микола. — Подопри рогатиной.
— Все одно подожгут.
— Не так-то сразу. Сырость вокруг.
Микола подошел к печи и с ожесточением дернул на себя вьюшку. Так сейчас должна была пускаться в ход машина.
И вдруг за окном и в избе потемнело, тошнота подкатила к горлу, все стало каким-то нереальным. И хоть ничего в избе и не было видно, они чувствовали, как все вокруг меняется, все становится другим.
— Продвигаемся ведь, — застонал от радости Андрюха. — Вырвались.
— Как же это? — удивленно произнес Микола. — А блокировка?
— А блокировку я выключил, — раздался голос мужика. — Еще когда бежал к вам. Дистанционно. Чтобы не возиться тут. Значит, трухнули маленько?
— Подожди-ка. Кто это? Темнота, черт возьми! Голос-то знакомый. Алексей, ты?
— Я самый.
— Откуда ты?
— Аккумуляторы пусковые вам, чертям, принес.
— Вот это да! — ахнул Андрюха.
— Значит, все-таки искали? — спросил Микола.
— Искали… Да там в институте такой переполох! Все машины срочно вызвали, чтобы вас искать. Едва нашли. На обычных машинах пробивались. Меня оставили здесь с этим мешком, а сами назад, чтобы никто не видел. Я примерно знал, куда надо было идти, да на стрельцов наткнулся. Заметили они меня… Хорошо, что Николай встретил. Я его сначала и не узнал. Что, думаю, за образина из кустов выглядывает?
В избе все еще было темно, хоть глаз выколи. Может быть, это была уже вовсе и не изба?
— Ты и сам, Алексей, выглядел больно по-здешнему. Даже когда в избу тебя завел, и то не догадался, что это ты.
— Почему так долго нас искали? — спросил Алексей.
— Почему? Но ведь чем дальше во времени, тем больше разброс выхода машин времени в пространстве. Вот и оказались километров за полета. А аэрофотосъемкой здесь не займешься, да она мало бы что и дала. Так бы и сидели тут!
— Николай уже хотел с рогатиной на медведя идти, — чуть с иронией заметил Андрей.
— А что? — ответил тот. — И пошел бы… Как там Антон Павлович? Начальство как ко всему этому отнеслось?
— Я уже говорил, что все машины вызвали. Все вас искали. Начальство, конечно, трухнуло немного. А Антон Павлович держался молодцом. «Не верю, говорит, — чтобы они что-нибудь не придумали сами».
— Ну ладно, — сказал Николай. — Сейчас явимся в свое время, сразу же под душ, потом покувыркаюсь на глайдере с часок, а там можно будет и за отчет сесть.
— Как там Ирина? — спросил Андрей.
— Ах да, — спохватился Алексей. — Ничего. Привет передавала. Волнуется, конечно. Но она всего не знает. Волновалась бы больше. Приедем, расскажешь сам.
— Уж он-то расскажет, — неопределенно протянул Николай.
Вдруг стало светлее. На столе стояла коптилка. И знакомый вибрирующий звук прекратился.
— Что за черт! — выругался Николай. — Опять остановка?
— Этого еще не хватало, — испугался Андрей.
— Дайте сюда свет, — попросил Алексей и полез под стол.
Николай посветил ему. Под столом стоял деревянный ящик с какими-то допотопными аккумуляторами. Алексей проверил их соединения.
— С реверинами что-нибудь, — предположил он. — Проверить надо.
— Постойте, а где мы сейчас? — спросил Андрей.
Они огляделись. На всех троих были изрядно поношенные гимнастерки, сапоги. Вдоль стены шли нары. Посредине стоял стол. На нем коптилка, котелки, ложки, ножи. На гвоздях, вбитых в стену, висели три шинели. Николай был в пилотке. Дверь подпирали два автомата.
— Братцы! — заорал Андрей. — Да ведь это же… двадцатый век! На дворе двадцатый век!
— Ура! — закричали все.
— Двадцатый век! Да мы теперь пешком можем дойти до своих.
В дверь долбанули чем-то твердым и тяжелым.
— Открыть? — спросил Андрей.
— Открой. Что делать…
Андрей подпер дверь плечом, откинул в стороны автоматы и потом сам распахнул ее. Запахло сырой землей. За дверью было темно.
— Это что тут у тебя, Савчук? — спросил чей-то голос.
— Та ведь выходят потихоньку, — ответил кто-то, наверное невидимый Савчук. — Выйдут и пристроятся. Не видел еще их. И землянки этой еще вчера не было. Ничего здесь не было.
— Слов у тебя много, Савчук.
В землянку вошли двое, через дверной проем было заметно еще несколько фигур.
Первый широко шагнул на середину земляного пола и твердо спросил:
— Кто такие?
— Встать! — крикнул второй, Савчук.
Николай, Андрей и Алексей вскочили, неловко вытянулись. Хоть на них и была форма, но вид был совсем не солдатский, штатский какой-то.
— Кто такие? — повторил вопрос лейтенант.
— Солнцев, Нефедов, Огородников, — ответил Николай.
— Рядовые, — добавил Алексей.
— И куда же вы? — спросил лейтенант.
— К своим добираемся, — ответил Николай. — В свое время.
— К своим? Считайте, что вы у своих. Тут все свои, от этой землянки и на восток.
— Понятно, — вставил Андрей. — Двадцатый век все-таки…
— Молчать, — тихо сказал лейтенант. — Покажите документы Савчуку. Он вас на довольствие поставит. — Он повернулся и молча вышел из землянки.
Савчук сел на нары поближе к свету, расстегнул полевую сумку, достал какие-то бумаги, карандаш, спросил:
— Из какой части будете?
Николай и Андрей промолчали. Алексей угрюмо ответил:
— Не родилась еще наша часть.
— Разговорчики. Номер части? Документы есть? — И он прихлопнул по столу маленькой крепкой ладонью.
И вдруг что-то так шарахнуло недалеко от землянки, что заложило уши и с потолка посыпалась земля.
— Утра гады не дождались! — крикнул с какой-то непонятной веселостью Савчук. — В окопы! Живо!
Крик его был совсем не грозный, но какая-то мягкая властность чувствовалась в нем.
— За мной!.. Сейчас полезут.
И еще несколько раз ударило поблизости от землянки. Затрещал пулемет, потом сразу несколько.
Савчук задержался у дверей, зыркнул серым злым глазом на этих троих, испуганных и каких-то нерешительных, мотнул головой:
— Сейчас пойдут, — и вышел в чуть начинающую светлеть темноту.
— Пошли, — сказал Николай, схватил автомат, каску.
— Да что тут происходит? — спросил Андрей.
— Война. Наверное, сорок первый. — Николай уже выскочил в траншею, пригибаясь побежал по ходу сообщения за еле различимым Савчуком. Алексей бросился за ним. У него не было автомата. Вообще ничего в руках не было. Андрей задержался немного. Поболтал для чего-то за ремень автоматом и вдруг напряженно прислушался. Гул, едва заметная дрожь. Привычный стрекот. Машина ведь снова работала! Он бросился за товарищами, хрипло крича:
— Коля! Колька! Остановитесь! Работает она!
Никто не остановился. Тогда он, почти не пригибаясь, побежал, стукаясь локтями о земляные стены хода сообщения.
— Стойте! Стойте же!
Он догнал Алексея, схватил сзади за гимнастерку.
— Машина работает! Скорее! Осталось совсем немного. Прорвемся.
Алексей на секунду остановился, непонимающе посмотрел на Андрея. Невдалеке, чуть ниже по склону, ухнул снаряд. Алексей схватил Андрея за голову, пригнул чуть ли не к самой земле. Сверху посыпалась глина, что-то забарабанило вокруг. Глухой лязг гусениц послышался где-то внизу, в лощинке. Метрах в пяти от них что-то кричал солдат, но нельзя было понять, что он кричит.
— Ты что? — крикнул Алексей, сплевывая землю.
— Машина работает! Еще успеем. Колька где?
Алексей не ответил, побежал вперед. Андрей за ним.
— Колька! Колька! — иногда выкрикивал он.
— Здесь я, — вдруг раздалось совсем рядом. Андрей остановился, заметил Кольку. Тот лежал за небольшим бруствером, приникнув к самой земле, и иногда давал короткие очереди. Андрей подполз к нему.
— Колька, машина работает… Уходим… или как? — Он уже понял, что Николай отсюда не уйдет.
— Успеем, — ответил тот. — Отобьем, тогда… видно будет.
— Ладно, — вздохнул Андрей. — Только случится с ней опять что-нибудь. Застрянем здесь.
— Не скули, — попросил Николай.
С другой стороны к нему подполз Алексей и сказал:
— У меня даже винтовки нет.
Невдалеке снова разорвался снаряд. Грохнуло, оглушило на секунду. Замолк строчивший рядом пулемет.
— К пулемету! — крикнул кто-то хрипло. Похоже, Савчук.
— Есть, — отозвался Николай. — Вот и ползи к пулемету. Умеешь?
— Что?
— Обращаться с пулеметом.
— Нет.
— А, чтоб тебя… Держи автомат. Вот запасные диски. Сдуру-то не трать зря. — Николай пополз вправо.
«Не умеет ведь и он», — подумал Алексей, но пулемет справа вскоре застрочил.
Светало. И внизу, у подножия холма, уже отчетливо можно было различить фигурки людей. Они поднимались и разрозненными группами бежали вверх, стреляя на ходу, падая, поднимаясь. Некоторые оставались лежать неподвижно. И когда эта волна уже почти накатывала на окопы, что-то в ней ломалось, и она отступала назад. И тогда начинали рваться снаряды. Андрей и Алексей уже освоились немного и, когда начиналась молотьба снарядами и минами, прыгали на дно траншеи, прижимались к земле, ближе к передней стенке. Только раз Андрей буркнул:
— Попадет один такой в землянку… и все.
Алексей ничего ему не ответил.
Наступила небольшая передышка. Уже и солнце припекало. Хотелось пить. По траншее пробежал Савчук, без сумки, грязный. Автомат колотил его по спине. Он на ходу что-то кричал, и его все понимали. Кто-то тащил коробки с патронами и сухой паек.
И тоска какая-то подступила к горлу.
Отходят! Отходят! Кто отходит? Отступление.
— Нам прикрывать! — крикнул Савчук, опять пробегая мимо. — Эх, еще бы с полсотни человек.
К обеду их было уже менее полусотни. К вечеру — десять. А потом осталось четверо: Савчук, Алексей и еще двое. И Алексей уже обучился стрелять из пулемета.
— Вот что, ребята, — сказал Савчук. — Приказа об отступлении нам не будет. Не успеет дойти приказ.
В пяти километрах позади них была река. За рекой — город. Город заканчивал эвакуацию. Кто-то должен был удерживать врага любой ценой.
Рядом с машиной времени, землянкой, упал снаряд и разворотил входную дверь. Но машина все еще вздрагивала чуть заметно. Это работали ее двигатели… или просто земля вздрагивала от разрыва снарядов.
А потом наступила тишина. Не по кому даже было бить снарядами.
Так не дошли трое парней до своего времени. И было им всего по двадцать лет… Многие не дошли. Остались на полях разбросанные на тысячах километрах землянки, похожие на ту машину времени. И уже не различить среди них, где она. А стоит она, почти совсем целая и невредимая, только дверь разворочена. Входи, снимай блокировку и отправляйся в будущее.
В почтовом ящике лежало письмо. На конверте были написаны моя фамилия, имя и отчество. Ни моего, ни обратного адреса. Странно, как могло попасть это письмо в почтовый ящик? Я хотел разорвать конверт, но он был из плотной и эластичной бумаги. Тогда я вернулся к себе в квартиру и надрезал конверт ножницами. На стол выпал сложенный вдвое лист бумаги. Я развернул его. В верхнем левом углу были оттиснуты две летящих навстречу друг другу стрелы. На листе четким почерком написано: «Здравствуй, Олег! Вот я и пишу тебе, как ты хотел. Я ждала целую неделю, надеясь, что ты зайдешь ко мне. Но ты, наверное, очень занятой человек. Выбери время. Зайди или хотя бы напиши. Мне без тебя скучно. Анжелика».
У меня не было знакомой по имени Анжелика. Я не просил никого писать мне письма. Это был какой-то розыгрыш, шутка.
Я так и решил. Письмо я не стал выбрасывать. Любопытная все-таки штука. Положив его в стол, я пошел на работу. Кто мог пошутить надо мной? Девушки в отделе всегда выглядели такими серьезными. Да и потом, я ведь был их начальником. Хоть и молодым и часто смущающимся, но все же шефом, как меня называли за глаза. Скорее всего это сделали мужчины — начинающие ученые, подающие надежды ученые. Мы все еще были в таком возрасте, когда можно было гордиться эпитетом «начинающий». Мне недавно исполнилось двадцать два.
В институте я несколько раз заводил разговор, будто бы невзначай вставляя имя «Анжелика», а сам украдкой наблюдал, какую реакцию это вызовет. Но я ничего не заметил. Или я был плохим психологом, или меня слишком искусно разыгрывали.
Я уже начал забывать об этой истории, когда вдруг через неделю получил второе письмо. Конверт был точно таким же, как и в первый раз. Письмо было небольшое, в несколько строк. И заканчивалось оно словами: «Мне без тебя плохо! Анжелика».
Второе письмо легло в ящик рядом с первым. Я решил подождать, что будет дальше. Но только теперь я уже не мог забыть о них.
Еще через неделю я получил третье письмо. «Я же люблю тебя, Олег, писала Анжелика. — Что я должна тебе написать, чтобы ты поверил в это? Приходи! Ты же знаешь, где я живу. Я могла бы найти тебя, но не сделаю этого. Всего два часа нужно тебе, чтобы добраться до меня. А ты не появляешься уже три недели. Олег-Олег…»
Это был какой-то крик, а не письмо. Я не сразу пришел в себя. Мне долго казалось, что это так и есть, что она любит меня, ждет меня. И я уже было хотел пойти к ней, но потом сообразил, что идти некуда. Не было у меня знакомой по имени Анжелика.
И все-таки эти письма смутили мой покой. Я начал думать о ней, этой незнакомой девушке. Я уже считал, что это никакой не розыгрыш, что она есть на самом деле.
Я получил еще пять писем. Она любила меня. Она больше не звала меня, она уже потеряла надежду, она просто рассказывала о себе — грустно, иногда очень грустно. И мне хотелось бросить все и бежать к ней. Хоть на край света! Я ходил вечерами и ночью по тихим улицам своего города, я все ждал, что встречу ее, узнаю в толпе веселых студенток или школьниц. Я звал ее по имени.
Анжелика!
Я никогда не видел ее, не знал ее лица, голоса. Я вообще не знал, существует ли она. Но я любил ее. Все это сделали письма. Теперь я носил их в нагрудном кармане куртки. Я никогда не расставался с ними, сотни раз перечитывая их, прижимая к губам, шепча слова любви и нежности. Я сходил с ума оттого, что не мог найти ее. И жизнь становилась невыносимой, когда я представлял, что никогда не смогу найти ее.
Я искал ее. Я уже знал в лицо всех почтальонов и сортировщиц писем, я знал всех Анжелик в нашем городе. Но это были другие Анжелики. Ту, одну, единственную, мою Анжелику никто не знал.
Я понимал, что не найду ее никогда.
И тогда я подал заявление в экспедицию, которая уходила в Дальний Космос. Меня отговаривали. Ведь я был молодым восходящим светилом в кибернетике. Сейчас, когда я собирался покинуть Землю, все мне говорили об этом. И еще говорили о том, что я найду там, у звезд? Сорок лет полета по земному времени туда и сорок — назад. В корабле пройдет семь лет. Семь лет для ученого не заниматься своей работой — это конец. А нужно еще учесть, как далеко шагнет кибернетика за эти восемьдесят лет. Чем я буду заниматься по возвращении на Землю? У меня не останется ни друзей, ни знакомых. Никого.
Космос для энтузиастов. Но я ведь никогда не болел Космосом. Это письма позвали меня туда. Я уже знал, что никогда не найду свою Анжелику. Я не мог оставаться на Земле. Я полечу к звездам. Там у меня будут новые друзья. А любовь? Она пройдет. А если нет? Мне уже некого будет искать, когда я возвращусь на Землю.
Экипаж тринадцатой звездной состоял из девяноста восьми человек. Меня приняли девяносто восьмым. Я не был ни капитаном, ни штурманом. Кибернетические уборщики были в моем подчинении.
Всего я получил от Анжелики семнадцать писем. В последнем она писала: «Я чувствую, что с тобой что-то происходит. Не делай глупостей. Я сама приду к тебе. Олежка мой смешной. Олег! Я приду к тебе, даже если ты этого не хочешь».
Она не пришла.
Я написал одно-единственное письмо, состоящее из фразы: «Анжелика, я улетаю к звездам». На конверте я написал лишь одно слово: «Анжелике». Больше я ничего не знал. Я бросил письмо в почтовый ящик, понимая, как это глупо. Что я мог еще сделать?
Прощай, Анжелика!
У меня был самый маленький багаж из всех членов нашего экипажа. Я взял с собой только письма Анжелики.
Две тысячи шестьсот дней провели мы в тринадцатой звездной. Мы облетели вокруг шести звезд, совершили посадку на четыре планеты. На одной из них потерпели аварию. Нас засыпало огромными плитами обвалившегося плато. Мои кибернетические уборщики двадцать дней раскалывали, распиливали и растаскивали эти глыбы. Мы освободились из плена, но почти все мои кибернетические уборщики остались там.
Мы видели странные солнца и сумасшедшие закаты на необитаемых безжизненных планетах. Мы боролись с бешеными ураганами и держали в руках первые проявления жизни — крохотные фиолетовые растеньица. Мы все сдружились за семь лет и стали как бы частицей огромного, сложного организма, окруженного враждебной средой. Мы все стояли у постели второго штурмана, когда он умирал от какой-то странной болезни. Мы понимали, что живы только потому, что умирает он. Он спас нас. А как он хотел увидеть Землю!
И все эти семь лет со мною рядом была Анжелика. Все эти семь лет я чувствовал ее любовь. Я мало кому рассказывал о ней. Раза два или три. Но, может быть, именно поэтому к ней относились с уважением. Никто не говорил этого вслух. Никто не произносил ее имени. Это можно было понять по глазам, по той особой внимательности, с которой относились ко мне. А ведь все они оставили на Земле тех, кого больше никогда не увидят. Разница только в том, что я так и не видел ее никогда.
Как прорвались в нас радость и нетерпение, когда мы впервые после долгих лет установили связь с Землей. Даже не с Землей, а с красавцем кораблем, высланным нам навстречу.
А потом была Земля.
В последний час пребывания на корабле мы дали клятву не забывать друг друга.
Земля встретила нас по-матерински. Ее заботу мы чувствовали ежечасно. Два месяца мы провели в клинике. Медики тщательно исследовали наши организмы. Потом нам сказали, что на Земле разработана методика обучения прибывающих из Космоса членов звездных экспедиций и что через полтора года мы будем знать все, что знают люди Земли.
— Нельзя ли за год? — спросил каждый из нас на личной беседе с комиссией.
Мы могли поселиться в любом месте, каждый на свое усмотрение. Но мы решили жить рядом. И первые дни действительно не разлучались. Потом по одному звездные волки стали исчезать. Кто-то нашел работу по душе, кто-то встретил девушку, кто-то отправился путешествовать. Меня не интересовало ничто, кроме кибернетики. Я хотел поскорее встать вровень с ушедшим вперед веком. Занятия, занятия. Тренировки, чтобы тело не потеряло силу и ловкость, и занятия. Свободное время я посвящал телевидению. Ведь мне хотелось побольше знать о Земле.
У нас были перерывы в занятиях. Это случалось в праздники. И вот в один из них — день Весны — я не выдержал, бросил все и улетел в ближайший город на праздники. Все здесь было для меня необычным. И лица, и песни, и настроение людей. Сначала я бродил, болезненно сознавая свою обособленность, неумение войти в веселый и жизнерадостный ритм веселящейся толпы. Меня толкали, вовлекали в прыгающие и орущие хороводы на площадях. Мне пели чуть ли не в ухо смешные песенки. Но я уходил отовсюду. Все это было не для меня.
