Короче, завтра он вылетает в Москву. Чемодан — вокзал — Россия.
В девяностом кричали: «Чемодан — вокзал — Израиль!» На черных хоругвях писали, на красных. Псевдославянским, васнецовским шрифтом. Ряженые казаки, лампасы, нагайки, страшноватые священники, православные скинхеды. Предчувствие гражданской войны.
И вот затопали по улицам горбатым, чтоб отомстить за все жидам пархатым. Русь ликовала. Мародеры сделали стойку.
Все советовали бежать. Валить. Конечно, это же Страна Советов.
Да, пока погром не грянет — еврей не встанет. Изя встал, не без мытарств покинул-таки социалистическую Родину, и вот, как у Дюма, двадцать лет спустя. Старший сын, Андрейка, приглашает на презентацию. Все оплатил, все включено.
Пышное слово — «презентация». Андрей — московский сын. Есть еще канадский — Ефим. Митька, друг детства, мудро высказался:
— Это, — говорит, — ты правильно распорядился. Яйца должны быть в разных корзинах.
Ефим — врач, профессор. Живет он в сонном городке Виндзоре, который, по сути, северный Детройт. Архитектура здесь скромная: уже не избы, но еще не здания. Положение, как всегда — спасают храмы всех конфессий. Дома опоясаны изумрудными газонами, заборов нет, белки дерзки, как кошки, и тишина.
Главный супермаркет «Old Navy» — одноэтажный трехкилометровый амбар, набитый изобилием. Небоскреб, уложенный на бок. А что, земли хватает. Как и воды, впрочем. Океаны, озера и Ниагара, конечно. На юге городок доверчиво упирается в речку, за которой, без предупреждения, готика небоскребов Детройта.
Спокойная опрятная Канада. При встрече даже арабы улыбаются. Просторный Фимкин дом набит электроприборами. Не хватает только электрического стула. Три этажа, витая лестница, деревянные колонны, наивные арки и портики, скромное обаяние буржуазии.
— От многая имущества — многая хлопот, — вздыхает Изя, поклонник минимализма.
У Ефима — жена Татьяна, четверо детей, флегматичный кот Василий и пожилой кролик Рэббит. Мама, конечно, гордится, что ее сын — профессор Лондонского университета. Да, в Канаде тоже есть Лондон, небольшой такой, скромный. Тезка.
Профессор, как водится, чудаковат. При наличии двух машин — «БМВ» и «доджа», в больницу ездит на велосипеде. В голубой униформе врача, с бейджиком, на котором написано «Джеф», потому что «Ефим» в Канаде звучит странно.
Москвич Андрей — на два года старше. Геофизик. Бритый череп, борода талиба, сыроед, троцкист, яхтсмен, бывает просветленным. Загадочный бизнес. Какой-то консалтинг. Был разорен, опять поднялся.
Пересказать все, чем увлекается Андрей, непросто. Как ни позвонишь — он в самолете или за рулем, к Кельну подъезжает, а то и в Эгейском море. Многообразие жизни. Как-то Изя назвал его экзистенциалистом. Сыну понравилось, и он так теперь и представляется: «Андрей, экзистенциалист». Одет всегда в серовато-горчичное, мятое, но дорогое, из Милана и Амстердама. В общем, московский еврей в поисках адреналина. Двое детей, так что внуками Изя обеспечен.
Канадский внук Бен учится в Торонто, в университете, подрабатывает в ресторане. Убирает со столов. Table boy. Активно играет в баскетбол, вымахал за 185 и, фотографируясь с дедушкой, тактично пригибается. Есть у него интересная идея, разделить баскетбол по росту, на 3 категории. До 170 см, до 190 и третья — до бесконечности. Как делят по весу в борьбе или штанге. И вправду обидно, когда умные и быстрые ребята из-за небольшого роста не могут сражаться с гигантами. Вот только как эту идею пробить? НБА будет против.
Вернемся к Андрею. Он открывает собственный ресторан. Концептуальный. В хорошем месте — у Земляного Вала. Есть уже название: «Generation П». Посвящается модному писателю Пелевину.
Виктор Пелевин — очередное увлечение Андрея. Адепт, в общем. Цитирует целые куски из «Омон Ра». На иврите, кстати, Омон Ра — Омон ужасный.
Андрюша был ребенок впечатлительный. Начав читать в четыре года, интересовался, под какие арки приглашает магазин «Подарки», про какие дукты говорит магазин «Продукты». Когда он увидел, что под вывеской «Вина» лежит пьяный, задумался, чья это вина? Хотел узнать, в каком почтовом ящике работает мама — в синем или оранжевом. А бабушку, Матильду Самуиловну, он однажды спросил:
— Бабушка, почему у тебя такой большой нос?
— Потому что я еврейка, внучек, — нашлась бабушка.
Так Андрей впервые заинтересовался национальным вопросом.
Открытие ресторана решили совместить с презентацией последней книги неуловимого автора «Путешествие в Санкт-Петербург». Ожидается явление самого Виктора Олеговича. Гости смогут хвастать: «Я видел Пелевина». Примерно как «Я видел Ленина». Мало кто в это верит. Писатель прячется, это его фишка. Тем больше ажиотаж.
Андрей уговорил отца в очередной раз тряхнуть своей могучей стариной. Нарисовать для ресторана графическую серию по мотивам пелевинской прозы. Двенадцать черно-белых листов уже в Москве. Ламинированы на больших платах. Никель, стекло, белое золото из фольги. Развешаны по стенам.
Изя, между прочим, неплохой график, мастер черно-белых отношений. В Москве у него было имя. Говорили, что он «рубит фишку». Книжная графика, постеры, журнальные иллюстрации. Диафильмы.
Что такое диафильм? Молодежь уже не знает. Теперь это артефакт вроде дагерротипа или камеры обскура. Узкий волшебный луч проектора, бархатный голос папы, ломкая пленка. Кануло в лету. А ведь он там проработал двадцать пять лет. На славной суматошной студии «Диафильм» Госкино СССР.
Приятно, когда заказчик сын. Мастер может разгуляться. Тем более что Изя и сам с интересом читает Пелевина. Как говорится, в теме.
На одном из листов он изобразил канонического Василия Ивановича Чапаева плейбоем, руки в брюки, костюм «Гуччи», неотразимая улыбка в пшеничные усы. Из-под непременной лихо заломленной папахи — проницательный взгляд Бабочкина.
На другом листе — групповой портрет в стиле старинной фотографии. Тоже черно-белая графика. Сталин в твидовой тройке, галстук-бабочка, пальцы в перстнях держат толстую сигару. Ленин в мундире маршала: эполеты, звезды, ордена. Сзади между ними бойкий брюнет в либеральной бородке, пенсне, в майке с надписью «Rubfuck». Лев Троцкий, вождь переворота, создатель Красной армии. Три брата из страшной сказки. «Третий вовсе был дурак». Сталин его и зарубил. «Как грузин еврея поборол». Салтыков-Щедрин.
Какие ужасные раны нам наносили тираны.
Или вот еще картинка: огромный шмель совокупляется с гибкой девицей-кентаврицей под взглядом вуайериста, вооруженного моноклем, в цилиндре и крылатке.
И так далее, в том же соцартовском, а может, магриттовском стебе.
Андрею все это понравилось очень. Он сказал «клево», он сказал «прикольно», он сказал «супер». С Кариной-дизайнеркой рисунки развесил. А теперь позвал в Москву.
Рестораны были Андрюхиным хобби. Он, кажется, посетил их все и везде. Мог бы вести колонку гурме в журнале «Столица». Изя догадывался, откуда у сына эта страсть. С пяти лет каждый день рождения Андрея, да и другие праздники, отмечались в лучших по тем временам ресторанах Москвы. Вот и воспитали ресторатора.
Андрей и в путешествиях продолжал вкусные исследования. В Барселоне, Антверпене, Мюнхене. Прилетая на выходные в Израиль, он откопал в Южном Тель-Авиве кабачок со стрёмным названием «Кыбэнимат» на трех языках, не говоря о русском.
Израиль не любил свое имя. Изя, Изька, Изенька. Take it easy[1]. Есть еще Изин блюз: «Summer time and the livin’ is easy»[2]. Сям и там давят ливер из Изи.
Родители недолго думали над его именем. Отец был Абрам Израилевич, а его отец — Израиль Абрамович. Только Изя сбился с ритма и сына назвал Андреем. Вместо Абрама.
В школе Изя был Изергиль, в институте один татарин упорно звал его Иса, Люба Каюкина интимно шептала Изюм, Райка Камалдинова — Игорек, декадентка Гжельская придумала вычурное Инезилья, жена в редкие минуты — Изверг. Больше, кажется, изысков не было.
Вообще-то имя напрягало. Вот если бы Прохор, мечтал он. Или Глеб. Хотя Глеб Абрамович как-то… Будто Абрамович извиняется за что-то перед Глебом, втянув голову в плечи.
А фамилия? Довольно сложносочиненная: быть только лузером. Или юзером. В крайнем случае, нобелевским лауреатом.
Андрею же фамилия нравилась. Он иногда добавлял к ней «фон». Фон Грацерштейн. Фон, конечно, подозрительный.
В институте Изя этой фамилией заинтересовал профессора Гончарова. Тот спросил, не родня ли Изя художнику XIX века Федору Карловичу Грацерштейну, автору знаменитой картины и гравюры «Гражданская казнь Петрашевского». Изя промычал что-то невнятное, но Гончаров его запомнил.
Есть решительные люди, меняющие имя. Говорят, Куйбышев фамилию подправил. Начиналась она будто бы на другую букву. Знакомый журналист из «Негоцианта» Исаак Гутерман тотально переменил все. Он окунулся в живую и мертвую воду, ударился оземь и оборотился добрым молодцем Сергеем Сергеевичем Кручининым, самоуверенным православным плейбоем.
Или одноклассник Фима Эгенбург. Стал Федей еще в мединституте. Теперь он здесь, в Израиле. В тель-авивской больнице «Ихилов». Авторитетный специалист. Анестезиолог. Чтобы жить не было мучительно больно, делает анестезию. Да вот неувязка — на его униформе висит бейджик, на котором написано «Федор». По правилам иврита это читается как «Пидор». Кажется, изменил уже Федора на Теодора.
Юра Лерман назвал сына Моисей. Красиво. Тот переделал на Михаил. Тоже неплохо: Михаил Юрьевич Лерман. Но в Сиднее, где они сейчас живут, этого не оценили, Мишку называют Майклом и никакой поэзии. А Левка Шулер ничего не менял. Шулер — он и в Африке Шулер. Вот и Изя остался самим собой.
В школе он был, конечно, Грач. В армию загремел на Сахалин. Косить и не думал. Тогда было не принято. Двадцать шесть суток, через всю страну, в товарном вагоне (сорок человек или десять лошадей), прямо с Московского международного фестиваля молодежи и студентов, с баней в деревянном Красноярске, с долгим эффектным объездом Байкала, свесив ноги из вагона.
Вот так. То Дальний Восток, то Ближний. Маятник жизни. География на глазах становилась биографией. А теперь еще и Дальний Запад, где расположился младший сын. «Судьбы скрещенья».
В треснувших очках и брюках-дудочках стиляга Грач угодил на флот. Багровый мичман, «покупатель» на пересылке искал для клуба художника. Изю выпихнули из строя. Так он оказался в Совгавани. Торпедные катера. Все же не тусклая солдатчина. Хотя матросщина, если есть такое слово, тоже оказалась неказистой.
Первое время зеленый во всех смыслах салага Грацерштейн рисовал офицерам и старшинам их жен и зазноб с мутных фотокарточек. Возникла очередь. Приходили даже из других экипажей. Заказчики желали соцреализма, то есть изображения льстящего, но правдивого.
Бравый старшина второй статьи черноусый Таратута заказал целых шесть портретов. Столько у него было пассий. Изя сидел в застиранной робе и беспрерывно создавал женские образы. Поднялся до почтальона. А это уже карьерный рост, номенклатура. Однажды его даже вызвал капитан второго ранга Розенгафт, показать рисунки дочери. Грацерштейн и Розенгафт. Почти Шекспир.
Израиль только раз надел морскую форму, когда сходил в увольнение. Там же, в Ванино, и сфотографировался в ателье. И вспомнил, что его детское фото в матросском костюмчике довольно долго красовалось когда-то в витрине фотоателье на Пушечной. На новом снимке в объектив попал изможденный юноша в бескозырке с ленточкой в зубах и близоруким, без очков, безумным взглядом. Краснофлотец Грацерштейн.
Очки он носил — минус четыре. Но был и плюс. Когда стекла ломались, Изя мог попросить увольнительную, в «Оптику». Пьяный матросик по фамилии Постельный изобрел: чтобы чаще ходить в город, надо просто бить очки. Очки, голы, секунды. Изя попробовал.
— А ху-ху не хо-хо! — в бешенстве закрыв глаза, орал мичман.
— Так точно! — невпопад отвечал матрос Грацерштейн.
Командиры не догадывались, что он выкрикивает «Так тошно!». Возможно, единственный матрос-очкарик на всем Тихоокеанском флоте.
На светлой памяти осталась песня-стон: «Я помню тот Ванинский порт и вид пароходов угрюмый». Косой горизонт то поднимался, то падал. На пляшущей палубе его рвало так, что казалось, он выплюнет сердце. В трюме еще хуже. Ночью, под одеялом, он шептал «ништяк, прорвемся».
Потом его перевели на Сахалин, в зенитную артиллерию, где служить-то (ура!) всего три года вместо четырех на флоте. Из Ванино на пароме, через буйный Татарский пролив, в Холмск, избежав службы в конвойной дивизии Хотёмкина, где, по слухам, зэчки насиловали солдатиков до смерти.
Сахалин умел удивлять. Бамбук, тайфуны, нивхи, нефть. Однажды снегом так занесло, что целую дивизию отправили рельсы от снега чистить. Поезда не могли ходить. Снег убирали кубами. Самодельные совковые лопаты из фанеры. В пургу видимость пять метров, в уборную, чтоб не потеряться, ходили по натянутому тросу. Она была метрах в тридцати от казармы.
Изин новый друг, Вова Радюш из Северной Охи, вдруг получил крупную сумму за участие в поисках нефти еще до армии. Накупил пряников и сгущенки на всю батарею.
На стрельбах в Корсакове Изя решил обязательно искупаться в Японском море. Для биографии, чтобы потом было основание хвастать. Он встал до подъема и, прямо из палатки, в трусах отправился на берег. Море было серым и холодным. Когда дрожащий Изя возвращался, на берегу уже стоял чуть не весь полк, а старшина, страшно ругаясь, показывал пальцами десять суток «губы», гауптвахты.
Военный городок. Над воротами транспарант «Наша цель — коммунизм!». Артиллеристы не замечали веселой двусмысленности этого текста. Потом Изя узнал, что это называется «оксюморон».
Сахалин — вторые Сочи, солнце светит, но не очень. Девушки пахнут рыбой, на тротуарах сугробы чешуи, большой градообразующий рыбокомбинат. Долго потом после дембеля, увидев на столе дефицитную красную рыбу, он вспоминал, как кормили их в армии пожилой горбушей три раза в день. Рядовой Краснопольский наел объемную задницу, и ефрейтор Мухаметзянов с соседней койки ласково окал: «Ну и жопа, как орех, так и просится на грех».
Сержанты, старшины и офицеры очень раздражались, произнося Изину фамилию. Кроме естественной неприязни к еврею, москвичу, очкарику, еще и фамилия непристойная: Грацерштейн. Что в имени тебе моем? Когда он дослужился до ефрейтора, капитан Щербатых называл его просто — «еврейтор».
Был, правда, в третьей батарее еще один шлимазл, Эпштейн. И сержант Лукьянчук брезгливо басил: «Та шо це за хвамилия така? Як чихнув», — и довольно похоже чихал: «Э-Э-Эп-штейн!», — после чего обычно бил солдатика сапожной щеткой по коленям, ласково приговаривая: «Б-больно грамотный, вся жопа в арифметике». Любил сапоги чистить, скотина. Эпштейн ежился, терпел. О, сладкая боль изгоя. Между прочим, английский Эпштейн создал «Битлз».
Иногда, уже на гражданке, Изе снилось: он сидит на зарядном ящике, а над ним сержант Мальцев с нехорошей улыбкой поет: «Что, Хаим? Отдыхаем?»
Сохранилась фотка: испуганный Изя в длинной полишинели, большая каска надвинута на очки, в руках тяжелый карабин Симонова (СКС), на фоне сахалинского бамбука. Забавно, что после армии он долго носил шинель. Как Грушницкий. Очень стильно.
Прибыв в Израиль, Изя обнаружил, что здесь его имя пришлось впору. И звучит благородно — Исраэль. С ударением на «а». Можно сказать, тезка целой страны. Да какой! Едва ли не самой упоминаемой в мире! Святая земля, где история соединяется с географией и религией. Страна победившего сионизма. Террористами изранен, гордо реет наш Израиль. А уж как арабы его ненавидят. И антисемиты всех стран. Просто рычат от злости. Соединяются.
Чего злиться? Евреям всего лишь захотелось жить в своей, отдельно взятой стране. В Еврейландии. Товарищ, верь, настало время объединиться всем евреям. Это и есть пресловутый сионизм. Национальная идея. Хотя некоторые считают, что проект не удался. Что получилось большое гетто. Что евреи — это соль, которая в небольших количествах полезна разным странам и нечего собирать ее в одну узенькую солонку. Об этом еще Эренбург писал, кутаясь в эренбургский пуховый платок.
Что-то в этом есть. Но антисемитизма никто не отменял. Он, подобно тени, сопровождает еврея везде. Кроме Израиля. Страна могла бы называться по-другому. Иудея, например, или Авраамия. Государство Авраам. Или Hebrewland. Нет, это пошловато. Израиль — лучше. И вообще, Израиль — великая страна, иначе она называлась бы «Изя». А Россия могла бы стать Нефтегазией. Нефть, газ и Азия.
Тиха израильская ночь. Слышно, как часы на стене упорно жуют время. Стрелки ощупью добрались до семи. Изя старается не шуршать, не будить Марту, родную жену. «Шуршу ля фам». Мобильник как «боинг», посылает проблески. Ранний водитель хлопнул дверцей. Истерично заверещала сигнализация. Вздрогнуло стекло в окне — истребитель летит на Газу. Прошил небо белой ниткой.
Проснулся, забормотал радиобудильник. Насморочный голос с натугой произнес: «Сегодня шестнадцатое октября пять тысяч семьсот семьдесят первого года. Начинаем день с водкой, — Изя насторожился, — сводкой новостей». Иран обогащает уран, уран обогащает Иран, ни одна из воющих сторон, мэры приняли меры, премьер попросил Хилари Клинтон занять более гибкую позицию, депутаты наложили вето, легкого атлета наградили бронзой, шекель падает вниз, эффект будет наиболее минимальный. Обзор газеты «Едиот», постаревшей за ночь. В конце диктор сказал: «Вы скушали новости». «Наверное, слушали», — проворчал Изя. С истеблишментом у него были эстетические разногласия. Политиков он презирал. Был из «зеленых». Даже яблоки покупал только зеленые. Фирмы «Смит».
Закололо в боку. Опять почка распустилась. Почки распускаются к старости. Возможно, появился «каменный гость».
Дедушка Изя. В его детстве дедушек не было. Евреи рано погибали. Голод, погромы, войны, тюрьмы.
Так, вставать надо плавно, а то голова закружится. Вертиго. Доктор Вертиго. Завтра лететь в Москву. Надо собраться. Во всех смыслах. Разинутые чемоданы уже готовы. Экипировка, документы, подарки.
Марта умеет укладывать. Укладчица номер один. Но прежде, конечно, у нее работа над собой. Утренний намаз, легкий макияж, разговор с зеркалом. Не допускает и мысли о переходе в старушки. Красота ее с ума ее свела.
Раньше Изя был однолюб. Любил одного себя. С появлением жены пришлось любить двоих. Щепотка стихов: «Моя дорогая, любимая Марта, быть рядом с тобою — козырная карта». Время от времени Марта громко подозревает, что он ее не любит, требует возражений, доказательств. Разборки.
