Новый расцвет литературной деятельности Карамзина начинается с 1802 года, когда он приступил к изданию журнала «Вестник Европы». Карамзин был уже самым крупным, самым авторитетным из писателей своего поколения, его имя в литературных кругах произносилось в первую очередь. За протекшее десятилетие он вырос как мыслитель, как художник.
Правительственный либерализм нового царствования, цензурные послабления позволили ему высказываться в новом журнале более свободно и по более широкому кругу вопросов, высказываться с сознанием своей роли в современной литературе, своего места в литературном процессе, своего права и даже обязанности публично излагать свои мысли.
То, что в екатерининские времена Карамзин должен был затушевывать – свою ориентацию на европейский либерализм, – сейчас он мог проповедовать без опасений, и это выразилось прежде всего в названии нового журнала – «Вестник Европы». В этом была целая программа. Вместе с тем это не означало отказа от национальных традиций, пренебрежения к русской жизни, к отечественной проблематике. Напротив. Но все рассматривалось в соотнесении с «общечеловеческой», «европейской» действительностью, историей.
В опубликованных в «Вестнике Европы» (1802-1803) художественно-литературных произведениях Карамзина явно заметны две линии: первая – интерес к внутреннему миру современного человека, к «жизни сердца», но осложненная шедшим из литературы XVIII века учением о «характерах»; другая – историческая, явившаяся результатом осмысления исторических событий, свидетелем которых он был в течение 1789- 1801 годов. Они были связаны в какой-то мере и в каком-то отношении объясняли одна другую. Вместе с тем это были линия сатирическая и линия героическая.
Еще во втором письме из Лозанны в «Письмах русского путешественника» Карамзин высказал свое мнение о соотношении «темперамента» и «характера». Здесь он считает основанием «нравственного существа» человека темперамент, а характер – «случайной формой» последнего. «Мы родимся с темпераментом, – продолжал Карамзин, – но без характера, который образуется мало-помалу от внешних впечатлений. Характер зависит, конечно, от темперамента, но только отчасти, завися, впрочем, от рода действующих на нас предметов». Далее он уточняет свое понимание этих терминов: «Особливая способность принимать впечатления есть темперамент; форма, которую дают сии впечатления нравственному существу, есть характер».
В «Вестнике Европы» за 1803 год Карамзин поместил произведение, которое по жанру не является ни повестью, ни рассказом, ни очерком; скорее всего его можно назвать психологическим этюдом. Карамзин озаглавил его «Чувствительный и холодный. Два характера». Тема эта давно привлекала его внимание, но только к началу XIX века в сознании Карамзина определились эти «два характера» как главные, может быть, и единственные с его точки зрения, формы проявления внутренней жизни у людей.
Однако важнейшая особенность этого небольшого, во очень глубокого произведения заключается в том, что ни «чувствительный» Эраст, ни «холодный» Леонид не являются для автора «положительными героями». Каждый из них по-своему отрицателен. Карамзин словно не хочет предпочесть одного другому и старается показать, что ни первый, ни второй не дали людям того, что могли бы дать. И при всем этом заметно, что «чувствительного» Эраста Карамзин изображает с некоторой иронией, даже с элементами сатиры.
Попыткой изобразить формирование «характера» «чувствительного» является неоконченный роман Карамзина «Рыцарь нашего времени» – произведение, недостаточно оцененное в истории литературы и интересное как опыт психологического романа на автобиографическом материале.
Вместе с тем в этом произведении автор с большой симпатией изображает общество провинциальных дворян, честных, прямых, проникнутых сознанием собственного и сословного достоинства. «Рыцарь нашего времени» представляет интерес еще и потому, что это было первое в русской литературе произведение, в котором анализировалась детская психология. В «Моей исповеди» анализировалось становление «характера» «холодного», явившегося жертвой дурного воспитания. Карамзин вполне сознательно написал произведение сатирическое. Здесь все, начиная с заглавия до известной степени пародирующего название знаменитого произведения Руссо, представляет сатиру – сатиру на дворянское воспитание, на беспутное поведение молодых дворян, на модные дворянские браки и т. д.
