4 Уход за рододендронами

И вот я дома, в окружении своей собственной тишины, могу спокойно блуждать в беспорядке моей жизни и не стараться создавать столь приятный Джеймсу образ.

И каждый раз, когда я, как сейчас, остаюсь наедине с собой, мне хочется думать о Дине, моей сестре. Она старше меня на пятнадцать лет и даже не знает о моем существовании. Она убежала с какими-то цыганами.

Я все думаю, не ушла ли она из-за того, что ей необходимо было создать свое пространство. Так же, как мне, когда я ушла от отца, а потом не переехала к Джеймсу.

Значит, я — как она? Появлялось ли у нее желание вернуться домой? Оказывается, найти ее фотографии еще труднее, чем фотографии матери. Есть только одна, на которой все дети, кроме меня: я еще не родилась. Подпись под рамкой гласит: «Лето 1963 года»; она сделана четким круглым почерком, который, я уверена, принадлежит маме. Дети перечислены с указанием возраста. Пятеро. А потом у нее появилась я. Определенно, детей она любила.

Эту фотографию я знаю наизусть. Трое младших сидят впереди на стульчиках, а Дина и Адриан стоят сзади. Все довольно чинно. Джейк, Мартин и Пол посажены близко, наклонились друг к другу, напряжены от прикосновения, которое вынуждены вытерпеть. Джейку и Мартину десять, они помещены рядом из-за того, что близнецы, хотя никогда и не подумаешь по виду. Мартин уже намного больше, чем положено в десятилетнем возрасте; на его руках видны мускулы, а на лице уже проступает то чуть смущенное выражение, что есть у него сейчас.

Джейк похож на маленького гнома. Его тонкое артистичное лицо никак не портят большие оттопыренные уши. Темные глаза с едва уловимым лихорадочным блеском пристально смотрят куда-то мимо фотографа. Должно быть, простуда у него в самом разгаре, так что даже нос блестит.

Восьмилетний Пол выглядит крепышом и кажется старше Джейка. И нет никакого признака, типа огромного лба, намекающего на тот необыкновенный ум, что сокрыт внутри. Он даже умным не кажется. Думаю, фотограф ошибся, решив, что близнецы — Мартин и Пол, а Джейк — самый младший. Поэтому он и поместил их с двух сторон от Джейка — для симметрии.

Сзади Адриан, который в свои двенадцать выглядит очень серьезным. Тогда у него не было очков, и его лицо кажется непривычно голым без интеллектуального обрамления. Сейчас он мог бы позволить себе контактные линзы, но, видимо, предпочитает совершенствовать тот практичный, умный вид, который придают ему очки. Его правая рука на плече Пола.

Дина стоит рядом с ним и должна бы положить левую руку на плечо Мартина. Но она так не делает, и этот единственный здесь жест неподчинения меня завораживает.

Мальчишки кажутся связанными друг с другом родственными и деловыми отношениями. И именно поэтому заметно их семейное сходство: слегка удлиненные носы, оливковая кожа, изгиб рта, едва заметная ямочка на подбородке.

Дина не связана с ними. Она стоит, немного отделившись от всех, между ней и остальными — небольшое пространство; и она смотрит прямо в объектив. Ей четырнадцать, она на два года старше Адриана, и в ее облике — независимость. Она знает, кто она, чего хочет, и ее не сбить с пути. Я думаю о ее руках, свободно опущенных по бокам, о расстоянии между ней и мальчиками и начинаю понимать, что она сильнее и умнее их всех, потому что она не идет на уступки. Она не будет притворяться, чтобы выдать себя за кого-то другого.

Когда я была четырнадцатилетней, того же возраста, что и Дина на фотографии, я решила, что мне нужно узнать о ней больше. Я написала «ДИНА» большими черными буквами на обложке тетради и внизу под ними в скобках вывела: «(Личное. Не открывать)».

В первую очередь я подошла к отцу. В это время он, конечно, рисовал, но когда я упомянула Дину, он резко остановился и почесал затылок.

— Кто-нибудь говорил о ней? — сказал он.

Я поняла, что выбрала не тот путь. Он не любил, когда его прерывали.

— Мне никто никогда ничего не говорит, — сказала я.

Он снова принялся рисовать, теперь уже не оборачиваясь.

— Дина? Это, случайно, не Алисина кошка из Зазеркалья? Кошки едят мышек? Мышки едят кошек?

Я попробовала еще раз:

— Папа, что с ней случилось на самом деле?

Он не обратил внимания на мой вопрос.

— Слушай, здесь явная кошачья связь. Кошка — котенок — Китти…

Я поднялась на ноги.

— Огромное спасибо, — сказала я и хлопнула дверью.

Я вернулась в свою комнату и открыла первую страницу тетради. На ней сверху было написано «Папа». Я нашла карандаш и провела диагональную черту через всю страницу.


Джейк лежал в постели с тонзиллитом. Я сбегала на улицу, чтобы купить ему газету и сладости. Лимонный шербет. Ананасовые дольки.

— Привет, — сказала я, кладя газету на кровать рядом с покрывалом, и подошла открыть шторы. — Здесь слишком темно, — сказала я громко. Как будто он обратит на меня больше внимания, если я повышу голос.

Он перевернулся и сел, сощурив глаза от внезапно хлынувшего света. В комнате пахло грязными носками и потом. Я испугалась его бактерий и открыла окно, чтобы дать им возможность выветриться.

— Китти, — пробормотал он. — Закрой окно. Я болен.

— Ты всегда болен, — сказала я и оставила окно открытым.

Я придвинула стул к кровати, но не слишком близко, затем уселась и посмотрела на него.

— Я провожу расследование, — сказала я.

Он, казалось, заинтересовался.

— По какому поводу?

Из-за того, что волосы у него были очень жирные и прилизанные, казалось, что уши торчат больше обычного. Нос был красный и воспаленный, а щеки пылали.

— Ты принимал антибиотики? — спросила я.

Он кивнул.

— И что ты расследуешь? Эффективность антибиотиков? Не беспокойся. Иногда они действуют, а иногда — нет. Что еще ты хочешь узнать?

Я не обратила на это внимания, положила ногу на ногу и открыла тетрадку. Затем достала карандаш и приняла такой вид, какой, по моему мнению, принимают журналисты.

— Дина, — сказала я.

— Дина? Ты меня спрашиваешь о Дине? — спросил он недоуменно.

— Я хочу, чтобы ты мне о ней рассказал.

Он лег на спину и уставился в потолок.

— Я ничего о ней не знаю.

Мне ясно, что ему просто лень.

— Тебе было двенадцать, когда она убежала. Что-то ты должен о ней помнить.

— Она была задира, — сказал он наконец и улыбнулся с каким-то особенным удовлетворением.

Это сбило меня с толку. У меня уже сложилось о ней представление: сильная, бесстрашная, отважная, но никак не эгоистичная от собственного превосходства. Я так и видела ее: она выше братьев, умнее их, поучает их иногда из добрых побуждений.

— Она обычно отрывала ноги у пауков.

Я облегченно вздохнула. Издеваться над пауками — не такое уж хорошее качество, но это еще не значит быть задирой.

— В субботу, когда мы покупали сладости, она обычно ждала, пока мы придем домой, и требовала, чтобы я отдал ей половину.

— И ты отдавал?

— Конечно, отдавал. А ты бы не отдала все свои конфеты, если бы кто-то завел тебе руку за спину и пообещал сломать, если не сдашься? Я был музыкант. Не мог испытывать судьбу.

Я взглянула на него презрительно. Она задирала его, потому что он сам ей это позволял.

— Да она просто пугала тебя, — сказала я. — На самом деле она бы этого не сделала.

Его взгляд скользнул мимо меня к открытому окну.

— Сделала бы, — сказал он. — Мартину же сделала.

Вот теперь я понимаю, что он все это выдумывал.

Мартин в то время, по всей видимости, был такого же роста, как она, и гораздо сильнее. Но Джейк чувствовал себя так неловко, что дальнейшие расспросы вряд ли пошли бы ему на пользу. Я посмотрела в окно на тутовые деревья, на которых созревавшие ягоды приобретали насыщенный черно-красный цвет. Нам нужно разводить шелковичных червей, подумалось мне: на наших деревьях столько листьев, что их хватит на прокорм целой армии червей. Мы могли бы сколотить состояние.

— Почему она ушла? — спросила я.

Он пожал плечами.

— Мне-то откуда знать? Ее друзья были интереснее нас. — Он устало улыбнулся. — Возможно, она была права. Жизнь стала гораздо проще после ее ухода. — Он закрыл глаза и опустился на подушки. — Китти, неужели ты не видишь, что я ужасно устал?

Я уставилась в свою пустую тетрадь, раздумывая, что же мне там записать. Расследование не было очень-то результативным. Я направилась к двери.

— Спасибо за газету, — сказал Джейк мне вслед, но я не преисполнилась признательности. Мне стало неловко от сознания его уязвимости, страха перед Диной.


Пола я застала сидящим за письменным столом. Думаю, он работал над своей докторской диссертацией. Когда бы я ни смотрела на него, он держался с удивительной отрешенностью, как будто он здесь вот так односложно разговаривает, а думы его витают где-то еще. Подружек в тот период у него было не много.

— Привет, — сказала я.

— Здорово, — сказал он, но при этом не оторвался от своей работы.

— Я хотела спросить тебя… — Я немного нервничала из-за него.

— Да? — Он продолжал записывать какие-то цифры.

— О Дине.

Он взглянул на меня, продолжая записывать.

— Диана? Да я недолго встречался с ней, в прошлом году.

Его ручка споткнулась, и я начала переживать, что отвлекла его и сбила все его подсчеты.

— Не о Диане, а о Дине. — Я уже была сыта по горло тем, что ни один из них не может ее вспомнить. — О твоей сестре.

— О! — сказал он и записал: «5?n(x — 4y)». — Она уехала давным-давно.

— Точно, — сказала я. — И ты ее знал. А вот я — не знала. Но, видишь ли, она и моя сестра.

— Мммм… — Он нахмурился, и было трудно понять, хмурится ли он из-за меня, из-за Дины или из-за своей работы. — На самом деле я не знал ее. Она была намного меня старше.

— Да нет, ты ее знал. Тебе уже исполнилось девять, когда она ушла из дома.

Он откинулся на спинку стула.

