Июнь принес с собой дожди и прохладу. Небо затянулось пасмурной пеленой, стало низким, давящим.
— Май все тепло летнее съел, — приговаривал Сурков и вздыхал.
Ему верили, потому и не возражали, — кому ж знать причуды погоды, как не уроженцу деревни. Но в глубине души каждый надеялся, что лето, еще такое долгое, только-только начавшееся, порадует Подмосковье не одним солнечным деньком. На это намекал и неумолкающий утренний гомон птиц, мокрых, взъерошенных, но не унывающих, снующих тут и там по своим суетным птичьим делам. От их щебета становилось легче, вольготнее, даже дождевая вода под подошвами сапог, казалось, хлюпала бодро и весело, вызывая желание пробежаться босиком по прозрачным радужным лужам, как не в столь уж далеком детстве.
И бегать приходилось: по утрам, на физзарядке, и днем, на занятиях по тактике, и в пока еще коротких примерочных марш-бросках, и просто — бегать, бегать и бегать в повседневных кроссах, сгоняя с себя допризывный жирок, чувствуя, как на его месте затвердевают под распаренной кожей жилистые желваки мышц и приходит выносливость, приходит вместе с загрубевшими на ногах мозолями, с ожившими под тугими струями ветра легкими, с уверенностью, что всегда можно пробежать чуть-чуть больше.
Беготня сменялась сидением в классах. И тогда наваливалась всей тяжестью сонливость, затуманивала голову, спутывала липкой паутиной слабости тело.
Шел второй месяц. Незаметно для себя втягивались парни в армейскую жизнь.
Не так просто было получить разрешение. Но Сергей добился своего. Он считал, что имеет право на этот звонок. И его уверенность подействовала.
Оя долго не мог заставить себя набрать номер. Наконец решился.
— Алло?
К телефону подошла сестра.
— Валя, здравствуйте, это Ребров. Будьте добры. Любу!
— Сережа? Откуда вы?
— Простите, у меня всего две минуты, из дежурной части звоню, — Сергей приглушил голос и для пущей надежности прикрыл трубку ладонью, — тут это не полагается вообще-то.
— Все поняла, Сережа, одну минутку!
В трубке послышались торопливые удаляющиеся шаги, а потом еле различимые голоса: "Люба, тебя!" — "Ну я же просила не подзывать меня к телефону!" — "Это Сергей!" "Меня нет ни для кого, поняла — ни для кого!" Хлопнула дверь.
— Сережа, вы слушаете? Любы нет, наверно, только что вышла…
Ребров стиснул зубы. У него в голове вертелось навязчивое "ни для кого, ни для кого, ни для кого!".
— Сережа, что с вами? Вы слышите меня? Позвоните завтра! Или через пару дней. Алло?!
Сергей молча положил трубку на рычажки.
Дежурный старший лейтенант, пряча насмешливую улыбку под густыми русыми усами, спросил:
— Не повезло?
Можно было и не спрашивать — в эту минуту все, что творилось у Сергея внутри, все, что застилало туманом мозг, было написано на его лице.
Выходя из дежурки, Сергей почувствовал тяжесть в левой стороне груди, там, где во внутреннем кармане гимнастерки лежало зачитанное Любино письмо.
После обеда сидели в курилке под навесом, молчали, слушали, как барабанят по жестяной кровле крупные, но редкие пока капли.
Слепнев широко зевал, потягивался и тоскливо думал о том, что все вроде бы неплохо, но если бы ввели послеобеденный сон, было б совсем хорошо.
Сурков, уставившись отрешенными от всего земного глазами в мутную пелену, заунывно вытягивал какой-то бесцветный мотивчик.
Ребров с Хлебниковым притулились в углу курилки, молча попыхивали сигаретами, пуская белые клубы дыма вверх.
Черецкий маялся перед входом — несколько раз доставал из кармана брюк пачку сигарет, потом прятал обратно, обегал взглядом сидящих в курилке, будто желая сказать чтото важное, но ничего не говорил.
Вот пачка вновь очутилась в его руке, и, как бы помимо воли хозяина, от еле заметного щелчка в донышко из нее вынырнул белый цилиндрик. Слепнев, словно завороженный, следил за Черецким. Капли забарабанили сильнее, чаще.
Черецкий размял сигарету, постучал ей зачем-то по тыльной стороне ладони, потом понюхал с вожделением, прикрыв при этом глаза, и сунул обратно в пачку.
— Опять решил завязывать? — поинтересовался Слепнев.
Ответа он не дождался. А Черецкий будто бы вдруг, только теперь заметил Хлебникова, сидящего в углу, оживился, подошел к нему и устроился рядышком, лениво откинувшись на спинку и положив ногу на ногу. Глаза его подернулись дымкой, лицо расслабилось и приняло безучастное выражение, именно такое, какое приводило Суркова в тихий ужас.
Но на этот раз Черецкий на Леху не обращал внимания, видно, ему самому надоело уже подтрунивать над простодушным и безответным деревенским увальнем, и он решил выбрать жертву покрупнее. Не зная, как начать, а может, и просто оттягивая удовольствие, он молчал. И в самом молчании этом таилась какая-то злая веселость, граничащая с открытым вызовом и одновременно с кошачьей вкрадчивостью, с готовностью отступить, спрятать коготки.
Сергею на миг показалось, что, несмотря на неподвижную и внешне миролюбивую позу, Черецкий напоминает собой крупную хищную кошку, приготовившуюся к прыжку. И невозможно было определить, что эта кошка сделает в ближайшую минуту: прыгнет на жертву или же мягко отпрыгнет в сторону.
Черецкий для начала выбрал первое.
— Был у нас в школе учитель истории, — издалека начал он безразличным тусклым голосом, как бы пытаясь подавить зевоту, — мастерюга был, да-а!
Выдержал паузу, ожидая клевки на заброшенную им приманку. Но реакции не было. Все ждали дальнейшего. Слепнев даже протер рукой заспанные глаза и раскрыл их пошире, опасаясь прозевать самое интересное.
— Но с нашим Славиком тягаться — куда ему!
— Да ну? — нарочисто удивленно выдохнул Хлебников.
— Просто в подметки тебе не годится!
— Во дает! — подал голос Слепнев.
— Да-а, — продолжил Борька, — хоть тот и сорок лет науку долбал, но куда там до нашего светили! Славик собственными глазами все видал, без науки допер, вот в чем штука. Это ж надо, как нам повезло! С каким человеком служим! Слыхал, Сурок? У себя в колхозе расскажешь, не поверят! Он же со Святославом лично знаком был, хе-хе, тыщу лет назад познакомился!
По лицу Черецкого поползла самодовольная ехидная улыбка. Он бросил в костер затравку и теперь ждал, что этот костер разгорится и спалит в своем пламени умника Хлебникова.
Но тот, повернувшись к Черецкому, недоуменно спросил:
— О чем ты, Боря? Загадками говоришь.
И хотя каждый прекрасно понимал, о чем гoвoрит Черецкий, Славкина невозмутимость загипнотизировала садящих в курилке. Никто не мог понять толком, к чему этот разговор, и потому предпочитали не вмешиваться до поры до времени. Лишь Сергей несколько раз бросал в сторону Черецкого раздраженные взгляды, порываясь осадить того. Но и его останавливало, словно какое-то невидимое препятствие, спокойствие Хлебникова.
Напускное безразличие начинало покидать Черецкого — не было того главного, на что он рассчитывал: поддержки в розыгрыше. И оттого розыгрыш этот терял остроту в вообще грозил перерасти в какую-то глупую пустую нелепицу.
— Ты что, забыл, как нам лапшу на уши вешал после отбоя?! — стараясь вложить в голос побольше сарказма, выдавил Борька.
— Ну как же, дедушка, у тебя, наверное, старческий склероз? Я обычно сплю после отбоя, — сказал Хлебников и еле заметно моргнул глазом Слепневу. Тот расплылся в улыбке, дошло. — Может, тебе чего приснилось со дедовской немощи, так это бывает в твоем возрасте, Боря.
— Ага, — сквозь смех процедил Слепнев, — вот мне тоже намедни…
— Ты брось это! — оборвал Слепнева Черецкий, обращался он к Славке. — За дурака меня держишь, за дешевку?!
— А ты?
— Что я?
— За кого ты меня держишь? — На лице Хлебникова не дрогнула ни одна жилка. Он сидел все в той же обмякшей позе.
Черецкий не ответил. Резко поднявшись на ноги, он сунул руку в карман, вытащил оттуда сигарету и нервным порывистым движением поднес к губам.
— И осады не было?!
Вместо ответа Хлебников услужливо протянул зажагалку.
— Значит, ни князя, ни битвы — ничего?!
Славка пожал плечами, спрятал в карман отвергнутую зажигалку. Вздохнул.
— Ну, а ты. Сурок, тоже спал, скажешь? Тоже не хрена не слышал?! — отвернувшись от Хлебникова и ломая спичку за спичкой в тщетной попытке прикурить, выпалил Черецкий. На Реброва он даже не смотрел, ждать от того подмоги не приходилось.
Сурков побагровел, уставился в цементный пол. А потом совершенно неожиданно для все сунул Черецкому прямо под нос сжатый кулак.
— Видал! — сказал он тихо, но с несвойственной уверенностью. — Чирей занудный! Тока обзови еще!
Здоровенный кулак, маячивший перед Борькиным лицом, говорил сам за себя, не требовал пояснений.
Черецкий отвернулся, что-то прошипез сквозь зубы. Теперь он был обнаженным комком нервов — ссутулившийся, вздрагивающий, затравленно озирающийся, потерявший точку опоры.
— Так, значит, это мне одному все приснилось?! — почти выкрикнул он. — Ну, лады!
Он вылетел из курилки под дождь и быстро зашагал к казарме — сгорбленный, с засунутыми в карманы брюк обеими руками, не разбирая дороги и шлепая прямо по лужам.
— Переборщили, — не выдержал Слепнев и бросился вдрогонку.
— Ничего, в самый раз, — зло произнес Сергей, не глядя ни на кого. — Впредь наука.
Хлебников стоял с опущенными руками, на лице его застыла смущенная улыбка.
Дождь лил не переставая, и пузыри на лужах были похожи на ожившие лунные кратеры.
— Нехорошо получилось, — вяло произнес Славка.
— Да хватит уже о нем! — вырвалось у Сергея помимо воли. — А тебе, Леха, — добавил он, обращаясь к Суркову, надо было дать свой кулачище понюхать в первый же день.
— Да ладно, — промямлил Сурков. — Я пойду, через десять минут построение, почиститься надо.
Сергей только рукой махнул.
Когда Леха вышел, он подсел к Хлебникову поближе:
— Славик, тут такое дело, понимаешь…
— Ну так давай выкладывай!
Сергея насторожила эта поспешность.
— Ничего, потом как-нибудь.
— Потом так потом.
Сергей нахмурился, вздохнул тяжело. Но показывать настроение не следовало.
— Так скажи, откуда набрался всего этого? — увел он разговор в сторону, желая узнать то, что не удалось выведать Черецкому. — Я что-то в учебниках этого не встречал.
Славка ответил сразу, будто ждал вопроса.
— Да какие там учебники, шутишь! Из книг посерьезнее. Знаешь, каждый по-своему с ума сходит: один марки собирает, другой без рыбалки сохнет, а для меня история это все! После армии в университет поступать буду.
— Ясно. Значит, до призыва не прошел. Поступишь еще. А вообще вся эта история нам до фени, все равно не упомнишь ничего. Тут своими историями по горло сыт, не знаешь, как из них выпутаться.
— Свои — они всегда при нас, дело житейское. — Славка помолчал немного. — Знаешь ведь, как бывает: растет дерево, долго растет, корни запустив в землю, впитывая соки. Ствол могучий, крепкий, вверх рвется. И никто не видит этого дерева, мимо проходят. А тут возьми да распустись на нем цветочек, яркий такой, малюсенький, — глядь, и толпа вокруг: ах, как мило! ах, как красиво! А про само дерево-то и забыли, не видят его…
— Да-а, красиво, но туманно.
— А ты не спеши. Цветочки это мы, вернее, нам так кажется, будто мы цветочки — венец творения, усек?
— Ну, положим, — Сергей натянуто улыбнулся.
— И все-то нас любят, восхищаются нами. А мы и рады, думаем, так оно и есть. Но посуди сам, что мы без ствола-то и без корней?
— Ты палку не перегибай, как это без корней! — Сергей даже обиделся. Брови сдвинулись к переносице, образуя над ней вертикальную складку. — А вообще-то ты прав, наверное.
— К сожалению, — вздохнул Хлебников. И добавил неожиданно и твердо: — Давай-ка свою историю выкладывай, чегожмешься!
Сергей молча протянул Любино письмо. Но Славка не успел его развернуть — со стороны казарм раздался сигнал к построению.
Не было у Славки особого опыта в любовных делах. Но одно он почитал за большую удачу. То, что узнал об измене единственной близкой ему за месяц до призыва! Доведись этому случиться здесь, в казарменных стенах, наложил бы на себя руки. А там, на гражданке, пронесло какого, да и друзья отвлекли.
С Галочкой он ходил с девятого класса. Больше года ходили. Ну, а потом и вовсе сошлись. Ее отец даже, поймав какого Славку во дворе, набил ему морду — тот и сопротивляться толком не мог, как сопротивляться будущему тестю. А ведь Славка верил: будет ее отец тестем ему, будет, а как. же?! Бил тестюшка не жалеючи, с оттяжкой. Бил да приговаривал: "Вот тебе, донжуан хренов!" Да и еще коечто покруче!
Но Славка вывернулся и сам огрел будущего, как ему казалось, но несостоявшегося в действительности родственничка. Хорошо огрел, от души! Уж слишком тот его допек. На том и разошлись.
Галочка, когда он ей рассказывал про этот случай, хохотала во все горло, до слез из глаз. Была она вообще смешливой. Невысокая, рыженькая, с зелененькими кошачьими глазками, вся какая-то живая, бурлящая, кипящая. Но на Славку смотрела еще с девятого класса как на существо высшее, уважала. Может, тем и взяла? Чего гадать!
И всего-то несколько недель у них длилось счастье тихое, скрытное, не каждодневное. Но Славка чувствовал: влип, накрепко влип. И сам понимал: не красавица, так себе, да и характером не подарок. Но сердцу и впрямь, наверное, не прикажешь. Так бы и ушел счастливым на службу.
Но в тот денек, слякотный и поганый, решил заглянуть к приятелю Костику. Заглянул.
— Чего тебе? — спросил Костик из-за двери.
— Отворяй, потом разберемся!
— Не могу, — заявил Костик басом. — Говори, зачем пришел?
Славка вытащил прихваченную бутылочку «Агдама», постучал ею в дверь.
— Слыхал? Булькает!
И Костика сгубила жадность. Он открыл.
— Ты чего это в трусах гостя встречаешь? — поинтересовался Славка.
— Да ладно, не барин. Пошли на кухню!
Они пришли через коридор, сели за стол. Костик сам открыл посудину, разлил. Выпили сразу по полному стакану. Поболтали о том о сем. Потом еще по чутку добавили. Потом Костик пошел в уборную. "На миг!" — предупредил он.
Но этого мига хватило. Славка, ничего не подозревая, прошел в комнату, приоткрыл дверь — они с Костиком не церемонились, были друзьями с первого денька учебного, с самого первого класса.
Он чуть не упал, настолько это было неожиданно — на стуле посреди комнаты, обклеенной фотографиями знаменитых боксеров и культуристов, сидела совершенно голая Галочка с бигудями в волосах и только-только начинала натягивать на свои крошечные ступни темно-синие колготочки — до щиколоток не успела натянуть, обомлела, откинулась назад и вдруг прикрыла ладонью лицо.
— В глаз захотел? — раздалось из-за спины.
Там стоял Костик и тяжело дышал. В руке у него была бутылка.
Славка ничего не сказал. Он просто вышел. В тот вечер он впервые в жизни попал в вытрезвитель. Правда, друзья от него не отходили, до самого призыва.
А ведь оттаял! Словно вообще ничего не было. Вычеркнул из памяти, забыл. Ну чем он мог помочь Сереге с таким опытом? И кто тому вообще мог помочь?!
Черецкий дня три подряд ходил нахохлившись, не вступал в разговоры. На вопросы отвечал односложно, с таким видом, будто все ему предельно надоели. После отбоя, забравшись на верхнюю койку двухъярусной кровати, он демонстративно отворачивался к стене и накрывался с головой одеялом.
Во сне к нему приходил отец. Приходил таким, каким запомнился с пятилетнего возраста: высоким, уходящим куда-то под небо, — Борькина голова была на уровне отцовских коленей. С тех пор прошло много лет. Мать, пока он рос, постепенно уменьшалась и наконец застыла, едва достигая своим вечным, туго скрученным пучком черных с проседью волос Борькиного подбородка. А вот отец навсегда остался великаном.
Во сне он никогда не заговаривал с сыном. Тихо шел рядом, поглядывая свысока, чуть через плечо. Или беззвучно смеялся. Борька силился привлечь его внимание, дергал за рукав, громко кричал, вернее, ему только казалось, что он кричит, потому что все звуки тут же тонули в какой-то ватной пустоте — так, что сам кричавший ничего не слышал. И эта бессильная немота порождала странный безотчетный страх, сжимала сердце в тисках, сковывала волю. Борьке оставалось одно — молча идти рядом с тем, кто ушел навсегда из его жизни тринадцать лет назад и с тех пор наяву никогда не приходил.
На все вопросы мать отвечала одной заученной фразой, слышанной Черецким в детстве сотни раз: "Для нас с тобой его нигде нету, понял?!" Малышом он верил. Отав чуть постарше, он сам перестал задавать вопросы, уяснив наконец-то для себя, что где-то отец все же есть" обязательно есть. Возможно, он ходит теми же московскими улицами, дышит тем же воздухом, разговаривает с теми же людьми.
И, наверное, можно вот так, запросто, повстречаться с ним, привести домой… Борька часто бродил в одиночестве по тротуарам, вглядываясь в лица прохожих, надеясь, что если не в этот раз, так в следующий ему обязательно повезет.
Но везение не приходило.
Годам к четырнадцати он оставил свои детские надежды. Прежнее чувство собственной обделенности стало покидать его, пока совсем не пропало.
