ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


В городе было спокойно и тихо, на улицах жарко, пыльно и пустынно. Только на площади, под липами, группа людей, одетых по праздничному, еще с утра начала ждать со своим хлебом-солью. Пришли сюда, как только отгремели пушки за рекой, на бугре, и пробежали через город последние, запоздавшие бойцы, некоторые босые, чтобы легче и быстрей бежать по горячей от летнего зноя пыли… пробежали как зайцы и скрылись. Вот тут и вышли.

Затея выйти навстречу немцам была давно уже задумана начальником милиции Шаландиным и районным агрономом Ивановым, к ним присоединились теперь некоторые другие отчаянные головы, которым терять было нечего, во главе с дезертиром Степаном Жуковым. Все таки нужна была смелость и точный расчет, чтобы собраться так открыто, под липами, на глазах многих, смотревших на смельчаков через щели закрытых ставень. Ведь все могло быть: могла пройти боевая часть и расправиться беспощадно с изменниками советской страны, могли и немцы сгоряча побить из автоматов депутацию, могли оправдаться нехорошие слухи об их зверствах над мирным населением.

Но двое главных подготовили измену точно и осторожно, указывая на выгодную сторону задуманного дела. Ведь нужно же было озаботиться о судьбе города и населения района и, рискнув, при новой власти извлечь личную пользу. Потому что ясно всем, что большевикам пришел все таки долгожданный конец и риск был совсем небольшой и игра стоила свеч…

Стояли толпой, оглядываясь на закрытые ставни обывателей и терпеливо ждали освободителей. А летнее солнце поднималось все выше, в городе и вокруг него становилось все тише, бой стремительно уходил на восток и постепенно утихал, но вот немцев все не было. Это становилось странным, непонятным… это беспокоило и все больше пугало…

В центре депутации, выставив вперед живот, стоял агроном Иванов, толстый старик с козлиной бородкой, перед собой держал большой поднос, накрытый вышитым полотенцем, на подносе каравай темного хлеба с вдавленным в него блюдцем с крупной солью. Невдалеке от толпы бетонный памятник Сталину, большой и серый, тыкающий рукой в сторону реки, дальше пустынные улицы со слепыми домами, по которым ходил отряд Шаландина, наспех вооруженный дубинами и следил за порядком, ловил саботажников-поджигателей, которые старались исполнять приказы товарища Сталина и уничтожать все, что мог бы использовать враг для своих войск.

К полдню Шаландин вернулся на площадь и подошел к Иванову: «Ну, Иван Васильевич, у меня все в порядке, а как у вас? Не видно немцев, не торопятся сукины дети?»

— «Да, нет. Черт знает что творится. Почему такая задержка? Может быть что нибудь случилось и наши вернутся? Вот влипнем тогда!» — «Ну что вы? Где им вернуться. Теперь большевикам крышка! Слышите где стреляют? Километров за тридцать, если не дальше! Теперь уж пойдет. А я вот Медведева поймал еще с двумя. Электростанцию взорвали сволочи. Я там оставил своих людей тушить, а саботажников посадил в милиции…» — «Медведева? Вот это здорово! Значит до конца решил нам портить. Подождите, мы ему теперь все припомним, немцам его выдадим… а?» — «Конечно… но все таки что же делать? Надоело дураками здесь стоять, может быть пока что пойдем по домам?» — «Ни в коем случае, уйдем не соберем снова людей, и то уже оглядываться начинают. Будем ждать… больше ждали меньше осталось. Только вот что, братец, сбегай-ка за Верой. Она хорошо знает по немецки, пусть придет поможет нам с немцами объясняться, а то еще чего доброго нас здесь перестреляют…»

Шаландин ушел, а Иванов, передав поднос другому старику, устало опустился на пьедестал памятника Сталину и задремал.

***

Они остановили свои машины на перекрестке дорог… перед ними прямое, как стрела, уходило на восток московское шоссе, вправо в лес вела проселочная дорога в лощину к городу. Капитан Розен, длинный тощий немец, белобрысый, с моноклем в глазу, достал из полевой сумки карту, внимательно ее рассматривал, водя своим отточенным ногтем по красным кружкам и квадратам, внимательно оглядываясь в лес и лощину.

Из другого автомобиля выскочил и подошел к нему высокий лейтенант с темными немного раскосыми глазами, коротко подстриженными черными усами, долго вместе с Розеном смотрел в лес, за которым, где то внизу, в лощине поднимались клубы дыма и слушал рассуждения своего начальника: «Здесь, Галанин, мы расстанемся. Это как раз и есть наш районный центр. Поезжай туда и посмотри, что там можно еще спасти. Деннерветтер! Эти свиньи все уничтожают… вот опять пожар! Так вот: свяжись там с нашими частями и наведи порядок. Завтра я сам приеду туда, а сейчас нужно торопиться в штаб дивизии. Черт возьми! ну и бегут эти Иваны! Как зайцы! Через три месяца все они будут в нашем кармане… Скоро Москва… Урал! все по плану! Вот что значит наш фюрер! Какой гений!»

Галанин посмотрел на карту, старался рассмотреть город в лощине: «Послушай, Эмиль, а ты уверен, что там уже наши части? Что если я нарвусь там на красных?» — «Тогда ты их возьмешь в плен. Не беспокойся, наши части уже давно вышли вот сюда, на эту линию в сорока километрах отсюда… город давно уже взят…»

Действительно, даже артиллерийская стрельба, как будто устав, замирала вдали на востоке. Длинная вереница тяжелых грузовиков, в сопровождении мотоциклистов бурей промчалась мимо, оставив за собой облако тяжелой серой пыли и едкий запах перегоревшего бензина. Розен с любовью смотрел вслед: «Да, мой дорогой, утром здесь был бой, а вот уже движется вслед нашим солдатам обоз, как будто уже в глубоком тылу и посмотри в каком порядке! Вот что значит наша немецкая организация. Я, знаешь, попытаюсь их догнать: все же веселей будет ехать вместе… Итак, до завтра! Желаю тебе полного успеха и будь все таки осторожен — с этими азиатами никогда не знаешь…»

Розен давно уже пропал из виду, а Галанин все медлил, рассматривал свою карту, озираясь на лес, за которым притаился город… Лес… лес… да какой! на сотни километров тянется он, в нем редкие поселки, колхозы, озера, река со странным названием спящей воды, Сонь. Ему казалось, что он слышит шум деревьев, видит светлую прозрачную струю, чувствует ее ласковую прохладу… какая глушь и как, неверное, здесь тихо безмятежно жилось бы… если, бы не эта война, не большевики! Но однако нужно как то действовать, но как? Уверенности, что немцы уже заняли город, у него не было. Можно было нарваться на отступающие отряды русских войск, как случалось уже не раз… И может совсем неожиданно кончится его встреча с родиной. И почему Розен так уверен, что там немецкие части?

Галанин нерешительно подошел к своей машине, сел рядом со своим шофером, унтер офицером из судетских немцев и хлопнул его по плечу: «Ну, Шмит, едем, берите здесь вправо вниз». Шмит со страхом посмотрел на Галанина сбоку: «Господин лейтенант, я думаю…» — «Вам здесь нечего думать, думаю я…» улыбнулся

Галанин. Улыбался он странно, одной половиной лица: смеялся один глаз, морщилась половина рта, на щеке появлялась веселая складка, а другая половина лица оставалась неподвижной, серьезной и даже грустной.

Шмит тяжело вздохнул, отпустил тормоз, включил газ и резко повернул руль, машина, как застоявшийся конь, резко понеслась по мягкой проселочной дороге, которую тесным темным строем обступили вековые мохнатые ели…

***

Жизнь Галанина была обыкновенной жизнью русского эмигранта после разгрома белых армий. Галлиполи, Болгария, Франция… Работа на постройках, шахтах, заводах простым рабочим. Жизнь была трудной и жестокой, недружелюбной к нему и тысячам других юношей в сытой мещанской Европе. Смягчалась она только мечтами, что все это временно, скоро наступит день, когда его позовут и кому то там на родине он будет нужен.

Но жизнь проходила мимо него, никто его не звал и на родине, по-видимому, прекрасно обходились и без него. Чем дальше тем труднее было ждать. Люди вокруг него мельчали и опускались, вместе с ними опускался и он. Отвлеченные мечты, воздушные замки в туманном будущем, сменялись мелкими эмигрантскими дрязгами в бедных рабочих поселках, а тяжелая борьба за существование, за право на тяжелый изнуряющий труд становилась все тяжелее. Кое кто кончал самоубийством, другие каялись и с опущенной головой ехали на мачеху родину, многие спивались и кончали свою неудачную жизнь босяками под парижскими мостами.

Немногие, энергичные и удачливые, строили свое маленькое личное благополучие, принимали чужое подданство и сторонились от массы неудачников, шахтеров, фабричных рабочих, батраков, и шоферов такси. Эти, а было их множество, уныло тянули свою лямку и напиваясь по случаю полковых праздников и панихид, обманывали себя красивыми пустыми фразами, никого и ничему необязывающими. Чтобы забыться от тяжелых будничных забот, играли в преферанс по маленькой и ставили друг другу рога.

Галанин понемногу стал забывать родину, женился на француженке, красивой и пустой, которая боялась иметь детей, чтобы не испортить линию своего тела и кокетничала с друзьями мужа… может быть и больше. Галанин плохо понимал ее, чувствовал, что жизнь ему не удалась и украдкой от самого себя жалел, что покинул родину. Иногда, в минуты особой тоски, он брал жену себе на колени и начинал ей рассказывать о своей далекой родине. Но, когда перед его затуманенными глазами раздвигались стены тесной рабочей квартиры, когда начинали шуметь березы и ели, когда запевали птицы и зацветали заветные русские цветы, Мариэта вдруг перебивала его глупым смехом, торопилась рассказать последние новости города, или начинала с увлечением описывать последние парижские модные шляпки.

Галанин с трудом возвращался к действительности, с грустным удивлением молча слушал, иногда спрашивал о том, что его беспокоило: «Послушай, а если бы мне, вдруг, представилась возможность вернуться в Россию, ты бы поехала со мной?» Мариэта удивлялась: «Какие у тебя странные мысли? Что я там буду делать? Одна, без языка, родных и знакомых в чужой стране. Нет, мон шери, нам с тобой и здесь хорошо! Вот скоро ты примешь подданство, станешь контрметром, мы купим домик, разведем кур, посадим сад, конечно, когда будем совсем старыми, а пока будем веселиться… кстати, сегодня вечером придет Мишель, представь себе он в меня совсем влюблен… ха, ха, ха. А я люблю только тебя!»

Иногда ему казалось, что она права и, лаская это красивое чувственное животное, он забывался. Но проходило его очередное падение и он с тоской видел, что Мариэта тащила его в липкое грязное болото, которое его уже наполовину засосало… Черт его дернул жениться на этой корове, хотя бы землетрясение или наводнение случилось… что угодно, чтобы покончить раз и навсегда с этим французским мещанством.

И, вдруг катастрофа как будто наступила… Война, немцы оккупировали большую часть Франции, пришли и в их город. И начали в нем распоряжаться, как у себя дома. Вокруг Галанина происходили трагедии, но его жизнь не изменилась, разве стала для него еще более тяжелой и даже голодной, но вот…

В холодный весенний день Галанин усталый и злой шел с работы. Получка сегодня была особенно плохой, мысленно он оправдывался перед злой женой, которой опять придется обойтись без новой шляпки… может попросить у Алексеева, тот не откажет, для Мариэты он не жалел своих денег. В мыслях Галанина было что-то подлое и грязное и он невольно поежился, точно от холода. Хмуро посмотрел на подошедшего к нему немецкого офицера с моноклем в глазу, тщетно старался вспомнить, где он уже видел это белобрысое лицо, нос пуговицей и водянистые глаза. Вдруг вспомнил все и радостно улыбнулся. Конечно это был он, Розен, его закадычный друг, с которым он расстался в голодном Галлиполи.

Они оба обнялись к великому недоумению прохожих французов и немецких солдат, бедно одетый рабочий и блестящий немецкий офицер и потом долго сидели в лучшем ресторане города, пили вино и водку, и говорили перебивая друг друга, путая немецкие и русские слова, вспоминали прошлое и рассказывали о настоящем.

Розен смотрел с жалостью и немного свысока на худого Галанина с грустными глазами, слушал его жалобы и начал головой: «Да, я все это знаю и знаю вашу эмиграцию и очень рад, что порвал с ней сразу и давно принял свое настоящее немецкое подданство. И, как видишь, кое чего уже успел добиться. Тебе не повезло с твоими дурацкими мечтами, извини меня за откровенность. Но все это поправимо! Я могу тебе помочь снова стать человеком, сейчас мы воюем с сербами и твое знание сербского и болгарского языков очень кстати. А потом… кто его знает, мне кажется, что рано или поздно, мы будем драться и с большевиками. Вот когда ты развернешься! Ты тогда вернешься на родину, но не рабочим, а офицером в рядах нашей славной германской армии, и ты далеко пойдешь! Решай сразу, хочешь рискнуть, у меня, брат, дядя очень близок к Розенбергу и для меня все сделает, а я сделаю все для тебя».

Галанин залпом выпил стакан вина: «Ради Бога, сделай! Я готов на все. Ты меня знаешь — хоть с чертом, но только бы покончить с этой богоборческой властью!» Розен поморщился: «Не можешь ты без этих трескучих фраз! Но я доволен, мой старый друг! Итак решено — мы снова будем вместе на страх врагам! Дай мне твой адрес и жди вызова — мы еще покажем мать Кузьки… нет… кузькину мать. А теперь выпьем на радостях. Скажи гарсону, чтобы он дал водки, да не рюмками, пусть тащит бутылку — мы сами потрудимся».

Пили очень много и за все заплатил Розен. Он же на прощанье одолжил Галанину много мятых немецких марок в счет будущих благ, таким образом шляпка Мариэты была обеспечена…

***

С тех пор прошли долгие месяцы в лихорадочном ожидании и Галанин уже начинал бояться, что Розен забыл о своем обещании, данном в пьяном виде и, вдруг, в день объявления войны Советскому Союзу, вызов в Берлин. Страшная семейная сцена дома, истерики Мариэты, презрительное молчание друзей… Но сказка уже началась и ничто не могло уже остановить ее стремительного бега, ничто не могло его удержать в этом опостылевшем ему французском городе… С женой было особенно трудно, целыми часами Галанин ее утешал и добился все таки ее согласия, когда начинал рисовать перед ее глупыми глазами заманчивые картины будущего: «Послушай меня внимательно: ну, что мы с тобой здесь? ничто! а в России я буду со временем, по крайней мере, губернатором, ты будешь зимой кататься на тройке!» — «На тройке? О, ля, ля! На тройке! Но это будет чудесно… идет снег, много снега… очень холодно, а я вся в дорогих мехах и кругом слуги. Много слуг и все с усами, как мы видели в синема, помнишь? Ну так и быть, я согласна принести и эту жертву для тебя, поцелуй меня за это!»

В последний раз они занимались любовью и в своем исступлении она, вдруг, начинала беспокоиться о другом: «Но я боюсь этих русских женщин, они ведь такие распутницы, ты будешь мне с ними изменять, ведь ты не сможешь терпеть без этого, но тогда берегись, я тебе отомщу тем же!» Галанин смеясь, уверял ее в своей верности и успокоился.

Своим друзьям он говорил желчно: «Заячьи души! Кричали двадцать лет о своей непримиримости к большевикам, всем кланялись, англичанам, японцам, тем же немцам, уговаривали их помочь вам освободить родину от красных. А теперь, когда пробил час идти воевать — в кусты, под бабьи юбки! Нет, господа, просто у вас кишка тонка. Все вы отработанный пар! Слова, одни слова». С горя он шел в ресторан пить, на него, с плохо скрываемой враждой, смотрели французы: «Ах, Алекс, почему ты связываешься с бошами, бросаешь совсем одну свою жену? Смотри будешь рогатым и очень скоро, в то время, как будешь воевать против своих братьев… ну, ну, мы пошутили».

Но Галанина было не так легко успокоить, он бил морду шутнику и продолжал дальше пить уже в одиночку. Слава Богу, нужно было торопиться ехать и он был страшно рад когда поезд, наконец тронулся туда, на север, где ждала его головокружительная сказка. Через окно своего купе он смотрел на жену, которая, не ожидая когда Галанин скроется с глаз, взяла под руку Алексеева и пошла к выходу вокзала. Алексеев, пожилой лысый холостяк, который у них столовался и открыто ухаживал за Мариэтой, оглянулся как вор… Она скоро утешится, подумал Галанин с грустью и со смутной надеждой на что то, в чем он не хотел признаться самому себе.

А сказка подходила уже вплотную к нему и становилась все заманчивее и чудесней. Берлин… Встреча с радостным Розеном… министерство… важные генералы с каменными непроницаемыми лицами, высшие партийные чиновники с торжественными улыбками, громкое победоносное «Гейль Гитлер!» Галанин смущался, заикался, отвечал на вопросы невпопад на плохом немецком языке, вызывая снисходительные улыбки у слушавших его, но Розен был рядом и выручал: «Мать Галанина баронесса Штейнбах. Это у ее отца было то огромное имение на берегу Двины, где был взят в плен недавно штаб советской армии… да она была фрейлиной несчастной императрицы. А отец Галанина был губернатором, погибшим от бомбы этих евреев в пятом году». Тогда все, и генералы и чиновники становились страшно любезными и говорили с Галаниным благосклонно, пожимая ему на прощанье руку.

Наедине со своим другом Розен кипятился и ругался: «Ну какая ты шляпа. Это прямо возмутительно! Сколько раз я тебя учил и теперь вижу, что без толку… придется повторить. Во первых, когда тебе говорят: «Гейль Гитлер», и поднимают руку, отвечай так же и делай рукой то же самое! И потом… как можно нести такую чепуху: «немцы наступают… наше население…» и все в том же дурацком духе… нет. Надо говорить: «Наши войска наступают, русское население» и так далее. Дай им понять, что ты прежде всего сын немецкой баронессы, и только потом сын русского губернатора. Понял ты меня, наконец? и потом…» Он долго учил и вбивал в голову сконфуженного Галанина простые немецкие истины. Галанин сконфуженно улыбался и обещал в будущем следить за собой. Розен продолжал его учить: «Ты пойми одно — что у тебя на душе — это касается тебя одного, но снаружи ты немец, больше — национал социалист, Гейль Гитлер!» — «Гейль Гитлер!» послушно орал его ученик, поднимая руку для фашистского приветствия. «Ну вот наконец! А знаешь что? У тебя получается превосходно, теперь я вижу, что ты далеко у нас пойдешь, мой друг, идем выпьем по этому случаю!»

Через два дня самолет доставил их обоих на фронт, двух немецких офицеров, капитана Розена и лейтенанта Галанина, которые следовали за стремительно наступающими частями панцерной армии и строили на дымящихся развалинах, среди трупов убитых, расстрелянных и повешенных новую жизнь. Новую жизнь при помощи населения, которое осмелилось не подчиниться приказам Сталина, осталось на местах, веря в своих освободителей-немцев. Сегодня наступление развивалось особенно бурно, они потеряли временно связь с боевыми частями и Галанину пришлось вслепую стараться исполнить приказ своего начальства — Розена.

***

Лес внезапно кончился. Отсюда с опушки дорога начала круто спускаться в лощину, там внизу за неширокой рекой был город, весь залитый лучами горячего солнца. За городом рощи, переходящие в густой лиственный лес. Через реку к городу перекинут деревянный мост, к удивлению Галанина, совершенно нетронутый и без охраны. Картина была бы совершенно мирная, если бы не густые клубы черного дыма на окраине города и вот это странное безлюдье.

Галанин приказал Шмиту остановить машину, сошел на мягкую песчаную землю и, достав бинокль, долго рассматривал город, деревянные одноэтажные дома, крытые тесом, только в центре города несколько каменных двухэтажных домов, под железными зелеными крышами, да на окраине города, там где горело, поднимались к небу три фабричных трубы, и еще недалеко от площади с каменными домами находилась, очевидно, бывшая церковь без креста на облупленном куполе, там же росли и тенистые деревья. Но сколько он не шарил по городу биноклем, нигде не видно было ни немецких солдат, ни охраны у моста, улицы были пустынны и казалось, что в городе не было вообще никого, ни жителей, ни солдат. Вот эта пустота в городе беспокоила его все больше. Мелькнула мысль, что немцев очевидно вообще не было в городе, может быть советские части были еще в засадах, что может быть лучше было бы повернуть назад и догнать Розена.

Но нет, это невозможно, как же он объяснит свое бегство. Приказ есть приказ, подбодрил он себя и снова усевшись рядом с шофером, коротко бросил: «Вперед!» Но Шмит медлил: «Господин лейтенант, лучше назад, ведь нас только двое, наших солдат не видно… у меня трое детей… право, назад». Он смотрел на свое начальство с мольбой и его лицо было полно тревоги, простое лицо немецкого солдата, с рыжими пушистыми усами и преданными собачьими глазами.

Галанин задумался: мольба Шмита, собственная тревога, неприятно действовали на нервы, сказывалась страшная усталость, сон урывками и эта постоянная гонка за убегающим врагом.

Шмит; заметив его колебание, продолжал еще настойчивей ныть: «Попадем в руки этих унтерменшев. От этих дикарей можно всего ожидать… я поворачиваю…» Галанин посмотрел на него с внезапной злобой: «Унтерменши! Что за глупости вы плетете, Шмит! Просто скажите, что вы струсили и идите ко всем чертям, я еду один». Шмит в самом деле не был храбрецом, не любил войну, никак не мог привыкнуть к пенью пуль и завыванью снарядов, но старался это скрывать и если его заподазривали в трусости, был способен даже на геройские поступки.

Обиженно заморгав, он бросил машину вниз к мосту. На мосту, затормозив осторожно, проехал по неровным полусгнившим бревнам, через щели которых была видна прозрачная Сонь, она вышла из леса и бежала снова в лес. За мостом сразу начиналась улица, пыльная и узкая, сдавленная с обоих сторон рядами домов и длинными ветхими заборами, с зеленью на потемневших досках. Дома, с наглухо закрытыми ставнями, казались брошенными, даже собак не было слышно и чем дальше, тем все неприятней и тревожней на сердце.

Галанин достал портсигар, закурил, молча сунул папиросу в дрожащий рот Шмита и дал огня. С неудовольствием заметил, что пламя спички дрожало, значит дрожали его руки, значит боялся сам не меньше Шмита. За перекрестком выехали на большую мощеную неровными булыжниками улицу и направились в конец ее, где была видна площадь с деревьями, проехали церковь. Опустив окно, с маузером на изготовку, Галанин напряженно вглядывался в приближавшуюся площадь, но деревья мешали ему видеть, зато увидел Шмит. Ахнув он остановил машину, потом стал торопливо ее поворачивать. «Куда?» схватил за руль Галанин. — «Русские!» простонал Шмит.

Действительно, впереди за деревьями, у большого двухэтажного дома, стояла толпа, в стороне за памятником кого то с протянутой рукой, стояли другие люди в строю, с чем то на плечах и, как будто, враждебно следили за заметавшимся автомобилем немцев. Галанин со злобой вцепился в руль: «Вперед, осел! Куда бежишь? все равно поздно… вперед!»

Делая зигзаги, дрожа и прыгая, машина двигалась к деревьям. Дрожь и прыжки происходили потому, что потерявший голову от страха, Шмит старался повернуть машину назад, а Галанин настойчиво вел ее вперед. Подъехав вплотную к толпе, обогнув памятник машина стала. Шмит, бледный как смерть с выпученными глазами, уставился на бетонного Сталина, в то время как Галанин с маузером в руке выскочил из машины. Навстречу ему из толпы вышел толстый старик и, держа перед собой на вытянутых руках поднос с хлебом, громким голосом начал кричать: «Мы, граждане города К., приветствуем в вашем лице победоносную германскую армию, наших, так сказать, освободителей, от этих, как их, коммунистов и евреев, которые много лет пили, так сказать, нашу, как его, кровь, нас мучили и, так сказать, притесняли…» Чем дальше, тем больше он путался и мычал что-то совсем нечленораздельное.

Плохо его слушая, Галанин рассматривал толпу, в ней были только пожилые, по праздничному одетые, мужчины, женщин не было. Только около старика, старавшегося как нибудь закончить свою речь, стояла в платочке, наброшенном на светлые с золотыми искрами волосы, девушка и ее глаза смотрели на полубесчувственного Шмита и Галанина с его маузером с насмешкой и вызовом. Только теперь Галанин заметил всю нелепость своей фигуры с револьвером, покраснев, сунул его в кобуру: «Трус», выругал он самого себя: «против делегации вылетел с оружием в руках, трус и не лучше чем Шмит! Но этот идиот Розен послал меня сюда, когда немцев и в помине не было, подожди я тебе покажу!» Старик, наконец, закончил речь: «Одним словом, так сказать, добро пожаловать в наш, как его, свободный от красного ига… э-э-э город!»

Низко поклонившись, он протянул ему поднос с хлебом-солью. Галанин взял, смотрел на вышитое наивными крестиками полотенце, на серый хлеб, на блюдце с зернистой солью, сердце его сладко сжалось, перед глазами поплыл туман и из этого тумана на него смотрели с ожиданием старик и девушка с золотыми волосами… они ждали ответа, нужно было их всех поблагодарить, но слов не было, слишком велика радость, через много лет снова встретиться с освобожденным городом, как тогда, во время гражданской войны и так же как тогда, давным давно, его братья ему улыбались. Откашлявшись он уже хотел говорить, но помешала эта девчонка…

Она начала говорить и он смотрел на нее с удивлением, и сначала ничего не понимал… говорила она не по-русски, а переводила речь старика на плохой немецкий язык, переводила не совсем точно, ничего не сказала о победоносной немецкой армии, забыла о евреях и коммунистах, которые пили их кровь… только добро пожаловать она перевела точно и отчетливо, и ее глаза при этом стали особенно враждебными и насмешливыми. Галанин молчал… только теперь он все понял: его братья, русские люди, к которым он пришел, приветствовали не его, Галанина, а немецкого офицера, проклятую форму которою он напялил для того, чтобы приехать домой. Поэтому все его волнение, его любовь к ним и их радость по поводу прихода немцев были смешны и непристойны. Все это глупое недоразумение слишком затянулось и его надо как можно скорее кончить. Лихорадочно он подыскивал слова и не находил их и не знал почему, что его смущало больше, это глупое недоразумение или насмешка этих синих, или зеленых, или серых, чертовски неприятных глаз. Наконец махнул рукой.

Ну что же, принимают его за немца — тем хуже для них и нее. Он и будет немцем и выведет эту девчонку на чистую воду. Ясно, что она большевичка, как возмутительно переводила речь этого старого осла! По-немецки и, конечно, безукоризненно, он поблагодарил старика и сунул поднос, пришедшему наконец в себя, Шмиту: «Скажите мне, есть ли в городе ваши русские солдаты и что это за люди с палками?» Старик снова начал говорить и девушка переводить и через несколько минут положение уточнилось.

Галанин узнал, что красная армия оставила город еще утром, после последней стычки у Озерного; саботажники, которых удалось поймать, взорвали электростанцию, но пожар уже почти потушен, в городе образована самоохрана, пока только с палками для порядка.

Галанин со своей машиной стал центром тесного круга любопытных, которые весело переговаривались, рассматривая своих победителей. Вражды не было и чувство страха и неуверенности перед этим городом постепенно сменились спокойной радостью, как это бывало после удачного боя. Только одно портило настроение — недоразумение с переводами оставалось и углублялось, в то время, как он совсем не нуждался в переводчице, которая старательно продолжала переводить простые русские фразы на ломанный немецкий язык, она его утомляла и раздражала. Но теперь было уже поздно прекратить эту комедию и он терпеливо выслушивал ее переводы, перед тем как по-немецки отвечать.

Между тем, Шмит окончательно пришел в себя и при помощи самоучителя объяснил русским обстановку на фронте: «Сталин капут… германцы на Москва». Напоминание о Сталине заставило Галанина внимательней посмотреть на неуклюжую массивную фигуру из бетона, около которой он беседовал с представителями города: «Это что такое!»

— «Это Сталин!» перевела девушка. «Я прекрасно это знаю. Но что он здесь делает? Почему до сих нор не убрали этого болвана!» грубо кричал Галанин. Переводчица смотрела на него с плохо скрываемой ненавистью и молчала, к ней на помощь пришел только что подошедший Шаландин, поняв причину крика Галанина: «Скажите ему, Вера, что я его сейчас взорву толом. Эта сволочь давно уже у нас в печенках сидит… пусть успокоится, мы его в два счета к чертовой матери отправим». Повернувшись к окну дома, где еще висела вывеска горуправления, он закричал: «Давай, давай». И сейчас же из окна с древком опустилось и с тихим шелестом развернулось красно-сине-белое знамя, в толпе сняли шапки, один старик заплакал: «Вот он наш родимый флаг, не то, что эти дурацкие тряпки красные».

Галанин как зачарованный смотрел на знамя, на толпу с шапками в руках, на слезы на глазах Шаландина, его рука невольно потянулась к козырьку фуражки. Шмит открыв рот последовал его примеру и было несколько минут молчания, потом переводчица начала снова переводить о том, что в городе полное спокойствие, что пожар потушен, что у складов и мастерских им поставлена охрана, которую, если немцы разрешат, он вооружит автоматами и винтовками, брошенными бегущими солдатами.

Галанин все время смотрел внимательно на Шаландина, ему нравился этот энергичный человек, с умными горячими глазами и скупыми жестами. Переждав, пока Вера закончила свой нудный перевод, он хлопнул его по плечу: «Хорошо… очень хорошо, мой друг, скажите ему, Вера, чтобы он немедленно вооружил своих людей и спросите у него, чем он занимался у большевиков?» — «Я — белый офицер и двадцать лет водил этих дураков за нос… ждал своей минуты и дождался… теперь я им покажу сволочам… все вспомню…» Галанин кивал головой: «Да, да, белая армия… Знаю, это были настоящие патриоты… очень хорошо, передайте ему, что и я радуюсь вместе с ним, что он дождался… итак пусть немедленно вооружает своих людей. Я его назначаю начальником полиции этого города… я ему верю. А теперь вот что: где бы мы могли спокойно отдохнуть. Я немного устал, да и вы, наверное тоже… ожидая меня с вашим хлебом-солью». Он улыбнулся и, посмотрев мельком на Веру, удивился… да теперь он был уверен, что она одна из всей делегации вовсе не была ему рада, готова была его разорвать на куски, если бы могла. Наверное коммунистка, чертовски жаль.

Через час совещание немца с русскими было закончено. Шаландин и Иванов покинули кабинет председателя горсовета, где остались Галанин с переводчицей, и скоро скрылись в длинном коридоре. Галанин усевшись верхом на стуле смотрел через плечо Веры как она на пишущей машинке отстукивала его первый приказ в этом городе:

«Граждане города К., Германские войска освободили ваш город и район от коммунистов. Для поддержания порядка приказываю: 1. Всем рабочим и служащим оставаться на местах своей работы и продолжать исполнять свои обязанности. Не допускать ни грабежей, ни саботажа, виновников в нарушении порядка арестовывать. Они будут немедленно расстреляны. Должность начальника полиции принять Петру Семеновичу Шаландину, Городским и районным бургомистром назначаю Ивана Васильевича Иванова. Подписал лейтенант…»

Наклонившись над опущенной головой Веры, Галанин вдыхал свежий запах ее волос и тела и чувствовал странное волнение… она не душится, ее губы не намазаны и лицо без пудры, но она во много раз милей всех европейских красавиц.

Вера внезапно обернулась и он увидел совсем близко ее глаза холодные и враждебные, сразу прогнавшие это наваждение, которому он на мгновение поддался. «Это все? подпишите». Галанин взял бумагу из ее рук, успев заметить чистые ровные ногти… выронил из рук. Страшный взрыв за окном, от которого задребезжали стекла в окнах и посыпалась штукатурка, заставил его сразу вспомнить о своем револьвере. Вера подбежала к окну и, перегнувшись через подоконник, смотрела вниз. Галанин подошел сзади.

Внизу под липами серый Сталин с перебитыми ногами, без руки лежал, уткнув свое бетонное лицо в пыль у разрушенного пьедестала, вокруг него стояли люди и что-то кричали и смеялись. Вера с ужасом посмотрела на Галанина: «Что это? Что же теперь будет?» Галанин нахмурился: «Что вы там бормочите, говорите по немецки… да не бойтесь! Это Шаландин точно исполнил свое обещание и взорвал этого бандита. Молодец. Ну перейдем к моему приказу», нагнувшись он поднял приказ с полу, смотрел, качая головой, на русские буквы: «Какие странные буквы! У вас, русских, все наоборот, потому и были здесь двадцать лет большевики, но мы это изменим в свое время. Так… хм… Я подписываю не читая. Надеюсь, что вы точно переводили, что я вам диктовал, иначе за саботаж вам не поздоровится». Замысловато расчеркнувшись, он подписался. Вера внимательно всматривалась в его подпись: «Как ваша фамилия?» — «А вам какое дело?., возьмите этот приказ отнесите его вниз и пусть прибьют его на стене на улице. Потом можете идти спать, сегодня вы мне больше не нужны, но завтра я попрошу вас пораньше, вместе с Ивановым и Шаландиным. Понятно? Гейль Гитлер…» Он долго стоял с нелепо вытянутой рукой, когда она покинула комнату…

***

Был тихий летний вечер. За окном через густые ветви темных лип светил оранжевый диск луны. Шмит расхрабрился и пошел искать себе место для ночлега, решил доказать своему начальству, что он совсем не боится этих добрых русских людей, которые, окружив его толпой, повели в соседний переулок. Внизу, на площади у дверей горсовета, дежурили две молчаливые фигуры с автоматами на перевес и с белыми повязками на руках. Площадь была пустынна и город странно молчалив, в окно пахло речной свежестью и еще чем то резким и нежным.

У открытого окна Галанин полной грудью вдыхал этот запах, стараясь понять его колдовство, и задремал в удобном кожаном кресле. Вдруг очнулся от странного чистого звука в соседней комнате. Он прислушался, по прежнему вдыхая все тот же аромат и, вдруг, понял, вспомнил, что это липы в цвету пахли так нежно за окном, как тогда… давным давно… он осмотрелся вокруг, не понимая, что он делает здесь один, в незнакомой комнате, освещенной керосиновой лампой под синим абажуром. Потом вдруг вспомнил сразу все… лес… реку… хлеб-соль и Сталина и в тишине пронесшихся видений откуда то слева снова короткая трель. Сверчок!., да это был он… который то замолкал, прислушиваясь к эху своей песни, то начинал снова сначала тихо, потом громче, настойчивей и снова затихал, слушал… чего то ждал.

Это самец, зовет свою подругу, которой все нет, подумал Галанин и невольно вспомнил свою жену. Письма от нее он получал все реже и они становились все короче и суше. Впрочем, и он сам писал все реже и короче. С беспокойством он иногда думал о ней в обществе Алексеева. Но странно, с каждым днем ему было все труднее вспоминать лица людей, оставленных им в далекой Франции. Когда он думал об Алексееве он хорошо вспоминал только его блестящую лысину. А Мари-эта? Скучая по ней и ее ласкам, он с трудом мог вспомнить только ее накрашенный рот и полные бедра с вялыми жировыми складками живота. Все остальное и все его знакомые уходили в какой то туман… А реальностью была только эта страна, где он очутился, такая дорогая ему и такая одновременно ненавистная!

Но теперь, бодрствуя в этом спящем городе, слушая восторженную песнь сверчка, вдыхая аромат цветущих лип, он захотел поделиться с Мариэтой своим томлением. Он вынул из полевой сумки почтовую бумагу, конверт, взял стило, уселся за стол и задумался. Вера… какие у нее глаза, серые, зеленые или голубые… не поймешь. Во всяком случае чертовски неприятные, враждебные, немцев терпеть не может и меня вместе с ними? Он улыбнулся, вспомнив ее переводы, потом решительно принялся за письмо. Через несколько минут перечел написанное и письмо ему показалось слишком восторженным и длинным. Боже мой! да разве она поймет его переживания, прелесть русского леса, свежесть реки, аромат липовых цветов, волнение при виде русского национального флага, хлеб-соль… эту любовную песнь сверчка. Нет он был один и не с кем было ему поделиться своими восторгами, даже здесь в городе эти русские люди приняли его за немца.

Он с сердцем скомкал письмо и, разорвав его в клочки, бросил в угол. На новом листе бумаги он написал не задумываясь несколько банальных общих фраз: о том, что он скучает по своей маленькой жене, но что он надеется крепко, что скоро вернется к ней, ввиду скорого конца войны, об этом только и мечтает, чтобы увидеть ее. На самом деле видеть ее он не хотел… ей не было места здесь на его родине. Он запечатал не перечитывая написанную ложь, спрятал письмо в полевую сумку, вздохнув с облегчением и удобнее уселся в кресле. Сверчка не было больше слышно, но еще резче и настойчивее слали ему свой аромат липовые цветы и с ним пришел сон…

***

Галанин проснулся, когда солнце начало подниматься и на восток потянулись снова правильные треугольники немецких самолетов. Снова гудели пушки и их далекий рокот был непрерывен и грозен. Он вскочил на ноги и сладко потянулся, чувствовал, что, несмотря на ночь проведенную сидя, хорошо выспался и отдохнул. Он подошел к окну и посмотрел вниз на площадь. Город еще спал или притворялся, что спал. На площади и на улицах не было видно ни души, только у входа в горсовет внизу стояли и тихо переговаривались часовые с белыми повязками на рукавах полушубков, дальше лежал бетонный Сталин и шелестели липы.

Галанин сбежал вниз по каменной грязной лестнице на площадь, посмотрел мельком на подписанный им вчера приказ, прибитый к дверям и взял в машине мыло, полотенце и бритву, тщательно побрился и вымылся ледяной водой у водопроводной колонки. Часовые с почтительным вниманием следили за всеми его движениями и он, вспомнив вчерашнее недоразумение с немцем, невольно рассмеялся, проходя мимо них с поднятой рукой для фашистского приветствия.

Снова усевшись у открытого окна, он закурил папиросу и начал снова вспоминать весь вчерашний день. Иванова, Шаландина и эту переводчицу, Веру. На первых двух, как будто, можно было положиться, но эта Вера! Коммунистка, без сомнения, она осталась здесь, чтобы вредить немцам, нужно будет с ней быть настороже. Но, однако, они все запаздывают, да и Шмит пропал, конечно, вчера погулял на радостях, что остался жив, и теперь никак не может расстаться с русскими. Но вот и он: из переулка показалась приземистая, подтянутая фигура Шмита, оборачиваясь он кому то что-то кричал на странном, совершенно непонятном жаргоне, похожем одновременно на русский и немецкий язык. Заметив в окне нахмуренное лицо своего начальника, он быстро вбежал по лестнице и щелкнув каблуками, начал докладывать о своих ночных переживаниях: «Нет, он ясно сегодня видел — русские люди превосходные люди… гостеприимные и очень добрые. Он спал как царь в русском доме на мягкой чистой кровати, его хорошо накормили и дали немного русского шнапса, который был… зер, зер гут!»

Галанин смеялся: «Да, конечно, вы напились как свинья… ну, скажите, а русские женщины, неужели вы их так и не видели? Я думаю, что они тоже не очень плохие? а?»

— «Господин лейтенант, я их хорошо не рассмотрел, они почему то меня боялись. Кроме того у меня жена и дети, но должен отметить, что они тоже… зер, зер…» — «Да, да, мой бедный Шмит, признайтесь, что за шнапсом, в обществе русских женщин, вы, немец, вели себя не совсем прилично в обществе этих унтерменшев?» — «Я должен пересмотреть некоторые мои ошибки!» — «Хорошо, пересматривайте, пока не поздно, а пока что давайте мне жрать! Пока вы братались там с вашими русскими, я спал здесь как собака один в кресле и сейчас голоден как черт… живее».

Шмит засуетился, сбегал к машине, разложил на столе маршевое довольствие, колбасу, масло, хлеб, налил из фляжки холодного кофе. Галанин с аппетитом ел и одновременно продолжал наблюдать через окно за городом. Наконец, и он решил проснуться. По улицам показались куда то торопящиеся люди, проехали телеги запряженные маленькими косматыми лошадками, женщины с ведрами на коромыслах стали в очередь у колонки, откуда то появились и вихрем пронеслись по площади босоногие мальчишки, с веселыми криками они окружили автомобиль Галанина. Встревоженный Шмит побежал вниз и был окружен кричащими детьми. И скоро между немцем и молодым поколением началось бестолковое веселое объяснение. И только теперь показались на площади новые подчиненные Галанина. Он быстро уселся за стол, нахмурился и стал перебирать бумаги, вытащенные из полевой сумки, с озабоченным видом страшно занятого немецкого начальника.

***

Русские вошли в комнату не постучав, жали ему руку, за исключением Веры, и говорили оба одновременно со смехом и шутками. Вера переводила как вчера осторожно и неправильно, как хотела, не считаясь с точностью перевода. Если Галанин просил ее повторить, сердилась на его непонятливость и один раз, рассердившись на непонятливого немца, назвала его, обернувшись к Иванову, старым ослом. Галанин невозмутимо продолжал к ней приставать и потом, когда она совсем запуталась со своим переводом, махнул рукой: «Гут, все мне теперь ясно. А теперь перейдем к делу: где эти люди, которых поймал вчера господин Шаландин, кто они?» Шалан-дин долго объяснял: «Медведев, председатель местного НКВД, старый большевик и зверь, он был начальником двух других: Писарева, его заместителя, такого же зверя как и он сам, и Санина. Хм… Санин — рабочий, человек как будто ничего и совсем безобидный, сам не понимаю как он попал в эту компанию».

Пока Вера переводила Галанин смотрел в окно и зевал, потом насторожился, когда она начала уже совсем от себя, под видом перевода объяснений Шаландина и Иванова, защищать арестованных. Помолчал, когда она кончила, потом кивнул головой: «Да, да, я все понимаю. Им бедным приказали, но, мои друзья, перед тем как решить, что с ними делать, я хотел бы видеть этих людей и допросить… приведите-ка их сюда…»

Шаландин исчез, а Галанин принялся угощать своих посетителей немецким военным хлебом и колбасой: «Попробуйте этого знаменитого комисброта, он специально выпекается для наших солдат». Иванов и Вера отломили по кусочку хлеба цвета земли и начали жевать, подняв глаза к небу, все таки не могли скрыть гримасу отвращения: «Ну и гадость!» решает Вера по немецки. Галанин удивился: «Гадость? Но это с непривычки. Для нас же, немцев, он очень вкусен и к тому же полезен. Он очень питателен и делает нас сильными и храбрыми. Не смейтесь, я уверен, что ваши солдаты потому и воюют плохо, что его не едят. Уверяю вас…»

***

Медведеву казалось, что он видел кошмарный сон. Ему хотелось проснуться, чтобы увидеть все нормальным, таким как это было до того, как его арестовал этот гад Шаландин и увидеть всех такими, какими они были раньше, покорными и угодливо улыбающимися. «Это точно, товарищ Медведев. Га, га, га! правильно, дорогой товарищ, сюда пожалуйста, товарищ Медведев… сию минуту, товарищ Медведев!

Дорогу товарищу Медведеву…»

Но сон не проходил и он, по прежнему, видел вокруг себя лица, веселые злым торжеством, слушал грубые шутки конвойных, торжественный и грозный шелест трехцветного знамени, откуда то появившегося над зданием горсовета, нытье испуганного на смерть Писарева, прерываемое криками и ударами палок и далекий, страшно далекий артиллерийский гул.

Пока его вели по городу и потом здесь в камере он озирался вокруг, все старался запомнить всех, чтобы потом никого не забыть, к ответу притянуть. И все время это горькое раскаяние, стыд, что он не досмотрел за врагами народа, которые его, представителя партии, ее карающую десницу, при аресте так зверски избили. Этот стыд заглушал и боль разбитого рта и страшную мысль о неминуемом конце.

Всю ночь он не спал, как не спали и его товарищи по несчастью: Писарев, который проскулил и проплакал и Санин, который молча вздыхал, ворочаясь на каменном полу маленькой камеры.

Утром пришел Шаландин и погнал всех трех на допрос. Непрерывно подгоняемые пинками конвойных, вошли в кабинет председателя горсовета Судельмана, который еще вчера утром совещался с начальником НКВД о мерах для того, чтобы прекратить панику в городе… потом в скорости Судельман исчез и вот теперь в его кресле сидел немецкий офицер, с темными как будто русскими глазами. Рядом с ним, опустив голову, сидела его любимица, комсомолка Вера Котлярова, около нее с торжествующим радостным лицом начальник милиции Шаландин, потом с хитрыми прищуренными глазами районный агроном Иванов.

Конвойные толкнув арестованных к столу, стали у стены. Сон продолжался… на полу валялись лоскутья портрета Сталина, который еще вчера висел над столом и Медведев заметил как один из конвойных наступил ногой на лицо вождя народа, вспомнил взорванный памятник, мимо которого их гнали, ведя на допрос, вспомнил всю кошмарную ночь, которая стала вдруг гранью между славным прошлым и подлым настоящим, как его внезапно арестовали те, которым он верил. И его мучило не страшное избиение толпой. За свою долгую жизнь революционера и большевика он бывал в положениях еще худших, но мысль о том, что его старого большевика и бессменного стража революционной законности, сначала чекиста, а потом энка-ведиста, могли долгие годы водить за нос эти контрреволюционеры Шаландин и Иванов и другие, все те, кто радовался его поимке и старался бить… Он сжимал кулаки и напрягал свой слух, чтобы услышать снова, как в славные годы гражданской войны, частые перекаты пулеметов и цоканье копыт по мостовой и победоносное ура красных бойцов, спешивших его освободить…

Но все было тихо снаружи, перед ним с фашистом сидели враги народа и он со связанными руками должен был еще в последнем унижении слушать мольбы о пощаде своего помощника Писарева, ставшего внезапно трусливой бабой, не сравнить с беспартийным Саниным. Тот хотя совершенно перестал теперь ему подчиняться, но пощады не просил и даже по дороге на площади, когда его жена вопила диким голосом и старалась его обнять, не растерялся и продолжал молча шагать под ударами конвойных, правда, били его не так сильно как их, коммунистов и даже, как будто, жалели, в то время от ударов и он и Писарев не раз падали на землю и сейчас едва держались на ногах.

Иванов весело смеялся: «Что скажешь, Медведев, не нравится?» Медведев посмотрел на него в упор: «Нет, не нравится, сволочь. Смотрите, отвечать ведь рано или поздно придется!» Шаландин не дал ему говорить дальше: «Мы тебя, красная сволочь, сюда доставили не ругаться. Мы тебя сейчас вместе с твоими помощниками судить будем за ваши преступления. Отвечай, признаешь ты себя виновным в том, что в районе жег хлеб, в МТС попортил машины, здесь в городе взорвал электростанцию и потом поджег?» Немец нагнул голову к Вере и что-то ей пролаял по своему, она ему долго что-то говорила, все время опустив голову, видно переводила. Медведеву было ясно, что она была на его стороне, на стороне партии, и ему стало легче на сердце, почувствовав, что он не был один среди врагов, можно было теперь показать этим гадам, что он нисколько их не боялся, потом Вера расскажет всем о его геройской смерти.

«Я тебе отвечу, Шаландин», медленно ответил Медведев: «Все, что ты говоришь — правда. Да, жег, портил, взрывал и этим исполнил свой долг перед родиной и партией и горжусь, что этот долг исполнил до конца, но в другом виноват и здорово… в том, что я вас обоих не вывел раньше на чистую воду и не поставил к стенке, как ставил других гадов… но ничего, придет время и это сделают другие товарищи!»

Шаландин с лицом искаженным яростью, вскочил и бросился к Медведеву, но Иванов схватил его за руку и заставил снова усесться за стол, немец опять что-то гудел на ухо Вере и она в первый раз осмелилась посмотреть в глаза Медведеву: «Немецкий офицер просит вам передать, что вы очень храбрый человек и… очень опасный для немцев». Шаландин трясущимися руками вертел папиросу, Иванов хмурился: «Что ты, Медведев, опасный человек мы знаем и без немца и поэтому на нашу милость не рассчитывай. За всю кровь, пролитую тобой, ты поплатишься своей головой. Я думаю, что с ним можно кончить… Давайте примемся за другого. Вот ты, Санин. Чего же ты, дурак, пошел за этими негодяями. Смотри, что вы здесь понаделали? Если бы мы вас не поймали во время, не освободили нас немцы, вы бы здесь все уничтожили… Что же мы тогда бы здесь делали? что жрали бы? весь город да и твоя семья… а?»

Санин покрутил головой: «Да, если подумать хорошо, как будто я маху дал! Но ведь я не хотел, чтобы наше добро досталось этим фашистам. А по вашему выходит, что будто я сам вредителем стал. Хоть убей ничего не понимаю! Так темно кругом стало… хоть плачь!» Шаландин кипятился: «Фашистам? Небось немцы всего не заберут. Так мы им и дали! Не бойся, себя не забудем!» Опять переводила Вера и все за столом смеялись, даже немец на бок свой рот скривил…

Долго спорили и суетились. «Переведите этому дураку, как я должен его за его идиотизм наказать», положил конец спору Галанин и долго хмурился, выслушав от нее ответ Санина: «А это уж его дело. Пусть судит как знает. Только еще раз говорю, как перед Богом: зла своим я не хотел, только немцам наше добро не хотел давать… и вот…» Немец молча слушал Веру, в его глазах светилась холодная жестокость: «Ну, хорошо, заметим, что нас он не очень любит. Перейдем теперь к последнему и кончим эту канитель. Говори теперь ты, большевистская сволочь! что скажешь в свою защиту!» обратился он к Писареву.

Писарев молча плакал, потом дрожащим голосом стал защищаться: «Я ведь не хотел, товарищи, это он все… Медведев меня заставил силой оружия… грозился расстрелять…» Галанин с презрением смотрел на дрожащего мелкой дрожью Писарева, коротко бросил: «Боишься, большевик!» — «Так что же с того, что коммунист? Разве это что нибудь доказывает. Да у нас пол города коммунисты и еще какие. Вот Столетов например… и наша учительница, что переводит и с вами сидит…» Он не успел докончить, подбежавший сзади полицейский, ударом приклада по голове свалил его на пол. Немец встал и коротко крикнул Вере: «Мне все ясно! Скажите Шаландину, чтобы он распорядился увести обвиняемых и убрали эту падаль».

***

Галанин достал портсигар и угостил Шаландина и Иванова папиросами, все трое молча курили… Вера подошла к, окну и смотрела вниз на площадь, где Шмит продолжал объясняться с мальчишками, в то время как мимо них повели арестованных и протащили по земле все еще бесчувственного Писарева.

Шаландин подошел к Вере: «Вы, Вера Кузьминична, скажите немцу, что жена Санина была уже дважды у меня, в ногах валялась и сейчас опять дожидается в коридоре. Пусть все таки помилует этого дурака… пожалуйста, постарайтесь уговорить его!» И Вера сначала робко, потом все смелее принялась защищать сначала Санина, а потом, увлекшись всех троих арестованных: «…Вы все таки должны их пожалеть… они ведь русские и исполняли только полученный ими приказ… Разве вы, немцы, на их месте не поступили точно также?»

Галанин внимательно посмотрел ей в глаза: «Вот как? Они получили приказ? А от кого они получили этот приказ? От этого убийцы? засевшего в Кремле? Вы бы посмотрели на ваших солдат на полях сражений! они ведь тоже получили приказ защищать этого подлеца, и они сразу поняли, что этого приказа исполнять не нужно и бросают оружие и сдаются нам сотнями тысяч! И тысячу раз правы, потому что мы пришли их родину освободить от ига коммунистов. А эти, кого вы защищаете… они вредят вам же и почему? да потому что они тоже преступники, такие же как и их Сталин… вот кого вы защищаете…» Он уже перестал владеть собой и кричал на всех стоящих у стола: «Вы все здесь одинаковы… покрываете преступников… но я этого не допущу и приказываю немедленно повесить их всех троих, чтобы другим не было повадно». Его лицо было бледно, губы прыгали, Вера смотрела с ужасом на страшное перекошенное гримасой ярости лицо, на судорожно дергающийся рот, схватилась за голову: «Я не могу больше переводить этому палачу, чудовищу… его убить надо, как вы все можете терпеть?» и выбежала из комнаты. Галанин было бросился за ней, передумав вернулся к столу, дрожащими руками достал портсигар, закурил папиросу и, судорожно затянувшись, выпустил клуб дыма в потолок посмотрел на испуганных Иванова и Шаландина и, вдруг весело рассмеялся, глядя на него смеялись и пришедшие в себя русские.

Шаландин пытался объяснить: «Вера убежала… понимаете, она совсем девочка и вы ее напугали вашим криком, да и нас тоже. Ах, черт возьми… он ведь ни хрена не понимает. Иван Васильевич, выручайте, дорогой! Вы все таки человек с высшим образованием, постарайтесь ему, дураку растолковать…» — «Попробую, но только, голубчик, забыл я основательно, не знаю, что получится…» он решительно взялся переводить: «Вера ист гут, абер хир…» он постучал пальцем себя по лбу. — «Вера ист дум», согласился Галанин, достав из кармана маленькую книжку, он ее быстро перелистал: «Дура… ну… будем судить… как по русску… да… начинаем…»

***

Дом, где жила Вера, находился на окраине города в тихом переулке, где за длинными, нескончаемыми заборами, зеленели деревья садов, которыми славился на всю область город К. Калитка вела в большой двор, в глубине которого стоял низкий деревянный дом в тени яблонь и вишень, в стороне у забора сарай, в стороне колодезь с скрипучим колесом.

Вера вошла в темную переднюю, всю уставленную кадками и горшками, отсюда в открытую дверь было видно как пожилая, худая женщина, стоя на скамейке в углу большой светлой комнаты что-то тщательно завешивала на стене полотенцем. Обернувшись, она радостно встретила Веру: «Ну вот ты и вернулась. А то я уже и беспокоиться начала, все нет и нет. Прохор ушел за новостями в город, не выдержал, а я здесь одна. Как то страшно стало… улица словно вымерла. Одни сидят по погребам, другие по огородам позакопались, а храбрые вместе с Прохором к горсовету поддались. Ну рассказывай, что там творится?» Вера сняла платок, села за стол, положила голову на руки: «Устала я, тетя Маня, ох как устала!»

Тетя Маня сошла со скамейки подошла поближе, ее добрые глаза смотрели на Веру с участием: «Да, вид у тебя плохой… что там случилось еще? Господи, Господи, и откуда эта война на нашу голову взялась. Видно много у нас грехов, что Бог все нас наказывает. Пресвятая Богородица, спаси и помилуй нас грешных». Она посмотрела в угол, где в потемневшей оправе, украшенный вышитым полотенцем, светился лик Богородицы. Под ним мерцала лампадка и от движения пламени казалось, что лик двигался, то выходил вперед, то прятался в тень. Вера подняла голову и тоже посмотрела в угол, увидев икону шаловливо улыбнулась и лицо ее стало по детски задорным: «Тетя Маня, и вы ваших богов тоже из кладовки вытащили?»

Тетя Маня рассердилась: «Молчи, дура! не богов я вытащила, а нашу чистую и непорочную Деву Марию! Слава Богу, нечего больше вас комсомольцев бояться! Смотри, как она на свет Божий радуется и тебе дуре улыбается. Подожди придет твое время, будешь жалеть о твоем богохульстве, да как бы поздно не было. Ну рассказывай, что нового в городе? уехал твой немец?» Вера вспыхнула: «Что вы все твердите — твой немец! Берите, пожалуйста, себе это сокровище. Нет, не уехал! Расселся в горсовете… Сегодня кричит еще больше. Медведева, Писарева и Санина вешать собрался». — «Вешать?» испугалась тетя Маня: «Ну, Медведева с его Писаревым… тех поделом, но Санина за что? Ведь он никому зла не сделал, бедный человек! Да вы то что там смотрите? Разве не могли его уговорить, объяснить, что великий грех людей убивать!» — «Объяснить? Разве этому негодяю можно что ни-будь доказать? Разве он способен на доброе дело? Шаландин пробовал просить за Санина. Я просила его и умоляла, объясняла, что люди исполняли свой долг перед родиной. Ведь приказ товарища Сталина всем известен. Я до сих пор не могу понять, почему свои же люди арестовали этих героев и выдали на расправу этому немцу…» — «А немец что?» — «Он взбесился… на губах пена, орет, руками махает, кричит что всякий, кто исполняет приказы Сталина — преступник и его нужно повесить. Он все время был страшно грубый, хам, но такого как сегодня я в жизни не видала, даже Шаландин испугался». — «Ну а дальше?» — «Дальше? я плюнула и ушла, пусть они там сами с ним объясняются».

— «И хорошо сделала, Веруся. Бог с ними, пусть себе вешают, а тебе нужно быть подальше от таких делов. Вдруг коммунисты вернутся — что тогда будет, подумать страшно! Немец, тот убежит к своей немке, а нам придется всем отвечать. Сиди дома и помогай мне по хозяйству, наведем вместе порядок… Вот я икону повесила, полы вымыла, смотри как у нас уютно, по праздничному… чего ты?»

Вера горько плакала: «Я его ненавижу, я его терпеть не могу. Как он смеет так у нас в городе кричать? Ногами топать. Если бы я была мужчиной, я бы его задушила!» — «Нельзя так, Вера, он ведь тоже человек. Убивать — великий грех! Только один Бог может жизнь человеческую взять, а нам сказал: не убий! Успокойся, пойди умойся, да садись поешь немножко, ты ведь ничего еще не ела?» Вера засмеялась сквозь слезы: «Он, тетя, нас своим хлебом солдатским угощал, я попробовала и за окно выплюнула… такая гадость…»

Она вышла в переднюю, долго мылась у рукомойника холодной колодезной водой, потом села за стол и начала есть. Тетя Маня суетилась, угощала: «Ешь хорошо и не думай об этом басурманине, думай о веселом, о твоем Ване. Как будет хорошо когда он вернется». — «Ох, тетя, не знаю, вернется ли? Смотри какие немцы сильные и как наши бегут! Прямо стыдно! Я, знаешь, право, стала меньше любить Ваню. Как он смог допустить до того, чтобы этот немец один со своим шофером, над нами всеми издевается, кричит и мы его боимся, не мог меня защитить…»

— «Вот и дура опять, а еще учительница! Захотела, чтобы он тебя один здесь защищал? ну и вешали бы его сейчас вместе с Медведевым. Помолчи-ка лучше, кончай есть да пойди приляг, ночь то прошлую почти не спала».

Вера в самом деле чувствовала себя разбитой и усталой, она ушла в свою комнату, быстро разделась, юркнула под простыню, вспомнила о Ване, босиком подбежала к столику, взяла фотографию красного командира в дешевенькой рамке, долго рассматривала дорогое лицо, посмотрела на портрет Сталина, висевшего над кроватью: «Милый мой, желанный», шептала она прижимая рамку к груди: «как я люблю тебя! сражайся за товарища Сталина, за нашу родину, а я тебя буду ждать с верою в победу над фашистами»…

Уснула быстро и крепко и снилось ей… в жаркий летний день Ваня быстро уходил от нее в даль по ровному полю, становился все меньше и скоро стал совсем почти невидимым на горизонте, где полыхали пожары. Ей было страшно в одиночестве, она плакала и протягивая руки к исчезающему в пожаре, звала его пожалеть ее и вернуться.

И он вдруг услышал и страшно быстро прибежал к ней обратно, и, когда она вне себя от счастья была готова его обнять, вдруг, с ужасом увидела, что это был вовсе не Ваня, а этот проклятый немец со своим немецким хлебом. «Ага», кричал он: «наконец то ты попалась мне. Я тебе покажу Ваню. Сейчас же целуй меня, победителя…» и он стиснул ее в своих объятиях так сильно, что она задохнулась и начал рвать на ней платье.

Со страшным усилием ей удалось от него освободиться и изо всех сил она ударила по ненавистному лицу, так сильно, что у него пошла из рта кровь, как у Медведева на допросе и немец, схватившись за голову, кричал: «Боже! какой я осел, старый осел… старый осел!»

С больно бьющимся сердцем Вера проснулась и села на кровати, не могла прийти в себя от этого странного и глупого сна. В соседней комнате тетя Маня кричала: «Старый осел! Ну как тебе не стыдно так напиваться!» — «На радостях, Маничка, на радостях» отвечал заплетающийся голос: «вот мы с тобой и освобождены, наконец, наши палачи повешены. Да здравствует наш освободитель, господин Адольф Гитлер… не шуми, матушка. Ведь подумай только, радость какая! Смотри у нас в углу опять лампадка горит перед иконой… прямо Пасха! Христос Воскресе из мертвых!» пел с надрывом, но правильно, пьяный голос.

Тетя Маня продолжала уже тише ворчать, пьяный все уверенней оправдываться, но в это время кто то постучал и звонкий веселый голос прекратил ссору: «Здравствуйте, тетя Маня и дядя Прохор, с праздничком вас с великим, а где же наша переводчица? спит? да как же она может спать в такое время?» Тетя Маня на цыпочках вошла в комнату Веры, увидела что она не спит, села на кровать: «Вставай, соня, уже четыре часа. Нина там тебя спрашивает. Здесь такое творится… мой Прохор пьяный как стелька… Христос Воскресе поет… весь народ как с ума посходил… Вставай. А ты с женихом спишь? Вот подожди, приедет Ваня я ему расскажу, как ты по нем скучала». Вера покраснела: «Я, тетя, такой страшный и глупый сон видела, как будто…» Она рассказывала с испуганными глазами, тетя Маня ее слушала и качала головой… к чему бы такое…

***

За столом пили чай, Нина, молодая женщина с черными, весело блестевшими глазами, рассказывала: «… и вот, значит, как повели их вешать, народу повалило на площадь, туча. Привели это их к липам, а Степан уж и петли приготовил и привязал к веткам, стол поставили, на него Медведева… а он бледный такой, со рта кровь бежит, кричит: за родину, мол, умираю и за Сталина и хотел еще речь говорить… кричал нам: помните вы… да Степан не дал ему говорить, стол спод него выдернул, тот и закачался под липой. А Писарев вовсе умирать не хотел, жить все просился и на колени становился… но однако ничего не помогло, палкой его придушили и тоже повесили и совсем правильно, за муки наши народные повесили. Вот значит они под липами кружатся и языки только показывать нам начали, как чуем… Да, совсем забыла сказать тебе, Вера: Санина простил твой немец, когда ты из горсовета ушла, самолично его жене передал и сказал ей, что его тоже хотел повесить, но только ты его уговорила значит, и поэтому только простил. Да… где же я тут остановилась, забыла вовсе?» — «Ты, Нина, нам сказала как они крутились и нам языки показывали», подсказал дядя Прохор. «Да, да… ну, значит, смотрим мы на их языки и, вдруг, гром, шум. Летят на площадь мотоциклы с прицепами и на них немцы сидят с автоматами, прямо, ну точно индюки, а за ними наши мальчишки бегут, кричат, что немцы приехали. Народ наш, конечно, расступился… смотрит на них. За мотоциклами гонит машина, ну точно такая, как у твоего немца, тоже кошачья голова намалевана и вылезает из нее другой немец, совсем на нашего непохожий, тощий такой и волосья как солома на лоб висят, в глазе стеклышко на снурочке вставлено, и что-то орет по своему. Те, что на мотоциклах послазили и площадь оцепили.

Тощий лезет на крыльцо, где наш на повешенных глядел, кричит сначала по ихнему точно, а потом и по нашему: «Слава Богу, ты живой, а то я думал уже что это они тебя здесь вешают!» и трясет руку и смеется и наш тоже на сторону кривится. И начали они друг с дружкой трепаться, а мы их слушать… ну и умора… и имена у этих немцев. Представь себе, Вера, этого журавля розой зовут. Наш так ему и сказал: «Я рад, Роза, что ты, наконец, приехал, а то я уже начинал думать, что вы про меня все забыли». И говорит он, значит, все так чисто по нашему и по ученному и говорит он, что ждал Розу всю ночь и потом решил этих бандитов повесить, как будто по нашей просьбе! видала, как соврал и не моргнул.

Мы подошли совсем близенько и ушам нашим не верим, а Шаландин и Иванов только глазами моргают и совсем вспотели, а он, наш, на них так сбоку посмотрел и опять рожу на бок: «Да», говорит: «они меня тут за настоящего немца приняли и переводчицу мне дали, заставили ее со мной, старым ослом мучиться…» А Роза смеется, аж стеклышко со шнурочком на землю падает и потом между собой опять по своему, по-немецки заболтали, ну прямо гуси у колодца гогочут…

Вот тут наш Шаландин тоже заобижался: «Да как же это так? если вы русским языком можете, зачем нас всех мучили этими дурацкими переводами?» А тот и тут нашелся, врать видно здорово умеет: «Сами вы виноваты, это вы первые с вашей переводчицей захотели со мной по-немецки объясняться. Ничего… все было хорошо» и говорит Розе, что будто нашел здесь самых верных союзников великой Германии и Роза их тоже по-русски благодарит, спасибо, братцы! Ох, устала, дайте передохнуть… Прохор Иванович! что же это вы? Сами пьете, а госте ничегошеньки?»

— «Смотрите, и вправду пьет!» удивилась тетя Маня: «не иначе как мою заветную литровку достал». — «Нет, мать,» обиделся дядя Прохор: «это моя собственная, с винного завода принес. Там директор склада открыл и кричит народу, чтобы каждый брал по бутылочке, все равно немцам все достанется… ну и я значит не растерялся, две подхватил… да… а ты говоришь… Не знаю и знать не желаю, куда ты ее спрятала. У меня собственное угощение». — «Ох грехи, грехи», суетилась тетя Маня: «Коли так, налей ка Ниночке рюмочку, чтобы ей отдохнуть, да и мне тоже малюсенькую, очень я с тобой сегодня разнервничалась. Погоди не лакай без закуски… вот грибки и огурчики. Что же это с тобой, Вера? на тебе лица нет, выпей ка и ты, легче будет». — «Нет, не надо, уже проходит. Ну и дальше, Нина, говори скорей!»

— «Нет, погоди, переводчица, давайте ка выпьем для храбрости. Ну, с праздником нас всех, великим… ух крепкая! комиссарская! Вот и не будет больше наш Медведев пить, отпил свое… собаке — собачья смерть, как сказал Галанин!» — «Кто это Галанин?» удивилась тетя Маня. «Кто это Галанин?» передразнил дядя Прохор: «Освободитель наш, твой немец, Вера, оказался русским кругом на все двести процентов, он сам признался, что он наш… и знаете кто еще?» он нагнулся к уху тети Мани и, сделав страшные глаза, прошипел громко, так что все вздрогнули: «Белогвардеец он, когда речь говорил, он сам себя еще как выругал, что он белой армии белобандит и смеется чудно так, боком». — «Господи! пресвятая Богородица!» перекрестилась тетя Маня и вдруг набросилась на Нину: «Да говори же поскорее… и чего за душу тянешь? Дай ка мне, Проша, еще рюмочку, чтой то у меня душа сомлела», — «То-то Проша. Тут, Маня, такие дела идут, что мне самому страшно становится. Продолжай, Нина, на выпей еще и давай… ты хорошо рассказываешь, если, что будет не так, я тебя поправлю…»

— «И ничего не будет не так! Все будет как нужно, а где же я остановилась?» — «Ты сказала, что Розен, а не Роза, сказал спасибо, ребята». — «Ага… и, значит, говорит Роза, что Галанин нам речь скажет… смотрим… действительно, тот скок как мальчишка на Сталина… тот лежит не шелохнется, только Медведев ему язык показывает, а со Сталина на камень, на котором тот раньше стоял. Роза кричит, солдаты тот камень окружили и стали как идолы, автоматы на перевес на нас. Ну, думаем, наверное, гадости говорить будет, что нас так перепугался. И вот начал он орать, да так громко, как громкоговоритель и так сладко, точно песню пел… говорил, значит, что пришли к нам немцы не мучить, а освобождать, что дерутся они не с народом, а с сатаницкой властью Сталина. Сталина ругал страшно и так над ним издевался… и зачем, мол, его наши солдаты защищают, зачем мы, красавицы, ишь как нам угождал, их не отговорили?» Мы, бабы, стояли напредки и кричим ему в ответ, что мы их просили и уговаривали, да они нас слушать не хотели и родину защищать хотели, а он нам льстит, что, мол, только одни дураки уехать могли от таких красивых женщин и был бы он на их месте, ни за что не ушел бы. Ничего, мол, возвернутся они потому, что они увидели, что ошибку дали и воевать не хотят… войне скоро конец!

И так нам всем хорошо стало и приятно и много он еще кричал, сказку говорил, а народ осмелел и помогает ему и дальше врать: «Правильно, товарищ! спасибо, отец родной!» Но только уставать стал, хрипнуть, водицы попросил. Степан быстро повернулся, подносит ему стакан полный, тот выпил залпом и поперхнулся: «Что же вы, черти? я воды просил, а вы мне водки поднесли?» А люди смеются, говорят, чтобы пил на здоровье, что водка еще лучше горло прочищает…» И смотри, на самом деле, как стал он снова трепаться, орет, ну просто в трубу дует, и когда его спросили, что с нашими коммунистами будет, сразу ответ правильный нашел. Коммунисты, по его, разные бывают, хорошие и плохие. Хорошие, как только в своих ошибках признаются, будут жить и дальше, как ни в чем не бывало, с народом, ну а с плохими гадами будет то же что с этими двумя, Медведевым и Писаревым…

Тут и Роза, видно, хрипоту заимел, попросил стаканчик и долго над ним кашлял. И весело стало народу, ура кричит, колхозники с кулаками к нему поближе пробиваются, требуют: «Не хотим больше бригадирам батрачить, хотим как раньше при непе, сами себе…» И их он утешил, всему свое время, значит, терпеть немного осталося, двадцать лет ведь терпели, а несколько месяцев, уж и терпенья не стало?

Кончил он и тогда все храбрые стали, даже девки, что по огородам попрятались, тоже пришли, на солдатов зырят, а колхозники тем по стаканчику подносят, те сразу обмякли, автоматы к ногам опустили и… вот тут то и получилась со мною такая бяда. Ох, устала я… дай ка мне чаю, Вера». Пока она пила чай, дядя Прохор пустился в рассуждения: «А ведь правда, водка голос еще как прочищает! Бывало, простужусь, или еще что, пропал голос… когда я у отца Семена регентом был. Ну, думаю, все пропало. Ну как я буду тон задавать? Херувимскую петь? Помогать хору? Ужас и позор! Одно единственное спасение и надежда — выпить! Выпьешь это стаканчик или два, три, откашляешься, камертон возьмешь и смотри ка! так ясно выходит: доо, ляаа, сиии, дооо… Да, было время, попели, может скоро и опять запоем. Галанин вот божился, будто нашу церковь скоро снова отворят. Эх, вот бы опять снова петь, хором заворачивать, камертоном по головам певчих постучать… Я, знаешь, Маня, ну совсем ничего не забыл, с закрытыми глазами безо всяких нот могу, все песнопения. И тебя, Вера, снова заставлю в церкви петь, выбью из твоей головы всю комсомольскую дурь. Слышала, что Галанин говорил…»

— «Галанин! да наплевать мне на вашего Галанина!» рассердилась Вера. — «А ты его не ругай, дура! Он, тобой ведь даже очень доволен остался, не знаю, за что тебя господину Розену хвалил, продолжай дальше, Нина».

— «Да, правда, он еще сказал Розе, что ты ужас как правильно переводила, да только Иванов и Шаландин, видно не совсем с ним согласны осталися, все головами крутили и потели. Ну вот теперь дохожу до самого главного. За мной, знаете, мой Васька увязался и вот кончил Галанин трепаться, слез с камня, снова нарочно на Сталина прыгнул, нос его в порошок раздавил и хотел идти с Розой, тот что-то спотыкаться начал и, вдруг, представьте себе, Васька хвать Галанина за ногу и говорит: «Дяденька, а почему у него стекло в глазе? На что оно ему?»

Галанин его на руки взял и смеется, а Васька — хвать его за ухо и потом другое. Ну, думаю, теперь уж баста, сейчас серчать начнет, защищать мне моего сына необходимо, поближе к нему подошла, смотрю, ничего страшного, только посмеивается и легко мне стало и ничуточки не страшно от него, будто и он, ну совсем наш человек стал, А тут Дуняша сзади ко мне подходит, за юбку меня дергает, шепчется: «Нина, вот мы наворовали в школе роз, сторож там пьяный спит, дай их белому, может подобрее будет, а то мне боязно, а он смотри как с твоим сыном обращается».

А Галанин уже пустил на землю Ваську, дал ему конфетку и спрашивает: «А где твоя мама, герой труда?» Я храбрости набралась, становлюся перед ним прямо, смотрю в его глаза, так, что у самой коленки трясутся и юбка чуть не падает и признаюсь, что мать — это я. Он на меня так пронзительно посмотрел и рот на бок свернул: «Ага, ну понятно, у такого сына мать, только такой красавицей должна быть». Ну что делать? Даю я ему в ответ ворованные розы и говорю явственно, так чтобы весь наш город слыхал: «примите от нас всех в дар эти розы, наш освободитель!»

И стал у него рот простой и прямой… и потом… ну прямо ни с того, ни с сего, нагнулся он ко мне и поцеловал прямо в уста. У меня сердце остановилось, чувствую его усы и губы и дух от них идет такой ароматный, а он уже снова рот на бок скосил и кричит, прямо как оглашенный: «Товарищи, это я вас так всех к своему сердцу прижал…» А Степан, дурак, орет: «Еще разик, а то мы совсем и не почувствовали». А тот и рад, меня совсем по настоящему обнял и поцеловал, таким мягким, сладким поцелуем.

Я никак не могу прийти в себя, стою, как громом меня ударило, а они уже пошли и розы промеж себя делют. Ну, а народу что? доволен остался и на стыд мой никакого даже внимания. Зло меня взяло: «Бесстыдники, за что меня, вдову честную, осрамили?» А Степан меня успокаивает: «Ничего, не полиняешь, он тебя можно сказать силком целовал, можешь успокоиться!» Я и успокоилась, ведь и впрямь, он меня силой обнимал и целовал за их розы, краденые, насилу от него вырвалась, и побежала я за Васькой, он опять за Галаниным увязался, стервец. Гляжу, а Галанин уже его мне за руку подводит. Вот, думаю, пропала, опять меня насильничать при всех будет. Слава Богу — не то. Имя мое откуда то узнал и говорит: «Ваш Вася меня в гости звал… вот мы с господином Розой и согласились к вам вечерком заглянуть, если позволите?»

Ишь какой хитрый, попробуй я только ему не позволить… Я согласилась, не подумавши хорошенько, что делаю и куда заворачиваю. И вот только теперь думаю: ну что я с ними делать буду в моей тесноте и одна. А вот у вас так хорошо и просторно и много нас будет и не дадимся… Уж пожалуйста, дядя Прохор, не откажите!» — «Да как же с большим и даже огромным удовольствием. Только не знаю как с выпивкой, придется тебе, мать, твою заветную вытаскивать…» — «Не надо, ничего не надо, Ша-ландин уже был у меня и все уточнил, обещал и выпивку и закуску, как наша власть новая, сообразить… дело, говорит, городское и районное, сам с Ивановым тоже придет, значит, согласны? Ой спасибочки вам… бегу домой баньку топить и париться, а потом и к вам помогать. Шаландин требует, чтобы пьянка мировая была. Весело как! до смерти! Освободитель приехал! белогвардеец мой миленький!»

***

Дядя Прохор резво вскочил на ноги: «Ну, Маня, принимайся за дело. Вера, ты брось ломаться, смотри, чтобы Галанин всем доволен остался. Какая честь! Иди рядись, да смотри не груби ему, я уже кое что от Иванова слыхал». Он решительно закупорил бутылку с водкой на донышке, ударил кулаком по пробке: «Пить баста, нужно оставить маленько и на вечер». Вера вспыхнула и глаза ее засверкали: «Не буду я наряжаться, не буду с вами гулять. И как вам не стыдно, дядя Прохор? Наши бойцы воюют и умирают за родину, а мы в это время будем пьянствовать и веселиться с нашими врагами!»

Дядя Прохор открыл рот, с удивлением смотрел на разгневанное лицо Веры. «Ты что с ума спятила, девка, нас учить будешь? Будто мы не знаем, что наши бойцы сейчас еще воюют? Только они ведь не хотят умирать, потому что не за родину их гонят воевать комиссары, а за их проклятого Сталина и за партию! Галанин сам говорил, что немцы борятся не против народа нашего, а против коммунистов, нас освобождают!» — «А вы ему и поверили? Скажите, какие освободители нашлись! Какое им дело какая у нас власть. Значит нам она нравится, мы хотим так жить. Наша эта власть — советская! Мы строим новую счастливую жизнь… мира хотели… а фашистам и страшно стало и завидно… ну и напали так подло и врасплох. Но подождите, оправится наша красная армия и будут они все отсюда бежать поджав хвост вместе с вашим Галаниным… Галанин ваш еще хуже чем немцы. Белогвардеец он и изменник! Вот кто он! И Ваня придет сюда снова освободителем настоящим и что мы тогда ему скажем? Что мы, в то время когда ему трудно было, здесь немцев с хлебом солью встречали, им цветы подносили, коммунистов вешать помогали и с ними целовались?» она плакала…

Дядя Прохор с изумлением сначала молча, смотрел на нее, потом ударил кулаком по столу: «Совсем с ума спятила! Как ты можешь говорить такую несуразицу? Забыла ты видно как твои родители с голоду умерли? От этой собачьей власти! Забыла ты, как эта власть весь народ голодом морила, стреляла и по концлагерям гноила… С голоду мы правда теперь не сдыхаем, а посмотри как живем! На капусте, да на картошке сидим? Знаем мы, что с немцами нам будет не сладко… да ведь уйдут они. Галанин сам говорил: «как только Сталина они повесят, заживем мы снова свободной жизнью». «С помещиками, с царем да с кнутом?» — «С помещиками — нет. Он сказал, что этого не допустит… с царем? почему нет? С нашим мужицким ца- рем. А вот кнут кое кому ой как нужен, к тебе, дуре, первой, чтобы выбить дурь из твоей головы. А Галанина не тронь! Наш он, никакой не изменник! И жалеет и любит он нас больше чем немцев. Я это всем своим сердцем почуял, когда он сказал: «Разве я не знаю, почему немцы так легко идут вперед? Почему ваши бойцы целыми армиями сдаются? Потому что русские люди они и не желают за какой то сволочной союз умирать. Потому что нет сейчас нашей России, за которую и они и я сам с радостью умерли бы». Вот какой он. А те, что сдались в плен и к немцам перешли, ты что думаешь, тоже изменники? а твой Ваня? Ведь он беспартийный и, наверное, тоже руки вверх поднял — за твоего Сталина ни за что не умрет… Что же, и его будешь ненавидеть?»

Тетя Маня прекратила спор: «Да, довольно вам ругаться. И чего ты, старый, привязался к нашей девочке, видишь она сама не своя стала. Иди руби дрова и топи печь… нужно же что нибудь гостям приготовить. Никак мне нельзя лицом в грязь ударить. А чем я их угощу — ума не приложу. У меня только одни огурцы и картошка, да бутылка водки, что на твою свадьбу берегу. Ох грехи, грехи, и все это Нинка виновата со своими гостями, вижу, что в Галанина втрескалась. Нужно ей поскорей замуж! А что, Галанин старый очень?» — «Старый осел», кричала Вера: «Я ему прямо в лицо сказала когда переводила, не знала, что он по-русски понимал. Я его много ругала и палачем тоже. А он только смеялся и рот на сторону косил. Нина верно эту его манеру отвратительную заметила — будто он нас всех за дураков считает».

— «И вот опять не права», поднял к небу палец дядя Прохор. Любил он эту позу проповедника и обличителя, не даром всю свою жизнь около священнослужителей терся… и сам немного на попа смахивал, с маленькой козлиной бородкой и глазами ясными и кроткими, часто поднятыми к небесам… только вот нос немного всю его набожность портил, большой красной морковью: «И опять соврала. Вовсе он не старый, чуток в висках сметаны есть, а лицо совсем молодое, глаза как гвозди, усищи черные, ну прямо парень молодой, только вот матом часто кроет, но зато весело и приятно всем от этого становится, даром что бабы обижаются. Ну, ладно, что с дурой спорить… время за дело приняться — в бой поспешим поскорей!» запел он во все горло, направляясь к двери. «Ой что это?» тетя Маня шарахнулась от окна: «Вооруженные наши и с ними Степан… воз во двор въезжает…»

***

Степан, дезертир при красных, а сейчас — старший полицейский, с румянцем во всю щеку и с чубом светлых волос, выбившимся из под фуражки, посмотрел на икону, на встревоженных хозяев, подумав, снял шапку: «Так вот, значит, мы, полиция города К., по приказу господина полицайшефа, доставили все, что вам требуется для гулянки, на базаре реквизировали для нужд города и на винном заводе тоже. А девки, что по наряду назначены помогать вам, сейчас придут и приступят… вот… как их?» он вытащил из голенища сапога бумагу, сложенную вдвое, осторожно развернул: «Авдотья Гаврилова, Прасковья Назарова и Мария Головко, уже идут. Вот… А теперь будем все разгружать и тянуть сюда немедленно. Давай, ребята, скоренько!»

— «Куда? зачем, что такое?» суетилась тетя Маня: «Сюда, сюда, милые! да куда им так много. Подожди, Степа, сядь сюда, отдохни, объясни нам все толком. Поднеси ка ему рюмочку, Проша!» — «Пить нам теперя нельзя, делов куча и голову мы теперь на плечах крепко держать должны», важно сказал Степан, усаживаясь за стол, и улыбаясь Вере: «А, гражданка переводчица. И вы тут? Отдыхаете, значица, после переводов ваших, да, делов много и у вас. А наши дела самые простые… вот одного жида забили до смерти, не спекулируй, сволочь. Может знаете — Херца?»

— «Херца? упокой, Господи, его душу» перекрестилась тетя Маня. «Ну, ну, какая там у него душа, одна вонь — так ему и надо. Вот вы сами посудите: понаехали наши колхозники, как всегда в базарный день, и сегодня по случаю свободы, ну чего только не понавезли, полные телеги гусей, кур, утей, рыбы живой из прудов колхозных рассадников поналовили, жита и сала. Базар полный и кричат они как оглашенные «берите, граждане, по твердым ценам, разбирайте, все равно все немцам достанется».

Народ как кинется, давка, бабы на карачках ползут, кричат и птицу на куски рвут, только перья летят, разбирают быстро и плотют аккуратно по твердым ценам, кричат колхозникам: «Спасибо, братцы, что не подкачали!» А те дьяволы еще измываются: «прошло то времечко как мы к вам за хлебом приезжали и в очередь становились, теперича другое время настало — колхозное, свободное: все сыты будем и вы и мы». И вот, значица, дерутся на базаре бабы и телеги пустыми становятся, а мы себе ходим, гуляем, смотрим, чтобы все аккуратно по совести было и вежливо их рассталкиваем, чтобы порядок был. И смотрим — евреев ни души, попрятались, поперепугались… и вот кончилась свободная торговля, поехали колхозники вместе с их пустыми телегами на винный завод, чтобы там по запискам Шаландина спирт для колхозных нужд получить.

Ну, получили и мы, потом пошли по улицам, чтобы порядок еще разок проверить, а товарищ белогвардеец тоже с нами, проверяет, значит, нашу работу полицейскую. И тут усмотрели: воз в боковую улицу утекает, а сидит на возу наш еврейчик Херц, рядом с колхозником и лошадку помогает погонять. «Стой», кричу: «кто такие и куда утекаете?» Тут Херц сразу с воза долой и в переулок поддался. Однако мы его в два счета, с двух сторон обошли и к Галанину доставили. Тот его допросил и уточнил в два счета.

Херц сначала все врать собирался: «Ничего особенного не было, катались мы вдвоем с приятелем, товарищем Савой, погода замечательная!» Ну, а Савка простой, — сразу жида выдал: «он меня проклятый мучил, деньги большие тысячи показывал, весь воз битой птицы и рыбы купить хвалился». Галанин рассерчал, темный стал и приказал Херца арестовать, а Савку выпороть, чтобы в другой раз честный стал и наряд колхозный в точности исполнял. Повели мы Савку за сарай, штаны с него спустили и всыпали по первое число в задницу. А Херц, видно испугался и бежать, в реку кинулся, ну мы его, понятно, скоро ко дну пустили, только пузыри пошли.

Потом ушел Галанин в горсовет к своим немцам, мы воз господину Шаланди-ну доставили, он нам немножко за труды дал, а остальное Сабуровой, то есть вам доставить велел, так же водки и наливки от товарища Столетова, и девок в наряд пригнать. Уточню, что не только город, но и весь район гулять собираются, все на винный завод прут. А там сам Столетов, директор, такой хороший стал, ну не узнать, всем объясняет: «Я всегда рад приказы новой власти выполнять. Правда, был раньше коммунистом, но вот теперь сам вижу, что ошибку давал, пейте, мои дорогие, пейте на здоровье и как увидите товарища белогвардейца, кланяйтесь ему крепко от меня». Да, вот какие наши дела, дела самые простые оказались…»

Степан помолчал, в это время крепкий бородатый колхозник, похожий на волка, своей крадущейся бесшумной походкой, втащил корзину с рыбой. «Вот он, — грешный Савка», показал на него пальцем Степан: «Ты вот что, Савка, ты на нас не очень серчай, мы ведь против тебя зла не имели, мы только приказ исполняли. Это он, белый, во всем виноватый». Савка задумчиво почесал свой зад: «Я, что, я — ничего… не обижаюсь… правильно он меня, дурака, поучил, век ему не забуду».

***

Галанин потряс Розена за плечо. Тот промычал что-то сквозь сон, с трудом сел на кровати, не понимая в чем дело чесал свою волосатую грудь и моргал светлыми ресницами: «В чем дело, Алексей?» — «Вставай, Эмиль, уже вечер, забыл, что нам скоро пора на вечер, куда нас пригласили русские?» Розен тер долго лоб припоминая, потом, окончательно проснувшись, свистнул и начал натягивать сапоги: «Ну вот вспомнил… Это все проклятая водка! Да… Но, черт подери, какие люди! Смотри, Алексей, разве я не прав? Они все страшно рады, что мы их завоевали, и так они счастливы под нашим сапогом. Без рассуждений исполняют все наши приказания. Да, все правильно — ди славен-склавен! Смотри, ты был у них совершенно один с твоим Шмитом всю ночь, и у них даже мысли не было тебя просто уничтожить — сразу с готовностью подчинились. Как это говорилось в истории: земля наша велика и обильна, а порядка то в ней нет. Приходите вы владеть и княжить нами.

А эти женщины? Например, та, которая тебя поцеловала, глаза — два чорта… и цветы… ура… прямо как во сне. Кстати, когда же мы в гости? Налей бокал, в нем нет вина!» пел он страшно фальшивя. «Еще есть время, ты лучше пока мне расскажи, как дела на фронте?» Розен стал серьезным: «Положение блестящее, мы вчера опять захватили огромное количество пленных и множество военной добычи, остатки иванов бегут во все стороны. Конец войны не далек — возьмем Москву, выйдем за Волгу до Урала и конец». — «То есть как конец?» — «А очень просто, пусть большевики живут в своей Азии, нам довольно Европы. Ты думаешь нам будет легко с этим огромным жизненным пространством? Но мы справимся, ты увидишь, что мы сделаем здесь через десять лет… рай… но рай для нас немцев и для тебя тоже».

Галанин молча, криво улыбаясь, смотрел на своего друга, потом подошел к окну и посмотрел вниз на повешенных, на поваленного Сталина, на русское трехцветное знамя. Вдоль площади, где продолжала стоять толпа любопытных, промчался на мотоцикле немецкий солдат, на сидекаре сидели два русских мальчишки, и что-то кричали размахивая руками, немец не глядя на них, прямой как палка, промчал их под липами в боковую улицу. Да, вот оно братство, действительное освобождение, а не новое рабство, о котором мечтает Розен, впрочем Розена не трудно потом будет переубедить, но другие, другие… как их много этих самоуверенных господ. А ведь рядовые русские люди и немецкие солдаты только ждут сигнала, чтобы подать руку друг другу. А кто им этот сигнал подаст? Розенберг, недавно поставленный во главе управления всех восточных областей! Эта сволочь, ненавидящая русских.

Розен подошел к нему сзади: «Ты, мой друг, не беспокойся, я напишу в штаб о твоем подвиге, награда тебе обеспечена». — «Ну, какой там подвиг?» нахмурился Галанин: «все это чепуха». — «Вот тебе раз — чепуха! А кто спас город от разрушения и пожара? кто поймал и повесил этих опасных саботажников?» Галанин продолжал хмуро улыбаться: «Все это сделали они — рабы наши. Я палец о палец не ударил и признаться, страшно боялся за свою шкуру. Я только предоставил им действовать, они действовали и, как видишь, не плохо!»

Розен поморщился «Все это пустяки. Это был ты! Ты, одним своим присутствием спас положение… не было тебя и ничего бы не было, большевики снова захватили бы власть, у нас бы были потери. Молчи и не раздражай меня. Кстати, ты не думаешь, что пора уже убрать эту падаль. А то они портят нашу праздничную картину… да, наверное, и воняют уже?» Галанин вышел в коридор, крикнул вниз дежурному полицейскому, тот побежал на площадь, где сразу началась страшная суета около повешенных. Розен пожал плечами: «Ничего не понимаю. У тебя все здесь веселые, услужливые, и мне самому кажется естественным, что наши солдаты тратят бензин на катанье этих мальчишек и пьют с русскими водку… впрочем пьем мы с тобой тоже. И в то же время, как подумаю я, что случилось вчера в Веселом, начинаю бояться, нет ли здесь тоже какой нибудь хитрости с этим балом, с их любезностью, чтобы нас всех здесь потом потихоньку перебить. Ты, ведь, еще ничего не знаешь об этом ужасном происшествии в Веселом?»

Он вытащил из полевой сумки карту, аккуратно ее разложил на столе: «Смотри вот сюда, на север от реки, вот оно это проклятое Веселое, я его подчеркнул красным карандашом. Так вот, брат, этого Веселого больше нет! оно уничтожено! Ведь вот же свинство получилось. Эти азиаты хитро нас провели за нос». — «Ну вижу… Кто его уничтожил и за что?» — «Повторяю: страшное свинство… западня. Этот Финк допрыгался. Слушай: Вчера, после боя наши танки занялись уничтожением иванов, которые не хотели все таки сдаваться.

