(Заметки о фантастике
Владислава Крапивина)
Как-то незаметно минуло двадцать пять лет — подумать только, уже четверть века! — с тех пор, как в сборнике “Фантастика-63” увидел свет первый фантастический рассказ Владислава Крапивина “Я иду встречать брата”.
Первая половина шестидесятых… Издательство “Молодая гвардия” стало выпускать свои ежегодники “Фантастика”, в издательстве “Знание” начал выходить альманах “НФ”, в Ленинграде регулярно появляются объемистые тома “В мире фантастики и приключений”, только что родились серии “Библиотека советской фантастики” и “Зарубежная фантастика”, возник журнал “Искатель”. Одна за другой появляются повести братьев Стругацких, публикуются рассказы Ильи Варшавского и Дмитрия Биленкина, дебютируют Владимир Михайлов и Ольга Ларионова… Вот такое было время. И на этом фоне первый рассказ Крапивина показался традиционным, больше того — заурядным. В самом деле — уже успели приесться космонавты, возвращающиеся из своих звездных странствий спустя десятилетия, а то и столетия после старта. Уже насмотрелись читатели самых невероятных миров, планет черных солнц и голубых светил, навстречались с разумными и неразумными их обитателями. И высокогуманное общество всепланетного коммунизма, потрясшее наше воображение в “Туманности Андромеды” Ивана Ефремова, успело стать в читательском сознании едва ли не обыденным. Множество раз уже вспыхивали на страницах фантастики искусственные солнца, осуществляли земляне высокогуманные миссии в космосе, героически погибали космопроходцы, и потому еще один набор всех этих реалий, прямо скажем, не впечатлял.
Так что же? Забылся рассказ и раскопан лишь сейчас, к случаю? Нет! Запомнился. И непонятно — чем. То ли мягкой своей интонацией, то ли очень конкретной на человека, а не на массы направленной авторской добротой. Пожалуй, тогда на этот вопрос ответить было невозможно. Запомнился — и все тут.
Но вот прошло четверть века. Один крапивинский рассказ превратился за это время (даже если говорить лишь о фантастике, оставляя за бортом все остальное) в целую библиотеку. И стало ясно, что в том рассказе, как древо в горчичном зерне из известной притчи, было уже заложено все, что сделало сегодня Владислава Крапивина одним из наиболее ярких, своеобразных, оригинальных мастеров отечественной НФ.
Конечно же, возможности небольшой статьи даже в малой мере не позволяют обозреть все написанное Крапивиным — для этого нужна монография, книга, время для которой, наверно, уже пришло. Но даже если ограничиться разговором об одной лишь составляющей его творчества — фантастике, все равно невозможно рассмотреть всю последовательность повестей, образующих созданный писателем художественный мир. Но зато такая статья позволяет поговорить о принципах, на которых этот мир зиждется, о законах, им управляющих, наконец о том, как связан этот вымышленный мир с нашим.
И может быть, это самое интересное.
Встречаются сейфы — для того чтобы открыть такой, нужен не один, а сразу несколько ключей; каждый в отдельности легко входит в замочную скважину, поворачивается в ней, но не отпирает. И лишь все ключи, вставленные и повернутые вместе, открывают доступ к содержимому.
Творчество Владислава Крапивина чем-то сродни такому сейфу. Сравнительно несложно вычленить главные идеи, последовательно проводимые им из книги в книгу. Но ни одна из них в отдельности не может объяснить крапивинского феномена. Секрет его — во взаимодействии, взаимоподдержке, взаимодополнении этих довольно простых, но не столь уж часто соединяющихся в нашей НФ идей.
Прежде всего, это идея гуманизма, но гуманизма отнюдь не абстрактного. Ибо нелегко сыскать в человеческой истории концепцию, за которую было бы заплачено более страшной ценой, чем абстрактный гуманизм — тот, который оперирует отвлеченным благом людей, масс, народов, человечества, наконец, но забывает о человеке. И в итоге конкретный человек, и не один даже, а массы этих самых конкретных человеков оказываются для абстрактного гуманизма лишь строительным материалом, из которого строится светлое здание идеального порядка. При этом, чтоб удобнее было из них складывать стены и мостить подъездные пути, их стоит предварительно умертвить… Проще всего — физически, но можно и духовно. Технологию этого процесса прекрасно продемонстрировали в своих антиутопиях (дистопиях) Евгений Замятин, Олдос Хаксли и Джордж Оруэлл.
