В многолюдном лагере Бату-хана в небольшой войлочной юрте сидел на ковре Хаджи Рахим, придворный летописец грозного татарского владыки, и, склонившись над «Путевой книгой», при слабом мерцании глиняного светильника старательно выводил арабской вязью свои ежедневные записи.
Вот что он написал:
«Я не раз слушал речи Саин-хана и убеждался, что он очень встревожен известиями с севера, из богатого русского торгового города, имеющего гордое название: «Господин Великий Новгород».
Это, кажется, самый свободолюбивый, а потому и опасный город урусов. Он не испытал еще на себе тяжести могучей, властной монгольской руки. Когда Бату-хан два года назад двинулся с войском на север, он, несмотря на все усилия, не смог дойти до Новгорода и, едва не утонув в болотах, повернул обратно.
Может быть, поэтому вольнолюбивые новгородцы, считая себя непобедимыми и недоступными для врагов, обращаются со всеми гордо и заносчиво, не боясь своих воинственных соседей.
Я слышал, что Бату-хан давно хочет послать в Новгород войско, и помню его слова: «Когда Субудай-багатур весь новгородский край обратит в золу и пепел, а жителей его погонит для продажи в неволю, только тогда на северной границе моей Орды воцарится спокойствие назарестана (кладбища)».
Утром, во время приема гостей, в шатре Бату-хана произошло следующее: пришел любимый телохранитель Бату-хана Арапша и сказал:
– Саин-хан! Твое приказание исполнено. Ты пожелал увидеть пленных урусов, которые раньше бывали на севере и видели богатый город Новгород. Среди находящихся у нас пленных я выбрал двух, особенно толковых. Они могут рассказать тебе многое.
– Приведи их ко мне. И пусть Субудай-багатур тоже придет сюда, а всем находящимся здесь я передаю мой «салям».
Бывшие на приеме гости тотчас вышли, кланяясь и шепча молитвы и пожелания. Остались только Хаджи Рахим и вскоре пришедший Субудай-багатур.
Арапша вернулся с двумя пленными русскими. Один был высокий, очень тощий старик, с длинными белыми, как серебро, волосами. Багровый шрам пересекал его лицо. Другой молодой, с живыми, сметливыми глазами, широкоплечий, почти такого же роста, как старик. Обычно пленные ходили босые, в отрепьях, но для того, чтобы явиться перед владыкой татарской орды, их приодели в мало поношенные халаты и кожаные кавуши. Из предосторожности руки обоих были туго закручены ремнями.
Опираясь на короткое копье, Арапша стоял близ русских, следя, чтобы они не сделали чего-либо недозволенного. Он понимал русскую речь и стал переводить ответы пленных.
Батый сперва расспросил: откуда они родом, где были захвачены, знают ли Новгород?
Старик отвечал не колебаясь и, по-видимому, правдиво.
– Зовусь я Савва Бобровик. Жил прежде в лесу, выслеживая бобров и охотясь также на других зверей. Часто ездил в Переяславль, отвозил дичину и всякие меха князю нашему Ярославу Всеволодовичу. А этого молодца зовут Кожемяка. У него руки сильные, и он при выделке может хорошо мять конские и бычьи кожи. Два года назад захватил нас татарский разъезд в верховьях Волги. Отбивались мы тогда, да не удалось уйти: целый десяток на нас двоих навалился.
– Был ли ты в Новгороде? Кто там правит?
– Бывал много раз за свою долгую жизнь и даже живал там по году и более. Правили в Новгороде бояре, да между собой плохо они ладят. Когда же наступает тяжелая година или сами бояре договориться не могут, а на нашу землю напирают немцы да шведы…
– Это кто же такие?
– Это те народы, что живут по соседству с Новгородом, жадные до чужой земли, – быстро ответил молодой пленный.
– Постой, Кожемяка, дай я доскажу, – продолжал старик. – Как увидят новгородские бояре-спорщики, что им беда грозит, – посылают они тогда своих послов к переяславскому князю Ярославлу Всеволодовичу просить, чтобы поспешил он выручить Новгород из беды. Князь сейчас же приходит в Новгород со своей дружиной и наводит порядок и тишину.
– А какие у него полки, у этого князя? – спросил Бату-хан.
– Князь Ярослав своими полками славится, – сказал с гордостью Савва. – Каждый ратник у него – точно песня! Как въезжают в город его полки на холеных конях, ощетинясь копьями и сверкая серебряной броней, народ на улицы выбегает, славу поет переяславльским ратникам.
Бату-хан нахмурился.
– Серебряная броня на воинах – это еще не все. А показал ли коназ Ярослав свою смелость и удачу в бою с врагами?
– Показал, да еще как! – ответил Савва. – Года четыре назад я вместе с новгородскими охотниками вступил в дружину, которую призвал на помощь князь Ярослав, чтобы отбросить напиравшие немецкие отряды. Они рвались захватить и покорить Новгород. Бились мы на реке Омовже[34], где князь разметал врагов и половину утопил подо льдом.
– А кто был у коназа Ярослава помощником?
– Славные были воеводы. А самым верным помощником был его сынок, княжич Александр. На то не гляди, что ему тогда было годов пятнадцать. Князь Ярослав дал ему отдельную сотню, и княжич смело бился против врагов, как заправский воин.
– Я об этом Искендере уже слышал, – сказал Бату-хан. – Мне доносили, что он теперь правит Новгородом, дружина его растет и он становится опасным. Великие полководцы, как Искендер Двурогий и другие, уже в юности проявляли дерзость и отвагу в воинских делах. Мне надо больше знать об Искендере Новгородском. Может быть, мне еще придется встретиться с этим подрастающим беркутом, выкормленным в снегах северной земли. Нукеры! Уведите пленных!
Тотчас же появились два нукера и сделали знак русским удалиться. Пятясь и кланяясь, оба пленных уже почти достигли выхода, когда Бату-хан неожиданно крикнул:
– Стойте! Скажите мне еще, сколько войска у новгородского коназа?
Старик замялся. В это мгновение Кожемяка, будто зацепившись за ковер, навалился на него и шепнул:
– Придержи язык-то!
– Хан милостивый, – медленно сказал Савва, – неведомо нам это. Я из дружины в те поры ушел и в лесу жил. Кто ж его знает, сколько войска у князя стало!
Бату-хан сдвинул брови:
– Ступайте вон!
Пленные еще раз поклонились и исчезли за дверной занавеской.
– А мне нравится этот молодой коназ Искендер, – заметил Субудай-багатур. – Видно, что он прирожденный смелый воин. Я бы назначил его тысячником, начальником отряда пленных урусов, который пойдет с тобой на «вечерние страны».
– Пока я пошлю проверить, что замышляет этот коназ, – сказал Бату, пристально глядя на Арапшу. – Тебе поручаю я это важное дело.
– Внимание и повиновение! – ответил Арапша.
– Ты поедешь в Переяславль, а может быть, и дальше в Новгород. Там ты разузнаешь, что теперь делает и что замышляет беспокойный молодой коназ Искендер. Возьмешь с собой десяток самых надежных нукеров. Через них ты будешь присылать мне донесения. Отправиться должен сегодня же.
– Будет сделано, великий, – ответил Арапша и стремительно вышел.
Бату-хан со своими приближенными находился на верхней площадке «золотого домика». Он получил тревожные известия с южного побережья Абескунского моря, что там один из его родичей, хан Хулагу, собирает войско, посылая отдельные отряды на север, к реке Куре на границе Синей Орды, и что эти отряды затевают стычки, стараясь захватить пленных и разведать от них все, что возможно, о войске Бату-хана.
Приехавший с этим донесением сотник, старый и опытный монгол, еще помнивший Чингиз-хана, на вопросы темников отвечал убежденно, что с юга надвигается война: хан– чингизид Хулагу хочет напасть на ставку Саин-хана.
Все посматривали на Бату-хана – как он отнесется к этому известию?
Ничто не изменилось на сухом холодном лице Бату-хана. Он, как обычно, внимательно выслушал сотника, но свое мнение затаил про себя.
Быстро поднявшийся на площадку нукер доложил, что с севера, из кипчакской степи, прибыл на взмыленном коне второй вестник и тоже просит лично сообщить «непобедимому» важные новости.
– Приведи его!
Вошел молодой кипчакский воин в хорезмском полосатом халате и желтом кожаном малахае с лисьими отворотами. Он бросился Бату в ноги, поцеловал ковер между руками и отцепил от серебряного пояса черно-бурую лисицу с длинным пушистым хвостом, разостлав ее перед троном.
– Берегись, великий хан! – воскликнул он, оставаясь на коленях. – На тебя по реке плывет войско урусов. Я прискакал, чтобы сказать: готовься к битве!
Слегка сдвинулись брови у Бату-хана, сейчас же лицо его снова приняло обычное невозмутимое выражение. Он встал и подошел к решетке, окружавшей площадку. В лучах яркого солнца широко раскинулся беспорядочно строящийся город, где наспех слепленные домишки терялись в кольцах кочевых юрт. На север уходила бесконечная даль серебряной широкой реки. Солнечные блики сверкали на ней, как прыгающие золотые рыбки.
Гонец, указывая рукою вдаль, повторял:
– Гляди туда! Видишь, вниз по реке к нам плывут урусы. Они замыслили недоброе.
– Но где же их корабли? Я не вижу ни мачт, ни парусов.
– Их нет. Это связанные длинные бревна, на которых поставлены маленькие соломенные юрты, в них прячутся урусы. Такие связанные бревна они называют «плоты». Их плывет много: я сам насчитал пятьдесят или больше…
– Слушайте, смотрящие мне в глаза! – воскликнул Бату-хан необычно звенящим, радостным голосом. – Этот новгородский коназ Искендер оказался мне верным: он выполнил то, что обещал. Это он мне посылает бревна для постройки дворцов в моей будущей столице Мира. А тебя я хочу отблагодарить, кипчакский воин, за твой зоркий глаз, за радостную весть. Тургауд, принеси для доброго вестника самаркандский халат!
Русские плоты, связанные из вековых огромных стволов, приплыли не без труда из глубины муромских лесов до Нижнего Новгорода, чтобы плыть дальше по широкому раздолью великой реки. Пристав к берегу, они подождали обоз, собранный князем Александром. Плоты сопровождали длинные лодки «дубовики». В них сидели гребцы, направлявшие плоты и следившие, чтобы на поворотах реки они не налетели на берег.
Всем гребцам и плотовщикам были обещаны большие награды хана и свобода их родичам, томящимся в татарской неволе. И плоты, наконец, двинулись по широкому раздолью великой реки в понизовье к татарам немилостивым.
Почти весь путь погода стояла тихая…
– Это заступничество Матери Божией. Она, милосердная, нас оберегает на добром начале! – говорили плотовщики.
Только раза два надвигались тучи, неистово хлестал дождь и принимался бушевать ветер, поднимая большие серые волны. Тогда главный «ватаман» каравана Авксентий приказывал приставать к берегу и выжидать, пока уляжется непогода и успокоится своенравная река.
Наконец вдали показались золотая точка и несколько стройных тонких башенок над бесчисленными войлочными юртами и домишками, сооруженными из глины, камыша и камней. Плотовщики поняли, что татарская ставка близко. У берега поднимались мачты небольших кораблей. Все голоса затихли, и только Волга ласково плескала волны на скрипучие древесные кряжи, связанные рядами с помощью липового крепкого лыка.
И вдруг откуда-то издалека донеслась протяжная, заунывная песня:
Уж как пал туман на сине море,
А злодей-тоска на ретиво сердце…
– А ведь это наши поют! Вот где довелось услышать родную песню!
Навстречу плотам уже быстро приближались лодки с русскими гребцами. В лодках сидели вооруженные монголы в пестрых ярких одеждах. Причалив к плотам, гребцы закричали:
– Откуда, православные, вас Бог принес?