— И правда. Но у нас с ней было мало общего.

— Джейк говорит, что она была задирой.

— В самом деле? Не могу припомнить.

У меня вырвался вздох облегчения.

— Может, конечно, так и было, просто я об этом не знал. Не забывай, что шесть лет — это большой возрастной барьер, когда тебе всего девять. У нее были свои друзья, и она ушла с ними в конце концов.

— Цыгане, — сказала я доверительно.

— Нет, не думаю. А ты почему так решила?

Я не знала. Я просто думала, что это цыгане.

— Ну и куда же она ушла?

— Она ушла с группой хиппи. Думаю — к свободной любви. У них были длинные волосы, носили они бусы, а обувь не носили. Мне представляется, они собирались жить коммуной.

— Какой коммуной?

— Знаешь, это когда все живут вместе и всем делятся, в основном в плане секса. Такие вещи обычно долго не длятся.

— Почему же она тогда не вернулась домой?

— Думаю, отец ей сказал, чтобы никогда не возвращалась.

Это становилось интересным. Мне понравился вид отца, стоящего в дверях с поднятой во гневе рукой и кричащего: «Ноги твоей не будет на пороге моего дома!»

Пол опять взялся за карандаш:

— У меня работа.

— А какая она была?

— Какая? Что ты имеешь в виду? Просто сначала она была, а потом ее не стало. И после ее ухода жизнь стала более мирной.

Каким-то образом я почувствовала, что Пол знает больше, но не намерен мне рассказывать. Полагаю, времена были трудные, когда Дина ушла. Я родилась, мама умерла — так много изменений за такой короткий промежуток времени.


От Адриана проку было не намного больше. Он совсем недавно женился на Лесли, и они все свое свободное время отдавали творческому процессу под названием «Сделай сам», сначала дома, затем в саду.

— Следующую плиту нужно установить пониже, — тяжело выдохнул он, когда я пришла к ним без предупреждения. — Тогда завтра сможем положить дерн.

Через окно в кухне я наблюдала, как они с Лесли поднимали и устанавливали огромную плиту. Я подумала, что он лучше всех расскажет мне о Дине, потому что он по возрасту был к ней ближе всех.

Но он показался мне рассеянным, когда вошел в дом.

— Боюсь, что я вспоминаю ее не так уж часто. С тех пор, как она ушла, прошло так много времени. Не могу сказать, что мне ее недоставало.

— Джейк говорит, она была задирой.

Он пожал плечами:

— Ко мне она не приставала. Но ей трудно было бы это сделать. Я был больше. Там, в гостиной, ее фотография. Мы все вместе. Конечно, кроме тебя.

— Знаю, — сказала я. Мне все понятно. — А почему нет других Дининых фотографий?

— Думаю, папа все выбросил, когда она ушла. Он разозлился.

— А на маму он тоже злился?

— Не понял?

— Видишь ли, ее фотографий ведь тоже нет.

— Интересная мысль. — Он наполнил чайник. — Полагаю, что тоже. Оставить на него одного четверых детей!

— Пятерых, — сказала я. Он забыл обо мне, совсем малышке в то время.

Он нахмурился, потом кивнул.

— Пятерых, — согласился он.

— Как ты считаешь, почему она сбежала?

— Ну, в то время это казалось романтичным.

— Она была умная?

Он посмотрел удивленно.

— Даже не знаю. Полагаю, что да. — Он поставил чайник на плиту. — Знаешь, я едва ее помню. Когда мы были маленькие, то играли вместе, но это не всегда удавалось, потому что мы оба хотели руководить. Тогда у нас появились разные друзья, и мы стали встречаться только за столом. А когда она повзрослела, стала часто кричать на всех, бросать все, что попадет под руку, и в один прекрасный день ушла. Она моталась по округе в фургончике с группой сомнительных людей, знаешь, в таком автофургончике, выкрашенном в розовый цвет и с перекошенными вопросительными знаками, выведенными зловещей краской по всей поверхности. Почти как у Сальвадора Дали… — Закипела вода, и он налил кипяток в заварочный чайник. — Китти, а в чем, собственно говоря, дело?

Я ничего не соображала. Все плясало у меня перед глазами. Вопросительные знаки были зелеными, желтыми, оранжевыми, и все эти цвета спиралью вились по розовому фону, как будто они были змеями, огромными, раздувшимися, почему-то вызывавшими тревогу. Я знала тот фургон, что увез Дину прочь.


Я зашла домой в поисках Мартина. Он гладил свои рубашки.

— Мартин, — сказала я, взгромоздившись на подлокотник дивана рядом с гладильной доской, — ты помнишь фургончик, в котором уехала Дина?

Он рассеянно кивнул.

— Я видела его.

— Мммм…

— Слушай, Мартин, я все знаю. Я на самом деле его видела.

Он аккуратно расправлял рукав, перед тем как начать гладить.

— Ты не могла его видеть, Китти. Ты еще не родилась, когда она уехала.

— Знаю, знаю. Но я все равно его видела.

Он не отвечал. Он водил утюгом между пуговиц — медленно-медленно.

— Откуда же я тогда знаю, как он выглядел, Мартин? — страдальчески промолвила я.

Он повертел головой.

— Не знаю. Может, ты видела что-то похожее. У многих сейчас есть фургоны.

— Думаешь, они вернулись? Дина с друзьями?

Он перестал гладить и пристально посмотрел на меня, очевидно что-то напряженно обдумывая. Мартина никогда не поймешь. Иногда он и не думает вовсе.

— Нет, — сказал он. — Они не вернулись.

Он приступил к воротнику.

— Она ломала тебе руку, Мартин?

Он казался озадаченным, но продолжал гладить.

— Кто?

— Дина. Джейк мне сказал.

Он снова посмотрел на меня — озабоченным, рассеянным взглядом.

— Знаешь, я как-то ломал руку, но не могу припомнить, как именно это произошло. Мы играли, по-моему, в каникулы около моря, и я упал с утеса в несколько футов вышиной.

— Она выкручивала тебе ее, ну, твою руку?

Он нахмурился.

— Не знаю. Я только помню, что мне пришлось поехать в больницу. Дай мне закончить с рубашками, Китти. Поговорим потом.

Но потом я не пришла. Вся эта информация не прибавила мне счастья. Что-то стоявшее за ней не давало мне покоя. В тетрадке я ничего не записала. Я все думала про фургон, и от этого в животе у меня что-то начинало трястись, я вся покрывалась испариной и чувствовала себя совсем больной.

Разговоры эти проходили довольно давно. То, что я из них вынесла, на самом деле касалось не Дины, а моих братьев. Они были полностью изолированными друг от друга. Такими остались и по сей день. Считается, что в семьях должна существовать внутренняя близость, некое переплетение корней, уходящих глубоко в почву и все связывающих, — коллективная память. Что произошло со связью Веллингтонов? Может, кто-то сделал подкоп под корнями и перерезал их секатором на отдельные части, чтобы растения на поверхности росли независимо друт от друга? Неужели всех настолько поглотила их теперешняя жизнь, что они напрочь отбросили прошлое?

С того самого времени я научилась жить с образом фургончика, не допуская той прежней внутренней тряски, и постепенно я позволила моей Дине существовать в том же самом затененном месте, в котором она пребывает для всех остальных.

* * *

Накопилось много невыполненной работы, поэтому я беру верхнюю в стопке книгу и читаю, читаю, читаю. Неожиданно мне удается взглянуть на себя со стороны — скорее, с потолка — и поразмыслить о том, что же мешает мне жить спокойно. Я все время в движении; ворочаюсь и опираюсь на чьи-то руки, сажусь и ложусь, присаживаюсь, кручусь и верчусь. То читаю ночь напролет, и когда бледные лучи утреннего солнца начинают проникать в комнату, я печатаю рецензии, не имея ни малейшего представления о времени и забыв о еде. Днем я дважды выскакиваю на улицу, украдкой наблюдая за дверью Джеймса, опасаясь, что он выйдет и нам придется разговаривать. Отправляю рукописи, снабженные лаконичными авторитетными комментариями, понимая при этом, что в них не просто мое мнение о книгах, в них находит выражение мое второе «я». Интеллект без тела, сознание без эмоций. После этого я покупаю буханку хлеба в магазине на углу и бегу обратно в свою квартиру, где, схватив очередную рукопись с полки у двери, принимаюсь за чтение, расхаживая при этом по комнате и поглощая хлеб с вареньем.

В третий раз я выскакиваю из квартиры совершенно внезапно, бегом спускаюсь по лестнице на этаж ниже и стучу в дверь мисс Ньюман. И только стоя перед дверью, я соображаю, что не имею представления о времени дня.

Дверь открывается, и из-за нее высовывается мисс Ньюман.

— Китти, — говорит она, и у меня создается впечатление, что она мне рада. — Проходи.

Я иду за ней в квартиру, всю переполненную картинами и украшениями, которые она собирала семьдесят пять лет. Мебель здесь темная и громоздкая, растения перекрученные и переросшие, а шторы тяжелые. В холле стоит огромный деревянный сундук с фигурками обезьян и экзотическими деревьями, рельефно вырезанными на темной, почти черной древесине.

— Это из Индии, — сказала она мне как-то раз. — Я родилась в Индии и прожила там много лет.

Мне интересно представлять ее малышкой, просыпающейся и плачущей в такой жаре. Над ее кроваткой сетка от москитов, а в саду павлины. С концом империи она приехала домой и никогда не возвращалась обратно. Она не достает и не рассматривает свои индийские сувениры. Она просто хранит их все в том сундуке.

— Этот сундук очень ценный, — говорит она.

А мне так и хочется открыть крышку сундука и заглянуть внутрь.

Я иду за ней на кухню.

Мисс Ньюман маленькая и слабая, волосы у нее на затылке поредели, и сквозь них просвечивает розовая кожа. Она напоминает мне о малышке, и меня поражает со всей очевидностью представшее передо мной, столь графически определенное круговое движение нашей жизни. Должно быть, этот малыш проходит с нами весь путь, он всегда здесь, притаился под кожей, выжидая, когда наступит его время выйти на поверхность. Мне хочется опять стать маленькой. Не надо принимать никаких решений, не надо никуда стремиться.