Кто-то недалеко от меня крикнул: «Анжелика! Иди к нам!» Это имя резануло меня как ножом. Что за любовь владела моим сердцем? Любовь к девушке, которую я даже не знал. Которая если даже и была, то умерла давно-давно… Я оглянулся. Девушка, невысокая, черноволосая, коротко остриженная, в блестящем черном платье и белых туфельках, что-то кричала своим друзьям. Веселящаяся толпа подтолкнула меня к ней. Она посмотрела на меня машинально, так как я загородил ей дорогу, и лишь потом внимательно уставилась на меня. Я стоял и молчал. Нужно было уйти. Я даже сказал себе это. Но куда тут уйдешь, двух шагов нельзя сделать, чтобы не толкнуть кого-нибудь. Я уже повернулся к ней боком, как она вдруг прикоснулась к моей груди и погладила две сверкающих стрелы — знак космолетчиков.
— Ты из звездной? — спросила она.
— Да. — Я все еще хотел уйти.
— Расскажи…
— У тебя есть время? Ведь это очень долго рассказывать.
— Я буду тебя слушать.
— Тебя действительно зовут Анжеликой?
— Да. А тебя?
— Олег.
Она кивнула, схватила меня за руку, и мы начали выбираться из толпы.
— Сколько же тебе лет?
— Сто два.
— Смешно. А мне восемнадцать.
Она водила меня по городу, который никак не хотел успокаиваться до самого утра. С ней было легко разговаривать. И время летело незаметно. Я даже забыл про Анжелику, которая писала мне письма восемьдесят лет назад. А потом вдруг вспомнил и подумал: если бы я встретил эту девушку тогда или та Анжелика была похожа на эту, я не улетел бы к звездам. Я не смог бы жить без нее.
Я проводил ее домой.
— Ты снова улетишь к звездам? — спросила она.
— Не знаю. Нет. Я хотел бы заняться кибернетикой.
Она с сомнением покачала головой и сказала:
— Если можешь — останься.
Я вызвал авиетку и через два часа был в отеле космолетчиков.
Я достал из куртки письма Анжелики и перечитал их. Я уже знал, что эти письма снова погонят меня к звездам.
И все же на следующий день я пришел к Анжелике. Она не скрывала, что ждала меня.
— Звездный волк, ты хотел видеть меня?
— Хотел.
— Сейчас модно носить эти две стрелы, — показала она на мой знак. — Я сначала не поверила, что ты вернулся со звезд. Трудно было улететь с Земли? Ведь теперь у тебя никого нет. У тебя была девушка?
— Не было, Анжелика. Я не нашел ее. А вот с друзьями… у меня девяносто шесть друзей… могло быть девяносто семь, но один умер.
— Что вас гонит к звездам?
— У каждого свое. Меня — любовь.
Два месяца мы почти не расставались. Она даже прилетала в наш отель и не уходила из моей комнаты, когда меня погружали в гипнотический сон, чтобы напичкать очередной порцией знаний.
Еще возвращаясь на Землю, мы, девятнадцать человек, договорились, что при первой возможности будем проситься в очередную экспедицию. И вот однажды один из нас вызвал меня по видеофону и сказал, что объявлен набор в семьдесят девятую звездную.
— Я остаюсь, — сказал я.
— Понимаю. — Он помолчал. — Я прилечу к тебе. И ты покажешь мне письма Анжелики.
Теперь я долго не отвечал ему. Письма, письма. Они вели меня в Космос. И тогда, и сейчас…
— Хорошо. Я полечу к звездам.
— Молодец. А четверо все-таки отказались. В экспедиции будет семьсот тридцать человек. Если у тебя есть девушка и у нее подходящая специальность, можешь записать и ее. Нас будут брать вне очереди.
Я решил улететь. Я, конечно, не верил, что Анжелика пойдет за мной к звездам. Романтика полетов часто обнаруживается только в разговорах и уже после полетов. А если бы она согласилась? Нет. Я просто не мог предложить ей этого.
Я еще раз встретился с Анжеликой и сказал, что буду очень занят, что у меня не останется времени для встреч. Не знаю, что она подумала, но расставание было холодным. Меня это даже обрадовало, тоскливо обрадовало. Я сказал:
— Если захочешь — пиши.
Я перемучился и немного успокоился. Я был свободен. Снова ничто не держало меня на пути к звездам.
Меня приняли в экспедицию вторым кибернетиком. Началась подготовка. Пришлось переехать из отеля космолетчиков поближе к базе экспедиции, которая располагалась в центре Сахары.
Анжелика меня не искала. Я не получил от нее ни одного письма. Она ни разу не связалась со мной по видеофону, хотя сделать это было проще простого. Письма теперь были не в моде, более совершенные средства связывали людей. И я ей сказал «пиши», наверное, только потому, что вспомнил письма Анжелики.
Прошел год. До отлета семьдесят девятой звездной оставалось два месяца.
И все-таки она пришла. Не надо было анализировать свои чувства, чтобы понять, что я ее люблю. Что же оставалось теперь мне? Бежать от любви, как и в первый раз? Но тогда я не мог ее найти. А теперь она была рядом.
— Олежек, я не хотела тебя искать. Я написала тебе столько писем, а ты не ответил мне ни на одно, кроме последнего. Я могла найти тебя. Это так просто. Но мне нужно было знать, что ты хочешь этого. А вдруг ты полюбил другую? Я только сегодня получила от тебя письмо.
Я был так рад ее видеть, что не сразу понял, о чем она говорит.
— Письмо? Анжелика, я не писал тебе писем.
— Одно письмо. Ты думал, что я не пойду с тобой в звездную? Ты боялся, что улетишь со своей любовью один?
— Не только это, Анжелика.
— И все-таки написал.
— Нет, Анжелика. Я ничего тебе не писал.
— А это? Что же это?
Она протянула мне конверт. На нем стояло только одно слово: «Анжелике». Я развернул лист. «Анжелика, я улетаю к звездам».
— Анжелика, это мое письмо! Но только написал я его другой девушке, когда улетал с Земли первый раз. Ее тоже звали Анжелика. Я никогда не видел ее. Но я любил ее. Я и сейчас люблю ее.
— Почему же ты не рассказал об этом раньше? — едва слышно спросила она.
— Ведь это было невообразимо давно. Если бы не ее письма, я не улетел бы тогда с Земли.
— А я хотела лететь с тобой, Олег, — сказала она растерянно и с болью в голосе. — Прости, я ухожу.
— Подожди, Анжелика. Я люблю тебя, но и ее. Как разорвать сердце между тобою и ею, Землей и звездами?
— Не надо. Беги.
— Я не бегу. Она послала меня туда. Смотри. Я носил их с собою все эти годы. — Я протянул ей пачку писем.
Она взяла их. Это как бы говорило, что ей теперь все равно. Но рука ее вздрогнула, когда она прочитала надпись на конверте. Она медленно развернула первое письмо, второе, третье и заплакала.
— Но ведь это же мои письма! Я их писала тебе целый год. И ты не захотел даже ответить.
— Это твои письма? Анжелика, но ведь я ношу их с собой много лет. Я получил их восемьдесят с лишним лет назад.
— Это мои письма! Разве ты не видишь эти две летящих стрелы? Что означали они восемьдесят лет назад? Их тогда не было. Этот символ звездных появился сорок лет назад.
Меня не надо было убеждать. Я понял. Ведь даже бумаги тогда такой не было. И эти две летящих стрелы. И год ее молчания. И мое единственное письмо.
Значит, я любил ее задолго до того, как она появилась на свете. Я получил от нее семнадцать писем. Эти письма отправили меня к звездам и сделали возможной нашу встречу здесь. Но сначала мы встретились, и лишь после этого она написала письма. Она уже знала меня.
А я получил их за восемьдесят лет до этого и отправился в звездную, чтобы после возвращения встретить ее. Но…
— Ты что-нибудь понимаешь, Анжелика?
— Понимаю. Значит, ты меня и любил.
Я, конечно, имел в виду не совсем то, но согласился. В этом-то она была права. Я любил ее, еще не встретив.
— Но ведь семьдесят девятая звездная отлетает через два месяца, сказал я с отчаянием.
— Если бы ты ответил мне раньше, я могла бы быть в ней. Но у нас все равно есть еще два месяца.
— Два месяца, и расстаться на всю жизнь?! Ждать тебя столько лет, найти и снова потерять навсегда?
— Но ведь ты все равно полетишь к звездам?
— Мы все равно полетим к звездам.
Я отстегнул свой значок и приколол ей на платье две сверкающих стрелы. Эти летящие друг другу навстречу стрелы означали: «Земля, я улетаю к звездам», «Земля, я возвращаюсь со звезд».
Четыре человека сидели в мягких удобных креслах посреди круглого, ярко освещенного зала.
— С ума можно сойти от этой тишины, — сказал Эго. Он был самым молодым из экипажа «Клеопатры». Поджарый, высокий, с черной шапкой густых вьющихся волос на голове. Вцепившись руками в подлокотники, он сидел с таким видом, словно в следующее мгновение что-то должно было с силой вырвать его из кресла и бросить в пустоту, прочь от надежных стен корабля.
— С ума можно сойти… — тихо повторил он.
Стис потянулся к пульту, чтобы включить какую-нибудь музыку, но Ройд коротким движением руки остановил его.
— Не надо. Ему сейчас нужна музыка человеческих слов, музыка человеческих мыслей.
Ройд был стариком, и все негласно признавали его старшим, хотя на корабле не положено было иметь командира. Стис молча кивнул и снова откинулся в кресле.
— У меня в голове только одна мысль, — сказал Бимон, четвертый член экипажа. — Они уже добрались сюда. Первую часть программы мы, пожалуй выполнили? — И он вопросительно посмотрел на Ройда.
— Спроси у Это…
— Я это чувствую, — сказал Эго, стряхнув с себя оцепенение. — Все время ощущение чего-то липкого, мерзкого, злобного, враждебного. Видеть бы, слышать, осязать, чтобы можно было стрелять из бластера, думать, искать выход из тупика. Но ведь это неизвестно что. Как бороться неизвестно с чем?
— Значит, по-твоему, они здесь? — спросил Ройд и вздрогнул, встретившись взглядом с глазами Эго. Глаза говорили, что, будь Эго здесь один, он бы знал, что ему делать. Не раз за свою долгую жизнь встречал Ройд такой взгляд, и ему вдруг сделалось тоже страшно. Но он умел владеть своими чувствами. Эго отвернулся. — Скажи ты, Стис…
Стис нервно рассмеялся:
— Ха-ха-ха! Да они не только здесь. Они везде. Может быть, они уже на Земле. Отыскали ее. И сейчас там все спешно учатся делать харакири. Ха-ха-ха!
— И дети тоже? — тихо спросил Ройд.
— Н-нет, и-нет. — Стис сжал щеки ладонями. — Простите. Дети не должны. Дети уже не должны с этим встретиться Простите меня. — Он помолчал и сказал спокойнее: — Но здесь они уже есть. А разве вы это не чувствуете? Только я один?
— Они здесь. Об этом не стоит говорить, — сказал Бимон. — Когда мы вылетели с Земли, уже было ясно, что они будут здесь. Это подтвердилось, и все.
— Зачем ты спрашиваешь, Ройд? — запальчиво крикнул Эго. — Все знают это. Разве ты сам не чувствуешь?
— Я хотел знать, как это чувствует каждый. Ведь никакие приборы их не регистрируют. Важно узнать, что это этакое.
Четверть часа назад они посадили «Клеопатру» на планету под условным названием «Агриколь-4». Собственно, Агриколь — это название звезды, вокруг которой вращается семь планет. На четвертой была неуправляемая база землян, то есть база с запасами пищи, воды, энергии, аппаратурой — словом, всем необходимым для человека. Автоматы монотонно исследовали планету: записывали температуру, давление, уровень радиации. Агриколь-4 была вполне пригодна для жизни людей. Она не была заселена лишь потому, что ее открыли всего двадцать лет назад.
Пять лет назад здесь должна была высадиться первая специальная экспедиция, которая и положила бы начало планомерному исследованию и заселению планеты. Но как раз где-то в это время в областях космоса, контролируемых Землей, появилось это. Сначала в ста восьмидесяти парсеках от Земли, в одном-единственном месте, потом сразу в нескольких. Земля оказалась в центре условной сферы, на границах которой господствовало враждебное человеку, непонятное, неуловимое и поэтому еще более страшное явление.
Сфера неумолимо сжималась. Пока она охватывала только границы освоенного человеком космоса. Многие экспедиции, не выдержав борьбы с неизвестным, катапультировались на Землю. От других не было никаких известий. Совет Земли забил тревогу. Теперь в экспедиции отправлялись тщательно проверенные люди, с уравновешенной психикой, готовые бороться до конца и катапультироваться на Землю только в том случае, когда дальнейшая борьба с неизвестным окажется бессмысленной.
Люди могли постоять за себя, но это было неуловимо и появлялось уже в ста парсеках от Земли.
«Клеопатра» была одним из многих кораблей, которые Земля бросала навстречу опасности. У экипажа было две задачи: узнать, появилось ли это в окрестностях звезды Агриколь, что неопровержимо доказывало бы продвижение чего-то враждебного по направлению к Земле, и попытаться выяснить, что это такое. Пока Земля не знала, что это такое, люди не могли найти необходимого оружия и защиты.
Три месяца назад «Клеопатра» стартовала на Агриколь.
Они еще не выходили из корабля.
— Мы можем катапультироваться немедленно, — сказал Ройд. — Никто на Земле за этот поступок не будет называть нас трусами. Еще никому не удавалось справиться с ними. Мы просто увеличим число бывших рядом и несправившихся.
Стис обрадованно нагнулся вперед, потом закусил губу и откинулся в кресле с безразличным видом.
Бимон покачал головой.
Эго глубже втиснулся в кресло, так что было видно только его побледневшее лицо.
— Сидеть здесь или выйти из корабля, нам все равно. Они проникают всюду. Я предпочитаю выйти. Кто со мной? — спросил Бимон.
Никто не пошевелился. Ройд мог пойти. Он много видел, может и еще посмотреть.
— Пойдет Это, — сказал Ройд.
— Никто его не может заставить! — крикнул Стис.
— Он должен сам себя заставить. Иди, Эго.
Ройд включил экраны кругового обзора. «Клеопатра» стояла на самой середине огромной поляны, покрытой коричневой с черными пятнами травой. Метрах в пятистах начинался корявый, какой-то нелепый лес с вывихнутыми стволами.
— Дойдете до опушки, потом возвращайтесь назад.
— В глайдерах? — с трудом выговорил Эго.
— Даже силовой экран не защищает от них, — сказал Ройд. — Глайдеры не помогут.
— Мы здесь вообще как муха на чистом столе, а сверху занесенная ладонь, — пробурчал Стис. — Куда ни сунься, все равно прихлопнет.
— Случаев полного разгрома баз не было. Нас просто вытесняют. Пойдем, Эго, веселый парень. Мы еще споем твою песню! — Бимон встал во весь свой двухметровый рост. Он улыбался, показывая исключительной белизны зубы.
— Возьмем бластеры? — спросил Эго. — С ними как-то увереннее.
— Возьмем. Хотя, насколько я понимаю, бесполезная штука эти бластеры. Но если ты будешь чувствовать себя с ними увереннее, то возьмем. А я всегда ношу с собой это, — он расстегнул воротничок рубашки. На груди, на тоненькой цепочке висело нечто вроде медали.
— Амулет? — криво усмехнувшись, спросил Стис.
— Сибилла…
Это могла быть и жена, и невеста, и просто случайная знакомая, и даже дочь. Ройд ничего не сказал, только подумал, что у него никогда не было ничего подобного. Грустно и все.
Стис сел за пульт управления силовыми экранирующими полями. Десятиметровый колпак такого поля накрывал Эго и Бимона. Ни одна живая тварь не могла проникнуть через него, ни один материальный предмет. После того как Бимон улыбнулся, у Стиса на душе стало легче. Надо держать себя в руках, не распускаться. Пока те двое шли по траве, управлять силовым колпаком было просто. А вот когда они войдут в лес… Впрочем, они не войдут в лес. Они должны дойти только до опушки.
Ройд манипулировал ручками управления анализирующей аппаратуры. Если это, чужое, враждебное, появится возле Эго и Бимона, должно же оно изменить что-то в картине физических полей. Если это мыслящая материя, то должны быть аномалии в поле сознания. Картина физических полей не менялась. Что касается поля сознания, то тут все было сложнее. До предела возбужденная психика людей деформировала поле.
Бимон шел немного впереди. Эго едва поспевал за ним. В руках у каждого был бластер. Две высокие фигуры на фоне уродливого леса. Бимон шире в плечах. И шаг у него широкий и уверенный. Эго приятно идти за ним. Но хорошо бы выйти вперед, чтобы Бимон был за спиной. За спиной противный холодок. Все равно сейчас что-нибудь произойдет. Тишина коварна. Бимон отмахивается от каких-то скачущих на высоту человеческого роста насекомых.
Эго отстал от Бимона шагов на десять. И снова, как и в корабле, почувствовал, как его обступает что-то липкое, неприятное. Опять начинается пытка страхом. Оно издевается над ним, играет, как кошка мышонком. Вот и Бимон замедлил шаг.
— Бимон, подожди…
Идущий впереди остановился, неуверенно оглянулся. Бледность заливала лицо Эго. И там, в корабле, Стис прошептал:
— Исчезнуть бы…
— Ты смеешься, Стис, — с трудом выговаривая слова, произнес Ройд.
Эго поднял руки, как бы прикрывая голову. Бимон шагнул к нему, оглядываясь на лес. И в это время, как раскат грома, отчетливо прозвучало:
— Ха-ха-ха!
И так несколько раз. Ниоткуда и сразу отовсюду.
Эго не сдержался и нажал кнопку бластера. Короткая молния выстрелила в зенит. Эго совсем потерял голову и, кружась на одном месте, полосовал воздух вспышками молний.
Хохот прекратился.
— Что это могло быть? — все еще вздрагивая от возбуждения, спросил Эго. Левой рукой он вытирал пот со лба. — Понимаешь, исчезло! Я убил его! Я убил его! Бимон, ведь правда?
— Не знаю, — ответил Бимон.
Напряжение прошло.
Анализаторы физических полей у Ройда не показали ничего. Не было ничего материального. Или это было какое-то неизвестное людям поле. Поле сознания искривилось всплеском. Это вполне объяснялось испугом Эго и состоянием людей, когда прозвучал хохот.
Бимон сплюнул, потоптался на месте и сказал:
— У страха глаза велики. Это могло быть просто какое-нибудь животное. Должны же здесь быть животные? Ройд, как ты думаешь?
— Здесь есть крупные животные, во, к сожалению, лам неизвестно, хохочут ли они, — ответил Ройд.
— Я хотел бы, чтобы это было оно, — сказал Это. — Пусть бы это было оно. Мы бы знали, что хоть бластера оно боится.
— Ножа, каменного топора, — продолжил Бимон насмешливо.
— Не веришь, что его можно убить? — закричал Это. — Смотри. Если оно еще раз появится, я буду стрелять. — Он поворачивался то в одну, то в другую сторону, прижав к груди бластер. И снова за спиной он почувствовал чье-то присутствие, замер, увидев расширенные глаза Бимона, который смотрел туда, за его спину.
Какая-то тень пробежала по краю поляны, с неясными очертаниями, все время меняясь в размерах, то укорачиваясь, то удлиняясь.
Страх, выразившийся в глазах у Бимона, вызвал всплеск в анализаторах Ройда.
— Какое-нибудь поле? — с надеждой в голосе спросил Стис.
Ройд только покачал головой.
Эго ощутил, как за его спиной вырастает чудовище, готовое к прыжку. Эго был молод и все еще играл в игрушки.
Бимон увидел, как неопределенная тень вдруг сформировалась в пятиметрового гада, готового к прыжку, и, не размышляя, нажал кнопку бластера. Но, прежде чем он это сделал, Эго упал ничком на жесткую, колючую траву, очень четко сознавая, что ему в спину из-за ближайших кустов целится точно такой же бластер, какой был у него самого в руках.
