Книга вторая К своей звезде

1

Ощущение, что он со всех сторон высвечен бледно-зеленым светом, не оставляло Ефимова даже после того, как он отчетливо понял, что уже не спит и что не во сне, а наяву видит бледно-зеленое небо с пурпурно-красной линией, наискосок перечеркнувшей квадрат окна. Чтобы окончательно избавиться от навязчивого видения, Ефимов встал, подошел к окну и отбросил тюлевую занавеску.

Кольца сухо вжикнули по алюминиевой трубке карниза, и его взору открылось нечто ошеломляющее, непостижимое.

Откуда-то из глубины Вселенной, из непроницаемой бесконечности, играя и переливаясь неземными оттенками, струился бледно-зеленым водопадом сказочный свет; складки гигантской шторы лениво шевелились, покачивались, меняли насыщенность красок, и в такт этим покачиваниям перемещалась подсвеченная невидимой зарею бахрома. И этот свет – от бледно-зеленых до пурпурно-красных тонов, и этот рисунок теней, и уходящие к звездам складки, и тишина, в которой Ефимов слышал едва уловимые, но грозные звуки Вселенной – все как-то сразу и отчетливо напомнило о существовании вечного и мгновенного. И на душе стало тревожно и неуютно.

– Руслан! – позвал он тихо. – Ты только глянь, что творится в мире! Это же надо… Сто раз слышал: северное сияние, северное сияние… А оно, видал, какое!

Стояла предрассветная пора. В городке не светилось ни единого окна, ни одного прохожего не было на расчищенных от снега дорожках, и земля торопливо впитывала острый холод, струящийся из межзвездного пространства вместе с этим волшебным светом. Казалось, хлопни дверью, свистни, и все мгновенно улетучится, растворится и навсегда исчезнет.

– Что умеет природа, – сказал Руслан. – Представляешь, сколько миллионов киловатт надо, чтобы отгрохать такую иллюминацию? А она – играючи… Любуйтесь, не жалко.

Небо продолжало раскачиваться, переливаться холодным блеском складок, озаряться пурпурно-красными сполохами. Это был живой, пульсирующий свет, хотя и отдавал мертвенной бледностью.

– Тысячи лет до нас сияло, – сказал Ефимов, – и еще тысячи будет сиять после нас.

– Да… Ну, еще пару часиков можно поспать, – Руслан забрался под одеяло. Пружины матраца взвизгнули и затихли.


Ефимов вспомнил, как Нина провожала его к метро, как азартно решила ехать с ним на вокзал и как они, ожидая поезд, без стеснения целовались в конце платформы, не обращая внимания на редких полусонных пассажиров. У нее счастливо блестели глаза.

– Знай одно, – говорила она, – я всегда с тобой. И если вдруг станет невмоготу, если почувствуешь, что все – больше нет сил ждать, зови… Брошу все и примчусь. Но прошу тебя – не пиши, не жди от меня писем, потерпи. Так будет легче нам обоим. Поверь мне.


– Скажи, командир, – Руслан вернул его к реальности, – попляшу я на твоей свадьбе, или бобылем доживать век будешь?

Ефимов усмехнулся и задернул шторы. Свечение уже поблекло, потеряло очертания, бесформенно расползлось по небосводу.

– Попляшешь, Руслан. Обещаю.

– Слышь, Федор… Мне показалось, последнее время ты рискованно летаешь. У спортсменов это называется – на грани фола.

– Тебе показалось, – ответил Ефимов, не вдумываясь в смысл вопроса. – Ты спи.

– Ну, как знаешь, – обиделся Руслан, и пружины под ним снова нервно взвизгнули.

Ефимов лег и укрылся одеялом. «В последнее время ты рискованно летаешь». Полная чепуха! Не рискованно. И не в последнее время. С первых дней, как они перелетели на Север, Ефимов стал летать не посередине ограничительных допусков, а по кромкам пределов. И не только сам. Этого он требовал и от подчиненных. И его понимали. На кой черт, в самом деле, их держат здесь на краю земли? Для чего оторвали от семей, от привычных мест? Зачем доверили эти фантастические ракетоносцы? Чтобы они научились четко взлетать и садиться, чтобы жечь керосин на привычных маршрутах и довольствоваться выполненным планом налета? Мало этого, мало!

«Каждый пункт плана, если он качественно выполнен, – скажет подполковник Волков, – есть ступень к высотам летного мастерства, к высотам боевого совершенствования». – «Наш план, Ефимов, – поддержит командира и замполит, – составлен на основе выверенной годами методики. Любые отклонения чреваты нарушением безопасности».

А Ефимов видел – правила безопасности за последние годы обросли со всех сторон, словно коростой, таким количеством всевозможных ограничений, что свобода творчества в учебном бою стала похожей на свободу сторожевого пса: вот цепь с кольцом и проволока, в этих пределах твори, что вздумается.

Каждый раз, поднимая в воздух дрожащий от избытка энергии самолет, Ефимов заранее знал, что и в этот раз он будет от взлета и до посадки держать поводья туго натянутыми. А желание отпустить их и дать самолету, как боевому коню, возможность свободно рвануться и показать все, на что он способен, жило в нем неукротимо, вопреки логике официальных указаний, вопреки здравому смыслу, вопреки ограничениям, зафиксированным в директивных бумагах. Ефимов не мог отделаться от навязчивой мысли, что если грянет беда, им придется спешно переучиваться, и цена этого переучивания будет очень высокой. Сполна соответствовать своему назначению он мог лишь в том случае, если бы уже сегодня знал предел возможного и к этому пределу приблизился.

– На меня тоже иногда находит, – Руслан размышлял о том же, что и Ефимов, на одной волне работали. – Эх, думаю, летать бы, как эти чайки! Парить, не глядя на приборы, забыть об инструкциях, снижаться, срезая гребешки волн, мгновенно взмывать, и не долбить перед каждым полетом, что за чем включать и на каких углах пилотировать. Но самолет – не продолжение твоего организма. Это машина. Механизм. Железо. И летать на нем надо только по правилам.

– Прижмут в бою, о правилах забудешь. Метаться начнешь, выжимать из самолета то, чего он дать не в состоянии. Если я летчик, к тому же командир эскадрильи, я обязан знать возможности самолета не приблизительно. Я хочу их знать точно.

Руслан нетерпеливо повернулся.

– Все пределы проверены испытателями и вписаны в наставления. Что тебе еще надо?

– Наставления составляются в расчете на начинающего летчика. А мы – мастера. У нас и допуски должны быть другие.

– Ты имеешь в виду мое звено? Так я и сам вижу: но сравнению со стариками, мы недотягиваем. Но дай время – будем летать не хуже твоих асов. Техника пилотирования…

– Вот, вот, – перебил Ефимов, – техника пилотирования. Ты чувствуешь, техника пилотирования стала главным критерием.

– Естественно, – Руслан сел, не спуская на пол ноги, и включил настольную лампу. – Техника пилотирования – это главное преимущество в бою. Меня так учили.

– Хорошо летать еще не значит быть хорошим бойцом. Хотя, ты прав, конечно.

– Ну, слава богу, не круглый дурак.

– Все время вспоминаю рассказ Чижа. В конце войны к ним в полк пришел летчик-спортсмен. Очень известный воздушный трюкач. Такое, говорит, выделывал над аэродромом, все от восторга замирали. А в первом бою его сбили. На парашюте приземлился. Сбили его и во втором бою. Снова выпрыгнул. А в третьем – погиб. И знаешь, почему?

– Война не стадион.

– Мне Павел Иванович так объяснил: «Слишком много внимания концентрировал на самом процессе летания, тем самым исключал возможность сосредоточиться на достижении победы». То, что мы понимаем под термином «хороший полет», оказывается во многих отношениях недостаточным для победы в воздушном бою.

– Слушай, – сказал после недолгой паузы Руслан. – По-моему, мы начинаем дичать. Ты посмотри на нас со стороны… Два здоровых мужика, среди ночи – про самолеты, про тактику… Ну, про баб – куда ни шло, а то ведь… Тебе не кажется, что мы шизанулись?

Ефимов представил себе известных актеров экрана, играющих летчиков, представил их разговор в темноте: «Умело владеть самолетом – значит обладать главным преимуществом в бою…» И неожиданно расхохотался: такому фильму он бы не поверил даже под дулом пистолета. Вот если бы они, как говорит Руслан, «про баб», это нормально.

– Давай про баб, – усмехнулся Ефимов. За словом «баба» ему всякий раз виделись располневшие торговки в базарных рядах.

– Между прочим, – вспомнил Руслан, – вчера Перегудов привез в летную столовую двух девочек. Одна черненькая, с греческим профилем. Глазищи как сливы. А имя-отчество – умрешь: Нонна Сосипатровна. Вторая – хохлушка. Оксана. Сероглазая, кругленькая. Косы венком. А улыбка – хитрющая, как у кобры. Чего хихикаешь?

– Ни разу не видел, как улыбается кобра.

– Увидишь. Она замуж хочет, аж пищит. Я сразу усек. Гречанка, которая Сосипатровна, та поскромнее. Еще краснеть не разучилась. А эта…

– Тебе не кажется, что ты слишком заинтересованно рассматриваешь этих девиц?

– Естественно. У меня в звене два холостяка. Ты бы видел, как они ерзали. Я, конечно, охладил их пыл, о полетах, говорю, надо больше думать. А сам прикинул: не посмотреть ли тебе на этих пташек? Чем черт не шутит.

«Смеется или всерьез? – подумал Ефимов и пожалел, что выключил свет. По глазам бы, наверное, понял. – Видимо, всерьез».

Объяснить его неестественно затянувшуюся холостяцкую жизнь людям не так-то просто. Можно только строить догадки да пожимать плечами. Им проще поверить, что в один прекрасный момент Ефимов увидит хохлушку Оксану или гречанку Нонну Сосипатровну, женится, и от всей его прошлой любви останется ровно столько, сколько остается от северного сияния – смутное воспоминание.

– Хорошо, посмотрим, – сказал Ефимов. – Перегудов свое дело знает.

Иван Христофорович Перегудов, начальник продовольственной службы, частенько нарывался на неприятности. И особенно его шерстили командир с замполитом. Держаться подальше от них – было его главным правилом. Маленький, с брюшком, лысый, с глубоко упрятанными глазами, кривоногий и картавый, он был женат на белокурой красавице, родившей ему трех дочерей и называвшей Перегудова не иначе, как «Ванюша» или «милый Ванечка». Летчики, что постарше, не упускали случая пошутить над Перегудовым. Те, которые помоложе, – шутить остерегались. Перегудов был насмешлив, его ярлыки цеплялись к людям, словно репей.

И была у него одна необъяснимая, но пламенная страсть – подбирать для офицерской столовой красивых официанток, за что летчики Перегудова втайне уважали и прощали ему служебные огрехи. Этой страсти он отдавал немало личного времени, знакомился с выпускницами специализированных училищ, техникумов и даже институтов, изучал личные дела, присматривался, а выбрав «жертву», настойчиво и, как правило, небезуспешно атаковал ее.

– У летчиков должны быть красивые жены, – говорил он, объясняя свое хобби.

И, как утверждали старожилы, официантки в полку не задерживались. Они очень быстро осваивались с обстановкой, выходили замуж и увольнялись с работы. Перегудов не печалился и охотно расставался со своими «драгоценными приобретениями», потому что радость ему приносило не «наличие» красивых официанток в летной столовой, а «процесс» их поиска, подбора, азарт охотника.

У Ивана Христофоровича была тайная и заветная цель: найти невесту для Ефимова. Впрочем, это была тайна полишинеля. После каждого нового «драгоценного приобретения» Перегудов в первую очередь подкатывался к Ефимову и с надеждой спрашивал:

– Ну как? Может, эта?..

– Хороша Маша, да не наша, – всякий раз с улыбкой отвечал ему Ефимов.

– Ну что же, еще не вечер, – бодро смирялся Иван Христофорович и продолжал поиски.

После перевода на Север активность Перегудова несколько ослабла, и кое-кто стал думать, что Иван Христофорович выдохся, начал стареть. Но коль в полку появились Оксана и Нонна Сосипатровна – курилка жив!

– Утром покажешь, – сказал Ефимов. – Закручу роман сразу с двумя. Конкурс называется. Которая победит, на той и женюсь.

Руслан расхохотался.

А девушки и в самом деле были хороши. Хотя Оксана улыбалась мягко и застенчиво, в серых ее глазах то и дело вспыхивали искорки проницательного любопытства, словно хотела сразу понять – с кем имеет дело. Гибкая, быстрая, внимательная – не потому ли она показалась Руслану коброй?

Нонну, конечно, никто и не думал звать по отчеству. В анкете пусть будет Сосипатровной, а в летной столовой – просто Нонной. Неторопливая, ровная со всеми, девушка сразу внесла в летную столовую семейную атмосферу. Ей шла гладкая прическа с прямым пробором, шел белый кружевной воротничок, шли туфли на высоком каблуке. Она претендовала на то, чтобы стать лучшим приобретением Ивана Христофоровича.

– Ну что, годится в невесты? – спросил Ефимова подсевший к столу Перегудов.

– Ей нужен молодой хороший парень, – серьезно сказал Ефимов, – а не такой, как я, старый прохвост. А вот за Оксаной поухаживаю. Она не даст себя в обиду.

– Так и быть, отдаю, – щедро согласился Иван Христофорович. – Ухаживай. А там посмотрим.

Ефимов подозвал девушку, поблагодарил за завтрак и предупредил:

– На дискотеку сегодня приглашаю вас я. Если нет возражений, ждите вечером в общежитии.

Оксана взглянула на Перегудова и сдержанно согласилась.


А в полдень, когда асы Ефимова с солидной неторопливостью решали в классе придуманную командиром задачу, на аэродром, пробив сгустившиеся облака, приземлился ТУ-134. И еще не успела затихнуть прогремевшая над гарнизоном новость о прилете заместителя Главкома, командующего войсками и командующего ВВС округа, как «эскадрилье мастеров» была объявлена готовность номер один. Ефимова вызвали в штаб.

В коридорах и нижнего, и верхнего этажей скрипели половицы под сапогами офицеров и генералов, с рулонами схем, таблиц и плакатов суетился штабной персонал; промчался, ничего не замечая, не отдавая чести генералам, раскрасневшийся командир ОБАТО. В кабинет Волкова Нонна Сосипатровна несла в сопровождении Перегудова поднос с чайным сервизом и никелированным чайником.

«Забегали, – подумал Ефимов, – значит, серьезные дела начинаются». Он подождал, когда выйдет официантка, ободряюще кивнул ей, проводил взглядом (походка легкая, уверенная), вошел в кабинет. Растерялся только на мгновение – кому докладывать о прибытии? Кроме Волкова и Новикова за длинным столом, на котором изломанно бугрилась такая же длинная карта, сидели три генерал-полковника в полевой форме.

Александр Васильевич, командующий ВВС, сразу понял затруднение Ефимова, улыбнулся краешками губ и показал глазами на соседей – им докладывай. Командующего войсками округа Ефимов ни разу не видел, но угадал по общевойсковой кокарде на каракулевой шапке. Значит, третий – заместитель Главкома. Ему Ефимов и представился.

Пока он отвечал на профессиональные вопросы авиационного генерала, командующий войсками округа молчал и как-то загадочно улыбался, бросая на Ефимова через узкие щелки глаз оценивающие взгляды. Будто хотел понять, чего на самом деле стоит этот летчик. Он так же загадочно посматривал на него и во время разговора с Александром Васильевичем. И только когда Ефимову была поставлена задача и надо было идти готовиться к ее выполнению, командующий войсками встал и проводил его в коридор.

– Кроме задания на летно-тактические учения, – сказал он, мягко посматривая снизу вверх в глаза Ефимову, – вам, товарищ майор, необходимо уяснить главное: на этих учениях за вашей эскадрильей будут следить высшее командование ВВС, представители Генерального штаба. Вам доверено защищать не только честь полка, но и честь округа. Прочувствуйте это. Задание у вас трудное. На послабления не рассчитывайте. Учения максимально приближены к условиям реальных боевых действий. Многое будет зависеть от вашего личного мастерства, воли, умения руководить действиями подчиненных. Характеризуют вас хорошо, и я надеюсь на успех. – Вздохнув, он сделал паузу, видимо, решая – говорить или не говорить. – Учения эти неожиданны не только для вас. Цена успеха, а равно и неудачи, будет чрезвычайно высока. Это вы должны знать. И еще… Если эскадрилья справится со всеми задачами учения, пойдете на должность заместителя командира полка. Сразу.

Командующий посмотрел на Ефимова: не зря ли сказал все. Тень сожаления мелькнула и в его улыбке. Ефимов не любил выдавать обещаний, но ему захотелось успокоить этого немало повидавшего на своем веку человека: ему-то раньше времени зачем волноваться? И пообещал с искренней интонацией:

– Выложимся, товарищ командующий, не подведем.


Учения и вправду были усложнены до предела. В сумерках эскадрилью подняли в воздух. Взлетали парами, оставляя за собою длинные снопы форсажного пламени. В воздухе получили задачу на перелет с максимальной дальностью, с посадкой на незнакомом аэродроме. На рассвете было два вылета на полигон. Сперва разведка, а затем бомбометание по малоразмерным целям, бомбометание со сложного маневра, с хитрым тактическим построением, потому что «противник» оказался ушлым и грамотно организовал противовоздушную оборону района. Предполагалось, что на этом этапе учений в эскадрилье будут «потери». Но посредники Главного штаба ВВС оценили действия ефимовских асов как безошибочные, и эскадрилья в тот день улетела на новое задание в полном составе.

Посадка предстояла на полевом ледовом аэродроме, созданном в ходе учений на замерзшем озере. В воздухе Ефимова предупредили, что погода в районе посадки на пределе допустимого минимума, метет поземка, ожидаются снежные заряды, ограничительная разметка посадочной полосы просматривается с большим трудом. Ему предлагали на собственное усмотрение альтернативный вариант: пока есть возможность, взять курс на ближайший стационарный аэродром. Ефимов отказался. Ему давно хотелось проверить и себя и своих подчиненных вот в таких экстремальных условиях. И боялся он в те минуты другого: в целях безопасности полетов эскадрилью могли повернуть силой приказа.

Нет. Не повернули. Дали возможность всю полноту ответственности взять на себя комэску. И эскадрилья приземлилась на ледовом аэродроме исключительно четко. Однако, накапливалась усталость. Летчикам был нужен отдых, но их после дозаправки снова подняли в воздух и поставили задачу перехватить на дальних подступах групповую цель.

После этого перехвата эскадрилья приземлилась на родном аэродроме с минимальным остатком топлива. Летчики только качали головами: в таком режиме жесткости они работали впервые. После торопливого ужина все буквально попадали на кровати профилактория. Задолго до рассвета эскадрилья вылетела на разведку полигона, где предстояло отыскать тщательно замаскированную малоразмерную цель. Отыскать и уничтожить. В условиях активного противодействия фронтовой истребительной авиации «противника».

Двое суток ушло на решение этой задачи. Воздушные схватки завязывались на разных эшелонах, в самых неожиданных ситуациях. Анализ пленок объективного контроля все больше повергал Ефимова в уныние – эскадрилья «теряла» самолет за самолетом. И когда, наконец, удалось найти и разнести в клочья макет этой чертовой цели, среди боеспособных асов остался только один штык – командир эскадрильи майор Ефимов.


На аэродроме уже чувствовался запах весны. Ефимов отстегнул замки привязных ремней и, опершись на острые края кабины, перекинул ноги на красную стремянку. Пока самолет будут готовить к вылету, можно посидеть вон на том ящике. Учения не закончены, все антенны локаторов еще вертятся, надо держаться до конца. Небо посветлело, хотя и оставалось каким-то заляпанным, небрежно замазанным грязно-серыми полосами. Типичное северное небо.

– Был у нас в училище случай, – травили неподалеку изнывающие от безделья молодые летчики. – Двое курсантов летели на «спарке» в зону. И заблудились. Один предлагает: давай по железной дороге найдем станцию, ты снизишься, а я прочитаю название. А потом сориентируемся по карте. Так и сделали. Один снижается, второй смотрит. На станции форменный переполох. «Ну что? – спрашивает первый. – Прочитал?» – «Не, – говорит второй, – только две буквы разобрал: БУ». Развернули карты, ищут станцию с первыми буквами «БУ», а станции такой нет. Сделали второй заход – опять только «БУ». Первый рассердился. «Пилотируй, – говорит, – ты, а я буду читать, а то горючее на нуле». Пикируют, снова набирают высоту. «Прочитал?» – спрашивает второй. «Прочитал, – отвечает первый, – буфет».

Летчики ржут, а у Ефимова нету сил даже улыбнуться. На душе муторно как никогда. За один день потерять всю эскадрилью! Правда, потери «противника» неизмеримо большие, но разве это оправдывает его командирскую несостоятельность! Полный провал. А начали-то не слабо. Ловко вывернулись от наземных средств ПВО, быстро нашли и разнесли вдребезги наземные цели. И никаких потерь! А все потому, что Ефимов лично сам, ножками исходил не один километр полигонной земли, когда его эскадрилья отрабатывала задачи по боевому применению. Не полагаясь на полигонную команду, сам проверял установку мишеней, их маскировку, сам следил за сменой тактической схемы. Привыкшие летать на полигон как на прогулку, его асы при первых же стрельбах оскандалились. Роптали на командира, мол, рубит сук, на котором сидит. Кому приятно ходить в двоечниках? Заело. Зато потом доказали, что умеют и в сложных условиях находить и поражать цели. Такое умение не исчезает бесследно. Как умение плавать, ездить на велосипеде – один раз научился, и на всю жизнь. Поэтому и в «бою» вышли победителями. В учебном, правда, но максимально приближенном к реальному.

А вот в воздушных поединках – полный конфуз. И дернул его черт за язык давать обещания командующему. «Выложимся. Не подведем». Выложились… Смотрите все, какие мы красивые. Эскадрилья мастеров! Позорище на все военно-воздушные силы!

Стремительно катившийся по рулежке уазик вдруг повернул к Ефимову, резко затормозил. Из него вышел улыбающийся Новиков. Ефимов поднялся ему навстречу и сразу оказался в крепких объятиях. От его куртки пахнуло знакомыми запахами стартового командного пункта.

– Все здорово, – торопливо бросал прямо в ухо Ефимову Сергей Петрович, – это победа! Вы даже не знаете, как удивили заместителя Главкома. Был расчет, что эскадрилью выведут из строя наземными средствами ПВО еще на первом этапе учений. А вы живете и действуете. Две эскадрильи перемолотили. Генерала заело. Готовит какой-то каверзный сюрприз. Так что держите ухо востро. Но в любом случае – здорово!

– Сергей Петрович, – Ефимов уже садился в кабину, расправляя лямки парашюта, – считайте, что вы поддержали мой угасающий моральный дух. Но когда от войска остается один командир, это пиррова победа. Утешения тут…

Он не успел договорить. В небо взвилась зеленая ракета, и Ефимов тотчас услышал в наушниках команду:

– «Полсотни седьмой», вам – воздух!

Ефимов кивнул Новикову и повернулся к приборам, будто нырнул на глубину. Все земное осталось за тяжелым прозрачным колпаком кабины. Здесь – другие звуки, другие ощущения, другая жизнь.

Вот эту силу, которую ты чувствуешь каждой клеточкой от набирающей обороты турбины, с чем ее сравнишь? Или вот это ощущение власти над умной, почти все понимающей машиной, когда ты едва заметным движением руки заставляешь ее проделывать немыслимые фигуры. Послушная твоей воле, она может, как живая, стонать от перегрузок и петь от радости, когда ей все легко удается.

Кабина самолета по-прежнему оставалась для Ефимова тем убежищем, где он мог надежно укрываться от житейских забот, оставаясь наедине с небом и техникой. «И еще… Если эскадрилья справится со всеми задачами учения, – вспомнились почему-то слова командующего, – пойдете на должность заместителя командира полка». Эскадрилья не справилась, значит назначение не состоится. И слава богу.

Ефимов однозначно отметил, что мысль о несостоявшемся назначении ничуть не огорчила его. Скорее обрадовала. Он не исчерпал себя и на должности комэска, а тут в заместители к Волкову. Зачем? «Затем, что Волков не всегда будет командовать полком».

По заданному с КП эшелону и курсу перехвата Ефимов понял: цель идет с моря. Ему уже объяснили: предстоит встреча с радиоуправляемой мишенью, которая будет стремиться во что бы то ни стало прорваться к аэродрому. Это, пожалуй, и есть тот каверзный сюрприз, о котором говорил Новиков. Но в чем его каверзность? Уж чего проще сбить над морем видную со всех сторон мишень.

Вот и знакомая прибрежная гряда. Укутанная северными снегами, она грозно предостерегает об опасности острыми выступами разломов. За ней – простор. Ефимов включил нужные тумблеры и почти сразу увидел на экране электронный всплеск.

– Цель наблюдаю, на запрос не отвечает, – доложил он на командный пункт.

– Работу разрешаю, – последовал ответ.

Но метка от цели начала быстро уходить вправо, набирать высоту. Ефимов повернул самолет вправо и включил форсаж. Цель снова была в секторе захвата. Дистанция до нее стремительно сокращалась. Цель опять попыталась резким маневром оторваться от преследования, но Ефимов довернул самолет и снова загнал метку в прицел.

Ну все, можно пускать ракету. Он нажал боевую кнопку и почувствовал, как облегченно вздрогнул самолет. Теперь можно отворачивать. Он уже хотел докладывать на КП об уничтожении цели – ракета безукоризненно сделала свое дело, – но сначала по привычке осмотрелся и увидел под собой стремительно несущуюся на встречном курсе вторую радиоуправляемую мишень. Она шла низко над водой и на фоне белопенных гребней хорошо просматривалась. Так вот он, «каверзный сюрприз». Пока Ефимов играл в кошки-мышки с первой целью, вторая, прикрываясь высоким берегом, незамеченно приближается к объекту. Если самолет «противника» пройдет невредимым и нанесет удар по аэродрому, все предыдущие усилия будут перечеркнуты.

Ефимов взял ручку на себя и убрал обороты двигателя. Самолет полез вверх и почти остановился, как вздыбленный от натянутых вожжей скакун.

– Врешь, милая, не пройдешь, – Ефимов перевернул самолет на спину, дал ему возможность набрать скорость в свободном падении. Самолет-мишень, сверкнув в лучах выглянувшего из-за облаков солнца, стремительно пролетел под ним. – Цель-два наблюдаю… Атакую! – доложил он на КП.

Там произошло короткое замешательство, то ли не ждали второй мишени, то ли не думали, что Ефимов так быстро в нее вцепится. Но через несколько мгновений офицер боевого управления разрешил атаку.

Не спуская глаз с мишени, Ефимов на какое-то мгновение упустил из вида приборы. А когда скользнул глазами по высотомеру, понял, что проскочил запрещенный эшелон. Его предупреждали: ниже тысячи метров не снижаться, на высоте до восьмисот метров идет активная миграция пернатых. Он же вывел в горизонтальный полет машину значительно ниже.

Можно, конечно, выскользнуть из опасного эшелона, резко набрав высоту, но за эти секунды мишень выскользнет из сектора огня. А сейчас она была перед ним как на ладошке. Ефимов, не глядя, переключил органы управления вооружением на режим пушечного огня и аккуратненько «завел» мишень в сетку прицела.

Стрелка вариометра уже подбиралась к восьмисотметровой отметке. «Пронесет, – подумал Ефимов, – неужто они тучей висят в стылом небе. Должно пронести». Он нажал боевую кнопку. Показалось, что не самолет, а сам летчик вздрогнул от пушечной очереди. Ефимов отчетливо почувствовал, что не промахнулся, и почти сразу увидел разлетающиеся куски металла от разрубленного снарядами фюзеляжа радиоуправляемой мишени.

Теперь обороты и на высоту! Как можно скорее! Как можно стремительнее!

Но он не успел. Как это обычно и бывает, услышал сперва глухой удар, потом треск, вибрацию. Сразу спрятал голову за прицел. Он знал, столкновение с крохой воробьем на такой скорости равно удару силой более тонны, если с вороной или уткой – примерно четыре тонны. Здесь, как правило, летают тяжелые особи. И, как правило, стаями. В такую стаю и угодил самолет Ефимова. Несколько птиц напоролись на крылья. Ударили, словно неразорвавшиеся снаряды. Машина выдержала этот многотонный удар, но уже в следующее мгновение самолет затрясся и затрещал страшным треском. Ефимов перевел ручку управления двигателем на «стоп». Стрелка указателя температуры метнулась в красный сектор и там осталась. Вспыхнул транспарант, предупреждающий о пожаре.

Очередь из пушки, взрыв мишени, столкновение, пожар – все произошло в одно мгновение. Понимая, что самолет надо покидать, Ефимов доложил сначала об уничтожении цели, а затем о столкновении с пернатыми.

– …Двигатель остановился. Пожар. Высота… тысяча метров.

– «Полсотни седьмому» – прыгать! – властно приказала земля, и Ефимов, убрав с педалей ноги, рванул на себя держки катапульты. Заряд пиропатрона тяжелым ударом вышвырнул его из кабины, а когда раскрылся парашют, Ефимов поднял козырек светофильтра на шлеме, осмотрелся и замер от острой боли в груди. Его самолет… на его глазах… объятый пламенем… беспорядочно падал в море. Ефимов видел, как взметнулся фонтан брызг, смешанных с паром, как черные волны сомкнулись над местом падения игривыми белыми гребешками. И только косой хвост черного дыма неподвижно-грозно указывал своим острием место катастрофы. Не только самолета, но и катастрофы его, Ефимова, как летчика и как командира. Катапультирование – не такое уж частое явление в военной авиации. И независимо от того, кто виноват – летчик или техника, – каждое покидание самолета помнится в войсках стихийно долго.

Ефимов даже не пытался искать себе оправдания. С детского сада приучал его отец к технике, растил среди механизмов и других «железок». Показывал и объяснял, сколько надо вложить труда, чтобы построить простенькую лебедку для подъема воды из колодца. Первый свой велосипед Ефимов собрал из деталей, выброшенных на свалку. Первую радость управления автомобилем испытал на отцовском «Запорожце» класса «мыльница». Эту машину в их семье бережно холили, любили, много говорили о том, как непросто создать даже такое простое средство передвижения. А самолет? Разве можно хоть отдаленно сравнивать современный истребитель с «Запорожцем»? Самолет, конечно, поднимут, но в небо ему подняться уже не дано.


Через полчаса закоченевшего в ледяной воде Ефимова выловил вертолет поисково-спасательной службы и доставил в авиагородок. Винтокрылая машина приземлилась рядом с медпунктом. И хотя Ефимова уже успели и переодеть, и растереть, и привести в чувство, выносили его из вертолета на носилках.

– Я сам могу. Зачем на носилках? – пытался протестовать Ефимов.

– Не хочешь на носилках, – улыбнулся полковой врач, – на руках понесем. Ты у нас герой дня.

«Если даже такой интеллигентный человек, как доктор, не удержался от шпильки, дело – труха», – подумал с горечью Ефимов.

Потом в палату к нему вошел Перегудов. Показал большой палец, пожал руку.

– Молоток! Орден получишь.

– И ты, Брут…

– «Молния» висит. «Заместитель Главкома благодарит мастеров». Враг разбит, победа за нами! Мои девки готовят вашей эскадрилье такую встречу – фейерверк! А тебе…

– Не будет фейерверка, Иван Христофорович, – перебил его Ефимов. – Я самолет утопил.

– Ну и что?.. При чем здесь ты?

– При том, Иван Христофорович… Хреновым я летчиком оказался… Самолет на моей совести. Если бы не знал, что ниже тысячи нельзя, а я знал, последствия предвидел и все-таки влип.

– Не будь дураком, Федор, – Перегудов посмотрел на дверь и снизил голос. – Твой последний доклад записан на пленку. Там четко: высота – тысяча метров. Ты лучше помалкивай. Понял? А я – могила. Будь!

Как бы это было просто… Никому ни слова, и ты чистенький. А как потом жить с этим грузом? Как людьми командовать? Как требовать от них быть честными? У лжи короткие ноги. Далеко не убежит.

Принесли какие-то таблетки, проверили давление, измерили температуру, сняли кардиограмму. Врач удовлетворенно сказал: есть признаки физического переутомления, но других отклонений от нормы не наблюдается.

– Попить чайку и спать.

Но ни попить чайку, ни тем более поспать ему не дали. В палату шумно вошел подполковник Волков и, чего за ним никогда не водилось, по-мужски крепко обнял Ефимова.

– Сработали блестяще. – Он был радостно взволнован. – Когда в воздух подняли эскадрилью, замглавкома мне сказал: «Вернется домой хоть один самолет, уже будет хорошая оценка». А вернулись все.

– Но эскадрильи нет…

– Зато есть победа, да еще какая звонкая. И будет отличная оценка. Ты даже не представляешь, что это значит. Уже заготовлен проект приказа – пойдешь ко мне заместителем. А там не за горами и полк. Как чувствуешь себя?

– Нормально.

– Тебя хочет видеть заместитель Главкома. И командующий войсками округа ждет. Сможешь сейчас поехать?

Ефимов понимал, что своим признанием напрочь испортит командиру праздничное настроение. Он попытался найти хотя бы какие-нибудь оправдательные аргументы для молчания, пытался хоть как-то убедить себя, что нет необходимости именно сейчас, сегодня выкладывать истинные обстоятельства гибели самолета. Тайна укрыта толстым слоем воды. Когда еще поднимут затонувший самолет. Не заглянув в «черный ящик», теперь не определишь, до какой высоты он снижался. К тому времени страсти улягутся, можно будет удивленно пожать плечами, прикинуться дурачком, небрежно спросить: «Разве семьсот? А я и не заметил, за целью следил. Вы же помните, какая горячая обстановка была? Честь полка, честь округа…»

Честь, завоеванная бесчестием. Нет, Ефимов, это не для тебя. Лучше на голгофу.

Волков выслушал его исповедь, не перебивая. Молча походил по палате, постоял у окна. Взял в углу легкую белую табуретку и с размаху, так что задребезжали мензурки в шкафчике, пригвоздил ее к полу возле ефимовской кровати, сел.

– Мы с тобой, Федор Николаевич, служим вместе не первый год, – начал он, не отводя взгляда. – Честность и что она значит для летчика понимаем правильно. Твое признание – это норма. Я понимаю и ценю. Теперь давай посмотрим на все происходящее объективно. Поставленные учениями задачи эскадрилья решила? Решила! И решила блестяще. Проверяющие разводят от удивления руками. Ведь перед вами были поставлены, по мнению некоторых специалистов, невыполнимые задачи. А когда ты сшиб последнюю мишень, замглавкома чуть стол кулаком не расшиб: «Значит, говорит, можно!» Уже завтра результаты учений будут доложены на самом высоком уровне. Натяжка здесь есть? Никакой! Все железно! А теперь представь себя на месте руководителя учений. Расставлены все точки над «i», отзвучали фанфары… И тут, здравствуйте, тебе докладывают о чрезвычайном происшествии: самолет погиб не от случайного столкновения с птицами, а по вине летчика, по вине того самого комэска, которого заслуженно поставили всем в пример. Что ему остается делать в такой ситуации? За подобные ЧП, как ты знаешь, отличных оценок не ставят. Да и вообще… Как же быть? Я считаю, что тебе о случившемся – можно не говорить. Ты просто не уверен, на какую высоту снизился. В такой напряженной обстановке все могло показаться. Твои предположения надо еще проверить, надо поднять самолет. Проще всего – бухнуть в колокола, не заглянув в святцы. – Волков пожал плечами, утвердительно потряс головой. – До поры до времени помолчать, это будет честно, Федор Николаевич. И по отношению к товарищам, и по отношению к себе.

Ефимов все понял: Волков подсказывал ход. Бросал ему спасательный круг, вооружал аргументами для усыпления совести. Все логично, все убедительно. Но дело в том, что Ефимов не сомневался в случившемся. И ни черта ему не показалось. Он был на все сто уверен о своей вине. Подсказанные Волковым аргументы могли быть убедительными для кого угодно, но только не для Ефимова. Что бы он ни думал, что бы ни говорил, он всегда будет знать истину и будет знать, что любое отклонение от нее – это ложь. Бесчестие остается бесчестием, в какие бы одежки его ни рядили, какими бы румянами ни подкрашивали. Правда одна.

– Одежду тебе принесли, одевайся. – Волков открыл дверь, кивнул, и медсестра внесла в палату повешенный на плечики повседневный мундир, который Ефимов оставил перед вылетом в раздевалке. – Поедем сначала к командующему войсками, затем к заместителю Главкома… Не говори сейчас ничего. Подумай.

Как только они сели в машину, уазик круто развернулся и набрал скорость. За время пребывания высоких гостей в гарнизоне все дороги и дорожки были выровнены бульдозером, укатаны катком. Никаких колдобин, никаких ям. «Оказывается, можно…»

Возле столовой в машину подсел Новиков. Волков заволновался, видимо, почувствовал какую-то слабину в своей позиции, неуверенность. Знал, что комиссар не поддержит его в сомнительной ситуации.

– Как самочувствие? – поинтересовался замполит.

– Неважное, Сергей Петрович, – сказал Ефимов, глядя на Волкова.

– Надо было лежать, – твердо сказал Новиков. – Зачем вставал? Начальству нужен? Сами придут.

– Не пыли, Сергей Петрович, – остановил его Волков, – Ефимов о другом… Сомнение у человека появилось. Ему, видишь ли, показалось, что наскочил он на птиц, промахнув запрещенный эшелон. Казнится, считает себя виноватым в гибели самолета.

– Подымем самолет, проверим, – сказал Новиков, не отводя взгляда от лица Ефимова.

– Вот и я о том же! – обрадованно повернулся на переднем сиденье Волков. – Потерпи. Установим наличие факта, тогда и переживай. Тогда и повиниться не грех.

– Да нет у меня сомнений, – устало сказал Ефимов и умолк. Ему расхотелось все объяснять сначала, расхотелось вообще говорить с кем бы то ни было.

– Вот и хорошо, – удовлетворенно кивнул Волков. Он слова Ефимова понял как отказ от намерения раскрыть руководству правду о гибели самолета.

Из машины вышли у свежевыкрашенного одноэтажного домика. В нем когда-то жили командир и его заместители. Потом все они переселились в новый двухэтажный дом, а старый щитовой отремонтировали, обставили изысканной мебелью, и теперь здесь принимают высокое начальство.

– Подожди, – придержал Волков Ефимова, – я доложу командующему.

Как только он скрылся, Новиков взял Ефимова под руку, промял ногою снег у крыльца.

– Я не знаю, что тебе посоветовать, – сказал он. – Если сомневаешься…

– Да нет же, Сергей Петрович. Никаких у меня сомнений нет.