Штаб дивизии стал на отдых на опушке леса, недалеко от Веселого. Пообедали, выпили — настроение отличное, как всегда после удачного боя, подумай, мы потеряли в этот день только два танка, и то команды их спаслись. Финка ты знаешь хорошо и не особенно его любил, всегда с ним ругался. Так вот: ему стало скучно и он привязался к нашему генералу, чтобы он отпустил в Веселое, навести там порядок и посмотреть, почему, именно, на его улице были подбиты наши танки. Генерал согласился и дал ему конвой — взвод мотоциклистов. Финк обещал скоро вернуться. Да только не пришлось ему вернуться, ни ему, ни его солдатам. Только двое вернулись уже ночью… остальные остались там… пали смертью героев, за фюрера и за родину.

Генерал Берг взбесился, послал туда два танка с ротой. Веселое сожгли вместе со всеми русскими, которые еще не бежали в лес. И правильно: в таких случаях надо быть беспощадным, чтобы вселить ужас в души преступников. Все это случилось в ту самую ночь, когда ты спал здесь совсем один, среди этих варваров. И вот почему я так за тебя боялся, когда узнал, что в этом городе не было наших солдат и вот почему, повторяю, железный крест тебе обеспечен».

Галанин, не перебивая, прослушал рассказ Розена и когда тот волнуясь закурил папиросу, спросил: «Но что же случилось там с Финком, тут что-то мне не ясно, или, я боюсь, слишком ясно! Ведь этого Финка я знаю, знаю на какие гадости он способен. Ведь он ненавидел русских и их иначе чем свиньями не называл. Готов держать пари, что он опять переборщил!»

Розен вдавил свой монокль поглубже в орбиту глаза: «Да, нет, он действовал там почти также как ты здесь. Приехал в Веселое, арестовал там всех коммунистов. Там один русский немец ему список приготовил, пятнадцать человек, вместе с их учительницей. Расстрелял их на площади, ты сделал похуже, ты здешних коммунистов повесил. Потом сделал повальный обыск, нашел у некоторых оружие и их расстрелял тоже, под вечер двинулся обратно, захватив с собой пару девченок и… нарвался на засаду. И вот… топорами рубили, обезобразили страшно, голову Финка так и не нашли. Очень грустная история. Весь вчерашний день был испорчен…»

Галанин смотрел на расстроенное лицо Розена, злобно смеялся, Розен покраснел: «Я не понимаю, что здесь смешного. Мы потеряли глупейшим образом тридцать солдат и одного офицера, тут плакать надо, а не смеяться». Галанин стал серьезным: «Ты прав, Эмиль, мы глупо потеряли тридцать храбрых солдат, но, что касается этого Финка, мне его ничуть не жаль, туда ему и дорога. Слушай меня внимательно, мой дорогой, слушай и учись пока не поздно. Вот ты удивляешься, что я остался жив, тебе странно, что немцы и русские здесь братаются, в то время как в Веселом они убивали друг друга. А знаешь, почему здесь так получилось, и почему я тебе гарантирую, нас никто пальцем не тронет? Да потому, что мы их здесь пальцем не тронули. А если бы мне какой нибудь благодетель тоже подсунул бы список коммунистов, список я бы взял, заметил бы, кто здесь может нам быть в будущем опасен, но пока я никого бы из коммунистов не арестовал бы, во всяком случае, спросил бы мнение местных жителей.

Ты думаешь, я знаю, кто этот человек с винтовкой, который дежурит на улице и так старательно исполняет все мои приказания? Может быть коммунист? Не знаю, брат, и знать не желаю. А вот директор винного завода — коммунист — я это знаю, но его не трону, потому что жители его любят и уважают. Знаю и кое что о других — не трону никого, во всяком случае пока.

Эх, да что там говорить, не забудь, что в России 24 года коммунисты и всех не перевешаешь… Ты помнишь, что у меня на площади спрашивали относительно коммунистов? Что с ними будет теперь? А может быть тот кто меня спрашивал был сам коммунист, или его отец, или сын был коммунист… И вот он и другие с тревогой ожидали моего ответа… Ответа, который, надеюсь, их успокоил. Смотри, внизу висит русское национальное знамя, повесил его Шаландин, и другие это одобрили. Мы ведь в самом деле должны прийти сюда освободителями и тогда мы войну наверняка выиграем. Не дай Бог, если не освободителями… Веселое… ты знаешь: мне плакать хочется, когда я представляю себе картину, как погибали наши солдаты, из за этого идиота… Как потом погибали русские люди, наверное не те, кто был в засаде, а невинные… ни за что. Ну, а те, что бежали в лес — они стали нашими заклятыми врагами, они нам не простят и будут драться с нами не на жизнь, а на смерть.

Смотри на карту, ты видишь эти бесконечные леса, болота. Эти леса наши войска обошли и там сейчас много бродят русских солдат, остатки разгромленных советских армий. Они прислушиваются и выжидают. И они, или придут к нам потом, когда убедятся, что мы на самом деле пришли их освобождать, или же присоединятся к жителям Веселого, если увидят, что мы не те, кого они ждали и тогда плохо будет здесь в тылу наших армий.

И вот, как посмотрю я на всех этих Финков, а их у нас чертовски много, и мне прямо страшно становится. Не за свою шкуру, мой дорогой, а за будущее Германии и России. Черт возьми, тяжело…» Розен, уронив свой монокль с удивлением смотрел на Галанина, его слова вызвали в его не очень сложной душе какое то смутное тревожное эхо… долго молчали пока Галанин дрожащими руками старался зажечь свою папиросу, потом Розен деланно улыбнулся: «Мне кажется, что ты, как всегда впрочем, немного преувеличиваешь, но кое в чем ты наверное прав. Финк, действительно был страшным идиотом и виноват в смерти наших солдат. Я сам не люблю этих излишних жестокостей, нужно будет кое кому об этом доложить. Конечно, всех не перестреляешь, пока идет война нужно надеть мягкие перчатки, после победы можно будет меньше церемониться. Хотя согласись, что генерал после этой засады поступил правильно… но с другой стороны… баста… не хочу об этом больше думать, будем думать о предстоящем весельи и о той, что тебя тогда поцеловала».

Галанин пожал плечами и отвернулся к окну, рассеянно он продолжал слушать рассуждения Розена: «Завтра сюда приезжает вновь назначенный комендант города и района, обер лейтенант Шубер, со своей командой. Он ждет только моего курьера, чтобы тронуться в путь. Осторожен, говорит, что хочет умереть дома в Берлине. Ну-с так вот, отдадим ему город и район и вперед на Москву. Здесь рекомендуем ему Шаландина, Иванова и других, кого ты найдешь достойными. Обязательно эту твою переводчицу, очень красивая девушка и тебе, как будто здорово помогла, а?» — «Да помогла, как будто. А вот, кстати, и новое городское начальство спешит к нам…»

***

Закончив свой доклад, Шаландин замялся: «Один не совсем приятный вопрос. Это евреи! Много их у нас, человек триста, там на улице, что идет в гору и в переулках направо. Все они жили немного в стороне от нас со своим раввином, и почти все остались. Те, кто был повиднее, во главе с председателем горсовета, Судельма-ном, бежали заблаговременно, только пыль по улице шла от их грузовиков и легковых машин, а беднота, всякие мастеровые, мелкие служащие и мелкие спекулянты остались, остался и раввин, он сюда прибежал откуда то… синагоги давно никакой здесь нет, как и нашей православной церкви… так что не служит, просто живет так из милости. Он очень стар и умен и все евреи его очень уважают и его слушаются.

Так вот: советская власть их в обиду не давала, за одно слово жид три года принудительных работ давали, и умели они всюду пролазить. Ну, а теперь народ сразу им все припомнил и заволновался: «проклятые, двадцать лет нашу кровь пили! бей их, ребята!» Начали было кое кому морду бить и пух из перин пускать, да я в корне пресек. Ведь бьют то совсем не тех кого надо было бы… те давно бежали, а осталась одна мелочь и люди сравнительно безобидные. Послал я Степана, тот громил сразу разогнал, а евреев по домам загнал и согласно моего приказа запретил им пока что по улицам ходить и народ провоцировать своим видом. Но вот нужно же было этому Херцу вам попасться, опять народ заволновался, мол, решили евреи их снова голодом морить, все продукты скупают… очень неспокойно…»

Иванов почесал бороду: «Неприятная история: сволочь бежала, а невиновным и беззащитным плохо приходится. Вот этот Херц пострадал совершенно напрасно. Не дали вы ему толком объясниться, господин Галанин, напрасно напугали. Он ведь не для себя покупал, а для всех евреев. Ведь в то время, как мы русские пользовались последними свободными днями перед настоящей оккупацией и закупали, что могли, евреи сидели у себя по домам и дрожали от страха. И поручили самому храброму купить для них всех на базаре. Таким образом, покупал он не для себя, не для того, чтобы нас голодом морить, а для своих единоверцев. По правде сказать, не мешало бы нам русским у евреев кое чему поучиться. Собрали они деньги дали своему раввину тот передал Херцу. Как он из ихней улицы выбрался без того, чтобы его заметили полицейские, как нашел и уговорил Савку — дело темное… Купил у него весь воз съестного, а вы его поймали и напугали… и вот…»

Галанин побледнев, закурил папиросу, молчал, Розен усмехнулся: «Хорошо сделали, что этих жидов по домам загнали, не давайте русским бесчинствовать. Пусть потерпят. Скажите им, что этот вопрос с жидами будет нами, немцами, скоро радикально решен, ясно?» Галанин продолжал молчать, смотрел в землю и кусал губы. Розен его успокоил: «Ты что? Неужели волнуешься из за этого Херца? Брось себе кровь портить из за какого то жида… туда ему и дорога!»

***

В доме Павловых суета была невообразимая. Тетя Маня сбилась с ног и не переставала подгонять девушек на кухне. Жарились гуси и куры, отдельно рыба, месилось тесто, щедро сдобренное яйцами и молоком. Из кладовки были вытащены на свет Божий горшки с грибами и огурцами, соседки тащили свои изделия, в столовой спешно составлялись столы и накрывались чистыми суровыми скатертями, полицейские тащили из соседних домов недостающие стулья, посуду. В углу стояли ящики с водкой и наливкой, которые мелодично звенели, когда около них появлялись, озирающиеся по сторонам хлопотливые фигуры. «Сюда, сюда», показывал дядя Прохор как накрывать столы: «сюда вправо от тарелки, нож, вилку и ложку, сюда рюмку и стакан… нет, где же вам приемы устраивать? Как вспомню доброе старое время, соборные праздники, когда отец благочинный приезжал и уж обязательно ко мне кушать жаловал… так все было торжественно и чинно. Теперь не то, совсем не то!»

Чтобы утешиться он сам вел полицейских в угол к бутылкам, где вместе с ними хвалил водку: «Да, водка мировая, не обманул нас товарищ Столетов, когда в гости просился… пейте, братцы, по божески, поровну, и осторожно, бутылками не звякайте, Христа ради». Но все эти рассуждения и возня все таки были нарушены тетей Майей, с руками в тесте, с раскрасневшимися щеками, она всех разогнала: «Вы что тут делаете, горькие пьяницы? Господи Боже мой, они все уже высосали! Что же я подам гостям на стол? Осрамили вы меня и ты, старый дурак, тоже… идите все отсюдова к Шаландину, пусть новую записочку Столетову пишет. Идите, идите, не надо мне вашей помощи, сама управлюсь».

Прохор Иванович с полицейскими на не совсем уверенных ногах бежали к Ша-ландину, тот писал записочку с удвоенным количеством водки. Столетов с готовностью самолично выдавал ящики живой воды. Дома тетя Маня продолжала волноваться: «Вера, иди смотри, что они со скатертями понаделали, все позалапали. Возьми чистые в комоде, смотрите, чтобы гуси не пережарились, переверните их, или нет, подождите я сама».

Вера бегала, убирала, мыла полы, но делала все это автоматически, совершенно не принимая участия в этой радостной суматохе. В голове у нее проносилось ужасные картины, которые казались ей такими невероятными после недавней мирной жизни, война, отъезд Вани… Как он умолял ее накануне сжалиться над ним и прийти к нему проститься, она не пришла, знала на что он надеялся и не могла даже теперь в минуту расставанья преодолеть свое отвращение к тому, что люди называют настоящей любовью. Несмотря на все объяснения и насмешки опытной Нины… потом паническое бегство красной армии, появление Галанина. Казнь Медведева и Писарева, наконец, убийство Херца. Ей все казалось, что все в городе сошли с ума и ей было дико и непонятно и веселье на улицах, и эти полицейские Шаландина, дружески ей улыбающиеся немецкие солдаты с русскими детишками на руках, гулянье городских девушек в открытую с подтянутыми немецкими юношами и… в особенности это нелепый прием у дяди Прохора.

Ей было тяжело на сердце, она часто убегала в свою комнатку, чтобы там втихомолку поплакать, глядя в окно на самодовольных завоевателей. И в особенности был ей ненавистен Галанин с его усмешкой на половину лица. Вот он опять прошел мимо их дома по улице вместе с Шаландиным. Вера через занавеску внимательно его рассмотрела, не упустила из виду ни одной подробности его внешности: как он смел так держаться с таким снисходительным презрением ко всем, русским и немцам. «Их бефеле», вспомнила она и прошептала с ненавистью: «изменник!» Несмотря на все уговоры тети Мани и угрозы ее выпороть дяди Прохора она стояла на своем, хорошо, она им поможет готовить и убирать, но вечером уйдет к соседям, чтобы ничего не видеть и не слышать.

***

Но вот вечером прибежала, закутанная в платок до глаз, Сара из еврейского квартала. Красивая, высокая девушка с синими глазами сидела на стуле у накрытого стола и рассказывала ужасы. Дядю Хаима Херца убили по приказу белогвардейца, а потом толпа с кольями била стекла в домах и ломилась убивать. Степан, правда, их разогнал, но сам грозился посчитаться.

Испуганная тетя Маня плакала вместе с еврейкой и наливала ей наливки: «Выпей, Сарочка, успокойся. Бог милостив, мы его уговорим белого, чтобы вас не трогали, он ведь тоже наш, православный эмигрант». Сара выпила две рюмки вишневки, немного успокоилась: «Послушай, Вера, мы знаем, что Галанин тобой очень доволен, ты ему нравишься и он тебя все таки слушает. Вот Санина ведь ты спасла от смерти… Подожди, не перебивай меня и не волнуйся. Слушай меня внимательно… Пришло ужасное время и мы знаем, что много крови прольется и нашей и вашей русской. Раввин говорил с нами сегодня и готовил нас к тяжелым испытаниям. Но, знаешь, Верочка, мы, женщины, много можем, мы можем заставить людей быть добрыми и мы должны быть умными, чтобы спасти своих близких от гибели. Раввин мне сказал: «Вера — твоя подруга, она хорошая и добрая девушка… пусть она попросит белого заступиться за нас, чтобы нас здесь не притесняли. Если нужно будет, пусть наложит контрибуцию. Мы готовы ее заплатить даже золотыми рублями. Много не можем — мы люди бедные… пусть скажет свою цену. Вера, милая, пожалуйста спаси нас, вот я вернусь назад и что я им скажу, неужели откажешь, не поможешь?»

Вера смотрела на плачущую Сару и сама плакала: «Не плачь, ради Бога, я обещаю… я все сделаю для вас, все что могу. Мне стыдно, что мы русские тоже вас мучаем. Но только ты ошибаешься, если ты думаешь, что Галанина так легко уговорить. Если бы ты только слышала, как орал на меня этот зверь. И вовсе я ему не нравлюсь… ты ужасно ошибаешься. И как он смеет, чтобы я ему нравилась! Но я все таки постараюсь, даю тебе слово! Скажи, как тебе удалось к нам пробраться?» Сара рассмеялась, показав белые мелкие зубы: «Ах, Вера, разве мы не знаем вас, русских: позвали полицейских в дом, угостили хорошо, ну и выпросили разрешение тебя на минуту повидать, они ведь все знают, что мы с тобой большие подруги, согласились и еще сами сюда к вам провели. Теперь я побегу, прощай, смотри, мы на тебя все надеемся».

Она исчезла и тетя Маня вопросительно посмотрела на свою любимицу. «Хорошо, тетя Маня», тряхнула головой Вера: «Я согласна быть на гулянке, где мое платье, то что я себе на свадьбу приготовила, синенькое с белыми полосками?» — «Сейчас найду. Ну вот и хорошо! я так рада. А то что же это получается? Такая гулянка без моей красавицы, все равно что стол без пирогов. Иди в свою комнатку, я тебе туда платьице принесу, вот только пройду на кухню к девушкам, поднесу им наливочки, а то что-то приставать стали…»

***

Галанин пил, ел, шутил с хозяевами и Ниной и никак не мог освободиться от неприятного ощущения враждебности и даже ненависти разлитой в воздухе: причиной этому была Вера. Она сидела против него за столом, рядом с Розеном и он поймал несколько раз ее взгляд, в то время как она как будто оживленно разговаривала со своим соседом, взгляд неприятный и враждебный. Нина в восторге, что сидела рядом со своим освободителем, таяла от счастья когда он подкладывал в ее тарелку куски пирога и подливал наливки в ее стакан и пил за ее здоровье. Розен, выпив по ошибке сразу стакан водки с русскими, быстро пьянел и все чаще смотрел через монокль на Верину грудь: «Энтшульдиген битте, я не привык пить водку стаканами, я ведь немец. Что русскому хорошо, то для немца смерть! Вот Галанин — другое дело, он полнокровный русский… и что тут смешного? Боже мой! Гот, зи ист зюсс! вы очаровательны, когда смеетесь! На здоровье, налейте и мне в стакан, я хочу выпить за ваше здоровье, за здоровье всех русских красавиц!» Шаландин выпил полный стакан водки, закусил грибком: «А знаете, Алексей Сергеевич, в первый раз я усум-нился в том, что вы русский там на площади, когда вы выпили ваш стакан водки и не поморщились». — «Эх вы, дураки», вмешался в разговор дядя Прохор: «Был бы я с вами там на площади, сразу вывел бы его на чистую воду. Ну посмотрите сами, что в нем немецкого? одна форма. А глаза, рот, усы? все наше русское, родное! И ты, Вера, дура набитая: прибежала домой… немец такой, сякой, а он тут над тобой смеялся. А еще учительница!»

Галанин посмотрел мельком на Веру, заметил как она покраснела до ушей и еще милее стала. Его сердце неприятно сжалось: «милая девочка, детские губы и волосы золотые, гладко причесанные и платьице голубенькое так наивно и трогательно ее грудь подчеркивает, Розена, скотину, соблазняет. Но комсомолка, на Сталина, наверное, молится и с комсомольцами втихомолку развратничает, а здесь из себя невинную корчит».

Она его сердила и раздражала, он подставил свой стакан услужливому дяде Прохору, слушал его рассуждения: «Вот это и я понимаю… пейте, выпивайте и головы не теряйте: смотрите как у нас хорошо получается! какое содружество: русские, немцы, полиция, женщины, вы! Ах, душа радуется, так все хорошо и благородно. Как в старое, доброе времячко. Вспомню, как бывало, отец благочинный…»

— «Ну понес опять свое!» перебила его тетя Маня: «Ты лучше присматривай, чтобы у всех были рюмки и стаканы полные… не забудь, что ты здесь хозяин!» — «Господи, да разве я могу забыть? Да ни за что! Чтоб мне здесь сию минуту сквозь землю провалиться! А ну ка пьем все разом и до дна! Что же вы все там над стаканами колдуете?..» Все покорно выпили. Галанин смотрел на подвыпившего хозяина, на веселых гостей, улыбался потемневшим глазам Нины. Столетов, толстый директор винного завода, с красным носом и бородой лопатой, с увлечением рассказывал о хитростях винокурения, потом сбился и закончил с авторитетом: «Наша водка самая лучшая в мире. Это и всей историей давно доказано. А почему? А вот почему: тут надо, конечно, знать как ее проклятую гнать, а, главное, очищать! Вот посмотрите сюда, отцы родные». Он взял в руки бутылку водки и поднес ее к лампе: «Смотрите сюда внимательно в водку. Что вы здесь видите? А вы видите здесь слезу девичью невинную. Не так ли? Ну-с хорошо, а теперь понюхайте ее как полагается, прошу». Он откупоривал бутылку, нюхал водку, закрыв глаза, потом давал нюхать Галанину: «Что? Сивуху, чувствуете? Нет? То то! И вот почему, дорогие мои товарищи, и пить ее можно сколько угодно и чайными стаканами и до чертиков, а на другой день встанешь, тряхнешь головой, в ней все ясно и чисто, не болит, в сердце не ноет, ну прямо, как будто, младенец новорожденный, можно сразу начинать сначала. Вот какая она, наша водка русская, наша гордость и радость. Так выпьем же, товарищи и друзья! Выпьем до дна! А за кого же мы выпьем? Да за кого же другого, как за нашего дорогого освободителя-беляка Галанина Пусть он живет на многая лета на страх комиссарам и жидам, а нам на радость и счастье! Ура!» Все шумно выпили и Столетов долго колол лицо Галанина своей жесткой бородой в избытке чувств, только Вера занятая своим разговором с Розеном не пила и сердилась под взглядом собеседника, который очевидно ничего не понимая, тупо смотрел в вырез ее платья.

Продолжали пить и с тостами и без тостов и скоро все опьянели тяжелым похожим на сон одурением от много выпитой водки и наливки. Уже давно была глубокая ночь, столы поставили к стенам, там же у стен у вновь принесенных ящиков с водкой уселись гости. Столетов то и дело подсовывал какие то бумажки поочередно Галанину и Розену, те их подписывали не читая, из кухни пришли визжащие девушки и полицейские, откуда то появился грамофон со старомодной большой трубой, начал играть марши и вальсы, ему вторила гармонь в ловких руках Степана.

Галанин сидел у стены вместе с дядей Прохором, Столетовым и Шаландиным, смотрел как по комнате кружились пары танцующих: Вера с Розеном, который старался обнять ее покрепче, Нина со Степаном, Иванов со своей женой, худой седеющей женщиной в красном платье. Тетя Маня подошла к ним и заставила пойти с ней Шаландина. Дядя Прохор по старому не забывал пить и угощать других!

«А что же вы, Алексей Сергеевич, не пройдетесь с нашей Верой, ишь как она веселится, красавица, раньше и я занимался этим делом, но вот теперь постарел — лучше выпить…» — «И правильно», подтвердил Столетов: «все это пустое, всякие там выкрутасы. Одно волнение ненужное. Выпьем, товарищи, и закусим по пирожку… вот так… ммм… хорошо! Одним словом, жить стало лучше, жить стало веселей, как сказал наш дорогой… э-э-э! пьем…»

Совсем уже пьяный дядя Прохор рассказывал: «Сирота Вера… из Майкопа, с Кубани… жили там родители ее припеваючи. Отец, брат Мани, богатей ужасный был, дом громадный, ссыпки… дочь единственная. Но вот как вы, значит, за границу убежали, все пропало у него, раскулачили, жена в голод умерла, потом и отец. Веру одна добрая душа сюда к нам привезла и сама представилась! Ну, что тут делать, удочерили девчонку, воспитали в страхе Божьем, потихоньку научил я ее церковному пению, Маня молитвам, жили не плохо, поступил я в сапожную и шорную артель, неп вышел… хорошо пошло… да так хорошо, что смог я и этот домишко выстроить. Да вот потом начал эта сволота Сталин снова чудить и опять все плохо обернулось, снова сели на картошку и капусту, не жизнь, а мука.

И вот тут случилось. Училась Вера наша в Минске в Вузе, здорово успевала и дали ей махонькую стипендию, чтобы, значит, кончила учиться. Доучилась, кончила, приехала домой и сразу поступила учительницей в нашу семилетку, пришла со школы раз к вечеру и начала нас старых учить: «Я комсомолка стала… нет богов… мы молодежь и без них новую жизнь построим!» Боже ты мой! Что тут было. Маня ее святой водицей прыскала и я ее просил, учил, по дому за волосья тягал. Не помогает, уперлась дура лбом в стену: «Старые вы стали и добра своего, не видите! Идет новая счастливая жизнь. И Христос ваш вовсе не был Богом, а самым первым и настоящим коммунистом». Ах ты, чертовка. Учил ее больше, побег, нарезал розог, юбку начал ей задирать, да Маня не дала, вырвалась она, кричит: «Успокойтесь, не троньте меня, я не маленькая теперь и такого насилия над собой не позволю. Сами увидите, что я права, когда пятилетку выстроим».

Схватился я за голову и порешил ждать и смотреть, как они ее проклятую строют. И вот так и гляжу, и вижу, что жизнь наша все та же и даже хуже. У меня последние штаны с задницы падают, а мои бабы снимут единственные нижние рубахи с тела, в золе их постирают и снова оденут. Ну вот, сами посудите, за что нас Бог покарал. Да, а так девка она чистая и хорошая, чтобы там под кустами валяться с этими ихними комсомольцами — ни-ни. И добрая — последней картошкой поделится и весь город ее любит, детишки за подол юбки держатся — не оторвать, а евреи на ихнюю Пасху обязательно ей мацу присылают. Ну, а про коммунистов и говорить нечего. Этот Медведев, которого вы на липе повесили, как какой митинг — орет как сумасшедший: «Вот она, наша гордость советская — Вера Павлова!» И вот что вы скажете: вот комсомолка она, а любим ее ужасно, и я не могу ей ни одного слова напротив сказать, сразу моя на меня бросается: «Не тронь мою доченьку. Ты ничего не понимаешь! А Бог, там наверху, все видит и все знает. Ему все равно кто православный, еврей или коммунист! А Верочка наша голубка чистая, отвяжись, старый черт!» Это я то — старый черт! За что, скажите мне на милость! И вот я свои розги взял и спалил в печке, все таки уже взрослая девка и что я один против двух баб сделаю? Ровным счетом ничего, сижу смотрю и молчу».

Галанин от души смеялся над горем дяди Прохора: «Да, ваш домострой теперь в самом деле не у места. Вот подождите выйдет замуж — наверное переменится». — «Переменится? Чорта с два, вот вы послушайте меня дальше. Она у нас невеста и Ваня-жених ее, гуляет с ней как полагается. Хороший, умный паренек, инженер-механик к тому же изобретатель. Но разве все это его устроит? Вот послушайте, как эта коммуна проклятая напакостить может. Гуляют они, значит, два года, а что толку? Раз… этой весной пошли они раз в сад на скамеечке посидеть. У нас все в цвету и вишни цветут и яблони, ну просто с ног валит их духом. А соловьи, соловьи… так и разливаются, в общем все для того, чтобы гулять. Мы ничего — ладно пусть там поцелуются, помилуются, а мы им не будем мешать. Но только смотрим — совсем темно стало, а их нет. Встревожились, дело тут молодое и дурное, долго ли до греха, нужно спасать положение пока не поздно. Пошли мы потихонечку посмотреть при чем они там есть, зашли за кустами к той самой скамейке и что же мы видим, как вы думаете? думаете сидят там в обнимку и целуются и так далее? Совсем даже наоборот! Ваня тот, действительно, с нее глаз не сводит, из за луны так явственно видно как зеленеет и трясется… а она, тьфу, прямо смотреть противно, сидит прямо, не шелохнется и на него даже никакого внимания, прямо как на митинге ихнем, словно ворона каркает: тут тебе и пятилетка в четыре года и наши достижения в тяжелой промышленности и там как их, эти самые, загибы и перегибы… и то и дело: товарищ Сталин — сказал, предвидел, уточнил. Плюнул я с горя на кусты и потащил Маню домой… раз уж Сталин там бояться нам за ее честь никак не приходится.

Долго мы еще сами сидели и горевали, а как она сама пришла, Ваня видно от ее учения сбежал, тут уж моя на нее накинулась: «Верочка, да что же это у тебя получается? Да разве это у тебя любовь? Смотри как он на тебя смотрит, глазами моргает? А ты ему этим иродом Сталиным голову забиваешь! Ох, чует мое сердце ничего у вас не получится, не буду я внуков няньчить…» А она, дуреха, над нами же смеется: «Что это вы ко мне с вашей любовью пристали? Все это второстепенное, никакой такой любви нету, существует, конечно, половой подбор, этого у нас пока еще нет, но главное между мужчиной и женщиной уважение и дружба».

Тут и я уже не выдержал, очень обидно стало за такую глупость и намеки, кричу изо всей силы: «Да за что, нас Бог тобой дурой наказал. Вот нарежу опять розог и всыплю тебе по первое число. Скажите на милость: половой подбор, уважение. Да разве детей с уважением делают? Нет, дура. Если ты правильно любишь, ты его, Ваню, даже иногда и презирать можешь и даже по морде его, подлеца, съездить. А потом, смотришь, поцелует он тебя и все снова забыто и еще горячее его любишь. Любовь — она от Бога, а не от этого сволочи-Сталина. Ну да разве ее уговоришь? Смеется она, мою целует, та ее сразу и простила. И опять, значица, я один против двух баб стою, попробуй ка поборись. Никак невозможно — отступил и выпил с горя..»

Галанин продолжал смеяться: вот она какая, с принципами девица, а все таки это все ей не мешает веселиться и кокетничать с Розеном. Снова уединились оба, она ему что-то напевает, а он, скотина, все старается ее обнять, но без успеха. Дядя Прохор посмотрел по направлению взгляда Галанина, внезапно встревожился: «Посмотрите, что это с вашим другом, Алексей Сергеевич?» Розен, протирая монокль носовым платком, шатаясь пробирался к двери. «Куда это он?» волновался Столетов: «А ну-ка, полиция, сюда, держите его, сейчас падать будет». Дядя Прохор с полицейскими уже окружили Розена, который начал медленно садиться на пол, около него сразу собралась суетливая толпа. «Подождите, держите его за руку и за ноги, вот так… поднимайте… несите, да головой, головой, не стукайте, ради Бога! Несите его прямиком к колодцу, там мы его водой отольем, он сразу опомнится и будет сначала пить», распоряжался дядя Прохор.

С шумом и гамом процессия скрылась за дверью, два немецких шофера, Шмит Галанина и Кунц Розена, бросили танцевать и погнались вслед, за ними поднялся было и Галанин, но Вера его остановила: «Алексей Сергеевич, у меня к вам большое и важное дело. Да бросьте вы, наконец, пить, а то с вами будет тоже самое, что и с вашим другом!» Вернувшийся Столетов посмотрел на нее с укоризной: «Глупости говоришь, Вера. Разве мы, русские, не знаем меру? За ваше здоровье, товарищ Галанин!»

Галанин с ним чокнулся полным стаканом: «И за здоровье русских красавиц! За ваше здоровье, Ниночка!» Нина села рядом с ним: «Нет, правда, не пейте так много. У Веры к вам страшно важное дело. Мы так и решили, что только вы можете нам помочь…» Вера нерешительно настаивала: «Я хотела все это уточнить с немецким офицером, но ничего не могла с ним сделать, потому что он страшно пьян, пьян как сапожник. У меня нет выхода и я должна обратиться к вам. Вот что: пойдемте в мою комнату, там нам будет удобнее о всем поговорить, не будут мешать пьяные. Да ну же, соглашайтесь! Не на колени же мне перед вами становиться?» Краснея она улыбнулась, но глаза ее продолжали смотреть на Галанина с плохо скрываемой неприязнью. Тот с неудовольствием поставил пустой стакан на столик, с неохотой встал: «Ну, ничего с вами не поделаешь. Идемте, только, ради Бога, давайте уточнять как можно скорее: а то посмотрите как здесь весело, да и водки еще много. Подождите только минуточку, я посмотрю, что там делает Розен, а то, может быть наши полицейские его случайно укокошили, вы не думаете?»

***

Комната Веры была крохотная, у окна в углу узкая железная кровать, покрытая грубым серым одеялом, с другой стороны стол, на котором лежала стопка ученических тетрадей, маленький букет полевых цветов в стакане воды украшал фотографию молодого красного командира. У двери вешалка, задернутая простыней, рядом на полках ряд книг. Маленькая керосиновая лампа на стене светила желтым зубчатым пламенем.

Был только один простой стул у окна и Галанин, подумав, сел на кровать, не торопясь закурил папиросу, вопросительно смотрел на Веру, которая стояла перед ним, смущенно улыбаясь: «Бедно у меня, не правда ли?» — «Да нет не бедно, скромно и что-то очень уж строго. Ваша комната, как будто келья монашки, вот только иконы не видно, но зато вместо нее товарищ Сталин, которому вы, наверное, и молитесь…»

Галанин небрежным жестом показал на портрет Сталина над полками у кровати, потом взял портрет со стола: «Ага, это, конечно, ваш жених, Ваня. Ничего себе: славный русский юноша, умное, симпатичное, хотя не очень красивое лицо. Хочу верить, что он не коммунист и рад за вас!» Вера вырвала портрет жениха из рук Галанина, поставила его снова на стол и придвинула к нему букет цветов: «Я вас позвала сюда не для того, чтобы выслушивать ваши критические замечания, у меня к вам важное дело… не знаю как мне начать и поймете ли вы?» — «Почему же не пойму, вы говорите по русски, вот если бы вы говорили по немецки, как тогда на площади и потом в горсовете, тогда может быть не понял бы, а по русски…» — «Вы смеетесь? Но мне все равно, у меня нет выхода. Я хочу вас просить… за евреев…»

Галанин смотрел в окно и зевал: «Ну ладно, говорите, только прошу вас покорно, будьте кратки, мои друзья ведь меня ждут и водка тоже и пироги! Кстати, какие чудесные пироги спекла ваша тетя Маня. Прямо тают во рту. Мне прямо было стыдно перед всеми вами за мое обжорство. Чудные они оба ваши приемные родители, старорежимные оба и как они вас любят. Хотя не понимаю за что? По моему вы их любви не стоите. С вашим Сталиным и комсомольством. Ей Богу не понимаю, и глаза ваши тоже как у кошки и сама…»

Вера вспыхнула: «Оставим это… я все таки буду вас просить… я хочу вам объяснить, чтобы вы поняли, если можете. Боже мой! какой ужас… вы приказали убить дядю Хаима». Галанин смотрел на ее красивое страдающее лицо, на глаза, которые смотрели на него с ужасом и отвращением, ему было неприятно и неловко и, он все таки чувствовал себя виноватым в смерти этого дурака Хаима и его раздражал сверчок, который где то совсем близко завел снова свою музыку. Черт побери, можно было подумать, что в этом проклятом городе сверчков было больше чем людей, они мешали ему сосредоточиться, чтобы оборвать эту наглую коммунистку.

Он бросил папиросу за окно: «Ну к делу: кончайте ваше задание, в чем же дело и при чем здесь евреи?» Вера села на стул около кровати и рассказала ему все, что ей говорила Сара, понемногу увлеклась, забыла, что ее слушал изменник и начала горячо защищать евреев. Галанин внимательно ее слушал не перебивая и криво ухмыльнулся, глядя в ее страдающие глаза. Вера сразу заметила его улыбку и он стал ей страшен и противен: «Как вам не стыдно? люди в ужасе молят о пощаде, а вам только смешно. Впрочем, я должна была этого ожидать. Разве я не узнала вас хорошо за эти два дня? Разве я не видела вашу беспощадность, не видела, что вас радует кровь невинная?»

Галанин нахмурился, встал и подошел к ней вплотную: «Нет, Вера, вы ошибаетесь! Кровь меня не радует, никакая. Ни немецкая, ни русская, ни еврейская. Теперь по делу: относительно евреев, вот что я вам скажу: у меня нет оснований любить этих людей. Потому что я считаю их виновными во многих бедах, которые перенес мой народ. Вдобавок ко всему, еврей убил моего отца, который, между прочим, вовсе не был антисемитом. Но к делу! Вы хотите, как будто, чтобы я прекратил эксцессы в вашем городе в отношении евреев. Но я ведь это уже сделал. Правда, русские люди погорячились, кое у кого выпустили пух из перин и кое кому заехали в морду. За исключением этого Херца, в смерти которого я один виноват, никого не убили.

Сейчас все спокойно. Они все под надежной охраной полиции и Шаландин меня уверил, что за порядок он отвечает. Относительно их судьбы скоро будет принято решение и я лично уверен, что это решение будет гуманное. Я думаю, что они будут просто высланы в другую страну и, принимая во внимание их сплоченность и богатство их единоверцев в Америке, они будут благословлять свою судьбу и эту войну, которая их избавила от русских людей. А я во всем этом совершенно не при чем. Не забывайте, что я здесь маленькая пешка и не я буду этим всем заниматься. Вот. Надеюсь вам все ясно и говорить нам не о чем… идемте к остальной компании».

«Постойте, подождите! Не сердитесь и простите меня, если я вас чем нибудь обидела. Но я знаю, я чувствую, что вы могли бы многое сделать, конечно, при условии, если вы этого захотите. Вы можете им помочь сейчас, немедленно… Послушайте, они бедные люди, но они готовы вам заплатить немедленно золотыми, царскими… контрибуцию. Скажите только сколько?» Галанин с изумлением смотрел на нее, потом зло рассмеялся: «Ну теперь все мне ясно и понятно. Я возьму еврейское золото и ваши евреи снова обретут то, что они потеряли при уходе большевиков. А скажите, пожалуйста, сколько вы берете процентов за вашу миссию, так сказать, комиссионных?»

Теперь он совсем перестал владеть собой. Нервное напряжение в последние дни, бессонные ночи, тяжелый хмель, враждебность этой комсомолки, все это как то сразу ударило ему в голову, делало его грубым, злым, циничным и несправедливым. Он бегал по комнате, натыкался на стены, стол и кровать, кричал заикаясь и злобно смеясь: «Нет, моя милая, я вам не Розен и на меня ваши прелести никак не действуют, ищите себя других дураков. И вообще, я не понимаю, ну чего ради я с вами до сих пор церемонюсь? Ведь все ясно как день! Вы — коммунистка. Вы заклятый враг немецкой армии и будете саботировать нашу работу в тылу. Вы молитесь на этого негодяя Сталина. Вы богохульствуете, вы отреклись от ваших родителей, замученных красными. А я, идиот, смотрю и молчу. Нет, с вами надо иначе действовать. Пороть вас нужно, да не розгами, а плетьми, всенародно, сталинскую сволочь… и потом… я не допущу, чтобы портрет этого негодяя висел над кроватями русских дур!»

Быстрым движением он сорвал со стены усатого Сталина и скомкал его в руках. Вера бросилась к нему и прижавшись всем телом принялась вырывать кусок картона: «Как вы смеете? немедленно отдайте обратно, слышите? иначе…» Борьба завязалась, Галанин грубо к ней прикасался, делал ей больно и, наконец оттолкнув ее в сторону, так что она чуть не упала, разорвал портрет пополам, улыбаясь принялся его рвать на мелкие куски. Вере казалось, что он нарочно рвал медленно, чтобы насладиться ее унижением и горем.

Вне себя от бессильной ярости и горя она подскочила к нему и размахнувшись изо всех сил ударила его по лицу кулаком: «На, изменник!» И снова увидела перед собой, как утром в горсовете, бешенные глаза, гримасу искаженного лица и поднятую руку. В ужасе она закрыла глаза, протянув перед собой руки, ожидая ответного удара, чувствуя, что сразу умрет от позора и боли. Но мгновения проходили и было тихо, не слышно ни ненавистного голоса, ни смеха, не чувствовался удар. Только сверчок за стеной, точно обрадовавшись, наступившей тишине, затрещал весело и звонко. Она открыла глаза и посмотрела вокруг и увидела его на своей кровати. Он лежал на ней подложив под голову подушку, на щеке его горело красное пятно, он как будто с недоумением смотрел на нее и о чем то думал.

Ей вдруг стало его жалко и стыдно, она нерешительно подошла к кровати и притронулась к его щеке рукой: «Простите меня, пожалуйста, я не хотела сделать вам больно, но почему вы меня обижали? Я вовсе не сволочь?»

Галанин рассмеялся и вскочил на ноги: «Господи, какая вы еще девчонка и глупы к тому же, глупы как пробка. Успокойтесь, мне совершенно не больно! Но, Вера, берегитесь, никогда не поднимайте руку на немецкого офицера, это самая страшная вещь и за это только смерть! Черт возьми, я чуть было вас не избил, хотел вас в самом деле выпороть, но потом передумал. Вспомнил тетю Маню и дядю Прохора. Подумал о вашем женихе, который на фронте мечтает как он вернется к вам. Но, самое главное, подумал, что и я не во всем был прав в отношении вас, я вас первый обидел. Но не тем, что порвал портрет этого негодяя. Правда, вы на него молитесь! Но разве на него? Вы молитесь какому то несуществующему идеалу. А не этому убийце-грузину! На самом деле он хитрый, трусливый и жестокий тиран. Он виноват в смерти многих миллионов русских людей, в смерти ваших родителей… в этой войне. И он должен поплатиться за все эти преступления, потому что есть Бог и есть возмездие. Я — изменник? Вы все таки чертовски недалеки! Оправдываться перед вами не нахожу нужным. Судите меня по моим делам, а не по вашему Карлу Марксу. Ну да довольно! Подождите — на чем мы остановились? Ага — вспомнил! Значит так, Вера: еще раз повторю, что я вам сказал: я сделал все, что мог, чтобы не допустить безобразий в отношении евреев. Дальнейшая их судьба мне неизвестна. Впрочем, завтра я уезжаю и наверное навсегда отсюда. Все таки хочу верить, что все обойдется и ваши протеже благополучно пройдут через неизбежные неприятности. А теперь идемте к нашим друзьям, у меня в горле пересохло после всех этих дурацких споров. Идем и не делайте глупостей, а царские рубли еще пригодятся евреям, пусть их хорошенько спрячут и ими не разбрасываются».

Он взял ее за руку и как напроказившую девчонку потащил за собой. Пришлось ему снова подчиниться и продолжать принимать участие в затянувшемся приеме. Галанин вспоминал с Шаландиным эпизоды из гражданской войны, рассказывал о своей жизни заграницей. Дядя Прохор не переставал удивляться и не верил: «Говорите на железных рудниках работали в забое, а потом на доменных печах на заводе! Ну нет, Алеша, не врите. Довольно меня за дурака принимать, я вам не Вера».

Галанин смеялся и пил за здоровье своей переводчицы. Нина не сводила глаз с его покрасневшей щеки и просила рассказать о своей жене, француженке. Галанин отмалчивался, пил со Столетовым и вместе с ним пел Стеньку Разина. Пришедший в себя после лечения у колодца Розен начал снова пить, но на этот раз быстро снова стал бледнеть и попрощавшись ушел захватив с собой шоферов. Девушки ушли на кухню мыть посуду, полицейские ушли нести патрульную службу в городе, тетя Маня поставила самовар и все сели пить чай у окна. За окном надрываясь пели петухи, слушая их стали зевать уставшие гости. Начала собираться и Нина, тетя Маня ее удерживала: «Ну куда ты пойдешь? Оставайся у нас ночевать. На улицах опасно, всюду пьяные», Галанин поднялся тоже: «Не беспокойтесь, тетя Маня. Я ее проведу, если, конечно, Нина согласится, пора и мне пройтись по свежему воздуху, а то голова болит. Слишком много выпил!» Нина, краснея, согласилась и Галанин простившись с оставшимися, вышел с ней на улицу.

***

После ухода Галанина, дядя Прохор уговорил Шаландина и Столетова остаться. Чем больше он пил, тем ему становилось веселей и жалко было кончать этот на славу удавшийся прием. Он категорически отказался от чая, который снова налила всем Вера, выпил снова водки и обнявшись со Столетовым не переставал болтать: «Вот какие дела! Ушел наш Галанин и увел нашу Нину. Тут дело ясное: одним словом: венчали вокруг ели и черти пели!» Тетя Маня рассердилась: «Что ты там плетешь с пьяну? На что намекаешь? Разве Нина позволит?» — «И еще как! Разве можно Алеше отказать? Я вот например. Да ни за что! Делай со мной что хочешь, родной, хоть убей!»

Вера вскочила: «Дядя Прохор, вы на свой аршин не меряйте. Вы вот напились и готовы на все. Весь вечер перед ним пресмыкались!» — «Как я? пресмыкался? Не пресмыкался я, а любил его как брата родного, любил и уважал и буду всегда его любить — нашего освободителя. Ты посмотри какой он был с нами весь вечер! Как друг драгоценный… орел! и с немцами тоже как брат и те его еще как слушаются, а Розен только и кричит: «Алексей, сюда, друг мой! ты один меня понимаешь! А? Неправда разве?»

Столетов одобрительно мычал, опрокинув стакан водки в свою бороду, тетя Маня вздыхала: «А любезный какой? моими пирогами такой довольный остался…» — «Видали? все довольны, только одна Вера недовольна, хотя долго с ним в своей комнате секретничала! Подожди, вернется твой Ваня, я ему все расскажу!» грозился дядя Прохор. Тетя Маня, смотря на раскрасневшуюся Веру, качала головой: «Нельзя так, девочка. Нина все мне рассказала!» — «Можно! Жалею, что еще мало его ударила…» — «Ударила?» удивился дядя Прохор: «Эге, ну теперь мне многое ясным становится. Вы знаете: вернулся это он, смотрю, а щека у него красная, спрашиваю, откуда это у него, а он смеется так хитро и про какую то муху ядовитую, что его укусила, рассказывает. Удивился я, понятно, ведь ночью мухи спать идут. Ну да что с ним спорить — выпили за эту самую муху. Да теперь ясно: он наверное спьяна решил тебя поцеловать, а ты его и съездила! И правильно! Тут тебе не немки, а наши русские девушки. Одним словом молодец!»

Вера протестовала и краснела: «Нет, совсем не то! Пусть бы он только посмел! Он меня только ругал за то, что я комсомолка и потом порвал портрет Сталина. Я ему за это и дала пощечину! Изменнику такому!» Дядя Прохор встал, смотрел на нее открывши рот: «Ах вот оно что! За Сталина, значит, дерешься! Ах ты, стерва! Да как ты смела? Значит все таки не желаешь исправиться? Хо-о-ро-о-шо-о! Ну теперь чаша моего терпения переполнилась. Как? Ударить моего Алешу за Сталина? А он потом, как ни в чем не бывало, с тобой за твое здоровьице поганое пил? Как Христос, значица! Бейте, пожалуйста, на здоровьице! и другую щеку. Ну нет, если он по своей слабости себя защитить не может, то я его защищу! Я тебя научу комсомольскую дуру! Где мои розги? Сожгли? Прекрасно, пойду и наломаю свеженьких. Ты, товарищ Столетов, будешь ее голову промеж ног держать, а ты, Шаландин, мою дуру, чтоб она мне не мешала ей юбку задирать. Я им обеим, сукам всыплю, будут меня помнить. Чаша моя переполнилась через край. Где розги? Я моментально обернусь».

Шатаясь, он выбежал за дверь, тетя Маня кинулась за ним: «Проша, остановись! Ну чего ты взбесился? От людей стыдно. Остановись пока не поздно!» — «Не остановлюсь…» кричал со двора дядя Прохор: «моего Алешу избили! Чаша моего терпения переполнилась. Я вам всем покажу, шлюхам! Перепорю! Розог сюда!»

Тетя Маня выбежала за ним на двор. Шаландин смеялся и смотрел на Веру, которая молча пила чай: «Да, Вера, рассердили вы своего дядю и совершенно напрасно! Вы ведь кругом виноваты и сами не хотите в этом признаться. Изменник! Страшная чепуха, вот посудите сами. Сегодня пришли ко мне многие председатели колхозов, секретари пока скрываются. Спрашивают, что делать с красноармейцами, которые с оружием в руках бродят по колхозам и не знают, что им делать. Спросил я Галанина, Розена побоялся, все таки тот немец. Ну и знаете, что Галанин мне сказал? Посмотрел вокруг, чтобы никто нас не подслушал, отвел в сторону и говорит: «Смотрите, чтобы никто из них не делал глупостей. Ни в коем случае немцам не сдаваться. Ведь попадут в лагерь, а война когда еще кончится? Пусть оденутся в штатское платье и всех их на работы в колхозах и совхозах или в полицию. Вы с Ивановым оформите им нужные документы и все будет в порядке». Вот видите какой он, и во многом так, коммунистов правда не любит, но только вредных, а вот товарища Столетова… знает давно, что тот старый коммунист, а водку с ним дул и даже целовался». Столетов задумчиво погладил бороду: «Одним словом человек он далеко не плохой, хотя в гражданской войне против меня воевал!»

Вернулась тетя Маня, запыхавшись смеялась: «Спит мой Проша у колодца. Я ему подушечку под головку подложила, пусть отдохнет, уж очень он уморился, земля теплая И ветерок его так хорошо обдует! Ну смотрите, люди! Как он разошелся — прямо не могла его узнать. Такой грозный стал и даже меня свою жену кровную пороть грозился, за что, Господи? Засыпал и до последней минуты про розги вспоминал и все по земле за ними шарил. И все ты, Вера, своим упрямством. Ох, Пресвятая Богородица, весело то как! Налей ка мне наливочки, нужно и мне успокоиться, я то уж очень я нервная стала. Нет! прав мой Проша! Хороший человек Алексей Сергеевич! Днем с огнем такого нигде не сыскать!»

***

Когда все гости, наконец, ушли и тетя Маня, перекрестив Веру, пошла за дядей Прохором, Вера ушла в свою комнату и устало села на свою кровать. У своих ног она заметила лоскутья портрета Сталина, живо нагнулась, подобрала все обрывки и осторожно сложила их на столе, стала рассматривать своего кумира. И ей стало казаться, что она в первый раз увидела эти хитро прищуренные глаза, восточный нос и густые, падающие усы над мясистой нижней губой. Как будто Галанин своей святотатственной рукой сделал из ее божества какую то злую каррикатуру. Было ясно, что это был не бог, а только человек, совсем некрасивый и, наверное, злой. Вера растерянно посмотрела вокруг, в ее ушах словно опять Галанин гремел: «Это хитрый и вредный человек, он виноват в смерти ваших родителей, в смерти многих миллионов русских людей!»

Ей стало страшно и стыдно, ее голова кружилась и хотелось страшно пить. На цыпочках она прошла в переднюю, из большой глиняной кадки зачерпнула холодной воды и с жадностью выпила всю кружку, залпом. Возвращаясь через столовую, она остановилась у иконы, где продолжала гореть голубая лампада, внимательно посмотрела на лик Богородицы, которая как будто ей улыбалась и вспомнила как давным давно, совсем ребенком молилась перед иконой, когда все было так ясно и просто. Так хотелось вспомнить слова молитв и не могла, все давным давно забыла. Опустив беспомощно руки и бездумно смотря на дрожащий огонек, она стояла перед иконой, потом, вздохнув, повернулась и вернулась к себе в комнатку… Нет, Бога все таки не было, но не было больше и веры в Сталина, казалось, что она была совсем одна в огромной пустой степи и это было страшно.

Раздевшись, она легла в постель и закрылась с головой в простыню. Нужно было спать, уже светало за окном, но сон не приходил, она все вспоминала и все время думала об изменнике. Злобы к нему больше не было, было только странное недоумение и страх перед этим чужим, непонятным человеком, ей было душно и потом… этот запах, постоянный и упорный. Она вдыхала его, когда боролась с ним, отнимая у него портрет злого человека. Потом, когда она его ударила, он лежал на ее постели и смотрел на нее как будто с недоумением, вот на этой подушке и она теперь пахла им.

Она перевернула подушку на другую сторону и снова легла, закрыв глаза. Нужно было спать, ни о чем не думать и завтра решить как жить дальше без Бога и без Сталина. И во что верить? Скорее бы Ваня вернулся. И сон пришел внезапно и поднял ее на свои легкие крылья, когда она снова перевернула подушку и обняла ее обеими руками.

***

Улицы были пустынны и тихи. С реки поднимался светлый туман. Звезды гасли, на востоке, за темным лесом, светало розовым полымем. Они шли к мосту мимо спящих домов, вдоль длинных деревянных заборов. Нина зябко куталась в платок, испуганно жалась к Галанину когда проходили патрули полицейских, посматривала на него и робко улыбалась: «Я так испугалась, когда вы с Верой поругались и так рада, что потом помирились». — «Вот как? Значит, вы подслушивали и, наверное подглядывали в замочную скважину. Наверное готовились бежать ее защищать от немца?»

— «Не думайте, что я была с ней согласна. Я ее даже очень ругала потом на кухне. Как она смела вас ударить и потом так ругать?» — «Хм, значит вы меня за изменника не считаете?» — «О, что вы? разве мы все не видим, да и она тоже, что вы за нас стоите, нас от немцев защищаете. Я прямо ей сказала, что она дура». — «И она что?» — «Она кричала, что вы грозили ее пороть и сволочью ругали… да я видела, что она со мной спорила только из одного упрямства и ей сейчас ужасно даже стыдно. Ну вот мы и пришли, мой милый», сказала она останавливаясь у крыльца маленького ветхого домика: «Вот мы и пришли…» повторила она смеясь и глаза ее блеснули темным вызовом. Галанин оглянулся на пустынную улицу, нагнулся и поцеловал теплый податливый рот, долго и крепко. Нина с трудом перевела дыхание и прижалась к нему крепче: «Еще раз, миленький, вы так сладко целуетесь». Решительно оторвавшись от нее, Галанин прошептал: «Ну, пора, иди спать, моя красавица», но Нина схватила его за руку: «А может быть… зайдете на одну минуточку, посмотрите как я живу, на прощанье меня еще разок обнимете?» — «Нет, что ты? неудобно, твой мальчик спит, разбудем его и потом… подумай, что будут говорить твои соседи?» Она закрыла его рот рукой: «Мой Васька у соседки спит… а соседи? Ну и что же, пусть говорят и завидуют, идемте, переспите у меня на кровати, а то вишь какой усталый и бледный…»

Она щелкнула щеколдой и вместе с Галаниным вошла в темноту прихожей. Когда за ними закрылась дверь, темный силуэт полицейского с белой повязкой на рукаве, неслышно скользнул к окну за ставней, прислушался, тяжело вздохнул: «так, значит, со мной ни за что, как не просил, ей, суке, заграничного подавай. Ну погоди, придет еще мое время и вспомнишь Жардецкого, просить сама будешь, а я тогда подумаю — наплачешься». Он удобно уселся на скамейке у крыльца положил винтовку на колени, не переставал прислушиваться.

***

В своем кабинете комендант города оберлейтенант Шубер улыбался в свои желтые прокуренные усы, хвалил Розена и Галанина: «Еще раз благодарю вас обоих, в особенности вас, Галанин. Все попало почти целиком в наши руки, город, заводы, колхозы и совхозы. Вы, господин Галанин, можете быть спокойным, я напишу соответствующий доклад. Нет, только подумать, приехали совершенно один в эту дыру, полную саботажников и бандитов, их обезвредили, спасли город от разрушения и пожара и организовали эту замечательную полицию из наших людей. Правда, вам помогли, как вы говорите, эти замечательные люди, как их зовут? вот они уже у меня все отмечены: Шаландин, Столетов, Иванов и, в особенности, эта храбрая Котлярова, они вам помогли, но все таки. Вы слышали про Веселое? Вот там произошло совсем другое, несмотря на то, что там были наши солдаты. Черт возьми, не будем об этом вспоминать. Ну-с, теперь очередь за мной. Я буду таким, какими были все императорские солдаты — справедливым, но строгим и я покажу русским, что такое немецкая власть — они будут довольны…»

Говорил он много, от него пахло коньяком и плохими немецкими сигарами. Но успевал тоже и работать: отдавал приказания своим писарям, подписывал бумаги, распрашивал на прощанье Розена и Галанина о положении в районе и радовался, что там, как будто, совершенно спокойно и что все председатели колхозов уже ждали его приказаний в коридоре: «Прекрасно, пусть немного подождут, я их сейчас приму, где мой переводчик, Коль? А этот Столетов? И его отчетность о расходе водки готова? Я приму его первого. До свидания, господа офицеры, и счастливого пути и успеха».

***

Выйдя на крыльцо горсовета, Галанин увидел, как немецкие солдаты поднимали на свеже водруженную мачту немецкое военное знамя, русский флаг исчез. Он посмотрел искоса на Розена, который сконфуженно протирал свой монокль: «Да, Алексей, никак не мог убедить этого старого осла… уперся, говорит, что здесь территория Советского Союза, оккупированная германской армией, не признает никакой национальной России. Ты сел в лужу, да и я с тобой. Во всем виновата эта проклятая водка. Сказал я Шаландину, чтобы он лучше сам убрал свой флаг, пока его наши солдаты не сорвали. Он снял, но кажется недоволен, и глупо!»

Галанин покраснел, хотел было что-то возразить, потом устало махнул рукой и направился к своей машине, которая стояла под липами недалеко от водопроводной колонки. Около нее в очереди стояли женщины, набирали воду в ведра и уходили, согнувшись под коромыслами. Мальчишка отделился от них и бросился к Галанину: «Дядя, ты уезжаешь?» — «А ведь это вчерашний Васька!», обрадовался Розен. «Действительно, Васька», нахмурился Галанин: «А ну-ка покажись поближе. Какой же ты грязный, братец… подожди, я приведу тебя в порядок». Вытащив из кармана платок, он вытер Васькин нос, «Вот так, нехорошо сопли распускать, возьми платок в карман и всегда вытирай нос когда нужно».

Васька послушно вытер нос платком, уставился на Галанина большими черными глазами Нины: «А когда к нам снова вешать приедешь?» Галанин рассмеялся: «А ты думаешь, что я только и делаю, что людей вешаю? Нет, не всегда. А когда обратно — не знаю. Наверное никогда. А где твоя мама?» Васька показал пальцем… да, это она стояла в группе женщин, опустив руки и робко ему улыбалась. Несколько женщин, поставив свои ведра на землю подошли нерешительно к автомобилю: «Куда вы едете? нас на других немцев бросаете?» Розен смеялся: «Ничего не поделаешь — война. Но и другие немцы не хуже нас, прощайте, красавицы».

Галанин поднял Ваську на руки, неловко прижал его к груди, потом опустил на землю и хлопнул по спине: «Прощай, беги скорее к маме, а то я увезу тебя с собой». Смотрел, как Васька прижался к матери, обняв ее колени, когда она подошла поближе, внимательно заглянул в ее глаза, опустив голову она молчала и он страшно захотел сказать ей что нибудь ласковое, ее развеселить и не мог, не находил слов. Ему было неловко и неприятно быть так близко от нее после того, что было на рассвете, чувствовать на себе насмешливые взгляды других женщин… конечно, они уже все знали, ведь он же предупреждал ее, а теперь. Если бы она была другой, веселой и смелой как вчера, было бы легче, но она молчала и смотрела на него улыбаясь странной вещей улыбкой, как будто она была его жертвой, как будто, он ее погубил, как будто, она не сама бросилась ему на шею. Чертовски неприятное положение.

Чтобы скрыть свое смущение, он резко повернулся и пошел к своей машине. Уже открыв дверцу, чтобы садиться, он повернулся, посмотрел на женщин, нашел в последний раз ее тоскующий взгляд: «Прощайте, не поминайте лихом, а я… всю жизнь вас всех помнить буду». Отвернулся, заметив слезы на черных глазах, сел и сердито захлопнул дверцу. Чтобы раз навсегда кончить эту неприятную историю, смотрел на крыльцо горкомендатуры, где суетились немецкие солдаты и русские люди, внезапно увидел Столетова, который выбежал на плошадь, размахивая какими то бумагами, грязными и помятыми. Вид у пего был испуганный, борода спутанная, лицо красное.

Он бросился к машине Галанина, нагнулся: «Слава Богу, товарищ Галанин, вы еще не уехали. Тут у меня небольшая просьба, этот маленький расходец надо оформить».

— «Какой расходец?», удивился Галанин: «Да этот вчерашний праздник, по случаю нашего освобождения. Водка и наливочки. Эти новые немцы — они совсем на вас не похожи. Требуют отчетность… наличность, так сказать… ругаются за эту пустяковину. Не могу понять! А вы ведь в курсе делов. Знаете, что мы маленько выпили, так сказать, уж пожалуйста, подтвердите господину коменданту». — «А, вот оно что. Конечно, давайте сюда мы оба подтвердим. Но, позвольте, ничего не понимаю… тут что-то не то! Неужели мы так много с вами выпили? 182 гектолитра водки и 21 гектолитр наливки! Но это что-то невероятное. Вы изволите шутить со мной?»

Столетов смущенно чесал бороду: «Но я вовсе и не говорю, дорогой товарищ, что мы с вами вдвоем вчера с помощью господина Розена у Павловых все это выпили. Тут ведь совсем иная загвоздка получается. Тут ведь надо уточнить, в чем дело? А дело в освобождении, праздничек совсем особенный за многие годы. Этот особенный праздничек не только весь город, но и весь район праздновал. И вот после сего уточнения получается, что выпили совсем малость. Но, может быть, вы все таки сомневаетесь, думаете, что Столетов хочет вас напоследки обмануть? Вот проверяйте, я все ваши и господина Розена записочки сохранил, да несколько от Шаландина, на радостях по ошибке подписал. Вот пожалуйста: от вас сразу на пять гектолитров… а вот на двадцать пять, тоже вы, вот от господина Розена сразу на сорок, вот и его подпись. Тоже его для «Первого Мая» — двадцать, вот ваша. Так как же? уж пожалуйста защитите, а то ваши тут шибко ругаются, к стенке грозят поставить за расхищение».

Галанин взял кипу помятых бумажек, перелистал их, вспомнил как ночью подписывал не читая записки, подсовываемые ему Столетовым, схватился за голову, смеясь подозвал Розена: «Эмиль, идем к коменданту, спасать положение. Смотри, что мы с тобой вчера натворили, сколько выпили!» Розен с удивлением просматривал бумаги: «182 гектолитра водки и 21 гектолитр наливки — это значит всего 2030 литров… Доннерветтер! Куда же столько?»

Столетов продолжал оправдываться: «Совсем даже мало, господа офицеры! Учтите одно: пили все, все население. Вот только одни евреи всухомятку просидели». Розен согнувшись вдвое смеялся: «Правильно! Ну что же нужно идти улаживать, оба мы виноваты, но как? А, Алексей?» Галанин беспечно махнул рукой: «Пустяки! мы выдали проходящим немецким частям и все. Но только, как они все нас ловко за нос провели? А я, дурак, все думал, что я литры подписывал, смотри как они неразборчиво гекто приписывали! Но в общем получилось прекрасно в смысле пропаганды. Весь район будет помнить освобождение от коммунистов и мы тоже. Не тревожтесь, господин Столетов, давайте сюда бумажки и идем».

Когда Галанин с Розеном вернулся к автомобилю, Нина, согнувшись под тяжестью коромысла, уходила от лип, за ней оборачиваясь бежал Васька. На душе у Галанина было грустно и неприятно. Он видел немецкий флаг над городом, группу кричащих на крыльце горкомендатуры немецких солдат, около них почтительно согнувшись, стояли Иванов и Столетов, в стороне вдруг притихшие русские мальчишки… и ему казалось, что он, Галанин, обманул их всех, город, район, и Нину с сыном…

***

По пыльной дороге Галанин уезжал из города вместе с Розеном, осторожно на тормозах вел машину вниз к реке, молчал и слушал как восхищался его приятель: «Мой друг, сколько мы выпили вчера, а чувствую я себя превосходно, в голове светло, можно снова начинать, между прочим, в кузове находится ящик водки, подарок Столетова. А Вера? Я вчера был в нее влюблен как мальчишка и жаль, что даже поцеловать не позволила. И Нина тоже хороша, ты у нее пользовался успехом и она сегодня даже плакала. Держу пари, что ты провел с ней ночь, я потом наводил справки, Шаландин сказал, чтобы я не беспокоился и что он поставил у ее дома полицейского, так сказать охранять сон молодоженов!»

Галанин покраснел, вспомнил, как он выходя от Нины натолкнулся на полицейского, который спал на скамейке у крыльца. Промолчал и продолжал вспоминать всю прошлую ночь. И ему казалось, что ничего не было, а просто он видел странный светлый сон. Его приезд в этот лесной город, хлеб-соль… трехцветное знамя. Вера, Нина, цветы на площади… поцелуй у поверженного Сталина. Столетов, тетя Маня, розги дяди Прохора… запах лип и трель сверчка. Верина комнатка с портретом Сталина… пощечина… прием у Павловых… бедная жесткая кровать Нины и на подушке смеющееся лицо с разметавшимися черными кудрями…

Да, это был сон. Все это было уже как будто в тумане. Как будто вышли люди из дремучего леса, улыбнулись ему загадочной улыбкой и снова ушли в чащу дерев. Наверное он их никогда больше не увидит и они скоро сотрутся в его памяти.

Внезапно он почувствовал себя страшно усталым. За мостом через Сонь он остановил машину: «Послушай, Эмиль, может быть ты сядешь за руль, мне что-то дремлется?» Розен уселся удобно за рулем, смеялся: «Да, дорогой мой, а что скажет твоя жена по поводу твоих ночных похождений?» Галанин зевнул: «Она об них никогда не узнает… и потом… разве это измена? Мне кажется, что наоборот: я вместе с ней изменял столько лет, и знаешь кому? Моей родине России».

Автомобиль вылетел на песчанный бугор, повернул к лесу, в котором уже давно скрылись самокатчики и их шоферы на автомобиле Розена. Обернувшись, Галанин смотрел на город. Он лежал за рекой у его ног, уже далекий, залитый лучами горячего солнца, становился все меньше и вдруг внезапно пропал в море разбежавшихся сосен и берез.


«Занесло тебя снегом, Россия!»

Галанин встал сегодня поздно, когда Розен уже ушел, вызванный к генералу. Он медленно побрился, умылся, искоса посматривая на замерзшее окно, потом со вздохом открыл толстую книгу. Было скучно и впереди опять был скучный день, обед в офицерском собрании, прогулка по лесу, занесенному снегом, обступившему со всех сторон военный городок, где был расположен штаб. Затем неизбежное синема и длинный скучный вечер с карточной игрой и водкой.

С их назначением медлили. Приезжали и уезжали зондерфюреры в новеньких офицерских мундирах, специалисты по сельскому хозяйству и промышленности, а он с Розеном продолжал сидеть в этом городке. Как будто в штабе не знали, что с ними делать и по вечерам, ложась спать, Розен ругался: «Эта тыловая сволочь, мужичье! Одели офицерскую форму и вообразили себя господами, а за обедом вилкой и ножом не умеют пользоваться и в носу ковыряют. Смотри, Алексей, вот ты двадцать лет был рабочим, а потом повоевал офицером какие нибудь полгода и из тебя получился настоящий барин! Что значит раса! Сразу видно, что ты сын столбового дворянина и немецкой баронессы. А эти — будут двадцать лет офицерами и все равно хамами останутся! Прямо противно с ними за одним столом сидеть! Надоело!»

Фон Розен быстро сделал карьеру. После возвращения в штаб дивизии со взводом пленных, которых Галанин уговорил сдаться, его произвели в майоры и наградили железным крестом, вместе с ним получил железный крест и Галанин. Здесь в тылу они резко выделялись из толпы новоиспеченных зондерфюреров, которые с почтением уступали им дорогу, с изумлением прислушиваясь к их немецко-русскому разговору. Но зондерфюреры получали назначения по различным областям Белоруссии, оставляя Розена и Галанина продолжать сидеть в скучных и серых казармах военного городка. Просвета, как будто, не было, но вот, наконец, сегодня Розена вызвали к генералу и Галанин обрадовался, надеясь на конец этого нудного ожидания.

Он рассеянно перелистывал книгу и старался сосредоточиться, но мысли его были далеко. От Мариэты писем уже давно не было. Он предчувствовал, что дома что-то случилось, что ему нужно, как можно скорее туда ехать, чтобы на месте все узнать и решить, но продолжал медлить. Розен уже успел побывать дома в отпуску и уговаривал его тоже ехать: «Чего ты сидишь здесь? Все равно делать здесь сейчас нечего. Поезжай, отдохни! Потом, когда снова нас запрягут, неизвестно, удастся ли вырваться домой».

Но Галанин медлил, он чувствовал, что что-то рвало его последние связи с прошлым и, в глубине души, радовался этому. Его жизнь до войны казалась ему такой далекой и неправдоподобной, он не любил вспоминать о своей работе на фабрике, о своих знакомых, о своей жене, которая становилась для него с каждым днем все более далекой и чужой. Не мог понять, как мог он прожить с этой недалекой женщиной десять длинных скучных лет.

Как будто его жизнь до войны была сном и, как будто, только теперь он проснулся для настоящей полной жизни. Для виду, он соглашался с Розеном, даже собирался иногда идти в канцелярию штаба, чтобы начать хлопоты, но дойдя до серого трехэтажного здания, он, вдруг поворачивал в лес, ходил по сугробам под елями, с которых игольчатый снег падал на его разгоряченное лицо, глубоко вдыхал морозный чистый воздух и, размахивая руками кричал кому то в прошлое: «Не могу… оставьте меня в покое! Живите сами и не мешайте мне жить, как я хочу…»

И так шла его жизнь в борьбе с прошлым, он писал коротенькие письма домой, в которых продолжал лгать, называя Мариэту своей любимой женой, просил ее простить, что не может приехать домой в отпуск, отговаривался службой, Розену говорил, смотря в сторону: «Время есть, мне нечего торопиться, там дома я не смогу сосредоточиться. Нужно хотя немного познакомиться с сельским хозяйством. Собираемся его восстанавливать, а что мы о нем знаем? ни черта! Вот, например, ты знаешь, что такое зябь? Нет? И я не знаю. А комбайны, сеялки, севооборот… испытание на всхожесть зерна. Что все это такое, а? Какими же мы будем с тобой идиотами, на смех русским агрономам и трактористам!»

Розен смеялся, смотрел в толстую книгу, над которой корпел Галанин: «Да, Доннер Веттер! Но это, брат, и совсем неважно. Нам нужно будет только заставить этих русских специалистов работать и выколачивать из населения поставки для армии, мы ведь прежде всего солдаты. Брось ты эту ерунду!» Но Галанин упрямо продолжал сидеть над книгами, делал выписки, возился со словарями: «Не хочу быть дураком!»

Сегодня его учение подвигалось плохо. Он курил одну папиросу за другой, смотрел в разводы замерзшего окна и, в который раз, думал о Мариэте… Она, конечно, утешилась, не даром она писала в последнем письме, чтобы он возвращался как можно скорее… иначе будет поздно… Да, этот Алексеев ее уже утешил… и черт с ними обоими… Вернувшийся Розен его рассеял, сняв тулуп и меховую шапку, протер потускневший монокль, втиснул поглубже в глазную орбиту, мрачно уселся за столом, молча курил…

Галанин посмотрел на него с любопытством: «Что нового? опять неудача?» Розен грубо, по русски, выругался: «Дождался… получил назначение! Самое лучшее место на всем центральном фронте. Конечно, для своих креатур у него самое лучшее.

Минск, Вильно, Смоленск, Орел, Могилев. А для меня! Черт бы его побрал! Я буду на него жаловаться. Этим мужикам самое лучшее, а для меня, для майора с железным крестом… эту дыру. Нет, мы еще увидим, покажем этому старому ослу!»

Галанин улыбаясь смотрел на обиженное красное лицо, на поминутно падающий монокль: «Так куда же тебя?» — «Областным комендантом в Б.» — «Так чего же ты ругаешься? Это ведь совсем не так плохо. Область большая, богатая! Далеко в тылу!» — «Богатая. Далеко в тылу. Ты шутишь! Глушь. Проклятые партизаны. Леса… болота. Ты бы на него посмотрел, как он со сладкой улыбкой мне пел, что это как раз для меня, где я могу снова показать свою храбрость и способность организовать. Эта область до сих пор почти ничего не дала, мой предшественник оказался совершенным трусом, к тому же грабил. Он отрешен от службы и предан суду, мне, как он сам говорит, предстоит тяжелая и опасная работа. Я пытался возражать… куда там, и слушать не хочет. Да, брат, дело мое плохо, завтра еду. Между прочим он вызывает и тебя. Надеюсь, что тебе повезет больше. Да возвращайся скорее, буду ждать тебя с нетерпением».

Галанин уже открыл дверь на обледеневшее крыльцо, когда Розен его задержал: «Знаешь что, Алексей, если хочешь попросись ко мне. Все таки веселей вместе будет, я как то об этом не подумал, так он меня расстроил… обещаешь?» Галанин взял его руку: «И ты еще сомневаешься! Конечно буду просить. Не падай духом, друг, не пропадем».

Вернулся скоро, веселый, долго сдирал иней с усов. Розен смотрел на веселое лицо друга: «Ну, что же, не вышло?» Галанин хлопнул его по плечу: «Дело в шляпе, хотя, брат, было не легко. Старик хотел меня оставить здесь при штабе, ему, видишь ли нужны люди, владеющие в совершенстве русским языком Золотые горы обещал, сказал, что знает мою преданность фюреру и Германии, хотел сделать меня чем то вроде офицера для особых поручений. Но я ему сказал, что не гожусь для такой работы, что хочу и дальше быть с тобой. Он обозлился, начал кричать, приказывать, потом, вдруг, успокоился и сам пошел в канцелярию, приказал немедленно оформить мои бумаги и попрощался не подав руки. Вредный старик!»

Розен схватил Галанина за плечи: «Друг мой, значит все таки опять вместе! Это меня со всем мирит. Едем в Б. Мы им покажем всем и этому ослу и партизанам. Нет, я право даже доволен теперь, будем подальше от начальства. Ну, а как же с твоим отпуском? Поезжай, брат, сразу, как мы приедем на место, я тебе дам сколько ты хочешь, не забывай, что я опять твое начальство и к тому же областной комендант, все могу!» Галанин смеялся: «Да, забыть невозможно, а относительно отпуска — о нем поговорим в Б. Кстати, я принес почту, тебе куча писем, а мне только одно и то не знаю от кого. Отправитель какой то доброжелатель. Какая то чепуха. От жены опять ничего. Ну, почитаем, что этот доброжелатель пишет?»

***

Письмо было анонимное, листок бумаги, исписанный мужским почерком по старой орфографии: «Глубокоуважаемый Алексей Сергеевич! Считаю своим долгом уведомить вас, что ваша жена, Мариэта Петровна, потеряв всякий стыд и совесть, открыто живет с вашим столовником Владимиром Борисовичем Алексеевым. В вашем несчастье вам очень легко будет убедиться, если вы неожиданно вернетесь домой и зайдете в вашу спальню после полуночи. Тогда вам будет нетрудно накрыть вашу жену в небольшой, но очень теплой компании на вашей супружеской кровати. Добавлю, что эта измена вашей жены далеко не первая и еще до войны вы носили большие рога, которые вы один не замечали и над которыми смеялась вся русская колония. А ваши посылки приходят очень кстати, чтобы подкрепить Алексеева во время его медового месяца. Итак вы предупреждены и вам остается только действовать, чтобы положить конец этому прелюбодеянию. Ваш доброжелатель».

Галанин дна раза прочел письмо и тяжело задумался. В том, что доброжелатель писал правду он не сомневался. Он вспоминал ухаживания Алексеева и других знакомых холостяков за хорошенькой Мариэтой. Вспоминал ее флирт со всеми сразу. Проводы на вокзале, когда он уезжал на фронт, особенно врезались ему в память, когда Мариэт взяла под руку Алексеева, прижалась к нему и пошла к выходу с вокзала, не дожидаясь отхода поезда, он вспоминал ее письма, которые становились все реже и суше, где она вспоминала Алексеева, который ее «утешает»… и потом это молчание в течение двух месяцев. Да этот негодяй, написавший анонимное письмо, писал правду, и правда было и то, что уже до войны он один не видал, вернее, не хотел видеть свои рога.

Внезапно, покраснев, с чувством отвращения к самому себе, он вспомнил, как часто, уходя в ночную смену, он знал о том, что Мариэт собиралась в кино с одним из его знакомых. Он брал свою сумку с бутербродами и прощался с Мариэтой, которая пудрилась перед зеркалом. «Ну, моя маленькая, не скучай и веселись». Мариэт для вида протестовала: «Но это будет немного неудобно… я одна… с холостяком, что скажут соседи?» Потом скоро соглашалась, что ей будет скучно… такой длинный вечер.

Однажды вернувшись усталым после утомительной бессонной ночи, Галанин нашел в пепельнице окурок папиросы, из тех, которые всегда курил Евтушенко, другой их столовник. Он разбудил Мариэту, которая спала крепким утренним сном, потребовал объяснений. Сонная Мариэта возмущенно оправдывалась: «Это глупо, мой дорогой, как ты можешь так думать, ты меня оскорбляешь! Это я курила, чтобы уснуть, попросила папироску у Евтушенко, потому что не могу курить твой ужасный табак. Ты несправедлив к своей маленькой жене». Она плакала от унижения, или от страха, и Галанин просил у нее прощения и целовал и ласкал ее красивое тело. А потом снова колебался и мучился от сознания той сети лжи и грязи, в которой ему приходилось барахтаться.

Он машинально потер свой лоб и тяжело вздохнул: какую подлую роль он играл, когда пользовался распутством своей жены, потому что он этим пользовался. И Евтушенко и Алексеев все свои заработки оставляли у Мариэты, покупая вино и пирожные, делая дорогие подарки. Вино и пирожные уничтожались в их доме и Галанин принимал участие в этих пирушках. Галанин застонал от стыда и злобно скомкав письмо, бросил его в угол.

Розен перестал читать свои письма и с удивлением посмотрел на своего друга: «Плохие новости?» — «Да нет… ерунда… подлые сплетни… представь себе, какая то сволочь написал мне, что моя жена мне изменяет… в своей Мариэте я уверен, она неспособна на такую грязь!» Розен задумчиво посмотрел в бегающие глаза Галанина: «Уверен? Нет, брат, сейчас нам, мужьям, нужно быть готовыми ко всяким неожиданностям. Вот, например, моя жена… у нас двое детей. Она всегда была образцовой женой и матерью. И вот, брат, побывал я в отпуску и прямо не узнал ее, красится, на вечере у знакомых бесстыдно кокетничала с молодыми офицерами, я ей дома сделал замечание, и что же ты думаешь? вдруг начала надо мной смеяться и так двусмысленно, говорила, что она молода и вовсе не хочет быть монашкой. Плохо, совсем плохо, так я и уехал, и совсем неуверен, что она не изменяет мне, впрочем и я тоже вдали от нее!»

Он махнул рукой и разорвал конверт письма, которое лежало перед ним. Из него выпал другой запечатанный конверт: «Что это значит? Алексею Сергеевичу в собственные руки. Это тебе. Что за ерунда? пишет какой то унтер офицер Коль, полевая почта 3242. Обожди. Ну да это из городской комендатуры К… помнишь, где мы выпили с тобой 20.000 литров водки. Хм… держу пари, что это пишет какая нибудь женщина, судя по почерку. Я, знаешь, писал недавно Шуберу, коменданту, мы оба из Берлина… ну вот там, наверное, узнали русские, я ведь кланялся этой Вере, помнишь, в которую я тогда влюбился. Да, ну что же мне с тобой делать?.. на бери».

Галанин с сомнением посмотрел на серый конверт: «Странно… опять, наверное, какая нибудь неприятность, и кто бы мог мне оттуда писать, ведь там у меня никого нет». Он разорвал конверт. Вынул два листочка плохой обверточной бумаги, исписанных крупным как будто детским почерком, фотография выпала и упала под стол, он ее поднял и, внезапно побледнев, узнал в улыбающейся лукавой улыбкой женщине, лицо молодой вдовы, с которой он провел остаток ночи в городе К, полном запаха цветущих лип и речной свежести.

Машинально он прочел на обороте фотографии: «Уехал ты далеко, забыл давно меня. Так на, возьми ты фото в руки и вспомни, кто любил тебя. 8 января, 42 года. Нина Сабурина». Розен смотрел через плечо друга: «Ага, вот и Нина, та, которая тебя целовала на площади. А ничего… хороша. Одна улыбка чего стоит. Ну и что же скажет на это твоя жена, в которой ты так уверен?»

Галанин сердился: «Подожди, дай прочесть». Морщась, вслух он прочел письмо: «Наш многоуважаемый и дорогой господин Галанин! Мы, известные вам, Нина, Вера, дядя Прохор, тетя Маня, Столетов и Шаландин узнали от господина Розы, что вы живы и здоровы и очень рады и счастливы. Не серчайте на меня, что я решила вас побеспокоить, но написать мне вам надо беспременно, чтобы просить у вас заступы и помощи.

Как вы уехали от нас, ну житья не стало нам тута в городе от ваших немцев и своих русских. Отнимают у нас все и мучают нас, есть совсем нечего, на базаре не приступишься, нужно последнее барахло отдать, чтобы с голоду не помереть. Коров отнимают последних, а у богатых по три и ничего. Новый районный агроном, господин Исаев с бургомистром Ивановым, которого вы сами поставили, забыли вашу доброту и смеются над вами и нами. Берут взятки страшные и дома себе строят. Шульце зверствует страшно, всех жидов побил с их детьми на руках матерей, всех гонит на Черную балку, где их потом собаки на куски рвут.

А по району веселые ходют и всех агрономов, полицейских, что немцев слушают мучают, кожу сдирают, глаза выкалывают и убивают, а девок насильничают, а полиция и немцы тоже. А немцы над нами издеваются, свиньями ругают и на мороз гонят из комендатуры, когда жаловаться идем. А Столетова и Веру за их коммунизм прошлый тоже побить хотели, но вот вы заступились и они спаслися. Тетя Маня говорит, что конец света приходит. А я так думаю своей дурной головой, что все это потому, что вы нас бросили и некому нас спасти. Приезжайте хотя на пару деньков, поучите их дураков, чтобы они нас пожалели, а то пропадем все и весь наш район.

А морозы стоят лютые и печки топим не переставая. За обороной дрова собираем, там их много и нам не запрещают. И вот смотрю и у вас тоже видно снег и холодно, и Роза в тулупе застегнулся, а вы нараспашку. Очень даже нерассудительно, простудиться можете в два счета, нужно застегиваться.

А так у нас все хорошо. Мой Васька вас не забыл и все спрашивает, когда вы приедете снова вешать, а люди вас ругают страшно, дураки. И я по вас соскучилась даже черезчур, все жду и не дождуся моего сокола ясного, но вот на весне жду на свет младенца, которому вот уже седьмой месяц пошел, жду и радуюсь ему и можете быть спокойны, выношу красавчика, такого же как и вы, мой освободитель. Еще раз прошу вас не сердитесь за ваше беспокойство и приезжайте. Приезжайте как можно скорей, чтобы мы не пропали здесь горькой смертью. С нетерпеньем ждем вас и кланяемся вашему верному другу Розе. Известная вам Нина Сабурина».

Галанин замолчал и закурил папиросу, Розен засмеялся: «Да, брат, вот так номер, ты значит скоро папой будешь!» Галанин бросил папиросу на пол и ударил кулаком по столу: «Черт возьми! говорил я тебе, что ничего кроме неприятностей это письмо мне не принесет. Папа! так я ей и поверил! во первых, еще неизвестно, на самом деле беременна ли она, а, во вторых, почему же именно я должен быть отцом ее ребенка. Конечно, женщина она действительно славная, я с удовольствием всегда вспоминал все: и площадь и ее розы и ее ласки потом в ее комнате. Хорошая, славная русская женщина.

Но ведь, если разобраться хладнокровно во всем: что я для нее? Конечно, один из многих, иначе она не отдалась бы после нескольких часов знакомства. И потом она не неопытная девушка, а уже вдова с ребенком, могла бы поберечься и, если нужно, сделать аборт, зная, что никогда больше меня не увидит. Нет, по моему здесь простой расчет, хотя я ее понимаю и не сержусь, видишь, какая у них там жизнь. Эти реквизиции, голод, зверства, партизаны. Конечно, не сладко.

Вот и ругает этого Иванова и Исаева, а за что? Ведь они исполняют приказы наших властей. Иначе, сам знаешь, что им за неповиновение грозит! Ясно популярными они не могут быть — эти бедные козлы отпущения. Что взятки берут — как же им не брать? Ведь иначе сами с голоду сдохнут. Нет, все это ерунда и потом, что за чепуха, когда я спасал этих Веру и Столетова?»

Он снова взял портрет Нины, долго ее рассматривал: «И все таки хороша, горячая женщина и любит как полагается, по русски, без всяких этих европейских выкрутас… да, жаль». Розен хлопнул его по плечу: «Послушай, ты ведь можешь к ней проехать, на месте все выяснить. Это ведь наш район. Самый отдаленный, правда, в болотах и лесах… Я тебе в два счета туда командировку устрою». Но Галанин зло махнул рукой: «Ты с ума сошел! Куда ты меня толкаешь? в объятия простой бабы. Еще жениться придется и узаконить ребенка неизвестного происхождения! Ни за что!»

Он подошел к печке, открыв дверцу, бросил на ярко горящие березовые поленицы письмо и фотографию Нины: «Кончено! и не будем об этом говорить». И письмо и фотография моментально вспыхнули, на какую то долю секунды лицо Нины, вдруг, как будто налилось кровью перед тем как исчезнуть в пожаре.

Галанин подошел к окну и как будто про себя тихо сказал: «Мне нужно быть свободным, работать и воевать. Я люблю одну девушку, с русой косой, светлыми глазами и с венком полевых цветов на голове… эта девушка — моя родина, ей я отдам все мои силы, всю мою любовь и, если нужно, мою жизнь. Она мне не изменит и не обманет. Эта девушка — моя родина Россия!»

Розен смеялся: «Ну понес свое опять! Знаешь что? давай ка напьемся по случаю таких великих событий, нашего отъезда, измены наших жен и всех этих сюрпризов из города К.! Идем обедать, там будут сестры и одна из них тобой очень заинтересована!» Галанин согласился.

***

Большой зал с огромным портретом Гитлера посреди стены. Бесчисленные столы, за которыми сидят люди в офицерской немецкой форме, почти все заняты. Полгода назад, наверное здесь висел портрет Сталина и сидели люди в русской офицерской форме, теперь они убиты, взяты в плен, бежали, на их местах сидят завоеватели. Самодовольные лица, громкие восклицания, грубый смех и шутки, поминутное «гейль Гитлер».

Миловидные русские девушки с усталыми, озабоченными грустными лицами, гремя тарелками, накрывают на столы, покрытые белыми скатертями. За стойкой красный зондерфюрер, с маленькими свинными глазами, откупоривает бутылки с русской водкой, наливкой, французскими винами и коньяком, выдает их подбегающим официанткам. Через окно, в стене, невидимые руки подают тарелки, наполненные дымящейся едой.

Галанин с Розеном, сняв свои полушубки, тщетно осматривались, отыскивая свободный столик: «Я тебе говорил, Эмиль, надо было прийти пораньше, видишь все занято». Розен поглубже втиснул монокль, удивлялся: «Где же Маруся? Я ведь специально приходил сюда утром и просил ее оставить нам столик. Ага, вот и она!» Он остановил высокую, худую девушку, которая на подносе несла бутылку с рюмками: «Маруся, где же наш стол? забыли?» Маруся остановилась, сделала испуганные глаза: «Нет, не забыла, господин майор, вот ваш столик. Я и записку на нем положила, что занят, но тот офицер все таки его занял, он говорит, что там довольно места для четырех». Маруся показала пальцем на столик около стены, за которым сидели два зондерфюрера: один маленький с черными усами под Гитлера, другой уже седеющий, в очках со щеками, заросшими сивой щетиной, оба они оживленно разговаривали и смеялись.

Розен покраснел: «Вот как! я им покажу, идем, Алексей». Он подошел к столику: «Господа, я вас прошу освободить стол, я его заказал утром». Маленький человечек вскочил: «Господин майор, но ведь вас только двое, я думал…» Розен остановил его величественным жестом: «Поторопитесь, я вас жду». Он был внушителен в своем потертом кителе, с крестом на груди и моноклем, рядом с ним Галанин, тоже с железным крестом, криво улыбался: «Вы поняли, господа, или вы хотите, чтобы мы вам помогли?»

Зондерфюрер в очках тоже вскочил, за соседним столом следили с любопытством за сценой, Розен подозвал Марусю, по-русски распорядился: «Возьмите приборы этих господ и отнесите их на тот столик, там еще есть свободные места». Двойник Гитлера, наконец, уступил: «Хорошо, мы уйдем, но, господин майор, я буду на вас жаловаться».

— «Хорошо, уходите пока не поздно…» Обиженные зондерфюреры ушли, Маруся понесла за ними приборы.

Галанин и Розен уселись за стол, смеялись, потом принялись за изучение меню: «Не плохо, а сколько водки? если, как всегда, двести граммов, то на ней далеко не уедешь». Галанин поднялся: «Мы уезжаем, я поговорю с Петерсом, заодно выясню относительно маршевого довольствия, давай твой маршбефель, Розен». Петерс, моргая свинными глазками, сразу успокоил Галанина: «Вы уезжаете — знаю… я уже распорядился отправить на вашу квартиру маршевый паек, что касается спиртного, вам полагается по два литра водки, по бутылке наливки, и бутылке шампанского, я уже уложил все в корзину и пошлю вечером». Но Галанин не соглашался: «Где корзина? Вы что думаете? мы с этими бутылками будем таскаться в дороге? Нет, дорогой, давайте сюда… мы хотим отпраздновать наш отъезд».

Галанин пересчитал бутылки, вытащил одну с наливкой, посмотрел на этикетку: «Послушайте, Петерс, откуда вы получаете наливку?» — «И водку и наливку из К. Прекрасные напитки». — «Я так и думал, Столетов старается», подумал Галанин, возвращаясь с тяжелой корзиной к их столу. Розен страшно обрадовался, увидев корзину с бутылками: «Напьемся на прощанье, садись скорее и приступим сразу». В это время испуганный голос в дверях закричал: «Ахтунг!» Высокий, худой генерал с седыми вислыми усами, в сопровождении адъютанта, медленно шел вдоль стены зондерфюреров, уселся за стол в центре зала, все снова уселись, не двигались в ожидании. Усталым движением руки он поднес ко рту ложку. И тогда все сразу засуетились, обед начался.

***

Они давно уже выпили свои 200 граммов водки, принялись за бутылку маршевого пайка и продолжали закусывать в то время, как большинство уже кончали обедать. В присутствии начальства разговаривали вполголоса. Галанин сердился: «И когда эта старая песочница уйдет, сидишь как индюк, кусок поперек горла становится… ого! этот фюрер все таки на тебя решил жаловаться!»

Розен посмотрел по направлению стола генерала, маленький человечек стоял на вытяжку перед начальством и что-то почтительно докладывал: «Черт возьми! кажется в самом деле исполняет свою угрозу. Наплевать, давай выпьем за успех нашего предприятия». Выпили, продолжая по-русски разговаривать, за соседними столами с возмущением прислушивались.

