Часть первая

Дом с фруктовым садом

Город Мстиславль стоял на западной окраине Российской империи, в стороне от всех дорог, через него проходил только один почтовый тракт. Город считался страшным захолустьем, случайные путешественники называли его сонным. Днём на прямых, как линейка, улицах купались в пыли воробьи и куры, вечерами вдоль домов шагали с пастбища коровы.

За свою долгую историю Мстиславль не раз переходил то к полякам, то к русским, но всегда оставался окраиной: западной или восточной. Когда город становился польским, на холмах строили католические костёлы, когда русским – православные церкви.

В январе 1847 года в одной из церквей прошло венчание дворянина Прохора Амалицкого с девицей Елизаветой Полубинской. Жениху было сорок лет, невесте – двадцать.

Прохор Амалицкий был видным мужчиной. Всего в жизни он добился сам. Он родился в простой, незнатной семье, в четырнадцать лет окончил уездное училище и отправился служить в канцелярию губернского правления, где показал себя старательным работником. Каждые пять лет его награждали за «отлично усердную и беспорочную службу» и неспешно продвигали по карьерной лестнице: из «канцелярских служителей» в «надканцелярскую вакансию», оттуда в столоначальники, потом перевели из уездного Могилёва в губернский Минск.

В Минске он проработал десять лет и ни разу не отпросился в отпуск. Генерал-губернатор объявил ему признательность за труды, о чём доложили императору. Вскоре от главы государства пришла награда Амалицкому – «всемилостивейше пожалованный бриллиантовый перстень с изумрудом»[15].

Главной наградой за годы отличной службы стала престижная должность асессора в Волынской палате государственных имуществ.

Получив её, Амалицкий перебрался из Минска обратно в Могилёв и купил двухэтажный каменный дом в центре города.

С утра до вечера он пропадал на службе, рассматривая прошения «однодворцев и граждан». В 1845 году он получил право на потомственное дворянство, после этого к нему следовало обращаться со словами «Ваше высокоблагородие Прохор Герасимович».

Накануне сорокалетия Амалицкий решил обзавестись семьёй. Невесту выбрал в родном Мстиславле – Елизавету из хорошей, но бедной семьи Полубинских. Приданого за ней не числилось, зато она умела читать и писать, а её родословная была пышной, как розовый куст.

Полубинские вели род от сенатора Палемона, который в незапамятные времена бежал из Рима от своего родственника, императора Нерона. По легенде, Палемон бежал долго и остановился только в диких славянских лесах. Здесь он пустил крепкие корни; со временем его потомки расселились по всей Украине, Польше и Литве. На многих кладбищах здесь возвышались кресты и плиты с фамилией Полубинских: некоторые надписаны на польском, другие на русском, самые старые на латыни.

Когда-то род славился военными. Один Полубинский бился с татарами хана Мамая в ополчении Дмитрия Донского[16]. Другой служил польскому королю и воевал с Иваном Грозным: царь в письмах обзывал его дудкой и пищалкой[17].

К XVIII веку род захирел и обеднел. Родственники Елизаветы мало напоминали воинственных предков: её отец был купцом, братья пошли по военной части, но службу несли в канцеляриях, а не в казармах.

На следующий день после свадьбы случилась беда: скончалась мать Амалицкого[18]. Вместо праздничного застолья молодожёнам пришлось хлопотать о похоронах, а затем Амалицкий увёз жену в Житомир. Через год у них родился, но вскоре умер первенец Василий. Спустя год, в 1849-м, родился второй сын. Священник крестил его под латинским именем Антоний, но всю жизнь его звали Антоном.

В тот же год отца семейства произвели в очередной чин – надворного советника, а затем случилась неприятность, положившая конец его карьере.

В одном казённом имении некий ротный капитан срубил две сосны на «починку экономической мельницы». Формального разрешения в Палате государственных имуществ он не спросил. Когда нарушение обнаружилось, на капитана наложили крупный штраф – 9 рублей 30 копеек. Платить он отказался и заявил, что срубить деревья ему разрешил лично Амалицкий.

Дело отправили в суд. Крестьяне под присягой уверяли, что Амалицкий в самом деле «отступил от установленных порядков», но доказательств не предъявили. Суд вынес витиеватый приговор: Амалицкий «хотя достаточно неизобличён в дозволении якобы вырубить эти деревья, но оставлен в подозрении по навлечению на себя такового»[19].

Амалицкий разозлился, направил жалобу на имя императора. Из дворца жалобу переслали в правительственный сенат. Там решили, что Амалицкий пал жертвой оговора, и распорядились уничтожить «дело о соснах», а Амалицкого считать совершенно свободным от подозрений[20].

После скандала Амалицкий не захотел продолжать службу и подал в отставку. Он продал с торгов свой каменный дом и купил имение недалеко от города Кременец, в деревне Старики, в глухом углу на границе России и Австрийской империи[21].

На новом месте семья стала быстро расти. В 1853 году у Амалицких родилась дочь Ксения, в 1855-м – сын Георгий (видимо, вскоре скончавшийся), в 1857-м – Илларион. В июле 1859 года Елизавета Амалицкая разрешилась ещё одним сыном. Его крестили с большим опозданием: не через неделю, как принято, а через два месяца. В последний день августа младенца отвезли за несколько вёрст от дома в ближайшую церковь, в село Перенятино, где дьяк вписал в метрическую книгу новую запись:

Тысяча восемьсот пятьдесят девятого года Июля первого родился, а тридцать первого Августа крещён Владимир. Родители: проживающий в д. Стариках Надворный Советник Прохор Герасимов Амалицкий и законная жена его Елисавета Васильева, оба Православного исповедания; восприемники: Подполковник Армии Василий Христианович Реймерс и Надворного Советника Прахова жена Евдокия Васильева. Таинство крещения совершал Священник Фаддей Думицкий с Дьячком Николаем Тобравницким[22].

Спустя годы Владимир Амалицкий исправит дату своего рождения и вместо 1859 года станет указывать 1860 год. Что стало причиной – неясно, но неверная дата войдёт почти во все его биографии.

Первые годы жизни мальчик провёл в Стариках. Семья Амалицких была состоятельной, нужды не знала.

Старшего сына отец отправил учиться в Петербург. Сохранилось его письмо директору Третьей Санкт-Петербургской гимназии. Амалицкий писал о желании отдать Антона в пансионеры, чтобы тот постоянно жил при гимназии. За полгода «содержания» он заплатил гимназии 58 рублей 34 копейки и ещё 30 рублей выслал «на обзаведение»[23]: солидные по тем временам деньги.

