Конечно, он не мог не сделать блистательной карьеры, хотя конкуренция была очень сильной: в Петербурге, в Москве, даже в провинциальных городах России было немало прекрасных адвокатов. «Криминалист - это тот, кто не знает гражданского права», - такое слово приписывают Пассоверу. По полной своей некомпетентности, не могу судить, но я слышал, что В.А. Маклаков знал и гражданское право. Говорил это знаменитый «цивилист», который, по слухам, знал на память все сенатские решения (с пользой проведенная человеческая жизнь). Маклаков еще до Думы считался одним из лучших ораторов России, впоследствии он стал самым лучшим.
Я несколько раз слышал его в судебных процессах, - по случайности, лишь в таких, в которых он, вопреки Зигфриду и самому себе, мог говорить одну чистейшую правду. Какие «две стороны» могли быть, например, в московском процессе толстовцев или в деле Бейлиса? Конечно, как все адвокаты, В.А. выступал и в делах другого рода. Интересно было бы узнать, как в подобных случаях справлялся со своей задачей этот столь правдивый человек. По той же причине (далеко не все я слышал и в Государственной Думе) мне нелегко было бы определить особенности его красноречия.
Форма? Есть правила, есть даже руководства. Сначала в важном месте речи идет «жест», привлекающий внимание слушателей: за ними следует «интонация» - сейчас скажу нечто чрезвычайно важное; затем бросается «мысль», и все завершается вторым, победоносным жестом. Я часто это наблюдал у знаменитых ораторов, и обычно это бывало ни к чему. Тут самый лучший адвокат или политический деятель все равно очень высоко подняться и не может. Жорес жестикулировал всегда одинаково и нисколько не красиво: поднимал обе руки и одновременно с силой их опускал. Голос у него был превосходный, но большого разнообразия в интонациях не было. Я видел Люсьена Гитри в пьесе «Трибун» (говорили, что в ней именно Жорес и изображен). В одной из сцен пьесы трибун репетирует речь. Гитри произносил только две фразы, -ни Жорес, ни другой оратор никогда т а к их произнести все равно не могли бы. Помню, на каком-то московском обеде заставили говорить Качалова. То, что он сказал, было совершенно не интересно: общие места из передовых газет с цитатой из «Анатэмы» «под занавес». Но он так это сказал, что все судебные и политические ораторы России могли бы удавиться от зависти, даже Карабчевский, вероятно, лучший из всех в смысле «жеста» и внешности.
Думаю, что В.А. Маклаков никогда о жесте и интонации особенно не заботился или, во всяком случае, их не изучал. В течение многих лет я бывал с ним каждый четверг на завтраках в милом гостеприимном доме С.Г. и Е.Ю. Пэти. Другие русские участники этих завтраков были А.Ф. Керенский, А.И. Гучков, М.В. Бернацкий, И.П. Демидов, И.И. Фондаминский, В.М. Зензинов и, при их наездах в Париж, И.А. Бунин, П.Б. Струве, В.В. Набоков-Сирин. И в столовой, и в гостиной Василий Алексеевич говорил много, чрезвычайно интересно, всегда с большим оживлением. При этом «жесты» и «интонации» у него бывали совершенно такие же, как на трибуне Государственной Думы или в петербургском, в московском суде; все было совершенно естественно. Разумеется, в огромном зале Таврического дворца он говорил громче, но он и там никогда не кричал - великая ему за это благодарность. Темперамент и крик - совершенно разные вещи. Когда человек, дойдя до очередного Александра Македонского, вдруг с трибуны начинает без причины орать диким голосом, это бывает невыносимо. Если б еще Александр Македонский был стоящий! Конечно, когда Мирабо ответил королевскому церемониймейстеру Дре-Брезе: «Allez dire à votre maître que nous sommes ici par volonte du people et que nous n'en sortirons que par la puissance des baïonnettes»{4}, - он мог довести голос до нечеловеческого крика{5}. Дантон восклицал: «Le tocsin qu'on va sonner n'est point un signal d'alarme: c'est la charge contre les ennemis de la patrie! Pour les vaincre, il nous faut de l'audace, et encore de l'audace et toujours de l'audace!»{6} - очевидец через сорок лет вспоминал этот потрясающий бешеный крик, эту огромную фигуру с искаженным лицом, с налитыми кровью глазами. Но такие слова говорятся не каждый день и даже не каждое десятилетие. И еще спасибо Василию Алексеевичу: в его речах почти нет «образов». Образы адвокатов и политических деятелей - это тоже вещь нелегкая. В начале первой войны один известный оратор все говорил образные речи. Самым лучшим его образом было то, что Германия бронированным кулаком наступила на маленькую Бельгию. Помню уже в эмиграции образную речь другого известного оратора. Он долго говорил о «чертополохе большевистского яда» - Бунин только тяжело вздыхал.