Адъютант генерала подошел к Розену: «Господин майор, генерал просит вас на минутку к себе». Розен моргнул Галанину и не торопясь направился к начальству. Галанин с любопытством смотрел, как генерал что-то недовольно брюзжал Розену, в то время как человечек вернулся с довольным видом к своему приятелю: «Скотина, скорее вон отсюда, подальше от этих господ». Розен скоро вернулся, улыбаясь выпил рюмку водки, закусил селедкой: «Да, Алексей, пожаловался на меня этот Радтке. Оказывается он здесь служит шефом канцелярии. — «Ну, и что же?» — «Я ему сказал, что этот стол для меня и моих друзой, которые должны скоро прийти. Он, видно, не очень поверил, спросил, когда мы едем. Я сказал, что завтра вечером с поездом отпускных, а он решил ускорить. Приказал адъютанту подать нам завтра утром легковую машину… вежливо выгоняет… Черт с ним, еще лучше, удобнее… Выпьем».

***

Когда генерал, наконец, ушел, стало сразу весело и шумно. Кое где еще пили, некоторые играли в карты. В углу зала на эстраде, один зондерфюрер играл на рояли немецкие модные мотивы. Около эстрады три сестры милосердия кончали обедать. Они улыбались Розену, который многозначительно пил за их здоровье, поднося рюмку к губам, и церемонно одной шеей кланялся: «Посмотри, Алексей, та, что сидит в центре, Луиза, моя симпатия. Обрати внимание на грудь и губы, замечательно целуется… девушка, жених на фронте, но по нем не очень скучает. А вот та, что сидит боком, это Грета, все время пристает, чтобы я ее познакомил с тобой, а третья с длинным носом, это их начальство, дама тоже веселая и выпить не дура. Да, наши немки здесь с ума сошли, торопятся взять от жизни все, что не могли получить в нашей довоенной Германии. Тем лучше для нас. Эге, а это что за птицы».

В дверях стояли два человека в штатском пальто с желтыми повязками на рукавах: «Дойче Вермахт». Они нерешительно осматривались вокруг, Галанин улыбнулся: «Слушай, Эмиль, это русские переводчики, я их мельком видел в канцелярии, когда был у генерала. Давай-ка пригласим их за наш стол, на зло Радтке и всем другим». — «Что же, я согласен, с ними все же будет интереснее, чем с этими мужиками, заодно докажу, что мы на самом деле ждали знакомых». Галанин подошел к переводчикам: «Вы, кажется, ищете свободные места, милости просим к нам. Майор фон Розен будет рад с вами познакомиться».

***

Александр Петрович Синицын и Владимир Павлович Еременко, неловко и смущаясь, знакомились с Розеном и Галаниным, сидели как на иголках в обществе этих веселых офицеров, не знали куда деть руки и принужденно смеялись: «Мы, знаете, господин лейтенант, прямым сообщением из Франции, поступили военными переводчиками в немецкую армию, сначала служили в лагере для военнопленных, а потом, по нашей просьбе, нас отправили сюда. Обещали обмундировать сначала в Берлине, потом в Варшаве и вот так и доехали сюда в полуботинках и шляпах. Чуть ноги себе не поотморозили. Ведь морозы страшные, ехали часто в нетопленных вагонах, и здесь тоже обещают, но только по нашем прибытии в Б.».

«В Б.?», оживился Розен: «Значит ко мне, очень рад, господа, будем служить вместе, не бойтесь, я вас сразу, как полагается, одену и обую, давайте выпьем по этому случаю. Наливай, Алексей, пусть люди согреются». Синицын и Еременко быстро пьянели и смелели: «Да, мы — эмигранты, хотим служить нашей родине. Наше место здесь, переводчики играют колоссальную роль. А вы, господин лейтенант, тоже русского происхождения?»

Галанин улыбался: «Был когда то, сейчас сам не знаю кто я… пейте. Маруся, а где их 200 граммов водки на человека? поторопитесь, видите, люди замерзают. Правильно, господа, ваше место здесь, всех эмигрантов. Работы здесь масса, увидите, скучать не придется. Будем строить на развалинах новую, свободную жизнь».

***

Синицын и Еременко были такими же эмигрантами, как и Галанин. Та же гражданская война, те же долгие годы тяжелого физического труда, оба они были холостые и, когда началась война с Россией, поступили переводчиками, чтобы помочь русскому народу в его страшных испытаниях. Народ они любили по книжному, по Тургеневу, Толстому и Некрасову. Считали его богоносцем. Коммунизм будет народом рано или поздно уничтожен, самим народом, без вмешательства иностранцев!

В лагере военнопленных, куда их назначили переводчиками, они видели как умирали от голода русские люди, сотнями, тысячами. На пишущих машинках они отстукивали ежедневные донесения об умерших, в рубрике о причине смерти отмечали всегда одно и тоже: сердечная слабость, понос.

Они страдали от сознания своего бессилия помочь несчастным и скрипели зубами, видя издевательства немцев над умирающими, побои, убийства на месте за украденную гнилую свеклу и картошку. Помогали как могли, потихоньку от немцев приносили голодающим свою порцию хлеба и мяса, но их помощь была смехотворна, было бессилие и такое чувство, будто они, тем, что служили у немцев, помогали им уничтожать своих соотечественников. И, как будто, не было просвета, немцы, как всегда на этой войне, были непобедимы, подходили к Москве, и говорили о предстоящей капитуляции России.

И, вдруг, зимой случилось чудо. Их моторизированные дивизии, их отборные войска были разбиты и уничтожены. Повторялась, как будто, история отечественной войны 1812 года, непобедимые дрогнули и побежали обратно. В сводках главной квартиры сначала глухо, потом более определенно упоминались партизаны. И слухи росли и множились, ясно становилось, что народ поднялся против оккупантов, наступил час активно помочь родине, забыть временно о коммунистах, выбирать между Сталиным и Гитлером, между родиной и захватчиками. У них был план, простой и логичный. И они начали приводить его в исполнение, подав прошение об их переводе в оккупированную Россию, и вот приехали, наконец, сюда, получили назначение в Б. и встретились со своим пьяным начальством.

Синицын, высокого роста, голубоглазый, с розовым бритым лицом актера, был москвичем, Еременко, с черными живыми глазами и маленькими, закрученными усами, небольшой и коренастый был кубанским казаком. Оба они были одного поколения с Галаниным, они играли опасную игру, но, как любил говорить Еременко, эта игра стоила свеч.

***

Галанин продолжал их угощать, одновременно шутил и смеялся над Розеном: «Эмиль, внимание, Радтке, кажется, решил развлекать твоих сестер». Розен посмотрел в сторону сестер, около их столика стоял Радтке и что-то говорил Луизе, которая, кокетливо улыбаясь, грозила ему пальцем: «Ну это мы прекратим в корне, извините меня, господа, но я должен его уничтожить».

Розен направился к столику сестер, поцеловал руку Луизе и, взяв стул, уселся рядом с ней, повернувшись спиной к Радтке, тот с недовольным видом вернулся к своему столу. Галанин смеялся: «Браво Розен. Видите какой у вас, господа, начальник. Везде пользуется успехом, и на фронте, и в тылу, нравится он вам?» Еременко задумчиво посмотрел на Галанина, молчал, поковырял вилкой в своей тарелке с кусками жареного гуся с яблоками.

Галанин внимательно на него посмотрел: «Да вы ешьте, не стесняйтесь. Это ведь наш, русский гусь и русские яблоки, и вы, Синицын, тоже не отставайте, набирайтесь сил». Синицын краснел: «Нет, я сыт, и, по правде сказать, у меня кусок поперек горла становится!» — «Вот как? а почему, если это не секрет?» Синицын нерешительно посмотрел на Еременко, выпил залпом рюмку водки: «Можно быть с вами откровенным, вы ведь русский и нас поймете?»

— «Конечно, говорите в чем дело?» — «Видите ли, когда я подумаю о наших военнопленных, которые умирают от голода, о русских людях здесь, которые тоже живут впроголодь, о русских девушках, которые здесь прислуживают, чтобы утолить свой голод… знаете — как то неприятно и тяжело, как будто я отнимаю у них то, что должно было бы принадлежать им».

Еременко мрачно кивнул головой: «У нас в лагере, где мы служили, пленные умирали как мухи, пухли с голода и умирали сотнями каждый день, прямо с ума сойти можно».

Галанин посмотрел на переводчиков, странно одной половиной лица улыбнулся: «Ах, вот оно что. Да я вас понимаю и очень хорошо, я тоже прошел через это в начале войны, будто я вырываю у умирающих последний кусок хлеба… было… мучался. Но теперь прошло… привык, огрубел, начал рассуждать логически, а это часто необходимо, иначе можно наделать глупостей! Ведь тут в чем дело? В конечной цели, мы должны победить большевиков, чего бы это нам не стоило. Чтобы их победить мы должны быть сильными и здоровыми. Это значит: быть хорошо, тепло одетыми и хорошо есть и пить. Есть и пить мы можем только то, что у нас под рукой и немцы нам дают русский хлеб и русскую водку. Оттого, что мы трое сейчас едим и пьем, наши пленные и население не будут более голодными. Ведь все равно все это реквизировано и тот кусок хлеба, от которого вы отказываетесь, все равно не попадет ни пленным, ни населению, его съест немец, или его собака как добавочную порцию, но, если вы бросите все эти сложные и неприятные рассуждения и будете есть как нужно, вы на месте вашей службы, в центре горя и нужды, сможете помочь несчастным и накормить не одного, а многие сотни, а может быть и тысячи. Тогда значит, что же выходит? Выходит, что беря одной рукой немного, вы другой рукой им возвращаете сторицей, стократно. Ясно?»

Синицын и Еременко спорили, но, в конце концов согласились с доводами Галанина, который продолжал доказывать: «И вообще, бросьте вы эту интеллигентную мягкотелость, учитесь у большевиков, цель оправдывает средства. То, что вы видели во Франции, детские игрушки по сравнению с теми ужасами, которые творятся здесь.

Вам, русским, будет страшно тяжело, но, смотрите, старайтесь всегда быть объективными, не забывайте зверств и с той стороны. И, в особенности, не слишком идеализируйте русский народ. Русский народ я люблю, наверное, не меньше вас, люблю, но одновременно его и страшусь. Вы вот говорите о голодной смерти многих тысяч военнопленных, я это знаю, но я видел здесь и нечто более страшное. Я видел этих пленных, потерявших всякое подобие и образ Божий от голода, как они поедали своих товарищей, умерших от голода… Около Ленинграда одна группа русской пехоты скрывалась долгое время в лесу, была зима, есть было нечего, так вот: они потихоньку съели своих медсестер.

Когда я подобные ужасы видел, я чуть с ума не спятил от жалости и страха перед этими людоедами. Потом, к счастью, начал рассуждать логически, начал думать: смог бы я, попав в подобные условия, тоже стать людоедом. Решил, что нет, сдохну как собака, но человечину есть не буду. А почему? Да потому, что я хоть и плохой христианин, но все же в Бога верю, а у них нет ничего, кроме страха перед Сталиным, который вообразил, что они будут за него умирать, и это он со своими большевиками виноват во всех мучениях нашего народа, он виноват в том, что сейчас война.

Немцы — звери, правильно! но они пришли и уйдут, или их отсюда уберет освобожденный народ. А народ освободится только в том случае, если немцы победят. Ибо только они могут победить большевиков их же методами, беспощадности кровавой расправы. И, как нам это ни тяжело, мы должны им помочь, помогая одновременно нашему народу, сдерживая и направляя по правильному руслу пути завоевателей. И мы, русские переводчики, мы сыграем колоссальную роль в умиротворении этой страны, и, чем нас будет больше, тем лучше будет и для нашего народа и тем скорее война и все ужасы с ней связанные, уйдут в прошлое.

Вот! А теперь выпьем за здоровье Адольфа Гитлера! Пейте не колеблясь, ибо не будь его, не были бы мы с вами здесь, работали и дальше где нибудь во Франции, пока не сдохли бы. Наше рабство, пока только наше личное рабство, кончилось, перед нами безбрежные просторы нашей родины! Да поможет нам Бог!» Синицын и Еременко послушно пили, начали с аппетитом есть: «Да, пожалуй, вы правы, смешно умирать с голоду, когда мы так близко к цели».

Вернувшийся Розен самодовольно улыбался: «Наша победа обеспечена, будем теперь продолжать кутить вместе с сестрами. И что этот осел за роялем бренчит? надоел». Зал постепенно пустел, штабные расходились по канцеляриям, у рояля худой очкастый зондерфюрер уныло бил по клавишам, только немногие столы были заняты зондерфюрерами, которые в ожидании назначения, убивали время за игрой в шахматы и в карты.

Еременко заметно хмелел: «Господин лейтенант, если вы ничего не имеете против, Синицын сыграл бы много лучше, к тому же, он прекрасно поет, в свое время он концерты давал во Франции». Галанин удивился: «Играет и поет, так что же вы до сих пор молчали. Розен, как нам все таки везет! наши проводы со знаменитым певцом! Подождите, я все устрою». Синицын слабо протестовал: «Я ведь просто любитель…» — «Любитель? и прекрасно, вы нам споете русские романсы, для начала, для немецкой публики что нибудь, что им нравится, например, «Лили Марлен» или «Ком цурюк», ну, а потом, когда вы их завоюете, наше русское».

Петерс, узнав, что у него в зале сидит знаменитый певец, которого рекомендовал Галанин, сразу согласился помочь: «Такой случай, хоть немного рассеемся, мы все любим хорошее русское пенье». Без труда он уговорил пианиста уступить место. Галанин подвел улыбающегося Синицына к роялю, кричал: «Господа, разрешите представить вам знаменитого певца парижской оперы, в настоящее время военного переводчика. Он любезно согласился спеть нам несколько немецких песен. Затем устроим концерт по желанию. «Вуншконцерт… Внимание…» Весь зал зааплодировал. Галанин улыбаясь смотрел на столик, где сидели и аплодировали сестры. «Ага, вот она Грета! Ничего себе, розовая с ямочками на щеках, рыженькая. Черт возьми, повеселимся напоследок».

Через полчаса вуншконцерт был в разгаре. Все столы, как по волшебству, были снова заняты. Немцы разошлись. Вперед за несколько дней пили свои 200 граммов водки, подпевали хором Синицыну, угощали его водкой и шампанским.

Розен и Галанин приставили свой стол к столу сестер, шутили над Еременко, который ухаживал за Гретой, шумно аплодировали и кричали Синицыну. Официантки, забыв свою службу, стояли около эстрады и смотрели в рот певцу. Галанин покрывая шум пьяных голосов, кричал по-русски и по немецки: «Мейне дамен унд Херрен, сейчас вы будете слушать знаменитый царский романс: «Вдоль по улице метелица метет!» И Синицын с новой силой бил по клавишам и начинал сладким, сильным баритоном: «Вдоль по улице метелица метет, за метелицей красавица идет».

Немцы подхватывали вкрадчивый мотив. Галанин переводил слова песни, наклонясь к кокетливо улыбающейся Грете, Розен стучал кулаком по столу: «Мы здесь пьем и веселимся, а в это время наши славные войска в снег и бурю, умирают за великую Германию и Фюрера! Да здравствует германская армия! Зиг! Хэйль!» Пьяный зал стонал от рева: «Зиг Хэйль! Хэйль Гитлер!»

Откуда то появившийся адъютант генерала, поправляя пенснэ на своем покрасневшем носу, уговаривал Розена: «Генерал желает оставить переводчика Синицына здесь при штабе, нам нужны переводчики». Розен кипятился: «Вам нужны переводчики? Врете вы! Просто вам нужен певец для ваших пьянств… без письменного приказа за подписью генерала, я вам его не отдам».

Адъютант исчез, скоро вернулся с приказом, Розен внимательно прочел, со вздохом согласился: «Ладно, берите, обойдемся и без Синицына. Выпьем, адъютант! За нашего фюрера». Сдвинув столы, все уселись рядом, взялись под руки и, качаясь в такт музыке, пели и кричали. Галанин, чувствуя теплое бедро Греты, прижимал свой локоть к ее груди и кричал: «Еременко, а ну-ка веселей. Разве вы не чувствуете этого единственного в мире товарищества немецкой армии? А где же наши девочки? Лена, Маруся, садитесь с нами… пойте и веселитесь, все здесь братья, немцы и русские. Ура!»

Было весело и пьяно. За окнами наступал холодный зимний вечер, дул леденящий ветер, гнал низкие серые тучи, снег падал безостановочно мутной сплошной пеленой, росли сугробы. На фронте немецкие солдаты всматривались в ветренную морозную муть, прыгали с ноги на ногу, чтобы согреться, с трудом шевелили костенеющими пальцами и проклинали эту дикую суровую страну и войну, конца которой не было видно.

***

Грета улыбалась Галанину, осторожно под столом прикасалась ногой, обутой в маленький сапог, к его валенку: «Господин лейтенант, какие у вас странные глаза и рот, они мне нравятся, и весь вы — так непохожи на других… я готова с вами потерять голову». Галанин смотрел в ее потемневшие зрачки: «Я рад, потому что вы тоже мне нравитесь. Вы опасная, очаровательная женщина. Скажите, вы любите вашего мужа?» Грета краснела: «Что за вопрос? Конечно люблю… Страшно! Но он далеко на фронте, а вы близко около меня и у меня голова кружится. О, как на меня смотрит ваш переводчик! Скажите ему, что я запрещаю ему на меня так смотреть!» Еременко мрачно выпил водку, повернулся к Розену: «Господин майор, значит я один еду в Б.?» Розен сердито крякал: «Да, ничего не могу поделать, Синицын остается здесь. Приказ! Бэфэль ист бэфэль».

***

В самый разгар веселья, пьяного шума и крика, сестры поднялись уходить домой. Розен и Галанин попрощались с переводчиками. На улице их встретил ледяной ветер со снегом, слепил глаза и больно колол в лицо. У ворот трое военнопленных, под наблюдением немецкого солдата, лопатами разгребали сугробы снега.

Галанин, который тащил корзину с водкой и наливкой, остановился около них: «Холодно, камрад?» Немец, закутанный в несколько шинелей, в валенках и меховой шапке, улыбнулся: «Яволь, господин лейтенант, чертовски холодно, но я хорошо одет и в валенках. Главное, чтобы ногам было тепло, тогда терпеть можно».

Галанин посмотрел на пленных, в худых шинелях, в пилотках, обмотанных женскими платками и в мерзлых тряпках на ногах: «А им, наверное, еще холодней чем вам, а?» Немец кивнул головой: «Конечно, я прямо не понимаю, как они терпят». Галанин оглянулся кругом, протянул немцу бутылку водки, подумав, вытащил из кармана кусок колбасы и хлеб: «Берите, камрад, согрейтесь вместе с ними и закусите, русские привыкли пить и закусывать, и в этом отношении они не дураки».

Солдат стукнул каблуками валенок: «Яволь, господни лейтенант, данкехшон». Галанин побежал догонять Розена с сестрами. Розен оглянулся назад: «Смотри, Алексей!» В мути зимнего, вьюжного вечера стояла тесная группа военнопленных и немецкого часового, они задирали по очереди головы и подносили ко ртам бутылку, грелись, враги, немец и русские.

***

Переводчики вернулись в свою комнату блока пять, поздно ночью, сели за стол, Еременко поставил на стол бутылку водки, хлеба, на тарелку нарезал большие куски сала: «Ну что же, выпьем напоследок стремянную». Синицын пьяно смеялся: «Вот и кутнули неожиданно. Ну и типы здесь. Этот майор и Галанин — настоящие гусары старого доброго времени, молодцы. А давно я таким успехом не пользовался. Эти немцы прямо с ума сошли. Да, спасибо Галанину».

Еременко выпил залпом полстакана водки, хмурился: «Не понимаю, что ты нашел в Галанине, он просто пьяница и дурак!» — «Почему же дурак?» — «Дурак и самоуверенный осел, одел офицерскую форму и вообразил, что он здесь царь и Бог. Нет, не нравится мне его хамская морда». Синицын смеялся: «Да ты просто ревнуешь его к рыженькой сестре, я наблюдал как ты пытался за ней приударить, безуспешно». Еременко ругался: «Было к кому, это ведь настоящая немецкая б….! И вообще все это сегодняшнее пьянство… в то время как наши военнопленные мерзли на дворе. Нет, брат, посмотрел я на всю эту банду и тошно мне стало, как пьявки они присосались к нашему народу, негодяи!» — «Ну, положим, мы с тобой тоже и даже пили за здоровье Адольфа Гитлера. Заставил Галанин. Ведь так свой тост припод-нес, что нельзя было не выпить. Да, человек он с волей и все у него ясно. Никаких сомнений, ни колебаний. И если подумать хорошенько, то, может быть, он и прав.

Во всяком случае относительно».

Еременко внимательно посмотрел на смеющегося Синицына: «Ты это серьезно говоришь? Не ожидал я этого от тебя. Для чего же мы сюда приехали, ты забыл?» — «Нет не забыл, но почему же иногда не пересмотреть положение? Почему закрывать глаза на факты. Вот Галанин… почему он должен быть мне противен? Правда он слишком односторонне рассуждает, поэтому приходит к ложным выводам, но это не мешает ему быть симпатичным. Посмотри, как он нам обрадовался, пригласил к своему столу, заставил немцев и сестер быть с нами вежливыми. А этот Розен! Удивительно забавный немец! Один его монокль чего стоит! Ха, ха!»

Еременко продолжал упрямо возвращаться к своей мысли: «Ты может быть уже передумал? Так скажи прямо!» — «Нет, пока не передумал, но подумать над этим не мешает… пока не поздно! Слышишь, что говорил Галанин. Победа над большевиками обеспечена. Ему ведь виднее, чем нам, он с фронта». Еременко стукнул кулаком по столу: «Не ожидал я от тебя, ну и подлец же ты, Синицын. Закружилась у тебя голова от немецких аплодисментов, забыл ты нашу клятву — до смерти вместе работать для освобождения нашей родины от немецкого ига?» — «Клятву я не забыл, но что же мне прикажешь делать, ведь мне приказано оставаться здесь, не бежать же мне за тобой, поймают и расстреляют, а я жить хочу, живется только раз, а какие русские девушки здесь, все красавицы. Помнишь Марусю, ее глаза, полные слез, когда я пел».

Еременко продолжал мрачно пить, потом, уже ложась спать, закончил свой спор с Синицыным: «Ты осел, Сашка, у тебя вместо души кисель. Но я, брат, и без тебя обойдусь, я исполню свой долг и как можно скорей. Слыхал, что говорил Розен? там в этой области полно партизан, которых он, дурак, собирается с Галаниным уничтожать. Осел! вообще оба они ослы, а Галанин кроме того и подлец. Помнишь как он кричал: «наши славные войска, наш фюрер, вы — русские!» Разве тебе не ясно, пьяный ты дурак, что он — изменник, самый подлый изменник своей родины!»

***

Грета — рыженькая, с голубыми глазами, розовые щеки с ямочками, Луиза — шатенка, смуглая с темным пушком на верхней губе, обе в пижамах, Грета в голубой, Луиза в розовой. Обе веселые и полупьяные лежат на диване. Галанин и Розен, без мундиров в белых, измятых рубашках, сидят за столом пьют вино и шампанское с водкой. Закуски нет, вместо нее немецкое печенье в картонных коробках и кухон. Гостинная освещена электрической лампой в розовом абажуре, одна дверь ведет в спальню сестер, другая на кухню. Прислуживает русская маленькая, тоненькая девушка со злыми, большими, темными глазами, ее щеки смугло бледные, на лоб надают непокорные пряди каштановых волос, Шурка…

Она принесла из кухни фарфоровые чашки, наливает в них кофе. Розен удивляется: «Луиза, вы смеетесь над нами… кофе… нет, мы продолжаем пить водку, а вы, медам, пейте шампанское. Плохо, что нет закуски. Галанин, добрая душа, роздал ее голодающим! И не надо! закусим шампанским». Грета и Луиза хохочут: «Эмиль, вы пьете, как верблюды, смотрите, вечер длинный, напьетесь пьяными, веселья будет мало». Галанин их успокаивал: «Гретхен, не бойтесь, мы сильные и это вам докажем. Какая вы соблазнительная, ваши ноги сводят меня с ума!» Луиза села к нему на колени: «Я люблю тебя, Алекс! почему ты такой несмелый, если я тебе нравлюсь, докажи». Галанин грубо хватал ее за грудь, долго целовал ее открытые влажные губы, она убежала от него в угол комнаты, поправляла прическу перед зеркалом, смеялась пьяно: «Алекс, ты дикарь, красивый и грубый, я боюсь тебя!» Розен следовал примеру Галанина, ложился на диван рядом с Луизой, задирал ей ноги. Галанин кричал: «Шурка, не смотри, ты еще молода, чтобы такие вещи видеть, отвернись пока не поздно!»

Шурка со злобой смотрела на него в упор, продолжала молча резать кухон и наливать шампанское. Грета сердилась: «Вон! Алек, скажи ей, чтобы она убиралась отсюда на кухню, мы ее позовем, когда она будет нам нужна». Галанин переводил: «Ты поняла? ты нам мешаешь, иди на кухню, да не подглядывай».

Шурка ушла, захлопнула за собой дверь. Луиза увела Розена с собой в спальню. Розен, обняв ее за талию, кричал во все горло: «Ах, люблю я вас, ах боюсь я вас!» Грета на подушках дивана звала Галанина: «Алекс, ну что же вы, вот вам случай доказать свою силу!»

***

На коленях Галанина в помятой пижаме, растрепанная и усталая, Грета прижималась к нему: «Долго они не возвращаются и у них тихо, наверное выбились из сил и уснули. Ну, поцелуй меня. Алекс, мой милый любовник!» Галанин, сдерживая зевоту, целовал ее мокрые, вялые губы, незаметно поглядывая на часы. У него неприятно кружилась голова. От водки, от спертого воздуха накуренной комнаты, от этой пьяной распущенной женщины.

Шурка, стараясь смотреть в сторону, наливала в чашки горячий кофе. Грета ее подгоняла: «Да поворачивайся живей! Господи, как она глупа! Алекс, скажи чтобы она скорее кончала и убиралась!» Галанин зевая переводил: «Шурка, ну-ка веселей, налей мне побольше и иди отдыхать, ты, наверное, здорово устала с нами, иди и не мешай нам». Шурка сердито огрызалась: «Что я вам лошадь, то меня гоните на кухню, а потом снова зовете сюда, в спальню беги, компрессы на голову майора клади, вам подавай, я не машина». — «Что она говорит?» любопытствовала Грета. «Она говорит, что она не машина». — «Удивительно нахальна! грубит на каждом шагу. И, знаешь, воровка. Все тащит, хлеб, масло, колбасу. Скажи ей, чтобы она принесла нам еще две чашки на подносе».

Галанин переводил, Шурка металась по комнате, стараясь угодить пьяным, поднесла им на подносе чашки с горячим кофе, Галанин и Грета одновременно протянули руки, неловко задели за поднос, который пошатнулся, чашки опрокинулись, упали на пол и разбились, кофе разлилось по полу. Галанин смеялся: «Это к счастью, битая посуда всегда приносит счастье!» Но Грета, красная от ярости, вскочила на ноги и набросилась на Шурку: «Ах ты, сволочь! мои фарфоровые чашки! Русская грязная свинья! Алекс, скажи ей, что она грязная русская свинья и сволочь!»

Галанин, закурив папиросу, глубоко затянулся, смотрел как Шурка, опустившись на колени, собирала с пола осколки чашек и складывала их на поднос: «Что с тобой, Грета, чего ты на нее кричишь, ведь это я виноват, я толкнул поднос, она здесь совершенно ни при чем, я тебе заплачу за них». Но Грета не успокаивалась: «Нет, это она! Каждый день что нибудь бьет… дура и воровка… грязная, вшивая русская свинья. Скажи ей, Алекс, что она грязная, русская свинья». Галанин лениво переводил: «Шурка, она говорит, что ты грязная, русская свинья, ты слышишь?»

Шурка внезапно выпрямилась, бросила поднос с битыми черепками на пол, посмотрела в упор на Галанина темными глазами, где горела ненависть: «А вы ей скажите, что она сама немецкая свинья и шлюха». Галанин улыбаясь переводил: «Грета, представь себе, она говорит, что ты сама грязная свинья и шлюха». Грета, сжав кулаки, бросилась на Шурку: «Ах, ты вот как… за мою доброту. Воровка, русская! Вон сейчас же отсюда, немедленно!»

Галанин, крепко схватив ее за плечи, успокаивал: «Не кричи так, ты с ума сошла, какая ты грубая и вульгарная, из за каких то дурацких чашек». Но Грета, безуспешно стараясь вырваться из сильных рук Галанина, продолжала грубо ругаться:

«Убирайся немедленно, русская! Скажи ей, что я ее выгоняю, эту сволочь, пусть убирается или я за себя не ручаюсь, я изобью эту……

Галанин с отвращением смотрел на пьяную растрепанную женщину, которая билась в его руках, на Шурку, которая с высоко поднятой головой, смотрела на свою хозяйку и старалась понять смысл немецких слов. Неприятный скандал не утихал, нужно было как то поскорее его уладить. Он нерешительно уговаривал Шурку: «Почему ты сердишься, ты видишь, она совершенно пьяная, сама не знает, что говорит, конечно, она неправа, я во всем виноват, это я побил эти дурацкие чашки. Успокойся и проси у нее прощения, черт вас побери обоих».

Но Шурка не подчинялась, подошла вплотную к Грете: «Да, она пьяная каждый день пьяная. Сегодня с одним валяется, завтра с другим. Надоела мне эта немецкая шлюха. Сил моих нету. Скажите ей, что я от нее сама ухожу, надоела мне эта я на нее плюю!» Галанин махал рукой, «Да это верно, это самое лучшее, что ты можешь сделать, уходи пока не поздно, завтра на свежую голову вы помиритесь». Грета визжала: «Что она тебе говорит, Алекс. Я хочу знать, что она тебе говорит!»

Галанин грубо толкнул ее к дивану, усадил силой: «Она говорит, что ты сволочь, б…., что спишь каждый день с новым любовником, всем по очереди даешь». Грета задохнулась, истерически хохотала и плакала: «Гони ее, Алекс, спаси меня от этой сволочи! О-o!» Но Шурка не дожидаясь перевода Галанина, накинула платок на голову, выбежала на кухню, Галанин бросился за ней: «Обожди, дура, куда же ты ночью? спрячься здесь от этой идиотки, я скоро уйду и проведу тебя домой». Но она его не слушала: «Сволочи вы все, гады проклятые, ненавижу вас всех. Чтоб вас разорвало!» Открыла дверь в ночь и с треском захлопнула за собой.

Галанин вернулся в гостинную, было тихо, на полу валялись разбитые чашки с подносом в лужах кофе, стол был залит водкой и вином, из спальни доносился мерный храп Розена. Галанин улыбнулся, такой шум, а ему хотя бы что. Выплеснул из стакана шампанское на пол, налил его до полна водкой и выпил залпом, посмотрел на Грету. Она лежала на подушках дивана и тихо плакала, она была ему противна эта немецкая, такие превосходные проводы закончились таким скандалом! Нет хуже пьяной женщины! А Шурка молодец! Как она нас отчистила.

Грета внезапно перестала плакать и снова начала кричать: «Тебе смешно, меня здесь оскорбляют, а ты вместо того, чтобы избить эту русскую дуру и ее выгнать, как будто на ее стороне! Ее защищал, а не меня, неблагодарный». Галанин зевнул: «Но ведь ты сама виновата. Чего ты набросилась на эту горничную. Ведь это мы с тобой побили проклятые чашки». — «Вот как, я виновата! Спасибо тебе, спасибо!» — «Конечно, ты и выгнала ее на мороз ночью. Она ушла в одном платке, куда? Ведь сейчас ночь, русским ходить нельзя, попадется нашим патрулям». Грета вскочила с дивана: «Ах вот как! тебе ее жаль, эту сволочь, теперь мне все ясно. Ты способен помочь ей меня бить. Потому что ты тоже, наверное, русский. Такой как она — русская свинья!»

Галанин встал, одел китель, тулуп и шапку, застегнул пояс, молча пошел к двери. Грета бросилась за ним, схватила его за плечи: «Алекс, ты куда? не уходи, подожди, я пошутила. Я не хотела тебя обидеть. Я голову потеряла, ведь эти чашки, это все что у меня осталось от моей матери». Галанин мрачно ее оттолкнул: «Пусти, ты права, я русский и мое место не здесь, а с этой русской, которую ты выгнала на снег на улицу».

Он вышел на кухню, открыл дверь на улицу. Резкий, холодный воздух приятно освежил его горячий лоб. Закрыв за собой дверь, он спрыгнул с крыльца в снежный сугроб. В столовой на диване плакала Грета.

***

С непривычки, после ярко освещенной комнаты казалось особенно темно. Ветер гнал снег прямо в лицо, забирался под тулуп, морозил руки. Галанин постоял всматриваясь в снежную темь, потом решительно шагнул вправо и провалился по пояс в сугроб. Грубо ругаясь с трудом выбрался обратно на дорогу.

Остановился, стряхивая снег с тулупа, и, вдруг, прислушался. Нет, это не было ошибкой, кто то в самом деле тихо смеялся, там за деревом с ветками, согнувшимися под тяжестью снега, он подошел к нему, вытирая глаза от снежной пыли, всмотрелся. За деревом стояла темная фигура, замотанная в платок… Шурка, которая продолжала смеяться. Галанин удивился и обрадовался: «Шурка, ты? Что ты здесь делаешь, почему не идешь домой?» Шурка опустила голову: «Боязно, ваши патрули ходят… арестуют, насильничать станут, подожду немного, попрошу у сестер остаться до утра».

Галанин свистнул: «Ну нет! и не показывайся… Она тебя убьет… она и меня выгнала. Да, ну что же мне с тобой делать? Ты далеко живешь?» Шурка махнула рукой в темноту: «В городе, от вашего городка пять километров». Галанин подумал: «Это чертовски далеко, я устал. Самой тебе идти нельзя, поймает патруль, да я и сам не знаю пароля. Вот что, идем ко мне, переночуешь у меня, а завтра домой, к сестрам не возвращайся. Она тебе не простит немецкую шлюху. Ну?» Шурка посмотрела на него снизу вверх: «Согласна, деваться мне некуда». — «Ну, а если согласна, лезь под тулуп, согреешься, видишь, как дрожишь».

Распахнув тулуп, он одной рукой прижал к себе Шурку, другой прикрыл ее с головой: «Так тебе хорошо, тепло?» Шурка робко смеялась: «Даже очень!» — «Ну так в дорогу, будем подходить к казарме, не высовывайся, чтобы тебя часовой не увидел, ясно?» Пошел быстро, увлекая за собой маленькую девочку, покрытую полой тулупа, напевал: «Вдоль по улице метелица метет…» Шурка молча семенила рядом с ним, прижимаясь головой к его груди, молчала.

***

Галанин зажег свет, разделся, открыл дверцу печки и на тлеющие головни набросал березовые поленья, сел за стол и закурив посмотрел на Шурку, которая нерешительно стояла посреди комнаты: «Ну, чего же ты стоишь? Раздевайся, т. е. снимай свой платок и садись, будем греться. Ну и мороз же!»

Шурка села за стол на краешек стула, терла свои красные пальцы: «Холодно». Галанин полез в походную сумку, доставал продукты: «Выпей немного водки и закуси». Он отрезал несколько кусков колбасы, ломоть хлеба, подвинул коробку с маслом, с удивлением и жалостью смотрел, как Шурка пила и с жадностью ела: «Голодная?» Шурка кивнула головой, что-то промычала ртом, полным хлеба и колбасы, ела долго и много, Галанин молча резал хлеб, колбасу. Шурка съела всю порцию Галанина, потом порцию Розена, которую Галанин вытащил из его сумки, жадными глазами следила, как он порывшись достал еще и нарезал на мелкие куски сало, съела и вздохнув робко улыбнулась: «Ну, кажись, я наелась…» Но Галанин не верил, пошарив по карманам достал мягкую плитку шоколада, Шурка ела закрыв глаза с блаженной улыбкой. «А теперь запей все… вот… это наливка, производство винного завода города К. Пей. Это теперь тебе неопасно, не натощак. Будь здорова!»

Чокнулись и выпили — Галанин водку, Шурка рюмочку вишневки. Раскраснелась и повеселела: «Спасибочки вам». — «Не за что, свое русское ела и пила. Ну, а теперь спать, черт возьми, я устал, да и ты тоже наверное». Он подошел к своей кровати, сдернул одеяло, взбил подушку: «Вот, тебе будет хорошо, тепло и мягко. Сейчас иди в уборную, там направо в коридоре и сейчас же ложись».

Шурка покорно исполняла все распоряжения Галанина, вернувшись, уселась на постели Галанина: «А вы где?» Галанин рассмеялся: «А я на кровате Розена. Он не вернется до утра, я его знаю. Ну раздевайся и ложись, я отвернусь». Он подошел к окну, подул в замерзшее окно старался что нибудь увидеть в темной ночи и слушал вой ветра и шуршанье платья за спиной: «Холодная зима, Шурка! Сегодня 37 градусов, а завтра наверное будет больше. Крещенские морозы. Только 10 января, вся зима впереди, мерзнут солдаты на фронте, русские и немцы, а вот нам тепло, печка горит, теплые кровати. Это ценить надо, Шурка». За спиной стало тихо. «Ты готова?» — «Готова». Галанин повернулся, мельком посмотрел на свою кровать, где на подушках с одеялом до подбородка, лежала Шурка, зевнул: «Ну спи спокойно, не горюй, все образуется, все проходит, хорошее и плохое, нам нужно быть смелыми и сильными».

Он выключил свет, ощупью нашел кровать Розена, снял сапоги и китель, лег прямо на одеяло и накрылся тулупом… заснул сразу, точно в яму упал… внезапно вздрогнул и проснулся, прислушался, всматриваясь в танцующее пламя печи, где дрова горели веселым пламенем. Говорила Шурка: «Ну, я готова, жду». — «Чего ты ждешь?» — «Вас».

— «Не говори чепухи и спи». Но Шурка не успокаивалась, прерывающимся шо-потом настаивала: «Идите же!» Галанин взбешенный вскочил на ноги и в это время вспыхнул свет, Шурка стояла перед ним босая, в одной коротенькой рубашке, похожая на мальчишку, с короткими прядями волос, падающими на лоб: «Брезгаете мною, а небось с сестрой не упирался. А она что? Разве со мною соревноваться может? У нее груди висят как пустые мешки, она их лифчиком стягивает, чтобы стояли, а у меня настоящие, твердые, смотрите какие?» Бесстыдно спускала рубашку, показывала груди, полудетские, маленькие и твердые: «Пощупайте». Галанин потрогал, удивился: «Да, очень твердые. Тебе сколько лет, Шурка?» Шурка лукаво улыбнулась: «Семнадцать исполнилось». — «Да ты ведь еще ребенок, как тебе не стыдно голой перед мужчиной стоять? Сейчас же в постель. Тебе в куклы играть, а не… ты ведь еще невинная девочка!»

Шурка обиделась, не уходила и продолжала стоять перед ним голая совсем, с рубашкой упавшей к ее ногам, «Как же, невинная! Да мне еще тринадцати не было как меня испортили. Не бойтесь, идем, довольны будете». Галанин молча поднял с пола ее рубашку, молча ее надел на Шурку через голову, потащил ее к кровати, уложил и накрыл одеялом с головой, подошел к столу, налил себе полный стакан водки и залпом выпил: «Слушай, Шурка, неужели тебе так уж хочется?» — «Нет, не хочется!» — «Ну вот видишь, так какого же черта ты ко мне лезешь, спать не даешь?» Шурка плакала: «Да ведь вы же из за меня с сестрой поругались, она вас выгнала. Вы к себе меня забрали, накормили, напоили. Разве я не понимаю, что не даром все это? Я и готова вам отплатить чем могу… больше ведь нечем. Да к тому же вы русский, мне приятно будет вам услужить».

Галанин засмеялся: «Да ты откуда решила, что я русский, а может быть я китаец?» Но Шурка стояла на своем: «Ну нет, меня не обманешь. Настоящий русский, я это угадала, когда вы в снег упали и так хорошо, приятно по-русски выругались, разве китайцы и немцы так могут?» Галанин смотрел как под одеялом тряслось от смеха маленькое детское тело и сам смеялся: «Да ну? а ты слыхала? Извини, я ведь не знал, что ты слушала. Ну ладно, спать нам все таки пора. Спи и не думай о благодарности, все это просто глупо, неужели ты думаешь, что я такой подлец и воспользуюсь твоей беспомощностью? Спи сейчас же и не мешай мне спать». Он подошел к ней, наклонился и поцеловал ее в лоб, потушил свет и лег. Долго не мог заснуть. Думал о многих Шурках, которые платят чем могут, чтобы как то жить. Прислушивался к мерному дыханию уснувшей девушки и жалел ее.

***

Он проснулся от долгого настойчивого гудка автомобиля, открыл глаза. В комнате, залитой солнцем, чисто убранной, за столом сидела Шурка смотрела на него большими темными глазами. В печке весело трещали дрова, было тепло и тихо. И тишину пронзил опять гудок, взвыл, помолчал и снова залился, будто, упрашивая.

Галанин сбросил тулуп, натянул сапоги: «В чем дело? который час?» В ответ ему, кто то постучал осторожно в дверь и не ожидая ответа ее распахнул. Маленький унтер офицер в тулупе и кепи, натянутом на уши, щелкнул каблуками: «Унтер-офицер Аренд, автомобиль подан, господин лейтенант». — «Ага, хорошо, сейчас, как на дворе, холодно?» — «40, г. лейтенант. Мотор замерз, пришлось его отогревать, Страшно холодно». — «Да, ну хорошо, подождите минутку в машине, мы в два счета соберемся, не останавливайте мотор, а то снова замерзнет».

Аренд вышел, закрыв за собой дверь. Галанин подошел к рукомойнику, побрился и помылся, искоса посматривая на Шурку. Проспал, и она еще не ушла, поставила его в глупое положение. И на кой черт было ее брать к себе спать? нужно было не лениться и провести ее домой, а теперь… Шурка подбежала к нему протянула полотенце.

«Спасибо, Шурка, здравствуй, хорошо выспалась, майора не было?» — «Уже давно вернулся, пошел в столовую». Галанин удивился: «Как же я его не слышал, ты почему меня не разбудила?» — «Я хотела, но майор не дал, говорит, что вы, наверное, сильно устали». Галанин посмотрел на Шурку, смутился: «А что ты не удивила его своим присутствием?» Шурка покраснела: «Нет, он только посмеялся надо мной, сказал, что я с вами спала». — «Вот видишь! до чего мы с тобой дошли, нужно тебе было уходить пораньше, пока никого не было, а теперь неприятности… ведь это же неправда!» — «Конечно, неправда, вы ведь не хотели, а уходить я давно хотела и платок уже надела, а тут майор и прибежал как сумасшедший, веселый, заставил снова платок снять и его ждать».

В это время ввалился Розен в распахнутом тулупе и осторожно положил на стол вещевой мешок, он видно успел уже опохмелиться: «Ага, наконец, и ты встал, а я, брат, поправился и хотел и тебя с собой забрать, да пожалел, ведь ты после Греты с этой девочкой успел позабавиться, старый развратник!» Галанин покраснел: «Глупости, просто я ее приютил на ночь! Она там посуду побила у Греты, вернее не она, а я. Все равно! Грета ее и выгнала. Не мог же я ее одну ночью пустить в город…» Он смущался, заикался, сердился на себя и Шурку: «Не видишь? Это же ребенок, я ей в отцы гожусь».

Розен свистнул: «Та, та, та, разсказывай сказки, так я тебе и поверил… Ну ладно, допустим, что ты не врешь! Так, говоришь, посуду побили… видал, когда я уходил на рассвете, они обе спали, Луиза в спальне, Грета на диване, не хотел их будить, но битую посуду видал, чуть не упал в гостинной, на ней поскользнулся. Да, кутнули на прощанье, я был в столовой у Петерса, нужно было возобновить запасы нашего маршевого довольствия, ведь ничего не осталось! Ни крошки хлеба, как я не рылся в наших сумках. Там, брат, веселье в полном разгаре по случаю воскресения. Поет снова Синицын, а Еременко около него пользуется. Ну, выпил я за стойкой, чтобы голова не болела. Смотрю — генерал, заметил меня и подозвал, удивился, что мы еще не уехали, я ему сказал, что мы сейчас едем и я пришел за маршевым довольствием, приказал выдать немедленно, чтобы нас не задерживать. Скотина! Петерс взял и выдал все снова и водки тоже, видал?»

Он показал на мешок: «Все тут, я только полбутылки дал нашему шоферу, пусть, бедняга, согреется». Галанин улыбнулся Шурке: «Ну, чего же ты стоишь, садись, хозяйкой будешь, наливай водки, режь гуся, да торопись, нужно торопиться, да ты чего нос повесила? Жаль с нами расставаться?» Шурка наливала водки, резала гуся, сама сидела грустная и к еде не притрагивалась.

Галанин сердился: «Прямо не узнаю ее, вчера много пила и ела, а сегодня бастует! Не горюй, Шурка, мне тоже с тобой жалко расставаться, да ведь ничего не поделаешь, война». Шурка внезапно расплакалась: «Ну куда я теперь денусь? Нет у меня дома, отец на войне, в нашу комнату вселили немцев, я жила у сестер!» Розен покачал головой: «Плохо дело… обожди, без водки трудно разобраться, а, впрочем, дело можно устроить. Сходи-ка, Алекс, к Петерсу, попроси принять ее на кухню!» Но Галанин крутил головой: «Чтобы там нарваться на генерала, со мной он не будет церемониться. Знаешь что? заберем ее с собой, пусть у нас работает». Розен подумал, посмотрел на Шурку: «Что же, это тоже выход и не плохой. Даже блестящий выход».

Шурка внимательно слушала их немецкую речь, как будто понимала и робко им улыбалась. Галанин продолжал рассуждать: «Тут ей оставаться никак нельзя, Грета ей не простит, будет жаловаться, ее арестуют, во вторых, я ее скомпрометировал, она здесь спала, хотя, клянусь тебе, Эмиль, я ее пальцем не тронул! Что с ней после этого будет, нетрудно догадаться! Наконец, в третьих, родных у нее нет и терять ей нечего. Вывод: заберем ее с собой, так сказать, ее удочерим!»

Розен соглашался: «Конечно, только вот в дороге нужно будет ее прятать от патрулей, но это мы обойдем». Галанин долго объяснял Шурке план: «Мы тебя удочеряем, майор и я. Плохо тебе у нас не будет, если согласна — увезем с собой, решай». Шурка сразу оживилась: «Это правда, вы надо мной не насмехаетесь, в самом деле берете с собой?» Галанин ворчал: «Тут мне не до смеха; что тебе здесь самой делать? Я тебя скомпрометировал… как тебе это объяснить? ну, ославил, что ли, тем, что с тобой спал в одной комнате. У тебя есть какие нибудь вещи? Нет? тем лучше. Не бойся, одену тебя когда приедем, а теперь ешь на радостях, я и сам, право, рад, что ты с нами едешь, ей Богу!»

Пока Шурка ела с Розеном, Галанин вышел на улицу, посвятил в курс дела пьяного Аренда, вернулся с тулупом, набросил его на Шурку и взял ее на руки как ребенка. Розен прикрыл ее сверху полушубком, получился бесформенный узел. Этот узел втиснули на заднее сиденье, забросали одеялами: «Вот, сиди и не двигайся, сделай маленькую дырочку, чтобы не задохнуться. Аренд, садитесь с ней рядом, править все равно, при вашем состоянии не можете. Давайте ваши бумаги, я сяду за руль, рядом со мной, майор, а вы с ней, когда проедем городок, можете освободить ей голову, но при встрече патрулей снова закрывайте. Шурка, ты еще живая?»

Один блестящий темный глаз смотрел в щелку, между одеялами, приглушенный голос отзывался: «Живая, спасибо вам за все». Галанин сел за руль, нажал ногой рычаг газа, автомобиль дернулся и мягко покатил по мягкой снежной дороге мимо будки часового, ставшего смирно, Розен небрежно махнул ему рукой. По улице, мимо домов, из труб которых вертикально к ясному голубому небу поднимались голубоватые дымки.

Автомобиль шел все быстрее, в городе звонил единственный колокол, снова поднятый на колокольню. Обогнали группу сестер, и зондерфюреров, Розен с удивлением и возмущением козырнул: «Смотри, Алексей, наши сестры вместе с Радтке идут домой! и с ними еще адъютант, смеются подлецы, черт возьми, как скоро нас забыли!» Галанин посмотрел через плечо на Грету, которая отвернулась: «На кой черт, они нам все сдались? противно вспоминать наше вчерашнее свинство!»

Проехали деревянный временный мост через Березину. Огромный фельдфебель с замерзшими усами, с которых висели сосульки льда на поднятый воротник шинели, внимательно проверил бумаги, бросил взгляд на кучу тулупов и одеял, около которых неподвижно сидел внезапно побледневший Аренд, отдал честь и приказал поднять шлагбаум. Галанин нагнувшись к рулю все сильнее нажимал на газ, стрелка скорости быстро прыгала по цифрам: 40, 60, 80, 100, Автомобиль мчался вперед в туманную снежную даль. Снег горел и искрился в лучах холодного негреющего солнца, лес все ближе подбегал к дороге и вдруг окружил ее плотной непроницаемой, покрытой снегом стеной. Высоченные ели и березы стояли не шевелясь, точно колонны в огромном бескрайнем храме… было торжественно тихо и таинственно жутко!

Все невольно замолчали и вслушивались в тишь леса, пока Галанин не прервал тягостного молчания: «Какой чудный зимний день, смотрите, эти березы в снегу, точно невесты в подвенечном уборе! Это бледное синее небо! Хорошо жить на моей родине! Мы покажем себя в Б. Генерал просто ахнет!»

***

И они себя, в самом деле, показали. С утра до вечера работали, разбирались в запутанных сводках и донесениях, вызывали к себе районных комендантов, вели совещания с представителями городских комендатур, с агрономами Облзо и Райзо, кричали, грозили и уговаривали. Сместили старых, неумелых и нерешительных комендантов, на их место поставили новых, молодых и смелых.

Наладили бесперебойные поставки для армии, скота, зерна, жиров. Исполняли в точности требования армии и постепенно при помощи тыловых, армейских частей очищали область от небольших и робких партизанских отрядов. Сами были точными и старательными на службе и такой же точности и старания требовали от своих подчиненных. Готовились к весеннему севу и одновременно заканчивали молотьбу прошлогоднего урожая. Выяснили запасы посевного зерна, из богатых районов давали взаимообразно в бедные, приводили в порядок МТСы.

Галанин сам уселся за гектограф, отпечатывал и рассылал по самым отдаленным МТС’ам циркуляры, требовал точных сводок о состоянии с/х машин и наличии запасных частей. Отыскивал русских специалистов, вместе с ними подсчитывал исправные машины и составлял росписи недостающих запасных частей для негодных. Ездил по огромному тылу немецкой армии вместе с механиком-зондерфю-рером Германом, в Могилев, Смоленск, Орел… к самому закоченевшему в снегах фронту, где на разрушенных станциях, занесенных снегом запасных путях, в заброшенных взорванных вагонах, в полусгоревших складах, находил ржавеющие драгоценные запасные части, грузил их в вагоны, сам таскал тяжелые ящики, ругался с обалдевшими от усталости и холода вокзальными комендантами и отправлял все в Б. к Розену.

После двух недель упорного труда и бессонных ночей, отдохнули и осмотрелись. Удовлетворенно улыбались друг другу и просматривали донесения из районов и благожелательные отзывы из центра: «Ага признали нашу способность организовывать и наши успехи! но это только начало! мы покажем нашу работу по настоящему, когда засеем по плану и снимем первый наш урожай! Наши агрономы покажут, надо только их обласкать и награждать как полагается, натурой, а не этим смехотворным жалованьем!» Они поняли одно самое главное: что без помощи русских специалистов они ничего не добьются. Ценили их и вбивали в головы районных комендантов эту простую истину. Упорствующих, самодовольных и бездарных беспощадно гнали в центр за ненадобностью, и дружески хлопали по плечу послушных: «Господа, помните и не забывайте то чему учит нас наш великий фюрер: «И действовать ты должен так, как будто от тебя одного зависит спасение родины!» Побольше инициативы, я вас покрою перед начальством, даже ваши ошибки, если, в конечном итоге, вы поднимите с/хозяйство вашего района! Думайте о том, что от вас зависит обуть, одеть и накормить наших славных солдат, тогда они победят и мы с ними! Ведь мы же такие солдаты как те на фронте, мы тоже воюем с партизанами и одновременно строим мирную жизнь, в одной руке автомат, в другой — плуг. Смотрите, сколько наших уже пало смертью храбрых, опять два в К. Герои!»

Большинство убитых было всегда в К. Розен возмущался: «Когда я туда посылаю людей, то мне кажется, что я посылаю их на верную смерть! Все время оттуда неприятные вести. Говорил сегодня опять со штабом, не желают помочь. Очень уж далеко и к тому же леса и болота! У них едва хватает солдат для защиты коммуникаций. Прямо хоть закрывай там комендатуру, да и пользы от нее никакой! Присылают только водку и наливку, нет ни скота, ни зерна, ни молока. Этот Губер совершенно не способен! Удивительно, что сам еще жив, не убили!»

***

Галанин вернулся под вечер после своей очередной поездки. Было начало февраля, но не теплело. Все тот же снег и мороз, и резкий, обжигающий ветер. Усталый и продрогший он сидел один в пустой столовой областной с/х комендатуры. Шурка суетилась около него, подала суп, принесла маленький графинчик водки, сама налила рюмку: «Вы выпейте, согрейтесь. Вишь какой холод. И чего вы все время гоняете, день и ночь! Так нельзя — заболеете!» Хмурый Галанин бросил ложку на стол: «Суп ни к черту, пересолили, черти! Дай мне второе, да поскорее, где майор?» — «Он у себя в канцелярии, там скандал, приехал комендант из К., вот и ругаются!» — «Поругались? ты опять подслушивала, Шурка? Смотри мне! Ну, а дальше что?» — «Не знаю, майор снова его вызнал к себе после обеда и снова стал на него орать. Ох и строгий этот майор стал, что стал, чуть что кричит: раус! И какие вы оба здесь стали! Там в Б. какие веселые были да и в дороге, а сюда как приехали, что ни день скандал! То с зондерфюрерами, то с агрономами. Никогда не выпьете как следует, не посмеетесь».

Галанин хмуро улыбнулся: «На все время, Шурка, ты что думаешь, мы такие пьяницы! Мы знаем когда нужно пить и когда работать! война!» — «Конечно война! но и себя забывать тоже не нужно. Вы вот и девушек не любите, не погуляеге по мужскому, разве это к добру приведет? у вас одно на уме: рожь да гречиха, тракторы да комбайны, писаря и агрономы. Слушать тошно!»

Галанин рассеянно слушал ее болтовню. Постепенно она перешла к новостям Б. Эта девушка-мальчишка обладала удивительной способностью все видеть и слышать, от ее внимательных глаз и ушей не ускользало ничего. Она все знала и ее суждения о людях были метки и остроумны. Поэтому в ее обществе Галанин отвлекался от неприятных дум. А неприятностей было много! Работа в областной комендатуре, участие в экспедициях против партизан, определенные большие успехи в налаживании с/хозяйства в области, все это не могло заставить его забыть о своей личной жизни.

Личной жизни у него не было, вернее она кончалась. С женой Мариэтой, как он впрочем втайне надеялся, произошел полный разрыв. Анонимное письмо он отправил ей с коротенькой припиской, почему она молчит? Ответ на этот раз пришел очень быстро. Большое письмо от Алексеева с небольшой запиской его жены. Ма-риэта писала, что она не может и не хочет лгать. Что она вдруг ясно увидела, что его не любит, да, наверное, никогда не любила. Просила его внимательно прочесть письмо Владимира, в первый раз так называла Алексеепа! Четыре страницы письма Алексеева были исписаны его красивым, кудрявым почерком и начиналось стихами: «о, как на склоне наших дней нежней мы любим и суеверней!» и кончалось мольбой примириться с совершившимся, не губить Мариэту и его и согласиться на развод, для этого требовалось его письменное согласие за подписью, удостоверенной его начальством. «Ты тогда будешь свободен продолжать свою, прости меня за смелость сказать тебе это, жизнь авантюриста, которую ты предпочел тихой семейной жизни. Твой, несмотря ни на что, В. Алексеев».

Галанин долго читал и перечитывал письмо Алексеева и записку Мариэт. Они оба были ему противны, но когда он заглянул себе в душу, то он стал сам себе противен. Так как он сам хотел этой развязки, на которую он толкал свою глупую и порочную жену. В тот же день он написал по французски бумажку, которую просил у него Алексеев, подумав прибавил, что берет на себя вину в злонамеренном оставлении своей жены, урожденной Сушо, прошел к Розену и попросил его заверить подпись.

Розен прочел бумажку, покачал головой: «Ты разводишься, я тебе, брат, глубоко сочувствую, эти жены, чтоб их черт побрал! Если бы не дети, я тоже бы развелся! Ну, ничего не горюй, ты еще молод и всегда еще успеешь снова жениться!» Галанин улыбнулся: «А почему ты решил, что я горюю? Наоборот, я очень рад! Надоела мне эта француженка, эта вечная ложь и грязь с обоих сторон. Теперь я свободен и это самое главное».

Но он самого себя обманывал. Он не был рад. В этом он убедился очень скоро. Конечно он был рад, что был на Родине и был занят захватывающей интересной работой. Но где то в глубине души он жалел о том, что на старости лет остался один, как бездомная собака. Своему другу во Франции Рушкевичу, он написал письмо с просьбой забрать у Мариэты его личные вещи: пальто, костюм, ботинки, две пары простынь и одеяло, в точности перечислил свое нехитрое имущество. Просил сообщить Мариэте, что до развода по прежнему будет высылать ей деньги и что квартиру он передаст ей. Мариэта и Алексеев больше ему не писали. Он был совсем один, впрочем он был все таки у себя на родине, и это было уже много.

***

Шурка продолжала трещать: «Сам толстый, красный, настоящая свинья и глаза свинные, маленькие». Галанин отодвинул тарелку: «Спасибо, ты о ком это Шурка?» — «О ком? вот вы опять меня не слушаете, просто обидно становится! Об этом Губере… свинья свиньей». — «Ах да, этот Губер… чепуху ты говоришь, Шурка! Это больной человек, у него язва желудка, потому и уехал из К.». Шурка смеялась: «Язва желудка! а жрет как? Больше всех и все ему мало, и водку лакает. Ну нет! он здоровее вас. Вот смотрите, вы опять ничего не ели. Выпейте, Христа ради, тогда аппетит сразу придет».

Галанин посмотрел на рюмку водки, подумал: «Да, может быть ты и права. А где же огурцы?» — «Ох, какая я дура, сию минуту принесу». Побежала к окошку на кухню, притащила огурцы, поставила перед Галаниным, улыбаясь смотрела как Галанин выпил подряд две рюмки водки и захрустел огурцом, потом принялся снова за жареное мясо. «Ну вот, видите, что я говорила? Кушайте, кушайте больше, а то вот какой худой стал! Китель как на вешалке болтается».

Шурка за эти три недели работы официанткой в областной комендатуре, поправилась, немного потолстела, на щеках появился темный здоровый румянец, хоть ножем их режь и ешь как персик! Осмелела и похорошела. Не даром на нее заглядывались штабные писаря и зондерфюреры, когда она подавала им в столовой. Но берегла себя, свою девичью, хотя и тронутую честь. Вольности со стороны нахальных немцев не позволяла.

Как то унтер офицер Рабэ ее прижал в темной передней вечером, а потом пришел в канцелярию с огромным синяком во всю щеку. Пошел к Розену жаловаться на грубость и непочтительность горничной Глухих… на свое горе. Розен, у которого сидел Галанин, не хотел его дослушать, позвал Шурку для объяснений и посадил бабника на две недели под арест за попытку изнасилования русской девушки. С тех пор остальные служащие комендатуры остерегались Шурки, глазами ее раздевали, шутили, делали грязные намеки, но рукам воли не давали.

В канцелярии шопотом говорили, что она была любовницей Галанина или Розена, или обоих сразу и предупреждали об этом приезжавших с докладами районных комендантов. А Шурка продолжала бегать, подавать, петь, и радоваться своей новой жизни у своего нареченного отца Галанина. Была счастлива, как может быть счастлива здоровая девушка в семнадцать лет.

Галанин с удовольствием смотрел на тоненькую фигуру в белом фартуке, которая суетилась около его стола, внезапно вздрогнул и всмотрелся внимательней: «У тебя откуда это платье, Шурка?» Шурка кокетливо улыбнулась ему: «Наконец то заметили! А что вам оно нравится?» — «Да хорошее, откуда оно у тебя?» — «Да ведь вы сами мне его подарили, когда мы сюда приехали и белье и ботинки и пальто, у меня ведь ничего не было, когда вы меня сюда привезли». — «Но ведь я тебе подарил серое, а это зеленое».

— «А я его перекроила, сделала уже и покрасила, правда красиво?» Галанин принужденно улыбнулся: «Очень… Ты мне в нем напоминаешь одну русскую женщину. У нее тоже было зеленое платье только без рукавов и с большим вырезом на груди… Она была крупней тебя и старше, но что-то общее у вас есть».

Шурка посмотрела хитро на Галанина: «А это приятное воспоминание?» — «Да, как тебе сказать… с одной стороны приятное, с другой… ну ладно, спасибо, наелся как верблюд. Так говоришь, Губер у майора? Я пойду туда, до свиданья». Шурка, вдруг, напомнила ему о Нине Сабуриной, своим платьем, в последнее время он чаще думал о ней. После Могилева… Он ночевал там после утомительной и долгой дороги в поисках склада запасных частей для МТС’ов. В холодной нетопленной комнате, закрывшись с головой тулупом, он спал крепким сном, и ему приснилось: он ехал, как всегда в последнее время, по безбрежной снежной равнине. Один, в своем маленьком автомобиле, была глухая ночь. От телеграфных столбов и придорожных деревьев падали на снежную дорогу синие блестящие тени.

Внезапно автомобиль стал, взвыл мотором и забуксовал в снежном сугробе. Галанин вышел на дорогу, проваливаясь в снегу, зашел вперед и увидел, что передних колес не было. Посмотрел вокруг на глубокий снег, на красную луну, на синие тени и вдруг увидел, как через дорогу перебежала женщина, босая и в одной рубашке, в ее темных глазах был ужас и она пропала в снежных кустах, которые шуршали от порывов ледяного ветра. В оцепенении Галанин смотрел на кусты и на следы ее босых ног, по которым мчалась стая волков с длинными высунутыми языками, промчались как призраки и скрылись в кустах и оттуда страшный смертный крик:

«Алеша, спаси!»

Галанин побежал на крик, спотыкаясь и падая в сугробах, добежал, раздвинул кусты, наклонился… Волки исчезли. В луже крови стоял Васька, сын Нины, сморкался в белый чистый платок и спрашивал улыбаясь: «Дядя, а когда же ты, наконец, приедешь к нам снова вешать?» Холодный ветер гнул кусты, которые краснели, купаясь в крови.

Галанин проснулся дрожа. Тулуп валялся на полу, в комнате было светло от луны. Стуча зубами от холода, он снова накрылся с головой, согрелся, но долго не мог заснуть. Ему было страшно и он с нетерпением ждал утра. И думал все о Нине, вспоминая ее письмо. Он жалел, что так легкомысленно отнесся к ее мольбе приехать в К. хотя на несколько дней, что не поверил ее беременности, ее радости родить ему сына.

Конечно, она была простая женщина и он ее не любил, но зато она его любила и отдалась ему со всей страстью своей наивной грубоватой любви, от которой и должен был родиться его сын, его первый единственный ребенок. И внезапно он начал думать с нежностью о своем будущем наследнике, захотел взять его на руки, почувствовать тепло маленького нежного тела. Она писала ему, что ребенок будет весной. Весной он поедет туда в К. под каким нибудь предлогом, навестит Нину в ее маленькой квартире, мать с его сыном! Скорее бы весна!

Он невольно улыбался своему нетерпению, но оно было понятно, он старел, и был одинок, так страшно одинок в этих снежных бесконечных просторах. Потом он заснул и ему снился сад цветущих яблонь и его маленький сын на коленях Нины. Это был хороший радостный сон и он старался прогнать воспоминание о волках, о кустах в снегу и крови.

На другой день он снова с головой ушел в работу. Сегодня Шурка напомнила снова о К. и потом приехал этот Губер, таким образом место районного коменданта было свободно. Он решил не ждать весны, ехать туда немедленно, нужно поскорее поддержать Нину. Ведь ей, наверное, тяжело работать беременной, ей нужен покой и усиленное питание и он может ей все это дать.

***

В передней кабинета Розена писарь Рабэ с длинным угреватым лицом стучал на пишущей машинке. Вскочил, увидев Галанина, отдернул куртку: «У господина майора зондерфюрер Губер, я сейчас доложу». Галанин покачал головой: «Я подожду пока они там кончат. Вот что, Рабэ, у вас есть, конечно, карта района К. Дайте-ка мне ее». Рабэ порылся в папках, достал карту и протянул ее Галанину, который внимательно стал ее рассматривать. Разыскал город К., колхозы и совхозы и прихотливое течение реки Сони. На юге московское шоссе, от которого идет дорога к реке, за рекой город. На севере большое озеро, на его берегу колхоз, конечно, «Озерное». А дальше болота, до конца карты и лес, бесконечный лес!

Он закрыл глаза и постарался представить себе город К. таким, каким он его запомнил с того памятного дня, но не мог, за дверью кричал Розен: «Я повторяю вам, что ваш неожиданный отъезд из К. по крайней мере странен. Почему вы не дождались приезда нового коменданта? Черт побери, как вы смели самовольно уехать?» В ответ ему гудел робкий бас, что-то доказывал, но Розен продолжал кричать: «Больны? Знаю, видел ваше медицинское удостоверение, и был согласен вас оттуда забрать, но вы должны были ждать смены. Мы на войне, господин Губер, и ваш приезд сюда пахнет дезертирством, Ваш зондерфюрер Ах мне ничего не говорит, я его даже не видел до сих пор и вы сами его назначили, а сами поторопились бежать сюда. За это под суд! Доннерветер, вы просто струсили!»

Опять гудел бас, долго и нудно и опять кричал Розен: «Я вам не Кауфман, который только воровал здесь! Я вам покажу! Завтра поезжайте в В. мне такие люди не нужны и я напишу соответствующее донесение о ваших подвигах. Я вас не задерживаю, можете идти. Гейль Гитлер!» Дверь в кабинет Розена открылась и Галанин с любопытством посмотрел на красное жирное лицо Губера, который поспешно прошел через канцелярию, деланно улыбаясь.

***

Розен стучал кулаком по столу; «Ты пойми, Алексей, этот дурак испортил мне всю мою работу! Везде мы наладили, а в этом проклятом К. полный хаос. Он уверяет меня, что к пятнадцатому сдаст нам, наконец, 120 коров, но разве этому ослу я могу верить? сам сомневается, боится, что в дороге их отобьют партизаны. Что же, я напишу о всем этом скандале генералу. Кстати как он там, ты ему доложил?» Галанин засмеялся: «Победа по всему фронту! Он был поражен нашими успехами. Ставил наш район в пример другим на совещании. Очень доволен, во время обеда в столовой пригласил меня занять место рядом с ним! Радтке чуть не лопнул от злости, уступая мне свое место! В общем все бумаги оттуда я сдал в канцелярию, прочти их и ты убедишься, что чин полковника тебе обеспечен!»

Розен ходил взад и вперед по кабинету, самодовольно поправлял монокль: «Я рад, впрочем, здесь ведь заслуга не моя только, без тебя я ни черта бы не сделал, молчи, молчи, не скромничай! Знай одно, что я свой долг в отношении тебя исполню!.. Что это там у тебя?»

Галанин положил карту на стол: «Не узнаешь?» — «Район К., как же, сразу узнал. Он мне давно спать не дает! Черт возьми, ну и дыра же». — «Да дыра… а помнишь как мы там кутнули?» — «Еще бы, да были мы тогда чертовски молоды, энтузиасты! Но что же мне теперь делать, кого туда назначить?»

Галанин криво улыбнулся: «Районный комендант давно у меня на примете. Этот человек один способен навести там порядок и выжать из населения все, что оно может и должно дать». Розен недоверчиво покачал головой: «Легко сказать! а партизаны? Они ведь до того обнаглели, что недавно напали на город. Шубер насилу от них отбился. О посылке туда карательной экспедиции нечего и думать, да чтобы там прочесать лес нужно послать не меньше дивизии. Так, брат… Но все же скажи кто этот колдун, я что-то такого у нас не вижу!» — «Лейтенант Галанин».

Розен выронил монокль, с удивлением свистнул: «Ты? Нет, брат, и не думай! Что я без тебя здесь буду делать?» Галанин упорствовал: «Нет, не шучу! Подожди, садись, будем рассуждать логически: во первых, я тебе здесь больше не нужен! работа у тебя налажена, мои поездки кончились. У тебя опытные, энергичные помощники. Значит, я здесь лишний. Сидеть здесь в канцелярии и ругаться с писарями? Спасибо! Во вторых, город К. я знаю, город К. и все тамошнее русское начальство. Шубер к нам относится хорошо, значит мне будет легко там разобраться во всем этом хаосе. Потом не забывай, что я все таки по происхождению русский и мне будет легче там действовать, чем немцу. И потом, черт побери, ты ведь сам меня всегда уверял, что я способный и храбрый офицер и я с тобой согласен. И будь спокоен, пошлешь меня, я твое доверие оправдаю и этот район сделаю образцом для всех твоих других районов… соглашайся, брат!»

Розен крутил головой, упирался, спорил, но, в конце концов, со вздохом согласился: «Пожалуй, ты прав! поезжай, но только будь осторожен, не слишком рискуй, я ведь тебя знаю. Клянусь тебе я буду очень о тебе беспокоиться». Галанин смеясь хлопал его по плечу: «Не бойся, не пропаду, но только вот что: чудес от меня не жди, коров этих я тебе сдам, но потом, дай мне передышку. Нужно будет управиться с партизанами. И я с ними управлюсь. Еду завтра же! Поеду с Губером на его автомобиле. Он ведь едет мимо. В Комарово мы с ним расстанемся, он поедет по направлению на Б., а я на К. После завтра буду на месте!» Потом всю ночь не мог спать, от нетерпения поскорее уехать в свой район и увидеть Сабурину.

На другой день в областной тайной полиции Галанин узнал мало интересного. Ни силы, ни расположение партизан там не были известны. Начальник полиции, бледный нервный офицер СС, неопределенно тыкал рукой на север района К. за озеро: «Где то тут, их начальник, некий папаша, прислан с той стороны фронта, видно энергичный и умный организатор. Ядро его отряда колхозники «Веселого» и жиды, бежавшие от расстрела из К., также коммунисты района. Отчаянные люди, прекрасно воюют и зверствуют. Агрономов, полицейских и старост уничтожают беспощадно, вооружение отличное, автоматы, ручные гранаты и даже минометы и пулеметы. На помощь от нас не расчитывайте. У нас здесь и без К. дел по горло, да и потом сами видите этот лес. Более точные сведения вы получите на месте от г-на Шульце — он там у себя в корне уничтожил всех евреев и коммунистов, и он в курсе дела. Больше ничем вам помочь не могу, очень жалею!»

Галанин вернулся обратно в с/х комендатуру, прошел к Губеру. Толстяк был навеселе, тряс ему руку: «Очень рад с вами познакомиться, г-н Галанин… слышал, слышал! Поздравляю с назначением, но должен вас предупредить, легко вам не будет! лес… везде партизаны, будьте осторожны, к счастью, у вас там будет превосходный помощник, умный и энергичный агроном Исаев, говорит прекрасно по немецки. Предан как собака! Ха, ха. Нет приказа, который он не выполнил бы, исполняет в два счета, вам там придется только подписывать. Кстати, вы играете в карты? Нет? Очень жаль! Но, дорогой мой Галанин, вы тогда там с тоски пропадете. Ведь это наше единственное развлечение и утешение: карты, женщины и водка! Комендант Шубер так мне и сказал: «постарайтесь, чтобы к нам приехал человек любящий карточную игру, постоянный партнер». Их там трое: он, Ах и Шульце, тот больше пьет после расстрела Попандопуло. Потому что, одно дело приказ, и другое дело живой человек, который его исполняет, со своими нервами и слабостями.

Вот я, например, не смог бы. Черт возьми! я старый солдат, но не смог бы расстрелять всех этих евреев с женщинами и детьми, и послать вместе с ними и эту восхитительную Александру только за то, что она оказалась наполовину еврейкой, так сказать, прямо с кровати на Черную Балку. Нет, я не смог бы! Вы знаете какая она была красавица с синими глазами! Конечно, Мария Луиза красивей ее, но что с нее толку — чиста! А Александра была! Огонь! Она могла бы даже столетнего старика заставить потерять голову. Ха, ха. Город К., конечно, дыра, но и там есть женщины, которые умеют любить получше, чем наши немки. Если бы не партизаны, там можно было бы жить до смерти, но вот…»

Губер задумался, потом налил два стакана наливки, протянул один Галанину: «Пейте, хороший напиток, его мне всегда будет недоставать. Да… вот мною майор недоволен, говорит что я трус. Но он неправ, там знаете очень нехорошо. Пахнет нехорошо, смертью! Я потерял там пять хороших и храбрых зондерфюреров! Пали за родину и за фюрера, а я вот остался жить дальше! Многие уже убиты, много солдат, полицейских и Кугель, а старост и агрономов и не пересчитать!.. Да играешь это в карты и думаешь: а может быть в последний раз козыряешь, может быть на завтра и моя очередь! Плохо! хуже чем на фронте, поневоле для храбрости выпьешь! Вот вы меня спрашиваете о положении в колхозах, но дорогой мой, Исаев вам все сам расскажет. Он один все знает, а мое дело маленькое: я подписывал и играл в карты, и воевал вместе с Шаландиным, собственно если бы не он, нас там всех давно бы слопали! Подумайте только: русские, унтерманши и нас защищают. Парадокс! За ваше здоровье! Значит завтра едем вместе? Вот что, г-н Галанин, я знаю — вы правая рука майора. Попросите его не жаловаться на меня генералу, умоляю, вся карьера полетит ведь к черту! А у меня жена и дети… Дочь, Мария Луиза с серыми глазами, вот такими же как у Котляровой! Ну, пьем! Боже, как я счастлив! Я жив! Пью за здоровье нового коменданта и хочу надеяться, что его там не убьют, хотя надежды мало. Так значит, попросите за меня? О спасибо! я счастлив! Выпьем!»

Галанин насилу вырвался из его пьяных объятий, пошел к себе укладываться, проверял и смазывал свой автомат. Не постучав, в комнату ворвалась Шурка, в платке и валенках. Оставляя на полу куски мерзлого снега, подбежала к нему и кричала со слезами на глазах: «Вы едете, я все знаю, вы едете в К. Куда вы едете? Разве вам здесь плохо? На кого вы меня бросаете?»

Галанин улыбаясь продолжал смазывать автомат: «На кого бросаю? На майора. Не кричи и не бегай. Смотри сколько снега нанесла! Ты с ума спятила. Да еду! Скучно мне здесь». Шурка села на кровать, плакала: «Скучно ему! А кто виноват? Сами виноваты. Говорила, нельзя так много работать. Почему не гуляли, девушек не любили? Конечно, скучно будет. А там что? Те же агрономы и комбайны. И еще партизаны! Они убьют вас! Как майор мог вас туда пустить? А еще друг называется! На смерть посылает! Я не хочу, чтобы вас убили, слышите, не хочу!»

Галанин сердился: «Как ты смеешь так здесь орать? Ты забываешь с кем ты говоришь. Не хочешь, чтобы меня убили. Да пойми же, дура, что и я тоже не хочу. Да не реви так! Как тебе не стыдно, ведь на улице слышно, что будут о нас с тобой думать?» Шурка трясла головой, кричала еще громче: «Мне наплевать! пускай думают! Я вас люблю, как отца родного… я не могу без вас, умру!» — «Да мне, Шурка, и самому не хочется туда ехать, но что же делать — приказ!» — «Приказ! так я вам и поверила, вы сами себе приказали. Хорошо, поезжайте, но только забирайте меня с собой, я здесь не останусь, меня тут без вас заклюют! Возьмите меня с собой, родненький! возьмите!»

Шурка горько плакала, закрыв лицо руками. Галанин подошел к ней, погладил ее по голове: «Шура, успокойся, это сейчас невозможно, во всяком случае в ближайшее время, я сам не знаю как я туда доберусь, дороги занесло снегом. Придется ехать на санях в такой мороз, может быть верхом. Будь благоразумна! Я тебя очень жалею, честное слово, и люблю, как свою родную дочь. Очень! Но, повторяю, сейчас не могу тебя взять с собой, а со временем обязательно, даю тебе слово! Ну успокойся, Шурочка!»

Он гладил ее спутанные черные волосы и продолжал уговаривать: «Ведь майор тебя тоже любит. Он тебя в обиду не даст. До того, как я тебя заберу. Успокойся и иди к себе, не мешай мне собираться, черт возьми!» Шурка вытерла глаза, внезапно успокоилась и засмеялась: «Значит взаправду любите меня? Потом к себе заберете? Спасибочки вам, Алексей Сергеевич!»

Убежала, на пороге обернулась, исподлобья посмотрела на Галанина, занятого своим автоматом и покраснев захлопнула за собой дверь. Галанин увидел ее еще раз, когда автомобиль уже отъехал от комендатуры, она выбежала как сумасшедшая из комендатуры, закричала. Шофер затормозил, Галанин недовольно открыл дверцу: «Ну, в чем дело?» Шурка, с раскрасневшимися щеками, сунула ему в руку мокрый узелок: «Огурцы, я совсем о них забыла, с горя. Вы ведь их любите! Кушайте на здоровье!»

Розен в дверях протирал монокль: «За нее не беспокойся. Буду беречь». Галанин молча притянул к себе Шурку и поцеловал ее в лоб, захлопнув дверцу, удобно откинулся на спинку сиденья. Сидевший с ним рядом пьяный Губер чмокнул губами: «Красивая девушка, г-н Галанин, я вас поздравляю, у вас прекрасный вкус!»

Галанин посмотрел на него и улыбнулся своей кривой усмешкой: «Вы ошибаетесь, зондерфюрер Губер! Эта красивая русская девушка не моя любовница, а моя приемная дочь и я прошу вас воздержаться от всяких подобных замечаний, иначе вам будет плохо». Выезжали за город, вдали простиралась бесконечная снежная даль.

***

Путешествие до Комарово прошло благополучно. Погода благоприятствовала. Уже несколько дней было ясно и тихо. Было очень холодно, но не было этого северо восточного ветра, который заносил дороги снегом, сдувая его с огромных сугробов, сделанных снегоочистительными машинами. Непрерывные колонны обозов на фронт и в тыл, раскатали и расширили дорогу, поэтому ехали быстро и без помех.

В Комарове Галанин попрощался со счастливым и все еще пьяным Губером, который не переставал в пути прикладываться к бутылке с наливкой, слушал его бестолковую болтовню: «Желаю вам все таки успеха. Главное опирайтесь во всех ваших действиях на Исаева, это не человек, а клад! И учитесь играть в карты, иначе с тоски умрете, если вас не убьют раньше партизаны! Спасибо вам за ваше заступничество перед майором, ведь он неправ. Я ведь сделал все что мог, но я ведь не Бог». Уже его автомобиль двинулся дальше на запад, когда Губер приказал остановить и открыв дверцу закричал: «Совсем забыл, дорогой мой! Я вам рекомендую мою горничную, Марию Луизу. Хорошая чистая девушка, говорит по немецки, я ей обещал… и вы будете довольны. Прекрасно готовит и красавица! Сложена как богиня! Грудь, ноги… сами увидите».

Он продолжал кричать, когда его автомобиль уже двинулся, но его уже нельзя было понять. Галанин улыбнулся: «Напился на радостях. Кто это Мария Луиза? Наверное какая нибудь колонистка немка, жил с ней, сукин сын, а теперь мне рекомендует ее прелести».

В комендатуре зеленый от усталости и бессонных ночей фельдфебель, проверив бумаги Галанина, быстро отдал нужные распоряжения: «До Лугового вы, г-н лейтенант, доедете на нашем автомобиле. Это 100 километров отсюда и там начинается ваш район. Оттуда вы снесетесь с К., чтобы вам выслали сани, т. к. дальше ехать машиной невозможно. Когда вы думаете ехать?» Галанин посмотрел на огромную карту, висевшую на стене, без труда отыскал Луговое, за Луговым сразу начинался лес, который тянулся непрерывно до К. и дальше на юг и восток. Нужно было ехать по старому московскому шоссе до проселочной дороги, оттуда близко за рекой был город.

Он вспомнил жаркий июльский день, опьянение головокружительного наступления. Как все это далеко отодвинулось! Сказка кончилась вместе с летом. После первых сказочных успехов, была тяжелая зимняя кампания и первые поражения. Настали будни, тревожные и грозные, Правда, контр наступление врага было остановлено и фронт стоял крепко, но уверенности в скорой победе не было даже у оптимиста Розена. Впереди были грозные испытания, кровопролитные бои, а здесь в тылу, вдруг, появились партизаны, сначала робкие, слабые, потом постепенно все более смелые и сильные.

Его предсказания оправдывались, за допущенные ошибки и преступления нужно было платить кровью лучших солдат. Галанин провел рукой по лбу: «Я еду немедленно, т. к. хочу быть на месте завтра утром. Распорядитесь!» — «Слушаюсь, г-н лейтенант, я хотел бы только предупредить относительно партизан. За Луговым в этих проклятых лесах они кишат! Будьте очень осторожны!»

***

До Лугового тоже доехали быстро и без особых приключений. Только два раза они завязли в сугробах снега, но быстро расчистили дорогу ручными лопатами. Начинало смеркаться, на западе быстро потухала вечерняя заря. Пустынная дорога привела их в небольшой колхоз, у околицы которого большая доска, прибитая к телеграфному столбу, лаконически предупреждала: «Ахтунг! Тифус!»

Шофер остановил машину у большого дома со скользким обледеневшим крыльцом, помог Галанину вынести чемоданы и автомат, извинился смущенно: «Г-н лейтенант, мне еще не сделали прививки, я не рискую заходить в дом». Галанин угостил его на прощание папиросой: «Спасибо, конечно, не заходите. Поезжайте обратно, да смотрите не увязните. Доброго пути!» Автомобиль вильнул по улице и помчался обратно, подняв за собой снежную пыль.

Галанин посмотрел на совершенно пустую, точно вымершую улицу, на дом. Он был большой, сравнительно новый, крытый железом в отличие других бедных изб под тесом и соломой. Очевидно управление колхоза, его окна смотрели на улицу темно и недружелюбно. Вздохнув он поднялся на крыльцо, дернул за скобу двери и, захватив чемоданы и автомат, вошел в большую холодную комнату, где стояли столы и лавки вдоль стены. Было холодно и неуютно как во всех присутственных местах, когда их покидают люди.

Он подошел к другой двери, открыл ее, крикнул: «Эй, есть здесь живые люди?» Оттуда шло тепло и люди там были: высокий старик в лаптях и онучах, в рваном ватнике, встал с лавки. Он был худ и бледен, с неопрятной спутаунной бородой и его голос слабо дрожал: «Есть, как же есть еще пока». Вглядевшись в Галанина, засуетился, старался ходить быстро, хватаясь за стол и скамьи: «Сичас, сию минуту!» пошел за деревянную перегородку, крикнул: «Мишка, живо, иди топить печь, вишь немецкий солдат приехал».

Слабый женский голос плаксиво добавил: «Да одень валенки, не ходи босиком, заболеть хочешь, одень, говорю». Галанин, закрыв дверь, вернулся к столу, уселся на скамью и смотрел как Мишка, мальчик лет десяти, оборванный и грязный с соломой в спутанных длинных волосах, шаркая по полу большими до бедер валенками, затопил принесенной лучиной хворост в большой русской печи, зиявшей своей темной огромной пастью, подождал, когда огонь загорелся и набросал сверху березовые поленья. В комнате стало светлей и веселей от ярко танцующего огня. Зимние сумерки нехотя поползли за окно и стали там отражая в стеклах пламя в печи.

Вошел старик, молча стал в углу, держась за стол руками. Мишка ушел, за стеной снова стал слышен слабый ноющий женский голос. Дрова разгораясь трещали… долго молчали. Галанин закурил папиросу, проверив автомат положил его на стол, зевнув посмотрел на старика: «Староста?» Старик молча кивнул головой, от отблеска огня его лицо было бледно зеленое, пальцы на краю стола — длинные серые кости. Он снова кивнул головой, закашлялся и улыбнулся жалкой улыбкой: «Да, староста, только слаб я стал. Да, слаб, слышь от тифа, и дочка тоже больна, не хочет поправиться, слаба, а внук ничего, герой! работник наш единственный. Герой Мишка, в отца пошел, тот на фронте!»

Галанин посмотрел на него внимательно: «Да, вы сядьте, дед, чего вы стоите? Ведь ноги не держут, отдохните! Вот что, староста, мне сани нужны до К., хочу завтра с рассветом ехать…» Старик, тяжело кряхтя, сел на скамью в своем углу, засмеялся: «Сани в К., ну и везет же тебе, милый, так везет, что прямо удивительно! Ведь у нас в Луговом нет лошадей… ничего нет… нету лошадей, нету коров, нет свиней, ни кошек, ни собак, ничего нету: нету жита, нету молока, есть маленько картошки, нету соли, нет спичек, огонь из избы в избу бегом таскаем, нету круп, нет людей здоровых. Сани есть и телеги есть, а запрягать нечем. А тебе повезло: Онисим приехал из К. только что. Картошки привез моей снохе, месяц взойдет, обратно собирается, вот он тебя и повезет, доставит в сохранности, если только вас партизаны не схапают, тогда — все, и тебе и ему. А от нас толку не жди! Больные мы все и слабые, пользы от нас никому ни нам, ни вам, голубчикам». Он что-то еще пробормотал под нос и потом долго кашлял, отдышавшись крикнул: «Мишутка, подбрось-ка еще дров, да лучину принеси, вишь темнеть стало».

Галанин порылся в мешке, достал стеариновую свечу, зажег ее наклонив, накапал на стол и поставил; узкое длинное пламя медленно разгоралось, гнало тени в углы. Мишка подбросил дров в печь, стало совсем тепло Галанин снял тулуп, бросил его на лавку, посмотрел на Мишку, который уставился молча на его погоны, поманил к себе: «Ну как, Мишка?» Мишка посмотрел на него недружелюбно исподлобья: «Плохо». За дверью женский голос позвал плаксиво: «Мишутка, воды подай-ка!» И он быстро вышел волоча ноги в своих валенках: «Сейчас, мамка». За дверью шептались, Галанин молчал, старик кашлял, а за окном была уже глухая колхозная грустная ночь! Свеча освещала стол, скамьи, больного старика и Галанина за картой. И было сонное, скучное оцепенение.

Наконец Галанин поднял голову: «А где же ваш Онисим, нужно его позвать с ним условиться». Старик улыбнулся: «Онисим с лошадью разговаривает, ее кормит и с ней говорит. Он чудной, не любит людей, любит зверей бессловесных и с ними обнимается. Подожди… увидишь, он скоро придет. Да и время у тебя есть. Месяц то когда взойдет? только под утро! Поспишь пока, отдохнешь, а потом и с Богом! И хоронись от злых людей, партизан, не любят они вашего брата, немцев, да и нас тоже, старост. Бьют и кожу сдирают! Я тут не боюся, у нас чистое поле, не приходют. Ну, а там в лесу, разговор, брат, короткий, голову долой и нам и вам!»

***

Онисим сразу принес с собой жизнь, свою жизнь, странную, такую, о которой никогда не думал Галанин. Он был небольшого роста, с блестящей лысиной, с аккуратно подстриженной седой бородой и с седыми вислыми усами, хотя и очень старый, но крепкий старик. Уже наверное 80 лет стукнуло, а зубы сохранил все, крепкие, длинные и желтые. Волосы на голове растерял, лысина блестела медным светом, а зубы все остались. И оттого, что они были длинные, его рот не мог совсем закрыться, поэтому его длинное лицо с длинным носом было похоже на лошадиную морду, с такими же длинными острыми ушами.

И когда Галанин узнал, что его фамилия была Конев, он невольно улыбнулся. Да это был двуногий конь с большими коричневыми глазами, которые смотрели по лошадиному, ласково и зорко. Онисим принес жизнь, растормошил всех, старосту, Галанина, Мишку и даже свою больную дочьку. «Я, г-н офицер, сейчас колхозник с Озерного, но живу в городе, надоело Озерное, почему, расскажу потом. Но колхозником не был всегда, был раньше крестьянином, хорошим крещенным человеком. Вот мне сейчас уже под девяносто, а до пятидесяти был неграмотным, до смерти своей жены, единственной. Умерла она после родов вот этой Агафьи, что за стеной ноет. И тут у меня сердце екнуло! Ну, думаю, теперь как же жить дальше? Ведь вот, была Марфуша, радовалась и меня радовала, работала, смеялась и плакала и, вдруг, легла без дыханья, через день пахнуть стала. В чем дело, да разве это возможно? Ведь я ее любил и выходит так, что любил я гнилое мясо.

Нет, думаю, тут что-то не так. Вот попы говорят про рай, адом пугают. А кто ж его знает, может быть в свою пользу врут! Нет, думаю, тут я должен сам все понять, узнать как и что. А чтобы узнать, нужно учиться, читать всякие ученые книжки. А время было царское, учиться трудно и школ мало. Однако преодолел, бегал к нашему учителю, просил его, плакал, таскал молоко ему и яйца!

Ну и выучил меня, дурака! И стал я потом все сам читать. Все, всякие книги, про все, и чем дальше читаю, тем меньше понимаю. Все говорят по разному. Одни о человеке говорят, что он после смерти опять существует, другие спорют, что ничего нет! вырастет после твоей смерти из тебя бурьян и крышка. Индусы веруют в нирвану, тоже интересно, хотя и непонятно!

Много читал… Поверите, в город приедем, мои мужички в трактир, а я бегаю высунув язык, книжки нужные ищу! И потом дома после работы, особливо зимою в такую вот пору, читаю, правду ищу. Долго искал, и что же вы думаете, нашел таки эту правду, аж заплакал от радости, когда на меня точно свет сошел! Да и пора уже пришла, стукнуло мне уже семьдесят. И подумать только! двадцать лет ее проклятую искал, эту правду».