Всё изменилось в декабре 1862 года. Прохор Амалицкий отправился из Стариков в соседнюю деревню Комаровка и в возрасте 55 лет неожиданно скончался от «водяной болезни». Его похоронили накануне Рождества на приходском кладбище[24].

Вдова, которой только что исполнилось 35 лет, осталась с четырьмя детьми на руках. Младшему, Владимиру, было три года, старшему, Антону, – тринадцать. Ей назначили годовую пенсию 90 рублей серебром. Прожить на эти деньги большому семейству было трудно. Амалицкая продала имение и вернулась в Мстиславль к родителям.

Город всё больше погружался в грязь и нищету, особенно после того, как закрылась большая ярмарка неподалёку. В 1858 году, незадолго до приезда Амалицкой, в городе вспыхнул сильный пожар, сгорело пятьсот домов. Во всём Мстиславле осталась только сотня целых зданий. Как лаконично заметил путешественник С. В. Максимов, город погорел до тла[25].

В год переезда Амалицкой, в 1863-м, город вспыхнул опять. Огонь занялся в центре Мстиславля и за ночь уничтожил все торговые ряды. Не осталось ни одной целой лавки, а многие дома почернели от копоти и жара.

Амалицкая не стала останавливаться в Мстиславле и купила домик в пригороде. Впоследствии Владимир Амалицкий расскажет супруге, что домик был небольшой, с фруктовым садом и полем[26]. В этих сонных местах он провёл всё детство. Мать учила его писать и читать. «Воспитывался всецело под влиянием матери», – напишет он в автобиографии[27].

Вскоре полное пособие по утрате мужа урезали наполовину[28]. Семья из нуждающейся стала бедной, и Амалицкая отправила детей в Петербург, где жили её братья Полубинские. Вслед за Антоном отправился Илларион и дочь Ксения.

Владимир Амалицкий уехал последним, в возрасте десяти лет.

Из маленького домика матери он попал в огромный доходный дом архитектора Китнера в самом центре Петербурга, недалеко от Невского проспекта[29], на набережной Екатерининского канала. Канал представлял собой настоящую сточную канаву, куда лоханками и вёдрами сливали нечистоты. Тёплыми летними вечерами над маслянистой жижей кружили тучи мошки и комаров; они падали, тонули и покрывали воду плёнкой. Днём мошкара садилась на дома, и жёлтые стены казались чёрными[30].

Устройством судьбы Амалицкого занялись двое его дядек – пожилой Иосиф и молодой Порфирий.

Порфирий Васильевич работал лекарем при Военном министерстве, и позже он поможет Амалицкому устроиться на первую работу.

Иосиф Васильевич числился в отставке. Почти всю жизнь он прослужил ревизором, своей семьёй не обзавёлся и посвятил себя воспитанию целой оравы племянников и племянниц.

На его попечении находилось десять чужих детей. Кроме Амалицкой рано овдовела её сестра, в замужестве Прахова: с четырьмя сыновьями и двумя дочерьми она переехала в Петербург к брату. Теперь к ним добавились три брата и сестра Амалицкие.

Многолюдная квартира Иосифа Полубинского была довольно оригинальной. Здесь старались поддерживать дух малой родины, соблюдали старинные обычаи, вечерами пели белорусские и украинские песни. Сюда часто заглядывала малорусская молодёжь, в том числе художник Илья Репин. В воспоминаниях он напишет, что вечерами здесь было очень весело и все «хохотали бесконечно», особенно Иосиф Васильевич Полубинский и сестра его Прахова – «необыкновенно почтенная матрона»[31].

Молодёжь устраивала шарады, ставила спектакли (их называли «живыми картинками»). Целыми вечерами шли разговоры про искусство, политику и овсяный суп, в целебную силу которого безоговорочно верил Репин.

Сохранилось несколько репинских работ, посвящённых дому Полубинского, в том числе написанные маслом портреты двух братьев Праховых. Была акварель «Вечер в доме Праховых и Полубинских», которая хранилась у Владимира Амалицкого, но куда-то пропала.

Был и любопытный портрет, он хранится в фондах Третьяковской галереи. На нём нет подписи. Биограф Репина И. Э. Грабарь опубликовал его под названием «Юноша в женском украинском костюме», а сын Прахова рассказал историю создания картины.

По словам Прахова, на портрете изображён Владимир Амалицкий. На каком-то карнавале высокий чин якобы принял его за девицу, стал настойчиво ухаживать, целовал ручки и звал отужинать в ресторане. «Вероятно, такой забавный случай дал мысль Илье Ефимовичу написать эту акварель», – писал Прахов[32].

Увы, он ошибся. На картине стоит дата – 1867 год. В ту пору Владимир Амалицкий жил с матерью в Мстиславле, ему было восемь лет.

Однако вряд ли Прахов перепутал фамилию. Возможно, Репин нарисовал Антона Амалицкого.

В любом случае потрет юноши с серьгами в ушах и с бусами на шее вполне передаёт царившую у Полубинских атмосферу.

Наверняка это было добродушное семейство, где любили и умели веселиться. Но Владимир Амалицкий попадал сюда лишь по праздникам и в выходные. Будни он проводил в угрюмом здании Третьей Санкт-Петербургской гимназии, где и учился и жил.

Ученик Апельсиниуса

В Третью гимназию Амалицкий попал не сразу. Вначале он ходил во Вторую классическую гимназию, куда поступил в первый класс в 1871 году «приходящим учеником», то есть после уроков возвращался домой. Идти было недалеко, десять минут по Казанской улице напрямик, срезая изгибы канала.

Учился он хорошо, лучше всего ему давались математика с географией, и за поведение он неизменно получал пятёрки. По окончании первого класса Амалицкого наградили похвальным листом и книгой[33].

Однако продолжать обучение во Второй гимназии Амалицкий не мог. Лишних денег, чтобы кормить очередного племянника, у Полубинских не имелось.

В 1872 году Амалицкого решили перевести на казённый пансион в Третью гимназию, чтобы он жил там на полном бесплатном обеспечении.

Замысел поначалу не возымел успеха. В Третьей гимназии на прошение Полубинских ответили, что свободных мест нет и пока не предвидится. Полубинские не сдались и продолжили писать ходатайства, используя все связи.

Наконец директор Третьей гимназии получил из канцелярии попечителя учебного округа предписание в достаточно строгой форме. В нём говорилось, что ещё год назад действительный статский советник Яновский просил взять в число казённых воспитанников Владимира Амалицкого, однако «помянутый малолетний» до сих пор числится во Второй гимназии.

Попечитель округа писал, что следует как можно скорее поместить Амалицкого в пансион «на первую могущую открыться вакансию» и «об исполнении сего уведомить»[34].