– Новгородские мы! Плывем по приказу нашего князя Александра Ярославича. Надумали выручить вас из неволи.
Монголы, зацепившись баграми за плоты, хотели взобраться, чтоб посмотреть соломенные и деревянные шалаши, но строгий старший плотовщик приказал никого на плоты не пускать:
– Надо стеречь новгородские дары! Не допускайте никого, иначе ироды все растащат!
Авксентий приказал отвязать собак, и огромные псы забегали по лесинам, перескакивая с плота на плот, злобно и оглушительно лая на всех подплывающих близко.
Плоты пристали к берегу верстах в трех выше татарского становища, и возле них сейчас же выросла Батыева стража. Узнав о прибытии земляков, русские пленники отовсюду бегом кинулись к берегу реки. Худые, изможденные, обросшие длинными волосами, в жалких отрепьях, они, в чем были, бросались в воду, взбирались на бревна и расспрашивали: кто и откуда родом, надеясь среди прибывших найти родное, близкое лицо, узнать что-либо о своих земляках.
Бату-хан приказал самые ценные подарки, привезенные из Новгорода русским послом, собрать во дворе «золотого домика» и пригласил Гаврилу Олексича прийти туда наутро следующего дня. «Пусть не забудет о медведях», – напомнил он через своего векиля.
Гаврила Олексич сам внимательно следил, чтобы все подводы в порядке, одна за другой, подъезжали к «золотому домику», где помещалась со своими служанками любимая жена Бату-хана Юлдуз-Хатун – «Звездочка, удивление вызывающая».
По два вооруженных дружинника стояли на страже около каждой подводы, не подпуская копьями любопытных монголов. Посреди двора был вкопан прочный столб; к нему привязали цепями одного из медведей: был он страшен, свирепо ревел, рыл лапами землю и пробовал своротить столб.
Другой медведь, привязанный к подводе, лежал в обнимку с небольшим сундуком, в котором хранились серебряные сосуды и драгоценности, присланные новгородцами для выкупа пленных.
А с той стороны дворца, где обычно привязывались кони приезжавших к Бату-хану гостей, красовался удивительный конь-великан, присланный князем Александром Бату-хану. Все поражало в этом красавце: и седло иноземного образца, просторное, как кресло, и широкие стремена, и чепрак с вышитым на нем золотым львом с поднятым мечом в когтистой лапе. Это был конь, отнятый у побежденного противника, шведского воеводы.
Длинные кожаные трубы-»карнаи» хрипло заревели, когда на крыльцо дворца вышел Бату-хан в парчовом халате, с мечом у пояса, украшенным драгоценными камнями. Хан уселся на низком широком троне с золочеными драконами по сторонам. Этот трон, вывезенный из китайского дворца, принадлежал еще деду, Потрясателю Вселенной Чингиз-хану, и Бату-хан берег его как символ власти грозного завоевателя.
Рядом с троном, слева на ковре, на шелковых подушках, расшитых золотыми узорами, поместился молодой посол багдадского халифа Абд ар-Рахман, присланный к Бату-хану, чтобы сопровождать его в походе на «вечерние страны». Далее расположились военачальники. Справа от трона сидел непобедимый угрюмый Субудай-багатур, воспитатель и военный советник Бату-хана, сверкая своим единственным глазом.
Плоская крыша дома вдруг расцветилась, будто сказочными птицами, – это жены Бату-хана и некоторых его приближенных вышли полюбоваться невиданным зрелищем и расположились на коврах вдоль узорчатой решетки.
После второго призыва карнаев раскрылись ворота и показался молодой новгородский посол Гаврила Олексич. Он был в серебряной кольчуге, в блистающем шлеме и в таких же перстатицах и налокотниках. Всех поразило его юношеское лицо, смелый, открытый взгляд светлых глаз. Он был намного выше сопровождавшего его рослого монгола-переводчика и всей своей могучей фигурой напоминал сказочного богатыря.
Подойдя к трону Бату-хана, Олексич, сняв шлем, опустился на колени, снял с шеи и положил перед собой небольшой серебряный складень, сделанный из трех иконок, поцеловал его и тихо прошептал обычную молитву, которая начиналась: «Да сохранит Господь Бог нашу родную землю…» Но в шуме толпы дальнейших слов не было слышно.
Бату-хан милостиво указал Олексичу на лежащую у его ног ковровую подушку, приглашая сесть.
В это время конюхи Бату-хана провели взад и вперед диковинного шведского коня и поставили его перед троном. Слуга подал на золотом подносе несколько лепешек, которыми Бату-хан сам накормил коня, гладил и трепал его по крутой шее.
– Как вам нравится этот красавец? – обратился Бату-хан к своим женам, глядевшим с верхней площадки.
– Это конь из сказки, изумительный и невиданный! – воскликнули женщины. – Но мы хотим, чтобы новгородский гость показал нам также своих ученых медведей.
Толмач перевел просьбу женщин. Олексич встал.
– Передай царевнам, что сейчас я покажу им моих питомцев.
Женщины радостно зашумели.
Гаврила Олексич взглянул вверх. Рядом с любимой женой Бату-хана, Юлдуз-Хатун, он увидел девушку, в которой все было необычайно: продолговатые черные сверкающие глаза казались драгоценными камнями. Над ними крыльями бабочки трепетали длинные ресницы. Подрисованные темные брови изогнутой линией тянулись от уха до уха. Маленький алый рот загадочно улыбался. Заметив пристальный взгляд Олексича, она протянула гибкую руку с ярко накрашенными ногтями к серебряной вазе, выдернула оттуда розу на длинном стебле и бросила ее со смехом молодому русскому послу.
Схватив на лету розу, Олексич прошептал, нагибаясь к толмачу:
– Что это еще за чертовщина?
– Это одна из любимых танцовщиц повелителя, Зербиэт-ханум. Она не только танцовщица, но и соловей. Если джихангир отдаст ее тебе, не вздумай отказываться, – голову потеряешь!
– Вот еще беда нежданная! – прошептал Олексич. Он приказал своим дружинникам привести медведей и их расшевелить.
– А это не опасно? – спросил Бату-хан.
– В жизни многое опасно, – ответил Гаврила Олексич. – Но если бояться опасности, то и победы не будет, да и жить не стоит!
– Хорошо сказал!
Старый одноглазый Субудай недовольно замотал головой и крикнул:
– Прислать сюда десять наших пехлеванов[35], пусть стоят наготове!
Два русских дружинника расшевелили медведя, лежавшего на подводе. Он сполз на землю, подхватил небольшое бревно и, держа его на плече, подошел на задних лапах к тому месту, где находился Бату-хан. Он осторожно опустил бревно на землю, затем сел, размахивая передней лапой, как бы прося подачки.
Бату-хан через нукера передал медведю лепешку. Олексич сказал:
– Сейчас, великий хан, этот медведь будет бороться с твоими воинами. Прикажи, чтобы несколько твоих лучших силачей попробовали свалить его на землю.
Гаврила Олексич сделал знак одному из своих дружинников. Тот подошел.
– Кирша, постой около Мишки и проследи, чтобы он вел себя пристойно.
По приказанию Субудая подошли к медведю три коренастых монгольских нукера. Рядом стоял настороже дружинник Кирша и держал в руке конец цепи, прикрепленной к ошейнику медведя.
Он добродушно сказал медведю:
– А ну-ка, Мишенька, покажи, как у нас в Новгороде козлы бодаются.
Медведь вскочил и с такой неожиданной стремительностью бросился к монголам, что они со всех ног пустились бежать по двору, а зверь погнался за ними, звеня вырванной цепью, под улюлюканье и хохот зрителей.
– Эй, Мишка! – закричал ратник. – Постой! Ступай ко мне! Покажи теперь, как ты любишь свою хозяйку!
Медведь остановился, повернулся и вперевалку подошел к Кирше. Став на задние лапы, он передние положил ему на плечи и розовым языком облизал лицо.
Толмач громко переводил слова дружинника. Монголы приседали от восторга, кричали «кху, кху!», а женщины на площадке хлопали в ладоши, заливаясь звонким смехом.
Олексич сделал знак дружинникам, и они увели медведя обратно к телеге. Жены Бату-хана сверху закричали: «Могут ли русские багатуры бороться с привязанным к столбу большим медведем?»
– Отчего не попробовать! А что получится – увидим! – сказал Олексич. – Эй, дружинники, отвяжите-ка Лешего и приведите сюда.
Вскоре огромный медведь неохотно приблизился к трону Бату-хана. Он был на двух цепях: одна прикована к ошейнику, другая – к широкому поясу. Шесть дружинников держали натянутые цепи, чтобы медведь не подошел к татарскому владыке слишком близко.
Леший сел, мотая головой и сильно сопя, вдыхая незнакомые запахи, и недоверчиво поглядывал на толпу маленькими злыми глазками.
Кирша подошел к медведю, ударил его по плечу и отступил на шаг.
– Эй, Леший! – сказал, ударяя медведя еще раз. – Зачем ты вчера моего барана задрал? Давай обратно!
Зверь недовольно зарычал.
– Ты зачем прошлый год обидел мою бабку? Зачем задрал ее петуха?
Медведь еще сильнее стал мотать головой, как бы отрицая возводимую на него вину.
– Ты что головой мотаешь, ровно отнекиваешься? – шутливо дразнил его Кирша. – Разве я не дело говорю? Давай бороться: кто победит – тот прав. Покажи свою силушку, ведь ты нынче к новому хозяину переходишь. А ну-ка, вставай! – И ратник ткнул медведя концом сапога.
Медведь обхватил лапами ногу Кирши; тот схватил его за уши, и зверь оставил ногу. Он ловко поднялся на задние лапы и пошел, покачиваясь, на отступавшего ратника.
Вдруг он стремительно бросился на медведя и обхватил ремень на поясе. Страшным напряжением Кирша слегка приподнял медведя и, поддев плечом, сбросил на землю.
Медведь проворно вскочил и с диким ревом снова кинулся на Киршу. Толпа замерла.
– Еще хочешь бороться? – сказал Кирша. – Ну, теперь будем в обнимку.
Человек и медведь схватились крест-накрест и стали, раскачиваясь, топтаться на месте. Ратник наступал на медведя и вдруг быстрым неожиданным движением, сделав подножку, опрокинул его на землю.
По толпе пронесся крик ликования. Вытирая катившийся пот, ратник спокойно отошел в сторону. Олексич тихо сказал дружинникам, державшим концы цепей:
– Теперь привязывайте его к столбу, а то он и впрямь задерет Киршу. Чую: серчать начал!
Дружинники оттянули цепи и намотали их вокруг столба. Медведь, упираясь и задрав морду кверху, недовольно ворчал. Оказавшись возле столба, он стал его царапать и трясти.
Бату-хан подозвал переводчика и что-то тихо спросил у него.
Толмач наклонился к уху Гаврилы Олексича:
– Наш великий джихангир очень доволен и хочет оказать милость тебе и твоим нукерам. Он спрашивает, чего жаждет твое сердце. – И еще тише добавил: – Проси прекраснейшую розу его сада, и он тебе ее отдаст.
Гаврила Олексич ему не ответил. Он быстро встал и, обратившись к Бату-хану, горячо заговорил:
– Великий хан! Я видел твою столицу, которая начинает расти и расцветать, как сказочный цветок. Здесь люди богатеют, а отъезжающие гости разносят по свету рассказы о величии и славе твоего имени. Но здесь же я увидел моих несчастных русских братьев. Они высохли от голода и непосильных трудов. Многие из них доживают последние дни. Ты можешь всех их сделать счастливыми, и они будут до конца дней молиться о твоем благополучии.
– Какие твои братья? О ком ты говоришь? – спросил Бату-хан, и брови его сдвинулись.