Конкретный же гуманизм всегда направлен на конкретного человека. Не идеального, не теоретического — живого. Того, которого надо спасти и защитить, поддержать и научить, того, который есть не винтик общественной машины, не клетка социального организма, но его главная и единственная суть.
Прийти к такой точке зрения было непросто. Особенно если учесть, что наша литература ее не поощряла, в течение многих — слишком многих! — лет находясь в плену совершенно иной модели мышления. Того, где за лесом уже не видно деревьев, и вместо елки или березы существует лишь лесоматериал. К счастью, юность Крапивина пришлась на знаменательное время. Время XX и XXII съездов КПСС, когда впервые, еще робко и не до конца, но приоткрылась все же горькая правда нашей собственной истории. И вместе с тем — время прорыва в космос, как-то разом раздвинувшего наши горизонты, заставившего осознать одновременно и малость Земли, песчинки во вселенских масштабах, и величие человека. Того самого, отдельно взятого. Индивидуального. Живого.
С этим мироощущением и вошел Крапивин в литературу, им он наделил и всех своих героев, начиная с того первого рассказа, о котором я уже говорил.
Впрочем, я не случайно упомянул, что формировало крапивинское мировосприятие само время. Потому что в этом смысле он был лишь одним из поколения, чьи души и умы этим временем были слеплены и отшлифованы. Но ведь пока мы поговорили только об одном, первом ключе. А есть и второй.
Детство Владислава Крапивина пришлось на военные годы, тяжкое время, когда мужчины были на фронте, а женщины и подростки выполняли мужскую работу в тылу. И дело не только в физической тяжести этой работы, не только в напряжении и перенапряжении всех сил. Дело еще в том, что психологи называют отсутствием мужского стереотипа поведения.
Если перед глазами цыпленка, едва вылупившегося из яйца, кошка пробежит раньше, чем он увидит наседку, то именно кошку и станет считать цыпленок своей матерью. Это импринтинг, могучий инстинкт запечатления первого движущегося образа, увиденного в жизни. Конечно, человек не птенец. С ним посложнее. Но и в долгом, многотрудном нашем человеческом воспитании вот это впечатление, этот перед глазами изо дня в день стоящий образ отца, старшего брата, словом, мужчины формирует мужское поведение. Так повелось от века.
Но… Откуда взяться ей, этой модели мужского поведения, если у поколения, чье детство пришлось на сороковые годы, отцы, дядья и старшие братья в большинстве своем были выбиты войной с фашизмом, а у многих — и войной с народом. Да и потом — тоже было непросто. Идеалом времени были мужчины, горящие на работе. Ради своего дела забывающие обо всем. Оставляющие для себя, для своих детей лишь редкие, случайные часы. Вспомним книги тех лет. Да что тех — и нынешние еще в большинстве своем таковы же! Отцы геологи и моряки, летчики и изобретатели, подвижники, которых дома днем с огнем не сыщешь — в работе они, в деле своем, деле, которому они служат… И главным человеком в семье становится мать, тетка, бабушка, и последняя даже чаще — ведь с эмансипацией мамы тоже становятся геологами да моряками… Преувеличение, метафора? Конечно. Но есть в этом немалое зерно правды. Иначе откуда же было бы столько разговоров о феминизации мужчин, откуда бы взялся популярный еще недавно в наших газетах чуть иронический, но по сути достаточно серьезный призыв: “Берегите мужчин!”? А добавим ко всему этому неблагополучные семьи, на существование которых мы долго старались закрывать глаза. Добавим неполные семьи, матерей-одиночек. И что хуже всего — те семьи, где отцы есть, но они, пользуясь древним выражением, “присутствующие как бы отсутствующие”. Неважно, по равнодушию ли, по неразумию, по отсутствию у них самих мужского воспитания…
А ведь даже девочкам в семье необходим этот отцовский пример, отцовский импринтинг. Что же говорить о мальчиках? И тогда остается надеяться на одно — на искусство.