Бимон выстрелил, но не попал, потому что не во что было попадать. Зверь исчез. И в это же мгновение из-за кустов хлестанул ответный выстрел. Молния прошла над лежащим Эго и обожгла Бимону щеку. Бимон отскочил в сторону и хотел дать еще выстрел, но Стис опередил его. На том месте, откуда только что стрелял кто-то, теперь образовался кусочек выжженной пустыни. Эго не видел этого, он только слышал выстрел с «Клеопатры», который сказал ему, что там действительно кто-то был.
Бимон пошел вперед. Напряжение и чувство страха не исчезали. Он встряхнул Эго, приподнял и поставил его на ноги.
— Я посмотрю, что там, — сказал он Ройду.
— Там нечего смотреть, — ответил тот.
Эго вдруг пошел вперед, сильно наклонившись, как будто его тошнило, одной рукой держась за грудь. Бимон попытался удержать его, потому что было ясно, что Эго уже не сознает своих поступков.
— Эго, очнись! — крикнул Бимон.
— Пусти, мы убили человека…
Бимон схватил его поперек туловища и хотел силой увести на корабль, но парень тоже был силен. Они упали и покатились по траве. И тут Бимон посреди обожженной пустыни, которую сделали они, увидел что-то шевелящееся, продолговатое и кричащее. Он на мгновение выпустил Эго, и тот, воспользовавшись его замешательством, вскочил и бегом бросился к странному предмету.
— Ройд, что там? — спросил Бимон, поднимаясь.
Ройд как-то странно пожевал губами и произнес:
— Человек…
Бимон бросился за Эго.
На черной земле лежал человек в странной одежде. Он еще дышал, но было видно, что он кончается. Эго стал на колени, бросил бластер и разорвал рубашку на груди раненого.
— Откуда он? — сам у себя спросил Бимон. Черты лица человека показались ему странными.
— Возвращайтесь на корабль! — приказал Ройд.
На груди, под левым соском человека, чернело пятно, и под левую скрюченную руку стекала струйка крови.
— Он умер, — сказал Эго. — Кто бы они ни были, но умирают они людьми. Я убил человека, Бимон. Как это могло случиться?
— Это не ты. Выстрел был с корабля. Ты даже не поднимал бластера. Ты же упал и лежал к нему спиной.
— Я убил его. Я это знаю точно. — Он встал с колен, схватил бластер и расхлябанной походкой пошел к лесу.
— Бимон, задержи его! — крикнул Ройд.
Это слышал и Эго Он повернулся спиной к лесу, поднял бластер на уровень груди и навел его на Бимона.
— Не подходи, слышишь. Я уже убил одного. Могу и второго.
— Что ты, Эго? — прошептал Бимон, делая несколько шагов в сторону. Что ты?
Все так же пятясь, Эго дошел до леса и скрылся в зарослях. Тогда Бимон бросился за ним, забирая чуть левее.
Эго думал только об одном: он убил человека. И снова за его спиной встал страх. Душное, липкое состояние в который уже раз. Страх, что тот человек был не один. Не мог он быть один! Их много. Они не простят, ни за что не простят. Он поднял голову. Их шло человек пятьдесят, как на прогулке, с улыбками, звонким смехом.
«Почему у них нет оружия? — подумал он и усмехнулся. — Зачем им оружие? У них есть нечто более впечатляющее».
И тогда он упал на коричневую траву, царапая и вырывая ее пальцами и прошептал:
— Не могу. Не могу больше.
Бимон увидел, как упал Эго и как к нему подходили неизвестные. Их фигуры вдруг смазались и начали расплываться. Эго внезапно исчез, исчезли и люди. Бимона они не видели. Он постоял еще немного, подошел к тому месту, где исчез Эго, поднял бластер и сказал Ройду:
— Нас осталось трое… он не выдержал, — и пошел к кораблю, ни о чем не думая и машинально переставляя ноги.
…Эго вывалился на гранитный тротуар к ногам нисколько не удивившихся прохожих. Он встал, попытался стряхнуть с себя пыль и грязь, потом махнул рукой, подошел к автомату с водой, крупными глотками выпил два стакана холодной приятной воды и вызвал авиетку. Через несколько секунд он уже летел над городом, задав авиетке маршрут к зданию Совета.
Возвращение из мира страха в этот привычный, светлый, веселый мир было настолько быстро и приятно, что он не удержался и всхлипнул.
В огромной приемной он попытался было сразу пройти к руководителю, но его не пустили.
— Я член экспедиции на Агриколь, — заявил он с вызовом. — Корабль «Клеопатра». Эго.
— Ну и что вы рветесь? — спросили его.
— Они уже там, я хотел немедленно рассказать об этом.
— За этим вы и вернулись?
— Нет, — замялся Эго. — Я просто не выдержал…
— Посмотрите на этих людей.
Эго оглянулся. В зале находилось человек двести. Многие были не бриты, в рваной грязной одежде. Некоторые еще держали в руках бластеры.
— Они тоже не выдержали… Вы возвращаетесь со звезд как горох. Это появилось еще в восьмидесяти парсеках от Земли.
Эго понял, что его поразило в лицах людей. Стыд. Ему самому было невыносимо стыдно.
— Я могу еще раз… На этот раз я не…
— Хотят все! Вами занимается специальная комиссия.
Человек отошел, но Эго успел услышать:
— Они вернулись почти все…
Эго сел в конце живой человеческой очереди. Возвратившиеся, или, как их обычно называли, катапультировавшиеся со звезд, сидели молча, не пытаясь заговорить друг с другом. Одного за другим их вызывали по именам.
Эго попытался собраться с мыслями: во-первых, он — бессмертный струсил, испугался смерти. Но ведь он же не может умереть! Во-вторых, он предал своих товарищей. В-третьих, он так и не узнал, что такое это. Тоже люди? В-четвертых, его уже никогда больше не пошлют к звездам.
Бимон шумно ввалился в рубку управления кораблем и с грохотом бросил на пол бластеры. Ройд словно и не заметил его. Он продолжал как ни в чем не бывало возиться возле анализаторов полей. Стис не выдержал и сказал:
— Он катапультировался на Землю…
— Не смейте думать о нем плохо! — с вызовом сказал Бимон. — Еще неизвестно, что будем делать мы. Он, во всяком случае, хотел расправиться с ними.
— Ты с ума сошел… Никто и не думает о нем плохо.
— Он расскажет на Земле, что это уже появилось здесь, — продолжал Бимон. — Все-таки польза.
— Вот именно, — сказал Ройд, оторвавшись наконец от своих анализаторов. — Он выполнил первую часть программы. Теперь нам без особой нужды нет смысла возвращаться.
— Я и не думал возвращаться, — сказал Бимон.
— А я думал, — устало выдохнул Стис. — Подсознательно. Я знаю, что этого нельзя делать, а мысль: «На Землю, на Землю» — все равно возникает.
— Это плохо. Так нельзя, — сказал Ройд. — Тебе лучше это сделать сразу.
— Но ведь есть еще и вы. Без вас я не вернусь. Но один здесь я бы не остался ни за что.
— О чем ты говоришь?! — улыбнулся Бимон. — Последний шанс всегда у нас в кармане. Поговорим лучше о том, что здесь было. — Он сел в свое кресло и закинул ногу на ногу. Столько независимости и вызова было в его позе, что Ройд улыбнулся, а Стис сказал:
— Сейчас оно, кажется, отступило.
Оно, конечно, отступило, потому что все сейчас чувствовали себя свободнее.
— Так что же у нас есть? — спросил Бимон.
— Давайте соберемся с мыслями, — предложил Стис.
— Согласен. Хотя их не очень и много, — сказал Ройд. — Во-первых, это не является ни одним из известных полей материи. А предполагать, что существуют еще и неизвестные, я бы не осмелился.
— Но ведь не приснилось же это все нам? — слегка раздраженно сказал Бимон. — Ведь все это было!
— В том-то и дело, что было, — ответил Ройд. — Когда ты идешь по траве, изменения физических полей настолько незначительны, что не регистрируются аппаратурой и не учитываются ни в одной из теорий. Когда ты стреляешь из бластера, аппаратура регистрирует всплеск. Когда корабль проходит трехмерное пространство, не надо никакой аппаратуры. Это заметно и без нее. Но как оно может возникать и исчезать, не нарушив структуры пространства?
— Выстрел из кустов прошел сквозь силовой экран, — сказал Стис. — Этого не могло быть, потому что это был обыкновенный выстрел. А выстрел из бластера не может пробить силовой экран.
Бимон осторожно потрогал правую щеку.
— Она обожжена. Это видно, — сказал Ройд. — Нематериальный выстрел не может обжечь щеку. Но аппаратура ничего не зарегистрировала.
— А поле сознания? — спросил Бимон.
— Слишком много помех. Страх, охвативший нас, забил всю информацию, если она и была. Появись они, когда все спокойны, может быть, и удалось бы что-нибудь зарегистрировать.
— Можно попробовать, — предложил Бимон. — Будем ждать. Время у нас есть.
— Я думаю, все будет напрасно, — сказал Стис и кисло улыбнулся. Сначала появляется страх, неосознанный, непонятный, а затем они.
— Похоже, что Стис прав, — кивнул головой Ройд.
— Они действуют на нас страхом, подготавливают нас к тому, что мы уже не можем сопротивляться, и лишь потом появляются.
— Но ведь мы еще сопротивляемся, — сказал Бимон.
— Мы отбили первую атаку, — глядя в глаза Бимону, проговорил Ройд, — но с потерями. Будет и вторая атака, и десятая.
— …и потом некому будет сопротивляться, — закончил Стис.
По спинам людей пробежал холодок.
— «Миссисипи, река моих предков!» — громко запел Бимон. Потом замолчал и тихо сказал: — Это была любимая песня Эго.
Стис удивленно посмотрел на него, а Ройд понимающе закивал головой.
Стало чуть легче.
— Хотите кофе? — спросил Стис.
— И бутерброд с кислым сыром, — вместо ответа сказал Ройд.
Стис твердыми шагами вышел из рубки, только рука его сразу не могла найти ручку двери.
— Что с ним? — спросил Бимон.
— Он не хочет поддаться страху.
Стис вернулся с подносом и поставил его на столик возле двери, чтобы никто не видел, как он расплескал кофе. Он дал каждому по бутерброду и по чашке кофе. Несколько секунд они молча пили кофе, потом Бимон сказал:
— Так что же у нас есть?
И еще несколько секунд прошло в молчании.
— Мы не знаем, что это такое, — сказал Ройд. — Но кое-что, характеризующее их, у нас есть.
— Например? — спросил Бимон.
— Перед тем, как им появиться, нас охватывает страх. Все начинается со страха.
— Это доказано неопровержимо, — подтвердил Стис.
— Второе. Они могут принимать любой облик. От зверя до человека. Вольно или невольно мы убили одного индивидуума, который умер очень похожим на человека.
— И исчез, — вставил Бимон.
— Что ты хочешь сказать?
— Он не умер. Он тоже катапультировался, когда его жизнь была в опасности. Их там было человек пять-десять. И они тоже исчезли. Они могут мгновенно перемещаться в пространстве в обе стороны.
— Хорошо, — согласился Ройд. — Предположим, что это их третье свойство.
— То, что они могут принимать вид людей, еще не говорит, что это их естественный вид, — сказал Стис. — Это делают специально для нас. Они знают, что мы не можем стрелять в людей.
— Пусть это будет в-четвертых, — кивнул головой Ройд. — Хотя это мне кажется наивным. В таком случае им лучше являться в виде детей.
— Ройд! — крикнул Стис. — Не подсказывай им этого!
— Ты думаешь…
— Я уверен, что они узнают наши слабые места от нас самих.
— Пусть это будет в-пятых.
Все с минуту помолчали, потом Бимон сказал:
— Помните, когда мы с Эго вышли из корабля, кто-то хохотал? Кто это мог быть? Эго молоди неопытен, но мы-то все знаем, что ни одно животное на Агриколь-4 не хохочет. Это известно из отчетов. Почему был смех? Кого из нас он мог испугать?
— А ты сам не испугался? — спросил Стис.
— Да, я вздрогнул. Это было неожиданно. Нервы напряжены. Я бы вздрогнул, наступив на сучок. Но страха не было.
— Эго мог испугаться, — сказал Ройд.
— Вы опять думаете о нем плохо, — недовольно сказал Бимон.
— Это так и было, — настойчиво повторил Ройд. — Эго испугался. Он самый молодой из нас.
— Может быть, мы зря взяли его в экспедицию? — спросил Бимон.
— Напротив, — ответил Ройд. — Я очень жалею, что его нет с нами. Он мог чувствовать тоньше и глубже нас.
— Но почему все-таки был смех? Кто-нибудь думал в это время о смехе? Может быть, Эго?
— У меня не было мыслей о смехе, — сказал Стис.
— И мне было не до смеха, — устало проговорил Ройд. — Постойте. Мне действительно было не до смеха, но я сказал: «Ты смеешься, Стис». И после этого раздался смех.
— Значит, это мы им подсказали, — заключил Стис. — Ну а кто подсказал им чудовище на опушке леса?
— У меня этого не было, — сказал Ройд.
— Я бы никогда не догадался, — улыбнулся Бимон. — Я думаю, в этом случае главным был Эго.
— Это правдоподобно, — согласился Ройд. — Но откуда мог быть выстрел? Почему там оказался человек? Снова Эго? Если это все было из-за Эго, то очень жаль, что его нет с нами… Все-таки почему там был человек?
— Действительно, почему? — сказал Стис. — Ведь его там не должно было быть.
Ройд и Бимон молча и недоуменно взглянули на Стиса.
— Ведь после залпа «Клеопатры» там не могло остаться ничего, кроме спекшейся земли.
— А ведь ты прав, — сказал Ройд.
— И еще, — подхватил Бимон. — У меня это совершенно выскочило из головы. Ведь у него была маленькая ранка под левым соском в груди. Значит, его убил не залп «Клеопатры». Но ни я, ни Эго в него не стреляли. Эго лежал, а я просто не успел… Меня что-то поразило в лице этого человека. Это было так молниеносно… Я не успел осознать.
— Можно включить аппаратуру видеозаписи и просмотреть все снова, предложил Ройд.
Стис попытался улыбнуться. Чувствовалось, что он не хотел возвращаться к пережитому страху.
Ройд направился к пульту управления, и в это время затрезвонил зуммер. Это было так неожиданно и необъяснимо, как если бы на панели пульта внезапно распустился цветок.
Зуммер прозвучал несколько раз, а Ройд все не мог включить аппаратуру связи. Аппаратуру связи, потому что их кто-то вызывал. Сразу же разрушилась едва возникшая тонкая защитная стена, и в корабль вступило что-то неведомое и жуткое.
Ройд все же включил аппаратуру связи и облегченно рассмеялся, когда услышал доносящееся из динамиков:
— Говорит автоматический связной корабль АСК-12-12. Подтвердите прием. — И снова то же самое с интервалом в пять секунд.
— Это же автомат с Земли! — заволновался Стис.
— Да, — сказал Бимон. — Автомат с Земли долетает до этой планеты за месяц. Что же они хотят нам сообщить? Так просто автомат не пришлют.
— Подтверждаю прием, — раздельно произнес Ройд. — «Клеопатра» подтверждает прием.
Автомат начал читать текст сообщения:
— Комиссия по подготовке «Клеопатры» к полету сообщает, что в системе катапультирования произошла поломка и один из членов экипажа не является бессмертным. Он не может катапультироваться на Землю. — И снова: Комиссия по подготовке…
Все трое словно были оглушены известием. Ведь они и шли в полет, потому что знали, что в любое время, в любое мгновение могут вернуться на Землю. Они твердо знали, что не погибнут в космосе. В самое последнее мгновение, смертельно раненные или доведенные до безумия необъяснимым и непонятным или даже просто пожелав этого, они могли очутиться на Земле. В лучшей клинике, в своей квартире, в тихом лесу или на шумной улице, как это случилось с Эго.
Они, как и все люди, могли спокойно умереть в глубокой старости. Ведь люди не были бессмертными в полном смысле этого слова. Но в космосе с ними не могло произойти ничего. Система катапультирования надежно защищала их от всяких случайностей.
— Они там с ума посходили! — сдавленным голосом крикнул Стис.
— Какая нелепая ошибка, — прошептал Бимон.
«Хорошо, если это я, — подумал Ройд. — Они оба еще молоды». А вслух сказал:
— Автомату: информация принята. Разрешаю старт на Землю.
Автомат подтвердил прием, и связь оборвалась. Связной корабль стартовал на Землю.
— Почему они не прислали за нами спасательный корабль? — спросил Бимон. Лицо его побледнело. Сейчас он совсем не был похож на того храбреца, который шел впереди Эго. А непонятная волна страха уже заполняла сознание.
— Они пришлют, — тихо сказал Ройд. — Они обязательно пришлют. Корабль уже вылетел с Земли.
— Откуда это известно? — пытаясь улыбнуться, недоверчиво спросил Бимон.
— Я уверен, что спасательный корабль вылетел, как только они узнали об ошибке в системе катапультирования. Но…
— …но, — вставил Стис, — его придется ждать еще два месяца. И это должно нас успокоить? Лучше бы мы не знали об этом. Тогда двое могли бы катапультироваться со спокойной совестью…
— А третий? — спросил Бимон.
— А третий погибнет все равно, — жестко ответил Стис. — Больше нескольких дней здесь не продержаться.
— Действительно, зачем им было нас предупреждать? — заметил Ройд.
— Им потребовалось два месяца, чтобы сообразить, что они сделали ошибку, — сказал Стис. — Не многовато ли? Кто теперь будет летать в Дальний Космос?
— Найдутся такие, которые все равно захотят, — сказал Бимон.
Эта фраза потребовалась ему, чтобы как-то сбросить с себя необъяснимый страх, чтобы хоть на мгновение почувствовать себя человеком. Он напряг всю свою волю, стараясь не думать о том, что ошибка произошла именно в его системе катапультирования. Ему удалось справиться с собой. Он понял это и усмехнулся. Почему «с самим собой»? С собой бы он справился легко. Как справиться с этим?
Стис поглядел на Бимона и Ройда. С Бимоном он был в экспедиции впервые. С Ройдом летал уже десять лет. Если бы знать, кто навеки останется на этой планете. Если он, Стис, то не стоит тянуть время, лучше распрощаться с жизнью немедленно.
А если кто-нибудь другой? И Стис принял решение.
Ройд надеялся, что именно его система катапультирования вышла из строя. Ведь должна же быть какая-то целесообразность в трагедиях и несчастных случаях. Только он должен был остаться здесь. Эти двое вернутся на Землю. Нужно сделать так, чтобы они явились не с пустыми руками. И Ройд принял решение.
«Только бы не потерять сознание», — подумал Бимон. В сознании он отсюда не уйдет. Или потому, что он выпал из системы катапультирования, или потому, что не сможет оставить здесь кого-то одного. И Бимон принял решение.
В главном их решения были одинаковы. Только Стис боялся осуществить свое, Бимон колебался, а Ройд был тверд и уверен, что сделает все так, как решил.
«Ситуация не из приятных, — подумал Ройд. — Если бы «Клеопатра» могла стартовать к Земле, я бы это сделал немедленно. Но после того как изобрели систему катапультирования, разведывательные корабли перемещаются только к звездам. Обратно экипажи возвращаются без кораблей… И мы не можем провести эксперимент, чтобы выяснить, кто из нас останется здесь. Значит, остается одно — продолжать работу».
— Предлагаю просмотреть видеозапись выхода Эго и Бимона из корабля, сказал он.
— Надо хоть что-то делать. — Бимон подошел к пульту управления. — Это сообщение выбило нас из колеи… Я включаю запись.
Они увидели, как Эго и Бимон вышли из корабля, как Эго полосовал молниями своего бластера воздух, как на мгновение на краю поляны возник призрак огромного чудовища.
— Внимание! — сказал Бимон. — Сейчас будет самое непонятное.