Но сны оставались все те же — выматывающие, непонятные. И что странно, как ни старался Борька, не мог он во сне уловить черты отцовского лица. Оно было расплывчат тым, постоянно меняющимся. Лишь глаза оставались постоянными, даже когда отец смеялся, — грустными, усталыми, с застывшим в них вопросом. А на вопрос этот Борька ответа нет знал. Но тоже задавал его себе: что он? кто он? где его место в жизни? И вообще есть ли у людей это особое для каждого, определенное свыше или ими самими место? Все было очень непросто.
Просыпался после таких снов усталым, с ноющей пустотой в груди. И еще с каким-то яростным желанием доказать всем, и прежде всего себе, что место это он выберет для себя только сам, без чьей-либо помощи, и никому его не уступит.
"Привет бравому вояке от вечного студента!
Серега, ты сам знаешь, я писать не любитель. И уж коли взялся за перо, так неспроста. Тебе там, конечно, не до мирской суеты — замуштровали, небось, вусмерть! Но ты выбери все же минутку и прочти мое послание.
Я буду короток и ненавязчив. Вчера днем свел нас всевышний — совершенно неожиданно для меня — с твоей ненаглядной Любашей. Кстати, Серый, что-то она на меня зуб точит, и уже давно, не разговаривает, косится все, а глазки злющие! С чего бы это? Ну да ладно, я ей прощаю.
Скажу только, что поводов для такого неприятия своей персоны не давал. Ну так вот, продолжаю. Иду я, значит, по Кировской, иду себе посвистываю. А у почтамта лоб в лоб сталкиваюсь с твоей пассией. Мне то что? Но она, как увидала меня, остановилась, позеленела вся, вот-вот грохнется. Только суть не в этом, сам догадываешься. Рядом с нею — кто бы ты думал?! Знаю, что сам угадаешь — небезызвестный тебе герой плаца и немалый в ваших краях военачальник сержантского звания. При всем параде и при всех надраенных значках! Он как увидал, что такой конфуз приключился, так за плечико мадам нежненько подхватил — и дальше по прешпекту, а на меня ноль внимания. Так и ухряли!
Ты это все на ус-то мотай, но особливо не расстраивайся. Дело обычное. Я тебе как другу пишу, чтоб тебя какой болван не огорошил без подготовки-то. Не горюй, Серый! Жизненная мелочь того не стоит. У нас тут первокурсницы — закачаешься! Я к твоему приходу такую герлу сыщу все позабудешь. Это ежели меня не попрут из нашего учебного сарая. Кстати, я и твою подруженьку в аудиториях давне-енько не видывал. Но это дело ее да сержантово. Нам без разницы. А вообще эта учеба у меня костью в горле, еще за прошлый семестр хвосты висят. Все экзамены да зачеты, пересдачи, нервотрепки… Тьфу! Одна надежда пахан из-за кордона прибудет, нажмет на рычаги.
Но это так, к слову. Главное, надеюсь, ты понял. Так что держись, Серый! Не скорби и не рыдай! Как там у вас говорят — дембель неизбежен!
С тем и остаюсь…
P.S. Серега, забыл совсем, ежели меня вышибут все же из клоповника нашего — вся надежда на тебя! Ты там расстарайся — законопать для меня тепленькое местечко, желательно на гаупвахте, ха-ха, ладушки?!
…твой друг Мих. АН. Квасцов, 14.06.199… г.".
Бежать по скользкой глинистой земле было нелегко.
Многие уже несли на себе ее бурые влажные отметины. У одних они были на локтях, у других на коленях, у третьих — и тут, и там. Не падали лишь на спину — успевали подхватывать бегущие сзади, натыкавшиеся на потерявших равновесие. Бежали, видя впереди прыгающие поблескивающие каски да приклады перевернутых вниз стволами автоматов. Бежали молча, сосредоточенно, вразнобой, время от времени задирая лица вверх, подставляя их под тоненькие струйки дождя, прохладного, смывающего липкий пот.
Новиков бежал во главе своего взвода, поминутно оглядываясь назад, подбадривая уставших. Сам он усталости не чувствовал, как не чувствовал и собственного тела, — оно машинально выполняло свою работу, оставляя голову свободной, не отягощенной, как у его молодых подопечных, единственной навязчивой мыслью, одним желанием — поскорее остановиться, дать отдых ноющим ногам и рвущемуся из груди сердцу. И потому дыхание было ровным, глубоким, тело послушным. Николай испытывал настоящее наслаждение от долгого, изнуряющего непривычных бега.
За спиной раздался короткий сдавленный крик. Новиков обернулся, а потом и остановился — рядовой Хлебников сидел на земле, ухватившись обеими руками за левую ногу. Рядом, не зная, как им реагировать и что делать, скучивались солдаты взвода.
— Не останавливаться! — крикнул им сержант. — Ребров. Сурков, Черецкий — ко мне!
Взвод, обтекая сидящего на земле, побежал дальше.
— Ногу подвернул, может сломал, — ответил Хлебников на немой вопрос сержанта. И по лицу его было видно — не шутит.
— Да чего там! — сказал вдруг Черецкий, приседая. — Давай цепляйся за плечи!
Хлебников не заставил себя упрашивать, влез на закорки.
Черецкий побежал, явно намереваясь догнать взвод, роту, батальон, несмотря на весомую и не слишком удобную ношу. Лицо его побагровело, ноги как-то согнулись, подошвы скользили и разъезжались по хлюпкой грязи. Но Черецкий не сдавался.
— Отставить! — выкрикнул сержант.
Сергей с Сурковым бросились к Черецкому, чтобы поддерживать его и Хлебникова с боков. Но не успели догнать.
— Отставить! — еще громче крикнул Новиков.
Черецкий шлепнулся наземь, прежде чем отзвучала повторная команда. Теперь они оба сидели на мокрой глине грязные, промокшие, тяжело дышащие. Хлебников чему-то улыбался, Черецкий был хмур и зол. Он тоже себе чегото там вывернул — лодыжка горела огнем.
Подбежавший сержант погрозил пальцем:
— Ну теперь оба из нарядов не вылезете! Это что за самовольство?!
Черецкий раздраженно буркнул:
— Сам погибай, а товарища выручай, так, что ли?
Сзади, фыркнув моторами, остановился «уазик» медсанчасти. Вылезли два санитара с носилками.
— Которые тут раненые? — крикнул с ходу высокий, усатый. — А ну, полезай!
Но санитар сразу же осекся, увидав «раненых». Посмотрел на другого — пониже и потолще, в круглых очках. Тот важно сказал:
— Не-е, пускай сами лeзут в машину! Еще носилки пачкать! Вот сачки!
— Сам ты сачок! — огрызнулся Черецкий. Он уже ковылял к машине, почти не опираясь на больную ногу, подпрыгивая на здоровой. Ему помогал Сурков.
Сергей с Новиковым «загрузили» Хлебникова. Машина потихоньку поехала за батальоном. Обгоняя ее, побежали вперед отставшие.
Неожиданно для себя Николай почувствовал усталость.
И была она не физической Черецкий виду не показывал, но в глубине души надеялся, что у него сложный перелом и удастся месячишкодругой отдохнуть в госпитале. Ну даже пускай небольшая травма — все равно дадут же недельку поваляться в санчасти?! Надоела вся эта беготня! Хотелось покоя и отдыха.
Но врач ни у него, ни у Хлебникова ничего серьезного не нашел, выправил легкие вывихи, смазал ушибы какой-то вонючей и противной дрянью да и выпроводил за двери, сказав:
— Передайте там своему командиру, чтоб вас сегодня не слишком загружал, пусть связочки отдохнут. Ну, не болейте!
Черецкий возвращался из санчасти в казарму расстроенный. Хлебников тоже был угрюм и молчалив. Ни тот, ни другой не нашли доброго слова, так и не обменялись им, хотя всего лишь час назад, в общем строю, готовы были поддержать друг друга, да и любого парня своего взвода, несмотря на усталость, дождь, грязь, тяжеленную выкладку и прочие тяготы.
После обеда чистили оружие. Но еще до этого Хлебников, прочитав оба письма, одно за другим, вернул их Сергею со словами:
— Ну и чего ты хочешь-то, совета?
Ребров молчал. Он и сам понимал, что советовать в таком случае не всякий возьмется. А если и возьмется, так пользы от этого будет мало. Что может придумать, пускай и друг, но человек посторонний в этом деле. Деле, касающемся только двоих! Сергей поймал себя на промелькнувшей мысли — двоих? Нет, врешь, не двоих, а троих! В том-то вся и загвоздка, что троих. Поневоле он горько усмехнулся. Славка принял это на свой счет.
— Ну так если что — на меня рассчитывай всегда, — сказал он. — Помогу, коли смогу.
Ребров кивнул. Но как рассчитывать? Ведь не морду же бить Новикову они собираются! Рассчитывать в этом трудно, да и с чего начинать, где точка отсчета? Открываясь другу, Сергей подсознательно верил, что это принесет ему облегчение. Держать накопленное внутри себя было не под силу. Временами хотелось кричать от вынужденного бездействия или бежать туда, где сейчас была Люба. После Мишкиного письма все обострилось, на душе стало поганее — не помогали больше ни занятия, ни жестокие нагрузки, ничто! Он перестал доверять себе — казалось, выдержка оставляет его напрочь, что вот сейчас, в следующую минуту, будет срыв, и что тогда… Сергей не хотел даже думать об этом. Ему было все без разницы, выхода он не видел, будущее рисовалось в мрачных тонах. Порою приходила мысль, что ему, Сергею Реброву, в этом будущем места не будет.
_ — Знаешь, Серега, — сказал вдруг Хлебников, — а от разговора с Новиковым тебе не уйти.
— Черт бы его побрал! — процедил Сергей.
Им овладевало тусклое безразличие. Хотелось бежать, как бежал сегодня, как бегал все эти долгие дни, но бежать от самого себя — и чем дальше, тем лучше. Он устал от бесконечной борьбы, полем которой была его же душа. Последнее время все чаще и чаще в нее стали закрадываться сомнения: а люблю ли я ее? может, все лишь пригрезилось, может, все было обычным увлечением? или может, еще хуже — вклинился в чужую жизнь, перевернул все вверх дном, а сам попусту терзаюсь от надуманных чувств?
Сергей гнал от себя навязчивые мысли. Но они не уходили. И тут не мог помочь ни Славка Хлебников, ни кто Другой.
— И чем раньше ты с ним все обсудишь, тем… — Славка не договорил, лишь положил руку на плечо.
Сергей встал. Сунул руки в карманы брюк и отвернулся к окну. В эту минуту солнце, выглянувшее из-за, казалось, непроницаемой пелены, подмигнуло ему своим лучом — мол, все будет, как надо, все наладится, не печалься и скрылось снова за своей серой совсем не летней завесой.
Хлебников, наверное, неплохо отдохнул после пробежки. А может, просто у него было настроение и не было сна. Но в этот вечер Сергей узнал продолжение истории, столь от него далекой, чем-то завораживающей. И опять он видел все по-своему, будто в полузабытьи или же в фантастическом цветном сне…
…Вех очнулся в крепости на широком дворе, прямо под уходящей в небо зубчатой стеной. Снаружи доносился глухой шум, чуть слышный — будто отдаленный гул прибоя, в него вплетались отдельные крики, лязг металла. "Неужто битва все еще продолжается? — подумалось Веху. — Но почему же я здесь? Ведь я же был в самом первом ряду, около князя и Радомысла!" Он вспомнил, как бросил щит и устремился вперед.
Несколько раз взмахнул мечом, несколько раз опустил его и не без толку! А потом? Ничего последующего он не помнил.
Вокруг раздавались тихие сдержанные стоны, кто-то хрипел. Вех приподнял голову и увидел, что он лежит среди множества раненых на площади. Одни из лежащих пребывали в беспамятстве, другие сидели или лежали в самых разных позах, кто-то пытался встать. Всюду ходили болгарские женщины с кувшинами в руках, разносили воду, омывали раны…
Сделав усилие, Вех приподнялся, оглядел себя — вроде бы все было цело. Вот только левая нога выше колена была перетянута грубой холстиной и не ощущалась. Холстина побурела от запекшейся крови. Вех хотел подозвать женщину, напиться, расспросить. Но слабость бросила его на спину, а потом погасила свет в глазах — он впал в забытье.
Вечером пришел Радомысл. Почерневший, с горящими дикими глазами, он был словно в лихорадке — руки подергивались, по жилистому телу волнами пробегала дрожь.
— Ну что там?! — спросил Вех.
Радомысл махнул рукой, нахмурился.
— Начали дело, а кончить не смогли — ни мы, ни они. Видно, придется еще встретиться, потолковать!
Только теперь Вех заметил, что на груди Радомысла белела вовсе не рубаха, а такая же, как и у него, широченная холстина, обмотанная несколько раз вокруг туловища и над правым плечом, пропитанная кровью. В крепости было темно.
— Ты упал сам, — рассказал Радомысл. — Я поначалу подумал — от стрелы, как подрубило. Но потом разыскал когда тебя в поле, то увидел: в тебе не было ни кровинки, видать, все вытекло… Да ладно, не робей. Это часто бывает, в сече рану не сразу заметишь, а руда-то течет! — Он вздохнул, провел рук ой по бороде. — Нам повезло, двоим из всего десятка.
Сеча была лютой. Она не принесла победы ни одной из сторон. Но не напрасными были жертвы, армия базилевса обессилела и не могла уже решиться на штурм Доростола. То, что должно было случиться, случилось-началась длительная осада, противостояние силы, воли и выдержки.
После битвы ромеи отхлынули далеко назад, на холмы, и стали укреплять свой лагерь. На второй день хоронили убитых — и одни, и другие. Столкновений не было.
Всех восьмерых из своей десятки Радомысл отыскал сам. Сам и отнес их к погребальному костру — последнему пристанищу храбрых воинов на этом свете. Но поминки были недолгими.
На третий день снова вышли в поле. Лишь две трети русичей смогли встать в строй — так убавилось войско после первой битвы под Доростолом. И снова лилась кровь, снова железо ударялось о железо и тучи стрел застилали свет. Но и эта сеча не дала ответа — кто кого.
А Вех пролежал те дни без сознания. Пришел в себя лишь к концу третьего дня, когда стало ясно, что ни одна сторона не желает уступать другой, что начавшаяся осада будет суровой и немилосердной. Раненых на площади утроилось. Но здесь лежали лишь те, кто мог кое-как обойтись без постоянной помощи, самых тяжелых горожане разобрали по домам.
— Слушай, Радомысл, ты веришь, что мы вернемся отсюда? — спросил Вех, приподнимаясь на локте.
Радомысл долго молчал, потом сказал:
— Кто думает о возвращениях, тому, наверное, не надо было уходить из дому. Но скажу прямо, не верю!
Больше они не говорили.
Когда появился Святослав, над площадью пронесся радостный гул. Со стен вторили дозорные и боевая стража. Болгары высыпали из домов на площади и улочки, прилегающие к ней.
Князь шел бодро, откинув красное корзно за плечи. Сумрачность покинула его, усы раздвигала широкая улыбка, ободряющая и приветливая. Дойдя до центра площади, он остановился, поднял руку. Шум стих.
— Братья! — выкрикнул он. — Мы не разбили ромеев.
Они оказались достойным противником. Но победа наша! Его слова потонули в гуле одобрения. — Мы выстояли, и Дунай по-прежнему за нашей спиной. Теперь все в воле нашей — устоим ли до прихода подмоги? Устоим! Вы сами доказали свою стойкость!
Вех и сам знал, что из далекой русской земли должна была прибыть подмога — свежие рати. Но откуда ему было знать, что там у самих дела неважные, — печенеги, пользуясь отсутствием князя, стягивали в полянскую землю свои орды. Вновь там горели села и посады, вновь стоял плач над Русью.
Через еще два дня он начал ходить, поначалу опираясь на плечо Радомысла, а потом и сам. Смог даже забраться наверх, на стену.
С высоты было видно, как ромеи укрепляют свой лагерь. Одни огораживали его высоким частоколом, другие рыли рвы. Цимисхий опасался нападения русичей. Надежды спихнуть их в воды Дуная растаяли, как дым походного костра тает в черной пустоте ночного неба.
Повелитель могущественнейшей империи был бессилен перед небольшим войском "северных варваров".
А на пятый день после битвы воды Дуная, отделявшие осажденных от свободной, неподвластной Царьграду земли, почернели от ромейских галер — кольцо замкнулось. К византийцам начинали прибывать все новые и новые силы свежие, хорошо вооруженные.
— Надо опередить их, — говорил Радомысл, — выйти и еще разок помериться, чую, не выдержат, прорвемся!
Но Святослав решил с выборными иначе, стал думать об укреплении городка. Все, кто был свободен от несения сторожевой службы у ворот и на стенах, вышли за пределы крепости. Даже раненые и увечные, едва стоявшие на ногах, и те шли, чтобы хоть немного, но помочь делом.
Доростол стал опоясываться рвом.
Но не спали и ромеи. Их конные отряды всегда появлялись внезапно. Правда, близко подходить они не решались, но издалека железные наконечники стрел разили работавших. Лучники со стен прикрывали своих. И все же многие жизни оборвались в первый же день осадных работ.
Копали по ночам, когда опасность была меньше.
— Мы, брат, из воев превращаемся в заправских землекопов, — сказал как-то Радомысл Веху. — Вот похватают нас без мечей-то, голыми руками, мы и сгодимся у них на рудниках!
— Живыми не возьмут, — буркнул Вех. У него постоянно ныла нога, и потому он был не склонен к шуткам. К тому же, когда напряжение спало, стала чаще вспоминаться ему Любава, оставленная в Киеве. Все чаще он стал коситься на Радомысла.
Даже мысль шальная мелькнула: вот ведь, восемь наших полегло, а он на самом острие был, и хоть бы что! Но Вех тут же прогнал эту подленькую, змеей закравшуюся мыслишку.
Отряды болгар и русичей совершали отчаянные вылазки в стан врага, наносили ему немалый урон. Но войско империи было гидрою с множеством голов.
