Игорь Александрович Малеев Измена Рассказ

У вавилонских рек, тоской томим,

Рыдал еврей, скорбя о днях счастливых.

Так плакал и Жуан. Я б плакал с ним,

Да муза-то моя не из слезливых.

(Байрон. «Дон-Жуан»)

Леночка жила в полуподвальном этаже рядом со столовкой. Вернее, рядом с бывшей столовкой. Угрюмый зал теперь назывался клубом. Я отлично помню, как это случилось.

Накануне мы пообедали в последний раз, а утром завхоз вывесил об'явление, что с сегодняшнего дня выдача продуктов прекращается. Об’явление краткое: никаких посулов, никаких обещаний - оно было написано рукой голодного человека. Да и что можно обещать, если последние запасы кукурузы с'едены, если немка, об'ясняя правила склонения в женском роде, ежится от страшных криков, доносящихся с улицы:

— голодую-у, —

если на дворе январь месяц и если пшеница в этих благодатных краях созревает только к июлю.

Все те, кто остались, после занятий в физической аудитории, прочли об’явление. Поэтому, вероятно, Андрей Малыгин, поднявшись на кафедру, выбирал такую позу, чтобы можно было не смотреть людям в глаза. Он заговорил, наконец, обращаясь к воздушному насосу:

— Почему бы нам, ребята, вместо этой дурацкой столовки не открыть клуб? А то все еда, еда — умереть можно со скуки. После занятий рабфаковцу отдохнуть негде. А в клубе у нас будут кружки, читальня, оркестр... Слышите, ребята. — оркестр...

Маленькая Кулагина застучала откидной доской своей парты. Андрей побледнел, запнулся, да и я почувствовал себя скверно: «Неужели девчонка начнет бузить?» Долго она стучала и, только когда Андрей совсем растерялся, догадалась крикнуть:

— Клуб, обязательно клуб! И чтобы с оркестром!..

Как видите, все обошлось благополучно. Теперь уже кричали хором:

— К чорту столовку!

— Клуб!

— Даешь клуб!

А накричавшись вдоволь, приступили к обсуждению работы будущего клуба. Если кто-нибудь и вспоминал о столовке, то не иначе.. как с неприязнью, с негодованием. Кривые столы, эмалированные мисочки, кухонный запах, даже самый процесс пищеварения, — все, все было ошельмовано. Общее беспокойство возбудила речь Пети Савушкина:

— Подумали ли вы над тем, что президиум не захочет закрывать столовку? А ведь это совершенно ясно. Кто, например, обломает декана? Боюсь, что для переговоров трудно будет выбрать действительно авторитетную комиссию...

Проникнувшись Петькиным скептицизмом, мы долго спорили из-за кандидатур. Давались отводы. Специально назначенные счетчики руководили выборами, при чем большая полемика разгорелась вокруг вопроса: голосовать «посписочно» или «персонально». Наконец, комиссия была сформирована. Савушкин прочел наказ, принятый единогласно, и депутаты ушли. Мы остались ждать их возвращения.

Минут через пять при гробовой тишине Андрей об’явил:

— Товарищи, ваш наказ выполнен: вместо столовки будет открыт клуб!

У нас не нашлось лаврового венка для Андрея, но зато его подняли на руки и несли до самого общежития. Мне досталась левая нога триумфатора. Это было лестно, это кружило голову, взмывало чувства, но не настолько, однако, чтобы я перестал видеть в двух сантиметрах от своего лица грязный, дурно пахнущий сапог нашего героя. Я громче всех кричал «ура» и отворачивался насколько возможно. Именно благодаря такому повороту головы я обратил внимание на завхозовское об’явление, которое попрежнему висело в вестибюле. Сорвать об’явление — дело одной минуты. Я его спрятал в голенище малыгинского сапога...

Уже через неделю в новом клубе состоялось комсомольское собрание. С помещением распорядились отлично: стены, прежде хмурые, сырые по углам, теперь были сплошь увешаны географическими картами. Эти карты мы получили из бывшей женской гимназии, и они очень пришлись ко двору. Над столом президиума висели два полушария. Шестую часть суши вымазали суриком в красный цвет, на странах же, порабощенных капиталом, распластался змий, вырезанный из плакатов общества трезвости.

На этом собрании избиралось бюро. Кто-то выдвинул мою кандидатуру. Девушки встретили ее неодобрительно: зароптали, зашушукались между собой, и этот предвыборный шопот ничего доброго не предвещал. Тогда это меня совсем не огорчило. Напротив — я был рад: мне только-что исполнилось семнадцать лет, и я терпеть не мог девчонок. В сущности я вел себя отвратительно: фрондировал, заносился и с девушками говорил только в третьем лице:

— Она думает! Кто ее спрашивает!

А каким тоном я это произносил?.. Вы были трижды правы, девушки, когда голосовали против меня.

Итак, оппозиция женской части собрания казалась мне совершенно естественной и почти желанной. («Что можно ожидать от этих баб!?») Представьте же себе, что одна маленькая ручка поднялась за мою кандидатуру. Факт. За меня голосовала Леночка. Я был смущен, подавлен, я был напуган: Леночка, которая никогда не слыхала от меня других слов, кроме бранных, — она голосует!.. Не может быть! Здесь — ошибка.

— Это «за»! — крикнул я со своего места. Девчонки зашикали на нее, но Леночка только улыбалась; руку не опустила. Я убежал к себе и долго предавался раздумьям: почему она за меня голосовала? И это были скорее горестные раздумия, нежели сладостные.

Ну, а вечером следующего дня я постучался у ее дверей. Леночка как-будто меня ждала. Я постарался не заметить этого и спросил деловым басом:

— Хочешь, мы его с’едим?

— Хочу, — ответила Леночка, и я пошел на черный двор убивать только-что пойманного кролика. Со мной был штык германского образца — универсальное орудие, — им я рубил мебель на дрова, чинил карандаши, а вот теперь обезглавливал хорошеньких красноглазых грызунов... Вокруг помойки громоздились ледяные глыбы, уходя под самую крышу низенького сарая, и там сливались с фиолетовыми сосульками. В глубине за всем этим блестящим великолепием чернела помойка, как вход в какую-то сказочную пещеру, и оттуда поднимался пар — голубоватый, легкий, феерический. Я пробирался в ледяной грот, стараясь не поцарапать кованым сапогом гладкой поверхности, стараясь не задеть плечом ни одной сосульки, даже самой маленькой. Было холодно; стальной тесак липнул к пальцам, а кролик дрожал за бортом шинели. Я ощущал сквозь рубаху эту мелкую дрожь. И все-таки кролик умирал с достоинством: он не пошевелился на плахе, и если бы мог, то, наверное, скрестил бы лапки на груди. Когда все было кончено, я поднял свою жертву и стал ждать, пока кровь сбежит в помойку. Прошло, должно быть, много времени, а я все стоял, так мне не хотелось запачкать кровью чудесный грот. Сосульки освещались из окон; они были совсем розовые и, наверно, сладкие. Прозрачные глыбы льда двигались под мерцающим светом как большие медузы. Я обернулся, чтобы еще раз посмотреть на грот, и с сожалением закрыл дверь за собой.

