ЧАСТЬ V

I

Олмэйр сидел один на веранде своего дома, облокотившись о стол, и, склонив голову на руки, смотрел далеко вдаль. Он не видел ни расстилавшейся перед ним лужайки двора, ни небольшой пристани, у которой теснились узкие челны с выделявшимся среди них, как белая наседка между темными цыплятами, большим вельботом. Он смотрел поверх реки, мимо стоявшей на якоре шхуны, мимо лесов на левом берегу, мимо толпящихся перед ним, осязаемых, вещественных, ненужных предметов, столь чуждых зародившейся в его уме и завладевшей им мысли, наложившей свой отпечаток на краски, жизнь и на все окружающее.

Он ненавидел все это: мутную реку, вылинявшее голубое небо, черное бревно, плывшее мимо в первый и последний раз, зеленое море листьев, колебавшееся над непроницаемым мраком лесов и освещенное косыми лучами солнца. Ему жаль было каждого дня, каждой минуты жизни, проводимой среди этих предметов, жизни, служившей залогом его будущего. Он сожалел о проходивших днях с горечью, со злобой, как скряга, принужденный выделить часть своих сокровищ близкому родственнику. А между тем все это было дорого ему, как предзнаменование блестящей будущности.

Он с досадой оттолкнул стол и, встав, бесцельно прошелся по веранде, постоял у перил и взглянул на реку, на ту реку, которая должна была обогатить его, если бы не…

— Какое гнусное животное! — вырвалось у него.

Он был один, но говорил громко, как бывает с людьми одержимыми одной неотвязной, всепоглощающей мыслью.

— Какое животное! — пробормотал он снова.

Река уже потемнела, и шхуна одиноко выделялась на ней грациозными очертаниями стремящихся в высь тонких мачт. Вечерние тени ползли по деревьям, с ветки на ветку, пока, наконец, длинные лучи солнца, склонявшегося к горизонту, не заиграли на самых верхушках деревьев и не устремились вверх, озарив нагроможденные в небе облака темно-багровым светом догорающего дня. И вдруг свет исчез, как бы затерявшись в беспредельном голубом просторе. Солнце зашло, и леса приняли вид сплошной черной стены. А над ним, на рубеже медливших облаков, мерцала одинокая звезда, затмевавшаяся по временам быстрым бегом невидимых туманов.

Олмэйр боролся с овладевшим им беспокойством. Он слышал, как Али за его спиной накрывал стол для ужина и со странной внимательностью прислушивался к звону стекла и посуды и металлическому лязгу ножей и вилок. Слуга ушел. Теперь он возвращается и сейчас заговорит. Несмотря на тяжесть поглощавших его мыслей, Олмэйр прислушивался к ожидаемому звуку слов. И он услышал их, выговоренными по-английски со старательной отчетливостью.

— Ужин подан, сэр!

— Хорошо, — коротко проговорил Олмэйр.

Он не двинулся с места и продолжал задумчиво стоять спиной к столу, на котором горела принесенная Али лампа…

«Где теперь Лингард? На полдороге вниз по реке, вероятно, на корабле Абдуллы. Он вернется дня через три, может быть, и раньше. А там? А там и шхуна уйдет, и он и Лингард останутся одни, одни, с неотвязной мыслью о том другом человеке, живущем вблизи от них! Что за странная мысль всю жизнь держать его тут! Всю жизнь? Что это значит? Может быть, год, а может быть, десять лет. Что за нелепость! Держать его там десять лет, а может быть и двадцать! Он способен прожить и более двадцати лет. И в течение всего этого времени надо будет его стеречь, кормить, смотреть за ним. Только Лингард и способен на такие нелепые выдумки. Двадцать лет! Да нет, менее чем в десять лет они составят себе состояние и уедут из этих мест, сперва в Батавию, — да, в Батавию, а затем в Европу. Вероятно, в Англию. Лингард, наверно, захочет ехать в Англию. И они оставят этого человека тут? На что будет он похож через десять лет? Вероятно, очень постареет. Ну, да черт его побери! Найне будет пятнадцать лет. Она будет богата и очень красива… Да и сам он будет еще не так уж стар…»

Олмэйр улыбнулся в темноте.

«…Да, богата, конечно. Капитан Лингард промаха не даст, у него и теперь уже много денег. Они и сейчас богаты, но не достаточно. Деньги любят деньги. Это золотое дно в верховьях реки много обещает. Прекрасно! Капитан Лингард замечательный человек. Он сказал, что там есть золото, значит, оно там есть. Он знает, что говорит. Но у него странные фантазии. Например, Виллемс. Ну зачем он захотел оставить его в живых? Зачем?..»

— Мерзавец! — снова пробормотал Олмэйр.

— Макан, туан! — провозгласил громко и убедительно Али. Олмэйр подошел к столу, уселся, и озабоченное его лицо попало в полосу света, отбрасываемого абажуром. Он принялся за еду, торопливо глотая большие куски.

«…Несомненно, следует держаться Лингарда! Он невозмутим, властен и находчив. Как быстро он составил план нового будущего, когда измена Виллемса погубила их положение в Самбире! Да и теперь оно не так уж плохо. Как велик престиж Лингарда среди всех этих людей: арабов, малайцев и прочих! Да, лестно иметь право называть такого человека отцом. Да сколько же всего денег у старика? Люди говорят, — они, конечно, преувеличивают, — но если у него даже половина той суммы, которую называют…»

Он залпом опорожнил свой стакан и опять углубился в мечты.

«…Если бы этот Виллемс правильно разыграл свою игру, если бы остался верен старику, он был бы теперь на его, Олмэйра, месте, был бы теперь женат на приемной дочери Лингарда и будущность его была бы обеспечена блестяще…»

— Животное! — проворчал Олмэйр между двумя глотками.

Али стоял выпрямившись, с бесстрастным лицом, вперив взгляд в темноту, окутывавшую небольшой светлый круг, освещавший стол, стакан и бутылку, и голову Олмэйра, склоненную над тарелкой.

«…Замечательный человек Лингард, а между тем никогда не знаешь, что он еще выкинет. Всем известно, что он однажды застрелил одного белого за провинность, далеко меньшую той, что сделал Виллемс. Прямо, так сказать, ни за что ни про что. Какая-то история с малайцем, возвращавшимся с богомолья с женой и детьми… Похищение, что ли, ограбление или что-то в этом роде. Старая, дурацкая история. А тут он отправляется к этому Виллемсу и… ничего! Возвращается и толкует без конца о своем пленнике, но, в сущности, очень мало говорит. Что ему сказал Виллемс? Что произошло между ними? Старик имел, должно быть, что-нибудь в виду, когда помиловал этого негодяя. А Жоанна! Ведь она окрутит старика. Наверное. Тогда он, быть может, простит его. Нет, это невозможно. Но во всяком случае он истратит на них кучу денег. Он упорен в своей ненависти, но также упорен и в своих привязанностях. Он знает этого Виллемса с малых лет. Они еще, чего доброго, помирятся через год или два. Все возможно. Отчего он сразу же не набросился на это животное и не убил его? Это было бы более похоже на Лингарда».

Олмэйр положил ложку на стол и, отодвинув от себя тарелку, откинулся на спинку стула.

«…Это небезопасно. Положительно небезопасно! Он не намерен делиться деньгами Лингарда с кем бы то ни было. Деньги Лингарда принадлежат в известной степени Найне. И если Виллемсу удастся примириться со стариком, это грозит опасностью Олмэйру. Этот беспринципный негодяй спихнет его с места. Он налжет и наклевещет на него. Все будет потеряно, все! Бедная Найна! Что станется с ней? Бедное дитя! Ради нее он должен удалить этого Виллемса. Обязан. Но как? Лингард требует послушания. Убить Виллемса немыслимо. Лингард может обозлиться. Это невероятно, но оно так. Он мог бы…»

Олмэйра бросило в пот, и он покраснел от разлившегося по всему телу тепла. Он дернулся на стуле и сжал руки под столом. Какое ужасное предположение! Ему казалось, что он видит Лингарда и Виллемса примирившимися, рука об руку, — а он оставлен один в этой заброшенной дыре, в Самбире, в этом смертоносном болоте! И все жертвы, которые он принес, поступившись своей независимостью, лучшими годами жизни, его потворство капризам и фантазиям Лингарда, — все это пропадет даром. Затем он подумал о своей маленькой дочери, и еще более ужаснулся своим предположениям. Его внезапно охватило глубокое волнение, почти доведшее его до обморока, при мысли об этой молодой жизни, испорченной раньше чем она расцвела. Жизнь его дорогого ребенка! Откинувшись на спинку стула, он закрыл лицо руками.

Али взглянул на него, невозмутимо проговорив:

— Хозяин закончил?

Олмэйр был погружен в необъятность сокрушительных мыслей о себе, о своей дочери, которой, чего доброго, не суждено стать богатейшей в мире женщиной, несмотря на обещания Лингарда. Не разобрав вопроса Али, он жалобным тоном пробормотал.

— Что ты сказал? Что? Закончил, что?

— Убрать со стола! — пояснил Али.

— Убрать? — внезапно вспылил Олмэйр в непонятном возбуждении. — Черт тебя побери с твоим столом! Убирайся, дурак! Болван!

Наклонившись вперед, он вперил яростный взгляд в Али, а затем вновь откинулся на спинку стула, бессильно свесив руки, и погрузился в такое напряженное раздумье, что лицо его приняло почти бессмысленное выражение.

Али убрал со стола, небрежно швырнув стакан, тарелку и приборы на блюдо с остатками еды, взял блюдо и, сунув под мышку бутылку, удалился.

— Приготовь гамак! — крикнул ему вслед Олмэйр.

— Сейчас приду, — обиженным тоном проговорил через плечо Али на пороге двери. «Возможно ли убирать со стола и подвешивать койку в одно и то же время… Странные эти белые люди… Все им подавай зараз… Точно дети, право…» Неясный шепот этих критических замечаний замер вместе со звуком мягких шагов его босых ног в глубине темной галереи.

В течение некоторого времени Олмэйр сидел не шевелясь. Мысль его работала, и в голове созревало решение необычайной важности. В тишине, царившей в доме, ему казалось, что он слышит как бы удары молота, от происходившей в его голове работы; сердце его колотилось, и в ушах звенело. Стоявшая на столе лампа отбрасывала на пол светлое пятно, в котором его окаменевшие ноги, протянутые с поднятыми вверх носками, походили на ноги мертвеца; его осунувшееся лицо с неподвижными глазами можно было бы принять за лицо покойника, если бы не его отрешенное, но все же осмысленное выражение, — жесткое, тупое, каменное выражение не мертвеца, а человека, погребенного под пылью, пеплом и гнилью себялюбивых мыслей, низкого страха и корыстных вожделений.

— Я это сделаю!

Услышав свой собственный голос, Олмэйр понял, что он заговорил. Это его испугало, и он поднялся с места.

«…С Лингардом шутки плохи. Но я должен пойти на риск; другого выхода нет. Я должен ей сказать. В ней хоть сколько — нибудь смысла все же есть. Ах, если бы они были уже за тысячу, за сто тысяч миль отсюда! А что если сорвется? Если она все выболтает Лингарду? Она ведь дура! Нет, они, вероятно, скроются. И если это им удастся, поверит ли мне Лингард? Да, я никогда ему не лгал. Он поверит… А вдруг не поверит? Я должен это сделать. Должен…» — старался он убедить себя.