Те же отряды собирали по округе продовольствие. И иногда вдали от укреплений происходили жесточайшие стычки, не все из отправившихся в рейд возвращались назад. Не всегда приходили они с обозами, гоня перед собой скот. Цимисхий отдал приказ о перекрытии всех дорог, ведущих в крепость. И это был самый простой путь для него — уморить осажденных голодной смертью или, по крайней мере, обессилить их. Победить в открытом бою — непросто.
Смерть подступала со всех сторон. И ее не моли сдержать ни высокие зубчатые стены, ни глубокий ров Святослава.
К семидесятому дню стало окончательно ясно, что помощи не будет, что рассчитывать надо только на себя. Зарубок на древках копий становилось все больше и больше, защитников крепости с каждым днем оставалось все меньше.
Из лагеря ромеев доносились торжествующие крики, гром барабанов, вой множества труб. Враг заранее радовался близкой победе. И все чаще под стенами крепости на безопасном расстоянии гарцевали на своих конях ромейские военачальники или их послы, выкрикивая предложения сдаваться. В ответ летели стрелы.
— Они нас возьмут голыми руками. — Радомысл был хмур, борода его всклокочена, глаза злы. — Еще неделя, другая — и нас побрасают в галеры и повезут на нубийские рудники. Или просто передушат как цыплят. Где же подмога?!
Вех сочинял письмо Любаве. Но с кем его передать?
Кто отсюда выберется?!
Несколько раз ромеи пытались придвинуть к стенам крепости высоченные осадные башни и с них забрасывать город огромными камнями, горшками с горючей смесью, стрелами. И каждый раз, не дав им подойти ближе, на достаточное расстояние, отряды смельчаков стремительно вырывались на конях за ворота и ввязывались в бой. Кончалось тем, что от башен оставались одни головешки.
Поначалу рана не давала возможности Веху участвовать в вылазках. Но потом и ему пришлось вновь и вновь сталкиваться лицом к лицу с ромейскими храбрецами. Тогда он убедился, что враг дело свое знает. К тому же враг этот был сыт, здоров, имел возможность хорошенько выспаться, передохнуть. Ромеи не знали ни голода, ни болезней. А в крепости свирепствовал мор. Едва ли половина из тех, кого привел сюда Святослав, уцелела и могла стоять на ногах, сжимать рукоять меча.
И вот когда на копье Веха появилась восемьдесят седьмая зарубка, а на кожаном поясе пришлось проколоть уже третью дыру, отчего он стал больше походить на головной обруч, в не поясной ремень, в Детинце крепости собрался военный совет.
Полдня совещались воеводы и выборные, не выходя на двор к воям и горожанам, обступившим каменную громаду. Полдня ждали измученные голодом и болезнями, израненные и обескровленные люди решения. И хотя все знали, что решение может быть только одно, затаив дыхание, следили за движениями теней в узких окнах-бойницах, с нетерпением смотрели на каменное крыльцо, поднимающееся к дубовым дверям. Казалось, даже стража на стенах забыла обо всея и глядела сюда, на Детинец.
Вех сидел на бревне у стены, нервничал, хотя был убежден, что решение будет одно — биться. Иного он и не желал. Рядом, привалившись к нему бочком, сидела Снежана, четырнадцатилетняя болгарская девушка, родившаяся и прожившая всю свою коротенькую жизнь в этом городекрепости. Снежана была до безумия влюблена в Веха. Он и сам не понимал, откуда такая страсть в этой девчушке.
Впрочем, девчушкой Снежану по местным, южным, понятиям никак нельзя было назвать — здесь замуж выходили и в двенадцать, и в одиннадцать. Щедрое солнце рано взрослило девочек, превращало кх в цветущих и горячих девушек-невест. И хотя Снежана едва достигала своей прелестной русоволосой головкой до плеча Веха, она была с лихвой наделена всеми женскими прелестями, на нее заглядывался и стар и млад. Она привыкла к этим взглядам, выросла под ними, а потому внимания не обращала.
И чем ей приглянулся русич, чужеземец! Нет, нельзя было назвать их чужеземцами, один язык, одна кровь, одно семя. В от только вера другая! Вех был, как и большинство русичей, язычником, он верил в Рода, Стрибога, Мокошь, Перуна, Дива, Даждьбога, Белеса, упырей, навей, леших, берегинь, рожаниц. А Снежана воспитывалась христианкой, она не хотела признавать никого, кроме Пресветлого Иисуса Христа и Божьей Матери, кроме Святых Апостолов и Архангелов… она смеялась над его богами, называла их деревяшками и идолами, нечестью поганой. Но Вех терпеливо относился к таким вещам, он был язычником, то есть признавал многобожие, а значит, для него ничего не менялось с появлением на Небесах еще одного владыки — Христа. Одним больше, одним меньше — какая разница! Главное, чтоб Даждьбог не забывал про него, чтобы Перун вел в бой, а все остальные чтобы не мешали да не вредили! И почиталось за все это принести им немножко мяса, хлеба и вина. Коли здесь, на болгарской земле, был свой бог, Христос, Вех и ему приносил малую жертву, он уважал ту землю, в которой находился, он не мог не считаться с ее обычиями, так уж повелось у русичей! Нет, не в богах было дело!
Совсем другое временами разделяло их, вставало тонюсенькой, но непреодолимой стеночкой. Для Снежаны у каждой женщины, у каждой христианки, мог быть только один муж, а у мужа — одна жена. И вот этого Вех понять не мог! Если человек любил двух, трех или пятерых женщин, разве в этом была какая-то его вина, нет! Не могло быть никакой вины, наоборот, значит, это богатый на чувства, щедрый человек, значит, его боги наделили всем для земной жизни, и сам он щедро делится этим даром с любимыми, не обижая никакую из них, ну, а коли обидится, так ведь она всегда свободна, всегда вольна уйти и найти себе другого. Так жили у них, на севере. И никого эта жизнь не смущала, никто не видел в ней чего-то запретного! Даже если ты любил сильнее одну из жен, разве это мешало быть рядом с тобой другим?! Нет! Вех не понимал этих христиан, наложивших на себя ненужные путы. Разве в этом суть жизни, разве в этом ее смысл? Вовсе нет! Главное, плодородие земли и плодородие женщины.
И тогда прикладывается все остальное, тогда род становится сильным и могучим, многочисленным, богатым. И каждый в этом роду был своим, близким, родственником, потому и слова-то имели один корень! Нет, не понимал Вех, зачем надо разбиваться на пары, замыкаться в хижинах, и избегать того, что дарует сама жизнь. Это было выше его понимания!
Да, там, на севере, его ждала Любава. Он любил ее так, что ночами грезил, что иногда, склонившись над ручьем или колодцем, видел ее отражение, словно это она явилась сюда, выглянула из-за спины, улыбнулась ему. Она была в его сердце! Но она была там. А он был здесь. И он имел право на женщин, он не давал никаких обетов и зароков, он не обрекал себя на затворничество, нелюдимость. И Любава все это знала, смешно было подумать даже, что она стала требовать от него несбыточного и неестественного. Другое дело, когда Вех вернется! Тогда их любовь обретет не только зримые, но и осязаемые черты… но вернется и Радомысл! Вех старался не думать о нем, тут он был настроен совсем иначе, хотя там, на севере, и женщины имели по нескольку мужей, и жили славно, душа в душу, радуясь общему счастью, не деля детей, считая всех их своими. Но Веху почему-то хотелось, чтобы Любава принадлежала только ему, ему одному! Тут он был согласен с христианами… Но самому креститься? Нет! Он воин, он не проповедник, он не станет подставлять щеку, когда тебя уже ударили. Он сам нанесет удар, первым!
— Ваши все уйдут, — прошептала ему на ухо Снежана. И навалилась на руку горячей тяжелой грудью. — Я знаю, и ты уйдешь вместе с ними…
— Охо-хо, уйдешь! — передразнил Вех. — Скорее, все тут поляжем!
И он обнял ее за плечи, прижал к себе. Она потерлась щекой о его щеку, чмокнула в краешек губ, вздохнула.
— Я хочу, чтоб ты остался. Мы обвенчаемся… нет, сначала ты примешь нашу веру, а потом мы будем любить друг друга без страха, без тревоги и ожидания кары.
— Я и так никого не боюсь! С чего бы это! — ответил Вех. — А для того чтобы любить друг друга, не надо спрашивать разрешения. Это выше всех богов, Снежка, это сильнее их запретов!
— Ты ничего не понимаешь! — страстно заговорила она, чуть отодвинувшись. — Ты еще не проникся небесным откровением, благая весть не коснулась тебя, ты глупый и грубый язычник, поклоняющийся корягам. Но когда прольется свет- Вех поцеловал ее, не дав договорить.
— Мой свет это ты, — прошептал он. Немного помедлил и добавил: — И еще одна…
— Не смей! — закричала Снежана и ударила его по спине. — Не смей вспоминать про нее! Это нечестиво, это жестоко!
— Но почему же? — Вех удивлялся совершенно искренне. — Я заберу тебя отсюда, приведу в Киев, ты увидешь ее, и я клянусь богом любви Кополой, ты понравишься ей, а она тебе, вы подружитесь, и мы будем славно жить, у нас будет много детей… а если вам покажется, что хозяйство слишком большое, что с ним тяжело справляться, я возьму еще жен — как хорошо у нас будет вечерами, когда соберемся все вместе, когда каждая будет стараться сесть поближе к мужу, ко мне, чтобы ее приласкали, полюбили…
— Я тебя приласкаю! — Снежана ударила его по щеке. Получай!
Но Вех не обиделся, хотя он почувствовал нешуточность ее пощечины. Просто он знал, что женщины всегда думают о себе, боятся поделить мужчину с другими… но он знал, что это с ними длится лишь до тех сор, пока они одни рядом с мужчиной, но когда появляются другие, они все забывают, и не то, что смиряются, нет, это не смирение, а в них просто затухает себялюбие и просыпается нечто большее — они начинают понимать, что такое любовь, они начинают сами любить мужчину, а не любить только лишь его любовь к себе.
Пока что Снежана любила не его самого, Вех это чувствовал, она была все же совсем девчонкой, и она просто откликалась на его любовь. Но она еще полюбит и сама! Она захлебнется в этом счастье! Потому что мало быть любимой, для того чтобы ощутить полноту жизни, ох как мало, надо еще и самой любить!
Он поцеловал ее — властно, до боли. И она расслабилась, прильнула к нему — покорная и умиротворенная. Она в эти мгновения поцелуя успела отрешиться ото всего, забыть про северную свою соперницу. Он был ее и только ее! И им было так хорошо вдвоем.
Снежана ухаживала за Вехом, когда он лежал у стены, без сил, почти без дыхания. Она перебинтовывала его раны, давала пить. И поначалу Вех не отличал ее от других болгарок, облегчавших раненым их страдания, успокаивающих тех, кто прощался с жизнью и отходил в мир иной.
Но потом он стал выделять ее. А точнее, это она его выделяла. Вех заметил, что кареглазая красавица чуть дольше задерживается у него, чем надо, что она касается его тела своими мягкими, но сильными руками чаще, чем необходимо для наложения повязки, что, склоняясь над ним, она старается как бы невзначай коснуться его плеча, груди своей грудью, задержать это мгновение. А один раз, когда она думала, что он лежит без сознания, и гладила его лоб теплой ладонью, навалившись на его согнутую в локте руку грудью, вживаясь в него, когда она неуловимым движением прижала свои влажные и подрагивающие губы к его губам, он вдруг открыл глаза и обнял ее, прижал еще сильнее. Она хотела вырваться, испугалась, но он не выпустил, он поцеловал ее страстно, умело. И она облегченно размякла, ответила на поцелуй. А потом взяла его руку в свою, раскрыла ладонь и приложила ее к полной и трепетной груди… И вот тогда он чуть не провалился в тьму настоящего морока, чуть не лишился сознания, ведь он был еще так слаб.
Она перепугалась, отстранилась. Но потом все поняла и тихо рассмеялась. В ту же ночь они стали близки. Он тогда не мог встать, он еле приподнимал голову, ноги плохо слушались его, лишь руками владел. Но она сделала все что надо сама, она старалась не утомить его и притом дать немного неги, женского тепла и женской любви. Он лежал и наслаждался, все время лавируя на кромке бытия и небытия. Сейчас для него острота ощущения любовных утех была не менее страшна, чем острота ромейского меча. Это для него была новая сеча, но уже не кровавая и гибельная, а сладостная, желанная… А потом она лежала рядом и гладила его волосы, время от времени давая напиться из кувшина. Она понимала, что он чуть живой, и берегла в нем слабенькое дыхание жизни — берегла и для него самого, и для себя.
Радомысл посмеивался над Вехом.
— Монахом стал? — вопрошал он шутливо, скаля белые зубы, которые казались просто сахарными на смуглом от загара лице. — Смотри, опутает она тебя, совсем завянешь в единобрачии-то!
Вех смеялся. И думал, что Радомысл ему просто завидует. Он знал, что в Доростоле много женщин, что воины-русичи нашли себе подруг-полюбовниц, но знал он и то, что не всех устраивала такая доля — таиться по углам, скрывать своих возлюбленных от глаз! Ведь они, язычники, привыкли к любовным утехам совместным, шумным и праздничным, как праздничны любые обряды, будь то тризна или же прославление мрачного Белеса. Они считали, что любовь на виду у всех, такая привычная для них любовь, придает силы мужчине и плодовитости женщине, что она неотъемлемая часть празднеств… Но вот тут-то и разошлись по разные сторонки братья-славяне: вроде бы и недавно болгары были такими же необузданными и жизнерадостными язычниками, наслаждающимися своей буйной и требующей любовного жара плотью, а все ж таки новая вера остепенила их, сделала не такими. И потому не всем русичам было долгое пребывание в Доростоле по душе.
Радомысл как-то с двумя десятками воев, теми, что покрепче да поменьше изранены, устроили на Велесов день любовные игрища-коловоды. Набрали по числу воинов местных женщин, не утративших языческих навыков, разожгли костры посреди главной площади, посадили со всех четырех сторон стариков с деревянными гулкими щитами выбивать дробь, опустошили половину жбана пенного хмельного пива, разгорячились плясками, удалыми да боевыми. А потом все вместе, и мужи и жены, посбрасывали с себя одежды, оставив лишь украшения — браслеты, кольца, серьги, височные подвески, бусы на шее, груди, бедрах, лодыжках — да еще амулеты, а из мужей некоторые и ножи на поясах, короткие мечи. И сошлись в хороводе в два кольца — внутреннее женское, а внешнее — мужское.
Сходились кольца и расходились, сближались и отдалялись друг от друга, кружились то в одну сторону, то в другую. А потом совсем сжалось женское кольцо — одна к другой, в плотный кружок-холо. И настигло тут его внешнее кольцо, мужское, надавило извне, обступило, прижалось вплотную. И каждый вой встал позади жены, обнял ее. А жены рук не расцепили, но разом, подчиняясь чарующим звукам гудков и свирелей, пританцовывая на месте в такт гулким звукам, поклонялись кострищу — низко, в пояс, в ноги, в землю. Да так и застыли, чуть содрогаясь и приплясывая.
Вех со Снежаной сидели и тогда на бревнышке, подсматривали. Уж больно ей любопытно все было, никогда не видывала подобного. Да и Веху хотелось вспомнить родные игрища. Хотелось бы и поучаствовать в них. Но слаб еще был. И Снежана не пускала. Она вцепилась в него, словно он был ее имуществом, мертвой хваткой вцепилась, а сама-то смотрела, не дышала.
— Бесовские игры, прельстительные и колдовские! — выдохнула она ему в ухо, дрожащим голосом. — Бог накажет!
— Ничего, Снежка, ничего. Он и так кого надо накажет! А не он, так другие! — ответил ей Вех. Приподнял ее посадил себе на колени, огладил упругие бедра, поцеловал в выбивающуюся из-под расстегнутой рубахи грудь. А она не сводила глаз с "играющих".
Сомкнулись оба кольца, соединились мужи и жены в ритмичном покачивании-танце — и разом раздались веселые, приободряющие выкрики, зазвучал смех. Теперь это было одно кольцо, казалось, что звенья в нем едины, просто у каждого такого звенышка четыре ноги, а тело одно, и покачивается слегка это тело в единой покачивающейся цепи то к кострищу, то от него и то вздымаются вверх распускающимся цветком соединенные женские руки, то опускаются, а вслед за ними, соскользнув с округлых и поблескивающих от благовонных притираний женских бедер, взлетают руки мужские, ударяют в ладоши разом и вновь опускаются. И такое во всем этом колдовство и навьи чары, что сидела Снежана ни жива ни мертва, оцепенев, глазея во все глаза, дрожа, прижимаясь к Веху. Сидела околдованной до тех пор, пока он не перекинул одну ее ногу через бедра свои, не прижал ее к себе грудью… И тут она словно проснулась. Никогда не была она столь неистова и жадна на ласки. И ею завладели чарующие ритмы. Она сама стала богиней любви и ее же жертвою, она взлетала и опускалась над Вехом. Но она сумела его развернуть на бревнышке так, что он сидел теперь спиной к участникам любовного игрища, а она лицом, она все видела.
Но он чувствовал, что телом она здесь, с ним, а духом там, с ними! Ее заразило это языческое буйное действо.
Она про все позабыла. Да, в эту минуту она не могла назвать себя христианкой. А Вех ликовал — и от сладостных ощущений, и от мысли — вот теперь она поймет его, она станет такой же, как он. И были они в этой любви одним телом, как и те, что на площади.
А ритм все ускорялся, он заставлял кольцо сокращаться все быстрее и быстрее. И не было пока тех, кто не выдержал бы бешеной любовной гонки. Это были настоящие мужчины, бойцы, воины, любовники и настоящие женщины, сознающие свою власть и силу, свои чары и могущество незримое. Это было торжество чистой и сладостной, незапятнанной и самой настоящей любви. Казалось, сам бог жизни и наслаждения, бог чистых помыслов и открытого высокого достоинства Кополо вселился в каждого участника коловода, сделал его неистовым и одержимым. И сопротивляться всемогущему богу было бессмысленно.
И тут ритм резко сменился. Прошла целая вечность, прежде чем после последнего гулкого удара со всех четырех сторон прозвучал следующий удар. Даже Снежана, взлетев над Вехом, замерла, уперев обе руки в его крепкие мускулистые плечи. Да, она была во власти ритма. Но вместе с ударом деревянных бил, она опустилась, со вторым взлетела, и опять… она была точно там, среди язычников. И Вех радовался, что ей хорошо, что сумела понять неземную красоту. и завлекательность этого действа. А она смотрела во все глаза.