Она открывает буфет и аккуратно извлекает две чашки с блюдцами, которые расставляет рядышком на подносе; в каждой по серебряной ложечке. Чашки и блюдца сделаны из изящнейшего тонкостенного фарфора, оживленного рисунком распустившихся ярко-розовых цветов на белом фоне, по краю — золотой ободок. Они очень красивы, и у нее, насколько я знаю, есть весь сервиз. Она всегда ставит на поднос кувшинчик с молоком и сахарницу, хотя и знает, что я пью чай без сахара: некое социальное изящество, которое она пронесла в себе от довоенного поколения. Она все расставляет на подносе очень медленно и с большой тщательностью. С сервизом она обращается с величайшим почтением.

Мы идем в гостиную, и поднос несет она, а не я, потому что она аккуратнее. Мы садимся напротив и улыбаемся друг другу.

— Ну вот, — говорит она. — Подождем несколько минут, пока чай заварится.

Чай она готовит по всем правилам: подогревает чайник для заварки, использует только листовой чай — никаких пакетиков, настаивает под теплым колпачком. Когда разливает — вода так и рвется наружу, образовывая идеальную светло-коричневую дугу, и этот нежно урчащий звук наполняющего чашки чая напоминает мне о чем-то… Может, о дедушке с бабушкой в Лайм-Риджисе или завтрак с отцом и Мартином? Из-за этого мне хочется плакать.

— Что-то тебя не было видно последнее время, — говорит она.

Ее квартира прямо под квартирой Джеймса. Интересно, что ей отсюда слышно.

— Просто на этой неделе у нас было много работы.

Мы улыбаемся друг другу. Она улыбается, как ребенок, неуверенно, только после того, как уловила мою улыбку.

— И что же ты делаешь?

— Читаю.

Она никогда мне не верит.

— Как странно. Когда я была девочкой, чтение считалось пустой тратой времени. «Ты понапрасну растрачиваешь жизнь», — обычно говорила мама, когда заставала меня за книгой.

— Наверное, хорошо, что сейчас мы более образованные.

По какой-то причине она находит все это смешным, и мы смеемся вместе. Между нами каждый раз происходит один и тот же диалог. Я знаю, как он начинается и как заканчивается; его последовательность стабильна.

— Бери песочное печенье. — Она протягивает мне тарелку с салфеткой, на которой пять печений разложены в форме звездочки.

Я беру одно и откусываю кусочек, ожидая, когда она начнет рассказывать.

Рассказывает она не торопясь:

— Как ты уже знаешь, мы жили в деревне. Перед тем как уйти в армию, Джек долго за мной ухаживал. Он писал мне такие нежные письма, но не очень много — ведь он летал. Ты знаешь, он убивал людей, и ему это не очень-то нравилось. Его это угнетало. Однажды он приехал домой в увольнение, и из-за него в деревенском клубе устроили танцы. У вечера была даже тема: «Танцы в честь Победы». И мама сшила мне платье с цветами британского флага. Она выменяла тридцать помидоров с нашего участка на шелк, из которого шили парашюты, и мы разрисовали его красными и синими крестиками. На пути домой нас застал дождь, и все краски стекли прямо мне на ноги. Но это не имело никакого значения, потому что я уже потанцевала с Джеком. Он стал неразговорчив, когда вернулся…

Она напоминает мне магнитофон. Нажимаешь кнопку «play», и рассказ начинается.

— Тогда мы знали, чем себя развлечь, нам не нужно было для этого много денег. Да и не на что их было тратить. Мой Джек теперь уже мертв, застрелен в Британской битве.

Она рассказывала мне это много-много раз, но недавно я вдруг поняла, что в рассказе что-то не так. Если она жила в Индии до конца Империи, то никак не могла оказаться в Англии во время Британской битвы[2]. Я направилась в библиотеку и проверила даты в Британской энциклопедии. Я стала расспрашивать ее, пытаясь выяснить, какое событие реальное, а какое вымышленное. Но она убеждена в подлинности обеих историй, может точно воспроизвести детали: вид, запах. Они засели в ее памяти, как фрагменты фильма.

Мисс Ньюман снимает со стены фотографию Джека и держит ее в руках, испытывая умиротворение от физического прикосновения. Потом протягивает фотографию мне.

Здесь они вместе, около них велосипеды, передние колеса которых соединились, образовав букву «V» — знак победы — на переднем плане фотографии. Невозможно определить, где они находятся: видна только дорога и несколько трудноразличимых яркокоричневых кустов на заднем плане. Эту фотографию она показывает мне каждый раз, и я знаю любую мелочь, и все же мне нравится ее рассматривать. Есть что-то умиротворяющее в воспоминаниях о счастливых временах, когда все было ярким и захватывающим. Такие воспоминания становятся особенным местом, где ты всегда можешь укрыться, местом, где, как ты знаешь, ничего не изменится. Островок безопасности, на котором все определенно, все идет по плану.

Я смотрю на мисс Ньюман. Она худенькая и бесформенная, вялая кожа обвисла на стареньком теле. Свою бесформенность она прячет под шелковым платьем, которое, драпируя ниспадающими складками, услужливо прикрывает большую часть ее невостребованного тела, видимо, из сочувствия к обманчивым видениям прошлого.

На фотографии она очаровательна. Молодая, симпатичная, спокойная и свеженькая. Она улыбается накрашенными губами, кудрявые волосы подстрижены; привлекательна и в то же время непосредственна. Я сравниваю ее сегодняшний образ с фотографией дней минувших и, с усилием стараясь отыскать сходство в линии носа, в локонах волос, в лучистости глаз, каждый раз терплю неудачу. Смотрю на Джека и думаю: был ли он на самом деле таким, каким она его себе представляла?

Я протягиваю фотографию обратно, и она возвращает ее на стену.

— Вчера я перебирала кое-какие старые письма, — говорит она, — и нашла стихи, которые Джек мне написал.

Она останавливается, и я жду. Раньше у нас не было такого поворота в разговоре.

— Не думаю, что смогу их тебе показать, моя дорогая. — Она стыдливо опускает глаза. — Это слишком личное, чтобы кому-то показывать.

— Конечно, — говорю я.

— Не все они добровольно пошли на ту Британскую битву, — говорит она. — Джек рассказывал мне, что некоторые молодые люди, которых заставили сесть в самолеты, плакали. Все было не так, как в кино.

Я слышала об этом раньше.

— И Джеку, конечно, трудно было это сделать, но он исполнял приказ. Он знал, в чем его долг.

Я все думаю: почему она останавливается, перед тем как это рассказать, как будто отталкивает от себя какую-то более темную, более правдоподобную картину?

— И такие прекрасные стихи, — говорит она.

Если бы Джек был жив, его патриотизм мог перейти в предубеждение. Возможно, он стал бы проводить время в гольф-клубе, попивая двойное виски, ратуя за арьергардный бой против иммигрантов, флиртуя с секретаршами, а она бы старалась оставаться веселой, зная все о его опрометчивых поступках. С воспоминаниями ей гораздо лучше.

— Он написал много писем? — спросила я.

— О да, дорогая. Я храню их все. У меня есть целая коробка с вещами Джека — там медали, другие фотографии. Их старший офицер прислал мне после его смерти, и все потому, что он оставил письмо с указанием, что делать с его личными вещами. Его родители разозлились: они думали, что все должно принадлежать им. Но я им не уступила. Я так и знала, что его последние мысли были обо мне.

Она аккуратно складывает руки на коленях и бросает на меня взгляд той упрямой девочки, которая когда-то не уступила.

Жизнь Джека собрана в коробочке, думаю я и чувствую, как со мной что-то происходит. Значит, где-то должна быть и коробочка, в которой собрана жизнь моей матери.

Мисс Ньюман продолжает говорить, но я больше не слушаю. Неужели отец действительно стер все следы моей матери? Может, он просто спрятал? Должна быть какая-то коробка на чердаке, которая поможет мне воссоздать ее черты и расскажет о ней.

— Мы никогда не спорили: на это не было времени, — говорит мисс Ньюман. — И знаешь, об этом периоде моей жизни я помню гораздо больше, чем о том, что делала вчера. Его мать тогда умирала от рака, но, знаешь ли, она все время была занята чем-то: организовывала торжественные церемонии, руководила комитетами.

Я заставляю себя сосредоточиться. Представляю себе большой тент в саду, под ним столики с разложенными кругом пирожными, это заседание комитета деревенского клуба, и маму Джека, мило улыбающуюся оттого, что ей удается всех заставить плясать под свою дудку. Мисс Ньюман хранит медали Джека как сокровище, в полной уверенности, что думал он только о ней. А не о матерях ли думают мужчины перед тем, как умереть?

— Знаешь, ей делали сканирование. Она должна была лежать очень спокойно, и они продвигали ее через эту машину, с помощью которой могли рассмотреть все, что происходит у нее в мозгу.

Здесь она снова ошибается. Путает собственные воспоминания с «Коронейшн-стрит» или «Ист-Эндерз»[3]. Может, и ни одно из ее воспоминаний не соответствует реальности. И разве это так важно, что она сплетает вымысел с правдой, вышивая свою историю, теряя нить посредине, поворачивая узор не в том направлении? Возможно, все воспоминания подобны этому, и правда в их сердцевине, расцвеченная золотистым блеском, становится тем прекраснее, чем более приукрашена.

Я жду еще немного, слушая ее рассказ. Наконец, догадавшись посмотреть на часы на камине, обнаруживаю, что уже полдевятого. Странное время для чая с пирожными, будь то утро или вечер.

— Мне пора идти, — говорю я. — Нужно еще много всего сделать.

Она идет со мной к двери.

— Так приятно повидать тебя, Китти. Обязательно приходи.

— Спасибо за чай.

Мы идем в прихожую, и я подавляю в себе это постоянное желание открыть сундук и посмотреть на упакованную и спрятанную от глаз ее индийскую жизнь. Пока мы стоим, она вдруг что-то вспоминает.

— Подожди минутку, — говорит она и поспешно исчезает на кухне.

Моя нерешительность длится две секунды. Затем я наклоняюсь и быстро открываю крышку сундука — она тяжелее, чем я ожидала, — и сразу же опускаю.

Сундук пуст.

Мисс Ньюман возвращается с маленьким свертком песочных печений, завернутых в бумажную салфетку, и сует его мне в руку.

— Скушаешь потом, — говорит она.

