Под утро снилась какая-то фантасмагорическая ерунда: беготня, топот копыт, чьи-то испуганные крики, и над всем этим стоял надрывный женский плач. Ахиллес пытался в полудреме отогнать эти видения – и не сразу понял, что это ему не снится. Что не так уж и далеко разносятся женские рыдания, копыта уже не стучат, но неподалеку слышен конский храп и громкие – чересчур громкие для утренней улицы – разговоры. И колеса простучали мимо забора. И кто-то что-то покрикивал фельдфебельским тоном.
У кого-то из соседей что-то, безусловно, стряслось, и вряд ли приятное, судя по громким женским рыданиям – прекратившимся, впрочем, когда Ахиллес вышел в прихожую (где не обнаружил Артамошки). Такое впечатление, что женщина голосила во дворе, а сейчас ее увели в дом.
В кухоньке Артамошки тоже не наблюдалось – ну конечно, глазел на то, что произошло. Ахиллесу тоже было интересно, что случилось совсем рядом с местом его постоянного расквартирования, но несолидно было как-то выскакивать на улицу, уподобившись денщику. Он тщательно умылся, гремя соском жестяного рукомойника (цивилизация в виде водопровода в этот околоток еще не добралась), почистил зубы, сноровисто зажег бульотку, достал из хлебницы большой бублик, намазал свежайшим вологодским маслом. Сегодня можно было побаловать себя и кофе – вчера пришли деньги от дядюшки. Дядюшка аккуратно высылал пятнадцать рублей в месяц, в свое время Ахиллес пробовал протестовать, упирая на то, что он теперь человек взрослый и самостоятельный, на что получил ответ: «Хотя ты и взрослый, да не более чем субалтерн. А уж я-то знаю, каково жалованье субалтерна». Да вдобавок приписал, что недавно составил завещание, где назначал Ахиллеса единственным наследником (он был бездетным). Новость эта Ахиллеса ничуть не обрадовала – дядюшку он любил не меньше, чем отца с матерью, и предпочел бы это наследство получить как можно позже. Но мать в последнем письме сообщала, что дядя плох и без палочки на улицу уже не выходит, да и ноги порой отнимаются, особенно правая, по которой когда-то хлестнула хивинская картечь, да так, что ногу едва не отняли…
Он уже допивал кофе, когда появился Артамошка, вытянулся с виноватым видом:
– Ваше благородие, простите уж, что кофию не сварил, но вы ж обычно встаете попозже…
– Ладно, один раз прощается, – отмахнулся Ахиллес. – Шум какой-то на улице разбудил. Что стряслось? Ты ж, ясно, туда уже бегал.
Артамошка зачем-то понизил голос:
– Так что, изволите знать, ваше благородие, у соседей беда, у его степенства Фрола Титыча Сабашникова. То ли смертоубийство, то ли сам зарезался, никто пока толком не знает… Доподлинно известно только, что мертвехонек и нож в нем торчит…
Дела, покрутил головой Ахиллес. Сабашников, сокомпанеец и приятель Пожарова, обитавший от него через дом, частенько заходил к Митрофану Лукичу погонять чаи за самоваром, а то и отведать чего покрепче. В таких случаях Пожаровы всегда приглашали за стол Ахиллеса, и он никогда не отказывался, чтобы не обидеть хозяев. Слушать Сабашникова всегда было интересно – он в свое время, еще молодым, поставлял провиант на театр военных действий во время турецкой кампании и рассказывал много любопытного – как в прошлый раз, не так уж давно, на Петровки[23]. Хотя ему и стукнуло шестьдесят, старик был крепкий, женат по вдовству вторым браком на довольно красивой офицерской дочке более чем вдвое себя моложе – и супружница, по мнению Ахиллеса, никак не выглядела недовольной семейной жизнью.
Невозможно было представить этого кряжистого, жизнерадостного человека мертвым, с ножом в груди… И уж тем более самоубийцей. Что до убийств, то Ахиллес за год с лишним здешнего обитания слышал только об одном, случившемся в босяцких трущобах. А самоубийств на его памяти не случалось вообще. Как-то редки были в этом захолустье и убийства, и крупные грабежи, и серьезные кражи – хотя мелких хватало, в основном трудами тех же галахов…
Он туго подпоясался, надел фуражку и неторопливо вышел за ворота. Посмотрел направо, стараясь не показывать особенного интереса – несолидно для офицера уподобляться зевакам. А они были тут как тут – перед воротами стояли человек пятнадцать и таращились на высокий забор так, словно надеялись увидеть сквозь него что-то интересное. У ворот – три шага влево, три вправо – степенно расхаживал осанистый усатый городовой, с тем загадочно-многозначительным видом, какой принимают низшие полицейские чины, когда им и самим ничего толком не известно. Зеваки состояли главным образом из простого народа, или «серой публики», как ее еще иронически называли в отличие от публики «чистой». И, конечно же, половину зевак составляли вездесущие уличные мальчишки – и подходили новые. Тут же, у ворот, стояли две пролетки, явно не извозчичьи.
Стукнула калитка, вышел человек и скорым шагом, чуть ли не как егерь на марше, направился в сторону Ахиллеса. Тот удивленно поднял брови: за все время, что он был знаком с Пожаровым, впервые видел, чтобы Митрофан Лукич показался на улице без сюртука, в одной расстегнутой жилетке поверх синей шелковой косоворотки – в отличие от дельцов, если можно так выразиться, новейшей формации вроде Зеленова и Истомина, Пожаров в одежде был крайне консервативен, даже старомоден, а в ответ на беззлобные подначки более, так сказать, прогрессивных коллег по гильдии только фыркал: «Вы меня еще на моторе прокатите или в этот ваш сунематограф сводите! Деды ничего такого не знали, а с грошика миллионные дела возводили…» Появиться для него в таком виде на улице было все равно что Ахиллесу заявиться в полк в полной форме, но с котелком на голове. Не на шутку взволнован, отсюда видно…
– Беда какая, Ахиллий Петрович, голубчик! – выдохнул он, ухватив Ахиллеса за локоть крепкими пальцами и едва ли не втолкнув во двор. – А ведь сколько лет были приятели… Слышали уже?
– Артамошка говорил, – сказал Ахиллес. – То ли убийство, то ли самоубийство, верно?
– Вот насчет самоубийства я б говорить поостерегся, – уверенно сказал Митрофан Лукич. – Фролушка был человеком верующим, истовым, ни за что б не пошел на смертный грех – руки на себя накладывать. Однако ж дело запутанное, как клубок, с которым котенок игрался… Не понимаю я…
– Чего?
Пожаров придвинулся вплотную и азартно зашептал:
– Ахиллий Петрович, милый, драгоценный мой, яхонтовый! Уважьте старика, что вам стоит? Мы ж столько лет были с ним приятели, должен я знать, что стряслось! Вон как вы лихо с Качуриным, как все у вас ловко вышло. Может, и тут дядин метод попробовать? Ну что вам стоит? Все равно в службу не ходить, нечем вам заняться… А? Ахиллий Петрович, ну хотите, я пред вами на коленки встану?