Но все же она его холила, а он ее лелеял. Иногда наоборот. Это было непросто. Особенно когда были живы родители. Тещу звали Матильдой, а Изину маму — Цилей. Это давало повод утверждать, что он живет между Цилей и Матильдой.
На заре совместной жизни Марта взяла с него страшную клятву: он всегда будет мыть посуду. И Изя стал профессионалом, находил даже какое-то странное удовольствие. Стер всю дактилоскопию настолько, что, когда в американском посольстве получал визу, чиновник не обнаружил на экране узоры его пальцев. Очень удивлялся. Но разрешил.
Изя никому не позволял подходить к раковине на кухне. Подруги рвались помогать, ножами соскребали тефлон со сковородок, засоряли трубы берцовыми костями, отвлекаясь на долгие телефонные беседы. Оставалось только наблюдать за низвергающейся Ниагарой.
Теплая жена продолжает слушать русскоязычное радио. Сноб Изя называет его «косноязычным». Заведение для людей с задержкой речи. Теперь в эфире воркуют две дамы из Кривого Рога. Какие-то астрологические глупости: эра пятого солнца, Козерог в первом доме, Луна в Раке, Тельца ожидает бонус. О, русская речь украинских евреек. Изя предпочитает радио на иврите. Здесь оно бодрое, задиристое. Кстати, способствует погружению в иврит. Хотя старожилы утверждают, что лучшего погружения, чем армия и тюрьма, не придумано. Изя не воспользовался этим советом и долго корчился безъязыким.
Он сел, нашарил ногами тапки, вздохнул, тихо пропел: «С добрым утром, бокер тов, к обороне будь готов». Бокер тов — это и есть «доброе утро» на иврите. Доброе утро, заслуженная дряхлость. Доброе утро, старость, время, когда брюки надевают сидя.
Утомленные джинсы ждут хозяина. Млеют в луче солнца кроссовки-ветераны. Нет, он не умрет молодым. Близится последняя четверть.
А утро разгорается. Утренняя заря, утренняя зарядка, утренняя зарядка мобильника. Быстрый танец чистки зубов. Пасодобль. Бодая зеркало, он отстриг высунувшийся из брови волосок. «Старичок должен быть опрятным». Так повторяет жена. Это у нее от мамы Матильды Самуиловны. В Москве теща не подпускала Изю к столу без галстука. Ее первый муж был наркомом легкой промышленности. С тех пор Матильда сохраняла чопорность.
С фотографии на белой стене застенчиво смотрит худенький юноша в кожанке. Рука — на маузере в деревянной кобуре. Глаза печальные, словно он предчувствовал, что станет шпионом японской разведки. В тридцать седьмом, конечно, расстрелян. Комиссар в пыльном шлеме. Чудом сохранилась ваза с серпами и молотками. По кругу суровыми советскими буквами: «Дорогому товарищу наркому от рабочих Полонского фарфорового завода».
Тут Изя почувствовал чей-то взгляд. Абсолютно прозрачная ящерица Брунгильда проводила сеанс гипноза. С потолка, рядом с ниткой паутины. Похожая на дорогую брошь, психоделически двигаясь, скрылась за жалюзи.
Еще один взгляд. Честные янтарные глаза. Черный замшевый нос. Это Степан, сын Полкана, молча спрашивает: не пора ли, мол, на прогулку, босс? По-индейски его полное имя «Степа Кожаный Нос». Сначала его назвали Гумберт. Но решили быть попроще.
Внимательные уши рыжей мини-овчарки. Простолюдин. Ноги коротковаты. Возможно, замешана такса. Вот откуда ноги растут. Ранняя седина на спине. Любит описывать природу. Как Тургенев. Умен, скромен, неприхотлив. Характер — дружелюбный, зюйдический. Часто пользуется авторитетом. Когда ругается басом сосед-сенбернар, Степану удается вставить слово, урезонить. Иногда в дверь звонил мальчик Яник из дома напротив, спрашивал: «А Степа выйдет?» Теперь Ян — капрал доблестной армии Израиля.
— Ну что, Степан, идем?
Улыбается, бьет хвостом, прижал уши, будто гладко причесался. Внятное «Вау!». Восторженный прыжок в высоту. Прыжки у него олимпийские. По-человечьи — больше двух метров. Рекорд для закрытых помещений. Ай да Степка, ай да сукин сын! Замечание, по существу, верное.
Понос Гуревичас называет его на литовский манер «Стяпас». «Понос» — по-литовски — господин. И не дай вам бог сделать ударение на втором слоге.
Дверь с доводчиком дружески пнула в зад. Изя со Степкой вышли на Пикадилли. Город давно проснулся. Портовый городок, полчаса до Тель-Авива, если без пробок. Новенький, с иголочки, городок Ашдод Изе очень нравится уж который год.
Голубое утро с небольшой пенкой. Осторожно поднимается большое солнце. Воздух неподвижен. Пальмы стоят как вкопанные. А какие они еще? Страстно стонет лиловый голубь. Уличный кот равнодушно как Будда щурится на лающего Степу.
Этой ночью страна перешла на зимнее время, прибавился час, и выспавшиеся граждане бодро направились к своим машинам. Изя едва успевает увернуться — каскадер в шлеме подкатил прямо к подъезду. На скутере он привез кому-то горячую пиццу на завтрак. Пробегает, потрясая грудью и красотой, девушка Дафна. Майка, шортики, длинные гладкие ноги. Она толкает перед собой коляску с ребенком. Эффективный джоггинг. А ведь недавно демобилизовалась. Когда успела?
Все время что-то тихо гудит. Ровный гул абсурда. Изя прислушался. Гудит, кажется, у него в душе. Токката ре минор. Саундтрек его жизни? Предчувствие полета в тяжеленной махине? Чем бы перебить? Вот, подходящее: «С утра побрился и галстук новый, в горошек синий я надел». Кажется, из Цфасмана. Или из Фельцмана. Где-то здесь должен быть его застенчивый ангел. Изя быстро оглянулся. Что-то мелькнуло, но ангела не было.
В Москве Изя жил на Комсомольском проспекте, одном из самых легкомысленных. По бокам оставался вздор Фрунзенских. Впереди — романтик метромост и сталинская вертикаль МГУ, слева — скучноватый Нескучный сад и Горький парк имени отдыха.
Шумный проспект Бней-Брит, пошире Комсомольского, плотно забит машинами. В основном светлыми. Считается, что они меньше накаляются. У Изи раньше была шоколадная «хонда», которая нагревалась от солнца не больше, чем его нынешний белый «фольксваген».
Бней-Брит означает «Дети Завета». Перевод неточный, но красивый. Есть и другой перевод, буквальный — «Сыновья Союза». Здесь действительно много сыновей Союза.
В Израиле любят пафосные названия. Тель-Авив — Весенний Холм, Бней-Брак — Сыновья Грома. А городок Реховот в переводе — улицы. Логично. Город и есть улицы. Или вот еще: Кфар-Саба — Деревня Дедушки. Это уже привет Антону Павловичу.
Многие улицы названы именами пламенных сионистов из России. Проспект Жаботинского, бульвар Рагозина, улицы Арлазорова, Соколова, Моцкина.
На проспекте Бней-Брит можно встретить немало Детей Завета. Изя называет их «новыми евреями». Люди все занятные. Советские все люди. Пионерили, комсомолили, коммуниздили. И либералов не любят. Почему-то обзывают их «левыми».
В Израиле они быстро научились всем говорить «ты» и приспустили шорты, обнажив начало бледных полушарий. Изя так и не избавился от привычки общаться на «вы», что многих настораживает и даже обижает. Старинная учтивость здесь не в моде.
На узкой скамейке под пальмой всегда сидит интеллигент в непривычно отутюженных брюках, головой в кроссворде. Увидев Изю, он выпаливает:
— Военный мост, шесть букв!
Звучит как пароль.
— Виадук, — не удивляясь, отвечает Изя. Господин волнуется:
— Не подходит, в конце — буква «Н».
— Понтон, — мгновенно реагирует Изя. Интеллигент ныряет в газету. Ветерок с моря лениво перелистывает страницы. Полскамейки уже облито солнцем.
Вот поскакал к своей юной «мазде» программист Беня с кружкой дымящегося кофе в короткой руке. Пить кофе на ходу — израильский шик. Некогда, мол, допьет в машине. Гримасы Леванта.
Беня всегда в тугих клетчатых шортах. Даже в суровую местную зиму, когда градусник меланхолично показывает плюс шестнадцать и хлещет косой дождь, выворачивающий зонты наизнанку. Их трупы потом валяются на обочине. Беня заключил на своей фирме пари: ровно год он не меняет шорты на брюки. Цена пари — новый айпад. Передвигается Беньямин как все качки — крабом, растопырив руки и ноги.
— Шалом! — кричит он.
Против шалома нет приема. У Изи для каждого свое приветствие. Стоит со злобным пинчерком багровый еврей из Констанцы Мирча Юнеску. Ему можно крикнуть «Чифаче домнуле!», то есть «как дела» по-румынски. Лене Козлову из Кемерова — «Здорово, дай рупь до тридцать второго». Спешит киевлянин Костя. Дышит тяжело, много лишней плоти. Крайнюю плоть ему отрезали еще в детстве. Как с ним поздороваться? Изя не терпит рутины. Костя недавно по лизингу приобрел «субару». Изя укорачивает поводок, напрягается и на мотив «шаланды» начинает:
— И Константин берет «субару» и тихим голосом поет.
Костик смеется, Степка двигает ушами, фильтрует базар, не забывает в кустах проверять свои сайты, оставлять свои «лайки».
Здесь их останавливает Семен Соловейчик с угрюмым питбулем.
— Здравствуй, Степа, Новый год, — хрипит он.
Невзирая на гастрит, утомительно острит. Выпускник филфака Питерского университета. То есть прошел и фил, и фак. Соловейчик — автор романа. О себе. Двухтомная сага. Жалуется на дефицит тестостерона. Произнося губные согласные, заметно плюется. Изя успокаивает:
— Знаете, Сема, вы уже не Соловейчик. Вы настоящий Соловей.
Изе нравятся графоманы. Графоманы — лучше наркоманов. Хотя это не доказано.
Приближается мрачный Гриша в винтажных сатиновых шароварах. Седая грудь, пивное брюхо, серый мусорок вокруг лысины. Пеняет на простату.
— Простата хуже воровства, — соглашается Изя. Григорий сопит, скребет щетину. Каламбур не прошел. На всякого мудреца довольно простаты.
Будучи евреем преклонных годов, Изя любит стариков. Это его target group[3]. Утомленные солнцем, евреи всех национальностей ищут место в тени. За каждым стоит пестрый бэкграунд. Тот же Гриша был, между прочим, футболистом кишиневской «Молдовы». Правый край, играл в основе, с Мунтяном.
А у Финкельштейна, узника Сиона, отец — православный священник где-то под Тулой. Игумен Серафим. Финкельштейн-сын, кстати, тоже верующий, в вязаной кипе — большой ходок по женской части. Слушайте, что он говорит:
— Сегодня я, с Божьей помощью, сниму эту телку.
Гади Финкельштейн. Неслабое имя: Гад. О, май гад!
Сосед Корнилов Арсений Ефстафьевич, несмотря на великорусские имена, удивительно похож на Бен-Гуриона, здешнего Ленина. Он — сын немца-солдатика, успевшего зачать его в сорок третьем на оккупированной территории под Жмеринкой. Сеня одет в украинскую рубаху-вышиванку и просторный чесучовый хрущевский костюм. Откуда у хлопца еврейская грусть?
— Слава Украине! — приветствует его Израиль.
Ковыляет особа, которую Изя избегает. Женщина тяжелого поведения. Она называет себя доктором, так как когда-то защитила кандидатскую в Минском заборостроительном институте. С тех пор банальности изрекает с апломбом. Любит провоцировать и гадить. Редкий случай взаимной ненависти.
Игорь Семенович Шафиров служил на радио «Свобода». Видно, оттуда у него слоган «век свободы не видать». Впрочем, возможно, слоган появился раньше. Говорят, он тянул срок в лагерях. Там его этапировали и эпатировали. В Мордовии мордовали, в Коми он лежал в коме. В общем, колымские рассказы.
Могучий Вэлвл Чернин. Всегда с пистолетом на поясе. Идишское имя не менял. С первого класса хмельницкой школы терпеливо настаивал, что он Вэлвл. Под хихиканье, четко, по буквам: вэ, э, эл, вэ, эл.
«А-а-альтэ за-а-ахэн»[4], — в русском квартале громко поет на идише араб-старьевщик. Театр абсурда.
Драит плитки дворник в сильных очках. Это Рафик Дратверман, бывший директор Шепетовского банка, а ныне трудящийся Ближнего Востока. Оранжевый жилет, седые щеки, лицо всмятку. Мама ему всегда твердила: учись, сынок, а то дворником будешь. Сынок упорно грыз гранит науки. Школа с медалью, институт, кандидатская. Подавал большие надежды. А приехав в Израиль, стал маститым дворником. Сначала из-за незнания языка — иврит остался для него нотами, рыболовными крючками. А потом — понравилось! Работа на воздухе, большие связи. Сплотился с местным населением. Он почти выдавил из себя раба. Ну, может, осталась пара капель. Теперь у него кликуха Банкир. Абсорбция его поглотила.
Изе еще повезло. Не потерял профессии. Сразу нашел работу в тель-авивской газете «Русский еврей». Рисовал карикатуры, для чего пришлось изучить физиономии всех «кто есть кто» и вникнуть в склочную жизнь местной демократии. Самое трудное было — найти свою манеру. Чтоб узнавали руку мастера. Редактору карикатуры, кажется, нравились. Он ласково матерился и неохотно платил. В прошлом он был смертник. То есть за попытку угона самолета был советским судом приговорен к смертной казни. Все уважительно называли его «пахан».
В Иерусалиме Изя брал уроки компьютерной графики у Антона Носика. Носик и привел его в газету, где сам резвился, публикуя зубодробительные фельетоны. О Иерусалим! Невероятная явь, близость к Богу!
Потом Изя оказался на студии анимации. Мультики для детей, музыкальных клипов, телереклам и даже отвязный порномульт по заказу из Голландии о дерзких похождениях вагины и пениса. Почти Гоголь с «Носом».
Густой запах скошенной травы. За рулем юркой косилки — голливудский актер Морган Фримен. Щурится, показывает Изе кукурузные зубы, кричит «Хай!». Виртуозно огибает колоннаду пальм. Настоящий слалом. Этот веселый гнедой мужик — Иегуда. Эфиоп. Вернее, афроизраильтянин.
Для краткости евреев из разных стран здесь называют румынами, поляками, марокканцами, аргентинцами. Нетрудно догадаться, что выходцы из «Совка» все сплошь «русские». Кроме разве грузин и бухарцев. Изя — русский. Какой восторг.
«Русский». Такое определение целого народа Изю всегда удивляло. По сути, «русский» — это прилагательное, отвечает на вопрос «какой?». О жителях Франции не говорят «французский», Китая — «китайский». Гражданин России просто и веско гремел бы: росс, русак, русич. Ельцинский «россиянин» звучит тускло.
Придерживая селезенку, проскакал изнуренный борьбой с животом джоггер Шломо. Худенький хасид весь в черном и в черной же шляпе рассекает на велосипеде. Хорошо сидит в седле. Да еще кричит по телефону. Все развевается: полы, шарф, тесемки, пейсы. Вейся, пейса. Очень графично. Находка для мюзикла «Йентл». На прозрачном автобусе вздрогнуло слово «Высоцкий». Реклама чая. Чай Высоцкого, сахар Бродского, книги Стемацкого. Проезжает издыхающая «лада». Здесь она иномарка. Осторожно, как на льду, взявшись за руки, передвигаются Давид Альцгеймер и Фира Паркинсон. Рявкнула гигантская фура с аршинными буквами FIMA (Filip and Maxim — лучший в мире хумус).
Шашлычная «Гой я». Гой — на идише — нееврей. На другой стороне проспекта — пивная «Гамбринус». Здесь хороши некошерные упитанные креветки в чесночном соусе. Затем (внимание!) — «Елисеевский гастроном». Наверное, москвич открыл. Кто здесь знает, что такое «Елисеевский». На магазине свежие граффити. Окна затканы изобилием.
Это место ашдодцы называют Манхэттен. К морю уходят голубые небоскребы, на гигантских экранах кувыркается реклама, на тротуаре под навесами завтракают горожане и разглядывают тех, кто разглядывает их. С уличного тренажера (street workout) Изе делает ручкой Эдик Цвейг, удивительно похожий на позднего Брежнева. Блюдет форму, помереть хочет стройным.
В душном парфюмерном облаке, покачиваясь, плывет громоздкая блондинка Эмма. Выходка «с Винницы». (Как выходец по-женски?) Женщина трудной судьбы. Гордится, что в ее Виннице была якобы ставка Гитлера. Ставка больше, чем жизнь. Бог отказал ей в чувстве юмора. Изя осторожно обходит нагло развалившийся велосипед и вежливо раскланивается с Эммочкой. С ней надо быть начеку. Она любит и умеет обижаться. Разговаривать без адвоката с ней опасно. Даже о погоде.
Изя делает нарядное лицо:
— Бонжур, мадам Бовари! Шабат вам, девушка, шалом! Прекрасно выглядите!
— Ой, я плохо спала. Вы тоже хорошо выглядываете, тьфу, тьфу. Сколько бы вы мне дали лет? — неожиданно интересуется «девушка».
— Десять лет без права переписки, — не удержался Изя. Нарушил конвенцию.
— Не поняла.
Пауза. Облом. Обязательно пожалуется Марте.
Обидчивость — неслабый вид манипуляций. Стоит на вас обидеться, и вы чувствуете себя виноватым. Говорите жалкие слова. Вы меня не так поняли, это вырвано из контекста. Я не это имел в виду.
Сердцу больно, уходи, довольно.
Украина, Молдавия, Бухара. Приехав на историческую Родину, Изя ожидал, что сольется здесь с бледными ироничными интеллектуалами из Москвы и Ленинграда. Ну, Свердловска. Отнюдь, как говорил Егор Гайдар.
Из-за привычки острить Изя нажил врагов. Надо было постоянно дозировать остроту с остротой. К примеру, представляя жену, мог ляпнуть: «Знакомьтесь, моя будущая вдова». На своей могиле завещал высечь «Больше не буду». Скромно, правдиво. Правда, Марта недовольна. Не верит, что он умрет.
Когда однокурсник Вагин женился, Изя кротко спросил:
— Какая теперь фамилия у твоей жены, Вагина?
Всего лишь ударение переставил, а Вадик глядел волком.
Ленке Гжельской, трижды побывавшей замужем, пообещал «Орден Замужества».
На всякий случай Изя вставлял: «Спасибо, что не обиделись».
А в одном доме ему просто запретили шутить. Перед его приходом вывешивали табличку «No joking![5]».
Бывали и перлы. Застолье. Входит опоздавший Вова Лифшиц. Изя в тишине:
— За столом у нас никто не Лифшиц.
Аплодисменты, смех в зале. Вовка заимствовал и с тех пор, входя, выпевает этот слоган на мотив известной дунаевской песни.
— Лабас ритас, понос Гуревичас! — по-литовски здоровается Изя.
— Лабас, Стяпас, — обращаясь к Степану, бурчит понос. Степа нехотя протягивает лапу.
Гуревичас наконец улыбается. Чисто вымытые морщины, затейливая бородка, стрекозиные очочки. Новые толстые зубы. На груди — златой Маген Давид — крупная звезда Давида о шести углах. Все это великолепие разбивается о желтые, криво подстриженные ногти из сандалий. Абрам Гуревич на сером «вольво». Недавно променял Литву на Израиль. Продолжает ненавидеть русских оккупантов. Явно глуповат для еврея. Кипит его разум возмущенный. Клокочет, тужится, как Веллер. Все у него просто:
— Арабов — напалмом! Путин — антисемит! Лучший идиш — литовский! Обама — поц!
Степан рычит, накапливая готовый вырваться звонкий лай.
В вильнюсских кухнях Абрам слыл диссидентом. А тут, поди-ка, радикал покруче какого-нибудь Проханова. Грудь от воплей уже цвета ветчины. Как бы не случился гипертонический криз. Хочется ему сказать что-то вроде «фильтруй базар!». Но Израиль не скажет. Гуревич и так считает москвичей наглецами.