Всеобщий эгоизм, усматривавшийся Карамзиным во многих современниках, тревожил и смущал писателя. «Холодный» Леонид, делающий все «так, как надо», ни в чем не нарушающий норм дворянского поведения, вместе с тем претит писателю: «Любимою его мыслию было, что здесь все для человека, а человек только для самого себя». Но Леонид является еще примером «современного человека», сохраняющего внешнее благоприличие и ограничивающего свои желания некоторым подобием морали. Герой «Моей исповеди» представляет полную нравственную опустошенность. После прочтения этого произведения может даже создаться впечатление, что у Карамзина нет веры в духовные силы дворянства, что сатира его как бы подводит черту под историей умственного и нравственного развития этого сословия. Особенно ясным становится смысл «Моей исповеди» при сопоставлении этого произведения с публицистическими статьями Карамзина, в которых излагаются его взгляды на роль и значение дворянства в русской жизни и истории.
В том же 1802 году, когда была создана «Моя исповедь», Карамзин писал: «Дворянство есть душа и благородный образ всего народа… Слава и счастие отечества должны быть им, дворянам, особенно драгоценны… Не все могут быть воинами и судьями, но все могут служить отечеству», все виды деятельности на благо родины «полезны». Таким образом, сатира Карамзина в «Чувствительном и холодном», «Моей исповеди», вероятно и в «Рыцаре нашего времени» – сатира дворянская и направлена против тех дворян, которые образом своей жизни показывают, что слава и счастье отечества не представляют для них никакой ценности, которые не хотят служить отечеству, которые не хотят быть ему полезны.
Анализируя окружающую его действительность, вглядываясь в современное ему дворянское общество, зрелый Карамзин убедился в том, что основная социально-воспитательная линия русской литературы XVIII века, сатирическая, имеет законные права на существование и в его время, и этим объясняется его обращение к сатире в «Чувствительном и холодном» и в «Моей исповеди». Однако в соответствии с общими эстетическими принципами, сложившимися у него к концу XVIII века, сатира Карамзина сильно отличается от подобных же произведений сатириков предшествующего периода. Поэтому и случилось так, что историки русской литературы не заметили своеобразной сатиры Карамзина, полагая, что сентиментализм вообще не признает сатиры.
Изучая социально-воспитательный опыт русской литературы XVIII столетия, Карамзин не мог не заметить, какое большое значение придавали его предшественники национально-героической тематике. С начала XIX века Карамзин осознал свою роль идейного вождя русского дворянства и понял, каким могучим средством воспитания может быть умело обработанный героико-исторический материал. Именно как объективную и глубоко эмоциональную школу дворянской доблести, дворянского патриотизма стал он в это время понимать историю.
Если сатира Карамзина показывала, каков есть и каким не должен быть дворянин – хозяин огромной страны, то история и беллетристика с национально-героической тематикой должны были учить дворянского читателя тому, какими были его предки и каким должен быть он сам.
Одним из последних художественных произведений в прозе, написанных Карамзиным, была историческая повесть «Марфа Посадница» (1803), написанная задолго до того, как началось в России увлечение романами Вальтера Скотта. Здесь тяготение его к классике, к античности как недосягаемому этическому образцу, определившееся в середине 1790-х годов в «исторической» идиллии-утопии «Афинская жизнь», достигло своей высшей степени. Г. А. Гуковский отчасти верно заметил, что «новгородские герои у Карамзина… это античные герои, в духе классической поэтики. И классические воспоминания явственно тяготеют над повестью. Недаром рядом с «вечем» и «посадниками» у Карамзина фигурируют «легионы». Карамзин, описывая республиканские доблести, восхищается ими в эстетическом плане, отвлеченная красивость героики увлекает его сама по себе» (Г. А. Гуковский. Карамзин. – «История русской литературы», т. V, М.-Л., Изд-во АН СССР, 1941, стр. 79.).
Действительно, борьба новгородцев с Москвой представлена в «Марфе Посаднице» в стилизованно античном виде, точно так же, как другие исторические события в программной статье «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Но это не классицизм Корнеля и Расина, Сумарокова и Ломоносова. «Классицизм» Карамзина в «Марфе Посаднице» – это своеобразная параллель к классицизму трагедий М.-Ж. Шенье, элегий А. Шенье, картин Давида, с той только разницей, что у русского писателя античная пластичность служила не целям революции, а воспитанию его дворянских соотечественников.