Говорят, у каждого времени свои песни. Детская литература тридцатых годов воспевала солдата. В воздухе того времени эхо минувших войн сталкивалось с предощущением грядущих, и потому, наверное, такая направленность была естественной. Из каждого мальчишки воспитать гайдаровского Мальчиша-Кибальчиша (это на уровне символа, в героико-романтической традиции). А если в традиции реалистической, то давайте вспомним прекрасный рассказ Леонида Пантелеева “Честное слово” и его героя, мальчика, которого в военной игре сделали часовым — и забыли о нем. Убежали. Но покинуть пост нельзя. И лишь слово старшего офицера освобождает его. Такой часовой был идеалом поколения, ибо из них вырастают настоящие солдаты…
Шестидесятые годы требовали иной песни, героем которой стал бы не солдат, а мужчина. Понятие более емкое, более объемное, ибо оно включает в себя и все солдатские качества, и многое сверх того. Из пантелеевского героя солдат вырастет наверняка. Но он может оказаться и солдафоном. Из крапивинских барабанщиков вырастут мужчины, которые наверняка станут и хорошими солдатами, но в солдафонов заведомо не превратятся никогда. Владислав Крапивин очень тонко уловил, какие песни нужны его времени, нашему времени. И какой этому времени нужен герой.
И здесь мы подходим к еще одному, третьему ключу. Крапивинский герой всегда социально, граждански, человечески активен. Это его имманентное свойство. Казалось бы, что уж тут нового — сколько об этой самой социальной активности понаписано! Но в том-то и дело, что не только в жизни, но и в литературе, как правило, она лишь декларировалась, эта активность. А на деле ее рекомендовалось проявлять “от сих до сих”. Если ты рабочий, инженер — что же, активно работай, делай свое дело; если ты солдат — активно выполняй поставленную командиром задачу… Ну и так далее. В соответствующих рамках, так сказать. А действительные масштабные задачи — их решать должно тому, кому их решать положено. И они это активно будут делать. А маленькому человечку нечего замахиваться на большие масштабы.
Крапивин берет дважды маленького человека. Дважды, потому что, во-первых, он мал еще ростом и возрастом, этот двенадцатилетний крапивинский герой. Почему именно двенадцатилетний? В повести “Вечный жемчуг”, заключительной части трилогии “В ночь большого прилива”, есть примечательный диалог:
“Он спросил:
— Так сколько же тебе лет?
Я тоже улыбнулся и нетерпеливо сказал:
— Ты же знаешь: всегда двенадцать”.
И по одному тому же, что ему именно двенадцать, он является и маленьким человеком в социальном смысле слова: ведь детям, перед которыми, конечно же, открыто большое будущее, отнюдь не принято доверять участие в больших делах. Их дело — играть и учиться… Но вот этот дважды маленький человек в крапивинских повестях не боится на свои узенькие плечи взваливать ответственность за судьбы мира.
И оказывается, что ничего невозможного в этом нет. Это лишь на первый взгляд кажется, что один-единственный мальчишка или даже группа мальчишек, отряд мальчишек — не сила в огромном мире. Сила они. Потому что чаще, всего нужны оказываются великие силы души, а они одинаково есть у мальчишек и взрослых.
Есть в технике такое понятие — курковый эффект, возможность приложением малого усилия задействовать могучие силы. Тетива арбалета натянута, но надежно удерживается. Однако легкого нажатия довольно, чтобы, звеня, сорвалась она и метнула стрелу на такое расстояние, с такой силой, которая для руки, спустившей курок, абсолютно невозможна. Так и в жизни: если напряжены социальные силы, единственного действия, единого поступка вполне достаточно, чтобы привести их в действие. Правда, для этого, повторяю, должны быть они предварительно напряжены. Но уж так получается в нашем мире, что напряжение это существует всегда. И всегда существует оно в повестях Крапивина. И потому бессмысленного, вроде безнадежного, но гордого (“Да, гордые были мальчики…” — скажет потом один из персонажей) мятежа мальчиков в Морском лицее довольно, чтобы годы спустя отозвался он крушением планов Тех, Кто Велят в романе “Голубятня на Желтой поляне”.
Безоглядное, не терпящее соотнесения с реальными своими возможностями, а потому нередко трагическое, но всегда благородное действие — вот что такое активная позиция крапивинского героя.
Порою Крапивина упрекают (пришлось мне слышать подобные высказывания от любителей НФ, наших “фанов”) в самоповторах, в том, что герои его однотипны. Есть в этих словах правда — они и впрямь во многом родственны друг другу, эти герои. Но есть и неправда. Ведь если присмотреться, окажется, что сквозь повести Крапивина проходит по сути дела один герой, подобно тому как у Хемингуэя “тененте” Генри из “Прощай, оружие!”, Роберт Джордан из “По ком звонит колокол” и полковник Кантуэлл из “За рекой, в тени деревьев” — эволюция одного героя, одного типа характера, хотя это люди разных судеб, вроде бы никак не связанные между собой. Только у Крапивина это не эволюция героя (помните: “Ты же знаешь: всегда двенадцать”), а как бы зондирование этим героем мира в разных направлениях, на разную глубину, но в результате этого зондирования мир ложится на карту во всех хитросплетениях своего рельефа.