С тех пор, как мы постановили организовать клуб, я кормился кроликами. Ловил их голыми руками в маленьком саду, примыкавшем к лабораториям Медицинского Института. Родоначальники этого племени бежали в свое время из клеток, с операционных столов и укрылись здесь среди кустарника. Их убежище я обнаружил случайно, проходя через сад на базовое собрание ячейки. Увидев кролика, я произвел тщательный осмотр и в фундаменте развалившейся часовни нашел их целый выводок. Очень кстати. Теперь я прихожу каждое утро сюда на охоту. Еще темно. Еще только-только розовеет небо. Кролики шмыгают среди камней, по клумбам, между кустами. Это я поднял их из нор. И я бегу, задыхаюсь в изнеможении, падаю, обливаюсь потом. Погоня длится час. Нет больше сил. Я сбрасываю шинель и стараюсь накинуть ее на зазевавшегося грызуна. О, если это удается, — я счастлив. Теперь кролик от меня не уйдет! Я держу его крепко, обеими руками и уношу к себе, чтобы до вечера запереть в корзину. Первого же кролика я изжарил по способу моего друга Федора Комарова. Для этого намесил глины и толстым слоем ее покрыл маленький трупик. Получилась глиняная тумба, в роде бревна, и ее я сунул в горящую печь. Часа через два глина высохла и растрескалась. Стоило больших трудов извлечь ее наружу. Зато теперь кора легко спадала вместе со шкурой. Мне досталось дымящееся жаркое.

Так я распорядился с шестью кроликами, ну, а седьмого отнес Леночке. Видит бог, я боролся с собой, я порицал себя за слабость, но сопротивляться не мог. Ах, зачем она за меня голосовала! Как это всегда бывает, я успокоился на жалкой версии: «На то она и баба, чтобы хорошо стряпать».

Леночка взяла кролика, взвесила его на ладони и улыбнулась довольной, светлой улыбкой:

— О, какой тяжелый, — фунтов на пять!

Слова эти показались мне чем-то в роде комплимента. Из скромности я стал озираться по сторонам. Каморка была маленькая, предназначалась она для номерной прислуги и, кроме кровати, самоварного столика, большого комода да ящика, заменявшего стул, ничего не содержала.

— Может быть, ты разрубишь подоконник на дрова?

— Ну, разрублю, — ответил я угрюмо и нехотя, хотя втайне очень обрадовался этому предложению, так как решительно не знал, что с собой делать. Рубил здесь же, в комнате. Рубил лихо, как кавалерист рубит лозу на полковом празднике. Если не удавалось сломать цепку одним ударом штыка, я волновался и кусал губы.

Тем временем Леночка нарезала жесткое мясо и стала разбивать его бутылкой. Потом она достала сковородку, скляночку с сурепным маслом, и я уже по собственной инициативе вызвался помогать ей развести огонь в маленькой печурке. Подоконник горел отлично; в комнате становилось тепло.

— Разденься, сними пальто.

Я разделся. Шинель некуда было повесить. Где-то в углу я нашел гвоздь и рукояткой штыка стал забивать его в стенку. Это была приятная работа: в комнате у Леночки — мой гвоздь, специально для моей шинели. Ржавый гвоздь, погнутый, но для начала и это совсем неплохо.

Леночка держала двумя пальцами ножик и, когда нужно было, переворачивала зарумянившиеся ломтики.

— Вот и хорошо! Теперь пододвинь сюда ящик и мы будем ужинать.

У Леночки даже вилка нашлась. Она отдала ее мне, а сама ела с кончика ножа. Леночка умела есть. Кусочки мяса вспархивали со сковородки, навстречу им сверкали зубы, а маленький рот жевал сдержанно и не претенциозно.

За этим ужином я впервые обратил внимание на то, как едят люди. Прежде речь могла идти только о двух категориях: одни едят много, другие — мало. Все остальные тонкости, оттенки в поведении человека за едой я не умел замечать. А вот сейчас это умение пришло. Я, оказывается, хранил в памяти целые галлереи жующих и теперь классифицировал их с робостью новичка. Леночка помогла завершиться сложному процессу расслоения чувств. В несколько минут я осложнился, вырос, обременил себя новым аппаратом восприятий.

— Почему тебя не любят наши девчонки?

— Я их первый не люблю.

— За что это?

— Так.

— За так?! — Леночка-смеялась почти снисходительно. — Сколько же тебе лет, парень?

К чести моей скажу: я понимал, что нахожусь в глупом положении.

— С восемнадцатого года.

— Что с восемнадцатого года?

— В комсомоле...

Сознание собственной неловкости запутывало меня все больше и больше. Я как-то ушел в это сознание и что говорил, какую нес чепуху — не помню. Леночка пожалела меня.

— Не сердись, не надо, — я больше не буду.

Мне стало легче, потому что это уже не были изолированные, непонятые чувства. Она дала им выход, приняла их на себя ... Вероятно, даже краска уравновесилась на наших лицах: я был гораздо спокойнее, а Леночка покраснела ... Когда через несколько дней физик об'яснял нам закон о сообщающихся сосудах, я вспомнил этот эпизод. Мне почудилось здесь что-то общее...

Остаток вечера мы провели без скуки, в разговоре об ячейке, о рабфаке, о профессорах. На прощание Леночка спросила:

— Завтра придешь?

— Конечно, — ответил я и тотчас же смутился от этой определенности. — Наверно, приду, не знаю, как время будет.

Я поспешил поднять воротник и нахлобучил шапку. Это было кстати: в коридоре трещал мороз.

Все следующие вечера мы коротали вместе. В положенный час я входил и спрашивал без промедлений:

— Что сегодня будем рубить?

Леночка показала на комод.

— Только, пожалуйста, заднюю стенку, а то будет некрасиво...

Поужинав, мы садились заниматься. Ей с трудом давалась геометрия, особенно, когда речь шла об об'емных фигурах. Я помогал как умел, старался быть терпеливым, но иногда, когда Леночка, казалось, нарочно заставляла меня повторять об'яснения, чтобы только позлить, я вскакивал и топал ногами: .

— Ты же поняла, чорт возьми, ты же поняла!

— Ей-богу, нет.

— Не может быть, что ты такая дура!..

— Дура, честное слово, дура...

— Ах, — сдавался я и шел клеить для вящшей наглядности модель из старых газет.

К нам в комнату заходили редко. По вечерам студенты, свободные от лекций, бегали в порт разбирать эстокаду. Там во всякое время были рады паре здоровых рук и за восемь часов работы платили натурой: полфунта хлеба. Другие искали пропитания на волнорезе. Они охотились на черных моллюсков, на мидий, как их называют местные жители. Если наловить целое ведро мидий, то этого, пожалуй, хватит поужинать одному человеку. Все же сытые отправлялись в клуб почитать, побалагурить, сыграть на трубе. Так приходится говорить, потому что особого оркестра не существовало, а духовые инструменты лежали на столе общего пользования, как журналы в читальне. Кто хотел, тот в них и дул. Через тонкую перегородку к нам доносился ужасный рев, но это не коробило. Наоборот, мы прислушивались и старались угадать: на флейте это играют или на корнете.

Иногда Леночка пела. Не помню что, какие-то украинские мотивы. Голосок у ней был приятный, и я слушал с удовольствием. Но с еще большим удовольствием я смотрел на Леночку. Она неизменно принимала одну и ту же позу: голову склоняла набок, а руками обхватывала колено. Правое или левое? Кажется, правое колено. Стриженые волосы касались почти плеча, рот шевелился как-то несообразно звукам и нельзя было сказать заранее — низкую или высокую ноту возьмет сейчас Леночка. Замечала ли певунья, как я любуюсь ею? Думаю, что замечала. Показная индиферентность, гримасы скуки, которые я кустарным способом старался вызвать на своем лице, неестественно-быстрые зевки, — все это выдавало меня с головой. И мне кажется, Леночке нравилось, что я именно так, в таких формах выражаю свою приязнь к ней. Семнадцать лет — в этом возрасте мужчина имеет право об’ясняться в любви, нахмурив брови, и это ему даже к лицу...