С предписанием «Его Светлости Господина Попечителя» шутить не стали. Третья гимназия нашла свободное место, и в августе 1873 года Владимир Амалицкий выбыл из числа учеников Второй гимназии, чтобы продолжить обучение в гимназии Третьей.

Она считалась чуть хуже и была известна как заведение для «детей недостаточных родителей», то есть мальчиков из небогатых, но приличных семей.

Третья гимназия стояла чуть дальше от дома Полубинских, её окна выходили на рынок с замечательным названием Пустой. Весной окна гимназии распахивали настежь, и неграмотные торговцы целыми днями слушали, как детские голоса декламируют речи латинских юристов и стихи греческих поэтов.

Директором гимназии был колоритный немец, член учёного комитета Министерства народного просвещения, действительный статский советник, обладатель множества орденов и правительственных наград Вильгельм Христианович Лемониус. Он жил в квартире при гимназии с супругой, тремя сыновьями и четырьмя дочерьми. Ученики за глаза называли его Апельсиниусом. В педагогических кругах он славился неприязнью к «так называемой гуманности». В своё время он горячо выступал против отмены розг, считая это антипедагогической мерой, и говорил, что доверительные и воспитательные беседы с детьми бесплодны, как «толчение вод». Он писал:

Где любви нет доступа, там страх должен действовать. Такова есть Божия педагогика… Нельзя требовать, чтобы в воспитательном заведении не было страха… В том-то состоит вся задача педагогики, внушить воспитаннику сознание о том, что он, находясь в нравственной сфере, не смеет нарушить ни одного из существующих законов, и что он, провинившись, навлечёт на себя неизбежное наказание, которое одно только в состоянии восстановить нарушенное равновесие нравственного мира[35].

Мнение Лемониуса не перевесило остальных – розги отменили. Впрочем, в Третьей гимназии оставался целый арсенал других наказаний. Учеников били линейками по голове и пальцам, таскали за волосы и за уши, щипали за шею, оставляли без еды на целый день, что для пансионеров оборачивалось настоящей катастрофой.

Издевательства были в порядке вещей. Как-то раз гимназист показал на уроке язык. Учитель это заметил и заставил ребёнка до конца занятия стоять в углу с высунутым языком. Когда мальчик закрывал рот, его заставляли высовывать язык обратно[36].

Карцеров было сразу восемь: четыре на верхнем этаже, четыре на нижнем. Верхние были маленькими, тёмными, в проходной у туалета, здесь было холодно и сыро, а из темноты доносился крысиный писк. Нижние находились в светлой комнате, в них разрешалось читать.

Эпитеты «негодяй» и «мерзавец» в устах учителей были в порядке вещей. Амалицкий наверняка выслушал немало ругани в свой адрес, поскольку не отличался хорошими оценками: в Третьей гимназии он немедленно скатился на тройки.

Впрочем, большинство гимназистов училось не лучше.

Самым ненавистным предметом у младших классов Третьей гимназии была латынь, которую преподавал немец Кеммерлинг, по прозвищу Кикимора[37]. Он внушал страх уже одним своим видом. Он был кривой, с красным пятнистым лицом, про него ходил такой стишок:

Урок начинается…

Кеммерлинг является;

На кафедру садится

И начинает злиться[38].

Кеммерлинг имел обыкновение в начале урока раскрывать журнал и напоминать правила: «Кто, по произнесении мною русского текста, будучи вызван, будет медлить более одной минуты, получит единицу, кто сделает ошибку против синтаксиса, получит единицу, кто сделает ошибку против грамматики, получит нуль».

Для перевода предлагались такие фразы: «Ведь известно, что в древнем Вавилоне сложенные из кирпича стены были столь широки, что две расскакавшиеся квадриги навстречу друг другу могли проехать, не задев одна другую концом оси».

Затем Кеммерлинг вёл пером по списку учеников. Наступала тишина, слышался стук металлических петель парты: это дрожали гимназисты. Вызывался один, другой, третий, и все терпели фиаско, получая низшие оценки[39].

Спустя десятилетия дети отомстили в мемуарах. Они вспоминали, что Кеммерлинг считал себя красноречивым оратором, хотя говорил с ужасным акцентом и слово «римляне» произносил с ударением на второй слог. Писали, что он вставлял в свою речь множество придаточных предложений, запутывался, не мог кончить фразы и одно предложение растягивал на полчаса.

Таким же дурным оратором считался директор Лемониус, преподававший древнегреческий язык. По-русски он страшно коверкал фразы и выдавал такие пассажи: «Однажды на берегу пасалось большое стадо кобылей» или «В колесницу была впряжена пара голубев». Как говорили в те времена, он чувствовал себя вполне свободным от пут грамматики.

Лемониус требовал от учеников буквальных переводов с древнегреческого. Одноклассник Амалицкого Мережковский вызвал восторг директора, когда перевёл строку Гомера так: «Олень был ранен стрелой относительно затылка, который находился у него посредине спины»[40].

Классные комнаты в гимназии были огромные, светлые и совершенно пустые: ни картин, ни карт, ни портретов, только голые стены. Наверху светили керосиновые лампы, едва разгонявшие сумрак.

Гимназисты-пансионеры отсиживали пять часов на занятиях, вечерами готовили уроки на следующий день, ложились спать, просыпались, и всё начиналось заново.

Главным методом обучения была зубрёжка. Ученики зубрили грамматику латинскую, греческую и немецкую, названия рек и уездов, даты сражений, имена удельных князей и императорских тёток, страницы старинной литературы. Вечерами в тусклом свете перед их глазами плясала бессмысленная вязь древнерусских поучений: «Той же нощи и владыце явистася страшна святая апостола и реста ему». Уроки были бессмысленные, знаний не приносили, понимания не требовали, а всё зазубренное скоро выветривалось из головы.

Почти все учились плохо. Двойки с минусами, двумя минусами, единицы и нули щедрым дождём проливались в журналы. Многие ученики не успевали за программой и оставались на второй год по два-три раза. В Третьей гимназии был гимназист, просидевший в одном классе семь лет[41]. Другой пробыл в первом классе шесть лет и, когда наконец сдал экзамен на удовлетворительно, вместо второго класса ушёл в юнкера[42].

Иногда из всего класса в следующий переходила пара воспитанников, остальные заново слушали уже пройденный курс.

Амалицкий ни разу не остался на второй год, хотя его успеваемость катастрофически упала. За третий класс его общий результат составил «3,3/9» – как у половины одноклассников. Впрочем, лучшими оценками мало кто мог похвастаться. Скорее наоборот: восемнадцать гимназистов из сорока остались на второй год[43].