– Тогда не знаю… Жаль, конечно. Такое совершили, и коту под хвост. Жаль.

– Новичку простительно, – Ефимову хотелось найти для себя слова побольнее, – а тут летчик-снайпер, командир эскадрильи… Обделался, как младенец. По самые уши… Не сочувствуйте мне, Сергей Петрович. Все, что заслужил, я должен получить.

Новиков поморщился, как от зубной боли.

– Я и о других думаю. Им-то за что?

О других и Ефимов думал. И – это было мучительно. Он вошел в комнату, где его ждал командующий поисками округа. Изразцовая печка щедро источала тепло, пахло новыми обоями.

Бесшумно ступая по мягкому ковру, генерал поздоровался за руку, справился о самочувствии, высказал удовлетворение по поводу благополучного катапультирования.

– Говорят, летчики не любят катапультироваться?

– Хорошего мало, товарищ командующий.

– Это верно, – согласился генерал и сразу переключился. – Чем вы объясняете причину успеха вашей эскадрильи?

Ефимов разочарованно вздохнул. После слов «чем вы объясняете причину» он ждал иного продолжения и уже готов был к тому ответу, который сразу освободил бы его от двусмысленности. Но командующего интересовала причина успеха.

– Я не считаю, товарищ командующий, этот успех полным. – Ефимов заметил, как напрягся Волков. В глазах командующего, наоборот, что-то помягчело и сменилось искренним интересом. – Мы могли и в воздушных поединках сохранить самолеты.

– «Противник» превосходил вас втрое, – возразил генерал, – тут уже объективный фактор…

– Простите, товарищ командующий, но я не согласен. В данном случае сказалась недоученность личного состава. – Заметив, как командующий посмотрел на Волкова, Ефимов не стал вдаваться в подробности методики обучения, не стал говорить о наслоившихся за многие годы элементах перестраховки, сдерживающих стремление летчиков к инициативе и творчеству, объяснил просто: – Нам не хватило времени, не все успели сделать, что задумали.

Командующий помолчал, достал из кармана миниатюрный футлярчик для лекарства, вытряхнул из него какую-то таблетку, бросил в рот, запил водой из стакана.

«Если не спросит, говорить не буду», – решил Ефимов, увидев гримасу на лице генерала. Видимо, лекарство было не очень приятным на вкус.

– Как вы считаете, – заговорил командующий снова, – можно обучить весь полк летать на таком уровне, как ваша эскадрилья?

– Можно, товарищ командующий, – тут Ефимов не лукавил. – Если кое-что поменять в методике обучения, задачу эту можно решить в короткий срок.

Командующий повернулся к Волкову.

– Разделяете это мнение?

– Так точно, – отчеканил Волков.

– В таком случае, готовьте обстоятельный доклад. В канун летнего периода заслушаем вас на военном совете.

– Есть, готовить доклад, – вытянулся Волков.

– Завтра с утра разбор, – командующий протянул руку Волкову, затем Ефимову. И снова, как при первой встрече, посмотрел на него хитровато-сощуренными глазами: мол, мы-то с тобой знаем все, а они пусть думают, что хотят.

– Разрешите, товарищ командующий, доложить? – Ефимову показалось, что он нашел пусть не самый лучший, но хоть какой-то выход из создавшегося положения.

– Пожалуйста, говорите, – разрешил генерал.

– В успехе эскадрильи, товарищ командующий, меньше всего моих заслуг. – Он сделал вид, что не заметил жестов Волкова. А тот и глазами и бровями приказывал молчать. – Еще и года не прошло, как я назначен на должность комэска. Я у подчиненных учился больше, нежели они у меня. И если нам что-то удалось на этих учениях, это их заслуга, а не моя.

– В заслугах мы как-нибудь разберемся, – улыбнулся командующий и кивнул: всё, свободны…


Заместителя Главкома они нашли на командном пункте. Вместе с другими генералами и офицерами он прослушивал магнитофонные записи, на которых были зафиксированы команды, поставленные в воздухе задачи, доклады о боевой работе, другие переговоры. Слушая записи, члены проверочной комиссии одновременно просматривали разложенные на столах материалы объективного контроля. Как понял Ефимов, здесь шла интенсивная подготовка к разбору учений.

Волков что-то шепнул одному из офицеров, тот подошел к заместителю Главкома и тоже что-то шепнул ему на ухо. Генерал кивнул, дослушал до конца записанную на пленку перебранку летчика с офицером наведения и объявил «перекур».

– Держись как с командующим, – сказал Ефимову Волков. – Курс ты выбрал правильный. Если не спросит, сомнения свои оставь при себе. Был «бой». При таком напряге что хочешь может показаться.

Слова Волкова не пробивались к сознанию Ефимова. Повторяя придуманную версию, Иван Дмитриевич, видимо, сам в нее поверил и уже не сомневался, что именно так думает и Ефимов, поэтому говорил бесстрастно, бубнил на одной ноте:

– Сомневаться каждый волен, но пока наши сомнения не станут убеждением, пока не подтвердятся доказательствами, их надо держать при себе.

– Иван Дмитриевич… У меня нет сомнений, – тихо, но твердо повторил Ефимов. – Я четко зафиксировал высоту снижения.

Волков кашлянул и растерянно посмотрел на заместителя Главкома, тот встал из-за стола и шел в их сторону.

– Ефимов, я прошу тебя… – только и успел сказать Волков, потому что генерал был уже рядом и, по-доброму улыбаясь, протягивал руку.

Заговорил он ровно, спокойно:

– Вы нам несколько перепутали замысел, товарищ майор. На заключительном этапе мы рассчитывали вместо вашей эскадрильи ввести свежие силы. Предполагалось, что наземные средства ПВО доконают вас… Потом переиграли замысел и те самые свежие силы бросили против вас. Решили до конца испытать вас на прочность. Справились вы с этой задачей успешно. Хотя признаюсь: грешен. Не верил. Не в вашу пользу была обстановка. Так что честь и хвала. Подробнее обо всем мы поговорим завтра на разборе. Как себя чувствуете после катапультирования?

– Нормально, товарищ генерал-полковник.

– Степень усталости нас тоже интересует. Работа была нелегкая. Вам следует отдыхать. Я бы не стал беспокоить, но возникла необходимость уточнить детали последнего перехвата. Некоторые показатели объективного контроля не стыкуются с докладами наземного наблюдения. А что, если не птицы виноваты в аварии самолета? У нас есть данные, что ни одна стая, ни одна особь в районе полетов не превышала эшелон в восемь сот метров.

– Разрешите доложить, товарищ генерал-полковник? – Больше Ефимов не считал нужным молчать. И так уже… Сразу надо было, с порога, чтобы не ставить заслуженного и уважаемого человека в глупое положение. Ведь ему сейчас придется резко менять оценки, отношение, тон в разговоре. Сразу надо было, сразу. Не откладывая.

И Ефимов заговорил, не ожидая разрешения. Заговорил торопливо и, как ему казалось, путано. Словно боялся, что его остановят и не дадут высказаться. На самом деле это был профессиональный доклад с безошибочно отфиксированными параметрами полета – высота, обороты двигателя, скорость, тангаж[5], дальность до точки, время. Он называл все цифры настолько точно и уверенно, что для сомнений не оставалось ни малейшей лазейки. За время, прошедшее после катапультирования, его подкорка, подобно компьютеру, подсознательно проанализировала не только причину катастрофы, но и возможные варианты ее предотвращения. Не задумываясь, будто перед ним лежал учебник, Ефимов пункт за пунктом доложил, как обязан был действовать в сложившейся ситуации.

– Что помешало вам сделать все это своевременно? – В голосе генерала угадывались досада и раздражение – нормальная реакция нормального человека.

– Я полагаю, самоуверенность, – не стал щадить себя Ефимов. Хотя мог сослаться на усталость, на увлечение боем, на желание во что бы то ни стало сбить мишень. Все это действительно было, но ни в коей мере не оправдывало его. Он мог, но не сделал.

Генерал грустно и расстроенно качнул головой – все эти сведения не укладывались в его сознании.

– За откровенность – спасибо. Завтра доложите проверочной комиссии. А сейчас – в медпункт.

Воздух в помещении КП был прокуренным и спертым: здесь никогда не скапливалось столько народа. Даже вентиляционная система не справлялась с плавающим под потолком дымом. И когда вышли на свежий морозный воздух, Ефимов остановился и сделал несколько глубоких вдохов и выдохов. До головокружения. Волков молча прошел мимо него к машине и громче обычного хлопнул дверцей. Поскольку приглашения сесть в кабину не последовало, Ефимов задернул молнию до самого подбородка и пошел пешком. Но Волков окликнул его и уже не пригласил, а приказал сесть в машину.

До медпункта он не проронил ни слова. И Ефимову сейчас меньше всего хотелось заново начинать объяснения. Дело сделано. Слова уже ничего не могли ни убавить, ни прибавить.

Когда машина притормозила у медпункта, Волков все-таки не сдержался.

– Вы сами подписали себе приговор, Ефимов, – бросил он через плечо. – Способный летчик, толковый командир… Такие перспективы открывались… Глупо.


«Наверное, глупо», – думал Ефимов, лежа с закрытыми глазами. На тумбочке стыл ужин, красовался огромный апельсин (откуда он здесь?), лежали свежие газеты. Ничто не волновало. Не было никаких желаний. Даже думать не хотелось. Вертелись, правда, какие-то обрывки старых мыслей. Но они уже были бесформенные и холодные, как остатки сгоревших листьев – не обжигали, не вызывали тревоги. Пепел былых костров.

«Хорошо, что Нина ничего об этом не знает… Хорошо, что ее нет рядом…» Вспыхнуло и угасло некое подобие радости.

Потом он увидел Нину во сне. Летнюю, солнечную, и свободном сарафане с обнаженными плечами, с букетом полевых цветов. Она, осторожно балансируя, шла по железнодорожному рельсу, шла, не глядя под ноги, нащупывая босыми ногами блестящую поверхность металла, и улыбалась, ожидая похвалы за ловкость. А он не торопился хвалить ее, просто любовался и манил за собой. Но оказалось, что Нина идет по бегущей резиновой дорожке Пулковского аэропорта. И эта дорожка не приближает ее к нему, а уносит все дальше и дальше…

– Подожди! – крикнул он. – Я сейчас!

Крикнул и проснулся от звука собственного голоса. Возле койки с раскрытой газетой в руках сидел Руслан.

– Силен ты спать. Я уже полчаса жду, – сказал он.

– Я что – вздремнул? Который час?

– Девять вечера.

– Хорошо вздремнул. Несколько часов кряду.

Спал он, видимо, крепко – не слышал, когда из палаты убрали застывший ужин, переставили в другой угол кислородный баллон и штатив для капельницы. Значит, спал нормальным здоровым сном.

– Не знаешь, зачем меня держат медики? – спросил Ефимов.

– Обычное дело. После катапультирования положено полное обследование. Не будет жалоб, завтра выпустят. Иначе – в госпиталь.

Руслан сложил газету. Интересно, он уже все знает или признания Ефимова пока еще не стали предметом всеобщего обсуждения? Поймет или не захочет понять?

Несмотря на то, что Руслан раньше всех своих ровесников стал командиром звена, чем-то он был все равно не удовлетворен, чувствовалось, что его постоянно что-то гложет.

– Чего нахохлился? – спросил Ефимов напрямую. – Чем недоволен? Говори.

– Завидую Коле Муравко, – Руслан грустно улыбнулся и знакомым движением пятерни закинул упавшие на лоб волосы. – По-доброму, конечно, завидую. Я, знаешь, написал письмо флотскому кадровику. Во сне вижу корабль, море, по вертикали взлетаю… Все время думаю: если не вернусь в морскую авиацию, что-то главное в моей жизни пройдет мимо. Мой однокашник, который остался на крейсере, письмо прислал. Уже орден получил. А летал он слабее меня. С вопросами ко мне все бегал… Хочу вернуться на корабль. Как думаешь, отпустят?

Так вот в чем дело. Вот чего ему недостает. Морской романтики. А может, ордена? Может, думает, что там ордена вешают всем подряд?

– Кажется, Чиж или кто-то другой – не помню – говорил, что счастье не в награде за доблесть, а в самой доблести.

– Коля Муравко тоже будет выдавать такие сентенции, когда станет Героем Советского Союза. Однако не отказался от предложения стать космонавтом, хотя с полком был связан покрепче нашего. И дело свое любил самозабвенно… – Руслан помолчал и убежденно закончил: – Да нет, стать в очередь за Золотой Звездой никто не откажется. Даже если годами ждать надо.

– Упрощаешь, Русланчик.

– Хочешь сказать: «А вот я же отказался?..» Ты, Федя, уникум. Ты не в счет. – Он резко подвинулся к Ефимову и посмотрел ему в глаза. – Ходят слухи, что ты и за самолет взял вину на себя. Это правда?

Значит, все-таки слухи ходят. Кто-то из тех, кто присутствовал на КП? Или Перегудов? Впрочем, теперь и сам Волков мог сказать.

– Да, Руслан, я виноват.

– А наземные посты наблюдения не подтверждают. Момент катапультирования теодолиты зафиксировали выше тысячи метров. Не обижайся, но ты свалял крупного дурака. Зачем? Ради чего? Обидно. Говорят, когда ты сбил вторую радиомишень, заместитель Главкома при всех сказал: «Этот парень заслуживает самой высокой награды». Чем теперь все кончится – никто не знает. Угроблен такой самолет. За это по головке не гладят…

– А ты бы на моем месте?..

– По крайней мере, подождал бы. Поднимут самолет, проверят показания… Виноват так виноват. Никто бы тебя не упрекнул за это.

– Это всего-навсего отсрочка на несколько дней. Что изменится?

– Не скажи. Сейчас это выглядит, как вызов всем, как выходка самовлюбленного эгоиста: плевал я на ваши заботы, лишь бы не пострадала моя честь. Все так думают.

– Врешь! – Ефимов почувствовал, как в нем закипает злость. Он знал людей, с которыми летал в одном небе, любил их за честное отношение к своему делу, верил и сам дорожил доверием, которое оказывали ему. Слова Руслана звучали оскорбительно по отношению к товарищам. Да, Ефимова многие не поймут. Но не за то, что он признал свою вину. Не поймут, как мог допустить такую банальную ошибку, как мог так бездарно загубить самолет. За это он готов принять и гнев товарищей и осуждение. – Врешь ты, Руслан. Все летчики так не могут думать. Ты знаешь. Есть же что-то более важное в жизни, чем наши амбиции.

– Ладно, поговорили. – Руслан встал и бросил на тумбочку скрученную в трубку газету. – Куда нам, дуракам, со своей клешней… Будь здоров. Спокойной ночи.

– И тебе того же.

Чувствовал ли Ефимов радость, когда был назначен командиром эскадрильи? Гордился ли оказанным доверием? Считал ли заслуженной высокую честь возглавлять коллектив мастеров?

Да, гордился. Но феерической радости не испытывал, потому как честь считал незаслуженной – в полку были летчики более авторитетные. Гордился он доверием летчиков. Они приняли его власть над собой спокойно и с пониманием: командовать труднее, чем подчиняться. Ответить на это доверие Ефимов мог только повышенной требовательностью к себе, повышенной ответственностью. Он не сомневался, что легко и быстро освоит формальную часть своих обязанностей, но боялся, что ему не хватит опыта и житейской мудрости постичь ту глубинную суть командирской должности, обрести те убеждения, которые, собственно, и делают командира Командиром с большой буквы, дают ему нравственное право повелевать от имени Родины.

Теперь он знал, что это право не завоевывается в одночасье. Его заслуживают каждым днем своей жизни, каждым поступком, каждым словом.

2

– Скажи, Марго, куда пишут заявление, когда на развод подают? – спросила Нина подругу, перешагивая через свежую лужицу у подъезда лаборатории. Она постаралась вложить в сказанное как можно больше игривой беспечности, но Марго сразу все поняла и настороженно посмотрела на Нину.

– Ты что задумала?

– Господи, уж и слова сказать нельзя.

Марго зябко шевельнула плечами и поправила у подбородка свой неизменный оранжевый шарф. Хотя в Ленинграде и запахло весной, и у Петропавловской крепости появились первые любители загара, март уходил нехотя. По ночам он давил морозами, и довольно чувствительными – до десяти-пятнадцати градусов, а днем до костей прошивал ледяным ветром, даже через многочисленные одежки. Марго же во все времена года, за исключением трех летних месяцев, носила одно и то же пальто из тонкой, потертой на сгибах темно-коричневой кожи, такого же цвета изящные, но холодные сапоги и легкомысленную вязаную шапочку. Ей сейчас хотелось поскорее к себе в кабинет, а не бродить ради праздной болтовни по стынущей набережной.

– Если просто так, то заявление надо писать в загс, – сказала она безразлично, – поскольку развод есть акт гражданского состояния. – А через несколько шагов добавила: – При наличии детей заявление рассматривает суд. По месту жительства. И не надо глупых вопросов.

– Не злись, Марго, – улыбнулась ей Нина. – Ты же сама говорила, что отрицательные эмоции сказываются на пищеварении. А мы с тобой только-только пообедали.

– Зайдешь ко мне после работы, – неожиданно требовательно бросила Марго, прежде чем они переступили порог лаборатории.

В машинном зале Вычислительного центра Нина прошла к своему шкафчику, неторопливо стянула пальто, подаренное в прошлом году свекровью, теплые сапоги, купленные в январе свекром, норковую шапочку, презентованную Олегом при возвращении из «длительной командировки», и усмехнулась горько и безысходно: повязана. Но, вспомнив слова Марго, ее глубокую убежденность, что Нина действительно давно и прочно повязана «тысячью невидимых пут», упрямо сжала губы и, поправив перед зеркалом волосы, с вызовом сказала: «А это мы еще поглядим».


Нина не лукавила, когда, прощаясь с Ефимовым, просила его не напоминать о себе. Тогда ей казалось, что его исчезновение избавит их обоих от лишних страданий, поможет быстрее обрести душевное равновесие, а все, что было между ними, она постарается вспоминать лишь иногда, как вспоминают детство: с тихой радостью и светлой грустью. Она просила искренне, надеясь, что и Ефимову тем самым облегчит существование. И это будет избавлением, быть может, избавлением вечным.

– Не пиши, не звони, ничем не напоминай о себе, – говорила она, прижимаясь щекой к его груди. В комнату, после короткой, как вздох, ночи уже вползал хрупкий рассвет, вяло проявлял очертания предметов. На тумбочке мягко тикал заведенный на пять утра будильник. По Тихорецкому, лязгая тяжелыми бортами, пошли первые самосвалы. В сумраке комнаты его загорелое лицо на белой подушке казалось Нине таким неповторимо дорогим, таким единственно родным и милым, что мысль о расставании била ее ознобом, и она в исступлении целовала его лоб, глаза, мягкие белые волосы, целовала нос, щеки, ощущая на губах соленый привкус собственных слез.

– Придет время, и я тебя найду, сама… Найду, где бы ты ни был.

– Веришь?

– Верю. Иначе бы все потеряло смысл.

Она была счастлива, что получила у судьбы в подарок эту ночь, что на несколько часов забыла про мужа, про Ленку и даже про себя. Дорога ей предстояла дальняя и трудная, и эта ночь – как последний полустанок для передышки. И когда потом, позже, Нина ловила на себе сочувственные взгляды подруг и знакомых, она возвращалась в эту ночь, убежденно говорила себе: у тебя было это, тебя любили возвышенно и чисто, и ты отвечала тем же безгранично искренне. Ты была на этой высоте, значит, ты счастливый человек, и жаловаться тебе на судьбу грех.


Ковалева прямо в зале суда взяли под стражу. Его родители в тот же день приехали к Нине и сказали, что не оставят ее без внимания. Свекор положил на стол конверт с деньгами, предупредив, что будет ежемесячно приносить на Ленку, а свекровь как бы вскользь высказала желание забирать девочку к себе хотя бы на субботу и воскресенье. Виктор Федорович и Тамара Захаровна работали в снабженческом Главке и пользовались государственной дачей в Солнечном. Причем пользовались круглогодично, уезжая вечером в пятницу и возвращаясь утром в понедельник. Нина понимала, что для здоровья девочки эти еженедельные поездки на двое суток за город были бы очень нужны, но ответила свекрови уклончиво:

– Посмотрим, Тамара Захаровна, может, мы с Ленкой будем вместе приезжать к вам.

И они действительно приезжали. Иногда в субботу, иногда в воскресенье, гуляли вдоль залива. А когда Виктор Федорович купил «Волгу», Ленка бесцеремонно требовала, чтобы ее везли на озеро Красавица, где независимо от погоды непременно лезла купаться. Нину и впрямь не оставляли без внимания. Чуть ли не каждую неделю свекровь привозила ей продукты: то вырезку говяжью, то авоську с апельсинами, то дефицитные консервы. Виктор Федорович тоже наезжал, как правило, с подарками. Задерживался недолго, оставляя на тумбочке в прихожей то духи, то пакет с колготками, то баночку черной или красной икры. Накануне больших праздников они приходили вместе, торжественно приглашали Нину в гости и так же торжественно вручали ей и Ленке подарки: подороже, попрактичнее, одежду, обувь.

До определенного времени Ленка верила, что ее папа уехал «в очень долгую командировку», и все, что ей дарили, якобы присланное папой, принимала с неизменным восторгом. Но однажды Нина заметила, как девочка перед уходом в школу торопливо переложила книги и тетради в старенький, купленный мамой ранец, а красивый «папин портфель» сунула за зеркало. Через несколько дней то же самое было проделано с «папиными туфельками» и «папиным передником». Нина терпеливо ждала вопросов от дочери. И вскоре Ленка спросила: почему ее обманывают и говорят, что папа в командировке, когда на самом деле он в тюрьме?

Тщательно заготовленный и продуманный ответ вылетел у Нины из головы, будто его выдуло ветром. И у нее вырвались слова, которые она ни в коем случае не должна была говорить, тем более выкрикивать.

– Какой дурак тебе это сказал?!

Ленка не по-детски серьезно посмотрела на мать, посмотрела с упреком:

– Я же тебе верю, мама…

«А ты не суйся во взрослые дела», – хотела выкрикнуть Нина, но голоса хватило только на болезненный всхлип. Она почувствовала, что копившиеся годами слезы освобожденно хлынули наружу. Испуганная Ленка обнимала ее за шею, целовала, шептала что-то в утешение, а Нина от этих слов, от поцелуев и теплых детских рук еще больше раскисала и ревела, даже не пытаясь себя сдержать. Ей не хотелось больше контролировать свои поступки, слова и даже мысли, ей вообще не хотелось жить.

Ну, на кой черт ей такая жизнь, если она вся построена на лжи? Лгала сначала себе, когда Ковалев звал ее в жены, потом лгала ему, что любит, лгала его родителям, своей единственной подруге Марго, лгала матери, и вот докатилась – начала лгать ребенку. Еще хорошо, что удержалась от вранья Ефимову, и говорила ему хотя и неприятную, хотя и жестокую, но правду.

Хотелось только одного: еще разочек его увидеть, услышать густой рокот неповторимого голоса, прикоснуться к его мягким волосам, заглянуть в глаза – вот только ради этого, может быть, и стоит еще цепляться за жизнь. Да еще ради Ленки, этого теплого, прильнувшего к ней родного существа, ее умницы-разумницы…

Откинув плед, Нина встала с дивана, умылась, припудрила опухшее от слез лицо, потом прошла на кухню и поставила на газ чайник. Готовя вечерний чай, она хотела собраться с мыслями, чтобы, разговаривая с Ленкой, не сфальшивить снова. Девочка уже все понимает, и говорить с нею надо всерьез.

– Сейчас мы с тобой устроим настоящий пир, – сказала Нина, вспомнив, что, выходя из метро, купила и положила в морозилку две порции любимого Ленкиного пломбира. – Кофе гляссе!

Пировали, сидя за столом друг против друга. Нина вглядывалась в лицо дочери, пытаясь определить, на кого она становится похожей, и неожиданно для себя стала обнаруживать все больше черт своей матери Евдокии Андреевны: та же припухлость у глаз, такой же вздернутый нос, такие же выпяченные губы и такой же овал лица. А вот глаза не бабушкины. Разрез отцовский, а коричневые крапинки вокруг зрачков – ее, Нинины. И ресницы, пожалуй. А уж про шею и говорить нечего, вытянулась, как у гуся. Нинина шея. И плечи Нинины: покатые, никакой угловатости, присущей девочкам такого возраста. Да, разрез глаз, брови и лоб – отцовские. И оттопыренные уши его…

– Раз ты спросила, доча, я расскажу тебе все… – Нина ошиблась, думая, что говорить правду просто. Как мучительно заметались ее мысли, как вдруг сузился круг знакомых понятий, как полезли на язык самые неточные и самые неубедительные слова. – Твоего папу осудили не за преступление…

Брови девочки удивленно поползли вверх.

– Ну, не в том смысле, что он сам совершил убийство или еще что… Просто, случайно погиб человек…

Ленкины зрачки недоверчиво сузились, и Нина не выдержала:

– Скажи сначала: что ты об этом слышала?

– Я знаю все, мама. Папа осужден на семь лет, по его вине погибла лаборантка. И не надо его выгораживать.

– Он твой отец. – Неожиданно жестокая правда в словах дочери испугала Нину. – Ты же знаешь, как он любит тебя.

– Если бы любил, – по-взрослому кусая губы, сказала Ленка, – не было бы такого…

– Но ведь это несчастный случай, понимаешь?

«Чего же я опять изворачиваюсь? Зачем опять пытаюсь лгать? И когда все это вообще кончится?» – спрашивала себя Нина, загнанная в угол собственным ребенком. И неожиданно сказала себе: «Хватит! У тебя есть один способ сохранить дочь – ломай ногти, цепляйся зубами, но из трясины этой вылезай».

Убрав со стола посуду, она подсела к телефону и позвонила родителям Олега. Трубку снял свекор.

– Виктор Федорович, – сказала Нина твердо (Ленка стояла рядом), – ваша внучка знает, что ее отец осужден. Не приносите ей от него подарков, она не будет их принимать. – И добавила, пока на том конце не пришли в себя: – Мне тоже больше не приносите ничего. Мы сами.

– Я сейчас приеду, – только и сказал свекор. Голос у него был взволнованный и хриплый. Нина хотела возразить, но там уже звучали короткие гудки.

– Ну и пусть! – отчаянно сказала Нина, подумав, что если обрубать концы, то лучше сразу. Ленка обняла ее и, уткнувшись носом в живот, шептала какие-то слова, из которых Нина поняла, что дочь поддерживает отчаянное сумасбродство матери.

Виктор Федорович разговаривать при Ленке категорически отказался и попросил Нину одеться и выйти на улицу. Стоял декабрь, на промерзшую землю падал лохматый снег. В сквере возле Политехнического черным комком на белом ковре метался лохматый спаниель, все время пытаясь благодарно лизнуть своего неторопливо прогуливающегося хозяина. Тот ласково отмахивался и каждый раз говорил одни и те же слова: «Тишка, вперед…» И в его голосе угадывалась спокойная доброта человека, знающего абсолютно все про свою жизнь и про свое время. И Нине вдруг подумалось, что когда у нее все это кончится и когда она будет с Федей Ефимовым, они обязательно заведут вот такого же лохматого спаниеля, с которым вот так же неторопливо будут гулять в заснеженном сквере.

– Я приехал не затем, чтобы упрекать тебя или задавать вопросы, – начал Виктор Федорович, наблюдая, как и Нина, за шалостями Тишки. – Человек ты достаточно самостоятельный, отчетливо понимаешь, чего хочешь… Не желаешь принимать подарки – мы навязываться не станем. Деньги на Леночку я буду переводить почтой. Ребенок ни при чем. Она не должна испытывать трудностей, ей положено по закону. Но речь не об этом… Вчера я вернулся из Москвы. Дело Олега пересмотрено Верховным судом. На днях будет принято решение о его освобождении.

– Его признали невиновным? – быстро спросила Нина, чуть не захлебнувшись от противоречивых чувств – это же как обрадуется Ленка, и как трудно станет опять ей, Нине…

– Не совсем так, – в голосе свекра звучала плохо скрытая боль, – просто остаток срока будет условным. Помогло доброе письмо от родителей погибшей лаборантки, был хороший адвокат, ходатайство из колонии… Хотя я и отец Олега, но не оправдываю его. Мне он тоже напортил… У вас свое… Хочу только об одном попросить: помоги ему стать на ноги. Оттуда возвращаются с тяжелым грузом комплексов. Некоторые несут этот груз до самой смерти. Он любит дочь. Подготовь ее, убеди, чтобы Олег не почувствовал того, что ты сказала мне по телефону. Он порядочный человек, отскребется. Ему только надо помочь…

– Тишка, назад! – неожиданно громко позвал хозяин собаку, кинувшуюся на проезжую часть. Там надвигался, дребезжа разболтанными окнами, старый автобус, и пес мог угодить под колеса. Команду он исправно выполнил, за что в награду получил из рук хозяина сухарик.

«Олег порядочный человек. Ему надо помочь. Поможешь – получишь сухарик». Нина тут же пристыдила себя за черную неблагодарность. С нею как с человеком, деликатно, мягко, искренне, а она – со злобой. Ведь разговор с Виктором Федоровичем мог быть совсем иным, она и готовилась к иному – к упрекам, к жесткому выговору, а он с нею, как врач с пациентом. Мудрый у нее свекор, и все, что он говорил, говорил мудро.

– Конечно, Виктор Федорович, – пообещала Нина, – и встречу, и помогу. Иначе зачем все было?..

– Что все? – насторожился свекор.

«Да нет, ничего, просто так», – хотела сказать Нина, но мысль, что она снова должна будет лгать, поклявшись полчаса назад об очищении, словно стегнула ее плетью.

– Все, что могла, Виктор Федорович, я уже сделала ради вашего сына. Не случись той трагедии, мы бы, наверное, разошлись. Так что не беспокойтесь.

Виктор Федорович был удивлен этой новостью и своего удивления не скрывал.

– Ты что же… любила другого?

– Да, Виктор Федорович. Я люблю его и теперь.

– Он что же… ждет?

– Не знаю. Мы не переписываемся, думаю, что да. Но это ровно ничего не значит. Суть не в том, будем мы с ним вместе или нет… Я вам сказала… потому что уважаю вас.


Насколько огорчила она своими откровениями свекра, Нина не думала. Ее даже угрызения совести не мучили, скорее – наоборот: ей стало неожиданно легко и хорошо. Так бывает, когда отступает затяжная болезнь, и человек, однажды проснувшись, начинает понимать, что началось выздоровление.

Мучила Ленка. Она требовала однозначного ответа: виноват ее папа или нет?

Нина уходила от прямых объяснений – раз освобождают, значит, не виноват. Ленка задавала новые и новые вопросы: почему не освободили его раньше, кто на самом деле виноват в смерти лаборантки и так далее, и так далее.

– Не знаю, – говорила Нина. – Я не была в Москве. Спрашивай у дедушки.

Дедушка уверенно внушал Ленке, что ее отец стал жертвой случая, приводил известные ему примеры, и девочка постепенно начала успокаиваться, верить тому, чему ей хотелось верить.

Нина не раз порывалась рассказать Ленке про Ефимова. Порывалась, но в самый последний миг решимость покидала ее: все, что так понятно ей, что сумел понять свекор, Ленке может быть недоступным. Для нее поведение мамы может означать только одно – предательство. А Нине больше всего хотелось, чтобы ее поняла дочь. О, как бы Нине стало хорошо! Но для этого Ленке надо подрасти. Подрасти хотя бы до двадцати, когда мама станет никому не нужной старухой.

Верила ли Нина, что все, о чем ей мечталось в бессонные ночи, сбудется? А бог его знает… Не могла она ответить себе на этот вопрос. Не верила, пожалуй, хотя где-то в подсознании надежда не угасала.


Олег вышел в конце января. Он позвонил из Москвы по телефону Нине на работу. Она была задерганная и злая. Заказчик требовал расчетов, а программа, как назло, не шла. Вокруг Нины ходили на цыпочках и разговаривали полушепотом.

И в это время зазвонил телефон. Трубку сорвала Марго и нервно сказала: «да». Потом виновато обмякла, заулыбалась и позвала:

– Ниночка, тебя…

Сердце у Нины так и оборвалось – неужели Федя? Но по лицу Марго поняла, что это не Федя, что свершилось то, чего она так ждала и так боялась.

– Здравствуй, Нина, – по-деловому сказал Олег. Сказал так, будто и не было трех с половиной лет разлуки, не было этой знобящей неизвестности, тревоги, этого всего наслоившегося и накопившегося между ними. – Я из Москвы. Завтра утром приеду «стрелой». У меня шестой вагон. Ты меня слышишь?

– Да.

– Тогда до встречи, – и повесил трубку.

Нина потерла занемевшую щеку и молча подошла к своему столу. И сразу увидела ошибку, из-за которой не шла программа. Тихо попросила девочек внести поправки и, не реагируя на их восторги, подошла к окну. Сквозь заиндевелые стекла жизнь улицы виделась затуманенной и запорошенной. Вяло двигались люди, пряча лица в теплые воротники и шарфы, вяло ехали машины, зажатые с обеих сторон сугробами неубранного снега, тускло светилось в дымке у самого горизонта отяжелевшее солнце.

«Вот и все», – сказала себе Нина. Что «все», она еще не знала. Только догадывалась, что с завтрашнего дня у нее начнется другая жизнь. Будет она лучше нынешней или хуже – тоже не знала. Что будет сложнее – догадывалась.

– Что же ты приуныла, дура ты этакая, – осторожно обняла ее Марго. После внесенных поправок в железных шкафах вычислительной машины весело завертелись бобины с пленкой, замигали лампочки, повеселел заказчик. – Радоваться надо. Муж вернулся. От счастья ошалела?

На Московский вокзал Нина пришла минут за двадцать до прибытия «стрелы», боялась опоздать. На перроне зябко поеживались встречающие, вдоль пустых путей январский ветер гонял обертки от мороженого. Оделась Нина, прямо скажем, легкомысленно: на такой холод в демисезонных сапогах – курам на смех. «Никак, понравиться хочешь Ковалеву?» – спросила она себя перед зеркалом в вестибюле вокзала. И легкомысленно ответила: «А пусть…»

Письма от Олега сначала пугали Нину. Настораживали несоответствием содержания и случившегося. Они были исполнены оптимизма, иронии, какого-то наигранного бодрячества.

Для Ленки он сочинял смешные стихи про всяких лягушек и зверюшек, для Нины – метеорологические сводки в стихах. Ни в одном письме не проговорился, что скучает, что любит, что ему одиноко. Ни в одном письме не попросил, чтобы вспоминала о нем или ждала… И Нина, встречая Олега, была уверена, что через несколько минут из вагона выйдет на перрон знающий себе цену мужчина, а не сломленный обстоятельствами человек. И без всяких слов, одним своим видом скажет, что жертва, которую принесла ему Нина, совершенно была напрасной.

Вот с такими думами, с таким настроем она и пошла навстречу бесшумно вползающему под чешуйчатый навес поезду. Шестой вагон, в котором ехал Олег, поплыл мимо. Сквозь узкие щели зашторенных окон было трудно кого-то рассмотреть, но Нине показалось, что она увидела Олега, и стала неотрывно следить за продвигающейся к выходу дубленкой. И когда ее кто-то тронул за плечо, она, даже не обернувшись, сбросила нетерпеливым движением руку.

– Нина, это я…

Она посмотрела, и душа ее вздрогнула от боли и жалости. Вместо пышущего здоровьем бодрого мужика перед Ниной стоял человек, отдаленно похожий на Олега. Теплое пальто, видимо, заранее купленное московскими родственниками, висело как на плохом манекене, болтались рукава. На голове – какая-то лыжная шапочка, моток веревки в руках, сверток под мышкой…

«Что же с тобой сталось!» – хотела сказать Нина, но у нее только и хватило сил, чтобы слепить на лице жалкое подобие радостной улыбки. Олег обнял ее, коротко вздрогнул и сразу же отпустил.

– Все потом, потом… Все, домой!

Он подхватил одной рукой чемодан, стоявший у его ног, сжал ее локоть и торопливо зашагал к выходу.

– Ты моим не сказала?

– Я думала, ты сам…

– Ну правильно, так проще.

«На такси сейчас очередища, – подумала Нина, – а в метро… Будут смотреть все, как на пришельца».

– Дай мне этот пакет, что ты мучаешься, – Нина видела, что Олегу неудобно, – у меня рука свободная.

– Только бы эти муки…

– А веревка зачем?

– Потом, потом. Давай на выход, левака возьмем.

И действительно, поставив на снег чемодан, Олег подошел к черной «Волге», что-то сказал водителю и сразу же вернулся за чемоданом и Ниной. Вещи положили в багажник, а пакет он взял с собой, и когда машина тронулась, положил на колени Нине.

– Это тебе. Багульник. Оттуда вез. А это… – он кивнул на моток веревки, – ладно, это потом… Расскажи про Ленку. Большая?

– До подбородка мне достает.

– Надо же… Как учится?

– Отличница.

– Ну, спасибо тебе. А Ленинград-то… Будто и не уезжал. Старики мои как?

– По-прежнему… Только Тамара Захаровна стала часто болеть, щитовидка беспокоит.

– Это у нее и раньше… А ты, как твое здоровье?

Нина не уловила в этом вопросе искренней заинтересованности и ответила, как приличествует – «нормально», хотя чувствовала, что здоровье ее не столь безупречно, как бы ей того хотелось. Она плохо спала, беспричинно теряла аппетит, быстро уставала за рабочим столом. Марго заметила происходящее и однажды безапелляционно заявила:

– Сейчас поедешь со мной к врачу. Это мой знакомый профессор. Я договорилась.

Профессор долго вертел ее, выстукивал и выслушивал и заключил: надо отдохнуть и хорошенько успокоить нервы, а если не поможет, – лечь в клинику на углубленное обследование.

Когда они вышли из кабинета профессора, Марго невесело пошутила:

– Все болезни от нервов, и только одна – от удовольствия…

Она же ей и профсоюзную путевку выхлопотала в один из сочинских санаториев, но Нине жутко не повезло с погодой, почти все двадцать дней лили дожди, штормило море, и все ее лечение заключалось в приеме мацестинских ванн. Остальное время – отдых: кино да чтение книг. За четыре дня до окончания срока Нина уехала в Ленинград. И очень жалела, что не сделала этого раньше, потому что здесь стояло настоящее лето, на прилавках было полно тех же, что и в Сочи, фруктов, только много дешевле, а в озерах на Карельском перешейке купальный сезон был в самом разгаре. К тому же Нина могла почти каждый день видеть Ленку. Пионерский лагерь, куда ее на две смены устроила тоже Марго, был в сорока минутах езды от Ленинграда на электричке.