И еще — это эволюция самого мира. Потому что от одного произведения к другому мир в них становится все сложнее, все труднее разобраться в богатстве его оттенков — где черное, а где белое. Где добро, а где зло. Особенно если учесть, что существуют и “та тяга к добру, что приводит к несчастью”, и та вечная сила, которая, “стремясь ко злу, свершает благо”.
Борение этих сил и место в нем человека — вот что всегда было и остается в центре внимания Крапивина. И в этом смысле он очень русский писатель, ибо проблемы эти всегда были основным направлением исканий, основной точкой приложения сил русской литературы. Потому что место свое человек может определить здесь не трезвым расчетом — для такого никогда не хватит данных, — а лишь своей нравственной позицией.
Во второй, заглавной части трилогии “В ночь большого прилива” (первая, “Далекие горнисты”, по сути является прологом к двум остальным) зло еще достаточно конкретно. Чтобы разорвать порочный круг, вырвать мир из смуты и взаимной вражды, достаточно убить Канцлера. Даже не совсем понятно, кто он, этот Канцлер не то диктатор, не то просто ключевое звено цепи, само не представляющее из себя ничего особенного… И с задачей своей герой справляется с мушкетерской лихостью: удачный выпад шпагой — и все.
Но уже в следующей повести, “Дети синего фламинго”, ситуация заметно меняется. На первый взгляд кажется, что и здесь достаточно одного простого действия. Надо убить Ящера, злобного тирана острова Двид. Именно для этой цели (правда, с Изрядной долей обмана; правда, не для того, чтобы уничтожить Ящера, но чтобы на примере принесенного в жертву Юного рыцаря доказать, что сделать это невозможно, — но не важно; это интрига, фабула; мы же говорим сейчас о сюжете) и привезен сюда герой. В конце концов после многих приключений ему удается уничтожить Ящера. Жуткий механический монстр, символ извращения достижений научно-технического прогресса, в облаке пара рушится в озеро. И что же меняется? А ничего.
Кажется, первым нашел эту коллизию еще Евгений Шварц в своем “Драконе”. Ланселоту недостаточно убить дракона — драконовластие от этого не рушится само собой. Надо еще победить дракона в каждом жителе города… Нет, Крапивин отнюдь не повторяет Шварца. Скорее дополняет. Потому что именно после гибели Ящера и начинается главная борьба. Та, что в эпилоге повести заканчивается стремительным десантом мальчишечьей гвардии на остров Двид. Правда, эпилог этот не случайно написан как бы пунктиром, скороговоркой. Ибо весь опыт и мировой истории, и мировой литературы утверждает: разрушить диктатуру не столь уж сложно, а вот что построить на ее месте?
Не случайно за повесть “Дети синего фламинго” в апреле 1983 года Владислав Крапивин был удостоен “Аэлиты” — почетного приза учрежденного Союзом писателей РСФСР и журналом “Уральский следопыт” и присуждаемого за лучшую книгу года. Книга действительно стала событием отечественной НФ. Но все же она была лишь подступом к роману “Голубятня на Желтой поляне”.
Как и вся фантастика Крапивина, за исключением разве что того первого рассказа, с которого начался наш разговор и который однозначно относится к “твердой” НФ, роман этот по своей образной структуре синтетичен. Роботы и звездолеты мирно уживаются в нем со слепленными из песка загадочными говорящими фигурками-бормотунчиками и Ржавыми Ведьмами, живущими на свалке. Детский мячик может оказаться оружием куда более смертностным, чем БЛИК — боевой линейный излучатель Кузнецова. Художественный мир романа представляет собою чрезвычайно органичную, гармоничную среду, образованную взаимопроникновением научной фантастики и сказки.
Зло в этом мире совсем почти лишено конкретных черт. Есть лишь некая злая сила. Манекены. Некая цивилизация, цивилизация негуманоидная, чуждая и враждебная. Только изредка представители ее персонифицируются в романе, обретают сущность этаких монстров-нелюдей, которых и пуля не берет, и лазерный луч не режет. Но зато обращает в груду осколков детский мяч, например… Впрочем, бог с ними, с внешними проявлениями. Важна суть: есть некие Те, Кто Велят. И их злой, но неявной, неконкретной опять же волей совершается немало зла в мире. Даже в трех мирах — на трех параллельно существующих Землях (как и в большинстве повестей, Крапивин использует здесь достаточно распространенную в НФ идею параллельных, сопряженных, альтернативных миров). И против этой злой воли восстают герои романа. Восстают, сами не зная, с чем имеют дело и против чего выступают. Они понимают лишь — не трезвым умом, а чутьем, душой определяя, — где добро, а где зло. И в конце концов оказывается, что этот нравственный ориентир и есть единственно возможный.