– Это наши русские пленные, которых твои храбрые войска пригнали из наших разоренных городов и селений. Отпусти их на родину!
Бату-хан молчал. Вдруг нежный голос прошептал:
– Исполни просьбу гостя, Саин-хан. Это принесет тебе счастье.
Гаврила Олексич поднял глаза. Возле Бату-хана садилась на широкий трон, расправляя пестрое шелковое платье, его маленькая жена Юлдуз-Хатун, а за нею стояла красавица половчанка с цветком в зубах. Она теперь не смотрела на Олексича, а, опустив длинные ресницы, только слегка улыбалась.
– Хорошо! – сказал Бату-хан. – Разрешаю тебе собрать часть русских пленных. Ты сам позаботишься, чтобы они спокойно добрались до своей родины.
– Великий джихангир! – прервал его одноглазый Субудай. – Вспоминаю твои слова: не ты ли хотел сделать особый полк из пленных?
– Я не забыл об этом, – ответил Бату-хан. – Но ты, храбрый батыр, обещай мне опрашивать каждого пленного: не хочет ли он вступить в особый тумен, который пойдет вместе с моими войсками на завоевание «вечерних стран». Каждый воин получит от меня и оружие, и одежду, и коня, а в битвах разделит славу и добычу наравне с моими батырами.
– Сегодня, великий джихангир, ты принес счастье не только многим русским братьям, но и мне.
– Ты будешь дважды счастлив, – ответил Бату-хан. – Вскоре поблизости от моего дворца для тебя будет поставлен шатер, в котором ты найдешь лучший цветок моего сада – Зербиэт-ханум. Вот она! – И он указал рукой на стоявшую неподалеку половецкую красавицу.
По окончании торжественного приема Гаврила Олексич подошел к молодому приветливому Абд ар-Рахману и спросил его:
– Не знаешь ли ты, пресветлый хан, что сталось с нашим старым воеводой Ратшей? Не вижу я его нигде.
Арабский посол не ответил и отвернулся.
– Князь новгородский Александр заранее послал его сюда, – продолжал Гаврила Олексич, – чтобы обрадовать наших пленных братьев, рассказать, что их не забывают, о них думают и шлют Бату-хану дары для их выкупа.
– Плохое я слышал, очень плохое! – прошептал Абд ар-Рахман. – Твой Ратша отказался выполнить волю Бату-хана, и за это джихангир повелел заковать его, и я даже не знаю, жив ли он еще.
Гаврила Олексич долго не мог добиться следующего приема у грозного повелителя татаро-монгольской орды. Наконец однажды, поздно вечером, к нему в походный шатер, где он временно поместился, явились два запыхавшихся Батыевых сановника со своим писарем. Облаченные в парчовые халаты, они старались сохранить благообразный, степенный вид, перебирая янтарные четки. Долго не могли они отдышаться, сидя на пятках и вытирая лица концами скрученных матерчатых поясов. Видно было, что присланные выполняли какое-то ответственное поручение своего повелителя.
Олексич приказал распечатать сулею крепкого сладкого меда и гостеприимно потчевал назойливых гостей: он сам наполнял большие серебряные кубки, желая проникнуть в замыслы гостей и еще более в те мысли, которые руководили их повелителем, приславшим этих доверенных сановников.
Опытный толмач, побывавший прежде в плену у кипчаков, изучивший кипчакскую речь и обхождение с татарами, сидел у входа и старательно переводил все то, что говорили гости и что отвечал им Гаврила Олексич, и все записывал. Он, как и они, не подозревал, что Олексич, воспитанный при дворе Мстислава Удалого половецкими нянюшками-рабынями, понимал кипчакскую речь[36].
Оба сановника сперва спрашивали:
– Здоровы ли кони, на которых русский посол приехал? Сколько дней он провел в дороге? Какие города проездом он посетил? Разрушены ли эти города? Долго ли он там оставался? Здоров ли скот, оставленный дома? Правда ли, что черно-бурые лисицы и бобры бегают в русских городах по улицам и их ловят сетями? Сколько жен у новгородского князя Александра и как зовут его самую любимую жену? Сколько у князя детей и как зовут каждого из них?
Олексич отвечал на все вопросы немедленно, как бы не задумываясь, но сам был настороже и подмигивал дружиннику, чтобы тот не забывал подливать хмельного вина в кубки гостей.
Писарь-толмач отцепил от пояса медную чернильницу, поставил ее перед собой и, переспрашивая, стал записывать камышовым пером имена князей и бояр, названия городов, а также число шведов и их кораблей, участвовавших в битве на Неве.
Один из сановников, более молодой, то ли вскоре захмелев, то ли притворяясь захмелевшим, начал беспричинно смеяться и задавать неожиданные вопросы:
– Водится ли в русских лесах большой страшный зверь с одним длинным рогом на носу? Хотел бы новгородский князь иметь женой еще монголку и не за этим ли приехал сюда северный витязь? Знает ли что-либо высокий гость про город Кыюв[37]? Хан Менгу рассказывал, что там крыши «домов бога» из чистого золота. А в Новгороде они тоже золотые? Сколько конских переходов до Новгорода? Имеются ли в пути заставы для сменных коней?
Гавриле Олексичу надоели все эти вопросы, и, не отвечая на два последних, он резко сказал:
– Если ваш владыка захочет узнать больше, то это я расскажу только ему одному.
Затем, прищурив глаз, он спросил:
– А можете ли вы мне ответить всего на три вопроса?
– Ответим, конечно, ответим, если это окажется в наших силах.
– Правда ли, что великий Бату-хан может попасть каленой стрелой из лука на расстоянии ста шагов в золотой перстень, который держит маленькая ручка его любимой жены?
– Кха! Кха! – воскликнули пораженные сановники, смотря друг на друга.
– Правда ли, что великий и мудрый Бату-хан ночью, во сне, улетает за облака к Священному правителю, своему деду Чингиз-хану, беседует с ним и получает от него указания, как завоевать всю Вселенную, а сам в свою очередь тоже дает почтительные советы покойному деду, живущему в небесах: как управлять всеми заоблачными полчищами, состоящими из душ храбрых воинов, павших на поле брани. Я слышал, священная тень Чингиз-хана каждый раз благодарит за мудрые слова и привет любимейшего из своих внуков.
Последние слова Олексич проговорил шепотом, наклонившись к собеседникам.
Оба сановника, с раскрытыми ртами, остолбенели, посмотрели друг на друга и быстро допили свои чаши. Старший, взяв у писаря свиток, спрятал его за пазуху, а второй, заикаясь, сказал тоже шепотом:
– Мы не получили указаний, что ответить на такие важные и трудные вопросы. Мы придем еще раз и объясним все то, что вы хотели узнать.
Оба с поклоном вышли, по обычаю засунув за пазуху серебряные кубки, из которых пили, сели на коней и умчались обратно к тому, кто их прислал.
Утром, когда первые розовые лучи восходящего солнца пронизали ветви прибрежных деревьев, возле шатра Гаврилы Олексича дружинники уже разводили костер под большим медным котлом, подвешенным на растопырках, и резали на части барана, раскладывая куски на бараньей шкуре, положенной на траве шерстью вниз. Несколько вооруженных всадников подъехали к шатру. Шагах в десяти от него они сошли с коней. Гаврила Олексич спокойно сидел у входа в шатер на складном ременчатом стуле и равнодушно наблюдал, как оба вчерашних гостя и с ними молодой статный воин с великолепной, украшенной ценными камнями саблей на золотом поясе приближались к нему. Они низко склонились, затем молодой воин сказал, а толмач, появившийся близ Олексича, стал переводить:
– Наш великий повелитель, доблестный и могучий Бату-хан…
При этих словах Гаврила Олексич быстро встал, выпрямился и снял свою бобровую шапку. Прибывшие переглянулись, а молодой воин продолжал:
– …повелел передать тебе, благородный и храбрый посол новгородский, что, занятый неотложными делами своего государства, его царское могущество не был в состоянии уделить тебе должное внимание и только теперь нашел время, чтобы принять тебя для беседы. Он разрешает тебе, почтенный боярин, прибыть в его царский шатер завтра в полдень. Утром тебе будут присланы ханские конюхи с жеребцами для тебя и для твоей свиты. На этих конях ты приедешь туда, где наш повелитель соблаговолит принять тебя.
Гаврила Олексич, продолжая держать шапку в руках, сказал:
– Благодарю его царское могущество за милостивое разрешение. Передай, что его верный слуга прибудет в назначенное время. Могу ли я также привезти некоторые скромные подарки?
– Насчет подарков я не получил никаких распоряжений, и о них тебе будет объявлено после, если в беседе наш великий Саин-хан отнесется к тебе милостиво.
Татарский воин, не сгибаясь, сделал величавый жест, слегка коснувшись пальцами правой руки сердца, губ и лба. Затем, резко повернувшись, он направился к своему рыжему коню, грызущему удила. Воин легко поднялся в седло и, покосившись еще раз на провожавшего его Олексича, придержал тронувшегося с места коня.
– Ты что-то еще хотел спросить меня, почтенный русский посол?
– Ты угадал, доблестный воин. Я хотел узнать твое славное имя.
– Мое имя Мусук, личный телохранитель моего великого государя.
Конь, сдерживаемый поводом, роняя пену, заплясал и двинулся вперед. Всадник, не торопясь, статный и гордый, в блеске солнечных лучей, игравших на его парчовой красной одежде и серебряных пряжках сбруи, повторил свой величественный привет и скрылся за деревьями.
Всю ночь Олексич пролежал без сна на конской попоне, расстегнув ворот синей шелковой рубахи, заложив руки за голову. Мысли его неслись причудливым потоком. То он вспоминал дубовые стены Переяславля, отраженные в тихом озере, то тусклые огоньки засыпанных снегом деревень, растянувшихся вдоль оврагов, то белые величественные храмы богатого вольного Новгорода, праздничный перезвон церковных колоколов и настойчивый тревожный звук вечевого колокола, сзывающего шумную толпу на вече, где он много раз стоял рядом с другом детских лет, горячим и смелым князем Александром.
Мысли возвращали снова к предстоящему свиданию с грозным татарским ханом, свиданию, которое для многих бывало последним… Что скажет ему обычно молчаливый повелитель, владыка беспредельных степных равнин? Чего потребует? И что можно будет ему ответить? Да и дойдет ли он до шелкового Батыева шатра, охраняемого безмолвными монгольскими воинами и крикливыми ведунами-шаманами, которые перед приемом требуют поклонения кустам и священному огню? Смирится ли гордость и воля русского витязя, согнется ли его спина? Или придется ему испить горькую чашу русских пленников, замученных, с переломанными костями, брошенных под доски, на которых после победы при Калке Чингизовых орд пировали татарские ханы? Не задумал ли злопамятный Батыга снова отправить свои дикие стремительные полчища в Залесье, на Суздальскую Русь, уже однажды им разгромленную, и на буйный вольный Новгород? И кто для Новгорода страшнее: надменные немцы и шведы, напирающие на Русь, или до времени затаившийся Батыга?
Когда прибыли воины с обещанными конями, Гаврила Олексич был уже готов к приему. Он надел блестящую кольчугу, подпоясался широким серебряным поясом с золотыми бляшками. На нем слева на перевязи висел меч в зеленых ножнах, отделанных серебром, с рукоятью из «рыбьего зуба» – моржовых клыков. На голове сверкал шлем с узорчатой насечкой, из-под которого виднелись слегка вьющиеся светло-русые волосы. На ногах были расшитые узорами красные сафьяновые сапоги с загнутыми кверху носками.
Дружинник подошел к Олексичу, остававшемуся в шатре, и, заикаясь, с тревогой сказал:
– Там кони ханские пришли, только… не серчай… никудышные они! Негоже тебе будет садиться на такую скотину! Сами же татары засмеют! – И дружинник отогнул ковер, прикрывавший вход.