Подчиняясь новому ритму, живое кольцо распалось на два прежних кольца, мужское и женское. Но теперь мужское не стало отдаляться, нет, оно просто с каждым ударом перемещалось по кругу ровно на один шаг, и вместе с этим шагом, мужские звенья сливались с новыми женскими вeдь кольцо жен не сдвигалось, оно по-прежнему было склонено в молитвенной позе к кострищу, к богу Кополо. Удары следовали с большими паузами, и руки уже не взлетали вверх, нет. Теперь каждое звено сливалось с каждым, и каждый мужчина хоть на миг, на секунду, становился обладателем каждой женщины коловода, а каждая из женщин чувствовала, что она не обойдена вниманием и любовью ни единого из мужчин. И это было торжество рода, торжество общности любящих друг друга людей. Любящих не на словах, а на деле, отдающих своим любовникам и тело, и душу, и силы. С этой всеобщей горячей и страстной любовью не могло сравниться ничто на белом свете, ей подчинялось все живое, попавшее в зону действия любовного игрища.
Подчинилась ей и Снежана. Вех почувствовал вдруг, что она вот-вот сорвется, спрыгнет с него, бросится туда, к кострищу, чтобы принадлежать не одному лишь ему, а всем. Всем, кто готов дарить ей любовь. Но он удержал ее, припал к губам, задрав голову вверх, склоняя ее к себе. И она не покинула его.
Но все равно она была там. А игрище близилось к концу — мужское кольцо уже несколько раз обернулось вокруг женского, и каждый из воев по такому же числу раз прижал к своему телу поблескивающие бедра каждой из жен, погрузился в сокровенное, отдалился… и снова прижал. Но тут ритм опять сменился — теперь бешеная дробь прокатилась над площадью. И кольцо разомкнулось, разорвалось.
— Гляди! — вскрикнула Снежана и опустилась, вцепилась Веху в шею, попробовала повернуть голову.
Он застонал, вздрогнул всем телом, ибо именно сейчас он отдавал ей семена будущих жизней, именно сейчас он был на верху блаженства. Он сжимал ее бедра, и он был только в них, больше нигде! Всего лишь миг, но это было так!
Дробь подчинила всех исполняющих танец любви. Это было неожиданно. Снежана увидала, как мужчины, там, где их подстерегли эти быстрые удары в щиты, остановились, замерли на мгновение и словно по команде нагнулись над женщинами, обхватили их ноги, изнутри, прижимая тела к себе, вздымая их вверх, распрямляя. И развернулись-разом! Женщины вскинули руки вверх, заваливаясь спинами на груди мужчин. И те побежали, не выпуская из объятий избранниц случая, не разъединяясь сними, побежали грузно, неторопко, прочь от кострищ, в разные стороны — словно волны разбегавшиеся от воронки, образованной камнем, что бросили в воду. И женщины закричали вдруг пронзительными голосами, изогнулись, закидывая руки за спины мужей, ногами сдавливая бедра…
Прямо на Снежану с Вехом бежал Радомысл с чернокосой красавицей, груди которой тяжело вздымались и спадали при каждом шаге, разбрасывая по сторонам тяжелые нити бус.
Вех развернулся. Теперь и он видел все.
Радомысл с черноволосой замерли у самого бревна. Он рухнул на колени. Завалился на спину. И она упала на него. Еще какое-то время их тела содрогались, перекатывались по траве, не разъединяясь. А потом он отпихнул ее от себя, застонал. И черноволосая безвольно упала в траву, поникла. Оба тяжело и прерывисто дышали. Это был предел любовного наслаждения. Дальше былатолыко смерть!
— Ну как? — поинтересовался Вех у Снежаны.
Та молчала. Она еще не могла связно и разборчиво говорить. Она вообще медленно отходила после всех их близостей.
Все испортил Радомысл. Он пришел в себя раньше других и как был, в чем мать родила, лишь с коротким ножоммечом на поясе да в бронзовых браслетах на запястьях, взгромоздился на бревнышко, рядом со Снежаной, повернул к ней лукавое лицо с горящими и вместе с тем одурманенными какими-то глазами. И спросил:
— Ну что, ладушка, переходишь в нашу веру? Или тебе и этого доказательства нашей правды мало, а?
Зачарованная до того, Снежана словно путы сбросила с себя. Она оттолкнула Веха, перепрыгнула через бревно по другую сторону, оскалила зубы, мотнула головой, уперла руки в бока.
— Это сатанинские игры! Это колдовство! — закричала она. — Вы будете гореть в геенне огненной! Не будет вам прощения, нет, не будет! Это дьявол вас прельщает! Я знаю, он и меня околдовал! Дьявол! Сатана!
— Да ладно, успокойся, — сказал Радомысл. Он встал, поднял с земли черноволосую, поднес ее на руках к бревну, сел, усадил ее на колени и поцеловал нежно. — При чем же тут дьявол? Вот мы — я и она — оба живые, здоровые, молодые… И сын у нас будет здоровым и сильным, а может, дочь, и все, кто рождался раньше нас, кто жил как мы, были сильными, смелыми, здоровыми… Ты погляди, нас ведь совсем мало, но что с нами может поделать этот напыщенный бурдюк с вином, этот жирный коротышка Цимисхий?! Нет, у него нет таких людей, а они живут по-вашему… Не знаю, но если сатана рождает людей здоровыми, смелыми, гордыми, то я за сатану, Снежка, ты уж прости!
— Богохульник! Язычник поганый!
— Он неверно сказал, — поправился за друга Вех, — не сатана, конечно. Просто мы всегда так жили. А кто-то хочет переделать нас. Я не философ, Снежка, не богослов и не волхв, чтоб разбираться в премудростях. Но наш народ, если он поймет, что ваша вера сильнее, что она ему нужнее всего, даже если она принесет беды, но сможет спасти дух, он ее все равно примет. И мы тут ни при чем, Снежка. Не злись! Мы родились и жили такими! И врага били-тоже такими!
Она ударила Веха кулачком по спине. Отвернулась.
Она ничего не поняла. И вообще она хотела лишь одного — чтобы он принадлежал ей, только ей! Чтобы он никогда, никогда не кружился в этом сатанинском, колдовском коловоде! А все остальное придет. Пускай он язычник, пускай. Главное, чтобы он был с нею. А там все станет на свои места.
А Радомысл с чернокосой, лежащей у него на коленях, спали. И лица их были безмятежны, как бывают безмятежные лица у верных, дорожащих друг другом возлюбленных.
…Это было с месяц назад. А сейчас они сидели на том же самом бревнышке и ожидали важного решения. Решения, от которого зависела их дальнейшая судьба, да и судьба русского и болгарского воинства, русского и болгарского народов. И Снежане почему-то хотелось, чтобы поскорее заключили мир, чтоб Вех остался здесь навсегда. Пусть Болгария будет чьей угодно, пусть уйдет Святослав и его вой, лишь бы любовь их жила. И не понимала она того, что тяготило Веха, — не любить им друг друга, если русичей победят.
За этот месяц переменилось очень многое, и теперь не было ни у русичей, ни у местных сил для жарких и изматывающих любовных игрищ. Теперь и дум о них не было, на краю пропасти разве об этом думают?!
— Ромеи сыты, они откормлены словно борозы, — проговорила Снежана. И из глаза у нее выкатилась слеза. Она не смахнула ее, а вытерла о щеку Веха. Прижалась плотнее. — Теперь на каждого борова по десять ваших придется, иначе не осилить! Я боюсь!
— ТЫ рано нас хоронишь! — успокоил ее Вех. — Слава о русском оружии обошла весь мир. С нами не только наши силы, но и эта слава, что внушает страх врагам, они цепенеют от нее! Так что мы еще поглядим, кто кого.
— Чего глядеть, вон какие у тебя руки! — Снежана всхлипнула. — Когда ты лежал беспомощный, там, под стеной, они были в два раза толще!
Вех посмотрел на свои руки, потом взгляд его лег на выпирающие колени… Да, он здорово сдал. Но что делать, и другим несладко. А сколько уже умерло?! И все равно, пускай попы отпевают других, а они не собираются сдаваться. Даже если князь пойдет на уступки, они уйдут от князя, они сколотят свой отряд и с боями будут пробиваться на родину, они не станут молить о снисхождении к себе! Да и какое там снисхождение — у ромеев разговор с пленными короткий: глаза вон, и на галеры или в рудники, а то и казнят показательной казнью. Нет уж?
Святослав вышел, когда солнце упало за зубчатую стену у Западных ворот. В неровном свете факелов было видно его суровое утомленное лицо. По обе стороны от княза стояли воеводы. Все в крепости замерло.
Святослав начал тихо, вполголоса.
— Братья, — проговорил он, — теперь все в наших руках. Подмоги нет, и уже, видно, не будет ее никогда. Что делать? Нам ли перед лицом живого и веселящегося врага умирать от голодной смерти и мора? Надолго ли нас хватить для сидения осадного, спрашиваю вас?!
По площади прокатился глухой рокот.
— Хватит сидеть сиднями! — выкрикнул Радомысл. — Доколе еще выж идать!
Его поддержали.
Князь поднял руку, кивнул.
— Сзади нас — ромейский флот. Спереди и по бокам пехота и конница сжимают кольцо. Но разве было когда, чтоб русский воин просил пощады! Нет! — Голос Святослава окреп и, казалось, долетал до огороженного частоколом ромейского лагеря. — Волей или неволей мы должны драться. Не посрамим же земли Русской, ибо мертвые сраму не имут!
В воскресенье мучаясь от ничегонеделанья и все еще не находя в себе силы помириться с ребятами из отделения, Черецкий пошел в клуб с твердым намерением записаться в библиотеку и тем самым хоть немного скрасить свое существование в одиночестве. Особым любителем чтения он не был, читал когда придется и что придется. В основном книгами снабжали друзья — отец библиотеки не оставил, а матери было просто не до книг, вечные заботы по дому съедали все ее время.
В клубе было пустынно. На первом этаже две пары молчаливо сражались за шахматными досками. Черецкий, не удержавшийся от совета, был послан играющими куда подальше. С тем и оставил их, не обижаясь. Сквозь запыленные изнутри стекла была видна спортплощадка.
Денек выдался без дождя, один из немногих в этом июне. И потому на спортплощадке было людно — играли в волейбол и баскетбол, играли азартно. Тут же у краев площадок дожидались своей очереди команды "на смену", они болели яростней всех прочих. Было шумно и весело. Черецкий с трудом заставил себя оторваться от зрелища.
Библиотека оказалась на втором этаже в самом углу полутемного коридора. Табличка на двери была маленькая, неприметная — издали и не разберешь.
Потоптавшись на резиновом коврике, Черецкий постучал костяшками пальцев по крашенной в бурый цвет фанере, осторожно приоткрыл дверь и просунул в образовавшуюся щелочку голову.
— Ау, лю-юди?! — произнес он дурашливо.
Послышался шорох, что-то упало.
— Ну кто там еще! Я уже уходить собралась, безобразие! Черецкий ничего не понял, и, наверное, это отразилось на его лице.
— Время без пяти два, — добавил девичий голосок. — Вы что, читать не умеете, расписание на двери не видали?! Видели или нет, я вас спрашиваю?
— Ага! — Черецкий в подтверждение еще и кивнул, хотя на расписание он как раз внимания и не обратил. — Но дело в том, что я полторы минуты назад приехал с инспекцией в вашу часть, а через три уезжаю. Дeла, дела!
Библиотека была небольшой — четыре невысоких стеллажа, с обеих сторон забитые книгами, большой и красивый стенд, а почти за ним — столик. Вот там-то на крошечном стульчике сидела очень симпатичная светленькая девушка. Она смотрела на вошедшего немного насмешливо, но, в общем-то, дружелюбно.
— Нам бы это, записаться, — произнес Черецкий, меняя тон и тиская в руках пилотку. — Нам бы чего попроще, а то забывать грамоту стали от хлопот армейских.
Он ожидал увидеть здесь какую-нибудь пожилую противную тетку или же своего брата-солдата. И вот на тебе сидит почти раскрасавица, молоденькая, хорошенькая, глазками огромными поводит, ножкой в туфельке покачивает, пальчиком белокурую прядь покручивает. Черецкому даже нехорошо стало.
— Ну что вы стоите!
Голос был ангельский. И совсем уже не строгий, как показалось поначалу.
Черецкий огляделся, но второго стула около столика не было, и он развел руками, а потом хотел было примоститься на полу, у самых ног.
Но девушка притопнула туфелькой, рассмеялась.
— Вы меня не так поняли. Давайте-как ваш билет.
Черецкий вытащил из кармана военный билет, протянул библиотекарше. Та быстро и аккуратненько записала все, что положено.
— Что читать будем, молодой человек?
Вопрос застал Борьку врасплох.
— Ну как же… этого нам бы, э-э-эротического чего бы! Про любовь и верность, стало быть! — произнес он игривым полушепотом.
— Ну значит, "Ромео и Джульетту", так? — поинтересовалась девушка, округляя глаза.
— Что вы, что вы! — Борька замахал рукой. — Попроще чего и чтоб с картинками. А лучше знаете чего — не надо картинок, ну их! Дайте одну только, единственную.
— Это какую же? — Девушка приподняла изогнутую бровь.
— Вашу фотокарточку! — прямо ответил Черецкий.
— Ах, какой галантный пошел нынче читатель, — проговорила девушка, привставая, — но вы меня задерживаете, забыли?
Черецкий хлопнул себя по лбу.
— Все понял. Если серьезно, мне надо по истории одну книгу. Вы, может, слыхали — был такой князь Святослав, вот про него, пожалуйста. Да посолиднее автора, мне там романчики не нужны, в них врут все. Есть?
Девушка наморщила лобик. Пошла вдоль стеллажей.
— Надо припомнить, — нараспев проговорила она, — да-а, Святослав? Вот есть исторические романы — Дрюон, хотите? Дюма, Стендаль, вот еще Толстой Алексей, Вальтер Скотт…
— Да нет, это все читано-перечитано, это все знают! Вот об этом бы князе! — гнул свое Борька. — Может, и не было такого? Хотя учебники-то не врут, там есть полстрочки, сам помню — иду, дескать, на вы! Помните?
— Смутно, — сказала девушка. — Ну идите-ка на мы скорей! — Она присела у нижней полки крайнего стеллажа. Вместе, глядишь, и подберем. Я тут тоже не все еще знаю. Бот какая-то!
Она вытянула в руке тонюсенькую книжечку в мягком переплете. Черецкий разобрал название издательства и поморщился.
— Ну-у, что вы, это же «Детгиз», это для сержантов и старшин, девушка милая, а я на гражданке был… э-э-э, кандидатом исторических наук, между прочим. Мне б какого-нибудь академика для начала, ладненько?
Библиотекарша посмеялась, но ничего не ответила.
Черецкий подошел к ней, опустился на одно колено. В голову ему ударила волна свежего, какого-то травянистого запаха, исходившего от ее светлых пушистых волос. Книги сразу же отступили куда-то далеко-далеко, на последний план. Их корешки, названия и фамилии авторов замельтешили перед глазами. Остановить своего взгляда на какойнибудь одной из них Черецкий не мог.
— Вот смотрите.
— Угу! — сказал Борька маловразумительно.
Девушка выпрямилась. Встал и Борька. Они стояли вплотную и были оба немного растеряны. Черецкий на выдохе проинес одними губами:
— Какая вы необыкновенная, просто чудо!
Его руки совсем невесомо легли девушке на плечи и чуть привлекли ее к груди. Девушка вздрогнула, но не отстранилась, то ли она была в замешательстве, то ли в ней вспыхнуло ответное чувство. Черецкому, естественно, показалось последнее. Он коснулся губами ее щеки, потом мочки уха, руки заскользили по упругому и трепетному телу.
— Ну что вы, зачем, нехорошо, — чуть слышно прошептала девушка.
Но Черецкий не слышал уже или не понимал — голова его закружилась, он поплыл по неведомым волнам в неведомые страны. Но в тот самый миг, когда его губы коснулись ее губ, а рука легла на ее маленькую упругую грудь и слегка сдавила ее, Бориса почувствовал резкую боль в щеке и отшатнулся. Он даже не сразу сообразил, что получил увесистую оплеуху, — ведь все шло так хорошо. Он обиделся чуть не до слез! Отвернулся.
И это, наверное, спасло его. Если бы он принялся оправдываться или вымаливать прощение, а то и дурачиться, как с ним бывало в присутствии хорошеньких девушек, то все было бы безнадежно испорчено. Но здесь получилось наоборот. Девушка то ли испугалась за него или за себя, то ли пожалела — поди загляни в чужую душу! Но она вдруг положила ему руку на плечо и сказала мягко и дружелюбно:
— Больно? Терпи, солдатик, в любовных сражениях как на войне! — и рассмеялась.
Черецкий повернулся и рассмеялся вместе с ней. Они хохотали минуты две.
— Меня зовут Оля, — сказала наконец девушка, вытирая кончиком платочка выбежавшую слезинку — она очень аккуратно это проделала, Борька прямо залюбовался.
Потом он представился, хотя в том не было нужды, ведь она же видела все в военном билете.
Книги так и не нашли. Но Черецкий нисколько не жалел ни об упущенных книгах, ни о том, что променял все шумные и веселые спортплощадки на эту тихую комнатушку в солдатском клубе.
Сергей остановил Новикова в коридоре казармы, когда в ней никого не было, — рота занималась в классах. Лишь дневальный, сменщик Реброва, одиноко маячил на своем посту возле тумбочки напротив лестничного пролета.
— Поговорить надо, — сказал он, заступая Николаю путь.
— Решился? — поинтересовался Новиков. — А нужно ли?
— Как это? — опешил Сергей.
— А вот так, был вопрос — и нет вопроса.
В Сергее начало просыпаться почти угасшее озлобление. Но он сдержал себя.
— Что-то не понял.
— Раньше понимать надо было. Я с тобой сколько-раз поговорить хотел, а ты?!
— Виноват, товарищ сержант, — разъяснил Ребров, разрешите исправиться?