Галанин смеялся: «Да, немного долго! Ну и что же? в чем же дело?» Конев засмеялся тоже, обнажив свои лошадиные зубы до десен: «Ага, любопытно, но не торопись! Ночь длинная, будем ехать, в дороге тебе доскажу. Там будет сподручней! В лесу! Месяц будет светить и слушать. Деревья мне подсказывать. А здесь что? Ведь они, дураки, надо мною смеются. Народ темный и глупый, Мишка, ты бы нам собрал что нибудь поснедать. Послужи нам, братец!»

Мишка ухватом вытащил из печи горшок с вареной картошкой, слил воду в ведро, поставил на стол миску и вывалил в нее горячее варево, мрачно посмотрел на Галанина: «Ешьте, только соли нету». Галанин порылся в мешке, достал две банки консервов, открыл их ножем, положил на стол колбасу и жареную курицу, масло и военный немецкий хлеб, откупорил бутылку водки, позвал Мишку: «Понеси твоей маме, если только ей можно есть!»

Конев засмеялся: «Не можно, но должно, она у меня, г-н офицер, с голоду пропадает как и все в Луговом. Ограбили нас ваши люди вчистую вместе с этим проклятым Исаевым!» Мишка побежал в другую комнату, где женский голос вдруг перестал ныть: «Ох, сыночек, откуда это? немец, говоришь, дал… ну пошли ему Бог… да что это тут? цельная курица! батюшки, да что же это!»

Галанин наливал водку в глинянные чашки, хмурился: «Тут что-то не так. Как это они могли все забрать? Не понимаю». Конев скалил зубы: «Очень даже просто… забрали и дело с концом. Они у нас тут беспощадные. Да ты расскажи, Архип, чего боишься, видишь немец не плохой, по нашему говорит, не ругается и не дерется, да еще угощает. Расскажи ему, пусть знает, учится».

Архип выпил глоток водки, закашлялся, виновато улыбался: «Отвык, ослаб. Да что тут еще рассказывать, одна беда… ну слухайте». Он взял дрожащей рукой кусок колбасы, начал жевать, закрыв глаза, угощал Мишку: «Ешь, кормилец мой, ешь, сильный будешь». Мишка ел все, хлеб с маслом, колбасу, мясо из консервных банок, на Галанина смотрел более дружелюбно: «Дядька, а хлеб у вас вкусный». Галанин подкладывал ему куски ближе: «Да, не плохой, наедайся, Мишка, не стесняйся. Ну, Архип, говорите теперь».

«Да что тут говорить, разве вам тоже не все ясно? Война сейчас, понятно, надо брать, на то и война! Но и на войне можно быть справедливым. А нам в Луговом этой самой справедливости как раз и не было. Слухайте: живем мы в поле. Раньше по этому тракту немцы шли, ну и брали у нас все: свиней и курей, коров и лошадей, молоко и яички. Солдатам тоже ведь есть хотится… даем, но все таки кое что поприпрятали, скотину в лес поугоняли, курей и гусей да поросят под кровати попрятали, так и уберегли. А потом, слышь они другую дорогу стороной провели и по ней пошли, мы и обрадовались! Не пропадем, значит, зимой. Ан нет, радовались, вышло, рано. Приехал из района Исаев с полицейскими и немцами, описали все, а потом приказ дал, гнать всех лошадей и коров в город, В другой раз приехал: свиней забрал, жито, курей и гусей, все. Беда!

Собрались мы все, постановили мне, как старосте, ехать незамедлительно в город к г. Губеру просить его нас помиловать. Собрались, поехали. Добились его в канцелярии, прошу, на колени я стал, не губите нас сирот голодной смертью! дайте нам малую передышку! Куда там: просил ведь я его по нашему, по русски, тот ведь немец, не такой как ты, по нашему ни слова, Исаев ему переводил по ихнему. Как он переводил, не знаю, да только как взбесился немец, кулаками меня по морде съездил и прогнал. А Исаев уже на крыльце еще раз приказ подтвердил: «И не бунтуйте, а то хуже всем будет, немцы вас постреляют всех с вашими бабами и ребятами».

Да, ну и забрали, все забрали, не успели снова все попрятать, да разве от нашей полиции спрячешь? Эти похитрее немцев будут. Пришла зима, семена съели и голодать стали, ну и тиф пришел, поубирал слабых и осталось нас тута совсем мало. Картошку вот доедим и помрем все! И вот я думаю теперя. Немцы, народ вы нам чужой и воюете. Но ведь вы тоже люди, и не может того быть, чтобы вы не пожалели нас. Тут вся беда где? Не понимаем мы один другого, мы вас, а вы нас, а переводчики, те пользуются. Вот Исаев кричит: «Не бунтуйте!» Да разве я ему бунтом грозился? У меня такого и в голове не было. А он гад, значит, так Губеру и сказал, бунтуют мол, ну он понятно и засерчал!

А ты, браток, кто? там служить будешь? Это было бы хорошо, тогда я к тебе прямо приду, чтобы ты меня Губеру переводил. Я к нему опять пойду, я ведь староста, за моих колхозников отвечаю! За что они помирать должны? За что?»

Галанин с жалостью посмотрел на полумертвого старика, закурил папиросу, положил ему руку на плечо: «Архип, не робейте! Не нужно вам никуда идти, нет больше Губера, уехал он, я назначен на его место и я поправлю допущенную ошибку. Не робей, не умрете». Архип посмотрел на него с открытым ртом, потом вдруг сразу поверил, заглянув в холодные, темные глаза, заметив вдруг тусклый блеск погон и железный крест на груди, неожиданно бодро вскочил на ноги и закричал: «Мишка, беги по дворам, зови всех сюда, сам комендант приехал и по нашему говорит, пусть они сами ему пожалуются на ихнее горькое житье! на этого гада Исаева! Господин комендант, я — староста, я ведь всей душой хочу помочь немецкой власти, а вы меня же бьете и гоните. За что?» Галанин его успокаивал: «Чего вы орете? Ведь я вас не трогаю! Успокойтесь, Архип, садитесь за стол, кушайте и пейте, берите пример с Онисима Конева!»

***

И они пришли, заполнили собой комнату, не поместились, открыли дверь в комнату больной и выглядывали оттуда, всматривались в нового коменданта, который сидел за столом, где лежал автомат и была обильная и вкусная еда. Были они все худые и бледные, больше женщины и дети, мало мужчин, да и то больше старые, стояли и молчали. Да и говорить не нужно было: весь их вид изможденные прозрачные лица, тела, на которых широко и просторно лежало бедное платье, все говорило об их горьком житье, о том, что эти люди уже примирились со своей близкой голодной смертью.

Галанин заменил догоревшую свечу новой, воткнув ее в огарок, деланно улыбнулся: «Что же, староста, немного у вас осталось подчиненных. Неужели это все?» Архип посмотрел вокруг, шатаясь прошел в соседнюю комнату, вернулся: «Да, кажись все. Понятное дело, больные и совсем слабые дома остались, но от каждого двора есть люди». Встав посреди комнаты он закричал, как на митинге: «Граждане, тута приехал новый комендант! Посмотреть на нашу жизню. Человек он как будто не плохой и по нашему говорит. Вот я и думаю, чего я буду в город ехать и ему про вашу жизню рассказывать? Вот вы все тута! Говорите каждый, пусть слушает, говорите, не бойтесь!»

Но колхозники молчали, продолжали во все глаза смотреть на немецкого офицера в потертом кителе, на стол, где продолжал лежать автомат и больше всего на хлеб, колбасу, масло и консервы. Был спертый воздух, пахло нехорошо кислым потом, нечистотой больных тел, и была тишина. Только из соседней комнаты донесся громкий шопот и сдавленный смех: «Да чего говорить? Сам говори! Ты ведь староста, на что тебя здеся немцы поставили? Говори ему, как они нас от советской власти освободили… вчистую!»

Постепенно шопот перешел в крик: «Гад проклятый! старался для них, в гроб загнал!» Архип позеленел: «Которые кричат там из за угла, пусть покажутся, говорят прямо мне в глаза свои думки. Не нравлюсь я вам и не нужно, выбирайте себе нового старосту. Пусть попробует! надоели вы мне до смерти». Тяжело волоча ноги, шел в темную комнату, кричал: «Чего здесь схоронились? выходи на свет, нечего тут шипеть, как гадюки ядовитые». — Кричали громче: «Как же, так и пошли! пойдем, когда захотим, и тогда берегись, гад, со своим комендантом! Нет ты, Архип, сам пока с ним объяснись, а мы послухаем вас, как вы брешете. Исполняй свою должность, добивай нас!»

Галанин, побледнев, посмотрел на Онисима, который перестал есть, бормоча себе под нос: «Дурачки, народ темный, с голодухи головы совсем потеряли», потом подозвал Архипа: «Бросьте их, староста, они правы: вы — староста и должны исполнять вашу должность до конца, а я вам помогу». Архип вернулся сел за стол, трясущейся рукой взял свой стакан и выпил большой глоток водки.

За стеной больная жалобно кричала: «Уйди ты, батюшка, откажись, сто разов тебе говорила! уйди от греха, пусть сами придут попробуют». И опять шептались и зло смеялись за стеной. «Пусть выворачивается, гад!» Архип схватился за голову: «Не уйду, пусть лаются, до конца дойду!» Он посмотрел на криво улыбающегося Галанина: «Ты видишь, комендант, куда мы с тобой дошли? Ты смеешься, а они по дворам помирают. Ведь не по злобе они шипят там за стеною, с голоду бесятся! Картошку последнюю доедают без соли, а потом помирать будут. Вот и говорю я тебе, говорил Губеру и тебе повторяю! Пожалей ты нас, помоги, ведь помрем все и даже очень скоро, и детишки наши тоже. Пришли вы к нам освободители! И мы вам рады были! С радости целовались. «Христос Воскресе!» друг дружке говорили. Поверили свободе вашей. А вы что с нами сделали? Ты видишь, что вы с нами сделали?»

С непривычки он опьянел от нескольких глотков водки, грубо кричал: «Освободители тоже нашлися! Обманщики проклятые!» За стеной перестали смеяться, вторили Архипу: «Обманули! мы вам покажем! мать вашу в гроб». А те, что стояли перед столом, за которым сидело начальство, продолжали молчать, потихоньку подвигаясь к Галанину и Архипу.

Галанин встал, поднял руку и тогда, вдруг, все замолчали и Архип и другие в соседней комнате; жадно слушали своего коменданта: «Да, вижу, слышу и понимаю вас всех! Но только, чего вы орете, Архип, и вы там за стеной! Я то тут при чем, если Губер вас здесь мучил. Потому меня сюда и назначили, что там в штабе были им недовольны. Донос на него получили. Проверили и выгнали и под суд отдали и расстрела ему не избежать! И все это потому, что там на верху не хотят несправедливости и хотят вам всем помочь.

Ну посудите вы сами, разве мы немцы все люди одинаковые? Нет, конечно, есть среди нас всякие, и хорошие и плохие, умные и дураки! Идет война, за всем в тылу не уследишь! Но если мы узнаем, что где нибудь русский народ несправедливо мучают, у нас разговоры очень даже короткие, виновного к стенке и другого на его место! Губер будет наказан, будьте спокойны! На его место назначен я, но если и я буду делать такие же преступления или ошибки, меня постигнет такая же участь. Ясно? Но я таким не буду, во первых, я говорю по-русски так же как и вы и переводов Исаева мне не нужно! во вторых, я люблю русский народ, и, наконец, в третьих, я справедлив и свое задание, исправить немецкие ошибки и преступления в этом районе, я исполню на все сто процентов. Будьте уверены!»

Он говорил еще долго, короткими, простыми фразами, лгал им, и, хотя знал, что лгал, чувствовал, что его лжи эти полумертвые люди сначала нехотя, а потом, вдруг, с горячностью поверили! Он смотрел прямо в их большие запавшие глаза и ему казалось, что в такт его сердцу, полному жалости к этим несчастным, бились сердца этих простых, доведенных до отчаяния людей. И даже в соседней комнате, к которой он особенно прислушивался, враждебный смех и шопот скоро сменились удивленными и громкими восклицаниями: «Смотри какой? как ладно говорит и ругается совсем по нашему, очень даже чисто и вразумительно! Ну, братцы, и немец же нам попался, одно удивление. Такой сердешный. Как он Губера и Исаева кроет! Га, га!» И эти восклицания не портили женские возмущенные голоса: «Срамник какой! Да разве ж так ругаться можно? А еще комендант!»

Лед был разбит окончательно, когда Галанин, порывшись в своем мешке, вытащил оттуда все свое остальное маршевое довольствие. Колхозники, стесняясь, пробовали всего понемногу, потом закурили немецкие папиросы, крутили головой: «Какой с них толк, один воздух! ты бы нам махорки прислал, комендант». Галанин обещал: «Всего пришлю, не сомневайтесь. И относительно соли тоже не беспокойтесь, пришлю!»

Из соседней комнаты пришли самые озлобленные, стали тесными рядами у стола, дети и девки, теснясь сели на лавки. Онисим, улыбаясь лошадиными зубами ушел: «Давно бы так! одно слово — дурачки!.. ну, я пойду посмотреть на моего Красавчика, что он там делает, дремлет наверное, ушами прядет! пойду, а вы говорите, не бойтесь, ведь сами видите какой у нас комендант, мировой!»

И заговорили все, вдруг, разом, закричали, засмеялись, дыша на Галанина дурным, больным дыханием, выкладывали ему свои самые затаенные думки и все время повторяли одно и тоже: «Мы же думали, что вы и впрямь нас освободили, а вышло что? совсем даже наоборот! Комендант, а ты правду говоришь? нас опять не обманешь?»

Галанин старался отвечать всем сразу, сбился и махнул рукой: «Нет с вас толку, Архип, ну ка принимайтесь за работу! Давай писать список тех, кто еще в живых остался, каждую семью в отдельности. Вот вам бумага, пишите. Не можете, тогда назначьте кого нибудь и ему говорите. Трактористка Настя? Ладно, садитесь со мною рядом, Настя, вот вам бумага и карандаш, пишите! Начинайте, Архип!»

И уже далеко за полночь охрипший Галанин продолжал утешать колхозников Лугового: «Коровы будут! всем по одной на семью! От поставок молока пока освобожу. Распоряжусь пригнать вам, как можно скорее, было бы чем кормить!» Его перебивали: «Не бойся, сена у нас хоть завались, даже вам сдавать можем! У нас Луговое, луга заливные, ключи везде бьют. Ты только присылай коров этих поскорее».

Галанин отмечал в своей записной книжке: «Так значит сено сдавать можете. А сколько? Видите, а говорили, что у вас ничего нет? Очки мне втираете!» Ему смеялись совсем весело: «Га, га, да разве ж людям его жрать можно? Мы не быки!» Галанин подгонял Архипа: «Налейте всем по рюмочке, хватит! Вот вам еще одна бутылка, последняя… пусть греются!»

Пили, крякали и веселели: «Водка мировая, вишь как жжет, проклятая! Когда вы к нам по первах пришли, такую же пили на радостях. Из города привезли, пьянствовали и благодарили вас, немцев. А вы вот какие оказались… Так, говоришь по корове дашь? А жито, хоть маленько, ведь давно хлебца не пробовали, кору толчем… вот попробуй!» Протягивали Галанину серые, землистые лепешки, Галанин послушно пробовал, морщась с трудом глотал кислые лепешки: «Будет жито и крупа, а лепешки ваши возьму с собой, покажу нашим немцам. Там ведь безусловно не знают до чего вы дошли!» Опять лгал и от этой лжи было ему мучительно стыдно!

***

Месяц взошел под утро, провожали Галанина всем колхозом. Маленькая, сытая лошадь, покрытая инеем, нетерпеливо рыла снег передним копытом. Онисим любовно разглаживал ей гриву, говорил как с человеком: «Подожди, не торопись, успеешь, путь-дорога дальняя!»

Накрыл ноги Галанина сеном, чемоданы намостил ему под спину: «Можешь спать, вишь всю ночь не дали тебе спать, дурачки! Отдыхай, не бойся! Автомат можешь в руках не держать, если убьют — убьют сразу из-за дерева кокнуть, даже не ахнешь! Да, только при таком морозе и партизаны в лесу не мерзнут, по избам спят, ждут теплых дней. Тогда хоронись! А теперь отдыхай, я тебя в два счета до города довезу».

Галанин смотрел на тени людей окруживших сани, прощался: «Пока, до скорого свиданья, значит вам все ясно?» Ему гудели в ответ: «Все ясно, ждем коров и жита, смотри же не обмани, верим вам, немцам, в последний раз».

— «Не бойтесь, не обману, мое слово крепко! Староста, смотрите, чтобы они не перемерли до получки, торопиться буду… дней пять дайте мне сроку, а пока делитесь друг с другом! Будьте как братья, поддерживайте слабых».

Полозья саней заскрипели по морозом скованном снегу, разгонялись… Лошадь сразу пошла бодрой рысью по дороге в лес. Галанин оглянулся, толпа стояла молча у крыльца правления колхоза, не расходилась, он закрыл глаза, хотелось спать!

***

Очнулся он в лесу прислушался, говорил Онисим, он рассуждал с лошадью, которая, слушая его пошла ленивым шагом: «Ты видишь, Красавчик, какие они дурачки, ругаются, а зачем? сами не знают! Конечно, им умирать не хотится, и одним сеном сыт не будешь! Ты — другое дело, тебе бы только сена подавай, но ведь ты конь, а они люди! Погоди, постой, я тебе дам немного ихнего сена, оно медом пахнет… вот, попробуй!»

Онисим остановил лошадь, вылез из саней, поднес к лошадиной морде пук сена и продолжал говорить, лошадь жевала сено, пряла ушами и слушала. В лесу было тихо, при свете месяца на ущербе, неясно виднелась ровная, голубая дорога, деревья в снегу чуть шумели, иногда с них падала на сани легкая голубоватая пыль.

Галанин полез в карман тулупа за портсигаром, открыв его с досадой захлопнул, он вспомнил, что раздал все папиросы колхозникам. Онисим снова влез в сани и засмеялся: «Курить захотел, а забыл, что все папиросы раздал, что жалко небось?» Галанин покачал головой: «Нет, не жалко! только курить хочется! Скоро приедем, Онисим?» Онисим показал вперед кнутом: «Да еще часа два, рассветет и приедем, куда торопиться! А ты что, выспался?» — «Да, выспался. Ну, что же, Онисим! расскажите мне дальше как вы правду нашли?»

Онисим дернул вожжами; «Но, милой, поехали… а ты не смейся, брат! Ну, значит, нашел я ее, правду проклятую!

Двадцать лет искал, пока нашел!.. Как то раз я прочел одну книжечку, совсем тоненькую. Забыл, кто ее написал… И там было написано, как после смерти люди в зверей обращаются, в птиц и гадов земных. Подумал я — интересно! потом забыл… а раз вечером, после молотьбы, пришел домой, собрал себе поесть, снова стал читать уже о другом и потом начал думать, про эти самые обращения, уже совсем серьезно. Думаю так, думаю иначе. Смотрю, пришел Игнат, за хомутом, сели поговорили, смеркаться стало… присматриваюсь к нему… и что ты скажешь? Ну козел козлом, такая же бороденка и глаза зеленые светятся! посмотрел совсем близко — козел! только что не блеет.

Ушел он. Вышел я но нужде, смотрю на улице Анютка играется по соседству, присмотрелся и обмер, ну совсем кошечка маленькая, только что не мяукает, вернулся в избу, вдруг смотрю на меня из зеркала конь глядит, ушами прядет, зубы скалит. Ахнул я и будто заржал с перепугу!

Лег на печь, тулупом с головой закрылся, молитвы вспоминать стал. Всю ночь не спал и думал.

А потом на другой день стал я поближе к людям присматриваться и стало мне все ясно, как день солнечный, так ясно, что аж заплакал я с радости! Смотрю кругом себя и вижу: звери прыгают, птицы поют и гады ползут. Как будто люди, а у каждого свое звериное естество. Так наружу и просится!

Оказывается эта книжица тоненькая, единственная правильная оказалась! Нет смерти, нет Бога, рая и ада, а есть перевоплощение. Умрем мы как будто, ан нет! сразу обернемся в зверя, птицу или гада. Поживем так своей змеиной или звериной жизнью и околеем будто, ан нет! снова людьми станем и так без конца и краю. Хотел я свою новую правильную веру поставить, ходил учить народ, не слушают, смеются, дурачки, и не ведают, что они сами своим видом мою веру утверждают. Один пес, другой волк, третья змеей в кольца сворачивается или паучихой свою паутину плетет. Да… вот ты смеешься, а чему смеешься и сам не знаешь!»

Галанин задумался: «Да, может быть вы и правы». — «Может быть. Да как ты еще сомневаться можешь? Правда это! Вот, к примеру Губер, разве не ясно тебе, что когда он помрет, он боровом будет! А Исаев? Ведь это крыса самая настоящая! А жена Иванова… гадюка ядовитая, он сам — шакал африканский. Да мало ли всех зверей этих! Вот — я! Я старый конь и фамилия моя это самое утверждает. Вот почему, браток, смотрю я на зверей как на людей, потому люблю я своего Красавчика и боюся волков, крыс и гадюк, которые сейчас как люди живут и как звери дикие нападают! Потому и уехал я из Озерного и в городе живу. Ведь в Озерном, там в лесу, кто живет? Люди как будто, ан нет, сидит там волк один и других волков туда подзывает, на луну вместе с ними воет. Хоть в городе и змеи ползают и псы голодные за ноги хватают, но есть там и голубки чистые и быки трудолюбивые и соловьи заливаются, есть чему порадоваться! А там! Вот ты послушай… Ты спишь?»

Галанин вздрогнув проснулся: «Нет, продолжайте, Онисим, я вас слушаю». — «Ну, слушай, примечай! Расскажу я тебе страшное дело, такое страшное, что досе спать не могу спокойно! Людей еще больше боюся — волков лютых! Да… Был у меня друг хороший Григорий Егоров, хороший человек, работящий и зажиточный. На его пред-усадебном участке, чего только не росло! Корова-загляденье, куры и гуси… Вдовец тоже с дочкой единственной, Ниной. Ох и девка была! на целый колхоз красавица. Ясно, что вышла замуж в город, за бухгалтера в Заготскоте, Сабурина. Очень тогда наши колхознички серчали, что ими побрезговала. Но понимали. Говорю красавица была, высокая, статная, глаза горячие, губы как вишни! Но только долго не жила с мужем, помер за два года до войны и оставил ее с сыном, Васькой… ты спишь?»

Галанин, открыв глаза, прошептал невнятно: «Нет, я вас слушаю внимательно, продолжайте». — «Да… осталась она это вдовой, думали, что вернется теперь к нам в колхоз, к отцу. Куда там. Понравился ей город! В детдом поступила воспитательницей, приезжала к нам в гости, смеялась: «Не выйду больше замуж, мне и так хорошо!» Смеялась, дурочка, а если бы знала чем все это кончится вернулась бы сразу. А ты не распахивайся, а то мерзнуть будешь, вишь какой бледный стал, прямо зеленый! Ну, слухай далее.

Пришли немцы, сам знаешь как по первах было, не то что теперя. С ума сошли наши девки, да и бабы тоже. Понятно, конечно, без мужьев и женихов, а тут новые люди пришли, молодые да красивые и чистые! Ясно, и Нина туда же! Вдова ведь молодая, а кровь играет и своего требует. Погуляла она, да не с немцем, а с белогвардейцем, что у немцев служил и к нам в район сам впередки их приехал.

И приехала она к нам уже в прошлом месяце, и брюхо у нее чуть не лопнет. Дело житейское, пожалели мы ее и сына ее Ваську, ведь так жалко просится: «Хочу у вас тут отдохнуть, подъесть, в городе работать мне нужно, а мне видите сами трудно. Не прогоните?» Такое скажет!

«Пожалуйста ешь, поправляйся!» Лучшие куски ей носили, молочко и яички, Григорию помогали, радовались: перестала гордиться, может теперя навсегда с нами останется. Что ж такое, что ребенка принесет без отца, теперя на это не так смотрют, наоборот, вырастет, одним колхозником больше будет.

И вот тута случилось, эта беда страшная! Страшное дело! Волки лютые пронюхали, от другого волка весть получили. Да ты что, тебе нездоровится?»

Галанин растегнул тулуп, оборвал пуговицы на вороте кителя, поднялся и сел на чемодан: «Нет… нет… мне ничего, только что-то жарко стало, тулуп страшно теплый, греет страшно! Ну говорите же дальше, и чего вы тянете, я вас слушаю с большим интересом!» — «Да? ну слушай дальше. Пришли, значит, эти партизаны под утро, вот как сейчас. Я спал… Смотрю: ломятся… открыл: партизаны и с ними этот Красников, отец расстрелянной Сары! Ругаются и матом кроют почем зря. Засветил я лучину говорю: «Пожалуйста, дорогие гости», а про себя думаю: «Будьте вы прокляты!»

Разделись, пьют и едят, я их угощаю, а сам думаю: «Чтоб вы подавились». Устроили у меня свой штаб, сволочи, потом пошли на двор, сарай мой открыли, где Красавчик стоял, меня прогнали. Стою схоронившись… мороз лютый! смотрю: гонют Нину в одной рубашонке, босую, а за ней Красников ее Ваську волокет, у меня сердце так и замерло, думаю, ох не к добру все это! Васька ревет, а Нина храбрая их ругает: «Сволочи, гады, подождите, приедет Галанин, он вас всех перевешает» Да… смелая была, а только не долго… в сарае в скорости кричать начала, да как кричать, такого крика я, брат, во всю мою долгую жизню не слыхивал… Начнет это, завизжит, завоет, пока не сорвется, подождет маленько и снова ту же музыку начинает.

Я стою слушаю ее ни жив ни мертв… а уйти, убежать не могу, все слушаю и, как будто вижу как они ее тело терзают! И ни одной души нету на улице. Крик смертный, а как будто никто ничего и не слышит, все от страха, значит схоронилися, как и я — трус несчастный! И только один крик человека умирающего на весь колхоз. Однако уставать стала, так вскрикнет маленько, а больше хрипеть стала. Ну, думаю, кончается… замучили таки гады проклятые. А потом что-то говорить стала, только совсем неразборчиво, не слышно мне было, а они, гады, радуются, потешаются, кричат: «Никогда он не приедет и не думай, а приедет тоже и с ним сволочью, будет!» А она уже ничего им не ответила, кончилась видно… Да ты что? спишь, что ли?»

Галанин с трудом открыл покрытые холодным инеем веки, провел рукой по лбу: «Нет, не сплю, продолжайте… или нет, довольно… остановись… не надо!» Онисим покачал головой: «Вишь, какое у тебя сердце мягкое, не принимает оно! ну, ничего, дослушай, ведь осталось совсем мало, вот ушли они, меня не видали, а я в сарай прополз, смотрю… Ах вы, волки проклятые! Ведь до чего дошли? хуже зверей. Они ведь ее опростали как скотину на бойне, кишки ей вымотали и голую, как тушу коровью, на балку подвесили, а под ней все ее нутро и младенец нерожденный, как лягушенка в кишках замотался и Васька зарезанный в навозе валяется! Мой Красавчик бьется в стойле, стонет, ну как человек стонет, не выдержала, значит, его душа лошадиная.

Вот какие партизаны и потому говорю тебе, им не попадайся, а то и тебе немцу тоже будет. Не вытерпел я как увидел еще и забитого отца Нинина, вывел Красавчика, запрег в сани и бежать оттуда! Сначала в колхоз 1 мая, а потом и в город! И вот живу помаленьку. Дал мне комендант Шубер еврейский пустой дом, помалень-ко перевез туда все барахло, жито и сено и живу тихо. Бог с ними, не могу… и вот сейчас часто думаю: ну, они кто? ясно! волки лютые, а она, Ниночка, кто? И тоже ясно как день, сучка она, хорошая верная сучка, с красивыми горячими глазами! Вот умерла она, отмучилась, а где то здесь, или далеко в Америке, родилась маленькая сучка, хорошая, ласковая, и игривая. Родилась и подрастает наша бедная Нина! Да… вот какие дела, браток! Стой! ты куда бежишь, брат? с ума сошел?»

Галанин спрыгнул с саней, пошел быстро в чащу леса, нелепо махая руками и как будто смеясь, Онисим остановил лошадь, привязал к дереву, побежал за ним следом. Далеко, в снегу по пояс, он догнал и потянул силой назад: «Погоди… ну погоди, комендант, куда ты, заблудишься, замерзнешь. И какое у тебя сердце мягкое, ну совсем не немецкое, а наше русское. Смотри сам: раздал все и сахар и табак. И Нину нашу пожалел сердечно. Совсем по человечески. Да ты погоди, не тряси меня так и не смейся, Христа ради, а то я прямо пугаюсь и мой Красавчик тоже!»

***

Трактористка Настя, сейчас же по отъезде Галанина вышла из Лугового. Была тепло одетая в полушубок и валенки, голова замотанная в теплый пуховой платок, в одной руке узелок, в другой — хорошая суковатая палка. Вышла в лес, дошла до перекрестка дорог и повернула на север, на Озерное. Шла быстро, не отдыхая, девушка была здоровая и крепкая. Одна из немногих тифом не болела и потому сохранила все свои силы, пришла в Озерное только после обеда, когда короткий зимний день уже умирал, закусила и отдохнула в теплой избе и уже верхом отправилась дальше по замерзшему болоту в сопровождении проводника, бежавшего на лыжах.

Поздно ночью была на острове, где отдыхали партизаны, и пошла сразу в землянку папаши. Папаша заметно похудел и постарел, отпустил себе бороду и усы, был больной и сидел около печки с завязанным горлом, говорил сиплым голосом, охрип.

Угостил гостью горячим молоком, которое пил сам маленькими глотками, полоская горло. Внимательно слушал и качал головой.

Настя кончила молоко, вытерла рот большой мужской ладонью и внезапно рассмеялась: «Я его сразу узнала по голосу, за стенкой, разве его забудешь. Сразу вспомнила, когда он летом под липами кричал, а когда к нему подошла и увидела, как он свой рот кособочить стал, сомневаться совсем перестала. Он самый! белогвардеец Галанин. Только сердитый стал, смеется мало, больше кричит, распоряжается и все обещает, и коров и жито и махорку: все, говорит, будет, приказ дам! И так чудно мне стало, знаю, что ведь врет, а посмотришь ему в глаза и как будто веришь ему! Чисто леший какой!»

Папаша поморщился и недовольно прохрипел: «Это ты, товарищ Настя, зря говоришь. Тебе как коммунистке не пристало, тут нет никакой чертовщины, а просто умение влиять на массу и демагогия!» Задумавшись он выругался: «Ну и сволочной народец. Я одно не могу понять, ты мне говорила, что озлобление в Луговом было страшное, что они собирались убить этого Архипа и уйти к нам, а приехал Галанин, и, вместо того, чтобы его прикончить вместе с этим старостой, или еще лучше, доставить их обоих сюда живыми, вы с ними чуть не целуетесь и водку пьете! И ты сама еще ему список писала! Выходит что? Что твой последний доклад был совершенно ложный. Объясни, товарищ, как это получилось, что вы его пустили ехать в город вместе с этим сумасшедшим Онисимом? И снова подчини- лись этому гаду Архипу. Или ты со мной шутки шутить хочешь? Не советую! Шуток не люблю!»

Настя оправдывалась: «Все было правильно, как нужно, до того как он начал говорить… Мы за стенкой уже сговорились, автомат у него отнять и обоих прикончить! Только подходящего момента ждали. Все согласны были и бабы тоже. Никто бы и не знал из немцев! Ну, а как заговорил, заругался и пошло. А потом обещать стал коров и жита, угощать стал папиросами, колбасой и хлебом и водкой. Сам знаешь, товарищ комиссар, что у нас за народ! Поверили! да еще как! И еще как уезжать стал сена ему под зад совали.

Как уехал он, веселые стали, надеются и не расходятся. Я не стерпела, сказала им, кто он такой — Галанин, кричу: «Тот, что летом Медведева вешал, обманул вас! Белогвардеец проклятый! Я его узнала, сама тогда на площади была, когда он с Нинкой целовался». И что же ты думаешь? Обрадовались: «Свой!» кричат: «не немец! он тогда нас не обманул, уехал, за немцев он не ответчик. Вот, если он нас теперь обманет, как сам в люди вышел, комендантом стал, тогда своими руками задушим, но только не обманет он, по глазам его видим, как он нашему горю сочувствует». И еще на меня же кричать стали, грозить стали, те самые, что со мною раньше соглашались: «Подожди, сволочь, мы ему про тебя расскажем! Архип тебя на заметку возьмет». Нет, товарищ комиссар, я туда больше не вернусь! хочу поступить в твой отряд, они мне теперь жить не дадут, донесут».

Папаша, подумав, согласился с ней: «Ну, если так обстоит дело, то оставайся! мне сейчас каждый новый партизан дорог. Болеют многие тифом в этих землянках! Оставайся, будешь спать сегодня со мной… да не бойся, не трону! А завтра тебя назначу. На лыжах бегать умеешь? Да? Это хорошо! А с Галаниным я управлюсь, его нужно убрать! Человек он опасный, изменник и способный организатор. Это не Губер, с ним будет трудно, но управлюсь, мне бы его сюда живым достать, я бы с ним поразговаривал по душам, на меня его красноречие не подействует!»

Глаза папаши загорались недобрым огнем, он сипло кашлял и тер горло: «Простудился, лекарств нет, подохнешь здесь в этих проклятых болотах». Наружи на постах партизаны всматривались в зимнюю темь, но знали, что бояться им нечего, в такую морозную ночь ни полиция, ни немцы не покажут носа из города. Только ветер шумел в мерзлых кустах и подымал с сугробов мелкую колючую пыль… паролем на эту ночь у них был «Ленинград».

За городом на реке у сторожевой вышки полицейские зорко смотрели на ту сторону замерзшей Сони, шарили глазами по неясному бугру, но пусто было. Снег и ветер. Паролем на эту ночь был «Берлин» понятный и немцам и русским. Два лагеря стояли друг против друга! одни за родину и Сталина, другие — изменившие ей и ему. Их разделяли сорок километров глухих лесов, оврагов, рек, озер и болот, скованных зимней ночной стужей!

***

Владимир Иосифович Еременко работал переводчиком при с/х комендатуре города К. Уже немного привык и осмотрелся. И то, что он видел вокруг себя и эта невыносимая жизнь населения под игом оккупантов, еще более утвердили его в решении при первом удобном случае перейти на сторону партизан, чтобы активно помочь родине в дни ее тягчайших испытаний.

Еще в Эльзасе, в лагере для военнопленных он понял несложную психологию немцев, этой «избранной расы». Правда, там они оправдывались тем, что не предвидели этих миллионов людей, которые в несколько месяцев сдались в плен: не успели наладить снабжение пищей и одеждой этих оборванных и голодных людей. Но постепенно все таки улучшали их положение.

В оккупированной З. Европе он наблюдал как немцы арестовывали и отправляли в концентрационные лагери всех, кто осмеливался протестовать против насилия, как они вылавливали и отправляли в неизвестном направлении евреев. Но то, что он видел в оккупированной России было чудовищно! С одной стороны были грубые безжалостные рабовладельцы, с другой безсловесные, беззащитные рабы! Если в Европе немцы только оглушали своим кулаком, смягченным бархатной перчаткой, здесь они просто уничтожали!

Они убивали за неосторожно сказанное слово, по анонимному доносу, за то что человек был когда то в компартии, был евреем… границ для самоуправства не было, они казнили и миловали по прихоти, не допуская даже мысли, что рабы могут сопротивляться и защищаться. И что было удивительнее всего, людей готовых защищаться в городе К. не было. Люди покорно умирали, а другие, оставшиеся еще жить, даже не жалели погибших, а только еще больше боялись немцев и дрожали за свою убогую жизнь! Потому что жизнь в самом деле была убогая.

Грабеж населения был неслыханный, люди жили настоящим днем и о будущем боялись думать, такое оно казалось им мрачное и безнадежное! В это время немцы, а в особенности служащие с/х комендатуры буквально бесились от жира. Стол, во время массовых ограничений даже в победоносной Германии, ломился под самыми изысканными блюдами: куры, гуси, свинина и говядина, ветчина и колбаса, молочные поросята, яйца, сливки, молоко и масло, мед, множество самых разнообразных напитков, доставляемых из разграбленной Европы и собственного русского производства.

Это обжорство происходило на глазах голодного населения, мечты которого не шли дольше мечты наесться досыта хлебом и картошкой. Еременко помнил, как однажды во время обеда, он пришел к Губеру с просьбой подписать разрешение выписывать ежедневно пол литра снятого молока-обрата, одной женщине, больной чахоткой. Полупьяный, икающий Губер приказал привести просительницу и, когда увидел кашляющую старую женщину с розовыми пятнами на щеках, грубо закричал: «Скажите ей, что не дам, разве вы сами не видите, что у нее чахотка? Вот если бы она была молодая и здоровая, тогда другое дело, дал бы… чтобы работала, а ей пора умирать и чем скорее тем лучше! Будет всем хорошо, и ей и нам и населению… Гоните ее… раус!» Еременко увел женщину в переднюю, сунул ей свою порцию хлеба и сала и неловко солгал, сказав, что комендант подумает как ей помочь…

Сам Еременко не ел с зондерфюрерами, в первый же день по приезде, Губер распорядился, чтобы он ел на кухне и приказал кухарке, толстой Акулине, готовить ему отдельно из солдатского рациона. И Еременко был доволен, что был в стороне от этих обжор. Он к ним присматривался и ненавидел еще больше за их тупоумное самодо-вольствие, за их слепую веру в Гитлера, за их уверенность в победе над всем миром.

Для него, слушающего украдкой лондонское и московское радио не было сомнения, что перелом наступил, что первое поражение немцев под Москвой было событием исключительной важности, немцы не были непобедимыми и первый удар был нанесен им русским народом, к которому принадлежал он! Из разговоров немцев и русских он знал о деятельности партизан, о папаше и веселых. Конечно, их зверства он не одобрял, но понимал, когда услышал историю Веселого, о массовых убийствах евреев, о безсудных расстрелах невинных людей. Эти зверства поэтому были логически оправданы.

Понятно, что партизаны особенно ненавидели старост, полицейских, агрономов, которые из личных выгод служили палачам и помогали им мучить народ. Без их помощи немцы, конечно, не смогли бы удержаться в этом районе, так как захватчиков было мало, а их начальство ничтожно, неумно, неэнергично и просто трусливо. Если не считать старика Шубера, кто были все остальные зондерфюреры и Шульце? Шульце — недоучка, пьяница и развратник. Ах — тоже пьяница, богатый крестьянин из Баварии с растрепанными грязными волосами и такими же грязными ногтями, за столом чавкающий и рыгающий, Эйхе — механик, заведывающий МТСами, уже пожилой и лысый, который только и думал о посылках своей семье и регулярно посылал ей русское сало, масло и ветчину. — Кирш, старый банковский чиновник с уныло висящими седыми усами и грустными глазами, который все свое свободное время проводил за игрой на скрипке, у него во время налета английских самолетов погибла вся семья и ему некому было посылать посылки, поэтому ел за двоих, иногда вставал ночью, доставал из шкафа кусок колбасы или сала, жевал, глядя перед собой грустными глазами, потом начинал играть на скрипке, плакал или грубо ругался, и, наконец, сам комендант Губер, картежник, пьяница и трус.

Все четверо они совершенно не были нужны здесь в К. Всю работу вело РАЙЗО. Еременко иногда с трудом мог удержать улыбку, смотря как районный агроном Исаев подсовывал Губеру бумаги, которые тот подписывал не читая. Иногда только со вздохом говорил: «Надеюсь, что вы меня не подведете! Главное, чтобы приказ был выполнен во время». Исаев смотрел на него странными глазами, где светились как будто одновременно насмешка и угроза: «Не беспокойтесь, г. комендант, скот будет собран во время я их заставлю!» И тогда Губер с облегчением вздыхал снова и на радостях угощал своего послушного помощника. А Еременко был совсем один среди немцев и их русских помощников, изменников родины и не знал кого он больше ненавидел.

Но и с русским населением он не сошелся. Хоть русские жители и знали, что он был русский эмигрант, но его сторонились, не были с ним искренни!

Раз как то его позвали на вечеринку. Устраивала Дуня с подругами, был Шалан-дин, Степан, трактористы и бывший районный агроном Бондаренко. Шаландин и Степан принесли водки, Дуня поставила на стол тарелку с огурцами, кто то из девочек принес холодец, хлеб каждый принес с собой. Пели песни советские: «Катюшу», «Любимый город», шутили с девушками. Еременко вообще пить не умел, а здесь пили стаканами, опьянел сразу, стал болтливым, ругал немцев, потом перешел к страданиям русского народа и, вдруг засмеявшись вспомнил: «А все таки мы их побили, да еще как! вот по радио…»

Веселые шутки сразу прекратились, Шаландин недовольно закашлялся, а тракторист, который растягивал гармонь, хитро улыбнулся: «А ты, переводчик, неужто и взаправду радуешься, или может нас дурить собрался! Ну и ну!» Степан рассердившись рявкнул: «Сволочь ты, а еще белогвардеец! прямо в морду тебе заехать хочется за такие слова». Еременко встал, пошатнувшись бросился к Степану: «Ты как смеешь?»

Положение спасла Дуня. Схватила Степана под руки и закружила по комнате в такт гармошке, бросили говорить о политике, снова стали петь и шутить. Но Еременко не успокоился, на гулянке, правда, молчал, но, когда провожал домой веселую и смелую Катю, начал говорить ей то же самое, что его мучило с начала войны. Катя его молча выслушала, потом засмеялась: «И чего ты, Владимир, мучаешься и нас пугаешь? Ведь помочь ты нам не можешь, так чего же ты ноешь? И нам и себе только сердце расстраиваешь! Если тебе немцы не нравятся, так чего же ты им служишь и сюда к нам приехал? Уйди, уезжай обратно заграницу, подальше от греха, ан нет остаешься, значит здеся что-то другое! Ты наверное нас выпытать хочешь, узнать наши думки, тогда не старайся! Мы люди ученые, а немцы! Есть у них всякие, а мучают нас больше наши же русские! Исаев, Иванов, полицейские. Ты пьяный, миленький, видишь, плачешь!»

Еременко в самом деле плакал пьяными слезами, бил себя в грудь: «Если бы знала, что у меня здесь творится, ты бы ужаснулась». Катя смеялась: «Ужасти какие! Ты лучше мне завтра когда я приду в комендатуру, записку выпиши на килограмм мяса, подпишись за Губера и выдай, я тебя за это во, как любить буду всю ночь на кровати!»

Так кончилась его первая и последняя попытка войти в контакт с населением города. Зато удалось познакомиться с Исаевым. Пригласил его к себе районный агроном по какому то делу. И был с ним опять пьян также как на гулянке и так же откровенен. Прямо в глаза сказал, что он о нем думает. И, к его удивлению, Исаев не только не обиделся, но страшно развеселился. Попросил Таисию, свою любовницу, налить им еще водки, сам нарезал ветчину и угощал Еременко, удобно сидевшего в мягком кресле, когда то принадлежавшего погибшему раввину.

Когда Еременко совсем опьянел начал говорить, говорил он многое, что Еременко не знал: о партизанах и их героической борьбе с оккупантами. Подробно рассказал историю города со времени прибытия немцев. О Галанине, о Шульце, о еврейской колонии, о Саре Красниковой, о коммунистах, погибших в неравной борьбе с оккупантами, О всех безимянных героях, их подвигах.

Еременко слушал его как завороженный, смотрел в непроницаемые умные глаза, на его волевой подбородок, жесткую складку губ. И ему казалось, что говорил с ним не ненавидимый всеми Исаев, а кто то далекий родной откуда то издалека снежных просторов, с той стороны фронта. Его голова кружилась, он видел как улыбалась ему Таисия своими железными зубами, вдруг опомнился и его хмель сразу улетучился: «Вы, конечно, шутите, Исаев?» Исаев загадочно смеялся: «Конечно, шучу, вернее вас ловлю… вы меня, а я вас».

После этой беседы они не говорили больше друг с другом наедине, но слова Исаева остались в душе Еременко, как будто смутное эхо его собственных дум в бессонные ночи. Конечно, Исаев его ловил, чтобы на него донести, всем немцам было известно, что он был осведомителем Шульце… не нужно больше пить… так погибнуть можно, глупо бесславно… скорее к ним… к папаше, там было его место. Он был как в лихорадке, все высматривал, прислушивался, искал удобного случая, чтобы бежать туда, но подходящего случая не было, а потом приехал Галанин и ему нужно было быть особенно осторожным.

***

Проехав мост через замерзшую реку, Онисим остановил сани перед рогатками, перевитыми колючей проволкой. Галанин с любопытством смотрел на бункер, из бойницы которого тускло блестело под лучами поднимавшегося солнца дуло пулемета, на линию окопов, занесенных снегом, на сторожевую вышку, с вершины которой нагнулся над ними наблюдатель.

Почему то ему вспомнилась Белгородская крепость из «Капитанской дочки» и он невольно улыбнулся, рассматривая эти хрупкие землянные и деревянные укрепления в век самолетов, танков и дальнобойных орудий.

Из бункера вышел немецкий унтер офицер с полицейским, подошел к саням внимательно всматриваясь в приезжих, полицейский взял свой автомат на изготовку. Галанин протянул свои бумаги немцу, Онисим вполголоса говорил с полицейским: «Вот вам привез нового коменданта на место Губера, по нашему говорит». Но уже унтер офицер вернул бумаги Галанину и на смеси русского и немецкого языков распорядился убрать рогатку. Онисим зачмокав направил сани вверх по улице, доехав до угла обернулся к Галанину: «Куда везти то?» — «В гостиницу! Что за дурацкий вопрос, в комендатуру, конечно! Да поторопи своего коня! Говорил, что приедем на рассвете, а уже скоро девять. Шевелитесь, черт побери!» Онисим испуганно задергал вожжами: «Ну, Красавчик, веселей, приехали… скоро отдохнешь в конюшне, постарайся, дружок!» Но конь не обращал внимания на понукания, продолжал идти шагом вдоль домов и заборов занесенных снегом.

Галанин с грустью смотрел по сторонам: город был тот же, те же бедные, убогие дома, длинные заборы, покосившиеся ворота со скамейками. Изредка проходили люди, женщины с коромыслами, пробегали дети. Но, или потому что была зима, холодно и низкие серые тучи медленно ползли на восток и солнце скрылось за ними, или потому что он не мог прийти в себя после ночного кошмара, но все вокруг казалось ему лишенным жизни, чем то призрачным нереальным.

Доехали до площади, где летом он был так счастлив, когда его встречали с хлебом-солью. Под липами было старательно расчищено от снега военное кладбище, где аккуратно в несколько рядов выстроились деревянные куцые немецкие кресты, машинально Галанин их пересчитал: двадцать семь!

Над бывшим горсоветом развевалось немецкое военное знамя, под ним расставив ноги, с автоматом наперевес стоял часовой. Неподалеку большая деревянная вывеска на русском и немецком языке: с/х комендатура, затем райзо, горуправление, полиция и небольшой каменный мрачный дом тайной полиции. Напротив купол церкви с новым крестом, но без колокола.

У с/х комендатуры перед закрытыми дверьми большая толпа, почти одне женщины, молча расступилась, пропустив сани. Онисим подъехал и крыльцу, осадил Красавчика: «Вот и приехали, слава Богу, живыми и здоровыми». Хотел помочь Галанину, но тот оттолкнул его, поднялся по крыльцу, толкнув дверь вошел в теплый коридор, где стоял полицейский, высокий в рваном полушубке, со злыми мигающими глазами, коротко ему бросил: «Помогите внести мои чемоданы и скажите ему прийти завтра, чтобы расплатиться за поездку».

Он открыл другую дверь и вошел в большую светлую комнату, где за столом дремал Еременко. От шума шагов Еременко проснулся, вскочил, узнав Галанина, сконфуженно улыбался. Галанин внимательно на него посмотрел, руки не дал: «Спите? проводите меня в кабинет коменданта». Увидел дверь в глубине комнаты с дощечкой: «комендант», взялся за ручку, чтобы ее открыть, но дверь не поддавалась. Еременко, моргая сонными глазами, объяснял: «Заперта, ключа нет, он у зондерфюрера Аха, который сейчас у г. Шубера, они там играют в карты». Галанин удивился: «Играют в карты? уже! С раннего утра?» — «Нет, со вчерашнего вечера, еще не кончили, наверное, кончат не раньше обеда». — «А кто же здесь принимает посетителей? тех, которые собрались там на улице?» — «Никто!» — «Т. е. как это никто?»

Еременко посмотрел сердито на Галанина: «Г. лейтенант, эти женщины приходили уже вчера, по поводу реквизированных коров, просили их вернуть. По приказу г. Аха я сказал, что приказ остается в силе, что коров они не получат и попросил их не тревожить нас напрасно, но, как видите, они снова пришли, и немудренно ведь последних коров отняли!»

Галанин подошел к окну, посмотрел на толпу, которая топталась на морозе, у водопроводной колонки бабы набирали воду в ведра, качая обледеневшим рычагом, одна из них была похожа на погибшую Нину и около нее стоял и смотрел на окна комендатуры мальчишка! Онисим уже ехал по площади под заснеженными липами…

Галанин отвернулся подошел к Еременко, положил ему руку на плечо: «Вот что, идите в горкомендатуру к Аху и скажите ему, чтобы он немедленно передал вам ключ!» — «Нечего и думать, он категорически запретил его беспокоить когда он играет в карты. М. б. вы сами к нему пройдете и с ним переговорите?» Галанин побледнел: «Раз я вам приказываю принести ключ, исполняйте приказ! Я — вновь назначенный комендант! потрудитесь слушаться, черт вас побери! Вы здесь с ума сошли, одни в карты играют, другой спит. Почему вы не принимаете просителей? На дворе мороз, люди мерзнут, а вам и горя мало — дрыхнете здесь! Я вам здесь покажу, как исполнять вашу службу. Ключа нет и не надо, без него обойдусь!»

Сильным ударом ноги он выбил дверь, которая распахнулась, на пол посыпались щепки, вошел в кабинет, где над большим письменным столом висел мрачный портрет Гитлера на фоне пожара. Бросил на стул тулуп и фуражку, сел в кресло и закурил: «Еременко, принимайте посетителей немедленно, поторопитесь!» Красный Еременко появился в дверях: «Г. комендант, я ведь не знал…» — «Довольно объясняться, не будем терять времени. Я вам повторяю в третий раз, принимайте посетителей. Да поворачивайтесь живее. Господи! ну, какая же вы шляпа!»

Еременко молча повернулся и вышел, Галанин прислушался как он открыл дверь в коридор и крикнул: «Жердецкий, новый комендант приказал принимать посетителей, пропускайте по очереди да поскорее!» Скоро послышался шум многочисленных шагов, возня, придушенные крики: «Пусти, я первая!.. нет, ты потом ушла, за себя Зинку поставила. Это не в счет… ты что?.. пусти, сука! г. полицейский, чего вы смотрите». В ответ голос грозил: «Ты что? опять получить хочешь? Осади, сволочь, осади, добром, пока не съездил! Ах ты, стерва, не слухаешь? на!» Короткий, глухой удар и бабий крик: «Опять дерешься? за что? ах ты, убивец! Ведь прямо в кровь всю побил».

Возня продолжалась, крики и шум! Галанин прошел в комнату где за своим столом сидел и писал что-то сердитый Еременко, открыл дверь в переднюю: «Что здесь такое, что за шум?» Он увидел как Жердецкий прикладом осаждал назад наседающих баб: «Вы кто здесь? кто вас сюда поставил?» Жердецкий поставил винтовку на пол, смотрел в сторону: «Я здесь по приказу г. Исаева, смотреть за порядком. г. Губер даже очень мною доволен остались… народ, знаете, темный и необразованный, сами не знают чего им надо! каждый хотит первым, беспорядки».

Галанин нахмурился: «Ну, а я вами совсем недоволен. Вот что, братец, вы мне больше не нужны, скажите Исаеву, что мне полиция только мешает, уходите!» Жер-децкий колебался: «Да как же так, приказ…» — «Приказ? я здесь приказываю, понял? вон! Чтобы духу твоего здесь не было, вон, иначе». Жердецкий моментально скрылся за дверью на улицу, толпа с испугом слушала Галанина: «Все здесь? Ладно! Чтобы я не слышал здесь ни одного слова. Молчать. Соблюдайте очередь сами, заходите к переводчику, да двери за собой не закрывайте, будет теплее. А будете шуметь — выгоню всех! За этим дураком Жердецким. Ясно?»

Он вернулся к себе в кабинет, снова уселся за стол и закрыв глаза прислушался. Но говорили за стеной неразборчиво, что-то гудел Еременко, ему отвечали плачущие бабьи голоса, ничего нельзя было понять кроме одного, постоянно повторяющегося слова: корова!

Галанин закурил папиросу и посмотрел на площадь, на германский военный флаг, на неподвижного часового, на липы, на могилы убитых солдат, на серые тучи и жалел, что приехал сюда, где люди играли в карты, спали и говорили о коровах, ему хотелось спать, он не спал всю ночь, вспомнил снова свой могилевский сон, который так страшно походил на явь и внутренне задрожал, звери! И это были русские люди, которых он так любил и защищал.

Вспоминал все то, о чем ему рассказал Онисим. Криво улыбался. Здесь были евреи, этот Красников. А этот папаша ведь русский и он допустил, а другие русские помогали евреям. Звери… волки лютые! Нет он не жалел, что приехал сюда, он с ними со всеми расправится… Нина говорила им, что он их перевешает! И он перевешает! И опять сверлила назойливая мысль: «Ты виноват, не поверил, не приехал, не защитил». Очнулся от забытья, смотрел тупо на Еременко, который, стоя на вытяжку, ему докладывал: «Г. комендант, они все говорят одно и тоже, просят вернуть им коров, говорят, что умирают с голоду». — «Умирают с голоду? А сколько всего у них реквизировано коров?» — «120». — «120… да знаю, вспоминаю, очередная поставка для армии. Ну и что же вы им сказали, что решили?»

Еременко развел руками: «Я переводчик и не мне решать, г. Губер решил и г. Шубер с ним согласился, что выхода нет. В районе мы брать не можем, боимся партизанов, значит нужно брать где близко и безопасно, в городе». Он замолчал и Галанину показалось, что в его глазах была насмешка: «Да… понятно, а что в самом деле это их последние коровы, в самом деле с голоду умирают?» — «Да, умирают».

Галанин стукнул кулаком по столу: «Так черт вас побери совсем с обоими вашими комендантами! Это ведь бесчеловечно! Что вы мне ерунду несете? вы боитесь партизанов! Да кто же мы здесь, солдаты или трусливые бабы? Мы, дорогой мой, пришли сюда чтобы воевать, а не спать и в карты играть! Нужно в район идти и там брать этих проклятых коров. Ясно?» Еременко улыбался: «Ясно!» — «Ну, а если ясно, то чего же вы здесь стоите и каких чудес ждете? Почему не проявляете инициативу? Вы ведь в прошлом белый офицер, а что вы теперь? Тряпка вы, вот что! партизанов испугался, несчастный. Где эти бабы?» Еременко дергнулся, побледнел: «Г. комендант, я не трус, ведь я только переводчик здесь, другие решают, немцы, а я только исполняю их приказания!» — «И очень жаль! Ну да что мне с вами говорить? Где коровы… т. е. где эти бабы?» — «Там в передней ждут вашего решения». — «Почему в передней? почему не в вашей приемной, пусть войдут к вам и греются. А где коровы?» — «На базе заготскота». — «Кто заведует базой? Котов! Подать сюда Котова, а бабы пусть ждут в приемной. Я вам покажу всем… живее поворачивайтесь!»

Через несколько минут испуганный Котов, толстый, красный, с плутовскими маленькими, бегающими глазами, стоял перед Галаниным, который кричал на него, стуча кулаком по столу: «Я вам приказываю немедленно раздать скот их владельцам. Сами говорите, что сена нет и кормить коров нечем. Так вы что? Саботаж здесь разводите! Сдавать к 15-му, а сегодня только седьмое. Исаев приказал? Я еще с ним поразговариваю. Ни слова больше. Никаких оправданий. Живо поворачивайтесь, а то я вам помогу. Вон!»

Смотря в окно, как по площади промчался как сумасшедший Котов, Галанин пробурчал Еременко: «Пусть бабы идут на базу и разбирают своих коров, пока те еще не передохли с голоду. Да сами идите и смотрите за Котовым, чтобы он точно исполнял мои приказания, будет ломаться, запорю эту толстую свинью». Когда Еременко уже взялся за ручку поломанной двери, внезапно его остановил: «Подождите… вот что, вы на меня не сердитесь, у меня сегодня скверное настроение. Люди едят кору с деревьев, убивают и мучают женщин и детей!.. не сердитесь и поймите меня, если можете, а теперь идите, торопитесь… бегом!»

Когда Еременко вернулся с базы, Галанин оставил его в канцелярии, сам отправился к себе на квартиру. Это был небольшой деревянный домик из трех комнат, отделенный от комендатуры большим двором в сугробах снега. Была маленькая кухня с большой печью и столом, столовая с диваном и, наконец, спальня с большой двухспальной кроватью, шкафом и ночным столиком. Было холодно, грязно и неуютно.

Галанин побрился на кухне, помылся до пояса холодной водой около маленького тусклою зеркала, почувствовал себя бодрее и одновременно ему захотелось есть. Но напрасно он шарил по всем кухонным полкам и в столе, не было крошки хлеба, холодно и пусто. По двору вернулся в комендатуру, после недолгих поисков нашел дверь в кухню. Кухарка, высокая полная женщина, с пышной грудью, с головой повязанной белой косынкой возилась у плиты, оживленно разговаривая с маленьким хромым и косым человечком. Было тепло и вкусный пар поднимался из больших кастрюль, кипящих на плите. Галанин поднял крышку одной кастрюли, посмотрел; «Это что вы варите?» Красные щеки кухарки стали багровыми: «Суп а ля Наполеон!» Галанин улыбнулся: «Браво!»

Он подошел к столу, взял вилку и тарелку, вытащил из кастрюли большой кусок курицы, положил на тарелку, уселся за стол: «Соли, хлеба и нож!» Кухарка бросилась к шкафу, накрыла на стол, Галанин отрезал кусок курицы, пожевал, сердито отодвинул тарелку: «Твердая как камень». Кухарка смутилась: «Ну да твердая! Она еще не готова курица. Обед ведь только в два, а сейчас только одиннадцать»:

— «А что у вас на обед?» — «А вот прочтите!»

С удивлением Галанин читал на маленьком листке бумаги четко по-немецки написанное меню: «Что за чепуха? Это кто писал?» — «А переводчик! у нас каждый день разное меню. Г. Губер распорядился. Я пишу по русски, ну а переводчик со словарем тоже по немецки!» Галанин посмотрел на нее сбоку: «Но позвольте, у вас здесь два супа, этот идиотский Наполеон и уха, потом голубцы, зразы и жаркое а ля валяй, потом гурьевская каша и блинчики на меду, не считая закуски. Неужели все это съедается?»

Молчавший до сих пор маленький человечек, ковыляя подошел к Галанину: «Ка-питалиной Петровной все очень даже довольны, у нее кулинарный диплом». Галанин внимательно посмотрел на человечка, заглянул в его косящие глаза, заметил кучерявую козлиную бородку, волосы пробором: «Вот как! а вы кто здесь?» Человечек гордо выпятил свою тощую грудь: «Аверьян! комендантский кучер. У меня здесь три лошади: одна рыжая-верховая, да два иноходца, кони мировые!» — «Вот что, Аверьян, идите на конюшню чистить лошадей, вам здесь делать нечего… приду проверю! И вот что еще: где эта домработница, что была у г. Губера? Пусть она немедленно принимается за работу, топит у меня печку и убирает, у меня там собачий холод. Немедленно. Я ваш новый комендант. Понятно? Живее! Что вы стоите как пень?»

Аверьян опрометью бросился к двери: «Сию минуту, г. комендант, и лошадей почищу и ее приведу! в момент, не беспокойтесь!» Он исчез… Галанин со злобой посмотрел на кухарку: «Ну, Капиталина, хоть вы и кулинарная знаменитость, но я вами совсем недоволен. Во первых, у вас до сих пор ничего не готово, во вторых, я не люблю этого обжорства. Ваши меню к чертям! Кормить сытно, вкусно и просто. Когда придет моя домработница, скажите ей, что если и она будет меня кормить вашим наполеоном, я ее выгоню в два счета. На сегодня щи из мяса и огурцы к мясу. Чтобы к двум часам было готово, то же на ужин! Для зондерфюреров это ваше сегодняшнее меню в последний раз! С завтрашнего дня обед из двух блюд, суп и второе, на третье кисель или компот. И баста, никаких меню больше писать не нужно, у Еременко достаточно работы и без этих глупостей. У меня люди с голоду умирают и на коре сидят, а здесь обжираются! Я вам покажу где раки зимуют!»

Он вышел из кухни, с грохотом хлопнув дверью. Капиталина схватилась за стол, чтобы не упасть. «Что же это такое? Кто это?» Она с ужасом посмотрела на дверь, которая закрылась за сердитым комендантом, потом подбежала к окну, выглянула на площадь. Комендант стоял на крыльце и улыбался: из за угла прямо на липы мчалось стадо коров, которое с голодным мычанием растекалось по улицам, за коровами с палками в руках бежали бабы возбужденно крича, пробежали по площади и скрылись по улицам и переулкам. Стало снова тихо и пустынно, только у городской комендатуры часовой, который разинув рот, смотрел на коров и баб, снова стал ходить взад и вперед под немецким флагом!

С/х комендант продолжал стоять на морозе, без шапки, в одном легком, потрепанном кителе и также странно одним углом рта улыбался. И казалось, что у него было одновременно и большое горе и большая радость! Капиталина всплеснула руками, подбежала к плите и стала бестолково переставлять кастрюли: «Батюшки! Галанин вернулся! Что же это с нами теперь будет?»

***

В районном земельном отделе был переполох, Галанин в фуражке сдвинутой на затылок стоял перед бледным худым Бондаренко и грубо ругался: «Сволочи! саботажники! Почему нет Исаева? Как он смел уехать в район и не оставить заместителя? Я нас спрашиваю, черт вас побери! Где ведомости о поголовьи скота? Покажите мне их, да поскорее? Что у вас здесь? Райзо или бордак? Сидите здесь с девченками и ничего не делаете».

Бондаренко с трудом воспользовался маленьким перерывом в его крике: «Господин комендант, ведомости в столе районного агронома, но стол заперт, и ключ он взял с собой». — «Ага, заперт, что это вы все здесь позапирали: там у меня кабинет заперт, здесь стол! Мне эти ведомости нужны немедленно. Вы слышите? Ломайте стол!» Бондаренко подошел к столу и старался безуспешно открыть ящик. Галанин сердился: «Да вы что, изволите надо мной смеяться! Я вам сказал ломать, а вы возитесь… не можете… ну так я сам это сделаю».

У весело пылающей печки, посреди большой комнаты, где за столами тесно сидели и моргали служащие райзо, валялся топор, Галанин схватил его просунул в щель стола, с силой нажал: стол жалобно треснул, ящик упал на пол, бумаги рассыпались, Бондаренко бросился их собирать, но Галанин уже нашел нужные ему бумаги: «Ага, вот они… я забираю их с собой, а вы, Бондаренко, идите тоже, вы мне кое что объясните, все равно вы здесь ни черта не делаете! Стол приведут в порядок другие бездельники!»

Галанин с Бондаренко вышли на улицу. Служащие бросились к окнам, смотрели с испугом и удивлением в то время, как один из них кричал весело: «Граждане, да ведь это Галанин, я его сразу узнал, голубчика, он самый, так же орет и рот косит!»

***

В с/х комендатуре, в приемной сидели Ах, Эйхе, Кирш и Еременко. Прислушивались к крику, который несся из кабинета коменданта: «Вы мне объясните, как вы смеете грабить народ! Почему забрали последних коров здесь в городе? Вы мне не отговаривайтесь приказами этого осла Губера. Потому что он осел, он сам мне говорил, что подписывал не читая то, что ему подсовывал Исаев! Почему вы не просили переводчика Еременко сначала перевести ту чепуху, которую вы подсовывали? Что? Исаев сам переводил! Мне теперь понемногу становится ясным все: значит он переводил как хотел, а тот дурак ему верил и подписывал! Но это кончено, вы слышите это кончено. Кончен ваш саботаж! Сами преступления делаете, а потом на нас сваливаете. Молчать!

Теперь вот что: я вас позвал, Бондаренко, чтобы с вами посоветоваться, мне нужно 120 плюс 22 всего 142 коровы, через пять дней. Чтобы успеть сдать в Комарово к сроку, и дать в Луговое людям, которые едят кору. Где их взять? Не здесь в городе, а в районе. На партизан мне наплевать! Вы только скажите, где! Да так чтобы не взять последнее. Говорите не можете так скоро, вам надо собраться с мыслями. Ладно, собирайтесь, вот вам эти ведомости, садитесь и думайте, а я пойду обедать, вам принесут поесть сюда. Даю вам час, ни одной минуты больше! До трех часов!»

***

В столовой комендатуры Галанин поднес ложку ко рту и тем дал сигнал началу обеда, смотрел как ели зондерфюреры, жадно чавкая, узнав, что Еременко до сих пор ел на кухне, накричал на них и приказал в будущем всем есть вместе, когда появилась Капитолина ворчал на нее: «Ваш суп ни к черту, он для больных, а не солдат, буду ждать моих щей. Как там моя домработница? принялась наконец за дело?» Капитолина побледнела, смотрела в сторону: «Она не пришла, говорит, что больна». — «Как больна? Вы что все против меня? Чтобы пришла немедленно. Или я ее сюда с полицией пригоню! Где кучер? пусть идет за ней и гонит сюда. Скажите, пожалуйста, больна? Одни спят, другие в карты играют, третьи болеют! Живо мне! идите за кучером, мы и без вас обойдемся. Все равно только тарелки бьете».

Продолжал кричать на обедающих: «С завтрашнего дня чтобы работа шла как нужно. Утром с 8 и до 12, после обеда с 2-х и до шести, потом до утра отдых и вы, Ах, можете играть в карты, а вы Еременко, спать. Мы приехали сюда восстанавливать с/хозяйство, а не спать, пьянствовать, играть в карты и обжираться. На фронте идут тяжелые бои, наши солдаты умирают за родину и фюрера, а мы? Мне стыдно за вас! У вас здесь черт знает что творится, люди умирают с голоду, от тифа, а вам и горя мало!»

Ах попробовал оправдаться: «Мы делаем все, что можем, до сих пор все приказы исполняли точно и в срок».

— «Не говорите неправды, я в курсе дела, наш район самый плохой во всей области. Помолчите лучше, но имейте в виду я намерен его сделать первым по поставкам в армию. Чего бы мне и вам это ни стоило. Ну я пойду, у меня много дела, нет времени с вами трепаться».

Галанин вышел, зондерфюреры молча посмотрели друг на друга, выпили свои рюмки, ели дальше, но аппетита не было больше, стряпня Капиталины сегодня успехом не пользовалась!

***

Известие о приезде Галанина стало известно всему городу, постарался Жердец-кий, служащие Райзо, больше всего Аверьян, но радости никто не испытывал. Конечно, он вернул коров и таким образом призрак голода висевший над многими семьями временно, как будто исчез. Но это дело связывали с отсутствием Исаева, который был по делам в районе, и поспешным желанием Галанина загладить свой летний обман рекламой.

С другой стороны, многие вспомнили страшную смерть Нины Сабуриной с отцом и сыном. То, что она проспала ту первую ночь, после прихода немцев, с Галаниным знали все и его внезапный приезд случился что-то очень скоро после ее смерти. Очень возможно, что он узнал об этой истории в областном городе и примчался сюда, чтобы отомстить тем, кто меньше всего был виноват, ведь мучили и убивали ее партизаны с евреями, а не они.

Правда, из города ее, можно сказать, выгнали, затравили, но разве кто нибудь предполагал, что ее поездка к отцу кончится так печально, если бы знали, не пустили бы! Все притаились и ждали, готовясь защищаться от мстителя…

В доме Павловых узнали о приезде Галанина, когда соседка прибежала за тетей Маней: «Марья Ивановна, скорее идите, забирайте вашу корову, она около ворот мычит с голоду, я ее пригнала вместе с моей. Коров повертали всех. Галанин приказал этому гаду Котову». В то время как тетя Маня и дядя Прохор вместе с Верой суетились в хлеву около похудевшей и довольной коровы, прибежал хромой рысью Аверьян: «Вера, где вы тут. Скорей, Христа ради, скоренько, Галанин вас требует. Сию минуту топить печь и готовить обед. Скорее! Грозит, кричит, меня чуть не убил. Вера побледнела: «Не пойду, пусть ищет себе другую работницу! Я ему батрачить не буду».

Тетя Маня закрыла ей рот рукой: «Помолчи, Вера, чего ты волнуешься? Успокойся! Аверьян, скажи там, что Вера не может прийти, что она больна… правда больна, вот уже третий день. Как уехал Губер, так и заболела. Пусть уж извинит и другую поищет». Аверьян исчез, но скоро снова прибежал, испуганный и бледный: «Беда, Вера Кузьминична, идите скорее! Галанин не признает никаких болезней, он как с цепи сорвался. В комендатуре двери и окна повыбивал, в райзо столы топором искрошил, Бондаренку самолично связал и погнал в комендатуру, расстрелять грозится. На зондерфюреров покричал так, что они все три с горя напились пьяными. Есть им запретил. Завтра у нас пост: один суп и мясо. Вам приказал немедленно готовить щи и вареное мясо с огурцами. Страшен! Ко мне в конюшню пришел, коней ногтем против шерсти провел, какую то пыль нашел, ругался по матерному, грозился меня прогнать, если не исправлюсь, а как же я, хромой, исправиться могу?» Аверьян заплакал: «Идем пока не поздно, все равно не успокоится пока не придете! Исаева по всему району искать приказал, наверное убьет!» Тетя Маня перекрестилась на икону: «Да ты может быть, как всегда, привираешь. Не может того быть, чтобы Галанин так испортился, да может быть, это и не он!» — «Он, он самый!» плакал Аверьян: «Я его теперь тоже вспомнил: те же усы и глаза, а на груди крест черный надел и сам весь черный стал! как черт! Так идем же поскорее. Ведь он проклятый грозился вас с полицией пригнать, если не подчинитесь. Тогда уж наверняка расстреляет!»

Дядя Прохор вмешался: «Ну, ты, Аверьян, не преувеличивай! Не может того быть, не такой Алеша, чтобы такия грубости говорить… никогда не поверю!» — «Вот провалиться мне сквозь землю коли вру! Чистейшая правда! Говорю вам, как цепной пес, что с цепи сорвался! Идем же, Христом Богом умоляю! Все равно подчиниться придется. Он этого терпеть не может, если не по его, саботажниками ругается. Он вернулся от коменданта Шубера и снова с Бондаренкой заперся, переводчик с автоматом их стережет. Так верите, вся комендатура трясется от страха, орет как на пожаре. Нет, идти надо наскорейше, иначе пропадем, кричит чтобы вас доставить живую или мертвую, что он вас разом от всех болезнен вылечит!»

Вера смеялась зло, смотрела на тетю Маню, которая не переставала креститься: «Что же это, выходит он хуже Шульца стал?» — «Хуже в тысячу раз, в крови купается и радуется! Так идем же! Ведь он меня как муху убьет, если я без вас появлюся перед ним». Дядя Прохор подошел к Вере: «Иди, Вера, раз так получается. Иди не упрямься, а то в самом деле может и рассердится!» Вера решилась: «Хорошо, я пойду, только скоро вернусь. Я ему сама скажу, что не могу у него работать. Да он и сам не захочет, будьте спокойны!»

Тетя Маня провожала ее и крестила: «Иди, Верочка, иди, авось Господь смилуется и он тебе худого ничего не сделает». Долго смотрела ей вслед, плюнула вслед Аверья-ну, который заковылял за ней, вернулась к корове, около которой продолжал суетиться дядя Прохор: «Проша, ну хоть ты меня успокой. Скажи, он ничего худого Верочке не сделает?» Прохор хитро улыбнулся. «Не беспокойся, все образуется! Предчувствую я! Ведь помнишь, как Вера только из-за его берихта Шуберу из рук Шульца вырвалась. А теперь что случилось? Двери и столы ломает, на зондерфюреров кричит, им есть не дает? Саботажников ругает, Исаева ловит? Так это же правильно. А что мы видим? Корова в хлеву? Конечно! Вот она, какая веселая. И другим всем вернул. Тут ведь рассуждать нужно с умом, а не плакать, как этот осел Аверьян!»

Тетя Маня задумалась: «Да, знаешь, что-то и у меня на сердце спокойно стало. Аверьян, конечно, насочинял! Совсем даже не страшно! Спасибо тебе, Проша, успокоил меня!» — «То-то Проша…»

***

В первый раз после занятия города немцами до позднего вечера кипела лихорадочная немного бестолковая работа в комендатуре, и в РАЙЗО. Галанин, Петренко, Кирш, Ах и Еременко сидели в накуренном кабинете коменданта, перелистывали ведомости, подсчитывали на счетах и на бумаге рессурсы района.

Бумаги валялись на столе и на полу, Еременко бегал в Райзо, там по примеру Галанина кричал и ругался, приносил новые. Ужин был подан прямо в кабинет Капитолиной, которая накрыла на краю письменного стола.

Галанин не ел, с воспаленными глазами курил одну папиросу за другой и торопил закусывающих: «Ешьте скорее, да плюньте на этот дурацкий суп. Слушайте, Капитолина, вы бы принесли нам чего нибудь более существенного: колбасы и сала. Давайте сюда и водки для Бондаренко, видите человек с горя воду пьет! Живо!»

Обиженная кухарка принесла на тарелке колбасу и сало, бутылку водки и рюмки: «Г. комендант, там в передней пришла ваша домоработница, хочет с вами говорить».

— «Ага, пришла наконец, выздоровела? У меня нет времени с ней болтать, пусть варит щи, понятно? щи, мясо и огурцы! Да пусть поторопится, уберет там и натопит печку, у меня там собачий холод! Поторопите ее там, а не то я сам ее подгоню. Убирайтесь же и не мешайте нам! Вы, Бондаренко, можете есть и одновременно работать… Вот тут мне одно мало понятно. Почему так много скота в Озерном? Не знаю, или я дурак, или вы все здесь с ума спятили! Грабите город в то время, как там такое богатство. Ну-с, г. Ах, что вы скажете?»

Ах принялся мямлить: «Партизаны, я еще раз повторяю, г. комендант… вот здесь и потом тут, везде!» Он показывал на карту, водил по ней грязноватым ногтем, Галанин мычал что-то себе под нос, потом снова принимался за свое: «Мне, господа, одно теперь совершенно ясно! Вы все здесь просто боитесь. Так и говорите, не стесняйтесь! Но со мной все это не пройдет! Я заставлю всех вас быть храбрыми. Я их скручу всех этих веселых с их папашей и с вашей помощью очищу район от всей этой нечисти!»

Бондаренко, выслушав перевод речи Галанина, улыбнулся: «Вы, г. комендант, очевидно, совершенно не в курсе дела, партизаны в самом деле очень сильны, они даже нападали на город и мы просто чудом уцелели». — «Знаю, знаю… а все почему? Потому что, Бондаренко, вы боитесь. Не проявляете инициативу, вам нужно было самим напасть на их лагерь, да, да и вам тоже. Всем агрономам драться с оружием в руках! А вы сидите под юбками ваших жен и дрожите».

Бондаренко пожал плечами, перестал спорить. Снова принялись считать и пересчитывать. Наконец, окончательно выбились из сил. Галанин отпустил своих помощников, на прощанье тряс руку Бондаренко: «Спасибо, дорогой, все таки вы толковый парень, не ожидал, порадовали вы меня! Кстати, какую должность вы занимаете в райзо?» Бондаренко покраснел: «Сейчас должность помощника главбуха!»

— «Вот как? Странно, агроном и счетовод! Что-то несуразное. Ну, а кем вы были при советской власти?» — «Районным агрономом…» Галанин посмотрел на него внимательнее: «Странно! а скажите мне, почему вы не остались им и дальше?» — «Уволен за неспособностью… по докладу бургомистра. Исаев оказался более подходящим. Правда, он говорит по немецки, а я… сами видите, ни в зуб ногой!»

Он уже вышел на улицу, когда его догнал Еременко: «Комендант приказал нас проводить, ведь у вас нет пропуска. И потом он просил принять от него небольшой подарок — эту колбасу, сало и хлеб. Ведь у вас же ничего нет, я ему доложил, и он, конечно, дал… боялся, что мало, берите не отказывайтесь, все равно заставит».

***

Когда утомленные зондерфюреры уселись за ужин, Галанин пошел к себе домой, открыл дверь на кухню, где около плиты стояла спиной к нему его домоработница, прошел в столовую. Было тепло, светло и уютно! Свеже вымытый пол, стол, застланный чистой скатертью, в спальне была видна свеже постланная постель, около шкафа аккуратно в ряд его чемоданы.

Он с удовольствием прошел по обоим комнатам, впечатление теплоты, чистоты и уюта было приятно после двух дней, проведенных в дороге и в работе. Вернулся к столовой, вытащив карту из кармана, опять внимательно посмотрел на Озерное и большие болота, мысленно подсчитал расстояние в километрах от города и напрямик до Комарова, задумался: «Я им покажу, отомщу, только бы добрать- ся!» И опять сверлящая шилом мысль: «Все равно не вернуть, не исправить, ты один во всем виноват, не поверил, не приехал во время!»

Вспомнил снова в который раз, последнюю встречу с Ниной, когда она уходила от него навсегда, согнувшись под коромыслом, сморщился как от физической боли, подошел к окну, тщетно старался разглядеть в белом сумраке площади липы и водопроводную колонку, провел рукой по лбу и грубо закричал: «Ну что там, дождусь я, наконец, моих щей? Целый день голодный из-за вас чертей! шевелитесь там, или вас подогнать надо?»

Снова уселся за стол, разгладил карту, карандашем отмечал колхозы, не глядя на домоработницу, обжигаясь ел горячий суп, косясь на Сонь и на болота с озером… потом начал есть с аппетитом, целый день ничего не ел и поэтому, наверное, щи показались превосходными, попросил еще тарелку: «Дайте еще, щи у вас неплохие!» И, когда Мария Луиза принесши кастрюлю, начала наливать в тарелку суп, посмотрел на нее внимательно, вздрогнул, когда она подняла голову и он увидел знакомые глаза, которые были сейчас темно серые, насмешливо вызывающие. Узнал Веру и вспомнил тихий летний вечер, запах лип и свежесть реки. Сомнения не могло быть: это была она, красивая комсомолка, немного похудевшая и побледневшая, но та же странная, влекущая к себе и одновременно отталкивающая девушка с золотыми волосами.

Он бросил ложку на скатерть, пачкая ее жирным супом: «Что за чепуха? Это вы, Вера? Почему вы здесь, и где эта Мария Луиза, которая служила у Губера?» Вера враждебно улыбнулась: «Мария Луиза — это я. Это Губер, который меня так назвал, нашел, что я походила на его дочь, Марию Луизу! на какую то немку!» — «Да… теперь я вспоминаю, действительно он говорил мне о своей дочке и называл ее Марией Луизой… Ну теперь мне все ясно, вы уж меня извините, что я был с вами груб, я никак не ожидал вас увидеть у себя в такой обстановке»

Он задумчиво на нее посмотрел, потом принялся снова есть. Попросил еще щей, потом принялся за мясо с огурцами, отодвинув тарелку, попросил стакан воды: «Уберите вашу водку, вы что думаете? я — такой пьяница как ваш Губер? нет, дорогая, я пью редко, но зато метко, как, помните, тогда!»

Закурив папиросу, он долго смотрел в угол пока она убирала, думал, наверное, о чем то неприятном, отчего его лицо нехорошо исказилось болезненной гримасой, спросил внезапно: «Послушайте, а как же вы пойдете домой? уже ведь поздно и хождение по городу для русских запрещается». — «Не беспокойтесь, у меня есть пропуск от Губера».

— «Пропуск! покажите!» Галанин долго смотрел на потертую бумажку, посмотрел на Веру внимательно, вдруг вспомнил как Губер расхваливал ее ноги и ему почему то сделалось неприятно: «Я вам выпишу завтра другой, напомните мне, пожалуйста. К сожалению для вас, Губер ушел в прошлое». Вера покраснела: «Я не понимаю, что вы хотите сказать, да, впрочем, мне все равно. Но тут совсем другое, о чем я хочу вас поставить в известность. Что после всего, что между нами было, я не могу у вас работать. Я не хотела вообще приходить, несмотря на ваши угрозы, тетя Маня уговорила. Хотела с вами сразу поговорить как только пришла, но вы были заняты, пришлось подчиниться на сегодня, но завтра я уже не приду, ищите себе другую батрачку, с меня довольно».

Галанин смотрел в потолок, кивал головой: «Да ведь между нами ничего и не было, немного поспорили, вы меня ударили по физиономии и все… Ничего страшного. Но вы правы. Конечно, если бы я знал, кто эта Мария Луиза, я бы не настаивал. Я ведь понимаю вас: немцу вам было легко батрачить, ну а своему русскому, видите ли гордость не позволяет. Ну и ладно и не надо! Вы что думаете, я без вас сдохну? Не делайте себе иллюзий, мне довольно пальцем шевельнуть, и на ваше место прибежит сразу двадцать или сто, могу даже гарем себе занести, если захочу! Ну довольно, уберите посуду, помойте ее и можете идти на все четыре стороны, рас-читаюсь с вами завтра… я вас не держу, хотя ваши капризы совершенно напрасны: я ведь русский и понимаю вас, чего вам это стоит немцам служить прислугой, вам, учительнице. Понимаю и, честное слово, мне за вас больно. Я бы постарался облегчить ваше положение, для меня вы не были бы прислугой, а… ну да черт с вами, идите на кухню и не мешайте мне». Он снова по- грузился в разглядыванье карты и, как будто, совершенно забыл о ее существовании.

Вера ушла на кухню, вымыла посуду, подмела пол, потом пришла в столовую, чтобы и там убрать. Удивленная, остановилась на пороге: Галанин лежал, как был, одетый, в сапогах на диване и спал мертвым сном! Он спал не шевелясь и так тихо, что она испугалась, прислушалась, ловя его дыханье, подошла ближе и посмотрела на него внимательно: его лицо с синяками под глазами, с плотно сжатым скорбным ртом было бледно и жалко.

Осторожно, стараясь его не разбудить, она подмела пол. Свернула скатерть и выбросила крошки на двор, снова вернулась в столовую и остановилась около спящего, прислушиваясь к его тихому дыханию, вздрогнула, когда Галанин, вдруг застонал и что-то громко, но неразборчиво, сказал, продолжая спать. На стуле около дивана лежал пояс с револьвером в кобуре. Вера колебалась, он был в ее власти, можно было его убить и уйти к партизанам, ее пропустят из города с пропуском Губера. Посмотрела на печку, огонь догорал, она подложила в нее несколько березовых полениц, сняла с вешалки его тулуп, осторожно накрыла Галанина, с улыбкой смотрела как он продолжал спать, тихо как ребенок! Повернула выключатель, вышла на двор, заперла входную дверь, ключ от которой у нее был.

Шла по тихим пустынным улицам, торопилась домой, сердилась на Галанина и на себя, старалась понять себя и его, вспомнила как он говорил, что он ее понимает и ему за нее было больно! Не могла же она после этого оставить его мерзнуть на диване, при таком морозе можно очень легко простудиться!

***

Дома долго и подробно рассказывала о своей встрече с Галаниным, о недоразумении с Марией Луизой и над выдумками Аверьяна. Тетя Маня качала головой: «Вот такой всегда, сколько раз закаивалась слушать его брехню, и опять слушаю! Конечно, Галанин не мог так, вдруг, измениться. Ну, слава Богу, все хорошо кончилось! И пусть он себе поищет другую кухарку, у нас не так плохо теперь: корова дома. Ну и ест же она, только подваливай сенца!»

Легли спать скоро, ввиду морозов экономили дрова и Вера спала вместе с тетей Маней на ее кровати, в то время как дядя Прохор устроился на кухне, на самодельном диване! В постели продолжали разговаривать и советоваться, куда устраиваться Вере. Тетя Маня сразу нашла выход: «Можно в Райзо, если попросить Галанина, он тебя туда в два счета устроит, бояться Исаева нечего, чует мое сердце, что конец подходит его царству!»

Вера долго молчала, лежала тихо, как будто спала, потом, вдруг, решила так, что сама удивилась: «Нет, в Райзо мне что-то не хочется! Я, знаете, тетя Маня, что думаю… выхода нет… наверное придется мне все таки вернуться к Галанину!» Тетя Маня села на кровати, при свете ночника смотрела на закрытые глаза Веры, на ее покрасневшее лицо и удивлялась: «Значит передумала. И чего это ты так вдруг!» — «Да так… я подумала, что он будет все таки не хуже Губера! Он, как меня узнал, был очень вежливым и мои щи похвалил. Он, знаешь, три тарелки съел, неразборчивый, мне с ним не будет трудно. И потом все таки там выгоднее, он, наверное, будет мне давать продуктов не меньше чем Губер, а в Райзо что? все отходы да отсевы… нет, я все таки вернусь, если не понравится всегда успею бросить».

Тетя Маня не соглашалась и сердилась: «Не выдумывай, не уговаривай! Ты забываешь одно, самое главное: Губер был старый и больной. А этот? сплетни пойдут». Вера краснела и рада была, что ночник светил тускло и это не было так заметно внимательным глазам тети Мани: «Но и Галанин тоже очень старый, на висках седина!» — «Седина в бороду, а бес в ребро, не говори неправды, Вера, сама знаешь, что врешь! Какой он там старый, человек как раз в летах, для нас, баб, такие самые опасные. Вспомни Нину! А как он ее вспоминал?»

«Нет все только карту рассматривал, я видала, там Озерное два раза подчеркнуто. Может и думал, но ничего не спросил. Странный такой стал, черный, Аверьян это верно подметил. Все в угол смотрит и рот кривит, вижу, что думал все что-то невеселое». Тетя Маня вздохнула: «Да накрутил он тут вот и стал темный! Ведь он виноват сам во всем, если бы ее не тронул, ничего и не было бы. Была бы и досе живая. Упокой, Господи, ее душу! Ох, грехи, грехи! Сколько горя, крови и слез война понаделала. Да, вот приехал… а что у него за думки, ты думаешь он простит так просто. Ни за что!»

Долго молчали, потом, вдруг, Вера засмеялась: «А, знаешь, как он спит? Я только на минутку вышла на кухню, чтобы убрать, вернулась, а он готов, как мертвый, я прямо испугалась. Дышит как ребенок, не то что дядя Прохор!» Из кухни доносился густой храп. Тетя Маня зевнула сладко: «Давай спать! Утро вечера мудреней! Так значит поставишь, как всегда, на своем? Ну что же, иди. Но только смотри мне, девка, не забывай, что ты невеста! Жди жениха и блюди свою честь. Если узнаю, что ты с ним, греховодником, что нибудь нехорошее делать будешь, прокляну, отрекусь от тебя». Вера краснела до ушей: «Как вы можете это думать! никогда, он мне слишком противен!» Заснули обнявшись.

***

Она пришла на квартиру Галанина, как всегда у Губера, к восьми часам. Было еще совсем темно и поздняя зимняя заря только начинала светлеть на горизонте. Было очень холодно и опять дул сильный северо-восточный ветер. Галанина уже не было дома и окна канцелярии были ярко освещены.

Она вошла в незапертую холодную кухню, включила свет и удивилась беспорядку. На кухне на столе лежали бритвенные принадлежности, на полу мокрое полотенце, в столовой на столе, сейчас испачканной жирными пятнами, пеплом и крошками хлеба, на тарелке был нарезан хлеб и куски колбасы, на диване тулуп. Заглянув в спальню, она увидела, что кровать была нетронута, около нее стояли открытые чемоданы с помятым бельем и книгами, всюду окурки. Она принялась за уборку и думала о том, что Галанин, наверное, всю ночь проспал не раздеваясь на диване под тулупом. Убрала все, когда уже окончательно рассвело и пошла на кухню к Капитолине, чтобы получить провизию и позвать Аверьяна топить печи и колоть дрова.

Капитолина встретила ее с радостью: «Слава Богу, наконец то вы пришли, садитесь будем чай пить с пирогами, пока Аверьян будет у вас топить. Время есть, они сейчас все в канцелярии собрались! Как тигры снова стали работать, наверное не скоро окончат. Я всегда говорила, что новая метла всегда по началу чисто метет. Галанин не Губер и сам во все вникает, но подождите, устанет и он скоро и тогда меня оценит и мой диплом. Вон вчера какой был, гром и молния, а сегодня уже гораздо тише! устал видно».

Вбежавший на кухню Еременко сразу напомнил о том, что Галанин еще не устал: «Скорее несите в канцелярию коньяк, что за обедом пили и водки и чего нибудь закусить! Там пришли Столетов и Шаландин и комендант хочет их угостить. Поторопитесь же!» Пока испуганная Капитолина резала ветчину и колбасу, доставала коньяк и водку, Вера решительно поднялась: «Я пойду с вами к коменданту, отнесу ему старый пропуск, он хотел мне выписать новый!» Еременко нерешительно на нее посмотрел: «Знаете, не советую его беспокоить, он способен наговорить вам дерзостей, знаете сами какой он, когда его отрывают от дела».

Но Вера, не слушая его, пошла в канцелярию, где Кирш уже начал прием посетителей. Около его стола стояла очень худая женщина и тихим голосом, прерываемым сухим зловещим кашлем, просила: «Мне бы только литр обрату каждый день, я бы поправилась сразу. Была на прошлой неделе и Губер сказал, чтобы прийти через неделю, вот я и пришла, уж пожалуйста не откажите!»

Еременко переводил Киршу, который уныло его слушал, смотря на окно: «А что решил г. Губер?» — «Губер отказал!» Кирш долго думал, посмотрел на женщину: «Г. Галанин сказал, чтобы ему докладывать только в том случае, если мы отказываем, указав причину. Может быть дать сразу? А почему отказал г. Губер?» — «Потому что эта женщина больна безнадежно и все равно работать никогда не сможет». Кирш почесал нос, снова посмотрел на женщину, которая продолжала судорожно кашлять, задыхаясь.

Вера, сев на стул в углу канцелярии, с любопытством слушала. «Так как же вы решили?» сердито спросил Еременко: «Если вы отказываете, то идите сами к коменданту и объясняйтесь с ним. С меня довольно его крику». Кирш нерешительно подошел к двери кабинета коменданта и осторожно постучал, за дверью смех Столетова, недовольный голос Галанина крикнул: «В чем дело? Войдите». Кирш вошел не закрыв за собой дверь и поэтому было отчетливо слышно, как он объяснял Галанину причину отказа: «Эта женщина тяжело больна, все равно ей молоко не поможет и работать она никогда не сможет!»