И еще. Кто-то из великих сказал: войны начинаются не тогда, когда объявляют их короли, а тогда, когда мы их допускаем в сердце своем. Эти же слова можно приложить и к любой диктатуре, к любой тирании, причем совершенно неважно, тирания ли это соседки по коммунальной квартире, учительницы в классе или верховного правителя гигантского государства. Для того чтобы стала она возможной, мы — все мы — должны допустить ее в сердце своем.
Но крапивинские герои постепенно научаются обратному — изгонять ее из своих сердец. И из чужих — тоже. Им легче погибнуть, как гордые мальчики в Морском лицее, как Гелька, ценой жизни взорвавший Мост и разомкнувший порочное кольцо миров, погибнуть, но не смириться.
В этом отношении к миру герои всех крапивинских книг едины — будь то фантастика, сказочные повести, такие, как “Ковер-самолет” или “Летчик для Особых Поручений”, или вполне реалистические книги о наших современниках. И это не самоповтор — это позиция.
В июньском номере журнала “Уральский следопыт” 1988 года закончилась публикация второй книги нового романа Владислава Крапивина “Острова и капитаны”. С ее героем — двенадцатилетним Гаем — читатель расстается в нелегкое, да что там, попросту трагическое время, когда мальчишечья душа изнемогает, не в силах совладать с непосильным грузом, который навалила на нее жизнь. Когда непонятно, как жить и как вообще можно жить дальше. И когда Гаю станет уж совсем невмоготу, друг скажет ему:
“- Так нельзя. Ты живи.
Гай то ли вздрогнет опять, то ли кивнет.
— Ты живи, — снова скажет Юрка. — Дерись.
— С кем?
— Вообще… дерись.
И Гай станет драться. Всю жизнь. За себя и за других. Драться с человеческими бедами и со своей виной — не зная до конца, была ли она. Драться за право изредка возвращаться на свой Остров.
Такой Остров есть у каждого, и потерять его — подобно смерти. Остров называется Детство”.
Эти слова не только завершают очередную книгу писателя. Они вполне могли бы стать его девизом, жизненным кредо человека, писателя, педагога. Под ними, этими словами, могли бы подписаться и все герои всех его книг.
И здесь очень важно понять, что же такое для Крапивина детство. Это не просто те первые годы человеческой жизни, о которых мы чаще всего непроизвольно вспоминаем, произнося это слово. И не те места, которые встают перед нами, когда звучит — места нашего детства… Нет! Детство для Владислава Крапивина — это прежде всего психология. Это — образ жизни. Это — Остров, где живут по правильным законам, законам добра и совести, правды и гордости, бескорыстия и непримиримости ко злу.
Крапивин весьма далек от свойственного нередко нашей детской литературе ностальгического любования “босоногим детством”. Его мальчики — они знают тяжесть клинка, их ладони в мозолях от шкотов, а пониже колена у них синяк от обода большого — не пионерского, игрушечного, а настоящего военного — барабана. Его мальчики — не дети, которых надо чему-то учить. Это люди, которых можно учить, но у которых стоит и поучиться. Люди, которые по первому же далекому отзвуку тревожных барабанов станут в строй, плечом к плечу. И с ними будет не страшно.
Потому что в борьбе своей с неявным злом они научились главному: узнавать его во всех обличьях. Тому умению, которое в жизни, может быть, важнее всего.
Роман “Голубятня на Желтой поляне” завершается символической перекличкой барабанщиков: они собрались сюда из всех книг Крапивина, фантастических и реалистических, даже из реальной жизни, из пионерского отряда “Каравелла”, которым уже много лет руководит писатель.
Но собрались они не просто на парад. Они как бы показывают, что мир, созданный воображением Владислава Крапивина, обрел законченность. Как Военный Жемчуг из одноименной повести, будут они светить не одному еще поколению читателей, но писателю в нем уже делать нечего.
А это значит, что ему пришла пора начать творить иной, новый — но основанный на все тех же вечных принципах! — мир.
Каким он будет?