Теперь я понимаю, почему она больше говорит о Джеке и меньше об Индии. Свои воспоминания об Индии она потеряла.

Она стоит у двери, глядя, как я поднимаюсь по ступенькам.

— До свиданья, Китти.

Она машет мне вслед.

Я оборачиваюсь и машу в ответ. Но ничего не выкрикиваю, чтобы Джеймс не услышал и не вышел.


…Выясняется, что после этого мне трудно приняться за работу. Мой ум, преодолевший единым прыжком последние несколько дней, позволявший мне быстро читать и аналитически мыслить, внезапно затормозил. Я знаю почему. Все из-за этой идеи выяснить что-то еще о маминой жизни. Мне понравилась эта идея о «духе, хранящемся в коробочке». Лучше, чем безликий пепел в урне. На чердаке на Теннисон-Драйв среди паутины и заброшенной мебели полно коробок с бумагами. Хоть я и не люблю туда подниматься, но все-таки намерена это сделать.

Мне хочется отправиться туда немедленно, но я понимаю, что не должна торопиться, а, наоборот, должна подойти к делу со всей осторожностью. Нужно выбрать время, когда никого не будет дома, а это почти невозможно. Необходимо придумать какое-то объяснение, но мне ничего не приходит в голову.

Звонок в дверь заставляет меня подпрыгнуть. Все это время Джеймс ждал, хотел поговорить со мной и теперь наконец пришел и звонит в дверь. Ключ у него есть. Может приходить, когда захочет. Как было бы хорошо, если бы он вел себя более непринужденно.

Я открываю дверь, и он тут как тут, с глупым видом и с сумкой «Теско» в руках.

— Тебе идти к врачу, — говорит он. — Я подумал, что после этого мы могли бы поесть вместе.

— Что значит: мне идти? Почему это не нам?

Он кашляет, уставившись в пол.

— Я позвонил им и сказал, что не приду.

Гнев поднимается у меня внутри, закипает в желудке и растекается по всем направлениям, начинает биться в ногах, руках, в кончике носа, вызывая ужасное желание заорать на него.

— Тебя врач тоже хочет видеть, — говорю я медленно, голос у меня дрожит.

— Я знаю, — говорит он.

Мне хочется положить руки ему на шею и потрясти его. Закричать на него, побить его, силой заставить пойти со мной. Как я без него буду смотреть доктору Кросс в глаза?

— Китти, — говорит он.

— Что?

— Я не могу.

Он поднимает глаза, и я понимаю, что он расстроен не меньше моего.

Гнев улетучивается, почти как воздух, с шипением вырывающийся из шарика, и я ощущаю ужасную усталость.

— Да, просвещенному мужчине двадцать первого века это не по силам. В наши дни наличие комплексов не предполагается.

Он разводит руками, готовый сдаться:

— Я ни на что не гожусь. Мне очень жаль.

Я затаскиваю его внутрь и обнимаю.

— Кое на что ты еще сгодишься. По крайней мере, можешь приготовить что-нибудь вкусненькое, пока я хожу.

— Хочешь, я провожу тебя?

— Нет уж, я сама. Но как только приду, я захочу есть.

Он идет за мной на кухню вместе со своими покупками и смотрит на ряды грязных чашек из-под кофе. Берет груду книг на кухонном столе и аккуратно их складывает, уголок к уголку, все корешки смотрят в одну сторону. Потом идет к раковине и включает горячую воду. Берет с подоконника жидкость для мытья посуды, выдавливает немного и убирает на полку под раковиной. Он не начнет готовить, пока кухня не будет чистой.

— Когда я должна там быть?

— Через полчаса.

Не знаю, почему он не говорит про Генри и даже не произносит его имени. Как будто ему нужно отгородить себя не пропускающим эмоции хлопчатобумажным волокном, защищающим от любой страсти, к которой он не хочет прикасаться. Настоящая страсть для него слишком беспорядочна. Однажды вырвавшись наружу, она не так-то просто уходит. А возможно, он привык защищать меня и не может теперь от этой привычки избавиться.

Впрочем, хорошо, что он пришел. Я не имела ни малейшего представления о том, какой сегодня день. И он наверняка это знал.


Кабинет доктора Кросс так же чист, как квартира Джеймса, но более заставлен и приятен на вид. На стене репродукция матиссовских яблок. Освещение по всем правилам. Эта комната занимает промежуточное положение между квартирой Джеймса и моей. Я полагаю, это и есть норма.

— Он не придет, — говорю я и сажусь. — Мне очень жаль.

Она сдержанно улыбается:

— Я так и думала, что он не придет.

И откуда она могла об этом знать? Она его никогда не встречала.

— Попросите его еще раз. Если вы научитесь свободно разговаривать друг с другом о ребенке, это поможет вам обоим.

Она знает, как мы живем. Знает о наших квартирах по соседству.

— Я собираюсь обследовать чердак в доме отца, — говорю я возбужденно.

Она совсем не понимает, о чем это я, и потому ждет разъяснений. Мне нравится ее сдержанность.

— Там могут находиться вещи, рассказывающие о моей матери, — говорю я. — Знаете, фотографии, письма, одежда…

Я рассказываю ей о визите к мисс Ньюман и о коробочке, хранящей жизнь Джека.

— Вы многое помните о матери? — спрашивает она.

— Совсем немного. Я помню платье, мятое платье и бусы. Еще «Вечер после трудного дня».

— Можете вспомнить ее запах, ее цвета?

Я быстро поднимаю глаза. Как она догадалась, что я всегда замечаю цвета?

— Не знаю…

— Отец говорит о ней?

— Только о том времени, когда они впервые встретились. Он зол на нее — за то, что умерла.

— Откуда это вам известно?

— Думаю, Адриан сказал мне. Я всех расспрашивала о ней, но они не рассказывали ничего конкретного. Создается впечатление, что они все вспоминают о разных людях.

Доктор Кросс сидит спокойно и обдумывает услышанное. Она не кажется ни расстроенной, ни озабоченной.

— Когда вы спрашивали кого-либо в последний раз?

— Уже не один год прошел с тех пор. Мне тогда было только двенадцать.

— Теперь-то вы взрослая. Можно опять попробовать.

— Но они же ничего не знают. Друг другу противоречат.

— Уверена, что это неправда. Они старше вас — они должны ее помнить. Может быть, они больше думают о ней именно теперь, когда сами стали взрослыми настолько, что могут иметь детей.

Она права. Я полагалась на детские воспоминания. Вполне логично обращаться к прошлому как раз тогда, когда становишься старше.

Я просидела у доктора Кросс немного дольше.

— Запишитесь на следующую неделю, — сказала она, когда я уходила.

Возвращаясь домой, я все раздумывала о том, не растеряла ли и мисс Ньюман правду о Джеке. Может, коробочка, хранящая жизнь Джека, так же пуста, как индийский сундук?


…Выйдя из кабинета, я взглянула на часы и обрадовалась, увидев, что на них только 3.15. Есть время кое-куда заглянуть. У меня всего пять минут, я совсем не уверена, что успею, поэтому пускаюсь бегом.

Двери школы видны еще до того, как я подхожу. Начинают выходить дети, поэтому я замедляю шаги. Рози я не увижу — она ходит в детский сад, и ее забирают отдельно, — но у меня есть надежда взглянуть на Эмили. Мысленно я возвращаюсь к своему желтому периоду, когда ждала около школы Генри, моего Генри, которого там не было. Вспоминаю Элен. Не уехала ли она из Англии, встречает ли все так же каждый день своих детишек, в то время как Эмили выбегает здесь из школы? Что же это за смутное трепетное ощущение, которое живет так глубоко во мне и вечно ускользает, стоит мне только к нему приблизиться?

Я узнаю женщину, которая забирает Эмили. Ее зовут Тереза, она встречает сразу нескольких детей. Мама Эмили не ждет с нетерпением, когда дочка выйдет из школы. Здесь нет Лесли, готовой выслушать рассказы обо всем, что случилось сегодня. И как это Лесли допускает такое? Как может она выносить жизнь, при которой время, что она может проводить с Эмили и Рози, слушать все, что им хочется ей рассказать, безвозвратно теряется? Они же многое могут забыть до того, как ее увидят, забыть все эти мысли, которые больше никогда у них не появятся!

Эмили выходит за руку с другой девочкой, обе прыгают. Волосы ее блестят, как золото: только что они были спокойными и густыми, потому что она остановилась, и тотчас превратились в тысячу беспорядочно скачущих ослепительных частичек, стоило ей запрыгать на тротуаре.

Она почти поравнялась со мной и только теперь меня замечает. Она останавливается и уже открывает рот, чтобы что-то сказать, но я качаю головой и прикладываю палец к губам. Вторая девочка прыгает впереди без нее. Несколько секунд мы с Эмили стоим, глядя друг на друга. Она смущенно улыбается, но попытки разговаривать больше не делает.

Я улыбаюсь ей и поднимаю руку. Посылаю ей воздушный поцелуй, отворачиваюсь и ухожу. Не хочу видеть ее, увлекаемую другими все дальше и дальше от меня.

Развернувшись, я едва не наталкиваюсь на маленького мальчика с яблоком в руке. Он остановился для того, чтобы рассмотреть его как следует, как будто не знает, что с ним делать. Его мама впереди. Она оборачивается и смотрит на него.

— Генри! — зовет она. Он не обращает внимания, поэтому она идет обратно к нему. — Пора, Генри, — говорит она. — Надо поторопиться. Томас придет с тобой поиграть.


Я иду домой к Джеймсу, специалисту по приготовлению пищи, которую едят в самое неподходящее время. Каким-то непостижимым образом он узнает, когда мне необходимо поесть. Он приспособился к тому, что я не соблюдаю режима питания. Возмущенный моей безалаберностью, он, однако, демонстрирует чудеса терпения.

— Ты повеселела, — говорит он, когда я вхожу в приподнятом настроении от противозаконного свидания с Эмили. — Как все прошло?

Секунды две я не могу сообразить, о чем он спрашивает. Затем вспоминаю доктора Кросс.

— Все хорошо, — говорю я.

— А таблетки ты принимала?

Я случайно залезаю пальцем в соус и облизываю его.

— Ты должен был стать шеф-поваром, — говорю я. — А растрачиваешь себя на компьютеры.