«Теперь будет легче», – думала Нина, прощупывая сквозь плотную коричневую бумагу пакета тонкие прутики багульника. Она слышала, что цветет он нежным фиолетовым цветом, но сама ни разу этих цветочков не видела. Года два назад она писала ему об этом. И вот, не забыл, привез…

– Кто был у телефона? – спросил вдруг Олег. – Не Марго ли? Замуж не вышла?

– Нет, не вышла.

На Песочной набережной Олег попросил водителя на минуту остановиться возле серого, похожего на общежитие дома, проворно взбежал на крыльцо, посмотрел по сторонам и быстро юркнул в подъезд. Нина не успела и подумать как следует – зачем Олегу понадобилось бегать в этот дом, как он так же быстро выскочил и, снова посмотрев по сторонам, сел в машину. Нина сразу заметила, что веревки, которая была в руке Олега, не стало.

– Вперед, шеф, на Тихорецкий. – А когда отъехали, он посмотрел сквозь заднее стекло на окна здания и с несвойственным ему злорадством потер руки. – Хороший я ей подарочек, стерве, подбросил.

Перехватив настороженный взгляд Нины, он тут же притушил гнев в глазах и успокоил ее:

– Потом, потом… Все потом расскажу.

Нина по-разному представляла ту его жизнь. Иногда Ковалев ей виделся заросшим, укутанным в серый балахон, иногда в полосатых штанах и такой же полосатой куртке. И почему-то непременно в узкой холодной камере, как в Петропавловской крепости.

– Глупенькая, – сказала ей всезнающая Марго, – живут они, конечно, не в гостиничных номерах, но вполне терпимо, с соблюдением всех норм гигиены. И кормятся нормально. Без разносолов, но с учетом затраченных калорий. Самое трудное там – отсутствие свободы.

Судя по письмам Олега, предположения Марго подтверждались. Но Нина была не столь наивна, чтобы представлять себе его жизнь чуть ли не идиллической. И вот сейчас, сидя рядом с приехавшим оттуда человеком, она утверждалась в своих догадках и понимала, что он привез с собою все, что пережил в этой жизни, и это пережитое никуда не денется, оно останется с ним до смерти. Вот и отец его сказал: «Оттуда возвращаются с тяжелым грузом комплексов… Помоги ему стать на ноги». Конечно же, он имел в виду не материальную помощь. Олегу нужна опора духовная, он должен почувствовать искреннюю радость от его возвращения, искреннюю любовь жены и дочери.

А где ее взять, искреннюю?

Когда они поднялись в квартиру, Олег небрежно выпустил из руки чемодан, снял лыжную шапочку и подошел к зеркалу. На голове у него был совсем коротенький ежик пепельного цвета. Такие же пепельные волоски пробивались на скулах и подбородке. На улице, в полутьме рассвета Нина не заметила, что Олег небрит.

– Поставь багульник в воду и можешь идти на работу, – сказал Олег. – Я буду отмываться и отскребаться. Долго отмываться и долго отскребаться. Пусть хотя бы дочь узнает отца.

«Вот и первый упрек, – подумала Нина. – А за что?» И тут же одернула себя, вспомнив слова Виктора Федоровича о грузе комплексов. Конечно, если даже у нее от всей этой пертурбации пошатнулись нервы, то что говорить о нем? Уж Ковалев-то не из Сочи приехал, что ясно, как божий день. Так что придется и потерпеть, не обращать внимания.

– Отмывайся и отскребайся, – как можно беспечнее сказала Нина, – у меня сегодня отгул. Буду готовить праздничный обед.

Олег бросил на Нину быстрый взгляд, и, не уловив в ее словах фальши, попытался улыбнуться. Но улыбка получилась чужая. «Господи, неужели так будет всегда?» – с ужасом подумала Нина и снова вспомнила просьбу свекра…

Развернув пакет с багульником, Нина разочаровалась – сухой веник. Но поставила в самую большую, подаренную к свадьбе вазу. Без пальто и пиджака Олег показался ей похожим на малорослого мальчика. Усиливали это впечатление стриженая голова и оттопыренные уши. И Нина дрогнула.

– Ну-ка, – сказала она решительно и начала так же решительно сдирать с него чужую, пропитанную незнакомыми запахами одежду. Олег сразу обмяк и принял предъявленную власть. А Нина, ни капельки не стесняясь, словно сына, раздела его до трусов и грубовато втолкнула в ванную.

– В карманах ничего нет? – спросила через тонкую дверь.

– А что?

– Выкину все в мусоропровод.

– В пиджаке документы!

Нина брезгливо свернула всю одежду в один узелок и перевязала бумажной шпагатиной от торта. Пойдет и магазин – выбросит прямо в помойку. Потом достала из шкафа его белье, спортивный костюм и все это принесла в ванную, повесила на крючки. Олег повернулся спиной, и Нина увидела прямой рваный шрам у пояса. Тронула пальцем.

– Что это?

– Зацепило…

Зацепило так зацепило, все равно всех тайн, которые привез Олег из той жизни, ей не узнать. Да и пытаться не надо. Захочет – расскажет, а нет – значит нет, ни к чему ей. Она должна помочь ему стать на ноги, освободиться от комплексов. А уж потом уедет туда, на тот аэродром, где служит Ефимов… «Жить больше так не хочу и не буду».

Когда прошли минуты неловкости, вызванные встречей Олега с Ленкой, улегся полунервный, полувеселый разговор за обеденным столом, и когда Олег вместе с дочерью поехал к своим родителям, а где-то после программы «Время» возвратился, попахивая коньяком, домой, уговорив Ленку заночевать у бабушки, Нина почувствовала, что не может перебороть себя, и постелила Олегу отдельно.

– Отвыкла я от тебя, – попыталась она объяснить, когда Олег посмотрел на нее обиженно и тоскливо. – Дай время прийти в себя.

– У меня нет оснований упрекать тебя, – сказал Олег. – Все эти годы ты вела себя безупречно.

Нина смутилась, стояла молча.

– Видела, веревочку в подарок завозил? Это оттуда. Мой кореш своей неверной жене передал. Чтобы она к его возвращению повесилась на этой веревке.

У Нины по спине поползли холодные мурашки.

– А с дочкой мы так и не узнали друг друга, – жалобно произнес Олег, – хотя держалась она вполне… Спасибо тебе и за это… Далеко отошел паром от причала. Не знаю, допрыгну ли…

– Не думай ты… Ложись и спи.

– Отдыхай, – сказал он, – не обращай на меня внимания. Самому надо ко всему привыкнуть.

Страх прошел, и Нина легла. Она еще слышала, как он осторожно, на цыпочках, выходил в коридор, как открывал и закрывал форточку, искал что-то на книжной полке, вздыхал.

На следующий день Марго выспрашивала подробности встречи, сочувственно кивала и уверенно говорила:

– Но я все равно рада за тебя. Все теперь наладится, все утрясется. Вы же вместе прожили лучшие годы своей жизни. Да и как прожили! В любви, в согласии! Утрясется!

А Нина чувствовала – не утрясется. Утром все, как в сказке: веселые сборы, шутки за завтраком, прощальные поцелуи. Ленка в школу, мама в лабораторию, папа по инстанциям. Вечером тоже нормально: ужин, телевизор, обмен новостями. К полуночи струна натягивается и начинает тонко звенеть даже от движения воздуха. Олег ждет, и терпение его на пределе, а Нина ничего не может с собой поделать.


Вот почему она сегодня и поинтересовалась у Марго насчет заявления о разводе. Олег осмотрелся, повеселел, почувствовал под ногами родную землю. Его берут младшим научным сотрудником в лабораторию одного из ленинградских заводов, берут с четкой перспективой. Ленка к нему относится хотя и сдержанно, но хорошо, и сдержанность ее можно объяснить скорее возрастом, нежели какой-то неприязнью. Так что Нина сейчас может и о себе подумать.

Она то и дело поглядывала на часы – скоро ли кончится рабочий день. Ей уже и самой не терпелось поговорить с Марго. Подруга у нее практичная и опытная. Будет много ругаться, но обязательно посоветует что-то дельное.


Познакомились они с Марго в гостиничном номере Пскова. Была какая-то зональная конференция, посвященная, кажется, проблемам внедрения вычислительной техники в маломасштабном производстве. Нина любила такие командировки, когда не надо добиваться деловых встреч, высиживать длинную очередь в приемных, терпеливо выпрашивать резолюцию или обыкновенную, ни к чему не обязывающую подпись. Она тогда сразу настроилась погулять по старому городу, посмотреть новые фильмы, пошнырять по магазинам. Предложила свой план и соседке по номеру.

– С утра не жрамши, – сказала та, – идем-ка сначала в ресторан, как следует заправимся. А потом и погулять не грех.

В ресторане к ним подсели два майора, начали знакомиться, напропалую ухаживать. Нина настороженно подобралась, но Марго ей шепнула: «Не куксись, ты в командировке, надо расслабиться». И Нина расслабилась. Чего, в самом деле, разыгрывать синий чулок? Ребята ничего от них не требовали, такие же, как и они, командированные, киснут от скуки, а в компании всегда интересней…

И все, действительно, получилось здорово. После ужина за майорами пришла «Волга», и они всей компанией поехали смотреть Печерский монастырь. Пока ехали, из Пскова от кого-то кому-то в Лавру последовал звонок, и компания была принята, как говорится, на высшем уровне. Наместник настоятеля, тридцатилетний красавец с черной окладистой бородой и такими же черными вразлет бровями, ждал уже гостей и встретил их с доброй улыбкой и с подчеркнутым чувством собственного достоинства.

Печерский монастырь, в отличие от других культовых сооружений, построен не на возвышенности. И если ехать к нему со стороны Пскова, то кажется, что он вообще стоит в овраге. Это ощущение осталось у Нины еще и потому, что ее поразили своей красотой вдруг выплывшие из-за горизонта густо-синие, усыпанные звездами луковицы собора. В ровном свете угасающего дня они были настолько неожиданны в окружении современных зданий, настолько гармоничны в своем сочетании, что Нина остановилась и обмерла.

– Господи, – сказала она, прижав ладони к лицу, – какая сказка!

И то ли благодаря этому непосредственному восклицанию, то ли своей внешности, она сразу завоевала внимание святого отца, сопровождавшего гостей по достопримечательностям Лавры. Рассказывая о соборе, о том, сколько было затрачено сил и средств на восстановление его убранства после фашистского нашествия, наместник уже обращался только к Нине, даже подавал ей руку, когда они спускались в прохладное подземелье для осмотра вековых захоронений.

– Нинка, поздравляю, – шептала ей Марго, – у тебя бешеный успех: святой монах втрескался по уши.

От той экскурсии в памяти осталось несколько разрозненных деталей: заваленная гробами, как дровами, внаброс, земляная ниша; рассказ наместника о художнике, который после войны пришел в монастырь «с тридцатью наградами на груди» и всю оставшуюся жизнь посвятил воссозданию уничтоженных полотен и фресок в соборе; ужин в монастырской трапезной… Был конец мая, а их угощали свежими пахучими помидорами, сладким стрельчатым луком, редисом, пупырчатыми ароматными огурчиками. И шампанским, из которого несколько дней назад святые отцы выпустили газ, потому как «воздушные пузыри в вине не чревоугодны».

В гостиницу они вернулись за полночь, еще долго говорили, рассказывая друг другу про свою жизнь, а на следующий день, захватив места в последнем ряду зала, беззастенчиво спали под монотонный голос докладчика.

– Такой начальницы, как я, – любила говорить Марго, – у тебя никогда не было и не будет.

Начальница занимала две комнаты в коммуналке на 8-й Красноармейской. С нею жила престарелая тетка, сестра ее матери, у которой после гибели мужа и сына на войне отнялась речь. Марго была ее единственной родственницей, поэтому забрала тетку к себе. В Тбилиси на одну пенсию она бы не протянула долго. А здесь, при Марго, живет и живет. Уже восемьдесят третий год старушке. А она еще и готовит, и убирает, и даже вяжет крючком симпатичные белые кружева. Живут они мирно, и чувствуется, что племянница любит свою тетку. Дважды Марго уходила от нее замуж и дважды нозвращалась – не выходило с замужеством. В третий раз муж сам поселился на 8-й Красноармейской, но невзлюбил тетку и, не получив от Марго согласия отправить ее в дом престарелых, сбежал.

А начальница она действительно редкая. Шумная, грубоватая, но никогда никого не оскорбила и даже не обидела. К тому же, знает дело и умеет с вышестоящими разговаривать: с одними интеллигентно, кротко, с другими по-крестьянски грубовато, а с третьими может не чикаться и даже кулаком по столу грохнуть. Нина всякий раз восхищается ее способностью к перевоплощению, нередко ссорится с начальницей, но еще ни разу не пожалела, что работает с Марго.


Вздрогнув от неожиданного телефонного звонка, Нина сняла трубку и услышала голос Марго.

– Особого приглашения ждешь?

Посмотрела на часы: действительно, прошло двадцать минут, как закончился рабочий день. Задумавшись, она даже не заметила, что перестали гудеть металлические шкафы и тихо, словно белые тени, исчезли девочки.

– Ну, рассказывай, что ты надумала, – без всяких предисловий спросила Марго.

– Не люблю я его.

– Ты его никогда не любила. И жили. И вон какую девочку приобрели. Для чего тебе надо разводиться?

Нина поглядела Марго в глаза и вздохнула.

– Не мучь ты меня, Маргоша. У меня нет больше сил изворачиваться и врать. Тошно мне от всего этого. Все может плохо кончиться, если мы не разойдемся.

– Ну хорошо, разойдетесь. А дальше что?

– А ничего. Будем жить вдвоем с Ленкой.

– Где? Ведь квартира нужна.

– Разменяем. Я уже почитываю объявления. Выписала один очень приличный вариант: однокомнатная и комната в коммуналке.

– Он что, приезжал или звонил?

– Кто? – не поняла Нина.

– Ну, кто же? Твой единственный.

– Нет, Марго. С тех пор – ни звука. Впрочем, я сама его об этом просила, так что все правильно.

Марго тяжело вздохнула.

– Нина… Прошло столько времени. Здоровый мужик, красавец. Ты думаешь, он до сих пор ждет, когда ты развяжешь узы Гименея? Да не будь же ты, ради бога, такой наивной! Может, его и в живых уже нету…

Нину словно ударили:

– Что ты такое говоришь, Марго?

– Говорю, что думаю. Я бы на твоем месте сначала возлюбленного отыскала, убедилась, что нужна ему, а уж потом бы бракоразводные процессы устраивала.

Нина чуть не заплакала. Такая всегда понятливая, Марго говорила с нею на каком-то чужом языке.

– Ведь я совсем не потому, что хочу за другого, пойми наконец. Мне жалко Олега, но я не могу себя пересилить. Надо прикидываться, обманывать, а я не могу, кончились мои силы. Не хочу жить двойной жизнью. Знаю, будет трудно, но я буду говорить дочери правду, буду говорить себе правду…

– Э-э, как тебя крутит!

– Крутит, Маргоша. Я перестала уважать себя. А теперь вот подумала: может, не столь велики грехи мои, может, отпустит? И его хочу увидеть. Знаю, он приедет… Пусть женатый, пусть с детьми, только бы счастлив был. Знаю, не заслужила… Сколько горя ему принесла… Но благодаря ему узнала что-то настоящее. Так что я счастливая, Маргоша…

Помолчав, Марго вскинула на Нину заблестевшие глаза и решительно предложила:

– Махнем в ресторан?.. В «Корюшку».

– Ты что? – удивилась Нина.

– Закадрим каких-нибудь моряков и в загул!

– Снег пошел, – сказала Нина, глядя в окно.

Она подумала, что март еще покажет характер, потому что снег летел быстро и с большим наклоном. Так обычно начинаются все метели в Ленинграде. И впервые за три с половиной года остро почувствовала потребность знать, где сейчас Федя Ефимов, что делает, о чем думает, как чувствует себя? Знать все, все.


…Разве ей могло прийти в голову, что Ефимов в Афганистане? Да если бы Нина знала? Если бы хоть догадывалась, что подобное возможно? Да она бы каждый день слала ему телеграммы, говорила о своей любви, каждый день просила Всевышнего уберечь его от беды и напастей, вернуть ей живым и невредимым.

Но, к своему счастью или несчастью – кому это ведомо? – Нина пребывала в глубоком убеждении, что ее Федюшкин по-прежнему служит на том северном аэродроме, куда она его проводила три зимы назад, в той же самой части, номер которой он собственноручно написал ей карандашом на предпоследней страничке паспорта, и стоит ей перенести эти магические числа на конверт, как через несколько дней в ее руках будет ответное письмо.

Разве ей могло прийти в голову, что ее любимый Федюшкин в Афганистане?

3

Кто-то из летчиков вычитал в «Неделе», что эвкалиптовая настойка, предназначенная для полоскания горла, если ее умеренно брызнуть на раскаленные камни, придает великолепный аромат парилке. Но Голубов страдал как раз отсутствием умеренности.

– Чикаться тут, – сказал он, выливая в ковш весь пузырек. – Париться, так париться. – И ковш на камни. Ефимов и глазом моргнуть не успел, как под потолок ударила ядовито-синяя струя испарившегося спирта.

– Ну, барбос! – заорал кто-то, скатываясь с верхней полки. – Последние волосины выжжет!

– Мало того, кожу спустит! Ты в своем уме, Голубов?

– Мне этот пузырек что слону дробина, – пробасил Голубов и полез на освободившееся место. Доски мостков жалобно заскрипели под его стодвадцатикилограммовым весом. – Давай, командир, после такой обработки три дня будешь цвести и пахнуть.

Ефимов с подозрением посмотрел на плавающие под потолком пары эвкалипта и махнул рукой – была не была! Голову и грудь разом спеленало горячим туманом, а в легкие, словно под давлением, хлынул расплавленный поток экзотического настоя. Паша Голубов блаженствовал, хлопал по волосатой груди огромными ладонями, кряхтел и ахал, всем своим видом показывая, как хорошо здесь, под раскаленным потолком. Ефимова тянуло вниз, но он в последние дни эту баньку и эту парилку видел уже во сне. Они летали днем и ночью, возили воду и цемент, боеприпасы и медикаменты, высаживали в горах десанты и привозили раненых афганцев. В ушах, даже в часы передышек, не умолкал пульсирующий грохот вертолетных двигателей. Стоило прикрыть веки, как перед взором возникали плывущие пейзажи унылых безжизненных хребтов, черные провалы разломов.

Только за последнюю неделю им раз двадцать пришлось спускаться в ущелья, отыскивать между лобастых скал в темноте и тумане маленькие квадратики охраняемых площадок. И каждая такая посадка на пределе нервного напряжения, каждый взлет на пределе возможностей вертолета. Не только комбинезон и белье, вся кожа покрылась соленой пленкой. И эту пленку не брало ни мыло, ни теплая вода. Вот разве что пар со спиртом. Надо только первый приступ вытерпеть, а потом можно и веничком, который привез из Джелалабада Коля Баран. Обещал принести к помывке.

– Еще бы пузырек настоечки, – хрипел Голубов, довольно ухмыляясь, – да без примесей, да не в печку, а во внутря! Ух, распарился бы!

– Да с соленым огурчиком или квашеным кочаном, – поддакнул кто-то из темного угла – в парилке горела только одна лампочка, прикрытая синим сигнальным колпаком, снятым с разбившегося в прошлом году вертолета.

– А где майор Ефимов? – послышался наконец дискант Коли Барана – через две двери, похоже, пробился.

– Кто ближе к выходу, – попросил Ефимов, – возьмите веник у Коли.

Но Коля уже сам прошмыгнул в парилку. В шапке, и сапогах, в меховой куртке. Без веника. И настроение у Ефимова сразу покатилось к нижней отметке – попариться и в этот раз не дадут.

– Что скажешь, друг мой Коля? – спросил Ефимов, не покидая полок и все еще надеясь, что его не тронут, уж больно хороша была банька. Но Баран снял шапку и спрятал за спину. Значит, вести нерадостные.

– Подполковник Шульга вызывает вас, – лицо у Коли стало печальным, как высохший колодец.

– Прими мои соболезнования, командир, – сказал Голубов, млея от удовольствия.

– И вас тоже, товарищ капитан, – несколько бойчее добавил Коля и сразу нахлобучил шапку. Значит, миссия исполнена и сказано все.

– А меня за что? – Голубов сурово уставился на Колю. – Ты что, не мог ему объяснить, что человек в парилке? Да пусть хоть бомбят…

Все, кто был в парилке, настороженно притихли: вдруг этот щупленький, похожий на мальчика лейтенант назовет еще чью-нибудь фамилию. Но Коля, бросив виноватый взгляд на Ефимова, ловко выскользнул в дверь. И все сразу заговорили, высказывая возможные и наиболее утешительные причины неожиданного вызова.

– Будет уточнять план на завтра.

– Да нет, прибыли афганские офицеры. Совместные мероприятия готовят.

– А может, за ранеными?

– В такую погоду?

– А вдруг приказ о замене?

– Вполне. Срок поджимает.

– Гадаете, гадаете, чего тут гадать? – начал проворно спускаться с верхотуры Голубов. – Опять какое-нибудь скверное и почти невыполнимое задание. Иначе чего бы нас дергали из парной. До упора налетались. К тому же есть дежурные экипажи.

В моечном отделении было прохладнее, и Ефимову показалось, что Голубов не прав. Куда их могут послать в такую темень и непогодь? Последний вылет сегодня заканчивали при жестком минимуме. И это здесь, и долине. А в горах вообще черт знает что творится, заряд за зарядом, а тучи, как грязная шерсть в чесалке, – летят, пластаясь вдоль острых хребтов мокрыми космами снега.

– Слышь, Паша, – позвал он Голубова, растирая спину вафельным полотенцем. – А вдруг и в самом деле приказ о замене?

– Командир, не надо, – Голубову не хотелось шутить. – Потом будет трудно перестраиваться. Я сегодня письмо получил от жены: пишет, что дочь из дому убежала, в аэропорту обнаружили. Думаешь, куда лететь собралась? К папке, в Афганистан! Шесть лет крохе.

Паша, конечно, прав – лучше не настраиваться на мажорную волну. В последнее время Ефимов начал особо остро чувствовать странные провалы в настроении, какие-то беспричинные, абстрактные приступы тоски. И если бы не напряжение работы, если бы не дело, властно требующее полной отдачи всего себя, он бы, наверное, не выдержал.

– Если действительно приказ, – Паша все-таки думал об этом, – куплю своей Таньке шубу. Самую шикарную. В счет прошлых грехов. – Он основательно застегивал ползунки, подтягивал ремешки на унтах, одевался в полет, а не для того, чтобы перебежать от бани до жилого домика. То же самое подсознательно делал и Ефимов и подсознательно радовался чистому белью на чистом теле.

– Я, знаешь, был не из верных мужей, – продолжал Голубов, затискивая в спортивную сумку грязное белье. – Любил поволочиться, особенно в командировках, на чужих точках, где тебя никто не знает. Девки ко мне липли. И главное, не врал им, сразу говорил, что у меня красивая жена, что люблю ее, что встреча будет первой и последней… И ничего, не обижались, провожали с улыбкой и без слез. Бабы – народ темный. Они сами себя не знают. А Танька у меня действительно красивая. Тут я все и передумал, и переоценил. Виноватым, понимаешь, себя чувствую. – Он затянул на сумке шнур и забросил ее на плечо. – Потопали?

– Пора, – Ефимов взглянул на свои электронные с компьютером часы, подаренные афганским летчиком в благодарность за обучение, нажал одну из кнопок. На табло выскочило московское время. В Ленинграде еще светло. Нина сейчас могла зайти по пути домой в гастроном на Большом проспекте, а может, уже спускается по эскалатору в метро. В чем одета? Пальто, шуба, меховая шапочка, сапоги? Или уже в туфлях? Март в Ленинграде иногда бывает по-весеннему мягкий. О чем думает? Какие оценки получила дочь? Что приготовить на ужин? Или перебирает в памяти служебные неприятности? А может, вспомнила… Нет, стоп! Табу.

– Пора, мой друг, пора, – Ефимов зажал под мышкой сверток, позавидовал Пашиной сумке и толкнул дверь.

Погода, как ни странно, резко прояснилась. На черном небе, перемигиваясь, голубовато пульсировали звезды, ветер почти не чувствовался. Ефимов осмотрелся и пошел к штабному домику. Сзади стеклянно повизгивала щебенка, ну прямо пищала под огромными Пашиными ступнями.

Ефимов уже привык к непроницаемой темноте здешних ночей, привык к далеким взрывам в горах и к неожиданным цепочкам трассирующих пуль, беззвучно ползущим по небу и гаснущим среди звезд, привык по двадцать раз в сутки мыть руки и пить только кипяченую воду, привык без содрогания глядеть на окровавленные бинты и страдания раненых, привык сутками, если надо, работать и сутками спать, если над аэродромом зависал непроницаемый туман. Не мог только привыкнуть вот к этим сосущим душу ностальгическим приступам.

Ну, ладно, тянуло бы в Большаково, туда, где перерезали пуповину, где бегал по росной околице со «змеем» и где впервые прикоснулся губами к нецелованным девичьим губам. Такое притяжение и объяснимо, и понятно – родина! Ну, в Ленинград. Там Нина. На худой конец, в город, где прошли годы учебы в авиационном училище, где он обрел крылья, радость полета, мечту, или в тот уютный городок под Ленинградом, где они бродили у озера с Ниной, и где он, пусть недолго, но был очень счастлив.

Ан, нет! Во сне и наяву он видел чахлый стланик, ржавые озера, выветренные гольцы, безжизненный берег Ледовитого океана, в общем – тундру, в общем, все, что видел из кабины самолета, летая в зоны и по маршрутам, все, что постоянно и неизменно окружало тот злосчастный северный гарнизон, где командир лучшей эскадрильи полка майор Ефимов был с позором и треском изгнан из истребительной авиации.

Он не раз и не два зарекался, что вытравит из памяти и тот последний перехват, и ту нечеловеческую нагрузку многодневных учений, и заслуженно обидные слова командующего, и сочувственные взгляды товарищей, клялся все вырвать из сердца, не возвращаться к тем дням никогда, а память, словно в насмешку, вновь и вновь возвращала его на Север. На холодный Север с висящей в зените Полярной звездой.

В кабинете Шульги было накурено и душно. Душно – понятно. Комэска любил тепло. Еще когда звал Ефимова с собой «послужить интернационалу в Ограниченном контингенте», уверял, что там, почти у самого экватора, можно не только отогреться от северных стуж, но и на оставшуюся жизнь запастись теплом. А вот то, что в его кабинете накурено, могло означать одно: командиру сейчас не до принципов. В спокойной обстановке Шульга сам в кабинете не курил и другим не позволял. Принципиально.

Ефимова неприятно кольнула безысходность в глазах командира. Всегда уверенный, четко знающий, что надо делать не только в ближайший час, но и в ближайшую неделю, месяц, год, склонившийся над картой Шульга выглядел растерянным и беспомощным. Впрочем, похожие чувства были написаны и на лицах всех присутствующих в кабинете. Ефимов это увидел сразу, потому что на скрипнувшую дверь все одновременно повернули головы и в каждом взгляде затеплилась надежда.

– Подсаживайтесь, – сказал Шульга, выслушав доклад о прибытии и освобождая рядом с собою место. Первым сел Голубов, но, тут же поняв, что для Ефимова места уже не осталось, встал и шагнул командиру за спину, и в кабинете Шульги стало тесно, как в пилотской кабине. В другое время Шульга не позволил бы никому стоять у него за спиной и «дышать над ухом». Он любил, чтобы все лица присутствующих «были пред очами, дабы видеть, кто и как его слушает». В этот раз он даже не заметил, что нарушено еще одно его принципиальное требование.

– Беда, Федя, – тихо сказал Шульга.

И потому, что голос командира был с хрипотцой, и потому, что он назвал своего подчиненного по имени, да еще в уменьшительной форме – не Федор, а Федя, Ефимов понял, что беда серьезная и расхлебывать эту беду предстоит ему. На мгновение всколыхнулось смешанное чувство обиды и досады: как что самое опасное или трудное – Ефимову, а восстанавливать в должности – три года обещаний.

– Знаешь это ущелье? – кивнул Шульга на карту и ткнул оттопыренным мизинцем в знакомый квадрат. – Должен помнить, ты ведь летал туда.

Еще бы не помнить. В этом ущелье на нескольких площадках северного склона посты десантников, которым Ефимов подвозил летом воду. Ночью. Зависал над площадкой, подсвеченной ракетами. Днем там ни сесть, ни зависнуть. Во-первых, с противоположного склона могут пальнуть, и довольно точно, а во-вторых, воздух на высоте трех тысяч, да еще в жару, такой жиденький – не держат винты. Воду спускали в резиновых емкостях на подвеске, вертолет дрожал и жалобно постанывал от напряжения, потому что режим приходилось задавать «за левое ухо правой рукой».

– Значит, помнишь, – сказал после паузы Шульга. – Поэтому и позвал. Посоветоваться надо. Сегодня, на исходе дня, в этом ущелье обстреляли наш вертолет. Повредили гидросистему. Вывозили они раненых бойцов афганской армии. Пришлось идти на вынужденную. Какие там возможности для посадки – сам знаешь. Сели чудом. На маленьком уступчике отвесной скалы. Над пропастью. Обрыв – свыше тысячи метров. При посадке пострадал весь экипаж.

– Кто?

– Ты не знаешь. Экипаж не из нашей эскадрильи. Соседи. Обстановка критическая. Там раненые, воды и пищи нет. К утру, утверждают синоптики, ожидается резкое ухудшение погоды. Буран, снегопад. Кроме того, душманы засекли место аварийной посадки. Не исключено, что на рассвете могут напасть. Сосед просит помощи.

– А сам он не может помочь себе?

– Не может. У него в эскадрилье сплошняком молодежь. Что посоветуешь?

Голубов тихо, как тень, сместился в сторону и замер напротив Ефимова. Теперь он стоял за спиной капитана Скородумова, замполита эскадрильи, и пытался что-то взглядом подсказать Ефимову. «Ни в коем случае не соглашайся», – говорили его глаза сквозь хитрый прищур век. А по лицу и губам, по гордому и самолюбивому повороту головы Ефимов читал другое: «Без нас, командир, им не справиться».

– Только вы не спешите с ответом, Федор Николаевич, – сказал Скородумов. – Не вам объяснять…

Ефимову и нравилось и не нравилось, что замполит перед ним робел и всегда подчеркивал опыт и старшинство Ефимова в звании и возрасте. С одной стороны, его, конечно, можно понять. Скородумову двадцать семь, а Ефимову – за тридцать. Опять же – капитан и майор, летный опыт. С другой стороны – при чем здесь все это, если тебя назначили заместителем командира по политчасти? Дело есть дело. Требуй, и тебя поймут.

«Не спешите с ответом…» Спеши не спеши, ответа от него ждут одного. Хотя могли и не ждать. У Шульги есть право приказывать. И коль скоро он не счел нужным воспользоваться этим правом, обстановка и в самом деле критическая.

Телефонный звонок с непривычно рваными интервалами заставил всех вздрогнуть. Шульга с досадой окинул взглядом сидящих, покривился, как от зубной боли, дескать, дождались – досиделись, и взял трубку.

– Слушаю, подполковник Шульга… Никак нет, товарищ генерал, думаем… Решение доложу через… – Шульга выразительно посмотрел на Ефимова.

– Десять минут, – тихо сказал Ефимов.

Шульга тут же громко заверил в трубку:

– Через восемь минут, товарищ генерал.

Положив трубку, Шульга уже требовательно сказал, не глядя на Ефимова:

– Говори, Федор, Москва волнуется.

– У них осветительные ракеты есть? – спросил Ефимов.

– Есть.

– Связь?

– Была. Теперь нет. На подлете, полагаю, свяжетесь.

– Надо на всякий случай поставить в мой вертолет громкоговорящую установку.

Шульга взглянул на Скородумова, и тот без слов встал и вышел.

– Координаты аварийной посадки…

– Успели передать. У штурмана.

Ефимов посмотрел на Голубова.

– Давай, Паша, считай.

– Мы тут всяко думали, – все еще в чем-то сомневаясь, сказал Шульга, – и решили, что лететь, как обычно, парой нет смысла.

– Могут быть сложности со связью, – не то возразил, не то предложил Ефимов.

– Вышлем на маршрут экипаж. Несколько позже.

– Да и моральная поддержка не помешает, – вставил Скородумов.

– Обойдемся, – буркнул Голубов, сосредоточенно рассматривая карту.

– Еще вопросы есть? – спросил Шульга, посмотрев на часы. Все сосредоточенно молчали.

– Надо готовить машину, – сказал Ефимов.

– Готова давно. – Шульга посмотрел на инженера и спросил: – Может, борттехника дадим поопытней?

Инженер неопределенно пожал плечами.

Ефимов подумал, что в предложении командира есть резон, но тут же представил лицо Коли Барана, обиду в его глазах и твердо возразил:

– Полетим своим экипажем.

– Все. Время истекло, – Шульга снял с руки и положил на стол часы. И сразу же зазвонил аппарат дальней связи. Комэска доложил решение, назвал фамилию командира экипажа, подчеркнув, что Ефимов – самый опытный летчик в эскадрилье, фамилии штурмана и борттехника, время вылета (через пятнадцать минут), подлетное время и пообещал подробно информировать. Закончив разговор с генералом, Шульга попросил Ефимова остаться, остальным выразительно кивнул головой: по своим местам, и за дело!

Расходились быстро и молча, аккуратно расставляя стулья у приставного стола. Шульга распахнул форточку, с удивлением рассматривая переполненную окурками пепельницу из желтого стекла. Выбросив ее содержимое в печку, ополоснул над урной водой прямо из графина и поставил в шкаф, где хранилась служебная документация. Мол, покурили – и хватит.

– Сам хотел лететь, – Шульга сел напротив Ефимова, – генерал не разрешил. – Он раскрыл и пододвинул Ефимову знакомую «амбарную книгу». – Посмотри, это варианты режимов зависания в различных метеоусловиях при различных нагрузках. Считал с помощью малой электроники. У тебя есть, – он бросил взгляд на часы, – еще десять минут.

Встал, подошел к шкафу, достал пепельницу, вынул из нагрудного кармана смятую пачку сигарет, зажигалку, закурил. Над столом потянуло свежим запахом табачного дыма. На вертолетной стоянке, набирая обороты, загрохотали двигатели. И Ефимов сразу почувствовал дефицит времени, стремительное ускользание секунд и минут и полную невозможность постичь глубину предложенных Шульгой расчетов. Схватить хотя бы суть; Шульга не стал бы совать ему свои изыскания за десять минут до взлета, если бы не чувствовал, что это может пригодиться. Хотя бы вот это: удержание вертолета с опорой на одно колесо. Что тут нового придумал Шульга? Ефимов еще до Афганистана отработал такое удержание. Пятнадцать минут стоял на печной трубе полигонного домика. «Зачем?» – спросил тогда Ефимова командир части. «А если наводнение и придется снимать людей с крыши?» Отделался строгим выговором. А теперь и Шульга подобный вариант просчитывает. Он вводит коэффициент на восходящие и нисходящие потоки. Резонно. Здесь горы. Надо запомнить. Шаг винта… Обороты… Загрузка.

– Мелева много, да помола нет? – спросил Шульга без обиды в голосе и сжал губы. И они сразу напомнили Ефимову «птичку» авиагоризонта: по центру острый уголок вниз, по краям плавные загибы. Сжатые у переносицы брови синхронно копировали рисунок губ.

И эта поговорка, которой Шульга обычно обрывал говорунов, и сжатые к переносице брови, и губы «по авиагоризонту» – все свидетельствовало о глубоком и резком недовольстве собой. Человек редкого здоровья, он неожиданно для всех переболел каким-то острым кишечным заболеванием, провалявшись около месяца в госпитале. Потом реабилитация, отпуск, восстановление навыков. Так что запрет командования – не какой-то там случайный каприз. Все по науке. И Шульга это понимает, оттого и недоволен собой.

– Мне пора, Игорь Олегович, – мягко сказал Ефимов, ему хотелось хоть как-то подбодрить командира. – Все будет, как учили.

– Что ты меня утешаешь? – взорвался Шульга. – Ты что, не понимаешь, на что идешь?

– Понимаю, командир.

– Ни хрена ты не понимаешь! Ты идешь в самую пасть к дьяволу! У всей этой операции – успеха один шанс из ста! Один из ста! Понимаешь теперь?

– Ну уж один… Вы меня совсем ни во что…

– Не обижайся, Федя. Они висят на уступе, над пропастью. Сесть, как я понял, некуда. Добавь к этому ветер и ночь. На полметра ошибешься и все: или лопастями по скале, или кувырком в пропасть.

«Чего он, в самом деле?» – с обидой подумал Ефимов и уже хотел огрызнуться, но сдержал себя и твердо сказал:

– Не буду я ошибаться, Игорь Олегович. Я дал слово любимой женщине, что со мной ничего не случится.

Шульга удивленно посмотрел Ефимову в глаза: всерьез ему такое говорят или с издевкой? Ефимов выдержал взгляд, и губы командира сложились птичкой.

– У богатого телята, у бедного ребята, – сказал он. – Иди. Буду докладывать. Москва ждет результатов.

Он подал Ефимову руку, потом неожиданно обнял, похлопал ладонями по спине и повторил:

– Иди.

У вертолета, в тусклом свете стояночного фонаря, копошились технические специалисты, проверяя с переносками в руках, все ли закрыты лючки, все ли сняты контровки. Как только Ефимов и Голубов вошли в полосу света, от вертолета отделилась щупленькая мальчишеская фигурка в аккуратно надетой шапке, хорошо подогнанной куртке и брюках – Коля Баран, борттехник ефимовского экипажа. Родом Коля из села Баламутовки, и это обстоятельство дает Паше Голубову неисчерпаемую пищу для словесных каламбуров и добродушных шуток в адрес неунывающего борттехника.

– Те же и Баран из Баламутовки, – сказал Паша, когда борттехник уже вскинул руку к головному убору. Коля выждал паузу, покосившись на Голубова, затем четко, как положено по уставу, доложил о готовности вертолета к выполнению поставленной задачи.

Места заняли быстро и без суеты. Ефимов запросил разрешение на запуск и тут же получил его. Мягко вздрогнули провисшие лопасти винта, стали набирать скорость, а вместе с нею упругость, превращаясь в свете прожектора в жесткий сверкающий диск. По мелкой вибрации, идущей от причудливо изогнутой рифленой ручки, Ефимов, не глядя на приборы, почувствовал момент приближения режима взлета и едва заметным поворотом головы дал понять экипажу – «Взлетаем!»