Перед шатром действительно стояла чалая, полуседая кобыла с отвисшей нижней губой, показывая желтые стертые зубы. Седло было ханское, но крайне ветхое, с красным бархатным чепраком; вся сбруя тоже старая, выцветшая; хвост лошади полуоблезлый, а ноги она держала растопырив, того и гляди свалится. Присланные другие два коня были такие же, – не к чести удалого всадника, хотя этих коней торжественно держали под уздцы нарядно одетые молчаливые татарские воины.
Гаврила Олексич опустил полог шатра. Он снял шлем и в гневе сорвал кольчугу. Приказал дружиннику стянуть сафьяновые сапоги. Он переоделся и вышел из шатра в голубой шелковой рубашке, обшитой по воротнику мелким жемчугом, гладком синем суконном охабне, подпоясанном кожаным ремнем. На ногах были простые булгарские сапоги. Никакого оружия он с собой не взял.
– Позвать сюда Никодима!
– Я здесь, мой господине! – отозвался и подошел степенный казначей, спутник Олексича.
– Слушай, Никодим, внимательно и сделай, как я скажу: ты покроешь кобылу лучшим куском заморского аксамиту, перетянешь, как подпругой, золотым поясом, – выбери, какой понарядней. Морду кобыле перевьешь жемчужными нитями. Другого коня покрой двумя куньими женскими шубами и перевяжи нарядными поясками, чтобы по пути не растерять.
Никодим вскинул глаза на Гаврилу Олексича, но перечить не посмел.
– Будет сделано, господине! Повремени немного, пока распорю дорожные сумы.
Олексич увидел в стороне прибывшего в Орду вместе с ним княжеского летописца и книжника отца Варсонофия.
– Послушай, отче! Надень на себя благообразную рясу получше, захвати кадило. Ты сейчас пойдешь со мной. Может быть, придется нам испытать с тобой часы тяжелые, судьбу горькую и даже домой не вернуться.
– Слушаю, сын мой! Только я возьму еще с собой глиняный горшочек с горящими углями, чтобы раздувать кадило.
Монгольские воины стояли словно каменные, лишь брови их то поднимались, то опускались, пока Никодим с дружинниками украшали приведенных коней. Гаврила Олексич вернулся в шатер, но вошедший к нему без доклада Батыев толмач сейчас же вылетел обратно, с трудом удержавшись на ногах. Наконец казначей приподнял полог шатра и сказал:
– Все сделано, как ты повелел!
Тогда Гаврила Олексич вышел и, надвинув на лоб бобровую шапку, сказал монголам:
– Эти кобылы присланы мне по ошибке. Я знаю, что ханы татарские и русские князья ездят только на жеребцах. А на таких кобылах ездят женщины и перевозятся вьюки. Поэтому отведите этих кобылиц к почтенной и мудрой матери светлейшего владыки татарского, – при этих словах он снял бобровую шапку, – и скажите ей, что по скудности моей лучших подарков я прислать не смог. Прошу-де принять их от ее преданного слуги, посла новгородского.
Оба Батыевых сановника стали что-то возражать, но Олексич ответил им сурово:
– Хан двух слов не говорит, русский витязь – тоже! Как я сказал, так и будет сделано! – И он пошел медленно и задумчиво к своей новой, загадочной судьбине. Он шел не оглядываясь, тяжелой поступью, а за ним потянулись люди, кони и повозки с дарами, которым задолго было приказано быть наготове, в случае если Бату-хан вызовет своего северного гостя.
Идти пришлось берегом, неровной дорогой, мимо строившихся домиков и лавчонок, где продавалась жареная рыба, копченая вобла, ржаные и пшеничные лепешки. Всюду работали толпы крайне изможденных русских пленных.
Затем дорога стала подниматься в гору, и шедший близ Олексича толмач указал рукою вдаль:
– Там, за холмом, ты увидишь лагерь и маленький золотой дворец повелителя монголов.
Вот показался «золотой домик» с высокой башенкой из пестрых изразцов, горевший, как пламя, на солнце. Дорога повернула в сторону, и Гаврила Олексич увидел странное зрелище, от которого холод побежал по спине. Вдоль дороги, на расстоянии нескольких шагов один от другого, тянулись колья вышиной в рост человека. На каждом из них была воткнута человеческая голова. Гаврила Олексич замедлил шаг и наконец остановился. Следовавшие за ним спутники тоже остановились.
– Отец Варсонофий! Где же ты?
Старый монах подошел, сжимая в дрожащих руках серебряное кадило и качавшийся на веревочке глиняный котелок с углями.
– Что же, отче, давай помолимся!
– Все готово…
– Ведь это наши… те, кому Батый должен был дать волю и отпустить со мной на родину…
Порывистый ветер трепал русые, полуседые и черные бороды и длинные кудри отрубленных голов. Их было много. Колья тянулись вдоль дороги, покуда хватал глаз.
Вороны и крикливые сороки сидели на дальних головах и, ссорясь, клевали застывшие очи.
Варсонофий читал молитвы нараспев, размахивая кадилом, и голубоватый дым легким облачком поднимался к мертвому лицу, точно лаская, дарил прощальный привет.
Гаврила Олексич медленно двинулся дальше, осеняя себя крестным знамением, и вдруг остановился перед одной головой. Полузакрытые, еще не выклеванные глаза, казалось, пристально глядели из-под густых, черных, сросшихся на переносье бровей. Бороды не было, и длинные седые усы шевелились на ветру. Полуоткрытый рот как будто не договорил последних слов.
– Ратша! Дедушка, родимый!..
Олексич покачнулся, закрыл лицо рукой, потом еще раз посмотрел на голову и твердыми шагами, не останавливаясь и не оглядываясь, пошел вперед.
Отец Варсонофий шептал заупокойные молитвы, размахивая кадилом, и слезы медленно катились по его старческому лицу.
С того дня, когда Бату-хан захотел обласкать своего гостя, жизнь Гаврилы Олексича пошла по-новому. Степные слуги в длинных цветных халатах провели русского витязя в пестрый шатер, стоявший среди рощицы на высоком берегу. Виднелось там поблизости много и других переносных юрт, около которых ходили и сидели монгольские женщины в ярких одеждах, с белыми тюрбанами на головах. Гаврила шел, закусив губу, стараясь сохранить беспечный вид, но в то же время ничто не ускользало от его внимательного и зоркого взгляда.
Шатер, предназначенный для жилья Олексича, был выше и роскошнее остальных. Возле входа, завешенного шелковым ковром, выстроились монголы и пели хвалебную славу по случаю прихода пресветлого гостя.
В нескольких шагах от большого шатра Гаврила остановился, решив выполнить все татарские обычаи и причуды, помня, что на чужом пиру надо покоряться хозяину. Слуги разостлали на дорожке, ведущей к шатру, полосы шелковой розовой ткани, незримая рука отодвинула ковер, и вдруг из шатра выскользнула гибким движением пантеры молодая женщина и замерла, настороженная. На ярком солнце сверкали золотые и серебряные запястья и браслеты, украшавшие тонкие руки и щиколотки стройных ног. Легкими шагами она подбежала к Олексичу и, опустившись на колени, обняла его узорчатые сафьяновые сапоги. Стоявший рядом, почтительно склонившийся рыжебородый толмач тихо подсказал Олексичу, что тот должен делать.
– Обними прекрасную невесту! Поцелуй ее звездоподобные глаза! Возьми на руки и отнеси в твой шатер!
Гавриле Олексичу стало весело. Он смотрел на все происходящее, как на диковинный сон, как на невиданную забаву. И он легко поднял свою новую суженую, а она, собравшись в комочек, прижалась к его богатырской груди.
– Целуй! Целуй! – шептал рыжий толмач.
– Не учи! Сам знаю! – И он шагнул внутрь шатра, помня, что нельзя зацепить каблуком порога.
Посреди шатра тлел небольшой костер. Обойдя его, Олексич опустил девушку на груду шелковых подушек. Решительно и властно он откинул покрывало, опущенное на лицо, и бережно и нежно поцеловал черные, вспыхнувшие радостью глаза и красиво изогнутые алые губы.
Толмач что-то шептал, но Гаврила нетерпеливо махнул ему рукой.
Кругом слышались пение, удары в бубны и медные тарелки. Девушка оттолкнула Олексича, выскользнула из его объятий и, подобрав под себя ноги, уселась у задней стенки шатра.
– Сядь рядом! – прошептал переводчик, опустившись на колени неподалеку от Олексича. – Принимай подарки! Великий Саин-хан хочет оказать тебе высокую милость.
В шатер стали входить старые и молодые монголы и кипчаки. Каждый, произнося несколько пышных приветствий, клал на ковер серебряные и бронзовые кувшины, чаши, куски шелка, цветные одежды и, пожелав долгой и счастливой жизни, пятясь спиной, выходил из шатра. Для всех приходивших в соседних юртах были разостланы ковры и на больших бронзовых подносах стояло обильное угощение.
Последними в шатер Олексича вошли лихого вида два молодца воина и громко прокричали:
– Блистающий Бату-хан, – да живет он тысячу лет! – тебе прислал в дар самого быстрого коня в мире.
Толмач прошептал:
– Ты должен выйти, взять коня за повод и сам привязать его около своей юрты.
Услышав о коне, Олексич вскочил и, полный радости, вышел из шатра. Перед входом, на розовой шелковой ткани, стоял, нетерпеливо перебирая ногами, пятнистый могучий жеребец, грызя удила и разбрасывая клочья пены. Два конюха, вцепившись в поводья с золотыми бляшками, оглаживали коня, стараясь успокоить. Олексич подошел. Он не стал брать поводья, а только протянул руку к ноздрям коня. Тот ударил ногой по разостланному шелку и фыркнул. Олексич велел принести большой медовый пряник и протянул его коню. Конь недоверчиво скосил глаз и мягкими теплыми губами взял пряник с ладони.
На следующий день Олексича навестили разные люди, также подносившие подарки: шелковые ковры, серебряные кумганы и другие замысловатые серебряные вещи, с которыми Гаврила не знал, что делать…
Он в свою очередь всех одаривал ответными подарками, думая только об одном: как бы поскорее вырваться из Батыевой ставки, чтобы вернуться на север.
Среди гостей Олексича одним из первых навестил молодой арабский посол Абд ар-Рахман. Он долго говорил о том о сем, видимо, крутил вокруг да около, желая что-то сообщить, но не решаясь приступить прямо к разговору.
Гаврила, заметив это, сам его спросил:
– Объясни мне, преславный эмир, одно страшное дело, о котором здесь, может быть, все знают, но никто мне не говорит…
– Не о старом ли русском воеводе Ратше ты спрашиваешь?
– Да. Не могу я понять, чем дед мой, Ратша, такой опытный и осторожный, мог навлечь на себя беспощадный гнев великого владыки?
– Сейчас я тебе все расскажу. Бату-хан знал, что Ратша прославленный русский воевода, и он захотел выказать ему особый почет. Самый высший почет в этом войске – это когда Бату-хан назначает кого-либо из иноземных воинов начальником монгольского отряда. Однажды Бату-хан призвал Ратшу к себе и предложил ему: выкажи свою доблесть и вступи в мое войско.
«А потом?» – спросил Ратша.
«Ты соберешь полк из пленных урусов. Сделай этот полк надежным, чтобы я мог раздать воинам оружие и посадить на коней».
«Против кого ты хочешь послать нас?»
«Вместе со мной вы пойдете покорять упрямые города урусов».
Ратша даже не задумался, а прямо ответил:
«И сам не пойду и других не стану уговаривать!»