Римляне находили, что о малых вещах надо говорить просто и интересно, а о великих просто и благородно. Именно так и говорит В.А. Маклаков. Слушать его - истинное наслаждение. Так он и пишет. Жаль, что писал мало. «Образов» в его речах почти нет, но есть фразы превосходные в чисто литературном отношении{7}. Так, говоря о том, что Плевако «жил в мире героев», он вскользь замечает: «Ему всюду мерещилась драма... Все свойства людей представлялись ему ярче, чем были; из всех красок, которые должны быть на палитре художника, ему не хватало только серой... Когда он встречал скупца, то сразу видел в нем Скупого Рыцаря». - Слова для В.А. очень характерные.
Не знаю, как именно готовится В. А. к речам. В своей статье о Плевако он рассказывает, что видел на процессе какого-то богатого киргиза черновичок заметок, которые его друг делал во время речи прокурора. Плевако немедленно записал в черновичке одно слово «фейерверк», дважды его подчеркнувши. Когда он в своей речи дошел до этого места, «Плевако разразился такою тирадой, которую, действительно, нельзя было лучше назвать, как "фейерверк". Тут были и цитаты из Евангелия, и ссылка на суд, уставы, и примеры Запада, и воззвание к памятнику Александру II, стоявшему перед зданием суда». Разумеется, Плевако «захватил всю залу и судей». Кажется, В.А. рассказывает об этом с восторгом. Каюсь, на человека со стороны не совсем так действует эта картинка, заранее принятое решение: вот тут я устрою фейерверк: очевидно, устроить можно всегда, запас, слава Богу, есть. Вероятно, у Плевако фейерверк вышел в самом деле хорошо: но самый метод, особенно в тех случаях, когда оратор не так талантлив, вызывает некоторое недоумение. Здесь есть что-то от Островского. Ахов обещает Кругловой, что на свадебном обеде будут «две музыки и официанты в штиблетах». - «Ефект?» - спрашивает Ахов. - «Ефект», -соглашается Круглова. Поклонники В.А. искренне огорчились бы, если бы узнали, что и он иногда так заготовлял импровизации впрок. Но в его речах, мне известных, нет следов фейерверков, как в нем самом никогда и признаков актерства я не замечал. Плевако, по крайней мере, изготовлял фейерверки без чужой помощи. Говоря о больших ораторах, мы поневоле должны обращаться к образцам Французской революции. Граф Мирабо был, вероятно, величайшим оратором в истории; но при нем была целая фабрика, занимавшаяся составлением для нею фейерверков. Одному из своих помощников он, заказывая какой-то пассаж, так дословно и написал: «Trouvez moyen, je vous prie, de placer une noble réponse au reproche que l'on m'a fait d'avoir varié sur mes principles»{8}.
О существе красноречия Маклакова читатель может сулить по помещенным в сборнике образцам. Редакторы поступили правильно, поместив и речь о выборгском воззвании: она так нашумела, что ее нельзя было не поместить, как, например, в сборнике речей Плевако нельзя было бы обойти дело игуменьи Митрофании. Много было отзывов об этом судебном триумфе В. А-ча. Четвертью века позднее адвокат Мандельштам писал в своих воспоминаниях, что он никогда на него такого впечатлен им не производил. Вероятно, эту речь надо было именно слышать. Возможно также, что оценить ее по достоинству может только юрист. В чтении она так сильно не действует. Здесь Маклаков в суде, быть может, в первый и в последний раз говорил о деле, которое было и казалось историческим. Через сорок лет нас не слишком волнует, что прокурор своим толкованием 129-й статьи упразднил из закона понятие составления и извратил понятие соучастия. Такой оратор, как В.А. мог сделать исторической И спою речь. Конечно, он сам это понимал. Но в нем сидит человек 18-го столетия. Должно быть, он верит в идеи Монтескье, едва ли где-либо по-настоящему осуществленные. Он не хотел в суде говорить так, как в Государственной Думе. Впрочем, это лишь мое предположение. Возможно также, что, как виртуоз, он позволял себе роскошь: я и без всяких «Quousquc tandem»{9}, без всяких «Выше, выше стройте стены», потрясу Россию анализом 129-й и 132-й статей.