Налево от него, в выбеленной задней стене веранды виднелась дверь и красовавшаяся на ней черными буквами надпись гласила, что за ней помещается контора «Лингард и К°». Эта комната была отделана Лингардом, когда он построил этот дом для своей приемной дочери и ее мужа и меблирована с неслыханной роскошью. В ней находились: письменный стол, конторка, вращающееся кресло, полки для книг, несгораемый шкаф — и все это было сделано в угоду Олмэйру, считавшему, что все эти затеи необходимы для успеха торговли. Лингард смеялся, но не жалел труда, чтобы достать все эти предметы. Лет пять тому назад весь Самбир был этим взбудоражен. Когда выгружались вещи, все население буквально перекочевало на берег реки перед домом раджи Лаута, глазело, удивлялось и восхищалось… «Какой огромный стол со множеством ящиков, вделанных снизу и сверху! На что белому человеку такой стол? И смотрите, смотрите, о братья, на этот четырехугольный зеленый ящик с золотой дощечкой, такой тяжелый, что двадцать человек не могут втащить его на берег. Пойдемте, братья, помогать тащить за веревки, может, увидим, что в нем внутри. Сокровища, без сомнения, — ведь золото тяжелое. Пойдемте, и нас наградит свирепый раджа Лаут, вот этот человек с красным лицом, который кричит там. Взгляните, братья, вот человек несет груду книг. Как их много, и для чего они?..» Тут старый джурумуди, инвалид, много проплававший на своем веку, слышавший в далеких странах многих мудрецов, разъяснял небольшой кучке бесхитростных граждан Самбира, что в этих книгах находится магия, руководящая кораблями белых в море, дающая им злую мудрость и силу, делающая их великими, могущественными и неотразимыми, пока они живы, и, слава аллаху, — отдающая их в жертву сатане, когда они околевают.

Когда убранство комнаты было закончено, Олмэйр возгордился. Ограниченный конторщик возомнил себя, благодаря этой обстановке, главой серьезного предприятия; за нее он продался Лингарду, женившись на его приемыше, — малайской девчонке, и питал надежды составить большое состояние добросовестной бухгалтерией. Однако он скоро убедился, что торговля в Самбире — дело совершенно другого рода. Он убедился, что при помощи бумаги, пера и чернил невозможно руководить Паталоло, управлять неугомонным старым Сахамином и обуздывать молодой задор лютого Бахассуна. Он не нашел подходящих магических формул на пустых страницах своих конторских книг и принужден был более здраво взглянуть на свое положение. Комната, носившая громкое название конторы, была заброшена, как храм пережитого суеверия. Когда жена его вернулась к своей первобытной дикости, Олмэйр в первое время спасался иногда от нее в этой комнате, но когда их дочь начала говорить и узнавать его, он сделался смелее, черпая мужество и утешение в своей безрассудной, бешеной любви к ребенку.

Когда Лингард приказал ему принять в свой дом Жоанну, он велел поставить складную кровать здесь, в этой единственной свободной комнате. Большой письменный стол был отодвинут в сторону, и явившаяся вскоре с небольшим чемоданом и ребенком ленивая, развинченная, полусонная Жоанна, казалось, почувствовала себя как дома в этой пыльной, заброшенной комнате. Здесь потянулась ее унылая, безрадостная жизнь, полная горьких сожалений и боязливых надежд, среди этого безнадежного беспорядка, этих бессмысленных и заброшенных эмблем цивилизованной торговли. На конторке и на полу висели и валялись белье, желтые, розовые и голубые тряпки, а книжные полки были частью закрыты юбками, повешенными на выдвинутую книгу. Складная парусиновая кровать стояла наискось, почти на середине комнаты, как будто брошенная здесь усталыми носильщиками. На ней между разбросанных одеял Жоанна сидела большую часть дня, неодетая, с босыми ногами, опущенными на подушки, валявшимися почему-то всегда на полу. Она сидела так, преследуемая иногда смутными мыслями об отсутствующем муже, а большей частью не думала ни о чем, уставившись полными слез глазами на своего маленького сына — большеголового, бледного, хилого Луиса Виллемса, катавшего на полу чернильницу. А в бессонные ночи, глубоко вздыхая, ворочалась на своем скрипящем ложе в смутном сознании своей порочности, с тяжелыми думами об этом мужественном, сильном, белокуром человеке, грубом, пожалуй, но все же ее муже, ее умном и красивом муже, с которым она так жестоко обошлась по наущению злых людей, хотя бы и ее родных; об ее бедной, дорогой покойной матери.

Собственно, для Олмэйра присутствие Жоанны было источником постоянной заботы, как непрестанное немое предостережение о возможной опасности. Безграничное мягкосердие Лингарда было причиной того, что все, к кому он проявлял малейшее участие, вызывали враждебное чувство Олмэйра. Он сам сознавал в себе это чувство и не раз поздравлял себя с тем, что так здраво понимает неустойчивость своего положения. Поддаваясь этому чувству, Олмэйр в разное время возненавидел многих людей, но никого он не ненавидел и не боялся так, как Виллемса. И даже после его измены, Олмэйр все-таки не доверял создавшемуся положению и мысленно содрогался при виде Жоанны.

Днем он редко встречался с ней, но в коротких опаловых сумерках или голубоватой тьме звездных ночей он часто видел перед отходом ко сну ее высокую тонкую фигуру в белом и неряшливом платье, бредущую по берегу реки, перед домом. Раз или два, засидевшись на веранде с номером старой, привезенной Лингардом газеты, он видел, как она выходила по скрипящим ступеням лестницы, с трудом неся на руках больного, толстого ребенка, голова которого казалась большой, как у взрослого. Несколько раз, плача и крича, она приставала к нему с безумными расспросами о муже, стремясь узнать, где он находится и когда вернется. Она осыпала его бранью, обвиняя его в своей разлуке с мужем, и сцены эти, начинавшиеся внезапно, кончались тем, что она убегала к себе, громко рыдая, с шумом захлопывая за собой дверь.

Но в этот вечер в доме была необычная тишина. Олмэйр тщательно взвешивал в уме свои шансы: ум Жоанны, доверчивость Лингарда, бесшабашную удаль Виллемса, его желание бежать в случае неожиданной возможности — и не мог решить насколько эти шансы перевешивают огромный риск ссоры с Лингардом. Да, Лингард обозлится, если заподозрит его в пособничестве Виллемсу к бегству, но не рассорится же он с ним из-за этих людей, когда они исчезнут навсегда. Притом же ручки его маленькой дочки крепко держат Лингарда. Рано или поздно, Виллемс, наверное, удерет. Эксцентричность Лингарда переходит всякие границы. Можно убить человека, но зачем его пытать? Это почти преступно и причиняет столько забот и неприятностей! Олмэйр при этой мысли даже серьезно рассердился на Лингарда:

— Если бы этот парень умер, все было бы хорошо, — сказал Олмэйр веранде.

Эта мысль нарисовала в его воображении картину, как он, Олмэйр, сидит, притаившись, в большой лодке, на расстоянии полусотни, скажем, ярдов от пристани Виллемса. Ружье заряжено. Один из лодочников окликнет Виллемса, и тот ответит из-за кустов. Конечно, негодяй будет настороже. Лодочник махнет клочком бумаги, приглашая Виллемса выйти на пристань и принять важное письмо: «от раджи Лаута». Это имя заставит Виллемса показаться, в этом не может быть сомнения. Тогда Олмэйр прицелится, спустит курок, и Виллемс кувырнется вниз головой в воду, — свинья!

Ему показалось даже, что он слышит выстрел. Как просто! И жалко, что это невозможно. Но нельзя оставлять его там! Вдруг арабы опять его захватят, чтобы поставить его во главе экспедиции к верховьям реки! Что тогда? Кто может сказать, чем это может кончиться?..

Весы склонились в сторону немедленных действий. Олмэйр подошел к двери, постучал громко и сразу же струсил. Прождав некоторое время, он приложил ухо к дверям и прислушался. Ничего. Он вызвал на своем лице приятную улыбку, прислушиваясь и думая про себя: «Я слышу ее. Она плачет. Мне кажется, что она совсем одурела и ревет день и ночь, с тех пор, как по приказанию Лингарда я начал приготовлять ее к известию о смерти мужа. Так похоже на батюшку заставлять меня врать попусту из жалости. Хороша жалость, черт возьми! Оглохла она, что ли?» Он постучал опять и сказал дружеским шепотом, любезно осклабившись дверной ручке:

— Это я, миссис Виллемс. Мне надо с вами поговорить. У меня… важные известия…

— Что такое?

— Известия… о вашем муже… да, о вашем муже… черт бы его побрал… — добавил он про себя.

Он услышал, что за дверью кто-то вскочил, что-то загремело на полу.

— Известия? Что? Что? Сейчас я выйду.

— Нет, — воскликнул Олмэйр, — Оденьтесь, миссис Виллемс, и впустите меня. Это… совершенно конфиденциально. Свеча у вас найдется?

Она металась по комнате, натыкаясь на мебель. Опрокинула подсвечник. Спички не зажигались. Она уронила коробку, и он слышал, как она на коленях шарила по полу, в безумной растерянности повторяя:

— О боже, известия, да… да… ах, где же, где же свечка? Я не могу найти. Не уходите, во имя всего, что вам дорого…

— Я жду, — с нетерпением проговорил Олмэйр в замочную скважину. — Но торопитесь… дело спешное.

Он тихо затопал ногой, держась за ручку двери. «Что за дура, — бранился он про себя. — Зачем мне уходить? Она глупа и совсем потеряла голову, ничего не поймет, наверное».

Теперь она молча суетилась за дверью. Он ждал. В комнате на минуту стало совершенно тихо, затем послышался слабый голос женщины, как бы готовой лишиться чувств:

— Войдите.

Он открыл дверь. Али, прошедший по веранде с грудой подушек и одеял на руках, заметил своего господина прежде, чем дверь успела закрыться. От изумления он уронил свою ношу и долго стоял, не спуская глаз с двери. Он слышал голос хозяина, разговаривающего с этой сирани. Кто она такая? Он никогда раньше не задумывался об этом. Она — сирани, и безобразна. Он скорчил презрительную гримасу и, собрав постельные принадлежности, занялся подвешиванием гамака к столбам веранды… Все это его не касается. Она безобразна, ее привез раджа Лаут, и его хозяин разговаривает с ней ночью. И пусть. У него, Али, свое дело. Подвесить гамак, обойти сторожей, чтобы удостовериться, что они не спят, осмотреть лодки у пристани, замок большого сарая и идти спать. Спать! Его охватила приятная дрожь и, опершись обеими руками о гамак хозяина, он задремал.

Крик, неожиданный и пронзительный, женский крик, внезапно оборвавшийся, как у человека, которому перерезали горло, заставил Али поспешно отскочить от койки, а наступившая затем тишина показалась ему такой же ужасной, как этот крик. Он стоял точно пораженный громом. Олмэйр вышел из конторы, оставив дверь открытой, прошел мимо слуги, не обратив на него никакого внимания, и направился прямо к кувшину с водой, подвешенному в прохладном углу веранды. Он снял его и прошел назад, едва не задев окаменевшего Али. Из комнаты доносился тихий, слабый плач, похожий на рыдания испуганного ребенка. Войдя в комнату, Олмэйр тщательно затворил за собой дверь.

Али не шевелился. Как она вскрикнула, эта сирани! Его мучило любопытство. Он не мог оторвать глаз от дверей. Не умерла ли она там? Как все это интересно и смешно! Послышался звук открываемой двери. Вышел хозяин. Али торопливо повернулся и сделал вид, что погружен в созерцание ночи. Он слышал движения Олмэйра, садящегося за стол.

— Али, — позвал Олмэйр.

Лицо его было мрачно и озабочено. Он взглянул на подошедшего к столу Али и вынул из кармана часы. Они шли. Всякий раз, как Лингард бывал в Самбире, часы Олмэйра шли. Он их сверял с хронометром на шхуне и говорил себе, что, право, ему следовало на будущее время не давать им останавливаться. И всякий раз, как Лингард уезжал, он больше их не заводил, а измерял время по солнечному восходу и заходу, пренебрегая часами, не нужными в Самбире, где он жил в утомительной пустоте однообразно протекавших дней, озаренных лишь светлой отдаленной надеждой выбраться отсюда. Он взглянул на часы. Было половина девятого. Али спокойно ждал.

— Сбегай в поселок и пришли ко мне сейчас же Махмуда Банджера.

Али ушел, бормоча себе под нос. Ему не по душе было это поручение. Банджер и двое его братьев были бродяги, недавно появившиеся в Самбире и получившие позволение поселиться в полуразвалившейся хижине, принадлежащей «Лингарду и Ко» и примыкавшей к их ограде. Али не одобрял милости, оказанной этим пришельцам. Раз хозяину не нужно было этой старой развалины, он мог бы подарить ее Али, который ему служил, вместо того, чтобы отдавать ее этим нехорошим людям. Все знали, что это дурные люди. Ни для кого не было тайной, что они украли лодку у старого расслабленною Хинопари, у которого нет сыновей, и что своим дерзким поведением они так запугали старика, что он не посмел на них и жаловаться.