В четвёртом классе Амалицкий немного улучшил свои результаты, зато в пятом окончательно сполз на тройки и вдобавок получил «неуд» за годовой экзамен по греческому. Только его поведение всегда оставалось отличным, в шалостях одноклассников он явно не принимал участия.

Младший курс обучения включал в себя четыре класса. С пятого менялись учителя, и в целом отношение к гимназистам становилось добрее. Им к тому времени было по 17–18 лет.

В воспоминаниях одноклассников Амалицкого с особой теплотой говорится про двух учителей старших классов: латиниста Кесслера и математика Семенникова.

Эрнест Эрнестович Кесслер был одним из немногих, кого ученики уважали. В стенах гимназии по рукам ходила рукописная поэма «Война гимназистов с чертями за освобождение Кесслера из ада», её написал гимназист Иванов – сам будущий учитель, директор Двенадцатой гимназии, преподаватель истории в императорской семье. Тон поэмы был шутливый, но отношение к Кесслеру – самое сердечное.

В отличие от других педагогов, Кесслер требовал не бессмысленных склонений древних слов, а понимания текста, и очень трепетно относился к урокам.

Поэт М. С. Мережковский посвятил ему стих:

Из года в год, отчаяньем объятый,

Всем существом грамматику любя,

Он нас терзал и не жалел себя…

Ответов ждал со страхом и томленьем

Краснея сам, смущаясь и дрожа:

Ему казалась личным оскорбленьем

Неправильная форма падежа,

Ему глагол с неверным удареньем

Из наших уст был как удар ножа[44].

Амалицкий получал у Кесслера тройки.

Математик Пётр Петрович Семенников отличался от других преподавателей дружеским расположением к гимназистам и бедностью. Он ходил в старом, безукоризненно чистом мундире, общался с подростками на равных. Окончив урок, любил рассказывать о научных открытиях. От него класс Амалицкого впервые узнал о существовании бактерий. Беседы он вёл не только на учёные, но и на нравственные, житейские темы.

В последнем, восьмом классе Владимиру Амалицкому исполнилось девятнадцать лет. Некоторые его одноклассники после уроков катались в «весёлые дома» пить водку, играть на бильярде и общаться с дамами. Пансионерам эти соблазны были недоступны. Вечерами они по-прежнему сидели в толстых стенах гимназии.

В 1879 году Амалицкий постарался улучшить оценки. По русскому и немецкому, по математике, логике и истории сумел подняться с троек на четвёрки.

На итоговом педсовете перед выпускными экзаменами ему дали такую характеристику: поведение было отличным; посещаемость хорошей; в приготовлении к урокам «был старателен», работы исполнял удовлетворительно и подавал в срок, в целом «прилежание было хорошее и любознательность хорошая»; особого пристрастия к каким-то наукам не показал и «занимался добросовестно всеми»[45]. Как итог – допущен к экзаменам на получение аттестата зрелости.

Выпускных экзаменов гимназисты страшно боялись, многие бегали в церковь Святого Пантелеймона и скупали ладанки пророка Наума, которые якобы помогали вытащить хороший билет.

Экзамены прошли в мае: арифметика, геометрия, тригонометрия, алгебра, сочинение по русскому языку (один одноклассник Амалицкого писал его шесть часов), латынь и греческий. На экзамене по истории Амалицкому достался билет с двумя вопросами: «Правление Августа. Падение Польши». Он ответил на «отлично»[46].

Аттестаты получили все, кроме одного ученика. На первом же экзамене некто Алфёров отвечать отказался и «выбыл из гимназии».

Один одноклассник по итогам экзаменов получил золотую медаль, восемь – серебряные, Амалицкому дали денежное пособие как «беднейшему из получивших аттестат зрелости»[47].

Вместе с Амалицким гимназию закончили два десятка юношей. Наибольшего карьерного успеха добился граф Дмитрий Иванович Толстой: он дослужился до чина церемониймейстера, был гласным Санкт-Петербургской думы, перед революцией руководил Эрмитажем.

Другой одноклассник, Степан Степанович Хрулёв, возглавлял главное тюремное управление Министерства юстиции.

Двое стали историками.

Один – крупным медиком.

Амалицкий, кажется, поддерживал отношения с единственным одноклассником – Францем Юльевичем Левинсон-Лессингом, который тоже станет крупной фигурой в геологии, будет академиком, директором Геологического и Минералогического музея. Любопытно, что в гимназии он проявил большие способности к языкам и ему прочили судьбу филолога.

Амалицкий станет шафером на его свадьбе, крёстным его дочери и в переписке будет интересоваться «как поживает моя крестница Варичка, которую крепко целую»[48].

С другими одноклассниками он, видимо, не общался. Об Амалицком не сказано ни слова в их воспоминаниях, а его писем нет в архивах бывших товарищей по гимназии, кроме Левинсон-Лессинга. Их не оказалось даже в громадном архиве его одноклассника историка В. Г. Дружинина, где сохранилось множество писем, и даже «Письмо на луну»[49].

Примечательна такая история. В 1911 году бывший воспитанник Третьей гимназии Сергей Васильевич Лавров составил полный список её выпускников[50]. Работа была трудной, найти сведения про бывших гимназистов оказалось непросто. Лавров опубликовал объявления в восемнадцати газетах, разослал сотни писем с анкетами, расспросил знакомых и родственников выпускников. Результаты удивили его самого. На призывы рассказать о себе откликнулось менее четверти выпускников, остальные проигнорировали вопросы или остались ненайденными.

Лавров всё же выпустил небольшую брошюру.

Владимир Амалицкий, судя по книге, на вопросы не ответил. К тому времени он возглавлял Варшавский политехнический институт, возобновил масштабные раскопки остатков ящеров, передавал коллекцию ископаемых костей в ведение Императорской академии наук. Про это ничего не сказано. Амалицкий назван директором Новочеркасского политехнического института, которым никогда не был.

А напротив имени его брата Антона и вовсе написано одно слово «юрист» и ничего больше.

В этом есть некоторый курьёз. Если Антон и Владимир Амалицкие не проявляли интереса к товарищам по гимназии, то их брат Илларион стал одним из главных членов Попечительного общества о бывших воспитанниках своего Гатчинского института. Он тоже собирал сведения о выпускниках и столкнулся с такой же проблемой, что и Лавров. Про многих ему ничего не удалось разузнать. Тем не менее он выпустил брошюру со списком воспитанников, предварив её таким воззванием: «Разные причины не позволили мне выполнить взятую на себя задачу – составить более или менее полный список бывших воспитанников. Издавая собранные мною здесь отрывочные сведения о бывших воспитанниках Института, я убедительнейше прошу всех, имеющих возможность, пополнить список, указать промахи… Всякие, даже самые неопределённые, указания о бывших воспитанниках будут мне полезны и дадут возможность при предполагаемом следующем издании выполнить взятую мною на себя задачу уже более аккуратно»[51].