Ахиллес форменным образом оторопел:
– Вы что же, предлагаете сыск вести?
– Да вот именно! Пойдемте, пока Фрола в мертвецкую не увезли, а то ведь, доктор сказал, подъедут скоро…
– Но позвольте! Это дело полиции…
– Толку от нее как от козла молока, – сердито сказал Пожаров. – Пристав с околоточным только и умеют, что по торжественным дням спозаранку с поздравлениями являться[24]. Едва рассветет, уж тут как тут, праздничные денежки грести… Приходил Фомичев, что в нашей части сыскной комнатой заведует, – барсук старый, в отставку сто лет пора… И агенты там у него начальству под стать… Провинция, Ахиллий Петрович, глухомань! Раз в сто лет случится что-то серьезное, и то много. Вот и разленились, давным-давно нюх потеряли, только и умеют, что галахов по мордасам щелкать, если поймают на мелочи.
– И что?
– Да ничего. Покрутился он там, лобик с умным видом нахмурил, да и пошел восвояси, сказав напоследок: след, мол, имеется…
Ахиллес улыбнулся:
– Помню, в одном романе герой говорил: след на виселицу за убийство не вздернешь…
– Святая правда! Умный человек был сочинитель, сразу видно. Только никакого следа у него нету, по роже унылой видно было… Ахиллий Петрович, золотой мой, ну пойдемте! У вас же метод… и хватка, я уж убедился, имеется. Вдруг да усмотрите то, чего этот байбак не сообразил на заметку взять? Христом Богом прошу!
Ахиллесом владели самые противоречивые чувства, с одной стороны, в отличие от случая с Качуриным, перед ним было самое настоящее убийство (в самом деле, какой искренне верующий на самоубийство пойдет?). Что греха таить, чертовски хотелось оказаться в положении Шерлока Холмса – может быть, это и мальчишество, но тянуло страшно, словно пьяницу к кабаку. С другой… История с Качуриным, самому себе можно признаться, вовсе не сделала его настоящим сыщиком. Так что велик риск опозориться. Разговоры пойдут, насмешки, сплетни, до полкового начальства рано или поздно дойдет. Взыскания можно запросто дождаться, если решат, что он поступил против офицерской чести, Шерлока Холмса вздумал разыгрывать… Очень уж чревато.
Но Митрофан Лукич смотрел так умоляюще, заискивающе даже – и ведь неплохой человек, как к родному относится… Ахиллес сделал слабую попытку удержать последний рубеж обороны (ох, эта тяга испытать все самому!):
– Кто же мне разрешит? Там наверняка пристав…
– И околоточный тоже, куда ж без него…
– В конце концов, так не полагается… Какое я имею право? Они же будут препятствовать…
– Пристав с околоточным? – Пожаров уставился на него как на несмышленыша. – Я им воспрепятствую! Вот они у меня где! – Он вытащил из кармана старомодных шаровар в полосочку толстенный бумажник и звонко им шлепнул по левой ладони. – Вот тут пристав, а тут и околоточный. Один миг – и навытяжку стоять будут, любое ваше указание выполнят, а потом забудут начисто все, что было. Им со мной еще жить да жить, а над ними над всеми полицеймейстер есть, с коим Митрофан Лукич Пожаров знаком накоротке, порою в ресторане сидит, благостынями не обходит… Они ж это отлично знают, кошкины дети!
– Ну хорошо, – все еще чуть нерешительно сказал Ахиллес, обуреваемый теми же противоречивыми чувствами. – Только, Митрофан Лукич, я вас душевно прошу: если что-то не сладится, как бы сделать, чтобы никто не узнал? Меня ж на посмешище выставят… Сплетни в этом городке лесным пожаром разлетаются…
– Ни боже мой! – заверил Митрофан Лукич. – Все прекрасно понимаю, не два года по третьему. Честное купеческое вам даю: если что не сладится, ни одна живая душа словечка не пискнет! Идемте, значит?
– Идемте, – вздохнул Ахиллес.
– Минуточку погодите только! Я схожу себе авантажный вид придам самым срочным образом. Они меня знают, и я их, каналий, знаю как облупленных, да все равно, при авантаже как-то сподручнее…
– Да, конечно, – сказал Ахиллес. – Я тоже возьму кое-что…
Он быстрым шагом прошел к себе во флигель и достал из старенького комода большую лупу, купленную в последнем классе гимназии, когда мечта стать сыщиком еще не была безжалостно сокрушена родителями и дядей. Отличной германской работы фирмы «Карл Цейсс», чуть ли не с чайное блюдце величиной, двояковыпуклая, с отливавшим синевой стеклом, в бронзовой оправе с узором и вовсе уж роскошной бронзовой ручкой. Возможно, и это было чистейшей воды мальчишество, но когда это Шерлок Холмс обходился без лупы?
Митрофан Лукич уже нетерпеливо топтался у крыльца. Что ж, авантажу он себе, безусловно, придал: парадный черный сюртук, по животу толстенная часовая цепь из натурального, не дутого золота, все три награды при нем: медаль в память коронации ныне здравствующего императора, серебряная, на Андреевской ленте, медаль Красного Креста в память японской кампании (за щедрые денежные пожертвования на одоление супостата) и, наконец, большая золотая шейная «За усердие» на Станиславской ленте. Что ж, авантажно. Ахиллес ощутил даже легкую зависть – у него самого на рубахе имелся лишь знак Чугуевского военного училища, который мог быть принят за награду лишь людьми несведущими.
Они вышли из ворот. К дому Сабашникова как раз подъехала пролетка, из которой ловко спрыгнул высокий молодой человек, одетый с некоторым вкусом. На правой руке у него белела повязка, охватывавшая ладонь, котелок чуточку ухарски сдвинут набекрень.
– Ага, явился наконец, – сказал Пожаров. – А то Ульяна Игнатьевна там с бабами да с полицией… Паша Сидельников, главноуправляющий у Фрола. Голова-а…
– Подворовывает, а? – с улыбочкой поинтересовался Ахиллес.
– Уж наверняка, – серьезно ответил Митрофан Лукич. – Куда ж без этого на такой должности? Но за руку не пойман, так что, следует быть, меру знает. Но голова-а… Ценит его Фролушка… Ценил, – поправился он и помрачнел.