Пора сменить тему. Или собеседника. Изя звонко хлопает его по плечу. Будто убил комара.
— Этот комар умер евреем, Абрам!
— Как это? — кричит Гуревичас.
— А так! Он напился вашей крови, вы же чистокровный еврей?!
Экстремист ухмыляется. Потом тихо спрашивает:
— Кто мне в старости стакан водки подаст?
Он вдовец, а дочка — в Германии.
Пауза. Пальмы молчат, храня тайну.
Под лимонным деревом сидит гостья из Москвы, Рита Цирюльникова, дама непреклонного возраста. Известная солнцепоклонница. За загаром ездит на Мальдивы и в Таиланд. В этот раз — Израиль.
Белая мебель, зеленый газон. Нарядная птица удод вышагивает по траве. Удодик, видимо, еврей — выдающийся нос, полосатый сюртук, печальные возгласы.
За столом легкий треп, переходящий в стеб. Завтрак на траве: желтый желток, белый белок, зеленая зелень, розовая роза, голубая голубка. Ритка восторгается, все снимает на видео, картаво комментирует.
— Изька, нагни ветку с лимоном, теперь откуси, только не надо морщиться, другой рукой подними стакан с виски.
Стакан требует «правильный», толстый. Постановочный кадр. Эти банальности она будет показывать общим друзьям.
На то время, которое Изя с Мартой проведут в Москве, она останется здесь со Степаном. В ее распоряжении будут квартира, сад, море, солнце. Поразит потом бледных москвичей, появившись в ноябре «смуглой леди сонетов».
— Смотри на дорогу! Покажи поворот! Опять нарушил!
Недавно получив водительские права, Марта заодно приобрела апломб тертого водителя. А ведь это Изя натаскивал ее на раскаленных дорогах. Теперь он терпел, соблюдая правило двух «д», меланхолично отвечая на все выпады двумя словами: «да, дорогая».
Не без труда они выскочили из заспанного городка с обилием светофоров и нарядной шоссейной графикой. Крякнул «лежачий полицейский». Слева иногда мелькал глаз моря. Изя не суетится. Он знает: соседняя полоса всегда движется быстрее, как бы вы ни метались. Перед машиной поблескивает вода, обычный мираж, к которому он так и не привык.
Светофор не успел откупорить пробку. Еще горел желтый, а нервный «пежо» сзади уже скулил, покусывая икры. Неожиданно Изя чихнул, еще и еще. За рулем это опасно, тем более в тесной пробке, подползающей к Тель-Авиву. Этак можно пнуть чей-то зад. Был такой случай.
Светофоры, светофоры, апельсиновая роща. Вот и уклончивый поворот, ведущий к аэропорту, прозрачному и прохладному. Собираются строить новый, попросторнее. И будет он прямо в море, на искусственном острове.
Их дружище «фольксваген поло», который Изя обидно называл «полуфольксвагеном», потомится недельку на парковке аэропорта. Потом с трудом отыщется в этом автомегаполисе с пронумерованными проспектами, кварталами и переулками. Запыленный и терпеливый герр Фольксваген. Не унывай!
Москва. Небо, низко надвинутое на глаза. Хмурое утро, ревущее Домодедово. Строгий сын, черный угловатый джип, дождь в прямом эфире.
Чем ближе город, тем крупнее растр. Забытый кислотный воздух, грязные машины, пакгаузы, заборы, граффити, гаражи. Жесть. Местность скорее депрессивная. Склады, ЖЭКи, буераки, страты, скрепы, а над византийскими башнями уже поднимается пылающий «Самсунг».
— Что это — «Самсунг»? — спросила Марточка.
— Сам дурак, — неуверенно перевел с корейского Андрей.
— Нет, это еврейский герой Самсон из Библии, — поправил Изя.
Любимый город. Лишь расставшись с ним, понимаешь: настоящая любовь испытывается разлукой. Он обожал Москву, как все три сестры. Из забывших его можно составить город. Moscow, I am back. Moscow — Мос-корова.
Шестого числа осеннего месяца хешвана, в белом плаще с клетчатым подбоем, свингующей походкой, из-под крытой колоннады метро «Лубянка» вышел немолодой господин, похожий на Зигмунда Фрейда. Силуэт его смутно напоминал карту Израиля. Это был Изя Грацерштейн, по кличке Грач.
Московское метро — школа выносливости. Наверху, впрочем, не легче. Везде давка. «Человейник». Автомобилей развелось — Москва глазам не верит. Спазмы площадей, тромбоз улиц, запоры переулков, засады светофоров.
Давненько он не спускался в метро. Еще на «Преображенке», перед входом, заупрямился зонтик, не хотел закрываться. Так Изю и всосало в вестибюль. С большим зонтом над головой его внесли на эскалатор, и спускался он величественно, сопровождаемый рябью голов, глазеющих на этого мистера Бина. Неплохой гэг для кинокомедии.
Потное тепло подземки. Перегретый воздух. Дыхание миллионов оседает на венозном мраморе. Раньше здесь попадались хорошенькие девушки. Теперь они исчезли. Возможно, ждут весны. Или пересели в маленькие женские авто и сидят в пробках, с опухшими губами и хищным взглядом.
Переходы с топчущейся массой показались мучительней, лестницы круче, лепнина банальней. Подземные храмы советской империи, бронзовые матросы, нимфы с серпами, колосья, молотки. Пышные артефакты социализма. Тотальный брутализм. Сталинский ампир, скорее, вампир, коммунистическое барокко.
Так думал пожилой Израиль, уставясь на нервную сеть метрополитена, ставшую довольно развесистой. В вагоне тесно. Раньше читали книги, теперь — телефоны. Шубы мокрые, лица тусклые, безглазые, gloomy[7]. Большинство, кажется, «понаехавших».
«Впереди долгая зима», — витает над всеми. Пахнет подмышками. Паренек, как трубач, закинув голову, сосет пиво, деликатно отрыгиваясь, тесно сидят девушки, показывают колени, ждут спонсоров. У всех черный маникюр, дань готике. Оживленная беседа трех глухонемых. Динамичная пластика театра мимики и жеста. Грохот им не мешает.
Неожиданность. Эскалатор не поднимает. Шагнув на неподвижные ступени, Израиль испытал головокружение. Вертиго. Придется подниматься пешком. Тяжелой походкой идущая старость.
Метрополитен имени Кагановича. Этому наркому диктатор приказал построить метро в кратчайшие сроки, к какой-то годовщине. Неплохо организованная преступная группировка товарища Сталина держалась на Страхе.
Эффективный менеджер Лазарь Каганович круглые сутки держал в страхе спецов, бригадиров, зэков. Невероятно, но приказ вождя он выполнил. Посреди большой деревни воссияла европейская подземка. Конечно, потом нерусское имя наркома замазали. Чтоб не раздражало.
Дешевый и надежный вид транспорта. Сюда входили с пятачком. «Куда идем мы с пятачком?» Кажется, организм начинает уставать. Предлагал же Андрей до центра подбросить.
— Не надо меня подбрасывать, — упрямился Изя, — до Дзержинки, тьфу, Лубянки — на метро, а оттуда — пешком.
«По Изиным местам», — подумал, но не сказал он. И пошел, зашагал по Москве. Средним пехотным шагом. Mostrotter[8].
Насупившаяся Лубянка с пресловутым желтым домом. Вместо Дзержинского, полагает Израиль, поставят памятник Егору Гайдару, спасителю нации, отцу изобилия. Скверный мокрый сквер. На дорожку присесть.
Площадь Ногина. Памятник героям Плевны. Здесь был сад камней. Собирались худреды разных издательств и давали друг другу работу. В своей редакции не разрешалось больше раза в год получить коммерческий заказ. А «Садом камней» памятник назвали из-за фамилий: Зильберштейн, Гольдштейн, просто Штейн и примкнувший к ним Камянов. На идише «штейн» — камень. Встреча обычно заканчивалась в ближайшей шашлычной «Мтацминда».
Изина дорожная карта привела его в страну Маросейку. На Маросейке моросило. В Израиле такой дождик называется «тиф-туф». Любимая кепка, купленная в Англии, начала мокнуть.
Когда-то здесь были храмы бога Комсомола. Изя даже целый месяц обедал в их столовой. Консультант одного из диафильмов, борзый инструктор ЦК ВЛКСМ, подарил Изе пропуск в их коммунизм. В те чахлые годы обеды эти поражали качеством, разнообразием и дешевизной. Икра, сервелат, праздрой, клубника. Номенклатурная пища. Наглая упитанная элита наслаждалась своей исключительностью.
Где-то рядом был так называемый «Русский чай», где можно было откушать неизвестное «мясо в горшочках». Теперь это китайская чайная. «China». Название уместное и, как сейчас говорят, «релевантное». При чем тут «реле»?
Дальше располагалась шашлычная с подвалом и трудной жилистой говядиной. Теперь здесь фитнесс-центр «Армстронг». Мокрые прохожие, капюшоны до глаз, хмуро оглядывают бегущих на электродорожках менеджеров среднего звена. Ярко освещенные, за стеклянной стеной, они кажутся небожителями.
Неожиданный прилавок с фруктами. Продавец, румяное лицо восточной национальности плюнуло на яблоко и вытерло рукавом. Чтобы блестело.
Веселый Старосадский переулок. Солидная кирха, цветные витражи, могучий орган. Глаз отдыхает на лютеранском шпиле. Здесь была студия «Диафильм». Мало кто вспомнит суетливую перегороженную Воронью слободку, бурлившую в этой церкви. Здесь он работал, праздновал, свистел, терпел и кувыркался. Расцвет застоя, по-нынешнему — стабильность. Союз ржавел и брежневел.
«Диафильм» закончился вместе с Советским Союзом. Остались воспоминания. Что прошло, то стало мило. Он кружил вокруг кирхи, как бабочка вокруг лампы. В страшные тридцатые большевики этот храм изнасиловали с особым цинизмом: шпиль с крестом срубили, часы на башне унесли для какого-то наркомата, шехтелевские фонари исчезли во мраке проходного двора.
Здесь, в Старосадском, в кирпичном доме напротив студии, родилась Марта. Возможно, Изя встречал ее бегущей в школу, но не догадывался, что это его будущая жена. Разница в возрасте все-таки — девять лет. Дороги, которые нас выбирают.
Сейчас она встречается с одноклассниками, с Колей Бурмистровым, с которым играла в школьном спектакле: он был поручик, а она — кавалерист-девица. И было это «давным-давно». Больше чем пять генсеков тому назад.
Где-то в тумане мерцает ОВИР — тупик рефьюзника. То есть «отказника». Восемь лет ему не давали разрешения на выезд. Здесь красавица майор разорвала наконец их «серпасто-молоткастые» паспорта. Лишила гражданства. А начальница отдела кадров «Диафильма», молодой коммунист, когда Изя пришел увольняться, прошипела: «На коленях назад приползете».
Вот и Бульварное кольцо, за ним Садовое, обручальное и прочие кольца памяти. Дождь переходит в снег. Стоит октябрь промокшими ногами на скользкой и холодной мостовой.
Октябрь, ноябрь, соплябрь, озябрь…
Он перешел на другую сторону, посидеть у Покровских стареньких ворот. Прижаться щекой к равнодушной Москве. Взглянуть на жену Ленина. В граните она смотрелась неплохо. Была, кажется, «народоволкой». Народные волки.
Покровка, Солянка, Таганка. Покровские дрались с солянскими. Авантюрная пробежка по зебре. Машины не сбавляют ход. А дорога ведет к храму. Туда, где царит роскошная Елоховская церковь. Боря, племянник, вчера клялся, что сам видел, как из нее вышли три богатыря: Быков, Лунгин и Спиваков, размашисто перекрестились, а шедший за ними Михалков, ласково, в усы, промурлыкал: «Вот ведь как Господь управил».
Млеет румяный Разгуляй, вызывающий в памяти бестолковую юность, фарцовщиков Фирса и Строковского, амбала-продавца из мебельного Леху Мохнаткина, у которого Изя добыл рижскую стенку. Там же обитал Егорка. У него на подоконнике жил в банке чайный гриб — заспиртованный уродец, а за стенкой соседка Гавриловна спала в одной постели со своим великовозрастным сыном.
После матерных переулков Покровки с пузатыми купеческими домами распахнулись грязноватые Чистые пруды. Когда-то здесь скользили по воде черные лебеди. Красные клювы удачно дополняли их облик. Лебедей не видно, возможно, их перевели на зимние квартиры. В пруду болталась пивная банка, окурок, презерватив. Декадентский натюрморт. За щеткой кустов — дорические колонны кинотеатра «Колизей», ар-нуво. Теперь — театр «Современник».
Изя любил ходить в кино. Разлюбил. Синема захватили тинейджеры с попкорном. Для них и производится вся эта электронная лабуда со спецэффектами. С Изей остались Герман, Вуди Аллен, Авербах, Спилберг, Балабанов.
Узкая Мясницкая, самая европейская. Одна из любимых улиц. Небо над Грибоедовым бледное, нездоровое. Табуны пешеходов, ВХУТЕМАС, чайная пагода, почтенный почтамт, на кованых балконах настурции, возможно, насгреции. Интимные места Москвы. Он знал здесь в лицо каждую кариатиду. В витринах — фрукты из Израиля. Привет, милый!
Грубо прерванная Мясницкая упирается в Лубянку. Вон там жил Маяковский. Изя даже увидел идущего навстречу мрачного гиганта.
Робкая полоска первого снега, напоминающая кокаиновую линию. Родной неяркий русский свет. Строгая гризайль: цвет седого пепла, умбры и чуть охры. Графика озябших ветвей, акварель застенчивых луж.
Передвигаться можно, не отрывая глаз от земли, перепрыгивая выбоины, опасно оскальзываясь, шипя «shit»[9]. Не хватает еще посреди столицы сломать какую-нибудь шейку бедра.
Ага, вот почему он шагает по Израилю с гордо поднятой головой. Ходит как хозяин. Не только потому, что он — еврей в Еврейландии. А еще и потому, что всегда сухо и чисто.
Выйдя на Пушечную, Изя, неожиданно для себя, сказал: «Оп-па!» Потому что увидел знакомое лицо. Это оказалось медийное, довольно смуглое лицо Елены Ханги. Она, услышав «Оп-па!», не растерялась, а ярко улыбнулась и находчиво сказала «Здравствуйте!» Изя тут же пригласил ее на презентацию. Поблагодарив, Ханга окунулась во вращающуюся дверь стеклянного офиса. А Изя пересек Пушечную, шагая по «зебре» широко как «Битлз» и даже напевая «When I’m eighty four»[10].
Впереди подмигивает Охотный Ряд. «Пойду я пешком и в машину не сяду, спущусь потихоньку к Охотному Ряду». Где тут охотнорядцы? В Думе думают?
Навязчивая реклама женского белья «оргазм». Оставив позади лохматого Маркса, Охотный Ряд неохотно перетекает в Тверскую. Слева — позирующий туристам черный зиккурат кремлевского фараона, развеселые луковки византийского храма. И опять «оп-па!» — нет Зарядья с гостиницей «Россия». Сырое зеро, суровые снежинки, северная манна.
Справа — уставшая от переделок Тверская. Горькая улица. Пешков-стрит, «Брод», где так любил фланировать (хилять) юный стиляга Изя. Обычно по правой стороне.
Прямо — Манеж. Его наивная простота испорчена муляжами. Тверская сияет, моргает неоновыми ресницами. Витрины с курносыми манекенами, таджики в касках и оранжевых жилетах, двуличные орлы, наглые билборды-билморды, растяжки, сити-вижн, бренды, стенды, аренды. Джунгли потребления, ловушки для консюмеров. Изя еще помнил невзрачное обаяние советских витрин, заставленных банками сгущенки да завтрака туриста. За стеклом книжного магазина кричащие обложки: «Путин — последний сын Сталина», «Пятая колонна — кто они?», «Сталин был прав».
Все это многообразие несколько портит зеленая кисея, которой завешаны многие фасады. Граждане под навесами прыгают по деревянным мосткам. Забытый вид спорта: прыжки через лужи. Латентный ремонт. Реставрация. Реставрация социализма. Совок будет как новенький. Все опять станут бедными. Равенство. Сплоченность ретроградов. Россия могла родить демократическую республику, но согласилась на аборт.
У одного из окон Изя вздрогнул. Это была голограмма. Три дэ. На него с укоризной смотрели бледные глаза полковника Путина. В папахе и погонах. Товарищ президент. Вышел из дзержинской шинели. Людям такие нравятся. Говорят — это выбор народа.
На заре нулевых, ранний, еще не отвердевший Путин обрадовал питерских: «Кремль — наш!»
На другом берегу Тверской — античный «Националь». Около него раньше переминались стайки нескромных тружениц секса.
Изя там часто обедал. Собиралась интересная публика. Светлов, Олеша, Брунов, Галлай. Однажды тайно враждебный официант посадил за Изин столик шахматиста Таля. Изя сразу потерял аппетит. Что-то инфернальное было в гроссмейстере. Хищный профиль, страшная бледность, выкатившийся глаз, неслышный звук лопнувшей струны. Безусловный байронит.
Таль был скромен и изящен. Быстро съел бульон с пирожком и, улыбнувшись, попрощался. Кажется, он догадывался об Изином состоянии.
Что дальше? Английский клуб, он же Моссовет, памятник Долгорукому. На голове у терпеливого князя — седой ворон. Ворон крикнул «кар!». Изя удивился: откуда ворон знает иврит? На иврите «кар» — холодно. Действительно холодно. По такому зусману не в кайф. Хотя Зусман и еврей.
А Пушкину не холодно. Твербуль, пампуша, «Известия». Гармоничное место. Напротив — кафе «Лира», горячий джаз. Теперь — «Макдоналдс», клоун с улыбкой до ушей.
В ста метрах отсюда жил нежирный журнал «Юность», где Изя, как говорится, сотрудничал. Лепил коллажи, искал границу между нормой и безумием, манипулировал пятнами и смыслами.
Годы глухого застолья. Цвела гэбуха и фарца. Все было вокруг голубым и джинсовым. Изина фамилия становилась именем.
Небольшой тюнинг памяти. Зазвучал обычно хорошо темперированный клавир. Саундтрек места.
В юности «Юность» была на Воровского, в графской конюшне, за ЦДЛ. Потом здесь, на Тверской. Членов редколлегии журнала Василий Павлович Аксенов называл «металлистами». Серебряков (Зильбер), Медников (Куперман), Железнов (Айзенштадт). Да еще розовый Розов. Завредакцией — майор КГБ Потёмкин. Чужая душа Потёмкин. Так что все были под колпаком.
Три главреда по хронологии: Катаев, Полевой, Дементьев. Катаева все называли «мэтр». У него была приличная коллекция кепок. Изя тут же откликнулся кличкой «мэтр с кепкой». Катаева он уважал. За мовизм. Валентин Петрович устраивал бурные летучки с самоваром, наполненным вместо чая коньяком. Некоторым наливал в чашечку.
Полевой был озорником. Как-то увидел на Славкине значок в защиту секс-меньшинств и прохрипел: «Теперь, Витя, жди атаки сзади», — и подмигнул последним глазом.
Дементьев казался трусливым. После разносов в ЦК приезжал мрачный и запирался. Сочинял песни.
На холодильнике в машбюро долго лежала настоящая ковбойская шестигаллоновая шляпа уехавшего в Америку Аксенова. Как-то в ЦДЛ бармен спросил у Изи: «Вам какой коктейль?» Сидевший рядом Аксенов подсказал: «Коктейль Молотова».
Завотделом Бурчанинов, отвязный парень, привечал фриков-изобретателей и графоманов-наркоманов. Однажды на спор сбрил один пышный ус и продержался так до вечера, даже в пивную таким зашел.
Главный художник — ветеран Цишевский, осторожный, медлительный. «Старик Цишевский нас заметил». Циш.
Фотокор Кирзанов был горячим сторонником выезда евреев в Израиль. Еще бы! Уезжали мощные конкуренты. Гиппенрейтер, Бородулин, Ваксман. Евреев Кирзанов дружелюбно называл «враги народа». Возбужденно распевал: «Летите, голуби, летите».