Неизвестно, многие ли откликнулись на призыв, но второго издания у книги Иллариона Амалицкого не было.

Физико-математическое созвездие

Аттестат классической гимназии позволял поступить во многие высшие учебные заведения. Амалицкий выбрал Императорский Санкт-Петербургский университет и летом 1879 года подал в его канцелярию два прошения.

Первое – с просьбой зачислить в число студентов.

Его Превосходительству

Господину Ректору Императорского

С.-Петербургского Университета

сына Надворного Советника

Владимира Амалицкого


Прошение

Покорнейше прошу Ваше Превосходительство принять меня в число студентов Естественного отделения Физико-Математического Факультета. При этом прилагаю: 1) Метрическое моё свидетельство, 2) Аттестат отца моего, 3) Свидетельство об окончании курса учения в 3-й С.Петербургской Гимназии с Аттестатом Зрелости.

Владимир Амалицкий

1879 года

Августа 8 дня

Сбоку он сделал приписку: «Правила получил с обязательством исполнять»[52].

Правил было много. Студентам запрещалось устраивать концерты, спектакли, чтения и другие публичные собрания, им было нельзя хранить книги и картинки «противо-нравственного содержания» и вообще любые «предметы тиснения, нарушающие приличия». Также студентам из уважения к своему званию полагалось избегать мест, «в которых неприлично бывать для воспитанного человека»[53].

Второе прошение – с просьбой освободить от платы за обучение: «Не имея средств, чтобы заплатить за слушание лекций, покорнейше прошу освободить меня от взноса платы за учение на основании § 39 „Правил“, так как на окончательном испытании на Аттестат Зрелости я получил по пять из трёх главных предметов». К бумаге он приложил «свидетельство о бедности» за подписью председателя мстиславского дворянства[54].

Оба прошения удовлетворили, Амалицкого зачислили бесплатным слушателем на естественное отделение физико-математического факультета. Кроме того, выдали разрешение преподавать в частных домах, чтобы он мог работать репетитором…

Увлечение Амалицкого естествознанием кажется загадочным и не вполне логичным. Его отец был чиновником, дяди – ревизорами, один брат стал юристом, второй – мелким служащим.

В Третьей гимназии было сложно заинтересоваться природой, уроки естествознания здесь прекратились задолго до рождения Амалицкого, в 1831 году, а заново начались уже в новом веке – в 1901 году. Предметы, хоть как-то связаные с естественными науками: географию и физику – Амалицкий в гимназии сдал на «тройки»[55].

Оглядывая скупые сведения о его юности, трудно сказать, откуда взялся интерес к природе. Такие подробности обычно становятся известны благодаря воспоминаниям, но Амалицкий их не оставил.

Можно предположить, что он увлёкся геологией в то недолгое время, когда ходил во Вторую гимназию. Одним из её первых директоров был выпускник Петербургского университета А. Ф. Постельс, страстный любитель минералов, автор нескольких учебных пособий по естествознанию. Постельс устроил в гимназии целый кабинет естественных наук, занимавший просторный зал. В четырёх шкафах и восьми ящиках здесь хранились коллекции по зоологии, ботанике, минералогии. В гербариях числилось 4416 «сушоных растений». Минералов и горных пород было чуть меньше, около трёх тысяч, а окаменелостей почти тысяча. Эти собрания минералов и окаменелостей были лучшей частью кабинета[56].

О других соприкосновениях молодого Амалицкого с естествознанием ничего не известно.

Естественное отделение физико-математического факультета не привлекало большого внимания молодёжи. Сюда поступали почти исключительно семинаристы[57], не имевшие шансов попасть на другие факультеты.

В 1879 году ситуация вдруг изменилась, на естественное отделение одновременно с Амалицким поступило рекордное число слушателей – более двухсот. Газеты заговорили о всплеске интереса к точным наукам, но причина ажиотажа была другой. В 1879 году временно закрылся приём сразу в два крупных учебных заведения Петербурга – в Медико-хирургическую академию и в Горный институт. Тем, кто хотел связать судьбу с естественными науками, пришлось идти в университет.

Став студентом, Амалицкий переехал в дом номер девять по Сергиевской улице (видимо, к брату Антону) и, судя по фотографиям, немедленно отпустил бороду, запрещённую в гимназии. Бороду отпускали все вчерашние гимназисты, для них она становилась своеобразным символом свободы.

Университет был совершенно не похож на гимназию.

Одноклассник Амалицкого Н. Я. Чистович писал в воспоминаниях: «После 8-летней непрерывной работы в самой архиклассической гимназии, где над всем царила филология и где всё наше внимание было приковано к древнему греко-римскому миру, а естественные науки, исключая физики, были совершенно изгнаны, мы вырвались на свободу и бросились в новый мир естествознания»[58].

О том же говорили другие студенты. По словам В. И. Вернадского, выход в университет был для гимназистов настоящим «духовным освобождением»[59].

В те годы Санкт-Петербургский университет находился в зените славы, эту эпоху потом назовут легендарной.

Ректором был пожилой ботаник Андрей Николаевич Бекетов. В свои пятьдесят он был седой как лунь. Говорили, в молодости он не отличался красотой, но с возрастом похорошел. Он был приветливым, участливым, обладал своеобразным юмором. Когда он читал ботанику сыновьям императора, то шутил, что стал «очень важным рылом». Студенты его, конечно, обожали.

Главной знаменитостью университета считался создатель периодической системы элементов Дмитрий Иванович Менделеев.

С его уроков начиналось обучение на кафедре естественных наук. Именно он читал первую лекцию, которую слушал Амалицкий.

Занятия по химии шли пять раз в неделю по утрам в большой аудитории, где на стене висела огромная таблица периодических элементов. Скамьи стояли амфитеатром, а опыты проводились на кафедре, которая напоминала торговый прилавок и вся была заставлена бутылками и ретортами.

Менделеев производил на первокурсников оглушительное впечатление даже своей внешностью: огромный, высокий, с гривой русых волос и ярко-синими глазами. О своём внешнем виде он совершенно не заботился и стригся раз в году, весной перед наступлением жары. Зеркалом не пользовался.