В «Марфе Посаднице» решались важнейшие вопросы мировоззрения Карамзина: вопрос о республике и монархии, о вождях а народе, об историческом, «божественном» предопределении и борьбе личности с ним, – словом, все то, чему его учила прошедшая перед его глазами французская революция, завершившаяся превращением консула Бонапарта в императора Наполеона; все то, что он находил в античной истории, в западных литературах, все то, что проявилось, по его понятиям, и в обреченной на неуспех борьбе республиканского Новгорода, за которым стоит моральная правота, с монархической Москвой – воплощением силы и политической хитрости. В то же самое время в этой повести Карамзина с новой силой обнаружилась его старая концепция трагического фатализма, обреченности «лучшего» в этом мире. Тема «Вадима Новгородского», с разных позиций разрабатывавшаяся в русской драматургии конца XVIII века, нашла также свое новое освещение у Карамзина в виде мимоходом изображенного культа Вадима. Характерно и то, что Карамзин жителей Новгорода, новгородцев, часто называет словом «граждане», употребление которого как перевода французского революционного термина «citoyens» было строжайше запрещено при Павле.
Карамзин выдавал себя только за издателя якобы найденной им рукописи какого-то новгородского писателя, тем самым отделяя свою позицию от позиции мнимого автора. Однако это не спасает положения. Симпатии Карамзина явно на стороне Марфы и новгородцев; это выражается не только в великолепном, хотя и не лишенном противоречий образе Марфы Посадницы, но и в намеренной слабости аргументации, которую влагает Карамзин в уста князя Холмского, требующего от новгородцев покорности Москве. Отчетливее всего отношение писателя к монархической Москве и республиканскому Новгороду сформулировано в том месте повести, где он заставляет Михаила Храброго рассказывать о сражении «легионов» Иоанна с войсками Мирослава: «Одни сражались за честь (Возможно, что в рукописи Карамзина было «власть», но он либо под давлением цензуры, либо по собственному решению поставил «честь».), другие за честь и вольность».
В конце повести князь Холмский читает клятвенное обещание Иоанна от своего имени и имени всех своих преемников блюсти пользу народную; если же клятва будет нарушена, говорит Иоанн, «да исчезнет род его»; и тут Карамзин в подстрочном примечании констатирует, что «род Иоаннов пресекся». Может быть, здесь скрыто предостережение исторически мыслившего Карамзина молодому императору Александру – помнить обязанности идеального государя «блюсти пользу народную».
«Марфа Посадница», раскрывая трагедию вольного Новгорода и Марфы Борецкой, обнаруживала противоречия мировоззрения писателя. Историческая правота в его изображении, несомненно, на стороне Новгорода. И в то же время Новгород обречен, мрачные предзнаменования предвещают близкую гибель вольного города, и предсказания действительно оправдываются. Почему? Карамзин не отвечает, не может ответить, как не мог он ответить, почему должна погибнуть бедная Лиза, почему должен покончить самоубийством Алонзо в «Сиерре-Морене», почему должно разразиться несчастье в Борнгольмском замке.
Проза и поэзия Карамзина оказали сильное воздействие на современную ему и последующую русскую литературу. Правда, ближайшие по времени ученики его, за исключением Жуковского и Батюшкова, были малоталантливые, а то и просто бездарные эпигоны, подхватившие чисто внешние приемы раннего периода творчества своего учителя и оказавшиеся не способными понять его сложное, противоречивое, непримиренное в своих противоречиях развитие.
Прежде всего писатели нового поколения учились у Карамзина изящному и богатому литературному языку, и это одна из самых больших его заслуг, хотя вскоре после выступления Пушкина язык его устарел. Однако именно от Карамзина идут в русской литературе XIX века искания средств для точного выражения душевных переживаний, «языка сердца».
Историки русского литературного языка и литературоведы давно и настойчиво говорят о «языковой реформе» Карамзина. Одно время все изменения, происшедшие в русском литературном языке на рубеже XVIII в XIX веков, приписывали целиком Карамзину. В последние десятилетия уже учитывают роль его предшественников – Новикова, Фонвизина и Державина. Чем более внимательно изучается литература последней четверти XVIII века, тем яснее становится, что многие старшие современники и сверстники Карамзина – И. А. Крылов, А. Н. Радищев, М. Н. Муравьев, В. С. Подшивалов, В. Т. Нарежный, И. И. Мартынов и др. – подготовляли почву для его «языковой реформы», работая в одном с ним направлении и в области прозы и в области стиха и что этот общий процесс нашел в Карамзине наиболее яркое и авторитетное воплощение.