Из избушки журнала «Юность» Изя ходил обедать в ресторан ЦДЛа, с заднего графского двора. Как-то в туалете рядом с ним оказался классик соцреализма. Изя держал в зубах сигарету. Руки его были заняты. Дым ел правый глаз. Изя щурился. От соседнего писсуара кто-то похвалил его струю. Назвал ее задорной, комсомольской. Это был пьяный зубр совлита Кирилл Загибин. Его могучее лицо Будды ласково морщилось. Изя растерялся, сказал, что рядом с великим прозаиком и писать — большая честь.
— Да, — сказал Будда, — только писать теперь и могу. И то с трудом. А вот писать… Как говоришь? Прозаик? Про заек тоже еще могу. — И, тряхнув стариной, застегнул брюки.
Магазин «Армения». Где гипсовая девушка? Она стояла на крыше. Нет и скворечника «Современника» на Маяковке. Теперь пора искать биотуалет, геотуалет, экотуалет. Оглядываться нельзя — там Изин персональный ангел. Цинциннат. Прилетел из Израиля.
Мертвой Изиной зоной было воспоминание о старшем брате, которого он любил-ненавидел. Брат, зажав меж колен маленького, мягкого, как игрушка, Изю, насильно открывал ему рот и пускал туда медленную тягучую слюну. Изя мычал, вырывался, долго потом плакал, закрывшись в ванной, бесконечно чистил зубы, не реагируя на стук соседей. Особо мерзко было то, что брат при этой вивисекции добродушно похохатывал, выкатывая красивые карие глаза. Стихийный садист.
Тогда впервые появился ангел.
Скоро памятник несладкому писателю. Вокзал, там туалет. На северо-западе сознания, недалеко от Тимирязевки, мерцает Полиграфический институт, Полиграф Полиграфыч. Вероятно, он уже университет, а то и Академия печати.
Альма-матер. Здесь они пили рвотное, кажется, «Солнцедар», а потом хвастали, кто больше выпил. Изя чувствовал себя вермутно, но не отставал. Иногда — теряя моральный облик.
Здесь их учили легендарные Гончаров и Теллингатер, преподаватель композиции Абрам Аркадьевич, которого все дружно называли Абракадабрыч, доцент Горощенко, из-за бороды — «Зарощенко», красавец Адамов.
Профессор Андрей Дмитрич Гончаров пророчески утверждал: «Вам придется быть мастерами в разных жанрах — иллюстрация, карикатура, дизайн, анимация. Содержание, — говорил он, — заключено в форме, в поиске новизны, в перемене участи. Вас ожидают новые вызовы».
Милейший древний волшебник шрифта Соломон Бенедиктович Теллингатер развивал вкус, учил терпению и требовал безупречности. Его лекции собирали не только графиков. Это были эссе о буквах и об известных его друзьях: Эль Лисицкий, Тышлер, Родченко, Лунц. Он любил трубно сморкаться в большой платок и потом долго разглядывать содержимое.
Элегантный профессор Бурджелян изобретал головоломные задания. Например: три обнаженных натурщицы — розовая, голубоватая и загорелая. Цветная графика: акварель, темпера или пастель. Изобразить это «ню» он требовал с верхней точки, как бы со шкафа.
Закладки для памяти: гравюрная мастерская на Михалковской, где они учились печатать офорты, эстампы, рюмочная в Кривоколенном, пончики с щедрой перхотью сладкой пудры у грота Красных Ворот, Егоркин духовой пистолет, который едва не пробил ладонь Коли Степанова.
Изя остановился. Он увяз в воспоминаниях как жук в янтаре.
Художники в Москве тогда условно делились на «живописцев» и «графиков». Живописцы в грубых свитерах до колен, сальных гривах и пахнущих луком бородах невольно оказывались славянофилами.
Графики были западники, «штатники». Блейзеры, батники, галстуки в косую полоску, диксиленд, ботинки — «инспектора с разговорами». Все они вышли из американских джинсов. Худощавые, короткостриженные, не подозревая этого, имитировали клерков. В кейсах уютно размещались бутылка вина, шрифты, журнал «Нойе Вербунг», Магритт. Шелестели странные слова: сюр, сецессион, Бердслей. А где-то вдали улыбался Дали.
Изя принадлежал второму сословию и с неразлучным своим «дипломатом» носился между Полиграфом и «Диафильмом» в рваном ритме регтайма.
Образовалась стайка белых ворон. Похожий на киллера Серж Дегунин (подписывался «Де Гунин») девушкам представлялся как потомственный дефлоратор. Те понимающе кивали, наморщив лобик. Братья-близнецы Борискины, испекавшие книжные обложки уже с первого курса. Лентяй Толик Лысогорский со своей хохмой «работа не жид, в Израиль не убежит». Славка Суматохин, вступивший в партию и получивший кличку Слава КПСС (ушел потом в официозный «Политиздат»). Егор с Разгуляя, млевший перед обнаженной натурой — девицами из театральных вузов, на одной из которых он усилием воли не женился. Уралочка, наливное яблочко, она снисходительно царила на подиуме, раскрасневшись от рефлектора. Рисовать ее Егор не мог — рука дрожала.
На третьем курсе Егор никак не мог избавиться от «хвоста» по английскому. Доцент Виноградский был непоколебим. Грозило отчисление. Изя придумал выход и сдуру сообщил Егору, что доцент — гей, а дальше, мол, действуй. Так весь курс узнал, что Егорка готов Виноградскому отдаться. Доцент оказался человеком с юмором, долго смеялся, но зачет поставил.
Рыжий Ефим из Лефортова мастерил заказчикам их портреты в костюмах разных эпох — жабо, колеты, эполеты. Сочно, по-сислеевски. Его слоган был «Фима веников не вяжет». Ефимизмы.
Серж разрабатывал свой эксклюзивный метод пикапа. Он раскидывал сеть, даже невод — раздавал девушкам в метро свои визитные карточки с подписью «художник ню». Как ни странно, улов бывал недурным. Случались и проколы. Прелестная нимфетка при Изе хладнокровно и грамотно послала Сержа «нах».
Изя еще тогда, в шестидесятых, назвал Дегунина метросексуалом. Да, гербарий памяти. У Борискиных, помнится, на пенисах были тату. Неужели без анестезии? У Пети наколото «Kingsize»[11], а у Паши — «XXL».
Смеркалось, сморкалось, усталость. Сырок-носок предвещал насморк. Правый ботинок, кажется, дал течь. Замшевая обувь, денди хренов. Он отхлебнул из плоской фляги остатки виски. Еще звучал хорошо темперированный клавир, а Израиль уже решительно повернул к метро.
Понедельник. Изя долго, с отвращением следил за крупными крысами, вооруженными «калашами». Такое могло присниться только после неправильного виски. Крысы выбегали из прорытых в Газе тоннелей прямо к Изиному дому. Главный крыс был похож на Арафата в клетчатой куфии. Конечно, он верещал «аллах акбар». Изя не сомневался в подлинности происходящего и, лишь проснувшись, подивился мастерству режиссуры.
Вечер начинается с рассвета. Солнце отменили до марта. Сегодня в программе визиты, включая Востряковское кладбище. В «Generation П» тепло. Прибыли Ваня с Борей.
— С приездом, Израиль Абрамович!
— Взаимно, — почему-то брякнул Изя.
— Вам ваших-то годков и не дашь.
— А я и не возьму, Иван.
Андрей заказал папе большую чашку капучино и метровый канонический лик Че Гевары. На стене слева от бара.
Боря весело зачастил:
— А вы мажор, дядя Изя, вы хипстер.
Израиль оглядел себя. Серые джинсы, замшевые ботинки цвета пустыни, футболка с принтом «Trust me, I’m an artist». Мажор? Он-то думал, что он минор.
— Видите ли, Боря, — начал Изя, но не продолжил. Вместо этого он прикнопил к стене фото террориста, а затем толстым маркером набросал знаменитую икону. Давно уже надоевший буржуазный бренд, почти иероглиф, пиктограмма.
Бармен Павлик со странной кличкой Пиар бурлил за стойкой. Мало того что он разливал, тряс, жонглировал и вытирал, он еще без передышки трещал по телефону-клипсе и обменивался с Изей впечатлениями:
— Это правда, что у Малевича был еще черный куб? В запасниках прячут. Кто у кого ухо отрезал? Ван Гог у Гогена или наоборот?
— Видите ли, Павлик…
— Говорят, Жирика посадили. Вчера по радио слышал: «В заключении Жириновский сказал».
— Павлик, в заключение.
Каждую вторую фразу он начинал с «на самом деле». Возможно, теперь это признак образованности. Дальше следовал весь набор: реально, как бы, то есть, по жизни. Телефонный разговор он закончил неожиданно:
— А ты козел, о’кей?
У каждого времени в языке свои сорняки. Изя вспомнил все эти прежние «железно», «не выступай», «хиляй», «кочумай». Все проходит, как говорил царь Соломон. Язык сам стряхивает мусор.
— Павлик, а почему вас зовут Пиар?
— На самом деле это Борис придумал. Павлик рилейшен, мол. Вот вам и Пиар. Не смешно. Приготовить вам мохито?
Под рифмы каблучков снует готический дизайнер Карина с рулеткой в алых когтях. Язык ее тела: «Кроткая, но к отпору готова». Ядреные бедра. Что-то шевельнулось, тпру, куда, старый пень. А может, старый конь?
За ближайшим столом Андрей, Борис и Иван. Оттуда шипит, сочится конспирология. Даже рты прикрывают, разговаривая.
Боря Левитан — племянник. Гражданин Германии. Живет в Мюнхене, но чаще — в Москве. Бизнес — прусский квас. Для немцев он — Борис. Белокурая бестия в модной щетине. Энергичный ленивец. Левое ухо бесстрашно украшает золотая звездочка Давида. Женат на немецкой девушке Эльзе. Доказал, что можно любить по-прусски. Сплошные понты. Даже машина у него «понтиак». Понты дороже денег (ПДД). Андрей требует от него какой-то концепции.
Иван Проскуров, менеджер довольно среднего звена. Похож сразу на полковника и братка. На лбу крупная родинка, скорее даже родина. Массивные часы. Отсутствие шеи. Явно кишка толста. Фуфайка со слоганом «Мы — самые русские». Да он патриот. Или тролль. Самые русские — ведь это нацидея. Или панацея. Банальный национализм.
На стойке бара шикарное меню с золотой буквой П. Стиль ар-деко. Сочиняя меню, явно резвились: завтрак юриста, жареный петух в перьях, тушеный симулякр, картофель по-чапаевски, маринованные мухоморы, эзопов язык с хреном, лингам с артишоками, красное вино «Вампир». Ваня хотел еще вставить «люляки баб».
К столику заговорщиков подошел шеф-повар, видный мужчина в белой пилотке, что-то спросил.
— Назови цифру, — сухо реагирует Андрей. Невозмутим. Покерфейс. Что это значит? Цифр-то всего десять.
Андрей — парень решительный. В первый раз прилетев в Израиль, еще до эпохи джи-пи-эс, он велел очумевшему таксисту ехать в Ашдод по адресу, но в такси не сел, а поехал следом на арендованном в аэропорту «мерседесе».
— В туалете отваливается штукатурка, — пищит Карина.
— Штука турка, штука турка, — задумчиво цедит Андрей.
— Чего они там шепчутся? Опять еврейские штучки? — острит бармен.
Тоскливо заныл пылесос. Слышно стало еще хуже:
… это нарушает концепцию…
… как два пальца…
… к гадалке не ходи…
… кто сказал? Кто-кто, Заратустра…
… цена вопроса ….
… ты мужик или где ….
… какой я тебе мужик, мужики на зоне…
… чё ты гонишь…
… где я возьму тайцев…
… как ты его пригласишь…
… Виктор Олегович, скажешь, есть повод…
… а он скажет: сам ешь повод…
… тогда киргизы…
… кончай стебаться, ты, Стеблов…
… слушай, Анджей…
… а где дивиденьги…
… лучше без музона…
… блохе — кафтан…
… а ты не души прекрасные порывы…
… да он в дауншифтинге…
… Боря, не грузи, ты что, грузин…
… добавить эзотерина…
… ну ты крутой, как яйцо…
… а х. ли…
… нужен криэйтор…
… я вас пердупердил, бу-га-га…
Обратили внимание на стенку с законченным Че. Посмотрели на Изю, как на Ури Геллера, взглядом согнувшего вилку. На берете команданте Изя добавил шестиугольную звезду. Последний штрих. Аплодисменты. Боря показал сразу два больших пальца.
— Твой отец фишку рубит, — снисходительно похвалил Ваня.
Новое утро было седым. Кое-где лежал неуверенный снег, похожий на дешевую халву. Марта сказал: «У бедя дазборг». Кажется, у нее начинается насморк.
Завтракать решили в своем «Generation П». Андрей уехал в офис. Позавтракает в обед. Он попросил Ивана прокатить Изю с Мартой по их любимым местам, а потом отвезти в Текстильщики. Очередной визит. К друзьям детства Бурдянским, Гале и Гене, которых Изя давно уже окрестил «галогенами». Копирайт его.
— Я извиняюсь, вашего папу Абрамом звали. Я где-то прочитал, что Авраам — отец народов.
— И религий, Ваня.
— Знаем, знаем. Абрам родил Исаака, Исаак родил Якова и еще много народа всякого.
Сегодня на кофте Ивана Денисовича слоган «У нас особый Путин». Молодец, держит имидж патриота. На завтрак Иван попросил простодушную глазунью с брутальной одесской колбасой.
С ловкостью хирурга он вырезает из яичницы глаз и, сопя, бережно отправляет его в чрезмерно распахнутую пасть, уже косясь на мясную нарезку.
— А вы что кушать будете?
— Видите ли, Ваня, — ласково начинает Израиль, — я бы заказал порцию тестостерона, но ограничусь кукурузными хлопьями.
— А ты, Боб? — Иван называет Бориса Бобом. Хотя Боб — это Роберт.
— Я? У меня как у Блока: борщ, курица, салат, котлета, — резвится Боря.
Асмик принесла бананы.
— Какая телка, молоко с кровью, — мурлычет Иван, — какие бедрышки, какой лобок.
— Ох ты, гой еси, — вздыхает Боря. Иван не возражает.
Марта так ничего и не съела, кроме банана.
— А вы, Марта Семеновна, на диете? Это меняет тело, — дурачится Иван. Поев, он развеселился, стал рассказывать еврейские анекдоты. Утомительно картавя и распевая, якобы в стиле еврейского местечка.
— Вы не находите, что у банана лучшая в мире упаковка? — перебил Израиль. Если не можешь сменить собеседника, смени тему.
— Боря, давай по чесноку, евреи же чеснок любят, — не унимается Иван, — он сейчас в пятизвездочной пещере в Гималаях. Или в Севилье, где фламинги танцуют фламенки.
— Будь реалистом, Ванечка, добивайся невозможного.
Иногда Левитан изъяснялся сложно, словарь его постоянно пополнялся: легитимно, когнитивно, пубертатно.
— Найдем, привезем. Ты азиатов ищешь?
— А где дивиденьги? Шоб да, так нет, — Ваня все еще находился в местечке.
— Это уже функция релевантности, — важничал Борис. — Истерично закричал петух-рингтон его телефона. — Чей день рождения? Димкин? Надо бы его хеппибёздануть.
Вышли к джипу с гипертрофией колес. Перед входом, в пустоте, стоял фатоватый Чапаев из фанеры, по Изиному рисунку. Рядом еще ресторан. Название «Хендехох», значит, немецкий. А дальше кафешка «Дольче вита» — Италия.
Изя заглянул к немцам. Довольно шумно. Кельнеры в кожаных фартуках кричат «яволь!», на стенах — эсэсовцы из «Семнадцати мгновений». В темной пучине зала за длинными столами, залитыми пивом, обнявшись, раскачиваются русские парни и пьяно выводят: «Летящей походкой ты вышла за водкой». За шнапсом. Меню на черной доске оккупационное: яйко, млеко, курка. Для музона им бы подошла группа «Руки вверх». Или «Ромштекс». Нет — «Раммштайн».
Изя рестораны давно разлюбил. Он даже помнит когда. Во время просмотра голливудского фильма, в котором итальянец, владелец пиццерии, перед тем, как принести заказ двум толстякам полицейским, шмыгнув под стойку, харкнул в их тарелки, и, сияя, поставил перед ними на стол. Да еще пожелал приятного аппетита. С тех пор мнительный Изя предпочитает домашнюю еду.
— Ну что, поехали?
С надвинутым капюшоном Иван сразу стал похож на серийного грабителя. У него обнаружилась забавная привычка, от которой Изя вздрагивал. Без видимой причины Иван Денисович вдруг восклицал «Блохе — кафтан!», после чего бурно хохотал. На этот раз он угрожающе запел:
— Бу-удьте любезны! — и пошутил: — Раньше сядешь — раньше выйдешь! Бу-га-га!
Поскреб грудь через куртку и распахнул двери. Изя с Мартой сели сзади. На спинке сиденья перед ними оказался календарь с двенадцатью обнаженными красотками разной масти. Двенадцать месяцев. Девушки стоят к зрителю спиной, вернее, попками разной степени аппетитности. Больше других Изе понравилась апрельская.
Затылок Ивана внушал уверенность. Он вел машину лениво, но быстро. По радио сыпали новостями.
— Запад, запад, — ворчал Иван. — Все улыбаются, а выпить не с кем. Пусть пожимают плоды. Нашего Путю не замай. — Помолчал и добавил: — Путин — реальный пацан.
Израиль, беззвучно воя, поморщился. «Пацан». Гнусное словцо. Будто торчит неопрятный поц и высовывает язык малороссийский пацюк. Некоторые слова великого и могучего его раздражали. Хотя никогда не был пуристом.
Погода как насморк, ледяные тротуары облизаны дождем. На переходе опасно поскользнулась старушка. Ваня шепчет сложносочиненное ругательство.
— А вот почему говорят то «гололед», а то «гололедица»?
— Видите ли, Ваня, гололед — это когда падает мужчина, а гололедица — когда женщина.
Заплаканное лобовое стекло, в зеркальце прыгают веселые глаза.
— Извиняюсь, что я к вам спиной.
Шутка. Нужно улыбнуться. Трафик все гуще. Вот и пробка. Из соседнего «пежо» низкие риффы гитар. Мелькнули бирюзовые боеголовки мечети.
Ваня широко, с завыванием зевнул, почти сделал челюстью шпагат. Чуть не выскочил на встречку.
— Вот это зевок, — вполголоса поделился с Мартой Изя. Иван услышал.
— Это что! — похвастался он. — Вот был случай. В Турции. Два часа до отлета в Москву. Разбудили рано, не выспались. И тут я зеваю. Вкусно так, до щелчка. И понимаю, что обратно-то рот не закрывается! И так пробую, и этак. Я, по правде, испугался. В нашей группе, ну, туристов, нашли доктора. И он говорит, это, мол, редкий случай, нужна серьезная клиника. Ё-моё, кое-как собираюсь и с открытым ртом в аэропорт, все оборачиваются, сами рты открыли. Ну, прикрываюсь платочком. А потом, в самолете, вот так, с раскрытой пастью всех пугаю. Ни попить, ни поесть. В общем, так и доставили к Склифосовскому. Там какой-то мастер вправил. Настрадался как Нострадамус. С тех пор я зеваю аккуратно. Зевок «лайт», — и, бросив руль, руками изобразил кавычки. Помолчали, переживая.
— Иван, а вы в каком районе живете?
— Я как бы из-под Брянска. Деревня Красная Хрень. Сейчас поселок, типа, городского типа. Теперь в Москве живу, в Марьино.
— Красная Хрень? — удивился Изя.
— Красная Сирень.
По радио надрывался, заходился Георгий Плебс. Что-то про водку. Потом какие-то «Золотые унитазы». Нет ли чего-нибудь, кроме этой попсарни? Уж лучше гангста-рэп. Проехали шедевры турецких строителей, ряды кафешек, бистро, рюмочных. Москва кабацкая. Вдали беснуются огни Сити, возможно, появится свой Манхэттен, Таймс-сквер.
— Даунтаун, — Изя не заметил, что сказал это вслух.