Олмэйр, откинувшись на спинку кресла, впал в раздумье. Чем больше он думал, тем больше укреплялся в мыслях, что Банджер и его братья — как раз те люди, которые ему нужны. Эти морские бродяги могли исчезнуть из поселения, не привлекши этим ничьего внимания и, если бы они вздумали вернуться, никому, а Лингарду и подавно, не пришло бы в голову расспрашивать их.

— Миссис Виллемс, — громко позвал он.

Она появилась так быстро, что почти испугала его, точно выросла из земли. Олмэйр передвинул стоявшую между ними лампу и взглянул на нее. Она плакала. Слезы светлыми струями текли по ее лицу. Со вздрагивающими плечами и трясущейся на длинной, худой шее маленькой головкой, обмотанной красным платком, она тихо плакала.

— Успокойтесь, миссис Виллемс, — сказал Олмэйр. Она издала неясный звук, похожий на сдавленный стон предсмертной агонии, и слезы продолжали литься из-под ее век.

— Постарайтесь понять, что все это я рассказал вам, как друг, — продолжал Олмэйр, оглядывая ее с заметным неудовольствием. — Вы, его жена, должны знать, в какой опасности он находится. Вы знаете, что капитан Лингард жестокий человек.

— Говорите ли… вы… правду… теперь?.. — сквозь слезы спросила она.

— Клянусь вам честью. И головой моего ребенка. Я должен был обманывать вас по приказанию Лингарда. Подумайте, чем я рискую, если Лингард что-нибудь узнает! Зачем я на это иду? Только из дружбы. Вам известно, что мы много лет были товарищами с Питером.

— Что мне делать… что мне делать! — слабо воскликнула она, беспомощно озираясь, как бы не зная, в какую сторону ей броситься.

— Вы должны помочь ему бежать, пока Лингард в отсутствии. Он обидел Лингарда, а это дело не шуточное. Лингард грозил, что убьет его. И он это сделает, — многозначительно добавил Олмэйр.

Она заломила руки.

— Злодей, злодей! — простонала она, покачиваясь всем телом из стороны в сторону.

— Да, он ужасен. Вы не должны терять времени. Понимаете ли вы меня, миссис Виллемс? Подумайте о вашем бедном муже, как он будет счастлив! Ведь вы ему спасете жизнь, в полном смысле слова, жизнь. Подумайте о нем.

Она смотрела на Олмэйра дикими, широко раскрытыми глазами, и зубы ее стучали, как в лихорадке.

— О матерь божья! — простонала она. — Я несчастнейшая женщина. Простит ли он меня? Несчастный, невинный человек! О мистер Олмэйр, он так строг… О помогите мне… Я не смею… Вы не знаете, как я виновата перед ним… Я не могу… Не смею! Помоги мне, господи!

Последние слова вылились в отчаянный крик. Если бы с нее живьем сдирали кожу, она не могла бы воззвать к небу с более раздирающим воплем душу.

— Ш-ш-ш, — прошипел Олмэйр. — Вы всех разбудите вашим криком.

Она продолжала рыдать бесшумно, и Олмэйр смотрел на нее с безграничным изумлением. Мелькнувшая в его голове мысль, что, может быть, он ошибся, доверившись ей, так его смутила, что он едва мог справиться с тревогой.

— Клянусь вам, — продолжал он с усилием, — ваш муж находится в таком положении, что с радостью примет самого черта. Слушайте внимательно: самого черта, если тот приедет к нему на лодке. Если между вами произошла маленькая ссора, которую вы хотите загладить, уверяю вас, клянусь, наконец, вам, — теперь самый подходящий момент для этого. Заметив, что Жоанна как бы начала вникать в смысл его слов, казалось, проникнутых искренним убеждением, он медленно продолжал:

— Послушайте, миссис Виллемс, сам я, боюсь, ничего не могу сделать, но вот мой план. Минут через десять сюда явится человек. Вы из Макассара и должны знать его наречие. Это Бугис. У него есть большая лодка, и он может вас свезти туда, на просеку нового раджи. Их три брата, и они готовы на все, если им заплатить. Ведь у вас есть деньги?

Может быть, она и расслышала его слова, но ничем этого не проявила. Вперив неподвижный взгляд в землю, как бы ошеломленная ужасом своего положения и грозящей ее мужу опасности, она, казалось, утратила всякую способность действовать и думать. Олмэйр крепко выругался про себя, подумав, что никогда в жизни не встречал более бесполезного и тупого существа.

— Слышите вы меня? — спросил он, повысив голос. — Постарайтесь понять, что я вам скажу. Есть у вас деньги? Деньги, доллары. Понимаете?

— Дом был продан. Мистер Гедиг был недоволен, — отвечала она слабым, неуверенным голосом, не поднимая глаз и как бы отчаянно силясь что-то припомнить.

Олмэйр стиснул край стола, с трудом подавляя в себе желание вскочить и ударить ее.

— Вероятно, его продали за деньги, — сказал он с деланным спокойствием. — Они у вас?

Подняв на него свои распухшие глаза, она покорно прошептала:

— У меня нет денег. Их взял Леонард. Он хотел жениться. Еще дядя Антонио, он сидел у двери и не хотел уходить… И Агостина… она так бедна, и у нее столько детей. И Луис-механик тоже. Он никогда не говорил дурно про моего мужа. Да еще наша кузина Мария. Она пришла и стала кричать, а у меня так болела голова, и сердцу стало хуже. Потом дала кузену Сальватору и старому Даниэлю да Соуза, который…

Олмэйр не мог произнести ни слова от охватившего его бешенства. «Теперь мне еще придется дать денег этой дуре, — подумал он. — Надо же ее сплавить отсюда, пока Лингард не вернулся».

— Мне дела нет до их имен! Вы только скажите мне, оставили ли эти негодяи что-нибудь вам? Вам! Вот, что мне нужно знать! — вскричал он яростно.

— У меня есть двести пятнадцать долларов, — испуганно прошептала Жоанна.

У него отлегло от сердца. Он заговорил дружеским тоном:

— Этого хватит. Это немного, но хватит. Теперь, когда этот человек придет, я уйду. Поговорите с ним, дайте ему немного денег, смотрите, только немного, и обещайте дать еще. Когда вы туда доберетесь, вы посоветуетесь, конечно, с мужем. И не забудьте сказать ему, что Лингард теперь в устье реки, в северном рукаве. Запомните? В северном рукаве. Лингард — это смерть.

Жоанна вздрогнула. Олмэйр торопливо продолжал:

— Я бы дал денег, если бы вам было нужно. Честное слово! Скажите вашему мужу, что это я вас послал. И пусть не теряет времени. Скажите еще ему от меня, что я не мог бы умереть спокойно, не встретив его еще хоть раз. Хоть один только раз. Я его люблю, вы это знаете. Я это доказываю. Я страшно рискую!

Жоанна схватила его за руку и прильнула к ней губами, прежде чем он отдернул ее.

— Миссис Виллемс! Что вы! Перестаньте, — воскликнул сконфуженный Олмэйр, вырывая руку.

— О, какой вы добрый! Какой благородный, — возбужденно воскликнула она. — Я каждый день буду молиться за вас… всем святым… я буду…

— Что вы… что вы… — бессмысленно пробормотал смущенный Олмэйр. — Только берегитесь Лингарда… Я рад, что имею возможность… в вашем печальном положении… поверьте…

Лицо Жоанны, слабо освещенное лампой, казалось выточенным из старой, пожелтевшей от времени слоновой кости. Вставший из-за стола Олмэйр смотрел на нее, полный сомнений, полный надежды. Она казалась Олмэйру такой хрупкой и бессильной. Она, кажется, сообразила, что ей следует делать, но хватит ли у нее на это сил? Ну, может быть, вывезет!

Где-то на заднем дворе послышался укоризненный голос Али.

— Зачем ты закрыл ворота? Ну какой ты сторож, ты просто дикарь. Не говорил ли я тебе, что вернусь назад? А ты…

— Я ухожу, миссис Виллемс, — сказал Олмэйр. — Человек этот тут… с моим слугой. Будьте спокойны… Старайтесь…

Заслышав шаги двух людей в галерее, он, не окончив фразы, быстро сбежал со ступенек по направлению к реке.

II

В продолжение следующего получаса Олмэйр, желавший дать Жоанне возможно дольше побыть с Бугисом, бродил, спотыкаясь, в запущенной части двора, затаив дыхание и прижимаясь к стенам заброшенных строений, чтобы укрыться от Али, с досадным рвением повсюду искавшего своего господина. Он слышал в темноте его разговор с ночным сторожем, то совсем близко от себя, то дальше, и голос Али звучал все беспокойнее по мере того, как уходило время.

— Да не упал ли он в реку? — ворчал Али. — Он приказал мне привести ему Махмуда, а когда я вернулся, его уже нигде не было. Там осталась эта сирани, так что Махмуд ничего не может стащить, но мне кажется, что пройдет полночи, пока мне удастся лечь.

— Хозяин, о хозяин, о хозя… — кричал он.

— Чего ты орешь? — строго сказал Олмэйр, подходя к малайцам, которые отскочили друг от друга, испуганные его внезапным появлением.

— Можешь идти. Ты мне больше не нужен сегодня, Али, продолжал Олмэйр, — Махмуд тут?

— Если только этот неуч не устал ждать. Эти люди не имеют понятия о вежливости. Белым господам не следовало бы с ними разговаривать, — недовольно ответил Али.

Олмэйр направился к дому, предоставив своим слугам теряться в догадках о том, откуда он мог так внезапно выскочить. Сторож туманно намекал на способность делаться невидимым, которой одарен хозяин… Али свысока его оборвал. Не всякий белый обладает этим даром… Вот раджа Лаут может делаться невидимкой и быть сразу в двух местах. Это известно всем, кроме негодных сторожей, которые столько же знают о белых, сколько о диких свиньях. И, громко зевнув, Али отправился к своей хижине.

Поднимаясь по ступеням, Олмэйр услышал стук захлопнувшейся двери и, взойдя на веранду, застал на ней одного Махмуда, стоявшего у входа в галерею, по-видимому, с намерением улизнуть. То был низкорослый, широкоплечий человек, с очень темной кожей и толстыми, ярко выкрашенными в красный цвет губами, открывавшими, когда он говорил, частыми ряд черных, блестящих зубов.

— Белый туан, — угрюмо заговорил он, озираясь по сторонам, — ты велик и могуществен, а я бедный человек. Скажи мне, чего ты хочешь, а потом отпусти меня. Уже поздно.

Олмэйр пристально посмотрел на него. Как бы узнать от него?.. Нашел! Не так давно он нанимал этого человека и его двух братьев для перевозки припасов и новых топоров в лагерь рабочих, резавших индийский тростник. На это требовалось трое суток. Вот это он и попробует теперь.

— Я хочу, чтобы ты сейчас же отправился в лагерь с письмом к надсмотрщику, — небрежно сказал он. — По одному доллару в день.

Малаец, казалось, погрузился в раздумье, но хорошо знавший этих людей Олмэйр уже по одному виду его догадался, что ничто на свете не заставит его ехать. И он стал настаивать:

— Это очень важно, и если ты скоро съездишь, я дам два доллара за последний день.

— Нет, туан, мы не поедем, — сказал Махмуд сдавленным голосом.

— Отчего?

— Мы отправляемся в другое место.

— Куда же?

— В одно знакомое нам место, — упрямо сказал малаец, немного повысив голос и потупив глаза.

Сердце Олмэйра охватила буйная радость. Но он ничем не выдал этого чувства и сказал с недовольным видом:

— Вы живете в моем доме; он может мне скоро понадобиться.

Махмуд поднял глаза:

— Мы люди моря и не заботимся о крыше, пока у нас есть челнок для трех гребцов. Море — наш дом. Мир тебе, туан.

Повернувшись, он быстро вышел, и Олмэйр услышал, как он окликнул сторожа, чтобы тот открыл ворота. Махмуд молча вышел за ограду, но не успел еще загреметь за ним засов, как он уже решил, что если этому белому вздумается вышвырнуть его из хижины, то он ее сожжет и вместе с ним столько других построек, сколько будет можно. Подходя к своему развалившемуся жилищу, он окликнул братьев.