Там, на экране, Эго упал на землю, с опушки леса раздался выстрел, Бимон схватился рукой за обожженную щеку. Залп с «Клеопатры».
— Увеличь изображение, — попросил Ройд.
Оплавленный, выжженный круг земли надвинулся на людей. Почти в самом центре его лежал человек с бластером. Он был жив и даже не ранен.
— Но когда мы подбежали к нему, он был уже мертв! — громко крикнул Бимон.
— Подожди, — остановил его Ройд.
Человек вдруг дернулся, выронил бластер, немного изогнулся и замер. Через несколько секунд к нему подбежали Эго и Бимон.
— Прокрути назад, — попросил Ройд. — И покажи крупным планом лицо Эго, когда он лежит на Земле.
Бимон выполнил его просьбу. Лицо Эго было искажено страхом. Это длилось секунду, не более. Затем оно изменилось. Теперь на нем было мучительное раскаяние, словно Эго нечаянно совершил преступление.
— Теперь снова лицо Эго и того человека одновременно, — еще раз попросил Ройд.
Человек выронил бластер в тот момент, когда изменилось выражение лица Эго.
— Хотел бы я знать, что думал Эго в тот момент, — сказал Ройд.
— Я знаю, на кого похож убитый, — сказал Стис, до этого все время молчавший. — Он похож на самого Эго. Он точная копия Эго. Разве вы этого не заметили?
— Да, он похож на Эго, — прошептал Бимон. — Я вспомнил, что тогда меня поразило в его лице. Теперь я знаю точно. Он действительно был похож на Эго.
Они просмотрели запись до конца.
— И группа неизвестных исчезла вместе с Эго, — констатировал факт Ройд.
— А что, если они воспользовались волноводом, который образовала система катапультирования Эго? — спросил Стис.
— Волновод создается только для одного человека, — сказал Бимон. Иначе бы они уже были на Земле.
— Жаль, что Эго нет с нами, — сказал Ройд. — Жаль. У него было очень развитое воображение.
— Он был молод и неопытен, — возразил Стис.
— Может быть, этого нам и не хватает?..
— А вы заметили, что вся эта чертовщина кончилась, как только Эго катапультировался? — спросил Стис.
— Ты имеешь в виду человека, выстрел, чудовище? Это не самое страшное. Я был бы рад очутиться на планете, где все кишит этими гадами. Там всегда знаешь, что надо делать. И с людьми можно договориться. Но ведь мы не знаем, с чем мы столкнулись на звездах! Практически исключено, чтобы этот человек, или кто он там еще, был точной копией Эго. Я уверен, что все это только ширма. — Бимон замолчал, а потом внезапно сказал: — Я еще раз выйду из корабля. Надо ведь осмотреть и базу.
— Ты пойдешь один? — недоверчиво спросил Стис.
— Один. Вам хватит работы и здесь. Я просто прогуляюсь. Следите за показаниями своих приборов.
— Хороша прогулка, — буркнул себе под нос Стис.
Бимон вышел из корабля, напевая старинные негритянские песни, расстегнув куртку и подставив грудь сухому, горячему ветру. Он был без бластера и даже колпак силового поля не прикрывал его сверху.
— А что, если именно у него… — начал Стис и не докончил.
Но Ройд понял его.
— Этого мы не узнаем, пока не вернемся на Землю. И все же полагаю, что не у него.
— У тебя?
Ройд едва заметно кивнул головой.
— А что если у меня? — спросил Стис. — Я все думаю, как это проверить здесь… Я все время об этом думаю. Но почему они не указали, кто именно не является бессмертным?
— Много вопросов, Стис. Пока нет Бимона, попытайся катапультироваться на Землю. Если не получится, если это все же ты, я обещаю, что не оставлю тебя здесь одного. Бимон не узнает ничего в любом случае.
— Я боюсь даже этого.
Ройд осторожно вынул из записывающей и регистрирующей аппаратуры катушки с кинофильмами и записями показаний приборов, аккуратно обернул их прозрачной тонкой пленкой и подошел к Стису.
— Нет, — ответил тот. — Я боюсь. Неизвестность раздирает мой мозг, но и вернуться на Землю я не могу. Во мне все застыло. Холод, холод. Плохо, Ройд.
— Ничего, дружище. Мы еще с тобой полетаем.
— Я больше никогда не пойду в Дальний Космос, Ройд.
Стис навалился грудью на панель управления. Ройд хотел тронуть его за плечо, но передумал и вместо этого сунул в карман его куртки пакет с роликами лент.
Бимон шел по короткой сухой траве, хрустевшей под ногами. Он все время чувствовал, что за ним кто-то наблюдает. Это присутствие недоброй силы и порождало страх. Бимон старался не поддаться ему. Он начинал интуитивно чувствовать, что, пока он держится, пока его не захлестнула волна страха, с ним ничего не произойдет. Он старался идти свободным, легким шагом. В его походке была спокойная небрежность и даже какая-то лихость. И, только внимательно понаблюдав за ним, можно было догадаться, каким усилием воли он добивается этого.
Чем дальше уходил он от корабля, тем труднее становилось идти. В голове все сильнее билась одна мысль: а если это я? Бимон не хотел умирать. Кому хочется умирать? И чем дальше он уходил от корабля, тем отчаяннее боролось его сознание с приступом страха, тем нерешительнее становился его шаг. Но он все же шел вперед.
База представляла собой стандартную термопластиковую конструкцию, надежную и герметичную. Бимон знал код замка, и двери перед ним широко распахнулись, когда он набрал его. Внутри станции было прохладно и тихо. Едва заметно жужжали установки кондиционирования воздуха. Светильники зажигались автоматически, когда он подходил к ним. Бимон быстро прошел холл, широкий зал с креслами, книжными стеллажами, небольшим баром и электронным органом. Дальше был коридор, и по обе стороны от него — жилые комнаты, в которых так никто никогда и не жил. В конце коридора находились лаборатории. Там располагались автоматы, исследующие планету, вычислительные машины и другое оборудование.
Бимон уже почти бежал. Только бы успеть взять ролики с записями автоматов, только бы успеть вернуться на корабль. Ему непреодолимо захотелось вернуться на корабль, хотя, он это отчетливо понимал, там было ничуть не безопаснее, чем здесь.
И вдруг он понял, что умер. Умер мучительно, с единственной мыслью, что умирает, с кошмарами агонии и звериным страхом перед неизбежной смертью. Если бы он мог проанализировать свое состояние, то сообразил бы, что нельзя умереть и после этого снова продолжать умирать.
— Стис! Я приказываю тебе вернуться на Землю! — крикнул Ройд. Он тоже боролся со смертью и страхом. Он, кажется, понимал, что это больное воображение Стиса подсказало новую пытку. Оно не замедлило воспользоваться страхом Стиса и обрушить его стократ усиленным на всех троих. И еще Ройд понимал, что отчаянным усилием воли, кусочком своего сознания, продолжает держаться лишь он один.
— Стис, я приказываю тебе…
— Нет… нет…
— Стис!
— Это трусость… Страх…
— …приказываю…
Страх вдруг придал Стису силы и затуманил сознание. Он знал сейчас только одно: нужно немедленно выяснить, кто из них останется здесь.
Он десять раз умирал, пока утвердился в своем решении. Десять раз умирали и Бимон, и Ройд.
— Ведь оставшемуся все равно смерть… Я отправлю вас на Землю. — Он прыжком бросился к Ройду. — Ты должен потерять сознание. И ты окажешься на Земле. Ройд, я должен тебя ударить.
— Приказываю… на Землю, — прошептал Ройд. — Твой страх убьет нас.
— Я должен ударить тебя.
Страх перед смертью и страх совершить предательство были сейчас в сознании Стиса. Он еще мгновение колебался, а потом изо всех сил ударил Ройда.
Ройд упал вместе с креслом, в котором сидел. И тогда Стис пришел в себя. Он опустился на колени перед стариком, ощупывая его голову и тело. Ройд, казалось, уже не дышал. Струйка крови выползла у него изо рта.
— Так значит это он. Он останется здесь.
Бимон, пошатываясь, поднялся с пола лаборатории.
— Ройд, — тихо позвал он.
Никто не ответил.
— Ройд! Стис! — громко, насколько мог, позвал Бимон.
Стис расхохотался:
— Бимон, ты слышишь меня? Это был все-таки он! Он! Он!
Ройд пошевелился на полу, и Стис со страхом посмотрел на старика. Тот выбрался из кресла и молча с трудом подошел к валявшемуся на полу бластеру. Взял его и двинулся к Стису.
— Что ты хочешь делать, Ройд? Почему ты взял бластер? Почему ты идешь на меня?
— Стис, я приказываю тебе вернуться на Землю. Здесь ты больше не помощник.
— Ты гонишь меня как труса. Но ведь я только хотел проверить. Я только хотел проверить…
— Ролики в кармане твоей куртки. Здесь ты не нужен.
Стис обмяк, мешком скользнул на пол, пополз к Ройду и прошептал:
— Я больше не могу. Прости… Не могу.
…Он вывалился из четырехмерного пространства в психиатрической лечебнице, прошептал: «Это был Ройд» и потерял сознание.
Ройд выронил бластер, и тот с тупым звуком упал на пол. Старик поставил на ножки кресло, опустился в него.
— Стис, Ройд, — позвал Бимон.
— Я здесь, мой мальчик, — ответил старик. — Ничего не бойся. У нас все нормально.
— Что там у вас произошло?
— Я отправил Стиса на Землю. Так было нужно. Он ушел не с пустыми руками. Все в порядке. Возвращайся на корабль. У нас еще много работы.
У Бимона гудело в голове, и неприятная слабость заполнила все тело. Но страх прошел. Он уже больше не умирал.
Бимон вытащил ролики из записывающей аппаратуры, растолкал их по карманам и неровным шагом вышел из помещения базы.
Ройд полулежал в кресле и, казалось, спал. Но когда Бимон подошел к нему, он открыл глаза и тихо сказал:
— Мы пережили детские страхи Эго и страх перед смертью Стиса. Что нам осталось еще?
— Сейчас я не боюсь ничего.
— Продолжай таким и оставаться. А я боюсь. Боюсь за тебя и за… — он хотел сказать «за Землю», но промолчал. — Я устал. Помоги мне добраться до постели.
— Он ударил тебя! — крикнул Бимон. — Как у него поднялась рука!
— Стис экспериментировал, сынок. Он очень хотел оправдать себя. Несколько секунд я был без сознания. И все-таки остался здесь. Это значит…
— Это значит, что ты не можешь вернуться на Землю! Так вот какие эксперименты проводил Стис!
— Помоги мне добраться до кровати. Одному мне не дойти.
Бимон уложил Ройда в постель, и тот затих в каком-то полусне. Иногда он открывал глаза, смотрел невидящим взглядом сквозь Бимона и не произносил ни слова.
Бимон около часа просидел рядом с кроватью Ройда, потом вышел из комнаты и направился в отсек управления, чтобы посмотреть ролики, которые принес с собой. Он успел просмотреть видеозаписи, сделанные автоматами с воздуха. Работа продвигалась быстро, и он даже успевал следить за показаниями анализаторов полей. Все было спокойно. Появись оно сейчас, анализатор поля сознания наверняка бы засек его.
Бимон так увлекся работой, что первый приступ страха просто удивил его. Он бросился к анализатору, но было уже поздно. Поле сознания было искривлено его страхом.
Он не боялся за свою жизнь. Она теперь была в безопасности. Он был в этом твердо уверен. Страх был за кого-то другого. И не его собственный, а навязанный извне. Чужой страх. Но ведь их здесь было всего двое. Он и Ройд. Если Ройд спит, то страх можно было рассматривать поданным в чистом виде. Страх, которым мучило его оно. Близость к разгадке немного приободрила его. Да и страх был какой-то неясный. Страх вообще, не за себя. Это Бимон мог утверждать наверняка.
Стараясь держать свою волю собранной, он вернулся к Ройду. И пока он шел к старику, страх принял более конкретное содержание. Теперь Бимон боялся, что оно добралось до Земли. Теперь он видел, что делается на Земле. Всеобщее безумие и слабые попытки группы людей как-то справиться с ними. К чувству страха приметалось сознание собственной вины. Вины, потому что он так и не узнал, что представляет собой оно. И теперь уже было поздно. Земля гибла.
Бимон рывком открыл дверь комнаты Ройда. Тот метался в постели. Бимон трясущимися руками смочил тряпку холодной водой из стакана и наложил ее старику на вспотевший лоб, а потом попытался разбудить его. Наконец это ему удалось. Ройд проснулся. Лишь секунду он не понимал, что происходит вокруг него. Потом взгляд его стал осмысленным, и он попытался приподняться. Бимон помог ему. Страх внезапно прошел.
— Бимон, они были?
— Да.
— Как это было? В чем проявилось?
— Страх за Землю. Страх, что они уже там.
— Я бредил?
— Ты метался в постели.
— Это был мой страх. Я бредил этим страхом. Но пока я бодрствую, я буду держать себя в руках. Положи мне подушку под голову. Повыше.
Бимон исполнил просьбу. Ройд тихо улыбнулся и сказал:
— Мне долго не протянуть. Когда меня не станет, ты немедленно катапультируешься на Землю.
Бимон отрицательно покачал головой.
— В твоем присутствии здесь не будет смысла. Ты должен будешь вернуться на Землю и рассказать все… Помнишь первые минуты, когда мы только прибыли сюда? Страх тогда не проявлялся конкретно. Нас просто окружало что-то враждебное, неприятное, липкое. Мы все время ждали враждебных действий. Мы были готовы поддаться страху. Первым не выдержал Эго. И мы увидели его «материализованные» страхи. Они были первыми, поэтому казались предельно невыносимыми. Потом не выдержал Стис. Не осуждай его строго. Стис был железный человек. Мы летаем с ним десять лет. И начали тогда, когда о катапультировании на Землю никто из космолетчиков и не мечтал. И снова его страх передался нам. Почему? Пытка страхом наиболее ужасна, потому что она сразу же лишает человека воли. Теперь нас только двое. И снова мой ужас, мой страх передался тебе… Но ведь сейчас мы ничего подобного не чувствуем…
Бимон согласился.
— Почему мы сейчас с тобой ничего не боимся? Потому что я не боюсь смерти? Хохота? Выстрела из бластера? Прыжка дикого зверя? Мне нечего бояться. И теперь оно надо мной не властно. А ты?
— Я спокоен. Меня сейчас интересуют только две вещи: твое здоровье и суть того, что мы называем оно.
— Моему здоровью ни ты, ни я помочь не сможем. Я слишком стар. А у Стиса слишком крепкие кулаки. И потом… я очень устал. Устал вообще, устал от всего, устал от жизни… Нет. Давай говорить только о нем.
— Согласен.
— Оно действует на нас только страхом. Страхом, повод к которому мы ему сами же и выдаем на тарелочке. Стоит испугаться одному, как все оказываются под гнетом тех же страхов. Я бы назвал это усилением страха. Ведь ничто, кроме того, что мы сами придумали, нас не мучило! Даже тот убитый человек.
— Да. Эго сказал, что он убил человека. Это ему показалось. Ведь он даже не стрелял.
— Но он испугался того, что убил человека. А оно предъявило нам доказательства этого.
— Это не доказательства.
— Пожалуй, ты прав. Мы-то знаем, что этого не могло быть. Но для Эго с его страхами это было неопровержимым доказательством. И он не выдержал. Так происходит везде. Они усиливают наши страхи. Но что они такое? Неизвестное поле или чуждое нашему сознание? Сознание, у которого есть только один метод борьбы?
— Ройд, когда-нибудь раньше случалось такое?
— Нет, я не слышал. Не знаю. В экспедициях всегда кто-нибудь оказывается слабее других. Но его поддерживают остальные. Те, кто оказался сильнее. И он постепенно мужает. Сейчас же все наоборот. И началось это пять лет назад.
— Хорошо, что не раньше. Раньше не было катапультирования на Землю. Что бы делали экипажи экспедиций, не имей они сейчас возможности в любое время вернуться на Землю? Все бы посходили с ума.
— Да. Хорошо, что есть катапультирование.
Ройд закрыл глаза. Было видно, что этот разговор отнял у него все силы.
— Мне плохо, Бимон. Я приношу теперь только вред. Бластер, Бимон, или укол. Я не…
Он не договорил, потеряв сознание.
Ройд снова бредил страхами за Землю. Его видения передавались Бимону с такой отчетливостью, словно происходили наяву. Исчезли стены корабля. Исчезла Агриколь-4. Только горячая рука Ройда удерживала его на грани помешательства.
Он не знал, сколько времени это продолжалось.
Внезапно Ройд очнулся. Слабеющей рукой прикоснулся он к щеке Бимона.
— Бимон, оно в нас. Я не могу больше.
Рука Бимона повисла в воздухе. Ройда рядом с ним не было. Сначала Бимон ничего не понял. Потом восхитился: вот это старик! Даже в бреду он удерживал себя от желания очутиться на Земле. Даже когда он был без сознания. И только когда он убедился, что не может катапультироваться на Землю, боль и случайная фраза, совпавшая с его желанием, перенесли старика на Землю.
Ройд выпал из четырехмерного пространства на операционный стол.
— Инструменты, — сказал хирург. — У него раздроблена височная кость.
Бимон невольно восхитился выдержкой и силой воли старика. А в следующее мгновение до него дошло, что это его система катапультирования вышла из строя и что он остался один на один с ними.
Сначала его охватил ужас, но он сумел овладеть собой. Нельзя поддаваться страху. Страх будет все усиливаться и усиливаться. Нужно держать себя в руках. И ему удалось остановиться. Страхи, правда, теснили его со всех сторон, но он не поддавался им. Он запел песню. Любимую песню Эго. Он выпрямился. Он даже усмехнулся. И страх стал проходить. Тогда он вышел из комнаты Ройда, вышел из корабля. Он не взял с собой бластера. Его не прикрывал колпак силового поля.
Солнце вставало над планетой. Краешек его уже показался из-за горизонта.
Постепенно страхи Бимона исчезли окончательно. Он шел к восходу, пока солнце не поднялось настолько, что стало жарко. Тогда он снял рубашку и повернул назад. Он вернулся на корабль и начал работать. Спасатели с Земли все равно придут. Надо только выдержать два месяца. Почему выдержать? Ведь сейчас ему было легко и радостно. И пережитые страхи теперь только смешили его.
Он сварил себе кофе и приготовил обед. А после обеда начал изучать материалы, которые накопили автоматы-исследователи. Вечером он вышел погулять и в лесу обнаружил странные, непохожие на земные цветы и нарвал целый букет.
После ужина он просмотрел ролики-дубли, на которых было заснято и записано все, что произошло с ними на Агриколе-4.
И на следующее утро у него было прекрасное настроение, и даже нудный шестичасовой дождь не испортил его.
Но что бы он ни делал, его мысли возвращались к одному: что же это такое было? В чем смысл этого?
И постепенно мысли его складывались в гипотезу, постепенно возникала уверенность, что он разгадал тайну этого.
Ему помогли и ролики-дубли, и память, воскрешавшая в мельчайших подробностях все его мысли, чувства и поступки. И отчеты предыдущих экспедиций, и рассказы, слышанные им когда-то. И слова Ройда.
Он переворошил многое и сделал первое открытие. Это появилось в областях, контролируемых Землей, одновременно с введением системы катапультирования. И произошло это сначала в одном-единственном месте. Что там произошло конкретно, он не знал, да это было и неважно. И пока об этом событии не узнали другие экспедиции, это никого не тревожило. А потом началась лавина.
Экспедиция, находившаяся на переднем крае фронта Дальнего Космоса, не выдерживала. Она узнавала, что появилось это. Но никто не знал, что именно. И случайный страх одного из членов экспедиции, усиленный во много раз, передавался другим. Возникали новые страхи, снова усиливались и передавались на Землю. И тогда наступала очередь тех, кто был ближе к Земле. Теперь они оставались один на один с неизвестным. И новые экспедиции сыпались на Землю. И создавалось впечатление, что что-то неумолимое и враждебное стягивает узел вокруг Земли.