Оторвались легко и, погасив бортовые огни, стремительно растаяли в темноте. Теперь, до самой посадки, все в руках Паши Голубова. И он, словно прочитай мысли командира, весело сказал:

– Гори, гори, моя звезда…

Помолчав, спросил у борттехника:

– Нравится такое название города – Баграм?

– Ничего, – сказал Коля Баран, не отрывая глаз от приборной доски.

– Естественно, – в голосе Голубова было разочарование. – Баламутовку не переплюнешь.

Коля самодовольно ухмыльнулся.


Непривычно звучащие названия афганских городов, рек, долин и хребтов быстро и естественно вошли в обиход вертолетчиков. Стали привычными ориентирами и маршрутами на полетных картах. Огромная страна в глубинной части Азии фактически лишена дорог, сказано в справочнике. Кольцевая трасса, связавшая Кабул с Кандагаром, Гератом и Мазари-Шарифом, да две ветки – на Джелалабад и Шерхан. Вот и все дороги. Двадцати тысяч километров не набирается в сумме. Из них покрыто асфальтом две с половиной тысячи. Рельсовых путей почти не существует, водный транспорт – в зародыше. А жить-то надо.

Ефимов сразу понял – не только умом, но и сердцем – всю значимость своей работы, официально именуемой интернациональной помощью, когда доставлял в селения Ханбадского ареала полиэтиленовые мешки с удобрением. По глазам крестьян прочитал, какую помощь оказал им: дехкане знали цену удобрениям.

Темные и неграмотные, отрезанные от мира селений, они быстро смекнули, что стрекот вертолета – это божья благодать. Коль летит к ним шайтан-арба – в кишлаке появится что-то доброе, что-то очень необходимое. Ефимов знал: в чреве вертолета свежие продукты, промышленные товары, медикаменты, строительные материалы, инструмент. «Шурави» – значит, советские – могут привезти бесплатно врача, а то и целую группу медиков, поставят палатку, будут лечить стариков и детей, без денег дадут лекарство. Получалось, что каждый рейс вертолета становился конкретной агитацией за новую жизнь.

Душманы, естественно, не дураки, они тоже понимают и экономическую, и политическую значимость вертолетной авиации. Вот и злобствуют, устраивают засады на оживленных трассах, стреляют не только из крупнокалиберных пулеметов. И, как правило, сзади, вслед, так, чтоб не всякий раз и заметить можно было. Обнаружив однажды рваную дырку рядом с пилотской кабиной, Ефимов зримо почувствовал холодное дыхание опасности.

А народ в Афганистане талантливый. Только голубая мечеть в Мазари-Шарифе чего стоит. Историю зодчества Ефимов изучал без дилетантства. Собрал целую библиотеку. За свою жизнь насмотрелся всяких архитектурных шедевров. Был уверен, что удивить его уже не так-то просто. А тут, среди глинобитных дувалов, неказистых серых домов и двориков его взору открылась такая глазурованная роскошь мозаики, такая гамма цветов и узоров, такая точность линий и пропорций, что Ефимов даже замер от неожиданности: не во сне ли он видит это сказочное творение?

– Доверни, командир, на любимую звезду, – ворвался в размышления Ефимова голос Паши. – Ориентир как на блюдечке.

– Запроси аварийный, – Ефимов мягко довернул вертолет на Полярную звезду, едва выглядывающую из-за горного хребта. Там, на Севере, она висела почти вертикально над макушкой.

– Аварийный не отвечает, – сказал Голубов и, переключив канал, начал рассказывать Барану свою очередную «байку». – Мы тогда готовились к первенству округа. Мой кореш по команде, по фамилии Хомчик, дострелял серию и к мишеням. Нет, чтобы всех подождать. Ну, а я, дурак желторотый, взял и выстрелил в свою мишень. Хомчик в гвалт: «Убили, убили!» – «Кого убили?» – испугался тренер. «Меня убили!» – орет этот балбес. «Ты же живой!» – «Так вин промахнувся!» – «Кто?» – «Та Голубов!» – «Это ты брось, – говорит тренер, – Голубов мастер спорта. Он промахнуться не мог…» Ну, а потом и поперли меня за этот выстрел из команды, мастерского звания лишили.

– Не восстановили?

– А я на стенд перешел. По тарелочкам. Тоже был случай…

Ефимов улыбнулся, сверил курс и включил автопилот. Пашкины побасенки он уже знал наизусть. Судьба их свела в одном экипаже два года назад. Еще в отделе кадров. В приемной, на столике, втиснутом между двумя креслами, лежали внаброс журналы, и они молча листали их, ожидая вызова.

– На каких летал? – спросил Голубов.

Ефимов улыбнулся:

– На всяких.

Хотел даже перечислить все самолеты, которые пришлось осваивать, но, подумав, что потом придется давать объяснения, промолчал.

– А у меня вся служба на одном аппарате, – вздохнул Голубов. – Предлагали командиром звена, а я сюда, в Афганистан стал проситься. Настаивал, требовал, доказывал. Мне и говорят: послать можем, но с понижением, вторым пилотом. А я говорю – посылайте! Не за чинами прошусь. – Застеснявшись своего пафоса, Пашка торопливо сменил тон, улыбнулся. – Они и поверили, послали. А у меня выхода не было. Любовь с одной вдовушкой закрутил. И такая стойкая оказалась, кошмар! Ну, я и сорвался, ла-ла-ла, ла-ла-ла… Дескать, брошу жену, возьму тебя. Убедил, понимаешь. А когда начал назад сдавать, она в меня впиявилась. В партком, говорит, пойду, жену твою изувечу. Жену я, на всякий случай, отправил к родителям, а этой говорю: прости, убываю в длительную командировку.

А когда Голубову в отделе кадров сказали, что будет вторым пилотом у Ефимова, он, выйдя от кадровика, искренне смутился и расстроенно взмахнул рукой:

– Во балаболка! Сам себе такую аттестацию выдал. Теперь вы, товарищ майор, наверняка от меня откажетесь. Я сам был командиром… Вот дуралей! Всю жизнь учусь на собственных ошибках.

– Ладно, Паша, – примирительно сказал Ефимов. – Не откажусь. И не «выкай» мне.

Когда они вышли из отдела кадров, Паша Голубов некоторое время сосредоточенно молчал. Демонстрировал свою серьезность. Но уже к вечеру он снова стал самим собою. В троллейбусе начал заигрывать с контролершей – молодой симпатичной женщиной, нарочно подсунув ей старый билет: «Как не годится? Целую неделю ездил – годился, а тут – не годится?..» Увидев на улице стюардессу, радостно вскинул руку и торжественно продекламировал: «Рожденные ползать, летайте самолетами Аэрофлота!» Когда обедали в ресторане, по секрету спросил у официантки: «Где взять тысячу рублей, чтобы заиметь сто друзей?» В гостинице ошарашил дежурную администраторшу доверительным тоном: «Вода кипит при девяноста градусах?» – «При ста», – сказала та, смутившись. Паша подумал и, не меняя выражения лица, согласился: «Правильно, это я с прямым углом спутал».

Когда администраторша вернула ему анкету и попросила заполнить графу, где и когда родился, Паша с неподдельной грустью сказал:

– Я не рождался, у меня мачеха.

– Извините, я не знала, – смутилась дежурная, но, чуточку подумав, взорвалась. – Вы что себе позволяете, молодой человек? Думаете, круглая дура?

– Ни в коем случае! Вы такая красивая. Клянусь! – У Паши были чистые глаза, ему нельзя было не поверить. – Вы неотразимая женщина. И я вообще не понимаю, как вас супруг отпускает на работу в этот мужской гарем?

– Я не замужем, – отрезала администраторша.

– И вас никто не украл?! – удивился Паша.

– Я первый месяц здесь работаю.

– Ну, так это же совсем другое дело, – удовлетворенно сказал Паша, самодовольно улыбаясь. До самого рассвета он дежурил вместе с этой администраторшей – Марианной, а утром, поспав не более двух часов, навязался к ней после пересменки в провожатые. Следующую ночь Паша в гостинице не ночевал. На молчаливый вопрос Ефимова небрежно бросил: «Гуляли по Ташкенту, красивый город». В аэропорт Марианна пришла провожать Голубова с огромной авоськой, заполненной продуктами. Лицо ее было зареванным и уже не таким целомудренным, как при первом знакомстве, – губы распухшие, под запавшими глазами синеватые полукружья.

– Я ничего от тебя не требую, – говорила она Паше, – только останься живым.

Ефимов не считал нужным вмешиваться в Пашины амурные дела. Удерживала и какая-то неловкость, и уверенность, что Паша сам во всем разберется – давно не мальчик. И еще – сочувствие. Как-то Паша рассказал, что женился на своей Татьяне на спор. Приехали на соревнования, то ли в Киев, то ли во Львов, гуляли командой по городу, «приставали к девочкам», знакомились. Одна из них оказалась «крепким орешком», и Паша заспорил на ящик шампанского: «Танька будет моя!» Шампанское ребята принесли на свадьбу.

– Первое время, – вспоминал Паша, – пока мы изучали друг дружку, меня не тянуло на сторону. А потом затосковал. До того пресно стало, аж в зубах ломило…

«Может, у меня с Ниной такое случится?» – спросил себя Ефимов и оттого, что ответ на этот вопрос был для него предельно ясен, он по-новому почувствовал, что счастлив.

Надавив на курок переговорного устройства, Ефимов неожиданно для себя спросил:

– А Марианна пишет, Паша?

Паша бросил на командира быстрый взгляд, помолчал и расстроенно вздохнул:

– Затосковала Марианна… Срок мой истекает, а обещать ничего не могу. Если бы не дочка… Такое существо… Умру без нее.

Они шли в ночи на высоте примерно четыре тысячи метров с потушенными бортовыми огнями, невидимые, как летучая мышь, и если бы не этот звук, равномерно разрубленный лопастями несущего винта и сыплющийся из поднебесья на крутые хребты, дробясь и отражаясь усиленным эхом ущелий, об их полночном рейде никто бы и не подозревал. А звук выдавал и кого-то нервировал. В левом блистере Ефимов отчетливо увидел ползущую в их сторону цепочку малиновых фонариков. Это трассирующие пули крупнокалиберного пулемета. Хорошо – не прицельная очередь.

Прямо по курсу, на дне ущелья, река круто изгибалась, прижимаясь к скале и четко отражаясь в лунном свете. Ефимов произвел сверку маршрута в реальных координатах времени и удовлетворенно посмотрел на Пашу: штурман вел корабль точно по курсу и минута в минуту. Но Паша не заметил поощрительного взгляда командира, он думал о Марианне, о жене, о дочери…

– Возьми ручку, – сказал Ефимов.

– Половину пути прошли, – Паша, хотя и отвлекся в нечто глубоко личное, не служебное, но дело свое знал: ввел поправку к курсу и доложил свои координаты на точку. Все его движения и действия были настолько естественны и профессиональны, что Ефимов невольно позавидовал. Он еще не дошел до такого автоматизма, чтобы не глядя, как Паша, попадать пальцами на нужный тумблер или переключатель. Он все еще подсознательно контролировал правильность своих действий и подсознательно, с быстротой компьютера, проецировал проделанное на формулировки инструкций и наставлений. И хотя всякий раз убеждался в безошибочности своей интуиции, от самоконтроля, от этого иссушающего душу недоверия к себе, отказаться не мог. Ему казалось, что если он хотя бы единожды бездумно щелкнет каким-то тумблером, это и будет тот единственный непоправимый шаг в биографии, который лишит его не только неба, но и самой жизни.

«И все-таки однажды этот шаг ты сделал», – опять потянуло Ефимова, как перелетную птицу, на Север, потянуло стремительно и неумолимо. Через Гиндукуш и Туранскую низменность, через Средний Урал и Восточно-Европейскую равнину, через тундру к берегам Ледовитого океана.

Два года отлетели, два длинных года – как один день. И хотя он всякий раз настороженно противился этим неожиданным залетам, экскурсам в прошлое, ретроспективным самокопаниям, они, вопреки его воле, бесцеремонно подхватывали Ефимова и несли, несли тем стремительнее и неотвратимее, чем он упорней сопротивлялся.

Что он хотел найти там, у пустынных скал, где ночью и днем жил только тяжелый прибой, напоминающий о вечности, да крикливое племя птиц? Что хотел понять?

– Командир, – вернул его Паша Голубов с северных широт в тревожное небо Афганистана, – цель по курсу, высота три тысячи, связь с базой теряем – горы.

– Понял, – Ефимов поправил шлемофон и крепче взял ручку. – Будь на связи с базой, я беру аварийный.

– Прямо по курсу – вспышка, – торопливо сказал Коля Баран.

Ефимов и Паша одновременно подняли головы, но ничего уже не увидели. От выбеленных луной хребтов темнота сползала в узкое отвесное ущелье, накапливаясь и сгущаясь до смоляной черноты. Даже горная речка, помогавшая своими бликами угадывать летчикам глубину и ширину распадка, теперь пробивалась словно из туманной мглы.

– Тебе вспышка не померещилась, Коля? – спросил Голубов. – Ты не стесняйся, это бывает. У страха знаешь какие очки – в десять диоптрий.

В следующее мгновение Ефимов увидел, как в липкой тьме, где-то на краю света, трепетно и рвано мигнул два-три раза размытый расстоянием проблеск, и темнота снова сомкнулась плотно и зловеще.

– Это они, – Голубов наклонился к Барану и протянул широкую, как лопата, ладонь. – Извини, Паша был не прав.

– А я что, – смутился борттехник, – я и в самом деле боюсь. В такой темноте, в горах… Машина почти новая.

– Без паники, – строго цыкнул Ефимов.

Заработала аварийная радиостанция.

4

Весь вечер, по несколько раз зачеркивая и заново переписывая фразы и абзацы, Владислав Алексеевич сочинял служебную записку.

За окном в дрожащем свете круглого фонаря бесновалась февральская метель, хлестала под разбойничий посвист снежной крупой по мокрым стеклам, и в паузах, когда спадал тугой гул ветра, сухо позванивала обледеневшими ветками. В другое время он не упустил бы возможности вслушаться в эти звоны и посвисты, сравнить их со звуками некоторых музыкальных инструментов, попытался бы даже отыскать закономерность и смысл в многообразии звуковой палитры, рождаемой природой, но сейчас его внимание сфокусировалось на документе, в котором он должен был лаконично и без эмоций, с убедительной логикой и доказательностью изложить итоги коллективных раздумий и напряженных поисков. Должен. Ибо вчера еще можно было не концентрировать внимания на отдаленной перспективе, слишком много было дел насущных, неотложных для решения. Но незаметно он подошел к рубежу, когда сразу почувствовал: пора! Почувствовал сам, без видимых на то причин. И если бы Владислава Алексеевича спросили, что его подтолкнуло к этому решению, он бы скорее всего ответил одним словом – опыт. Сколько помнил себя Владислав Алексеевич, он всегда боялся одного: догонять бездарно упущенное время.

– Слава, скорее, – заглянула в приоткрытую дверь жена, не церемонясь и не думая, что может непоправимо помешать ему, – ваших показывают!

Голос Шуры звучал с сердитой настойчивостью, и он, бросив ручку на стол, вышел из кабинета.

По телевидению передавали какую-то юбилейную передачу, прокручивали старую пленку. На комплексном тренажере работали еще не летавшие в космос ребята, а теперь известные космонавты. Как они были тогда все чертовски молоды и счастливы! И волновало их только одно неотступное всепоглощающее желание: скорее в космос! Беспокоил только один вопрос: когда же, наконец, свершится?

И вот все свершилось, все ушло, отдалилось в прошлое.

На мгновение подступило смешанное чувство обиды и зависти. Зависти к тем дням, когда единственной и главной его заботой была одна конкретная задача: конструкция аппарата, безотказность его систем, а проблемы, перспективы пусть беспокоят начальников. Чувство обиды однозначному объяснению не поддавалось… Наплывало беспричинно, бередило душу, туманило мозг. Вспомнил разговор со знаменитым столичным киноактером, ушедшим на склоне лет в областной театр, его оправдание «тяжело, брат, без аплодисментов» – и жестко сказал себе: счастье, Владислав Алексеевич, не в аплодисментах. Соловей поет, не думая о вознаграждении. Умеет и поет. Счастье в том, наверное, чтобы вот так, как соловей, добросовестно делать то, что умеешь, делать для людей. Вон какое тебе оказано доверие. Оправдаешь – тут тебе и награда, и аплодисменты, сфальшивишь – и имя твое будет предано забвению.

– И все-таки хорошее это было время, – не скрывая грусти, сказал он, глядя на экран телевизора. – Помнишь, как мы радовались парной путевке в санаторий? Впервые вместе в отпуск, в санаторий, да еще в какой? Сочи! Бархатный сезон!

– Дети были маленькие, – с грустью сказала Шура.

Владислав Алексеевич промолчал. Дети были их общей болью, и разговаривать на эту тему все равно, что сыпать соль на незажившую рану. Были дети – нет детей. К этому надо привыкать. Он имел возможность все сделать так, чтобы и сын Анатолий, и дочь Саня жили с ними. Ну, не в одной квартире, так хотя бы где-то рядом. Но сын, всегда тихий и послушный мальчик, неожиданно проявил твердый характер. После службы в железнодорожных войсках в Москву не вернулся, застрял в Беркаките, работает, как и работал в армии, на экскаваторе, женился, получил квартиру. Во время отпуска домой заехал на неделю, но не пробыл и трех дней.

– Твои Золотые Звезды смущают Клавдию, – сказал он о жене. – Человек не представляет, как себя вести в присутствии таких авторитетов.

И укатили в Белоруссию, под Минск, в какое-то махонькое село на реке Птичь. Анатолий потом прислал несколько снимков с пасторальными сюжетами, и Владислав Алексеевич разглядывал их не без зависти, ему остро хотелось вот так же поваляться на сене, потрепать гриву лошади, покормить с ладони корову…

Санька и вовсе отчебучила номер. Будучи студенткой первого курса университета, вышла замуж за выпускника пограничного училища и укатила с ним на одну из застав северо-западной границы. Родителей утешала тем, что перевелась на заочное отделение и во время сессий будет жить в родной квартире.

Когда дети были маленькие, Шура жаловалась перед его длительными командировками, что дом без него превращается в бедлам. Ни днем, ни ночью не затихает магнитофон, ни утром, ни вечером не закрываются двери – то к Толику друзья, то к Саньке подруги. Теперь Шура жалуется, что без Владислава Алексеевича в квартире становится тихо, как в могильном склепе. Она ищет любой повод, чтобы вытащить его из кабинета. «Мало, не вижу во время командировок, так ты и дома ухитряешься исчезать», – говорит она, когда Владислав Алексеевич просит не беспокоить его.

Конечно, ей скучно вечерами одной сидеть у телевизора, но что он может поделать, если рабочего дня до смешного мало, чтобы переделать все, не терпящие отлагательства, дела. Как лед у водоразборной колонки, растет наслоение нерешенных вопросов, и никто, пока Владислав Алексеевич живой, за него их решать не станет. Поэтому и приходится прихватывать не только вечера, но и выходные, а то и в отпуск что-то брать с собой.

– Все, Шурок, не дергай меня, – сказал Владислав Алексеевич решительно. – У меня серьезное дело. Надо сосредоточиться.

Шура обиженно кивнула, мол, у тебя всегда только серьезные дела, и ничего не сказала. Он набросил ей на плечи теплый платок и тихо прикрыл за собой дверь кабинета.

Заново перечитал исчирканные вкривь и вкось страницы. И сразу понял, почему в таких неимоверных муках рождается этот нужный, не терпящий отлагательства, документ. Потому что очень уж хочется автору и правду сказать, и никого не обидеть. «Традиционная инерция, присущая техническому мышлению…» Ишь, как витиевато закрутил простую и ясную мысль. Проще, Владислав Алексеевич, проще излагайте свою позицию, без оглядки на авторитеты. Авторитеты, увы, не ясновидцы и тоже способны заблуждаться. И «традиционная инерция технического мышления» сама по себе не исчезнет. Чтобы ее нейтрализовать, необходимо равнозначное усилие, а чтобы изменить направление – усилие дополнительное. Элементарно, как дважды два. Ничто само по себе не меняется, пока кто-нибудь не начнет менять. Когда автоматам доверять легче, чем людям, это тоже инерция технического мышления. А ведь в итоге, все, что выводится на орбиты, призвано служить людям, и только людям! Следовательно, любое изделие, существующее сегодня в замыслах, чертежах и даже поставленное на космическую верфь, должно обладать тенденцией приближения к человеку. Как бы ни хороши были автоматы, как ни надежны, они все равно бездушны, и, при всей видимости прогресса, они не приблизят космос к человеку в той степени, в какой он нуждается, скорее отдалят, ибо пространство неотделимо от времени. На каждом корабле хозяином должен быть человек, которому служат автоматы, а не наоборот.

– Упрощаете, Владислав Алексеевич, – сказал ему сегодня в институте уважаемый академик. – Только время покажет, что надежнее на путях в незнаемое – автомат или человек. Рисковать техникой, во всяком случае, гуманнее.

Его не смущали снисходительные улыбки ученых специалистов. Слишком хорошо он помнил ощущение своей беспомощности, когда ждал мгновения остановки тормозного двигателя, проработавшего несколько лишних секунд; помнил ту необъяснимую тревогу за людей, жизнь которых поставлена в полную зависимость от автоматических систем.

Сколько было поломано копий, пока космонавтам доверили первую ручную стыковку, сколько приводилось «убедительных аргументов» в пользу автоматов, «обоснованно» говорилось, что космонавт не в состоянии проанализировать мощный поток информации, вызываемый новыми скоростями. А в результате космонавту оказалось значительно легче состыковать корабль со станцией или с другим кораблем вручную, чем быть беспристрастным свидетелем при автоматике. Этот вывод подтвердили после анализа телеметрии и врачи: расход нервной энергии космонавта при ручном управлении уменьшился в несколько раз.

Сегодня уже полным ходом идет отработка принципиально нового пилотируемого космического аппарата. Время идет, а полного единодушия у создателей и эксплуатационников нет. Кто прав – не ясно. Стычки, хотя и благопристойные внешне, становятся все более резкими. И та, и другая сторона ссылаются на государственные интересы. Во время последней встречи в Главке один из Ведущих Конструкторов не пожелал подать Владиславу Алексеевичу руки, лишь издали кивнул головой. Конечно, обидно! Столько сил было потрачено, столько времени, проект казался весьма удачным, претендовал на премию, и вдруг – возвратить на доработку. Тут не просто досада возьмет, волком завыть впору.

Владислав Алексеевич мог не выносить замеченной недоработки на обсуждение Президиума, мог указать на нее во время предварительных обсуждений проекта. Но вся в том и беда, что некоторые Ведущие не желают знакомить широкий круг заинтересованных лиц со своими детищами на стадии предварительных обсуждений. Вот и пришлось вмешаться прилюдно.

Зазуммерил телефон, и Владислав Алексеевич снял трубку. Звонили из Центра управления полетом.

– Владислав Алексеевич, по данным телеметрии обнаружено повреждение внутри одного из топливных баков объединенной двигательной установки станции…

Память мгновенно воскресила конструкцию топливных баков станции «Салют». Конструкцию внешне простую, но по-своему «хитрую». Еще в замысле Владислав Алексеевич про себя сравнил устройство герметических отсеков с двухкомнатной квартирой, где одна из комнат располагается внутри другой. Наружный объем – для жидкого постояльца, внутренний – для газообразного; раздуваясь, он активно теснит соседа. Металлические стенки внутреннего отсека сложены гармошкой, и, когда в него подается сжатый азот, отсек расширяется и выдавливает жидкое топливо из бака в магистрали, ведущие к двигателям.

По замыслу конструкторов, жидкий и газообразный состав всегда должны быть разделены металлическими стенками. Но вот «гармошка» где-то дала трещину (станция функционирует на орбите около двух лет), и оба «постояльца» вступили в прямой контакт. Какие нежелательные последствия может принести эта «нештатная» ситуация? Несимметричный диметилгидразин – эффективное топливо, но обладает весьма агрессивными химическими свойствами. Просочившись во внутренний отсек, оно в первую очередь нанесет удар по компрессорам, перекачивающим азот, выведет из строя систему многократной дозаправки. А там, как в пословице: пришла беда, открывай ворота.

– Какие приняты меры?

– Выдали команду перекрыть соответствующие клапаны и изолировать опасный бак от остальной системы.

– Нормально, – подумал он вслух, – но отнюдь не кардинально. Сейчас приеду.

Он вызвал машину и подошел к окну. Метель слабела, истратив, видимо, запасы снега, и обледенелые ветви уже не раскачивались на деревьях, а лишь изредка пугливо вздрагивали, вспыхивая в темноте хрустальными бликами. Небо, однако, было по-прежнему закрыто серой пеленой туч, несущихся с северо-запада прямиком к Байконуру.

– Что случилось, Слава? – спросила Шура, приоткрыв дверь кабинета. Его всегда поражала способность жены чувствовать надвигающуюся опасность. Ведь кроме телефонного звонка она сейчас ничего не слышала, дверь была закрыта, а параллельный аппарат стоял на так называемой «секретарской» схеме – если здесь снималась трубка, там он отключался.

– Почему ты решила?

– Не знаю, показалось, – уже спокойнее ответила Шура. – Звонок поздний. – Подошла, стала рядом. – Когда мы слетаем в Ленинград?

– По дочери затосковала? – Он обнял жену и почувствовал, как податливо она прильнула к нему. Словно в молодости. – Отпустят на работе?

– У меня есть отгулы.

– Хорошо. Слетаем. – К подъезду беззвучно подкатывала его черная «Волга» с желтым глазом у радиатора. – Ехать вот надо. Твое предчувствие тебя не обмануло.

– Нюх, как у кошки перед землетрясением, – сказала Шура с улыбкой и строго посмотрела в глаза мужа. – И не засиживайся там. Александр Македонский тоже был великий полководец, но зачем работать на износ. Вчера и позавчера ты спал по четыре часа, сегодня опять… Все выходные в январе проработал. Полагаешь, это нормально?

– Да уж какое там нормально! Скорее бы на пенсию. – Он чмокнул Шуру в висок и вышел в прихожую. Достал из шкафа дубленку, но вспомнил, что в машине ее все равно придется снимать, ибо для дороги это не самая удобная экипировка, и надел легкую спортивную куртку. Несолидно, зато здорово. Из комнаты на него тоскливо смотрела Шура, и Владиславу Алексеевичу захотелось как-то успокоить ее, сказать, быть может, что-то смешное или ласковое, немножко постоять с нею рядом. Но у подъезда ждала машина, а в Центре управления, он отчетливо все представил, нарастала тревога. Да и там, на орбите, ждали его голоса. Не потому, что он сразу всех рассудит и все решит, просто ребята должны знать: он «в курсе» и сейчас вместе с ними.

Для экипажа, конечно, прямой опасности не было в том, что случилось на орбите, потому что вся объединенная двигательная установка с топливными баками расположена в негерметичном агрегатном отсеке, который надежно изолирован от жилых помещений. Но система дозаправки под угрозой. Рассчитанный на работу с газообразным азотом клапан недолго сможет сдерживать натиск горючего. Если оно прорвется в систему наддува азота, к компрессорам, переключающим клапанам, существование станции на орбите окажется под большим вопросом. Это ясно как божий день. Но еще наверняка объявятся отдаленные последствия, которые угадать вот так, с первого приближения, почти невозможно.

Как только машина вышла на пустынный проспект и набрала скорость, Владислав Алексеевич связался по радиотелефону с Главным залом Центра управления.

– Разработчиков объединенной двигательной установки надо проинформировать, – сказал он на всякий случай, не сомневаясь, что Сменный руководитель это сделал еще до звонка к нему.

– Само собой.

– Я что думаю?.. Нужна математическая модель ситуации, а на ней уже будем вести поиски оптимального варианта. Время есть.

– Ну, так, – сказал с задумчивой улыбкой в голосе Сменный. – Ребята из группы то же самое предлагают, я подумал и согласился. Так что, видишь, не зря тут штаны протираем.

Мокрый снег лип к лобовому стеклу, и «дворники» с трудом расчищали свои секторы, наметая к уплотнителям стекла целые сугробы. Шипованная резина цепко держала заснеженную дорогу, хотя стрелка на спидометре замерла у цифры «100». По такой погоде можно бы и тише ехать, но водитель, опытный раллист, знал свое дело, и Владислав Алексеевич никогда не вмешивался в его работу, не сдерживал, не подгонял, был уверен, что профессионал без подсказки определит безопасную скорость. Сам бы он в таких условиях вел машину, наверное, осторожней, хотя и его водительский стаж исчислялся не месяцами, еще на отцовской «Победе» сидел за рулем. Из-за поворота ударил встречный луч и водитель сбросил газ. Машину тут же повело, но он легко справился с заносом и снова прибавил скорость.

– Сбрось-ка, Женя, обороты, – сказал Владислав Алексеевич, – на орбите ждут нашей помощи, рисковать не имеем права.

– Что-то серьезное? – взволнованно спросил водитель, мягко снижая скорость. Его острый, как у Мефистофеля, профиль вытянулся вперед и казался еще острее. Не первый год работая на этой машине, он наслушался всяких разговоров, но вопросов, выходящих за рамки его обязанностей, никогда не задавал. Почему же сейчас спросил? Не потому ли, что первым нарушил установившийся порядок сам начальник.

Владислав Алексеевич попытался представить, сколько бы радости он принес Шуре, если бы выкроил денек-второй и вместе с ней заскочил на заставу к дочери. От Ленинграда, как говорится, рукой подать. Но где ему взять этот денек?

Он отстраненно контролировал ход своих размышлений и понимал, что думает совсем не о том, о чем ему по должности положено думать. Пока он едет, в Центре управления уже будь здоров какой пасьянс разложат. Сменный руководитель, конечно же, «зря штаны протирать» не станет. «Шуршит извилинами», небось, на максимальном режиме.

Владислав Алексеевич снова снял трубку радиотелефона и нажал на пульте кнопку с красной надписью «ЦУП». В этот раз ответил один из помощников Сменного – Муравко.

– Сколько там горючего, Коля? – спросил Владислав Алексеевич.

– Около двухсот килограммов.

– А если его перекачать в другие баки?

– Только часть можно. Совсем немного. Проще бы слить в космос, но Сменный считает…

– Он правильно считает, Коля. Двести килограммов, это будь здоров какое одеяло. Залепит все: иллюминаторы, приборы, телекамеры, начнет разъедать наружные антенны. Да и тепловой изоляции не поздоровится. Сменный прав. Надо думать.

– Думаем, Владислав Алексеевич.

Этого Муравко Владислав Алексеевич заприметил с первых дней его появления в отряде. При встречах тот держался в стороне, вопросов не задавал, начальство «глазами не ел», мягко улыбался, вроде он случайный человек в этой компании, но всю информацию впитывал мгновенно и запоминал крепко. На первой экскурсии в музее космонавтики кто-то из группы спросил, почему стыковочный узел «Союз» – «Аполлон» получил название андрогинного периферийного.

– Андрогинный, значит обаполый, – шепнул соседу Муравко. – А периферийный…

– Кто из присутствующих может ответить на этот вопрос? – спросил выполнявший обязанности экскурсовода начальник Дома культуры. Муравко промолчал. Хотя имел шанс сразу показать себя. И Владислав Алексеевич отметил это, а паренька с густой челкой и мягкой улыбкой запомнил. Спустя некоторое время, на занятии, тема которого касалась проблемы информационной совместимости, Муравко опять «показал характер». Размышляя о перспективных моделях в эрготической системе, руководитель занятия, молодой доктор технических наук строил свои доказательства в основном на сведениях, получаемых из теории информации.

– Я не могу согласиться с вашими выводами, – заявил Муравко.

Профессор снисходительно улыбнулся, выжидательно поднял бровь. Ох, как знакомы Владиславу Алексеевичу эти улыбки. И еще не зная, как этот «тихий капитан» будет аргументировать свое возражение опытному теоретику, он был в тот миг на его стороне и заинтересованно ждал продолжения.

– Вот вы сказали, что с точки зрения теории связи, – Муравко спокойно поднял глаза на профессора, – два сообщения одинаковой длины равноценны.

В аудитории воцарилась тишина ожидания.

– Если они равновероятны…

– Ну да. Например, «родился мальчик» и «умер дедушка». – Аудитория дружно улыбнулась. – Но для человека, получателя этих сообщений, разве они равноценны?

– Хотя и равновероятны, – не удержался от нейтралитета и Владислав Алексеевич.

– Еще пример, – продолжал Муравко. – Человек по радиоканалу получил сообщение на незнакомом для него языке. Это сообщение ему по существу ничего не дает, его операторская значимость равна нулю. А с точки зрения теории информации, тут все в порядке – специалист может подсчитать количество информации.

Профессор, разумеется, не остался в долгу и, сославшись на то, что категория операторской значимости, к сожалению, наукой в достаточной степени не исследована, углубился в новые дебри, подтверждая свои выводы результатами различных экспериментов. А Владислав Алексеевич с еще большим интересом стал присматриваться к новичку. Мысли Муравко о роли человека в эрготической системе «космонавт – космический корабль» были весьма созвучны с его собственными мыслями.

Обживая космос, люди будут постоянно совершенствовать гибридную человеко-машинную систему, и от того, насколько удачно они сумеют «подогнать» технику к человеку, а человека «подобрать» к технике, будет во многом зависеть и ритм нашего движения, и ширина шагов во Вселенную.

Двигая научно-техническую мысль, уже нельзя упускать из виду тот непреложный факт, что появилась новая, четыре тысячи первая профессия – космонавт. У людей ученых, привыкших к осторожности в выводах, эта профессия – все еще объект всесторонних исследований. И если есть альтернатива, кому доверить ту или иную операцию в космосе – человеку или автомату, – ученые чаще отдают предпочтение автомату. Психологически это объяснимо. На заре развития авиации от каждого воздушного пассажира требовали медицинскую справку. При полете первого человека в космос на ручном управлении корабля стоял кодированный замок, «ключ» к которому хранился в опечатанном пакете. Чтобы получить право на первую стыковку с помощью ручного управления, космонавтам пришлось провести восемьсот стыковок на Земле.

«Примерно два-три раза в год, – рассказывал ему кто-то из космонавтов, – вижу один и тот же сон: на корабле возникает нештатная ситуация, отказывают системы, и благополучное возвращение на Землю зависит только от меня, от возможности устранить возникшие неисправности. Но я сразу заставляю себя проснуться, потому что возможность ремонта в корабле не предусмотрена».

Подобные сны видит и он – Владислав Алексеевич. Они – своеобразное напоминание в суетном водовороте повседневности: думай, тебе доверено, ты несешь ответственность.

Проблема обеспечения исправности систем космического аппарата, казалось бы, однозначна: надо обеспечить максимум надежности. Но что стоит за этим понятием – максимум надежности? Надежность сама по себе проблема довольно сложная и трудно поддающаяся расчетам. При конструировании пассажирского самолета «Локхид» расчетная надежность электросистемы выражалась астрономической цифрой – лишь за триллион часов полета может произойти ее полный отказ. Это в сто тысяч раз превышает время ежегодного налета всех самолетов мира. Однако за время эксплуатации этого самолета произошло пять случаев, когда электросистема полностью отказывала за миллион часов налета. Расчетная надежность космического корабля «Джемини» была равна 0,999. В то же время за один лишь полет было зарегистрировано 19 различных отказов и неполадок. Когда проходили первые испытания «Аполлона-9» в составе основного блока и лунного отсека на околоземной орбите, за десять суток полета было зарегистрировано почти сто пятьдесят неполадок и отклонений от расчетных режимов. Тем не менее, оценка надежности систем корабля в целом была высокой.

Уже не гипотезы, не теоретические обоснования и расчеты, а опыт убеждает, что в случае отказа системы корабля благополучное возвращение на Землю будет главным образом зависеть от способности членов экипажа устранить возникшие неисправности. В 1966 году американские астронавты Нил Армстронг и Дэвид Скотт из-за возникших неисправностей в автоматике совершили ручной аварийный спуск. Короткое замыкание в электроцепи прожгло кислородный баллон на корабле «Аполлон-13». Взрыв баллона поставил корабль на грань катастрофы. Но члены экипажа, проявив хладнокровие и мужество, возвратили аварийный корабль на Землю. На «Восходе-2» отказала система ориентации. Ее вручную произвел командир экипажа.

Но к проблеме обеспечения исправности систем по-прежнему существуют два различных подхода: один преследует цель облегчить человеку операции по устранению неисправностей, а второй – обеспечить максимум надежности. Рождается новый космический корабль. Надо принимать ряд важнейших решений в этой области. Какие способы обеспечения надежности будут предусмотрены? То ли все технические неисправности будут купироваться переключением на резервные системы, то ли будет производиться замена целых узлов, или же космонавту придется заниматься отдельными компонентами?

А какова тенденция? «С развитием техники количество систем ручного управления будет уменьшаться». – «Зачем?» – «Чтобы освобождать экипаж от непроизводительных затрат времени и сил. Человека на борту надо использовать наиболее эффективно. Незачем ему поручать простые задачи или те, с которыми лучше справится автоматика. Рабочее место в космосе пока еще слишком дорого».

Что ж, это прекрасно, что автоматика совершенствуется. Пусть. Она позволит во многом высвободить человека от выполнения рутинной работы, во многом «усилит» его, предоставит возможность в максимальной степени отдаться решению творческих задач. Вопросы правильного разделения функций между человеком и автоматом, объединения их в единую эффективную систему, становятся предельно актуальными. Их надо решать безотлагательно и кардинально.

«Владислав Алексеевич! Нельзя эти вопросы решать кардинально и безотлагательно. Для этого нужно четко представлять возможности человека и автомата, а также все расширяющийся круг задач, которые необходимо решать в космических полетах! Идет накопление опыта!»

Накапливайте, на здоровье. Но с неизменным условием: ведущая роль в управлении кораблем должна быть предоставлена человеку. Уже вполне достаточно накопленного опыта, чтобы убедиться – участие человека в управлении кораблем повышает его надежность.

«Ну, так…»

А раз так, то руководители Центра подготовки космонавтов, сами космонавты, должны быть подготовлены в такой степени, чтобы компетентно контролировать работу создателей космических кораблей. Следить за разработкой и созданием, принимать участие в испытаниях всех систем корабля, заботиться об удобстве эксплуатации, привлекательности интерьера. Они должны давать реальную оценку каждому объекту. И у них должно быть неотъемлемое право требовать от создателей внесения любых изменений, которые они сочтут необходимыми для дела.


Главный зал встретил его смешанным гулом деловых переговоров и приглушенных команд, шумящих вентиляторов и цокающих щелчков переключателей, миганием мониторов на вытянутых рядами пультах и завораживающим покоем большого экрана.