Потом мы вместе убирали со стола. Обглоданный скелет заворачивался в газету, и я его ежевечерне выносил на помойку. Раз только мы отдали кости голодному, который свалился тут же под окном и страшно стонал. Я бросил скелет через форточку и, когда спрыгнул, Леночка схватила меня за руку:

— Что, если он не уйдет?!

Я отнял руку:

— Тебе хочется, чтоб он обязательно умер не здесь?

Она молчала, сраженная этим вопросом, а я с какой-то радостной злобой продолжал свою нотацию:

— Нет, тут косточками не отделаешься! Подумаешь, — облагодетельствовала человека. Вот умрет он, как миленький, у тебя под окном.

Леночка побледнела. Я видел это, но не мог сразу уняться.

— Обязательно умрет. Вот пойду к нему и скажу, чтоб умирал здесь.

Мне не пришлось привести в исполнение эту угрозу. Я, правда, ушел спустя несколько минут, но не на улицу, а к себе. Об этом просила Леночка. Уткнувшись головой в подушку она рыдала. Я стоял рядом.

— Я — сволочь. Хорошо?

Ответа не было. _

— Слышишь, — я сволочь!..

— Уйди, уйди...

Ну, я и ушел. О продолжении дружбы нечего было думать. Но как вести себя при неизбежных встречах в аудитории? Почему-то этот второстепенный вопрос волновал меня больше всего. Разрешился же он очень просто. Сама Леночка подошла ко мне во время большой перемены:

— Я наглупила вчера. Ты не подумай — это все от геометрии.

— Брось, пожалуйста, — я виноват.

— Да нет же, геометрия меня замучила. Вот и случилось.

Так мы все и свалили на геометрию. В тот же вечер ссора была забыта.

Несколькими днями позже я вошел к Леночке. Швырнул кролика на стол и стал ходить по комнате с озабоченным видом. Мое волнение не скрылось от Леночки:

— Что случилось?

Я усмехнулся желчно и продолжал ходить. Так, вероятно, ведет себя кормилец семьи, который только-что получил расчет от хозяина. А положение мое было близко к этому: сегодня я убил последнего кролика. Ни в саду, ни на развалинах их больше не было. Помогал ли мне тайный конкурент или я сам оказался таким прожорой, — во всяком случае, весь род был истреблен. Оставалась только одна беременная кроличиха. Глупо убивать будущую мать раньше, чем она принесет приплод. Правда, на чердаке нашего дома есть кошки. Но там орудует Федя Комаров. Я не мирюсь с мыслью о браконьерстве. Его кошек с’ест он сам. Мне же придется идти на эстокаду. Но что такое полфунта хлеба для двоих?..

— Почему же ты волнуешься, наконец?

Я рассказал. Леночка слушала очень внимательно. Она меня перебила только когда речь зашла о беременной кроличихе:

— У ребят — рогатки. Теперь резины такой нет.

«Меня ребятами не подковырнешь» — думал я и смотрел на Леночку. Несколько раз она порывалась открыть рот, но что-то ее удерживало.

— Скажи, — и она снова запнулась, — скажи, может быть, подойдет моя подвязка? Не смейся. Дать?

Куда уж там смеяться! Ее предложение смутило меня. Я не мог утаить это чувство: покраснел, покрылся испариной, а Леночка, которая минуту назад так боялась смеха, сама принялась хохотать. Вероятно, надо мной.

— Давай попробуем... Чудак ты с восемнадцатого года!

Юбка слегка приподнялась. Я увидел колено, оно стягивало ногу, делило ее на две половины: тайную и явную. Чулок кончался где-то очень высоко. Нога открывалась моему взору по мере того, как юбка уходила вверх легкими складками. И вдруг розовая полоска, полоска тела, освобожденного от всего.

Я закрыл глаза. Леночка вернула меня на землю.

— Ну, возьми же, не бойся, не укусит.

В руке у меня была подвязка — зеленая с матерчатой каемкой по краям.

— Резина крепкая, а пряжку можно отодрать. Попробуй.

Подвязка у меня. Да, резина, действительно, крепкая. Боясь собственного голоса, я кивнул Леночке.

— Значит завтра у нас будут галки?

Я снова кивнул.

— Ура! — Леночка от удовольствия затопала ногами. — Ура! Ура!

Теперь я стал выстругивать рогатку. Моя хозяйка взялась было за книгу, но отбросила ее скоро. Она запела. Как всегда, в обычной позе. Я не догадался во время оставить свою работу и в результате порезал палец. Довольно глубоко. Крови не было в первое мгновение, но потом она потекла ручьем на рубашку, на брюки. Леночка тотчас заметила мое несчастье и бросилась помогать. Чистой косынкой она перевязала царапину. Боли я почти не ощущал, ничто не мешало мне радоваться этим легким прикосновениям.

— Теперь тебе хорошо?

Пришлось сознаться: да, хорошо.

— Рубашка-то вся в крови. Сейчас замою.

Концом полотенца, смоченным теплой водой, Леночка стала оттирать пятна. Для удобства она расстегнула засаленный ворот гимнастерки. Ее ладонь касалась моей обнаженной груди. Тогда у меня и созрела твердое намерение поцеловать Леночку. Только я не знал куда: в лицо или в руку. Целовать сразу в лицо я не решался. Просто боязно было. А целовать руки я считал предосудительным для комсомольца. В тяжелых сомнениях прошли несколько минут. Вот она уже взялась за последнее пятнышко. Сейчас все будет кончено. «Куда же, чорт возьми, целовать?» Я посмотрел на губы, собранные в деловую гримасу, — разве можно целовать такое строгое лицо? Оставалась рука. Я уже потянулся к ней, забыв всякую честь, но в этот момент Леночка поднялась и ушла с полотенцем, перекинутым через плечо.

— Смотри, как получилось? Почти незаметно.

Знай Леночка о моем намерении, и она, пожалуй бы, повременила, но я молчал. Время было упущено, и нового случая в этот вечер не представилось.

«Ну, ничего, — утешался я по дороге домой, — зато мы поженимся».

Первая охота на галок оказалась удачной: какие-нибудь полчаса на морозе — и я убил трех птиц. Леночка их отлично изжарила. В этот день мы не занимались и сразу после ужина ушли на собрание. Вопрос, вероятно, разбирался важный, потому что докладывать приехал председатель губпрофсовета. А это — редкий гость на студенческой сходке.

Провозившись с галками, мы опоздали к началу. Люди толпились у дверей, и стоило большого труда разыскать местечко в дальнем углу. Докладчик, обеспокоенный шумом, прервал свою речь. Это был молодой еще человек, типичный русак: глаза голубые и волосы почти белокурые. На руке у него без видимой цели болталась ременная плетка.