Лекции напоминали его внешность: были внушительными и неуклюжими. Менделеев считался плохим оратором, часто затягивал предложения, сыпал банальностями. «Говорил, точно медведь валит напролом сквозь кустарник», – вспоминал его ученик. Его речам недоставало красоты и изящества, зато в них чувствовалась харизма, они подкупали строгой и точной аргументацией.

«Читал он, очевидно, без приготовления, импровизируя, чрезвычайно образно. Речь его была не ораторской, он говорил негладко, часто подыскивая выражения, причём иногда тёр лицо своею худощавой рукой. Несмотря на эту корявость речи, слушатели были под его обаянием, боялись пропустить слово, и лекция прослушивалась без усталости, благодаря захватывающему интересу и прекрасно поставленным опытам. Впечатление на нас, впервые столкнувшихся с наукой, было громадно… Мы с благоговением видели в нём истинного учёного», – писал Чистович[60].

Слушать Менделеева приходили студенты всех факультетов: не только естественники, но и историки, математики, юристы. Одноклассник Амалицкого студент-филолог В. Г. Дружинин пришёл на первую лекцию Менделеева из любопытства, но увлёкся и не пропустил ни одной. Он тоже вспоминал, что Менделеев не обладал красноречием, но его речь была «замечательно содержательна»[61].

Каждое утро химическая аудитория заполнялась студентами. Университетское начальство шутило, что на занятиях Менделеева стены потеют от дыхания[62]. Удобные места приходилось занимать за час-полтора до начала.

Вообще лекций на естественном отделении было немного.

Кроме Менделеева первокурсники слушали анатомию у академика Филиппа Васильевича Овсянникова – добродушного толстяка, излагавшего предмет просто и ясно. На лекциях он показывал строение мышц и костей на препаратах, которые за долгие годы истрепались и стёрлись от прикосновения множества рук. Найти на них какой-нибудь отросток не представлялось возможным. Ученикам приходилось прощупывать собственное тело и искать отростки «на своём костяке, что часто удавалось благодаря худобе, обычной для бедных студентов». Стёртые кости хранились в небольшом плохо освещённом кабинете. Чтобы студенты их не растащили, кости соединяли длинными цепями[63].

Зоологию читал старый ихтиолог Карл Фёдорович Кесслер. «Он был всегда серьёзен, скромен и незаметен», – писал Чистович[64]. Таблицами на лекциях он не пользовался и, описывая строение животного, предпочитал рисовать на доске. Рассказывая про птиц, он говорил, что их тело состоит из туловища (при этом рисовал фигуру, похожую на яйцо), шеи (прямая чёрточка) и головы с клювом (кружок с чёрточкой). Ноги и пальцы он изображал чёрточками, хвост – тремя чёрточками, что «выходило довольно смешно»[65].

В те годы Кесслер вынашивал свою главную идею, с которой выступил на съезде естествоиспытателей и врачей незадолго до кончины. Кесслер полагал, что дарвиновский закон борьбы за существование – не окончательный, и выживают не просто самые приспособленные животные, а те, кто способен к взаимной помощи. Он считал, что виды, живущие в одиночку, постепенно вытесняются теми, кто ведёт совместное существование. Свою мысль он подкреплял множеством примеров. Доклад произвёл впечатление в разных кругах, но, как часто бывает, вскоре был позабыт.

За четыре года учёбы Амалицкий прослушал курсы по химии, физике, анатомии, минералогии, геологии, физиологии животных и растений, зоологии, анатомии растений и неизменное богословие.

Учился он отлично. Причина была в том числе материальная: Амалицкий не мог оплачивать обучение и волей-неволей показывал прекрасные результаты, чтобы просить поблажки. Второй год обучения он оплачивал наполовину, весь курс обошёлся ему в 25 рублей. На третьем году обратился к декану с просьбой не только освободить от платы за обучение, но и назначить «каких-либо стипендий» по причине большой нужды[66]. Ему пошли навстречу и выписали университетскую стипендию в 180 рублей на год. На последнем, четвёртом курсе Амалицкий попросил перевести его «из университетских стипендиатов в императорские», так как по всем предметам он получил «отлично». Прошение удовлетворили[67].

Главными для Амалицкого стали два предмета: минералогия и геология.

Минералогию читал приват-доцент Василий Васильевич Докучаев, геологию с началами палеонтологии – профессор Александр Александрович Иностранцев. Оба сыграли огромную роль в судьбе не только Амалицкого, но и многих других геологов. Под их руководством начинали работать в том числе будущие академики В. И. Вернадский, Ф. Ю. Левинсон-Лессинг, Н. И. Андрусов. При этом сами Докучаев с Иностранцевым были во всём несхожи: отличались по характеру, происхождению, привычкам, жизненному укладу, даже внешне. Докучаев был огромный, богатырского вида мужик с бородой-лопатой. Иностранцев – рафинированный, худой, с восточными чертами лица и большим тонким носом; студентам он напоминал то ли таджика, то ли перса.

Докучаев родился в 1846 году в огромной семье сельского священника, с отличием окончил Смоленскую духовную семинарию и за казённый счёт отправился в духовную академию, но через год её бросил и пошёл учиться на естественное отделение Петербургского университета. О богословии и других отвлечённых науках потом с презрением говорил, что всё это болтовня. В Петербург он попал, по собственным словам, даже не умея пользоваться чулками, но быстро освоился, обзавёлся знакомствами в среде «позолоченной молодёжи», увлёкся картами. Игры в карты иногда растягивались на несколько суток с небольшими промежутками для сна. Времени на учёбу не оставалось. Докучаев перестал ходить на лекции, впрочем, успешно сдавал экзамены благодаря способностям и железной силе воли.

Когда подошло время заканчивать обучение и выбирать тему кандидатской работы, Докучаев пришёл к профессору минералогии П. А. Пузыревскому.

– Вы чем специально занимались? – спросил Пузыревский.

– Картами и пьянством, – честно ответил Докучаев.

– И отлично! Продолжайте и не портите жизни сухою наукой[68].

Всё же из-за формальных требований Докучаеву пришлось представить работу. На отдыхе в деревне он выполнил описание местной почвы и даже нашёл огромную кость мамонта, которую посчитал остатками допотопной коровы.

После этого Докучаев вдруг увлёкся новейшими геологическими процессами. Он забросил карты с вином и стал с азартом изучать образование речных долин, формирование слоёв земли на стенах Старо-Ладожской крепости. Особенно его интересовали загадки хлебородного русского чернозёма. Все эти вопросы были для науки новыми. По сути, Докучаеву пришлось быть самоучкой, делать «первые геологические шаги ощупью»[69].