– Повезло тебе, – сказал он Сменному. – Веселое дежурство.

– Ну, так, – Сменный отвинтил пробку украшенного голубыми драконами термоса, снял белую салфетку с такого же расписного сервиза, компактно разместившегося на «раздраконенном» подносе, и наполнил две хрупкие чашки густым темно-бурым напитком. – Угощайся, просветляет мозги.

Владислав Алексеевич осторожно, двумя пальцами взял чашку за тонкую, замысловато закрученную ручку, посмотрел на свет. Фарфор просвечивал загадочными водяными знаками, чем-то тоже напоминающими драконов.

– Во Вьетнаме мне про твой чай рассказывали. Приоткрой секрет?

– Да все просто: не жалей заварки. Хорошей, естественно, – добавил Сменный и перешел к делу: – Предлагается такой вариант – пойдет «Прогресс» с пустым баком. Туда сольем все, что не войдет в емкости «Салюта».

– По-моему, дельно.

– Вот, Коля придумал. Только есть два «но»…

К ним подошел Муравко.

– Здравия желаю, Владислав Алексеевич.

– Здравствуй, Коля. Я смотрю, ты сегодня нафарширован идеями. – Муравко не отреагировал на похвалу, словно не слышал ее. И Владислав Алексеевич перешел к делу.

– Значит, два «но»?.. Для такой ситуации не так уж и много. Давай, выкладывай, – сказал он Сменному.

– Следи… После математических расчетов сделаем физическую модель. В барокамере проиграем все операции, отработаем методику. Без помощи космонавтов эту операцию не провести. Но космонавтам нужна тренировка на Земле. Значит, надо готовить экспедицию посещения. А сколько времени пройдет?

«Какой вкус у этого напитка? – подумал Владислав Алексеевич. – Горький? Терпкий? Пресный? С привкусом березовой коры? Ну, так!»…

– Знаешь, в чем секрет твоего чая, старина? – сказал, отхлебнув глоток. – Он весной отдает.

Сменный вскинул бровь. Густая и широкая, она у него взлетала в момент удивления, как журавлиное крыло, не сразу вся, а изгибалась волной. И тут же опускалась.

– Сказал кто, или сам?..

– Кора березы?

– Почки. Собираю весной и сушу.

– Я должен подумать над твоим «но». Экипаж у нас готов, а как там корабль?

– Я убежден, – сказал Муравко спокойно, – что ребята на орбите сами все сделают. Надо только познакомить их с методикой.

«Он рубит сук, на котором сидит, – подумал Владислав Алексеевич. – Зачем? Ведь его мнение в таком деле может быть решающим. Скажет, без тренировки им не справиться, и члены госкомиссии поверят ему. Полетит экипаж. Очередь продвинется. Цель станет ближе. И все-таки настаивает на другом».

– Ты понимаешь, что говоришь, Муравко?

– Естественно.

– Тебе придется это доказывать практически. В барокамере. С первого раза. Если допустишь хотя бы одну ошибку, придется лететь экипажу.

Муравко улыбнулся.

– Подсказываете, Владислав Алексеевич, как школьнику на экзамене. Я обо всем подумал. Ребята сами справятся. Я убежден.

– Ну, так… – Сменный одним глотком допил чай, поставил чашку на поднос. – Знаешь, Слава, Коля прав. Экспедиция посещения – удовольствие дорогое. И если ребята действительно справятся…

– Чего им не справиться…

Владислав Алексеевич почувствовал подступившую досаду и, поймав себя на этом, не сразу понял ее причину. Нужно радоваться, ведь Муравко подсказывает («он действительно нашпигован идеями») упрощенный вариант, чему же тут огорчаться! «Обидно, что этот юный майор мыслит шире, чем ты, руководитель? Что так легко раскусил твою подсказку? Но не каждому захочет подсказывать учитель на экзамене. А Муравко мне симпатичен, и в этом весь фокус».

– Да, Муравко прав. Если толково объясним, – Владислав Алексеевич уже обрел душевное равновесие, – такие ребята черту рога сломают. Давай, старина, твое второе «но». Пока Коля в ударе, он нас из любого тупика выведет.

– Второе «но» посложнее, – Сменный переставил поднос с сервизом на другой столик, вынул из выдвижного ящика лист бумаги и грубо набросал фломастером схему подачи топлива к объединенной двигательной установке.

– Горючее в аварийном баке уже перемешалось с азотом. Невесомость. Начнем его перекачивать, пузыри попадут в другие баки. А для двигателя такой пузырь, что воздушный тромб для сердца. Отсюда вопрос: как отделить в поврежденном баке горючее от азота?

Владислав Алексеевич невольно сунул руку за борт кителя, начал массировать грудную мышцу. Вот они, отдаленные последствия. Потерять уверенность в работе двигательной установки, значит потерять право на дальнейшую эксплуатацию станции в пилотируемом режиме. Слить все горючее в грузовой корабль? Тогда в дополнительных баках останется мизер, и чтобы продлить жизнь станции, потребуется вслед за первым посылать второй «Прогресс». Будет ли стоить овчинка выделки?

– Может, у разработчиков есть идеи? Давайте вместе подумаем.

– Ну, так, – согласился Сменный, – и пусть хорошенько все просчитают. Глядишь, что-нибудь и определится. Генеральный просил уже завтра, – Сменный посмотрел на часы, – то бишь – сегодня, представить к исходу дня наши предложения.

«Он здорово постарел», – подумал Владислав Алексеевич, впервые обратив внимание на глубокие складки в уголках добродушно-полных губ, на черноту под глазами. Они вместе когда-то работали в КБ у Королева, вместе пережили многие неудачи, которые их сдружили, со временем выявили непримиримые противоречия. Сменный и до сих пор убежден в том, что главная цель полета – исследования. Все остальное играет вспомогательную роль. По его мнению, надо максимально высвобождать человека для главной цели, сводить к минимуму вспомогательную работу, предоставив это поле деятельности автоматам. «Они не устают, ничего не забывают и не делают ошибок».

«Космонавтов надо готовить главным образом из специалистов, – говорит он, – хорошо знающих технику, либо хорошо владеющих какой-то областью знаний, скажем, астрономией, физикой, геофизикой, медициной…»

А Владислав Алексеевич видит космонавта не только пассажиром-исследователем, но и летчиком-испытателем самого высокого класса.

Любая профессия оставляет свои «зарубки» в памяти, навыки, которые организм может автоматически выдать в критической ситуации. Из летчика-профессионала легче всего сделать космонавта. Он уже привык видеть Землю сверху, привык к вибрации, перегрузкам. И поскольку пилоты всегда будут в составе экипажей, им надо предоставить максимум ручного управления, чтобы в космическом корабле они чувствовали себя хозяином, как и в самолете. А решать исследовательские и другие задачи толкового человека всегда можно научить.


Оперативка, на которую были приглашены представители от групп специалистов по основным бортовым системам, разработчиков станции и двигательной установки, ясного ответа не дала. То ли все устали (время шло к утру), то ли острота ситуации не казалась опасной, во всяком случае, активность присутствующих уверенности в скором решении задачи не внушала. Слушали, что-то чиркали в блокнотах, повторили лежащие на поверхности предложения, чтобы тут же их отвергнуть. В принципе задача ясна, а в частности нуждается в проработке.

Владислав Алексеевич хотел еще связаться с экипажем станции, но пока здесь совещались, там легли спать. Муравко, выполняющий как оператор-космонавт связь с экипажем, открыл на закладке томик бунинских рассказов.

Владислав Алексеевич подсел рядом. Расслабился, почувствовал подступающую усталость.

– Ничего, – подумал вслух, – минут на тридцать в бассейн – и все станет на свои места. – Посмотрел на Муравко, улыбнулся. – Ты словно вратарь перед броском… Расслабься.

Муравко закрыл книгу и откинулся на спинку вращающегося кресла. Руки его действительно расслабились, свободно повисли на подлокотниках. Усталое напряжение во взгляде сменилось живым любопытством.

– Ну, другое дело. – Владислав Алексеевич расстегнул пиджак, причесался. – Не сегодня завтра, Коля, будет утверждена методика подготовки экипажей по новой программе. На космической верфи собирается принципиально новый корабль, следовательно и принципы пилотирования будут новые. Понадобятся люди с высоким уровнем летной подготовки, с широким диапазоном мышления, умеющие пилотировать все, что так или иначе способно летать. Поэтому львиная доля учебы будет отдана реальным испытательным полетам.

– Реальным?

– Именно так. Учеба будет перемежаться с реальной работой на самой разнообразной технике. Пойдут молодые ребята, прошедшие общекосмическую подготовку, возьмем, наверное, несколько талантливых летчиков из войск. Учеба предстоит тяжелая, требующая предельного напряжения, ну и, естественно, с повышенной степенью опасности… Почти все время в отъездах. Дома придется бывать в лучшем случае два воскресенья в месяц. Задача такая: стать классным летчиком-испытателем. А там – новые задачи. Пойдешь?

Муравко улыбнулся:

– Не худший вариант. И в некотором смысле – голубая мечта.

– Значит, так, – Владислав Алексеевич взял томик Бунина, открыл на закладке, пробежал по диагонали страницу, одобрительно кивнул (не то Бунину, не то Муравко) и повторил: – Значит, так… С ответом не тороплю. Считаешь нужным, посоветуйся с Юлей. – Он резко переменил тон. – На твоем месте я бы крепко подумал. Программа «Союз» – «Салют» не снимается. Очередной экипаж может быть твоим. Ты имей это в виду, понял?

– Так точно.

– «Так точно»… Улыбается еще. Я мог тебе ничего не говорить. Но признаюсь: хочу, чтобы ты прошел это. Будущее за летчиками с универсальными навыками, способными мыслить категориями высококлассного испытателя. Вот в чем фокус. По всем параметрам ты смотришься в этой программе. Не хмурься, знаю, что говорю.

– В нашем наборе все ребята хорошие. Да и старики нам не уступят.

– Через пять-шесть лет старики на пенсию собираться будут…

Хотел сказать «и я вместе с ними», но побоялся, что это может прозвучать кокетливо, поэтому промолчал и снова вернулся к высказанному:

– Конечно, можешь и отказаться. Синица в руках, а журавль – в небе. Подумай, прежде чем соглашаться.

– Я согласен, Владислав Алексеевич.

– Экий ты скорый. Вопросы есть?

– Отсутствуют.

– Желаю удачи. – Владислав Алексеевич встал, протянул руку. – Проснутся, – кивнул на большой экран, – проинформируй о наших задумках и пусть сами помозгуют. Им там в невесомости легче думать.

– Владислав Алексеевич, – сказал Муравко, после паузы. – Если будете из войск брать… Я могу предложить кандидата…

– Сейчас решил?

– Давно хотел сказать. И если бы готовился набор…

Владислав Алексеевич достал записную книжку, снял с «Паркера», подаренного американским астронавтом, золотую с рубином крышку.

– Давай. – Он был стопроцентно убежден, что Муравко в данном случае руководствуется не только чувством приятельской солидарности. – Записываю.

– Ефимов Федор Николаевич, четыре года назад был командиром эскадрильи. Служили в одном полку. Летчик – божьей милостью. И человек… Возьмете – не пожалеете. Я бы с ним хоть на Марс.

– Записал. Знакомая фамилия, – сказал Владислав Алексеевич и спрятал «Паркер». Он и в самом деле где-то встречался с этим именем. Но где? При каких обстоятельствах? Когда?


Они уже ехали прямиком к Москве, и Владислав Алексеевич, глядя на возрастающий поток машин, попытался настроиться на рабочую волну предстоящего дня. Получасовой заплыв в бассейне Звездного не принес желаемой бодрости, скорее наоборот, еще больше расслабил его, и сопротивляться подступающей сонливости становилось все труднее. «А почему бы и не придавить до Москвы?» – подумал он и, поудобнее подняв меховой воротник куртки, прижался затылком к пружинящему подголовнику сиденья. День предстоял плотный. К половине девятого он обещал побывать в одном из «космических» КБ, в десять совещание у Генерального, в двенадцать заседание городского Совета народных депутатов, в пятнадцать ноль-ноль – мероприятия по Интеркосмосу…

Вывернув на прямой отрезок шоссе, Женя резко придавил педаль акселератора, и машина стремительно, как истребитель со старта, рванулась вперед. Владислава Алексеевича вдавило в сиденье, словно при взлете на форсаже. «Такой бы разгончик дать станции», – подумал он, отчетливо представляя, как горючее в аварийном баке, сохраняя инерцию покоя, жмется к стенкам, освобождаясь от пузырей азота. В этот момент включается система перекачивания, и жидкий «постоялец» в чистом виде переселяется на другую жилплощадь.

«А станция от полученного ускорения – на другую орбиту».

Нет, для решения такой задачи нужны свежие мозги. А какая может быть свежесть после бессонной ночи? Максимум, одна извилина… И та – пунктиром…

Поворот надвигался стремительно, но Женя газ не сбрасывал, верил, чертяка, в шипы и свое мастерство, и вписался-таки… Но если бы, не дай бог, открылась дверца, Владислав Алексеевич летел бы из салона через кювет со скоростью, равной… Он с ходу представил формулу для определения центробежной скорости и не поверил, что именно сейчас нашел решение. Станцию надо закрутить вокруг поперечной оси, создать искусственную гравитацию. Под действием центробежной силы горючее прижмется к стенкам бака, полностью освободившись от азота.

– Женя, разворачивайся! В Центр управления!

5

Пока была связь, пока массивный динамик, приколоченный над дверью, хрипло транслировал короткие доклады с борта ефимовского вертолета, Шульга чувствовал себя относительно спокойно. Отчетливо представлял происходящее. Он верил в Ефимова и его экипаж. Необстрелянным там был только лейтенант Баран. Так ведь и не первая он скрипка.

Подсознательно уловив провал в радиопереговорах, Шульга сразу насторожился и потерял интерес к бумагам, которые минуту назад изучал – Скородумов попросил ознакомиться с перспективным планом политико-воспитательной работы.

«Все нормально, – попытался он успокоить себя, – горы, распадок, вошли в теневую зону». По времени вертолет Ефимова приближался к цели. Но успокоение не приходило, в голову лезли тревожные мысли, и Шульга, потушив одну сигарету, закурил другую. Глубоко затянулся, раздавил ее в переполненной окурками пепельнице и сорвал с вешалки меховую куртку. Если он кому понадобится – найдут на СКП. Ему необходимо быть там.

В лицо колюче вонзились невидимые кристаллики поземки, хотя небо все еще глазасто подмигивало разнокалиберным набором нахально ярких звезд. Все здесь не так, в этой стране, все шиворот-навыворот. Как бывает дома?.. Сперва затянет дымкой горизонт, нахмурятся небеса, посереет и потемнеет вокруг, а уж потом и метель пожалует. А тут поди угадай, что тебя ждет через час, не говоря о завтрашнем дне.

«Ну, чего ты суетишься? – спросил себя Шульга, подсвечивая фонариком заледеневшую тропинку к стартовому командному пункту. – Не веришь, что ли, до сих пор в его способности? Так ведь уже сам не раз признавался, что Ефимов давно переплюнул тебя в мастерстве. Про себя, конечно, признавался, не афишируя, но признавался же? Обидно, разумеется, констатировать сей факт, но куда денешься, факты – вещь упрямая. Поэтому не дергайся, не мельтеши, он сделает абсолютно все, что возможно сделать в тех условиях. И лучше тебя». – «А вот это еще вопрос». – «Да уйми ты свою гордыню. Молодые просто обязаны быть лучше нас. Это диалектика. Иначе жизнь умрет». – «Молодые – да. Которые придут на смену и продолжат наше дело. А этот разве на смену пришел? Ворвался в жизнь Шульги, как бандит с большой дороги. Всю его теорию, все методические установки, все убеждения в непогрешимости выводов Шульги взломал, как бульдозер». – «Так ведь ты сам пошел на эксперимент. Сам хотел иметь феномена. Вот и радуйся. У всякой пташки свои замашки. А ведь каким скромнягой прикинулся при первой встрече!»

Знакомство их состоялось в приемной командующего. В кабинете Александра Васильевича шел, как сказал адъютант, кадровый разговор, а это всегда надолго, и Шульга, по обыкновению, сделал попытку найти общих знакомых. Тем более, что из приемной даже адъютант ушел, а сосед и лицом и статью прямо так и располагал к разговору. Особенно запомнилась Шульге спокойная уверенность во взгляде этого высокого, светловолосого майора. Будто человек знал что-то такое, чего никто никогда не знал и не узнает.

– Из каких мест? – спросил Шульга.

– Заполярье.

– Будем знакомы, – Шульга протянул руку. – Игорь Олегович Шульга.

– Ефимов.

– А звать?

– Федором Николаевичем.

– Кто у вас командир?

И оказалось, что чуть ли не каждая фамилия, кого называл Ефимов, была знакома.

– И Волкова знаю, и Новикова, – радовался Шульга, – и Чижа знавал. А помнишь, как Новиков ваш в болото сел? Мои ребята нашли! А Чиж-то… Во, летчик! Мы с ним в одной хитрой командировочке встретились. Недолго, правда, были вместе, я прилетел, лейтенантом был, а он уже на Большую землю собирался. Но один его вылет запомнил. Навел шороха. Силен, бродяга! Потом все три года легенды про него слушал. Как он погиб?

– Сердце сдало. Прямо в тренажере умер.

– М-да… Смерть не свой брат, разговаривать не станет.

Их разговор оборвал командующий. Он появился и проеме внезапно распахнувшейся двери, цепко посмотрел на Ефимова, затем на Шульгу, решая, видимо, кого из них первым пригласить в кабинет, потом мягко взмахнул кистью, будто сгреб фигуры с шахматной доски:

– Оба заходите. – Сказал и, не оглядываясь, прошел на свое место за рабочим столом.

Шульга не знал причины вызова. Но ему и в голову не могло прийти, что она связана каким-то образом с этим белобрысым майором из истребительной авиации. И даже когда командующий сказал ему: «Вот, принимайте, Шульга, пополнение», – он с недоверием перевел взгляд на Ефимова, – какое отношение мог иметь летчик-истребитель к вертолетной авиации? И не просто летчик, а летчик-снайпер, командир эскадрильи. И не простой эскадрильи, а мастеров боевого применения. Уж не на место ли Шульги его метят?

Командующий поправил на столе бумажки, посмотрел на Ефимова, улыбнулся.

– Даже года не прошло, как я вас поздравлял в этом кабинете с назначением на должность комэска. И вот, пожалуйста, рядовым на вертолет. На правое сиденье. Бешеная карьера!

То, о чем говорил командующий, никак не вязалось с его тоном и улыбкой на лице. Похоже, Александр Васильевич не только не сердился на Ефимова, а скорее сочувствовал ему, нес какую-то вину за случившееся.

– Небось, обижен на весь белый свет? – Командующий редко с кем переходил в разговоре на «ты».

– Я отчетливо понимаю свою вину, товарищ командующий, – сказал Ефимов спокойно и не отводя глаз.

– Ладно, – вздохнул командующий, – что поделаешь, если ты такой уродился. Контрольную пленку я лично анализировал. Иначе ты не мог, Ефимов. У техники свои пределы.

– Простите, товарищ командующий, – Ефимов упрямо смотрел в глаза Александру Васильевичу, – я тоже анализировал пленку. Как профессионал я не имел права на такую ошибку. Возможности техники позволяли.

То ли у командующего не было убедительных аргументов, то ли надоело говорить на эту тему, – он грустно покивал головой и повернулся к Шульге.

– Возьмете его, Игорь Олегович, правым летчиком. В свой экипаж. Приказ я подписал. Думаю, что с вашей помощью он быстро освоит вертолет. Через месяц доложите, как идет переучивание. – И опять к Ефимову. – Сам заварил кашу…

По каким-то неуловимо домашним ноткам в голосе командующего Шульга понял, что Александр Васильевич симпатизирует Ефимову, и сделал для себя вывод, что к этому парню надо относиться несколько иначе, чем к рядовому летчику. Заслужить у командующего симпатию не так-то просто.

– Не родственник? – спросил Шульга, кивнув в сторону кабинета командующего, когда они вышли в коридор.

Ефимов улыбнулся:

– И, как видите, даже не однофамилец.

Машины, которая должна была отвезти их на аэродром, у подъезда штаба не было, и Шульга достал сигареты. Ефимов с улыбкой покачал головой, вместо «не курю», сказал «я позвоню». Сказал просительно и Шульга согласно кивнул – «звони» – телефонная будка стояла рядом. Но разговор, видимо, не состоялся, Ефимов вышел быстро. На лице была едва уловимая гримаса досады. Желание расспрашивать, почему этого парня турнули из полка, у Шульги сразу пропало. «Расскажет со временем», – решил он и заговорил сам. Он любил свое винтокрылое хозяйство, искренне верил, что без вертолетов нет и не может быть авиации, и так же искренне пропагандировал все известные и неизвестные преимущества своей техники. Но Ефимов слушал его рассеянно. То и дело он вглядывался в ленинградское небо, затянутое серым войлоком туч, из которых словно нехотя летели редкие хлопья снега. По грязному месиву, покрывающему асфальт, приглушенно шли «Волги», «Жигули», «Рафы», торопливо сновали прохожие. Ефимов провожал их взглядом, думал о чем-то своем.

– Неинтересно говорю или не веришь? – спросил Шульга с обидой. – Ведь вы, истребители, нас летчиками не считаете.

– Ну, это вы напрасно, – серьезно ответил Ефимов. – Просто я вспомнил тот день, когда меня поздравлял командующий…

Разве мог знать Шульга, что в «тот день» Ефимов последний раз виделся с Ниной, что звонил из автомата именно ей, а услышав голос, быстро повесил трубку. Тогда Шульге казалось, что перед ним избалованный судьбою летчик, временно попавший в опалу, которого надо на всякий случай научить держаться за ручку вертолета, потому что не сегодня завтра командующий сменит гнев на милость и возвратит его, как блудного сына, в истребители. Возвратит комэском, а то и на должность повыше, и службу свою в эскадрилье Шульги Ефимов будет вспоминать не более как недоразумение, как грустный и смешной эпизод.

Когда они приехали на аэродром, Шульга за предполетными хлопотами на какое-то время забыл о Ефимове. Передавая после набора высоты управление правому летчику, вдруг вспомнил, что уже с завтрашнего дня на этом месте согласно приказу командующего должен сидеть Ефимов, и на всякий случай спросил у Свищенко:

– Чем пассажир занимается?

Техник осторожно прыснул:

– Инструкцию читает.

Шульга выглянул в салон. Действительно, свесив голову и упершись локтями в широко расставленные колени, Ефимов увлеченно, как детектив, читал наставление по эксплуатации вертолетов. «Демонстрирует усердие или в самом деле не так прост этот снайпер», – с неожиданно подступившим уважением подумал Шульга, но тут же и позлорадствовал: «Но спесь с него наш тихоход собьет, не такие обжигались». Шульга был свидетелем, как один испытатель спортивных самолетов побился об заклад, что через три дня сможет самостоятельно поднять и посадить вертолет. Поднять поднял, а при посадке не совладал с машиной, к земле она пошла с большой вертикальной скоростью, ударилась о грунт и подогнула носовую стойку.

– Не понял, – сказал испытатель.

А Шульга понял. Опытного летчика подвела самоуверенность: кажущаяся простота управления вертолетом штука весьма коварная. Вроде уже все тебе ясно, ко всем сюрпризам готов, и вдруг, ни с того ни с сего – тряска, раскачивание. Откуда, почему? А все оттуда – не по тверди земной скользим, а по воздуху. Хотя и на тверди некоторых водителей заносит. Воздух не однороден и коварен, порой выскальзывает из-под винта, как ртуть из-под пальца. Такие сюрпризы иногда у земли преподносит, хоть падекатр, хоть па-де-де танцуй.

Шульга был уверен, что Ефимов уже в этом полете попросится ручку попробовать. И даже немного разочаровался, что новичок не проявил никакого интереса к пилотской кабине. Как сел на откидной стульчик в салоне, так и просидел до самой посадки. Сам Шульга не удержался бы.

Зато когда сели и зарулили на стоянку, когда Шульга смачно потянулся, предвкушая отдых – впереди была суббота и воскресенье, а значит и подледная рыбалка, – к нему подошел Ефимов и попросил разрешения посидеть в кабине.

– Валяй, – сказал Шульга, а технику тихонько поставил задачу понаблюдать и доложить.

Вечером спросил у Свищенко: «Ну, как он?»

– Да он знает вертолет не хуже нас с вами, – ответил тот ничтоже сумняшеся. – Видать, летал уже.

– Ты что, проверял его? – насторожился Шульга.

– Да он сам попросил.

– Ну и что?

– На все вопросы ответил.

– Знаю я твои вопросы, – не сдавался Шульга. – Небось спрашивал: где колеса, а где несущий винт.

– Какие там колеса? – Техник суетливо расстегнул замок портфеля и достал из него общую тетрадь. Так же суетливо перебросил несколько страниц и протянул тетрадь Шульге. – Почему, говорит он мне, фазовый угол между максимальной подъемной силой лопасти и максимальным ее взмахом на этой формуле меньше девяноста градусов? Ведь несущий винт имеет горизонтальные шарниры лопастей на оси вала, и фазовый угол должен быть равным девяноста.

– А ты? – Шульгу уже просто заинтересовало, достойно ли вышел из положения его техник. Все-таки лучшим в эскадрилье считается. – Что ты ему ответил?

– А я так сказал: сами, товарищ майор, залезли и джунгли теории, сами и выбирайтесь. Ось вин и почав малюваты. – Свищенко, когда волновался, всякий раз переходил на родной украинский, хотя в спокойной обстановке мог говорить даже без акцента.

– Неужели сам допер? – Шульга не мог поверить, что Ефимов за два часа полета мог успеть проникнуть и такие теоретические тонкости.

– Залез наверх и сразу обнаружил регуляторы взмаха, – самодовольно подвел итог техник, будто в проницательности Ефимова была его личная заслуга. – Тут, говорит, разнесенные шарниры, и в этом весь фокус.


В понедельник, прибыв в эскадрилью, Шульга и первую очередь направился в профилакторий. Он подумал, что Ефимов еще спит, – часы показывали начало седьмого и только-только выбежали на зарядку солдаты; вчерашний ледок ритмично хрустел под подошвами тяжелых сапог. Без стука вошел в одноместную комнату, где распорядился поселить новичка, и приятно удивился: Ефимов, обложившись плакатами и книгами, что-то усердно записывал в рабочую тетрадь.

– Всерьез, что ли, решил стать вертолетчиком? – искренне удивился Шульга. – Неужели все это тебе интересно?

Ефимов выпрямился, улыбнулся.

– А почему бы и нет? Я летчик. Профессионал. Коль скоро назначен на вертолет, обязан знать его, как профессионал. Отличия от истребителя есть, но ведь тоже летательный аппарат. Если не будете торопить, теорию я вам сдам в полном объеме.

«А почему бы и не сделать из него отличного вертолетчика? – азартно подумал Шульга. – За полгода. И – на левое сиденье. Вот это будет рекорд». А вслух спросил:

– Сколько месяцев просишь?

– Ну, уж месяцев, – мягко возразил Ефимов. – За неделю, полагаю, управлюсь.

У Шульги было правило: с хвастунами много не разговаривать, а учить их, как учат в деревне котят – мордой об пол. Поэтому сразу потерял интерес к Ефимову и жестко сказал:

– Зачет в следующий понедельник. Провалишь – сроки сдачи назначу сам. – И вышел.

Решив, что имеет дело с человеком недостаточно серьезным, Шульга тут же выбросил его из памяти, тем более что работы в эти дни хватало – эскадрилья готовилась к весенней проверке, а план по налету трещал по всем швам. Нужен был «минимум», нужен был «сложняк», молодежь с надеждой прислушивалась к сводкам метео, но почти над всем континентом лениво распластался устойчивый антициклон. И ни одного прорыва, ни с Севера, ни с Атлантики. Днем – мороз и солнце, а ночью – луна и мороз. И единственное, что мог в этих условиях сделать командир, это полеты под шторкой. «С паршивой овцы – хоть шерсти клок».

Тем не менее в следующий понедельник он с утра собственноручно написал приказ о приеме теоретических экзаменов у майора Ефимова, не забыв в состав экзаменационной комиссии вписать собственную фамилию. Знает он своих сердобольных замов. Расчувствуются от умиления, разохаются, подсказывать начнут. Нет уж, голубчик, экзамен будет настоящий, как перед допуском в рай. Или – или.

Первым высказал удивление инженер эскадрильи. В приказе он значился председателем экзаменационной комиссии.

– Это авантюра, Игорь Олегович.

– А если человек рвется в бой?

– Он сам? Тогда это авантюра в квадрате.

Штурман эскадрильи только ухмыльнулся:

– Нахалам везет.

Инженер ТЭЧ досадливо крякнул:

– У меня работы, хоть на голове ходи, а я должен самодеятельностью заниматься.

Настроением комиссии Шульга должен был прямо-таки восхищаться – эффект будет феерическим. Но Шульга потому и был Шульгой, что в его крови жил неистребимый дух противоречия.

– А кто вам дал право обсуждать приказы?! – прикрикнул он. – Человек, может, ответственностью проникся, в строй хочет быстрее войти. А где хотенье, там и уменье. Чтобы мне без амбиции. Строго, честно, но по-товарищески. – И не удержался от шпильки перед расставанием. – Вам самим не помешает в учебники заглянуть. Стыдно будет, если ученик уличит в промашке. А он такой, этот Ефимов…


Стартовый командный пункт встретил Шульгу напряженной тишиной. Он стряхнул снег с воротника и замер над картой штурмана. Потрескивающий в динамиках эфир только усиливал томительное ощущение неизвестности и, как показалось отчего-то Шульге, не предвещал ничего хорошего. Да еще эта не прикрытая абажуром лампа над картой. Расчет СКП сегодня был подобран из самых опытных людей. Кроме его заместителя – руководителя полетов и штурмана, здесь сидел инженер эскадрильи – «круглый, як глечик», говорит про него Свищенко, и замполит. Скородумов не раз летал над горами Афганистана, и его совет мог в любую минуту пригодиться. Но Шульга тоже летал. И зримо представлял условия: узкий извилистый каньон, отвесная голая скала, едва различимый уступ, заросший ползучим кустарником. Аварийный вертолет зацепился за этот уступ от безвыходности положения. Это была последняя соломинка. И хватались они за нее в светлое время дня. Шлепнулись с ходу и весь фокус. Посадить же туда второй вертолет, даже днем – задача из области фантастики. А как это сделать ночью, Шульга даже представить не мог. Прикидывая и так и эдак, подлаживался и задом и боком, и маневр с просадкой примерял, и о зависании думал, и тут же все отвергал. Ночь. Искусственное освещение в горах искажает все расстояния, а там необходим ювелирный расчет. Ошибка в несколько метров может стать роковой. Там скалы, потоки воздуха крутит, как в подворотне, в любой миг можно получить непредсказуемый сюрприз: или качнет в сторону, или подбросит вверх, а то и в пустоту провалит. В общем, куда ни кинь, всюду клин.

На Скородумова Шульга не хотел смотреть. Комиссар сидел рядом с дежурным синоптиком и невидящими глазами смотрел на испещренную изобарами кальку. Под обветренной кожей щек все еще перекатывались налитые обидой желваки. Этот юный капитан никогда так смело и так упрямо не говорил с командиром, как сегодня. Нет, он не отрицал необходимости попытки выручить товарищей из беды. Это святой закон. Он категорически возражал против Ефимова.

– Надо послать такого, кто трезво оценит обстановку, – говорил он, – и если убедится, что возможность посадки исключена, вернется на точку. Ефимов скорее погибнет, чем пустым прилетит. И его гибель будет на вашей совести, Игорь Олегович.

Шульга ничего не мог возразить своему замполиту. И хотя в его словах звучала какая-то двусмысленность, по сути этот мальчишка был прав. Шульга подсознательно верил, что если там, в той ситуации, есть хоть один шанс из тысячи, использовать его может один-единственный летчик – Ефимов. Верил, хотя и понимал все возможные последствия.

Звякнул аппарат прямого провода, и все одновременно вздрогнули, зашелестели одеждами, задвигались. Руководитель полетов взял трубку, представился и, выслушав вопрос, ответил с едва уловимым упреком:

– Связи с экипажем нет. – И тут же передал трубку Шульге: – Генерал.

Шульга куснул от досады губы и чертыхнулся. Ему нечего было сказать генералу, нечем утешить, сам бы с радостью послушал утешения. Но генералы утешать не любят. Стружку снять, сделать вливание, продраить с наждачком – это в любой момент и в любых количествах.

– Я вижу, Шульга, – недовольно сказал генерал, – вы заняли позицию выжидания. Случай чрезвычайно сложный, но своей пассивностью вы усугубляете его. Раненых бойцов и терпящий бедствие экипаж мы обязаны эвакуировать во что бы то ни стало. На рассвете афганские товарищи высадят в этот район десантную роту.

– Если позволит погода, – вставил Шульга, прикрывая глаза от яркого света лампы.

– Вот именно, – подхватил генерал. – Идет буран, и к утру мы носа не высунем. Поэтому надо действовать, а не сидеть сложа руки. Десять минут вам. Доложите решение. – И повесил трубку.

– Вы можете колпак на лампочку надеть?! – прорычал Шульга неизвестно кому и, толкнув ногою тяжелую металлическую дверь, вышел наружу. «Через десять минут решение». Какое? Хоть пой, хоть плачь, хоть вплавь, хоть вскачь.

Под унтами тяжело заскрипел снег, а чистый морозный воздух сам хлынул в легкие. «Сидят там, как в парилке, – подумал о дежурной смене СКП, – а тут такая благодать, как весной». И сразу понял, что действительно потянуло сыростью, талым снегом, что это совсем не к добру, потому что где-то уже совсем близко обширный фронт влажной облачности. А это в сто раз хуже сухой метели – и мокрый снег тут, и обледенение, и даже грозовые разряды не исключаются.

Загнав кулаки в боковые карманы меховой куртки, Шульга даже не замечал, что ходит вокруг СКП по проторенной связистами тропинке. В некоторых местах на ней лежали желтые квадраты света, падающего из окон. Вдруг один из квадратов погас, и Шульга вскинул глаза. Так и есть – надели колпак на лампочку. И тут же созрело решение. Он посмотрел на часы – после разговора с генералом прошло девять минут.

«Генерал – молоток, – подумал с благодарностью Шульга, поднимаясь на СКП. – И не простой молоток, а отбойный. Не позвони он, так бы и сидели, мигая глазами». Он с ходу подошел к аппарату, снял трубку и попросил на провод «первого».

– Прошу утвердить решение, товарищ генерал, – сказал Шульга, нисколько не сомневаясь в том, что нашел единственно верный выход. – В район бедствия вышлем еще два вертолета. Один – специально оборудованный для спасательных работ в режиме висения, второй – в качестве ретранслятора. Будет барражировать в квадрате…

– Утверждаю, – сухо сказал генерал. – Действуйте.

– Если с колпаком неудобно работать, – сказал Шульга штурману, – можешь снять. А вы, – повернулся он к инженеру, – на стоянку. Готовить машину Скородумова и мою. Экипажи – на постановку задач. – И добавил: – Ко мне в кабинет.

В большом разлинованном блокноте, который положила Шульге в портфель во время отпуска дочь, остался один лист. «Надо же, как рассчитала, чертовка», – подумал он, вспоминая Олин наказ: «Одно письмо в неделю и как раз до замены хватит». Ведь на этой неделе действительно могут приказ прислать.

Посмотрел на часы – еще успеет до вылета – и написал: «Здравствуй, доченька, здравствуй, мой единственный дружочек!» И сразу представил этого дружочка: худенькую, сутулую семиклассницу, с хриплым неуверенным голосом и болезненным взглядом запавших глаз. Бог мой, в каких она только клиниках не обследовалась, каких диагнозов ей не ставили, какими лекарствами не лечили. И ни черта! То вдруг повеселеет, оживет, ест все, что попадется, в общем ребенок как ребенок. То начинает угасать, терять аппетит и настроение, становится вялой и жалкой. «Ну неужели наша медицина так беспомощна, что не в силах поставить ребенку диагноз?» – спросил однажды Шульга уважаемого профессора. «Значительно беспомощнее, чем мы все думаем, – сказал профессор грустно. – В человеке загадок еще на тысячи лет».

Оля уже ходила в пятый класс, когда Шульга однажды не на шутку поссорился с женой. Запахло разрывом. В один из вечеров Оля обняла его за шею и рассудительным шепотом сказала: «Я без тебя пропаду, папуля». И эти ее слова решили все. Девочку он любил как единственное и самое стоящее в его судьбе. Дочь ему платила тем же.

Ее недетскую тоску по близкому человеку он особенно остро почувствовал здесь, в Афганистане. Девочка писала ему длинные письма, называла его то «Игорь Олегович», то «мой бедный рыцарь», то «верный дружочек», а где-то в конце обязательно прорывался крик души: «Папочка мой, папуленька, ну когда же я смогу тебя увидеть и обнять!» И Шульга сразу раскисал, чувствуя неудержимую резь в глазах.

По срокам, «оговоренным высокими сторонами», это письмо он мог бы написать через три дня. Но Шульга знал, куда и зачем летит. И не сказать последних слов дочери он просто не мог. Письмо это отправят, если он не вернется, а если вернется – напишет новое. А это… Это он сохранит и вручит ей… ну, скажем, в день свадьбы. Или при окончании школы. А то и на совершеннолетие. Чем не подарок!

Лизнув клеевую полоску конверта, Шульга запечатал его, разгладил на шершавом походном столе ребром ладони, надписал адрес. Подержал, дав высохнуть чернилам, и положил в сейф. Здесь, если что, – найдут.


– Свищенко, признайся, – попросил Шульга техника, осматривая вертолет, – какой ты приберег эпитет для командира?

– Какой там еще эпитет, – застеснялся Свищенко. – У вас имя и отчество краше любого эпитета – Игорь Олегович. Это же придумать надо, Игорь да еще и Олегович. Прямо сказание о граде Китеже.

– Не финти, Свищенко. Инженер у тебя «круглый, як глечик», замполит «застенчивый, як девственница», штурман «упертый, як бугай», заместитель мой «ни то ни се», кого я там еще забыл? Начальник ТЭЧ? Как ты его?

– Да никак. Это ж аксиома, а не человек.

– Во-во – аксиома. Прилипло уже. Ну, признайся, что для меня сочинил?

– Нет, вы – начальство. Не можно.

– Начальства бояться – на службу не ходить. И для чего ты на свете живешь, Свищенко?

– Для демографии, наверное.

– Во-во!