Соседи наши, наконец, перестали шикать. Оратор повторил фразу, прерванную на полуслове. Помнится, мне понравилась его манера выступать. Губпрофсоветчик не повышал голоса, воли рукам не давал, говорил дельно, уверенно, а когда шутил, то не смеялся над собственными остротами. Трудно было угадать, какое он произвел впечатление на Леночку. После слов, казавшихся мне особенно удачными, я оборачивался к ней, искал одобрения на ее лице, но оно было только внимательным, безотносительно внимательным. Мне было даже немножко обидно за губпрофсоветчика. Чорт возьми, он заслуживал большего.

Речь покрыли аплодисментами. Я хлопал громче всех. А Леночка и не пошевелилась.

— Почему ты не хлопаешь? Хлопай!

Нет, как лежали у ней руки на коленях, так и остались лежать. «Эх, баба, баба — не может по достоинству оценить человека!..»

Председатель об'явил перерыв. Меня захороводили ребята, Леночку я потерял.

Абрам Страж, мой приятель, облокотясь на холодную печку, курил махорку. Здесь было еще несколько человек из нашей группы.

— Ужасно тяжело курить натощак... А я теперь почти всегда курю натощак...

— Эх, Страж, — вмешался Федя Комаров, — ты вот куришь, запиваешь водой и тем жив. Ну, а этот дяденька, докладчик, не станет говорить свои речи на пустой желудок.

Мне обидно стало за губпрофсоветчика:

— Может быть, и на пустой.

— Вот и дурак! Он ответственный паек получает: хлеб, сахар сколько-то золотников, крупу...

Техсекретарь забегал с колокольчиком. Нужно было идти из курилки. Федя все продолжал ехидничать:

— Видел плетку? Значит и лошадь есть. Приедет сейчас на квартиру и сладкие свои речи сладким чаем запивать будет.

Я защищал председателя губпрофсовета:

— Что ж, умирать, по-твоему, такой человек должен? Если завидуешь, прямо говори — нечего вола крутить.

— Я — завидую?!

Комаров решил рассердиться, но нечто более важное отвлекло его внимание.

— Смотри, кому это заливает твой ответственный?

В коридоре было совсем темно. Только из дверей зала пробивался луч света. И вот на этом фоне Комаров разглядел фигуру губпрофсоветчика. Одним плечом он прислонился к стене, а голова его почти скрывалась в амбразуре окна. Там должен был сидеть невидимый собеседник.

— Ну, что ж ты замолчал? При нем боишься?

— Я боюсь!? — шопотом спросил Комаров. — Я боюсь!?! Ой, так это ж баба! Смотри, ноги в юбке.

Губпрофсоветчик кончил свой рассказ. Он хлопал рассеянно хлыстом по голенищам в ожидании, когда заговорит наша незнакомка. И она заговорила:

— Хорошо, что так кончилось. Вас могли бы убить...

— Ленка! Так я и знал, — шепнул Комаров с потрясающим апломбом.

Да, это была она. Мы прошли мимо. Я хотел радоваться их встрече, но что-то мешало широко и свободно развернуться моему чувству. Его теснили сомнения: «Зачем же обязательно в темноте? Неужели нет светлых мест?"» .

— Так я и знал, — продолжал Комаров, поминутно оборачиваясь, — так я и знал: Ленке ответственные по вкусу. Ты, брат, прав, бабы поганый народ.

Я остановился и сказал:

— Прав-то я прав, а морду тебе все-таки побью.

— За Ленку!? — В голосе Комарова не было ни злости, ни обиды, одно только изумление. — За Ленку? .. За девчонку?!

Я покраснел и сдался.

— Нет, за губпрофсоветчика...

Бычок задыхается в петле, если он хочет уйти от столба, к которому привязан, дальше, чем это ему позволяет веревка. Он роет землю копытами, мычит, брызжет пеной, но веревка крепка, и бычок, изнуренный, подгибает колени. Так и я был отброшен на прежние позиции, к своему столбу. В семнадцать лет не дерутся из-за женщины. По крайней мере, у нас на юге. Признаться перед лицом друга, что я готов переступить этот рубеж, было мне не по силам. Это казалось изменой своим убеждениям. Я предпочел изменить Леночке.

Комарова удовлетворил мой ответ:

— А, за губпрофсоветчика. Ну, понимаю!

Он сказал это так, как-будто разрешил мне себя ударить. Я не воспользовался этим разрешением. Драться за губпрофсоветчика? С какой стати? Обыкновенный парень, только плетку для фасона носит и истории жалобные рассказывает... А Леночка уши развесила... «Чорт, хоть бы луна была» — подумал я тоскливо.

Мы вошли в зал. Заседание еще не открывалось. В первом ряду я занял два места — для себя и для Леночки. А пока стул оставался свободным и служил приманкой для завистливых взоров.

— Занято! — отвечал я всем, кто подходил справляться, и ребята устраивались на полу.

Председатель открыл собрание. Леночка все не шла. Больше того: новый докладчик успел исчерпать свое время, а стул оставался свободным. Свирепо поглядывали ребята. Я даже шопот их расслышал:

— Вот сволочь: занял место для своей шапки и не хочет уступить!

И в самом деле — к чему этот смешной стул, когда Леночке так хорошо на холодном каменном подоконнике? А может быть, этот белобрысый подстелил ей свой френч?!» Ужасная мысль! Она уже не вызывала никаких сомнений, как-будто я видел это собственными глазами. «А еще они могут целоваться!» Могут. И, наверно, целуются, раз в коридоре темно, а Ленка такая...

Я убрал шлем со стула и отвернулся. Один из завистников тотчас занял освободившееся место. Он распахнул пальто и широко расставил локти:

— Ну, слава богу!

— Подумаешь, божий человек нашелся. Гнать таких с рабфака!

Он попробовал огрызнуться, но я не слушал. Гипотезы созревали в воображении, громоздились одна на другую. «Они целуются!.. На его френче!» В результате этих размышлений я встал и направился к двери. Даже в несчастии надо быть мужественным, нужно заставить себя испить горькую чашу до дна.

За моей спиной закрывали собрание. На разные голоса пели «Интернационал».

Теперь в коридоре было совсем темно. Безо всяких стеснений я вынул коробок со спичками. Серная спичка распространяла удушливо-сладкий запах, долго тлела и, не пожелав вознаградить меня за все эти неприятности, вдруг потухла. То же случилось и со второй спичкой. Ну, что делать? Эх, наудачу! И я зажег сразу несколько спичек. Как медленно, как лениво разгоралось фиолетовое пламя. И все-таки свет бежит уже по стене, по окнам. Я делаю шаг вперед, вытягиваю руку насколько это возможно. И я достаю губпрофсоветчика. Я достаю его!

Не знаю, как назвать это чувство. Скорее всего я был разочарован, когда увидел на губпрофсоветчике френч — гладкий без одной морщиночки. Да, разочарован, а не обрадован. В противном случае разве могла б у меня возникнуть такая мысль: «Чистенький, гладенький, ответственный... — вот сволочь!»

Спичка догорела и обожгла мне пальцы. Губпрофсоветчик спросил:

— Кончили?

Я так жадно вдумывался в интонацию, с которой он произнес это слово, что не ответил.

— Мне с секретарем поговорить надо. Я пойду. Вы не очень соскучились со мной? .. Будьте здоровы.

Они распрощались, и губпрофсоветчик ушел. Леночка спрыгнула с подоконника и с шутливой неловкостью стала шарить руками в темноте.

— Где же ты? Где же ты?

— А тебе зачем? — осведомился я угрюмо. Она побежала на мой голос.

— Чудак, сердишься? Ведь там ничего интересного не было.

— На собраниях всегда интересно...