Зеваки с должным почтением расступились, давая им дорогу. Проживший на этой улице больше года Ахиллес прекрасно знал городового у ворот – Панкрат Кашин, всего-то годами пятью старше Ахиллеса, в японской кампании выслужившийся в унтера (о чем свидетельствовали лычки на полицейских погонах), а на груди у него красовалась медаль «В память русско-японской войны» и солдатский Георгий четвертой степени. Как пару минут назад, Ахиллес ощутил легкую зависть – Панкрат-то из-за разницы лет как раз успел…
Как полагается, Кашин отдал ему честь, но тут же сделал робкую попытку заступить дорогу, начав было:
– Ваше благородие, не положено, потому как…
Не вдаваясь в дискуссии, Митрофан Лукич ожег его взглядом, какой и у фельдфебеля Рымши не всегда получался в отношении проштрафившегося солдата, так что Кашин смиренно отступил, и они прошли в калитку. Дом Сабашникова чем-то напоминал пожаровский, хоть и был построен чуточку иначе – те же потемневшие бревна чуть ли не в два обхвата на каменном фундаменте, мезонин под высокой двускатной крышей, флигель, дворницкая…
Их встретил заливистый лай – лаз в большущую конуру был надежно задвинут толстой доской, но сверху осталась небольшая щель, и в нее безуспешно пыталась просунуться оскаленная, пенная собачья морда. Пес надрывался, грыз и без того изгрызенный край доски.
– Хорош, зверюга, – покосился в ту сторону Пожаров. – Это он на вас так, чует свежего человека. Ко мне-то он попривык, и к Паше тоже, а вот попадись ему кто незнакомый – косточек не соберешь… Здравствуй, Паша.
Спустившийся с крыльца Сидельников сказал:
– Утро доброе… – Осекся, махнул рукой. – Какое уж там доброе, Митрофан Лукич, когда такое… Извините уж, руки не подаю – ошпарился вчера по нечаянности, когда самовар гасил, не ладонь, а сплошной волдырь…
И с вполне понятным удивлением уставился на Ахиллеса. Тот неловко поклонился.
– Это, Паша, Ахиллес Петрович, – сказал Пожаров и зашептал управляющему что-то на ухо, отчего тот посерьезнел и глянул на Ахиллеса, полное впечатление, уважительно. – Доктор не уехал еще?
– Нет, еще бумаги пишет с приставом и околоточным.
– Ульяна Игнатьевна как?
– А что ж вы хотите… В задних комнатах. Марфа говорит, с утра водой отливали. Сейчас вроде притихла… В дом пойдемте?
– Подождите, Павел… – сказал Ахиллес и посмотрел выжидательно.
– Силантьевич.
– Павел Силантьевич, кто сейчас обитает в доме?
(Ему пришло в голову, что Шерлок Холмс в первую очередь задал бы именно этот вопрос.)
– Ульяна Игнатьевна, понятно, – охотно ответил молодой человек. – Марфа, кухарка. Дуня, служанка… Дворника Фому считать прикажете? Он не в доме обитает, понятно, а у себя в дворницкой, но тоже постоянный житель…
– Считаем и Фому, – сказал Ахиллес. – Что же, пойдемте в дом?
Управляющий предупредительно пошел впереди. Они оказались в большой комнате, явно игравшей роль гостиной, она же и обеденный зал – старый массивный стол, за которым могло разместиться не менее дюжины человек… ага, стульев, столь же массивных и старых, как раз дюжина. Керосиновой лампы под потолком нет, но по всем стенам – большие кенкеты[25] (и электричество сюда пока что не добралось).
За столом сидели двое – частный пристав, румяный здоровяк лет тридцати, судя по темляку на сабле, пришедший в полицию из армии с офицерским чином (вот она, мечта Тимошина… а впрочем, провинция его не прельщает с точки зрения службы в частных приставах) и лысоватый человек лет пятидесяти в темном костюме, с чеховской бородкой, при пенсне на черном шнурке. Пристав что-то неторопливо писал, а доктор (даже с расстояния в три аршина чувствовался слабый запах аптечных снадобий) наблюдал за ним скучающе, явно считая задачу выполненной. Третий, околоточный надзиратель, стоя лицом к окну, заложив руки за спину, смотрел на двор так, словно там происходило что-то крайне интересное. Похоже, ему тоже нечего было больше здесь делать, и он откровенно скучал.
Пристав удивленно поднял глаза на вошедших – и Митрофан Лукич, явно не намеренный допускать ни малейшего промедления, шагнул вперед, сказал со спокойной властностью человека, знающего цену и себе и окружающим:
– Виктор Олегович, дело у меня к вам – ну просто неотложное. Не выйти ли нам на минутку в соседнюю комнату? Просто безотлагательное дело…
– Ну что ж, извольте… – Пристав встал, такое впечатление, послушно. – Коли безотлагательное…
Подал голос доктор:
– Я так полагаю, господин пристав, я вам более не нужен? По-моему, в дальнейшем моем пребывании здесь нет нужды…
Ахиллес вежливо сказал:
– Я бы убедительно попросил вас, доктор, все же задержаться на некоторое время. Сдается мне, есть еще нужда в вашем пребывании…
Доктор воинственно выставил бороденку:
– А по какому праву вы, милостивый государь, здесь распоряжаетесь? Насколько я разбираюсь в ваших… нарядах, вы не принадлежите ни к полиции, ни к жандармерии…
Ахиллес тоскливо вздохнул про себя. С первого взгляда угадал тот крайне несимпатичный ему тип русского интеллигента, который хамство в адрес людей в мундирах отчего-то полагает признаком свободомыслия и либерализма. Ну да, тон у него такой, что ошибиться невозможно. Несмотря на молодость, он уже сталкивался с этой породой людей, все свободомыслие которых сводится к пустопорожней болтовне за водочкой в компании себе подобных и критике абсолютно всего, что бы правительство ни предпринимало…
Он сказал прямо-таки кротко:
– Сейчас господин пристав вам все объяснит…
Пристав с Митрофаном Лукичом уже скрылись в соседней комнате.
Доктор вновь уселся и, все так же воинственно задрав седеющую бородку, демонстративно стал смотреть куда-то в угол, мимо Ахиллеса с видом несчастного узника зловещей испанской инквизиции, которого сейчас станут рвать по живому раскаленными клещами или учинять что-нибудь не менее зверское. Околоточный, наоборот, отвернувшись от окна, откровенно уставился на Ахиллеса с нешуточным любопытством. Ахиллес это перенес стоически: как гласит пословица, за погляд денег не берут.
Пристав с Пожаровым вернулись уже минуты через три – причем оба выглядели крайне удовлетворенными. За спиной пристава Митрофан Лукич ухарски подмигнул Ахиллесу и похлопал по карману шаровар, где у него обычно лежал бумажник. Но и без того сразу видно, что дело устроилось наилучшим образом.
– Понимаете ли, Всеволод Викентьевич, я бы убедительно попросил вас задержаться еще на некоторое время. Дело в том, что господин подпоручик… словом, некоторым образом принимает участие в расследовании. Подробностей, увы, привести не могу – секрет-с. Вы с нами не первый год, можно сказать, работаете в тесном соприкосновении, сами знаете, есть некоторые тонкости и специфика…
– Ну, коли вы настаиваете… – не без язвительности произнес доктор тоном человека, вынужденного сдаться превосходящим силам врага исключительно оттого, что на него с разных сторон нацелена добрая дюжина винтовок и, пожалуй что, даже пушка.