«Все в порядке, — проговорил про себя Олмэйр, вынимая горсть яванского табака из ящика стола. — Теперь, если что-нибудь откроется, я чист как стеклышко. Я убеждал этого человека подняться вверх по реке. Я настаивал. Он сам это скажет. Отлично».

Он стал набивать свою китайскую трубку с длинным изогнутым мундштуком, придавливая большим пальцем табак. «Нет, — думал он, — я больше с ней говорить не буду. Довольно с меня. Я дам ей достаточно времени, чтобы отъехать, а потом пущусь сам в погоню, а за папенькой пошлю лодку. Да, так и сделаю».

Он подошел к двери конторы и, вынув трубку изо рта, проговорил:

— Счастливого пути, миссис Виллемс! Не теряйте времени. Вам лучше пройти к пристани кустами, изгородь там свалилась. Не забудьте, что дело идет о жизни и смерти. И помните, что я ничего не знаю. Я полагаюсь на вас.

За дверью послышался стук. Он отошел, осторожно ступая на цыпочках от двери, скинул туфли в углу веранды и, затянувшись трубкой, вошел в галерею и повернул влево к задернутому занавеской помещению. Это была большая комната, очень слабо освещенная тускло горевшей на полу небольшой компасной лампой, которая какими-то судьбами много лет тому назад попала в дом из кладовой «Искры» и служила теперь ночником. Бесформенные массы, с головой укрытые белыми простынями, виднелись на устланном циновками полу. Посреди комнаты стояла маленькая колыбель, затянутая белым пологом от москитов — единственная мебель в комнате, — стояла, как алтарь из прозрачного мрамора в полутьме храма.

Олмэйр, с тусклой лампой в одной руке и трубкой в другой, отдернул полог колыбели и стоял, любуясь своей дочерью, своей маленькой Найной, частицей самого себя, крошечной бессознательной живой пылинкой, вместившей в себе всю его душу. Он как будто окунулся в светлую и теплую волну нежности. Словно зачарованный, он глядел в ее будущее. Чего он только не видел в нем! Все это было лучезарно, блаженно, невыразимо прекрасно и все предназначено ей судьбой. Да, он сделает это, сделает для своего ребенка! Погруженный в очарование чудесных грез, окутанный прозрачными волнами голубого дыма, струившегося из трубки и сгущавшегося в легкое облако над его головой, он походил на таинственного паломника, в немом молитвенном экстазе курящего фимиам перед чистым ковчегом ребенка: идола с закрытыми глазами, маленького божка, беспомощного, хрупкого и безмятежно спящего.

Когда Али, разбуженный громкими окликами, выскочил из своей хижины, он увидел узкую золотистую полосу, дрожавшую над лесами на бледном фоне с померкшими звездами; это наступал день. Хозяин его стоял перед дверью и, махая листком бумаги, неистово кричал:

— Живей, Али, живей!

Увидя выходящего слугу, он быстро подошел к нему и, указывая на бумагу, голосом, испугавшим Али, потребовал, чтобы он немедленно снарядил вельбот, который должен сейчас же — сейчас же — отправиться за капитаном Лингардом. Зараженный его волнением, Али засуетился и предложил:

— Если надо скорей, то лучше челн. Вельбот не догонит, лучше челн.

— Вельбот, вельбот, тебе говорят! — ревел Олмэйр, по-видимому, спятивший с ума. — Зови людей! Шевелись, лети!

Али заметался по двору, ногой распихивая двери хижин и, просовывая в них голову, неистовым криком будил их обитателей. Заспанные люди выползали, тупо озираясь и почесывая поясницы. Расшевелить их было не легко. Они потягивались и зевали. Некоторые просили есть. Один сказался больным. Никто не знал, куда запропастился руль. Али кидался от одного к другому, расталкивая их и ругаясь, ломая руки и чуть не плача, так как вельбот ходит тише самого скверного челна, а хозяин этого не хочет понять.

В конце концов вельбот с продрогшими, озлобленными, голодными людьми все-таки отвалил, когда было уже совсем светло. Он на минуту зашел в дом, где все уже были на ногах, изумленные странным исчезновением сирани, взявшей с собой ребенка и оставившей все свои вещи. Не говоря ни с кем ни слова, Олмэйр сунул в карман револьвер, снова спустился к реке и, прыгнув в небольшой челнок, направился к шхуне. Он греб очень медленно и только подъехав почти к самому борту, окликнул спящий экипаж голосом человека, страшно взволнованного.

— На шхуне! Эй, на шхуне!

Ряд изумленных лиц высунулся из-за борта. Через несколько времени показался человек с курчавой головой.

— Что угодно, сэр?

— Позовите скорее помощника капитана, — возбужденно кричал Олмэйр, хватаясь за брошенный ему конец.

Помощник появился через минуту.

— Чем могу вам служить, мистер Олмэйр?

— Дайте мне гичку сию же минуту, мистер Свои. Я вас прошу именем капитана Лингарда. Она мне необходима. Вопрос жизни и смерти.

Волнение Олмэйра подействовало на помощника капитана.

— К вашим услугам, сэр… Людей на гичку, эй. Она у кормы, сэр, — сказал он, снова перегнувшись через борт. — Переберитесь в нее, сэр.

Когда Олмэйр взобрался в гичку, в ней сидело уже четыре гребца. Наблюдавший сверху помощник капитана вдруг обратился к Олмэйру:

— Дело, кажется, серьезное, сэр? Не помочь ли вам? Я бы поехал с вами.

— Да, да, — закричал Олмэйр, — Едем, но не теряя ни минуты. Возьмите револьвер. Скорей, скорей!

Тон Олмэйра, симулировавшего лихорадочную поспешность, мало соответствовал его комфортабельной позе. Он сидел, спокойно развалившись на своем месте, пока помощник капитана не уселся рядом с ним. Тут он как бы проснулся.

— Отдайте фалинь! — крикнул он.

Гичка быстро отвалила от шхуны.

Олмэйр был на руле. Помощник капитана заряжал револьвер. Покончив с этим, он спросил:

— В чем дело? Вы за кем-нибудь гонитесь?

— Да, — коротко ответил тот, устремив глаза вперед. — Нам надо поймать опасного человека.

— Я не прочь поохотиться, — сказал помощник капитана, но не получая ответа, замолк.

Прошло около часа. Гребцы навалились на весла, и двое сидевших на офицерском месте ритмично покачивались в такт при каждом взмахе длинных весел.

— Отлив нам благоприятствует, — сказал помощник капитана.

— В этой реке течение всегда быстрое, — ответил Олмэйр.

— Да, но оно еще быстрее во время отлива, — возразил тот. — Смотрите по берегу, как мы быстро несемся. Я бы сказал, что течение узлов в пять.

— Гм… — проворчал Олмэйр. — Тут есть проход между двумя островками, — вспомнил он, — который сократит наш путь на четыре мили. Правда, когда вода спадет, эти два острова превращаются в один, разделяясь только грязной канавой. Все же стоит попробовать.

— Дело мудреное пройти во время отлива, — заметил помощник капитана. — Вам, впрочем, лучше знать, успеем ли мы проскочить.

— Попробуем, — сказал Олмэйр, не спуская глаз с берега. Он круто повернул руль.

— Суши весла! — вскричал помощник капитана. Гичка сделала полуоборот и понеслась узким проходом.

— По борту!.. Пролив узенек, — проговорил помощник капитана.

Они очутились в темном протоке, осененном переплетавшимися над ними ветвями деревьев, через которые едва проникали лучи солнечного света.

Олмэйр принял озабоченный вид. Он плохо правил. Весла то и дело задевали кусты то с той, то с другой стороны, задерживая лодку. Раз, пока отталкивались, один из гребцов что-то быстро прошептал другим. Все наклонились к воде. Помощник капитана последовал их примеру.

— Ого, — воскликнул он, — взгляните, мистер Олмэйр, вода сбывает. Смотрите, мы попадемся.

— Назад, назад! Надо вернуться! — вскричал Олмэйр.

— Пожалуй, лучше было бы продвигаться вперед.

— Нет, назад, назад.

Он потянул румпель-брасики, и лодка уперлась носом в берег. Ушло еще немало времени, чтобы оттолкнуться.

— Навались, ребята, навались! — понукал помощник капитана.

Гребцы выбивались из сил, с нахмуренными лицами, с трудом переводя дух.

— Опоздали, — проговорил вдруг помощник капитана, — Весла уже задевают за дно. Мы на мели.

Лодка застряла. Гребцы сложили весла, скрестив руки и тяжело дыша.

— Да, мы попались, — спокойно сказал Олмэйр. — Не везет!

Вода быстро спадала. Помощник капитана следил за появившимся на поверхности илом. Вдруг, рассмеявшись, он указал пальцем на проток.

— Смотрите, — сказал он, — проклятая река уходит от нас. Вот там последняя капля исчезает за поворотом.

Олмэйр поднял голову. Вода ушла, и он увидел перед собой только грязную колею илистого дна, черной и мягкой грязи, скрывающей под своей блестящей поверхностью гниение, лихорадки и неведомые беды.

— Ну, теперь придется просидеть тут до вечера, — сказал он с добродушно-покорным видом. — Я сделал все, что мог. Не моя вина.

— Надо выспаться за день, — предложил помощник капитана. — Даже закусить нечем, — мрачно добавил он.

Олмэйр растянулся на своем месте. Малайцы расположились на дне между банками.

— Ловко я влопался, — заговорил вдруг помощник капитана, — Торопился, как черт, и застрял на целый день в тине. Вот вам и праздник! Так, так…

Люди спали или сидели неподвижно и терпеливо. Солнце поднималось выше, ветер стих, и скоро полная тишина воцарилась в высохшем проливе. Появилась стая длинномордых обезьян и, повиснув на выступающих ветвях деревьев, сосредоточенно и печально глядела на лодку и неподвижно сидящих в ней людей. Маленькая птичка с сапфировой грудкой качалась на тонкой ветке, сверкая в солнечном луче, как упавший с неба драгоценный камень. Ее крохотный глазок был устремлен на странные неподвижные существа в лодке. Вдруг она слабо чирикнула, и этот звук насмешливо и дерзко прозвучал в торжественной тишине лесной чащи, в великой тишине, полной борьбы и смерти.

III

После отъезда Лингарда одиночество и безмолвие сомкнулись вокруг Виллемса: жестокое одиночество покинутого людьми; укоризненное безмолвие, окружающее изгнанника, отверженного себе подобными, безмолвие, не нарушаемое даже шелестом надежды, безмерное и непроницаемое безмолвие, поглощающее без отзвука и шепот сожаления, и крик возмущения. Горький мир покинутых просек вошел в его душу, где отныне жили только память о прошлом и ненависть к нему. Не раскаяние.

Дни шли. Шли незаметные, незримые, в быстром блеске пышных восходов, в коротком пылании нежных закатов, в давящем гнете безоблачных полудней. Сколько дней? Два, три или больше? Он не знал. Для него, с тех пор, как уехал Лингард, время катилось в глубокой тьме. Все было ночью в нем самом. Все исчезло у него из глаз. Он слепо бродил по пустынным дворам, среди заброшенных хижин, натыкаясь на почерневшие кучи пепла потухших костров, описывал бесчисленные круги и зигзаги, оставлял глубокие следы в мягкой прибрежной илистой почве, медленно наполнявшейся за ним выступающей водой разливающейся реки.

Издалека тусклые глаза старухи и мрачный взор Аиссы следили за этой высокой шатающейся фигурой в ее беспрестанном движении вдоль заборов, меж домов, среди дикой роскоши прибрежных кустов. Эти три существа, покинутые всеми, были подобны людям, потерпевшим кораблекрушение, которые выброшены на скользкую отмель отливом разбушевавшегося моря, прислушиваются к его отдаленному шуму и живут в тревожной тоске, между угрозой его возврата и безнадежным ужасом своего одиночества, среди бури страсти, сожаления, отвращения и молчания.