Второе открытие он взял у Ройда. Это являлось усилителем страха. Усиление страха было единственным признаком этого. Не существовало ничего, что являлось причиной страха. Вернее, существовало лишь в воображении перепуганных насмерть людей. Бимон тщательно изучил ролики. В них были и Эго, и Стис, и Ройд, и сам Бимон, и выстрел с «Клеопатры». Но теперь в роликах не было хохота, не было мерзкого гада на краю поляны, не было выстрела из бластера, не было человека, лежащего со смертельной раной под левым соском. Все это исчезло вместе с исчезновением страха.
«Они в нас», — сказал Ройд.
Третье открытие заключалось в том, что поводом для атак этого всегда являлся страх самого человека.
Четвертое открытие касалось причины явления. Бимон пришел к выводу, что усилителем страха являлась система катапультирования. Оно появилось одновременно с введением систем катапультирования. Да разве он сам с его страхами не доказательство этого? Пока здесь были другие люди, их усиленные страхи передавались ему. И с ними невозможно было справиться, пока человек, излучавший страх, не катапультировался на Землю. А когда он, Бимон, остался один, никаких страхов не стало. Так и должно было быть. Ведь он не включен в систему катапультирования. Он такой же человек, как и миллиарды других на Земле, как и космолетчики прошлых десятилетий.
Бимон понимал, что с его системой катапультирования произошла нелепая ошибка. Но какая ошибка! Ведь именно она поможет человечеству справиться с этим. Ну что ж. Возможно, придется отказаться от системы катапультирования. И космолетчики будут осваивать Дальний Космос как и прежде. Будут жертвы. Наверняка будут. Но зато не остановится движение вперед.
И он сам снова уйдет в Дальний Космос.
Система катапультирования. На одной ее стороне — полная безопасность. На другой — страх. Так они и будут вечно соседствовать друг с другом.
Он провел на Агриколе-4 неделю.
А на восьмой день рядом с «Клеопатрой» опустился еще один корабль. И из него вышли люди.
— Этого больше нет! — крикнул Бимон и рассказал им все.
— Похоже, что наш эксперимент был правильным, — сказал один из вновь прибывших.
— Так, значит, неполадка в моей системе катапультирования была запланирована?! — закричал Бимон. Но закричал без гнева, просто от удивления.
— Да, неполадка была запланирована. Иначе бы мы не прилетели так быстро. Ведь автомат ушел только через два месяца после вашего отлета. А мы — через неделю.
— Я хочу на Землю. Я хочу видеть Сибиллу. Я хочу видеть всех!
— И своего сына?
— Сына? У меня родился сын?! Ни минуты больше на этой планете! Немедленно старт! Три месяца… Я не выдержу такого длинного перелета. Я надеюсь, ваш корабль предназначен для обратных перелетов?
Командир корабля с улыбкой покачал головой:
— Нет, не предназначен.
— Мы вернемся на Землю мгновенно, — сказал другой.
— Вы… А я? Ведь я не могу катапультироваться.
— Отчего же? Хоть сейчас.
— Разве систему катапультирования можно восстановить?
— Нет.
— Тогда…
— Она у тебя с самого начала была в полном порядке.
— И я мог в любое время вернуться на Землю?
— Конечно.
— Значит, моя теория не верна?
— Напротив. Верна более чем на сто процентов. Система катапультирования действительно усиливает человеческие страхи.
— Но у меня же их не было.
— И это самое главное. Ты сумел побороть страх, усиленный в сотни раз, материализованный страх. Теперь это сумеют сделать и другие. И все экипажи будут возвращаться из Дальнего Космоса.
— Прекрасно! — крикнул Бимон. — Хочу на Землю!
— …Здравствуй, Сибилла!
Телестена на мгновение вспыхнула ослепительным голубым светом, заколыхалась. И, медленно расширяясь, заполнила комнату. Эспас поудобнее устроился в глубоком кожаном кресле. Он вытянул ноги. Ему всегда доставляло удовольствие смотреть последние известия. Голографическое изображение переносило его из одного уголка Земли в другой, кидало в глубь океана и в бездну космоса. Он ощущал себя участником событий, в которых никогда бы не смог участвовать на самом деле. И это было ему приятно.
Эспас уже несколько месяцев жил в этой затерянной на берегу моря гостинице. Он никогда не уходил от нее, старался не смотреть на площадки с глайдерами, сторонился людей, хотя и был веселым, остроумным человеком.
Ему хотелось знать о Земле все, и он часами просиживал у телестены, радуясь, что может все это видеть. Эта ненасытная любовь к Земле, к ее океанам, лесам, деревьям, животным, городам была вроде болезни, о которой он даже не задумывался. А если бы и задумался, то не захотел бы избавиться все равно. И только когда глаза уставали, он уходил вниз к морю и некоторое время лежал на горячем белом песке. Потом взбирался на невысокую скалу, нависшую над водой, и нырял в пенистые гребни волн. Он плыл вдаль, иногда отдыхая лежа на спине, и возвращался лишь тогда, когда изрядно уставал. Тогда он снова ложился на песок, смотрел в небо с белесыми перистыми облаками и, когда тело начинало ощущать теплоту лучей солнца, вставал и шел в гостиницу.
Лишь дважды он заставил себя сесть в кресло глайдера, подняться в воздух и лететь в Лимику к Эльсе. Он помнил, где она жила, но оба раза останавливался возле ее двери. Что-то не пускало его дальше. Он возвращался в свой гостиницу «Горное гнездо» и садился перед телевизором.
А вечером он спускался на первый этаж в бар, занимал место перед огромным старинным камином, в котором горели поленья смолистых дров, и слушал, о чем говорят люди. В «Горном гнезде» жили те, кто по разным причинам на несколько дней хотел уйти от забот повседневной жизни, отвлечься от всех дел. Здесь никто никому не мешал, никто не спрашивал, что привело другого сюда. Можно было целыми днями лазить по горам или купаться в море. Сюда можно было приехать внезапно и так же внезапно уехать, не предупредив об этом даже администратора.
За несколько месяцев, проведенных в этой гостинице, Эспас ни с кем не познакомился. Лишь иногда он вставлял в разговор несколько малозначащих фраз. Он наслаждался своим одиночеством, наслаждался чувством, которое сливало его со всей Землей. Он был счастлив Землею.
В этот вечер он, как обычно, сидел в баре, пододвинув кресло к камину и любуясь язычками пламени, лизавшего поленья. Рядом сидело еще несколько человек, преимущественно мужчин. Рослый бармен изредка разносил бокалы с шипучим напитком.
Рядом с Эспасом, ближе к открытому настежь окну, сидел высокий человек лет сорока. Его черные волосы кое-где пробивала седина. Он садился рядом с Эспасом уже второй вечер подряд. Само по себе это не заинтересовало бы Эспаса, если бы не одно обстоятельства: незнакомец часто, слишком часто, чтобы это было случайно, посматривал на него.
Так они просидели с час, и Эспас уже было хотел уйти в свою комнату, чтобы снова включиться в события, которые ему предложит экран объемного телевизора, как вдруг незнакомец резко пододвинул свое кресло к нему и спросил:
— Эспас?
Эспас ответил не сразу. Что-то в лице человека показалось ему знакомым. Или это просто был определенный, очень распространенный на Земле тип лица. Глаза его смотрели чуть настороженно, словно он ждал отрицательного ответа, и чуть насмешливо, словно этот ответ нисколько бы не обманул его.
— Да, меня зовут Эспас, — наконец ответил Эспас и медленно встал, намереваясь прервать на этом еще не начавшийся разговор.
— Я зайду к тебе. — Это был не вопрос. Фраза была сказана так, словно человек не сомневался в том, что он зайдет в комнату Эспаса. — Минут через десять.
Эспас невольно кивнул. А потом, когда до него дошел уже не тон, а смысл сказанного, ему сделалось немного неловко перед собой из-за того, что он сейчас делает не то, что хочет. Он не намерен был заводить здесь друзей. Это отвлекло бы его от объемного телевизора.
Он чуть отодвинул кресло, чтобы пройти, и легким шагом вышел из бара. Он был высок и хорошо сложен. Походка его была немного странной. Казалось, что идут только ноги, а туловище и голова остаются на месте. И все-таки какое-то изящество чувствовалось в его походке.
В своей комнате он тотчас же включил телевизионную стену; пусть этот незнакомец сам завязывает разговор, если хочет. В хронике показывали лов рыбы на Литвундской банке, и к его ногам шлепались огромные рыбины, названия которых он даже не знал. Затем выступил человек, которого диктор представил как председателя комиссии по дальним космическим полетам. Объявлялся конкурс на замещение вакантных мест в экспедиции «Прометей-7». Эспас усмехнулся. В Дальний Космос он бы не пошел. Он не мог прожить без Земли и одного дня. А ведь эта экспедиция — на много-много лет.
Потом показали старую кинохронику. Это были последние кадры, принятые с корабля «Прометей-6». Изображение было уже плохое. Лица членов экипажа разобрать не удалось.
В дверь постучали. Эспас отвлекся на несколько секунд и пропустил слова диктора, который в это время что-то говорил об экспедиции. Кажется, от нее больше не принимали никаких сигналов.
За дверью, конечно, стоял незнакомец. Эспас молча пропустил его в комнату, не предложив сесть. Но тот уселся сам. И Эспас был ему благодарен за то, что тот не опустился в его любимое кресло, хотя оно стояло ближе к дверям. Эспас сел в него и вытянул ноги. Хроника кончилась. Теперь начали передавать что-то из серии «Путешествия по Сибири и Канаде».
Незнакомец, не вставая с кресла, нагнулся и выключил телестену.
— Меня зовут Ройд, — сказал он.
Эспас кивнул, что означало: он принял это сообщение к сведению.
— Сколько месяцев ты уже находишься в этой горной дыре? — спросил Ройд.
— «Горное гнездо», — поправил его Эспас. — Около шести месяцев.
— Эспас, я бы никогда не поверил, что ты можешь провести в этой горной дыре шесть месяцев.
— «Горное гнездо», — снова поправил его Эспас.
— Все равно дыра, — отмахнулся Ройд. Лицо его с правильными упрямыми чертами было обращено к Эспасу вполоборота. Оно все-таки было чем-то неуловимо знакомым. Эспас уже совсем было собрался спросить об этом, но Ройд опередил его: — Ты пытаешься вспомнить, где видел меня?
— Да, — ответил Эспас. — Очень часто встречающийся тип лица.
— Возможно. Хотя мы были вместе около двух лет. Но я допускаю, что ты забыл меня… А что ты помнишь вообще?
Эспас усмехнулся:
— Все, что мне надо.
— Только то, что тебе надо? А сверх того? Ты пытаешься забыть или забыл на самом деле?
Последние шесть месяцев Эспас не задумывался над этим. Просто, как ему казалось, он вырвался из тьмы и теперь наслаждался жизнью, даже не своей собственной, а жизнью Земли.
— Мне ничего не надо, — твердо сказал он.
— Хорошо, — улыбнулся Ройд. — Начнем по порядку. Ты хотел бы очутиться в экспедиции «Прометей»?
— Так вот оно что! Ты вроде вербовщика? В экспедицию никто не идет?
— В эту экспедицию конкурс — тысяча человек на одно место. И это уже после общей комиссии. Значит, не хочешь?
— Ни за что. Мне хорошо и на Земле.
— Пойдем дальше. Ты не забыл Эльсу?
— Нет. — Эспас невольно стиснул зубы. Ему не хотелось, чтобы кто-то говорил о ней. Здесь он и сам еще ничего не мог понять.
— Ты был у нее?
— Нет, не был. — Эспас отвечал, потому что вопросы были не праздными, он это чувствовал. И все-таки разговор начинал злить его.
— Я знаю, почему ты не был у нее. Она тебя выгонит. Она не захочет тебя видеть. Такой ты для нее не существуешь. Ты ведь даже пытался увидеть ее и струсил. Ты не Землю любишь, ты просто трусишь.
— Хватит! — Эспас вцепился в подлокотники кресла и весь подался вперед. — Слышишь? Хватит!
Ройд замолчал, усмехнулся чему-то, потом сказал:
— Все мы любим Землю..
Они молчали минут пять. Эспас все старался вспомнить, где он видел этого человека. Что ему от него нужно?
— Что тебе от меня нужно?
— Мне нужно, чтобы ты вспомнил все и вернулся. Ты очень нужен, но вернуться сможешь, только если захочешь.
— Куда? — Эспас не хотел никуда возвращаться. Ему было хорошо и здесь. — Куда я должен вернуться?
Ройд не ответил на вопрос, но задал свой:
— Что ты помнишь из того, что было до этих шести месяцев, до этой горной… до этого «Горного гнезда»?
— Эльса, — прошептал Эспас. — Давно-давно.
— Еще?
— Желание видеть Землю.
— Еще?
— Больше ничего. Я ничего не помню.
— Но ты хоть хочешь вспомнить?
— Хочу. — Эспас вдруг начал понимать, почему он бежал от людей. Ведь бежал же! Даже к Эльсе он не мог заставить себя зайти. — Я хочу. И я боюсь. Наверное, там было что-то ужасное…
— Ужаснее, чем есть, не придумаешь. — Ройд почувствовал, что сейчас Эспас признает за ним некоторое превосходство, и разговаривал с ним как отец с сыном, чуть-чуть повелительно, но с уважением и даже какой-то лаской. — Собирайся. Мы летим.
— Куда? — устало спросил Эспас.
— К Кириллу.
— К Кириллу? Я не знаю такого. Это далеко?
— Часа три. Ты знал и Кирилла.
— Я знал и его? — тихо удивился Эспас.
— Знал. Ты знал многих. Мы их соберем всех.
— Зачем?
— Чтобы нам не было стыдно.
— Хорошо. Я готов. У меня нет вещей.
Они вышли из гостиницы «Горное гнездо» и направились к стоянке глайдеров. Уже окончательно стемнело. Небо было чистое, звездное. Ройд остановился, задрал голову и долго смотрел в черную пустоту.
— Ты знаешь, что гонит человека в космос?
— Нет. Я не понимаю этих людей.
— Любовь к Земле… Пошли.
Двухместный глайдер они нашли почти сразу же. Ройд откинул колпак, включил освещение пульта управления, жестом пригласил Эспаса занять место, сел сам. Глайдер взмыл в воздух, несколько секунд висел неподвижно, пока Ройд выбирал маршрут на специальной карте, и рванулся вперед.
— Что мы будем у него делать?
— Разговаривать. Причем разговаривать будешь ты. Я бы поговорил с ним и сам, но он не захочет меня видеть. Струсит. Будешь говорить ты.
— Но о чем? Я его совершенно не знаю!
— О чем угодно. Если он спросит про меня, можешь рассказать. У меня нет секретов от всех вас.
— Может быть, ты мне расскажешь все, чтобы я лучше понял, что нужно делать?
— Возможно, это было бы и лучше. Я уже раз пытался это сделать. Но наш милый Крусс чуть не засадил меня в психолечебницу. И ты знаешь, ему бы поверили, а мне — нет…
Эспас откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, но уснуть не мог. Что-то копошилось в его памяти, какие-то смутные воспоминания, события и лица. Он вдруг почувствовал, что когда-то помнил все, еще совсем недавно, несколько месяцев назад. Что это было? Что-то такое, что он постарался забыть. Но это значит, что он хотел забыть! Ведь не забыл же он Эльсу. Ведь помнит же он про нее все. И ее лицо, и ласковые руки, и губы, которые так часто и с такой радостью целовали его. Помнит, как они познакомились, как собирались жениться. И потом это расставание. Без слез, без обид. Тяжело было, словно они покидали друг друга навсегда… Она провожала его. Она провожала его! Это было не просто расставание. Она куда-то провожала его! Куда он мог от нее уйти? Да что же это с тобой, память? Вспомни. Куда она тебя провожала?
Этот вопрос возник в голове внезапно. За все шесть месяцев в «Горном гнезде» он ни разу не подумал об этом… Ройд знает про Эльсу. И его самого он знает. За шесть месяцев голова отучилась думать и теперь начала тупо болеть.
— Ройд, кто я?
— Пришелец из другой звездной системы, — усмехнулся Ройд.
— Я серьезно. Где мы с тобой были вместе?
— В одной удаленной галактике.
— Не хочешь отвечать?
— Ты все равно не поверишь. Дойди до всего сам. А я постараюсь помочь. Я в этом тоже очень заинтересован.
Вскоре начало светать. Они летели на высоте десяти тысяч метров. Внизу уже можно было различить кое-что сквозь пепельную дымку тающего тумана. Под ними расстилалась тайга. Эспас никогда не был в Сибири. Его всегда тянуло туда, где тепло. Он зябко поежился, хотя в кабине глайдера была вполне нормальная температура.
Они спустились где-то на берегу Оби, в небольшой, с километр длиной, деревне. Глайдер был оставлен на обочине проселочной дороги, уходящей в сосновый бор. Было часов восемь утра. Из травы доносился стрекот кузнечиков. Какая-то птица настойчиво спрашивала: «Медведя видел? Медведя видел?» Мимо бесшумно пролетел грузовой глайдер с четырехгранными цистернами из-под молока. Вела его молодая девушка, почти девчонка, в белом платочке и цветастом платье. Она что-то крикнула, но Эспас и Ройд не расслышали ее.
Деревня была чистая и опрятная. Двухэтажные коттеджи шли по обеим сторонам единственной дороги. Одна половина домов выходила окнами к Оби, вторая — в сосновый бор. Людей было мало, в основном ребятишки, которые уже тащились с удочками. Иногда на какую-нибудь площадку возле домов опускался глайдер местного обслуживания, маленький, тихоходный, выкрашенный в клеточку, из него выходил человек и спешил куда-то.
Эспас и Ройд дошли до небольшой гостиницы и остановились.
— К Кириллу ты пойдешь один, — сказал Ройд. — Он живет в конце улицы, в предпоследнем коттедже с левой стороны. Я подожду тебя здесь.
— Что же все-таки я должен ему сказать? Или спросить?
— Все, что хочешь. Я уже говорил. Просто побеседуйте — и все.
— Ты сказал, что я его когда-то знал, значит, я должен назвать его настоящим именем?
— Как хочешь.
— Но я могу хотя бы сказать ему, что меня послал Ройд? Что ты здесь?
— Ты можешь говорить все, что захочешь.
— Почему бы тебе самому не поговорить с ним?
— Он, наверное, не захотел бы меня видеть.
— Наверное? Ну а по каналу связи ты с ним говорил?
— Покажи свою левую руку, — попросил Ройд, не отвечая на вопрос. Где у тебя диск связи?
Эспас покраснел:
— Я еще не… Я, наверное, потерял его. Нет, я оставил его в «Горном гнезде». Но он совершенно не действует. Сломан.
— Я предполагаю, что у Кирилла тоже нет диска связи, — сухо и жестко сказал Ройд. — Иди, если у тебя больше нет вопросов.
Эспас пошел по дорожке вдоль домиков. Ройд скрылся в дверях гостиницы. У предпоследнего дома Эспас остановился, оглядел его. Дом как дом. Небольшой заборчик, калитка с щеколдой. Он открыл калитку, прошел по тропинке к крыльцу. Эта же тропинка от крыльца вела к небольшому обрывчику. Дорожка проходила мимо грядок с огурцами и помидорами, мимо клумб гладиолусов и флоксов. Из дверей вышла женщина, вид у нее был усталый. Она вопросительно посмотрела на Эспаса. Эспас поздоровался.
— Я хотел бы узнать, здесь ли живет Кирилл?
— Здесь, — ответила женщина. — Проходите в комнату. Меня зовут Анна.
— Эспас, — неожиданно для себя сказал Эспас.
— Нет, нет, — испуганно прошептала женщина. — Нет, вы его не возьмете. Он не хочет. А я не могу.
Эспас подумал, что он зря назвал свое имя. Что-то тут есть, если оно произвело такое впечатление на Анну.
— Я никуда его не собираюсь забирать, — сказал Эспас. — Просто я хотел поговорить с ним.
— Да, да. Прости. Это я так… Я работала сегодня в ночную смену. У нас на ферме произошла авария. Я кибернетик. Я так устала, от всего устала. Устала ждать…
— Так я могу увидеть его?