– Есть ли надобность во мне, господин подпоручик? – осведомился пристав столь учтиво, что Ахиллес подумал: нет, «катеринкой» тут явно не обошлось, поднимай выше…
– Пожалуй, нет, – столь же учтиво ответил Ахиллес. – Но вот господина околоточного я бы попросил остаться. И оставить городового у калитки.
Он и сам не знал, отчего так поступает – по какому-то наитию, действуя наугад, словно ищет что-то в темной комнате.
– Слышал, Сидорчук? – повернулся пристав к подчиненному. – Остаешься в распоряжении господина подпоручика. Кашину я сам дам распоряжение.
– Слушаюсь! – браво рявкнул Сидорчук.
Пристав совершенно по-военному прищелкнул каблуками, поклонился коротким офицерским поклоном:
– Честь имею, господа!
Должно быть, он покинул армию не так уж и давно и не отвык от прежних движений. Когда он вышел, Ахиллес повернулся к доктору:
– Как состояние хозяйки?
– Я ей дал брому, – ответил доктор, на сей раз без прежнего ерничанья. – Состояние у нее, конечно, далеко от полного спокойствия, но обмороков с отливанием водой, уверяю вас, не будет.
– Значит, во врачебной помощи она не нуждается?
– Пока что, – сказал доктор. – А когда пройдет действие лекарства – трудно сказать. Переживания не из каждодневных.
– Понятно… А поговорить с ней можно?
– Сиречь допросить? – ядовито бросил доктор.
Он снова валял дурака, но Ахиллесу было решительно наплевать. Он лихорадочно искал ту печку, от которой следовало танцевать. С совершенно неуместной в данных обстоятельствах веселостью (тут же отогнанной) он подумал, что, пожалуй, находится даже в лучшем положении, нежели Шерлок Холмс. У Шерлока Холмса никогда не громоздился за спиной толстосум, способный в мгновение ока уладить все, как только что уладил Пожаров, убрать с дороги полицейского чина. Вот только положения Ахиллеса это нисколечко не облегчает: он стоял перед загадкой, не проникнув в нее ни на шажок…
– Ну зачем вы так, доктор? – спросил он вполне миролюбиво. – Просто поговорить.
– Поговорить? Но вы же всегда допрашиваете. Всегда и всех.
– А вас что, когда-нибудь допрашивали, доктор? – спросил он с преувеличенным участием, в котором лишь глупец не опознал бы иронии.
– Имел когда-то счастье общаться с вашими… коллегами, – сухо бросил доктор.
Так-так-так, сказал себе Ахиллес. Если прикинуть его возраст…
Все сходится. Нельзя исключать, что наш ехидный эскулап в юности, во времена Александра Второго Освободителя, был среди той горластой студенческой братии, что буянила на улицах и в учебных корпусах – сплошь и рядом без мало-мальски серьезного повода, просто шлея под хвост попала, как мужички наши выражаются. За кого он меня в таком случае принимает – за переодетого жандарма? Не исключено. А впрочем, он мне почти что и не нужен – так, найдется пара вопросов…
– Вы можете определить время… смерти, доктор? – спросил он.
– С большой долей вероятности – меж полуночью и половиной первого, как показывает ригор мортуис… посмертное окоченение тела, – пояснил он с явным превосходством над очередным солдафоном, попавшимся на жизненном пути.
– Понятно… – повторил Ахиллес. – Я думаю, Всеволод Викентьевич, нет нужды напоминать, что все здесь прозвучавшее должно оставаться сугубо между нами…
– Будьте благонадежны-с! Не первый год взаимодействуя с конторою вашею… точнее, с полицией, успел сие уяснить. Нем, как могила.
Положительно, он меня принимает за переодетого жандарма, подумал Ахиллес. Черт, неужели в этой глуши не сыскалось нормального полицейского врача?
Повернулся к околоточному (как ему показалось, взиравшему на доктора с хорошо скрытой насмешкой):
– Теперь вы… Сидорчук… А по имени-отчеству?
Как-никак околоточный на время службы в полиции получал классный чин и приравнивался к армейскому прапорщику. Не стоило ему тыкать и называть «братец», как обращался бы к своему солдату или городовому.
– Яков Степаныч, господин подпоручик.
А он не лишен некоторой гордости, подумал Ахиллес. Не «ваше благородие», а «господин подпоручик» – как и обратился бы к нему прапорщик армейский. Вряд ли старше Кашина, наград нет, но на погонах тоже унтер-офицерские лычки. И лицо смышленое. Как вышло, что мы не виделись раньше? Год здесь живу, но ни разу не видел, а ведь околоточный надзиратель в силу обязанностей по своему околотку колесит денно и нощно, ежедневно исполняя массу всевозможных дел.
– Вас, Яков Степанович, недавно сюда перевели?
– Угадали, господин подпоручик.
– Да просто подумал, что живу тут год с лишним, Кашина видел каждый день, а вас – ни разу… Яков Степанович, господин пристав со всеми тремя женщинами говорил?
– Конечно. И с Фомой-дворником тоже.
– А… покойный так и лежит?
– Так и лежит. Пока-то дроги из мертвецкой прикатят…
– Ну что же, – сказал Ахиллес. – В таком случае – пойдемте к покойному.
Митрофан Лукич прочно уселся в неподъемном кресле и решительно сказал:
– Я уж вас тут подожду. Надобности во мне никакой, а Фролушку я уж видел и во второй раз в этаком виде лицезреть не хочу. Тяжко…
– Подождите, господа, – сказал Ахиллес, которому пришла в голову неожиданная мысль. – Митрофан Лукич, Павел Силантьевич… Вы в последнее время не усматривали в покойном какой-нибудь неожиданной подавленности? Угнетенности? Или чего-то подобного?
– А ведь усматривал! – воскликнул Пожаров. – Последнюю неделю как в воду опущенный ходил. Пробовал я расспросить, что к чему, только он отмахнулся, сказал: чудится тебе, Митроша, все. А как же чудится, когда я его сто лет знаю? Грызло его что-то, грызло…
Сидельников произнес почтительно, но твердо:
– Митрофан Лукич, уж простите великодушно… Я к вам отношусь с несказанным уважением, но не могу не отметить… Вы с Фролом Титычем имели все же общение редкое и большей частью случайное, а вот я три года, смело можно сказать, при нем находился неотлучно. От рассвета до заката, если можно так выразиться. И в настроениях его разбираюсь… разбирался прекрасно. Честью вам клянусь: не усматривал в последнее время в его поведении никакой такой подавленности или там угнетенности. Если бы его что-то, как вы изволили выразиться, «грызло», я бы непременно заметил. Но он в последнее время держался совершенно как обычно, никаких отличий.