Разгневанный Бату-хан приказал посадить Ратшу в яму, чтобы он там одумался, но, когда через несколько дней вызвал его снова – ответ старого воина был все тот же. Тогда были отрублены головы сотне русских пленных, и первым, кого казнили, был Ратша…
– Да, – тихо сказал Олексич, – ничего другого я от бесстрашного деда своего и не ожидал.
Начались у Олексича дни, полные тревоги и беспокойства. Он собирал пленных партиями, по двадцать-тридцать человек, давал им вьючных коней, нагруженных мукой, житом, сушеной рыбой, караваями хлеба, и посылал одну за другой сперва вверх по Волге, а затем через степь на Рязань. На некоторых конях сидели, согнувшись, больные и крайне истощенные пленные.
– Скорей, ребятушки, уходите, добирайтесь до родных мест! – торопил Олексич. – Татарский хан может передумать и всех нас задержать для новых своих построек или для дальнего похода.
Иногда Бату-хан призывал Гаврилу Олексича на свои военные советы, где обсуждались планы похода на «вечерние страны». Тяжело было Олексичу слышать, как Бату-хан и его соратники готовятся напасть на Киев, Чернигов и другие русские западные города… Поход был близок, передовые татарские войска уже начинали уходить на запад через половецкие степи. Олексич опасался, что Бату-хан и ему прикажет быть в походе около него.
Проходили дни… Олексич с рассветом покидал шатер, спускался к реке, где вдоль берега горели костры. Вокруг них сидели знакомые плотовщики и, склонивши взлохмаченные головы над глиняными горшками, степенно хлебали деревянными ложками свое незатейливое варево.
– Ушицей подкармливаетесь? – спросил Олексич, присев на бревне близ старика в изодранном до крайности бараньем полушубке. Сквозь дыры местами просвечивало загорелое тело.
– А то чем же? Здесь рыбки вволю, сама на берег лезет. Только вот соли нет.
Гаврила свистнул и повернулся. За его спиной вырос угрюмый татарский слуга, повсюду неотступно сопровождающий гостя.
– Есть ли у тебя соль, Шакир? – спросил Олексич. Он уже немного научился говорить на языке ханского окружения.
– Все есть, что ты прикажешь, мой хан! А нет, так достану! – И он пошарил в ковровом мешке, который носил за Олексичем. Оттуда он достал кожаную коробку. Гаврила взял из нее горсть соли и хотел высыпать в горшок с ухой, но старик задержал руку:
– Стой, стой, добрый молодец! Соль-то у нас теперь дороже золота. Я ее приберегу в моем рукаве, посолить краюшку.
Старик вытащил из-за пазухи оторванный рукав, завязал узлом конец, и Гаврила всыпал в него несколько горстей соли.
– А где же твоя рубаха?
– Да поистлела вся. Один рукав и остался. Вот вернусь домой, старуха мне новую сошьет.
– Шакир, достань новую рубаху!
Слуга, метнув недоверчивый взгляд, вполголоса ответил:
– Есть, мой хан! Только не для такого оборванца.
– Что я тебе приказал?
Шакир с обиженным лицом вытащил малиновую шелковую рубаху и, поставив мешок на землю, встряхнул ее и подал Олексичу.
Старик вскочил и замахал руками:
– Что ты, что ты, Гаврила Олексич! Не по купцу товар даешь! Такую богатую рубаху носить бы именно боярину, а с меня хватит и дерюги.
– А коли тебе рубаха не по нраву, так ты ее обменяй.
– Да мне за такой товар пять холстинных рубах дадут… Только стану ли я твой подарочек менять? Вернусь домой, в шелковой рубахе в избу войду, то-то моя старуха начнет причитать да дивоваться!
Другие плотовщики, сидевшие у костров, вскочили и, подойдя, осторожно щупали огрубелыми пальцами добротность ткани.
– Ладно! – сказал Олексич. – Рубаха твоя, что хочешь, то с ней и делай!
И он отошел к другим кострам. Подсаживался к плотовщикам и всех расспрашивал об их житье-бытье… У всех на уме были только родная сторона, седой Волхов, суровое, угрюмое Ильмень-озеро.
– Маленько еще потерпите! Достройте Батыевы хоромы, а там вместе двинемся домой.
Одарив особенно сноровистых и усердных в работе, опустошив свой мешок, Олексич отходил на бугор. Оттуда он подолгу смотрел в туманную даль. Где-то слышалась переливчатая, заунывная песня, доносились стуки топоров, надрывные стоны и рев верблюдов, ржание коней и знакомые, родные, русские напевы.
И опять проходили дни…
Каждый вечер в шатре Олексича собирались гости: соратники и друзья Бату-хана. Слуги подавали сладкие вина в запечатанных смолой глиняных кувшинах, сушеный виноград, лепешки и жирные палочки сладкого печеного теста.
Охмелевшие, лежа на подушках, они любили слушать непонятные, чуждые перезвоны струн и песни прибывших с Олексичем двух новгородских гусляров. Иногда Гаврила сам начинал петь, и голос его, низкий и звучный, казалось, заполнял собой шатер.
Когда гости расходились, появлялись бесшумные рабыни, прибирали все вокруг, а старшая из них, с медными кольцами в ушах, шептала хмельному Гавриле:
– Моя прекрасная госпожа давно ждет своего обожаемого повелителя.
Олексич выходил, останавливался на краю обрывистого берега, долго любовался переливами воды, игрой отблесков лунного света. Кое-где мерцали огни костров. Уже лагерь грозного хана погружался в глубокий сон, только слышалась изредка перекличка часовых, взвизгивания неукротимых жеребцов и далекий лай собак. Насладившись красотой тихой ночи, Гаврила шел в шатер своей восточной красавицы. Он находил Зербиэт-ханум сидящей на небольшом коврике. С кошачьей гибкостью она бросалась на шею Олексичу под тихий перезвон золотых и серебряных браслетов.
Яркий лунный свет, падая в прорези шатра, освещал ее черные зовущие глаза, тонкие подрисованные брови…
Она заботливо спрашивала:
– Что задержало тебя так долго? Кого ты видел? С кем разговаривал? Какие вести получил от твоего преславного князя? Расскажи мне! Я так терпеливо ждала тебя.
– Потом, в другой раз! Сейчас я устал. Лучше расскажи мне сказку…
Олексич уносил ее на шелковые подушки и в полудремоте слушал удивительные рассказы о нежной прекрасной царевне, грустящей в роскошном дворце о своем суженом, уехавшем далеко на войну, или о том, как царевна, переодевшись в мужское платье, отправилась бродить по бесконечным дорогам Азии в поисках своего любимого, которого заточили в подвале старой крепости, откуда царевна, после многих приключений, его выручила…
Гаврила засыпал под журчание мелодичного голоса, но тревога не стихала, и в полусне ему казалось, что перед ним клубятся грозовые тучи и вереницей проносятся над серебристой ковыльной степью…
И вдруг точно острой стрелой кольнуло сердце: он вспомнил «их», страшных недругов, отлично вооруженных, в железных доспехах, на добрых конях, немецких всадников… Домой, скорей домой!
Однажды к шатру Гаврилы Олексича подошел седобородый странник с берестяным коробом за плечами. На нем был выгоревший на солнце зипун и обычный новгородский поярковый колпак. На поясе висели новые лапти – на обратную дорогу после длинного пути. Татарский часовой отталкивал старика, не подпуская к шатру.
– Боярин родимый! Гаврила Олексич! Где твоя милость? Услышь меня! Эти нехристи не пущают меня перед твои ясные очи. Весточку я тебе принес с родной сторонки.
Гаврила бросился из шатра, подбежал к страннику, обнял его за плечи:
– Знакомо мне твое лицо, а где видел – не помню…
– Да на торгу в нашем Новгороде. Я всегда там возле блинника стою, что насупротив Мирона-жбанника. Охотницкими силками занимаюсь: плету сети и на соболя, и на белок, и на тетеревов.
– Ну, пойдем ко мне. Посидим, поговорим. Порадовал ты меня.
– И еще порадую, – сказал странник, следуя за Гаврилой Олексичем в шатер и садясь возле тлеющих углей костра.
Он скинул потертый зипун, бережно сложил его, поставил перед собой берестяной короб и, став на колени, принялся в нем шарить.
– Как же ты сюда-то попал?
– Постой, постой, все расскажу кряду. Услышал я, боярин, что ты с плотовщиками и струговщиками пустился в далекие края на волжское понизовье. И погоревал, что к вам не присуседился. Давно я задумал одно дело и пошел как-то на твой боярский двор посоветоваться со сватом моим Оксеном Осиповичем…
– Знаю хорошо, – подтвердил Гаврила Олексич. – Добрый и верный сторож он у меня.
– Нашел я свата, а он около крыльца стрелочки из щепок стругает. Обговорили мы с ним то да се, а тут хозяйка твоя, боярыня, на крыльцо вышла. «Опоздал ты, дедушка, говорит, хозяин мой давно уже уехал в низовье Волги к царю татарскому Батыге наших пленников из неволи выкупать. И сколько еще раз черемуха зацветет, пока он домой вернется, не знаю. Только святителям молюсь, чтобы живым и невредимым его сохранили. А сам ты не согласился бы поехать его проведать? Запаса на дорогу, говорит, я прикажу тебе выдать…» – «Можно! – отвечаю. – Волга мне река родная, знакомая. Сколько раз я когда-то по ней с молодчиками нашими ушкуи гонял!» Тут она позвала меня к себе в светелку и плакала, скажу без утайки, слезами обливалась. И вот что тебе передать велела… – Старик вынул из короба и протянул Гавриле Олексичу большой комок седого мха.
Тот жадно схватил его и стал осторожно разворачивать. Внутри оказались так хорошо знакомые, обсосанные и потертые ребятками две искусно вырезанные из липовых чурбашек детские игрушки: одна изображала медведя на задних лапах, другая – мужика в поярковом колпаке, играющего на балалайке.
– И в мох этот сама боярыня игрушки детские завернула. «Пусть, говорит, от седого лесного мха на моего Гаврилу Олексича родным русским духом повеет, а то еще, упаси Господи, дом родной позабыл, татарскую веру принял…»
Гаврила прижал мох к лицу и долго молчал, вдыхая знакомый запах хвои векового соснового бора. Глубокая тоска и нежность охватили его. Перед глазами, как живой, всплыл широкий двор родного дома, заросший буйной травой, где ходила его Любава с малюткой на руках, а старший, в белой рубашонке, ухватившись за материнский подол, был еле виден в высокой траве. Вспомнились веселый смех жены, ямочки на румяных щеках и стук подковок сафьяновых полусапожек… Перед ним стали проплывать зубчатые стены старого Новгорода, величавое течение Волхова, шумное, беспокойное вече… Каким далеким и вместе дорогим и близким все это было! Скоро ли, наконец, его отпустит домой коварный татарский владыка?
Рано утром, еще в сумерках, к Олексичу явился знающий много языков толмач в пестрой чалме и полосатом халате. Он почтительно прошептал:
– Великий владыка Саин-хан требует к себе немедленно новгородского посла.
– Ты не проведал, для чего меня призывает великий хан? – спросил Олексич, быстро одеваясь. – Для того ли, чтобы выказать мне свою милость, или чтобы излить на меня свой гнев?
– Что я могу сказать? Я только передаю то, что мне приказывают. Больше этого знает один Аллах.
Гаврила вложил в руку толмача золотую монету. Тот смущенно повел плечами:
– Одно я подслушал: сегодня разговор будет о чем-то весьма значительном, большом, как гора или небесная буря. Но я буду тебя сопровождать к великому и стану тихо предупреждать обо всем, что тебе следует сделать или сказать!
– Меня не о чем предупреждать! Я и сам знаю, что мне надо сделать или сказать!
– Не гневайся на меня, господин, я твой слуга! – прошептал толмач. – Оставь только здесь твой меч.