Когда Амалицкий учился в университете, Докучаев едва начал приобретать научный авторитет. Ему было слегка за тридцать. Он читал курс минералогии, хотя не интересовался минералами и совершенно их не знал. Курс достался Докучаеву по стечению обстоятельств, когда неожиданно освободилась вакансия на кафедре.

Лекции давались ему тяжело, в теме он разбирался плохо, на русском языке толковых книг по минералогии не было, а на иностранных Докучаев не читал. Эти занятия не доставляли ему удовольствия, однако вызывали живой отклик у студентов. Докучаев читал лекции в девять утра, но аудитория, несмотря на ранний час, всегда была полна.

Речь Докучаева была «кристаллически точная»[70], без пафоса и артистизма. Он давал студентам не столько знание о минералах, сколько общее представление о целях науки, увлекал собственным примером. Многие ученики потом вспоминали его кипучую, заражавшую всех энергию. По их словам, он обладал громадной силой воли и необычайной способностью подчинять себе события и людей.

Студентами Докучаев интересовался мало. Его полностью поглотила докторская работа о чернозёме. Даже свои обязанности по университету он старался перепоручить кому-нибудь другому.

Лекции по минералогии ему составлял студент Вернадский[71]. Отличнику Амалицкому Докучаев доверил практические занятия по кристаллографии, «что для того времени было совершенно необычным явлением»[72].

Трое других студентов выполняли для него анализы почв. Изредка Докучаев заглядывал к ним в лабораторию, спрашивал: «Ну, как дела?» – на что получал неизменный ответ: «Ничего…» «Очевидно В. В. некогда было заниматься с нами», – писал один из этих студентов[73].

Но Докучаев не остался у помощников в долгу и вскоре принял решающее участие в их судьбе.

Иностранцев был всего на три года старше Докучаева, но казалось, принадлежал совсем другой эпохе и другой стране.

Он любил рассказывать о своём происхождении, причём в разных вариантах. Иногда говорил, что его дед приехал в Россию с персидским посольством, влюбился в купчиху, крестился и остался здесь жить[74]. Иногда, что персидского деда подарили русскому царю вместе с ручным медведем и слоном. «У меня, – шутил он, – и до сих пор имеются родственники в Персии, и я жду в скором времени наследства в виде каравана верблюдов с персидским порошком»[75].

У Докучаева было самое простое происхождение, а отец Иностранцева служил капитаном корпуса фельдъегерей и тридцать лет сопровождал в поездках императора Николая I, который, к слову сказать, приходился крёстным отцом геологу Иностранцеву.

Сохранилось предание, как фельдъегерь Иностранцев с письмом императора переходил границу. Его остановил ретивый офицер, который потребовал документы и усомнился в их подлинности. Иностранцеву скоро надоело препираться, он вынул пистолет, застрелил офицера и поехал дальше: с деликатными поручениями ему давали право полной неприкосновенности[76].

Многие считали геолога Иностранцева тщеславным, властолюбивым и тяжёлым в общении, в то же время отдавая дань его одарённости и трудолюбию. Он обладал хорошим слогом, но лектором был скучным и даже сам это признавал, что было необычно при его честолюбии.

На лекциях Иностранцев в точности повторял, чтó писал в учебнике, даже остроты рассказывал в тех же местах. Его ученик вспоминал: «Как-то раз на лекции один студент стал следить по этому учебнику за тем, что говорил профессор, и до того увлёкся, что забыл, где он находится. Когда речь профессора стала подходить к тому месту, где должна быть острота, студент этот в увлечении громко произнёс: „Вот сейчас сострит“. Иностранцев услышал это и не сострил…»[77]

Весной 1883 года Амалицкий закончил четырёхлетнее обучение в университете. Почти все предметы в аттестате «Владимира, Прохорова сына, Амалицкого» были с отличными оценками. На «хорошо» он сдал только богословие, немецкий язык и химию у Менделеева[78].

Амалицкий успешно защитил диссертацию по теме, к которой никогда больше не возвращался, – «Химический анализ южнорусских гранитов». После получения гигантского заверенного печатями диплома он пожелал остаться на кафедре для получения профессорского звания, то есть, говоря современным языком, поступить в аспирантуру.

Его просьбу совет университета рассмотрел 19 сентября 1883 года вместе с прошениями трёх других студентов.

Физико-математический факультет предлагал оставить Амалицкого, Левинсон-Лессинга и ботаника Михаила Образцова. Все трое получили одинаковое число избирательных голосов – по двенадцать – и были оставлены в университете без стипендий.

А вот кандидат от юридического факультета Адам Липский получил 36 голосов и остался со стипендией в шестьсот рублей[79]. Кстати, именно Липский был единственным одноклассником Амалицкого, получившим золотую медаль. Спустя годы он станет крупной политической фигурой – сенатором, а затем, в 1917 году, генерал-губернатором Финляндии.

Оставшемуся без стипендии Амалицкому пришлось устроиться на работу, чтобы сводить концы с концами. Скорее всего по протекции своего дяди Полубинского он получил первую должность – маленькую, зато с длинным названием: помощник делопроизводителя в Канцелярии при Военном Совете Комиссии по устройству казарм. Годовой оклад Амалицкого составил шестьсот рублей в год. Вместе с жалованьем он получил первый чин – коллежского секретаря.

Радуга вРухляках

Нижегородская губерния по форме напоминала прямоугольник с рваными краями. По размерам она была больше, чем многие европейские государства. Геолог А. Р. Ферхмин писал, что эти места были «поистине глушь»: «мужики почти сплошь представляли собою тёмную, неграмотную и сильно обедневшую массу», деревни были грязные, леса дремучие[80]. По словам Амалицкого, эти леса наложили на население особую печать, сделали его угрюмым и сумрачным, «как самый лес»[81].

В таком медвежьем углу оказалась на удивление просвещённая земская управа. Она решила провести налоговую земельную реформу на небывало высоком уровне. Обычно для таких целей использовали только статистику по урожаю, но в нижегородском земстве такое положение дел сочли недостаточным и захотели принять во внимание другие факторы, в том числе химическое качество почв. Земство обратилось в Петербургский университет с просьбой провести соответствующее исследование. На предложение откликнулся Докучаев, чьи интересы были тесно связаны с почвами.

Работа предстояла тяжёлая. Ещё никогда в России не проводили такие изыскания, у почв даже не было пристойной номенклатуры. «Говоря откровенно, не без сильных колебаний и сомнений я принял это лестное, но чрезвычайно сложное дело: трудности, предвидевшиеся впереди, казались почти непреодолимыми», – вспоминал Докучаев[82]. Впрочем, у него вообще был принцип не отказываться ни от какой работы. «Надо дело делать», – говорил он в любой ситуации.