За дверью был виден край стола и сидящие за ним Ах и Столетов. Кирш с Галаниным вошли в канцелярию. Вера из своего угла смотрела на Галанина и должна была согласиться с тетей Маней. Он совсем не казался старым и чуть седеющие виски только подчеркивали его молодые темные глаза, чисто выбритое загорелое лицо. И он был красив, той неправильной мужской красотой, которая не- скоро забывается. И немецкий офицерский мундир ему шел. Вера посмотрела на его сапоги, заметила, что они не были вычищены и невольно внутренне съежилась при мысли о том, что ей придется эти сапоги изменника, наверное, чистить.

Пока она продолжала его рассматривать, женщина продолжала непрерывно ныть: «Ведь только один литр, если нельзя то хоть пол литра. Мне это доктор прописал, необходимо — иначе не поправлюсь. Вот его удостоверение!» Галанин прочел внимательно, пожал плечами: «Ваш доктор просто идиот, пишет, что у вас туберкулез и прописывает обрат! Еременко, ваше мнение». Еременко покраснел: «Конечно дать… обрата у нас сколько угодно!» — «А вы, Кирш?» — «Если вы, г. комендант, прикажете, я сейчас же выпишу!»

Галанин неприятно, одним углом рта, улыбнулся и Вера обрадовалась, найдя, наконец, в нем, ненавистном ей человеке, крупный недостаток. «А я вам скажу, господа, что вы говорите оба чепуху и такую же чепуху пишет этот Минкевич! Я не доктор, но все таки знаю и вы, конечно, тоже, что при такой болезни нужно питанье, да не этот обрат, а чистое молоко, курица, бульон, масло, да мало ли что еще. Другой вопрос можем ли мы это дать? Вы, конечно, сами не можете решить, а я могу, так как знаю наши возможности!»

Он посмотрел на женщину, вдруг принялся кричать: «Почему она стоит, где у вас стул для посетителей? Что это значит? Немедленно поставить сюда стул, пусть сядет и отдохнет! Господин Кирш, садитесь и пишите. Наряд на все, что ей нужно: на молоко, масло, хлеб, мясо, яйца, что еще? подумайте сами и припишите, потом дайте мне на подпись, да поторопитесь, черт вас подери!» Галанин резко повернулся и ушел. Пока испуганный Кирш писал наряд, Вера напомнила растерянному Еременко о цели своего визита. Он пошел к Галанину, сейчас же вернулся: «Г. комендант просит».

Вера сидела за письменным столом вместе с Ахом, Столетовым и Шаландиным, принужденно улыбалась, стараясь смотреть прямо в холодные черные глаза: «Я передумала! деваться мне некуда… если вы не имеете ничего против, буду у вас работать». Галанин дружелюбно улыбнулся: «Ну, вот, давно бы так, я очень рад, чертовски! Не бойтесь, плохо вам не будет, не обижу. Давайте мне ваш пропуск, я прикажу вам отпечатать новый».

Пришла Капитолина накрыла на стол, поторопилась скрыться. Галанин радушно угощал «Ну-с, за ваше здоровье, господа, выпейте и вы, Вера, чтобы отпраздновать нашу встречу. На работу успеете, хотя там у меня страшный беспорядок, увидите!» — «Я уже видела и убрала!» — «Ну тем лучше, пьем!» Столетов торжественно поднял свой стакан: «За ваше здоровье, Алексей Сергеевич, и за ваш крест. Показали свое геройство, конечно, иначе и быть не могло. Вера Кузьминична, поздравьте нашего освободителя, не забывайте, что он некоторым образом спас нас от Шульце». Галанин смеялся: «Опять вы за свое: сколько раз вам говорить, что написал я ваши характеристики, только отдав долг вашему уму, храбрости и преданности германской армии! Не будем об этом говорить, все это чепуха!»

Вера выпила свою рюмку залпом, закашлялась и заторопилась уходить: «Я пойду, у меня много работы, надо готовить обед. Но г. Столетов сказал правду, я перед вами в долгу… неоплатном. Но только вы ведь неправду написали!» Ушла рассердившись, заметив противную гримасу на лице Галанина!

***

Шаландин ушел разыскивать бургомистра, и в то время как Столетов, закончив с Ахом коньяк, приступил к водке, пришел Исаев, вернулся, наконец, из района. Узнал в Райзо о вторжении Галанина, о похищении всех ведомостей, накричал на служащих и не хотел слушать оправданий Бондаренко: «Конечно, вы не могли помешать ему взять, что он хотел, но чего ради вы ему сказали, что ведомости у меня в столе. Могли сказать, что не знаете. Теперь будет история, не потому что у меня что нибудь не в порядке. Вы сами прекрасно знаете, что все в полном порядке! Но чего я боюсь? Ведь этот человек, который, как мне рассказывают, был простым рабочим до войны, не может быть компетентным, растеряет все, перепачкает. Эх вы! Только на два дня уехал и уже черт знает что творится! Ну, ничего, как нибудь все поправлю. Главное тут что? Отобрать у него бумаги обратно, если он не успел все их растерять. Но и в таком случае дело поправимо, нужно только будет тогда проехаться по колхозам и взять нужные справки. Но смотрите, чтобы это было в первый и последний раз. Не забывайте, что хозяин здесь я! И не забывайте, что мы все здесь служим славной германской армии, поэтому старайтесь не делать больше глупостей!»

Этот умный, энергичный человек с длинным носом и таким же длинным выдающимся подбородком, которые делали его похожим на лису, редко сердился, мало кричал, говорил тихо. Но иногда его тихие распекания принимали такую зловещую окраску, что виновный невольно втягивал голову в шею, чувствуя, что его вина может кончится увольнением или еще хуже, «Черной балкой». Потому что Исаев пользовался полным доверием и уважением не только в обоих комендатурах, но, а это было самое главное, у начальника немецкой тайной полиции господина Шульце.

Насвистывая немецкий марш, Исаев вошел в канцелярию немецкой с/х комендатуры и, по своему обыкновению, хотел сразу пройти в кабинет коменданта. Но, стоящий в дверях Еременко преградил ему дорогу: «Г. Исаев, комендант приказал его не беспокоить». Исаев удивился, посмотрел на переводчика свысока: «Что? Вы прекрасно знаете, что это меня не касается. Если я прихожу, значит по важному делу, которое не терпит промедления».

Но Еременко не хотел подчиняться и тут Кирш подтвердил с хитрой улыбкой это странное распоряжение нового коменданта. Он уже несколько раз успел побывать в кабинете начальства и каждый раз возвращался оттуда веселей. Ему, наконец, удалось понять Галанина и он не задумываясь выписывал посетителям все, что им хотелось, обрат, отходы зерна и мяса, благо русские были нетребовательные и просили очень скромно. Ему было приятно видеть радостные лица просителей, приятно было видеть довольного коменданта, угощавшего его водкой, еще приятней было насолить районному агроному, который при Губере не раз ему устраивал пакости. Теперь повеял новый ветер и можно было перед этим нахалом не стесняться: «Этот запрет и касается главным образом вас. Господин комендант приказал вам ждать здесь в приемной прихода бургомистра, за которым послана полиция. Садитесь и ждите там в углу и не мешайте нам работать».

Исаев покраснел, сел на стул в уголку приемной и принялся наблюдать за приемом посетителей, невольно прислушиваясь к веселому шуму и смеху за стеной. Время шло, полчаса, час… Он уже решил уходить, когда вдруг появился Иванов в сопровождении Шаландина. Шаландин прошел в кабинет Галанина, а Иванов уселся в приемной рядом с Исаевым, сердито откашлялся: «Дождались… этот Шаландин так напился, что с ума спятил. У меня в горуправлении работы по горло, а он привязался, чтобы я шел сюда. Я ему сказал, что подчиняюсь непосредственно только г. Шуберу, а не Галанину, а он грозить стал, что если я не пойду добром, то применит насилие. Неслыханное нахальство!»

Исаев кивнул в сторону закрытой двери: «Вы слышите? там ведь идет пьянство, а мы здесь сидим и чего то ждем! Прямо какое то издевательство! Нет, я пойду, у меня за эти два дня накопилось работы уйма. Стол поломан, бумаги пропали! Чудеса да и только!» — «Жердецкого выгнал! одним словом — фронтовые порядки. Идем, и я с вами, пусть пьют сами дальше на здоровье, а я прямо к г. Шуберу с жалобой на самоуправство! Пошли». Но они собрались уходить немного поздно, дверь в кабинет открылась и улыбающийся Ах крикнул: «Где эти господа? комендант их просит!»

***

Галанин был любезен, усадил городское начальство к столу, налил по стакану водки, угощал: «Очень рад вас видеть, вас в особенности, г. Иванов. Помните незабвенное время, когда вы меня ждали целый день с хлебом солью? Как вспомню не могу не выпить. За ваше здоровье, господа, пейте, не стесняйтесь!»

Он внимательно смотрел, как пили Исаев с Ивановым, налил им снова, но Исаев отказался: «Нет, спасибо, я не пью так много. К тому же у меня накопилось много работы за время моего отсутствия». Галанин весело рассмеялся: «Понятно, что накопилось! Раз вы уезжаете в район, запираете ваши ведомости и не оставляете себе заместителя. Пришлось ломать ящик, уж не сердитесь». Исаев поднялся: «Так я пойду… можно мне получить мои бумаги обратно?»

— «Нет!» — «То есть как нет? мне эти бумаги необходимы?» — «Мне тоже». Исаев пожал плечами: «Хорошо, я обойдусь и без них, только я должен вас предупредить, что снимаю всякую ответственность за продуктивную работу в Райзо». Галанин небрежно махнул рукой: «Ну что мне с вами делать, уж так и быть, снимайте».

Ясно было, что этот белогвардеец смеялся над своим районным агрономом, поэтому вести дальше разговор было бесполезно. Исаев повернулся и пошел к дверям, Иванов тоже встал и поклонился с достоинством: «Я вижу тоже, что пришел напрасно, вернее напрасно подчинился насилию Шаландина. Впрочем я буду на него жаловаться г. Шуберу».

Они оба уже подходили к двери, когда их оглушил крик Галанина: «Стойте, Исаев, и вы, Иванов! Я вас позвал, чтобы потребовать от вас ответа за ваши преступные действия. Вы, Исаев, на каком основании, без разрешения г. Аха уехали в район? И как вы смели грабить здесь население, забрать последних коров в городе? Как вы допустили умирать с голоду население Лугового? Садитесь, подумайте и отвечайте! Вы, Иванов, как могли допустить умереть от тифа две трети Лугового, не оказали им медицинской помощи и ничего не сообщили г. Шуберу? Потому что он ничего об этом не знает! Как вы смеете выдавать только работающим по триста граммов хлеба, а членам его семьи ничего? Почему у некоторых здесь в городе по три коровы, а у других ни одной? Садитесь, подумайте и отвечайте! Молчать, не рассуждать, когда я вам приказываю!»

Галанин кричал так громко, что из очереди посетителей в передней, главным образом женщины, потихоньку вышли на улицу и быстро разошлись по домам. Кирш, которому Еременко переводил просьбу одной просительницы, поставил кляксу на своей подписи, быстро выпроводил ее на улицу и запер за ней дверь, на кухне Капитолина разбила очередную тарелку, а Аверьян помчался на конюшню чистить лошадей. Теперь всем стало окончательно ясно, что новый комендант не был Губером и с ним нужно было держать ухо остро.

Пришлось Исаеву и Иванову подчиниться и оправдывать свои действия, первым начал Исаев: «Я, г. комендант, служу верой и правдой германской армии и ее вождю Адольфу Гитлеру. До сих пор честно и точно исполнял все приказания моего немецкого начальства. Если население страдает, разве в этом моя вина? Ведь вы сами, как немецкий офицер, должны войти в мое положение: передо мною выбор: или население или немецкая армия, я выбрал, конечно, армию! Не ожидал, что вы, немец, будете на меня за это сердиться».

Но Галанин не соглашался с его доводами, стучал кулаком по столу так, что стаканы прыгали: «Или население, или армия! так вот вы куда гнете! Черт вас побери! Вы изволили выбрать армию! А я вам вот что скажу: и армия и население. Сначала немецкие солдаты, потом русские люди. И будьте спокойны, у меня будут сыты и те и другие!

Но вы мне не ответили относительно коров города и Лугового, я вас слушаю!»

Пришлось Исаеву этому бывшему рабочему доказывать простые, ясные для ребенка истины: «Тоже напрасно! партизаны… масса партизанов… приказ начальства, обоих комендантов, выхода не было, с болью в душе пришлось исполнять». Галанин зло смеялся: «Да, конечно, сваливайте все беды на нас, немцев… ну, довольно, мы друг друга поняли! Я подумаю теперь, что мне с вами делать. Вот что: завтра в три часа вы соберете всех агрономов, которые побросали свои колхозы и совхозы, сидят здесь и ничего не делают. Я хочу их поставить в известность о принятых мною решениях. Не перебивайте меня, когда я говорю. Слушайте и исполняйте мои приказания. Ясно? Молчать! Ну а вы, господин бургомистр, что скажете? Подумали как мне лгать и изворачиваться?»

Толстый Иванов побагровел, встал и посмотрел в упор, в насмешливые глаза Галанина: «Что я скажу? Скажу одно. Конечно, вы теперь немецкий офицер, а я русский бургомистр! Вы можете на меня кричать, а я должен молчать, так как слишком уважаю этот мундир германской армии. На ваши обвинения я не стану отвечать, так как считаю их совершенно необоснованными! Позвольте мне сказать только одно: что я как бургомистр подчиняюсь непосредственно только господину коменданту города, г. Шуберу и он один вправе требовать от меня отчета в моих действиях. Повторяю я, к сожалению буду жаловаться ему на г. Шаландина. Кончу тем, что сказал г. Исаев: я работаю на германскую армию, для нее я готов на все».

Галанин злобно выругался: «Сволочь! Вы готовы даже на трех коров, которые вы получили, в то время как у многих отняли последнюю. Черт с вами, жалуйтесь, имейте в виду, что Шаландин действовал по моему приказанию и что я до вас доберусь рано или поздно, ваша хлеб-соль вам не поможет. Ну, а теперь вон, оба, да поторопитесь, а то я прикажу вас подогнать!»

Галанин наблюдал в окно, как Исаев и Иванов оживленно беседуя, махая руками шли по площади, потом расстались. Иванов зашагал к городской комендатуре, Исаев к маленькому каменному дому, с окнами за решетками, рядом с полицией. «Смотрите, Петр Семенович, Иванов пошел к Шуберу, а куда побежал Исаев?» Ша-ландин подошел к окну, рассмеялся: «К Шульце, конечно! Ну будет нам жара, он там своего унижения нам не простит».

Столетов пьяно смеясь прощался с Галаниным: «Так их, сволочей, Алексей Сергеевич! Негодяи! Это они, я в этом уверен, всю травлю против Нины повели, из города ее выгнали на верную смерть!» Галанин побледнел: «Какую Нину?» — «А Сабу-рину, ту, которая вам тогда на площади цветы подносила… и ее отца и сына загубили тоже, гады». Галанин выпил залпом стакан водки, зевнул: «А… да… как же помню… очень хорошо, так вы думаете, что это они к этому преступлению руку приложили? Тут, по моему, весь город старался. Они тоже? Ладно, я об этом подумаю!»

Шаландин остался один и долго рассказывал Галанину о жизни города во время его отсутствия, о всех… больше о мертвых. Галанин сидел за столом, молчал, курил с полузакрытымн глазами и перед ним проносились видения…

***

В этом городе радость, по случаю прихода немцев, радужные надежды на счастливую, свободную жизнь, смутные мечты о какой то лучшей доле, быстро уступили место разочарованию и знакомому уже в течении стольких лет, чувству покорной рабской безнадежности.

Уже тогда, после отъезда Галанина, когда убрали со здания горсовета русское трехцветное знамя и заменили его немецким, многие жители города поняли обман белогвардейца. Да, конечно, город и район немцы освободили от коммунистов, но принесли с собой новое рабство, еще более тяжелое и позорное, потому что новые господа были чужие люди, пришедшие из чужой страны! Кроме городского коменданта, оберлейтенанта Шубера, через несколько дней после начала оккупации, приехал другой комендант с/хозяйственный, зондерфюрер Губер, с целым отрядом немецких мужиков в формах офицеров.

Все продукты сельского хозяйства и промышленности, электро-станция, кожевенный завод, водочный, заготскот, мастерские МТС, были сразу реквизированы и всюду во главе складов совхозов и заводов важно уселись немецкие специалисты зон-дерфюреры с неограниченными полномочиями. Только скот, который успели порас-хватать колхозники во время смены власти, как будто оставался их собственностью, но уже через четыре недели начались непрерывные и безжалостные реквизиции.

Победоносные немецкие армии нуждались во всем, их нужно было кормить, обувать и одевать за счет благодарного населения. Губер старался с немецкой точностью и аккуратностью! Вот почему освобожденный народ крепко чесал в затылке, думая как обмануть немцев и припрятать все что нужно, чтобы не умереть с голоду. В районе, в глуши дремучих лесов и болот, это легко удавалось, но в городе, где все было на виду у властей, жизнь становилась труднее с каждым днем.

Единственное спасение от голодной смерти была служба у немцев, в полиции, при комендатурах, в Райзо, в горуправлении, на заводах, в МТС. Там давали паек, правда очень скудный: 300 граммов плохого мокрого хлеба и всякого рода отходы, отбросы на каждого работающего, все в граммах: зерна, муки, требуха и кишки с бойни, обрат, снятое молоко с маслозавода. Все по записочкам и за печатью с/ коменданта!

Чтобы жить нужно было многое припомнить и блат в первую очередь. Он стал процветать в размерах невиданных даже в худшие годы при советской власти! К счастью, оказалось, что обманывать немцев, водить их за нос вместе с их начальством было легче чем раньше при советской власти коммунистическое руководство. И вот почему, люди расторопные даже и теперь толстеть умудрялись, в особенности новый районный агроном, какой то беженец из Гомеля, г. Исаев и городской бургомистр, тот самый, что хлеб соль Галанину подносил, г. Иванов. Те стали жить даже лучше чем при советской власти, а Исаев даже дом начал строить так разбогател!

Но оба они стояли близко, совсем близко около немецкого начальства. А остальные городские служащие жили сегодняшним днем, бедно, тревожно, высчитывали каждый фунтик картошки и каждый грамм льняного масла для голодных жен и детей и постепенно перетаскивали на базар свое последнее барахло! Базар не пустовал. По воскресеньям приезжали туда телеги колхозников с их колхозным производством, салом, мукой, рыбой и убоинкой, но цены были такие высокие, что трудно было подступиться, приходилось вести меновую торговлю, чтобы побаловать ребятишек мясным борщем, или яичницей на сале…

И вот… была жизнь и, как будто ее не было! Опустилось черное, грозовое небо на город, на колхозы, на реку Сонь, на леса, болота и озера и люди застыли в изумлении и смертной тоске. Такая была немецкая оккупация! Такое было освобождение!

***

Шли дни и ночи и все было спокойно и до удивления тихо в еврейском квартале. Все страхи евреев за свою жизнь оказались напрасными. Правда, по улице Карла Маркса и прилегающим к ней переулкам, где в тесных домах ютилась беднота, ходили патрули русской полиции, но это только радовало евреев, т, к. они чувствовали себя в безопасности от громил и могли не бояться внезапного нападе- ния со стороны местных хулиганов. Плохо было то, что приказ немецкого начальства о запрещения для евреев покидать их квартал, ходить по городу, исполнялся полицией с ненужной и беспощадной строгостью!

Напрасно красивые еврейские девушки строили глазки полицейским и смеялись им призывным смехом, напрасно дети приставали к ним и ныли, просили разрешить поиграть только с их русскими товарищами, полицейские были неумолимы! Одна Сара и то, только благодаря просьбам учительницы Котляровой могла иногда навестить свою подругу и пожаловаться хоть ей на растущую нужду среди евреев. Терпение у них начинало лопаться! Небольшие запасы продовольствия приходили к концу и в наиболее бедных семействах давно уже сидели на одной картошке без соли.

Хотя и были кое у кого деньги, даже золотые пяти и десятирублевки и на них можно было все купить на базаре, но ходить туда было запрещено и давно уже колхозники не видели около своих возов ни одного еврея в долгополом кафтане, ни одной еврейки в черном платке.

Учительница Вера обещала переговорить с Шаландиным и свое обещание исполнила, но тот был упрям. Ссылался на немецкий приказ и просил Веру его по пустякам больше не тревожить! — «Пусть они сидят спокойно в своем гетто, если нужно им что купить, могут это сделать через своих друзей, те купят и принесут, так и быть, буду смотреть сквозь пальцы. Но сами чтобы в городе не пока- зывались, стрелять по этим сволочам будем». Пришлось подчиниться.

И случилась невиданная в городе история: раньше евреи покупали все и продавали, наживая на этом свои скромные проценты, а теперь пришлось платить вдвойне своим нечестным русским посредникам. Евреи роптали, ходили к раввину жаловаться на свою тяжелую жизнь, на недобросовестность русских, на эгоизм своих богатых соседей. Тем было совсем не плохо и они могли еще долго иметь все для своих жадных брюх, но что оставалось делать бедным Зильберманам и Вольфам, у которых никакого богатства кроме детей не было. Худые, желтые они приводили к раввину своих злых жен и плачущих от голода детей, кричали громко по-русски и по еврейски: «Гражданин раввин! Что же это такое получается! Это же конец! Никому до нас нет никакого дела! Сдыхаем как паршивые собаки. За что? Ни работы нет, ни помощи! Эти богатые евреи… только себе… нужно, говорят, терпеть. Так пусть же они тоже вместе терпют. Помогите!»

Равнин грустно смотрел на голодных, поднимал руки к небу, как бы призывая его в свидетели этому страшному еврейскому горю, шел в каморку рядом со своим кабинетом и выносил голодным немного хлеба и рыбы, но разве он мог один накормить такое множество несчастных. Это была какая то капля в море еврейской нужды и горя.

А ведь это несчастье можно было бы очень легко прекратить, если бы все еврейские портные, сапожники, шапочники, часовых дел мастера снова нашли себе работу. Ведь все русские заказчики, весь город и район были отрезаны от них, от их улицы и переулков. Оставалось одно — сидеть и ждать чего то, каких то чудес! А тут еще пошли дожди и в еврейских домах, казалось совсем нельзя было дышать от горя, бедности, тесноты, крика и плача голодных детей. Нужно было искать выхода из этого тупика и этот выход нашли не бедные, погибающие с бессильным плачем и проклятиями Зильберманы и Вольфы, а наиболее почтенные и зажиточные евреи Азвиль и Кац!

Они не были похожи на русских богатеев, которые были расстреляны Чекой в страшные годы гражданской войны, или умерли с голоду, продав на базаре свое последнее барахло. Тогда Азвиль и Кац не пали духом, не озлобились на советскую власть, не начали с ней бесполезную борьбу. Они просто осторожно приспособились. Приспособиться можно было здесь в этом глухом лесном углу Западной России. Народ не был искушен соблазнами больших городов, не было у него богатых зажиточных сел. Он не видел большой разницы между бедностью при царях и нищетой при советской власти.

Коллективизация проходила сравнительно спокойно, т. к раскулачивать было некого. Земли богатых помещиков Кошуровых и Богаевских, которые во время скрылись подальше от своих имений, были превращены в совхозы. Раньше крестьяне батрачили у помещиков, теперь в колхозах и совхозах. Слова как будто были разные, беднота и плохо оплачиваемая трудная работа те же! А в городе тоже мало что изменилось! Те же мелкие служащие, корпящие над своими бумагами за копеечное жалованье. Только вместо полиции появилась милиция, но те же люди, те же грубости, зуботычины и взятки. Вот только церковь закрыли, но ведь вера в Бога уже давно и для многих стала только удобной привычкой и молились больше на всякий случай. Поэтому от безбожных мер советской власти пострадал один только поп о. Семен, которому пришлось взяться наконец за производительный труд, устроиться колхозным пастухом в Озерном, где его попадья, а вскоре и дети умерли от унижения и непривычной бедности…

В то время толстый с рыжей бородой и пейсами Азвиль и худой по европейски бритый Кац спекулировали потихоньку в голодные годы военного коммунизма, а потом торговали открыто при Нэпе. Кроме того создали шорную и сапожную артель, куда нужда загнала всех еврейских сапожников и бывшего регента церковного хора Прохора Ивановича. Артель процветала, ее основатели делали крупные барыши, свои изделия продавали в Бобруйске, Минске, через своих единоверцев связались с Ковно и Вильно. Доходы, вдруг стали такими большими, что начали подумывать, построить артелью кожевенный завод, которого не хватало в области.

Уже были сделаны все расчеты и планы и начали рыть основы для фундамента, как, вдруг, новая политика Сталина положила конец этой блестящей затее. Пришлось спешно сворачиваться, делаться на вид снова бедными и незаметными. Это было легче, чем в двадцатых годах, был опыт и неискушенный в финансовых делах энтузиаст, начальник ГПУ района Медведев махнул рукой на испуганных капиталистов и принялся рьяно за чистку своей партии.

Но все таки Горсовет воспользовался изысканиями распущенной артели и построил нужный ему кожевенный завод. На этот завод и устроились Кац и Азвиль! Один главбухом, другой техническим руководителем одного из цехов. Устроились и зажили не так плохо в ожидании лучших времен. Они умели терпеть, не так как горячие и нетерпеливые русские непманы, которые рано или поздно попались в руки Медведеву и отправились в Заполярье, рубить дрова и размышлять там о своей глупости! Понемногу удалось пристроить на завод наиболее близкую родню, что почему то не понравилось городу.

Русские рабочие за глаза ругали евреев пархатыми жидами и дома пьяные грозили кому то кулаками, обещая со временем все припомнить: и свои плохие заработки и нажим со стороны Азвиля и Каца для выполнения норм, не могли понять, что евреи только исполняли приказания начальства и сами лезли из кожи, чтобы ему угодить.

Но так или иначе, жизнь трудная и мало веселая, для русских и евреев потихоньку шла и к ней привыкли. И вот теперь с этой войной все рухнуло. Приехал белогвардеец Галанин и привел за собой немцев. Евреев сразу выгнали с завода, всех, не прислали никому из них записки немедленно явиться на работу. На места Азви-ля, Каца и других евреев были назначены русские, а известный антисемит Попов стал бригадиром цеха. Это было несправедливо, т. к. если бы не евреи, их старания, энергия и опыт, никакого завода в городе не было бы и рабочие отправились бы батрачить в совхозы «Ильича» или «Первого мая». Однако удивляться человеческой неблагодарности было не в привычках евреев.

Сейчас нужно было действовать скоро и решительно, т. к. нехорошие темные слухи ходили по городу и просачивались на улицу Карла Маркса. Колхозники на базаре говорили о каких то ужасных расправах в Минске и Бобруйске, расправах над евреями. На улицах добавляли к слышанному, кричали даже о каких то расстрелах! Но этому, конечно, никто не хотел верить. И все таки нервы начинали сдавать от этого бесконечного домашнего ареста всей еврейской общины, от голода, ропота и плача бедняков.

***

Кац и Азвиль добились таки своего. Через переводчика Коля, которому они дали кусок материи для его немки жены, получили от горкоменданта, оберлейтенанта Шубера согласие их принять и выслушать их просьбу. За евреями пришел немецкий патруль и повел их по городу в немецкую комендатуру. Они пошли и прихватили с собой Сару Красникову. Во первых, она говорила по-немецки и была поэтому незаменимой переводчицей, во вторых, это была очень красивая еврейская девушка, сложенная как Юдифь, и это было тоже неплохо!

Евреи шли по городу и робко кланялись знакомым русским прохожим. Те смотрели с испугом на немецкий конвой, но на поклоны отвечали и, как всегда раньше, любовались красавицей Сарой! Еще бы, девушка замечательная, одетая со вкусом хотя и просто в желтенькое платье и еврейского в ней не было ничего заметного, разве только нос с чуть заметной горбинкой и то только в профиль! Видно, что отцом ее был не невзрачный Красников, а господин поручик, сын полицмейстера Попандопуло! Ухаживал за матерью Сары Лилей, когда она блистала в закрытом заведении Шишманаи головы всей минской знати кружил, сын Попандопуло. Взял к себе на холостую квартиру, девушку с желтым билетом поручик, любил безумно и даже подумывал на ней в конце концов жениться. Да ее не мог приучить к порядочной жизни, как ни старался, Лиля мало отличалась от своих подруг, оставшихся у Шишмана, обманывала его до тех пор пока он не застрелился с горя.

Скандал получился страшный в этот последний год перед революцией. На всю губернию. Пришлось Лиле бежать куда глаза глядят от гнева, еще не расстрелянного, полицмейстера Попандопуло. Спасибо Красникову, на ней женился и привез сюда в город в свою сапожную мастерскую, а через восемь месяцев отцом стал. Родила ему Лиля, теперь она уже Рахилью Соломоновной стала, девочку Сару, как будто еврейку и раввин над ней молитвы читал.

Но злые языки говорили, что она была все таки дочкой поручика. Ну, да мало ли что говорят в этом захолустном городишке. Выросла Сара еврейкой среди евреев, на гордость и удивление всей еврейской общины, всего города и района, длинноногой, синеглазой, с тяжелыми черными косами и красными как вишни губами. Веселая, влекущая к себе и кроме того, очень добрая и умная девушка, кружила головы всем, евреям и русским и замуж не торопилась, хотя ей исполнилось недавно уже 23 года…

Смотрели на нее искоса Азвиль и Кац, видели как жадно горели глаза у немецких конвоиров и надеялись на удачу своих хлопот. Но, когда пришли в немецкую комендатуру, вдруг сразу не повезло. Шубер был больной, не в духе, почему то передумал и буркнул переводчику несмотря на евреев, которые сняв шапки ему низко кланялись, что все это не его дело, он сочувствует голодающим, но помочь ничем не может. Все дела о евреях находятся в ведении г. Шульце, который один может разрешить им ходить по городу и искать работу.

Пришлось уйти от него ни с чем. На площади под липами они долго совещались: идти к Шульце не хотелось. Они всегда старались быть подальше от таких людей. В старину боялись жандармов и исправников, при белых — контрразведки, при большевиках — Медведева. Господин начальник немецкой тайной полиции, Шульце! Это звучало неприятно и даже страшно! Как будто было лучше идти домой и продолжать ждать… Но Сара уговорила, она смеялась над непонятным страхом мужчин! Как будто Шульце был не такой же немец, как Шубер: раз от него зависит судьба евреев, значит нужно к нему идти и просить.

Послушались ее доводов и пошли к дому повешенного Медведева, где у дверей, широко расставив ноги, стоял немецкий часовой в каске натянутой на уши и с автоматом на ремне.

***

Было у Карла Иоганновича две жизни. Одна жизнь, настоящая, проходила серо и скучно, другая разукрашенная ослепительными узорами его фантазии была плодом его воображения. Его отец, Иоганн Шульце, приехал нищим в Россию, и, как и все иностранцы, быстро стал на ноги в этой удивительной стране, разбогател на оптовой торговле хлебом.

Когда маленький Карлуша подрос, он поступил в гимназию города Курска. Трудно было ему одному, немцу, среди русских мальчишек, которые с детской жестокостью всем классом преследовали и били худого бледного лютеранина: «немец, перец, колбаса, купил лошадь без хвоста!» С плачем он жаловался дома матери: «Они меня, мама, немцем ругают!» Испуганная и злая Амелия Францевна его утешала: «Ничего… пусть! они просто тебе завидуют, потому что они хуже тебя. Стыдиться тебе того, что ты немец не нужно. Мы, немцы, выше русских, смотри сам, Россия велика только своим пространством и количеством населения, а на самом деле никуда не годится: русских били все и даже японцы. А их царь? Разве он русский? Он такой же немец как и ты! А императрица самая настоящая немецкая принцесса… Ты на этих хулиганов не обращай внимания, помни всегда одно: ты выше их!»

И Карлуша помнил. Он рос одиноким среди своих сверстников и их потихоньку презирал, хотя сказать им это прямо в глаза не решался, он был один против всех! Зато с какой радостью, когда разразилась война 14-го года, он отмечал на карте победоносное наступление немецких армий! Как он радовался русским поражениям. Его отец разделял его восторги, хотя к этому времени был русским подданым и таким образом избежал ссылки в Сибирь куда ссылали всех германских и австрийских граждан.

Он продолжал скупать и продавать хлеб, но не к добру! Настала революция и красный террор больно ударил по этой немецкой семье. Иоганна Шульце арестовали за спекуляцию и расстреляли, бедная Амалия Францевна, которая к этому времени забыла о своем славном немецком прошлом, била земные поклоны в пустовавшем соборе, скоро умерла от голода и горя. Погиб бы и Карлуша, если бы его не забрал с собой вернувшийся из Сибири дядя и не увез в побежденную Германию.

Жизнь у дяди сначала была легкая, Карл Шульце поступил в университет на юридический факультет, но проучился там недолго: девальвация разорила его благодетеля, пришлось бросить учение и работать. Карл нашел место комивояжера, при одной фабрике кислой капусты. Нужно было развозить на маленьком автомобиле по всему округу жестянные банки с кислой капустой и навязывать ее лавочкам и мясным. Дело пошло и на свою холостую жизнь он зарабатывал неплохо, но какая это была жизнь, скучная и серая. К счастью, наравне с действительностью, иногда совершенно ее заслоняя, шла его, ему одному понятная, жизнь мечтаний.

Всю жизнь его болезненная фантазия строила хрупкие таинственные замки и помогала ему мириться со скучной повседневностью. В детстве, начитавшись романов Майн Рида и Жюль Верна, приключений Ната Пинкертона и Шерлока Холмса, улегшись вечером пораньше в кровать, он долго не спал и жил жизнью полной опасностей и героических похождений!

Потом, когда он стал юношей, на смену сыщикам и следопытам пришли герои Александра Дюма, мушкетеры и гугеноты. И он был одновременно и Дартаньяном и графом Монте Кристо, и в течение долгих вечеров поражал своих противников и любил воздушных красавиц, платонически, бесплотно!

И только совсем недавно его начали мучить и преследовать другие видения. После чтения современной порнографической литературы, он со всей пылкостью проснувшегося мужчины предался этой новой опасной иллюзии. И мысленно любил, раздевал и ласкал самых красивых и манящих женщин, непрерывно меняя их в своем ненасытном вожделении.

Такая была его жизнь, две жизни и такой он был всегда, как будто два человека одновременно: один робкий, неуклюжий и некрасивый, с неспокойными бегающими глазами, лысеющим, резко скошенным назад лбом и холодными, потными руками, и другой человек, когда он закрывал глаза, непобедимый красавец, сильный, смелый и ловкий. В одной жизни неловкий, заискивающий комивояжер, уныло расхваливающий достоинства своей кислой капусты и краснеющий от циничных шуток красивых толстозадых торговок. В другом, фантастическом мире, сверхчеловек, перед которым в немом восторге склонялся весь мир и ласки которого добивались самые восхитительные нагие красавицы.

Так проходила его жизнь и так она бы и кончилась незаметно для него и его окружающих. Но, вдруг, к власти в Германии пришел Адольф Гитлер и Карл Шульце очертя голову бросился в водоворот уличных маршировок и как мог помогал своему новому господину в его шествии вперед. И помочь ведь было так легко! Вся Германия тогда с ума сошла и даже вчерашние коммунисты уверовали в нового мессию! Все неудачники, обиженные судьбой, а их было множество в разгромленной стране, выходили из своих темных нор на солнечный свет и громко вопили о своей преданности и слепой вере. Их готовности на все, всю свою неудавшуюся жизнь принести к его ногам, верил новый загадочный вождь, сам ведь был из таких неудачников. И двигал их вперед, выдвигал их далеко на руководящие посты в новой государственной власти. И чем упорнее, ненасытней были его помощники, тем выше поднимались они по ступенькам вверх к небу!

Карлу Шульце не удалось пойти далеко, слишком далеко от жизни увлекла его фантазия, и, как ни старался он скрыть свою робость под громким криком: «победить или умереть!», ему это плохо удавалось, и в глубине своей робкой души он сам не верил своей готовности умереть за что либо! Но все же его принадлежность к партии и штурмовикам помогла сделать свою маленькую карьеру.

Его юридическое, хотя и незаконченное образование было принято во внимание и он был назначен следователем в Гестапо. Как будто окончилась его скучная монотонная жизнь. В этот день его нового назначения, пьяный на радостях Карл Шульце, выбросил из своего автомобиля непроданные банки кислой капусты и поехал на место своей новой работы. Развивались события мирового масштаба. Победоносная германская армия оккупировала Польшу.

***

Привыкать к своему новому положению сначала было трудно. Методы Гестапо были слишком радикальны, расправа с врагами Германии и ее фюрера слишком кровавая и беспощадная. Осторожность, робость и нерешительность диктовали господину Шульце быть добрым. Но, когда он увидел как без сопротивления, без протеста, люди гнули перед ним свои спины, униженно и бессильно плакали и молили о пощаде, или угодливо смеялись его грубым хамским шуткам, когда он увидел свою полную безнаказанность, несмотря на грубейшие нарушения законности, на самые вопиющие преступления, он, вдруг все понял: с одной стороны, были всемогущие господа, в числе которых был он, с другой стороны — бесправные рабы, обязанные терпеть и повиноваться! Теперь нужно было воспользоваться теми неограниченными возможностями, которые открылись перед ним, одним из избранных героев невероятных событий.

В Варшаве он постиг свою немудреную работу немецкой тайной полиции, главный лозунг которой заключался в одном только слове, в беспощадности! А когда летом 41 года его отправили в город К., он окончательно вошел в свою роль беспощадного судьи. Там он, наконец, был предоставлен самому себе с неограниченными возможностями: господина над жизнью и смертью этих русских, которые когда то мучили и преследовали слабого и одинокого немецкого мальчика и кричали ему вслед, когда он убегал от них: «Немец, перец, колбаса, купил лошадь без хвоста!»

***

Конечно, этот захолустный город, затерянный в дремучих лесах и болотах уступал во многом Варшаве, хотя и сильно разрушенной, но все же европейской столице! Люди здесь были бедные, простые, плохо одетые, часто в лаптях, на допросах редко унижались и умирали с достоинством. Дома маленькие бревенчатые, под соломой или тесом, с клопами и тараканами. Улицы пыльные, грязные. Кругом, на многие километры, лес, река, озера и болота, там и сям колхозы и совхозы, между ними бродили шайки каких то партизанов. Колхозы сохранили свои столетние названия: Озерное, Холмы, Березаны, Парики. Совхозы носили печать октябрьской революции: совхоз 1-го мая, совхоз Ильича…

Были они разбросаны на многие километры друг от друга, и от города, ехать туда было утомительно и долго по плохим ухабистым дорогам, небезопасно из-за этих бандитов-партизанов. Шульце предпочитал поэтому сидеть в городе в доме, где когда то жил и допрашивал врагов народа Медведев.

Шульце по прежнему любил одиночество, сидел больше дома и вечерами после утомительных допросов, если не играл в карты, в городской комендатуре, уходил в свою спальню, ложился на двухспальную кровать и начинал предаваться своим прежним мечтаниям: днем хлопотливый паук, разделывался с мухами, имевшими неосторожность попасть в его паутину, ночью сладострастник в обществе голых женщин. Опять как всю жизнь: две жизни. Сегодня день прошел скучновато, допросов не предвиделось, и вот вдруг пришли к нему сами эти трое, два жида вместе с русской красавицей!

***

Кац, Азвиль и Сара Красникова стояли в темноватом кабинете Шульце и смотрели на бледного худого немецкого офицера, сидящего за письменным столом. Они молчали в страхе и не знали, как начать с ним говорить… Все их мысли, заранее приготовленные фразы, куда то исчезли.

Оставался только темный неопределенный страх и чувство обреченности. Что-то грозное, неумолимое надвигалось на них и становилось явью в большом портрете человека со свастикой на рукаве, с грозными железными глазами, который смотрел на них со стены сверху, окруженный заревом пожара. «Гитлер-освободитель!» И этот освободитель казалось о чем то страшном думал и молчал грозящим молчанием.

Шульце не торопился прервать молчание, прекратить мучение евреев. Он насмешливо рассматривал этих испуганных людей и одновременно возмущался их нахальством. Возмущало его то, что эти два неряшливых еврея, которые мяли в дрожащих пальцах шапки, пришли к нему вместе с русской девушкой. Несмотря на его категорический приказ не допускать общения между русскими и жидами, эти два еврея разговаривали с ней, смеялись под липами. Он сам наблюдал эту сцену из окна, видел, как один из них, с рыжими пейсами даже погладил девушку по голове. Получалось, что его приказ не принимался всерьез ни русскими, ни евреями, и эти идиоты не отдавали себе отчета, какой страшной опасности они подвергали свою жизнь! Он им покажет…

Несколько раз Кац откашливался, приготавливаясь говорить, но у него ничего не получалось кроме какого то неопределенного мычания, пришлось тогда Саре самой начать. По-немецки она прошептала: «Господин офицер, позвольте нам…»

Но Шульце остановил ее величественным движением руки с длинными потными пальцами: «Можете говорить по русски, я достаточно владею этим языком. Что вам угодно? Говорите скорее… Но сначала ответь мне на один вопрос: как ты смеешь не подчиняться моему приказу? Разве ты забыла, что я запретил под страхом расстрела русским и евреям быть вместе? Я тебе покажу! Убирайся вон отсюда и жди в коридоре пока я кончу с этими жидами! Поняла? Марш!»

Шульце возмущался, прислушиваясь к своему крику, заставлял себя кричать еще больше и его удивляло, что эта красивая девушка с огромными синими глазами, видно его не боялась, не дрожала от страха, как эти два еврея. Она продолжала стоять перед ним и смотрела ему прямо в глаза. Вскочив, он подошел к ней и грубо схватил ее за плечи: «Ты разве не понимаешь по русски, дура? Вон отсюда».

Сара улыбнулась и посмотрела на него в упор, и ее глаза были совсем близко от его глаз, синие с большими загнутыми ресницами: «Господин офицер, простите меня и не сердитесь, но я ведь тоже еврейка! мы все трое пришли к вам просить по нашему общему делу». Шульце выпустил из своих рук ее круглые плечи и невольно отскочил назад: «Ты… еврейка? ты смеешься надо мной!» Сара опустила голову и прошептала: «Да, еврейка… меня зовут Сара Красникова». И было в ее позе с опущенной головой, с сложенными на груди руками что-то бесконечно жалкое и трогательное. Она помолчала, потом рывком гордо подняла голову: «Да, я жидовка! такая же, как и другие на улице Карла Маркса», Шульце сел, ему показалось, что он видел сон, один из тех снов, ярких и странных, которые ему снились после долгих бессонниц, напоенных его изнуряющей фантазией. А между тем это была действительность: перед ним стояли два типичных еврея, и эта красивая нежная девушка принадлежала им по духу и крови. Машинально он начал перелистывать толстую папку бумаг: «Я вас слушаю!»

И тогда Кац, которому удалось, наконец, перебороть свой страх, начал свою речь. Этот умный человек, всю свою жизнь боровшийся с успехом за свое существование, не растерялся и теперь, во время взял себя в руки. Он подробно и спокойно рассказал Шульце о положении в еврейском квартале, подчеркнул, что евреи были всегда лояльны к власти, при царях, при белых, при большевиках. Нет никакого основания думать, что они будут вести себя иначе в отношении славной победоносной немецкой армии.

Он допустил, что некоторые, немногие евреи были опасными людьми, например Троцкий, Каганович и другие во время революции, здесь в городе председатель горсовета Судельман, бежавший от заслуженного наказания в лес. Но все остальные простые несчастные ремесленники, служащие, совершенно безобидные и беззащитные. Разве они виноваты в преступлениях немногих паршивых евреев? И разве одни только евреи были коммунистами? Например Сталин? Он ведь грузин! А этот палач Медведев, которого, к счастью, поймал и повесил Галанин?

Долго говорил Кац, Шульце смотрел как он жестикулировал и кричал, как кивал в такт его словам Азвиль и невольно улыбнулся. Увидев его улыбку Кац еще горячее продолжал защищать интересы своей улицы, а Сара внимательней и тоже улыбаясь посмотрела на Шульце и от ее улыбки и взгляда было Шульце одновременно приятно и стыдно. Ему было неловко, что он был груб и жесток с этой девушкой, непохожей на грубоватых и некрасивых евреек. Украдкой он ее изучал, старался найти в ней что нибудь, что подтвердило бы ее происхождение и, к своему удивлению, не находил ничего; перед ним стояла красавица, которая могла быть русской, немкой или француженкой и пахло от нее неуловимым запахом свежести и чистоты.

Между тем Кац закончил свою длинную речь: «…от имени несчастных, голодающих людей, прошу вас, сжальтесь, пощадите нас!» И Азвиль, опустив свою лохматую голову так, что вперед протянулись его огромные уши, из которых торчали пучками седые волосы, тихо повторил: «Сжальтесь… пощадите!»

Снова стало тихо и молчание снова давило евреев своей почти ощущаемой темной тяжестью. И снова при взгляде на человека на фоне темного зарева, стало им казаться, что все эго было ни к чему! Напрасны были долгие совещания и споры на улице Карла Маркса, хлопоты, чтобы добиться свидания с немецким начальством, даром пропал кусок такой хорошей материи, подаренной переводчику Колю, красота Сарочки и блестящая речь Каца! К тому же этот вспыльчивый и, как будто, в глубине своей души слабый и не злой Шульце, очевидно, являлся простым орудием в жестоких руках того освободителя, который смотрел на них со стены.

И Шульце подтвердил это, он решительно захлопнул свою папку с бумагами и встал, худой и маленький: «Так что же вы собственно говоря хотите? Мы немцы вас, жидов, хорошо знаем, и все ваши оправдания просто смешны. Будьте коротки! говорите, что вам от меня нужно?» Тогда уже Азвиль пришел на помощь своему растерявшемуся другу, он был скуп на слова и точен: «Мы умираем с голоду, господин офицер, без средств, без работы, без права ходить по городу. Мы просим разрешения работать, чтобы иметь кусок хлеба для наших детей, просим разрешения ходить по городу, чтобы найти работу. Это все… это ведь так мало… мы ведь тоже люди!»

Шульце неприятно сухо рассмеялся: «Тоже люди, ходить по городу, работать! Но разве вы до сих пор не поняли, что ваша песенка спета, что решение еврейского вопроса уже принято! решение радикальное! что наш фюрер…» Увлекшись он начал говорить жестокие беспощадные слова и не мог остановиться начал громко кричать, видя как постепенно все больше бледнели евреи, все больше горбились их спины! Подняв тяжелую папку с бумагами, он с силой бросил ее на стол: «Идите и ждите! И чтобы я вас больше не видел в городе, иначе!.»

Испуганные евреи заторопились к двери, но Сара нагнулась над столом к лицу изумленного Шульце и в ее глазах были слезы, немой упрек и мольба: «Г. Шульце, я не верю, я не могу поверить, что вы можете быть таким жестоким с бедными евреями! За что?» Шульце отвел глаза от синего яркого блеска молящих глаз, с усилием судорожно вздохнул и вдруг улыбнулся, и от этой смущенной улыбки, его лицо стало обыкновенным лицом смущенного и доброго человека: «Сумасшедшая, вас ничем не напугаешь! Подождите вы там, а ну-ка вернитесь ко мне». Азвиль и Кац нерешительно вернулись к столу и стали рядом с Сарой… «Я передумал», продолжал улыбаться Шульце: «Как тебя зовут, адвокат? Кац! Хорошо… Ну так вот, слушай: ты будешь у меня представителем твоего гетто. Составишь мне список всех твоих евреев, женщин и детей тоже, каждого возраст, профессия и адрес. Завтра ты мне этот список принесешь. Я тебе дам пропуск. И тогда я решу, что мне делать с твоим еврейским царством, чтобы вы не передохли с голоду! А теперь уходите, вот тебе пропуск».

Он быстро написал записку, хлопнул по ней печатью, бросил Кацу. Евреи радостно улыбались, торопились скрыться. Последней ушла Сара, в дверях обернулась и улыбка ее красных манящих губ одновременно рассердила, смутила и обрадовала Шульце.

***

В этот же день под вечер неожиданно приехал в город Савелий Станкевич, староста Озерного. Испуганный, с растрепанными волосами и бородой, он побежал к русскому полицейшефу Шаландину и потом вместе с ним явился к горкоменданту Шуберу. Сразу зазвонили телефоны и забегали немецкие писаря. Важно прошагал под липами хозяйственный комендант Губер, за ним торопился Шульце.

Событие было грозное и сулило в будущем много неприятностей и хлопот. Когда они все собрались в кабинете Шубера пришлось Станкевичу повторить свое донесение о ночном нападении. Эти бандиты, называющие себя партизанами, напали на рассвете на Озерное. Топорами они зарубили двух зондерфюреров, посланных туда Губером для реквизиции скота, разбудили и вывели на берег озера полицейских Ша-ландина, охранявших немцев, там их быстро прикончили из автоматов зондерфю-реров. Потом открыли колхозные амбары и нагрузили рожью и гречихой 20 подвод, забрали 15 коров из трофейного скота, брошенного красной армией при ее бегстве и ушли в сторону больших болот.

Станкевичу просто чудом удалось спастись, зарылся в сене в сарае. Когда партизаны ушли, он запряг в сани свою кобылу и во весь дух погнал в город, сообщить начальству о неслыханном злодеянии! Допрашивал Станкевича Шульце, долго и грозно кричал и грозил, но разве можно было что нибудь толком узнать от испуганного и видно придурковатого старосты. «Сколько их было? да разве я их считал, разве я их мог из моего сена видеть? Говорили бабы, что много, тучи… Какое оружие? не видал и бабы боялись смотреть! Кто ими командовал? А кто его знает: все одинаково кричали и матом крыли! Знакомые? Да разве их из сена угадаешь. Куда ушли? Да куда же, как не большие болота! Ищи их там, бандитов!»

Ударил его со злости Шульце в зубы, в кровь разбил рот верному немецкому слуге и, наверное плохо пришлось бы Станкевичу, если бы его не защитил Шубер. Староста Озерного плакал и извинялся: «Не виноват я, господин начальник, разве я один против тысяч бороться могу? Помогите нам безоружным оборониться от воров» Когда его выгнали обратно в колхоз, несмотря на упрашиванья оставить здесь в городе, чтобы спасти свою жизнь, Шубер устроил совещание.

Было решено в будущем быть на стороже и обеспечить город от возможного внезапного нападения партизанов. Шаландин, который теперь, когда грянул гром, как равный сидел с немцами и пил с ними водку и вино, предложил свой план. По берегу Сони рыть окопы и строить бункера. У моста поставить вышку, чтобы наблюдать за бугром на другом берегу Сони, занять эти укрепления немецкими солдатами и русскими полицейскими. Шубер с радостью на все согласился. Мысль об окопах и бункерах хорошая идея, только где же достать рабочих? Вот тут и пришел на помощь Шульце со своими евреями.

Он рассказал о сегодняшнем посещении делегации с улицы Карла Маркса. О жалобах евреев на голод и на безработицу: «Нужно их использовать как рабочий скот… до конца! Пусть работают и строят бункера и окопы и они получат свой суп и хлеб, как раз столько, чтобы не сдохнуть с голода, а русская полиция будет за ними следить, чтобы они честно зарабатывали свою еду, их подгонять, чтобы скорее работали! Не правда ли, это идея, господа?» Шубер сомневался и качал головой: «Да, да, но ведь это евреи. Разве они смогут работать? ведь они привыкли только к гешефтам, хотя… в конце концов… ничего не поделаешь, можно попробовать! Итак за дело, господа. Г. Шульце, берите все в свои руки, а г. Шаландин вам поможет со своими храбрыми полицейскими». Перед Шаландиным теперь явно заискивал и оставил его у себя после совещания. До поздней ночи пили, отчасти от страха…

***

Утром Шульце вызвал к себе Каца и отдал ему приказания: «Значит, ты понял, Кац? Работать будут все, начиная с десяти лет и до ста… ха, ха, xa! За работу, всем работающим 300 граммов хлеба и два раза суп, в обед и вечером. Я распорядился чтобы вам на работу везли котлы. Таким образом бояться тебе, что твои жиды сдохнут с голоду нечего. И даже по городу ходить будете, от вашего гетто до реки и обратно, под охраной полиции, чтобы вас охранять от хулиганов. Кроме того, всем на спины шестиконечные звезды, вот так, повернись!»

Мелом он начертил на спине Каца звезду: «Есть у вас маляр? Зильберман? Ну так вот, тебе нужно будет повернуться к твоему маляру спиной, чтобы он знал как это сделать! Да отчетливо краской, чтобы не стиралось и чтобы полиция и немцы вас не путали с русскими. Завтра утром приступай к работе!»

Кац пытался протестовать: «Господин офицер, но мы ведь не сможем, мы не привыкли к тяжелому труду, ведь у нас только кустари, ремесленники и служащие! Кроме того, много больных». Но Шульце не дал ему закончить: «Ты, кажется, недоволен! вместо благодарности, ты еще упираешься Не можете, не привыкли? Ничего, научим. Больные? Никаких больных! пусть все они работают пока не сдохнут. Вон!»

Ударом ноги он вытолкнул Каца за дверь. Кац шел по улице, опустив голову и не смотрел по сторонам. За ним бежали мальчишки и кричали ему: «Жид пархатый, нос горбатый! Эй, смотри, Ванька, у него на спине звезда нарисована. Кац, а тебя можно теперь жидом называть?» Кац втягивал голову глубже в плечи, озирался как старый затравленный волк и ласково улыбался: «Зовите меня, милые, как хотите».

В стороне под липами на площади хоронили торжественно убитых немцев, солдаты салютовали залпами автоматов. Русских полицейских закопали наскоро в Озерном на бедном колхозном кладбище, где их могилы в тот же день были забыты.

***

На другой день, как только начало светать, весь город высыпал на берег Сони, смотреть как евреи, в первый раз в своей жизни, тяжело работали. Их прогнали по улицам города, вниз к реке всех: мужчин, женщин и детей и даже старого раввина. Дома остались только дети младше десяти лет. У всех на спинах краской были тщательно выведены звезды царя Давида. Зильберман постарался, работал всю ночь. Но, или у него не хватило одной краски, чтобы раскрасить всех евреев, или потому что взяла верх его фантазия неудавшегося художника, но только звезды были разного цвета. У мужчин красные, у женщин голубые, а у детей белые. Это было пестро и веселило глаза русских прохожих и мальчишки бежали за еврейскими рабочими вниз к реке по улице и поднимая босыми ногами тучи легкой пыли, кричали им вслед: «жиды пархатые!..»

Но евреи не смущались и не падали духом, даже улыбались и шли весело вряд, стараясь держаться семьями. И это было легко, потому что редко если в какой ни-будь семье было меньше четырех детей. Бог всегда благословлял еврейских женщин и только раввин был одинок, да у Рахили Соломоновны была только одна дочь Сара, а то, что ни ряд, то и семья целиком… Зильберманы, Шварцы, Диаманты. Так они шли, новые немецкие рабочие, окруженные полицейскими и радовались своей жалкой свободе. Так как это была все таки свобода, хотя и очень маленькая.

Солнце светило весело, город почти забытый за эти два месяца домашнего ареста, им улыбался, хотя и насмешливо, но не злобно. Ведь эти русские! Разве евреи их плохо знали? Разве они не научились видеть как через стекла в их простых душах? Конечно, некоторые смеялись над евреями, но не потому ли, что сами были очень несчастные под немецкой пятой и думали свое горе забыть под маской торжества над горем самых несчастных? А многие даже открыто, не боясь полиции, жалели евреев. Вот, например, эта хорошая девушка Вера Котлярова, закрыла лицо руками и убежала в переулок, или веселая вдова Нина Сабурина, любовница Галанина, больно отшлепала Ваську, который не уставал кричать про жидов проклятых! А священник, бывший колхозный пастух, с испугом крестился и другие открыто кланялись.

Все это вместе взятое ободряло и давало силы терпеть и рваться работать, чтобы поскорее войти в новую трудовую жизнь… Так незаметно вышли из города, подошли к крутому берегу Сони, по команде остановились, получили кирки, лопаты, тачки и начали трудиться. Но работа оказалась не такой простой как им хотелось. Конечно, все евреи старались, даже совсем маленькие и слабые дети, они суетились, бегали, подымали и опускали кирки, напрягаясь, старались всунуть лопаты в песчанную, почему то страшно твердую землю, спотыкаясь, вытягивая вперед худые шеи, спотыкаясь и падая, везли тачки. Но не было у них сил и главное сноровки, одно только старанье, а разве на одном стараньи далеко уедешь?

Солнце поднималось все выше, а работа почти не подвигалась вперед! Крик, шум, суета, настоящий колхозный базар в старое мирное время, а окопы только намечались вдоль тихой задумчивой реки. Полицейские ругались, били прикладами, подгоняли испуганных, потных рабочих, пинками ног ловко валили их ничком на землю, русские зрители улюлюкали и смеялись, евреи озирались по сторонам, стараясь увернуться от ударов, молча переносили побои и издевательства. В обед привезли суп, который евреи ели стоя, садиться им не разрешил, пришедший посмотреть на работу, Шульце. Отхлебали из своих тарелок и мисок горячую воду со следами картошки и капусты, хлеба не было, 300 граммов, полученных утром съели сразу с голоду.

После обеда взбешенный Шульце ушел, пригрозив репрессиями нерадивым рабочим и полицейским за недосмотр. И снова началась бестолковая суета, беготня и крик!

***

Степану Жукову, командиру полицейского конвоя, надоело смотреть на раввина, который трясущимися руками собирал песок и сыпал его в тачку Сары. Около него Азвиль уныло, с напряженным лицом, по которому градом катился нот, бил киркой по земле: «Эх ты, работник, ну кто же так работает? Разве кирку так держут, так ей бьют? Подожди, остановись! Стой, я тебе говорю! Ну, теперь поднимай ее выше, еще, еще! Теперь с размаху бей ею вниз и выпускай воздух. Тебе, дураку, тогда легче будет. Гах! гах!»

Азвиль покорно исполнял все указания Жукова. Поднимал кирку как мог выше, изо всех сил, закрыв глаза, бил ей себе под ноги… гахал! Но кирка скользила в сторону, вырывалась из рук и брызгала мелкими песчинками в лицо раввину и Жукову. Жуков сердился и смеялся: «Ну и дурак же ты, браток! И чего ты ее, суку, боишься? Ты работай так, чтобы она сама себя, стерва, от страху не помнила! Начинай снова. Да нет же, не так! Фу ты черт, чуть раввина не убил… Остановись! Стой я тебе говорю! На, держи автомат».

Азвиль взял дрожащими руками автомат Жукова, прижал его к груди, задыхаясь от усталости и страха. Степан поплевал на свои мозолистые руки, не торопясь взял кирку, примерился взглядом и гакнув, вонзил ее в песчанную землю по рукоять. Увлекшись, схватив лопату, начал копать все глубже, показывая свое уменье сконфуженному Азвилю. И за ним многие зрители, русские, привыкшие к тяжелому труду, повырывали у перепуганных евреев лопаты и кирки, впряглись в тачки и принялись с остервенением показывать свои силы и способности, щеголяя друг перед другом и перед евреями своей ловкостью и быстротой.

Работа легко спорилась, окопы быстро углублялись, стали сразу заметны бункера. Смеялись и издевались русские над евреями, а те удивлялись русской силе и робко хвалили своих учителей. Только раввин один молчал. Он продолжал пересыпать руками песок, смотрел куда то вдаль и видел что то, что не было видно ни евреям, ни русским.

К вечеру сделали передышку, евреи посоветовавшись, хотели отблагодарить русских, решили отказаться от ужина в пользу своих благодетелей: «Ведь это же не мы, евреи, выкопали такое огромное количество земли, берите наш суп, мы не голодны!» Но Жуков, отобрав снова свой автомат у Азвиля, свирепо кричал: «Нашли чем нас купить! Своей водицей горячей. И откуда вы на нашу голову свалились? Мало у нас своих забот? А вот теперь на этих чертей еще работай! Одно слово — жиды! Везде проклятые устроются!»

***

К ужину пришел снова Шульце, похвалил Каца за работу: «Вот видишь, а ты говорил, что твое гетто не может работать! При желании всему можно научиться. Молодцы, никак не ожидал, что так много сделаете». Кац смущенно улыбался, но своих не выдал, не признался, что это русские накопали такое множество кубиков земли, промолчали и русские, обидно было признаться, что евреи снова умудрились их оседлать. Подобревший Шульце разрешил евреям есть свой суп сидя по человечески и смотрел искоса на Сару, которая сидела со своими родителями, Кацом, Аз-вилем и раввином на зеленом бугре, разостлав для ужина чистую белую салфетку. Она сильно устала, все евреи устали не так от работы, как от бестолковой суеты и страха, все валились с ног от страшной усталости.

А бедная Розочка Гольдберг, молоденькая женщина с восковым лицом, даже не могла есть от слабости и лежала на травке, подставив последним лучам заходившего солнца свой синий заострившийся нос. Третьего дня она родила своего первенца, родила трудно, без помощи русской акушерки, русским ведь запрещалось помогать и лечить евреев. Принимали розового и большеголового ребенка еврейские старые женщины, неумело, грубо, больно, грязными невымытыми руками. Но все таки роды прошли благополучно и рад был до смерти отец ребенка, чахоточный Гольдберг часовых дел мастер. Он жалел молодую мать, за ней ухаживал, сам ничего не ел, всю еду тащил в кровать истощенной счастливой жене. И смеялся блаженно, смотря как его наследник, продолжатель славного рода Гольдбергов, сосал грудь его красавицы Розочки. Два дня было огромного безоблачного счастья, а сегодня утром пришли полицейские, они были грубы и безжалостны, да и Кац тоже кричал и подгонял. Нужно и ей было идти на работу.

По приказу немецкого начальства, всех больных и здоровых гнали на улицу и строили в колонну. Плакал и беспокоился Гольдберг, тихо стонала от напряжения Роза, когда нагнувшись зашнуровывала ботинки… но потом взяла себя в руки и даже улыбнулась своему дрожащему мужу: «Вот какая я у тебя, Гриша. Только два дня после родов отдохнула и снова как огурчик свежая! Могу работать!» Глядя на ее веселье Гольдберг успокоился: «Вот какие мы, евреи, стали двужильные. Что значит приказ? Ничего нет невозможного! Ты не бойся, работать ты не будешь, я за нас обоих отработаю, объясню наше положение полиции». Ну да разве этому робкому забитому еврею удалось защитить свою больную жену? Разве он мог дрожащим голосом, косноязыча, объяснить полиции в чем дело? Доказать, что его Розочка сейчас, сию минуту, родила ребеночка и оставила его на попечение детей младше десяти лет? Не хотели и слушать, цинично шутили и били обоих, мужа и жену.

Заставили Розу возить тяжелую тачку с песком, не пускали к ней мужа, чтобы ей помочь. Две тачки разом возить. Конечно, она скоро упала и больше не поднялась, несмотря на пинки и крики полицейских. Пришлось ее бросить и она все послеобеденное время лежала на зеленой травке, тихо стонала и смотрела на небо, по которому медленно ползли белые кучерявые облака. А Гольдберг продолжал работать, старался за двоих и радовался, что его жену больше не трогали, работал один наравне с русскими, не чувствовал усталости и иногда улучив минутку, когда полицейские не смотрели в его сторону, подбегал к Розочке и озираясь кругом, дрожа от страха, гладил ее холодный потный лоб и шопотом просил: «Потерпи ради Бога еще немного, скоро конец! пойдем домой, отдохнешь, будешь снова сильной!» Но Розочка, как будто, его не слышала, она не переставала стонать и ее глаза большие и строгие, как будто следили и что-то искали в пролетавших тучках.

Потом все таки работа кончилась, все опять построились, Кац пересчитал и пошли домой. Впереди выступало начальство, г. Кац, Азвиль, раввин и Красниковы, за ними плелись все остальные, все эти Диаманты и Шварцы, вряд целыми семьями, и, замыкая шествие Гольдберг, выбиваясь из последних сил, вез на тачке свою совсем слабую жену. Не могла даже подняться сама с места, где грелась на солнце, несмотря на помощь и просьбы мужа и на ругань и удары полицейских. И, когда ее кое как втиснули в тесную тачку, оказалась травка, на которой она лежала, красная от крови, как будто там курицу резали. Даже полицейские удивились и смутились!

Вернулись домой все больные от усталости и женщины не могли работать по хозяйству, голодные дети плакали. Легли скорее спать и долго не могли заснуть от горя и страха, перед завтрашним днем. А ровно в полночь, когда церковный сторож пробил 12 часов в чугунную доску, умерла Розочка. Весь вечер молчала, с мужем не говорила, даже своему младенцу ни разу не улыбнулась и его не кормила, охрипшего от голодного крика. Только стонала, почти криком стонала, несмотря на просьбы потерпеть испуганного мужа, а потом начала икать с каждым ударом в чугунную доску, а после двенадцатого удара успокоилась и вытянулась, улыбнувшись на прощание своему Грише.

Гольдберг не верил сначала ее смерти, думал, что она пошутила, но, когда поднес к ее лицу нагоревшую свечу и увидел отражение ее пламени в неживых, быстро тускнеющих глазах, сразу все понял и начал звать на помощь. Кричал как сумасшедший, плакал и смеялся. Прибежали соседи, просили его не скандалить ночью. Но разве его можно было уговорить, даже полиции вдруг перестал бояться. Потом схватил в охапку своего сына и убежал с ним на двор, там скоро замолчал и соседи, закрыв мертвые глаза Розочки, вернулись по домам, не ожидая ничего плохого. А утром, когда стали снова строиться пересчитывать, не было нигде Гольдбергов. Роза, та умерла, отмучилась, но куда мог спрятаться ее паршивый муж?

Сердился Кац, ругался Жуков, искали его по всей квартире, даже под кровать мертвой лазили, пошли в сарай, и вдруг нашли во дворе. Он повесился на груше, в самой глуши крапивы, а под его ногами валялся задушенный младенец. Веревку перерезали, но было, конечно, поздно. Давно, видно, уже отправился Гольдберг догонять свою жену и уверять ее в своей такой огромной еврейской любви, все препятствия к их единству уничтожающую… Положили его с сыном на кровать рядом с Розой и ушли на работу. И были в тот день невеселые евреи и полицейские. Работали молча, с остервенением и когда ели свою скудную еду, са- дились подальше от покрасневшей травки, и старались не смотреть туда, где умирала вчера замученная еврейская мать.

***

Проходили дни и ночи, работа шла неплохо, евреи старались, как могли, тяжело работать. Помогали им полицейские и некоторые добрые жители города, хотя иногда кричали на ленивых, постепенно привыкли и жалели никчемных людей. О Гольдбергах и их несчастной судьбе скоро забыли, хоронили всех троих в их же дворе, т. к. из еврейского кладбища по распоряжению немцев сделали свалку для нечистот. Много хлопот было с гробами, русские плотники не могли помочь, пришлось сломать сарай Гольдбергов, кое как сколотить ящик, куда и уложили всех, отца, мать и сына и закопали их под той же грушей, где еврей повесился.

Похоронили, помолились вместе с раввином, поплакали немножко, слез было мало, слишком много о себе плакали и забыли. Время было не такое, чтобы слишком много о страшном думать! Нужно было думать о живых: как спасти живых женщин, мужчин и детей… Думали и спорили по вечерам Азвиль и Кац, ходили за советом к раввину Фридману. Но раввин ничем не мог им помочь, ни советом, ни ободряющими словами. Он, вдруг, как то сразу одряхлел и начал заговариваться. Качал головой, что-то бурчал себе под нос по еврейски, или, неожиданно улыбался как то зловеще и говорил по-русски тихо и ласково: «Пусть будет, что должно быть и чем скорее тем лучше!»

Сердились умные евреи, уходили к себе домой и там возмущались: «Совсем с ума сошел! нет, не будет с него толку! Нужно нам самим решать, время не терпит. Нужно этого зверя Шульце уговорить… а то, в самом деле, с голоду все передохнем. Конечно, помогают немного друзья и родственники: Павловы, с их приемной дочкой, молочком детишек подкармливают, еврейка Люба Шварц, что замужем за агрономом Кравчуком, украдкой от мужа, куриц таскает, вдова Сабурина, уже сколько раз сахар приносила, но разве это хватит на всех евреев! Нет, нужно, чтобы мы по закону имели право на человеческий паек. Нужно еще раз просить Шульце… чтобы он был добрее, взятку ему всунуть, не бумажками, какая им цена теперь? а золотом! Все люди на золото жадные… да… золотом!»

И начали ходить по вечерам после работы, по домам измученных евреев, объясняли, просили и пугали: «Нужно для общего дела, последнее отдать, мы сами даем пример, Все свои золотые деньги для общего спасения жертвуем. Давайте поскорее!» Кричали евреи, не соглашались, объясняли начальству, что они люди бедные и золота никакого давно не видали, но Кац настаивал, продолжал уговаривать: «Поймите меня хорошенько, ведь погибнем все, как паршивые собаки! как Гольдберги! Я знаю, что у вас есть, не жадничайте, а то придется всем вешаться… груш не хватит» Уговорил! вытаскивали плачущие женщины из своих тайников последние, несчастные золотые деньги, отдавали Азвилю, требовали расписки, чтобы потом, когда немцы уйдут, жаловаться русской власти.

Кац улыбаясь писал расписки, а потом, когда обошли всех, у себя дома вместе с Азвилем, проверял и в стопки складывал. К собранным деньгам они приложили свое золото, смеялись и возмущались. Со всей общины они собрали денег на 825 рублей, а Кац один мог выложить 1505, а Азвиль без малого 2000, 1995 рублей. Звонили чистым, золотым звоном, на зубах пробовали, проверяя качество, не было ли фальшивых? Но все было в порядке и поздно ночью подвели окончательный итог: 4325 рублей в золотых царских пяти и десяти рублевках. Сумма, как будто, небольшая, но это были не какие нибудь грязные советские ассигнации, а чистое червонное золото.

Задумчиво смотрели евреи на стол, где аккуратными столбиками лежали золотые монеты. Они думали о том, с каким трудом были скоплены и сохранены эти деньги царского времени… да… это было спокойное золотое время! А теперь, разве же это жизнь? Спасли это богатство от русских, чтобы отдать ни за что немцам. И выхода не было, как будто не было… хотя, если подумать хорошенько… все тщательно взвесить… принять во внимание все обстоятельства, все человеческие слабости, привлечь и уговорить Сару — тогда нужно согласиться, что выход, хотя и узкий, даже широкий… все таки был!

Первым начал говорить об этом выходе Азвиль. Вспомнил довольно ясно всю эту красивую историю об Юдифи и Олоферне! Кац подхватил, обобщил и уточнил. Оба сделали выводы, помогая друг другу: если Юдифи удалось отрубить голову мертвецки пьяному Олоферну и этим спасти свой народ от гибели, то можно и теперь прибегнуть к тому же способу, обойдясь без этих древних ужасов и кровопролитий… времена сейчас совсем иные и вовсе не нужно никого резать, но заставить дрожащего от желания Шульце быть добрее к несчастным евреям… это ведь раз плюнуть… этот план был замечательный, и, если раввин согласится повлиять на Сарочку, не мог не удастся!

***

Весь день шел дождь, вечером евреи измученные и грязные вернулись домой и начали, как всегда в последнее время, горько проклинать свою жизнь! Азвиль и Кац, отправив своих жен и детей спать, пошли к раввину. У него еще горел свет. Старый еврей, с пушистой белой бородой, в очках с ермолкой на голове, совсем не похожий на еврея, а скорее на какого нибудь русского ученого, сидел за столом в своем удобном кожаном кресле и читал желтую толстую книгу.

Он не поднял головы, не оглянулся на вошедших и продолжал смотреть в книгу, тихо шевеля тонкими бескровными губами. Так и стояли оба просителя, ждали пока хозяин вернется к жизни и обратит на них внимание, но так и не дождались, начали сами кричать, просить и объяснять. Говорили о том, о чем уже не раз ему говорили, но на этот раз прибавили, что евреи окончательно решили погибать, что необходимо немедленно найти выход, и что этот выход, к счастью, ими найден.

«Собрали все золотые рубли, которые еще у некоторых бережливых людей остались, доложили собственные, всего 4325 рублей, решили дать взятку Шульце этим золотом, сейчас оно в большой цене, да, но потом им в голову пришло другое… прямо удивительно, что эта мысль так поздно к нам пришла и всем пришлось так долго мучиться, а Гольдбергам даже погибнуть и совершенно зря. Гражданин раввин конечно знает об этих двух людях: Юдифи и Олоферне! Как Юдифь вскружила голову этому гою и потом его убила, спасая этим свой народ… так вот… у евреев есть наша гордость и радость, Сара Красникова! Ведь только дурак не видит, что Шульце от нее без ума! И это ведь клад для нас всех, погибающих от голода и непосильного труда. Любовь немца к еврейской девушке! И разве с этим кладом наше паршивое золото соревноваться может? Вот мы и пришли к раввину, старейшему и умнейшему изо всех! Его все всегда уважали и его слушались и Сара тоже. Как скажете, так и сделаем! Прикажете отдать Шульце это проклятое золото — сейчас же сложим его в мешок и завтра утром отнесем. Берите, давитесь только пожалейте. А посоветуете Сарочке повлиять на немца для общего блага — еще лучше! Мы знаем, что она не откажет вам в этой жертве. Ведь ей это будет совсем не трудно, многого ведь нам не нужно! немного больше еды и немного больше работы. Эго ведь совсем мало за такую красивую молодую еврейскую девушку, которая к тому же, если это так уж важно, может себя легко уберечь, как Юдифь с Олоферном, хотя это не совсем ясно и в книге нет точных указаний».

Развивал такие мысли Кац, Азвиль его горячо поддерживал. Они перебивали друг друга и плевались и сердились, если говорили не одно и то же. К их удивлению, раввин оказался сегодня, как будто, опять нормальным и рассудительным человеком. Он снял очки, отложил в сторону свою книгу и долго проницательно смотрел на них во время их уговариваний, как будто, он все до конца читал в их маленьких еврейских душах. Кивал своей головой престарелого мудреца, соглашаясь с их доводами, и смеялся скрипучим смехом, когда Азвиль по своему ему рассказал свою историю о Юдифи, только заметил вскользь, что мало читать книгу, нужно точно, не мудрствуя понимать ее смысл и подчеркнул, что жертва Юдифи была чиста, т. к., рискуя всем, она все таки сохранила свою чистоту. Но, в общем согласился помочь просителям, хотя опять добавил, прощаясь с ними, свое непонятное и даже глупое изречение: «Пусть будет, что должно быть и чем скорее, тем лучше!» Все таки не мог снова стать тем нормальным человеком, которым был до смерти Гольдбергов!

Уйдя от раввина Кац принялся действовать быстро, боялся, что раввин передумает, побежал к Красникову, в его большой уютный дом, долго колотил кулаками в ставню, пока его не разбудил. Но Красников, нерешительный и слабый человек, не захотел идти к раввину за новостями, знал заранее, что никаких приятных новостей не узнает. Охая и потихоньку ругаясь, отправил туда свою жену… та быстро собралась, накинула на лысеющую голову платок и побежала под дождем по темной грязной улице к раввину.

Целый час просидела у гражданина Фридмана и потом долго мокла под дождем у своего дома, думая о словах раввина. Конечно, старик совсем отстал от современных темпов жизни, и его советы постараться разжалобить Шульце и одновременно уберечь невинность Сары, были просто смешны! Его план нуждался в поправке… в ней проснулась опытная в любовных утехах Лиля, в свое время чуть не заставившая поручика Попандопуло бросить все, свою карьеру, семью и друзей и жениться на бывшей пансионерке господина Шишмана.

Приняв решение, она потихоньку вошла в столовую, убедилась в том, что бедный усталый Красников спал мертвым сном, прошла в спальню своей дочки, разбудила Сару и начала ей рассказывать про историю Юдифи и Олоферна, рассказывала о том, что просил раввин, но по своему. Потом перешла прямо к делу: говорила о том, что Шульце потерял голову от своей страсти к Сарочке, и что поэтому ей будет совсем легко спасти всех и прежде всего себя и своих родителей. Сначала Сара сердилась, краснела и возмущалась, потом перестала кричать, засмеялась и… в конце концов согласилась помочь евреям. В глубине своего сердца она об этом сама уже давно думала, сама видела какие взгляды бросал на нее Шульце, когда приходил на берег Сони, взгляды, от которых становилось одновременно приятно и стыдно…

Когда ее мать, успокоенная и счастливая ушла, Сара долго лежала с открытыми глазами, слушала, как дождь бился в ставни ее комнаты и мечтала. В конце концов уснула беспокойным сном, и ей снилось… Темное синее небо, усыпанное золотыми звездами в далекой знойной пустыне шатры вражеского лагеря… широкое мягкое ложе устланное мягкими шкурами редких зверей, и на нем себя в объятиях красивого и жестокого врага, который ее мучил и ласкал…

***

Была суббота и некоторые евреи, еще не забывшие закон, пробовали отказаться от работы, просили полицейских позволить им отработать завтра. Но Жуков не соглашался: «Нет больше вашей субботы, вот завтра все отдохнем, мы устали не меньше вашего, ясно? А ну-ка, ребята, складывай автоматы, даешь!» Подобрели полицейские после истории с Гольдбергами, которая оказалась чистейшим недоразумением, старались помогать уже не из-за страха перед Шульце, а просто из жалости к этим смешным и жалким людям. И не мешали русским приносить для них свою скудную милостыню и тоже помогать строить укрепленную позицию.

Пришлось евреям подчиниться, только раввин в то время как принялись копать и возить тачки, остался один сидеть на траве, мокнуть на дожде и что-то напевать по еврейски, Степан только плюнул на него: «Ну, пошел опять за свое старый осел, за свои молитвы, бросьте его, ребята, все равно с него толку, как с козла молока… давай, давай!» Все принялись за работу, которая сегодня шла скоро и весело. На обед пришел Шульце, смотреть как евреи едят, как Сара стлала чистую белую салфетку низко нагнувшись, так что были ему ясно видны красивые стройные ноги, гораздо выше колен.

Шульце был не в духе, не дал евреям отдохнуть после обеда, снова сразу браться за работу, но раввин опять не обращал внимания на крики начальства, остался сидеть и смотреть на мокрую начинающую желтеть траву. Шульце сразу увидел непорядок, быстро подошел к старику, ударом стека сбил шапку: «Ты что, особого приглашения ждешь? а ну-ка шевелись, не то я тебе помогу сам подняться!» Но раввин не встал, молча поднял вверх свою седую голову и внимательно посмотрел на немца. И было в его глазах за очками что то, что никогда в жизни не видел Шульце в глазах своих рабов, русских и евреев, как будто насмешка… и что-то грозное нечеловеческое смотрело на него, перепуганного и смущенного.

Чувствуя, что надо немедленно восстановить равновесие, показать свою власть, наказать еврея за его дерзость, он схватился за кабуру револьвера, но тут подбежала Сара, она смело подошла к Шульце, прижав руки к груди, умоляюще закричала: «Что вы делаете? Разве вы не видите, что этот человек сумасшедший?» Шульце пришел в себя, судорожно перевел дыханье и резко рассмеялся: «А, это вы, Сара? В самом деле, теперь и я вижу, что этот жид идиот! Ну, что же… пусть сидит и дальше, черт с ним!., а вы что? разве тоже работаете?» Сара рассмеялась, запрокинув голову так, что под ее тоненькой, мокрой от дождя, блузкой напряглись молодые упругие груди: «Конечно работаю! я ведь еврейка и мне пока еще нет ста лет!» Продолжая смеяться, она пошла к своей тачке. Шла она легкой танцующей походкой, чуть раскачивая бедрами под узкой короткой юбкой.

Шульце как завороженный провожал ее взглядом, потом резко повернулся к Кацу, который невдалеке копал землю: «Слушай, Кац! Эта… как ее зовут? Та, которая повезла сейчас тачку, видишь, споткнулась… Сара? Да, так вот, смотри, чтобы она не работала так тяжело. Понял, скотина? И вы, Жуков, не очень на нее налягайте… пусть она отдохнет, больше отдыхает. Я видел у нее пальцы в крови. Все нужно в меру! Черт бы вас всех побрал! А то ведь совсем не сможет… понятно? смотрите мне!» Он поднял руку со стеком, с силой рассек высокий сухой бурьян и повернувшись спиной к изумленным полицейским, пошел вдоль реки к городу. Дождь понемногу переставал, поднявшийся ветер погнал тучи на бугор в лес. Работали весело и дружно все… кроме раввина и Сары Красниковой…

***

На улице Карла Маркса, узкой, грязной, стиснутой с обеих сторон домами еврейской бедноты было пустынно. Несмотря на воскресный свободный день, евреев нигде не было видно, они предпочитали сидеть по домам и отдыхать в ожидании завтрашней работы, не видно было и полицейских патрулей и потому эта часть города была как будто вымершей.

И вдруг, совершенно неожиданно из-за угла появился начальник немецкой тайной полиции Шульце. Кац, который давно уже его поджидал, обрадовался, когда из окна увидел характерную фигуру, худого немного сгорбленного, немецкого офицера со стеком в руке. Он выбежал на улицу, бегом догнал Шульце и низко ему поклонился, сняв свою потертую котиковую шапку: «Господин офицер прогуливается по солнышку, хотите посмотреть на нашу бедную жизнь? Что же тут смотреть? Живем бедно, грязно, как самые паршивые собаки».

Шульце посмотрел с улыбкой на желтого похудевшего Каца, бритое лицо которого выражало одновременно беспокойство, страх и радость: «Да, хочу в самом деле посмотреть как вы здесь живете. Мне, видишь ли, нужно найти для Райзо хороший большой дом, тесно нашим агрономам. Ты должен знать, есть ли у вас здесь что либо подходящее…» Кац подумал немного, покачал головой: «Мы живем здесь страшно тесно. По шести-десяти человек в квартире, богатые давно уже от нас ушли, а здесь одна беднота, живут плохо, тесно, даже клопам тесно». Шульце с нетерпением махнул стеком: «Я тебя не спрашиваю сколько жидов живет в домах, а вообще есть ли подходящий дом! Твоих жидов я оттуда выгоню, уплотняйтесь, как знаете, вот, например, этот дом… он довольно большой, кто здесь живет?»

Он показал стеком на дом, на другой стороне улицы, который резко отличался от других тем, что был сравнительно большой, новый, правда бревенчатый, но крытый железной зеленой крышей, с четырьмя большими окнами, с белыми тюлевыми занавесками и крыльцом под резным навесом. Кац засуетился: «Это сапожника Красникова, того у которого дочка больше не работает по вашему приказу. А ведь правда… этот дом подходит, четыре комнаты с кухней, просторные и без клопов. Я как то его совершенно из виду выпустил. Может вы сами сразу и посмотрите, чтобы лично убедиться?»

Шульце нерешительно мялся: «Может быть лучше Исаева сюда прислать, мне лично как то неудобно входить в дом к евреям!» Но Кац уговаривал: «Ну, что же здесь неудобного? Разве господин офицер боится бедных евреев? А Красниковы образованные люди и рады будут вас принять, в особенности Сарочка! Она все время только о вас и говорит, вашу доброту вспоминает. Зайдемте!» Шульце неожиданно для самого себя согласился. Кац оказался прав. В чистой гостинной было приятно и уютно. Стоял диван, стол, тяжелые дубовые стулья. Над столом на бронзовой цепи висела керосиновая лампа под розовым абажуром. На стенах, оклеенных тоже розовыми обоями, репродукции Айвазовского в тяжелых рамах, портреты молодой красивой женщины и худого бородатого еврея, наверное, родителей Сары в молодости. На столе в вазе букет грустных осенних цветов и их едва уловимый запах смешивался со свежестью чисто навощенного пола.

Появилась старая, скромно, но со вкусом одетая, еврейка, улыбалась приветливо и извинялась за беспорядок, которого не было, пригласила сесть: «Вы уж меня извините, мы с мужем заняты на огороде, копаем картошку, уже давно пора, да вот с этой ужасной войной задержались, а теперь с работой на реке не было времени, пользуемся каждой свободной минуткой. Знаем, что по делу пришли к нам, поэтому я вам пришлю мою дочь, вы с ней и поговорите. Она у нас все дела ведет… глава дома как все современные девушки. Мы, видите ли, постарели, подурнели, ничего не понимаем… присядьте вот сюда на диван, знаю что торопитесь, а все таки так будет вам удобнее и отдохнете. Я вам пришлю ее сию минуту, а вы, г. Кац, идите нам помогать копать, а то ничего вам не дадим. Сарочка, где же ты? Тебя господин Шульце хочет видеть!»

Не успел Шульце отказаться, накричать на болтливую старуху, приказать ей, чтобы они все сегодня же освободили этот нужный ему дом… забыл выругать Каца за его двусмысленную улыбку, позволил ему уйти, сидел на мягком диване и с замираньем в сердце прислушивался к шорохам и шопоту за стеной,

И было все так как должно было быть. Сбылось то, о чем он мечтал по ночам с тех пор, как первый раз увидел эту странную манящую девушку. Какая она была красивая и соблазнительная в узком розовом платье с большим вырезом на груди! Он видел ее около себя, совсем близко на диване! и иногда с испуганной дрожью во всем теле чувствовал теплоту ее податливого бедра… он не слышал о чем она говорила, смотрел не отрываясь в синь ее глаз и опять не мог понять как такая девушка, нежная и чистая, могла быть дочерью евреев и жить вместе с ними в одном доме!

О цели своего визита, о реквизиции этого дома он забыл… он был пьян, пьян от ее близости, пьян от наливки, которую он пил вместе с ней из больших граненых стаканов, пьян от прикосновения ее тонких маленьких пальцев, израненых на работе. Время остановилось, перестало существовать, когда акомпанируя себе на гитаре, она пела ему вкрадчивые цыганские романсы, когда смеялась манящим смехом в ответ на его грубоватые неловкие комплименты. И, когда наливая ему стакан наливки, красную как кровь, она нагнулась над ним и он ясно увидел на фоне батистовой рукашки начало ее девичих грудей, которые как будто предлагали себя, ему показалось, что он сошел с ума, что он схватит и прижмет к себе это юное тело, тянущееся к нему с наивным бестыдством и требовательностью. Страшным усилием воли он сдержал себя, дрожащими руками долго чиркал спичками, чтобы зажечь лампу и прогнать навождение. И в мягком розовом свете снова смотрел и тонул в синей глубине смеющихся глаз.

Очнулся он на улице в обществе Каца, который провожал его по улице, падали осенние ранние сумерки, откуда то снизу с реки полз туман, и вместе с туманом падал шопот Каца: «Господин офицер, ну что вы скажете? Вы теперь сами видели, ну разве она еврейка? Это такая же еврейка, как я китаец! Ее отец, поручик соблазнил неопытную русскую девушку, сделал ей ребенка, а потом, ясно, бросил. Та родила дочку и умерла. И пропала бы дочка, если бы Красниковы из жалости ее не удочерили и не воспитали, понятно по еврейски. С тех пор Сарочка и живет с нами, как будто еврейка, а на самом деле русская на все 100 процентов. Ведь вы ее сами сегодня хорошо рассмотрели. Ее глаза, губы, ноги… все тело. Ну что там еврейского. И такая чистая и добрая девушка терпит, с нами работает и своими нежными пальчиками проклятую тачку возит. А почему? потому что мы молчим, запретила она нам вам всю чистую правду сказать, хочет вместе с нами страдать и голодать. А я вот не могу больше. Видит Бог всемогущий, не могу! И я прошу вас и умоляю, спасите эту невинную девушку, возьмите ее от нас, ведь она, когда вас увидала в первый раз, когда вы ее жидовкой ругали, вас полюбила, я знаю это… со всей силой своего красивого тела!»

Шульце плохо видел в сумерках вечера лицо Каца, слышал только свистящий шо-пот над своим ухом: «Ты что мелешь, жидовская морда? Отстань. Решил меня своими сказками дурить? Ты пьян, скотина!» Но Кац не отставал, продолжал дышать ему в ухо водочным перегаром: «Правда, пьян, на радостях на кухне пил! Радовался тому… что и вы… ее тоже любите, сами к ней прибежали сегодня, ведь и вы ее полюбили со всей силой вашего тела, как сумасшедший, с первого же раза, когда мы все к вам пришли в первый раз за помощью!» Шульце оттолкнул пьяного Каца, с размаху поднял и опустил свой стек, но рассек только туман, в котором вдруг пропал, провалился Кац.

***

На другое утро евреи строились как всегда, на своей улице, чтобы идти страдать на работе. Сара уже заняла свое место между матерью и раввином, когда вдруг пришел помощник Шульце, фельдфебель Кугель. Он долго всматривался в лица перепуганных евреев, потом вызвал Сару Красникову и увел ее как он говорил, на допрос к своему начальнику. Колонна евреев пошла на работу без нее и все с испугом ждали новой большой неприятности для Красниковых, не боялись только сами Красниковы, раввин и Кац с Азвилем, знали, какой это будет интересный допрос.

Через два часа Сара снова, одна, без конвоя, появилась в еврейском квартале, где в пустых домах плакали маленькие дети моложе десяти лет. Она собрала свои вещи, красивое белье и платья, уложила их в чемодан и пошла по городу, сопровождаемая любопытными взглядами русских прохожих. Она прошла под желтеющими липами, мимо немецкого часового, смело открыла дверь в квартиру господина Карла Шульце, к которому совершенно неожиданно для всего города и района, поступила домработницей. На улицу Карла Маркса она больше не вернулась. Юдифь вступила в шатер Олоферна!

***

План Каца и Азвиля, одобренный раввином, блестяще разработанный и исправленный Рахилью Соломоновной, был проведен в жизнь Сарой, дочерью поручика Попандопуло.

Она получила документ за подписью и печатью Шульце на имя Александры Николаевны Попандопуло, русской девицы, родом из Минска. С ее спины исчезла шестиконечная звезда и она спокойно, с высоко поднятой головой занялась хозяйством господина начальника немецкой тайной полиции.

Когда во вторник утром полицейский Гаврюков по приказанию своего начальника доставил на допрос Шульце подозрительного бродягу, пойманного в районе Озерного, на его долгий и настойчивый стук вышла Александра Николаевна розовая и веселая, и красивом ярком капоте. Краснея и улыбаясь она сказала, что г. Шульце занят неотложной, экстренной работой и никого не принимает и захлопнула дверь перед носом растерявшегося полицейского. Пришлось в этот день всю работу по борьбе с преступниками свернуть и ждать пока пройдет новая прихоть Шульце.