— Теперь это значения не имеет.
Сергей начал догадываться, что к чему. Он уловил связь между словами Николая и Мишкиным письмом. "Неужели все? — подумалось вдруг. И он неожиданно почувствовал облегчение. — Вот все и кончилось!" — Будем считать, что ничего и не было, — сказал Новиков, словно уловив мысль собеседника. — Ни-че-го!
— Это без меня решили? — Сергей с сарказмом скривил губы.
— Без тебя.
— А ты не боишься, что все может перемениться? Новиков резко вскинул руку и, цепко ухватившись за кончик воротника, притянул Сергей к себе — лицом к лицу. Прошептал почти на ухо, четко разделяя слова:
— Я-тебя-прощаю! Понял?
Глаза его застыли. Сергею показалось, что Новиков не видит его, несмотря на то что глядит в упор.
— С ней мы сами разберемся, — продолжил Николай. — Уже разобрались. — Он сдержал попытку Сергея отодвинуться. — А тебя: не было! нет! и не будет! Усек?!
Из классов вывалили засидевшиеся и разомлевшие ребята. Эхом прокатился под высоким потолком гомон, пахнуло сапожной мазью.
— Чегой-то ты бледненький какой-то! — сказал Слепнев и ткнул Сергея пальцем в живот.
— Еще бы, — вставил проходящий мимо Сурков, — сoлнце уж месяц не показывается!
Сергей, не обращая внимания на слова товарищей, провожал глазами уходящего по коридору Новикова. Спина сержанта была пряма и неприступна.
"Люба!
Мне непонятна эта игра в кошки-мышки! Что случилось? Почему ты не пишешь? Если тебе трудно объяснить происходящее или же просто не хочется, ответь мне двумя словами — с кем ты? И больше ничего, всего два слова! Я устал уже от постоянной нервотрепки. Найди в себе силы, напиши. А Новикову я не верю. Не верю, и все, понятно! Жду ответа!
Сергей, 22 июня 199… г.".
Ребров уже заклеил конверт и собирался отнести его, бросить в ящик. Но пришла новая идея, и он прильнул к тумбочке.
"Привет, Мишка!
Извини, рассусоливать некогда о том о сем. Пишу по делу. Будь другом! Разузнай, что творится с Любой. Я понимаю, вы не ладите, и все же очень тебя прошу! Только пиши то, что сам видел, что знаешь наверняка. Всякую болтовню проверяй, короче, смекнешь сам. Попробуй, может, через сестру выведать кое-что удастся, она вообще-то женщина надежная, но особо на нее не напирай, не надо усугублять. Постарайся сделать все побыстрее, сейчас канитель разводить никак нельзя. Надеюсь на тебя!
Сергей Ребров, 22 июня 199…г.
P.S. А место на губе я тебе законопачу, когда сам туда попаду, лады?!"
Квасцов только на второй паре распечатал письмо, вытащенное утром из почтового ящика. До этого все было некогда. Шел последний перед экзаменом семинар по математике.
И теперь, пригнувшись к столу, чтобы преподавательница не могла его видеть из-за спин сидящих впереди, он вновь и вновь вчитывался в каждую строчку, хмурил брови так, что сторонний наблюдатель мог бы подумать — Квасцов чем-то здорово опечален.
На самом же деле в Мишкиной душе клокотали вулканы. Это был миг его торжества! Сколько раз предупреждал он Сергея, чтобы не усложнял тот своих сердечных дел, чтоб был проще, мол, баб навалом, чего душу рвать, гуляй — не хочу! Он ведь напрямик говорил: "Ну чего ты, лопух, привязался к этой мочалхе, приклеился как банный лист! Разуй глаза — такого товару по улицам шлындает тьма-тьмущая! Однолюб сдвинутый, тоже мне Ромео московских трущоб! Да она же стервятина, за километр видно, она тебя высосет и выбросит, балда! В лучшем случае, в домашнем стойле теленком оставит, понял?!" Серега тогда злился, не верил. А кто прав-то, а?! Но тогда, ко всему прочему, как-то сразу возникшая неприязнь между Мишкой и Любой усугубила отношения, отдалила его от Сергея. Мишка не переживал, ему было все до фонаря. Но самолюбие он имел незаурядное.
И вот теперь Мишка получил новое подтверждение своей правоты. Ему хотелось вскочить, взмахнуть над всей аудиторией белым листком бумаги как флагом — ага, дескать, так я и знал! этим и должно было кончиться! Но Мишка сдерживал себя и лишь мрачнее супил брови. Могло показаться, что он внимательно и очень серьезно слушает объяснения преподавателя.
"Ладно, друг есть друг, — решил все-таки он, — в лепешку расшибусь!" Сунул письмо во внутренний карман пиджака и усиленно призадумался, настолько углубился в свои замыслы, что поначалу и не расслышал голоса молоденькой аспирантки, проводившей это занятие.
— Та-ак, ну кто же… кто же нам ответит? — Она склонилась над журналом, потому как вела занятия только тогда, когда болел кто-нибудь из постоянного преподавательского состава, и не знала всех поименно. — Ну вот, наприме-ер. Квасцов?!
Мишку толкнули в бок. Но он не понял — двумя делами сразу так и не научился заниматься: не Юлий Цезарь, голова-то все же одна!
— Квасцов, выйдите, пожалуйста, к доске и объясните нам…
— Зинаида к-хэ-м… — оборвал аспирантку Квасцов, проглотив отчество, вернее пробурчав вместо него что-то нечленораздельное — язык не поворачивался назвать эту миленькую девушку по всей форме, Зиночка — еще куда ни шло. — Можно выйти?
— К доске, да? — аспирантка не поняла.
— Нет, мне нужно выйти, — твердо сказал Мишка и потянулся к черному с блестящими металлическими ребрами «кейсу». -А вы кого-нибудь еще спросите, хорошо?!
И вышел.
Весь план созрел в его голове в один миг. Не тогда, когда он сидел и торжествовал, а позже — катализатором послужил вызов к доске. Теперь Квасцов знал, что ему надо делать.
В приемной декана было непривычно пусто. Секретарша Анечка сидела на своем месте, задумчиво разглядывая себя в зеркальце круглой пудреницы. На лице ее была написана невыразимая тоска.
Войдя, Мишка, не задерживаясь в дверях, направился прямо к Анечке, широко улыбаясь, кивая. Секретарша обернулась к нему. Когда оставалось шага два — Квасцов словно остолбенел. Он остановился, округлил глаза, брови поползли вверх. Но улыбка тут же вновь заняла свое место на его лице.
— Ты сегодня сама себя превзошла! — на выдохе произнес Мишка, не отрывая глаз от Анечки. — Хороша, мать, ни в сказке сказать, ни пером описать, честно!
Анечка ожила.
— Ну уж, скажешь! — И тут же добавила кокетливо: — А раньше что же, поплоше была?
Раньше Анечка была одной из бесчисленных Мишкиных любовей. Отношения их прервались в самую безоблачную пору, и никому из двоих досады не доставили, а потому и не оказали пагубного влияния на их дружеское сосуществование. Была, правда, и еще одна причина — Мишка знал, с кем дружить, а с кем и необязательно. И сейчас, как и всегда, это должно было сыграть ему на руку.
— Цветешь! День ото дня хорошеешь. — Мишка обежал взглядом фигуру девушки с ног до головы, и глаза его заблестели, будто говоря, а не тряхнуть ли нам стариной?!
Но он тут же, зная, что лесть хороша в меру, перешел на деловой тон.
— Анюта, выручай!
— Что такое, опять влип? — заулыбалась та.
— Нет, — Мишка сокрушенно махнул рукой, — тут сложнее. Анют, нужен срочный вызов Смирновой в деканат.
— А-а, ясненько все, на прогульщиц переключился, Мишенька, котик ты наш мартовский!
— Анюта, лапушка, ты сама погляди повнимательнее на эту мочалку, а потом на меня. Ну-у?! Вижу, все поняла, у нас же с тобой нормальные вкусы!
Секретарша удовлетворенно улыбнулась.
— Кстати, старик про нее уже дважды спрашивал, — сказала она.
— И прекрасненько! — с плохо скрываемым пафосом выдохнул Мишка. — Давай-ка пригласим эту двоечницу и гулену на субботу, часиков эдак… на двенадцать, лады?!
Анечка подобрала губки, искоса бросила взгляд на Квасцова и сказала равнодушным голосом:
— Чего для вас только не сделаешь.
Через полчаса Мишка стоял с девушкой из Любиной группы, упрашивая ту срочно передать записочку адресатке — надо, мол, выручить, а то, дескать, погонят из института. Девушка была согласна с самого начала. Но Мишка привык доверять только себе, да и то не всегда.
— Считай, что это поручение декана! — закрепил он свою просьбу.
Ночью Квасцов спал спокойно, благостным сном человека, сделавшего свое дело.
На часах было десять минут двенадцатого. Мишка нервничал, поглядывал на дверь старенького обшарпанного подъезда. Наконец Люба вышла. Порядок, подумалось ему, но на всякий случай он постоял еще минуты три в своем укрытии за деревьями.
Убедившись, что Люба ничего не забыла и не вернется по этой причине, Мишка скомандовал себе: "Вперед!" — и дернул на себя скрипучую дверь. Ну, Серега, знай, какие у тебя друзья!
Звонок не работал. Пришлось колотить в дверь костяшками пальцев. Открыли не сразу.
— Кто там?
Мишка замялся, потом сказал уверенно, твердо:
— Из института к Любе!
— Ее нет, — послышалось из-за двери.
— Знаю, но у меня серьезный разговор, впустите! Дверь распахнулась, пропуская гостя в полутемную прихожую. Пахнуло холодком. Разглядев хозяйку, Мишка быстро смекнул — интеллигенточка, сельского пошиба, наив! Здесь надо иначе!
— Вы уж извините меня, пожалуйста, — Мишка потупился в пол, не зная, куда деть руки. — Здравствуйте! — У него был вид смущенного человека, не знающего, как начать. — Вы ведь Любина сестра, верно?
— Да, Валентина Петровна. Проходите.
Сзади щелкнул замок.
— Мы учимся вместе, правда, в разных группах. — Мишка сделал попытку снять ботинки, но Валентина Петровна слегка подтолкнула его, пригласила в комнату. Мишка покорно побрел вперед. — Но не в этом дело.
Комнатка поразила Квасцова своей убогостью. Чуть ли не впервые в жизни он мысленно поблагодарил родителей за то, что они смогли сами устроиться в этом мире, а значит, и устроить его, Мишку Квасцова, единственного сына.
Посидев немного на краешке предложенного ему стула, Мишка сказал решительнее:
— Давайте напрямоту! Я — лучший друг Сергея Реброва.
Валентина Петровна облегченно улыбнулась.
— Что же вы молчали?
— Неловко как-то, — Мишка снова потупился. — Знаете, он ведь два месяца на службе. А там не такого легко, нужна поддержка… Мы с ним переписываемся, и я все знаю. Ему сейчас туго приходится.
Квасцов опять умолк, глядя во внимательные, но усталые глаза молодой еще женщины, сидящей напротив. Круглолицая и сероглазая, она имела очень открытый и доброжелательный вид. Мишке она показалась совсем непохожей на младшую сестру.
— Вы ведь знаете об их отношениях? — спросил он.
— Кое-что, Люба, меня не слишком-то балует откровениями.
— Все равно, все равно, — зачастил Мишка, как бы сдерживая волнение. — Она ему не пишет, не отвечает на звонки. Только вы не подумайте, что разлюбила, нет. Тут вмешался третий. Вопрос очень деликатный…
— Если вы про Николая… — начала было Валентина Петровна.
— Именно про него, — оборвал ее Квасцов. И прикинул: она не знает его, точно! во всяком случае, не знает достаточно хорошо. — Причина в нем!
— Вот как? С Любой творится что-то невообразимое!
Но, Николай, неужели он…
— Любе тяжело, я понимаю. Но Сергею вдвойне тяжелее, втройне! Во-первых, начало службы, самые изнурительные дни в армии, самые выматывающие, во-вторых, этот разрыв — необъяснимый и необъясненный, нелепый! ну, а в-третьих, вы слышали, наверное, что Николай…
— Ну что же вы замолчали? Продолжайте!
Квасцову показалось, что он перебрал, что напугал эту доверчивую женщину. Но отступать было поздно.
— К сожалению, я знаком с этим человеком, с Новиковым, и очень давно, со школьной скамьи. Может, я нехорошо поступаю, говоря так, но это не тот, кто нужен Любе, поверьте, не тот, кто может составить ее счастье. Погулять — это да, похвастаться перед ребятами — тоже мастер. Вы меня простите, ради бога, но я не терплю этих районных донжуанчиков, они мне противны! Впрочем, не буду расписывать, вы и сами обо всем еще услышите, наверняка узнаете… Ну, конечно, умеет девушке голову затуманить. Может, потому и Любе он приглянулся чем-то, не знаю. Пусть сами решают, тут надо без советчиков!
Квасцов горько усмехнулся. Словно пересиливая себя, продолжил:
— Я вам одно скажу, он способен любить только себя. Вон и Любу оставил, когда уходил, без печали. Теперь его тешит соперничество! Безжалостный человек. Но хватит, хватит!
Мишка упивался произведенным впечатлением. Валентина Петровна нервно комкала платок. "А она ничего, совсем даже ничего!" — отметил про себя Мишка.
— Люба у меня одна, прямо обидно за нее. Не хотелось бы всех этих… — она махнула куда-то вдаль рукой и всхлипнула совсем по-детски.
Мишка сокрушенно кивнул, принялся разглядывать ногти.
— Так вот, третье, — продолжил он немного погодя, будто припомнв, уже вставая со стула. — Этот Новиков — заместитель командира взвода, в котором служит Сергей. Вы понимате? Ребров полностью в его власти! Знаете, ведь как издеваются там над беззащитными…
Мишка пошел к двери.
— Не хотел вам всего этого говорить, но что поделаешь! — он развел руками.
В коридоре пахнуло холодком. Позади, словно стук капель из неисправного крана, слышались медленные тяжелые шаги.
— Я вас очень прошу, поговорите с Любой! — Задержавшись в дверях. Мишка заглянул в глаза хозяйке. — Их надо спасать! Обоих!
Валентина Петровна закивала, прижала платок к глазам. В сумраке прихожей этот платок был похож на белый флаг капитуляции. Мишка замер.
— Вы плачете? — спросил он шепотом и легонько сжал ей локоть. — Какая вы тонкая, чуткая…
Валентина Петровна расчувствовалась пуще прежнего, слезы побежали из ее глаз, и она не могла скрыть этого.
— У вас нежная душа, пойдемте, пойдемте, я доведу вас до дивана, дам воды! — Мишка захлопнул входную дверь и повел женщину обратно в комнату, придерживая ее за плечи.
Усадив Валентину Петровну на диван, он не побежал за водой, а пристроился рядом, на самом краешке, заглянул в глаза.
— Ну успокойтесь, вам уже хорошо, все наладится. — Он не понимал, что напало на эту приятную и миловидную женщину, совсем еще молодую и привлекательную.
Не догадывался, что причиной тому были вовсе не любовные дела сестры и ее неудачи — хотя и это тоже, — но главное, вырвалось наружу то, что копилось последние годы вся боль одиночества, тоскливого, затаенного ожидания, досады — ведь годы уходили, а счастья не было. Не мог Мишка вникнуть во все тонкости женской истерзанной души. Но кое-что и он уловить мог. — Ну что вы, ну что вы, Валя?
Он оглаживал ее плечи, спину, немного встряхивал ее, думая, что это поможет. Потом прижал голову к своей груди. Его рука лежала на такой беззащитной и тонкой шее, что Мишка поневоле сам расчувствовался и тоже всхлипнул.
— Не надо, ну пустите, не надо, — еле слышно говорила она. А рубашка мокла от слез — Мишка это чувствовал, как чувствовал и ее горячее, словно в лихорадке пылающее. тело.
И случилось непонятное — впервые в жизни Мишка разревелся сам, то ли в резонанс вошел с плачущей, то ли еще по какой причине, но его вдруг затрясло, из глаз покатились слезы, и он, опустив шею, сам уткнулся лицом в ее грудь, тяжело вздымающуюся, еле прикрытую халатом.
Теперь они рыдали оба, с такой силой, словно произошло нечто ужасное, непоправимое, и это непоправимое можно смыть лишь потоком слез.
Она приглаживала его по затылку. И прижимала сильнее и сильнее — так, что начал задыхаться. Его руки обвили ее тело, трепетное, вздрагивающее, и скользили по нему, не могли остановиться.
— Не надо, — еле лепетала она, все так же не отпуская головы, — ну не надо, зачем? Вы противный мальчишка, как вам не стыдно, не надо…
Мишка рыдал, хлюпая носом, трясся и не отвечал. Он умудрился расстегнуть верхние пуговицы и теперь не только орошал ее кожу слезами, но целовал, целовал — шею, груди, ложбинку между ними. Голова у него кружилась, чего обычно в таких случаях не бывало, но это совсем не мешало — тело было таким податливым, мягким и вместе с тем жгущим, что он ничего не видел и не слышал. Если бы его спросили: Миша, где ты сейчас? с кем? он бы сразу и не ответил — какое-то затмение нашло.
Она сама съехала по спинке дивана вниз и чуть вбок, откинулась, увлекая его за собой, не отпуская от своей груди. Но даже теперь оба не переставали всхлипывать, вздрагивать — в странном и неожиданном единении, охватившем их, таких разных, и не только лишь по возрасту. Остановиться они уже не могли. Да и не хотели они останавливаться.
…Мишка опомнился минут через десять. Быстро встал, поправил одежду, застегнулся. Потом встал на колени перед ней, поцеловал — сначала в губы, потом коснулся шеи, впадинки у бедра. Рука его заскользила по ногам. Но он одернул себя. Времени оставалось в обрез.
Люба выскочила из-за двери деканата раскрасневшаяся, возбужденная. Глаза горели. Натолкнувшись на входящего в комнату преподавателя и чуть не сбив его с ног, она даже не извинилась, а лишь вскинула голову и быстро пошла по коридору к лестнице.