Он отодвигает соус в недоступное для меня место. Война с микробами стала для него такой же навязчивой идеей, как и для его родителей. Какое достижение жить в таком огромном пустом стерильном пространстве, каковым является его квартира! Микробам там просто некуда пойти. Значит, и напасть на тебя неожиданно они никак не смогут.

— Нам нужно поговорить о Генри, — внезапно заявляю я, принимая решение напасть на него неожиданно вместо микробов.

Он ничего не говорит и продолжает помешивать соус, как будто меня здесь нет.

— О нашем малыше, — говорю я, придвигая рот прямо к его уху. — На тот случай, если ты его забыл. Мы должны поговорить о малыше, которого никогда не было. Ты отец мертвого ребенка, который никогда не вырастет. Мы никогда не будем вынуждены платить целое состояние за фирменные ботинки, так как только они подходят ему по размеру. Он никогда не будет читать «Винни-Пуха», у него никогда не будет пахнуть от ног, он никогда не будет слишком громко включать свою музыку, никогда не будет просить нас посмотреть с ним футбол по телевизору, никогда не будет сидеть над системами уравнений. Он никогда не женится на той, которую мы не одобряем, никогда не подарит нам внуков…

Я останавливаюсь. В моей голове так много всего, что он никогда не сделает, что я просто не могу с этим справиться. Я хочу остановиться и разобрать подробности каждого пункта в отдельности, но не могу. Целой жизни не хватит, чтобы все это разобрать. Жизни, которой никогда не будет.

Джеймс кладет ложку, которой только что помешивал соус, закрывает кастрюлю крышкой, оставляя маленькую щелочку, чтобы выходил пар, и уменьшает газ. Затем обнимает меня и ведет в гостиную, где я тяжело опускаюсь на свой протертый диван.

— Почему ты не желаешь говорить о нем? — спрашиваю я, и глаза мои наполняются слезами.

Он не садится рядом. Он стоит и смотрит в окно на деревья, очень похожие на те, что видны из окна отцовской мастерской.

— Потому что…

«Потому что все эти годы, до того, как встретил меня, ты ни с кем не разговаривал, не искал способа выразить себя, прикрываясь собственной агрессивностью и своим компьютером. Потому что ты трус. Ты застыл в этой своей вечной гримасе с поджатыми губами, и тебе не удастся убедить меня в противном, как бы ты ни старался».

— Откуда смогут у меня появиться какие-то доводы, если ты не заговоришь? — спрашиваю я.

Он вздыхает и продолжает молчать. Потом направляется обратно в кухню.

— Ты не думал о смене профессии? — кричу я в пустое пространство. — Тебе бы очень подошло работать с глухими. Ты мог бы изучать язык жестов. Очень пригодится!


Когда я подхожу, отец косит лужайку. Поднимаюсь на второй этаж и смотрю на участок из окна. Злобно размахивая газонокосилкой, таким образом он выплескивает свою обыденную ярость; мне видно, как двигаются его губы: он разговаривает сам с собой. Произносит вслух названия растений, целый список. Много раз я слышала, как он это делает: будлея, сабельник, рододендроны, лаванда, гортензия… Через какое-то время он будет перечислять их в алфавитном порядке.

Растения, сами по себе слишком большие и одичавшие, не умещающиеся в своих клумбах из-за влажной летней жары, не позволяют точно обозначить края лужайки. Захватывают весь сад. Отца это мало заботит: меньше травы косить.

Он не любит заниматься садом. Иногда он посылает Мартина привести что-нибудь в порядок, и Мартин все выполняет в своей обычной дружелюбной манере: собирает в кучу обрезанные ветки, разжигает вечером костер. Раньше, когда я была поменьше, помогать ему в саду было для меня истинным удовольствием. Мне нравилось его простое одобрение, нравилось, как пахнет темно-коричневая земля и остающийся запах костра. Но Мартин уехал в Германию, а Пола папа, как ни старается, не может убедить выйти на свежий воздух. Вот он и вынужден косить лужайку сам. И так уже трава выросла слишком высокая и теперь собирается за ним в неопрятные кучи.

Вот он, мой шанс пробраться на чердак. Я захватила с собой фонарик и имею наготове всякие объяснения на случай, если меня там кто-то обнаружит. Вроде сломанного стула, который мне захотелось отреставрировать, или моих старых учебников математики, которые должны быть, по всей видимости, там, коль скоро я не могу найти их где-либо еще, или старой одежды для благотворительной распродажи.

Залезть туда трудновато. Стремянка находится за комковатым матрацем в нежилой спальне, что хранит запах сырости и заброшенности. Я извлекаю ее не без труда и устанавливаю под входом на чердак. Оказывается, она еще и коротковата. Мне удается только отбросить прикрывающую вход крышку, зацепиться руками за края отверстия, но подтянуться я не могу. Вот так проблема! Когда-то, давным-давно я туда залезала, но вот каким образом — не помню.

— Для этого-то и нужны мускулы, Китти.

От голоса Пола я подпрыгиваю и едва не падаю с лестницы. Сверху вниз смотрю на него и чувствую, что от смущения вся так покрылась испариной, что по спине потекли струйки пота.

— Пол, — говорю я и между делом замечаю, как поредели у него волосы на макушке.

Спускаюсь вниз, коленки дрожат.

— Что это ты делаешь? — спрашивает он.

У него в руке кипа бумаг, и он, похоже, всю ночь не спал. Он часто берет домой свои научные разработки и так ими увлекается, что сидит ночь напролет. Кожа у него на лице в пятнышках и обвисла, под глазами темные круги. Выглядит он как человек средних лет, а всего на десять лет старше меня.

— Что ж, — говорю я. — Мне захотелось взглянуть, что там на чердаке.

— Зачем это? Там полно пауков и паутины.

— Я разберусь.

Газонокосилка в саду продолжает жужжать.

— Там полно всякого старья.

— Но это может быть интересное старье.

Он смотрит на меня, и я понимаю, что он способен читать мои мысли, поэтому я, сама себе удивляясь, выкладываю правду:

— Просто я подумала, что смогу там найти что-нибудь о маме. В какой-нибудь коробке…

Звучит это неубедительно.

Он кладет свои бумаги на ступеньку и смотрит на чердачный проем. Замечает фонарик, торчащий у меня из кармана.

— И что же тебе хочется узнать?

— Хоть что-нибудь.

— Но ты можешь просто у кого-нибудь спросить.

— А никто ничего не помнит.

Он садится на верхнюю ступеньку и хмурит брови.

— Откуда ты это знаешь?

— Я раньше всех спрашивала, ты и сам знаешь.

Он выглядит озадаченным.

— Когда?

— Много раз, — говорю я.

Он трет глаза.

— Что-то я не помню, чтобы ты спрашивала. Спроси хоть сейчас. Все, что хочешь, — я постараюсь ответить.

Я в нерешительности. Разрываюсь между возможностью залезть на чердак, пока отец об этом не знает, и шансом поговорить с Полом, у которого обычно при разговоре с тобой бывает задействована лишь половина мозга и который в любой момент может исчезнуть на месяцы. Но я уже нацелилась на чердак и коробку с реликвиями.

— Нет, — говорю я. — Я действительно не откажусь от твоей помощи. Но нельзя ли мне обратиться к тебе попозже, после того, как посмотрю на чердаке?

— Я подумаю, — говорит он, поднимается со ступеньки и направляется к двери. — Может, потом мне будет некогда.

— А сейчас мне нужна твоя реальная помощь.

Он останавливается.

— Поможешь мне забраться на чердак? Здесь для меня слишком высоко.

Он вздыхает, откладывает свои бумаги и возвращается. Не говоря ни слова, жестом просит меня убраться с лестницы и отодвигает ее. Затем складывает, а потом раскладывает таким образом, что она превращается в длинную с продолжением лестницу, которая достает как раз до чердачного отверстия.

Я чувствую себя одураченной.

— Я не знала, что это так делается.

— Естественно, — говорит он. — Именно поэтому мир, населенный исключительно женщинами, не смог бы выжить.

— А у тебя, между прочим, лысина намечается…

Он снова замолкает. А я жду следующего выпада.

— У Адриана новая книга выходит уже на следующей неделе.

— Да. И что же?

— А он тебе ничего не сказал?

— Что не сказал?

— Она отчасти автобиографическая. В ней отведены роли каждому из нас; конечно, он изменил имена, но Лесли говорит, что легко догадаться, кто есть кто. Он пишет, что каждый из нас послужил лишь отправной точкой, и герои сами выросли в новых людей. Но так ли уж много мы знаем семей, живущих в огромном доме, где отец художник и у него четверо сыновей: писатель, музыкант, ученый и водитель грузовика?

Я смотрю на него во все глаза.

— Просто я подумал, может, он вставит туда что-то о маме, раз уж это литературное описание ранних лет его жизни.

Никогда раньше не слышала, чтобы он говорил «мама». Трудно поверить, что он все еще воспринимает ее именно так, но ведь их отношения прекратились, когда ему было двенадцать, поэтому-то он и не может называть ее по-взрослому.

— Между прочим, — бросает он через плечо, уже спускаясь по лестнице, — ученый — это я; на случай, если ты сомневаешься.

Я стою у лестницы, собираюсь с духом.

— Если это правда, то почему же Адриан ничего мне не сказал?

Потому что последнее время при встречах он только и делает, что отчитывает меня за мою безответственность. На это уходит все время.

Но все-таки он мог бы мне сказать. Это важно.

Мне хочется последовать за Полом, но я решаю не делать этого, так как все еще слышу жужжание газонокосилки отца. Лужайка большая, но не бесконечная же.

Я поднимаюсь по лестнице, шаг за шагом, не очень-то уверенная в своей безопасности. Добираюсь до верха и останавливаюсь в нервозной нерешительности у входа, стараясь успокоить дыхание. Затем влезаю внутрь и затаскиваю за собой лестницу. Меня не очень-то привлекает идея, что кто-то отправится следом за мной.

Я включаю фонарь и освещаю все вокруг. Чердак огромен, хотя одна часть его и была отгорожена, чтобы сделать студию отца. Куда ни посвети, всюду виднеется старая мебель, коробки, картины, сумки с одеждой. Меня ужасает такое количество вещей вокруг, и я начинаю понимать, что мне нужно просидеть здесь более часа. Эта мысль угнетает, и у меня пропадает желание начинать что-либо вообще. Лучше бы я приняла предложение Пола.