Шульга любил во время осмотра вертолета вот так беззлобно поворчать на техника. Свищенко это ворчание воспринимал как похвалу за четкую работу, потому что если командир замечал хоть самый безобидный промах техника, он переставал балагурить и бросал только одно слово: «Зазнался!»

Вертолет и в этот раз был подготовлен без замечаний. Когда набрали высоту, Свищенко неожиданно сказал то, о чем давно все думали, но никто не решался произнести:

– Не смог он сесть там. Наверное…

– Ты уже один раз накаркал, Свищенко, – одернул его Шульга. – Помнишь, предрекал Ефимову, что он не сдаст экзамена по теории? Или забыл?

– Уси каркали. Уси предрекали. Особенно члены комиссии. Накинулись на хлопца, як осы на сахар. Вы вспомните, Игорь Олегович?


Да, вспомнить следует, это был красивый спектакль. Смешались все страсти. Амбиция с удивлением, недоверие с восторгом, подозрение с упрямством. Надо признаться, что и Шульга в тот раз вел себя не идеально. Сперва его потешало, как члены комиссии снисходительно кивали в такт ответам Ефимова, многозначительно переглядывались; потом он слегка позлорадствовал в адрес начальника ТЭЧ, который неточно назвал один из узлов подвески, и Ефимов тактично поправил его; потом начал подозревать, что новичок дурачит не только «высокую комиссию», но и его, командира эскадрильи. Когда Ефимов спокойно и уверенно изложил принцип работы гидроусилителей, нарисовал схему их взаимодействия с тягами управления, Шульга не выдержал и спросил:

– Скажите по правде, Ефимов, тут у некоторых товарищей есть подозрение, что вы ранее служили вертолетчиком. Признайтесь, мы не обидимся.

Ефимов удивленно вскинул брови.

– Я никогда не говорю неправду.

– Ни в каких ситуациях?

– Ни в каких. А что вас так удивляет?

– Ну, не хотите же вы сказать, что за неделю освоили весь этот материал? – начал злиться Шульга. – Я специальное училище окончил, курсы, летаю пятнадцать лет, столько же лет занимаюсь в системе командирской подготовки. И далеко не на все вопросы, которые тут задавали, смог бы так исчерпывающе ответить. А вы… Не дурачки же мы круглые.

Ефимов не то с укором, не то с хитрецой посмотрел на Шульгу. Мягко улыбнулся.

– Мне все это в новинку, интересно. А когда интересно, сами знаете.

– Вертолет – не швейная машина!

– Но машина. А у меня авиационно-инженерное образование… Несколько другая терминология, а так – летательный аппарат.

– Хотите сказать, что и лететь можете сразу?

– Нет, сразу нельзя. А через неделю полечу. Если, конечно, дадите несколько провозных.

– Отлично! – прямо выкрикнул Шульга, прихлопнув ладонью лежащие на столе бумаги. – Провозные дадим. По теории вам зачет. А пилотаж сам приму. Идите.

Когда Ефимов вышел, «высокая комиссия» погрузилась в раздумье. Долгое молчание нарушил инженер. Пожав плечами, он сказал:

– А что? Бывает. В авиации все может быть.

– Да пошел он к фенькиной маме! Морочит головы, – махнул рукой начальник ТЭЧ. – Я Жуковку кончил, а он меня поправляет. Брехня! Развесили уши, как лопухи.

– Ну, а если?..

– Тогда не знаю. Это что-то из ряда вон.

Инженер стоял на своем:

– Он же правильно сказал. Если человек технически подкован, в любом механизме разберется в два счета. А терминологию освоить за неделю – вполне.

– Только мы с вами одолевали ее почему-то шесть лет в академии. Брехня! Не верю!

– Мы начинали с нуля. А он уже, слава богу, комэска, летчик-снайпер. Кстати, почему его к нам перевели? По здоровью, что ли?

– Самолет утопил, – спокойно сказал штурман. На минувшей неделе он был в штабе ВВС и, видать, что-то прослышал. – Нарушил меры безопасности. Так что держите с ним ухо востро, Игорь Олегович. Наша эскадрилья уже девять лет без «предпосылок». Можем не дотянуть до юбилея.

Буквально на следующий день пришла к ним «нужная» погода. Раскручивался солидный циклон, захвативший своим крылом зону аэродрома, и видимость снизилась до минимума, в общем, как по заказу. Полеты пошли ежедневно в две смены, с особой нагрузкой трудились инструкторы, и заниматься с Ефимовым, конечно же, было некому, да и некогда. И лишь в конце недели, когда утих снегопад и совсем истаяли облака, когда спало напряжение на аэродроме, Шульга вспомнил о Ефимове. Попросил найти его и доставить к вертолету. Ему почему-то не хотелось выглядеть трепачом в глазах опального майора, создавать ему искусственные трудности. Хватит с него и естественных. Шульга ни на минуту не сомневался, что Ефимов будет посрамлен и тем самым наказан за бахвальство и самонадеянность. А пять провозных он ему обеспечит по всем правилам.

Пока искали Ефимова, Свищенко сидел верхом на двигателе и ковырялся в роторном механизме. Шульга курил в рукав и издали наблюдал за техником. Это был первый техник из всех, известных Шульге, который не страдал, что у него нет роста в званиях и должности. Достигнув определенного возраста, многие офицеры-техники начинали стесняться лейтенантских звездочек, переживать, что им некуда выдвигаться, уходили от любимого дела на любую должность, только бы подняться на очередную ступеньку армейской карьеры. Свищенко таких людей не понимал.

– Мой сосед, – говорил он, – до самой пенсии младшим лейтенантом в милиции проработал. И ничего – уважаемый человек. А я уже и так сделал карьеру – до старшего дослужился. Держать в готовности такую машину – на всю жизнь радость.

– Не опозоришься, Свищенко? – спросил Шульга, тщательно загасив сигарету. – Ефимов будет проверять готовность.

– А може, не треба, шоб вин? – заволновался техник. Он явно симпатизировал новичку. – Вин на полет настроився.

– Треба, Свищенко, треба. Сразу увидим, как он настроился.

«Почему он не переживает свое отлучение от истребителей?» – спросил себя Шульга, когда увидел весело идущего к стоянке Ефимова. Вспомнил его лицо в кабинете командующего – спокойное, уверенное, задумчиво-насмешливый взгляд, мягкий располагающий тон в разговорах, скупые жесты… Да если такое случилось бы с Шульгой, он бы метался, как загнанный в угол волк. Рычал, кидался на всех, белый свет ненавидел бы. Когда однажды Шульга схлопотал от командующего строгача за аварию, он дошел до Главкома. Приехала комиссия, разобралась, подтвердила наличие скрытого заводского дефекта в турбине, чем полностью реабилитировала инженерно-технический состав эскадрильи, а с ним и командира. И только когда Александр Васильевич вынужден был отменить свой собственный приказ о взыскании, Шульга немного успокоился и притих, продолжая ворчать по инерции.

А этот, как скала. Видимо, действительно, виноват. Но в чем? Что в горячке боя проскочил запрещенный эшелон? Разве за это могли отстранить? Да еще такого летчика. Какая-то в этой истории есть скрытая пружина.

– Небось обиделся, что я забыл про тебя.

– Обида, товарищ командир, уставом не предусмотрена.

– Чем занимался эти дни?

– Сидел в тренажере. Читал.

– Тогда принимай вертолет у техника.

«Чем он берет? Почему заставляет считаться с собой? Почему у меня такое ощущение, что мы знакомы уже сто лет? В чем тут дело? Во внешности? В характере? В поступках? Так ведь еще ни характера, ни поступков…»

– Товарищ командир, вертолет принял, все в порядке.

– Свищенко! А ты что скажешь? Не стесняйся, если что – ему на пользу. Это учеба. Ну?

– Строго приняв, – хмуро сказал техник.

– Никак в чем-то уличил? – засмеялся Шульга.

– И на старуху бывает проруха.

«Вот они, поступки, – подумал Шульга. – И вот он, характер».

Вслух сказал:

– Первый полет пилотирую я. Взлет, проход и маневрирование над аэродромом, посадка. Ты только наблюдаешь. Второй – разрешаю после взлета держаться за ручку, ноги на педалях до захода на посадку. Третий полет… По результатам второго. Все ясно?

– Так точно, товарищ командир! – улыбнулся Ефимов, и у его светлых глаз разбежались веером насмешливые морщинки.

«Да он просто издевается над всеми нами!» – подумал Шульга, и желание наказать Ефимова, унизить поднялось в нем мутной волной.

– А может, сразу сам, а?

– Можно и сразу, – сказал Ефимов обиженно, словно услышал командирские мысли.

– Но с условием, – разозлился и Шульга, – наколбасишь – еще месяц будешь летать на тренажере.

– А если не наколбашу?

– Молодцом будешь, – бросил Шульга, забираясь в вертолет.

– Нет, товарищ командир, пари не честное. Я должен знать, ради чего иду на риск.

– Я не допущу риска.

– Это понятно. Но я рискую своим именем.

– А чего бы ты хотел? Чтобы я тебе после первого полета машину доверил?

– Не надо после первого, – уже мягче сказал Ефимов. – Я вам скажу, когда буду готов.

– Когда же? – обернулся Шульга. – У тебя, я вижу, все давно рассчитано. Через неделю, через год? Ну?

Ефимов опустил глаза.

– Да вы не сердитесь на меня, Игорь Олегович, – сказал он примирительно. – Готов я буду через месяц. Иначе мне нельзя. Иначе накладно будет держать меня в эскадрилье. Я и так государству влетел в копеечку. Надо делом оправдывать.

– Ладно, пошли, – мягче сказал Шульга. – Просто любопытно уже.

Когда Ефимов безошибочно включил все системы, отдал команды и серебристый диск над головой упруго распрямился, Шульга спросил:

– Не передумал?

– Нет, – отрезал новичок и запросил разрешение на взлет.

«Нахал!» – только и подумал Шульга, и ни с того ни с сего показал кулак Свищенко: мол, смотри у меня! Техник даже не удостоил его жест вниманием, напряженно следя за командами Ефимова, будто не Шульга здесь командир, а этот…

Поразило Шульгу даже не то, что новичок поднял и повел машину без ошибок, он все-таки был летчик и неделю провел на тренажере. Поразила спокойная уверенность даже в тех ситуациях, когда бы любой летчик заволновался. После того, как Ефимов проделал комплекс горизонтальных фигур, Шульга попросил его перевести вертолет в пикирование и вывести с правым креном. Он знал – на этом вертикальном маневре обжигались даже опытные летчики. При выводе вертолета из пикирования на него действуют не только аэродинамические силы, но и гироскопические, источником которых являются быстровращающиеся роторы несущего винта, двигателей, рулевого винта. Под их действием вертолет стремится развернуться и накрениться влево. И если летчик не знает этого, он неизбежно запоздает парировать разворачивающий и кренящий моменты. Здесь ручку управления надо отклонять с упреждением. То есть, надо иметь определенный опыт.

Но когда Ефимов все это проделал, даже не превысив на выводе максимальной скорости, Шульга усомнился в его искренности в третий раз: «Он уже летал на вертолете». О чем и сказал Ефимову, когда тот мягко посадил машину на бетонку и зарулил на стоянку.

– Нет, Игорь Олегович, – усмехнулся Ефимов. – Я не умею врать. Но вертолет мне нравится. Думаю, у этой птички удивительные возможности.

Шульга обиделся и ушел со стоянки не простившись. Он не мог, даже привлекая на помощь всю фантазию, поверить, что вертолет, которому он посвятил всю службу, можно вот так, с первого раза, взнуздать и заставить делать все, чего от него потребует такой, как Ефимов, наглец. «Этого не может быть, даже если и было на самом деле».

Через два дня его вызвали на совещание в штаб ВВС. Примчавшись за час до начала в актовый зал, Шульга начал искать командира авиаполка, в котором служил Ефимов. Но в коридорной суете, когда к тебе может подойти кто угодно и зачем угодно, разве поговоришь толком?

– Иван Дмитрич, – перехватил он за рукав Волкова. – На два слова. Ты знаешь, что твоего Ефимова ко мне перевели?

– Ну и как он?

Волков безразлично сказал эти слова, и Шульгу почему-то задела такая незаинтересованность командира в судьбе своего бывшего подчиненного. У командующего куда как больше забот, а он и участие проявил, и сожаление высказал.

– Он-то вполне нормально, – сказал Шульга, – а вот твою позицию я бы хотел знать.

– При чем тут моя позиция? Это решение командующего войсками округа. Ефимову все говорили: не строй из себя святого. Просили даже – помолчи. Большие люди просили.

– Что все-таки произошло?

– Долго рассказывать. Извини.

– Постой, один короткий вопрос. Он летал когда-нибудь на вертолетах?

Волков оживился.

– Уже летать просится?

– Уже летает, – с удовольствием сказал Шульга. – Да еще как. Почему и спрашиваю.

– Это на него похоже, – в голосе Волкова зазвучали предупреждающие ноты. – Не летал он никогда на вертолетах. Не верь. И держи с ним ухо востро. Летчик он не просто способный, талантливый. За что и обидно. А наказан правильно.

– Ну, посмотрим. От наказания, говорят итальянцы, хороший улучшается, а плохой ухудшается.

«Нет, к черту эмоции, симпатии и антипатии, – думал Шульга по дороге домой. – Есть порядок, есть проверенная годами методика обучения, есть руководящие документы. Не дай бог, случится что, нас никто не поймет. Никто даже слушать не станет. На смех подымут. Летать пусть летает, но так же, как и все: два-три года на правом сиденье, а там – посмотрим».

Уже через несколько минут, когда Шульга, казалось, обрел окончательное душевное равновесие от твердо принятого решения, его радужное настроение начало потихоньку гаснуть, и вскоре он стал напоминать грозовую тучу. Первый ее разряд принял на себя ничего не понявший Свищенко.

– Чего ты все улыбаешься? – набросился вдруг на него Шульга. – О чем ты думаешь в полете? Обленился, как старый кот! Мышей перестал ловить! Нет, я за тебя возьмусь. Через неделю будешь мне сдавать на классность по полному объему. Я посмотрю, как будешь отвечать. Ишь, устроился… Учиться не хочу, выдвигаться не желаю. Ты не в колхозе на тракторе. Это армия. Без желания выдвигаться здесь делать нечего. Потому и обрастаем жирком благодушия, что думаем только о своей заднице – как бы уберечь ее от ремня. А дело – хрен с ним. Люди, которые думают о деле больше, чем о себе, нам как кость в горле. Неудобны они нам, совесть бередят. Вот мы их и давим. Где приказом, где инструкцией, а где и просто самолюбием. Чтобы не высовывались, не показывали, что лучше нас. Нет, Свищенко, этот номер не пройдет. Понял?

– Так точно, товарищ командир, – сказал тот спокойно, всем видом показывая, что разряд гнева он благополучно пропустил в песок.

– Нет, ты еще ничего не понял, – уже тише сказал Шульга. – Но поймешь.

И эта тихая реплика встревожила техника больше, чем весь обличительно-гневный монолог. Он посмотрел на командира, беспокойно заерзал, пожал плечами, махнул рукой:

– Хочь стреляйте, хочь вешайте. Я не знаю, чим провинився.

«Нет, – думал Шульга, – я все сделаю, чтобы Ефимов показал вам, как надо служить, как надо летать и как вообще к делу относиться. Это чушь собачья, что в наши дни перевелись Чкаловы. Просто тогда было больше людей, которые не боялись брать на себя ответственность, которые давали таким, как Чкалов, возможность проявить свой талант».

Шульга безусловно знал, что и Чкалова отчисляли за недисциплинированность из истребительной авиации, но это не вписывалось в его гневно-обличительные размышления, и он о «таких мелочах» даже вспоминать не хотел, не то что полемизировать с самим собой. А вот идея вырастить своего Чкалова захватила его своей возвышенной привлекательностью.

А что? Страдать, так за святое дело. Пусть знают наших! Официально он летчик-снайпер, значит и полеты ему будем планировать на подтверждение классности. Под завязку! А потом еще знакомому корреспонденту позвоню, пусть распишет…


– Товарищ командир, – вернул его к реальности штурман, – подходим к контрольной точке. Я предлагаю входить в ущелье восточным маршрутом.

Шульга все еще был в воспоминаниях, будто заново переживал приятные волнения тех далеких дней, и этот нелепый вопрос задал штурману механически, чтобы выиграть время и сообразить что к чему.

– Такой крюк давать?

– Зато быстрее будем в зоне прямой радиовидимости. С восточной стороны ущелье более широкое, без изгибов. Скоро рассвет, зайдем со стороны солнца.

– И безопаснее, – добавил Свищенко. – Ежели стрельнут со склона, не достанут.

– Так бы сразу и сказали, что дрейфите, – буркнул Шульга, но предложение штурмана оценил: сейчас главное установить связь. – Добро, идем восточным.

Никогда и ничего Шульга так не хотел, как благополучного завершения этой операции. Если вернется Ефимов со своими хлопцами, если они сегодня, как всегда, всей эскадрильей живые и здоровые, соберутся в столовой на завтрак, ей-богу, это будет лучший день в его жизни!

– Только бы все вернулись, – сказал он вслух и как будто не к месту, но ни штурман, ни техник не переспросили его. Их мысли были созвучны с мыслями командира.

6

В начале апреля морозы отпустили и на ленинградских улицах начали неторопливо таять скопившиеся у поребриков толстые наледи, растекаясь по асфальту черными потоками. Наезжая на эти потоки, машины выстреливали из-под колес веерами грязных брызг, окатывая тротуары, стены домов, прохожих. Водители, конечно, понимали, что причиняют пешеходам неприятности, но даже не пытались притормозить или объехать опасную зону.

Попал под такой «шприц» и Волков, когда стоял в толпе на переходе, ожидая зеленого света. Маслянисто-ржавые пятна проштамповали брюки, летнее пальто, попали даже на фуражку. «А чтоб тебе слезами облиться», – бросила вслед самосвалу пожилая женщина, смахивая ладонью с плаща брызги грязи. «Ни стыда ни совести, – поддержал ее интеллигентный мужчина. – За границей за такие фокусы рублем бьют. А тут обнаглели до предела». – «Допустим, не рублем, а фунтом или долларом. Рублем такого не проймешь…» – хохотнул молодой парень и посочувствовал Волкову:

– Придется вам прямо в химчистку, товарищ полковник. На службу с такой расцветкой не сунешься.

Волков досадливо вздохнул и пошел к троллейбусной остановке. Явиться в таком виде в штаб он, ясно, не мог. Надо только позвонить, чтоб к девяти не ждали. На остановке Волков зашел в будку телефона-автомата, порылся в кармане, не найдя «двушки», бросил в щель гривенник.

Позвонив дежурному по штабу, Иван Дмитриевич снова вернулся на остановку. Народу, естественно, поднакопилось, и Волкову пришлось поработать локтями. Сдавленный в проходе чужими телами, прижатый бедром к спинке сиденья, Иван Дмитриевич вспомнил былые дни, когда к его услугам была и персональная машина, и телефон, и лихача этого на самосвале он бы отыскал в своем гарнизоне, уж это будьте уверены.

Не рвался он на новую должность. Знал, штабная работа – не его удел. Держался до последнего, ссылаясь на необходимость поставить полк на крыло. Впрочем, необходимость эту никто не брал под сомнение: перебазирование полка на необжитый аэродром потянуло непредсказуемый поток проблем. Обживать пришлось не просто новый аэродром – новые условия жизни и службы, новые принципы боевой учебы, новую психологию.

Должность у Волкова в штабе ВВС округа и по званию, и по окладу почти равноценная. Хотя масштабы, конечно, не сравнишь. Размах, будь здоров! И если учитывать перспективу, нынешняя школа ему пригодится. Опять же – Ленинград, нормальный рабочий день, если не в командировке. Маша воспрянула, лекции в Политехническом читает по промышленному дизайну. В театр стали ходить, в музеи, в кино бегать, как студенты. Впервые Иван Дмитриевич добрался до книжных полок. Не жизнь – сказка. А какую квартиру на Ржевке дали! Мечта! Вот только телефона нет, а так – полный комфорт.

И все-таки в глубине души Иван Дмитриевич завидовал своему бывшему замполиту. Именно Новикову он и передал полк. Случай, можно сказать, беспрецедентный, но командование прислушалось к доводам Волкова, и Алексей Петрович стал командиром полка. И ничего, командует. В гости приглашает. Знает, черт эдакий, где у Волкова болит. Почти полтора года в Ленинграде, а душа по-прежнему там, на Севере.

Только Алексей Петрович и не догадывается, как скоро к нему нагрянет Волков. Инспекционная поездка во главе с командующим утверждена в плане на конец апреля. Осталось внести последние штрихи в программу проверки, и группа инспекторов свалится в полк к Новикову, как снег на голову. У Волкова было желание хотя бы намеком предупредить друга, но, зная характер Алексея Петровича, не рискнул. Наверняка обидится. И хотя ничего не скажет, но подумает о Волкове с иронией: спасибо, дескать, Иван Дмитриевич, за шубу с барского плеча…

Волков не сомневается в этом, потому что сам точно так же думал, когда его кто-нибудь из приятелей предупреждал о грядущей проверке. И думал, как правило, вслух, в присутствии всех, кто в эту минуту стоял рядом. А Новиков был почти всегда рядом, и волковскую фразу про шубу конечно же помнит.

Маши дома не было, и Волков попытался самостоятельно отчистить пятна на пальто. Из затеи этой, естественно, ничего не вышло. Не помогли ни пятновыводитель, ни мыльный раствор, ни утюг. Пришлось лезть на антресоли и доставать старое, основательно выгоревшее на солнце летнее пальто. К тому же с подполковничьими погонами.

– Что я вижу, Ваня? – всплеснула руками вернувшаяся из магазина Маша. – Это какая же сила заставила тебя взяться за иглу?

– Не задавайся и не думай, что твой муж был всегда полковником, – спокойно парировал Иван Дмитриевич. – Будучи курсантом, я это делал по высшему пилотажу.

Заметив пятна, Маша сочувственно покачала головой и засмеялась.

– Дай-ка, у меня это быстрее и лучше выйдет.

В коридоре прошепелявил звонок. Маша кивнула, мол, потом доделаю, и вышла из гостиной. И уже из коридора громко позвала:

– Иван Дмитриевич, к тебе!

Волков вышел. На пороге переминался помощник оперативного дежурного голубоглазый старший лейтенант из комсомольского отдела, которого в штабе все добродушно-уважительно называли по имени и отчеству – Иваном Ивановичем.

– Что случилось, дорогой тезка?

– Командующий послал за вами и сказал, что время не терпит. В Москву полетите.

Иван Дмитриевич быстро переодел брюки, бросил в портфель бритву и туалетные принадлежности. Непришитые погоны сунул в карман старого пальто, перекинул его через руку и подошел к Маше.

– Что тебе привезти из Москвы?

– Будет возможность, узнай, как дела у сына.

Поцеловались, и Волков, не вызывая лифт, по ступенькам сбежал с четвертого этажа. У подъезда стояла «Волга» командующего. «Ого, – подумал Иван Дмитриевич, – дело серьезное».

– Не знаешь, что за командировка, Иван Иванович? – спросил в машине Волков.

– Никак нет, товарищ полковник.

Волков попытался, как говорится, вычислить цель поездки: совещание, методический совет, инструктаж перед инспекцией… Да нет, такие мероприятия в пожарном порядке не делаются. Может быть, срочно получить какие-нибудь документы? Так сам командующий только вчера вернулся из столицы, мог получить. Скорее всего, другое – Главком на днях подписал новую директиву по обеспечению безопасности полетов. Видимо, к ней последуют еще и устные разъяснения, вот и вызывают. И это, как правило, не надолго – два дня, от силы – три.

Командующий был краток: вот командировка, там указано, куда и к кому, остальное – на месте. И вперед, в Пулково. Билет на ближайший рейс у помощника военного коменданта.

– Желаю успеха, – улыбнулся Александр Васильевич на прощанье, – и верю, что оправдаешь наши надежды.

Почему нужен успех в этой командировке и какие надежды необходимо оправдать, Волков так и не понял. Впрочем, не надо гадать и ломать голову. К вечеру все разъяснится. И если у него останется время, он обязательно позвонит в часть, где начинал службу сын.

Когда Гешка поступил в авиационное училище, Волков впервые очень искренне порадовался за сына. Ведь был шалопай из шалопаев, маменькин сынок, и вдруг – курсант училища. Отцовское направление, истинно мужское дело. Никак только не мог понять Волков, почему сын выбрал вертолет; допытывался, но Гешка темнил и отделывался пустыми фразами, мол, за вертолетами будущее.

Разгадка объяснилась значительно позже, когда Гешка позвонил матери по телефону и сообщил, что военный летчик-штурман лейтенант Волков получил назначение для прохождения дальнейшей службы в составе ограниченного контингента советских войск в Афганистане. Маша прямо с переговорной позвонила в штаб Волкову и чужим перепуганным голосом сказала, что немедленно едет к нему.

Волков впервые видел Машу в таком паническом состоянии. Опухшие от слез глаза, незнакомые складки в уголках губ, покрасневший нос – все это в одночасье состарило ее, сделало некрасивой и жалкой. Они прошли на набережную Мойки и спустились по каменным ступенькам к воде. Здесь было прохладно, здесь их никто не видел, можно говорить и плакать, не привлекая внимания прохожих. И Маша вновь дала волю слезам.

– Ну неужели ничего нельзя сделать, чтобы он туда не ехал? – сквозь рыдания спрашивала Маша. – Это я, понимаешь, Ваня, я виновата. Я его убедила стать вертолетчиком. Была уверена, что на этой машине летать безопасней. И вот, помогла… У тебя же есть друзья, в конце концов попроси Александра Васильевича, он добрый, он поможет…

Волкову впервые хотелось наорать: с какими это глазами он пойдет к командующему, о чем будет просить? Не посылайте моего сына туда, где опасно, потому что он у нас единственный. Смешно. Как будто в других семьях дюжины сыновей. Да если бы и дюжины, какая разница для матерей.

– Он не один, – говорил Волков спокойно, – и надо не плакать, надо гордиться, что твоему сыну сразу после училища оказали такую честь. Интернациональный долг – самый святой долг…

– Ваня, что ты говоришь, – не унималась Маша, – они летают над горами, где прячутся бандиты. А те стреляют. Я ведь тебя никогда ни о чем не просила, всем пожертвовала ради тебя, но сын – это выше моих сил. Если с ним что случится, я не переживу. Ты сразу потеряешь нас обоих. Сделай что-нибудь, Ваня. Сделай, пока не поздно. Я умоляю тебя.

Волков понимал, ему не переубедить Машу. Ей надо успокоиться, прийти в себя, без эмоций осмыслить случившееся, тогда его слова о чести, долге, возможно, и достигнут цели, а пока… Зареванное и сильно подурневшее лицо Маши вызывало у него болезненную жалость. Он гладил волосы и тихо просил:

– Ну, будет… Поплакала и перекрывай стоп-кран. На форсаже долго не протянешь, не хватит керосина. Я тебе обещаю разведать обстановку. Позвоню в часть, поговорю. Если будет удобно, попрошу.

– Нет, Ваня, – требовала Маша, – ты мне обещай сделать все возможное.

– Это обещаю. Все, что в моих силах, сделаю.

Он обещал и сразу знал, что просить за сына никого никогда не станет. Не так воспитан.

И он действительно на другой день дозвонился по спецсвязи до Гешкиного командира и очень обрадовался, узнав, что разговаривает с Юрой Боровским, однокашником по академии.

– А это, случайно, не твой сын ко мне из училища прибыл? – поинтересовался тот.

– Случайно или нарочно – не знаю пока. А что мой – это точно.

– Слушай, Иван, – сказал тот доверительно, – отличного ты парня вырастил. Могу только поздравить. Мой дуралей в институт пошел. А как я просил поступать в училище.

Потом он спохватился и спросил:

– А ты по какому поводу звонишь?

– С сыном хотел поговорить.

– Опоздал ты, Иван, самую малость. Вчера вечером группа пилотов улетела в Кабул. И он там. Только не переживай, я в Афганистане два года отлетал, и как видишь – все в норме. Вернется с орденом.

«Вот и хорошо, что улетел, – подумал тогда Волков, – я сделал все, что мог, позвонил, поговорил, и будь Гешка на месте, попросил бы старого приятеля повременить с отправкой. А коль сын улетел, тут сам бог не поможет». Все это он сказал Маше, искренне сожалея, что не смог поговорить с Гешкой.

Перебирая позже в памяти разговор с Боровским, Волков с запоздалым страхом ругал себя за слабость – зачем вообще звонил, – ведь Юра Боровский мог предложить оставить Гешку в своем полку, а Волков, чтобы успокоить Машу, мог согласиться. Потом бы горел от стыда и перед Боровским, и перед сыном, и перед Машей тоже. Не зря ведь говорят в народе, что за минуты слабости люди расплачиваются годами.

От Гешки шли скупые, однообразные, но бодрые письма. «Летаем, помогаем братьям по классу строить новую социалистическую республику, возим народнохозяйственные грузы по хорошо протоптанным трассам…» «Питаемся отлично, отдыхаем хорошо, есть у нас клуб, баня и даже свой бассейн…» «Мне повезло с командирами, с друзьями, с учебой – летаю много и с удовольствием…» «Были на экскурсии в Кабуле, были в гостях у афганских летчиков, говорили с ними на русском языке, выучил несколько слов на языке пушту…» «Провели соревнование по волейболу между звеньями, наше вышло победителем…»

Писал он письма аккуратно и в конце концов уверил мать, что его служба там ничем не отличается от службы в стране. И Маша стала отходить. Но, не получив под Новый год от сына поздравительной открытки, она снова заволновалась, почти не спала, подолгу и тихо плакала. Волков стал беспокоиться за ее здоровье и как-то после работы привел домой врача-психиатра, представив его своим старым приятелем. Врач предупредил, что длительное состояние тяжелой депрессии может оставить необратимые последствия.

Волков снова позвонил Боровскому:

– Сын не пишет, а жена с ума сходит.

Тот посопел в трубку и как-то буднично сказал:

– Болен он, Иван Дмитриевич. Желтуху подхватил. А это надолго. Лежит в нашем гарнизонном госпитале.

– К нему можно приехать?

– Думаю, можно. Когда встречать?

– Маша полетит. Я не могу.

Придя домой, Иван Дмитриевич положил перед Машей авиационный билет:

– В госпитале он, гепатит.

Глаза у Маши испуганно расширились, и она обеими руками сдавила шею.

– Ничего страшного, к свадьбе поправится. Полетишь завтра утром к нему и сама убедишься. Боровский встретит и все устроит. Я, к сожалению, не могу, служба.

Волков, наверное, мог полететь вместе с нею, его бы отпустили, но он решил, что Маша сама обо всем поговорит. Это ее успокоит.

И Маша действительно вернулась из Ташкента успокоенной, подробно рассказывала, какие хорошие врачи в госпитале, как ее хорошо принимали, каким галантным кавалером оказался Юра Боровский, его жена даже приревновала, потому что «Юра за ней так никогда не ухаживал…».

– Ну, а сын?

– Поправляется. Теперь вот поняла, что не зря ты его высечь ремнем собирался. Был шалопай, шалопаем и остался…

Смысл этой реплики Волков понял позже, когда Гешка расстроенно писал, что его хотят оставить служить на Большой земле. По довольной усмешке Маши он сообразил, что она его ближайшую перспективу обеспечила, как могла. Оттого и врачи необыкновенно хорошие, и Боровский лучший в мире кавалер…

Перед тем, как получить назначение к новому месту службы, а прочили Гешку в один из внутренних военных округов, он приехал в отпуск. Пожил дней десять в Ленинграде и укатил в Сызрань. Хотелось парню побывать в училище, с друзьями повидаться. Ну, а скорее всего – с той глазастенькой с кудряшками на висках, фотографию которой Иван Дмитриевич видел у сына под обложкой удостоверения личности.

Гешка много шутил, высмеивая свою неуклюжесть, рассказывал всякие байки об афганских ростовщиках и торговцах, говорил целые фразы на дари и пушту, весело изображал, как молятся мусульмане, как кричат с минаретов зазывалы. Его поведение радовало и забавляло Машу.

Однажды, когда матери не было дома, Гешка подробно, без прикрас рассказал отцу, какая обстановка в ДРА, рассказал, какие задачи решают вертолетчики, под большим секретом сообщил, что он возвращается к себе в часть в Афганистан. А письма просил писать на Ташкент. Ребята перешлют.

– Маме ничего не говори. Она не должна знать.

…В общем, и опасения, и радость Маши были небезосновательны. Письма от него теперь идут редко, но Маша спокойна, даже посмеивается, дескать, ему теперь есть кому изливать свои чувства. Фотографию глазастенькой с кудряшками она тоже видела у сына.

Рано или поздно Маша узнает, что они с Гешкой вступили в сговор и надули ее, как «глупую дурочку». И уж тогда Волкову несдобровать. Ну да только бы все хорошо кончилось.

И все-таки зачем его вызывают в Москву?

Может быть, поделиться опытом организации летно-тактических учений с использованием ледовых аэродромов. Перед самым уходом Волкова из полка они с Новиковым лихо провели эти учения. Сам Главком присутствовал. И ни одного замечания. Похвалил, руку пожал, сказал, что надо всем вот так же освоить площадки, созданные природой.

Но почему так неожиданно? Волкову понадобятся цифры, схемы, диаграммы. Он мог бы прихватить их с собой. Цифры Волков почти все помнит, но все же…

Самолет пошел на посадку. Когда в салоне потемнело (вошли в облачность), буквы на табло засветились ярче. Волков автоматически отметил, что верхняя кромка облаков где-то под восемь тысяч, ближе к земле есть плотные образования. Нижняя кромка метров пятьсот-шестьсот. Можно сказать, по сложному варианту работает Аэрофлот. Однако на посадочный вышли точно, никаких доворотов, и посадили без замечаний. Смотреть на такую работу приятно.

Когда самолет замер на стоянке и к нему начали подавать трап, Волков выглянул в иллюминатор. И водитель трапа, и технический персонал, и даже сопровождающая девица из поданного к самолету «Икаруса» были одеты по-зимнему. Над бетонкой летели редкие, но стремительные «белые мухи». Так что «плотные образования» дают о себе знать. А Волков, растяпа, совсем забыл, что надо пришить погоны. Больше часа бездельничал!

«Ну ничего, – решил он, – от аэропорта езды минут пятьдесят, успею». Однако и этим благим намерениям сбыться было не суждено. У входа в здание аэропорта, где нетерпеливо толпились встречающие, к Волкову подошел молодой подполковник и тихо спросил:

– Иван Дмитриевич?

Волков кивнул.

– Прошу в машину.

«Вот это сервис, – улыбнулся Волков, – наверное, я им очень нужен». Когда сели в черную «Волгу», он хотел спросить у подполковника, куда и зачем его везут, но тут же посмотрел на ситуацию со стороны и понял, что его нетерпение может показаться неприличным.

– Как-то вы легко оделись, – нарушил молчание подполковник, когда они выехали на магистральное шоссе.

– В Ленинграде тепло.

– Обычно в первой половине апреля бывает наоборот. Я когда-то служил в Ленинграде. Как себя чувствует Александр Васильевич?

– Нельзя сказать, чтобы отлично. К тому же переживает – Главком запретил ему летать.

– Да, я представляю.

Надежды на то, что подполковник похвастается своей осведомленностью и проговорится о причинах такого внимания к Волкову, не оправдывались. Офицер сообщил, что номер Волкову заказали в гостинице на площади Коммуны, и замолчал, углубившись в свои мысли.

За окнами машины уже мелькали разноцветные балконы новых построек, почерневшие за зиму старые дома, нарастал гул моторов, сливаясь в одну могучую ноту. Туча их догнала на одном из бульваров, и снег повалил настолько густо, что забелели деревья и водитель включил «дворники».

Возле одного из перекрестков они попали в затор, и Волков залюбовался работой двух юных девушек. В джинсах, заправленных в сапоги, в толстых спортивных куртках ярко-красного цвета, в таких же красных шапочках с огромными помпонами, они цепко стояли на прислоненных к деревьям стремянках и, о чем-то весело разговаривая, ловко орудовали садовым инструментом: одна большими ножницами, другая – короткой ножовкой. Красным помпонам было наплевать, что уходящая зима судорожно цепляется за деревья снежными лапами, они ждали весны и ни секунды не сомневались в ее скором приходе.

Сначала Волкова провели в небольшой кабинет, безвкусно увешанный портретами в солидных золоченых рамах, устланный ярко расцвеченным толстым ковром. За большим полированным столом, с зеленой суконной вставкой, сидел лысеющий генерал в очках с хромированной оправой, что-то неторопливо писал в толстой тетради и совсем не замечал, что к нему пришли. Заметив, показал на стулья у приставного стола, дескать, можете садиться, а сам, закрыв тетрадь, положил ее в сейф, похожий на платяной шкаф, и достал из него тонкую бордовую папку со скрученными тесемками. Волков сразу узнал свое личное дело.

Кивком головы генерал отпустил подполковника и, подобно часовому у входа, цепко сверил помещенную в кармашек обложки фотографию с сидящим перед ним оригиналом. Полистал страницы, задержался на последних аттестационных материалах.

– Как здоровье жены? – голос у генерала был мягкий, участливый, но сам вопрос прозвучал для Волкова несколько неожиданно.

– Спасибо, товарищ генерал-майор, – сказал он, – сейчас ее здоровье не вызывает никаких опасений.

Генерал и дальше задавал неожиданные вопросы – что из себя представляет такой-то командир полка, когда завершат реставрацию Спаса-на-крови, как Волков оценивает выступление ленинградского «Зенита», что думает по поводу визита американского президента в Японию, – но Волков уже отвечал спокойно и собранно. «На командира полка можно положиться, хотя и чересчур педантичный, по своей инициативе не пойдет ни на малейший риск, если на то не будет вышестоящего указания». «Если учитывать темпы, то реставрацию собора завершат лет через десять». «Зенит» в минувшем году показал стабильную игру и, если не сменят тренера, в наступающем сезоне будет бороться за медали». Что касается визита американского президента, Волков не считает нужным пересказывать оценки, опубликованные в нашей прессе, а другими сведениями он не располагает. Примерно в таком же духе были сформулированы ответы и на другие «неожиданные» вопросы.

Генерал закрыл личное дело, завязал тесемки. В кабинет бесшумно вошел все тот же моложавый подполковник. Генерал вышел из-за стола, подал ему папку с личным делом и вежливо попросил:

– Проводите, пожалуйста, Ивана Дмитриевича к заместителю Главкома.

Посмотрел на стоящие в углу кабинетные часы и подал Волкову руку. По этому жесту можно было догадаться, что беседою он остался доволен.