— Ага, даунтаун, где гуляют одни дауны, бу-га-га.
— А почему новые небоскребы невысокие?
— А небо-то, видите, оно же низкое. Че скрести?
От Ваниных речей почему-то запахло щами и даже хлоркой. Пару раз мелькнул вставший на дыбы церетелевский Петр. Обогнули завод «Вибратор».
— Это, наверное, для прекрасной половины? — заинтересовался Изя и тут же получил от Марты увесистый тычок.
Садовое. У Красных Ворот по-прежнему стоит праздный Лермонтов в короткой шинели. «Кто ж его посадит?» Домниковка, район бывших домов терпимости. Сейчас бы сказали «толерантности».
Распутавшись с кольцами, выскочили на Остоженку. Волхонка, Воздвиженка. Желчь купеческих особняков. Арбат и off Arbat. «Как много доброго и милого в словах Арбат, Дорогомилово».
Справа осталось Новорижское шоссе, которое Борька называл «Нуворишским». Промелькнула афиша театра «Блинком» «Человек с рублем». Постер: «Школа-студия МКАД, спектакль „Любля“».
Опять бормочет радио. Кажется, «Эхо Москвы». Вялотекущая оппозиция.
— Еще этот Навальный, б…, навалился, — шипит Иван. — Оп-па, оп-пазиционер хренов. Будто с коррупцией воюет. Сионистский заговор.
Гламурно сияют купола Храма на Бассейне. Ваня небрежно перекрестился. Православный, право слово. Андрей предупредил, что при Иване лучше не упоминать, что Иисус — еврей. Начнет беситься, сквернословить. Иисус мог быть только русским.
Да что Иван, собственная московская внучка Глаша даже всплакнула, узнав, что ее русский Бог на самом деле еврейчик из местечка Назарет, что в Израиле. Иисус Иосифович. Иешуа. Из самой известной книги.
Над Россией теперь триада (три ада): православие, патриотизм, Путин. Три «П», воистину generation П. Ряшка today.
— Дума — дура, Путя — молодец! — бодро оформил Ваня впечатления от радионовостей.
— Умен не по годам, — туманно похвалил Путина Израиль.
Светофор, Иняз, МГИМО — теперь, наверное, Патриотическая академия, все ближе волнующий Комсомольский проспект.
— Светка, не дуркуй, не сейчас, — и допустил обсценную лексику. Кажется, Иван разговаривал с женой. Судя по репликам, он был как-то непрочно женат, скорее, состоял в причинно-следственной связи
— На кому ты тупаешь, на папу своему? Я тебе отвикну! — рявкнул Ваня. — Пора поставить точки над «ё», — закончил он, выключив телефон.
Обыденский переулок, где юный Изя в шестидесятых, взалкав независимости, снимал комнату. Тогда царили мир, дружба, жвачка, ржачка.
Живал и жевал он во многих местах. На Казакова, прямо напротив ордена Ленина имени Сталина Краснознаменного Государственного центрального института физической культуры. Теперь это, вероятно, Университет спорта.
И в Лефортове, супротив знаменитой тюрьмы, и на Шестнадцатой парковой, где пахло свинарником, когда менялось направление ветра, и на Владимирке — шоссе Энтузиастов, у самого «Нефтегаза».
И даже в Теплом Стане, у Райки. Она была тогда временно доступна, и он, когда они лежали довольные, мурлыкал в ухо: «Мне стан твой понравился теплый».
Синичкины пруды, Краснокурсантский проезд, Второй Пресненский переулок…
Кажется, Изя задремал. Короткий, со вкусом поставленный сон. Проснулся он в конце Ваниного монолога:
— Сто с лишним долларов! А я им говорю: бросьте этих ваших штучек. Доллары лишними не бывают! А он меня спрашивает: «Ты евреев на работу берешь?» — «Беру». — «А где, — говорит, — ты их берешь? Все ж уехали!» Бу-га-га.
Эту хохму Изя слышал еще в семидесятых. И отменил начавшую было расплываться улыбку.
Освещенный рекламами дождь со снегом. Густая тягучая пробка. В стременах педалей, в раковинах сидят моллюски, глядят сквозь дворники, слушают шансон. Коллективное бессознательное.
Зато в пробках можно в охотку созерцать, мониторить. Израиль — опытный зевака. Марта, поверх носового платка:
— Давайте заедем на Фрунзенскую набережную.
— О’кей.
Хамовники, Сад Мандельштама. Нет, не того, какого-то купца. Поэту не положено. Иван произносит: «Мандельштамп».
Спустились к реке. Марта осталась в теплой машине, наедине с насморком, сказав: «Де дадо, де богу».
Надменный мост, ветреная набережная, неоновые сумерки. Парапет подернут снежной сыпью, четкая скупость колорита. Пресыщенная нечистотами серая вода. Скользко, двигаться надо внимательно, как на ходулях. Полный озноб.
Изя опустил кепкины наушники. Однажды ему приснилось: прибой Средиземного моря лижет скользкий гранит Фрунзенской набережной. Волна ударяет в стену, прислушивается и ударяет опять.
Подмерзшая грязь с окурками. Пусть уж скорее уляжется снег и скроет гриппозную слякоть.
Вдруг страстно захотелось к морю, «где лазурная пена, где встречается редко городской экипаж». Где ты, Ашдод, белое княжество у моря, солнечное сплетение пальм, песка и восторга.
Загорелый бутуз, боясь расплескать, несет огромный студень медузы под восхищенно-брезгливыми взглядами. С треском надо всеми пролетел хулиган в шлеме, с пропеллером на спине. Держит воздушный курс на Тель-Авив. Пробки его не волнуют. Удивляясь своей бесстыжей красоте, над морем солирует закат. После купания дышится радостно, на веках дрожат изумрудные капли. Пунктир царапины на запястье, лоск смуглого плеча. Высоко в равнодушном небе подрагивает затейливый змей. Андрей, строго глядя на далекий теплоход, без суеты меняет мокрые плавки на сухие. На мелко смолотом, цвета муки, песочке шипит пеной прибой.
— Бора, выйди з мора!
Наверное, одесситы.
Пузатых почти нет. То ли они не ходят на пляж, то ли знаменитая средиземноморская диета. В зеленых волнах морщится апельсин заходящего солнца. Покачиваются яхты в марине. Все снимают закат телефонами, ах, сейчас появятся все цвета спектра. Ведь каждый охотник желает знать, а на чернеющем небе уже блестит грустная, искусно срезанная серебряная скобка с большого пальца ноги сами знаете кого… Мистерия.
Напугав Ивана, Изя душераздирающе чихнул. Чих, похожий на роды. При этом из его рта выскочило какое-то существо и на коротких лапках ловко убежало в кусты. Простуда?
Немедленно повернулся мужичок с удочкой, притворявшийся рыбаком. Что тут ловить? Пиранью?
— Будьте здоровы, Израиль Абрамович! — крикнул Ваня. Он с кем-то доругивался по телефону: — Я не откладываю долгов в ящик… палка о двух концах и то ошибается… чего ты предупреждаешь? Ты что, Минздрав — предупреждать?
Закончив, высморкался по-хоккейному, зажав одну ноздрю.
— Ну что, поехали?
— Да-да, конечно. Нам бы еще на Комсомольский, Иван.
Вот и дом, где они жили. Рядом с магазином «Океан», в котором Изя покупал рыбу для сиамки Алисы. Загадочная рыбка простипома. Вместо «Океана» — стеклянный офис с планктоном, напряженно глядящим в экраны компьютеров.
Изин дом не изменился. Эту пятиэтажку строили пленные немцы. В квартире был высокий потолок, прекрасный пол, в смысле крепкий паркет. С недалекого стадиона в Лужниках иногда доносился сдержанный рев. А однажды прямо из окна Изя увидел улетающего олимпийского Мишку. Винегрет воспоминаний.
Бойкий мужичок по кличке Ильич, хотя это его отчество. Ветеран олимпийского движения. В 1980-м во время Московской Олимпиады он работал в Лужниках электриком.
— И вот, — рассказывал Ильич, — когда наши метали, допустим, диск, копье или молот и прочий инвентарь или когда прыгали в длину или тройным, целая бригада по команде, споро, отворяла нужные ворота стадиона для сквозняка или, как говорил бригадир, для «розы ветров». И после советской попытки сразу опять запирали. Расчет был серьезный. Мы же хотели всем рекордам наши русские дать имена.
Во дворе сурово забивают «козла», кажется, те же непреклонные Выхин, Бутов, Бибирев и Зюзин. В любую погоду. Дубль пусто.
— Ваня!
— Я за него.
— Нам к шести.
— Успеем, поедем огородами. Дорога займет меньше времени, чем от эрекции до эякуляции. — Он покосился на Марту. — Так Боб выражается. Будет короче, нежели чем через кольцо.
Зачем он после «нежели» говорит «чем»?
— Какой у них адрес? Я Андрюху спрашивал, а он молчит как пармезан. Надо же забить в джи-пи-эс. Вот если бы у Моисея был навигатор, а, Израиль Абрамович? Совсем другая история.
— Видите ли, Ваня…
— Й-о-о! Мобильник помирает, ёмобильник.
В Израиле вместо удивленного «й-о-о» поют «й-у-у».
Все же пока до Текстильщиков доехали — все пробки собрали. Зато при торможениях ни разу не дернулись.
— Спасибо за гладкую езду, Иван!
— И какой же еврейский не любит гладкой езды, — подмигнул в зеркальце Иван.
Изе он, скорее, нравился. Персонаж понятный. И ничто животное ему не чуждо.
— Грачи прилетели! — празднично пропел Бурдянский. — Ну, как вы там, в Израиловке? Танцы с сабрами?[12] — Он показал осведомленность.
Галя и Гена. Галогены.
— Хоть раз приехал бы. Сам посмотрел.
— А когда? Суета сует. Причесаться некогда.
Изя с сомнением покосился на Генкину плешь.
— Я бы, может, и приехал, если бы у вас была диктатура, лучше военная. С вашей демократией вы слишком церемонитесь с арабами.
Изя вспомнил такого же тайного советника.
— Да какие там на хрен переговоры! — надрывался новый канадец из Могилева. — Арабы понимают только язык силы.
Он вел машину по просторам Канады и в азарте бросал руль, размахивая руками. Вот такой Лёва из Могилёва. Изя давно убедился: самые горячие патриоты Израиля живут в Штатах и Канаде. И вот, в Москве.
Галя предложила тапочки, и у Изи сразу испортилось настроение. По старомосковской манере прихожая была завалена обувью. Он и в прежние времена не любил переобуваться в гостях, а теперь и вовсе отвык. Забыл, что в России разуваются как мусульмане. Приходишь комильфо, все продумано, туфли, галстук и носки в тон, а тебе предлагают убитые тапки, клетчатые развалины сорок восьмого размера. И ты уже не денди и не лондонский, а лузер из Жмеринки. Мягко, но твердо он отстоял право остаться в своих «мартенсах».
— Может, у него носки дырявые, — веселился Генка.
Юмор на уровне плинтуса, а ведь бывший кавээнщик, удалой гитарист. Марте он когда-то нравился, потому что был похож на Кортнева. «Несчастный случай».
Гримаска брезгливости превратилась в морщину, подбородок раздвоенный, похож на крошечную попку, на шее висят очки. Серая чепуха вокруг лысины, десяток волос бережно приклеен, слева направо. Заемные ценности.
— Галка, смотри! Наш Изя не соглашается стареть.
— И не толстеет!
— Я ужин отдаю врагам.
— Да? Я гляжу, у тебя их много.
В темном зеркале прихожей отражался узкий, как одноименная страна, господин. Бархатный пиджак, желтоватый, в пятнах так называемой гречки бритый череп (No hair, no care[13]), на шее — старческие вожжи, фирменный средиземноморский загар успел выцвести. Бородка — соль с перцем, соли больше. Израиль поношенный.
Изя в зеркале с усилием сделал нарядное лицо (утомительное желание нравиться) и, неслышно насвистывая, замшевой походкой регтайма направился к кухне, где уже гомонило общество и раздавались гигиенические поцелуи в воздух, а также нехитрые подарки Святой земли: тарелка с видом Иерусалима, ладошка хамсы, косметика Мертвого моря.
— Мертвое море — лучшее море, — рассуждал Гена, — мертвый сезон — лучший сезон, а мертвый араб — лучший араб!
Изя почувствовал неловкость. Как обычно, душила пошлость.
— Гена, ты же, кажется, либерал. Неудобно.
— Неудобно шубу в трусы заправлять. Арабы, вон, евреев убивают, не задумываются. Им удобно!
Кухня, гнездо диссидента, казалась тесней, чем прежде.
— В тесноте, да не обедал, — опрометчиво уронил Израиль.
— А вот и нет, у нас уже все готово, — начала обижаться Галка.
— Поддам, поддам, поддам, вместе с Изькой сегодня поддам! — голосил Гена.
Культ старинного буфета непоколебим с давних пор. Деревянные гроздья, бронзовые ручки, коричневая тоска. Антиквариат. Шепотом:
— Галя, выбрось эту бандуру. Не пожалеешь.
Не дает ответа. Пожимает плечами. Весело жалуется Марте:
— Чтобы ресницы красить, нужны очки. Надев очки, не подберешься к глазам.
— Это как лысому кипу носить, — успокоил ее Изя, — ветром сносит.
Знакомая анатомия московской квартиры. Плюшевый уют. Как говорил Левон Даниелян, «не дом, а полная чашка».
Ковер над заслуженным диваном украшают скрещенные сабли.
— Давненько не брал я в руки шашек, — голосом Чичикова пропел Изя. Незагоревший светлый квадрат на стене — след от портрета Солженицына, в котором Гена разочаровался. Варварский цветок граммофона, Хэм в толстом свитере, дремлют пожелтевшие листья тех же книг, плёнки кассет. Ворованный воздух. Лолита Набокова, пепел Вайды, зеркало Тарковского. Даже золотая рыбка в аквариуме та же. Ау, шестидесятые!
Картина, изображавшая ночной Нью-Йорк с покойными близнецами Торгового центра висела чуть криво. Некоторая раздражала его всегда неправильность. Нет, надо сказать правильно: его всегда раздражала некоторая неправильность.
Пришлось подойти и поправить. Это синдром Монка[14], все усиливающийся. Неизвестно, что послужило причиной — увлечение коллажами, страсть к композиции, приобретенный минимализм? «С очами лиловыми хаос» беспокоил его как заноза. Приходя в гости, даже в кабинет врача, он выпрямлял все кривое, удивляя доброго доктора Моше.
Или расставлял на чужих вешалках головные уборы и зонтики в правильном, как ему казалось, порядке. Интуитивная борьба с энтропией, жажда гармонии. Возможно, ветвь аутизма. Люди пока не пугались. Марта называет это занудным тоталитаризмом.
На столе натюрморт малых голландцев: под шубой мерцает вороненая сельдь, томится сыр с большими ноздрями, маются грузди, интимно розовеет семга.
— Миллион фунтов стерляди, — зачем-то буркнул Изя.
В центре стола — горящий семисвечник. Полукровки часто становятся архиевреями: на комоде — менора, на двери — мезуза, на груди — Маген Давид.
Правда, футболка, привезенная для Генкиного внука, вызвала замешательство. На ней хохочущий младенец указывает на свою писку. Подпись кричит: «I’m a Jew!» («Я — еврей!») Кажется, носить эту майку здесь не будут.
А салат хорош. Авокадо, креветки, спаржа, грейпфрут и красный лук. Оливковое масло. Жареный чесночный хлеб. Вкусная гармония.
— Ты что пьешь? Виски? Мы тебя выведем на чистую водку, — балаганил Гена. Молодцевато склонил бутылку.
— Вам видней, я иностранец, — держал низкий профиль Изя.
— Люди и львы, орлы и куропатки, к вам обращаюсь я, друзья мои! — В Генкином бокале волновалась «Смирновская». Он уже кричал. Так кричит человек, у которого есть слуховой аппарат, но он им не пользуется.
— Гена, не тамади, будь попроще. Ладно, давайте со свиданьицем.
Звон стекла. Все влили в себя разную жидкость. Наступил обед молчания.
«С этими людьми есть о чем помолчать», — думал Изя, орудуя вилкой и ножом. Вокруг чешской люстры с гудением барражировали две тяжелых мухи — Лиза и Зоя. Они ждали окончания банкета. Гена вновь потребовал наполнить бокалы. Его веселая пасть чеканила голосом Юрия Левитана:
— Товарищи мужчины! Неуклонно овладевайте товарищами женщинами! Товарищи женщины! Неустанно повышайте свою сексуальность!
— Закусывай, — шептала ему Галя.
— Я закушу удилами, — гусарил Гена.
Подали фуагру. Баловство.
— Фуа-гра, подагра, виагра, — ласково гудел Изя.
Бурдянский захмелел:
— Хватит уже! Двести лет вместе! Пора валить.
Он валит уже лет тридцать.
— Вот и младший наш, Олежек, собирается.
— Как ныне собирает вещи Олег? — заинтересовался Изя. — Куда?
— Да на Техасщину. К своему брату.
— Изька, — пискнула Галя, — ты так любил Москву. Какого черта ты уехал?
— Если выпало в империи родиться, лучше жить в провинции у моря, — важничал по-бродски Изя. — Вчера я прилетел из рая. Он называется Израиль. Давайте за него.
— А как тебе Москва?
— Обла, огромна, стозевна и лаяй.
— Надо к нам в июне приезжать — время надежд и тополиного пуха.
— Бремя тополиного пуха?
— Да, — пригорюнился Гена, — жидеют наши ряды, редеют наши жиды. А ведь еврей в России — больше, чем еврей. А в Израиле — меньше, меньше, понял?
— Кушайте, кушайте, — хлопочет хозяйка.
— Кто кушает, тот из Малороссии, а кто ест — из России, — ворчит Изя.
— Марточка, знаешь, а тебе идет седина.
— Это Изька: хватит, говорит, краситься. Красивая — значит настоящая. Он мой личный стилист. Абсолютный вкус, ты же знаешь. Я даже сережки без него не покупаю.
Сережек у нее много, включая трех Сережек — приятелей. Израиль вздыхает:
— Сережек много у тебя, а Изька — лишь один.
— Ну, вот, — продолжает Марта, — теперь половина подруг требует волосы красить, а другая половина — хвалит. За смелость и благородство. Получилась чернобурка. Изя называет эту прическу «Зимняя вишня».
— Смотри, какой у них правильный загар.
— Передай хлебушка.
Изя незаметно поморщился. Хлебушка, водочки, огурчиков. Воля ваша, это какая-то лакейская лексика.
На колени рапидом беззвучно прыгнул кот Гламур. Уставился голубыми глазами садиста. Хорошо, что когти не выпустил. Изя погладил его морщинистой, как черепашья шея, рукой. Дома в саду у них гуляют на воле две юные черепашки — Череп и Пашка. Иногда они забредают в гостиную и сладострастно покусывают крошечным клювом мизинец Изиной ноги.
У давней подруги Жанны тоже была черепаха. Крупная такая. Тортилла. С Жанкой Грачи теперь видятся по скайпу.
— Здравствуй, жопа, Новый год, — ласково басит она на экране, красиво держа тончайшую сигарету кривыми от артрита пальцами. В своей квартире в Монреале. Канадская монреальность.
Жанкин муж, Яша Гринберг, он же Жак Гринбер, персонаж, как сейчас говорят, прикольный. Повредился он умом еще в шестидесятых, когда узнал, что его дед служил в Белой Добровольческой армии. А потом у атамана Шкуро. То есть был белоеврей. Были же белочехи, белофинны.
В МГУ Яша изучал французский, был любимым учеником Китайгородской. Она показала ему настоящий французский язык, розовый и влажный. Он стал страстным франкофоном. Публиковался во французских изданиях, написал два учебника. Возмечтал о переезде в Париж. Хотя бы в Тулузу. Для этого пришлось вначале репатриироваться в Израиль. Поселились в хорошем районе, в Рамат-Гане, рядом с высоткой Алмазной биржи. К аборигенам он относился с брезгливостью князя Юсупова. Всё вызывало его отвращение: жара, евреи, запахи, музыка. Полгода из дома не выходил. В общем, депрессия.