Оставив в шатре все свое оружие и даже неизменный нож на поясе, Олексич последовал за толмачом.
Было раннее утро. Легкий туман плыл над еще не проснувшейся боевой ставкой Бату-хана. Вдали повсюду светились огоньки костров.
Вскоре Гаврила Олексич увидел площадку с широким кольцом обычных кипчакских черных войлочных юрт. Посреди них одиноко стояла большая белая юрта. К ней вела дорожка, на которой пылали три ярких костра. За ними, ближе к юрте, росли три густых, колючих куста.
Толмач объяснил, что это степные растения, через которые не сможет переступить человек, имеющий злые умыслы против великого хана.
Олексич остановился, задумавшись на мгновение, но двинулся дальше, решив выполнить все те требования, которые обычно предъявлялись всем приходящим на поклон к Бату-хану. Поэтому он прошел через колючие кусты, перепрыгнул через три пылающих костра, возле которых завывали и гукали, как совы, монгольские жрецы-шаманы. Они ударяли в большие бубны и кидали в огонь сушеные травы, вызывающие одуряющий дым.
Здесь Олексича встретил арабский посол. Приветливо улыбаясь, он сказал:
– Ты явился очень своевременно, преславный воин, так как «великий и единственный» уже спрашивал о тебе.
Перед входом в шатер Олексич остановился. Два рослых монгольских нукера в шлемах и железных латах, скрестив руки на груди, застыли неподвижными истуканами, закрывая небольшую створчатую дверцу, украшенную искусной резьбой.
Абд ар-Рахман протяжно возглашал условное приветствие. Вскоре из шатра послышался тихий ответ. Оба нукера расступились, и Гаврила Олексич вслед за Абд ар-Рахманом протиснулся в низкую дверцу.
Посреди юрты тлел небольшой костер. Дымок от него, завиваясь, уходил вверх, к круглому отверстию в середине крыши.
Позади костра, у стенки, на небольшой связке из девяти войлоков, сидел, поджавши ноги, сам повелитель бесчисленного монгольского войска. Он выбирал ветки из груды степного вереска и подбрасывал их в костер.
В стороне сидел придворный летописец Хаджи Рахим. Опустившись на ковер возле него, толмач начал вполголоса бормотать приветствия и молитвы.
Гаврила Олексич, вспоминая все наставления, которые ему накануне настойчиво твердил Абд ар-Рахман, решил их выполнить. Мысли вихрем крутились в его голове, но он заставлял себя думать только об одном: как бы не накликать новой беды на дальних родных русских людей, ожидающих, что, вернувшись из Орды, он привезет им мир и спокойствие.
Бату-хан жестом предложил гостю сесть.
Тут начался обычный обмен приветствий и вопросов: о здоровье, о любимом коне, об удобствах жизни. Бату-хан, по-видимому, еще кого-то ожидал.
Вскоре ожидаемый явился – одноглазый военный советник Бату-хана Субудай-багатур. Он тихо сказал что-то Бату-хану и опустился на ковер близ него. Потом, повернувшись к Гавриле Олексичу, отрывисто, как бы с упреком прохрипел загадочные слова:
– Пора! Давно пора!
Тогда Бату-хан, соединив концы пальцев, тяжело вздохнул и сказал:
– Я пригласил тебя, чтобы поговорить об очень важном. И я хочу, чтобы ты отвечал мне с открытым сердцем.
– Слушаю тебя и обещаю говорить правдиво, великий хан.
Бату-хан, прищурив глаза так, что они обратились в узкие черные щелки, впился колючим взглядом в спокойное лицо русского витязя. Он начал говорить медленно и вкрадчиво, давая толмачу переводить его слова.
Олексич, сдвинув брови, вдумывался в сказанное Бату-ханом, рассуждая про себя: «Только бы не поторопиться! Не поспешить с неосторожным ответом и в то же время сохранить почтительность».
– Хотя ты еще молод, но, как мне рассказывали, ты уже встречал боевые опасности, выказывая каждый раз смелый замысел, и вместе с коназом Искендером всегда одерживал победы. Удача сопровождает тебя.
– Я очень благодарю тебя, великий хан, за приветливые слова.
Бату-хан продолжал:
– Теперь я жду, что ты захочешь проявить свою боевую удачу не только в северной стороне, но и в том великом походе, который я задумал и о котором не раз говорил тебе. Как ты намерен помогать мне?
У Олексича мелькнула мысль: «Он хочет, чтобы я, не колеблясь, дал ему обещание выполнить всякое его приказание. И тогда я буду связан данным словом и, возможно, буду вынужден поступать бесчестно. Поэтому надо быть особенно осторожным». И он сказал:
– Что я могу тебе ответить? Ты, как могучий степной орел-беркут, взлетев к облакам, озираешь оттуда зорким оком далекие просторы. Я же, как медведь, затерянный в новгородских лесах, люблю и оберегаю свою берлогу…
Бату-хан укоризненно покачал головой:
– Дзе-дзе! Ты уже выказал себя как смелый воин. Такие воины у нас называются багатурами. Но зачем ты говоришь уклончиво? В нашем великом царстве все смелые багатуры сами рвутся туда, где слышен звон мечей. Неужели ты останешься спокойным и захочешь вернуться в свои медвежьи трущобы, когда мое войско двинется вперед и победоносно пройдет по всей Вселенной? Могу ли я этому поверить?
Взгляд Бату-хана, казалось, старался проникнуть в мысли задумавшегося витязя.
– Я оказываю тебе великую честь – тебе поручается взять Кыюв!
У Гаврилы Олексича захватило дыхание. Как ответить? Ему казалось, что пристальный взгляд Бату-хана видит, как под тонкой шелковой рубашкой вдруг бурными толчками забилось сердце, но он постарался овладеть собой и молча ждал, что еще скажет татарский владыка.
Бату-хан продолжал, и голос его стал нежным и мурлыкающим:
– Я оказываю тебе самую высокую честь, какую только может получить иноземный воин: ты станешь начальником тысячи, а может быть, и целого тумена, с которым ты покоришь для меня Кыюв. Вступай в ряды моего войска, и после Кыюва ты вместе со мной пронесешься через «вечерние страны». Мой славный дед, Потрясатель Вселенной, не колебался делать начальниками монгольских отрядов бывших своих противников, и они, как Джебэ-нойон[39], становились преданными его помощниками.
Гаврила Олексич сказал:
– Прости меня, великий хан, что я назвал мою родную новгородскую землю лесными трущобами. Но мы не прятались в этих трущобах, как медведи, а все время были на границе, сражались и ожидали новых битв, новых кровавых встреч с врагами нашего народа. Могу ли я, честный воин моего князя, в эти бурные дни оставить беззащитной мою родную землю?
Олексич прямо и смело смотрел в глаза Бату-хану, ожидая его рокового решения.
– Дзе-дзе! – проворчал Бату-хан и повернулся к Субудай-багатур. – Что ты скажешь на это, мой дальновидный и мудрый учитель?
Старый полководец подумал и сказал:
– Я отвечу тебе, Саин-хан, тоже вопросом. Разреши мне спросить твоего летописца Хаджи Рахима: что было написано в том послании, спрятанном внутри его дорожного посоха, которое отправил когда-то посол Махмуд Ялвач в Ургенч твоему отцу, несравненному, блистательному Джучи-хану?
Погруженный в свои записи, Хаджи Рахим, вздрогнув от неожиданности вопроса, почтительно прижал руки к груди и прошептал:
– В этом письме, спрятанном в моем выдолбленном посохе, было написано только три слова: «Этому человеку верь».
Бату-хан, зажмурив глаза, засмеялся тихими шипящими звуками. Затем обратился к безмолвному, полному внутренней тревоги Олексичу:
– И я тоже скажу тебе только три слова: «Твоему обещанию верю». Теперь возвращайся в твой далекий Новгород и верно служи твоему коназу Искендеру.
Мой верный эмир Арапша там, и он будет присылать мне вести о ваших новых тревогах и победах. Хоть я уйду далеко, но не перестану думать о Новгороде. Разрешаю удалиться. Красавицу Зербиэт-ханум ты возьмешь с собой.
Когда Олексич вышел из шатра, Бату-хан с необычайным проворством вскочил и стал метаться, как зверь в клетке. Задыхаясь, он весь отдавался налетевшей на него ярости. Глотая слова, он заговорил быстро и неразборчиво, с раздувающимися ноздрями, и то подпрыгивал, то приседал.
– Я вижу впереди бои… Пылающие города… Близкие схватки тысяч и тысяч всадников. Я вижу, как испуганно летят кони, прыгают через овраги, роняя своих всадников. Я вижу ряды упрямо наступающих пеших воинов в иноземных одеждах… Они рубятся с моими несравненными багатурами. Я пройду через самую гущу боя и опрокину всех встречных… Я напою кровью врагов своих коней, я прикажу убивать каждого сопротивляющегося, женщин, стариков, детей. Копытами моих несравненных монгольских коней я вытопчу луга и посевы, чтобы после того, как пройдет мое войско, не осталось ни одной травинки, ни одного зерна… Я позвал в этот великий поход Искендера и его соратников. Я рассчитывал на них, а они вдруг оказались равнодушными и не захотели принять участие в моих ослепительных победах. Близорукие! Будущие дни великих сражений скоро покажут, кто из нас прав: они или я. И тогда они пожалеют, что не пошли вместе со мной через превращенные в золу и пепел «вечерние страны»…
Бату-хан вдруг успокоился, помрачнел и, медленно пройдя к своему месту, стал опять задумчиво подбрасывать в костер ветки душистого вереска. Он сделал знак толмачу приблизиться и, обняв за шею, стал шептать ему на ухо:
– Отныне ты должен удвоить твои наблюдения за этим русским воином. Проникать во все его думы и замыслы. Разведать, кто его друзья и враги. Тебе известен мой гнев и моя милость…
– Постараюсь, – ответил, дрожа, перепуганный толмач, – но разгадать мысли русского гостя очень трудно: никогда никому он не говорит, что думает, что готовит.
Бату-хан еще более тихо прошептал:
– Тебе поможет в этом Зербиэт-ханум. Она до сих пор усердно извещала меня обо всем. Разрешаем тебе отправиться в путь вместе с Олексичем. Буду ждать твоих писем. Ступай!
Всякая сказка, каждая «бывальщина» имеет свой «зачин», имеет и свой конец, нежданный, негаданный…
В этот счастливый день, когда Гавриле Олексичу удалось, наконец, уговорить Бату-хана отпустить его домой в Новгород, радостный подходил он к своему шатру. Его поразило, что на этот раз хозяина не встречают приставленные для охраны слуги. У шатра татарской красавицы тоже никого не было. Что за чудо?
Обойдя рощицу, Олексич вдруг заметил между кустами нескольких слуг и женщин из шатра Зербиэт-ханум. Они стояли на коленях, закрыв лицо руками, и, раскачиваясь из стороны в строну, жалобно стонали.
– Что случилось? Говорите!
– Не гневайся на нас! Прости наш недосмотр, эмир великодушный! Мы не ждали, что такая беда свалится и на тебя и на нас! О-о-о!
– Да говорите же толком, какая беда?
– Наш драгоценный цветок, наш соловей, Зербиэт-ханум похищена!
Переводчик, неотступно следовавший за Олексичем, расспросил слуг и потом объяснил:
– Есть такой молодой знатный хан Иесун Нохай. То он на охоте, то бражничает с молодыми ханами, и никакого другого дела у него нет. Он приезжал сюда в твое отсутствие раза два и с коня, подыгрывая на дутаре, пел песни, восхваляя красоту Зербиэт-ханум.
– Знаю такого – всегда озорной и на полудиком коне.