Глаза Виллемса не отрывались от реки, как глаза узника от двери тюрьмы. Если была еще на свете надежда, она могла прийти только с реки. Часами простаивал он на берегу, где для него кончался мир. Леса на противоположном берегу казались недосягаемыми, загадочными, как звезды неба, и такими же безучастными. А леса на этом берегу, спускавшиеся к реке непроницаемыми рядами громадных скученных стволов, переплетавшихся вверху листвой сучьев и ветвей, опутанные внизу непроходимой чащей кустарников, давили его, как толпа великанов, безжалостных врагов, молчаливо следящих за его агонией. Он думал о бегстве, о том, что надо что-то сделать. Что? Плот! Он представлял себе, как он будет работать над ним, лихорадочно и отчаянно, как спустится на нем вниз по реке к морю, к проливам. Там корабли, — корабли, помощь, белые люди. Люди, как он сам. Хорошие люди, которые спасут его, увезут далеко, туда, где кипит торговля, где есть деньги, хорошая еда, постели, ножи и вилки, экипажи, оркестры, прохладительные напитки, где есть церкви с молящимися в них нарядными людьми. Он тоже будет молиться. Горний край утонченных наслаждений, где он будет сидеть на стуле за накрытым столом, кивать приятелям; он снова станет популярен, будет добросовестным и порядочным человеком, будет работать, получать жалованье, курить сигары, покупать вещи в магазинах… иметь сапоги. Будет счастлив, свободен, богат. О Боже! Что для этого нужно? Только срубить несколько деревьев. Нет, довольно и одного. Ведь делают челноки, выжигая внутренность ствола. Да, довольно срубить одно дерево. Он бросился бежать и вдруг остановился как вкопанный: у него был только перочинный нож.

Перед его глазами плыли длинные вереницы бревен и вырванных с корнями деревьев, уносимых течением вниз по реке к морю. Он мог бы добраться вплавь до одного из них и спуститься на нем. Только бы убежать, ценой какого угодно риска! Он мог бы привязать себя к мертвым веткам. Его раздирали желания и страх. Он бросался лицом на землю. Перед его глазами вставало ужасающее видение ослепительного горизонта, где голубое небо сливается с лазурным морем, — пылающий пустынный круг, по которому несутся мертвое дерево и мертвый человек, несутся без конца по сверкающим волнам. Нет кораблей. Только смерть. И только к ней вела река.

Он приподнимался с мучительным стоном.

Да, смерть. Зачем же ему умирать? Нет, лучше одиночество и безнадежное ожидание. Нет, он не один! Он видел смерть, смотревшую на него отовсюду: из-за кустов, из-за облаков; он не видел ничего другого, не думал ни о чем ином. Он видел ее так близко, что всегда был готов протянуть руки, чтобы ее оттолкнуть. Она отравляла все, что он видел, все, что он делал: скудную пищу, которую он ел, мутную воду, которую он пил; она придавала ужасный облик восходам и закатам, сиянию жарких полудней, прохладным теням вечеров.

А мир между тем был полон жизни. Вокруг него также беззвучно кипел безумный водоворот тропической жизни. Все это будет продолжаться после его смерти, будет жить при радостном свете солнца, дышать в прохладе ночной тени. Для чего? Ведь он будет мертв, будет лежать на теплой влажной земле, не чувствуя, не видя и не слыша ничего; недвижный, закоченевший, медленно гниющий. А на нем, под ним, внутри его, нескончаемые мириады насекомых, — крошечных, отталкивающих чудовищ, с рогами, усиками, клещами, — будут кишеть в жадной беспощадной борьбе за его труп, пока не останется ничего, кроме белеющего костяка в высокой траве, пробивающейся между обглоданными, лоснящимися ребрами. Только это от него и останется; никто его не хватится; никто о нем не вспомнит.

Вздор! Этого не может быть. Ведь есть же и отсюда выход. Кто-нибудь явится. Какие-нибудь люди. Он будет говорить с ними; наконец, силой заставит оказать ему помощь. Он чувствовал себя сильным; очень сильным. Он… И вдруг сознание безумия этих надежд сжимало острой болью его сердце. Он опять бродил бесцельно, пока усталость не сваливала его с ног, бессильная, однако, унять боль его души. Он находил отдых лишь в тяжелом сне; без памяти и без сновидений он падал, как подкошенный пулей, в пустоту, в глухую ночь забвения, прерывавшую на время эту жизнь, которую он не имел мужества ни переносить, ни прекратить.

Он жил и боролся на глазах у молчавшей Аиссы. Она разделяла его муки в страдальческом недоумении, отчаиваясь понять причину его гнева, его отвращения к ней, сверкавшую в его глазах ненависть, его загадочное молчание, угрозу его скупых слов, слов белых людей, которые он бросал ей с яростью, с презрением, с очевидным желанием сделать ей больно; сделать больно ей, отдавшей себя самое, свою жизнь — все, что она могла отдать — этому белому человеку.

И оба они жили в безнадежном одиночестве, не видя и не слыша друг друга, каждый под другим небом и на другой земле. Она вспоминала его слова, его глаза, дрожащие губы, простертые к ней руки; вспоминала, с какой невыразимой сладостью она ему отдалась, как возникла ее власть над ним. Он же вспоминал набережные и товарные склады, жизнь, кипевшую в водовороте серебряных монет, заманчивый азарт погони за деньгами, свои успехи, потерянные случаи к приобретению богатства и известности. Она, женщина, была жертвой своего сердца, женской уверенности в том, что в жизни ничего нет вечного — кроме любви. Он — жертвой своих странных принципов, слепой веры в себя, торжественного преклонения перед голосом своего безграничного невежества.

Он встретился с ней, с этой тварью, в минуту безделья, нерешительности, разочарования, и одним прикосновением руки она разрушила его будущность, разбудила в нем гнусное вожделение, приведшее его к тому, что он сделал, чтобы кончить жизнь в пустыне, забытым всеми или вспоминаемым с презрением и ненавистью. Он не смел даже взглянуть на нее, так как теперь ему казалось, что, когда он смотрит на нее, он видит в ней свое преступление. Она могла смотреть только на него одного, никого другого для нее не существовало. Она следила за ним робким взглядом, полным отчаяния и изумления взглядом животного, знающего одно только страдание и незнакомого с надеждой.

Первые три дня после отъезда Лингарда он не хотел даже говорить с ней; она же предпочитала это молчание звукам тех непонятных, злобных слов, с которыми в последнее время он обращался к ней. За эти три дня он почти не отходил от реки, как будто чувствовал себя на берегу ближе к свободе. Он оставался там до самого заката, не спуская глаз с золотистых лучей, угасавших в багряном зареве кровавого пожара, как бы зловеще предвещавшего ему насильственную смерть.

Возвращаясь раз вечером с реки после заката солнца, он через двор направился к дому. Аисса сидела у костра, дымившегося под большим деревом в ограде, и, завидев Виллемса, подошла к нему. Он посмотрел на стоявшую в темноте тень женщины с протянутыми к нему руками, с мольбой в глазах, блестевших в тусклом свете звездного неба, отвернулся и стал подниматься, чувствуя за собой ее шаги по скрипевшим доскам. Виллемс знал, чего она хочет, и содрогнулся при мысли о том, что может произойти, если они окажутся вдвоем в непроницаемом мраке дома…

— Пусти меня к себе, — умоляюще прошептала она. — Зачем ты сердишься, зачем молчишь?.. Позволь мне… постеречь тебя… побыть с тобой. Разве я не хорошо стерегла? Разве с тобой случилось что-нибудь злое, когда ты закрывал глаза при мне?.. Я все ждала… ждала, чтобы ты улыбнулся, что-нибудь сказал. Я не могу больше ждать… Взгляни же на меня… скажи что-нибудь. Не злой ли дух вошел в тебя, злой дух, поглотивший твою храбрость и твою любовь?.. Дай мне прикоснуться к тебе… Забудь все… все. Забудь злые сердца, сердитые глаза… вспомни тот день, когда я пришла к тебе… к тебе! О мое сердце, жизнь моя!

Виллемс неохотно обернулся. Была одна из тех ночей, которые создают впечатление необычайного простора, когда небо кажется выше, и теплое дыхание ветра как бы приносит с собой слабый шепот из-за далеких звезд. Воздух был полон тонкого аромата, чарующего и нежного, как порыв любви. Он посмотрел в темную пустыню необъятного пространства, в котором все дышало тайной плодотворной, неразрушаемой жизни, и испугался своего одиночества. Второй раз в жизни ему захотелось крикнуть о помощи, и второй раз в жизни он постиг безучастность окружавшей его пустыни. Никто ему не ответит. Напрасно он будет молить о поддержке, участии и облегчении, — никто не придет, никто. У него нет никого, кроме этой женщины.

Сердце его смягчилось жалостью к самому себе, к своей заброшенности. Озлобление его на Аиссу, виновницу всех постигших его несчастий, исчезло в неудержимой жажде утешения. Если он должен был покориться своей судьбе, то она должна помочь ему забыть. Забыть! На одно мгновение ему показалось, что он забудет все в ее объятиях. Эта возможность пробудила в нем подобие проснувшегося желания, и ему казалось, что если он снова найдет в ее объятиях безумие прошедших дней, сделавшее из него другого человека и погубившее его, то он готов заплатить за это ценой вечной гибели. Виллемс был опьянен нежным ароматом воздуха, теплым дыханием ветра; возбужден одиночеством, нахлынувшими воспоминаниями и этой женщиной, предлагавшей ему себя с такой покорностью.

И внезапно он заключил ее в свои объятия. С криком радости и изумления она обняла его и зарыдала от счастья и любви. Он слышал, как она шептала о прежнем горе, о наступившей радости, которой не будет конца, о непоколебимой вере в его любовь. Она все время верила в нее, верила даже тогда, когда он отвернулся от нее и его мысли блуждали в стране его соплеменников. Теперь он уже не отвернется от нее… Он все забудет. Не стоит ни о чем вспоминать. Не так ли?

Прислушиваясь к этому шепоту и машинально прижимая ее к груди, он подумал о том, что у него ничего не осталось в мире. У него отняли все: страсть, свободу, забвение, утешение, — а она в безумном восторге продолжала шептать о долгих годах счастья и любви… Устало подняв голову, он посмотрел на потемневший двор. И вдруг ему показалось, что он смотрит в темную пропасть, в огромную, пустую могилу, в которую рано или поздно он неизбежно упадет.

Утром он вышел рано и, остановившись у дверей, прислушался к ее легкому дыханию. Она спала. Он же всю ночь не сомкнул глаз. Пошатнувшись, он прислонился к косяку. Он совершенно изнемог. Ему казалось, что он еле жив. Он чувствовал отвращение к себе, перешедшее скоро в тупое равнодушие. Он ничего не видел перед собой, не видел даже солнца, загоревшегося над лесами пламенем пожара. Он думал только о себе, и эти думы вылились в слова:

«Я погибший человек».

Трагическим жестом он поднял руку над головой и спустился в туман, сгустившийся над ним светлыми волнами под первым дуновением утреннего ветерка.

IV

Виллемс лениво пошел было к реке, но, передумав, вернулся к дереву и опустился на стоявшую перед ним скамейку. Он слышал, как по ту сторону огромного ствола возилась у костра старуха. Появившееся ощущение голода показалось ему новым оскорблением, прибавленным к нестерпимому гнету его испытаний. Он чуть не заплакал, таким он себя чувствовал слабым. Подняв к свету руку, он заметил, что она дрожит… Кости да кожа. Как он похудел… Он часто болел лихорадкой и теперь чуть не со слезами вспомнил, что хотя Лингард и прислал ему провизии: немного риса и сушеной рыбы (точно этого довольно для европейца), но не прислал никаких медикаментов. Уж не считает ли его этот старый дикарь за дикого зверя, который никогда не хворает? А ему необходим хинин.

Если бы только ему попался Лингард, он с удовольствием содрал бы с него кожу. Но он не останавливался на этой мысли. Он чувствовал себя слишком слабым, чтобы думать о мести. Он был напуган громадностью разразившейся над ним катастрофы. Все рушилось вокруг него. Ему захотелось уйти в себя. Втянув голову в плечи, он притаился неподвижно на скамейке, подобно куче грязного тряпья, набросанного на груду костей, из которой торчала голова с худым изможденным лицом и большими горящими глазами, тупо и медленно вращающимися в своих орбитах.