Любимая Франция держала границы на замке, то есть вида на жительство не выдавала. Чтобы не сойти с ума, решили пробиваться во французскую Канаду, Квебек. А Жанне между тем Израиль нравился. Как кандидату каких-то наук, ей дали стипендию Шапиро, работу в университете.
Изя их навещал, беседовал с Жаком. Не дуркуй, мол, Яша. Тот отвечал вальяжно: «Видите ли, Изя… Эта диаспора мне не подходит… ни еврейство, ни арабство… вам угодно унижать меня… страдания очищают… не обессудьте… не буду обременять вас, голубчик… прикажете подать водки… помилуйте, Израиль Абрамович…»
— Не помилую!
Яшка не шутил. Он со всеми так разговаривал. Его лексикону позавидовал бы Акунин. Белогвардеец. Ротмистр. Кажется, даже каблуками щелкал. Отца, Марка Семеновича, окрестил Маркелом Зосипатычем. Тот терпел.
Сейчас они в Монреале, которому очень хочется походить на Париж. Свой Нотр-Дам, местная Сена, полно арабов, и парк, тянущий на Булонский лес. В этом парке, на яркой мокрой траве, лежала на боку голая девушка и, подперев голову полной рукой, грустно глядела на Изю. Дождь ее не беспокоил.
— Пошли, пошли, — сказала Жанка, — успокойся, это скульптура.
За рулем своего «рено» она указала куда-то влево.
— Смотри, я там работала, — сказала она, — университет-могила.
Изя решил, что это их профессиональный сленг. Нет, они вскоре проехали мимо мраморного вращающегося куба, на котором значилось «Университет Мак-Гилла».
На высоком клене развевались выцветшие джинсы в хорошем состоянии, пахло жареными каштанами, звучал аккордеон. Да, Париж. Вот только в воздухе Монреаля чувствовалась какая-то затхлость.
В прихожей у Гринбергов — портрет Николая II. Во весь рост. А ротмистр с трудом нашел работу преподавателя в еврейской религиозной школе. Община помогла. Перед входом в класс он топчется, пристегивает к кудрям кипу. Насмешка судьбы. Особый цинизм Господа.
— Изя! Ты где? — Опять Генка с бокалом. — Я требую расширить сознание. Еще накатим?
Марта дергает рукав. Просит: может, хватит, а то как хватит! У Изи ведь как: после второй рюмки — умный, после третьей — остроумный, после четвертой — безумный. Далее — везде.
Гена встал, нащупал пульт:
— Я телевизор вообще не включаю. Сплошной агитпроп, Оруэллвагонзавод, — и тут же включил. Удлинил руку пультом. У них тут модно хвастаться, что зомбоящик, дескать, не смотрят.
— Ну да, — возражает Галя, — не смотрит он. Телевизионный смотритель намба ван.
— Неправда! Я смотрю только спорт и Познера. Лучше Познер, чем никогда.
— Вообще-то он у меня мужик справный, — смягчилась Галя. — Как это? Хозяйствующий субъект. От компьютера не отходит. Князь Мышкин.
— А ты мышку от кошки не отличаешь. Только «Одноклассников» и смотришь.
В споре наметился абсурд. На гигантском экране замелькали каналы. Канализация.
— Теперь у нас население делится на людей телевизора и людей интернета.
— А где люди холодильника? — Изя пытался остановить бьющееся веко.
Бурдянский уже рассказывал о своей поездке в Даллас. На побывку к сыну:
— Двенадцать стульев за целый месяц!
Изя насторожился. Нет, это не Ильф-Петров. Не гарнитур Гамбса. Речь шла о проблемах прямой кишки. Там, на Техасщине.
— Аут! — вдруг крикнул Гена.
На экране стучал теннис. Долгие шелковые ноги Шараповой. Она кричит все сексуальнее. Вот-вот кончит. Убедительнее, чем Вильямс.
Гламур, позируя, жеманно прошелся по столу, огибая приборы, и вальяжно разлегся в центре. Никто не сделал ему замечания.
— Что это? — удивился Изя. — У вас так принято? Your castle — your rules.[15]
— Чего? Твой английский оставляет желать. Хотя он и у американцев не очень. Вот у Александра был казус…
Старшего сына он называет торжественно — Александр. С детства. Саша, мол, банально, Шурик — пошло, Саня — вульгарно. Вот такой александризм. Теперь, в Штатах, его имя Алекс. Что тоже тривиально.
— Александр с женой приехали в Нью-Йорк. Зашли в магазин, переговариваются, конечно, по-русски. А кассирша, черная, их спрашивает:
— Вы откуда?
— Из Далласа.
— А, — говорит, — понятно, там другой английский.
Зашла речь о техасской внучке Дарье. Студентка чего-то психологического. По словам Гены, равнодушная, как гусеница, и такая же вегетарианка. На майках у нее принты вроде «I don’t eat my friends»[16]. Защита животных. Тихоня, но заметно оживляется, когда просит денег.
Перешли на Изиных внуков. С внучкой Умой у Изи неразбериха. Папу она называет «дедди», дедушку — «деда», когнитивный диссонанс. Проблему разрешила элегантно. Когда дедушка нарисовал ей зайца, Ума среагировала просто: «Thank you, mister grandpa»[17]. На том и порешили. Господин дедушка.
Ума! Разве мало хороших имен? Оливия там, Сьюзен, Джесси. Скарлет, наконец. Крошка всегда в плену гаджетов. Ест с ними, спит, ходит, какает. Гаджет — неслабый заменитель соски. Планшеты, экраны, смартфоны, из которых все время пищат, мельтешат странные милые страшные существа.
К внучкиным «йеп» (ага) и «ноуп» (не-а) он уже привык, а вот «цап» долго не понимал, пока Фима не расшифровал: «what’s up». На гору игрушек Ума смотрит сонно. Передоз. Изя помнит свои детские игры. Пустой спичечный коробок и катушка без ниток вызывали тогда бездну фантазий.
В телевизоре шумит заседание парткома. На коротких ножках переминается ведущий, страшно улыбается новенькими, нестерпимо белыми зубами. То ли в мундире, то ли в ливрее (ах, евреи, не шейте ливреи). Бурлит писатель-империалист, воркует режиссер-конспиролог, брызжет лысый член КПРФ; чекист-любитель из Малаховки; зловеще вкрадчивый думский депутат.
Россия всегда любила юродивых. Вот они, крупным планом. На пропагандистском фрик-шоу. А что? Пипл хавает. Большинство!
— Возможно, это генетическая память, — предположил Израиль. — Вот был я в Кёльне, в гостях, утром в окно выглянул и крикнул: «Немцы — в городе!» Роза, прожившая в Германии одиннадцать лет, вздрогнула. Явно испугалась. А ведь родилась уже после войны.
Да, генетика. Нечто подобное Изя испытал как-то в вестибюле «Диафильма». Спускаясь попить (дирекцией был установлен могучий автомат со стаканами), Изя оцепенел. Перед агрегатом с газировкой стояли два лощеных эсэсовца, один бил стеком по начищенным сапогам, другой, рослый красавец, внимательно смотрел на Изю. Воздух немного вибрировал. И ни души. Ступор продолжался несколько мгновений. Тот, что повыше, сказал одобрительно: «Смотри, даже сироп есть». И тогда до Изи дошло, что это очередная кино-съемка. Просто два статиста в жаркий день зашли попить воды. Их переулок пользовался у киношников популярностью.
Но Изя этот стоп-кадр запомнил.
И наверное, запомнит еще один случай. Были в гостях у Андрейкиного партнера Кирилла. Вместе они давно. Продавали болгарское побережье, строили в Пицунде «Диснейленд». Кирилл — человек без нервов. Крупный малый. (Парадокс языка.) Достаточно сказать, что он — регбист. Костяшки на кулаках сбиты. Руководит охранным предприятием.
В гостиной у него на трех ногах стоял мощный телескоп. Изя смотрел в окуляр из тридцатого этажа на далекие высотки и в одном из окон увидел повешенного, медленно вращавшегося на веревке. Хичкок. Кирилл успокаивал, говорил, что это — кукла, просил не показывать Марине, жене, мол, не уснет. Хорошо, что Марты не было.
А Гена всё витийствовал:
— Военно-патриотический гиньоль! Учат Родину любить. Кто кого перепатриотит. До рвотного рефлекса!
— А ты не смотри, здоровее будешь.
— Идет война холодная, гибридная война, — Гена уже пел. — Призрак Джугашвили бродит по России. Видишь, что делается? Народ продал душу Сталину! От Гугла до ГУЛАГа — один шаг! Гэкачекисты! Инакомыслящих в телевизор теперь не пускают.
— А как же гласность?
— Была гласность, теперь согласность. Путинизм. Опять будем жить шепотом. Заткнули рты вонючими носками, ответьте, люди, не Москва ль за нами, — со слезой в голосе декламировал он стихи Зыкова. — Пропагандисты! Путин дал приказ!
— А ты фигу-то из кармана так до сих пор и не вынул. Салонный диссидент. Выйди на площадь! Прибей мошонку!
— Изька, ты не понимаешь, ты теперь обрезанный ломоть.
— Может, отрезанный?
Генка махнул рукой. Переключился на испанский футбол.
Бегающие миллионеры. Эффектно падают, по системе Станиславского. Часто сплевывают, даже профессор Месси. Сколько же у них слюны? А если кто забьет гол — могут задушить в восторге. На другом канале верещат девицы с опухшими губами. Учат, как жить по их лекалам.
— Тёлки делают шоу, — зевая пояснила Галина. — Сплошной бляданс.
— Чучун, — ласково отозвался Гена. Так он иногда называл жену.
Она клевала пальцами сложную прическу, поправляла базедовы очки, объясняла Марте:
— Эти баклажаны продаются в банках.
— Где? — удивился Изя.
— Успокойся, в стеклянных банках.
Опять теннис. Невозмутимая рожа Федерера, шустрый Новак Джокович. Надаль выдернул шорты из ануса, поправил уши и тут же пропустил эйс. Неужели теннису угрожает эйсовая смерть?
А теперь натужно ржет заслуженный мастер вечернего стеба. Он для красного словца не жалеет и отца. Щелк! Звездно-волосатый крикун, хор Еврейского, всероссийский ребе Михаил Маньевич Жванецкий. Встречайте! Золотой пиджак России Филипп Баксов. Это все — кости Эрнста, Кости Эрнста.
Водка морозная, грузди сопливые, лампа в тюльпане. За окном бьются замученные ветром простыни. По кому сохнет это белье?
В углу, в кресле причитает хозяин:
— Куды бечь? Где сбыча мечт? Не выношу пошлости.
Галя смеется:
— Он многого не выносил. Например, мусор. Теперь выносит как миленький.
— Да если по чесноку, и литература русская хваленая, якобы лучшая в мире, — уже багровый, не унимался Гена. — Если взять за точку отсчета…
— А без заточки не можешь?
— Если взять за точку отсчета Возрождение, в котором Россия не принимала участия, она еще была в монгольской жопе. Русская литература запоздала, она начала осваивать западные образцы, когда уже, как говорится, был написан Вертер. Стали заимствовать и сюжеты, и форму, перелицовывали. Уже давно властвовали умами Шекспир, Данте, Гете…
— Наше Возрождение — Пушкин! — успел вставить Израиль.
— Пушкин — после Байрона, Гоголь — после Гофмана, Достоевский — после Диккенса…
— А Толстой? — закипая, спросил Изя.
— А Толстой — после Гюго. Да чего там, даже дедушка Крылов вышел из дедушки Лафонтена. То же и с музыкой, живописью, архитектурой.
— Не говори патриотам — съедят без соли. Последний рубеж!
— А техника?! — Он уже голосил, накаляясь. Не остановить, чистый филибастер. Вопли Видоплясова. — Все, абсолютно все для человека, для блага человека изобрел Запад, от памперса до смартфона. Русский хайтек — это pogrom, Kalashnikoff, Katiusha, Molotoff coctail. Радость террориста. Да, еще Gulag и shtrafbut.
Изя громко молчал. Потом тихо сказал:
— Апломб — сладкая привилегия невежества. — И зачем-то добавил: — Как-то вот так.
Заныло в голове. Он вспомнил маму. Она говорила: «Голова болит, будто с нее сняли скальпель». У его бедной мамы было низкое образование и высокое давление, но творческая натура не давала ей покоя. Изе нравились ее «перлы». Рассказывая, как она отвергла первого жениха, приводила душераздирающие подробности: «Он плакал кровавыми слезами». Трагедия превращалась в фарс.
— Евро — это еврейская валюта, — объясняла она Матильде Самуиловне.
— У них вроде эти, шекели.
— Шекели это в Израиле, а в Европе — евро.
Спидометр она считала измерителем СПИДа. «Эвакупация» — так она объединила два слова. Однажды удивила Гришу Горина, сказав ему: «Я — поклонница вашего обоняния». В письмах писала «слагобогу» на манер «сегодня». Напевала: «Онегин, я с кровать не встану» и еще много прекрасной чуши.
Так, вставать аккуратно. Вертиго. Не слушая криков Бурдянского, Изя с грохотом отодвинул стул, взял себя в руки и понес в ванную.
Здесь была пугающая чистота. Гости — неплохой стимул для уборки. Вот только краны были забуревшие. Чистить их Изя не стал, хотя был членом «Общества сверкающих кранов», которое сам же и основал. Не выносил, когда никель и хром тускнели. Возможно, виновата флотская привычка драить.
Изя быстро превратил голубую воду унитаза в зеленую, вымыл руки и улыбнулся, вспомнив маму Довлатова.
Когда он вернулся к столу, Галя, бывший главврач, заканчивала историю о каком-то медицинском казусе.
Марта тоже вспомнила случай, связанный с медициной. До сих пор она в основном молчала. По двум причинам. Первая — «дазборг». Нос заложен и перезаложен. О второй причине Изя догадывался. Вчера на встрече с одноклассниками Марточка отличилась: рассказывая нечто интересное, она в кульминации вместо того чтобы воскликнуть «глядь!», вдруг выкрикнула чуть другое слово, на «бэ», зарделась и выбежала.
А ведь слыла культурной девушкой из хорошей семьи. Откуда оговорочка выскочила? Казус Фрейда.
Теперь, среди своих, успокоившись, она сосредоточилась, решительно высморкалась и начала известное Изе предание о верной дружбе, высокой медицине и ударах судьбы.
Жили-были в красивом городе Львове две девочки-подружки. Галя и Соня. Галочка Шевчук и Сонечка Гельфанд. Пионерки, студентки, инженерки. В конце девяностых Соня с мужем и сыном уехали в Израиль. Чуть не каждый день Галя разговаривала с Соней по скайпу, чуть не каждый год приезжала погостить у подруги в приморском городке Ашдоде. Купалась во всех морях Израиля: пересаливалась в Мертвом, ныряла в прозрачном Красном, даже в озере с библейским названием Тивериадское плавала, там, где Иисус по воде пешком ходил. Но больше всего полюбила теплое и ласковое Средиземное. Тем более что от Сониного дома до него было двадцать минут дамской ходьбы с призывным покачиванием бедер. Как говорится, в шаговой доступности. Сказка. Бывало, подружки размечтаются: хорошо бы и Галочке в Израиль перебраться. Да только мама у нее — полька, а отец — украинец. Тут Галя спохватывалась: да что это я, ни на что свой любимый Львов не променяю.
Однажды, как всегда неожиданно, подкрался к ней сердечный приступ. Короче, серьезная проблема. Высоко ценя израильскую медицину, подруги решили: операцию на сердце надо делать в Израиле. Правда, это очень дорого. И Сонечка придумала изящный план — операция будет сделана по ее документам. Она — член больничной кассы и имеет право на бесплатное лечение.
И план удался! Операция, во всех смыслах, прошла успешно. Больница — пять звезд, врачи — виртуозы, уход — супер.
Здоровенькая и довольная, подруга вернулась домой, как теперь говорят, в Украину. Может, теперь принято произносить: в Алтай, в Урал, в Кубу?
Прошло несколько лет. Соне, уже пенсионерке, понадобилась точно такая же операция. И когда она обратилась к врачам, те обнаружили в своих компьютерах, что сердечница Гельфанд у них уже прооперирована. Начались проверки, дошло до суда. Адвокат сказал, что ей за мошенничество грозит серьезное наказание.
В общем, пришлось выплатить крупную, очень крупную сумму. Даже продали квартиру. Операцию сделали за собственный счет. Сейчас снимают жилье в Южном Тель-Авиве. Избежали огласки и позора. Хоть и проиграли игру с законом.
Гале Соня так ничего и не рассказала. И недавно гостила у нее в замечательном городе Львове.
Все помолчали, переживая мелодраму.
На десерт подали клубнику со сливками. Огромные ягоды, почти ягодицы.
Дерзкая муха Лиза непринужденно присела на Изин нос.
Гламур хотел опять запрыгнуть на стол, но промахнулся, смутился и повернул в кухню.
— Слушай, — оживился Геннадий, — вы что там, с Пелевиным, всерьез затеяли? Ничего не выйдет. У него с издателем договор: он — призрак и нигде не светится. Мне Дима из «Вестей» говорил, что никакого Пелевина вообще нету. А есть три журналюги: Пекаровский, Лернер и, кажется, Винокуров. Они и пекут всю пелевинщину. И вообще, что вы в нем нашли? Носятся, как со списанной торбой. Певец виртуала. Наелся, блин, мухоморов и несет пургу. А про Толстого он и вовсе с Герой сочинял.
— С каким Герой?
— С героином.
— Но он мастер, мастер!
— Изя, представляешь, — вступила Галя, — Генка тоже книгу пишет. Почитать не дает. Там Гитлер у него заключил союз с евреями и преуспел. Такой альтернативный роман. Знаю только название: «Майн кайф».
— Это не окончательно, — смутился Гена. — Пойдем покурим.
— Ты еще куришь?
— Только когда выпью.
— Курить надо с комфортом, погрузившись в глубокое кресло, рассуждая о смысле жизни, смакуя бразильский кофе…
— Хорошо излагаешь, — перебил Гена и вытащил Изю в коридор.
Там пахло Советским Союзом. Щи, пиво, моча, кошки. Молодой таракан спешил к батарее. На подоконнике — большая банка с плавающими окурками.
Изя поморщился, помял правый бок. Кажется, его догнал радикулит. Нежная ветвь позвоночника лизнула нерв.
— Мой прострел везде поспел, — с усилием произнес Израиль и продолжил: — Хандрил от остеохондроза, страдал не меньше, чем Спиноза.
— Ты все еще балуешься рифмами?
— Стихи с возрастом прошли.
— А ты, Изька, мало изменился.
— Спасибо за приятную ложь.
Все трудней притворяться здоровым. Верхи еще хотят, а низы уже не могут. Когда дряхлеющие силы вам начинают изменять…
Ахнула железная дверь, и вышел сосед в трениках. Живот навыпуск, неуверенные усы, отёчное лицо русской национальности. Вероятно, вчера перепил.
— Изя, познакомься. Валера с болезненной фамилией Канцеров. Коммунист со стажем. Мой лучший сосед.
— Валерий.
— Очень приятно. Израиль.
Коммунист, кажется, напрягся. Гена затянулся:
— Как жизнь, Валера?
— Да вот, надоело на гражданке…
— Чего-чего?
— Не то, что ты подумал. Я теперь в отставке, бывший полковник.
— Ну, полковники бывшими не бывают. Так ты полкан? А почему папаху не носишь? Всегда в гражданском? Вот, Валера, друг детства приехал, он живых полковников давно не видел.
— Откуда, если не секрет?
— Из Государства Израиль, — чопорно ответил Изя.
— О, супер. Израиль. — Как многие, он сделал ударение на последнем слоге.
— Мы тоже в Москве недавно. Три годика. Сами мы с Перми.
— Валера, я тебя просил, не «с Перми», а «из Перми».
— Да мне без разницы.
Помолчали. Валера бросил окурок в банку:
— У меня жена ушла.
— А ты женат?
— Немного.
— Развод? Не переживай, мосты и те разводятся.
— Да не, у нас брак гражданский.
— Да? А я думаю, раз ты полковник, то и брак — военный.