— Да, да. Конечно. Они с Андрейкой ушли ловить рыбу. Это недалеко. Вниз по дорожке. Там есть мостки… Я позову их?
— Нет, я сам. Как я узнаю его?
— Так ты его не знаешь? — ужаснулась женщина. — Ну конечно… Он в белом свитере. В белом, совершенно белом.
Она подождала, пока Эспас спустился с обрывчика, и только тогда вошла в дом.
Песчаный берег спускался к реке небольшими пологими уступчиками, которые оставила убывающая вода. Метрах в пятидесяти. Эспас увидел деревянные мостки и на них двух людей: мужчину лет сорока в белом свитере и мальчика лет семи. Оба сидели на досках, и их босые ноги чуть не доставали до воды. Клев, судя по поплавкам, был плохой. Эспас подошел к воде и громко сказал:
— Кирилл!
Мужчина оглянулся, щелкнул языком, тихо сказал:
— Да. Вот так. — И громко: — Здравствуй!
— Кирилл, я хотел поговорить с тобой. — Эспас нерешительно переступил с ноги на ногу.
Андрейка потянул отца за рукав:
— Папа, клюет.
— Подержи мою удочку, — сказал отец сыну, нехотя встал, зашлепал босыми ступнями по мосткам, сошел на песок: — Так о чем ты хотел со мной поговорить?
— Да так, — пожал плечами Эспас. — Просто поговорить. Болтают, будто мы с тобой где-то работали вместе. Правда это?
— Может, и правда. Мир большой. А ты сам не помнишь?
— Нет, ничего не помню.
— И я не помню. Может, и встречались где. Давай хоть сядем на бревне. Чего нам стоять? — Они сели. — Ты извини, там в доме Анна только что пришла с работы. Устала. Поэтому не приглашаю.
— Почему у тебя нет диска связи на руке? — вдруг спросил Эспас.
— А, это… Забыл дома, наверное. Пустяки, меня никто не вызывает. Ловлю вот с сыном рыбу. Ходим в бор за грибами… Погода хорошая. — Кирилл зевнул. — Да. Вот так.
— Со мной произошло что-то странное, — сказал Эспас. — Полгода прожил в «Горном гнезде». Знаешь, туда бегут все, кому на время нужно остаться одному. А вчера вот подумал, что же со мной было до этого? И ничего не помню. Вчера еще и вспоминать не хотел, спал вроде. А сегодня вот очень хочу вспомнить. И не могу. Чувствую, что вот-вот память проснется. Какого-то толчка не хватает. Не поможешь?
Кирилл помолчал, нагнулся, поискал в песке камень, хотел бросить его в воду, но передумал. Так и остался сидеть, держа камень в руке.
— Не знаю, чем тебе помочь. Память — штука коварная. Может, и лучше, что ты ничего не помнишь… Ну так что? Вроде бы мы и поговорили. Пойду я, пожалуй?
— Да, поговорили. — Эспас встал и, не попрощавшись, пошел по берегу туда, где виднелась гостиница.
— Эспас, стой! — вдруг крикнул Кирилл. — Кто тебя послал сюда?
Эспас остановился. Вот так штука! Ведь он не говорил Кириллу своего имени. Значит, он все-таки его знает?
— Меня попросил об этом Ройд.
Кирилл подошел поближе.
— Ройд? И он здесь? И он вернулся?
— Значит, ты его знаешь? Откуда ты его знаешь?
— Да так. Учились вместе.
— А меня? Ведь ты назвал меня по имени.
— Разве? Живет тут у нас один Эспас. Похож ты на него. Вырвалось случайно. А что… Ройд?
— Ройд намерен собрать нас всех вместе.
— Ну, ну. Пойду посижу еще с сыном. — Кирилл повернулся и пошел к мосткам.
Эспас посмотрел ему вслед: «Ясно, что Кирилл знает все, во всяком случае, много. Но он почему-то не хочет говорить. Похоже, боится. Ройд молчит, потому что я ему не поверю. Хорошо. Разберусь сам. Есть еще Эльса…» Ройд встретил его в гостинице. Он ничего не спросил, только испытующе посмотрел на Эспаса. Тот заговорил сам:
— Он, несомненно, знает меня. Во всяком случае, он назвал меня по имени, хотя я ему не представился, а потом тут же спохватился и отказался. С тобой, по его словам, он когда-то учился. Он удивился, узнав, что и ты здесь… Ты не хочешь мне все рассказать, потому что я могу не поверить. А он — потому что боится сам. Это ясно. Я разберусь и без вас. Я сейчас же полечу к Эльсе. У нее я узнаю все.
— Она выгонит тебя. Поверь, что ты для нее не существуешь. Тебя нет. Не надо напрасно ее мучить. А без нас ты все равно ни в чем не разберешься.
— Андрейка, — сказал Кирилл сыну. — Ты порыбачь здесь, а мне нужно слетать в одно место.
— Ты быстро? — спросил Андрейка.
— Не знаю еще, но постараюсь управиться побыстрее.
Кирилл поднялся на обрывчик, быстро прошел к дому. Анна сидела в комнате, какая-то безвольная, испуганная и оглушенная.
— Что теперь будет, Кирилл? — спросила она. — Ты ему все рассказал?
— Я не рассказал ему ничего… От стыда хоть в петлю лезь. Я не могу так больше жить, Анна. Я догоню их.
— Я все время ждала этого. Я все время боялась.
— Но неужели ты хочешь быть женой труса? А Андрейка? Ведь когда-нибудь он спросит, почему я здесь? Он и так много знает. Каково ему будет себя чувствовать сыном труса?
— Но ведь ты любишь нас! Все любишь! Всю Землю!
— Прости, Анна. — Он подошел к ней, обнял за плечи. — Прости, Анна.
Он вышел из дому и размашистым шагом направился в сторону гостиницы. А когда увидел, что из нее вышли два человека, то не выдержал, побежал и догнал их.
— Ройд! — крикнул он. — Я с вами!
Ройд и Эспас оглянулись и остановились. Кирилл налетел на Ройда, стукнул его кулаком по плечу. И какая-то удалая радость была в его глазах.
— Командир, я приветствую тебя! — крикнул он еще раз. — Я с вами, черт возьми!
Ройд встретил его немного суховато, но протянул руку:
— Я надеялся на тебя, Кирилл. Очень надеялся.
Эспас поглядывал на них удивленно, и немного обидно было ему. Они понимали друг друга. И наверное, знали друг про друга все. А как же он?
— Эспас, — повернулся к нему Кирилл. — Ну конечно же, я тебя знаю! Хотя понемногу уже начал все забывать. Не знаю, сколько бы мне потребовалось времени, чтобы забыть все.
— Если очень хочешь, забудешь, — сказал Ройд. — Летим к Круссу. Остальных надо еще искать.
— Крусс? — сморщился Кирилл. — Но этого я совершенно не помню. Разве с нами был Крусс?
— Был, — сказал Ройд. — Вычислитель. Он уже чуть не засадил меня в сумасшедший дом. Но теперь мы поговорим с ним все трое.
— Конечно, этот Крусс… — сказал Кирилл. — Тут ко мне однажды заходил Всеволод. Кажется, он собирался вернуться.
— И ты знаешь, как его найти? — спросил Ройд.
— Знаю. Он сказал мне. Институт пространства и времени около Гравиполиса. Он работает там руководителем какой-то проблемной лаборатории. Ведь он еще в экспедиции начал искать теоретическую базу. Тем более что он чистый физик-теоретик по образованию. Летим к нему?
— Летим, — согласился Ройд.
— Вы хоть завтракали?
— Нет, — ответил Эспас. — Впрочем, мы даже и не ужинали.
— О, такому количеству мускулов, как у тебя, нужна хорошая пища. Может, зайдем ко мне домой?
— Нет, — сказал Ройд. — Перекусим в баре гостиницы, чтобы не терять зря времени.
Они сели за столик. Эспас подошел к автомату, выбрал кушанья, и вскоре они уже ели. К ним присоединился Кирилл.
— Вот что, — сказал он. — У нас ни у кого не может быть обычных дисков связи. Ведь никто из нас, я думаю, даже и не пытался стать на учет. Но у нас есть свои диски. Друг с другом-то мы можем разговаривать. Не все же время мы будем летать вместе. Сколько там осталось, Ройд?
— Одна…
— Одна?! Стыдно… Наверное, каждый думал, что на нем это кончится. И ушли все.
Эспас пока ничего не понимал из того, что они говорили. Конечно, они ему все расскажут, когда он будет подготовлен к тому, чтобы поверить. Но он должен постараться кое-что вспомнить и сам. Вот, например, Ройд. Теперь Эспас был уверен, что когда-то знал его. А эта манера говорить? Держаться? Немного суховато, спокойно, почти без всяких эмоций. Слегка повелительный голос. Кирилл назвал его командиром. Кого обычно так называют? Командиров батискафов, руководителей экспедиций, командиров космических кораблей. Был ли когда-нибудь сам Эспас в глубинах океана, в космосе или в какой-нибудь другой экспедиции? Нет, он не помнил этого. Но ведь и Кирилл помнит не все! Забыл же он Крусса, который, по словам Ройда, тоже был с ними. Если Крусс был с ними, может, и он ничего не помнит? Наверное, Ройд выложил ему все, и тот обратился к врачам.
— Я говорил с администратором «Горного гнезда», — прервал его размышления Ройд. — Они перешлют твой браслет связи в Гравиполис Всеволоду. И у меня, и у Кирилла такие уже на руке. Мы сможем связаться друг с другом, когда захотим.
— Почему бы нам не зарегистрировать обычные диски? — спросил Эспас.
— Потому что Ройд, Кирилл, Эспас, Крусс, Всеволод, Санта уже получали их когда-то. Их номера заняты. Никто не выдаст нам новые.
Все трое встали и вышли из бара. Было уже часов девять утра.
— Нам нужен глайдер, — сказал Ройд. — Как быстро можно вызвать его?
— Глайдер на дальние расстояния можно вызвать за час, — ответил Кирилл. — У вас двухместный? В нем мы вполне уместимся и трое. Кто-нибудь пусть приляжет в багажнике. Там мягко. Вы ведь не спали? Кто?
— Пусть спит Эспас, — сказал Ройд.
Эспас был не прочь поспать и согласился. Они втиснулись в глайдер, который все еще стоял на обочине дороги. Ройд снова сел за пульт управления.
— Мы прилетим туда вечером, — сказал Кирилл. — Всеволода не будет на работе. Предлагаю, чтобы не искать его, дать телефонограмму диспетчеру главной стоянки в Гравиполисе, чтобы они известили его о нашем приезде.
Ройд дал телефонограмму. В кабине глайдера специально для таких случаев был служебный передатчик.
Эспас задремал. И ему приснилась чернота со светящимися кое-где точками. Он явственно ощутил соленый привкус во рту. Над ним склонилось человеческое лицо, освещенное коротким лучом. Это была женщина. Какая-то преграда стала между их лицами. И тогда он снова начал проваливаться в пустоту.
«Эспас, очнись! Это я, Верона. Эспас, очнись!» И он очнулся. Перед ним темнели спинки двух сидений, между которыми мигали приборы. Над головой через прозрачный колпак просвечивали яркие звезды. И ему показалось, что нечто подобное уже было. Было!
— Верона, — прошептал он.
— Проснулся, — заметил Ройд. — Что? Что ты сказал?
— Верона, — повторил Эспас.
— Верона! — крикнул Ройд. Все его спокойствие куда-то улетучилось. Ты помнишь Верону?
— Я видел ее сейчас.
— Верона осталась там одна! Понял? Верона была с нами. Она осталась там одна. Наконец-то ты хоть что-то вспомнил! Она спасла тебя от смерти. Что ты еще вспомнил?
— Она смотрела на меня и говорила: «Очнись, Эспас. Я Верона. Очнись, Эспас!» А кругом чернота. И белые точки, как мухи. И все.
— Во что она была одета?
— Не знаю. Ее лицо не могло прикоснуться к моему, что-то мешало. Больше я ничего не видел.
— Это был скафандр, Эспас. Скафандр высшей защиты. Мы тогда встретили какое-то космическое тело. И вы с Вероной полетели его осмотреть. Почему-то произошел взрыв. Тебя немного помяло. Так ведь?
— Да, так. Значит, я был в космосе? Это могло быть где-то в поясе астероидов. А я думал, что никогда не был в космосе.
— Это было немного дальше, — усмехнулся Ройд.
— А где же тогда осталась Верона? Ведь не на Юпитере же?
— Нет, нет… Хорошо, что ты начал вспоминать. Теперь ты нам скоро поверишь.
— Я поверю вам и сейчас!
— Подожди, пока мы не встретим Всеволода. Мы уже над Гравиполисом. Диспетчер сообщил, что Всеволод будет ждать нас у себя дома. Это где-то на берегу Гудзона. Через пять минут мы будем у него.
Глайдер начал снижаться и вскоре опустился на небольшой, ярко освещенной площадке посреди сосен. Ройд откинул колпак. Все трое вылезли из кабины. Эспас разминал ноги. Все-таки лежать в багажнике было не очень-то удобно.
Из темноты вынырнул человек. Он был чуть ниже Эспаса, но гораздо шире в плечах. В его руках чувствовалась огромная сила. Он бежал немного боком, смешно размахивая руками.
— Здравствуйте, все! — крикнул он. — Ого! Это Ройд! Кирилл! А это, конечно, малышка Эспас! Други! Я заварил вам такой кофе! Пошли скорее. Я один. Был тут у меня знакомый, но я его отослал, чтобы не мешал нам. Да, Эспас. Вот твой браслет с диском связи. — Он протянул Эспасу блестящий предмет. — А я недоумевал, что это мне прислали? Как метку от пиратов. Ну пошли, пошли. Я рад встретить старых друзей. Они двинулись к дому, и, когда проходили мимо светильника, Эспас взглянул на надпись, которая была выгравирована на внутренней поверхности браслета. Там было написано: Эспас. «Прометей-6».
Большой и грузный Всеволод заполнял собой половину комнаты, одна стена которой была занята полками с кактусами самых различных видов. Кофе действительно был горячий. Здесь же стояла пачка с печеньем и коробка халвы.
— Садитесь, други, садитесь! — хлопотал Всеволод. — Четыре стула, четыре человека. И стол четырехугольный. Совпадение. Ха-ха-ха!
— Всеволод, — сказал Ройд. — Мы трое решили вернуться.
— Я еще ничего не обещал, — запротестовал было Эспас.
— Ничего. Ты хороший парень. Ты вернешься. Так вот, Всеволод, мы решили вернуться. Сейчас мы спрашиваем у тебя: ты пойдешь с нами?
— О, малышня! Да я хоть сейчас! Скорлупа вон там в углу валяется. Что за вопрос? Кофе попьем и тронемся. Пока темно, чтобы кошки не видели. Да вы пейте кофе. Узнаете, кто его сварил, с ума сойдете.
— Всеволод, мы серьезно, — сказал Кирилл. — А ты все шутишь. Это не так просто.
— Все. Решено. О чем тут говорить? Выпьем кофе и тронемся. Расскажите лучше, как вы? Ну, Эспас и Кирилл ушли при мне. Я знаю. А ты, Ройд?
— Две недели назад. Запрятались все, как крысы. Эспаса еле нашел. Его высокая фигура помогла. Заметный. А где живет Кирилл, знал еще раньше… Там, Всеволод, сейчас осталась одна Верона.
— Верона, Верона… Что-то забыл. Ну да, вспоминаю. А я сначала ткнулся в Академию. Идея, говорю, есть. Если изложить популярно, то как в выходной день посетить удаленную галактику… Даже смеяться не стали, выгнали. Ну, я потыкался, потыкался немного и вот здесь осел. В НИИ пространства и времени. Идеи здесь любят… Только я сначала не помнил, откуда она мне в голову пришла. Пришла — и все. А когда сел за математику, обломал все зубы. И весь мир-то видел только в листе бумаги. Смеху, смеху! Заговариваться, утверждают, стал. А потом прихожу как-то домой, а она сидит и говорит: «Вот что. Севка. Я знаю, что ты меня любишь. За мной и в экспедицию пошел. А муж мой через недельку после того, как проводил меня, нашел себе одну… Так что я теперь твоя жена. И давай уйдем отсюда».
— Да кто же она? — не выдержал Кирилл и засмеялся. Уж очень потешно рассказывал Севка.
— Как кто? Да вы что, не знали? Женька!
— Ах ты врун! — раздалось в дверях. — Хлебом не корми, дай что-нибудь приврать. Так это, значит, я к тебе пришла?
— Евгения! — крикнул Ройд.
— Женька, я же тебя отослал к соседям. Хоть пять минут — мужской разговор, а потом бы я тебя позвал.
— Ну ладно, способность твою к болтовне все знают. Ройд, ты, конечно, пришел не просто в гости? Кирилл. А это… Эспас?
— Правильно, — подтвердил Кирилл. — Только я тебя почти не помню. Смутно, смутно, как сквозь туман.
— Это известно, — сказал Всеволод. — Я сначала почти ничего не помнил. Как будто вылез из скорлупы. Потом заинтересовался, что же раньше было? А тут Женька пришла, кое в чем вразумила. Да и сам начал вспоминать. А когда решил вернуться, вспомнил почти все. Я так думаю: это какой-то побочный феномен. А может, и обязательный, главный. Что-то заставило нас вернуться сюда и забыть, откуда мы явились. Предположим, мы кому-то мешали, кто-то не хотел, чтобы мы явились к ним в гости. Сначала была попытка испугать нас. Помните катастрофу с Эспасом? Детская игрушка, впрочем. А потом они нашли метод. Безотказный метод.
— Верона осталась, — вставил Ройд.
— Из того, что я услышал и увидел за эти сутки… — начал Эспас.
— Сутки еще не прошли, — снова вставил Ройд. — …я понял одно. Все вы и я — члены экспедиции, которая стартовала два с половиной года назад на корабле «Прометей-6».
— Да, — сказал Ройд. — Ты веришь в это? Ты еще мало что вспомнил, но ты веришь в это?
— В голове как-то не укладывается. Но ведь не обманываете же вы меня?
— Поэтому я и не рассказал тебе все сразу. Ты бы не поверил.
— Наверное… Но сам корабль… он тоже вернулся?
— Нет, Эспас, — сказал Ройд. — Корабль не вернулся. Корабль продолжает полет. На «Прометее-6» осталась одна Верона. Одна! Понимаете?
— Как же мы оказались здесь?
— Физика и техника этого явления еще неизвестны. Но кое-какие причины ясны. Первая — все тосковали по Земле. Вторая — все боялись, что больше никогда не увидят Землю… Хватит и двух.
— Но Верона осталась!
— Остались Верона и я. Мы бросили жребий, кому вернуться сюда. Выпало мне. Я был уверен, что вы сами уже не вернетесь. Вас нужно было собрать и убедить вернуться.
— А, ерунда! Мы с Женькой уже упаковали чемоданы. Правда ведь, Жень?
— Правда, — сказала она.
Когда она пришла к мужу (к кому она могла еще прийти?), тот сначала испугался. Ведь он знал, что не увидит ее никогда. Или через много-много лет. Когда она ему все рассказала, он обрадовался. Ведь она не сможет ничем доказать, что она — Евгения, его жена, мать маленькой Лады. Она была в экспедиции на «Прометее-6». Она не могла быть на Земле. И он выгнал ее, он не разрешил ей встретиться с Ладой. Она зря вернулась на Землю. И улететь снова навсегда было мучительно трудно. Бог с ним, с мужем. Она не увидела свою дочь! И тогда она нашла Всеволода. Помогая друг другу, они вспомнили все и решили вернуться. Такой здоровый, неуклюжий, ко всему относящийся с юмором, слегка болтливый, он поддерживал ее. Они оба поддерживали друг друга. Ведь он любил ее.
— Итак, нас пятеро. Крусс шестой. Кто знает, где остальные? — спросил Ройд.
— Я знаю, где Санта, — сказала Евгения. — Но звать ее с нами, кажется, бесполезно. Она собиралась замуж.
— Кто ее жених?