«Хорошенькое начало, – иронично подумал Волков, шагая по ковровой дорожке солидного коридора. – К чему вся эта многозначительность, к чему эти «неожиданные» вопросы?»

Когда они остановились у нужного кабинета и Волков услышал в приемной знакомую фамилию, он подобрался, почувствовал легкое волнение. У самого входа в кабинет его встретил радушной улыбкой генерал, который три года назад проверял с комиссией его полк на северном аэродроме. Это была комплексная и жестокая проверка – генерал знал свое дело. Но и полк, несмотря на непривычные условия Заполярья, показал класс. Летно-тактические учения от подъема до отбоя проходили в условиях погодного минимума. И ни одной ошибки. И если бы не упрямство Ефимова…

– Знакомьтесь, Волков, – указал генерал на невысокого седого человека, со Звездой Героя Социалистического Труда на лацкане серого пиджака. – Владислав Алексеевич.

Волков улыбнулся:

– Вроде уже знакомы.

Владислав Алексеевич был в составе той проверочной комиссии как представитель фирмы. И то, что он оказался в кабинете заместителя Главкома, Волкова не удивило. Обычное дело.

– У вас хорошая память, – улыбнулся Владислав Алексеевич. – Говорят, что я за эти четыре года сильно сдал.

– Я бы не сказал, – без лукавства ответил Волков. – Скорее наоборот. На морозе вы тогда были не очень…

– Вы беседуйте, – сказал генерал, – а я на совещание. – И, не прощаясь, вышел.

Владислав Алексеевич показал на кресло у приставного столика и, садясь, спросил:

– Не тяжело было с полком расставаться?

Что мог ответить Волков? Полк – это лучшие годы его жизни и службы. Школа летного и командного мастерства, школа Чижа. Разве в нескольких словах объяснишь, что стоит за этими словами. Он все-таки попытался объяснить, но скоро понял, что рассказ не передаст и десятой доли того, что он чувствует. Горько вздохнул и сказал:

– Порой такая тоска подступает, что плакать хочется.

Владислав Алексеевич сочувственно покивал головой, улыбнулся:

– Полк у вас был лихой. Да и сами вы… Но поговорим о другом. О делах космических.

Лицо его как-то сразу стало строгим и волевым.

– Вы знаете, Иван Дмитриевич, космонавтика уже выросла из пеленок и, как тот сказочный мальчик-богатырь, не по дням, а по часам набирает силу и рост. Перспективы использования космоса уже в обозримом будущем потребуют от нас создания новых служб, осуществления новых проектов. И каждый шаг – по целине. Аналогов, к сожалению, нет. Потребуются кадры. Опытные, но сравнительно молодые; инициативные, но без авантюрных замашек; умеющие рисковать, но оправданно. Люди, зрелые политически и нравственно. Сегодня еще не могу сказать конкретно, какую мы вам работу предложим, но случиться это может очень скоро. Как вы посмотрите на такое предложение?

«Значит, вот в чем дело, – взволнованно подумал Волков, – значит, опять все сначала». Он понимал, что надо обязательно поблагодарить за доверие, за столь лестную оценку его труда, но на языке вертелась иная фраза: «К чему это, дорогой Владислав Алексеевич, вы мне комплименты за давно прошедшие дела говорите, уж не хотите ли убедить, что без самолетов жить тоже можно? Так вот знайте, что я на эту приманку не клюну».

– Это будет связано с летной работой? – спросил Иван Дмитриевич вслух, сделав ударение на слове «будет».

– Разумеется.

– Я готов, – уже без раздумий согласился Волков. И сразу добавил: – За доверие – спасибо.

Владислав Алексеевич улыбнулся.

– Рад, что мы договорились, – сказал он и спросил: – А помните, у вас в полку был майор Ефимов?

– Разумеется, – сухо ответил Волков.

Не понимая, почему его вдруг спросили о Ефимове, Волков напрягся и сразу вспомнил, что когда заместитель Главкома расспрашивал Ефимова, подсказывая ему, как вести себя перед комиссией, Владислав Алексеевич был единственный, кто встал на защиту летчика.

– Честь коллектива, – сказал он тогда, – складывается из чести каждого его члена. И еще неизвестно, где надо больше мужества: когда борешься за честь коллектива или когда за свою собственную.

– Что вы можете сказать о нем? – напомнил Владислав Алексеевич.

– О ком? – не понял Волков, все еще думая о своем.

– О Ефимове, естественно, – улыбнулся Владислав Алексеевич. – Я знакомился с его личным делом… Там есть какие-то недомолвки и в вашей последней аттестации.

– Есть, – охотно согласился Волков. Слово «недомолвка» его устраивало. – Летчик он хороший, а как человек…

Иван Дмитриевич тормознул. Сказать, что Ефимов плохой человек, он не мог. Как человек Ефимов ему даже чем-то нравился. Хотя объяснить, чем именно, он не мог.

– Как офицер…

Владислав Алексеевич терпеливо ждал, пока его собеседник сформулирует свое пояснение к собственноручно подписанной аттестации. И это молчаливое терпение, этот улыбчивый взгляд, затаивший насмешку, подхлестывали мысли Волкова. Он понимал, что не имеет права долго испытывать терпение человека и транжирить его время.

– Понимаете, – наконец сказал Иван Дмитриевич, – как человек и офицер, со странностями он…

Иван Дмитриевич замолчал, решая, рассказывать или не рассказывать ту давнюю историю, когда стоял вопрос – быть или не быть Ефимову в отряде космонавтов.

– Я вас слушаю, – подтолкнул Владислав Алексеевич, – продолжайте.

И тогда Иван Дмитриевич, отбросив сомнения, рассказал все: и почему именно Ефимова он хотел послать в Звездный, и какое условие ему поставил, и как был удивлен, когда тот с неожиданной легкостью променял свое будущее на какую-то эфемерную любовь.

– Понимаете, человек с нормальной психикой не мог так поступить. В полку Ефимова никто не понял.

– Никто? – как-то неожиданно поднял голову Владислав Алексеевич.

Волков почувствовал себя неуютно, в голосе его стали проскальзывать заискивающие интонации. Ну какого рожна он катит на парня бочку? Ведь сам у него просил прощения, сам признал его правоту. И тут же твердо сказал себе, словно ухватился за подвернувшуюся под руку соломинку: «Это объективная информация, а выводы пусть сами делают». Он помолчал, пытаясь найти в своих оценках изъяны, но сказанное ему показалось вполне стройным и убедительным.

– Я слушаю вас, Иван Дмитриевич, – опять напомнил Владислав Алексеевич, что-то записывая в блокнот.

– Мы его потом на эскадрилью назначили. Ну, были стычки по мелочам, где он показывал свой характер, но это так… Командир он был грамотный, эскадрильей мастеров боевого применения командовал отменно. Зубры! К нему с вопросами инженер полка обращался, штурман, прибористы… Привыкли – Ефимов все знает. Когда он только успевал эти знания копить – понятия не имею. Ну, а на учениях, которые проводил заместитель Главкома, вы были и все видели…

Волков помолчал, переживая заново все перипетии тех учений, и, то ли пытаясь как-то оправдать Ефимова, то ли подчеркнуть свою мысль о странностях его характера, добавил:

– Потом его многие спрашивали: зачем ты лез на рожон, зачем говорил о своей вине? «Ну как я мог сказать, что не виноват, если я виноват?» Вот весь ответ. Себя подвел, полк, командующего. Ради чего? Правда, когда самолет подняли, пленка подтвердила снижение самолета за недопустимый предел. Что такое несколько сотен метров для истребителя? Миг! Ни один нормальный летчик так бы не поступил. Честь полка, округа! Конечно, свою честь тоже надо беречь, – поправился Волков, почувствовав, что зарывается, – но это уже какое-то гипертрофированное понимание, ненормальное. Рассказать все это в аттестации я не мог. И ничего не сказать об этом тоже не мог. Вот и получились недомолвки.

– Да, история, – задумчиво и неопределенно сказал собеседник.

– Разрешите вопрос, Владислав Алексеевич!

– Да-да, пожалуйста.

– В связи с чем возник вопрос о Ефимове?

– Думаем взять его в отряд. Как считаете, не ошибемся?

Волков пожал плечами.

– Специалист он способный. Говорят, за полмесяца освоил вертолет. А как человек… Не знаю… Боюсь… Он непредсказуем в своих поступках. Затрудняюсь советовать.

От последних слов Волкову самому стало противно. Но он успокоил себя: «Я все сказал честно». Надеялся, что Владислав Алексеевич как-то прокомментирует его рассказ, даст какую-то оценку поступкам Ефимова, но тот лишь помолчал дольше обычного. Затем крепко сжал подлокотники и встал.

– Больше не смею задерживать, – сказал он, подобрался, построжал, протянул руку.

Уже в гостинице, пришивая к пальто погоны, Волков спросил себя: кто он такой, этот Владислав Алексеевич? Представитель фирмы? Но какой? И что его в таком случае интересовало тогда в полку – самолет или люди? Однако, привычка знать не больше положенного притормозила разгулявшееся любопытство: придет время, и все узнаешь. Если придет. Мы предполагаем, а начальство располагает. На беседу всегда приглашают нескольких претендентов, а на должность назначают одного.

Закончив шитье, Волков надел пальто и вышел из гостиницы. Выпавший днем снег растаял, асфальт подсох. Афиши Центрального Дома Советской Армии приглашали на турнир шахматистов, посетить выставку молодого художника, послушать популярную певицу, посмотреть новый фильм. По другую сторону площади, отражая окнами вечернее солнце, ждал своих зрителей Центральный академический театр Советской Армии. Когда Волков учился в академии, они с Машей частенько посещали этот театр. Он им нравился прежде всего своей доступностью. Сюда не надо было заранее доставать билеты, покупали в тот же день, если не в кассе, то с рук, если не в большой, то в малый зал обязательно.

Но Волков уже знал, что не пойдет он ни на шахматный турнир, ни в театр. Ему давно хотелось навестить одну милую женщину. Возле телефонной будки он достал из кармана записную книжку, монетку, прикрыл поплотнее дверь и набрал номер. Ответил женский голос.

– Наташа?

– Да, а кто это?

– Иван Волков.

– Ой, Ванечка, ты в Москве?

– Хочу приехать в гости. Разрешаешь?

– О чем ты говоришь? Конечно, приезжай.


…Случилось это в тот год, когда Волков осваивал на Севере новый аэродром. С экипажем попутного самолета Маша переслала ему телеграмму, полученную из Москвы. Самолет по погодным условиям не приняли, и телеграмма попала к Волкову только на пятый день. Распечатав Машин конверт, он вынул бланк с наклеенными строчками и не поверил: умер Костя Фролов… Судя по названной дате, похороны состоялись примерно три дня назад.

Известие потрясло Волкова. Он не мог сказать, что с Костей Фроловым они были закадычными друзьями. Вместе учились в Суворовском, встречались, когда носили курсантские погоны, не забывали друг о друге в годы офицерской юности. Когда Костя служил в Прикарпатье, Волков с Машей дважды бывали у него в гостях, познакомились с женой Наташей.

Они почти одновременно приехали учиться в Москву. Волковы жили в общежитии, Фроловы – у Наташиных родителей. У Волковых рос мальчик, у Фроловых девочки. При встречах это обстоятельство служило непременным поводом для полушутливых, полусерьезных (чем черт не шутит) разговоров:

– А что же вы нашего зятя не взяли с собой?

– Двойку по чистописанию получил. Сидит и упражняется. А как у нашей невестки успехи?

– Танечка! – звала мама. – Демонстрируй дневник.

– Там тоже не очень, – хмуро улыбался Костя, – тройка по рисованию. Явно не в папу.

Папа действительно рисовал прекрасно. Волков всегда смеялся, глядя на рисунки, сделанные Фроловым. Он умел несколькими штрихами передать любое состояние живого существа. Корова у него могла хохотать до упаду, червяк страдать от радикулита, сурово насупленный человек утверждать, что смех – дело серьезное, а кошка Матильда мудро улыбаться, чем-то неуловимо напоминая знаменитую Джоконду.

Костя любил рисовать и рисовал много. В блокнотах, на картонках, отдельных листках, делал наброски в записных книжках. У Волкова до сих пор хранится дружеский шарж, сделанный на почтовой открытке, где Костя изобразил самого себя пытающимся пролезть сквозь игольное ушко. Он очень хотел тогда остаться в академии на преподавательской работе.

Когда Волков приезжал в Москву, это было перед утверждением его в должности командира полка, Костя Фролов гордо возил его по улицам столицы на собственных «Жигулях». Как-то вскользь сказал, что защитил диссертацию и его направили на какую-то ответственную работу. Какую – не уточнял. Значит, нельзя было.

Это была их последняя встреча. Днем, когда они гоняли на «Жигулях» по Москве, Костя был задумчив и чем-то подавлен. Вечером, дома, в окружении своих девочек он снова мягко улыбался, пряча счастливые глаза.

Волков не скоро узнал причину смерти Фролова. А все оказалось просто. Получив приглашение на традиционную встречу суворовцев, он взял отпуск, посадил в «Жигули» Наташу, обеих девочек – Таню и Леру и выехал из Москвы. Ночевать в дороге не хотелось, и он торопился. Примерно за сто километров до цели его ослепил встречный мотоциклист, и Фролов, боясь зацепить его, съехал в кювет. Машина перевернулась, все остались целы, а Костя сломал позвоночник. Через несколько дней его не стало.

Умом Волков понимал, что Костю он больше не увидит, а сердце не верило. Только тогда он и почувствовал, как дорог и близок ему был этот человек. Едва-едва Иван Дмитриевич начал приходить в себя после смерти Чижа, и тут – Фролов. Он впервые вдруг осознал, что и сам не вечен под этим небом. Все время он торопился жить, спешил заглянуть подальше и поскорее дотянуться до того, что видел у горизонта. Вперед и вперед! Как можно скорее! Даже не успевал оглянуться и осмыслить сделанное.

А тут вдруг оглянулся. Отрезвление началось с боли. Волков отчетливо вспомнил последний год совместной службы с Павлом Ивановичем Чижом, как вел себя в его присутствии, как разговаривал с человеком, которому обязан всем, как вызывающе не понимал, какую причиняет ему боль. И ему стало мучительно стыдно, и стыд этот не оставил его до сих пор.

Переоценивая свое отношение к другим людям, Волков всегда приходил к выводу, что жесткость, которую он неизменно оправдывал интересами службы, на поверку оборачивалась не чем иным, как интересами собственного благополучия. В те дни он очень близок был к тому, чтобы подать рапорт с просьбой об увольнении в запас. Но он нашел в себе силы для трезвой оценки ситуации. «От себя не убежишь, – сказал он, – а жизнь, как видишь, не вечна, так что отмывайся там, где запачкался, если хочешь считать себя человеком».

Всплыл сегодняшний разговор о Ефимове. Не совершил ли Иван Дмитриевич очередной ошибки, опустив шлагбаум на пути Ефимова в космос? Второй раз он становился поперек его судьбы. А вдруг не прав?

Нет-нет, лукавить он не мог, не имел права. Сказал все, что думал. Непредсказуемость поступков Ефимова всегда его настораживала. Сколько раз было – полк готовился летать в сложных метеоусловиях, а для Ефимова они простые, синоптик определяет посадочный минимум, а Ефимов летит на доразведку и опровергает это утверждение. Впоследствии, чтобы выполнить план по налету, его эскадрилья работала в погодных условиях на грани допустимого. Ефимов никогда не пользовался проверенными маневрами в воздушных боях, он всегда импровизировал и делал это опять же на грани допустимого. Кто-кто, а Волков знал, как остра эта грань.

– Вам, наверное, в Северное Чертаново, товарищ полковник? – вывел Волкова из раздумий водитель такси.

– Мне на Чертановскую улицу, второй дом.

– А-а… Я думал в Северное, там сейчас военные получают квартиры… Хороший район, экспериментальные дома, гаражи в подвалах.

Именно об этом районе и об этих домах говорил Волкову Костя Фролов, когда они, укрыв брезентом «Жигули», смотрели на заросшую кустарником лощину.

– Красивый будет массив, – сказал он мечтательно, – только жаль, не нам в нем жить.

– Как знать, – возразил Волков, ничего за этими словами не подразумевая.

– Ты, возможно, и поживешь здесь, – сказал Фролов, – а мне не придется.

Пустые, ничего не значащие фразы, но, вспомнив их, Волков почувствовал суеверный холод между лопатками. Предсказания Фролова наполовину сбылись. А могут и на все сто сбыться.

Рассчитавшись с водителем, Иван Дмитриевич поднялся на площадку перед домом, где когда-то стояли фроловские «Жигули», остановился на том месте, где они говорили с Костей, посмотрел на Северное Чертаново, засветившееся в вечерних сумерках огненными сотами окон, очерченное строгими рядами уличных фонарей.

«Этот прекрасный массив – тебе как памятник, Костя, – сказал про себя Волков. – Так, по крайней мере, буду считать я. И сына своего об этом попрошу. И внука, если будет…»

Наташа встретила Волкова радостно. Поверх строгого платья был повязан фартук, на ногах – нарядные туфли. Руки ее были в муке. Убрав тыльной стороной ладони прядку со лба, она смущенно подставила для поцелуя щеку и громко позвала:

– Лерочка! Займи, пожалуйста, гостя. – И Волкову: – Раздевайся, Ваня, чувствуй себя, как дома. Сейчас с пельменями разберусь…

Вышла из своей комнаты улыбающаяся Валерия, весело поздоровалась, напомнив и лицом, и голосом отца. В гостиной со стены на Волкова посмотрел своими добрыми и ясными глазами полковник Фролов. Волкову стало немножко обидно за Костю: и Наташа, и Лера ни словом, ни жестом не выказали своей печали, были веселы, никакой траурной грусти. Портрета, от которого Волков не мог оторвать глаз, не замечали. Неужели так скоро забыли? Глупости, конечно. «Это – жизнь, Иван Дмитриевич».

Что Костю в этом доме помнят и любят, Волков понял позже. Он просто-напросто не уходил отсюда. Жил с ними во всем – в мыслях, в разговорах, в вещах. Жил в памяти таким же, как в жизни, – добрым, остроумным, мудрым. Здесь была «папина комната» и «папины полки», ничего не забывалось, что любил Костя и что ненавидел, из алфавитной книжки не вычеркивался ни один адрес, ни один телефон, которыми пользовался при жизни Фролов. Вот бы с кем сегодня Волков мог поговорить обо всем. Да что мог? Хотел бы! Желание излить душу именно Косте Фролову подкатило так остро не потому, что Кости нет, просто он занимал в сердце у Волкова такое вот свое собственное место.

– Мне его не хватает, – сказал Иван Дмитриевич, глядя на снимок в металлической рамке.

– Многим его не хватает, – просто подтвердила Наташа. – А пока человек кому-то нужен, значит, он не умер.

«Скажет ли кто-нибудь такие слова о тебе? – строго спросил себя Волков и не смог со стопроцентной уверенностью назвать хотя бы одну фамилию. – Разве что Маша… Простой и мудрый критерий – быть кому-то нужным. Не в этом ли смысл человеческой жизни?»

Вернувшись в гостиницу, Волков зашел в почтовое отделение. Обычно он никогда не извещал Машу о времени своего прибытия, считал пустой блажью всякие встречи и проводы. А тут подступило. Набрасывая текст телеграммы, Волков представил, как приятно удивит жену. Примчится завтра в аэропорт как миленькая, будет шутить, подтрунивать и незаметно заглядывать Волкову в глаза – что произошло?

А произошло обыкновенное дело. Как и двадцать лет назад, Волков почувствовал, что любит Машу, что у него нет на земле человека более близкого и более дорогого, что сердце его, как и двадцать лет назад, вновь наполнилось трепетной нежностью.

7

Когда показалось, что на них надвигается не просто густая беспросветная тьма ущелья, а скалистая, кое-где припорошенная снегом, стена гор, вмазаться в которую было бы глупо и непростительно, Ефимов приказал включить поисковую фару.

– Есть включить фару! – поспешно ответил Коля Баран уже после того, как луч света бледным пучком вонзился в непробиваемую темноту. Нет, скалы еще были далеко. Грохот двигателей еще был чист – близость скал обычно напоминает о себе причудливо искаженным эхом.

– Баранчик, – сказал Паша Голубов, – у твоей фары какой-то луч бледный. Ты, может, с перепугу не тем тумблером шлепнул. А?

– Я все правильно включил, – ответил Коля.

– Тогда мы весело живем, при таком свете только в жмурки играть, а не машину сажать.

– Попроси, Паша, пусть аварийный обозначит себя, – распорядился Ефимов, увидев оторвавшуюся от противоположной стороны ущелья цепочку малиновых огоньков. Пулеметчик видимо бил по фаре, потому что трасса прошла почти под самым вертолетом. – Выключи свет, Коля.

Впереди дважды, с интервалом в несколько секунд, мигнула яркая вспышка. По тусклым бликам оставшейся слева и внизу реки Ефимов понял, что место аварийной посадки прикрыто от пулеметчика крутым выступом распадка. И это его обрадовало – можно будет хорошо осветить площадку и без нервотрепки посадить вертолет.

– Пусть обозначат посадочную площадку факелами.

Передав по аварийной связи команду, Голубов посмотрел на Ефимова и переключил связь на него.

– …говорить с командиром. Попросите на связь командира, – услышал Ефимов в шлемофонах хриплый взволнованный голос. – Мне надо говорить с командиром. Прием.

– Командир слушает, – он даже сам удивился спокойствию своего голоса и подумал, что именно ему надо обязательно выглядеть спокойным, хотя чувствовал, что рука, лежащая на рукоятке «шаг-газа», неестественно напряжена, что спина под кожанкой мокрая, а все вибрации машины, гул двигателей он воспринимает не только на слух, но каждой клеточкой мозга, учащенно бьющимся сердцем, вибрирующим желудком. – Говорите, командир слушает.

– На связи лейтенант Волков, – заговорил тот же хриплый голос. – Наш командир потерял сознание… у борттехника сломаны ноги… мы ударились при посадке кабиной в скалу… в грузовом отсеке около двадцати раненых… санинструктор… тоже травмирован… возможность посадки для вашего вертолета исключена. Как поняли, прием?

«Обстановочка, – подумал Ефимов, окидывая взглядом приборы, – ни одного здорового человека. Даже если использовать систему внешней подвески, там некому с нею работать». Надо было что-то решать. Судя по блеклым вспышкам, похожим на проблесковый маячок, до места аварийной посадки оставалось около километра.

– Возможность посадки, – жестко сказал Ефимов, – мы определим сами. Обозначьте факелами площадку.

– Некому это сделать.

– Чем вы мигаете?

– Фотоаппарат. Вспышка.

Ефимов посмотрел на Голубова – тот был на связи и все слышал.

– Обстановочка, – повторил Паша вслух любимое слово командира. Он напряженно вглядывался в темноту. – Но если они зацепились и не упали, значит, там какое-то пространство имеется. Подойдем, посветим.

– Поисковую фару! – решительно скомандовал Ефимов и еще больше напрягся. Вот теперь и понадобится все то, что он наработал за минувшие три года и за штурвалом, и за рабочим столом, и даже в часы ночных бессонниц.

Ефимов многое умел. И если брался за что-то, любое дело делал хорошо. Все, что его так или иначе интересовало, становилось Ефимову доступным и подвластным. Это он понял еще мальчишкой. Когда учился в седьмом классе, знакомый инструктор райкома комсомола в шутку поручил Ефимову отремонтировать пишущую машинку «Ундервуд».

– Можешь ты выполнить такое комсомольское поручение? – спросил тот, ни на что не надеясь.

– Надо попробовать, – сказал Ефимов и взял машинку домой. Когда родители ушли на работу, он внимательно осмотрел ее, затем быстро разобрал, раскладывая снятые детали на полу комнаты. Цепочка получилась от стены до стены. Вскоре обнаружил, что сломана пружина каретки. Извлек ее из барабана, «отпустил» над пламенем свечи сломанный конец, сделал фигурный изгиб, снова «закалил» сталь, разогрев и опустив в машинное масло, вставил в барабан. Собирал отвинченные детали строго в обратном порядке. Удивился, что машинка заработала. В райкоме тоже удивились.

Позже Ефимов убедился, что все, сделанное руками человека, не так уж загадочно, как кажется на первый взгляд. Если строго логически, от начала до конца, проследить взаимодействие деталей в механизме, в нем никаких неожиданностей не будет. Только нельзя упускать ни малейшего звена. Понять логику взаимодействия – значит постичь суть механизма, принципы его работы. Когда его мать однажды пожаловалась на боль в боку, Ефимов взял в библиотеке учебник анатомии для медицинских вузов, внимательно изучил функции и расположение органов человека и поставил диагноз – заболевание почки. Родители посмеялись, но, оказалось, зря: при углубленном обследовании врачи клиники подтвердили диагноз самозваного доктора. Отец только удивленно развел руками.

В спорте Ефимов тоже нередко одерживал победы не столько за счет силы, сколько за счет глубокого и логического анализа движений спортсмена. Потом и сила приходила, но это была не та слепая сила, которую накачивают многократным повторением движений, это была умная, зрячая работа мышц, отдающих только то, что необходимо отдать в нужный миг борьбы.

Взявшись однажды за кисти и краски, Ефимов сделал несколько пробных этюдов, постигая принципы смешения цветов, затем натянул на подрамник полотно, и прямо без подмалевка начал писать училищный аэродром со всеми его постройками, с парой взлетающих истребителей. Встретив три года назад одного из выпускников этого училища, поинтересовался, висит ли его картина в курсантской столовой? Висит, оказывается.

Из литературных героев Ефимов больше всех любил Дон-Кихота, Гамлета и Егора Булычева. Прочитав однажды рассуждения Полония о безумии Гамлета: «Хоть это и безумие, но в нем есть своя последовательность», Ефимов решил во что бы то ни стало разгадать, в чем заключается эта «своя последовательность». Он брал в библиотеках, покупал у букинистов порой такие книги, что удивлял не только друзей-авиаторов, но и старых библиотекарей, многоопытных продавцов: «Зачем вам эти книги, молодой человек? Они для узких специалистов». А ему, не узкому специалисту, было просто интересно.

За свою, пусть и не очень долгую, жизнь он прочно уверовал в простую формулу: захочешь – постигнешь. Любое умение начинается с хотения, ум человека, жаждущего что-то постичь, мгновенно активизируется, становится изобретательным и проницательным, призывает себе на помощь удивительные резервы памяти. Надо только очень захотеть.

А он сейчас больше всего на свете хотел во что бы то ни стало приткнуться к этим бесцветно-серым скалам, уцепиться когтями за трещины, помочь потерявшим надежду людям. Ему достаточно было лишь на одно мгновение представить себя на месте потерпевших, представить, как сам бы он ждал этой помощи, и все сомнения, все страхи отступили. Он обязан был сделать не только все, что мог, но и хотя бы чуточку больше, чуточку лучше. Уцепиться любой ценой за любой выступ или хотя бы зависнуть вертикально над этим чертовым КПМ (конечным пунктом маршрута).

– Ни фига себе! – вырвалось у Паши Голубова, когда луч поисковой фары выхватил из мглы потерпевший аварию вертолет: погнутую и нелепо торчащую вверх хвостовую балку со сломанным рулевым винтом, смятое о камни остекление кабины, погнутые лопасти несущего винта. – Вмазались красиво.

А Ефимов, убирая вниз рукоятку «шаг-газа» и прислушиваясь к работе несущего винта – нет ли качки и провалов, – сразу заметил, что аварийный вертолет шлепнулся не так уж плохо. С поврежденной гидросистемой можно было до этого выступа и вовсе не дотянуть. Кроме того, идя на посадку с ходу, вертолет хоть и помял физиономию, зато проскочил на несколько метров от обрыва и, зацепившись за острые обломки скал, не свалился в пропасть.

– Видишь, и для нас, кажется, оставили местечко, – сказал Ефимов, осторожно поворачивая вертолет вправо-влево и нащупывая лучами посадочных фар пригодное для приземления место.

– Не сядем, командир, – твердо сказал Голубов. – Если правее возьмешь – рубанем лопастями по хвостовой балке. Видишь, как она торчит.

– Вижу, не слепой.

– Левее – еще опасней, скалу заденешь.

– А мы хитрые и поэтому поступим просто – сядем в середке. Как думаешь?

– Разве что на одно колесо, – сказал молчавший до сих пор Коля Баран.

– Учись, Паша, – заметил с улыбкой Ефимов. – Молодой, а мыслит, как ЭВМ. Единственно верный вариант подсказывает.

Голубов помолчал, посмотрел на Ефимова, быстро затряс головой.

– Нет, командир. Вслепую, над пропастью, на одно колесо не сядешь. Это самоубийство.

Ефимов и сам понимал, что это самоубийство. Стоит им снизиться к выступу, как может сразу образоваться рваное вихревое кольцо, потому что часть воздушного потока из-под несущего винта свободно уйдет в пропасть, а часть ударит в камни и отраженно увеличит плотность, создавая опрокидывающий момент. При высоте около двух тысяч метров над уровнем моря тяжелый вертолет может перевернуться в воздушном потоке, как бумажный кораблик в водовороте.

– Что ты предлагаешь?

– Работать в режиме зависания.

«Нет, Паша, ты не все учел», – сказал про себя Ефимов и мягко предложил:

– Обсудим и быстренько подсчитаем. Где твой калькулятор, Коля? Есть? Давай. Сколько там раненых? Около двадцати?

– В режиме зависания больше десяти не возьмем, – жестко отметил Голубов. – За остальными – вторым рейсом.

– Это минус, Паша. Идем дальше. Время на погрузку и расход топлива?

Коля потюкал пальцем в клавиатуру калькулятора и показал выскочившие цифры.

– Не хватит на обратный путь.

– Это второй минус, Паша. А теперь ракету, Коля. В зенит. Посмотрим, что над нами.

В небо вертикально взвилась осветительная ракета и от ее дрожащего белого света на каменистый уступ, где лежал разбитый вертолет, упала густая тень от нависшей сверху скалы. Прямое зависание исключалось.

– Прав, командир, – вздохнул Голубов. – Это третий минус. Решай сам.

Ефимов прибавил обороты и начал круто набирать высоту. Вертолет задрожал, и, как показалось Ефимову, не столько от напряжения, сколько от многократно отразившихся в скалах звуков грохочущих двигателей. Ожила аварийная радиостанция.

– Сообщите, какое приняли решение? Нужны медикаменты и вода. Прием.

– Соблюдайте спокойствие, – сказал Ефимов. – Будем садиться.

– Зря, – сочувственно сказал голос в шлемофонах. – Погибнете.

Угадав расширение в каньоне по проступившим на фоне неба гребням забелевших гор, Ефимов стал набирать высоту кругами, так и быстрее, и экономичнее.

– Экипаж, слушай приказ, – сказал он, посмотрев на притихших товарищей. – Выбрасываем светящуюся авиабомбу и спускаемся на выступ левым колесом. Работаем в режиме полузависания. Думаю, что я смогу продержаться минут двадцать – тридцать. За это время вы переносите всех раненых в наш вертолет, и мы отваливаем. Вопросы?

– Всех? – удивленно вскинул брови Голубов.

– Решим на месте. – Ефимов не хотел спорить раньше времени, хотя не представлял, как сможет оставить здесь хотя бы одного нуждающегося в помощи человека. Бросив взгляд на прибор высоты, он сказал «Все, хватит» и кивком головы дал команду на сброс светящейся авиабомбы.

И сразу расступились заснеженные вершины, стальным отливом заблестели скалистые склоны, на дне ущелья засеребрилась ломаная лента бурлящей реки. «Запомнить широту и глубину каньона, все изгибы, – приказал себе Ефимов, – и так удержать в памяти, чтобы помнить и видеть в темноте». С противоположного склона яростно ударил пулемет. Цепочки трассеров стремительно потянулись к свету. «Как бабочки ночные на костер», – еще успел подумать Ефимов и уже в следующий миг все внимание переключил на снижение вертолета.

Уступ, на который он целил левым колесом, был хорошо высвечен и контрастно очерчен на фоне провала. Так же хорошо была высвечена и шершавая стена, в нескольких метрах от которой со снижением ввинчивался в морозный воздух прозрачный диск вращающихся лопастей. И уж не дай бог, чтобы воздушным потоком качнуло машину в сторону. Соприкосновение этого нарядного диска с угрюмым камнем высечет поминальный фейерверк.

«Ну, девочка моя, – попросил он мысленно Нину, – молись за своего Федюшкина. Помоги ему, вспомни…» И вслух сказал:

– Внимание, все замерли!

Вертолет просел рывком и стал крениться. Ефимов среагировал не только рычагом «шаг-газа», но одновременно и педалями и ручкой управления, и машина выровнялась, зависла. Чертовски хотелось передохнуть и осмотреться, но время работало против них: уже и о горючем следовало думать, и «фонарь» через несколько минут сгорит. Еще манипуляция и еще один короткий провал. На беспорядочно разбросанные острые камни упала резкая тень от вертолета. Еще несколько метров, и можно будет опереться хотя бы одним колесом, выровнять режим. Еще провал, еще остановочка, последняя.

– Командир, разреши, я выпрыгну и поруковожу, – попросил Голубое, – с земли виднее.

– Сидеть! – грубо оборвал его Ефимов, вслушиваясь в машину, как вслушиваются в работу собственного сердца. Почти неуловимым движением рук он снова снизил вертолет. До земли оставалось не более полуметра. – Вот теперь – вперед! И живо!

И как только Голубов и Баран выпрыгнули на камни, он мягко уменьшил режим и почти сразу почувствовал, что вертолет пружинисто ткнулся в скалу колесом. Ефимов ручкой поправил наклон конуса несущего винта, так, чтобы уравновесить крен, и выровнял машину. Через левый блистер увидел, как Голубов и Коля Баран вошли один за другим в грузовой отсек аварийного вертолета.

Вот они осторожно вынесли первого, перебинтованного прямо поверх летного комбинезона раненого, втащили в салон.

– Правый летчик! – крикнул Голубов. – Лейтенант Волков. В живот. Остеклением кабины.

– Сюда его! – жестом показал Ефимов.

Летчика приткнули у входа в кабину, надели на голову шлемофон – перекричать грохот двигателей и при полном здоровье не просто. Бледное лицо лейтенанта было измазано засохшей грязью, на потрескавшихся губах блестели сухие чешуйки лихорадки. Он все пытался облизнуть их, но разбухший язык не повиновался и клеился к губам, словно к промерзшему металлу.

– Пить, – попросил лейтенант, с трудом открыв глаза.

– Нельзя тебе пить, – сказал Ефимов, – потерпи. Скоро будем дома.

– Как вы сели? Здесь нельзя было сесть!

Ефимов улыбнулся.

– Если нельзя, но очень хочется, то можно.

Волков тоже попытался улыбнуться, но и губы его уже не слушались. Он только резко вытолкнул из груди воздух:

– Не поверю, если даже живой останусь.

Ефимову показалось, что он уже где-то видел этого парня. Этот лоб, скулы, подбородок.

– За сиденьем фляга со спиртом, – сказал он, – глоток для дезинфекции, легче станет.

Лейтенант отрицательно качнул головой.

– Воды бы…

«Да, это лицо мне знакомо», – вновь подумал Ефимов и показал лейтенанту глазами на термос.

– Только пить запрещаю. Намочи платок и приложи к губам. Можно сполоснуть рот. Но не глотать, понял?

Лейтенант кивнул и со стоном потянулся к термосу. Проделал все точно, как сказал Ефимов. Только вместо платка намочил рукав комбинезона и уткнулся в него губами.

– Дикая боль, – сказал глухо. – Если погибну… мать жалко… она не перенесет.

– Держись, дружок, держись, – бросил Ефимов, меняя режим работы винтов. Голубов и Баран уже внесли в грузовой отсек несколько раненых и вертолет повело к обрыву. Двигатели зарокотали гуще, а конус несущего винта еще больше склонился в сторону опорного колеса. Идущий с очередным раненым Голубов даже подозрительно посмотрел на винт – не зацепило бы.

Догорающая САБ начала стремительно падать, рассыпая вокруг себя искры горючей смеси. Раскаленные осколки корпуса авиабомбы пролетели в нескольких метрах мимо и, осветив в последний раз пропасть, угасли где-то в отстоявшейся тягуче-густой тьме. Коля Баран развернул поисковую фару на аварийный вертолет и, спотыкаясь о камни, снова побежал на помощь Голубову. А Ефимов вдруг почувствовал, что теряет ориентировку, что его руки уже не так чутко улавливают вибрации, что ноги почти одеревенели от напряжения.

– Больше нельзя брать, – сказал раненый лейтенант, не открывая глаз. – Не взлетите.

В воздухе закружились первые снежинки. Значит, прогноз метео верный, близок рассвет. А с ним и обещанный буран. Он может продлиться и сутки, и трое. И в эти дни сюда уже никто не прилетит и не сядет. Не будет сил и у Ефимова на повторный вылет. Значит, оставлять никого нельзя, это верная смерть. А умирать, зная, что тебя бросили, особенно обидно. Значит, надо грузить всех и во что бы то ни стало взлетать.

– Где я тебя мог видеть, лейтенант? – спросил Ефимов только для того, чтобы что-то спросить.

– С таким грузом невозможно взлететь, – сказал тот, едва шевельнув запекшимися губами. Он опять поднес ко рту смоченный водою рукав, будто поцеловал материю, и добавил: – С таким грузом можно только падать.

«А мы и будем падать», – хотел успокоить его Ефимов, но в грузовой отсек вошли Голубов и Коля Баран, поддерживая под мышки раненого солдата, и вертолет, тяжело заскрипев, начал сползать к пропасти. Ефимов с трудом удержал себя от резких манипуляций, резкость в движении рычагами – это все, конец; он очень осторожно погасил крен, успев удержать вертолет от сползания, и тут же прикинул режим взлета.

– Оставьте меня здесь, – снова сказал раненый лейтенант. Ефимов покосился на него и отметил, что повязка на его животе стала еще темнее. «Он может умереть от потери крови, надо спешить».

– У меня был командир Волков Иван Дмитриевич, – сказал Ефимов. – Не родственник?

– Это мой отец, – с трудом промолвил лейтенант. – А вы Ефимов?.. Он мне рассказывал про вас.

– Представляю, – усмехнулся Ефимов.

– Нет, не представляете, – возразил лейтенант. – Все сложнее… Мы много говорили. Оставьте меня здесь. Не взлетите.

– Узнает отец – подумает, что я нарочно тебя бросил, – уже весело сказал Ефимов. – Назло «духам» взлетим. Мне нельзя погибать. Я слово дал.