Генка был в ударе. Коммунист опять закурил. Короткие затяжки, куда спешит? Мужичок помятый, наверно, пьет горькую, ест острую, курит едкую.
— Валера, что у тебя с глазом? Весь красный. Глаз вопиющего в пустыне. Не жена?
— А вы, Израиль, кто по специальности?
— Валера, он художник, работал на студии «Диафильм».
— Диафильм? А что это? Диабет знаю, диатез…
Изя попытался сменить вектор:
— Кажется, курить скоро можно будет только на Курилах. Отовсюду гонят.
— Супер, — невпопад обрадовался сосед.
— Что ты все «супер» да «супер»? — Генка стряхнул пепел, — в Штатах «супер» — это должность. Управдом — понял?
Сосед отхлынул, подтянув треники, скрежеща невнятным матом.
Играют лестничные марши — пробегают опасные подростки, выносят мусор бабушки-блондинки.
— Слушай, Изя! Оставайся на ночь, — Гена просиял, прошелся маятником в шепелявых тапках с собачьими мордами, — еще виски накатим.
— Нет, пора. И так застрял, как гость в горле.
— Здесь такси не ловятся. Будешь как Ленин стоять, с протянутой рукой.
— Да за мной скоро заедут.
— Погоди, там еще торт.
— Уф, я и так наелся до изумления.
— А на посошок?
Чапаев оказался вандалоустойчив. Стоял фанерный, руки в брюки, уже неделю.
«Съезжалися к ЗАГСу трамваи». У входа в «Generation П» чернела толпа. Все хотели увидеть живого Пелевина, чтобы потом хвастаться, как апостол Павел. Кто-то ошибся, пришел на Прилепина.
Саксофонист-гастарбайтер из Душанбе поставил ногу на подоконник и ловко вытер шторой ковбойский сапожок. Вспыхнул золотой зуб. Вытряхнув мундштук, музыкант начал выдувать медную тоску.
Рогатые вешалки тонули под мокрыми шубами. Как изюм из булки, возникали герои тусовок, рыцари фуршетов. Светская кошка Гражина Срынка. Ее телефон (малахит с бриллиантами) беспрерывно звонил.
— Да поставь ты его на вибратор и засунь себе в… — ее нервный спутник зашипел и затих. Его длинная челка закрывала всю правую половину лица.
Это кто, Макар? Русский Маккартни, водитель «Машины» снимал пуховик. Бравые усы, клетчатый пиджак, неожиданное сходство с Коровьевым. Новый поворот? Дуся и Ната, ведущие «Ярмарки злословия», ставшей «Школой тщеславия». Дизайнер Карина сегодня надела длинные ресницы. Володя Любаров в запущенной бороде. Был график, эстет, «Химия и жизнь». Ушел в лешие. Нелепо ли бяше, ничтоже сумняше. Скромный олигарх Каценельсон. Андрей называет его мини-олигархом. Кто-то из «Уха Москвы».
Раньше всех пришла кинокритик Р. Семенова из журнала «Московский пионер».
— Раиса, ты сегодня первая, — подставился Израиль.
— Люблю быть первой. Я и у тебя была первая, — покосилась на Марту, — ты был влюбчив, но отходчив.
Марта улыбалась, терпела. Закалка. Семенова в седой шубке, прическа «Хакамада». Разбитной редактор бывшего «Диафильма». Была пухленькой и колючей.
— Я пышная, но легкая. Как безе, — говорила она с любимой гримаской.
Изя не верил. Приподнял и удивился. Так и есть. Верней, так и было. Безе. Называли ее «исчадье Рая» за склочность и язвительность. Циничная, как унитаз. Была у нее загадочная поговорка: «Позови, если трудно встанет». Все «кто есть кто», по ее мнению, были «с прожидью». С просьбой она обращалась примерно так: «Изя, тряхни стариной. Только на меня не тряси». Если кто-нибудь из девушек делился с ней пикантными историями: «за колготки в лифте отдалась», Рая сурово цедила: «Ну это ты, милочка, сгляднула». Все забывали, что стены на студии — фанерные. Все слышно. Когда она, покачиваясь, плыла по центральному рынку, кавказцы за прилавками восхищенно скандировали: «Ма-ла-дэс, ма-ла-дэс».
Увидев Изю, не удивилась. Она и не подозревала, что он давно уехал. Рассмотрела:
— Элегант! Ой, мама, шикадам.
Стайка актеров из театрика на Чаплыгина — цыплята Табакова. Ставят пелевинскую «Из жизни насекомых».
Губастая девица из тех, что живут в телевизоре.
Вечный мальчик Антоша Носик с крошечной кипой на макушке. Криво улыбающийся Азазелло — поэт Генделев. Аркан — фанатик танго.
С Носиком Изя познакомился на курсе компьютерной графики. На античном «Макинтоше» Изя прилежно долбил клавиши. Девушки заигрывали с Носиком, обучавшим владению «фрихендом» и «фотошопом»: Антош, а почини мой «Макинтош». Уже тогда он слыл гуру.
Как упоительны были вечера у Генделева на Бен-Йегуде: Лёва, Аркан, Аглая, Дёма, Антон, иных уж нет. Два года Изя жил в Святом городе. О Иерусалим, самый близкий к Богу. Библейский воздух, гордые горцы, золотая патина, зловещие трещины…
В рыжей овчинной жилетке с отталкивающим всех животом вбежал жовиальный поэт-гражданин Фима Зыков. Похожий сразу на младенца и Бальзака. Вот только зубы его портят. Почему Изины любимцы не ходят к дантистам? Шурвиндт, Бенедиктов, Бенис? Сладко потягиваясь, Зыков обнажил мохнатое брюхо.
Запыхавшись, от «Курской» бегом, два сисадмина Орехов и Борисов, не нашли места. Чай, не баре, сядут в баре. «Прибежали сисадмины, принесли грибы в корзине». Зарифмовать реальность.
С щебетом возникли пожилые девушки, однокурсницы, диафильмовки. Изя обзванивал их два дня.
Ленка Гжельская, гигиенический поцелуй, помнишь Полиграф, розовые от помады зубы и это словцо «отпад».
— Елена, зачем ты красишь зубы?
Она схватилась за зеркальце:
— Ты умеешь всем сказать гадость. За что же я тебя люблю?
Любу Каюкину не узнал — старушка в мелкий горошек. Морковные кудряшки, узкие стародевичьи губы избыточно покрашены за границами рта. А ведь бывала хорошенькой, когда очень хотела. Любаша со странным отчеством «Жановна». Любознательный Изя когда-то поинтересовался, кем был ее отец. Оказалось, сантехником. Водопроводчик Жан. Как у Маяковского. Гламур лоснится на ее лосинах. Джинсовая бабушка. Всю жизнь рисовала стулья. Всех времен и народов. А то парадный портрет одинокого гордого стула. Выставки в МОСХе, Домжуре, «Гараже», Базеле. Застолбила нишу. Появились покупатели, коллекционеры, галеристы. Потек денежный ручеек. В общем, регулярный стул. Оглядев Изины работы на стенах, равнодушно сказала:
— Как-к-кая к-клевость. П-пора выставляться.
— Умна не п-по годам, — Изя прикусил язык. Но она приняла это, как комплимент.
Однажды девочка Люба ехала в метро на Остоженку, в художественную школу. С большим альбомом на коленях. Вдруг над ней возник неизвестный. Он распахнул плащ и положил сидящей Любе на альбом свои причиндалы. Любочка онемела. Эксгибиционист заржал и исчез. С тех пор она заикается. Довольно заразительно.
Энергично пережевывая жвачку, близко прошел одноклассник Попсуйко. Изю не узнал. Чемпион школы по плевкам в длину, ныне — депутат. Пожилой слуга народа.
Появился Коля Кокин, бывший худред журнала «Юность». Более известен как Кока-Коля. Повеса, охарь и ухальник. Пардон, ухарь и охальник. Радикально облысел, но усы семидесятника сохранил. Усы пышные, переходящие в бакенбарды. Баки густые, напоминающие ржавый мех подмышек. Похож на царского сановника. Бенкендорф?
Протягивает руку. Придется пожать. Хотя известно, что ладони у него всегда мокрые.
— Привет! Ты, говорят, в Израиле? Я там побывал. Ой-вей! Духота, хасиды с пейсами и плясками, стена с записками. Голгофа! Что ты там делаешь? По жизни?
— Я — директор Средиземного моря.
— Старичок, не гони.
«Старичок», пожалуй, уже буквально. По законам контрапункта лучше бы «юноша».
— Ты чё такой худой? В Израиле не кормят?
— Видишь ли, Кока, я не худой, я стройный. «Худой» — означает «плохой». Во-вторых, в Израиле кормят детей и больных. Остальные питаются сами. И довольно разнообразно. Минимум семь национальных кухонь. Ну а ты-то как?
— Да вот, выживаю. Знаешь закон «выживи сам и выживи другого»? Сдаю квартиру, моя хата — у самого МХАТа. Рента. Трудно жить без фабулы, — грустно закончил Кока, дохнув перегаром.
Извинившись, Изя направился к сортиру. Там его ожидал запах хвои, мягкая салфетка, грустная хрипотца Коэна. Хрипотца, хрип отца — задумался Изя. Неожиданная медная табличка над писсуаром: «После употребления взбалтывать». На кафеле висит картина Комара «Единороссы пишут письмо Бараку Обаме». Репродукция.
Недокрашенный уголок за дверью — ахиллесова пята порядка. Андрей утверждает, что уборная — это лицо заведения. «Покажите мне ваш туалет, и я скажу вам кто вы». Культурный код туалетов. Как это у Кончаловского: два мира — два сортира.
Марта сказала, что у нее болят волосы. Что это значит? Губы лица и волосы головы. Привет Довлатову. Давно она не получала комплиментов. Ведь Марта ими питалась. В Израиле он даже звонил ее сослуживцам, дескать, похвалите. А тут загрустила.
Изе тоже было как-то мутно. Вероятно, похмелье. Да еще сны. Приснилось этой ночью, что заблудился и въехал в арабский поселок Умм-Эль-Фахм. Из толпы уже кричали, что вырвут его сердце голыми руками. Он знал, что это не метафора…
— Игорь! — Перековина называла его «Игорь». — Все хочу тебя спросить: ты сионист?
— М-м-м, да, наверное.
— А какой? Экспрес-сионист или импрес-сионист?
Сакс хрипит что-то из Кутуньо. Шалунья Оля Перековина не унимается:
— Тщетно хохму во рту твоем ищет угрюмый Харон, — показала немолодой язык. Лучше бы не показывала. Оле Лукойе. Шестидесятилетний сорванец. Состарившаяся Анни Жирардо.
— Любишь ты, Олька, мозги вынимать.
На «Диафильме» она была самым юным членом КПСС. Главный редактор Ильинская, она же парторг, зычно вызывала ее через тонкие стены:
— Коммунист Перековина! Ко мне со сценарием!
Стеб. Троллинг. Тогда говорили: издевается. Изя еще раз осмотрел ее. Стальные волосы, короткие квадратные ногти, мужская походка. Ей пошла бы портупея. Неужели это ей он когда-то написал: «И все же что-то есть такое, что с ней не ведаю покоя»? Это она на день рождения привезла ему целый куст махровой сирени. На студию, в начале мая.
Изя вдруг поцеловал ей руку.
— А картинки твои не впечатляют, — дернула плечиком.
— Что ж, цветы не всем пахнут.
— Ты дерзостный Икар, когда лететь не надо.
Тут важна пауза.
Гастарбайтер тужится, надувает сакс. Теперь он решил, что Пелевину подходит «Ноктюрн Гарлема».
Мелькнул узнаваемый персонаж, как же без него.
Вальяжно покачиваясь, ступает известный хирург Шурик Бронштейн. Изин одноклассник. Его родители слыли богачами: они выписывали журнал «Огонек». По тем временам довольно жирный гламур. Изю не узнал. И не надо.
Налетела Инка Колчина, усыпанная драгоценностями, как старуха процентщица. Зеленые виноградные глаза. Это не линзы. Толстые татуированные брови делают ее похожей на Фриду Кало. Мочки ушей удлинились из-за тяжелых серег. Зад как багажник. Обрадовалась, кажется, искренне.
— Я сионистка с восьмого класса, не ем свинины, не пью я кваса, — защелкала пальцами, зазвенела монистами.
Три мужа назад у нее был бойфренд Витя, танцор «Березки». Он снабжал Изю, Марту и еще многих импортом. Недешево. Но круто. Помнится, спросил у Изи, что означает «вынусти мой народ». На их концерте в Чикаго зрители развернули такой баннер. Изя терпеливо объяснял, что это американцы выступают за свободный выезд евреев. Что так взывал к фараону Моисей, а в слове «выпусти» американцы ошиблись. Вместо «п» написали «н».
Витя привез тогда Изе джинсы «Леви Страус». Пятьсот один. В начале шестидесятых — диковинка. Полторы месячных зарплаты. Изя любил эффекты. Он аккуратно спорол с американских штанов их родной лейбл и на его место пристрочил этикетку с отечественных джинсов «Тверь». Это был крайний снобизм. Такой театр для себя. Никто не понял. Только Кока-Коля ходил кругами. Сомневался.
С небескорыстной помощью Вити Изя стал настоящим джинсоманом. У него появились джинсовый костюм-тройка, джинсовые куртка, кепка. Туфли тоже были из голубого денима. Утверждали, что даже носовые платки…
— Плохо ты на меня смотришь, — Инка хмурится, — не вожделенно. Я опять замужем. Знакомься, Марк.
Какой-то приталенный метросексуал. Изя привстал, протянул руку. Сказал «Израиль» и «очень приятно». Вежливость — лучший вид лицемерия.
— Так ты теперь иномарка.
— Как это?
— А вот так. Ты же Инна, а он — Марк.
— Вау!
Ее словарь по-прежнему скуден, но жизнерадостен. «Класс», «что-то с чем-то», непременное «как бы».
— Слушай, Изя, а где сейчас Митька? Он тоже уехал?
Митя Гусман. Давно в Филадельфии. Хозяин его фирмы не любил «латинос». И Мите пришлось сбрить так шедшие ему усики «Омар Шариф». Да еще фамилия Гусман, распространенная в испаноязычных странах. Предприятие производит какие-то катетеры, и вольный художник Дмитрий Гусман, он же Мэтью, исправно служит с девяти до пяти на фирме «Brawn» и, наверное, забыл полунищую богемную москвосуету.
— Жаль. С большим либидо был мужик, крутой б…н — уважительно качает головой Колчина. Она считалась грубиянкой даже среди художников-истопников.
— Инночка, спокойно. Девушек украшает скромность.
— Девушек украшает фотошоп, — парировала Колчина, добавив матерное междометье.
Оживилась Любаша:
— Ненормативную лексику п-прошу не употреб-б-блять!
Изя равнодушен к русско-татарскому мату, унылому и однообразному. Он нахлебался им еще в армии, и воспринимает все это как уродливую тавтологию. Язык так щедр, так богат, что вполне можно и без матерщины.
Так думал пожилой Израиль, когда рядом раздался знакомый голос и за их стол, кряхтя, уселся актер Рукавлев. Улыбнулся, намазал икрой поролоновую булочку. Обаяния не потерял. Налил стопку всклянь.
— Израиль! Нам ли жить в печали?
Опрокинул. Его привела Люба. С Рукавлевым Изя познакомился в экспедиции, на съемках фильма, где «такой парень» играл английского человека-Гулливера. Изя с Серегой Каюкиным, Любкиным мужем, работали там художниками-постановщиками. Режиссер Арифметиков заплатил им тогда половину обещанного. Фильм был черно-белый. Теперь его, кажется, покрасили. Так и Германа, не дай бог, раскрасят.
— Израиль! — Рукавлев встал. Водка трепетала в его фужере, он держал его за стройную ножку. Оттопырив мизинец, звонко чокнулся: — Израиль! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!
Изя вяло согласился. Отпил свой «Егермайстер» из «дьюти-фри». По-видимому, актер все-таки говорит о звоне бокалов.
В углу спорят об ударениях. Как звучит фамилия Петьки: Пустота или Пустота.
Вот еще один знакомый персонаж. Виталик Раскин. Водит по пустыне Негев евреев-олигархов. Белые хламиды, сандалии, в коих якобы ходили древние иудеи. Работа у него такая. Как у Моисея: искать Землю обетованную. Должность у Виталика — вице-президент РИК (Русско-иудейского конгресса). Он теперь Хаим Тхоль, хотя олигархи зовут его Фимой.
Развернули кабели шустрые юноши из «Дождя». Симпатичный канал, честный. Изя его смотрит, тем более что дождь в Израиле — редкость. Ласковый Миша, человек «Дождя», проверяет связь.
Либеральная оппозиция представлена криво улыбающимся Матвеем Шлемовичем со смартфоном в руке. У каждого сейчас в руке смартфон. Как у ковбоя — кольт.
А вот и поп-балерина Диана. Что ей Пелевин? Разве она читает? Диана позирует в черном длинном в пол платье. Вот она повернулась и — оп-па — продемонстрировала вырез в виде туза червей на голой попе, смутно напоминающей спелую грудь. Неслабо.
Прогуливается по залу со спутником Тарас Гнисюк. Бойкий, обвешанный кофрами, весь в карманах и объективах. Фотограф первого ряда. Он подбежал к Изе, вместо приветствия выпалил свой загадочный пароль: «Ашурова знаешь?» — и представил Изю спутникам так:
— Знакомьтесь, художник Грач, мастер скоростной эякуляции.
— Но, в отличие от тебя, Тарасик, я этим не горжусь, — отбился Израиль. Ирония. Последнее прибежище еврея.
— Сколько людей! Я-то думал, что никто уже не читает. — Гнисюк беседует, жует, кого-то снимает, здоровается. Маленький энерджайзер.
— Почему, читают, — говорит Изя, — в Мертвом море, для фото. Лежа на спине в пересоленной воде.
Тарас большой выдумщик. Когда он работал в журнале «Синема», ему удалось напечатать внутри унитаза портрет своего лучшего врага — зама главного редактора. Полночи трудился, закреплял. Наутро в туалете было весело, даже дамы забегали. Вот такая фотовендетта.
Уже трижды Изя был чокнут великим русским актером Рукавлевым. Тот напевал: «Step by step[18] кругом» и осторожно раздевал куриные кости.
— Люблю танки, — опять удивила Ольга. Кажется, это она о японской поэзии.
— Ну, как ты там, среди евреев? — сочувственно спрашивает художник диафильмов Таня Чулкова, сощурив добрые глаза добермана.
— Ничего. Привык.
— А арабы?
— А что арабы? Очень чистоплотные. Ноги моют чаще, чем руки. Молятся, когда евреев не убивают.
Израиль вспомнил, как он познакомился с одним на пустынном пляже. Теплый зимний день. Молодое солнце. На подстилке — приемник, книга, бутылка воды, яблоко. Море занято обычной работой — промывает песок. На рейде — цепочка судов. Недалеко — ашдодский порт.
Вдруг на подстилку опускается незнакомец. Говорит «собакин хер». На арабском — «доброе утро». Хотя, кажется, надо говорить «сабах-эль-хир». Это лучше, чем «аллах акбар». Почему он подсел к Изе? Становится тревожно. Оказался заурядным геем в поисках партнера. Студент из Бер-Шевы. С тонким голосом на тяжелом иврите. Он участвовал в создании постановочных кадров для наивного Запада: убитый мальчик, взрыв в больнице, хорошо освещенные трупы и т. д. Для теленовостей «Аль-Джазиры». Изя угостил его яблоком. Потом Ахмед помолился на Восток, упираясь головой в Изин коврик и высоко поднимая зад.
Чулкова преданно смотрела грустными глазами:
— Эх, Изька, ты ничего не знаешь, после «Диафильма» чуть с голоду не подохла, расписывала досточки, в Измайлове продавала. Так и продержалась.
И, покопавшись, вынула крошечную, шесть на девять, «досточку» в подарок. На ней Святая Русь и пара с собачкой. Если присмотреться, джентльмен в цилиндре чуть похож на Изю, тоже при бородке.
— Спасибо, Танечка.
Она улыбнулась, показав бледные десны.
— Чем ты там зарабатывал?