– Сегодня утром он прискакал сюда и осадил коня перед шатром Зербиэт-ханум. Он пел о том, что красавица томится в тяжелом плену у страшного медведя и что он приехал ее освободить. Зербиэт-ханум, услышав песню, вышла из шатра и неосторожно приблизилась к всаднику. А тот схватил ее, положил поперек седла и умчался. Слуги не успели задержать. Не казни их!
И все снова упали на колени и завыли.
– Наказывать я вас не стану, но и хвалить тоже не буду.
Гаврила Олексич строго приказал слугам пока никому не говорить о похищении, дивясь и радуясь неожиданному случаю, который избавил его от опасного ханского подарка. Он стал готовиться спешно к отъезду, еще опасаясь новой вспышки милости либо гнева монгольского владыки.
Ее глаза все время светились перед ним, вспыхивая искрами то радости, то укоризны. В тот последний далекий день, когда она, вся запорошенная снегом, стояла на высоком крыльце родного дома, накинув на плечи малиновую шубку, опушенную темным соболем, и махнула ему узорчатым платочком, а он обернулся в воротах, сдержал коня и, не утерпев, помчался обратно к крыльцу, сжал маленькую руку, горячую и крепкую, и, выхватив ее платочек, понесся вскачь, вздымая снежную пыль. Этот день он вспоминал потом много, много раз, доставал тайком заветный платочек, расшитый по краям алыми шелками, и вдыхал нежный, чуть заметный аромат весенних цветов.
Не забыл он ее, свою Любаву, но помимо воли одурманила голову прекрасная татарка, зачаровала своей грустной песней, звонкой пляской, змеиной гибкостью тела, и он проводил в ее шатре дни и ночи, все забывая, слушая ее бархатный голос, заливая свою кручину крепким янтарным вином.
И как хорошо все же, что теперь ему не придется, как приказал Батый, везти ее с собой в Новгород. Он снова один, свободен, и гибельного дурмана как не бывало.
Теперь впереди дальняя дорога, такая же бесконечная и томительная, как щемящая сердце тоска. Его дружинники и слуги, все на лохматых взъерошенных конях, растянулись по узкому бочевнику вдоль застывшей бескрайней реки и делали короткие остановки в редких селениях, утонувших в снежных сугробах.
Наконец наступил желанный день, и путь окончен. Знакомые ворота с медным складнем на поперечной балке. Высокие шапки снега венчают боковые столбы. Мощный стук кулака разбудил дворовых псов, и они, гремя цепями, отозвались яростным лаем.
Узнав зычный голос хозяина, заохали, забегали слуги, распахивая створки тесовых ворот.
Гаврила Олексич медленно въехал во двор, окидывая зорким взглядом и блистающие на утреннем солнце слюдяные окошки с зелеными резными ставенками, и сани, и крытый возок под навесом, и ледяные сосульки, и крыльцо с красными витыми столбиками.
Крыльцо, видимо, старательно подметено и так же, как тогда, запорошено легким снегом, но лапушки еще нет… На ступеньках видны чьи-то следы. Гаврила Олексич придержал коня, ожидая, что вот-вот распахнется тяжелая дверь и выбежит его хозяюшка, простоволосая, не успев по-замужнему заложить тяжелые шелковистые косы… А из дому уже стали доноситься визги и радостные крики женских голосов.
Отворилась знакомая с детства дверь, и в ней показался седой сторож, Оксен Осипович, в синем охабне. Он спускался по ступенькам медленно и, сняв меховую шапку, низко поклонился боярину. А где же лапушка?
– Здравствуй, друже родной! – сказал Гаврила Олексич. – Где же моя хозяюшка? Или занемогла? – сходя с коня и отдавая поводья подбежавшему челядинцу, спрашивал он.
А во двор уже въезжали веселые дружинники, и все кругом наполнилось шумом, звоном оружия и громкими приветствиями. Оксен Осипович бросился к Олексичу и припал к его плечу:
– Нету боярыни нашей, Любавушки твоей! Нянюшки тебе все расскажут. Мне невмоготу. Эх! – И старик, махнув безнадежно рукой, быстро засеменил к воротам, пробираясь между шумевшими всадниками.
Из дверей выбежала старая кормилица. Одной рукой она придерживала накинутую на плечи шубейку, другой поправляла съехавший на сторону платок на седой голове. Семеня слабыми ногами, она опустилась на колени и стала причитать:
– Зачем долго не приезжал? Зачем в Орде гулял, женушку-лапушку свою позабыл?
Гаврила Олексич наклонился, нежно поцеловал старушку в голову, сильными руками поднял ее и сказал тихо:
– Да говори толком всю правду, что случилось с моей боярыней?
Кормилица, всхлипывая и вытирая широким рукавом глаза, принялась рассказывать:
– Она много плакала и мне так говорила: «Узнала я, что мой хозяин в Орде себе другую жену завел, меня, бедную, позабыл. Жить больше не хочу. Руки бы на себя наложила, да боюсь гнева Божьего…» И два дня назад обняла она меня крепко, так горячо, будто прощалась, просила детей беречь и к вечеру на коне уехала из дому, никому ничего не сказав.
Пока старушка объясняла, на крыльце уже собрались другие нянюшки и служанки, прибежали и дети его: мальчик и девочка. Все говорили, перебивая друг друга, некоторые утирали слезы. Гаврила Олексич, схватив на руки обоих детей, закричал:
– Эй, хватит! Довольно охать и кудахтать! Я знаю, куда уехала боярыня. Завтра я ее домой привезу на тройке с бубенцами. А сейчас ступайте обратно в хоромы. Принимайте гостей долгожданных. Накормите моих дружинников.
Все бросились в дом. А перед Гаврилой Олексичем остановилась высокая и дородная главная домовница Фекла Никаноровна и, удерживая его за рукав, вкрадчиво сказала:
– Я тебе открою, свет наш ненаглядный, где ты найдешь свою боярыню. Я уже все разведала. Она побывала у бабок вещих, и те наговорили ей Бог весть чего. Вот и уехала она в женский скит. Постриг хочет принять, монахиней сделаться. Молодая женская кровь играет, – чего с досады не придумаешь!.. Постриг! Шуточное ли дело! Вот какой узел скрутился. А ты его сумей распутать…
В день приезда Гаврила Олексич вел себя необычно, дружинники косились на него, но спрашивать не решались.
– Затуманился наш сокол!.. Вестимо дело: сколько ден ехал, подарков сколько на вьючных конях вез, а лапушка дома его и не встретила.
– Сидит теперь туча тучей за столом и прямо из ендовы романею пьет.
– Куда же боярыня уехала?
– Да не уехала, говорят тебе… Сбежала.
– Ой ли! Может, ее какой лихой молодец чернобровый силой увез?
– Тише ты! Не смей такого слова молвить!
– Не я говорю. От боярских поварих слышал.
– Поварихи же мне иное сказывали: в скит боярыня на богомолье уехала, а домовница обмолвилась, будто решила она постриг принять. Надоело без сроку Гаврилу Олексичу ждать, а он, говорят, в Орде завел себе другую жену, татарку. Вот боярыня и затужила. Кровь-то у нее молодая, горячая, кипит, – вестимо, дурман-то в голову и кинется.
– Верно! А может, ее опоили. У боярина недругов немало.
– Зачем! Это она от обиды. Такую умницу-красавицу, как наша боярыня, и вдруг на басурманку сменить.
– Где же она, басурманка-то? Может, ее и не было?
– Нет, была! Пленные сами видели. Вот они и обмолвились…
– Все же сам подумай: постриг! Шуточное ли дело, ведь опосля оттуда возврата нет…
Все разговоры, однако, сразу оборвались, когда забегали слуги и стали сзывать некоторых близких дружинников в гридницу на беседу к боярину.
Не всех удалось собрать: одни ушли по своим дворам, других не могли добудиться, – спали крепким сном после тяжелой дороги.
Оправляя кафтаны, приглаживая длинные кудри, туже затягивая пояса, дружинники поднимались по скрипевшим ступеням в знакомую издавна гридницу. Все, казалось, на месте, как раньше бывало: и большие образа в углу в серебряных ризах, и скамьи, крытые червленым аксамитом. Так же сквозь обледенелые слюдяные оконца пробивались солнечные лучи и веселыми пятнами играли на широкой скатерти, расшитой мудреным узором.
Еще утром, повидав всех домашних, Гаврила Олексич собрался пойти к Александру Ярославичу, чтобы подробно рассказать ему о своей поездке к Батыю, но узнал, что князь на охоте и вернется в Новгород только дня через два. Значит, тем временем можно было заняться своими делами и отдохнуть.
Сейчас, без кафтана, в расстегнутой рубашке, с голой грудью, на которой виднелась серебряная цепочка с иконкой и ладанкой, он сидел, откинувшись назад, в красном углу, широко расставив на медвежьей шкуре длинные босые ноги. Татарские пестрые сафьяновые сапоги небрежно валялись под скамьей.
Он тяжело дышал и обводил угрюмым взглядом входивших, которые ему низко кланялись и становились кучкой близ двери. Возле Гаврилы Олексича, на краю стола, красовалась большая деревянная ендова и чеканной работы ковшик.
– Здравствуй на многие лета, Гаврила Олексич, – сказал старший из дружинников, высокий и степенный, поглаживая густую рыжеватую бороду и пытливо всматриваясь в побледневшее, но по-прежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие, воспаленные губы.
– Здравствуйте, ребятушки! – воскликнул тот, будто очнувшись от забытья. – Садитесь поближе. Сейчас потолкуем. Эй, челядь! Подайте новый жбан с медом и чаши, да не малые, а побольше.
Слуги забегали, доставая с деревянных резных полок, тянувшихся вдоль стен, серебряные кубки и узорчатые чаши.
Олексич подождал, пока слуга, стоя на коленях, обернул ему ноги цветными онучами, и сам натянул сапоги. Он встал, слегка покачиваясь, пока другой слуга помог ему надеть кафтан и опоясаться серебряным поясом. Поведя плечами, он провел рукой по волосам и сел в старое резное кресло. Держался он прямо, глядел зорко, и только воспаленные, покрасневшие глаза говорили о долгих часах раздумья, проведенных в одиночестве возле жбана с заморской романеей.
– А где Кузьма Шолох? Эй, Кузя! – крикнул Гаврила Олексич так громко, что, казалось, на дворе его услышали.
– Здесь я, здесь, – ответил весело Кузьма, входя в двери и застегивая кафтан. – Едва меня отлили ледяной водой. Теперь я в полной справе. – Он улыбнулся задорно, низко поклонился и скромно уселся на скамье возле двери, всматриваясь в боярина, стараясь разгадать, что он надумал.
Тот выждал, пока слуги не расставили посуду и не налили в кубки и чаши темного меду или заморского густого вина.
– Ну, живо поворачивайтесь и уходите отсюда, – сказал он челядинцам. – Да прикройте двери. А здесь, кто помоложе, пусть подливает ковшиком из жбана.
Все взяли в руки чаши и кубки и ждали.
– Я вас призвал к себе, други, – сказал Олексич и замолчал, прикрывая глаза большой крепкой ладонью.
– Верно, немец опять зашевелился? – осторожно прервал воцарившуюся тишину старший дружинник.
– Это дело нам не новое, – ответил, медленно опуская руку, Гаврила Олексич. – Немцы всегда против нас зубы точат, и с ними счеты мы сведем очень скоро.
– То-то мы разгуляемся! – весело воскликнул Кузьма Шолох.
– Погуляем! – поддержали другие голоса.
– Нет!.. Сейчас у меня другое дело. На это нужна ваша хитрость… – Он задумался на мгновение и, тряхнув головой, добавил: – Нужна еще… малая толика озорства. Недаром же мы все Васьки Буслаева внучата.
– Верно, верно, – загудели дружинники. – С тобой мы не прочь и поозорничать… Только пока нам невдомек, куда ты речь клонишь.