Этот пуританский ответ рассмешил Леночку:

— Ну, ну, злюка! Скорей домой!

«Неужели она не возьмет меня под руку» — думал я и демонстративно убрал свои руки, когда Леночка хотела это сделать. По улице шли молча. Только у самых дверей своей комнаты Леночка на минуту задержалась, чтобы сказать:

— Ты был прав: он очень симпатичный товарищ.

Уже второй раз за этот вечер со мной соглашались, признавали мою правоту. О, эти признания звучали, как насмешка, как издевательство, но у меня не было слов, чтобы на них ответить. Наученный опытом с Комаровым, я опустил голову и сказал только:

— Вот видишь...

Так закончился первый день в моей жизни, когда я дважды пожалел о сказанном. Это — начало: я становился взрослым человеком.

На следующее утро мне удалось убить двух галок. Рука после бессонной ночи дрожала — плохое качество для стрелка. Всякий охотник вам скажет то же самое.

Я был рассеян на лекциях, отвечал невпопад и всю большую перемену просидел в курилке, чтобы только не встречаться с Леночкой. Здесь, на этих шумных коридорах, мне не хотелось ее видеть. Другое дело в комнате, когда мы будем одни. Ничто, ни один след, ни одна мимолетная тень не укроется от моих глаз. Я буду, чорт возьми, знать правду ... Ах, друзья, никогда мужчина так не верит в свои силы, как в тот период, когда у него ломается голос. Я бы и теперь мирился с фальцетом, лишь бы сохранить былую самоуверенность...

Итак, в положенный час я постучался к Леночке, испытывая острое, почти свирепое желание узнать все, сразу и до конца.

Леночка стояла ко мне спиной у круглого столика.

— Давай их сюда! Я так проголодалась. Ты ведь тоже есть хочешь? Правда?

Не получив ответа, она медленно обернулась ко мне и повторила с добродушным нетерпением:

— Давай же птиц! Куда ты их спрятал?

Я был сражен. Нет, уничтожен. Чего ты хотел, чего домогался от этой девушки? Вот она стоит пред тобой, — в руках бутылка с маслом, на лице обычная улыбка и вся она такая обычная, давно знакомая в своем сереньком платьице. Где же твои галки, дурак? Ты их бросил под стол, закружившись в подозрениях, ты забыл о них, забыл, думая только о ней.

Леночка подошла, расстегнула на мне шинель и стала шутя шарить за поясом, по карманам.

— Как?! — воскликнула она, наконец, громко. — Как?!

Разбуженный от столбняка этим криком, я пулей бросился из комнаты и через минуту вручил бедных пичужек своей возлюбленной. Она смеялась:

— Ну, быть тебе профессором: профессора всегда что-нибудь забывают.

Все пошло своим чередом: Леночка ощипала галок, приготовила прекрасное жаркое, и мы поужинали. Потом уселись заниматься. Как всегда, я топал ногами и швырял об пол учебник Киселева. В заключение Леночка спела. Я недовольно морщился и просил:

— А ну, «Подай рученьку». Ужасно глупая песня...

За эти несколько часов о губпрофсоветчике не было сказано ни слова. О нем я вспомнил уже значительно позже, в постели. Вспомнил без злобы и тотчас же уснул.

Утром вывесили расписание зачетов. Зимний семестр вот-вот кончался, и каждому из нас предстояло ответить ученой комиссии по двенадцати предметам.

— Готовиться будем вместе?

— Можно и вместе, — ответил я, как всегда уклончиво.

Едва поужинав, отказавшись от обычных развлечений, мы стали просиживать целые вечера над книгами. Я занимался не хуже других товарищей по группе, но все-таки немножко трусил перед этими первыми зачетами. Жульничать, «сдавать на арапа» в те поры не умели. Даже простое подсказывание на лекциях квалифицировалось у нас как проступок глубоко антиобщественный, за который виновных частенько бивали.

— Не устраивай гимназию из рабфака! — учил своих жертв Андрей Малыгин — наш староста, судья и палач.

Леночка помогала мне готовить немецкий, но я зато старался быть добросовестным ее экзаменатором по геометрии. Строгий и педантичный, я усаживался и говорил Леночке:

— Расскажите нам, что вы знаете о вертикальных углах.

Она молчала некоторое время, а потом поспешно справлялась:

— О вертикальных углах?

— Да, о вертикальных.

Леночка смотрела в потолок.

— Постой, на какой же это странице?

— Вот тебе раз! — удивлялся я. — Так это ты и у комиссии будешь спрашивать? Говори прямо —знаешь теорему или нет!

— Скажи страницу.

— Брось!

— Подумаешь, задается. Комиссию из себя разыгрывает! Говори страницу.

— Не скажу.

— Ага, не скажешь? Так вот: ты провалишься по биологии. Ручаюсь. Сколько желудков у коровы? Товарищ, скажите, пожалуйста, сколько желудков у коровы?

Леночка ранила жестоко и без промаха. Я терпеть не мог биологии, и коровьи желудки меня смутили. Еще вчера кто-то из друзей поймал меня на ехидном вопросе: «Сколько ножек у сороконожки?» Теперь я уже не считал себя в праве быть учителем.

— При чем здесь это?.. Ну, на сорок восьмой, если тебе так легче.

Леночка победила.

— Вот так бы сразу. А теперь прочти мне это место. Я забыла о вертикальных углах ... Постой, постой, еще раз, сначала; и не так спеши, более внятно. Вообще глупо спрашивать такие легкие теоремы!

Нам перестало хватать вечерних часов. Запасшись дровами, мы просиживали ночи иногда до рассвета. В таких случаях я прямо из Леночкиной комнаты отправлялся на охоту. Леночка меня провожала. Она застегивала крючки на моей шинели, помогала затянуть пояс и, заботясь о том, чтобы я не отморозил себе пальцы, мазала их сурепным маслом.

— Теперь ты готов. Иди. А я протру дырочку в стекле и буду на тебя смотреть.

Она дышала на заиндевевшее стекло, а я, вместо того, чтобы подойти и поцеловать ее, зевал, страшно раздирая рот...

— Смотри, ворону проглотишь.

Это был каламбур: я шел стрелять галок и ворон.

«Нет, сейчас не время целоваться. Вот зачеты пройдут — тогда...» Даже в робости я был дерзким.

Кончилась неделя. Два дня оставалось до первого экзамена. Два дня и две ночи. Я отправился к Леночке, неся в руках бумажку, на которой был подробно изложен план занятий. Перечитывая его дорогой, я медленно спустился по лестнице и стал отворять дверь. На стене висело мужское пальто, рыжее с меховым воротником. «Фу, чорт возьми, куда меня угораздило?» Я решил, что ошибся комнатой, и захлопнул дверь.

Но нет, здесь, именно здесь жила Леночка. Ошибиться было невозможно: я слишком хорошо знал дорогу сюда. Эта дверь, — она ли мне незнакома? И, наконец, вот записка: на ней крупным почерком написана фамилия Леночки. Через стенку я слышу ее голос: кто же там? Впрочем, по боку анализ. «Глаза более точные свидетели, чем уши» — сказал Гераклит, и я отворил дверь.

Рыжее пальто — на прежнем месте. Что это? .. Оно висит на моем гвозде! Я его вбивал для себя одного, я не хочу разделять ни с кем мой гвоздь!

На комоде лежит мохнатая шапка и из-под нее, как хвост большой крысы, обернувшейся ко мне спиной, свисает длинная ременная плеть.