Но эта прихоть не проходила, и уже через несколько дней весь город, немцы и русские, почувствовали перемену в характере этого офицера. А евреи были прямо ошеломлены. Правда работать приходилось и дальше, но работали теперь не так трудно и, главное пропал страх перед полицейскими и самим Шульце. Евреи не исполняли приказаний полицейских, стали жаловаться на жестокое обращение, на слабость и на болезни. Кац сам ходил к Шульце и смело передавал ему просьбы и жалобы, своей рабочей команды и удивительней всего было то, что Шульце не гнал его в шею, как это было всегда раньше, а терпеливо его выслушивал и часто исполнял его просьбы. Паек был наконец улучшен, суп стал вполне съедобным и питательным на мясе, порция хлеба была доведена до 500 граммов в день на человека и на его иждивенцев. Больные и слабые, а их оказалось вдруг множество, после их осмотра доктором Мицкевичем, могли оставаться дома, не лишаясь пайка.

Матери, кормящие грудных детей, и беременные на седьмом месяце тоже не работали и хорошо питались! получили усиленное питание обратом, четыре сапожника, пять портных и один часовщик по просьбе коменданта города, наконец, были назначены работать в немецкие мастерские при комендатуре, чинить обувь немецким солдатам, шить шевровые сапоги господам немецким офицерам, подгонять им парадные кителя и пускать снова в ход испорченные часы. На базарной площади вдруг снова появились еврейки в черных платках и евреи в своих кафтанах, начали снова покупать и продавать. А господа Азвиль и Кац открыли в самой просторной комнате дома Каца комиссионный магазин, куда русские потащили по воскресениям и по вечерам, в свободное от работы время, свои последние выходные штаны и ботинки в обмен на муку и масло и на все другие съестные продукты, которые вдруг появились у этих замечательных, энергичных людей.

Повеял новый ветер, ветер равенства всех рабов русских и евреев И евреи, люди проворные и гибкие выходили, вдруг вперед, а растерявшиеся русские оставались далеко позади. Только звезды на спинах евреев, еще как будто, указывали на какую то разницу между горожанами, но эта разница обратилась совсем неожиданно в пользу рабов, раскрашенных в белую, голубую и красную краску. Русские завидовали евреям, которые стали лучше и сытнее есть, через Шаландина жаловались на эту непонятную несправедливость. Шульце, похудевший, веселый и добрый выслушивал жалобы, предлагал сразу помочь недовольным: «Если русские хотят лучше есть, пусть тоже идут копать, кормить я буду всех работающих еще лучше!» Русские почесали в затылках, но выхода не было, записывались на работу. Работали тяжело, ели свой суп с мясом, вдоволь хлеба, потихоньку шипели на евреев. «Ну подождите, не долго будет вам помогать Попандопуло, надоест немцу, тогда мы вам припомним!»

Но Александра Николаевна не надоедала, была неистощима в своих ласках, в неистовстве своей дурманной любви. Шульце жил как во сне, и только ждал наступления ночи, чтобы в своей уютной спальне, на широкой кровати, любить, ласкать и мучить это прекрасное юное тело. После бессонных изнуряющих ночей, он долго спал по утрам, бессильный, опустошенный, потом кое как занимался служебными делами, допрашивал вяло, без прежнего искусства и жестокости, отдавал неопределенные нерешительные приказания, часто заведомых преступников совершенно неожиданно для Кугеля и Шаландина, выпускал на волю. Ходил к Шуберу на совещания, где больше молчал или поддакивал коменданту города. Иногда спохватывался. Чтобы снова стать исполнительным офицером Третьего Рейха, ходил по городу, спускался к реке и наблюдал как работали русские и евреи, грубо ругал Каца, называл его Иудой, избивал стеком ленивых рабочих, но, вдруг поднимал голову и посматривал на солнце, сердясь, что оно слишком медленно уходило за лес. Перед ним вдруг вставала нагая Саша и он внутренне дрожал от нетерпения вернуться скорее домой, в объятия, напоминающие собой предсмертные судороги.

Да… эти два любовника были совсем не похожи на библейских Олоферна и Юдифь. Но своих единоверцев Сара не забывала даже в самые бурные моменты любовного экстаза. И Шульце исполнял все, что она у него просила. А нужно ей было только одно: как можно меньше работы для еврейской рабочей команды и как можно больше мяса, хлеба и других продуктов. И Шульце смеясь соглашался с ней, давал даже больше.

Было совещание у коменданта города и района. Там перед всеми собравшимися немецкими начальниками, старый капитан благодарил Шульце за блестящую работу. И неожиданно для всех, Шульце сделал невероятное предложение. Еврейскую команду до конца войны оставить в его распоряжении для исполнения всех других общественных работ в городе. Например, по заготовке дров на зиму, на поддержание чистоты в городе… да мало ли еще зачем. Губер, которого недавно Саша ударила по лицу, когда он пытался ее погладить по груди в отсутствии Шульце, возмутился. Он указал на большие расходы по кормлению евреев, на огромные выдачи мяса, молока, жиров. Говорил, что его труды по снабжению армий скомпрометированы из-за невероятной щедрости господина Шульце, которая для него понятна… ха… ха…

Покрасневший от прозрачных намеков Шульце стал обвинять Губера в хищениях продовольствия. Вскочив на ноги спорщики готовы были наброситься друг на друга. Но комендант города сразу их призвал к порядку и сказал, что подумает над интересным предложением Шульце, которое может очень помочь городу, невероятно грязному.

На фронте немцы безостановочно шли вперед, но здесь в глубоком тылу, в лесах и болотах все больше шевелились непокорные русские люди. Главное их ядро были уцелевшие жители Веселого, с их председателем колхоза, «веселые», как их окрестили испуганные жители города и района. Сначала они скрывались, спасались от сильных немцев, потом понемногу осмелели. Они нападали на одиноких немецких солдат, убивали их и всех их слуг, агрономов, старост и полицейских. Этот район остался в стороне от главных коммуникационных линий, немцы провели большую стратегическую дорогу далеко на севере, где не было лесов и там шли их обозы и пополнения.

Здесь же московский тракт постепенно пустел и зарастал травой. Только очень редко, под усиленным конвоем проезжали грузовики, да почта раз в две недели доставлялась из областного города курьерами, которые ехали сюда с большими предосторожностями, заранее разведав через своих доверенных лиц о том, где орудуют партизаны. Спасаясь от партизанов бежали из колхозов и совхозов агрономы, полицейские и старосты. Собирались в городе, не исполняли приказаний вернуться обратно, просили сначала очистить лес от партизанов.

Шаландин со своими полицейскими отправлялся за реку и вел с партизанами упорную и утомительную борьбу. После кровопролитных стычек, где обе стороны соперничали друг с другом в жестокости и храбрости, партизаны бежали в свои болота и на некоторое время, как будто, исчезали, в колхозы возвращались представители власти, начинали снова реквизировать скот, опустошали колхозные амбары, резали кур и гусей, собирали яйца и молоко.

Так продолжалось неделю или две, вдруг снова появлялись веселые, снова лилась кровь немцев и их слуг и уцелевшие бежали во весь дух напрямик лесом и болотами через Сонь вплавь в город, а колхозники кряхтя и ругаясь старались ублажить новых временных хозяев. Времена были трудные, нужно было по очереди угождать всем, немцам и партизанам и обманывать их всех, закапывая зерно, угоняя скот в лес, пряча своих девушек и выпивая наспех самогонку, в короткие минуты междуцарствия.

Только один староста не покидал своего колхоза. Это был Савелий Станкевич из Озерного, он прятался в лесу от партизанов и, после их ухода являлся в город, сообщал подробности о преступлениях бандитов и о том направлении куда они скрылись. И всегда границей, где терялись их следы, были большие болота, где путались в трясинах тропы и преследование становилось бесполезным и опасным.

Однажды, решив все таки до конца проверить показания Станкевича, Шаландин отправил по одной как будто солидной дороге разведку из десяти человек. Но никто из них не вернулся обратно и тишина была в осенней тиши болотных трав, ни стрельбы, ни крика. После долгого тревожного ожидания, Шаландин сам двинулся вслед за исчезнувшими, с самыми храбрыми полицейскими, бывшими красноармейцами, но без результата: дорога внезапно оборвалась в обманчивой, густой болотной траве и была эта трава пожелтевшая от осени, высока и не помята. Ушли ни с чем, но на обратном пути устроили засаду на берегу озера, подстерегли врагов, убили двух партизанов и двух взяли в плен. Сам Шаландин руководил допросом, по его приказу развели здесь же на берегу веселый огонек и на нем принялись поджаривать пятки партизанам.

Партизаны ругались, кричали и хрипели, но, в конце концов, все таки во многом признались и многое рассказали… как в трясине топили полицейскую разведку и о своих друзьях. Сказали, что Судельман, председатель горсовета и многие партийцы из колхозов и совхозов, в свое время бежавшие в лес, присоединялись к веселым, что самолет подбросил им руководителя с большой земли, с той стороны фронта, с печатными инструкциями, с рацией, автоматами и толом. Так как веселые были люди неопытные в партизанской борьбе и ничего кроме ненависти к немцам не знали, они были рады своему новому начальству, оружию и обучению воинскому делу. Учились владеть автоматами и за ними ухаживать, бросать ручные гранаты, поджигать с расчетом бикфордов шнур, заряжать тол капсулями и спускать ударник в нужный момент, дергая за веревку далеко из-за куста. Жили они в землянках на одном острове, среди больших болот, но дороги туда они, мучимые огнем, не знали, были специальные проводники, которые одни могли их вернуть в лагерь и вывести оттуда в лес.

Много еще интересного и страшною рассказали, умирая в корчах и крике, пока окончательно не замолчали под пулями, размозжившими их головы.

Вернувшись домой после этой долгой и кровавой экзекуции, Шаландин побежал к Шуберу и снова в комендатуре были длинные и бесплодные совещания представителей немецкой власти. Были подсчитаны вооруженные силы немцев: пятьдесят два немецких солдата вместе с зондерфюрерами Губера и восемьдесят три немца, часть которых была разбросана по колхозам и совхозам. Из этих поли- цейских 22 подчинялись непосредственно Шульце и, как боевая часть, никуда не годились. Было решено оставить отдаленные колхозы, увести оттуда полицейских в город, откуда, по мере надобности, отправлять карательные отряды, линию обороны по берегу Сони закончить как можно скорее, выгнав на работы все трудоспособное население города на помощь евреям, уже законченные бункера немедленно занять отрядами полиции и немцев, было принято во внимание перепуганными немцами, что кричали партизаны поглядывая на свои обугленные пятки: «Подождите, скоро всем вам, гадам, конец настанет… придут наши в город и всех вас перешлепают вместе с немцами».

На другой день после этого важного совещания на берегу Сони работал весь город, работа рванулась вперед и к вечеру были закончены окопы, бункера у моста и сторожевая башня, которую телефоном связали с комендатурой. А вечером приехали курьеры из областного города с почтой, письмами из далекой Германии и распоряжения из центра, один толстый пакет для Шульце… Шульце рассеянно пробежал глазами надоевшие скучные приказы и, вдруг, побледнел и испугался, когда прочел одно коротенькое секретное отношение. Несколько раз прочел внимательно, потом долго сидел с закрытыми глазами и думал.

Оказывается нужно было, наконец, удалить гнойный нарыв… уничтожить всех евреев с их женщинами и детьми, их имущество конфисковать в пользу германской армии, назначить комиссию для учета одежды и мебели, а золото и всякие драгоценности, если таковые найдутся, отправить в центр. Начальство принимало во внимание необходимость использования евреев как рабочей силы, но считало, что времени на это ушло достаточно и приказывало приступить немедленно к уничтожению врагов человечества. Приказ есть приказ! Кугель, помощник Шульце, который сильно похудел и побледнел со времени прихода в этот дом Саши Понан-допуло, помог своему начальству разработать все детали этой неприятной, но необходимой операции.

Евреи больше не были нужны, оставшуюся работу по укреплению города с успехом и быстро могли закончить русские. Под предлогом рубки леса, чтобы заготовить топливо для города на зиму, вывести их за город на Черную балку. Полицейский отряд под командой Чернова их расстреляет там при помощи немцев и закопают, на это дело выдать всем по бутылке водки и по пачке махорки.

Уточнив все детали Шульце отправился к коменданту города Шуберу, доложил ему о полученном приказе и своем плане. Но Шубер, вредный и упрямый старик, уперся. Не его дело было вмешиваться в это грязное дело, но своих евреев, работающих при комендатуре, он не отдаст. Эти прекрасные мастера ему необходимы, никакие доводы и уговоры Шульце не помогли: «Черт возьми вас! Кто здесь в городе комендант я или вы? Не дам!» Пришлось уступить и отсрочить на неопределенное время уничтожение мастеровых, но остальные должны были умереть на другой же день!

***

Как только начало всходить солнце, в первый раз в этом году иней был на крышах домов, на немецких крестах, на могилах и на липах. Кац со списком в руках проверял строящихся евреев, десять человек ушли, как всегда, в мастерские при комендатуре. Сегодня почему то Кугель, помощник Шульце, сам проверял и подсчитывал рабочих, приказал взять с собой всех детей и больных и даже раввина, который давно уже сидел дома и не ходил на работу. Для тех, кто не мог идти или притворялся больным, были телеги с инструментами, лопатами, топорами и кирками.

Строились с веселыми разговорами и шутками. В первом ряду начальство, а за ними все остальные, как всегда. Полицейские во главе с Жуковым, пошли сбоку недовольные и сонные после ночной службы на линии обороны. Вышли на площадь под липы и остановились у могил немецких солдат против комендатуры, над которой хлопало на холодном ветру немецкое знамя. Из окон городских учреждений и комендатур смотрели на евреев русские служащие и немецкие писаря, у водопроводной колонки женщины брали воду в ведра и уходили согнувшись под тяжестью коромысл. Между собой тихо ругались: «Опять на хорошую работу, стервецы, устроились, подождите, проклятые скоро ваше царство кончится!» Но в глубине сердца не верили, чувствовали себя бессильными перед этим сплоченным и умным народом.

И вот тут что-то непонятное случилось! Ворота во двор полиции открылись и оттуда вышел отряд Чернова, душегубы, как их называли в городе. Те 22, которые убивали врагов немецкой армии, а за ними выехала телега, с чем то тяжелым и громоздким, покрытым брезентом. Чернов быстро сменил отряд Жукова, а из здания комендатуры вышли вооруженные до зубов десять немецких солдат. Кугель, в сопровождении Чернова, уже без помощи Каца, которого грубо втолкнул на его место к остальным евреям, еще раз тщательно проверил всех. И стало на площади тихо, так тихо, что слышно было как падали и с шорохом ложились на могилы листья с полуобнаженных лип. Отвечали евреи, когда в этой тишине раздавались их имена, испуганно дрожали дети, когда их матери и отцы показывали на них пальцами или поднимали на руках, чтобы доказать их присутствие.

Потом, когда перекличка кончилась, Чернов объяснил евреям их новое задание, евреи молча, с удивлением слушали и молчали. Потом Кугель ушел в дом Шульце, а колонна рабочих осталась ждать, окруженные немецкими солдатами и полицейскими. Площадь быстро опустела, очередь у водопроводной колонки исчезла, галопом умчались русские мальчишки, ушли любопытные. И только сквозь щели заборов, из-за чуть отодвинутых занавесок смотрели испуганные глаза, на молчаливую толпу обреченных.

***

Шульце тоже смотрел на евреев под липами. Его лицо бледное и помятое после долгой бессонной ночи, напоминало собой голову хищной птицы, готовой наброситься на беззащитное испуганное куриное семейство. И все таки эти евреи, которых нужно было убить, его чем то мучили. С одной стороны Кац, к которому он привык, был этот странный, волнующий своими мудрыми глазами раввин, и все эти смешные, часто красивые дети. И была, самое главное, его Саша, та, которую он так любил с болезненной, изнуряющей его ум и тело страстью; она, конечно, ни о чем не догадывалась, и нужно было все сделать как можно скорее и незаметней, без непоправимого ужаса для него и Саши!

Шульце пошарил под столом, нашел бутылку наливки, из горлышка долго пил не отрываясь неумело, маленькими глотками, пока не задохнулся, не закашлялся… Стало как будто легче и вся эта история простой и легко исполнимой. Еще раз он обо всем подумал, вспоминая все мелочи этого трудного дела. Все было тщательно взвешено и он приказал увести евреев на смерть пораньше. Сам он встал осторожно, стараясь не шуметь и ушел из спальни крадучись, чтобы не разбудить Сашу, крепко уснувшую после долгих, мучительных объятий. Да, она проснется когда все будет кончено, тогда он ее успокоит без особого труда, так верил он, так хотел верить. Она скоро забудет своих евреев, привяжется к нему еще крепче, только бы скорее.

Он возмущался, что Кугель решил почему то снова начать эту дурацкую поверку, потом куда то исчез, как на зло медлил. И, как будто в ответ на его возмущение, вошел Кугель, четко стукнул каблуками ярко начищенных сапог, рапортовал. Все стало еще более ясным и простым… были цифры… был приказ, написанный на пишущей машинке, он бегло просмотрел список, невольно вспоминая лица и глаза многих смертников, подписал, сделав привычный росчерк и задержал Кугеля: «Значит все ясно, я надеюсь на вас, Кугель, что все произойдет скоро и точно! А скажите, эти евреи, они ни о чем не догадываются?» Кугель хитро улыбнулся, показав золотом пломбированные зубы: «Кажется немного удивились, что вместо постоянных полицейских, люди Чернова, как будто их беспокоит пулемет под брезентом, но… но в общем они готовы рубить дрова!»

Шульце засмеялся деревянным смехом: «Ну что же, рубить так рубить!» налил два стакана наливки и чокнулся с Кугелем: «И помните, делайте все поскорее и, главное, безболезненно для этих людей, да, главное, безболезненно. Идите!» Кугель залпом выпил свой стакан, успокаивал: «Не беспокойтесь, за пулеметом наши лучшие стрелки, они и не опомнятся, как отправятся к праотцам». Козырнув, повернулся к дверям, чтобы идти и отскочил к сторону перед Сашей Попандопуло.

Это не была самоуверенная и веселая любовница Шульце, Губера, Кугеля и многих других, та распутница, которой завидовали и которую проклинали русские города. Вдруг она стала снова такой же жалкой и беспомощной, какой она была тогда, в первый раз, когда она пришла просить пощады для своих евреев. И была в том же желтеньком платьице, в котором увидел ее в первый раз Шульце.

Не обращая внимания на испуганного Кугеля, она подбежала к Шульце, задыхаясь спросила его по немецки: «Почему все евреи с детьми и больными? почему Чернов со своими людьми? почему там немцы?» Шульце заикаясь, с бегающими глазами, старался солгать: «Работа на берегу Сони кончилась, начинается рубка леса. Чтобы евреи не разбежались, я приказал усилить охрану». Но лгал он неумело, главное никак не мог смотреть в синее пламя, которое жгло его как будто физически. Чтобы ее успокоить, взял за руку, смущенно улыбался: «Что с вами, фрейлен Саша? Почему такое волнение из-за каких то евреев?» Кугелю коротко бросил: «Живо, исполняйте приказ». Кугель уже взялся за ручку двери, но Сара как кошка бросилась на него сзади, схватила за плечи, заставила повернуться к Шульце и смотря по очереди на перепуганных немцев засмеялась странным, зловещим смехом, кричала истерически: «Убийцы! убийцы! Вы решили их убить. Я все слышала за дверью, когда ты, Карл, подписывал, а ты, Кугель, рапортовал и стучал каблуками! Вы хотите их убить только за то, что они евреи. Убийцы!»

Шульце, с трясущейся челюстью, старался ее успокоить, чтобы Кугель не понял, говорил шопотом по русски, торопясь, косноязыча и брызгая слюной: «Саша, ты с ума сошла. Из за каких то евреев ставишь меня в смешное положение! Конечно, приказ жесток, но справедлив, эти люди должны умереть, т. к. они являются злом, из-за них все самое плохое на свете. Я тебе потом, когда ты успокоишься, все объясню, я тебя понимаю, ты прожила с ними всю свою жизнь, к ним привыкла и тебе жаль их, и мне тоже. Клянусь тебе мне их жаль, но все же, не забывай, что Рахиль и ее муж не твои родители. Ты русская, они евреи. И потом приказ, если я его не исполню, его исполнят другие, а меня расстреляют за неповиновение. Не могу. Я женюсь на тебе, когда кончится война, увезу в Германию, ты забудешь все эти ужасы. Успокойся, выпей наливки, тебе будет лучше!»

Он силой усадил ее на диван, налил стакан, с ужасом слушал как ее зубы стучали по стеклу и смотрел как наливка пачкала как будто кровью углы ее рта и платье. Сара с силой оттолкнула его от себя, вскочила: «На мне женишься, на жидовке? Разве ты когда нибудь верил вранью Каца и других? Никогда ты не верил и все таки целовал мои ноги!» бросилась перед ним на колени, схватив его руку, прижалась к ней губами в крови: «Сжалься! не убивай, вспомни как я тебя любила!» Шульце, озираясь на Кугеля, снова перешел на немецкий язык: «Не проси, не могу, приказ. Наш фюрер…» И взглянув на портрет на стене, на человека в зареве пожара, Сара вдруг вспомнила, как она его увидела в первый раз, во время первого посещения этого проклятого дома, и поняла. Да, Шульце был прав, этот жалкий маленький человек не мог. Он был таким маленьким винтиком в той страшной кровавой машине, которую пустил в ход это чудовище с железными глазами, и никто здесь, ни немцы, ни русские не могли остановить ее движение, которое несло с собой смерть.

Она выпрямилась во весь рост, поправила волосы, молча направилась к двери. Шульце, схватив ее за талию, старался из всех своих слабых сил ее удержать, кричал Кугелю: «Она с ума сошла, разве вы не видите? Идите, исполняйте приказ и пришлите мне доктора!» Ему казалось, что если Кугель уйдет, все как то устроится, снова вернутся ночи с ее ласками и, в конце концов, когда война кончится, он все таки на ней женится, на этой странной девушке, которая не могла, конечно, быть еврейкой, он ведь ясно все сам видел. Но действительность совсем не была похожа на его мечты. Кугель не уходил, а Сара вцепившись в его грудь, отталкивала его от себя, когда это не удалось, ломая свои ногти до крови расцарапала его лицо: «Пусти, пусти же, сволочь!» Сильным ударом толкнула его в грудь, так что он упал на диван, пробежала мимо Кугеля и уже в дверях обернулась и бросила уже не им, никчемным людям, а тому на стене: «Палач, убийца, будь ты проклят!»

Выбежав на площадь, она оттолкнула Чернова и стала на свое старое привычное место между своей испуганной матерью и как будто ее ждавшего раввина. Ее отец сапожник, в это время ничего плохого не подозревая, шил шевровые сапоги Шульце. Шульце закрыл глаза, ему казалось, что вся комната вдруг пришла в движение и рухнула со страшным грохотом на его голову. Машинально он провел рукой по лицу, почувствовал на пальцах кровь, которую начал внимательно рассматривать, не понимая откуда она взялась. Потом пришел в себя, исподлобья взглянул на Ку-геля, который продолжал стоять в дверях, долго смотрел на осколки разбитого стакана на полу, на красное разлившееся как кровь пятно от наливки

Вскочив на ноги, потеряв голову от горя и унижения, он принялся стучать кулаком по столу и кричать: «Почему вы еще здесь? Чего вы ждете? Не исполняете приказа? Вон! Немедленно! Расстрелять всех этих жидов, и эту б… вместе с ними! Расстрелять немедленно всех!» Уже давно исчез Кугель, подошел к колонне и отдал приказание, давно колонна евреев дрогнула и двинулась по площади, спускаясь по улице вниз к реке, а Шульце все продолжал стучать кулаком по столу и кричать до хрипоты: «Расстрелять всех немедленно и ее тоже с ними! эту б….!»

***

Евреи шли окруженные душегубами и немцами, за толпой прыгали по неровной мостовой телеги с больными, рабочим инструментом, детьми и пулеметом. Когда начали спускаться к мосту, раввин, который все время бормотал что-то себе под нос по еврейски, начал говорить громче, нараспев, выкрикивал странные гортанные слона и соединял их легко и свободно в какую то красивую, никогда в городе неслыханную мелодию. И Кац и Азвиль, Рахиль Соломоновна, Сара, а за ними все остальные евреи, старики и даже дети, одни не совсем еще забывшие язык своих отцов, тоже пели странную песню, другие совсем обрусевшие просто кричали нараспев. Их песня неслась к холодному осеннему небу и видели они, поющие, ту картину, которую уже давно созерцал раввин… видели, понимали и не боялись.

А русские, смотря на их медленное шествие, слушая их прощальное пенье, песню прощанья с городом и жизнью, затыкали себе уши руками, разбегались по домам, закрывали окна и ставни в ужасе и торжествующей радости: «Ага, наконец! Слава Богу, и эта шлюха Сара тоже с ними, надоела Шульце! теперь пусть плотют все…» И евреи готовы были платить, платить с большими невиданными нигде процентами. За грехи каких то своих единоверцев, как кричали везде и всем немцы. За какого то Троцкого и Урицкого. Зиновьева и Кагановича. За банкиров Лондона, Парижа и Нью Иорка, за ростовщиков Будапешта и Бухареста, Алжира и Мароко… за Судель-мана и других евреев на высших постах в районе.

Но почему то платить приходилось не этим проклятым Богом людям, а бедным беззащитным и трогательным Шварцам, Зелигманам и Зильберманам; прожили они здесь долгую, трудную жизнь, страдая вместе со своими русскими соседями, работали днем и ночью, торговали наживая копейки сами всегда смеялись над своей бедностью и забитостью. Одна была радость — дети, их утешение от всех житейских невзгод. И всегда старались быть незаметными и держаться всем вместе, помогая друг другу, чтобы жить немножко легче и есть но субботам фаршированную щуку по еврейски.

***

Когда они прошли по мосту через Сонь, поднялись на бугор, уставшие и дрожащие от страха, попросили у Чернова разрешения немного отдохнуть. Чернов, поговорив с Кугелем, милостиво разрешил, они расположились по обочине дороги и снова начали робко надеяться. Чудовищная мысль о том, что они все должны умереть, казалась им такой неправдоподобной, что просто не верилось. Просто они напрасно испугались. Ведь везли же на телегах весь рабочий инструмент, кирки, топоры, лопаты. Что же с того, что охрана была усилена и Чернов заместил Жукова? Работа в лесу не такая безопасная, немцы боятся растерять своих незаменимых рабочих и стараются их запугать.

А что выгнали на работу всех и даже раввина, тоже легко объяснить, просто и ясно! Все видели, что бедная Сарочка поругалась с немцем, надоело ей угождать Шульце, смотреть как ее мать тяжело работает, не знала, наверное, что та давно ничего не делает, все притворяется больной. Ясно, что все было просто недоразумением и раввин воспользовался паникой, чтобы вызвать массовое помешательство своим завыванием, в котором все и приняли участие и даже такие никогда не теряющиеся люди как Азвиль и Кац!

Когда отдохнули, начали надеяться больше, Кац даже обратился к Чернову с вопросом, далеко ли еще до места работы. Чернов, который уже успел напиться, как напились и его подчиненные, загадочно смеялся: «Теперь уже близко, еще какой нибудь километр и начнем! Ну, довольно галдеть, отдохнули маленько и ладно! Эй там, поднимайте жидов! нечего прохлаждаться, скоро отдохнут как следует, вчистую!» Поднялись, построились и поплелись потихоньку дальше по лесной дороге, среди полуобнаженных берез, осин и дубов, шурша ногами по бурым, опавшим мокрым листьям.

Сара вела под руку усталого, хромающего раввина, рядом с ней тяжело переводила дыханье мать, потихоньку ворчала: «Ты сумасшедшая, Сара! Ну на что это похоже? В легком платьице, в туфельках идти на работу? Ну, поругались, поспорили, разве без этого можно? Но тебе нужно было все таки во время уступить, прижаться к нему, горячей поцеловать. Он бы успокоился, снова стал добрым. А своим упорством ты чего добилась? Смотри: все больные идут на работу и я тоже, и ты сама, дура! Нет, не будет с тебя толку, это говорит в тебе кровь этого дурака Попандопуло, тоже такого же упрямого и гордого. Когда вернемся домой сейчас же иди к нему, просить прощения. Слышишь?»

Сара слушала ее молча, смотрела на свои белые туфли в грязи, мокрые от стаявшего инея, дрожала от утренней лесной сырости, видела озабоченных Каца и Азвиля, слышала плачь усталых и голодных детей и хотела закричать им всем, ту страшную правду, которую она одна знала, но прислушавшись к далекому эху в своей душе, решила молчать: «Пусть до конца сомневаются, легче и незаметней умрут!» И раввин, который, как будто, читал ее мысли повторил по русски: «Пусть легче умрут и пусть будет то, что должно быть и чем скорее, тем лучше!»

В это время, идущие в голове колонны немцы с Кугелем, повернули на боковую чуть заметную тропу, которая вела к совхозу 1 мая вдоль Черной балки.

***

Черная балка называлась так потому, что один ее откос был усеян темно серыми валунами, следами отступивших ледников. К ней вела лесная просека с запада и здесь летом отступающая Красная армия решила остановить наступающие панцырные армии немцев. Поперек балки и дороги на совхоз начали рыть противотанковые рвы, но не докончили, бросили, да если бы и кончили все равно рвы оказались бы лишними. Немцы двигались стремительно, захватывая в клещи бегущих красных бойцов по большим дорогам и этот район с городом оставили вообще в стороне, обошли его к югу и отправили сюда чинить суд и расправу и ставить новую власть одного военного переводчика с его шофером.

Фронт быстро ушел далеко на восток, а эти рвы пригодились немцам совсем для другой цели: здесь расстреливали они своих врагов, пользовались тем, что могилы были почти готовы, оставалось только забросать песчанной землей трупы казненных. Но закапывали плохо, не хотели и не умели делать это душегубы Чернова, торопились уйти скорее подальше от этого проклятого места, только каких нибудь полметра песка бросали на мертвых. И этим пользовались голодные собаки города, разбежавшиеся по лесу, одичалые и трусливые как шакалы. Они приходили сюда по ночам и наедались до сыта мертвечиной. И оттого что мертвецы выходили на солнце, тяжелый трупный смрад висел над балкой и вороны и мухи кружили в душном гнилом воздухе.

Когда колонна евреев втянулась в балку и подошла к неглубоким рвам, с осыпающимися под ногами буграми песка, евреи наконец поняли хорошо, что все их надежды были напрасны и смешны и что нужно готовиться к смерти. Немцы по команде заняли места на верху по обеим сторонам балки, пулемет сняли с телеги и два солдата установили его на большом плоском валуне, матери разобрали своих детей, больных согнали с телег и присоединили к остальным, торопились и бегали полицейские, грубо ругались, толкали и выстраивали евреев вдоль могил.

Те сначала молча повиновались, по привычке, угодливо улыбались и становились в длинный страшный ряд. Но потом скоро не выдержали, первыми заплакали дети, за ними закричали их матери, а потом в свою очередь начали молить о пощаде и становиться на колени перед палачами и мужчины и даже самые храбрые из них как Азвиль. Некоторые разбегались в стороны, но их быстро ловили полицейские и снова гнали ко рвам. И только Сара и раввин, которые стояли обнявшись, были спокойны и улыбались друг другу, она виновато, стыдясь своего ненужного позора, который никого не спас, он, снисходительный к человеческим слабостям, мудрый и всепрощающий.

Ясно и выпукло светило на бледном осеннем небе солнце, паутины позднего бабьего лета летали в воздухе и ложились на головы и плечи осужденным; на склонах Черной балки и наверху легкий утренний ветер шевелил высохшей травой, а здесь внизу, воздух был неподвижен и оттуда справа из полуразрытых собаками могил, доносился сладкий запах тления тех, которые ждали своих новых соседей.

Душегубы отошли назад и вскинули автоматы, в пулемет лязгая затвором вложили ленту. Кугель с бледным лицом, сам как смертник, крикнул Чернову и все евреи еще очень ясно услышали его команду: «По пархатым жидам, огонь!» И было то, что должно было быть! Засуетился, затрясся в стальной злобе пулемет, гнали очереди автоматы и забились в агонии люди. Сара видела как упала ее мать с криком, умолкнувшем в дрожи смертной судороги, как опрокинулся, разводя руками и ногами точно плавая Азвиль, как был сразу убит Кац; женщины падали, прижимая к себе своих детей, которые продолжали жить в их окостеневших руках…

«Палачи! Убийцы!» крикнула Сара с ненавистью и с торжествующим сознанием, что она невредима, что ее не могут убить, может быть, по приказу Кугеля щадят… Но уже чьи то сильные, бесчисленные руки схватили ее живот в судорожном объятии. Последнее, что она видела, было холодное яркое солнце на синем, далеком небе, по нему медленно, не торопясь ползли тучи, и солнце и небо и тучи неслись все выше, становились все темнее и внезапно исчезли в зареве пожара. На ее тело перебитое пополам пулеметной очередью упал раввин, убитый наповал пулей в лоб. Душегубы стащили всех убитых и яму, немцы добили вы- стрелом в упор умирающих… мальчик, лет шести, совершенно невредимый, вылез из кучи убитых, подбежал к Чернову, обнял руками его окровавленный сапог, плакал беззвучно: «Дяденька, не убивай! я не буду больше!» С трудом оторвали и убили выстрелом в затылок этого чудом уцелевшего.

Поплевав на руки, полицейские забросали землей убитых, от которых паром поднимался прянный резкий запах крови, посмеялись пьяным смехом: «Гляди, ребята, а земля шевелится, видно не все еще дошли». — «Ничего, скоро все передохнут, браток… давай… поскорее!» И ушли догонять немцев, которые покинули место казни, как только упал последний мальчик, любимый сын Азвиля. И над Черной балкой снова закружились вороны, разогнанные выстрелами и криками людей, они опускались на свежие бугры, испачканные свежей кровью, испуганно взлетали, вдруг, высоко вверх, каркали, земля дрожала!

В эту ночь в первый раз ударил мороз и было бы очень легко партизанам овладеть городом. Был страшно пьян Шульце, вместе со своим верным помощником Кугелем, выпили больше чем нужно оба коменданта, городской и с/хозяйственный, играя в карты до утра с зондерфюрерами; были пьяны душегубы Чернова и остальные полицейские с Шаландиным и Жуковым; забыв о дисциплине, тоскуя по своим семьям, напились как свиньи немецкие солдаты и писаря; были пьяны все поголовно на сторожевых постах вдоль реки.

Этим массовым пьянством и можно было объяснить, почему евреям, оставшимся в живых, тем, которые продолжали работать, как ни в чем не бывало, в немецких мастерских, сапожникам, портным и часовщику, удалось обмануть немецкие власти и убежать из города. На лодке они переправились на другой берег реки, забрав с собой в мешках незаконченные сапоги Шульце, шевровую кожу и подметки, офицерское сукно для мундиров и золотые часы Губера. Там в лесах и болотах они без труда нашли партизан и на коленях просили принять их в партизанскую семью. После долгих колебаний, папаша принял и отвел им отдельную землянку на острове, всю ночь до утра евреи не спали, а ночи как будто не было конца, и на острове было особенно темно и глухо. Дул холодный северо восточный ветер, гнал на землю первый колючий снег… начиналась страшная зима 41 года.

***

Не принесла счастья городу кровавая расправа немцев и их слуг с евреями, с наступлением жестокой зимы жить стало совсем плохо, вместе с первым поражением на фронте зашевелились партизаны, папаша приказал своим бойцам взять город штурмом сам повел нетерпеливых, опьяненных хорошими вестями с большой земли о победах красной армии, партизанов. На санях, на лыжах пронеслись они по всему району, всюду собирая испуганных колхозников и сообщая им о решительной победе русской армии.

Впервые так начали называть красноармейцев: великая русская армия! Чудеса да и только! И колхозники выдавали им полицейских и старост, ловили агрономов и немцев. Евреи Красникова особенно зверствовали, не могли забыть своих жен и детей, резали они русских изменников, как режут скот на кошерное мясо, выпуская из них кровь до последней капли.

В зимние, ранние, синие сумерки подошли к городу, перешли по льду замерзшую Сонь и ворвались в город. Передовые лыжники дошли до площади и рвались дальше на каменные дома, где засела немецкая власть и ее слуги. Но они не расчитали своих сил, недооценили энергию Шубера, дисциплину его солдат, храбрость тех, которым терять было нечего, полицейских Шаландина. В городе, в сугробах улицы Карла Маркса, куда стремились евреи, между могилами немецкого кладбища, завязался жестокий бой. Сам Шубер в решительную минуту вывел своих дрожащих писарей, а Кугель душегубов. Шульце и Губер со своими зондерфюрерами тоже шли вперед со смелостью отчаяния. Партизаны были разбиты на голову, насилу успели убежать в свои болота, оставив на поле сражения 72 трупа, больше колхозников, тех дураков, мужчин и женщин, которые поверили легкой победе или просто из страха присоединились к папаше.

Пленных немцы и полицейские, конечно, не брали, озверели от страха и лютого холода! Шаландин гнал партизанов неутомимо до Озерного и там заночевал у старосты Станкевича, одного из немногих старост, уцелевших от папашиной расправы. На долгое время успокоились веселые и один единственный еврей Красников, вернувшиеся к себе домой, жили тихо, болели и набирались сил для новой борьбы. А к новому году стали на фронте как будто твердо. Сам Адольф Гитлер принял командование над немецкими войсками, одел в теплые полушубки и обул в валенки перемерзших солдат, пригнал многочисленные свежие подкрепления, заткнул дыры уничтоженных дивизий, наступление русской армии захлебнулось и весь фронт от Ленинграда и до Азовского моря застыл в зимней стуже!

Морозы были небывалые, воевать не хотелось, не было сил человеческих! И такого количества снега не было в памяти живых людей. Поэтому воевали вяло, а в городе и районе опять стало тихо и спокойно. Русские подчинялись Шуберу и его русским слугам, сила солому ломит. Количество немецких могил на площади увеличилось, легли под липами в ровный ряд двадцать немецких солдат вместе с Кугелем, а на русском кладбище на окраине города, большая братская могила полицейских и душегубов под начальством Чернова, до которых дорвались евреи во главе с Красниковым. А убитых партизанов и веселых и колхозников вывезли на грузовиках на Сонь и спустили в дышащие паром проруби… Всё…

***

Продолжал свою трудную жизнь город и чтобы сорвать свою злобу против немцев искал своих очередных жертв, на которых можно было безопасно утолить свою жажду мщения. Евреев не было больше, они спали спокойно в занесенной снегом Черной балке; не было, исчезла и Сара Красникова, ну и нашли… Нину Сабурину. На базаре и дома рассказывали много небылиц и совсем мало правды.

Да, это она, сволочь, привела сюда в город Галанина, сговорилась с ним давно! бегала к нему в лес и все рассказывала о положении русской армии и о Медведеве. Она выдала защиту города, противотанковые окопы карандашом рисовала и немцам за большие тысячи марок продавала, сука проклятая! Она свела Галанина с Шаландиным, приказы передавала кого ловить. Она и сейчас как будто прачкой работает, а на самом деле немцам выдает партизан, приезжающих в город под видом колхозников. Она, больше некому. И спала с Галаниным не раз, а много раз, потому и беременна теперь, сука! Не давать ей отдыха, пусть платит.

Мазали ей двери дома дегтем, на улицах группы женщин показывали пальцем на ее растущий живот, смеялись громко и злобно: «Носи, носи, сука, своего выблядка, все равно не доносишь! подавишься им!» Мальчишки, подстрекаемые родителями били и ругали Ваську: «Сукин сын! пошел вон, бей его, ребята!» Васька в слезах с разбитым носом прибегал домой: «Мамка, за что они меня бьют и ругают?» Бледная, трясущаяся от злобы, Нина выбегала на улицу, гоняла по снежным сугробам хулиганов, поймав колотила их. Но родители не давали в обиду своих детей: «Ты что, стерва, мало тебе нашей крови, так теперь еще детишек невинных бьешь?»

И однажды побили ее больно. Пришла Нина домой в синяках, мыла разбитую губу, плакала вместе с дрожащим от страха Васькой; «За что, сынок? Что мы им сделали? Но подожди, не надо так плакать, вот приедет наш освободитель, он им всем покажет, сволочам, защитит нас!» Но Галанин не ехал, даже на письмо ее длинное и подробное не ответил, на письмо, где она ему сообщала между прочим о своей беременности. Пренебрег, а может быть не поверил, или не получил… Защитить было некому! И однажды вечером, снежками намоченными в воде, твердыми как свинец, кто то побил все стекла в ее бедном доме. Жить там стало невозможно, стекол недостать и мороз вошел и крепко устроился в маленьких комнатах.

Нина переехала жить к Павловым, окна закрыла ставнями, на двери повесила большой замок и пошла по улице с Васькой, опустив голову, под веселыми торжествующими взглядами соседей. Но и там не было покоя, собирались около ворот Павловых опять мальчишки, соседи беспокоились, боялись как бы по ошибке и им окон не повыбивали. Тетя Маня охала, молилась Пресвятой Богородице, утешала Нину, но в глубине души желала, чтобы она поскорее от них ушла. Вера шла на улицу, уговаривала хулиганов разойтись и те с неохотой ее слушали, оставляли в покое затравленную, но видно было, что только временно.

Народ терял голову от голода и холода, начинал даже ворчать на свою любимицу, комсомолку Котлярову, которая покрывала немецкую суку. Но, слава Богу, всему бывает конец. Приехал отец Нины, колхозник Егоров привез на базар на санях мясо для продажи, мены и кончив торговлю приехал к дяде Прохору за своей дочкой и внуком. Нина ушла с Верой в ее комнату, оставила ей свои драгоценности, платье зеленое, то самое, в котором она Галанина соблазнила, комбинацию розовую, портрет своего любовника, который у него сонного из бумажника вытащила и белый платок с инициалами А и Г. Плакала прощаясь: «Не знаю, Вера, что со мною… тяжело на сердце, страшно, будто сама себя хороню! Не приехал он, не поверил, не помог. Слушай, если со мной что нибудь случится, умру от родов… или еще что… скажи ему, что любила его до смерти и умирая его имя вспоминала и буду его там, где то, ждать, чтобы пришел ко мне скоренько».

Вера ее успокаивала: «Ну чего ты убиваешься? вот увидишь, все хорошо устроится! уедешь, отдохнешь, родишь спокойно, вернешься, они поймут, что виноваты, помирятся с тобой, а потом приедет Галанин и ты ему покажешь его первенца, он будет рад, детей у него нет». Все давно уже рассказала ей Нина, еще тогда, когда по чьему то доносу ее и Столетова арестовал Шульце и собирался уже расстрелять, когда Нина умолила Шубера вмешаться, напомнила ему о той роли, какую сыграли во время освобождения города арестованные, Шубер сразу вспомнил рапорт Галанина и добился их освобождения, тогда в эти страшные минуты они особенно подружились и Нина рассказала своей подруге о своем падении и о своей беременности.

Уговоры Веры подействовали, Нина улыбнулась, вытерла свои глаза: «Да, конечно, я просто голову потеряла, затравили меня здесь с моим Васькой, да и вам тоже столько беспокойства принесла. Ты мои вещи береги, приеду заберу! ну, а если помру, бери все себе в наследство, пригодятся. А ну ка дай, посмотреть на него на прощание!»

На кухне дядя Прохор и Егоров пили на прощанье самогонку. Она была мутная, пахла дымком и очень крепкая. Егоров сам ее гнал и понимал хорошо премудрости самодельной винокурни. Васька, веселый, в валенках, в тулупе и ушанке торопил: «Дедушка, едем, смотри дорогу завалит, не найдем Озерного». Егоров, похожий на Буденного с пышными седеющими усами, благодарил Павлова за гостеприимство, кряхтел и сопел: «Знаю за что благодарю, все слыхал на базаре, ну и сволочной народ здесь у вас! Замучили мою Нинку!» с любовью он посмотрел на дочь, уже одевшуюся по дорожному: «Ничего, не робь, Нинка. Отдохнешь у меня, наплюй на этих гадов и на этот проклятый город, у нас в Озерном тихо, такая благодать, сама увидишь и удивишься!»

Попрощались, посидели перед уходом, первая встала Нина, в ватном пальто и валенках, в пуховом платке, бледная и грустная она низко поклонилась хозяевам: «Не поминайте лихом. Вера, помни!» А что помни, не сказала, давясь слезами. Вышли все на улицу провожать. Егоров усадил дочь и внука в розвальни, бережно обложил их сеном, сам сел впереди, разобрал вожжи, бодро хлопнул кнутом. Лошадь сразу пошла рысью по улице вниз к мосту, падал большими мягкими хлопьями снег, потеплело, скоро сани и семья Егоровых скрылись за снежным занавесом.

Лавловы вернулись в теплую кухню, молчали будто с похорон!

Не было для Нины в Озерном обещанной благодати ее отцом. Через неделю на рассвете ворвались в дом Егорова партизаны и Красников и замучили, убили всех троих: отца, дочь и внука. Об их смерти сообщил на другой день в городскую комендатуру страшно перепуганный староста Озерного, Станкевич. На колени становился, просил освободить его от опасной должности. Но Шубер не согласился, приказал и дальше служить помогать немецкой власти и прежде всего достойно похоронить убитых, выгнал на мороз. Пришлось подчиниться. Закопали всех троих как нужно, каждого в отдельном гробу, в трех могилах рядышком. Трудно было копать в мерзлой земле, костры разводили, чтобы оттаяла. Закопали, кресты с именами и датой смерти поставили… занесло могилы снегом, занесло и кресты, зима упорствовала, морозы не отпускали.

А когда в городе все узнали о страшной смерти Нины, опомнились от злого на-вождения, испугались страшно. Ведь многие девки тоже с немцами гуляли, многие жители города у немцев работали, чертежниками, землемерами, электромонтерами, рабочими на заводах, на электро-станции в гор и райуправлениях, а то просто были шоферами и рубили дрова на комендантских дворах. И поняли, что и им никому не будет пощады от папаши. Всех их побьет, а не только старост, полицейских и агрономов. Время было грозное, напрасно, совсем зря травили Нину, выгнали ее из города на мучительную смерть и поруганье Красникову. Слушали гневные, обличительные слова Веры, смущенно с горем чесали в затылках: «Вы, конечно, правильно нас дураков ругаете. Но ведь мы не хотели ее смерти, так только легонько ругали, а за что самим теперь не ясно. Ведь, что спала с Галаниным, так это дело очень даже понятное, молодое. Все мы такие, кабы мы знали, что она так близко к сердцу наши слова шутейные принимает, да никогда бы не позволили, и сынок ее Вася… ну совсем напрасно, и отец! А Нина честная вдовушка была, с одним только разок переспала, а бабы наши проклятые и перебесились, а почему? из зависти, суки! А теперь и они плачут, когда поздно стало».

Но сожаления были поздние и раскаяние не могло вернуть жизнь мертвым. Постепенно горе проходило, думали меньше о страшном. Не такое было время, чтобы об одной только женщине тревожиться, жизнь человеческая не стоила ни одного рубля. Нужно было самим спасаться, чтобы не сдохнуть с голода, пришла новая беда, реквизиция скота в городе. Забирали последних коров, забрали корову и у дяди Прохора. И беда никогда не приходит одна, тянет за собой новую. Потеряла работу Вера. Уже во второй раз. В первый раз, после того как ее со Столетовым арестовали по доносу, за принадлежность к коммунистической партии, тогда освободил Шубер, благодаря тому рапорту, который ему написал уезжая, Галанин. Освободили, но Исаев, у которого в Райзо служила Вера, ее все таки уволил, не хотел иметь неприятностей со своей, с подозрительным прошлым, машинисткой.

А теперь уехал Губер, у которого она устроилась домработницей, пошла и на это унижение. Тяжело было ей угождать требовательному немцу, отбиваться от его настойчивых ухаживаний, но терпела и сумела так себя поставить у Губера, что тот бросил свои бесплодные попытки, благо Сара была его постоянной любовницей, и даже ее боялся и уважал. Губер перевелся в областной город, давно боялся парти-занов, жаловался на старость, язву в желудке, писал бесконечные рапорта с приложением медицинских свидетельств, пока не добился. Обрадовался, когда получил принципиальное согласие его перевести в область и, не ожидая приезда своего заместителя, уехал. На прощанье выписал Вере много мяса и масла, обещал рекомендовать ее новому коменданту и поцеловал в лоб свою дорогую Марию Луизу, как он называл в честь своей дочери, Веру.

Стала Вера безработной, помогала дома по хозяйству испуганной тете Мане, смотрела как старался все быстрей шить сапоги немцам дядя Прохор и с нетерпеньем ждала приезда нового коменданта и одновременно боялась, боялась что приедет молодой, с которым ей будет трудней защищать свою честь. В мороз и вьюгу ходили полицейские по дворам, выгоняли из теплых хлевов коров, гнали их в Заготскот к Котову. Женщины плакали, просили их пожалеть: «Ведь последнее берете, сволочи! Что же нам теперь делать? Гоните тогда и нас в Заготскот, все равно один конец подходит». Полицейские смущались, извинялись: «Да мы что? мы — ничего! приказ г. Исаева!» Шли к Исаеву, тот выходил из дома Красникова, в котором поселился, к просителям. В красивых сапогах, в полушубке, он стоял перед бабами и разводил руками: «Ничего не могу поделать, бабоньки! Приказ с/хозяйственного коменданта».

Бежали к с/хозяйственному коменданту, переводчик Коль, Еременко спрятался, чтобы не видеть несчастных, сердито кричал: «Расходись! Г. комендант уехал. Приказ остается в силе на нужды германской армии! Расходись, я вам по-русски приказываю. Жердецкий, гони их по шеям». Жердецкий старался, действовал прикладом, женщины с плачем разбегались, приходили к голодным детям, плакали вместе с ними: «Что же это такое? Все нас мучают, немцы, свои русские! За что? помирать будем как собаки, еще хуже чем евреи!»

Легли в тот день спать голодные, без молока, их главного теперь питания. А на другое утро совершенно неожиданно, как снег на голову, свалился Галанин. Товарищ белогвардеец! Тот кто им летом горы золотые обещал, а потом скрылся. Вернулся немного поздно. Но лучше поздно, чем никогда!

***

На обед Вера напрасно ждала своего коменданта. После долгих разговоров с Шаландиным, бледный и расстроенный он уехал на санях с Эйхе в МТС, которая находилась в трех километрах от города по эту сторону реки. Пробыли они долго в этих запущенных мастерских, ходили по длинным сараям, где стояли ржавые комбайны, тракторы и грузовики, в починочной мастерской смотрели как трактористы вяло работали около разобранных машин.

Эйхе жаловался Галанину на рабочих, на их лень и неуменье: «Не знаю, удастся ли все закончить к весенней кампании. Сами видите, люди едва двигаются, да и не мудренно с таким пайком. Сами рабочие получают достаточно хлеба, мяса и картофеля, но, к сожалению они все семейные и своей порцией делятся с женой и детьми и вот вам результаты!»

Галанин его успокаивал: «Все устроится. Я распоряжусь. Не могу понять, как Губер допускал такое безобразие. Да и вы хороши! От него не требовали». Эйхе съежился, промолчал, потом подвел Галанина к подвалу, около которого стоял полицейский, перед тем как отпереть, попросил Галанина потушить папиросу, включил свет: вдоль стен правильными рядами стояли железные бочки, сильно пахло бензином. Галанин удивился: «Неужели бензин?» Эйхе самодовольно смеялся, потирая руки: «Самый настоящий и смазочное масло. Это я еще летом организовал. Отсюда недалеко вдоль шоссе были русские склады, не успели сжечь при отступлении, я мобилизовал все телеги и привез сюда сколько мог. Жаль что мало». — «Мало? да здесь на пару лет хватит!» — «Вполне, Только, г. комендант, ради Бога, никому ни слова, ведь узнают, отберут. А что я тогда буду делать? как пахать, сеять, молотить! Ведь я теперь всем обеспечен, машинами, горючим, запасными частями, которые вы нам прислали. Остается только работать, но, вот если вы моих рабочих подкормите, я буду самым счастливым человеком в мире. Я покажу как работает Эйхе!»

Вернувшись в мастерские Эйхе с любовью поглаживал железные бока машин, шутил с рабочими, те грубо огрызались: «Ты сам попробуй на голодное брюхо, тогда небось подгонять не будешь!» Галанин обходил их тесные квартиры, смотрел на голодных детей, на которых кричали злые матери: «Пропасти на вас нет, все хлеба, да хлеба! надоели, глаза бы вас не видали». Провожали начальство на улицу, где Аверьян ждал, сгорбившись от холода на санях, прощаясь женщины просили: «Так значит, будет нам легче, позаботитесь, г. комендант?»

Хмурый Галанин смотрел на голодную толпу, кивал головой: «Не беспокойтесь, я все видел и все понял! И мое слово крепко. Вы старайтесь, а я свое дело сделаю, сегодня же распоряжусь всем членам семьи один и тот же паек. Мало будет сообщите Эйхе, я посмотрю, что мне с вашим голодным царством делать! Ну, Аверьян, подгоните как нужно ваших мировых коней, а то я вас подгоню!» Аверьян погнал вскач.

***

Вернулись домой когда уже смеркалось, отдав распоряжения Киршу относительно рабочих на МТС, Галанин пошел к коменданту Шуберу, накануне только представился ему, а сегодня решил условиться относительно проведения в жизнь нужных мероприятий. Совещание у Шубера было долгое и бурное, хотя участников его было только трое: сам Шубер, Галанин и Шульце. Галанин долго делал доклад по своей записной книжке, где отметил все, что должен был сказать, боялся забыть. Говорил он тихим усталым голосом, часто отвлекался от дела в сторону, когда Шубер вдруг его прерывал, интересуясь положением на фронте, когда, наконец, кончил, закурил и добавил после короткого молчания: «Вот, господа, все что я хотел сказать. Как видите немного! я ведь в районе не был. Был только в Луговом, здесь в городе, где просидел в канцелярии и вот только что вернулся из МТС. Дело плохо, население голодает и совершенно напрасно. Я ознакомился с нашими возможностями и запасы у меня велики. Я могу, без ущерба для нашей армии, город, во всяком случае, кормить хорошо, Луговое и МТС тоже, остальные колхозы и совхозы обойдутся сами! Пока я их сам в ближайшем будущем не увижу. 120 коров реквизированных в городе для армии я вернул их владельцам, считаю эту реквизицию неправильной. Я найду нужных мне коров там, где у меня есть излишки, без того, чтобы брать последнее!»

Комендант Шубер с желтым больным лицом, поморщившись потер больную ногу, его мучал с утра ревматизм и он был не в духе: «Все это прекрасно, и ваш доклад г. Галанин блестящий. Но я, простите меня, не вижу где вы найдете эти излишки? Ведь эта мера г. Губера реквизировать коров, именно здесь, совершенно правильна и необходима. И вы сами, в конце концов, к ней вернетесь. Я понимаю вас: вы человек здесь новый и сердце у вас повидимому доброе, вот вы и поторопились. Но, дорогой мой, нужда нуждой, а армия армией! Армии нужно мясо и мы должны ей дать мясо. Брать там, где можно. Конечно, жаль, очень печально отбирать последних коров, но ведь, где же выход? Укажите мне его! Я его не вижу!»

Галанин криво улыбнулся: «Совершенно верно, мы должны брать там, где можно, а не там где нельзя! Нет никакого смысла озлоблять город, забирая последнее, когда у нас в районе, например, в Париках и в Озерном, после того как скот был поделен между колхозниками, оказались те излишки, которые вы не изволите видеть. Вот посмотрите сюда!» Он вытащил из кармана листок бумаги, Шубер устало махнул рукой: «Знаю… ну, а дальше что? Не думаете ли вы туда ехать и там реквизировать?» — «Конечно».

— «А партизаны? Я вас должен предупредить, г. Галанин, что на мою помощь вы не можете рассчитывать. У меня и без ваших реквизиций большие потери. И потом… я вас совершенно не понимаю. Здесь вам не фронт, где вам помогали наши танки и самолеты и наша артиллерия и вся наша изумительная пехота. Где все было ясно… где тыл и где фронт. Здесь, дорогой мой, вы предоставлены самим себе, нас здесь совсем мало, врагов много и они везде, впереди и сзади! Вы знаете сколько здесь партизан? Конечно не знаете?» — «Приблизительно знаю, я уже успел поговорить с Шаландиным. Ну и что же дальше?»

Шульце, который до сих пор молчал, вмешался в спор: «Что дальше? Вы попадете в засаду, мы потеряем нашего с/хозяйственного коменданта, наших полицейских, солдат и скот, из за вашего безрассудства. Кроме того, позвольте мне вам заметить, что ваше решение вернуть коров населению, я считаю совершенно неправильным, психологической ошибкой. Поверьте мне, моему опыту, ваш жест будет истолкован нашими врагами как слабость с нашей стороны, как будто мы испугались этих свиней. И последствия вашего необдуманного поступка трудно представить. Да, ошибка, печальная непоправимая ошибка!» Шубер брюзжал: «Молоды вы еще, г. Галанин. Молоды и потому легкомысленны. Нет, так не делают. Нужно было сначала хорошо подумать, посоветоваться со старшими, а потом уже решать и, решив, идти до конца, во чтобы то ни стало!»

Галанин потушил папиросу в пепельнице, смотрел на желтое старое лицо Шубера, старался поймать бегающие глаза Шульце и думал о том, что этот человек неприятный и злой, немудренно, что он смог расстрелять всех евреев с их женщинами и детьми, и со своей любовницей Сарой, вслух сухо рассмеялся: «Я вам скажу русскую пословицу, г. Шульце: волков бояться, в лес не ходить! Мы здесь в лесу, и как будто солдаты, к мысли о возможной смерти уже давно должны привыкнуть, потому что мы на войне и на войне полагается стрелять и убивать! То, что я вернул скот, в этом эти свиньи, как вы называете русских, увидят с моей стороны не слабость, а справедливость. Если какой нибудь осел будет думать иначе, раскается. А с вами, г. оберлейтенант, я совершенно согласен, нужно сначала все взвесить, а потом решить, решив идти до конца. Вот я так и делаю, отправлюсь в Парики или Озерное и реквизирую нужный нам скот. Поэтому я прошу вас оказать мне нужное содействие. Мне много от вас не нужно, один взвод полицейских, или солдат. Я думаю отправиться туда десятого, потому что к пятнадцатому я должен сдать коров в Комарово и я их туда пригоню, чего бы мне это не стоило!»

Желтое лицо Шубера стало багровым: «А я вам говорю, что не дам вам ни одного полицейского и ни одного немецкого солдата, отправляйтесь в ваши Парики с вашими агрономами, у вас их больше чем нужно, а моих людей не трогайте. Кстати, я вам должен сказать, что у меня был городской бургомистр и жаловался на ваш произвол. Вы требовали у него каких то объяснений и грозили. Силой заставили его пригнать в комендатуру. А вам должно быть известно, что он подчиняется непосредственно только мне! вы слышите? Мне! Вашего Исаева вы можете убить, если угодно, но моих подчиненных я вас прошу не трогать. Я на вас жаловаться буду. Вы приехали только вчера, а что здесь успели натворить? В городе полная анархия. Я был вынужден усилить караулы. Стадо этих проклятых коров истоптали могилы наших солдат, поломаны кресты. Котова чуть не задавили. Над бургомистром все смеются и не хотят исполнять его приказы. Скоро перестанут подчиняться и мне. Но я вас предупреждаю, г. Галанин, я этого не допущу. Я отвечаю за порядок и спокойствие в городе и районе и не остановлюсь ни перед чем, чтобы восстановить порядок».

Шубер долго кричал и стучал кулаком по столу, потом внезапно успокоился. Хромая прошел в соседнюю комнату, принес оттуда бутылку коньяка и рюмки, налил трясущейся рукой: «Пейте, г. лейтенант, и согласитесь, что я прав. Не правда ли, г. Шульце?» Шульце не переставал улыбаться бледными тонкими губами: «Конечно, г. оберлейтенант, мне лично все ясно: г. Галанин погорячился, что, впрочем и понятно. Он совершенно не знает условий нашего района. К тому же он русский по происхождению, это заметно по его акценту, да и фамилия его… Ясно, что он не может смотреть на вещи беспристрастно как мы».

Галанин встал: «Г. Шульце, насколько мне известно, вы тоже родились и воспитывались в России и ваш отец был русский подданный, говорите вы по-русски не хуже, чем я! Но происхождение здесь не при чем. И вы и я, мы оба присягали нашему фюреру и исполняем свой долг перед нашим отечеством, Германией. Оба мы носим одну и ту же форму, служим в одной и той же армии. Через розовые очки я не смотрю, но вижу то, что вы не видите, например, как у вас под носом умерли от голода и тифа почти все жители Лугового. На все это я смотрю так как нужно. А вы, г. оберлейтенант, простите, что я нарушил спокойствие в вашем городе. Но я этого не желал и никакой анархии до сих пор не заметил. Что Котова чуть не задавили, жалею что этого не случилось, так ему подлецу и надо, т. к. он забрал коров рано, и не кормил их до сих пор. Я уверен, что они бы у него все передохли бы от голода, до того как их собрались бы сдавать в Комарово. Накричал на Иванова? Но ведь он этого заслужил. Он прикрываясь вашим авторитетом замучил здешнее население. Жалею очень, что вы стали на его сторону».

Шубер морщился: «Вы не думайте, что я с ним во всем согласен. Нет, дорогой мой, я не забываю, кто вы — храбрый немецкий офицер и кто он — русский бургомистр. Ну, довольно, выпьем и забудем все, при условии, что вы снова реквизируете этих проклятых коров в городе и выкинете из головы эту проклятую затею. Будем здоровы! А вы, г. Шульце, с вашими намеками и обвинениями тоже неправы. Я совершенно согласен с г. Галаниным, что нам совершенно не важно наше прошлое, важно настоящее, а в настоящем мы все верные слуги нашей великой Германии. А потому, я вас прошу немедленно извиниться перед г. Галаниным и взять свои слова обратно!»

Шульце покраснев извинился и все молча выпили. Шубер налил еще по рюмке: «Ну, вот и хорошо, все забыто. Вы думаете, что я не ошибаюсь, г. Галанин? Еще как! Еще хуже чем вы». Галанин поставил рюмку на пол: «В чем, собственно, я ошибся?» — «Вы опять за старое? Да в том, что вы вернули этих коров, хотите ехать в Парики!» — «Г. оберлейтенант, вы только не сердитесь, ошибки я здесь никакой не вижу. Наоборот, чем больше думаю об этих коровах, тем решение мое бесповорот-ней. А потому, еще раз прошу вас покорно, дайте мне взвод солдат или полицейских. Вы увидите, я не потеряю ни одного человека и коровы у нас будут. Своего решения я не изменю. Напрасны ваши уговоры!»

Шубер в бешенстве бросил на пол свою рюмку: «А я вам повторяю еще раз: не дам! Поезжайте куда хотите, хоть к черту на рога. Но я не дам вам ни одного самого плохого полицейского. Умирайте сами, черт вас побери! глупо, бесславно, а меня оставьте в покое. Вы слышите меня, Сакраменто. Не дам…»

Галанин встал, не торопясь надел фуражку: «Слышу, очень хорошо, можете не кричать. И не надо! Без вас обойдусь и коровы у меня будут, я вам докажу, что я прав! Гейль Гитлер!» Он ушел хлопнув дверью, прошел канцелярию, не обращая внимания на улыбки писарей, и вышел на площадь. Было уже темно, на небе по зимнему ярко мерцали звезды, часовой стоял неподвижно под германским флагом, который чуть слышно шелестел. Прислушиваясь как мерзлый снег скрипел под ногами, он невольно улыбался, вспоминая скандал в комендатуре, вспоминая рассерженного Шубера: «Сердитый, а видно славный старик! Но как он на меня кричал, еще хуже чем я на Иванова, хорошо, что тот не слыхал! А этот Шульце! Какой неприятный неврастеник. Руки как у жабы, холодные и скользкие. Черт с ними… Обойдусь и без них. Говорит с агрономами… ладно, с агрономами. Тем хуже… А может быть он прав. В самом деле, на кой черт возвращать коров людям, которые затравили Нину. Пойду обратно, помирюсь!»

Остановился, подумал, решительно махнул рукой: «Нет. Тут ведь дело в принципе! Не уступлю! Поеду, черт с ним. Убьют и ладно, поделом мне… за Нину, за то что не поверил, бросил. Все равно один во всем мире и жалеть меня некому. Я покажу этому старому ослу и им всем, как нужно действовать!»

На другое утро Вера пришла к Галанину раньше к семи часам, на кухне затопила печь, слушала как он ходил и разливал воду в столовой. Заглянула в полуоткрытую дверь и увидела как Галанин чистил свои сапоги, смутилась: «По- дождите, я сейчас, бросьте их на кухню!» Подождала немного, не выдержав, снова заглянула в столовую и увидела Галанина за столом, снова за своей картой района: «Здравствуйте, Вера, давайте мне скорее чай, завтра попрошу вас быть точной. В семь часов стол должен быть уже накрытым, а сейчас уже половина восьмого». Пил торопливо чай, намазывал хлеб маслом. Вера молча подавала, смотрела с неприязнью как он ел, торопливо, небрежно, неотрываясь от карты: «Вы, г. лейтенант, свои сапоги на ночь ставьте на кухню, как Губер, тогда я их вычищу во время».

Галанин перестал есть, посмотрел на нее внимательно: «Вы чистили этому толстяку сапоги? Вы — русская учительница — этому хаму, немцу? Что за чепуха? У меня этого не будет. Унижать вас не буду. Вы должны раз и навсегда запомнить, вы для меня не прислуга, а помощница. Вы помогаете мне жить, кормите меня и за мной убираете, и я вам за это очень благодарен. Поэтому вам будет легко со мной, легче чем у Губера? И потом вот еще что: наедине вы можете меня называть, так же как тогда, когда вы меня побили, по имени и отчеству, ну а при посторонних, конечно, комендантом, или лейтенантом, чтобы не было разговоров! Хорошо?»

Надел фуражку и пошел к двери, Вера, покраснев, смотрела ему вслед: «А что вам на обед сегодня? Губер всегда заказывал накануне, а вы вчера ничего не сказали, я вас не дождалась!» — «Я вам не Губер, делайте всегда что хотите… что вам нравится для нас обоих, но, еще раз повторяю, я не люблю всех этих выкрутасов нашей кухарки. Чтобы было просто, сытно и вкусно, как например, в первый раз, когда я приехал. До свиданья!»

Галанин распахнул дверь на крыльцо: «Как будто потеплело! Воздух какой! Подите сюда, Вера, вы чувствуете, как пахнет снег? Совсем не так как за границей, в Европе! Русский снег… Вы только понюхайте! Где вам, не можете ценить! Вам бы пожить за границей двадцать лет как мне, тогда бы почувствовали. Огрубели вы здесь за вашей диалектикой материализма! с вашим дураком Сталиным. Не видите в каком раю живете!»

Он уже давно ушел, а Вера продолжала стоять у открытой двери, глубоко вдыхала чистый, морозный воздух, задумчиво улыбалась тому, что Галанин оценил ее родину, он, изменник России… все таки он был не очень плохой, сапоги решил сам чистить и называет ее своей помощницей!

***

День проходил спокойно после истерических криков и скандалов последних дней. Весь город знал подробности событий: о первом поражении Исаева и Иванова, о скандале у Шубера, об упрямстве Галанина. В горуправлении Иванов постепенно приходил в себя и снова начал отдавать приказания. Исаев получил обратно свои ведомости, починил стол, запер их в свой ящик и снова принялся распекать своих подчиненных своим обычным тихим голосом. Ах вернулся на спиртной завод, откуда следил за работой электростанции и кожевенного завода. Кирш и Еременко принимали посетителей, которых было мало, одни боялись нового коменданта из-за истории с Сабуриной, другие не хотели портить отношений с Исаевым.

Упорно говорили о вторичной и окончательной реквизиции коров, возвращенных сгоряча Галаниным, так как, знали об отказе Шубера дать охрану Галанину для поездки в Парики. А так как приказ о сдаче скота к 15 в Комарово был известен, сильно опасались и проклинали свою преждевременную радость! В своем кабинете Галанин сидел за картой района один и хмурился. С Исаевым был холодно вежлив, когда тот приносил ему на подпись бумаги, слушал внимательно его объяснения: «Тут есть, г. комендант, один вопрос, который вы затронули вчера, о том, что у некоторых и у г. бургомистра по несколько коров. Это верно, у нас в городе, да и в районе, есть люди преданные германской армии, которые являются ее осведомителями, они уже не раз дали очень ценные сведения относительно партизанов, настроения среди населения и т. д. Шульце может вам сказать более подробно об их работе, я ведь знаю очень мало, хе, хе. Естественно, что г. комендант вместе с г. Губером, захотели отблагодарить своих верных слуг… ну и дали!»

Галанин кивал головой: «Да, я об этом не подумал. Хотя все таки считаю этот способ благодарности неправильным. Мысль об оплате шпионов хороша, но платить им надо иначе, незаметно. Ведь тем, что вы, Исаев, даете им лишних коров, прямо указываете на них населению, вот, мол, ваши предатели, смотрите и запомните. Нужно награждать их незаметно, так, чтобы никто не знал, я об этом сам подумаю!»

Исаев поспешно соглашался: «Как это я мог так прошляпить. Вы совершенно правы. Господи, какие же мы были дураки». — «Ну, вот видите, вы мне нее таки дайте список этих людей с указанием, сколько у них коров, я посмотрю как сделать так, чтобы и овцы были целы и волки сыты. Теперь вот что. Эти 120 коров я вернул, а ведь мне нужно их где то найти, чтобы сдать во время в Комарове.

В Париках есть 130 коров трофейного скота, думал взять оттуда, но, к сожалению, г. Шубер отказался дать мне охрану, я с ним поругался по этому поводу, конечно, знаете.

Вот я и думаю: а что если я поеду туда сам с нашими агрономами, вооружимся как следует и нагрянем. Вот посмотрите на карту, не так далеко, каких нибудь 25 километров. Как ваше мнение?»

Исаев долго смотрел на карту: «Мысль хорошая. Конечно есть риск, партизаны многочисленны и храбры, у них, конечно, есть тоже осведомители и здесь в городе и там в районе. Могут напасть и перебить нас всех. Но я считаю, что вы совершенно правы, г. лейтенант, волков бояться, в лес не ходить. Выхода ведь у нас нет!» — «Вот именно, выхода у нас нет. Сознаюсь, я погорячился, а теперь отступать невозможно. В какое положение я попаду, если снова отберу этих дурацких коров в городе». Исаев успокаивал: «Ничего, поправим. Раз нет выхода, возьмем в Париках. Я, если прикажете, сообщу о вашем решении агрономам, пусть готовятся в поход. Пусть не на словах, а на деле докажут свою преданность немецкой армии. Я реквизирую здесь несколько саней и поедем. Когда прикажете?»

Галанин мрачно думал: «Сегодня 8… скажем 11 утром. Только вот что. Я сам скажу об этом агрономам на сегодняшнем собрании А то как то неудобно. Все таки я комендант, а говорить им будете вы. Я вообще хочу на них поближе посмотреть и с ними поговорить. Где мы их соберем? на улице Карла Маркса у вас? Прекрасно, собирайте сегодня в три часа, точно!»

Оставшись один, Галанин долго думал, курил папиросы одну за другой: «Этот Исаев… на кого он похож? Есть в нем что то, что меня отталкивает. Да, Конев прав — это крыса, нападающая на беспомощных и бессильных». Вздрогнул, когда вспомнил, что о нем писала Нина, машинально вытер руку, которую крепко жал прощаясь Исаев, и на которой будто остался след… кровавый след!

После обеда Аверьян подал сани к крыльцу дома Галанина и увез его на совещание агрономов, в дом Красникова. Вернулись нескоро и, когда Галанин снова отправился в свой кабинет, его кучер побежал на кухню, где Капитолина готовила ужин, несложный и простой, сердилась, что не могла во всем блеске показать свои способности и гремела пустыми кастрюлями. Вера сидела за столом и с любопытством слушала бледного перепуганного Аверьяна: «Все пропало, я погиб! Что будут делать мои дети? Одиннадцатого едем на бой. Все агрономы, кроме Наташи Миленковой, баб не желает. Приказал всем вооружиться. Коров завоевывать в Париках! И мне сказал, что я тоже должен показать свою храбрость Я что же? Я ничего! Но ведь я же инвалид! Меня всегда и все браковали при царе, при белых и при красных. Теперь тоже… И вот здравствуйте! мобилизован! Хотя я ему и указал, что с меня, хромого и косого, толку не будет. Слушать даже не хотит, это ему не важно, потому что едем на санях и с саней я должен стрелять и бросать ручные гранаты. Если плохо вижу, ему еще лучше, говорит тогда наверняка попаду, потому что буду стрелять в этих бандитов в упор. И Исаев тоже такой храбрый стал. Кричит: «Каждый должен исполнить свой долг! Наш новый комендант, бывший белый офицер и сейчас от немцев крест железный получил… не подведем его, и ты, Аверьян, не трусить! стреляй до последнего патрона и коровы будут наши!»

И агрономы согласились, даже Наташа просилась, но он ее отвел, говорит: «Женщины у нас, немцев, не воюют, они любят и молятся. Стрелять дело мужское, не бойтесь, господа агрономы, и вы, Аверьян, я вас не подведу. Выхода у нас нет! Мне нужны коровы, а город я грабить не намерен. Я думаю, что вы меня поддержите?» И все Галанину кричат, что поддержат, ну и я тоже. Вот что начудесил. Было ведь так хорошо. Спокойно и тихо при Губере, нужно же было ему приехать на мою голову. Что же такое теперь получается? Был Аверьян и нет Аверьяна! А моя Евдокия и дети? Куда же они пойдут, горемычные?»

Капитолина слушала, качала головой, неодобрительно смотрела на улыбающуюся Веру: «Да ты, Аверьян, не падай духом. До одиннадцатого далеко, м. б. еще передумает! Он ведь какой? Сегодня кричит, людей пугает, а смотришь на завтра опять все по старому. Ведь как кричал на Исаева и Иванова! думали все, что конец сделает этим бандитам. А сейчас с ними по старому, шутит, по плечу хлопает… смотреть тошно!»

Аверьян покачал головой: «Нет, все равно поставил ведь на своем. Коров отобрал у тех, у которых больше одной было. Иванов как его не просил, должен был тоже с тремя расстаться. На Луговое уже гонют коров и везут три воза жита и мешок соли и махорки. Завтра повезут. Нет он идет прямо, никуда не сворачивает и бьет в самую точку. Исаева видали? Раньше все сам решал, к нам и не заглядывал, а теперича каждую секунду к Галанину прибегает, разрешения просит. А Бондаренко? Раньше помощник главбуха был, а сейчас заместитель Исаева и попомните мое слово, Галанин его скоро на место Исаева поставит. Нет, вижу комендант этот сурьезный и боя и смерти мне не избежать. Хотя, один выход еще у меня находится. Пошлю ка я к нему мою Евдокию с сиротами, может пожалеет, он детей любит, я видал как он с ними на площади обращался, просто удивительно, не бьет даже. Последняя надежда! не выйдет — значит амба. Погибну! А за что спрашивается? За каких то коров проклятых. Чтоб они передохли все до одной!»

Вечером после ужина Галанин вдруг позвал Веру, которая убрала и помыла посуду и собиралась идти домой: «Вера, идите сюда в столовую, садитесь около меня, я хочу с вами переговорить! Да вы не бойтесь, я вас не съем!» Вера нерешительно села на краешек стула. «Вот в чем дело: вы, наверное, думаете, что я с ума спятил: сижу все время за картой и ее рассматриваю. Хочу вам объяснить: дело в том, что я хочу узнать наш район как свои пять пальцев. Чтобы вот так, закрыть глаза и представить себе все эти Парики, Холмы, совхозы, Озерное. Леса, озера, болота, горки и дороги. Кажется, уже кое каких успехов добился. Закрываю глаза и вижу многое, хотя сам еще нигде не был. Но этого мало. Воображение одно, другое — действительность. Вот поэтому я вас и позвал. Вы здесь выросли, учительствовали, наверное были в районе и не раз, ведь были?»

Вера кивнула головой: «Бывала и часто». — «Ну вот видите? Поэтому вы должны мне помочь. После завтра я еду в Парики реквизировать коров, а вот закрыл глаза и ничего не вижу. Как будто совершенно не знаю района. Верно, лес шумит, кусты в снегу, замерзшее озеро, на берегу избы — все это я представляю, а дальше ничего, просто какая то пустота и мрак, даже страшно. Расскажите мне о районе… как там… какие живут люди? Расскажите мне об Озерном, о вашей реке Сони. Вообще обо всем. Вы не торопитесь?»

Вера искоса посмотрела на Галанина, который сидел с ней рядом, смотрел куда то в угол, как будто что-то там внимательно рассматривал, колебалась: «Я не тороплюсь. Но что я вам могу рассказать? Разве вы поймете? и сумею ли я?» — «Пойму… сумеете. Ну начинайте, не забывайте, что вы моя помощница, помогите же мне!»

И Вера стала рассказывать, Галанин молча ее слушал как ученик учительницу. Да это и был урок, урок географии и одновременно маленький экономический обзор района, пестрящий цифрами, но живой и интересный. Люди и звери, птицы и растения. Искоса она наблюдала за Галаниным и когда заметила, что он зевнул, рассердилась и замолчала: «Я думаю, что довольно, ведь вам я вижу совсем неинтересно!» Галанин горячо протестовал: «Нет, очень интересно. Я внимательно вас слушаю, поразительно! Я никак не думал, что в Сони водятся до сих пор бобры, ей Богу не верится! Но вот вы мне до сих пор ничего не рассказали об Озерном. Скажите, это озеро красивое?» Вера насторожилась, теперь ей стало ясно почему он ее задержал. Он, конечно, хотел от нее узнать подробности о смерти своей любовницы. До сих пор он ни разу с ней о Нине не говорил, но видно, все время о ней думал, ответила неохотно: «Да, очень красивое, синее, много рыбы, окуней. Я там часто бывала, когда Нина была еще девушкой, мы были всегда большими подругами!» — «А? Вы говорите, что много окуней? Это хорошо! Я знаете люблю окуней в сметане. А как там колхозники, хорошие люди или плохие?»

— «Как везде, есть хорошие и есть плохие. Вот например, отец Нины Егоров был очень хороший, работящий колхозник, в своей Нине души не чаял… да и она его любила!»

— «Так, есть хорошие и плохие! как везде. Я слыхал, что там многие ушли в партизаны, к папаше?» — «Да, многие. Сами видите, что натворили здесь ваши немцы… мучили… народ ответил, как и следовало ожидать!»

Галанин испытующе посмотрел на Веру: «Да, натворили, но мучили жителей Озерного не очень. Далеко они отсюда. Староста у них хороший, Станкевич. Насколько я знаю, у них даже ни разу не реквизировали и молоко они тоже не сдают, ничего не сдают, как будто партизаны все перехватывают у бедных. Они ведь живут по соседски. Вот посмотрите на карту, видите: вот Озерное, а вот болота. А в болоте

на одном из островов как Соловей разбойник сидит этот папаша вместе с Красниковым и нас дураков немцев пугает. Да, жаль все это. Скота в Озерном много, даже черезчур. Я прямо удивляюсь, как Станкевич с ним управляется. Ведь, если учесть, что больше половины колхозников ушло в партизаны, то что же получается? Двести с лишним коров на каких нибудь пятьдесят семей. Здесь в городе берем последнее, а там за скотом смотреть некому, разве что партизаны по доброте своей помогают!»

Вера рассмеялась: «А вы попробуйте там реквизировать, покажите свою храбрость, что вы не зря свой крест получили», Галанин тоже смеялся: «Но ведь крест я в самом деле получил зря. Сам не знаю за что. Храбрости там было немного, когда мы от ваших бойцов бегали. Когда нибудь, когда мы с вами поближе сойдемся, я вам расскажу, смеяться будете. Но вы мне дали недурную мысль и я подумаю, может быть со временем и рискну». Вера поднялась чтобы уходить: «Я пойду, у нас сегодня спевка, наверное все уже собрались».

Галанин задумался, потом начал говорить, как будто сам с собой: «Да, спевка, тоже странно. Церковь открыли, поют там бывшие коммунисты, старостой неверующий Иванов, батюшка бывший пастух и никто туда молиться не ходит. Одна тетя Маня. Странный город, странные люди, крысы, гиены, волки, лисицы и пауки». Вера с изумлением его слушала, потом не прощаясь взялась за ручку двери, но Галанин ее опять остановил: «Минутку… я хочу вас спросить одну вещь, вот у меня карта, но не точная, не все указано. Скажите, вы не знаете, где находятся Дубки. Где то здесь по дороге на Парики, там еще горка есть, не могу найти».

Вера вернулась к столу, нагнулась над картой, провела пальцем по лесу: «Вот смотрите, здесь сейчас же за развилкой дороги направо горка. Это и есть Дубки». Внезапно покраснела, схватилась рукой за растегнутый воротник блузки, крепко сжала пальцы: «Еще что нибудь?» — «Нет ничего… меня, знаете, предупреждают некоторые благожелатели о том, что на Дубках меня будут ждать партизаны, чтобы меня прикончить вместе с агрономами, что вы по этому поводу думаете?» — «Что я скажу: это очень возможно, вы меня извините, г. комендант, но кто же собирается так ехать на реквизицию? Весь город знает об этом, на базаре кричат. Раз Аверьян знает — весь район знает. Предупреждение может быть шуткой и вас будут ждать совсем не в Дубках, но опасность велика. Напрасно вы все и всем рассказываете — это легкомысленно!» — «Да, пожалуй, вы правы, напрасно. Ну, еще последний вопрос: вот я вернул городу коров, собираюсь ехать в район, и почему то все подняли крик. Кричит комендант, кричат зондерфюреры, Шаландин, ревмя ревет Аверьян. Считают, что я поступаю неправильно, глупо. Ну, а вы? Неужели тоже считаете меня дураком?»

Вера посмотрела прямо в его темные глаза, на его рот: «Какое значение может иметь мое мнение, простой домработницы?» — «Но все же?» — «Вы правы, если бы я была на вашем месте, я сделала тоже самое!» Она повернулась и ушла, Галанин долго сидел за столом, нагнувшись над картой, курил и думал, думал больше не о деле, не о предстоящей опасной поездке, не о Дубках и Озерном… Перед его глазами стояла нагнувшись над картой красивая русская девушка, с золотыми волосами. От нее пахло свежестью и чистотой. Нежно светилась ее тонкая шея и начало девичей розовой груди.

Он встал и подошел к зеркалу, долго испытующе смотрел на свои усталые глаза, на седеющие виски, на горькую складку губ, ударил себя кулаком по голове: «Старый идиот!» Быстро разделся и лег в постель, потушив свет. Долго не мог заснуть, думал о многом и жалел, что стар. Потом, наконец заснул… и ему снились коровы, много коров худых и грустных. Они шли мимо него и он их внимательно считал: 118, 119, 120! Рядом с ним стояла Вера и смотрела на него улыбаясь: «Вы правы, на вашем месте я сделала тоже самое». За последней коровой с хворостинкой в руке шла Нина с сыном и шептала ему: «Как скоро ты нас забыл! а ведь погибли мы из за тебя, наш освободитель!»

Аверьяну тоже снились коровы, они неслись на него бешенным коровьим галопом и он их расстреливал в упор, рядом с ним стоял новый комендант и одобрительно смеялся: «Стреляйте и дальше так же в упор и коровы будут наши!» Но его винтовка вдруг дала осечку и передние коровы уже подмяли его под себя. Закричал во сне, проснулся сам от своего крика, сел на кровати весь покрытый холодным потом, рассказал Евдокии о своем кошмаре. Евдокия, которая умела толковать сны, напугала его еще больше: «Коровы не к добру! Предстоит опасность. Спи… не думай ни о чем плохом… думай о веселом». Но как же думать о веселом, когда поездка была на носу и Галанин и не думал от нее отказаться, в то что его жена спасет — веры не было.

***

Было воскресенье, в чугунную доску у церкви, старик сторож мерно и долго бил железной колотушкой. Галанин и Еременко вошли в пустую холодную церковь. У входа вправо за столиком стоял Иванов в шубе и шумно зевал. Увидев Галанина, улыбнулся и показал вокруг: «Видите сами — никого! несколько старух и тетя Маня, да вот еще несколько хулиганов и все!»

Старый священник, в старой заплатанной рясе, молился слабым голосом в глубине темной церкви, ему отвечал хор. Галанин машинально крестился, слушал и наблюдал, молиться не мог. Он видел Веру, неуклюжую в валенках, платке и полушубке, Столетова в шубе, Шаландина в кожанной тужурке. Дядя Прохор в потертом жиденьком пальто, сосредоточенно водил камертоном. Галанин слушал и снова, как тогда летом, удивлялся, как в этой дыре могли так петь. В особенности Вера и Столетов оба коммунисты, конечно неверующие пели так, что могли бы петь в парижском соборе. Вздохнув, осмотрелся… да почти никого, тетя Маня на коленях, несколько древних старух, похожих на привидения, в стороне мальчишки, которые не стеснялись, громким шепотом говорили и смеялись.

Нахмурившись Галанин нагнулся к Еременко: «Пойдите и скажите этим мальчишкам, что если они не перестанут шуметь, пусть убираются. Они мешают хору и священнику. Не понимаю, что смотрит Иванов? Безобразие!» Еременко на цыпочках подошел к мальчишкам, сделал грозное лицо и что-то коротко прошептал, и те сразу исчезли и в церкви стало как будто еще темней и холодней. В конце службы священник говорил проповедь испуганным и невнятным голосом, напомнил притчу о сеятеле, но что он хотел сказать так и осталось непонятно… сбился, внезапно замолчал и начал служить дальше, закончил службу провозглашением многолетия господину Адольфу Гитлеру и опять неудачно, пели только мужчины и неудачно, а Веры вообще не было слышно. Галанин невольно улыбнулся, подошел к медному темному кресту священника последним. Поцеловал крест, посмотрел на испуганное лицо священника и поцеловал его руку с грязноватыми ногтями.

По дороге домой, Галанин делился впечатлениями с Еременко: «Не богослужение, а какой то цирк, к тому же без зрителей. Но все это временно. Вернусь после поездки за коровами, возьмусь за церковь, у меня молиться эти су- кины сыны будут. Вам, Еременко, на время моего отсутствия придется следить за правильным исполнением моих приказаний, я уже говорил с Ахом. Я распорядился в отделе заготовок, с завтрашнего дня пекарня начнет выпекать хлеб для всех русских рабочих, их жен, детей и родителей, больнице я выписал добавочные наряды для больных. Коров и жито, с солью и махоркой для Лугового, тоже отправить завтра. Вот… таким образом я еду спокойным и если, что со мной случится не будут меня слишком ругать, хотя с этим народом все может быть. Вера придет только вечером, я ее отпустил домой по случаю воскресенья, вы тоже отдыхайте, а я пойду в канцелярию, нужно еще кое что подготовить, до свиданья!»

***

В канцелярии, где было пусто, Галанин говорил Онисиму Коневу: «Онисим, завтра поедете в Луговое, явитесь пораньше к зондерфюреру Аху, доставите им то что я обещал, кланяйтесь им от меня, пусть не теряются и готовят сено для сдачи, мне оно нужно. Сам приеду к ним в гости, как только вернусь. Только вот что: вы помните мне рассказывали о том, что погубил Нину Сабурину один волк, который другим волкам знак дал. Кто он? Говорите прямо, довольно мне сказки рассказывать. Не увертывайтесь! Ну?» Конев молчал, посмотрел в окно: «Да… волк… так это же просто… ты сам смотри, кто там по волчьи ходит, его ведь сразу видно. Только дурачки не видют, не хотят видеть!» Опять говорил что-то несуразное. Галанин махнул рукой: «Не хотите помочь, не надо, без вас разышу! Убирайтесь и смотрите, завтра в Луговое. Да чтобы ваш зять правильно там распределил все что получит, будет саботажничать повешу и вас вместе с ним».

На смену Коневу пришла толстая Евдокия вместе с двумя детьми Аверьяна, мальчиком и девочкой, все стояли перед ним и горько плакали: «Г. комендант, освободите моего дурака. Ну какой он вам помощник? Он ведь трус ужасный… пожалейте сирот! куда я с ними пойду, с сиротами!» Галанин смотрел на толстую бабу, на сонливых плачущих детей, морщился: «Хорошо, пусть он ко мне сейчас придет, мне трусов не нужно, если он в самом деле плохой помощник, пусть остается с вами!»

Обрадованная Евдокия побежала домой, в маленький домик пристроенный к конюшне, подняла Аверьяна с кровати, гнала к Галанину: «Иди не бойся, он согласен». Пока Аверьян объяснялся с Галаниным, кормила детей гречневой кашей, радовалась их аппетиту, но радость была кратковременная. Испугалась на смерть, когда увидела мрачное лицо мужа, который сразу принялся чистить полученную еще вчера винтовку: «Ты что? неужто и вправду едешь?» — «Еду! выхода нету. Ведь он какой? как весь вопрос объяснил? Говорит так: Аверьян, у меня была ваша жена, и, представьте себе, говорила, что вы трус! Но вы не беспокойтесь, я ей, конечно, не поверил. Она просто хочет вас около своей юбки держать. Женщины они все одинаковы. И вот я решил сделать так! Выбирайте, Аверьян, между вашим долгом и вашей семейной жизнью, или еще проще: между мной и вашей женой».

Ведь вот как весь вопрос поставил. Он или ты? Как будто я мог ему сказать против. Да скажи ему что ты, да он меня бы прямо в землю загнал. Пришлось подчиниться, сказал что выбираю его, а сам так и плачу, думаю что пожалеет. Черта с два! И не подумал, больно по плечу ударил и закричал, что другого не ожидал от меня и что он был уверен в моей храбрости и преданности. Да, окрутил он нас обоих и теперь ехать приходится и погибать непременно».

Евдокия всплеснула руками: «Кровопийца проклятый! Всю жизню мою мучал, хромой черт, и сейчас отказался от меня и детей, косой дьявол, его предпочел. Чтоб тебя разорвало вместе с твоим проклятым комендантом». Со злости разбила об его голову горшок с остатками каши. Аверьян убежал на кухню к Капитолине, свою жену он всегда раньше слушался и боялся, но теперь подчиниться ей не мог. Боялся больше своего коменданта, проклинал его, но слушался!