– Так и не угадали? А ты как смекаешь, Кузя?
– Мне думается: не на охоту ли ты нас зовешь? Бурнастая лисичка сбежала, да не простая, а с серебристой спинкой.
– Верно, Кузя, верно! И вот что нам нужно сделать. Тут главное – мешкать нельзя. Кое-кто уже норовит захватить драгоценную лисичку. А нам надо этих охотников перехитрить…
– Поймаем, непременно поймаем! – воскликнули дружинники и переглянулись, сообразив, к чему клонит речь Гаврила Олексич.
– И медведя мы ловили и на волков ходили. Нам ли не освободить лисичку.
Гаврила Олексич встал и, опираясь руками на стол, вполголоса начал объяснять свой план:
– Смотрите, сейчас домой к своим женам да сестрам не отлучаться! Там если вы обмолвитесь одним словом, завтра уже будет знать весь Новгород. Берите из моих конюшен свежих коней, седлайте, и мы тотчас же выезжаем.
Верстах в двадцати от Новгорода вниз по течению седого пенистого Волхова, на правом его берегу, среди березовых перелесков, затаилась женская обитель святой Параскевы-Пятницы. Купцы-кожевники братья Ноздрилины сперва возвели каменную церковь в память усопшей бабки Прасковьи Дормидонтовны, прозванной «Кремень», положившей начало богатству семьи Ноздрилиных, которые развернули большую торговлю с заморскими городами, поставляя им кожи, волос, щетину и шерсть, а главное – всевозможные меха.
В эту церковь с тех пор потекло паломничество, главным образом женщин, приходивших со всех концов новгородской земли. В народе укрепилось поверье, что горячая молитва святой Параскеве-Пятнице помогает и в бабьих болестях и во всяких женских печалях. Сведущие странницы-богомолки объясняли, что сама святая Параскева в жизни много претерпела от изверга мужа и от тринадцати детей, рождавшихся с великой трудностью. И после смерти великомученица продолжала жалеть всех, кто приходит к ней изливать в слезах и молитвах свою тяжелую бабью долю.
Братья Ноздрилины не ограничились постройкой церкви, а срубили целый скит из еловых и сосновых бревен, со всеми службами, общежитиями, конюшнями, складами, баней, погребом, коптильней для рыбы и пристанью для монастырских рыбачьих лодок.
Игуменьи избирались с высокого благословения новгородского архиепископа особо суровые, неулыбчивые, которые сумели бы держать в страхе Божьем и повиновении всех монахинь и послушниц, прибывших из ближних и дальних новгородских пятин. Игуменьи должны были строго и неусыпно блюсти монастырский порядок и добро, не допускать расточительности и наказывать нерадивых, зорко присматривая за мастерскими – ткацкой, вышивальной, иконописной, златошвейной, за пасекой и монастырским садом, где зрели яблоки, вишни и тянулись гряды кустов крыжовника и смородины.
Однажды после благовеста к заутрене в покои игуменьи, матери Евфимии, прибежала юная Феклуша, «послушница на побегушках», и, запыхавшись, рассказала:
– Сегодня, только что сторож Михеич пошел ворота отпирать, – глянь, а к скиту кто подъехал-то! Боярыня, настоящая боярыня, молодая, с жемчужными подвесками в ушах. Сама видела, как она платок с головы сдернула и, простоволосая, пошла к воротам. А Михеич чего-то перепугался и перед ней ворота снова запер. И говорит, что боярыне не иначе как грозит большая беда, наверное, старый муж убить хочет. Почему, говорит, она руки все ломает и тайком слезы смахивает, а сама пригожая да нарядная… И с нею две чернавки. Все трое на конях верхами, точно из татарской неволи прискакали.
– Да где же они? Сюда, что ли, идут?
– Нет, нет, мати Евфимия! Михеич их не пускает и никак не хочет отпереть ворота.
– Экой старый корень!
– Не хочет, ей-ей не хочет! Я говорю ему: «Отворяй, Михеич, пущай боярыню. Видишь, как устала с дороги». А он все одно отмахивается: «Может, за ней вдогонку сейчас боярин прискочет с молодцами и первому мне накладет по загривку. Знаю мужей обманутых!» Так и сказал: «Коли ежели мать-игуменья прикажет, то пусть и принимают гостью послушницы. А я от беды ухожу подальше на Волхов сигов ловить».
– Вот неуёмный старик, путаник! Беги к матери Павле, скажи, что я велела ворота отворить, а боярыню у себя в келье принять. Да чтобы сейчас же затопили баньку.
Феклуша помчалась со всех ног, а мать игуменья стала облачаться, чтобы показаться прибывшей во всем своем великолепии.
Прибывшую молодую боярыню поместили в келье ключницы, матери Павлы, и та сама с ней сходила в жарко натопленную баньку, где они обе мылись и обливались квасом. Мать Павла потом шептала на ухо игуменье, что у молодой боярыни все исправно, никаких бесовых знаков или синяков не видно. Сама мочалкой ей терла и спину и живот. Тоже неприметно, чтобы она была на сносях, – хоть небольшая, но складная и в юном теле. Жить бы ей и поживать в любви и радости, а вот заладила одно: «Примите меня в скит, хочу постриг принять».
– Мать честная! – воскликнула игуменья. – Да ведь если она к нам в обитель вступит, то вклад богатейший внесет и казной и угодьями. Какие земли, пашни и покосы наш скит сможет от нее заполучить в вечное владенье! Надо немедленно свершить над боярыней постриг, пока она не одумалась и назад домой не уехала. Феклуша, попроси ко мне отца Досифея. Мы с ним все обсудим.
Любава стояла на коленях на подложенной черной бархатной подушке посреди храма, перед аналоем с образом Пресвятой Богородицы. Рядом с ней старая монахиня бережно держала на руках длинную черную одежду и черный же куколь. В эту одежду будет облачена после пострига молодая боярыня. Ее длинные белокурые распущенные волосы ниспадали по спине. Сегодня, после пострига, шелковистые волосы будут отхвачены резаками и упадут на холодный каменный пол.
Пока еще только послушница, Любава крепко сжимала маленькие руки. Полубезумным взглядом она уставилась на большой образ Богоматери с младенцем на руках и сухими дрожащими губами тихо шептала то слова молитвы, то какие-то бессвязные жалобы: «Господи, укрепи веру мою! Помоги, Мати Божия, исполнить волю Господню! Изгони мою слабость!»
Позади молившейся стояла величавая и суровая игуменья Евфимия. Строго сдвинув черные брови, она опиралась на высокий посох с золотым набалдашником. Игуменья зорким, как бы скорбным, а иногда хмурым взглядом посматривала то на маленькую боярыню, то на лицо Досифея, иеромонаха, стоявшего возле боярыни и тихо твердившего, склоняясь к ее уху:
– Молись, чадо мое… и повторяй слова, издревле реченные: «Аз, раба Божия, грешная…»
Но боярыня как будто его не слышала, и совсем другие слова слетали с ее бледных дрожащих губ.
Игуменья сделала глазами строгий знак монашке, стоявшей поблизости с небольшим медным подносом, на котором был серебряный ковшик с теплым вином, подносимым причастникам. Монашка подошла ближе. Стоявший рядом с Досифеем громоздкий, краснолицый, с рыжей бородой диакон взял ковшик, поднес к устам Любавы и пробасил:
– Испей, дочь моя, теплоты на поддержание сил телесных.
Хор монахинь на клиросе пел необычайно скорбный псалом, говоривший о бренности земной жизни, о тщете и суетности всех мирских стремлений и радостей.
– «Свете тихий святые славы, пришедый на запад солнца, видеста свет вечерний…» – жалобно выводили нежные голоса, и делались более грустными лица стоявших рядами монахинь, старых и молодых, в черных рясах, истово крестившихся и одновременно опускавшихся на колени или бесшумно встававших.
«Послушница для побегушек» Феклуша мышью пробралась среди стоявших монахинь и проскользнула к самой игуменье. Та сурово скосила на нее глаз, но, увидев встревоженное лицо черницы, величаво склонилась и подставила ухо.
– Приехали! Много молодцев… На лихих конях… Одни ворота ломают, другие поскакали в обход скита. Там теперь у ворот мать Павла с ними бранится и прочь гонит. Послала спросить, святая мать игуменья, что ей делать?
– Скажи, чтобы крепилась во славу Божию. Только Господь нам поможет, и беси окаянния вси отринутся.
Точно порыв ветра и шорох пронеслись по рядам безмолвно стоящих монахинь, которые слегка зашевелились и потом снова застыли в благоговейной тишине. Феклуша исчезла. Игуменья, качнув утвердительно головой, посмотрела многозначительно на Досифея:
– Поспешай! – и, повернувшись к пышнотелой монахине, сестре «на ключах», прошептала: – Свечи!
Две черницы пошли по рядам, раздавая молящимся тонкие восковые свечи. Все зажгли одна от другой, и храм озарился множеством огоньков. Хор стал разливаться еще более скорбным антифоном, какие обычно слышатся при отпевании покойников: ведь раба Божия уходит добровольно из мира, отказываясь от всех житейских радостей, и становится верной «рабою Христа».
Отец Досифей снова склонился к стоящей на коленях Любаве и продолжал настойчиво внушать:
– Повторяй, чадо мое, что аз тебе реку: «Добровольно хочу чин ангельский принять…»
Черница вставила в сжатые руки боярыни толстую зажженную свечу, и в дрожащем ее свете уже можно было яснее различать нежные черты бледного лица и крупные слезы, катившиеся из-под опущенных ресниц.
Тщетно отец Досифей склонял свое волосатое ухо к устам Любавы, он не мог уловить ни одного ее слова. А игуменья продолжала твердить, будто не замечая молчания Любавы:
– Она уже говорит… Говорит все, что положено. Продолжай, отец Досифей. Свершай постриг! Где резаки?
– Здесь, у меня резаки! – прогудел дьякон, держа в руках большие полузаржавевшие ножницы.
– Чего ждете? – торопила игуменья. – Отрезай четыре пряди крестообразно на голове и выстригай поскорее гуменцо…
Боярыня, зажмурив глаза и крепко сжав губы, больше не произнесла ни слова. Вдруг ее маленький рот полуоткрылся и засияли удивлением и радостью глаза: она услышала такой знакомый, такой родной голос:
– Любава! Любушка моя! Цветочек вешний! Каким злым ветром тебя сюда занесло? Ты зачем здесь, моя ласочка?
Любава, точно очнувшись, вскочила на ноги и уронила свечу. Перед ней, в полумраке храма, в сизом дыме душистого ладана стоял он, ее любимый, долгожданный муж, и смотрел на нее веселым, ласковым взглядом.
Она покачнулась и, протянув вперед руки, бросилась к Гавриле Олексичу, но, потеряв последние силы, упала плашмя на каменный холодный пол.
– Ты откуда, бесстыжий басурман, взялся? – визгливо закричала, забыв свой сан, игуменья. – Какая тебе здесь надоба в женской святой обители? Вон отсюда, охальник, нечестивый татарский перевертыш!
Все монахини, смешав ряды, бросились в стороны и столпились в углах. А в храм, стуча сапогами и копьями, входили дружинники и громко переговаривались. С гневным, оскорбленным видом, замахиваясь посохом, игуменья направилась к Гавриле Олексичу, а он, как бы ее не замечая, бережно подхватил на руки потерявшую сознание Любаву и быстро пошел к выходу. За ним и дружинники с шумом стали покидать храм, поглядывая на оторопелых монашек.
Пение на клиросе прервалось. Все певчие застыли в изумлении. Лишь одна игуменья продолжала стучать посохом о пол и кричала:
– Окаянный безбожник! Владыке пожалуюсь! В Киев к самому митрополиту поеду! Он на тебя нашлет и грозу, и страх, и трепет!