Теперь я знаю, кто в гостях у Леночки.

Губпрофсоветчик сидел на ящике. Он рассеянно перелистывал мой конспект по истории и улыбался. Чему? Может быть, орфографическим ошибкам. На губпрофсоветчике высокие сапоги, они почти касаются Леночкиных туфель. Однако, как она владеет собой! Ничто на этом лице не выдает волнения. А в том, что Леночка волнуется, что она смущена, я не сомневался тогда, хотя для такой уверенности у меня не было никаких серьезных оснований. Леночка могла свободно и не волноваться.

Губпрофсоветчик захлопнул тетрадь:

— Спойте еще. Мы с товарищем послушаем.

Она пела ему. Все кончено. На меня нашла сонливая апатия, я даже заулыбался, обретя вдруг безмятежное спокойствие, как замерзающий путник. Только бумажка выпала из моих рук и мягко спланировала на пол.

— Споете?

— Нет, нам нужно заниматься.

И сказала она это так деловито, так просто, что надежды снова стали возвращаться ко мне. А с надеждами — и возбуждение и гнев.

Губпрофсоветчик поднялся и надел пальто.

— Ладно, не буду мешать. Но вы помните о нашем условии?

— Помню, — ответила все тем же тоном Леночка, и я при всей своей мнительности не мог заподозрить здесь ничего ужасного.

Они распрощались. Губпрофсоветчик вышел. Леночка подобрала с пола мою бумажку, прочла ее очень внимательно и сказала:

— Почему же только до декабристов? Мне кажется, что сегодня можно повторить всю историю.

Я молчал, стараясь разгадать, думала ли она в самом деле о декабристах. Потом мне вдруг захотелось попросить ее спеть. И я сделал бы это, но Леночка опередила меня:

— Ты еще не раздет? Ведь и так он столько времени отнял. Раздевайся.

Я снял шинель, долго держал ее в руках и, наконец, положил на ящик. Леночка доставала учебники, потом стала крошить анилиновый карандаш, чтобы развести чернила.

— Он славный парень. Только не во-время пришел: самая горячка... Садись поближе к свету и читай.

Я читал про Иоанна Грозного. Страницу за страницей. А думалось совсем о другом: «Если они просто товарищи, как говорит Леночка, то почему же они называют друг друга на вы?» Это казалось очень подозрительным.

К полуночи мы разделались с историей. Леночка была довольна.

— Вот хорошо! Теперь давай математику, чтобы сегодня закончить.

Такой академический азарт окрылил меня. Губпрофсоветчик не так уж страшен, если Леночка готова всю ночь просидеть над книгами.

Только с рассветом я ушел к себе, усталый, без сил и без мыслей. Зато весь курс был пройден, и у нас оставался целый день на повторения. Ох, как бы добраться до койки! Уж я наверстаю за все бессонные ночи. А лекции? бог с ними, — лекции прочтут и без меня.

Проснулся я много часов спустя. Ужасно хотелось есть. Но ведь есть-то нечего. Решил попытать счастья на кладбище. Там, мне говорили, гнездятся особенно большие и жирные галки.

Далеко за заставой хоронили людей. Дорогу найти было нетрудно: меня поминутно обгоняли мертвецы. Они неслись рысью в крытых фургонах, просторных и вместительных. Единственный катафалк, предназначенный специально для покойников, промчался хорошим аллюром, громыхая стеклянным кузовом на поворотах. Я едва разобрал надпись: «господи, прими душу усопшего раба твоего». А сзади уже догоняла почтовая карета с лозунгом во всю стенку: «почта сближает людей». Случайно распахнувшаяся дверца выдала тайну кареты: ее тоже мобилизнули для санитарных надобностей.

За кладбищенской оградой у самых ворот красноармейцы рыли братские могилы, широкие, как траншеи. Я прыгал через них с разбега. И только одну траншею обошел: как-будто скошенные пулеметным огнем неприятеля, на дне ее лежали мертвецы.

Мне сказали правду: подальше, среди старых акаций, водилось множество галок. Превосходство этих птиц над городскими можно было заметить при первом же взгляде на их добротное оперение и гордый, независимый стан. Я прятался за крестами, выслеживая стайку, и стрелял почти без промаха. Не помню точно размеров добычи, но она была велика. Нас с Леночкой ждет небывалый ужин. Хватило бы только масла. Обвешанный галками, я не стал возвращаться прежним путем, а попросту перемахнул через забор. И здесь повезло: только-что я ступил несколько шагов, слышу, мне кричат с фургона:

— Садись, прокачу!

Оказывается, товарищ-политехник служит кучером в коммунхозе. Всю дорогу он прохвастался:

— Санитарам действительно скверно, а у меня работа чистая. Только за лошадьми смотрю.

Из чувства признательности я радовался вместе с ним. Зато в полчаса он довез меня до самого общежития.

Справившись со своими делами, я отобрал лучших птиц и пошел к Леночке. Странно, ее комната оказалась запертой. Пришлось возвращаться к себе. Голод меня одолевал и тем тяжелей было переносить ожидание. Прошел час, а может, и больше; чтобы как-нибудь отвлечься, я переписал несколько протоколов бюро ячейки... «Ну, теперь-то она дома». Что за оказия — дверь попрежнему под замком! Я сбегал на рабфак, посмотрел доску об'явлений — не на собрании ли Леночка? Но в этот день не было ни одного собрания. Так значит самому готовить ужин? Да, ничего лучшего не придумаешь.

На черном дворе, разбросав снег, я накопал глины. Было совсем темно. Дворик не освещался даже из окон. Народ спал.

Огонь разгорался медленно. Я приготовил тесто. Галки, покрытые глиной, лежали в печке, словно вылепленные.

Хорошо отдохнуть в ожидании ужина, раскинувшись на кровати и протянув ноги к теплу. Но я не воспользовался этими благами. Началось с маленького: хочется есть, галки сейчас поспеют, если Леночка к тому времени не придет, — ужинать мне или не ужинать? «Почему же ее все-таки нет?» Я стал вспоминать во всех подробностях события вчерашнего дня и чем дальше углублялся в воспоминания, тем тревожнее себя чувствовал. «О чем они уславливались? Может быть, он пригласил ее в гости или в театр?» За несколько минут мною была создана довольно стройная теория. Вчерашнее Леночкино усердие я об'яснял уже не иначе, как порочными побуждениями: попросту ей хотелось от меня избавиться. Они в театре. Я даже знаю ложу губпрофсовета во втором ярусе.

Но, нужно сказать, ни один из самых пессимистических вариантов не предусматривал возможности, что Леночка вовсе не придет ночевать к себе в комнату.

А случилось именно так.

Галки давно были готовы. Я с полчаса раздумывал, ужинать ли мне одному, и, наконец, с’ел трех птиц, выбирая, которые помельче. Огонь в печке еще не погас. Я все лежал на кровати и так, незаметно для себя, не раздеваясь, уснул. Уж очень я, видно, утомился, потому что спал беспросыпу и без сновидений до утра.

Собственная нога, обутая в сапог, было первое, что я увидел, открыв глаза. Она напомнила мне всю вчерашнюю ситуацию.

«Так поздно пришла, что постеснялась зайти» — думал я, поднимаясь и отряхивая измятую одежду. «Послушаем, что она будет брехать. Любопытно». С полотенцем в руках я отправился вниз к умывальникам.