Теперь он слышал какие-то голоса… Галлюцинация? Что за мучения!.. Чего ждать? Кто с ним заговорит? Голоса слабо, но ясно слышались с реки. Слабо, словно очень издалека донеслись слова: «Мы скоро вернемся». Бред! Насмешка! Кто вернется? Никто не возвращается; одна лихорадка. Сегодня утром его знобит. Ясно, что он бредит… Вдруг он услышал рядом с собой старческое бормотание. Открыв глаза, он увидел наклонившуюся старуху. Защищая глаза от света, она смотрела по направлению к пристани. Затем она тихо скользнула обратно. Она увидела и возвращалась к своей стряпне: нелюбознательная старуха; ничего не ждет; ничего не боится и ни на что не надеется.

Она скрылась за деревом, но Виллемс теперь видел человеческую фигуру, приближавшуюся по тропинке, ведшей к пристани. Ему показалось, что это женщина в красном платье, держащая какой-то, по-видимому, тяжелый сверток на руках; неожиданное, знакомое и противное видение. Он выругался сквозь зубы… Только этого недоставало, чтобы такое привиделось днем! Да он болен, очень болен… Его напугал до ужаса этот новый симптом безнадежного состояния его здоровья.

Но в следующий же миг он убедился, что это не призрак; что к нему идет женщина; что это его жена! Он быстро спустил ноги на землю, глаза его широко раскрылись. В голове его была только одна мысль: зачем она сюда пришла?

Жоанна шла торопливыми шагами. В руках она несла ребенка, закутанного в белое одеяло Олмэйра, впопыхах сорванное ей с постели перед уходом из дома. Она казалась ослепленной светом, изумленной всем окружающим. Озираясь по сторонам, она искала глазами мужа, ожидая увидеть его каждую минуту. Подойдя к дереву, она вдруг увидела подобие высохшего, пожелтевшего трупа, окоченевшего в тени на скамье и вперившего в него большие глаза, в которых только и была еще жизнь. Это был ее муж.

Она остановилась как вкопанная. Затем, не сводя с него глаз, она подошла ближе и положила ребенка на скамейку. Маленький Луис, почти всю ночь проревевший от страха на темной реке, спал теперь крепким сном. Глаза Виллемса следили за каждым движением жены. Он мирился теперь с ее присутствием, каким бы сказочно невероятным оно ни казалось его усталому мозгу. Все может случиться. Зачем она пришла? Он не задумывался над этим. Он даже не удивился бы, если бы она набросилась на него, вцепилась в его волосы, исцарапала его. Все может быть! При овладевшем им чувстве слабости он даже немного испугался возможного нападения с ее стороны. Во всяком случае она будет кричать. Он знает ее давно. Она здорово визжит. А он думал, что навсегда избавился от нее. Она, вероятно, пришла, чтобы присутствовать при его смерти…

Жоанна внезапно повернулась, и, обняв его, тихо опустилась на землю. Это его испугало. Уткнувшись головой в его колени, она беззвучно зарыдала. Что она затевает? У него не было сил двинуться с места, уйти от нее. Заслышав ее шепот, он нагнулся к ней, чтобы прислушаться и разобрал слово: «Прости».

Так вот зачем она пришла! Из такой дали! Как странны женщины! «Прости». Как бы не так! Вдруг в голове его мелькнула мысль: «Как она добралась сюда! На лодке. Лодка! Лодка!»

Он крикнул: «Лодка!» и, вскочив с места, опрокинул ее навзничь. Прежде чем она успела подняться, он набросился на нее и потащил ее за плечи. Вскочив на ноги, она обвила его руками, покрывая его лицо, глаза, рот, нос безумными поцелуями. Он вертел головой, тряс ее за руки, пытался оттолкнуть ее, заговорить, спросить… «Она приехала на лодке, на лодке!» Они боролись, кружась на месте. Он промычал:

— Отстань… Послушай!.. — стараясь разнять ее руки. Встреча их походила на драку. Луис Виллемс спокойно спал под одеялом.

Наконец Виллемсу удалось освободиться. Он смотрел на нее, удерживая ее за руки. Ему казалось, что он видит ее во сне. Губы ее дрожали, глаза не отрывались от него. Он видел ее такой же, какой она всегда была в его присутствии: испуганной, дрожащей, готовой расплакаться. Она не внушала ему доверия. Он грубо крикнул:

— Как ты приехала?

Она поспешила ответить, пристально смотря на него:

— В большой лодке с тремя гребцами. Я все знаю. Лингарда нет. Я пришла спасти тебя. Я знаю… Олмэйр мне сказал.

— Лодка! Олмэйр! Ложь. Сказал тебе… тебе! — как полоумный бормотал Виллемс, — Отчего тебе? Что сказал?

Он не находил слов. Он боялся, что ее, эту глупую женщину, сделали орудием какого-то предательства, заговора против него.

Она заплакала.

— Не смотри на меня так, Питер. Что я сделала? Я приехала просить, — просить прощения… Спасти… Лингард… опасность…

Он дрожал от нетерпения, страха, ожидания. Она взглянула на него и зарыдала в новом припадке горя:

— О Питер! Что с тобой?.. Ты болен?.. Да, ты смотришься совсем больным.

Он с силой начал трясти ее, заставлял замолчать.

— Как ты смеешь! Я здоров, совершенно здоров. Где эта лодка? Да скажешь ли ты мне наконец где она?.. Лодка, говорю тебе… Ах ты!..

— Ты мне больно делаешь, — простонала она.

Он отпустил ее, и, овладел собой, она снова попыталась приблизиться к нему, но он поднял палец, и она отступила с глубоким вздохом. Внезапно успокоившись, он продолжал держать ее под своим холодным, строгим взглядом, как в былое время, когда он был недоволен ее домашними счетами, и она как будто обрадовалась этому возвращению к прошлому и к своему былому рабству.

По-видимому, успокоенный, он прислушивался к ее несвязному рассказу, и ее слова, казалось, падали кругом него с оглушающим стуком крупных градин. Он с усилием улавливал смысл ее сбивчивой речи. Есть лодка, большая лодка, которая может, если понадобится, доставить его к морю. Это, по крайней мере, было ясно. Она приехала в ней. Зачем Олмэйр столько наврал ей? Не было ли это сделано с целью заманить его в какую-нибудь засаду? Но все же лучше это, чем безнадежное одиночество. У нее есть с собой деньги. Люди готовы ехать куда угодно… по ее словам.

Он прервал ее:

— Где они теперь?

— Они сейчас придут, — сквозь слезы ответила она.

Она опять заговорила, захлебываясь слезами. Она молила, чтобы он ее простил. Простить? За что? А, за эту сцену в Макассаре? Как будто у него есть время об этом думать! Какое ему дело до того, что она сделала много месяцев тому назад? Он как бы запутался в сложном сне, где все было невозможно, но вместе с тем естественно, где прошлое принимало вид будущего, а настоящее душило его, хватало за горло, как вражеская рука. И пока она плакала, умоляла, целовала его руки, заклиная его забыть, простить, сказать то слово, которого она так ждала, взглянуть на сына, поверить в ее горе, в ее преданность, — глаза его, как бы загипнотизированные, устремлены были вдаль, за реку, где ему рисовалась свобода, будущая жизнь; торжество и возможность страшной мести.

Ему вдруг захотелось прыгать и кричать.

Он крикнул:

— Мы еще увидимся, капитан Лингард!

— О нет! нет! — воскликнула она, всплеснув руками.

Он с удивлением посмотрел на нее. Он забыл о ее присутствии, пока ее умоляющий возглас не пробудил его к действительности. Так странно было видеть ее здесь, рядом с собой. Он чувствовал даже нежность к ней. В конце концов она приехала как раз вовремя. Тут он подумал: «А та, другая? Я должен удрать без сцены. Почем знать, она может оказаться опасной!» И он вдруг понял, что ненавидит Аиссу глубокой ненавистью, захватившей его дыхание.

— Подожди минутку, — сказал он, обращаясь к жене.

Она послушно как бы проглотила слова, готовые у нее вырваться.

— Побудь здесь, — пробормотал он и скрылся за деревом.

Вода в железном котелке, стоявшем на костре, кипела, белые клубы пара смешивались с тонкой черной нитью дыма. Как сквозь туман, увидел он неподвижную, сидевшую на корточках перед ним, бесстрастную, загадочную старуху.

Подойдя к ней, Виллемс спросил:

— Где она?

Старуха, не подняв головы, ответила охотно, как будто уже давно ждала этого вопроса:

— Когда ты спал под деревом, прежде чем подошла чужая лодка, она вышла из дому. Я видела, как она посмотрела на тебя и прошла дальше, а глаза ее светились ярким светом. Она направилась к тому месту, где росли фруктовые деревья нашего хозяина Лакамбы. Когда нас здесь было много. Очень много. Мужчины с оружием. Много мужчин. И говор… и песни…

Еще долго после ухода Виллемса, она продолжала тихо бредить.

Виллемс снова вернулся к жене. Он подошел к ней и увидел, что ему нечего сказать ей. Теперь все его способности были устремлены на то, чтобы не встретить Аиссу. Она может все утро провести в роще. Куда девались эти мерзавцы гребцы? Он чувствовал физическое отвращение при взгляде на жену, но в глубине души в нем жило чувство страха перед ней. Почему? Что может она сделать? Ничто на свете не может его остановить теперь. Он чувствовал себя сильным, отважным и безжалостным. Он хотел сохранить перед женой всю величественную чистоту своего характера. Он был уверен, что она не знает. «Олмэйр промолчал об Аиссе, но если она узнает, — я пропал. Если бы не мальчик, я бы… освободился от обеих». Эта мысль промелькнула у него в голове. Нет! Он женат… Торжественно клялся… Нет… Священные узы… Глядя на жену, он впервые в жизни почувствовал что-то похожее на угрызения совести. Она не должна знать… О, эта лодка! Надо пойти, взять револьвер. Невозможно без оружия довериться этим людям. Надо достать его сейчас, пока ее нет. О, эта лодка! Он не может пойти на реку и позвать. Аисса может услышать. Лучше пойти достать патроны, и тогда все будет готово.

Пока он стоял и раздумывал, бежать ли ему домой, Жоанна умоляла, держа его за руку, умоляла его с отчаянием, теряя надежду при каждом взгляде на его лицо, которое, казалось ей, имело выражение неумолимой прямоты, добродетельной суровости и беспощадной справедливости. И она смиренно умоляла, унижалась пред этим человеком с непроницаемым лицом, которого она оскорбила, восстав против божеских и человеческих законов. Он ничего не слышал из того, что она говорила, кроме последних слов ее торопливой речи:

— … Разве ты не видишь, что я любила тебя всегда?.. Мне говорили про тебя ужасные вещи… Моя собственная мать! Мне говорили, что ты… что ты изменял мне, и я…

— Это ложь! — крикнул Виллемс, приходя на минуту в себя от искреннего возмущения.

— Я знаю! Я знаю… будь великодушен. Подумай, как я была несчастна после твоего ухода. О, я готова была вырвать себе язык!.. Я никогда никому не поверю. Посмотри на мальчика. Сжалься. Я не могла ни на минуту успокоиться, пока не нашла тебя… Скажи хоть слово… одно слово…

— Какого черта ты от меня хочешь? — воскликнул Виллемс, глядя на реку. — Где эта проклятая лодка? Почему ты их отпустила? Дура!

— О Питер, я знаю, что в глубине души ты простил меня…

Ты так великодушен… Я хочу, чтобы ты сказал это… Скажи же.

— Да, да, — нетерпеливо воскликнул он. — Я все прощаю тебе. Но не будь только дурой!

— Не уходи. Не оставляй меня одну. В чем опасность? Я боюсь… Ты один здесь? Наверное? Уйдем!

— Вот это умно, — сказал Виллемс, с беспокойством глядя на реку.

Жоанна тихо плакала, опираясь на его руку.

— Пусти, — сказал он.

Он увидел над крутым берегом медленно скользящие головы трех мужчин. Вскоре к пристани причалила большая лодка.

— Вот и они, — продолжал он, — Я пойду за револьвером.

Он повернулся и сделал несколько шагов, но, видимо, заметив что-то, опять вернулся. Жоанна смотрела на него, взволнованная внезапной переменой выражения его лица. Он казался сильно расстроенным. Он немного заикался, заговорив с ней.