Самым ценным и важным в том, что называют «языковой реформой» Карамзина, был отказ от обветшалой славянской лексики, применявшейся по традиции только в письменном литературном языке и постепенно вытесненной из разговорной речи образованных слоев русского общества. Отказ от славянизмов начался у Карамзина еще во время его работы в «Детском чтении». Возможно, этот отказ обусловлен влиянием Новикова, чьи статьи этой поры совершенно свободны от славянизмов лексических и синтаксических. Усвоенная им еще в юности точка зрения стала в дальнейшем сознательно применяемым принципом. Конечно, отказ от славянской лексики требовал от Карамзина создания русских языковых соответствий, которые ему почти всегда удавались.
Не менее важна и деятельность Карамзина как творца значительного числа неологизмов другого порядка, частью создававшихся им по образцу соответствующих иностранных слов, частью представлявших просто русские переводы – кальки, частью являвшихся иностранными словами, которым писатель придавал русское обличье.
Принято считать, что будто бы Карамзин уничтожил установленное Ломоносовым «деление» русского литературного языка на три стиля – «высокий», «посредственный» и «низкий» – и обратился к живому разговорному языку образованных кругов современного ему общества. Это суждение не вполне точно.
Карамзин имел перед глазами не язык Ломоносова, а язык эпигонов автора рассуждения «О пользе книг церковных в российском языке». Эти писатели, неумелые, неправильно понявшие гениальные идеи Ломоносова, вопреки его предупреждениям, стали наводнять литературный язык редкими славянскими словами и оборотами, щеголяли тяжеловесными грамматическими конструкциями, превращали литературные произведения в нечто малодоступное «среднему» читателю. Не против Ломоносова, а против Елагина и других членов Российской Академии выступал Карамзин, из их писаний приводил он цитаты, с ними вел борьбу.
Опровергнуть стилистические принципы Ломоносова Карамзину было не так легко и, главное, вовсе не нужно.
Следуя за античными теоретиками стилистики и применяя к русскому («российскому») языку их учения о трех стилях, Ломоносов в этом отношении не сделал ничего принципиально нового. Глубина и величие, гениальность его открытия состояли в том, что он определил лексические и стилистические соотношения двух стихий «российского», то есть литературного русского языка – книжной церковнославянской и разговорной русской. Античное учение о высоком, среднем и низком стилях Ломоносов связал со своим открытием соотношения славянского и русского языков, и в этом заключалась его великая заслуга перед русской культурой. Такие разные по своему характеру стили существуют и сейчас в языке каждого высококультурного народа, обладающего большой, развитой художественной литературой. И если мы один стиль художественной литературы называли «книжным», а не «высоким», а другой «литературно-разговорным», а не «посредственным» и, наконец, третий «просторечным», а не «низким», то никакой отмены, тем более «уничтожения» ломоносовского учения о трех стилях в этом видеть нельзя. Античные теоретики и Ломоносов были правы: они открыли объективные закономерности стиля, зависящие от тематики, задания и целенаправленности литературного произведения.
Ломоносов вовсе не отдавал предпочтения высокому стилю, как иногда говорят, а вполне резонно и исторически правильно указывал сферу применения каждого стиля в соответствующих жанрах.
В свою очередь, Карамзин не все своп произведения в прозе и в стихах писал одинаковым разговорным языком литературно образованных слоев русского общества. «Марфа Посадница» решительно непохожа на «Бедную Лизу», «Сиерра-Морена» стилистически резко отличается от «Натальи, боярской дочери», «Моей исповеди». И у Карамзина был свой «высокий» стиль – в «Марфе Посаднице», «Историческом похвальном слове императрице Екатерине II», «Истории государства Российского». Однако те жанры – поэтические и прозаические,- которые он культивировал, требовали по всякой стилистике «среднего» стиля. Можно сказать, что у Карамзина не было «низкого» стиля, это правильно; однако «Моя исповедь» написана все же «сниженным» стилем по сравнению с «Бедной Лизой», «Островом Борнгольмом», «Афинской жизнью».
У Карамзина, мастера сюжетной повести, лирического очерка, психологического этюда, автобиографического романа, учились главным образом люди следующего поколения, начиная от А. Бестужева-Марлинского и продолжая Пушкиным, Лермонтовым и другими писателями 1830-х годов.