На Леночкиной двери висел замок и моя записка. Она пожелтела, углы повисли вниз, как лепестки на увядшем цветке.

Спасительная апатия пришла мне на помощь. Довольно спокойно я скомкал бумажку, не забыл воткнуть кнопку в каблук и пошел умываться. Покончив с этим, я вернулся и сел завтракать. Волнение, может быть, выразилось только в том, что незаметно для себя я одолел четырех галок, самых крупных.

В коридоре зазвонили. Начинался первый день зачетов.

Леночка вошла в аудиторию уже когда члены комиссии сидели за своим столом. Вошла, кивнула кому-то из подруг и заняла место на первой скамье.

Моя соседка Кулагина сказала:

— Бедная Ленка, ее сейчас вызовут. Нехорошо, когда фамилия начинается на «А».

Я мрачно пожевал губами:

— Ладно, теперь она может называться другой фамилией.

На Кулагину эта фраза произвела неожиданно большое впечатление. Она приблизила ко мне свое лицо. Глаза ее и рот улыбались:

— Расскажи!

До чего девчонки любопытны. Кулагина шептала почти с мольбой:

— Расскажи, пожалуйста!..

Я отмахнулся от нее:

— Не приставай.

Действительно, Леночку вызвали одной из первых. Она, как всегда, гладко отвечала по алгебре. Комиссия была довольна и только преподаватель геометрии улыбался, как-будто хотел сказать: «Погодите, она у меня попляшет!» Мне казалось, что я разгадал эту улыбку. «Правильно! — кричал я про себя. — Она попляшет!» Я ничуть не стыдился этого чувства: «Руку, профессор!»

— Теперь побеседуйте с Петром Ивановичем, — сказал наш декан Леночке. Мой союзник поклонился ей очень вежливо и стал диктовать теорему. Это была та самая теорема о вертикальных углах. Леночка ее доказала.

— Так, — сказал профессор с довольной улыбкой (я нашел ее почти изменнической), а каковы свойства параллелограмма?

«Ну, это безобразие! Спрашивает как раз то, что Ленка знает. Пифагором, Пифагором кройте ее!» Профессор задал еще несколько вопросов и, выслушав ответы на них, приятно удивился.

«У-у, интеллигентишка, размазня!»

— Можете итти, — сказал декан, — до завтрашнего дня вы свободны.

«Сдала, — думал я, провожая глазами Леночку. — Ну, а разве без меня она б выкрутилась? Теперь — свободна. Верно, опять убежит на всю ночь». В подобных размышлениях прошло несколько часов. Я сидел на «горе». Профессора отсюда казались все низенькими и толстыми. Скамьи по соседству давно пустовали. Наконец, была прочитана и моя фамилия. Я отвечал медленно, с усталой сдержанностью. Это придавало убедительность моим ответам, и через десять минут я вышел из аудитории.

Дома было грязно и холодно. Скелеты птиц валялись на столе среди учебников и глиняных черепков. Весь этот мусор я хотел высыпать в платяной шкап, но потом решил, что и мусору и шкапу лучше сгореть в огне. Мой штык должен был участвовать в этой операции. За ним пришлось итти к Леночке. «Просто попрошу штык и уйду» — наметил я образ своего поведения.

— Можно войти?

— Конечно, — ответили мне.

Посреди комнаты стояла Кулагина со щеткой в руках.

— Что ж ты не сказал сразу? Теперь я все знаю!.. А комнату отдали мне. Ты здесь был прежде? Правда, хорошо?

Я страдал как-будто от резкой перемены температуры. В этой комнате живет другая. Здесь все по-старому: старая мебель; мой гвоздь в стене, матерчатый абажур, и только кровать покрыта непривычным ярко-зеленым одеялом. Сутки переполнены событиями. Думал ли я вчера, на кладбище, что это кончится так?

— Слушай, Кулагина, Лена брала у меня штык. Отдай-ка его.

— Штык?.. Ах, вот этот, противный? Я хотела его выбросить.

— Попробовала бы!

— А что? — пусть не оставляет вещей в чужих комнатах.

«В чужих комнатах?» И верно — ведь это чужая комната. Я вышел в коридор. По лестнице поднимался Федя Комаров.

— Вот хорошо. Зайди ко мне.

У Феди топилась печка. Уже ради этого одного стоило зайти. Хозяин превратил свою комнату в мастерскую. К столу были привинчены тиски и маленькая наковальня. У стен по углам лежали куски водопроводных труб. Под ногами хрустели металлические опилки.

Федя занялся производством могильных крестов. С тех пор как на православном кладбище в одну ночь пропали все деревянные кресты, родственники умерших стали предпочитать памятники из водопроводных труб. Федя работал у подрядчика. Трубы доставались даром — их много было на развалинах бани.

— Кошек ты забросил?

— Пока да. — Федя поставил перед собой стул, как это делают некоторые ораторы, и продолжал громко:

— Ленка женилась.

— Слыхал.

— И знаешь на ком? На твоем любимчике, который ответственный паек получает.

— Тоже слыхал.

— Прекрасно. Так вот: я знаю, что ты думаешь о наших девчонках, вполне с этим согласен и именно потому хочу договориться с тобой. То, что сделала Ленка, не имеет себе названия. Это измена!..

«Измена? Неужели он знает, что Леночка изменила мне?»

— Это — измена пролетарскому делу, — успокоил меня Комаров, — это — шкурничество, это — дезертирство! В то время как весь рабфак голодает, она будет роскошествовать, есть на серебре бутерброды с маслом, будет ходить в калошах, как последняя гимназистка! ..

И все-таки его гнев был ничтожен по сравнению с моим. Именно поэтому я мог сохранить внешнее спокойствие.

— Верно я говорю?

— Ну...

— Таким не место в комсомоле. Нужно поставить вопрос об ее исключении. Пусть десять раз он ответственный: дезертировать с фронта нельзя ни к какому мужу. Я рассчитываю на твою поддержку.

— Посмотрим. Боюсь, что из этого ничего не выйдет.

— Эх, ты, революционер! Добиваться надо. Давай руку!

Я очень вяло ответил на рукопожатие. К чему? В этом мире не найти равного мне союзника. Комаров говорит, в конце концов, глупости. «Дезертирство, шкурничество» — пустое. О, если б Леночку можно было исключить за измену! Но разве за измену мне исключат?..

На завтра уже весь рабфак знал о Леночкином грехопадении. Комаров рассылал гневные послания с надписями в правом углу: «Прочти сам и передай другому». Большинство читало их с улыбкой. Но, прочтя, передавали соседям. В аудитории становилось весело; декан несколько раз стучал карандашем по графину, стараясь водворить тишину. Федя дулся. Он не рассчитывал на такой эффект и теперь послал эстафету вдогонку своим декларациям: «Прошу добавить — только для действительных членов РКСМ».

Я следил за Леночкой. Она уткнулась в книгу, не придавая значения приглушенным взрывам смеха, хотя, по-моему, в ее положении всякий смех должен был казаться подозрительным.

В этот день зачеты сдавались коллективно, опросом всей аудитории. Когда, наконец, члены комиссии ушли, Абрам Страж взобрался на кафедру и попросил закрыть дверь. Свою речь он начал обычной кислой гримасой, под которой всегда скрывалась ракета остроумного злословия.

— Товарищи, поздравляю, нас отметил бог. Или не бог, так губпрофсовет.