– Вот то-то – три года, – буркнул Пожаров. – А я Фролушку с малолетства знал. С тех пор, как оба босиком бегали. Мне виднее.
– И все же…
– Господа, господа, – торопливо сказал Ахиллес, чтобы погасить в зародыше начавшуюся перепалку. – Это, право же, не самая важная сейчас тема… Пойдемте?
Ахиллес к мертвым относился совершенно спокойно, как к чему-то неизбежному в нашей жизни, вроде какого-нибудь явления природы. Покойники были, есть и будут. Он видел однажды двух утопленников, прохожего, насмерть затоптанного на красноярской улице понесшей лошадью, сгоревшего в собственном домишке портного – вернее говоря, обгореть он нисколечко не обгорел, но тушившие пожар из домика его вытащили уже бездыханным – наглотался угарного газа. И всякий раз никаких особенных эмоций не испытывал.
Однако сейчас на душе лежала тяжесть, некая смесь тоски и даже некоторого тревожного страха. Впервые в жизни он видел мертвым хорошо знакомого человека – еще считаные дни назад шумного, громогласного, веселого, сыпавшего прибаутками и занятными случаями «из старой жизни». И впервые в жизни ощутил, насколько человек подвержен внезапной смерти. В том числе и он сам. И это вовсе не обязательно смерть на войне, которой пока что-то не предвидится. Достаточно нелепой случайности – та же понесшая лошадь, пожар, пьяный босяк с ножом, – чтобы и он лег вот так. Мысли эти неприятно царапали душу.
Постаравшись их отогнать, Ахиллес подошел вплотную к широкому кожаному дивану, старому, но, несомненно, уютному. Сабашников лежал навзничь, совершенно спокойное лицо уже приняло восковой цвет, на котором не особенно и выделялись уже изрядно тронутые сединой волосы и борода. Волосы в совершеннейшем порядке, ничуть не растрепаны. На покойном – шаровары, синяя косоворотка и халат – не вполне обычный, туркестанский, желтый в синюю узкую полоску. Ничего необычного: учитывая тесные и регулярные торговые связи губернии с Туркестаном, сюда в немалом количестве попадали самые разнообразные туркестанские товары, от сластей до…
Да, несомненно… Аккурат напротив сердца торчала рукоять ножа – без перекрестья, белая, костяная, покрытая мастерски вырезанными восточными узорами, в которые была столь же мастерски забита золотая проволока.
Это был пчак – туркестанский нож. Никаким следом он оказаться не мог – пчаки широко продавались в Самбарске. Полгода назад Ахиллес и сам купил такой, послал в подарок на день рождения младшему брату. Правда, тот был гораздо менее роскошно исполнен, подешевле, узоры не золотом инкрустированы, а украшены стойкой синей, зеленой и красной краской.
Сабашников был в одних носках, домашние разношенные туфли аккуратно стояли у дивана. Ну что же… Очень похоже, удар ножом в сердце вызвал мгновенную смерть, а судя по спокойному лицу мертвеца, он дремал… или хорошо знал убийцу и настолько ему доверял, что не ожидал такого поворота событий.
Ахиллес спросил:
– Павел Силантьевич, вы, надо полагать, часто бывали в доме?
– Смело можно сказать, что часто. И по делам, и к обедам-ужинам не раз был зван, и на праздничные застолья…
– Видели вы раньше этот нож?
Сидельников присмотрелся, мотнул головой:
– Я, собственно, бывал лишь в гостиной, когда там накрывали стол, да здесь, в кабинете. В гостиной видеть не приходилось, да и здесь тоже. Впрочем, он мог и в ящике стола лежать. Тут уж ничем не могу быть полезен… Для разрезания бумаги у Фрола Титыча был другой нож, самый обыкновенный, никак не подходящий для орудия убийства… вон он, кстати, лежит.
Ахиллес смотрел на столик у дивана – такой же старый, массивный, основательный, как вся виденная им здесь мебель. Там стояла откупоренная бутылка с этикеткой «Столовое вино № 21»[26], из которой, сразу видно, отпито не более полустакана. Здесь же – массивная серебряная чашка и глубокая тарелка с целой горой царьградских стручков. Оригинальные вкусы были у Сабашникова – никакой другой закуски не видно. А впрочем, на вкус и цвет товарища нет.
Бергер любит закусывать хлебное вино грецкими орехами и бисквитом, приговаривая: «Было бы что выпить, а закусить можно чем угодно». А купец Чекмарев обожает пиво с пельменями – тоже вроде бы неподходящее сочетание…
Повернувшись к околоточному, Ахиллес спросил, понизив голос (при покойнике испокон веков разговаривают вполголоса):
– Яков Степанович, вы знаете, что такое дактилоскопия?
– Конечно, господин подпоручик, – словно бы даже с некоторой обидой ответил тот. – Я, угодно вам знать, полицейскую службу начинал в уезде. Когда вернулся с действительной, становой пристав меня и уговорил. И послали меня в Пермскую школу урядников, а уж там учили на совесть. В уезде, надо сказать, дактилоскопия никакого применения не имеет, это не город. Но сказали нам так: вы, господа, будущие урядники, к месту службы не намертво пришиты. Неизвестно, где придется служить. Так что учили и про дактилоскопию.
– А что это за зверь такой? – вырвалось у Сидельникова.
– Я вам потом объясню, – сказал Ахиллес. – Пока что это не существенно. Яков Степанович, а в самбарской сыскной полиции дактилоскопический кабинет имеется?
– Имеется, как же. Вот только… – Он замялся, словно бы чуть смутившись.
Доктор ехидно сказал:
– Вот только там давным-давно все пылью покрылось на вершок и паутиной заросло. Я бы с превеликим удовольствием, господа, поменялся местами хоть с заведующим сим полезнейшим учреждением Жевакиным, хоть с его помощником. Это же надо представить такую синекуру: годами означенные ученые мужи в шашки дуются да за пивом в трактир посылают, что и является их единственным занятием. А жалованье идет аккуратно, каждое двадцатое число. И ведь не придерешься, в плохой работе не упрекнешь, потому что нет работы. Приятная синекура-с! Завидую!
Ахиллес вопросительно глянул на околоточного. Тот с тем же легким смущением сказал:
– Господин доктор, конечно, зол на язык, но так оно и обстоит, господин подпоручик. Что поделать, если в нашем захолустье попросту не случается дел, требовавших бы дактилоскопии. Мелок наш преступный люд… да и хорошо, по-моему. А уж босяцкие шалости и вовсе дактилоскопии не требуют…
– Ну вот и появилось дело, – решительно сказал Ахиллес. – Господин доктор, попозже, когда я все закончу, извлеките нож со всеми предосторожностями, чтобы не касаться рукоятки, насколько удастся. А вы, Яков Степанович, с теми же предосторожностями упакуйте нож и, доложившись господину приставу, отнесите его в дактилоскопический кабинет.