Я делаю над собой усилие и заставляю себя действовать методично. Все коробки по очереди. То, что относится к моей матери, должно быть в самом дальнем углу. Поэтому, освещая фонариком путь и осматривая каждый предмет с исключительной тщательностью, я прохожу среди балочных перекрытий. Здесь все складывалось стихийно. Стоило кому-то решиться пополнить содержимое чердака, и он просто затаскивал все сюда и пихал, проталкивая старые вещи подальше.

Здесь можно обнаружить изумительные вещи. История нашей жизни попадалась снова и снова — не просто в одной коробочке, а в сотнях. Поминутно отвлекаясь, я быстро скользила лучом по предметам, освещая то высокий детский стульчик, то кроватку с коляской, но не находя ничего важного. Возможно, все это раздали или, что еще более вероятно, продали в комиссионные магазины.

Я останавливаюсь и рассматриваю сумку в надежде, что обнаружу там мамину одежду. Прислоняю фонарь к коробке и роюсь в содержимом сумки. Здесь мальчишечья одежда: шорты, брюки, подтяжки, крошечные зеленые и фиолетовые бабочки на резинке. Останавливаюсь и все рассматриваю. Кто носил это последним? Кто из моих братьев выглядел бы в этом более умным и привлекательным? Адриан, который всегда отличался серьезностью? Джейк, когда выступал на концертах? Пол, когда победил во втором туре математической олимпиады? Только не Мартин. Это не его цвет. Он ему не подходит. Я поглаживаю одежду. Ее мог бы носить Генри.

Эта одежда, возможно, ожидает здесь мальчиков следующего поколения. Я опускаю бабочку в карман и иду дальше.

Здесь полные коробки счетов и писем. Делаю попытку разобраться в одной из них, но нахожу это невозможным. Письмам нет конца. Письма моему отцу от Люси, Анджелы, Дженнифер, Элен, Сары — кто были все эти женщины, что знали его так хорошо? Все даты относятся ко времени, предшествовавшему моему рождению. Все это письма не менее чем тридцатилетней давности, и ни одно из них не адресовано Маргарет и не написано ею самой.

Я понимаю, что могу сидеть часами, разбираясь в этих письмах и ничего не находя, поэтому засовываю их обратно в коробки со счетами. И зачем он хранит их? Какой смысл?

Заглядываю в другую коробку и нахожу еще и еще письма, счета, рецепты, отчеты о всех ранних картинах отца и людях, их покупавших.

А я ищу всего лишь фотографии. Я хочу посмотреть на маму, когда она была старше, когда уже появилась я. Я теряю надежду увидеть себя, малышку, на руках у мамы.

В конце концов я нахожу коробку с фотографиями и быстро их просматриваю. Здесь все школьные фотографии, включая и Динины, я ее узнаю по ясному прямому взгляду; есть и несколько моих. Здесь бесчисленное количество фотографий малышей, улыбающихся, спящих, плачущих. Малыши в колясках, кроватках, в высоких стульчиках, малыши на коленях и на плечах, а тот, кто держит их, скрыт, неизвестен, так что только складка платья виднеется или рука, робко прячущаяся под одеялом малыша. Невозможно узнать, кто есть кто.

Одну я достаю и изучаю. Малыш очень маленький, его усадили, прислонив к подушке, накрытой кружевным покрывалом, но он все же сползает набок. От этого голову ему держать не совсем удобно, он наклонил ее, а лицо светится улыбкой, словно он понимает, что ему так долго не высидеть, и в то же время хочет продержаться веселым как можно дольше. Чья-то рука едва различима на краю фотографии, застывшая в ожидании, готовая поддержать малыша. Это фотография ребенка, который знает, что его мама поблизости, который улыбается маминому голосу, ждет, когда она возьмет его на руки. Темные кудряшки малыша беспорядочно вьются. Мне хочется, чтобы этим малышом была я.

Случайно я вижу надпись на обороте, которую вначале не заметила. Она сделана печатными буквами выцветшими фиолетовыми чернилами: «Адриан, 1951 год».

Я быстро откладываю фотографию и перебираю пачку из другой коробки. Вскоре я понимаю, что, несмотря на даты, относящиеся ко времени перед маминой смертью, на них нет ни меня, ни мамы. Я просматриваю пачку за пачкой, и везде одно и то же. Только мальчики и Дина. Почему здесь нет мамы? Как будто она не была настоящей или ее совсем не существовало. А почему нет меня? Я с неистовством продолжаю искать, но не нахожу ничего.

Через какое-то время свет от фонаря становится более желтым и менее ярким. Я выключаю его и несколько секунд прислушиваюсь. Шума газонокосилки больше не слышно, но и ничего другого тоже не слышно. Чердак безмолвствует, как и фотографии. Ему нечего сказать.

При тусклом свете, идущем от входа, я убираю фотографии в коробки, сначала пытаясь складывать их аккуратными пачками, но, решив, что на это уходит слишком много времени, сгребаю все как попало и засовываю везде, где осталось место.

Здесь наверху еще много коробок, хранящих пыль своих смутных воспоминаний, но я убеждена, что мамы здесь нет. Как будто она, умирая, все-все забрала с собой. Как будто она, предвидя все заранее, пересмотрела свою личную жизнь и ликвидировала все свидетельства своего существования.

Казалось, она исчезла окончательно и бесповоротно, и нет ни единой щелочки, где бы остались воспоминания, потому что проход она заложила камнями.

Я неловко поднимаюсь и чувствую, что свело левую ногу. Опираюсь на перекладину и трясу ногой, пока она снова не начинает действовать. Включаю фонарик, и черное пещерное пространство сжимается до непосредственно окружающих меня вещей, где освещенные коробки и балки обретают карикатурные формы — слишком уж смелы и угловаты они для настоящих.

Отяжелевшая от необычной, давящей усталости, я прокладываю путь обратно через чердачные перекрытия. Не имею ни малейшего представления, как долго я здесь пробыла. Чувствую себя так, как будто совершила путешествие в заснеженную Нарнию и для меня приключения эти длились лет тридцать, тогда как для всего внешнего мира эти мои тридцать лет промелькнули за несколько секунд; и вот я возвращаюсь к нормальной жизни, яркой, светлой и реальной.

Перед тем как спустить лестницу, я прислушиваюсь у чердачного выхода. Никого не слышно, поэтому я с легкостью спускаю ее на пол и слезаю вниз.

— Китти!

Я едва прихожу в себя от испуга и только тогда понимаю, что это опять Пол.

— Когда-нибудь ты перестанешь меня пугать?

Он помогает мне сложить лестницу, мы ставим ее за матрац.

— Нашла что-нибудь?

Я отрицательно качаю головой.

— Можно подумать, что ее вовсе не было.

— Так я и думал.

— Мог бы так и сказать.

— Бесполезно. Тебе нужно было убедиться самой.

— Долго я там пробыла?

Он смотрит на часы.

— Думаю, пару часов. — Он ведет меня вниз. — Пойдем, выпьем кофе.

Я следую за ним, растерявшись от такого дружелюбия. Да нет, все нормально. Может, его подружки иссякли, и на меня направлена вспышка того таинственного очарования, которым он пользуется для привлечения девушек.

Я смотрю, как он готовит кофе, ставит чайник на старенькую плитку, роется в буфете в поисках чистых чашек.

— Похоже, ты очень развеселился, — говорю я.

Он удивленно смотрит на меня:

— Действительно? Извини.

Так как не нашлось ни одной ложки, он сыплет гранулы кофе прямо в кружки.

— Я знал, что на чердаке ты ничего не найдешь. После маминой смерти папа снес всю ее одежду, фотографии, письма в сад и устроил огромный костер. Он горел весь день. А отец бегал туда-сюда с охапками в руках, что-то кричал сам себе, часами прыгал вокруг костра, пока тот не погас. Мы оставались дома, наблюдая за пеплом, разлетавшимся прямо в небе и оседавшим по всему саду. По-моему, через несколько дней он собрал золу и закопал ее в землю под рододендронами.

Подкормил растения памятью о моей матери. С тех пор я стала смотреть на рододендроны совсем по-другому.

— Почему же ты раньше все это мне не рассказывал?

Он наливает в кружки воду, отводит взгляд.

— Я не был уверен, что тебе хотелось все это знать.

— Ты ходил на похороны? Может, он закопал мамин прах так же, как и ее вещи?

Пол стоит в нерешительности, держит чайник над кружками, но уже ничего не наливает.

— Похорон не было, — говорит он. — А если они и были, то мы не ходили. Нам не сообщили.

Я смотрю на его спину, и в ее несгибаемости мне видится великая грусть, нескончаемое горе.

— Мне об этом никогда не рассказывали, — удивленно заявляю я.

Все они знали, что не было похорон, и никто никогда не упомянул об этом.

В кухонную дверь внезапно влетает пахнущий свежей травой отец; алая бабочка сползла набок, на рубашке пятна от травы.

— Китти, почему это ты не сказала мне, что пришла?

— Как раз вовремя, кофе готов, — говорю я, подыскивая еще одну чистую кружку для Пола.

Но когда я оглядываюсь, Пола уже нет, две чашки с кофе оставлены на краю плиты, и пар от них поднимается кругами в пыльный, опустевший воздух.

* * *

Хотелось бы мне знать, как такая маленькая женщина, как доктор Кросс, может мне помочь. Просто не понимаю, как может ее одной хватить на всех. У нее короткие волосы, мягкие, как перышки, и это придает ей какой-то хрупкий вид. А что, если она всего этого не выдержит, если она окажется слишком слабой для сегодняшнего мира, если она не сможет дольше в нем оставаться?

Я назначена на двадцатиминутный прием — она всегда просит меня записываться на два приема подряд. Когда я с ней, мои мысли замедляют свой бег, и я начинаю все как следует обдумывать. Иногда мы почти ничего не говорим, но когда я поднимаюсь, чтобы уйти, все кажется мне немного проще, менее запутано. Удивляюсь, почему это я тогда перестала к ней ходить.

— У Сьюзи будет ребенок, — говорю я.

— Мне казалось, что это еще не точно.

— О нет. Она определенно беременна. Думаю, скоро она об этом скажет, и все начнут вязать вещички для малышки.