— Не знаю. Но она молодчина, она никогда не снимает с руки браслета с диском связи. — Евгения повернула диск на своем браслете. Диск не засветился. Она повторила вызов несколько раз. Ей никто не ответил.
— Можно попытаться вызвать Робина, — сказала она. — Мы его не видели ни разу. Но однажды он сам вызвал нас. Сказал, что уходит в подводники. Решение это, по его словам, было бесповоротным. Но если что-нибудь произойдет с нами, он готов помочь, он откликнется.
— Вызови его, Женя, — попросил Ройд.
Евгения снова дотронулась до матового диска. И через несколько секунд на нем появилось слегка испуганное лицо Робина.
— Что случилось, Евгения?
— Робин, мы тут собрались впятером. Я, Всеволод, Ройд, Кирилл, Эспас. Ройд хочет поговорить с тобой. Как ты?
— Пусть говорит, — без всякого энтузиазма ответил Робин.
— Робин, мы впятером решили вернуться. На «Прометее» осталась одна Верона. Она там осталась одна. Мы это делаем добровольно. Невозможно жить, вечно мучась стыдом, зная, что ты струсил. Мы любим Землю. Но именно эта любовь двигает нас к чужим мирам. Предположим, что мне всех легче. У меня нет на Земле ни одного близкого человека. Но и я люблю Землю. Я здесь, и я пришел за тобой. Полет должен продолжаться.
— Ройд, дело не только в нашей экспедиции. Экспедиция должна принести какие-то результаты, что-то новое, неизвестное. Мы все столкнулись с таким явлением. Ни одно открытие, сделанное людьми раньше, не может сравниться с этим. Нужно передать его людям. Я трижды был в Совете по галактическим проблемам. И трижды никто не верил, что я Робин, что я член экспедиции «Прометей-6». Нужно, чтобы нам поверили на Земле. Может быть, они пошлют еще одну экспедицию. Готовится же «Прометей-7». Но нужно им доказать, что все, что с нами случилось, действительно имело место. После этого я согласен вернуться на «Прометей».
— У меня тоже была мысль явиться в Совет, — сказал Кирилл. — Но я сразу решил, что мне не поверят…
— Други, но ведь не могут же не поверить нам всем? — громко сказал Всеволод. — Давайте упадем ниц перед столом Председателя Совета.
— Хорошо, мы вылетаем сегодня же. Робин, ты сейчас в каком-нибудь батискафе?
— Нет. Я не поступил в подводники. Я буду у подножия Килиманджаро через три часа. А вы?
— Я хотел еще раз встретиться с Круссом. Мы полетим к нему все. Браслет связи он снял. Он не считает себя членом нашей экспедиции. Встретимся в Совете в двенадцать по мировому времени.
— Хорошо. Я жду вас. — Робин выключил связь.
— Он, кажется, немного зол на нас, — сказал Кирилл.
— В этом нет ничего непонятного, — впервые высказал свою мысль Эспас. — Он хоть что-то пытался сделать, не боясь позора. Он может сердиться, на меня, во всяком случае.
— Кофе выпит, — сказал Всеволод. — Можно двигаться в атаку на Совет.
— У нас двухместный глайдер, — сказал Ройд, — Нужен еще один. Трехместный.
— Крусса ты уже не считаешь? — спросил Эспас.
— Он живет не в пустыне. Он пристроился смотрителем музея «Освоение Дальнего Космоса». Заведует экспозицией, которая называется «Прометей-6». Он чистит наши вещи, сданные в музей, и рассказывает посетителям о том, какие великие, сильные и мужественные люди ушли в Дальний Космос на «Прометее-6». В том числе и о некоем Круссе, вычислителе «Прометея». Представляю, как он о нем говорит.
— Хочу поговорить с Круссом, — сказал Всеволод. — Сейчас вызову глайдер.
Музей «Освоение Дальнего Космоса» находился в предместье Парижа. Это было огромное стеклянное здание, стоявшее на естественном возвышении. К зданию вели широкие каменные ступени, на которых кое-где сидели влюбленные, играли дети, экскурсанты группами и поодиночке поднимались вверх. Ройд, Кирилл, Всеволод, Евгения и Эспас вошли в музей и присоединились к группе, которая шла осматривать «Прометей-6». Как и предполагал Ройд, экскурсией руководил Крусс. Было заметно, что он здорово поднаторел в произнесении торжественных речей. Характеристики астролетчиков состояли из одних похвал, и сам Крусс занимал среди героев не последнее место.
Экскурсанты с интересом рассматривали стенды, внутреннюю обстановку кают и отсеков корабля. Эспас вдруг увидел табличку, на которой было написано: «Эспас. Штурман». Он вошел в каюту и с удивлением оглядел ее убранство. Он даже решился потрогать некоторые вещи руками.
Сначала группа астролетчиков держалась позади экскурсантов. Потом Ройд и все остальные начали продвигаться в первые ряды, пока наконец не очутились почти нос к носу с Круссом.
Крусс узнал их. Это было заметно по мгновенно побледневшему лицу и сразу же сбившейся речи. Он все же довел экскурсию до конца. И когда экскурсанты разошлись, остался один на один с экипажем «Прометея».
— Крусс, — сказал Ройд. — Нет смысла делать вид, что ты не знаешь нас. Мы решили возвратиться на «Прометей».
— Меня зовут Антони, — ответил Крусс. — Удивительно, как вы похожи на экипаж «Прометея». Хотите, я покажу вам стенд с их объемными фотографиями?
— Мы и есть экипаж «Прометея», — прервал его Ройд, но Крусс снова заговорил:
— Говорят, что даже я похож на одного из них. Как ты сказал? На Крусса? Удивительное совпадение. Что же мы тут стоим? Я проведу вас к директору музея. Удивительное совпадение. — Он сделал шаг в сторону.
— Крусс, мы возвращаемся. Все. Ты идешь с нами? У каждого из нас были причины вернуться на Землю. Но никому это не принесло облегчения. Только стыд и чувство невыполненного долга. Чтобы снова стать людьми, мы должны вернуться.
— Я с интересом выслушал вас, — ответил Крусс. — Кто поверит, что вы экипаж «Прометея», когда он летит где-то в двадцати парсеках от Земли? Никто.
— Мы сейчас пойдем в Совет по внутригалактическим проблемам. У нас очень много фактов. Нам поверят.
— Вы признаетесь в своей трусости?
— Мы признаемся в трусости. Более того. Мы преодолеем свою трусость. Ведь это ты первым покинул корабль?
— Нет! Это был не я! Это был Эспас! Вспомните. И до него многие…
— Так, значит, ты Антони? — спросил Всеволод. — Купаешься в лучах собственной славы? Всю жизнь будешь лелеять свою славу, превозносить себя, любоваться собой. Потому что никто не сможет узнать правды? Поэтому что «Прометей» должен вернуться после твоей смерти! Крусс, подумай. Еще есть время.
— Нет! Вы не полетите в Совет!
— Мы уходим, — сказал Ройд. — У нас мало времени. И они ушли.
— Я вспомнил его, — сказал Эспас. — Я начинаю все вспоминать.
— Я тоже вспомнил его, — сказал Кирилл.
…На обед все собирались в два часа дня по земному времени. В зале, небольшом и уютном, стояло восемь столиков, по четыре места за каждым. Люди обычно разбивались на группы, иногда по нескольку раз за обед меняя компанию и пересаживаясь за другой столик. Около одной из стен стояло двенадцать кухонных автоматов. И каждый член экипажа мог выбрать что-нибудь на свой вкус.
За обедом всегда было весело. Кроме того, здесь можно было обменяться мнениями в непринужденной обстановке, поспорить и запить горечь поражения в споре глотком компота или кофе.
Но в последнее время что-то изменилось в настроении людей. Меньше стало шуток и смеха. Вместо этого появилась какая-то грустная предупредительность друг к другу. И если раньше о Земле говорили не часто, хотя все время о ней думали, то теперь только и слышалось: «Мой Андрейка…», «А мы с братом однажды…», «Жена и говорит мне…» И того, кто начинал говорить это, обступали со всех сторон, жадно слушали. Задавали вопросы, прозвучавшие бы нелепо в другой обстановке и в другое время.
Они были в полете два года. И тоска по Земле, по тем, кто остался там, давала о себе знать все больше и больше. Корабль шел со сверхсветовой скоростью. И они знали, что все те, о ком они говорят, уже повзрослели, состарились или умерли. Связь с Землей оборвалась двадцать два месяца назад. До цели путешествия — Голубой звезды, на одной из планет которой предполагалась жизнь, возможно даже разумная, — было еще два года полета.
Командир корабля Ройд изменил распорядок дня. Усилились спортивные тренировки, члены экипажа чаще собирались вместе. Но только все было напрасно. Одно дело было знать, что их ждет. Другое — почувствовать это на себе. И тоска по Земле выливалась в странную форму. Люди все чаще просили разрешения у Ройда на выход из корабля, часами носились в пустоте в полном одиночестве, хотя все делали вид, что им лучше в обществе других.
Однажды за обедом Робин, не проронивший до этого ни слова, тихо и одновременно чуть радостно и чуть грустно сказал:
— Если бы вы знали, какая у меня родилась внучка…
На него посмотрели удивленно, но он этого не замечал. Здесь знали друг о друге все. Ведь за два года можно переговорить обо всем, даже самом сокровенном. Все понимали, что если у Робина и родилась когда-нибудь внучка, то сейчас она была уже взрослым человеком. Да и не мог он знать, кто у него родился, внук или внучка.
— Что же вы меня не поздравите? — сказал он тихо и посмотрел на всех. И вид у него был такой, словно у него действительно родилась внучка, маленькая такая, розовенькая. А он, дед, теперь будет возить ее в колясочке.
Ройд подошел к нему и пожал руку.
— Поздравляю тебя, Робин. — Он сказал это так просто, словно в словах Робина не было чудовищного противоречия, чудовищной неправды. И все остальные поздравили Робина. А он сидел счастливый и совершенно серьезно принимал поздравления.
Ройд сразу же ушел к себе. На другой день был назначен медицинский осмотр. Все понимали, что это из-за Робина. Только он один, наверное, не понимал. Евгения тщательно исследовала его психику всеми возможными средствами, имеющимися на корабле. Психически Робин был абсолютно здоров. Вот только внучка. Внучка у него родилась, продолжал утверждать он.
Вторым был Трэсси, кибернетик корабля. Он как-то сообщил, что на Земле готовится полет «Прометея-7» и назвал сроки его вылета. То, что «Прометей-7», затем «8» и так далее полетят, знали все. Но когда они стартовали с Земли, о сроках отлета экспедиции «Прометей-7» ничего еще известно не было. Он сказал это мимоходом, словно у него вырвалось нечаянно.
На следующей день Евгения сказала Санте, что ей снова не удалось увидеть свою дочь.
Потом Кирилл сообщил Ройду, что его сын Андрейка сломал ногу. И попросил освободить, его от очередной вахты в рубке управления.
На корабле творилось что-то непонятное. Ройд согласился заменить Кирилла на дежурстве. Кирилл надел скафандр и вышел из корабля. Он отсутствовал два дня. Запаса кислорода в баллонах скафандра хватало на сутки. Ройд, Конти и Верона вышли в Космос на планетарных кораблях, но Кирилла не нашли. Он вернулся к концу вторых суток радостный и сказал сразу же:
— Все в порядке. Врачи утверждают, что даже малейших следов перелома не останется.
В баллонах скафандра был израсходован только часовой запас кислорода.
Ройд вызвал его к себе. Затем последовал вызов Робина, Трэсси, Санты. Всеволод, третий пилот Конти и бортинженер Эмми пришли к нему сами. А затем он пригласил к себе и всех остальных.
Выяснилось неожиданное: семь человек из экипажа «Прометей-6» по нескольку раз бывали на Земле.
Началось все действительно с Робина. Он вышел в Космос из корабля. Эти прогулки в полном одиночестве были ему просто необходимы. Никто не мешал думать, никто не отвлекал от этого занятия. А думал он, как, впрочем, и все в последнее время, о Земле. О своей семье, которую он никогда не увидит. И такое сильное, непреодолимое желание увидеть семью возникло в нем, что он как-то даже не удивился, осознав, что стоит посреди своего кабинета в собственном доме. Нелепость ситуации — он стоял посреди комнаты в скафандре высшей защиты — немного отрезвила его. Оставив выяснение причин такого явления до более подходящего момента в будущем, он решил использовать свое неожиданное пребывание здесь. Необходимо было освободиться от скафандра. Он так и сделал. После этого осторожно приоткрыл дверь, ведущую на лестницу, и услышал плач. Плакал грудной ребенок. Слышались голоса двух женщин. Он узнал их. Это были голоса его жены и дочери. Из их разговора он узнал, что у него родилась внучка. Выйти к ним он не посмел. Потом вернулся в комнату, облачился в скафандр и… вновь оказался в пустоте. Корабль находился не более чем в километре. Робин полетел к нему, вошел в шлюзовую камеру и за обедом не выдержал, рассказал, что у него родилась внучка. С этого времени он начал регулярно посещать свой дом.
То же произошло и с Трэсси, и Сантой, и Кириллом, и со всеми другими, кто выходил из корабля. Кирилл даже прожил дома два дня. Жена его, хоть и ничего не поняла из его путаных объяснений, уяснила только один факт, что ее Кирилл, улетевший навсегда, может бывать дома. Теперь она не хотела его отпускать.
Словно какая-то тяжесть свалилась с людей. Те, кто уже побывал на Земле, расспрашивали друг друга о подробностях посещения. А те, кто еще не был, сразу же засобирались. Только Ройд и Верона отказались посетить Землю. Ройд потому, что у него там никого не было, ни родных, ни друзей. Верона потому, что, как она сразу заявила, уже не сможет заставить себя вернуться на корабль.
Всеволод и Робин предприняли попытки исследовать это явление. Но у них не было никакого плана, никакой методики. Да и слишком невероятным было явление. Самое простое, что можно было предположить, это волновод, узкий волновод в трехмерном пространстве, через который люди проходят из Космоса на Землю и обратно. Анализаторы гравитационного поля регистрировали небольшой всплеск, когда человек исчезал, и такой же всплеск, но обратной полярности, когда он появлялся.
Никто не знал, когда возникло это явление и когда оно прекратится. Было решено посещать Землю по очереди и на очень короткий срок. Из корабля на Землю и с Земли на корабль ничего не брали.
Несколько дней все было нормально, только тяжело было ждать своей очереди. Потом не вернулся Крусс. Прошел день, неделя, а его все не было. Трэсси ушел, даже никого не предупредив об этом. За ним последовали Эспас, Кирилл, Евгения, Конти, Эмми. Потом наступило какое-то равновесие. Никто не выходил в Космос, но никто и не возвращался из него.
А потом внезапно, в один день, исчезли Всеволод, Робин и Санта.
«Прометей-6» продолжал нестись в пространстве. Его экипаж теперь состоял из двух человек: Вероны и Ройда. Они продолжали работать, и Ройд терпеливо ждал, когда корабль покинет и Верона. Он не испытывал такой тяги к Земле, как все остальные. И все равно он их не оправдывал. Он еще надеялся, что они вернутся.
Месяца через три после того, как они остались вдвоем, они нагнали «Прометей-1». На позывные Ройда корабль не ответил. Это сделали автоматы. Восемнадцать часов они шли параллельными курсами. За это время Ройд успел осмотреть весь корабль. На нем не было никаких поломок, хотя он уже сошел с курса. На нем не было ни одного человека. Корабль был пуст.
Тогда Ройд понял, что его команда не вернется. Нужно было разыскать их и убедить вернуться. Они с Вероной бросили жребий. Увидеть Землю выпало ему.
Верона осталась на «Прометее» одна.
Ройд очень быстро нашел Крусса, но тот отказался от своего имени. С Кириллом, по мнению Ройда, дело было тоже безнадежно. Следы остальных он не нашел. Идти в Совет не рискнул, испугался. Эспаса он встретил случайно. Уж слишком запоминающаяся фигура была у того. И тогда они полетели к Кириллу…
Председатель Совета по внутригалактическим проблемам, конечно, знал всех членов экспедиции «Прометей» лично. И не его вина, что Робину трижды не поверили. В зале за круглым столом, кроме него и астролетчиков, сидели физики, психологи и представители других наук.
— Ну что ж, — сказал Председатель, когда Ройд закончил свой рассказ. — Это удивительное явление будет нами исследовано. Странно… Все мы считали, что «парадокс времени» неоспорим. Значит, здесь что-то другое. Очень хорошо, что вы нашли в себе силы прийти сюда. Я понимаю ваши чувства. Понимаю, как вас тянуло к Земле. И здесь… Нужно было преодолеть громадный психологический барьер, чтобы все это рассказать нам. Тут и стыд, и боязнь, что вас не поймут. В некотором смысле вы оказались отчужденными от Земли. Хорошо, что вы снова с нами. Что вы намерены делать?
— Мы все шестеро возвращаемся на «Прометей». Верона не сможет там долго продержаться одна. Крусса мы исключили из своей экспедиции. Конечно, с нами могут не согласиться. Но наше желание таково. Еще четверо находятся где-то на Земле. Возможно, что они уже ищут контакты друг с другом и с Советом. Им нужно помочь найти друг друга и вернуться на корабль.
— Все ваши желания будут учтены. Санту, Трэсси, Конти и Эмми мы найдем.
— И еще. Может, пока не следует говорить людям о нашей трусости? Хотя бы временно.
— Об этом можете не беспокоиться.
— Тогда мы улетаем. Мы войдем в скафандры в восемь ноль-ноль, каждый со сдвигом на одну минуту.
— Хорошо. Аппаратура будет готова к этому времени. Благодарю Всеволода и Робина за работу, которую они провели. Все, что вы нам оставили, мы используем для «Прометея-7». Программа этой экспедиции будет изменена. «Прометей-7» будет специально исследовать явление, с которым вы столкнулись. Ваша задача остается прежней. На обратном пути вы можете покинуть корабль и вернуться на Землю.
Они вышли из здания Совета в три часа дня. Всеволод полетел к Гравиполису, Кирилл — на берега Оби, Эспас — к водам Адриатики. Евгении пообещали устроить свидание с дочерью. Робин возвратился на Британские острова, Ройд — на Аппенинский полуостров.
Ройд появился вблизи корабля первым и целую минуту беспокоился об Эспасе. Но тот вышел точно по графику. Они сразу же связались друг с другом по радио. А еще через пять минут все шестеро приближались к «Прометею».
«Как там Верона? Как там Верона?» — вот о чем сейчас думал Ройд.
Они уже различали детали корабля, когда им навстречу вдруг вылетело пятеро в скафандрах. И тотчас же эфир наполнился возгласами:
— Ройд? Вы вернулись все?
— Кто говорит? Кто говорит?
— Санта!
— Трэсси!
— Конти!
— Эмми!
— Верона!
И вот все они уже в зале. Хлопают друг друга по плечам, пожимают руки. Верона чуть не плачет.
— Как вы здесь очутились? — спрашивает Ройд.
— Все четверо появились на прошлой неделе, — отвечает Верона.
Они все видели Землю! Они все видели Землю! И только она…
— Верона, — сказал Ройд. — Завтра мы отправим тебя на недельку. Ты увидишь Землю.
Но на следующий день они прошли область пространства, в которой образовывались волноводы. Верона не увидела Землю. Она крепилась и не плакала. А остальные не знали, что ей сказать. Тогда Ройд подошел к ней и поцеловал.
— Этот поцелуй передала тебе твоя мать, — сказал он.
«Прометей» мчался к Голубой звезде.
На скамейке Лагерного сада сидел человек средних лет и курил сигарету. Человек чувствовал себя уютно, чему немало способствовала солнечная и теплая погода начинающегося «бабьего» лета. По аллеям и дорожкам сада неспешно прогуливались люди. Да и то сказать… Куда здесь было спешить? Разве что к обрыву, который когда-то опасно срезал берег Маны, а с недавнего времени стал объектом раскопок и стесываний согласно генеральному плану городского архитектора. В скором времени обрыв должен был превратиться в плавно спускающиеся к реке террасы, облицованные гранитом.