Он отвернулся от дивана и стал разглядывать комнату. С первого взгляда было видно, что это именно кабинет: массивный двухтумбовый письменный стол, помнивший, быть может, времена государя Николая Павловича, рядом с ним – столь же массивное опрокинутое кресло. В правом углу – высокий, по грудь Ахиллесу, несгораемый шкаф. Стойка с толстыми книгами – по виду конторскими или бухгалтерскими. Подошел к столу, присмотрелся. Там почти что ничего и не было. Справа – большие счеты с костяными кругляшками, в центре – стопа чистой бумаги, лежавшая у дальнего конца стола, и справа же – полная чернил кубическая стеклянная чернильница, прикрытая медной крышечкой. Все выглядело так, словно хозяин собирался что-то писать, да так и не начал… или не успел. Хотя…
Присев на корточки, Ахиллес вытащил из-под стола скомканный лист бумаги, как две капли воды похожий на те, что лежали аккуратной стопкой. Расправил, выпрямившись. Аккуратным «старообрядческим» почерком – каждая буква выведена отдельно – там было написано что-то непонятное. Всего одна строчка: «Мустафа в апреле». И дальше – непонятный рядок чисел, отделенных друг от друга запятыми. И всё, ничего больше. Пожав плечами, Ахиллес положил лист на стол. И обратил внимание, что счетами явно пользовались – примерно половина костяшек стояла у левой стороны счет, группами, в разных количествах. Меж тем, он знал, человек, закончивший расчеты, как-то машинально наклоняет счеты, и все костяшки ссыпаются вправо. Возможно, это означало, что Сабашников намеревался продолжать расчеты, но решил сначала вздремнуть и употребить малую толику смирновской. А зачем вообще заниматься расчетами за полночь, что за такая спешная потребность?
– Вот с крючком непонятное… – подал голос околоточный.
Оглянувшись на массивный, по виду бронзовый крючок, Ахиллес спросил:
– А что с ним не так?
– Вы не знаете? – удивленно воззрился на него околоточный.
– Яков Степанович, я, можно сказать, ничего не знаю, – ответил Ахиллес. – Мне лишь сказали, что Сабашников то ли убит, то ли сам зарезался, и это все, что мне известно.
– Так ведь изнутри была заперта дверь, – сказал околоточный. – Когда случился… переполох и мы прибыли, заперто на щеколду, хотели уж позвать еще городовых и дверь ломать. Только Дуня, служанка, сказала, что никакой щеколды там нет, а есть крючок. Ну, это было проще: щель меж дверью и косяком имеется, хотя и узенькая. Попросили ее принести два кухонных ножа потоньше, один сломали сгоряча, а вторым удалось крючок поднять. Изнутри он был накинут, вот ведь какая оказия…
– Оказия, говорите… – рассеянно пробормотал Ахиллес и подошел к распахнутой настежь двери.
Крючок не болтался свободно – он стоял вертикально, под углом почти в девяносто градусов, словно приклеенный к двери некой неведомой силой. Ахиллес пошевелил его указательным пальцем, для чего понадобилось некоторое усилие. И крючок упал влево, повис.
Не было никакой неведомой силы. Просто-напросто крючок был прибит настолько тесно, что, не будучи вставлен в кольцо, не болтался, а прилегал к темным доскам.
И тут у него мелькнула идея, показавшаяся сначала вздорной – но, в конце концов, при неудаче он все равно не выставил бы себя на посмешище…
Закрыв дверь, он установил крючок в прежнее положение, так же вертикально, под углом почти девяносто градусов, примерился и резко потянул дверную ручку на себя. Дверь легонько стукнула, крючок упал, оказавшись точнехонько в кольце.
Обернулся. Присутствующие, не исключая доктора, взирали на него как на циркового фокусника, на глазах почтеннейшей публики извлекшего из пустой вроде бы стеклянной вазы букет цветов – видывал он такое в Чугуеве, когда туда приехал цирк и юнкерам дозволили организованное посещение.
– Вот вам, господа, и «запертая изнутри» дверь, – сказал он без особого торжества – рано было торжествовать, если вообще придется…
– Вот, значит, как… – протянул околоточный.
– Именно, – сказал Ахиллес. – Достаточно было легко дернуть дверь на себя… или толкнуть ее снаружи. Хотя нет, если здесь был убийца, все мы видим, каким путем он ушел…
И подошел к окну, выбитому почти начисто – только редкие зазубренные осколки торчали по всему периметру рамы. Под сапогами противно хрустнуло стекло. Он внимательно посмотрел себе под ноги – и, обернувшись, встретил какой-то странный взгляд околоточного, пытливый, хмурый. Интересно, очень интересно…
Околоточный уже открыл было рот, но Ахиллес остановил его выразительным взглядом, моментально понятым околоточным, так и не произнесшим ни слова. Еще раз глянув на кучку битого стекла на полу у подоконника, стараясь, чтобы это выглядело небрежно, вновь повернулся к остальным:
– Если допустить, что убийца был… И явно поджидал здесь, а не вошел, когда Фрол Титыч уже прилег отдохнуть… А так оно, судя по всему, и было, иначе господин Сабашников хоть чуточку, да изменил бы позу – Митрофан Лукич мне говорил, что спал он чутко, исстари имел такую привычку… Как он покинул кабинет, мы все видим. А вот где мог прятаться… Вроде бы и негде. Хотя… – Он подошел к несгораемому шкафу, стоявшему отнюдь не вплотную к стене. Да, там имелось пустое пространство, вполне достаточное, чтобы…
Туда даже не пришлось протискиваться – Ахиллес залез довольно свободно, огляделся, присел на корточки и громко позвал:
– Яков Степанович! Видно меня?
– Нисколечко, господин подпоручик!
– А теперь подойдите вплотную к столу.
– И так – нисколечко…
Вылезши из-за несгораемого шкафа, Ахиллес хотел отряхнуть рубаху, но на ней не оказалось ни пылинки: еще не виденная им Дуняша, судя по всему, была прилежной, убирала пыль со всем усердием и за шкафом.
– Ну что же, – сказал он. – Что мы можем с уверенностью предположить? Мы знаем, где мог прятаться убийца, знаем, как он придал двери вид «запертой изнутри», каким путем ушел. Одного не знаем, для чего ему понадобилось идти на убийство?!
– То есть как? – недоуменно воскликнул Сидельников. – А десять тысяч?
– Какие десять тысяч?
– Вы и этого не знаете?!
Ахиллес произнес чуть резко:
– Я же говорил, что ничего не знаю. Кроме того, что господин Сабашников лежит в своем кабинете с ножом в груди. Что за десять тысяч?