Смеялись все: и сдавшие и провалившиеся на зачетах. Только я заставил себя сохранить невозмутимое спокойствие. Абрам продолжал:

— Говорю вам, как Страж, этот факт не должен лежать под сукном. Мы вывесим мраморную доску и напишем: «Здесь училась наша радость и наша гордость: Леночка-губпрофсоветчица».

— Дурак! — крикнула Леночка, срываясь с места.

— Браво! — кричали в аудитории. Леночка скользнула глазами по амфитеатру. Один я не смеялся и не хлопал в ладоши.

— Дураки! — и она убежала прочь.

Федя Комаров решил воспользоваться моментом:

— Товарищи, нельзя терпеть. Всей группе нанесено публичное оскорбление.

Эта фраза послужила новым поводом для смеха. Малыгин толкнул Федю в бок:

— Чего раскудахтался? Смейся, когда смешно, а трагедию разыгрывать нечего. Подумаешь, — оскорбление!

Но и в следующие дни Комаров не унимался. За полной своей подписью он вывесил в коридоре «Открытое письмо дезертиру». Письмо сняли по постановлению бюро ячейки. Я не присутствовал на заседании. Эта была первая в моей жизни дипломатическая болезнь. Кулагина, ярая приверженка комаровской партии, охотно делилась своими сведениями:

— Понимаешь, иду по Пушкинской, и вдруг — Ленка! Тащит за собой саночки, а на них кулечки, кулечки... Полно жратвы. Наверно, мужнин ответственный паек получила. Не успела замуж выскочить, а уже паек.

Собеседники обычно над ней посмеивались:

— Вот бы тебе такого мужа!

Леночка приходила в аудиторию всегда после звонка. Она не искала встреч ни с кем из нашей группы. Вызовут ее, — она ответит и уйдет тотчас же. Малыгин ухмылялся:

— Ничего, пусть перебесится...

Прошли последние зачеты. Начались зимние каникулы. Я скучал. Раза два ходил на кладбище, потом дрова пилил для детского дома, — вот и все развлечения. Галки надоели. Перешел на воробьев. Их нужно с полсотни, чтобы пообедать. Ничего, зато охота интересная: попади-ка в воробья! О Леночке думал много. Я ничего не забыл, и чувства горькие отравляли меня.

Однажды под вечер зашел Петя Савушкин.

— Пойдем в партийный клуб.

— Можно.

До своего знакомства с Леночкой я часто бывал в этом старом особняке. Готика всегда молодится, и дом этот, построенный бог весть когда, походил на старичка, вечно бодрого, вечно стройного и сухого. Даже клубную вывеску он носил легко, изящно, как человек, привыкший одеваться по моде, носит свой костюм.

Комнаты и залы дворца были обставлены с роскошью. Я любил ступать по мягким коврам, прикасаться к холодной меди статуэток или гладить рукой безукоризненные изгибы кресел. Хороша была и столовая, отделанная темным дубом. По членским книжкам здесь отпускали морковный чай с монпансье.

Мы прошли с Петей через все эти комнаты в бильярдную. Народу было мало, и маркер Николай Семенович, инвалид гражданской войны, поставил нам пирамидку. На бильярде я выучился играть этой зимой здесь же, в клубе. Вечером, когда дома пустынно и холодно, я приходил сюда, искал своего учителя — заведующего здравотделом, — и мы гоняли шары иногда до полуночи.

Петя проигрывал мне одну партию за другой, но это его не огорчало нисколько.

— Между прочим, — говорил он, — «Джойнт» выдает одежду еврейским ребятам. Ты свободно можешь сойти за еврея. Правда, остались только жилетки и шапокляки, но и это верный фунт хлеба.

— Ладно, сойду за еврея, — и я положил последний, тринадцатый шар. — Бросим?

— Бросим, — охотно согласился Савушкин. — Я поднимусь в библиотеку.

Николай Семенович убирал шары в ящик, инкрустированный перламутром. На соседних столах играли новички. Смотреть на них было скучно. Не спеша, я вышел в буфет.

За столом направо сидело несколько человек. Двух я узнал сразу: это была Леночка с мужем. Губпрофсоветчик обжегся о жестяную кружку и держал палец во рту. Он меня не заметил. Зато Леночка видела меня и, кажется, не спускала глаз. Я весь ушел в походку. Как удержать ноги от слишком поспешных шагов, как заставить их ступать легко, спокойно и непринужденно?

Вот, наконец, маленькая гостиная. Здесь тихо. Глубокое кресло поглощает меня целиком. Жалко, что нельзя так уснуть. А спать хочется: мне даже лень обернуться на шаги, которые я слышу у себя за спиной.

— Ты здесь? Давай поговорим.

Леночка подошла и облокотилась на золоченую шифоньерку.

«Она не боится со мной говорить!» Это был страшный удар. Он пригвоздил меня к креслу. Леночка продолжала:

— Ты один из тех, кто просто и по-товарищески может отнестись к маленькому событию, которое произошло в моей жизни. Ну, я вышла замуж за коммуниста. Что тут зазорного? А ребята травят меня, не дают прохода. Шуточки, насмешки, — это кого не выведет из терпения! Ведь я же человек... и комсомолка.

«Она обращается ко мне за помощью. Она всегда считала меня мальчишкой. Я — не мальчишка, я — любящий мужчина!»

— Почему ты волнуешься? Мне кажется, наши отношения... Скажи, — прибавила она неожиданно быстро, — у тебя не примешивается что-нибудь личное?

«Ах, вот как! Маркиза начинает догадываться!» Я вскочил вз'яренный.

— Это ты про что! Знай, я подобной чепухой не занимаюсь! Свои качества прошу не распространять на других!

Леночка, трепещущая, бедная Леночка, попятилась от меня.

— И ты тоже...

— Обязательно. Буду бичевать, как мне подсказывает революционная совесть.

Черные бровки надломились, и рот стал совсем мягким.

— За что же?

— Как за что? Очень просто...

Я силился припомнить всю комаровскую аргументацию.

— Во-первых, — это дезертирство. Дезертировать с фронта нельзя ни к какому мужу. Потом — шкурничество... Потом — измена пролетарскому делу... Вот!..

Рояль стоял поблизости. Леночка уронила головку на его блестящую клавиатуру. Я засунул руки в карманы, собираясь уйти. Но, нет — это не все. Под рукой — рогатка. «Отдать, отдать сейчас же». Резина со стоном отделялась от дерева.

— На, возьми свою принадлежность.

— А чем же ты будешь стрелять птиц? — И она зарыдала.

Я побежал отсюда, сшибая мебель, топча ковры, — побежал, чтобы самому не расплакаться.


Ветер разбойничал на улице, во всем ему покорной. Редкие окна светились умоляющими огоньками, деревья заламывали руки в безмолвии, и лихому ветру стало тоскливо от этой животной покорности: он ушел к морю. Город шевелился, оправляясь от страха. Кто-то невидимый у стены твердым голосом звал маму и просил хлеба; одинокий звонок дребезжал в переулке.

Я шел посреди мостовой. Я пел громко.

Ах, зачем ты меня целовала,

Жар безумный в груди затая,

Ненаглядным...

— Товарищ, документы пред’яви. — Матросы в куцых бушлатах прочли мое удостоверение.

Ненаглядным меня называла

И клялась:я твоя, я твоя.

Совсем близко завязалась перестрелка. Город-трусишка открыл пальбу, когда ветер уже искал счастья в море, под Очаковом.

Загрузка...