— Иди. Возьми ребенка. Пойди и прикажи, чтобы лодку спрятали за кусты. Слышишь? Живо! Я сейчас приду к тебе. Ну, живо!

— Питер, в чем же дело? Я не оставлю тебя, здесь есть какая-то опасность в этом ужасном месте.

— Да идешь ли ты? — раздраженно шепнул Виллемс, — Говорят тебе, я сейчас приду. Беги, говорят тебе.

— Нет, нет! Я не оставлю тебя. Я не хочу снова потерять тебя. Скажи мне, в чем дело?

Из-за дома донесся слабый голос, поющий песню. Виллемс тряхнул жену за плечо.

— Делай, что тебе сказано! Иди сейчас же!

Она схватила его за руку и не выпускала ее. Виллемс поднял глаза к небу, как бы призывая его в свидетели ужасающей глупости этой женщины. Песня становилась громче, потом внезапно прервалась и показалась Аисса, медленно идущая к ним с руками, полными цветов.

Она обогнула угол дома, вступив в яркий солнечный свет, и свет, казалось, заливал ее ослепительным, нежным и ласковым потоком, будто привлеченный сияющим счастьем, лежащим на ее лице. Она приоделась для праздничного дня, незабвенного дня его возвращения к ней, возвращения его любви, которая никогда не иссякнет. Она медленно шла, склонив лицо над букетом белых цветов, упоенная их ароматом и своими надеждами.

Она, казалось, ничего не замечала. Она остановилась перед лестницей, ведущей в дом, и, сбросив сандалии, легко поднялась наверх; стройно, изящно, гибко и бесшумно, словно ее несли к двери невидимые крылья.

Виллемс, оттолкнув жену за дерево, решил бежать домой за револьвером… Мысли, сомнения, замыслы точно кипели в его мозгу. Ему чудилось, будто он наносит страшный удар, будто он связывает в темном доме эту покрытую цветами женщину, действуя с бешеной торопливостью, спасая свой престиж, свое превосходство, что-то безмерно важное… Не успел он сделать и двух шагов, как Жоанна бросилась за ним, уцепилась за его старую куртку, вырвав из нее кусок, и, обвив его шею руками, повисла на нем. Он едва удержался на ногах. Прерывающимся голосом она восклицала:

— Кто эта женщина? А, это та самая, про которую говорили лодочники. Я слышала… слышала… ночью. Они говорили о какой-то женщине, но я боялась понять… Я не хотела спрашивать, слушать… верить! Как ты мог? Так это правда… Нет. Скажи нет… Кто эта женщина?

Виллемс покачнулся, стараясь вырваться. Она держала его до тех пор, пока не оборвалась пуговица и он наполовину не высвободился из куртки. Круто повернувшись, он остановился в странной неподвижности, задыхаясь, пытаясь заговорить и не находя слов. Он думал с яростью: «Убью обеих».

Один миг все было недвижимо на дворе, в живом и ярком свете дня. Только там, у пристани, большое дерево, покрытое гроздями красных ягод, казалось живым от трепетавших в его ветвях маленьких птичек. Вдруг пестрая стая с тихим шумом поднялась и рассеялась. С пристани показались Махмуд и один из его братьев, с копьями в руках; они искали своих пассажиров.

Аисса, выйдя из дома уже с пустыми руками, заметила обоих вооруженных мужчин. Она слегка вскрикнула от удивления, и снова исчезла в доме. Через секунду она снова появилась с револьвером Виллемса в руке. Присутствие всякого мужчины могло иметь для нее только зловещее значение. Ведь никого, кроме врагов, в этом мире нет. Она не боялась, потому что, если придет смерть, они умрут вдвоем. Незнакомцы остановились, опираясь на лакированные древки своих копий. Через миг она увидела Виллемса, борющегося с кем-то под деревом. Она не видела ясно, что происходит, но, не задумываясь, сбежала со ступенек, крикнув:

— Я здесь!

Виллемс услышал крик и неожиданно для себя опрокинул жену на скамейку. Наклонившись к ее уху, он говорил:

— Последний раз спрашиваю я тебя, возьмешь ли ты ребенка и уйдешь с ним или нет?

Она застонала и что-то прошептала. Он наклонился ниже, чтобы расслышать. Она говорила:

— Я не уйду. Отошли эту женщину. Я не могу смотреть на нее.

— Дура!

Он повернулся к Аиссе. Та подходила медленно, с выражением крайнего удивления на лице. Остановившись, она смотрела на него, раздетого, без шляпы, с мрачным лицом.

Невдалеке Махмуд с братом вполголоса о чем-то говорили. Затем брат пошел к лодке, а Махмуд остался наблюдать. Он стоял, как часовой, сонный и прямой под водопадом солнечных лучей.

Виллемс заговорил:

— Дай мне это, — сказал он, протягивая руку за револьвером.

Аисса отступила. Ее губы дрожали, когда она спросила очень тихо:

— Это твои люди?

Он слегка кивнул. Она в раздумье покачала головой — несколько лепестков умиравших в ее волосах цветов упали, большими красными и белыми каплями к ее ногам.

— Ты знал?

— Нет, — ответил Виллемс, — За мной прислали.

— Вели им уйти. Они все прокляты. Что общего между ними и тобой, несущим мою жизнь в своем сердце?

Виллемс молчал. Он стоял перед ней, глядя в землю, и повторял себе: «Я должен отнять у нее револьвер сразу, сейчас же. Без оружия я не буду спокоен с этими людьми».

— Кто она? — спросила Аисса, взглянув на тихо плачущую Жоанну.

— Моя жена, — ответил Виллемс, не поднимая глаз, — Моя жена, согласно нашему закону, данная мне богом.

— Ваш закон, ваш бог! — воскликнула Аисса с презрением.

— Дай мне револьвер, — решительно повторил он.

Она, не обращая внимания, продолжала:

— Ваш закон или твоя ложь? Чему я должна верить? Я пришла защитить тебя, увидев незнакомых людей. Ты лгал мне губами, глазами. Кривое сердце!.. Ах, — продолжала она, — она первая! А я могу быть только рабыней?

— Можешь быть, чем хочешь, — сказал он с жестокостью, — Я ухожу.

Ее взгляд остановился на одеяле, под которым что-то зашевелилось. Она сделала шаг к нему. Виллемс повернулся. Ему показалось, что у него свинцовые ноги. Он чувствовал такую слабость, что на миг им овладел страх умереть на месте, не успев бежать от греха и гибели.

Она откинула край одеяла и, взглянув на спящего ребенка, содрогнулась словно увидала что-то невыразимо ужасное. Она смотрела на маленького Виллемса неверящими и испуганными глазами. Пальцы ее разжались, и тень легла на ее лицо, будто что-то мрачное и роковое стало между ней и солнцем.

Виллемс не шевелился. Все его способности сосредоточились на мысли об освобождении. И в эту минуту уверенность в освобождении нашла на него с такой силой, что ему показалось, будто он слышит громкий голос, кричащий, что все кончено, что еще пять, десять минут, и он перешагнет в другой мир; что все: эта женщина, безумие, грех, сожаление, все исчезнет, рухнет в прошлое, рассеется, как дым, превратится в ничто, даже и воспоминание о его падении. Все — ерунда. Ему все равно. Он забыл Аиссу, жену, Лингарда, Гедига, всех, в мгновенном видении зовущего будущего.

Вдруг он услышал голос Аиссы:

— Дитя! Это дитя! Чем заслужила я это несчастье и горе? На свете жили твой мальчик и его мать, а ты говорил мне, что тебе не о чем вспоминать в твоей стране! Я думала, что ты будешь только моим. Я думала, что я…

Ее голос оборвался, и с ним в ее сердце умерла великая, драгоценная надежда на новую жизнь. Она надеялась, что в будущем хрупкие ручки ребенка свяжут их жизнь в одно неразрывное целое, свяжут цепью любви, благодарности, нежного уважения. Она хотела быть первой, единственной. Теперь, увидя сына этой женщины, она почувствовала, что ее оттолкнули в холод, мрак и безмолвие непроницаемого и огромного одиночества, откуда нельзя выбраться, где нет надежд.

Она подошла к Жоанне. Эта женщина вызывала в ее сердце гнев, и зависть, и ревность. Она чувствовала себя униженной и оскорбленной. Она вырвала из рук Жоанны куртку, которой та закрыла лицо.

— Дай мне увидеть лицо той, перед которой я только прислужница и рабыня. А! я вижу тебя!

Она молча смотрела на Жоанну с презрительным удивлением.

— Сирани, — медленно проговорила она.

Жоанна бросилась к Виллемсу с воплем.

— Защити меня, Питер, защити меня от этой женщины.

— Молчи. Тут никакой опасности нет, — хрипло сказал Виллемс.

Аисса смотрела на них с презрением.

— Аллах велик. Я лежу в пыли у ваших ног, ведь пред вами я ничто, — воскликнула она с притворным смирением.

Обернувшись к Виллемсу, она крикнула:

— Что сделал ты со мной, лживый сын проклятой матери! Молчи! Твои слова хуже змеиного яда! Сирани! Женщина из племени, презренного всеми!

— Останови ее, Питер, — крикнула Жоанна. — Вели молчать этой язычнице. Язычница! Язычница! Прибей ее, Питер!

Виллемс заметил револьвер, оставленный Аиссой на скамейке, рядом с ребенком. Не меняя позы, он сказал жене по-голландски:

— Беги! Захвати ребенка и револьвер. Беги к лодке. Я задержу ее. Пора!

Аисса подошла ближе. Она, все еще смеясь, смотрела на Жоанну и рассеянно теребила пряжку пояса.

— Ей, ей — матери того, кто будет прославлять твой ум и твою смелость. Все ей! У меня ничего нет. Ничего. На, возьми.

Она сорвала с себя пояс и бросила его к ногам Жоанны. Затем поспешно сорвала с себя браслеты, золотые шпильки, цветы. Освобожденные длинные волосы, рассыпаясь, упали на плечи, обрамляя ее дико возбужденное лицо.

— Прогони ее, Питер. Прогони эту дикую язычницу, — настаивала Жоанна. Она топала, цепляясь за Виллемса обеими руками.

— Смотри, — кричала Аисса, — смотри на мать твоего ребенка. Она боится. Почему она не убегает от меня? Посмотри на нее. Она безобразна.

Жоанна, видимо, поняла пренебрежительный тон этого голоса. Оттолкнув мужа, она подскочила к Аиссе и ударила ее по лицу. Схватив кричащего ребенка, она понеслась к реке, пронзительно крича в припадке безумного испуга.

Виллемс двинулся к револьверу, Аисса быстро кинулась вперед, толкнув его так, что он, шатаясь, отошел. Она схватила оружие, спрятала его за спиной и крикнула:

— Ты не получишь его. Иди за ней. Иди встречать опасность… Иди встречать смерть… Иди без оружия… Иди! С пустыми руками и сладкими речами, с какими ты пришел ко мне… Иди беспомощный и лги лесам и морю… И смерти, которая ждет тебя…

Слова застряли у нее в горле. Среди ужаса бегущих мгновений она видела полураздетого, дико смотрящего человека перед собой, слышала слабый, сумасшедший визг Жоанны где-то там, у реки. Утреннее солнце нежным светом заливало ее, Виллемса, землю и тихо плещущуюся реку.

Она стояла, обезумев, и слышала близкий шепот, голос мертвого отца, шептавший ей на ухо: «Убей! Убей!»

Заметив движение Виллемса, она крикнула:

— Не подходи или умрешь сразу! Уходи, пока я помню… еще помню!

Виллемс приготовился к борьбе. Он не решился уйти без оружия. Он шагнул к ней. Она подняла револьвер. Он заметил, что она не взвела курка, и решил, что если она и выстрелит, то все равно промахнется. Бьет слишком высоко; тугой спуск. Он шагнул ближе, увидел длинное дуло, неуверенно шевелящееся в протянутой руке. Он подумал: «Теперь пора…» Он слегка согнул колени, наклонился и приготовился кинуться вперед.