К вечеру Галанин сидел у себя дома за шахматной доской, на которой было расставлено несколько черных и белых фигур, задумчиво курил и думал. Неожиданно пришел Шубер, как ни в чем не бывало, поздоровался, снял шинель и фуражку, бросил на диван, с любопытством посмотрел на доску: «Вы играете в шахматы? Что же вы мне до сих пор ничего не говорили?» Галанин смеялся: «Да ведь, разве я играю. До Алехина мне далеко, так просто ходы знаю». — «А в чем у вас здесь дело?» — «Нужно объявить мат в три хода… ходить белыми… думаю уже час и ничего не придумаю, а ведь должно быть просто!»

Шубер уселся за стол, внимательно посмотрел на доску, улыбнулся: «Конечно просто, вот смотрите. Вы играете черными, я белыми, хожу конем… раз… что вы скажете?» Галанин подумал и нерешительно походил черной ладьей. Шубер двинул пешкой: «Два, теперь советую вам подумать, перед тем как сделать очередную глупость». Галанин покраснел: «У меня нет выхода, я должен ходить конем!» — «Шах и мат! Ну, что вы скажете? Я вам дам возможность поправить вашу ошибку: ставьте обратно фигуры… ну, думайте». Галанин подумал и пошел королевой, Шубер двинул своего коня: «Опять шах и мат! Нет, Галанин, вы разбиты, как не старайтесь, все равно конец. Послушайте, я вижу, что вы играете плохо, но ходы все таки знаете, поэтому я предлагаю вам сыграть партию, при чем даю вам лишнюю фигуру, буду играть без королевы. Нет ли у вас коньяку? Скажите, чтобы Котлярова нам подала».

Галанин прошел на кухню, принес бутылку и две рюмки, нарезал лимон мелкими кусками и насыпал сахару, снова уселся за стол и начал расставлять фигуры: «Ну посмотрим. Давайте бросим жребий, кому ходить первому!» Шубер махнул небрежно рукой: «Начинайте вы! даю вам еще одно преимущество, все равно побью. Не таких как вы игроков бил! Ходите!» Через час Галанин осторожно двинул пешкой: «Шах и мат!» Шубер сердито закашлялся, выпил рюмку коньяку, долго смотрел на доску: «Да, верно, проиграл. Но, г. Галанин, согласитесь что вы играли не совсем правильно. Вы два раза начинали ходить, а потом меняли фигуру. В настоящей игре это не разрешается». — «Но и думать перед каждым ходом по часу, тоже не полагается, а вы это делали все время».

Шубер недовольно крякнул: «Вот как? Ну хорошо! Сейчас мы сыграем по всем правилам: во первых, если вы тронули фигуру, должны ей ходить, во вторых, думать не больше двух минут над каждым ходом. Я кладу свои часы на стол, чтобы каждому было видно! Давайте бросим жребий, кому первому ходить. На этот раз вы лишней фигуры не получите… Что? опять белые… нужно сказать, что вам чертовски везет! Налейте-ка еще по рюмке, коньяк у вас не плохой, ходите!»

Через час Вера вернулась и готовила на кухне ужин, с любопытством прислушивалась к замечаниям игроков: «Галанин, я повторяю еще раз, раз вы взялись за фигуру, вы должны ей ходить, не бойтесь пока еще не мат, но скоро!» — «Г. Шубер, две минуты давно прошли, а вы все думаете, все равно ничего хорошего не придумаете. Ходите же». Еще через час игроки продолжали сидеть друг против друга, пили коньяк, по доске двигались немногие оставшиеся фигуры. Галанин посмотрел на часы: «Уже поздно, м. б. отложим до другого раза, давайте ужинать. Вера, как у вас там, готово?» Шубер сердился: «Отложить, теперь, когда у меня преимущество атаки? Нет, дорогой мой, я вам советую сдаться, ведь ваше положение безнадежное. К тому же у меня одна пешка лишняя».

Галанин не отвечая продолжал играть… потерял коня, взяв у Шубера его пешку. Шубер сиял: «Вот видите, сдавайтесь. Вы, молодой человек, в игре показали весь ваш характер. Играете слишком быстро, делаете глупости и продолжаете упорствовать, не хотите признаться в вашем поражении, хотите поставить все таки на своем. Но поздно. Позвольте, вы куда?» Галанин поставил свою королеву на место черной ладьи: «Шах!» Игра продолжалась с удвоенной энергией, с самыми неожиданными оборотами.

Время шло, Шуберу удалось снова овладеть инициативой, объявил шах, устало улыбнулся: «Ну, теперь вам уже наверняка конец! Попались! Да, да, весь ваш характер виден в этой игре, проигрались и продолжаете играть… так и с этими коровами! Ведь сознайтесь, что вы сделали глупость и продолжаете упорствовать, хотя сами видите, на какое безумие вы идете и толкаете ваших агрономов!» Галанину удалось наконец защитить своего короля пешкой, закурил и посмотрел на Шубера: «Я не понимаю, где вы видите у меня глупость?» — «Как в чем? Да в том, что вы все таки едете в Парики… Ведь это же глупость! Я сегодня говорил с Исаевым, он согласен снова реквизировать коров в городе и согласился начать завтра, так как нужно торопиться!»

Галанин встал. «То есть как, начнет? Г. оберлейтенант, я должен вам заметить, что я все таки с/х комендант и все коровы в районе мои. Ясно? У вас полиция и старосты с бургомистром, у меня коровы и лошади. Я вас просил дать мне охрану для моей поездки, вы отказали… дело ваше… обойдусь и без вас! И коров все таки реквизирую и во время сдам. И прошу вас не вмешиваться в мои дела. Командуйте, если вам нравится, вашим Ивановым, моего Исаева не трогайте. Он согласился начать реквизировать завтра здесь! Я покажу ему как соглашаться!» Шубер побагровел, вскочил: «Как вы смеете со мной так говорить? Вы — мальчишка со старым императорским солдатом. Да вы знаете, что вы еще без штанов под столом бегали, а у меня уже был железный крест. Но мы еще увидимся, г. Галанин, и поговорим с вами иначе. Вы будете раскаиваться в вашей дерзости!»

Он одел шинель, напялил на голову фуражку, хромал к двери, не желая слушать извинения Галанина: «Мне наплевать на ваши оправдания. Поезжайте ко всем чертям. Ничего у вас не выйдет. И на мою помощь не расчитывайте. Я не такой как вы! Если я тронул пешку, я ей хожу. Сказал не дам, значит не дам, ни одного солдата, ни одного полицейского. Погибайте с вашими идиотами агрономами!» Выбежал на кухню, пробежал мимо испуганной Веры, со страшным треском хлопнул выходной дверью.

Галанин остался сидеть за шахматной доской, записал расположение фигур, убрал игру со стола. Позвал Веру: «Вы может быть помните кому ходить, мне или ему. Ага, мне! Запишем! Мы кончим эту партию, когда я вернусь, положение мое трудное, но не такое уж безнадежное. Посмотрим. Ну, давайте же ужинать! я проголодался! Что у вас там? Котлеты? Прекрасно, давайте, я их люблю и, знаете, готовите вы очень хорошо». Вера довольно улыбнулась!

***

Рано утром приехали в с/х комендатуру трое саней с агрономами, Аверьян мрачно запрягал своего иноходца. С винтовкой не расставался, ходил на кухню к Капитолине, пил для храбрости водку и хитро шептал: «Я беру только одну обойму, сказал, стрелять до последнего патрона. Ладно, как только ее расстреляю, сейчас же сдамся! Какой я вояка? Пусть он сам воюет!»

У водопроводной колонки собирались бабы с коромыслами, большой невиданной толпой. Пришли даже те, которые до сих пор ходили за водой на реку, хотели напоследок посмотреть на отъезжающих. От души желали успеха Галанину и агрономам. Ведь иначе пришлось бы уже навсегда расстаться со своими коровами.

У себя на квартире Галанин отдавал последние распоряжения Аху, Киршу и Еременко, угощал агрономов на дорогу. Стол был заставлен водкой и закуской: Вера с Капитолиной приносили все новые колбасы и куски сала, давно так не ели и не пили служащие Райзо. Галанин сам следил, чтобы никто не остался в обиде и одновременно торопил: «Давай, давай… пока доедем до Париков, пока скот реквизируем… времени мало!» Отдав последние распоряжения Наташе Миленковой, которая оставалась на время отъезда Исаева и Бондаренко заведывать Райзо, точно в девять часов пошел к своим саням, за ним повалили полупьяные веселые агрономы.

Из окна смотрела на своего мужа, плачущая Евдокия, рядом с ней стояла Вера и старалась ее утешить, уверяла ее, что Аверьян скоро вернется живым и здоровым, но сама плохо верила и, к своему удивлению сомневалась и тревожилась за судьбу всех уезжающих, смотрела внимательно на комендантские сани и ушла вглубь комнаты, когда Галанин вдруг обернулся.

***

Спустились к реке. На дуге иноходца весело звенел колокольчик, остановились у бункера около моста: полицейские раздвинули рогатки, когда из бункера вышел Столетов с мешком: «Товарищ Галанин, и я с вами! Неужели вы могли подумать, что я вас оставлю в беде? После того, что вы с нами сделали? Нет, плохо вы знаете Столетова!

Принимайте еще одного бойца! Не беспокойтесь мешать вам не буду». Галанин молча показал ему место рядом с собой. Мешок положили в задние сани, где сидели Исаев и Бондаренко, двинулись дальше, проехали мост, поднялись на бугор, оглянулись назад в сторону города и сторожевой вышки и въехали в тихий заснеженный лес.

Был хороший санный путь, сытые лошади бежали бодро, колокольчик заливался веселой трелью. Галанин шутил с Аверьяном: «Не падайте духом. Я обещал вашей жене, что буду вас беречь… и буду. Да оставьте вашу винтовку в покое, возьмите вожжи в обе руки, смотрите как сани виляют. Если вы уже теперь теряете голову, что же будет с вами, когда появятся партизаны? Ну, подтянитесь же, черт вас побери!» Аверьян старался подтянуться, но с винтовкой не расставался, в одной руке винтовка, в другой вожжи. Проехав пять километров, остановились, чтобы размять ноги. Курили немецкие папиросы, которыми угощал Галанин, все были еще навеселе после обильной еды и выпивки.

Неожиданно из самой чащи прилетели как ветер шесть полицейских на лыжах, во главе с Жуковым. «Шаландин прислал в ваше распоряжение… извинялся, что мало. Шубер, конечно, ничего не знает». Когда двинулись дальше, через полчаса тяжело пыхтя мотором, подошел грузовик с немецкими солдатами. Высокий худощавый унтер офицер, выпрыгнул из кабинки, подбежал к остановившимся саням Галанина, передал ему запечатанный конверт от Шубера. Галанин улыбаясь прочел несколько строк, написанных старомодным готическим шрифтом: «Посылаю вам двадцать солдат с двумя пулеметами. Предупреждаю, что вы ответите перед военным судом, если хотя один из них пострадает из-за вашего глупого упорства. Не забудьте, что по вашему возвращению мы докончим игру и что ход мой. Комендант города К. Шубер, оберлейтенант».

Дальше двинулись уже в полной боевой готовности. Далеко впереди и по бокам лыжники Жукова. Затем сани с пулеметом, где сидел Галанин со Столетовым. Затем грузовик с пулеметом и немецкими солдатами и, наконец, в арьергарде остальные сани с агрономами. Без приключений доехали до развилки, где прямо шла дорога на Парики, а вправо еле намеченный путь на Озерное. Через густой осинник чуть намечалась санная дорога, да, видно недавно проехал кто то верхом. В стороне брошенная сторожка лесника, сделали привал, выслали дозоры, выпили и закусили все, немцы и русские. В холодной сторожке Галанин собрал всех, агрономов, Степана, унтер офицера. Развивал им свой план, а Аверьян подслушивал за дверью: «Буду говорить по немецки, чтобы всем было ясно, а вы, Исаев, переводите русским. Вот карта. Унтер офицер Вильде, у вас есть карта? Прекрасно. Теперь слушайте меня внимательно, если что не поймете, запомните, потом спросите, когда кончу. Вы, Вильде, с вашими людьми, идете дальше на Парики. До этого места, которое у меня подчеркнуто и которое называется Дубки. Там заранее развернетесь, на горке наверное будут партизаны, если не будут, то скоро появятся, подождете их, войдете о ними в соприкосновение, но в бой ни в коем случае не вступайте. Беспокойте их вашими пулеметами и старайтесь их там задержать как можно дольше. Если они будут отходить осторожно их преследуйте, войдите в Парики и постарайтесь там продержаться до вечера. А вечером возвращайтесь сюда и ждите нашего прихода. Если же они окажутся сильней вас, то уходите потихоньку в город и кланяйтесь от меня нашему коменданту, я сам тогда как нибудь вернусь. Но я крепко верю, что этого не случится и что наши славные солдаты не отступят перед этими бандитами. Теперь дальше: мы, Исаев с нашими лыжниками и агрономами поедем дальше на… Озерное. Я решил там реквизировать коров, меня там не ждут и мне не будет трудно исполнить это задание. Ясно?»

Всем было ясно и все молчали, пораженные этой невероятной новостью, один Исаев пытался протестовать: «Но ведь это безумие! там ведь близко самое гнездо партизанов, они там совсем близко!» Галанин улыбался: «Вот именно поэтому я и хочу туда ехать! Они меня ждут у Париков, я в этом уверен и проведу их за их дурацкие носы. Впрочем, если кто нибудь из агрономов боится, он может возвращаться домой в город, но только пешком. Сани мне самому нужны, переведите агрономам». Исаев переводил, Галанин хмурясь его поправлял: «Вот видите, вы переводите неправильно! Я вам сказал «Вэн» если, а вы перевели им «вэйль» — потому что, и получается, потому что они боятся! как будто я уже решил, что они боятся. Уж лучше я им сам переведу».

Агрономы выслушали Галанина, думали, наконец Бондаренко решил за всех: «Конечно, мы едем с вами и дальше, мы не бабы и вас одного не оставим!» Расстались с немцами и повернули на Озерное на четырех санях. Впереди Галанин со Столетовым и окончательно потерявшим голову Аверьяном, за ними Исаев с Бондаренко и с Николаевым, потом остальные агрономы, лыжники бежали по сторонам, Степан сам далеко впереди, ехали молча с автоматами на изготовку, всматриваясь во враждебную стену леса, через полчаса остановились и прислушались, влево позади далеко за старыми березами раздались несколько одиночных ружейных выстрелов, весело захлебываясь прокатилась пулеметная очередь, глухо взорвались ручные гранаты. Галанин улыбнулся: «Так их! Наши солдаты дают этим сволочам перцу… это наш пулемет, немецкий! Красиво разговаривает. Ну едем дальше».

Столетов вытащил из кармана бутылку водки, трясущимися руками ее откупорил, протянул Галанину: «Выпьем для храбрости. Тут, видно шутки кончаются!» Галанин отпил глоток и закричал на Аверьяна: «Куда вы правите, черт побери! опять чуть не заехал на березу, оставьте винтовку и берите вожжи в обе руки, повторяю вам в сотый раз!» Аверьян обернулся, плакал: «Не могу иначе, хочу и не могу. Ведь убьют же гады, прямо в сердце. Вы говорили мне, что мы едем на Парики, я согласился, тем более что и немцы подошли нам помогать с пулеметами, а теперь вдруг на Озерное, прямо к ним в пекло, к ним на передовые позиции. Что же такое получается? Сами себя убиваем, из-за коров проклятущих!» Галанин приказал ему остановиться: «Идите, садитесь на мое место. Я буду кучером, а вы тогда сможете лучше защищаться. Да смотрите с перепугу не убейте меня. Фома Кузьмич, дайте этому дураку хлебнуть для храбрости. А теперь держитесь оба! Я вас прокачу так, как вам и не снилось».

Он поднялся на сиденьи, хлестнул иноходца, который понесся вскачь, Аверьян от неожиданности упал на колени Столетова, но от горлышка бутылки не отрывался, стало как будто не так страшно… Лес становился все глуше, дорога все незаметней, пропадала, потом снова обозначалась следами лыж Жукова и всадника. Потеплело, было уже далеко за полдень…

***

У опушки леса остановились снова, лыжники скрылись впереди на разведку. Галанин смотрел в бинокль спрятавшись за старую, развесистую березу. Мирный колхоз, несколько длинных улиц, по которым ходили люди и играли дети. Из труб изб, прямо к высокому бледно голубому небу поднимался дым. За колхозом большая снежная равнина, наверное озеро, на горизонте снова лес… мир… тишина… там, где недавно в страшных муках умирала Нина!

Эта тишина и этот мир сразу кончились, как только лыжники вместе с Жуковым появились на одной из улиц, которая по мере их продвижения постепенно пустела, скрывались взрослые, разбегались дети. Уже они выходили на околицу в сторону озера, когда вдруг из одного двора вылетел всадник и галопом проскакал в боковую улицу. На снегу было ясно видно Галанину как двое лыжников бро- сились наперерез беглецу, потом остановились — белые дымки и хлопки выстрелов.

Галанин бегом вернулся к своим саням, разобрал вожжи, иноходец наметом вынес сани в колхоз. На опустевшей улице Степан Жуков весело докладывал: «Господин комендант, одного поймали, шлепнули. Лежит там гад, пузыри пускает! пойдемте, здесь близенько, за тем домом!» У последних домов, на талом красном снегу лежал умирающий. Безусое, синеватое лицо, уже стеклянеющие глаза, изо рта тоненькая струя крови впитывалась снегом, из которого шел пар. Степан торжествующе показал на круглую дыру в тулупе, тоже залитом кровью: «Вот куда я попал, прямо под левую грудь, здорово удачно!»

Галанин нагнулся и прислушался к невнятному шепоту, внезапно выпрямился, понял: «За родину… за Сталина!» шептали кровавые губы. Посмотрел внимательно в голубые, как будто где то когда то встреченные им глаза, снова нагнулся, рас-тегнул тулуп и ватник и отшатнулся, увидев полную женскую грудь… вспомнил. Луговое, старосту, умирающих колхозников и ее… трактористку Настю! Обернулся к Исаеву, с удивлением смотрел на слезы в его глазах: «Что вы, Исаев? Конечно, жаль девчонку, зря погибла, хотя с другой стороны… А где ее лошадь?» Степан нес большие сумы: «Насилу поймали! вот смотрите, товарищ Галанин, что она, сука, с собой везла». Сумы были набиты пузырьками с лекарствами, ватой, бинтами, индивидуальными пакетами, Галанин внимательно рассматривал: «Так, медикаменты и лекарства, ясно для кого! Ну спасибо, Степан. Отнесите теперь эту девчонку в какую нибудь избу, перевяжите ее». Степан плюнул: «Перевязать ее, эту б…., пусть и так сдыхает, да она уже и так сдохла, смотрите вытянулась!»

Все стояли молча около девушки, которая затихла, как будто прислушиваясь к разговору живых. Галанин недовольно ворчал: «Все таки жаль, зря погибла и за кого еще? за эту сволочь Сталина! Дура! Исаев, довольно киснуть! Где здесь староста Станкевич? Сюда его! Где колхозный хлев? Где колхозники? Попрятались, сукины сыны. Идем. Нельзя терять ни минуты. Степан, смотрите в оба пока я не управлюсь, берите под свое начальство всех агрономов с Исаевым и Столетовым, да за одно берите и Аверьяна, а то он у меня здесь под ногами вертится и мне мешает. Я сам управлюсь. Ага, вот и Станкевич, наконец соблаговолил. Подите сюда, дайте мне на вас полюбоваться, на моего верного слугу!»

***

В просторной теплой комнате старосты, Галанин допрашивал Савелия, качал головой и внимательно смотрел в знакомое бородатое лицо: «Да, понимаю… приехала из города и собиралась дальше на Комарово. Вы думали, что она на немцев работала. Хорошо, допустим, сделаем вид, что вам верим. Теперь, вот что: я приехал чтобы здесь реквизировать 120 коров, немедленно выгоняйте их на улицу И назначьте погонщиков, пять человек. Я дам еще двух полицейских. Гнать прямо на Комарово, отсюда рукой подать. Взять с собой еды на два дня. Предупреждаю вас, что если с коровами, что нибудь случится в дороге, вернусь сюда, сожгу Озерное и вас всех погоню в лес, к партизанам. Ну, живее, я вам покажу кузькину мать. Сволочи. Идем. Живо у меня!»

Через час стадо ревущих коров потянулось на север, на Комарово. Пока кормили коней, Галанин и Станкевич гуляли по колхозу. Галанин хмуро смотрел на испуганных жителей, не отвечал на их низкие поклоны, обошел колхозные амбары, конюшни и хлева: «Да, Станкевич, всего у вас много. Партизанам, конечно, тоже помогаете, кормите их… молчите и не оправдывайтесь. Я понимаю, их ведь много и они хорошо вооружены. Конечно, трудно… Скажите, когда они были у вас в последний раз? Вчера? Вот видите! Ну, ничего, когда они еще раз нагрянут, скажите им, что я вернулся, пусть папаша приготовится. Скажите ему, что нам двоим тесно в районе. Один должен сдохнуть, или белогвардеец Галанин или комиссар Соболев! Не говорите, что вы от них бегаете. Это врать вы можете Шульце или Шуберу, а не мне. А что это у вас здесь?»

За околицей снежные бугры, занесенные снегом, колья и кресты спускаются к озеру… бедное колхозное кладбище осененное несколькими согнувшимися под снегом деревьями. Проваливаясь по сугробам, Галанин ходил между могил, искал, за ним, опустив голову, тащился Станкевич. Остановились около новых крестов, Галанин рукой стер с них снег прочел: Нина Сабурина. 1. 2. 42 года. Сорвал фуражку, закрыл глаза, потом оглянулся на два других креста, на отца и сына, на те же страшные даты, спрашивал глухим голосом бледного Станкевича: «Подробности этого преступления я знаю. Но ты мне скажи, кто? Кто донес этим преступникам? Ведь знаешь!» Савелий не отвел глаз, отвечал спокойно: «Да кто же как не бабы наши проклятые. Все они, суки проклятые, с длинными языками. Ведь как жалко. Все Красников старался, жид проклятый. Чистый дьявол!»

Галанин схватил его за горло: «Молчи, ни слова больше. Так говоришь, бабы! Не верю, не обманешь. Ну ничего, все равно узнаю и тогда…» Еще раз посмотрел на кресты и колья, сжал кулаки: «Савелий, колья убрать. Или кресты, или ничего. И кладбище привести в порядок. Сам здесь лежать будешь. И эту трактористку похоронить здесь и крест поставить с датой 11 февраля. Еще много здесь ляжет, над всеми кресты. Я приеду, проверю». Галанин смотрел как в зимних сумерках от него уходил Станкевич, вздрогнул, напрягая свои глаза: Савелий шел от него быстро бесшумной волчьей походкой… вспомнил слова Конева… ему было страшно…

***

Глухой ночью с четырьмя лыжниками доехали до развилка на Парики. У темной сторожки лесника встретились с Вильде и его солдатами. Вильде бодро рапортовал, что весь день вел перестрелку с партизанами, сначала у Дубков, а потом недалеко от Париков. Потерь не было. В сумерках партизаны неожиданно ушли на север, он их преследовал километров пять, потом вернулся к сторожке, согласно приказания.

Галанин довольно улыбался: «Хорошо, очень хорошо! Все было так, как мы и хотели. У меня тоже нет потерь и коровы уже давно в Комарово. Спасибо, Вильде! Я не замедлю сделать соответствующий доклад вашему начальству. Теперь вот что: домой мы не поедем. Я передумал, мы с вами ознакомимся с районом. Отправляйте ваших солдат в город с донесением вашему коменданту, мне оставьте пулеметный расчет, скажем, человек пять с пулеметом, надежных, храбрых людей и поедем по колхозам и совхозам, начнем с совхоза «1-го мая», отсюда близко, каких нибудь пять километров! Там заночуем, т. к. все устали, а мы с вами в особенности. Распорядитесь поскорее!»

Через несколько минут грузовик двинулся в город с довольными солдатами. Вильде со своими солдатами на санях, из которых угрожающе торчал пулемет, ехал непосредственно за Галаниным, Степан с лыжниками бежали впереди, замыкали колонну остальные сани с уплотненными агрономами. И все было так как решил Галанин, несмотря на нытье Аверьяна, ночевали спокойно в совхозе 1-го мая. Ночь прошла спокойно и партизаны, растерявшиеся от неожиданных маневров белогвардейца, осторожно преследовали грузовик с немцами, возвращавшимися в город, на почтительном расстоянии, думая, что преследуют весь его отряд.

***

Потеплело и на лес упал туман, покрыл собой дороги и сделал призрачными деревья, кусты, столбы и дома. В этом тумане разъезжали агрономы Райзо, Галанин со своей свитой, из полицейских, и немцы под командой Вильде. Объезжали колхозы и совхозы, подсчитывали на местах наличие скота, зерна, инвентаря и проверяли работу старост. За ними гонялись партизаны папаши, веселые и Красников, в надежде поймать и уничтожить банду немцев, белогвардейца и их слуг, агрономов.

Но сильно мешал туман, плохие и вдруг ставшие неточными сведения из города и из колхозов и совхозов. И болезни тоже! Долгая и лютая зима сильно отозвалась на здоровьи партизанов, жизнь в холодных сырых землянках, недостаток теплой одежды и крепкой обуви, недостаток соли, полное отсутствие медикаментов. Люди болели, умирали от тифа, остальные слабели. Ждали с нетерпением теплых дней, чтобы отогреться и набраться сил на солнышке для дальнейшей борьбы за родину и Сталина. Но хотя злоба против немцев и изменников не проходила, даже крепчала, после неудачной атаки города не любили отходить далеко от лагеря, где чувствовали себя в безопасности со своими окопами, минометами и пулеметами. Поэтому приказания папаши хотя и исполняли, но вяло и неохотно.

11 февраля после неудачной засады у Дубков вернулись на остров, доложили о неустойке товарищу Соболеву, который немедленно отправил новых людей на Озерное, оттуда было получено донесение, что Галанин появился там, убил Настю, реквизировал скот и погнал его на Комарово. Пришли туда поздно, Галанин исчез, исчезли и коровы. Сильная группа лыжников двинулась к городу, чтобы нагнать Галанина с агрономами. Другие погнались за коровами, тоже напрасно. Коровы успели войти в Комарово, около города догнали немцев в их грузовике, которые успели во время спуститься к мосту и его переехать. А Галанин оказался в совхозе 1-го мая, где преспокойно пил водку и потом ночевал.

К полудню, в тумане вошли в совхоз, чтобы узнать там от своих верных людей, что Галанин бежал на Холмы.

Не задерживаясь в совхозе, погнались за ним на Холмы и, наконец столкнулись с ним, там, где никак не ожидали его встретить, на Черной балке. Агрономы, немцы и полицейские подняли стрельбу из автоматов и пулемета, беспорядочную и безвредную, но пришлось во избежание ненужных потерь отойти в лес.

Вернулись опять на остров ни с чем, доложили папаше о передвижениях совершенно непонятных Галанина… и пошло. Отправилась свежая группа партизанов на нескольких санях, новые лыжники бежали вслед гуськом, за ними на санях председатель горсовета, сам Судельман с Красниковым и новыми евреями, поступившими на партизанскую службу. И началась какая то игра в прятки, утомительная и бесполезная. Дошло до того, что однажды ночью все спали в одном и том же колхозе, на одной околице Галанин со своей бандой, на другой Судельман со своими партизанами и евреями, ночевали разделенные длинной белой улицей и туманом. Утром столкнулись в центре колхоза, от неожиданности разбежались в разные стороны в плотную вату тумана. И потерь не было на обеих сторонах, ничего кроме страшной усталости и смертельной злобы на противника, на зиму, на туман. Сходились, сталкивались и расходились, как слепые… и весь район зажил странной призрачной жизнью.

Стреляли везде в самых глухих лесных трущобах и на улицах колхозов и совхозов… долго, нелепо. По дорогам носились неясные фигуры лыжников, покрытые инеем лошадиные морды, оглобли, задки саней и раздавался веселый звон колокольчика. Крепкий русский мат висел над скованными стужей деревьями: «Подождите, гады… мать вашу… сдерем с вас шкуру, немецких холуев. Где эта белогвардейская сволочь? покажись, гад! чего хоронишься!» В ответ злобно смеялись: «Подождите, доберемся до вас, Сталинские бандиты! Аверьян! а ну-ка всыпь им». Немцы по своему вмешивались в ругань: «Саркменто… Лес… Фоер, Ганс!» В тумане веселым говорком, проносилась лента немецкого пулемета, ему яростно огрызался русский максимка. Снег сыпался с берез, осин и дубов, ели более цепко берегли свой зимний убор, падали, срезанные пулями ветки, с испуганным карканьем носилось воронье, иногда подбитое шальной пулей камнем падал на плохих стрелков, поджав хвосты уходили подальше от воюющих лесные звери. Потом становилось тише и враги расходились до следующей такой же бестолковой встречи. И потерь как на зло не было, только росло одно желание, поскорее вернуться домой, одним в город, другим на остров среди болота, чтобы отдохнуть от утомительной и бесцельной беготни. В группе изменников давно уже кончились запасы продуктов и Столетовской водки, теперь начали жить за счет благодарного населения, старосты угощали колхозными гусями и поросятами, мутной самогонкой собственного изготовления, потом собирали по приказу товарища Галанина колхозников и совхозников, которые слушали разъяснения по текущему моменту.

Недоверчивые лесные люди чесали в затылках, тяжело и трудно думали, задавали вопросы осторожные и ядовитые: «А что, г. комендант, правда, что на фронте неустойка получилась? Замерзают немцы, от Москвы отступили? Правда, что Могилев и Смоленск отдали и отступают на Минск?» Галанин не смущался, объяснял положение на фронте, не скрывал неудач, объяснял их ранней, суровой зимой, отдаленностью коммуникаций, рассказал даже о том, о чем в лесу не знали: о десанте красных в Крыму и об оставлении Ростова, но к концу обзора событий бодро добавлял: «Всего этого нужно было ожидать, но я вам советую проехать на новое московское шоссе и там посмотреть, тогда вы увидите тучи войск и танков, которые днем и ночью идут на фронт. Подготавливается новое и теперь уже окончательное наступление. Летом прикончим Сталина и его партию, увидите, а отступления больше никакого и давно уже нет! Фронт стоит крепко, за Орлом, под Ленинградом, на

Миусе и в Крыму. Не слушайте врак папаши! Ему, сволочи, выгодно сеять здесь смуту, чтобы вас грабить и убивать и заставлять дураков умирать за пропащее дело. Но и его песенка спета. Дайте срок — я его успокою, не будет больше мешать проводить нам земельные реформы: летом конец колхозам, будете все единоличниками, свободными крестьянами на свободной земле. Немцев не бойтесь! Они ведь уйдут. Где им удержаться у вас в лесах. Сами сознают, да и не любят они наших просторов, не понимают их красоты!»

Говорил свободно, весело и как будто правдиво. Колхозники, настроенные сначала враждебно и недоверчиво, вдруг обмякли, их широко открытые глаза восторженно смотрели куда то в туманный лес и они видели за туманом заманчивые картины мира и благополучия, которых не было и не могло быть на этой земле. Походили они на детей, слушающих сказки выживших из ума старух, верили басням Галанина и становились веселыми и добрыми. Говорили коменданту свои самые сокровенные мысли, делились своими опасениями в связи с предстоящими весенними работами и комендант их опять успокаивал: «Не теряйтесь, все будет, у меня МТС в порядке, все с/х машины вам исправлю и насчет горючего тоже не беспокойтесь, все будет, остановка только за вами, за вашей работой».

Были жалобы на полицейских и на старост. Галанин записывал и удивлялся: «Г. Исаев, что же вы смотрели? Почему мне до сих пор не доложили об этих безобразиях? Почему старосты назначались, а не выбирались? Говорите, что это было делом Иванова? Положим правда! Но мы это сейчас же поправим. Где староста? Вы? Отвечайте на обвинения». Староста выходил из толпы оправдывался. Иногда удачно и с его доводами соглашался Галанин и собрание, принимали во внимание его тяжелое положение, партизанов, произвол полицейских и неумолимость немцев. Но иногда допрос кончался плохо для виновного, здесь же на колхозной площади стаскивали, несмотря на мороз, штаны с виноватого, жестоко пороли и на его место выбирали нового.

Наказанные не могли примириться с такой обидой, многие уходили к папаше и принимали участие в его борьбе против Галанина, другие, немногие, бежали прямо в город, шли с жалобами на произвол Галанина к Иванову и тот шел с ними прямо к Шуберу. А Галанин, покончив с делами в одном колхозе, уезжал в туман осматривать следующий. А через несколько часов, иногда сразу после отъезда немцев с изменниками, на площади появлялась разведка партизан, а за ней сани с Судельманом и Красниковым и беспорядочный и усталый отряд веселых. Они ругались и грозились: «Куда бежали гады? Где эта белая сволочь? Говорите правду, не то постреляем всех вас, мать вашу!» Колхозники услужливо показывали в туман: «Кажись туды! Оттуда слыхали его колокольцы! Гоните, други! Они не должны быть далеко. Сию минуту убежали… Скоренько».

Но говорили редко правду, кто и хотел боялся большинства, которое покрывало и жалело своего коменданта. В глубине души жалели и любили его больше чем папашу и больше его боялись. Чувствовали на стороне немцев силу и своего русского защитника, а на стороне партизан слабость и ненужную жестокость, расправу над Ниной считали зверством, которое пугало и отталкивало многих. Партизаны немного отдыхали, допивали самогонку после Галанина, недоеденные щи, глодали брошенные кости поросят и гусей и мчались дальше по указанному направлению и через некоторое время, где нибудь в лесу, снова начиналась стрельба, русская и немецкая ругань, снова каркали вороны и бежало во все стороны перепуганное зверье.

Хотя раз ночью все таки застукали… донес кто то, кто совсем близко к Галанину стоял и знал, где тот сам спать завалился. Но видно кто то крепко молился за белогвардейца… в последнюю минуту убежал, в одних сподниках и носках. Догнал сани Аверьяна… бежал скоренько, как будто салом пятки смазал, не тише, чем иноходец Аверьяна, которого не переставал греть кнутом, потерявший голову комендантский кучер. Догнал и прыгнул на свое место рядом с пьяным Столетовым. Сам, весь бледный от страха, все таки смеялся и шутил: «Фу ты черт! насилу вас догнал! Ну и Аверьян! Он наверное сегодня на смерть загонит бедного Серого. Потише! Дай-ка я всыплю этим подлецам!» Оборачиваясь, стрелял в огневые вспышки выстрелов партизанов.

***

Каждый день Галанин посылал донесения коменданту города. Прибегали к нему усталые парные лыжники, немецкие солдаты, или полицейские. Вытаскивали помятый запечатанный конверт, стоя смирно, выслушивали ругательства начальства: «Сакрамент… Доннерветер! Когда же он вернется, этот молодой человек? Опять просит патронов, как будто у меня их неисчерпаемые запасы. Хорошо! Я ему пошлю… но скажите ему, что в последний раз. Впрочем, я ему сам напишу. Я ему покажу! Назначьте к нему двух солдат на лыжах. Да поскорее! Человек ждет. Делает глупости, а потом просит помочь, не хочет признаться в своей глупости. Ну скоро там, шевелитесь, черт вас возьми. Здесь война, господа, а не санатория!»

Уже на другой день после получения второго донесения, снял туфли и кряхтя натянул сапоги. Прошел в с/хозяйственную комендатуру. Ворчал в канцелярии, усевшись под портретом Гитлера: «Этот молодой человек просит меня помочь ему во время его отсутствия моим опытом. Гм… Но, господа, во первых, у меня нет времени, во вторых, у меня ревматизм. И потом я не мальчишка, чтобы бегать к вам по сто раз в день. Мне наплевать на его просьбы, мой опыт он признал слишком поздно. Да… Но, с другой стороны, я свой долг исполню, мы оба служим нашей родине в опасности. Как можем, одни хорошо, другие, по глупости, плохо! Поэтому я решил так: у вас утром от 10 и до 12. Этого вполне довольно. В экстренных случаях, приходите сами, у вас ноги моложе моих. В 12 я буду обедать у него на квартире, он, видите ли, волнуется, что его прислуга будет без работы, просит у него столоваться. Хорошо, я и сам рад. Надоел этот солдатский паек. Посмотрим, как будет меня кормить эта знаменитая Котлярова. Но ужин присылайте мне на дом. Я не могу бегать весь день. У меня ревматизм, господа, и этот проклятый туман приносит сырость!»

За обедом хвалил Веру: «Суп превосходный и также ваши, как вы их называете? пирожки! Я доволен вами, завтра, пожалуйста, тоже самое. Ваш молодой человек катается на санях вместо того, чтобы работать. Одно сплошное легкомыслие! Я знаете, его характер раскусил во время нашей шахматной игры. Вы обратили внимание как он играет? Возьмет пешку, потом ставит ее на место и ходит конем. Кто же там играет? Кстати, где у вас шахматная игра? Дайте ее сюда!»

Улыбающаяся Вера принесла доску и шахматы, Шубер расставил фигуры: «Кажется, они стояли так! Да так! Я хорошо помню… ну посмотрим», — «Он сказал, что его положение не безнадежное, вот он записал здесь расположение фигур». Шубер недоверчиво посмотрел на листок бумаги, проверил: «Вот как! Записал он правильно… посмотрим!» Он подумал, весело рассмеялся: «Ну нет, куда там. Пусть только вернется! Я ему покажу как нужно играть… он, наверное, теперь скоро вернется!»

***

Галанин не возвращался, присылал попрежнему каждый день парных курьеров с секретными донесениями, которые скоро становились известными всему городу, потому что вместе с галанинскими донесениями для коменданта города, курьеры приносили письма Аверьяна своей любимой супруге Евдокии. Это была единственная мольба Аверьяна, которую удовлетворил Галанин, писать своей жене о том, что он пока еще жив и здоров! Но, хотя Аверьян никогда в жизни на войне не был, военными сводками всегда интересовался и восторгался их боевым стилем и значимостью. Это и отражалось в его полуграмотных, написанных наспех каранда-шем на клочках обверточной бумаги, сложенной треугольником, своих донесениях грозной Евдокии. Иногда они были бодры, полны радости и надежды на скорое возвращение домой к жене и детям: «Дорогая моя супруга Евдокия Михайловна! я жив и здоров! Мы ездим с колокольчиком, комендант не хочет его подвязать, чтобы противник не слухал. Гоним и преследуем многочисленного врага без передышки. Неприятель разбит на голову и спешно отступает на Холмы, бросая боеприпасы и снаряжение, безостановочно гоним его в болота. Наши коровы прорвались с большим успехом в Комарово. Завтра обязательно возвращаемся с полной победой. Твой по гроб Аверьян!» А на другой день, вдруг письмо полное самых мрачных предчувствий: «Попали в окружение возле Озерного, начали перегруппировку наших силов, завтра бьемся до последнего патрона. Когда увидимся неизвестно может быть на том свете. Комендант домой и слушать не хотит. Твой навсегда Аверьян!»

За этим безнадежным письмом, другое не менее мрачное: «Всю ночь группировались… Вырвались после кровопролитной контр атаки, идем на колхоз 1-го мая. Враг гонится по пяткам… боеприпасы постреляли. Прости меня, что я тебя не послушал. Молись Богу… Это мне сказал сегодня господин комендант. До смерти твой любимый Аверьян».

Плачущая Евдокия бегала к водопроводной колонке, ища участия в очереди с коромыслами, просила советов. Советы и сочувствие помогали ей терпеть и надеяться. Она писала мужу ответ с помощью Веры, сама не очень разбиралась в письме, прикладывала сведения и советы, полученные от колонки о передвижениях парти-занов и посылала через курьеров. Получала скоро ответ с благодарностью: «Твои справки про партизанов передал коменданту, он меня очень даже благодарил и дал много самогонки выпить за твое здоровье. Веселый такой стал и я с ним тожа… Сейчас наступаем, гоним врага сильным флаговым ударом в зад и в болото. Теперя вернемся скоро с окончательной победой. Жди… твой боец. Аверьян Акимов».

А потом опять безнадежные рыдающие письма и, наконец, самое плохое изо всех: «Все пропало… опять в полном окружении. Товарищ Галанин убежал в чем мать родила. Насилу догнал меня с моим Серым. Столетов тоже растерялся! Отобрали у меня мои последние валенки. Ездию в лаптях. Последнюю пулю берегу для себя. Прости, не поминай лихом. Твой бывший муж Аверьян. А за детьми смотри в оба, они за нас отомстят». После этого письма Евдокия не спала всю ночь, даже к колонке не бегала, решила, что все напрасно. Утром пошла к Вере, привела с собой плачущих детей: «Пойдемте, пожалуйста, к Шуберу. Пущай он их кормит! Галанин мне обещал, что в случае беды Шубер нас не оставит, если мой дурак погибнет. Все они пропали, погибли, вот здесь черным по белому прописано!»

Вера сначала испугалась, прочла письмо и задумалась, начала утешать: «Да, конечно, у них плохо, но ведь он жив, раз пишет. Ведь ясно, что им удалось убежать, хотя и голыми. Подождите до следующего письма и вы увидите, что все ваши опасения напрасны». Но Евдокия не успокаивалась и Вера пошла с ней к Шуберу, который как раз читал очередное донесение Галанина. В то время когда Вера ему переводила письмо Аверьяна, он довольно потирал свои костлявые пальцы и успокаивал: «Да, была неприятная история. Молодой человек в самом деле ночью попался, когда один решил переспать в Черикове, в то время когда весь его отряд отдыхал в соседнем колхозе. Как видите, его легкомыслие беспредельно и вспомните мое слово, он плохо и глупо кончит. Но ему, как всегда, чертовски повезло. Все кончилось благополучно, правда сапоги и одежду не успел надеть и бежал в одном белье и носках. Подумать только! Галанин в кальсонах! Но, вчера взял реванш, да какой! Отнял у партизанов пулемет в Озерном, погнал их до самого их лагеря и их там обстрелял в их логовище. Наконец то сообщает о потерях с обоих сторон, у него убито два полицейских, ранено три немецких солдата, но зато у партизанов значительно больше. Он насчитал на снегу убитых 12, а сколько раненых неизвестно, т. к. эти бандиты унесли их с собой на остров. Очень хорошее донесение, наконец, я смогу сообщить туда, что мы не сидим сложа руки и тоже воюем! Успокойте эту женщину и скажите ей, что ее муж вернется к ней завтра… Все возвращаются, теперь уже наверное, и мы кончим нашу партию. Я тоже рад, в конце концов, мы с ним оба играем неплохо и жизнь здесь в будущем не будет такой скучной!»

Но пришел Иванов со старостой из Чериков и настроение Шубера снова было испорчено. Коль переводил; оказывается Галанин выпорол этого старосту, ни с того ни с сего. Говорит, что он не был выбран, а назначен Ивановым. Эти методы совершенно неправильны. Колхозники волнуются, не хотят сдавать для нужд немецкой армии. Иванов просил его освободить от занимаемой должности, Шубер горячился: «Пусть едет обратно, тут какое то недоразумение… он остается старостой». Иванов объяснял: «Он боится колхозников, они его не хотят и смеются над ним!» — «Не хотят? Я их заставлю. Я покажу как у меня бунтовать! Вон! Я здесь приказываю и никто другой».

Когда Иванов и староста исчезли, Шубер жаловался Колю: «Этот Галанин все время выкидывает фокусы! Опять трогает моих старост, а что у него творится в Райзо? Никто ничего не делает и не встают, когда я к ним прихожу. Полная анархия!» И все что творилось в городе и в районе, недоразумения между двумя комендантами, действия партизанов и разъезды Галанина с агрономами, оживленно обсуждались в городе. Симпатии населения, сначала неопределенные, к Галанину крепли. Факты говорили за него, он вернул коров, увеличил паек и дал его всем, даже неработающим, спас от смерти Луговое, помог больнице, а самое главное прижал Иванова и Исаева. Простые, бесхитростные души были воском в его крепких ловких пальцах. Этот воск он мял как хотел и лепил из него причудливые фигурки, странные и трогательные.

Наконец, когда всякая надежда на возвращение галанинской экпедиции пропала, вернулись агрономы, немцы и полицейские. Впереди бежали лыжники во главе со Степаном, за ними заливался колокольчик над головой иноходца Аверьяна, который гордо обеими руками держал вожжи, сдерживая повеселевшего, почуявшего знакомую конюшню, коня, за начальством немцы с пулеметом, позади агрономы. Все похудевшие, заросшие бородами, но веселые и бодрые. Ехали по городу и им почтительно кланялись прохожие, мальчишки бежали по сторонам и кричали: «Агрономы приехали!»

Шел мягкий снег, тающий на лицах, потеплело… был конец февраля и и воздухе чувствовалась еще далекая, но уверенная поступь весны. Сани Галанина поровня-лись с девушкой, которая торопилась по рыхлому снегу, остановились: «Вера, вы куда торопитесь? садитесь, подвезу!» Вера давно уже слышала за спиной знакомый колокольчик и с бьющимся сильно сердцем остановилась, когда он вдруг умолк, оглянулась, когда почувствовала сильную руку, крепко пожавшую ее пальцы: «Да куда же я сяду, когда у вас нет места?» Столетов пыхтя вылез из саней: «Я пойду, мне здесь совсем близко, садитесь на мое место, я две недели здесь сидел и толще вас. Вы там утонете!»

Пришлось сесть рядом с Галаниным, неудобно было заставлять его ждать и чувствовать на себе любопытные глаза мальчишек. Аверьян обернулся: «Господин комендант, разрешите вас прокатить по городу, похвастаться». Галанин улыбнулся: «Ладно хвастайтесь». Так и поехали кататься по городу на радостях. По тихим снежным улицам катался комендант, с ним рядом сидела комсомолка Вера, на них с любопытством смотрели прохожие, бабы с коромыслами и мальчишки: «Белогвардеец вернулся, худой черт стал, на радостях, что живой остался, свою домработницу катает… да… ну и ну…» В первый раз за две недели Аверьян не боялся, гордо подгонял своего иноходца по ухабистым улицам города. Но конь пошел опять лениво, увидел, что собственная конюшня оставалась в стороне, на каждом углу упрямо поворачивал к площади. Аверьян дергал вожжами, колотил кнутом по его похудевшей спине: «Куда? Я тебя, сволочь!»

На ухабах бросало Веру на Галанина, она невольно вздрагивала, старалась снова забиться в свой угол, сердилась замечая кривую улыбку: «Довольно, едем домой! У меня весь суп выкипит и потом нужно будет больше приготовить, я не знала, что вы сегодня вернетесь». Галанин внимательно смотрел как падали мягкие пушинки на платок Веры: «Смотрите как потеплело! Снежинки падают и тают. Вот одна запуталась у вас в ресницах… ей можно позавидовать. Но вы правы… Аверьян, нам довольно вашего хвастовства. Поворачивайте домой». За углом повернули к площади и на этот раз поехали очень быстро, иноходец, заметив, что взял свое, понесся вскачь, несмотря на вожжи Аверьяна. Ухабы бросали седоков друг на друга, соединяли их головы, одну в сером пуховом платке, другую в фуражке на затылок, руки невольно искали опоры и находили ее в прикосновениях, похожих на робкую ласку. У площади Галанин приказал остановиться, мельком посмотрел в большие сияющие глаза, где путались и таяли снежинки, выругал Аверьяна: «Ну и похвастался, нечего сказать, чуть в сугроб нас не вывалил. Не кучер, а черт знает что. Вези нашу Веру домой, да смотри мне, чтобы осторожно, а то я вас за ноги повешу. Спасибо, Вера, я этой прогулки не забуду!»

Сани двинулись к другой стороне площади, Галанин посмотрел им вслед, поправил фуражку и поднялся на крыльцо. Над ним висело низкое мутное небо, откуда мягким потоком валил большими хлопьями снег, неподвижно висело германское военное знамя и под ним также неподвижно стоял часовой с автоматом наперевес.

***

В своем кабинете Шубер распекал молодого человека: «Ага, вернулся! Давно пора! Я хочу вам задать один вопрос. Почему вы выпороли старосту Черикова? Вы опять за свое? Я вас спрашиваю еще раз: кто здесь комендант города, вы или я? Ну, я жду! Галанин улыбаясь оправдывался: «Вы, конечно. Но я выпорол этого негодяя за дело. Если бы вы были на моем месте вы сделали то же самое!» Шубер не дал ему объяснять, продолжал кричать: «Все равно, это не ваше дело. Вы должны были доложить мне о беспорядке, я бы расследовал и тогда бы решил сам. Это безобразие! Чтобы это было в последний раз. Но вы не думайте, что я остался перед вами в долгу. Вчера я закрыл ваше Райзо. Там у вас полная анархия! Я решил проверить, что они там делают, и представьте себе, что я там увидел? Во первых, никто не встал, когда я вошел. А эта женщина, заместительница Исаева, на мое замечание позволила себе сказать, что она не солдат, а агроном. Тогда я приказал всем убираться немедленно по домам. Ушли сразу все! Вы удивительно их распустили, Галанин. Я должен вам поставить это на вид».

Галанин смеялся: «Значит мы с вами квиты! Но я с вами согласен, вы правы, мои служащие в самом деле распустились и я их подтяну». Шубер успокоился, указал на стул: «Садитесь и рассказывайте все. От начала и до конца. Как вы там бегали босиком по снегу. Сапоги я вам прикажу выдать, солдатские! все таки это лучше, чем ваши валенки. Подождите… Рейнеке, бутылку коньяку и рюмки и поскорее». Галанин рассказывал, водил пальцем по карте: «Поездкой своей я очень доволен. Во первых, познакомился с моим районом, во вторых, проверил работу старост и мои запасы продовольствия. Положение лучше, чем я думал. Партизаны, конечно, их много и они хорошо вооружены. Сейчас нечего и думать, чтобы с ними покончить, но весной… у меня есть план, без потерь не обойдется, конечно, но, вот, посмотрите, здесь Озерное, а здесь болота, вот остров, здесь очевидно их лагерь. В Озерном у них хороший осведомитель, я, как будто, его знаю».

Долго спорили и рассуждали, склонившись над картой. Один старый с опытом, другой помоложе, легкомысленный, немец служащий великой Германии, у которого все было просто и ясно, русский изменник, служащий великой России, у которого все было сложно и туманно. Наконец, пришли к одному решению, Галанин посмотрел на часы: «Давно пора обедать, разрешите пригласить вас к себе. Котлярова, наверное, уже давно нас ждет. Между прочим, вы довольны ее кухней?» — «Готовит превосходно! Эти русские блюда прямо замечательны. Я даже потолстел в эти последние дни. И, между прочим, мой ревматизм замолчал, не знаю что помогло? Или то, что я бегал ежедневно к вам в канцелярию, или этот керосин… да, да, самый обыкновенный керосин. Ваша знаменитая Котлярова дала мне рецепт от ее матери… мазать перед сном больное место и накладывать повязку и принимать во внутрь по три капли. Средство варварское. Но мне не приходилось спорить, потому что боли были адские. Замучился! И, представьте себе, уже через три дня было значительное улучшение, а теперь чувствую себя превосходно, совершенно не хромаю. Хорошо! я принимаю ваше предложение. После обеда мы закончим наконец нашу партию, вернее я закончу ваш разгром! Что? У вас есть план! напрасно все, не забудьте, что ход мой!»

***

После обеда сели за шахматы и после упорной борьбы торжествующий Шубер объявил шах и мат: «Завтра после обеда предлагаю вам реванш. Все таки вы играете неплохо! Конечно, неправильно и неумело, но интересно. Из вас может выйти толк, при условии, что вы будете играть обдуманно и не будете торопиться. Хотя не думаю: молоды вы еще и опыта у вас нет!»

Галанин проводил его на крыльцо и в первый раз со времени их знакомства они расстались без крика, по дружески. Собираясь уходить в канцелярию, Галанин задержался на кухне: «Я хотел вам сказать, что я чертовски рад, что вернулся домой! Сегодня мне кажется, что я… полюбил… Я полюбил этого Шубера. Правда, он славный старик, при всей его ворчливости»: Вера покраснев, улыбнулась: «Правда, мне он тоже нравится… мне тоже кажется, что… я… полюбила».

Дома Вера помогала тете Мане по хозяйству, думала о многом. Думала о том, что Шубер и Галанин были не совсем плохие люди, если бы все немцы были такие, легко и весело было бы жить. Неожиданно пришел в гости о. Семен, в новой рясе, сшитой из немецких одеял. Вздыхая рассказывал о своем визите Галанину: «Да, был у него, конечно, все что я просил, дал, даже больше. Вместо обрата чистое молоко и масло. Ну-с, хорошо-с. Я его поблагодарил, хотел уходить, а он, нет, усаживает, папиросой угощает: «Я, говорит, о. Семен, многое о вас слышал и рад с вами познакомиться. Был у вас в церкви на службе, понравилось, только странно, что молящихся у вас нет. Такой прекрасный хор, превосходный регент, вы так проникновенно служите и никого. Кроме госпожи Павловой и двух, трех старых женщин. Чем это объяснить?» Я ему толкую: «Народ стал неверующий, ведь больше двадцати лет коммунизм. Выбили Бога из головы, дети некрещеные, в церквах не венчаются, хоронят как собак! Сказал и не рад, что этого коснулся! То такой веселый был, уважительный, а тут меня распекать стал: «Вы, говорит, о. Семен, значит плохой пастырь! ваш долг заставить народ снова вернуться к церкви, его увещевать!»

Увещевать! Да кого же я буду увещевать? Стены церковные? Или этого безбожника Иванова, или этих хулиганов, мальчишек, что мне служить мешают? Так ему и сказал кротко, говорю: пастырь я может быть и недостойный, да и не мудренно, ведь столько лет пастухом был, отвык, но уверен, что самый блестящий проповедник ничего не смог бы сделать в этой пустоте, — а он мне: «Все пустое, отговорки! Не хочет народ ходить — надо его заставить дурака! силой гнать его в церковь! загнать его туда, чтобы молился». Ведь такую несуразицу несет… заставить! понимаю… ничего не имею против, но какими путями и где же эту силу достать. А ведь Господь нас учил: «Будьте кроткими как агнцы!» а тут прямое насилие. Осторожно старался его вразумить: наша православная церковь, дщерь Христа, открыта для всех чистых сердцем, но насилие не подобает сему святому месту, нужно терпеть, ждать просветления умов!

Слава Богу задумался, ну думаю, уговорил сего гордеца, хочу опять уходить, уже успел до двери дойти, стал ее скоро открывать, нет, не хочет благоразумию внять, меня снова возвращает и чудно так, будто сам с собой говорит: «Ждать от этих дураков просветления умов, какая чепуха! Большевики силой закрыли церкви и расстреливали священников, народ подчинился и еще как! Через двадцать лет из народа богоносца сделали покорного скота. Владимир святой силой гнал их в Днепр креститься и топил их идолов, подчинились, крестились, молились новому Богу. Владимир Ульянов силой погнал их к безбожию, тоже покорились! Обоим удалось! И в обоих случаях было голое насилие. Почему же нам не удастся в третий раз повернуть колесо обратно? А, о. Семен? Тут ведь подумать надо. Действовать с плеча. Не хотят добром, мы с вами заставим их силой и принуждением. Ведь тут стоит только захотеть!»

Дал он мне папироску опять, закурили, я молчу, от удивления и страха язык отнялся, а он дальше меня мучить: «О. Семен, забудьте то что вы были двадцать лет пастухом. Вы теперь пастырь, один на целый район. Ответственность у вас велика перед Богом и вашим приходом. Ни одной минуты нельзя терять. Нужно действовать, возвращать к Богу неразумных». Хорошо, согласен, ничего не имею против, но как же, Господи! Ведь у меня нет никакой власти, они меня не послушают. И не могу по улицам ходить и горожан уговаривать. Пробовал уже на базаре, так засмеяли. Сказал ему это тихо и вразумительно. Нет, не слушает, рукой махает: «Засмеяли? Хорошо же, будут они у меня плакать дураки. Я их силой к вам в церковь погоню, увидите, в церкви места не хватит».

Ведь вот какая гордость сатанинская! Вижу, что у меня ничего с ним не получится, опять к дверям, а он меня за руку, опять к столу тянет: «Я, говорит, хочу чтобы вы отслужили торжественную панихиду после литургии по замученным рабам Божьим: Григория, Василия и Нины. Сегодня у нас вторник, значит в следующее воскресение. Запишите, чтобы не забыли, чтобы свечей было достаточно и чтобы хор не посрамил себя. О молящихся не беспокойтесь, будет полно!»

Дядя Прохор бросил сапог, который он чинил, на пол, открыв рот смотрел на о. Семена: «По Нине панихиду! Вспомнил значит, бедный Алеша!» Тетя Маня крестилась на икону: «Так он ее и забыл! Я как то его на улице видала, идет, задумался, а сам весь темный… А какой он сегодня вернулся, Вера? Тоже темный?» Вера покраснела, отвернулась к окну, смотрела как на нем таяли снежинки, вспомнила: «Одна из них запуталась в ваших волосах, ей можно позавидовать», и его прикосновения рук на ухабах, такие близкие глаза. «Нет, мама, лицо светлое, такое как летом!»

— «Светлое? И с чего бы это? Ведь там в районе, он был три раза в Озерном и Аверьян рассказывал, каждый раз был на могиле Нины, зубами скрипел и крестился. Прощенья, видно, просил, погубил ее, попросил прощенья и успокоился. Сейчас панихиду отслужит и примется за старое». Дядя Прохор защищал: «Ну и понятно! Ведь человек он живой, не может же он вечно по мертвой тужить. Дело житейское!»

— «Молчи, Прохор, все вы одинаковы, псы ненасытные!»

Когда о. Семен ушел, продолжала ворчать: «Ты, Вера, сегодня каталась с Галаниным по всему городу, все тебя видели. Это мне не нравится! Если ему все равно ославить честную девушку, то я этого не допущу. Да и ты сама! Где же это видано? Невеста… жених на войне, а ей и горя мало. С мужчиной чужим катается, когда жених на войне. Я от тебя этого не ожидала. Так его ненавидела и вдруг на тебе! На шею сама бросаешься и кому! Женатому старому человеку. И тебе не стыдно?» Вера с возмущением оправдывалась: «Молчите, как можете вы так говорить? Вы меня обижаете. Каталась? Да, пришлось. Принудил он меня, как мне не было противно. Ведь он меня силой заставил в сани сесть, как я ни отбивалась от него при всем народе. И мучилась!» Краснела все больше, лгать не умела и сама ясно в себе не видела. Смутно чувствовала, что говорила все таки правду. Сила непонятная, могучая, невидимая заставила ее сесть рядом с изменником и радоваться его близости.

Дядя Прохор помог ей защищаться: «И понятно! Разве такому противиться можно? Все равно на своем поставит. Силища у него какая. Вот наш город как его ругал, пока его не было, как ненавидел? А приехал, накричал, нашумел, кому то в морду дал и смотрите: даже Иванов, который его страшно ненавидел и над ним смеялся, присмирел. Нет, очень даже уважают. И вот теперь с церковью затеял. Не знаю как там получится у него, а только раз говорит, что полно будет, значит будет полно, все придут, тут никаких даже сомнений не может быть!»

Но тетя Маня не сдавалась: «Это все равно, не нравится мне это. Попалась наша голубка в когти ястреба и мы будем смотреть как он ее терзает и мучает? Она девушка неопытная, сама себя не понимает, а он — стрелянный воробей этим пользуется. Наше дело ее защитить и если ты, старый дурак, находишь ему оправданья, я нет. Не допущу! Ведь кончится чем? Нину помнишь? А ведь та была вдовушка, разбиралась в таких делах и все таки попалась. Я сама буду с ним говорить, пристыжу его». Вера смеялась и протестовала: «Такое подумаете, я его ненавижу. Никогда в жизни не позволю, пусть только тронет. Не беспокойтесь, я дала слово Ване и его сдержу, поскорее бы он вернулся». — «Да, поскорее бы, эта война проклятущая замучила нас всех. Может быть ты бросишь у него работу? Ведь особой нужды нет. Паек увеличили, корова вернулась, мой Прохор хорошо зарабатывает, где нибудь устроишься подальше от этого человека».

Вера подумала и согласилась: «Да, мне самой надоело! подождите немного, я сама только предлога ищу». Посмотрела на будильник, заторопилась идти, готовить ужин для Галанина, радовалась, что увидит его и одновременно сердилась и на него и на себя, не понимала себя.

***

А в пятницу было собрание агрономов и старост, съехавшихся со всего района. Галанин объяснял им мероприятия для успешного проведения весеннего сева. Еременко читал последние распоряжения с/х комендатуры. Удивительные новости! Районный агроном Исаев освобождался от исполнения своих обязанностей и для пользы службы назначался в Озерное. На его место назначался Павел Павлович Бондаренко, бывший помощник главбуха, а его заместителем агроном Озерного Наталья Ивановна Миленкова. Всем агрономам было приказано приступить к своим обязанностям на местах службы, кто боиться, может убираться куда хочет, Галанин не хотел у себя агрономов трусов! «Война! все мы слуги нашего народа и должны ему служить даже рискуя своей жизнью. К тому же у нас поставки в немецкую армию. Все плановые заготовки должны быть выполнены в срок. И чем больше посеем, тем больше останется нам самим. Ясно? Есть вопросы?»

Все было ясно, вопросов не было, разошлись и начали готовиться к новой трудной и ответственной работе под начальством белогвардейца, который видно шуток не любил. Исаев сдал Райзо новому районному агроному, явился к коменданту, чтобы с ним попрощаться перед отъездом немедленным в Озерное, его торопил сам Галанин. «Г. лейтенант, я вижу, что вы остались мною недовольны. Сознаюсь, что причин для этого у вас было много. Но я все таки прошу вас верить, что во всех своих действиях я руководствовался только и прежде всего благом великой германской армии. Я еду сегодня же в Озерное и будьте спокойны, ошибок у меня больше не будет». Галанин угостил его папиросой, услужливо дал огня: «Да, Исаев, к сожалению у меня не было выхода, население города относится к вам страшно враждебно. И, знаете, я не уверен, что тоже самое не будет с Бондаренко. Ведь тут в чем дело? Невозможно, почти невозможно, угодить сразу всем и недовольные всегда будут. Но ничего, работайте и, будьте уверенны, я вас поддержу во всех ваших благих начинаниях. Вам будет там трудно, но у вас есть там прекрасный и преданный нам помощник Станкевич. Все же, будьте осторожны! Берегите себя там ведь под носом партизаны».

Исаев гордо выпятил грудь: «Волков бояться в лес не ходить! Не беспокойтесь, буду жив и мы еще с вами увидимся». — «Я в этом не хочу сомневаться», криво улыбнулся Галанин: «До свиданья, Исаев, попутный вам ветер. Гейль Гитлер!» Он проводил нового агронома Озерного до дверей кабинета, вернулся к столу, перестал улыбаться и задумался: «Как он сказал, что мы еще увидимся! как будто пригрозил. Странный и опасный человек! Нет… крыса, опасная, злая крыса… бежит к волку… теперь мы посмотрим, когда начать… уничтожить их обоих!»

***

Вера только что кончила убирать спальню Галанина и вернулась на кухню, когда вдруг не постучав вошел Исаев. Торопился, говорил прерывистым шепотом, оглядываясь на закрытую дверь: «Товарищ Вера, я уезжаю в Озерное, вы наверное уже знаете, меня туда выгнал Галанин. И я рад… я работаю вместе с папашей, товарищем Соболевым. Молчите и не перебивайте, у меня нет времени все объяснить, скажу только, что здесь в районе я исполняю задание партии. Папаша нуждается в медикаментах, лекарствах, у него там тиф и раненые. Люди умирают без медицинской помощи, я уже туда послал, что мог, с Настей, Этот белогвардейский гад перехватил. Настя погибла! Теперь на вас крепко надеемся мы все, мне нельзя, я под подозрением, буду уезжать из города на мосту обязательно обыщут, попадусь глупо и погибну. Вам же доверяют и у вас есть пропуск. Приходите к доктору Минкевичу, от него получите уже приготовленные пакеты, доставьте их в Парики и там передайте колхознику Михаилу Янушкевичу, остальное уже вас не касается, он передаст дальше! Ясно? Тише… кто то идет…»

Вошел Еременко, удивился увидев Исаева: «Вера Кузьминична, комендант просит вас принести ему шахматную игру, у него в канцелярии Шубер, хотят сыграть. Желаю вам успеха, г. Исаев. Жалею, что вы уезжаете. Вы такой интересный собеседник. Помните как мы ловили друг друга?» Исаев тряс его руку и смеялся: «Ловили? А м. б. мы оба были искренни. Своими самыми сокровенными мыслями делились? Оба за родину болели?» Еременко побледнел: «Вы шутите?» — «Нет… я ведь вас понял и оценил по достоинству. Вы с нами и мы с вами увидимся скоро и, наверное, в другой обстановке, до свиданьица!» Исаев ушел вместе с Еременко, в дверях небрежно бросил Вере: «Значит, я на вас расчитываю, я передам моему другу о вашем согласии нам помочь». Вера с трудом прошептала: «Постараюсь!» и весь остальной день ходила как в тумане, все время слышала свистящий шепот Исаева: «Там тиф, раненые, люди умирают без медицинской помощи».

Вспоминала зверства партизанов, смерть Нины, замученных старост и агрономов, брошенных в трясину болота полицейских и опять прислушивалась к назойливому шепоту: «Настя погибла… на вас надеются все!» Настю она знала и любила и невольно представляла ее смерть… за родину. За родину сражался ее Ваня, за родину гибли лучшие люди Советского Союза, за родину стоял Исаев и Соболев. Были зверства, но эти зверства были с обоих сторон. Кошмарный конец еврейской общины, смерть партизан пытаемых огнем, героическая смерть Медведева. Во всем этом были виноваты немцы с их Галаниным. Но Галанин был неплохой человек, она видела, как он любил русских и им помогал, с ней он был добрый тоже и внимательный. Ни разу на нее не накричал, сам себе сапоги чистил, обращался с ней как с равной… у нее кружилась голова… люди умирали без помощи, на нее надеялись, их надежды она оправдает — это был ее долг, долг русской девушки.

Вечером в кровати она все рассказала тете Мане. Та сначала страшно перепугалась, потом согласилась с ее доводами: раз люди умирают без помощи, значит надо им помочь. Кому? все равно, все перед Господом одинаковые грешники и русские и немцы и другие народы. Помочь можно, если нет опасности.

Но опасности не было никакой. Парики были недалеко, доверие Галанина, полиции и немцев полное. Все можно передать и без всякого риска, под предлогом навестить знакомую учительницу. Так все и было: у Минкевича в больнице получила Вера два мешка лекарств и перевязочного материала, взяла отпуск у Галанина, который сразу ее отпустил, только дал в провожатые Еременко. Мост проехали без помех, немецкий унтер офицер, увидев знакомую подпись Галанина на пропуске, даже не посмотрел на мешки, прикрытые соломой, и приказал стащить в сторону рогатки, улыбаясь козырнул на прощание. В Париках, пока Еременко ходил со старостой по колхозным хлевам, Вера без труда нашла угрюмого молчаливого Янушкевича, передала ему мешки и пошла к своей подруге по Вузу.

После обеда вернулась домой и весело напевая готовила ужин озабоченному Галанину. Слушала его рассеянно, полная радости, что так удачно исполнила свое первое задание помощи партизанам. — «Смотрите, Вера, в воскресенье чтобы ваш хор не ударил лицом в грязь, будут многочисленные критики». — «Не беспокойтесь, было бы кому слушать!» Галанин хитро прищурился: «Слушать будет весь город! Шубер сегодня вывесил объявление у городского управления, советую вам его прочесть, впрочем я могу вам его сказать на память. Слушайте: «В воскресение состоится торжественное богослужение, после которого будет отслужена панихида по всем гражданам района, замученных партизанами. Присутствие всех жителей города обязательно! Виновные в нарушение этого приказа будут наказаны со всей строгостью законов военного времени». А? Что вы на это скажете?»

Вера пожала плечами: «Самоуправство, насилие над свободой совести! Разве можно заставить людей силой молиться?» — «Еще как! вы увидите сами!.. Что это вы там пели, Вера? Мотив красивый, мне кажется, что я его где то слышал, может быть по радио. А ну-ка, спойте еще, возьмите вашу гитару, ведь знаю, что вы, когда я в канцелярии, играете и поете. Не стесняйтесь, я с удовольствием вас послушаю». И Вера усевшись на диване, играла и пела:

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек.

Я другой такой страны не знаю,

Где так счастлив был бы человек!

Пропев помолчала, потом спросила с любопытством: «Нравится вам?» Галанин задумчиво посмотрел на дымок папиросы: «Мотив очень нравится, но содержание насквозь проникнуто фальшью и ложью. Оно лжет стараясь убедить людей Совдепии в счастливой жизни, которой нет. Сейчас нет этого счастья. Они будут счастливы, когда освободятся от власти коммунистов. А сейчас они тянут свою лямку и думать о счастья им нет временя. Они думают о пятилетках, о выполнении и перевыполнении своих обязательств, вообще черт знает о чем, но только о невеселом. А мотив замечательный и голос у вас, Вера, тоже неплохой! Спойте же еще что нибудь!» И Вера пела вполголоса, пока убирала со стола и украдкой смотрела на своего коменданта. Чувствовала все таки себя перед ним виноватой, как будто была недостойна доверия этого изменника. И сердилась на себя, стараясь прислушиваться к шепоту Исаева, которого почему то теперь не было.

Когда вернулась домой сказала тете Мане: «Я все таки у него останусь, со мной он хороший! К тому же летом уезжает. Теперь уж навсегда. Я слышала как он говорил об этом с Шубером. Не нужно с ним говорить ни о чем. Он меня не тронет, не обидит. А я думаю только о Ване. Он герой, сражается за родину и я помогаю ему здесь. И мне легко делать это только оставаясь в комендатуре!» Тетя Маня ей верила и соглашалась, а Вера радовалась сама не зная чему. Тому, что помогает Ване, или тому, что остается вместе с изменником!

***

В субботу утром пришел о. Семен, чтобы окончательно условиться с дядей Прохором и уточнить панихиду: «Ну как, Прохор Иванович, подготовились?» — «Не беспокойтесь, батюшка, довольны будете. Ведь панихида что? песнопения самые простые». О. Семен вздохнул: «Ну, тогда с Божьей помощью. Со своей стороны я еще раз повторил. Ведь с тех пор, когда в двадцатом году поминал усопших, не служил панихиды, забывать стал основательно». Он помолчал и снова вздохнул: «Был я сегодня у господина Галанина, чтобы еще раз о всех деталях условиться. Все уточнили… сначала литургия, при чем многая лета господину Адольфу Гитлеру согласились сократить. «Не надо этого, говорит, все равно у вас ничего не получается, не хотят петь ваши певчие, один только бас старается». Хотел ему объяснить, как и почему ничего не получается, прекратил сразу… «да, да, вы правы. Ясно, если бы он императором Германии был, было бы конечно благолепно, а то господин какой то, нет нужной торжественности, не надо, забудьте это и потом, знаете, немцам это совершенно неинтересно, они иноверцы и в ваших молитвах не нуждаются». Ну-с, хорошо, согласен, ничего не имею против, но за кого то молиться мне надо. Кому же я многолетие возглашать буду? И опять быстро разъяснил: «Возглашайте, говорит, нашему христолюбивому воинству, и баста. Все будут рады и немцы и русские. Я буду думать, что вы за немецких солдат молитесь, а что будут думать молящиеся мне наплевать!»

Тоже ясно, хотя несколько сомнительно. Что же подумает мой церковный староста. Ведь заметит он, что я на сей раз пропустил господина Гитлера и намекнул на нечто весьма сомнительное. Рассказал ему о тех трехстах евреях мучениках, которых вы меня поминать заставили по моему незнанию, о том, как на меня за сие Иванов разгневался, и вот теперь еще и это недоразумение с многим летом. Галанин, оказывается, ничего про ваши поминания не знал, очень хмурился, но потом меня успокоил, сказал, что Иванова он прижмет так, что тот на меня и не пикнет. Ну-с хорошо, все мы с ним выяснили, хотел я прощаться, а он меня опять задерживает, требует, чтобы тарелочки приготовить для пожертвований, собрания сих серебреников на нашу бедную церковь. Да… так вот я и думаю, что мысль он нам дает верную, молящиеся при таком терроре будут, нужно кого нибудь назначить, чтобы собирать, на вас надеюсь, укажите мне человека бессребреника».

После долгих споров обратились оба к тете Мане за советом, но она только руками замахала: «Отстаньте, не мешайте мне, у меня и так голова кругом идет!» Пекла просфоры, сотни маленьких пресных хлебцев, с молитвой, качала головой: «Не знаю, хватит ли? Ведь народу будет тьма! Весь город! Полицейские по домам ходют и людей пугают, чтобы все явились и больные немощные удостоверение от доктора Минкевича принесли иначе не поверят гадам. Приказ от Шубера самый строгий! Кто не подчинится, не придет молиться, тех постреляют на Черной балке и дело с концом. Утром сегодня стали в большую очередь у больницы, а потом быстро разбежались, бояться стали, что за симуляцию еще пытать будут. Ох, Пресвятая Богородица! заболталась я тут с вами, кажись подгорать стали!»

Вытаскивала из печи готовые, вкусно пахнущие просфоры, внимательно их рассматривала и крестясь раскладывала на чистых полотенцах. Не подгорели, как раз в меру испеклись! О. Семен и дядя Прохор, сойдясь наконец на выборе бессребреника, в тревожном раздумьи пили водку.

***

С раннего утра весь город был на ногах и в то время как оба коменданта сидели в канцелярии городской комендатуры и доигрывали партию в шахматы, через двойные рамы окон доносились частые и беспорядочные удары колотушкой в чугунную доску у церкви. Полупьяный церковный сторож, которому Галанин дал вперед за труды бутылку водки, приложился к ней натощак и теперь старался звать в церковь молиться… и по улицам пошел народ, сначала нерешительно в одиночку, потом маленькими группами по два, три человека. Женщины в праздничном, дети бежали в чистых пальтишках и новеньких лаптях и валенках. Потом повалили вдруг тучей. Заполнили церковь, маленький двор, всю площадь под липами и растеклись по улицам и переулкам.

Мороз был все таки опять большой, хотя солнце светило ярко и даже как будто грело. Люди стояли молча, мужчины поснимали свои шапки ушанки, женщины в пуховых платках, с любопытством смотрели и ждали. Полицейские обошли в последний раз опустевшие улицы, поймали колхозников, приехавших, как всегда, обирать горожан, погнали их, как есть с их санями полными салом, мясом и рыбой, к церкви, догнали до толпы, приказали с саней слезть, шапки снять и приготовиться молиться. Подчинились, попривязали коней к заборам и деревьям и начали пробиваться в толпе, чтобы хотя что нибудь увидеть и услышать потом дома в лесу рассказать новости.

Нажимали на баб и детей маленьких локтями работали и понемногу вперед пролазили. Шепотом с упрямыми, которые их не пускали, переругивались: «Посторонись, леший, чего стоишь, задом солнце загородил!» Их не пускали и огрызались: «Куда прешь! Здесь тебе не колхоз… город. Тоже нашлися! Где полиция? Чего она смотрит? Не пускай их, товарищи! А ну, дай я этому гаду в морду заеду! Держи его!» Так дальше и не пустили. Полицейские потные и важные, восстанавливали порядок: «Тихо, не шевелись никто. Все равно никто ничего не увидит и не услышит. До церкви далеко! Уже давно креститься начали и вы тоже самое делайте, темнота. А то мы вам поможем!»

В церкви служили торжественную литургию. Маленькое полутемное, душное и холодное помещение, с облупленными старыми стенами, с тусклыми давно не обновленными иконами, озаренными колеблющимся светом тоненьких восковых свечей, было заполнено толпой молчаливой и недовольной. Служил колхозный пастух Герасимов, пел хор сапожника Павлова, где вместе с шефом полиции ясно были слышны голоса коммунистов Столетова и Котляровой. В центре церкви, в единственном небольшом свободном пространстве стоял высокий с/х комендант, белогвардеец Галанин, немного позади него переводчик из заграницы Еременко.

Люди, мужчины, дети и женщины стояли вокруг, внимательно наблюдали и следили за тем, кто их силой загнал, они ведь знали, что не Шубера была эта затея, а Галанина, в это давно забытое и ненужное помещение. Следили и ему подражали. Крестился он, крестились люди его поколения и постарше, неумело старались делать это те, кто никогда не крестился. Старались и не знали толком куда сначала класть сложенные вместе три пальца, сначала на живот и лоб и плечи или наоборот, последние весело и совсем не так, крестились дети. Наклонял он голову, то же движение, более легкое делали остальные, сначала близко стоящие, потом другие в церкви, во дворе, на улице, на площади в переулках, до самых отдаленных, где тесной стеной стояли и наперегонки молились колхозники из леса.

Громким шепотом, оглядываясь на полицейских, испуганно друг другу объясняли: «Пастух Герасимов махает ладаном, белогвардеец крестится, а что поют коммунисты не понять, что-то по своему неразборчиво, но красиво! так красиво, что лучше чем по радиоконцерту. Что же это такое получается!» Другие перебивали громче: «Тихо, пастух говорит речь!» Старичек со спутанной рыжей бороденкой внушительно поправлял: «Батюшка, о. Семен, говорит проповедь, согласно канона!». — «Канона… Такое скажет!» — «Обожди, а он, что? неужто наш белогвардеец его дурака слушает?»

После проповеди долго опять молились, крестили свои животы и наклоняли головы… и потом случилось самое неожиданное, начали петь громко с чувством и очень даже разборчиво многая лета… нашему христолюбивому воинству. Сразу поняли все, смягчились в сердцах своих и умилились: «За наших ребят молятся, за их крестолюбивых! Смотри как у них весело и убедительно получается». И уже никому не подражая, без всякой задней мысли, без стыда за исполнение этой неприятной обязанности, крестились, молились и плакали, вспоминая о своих сынах, братьях и мужьях и женихах, умирающих на далеких фронтах и здесь в лесу за свои семьи и свой район. Люди пожилые и старые молились спокойно и уверенно, молодые неловко, но от чистого сердца. В церкви слушали торжественное пенье певчих, под умелым руководством дяди Прохора, на площади и на улицах и переулках невольно представляли себе ход службы в их бедной заброшенной церкви, вспоминали свои молодые годы невольно связывали свою молодость с этим богослужением и смутно жалели и грустили о безвозвратно ушедшем.

А потом, как то совсем незаметно, перешли к панихиде. Начали молиться об упокоении души рабы Божьей Нины, раба Божьего Григория и отрока Василия и о других рабах и рабынях, имена же их, ты Господи веси, за всех погибших в братоубийственной войне. Молились теперь совсем по настоящему, не обращая внимания не только на белогвардейца, но и на соседей. Крестились и жалели и смутно чувствовали себя виноватыми перед теми первыми, за которых молились, а некоторые женщины, те самые, что дегтем ворота домика Нины мазали и своих мальчишек бить стекла подстрекали, даже горько плакали от острой жалости и раскаяния. Как то сами собой стали на колени вокруг белогвардейца, подальше к дверям, на паперти на площади, на улицах и переулках. Становились прямо коленями в мягкий, холодящий снег, вспоминали погибшую веселую красавицу Нину Сабурину с Васькой, ее кратковременную любовь к белогвардейцу и ужасную смерть и еще раз жалели и плакали горько.

Потом скоро кончилась служба, шли к кресту за Галаниным, удивлялись, что он, немецкий офицер, целует крест и руку пастуха и делали то же самое, те, кто был в церкви. Остальные, довольные, что были далеко стали расходиться. Просфоры давно порасхватали. Стоили они всего на всего один рубль, были белые, хорошо пропечены и вкусно пахли, совсем как пряники в доброе старое время. 600 штук разошлись по карманам девок и детей, довольных этому неожиданному лакомству. К большому удивлению и негодованию старых людей: «Ведь эти маленькие хлебцы-просфоры освященные. Их подавать батюшке надо с записками о здравии вас дураков и за упокой. Он из них частицы вырезывать должен, и только потом остатки забирать можете и с молитвой натощак кушать. Нехристи проклятые Богом!»

Не слушали этих мудрых людей, смеялись даже и бежали по домам. Торопились к своим саням и колхозники! Влезть в толпу было хотя и трудно, но все же можно, и даже силой молиться заставляли, труднее было пробиться обратно, как будто нарочно, не пускали и опять ругались теперь после церкви, даже с матерными словами. Насилу удалось с просьбами и покорными уговариваниями выбраться на свободное солнечное место к саням. Вздохнули с облегчением, увидев знакомые лошадиные морды, но присмотревшись, ахнули и не теряя времени побежали в полицию со своими колхозными жалобами. Поняли сразу почему не пускали назад сразу после окончания церковной службы, даже смеялись над ними. Сани оказались пустыми, очищенными в доску… ни сала, ни птицы, ни мяса, ни рыбы, даже сено сперли городские воры. Остались одни голые доски и голодные, сразу как то похудевшие и грустные кони. Поехали прямо в полицию, нагонять своих ходоков. Но там, вместо того, чтобы помочь разобраться в положении, измываться даже стали: «…а вы чего оставили сани без присмотра, сами виноваты, нужно было рядом стоять и смотреть в оба. Народ ведь у нас голодный, разве он от такого соблазна удержится? Ни за что!»

Объяснялись: «Нас молиться вы же сами гнали, приказали с саней слезть и шапки снять, а потом нас окружили и обратно не пускали как мы их гадов не умоляли. Нарочно, сволочи, задерживали, пока другие чистили… помогите поймать, ведь далеко не могли убежать. Сено: по сену легко будет найти, даже сено сперли, лошади с голода дохнут!» — «Дело ваше, ищите сами, у нас нет времени такими пустяками заниматься, туды сюды бегать. Мы люди военные, воюем с врагами!»

Так ни с чем и ушли, и уйдя поняли, что наверное и, полиция проклятая, эта власть новая, помогали ворам тащить, да наверное и сами тащили, во всяких случаях сено, следы которого очень даже ясно около полицейского участка по снегу были понакиданы. С горя напились пьяные, благо самогонку на санях не оставили, по запазухам держали. Погнали голодных коней обратно в лес, по дороге, пьяные, делились впечатлениями и кричали: «Петруха, а что там Герасимов, пастух, кричал? Какую проповедь батюшка держал?» — «Хо, хо, хо! Говорил он про мытарей и харисеях… значит, мытари, простые и смирные, пойдут прямиком в рай, а харисеи гордые, в штанах бархатных, туды их мать, напрямик в ад!» — «Га, га, га! значица так… очень даже понятно, один в рай, другие в пекло, будто это самое еще существует!» — «А кто ж его знает, мобуть и есть». — «Да ну, мобуть и есть! Ну хорошо, а если так… то есть есть, то кто же мы, куда нас?»

— «Конечно же прямиком в рай, мытари мы, а те — фарисеи гордые, воры городские прямо в пекло, мать их в рот!»

— «Правильно, га, га, га, и полицию вместе с ним!»

С такими разговорами и криком доехали домой, продолжали пить и дальше, уже не зная почему? с радости или горя. Рассказывали лесным жителям городские новости: «Наш то белогвардеец службу служил по своей любовнице. Всех силком в церковь загнал и коммунистов петь заставил. Ничего, пели, очень даже чувствительно. На колени даже все стали, они в церкви на коврике, а нас полиция заставила прямо в снег становиться коленки простуживать. Но все таки его перехитрили, за наших бойцов многая лето, благим матом кричали, а пастух наш, Герасимов, по канону речь рассказал, очень даже точно пальцем в небо попал… нас мытарей пожалел, а тех, воров городских, ругал последними словами, и даже харисеями. И правильно! обобрали они нас гады в чистую, а полицейские, что наше сено перли им жа и помогали и с ними делились пока нас за шеи держали. Ну погоди, мы свое возьмем, когда в другой раз поедем.

Только теперя не в воскресенье, а в будни, ученые мы тоже стали!»

***

После службы Еременко собрался идти к Павловым. Там собирались все друзья на поминки. Поминки по Нине устраивала тетя Маня. Он прошел к Галанину в кабинет, передал приглашение: «Павловы просят пожаловать в гости на поминки по Сабуровой, будут все ваши знакомые, Шаландин, Столетов…». Но Галанин отказался, извинился, что должен ехать на МТС, около него Аверьян пачкал пол талым снегом: «Можно ехать, господин комендант. Мой иноходец подлец застоялся. С нетерпенья целую яму перед крыльцом копытом вырыл».

Галанин надел фуражку, натянул тулуп, попрощался с Еременко: «Вы, Еременко, не торопитесь домой, и Вере скажите, чтобы не приходила сегодня, я как нибудь сам обойдусь». Уехал Галанин по солнечным улицам, где по тротуарам гуляли с полицейскими и немецкими солдатами городские девушки.

У тети Мани за обильной едой и выпивкой делились впечатлениями гости. О. Семен, важный и торжественный, благословил трапезу, блаженно улыбался: «Мысль господина Галанина была самая верная. Молились грешники! сам видел как молились и плакали. Сошла таки на них благодать Божия. Покаялись! Ведь сколько было! Весь город! Все колхозники! Никто не безобразил и все крестились, хотя и не совсем по православному. Велики дела твои. Господи! И тарелочный сбор удался просто великолепно. Шутка сказать, десять тысяч сорок два рубля и пять тысяч немецких марок собрали, не считая тех, что в карман себе совали. Теперь пойдет и еще как! Церковь отремонтирую, иконы поправлю, паникадило новое куплю, съезжу сам в областной. У меня планы, планы, голова кружится. Господи, благодарю тебя, что сподобил меня дожить до просветления умов. Выпьем по единой!»

Дядя Прохор тоже потирал руки: «Наконец то и меня все оценили. Весь город и колхозники меня и мой хор слушали. Стоят рты пооткрывали. Вот это другое дело, когда чувствуешь что тебя ценят понимающие люди. Пьем на радостях! Вера, что задумалась? пей же!»

Пили много. Грустная Вера рассеянно слушала веселый говор, она видела перед собой церковь полную народа. Посредине толпы стоял в немецком мундире высокий худой человек с далекими грустными глазами. Один, в небольшом пустом пространстве. И ей казалось, что этот изменник родины был страшно одинок и очень несчастлив среди всех этих людей, согнанных насильно сюда в церковь. Поэтому ей было немного жаль его и грустно, что он не пришел на поминки. Тогда она дала бы ему понять, что он не один здесь в городе, что она понимала его и жалела. И потом без него было все таки скучно.

Воспользовавшись общим весельем, она проскользнула к себе в комнатку, достала из ящика комода его фотографию, которую оставила ей Нина отправляясь на смерть в занесенное снегом Озерное, положила ее на стол рядом с фотографией Вани и внимательно смотрела на них обоих, сравнивала. Одни простой славный, с открытым ясным взглядом, инженер-изобретатель, в настоящем красный командир, сражающийся за родину, Другой, сложный, загадочный, рабочий эмигрант в прошлом, в настоящем немецкий офицер — изменник родины. Один был ее товарищ на жизненном пути, к которому она чувствовала большое уважение и дружбу. Другой непрошенный пришелец, которого она одновременно боялась и к которому ее влекло неудержимо и страшно.

Она, вдруг, в самом деле испугалась, поскорее спрятала подальше фотографию Галанина и вернулась к столу, чтобы дослушать длинную речь тети Мани: «Да, он был сегодня самый разнесчастный, я подмечала, что ему было нелегко молиться за несчастную усопшую… мучился, что ее погубил… упокой, Господи, ее прегрешения!» — «Вольные и невольные», добавил о. Семен. Помолчали, будто еле уловимое дуновение прошелестело над головами живых.

***

Поздно вечером Галанин вернулся и удивился, когда увидел, что Вера ждала его с ужином: «Вы, Вера, разве Еременко вам не сказал, что вы можете сегодня не приходить! Мне просто неловко, что я заставил вас так долго меня ожидать!» Вера рассердилась: «Еременко говорил, а я все таки пришла. Если вам неприятно мое присутствие и я мешаю, я могу уйти!»

Галанин закурил папиросу… «Конечно не мешаете, как раз наоборот! Мне что-то не по себе сегодня, и одиночество просто неприятно. Садитесь, не нужно никакого ужина, меня угостили МТСовцы прекрасными щами, не такими хорошими как ваши, но все же я поел с удовольствием. Вот так… А теперь, расскажите мне все о Нине, о ее жизни, все что она пережила в мое отсутствие до ее бегства в Озерное. Остальное я знаю. Расскажите подробно, ведь вы были подругами…».

И Вера рассказала ему все… Когда кончила было совсем поздно. Галанин долго молчал, потом начал говорить о другом. О МТСе, и состоянии с/х машин, о трактористах, о своих планах на весну: «Кончу посевную кампанию, м. б. еще увижу как убирать хлеб будут и уеду. Я знаете, хотел бы вернуться сюда после войны, даже себе в Париках домик присмотрел, хочу его купить и Иванов обещал оформить. Я люблю ваш район, Вера, ваш лес и реку Сонь. Хотел бы здесь дожить свою жизнь как простой крестьянин, пахать и сеять… чего вы смеетесь?» — «Так, какой же из вас колхозник? Вы умеете только приказывать и пороть старост!» — «Вот как! плохого же вы обо мне мнения! А ну-ка улыбнитесь еще раз… Вы так хорошо улыбаетесь!»

***

«Любимый город, ты можешь спать спокойно И видеть сны и зеленеть среди весны!»

Весна пришла неожиданно. Растопила снег по песчанным буграм, обнажила лес, совсем сквозной на бледно голубое прозрачное небо, в одну ночь сломала лед на Сони, которая вздулась и затопила низкий городской берег, окопы, бункера и укрепления и вплотную подошла к домам на окраине. Мост исчез, как будто его и не было, его разрозненные балки и доски той же ночью, когда стонал и крушился лед поплыли вниз по течению Сони, в Березину, и дальше в Днепр, по направлению к Черному морю. Только одинокая сторожевая вышка показывала на то место, где еще вчера люди переходили на тот берег в лес; стаи птиц летели день и ночь с юга, опускались на лес и неумолчно властно кричали о конце зимы. В лощинах еще держался рыхлый мокрый снег, а горки дымились легким паром и стало так тепло, что люди сразу поснимали свои тулупы и валенки, стали, вдруг, худыми и легкими и широко улыбались, поднимая свои бледные лица к голубому далекому небу, по которому вперегонки бежали прозрачные пушистые облака.

Девушки легкие и нежные перестали походить на маленьких неуклюжих медведиц, показывали свои русые светлые головы с блестящими как звезды глазами и смеялись манящим загадочным смехом, желанные и стройные в пестрых ситцевых платьях. В лесу дороги просыхали быстро, были они песчанные, покрытые мокрым прошлогодним листом и по ним весело поворачивались колеса телег, оставляя за собой четкий мокрый след, болота стали снова топкими и непроходимыми, защищая подходы к острову, где грелись и подсыхали на солнце партизаны. И для них лютая и долгая зима осталась, наконец, позади.