Сидельников прилежно пояснил, словно исправный солдат на уроке словесности[27]:
– Вчера Фрол Титыч взял из Русско-Азиатского банка десять тысяч. Собирался послать очередной караван в Туркестан. Туда он должен был идти с разными ходкими у туземцев товарами, а назад – со скупленной у них же шерстью. Половина суммы была в ассигнациях, половина – в золоте, в червонцах и пятирублевиках.
– Зачем понадобилось тащить такую тяжесть? – искренне удивился Ахиллес, быстренько произведший в уме несложные расчеты – с математикой у него всегда обстояло хорошо и в гимназии, и в училище. – Пять тысяч золотом – это почти десять фунтов. К чему лишняя тяжесть, когда есть ассигнации?
– Тонкости торгового дела, господин подпоручик, – так же старательно сообщил Сидельников. – Большую часть шерсти предполагалось закупать не в городах – там свои перекупщики, к чему переплачивать? – а в тамошней провинции. В больших городах туземные торговцы давно пообтесались, прекрасно знают, что ассигнации надежны, не хуже золота, – да и имеют свободный размен на золотую монету без ограничения суммы, что на каждой и напечатано. А в глухомани, в провинции тамошней, народец диковатый… да как в любой провинции, и у нас тоже. Золото они понимают, а вот «бумажкам» совершенно не верят. Не бывало у них бумажных денег испокон веков – одна звонкая монета. Вот и приходится порой к таким тащить, как вы справедливо изволили выразиться, лишнюю тяжесть. Однако тяжесть не столь уж велика – для верблюда лишние десять фунтов не груз, а выгода от подобных сделок ощутимая…
– Понятно, – сказал Ахиллес. – Ну что же, убедительный повод. Людей, случалось, за пару рублевиков и дырявые сапоги убивали, а уж за десять тысяч, из которых к тому же половина золотом… Иной зарежет и не поморщится. Да, это повод… Каковой, думается мне, резко суживает круг подозреваемых… Кто знал, что из банка взяты деньги, что они пойдут с караваном?
– Дайте подумать… – наморщил лоб Сидельников. – В первую очередь я, конечно. Кассиры в Русско-Азиатском банке – но они знали лишь, какая сумма взята и кем. Что до тех, кто знал, куда деньги отправляются… В конторе нашей – человек пять, из тех, что как раз и занимаются такими вот караванами. И уж конечно, Мустафа Габдулаев. Один из караванов он и водил, двадцать верблюдов держит. Ну, положим, деньги должен был везти не он, а Прохор Загарин – есть у нас такой приказчик, малый поднаторелый, не первый год туда ездит, к верблюдам привычен, на двух туркестанских языках болтает бойко.
Но все равно, Мустафа должен был знать…
Ну что же, подумал Ахиллес, круг подозреваемых не столь уж и широк… Человек около десяти. Правда, тут есть свои тонкости. Трудно себе представить обычного банковского кассира или приказчика, сумевшего как-то проникнуть в дом незамеченным, хладнокровно вогнать нож купцу в сердце и уйти незамеченным. Впрочем, он мог подрядить на это дело какого-нибудь отпетого головореза… но сыщутся ли такие в Самбарске, где он слышал неоднократно, что здешний воровской народец мелок?
– Господин подпоручик! – с явственным азартом в глазах воскликнул Сидельников. – А что, если Мустафа? От этих нехристей всякого можно ждать. Несколько лет уж водил для господина Сабашникова караваны, знал, что Загарин всегда с деньгами, да вот прежде суммы были не такие уж великие – тысяча там, две-три. А тут – сразу десять, причем половина в золоте, каковое в отличие от ассигнаций номеров и серий не имеет. Вот и соблазнился. А? Мужик ловкий, хваткий, жилистый – в таком ремесле увальню делать нечего. Видывал виды, а этим магометанам что человека зарезать, что барана…
Ахиллес подумал и сказал:
– Что-то плохо верится. Можно было и по-другому, гораздо проще, если допустить, что он соблазнился… Ваш Загарин, я так предполагаю, единственным русским с караваном ездит?
– Совершенно верно. Остальные все – татары Мустафы.
– Можно было бы гораздо проще, – повторил Ахиллес. – Где-нибудь посредине пути, лучше уже в туркестанских областях, почествовать вашего Загарина ножичком, а то и двумя-тремя, забрать деньги и скрыться. В том же Туркестане, среди единоверцев. Пока здесь узнали бы, пока приняли меры – ищи ветра в поле… Вот, кстати. Допустим, это Мустафа… или иной душегуб. Неважно, кто. Перед любым стояла бы еще и задача деньги из сего вместилища извлечь, – он кивнул на несгораемый шкаф. – А я что-то на нем не вижу следов взлома. Ключи подобрали? Трудновато было бы.
– Нет у нас таких штукарей, – поддакнул околоточный. – Несгораемый шкаф подломать – для наших дело неподъемное.
– Так ведь деньги не в шкафу лежали! – воскликнул Сидельников. – А в столе, вон в том, в правом ящике, бумагами только прикрытые. А ящики у стола без замков.
– Вот именно, – сказал хмуро околоточный. – И нет там сейчас денег. Мы с господином приставом и ящики стола обыскали, и шкаф. В столе – одни бумаги да всякие мелочи. В шкафу – тоже бумаги, надо полагать, гораздо более важные, которые следует под крепким замком держать. Еще старый «Смит-Вессон» с патронами, незаряженный и, судя по состоянию, давно там пролежавший без надлежащего ухода, чистки и смазки.
– Это с тех времен, когда Фрол Титыч сам по торговым делам ездил в рисковые места вроде Туркестана, – пояснил Сидельников. – Только уж больше десяти лет, как перестал.
– Все бумаги мы с господином приставом просмотрели, – старательно сказал околоточный. – Ровным счетом ничего, что помогло бы следствию. Разнообразные деловые бумаги, и только. Да, еще там коробочка с серьгами – брильянты немаленькие.
– Фрол Титыч, должно быть, подарок супруге готовил, – сказал Сидельников. – У нее на будущей неделе день ангела.
– Так… – сказал Ахиллес. – Думаю, в таком случае мне и смысла нет самому еще раз бумаги пересматривать. Да и что там могло быть такого, полезного для следствия – обычные купеческие бумаги…
– Самые обычные, – заверил околоточный.
– Что же вы так… – вздохнул Ахиллес, глядя на Сидельникова. – Такие суммы держали, можно сказать, под подушкой, когда несгораемый шкаф – вот он…
– Да уж таков был Фрол Титыч… – понурился Сидельников. – Я ему не раз говорил про шкаф, говорил, что так надежнее. А у него характер – кремень. Уперся, и никаких: всю жизнь меня, говорил, не грабили, в дом не забирались, так что теперь Господь убережет. Не уберег вот… Больно уж места у нас тихие, господин подпоручик, сущее сонное царство. Сколько живу, на моей памяти подобного не случалось. Разве что опоят дурманом на ярмарке недотепу с тугим бумажником и избавят от всего ценного – но и там таких денежных сумм не стригли.