Перед глазами у него вспыхнул красный огонь, и его оглушил выстрел, показавшийся ему сильнее грома. Что-то остановило его, и он стоял, вдыхая острый запах голубого дыма стлавшегося перед ним, как огромное облако. «Промахнулась, честное слово… Так я и думал!» Он увидел ее где-то далеко от себя. Она стояла с поднятыми руками, а маленький револьвер лежал на земле у ее ног… «Промахнулась…» Он сейчас поднимет его. Никогда еще он не чувствовал так, как в эту секунду, всей радости, торжествующего восторга солнца и жизни. Его рот был полон чем-то теплым и соленым. Он хотел кашлянуть, выплюнуть. Кто кричит: «Во имя бога, он умирает» Умирает? Кто умирает? Сейчас поднимет… Ночь! Что?.. Уже ночь…

* * *

Много лет спустя Олмэйр рассказывал случайному гостю из Европы историю революции в Самбире. Это был румын, наполовину ученый-естествоиспытатель, наполовину охотник за орхидеями, которые он собирал с коммерческой целью. По дороге в глубь страны он остановился у Олмэйра. Это был человек воспитанный, но пил голый джин и лишь изредка, в виде исключения, выдавливая в чистый спирт сок из лимона. Он говорил, что это полезно для здоровья, и с этим снадобьем, стоящим перед ним, часто рассказывал удивленному Олмэйру о чудесах европейских столиц. Олмэйр, в свою очередь, воодушевленно излагал свои мнения относительно социальной и политической жизни Самбира.

Была ночь. Они сидели у стола на веранде, окруженные тучей маленьких насекомых, привлеченных огнем дурно пахнущей лампы. Олмэйр с горящим лицом говорил:

— Конечно, я не видел этого. Я ведь говорил вам, что остался в протоке. Перед самым заходом солнца вода поднялась, и мы смогли выбраться. Мы добрались до пасеки Лакамбы, когда было уже темно. Все было тихо. Я думал, что они ушли, и был очень рад. Мы прошли во двор и увидели большую кучу чего-то посреди двора. С этой кучи вскочила она и бросилась к нам. Клянусь богом… вы ведь знаете рассказы о верных собаках, охраняющих трупы своих хозяев, которые не допускают никого, которых невозможно отогнать прочь… Даю вам честное слово, нам тоже едва удалось оттащить ее. Она была, как ведьма. Она не позволяла нам трогать его. Он был убит. У него было прострелено левое легкое, и пуля вышла, пробив лопатку. Справившись с ней — вы не можете себе представить, как была сильна эта женщина, — мы перенесли тело Виллемса в лодку и отчалили. Мы думали, что она в обмороке, но она вскочила и бросилась в воду. Я позволил ей влезть, — что я мог сделать? Река кишит аллигаторами, а она, конечно, поплыла бы за нами. Я никогда не забуду этого ночного путешествия. Она сидела на дне лодки, держа его голову на голенях, вытирая время от времени его лицо своими волосами. У него много крови запеклось вокруг рта и на подбородке. И в течение всех шести часов путешествия она не переставала шептать трупу ласковые слова!.. Со мной был помощник Лингарда. Он говорил позднее, что не повторил бы этого путешествия за пригоршню алмазов. И я верю ему. Я и теперь еще дрожу. Вы думаете, он слышал? То есть не он, а кто — то… что-то?..

— Я материалист, — заявил ученый, берясь за бутылку.

Олмэйр, покачав головой, продолжал:

— Никто не видел, как это случилось, за исключением Махмуда. Он говорил, что находился от них на расстоянии двух копий. Видимо, эти две женщины ссорились между собой. Махмуд говорит, что когда Жоанна накинулась на нее и потом убежала, Виллемс и Аисса сошли с ума. Они начали метаться. Вот буквальные слова Махмуда: «Я видел, как она подняла револьвер и направляла его во все стороны, я боялся, как бы она не застрелила меня, и отскочил в сторону. Затем я увидел, как белый бросился на нее. Он бросился, как господин наш тигр, когда он кидается из джунглей на копья людей. Она не прицеливалась. Был только один выстрел. Она вскрикнула, а он стоял столько времени, сколько надо, чтобы сосчитать медленно: раз, два, три… затем закашлялся и упал ничком. Дочь Омара продолжала кричать, не переводя дух, пока он не упал. Я ушел и оставил позади себя тишину. Это не касалось меня, а у меня в лодке была другая женщина, обещавшая мне денег. Мы сразу отчалили, не обращая внимания на ее вопли. Мы бедные люди, а нам заплатили немного за наш труд». Вот его слова, и всегда одни и те же. Спросите его сами. Это человек, у которого вы наняли лодку для вашего путешествия вверх по реке.

— Самый отъявленный вор, какого я когда-либо видел! — воскликнул путешественник.

— Что вы! Он человек почтенный. Двое его братьев, те убиты, и поделом. Они грабили могилы даяков, где всегда есть драгоценности. Но он человек почтенный, и устроился. Все устроились, кроме меня. И все из-за этого мерзавца, приведшего этих арабов.

— De mortuis nil ni… num,[2]- пробормотал гость.

— Вы бы говорили по-английски, вместо румынской болтовни, которой никто не может понять, — сердито сказал Олмэйр.

— Не сердитесь, — икнул тот. — Это латынь, и в ней мудрость. Это значит: «Не осуждайте мертвых». Не обижайтесь, вы мне нравитесь. Вы не в ладах с провидением, и я также. Я должен был быть профессором, а смотрите, что я такое.

Голова его упала. Он сидел, сжимая в руке пустой стакан, а Олмэйр ходил взад и вперед, потом вдруг остановился.

— Да, все преуспели, кроме меня. Почему? Ведь я лучше всех их. Лакамба называет себя султаном. Когда я захожу к нему по делу, он высылает ко мне своего одноглазого черта Бабалачи сказать, что властитель спит и не скоро проснется. А этот Бабалачи! Он, изволите видеть, шахбандар государства. О господи! Шахбандар! Свинья! Бродяга, которому я не позволил подняться по этим ступенькам, когда он пришел впервые. А посмотрите на Абдуллу. Он живет здесь, потому что, как он говорит, здесь он подальше от белых. У него сотни тысяч, дом в Пенанге, корабли. Он все здесь перевернул, угнал Лингарда искать золото, а потом отправил его в Европу, где тот и исчез. Представить себе, чтобы такой человек, как капитан Лингард, исчез, точно простой кули. Мои друзья писали в Лондон, справляясь о нем. Никто ничего не знает! Вы подумайте! Не знают о капитане Лингарде!

Ученый искатель орхидей поднял голову.

— Это был сен… сентимент… альный… старый… раз… бойник, — проговорил он, заикаясь. — Он мне нравится. Я сам сент… тален.

Он подмигнул смеющемуся Олмэйру.

— Да! Я говорил всем относительно этого надгробного камня. Еще сто двадцать долларов выброшено! Хотел бы я иметь их теперь. А эпитафия! Ха! Ха! Ха! «Питер Виллемс, освобожденный по милости господней от врага». Какой враг — разве сам капитан Лингард? И то нет смысла. Отец был великий человек, — но странный во многих отношениях… Вы не видели могилы? На той горе, видите там, по ту сторону реки. Я должен вам показать ее. Мы туда сходим.

— Только не я! — отозвался гость. — Меня не интересует. В солнцепек слишком утомительно, разве что вы понесете меня.

Кстати сказать, он был отнесен туда несколько месяцев позже, и его могила была второй европейской могилой в Самбире. Сейчас же он был еще жив, хотя и порядочно пьян. Он неожиданно спросил:

— А женщина?

— О Лингард, конечно, оставил ее и ее уродливого мальчишку в Макассаре. Бессмысленная трата денег. Черт их знает, что сталось с ними, когда отец уехал к себе на родину. Я был занят своей дочерью. Я перешлю через вас весточку миссис Винк в Сингапур, когда вы поедете, и вы там увидите мою Найну. Счастливый человек. Она так хороша, и, я слышал, очень образованна…

— Я слышал это двадцать… сто двадцать раз про вашу дочь. Расскажите, про ту — ту — др — другую, Аи — ссу…

— Про нее? О! Мы оставили ее здесь. Долгое время у нее было тихое помешательство. Отец очень о ней заботился. Мы отвели ей жилье в моем дворе. Она бродила, ни с кем не разговаривая, и лишь при виде Абдуллы впадала в бешенство и начинала кричать и проклинать. Часто она пропадала, и все мы должны были идти ее искать, потому что отец беспокоился за нее. Мы находили ее в разных местах; раз в заброшенной усадьбе Лакамбы, иногда просто бродящей в кустах. Любимым местом ее был берег маленького ручья. Мы всегда сначала искали ее там. Почему она так любила его — не понимаю! И как трудно было увести ее оттуда. Приходилось прямо силой тащить ее. С течением времени она становилась спокойнее. Все же мои люди страшно боялись ее. Но Найна приручила ее. Девочка от природы бесстрашна и все делала по-своему, подходила к ней, дергала за платье и приказывала ей то да сё, как всем. В конце концов Аисса полюбила ребенка. Ничто не могло устоять перед Найной. Однажды, когда мой маленький чертенок убежал и упал в воду с пристани, Аисса бросилась в воду и мигом вытащила ее. Я чуть не умер от испуга. Теперь она живет с моей прислугой, но делает, что вздумается. Пока я буду иметь горсть риса и кусок ситца в складе, она ни в чем не будет нуждаться. Вы видели ее. Она подавала обед вместе с Али.

— Как? Эта сгорбленная ведьма?

— А! — сказал Олмэйр. — Они скоро стареют здесь. А длинные туманные ночи, проведенные в джунглях, губят всякое здоровье. Вы скоро сами убедитесь в этом.

— От… отвратительно, — прорычал путешественник.

Он задремал. Олмэйр сидел у перил, глядя на голубое сияние лунной ночи. Лес, неизменный и мрачный, казалось, висел над водой, слушая непрекращающийся шепот реки; а над ним темной стеной гора, на которой Лингард похоронил своего пленника, черной округлой массой выделялась на серебристой бледности неба. Олмэйр долго смотрел на ясно очерченную вершину, как бы стараясь сквозь темноту и даль определить форму столь дорого стоившего ему могильного камня. Повернувшись, он увидел своего гостя, который спал, положив руки на стол, а голову на руки.

— Послушайте! — крикнул он, ударяя по столу ладонью.

Натуралист проснулся и, выпрямившись, тупо смотрел на него.

— Я хочу знать, — продолжал Олмэйр очень громко, стуча по столу, — Вы, читавший столько книг, скажите мне… почему случаются такие проклятые вещи? Вот я! Никому не сделал зла, жил честно… а какой-нибудь негодяй, рожденный в Роттердаме или другом каком проклятом месте на том конце света, приезжает сюда, обкрадывает своего хозяина, убегает от жены, разоряет меня и Найну — он разорил меня, это факт — и умирает от руки дикарки, в действительности ничего про него не знающей. Какой в этом смысл? Где ваше провидение? Какая от этого польза? Мир — надувательство! Надувательство! Почему я должен страдать? Что сделал я, чтобы так обращались со мной?

Выкрикнув все свои вопросы, он замолчал. Человек, который должен был быть профессором, сделал большое усилие, чтобы внятно произнести слова:

— Мой дорогой друг, разве вы… вы не видите, что сам… самый ф… факт вашего сущест… вования в… вреден… Я всех вас люблю… люб… лю…

Он упал на стол и закончил свое замечание неожиданно протяжным храпом.

Олмэйр пожал плечами и снова отошел к перилам. Он пил свой собственный, продаваемый им джин очень редко, но когда пил, то довольно было совсем ничтожного количества, чтобы восстановить его против всей системы мира. И теперь, перегнувшись через перила, он безобразно орал в темноту, обращаясь к далекой и невидимой плите привозного гранита, на которой Лингард начертал о милостях господних и об освобождении Виллемса.

— Отец был неправ — неправ! — кричал он, — Я хочу, чтобы ты страдал за это. Ты должен страдать. Где ты, Виллемс? Эй? Эй… Там, надеюсь, где для тебя милосердия нет!

— Нет, — шепчущим эхом откликнулись встревоженные леса, река и горы; но Олмэйр, ожидавший ответа со склоненной на бок головой и с внимательной, пьяной улыбкой на губах, не понял его смысла.

Загрузка...