Я не очень-то себе представляю, кто именно начнет вязать. В нашей семье не так-то много женщин, чтобы как следует позаботиться о малышах. Я наклоняюсь к сумке и вытаскиваю моток шерсти.

— Посмотрите, я купила кремовый. Такой цвет подойдет и мальчику, и девочке.

— А кого бы вы хотели: племянника или еще одну племянницу?

Я думаю: «Племянника», а говорю:

— Племянницу.

Все новорожденные, имеющие ко мне отношение, должны быть девочками.

— Вы много вяжете?

— Время от времени, — говорю я.

На самом деле я не умею вязать. Меня некому было научить. Просто я увидела образец в витрине магазинчика неподалеку и купила. Цвет этой шерсти — для новорожденных: теплый, кремовый, густой. Я научусь теперь вязать именно из-за этой шерсти. Иногда я незаметно опускаю руку в сумку, чтобы потрогать шерсть, ощутить гладкую поверхность свернутых нитей, живой, пульсирующий цвет. Когда я остаюсь одна, то достаю шерсть и прислоняю ее к лицу, чтобы вдыхать ее новизну и ощущать ее структуру губами, той частью моего тела, которая вбирает в себя детскую нежность с большей полнотой.

— А что Джеймс думает по поводу малышки Сьюзи?

— Не знаю. Он не поверил, когда я ему сказала.

— Вы рассказали ему, о чем мы говорили?

Я смотрю на нее удивленно.

— Нет, я не подумала, что его это заинтересует.

Я никогда не предоставляю ему информацию: в отказе от расспросов и состоит его поддержка.

Она ничего не говорит, и мы сидим в тишине.

— Это немного странно, вам так не кажется? — говорю я. — Я думаю, у вас не так уж много знакомых семейных пар, в которых супруги живут в квартирах по соседству. — Может, я и говорила ей это раньше, но не могу вспомнить ее ответную реакцию.

— Это так важно? — говорит она. — Разве это делает ваши отношения менее прочными?

Я выпускаю шерсть из рук, и она падает мне на колени.

— А вам это не кажется несколько… неэтичным — иметь два дома?

— Временами люди живут порознь по разного рода причинам — из-за работы, из-за семейных обязанностей. Однако все идет хорошо, если они этого хотят.

Нужно об этом подумать. Я всегда считала, что женатые люди не должны жить в разных квартирах. Из тех, кого я знаю, многие соединились после женитьбы, вобрали в себя цвета друг друга и стали сильнее. Как Адриан и Лесли, которые, несомненно, живут в гармонии друг с другом. Или Джейк и Сьюзи. А мы с Джеймсом, кажется, не придумали, как придать нашей жизни постоянство, поэтому наши цвета соединяются только на короткие периоды времени, а затем с легкостью распадаются на две половинки, которые так и существует друг с другом по соседству.


Я быстро иду домой. Мы ждем сегодня на ужин родителей Джеймса, и Адриан сказал, что занесет свою последнюю книгу, автобиографическую, в которой, возможно, будет что-то о маме. Он всегда, как только получит книги, дает мне экземпляр, потому что я его младшая сестра. Все остальные должны пойти и купить себе экземпляр в магазине; это для того, чтобы он заработал авторский гонорар. Однако единственный человек, который уж точно их прочтет и даст продуманное заключение, — это я. Мартин сделает попытку прочесть, но найдет, что чтение для него процесс слишком утомительный, и поэтому, скорее всего, не дойдет до конца, хотя никогда в этом и не признается. Каждую книжку он возит с собой в грузовике примерно полгода, а затем она загадочным образом исчезает.

Пол может и прочитать, но в результате выдаст такой критический анализ, в котором жестокость будет соседствовать с язвительностью. Я считаю, что Адриан принимает его комментарии с надлежащим тактом, но обращает на них мало внимания. Джейк и Сьюзи читают эти книги потому, что считают: так надо, но они вовсе и не представляют, что могли бы читать их на другом, более глубоком уровне. Сьюзи все понимает буквально — но ее назначение, в конце концов, заниматься накладными, инвестициями и страховыми полисами, а не разбираться в прелестях художественных произведений. Джейк говорит, что у него не хватает времени на чтение, но, как только появится, он в первую очередь прочтет книги брата. Это означает, что сравнивать ему их просто не с чем. Они для него всего лишь периоды изоляции, бегства от жизни в его огромном мире звуков.

И конечно же их читает Лесли. Но раз уж Адриан посвящает ей каждую из них — каждый раз находя для этого разные слова, — то у нее и в самом деле не формируется собственного мнения.

Отец книг никогда не читает, даже тех поваренных книг, что постоянно покупает. Он и не притворяется.

«Напрасная трата времени — придумывать истории, пока мир живет настоящей жизнью, — говорит он. — Отнимает слишком много времени. Если вам нравится произведение живописи, вы останавливаетесь и смотрите — и сколько же? — минут десять максимум. Симфония звучит час, фортепьянная соната — полчаса. Подумайте, как много можно услышать и увидеть за то время, что вы отдаете книге».

Адриан не спорит. Он говорит, это все не важно. «Раз уж отец никогда не читает книг, то он и моих не удостоит особой критики, разве не так?»

Это он сказал мне давным-давно, и я подумала, что его это забавляет, и все же каждую книгу он приносит отцу. Не то чтобы персонально — он просто оставляет ее на столе в гостиной, или на ступеньках лестницы, что ведут к отцу в студию, или в отделении для перчаток у отца в машине. Книги остаются нетронутыми неделями, пока Адриан не удаляет их в такой ненавязчивой манере, что только через какое-то время я замечаю, что их больше нет на месте.

— Зачем ты стараешься? — спросила я его как-то. — Ты же знаешь, он не будет их читать.

Он пожал плечами:

— Может, он передумает. Мне приятно осознавать, что я даю ему шанс.

Жаждал ли он втайне отцовского одобрения? Я наблюдала за ним и раздумывала, не прячется ли за поведением этого взрослого, самого старшего из братьев, за его представленными в лучшем виде ответственными и дипломатичными маневрами что-то более личное и грубое — его обида. Ребенок, потерявший мать и даже не попрощавшийся с нею, он хотел, чтобы отец им гордился.

Я вхожу в квартиру Джеймса и обнаруживаю книгу Адриана, поджидающую меня на столе в прихожей. Картинка на обложке почему-то кажется очень знакомой — четыре мальчика и девочка торжественно смотрят с нее, — и через несколько секунд я узнаю в ней ту же группу, что и на фотографии в нашей гостиной. Это не точная копия фотографии, но очень на нее похоже. Девочка стоит сзади независимо, так же, как Дина, а мальчик, находящийся в том же месте, где и Адриан на фотографии, обведен кружком. Название написано большими фиолетовыми буквами: «Потерянные мальчики, Адриан Веллингтон».

Я открываю книгу, и она дышит на меня новизной страниц. Будь я даже слепая, все равно я окружала бы себя книгами. Мне нужен их запах.

— Китти! — зовет Джеймс и выходит в прихожую. — О да, это Адриан подбросил.

Джеймс прочтет ее после меня. Тщательно и досконально — у него будет собственное мнение, отличное от моего. И потом мы будем обсуждать.

— Ты не забыла, что мои родители пришли на ужин? — говорит он и спокойно ведет меня в гостиную.

За время, прошедшее после нашей женитьбы, он купил белый кожаный диван, чтобы можно было принимать дома более одного человека, хотя этого, в общем-то, и не происходит, за исключением тех случаев, когда приходят его родители. По его меркам, из-за нас четверых и дивана комната выглядит загроможденной.

Его родители сидят на стульях друг против друга, потягивая херес. Когда мы входим, они, из-за того, что Джеймс по непонятной причине убрал стол, поднимаются со стаканами в руках, и его мама, Алисон, приближается ко мне, делая попытку поцеловать меня в щеку. Ее губы не попадают в цель, просто-напросто, как и обычно, мягко проскальзывают мимо, но мы, по крайней мере, притворяемся цивилизованными. Его отец, Джереми, маячит на заднем плане и великодушно улыбается. Это приятной наружности мужчина с такими же физическими составляющими, как и у Джеймса, однако распределенными более эстетично. Он высокий и симметричный.

— Хорошо выглядишь, Китти, — говорит он.

Он всегда так говорит. Ему непросто справиться с болезнью, которая не поддается оперативному вмешательству. Только во время операции его движения мягки и профессиональны и он владеет ситуацией. Когда умер Генри, он ничего не мог сделать, поэтому он отошел на шаг и улыбнулся. Он не мог ни сшить заново мою матку, ни помочь ребенку. Он был бесполезен.

Мы усаживаемся, а Джеймс идет на кухню посмотреть, как там ужин.

— Как ты поживаешь, Китти? — спрашивает Алисон.

— Хорошо, — говорю я, — хорошо.

Она очень старается. У нее нет дочерей — только я, невестка, — и она хочет, чтобы мы были друзьями.

— Я вижу, у Адриана вышла новая книга.

— Да, — говорю я и показываю ей книгу.

Я предпочла бы не давать ее, пока сама не перелистала страницы: мне нравится ощущение, возникающее при чтении свежей, никем еще не тронутой книги. Но она уже протянула руку, и я вынуждена передать ей книгу. Адриан производит на них впечатление. Он — мой паспорт, без которого меня бы не принимали, мой единственный родственник, знакомством с которым они гордятся. Вся остальная моя родня приводит их в замешательство, и только ответственность, надежность и успех Адриана показывают нас в выгодном свете.

— Я прочла рецензию в «Таймсе», — говорит она. — По-моему, они считают, что он покорил новые высоты.

— Это хорошо, — сказала я, расстроившись оттого, что обозреватель прочел книгу раньше меня. Что же он медлил и не отдал мне сразу же мой экземпляр?

— Завтра я куплю себе, — сказала она, протягивая книгу мне обратно. — Если я занесу ее, вы сможете попросить Адриана поставить автограф?

— Конечно.

Они воспринимают это как способ вложения денег, на тот случай, если он умрет молодым или станет не просто хорошим, а великим. Первое издание с подписью может стать довольно ценным лет так через двадцать — тридцать.

— Можем приступить к еде, если вы не против, — говорит Джеймс, входя в гостиную; волосы упруго курчавятся, готовые к защите. Он так старается им угодить.

— Какая чистота у вас в квартире! — говорит Алисон, обводя восхищенным взглядом безукоризненно чистую кухню Джеймса.