Докучаев разработал программу и смету, земство выделило финансирование, к сожалению слишком скудное. Заработать на оценке земель было невозможно, и Докучаеву пришлось искать бескорыстных, как он сам, помощников.

Весной 1882 года Докучаев зашёл в свою минералогическую лабораторию, где трое вчерашних студентов выполняли анализы почвы для его докторской работы, сел на стул верхом и затянулся папиросой.

– Есть работа, – начал Докучаев. – Надо ехать в поле на исследование… Поедете?

– Куда?

– В Нижегородскую губернию.

Все трое без размышлений ответили согласием. Докучаев сказал, что надо бы подготовиться, собрать литературу, снарядиться. Этим беседа и закончилась[83].

Только перед самым выездом он отправился с помощниками за город и показал, как брать образцы. Предстояло копать особые ямки, чтобы захватить дерновину, почву, подпочву и переходные слои. Из одной ямки надо было брать сто-двести граммов земли, но сами ямки копать часто. «Если брать с гор, то надо брать с вершины, средины и подножия», – записывал один из учеников[84].

Ямками дело не ограничилось. Докучаев считал почву особым естественным телом, в образовании которого участвуют все царства природы. Поэтому помощникам предстояло собирать сведения о геологических породах, о фауне и флоре, записывать особенности рельефа и климата, а заодно уточнять экономические характеристики. Докучаев составил целый катехизис – список вопросов для крестьян: сколько они снимают с поля зерна, соломы и мякины, сколько кладут навоза для удобрения.

Напоследок он дал помощникам несколько наставлений житейского характера, особенно советовал, чтобы «зря не болтали».

В Нижегородской губернии было одиннадцать уездов. Каждому помощнику за лето предстояло описать один.

Земство выдало сотрудникам Докучаева бумаги с разрешением останавливаться в сельских домах, брать проводников, копать небольшие ямки[85], и экспедиция началась.

На себя Докучаев возложил общее руководство; он ездил от одного уезда к другому, корректировал наблюдения, добавлял свои: «Не лишним считаем заметить здесь, что в овраге, известном под именем Старая Щель, обнажилось какое-то старинное кладбище, о котором не сохранилось никаких преданий. Обитатели этого кладбища, – скелеты, – лежат не согласно с обычаями православной церкви»[86].

Докучаев был жёстким начальником. По словам помощника, он заставлял их работать как волов, выжимал всё до последней капли, платил гроши, но и взамен давал немало полезных знаний и навыков[87]. Другой помощник писал, что рука Докучаева была «далеко не лёгкой» и нередко его сотрудники доходили до нервного состояния[88]. Один раз едва не случился разрыв отношений, но конфликт удалось замять. Третий участник экспедиции вспоминал, как Докучаев проверял работу.

В условленный день мы съехались в главной нашей резиденции, уездном городе Семёнове. Здесь В. В. устроил нам полный экзамен; расспросив нас, как ведём исследования, где мы были, и что нами сделано, осмотрел наши коллекции. Всё сошло хорошо. Досталось только коллекции валунов. Боясь что-либо пропустить, мы, каждый в отдельности, очень усердно собирали попадавшиеся повсюду валунчики. Просмотрев первые образцы и определив их, В. В. добрую половину остальных, как идентичных, повыбросал за окно, приговаривая при этом: «швырк-штейн! швырк-штейн!»[89].

По договору с земством полевая работа занимала все три летних месяца и длилась буквально от зари до зари. Все участники работали ради идеи. Финансов было в обрез. Докучаев писал председателю земской управы, что у помощников к осени «не останется в кармане ни одного медного гроша», потому что приходится платить за постой, за разъезды, за пропитание. «Деньги тают, яко воск», – жаловался Докучаеву один из сотрудников[90].

Сложности возникли и с другой стороны. Население насторожённо относилось к чужакам, в деревнях сотрудников Докучаева прозвали землеройками и кротами[91]. Мужики предлагали им взятки, чтобы образцы почвы брали по их указанию из плохого места, и поясняли: «Дети и внуки за вас Богу молиться будут… Ведь с лучшей земли и налогу придётся платить больше, да сколько годов! Когда-то ещё новая ревизия земли будет»[92]

По возвращении в Петербург полевая работа уступала место камеральной. В лаборатории образцы почвы отмачивали, проводили химический анализ, определяли, сколько в почве содержится кремнезёма и сколько содержится глинозёма, составляли сводное описание рельефов. Было ясно, что трое помощников не справятся с описанием огромной губернии. Докучаев принялся искать новых и обратил внимание на Амалицкого, который как раз закончил последний курс.

Амалицкий согласился и всё лето 1883 года провёл в Горбатовском уезде недалеко от Нижнего Новгорода.

Уезд протягивался на сто километров в длину при ширине 40–50 километров. Амалицкий с лопатой и молотком исходил его вдоль и поперёк. Он шагал вдоль ручьёв, по «сугробам сыпучего песку» и топким заводям, поднимался на высокие холмы, спускался в овраги. Он просеивал породу «чрез плотный холст», растирал глину в ступке, складывал в мешочки песок, замерял толщину пахотных горизонтов у сёл Пиявишная и Клещариха, у деревни Пуп и на Убогой горе.

Горбатовский уезд оказался весьма разнообразным в отношении рельефа. Здесь попадались ледяные провальные озёра «без дна», широкие заливные луга, обширные хвойные леса. Берега Оки иной раз поднимались на 50 метров и прорезались такими крутыми оврагами, что напоминали «частокол, на который взобраться совершенно невозможно»[93]. В эти овраги, по словам Амалицкого, солнце заглядывало весьма редко, и всё было «одето в какую-то полутаинственную тень»[94].

Собранные в уезде материалы следовало обработать за полгода – такой срок Докучаев давал на подготовку отчёта. Когда помощник сдавал отчёт, Докучаев быстро вычитывал рукопись, отмечал слабые места, после чего автор вносил правки и рукопись немедленно шла в печать.

Отчёт Амалицкого по Горбатовскому уезду был опубликован уже в 1885 году и стал одной из четырнадцати книг, выпущенных нижегородским земством по итогам экспедиции Докучаева.

У книги громоздкое название: «Материалы к оценке земель Нижегородской губернии. Естественно-историческая часть. Отчёт Нижегородскому губернскому земству. Работа исполнена под непосредственным руководством Профессора В. В. Докучаева. Выпуск VII. Горбатовский уезд». Это первая публикация Амалицкого, причём монография. Вторая публикация тоже будет монографией – о пермских породах Нижегородской губернии. Потом Амалицкий станет печатать в основном крошечные статьи.

Загрузка...