"Ого! — подумал Мишка. — Я сейчас прямо как капля воды на раскаленную сковородку угожу!" Тем не менее он вышел из-за угла, откуда наблюдал за всем происходящим, поднял руки вверх и с таким видом, будто моля о перемирии, двинулся навстречу Любе.
Она пронеслась мимо, не обратив внимания на Квасцова.
— Любашенька, постой! — забежал тот сзади.
Получив в ответ косой невидящий взгляд, Мишка зашел с другой стороны и плелся теперь молча, на шаг приотстав от девушки, задевая плечом встречных студентов. Все спешили по своим делам и не догадывались, что там творится у кого-то на душе, а толчки, суету, гомон в институтских коридорах принимали как нечто само собой разумеющееся.
Из распахнутых дверей брызнуло солнце. На последней ступеньке каменного институтского крыльца Квасцов догнал ее, забежал чуть вперед.
— Да погоди же ты!
— Ну чего привязался?! — почти выкрикнула Люба.
Мишка на минуту опешил, но взял себя в руки — дело есть, дело.
— Считай, что это не я перед тобой, а Сергей, — процедил он.
Девушка фыркнула. Они уже начинали привлекать внимание прохожих.
— Говори, только побыстрей.
— Один минут! — оскабился Мишка. — Давай присядем. Лавочки во дворе были заняты, пришлось идти в скверик напротив, через дорогу. На переходе Мишка успел купить у мороженщицы «Лакомку» и, галантно склонив голову, протянул мороженое Любе. "Охладиться тебе, подруженька, не помешает", — зло подумал он, тая свою мысль за обаятельнейшей улыбкой.
Не вышло! Люба, взяв «Лакомку» двумя пальцами, тут же бросила ее в стоящую рядом урну и, брезгливо оглядев пальцы, полезла в сумочку за платком.
— Твой минут прошел уже, — сказала она.
Но лавочка была совсем близко и на удивление — пустая. Сели.
— Сергей за тебя очень волнуется, — начал было Мишка. Люба его оборвала;
— Без тебя разберемся!
— Но просил-то он именно меня, понимаешь! Специально письмо написал! — С Мишки, как слетал сейчас с тополей белый пух, слетала под ветерком Любиного презрения вся его напускная уверенность.
— Очень жаль, что он так и не понял, с кем имеет дело! — Глаза собеседницы сузились, и Мишке показалось, что в них стоит уже ничем не прикрытая злость.
— В кого метишь? — удивился он.
— В тебя! — с нажимом, резко ответила Люба.
— Однако… — попытался изобразить благородное возмущение Квасцов.
— Все? — Люба дернулась, вставая.
— Да нет, не все!
Мишка решил идти до конца. "Дружба дружбой, но и у меня есть предел, други дорогие!" В нем вспыхнула злоба, и одновременно пришло какое-то ледяное спокойствие.
— Твой дружочек новый, тот, что до Сергея был хорош, да и после Серегиного ухода пригодился, старушка, просто подонок и больше никто! Дерьмо натуральное!
— За такие слова…
— Он Серегу по твоей милости угробит вконец. Ты, надеюсь, знаешь, что они там, — Мишка мотнул головой куда-то влево, — неровня?
— А тебе-то здесь, — Люба повторила жест собеседника, мотнув головой вправо, — откуда это известно?!
— Серега сам писал.
— Покажи!
— Много чести.
— Не верю, — Люба облегченно вздохнула и собралась уходить.
— Нет, ты постой! — В голове у Квасцова творилось что-то невообразимое, он готов был собственными руками задушить сейчас, прямо здесь, в скверу, эту упрямицу. "Какая все же разница между сестрами!" — мелькнуло в его мозгу. — У меня просто нету с собой письма этого, понимаешь? Что я тебе, почтальон, что ли, таскать сумки с бумагой?!
— Вот когда будет, тогда и приходи.
— Ладно, мать, черт с тобой! Но ты хоть напиши ему, что все кончено, — зачем мучить человека!
— О себе беспокойся!
Контакта не было. "И не будет, — подумал Мишка. — Ну, Сереженька, подыскал же ты себе мегерочку! Другой не то что уступил бы ее первому встречному, айв придачу бы дал многое, лишь бы избавиться! Здесь я промахнулся явно, надо было сперва на подруг выйти!" Но и сдаваться не хотелось — чего-чего, а настойчивости Квасцову было не занимать.
— Ты морочишь головы двоим, а они готовы перегрызться из-за тебя!
— Нашелся здесь, мораль ходячая! На себя погляди!
— В конце концов, знаешь — кто ты такая?!
Девушка молчала.
Мишка сощурил глаза и на всякий случай немного отступил назад.
— Обыкновенная шлюха, шалашовка рублевая!
Люба без размаха, резко ударила Квасцова по лицу.
"Привет будущему генералу!
Серый, твои поручения выполнил с блеском! Правда, без подружек обошелся и их пустого куриного квохтанья.
Но все нормалек! Так что теперича я на место простого сидельца на губе уже никак не согласный! Пускай берут, как минимум, начальником губы или, как там у вас, командиром! Короче, на звание завгубой я не обижусь, хе-хе! Но шутки в сторону! С Любой у меня некоммуникэйшн, понимаешь? Ну, а на сеструху ее я нажал крепко — верь, дела твои скоро на лад пойдут. Хотя я от души бы советовал тебе, старче, завяжи ты с ней пока не поздно, пользуйся моментом, что этот обалдуй Новиков появился! Ты ему памятник нерукотворный воздвигнуть обязан за то, что он принимает огонь на себя! Спасайся, Серый, пока не поздно!
А из института Любовь твою, наверное, попрут. Как и меня, хе-хе! Но ты там не отчаивайся и всегда помни, что дембель не за горами! Всегда с тобой твой верный друг Мих. АН. Квасцов, 28.06.199…г.".
Ребров с тоской поглядел в проясняющееся небо. Нет, Мишка есть Мишка! Он скомкал письмо и с силой бросил его в зев четырехугольной зеленой урны. Оставалось одно — ждать Любиного ответа.
А время шло, оставалось полторы недели до присяги.
Командир части, полковник Кузьмин, человек плотный, костистый и усталый, вызвал к себе старшего лейтенанта Каленцева. И теперь тот сидел в его небольшом, отделанном деревом кабинете и недоуменно покачивал коротко, почти под нулевку, остриженной головой.
Юрий Алексеевич держал в руке листок ученической бумаги в клеточку. На листке было порывистым почерком выведено следующее:
"Командиру воинской части…
Здравствуйте! Извините, не знаю Вашего имени-отчества. Но моей рукой движет очень серьезная причина, и потому обрaщаюсь к Вам! Человек, с которым я собираюсь соединить свою жизнь, служит в Вашей части. Его зовут Ребров Сергей Владимирович. И о нем пойдет речь.
Вы сами знаете, наверное, как сейчас неспокойны матери, братья, сестры, невесты тех парней, что попадают в армию. Столько всяких страстей говорится о извращениях, насилиях, глумлениях «дедов» над молодыми солдатами, что боязно за близких людей, подвергающихся беспрестанным издевательствам и совершенно не защищенным командирами от преступников! Все газеты пишут о зверствах «стариков»! Но я не об этом. Я хочу лишь сказать, что мало всего этого, так ребята попадают под командование своих гражданских недругов или соперников, которые вымешают на них свою злость, досаду, пользуясь положением. Разве допустимы такие вещи?!
Я не хочу никого обвинять или осуждать. Может, каждый по-своему хорош, каждый в одиночку отличный человек. И все же я прошу Вас, убедительно прошу перевести Реброва в другой взвод или роту, я не знаю как там в армии все это называется, может, батальон. Но не подумайте, что сержант Новиков чем-то плох или что он нарушает что-то, нет, я не хочу, чтобы вы его наказывали. Просто надо изменить положение, и все! Развести по разным углам тех, кто все равно не уживется вместе. Надеюсь на Ваше положительное решение.
С уважением Любовь Смирнова, 28 июня 199…Г.".
— Ну-у, что скажете? — спросил Владимир Андреевич Кузьмин.
— В первые дни Ребров подавал рапорт… Потом, наверное, передумал. Может, сгоряча что-то и было по гражданской памяти между ними. Но, видно, все прошло! — ответил Каленцев после непродолжительного раздумия.
— Хорошо, но поговорите с обоими, потом доложите, сказал напоследок Кузьмин. Он вновь склонился над бумагами, лежавшими на столе.
Каленцев пошел к двери. Но он не успел выйти, полковник окликнул его.
— Постойте, Юрий Алексеевич! — Кузьмин стоял теперь у окна и смотрел вдаль. — Есть у вас такой боец по фамилии Черецкий?
— Так точно, в моей роте.
— Что он из себя представляет?
Каленцев немного замялся, но ответил четко:
— Жалоб нет на него, исполнительный, дисциплинированный, немного себе на уме — но это от характера. Парень как парень. Я думаю, из него выйдет неплохой сержант.
— На а как человек?
— Тут сложнее. Задиристый малость, с товарищами не всегда ладит. Но характер твердый. А все наносное, думаю, сойдет.
— Ясно. Можете идти.
Кузьмин сунул в рот «беломорияу». Облокотился о подоконник.
За окном, на плацу, отрабатывали строевые приемы.
Был обычный учебный день.
Кузьмин отыскал глазами Черецкого. "Парень как парень", — колыхнулось в мозгу. Он глубоко затянулся и выпустил клуб сизого дыма в распахнутую форточку. За сержанта Николая Новикова и его подопечных Кузьмин был спокоен.
"Сереженька!
Извини меня, я знаю, тебе там очень нелегко. Но что делать! Письмо я твое получила, и с Квасцовым-негодяем говорила — он этот разговорчик надолго запомнит, подлец! Но я не верю, что это ты его ко мне подослал. Не верю!
Эта сволочь поганая и с сестрой, с Валей, говорил — так Валька два дня как помешанная ходила. Неужели это все правда? Ведь Николай никогда не был таким подлым! Он и сейчас не такой! Но из-за этого клеветника твоего она и слышать не желает о Новикове, меня из дому не выпускает — всему поверила, представляешь?! А я и сама, не знаю даже — верить или нет, все перемешалось, бедлам какой-то!
Только мне теперь уже все равно. И ты меня прости, но мне никто больше не нужен, все осточертело. Я хочу только покоя. Как я устала ото всего, как устала! Прости! И я больше не могу быть между вами, хотя я ему сдуру обещание, дала, все так и было, ты не поверишь. Но теперь все! Никто, никогда!
Пусть тебе будет хорошо в жизни. Ты будешь еще и счастливым и любимым. А я — нет.
Прощай, Сережа!
Люба, 30 июня 199…Г.".
Это письмо добило Сергея. Ему захотелось войти в темную и пропахшую сапожной мазью каптерку и там в одиночестве и мраке повеситься. Но каптерка была заперта. Ключи лежали в кармане у каптерщика. Больше же вешаться было негде — кругом ходили, стояли, смеялись, хмурились, курили или отрабатывали очередные приемы его сверстники. И даже в самой тягостной ситуации не хотелось представать перед ними безвольной тряпкой.
— А у тебя губа не дура!
Слепнев стоял, широко расставив ноги, заткнув большие пальцы обеих рук за ремень, улыбался, подмигивал. Черецкий резко шагнул к нему.
— Щас у тебя губа дурой будет! Понял?!
— Ты чего, Борька? — остолбенел Слепнев. — Я же насчет Оли, библиотекарши, дочки кузьминской, а ты…
— И я про то же, — Черецкий позеленел, — меня, как хошь, крой, а про нее чтоб ни слова и ни звука, понял?!
— А что я такого сказал? Ну ты псих, Боря.
Черецкий уже слыхал пересуды о себе и Ольге. И его теперь приводило в бешенство одно лишь упоминание ее имени. Он позабыл все свои дрязги и болячки, ничего не хотел, кроме одного… Но и это единственное казалось Борьке чем-то несбыточно далеким, как та придуманная жизнь в книгах, которые Ольга подбирала ему.
Вчера вечером он невольно подслушал разговор двух солдат из второго взвода. Они говорили, стоя за кустами, в трех метрах от курилки, и не подозревали, что тот, о ком велась речь, здесь, рядышком.
До сих пор в ушах у Черецкого стояли их голоса.
— Слыхал новость? — вопрошал приглушенный басок.
— Какую? — спрашивали голоском потоньше и похлипче.
— Ну даешь! Черецкий-то, хмырь этот дерганый, знаешь, клеит дочурку командира части, библиотекаршу нашу! — Не болтай! Это, наверно, параша очередная, слухи!
— Точно! Сам их два раза видал рядышком. Меня не проведешь!
— Ну и как?
— Чего как? Он малый шустрый — как веник, он своего добьется!
— Да, а деваха-то ничего, хороша!
— Не на мой вкус, — отрезал бас. — Мне бы кнлограммчиков жа двадцать пять поувесистсе! Но вот Кузьмин, батя, командер-то наш верховный! Пристроил ври себе дочурку-то!
— А чтв, не положено, что ль?
— Положено — не положено… а зарплата идет, смекай.
— Усек! — ошарашенно пискнул тенорок.
В этот миг Черецкого будто сковала какая-то сила — во рукам и ногам. Он не мог пошевельнуться. Только сердце отбивалo дикую чечетку а груди.
Но пoсле вечерней поверки, в туалете, он прихватил обладателя баска за грудки, прижал к стене и прошептал ему прямо в ухо. Прошептал так, чтобы слышали все, кто там в это время находился.
— Еще услышу, надла, что ты параши распускаешь — убью! — В это мгновение ему самому верилось — убьет. И прав будет, без всяких там объяснений. — А та, кого ты, сучонок вшивый, грязью поливаешь, не за зарплату вкалывает, а так, на общественных началах, за бесплатно! Понял?! Для таких дураков, как ты, время схое гробит!
Черецкий ткнул парня кулаком в брюхо, толкнул в стену. И тут же отвернулся, ушел.
И хотя знал он, что болтовня она и есть болтовня — пустое сотрясение воздуха, а слухи и есть слухи, или, как их тут называли — параши, но не мог себя сдерживать.
Новые заботы и хлопоты пришли на смену прежнем.
Но этих новых Черецкий не променял бы нм на что на свете — слишком глубоко в сердце запала светловолосая библиотекарша.
Стоило ее увидеть, и язык немел, руки и ноги становились ватными. И властный, самолюбивый Черецкий, знающий себе цену, готов был выполнить любую прихоть новой знакомой, бежать за ней куда угодно…
Жаль только, что прихотей никаких не было и бежать она его за собой не звала.
В эту ночь Сергей, наверное, свихнулся бы от бестолковых и мрачных мыслей, заполнивших его голову. Но вместе с мерным Славкиным голоском, бубнящим свое, к нему пришла картина давно забытого, а может, и вообще никогда не бывшего, придуманного, но картина оттого не менее реальная, взаправдашняя и что-то очень напоминающая. "Вот так сходят с ума!" — подумал Сергей, перед тем как впасть в полузабытье. Но это было вовсе не сумашествие и даже не его приближение, это было просто грезой или полусном, расслабляющим и дающим покой усталому сердцу.
Зачем Радомысл вынес его с поля боя? Ну зачем?!
Ведь мог бы и бросить там — было бы не восемь погибших из десятка, а девять, разница небольшая — никто бы и не заметил! Бросил бы, и его Любава, навсегда его. Ну, конечно, коли сам бы уцелел в немилосердных сечах. Но на то воля Рода да его воля! Вех не мог ответить на свой вопрос. Но и он бы поступил точно так, честь дороже всего, честь да совесть!
Всю ночь Вех провел со Снежаной. Но она не допустила его к себе, они не были близки в эту ночь.
— Береги силы, воин! — насмешливо шепнула она ему на ухо.
И он не стал настаивать.
Снежана вышила ему льняную сорочку, купленную у старухи-болгарки, красными цветами. Но Вех надел ее перед самой сечей, утром — на смерть нужно было идти в чистом.
— С тобой ничего не случится, — сказала она, припадая к нему всем телом, дыша в лицо. — Я предчувствую, верь мне.
Но голос ее предательски дрогнул. Она не была сама уверена в своих словах.
Вех не стал показывать, что он понял. Нет, с ним ничего не случится совсем по другой причине — потому что он будет лезть в самую гущу, не будет прятаться, а смелым Перун помогает! Он выведет его живым и невредимым из битвы. А ежели они проиграют этот спор, так лучше и не жить!
— Я тебе все прощаю, все-все, даже эту твою, что оставил в Киеве. Бог с тобой. Вех! Знай, что в бой ты идешь чистым! — сказала она.
Он поцеловал ее. И заглянул в глаза. Нет, она все же была еще совсем девчонкой, девочкой — пухлые детские губы, эти чистые и открытые широко-широко глаза, этот лоб, на котором нет не то что морщинки, а даже намека на ее появление в будущем! Как рано она повзрослела. Как рано она завянет! Ему стало горько. И, как всегда в минуты печали, явилось ему видение Любавы. Нет на свете ничего прекрасней северной красоты.
Любава далеко. Кого она ждет? Может, положилась на судьбу и загадала на того, кто вернется в родные края? А может, и позабыла про обоих да живет себе с любым муженьком — ведь не один год они в походах?! Не узнать, далеко земля Русская!
Летняя ночь коротка. Не приносит она отдыха тем, кто назавтра должен вынуть меч из ножен, кто с трудом смыкает веки в эту свою, может быть, последнюю ночь.
Из уцелевших в сечах Радомысл собрал новый десяток. Сколько от него останется на сей раз?
И вот уже утро. Дует с Дуная-реки прохладный ветер.
Вновь становятся друг против друга «стена» и «фаланга». Вновь звенят трубы и бьют барабаны. Вновь колышутся разноцветные стяги, знамена. Святослав на коне объезжает строй, а на лице у него светлая улыбка. Красное корзно бьется на ветру, и солнце переливается в его складках. Трава, по-июльски высокая, прячет тонкие ноги скакуна, волнами изгибается под порывами ветра…
— Ну вот и слава Перуну! — выдохнул Радомысл. — Наконец-то!
У Веха пересохло горло, свело судорогой губы, и он не смог ответить. Хватит ли сил для битвы, вот о чем сейчас бы задуматься. Вот о чем бы сейчас позабыть!