В Долбенковском деле нет истории, есть только жизнь. Крестьяне села Долбенково имели наделы плохой земли по три десятины. Со всех сторон их окружали владения вел. кн. Сергея Александровича. Мужики вынуждены были покупать у его экономов хлеб и отдавать им свой труд за гроши. Управляющий егермейстер Филатьев «путем наложения штрафов очень строго охранял интересы вверенного ему имения от всяких, иногда даже незначительных нарушений со стороны крестьян». В какое-то февральское утро крестьяне толпой подошли к его воротам и потребовали сложения штрафов, удаления некоторых служащих, понижения цены на хлеб. Филатьев дал им два ведра водки и сам с ними выпил за прочный мир (это был 1905-й год). Крестьяне благодушно распили два ведра, но затем, напившись, разгромили лавку какого-то Орлова, особенно им ненавистного, разнесли контору, разгромили квартиру Филатьева и избили его самого.
Все это было не по «Бедной Лизе», не по Златовратскому и даже не по Максиму Горькому. Думаю, что очень многие адвокаты того времени, выступая по Долбенковскому делу, не обошлись бы без Челкаша, или без безумства храбрых, или хоть без какой-нибудь фигуральной странницы Манефы. Маклаков подошел к делу «по Толстому»: он достаточно часто бывал в обществе Льва Николаевича и достаточно его читал. В памяти В.А., я уверен, была недосягаемая по искусству, гениальная сцена убийства Верещагина. Психология графа Растопчина чувствуется и в изображении егермейстера Филатьева: «О, он не видел того, что творил; он думал, что, выпив два ведра спирта, крестьяне не потребуют больше, что года штрафов и притеснений можно загладить дружественным тостом, что, направив их на Орлова, он жертвовал им, но зато спасал экономию. Кто сеет ветер, пожинает бурю: он не успокаивал, а подогревал страсти крестьян: когда с орловского дома начался погром, он не знал уже ни меры, ни удержу. Начался русский бунт, бессмысленный и беспощадный: бесполезно искать в нем плана, руководителей, подстрекателей; разъяренная и полупьяная толпа уничтожала все, что было возможно, била всех, кто ей попадался. Ее поступки были неосмысленны, были дики и грубы; но могло ли быть иначе? Чего можно было ожидать от этой толпы? Ведь эти люди всегда грубы, грубы в своей ласке, грубы в шутках, грубы в спорах, могли ли они оказаться иными в злобе и гневе? Их ли за это винить?.. Вы, представители государственной власти, вы, которые осуждаете, а что же вы сделали для того, чтобы излечить их от грубости? Государственная власть о многом заботилась: она старалась, чтобы они были покорны, преданны властям, смиренны перед высшими, безответны перед начальниками; а заботилась ли она о том, чтобы смягчить их нравы, изгнать из них дикость, вселить отвращение к грубости?»
Обрываю цитату, читатель прочтет всю эту огненную речь. Вот образец речи, опровергающей и взгляд Андре Зигфрида, и даже его деление ораторов на разряды. В ней каждое слово правда, в ней никаких «двух сторон» нет, она одновременно и «убеждает», и «волнует». Воображаю, как она была сказана (уверен, просто, без крика и без театральных жестов). Судила выездная сессия Московской Судебной Палаты. Забыв на этот раз о Монтескье, Маклаков говорил «вы»: «Они таковы, какими вы сами их создали»... «Вы пришли, когда беззаконие сделали они, а где же вы были тогда, когда беззаконие творилось над ними?»...
«Учитесь на этом примере тому, что нас ожидает, но во имя простой справедливости помните, что не на них ляжет за это ответственность»... Сенатор Арнольд и его товарищи могли счесть себя оскорбленными{10}. Они, однако, постановили ходатайствовать о помиловании долбенковских крестьян. Крестьяне были помилованы.