Пережили ее трудно, с болезнями, голодом и холодом. Тиф разрядил ряды храбрых бойцов, многие умерли, остальные медленно поправлялись, набираясь сил для возобновления борьбы с сильным и жестоким врагом. Из евреев осталось только двое, худой, вечно кашляющий, заросший бородой и пейсами Красников и толстый крепкий Хацкин, прибежавший из Минска. Остальные легли отдыхать в легкую песчанную землю во главе с председателем горсовета Судельманом, заболевшим тифом после неудачной погони за Галаниным.

В землянке товарища Соболева, сырой и темной, сидели за столом сам папаша, похудевший и постаревший и приехавший к нему с докладом Исаев. Склонившись над картой района, оживленно разговаривали. Говорил больше Соболев, а Исаев поддакивал и одобрительно качал головой: «Вот какие дела, товарищ Исаев. Кончилось наше зимнее сиденье, еще недели три отдохнем, наберемся сил, поставим на ноги выздоравливающих и двинемся в путь. Здесь нам делать нечего, ожидается новое наступление немцев, они сосредоточивают крупные силы к югу от Орла и до Азовского моря, скоро здорово ударят. Мы обязаны помочь Красной армии в этом новом страшном испытании… ударить по коммуникациям немцев, расстроить доставку боеприпасов и подкреплений. Вот вам железная дорога, вот дороги, по которым движутся эти орды. Вот здесь, отсюда двести километров сосредотачиваются силы товарища Везпалова. Мне приказано усилить его отряд моими бойцами, туда же спешат отряды подброшенные самолетами… дадим перцу этим гадам, увидите. А тут, что нам делать? район глухой, лежит в стороне от всех дорог и с стратегической точки зрения — ноль. Да и действовать здесь трудно, колхозники совершенно отсталые в политграмоте, город тоже не оправдал ожиданий! Живут настоящим обывательским днем и интересуются больше своим пайком и коровами. Патриотизм советский им неизвестен, на нашу агитацию никак не реагируют, своих агрономов не выдают, а немцев даже хвалят, в особенности этого белогвардейца Галанина.

После войны нужно будет обратить на этот район особое внимание. Виноват во всем, конечно, товарищ Медведев, во первых, не разоблачил во время врагов народа, во вторых, недостаточно следил за политическим воспитанием трудовых масс… и вот вам результаты: сам погиб и нам осложнил задание. Впрочем и мне с моими веселыми тоже трудно, ведь и они политически отстали. Разве я не вижу, что ими руководит жажда мести, а не большевитская беспощадность! и получается, что веселые мстят за свой колхоз, а евреи за свой кагал. Мстят с излишней жестокостью. А эти зверства, бессмысленные и беспощадные только отталкивают от нас и ожесточают народ. Нельзя нам походить на немцев, нужно оставить им роль мучителей. Мы же должны уничтожать их и их слуг без излишней театральной жестокости и пыток… пуля в затылок по большевитски! А вот остановить их не могу, слишком уж стервенеют, как доберутся, приходится смотреть сквозь пальцы Ну ладно, а что у вас нового, Исаев?»

Исаев не торопясь свернул из газетной бумаги козью ножку, прикурил от огня печки искусно вмазанной в стенку, подумал: «К сожалению мало утешительного. Колхозники начали весенний сев по плану, стараются сволочи! Этот Галанин их подхлестывает обещаниями и поблажками, и нужно ему отдать справедливость, ведет он свою линию с удивительной ловкостью. С ними миндальничает, самогонку пьет и все время агитирует. Напирает главным образом на единоличное хозяйство. Обещает еще этим летом колхозы уничтожить и поделить всю землю между колхозниками, а те дураки уши развесили и радуются. Я с ними иногда говорю, стараюсь им доказать преимущества коллективного хозяйства, осторожно, конечно. Куда там! Слушать не хотят, кричат: «Хотим как раньше, до коллективизации, сами на себя работать!» В городе та же картина. До приезда этой сволочи все было прекрасно. Ведь во время зимнего штурма города почти все готовы были поддержать. За исключением нескольких немецких шлюх и двух-трех агрономов, попа, Столетова и семьи Павлова, все хватались за топоры и дубины, а теперь… Стоило ему вернуться, возвратить этих проклятых коров, увеличить паек, открыть дешевые столовые, прижать Иванова, и все пошло ко всем чертям! Все послушны как овцы. А наши коммунисты! Этот гад Столетов ездил вместе с ним в район и стрелял по партизанам. Котлярова служит у него домоработницей и чистит ему сапоги, наверное недалек тот день, когда ляжет с ним спать. Оба поют в церкви. Кстати о церкви, ведь после этой комедии с панихидой все тоже переменилось. Поп потирает себе руки, каждое воскресение церковь полна… я видел там даже ваших партизанов, которые тоже свечки там лепят. Образовался церковный комитет и Галанин вместе с этим ослом Шубером помогает ему продуктами и вещами.

Осенью обещают открыть школу с обязательными уроками Закона Божьего и объединяют русских с немцами. Дошло до того, что устроили русско немецкий вечер! Вы себе представляете этих Фрицев, танцующих с русскими девушками? Выступление по-очереди немецких и русских артистов. Немецкое «Лили Марлен» и русское «Вдоль по улице метелица метет!» А потом гомерическое совместное пьянство. В то время когда на фронте снова напряженное положение и наши бойцы, мужья и братья этих шлюх умирают за родину и за Сталина. И эта сволочь Галанин! Всегда пользуется случаем, чтобы вести пропаганду против советской власти, всегда старается доказать, что Россия и народ одно, а советская власть и коммунисты другое. Будет советская власть уничтожена, немцы уйдут и будет рай на русской земле, вернутся красноармейцы домой, не будет ни помещиков, ни коммунистов, все люди братья и т. д. мир тишина и благорастворение умов.

Ведь вот гад, на что бьет! И удивительней всего, что ему верят эти дураки! ура кричат, ладони себе отбивают, даже те кто до войны коммунистами были. А с тех пор как над полицией снова царское знамя повесили, ведь добился же своего у Шу-бера! совсем все с ума сошли. Великая Россия, видите ли, возвращается! Правда, говорить он — мастер, откуда то язык, понятный для нашего района нашел и видно сам в свою брехню поверил».

Исаев бросил окурок в печку, грубо выругался: «Ведь вы знаете, товарищ Соболев, эта сволочь самая опасная здесь! Хуже всех немцев с их Шубером и Шульце. Он совершенно разложил народ и в городе и колхозах». Соболев внимательно, не перебивая слушал, долго молчал, потом встал: «Да это верно! Он самый опасный здесь и я сам об этом часто думаю. Его нужно убрать, во что бы то ни стало, пока я еще здесь. Но как? В городе его шлепнуть — нечего и думать, слишком его охраняют и немцы и русские, в районе его колхозники берегут, до сих пор, несмотря на мои старанья, неудалось его застукать. Всегда во время его предупредят и он уходит… тут нужно иначе. Может быть вы мне поможете».

Исаев хитро улыбнулся: «Есть два человека, которые могут нам помочь: комсомолка Котлярова и… новый переводчик Еременко, тот тоже белогвардеец как и Галанин, но всей душой за нас, настоящий советский патриот. Я с ним недавно опять говорил, только и мечтает как к вам перебежать, ненавидит немцев не меньше чем мы. Он мог бы помочь! Или Вера Котлярова. Она уже помогла вам с медикаментами, не может быть, чтобы отказалась помочь!» Соболев почесал бороду: «Вера Котлярова… но вы сами мне говорили, что она может скоро стать его любовницей. Скажите, а как он к ней относится?» Исаев зло смеялся: «Я один раз подсмотрел как он на нее смотрел… как кот на сало…!» — «Вот как? а она?» — «Не могу понять, иногда мне кажется, что она его ненавидит, а иногда…» — «Тогда оставим ее и обратим внимание на вашего Еременко, помогите ему, если нужно, перейти к нам, перед тем как ему дать это задание, я должен сам на него посмотреть!»

Потом говорили о другом, о снабжении партизанов молоком, мукой и мясом, уже уходя, Исаев спросил: «Да, между прочим… этот Иванов. Он ведь попрежнему для нас старается. Еще больше, с тех пор, как поп по приказу Галанина убрал его с должности церковного старосты. Он все беспокоится, гарантий просит, что не тронем его, когда наши войска вернутся, или партизаны займут город. Просил вас еще раз заверить в своей преданности!» Папаша весело смеялся, провожая гостя до сторожевых постов у моста: «Ага, испугался! Ничего… обещайте ему все что он захочет. Он нам еще будет полезен. Вернемся — тогда будем говорить по другому. Все вспомним и все взвесим, и его хлеб соль, и роль его в предательстве товарища Медведева… и другое. Это ведь ничем не искупишь, а пока что… пусть гад старается».

Было тепло, по весеннему весело чирикали птицы, на подсохшей теплой земле группами сидели партизаны, чинили рваную одежду, истоптанные сапоги, плели лапти, играли в карты. Провожали ласковым взглядом своего начальника и Исаева, весело шутили: «А что, тов. Соболев, не пора ли нам погулять, руки, ноги чешутся?..» Соболев им дружески улыбался, но молча проводил Исаева до моста, где его ждала оседланная лошадь, торопился вернуться в землянку, чтобы слушать последнее сообщение по рации. А Исаев ехал шагом по знакомой дороге, три километра конь шел проваливаясь по зыбкой почве пока не стал на твердый песчанник у заброшенного лесничества. Дальше ехал рысью лесом и к вечеру вернулся домой в Озерное. Жил он с товарищем Таисией в большом доме колхозника Егорова, которого вместе с внуком и дочкой казнили недавно партизаны. Перевез сюда всю свою мебель из города, кресло и письменный стол раввина, расстреленного немцами и полицией. Жил неплохо.

Галанин редко бывал дома, наступило время пахоты и он часто выезжал вместе с Бондаренко и механиком Эйхе в колхозы, возвращался вечером, а часто проводил ночи в гостях у старост. Всю работу в с/х комендатуре взвалил на плечи Кирша и Еременко. Аха окончательно прикрепил к электро станции, кожевенному заводу и винному. Вечером усталый выслушивал их доклады и довольно улыбался: «Молодцы! старайтесь и дальше так, я вами доволен, и надеюсь вы будете довольны и мной. Вами, Еременко, я особенно доволен! Я знал, что эта работа вас увлечет, чертовски рад».

Но в то время как он старался убедить Еременко в своей радости, смотрел он на сконфуженного Еременко строго и неприязненно. Однажды, приехав, против своего обыкновения, рано и один, воспользовавшись отсутствием Веры, Галанин вызвал к себе на квартиру Еременко. Давно к нему присматривался, прислушивался к его едким замечаниям, вечерами в постели подолгу смотрел в темноту и старался понять. После неприятного вчерашнего разговора с Шульце решил, наконец, с ним серьезно поговорить. Начал не сразу. Принес из кухни бутылку водки, два стакана, сам нарезал колбасу и огурцы, усадил Еременко за стол против себя, налил по полстакану водки, чокнулся и выпил. Улыбаясь смотрел, как Еременко морщась закусывал: «Никак не можете пить не закусывая. Берите с меня пример. Я пью редко, но зато метко. Закуска, это пустое. Только хмель прогоняет. А нам он как раз и нужен. Ведь вы может быть уже заметили, что например, французы и немцы, не пьют вино или их водку, а смакуют, ценят букет вина, его выдержанность, не знаю еще что! Нам же русским на все это наплевать! Мы ценим другое — хмель. Мы пьем, чтобы быть пьяным, чтобы потом в пьяном виде говорить глупости, которые у нас на уме. А затем, когда за эти глупости нас к ответу притягивают, начинаем пугаться и отговариваемся тем, что мол ничего не помним!»

Еременко покраснел: «Это вы меня имеете в виду, г. лейтенант?» — «Да, вы угадали, вас, Еременко! Вот в чем дело: мне все это не очень приятно говорить, но я должен вас предупредить по дружески. Если вы не можете собой владеть в пьяном виде — бросьте пить, или, если не можете не пить, то пейте в одиночку, или же, пейте со мной, с человеком, который вас понимает и не побежит на вас доносить!» Галанин налил еще водки, чокнулся и выпив продолжал: «Одним словом, вернее многими неприятными словами, вот в чем дело: не знаю и не хочу знать, с кем вы там пили, но какая то сволочь из ваших собутыльников побежала к Шульце и на вас донесла, что вы страшно ругали немцев, хвалили Сталина и восторгались геройством партизанов. А Шульце и рад, на пишущей машинке эту чепуху отстукал и мне эту гадость приноднес. Конечно, я его на смех поднял. Сказал, что все это знаю и за вас ручаюсь. Даже больше, что я вам сам поручил сделать эту провокацию, чтобы выяснить настроения среди русских! Убедил его! Он этот донос порвал и обещал вас по этому поводу не беспокоить… Вы пьете еще?»

Еременко мрачно кивнул головой и выпил третий стакан водки налитый услужливым Галаниным, трясущейся рукой долго ловил колбасу. Галанин внимательно смотрел на его опущенную голову: «Да вы это так близко к сердцу не принимайте. Все это пустяки, повторяю, я это замял, но меня беспокоит очень другое. Ваше поведение мне не нравится… Я вижу как вы сторонитесь ваших сослуживцев немцев, а это мешает работе. На прошлом вечере, когда господин Шубер поднял бокал за здоровье Гитлера, вы сделали вид, что не расслышали и продолжали говорить с Бондаренко. К счастью никто кроме меня этого не заметил, все немцы были пьяны, а Шульце в особенности! К чему эта демонстрация? Кому и что вы докажете этим вызовом? Я должен вам заметить, что вы, как военный переводчик, присягали Гитлеру, следовательно, если вы поступились совестью один раз, одним глотком водки вы бы не подавились! Наконец, вчера я узнал, что, несмотря на мой приказ, вы продолжаете есть у себя, а не за общим столом с зон- дерфюрерами. Что это значит? Тут мне все непонятно. Наверное потому, что я слишком мало обращал на вас внимания, потому что все время был очень занят. А ведь понять я вас должен, и мне должно быть это нетрудно. Ведь мы оба эмигранты, бывшие белые воины. Если в мелочах мы можем расходиться, то в основном мысли у нас должны быть одинаковы, а именно: борьба до окончательного уничтожения коммунизма в России. Не так ли?»

Еременко поднял голову и посмотрел в упор на Галанина, зло засмеялся, показав белые ровные зубы: «Как раз наоборот, в главном то мы с вами и разошлись навсегда… да, в главном и хотя мы оба эмигранты, думаем мы по разному. Вы смеетесь! Можете, но смешного здесь очень мало. Вы, Галанин, служите немцам не за страх, а за совесть, вы думаете с их помощью добиться свержения Сталина и не видите, вернее не хотите видеть, что немцы несут с собой не освобождение народа, а рабство в тысячу раз хуже, того воображаемого рабства, которое вы нашли у большевиков. Немцы пришли колонизировать вашу великую Россию, истребить все лучшее непокорное, оставить рабов и кнутом заставить их работать на избранную расу! И что мы с вами сейчас делаем? Мы — изменники, при помощи своего знания этого проклятого языка, помогаем им поработить наш народ». Еременко опять выпил лишнее и говорил то, что уже давно его мучило.

Галанин слушал его внимательно, не перебивая и смотрел в окно на бледно голубое весеннее небо. Когда Еременко, наконец, задохнувшись, кончил говорить, снова налил стаканы и чокнулся: «Выпьем… вот так… да… много вы говорили, обо всем этом я сам часто думал и, дурак, мучился, но перемучился и вот к какому выводу пришел. Я не изменник, ни с юридической точки зрения, ни с моральной. Юридически я не изменник, потому что никогда не был подданным Советского Союза. Я начал воевать с этой сволочью в Петербурге, продолжал эту борьбу на юге, сначала с Корниловым, потом с Деникиным и наконец с Врангелем. Потом покинул родину, потом большевики меня лишили подданства, хотя я никогда их подданным не был. Все равно, и я бесподданный продолжаю с ними борьбу теперь вместе с немцами, потому что они все время пока я был за границей продолжали мучить и уничтожать мой народ. Морально я считаю себя поэтому обязанным помочь моему народу сбросить с себя это проклятое иго. Где здесь вы умудрились найти измену? Успокойтесь не мучайте себя и служите честно тем, которые нам помогают это иго свергнуть, ибо без немцев этого мы никогда не добьемся. Ну что? Убедил я вас?»

Еременко внезапно с бешенством стукнул кулаком но столу: «Нет не убедили и попомните мое слово, этот народ, который вы стараетесь так освобождать раздавит вас и всех, кто с вами, как вредных и опасных насекомых!» Галанин встал и подошел к Еременко, который побледнев, тоже встал: «Что не ожидали?» — «Нет не ожидал! Вот что, прежде всего успокоитесь и возьмите себя в руки и не стучите кулаком по столу. Здесь я хозяин и я один могу это делать. И потом, будьте уж до конца откровенны! Говорите правду и не виляйте! Если вы так думаете, то с какой целью вы сюда приехали? Саботировать нашу работу в тылу? Тогда не советую, замечу, повешу!» — «Я приехал помочь моему народу!» — «Но каким же образом?»

Еременко молчал, Галанин подошел к окну смотрел как над полицией на весеннем ветру полоскалось русское трехцветное знамя, выцветшее на солнце, подозвал Еременко: «Смотрите, наше русское знамя, которому служили верно наши предки и которому вы изменили, Еременко! Изменили тоже нашим павшим боевым соратникам, погибшим в боях против большевиков. Теперь я понял, наконец, почему вы приехали сюда. Что же, посмотрим… Я вас не выдам и вас не арестую, я вам даже дам возможность поскорее уйти к вашим партизанам. Помогу! Чтобы у вас слова не расходились с делом. Но помните одно! Попадетесь мне в руки, не ждите пощады. А теперь убирайтесь! И не пейте, раз не умеете держать язык за зубами, трепло несчастное!» — «Господин лейтенант, я не позволю!» — «Я вам не позволю… Молчать! Советую не выводить меня из терпенья, иначе я буду говорить с вами иначе! Вон!»

Еременко повернулся и вышел на кухню, где столкнулся с испуганной Верой, кивнув головой выбежал на крыльцо. Галанин, который шел за ним, удивился: «Вы, Вера? Когда вы вернулись?» Вера смущенно улыбнулась: «Уже давно…». — «Уже давно! Значит вы все слышали!» Галанин схватил ее за руку потащил в столовую, усадил на диван: «Вот что, вы ничего не слышали… вернее вы должны молчать, чтобы никто не знал об этом скандале! Этот идиот поставил меня в ужасное положение. Главное чтобы никто не знал!» Вера с удивлением посмотрела на расстроенного Галанина: «Не бойтесь, я буду молчать, только я хочу вас просить, не наказывайте Еременко, ведь он не виноват, что так думает!..» — «Вот, вы всегда такая — просите пощады для виновных. Тогда… теперь… хорошо, не накажу, хотя признаться его нужно, по крайней мере выпороть! Черт с ним! Но скажите, Вера, неужели вы считаете, что он прав, и я в самом деле изменник?» Вера подумала и ответила дипломатически: «Нет не прав, вы в самом деле с юридической точки зрения им быть не можете!» — «Ну вот, слава Богу, хоть вы можете рассуждать логически. Спасибо, Вера!»

Вера удивилась и всю ночь, когда просыпалась, а просыпалась она часто, думала за что ее благодарил Галанин. Наконец уже под утро поняла, что несмотря на все свои ухищрения Галанин не мог не мучиться и попрежнему был страшно одинок в своей борьбе с самим собой!

***

На другой день Галанин остался в городе и с утра работал в своем кабинете, прислушиваясь к разговору с посетителями в приемной. Он молча подписывал бумаги, которые приносил ему мрачный Еременко, бросал односложные замечания и рассеянно читал служебную почту, которую доставили из городской комендатуры. Было и частное письмо от Розена, который делился с ним своими переживаниями: «Я не скучаю, дорогой Алексей, не скучаю потому что работы много и, кроме того, потому что влюблен теперь уж окончательно. Она божественна, я от нее без ума и, каюсь, начинаю в ее объятиях забывать, что я женат и что у меня есть дети. Брюнетка с огненными глазами и с телом как у античной богини, словом, я погиб? А ты? неужели до сих пор живешь монахом? Тебе ведь легче заниматься этими глупостями, так как ты почти свободен!»

Галанин улыбнулся, представляя себе Розена в объятиях голой брюнетки, потом задумался и вздрогнул когда прочел конец письма: «Неприятная новость — наша Шурка исчезла сегодня утром. Искал ее по всему городу поднял на ноги нашу и русскую полицию, безрезультатно. Пропала без вести. Говорила она мне часто, что хочет поехать к тебе! Но я, помня твою просьбу, ее отговаривал. Вот я и думаю, м. б. она у тебя? Тогда сообщи немедленно. А пока желаю тебе всего хорошею, не скучай… летом наверняка поедем опять воевать, а пока торопись жить и брать от жизни все, что она может тебе дать. Бери пример с меня. Твой Эмиль фон Розен».

Последняя новость была, в самом деле, неприятная. Конечно, ей стало скучно жить среди немцев и она вернулась к своей прежней бестолковой жизни. Напрасно он не взял ее с собой, когда получил назначение, ему не было бы скучно и за ней бы присмотрел. Потом пришел Шаландин со своим докладом. «Тут один наш человек сообщил, что мало их там осталось, каких нибудь сто человек, остальные передохли. Если я возьму с собой сто полицейских, а вы уговорите Шубера дать хотя бы пятьдесят немцев, всех прихлопнем. Одну дорогу мы уже знаем прямо на мост, а другая идет от Озерного через болота вброд. Это нужно будет еще определить… найдем, тогда ударим, а?» Галанин кивал головой: «Обязательно. Удивительно, что до сих пор нам не удалось найти эту дорогу, ведь знают некоторые жители Озерного… да и их староста. Все отнекиваются. Между прочим, этот Станкевич! Знакомая морда! Где то я его видел, но где? не могу припомнить…»

Шаландин рассмеялся: «Неужели забыли? Помните, когда вы его поймали с жидом Херцом? Вы его еще приказали выпороть!» Галанин вскочил: «Неужели Савка?» — «Он самый, ваша порка пошла ему впрок. Стал прекрасным старостой! в пример всему району и партизанов не боится. Живет себе в Озерном и в ус не дует!» — «Да… и в ус не дует… Вот это мне как раз и не нравится. Не нравится мне, что он живет в самом опасном месте и все время чистым из воды выходит. Я у Шульце прочел все его показания. Сведения о численности партизанов, их вооружение и фамилия папаши. Но эти сведения до сих пор не проверены. Относительно папаши, мне наплевать кто он: Соболев или Лисицын. Об его налетах Савка сообщает только тогда, когда партизаны уже учили, после того как они убили наших зондерфюреров и полицейских, после убийства семьи Егорова, никогда раньше не предупредил ни жертв, ни нас. И это мне совсем не нравится… все мрак и неясности, а что если наоборот? если он этим бандитам служит, а нас, дураков, за нос водит? но рано или поздно я его поймаю и тогда… Когда вы отправляете на Озерное вашу разведку?»

— «Часа через два, едут на подводах! Самые отчаянные головы с Жуковым останутся там денька два». — «Хорошо с ним я пошлю Еременко».

Когда Шаландин ушел, Галанин вызвал к себе Еременко, объяснил ему задание: «Значит вы поняли… войдите в доверие к Станкевичу, напейтесь с ним, скажите ему, что вы хотите перейти к партизанам и попросите его помощи. Если он попадется на удочку, арестуйте его и гоните сюда, я с ним дальше сам объяснюсь! До свиданья, я на вас надеюсь и хочу верить, что ваши вчерашние слова не были сказаны серьезно и что вы все таки теперь опомнились, забыли всю эту ерунду?» — «Нет, все помню, готов все повторить!» — «А? ну что же… Тогда вы должны помнить и то, что я вам говорил: я вас туда к ним сам отправляю, подумайте еще раз серьезно о той непоправимой страшной глупости, которую вы собираетесь сделать, взвесьте все, за и против, и поступайте согласно вашей совести, и если вы мне измените все таки, перейдете к ним, не попадайтесь мне в руки… поймаю — повешу!»

Галанин в окно наблюдал, как Еременко садился в телегу рядом со Степаном Жуковым, в своем штатском пальто и шляпе, как телега повернула на улицу вниз к новому мосту, построенному на месте старого, унесенного половодьем. Провел рукой по глазам, подошел к двери и открыв ее посмотрел в приемную. Кирш с уныло висящими усами тщетно пытался объясниться со старостой Париков, здоровенным детиной с лицом скопца. Староста размахивал руками и просил: «Ты меня пойми, немецкая душа, у меня коров много, а бугаев нет! Кто же их, коров, крыть будет, я что ли?» Кирш кивал радостно головой: «Я… я…» — «Га, га, га… ты? Ну куда тебе? Вы совсем дохлый! надорвешься! ведь у меня их, не считая трофейных, сорок две! А? Сорок два раза».

Галанин вошел в приемную, уселся на место Еременко: «Еременко уехал на два-три дня. Сегодня, Кирш, я буду за переводчика… ну начинайте и помните, вы проявляете инициативу и решаете, а я только перевожу». Когда Вера пришла звать Галанина на обед, остановилась в недоумении на пороге. В приемной было полно народу: старосты из Париков, Лугового, Холмов, с совхоза Первого мая, заместитель районного агронома Миленкова, миловидная молодая женщина с розовыми щеками и смеющимися карими глазами. Потный Кирш, закручивая свои падающие усы распоряжался: «Скажите им, что я решил так: староста совхоза Первого мая, дает своих двух бугаев взаимообразно старосте Париков. Когда бугаи кончат крыть, вернуть обратно». Галанин послушно и точно переводил, обращался за советом к Милен-ковой. Она, стараясь быть серьезной, и краснея, смотрела прямо ему в глаза: «Я об этом еще не думала, дайте мне немного времени, чтобы уточнить положение».

Галанин переводил. Кирш потел, старосты ругались, потом все смеялись… была весна, тепло, весенний сев в разгаре, работа спорилась… и поэтому всем радостно!

***

За обедом Галанин был по прежнему веселым, шутил с Верой и хвалил ее стряпню. Пообедав, курил, усевшись на диване, слушал как на кухне возилась Вера, потом ее позвал: «Вера, замучил меня сегодня Кирш со своими бугаями. Как подумаю, что снова должен ему переводить, тоска берет! Да к тому же, мне нужно после обеда идти к Шульце, он позвал меня на ужин, потом м. б. буду играть в шахматы с Шубером. Вот я и думаю… сам Кирш с этими старостами не сговорится, поэтому хочу вас просить, быть у него эти несколько дней переводчицей, а я буду есть у Шубера, он давно меня просит, хочет меня отблагодарить за ваши обеды, понятно, вы ничего не будете терять и здесь ничего не будете делать, сам управлюсь. Платить буду как переводчику, соглашайтесь!»

Вера колебалась: «Не знаю, я ведь плохо знакома с с/хозяйством, и не в совершенстве владею немецким языком, м. б. не сумею». Но Галанин настаивал: «Сумеете. Это ведь просто переводить, помните как тогда летом мне, точно и скоро. После двух часов начинайте. Уверен, что вашей работой буду доволен, даже если ваши переводы будут немного вольные, как тогда летом!» Он внимательно посмотрел в ее смеющиеся глаза: «Да… даже буду рад! Ведь знаю, что будете нас немцев дурить в пользу русского населения. Что же, дурите, это будет неплохо и я буду доволен!»

Когда Вера уходила, нагнал ее в дверях, взял крепко за плечи и повернул лицом к себе. Долго смотрел в серьезные, серо зеленые глаза: «Вера, что я хотел сказать… помните тогда, когда вы меня ударили за Сталина. Вы ведь меня ненавидели, за то, что я был изменником. Я с тех пор не переменился, все тот же, а вы? я по старому ненавистен и вы меня терпите как неизбежное зло?» Вера смутилась, осторожно освободилась от его рук легким, гибким движением: «Нет, я много об этом думала, потом, когда вы уехали… раскаивалась. А потом, вы ведь меня спасли своей неправильной характеристикой. Разве я могу вас после этого ненавидеть? И потом, теперь… вы меня не обижаете… считаете за человека и сапоги сами себе чистите. Все это мне… меня очень трогает… нет я вас не ненавижу, даже больше, вы совсем не плохой человек… все…»

Так стояли они оба близко лицом к лицу. Он большой худой, уже стареющий человек, она гибкая и нежная, напоминающая собой весну, которая смотрела на них в открытое окно, и как будто увидили друг друга в первый раз такими близкими и одновременно страшными этой близостью. Вера внезапно закрыла лицо руками и опрометью бросилась из столовой, пробежала кухню, вышла на крыльцо и задохнулась от какого то неведанного ею раньше чувства счастья, подставив солнцу свое пылающее огнем лицо. А Галанин продолжал стоять на месте, он смотрел перед собой и не видел стен тесной комнаты. Перед ним был весь мир и в центре его Вера. Жизнь и пробуждающаяся весна. И он смотрел как зачарованный на картину слишком поздно пришедшего счастья и шептал с чувством неизъяснимой острой тоски и грусти: «Какое несчастье! Какое большое несчастье, слишком поздно…»

***

Девочка подросток убрала со стола, оставив бутылку коньяку, рюмки и печенье. И взгляд ее был недетский, нечистый и тяжелый. Шульце посмотрел на нее искоса: «Ты иди домой, Лена, сегодня ты мне не нужна, завтра придешь и меня разбудишь, теперь уходи!» Когда Лена ушла, Галанин зевнул: «Вижу, что вы не скучаете, господин Шульце, забавляетесь с девочкой!»

Шульце самодовольно улыбнулся: «Да, от нечего делать, люблю, знаете девочек, есть в них что то, что одновременно возбуждает и трогает! Ну, а теперь, когда мы одни, можно поговорить как следует по дружески Я, знаете, Галанин, вас очень уважаю и даже перед вами преклоняюсь. Вы — человек храбрый и прямой, за словом в карман не полезете, в обиду себя не даете, и организатор замечательный. Я ведь за вами потихоньку наблюдаю, как и за всеми впрочем. Признаюсь, по началу я не был вами доволен, вы мне казались подозрительным, тем более что вы по происхождению все таки русский наполовину». Галанин улыбнулся: «Ну и что же? присмотрелись?» — «Да, присмотрелся и скажу прямо изумился! Не ожидал, что столкнусь здесь с таким незаурядным человеком. Русского у вас почти ничего нет, хотя и немецкого мало. Вы — человек новой, национал-социалистической формации, призванной к жизни нашим гениальным фюрером. Ведь одно удовольствие смотреть, как вы здесь этими рабами командуете. Или как вы вертите этим славным, но, между нами говоря, недалеким Шубером. Ваши поездки по району, эта история с коровами, и бои с партизанами, ведь все это проведено замечательно, я вам здесь прямо аплодировал. Ваше здоровье!»

Шульце, как всегда вечером, был пьян, болтлив, шумно оживлен: «Да, вот и крест у вас железный. Первой степени! Это ведь замечательно! А у меня до сих пор самой паршивой медали нет. А ведь моя работа не менее опасная чем ваша и много более ответственная. Ведь страшно подумать что было бы с городом и районом, если бы не я! Вы знаете, сколько врагов нашей родины и фюрера я уже уничтожил? 420 и это еще далеко не конец! А их разоблачить, допросить и ликвидировать вовсе не так просто как реквизировать ваших коров или чинить тракторы. И заметьте я один! совершенно один. Раньше был Кугель, который мне все таки немного помогал, но его убили. Сейчас мне прислали Ратмана, немца из Риги. Этот не только не помогает, но только мешает мне. Во время допросов дрожит как баба. Да вы его знаете, он мне рассказывал что вместе с вами познакомился у Шубера также и с вашим Аверьяном. Неужели вы не раскусили его заячью душу?»

«Ратман, в прошлом учитель и толстовец, мне нравится, но конечно, его место не в полиции, а скорее где нибудь в интенданстве». — «Вот видите! Я уже написал рапорт с просьбой его убрать и прислать на его место мужчину. Да вы пейте, будет мало еще принесу!» Галанин посмотрел с любопытством на красное лицо собеседника, тщетно стараясь поймать его бегающие глаза: «Да я с вами согласен, работа у вас в самом деле чрезвычайно ответственная, ведь только подумать, а если вы вдруг ошибетесь и расстреляете невинного, ведь от этого с ума сойти можно». Шульце остановил его движением руки: «Ошибиться я не могу! Я никогда не нанесу удара раньше, чем соберу все необходимые улики. Хотите, я объясню весь механизм моей работы? Ратмана сейчас нет, канцелярия пустая, идемте!» Шульце встал, пошатнулся и схватился рукой за стол, засмеялся пьяным смехом: «Ведь вот что удивительно! Пью страшно много так, что ноги отказываются служить, а голова совершенно ясная, яснее, чем когда не пью. Чудеса! Ну, идем!» Вместе с Галаниным он прошел в темную прихожую, порывшись в кармане, достал ключ и отпер маленькую массивную дверь, повернул включатель. Похлопал по шкафу, который стоял рядом с письменным столом: «Вот здесь, Галанин, все, весь район и город, немцы и русские. Но не думайте, что у меня все население и весь гарнизон! Это лишнее. Но все видные люди и все подозрительные, живые и мертвые, все мои агенты, все здесь».

Он отпер шкаф, повыдвигал ящики с аккуратными картотеками, папки с бумагами, с любовью похлопал по ним рукой: «Вот тут они все голубчики со всеми их слабостями и преступлениями. Вот, Галанин, допустим вы пришли ко мне за справкой, кто подозрителен в Париках. Я беру этот ящичек и начинаю читать… Алексеев, Кондратьев, Шумилин и т. д. Вы спрашиваете в чем заключается вина этого осла Кондратьева? Прекрасно… я беру уже другой ящичек ищу его дело и читаю, что он натворил. Чрезвычайно просто! То же самое и с доверенными людьми, только тогда я беру другую картотеку, но те же цифры и те же указания». Галанин смотрел с удивлением на радостное лицо Шульце: «Никогда не думал, что это так просто и интересно». Шульце самодовольно потирал свои костлявые потные руки: «Да, но это все таки плод упорной и кропотливой работы. Подождите я принесу еще коньяку. Пить так пить».

Пока Шульце ходил за новой бутылкой, Галанин с любопытством и брезгливостью рассматривал кабинет Шульце, заметил на стене висящую резиновую палку, невольно сморщился, снова внимательно посмотрел на зев шкафа и подумал о том, сколько людей и не подозревали, что они классированы и находятся на очереди у этого маниака. Вздрогнул, когда за спиной раздался смех Шульце: «Что заинтересовались? вижу. Но, мой дорогой, относительно немцев не скажу вам ничего… я принес большие стаканы, эти рюмки только губы мажут. Пьем… так… что же касается русских, к вашим услугам, рад даже вам помочь! Что вы хотите, например, знать?» Галанин зевнул: «Хорошо, дайте город… подозрительных!» — «О, этих много, вот видите какая пачка, начинаю».

Он монотонно вычитывал фамилии, ничего не говорящие Галанину, который смотрел на его длинные пальцы с коротко остриженными ногтями и вспоминал их пожатие холодное и скользкое. Насторожился и прислушался: «Котлярова Вера, б. учительница». Остановил движение пальцев: «Вот как! Котлярова! Это интересно! Ведь она служит у меня горничной, а с сегодняшнего дня заменяет переводчика Еременко. Можно мне узнать ее прегрешения?» — «Конечно, посмотрим… номер ее 38. Ищу этот номер, нахожу и читаю… 22 года, комсомолка, была в дружеских отношениях с Медведевым, в скобках: повешенным Галаниным. Дальше: невеста красного командира, в церкви отказываемся петь многая лета фюреру. Все это, конечно, не так важно, принимая во внимание ваш отзыв о ней Шуберу, но вот дальше: немцев ненавидит, мечтает о возвращении большевиков. Это немного хуже. Дальше: 25 февраля отвезла в Парики два мешка с неизвестным содержимым, колхозник, которому она их передала, был нами застрелен при оказании сопротивления во время ареста, мешки исчезли. Это уже совсем плохо. Но мы узнали, что мешки она получила от доктора Минкевича и… это навело меня на некоторые выводы. Вот пока и все, как будто достаточно для того, чтобы ее арестовать. Но я решил пока подождать: во первых, она вела себя превосходно во время сдачи города вам, во вторых, за нее стоит горой Шубер. Подождем еще немного. Я уверен, что я ее рано или поздно поймаю и тогда уж не выпущу, как в первый раз. Вот увидите! Выпьем за ваше!»

Галанин залпом выпил свой стакан, засмеялся: «Браво, Шульце. Я тоже в этом уверен! Я, знаете, тоже с ней очень осторожен, многое в ней мне не нравится, но пока молчу и слежу». Шульце потер свои мокрые руки, хрустнул пальцами: «Правильно, если вы в свою очередь что нибудь заметите, сообщите. А пока что, пользуйтесь девочкой… она красивый бесенок, одни ноги чего стоят! Ну, ну, не краснейте, не смущайтесь, я ведь понимаю, это дело чести. Дэр кавалир гэнисст унд швэйгт! молчу, молчу, выпьем!»

Галанин дрожащей рукой налил стаканы выпил свой снова залпом, помолчали, Шульце посмотрел искоса на Галанина, быстро отвел глаза в сторону, начал сильно заикаться: «Послушайте, у меня к вам просьба. Вы сами заметили, что работаю я не за страх, а за совесть. Но вот беда: до сих нор нет ни одной награды. Я говорил по этому поводу с Шубером, но старик, как всегда упрямится. Для того, чтобы написать рапорт, ему нужно, видите ли, чтобы я показал свою храбрость в какой ни-будь экспедиции. Что же, я согласен… я не трус! Хочу вас просить! Шаландин мне говорил, что вы собираетесь вместе с ним громить партизанов. Так вот, возьмите меня с собой. Конечно, не на передовую линию, я буду где нибудь в стороне. Пока вы с ними не кончите. А потом вы напишите соответствующий рапорт и подадите Шуберу… и все».

Галанин смеялся: «Вот как? отчего же, я с удовольствием. Будьте покойны, получите железный крест!» — «Спасибо, вы замечательный человек, я вам этого не забуду! И знаете, в благодарность вам, я оставлю в покое эту Котлярову, при условии, что вы сами ее призовете к порядку. Продолжайте вашу любовь!» — «Если вы будете так говорить, я отказываюсь исполнить вашу просьбу. Да, она моя любовница, но ни в коем случае не щадите эту большевичку. Вы ее арестуете, когда она мне надоест, а это будет очень скоро!»

Шульце схватил Галанина за руку, потащил его к окну, куда смотрели сумерки зимнего вечера: «Вот это я понимаю! Вы правы, для нас, немцев, долг прежде всего. А этих баб ведь достаточно. Только выбирай! У меня тоже было нечто похожее на ваше приключение. С одной дочерью царского поручика. Мы любили друг друга, ужасно, безумно! А чем все это кончилось? посмотрите туда, в сторону Черной балки, по направлению лип. Там она гниет. А почему? Почему? Черт вас побери! Потому что я немецкий офицер, исполнил свой долг и погнал ее вместе с ее раввином и всеми остальными жидами сдыхать как собаку!»

Шульце выругался по русски, витиеватым площадным ругательством, вернулся к столу, взял стакан, расплескивая золотую жидкость, лил ее мимо рта по подбородку. Снова подошел к Галанину, который продолжал смотреть на голубоватый снег площади, хитро моргнул: «Да, дорогой мой, с тех пор я много передумал, обо всем. О жизни и смерти, о женщине, о так называемой любви. И знаете, что я вам скажу? Все это ерунда! Ерунда на постном масле! Все одна слизь! Подождите, давайте сядем, не перебивайте меня и слушайте новую философию, философию Карла Шульце. Да, о чем это я? Нужно выпить… так, ага. Ну, слушайте! Итак, все — слизь. Начнем сначала. Что такое любовь и в чем ее наивысшее наслаждение? В трении слизистых оболочек, губ, половых органов! Дальше… высшая точка наслаждения. В чем она заключается? В выделении и соединении слизи, женских и мужских половых органов. От соединения этих слизей рождается жизнь. Зародыш живет и растет в слизи матки. Ребенок рождается в кровавой слизи. И тогда человек начинает думать, мучается и радуется! Что это? Что это, я вас спрашиваю? Это продукт работы слизистой оболочки серого вещества мозга, который тоже представляет собой студень, слизь. И когда человек сдыхает, что из него получается? подумайте и скажите. Не знаете? Он не знает. Ха, ха, ха! Вонючая слизь, в которой ползают серые слизистые трупные черви. Черт вас побери! Неужели вам все это нужно разжевать и положить в слизь вашего рта. Неправда ли, моя теория гениальна? Выпьем же по этому поводу! Ура!»

Галанин решительно отодвинул свой стакан и встал, взял фуражку. Шульце его удерживал: «Куда же вы? Еще только десять часов! Ну что я буду сам делать? Ленка ушла, вернется только завтра, впереди страшная длинная ночь… Останьтесь, выпьем и я вам расскажу как Ленка меня будит, куда целует!» — «Нет, мне пора! Завтра рано вставать, много работы. Итак, я вам сообщу когда мы поедем, а пока советую лечь спать и не думать об этой дурацкой слизи… ведь так чего доброго, с ума сойти можно!»

Шульце провожал, хватаясь руками за стены и стулья, смеялся идиотским смехом: «А может быть я уже спятил, а?» — «Может быть, во всяком случае вы близки к этому! Бросьте пить, пока не поздно. До свиданья, не провожайте меня и идите спать!»

Галанин шел по сонной площади, ежился от какой то физической и душевной тошноты, с отвращением сжимал кулаки, думая о Шульце. О его слизистом мире. Потом начал думать о Вере, многое вспомнил и о многом задумался, больше всего думал о мешках, которые она отвезла от Минкевича в Парики. Потом думал о Еременко, о том, что тот, наверное, перейдет к партизанам, его нужно будет поймать и все таки повесить. Дома в столовой зажег свет. На столе под белой салфеткой был ужин, холодное мясо и хлеб, около записка от Веры: «Ждала до десяти часов, не дождалась и ушла. Кушайте на здоровье! В. К.»

Долго смотрел на детские строчки и опять ежился, на этот раз от усталости. Его знобило. Лег сразу в постель и уже засыпая вспомнил, что Вера после обеда работала переводчицей в канцелярии и все таки подумала о нем и приготовила ему ужин. Значит беспокоилась о нем, или вернее проводила свой какой то план, исполняя задание оттуда. Встал, зажег свет, съел все мясо, которое было очень вкусно, потом долго не мог заснуть, думал, старался понять, но понял только одно: враги были повсюду… он был один… скорее бы уехать на фронт!

***

На второй день после прибытия в Озерное полицейские отправились на разведку в сторону Озерного к болотам. Еременко просил Жукова, командующего маленьким отрядом в десять человек, взять его с собой: «Я вам не буду мешать, со старостой и Исаевым я давно кончил, что я буду делать один целый день?» Жуков посмотрел с сомнением на глубоко штатскую фигуру Еременко в брюках на выпуск, в ватном пальто и в шляпе, к которой совсем не шла винтовка, висевшая на ремне через плечо. Поколебавшись согласился: «Ладно, идем, только трудно вам будет, господин переводчик, целый день будем болтаться, м. б. заночуем в лесу! Устанете с непривычки!» Еременко сердился: «Ничего, не беспокойтесь, не забудьте, что в гражданскую войну я был офицером, как наш комендант!» Жуков смеялся: «Тю… тю! в гражданскую войну! Когда это было? А товарищ Галанин, тот себя уже показал, он человек с жилой! пьет с нами наравне и бегает не хуже меня! Ну ладно, набьете мозоли — не плачьте!»

Через час гуськом втянулись в лес. Шли по едва заметной тропе, разгоняя лесного зверя. Шли, стараясь не шуметь и не разговаривать. Скользили как тени среди тихих задумчивых деревьев, продираясь сквозь кусты и кучи гнилого бурелома, прислушиваясь к пенью птиц над головой и зорко смотрели по сторонам, держа наготове автоматы, и видно было далеко, далеко сквозил на солнце голый лес, листьев еще не было, только почки набухали, готовясь лопнуть, мягкие и пушистые.

Так прошли непрерывно, не отдыхая до полудня. На небольшой поляне сдавленной со всех сторон старыми березами и осинами сделали привал, плотно закусили салом с хлебом, потом легли отдыхать на подсохших прошлогодних бурых листьях, как всегда беспечно и не выставив часовых.

Еременко полежал, прислушиваясь к сонному дыханью и храпу полицейских, осторожно поднялся и взяв винтовку, пошел к березам. Степан, спавший всегда чутко, открыл глаза, посмотрел на переводчика: «Вы куда собралися?» Еременко покраснел, принужденно улыбнулся: «По важному делу, живот после сала болит, я скоро вернусь, спите!»

— «А вы все таки далеко не отходите, зайдите за кусты и скидайте штаны, а то ведь заблудитесь в два счета! глушь тута!» Еременко досадливо махнул рукой: «Не беспокойтесь, не мальчик».

Он вошел под темный свод леса, стараясь ступать неслышно, по палому шуршащему листу, сделав шагов двадцать побежал прямо перед собой, продираясь в кусты цепкие и неподатливые. Бежал долго, не оглядываясь, изредка посматривая на мох, которым были щедро покрыты стволы деревьев, держась на восток, в сторону от того направления, по которому шла разведка. Наконец выбившись из сил, сел на землю и прислушался. Было тихо и сумрачно под сводом вековых деревьев, недалеко в кустах пробежал темный зверек, какая то птица кричала уныло и лениво, другая ей вторила, тяжело хлопая крыльями пролетела между голыми осинами, усевшись над головой Еременко на ветке, смотрела вниз на сидящего человека, загадочным круглым желтым глазом.

Еременко отдышался, снял пальто, из походной сумки достал карту и стал ее рассматривать, вспоминая сегодняшние указания Исаева. Идти было далеко, километров 15, если не больше, пока он не выйдет к болоту с той стороны, куда вела на остров дорога. Там были передовые посты партизанов и туда нужно держать путь по компасу. Он все предвидел и обо всем позаботился. Настало время, наконец, и ему начать жить настоящей жизнью, перестать лгать, изворачиваться, лебезить перед немцами, и Галаниным, служить своей великой родине, жизнь свою отдать за свой народ. И самое неожиданное и приятное было то, что папаша о нем знал и ждал давно к себе, это ему сегодня сказал Исаев. Таким образом все устраивалось очень просто и радостно.

Он насторожился, где то далеко, позади были слышны крики, становились ближе, потом стали удаляться. Улыбнувшись он подумал, что полицейские спохватились и его ищут. Невольно как мальчишка, он высунул язык и вздрогнул, услышав несколько автоматных очередей. Понял, что они решили, что он заблудился и выстрелами показывали ему, куда нужно идти. Он быстро поднялся, одел пальто, еще раз посмотрел на компас и решительно отправился в сторону противоположную крикам и выстрелам. Шел теперь напрямик не стараясь прятаться, прямо на восток. Через час вышел на тропинку, которая совпадала с его направлением, свистнул от радости и закурив, бодро зашагал вперед к свободе. Шел не отдыхая, не чувствуя усталости, как будто он не был пожилым переводчиком, как будто не было долгих лет разлуки с родиной.

Вот и проселочная дорога, уверенно он зашагал по ней и неожиданно для самого себя вышел на опушку леса и увидел перед собой тусклую поверхность болота, покрытого кое где сухой прошлогодней травой и высоким камышем, в стороне показались вдруг деревянные постройки лесничества, о котором ему тоже говорил Исаев, но партизанов что-то не было видно. Нерешительно он пошел по направлению невысокого забора и, вдруг остановился, одновременно испугавшись и обрадовавшись. Он все таки пришел к ним и они, как будто, его ждали на самом деле.

За забором молча и зловеще стояли две темных фигуры, видны были только плечи в полушубках нараспашку и ушанки с растопыренными наушниками; да два дула автоматов и две пары зорких враждебных глаз. Стояли друг против друга, он, переводчик из эмигрантов, они — партизаны и молча смотрели, один с робкой надеждой и радостью, испугом, другие — угрожающие, враждебные, готовые стрелять, и когда молчанье стало нестерпимым, негромко окрикнули: «Стой! Кто идет? Пароль!» Еременко машинально пошел вперед к забору, как будто загипнотизированный этими враждебными глазами и круглыми дулами автоматов, готовых дать смертельную очередь! Повторили громче: «Стой! мать твою!.. куда прешь? стрелять будем. Руки вверх!»

Еременко послушно поднял руки, остановился и ждал, теперь он был совсем близко от них, один партизан с бородой и раскосыми глазами засмеялся: «Смотри, Андрей, да он в шляпе! Обожди, не стреляй, не видишь разве, он безоружный… а ну, ты, как тебя, шляпа! сигай скоренько сюда через забор… да шевелись, не то тут тебя и шлепнем, давай».

Еременко, который давно бросил свою, мешавшую ему винтовку, повиновался, схватившись за гнилые столбы, тяжело перевалился на другую сторону. К нему прыгнул Андрей, здоровенный парень с чуть заметной кучерявой бородой и небольшими усами, дулом автомата больно ткнул в ребра: «Ты откудова?» Еременко поморщился от боли, улыбнулся смущенно: «Больно ударили, за что? Я ведь к вам добровольно пришел!» Андрей удивился: «Добровольно? так я тебе и поверил, шпигон проклятый! А ну-ка, Фадей, поищи ка его!» Фадей прислонил свой автомат к забору, грубо толкая и ругаясь, обыскал Еременко, стащил с него пальто, вывернул карманы брюк и пиджака, бросил на землю портсигар и спички, компас, бумажник, платок и записную книжку. Рылся в полевой сумке, с глубокомысленным видом рассматривал бумаги и карты, нашел фотографию, деньги 1520 рублей, немецкими — сорок марок… немного! Вдруг вытащил и развернул карту района, злобно ругаясь, ударил Еременко в ухо: «Шпигон и есть! и карта у него и красными чернилами подчеркнуто. Ну, нечего с тобой говорить. Скидывай свои штиблеты, гад проклятый! Скидывай, я тебе говорю!»

Еременко, красный от унижения и злобы сел на мокрую землю и снял ботинки. Встал в порваных носках, дрожа от негодования и страха, возмущался: «Что же это такое, товарищи? я к вам пришел по доброй воле, с открытой душой, чтобы помочь вам в вашей борьбе за родину, а вы меня бьете и грабите, за что? Я приехал из-за границы и ждал только случая, чтобы к вам перейти, а вы…» Фадей ударил его ногой в живот, отчего у Еременко потемнело в глазах и поплыли красные круги: «Молчи, гад, знаем мы вас… из-за границы, говоришь, приехал, на рукаве орла носишь немецкого, значит такой же как и эта сволота Галанин? Погоди, я тебя угощу, готовься, сволочь!» Андрей проворно схватил и отвел дуло автомата: «Обожди, Фа-дей, успеешь. Пусть он, гад, выскажется, кто он и что? Тут вот что-то по-немецки написано, непонятно, ну говори, браток! кто ты и чего ты к нам прибежал?»

Бледный Еременко начал говорить дрожа и торопясь. Старался убедить парти-занов в правдивости своего рассказа, чувствуя, что малейший промах может его окончательно погубить. Говорил о Галанине и Исаеве, сказал, что товарищ Соболев его знает и ждет… постепенно успокоился и закончил свой рассказ уже почти уверенный, что ему удалось спастись. «Так вот, товарищи, как видите вы совершенно неправы. Я понимаю вас и на вас не сержусь! Конечно, я кажусь вам подозрительным, моя повязка, которую я забыл сорвать, бумаги на немецком языке, самый факт, что я переводчик. Все это не говорит в мою пользу. Но, повторяю, ведите меня к папаше! Он ведь меня знает. Доказать этого сейчас не могу, но на месте увидите. Если вру, убьете! Ведь я один и безоружный, а вас двое и с автоматами. Но одно только и знайте, убьете меня сейчас, товарищ Соболев вас же накажет!»

Фадей поставил мрачно свой автомат снова к забору, вопросительно посмотрел на Андрея: «Ты как думаешь? Как будто правильно он брешет!» — «Кто ж его знает? ведь переводчик он! они все такие, брехать очень даже научились! Ну ладно! Давай по его сделаем — погоним его в лагерь! Небось не убегит!» Еременко обрадовался: «Смешно прямо, идемте, товарищи, а то поздно уже». Фадей выругался; «Мать твою в гроб! Помолчи, гад! твоего совета нам не нужно, давай я твои руки скручу, только чем, ага, вон у тебя штаны на ремешке, давай его, небось не потеряешь, ну поворачивайся, руки назад… вот так». Через минуту больно связал кисти рук Еременко, ударил сзади ногой: «Двигайся гад». Еременко протестовал: «Куда же я босой, дайте мне хотя ботинки надеть». — «Го, го, го! Босой! небось доползешь, а не доползешь, в болото толкну и дело с концом! Штиблеты твои гавкнули, я их возьму, мои лапти давно каши просют». Партизаны закурили немецкие папиросы, посмотрели на часы, отобранные у Еременко: «Елки, палки… время домой, пошли скоренько, давай, гад!»

Ударом приклада погнали босого Еременко по зыбкой грязной дороге… начинало смеркаться. Кричали ночные птицы, уныло гукали. Еременко молча шел по холодной скользкой дороге. Его мысли путались, не верилось в такую кошмарную встречу с братьями, к которым он так стремился. Будто сон кошмарный видел он и не мог проснуться!

***

В землянку к папаше набилось много партизанов. Невиданное событие! Поймали шпиона немецкого в шляпе и ватном пальто. Стояли толпой вокруг босого грязного в кровоподтеках Еременко и жадно слушали. Еременко возмущался: «Товарищ командир, я категорически протестую. Ваши разведчики мне не поверили, меня избили и ограбили, связали мне руки как преступнику и босого гнали два часа по вашему болоту. Я так мечтал об этом счастливом дне, когда я смогу служить моей родине, а они…» Он чуть не плакал. Соболев незаметно улыбнулся в свои густые усы, погладил бороду, коротко приказал: «Развязать ему руки, пусть сядет. Подайте ему табуретку».

Когда Еременко сел, протянул ему кисет с табаком: «Курите? можете свертеть козью ножку из газетной бумаги с махоркой? Мы люди бедные, папирос давненько не видали!» Дал прикурить Еременко, посмотрел на толпу: «Вот что, товарищи, пусть все выйдут, останется Андрей. Его вполне достаточно. Я этого человека сюда не звал, но его знаю. Это наш человек, хотя и немецкий переводчик. Ботинки ему вернуть немедленно и все его вещи. За грабеж расстреляю на месте. Ясно, Фадей?» Фадей молча снял ботинки, в которые только что нарядился, положил на стол часы, пустой портсигар, бумажник и полевую сумку, извинялся: «Папиросы мы выкурили с Андреем, терпенья не было, уж не серчайте». Босой вышел последним, бросив на Еременко исподлобья взгляд полный ненависти. Ушли все, событие становилось еще более невероятным!

***

Пока обрадованный Еременко торопливо одевал ботинки на босые грязные ноги, Соболев продолжал курить, внимательно рассматривая пленника, потом рассмеялся, отчего его лицо стало, вдруг, добрым и глаза мягкими и дружескими: «Что, товарищ Еременко, не ожидали? Как они вас разукрасили! Ну ничего, до свадьбы заживет. А их вы должны понять и простить. Злы они, ох злы на немцев и их слуг! а вы пришли к ним с вашей повязкой, в шляпе, и с бумагами на немецком языке. Еще спасибо скажите, что живы остались. Этот Фадей в особенности жесток. Но у него в Веселом немцы сожгли живьем жену и пятерых детей. Тут есть от чего озвереть! А так парень ничего, душевный парень. Вот только ботинки ваши его соблазнили,

но тоже понятно, вы видели его лапти?»

Еременко густо покраснел: «Я понимаю, Господи, я все понимаю! Вы знаете, товарищ командир, я ему отдам свои ботинки и отдам часы и все, а возьму только его лапти, не могу ходить босиком, ноги совсем разбил. Я ведь не так стар как он, мне просто стыдно, что я на него вам жаловался. Конечно, он поступил совершенно правильно. Ведь кто я в его глазах — изменник родины… Товарищ командир, если бы вы знали как я счастлив! Боже мой! как я счастлив! Я с вами, мне кажется, что я все время спал, спал и вдруг проснулся среди своих близких друзей, братьев. Эти русские милые лица, эта землянка и вы… мне хочется всех вас прижать к моему сердцу и расцеловать!»

Соболев не переставал улыбаться: «Ну… ну… Бога, пожалуй мы бросим, он здесь не при чем. А вас я понимаю, очень понимаю, родина ведь, а?» Еременко закрыл глаза и, когда их открыл, они были полны слез: «О да, Родина! Россия!» Соболев поправил: «Советский Союз!»

Потом встал, прошел мимо неподвижного Андрея, который продолжал стоять в углу и слушать, открыл дверь и крикнул в темноту: «Гриша, ты бы нам, дружок, принес чего нибудь закусить. Дай что есть, хлеба, щей, наш гость небось голодный, да самогонку, что товарищ Исаев привез, все мечи на стол, отпразднуем возвращение заграничного друга. А вы, Андрей, можете идти, мне нужно с ним поговорить по душам, я вас позову, когда мы кончим!»

***

Далеко за полночь сидели вместе и говорили. Еременко рассказал о своей службе у немцев, о лагерях смерти русских военнопленных. Соболев сразу обрадовался: «Говорите, у вас умирало ежедневно до ста пленных, я вам устрою маленькое собрание наших бойцов, на котором вы все это расскажете, при чем не бойтесь сгущать краски, говорите им, что умирало не менее пятисот».

Когда Еременко перешел к городу, Шуберу и Галанину, папашу встревожило сообщение о приготовлениях к штурму острова: «Вот как? Собираются, значит. Этот Галанин, видно, не успокоится, пока я не спущу с него шкуру. Так… ну хорошо, теперь поговорим о вас. Вы, Еременко, можете нам очень помочь. Вы сами видите, что Галанин здесь самый опасный человек, к тому же очень храбрый и умный человек, ведь как мы за ним гонялись, ничего не вышло, за нос провел… вот только сапоги мне на память оставил». Соболев засмеялся, вытянув свои ноги в немецких шевровых сапогах: «Щеголять любит господин Галанин. Итак повторяю, он чрезвычайно вредный и опасный человек, он подрывает веру населения в нашего великого Сталина, в коммунистическую партию, в нашу победу. Одним словом, он организует немецкий тыл, блестяще. Я даже вынужден отсюда уйти и это значит, что район и город будут хорошо кормить, одевать и обувать немецкую армию и давать ей новые отряды изменников вроде полицейских Шаландина.

Вот почему Галанин должен быть уничтожен во что бы то ни стало. До того как я уйду отсюда и вы должны мне помочь. В этом ваш долг! Вы вернетесь обратно в город, вы добьетесь его полного доверия, вы можете даже ему выдать этого старосту Станкевича, который для нас работает. А потом где нибудь в районе, когда вы будете с ним одни, вы его ликвидируете и вернетесь к нам. И я даю вам слово коммуниста, что, несмотря на все ваши ошибки молодости, во время гражданской войны, я вас выдвину вперед и добьюсь полного забвения вашего прошлого. Вы меня поняли? Соглашайтесь!»

Еременко подумал, покачал головой: «Я вас понял и вполне с вами согласен, что

Галанин заслужил смерти, потому что он изменник. Но, товарищ командир, вы меня поймите, я лично не могу его убить, потому что это будет подлость и нечестно с моей стороны. Ведь он, зная мои взгляды, намерения, не только не донес на меня, не арестовал, но даже сам меня сюда послал? Я ведь вам рассказал! Ну скажите, положа руку на сердце, могли бы вы на моем месте пойти на такую подлость? В бою я, конечно, мог бы его убить, но так… нет, это бесчестно!»

Соболев зло рассмеялся: «Все это буржуазные предрассудки: честь и подлость! Есть, мой дорогой, партия и родина и перед ними все стирается. Во имя миллионов погибших, Галанин заслужил смерть! Идиот, конечно, он был, что вас пощадил. Вот на таких донкихотских выходках он и сломает себе в конце концов свою шею, но и вы тоже глупы со своей щепетильностью. Советую вам пересмотреть еще раз ваше решение, подумайте серьезно!» Но Еременко упрямо качал головой: «Не могу! Это выше моих сил, пошлите меня на бой с ним и клянусь вам, моя рука не дрогнет… но так, исподтишка, подло, не могу!» Соболев внимательно посмотрел на него острым пронизывающим взглядом, помолчав зевнул: «Ну хорошо, не можете, не надо, без вас я этого негодяя ликвидирую. А теперь идите спать! Я вас назначаю в подразделение Андрея. Отдыхайте, завтра вы должны быть готовым к новой тяжелой службе, будете рядовым партизаном. Предупреждаю вам будет очень трудно. Вам нужно будет научиться прежде всего быть беспощадным в своей ненависти к врагам нашего народа и нашей партии, стать советским человеком!»

Открыв дверь землянки он позвал Андрея: «Вот тебе новый партизан. Ты мне отвечаешь за все его действия. Идите!» Попрощался с Еременко суховато и руки ему не подал.

***

С утра погода испортилась, низкое серое небо, мелкий холодный дождь с ветром, но это не мешало лихорадочной работе на острове. В сторону единственной дороги, идущей через болото в лес, у моста, перекинутого через трясину, рыли окопы, пулеметные и минометные гнезда. Сведения сообщенные Еременко были тревожные.

Товарищ Соболев не торопился уходить, было еще 11 человек больных и слабых, из которых несколько человек могли еще оправиться, им нужно было только набраться сил и при усиленном питании на это могло уйти еще десять дней отдыха, за это время должны умереть безнадежные. Их было семь и все они лежали в отдельной землянке под присмотром колхозников Озерного, перешедших на сторону партизанов во время их наступления на город.

На помощь к ним Андрей отправил Еременко, не знал что с ним делать и стеснялся его после вчерашней истории со шпигоном: «Ты, Еременко, иди в землянку смертников, явись там Максиму, он там командует, а тут тебе делать нечего, только мешаешь, да и Фадей расстраивается!» Еременко, который плохо спал эту ночь в душной вонючей землянке, где по соломе бегали большие лысые крысы, недовольно ворчал: «Товарищ Андрей, мешать я вам не буду, я пришел к вам воевать, а не за больными ухаживать. А Фадей напрасно сердится, где он?» — «На дворе прохлаждается, не хочет тебя видеть… не принимает тебя его душа». Еременко поднялся по скользким глинистым ступенькам на поверхность земли, заметил Фадея, который мрачно сидел на самодельной скамейке из березовых поленьев: «Здравствуй, Фадей, ты как будто на меня сердишься, неужели из за ботинок? Так это совершенно напрасно. Я вчера сказал товарищу Соболеву и теперь повторяю тебе, бери мои ботинки и давай мне твои лапти, я давно уже мечтал в них погулять, они легкие. Давай раззуваться!»

Фадей встал, его лицо с калмыцкими глазами, налитыми кровью, заросшее колючей седеющей бородой, было свирепо: «Ты вот что, гад, ты бы от меня подальше ушел. Думаешь меня своими паршивыми штиблетами купить? Уходи от меня, пока я твою морду проклятую не раскровянил, белогвардеец поганый… Слышь? ссыпайся пока не поздно, не вводи меня в грех!» Еременко посмотрел на Фадея, пытался улыбнуться, но увидел, что Фадей в самом деле был готов привести свою угрозу в исполнение и уже поднимал свой огромный волосатый кулак, он повернулся и спустился снова в землянку, где за столом продолжал сидеть и курить Андрей: «Хорошо я пойду к больным. Фадей в самом деле на меня сердит… я не понимаю, почему он меня белогвардейцем ругает? Ведь это давно прошло, теперь я такой же партизан как и вы все, боремся за общее дело против общего врага!»

Андрей засмеялся: «Ну нет, браток! Какой же из тебя партизан? Ты думал, это так просто! Пришел к нам набрехал кучу и, пожалуйста, товарищи, новый партизан объявился! Нет, шалишь, дядя! Ты еще нам себя покажи, заслужи, в бою покажи, заслужи эту великую честь. Тогда мы посмотрим, и я и Фадей. А теперича иди! некогда мне с тобой возжаться. Не исполняешь приказа своего непосредственного командира. Иди и чтобы твоего духу здесь не было. Да пальто свое ватное забирай, нету у тебя здесь холуев, тут тебе не твои немцы! Поворачивайся!»

***

Землянку смертников было легко найти. Стояла она на отлете у самого топкого берега болота. Около него возились три человека в лохмотьях, вешали на растущие почти в ржавой воде деревья, какие то грязные тряпки и потихоньку ругались. Один из них похожий на медведя своей увалистой походкой и заросшим бородой до глаз лицом внимательно посмотрел на остановившегося у землянки Еременко, улыбнулся по дружески до корней своих черных зубов: «А, переводчик, ты куда собрался, товарищ?» Еременко нерешительно посмотрел на темный зев землянки откуда доносились негромкие стоны: «Кто тут Максим? Я должен к нему явиться. Назначен товарищем Андреем на помощь». — «Максим, братишка, я самый и есть. И очень даже тебе рад. Нам одного не хватало… хотим наших больных на дождичек перетаскать, чтобы перед смертью их обмыло. Дождичек идет, сам видишь, хороший, маленький, радоваться будут, черти. Идем, даешь, братцы, пошли тягать!»

Спустились в полутемную землянку, где на полу, на гнилой почерневшей соломе, лежали желтые полуголые люди и стонали: «Братцы, попить бы! Что же вас никак не дождешься, ведь сдыхаем окончательно!» У Еременко кружилась голова, хотелось неудержимо рвать от страшного запаха гниющих тел и кала, он судорожно закашлялся. Максим добродушно смеялся: «Что? душу выворачивает? А ты терпи, братишка, принюхаешься — привыкнешь! Это они сволочи неумытые под себя хо-дют! Как их не учу — не подчиняются! Не бить же их сердечных? У меня вот вче-рась, Васька так, шуткуя, не по злобе, одного ударил по ж…, а тот сердяга икнул так жалостно и кончился! Скажи пожалуйста, как из них легко душу выбить. Ну… чего стали? даешь! где носилки? Нас теперича четверо, в два счета поперетаскаем! Тебя как звать то? Владимиром, говоришь! Ну, Володька, нечего там кашлять, потрудись и пошевелися. Берись с Васькой за голову, а он за ноги… тяни его, нечего там с ним обхаживаться! Скоренько… раз и два!»

***

Как во сне Еременко укладывал умирающих на носилки, таскал их наружу и там, стараясь не делать больно костям, обтянутых желтой дряблой кожей, опускал их на кучи свежей соломы, носить и поднимать было нетрудно: это были скелеты, живыми оставались только скорбные лихорадочные глаза. Он старался на них не смотреть и задерживал дыхание, чтобы не дышать тошнотворным запахом гниющих людей и их испражнений. Потом вытаскивал наружу гниющую испачканную солому и застилал пол землянки чистой, свежей. Работал изо всех сил, без передышки и со скорбным удивлением прислушивался к жалобам и стонам больных и к шуткам и ругани санитаров.

Максим нагнулся над одним телом, совершенно плоским и скелетообразным, ласково ворчал: «Не пойму тебя, Пахом, ну чего ты все живешь и живешь? Ведь сам видишь куда идешь и заворачиваешь. Не жилец ты! Только сам себя мучаешь и нас заодно. Ты бы постарался, дружок, понатужился! Тут она, то есть смерть, и явится, тебя освободит, а заодно и нас!» Большие, запавшие строгие глаза больного смотрели прямо перед собой, как будто искали избавительницу; тонкие, сухие, синие губы морщились в странную хитрую гримасу, глухой едва слышный голос откуда то издалека шелестел: «Дык я же готов, милый ты мой, совсем готов, а тужиться то сил не хватает, только обделываюсь… не приходит она не торопится, может не хочет еще меня, милует, а я что? я ничего… я рад… и себя и вас, дружки милые, освободить. Видит Бог, рад, но не приходит, сука!»

Максим с сердцем пхал его в провалившийся живот: «Ты не крути, чертяка, вижу я тебя даже насквозь, все напротив хотишь». Из глаз умирающего катились грязные слезы: «Ой, за что же ты меня пихаешь, почему не веришь? Ну как же я тебе докажу, что ненарочно я живу дальше и сам не знаю. Не брешу я, не могу тужиться! Ой, ой, ой, не бей, пожолей ты мою жизню несчастную!» Пахом кричал жалобным заунывным голосом, другие умирающие подхватывали странный уже нечеловеческий вой, санитары злобно ругались: «Тихо, черти, ну что с вами делать? чистые дети неразумные… тихо, надоели! а не то всех вас в болото покидаем!»

***

Так прошел длинный кошмарный день. Еременко, совершенно отупев, успел вместе с Васькой закопать в землю все таки умершего Пахома, снова таскал больных в землянку, подавал им пить ржавую болотную воду, отмывал их костлявые, покрытые пролежнями ягодицы от вонючей грязи, слушал их стоны, грубые шутки и мат санитаров и начал понемногу думать так же как и они: надеяться на быструю смерть больных, избавления от них себя и Максима.

В сумерки вернулся в землянку товарища Андрея, молча лег на пол на солому подальше от угрюмого Фадея, от ужина, щей на мясе отказался, его тошнило после работы. В своем углу слушал как смеялись и шутили партизаны, собравшись вокруг мисок, машинально прислушивался к их разговору: «Опять, товарищи, неудача, вернулась разведка Семенова, ходили на Холмы, насилу ноги унесли. Наши хотели там побить тракторы и комбайны, так не дали трактористы! кричали, что побьют всех, на Галанина показывали. Он им обещал летом колхозы уничтожить и всю землю поделить, по хорошему, промеж всех колхозников… верют ему, гады, и радуются, так и не дали, автоматы отняли и еще по зубам накостыляли. Понятно! наших только трое было, а их весь колхоз, пришлося бежать и к папаше явиться. Он им показал, как оружие партизанское бросать. Семенова шлепнули и в болото бросили».

В землянку кто то вошел, в полутемноте, лучина освещала только угол, где на полу ужинали, робко спросил: «А где, товарищи, тут Володька-переводчик?» Андрей крикнул: «Эй ты, шляпа! принимай гостей! Максимка прибежал». Еременко приподнялся на локте, поманил к себе Максима, обрадовался: «Садитесь, Максим, я вам очень рад! Что кончили и вы вашу работу?» Максим, кряхтя, уселся у него в ногах: «Да… управился! Еще один, бедняга, успокоился, оставили его лежать до утра с другими, время есть, а им страшнее будет! помолчат. Вот что, Володька, не было времени за этими делами с тобой по душам посоветоваться. Ты, бают, из заграницы к нам прибежал, послали ребята меня тебе всякие вопросы поставить, су-рьезные! Вот мы колхозники, живем, сам видишь как, словом весело как научил наш отец благодетель, Сталин. Ну, а как там живут колхозники, больно мучаются в этой самой Хранции? Где ты мучился и на прокате работал? На, вот я тебе принес немного махорки за твои труды… бери, не ломайся… ведь работал ты, братишка, удивительно! больше чем мы трое!»

Еременко взял сверток с табаком, засмеялся: «Да как, вам сказать, чтобы мучились, по правде сказать не видно! Ну, слушайте, если вам это интересно, расскажу я вам как во Франции живут колхозники… только там нет коллективного хозяйства, а все частные собственники». Он подумал немного, собираясь с мыслями, потом начал говорить, сначала тихо нехотя, сбиваясь и повторяясь, потом увлекшись громко и уверенно, говорил он своим языком, странным и малопонятным для партизанов, но кое что они поняли, перестали есть щи, замолчали и слушали затаив дыхание о какой то другой малопонятной для них жизни. Подошли поближе к углу, где на полу сидели Еременко и Максим, стали темной стеной, сзади напирали соседи из других землянок, сразу стало совсем темно и душно. Максим иногда переспрашивал, стараясь понять то, что никак не могло уместиться в его тяжелой голове: «Так… понятно… эти хермеры, говоришь, единоличники!.. коров каждый может заиметь сколько хотит? Ну и брешешь ты чудно! Говоришь, что есть такие гады, что по сто и больше голов имеют… кулаки значится, проклятые. Так их не раскулачивают разве? Ну и брешешь ты, братишка, и не заикнешься! Разве ж такая правда бывает?»

Еременко смеялся, старался убедить в том, что говорит правду, из толпы доносились ругательства: «Брешешь, белогвардейская сволочь. Так чего же ты сюда приехал, раз жизня там такая сладкая. Чего тебе там не хватало? Рабочим был, так мы тебе и поверили!» Кто то примирительно перебивал: «Погоди, не мешай и не ругайся, дай ему слово. А скажите, товарищ, вот вы рабочим были, это даже очень интересно послушать. Ну, а как там рабочие работают, соревнуются? Тоже как мы тута?» Еременко послушно отвечал опять своим странным языком, непонятным для партиза-нов, но опять кое что поняли, сердцем дошли, слушали широко открыв глаза, видели странные картины, такие странные, что начинали снова ругаться и сердиться: «Ведь вот же ловкая сволочь! На прокате работал простым неквалицированным рабочим, не стахановцем, а один работал без жены, три комнаты заимел с кухней и мебелями и три тройки, а его товарищ с женой домохозяйкой сына сволота учит и дом свой заимел с садом. Ну и брешешь же ты сучий сын, слушать тебя прямо таки противно!»

И опять ставился ехидный вопрос: «А скажите, товарищ, правда, что твой начальник, Галанин, колхозы разбивать собирается, колхозникам землю и скот по настоящему разделить обещается, пленных, что из колхозов обратно из лагерей домой гонит и им тоже землю обещает?» Усталый Еременко махал рукой: «Все это правильно! Но подробностей не знаю, ведь разве я этим интересуюсь, все равно не он будет здесь решать, вы, когда вас освободят!» И уже угрожающе из темноты шинели: «Врешь, гад, и интересовался и знаешь, от нас скрыть хотишь, чтобы мы без землицы остались. Подожди, доберемся до тебя! все из души вытянем!» Но некоторые не соглашались с большинством: «Чего ругаетесь, сами просили его рассказать, а теперь не понравилось, да, вот она жизнь какая в этой самой Хранции. Одно слово живут люди и жизни радуются, а мы тута! Эх!» Разогнал всех Андрей: «Довольно, товарищи, расходись, что за митинг ты развел здесь, шляпа! Погоди, скажу все папаше, он тебя сразу успокоит». Землянка быстро пустела; ложились спать охая и зевая. Еременко беспокоился и оправдывался: «Никакого митинга я здесь не устраивал, сами они пришли расспрашивали, я им отвечал и говорил правду. Что же здесь плохого?» — «Пропаганду ты разводил, сволочь! Советскую властю ругал, хермер проклятый!» Еременко замолчал, неожиданно ему стало страшно он потихоньку одел ботинки и, стараясь не шуметь, вышел наружу. Была глухая ночь, погода поправилась, все небо было усеяно звездами, где то у болота горел костер, около него были видны тени сидящих партизанов, они пели неразборчиво неизвестную ему песню, так как умеют петь только русские, ночью, тоскуя о иной неведомой им жизни. И мотив этой песни был такой грустный и безнадежный, что Еременко поднял руки к далекому ночному небу и заплакал. Заплакал он оттого, что сам был русский, любил свой народ и не мог не умел к нему подойти… как будто между ним и теми, к кому он так стремился была глухая непроницаемая стена, о которую он напрасно бился головой, вызывая только враждебный смех партизанов! И, вдруг, страшная мысль пришла ему в голову, такая страшная, что он задрожал и заплакал сильнее… ему показалось, что он напрасно рисковал своей жизнью, чтобы перебежать сюда, что он ошибся и что Галанин был прав!

Долго он стоял так один лицом к лицу с враждебным миром и, вдруг, вздрогнул, почувствовав на своем плече чью то тяжелую руку, обернулся. Перед ним стоял Андрей и нагнувшись к нему, пытливо смотрел в глаза: «Песню слушаешь нашу партизанскую и слезу пускаешь? Не реви, браток! Понимаю я тебя теперя и сочувствую твоему горю. Напрасно ты к нам из своей Хранции прибежал! Всю ты жизню свою тама жил, вино пил и сладко ел и не нужно тебе было в нашу жиз-ню горькую путаться, наших ребят только баламутить, ну да что же теперя делать будем? поживешь, обживешься и мы тебя примем, вместе горе горевать будем. А теперь брось не реви! спать идем, завтра на задание пойдешь! докажешь нам свою душу партизанскую». Чуть не силой он стащил Еременко в землянку, где заливисто храпели, кричали и стонали во сне партизаны. Еременко долго не мог заснуть, думал о многом… о Галанине, Андрее, и о том как доказать всем и самому себе свою партизанскую душу!

***

В землянке товарища Соболева, как всегда, ночью горела стеариновая свеча, керосин экономили. Папаша мрачный и усталый разговаривал с Исаевым, приехавшим с докладом из Озерного… плохие тревожные вести, даже в Озерном колхозники с ума посходили, пашут и сеют как сумасшедшие, смеются и радуются, вспоминая, что им наврал их Галанин. Ругаются приготавливаясь к дележу земли с соседними Париками, у которых вдруг оказалось больше лугов, чем у Озерного, спешно спаивают самогонкой присланного Галаниным землемера, чтобы он мерил в их пользу, друг другу чепуху рассказывают, что этим летом немцы совсем прикончат советскую власть, уйдут домой и будут колхозники снова единоличники, каждый сам по себе! И красноармейцев, которые вернутся, обещал товарищ Галанин тоже не обидеть, уже теперь их учитывает при разделе земли. Все в самую точку предусмотрел, душа человек! Ни Исаева, ни Станкевича не слушают, донести грозят. А партизанов честью просят уйти не мешать весеннему севу. Ведь заготовки уже известны. Совсем не такие страшные, если поднажать и погода не подведет, много и себе останется! Девки же, чтобы Галанина утешить, могилку Нины по краю цветочками обсадили, пусть радуется и добреет наш кормилец, товарищ белогвардеец.

Обо всем этом рассказал Исаев с ругательствами и насмешками: «Прямо из рук вон! слушать и смотреть тошно! Ухожу и я с вами с моей Таисией». Хмурился и грыз себе ногти Соболев, недовольно взглянул на вошедшего неслышно Егорку-сексота, того кто все видел и слышал на острове и держал свое начальство в курсе партизанских настроений; «Ты чего пришел так поздно, говори, да поскорей!» Торопливо захлебывался маленький, живой мальчишка с умными серыми глазами: «Товарищ папаша, этот переводчик агитацию весь вечер вел… за Хранцию и хер-меров… хвалил, что эти сволочи хермеры кулаки по сто и более коров заимели и виноград давят и по много литров вина белого и красного выпивают каждый час! и капитал тоже, рабочие там холостые по три пары штанов заимели и женатые дома каменные строют и там со своими суками женами прохлаждаются! брешет… землянка вся полная… колхозники с Озерного с Максимом совсем под его власть подпали, рты пораззевали и наши колхозы по матерному ругали. А он все им больше врет, на все намекнул, сволочь».

Соболев заинтересовался, расспросил Егорку, улыбаясь слушал как тот врал, и умело ставил наводящие вопросы. В награду дал ему пачку махорки, поблагодарил за бдительность и отпустил пожав руку. После его ухода долго чесал седеющую бороду, задумчиво смотрел на сконфуженного Исаева: «Так вот, товарищ, как видно ничего у меня не выйдет с вашим дураком. На свою голову он к нам перебежал. Как мне это и неприятно, но делать нечего! А жаль! Жаль, что он не согласился убить Галанина. Тогда другое дело. А так… не могу… не допущу!» Вскочив на ноги кричал: «Не могу допустить разложение моего отряда! К черту мягкотелость! Тем хуже для него. Сидел бы дома во Франции, нет, к нам пришел помогать, видите ли, в нашей борьбе. И без него обойдемся!» Исаев поддакивал: «Допустить никак невозможно, я никак не мог предполагать, что он окажется таким ослом! простите!» Папаша прошелся по землянке, вдавливая каблуки в мягкую землю, коротко крикнул в каморку рядом: «Гриша, пойди к Андрею Пятницкому, пусть явится сюда немедленно, есть важное дело, поторопись!» Снова вернулся к столу, тяжело задумался: «Да, жаль его и без него крови достаточно!»

***

Еременко проснулся от грубых толчков, сел на соломе, собираясь с мыслями. В углу коптела лучина, слышно было сонное дыхание и храп спящих, над ним нагнулся Андрей, уже опоясанный поясом с патронташами: «Вставай, Володя, ну и разоспался же ты, не добудишься! одевайся, на тебе автомат и патроны и лезь наружу!» Еременко удивился: «Наружу? который час?» — «Уже светает… идем в разведку по приказу папаши. Ты сам вчера просился доказать хвалился, что ты партизан, ну и порешили… покажь свою боевую отвагу!» Еременко торопливо зашнуровал ботинки, надел пальто, схватил автомат: «И докажу, не бойся, а что скоро вернемся или надолго?» — «Ты вот что, шляпа, поменьше трепись! получил боевое задание, ну и подчиняйся без разговоров… пошли!»

В полутемноте, спотыкаясь на спящих, поднялись наверх. Был серый рассвет, и на востоке, где далеко маячил лес, чуть розовел зубчатый горизонт. У землянки стоял с автоматом Фадей и маленький худой с длинной бородой и вьющимися пейсами, в рваном картузе, еврей, со странными большими черными глазами, горящими каким то тоскливым беспокойным огнем, синий горбатый нос трясся от сухого непрерывного кашля, рваное полупальто с кроликовым облезшим воротником висело на нем как на вешалке. Фадей неожиданно подал руку Еременко, глухо засмеялся: «Ну, Володька, пошли, ты на меня не сердися, ты меня пойми, больно у меня сердце взыгралось от такой несправедливости». Еременко страшно обрадовался, смотря как все больше разгорался и играл восток: «Я и не сержусь, Фадей, и еще раз тебе предлагаю: бери мои ботинки и давай свои лапти, и будет хорошо, оба довольны! подружимся. Я знаю, что ты хороший человек, перенес ты много! Мне папаша рассказал, как немцы твою семью сожгли. Несчастные, подожди, мы за них отомстим… я отомщу…» — «Говорил, значится, папаша. Да, правильно, лютый я стал с той поры, на их стервецов! Сколько я их переел, гадов и мало! А штиблетов твоих мне покудова не надо, сам потом возьму! время еще есть».

Андрей прекратил объяснения: «Давай, давай! Уже поздно, враз солнце взойдет». Молча прошли спящий лагерь, миновали пулеметное гнездо, попрощались с сонным часовым, миновали старый мост с прогнившим бревенчатым настилом, втянулись в тропу посреди болота, шли попарно, впереди Андрей и Еременко, сзади еврей с Фадеем, шли сначала молча, потом как брызнуло солнце повеселели, заговорили, Андрей шутил: «Вот, Володя, и ты стал партизаном! Рад небось?» Еременко распахнул пальто, полной грудью вдыхал чистый утренний воздух и смотрел на полукруг огненного солнца, которое медленно выползало из-за леса! Блаженно улыбнулся: «Да, товарищи, ведь столько лет я мечтал как я вернусь на родину, домой, снова увижу родные леса, родное солнце, встречу вас, славных русских людей, моих братьев. По правде сказать, я уже и верить перестал, что это когда нибудь будет, и вот эта война. Вы не поверите, я благословляю эту войну! ведь не будь ее, не бывать мне здесь… слава… ох… что это вы…»

Он споткнулся об подставленную ногу Андрея и тяжело упал лицом на холодную мокрую землю, рассердившись на грубую шутку, хотел подняться, опираясь руками в колючую траву и снова упал, почувствовав страшную тяжесть навалившуюся на его спину, с изумлением слушал над самым ухом горячий шепот: «Держи его за руки, Андрей, вишь опять поднимается, а ты, Фадей, его за волосья голову отдирай назад…» И также неожиданно изумление сменилось темным страшным ужасом и вместе с ним пришло холодное твердое прикосновение к шее, холод сменялся все быстрее горячим как огонь острием, которое рвало кожу и мускулы, становилось все горячей, шло все глубже в судорожно сжавшееся горло… и тогда он понял все, что это был нож, которым его резали задрав голову и что с ножом шла смерть… Диким воплем он закричал: «Братья, за что? Я не хочу! Галанин, спаси…» и заклокотал как бутылка с водой, опрокинутая горлышком вниз.

Но оказывается ничего этого никогда не было, ни Галанина, ни партизанов, ни переводчика Еременко. А просто мальчик Володя стоял у рукомойника и полоскал горло, оно болело и нужно было лечиться. Над ним стояла его мать вся в черном, смотрела строго в его глаза и крепко держала его руки. Но полоскать было не очень приятно и главное даже больно. Лекарство было горячее и соленое и лилось оно непрерывно в его открытый рот, душило горло, давило грудь и приливало к сердцу. Володе было утомительно и надоедливо это неприятное полоскание, он с мольбой смотрел в глаза матери, которая становилась все больше и черней. Ждал с нетерпеньем, когда она кончит это леченье и пустит его руки, которые он не старался больше у нее вырвать. Дождался наконец, почувствовав свободу, улыбнулся с блаженством и понесся с мамой куда то вверх, неудержимо к солнцу… никакой боли, ни удушья… спокойствие… радость и простор без зубчатого горизонта…

***

Мойша Красников повернул еще раз ножом в зияющей ране, откуда со свистом булькая воздухом била черная кровь, вытащил его и воткнув несколько раз в землю, аккуратно вытер его пучком сухой травы. Андрей, который на корточках держал руки

Еременко, дрожащие мелкой дрожью, посмотрел на Фадея, сидящего на спине умирающего: «Кажись отходит!» И как будто в ответ ему, Еременко судорожно забился, стал на колени и резким движением ног сбил Фадея со спины. Андрей откочил в сторону, с испугом смотрел на бьющегося на земле пропитанной кровью Еременко. Мойша кротко улыбнулся, закрыв глаза: «И чего вы, товарищи, его теперь боитесь? Он ведь уже умер… таки да, умер… он уже пошел… далеко пошел и это только тело его мертвое в последнюю минуту играет. Смотрите, уже успокаивается!» И в самом деле, поднявшийся было на колени Еременко упал снова и дернувшись всем телом вытянулся и затих. Его голова, почти отрезанная от туловища, неестественно выгнулась в сторону, показывая большой удивленный, быстро тускнеющий глаз. Из огромной рваной раны на шее уже тихо кончала вытекать посветлевшая кровь.

Трое убийц стояли вокруг и прислушивались молча, ловя последние признаки жизни. Но жизни уже не было, все было тихо и неподвижно и, казалось, лес вокруг тоже насторожившись слушал и смотрел на место казни. Андрей с облегчением улыбнулся: «Ну и живучий же гад был, уж так хрипел, так горготал, сволочь! руки затекли его держать». Фадей ногой ударил по мертвой голове, раздирая подрезанные мышцы: «Вот его жистя и кончилася! отвоевал шпигон проклятый!.. и скажи ты на милость: сам небольшой, а кровищи напустил как бык и откуда он ее брал, гад?» Андрей плюнул: «Фу ты какая поганая морда стала… ну даешь, нечего тут зубы заговаривать! Бери его гада под мышки, а я за ноги и в болото. Товарищ Соболев приказал, чтобы значица никаких следов от него на нашей земле не осталося». Фадей опустился на колени и начал расшнуровывать ботинки у Еременко, поднимал уже костенеющие ноги, стащил со ступней, радовался: «Вот и я штиблеты заимел! теперя уже окончательно! А то куда же, все дарю и дарю. Нет, гад, я их сам возьму и лаптей не отдам!» Сняли с убитого часы, из карманов портсигар полный махорки, подаренной Максимом, бумажник, пальто залитое кровью оставили. Подняли тело с болтающейся головой и бросили в тусклую зелень болота. Встревоженная гладь разошлась тяжелыми правильными кругами и затерялась в встревоженной болотной траве, Еременко исчез. Только кровь показывала на место смерти немецкого шпигона, медленно и нехотя впитывалась в землю напоенную влагой.

Повернули обратно, весело переговаривались, Андрей одел шляпу Еременко, Фа-дей скрипел почти новыми штиблетами, слегка морщился, были немного тесные и давили. Мойша нес автомат и патронташ казненного; без конца кашлял и сплевывал розовую слюну, стараясь попасть в болото. Андрей смеялся: «Скоро тебе, Мойша, амба, сам кровью изойдешь, не надо тебя резать! И что мне удивительно, товарищи милые: как это просто сдохнуть! Вот был Володька и нету его, засосало болото, а он, миляга, еще минуту малую до смерти такой развеселый был. Помните, как он войну еще благословлял!» Фадей морщился все больше, так давили тесные штиблеты, что и радости как будто и не было: «Одно слово — мы его благословили, будет знать, сука белогвардейская!» Подходили к лагерю, солнце уже поднялось высоко, горячо грело. Летали и весело кричали скворцы, уже освоились на новых местах после зимней отлучки, гнезда вили. Андрей смотрел на них, задравши голову, задумчиво улыбался: «Ишь, миляги, тоже радуются весне, вместе с нами, живыми людьми на солнце греются. А Володька кончил, холодно ему в болотной трясине. И вот думаю я, братцы, вспоминаю, как он вчера ревел вечером и нашу песню слушал, так заливался. Чувствовал будто, миляга, что жизня его у нас тута кончалася! Стой… пришли… как пароль спрашиваешь? Ведь забыл, браток, с этим шпигоном проклятым! Постой, не стреляй, вспомнил… Свердловск! Свердловск! А это я сам… Андрей… в шляпу переводчика вырядился… так… для смеху!»

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Первый том романа «Изменник» является тщательной обработкой событий в оккупированной немцами части Совсоюза. На фоне действительно происходивших событий, я попытался создать художественный вымысел, где принимают участие живые люди, которых я наблюдал там на Родине. Пусть читатель решит насколько мне удалось в моем дерзании. И, если во время чтения его сердце дрогнет хотя бы раз, это будет моей самой большой наградой — значит мне удалось. II том романа начнет печататься немедленно, когда я соберу достаточно денег, после реализации тиража первого тома. С помощью русских людей тогда будет закончен мой труд, задача, которую я решил осуществить перед тем как уйти в вечность. Одновременно приношу мою глубокую благодарность СБОНР-у за его помощь при издании.

В. Герлах.

Загрузка...