Ромеи оставили лагерь далеко позади. Их полки вытянулись черной стеной, мрачным заборолом. А из-за полков торчали горбатые камнеметалки — на этот раз враг был в полной силе и мощи.
Когда Вех на заре поднимался на стену крепости, он видел — с севера подошли к берегу ромейские лaдьи, из них высаживались воины, быстро выстраивались в боевые порядки, проверяли оружие, слаженность. Кольцо смыкалось все туже! Сколько оставалось жить под земным солнцем?
Но все было по-прежнему. Снова блестело молодое солнышко, умытое утренними зорями, и снова лучники принимали первыми смерть. Лишь Святослава не было рядом — он был где-то слева, с конницей. Да ряды воев не были столь упруги и плотны, как в предыдущей сечи. Стояли разрозненно, чтобы было место и возможность уворачиваться от огромных валунов, тех, что метали цепкие могучие руки камнеметалок. Но не всякий успевал отскочить, не всякий подставлял вовремя щит под малый камень…
Ветер менялся, дул в лицо, снося стрелы русичей назад. Припекало. Ромси, воспользовавшись тем, что враг не мог спрятаться за стеной щитов, выставили лучников вдвое больше, не жалели стрел. И снова падали, падали вой, не успев сойтись с врагом грудью в грудь.
Но снова был бег, долгий и краткий, легкий и утомительный — кому как. Снова рухнули, повалились первые ряды ромеев.
Теперь Вех увидел Святослава. Князь был впереди конных дружинников, под стягом он вклинился почти в самую гущу ромейского войска и пробивался теперь к тому месту, где высилась над головами прочих отборная охрана базилевса, Но до нее было далеко, и кто знал — там ли Цимисхий?! Император ведь мог пребывать и в своем великолепном, сверкающем золотом шатре на вершине холма и наблюдать за боем оттуда.
Но меч Святослава сверкал все чаще, прокладывая коню дорогу, взрезая вражескую стену. Увлеченные примером князя, шли вперед воины, побросав позади себя ненужные уже копья, вздымая вверх боевые мечи и топоры. Враг не выдерживал, он пятился — метр за метром, оставляя поле русичам.
— И-эх! Вот так! Еще раз!
Рядом с Вeхом, мерно орудуя своим харадужным мечом, шел Радомысл. Щит его, утыканный стрелами, то взлетал вверх, спасая от удара, то вновь опускался. И тогда видно было, что кольчуга на Радомысле иссечена во многих местах. Но он не вырывался вперед, не отставал, успевая следить за каждым из своего десятка.
— Вместе, ребята! Наляжем-раз! И еще раз! — голос Радомысла был суров, страшен.
Ромеи отступали, медленно отбиваясь, вырывая из русского строя то одного, то другого. Но все же отстували, не успевая подбирать раненых.
Вех позабыл про усталость и слабость. Сейчас его пьянил азарт. Сапоги оскальзывались о мокрую от крови траву, идти было тяжело. Но он не отставал, не выбивался из хотя и смешавшегося порядком, но все же строя. Ведь одиночку тут же настигнет смерть — сбоку, сзади. Сжереди она не страшна — пока рука, закостеневшая от усталости сжимает меч, пока она в силах разить им и отбивать встречные удары — надо идти и идти вперед!
— Левей бери! — выкрикнул Радомысл. — К Святославу!
Княэь с малой горсткой дружинников был далеко впереди — оcтровком виднeлись островерхие русские шеломы пoсреди выcоких ромейских касок. Туго приходилось князю, тугo.
Вех не видел, что творилось по бокам, там, где были полки правой и левой руки. Но однo было ему ясно центр был прорван, и русичи неудержимо рвались вперед.
Все больше шеломов виднелось около княжеского стяга, пропадали они — один за другим. И Веху и Радомыслу было ясно: если так пойдет дaльшe, скоро князь останется совсем один, а тогда… Нет, они должны были успеть! Bo что бы то ни стало — успеть!
Длинный ромейский меч сбил с головы Веха шлем. На миг потемнело в глазах. Но только на миг! Удар! Прямой удар — туда, где меж железными пластинами темнеет свиная кожа панциря. Все! Нагибаться за шлемом Вех не стал, некогда. Ветер холодными струями остудил его мокрые взъерошенные волосы, освежил. Вперед!
До Святослава оставалось не больше двадцати шагов. И строй превратился уже не в «стену» и не в таранный молот, а в стрелу, вытянувшуюся острием в сторону «бессмертных» охранников базилевса. В голове стоял Радомысл.
Щит его раскололся вдоль, на щеке тянулся кровавый рубец, зубы были оскалены в подобии какой-то неистовой улыбки. Оставалось немного!
Вех видел — князь один. Конь его упал. Никого рядом нет, все полегли. Меч князь сжимал в левой руке, правая повисла безжизненной плетью вдоль тела.
Оставался последний рывок. Ну же! Радомысл проскользнул меж ромеями и уперся спиной в спину князя. Спасен! Кольцо удалось разорвать. И теперь ромеи уже не отступали, теперь они позорно, втягивая головы в плечи и горбя спины, бежали. Все! Вех задыхался от накатившего чувства. Неужто все?! Сердце готово было вырваться из груди. Но нет, еще рано было думать об этом, совсем рано.
Свежие, не утомленные боем русичи обтекали с боков, заполняли оставленное врагом пространство — теперь иришло их времечко. Враг бежал, бежал во весь дух, бросая оружие и раненых, бежал туда, к холму, на котором возвышался императорский шатер. Опьяненные близящейся победой, преследовали его русичи.
— Стойте, остановите их! — прохрипел Святослав.
И только тогда до Веха дошло, что не раны обескровили князя. Святослав еле держался на ногах от усталости. Но держался, не обращая внимания на сочивщуюся из-под рассеченной на правом плече кольчуги кровь. Лицо его было бледным, словно у мертвеца, глаза запали. Двое дружинников поддерживали княза под руки. Но Святослав отталкивал их, пытался вырваться.
— Остановите! Где стяг?!
Радомысл бросился к земле и выдернул красное полотнище из-под груды ромейских тел — оно было бурым, почти черным от запекшейся крови.
— Скорее! — выкрикнул князь.
Радомысл, не найдя древка, наколол конец стяга на свой меч, вскинул вытянутую руку вверх и, дважды резко опустив ее вниз, стал вращать меч со стягом над головой — то был сигнал к отступлению.
Но не сразу остановились передовые полки. А когда они замедлили свой бег, когда воеводы, недоуменно оглядываясь назад, стали резкими выкриками сдерживать ратников, Вех увидал — поздно! Из-за холма выходили железные шеренги ромеев. И конца им не было видно!
Визг труб, барабанная дробь, дикие вопли заглушили последние окрики и лязг металла.
— Западня!!!
Святослав наконец оттолкнул дружинников, вскарабкался на гору трупов. Лицо его порозовело, ваяно, силы постепенно возвращались в молодое и выносливое тело, закаленное суровой боевой жизнью.
Радомысл продолжал стягивать войско. Он наконец нашел длинное и, главное, целое копье. Теперь княжеский стяг был виден издалека.
— Княже, слева ромейская конница! Обходят! — не слезая с коня, выкрикнул подскакавший болгарский воевода.
И умчался.
Святослав молча кивнул.
Небо потемнело, и со стороны холма хлестнул в лица сильный ветер. Тучи поднятого вверх песка обрушились на русские ряды, засыпая глаза, забивая рот, нос. Казалось, сама природа встала на защиту ромеев.
Вех отвернулся от колючего ветра и увидел, что дорога назад перекрыта. Путь к крепости преграждала стена пехоты — наверное, той самой, что поутру высадилась с ромейских кораблей.
Солнце совсем скрылось за черной пеленой, ветер нарастал, достигая почти ураганной силы. "Эх, Любава, не дождешься ты ни одного из нас" — с горечью подумалось Веху.
Но словно в ответ на мрачную мысль его прозвучал твердый, спокойный голос Святослава:
— Пробьемся!
Он не отворачивался от порывов ветра, не оглядывался на Доростол, смотрел в сторону ромейских полков, вытянувшихся на холме и по обе стороны от него
— Пробьемся! — с удвоенной уверенностью повторил он.
И невозможно было поверить, что Святослав полчаса назад выглядел человеком, почти переступившим порог этой жизни.
Небо высветили яркие вспышки, и из передовых, стоящих лицом к лицу с ромеями полков послышались жуткие крики.
— Греческий огонь, — бессильно прохрипел Радомысл, — они не хотят биться с нами, не хотят рисковать своими жалкими жизнями, окружили и теперь будут выжигать. Всех до единого, живьем!
— Назад! К крепости! — закричал Святослав.
Радомысл опять взмахнул стягом. Полки начали отходить, собираясь в один мощный кулак.
Горшки с огненной смесью сыпались сверху, не переставая. Волна горькой едкой вони докатилась до Веха. Нечеловеческие вопли, исторгаемые мучениками, не смолкали. Ветер доносил запах горящего мяса.
Но даже в это оглушительном шуме Веху казалось, что он слышит, как скрежещут зубы у Радомысла. Страшно было смотреть на того — меч подрагивал в жилистой перемазанной кровью руке, лицо было черно, словно у нубийца, лишь белки высвечивались на нем, русая борода растрепана, всклокочена.
Ветер не стихал. И небо было столь же темным. Насколько хватал глаз — и слева и справа — русичей окружало бесчисленное войско. Позади, на холме гарцевал в сопровождении «бессмертных» сам Цимисхий — предвкушал победу и полное истребление "северных варваров".
Но Святослав принял решение, пожалуй, единственно возможное. Когда «стена» сомкнулась, он дал команду пробиваться к крепости.
— Княже, дозволь сзади идти, — вызвался Радoмысл.
Святослав кивнул. Воевод почти не осталась, теперь десятнику, показавшему себя в бою, можно было доверить большое дело. Несколько сотен присоедвинились к Радомыслу, и он повел их туда, где стояли пoд огненным дождем последниe русские полки.
— За мнoю! — выкрикнул князь.
Все помeнялосъ своими местами. Вырваться из кольца, избежать лютой смерти или позорного плена, a значит, и рабства, можно было, лишь прорвавшись к крепости. «Стена» вздрогнула, oщeтинилась железом.
В лица русичей полетели стрелы и сулицы. До ромеев было не более полутораста шагов. Но каждый такой шаг грозил гибелью.
Вех остался с князем. Кому-то надо было напролом, прикрывав предводителя — ведь без него войско рассыплется, таков закон сечи! Пожалев себя, можно было и погубить себя же, да в придачу многих сотоварищей.
Выставив вперед щиты, пригнув головы, бросились передовые отряды русичей навстречу железному граду — на место упавшего тут же вставал задний, ударная сила молота не ослабевала.
Когда стрела застряла в волосах Веха, ожгла кажу, пожалел он, что не поднял шлема. Но тужить было поздно. Следовало радоваться — опять смерть миновала!
Святослав бежал, прихрамывая, все так же сжимав меч в левой руке. К правой ему привязали щит, и этот щит был похож на перебитое, трепещущее, обвисшее крыло.
До ромеев оставалось шагов двадцать. Но уже теперь стало ясно, что они сумели изготовиться основательно, словно в землю вросли. Предстояла свирепая схватка.
Но тут со стороны крепости раздался громкий боевой клич. Ромеи опешили.
Вех приподнял голову — из Южных ворот Доростола с шумом, свистом, криками, звоном оружия мчался на выручку русичам, прямо в спины ромеев, отряд, оставленный для охраны крепости. И всего-то их было не более пятисот человек. Но шум, внезапность именно в эту минуту свершили необходимое, почти чудесное — отвлекли. И враг растерялся. Нет, он не побросал оружия, не побежал, даже не расступился, нет, просто на этот миг пришелся удар пробивающихся из окружения.
— Вперед, славяне! — раздался голос Святослава, и меч oбрушился на выставленное вперед, толстенное древко ковья, перерубая его как щеику. Князь одинаково умело владел мечом: что правой рукой, что левой.
Толща железа, человеческих и конских тел, дубленых кож, костяных креплений, щитов отделяла русичей от крепости. Но пробить эту толщу могли лишь они сами.
Резко выбив ногой направлемoе в грудь копье, Вех, не глядя, машинально, ткнул вверед мечом и почувствовал, как острие погрузилось в мяготъ… Теперь Вех не знал пощады, он не думал, не сомневался — рука сама выбирала жертву, прокладывала путь…
Больше двух часов вел бой нод Доростолом. Полностью была иссечена малая и отважная дружина, отвлекшая своим безумным по смелости броском ромеев. Она даровала драгоценную минутку, за которую принято благодарить всю жизнь. Насмерть стояли задние полки, погибали, но сдерживали наползающие волчища. Цимисхий был в бешенстве-удача ускользала из его рук.
Усталость смеживала веки, меч вываливался из рук. Но вот наконец забрезжил впереди свет — как в лесу, когда выходишь на поляну и яркое солнце режет глаза — так и перед русичами высветилась трава, дорога к воротам. Стали видны кучки ромеев, бегущих к Дунаю, к своим кораблям. О прeследовании их не могло быть и речи. Вех валился с ног oт усталости, раны и слабость одолевали его.
Но в это время ветер стих, пыль развеялась, и выглянуло солнце, уже катящееся к окоему за Западными воротами.
Святослав без шлема, без кольчуги, в изодранной в клочья рубахе сидел на пригорке перед воротами. Меч лежал у его ног. Вех подошел ближе и заглянул в глаза князю — они были закрыты. Но Святослав не спал, его левая рука, упиравшаяся в колено, с силой сжимала подбородок.
Не спеша возвращались вои. Разрозненно, по двое, по трое, неся раненых. Одним из последних принесли Радомысла. На нем не было живого места.
Южная черная ночь скрыла кровавое поле. Повеяло прохладой и покоем. Но покой был призрачным. Каждый знал — и эта схватка не дала ответа: кто кого! Что же дальше? Кто знает. Тишина. Лишь какие-то невидимые черные птицы клекочут в полях да стонут, воют объевшиеся шакалы, у них праздник…
Когда Черецкому все надоедало до осточертения и он не мог видеть лиц сослуживцев, и при условии, разумеется, что хандра нападала на него в свободное время, в эти совсем редкие — не часы, нет, а считанные минуты, он приходил в старую заброшенную котельную, похожую, скорее, на блиндаж, вросший в землю на три четверти, сидел в темноте, курил. А когда он закрывал глаза, так и вовсе переносился в края иные, гражданские… Но это длилось мгновения, отрешиться от нынешнего бытия было невозможно.
Черецкий слыхал, что командир части и его заместители-хозяйственники уже не первый год грозились сровнять начисто с земелюшкой заброшенное строение располагавшееся за казармами в самом глухом, медвежьем углу части. Но то ли руки не доходили, то ли забывались угрозы и горячечные планы, а несокрушимый «блиндаж» стоял назло всем. И если бы кое-кому из рядовой или сержантской братии сказали, что котельной не будет, что последнее убежище ликвидируется, они бы не на шутку опечалились. И была тому причина.
В этот вечер Борька еще издали приглядывался к зияющему чернотой дверному проему, к заросшим кустарником и травой низким подвальным окнам. Но ничего подозрительного не обнаружил, ни шумов, ни криков, ни приглушенных разговоров — значит, в «блиндаже» сегодня никого не было. И он направился туда — хоть полчасика да одному побыть!
Он на ходу достал сигарету из пачки, закурил. Постоял немного на глинистом, усеянном битым кирпичом порожке, еще раз убедился, что никто ему не испортит настроения. А потом нагнул голову, прошел под низкими трубами и прямиком двинул в дальний конец, к старой железной кровати, списанной, наверное, еще лет двадцать назад, немилосердно скрипучей, ободранной, с прорванной в нескольких местах сеткой и сыроватым спрессованным от долгого употребления матрасиком. Он любил на ней сидеть, откинувшись к стенке, вытянув ноги, беспечно пуская кольца дыма вверх. В полумраке так хорошо мечталось!
Вот и сейчас он плюхнулся с размаху на кровать — сетка заскрипела, но выдержала, она была на диво прочной. Затянулся — глубоко-глубоко. Задержал дыхание. Прикрыл глаза. И вдруг почувствовал на них чьи-то руки — легкие, холодные, нежные. Это было чересчур! Борька дернулся, хотел встать Но руки не дали ему приподняться, они надавили на лицо, вернули Черецкого на кровать.
— Хреновые шутки! — зло вскрикнул он. Но не стал вырываться, потому что уже в следующую секунду понял, чьи это руки. И ему cтало горько, обидно. Нет, это были руки не той, которую он любил, которой бы простил все… А как бы ему хотелось, чтобы это была она, Оля! Но нет, не она, она сюда и дороги не знает.
— Угадай, кто? — прошелестел тихий, очень высокий девичий голосок.
Борька положил на холодные и нежные ручки свои ладони. Что гадать! Все было и так ясно, это была Тонька Голодуха! И никто иной! Вечно она околачивалась тут, в «блиндаже». Но сегодня Борька не ожидал ее встретить здесь, сегодня был не ее день — по пятницам Тонька ходила в поселок на танцы.
Никто не знал, сколько Тоньке лет, где она живет, как ее фамилия. Кличку она свою получила задолго до их призыва, с ней и досталась в наследство от старших товарищей, а тем, видно, от еще более старших, и так, может, далеко-далеко. Тонька была худющей и бледной. Выглядела она четырнадцатилетней девчонкой-подростком, но была значительно старше и не скрывала этого. Иногда она закатывала огромные совершенно сумасшедшие глазища и томно произносила: "А вот лет восемь назад тут такой был сержаанти-ик, ой, я вам скажу честно, это целый взвод!" И смеялась беззвучно. А Борька не верил, не мог поверить, что можно жить целых восемь лет такой жизнью и не загнуться! Уж он-то знал, что за жизнь была у Тоньки Голодухи.
— Ну-у, угадай же! Какой ты хорошенький парнишечка, прямо заглядение. Ну почему ты не смотришь на меня?! — Тоньке надоело играть в жмурки, и она припала к спине Черецкого, расстегнула ворот гимнастерки, полезла рукой под нее, оглаживая его крепкую мускулистую грудь.
— Отстань! — Борька снова дернулся. Швырнул окурок под ноги, затоптал его.