– Совершенно верно, – поддержал околоточный. – Ярмарке нашей далеко, скажем, до Нижегородской, Ирбитской или, скажем, Лебедянской. Мазуриков, грабителей, карточных шулеров и продажных девок слетается немало, даже из соседних губерний, да все равно – не тот размах, не та добыча. Чтобы взять аж десять тысяч…
– А почему бы не допустить и такой оборот дела? – вмешался Сидельников. – Стекло оконное тихонечко выбить никак не получится. Пришел на шум Фрол Титыч, и, видя пропажу денег, впал в крайнее расстройство и лишил себя жизни…
– Сомнительно что-то, – решительно сказал околоточный. – Не по-купечески как-то. Нас учили… Каждому сословию присущ обычно свой способ лишать себя жизни. Дамы чаще всего пьют отраву, студенты и офицеры стреляются, а вот купец наверняка стал бы вешаться. Бывают отличия – скажем, с моста в реку прыгают, под поезд кидаются, однако все равно плохо верится, чтобы купец зарезался…
Всякое бывало. Один из учителей в Чугуевском был юнкерами любим гораздо более других преподавателей – что греха таить, за то, что на каждом уроке раза три отвлекался ненадолго на вольные темы, не имевшие никакого отношения к его предмету. Он как-то рассказал и такое: в Англии, в начале прошлого столетия, стало прямо-таки традицией для решивших покончить с собой джентльменов перерезать горло бритвой. Причем так поступали и офицеры, у которых всегда был под рукой пистолет, а то и не один (впрочем, то же было и у штатских). Что было странно и непонятно: все решившие добровольно расстаться с жизнью должны были прекрасно понимать, что выстрел в висок или в сердце приносит смерть моментальную и легкую, а человек с перерезанным горлом еще долго будет агонизировать, пока не истечет кровью. И тем не менее, за редкими исключениями, в ход шла именно бритва.
Ну, во-первых, где Россия, а где Англия, а во-вторых, и для Англии это – дела давно минувших дней, преданья старины глубокой. И все же проверить следовало досконально любое, самое шальное предположение…
– Я вас оставлю на пару минут, господа, – сказал Ахиллес решительно. – Прошу вас, оставайтесь пока здесь.
При его появлении в гостиной Пожаров прямо-таки рванулся из-за стола, развернув тяжеленное кресло, словно дачный плетеный стульчик, выдохнул с яростной надеждой в глазах:
– Ну что?! Прояснили дело?
Ахиллес вздохнул:
– Не так все быстро делается, Митрофан Лукич. Но появились уже серьезные надежды на скорое прояснение дела. Вы мне вот что скажите… Мог Сабашников зарезаться, обнаружив, что у него украли десять тысяч?
– А что, украли?
– Именно.
– Ни в жизнь!
– Ну, быть может, в крайнем расстройстве чувств из-за потери денег…
– Говорю вам, Ахиллий Петрович, ни при каких видах! В третьем годе Фролушка оплошку дал, из-за одного варшавского афериста лишился безвозвратно не то что десяти тысяч, а сорока – и на старуху бывает проруха… Не то что резаться не стал, даже и не напился до положения риз, чтобы горе размыкать, как на его месте многие бы сделали, да и я, многогрешный, тоже… Стиснул зубы, аж скрипнуло, и сказал: «Ништо! Бог даст, еще наживем». Вот такой он был человек. А уж чтоб резаться… Вздор! Он ведь, я уже говорил, верующим был истово, и на смертный грех не пошел бы, прекрасно знающи, куда души самоубийц после смерти попадают… Да и десять тысяч для него – не столь уж велик убыток. Не миллионщик был, Фролушка, конечно, но капиталец в банке у него лежит немалый.
Вернувшись в кабинет, Ахиллес спросил Сидорчука:
– А как вы с приставом в несгораемый шкаф попали? Ключами открыли, я так полагаю?
– Ключами, конечно. Вскрыть такой без ключей – дело нешуточное.
– А где были ключи?
– При покойном, – ответил околоточный. – У него в халате внутри потайной карман пришит. Это уж он сам, конечно, распорядился сделать – туркестанцы в халатах карманов не имеют, да и вообще карманов не знают, что им нужно носить с собой, либо в пояс заворачивают, либо за пазуху кладут. Видывал я их в Самбарске. А у покойного этак примерно на ладонь пониже… ножевой рукояти халат так оттопыривался, что сразу ясно было: лежит там что-то большое. Мы осторожненько пощупали, достали – она самая, большая связка ключей. Два к несгораемому ящику подошли. Вон она, связка, на столе. Не желаете посмотреть?
– Да нет, не вижу необходимости, – сказал Ахиллес. – Вот что, Яков Степанович… Вы ведь с приставом весь дом осмотрели?
– На всякий случай. Как положено.
– Есть тут какая-нибудь комнатка, где я мог бы с обитателями дома поговорить с глазу на глаз?
– Найдется. Вон в ту дверь пройдемте.
Планировка купеческого дома была нехитрая, часто не встречавшаяся; от входной двери примерно на две трети ширины протянулся коридор, в который выходило несколько дверей. За той, что распахнул перед Ахиллесом околоточный, оказалась средних размеров комната, где, судя по обстановке, обитал мужчина, но отчего-то она с первого взгляда производила впечатление нежилой, хотя прибрана была чисто. Ага, два стула у небольшого письменного стола – то, что надо.
– Здесь, я узнал, когда-то жил сын господина Сабашникова, – сказал Сидорчук. – Единственный. Других детей Бог не дал. Только он погиб лет двенадцать тому, при крушении парохода, уж не помню названия, меня тогда здесь и близко не было, я действительную в Уссурийском крае служил. Незадача какая – Горный институт закончил, плыл к отцу из Нижнего, а пароход ночью на полном ходу на камни налетел. Говорили, то ли рулевой пьян был, то ли капитан… Много народу погибло. Ну вот… С тех пор здесь и не живет никто, но комнату по-прежнему покойный велел убирать со всем прилежанием…
– Ну что же… – сказал Ахиллес. – Поступим так. Доктора отправьте в гостиную, пусть там ожидает. И приглашайте остальных сюда по очереди. Сначала Сидельникова, потом хозяйку, кухарку… как ее, Марфа?
– Марфа.
– Ее. И напоследок служанку. Как только очередной… или очередная отсюда выйдут, препровождайте их в гостиную, пусть все там и сидят И чтобы никто отсюда не выходил. Займите пост в коридоре так, чтобы и возле моей двери стояли, и дверь в гостиную видели.
– Понял. А насчет дворника Фомы как? Он у себя таки сидит, вид будто со страшного похмелья.