— О, чем угодно, карикатуры, мультики, был даже пляжным художником с лицензией от мэра, которого прямо на пляже и нарисовал.
— А как у вас с культурой? Ты же был театралом.
— Культур-мультур? У нас очень массовая культура. Съезжаются гаснущие звезды… Стрейзанд, Пол Анка, Мадонна, старик Том Джонс, несть числа. Ну и, конечно, чёс из России: миляга Галкин, советский Кобзон, разнузданная Лолита, патриоты «Любэ» и Газманов. Многие зачем-то хвастают, что они немножечко евреи. Очень хороши были Костя Райкин, хор Турецкого, «Би-два» и т. д. Да у нас и своих звезд полно: Баренбойм, Фишер, Гаон. В том числе русскоязычный Губерман со стишками. Бабули, когда он матерится, очень довольны. Рубина рубит байки пионерским голосом. Юлик Ким не утратил. Иртеньев поливает обе Родины, Моня Твиттер виртуозничает на скрипочке, забредают Войнович, потертый Сева Новгородцев (город Лондон, Би-би-си). А театры… положа руку на печень, редко хожу. Насмотрелся.
Израиль пресыщенный.
Справа ругаются сорокинцы с пелевинцами:
— Молчи, калоед!
— Наркоман писучий!
У барной стойки блаженствует еще один диафильмовец. Приветливо махнул рукой. Изя, с бутылкой в руке, приблизился. Леонид Иванович Хмыз. Из тех, кто жил в Доме на набережной. Сын академика. Кличка Золотая Молодежь, скорее, из-за золотых зубов. Свои зубы он потерял в тюрьме, выбили. Сидел за изнасилование. Групповуха. Герой фельетона «Плесень» в «Правде». После отсидки одним из первых купил «жигули» — «копейку», стал автокентавром и даже мусор ездил выбрасывать на машине. Возил Изю и еще двух гурманов обедать в ресторан «Будапешт». Был замдиректора «Диафильма». Довольно покоцанный временем.
— Как вы после «Диафильма», Леонид Иванович?
— Я работаю в «Коопиздате».
— Звучит стрёмно.
— Да, но пока приносит доход. Вот, хотим Пелевина переманить из его «Эксмо». Мы покажем кто старпер, а кто — стартапер.
С кем-то не доругался.
— Как вам при капитализме?
— Я — совок. Всем худшим во мне я обязан СССР. Но «империю зла» вспоминаю с нежностью. И надеюсь на реванш.
Скверная у него манера — разговаривая, смотреть куда угодно, только не на собеседника. Хочется крикнуть: «Смотреть в глаза!»
Мимо просеменила публичная Ксения Собчак. Образованная львица. Хмыз отвернулся:
— Не выношу Ксении.
— Возможно, это у вас ксенофобия.
Хмыз в очередной раз сменил очки и внимательно осмотрел Изю:
— Каким вы щеголем, мистер Грацерстайн, весь в панбархате.
— Ну, не весь.
— Не деформировались, респект и уважуха.
— Ну да, движуха, татуха, гэбуха, — пробормотал Изя.
— Что у вас там, джин? Ну так выпустите его из бутылки.
— Это «Хенесси».
— Тем более.
Солидная дама рядом с Хмызом, подкладывает ему какого-то моллюска в тарелку.
— Тпру, не подвергай мой мозолистый желудок испытаниям, дарлинг.
Это его жена Оксана. Юная комсомолка из планового отдела, ныне передовик производства целлюлита. Важная, как продавщица из «Березки». Избыточные губы, душные духи. Изя считает, что феминам больше подходит запах свежескошенной травы. Хмыз, страстно дохнув на стекла, протер очки:
— Что-то здесь мало света. Темно, как в жопе.
Он позволил себе моветон?
— Однако же для издателя вы весьма осведомлены. — Израиль саркастический.
Пауза, заполненная изучением креативного меню.
— Израиль, м-м-м, запамятовал как вас по батюшке.
— Не буду обременять вашу память.
— А как вы здесь оказались?
— Очень просто, это ресторан Андрея, моего сына.
— На хрена козе баян, а Андрюше — ресторан, — сморозил Хмыз ржаным голосом и зловеще улыбнулся во весь рост, пардон, рот. Золото он все-таки обменял на белый оскал.
Еще одно знакомое лицо. Аркадий Трахман. Веселая фамилия. Ровесник. Того же года издания. Бородка заканчивается косичкой. В шерстяной груди запутался крестик. С женой, причем со своей. В усатые семидесятые ее знали как «мисс Компромисс».
Трахман — журналист, был автором диафильмов. Теперь — популярный блоггер. «Лайки» за «лайками». Лауреат премии «Асбест».
— Привет, Аркаша! Где ты, что ты, как ты?
— Много вопросов. Я колумнист в «Коммивояжере», иногда печатаюсь в «Хипстере». А ты?
— А я на пенсии, в Государстве Израиль. Не колумнисты мы, не блоггеры.
— Государство! Я, Изя, сам себе государство. Даже континент. Аркадия. Недаром все континенты на «А». Кроме бабушки Европы. Азия, Антарктида, Америка, Аркадия.
— Вона чего изобрел. Молодец. Творческая натура. А я тогда — планета Израиль.
— Трансцендентально, — с трудом выговорил Аркадий. — Выпьем, Изя, по сто грамм и напишем в инстаграм.
Салат горьковат. Впрочем, горечь, возможно, его собственная. А где же Андрюха? Сидит у окна, что-то объясняет своей новой подруге. Она из Швеции. Или Швейцарии? Беседуют по-английски. Новое эсперанто. Она называет его Энди-бой, он ее — Джулия.
Приехала наконец подруга Марты с наспех нарисованным лицом. Спешила. Они сидели за одной партой с первого класса. До одиннадцатого. Таня Корниенко. Она любит и умеет опаздывать. Ни разу вовремя не приходила. К этому так никто и не привык. Даже муж Василий. Таня все еще преподает в Инязе. И в Школе бизнеса. В школе платят в пять раз больше.
Подружки окончили школу с медалями. Обе решили поступать в Иняз. Татьяну приняли, а Марте вернули документы. Пятый пункт. И медаль не помогла. Марточка пошла в МЭИ. Таня за подругу переживала. Дочка дворника, она сделала себя сама. С будущим мужем познакомилась «на картошке» — выезд студентов на сельхозработы. А еще говорят, «любовь не картошка». Вася учился в МГИМО. Она его быстро обуяла. Так крошка Танечка вошла в номенклатурную семью. «Социальный лифт». До сих пор в их квартире на «Фрунзенской» есть спецкомната, где в стеклянном цилиндре стойка с мундиром Васиного отца — члена Политбюро. На мундире — иконостас наград и даже орден Победы, усыпанный бриллиантами.
— Израиль, как тебе Москва?
— Москва от разлуки со мной проиграла, но от встречи — выиграла, — Изя смутился от собственной вычурности.
Татьяна не поняла, но на всякий случай ярко, по-английски, улыбнулась. Она плохо слышала, носила усилитель звука, но к Изе повернулась невооруженным ухом.
В баре — веселье. Головой вниз висят фужеры. Бармен Павлик-Пиар, обжигаясь, ест пиццу посреди стеклянного звона. С Изей он говорит, как всегда, об искусстве:
— Мне нравится Врублёв.
— Павлик, определитесь: Рублёв или Врубель?
— Да мне фиолетово.
Рядом с ним непременный смартфон. Экран треснул, видимо, от встречи с каменным полом. Кто-то подошел за пивом.
— Two beer or not two beer?[19] — блеснул Павлик. Пивной Гамлет.
— Ночи черные в Калифорнии, — неожиданно захрипел гастарбайтер, отложив сакс. Старается подражать великому Сачмо[20].
— Израиль Абрамыч! А это правда, что Жданов после войны приказал выпрямить все саксофоны? — Ваня глянул на музыканта. — Полный Бишкек! Что у нас, нет своих лабухов?
Иван Денисович Проскуров, в новой черной толстовке, лоснился. С толстовки кричал свежий слоган. Изя подошел. Принт во всю грудь золотой славянской вязью: «Нет пороков в моем отечестве». На мокром столе перед ним книга «Евреи. Что они от нас хотят?», разинутый бумажник, визитка, где «Иванн» с двумя «н».
Смышленый хакер, компьютерный дока Уваров, втолковывает девушкам, что Пелевин — это апокриф, что чудес на свете не бывает.
— Это смотря на какой Свете, бу-га-га, — Ваня пьет текилу, закусывает селедкой. Триумф эклектики. Вытер лоб туалетной бумагой из рулона на столе и отправился к гастарбайтеру.
— Друг, сыграй что-нибудь из Жоплина.
— Откуда? — вытряхнув мундштук, хмуро развернулся музыкант. — Знаешь, брат, передай своей жене, что у нее глупый муж.
— Ситуяйца, — пролаял Иван, возвращаясь, — товарищ не понимает. Но может за себя постоять.
— И посидеть, — добавил Уваров.
Борин телефон закукарекал, Боря посмотрел на экранчик и не стал отвечать. Он был чем-то расстроен.
— Борис, ты почему не ешь, не пьешь? — спросил Изя.
— Говею.
Ваня благодушествует. Напевает «А у нас на троих есть бутылка одна». Опять положил глаз на Асмик, официантку:
— Увидеть бабу с полными бедрами, говорят, к удаче.
— Иван, — ворчит Боря, — с полными ведрами. Я смотрю, тебя опять мракобесит. Где твоя национальная гордость великоросса? Времен аннексии и покоренья Крыма. Соберись, скоро наш писатель придет.
— Разве я взболтнул лишнее? — жмурится Ваня. Веселый парень. Тролль. Он поднимает стакан: — Ну что? Добра молодца и сопли красят. Блохе — кафтан! А страна наша великая. Шестая часть суши.
— И сашими, — обрадовался Пиар и что-то Ивану плеснул.
— Что это?
— Абрам Дюрсо. Шампусик.
Продвинутая молодежь нескольких полов, в черном прикиде, тату на обозримых местах, сосет красную жидкость. Одно существо улиткой свернулось на стуле. Похоже на сходку вампиров. Все одинаковы. Вот вам и полисексуальный мультикультурализм. Под гребенкой глобализации.
Каюкина дергает за плечо:
— Ск-сколько я д-должна?
— Люб-баша, д-даже не заикайся.
Заикание заразительно. Важно не обидеть.
— Фак-фак-фактически это стоит к-ку-кучу денег.
— Фирма платит.
— Не корчи из себя Ротшильда.
— Не оскорбляй, он же теперь гость столицы, — это Чулкова заступается.
Изя сияет. Попивает свой «Егермейстер». Он шествует со стаканом между столами, как кандидат в президенты, хлопает по спине друзей, целует в щечку подруг, позирует для селфи, бьет копытом и сладко щурится.
Израиль великолепный.
Вверху, правее лампы в тюльпане, парит его ангел. Наблюдает. Только крылья чуть волнуются.
Вокруг свои. Свой среди своих. Вот чего ему не хватало. Он любит только тех, кто им восхищается. К остальным равнодушен. Порядочный эгоист. Хотя эгоист не может быть порядочным.
В детстве он мечтал попасть внутрь радуги. Туда, где дуга кончается. Однажды удалось. И вот — опять. Счастье — это мгновенье. Не зря корень слова — счас, сейчас.
Впрочем, наверно, он просто пьян. Сам веселый и хмельной.
Сквозь гул и звон — обрывки фраз:
«… Разве это ресторан? Пародия… Путин покажет Хиллари свой рейтинг… Пока руки держат штопор… Блог его знает… Это после второго пришествия… Второго прихода… Нету чуйки… Чем же Россию понять…По жизни, кеш — лучший подарок… Не быкуй… А ты не фрикуй… Ирка, ты стоишь? Ну, лежи, я — на Пелевине… Боцубоца-са… Усталый раб, замыслил я escape…[21] Миха, закажи хавчик, после отходняка аппетит прорезался… Это ваше оценочное суждение… Блохе — кафтан… Вы что пьете? — Я за рулем — А я — „Хеннесси“…. Сколько чистыми в месяц… Сыроед? Он что, ест один сыр… Этот театр не храм, а срам… А как его найдешь, ищи ветра в Интерполе… Надя ждет ребенка — Как? Откуда? — Оттуда…Я этот зомбоящик как бы не включаю… Спасибо, Андрей Израйлич… А дальше? — А дальше яйца не пускают, бу-га-га… Возможно, Зыков — жид, но не Андре Жид… Не ори — пломбы потеряешь… На самом деле Донбасс — наш… Я так хочу, чтобы деньги не кончались… Разве эта дама — из ребра Адама… Сутками работал — А с курами не пробовал?.. Да у тебя на глазах шорты — Шоры, Иван… Откуда есть пошла — Ну и откуда она пошла есть… Шоу новое видел? — Какое? — „Большая задница“… Вау, отпад… Не сыпь мне соль на сахар…»
Фольклор тусовки. Язык бомонда. В ожидании Его.
И тут на подмостки… Нет, не так. Писатель не обманул. Ровно в семь его внесли на носилках четверо решительных бритоголовых бурятов в оранжевых хитонах. Носилки были необычные, красные, с завитками и драконами, обитые желтым шелком. Паланкин? Все повернули головы. Появление писателя походило на вынутый из комикса фрагмент.
Пелевин, надменный как дромадер, не спеша вышел из паланкина и, разведя полы черного блейзера с загадочным гербом, погрузился в единственное кресло. К столу он сел боком, как-то по-гаерски, сложно установив одну ногу на другой параллельно полу, будто собираясь играть на ноге, как на гитаре и придерживал ее за голень толстой рукой с черным перстнем.
Подумав, писатель прислонил свой алюминиевый кейс к ножке кресла. После этого он достал черную сигариллу из коробки «Ноблесс оближ». На ней не было грубой надписи «Smoking kills»[22]. Поплыл сладковатый запах неведомой травки. Желтые подошвы туфель девственно чисты. Значит, его доставили прямиком из Чертанова, Сумская семь, а возможно, из Тибета.
Толстые черные часы, черная рубашка, черная футболка под распахнутым воротом. Черный платок из нагрудного кармана. Слепо вспыхивают черные очки.
— Это Гугл-очки, — шепчет возбужденный Боря, — последний девайс.
— Ага, — усмехнулся Андрей, — и часы Гугл, и запонки.
Бесшумно подкралась официантка с пепельницей. На столе — заварной чайник с особо целебным чаем. Повисло жадное молчание. Именно таким Изя и представлял себе Пелевина. Мастер прозы и мастер позы. Жизнь — как продолжение литературы. Буддистская эксцентрика. Виктор Олегович вытер руки черным платком и приступил к обряду чаепития. Черный человек, жалко, чай не черный.
Изя посмотрел в зал. Нет, никого не удивлял этот китч:
— Какая-то вампука.
— Папа, тебя снобит.
— Смешно, — грустно сказал Изя.
— Comedy club, — сквозь платок прошуршала Марта.
Первым очнулся очаровательный бутуз, поэт-гражданин Фима Зыков:
— Благая весть, которую, несмотря на советские, а может, и светские предрассудки несет нам Пелевин, увеличивает экзистенциальную цветущую сложность и многовариантность за счет — страшную вещь скажу — соблазна взаимопроникновения умов в условном кооперативном квазиозере, — он разрумянился, отпил воды из бутылочки, показал нехорошие зубы, — ставит опасные диагнозы, расширяет и даже расшэряет имманентность постмодернизма нашего человейника в подспудном призыве беречь в себе раз за разом дряхлый совок, как некую прокладку перед безграничным злом радикального ислама, не говоря об эманации всего и вся…
Известно, что говорит Зыков лучше, чем пишет. Вот только «раз за разом» напоминает заразу.
— Постмодернизм, — задушенным голосом комментирует Боря.
— Галиматня, — урчит Иван.
В лобби закусывают мрачные буряты в своих халатах. Интересно, они его обратно понесут? Спецэффекты. Иллюзиум.
В «боинге» тесно. Робко кучкуется группа паломников и паломниц русской национальности. Вдохновенные, в платочках, они часто крестятся.
— Сережа, ты не забыл образок?
— А кто нас встретит?
— Пиво убери!
— У меня не отстягивается. Заело.
Невкусная и нездоровая самолетная пища. На спинке кресла перед Изей экранчик. Он отыскал среднетупо голливудскую комедию «Отель Люксембург», расслабился, впал в медитацию, перешедшую в дрёму.
…Его рука двигалась все южнее, борясь с мягким сопротивлением… Шероховатые на ощупь ягодицы ея… Трением он добывал огонь желания… «Не в меня…не в меня…»
— Невменяемая, — прохрипел он, ударился о спинку кровати и проснулся. Испуганная Марта что-то спрашивала. Изя потер лоб. Наверное, боднул экран.
«Боинг» на секунду упал в обморок. Изя сглотнул и услышал шум двигателей. Ближайший туалет не работал. Как в поезде. В дальний, еле видный, стояла очередь. Изя, со своей верной простатой, начал осторожно паниковать.
Приблизившись к туалету, он увидел группу из трех человек.
Впечатлял, конечно, шикарный хасид. Не рав, а малина: лисья шапка с хвостом — штраймл, — заправленные за уши пейсы темного золота, белый в полоску шелковый сюртук, ноги в чулочках. За ортодоксом стоял… ПЕЛЕВИН.
Изя решил, что ошибся, и, обогнув писателя, пробрался в закуток, где щебетали стюардессы, и оттуда аккуратно выглянул. Это был ОН!
Рев моторов исчез. «Боинг» затаил дыхание. «Вот это номер», — звякнуло в голове. Вслух он смог только проблеять:
— Вы последний?
Пелевин вяло кивнул. Вблизи он был не так загадочен. Серая щетина, пыльные мешки под глазами, желваки на азиатских скулах.
— Очень приятно, — зачем-то сказал Израиль. — Только вчера я был на вашем вечере.
— В каком смысле? — удивился писатель.
— Простите, ведь вы — Пелевин?
— Не совсем, м-м-м совсем не. Скорее, я Квазипелевин.
— Как это?
— Да вот так. Моя фамилия Левин. А вы были на презентации моего братца, Петра Ефимовича Левина. П. Е. Левин, понимаете? А я Семён. С. Е. Левин. Тоже мог бы взять псевдоним, например, Селевин. Но мне это ни к чему. Я врач, кардиолог.
Семён оказался словоохотливей брата. Изя даже забыл о простате.
— История простая, — продолжал Левин. Пристал ко мне такой Боря Левитан. Тот еще жук! Мы с ним в Германии познакомились. А тут он узнал, что я в Москве, пригласил в этот гребаный ресторан и буквально на коленях стал уговаривать подменить брата. Вы, говорит, похожи. А я сомневаюсь. Мы с Петей хоть и близнецы, но не двойняшки. Хотя кто его видел? Он же фантом. Борис еще причитал, что если Пелевин, мол, не появится, то его, то есть Борю, ожидает обряд сэппуку, ну, харакири. Во всяком случае, shame[23] и позор. Что было делать? Поддался. Назвался Пелевиным — полезай в паланкин с киргизами. Вот такая канифоль. Сценарий, конечно, вздорный, полная шиза. Но афера, кажется, удалась. Как теперь говорят: прикольно? Веруют, ибо нелепо.
Значит, Андрей все знал. И Иван. Валял Ваньку. «Боинг» нехорошо дернулся. Изя быстро оглянулся: ангела не было. Они в самолетах не летают.
— А в Израиль вы в гости?
— Да какие гости. Я в Иерусалиме уже двадцать лет. В больнице работаю, «Шаарей цедек», если это вам что-то говорит. Мы ведь евреи, по отцу. Правда, Петька к этому факту относится равнодушно. Ему нравится быть северным варваром с буддистским оттенком.
Дверь туалета наконец хрюкнула, и вышла обильно раскрашенная девица. Вот почему так долго. Детальный макияж, холя щек и нега век.
Грянул старый шлягер «Эвейну шалом алейхем» («Вот мы и дома»). Все зашевелились, заулыбались, прослезились. Изя, уже пристегнутый, но еще потрясенный, глядел в окно. Земля в иллюминаторе. Под вздрагивающим крылом накренилась Святая земля, веселый улей Тель-Авива и родное зеленое море. Самолет шел на посадку.