— Ну зачем же так? Тонечка может обидеться, нехорошо, — заговорила она о себе в третьем лице. — Полюби, матросик, девушку, приголубь и согрей, а-а?!
Борька отпихнул ее локтем, привалился к спинке. Да!
Она точно была больная! Ни одна нормальная женщина не стала бы так себя вести, это был явный сдвиг, недаром ее и прозвали-то не как-нибудь, а Голодухой. Уж на что Бoрька был тертым калачом, а и он чуть не опрометью бросился из «блиндажa», когда его в первыи раз привели сюда рeбятки из дружественного взвода. И не потому, что он был ханжей или пай-мальчяком, никогда не видавшим такое и не слыхавшим про разэдакое, нет. Он просто совершeннo не ожидал увидать то, что увидел впoтьмах при слабеньком свете фонаря да еле пробивающихся лучиках, преодолевающих сплетения ветвей и листьев, стеблей и травинок за окнами подвала. А главнoе, ребятки эти и не предупредили его, наоборот, все хихикали, все зубы заговаривали… А вошел, пригляделся — мать честная: вокруг кровати человек двадцать пять как зачарованные — одни, рты разинув, другие, сгорая от нетерпения, третьи, хихикающие и подающие советы… а на низенькой кровати — как ему показалось, огромные и ненормально белые в этом мраке ноги, да, задранные вверх, скрещенные над кем-то женские ноги. И стон, и сип, и сопение. А потом то же самое объятие ножное, но уже с другим, третьим, четвертым… без передышки, подряд, без даже секундной паузы: встал, лег, встал, лег, ну и, конечно, то, что между сменами. Борька и раньше слыхал, что почти при каждой части воинской, при каждом лагере, колонии и вообще в местах скопления мужских душ всегда обретаются и подобные женские души, запакованные, как правило, в не слишком приглядные тела, но алчные, страждущие и жаждущие. Этих женщин, видно, не слишком любили в миру, от них шарахались мужики и парни, находили и посимпатичнее и понаряднее. А тут, в мужском обиталище, куда запрещен был вход женскому полу, эти отчаянные деваки пользовались постоянным спросом, тут их любили и ценили. Вот и Тонька была одной из ненасытных, но, к сожалению ее собственному, неприглядных. Ее не любили, ее чурались там, за заборчиком, ею брезговали, обходили стороной изможденную бабенку с голодными дикими глазами. А тут… Тут она была царицей! Царицей и жрицей любви! Бескорыстной, ненасытной, не отказывающей никому и никогда. И ее по-своему любили, ей приносили всегда что-нибудь вкусненькое с кухни, ее оберегали, не позволяли издеваться над ней, глумиться, хотя сама Тонька была страшно рада, когда кто-то причинял ей боль, унижал ее, издевался над ней, она радовалась и стонала, изгибалась, тянулась, закатывала глазки… и вcегда желала, чтобы все смотрели, как ее унижают, как с ней грубо и жестоко обходятся, как она страдает и наслаждается от этого… Ну и смотрели, что делать! Если кто-то зарывался, останавливали еще грубее. А Тонька сразу же стелилась под защитника и жаждала унижений, грубостей, глумления от него… Нет, она определенно была больной. И порою она сама вертела пальцем у виска и приговаривала: "Ну чего ты, ну чего вы, ребята, с чокнутой чего возьмешь?" И опять утробно смеялась.
Конечно, далеко не всe пользовались Тонькиными услугами. Большинство и здесь брезговали нескладной и малосимпатичной женщиной. Но те, кто знал о ней, молчали, зачем поднимать шумиху — приходила сюда до них, пусть и сейчас ходит, вреда нету! Во всяком случае еще ни один человек из части не попал к венерологам, не подцепил от Тоньки заразы. А сами они тоже были чистенькими, здоровенькими — даже когда и совсем никудышные медицинские комиссии бывали перед призывом, а и они ни единого сифилитика или какого иного больного по этой части в армию не пропускали. Да, армейская, разбросанная по всей огромной стране территория, пожалуй, и была единственной землей на белом свете, где проживали здоровые и чистые люди.
Бориса Тоньку Голодуху не баловал, не мог он себя пересилить. Но заходил иногда. Иногда встречался с ней взглядом, и не только тут, возле столовой или у ворот КПП, и смотрела она на него своими и без того голодными глазами совсем алчуще, словно жаждала проглотить живьем, со всеми потрохами — Борьке даже не по себе становилось. Когда она пялилась на него, из огромных серых глаз исчезало безумие, но зато появлялось нечто столь странное, что Борька тут же отворачивался. Так могла смотреть, скажем, матерая и плотоядная волчица на маленького и беззащитного зайчика перед тем, как его съесть. Нет, не нужны были Черецкому такие подруженьки. Не нужны были раньше! И тем более — не нужны теперь, когда у него появилась Оля, его славная, неземная Оля — красавица, богиня, ангел во плоти!
— Пошла отсюда! — рявкнул он на Тоньку.
Но та даже не шелохнулась. Наоборот, протянула к нему руку, положила на голову.
— Ой, какие мы страшные и грозные, аж жуть!
Черецкий вздохнул и выругался, вслух, громко, злобно. Но и это не подействовало. Голодуха была ко всякому привычна. Она улеглась рядом с Борькияыми ногами, свилась колечком и принялась пялиться — бесстыже, нагло, вызывающе. Даже в полумраке ее глаза казались безумными, неестественно горящими.
Борька отвернулся. Но не встал. Что-то его удерживало. Как-то раз сюда заманили Суркова. Но Леха сразу убежал и больше не показывался. Над ним смеялись. Да только он отворачивался, махал рукой. У Лехи были свои понятия. Но почему же тогда не смеялась над ним, Черецким? Значит, сумел себя поставить! Значит, понимает шантропа служивая, что он выше всей этой суеты и мелкой возни, особенно возни с бабами! Суркова привели, когда был совсем коротенький перерывчик в любовных упражнениях. И Тонька под одобрительные прибауточки делилась впечатлениями: "Я вам скажу, ребятки, что каждому свое, точняк! Одной какой-нибудь девчоночке хватает, как ее за сиську прихватят да по заднице ладошкой шлепнут, ну и пусть, какое дело, пускай… а я вот только с десятого, а то и с двенадцатого начинаю чувствовать да понимать что почем, только тогда в охотку вхожу… а ощущения всякие приходят-то на двадцатом, ну ежели парни покрепче да половчей, то на пятнадцатом, но редко, зато потом… и-эх! хоть саблю в руку и скачи! Четой-то заболтались мы, пора б в делом заняться!" И она бесстыже задрала подол под горло, подмигнула Лехе — он и прочь! Вот хохма была! Зато Серега, Славик и другие многие вообще не ходили, и правильно, не хрена! Борька сейчас им позавидовал- лучше не связываться, лучше всегда сторонкой! Вот не знал бы он ни о чем, как не знает, скажем, командование части, и было бы легко и спокойно, и не бегал бы от этих безумно голодных глаз. Так ведь нет!
— Все равно ты от меня никуда не уйдешь! — сказала она вдруг каким-то нутряным басом, почти не шевеля губами. И положила ему руку на ногу.
— Ни-ку-да!
Это было слишком. Борька вскочил. Но она тут же метнулась к нему кошкой, ухватила за плечи, повалила, впилась губами в его губы. Он вывернулся, опрокинул ее на спину, ударил по щеке.
— Ну, давай! Еще! — Она зашлась в беззвучном смехе, полуприкрыла глаза, ухватила его за плечи, притянула к себе. — Бей! Бей сильнее, изломай меня всю, растопчи, размажь по этой койке, о-охх-х-о-р-р-оо!!!
Борька не стал бить, он пытался вырваться, он дергался, но в ней была заключена, наверно, нечеловеческая сила, а может, это ее болезненная, алчная страсть придавала сил. Онa вцепилась ему руками в гимнастeрку, прижала к себе, и тут же перевернула, опрокинула на спину и снова впилась губами. Он почувствовал, как она сдавила его бeдра ногами, сдавила с неженской властностью. Но он скинул ее, встал. Она вскочила следом, соврала с себя через голову платье и оказалась совершенно обнаженной, под платьем ничего ие было, только ее бледная, худая плоть. Да, она выглядела совсем девчонкой — безгрудая, лишь темные соски торчали двумя пуговками, тощая — с подведенными ребрами, полностью отсутствующим животом, узкими мальчишескими бедрами… лишь ноги у нее были полными, длинными, красивыми. Зато на эти ключицы, на ее былиночку-шею страшно было глядеть.
Борька и не глядел! Он тут же отвернулся. Но она прыгнула ему на снину, захлестнула рукой шею, обхватила его ногами, свела их на груди, качнулась назад, резке, опять-таки не по-женски — и они снова упали на кровать. Она рассмеялась, но хватки не ослабила, все сильнее сжимала его в oбъятиях, кусала за ухо, пыталась пропихнуть руку пoд брючной. И эта дикая алчность была страшна. Борька не на шутку испугался — по его понятиям даже больная, даже ненормальная и убогая женщина, которая заслуживает в полной мере сожаления, сочувствия, не должна себя так вести, всему же мера есть! Но она не желела знать мер, она раздевала его, она впивалась руками в его тело, она жаждала его и ничего вокруг не видела, не слышала.
И он почувствовал, что не может больше ее щадить, что пора, хватит! Он развел ее руки тик, что чуть кости не затрещали, ухватил ее за лодыжки, вванул, содрал с себя кольцо ног, пихнул ее назад, не глядя, зло… и пошел к выходу.
— Не уйде-ешь! — прошипела она змеей.
И бросилась следом. Она настигла его у самого выхода.
Упала на колени. Обхватила его бедра руками, ткнулась в пах головой. Борька почувствовал, как срываются пуговицы, как ее руки проникают внутрь. Он даже не успел нагнуться. Но ощутил уже жар ее губ, влагу языка, разгоряченное дыхание. Она заставила его тело проснуться, возжелать ее, обрести мужскую силу, и она впилась в это тело, теперь ее руки, ее губы были всемогущи. Борька не мог сопротивляться, это было выше его сил, это было выше сил любого мужчины, он ощутил сладкую, тягучую истому. И все же он попробовал отпрянуть, сдвинуться на несколькo сантиметров к проему… но сразу же почувствовал ее хватку, она не желала отпускать его, она лишь слегка, совсем чуть-чуть сдавила губы, сжала зубы… и он остановился, он не мог двигаться, она стала его владычицей, его госпожой! Пусть не надолго, пусть на эти минуты, секунды… но она была сейчас всевластна, и она упивалась своей властью, она дрожала и при этом умудрялась закатывать свои огромные глазища вверх, на него.
А когда все кончилось, она встала на ноги, положила ему руки на плечи и шепнула, не мигая и не отводя безумного, но все же утоленного на мгновение, наверное, взора:
— Я ж предупреждала, не уйдешь, ясно? Ты мой и будешь моим, моим!
Он отпихнул ее. А она забежала сбоку.
— Хочешь чего скажу, а?
— Чего еще? — Он не мог с ней быть грубым. Но он хoтел уйти. Секундное блаженство было позади. И он не желал ничего продлять.
— А про твою ненаглядную!
— Какую еще!
— Знаешь какую!
Она прижалась к нему, уткнула лицо в его лицо так, что ее безумный огромный глаз смотрел прямо в его глаз, они даже касались друг друга ресницами, было немного щекотно, но Борька не отстранялся. Он почему-то, каким-тo внутренним чутьем почувствовал, что сейчас она ему скажет нечто невероятно важное, что ему откроется что-то в нем самом. Он напрягся.
И она прошептала:
— Вы все считаете меня дурой чокнутой, свихнувшейся, ну и пусть! А я сама знаю, что сумасшедшая, пускай! Пускай! Какая мне разница! Сумасшедшая и сумасшедшая! Только я тебе скажу, такие, как я, все насквозь видят, из таких колдуньи выходят и пророчицы…
Борька дернулся. Но она не дала ему отстраниться. Она прильнула к нему, прижалась еще сильнее. И снова она властвовала над ним — но совсем иначе, не физически властвовала, а духовно, психически… он сам не знал как! Она могла сейчас сделать с ним что хотела. Но она не стала пользоваться этим, она только вновь зашептала на ухо — отрешенно, будто кто-то посторонний водил ее языком:
— Оставь ее! Оставь! Нет, правда, я не из-за себя прошу, мне не надо тебя, я к тебе больше никогда не подойду! Но ты должен ее оставить, я все вижу, я все знаю… Я вижу страшное, жуткое. Нет, ты не умрешь! Ты не должен умереть!
— А я и не собираюсь, — отозвался Борька.
Она резко отпихнула его от себя. Отвернулась. Застыла голая, худющая, беззащитная. И сказала, не оборачиваясь, словно бросила слова в пустоту:
— Уходи!
Борька застыл в нерешительности.
— Ты хотела…
— Я уже все сказала, — проговорила она хрипло.
— Нет, не все!
Тонька на миг обернулась. Сверкнули глаза — обычные, серые, молящие, без оттенка безумия. Но тут же погасли.
— Она погубит тебя, помни! Погубит! Но я не могу тебя остановить… И ты сам не остановишься. Уходи!
Черецкий вздохнул с присвистом, кашлянул, потоптался. И вышел. На душе у него было погано. И какая такая нелегкая понесла его в этот чертов «блиндаж»! Нет, ноги его больше там не будет! Все! Хватит! А что было… то было, прошло! Ерунда! Чего взять с больной, с дурочки, с несчастной! Ее лишь пожалеть можно! Не хватало всерьез принимать все, что она вытворяла, все, что говорила, пророчила… Бред!
У самого выхода он столкнулся с Новиковым.
— Ты чего там делал? — поинтересовался сержант.
— Отдыхал.
— Знаем, как там отдыхают! А ну живо в казарму! И чтоб больше духу твоего здесь не было! Развели, понимаешь…
Черецкий не заставил себя упрашивать, ему не нужны были дополнительные трудности, и так хватало.
А Новиков зашел внутрь. Огляделся. Он сразу понял, что здесь происходило минуту назад. Но пока никого и ничего предосудительного не видел. Он пригнулся, прошел под трубой. Но распрямиться не успел — его оседлали.
— Ага! Попался! — завизжала Тонька. Она была в восторге, радовалась, как малое дитя.
Новиков выпрямился. Но не смог ее скинуть с себя.
Она держалась на нем цепко и умело, словно лихой всадник на верном скакуне. Хорошо, что никто не видел этого безобразия — Новиков дорожил своей репутацией. И к Тоньке он заходил редко, когда на душе кошки скребли. А в последние три месяца и вовсе не посещал ее.
— Слезь, шалава!
— Ну уж нетушки! — Она вскарабкалась еще выше, положила локти на плечи. — Ни за какие коврижки. Вот поцелуй меня по три разбчка в каждую коленочку, тогда подумаю…
Ее голые коленки и впрямь торчали почти под носом у Николая. Но ему было не до любовных потех и игрищ. У него на душе свербило.
— Я те сколько раз говорил, чтоб проваливала из части, а?! — сорвался он на крик. — Ты хочешь, чтоб из-за тебя на губу или дисбат кто попал, а? Говори, блудня чертова!
— Полюби меня, матросик, я тебе все скажу, все открою! — не унималась Тонька.
— Щас! Сапоги только сниму! — Николай разозлился не на шутку. — Слазь, стерва! — Он вцепился в ее ноги руками, сжал пальцами мякоть, так сжал, что суставы захрустели. Она завизжала, застонала, выгнулась, чуть не сворачивая позвоночника.
— Еще! Еще-е-е, миленький!
Он ущипнул ее еще и еще, теряя разум от злости, от бессилия и от дурацкого своего положения. Но она вообще с ума сошла- она так вцепилась в его шею, что чуть не придушила, из горла ее вырвался сип, вожделенный и какой-то животный, она изнемогала от нахлынувших на нее болезненно-сладостных чувств и требовала- еще, еще, еще!
— Ну щас ты у меня дождешься!
Он подошел к трубе, повернулся спиной так, чтобы она касалась поясницей железа, и качнулся назад.
— 0-ой! Нету-ушки, мы так не договаривались! — завизжала она на одной ноте. И выпустила его, разжала ноги, ухватилась руками за трубу, повисла на ней.
— Мы вообще никак не договаривались! — сказал Николай. Но сказал мягче, добрее, он вдруг почувствовал себя виноватым — перегнул палку. Но как иначе с этой шалавой!
И она почувствовала слабину.
— Колюньчик, ну-у! В последний разочек, а-а? Давай!
Он повернулся к ней лицом. И убедился — да, она опять голая, совершенно голая. Если кто-иабудь войдет, стыда не оберешься. Но пока он думал, она обхватила его ногами, качнулась" заманивая, завлекая, еще и еще раз. Она не разжимала рук, висела на трубе, знала, опустится, станет на ноги, и вся магия близости yйдет, он oтпихнет ее, убежит, оставив в одиночестве, в холоде и мраке. Нет уж! Она принялась раскачивать его, ритмично сдавливать ногами, она знала — ее ноги не хуже, чем у cамой писаной красавицы, таким любая бы позавидовала.
— Ты ненормальная, — выдавил он.
— Aral — кокетливо поддакнула она. — На несколько секундочек в день мы имеем право становиться ненормальными.
И это окончательно расслабило Николая. Он сдался, точнее он отдался eе воле — она сама все делала, она ритмично и упруго покачивалась, ублажая его. А он скользил руками по ее телу, совсем позабыв, что она ненормальная, некрасивая, дикая.
Напоследок шепнула:
— Знаешь, Коля, а ведь тебя всегда и всюду будут любить несчастные женщины, брошенные, забытые, одинокие — и ты не найдешь себе других. Но тебе с ними будет хорошо… Чего ты вылупился, чего зыркаешь?
Николай разом отрезвел, оттолкнул ее. Он хотел закричать, затопать ногами. Но не мог. Не мог, и все! И потому он сказал тихо:
— Чтоб через две минуты тебя в расположении части не было! Ясно?! Учти, не поленюсь, проверю, и если обманешь, я тебе задам! Я тебе… я про тебя командованию доложу!
Тонька Голодуха не смотрела на него. Она натягивала на худющее тело старенькое тоненькое просвечивающее платьишко. Сегодня ей здесь больше некого было ждать, все ушли в кино, все про нее забыли.