Человека звали Петром Ивановичем, работал он старшим преподавателем кафедры аналитической химии в политехническом институте, что отстоял от Лагерного сада всего на каких-нибудь сто метров. У Петра Ивановича было «окно» между двумя занятиями. Домой идти не хотелось, да, по правде говоря, его никто и не ждал там в такое время. Вот он и сидел, рассеянно глядя в заречье, разноцветьем уходящее в какую-то беспредельность туманно-сиреневого цвета с чуть заметным золотистым оттенком.
Особые заботы не отягощали его умиротворенную сейчас душу. Предстоящее занятие не вызывало тревог. А обыденные дела, если они и были на самом деле, унеслись куда-то прочь, словно дав своему хозяину возможность полтора часа побыть наедине с природой. На уединение здесь, конечно, рассчитывать не приходилось. Но вид проходящих мимо людей не раздражал. Напротив, все казались милыми и добрыми, удивительно молодыми и интересными. Словно ласковость какая-то опускалась на людей в Лагерном саду. И бабушки с детскими колясками, в которых преспокойно спали их внуки и внучки, выглядели не старушками, а лишь чуть пожилыми женщинами, все девушки были сказочно красивыми, парни сильными и, конечно же, возвышенными душой, дети веселыми, но не шумливыми.
Хорошо-то как, подумал Петр Иванович. И правильно. Жизнь должна быть солнечной и красивой. Вернее, она должна быть всякой. Но все же хорошо, когда она вот такая счастливая.
Петр Иванович загасил сигарету и откинулся на спинку скамейки. Все, все сейчас было хорошо. А если впереди и маячили какие-то трудности и неприятности, то ведь на то он и человек, чтобы их преодолевать, бороться, не хныкать, а действовать. Золотое марево застлало глаза, и музыка гордо умирающего леса, цветов и трав переполнила все его существо, захлестнула и на невидимых, невесомых крыльях вознесла в вышину неба. Петр Иванович сидел с закрытыми глазами. Он знал, что этих полутора часов ему теперь хватит даже на противную слякоть октября. Мысли, какие-то общие, не конкретные, но важные и необходимые, скользили в его голове. Так в нем создавалась какая-то психологическая установка на ближайшее будущее.
И вдруг словно черная тень перечеркнула спокойное течение мыслей.
Что-то случилось…
Петр Иванович открыл глаза и выпрямил спину, огляделся по сторонам. Ничего вокруг не изменилось. Так же теплыми лучами светило полуденное солнце и что-то нашептывал ветерок с реки, запутавшийся в шелестящих ветвях берез. Все те же бабушки, что и минуту назад, катали в разноцветных колясках своих внучат, все те же девушки и парни беспечно прогуливались по дорожкам. И все же что-то изменилось.
Настроение…
Почему-то исчезла легкость в душе. И сияние золотого леса уже не казалось чудом, а лишь последним усилием умирающей природы, безнадежным и, словно бы, лживым.
Перемена в настроении была неожиданной и неприятной. Все предыдущее уже начало казаться пустой фантазией, самовнушением, простой припиской к действительности, которая на самом деле обыденна и примитивна. Петр Иванович пытался вернуть прежнее настроение, что ему и удалось, но лишь на секунду, не более. И тем оглушительнее показалась снова наступившая безжалостная пустота вокруг. Мимо прошла старуха, еле переставлявшая ноги, рывками толкая перед собой коляску, в которой надрывался в плаче ребенок. Девушка, злая и некрасивая в своей злости, кричала на парня. А тот лениво и отсутствующе теребил противную бороденку, совсем не идущую ему. Ребятишки затеяли возню, очень уж похожую на обыкновенную драку.
Мир рассыпался на глазах.
«Да что же это? — удивился Петр Иванович. — Конечно, подумал он, я смотрю на все не так, как другие. Я вижу не так. Но ведь это и естественно. Нет двух одинаковых взглядов на окружающее. Есть сходные, похожие, но не абсолютно же! Я населяю мир своими образами, но ведь не могу же я сделать злую девушку доброй, а с трудом бредущую старуху вполне еще приятной женщиной».
Испуг проходил. Что-то возвращалось. Что-то прежнее, светлое и радостное. И тот парень с уродливой бородкой вдруг схватил свою девушку под мышки, что-то шепнул ей, причем, когда он говорил, бородка очень даже шла ему, и закружил девушку на месте. И с каждым оборотом улетучивалась злость девушки и делались красивее черты ее лица, уже радостного и счастливого. А глядя на них, старушка зашагала бодрее, стала даже чуть выше ростом, ребенок в коляске перестал заливаться плачем, а ребятишки уже не дрались, а с пронзительным криком неслись к кустам. Кричали они от восторга, потому что кому-то из них пришла в голову интересная мысль о новой, наверняка, никому ранее не известной игре.
Мир восставал из праха. Но Петр Иванович чувствовал, как все напряглось в его душе, как ему приходилось насильно удерживать чуть было не погибшее настроение. А мысль о необходимости усилий убивала сами усилия, напрасно растрачивала силы.
К студентам идти было еще рано. Но и сидеть здесь уже не имело смысла. Петр Иванович нагнулся было за портфелем, с тем чтобы уйти из Лагерного сада как можно скорее и даже не глядя по сторонам. Это, конечно, явилось бы маленьким поражением. Но ведь и вся жизнь состоит из маленьких поражений и маленьких побед. Стоит ли обращать внимание на происходящее вокруг. Достаточно и того, что студенты снова не подготовятся к занятиям, и нужно будет думать, что делать, чтобы два часа для них не пропали даром.
— Разрешите присесть, — раздалось рядом с ним.
Петр Иванович вздрогнул и поднял голову. На скамейку, впрочем, и не дожидаясь разрешения, уже садился молодой человек, стройный, с очень красивым лицом, одетый просто, но с какой-то неуловимой на первый взгляд претензией на изящество.
— Пожалуйста, — растерянно ответил Петр Иванович, так и не нагнувшись за портфелем, стоявшем на пыльном асфальте рядом со скамейкой.
Молодой человек просвистел что-то веселое и насмешливое.
— Сдыхает природа-мать, — внезапно сказал он с какой-то ленью в голосе, так не вязавшейся с его только что звучавшим бравурным свистом. — И ладно.
Он не обращался непосредственно к Петру Ивановичу, но тот счел необходимым возразить странному молодому человеку.
— Почему же сдыхает? Природа увядает. И происходит это всегда с великим достоинством.
— Только дерево, умирая, благоухает, — процитировал молодой человек.
— Да, это так, — не нашелся, что ответить еще, Петр Иванович.
— Бред собачий, — уверенно произнес молодой человек.
— Отчего же бред? — спросил Петр Иванович и чуть было не вздрогнул еще раз, встретившись с глазами незнакомца.
Да только незнакомца ли? Ведь и в первый раз он вздрогнул не от того, что вопрос прозвучал внезапно. Нет. Голос был знаком. Удивительно знаком. Но среди приятелей Петра Ивановича, голоса которых врезались бы ему в память, таких молодых не было. Друзья старели вместе с ним. И еще этот взгляд, гнетущий, тяжелый, подавляющий, так не идущий к элегантному виду самого незнакомца. Нет, не незнакомца… Отгадка была где-то уже совсем рядом. Несомненно, что и тот узнал его, или делал попытки вспомнить, где же они встречались. Причем, не случайно, не мельком, а часто, запоминающе.
— Постойте-ка! — воскликнул молодой человек. — Уж не Ветругин ли ваша фамилия?
— Ветругин, — подтвердил Петр Иванович и что-то оборвалось в его сердце. Он вспомнил. Вернее, не вспомнил, потому что он никогда не знал этого молодого человека, он знал его отца. Давно, лет двадцать назад. И радости ни от этого знакомства, ни от этой встречи не было. — А вы Расковцев…
— Расковцев, Расковцев, — подтвердил молодой человек.
— Удивительно, — пробормотал Петр Иванович.
— Это уж точно. Удивительно, как вы похожи на своего сына. Мы с ним одно время были хорошо знакомы, учились в Университете.
— У меня нет сына, — сказал Петр Иванович.
— Как же! — воскликнул Расковцев. — Петька. Мы же с ним в одной группе учились. Вы же Ветругин? Иван… э-э… Отчество ваше не помню. Вернее, и не знал никогда.
— Петька… Петр Иванович — это я и есть, — сказал Ветругин.
— Но ведь не может же быть, чтобы и фамилия совпадала, и лицо. Согласитесь… Да ведь и вам моя фамилия знакома!
— Извините, — пробормотал Ветругин, — мне нужно идти. — Но даже не сделал попытки встать. Уйти было необходимо и в то же время никак нельзя. А в чем тут дело, он еще не понимал. Двадцать лет, вдруг дошло до него. Двадцать лет! — пораженно воскликнул он. — Вы говорите, что учились с неким Ветругиным в Университете. Где же это было?
— Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад.
— Это я двадцать лет назад учился в Университете, — твердо сказал Петр Иванович.
— Вы?! — расхохотался молодой человек. — Вы… вы двадцать лет назад учились в Университете?! — Он задыхался от смеха. — Но ведь на очное отделение принимают до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже, наверное, за сорок. Вы что-то путаете, папаша!
Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее уйти. Но мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку, удержала его.
— Мне тогда было двадцать, — просто сказал он.
— Двадцать?! — удивился молодой человек. — Двадцать… Что же это получается? Выходит, что это я с тобой учился!
— Евгений, — не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович.
— Петька! — вскричал молодой человек. — Петька! Ну ты сдал, сдал… Куришь, пьешь, прожигаешь жизнь? Спортом не занимаешься?
— Женька, — тихо сказал Ветругин. — А мне показалось, что ты — это твой сын.
— Сын, сын, есть и сын, — подтвердил Расковцев. — Пьет, негодяй. На себя непохож. Восемнадцать лет, а уже развалина.
— Отчего же так? — искренне огорчился Петр Иванович.
— Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий нас дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире, он не пить не может. А пусть уходит!
— Как же это так? В восемнадцать лет…
— И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят, бросил. Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом. Вот ведь воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и смотрела! Ленка-то… Помнишь Ленку?
— Нет, — едва слышно ответил Петр Иванович.
— Ну, да она появлялась у нас в общежитии… Не помнишь, что ли? Склероз? С биолого-почвенного. Хохотунья была…
— Хохотунью помню…
— Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли. Медицина! Сам не будешь здоров, врачи не вылечат!
Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да… Женьке врачи не нужны. Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил взгляд. Что-то на мгновение смешалось в нем, какой-то импульс неуверенности выдали его глаза. Но он тотчас же овладел собой и долго не отводил своего тяжелого взгляда. Петру Ивановичу стало страшно. И уже чувствовал он, как сникает, надламывается, стареет, словно время неудержимо понеслось вскачь.
— Ты чего, Петька, — не выдержал Расковцев. — Ты это… Врачи не вылечат, если сам не будешь здоров.
Петр Иванович молчал.
— Странный у тебя взгляд, — все же смешался Расковцев, — словно любишь ты меня всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне ничего от тебя не надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не болею даже никогда. Я себя держу в норме. Да что с тобой, Петька?!
— Значит, умерла Елена? — только и спросил Ветругин.
— Умерла… Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить… Поддержать хотел. Не помогло.
— Не помогло, значит? — переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в глаза Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем сознательно не останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий лес, незнакомых, но очень симпатичных ему людей, свет в их настроении, легкость движений, понятное дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже не чувствовал, а хотел, чтобы так и было в этот чудесный и чуть было не испорченный осенний день. Но он чувствовал и другое. Стон деревьев за спиной, раздраженный разговор, слов которого невозможно было разобрать, крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его спину смотрел Расковцев.
— Не помогло, — донеслось до Петра Ивановича. — Слизняки, моралисты! Жизнь в силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии, любовь, дружба до гроба, каждый человек — Человек. — Расковцев сделал на последнем слове ударение. — Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на уме? А-а… То-то. На уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дермецо! Они думают, что я не вижу. Да я любого насквозь. Я все дермецо-то его чувствую. Яви он его миру, на него как на прокаженного смотреть будут. А так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в морду? Морду-то он оботрет, умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в душу! Душу-то не ототрешь! Не-ет, не ототрешь…
Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать и было зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал, рассмеялся даже, сказал:
— Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я на них просто… Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали, так что и мне дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей, человечков, то есть, любишь. Любишь, любишь! Не отказывайся. Ты на этом уже и религию себе построил и богу-то своему молишься. А если кто шарахнет тебя, так у тебя и объяснение, оправдание готово. Потому как, человек человеку брат и все такое прочее…
— Закрой, Женя, глаза, — попросил Петр Иванович.
— Что закрыть?
— Глаза, говорю, закрой.
— Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл.
— Ты, Женя, руки мне свяжи… Для страховки…
— Хе-хе… Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам себя ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки.
— Закрой, — попросил еще раз Петр Иванович.
— А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет иногда вокруг смотреть. Тошно. А ты вот, словно, омолодил меня. Приятно и правильно.
— Закрой, закрой, — шепотом сказал Петр Иванович. — А сам слушай. У тебя слух тонкий, я знаю.
— Чудишь, Петька, — недоверчиво сказал Расковцев.
— Чудю.
— Ну, уж если ты очень просишь, — нехотя согласился Расковцев и на мгновение закрыл глаза.
На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича, но Расковцев уже открыл свои глаза.
— Ну и что?
— Мало. Ты закрой и слушай.
Расковцев было замялся, но подчинился.
Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь сосредоточился на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его спиной. Там что-то менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал стонать… Или еще что… Но там все менялось. Менялось! Уходила тоска, уходило недовольное, злое, этим и несчастное. Расковцев было шевельнул веками, но Петр Иванович шепнул: «Слушай», и тот снова подчинился. И недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку.
И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на Петра Ивановича.
— Слышал? — спросил Ветругин.
— Что я слышал?
— Вот именно. Что ты слышал?
— Лес шумел, смеялся кто-то… не помню, еще что.
— А сейчас?
— Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь, заорешь, взвоешь.
— И все?
— Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да только ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жизнь нужно бдить зорко. Нет уж, пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не возьмешь.
— А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об этом?
Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно.
— Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом сидел. Смотрю, смотрю на нее, а она и скажет: «Закрой глаза». Не отвернись, а именно: закрой глаза. Закрывал. Тут вроде последней воли, отказать нельзя.
— Значит, просила она тебя?
— Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?!
— Ничего, — пожал плечами Петр Иванович. — Еще кто из твоих знакомых или друзей, родственников умер или состарился?
— А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и в подъезде «последние прощания» уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с квартиры. Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с тобой одногодки, а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше, а мне так тридцать дают. Никто и не верит, что мне уже сорок.
— Тебе сейчас даже двадцать можно дать.
— Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все другие уже привыкли.
— Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать.
— Это уж точно, — довольно расхохотался Расковцев. — А зачем все-таки просил меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на него посмотрел, а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся, волосы поседели. Мразь на душе у людей, вот они и не любят, когда на них в упор смотришь. И ты не любишь…
— Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей, знакомых. Мне это интересно. И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как! Нашлись на земле два человека, которые друг другу в глаза смотрят и взгляда не отводят.
— Да ты всерьез, что ли?
— Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился?
— В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше работал. А вот он со мной с годок.
— Умер.
— Сердце не выдержало.
— Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно…
Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть, он, конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка, доказательство… Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не мгновенно, это бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или сознавая? Нет, скорее всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать? Связать? Обманом увести в милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники милиции, убийца. Своим взглядом он убивает людей. Нелепость. Ведь меня же первого и отправят в сумасшедший дом. Свести его к светилам медицинского мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как исследовать эту способность? Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на время эксперимента он ведь может и задавить в себе эту способность, скрыть ее.
А в груди что-то разрасталось болью. — …вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все некогда, все работа, все люди…
Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно — убить! Тут самое простое и понятное — не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку подниму на зло, а для других — на человека. На глазах у детей, у молодых людей, на глазах у людей просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло уничтожить злом! Или добротой? Ах, как это сложно. На добро отвечать добром — это понятно. А на зло злом? Бороться со злом его же оружием? Да не становишься ли ты сам при этом по другую сторону роковой черты? В бою понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а душевной болью. Там запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда зло незаметно, когда невозможно показать его людям явно. Когда при одном только намеке чудовищем в глазах других окажешься сам…
— Ну и взгляд у тебя, Петька… …но и оставить все так нельзя. Что же делать. Следить за ним? Не спускать глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с ним отдает ему свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее, оно более приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными приемами, а добро, только честностью. Оно не может перенять подлые приемы борьбы, иначе превратится в свою противоположность…
— Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть!
— Нет, нет, продолжай, Женя.
— У меня же все в душе переворачивается от твоего взгляда!
В этом и слабость добра. Ведь говорят же: «Что-то ваше добро все побеждает, побеждает, а победить никак не может!» А ведь правда. Когда наступит полная победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем бороться. Добро доброе. И не потому ли оно часто терпит поражение, что все же переступает черту, и зло, как феникс, возникает из противостоящего ему добра. Так что же ему остается? Что же остается добру…
— Ты, Петька, думаешь, что я не понимаю, не чувствую!
Что остается добру? Чему оно может приказывать?.. Боль, боль, боль… На кого оно имеет права?.. Невероятная боль… Только себе… Такой боли и не бывает… Только себе! Добро, оно в себе и для других… Что же это… боль… Значит, можно пожертвовать только собой… Только честно, чтобы зло само превратилось в добро… Черта с два! Черта с два оно превратится! Черта с… два… Как это… бо…
— Больно, Петька! Что ты со мной делаешь?!
Зло, послушай боль, боль добра. Добро, оно хрупкое, оно нежное, его сломать — пару пустяков, ну, раз плюнуть. Оно для других красиво. А внутри-то ведь оно — сама боль!
— Пе-е-е!!!
Оно ведь какое!.. Оно ведь все отдает, оставляя себе только боль. А если все вокруг — добро…
— Нет, Петька, нет! Не от этого умерла Лена. Не от этого!
У добра есть тихая, спокойная, благородная работа… Есть и проще… несложная… Трудная… Есть и невыносимо трудная… Ах, как больно… Но если мгновение! Если на раздумья только миг! И миг кончается…
— Она просила меня не смотреть на нее… Я знал и не знал… Я и сейчас знаю и не знаю… Так это правда?!
— Правда, — через силу прошептал Петр Иванович.
— Не верю. Никогда не поверю. Не могу поверить… Не вынесу… Да и не хочу! Никогда не захочу!
А ведь был выход… Просто уйти… Всего хорошего, Женя… Может, еще и встретимся… Боль… последняя… конечная… никогда уже не будет боли.
Свет и тьма…
Когда к Лагерному саду подкатила «скорая», возле скамеечки уже собралась обычная толпа. Переговаривались, шептались, вздыхали. Но никому не пришло в голову заплакать. Жаль, конечно. Но ведь бывает. Умер вот старичок… Сердце, что поделаешь. Стремительный век.
Лишь один человек вел себя странно. Молодой, атлетически сложенный, он все время жмурился, хотя и стоял спиной к солнцу, закрывал глаза ладонью, старательно не смотрел на людей, и от этого казалось, что глаза его блудливо бегают. Но он действительно не хотел смотреть на людей, разве что на Петра Ивановича… Но Петр Иванович уже не мог почувствовать его взгляда.
Занятия у студентов одной группы политехнического института в этот день были сорваны по неизвестной причине. Лишь на другой день узнали, в чем дело. Заведующему кафедрой пришлось срочно ломать расписание, а женщина-профорг долго ловила преподавателей, чтобы собрать с них деньги на венок. И почти каждый говорил: «Ну, надо же так… Ни с того, ни с сего… Никогда ни на что не жаловался. Выглядел молодцом…» А в Марграде, в одной из образцово-показательных школ преподавателю химии на уроке выжгло глаза. Что-то не то он смешал во время опыта. Что-то не то он там сделал. Что-то не то… Не то…
И никакой видимой связи не было между этими двумя событиями: смертью в Лагерном саду и несчастным случаем в школе. Разве что… Разве что Ветругин и Расковцев учились в Усть-Манском Университете. Так ведь это когда было…