— Спасибо, — отвечаю я.

Джеймс не говорит им, что я живу в соседней квартире. Должно быть, они думают, что я просто ухожу туда работать. Они видят нас с Джеймсом в этой квартире и думают, что мы абсолютно подходим друг другу. Думают, вкусы наши во всем совпадают, идеальная чистота необходима нам обоим.

Джеймс приготовил cog au vin. И вот мы сидим в его блистающей кухне и послушно ждем, пока он достает блюдо из духовки и ставит перед нами. Раньше он всегда просил меня притворяться, что это я все приготовила, но я из этого притворства устраивала такую неразбериху, что мы отказались от подобной затеи. Так что теперь все знают, что, пока Джеймс убирается и готовит, я читаю.

Мы вежливо переговариваемся, наполняя свои тарелки, а Джеймс разбирается с вином. Я наблюдаю за ним. Хотелось бы мне знать, что вынудило его научиться готовить до того, как он встретил меня? Кого это он кормил, стараясь произвести впечатление? Должен же он был на ком-то попрактиковаться, чтобы стать таким умельцем? Он сам это отрицает. «Просто я все делаю по рецептам, — говорит он. — Так может каждый». Существования какой-то девушки до меня он никогда не признает, а я не могу противиться соблазну спрашивать у него об этом время от времени.

— Как вам понравилось в Нью-Йорке? — говорит Алисон после того, как тарелки у всех наполнены.

— Замечательно, — отвечаем мы с Джеймсом почти одновременно, излишне поспешно стараясь доказать, что мы там действительно были.

— Хорошо, — говорит Алисон, и мы замолкаем.

По какой-то причине — я даже не знаю, по какой именно, — мне трудно поддерживать разговор с родителями Джеймса. Создается впечатление, что нам просто не о чем разговаривать.

— Ты не смотрел теннис? — спрашивает Джеймс отца через несколько секунд.

Джереми кивает и роняет с поднимаемой ко рту вилки кусочек кабачка. Вилка попадает в его рот без кабачка, и он выглядит немного озадаченным, не обнаружив того, что требовалось жевать. Он вновь опускает вилку на тарелку и делает еще одну попытку.

— Последнее время мы сами много играем в теннис, когда нет дождя, — говорит он.

У них в саду есть теннисный корт, и они всегда играют в белой одежде, даже если их никто не видит.

— Приезжала Дженни, несколько дней гостила у Марджори, — холодно замечает Алисон.

Марджори — их соседка и близкий друг.

Джеймс перестает жевать.

— Дженни училась с Джеймсом в школе, — сообщает мне Алисон.

— Да, — говорю я. — Вы рассказывали об этом раньше.

— Она привезла внуков, Кэти и Бена. Такие очаровательные детки — Кэти всего девять месяцев, и она, конечно, ползает, а глаза у нее такие большие и круглые, как будто она все понимает.

Зачем они это делают? Как будто хотят уверить всех, что этого никогда не было. Как будто хотят убедить меня проделать все снова и выиграть на этот раз. А может, мне просто взять и сказать, напрямую напомнить им о реальности: «Я, между прочим, потеряла ребенка и больше не смогу иметь детей». Просто на тот случай, если они на самом деле все забыли.

— Еще вина? — говорит Джеймс, вскакивая.

Алисон и Джереми так и сияют респектабельностью. Высокопрофессиональные, материально обеспеченные люди среднего класса, они хотят иметь внуков, чтобы можно было откладывать деньги на их образование. Может, они уже подумывают о том, чтобы найти суррогатную маму, может, даже хотят дать денег на такое дело. Раньше я была склонна думать, что они создают эту ауру респектабельности, чтобы производить впечатление на других, но теперь поняла, что они такие и есть на самом деле. Все, что они нам демонстрируют, — подлинное. Они не склонны ни сгущать краски, ни приукрашивать. Они похожи на гладкий бежевый ковер, абсолютно нейтральный и спокойный, надежно лежащий под ногами, способный легко сочетаться со всем, что его окружает, предлагая сотрудничество, а не противостояние. Для меня бежевый — бесцветен.

— Ты пробовал бегать трусцой? — спрашивает Джереми Джеймса. Он проявляет беспокойство по поводу недостатка физической активности в нашей жизни.

— Нет, — говорит Джеймс.

Джереми бегает трусцой каждое утро с семи до восьми, три раза обегает свой квартал, прыгая беспрерывно на том месте у «зебры», где ему приходится ждать. По его словам, он делает это по той причине, что, видя так много закупоренных артерий на операционном столе, хорошо знает, как велика опасность.

— Джеймс находит, что бег трусцой труден для него из-за ноги, — говорю я.

Они оба смотрят на меня.

— Он же может бегать, — возражает Алисон. — Он всегда принимал участие в спортивных мероприятиях в школе.

Я знаю о том, какой пыткой становились для Джеймса спортивные забеги; школьники выезжали для этого за город. Он всегда приходил последним. За исключением одного дня, когда он с тремя другими мальчиками обманул всех и поймал такси. Они вышли, не доехав до школы двух сотен ярдов, и остальные посоветовали Джеймсу еще подождать минут двадцать, прежде чем приходить к финишу, иначе он испортил бы всю игру. Он подождал, но все же появился в первой десятке. Учитель физкультуры не мог поверить, что Джеймс пробежал всю дистанцию и уложился во время. Он не обвинил его в обмане напрямую, но сертификата ему не выдал, и решено было замять дело.

— На следующей неделе мы отправляемся в Австралию, — говорит Алисон, — на Большой Барьерный риф.

Они ныряют. Поднимаются утром в 6.45, ничего никогда не едят с сахаром, имеют три отпуска в году, во время которых занимаются подводным плаванием.

— Наша жизнь по сравнению с вашей должна казаться вам очень унылой, — говорю я.

— Да нет, конечно, — говорит Джереми. — Вы же только что побывали в Нью-Йорке. А мы были там всего лишь на конференции.

— Да, в самом деле… — говорю я.

Вмешивается Джеймс:

— А я-то думал, что вы в прошлом году побывали на Большом Барьерном рифе.

— Да, — говорит Алисон. — Но это было так замечательно, что нам захотелось повторить удовольствие. Вам действительно нужно поехать с нами. Вам бы это понравилось, обоим.

И с чего она взяла, что нам бы это понравилось, если она, по сути, нас совсем не знает? Я смотрю на их слегка загорелые лица и подтянутые, стройные фигуры и нисколько им не завидую. Они живут ради своей работы, ради этой элегантной гибкости, ради успеха, но я чувствую, что на своем пути они упустили что-то самое важное. У них всего лишь один сын, и тот с физическим изъяном. И все же им лучше, чем мне, думаю я со злостью. Я не смогла произвести на свет ни одного живого ребенка, пусть хоть и несовершенного.

Они всегда выглядят одинаково: любезные и довольные, доброжелательные и внимательные. Думаю, они искренне заботятся о нас с Джеймсом, и не считаю, что они стали бы способствовать моему разводу с Джеймсом для того, чтобы тот сделал еще одну попытку соединиться с какой-нибудь потенциальной мамой. Но они похожи на тени. В мире, где они живут, не хватает красок.

Я смотрю на Джеймса и испытываю чувство гордости за его неповторимость, его отказ от конформизма. Никаких больше операций на ноге, никакого компромисса в отношении выбора профессии. Он нашел цвет под бесцветной поверхностью. Он унаследовал те гены, об обладании которыми они и не подозревали, и отказался обесцвечиваться. За это я его люблю.

— Как насчет пудинга? — спрашиваю я Джеймса.

Он поднимает глаза и перехватывает мой взгляд, понимая, что я расстроена.

— Фруктовое пирожное.

Он знает, как я его люблю. Сделал специально для меня.

— Это не для меня, — говорит Алисон.

— Нам по чашечке кофе, — говорит Джереми.

Им известно, что мы прекрасно знаем об их неприятии сладостей, но они остаются предельно вежливыми.

Знаю, я к ним несправедлива. Они ничего не могут поделать со своей заурядностью. Они с ней родились. Когда они впервые оказались вместе, каждый из них, должно быть, почувствовал накатывающую на него похожесть другого, их встречу и взаимопроникновение, так что невозможно уже стало определить, что именно их объединило.

Возможно, они знают это. Может, поэтому они и занимаются подводным плаванием — это дает им возможность посетить огромный подводный мир, который так насыщен красками. А потом они возвращаются на сушу и не могут воссоздать краски. Они не могут забрать их с собой и оттого снова и снова возвращаются назад. Посмотреть мир, который не способны удержать в себе.

Они хорошие люди, все время спасают жизни других. Рядом с ними мы с Джеймсом, с нашей провалившейся поездкой в Нью-Йорк и фруктовыми пирожными, просто пустое место. Может, они знают о последних достижениях в области создания искусственной матки. Говорят, это всего лишь дело времени.


Джеймс хочет, чтобы я осталась после ухода родителей, но мне этого не хочется. Я целую его куда-то около правого уха и оставляю, довольного, мыть посуду. Он рад, что мы своей деловитостью произвели на родителей хорошее впечатление.

Я беру книгу Адриана и проскальзываю в свою квартиру. Я хочу прочитать ее как можно быстрее: хочу узнать, есть ли там мама.

Включаю свет, задергиваю шторы и устраиваюсь с книгой на диване. Когда восходит солнце, я все еще читаю, и почтальон просовывает мне в дверь ежедневные коричневые конверты.

Я забыла о еде. Забыла обо всем. Звонит телефон, и кто-то оставляет сообщения, которых я тоже не слушаю. В одиннадцать тридцать утра я дочитываю последнюю страницу. Поднимаюсь с дивана и обнаруживаю, что ноги меня не слушаются. Неуверенно дохожу до кухни и выпиваю три стакана воды. Возвращаюсь обратно в гостиную и набираю номер Адриана.

— Адриан Веллингтон.

— Адриан? Это Китти.

— Привет, Китти. — В его голосе озабоченность.

— Все в порядке. Я не собираюсь просить у тебя разрешения посидеть с детьми.

— О! — Он притворяется, как будто не испытывает облегчения. — Ты уже начала читать мою книгу?

— Да, начала и закончила.

— И что?

— Адриан, почему меня нет в книге? Меня что же, нет в природе?

Загрузка...