Тяжело дыша, ввалился Голубов, устало взял шлемофон, приложил ларинги к горлу и тихо сказал:

– Осталось трое. Члены экипажа. Летчик так и не пришел в сознание, у борттехника – обе ноги, а санинструктор подозревает, что у него раздроблена ключица. Вертолет уже перегружен.

– Берем всех.

– Понял. – Он бросил на сиденье шлемофон и нырнул в темноту.

«Все-таки в воздухе грохот двигателей не действует так на нервы», – подумал Ефимов и снова покосился на раненого лейтенанта. Даже искаженное болью, его лицо хранило черты воли и мужества. Волков-младший вырос настоящим мужиком. При таком ранении, при такой потере крови сохраняет полное самообладание, способность анализировать обстановку, принимать решения, действовать.

Нет, Ефимов не считал Волкова ни глупым, ни самодуром. Даже, наоборот, нередко говорил себе, что именно таким и должен быть командир: компетентным, жестким, до самозабвения преданным делу. Ему нельзя вникать в психологические тонкости, опускаться до сочувствия. Размякший душой руководитель в экстремальной ситуации не сможет совладать с людьми. Сегодняшний командир полка – это комок воли. И энергию этой воли люди должны чувствовать постоянно, на расстоянии.

«А как он с тобой обошелся?»

Ефимов сперва хотел ответить самому себе, что «нормально, по заслугам обошелся», но понял, что будет не прав. Волков по достоинству оценил тот нестандартный перехват радиоуправляемой мишени, его неожиданный маневр. И если бы не это роковое совпадение – напороться на стаю птиц как раз на той высоте, ниже которой работать было запрещено, – его бы действительно отметили по заслугам. Волков простил ему и риск, и утопленный самолет. Он не простил Ефимову упрямое желание «остаться чистеньким». «На карте честь полка, а вы лишь о себе печетесь». А Ефимов не только лично для себя, но и для своего полка не хотел чести, завоеванной ценой подлога. Эта нравственная раздвоенность Волкова всегда вызывала в душе Ефимова протест и желание высказаться: «Разберитесь в себе, Иван Дмитриевич, и вы станете не только таким великим командиром, каким был Чиж, вы пойдете значительно дальше, у вас все для этого есть». Но давать советы старшим Ефимов считал себя не вправе. Лучше быть битым, чем смешным.

«Надо же, какие зигзаги вычерчивает жизнь, – удивленно думал Ефимов. – Будто специально помог Иван Дмитриевич стать мне вертолетчиком, чтобы спустя три года встретиться вот в такой ситуации с его сыном». Думалось об этом где-то во втором слое сознания, потому что первый слой уже расчетливо перебирал один за другим варианты взлетного режима, вгонял их в известные формулы, выстраивал в пространстве векторы сил, влияющих на маневрирование, как можно точнее вычерчивал возможную траекторию полета. И как он ни считал, выходило, что с таким грузом можно только падать. А ему необходимо лететь. И он полетит. Наперекор законам аэродинамики.

– Все, командир, – снова протиснулся в кабину Голубов. Он хотел напрямую объясниться, но работающие двигатели извергали на скалы такой остервенелый грохот, что казалось, вертолет вот-вот не выдержит и развалится на куски. Голубов снова достал лежащий на его сиденье шлемофон и приладил к шее ларингофоны. – Такая мысль, командир. Только не перебивай. Выслушай и оцени. Разбитый вертолет можно эвакуировать. Мы с Баранчиком останемся и подготовим его к транспортировке на подвеске. Надо кое-что снять с этой машины. Да и взлетать без нас будет легче. Это добрых триста килограммов. Скажи, ты справишься без нас?

– Справиться я справлюсь, только…

– Тогда решено. Для центровки пусть этот лейтенант сядет на мое место. Все веселей.

– А если я не смогу? Если буран?

– Буран не вечен. Прилетит Шульга.

– А если «духи» спустятся?

– Справимся. Мы тут кучу оружия оставили, чтобы не утяжелять тебя. Все. Ни пуха, командир. Пробуй. Удачи тебе!

Ефимов до боли стиснул зубы. Знали бы только, как ему не хотелось оставлять ребят в этом ласточкином гнезде, но Голубов был прав по всем статьям. Триста килограммов в такой ситуации – ангельский подарок. Да и разбитый вертолет надо эвакуировать. Эта машина еще полетает. Бросать такую технику преступно.

– Лейтенант, – Ефимов тронул раненого летчика за плечо. Тот с трудом разлепил веки, шевельнулся и гримаса боли исказила его бледное как мел лицо. – Попробуй сесть на правое сиденье.

Волков-младший лишь глазами показал, что понял, сжал зубы, обхватил левой рукой живот и довольно резво пересел на указанное место. Застегнул привязные ремни.

– Правильно сделали, – сказал он. – Не взлетим мы. Хоть они останутся.

Ефимов пропустил мимо ушей эти слова. Теперь, когда машина стала легче на триста килограммов, он просто не имеет права не взлететь. Прибавил обороты, еще, еще… Вот уже и взлетный режим, но вертолет вибрирует, будто его посадили на крепкий якорь, и ни с места.

В шлемофонах сначала тихо и прерывисто, затем все чище и чище стал звучать знакомый голос: «Полсотни седьмой», я «ноль-одиннадцатый», ответьте, как слышите». Ефимов обрадованно придавил до упора курок переключателя связи и весело ответил: «Ноль-одиннадцатый», слышу вас! Я «полсотни седьмой», на связи!»

И забился, запульсировал эфир. Путая позывные, Шульга торопливо сообщал, что и он, «ноль-одиннадцатый», и Скородумов, то есть «ноль-двенадцатый», спешат к нему, Ефимову, то есть «полсотни седьмому» на выручку, что очень рады слышать, что…

– Связь прекращаю, – перебил Ефимов, – взлетный режим. – И коротко доложил обстановку.

Шульга заорал перепуганно:

– Не смей взлетать, слышишь. Продержись полчаса, разгрузи половину людей, мы поможем.

– Конец связи, – сказал Ефимов и отпустил палец на подпружиненном переключателе. Убедившись окончательно, что взлететь обычным способом ему не удастся, решил использовать последний шанс, рискованный, но единственный – падать в ущелье. Падать по рассчитанной траектории и постепенно выгребать на высоту. Только бы благополучно свалиться со скалы, не задеть лопастями несущего винта эти острые камни, хотя бы чуточку взмыть, оторваться не по прямой вниз, а по дуге…

И вот уже двигатели взревели во всю свою мощь, и вертолет, мелко вибрируя, стал крениться в темный провал. Чуточку, самую малость вверх и набок. «То, что и требовалось доказать!» А затем – невесомость и… полет перешел в покатое скольжение. Повернутая к отвесной стене каньона поисковая фара стремительно выхватывала из мрака зловеще острые ребра вековых скал, извилистые трещины, отполированные ветрами тысячелетние каменные лбы. «А днем здесь чертовски красиво».

Стрелка высотомера неудержимо шла к роковой черте. Вертолет падал. Вот уже четыреста метров… пятьсот… А глубина ущелья – около тысячи. Пятьсот пятьдесят… шестьсот… И тут Ефимов уловил в звуках двигателей новую ноту, они словно перевели дыхание, хватанув свежего кислорода, заработали напористей и равномерней. Стрелка высотомера замерла, вертолет перешел в горизонтальный полет.

Ефимов чувствовал, что пот заливает ему глаза, но даже на секунду боялся отпустить рычаг «шаг-газа» и ручку управления. Раненый лейтенант неподвижно сидел на месте Голубова с закрытыми глазами. На сиденье Коли Барана пристроился санинструктор. Его лицо, руки, униформа – все было перемазано кровью. В тусклом свете плафона оба казались мертвыми.

Траектория полета стала мягко загибаться вверх, и Ефимов, выключив наружные приборы освещения, заметил, что клин неба, врубившегося в скалы, уже совсем светлый, и он подумал, что теперь, когда вертолет обрел наконец уверенную устойчивость, даже выгоднее как можно дольше держаться в распадке, потому что там, над вершинами, уже наверняка гуляет обещанный синоптиками буран. А здесь, в тени, его даже обстреливать прицельно не смогут.

Ефимов вышел на связь и попросил «ноль-одиннадцатого» извинить его за резкость, за невыполнение его приказа, за нарушение режима радиообмена.

– Когда прилетишь домой, за все получишь сполна, – сказал Шульга строго, – а теперь подробно объясни обстановку.

Ефимов впервые за весь этот полет позволил себе чуточку расслабиться. Теперь он уже не сомневался, что выберется из этого каньона. Доложил курс, высоту, остаток топлива. Попросил заранее прислать на аэродром санитарные машины и продумать методику эвакуации пострадавшего вертолета.

– У тебя не хватит горючки, – сказал Шульга. – Будь готов к аварийной посадке в квадрате… Туда вызовем и санитарные машины.

– Машины в этот квадрат придут через сутки. А тут каждая секунда кому-то может стоить жизни. Я попытаюсь дотянуть.

– А я бы не стал рисковать. Хватит.

– Понял вас, «ноль-одиннадцатый».

Сесть в квадрате… после всего случившегося и потерять такой ценой выигранное время – абсурд. Нет, лучше ничего не объяснять. Молчать и лететь. В особых случаях он как командир вертолета имеет право на самостоятельное решение.

Неожиданно и запоздало его опеленал страх пережитого. Может, действительно хватит? Даже у фортуны может иссякнуть терпение. Позволить себе такой риск, такое сущее безумие! Буквально все – посадка, погрузка, взлет – все не просто на грани, на бритвенном лезвии. Любая, самая незначительная неожиданность могла нарушить равновесие. «А ведь впереди еще самая прекрасная часть твоей жизни, Ефимов. Ты обещал Нине остаться целым и невредимым. Она верит тебе. И ждет. Подумай, Ефимов».

– Подумай, «полсотни седьмой», – в тон сказал и Шульга. – Не искушай судьбу. Мне наказать тебя надо. А если разобьешься – кого наказывать?

«А что, – оценил шутку Ефимов, – уж в этот раз, пожалуй, и вправду накажет». Он представил, как сейчас сошлись на переносице и сломались у стыка брови Шульги и как их рисунок в точности повторил линию плотно сжатых губ – две птички авиагоризонта. Сама строгость и неподкупность.


…Когда Ефимов во времена переучивания на вертолет уже в первом самостоятельном полете выполнил целый комплекс фигур на пределе эксплуатационных возможностей вертолета, Шульга, многое позволявший ему до этого, буквально взбеленился.

– Чтобы так летать, – кричал он, – надо съесть пуд соли! А у тебя молоко на губах не обсохло.

– Но я не вышел за ограничения, – пытался успокоить его Ефимов.

– Это еще ничего не значит! Надо знать не только ограничения, но и их причины, физическую сущность, чувствовать возможность непреднамеренного выхода за ограничения. Этого в книжках не вычитаешь! Это спиной постигается! О-пы-том!

– Но я же летчик! Я это чувствую…

– Все так думают, Ефимов! Все. Даже водители машин. А потом, когда перевернется вверх колесами, разводит руками: не знаю, что и откуда взялось. Право на такое маневрирование нахальством не возьмешь. Его надо завоевывать шаг за шагом. – Шульга обидчиво покачал головой. – Убедишься. Если не свернешь шею.

С тех пор Шульга прекратил душеспасительные разговоры с Ефимовым. За самовольную посадку с помощью авторотации – на десять дней отстранил от полетов, за посадку одним колесом на печную трубу полигонного домика – объявил строгий выговор, когда же Ефимов нарушил установленную высоту, летая с фотокорреспондентом «Красной Звезды» над позициями ракетчиков, во время учений, Шульга предупредил его о неполном служебном соответствии.

– Вот так, – подводил он черту, прежде чем распустить строй.

Как-то очень поздно вернувшись из штаба ВВС, Шульга зашел к Ефимову в общежитие и без всяких предисловий спросил:

– В Афганистан поедем?

– Поедем, – не задумываясь согласился Ефимов.

– Хоть отогреемся там ближе к экватору. И на оставшуюся жизнь теплом запасемся.

Помолчав, добавил:

– Работа боевая. Все, за что здесь наказывал, там будет оцениваться иначе. Три вылета, и все взыскания сняты. Лафа?

– Лафа, – засмеялся Ефимов.

– А посему – с завтрашнего дня в отпуск.

В ту ночь Ефимов так и не уснул. Прикидывал, где ему лучше провести отпуск, думал о предстоящей службе в Афганистане, вспоминал Север. А если к Нине? «Прости, не сдержал слова, но я больше не мог. Ситуация изменилась, и я решил, что имею право нарушить запрет…» А что, собственно, изменилось? Она уже развелась с мужем?

«Ефимов! – упрекнул он себя. – Прошло чуть больше года, а ты вибрируешь, как овечий хвост».

Решение созрело к утру – ехать к родителям, в Озерное. Нельзя быть Иваном, не помнящим родства. Уж сколько просят, особенно бабуля. К тому же – август, время летних отпусков, глядишь, кого-то из однокашников встретишь. Да и просто побродить по знакомым пролескам разве плохо… Сколько раз, глядя на кудрявые лоскуты зелени из-под голубых небес, он давал себе слово в первый же выходной уехать подальше от аэродрома, в незнакомый лес, послушать щебет птиц, шум ветра в сосновых кронах, выспаться на сухом мху, как это он делал в детстве. Но ведь не зря говорят, что благими побуждениями вымощена дорога в ад. А тут, пожалуйста, сама судьба предлагает такой подарок.

Поскольку путь к дому лежал через Ленинград, Ефимов не удержался и позвонил Кате Недельчук. Они изредка обменивались поздравительными открытками.

Ефимов не хотел признаваться даже себе, что звонит он Кате с одной-единственной целью: услышать в разговоре с нею что-нибудь случайное о Нине. Кто-кто, а Катя обязательно выскажется.

– Алле-у, – как всегда жизнерадостно ответила Катерина. – У телефона.

– Да уж не у плиты, – подхватывая тон, сказал Ефимов. – Как живешь-то?

Несколько секунд в телефоне только потрескивало. Как песок на зубах.

– Это ты, – сказала Катя утвердительно. – Прямо какая-то телепатия. Ведь только подумала про тебя. И – пожалуйста: явление Христа народу.

– Врешь, поди?

– Да нет, Федя, не вру.

– И к чему бы это?

– К дождю, наверное. Какими же судьбами ты в Ленинграде? Может, в гости зайдешь? Хоть одним глазом поглядеть на тебя.

– Я завтра в Озерное еду. Отпуск.

– Катя тихо засмеялась.

– Где ты? – спросила она.

– На Московском вокзале.

– Спускайся в метро и до «Звездной». Здесь я тебя встречу. Возражения не принимаются. Чао. – И повесила трубку.

Она ждала его у выхода, по-прежнему стройная и эдакая контрастно-модная дама: белые брюки, черная, мужского покроя рубаха, с закатанными рукавами, роскошные белые волосы. Красные розы, которые ей вручил Ефимов, сразу бросили пунцовые блики на ее лицо, на некрашеные губы.

– Ты с каждым годом хорошеешь, – сказал он, целуя подставленную щеку. – Никак, замуж вышла?

– Ты же знаешь, Ефимов, что замуж я могу выйти только за тебя. А ты меня, увы, игнорируешь. Так что не будем возвращаться к этой теме. – Она бесцеремонно взяла его под руку, посмотрела своими черными глазищами снизу вверх, засмеялась. – Знаешь, почему смеюсь? Я тоже еду в Озерное. И тоже в отпуск. И не хмурься, пожалуйста. Это тебе ничем не грозит. Будет желание повидать меня, свистнешь – прибегу. А нет – и не увидишь, и не услышишь.

– И билет уже взяла? – Ефимов хотел удостовериться – не сейчас ли Катя решила ехать в Озерное.

– А ты взял? – испугалась она.

И когда Ефимов ответил, что будет брать завтра, она чуть не запрыгала от радости.

– Вот, Ефимов, – показала Катя на припаркованную у бровки тротуара машину. – Я купила «Жигули». И в Озерное мы с тобой поедем своим ходом. Если ты сейчас придумаешь какую-нибудь дурацкую причину и откажешься, я тебя просто-напросто убью. Понял?

– А ты ее водить умеешь? – только и спросил он, глядя на сверкающую шоколадным лаком «шестерку». – Есть у тебя удостоверение?

– На, проверяй, – Катя небрежно, но гордо вытащила из сумочки целлофановый конвертик, где лежали тесно прижатые друг к другу технический паспорт и удостоверение водителя. Дата выдачи свидетельствовала, что за рулем Катя первый месяц. – Ну, что теперь скажешь?

Уже темнело, и на улицах Ленинграда зажгли вечернее освещение. Вспыхнувшие над ними белые шары отразились в темных Катиных глазах. Она торжествовала. Ефимов хотел было позлорадствовать насчет стажа и опыта, но не стал портить женщине праздника. Сказал с восторгом:

– Сразила! Наповал!

– То-то же, Ефимов. Теперь будешь знать, какую женщину потерял. – Катя открыла ключом правую дверцу, широко распахнула ее. Прямо царственным жестом. – Садись!

«А красивая она, чертовка, – подумал он вдруг. – И, видимо, знает это».

Усевшись поудобнее за руль, Катя еще раз победно взглянула на Ефимова и, включив стартер, сказала:

– Я тебя немножко покатаю по городу, потом мы поужинаем. Ты где остановился?

– Пока нигде.

– Значит, у меня. А где твои вещи?

– На вокзале. В камере.

– Вот и поедем за ними. А рано утром позавтракаем, и в путь. Утверждаешь?

У Ефимова не было причин возражать. Все Катины предложения ему нравились. Чем не отдых – неторопливо ехать на машине, глазеть на мир, болтать чепуху, ни о чем не думать…

– Утверждаю. Годится.

– Ты начинаешь меняться положительно в лучшую сторону, Ефимов. Никакого сопротивления. Я могу разлюбить тебя.

– Ты лучше на светофоры смотри, – сказал он, застегивая привязной ремень.

Катя скептически усмехнулась.

– Авиационная привычка, – Ефимов не стал говорить, что ремни безопасности не для инспектора ГАИ. Они для безопасности. – Застегнул, и все на месте.

– А мне они мешают, – беспечно бросила Катя и наподдала скорости. Они выскочили на проспект Гагарина, и стрелка спидометра сразу перевалила за сотню.

– Лихачка! – заметил Ефимов.

– А какой русский не любит быстрой езды?

– Отберут сейчас права, и никуда мы завтра не поедем.

Катя сразу сбросила скорость и ветер в косо поставленном стекле форточки мгновенно сменил регистр.

– Умеешь, дружочек, убеждать, – улыбнулась она, бросив на Ефимова взгляд. Катя за рулем смотрелась. Гибкие линии рук, покатые плечи с белыми пуговками на черных погончиках, роскошные локоны, перекинутые на грудь, плавно вздернутый носик. Осторожно подкрашенные брови и выпяченные от напряжения губы гармонично завершали портрет избалованной вниманием женщины.

– Как ты живешь? Катерина?

– Не видишь, что ли?.. Еще в Озерном надо пыли напустить. Пусть охают. Машина, Ефимов, гениальное изобретение. В какие-то минуты заменяет и мужа, и детей, и даже друзей. Теперь в числе моих поклонников – автослесари, мотористы, электрики, продавцы запчастей и тэ дэ. А что делать?

– Выходить замуж и рожать детей.

– Одинокая женщина, Ефимов, нынче благо. Одинокие – они отличные работницы, активистки профсоюза, отдыхающие турбаз, законодатели мод и возмутители спокойствия благополучных браков. А как же! На то и щука в пруде, чтобы карась не дремал.

У красного светофора Катя открыла перчаточный ящик, невзначай коснувшись грудью его плеча, порылась среди бумаг, «дворников», туалетных принадлежностей, наконец извлекла кассету и сунула в щель магнитофона. И прежде чем грянул в динамиках оркестр Поля Мориа, Ефимов с обреченной тоскою понял: еще одно такое прикосновение, и Катин триумф неминуем.

У Московского вокзала остановились и вместе пошли в камеру хранения. Катя по-хозяйски висла на его локте, болтала всякую чепуху, замечала, какими глазами на них смотрят, то и дело заглядывала Ефимову в лицо.

Укладывая в багажник чемодан, они снова соприкоснулись плечами, потом руками, потом взглядами. И Катя, смутившись, будто ее уличили в недозволенном, захлопнула крышку багажника, быстро села за руль. Лиговский был почти пуст, и Катя не сдерживала резвого нрава машины. В открытые окна вместе с чадом бензинового перегара и остывающего асфальта врывались запахи то свежеиспеченного хлеба, то круто заваренного кофе, и изголодавшийся Ефимов, вспомнив о близком ужине, неожиданно запел.

Катя удивленно взглянула на него, засмеялась, склонившись к рулю, а в следующее мгновение оба увидели стремительно выезжающую из переулка сине-белую поливальную машину. Еще возле метро «Звездная», осматриваясь в салоне «Жигулей», Ефимов отметил, что рукоятка ручного тормоза находится почти под его левой ладонью. И теперь он, не думая и не глядя, рванул ее вверх до отказа. Заблокированные колеса взвизгнули, но инерция неудержимо продолжала нести машину вперед, и в следующее мгновение приглушенный шум вечерних улиц раскололся от ломающего металл и стекло удара. В последний миг Ефимов понял, что «Жигули» влетели капотом под водоналивную бочку за задним скатом и весь удар пришелся на ту половину кузова, где сидела Катя.

Водитель поливалки прибавил газу и скрылся в переулке. «И не с кого спросить будет», – подумал Ефимов, пытаясь прочитать номер на синей цистерне. Но треснувшее стекло закрывало от него переулок сеткой белой паутины, а из-под капота вдобавок валил густой пар. «Можно догнать!» Он рванулся в открывшуюся при ударе дверцу, но тут же был отброшен назад впившимся в грудь ремнем безопасности.

«Стоп! – сказал он себе. – Действовать по аварийному варианту. В первую очередь – перекрыть «стоп-кран», то бишь выключить двигатель. Второе…» Он просунул под рулевое колесо руку и повернул ключ зажигания против часовой стрелки. Двигатель захлебнулся. И в наступившей тишине Ефимов услышал Катин стон. «Катя! Вот что главное!» Он отстегнул свой ремень, обежал машину и рванул дверцу водителя. Но ее заклинило. Позже он удивился своему хладнокровию и сообразительности. Нащупав под Катиными ногами рукоятку, регулирующую наклон сиденья, отжал ее, опрокинул спинку и аккуратно вынес Катю через заднюю дверь. Возле разбитой машины уже толпились случайные прохожие, вздыхали и охали, и Ефимов попросил кого-то взять на заднем сиденье меховую подстилку и разостлать у витрины магазина, там было посветлее. Какому-то парню не терпящим возражения тоном приказал вызвать по автомату «скорую» и ГАИ. А сам положил потерявшую сознание Катю на подстилку и сразу бросился за аптечкой. Кровь у нее сочилась пульсирующими толчками из рваной раны на левом виске, и Ефимов быстро наложил повязку. Бинтуя голову, увидел рану и на предплечье. Он уже заканчивал перевязку, когда подъехала «скорая». Осмотрев пострадавшую, врач взглянул на Ефимова:

– Себе перевязку сделайте.

– Я не ранен.

– Вы по уши в крови.

Ефимов автоматически тронул ухо и почувствовал на затылке липкую теплоту. Значит, и его достало стекло. Повязку ему сделали во время объяснений с подъехавшим инспектором ГАИ, а Катю тем временем унесли на носилках в санитарный автомобиль.

– Где ее искать? – спросил он уходящего врача.

– Позвоните в справочное.

Потом, пока составлялся протокол, пока отгоняли машину на площадку ГАИ, перевозили Ефимова вместе с его и Катиными вещами на ее квартиру, наступил рассвет. Ефимов забылся в каком-то кошмарном сне на час-полтора, потом умылся, заварил кофе, дозвонился до справочного и, узнав, что Катя попала в клинику травматологии, вынул из чемодана военную форму (брал в отпуск на всякий случай) и поехал по указанному адресу.

Он беспрепятственно прошел до дежурной медсестры и, наклонившись к ней, тихо спросил:

– Ну, как она?

– Кто? – не поняла дежурная.

– Катерина, жена моя.

– Сразу бы так и сказали. Вы Недельчук?

– Естественно.

Катя находилась в реанимационной палате, считалась тяжелой – кроме открытых ран у нее обнаружили несколько сломанных ребер, – но была в сознании. И дежурная сестра провела «на минутку» Ефимова к ней.

– Я рада, что ты уцелел, – сказала она тихо. – Так что поезжай в Озерное, ладно? Только позвони моим хахалям и скажи, чтобы машину привели в полный порядок. Телефоны их в книжке на букву «р» – ремонт автомобиля.

– Больно? – с искренним участием спросил Ефимов, взяв ее маленькую кисть в свои огромные лапы.

– Ерунда, Ефимов, выживу. Меня никакая зараза не берет. Жаль только, отпуск не удался.

– А мы с тобой в следующем году возьмем и сделаем еще одну попытку.

– Не обманываешь? – Катя смотрела на него с надеждой.

– Слово офицера.

– Спасибо. Теперь мне точно все нипочем. Поцелуй меня и уезжай.

Он дотронулся губами до ее пересохших губ.

Через три дня Кате сделали операцию, и она несколько дней была без сознания, а когда пришла в себя и снова увидела в палате Ефимова, долго смотрела на него, пыталась улыбнуться и только кончиком языка слизывала стекающие к губам слезы.

В следующий раз она попросила его больше не приходить.

– Мне уже лучше, а я такая некрасивая.

Но он пришел и в следующий раз, и еще, и еще. Приносил цветы, сласти, консервированные компоты. Ходил, пока не подошло время возвращаться в часть. Рассказал, что машину восстановили, что водителя поливалки нашли – он был в тот вечер пьяным, что с ее хахалями, дабы у них не было повода приставать к ней, он рассчитался за ремонт до копеечки, что как только приедет к новому месту службы, напишет ей.

– Ты проявил такое трогательное участие, Ефимов, что я эту аварию буду до конца жизни благословлять, как лучший подарок судьбы.

Прощаясь с Катей, он искренне верил, что напишет ей. Но служба в ограниченном контингенте навалилась сразу неограниченным объемом работы, и когда он вспомнил о своем обещании, то сразу решил, что писать после такого длительного молчания уже стыдно.

А свой очередной отпуск он впервые провел (по совету врачей – потерял вдруг сон) в санатории. Была ранняя весна, но на Сухумском побережье уже с утра и до вечера пульсировала пляжная жизнь, на склонах гор желтыми облаками цвела магнолия, в городском театре гастролировал «Современник», а в клубе санатория каждый вечер играл эстрадный оркестр – танцуйте до упаду. И Ефимов не стал сопротивляться захватившей его волне курортной вакханалии. Ему, видимо, давно не хватало такой вот безалаберной жизни. Слишком серьезными были все предыдущие годы. Плавал в бассейне, играл в волейбол и в карты, флиртовал на пляже с какими-то девицами из Дома отдыха «Актер», ходил с ними к какому-то частному виноделу дегустировать вина, воровски пробирался через балкон к актрисам в комнаты, застревал у них до утра, в общем отдыхал.

Перед Катей он чувствовал себя виноватым, но утешался тем, что по возвращении из Афганистана обязательно заедет к ней, и если она еще не передумала и если у нее еще нет повода послать его ко всем чертям, то обязательно попросит ее отвезти его на машине в Озерное.


И вот сейчас, с трудом удерживая от болтанки перегруженный вертолет, посматривая то на приборы, то на потерявшего сознание лейтенанта Волкова и застывшего в проходе в неудобной позе санинструктора (не умер ли?), он думал о Кате, о том, как они все-таки прикатят в Озерное, как будут вместе ходить в лес за малиной. Он думал о Кате, чтобы не касаться той, другой, о которой без боли и тревоги вспоминать не мог. Он знал, что ей горько и трудно, что она вспоминает о нем так же часто и нежно, как он, и так же, как он, запрещает себе расслабляться, потому что их время еще не пришло, оно где-то плутает в пути.

– «Полсотни седьмой», доложите остаток топлива.

Он доложил. На командном прикинули и попросили уточнить. Он уточнил. Тогда ему сказали, что остаток вместе с аварийным ниже минимума. Посадка на промежуточном исключена. Он его уже прошел и находится теперь примерно на одинаковом расстоянии от того и другого аэродрома. Садиться на неподготовленную площадку в горной местности с таким грузом немыслимо. Значит, что ему остается? «Падать, – сказал бы Паша Голубов, – благополучно падать».

– «Ноль-одиннадцатый», – устало запросил Ефимов, – что от Паши?

– Было радио, – ответил Скородумов, – их обстреляли «духи».

Вот этого Ефимов больше всего и боялся. Если насядут сверху, а там, видимо, есть возможность просочиться к месту аварии, не только вертолет, а и ребята могут остаться в этих горах навсегда. Каким-то бесконечно долгим, бесконечно затянувшимся показался Ефимову полет, похожий на тяжелый кошмарный бред.

– Лейтенант, ты живой?

Лейтенант кивнул, не открывая глаз. Его тело расслабленно обвисло. Другой бы стонал, хныкал, а этот, как кремень, держится из последних сил. Отцовский характер.

Перегруженный вертолет ныл и дрожал от натуги. Он тоже крепился из последних сил. Разреженный горный воздух был зыбкой и ненадежной опорой для несущего винта, и стрелка прибора, показывающая наличие топлива в баках, отклонялась к нулю значительно быстрее, чем ей следовало. Ефимов собрался, просчитал расход горючего, подлетное время, сверил с остатком… Пересчитал все в обратном порядке. И так и так выходило, что до аэродрома ему не дотянуть. Оставалось единственное – выключить один из двух двигателей, лететь на одном. Но с таким грузом, при такой бедности кислорода в воздухе и на одном двигателе горизонтальный полет был практически невозможен.

Ефимов запросил у командного пункта точную дальность и высоту. Сверил ее с показаниями своих приборов, прикинул скорость снижения и решил рискнуть: по его расчетам получалось, что глиссада вынужденного снижения должна оборваться почти у посадочной площадки. Он перекрыл кран подачи топлива в один из двигателей и доложил свое решение руководителю полетов. На стартовом командном пункте замолчали, видимо, подсчитывали. А паузой воспользовался Шульга, «врубился» в связь:

– Решение правильное. Держись.

Минуты снижения Ефимову показались часами. Сел он с прямой у самого краешка аэродрома, не дотянув до посадочной площадки метров шестьсот-семьсот. Сел грубо, как никогда не садился, хотя перед самой встречей с землей и попытался создать посадочную скорость снижения, выровнять машину.

Когда к вертолету беспорядочно подъехали санитарные, пожарные, транспортные машины, подбежали люди, Ефимова сразу спеленала оглушающая тишина. Лопасти несущего винта уже потеряли свою упругость и, свисая все ниже и ниже, вращались в полном безмолвии. То ли двигатель сам остановился, то ли Ефимов его выключил, он не помнил. Его о чем-то спрашивали – он не понимал, помогали выйти из кабины – не сопротивлялся, что-то говорили о раненых, суетились, он ничего не слышал. Уловил только одну фразу, удивленно брошенную техником: «Баки совсем пустые». «Ну и что? – хотел сказать он, – главное – долетел». Но подступило полное безразличие ко всему, даже к тому, куда его везут. Словно весь он застыл, закоченел душой и телом. И только в воспаленном мозгу продолжала вариться кошмарная смесь из видений кровавых бинтов и запорошенных снегом скальных разломов, Пашкиной улыбки и доверчивых глаз Коли Барана, расплывающихся стрелок на щитке приборов и разбитого вертолета с нелепо торчащей вверх хвостовой балкой…

8

Вечер получился суетливым, переполненным какими-то непредвиденными делами. Откуда что бралось? Сначала Юля решила наделать вареников, думала, что за час управится, но увязла, в буквальном смысле слова, в этом тесте и в этой начинке более, чем на два часа. Потом затеяла постирушку Федькиных маек, рубашек, трусиков, штанишек, колготок, носков (господи, сколько у трехлетнего ребенка одежды!), и во всех этих делах сын хотел быть помощником, суетился, путался под ногами, делал не то, что надо. Она терпеливо объясняла ему, как делать вареники, как смывать с рук муку (а не вытирать о рубашку), сколько брать теста, чтобы вареники получались красивыми; откладывала в отдельный тазик самые мелкие вещи, чтобы он мог стирать, не мешая ей, а ему все время казалось, что возле маминых рук интереснее. Более получаса ушло на ритуал отхода ко сну: купание, переодевание, прогревание постели с помощью фена, обязательная сказка про Муху-цокотуху, которая сходила на базар…

– …И купила бабазар, – подхватил он сонно и попросил еще опять про коня, на котором ездят по радуге.

В такие минуты Юля отдыхала и душой, и телом, вглядывалась в лицо засыпающего ребенка и обнаруживала в нем все новые и новые черты своего отца – Павла Ивановича Чижа. Вспоминала его деланно сердитое лицо и слова: «Состарился, а дедом так и не стал, нормально это?» Глаза начинало жечь, и она ощущала, как по щекам, оставляя мокрые следы, скатываются слезинки. Юля не противилась им, потому что всегда, вот так тихонько поплакав, испытывала очищающее облегчение. Отца она любила глубоко и преданно. А «внуки, они и в Африке внуки…»

Занявшись переделкой Колиных брюк (он уже давно просил вместо пуговиц вставить «молнию»), Юля не заметила, как наступила полночь. Она никогда раньше двенадцати не засыпала, и Коля, зная это, всегда во время своих отлучек (на день или на месяц) старался позвонить ей в такое время. И когда раздался телефонный звонок, она вздрогнула, не зная, как ей держаться после того нервного разговора, который случился между ними при расставании.

– Как жизнь, о несравненная? – как всегда бодро спросил Коля, но она сразу уловила в его голосе скрытое напряжение. – Наследник вел себя прилично?

– Какая тут к черту жизнь? – Юля хотела сказать эти слова наигранно весело, но получилось ворчливо и без всякой наигранности. – Копаюсь вот, как сонная муха, одна-одинешенька, а настоящая жизнь летит мимо.

– Ну-ну… – Голос у Муравко потеплел.

– Федя спрашивает, когда папа вернется?

– А какой у нас завтра день?

– Пятница.

– Вот в пятницу вечером и прилечу. Так и передай ему.

Юля почувствовала, как сердце, словно поперхнувшись, дало перебой, и у нее вместо слов вырвалось невнятное бормотанье.

– Не понял, – сказал Муравко.

Она наконец справилась с дыханием и спокойно пообещала:

– Так и передам, говорю.

– Значит, до встречи?

– Значит, до встречи.

– Между прочим, ходят слухи, что тебя любит какой-то майор Муравко.

– Слухам не верю, пусть докажет.

– И можно ему это передать?

– Можно, даже нужно.

Когда Коля «убывал» в свои командировки, Юля стелила себе на диване в гостиной. Почему-то здесь было не так одиноко и тоскливо, как в спальной комнате, где одна из кроватей оставалась неразобранной. Она включала торшер и хотя бы несколько минут читала. Другого времени для чтения, кроме разве езды в электричке, не было. Выписывали они четыре толстых журнала. И когда скапливались стопкой ни разу не раскрытые ежемесячники, у Юли портилось настроение – когда же она сможет вволю почитать?

Мартовскую книжку «Невы» Юля взяла в руки с добрым предчувствием. Взглянув на обложку, улыбнулась: на гравюре была изображена набережная реки Фонтанки с массивными воротами и решеткой Измайловского парка, со старым четырехэтажным домом, в котором она провела детские годы, в котором и по сей день живет мама.

«Бедная мамуля, как ей, должно быть, одиноко», – подумала Юля с сочувствием и стала припоминать, когда в последний раз писала ей. Выходило, что в первых числах марта. Поздравительную открытку. Несколько слов. К Женскому дню. Она твердо решила, что завтра утром, как только проснется, сразу позвонит.

Именно в это мгновение зазвонил телефон. «Мама меня опередила», – уверенно подумала Юля и, нащупав на полу аппарат, сняла трубку.

– Юлия Павловна, – зарокотал знакомый мужской голос, – если я тебя разбудил, прости грешного эскулапа. Это Булатов Олег Викентьевич. Приехал, понимаешь, в столицу, а в гостиницу попасть не смог. Содом и Гоморра. Ну и решил – махну к Николаше. Пока не стал знаменитостью, переночевать пустит. А главное – захотелось встретиться, на вас, чертей, поглядеть, сына вашего узреть…

– Где же вы находитесь, милый доктор?

– У ваших ворот, в вестибюле КПП.

– Что же из Москвы не позвонили? Я бы пропуск заранее заказала, а теперь не представляю, где искать коменданта. Ну, да ничего, найдем. Коля только что звонил, завтра вечером обещал приехать. Вот радость будет!

– Его, значит, нет?.. Знаешь, Юлия, не хлопочи с пропуском. Я успею на последнюю электричку.

– Почему, Олег Викентьевич?

– Ты еще спрашиваешь? Во-первых, что скажет Марья Алексевна? Ночью, когда муж в командировке, в дом к Муравко пришел незнакомый мужчина и заночевал. Такие пассажи, я думаю, в вашем ведомстве не поощряются. Жена космонавта, как жена Цезаря, – должна быть выше подозрений. А во-вторых, стеснять друзей нынче не модно.

– Не говорите чепухи, Олег Викентьевич, – перебила его Юля. – У нас трехкомнатная квартира, никакого стеснения.

– Нет, Юленька, я знаю, что говорю, – Булатов хмыкнул. – И себя знаю. Я старый развратник, начну приставать, пользуясь случаем, в любви объясняться, тем более, что я по-прежнему люблю тебя, хотя ты и выбрала моего друга.

– Олег Викентьевич, вы – прелесть.

– Вот-вот… Еще несколько ласковых слов, и я буду повержен. Нет, Юленька, пошел я на электричку. Если не уеду завтра в Ленинград, позвоню. Целую, спокойной ночи.

И, прежде чем Юля успела предложить ему переночевать в гостинице Звездного, Булатов повесил трубку. Она сразу же набрала номер дежурного по КПП, но тот сказал, что «звонивший вам товарищ в дубленке уже исчез».

Разговор с Колей, этот рисунок на обложке «Невы», звонок Булатова – все сразу, все неожиданно – на какой уж тут сон можно было рассчитывать, на какое чтение. Не только буквы, строки и целые абзацы расползались. Или надо идти гулять, или снова стиркой заниматься, или хотя бы принять хвойную ванну. Иначе все – до утра, как на посту.

Юля набросила халат, заглянула в детскую кроватку. Федя спал тихо, неудобно откинув голову к плечу. «Бабазар мой», – шепнула Юля, успокаиваясь, и пошла в ванную. Открыла кран, бросила в воду брикет хвойного экстракта, прислонилась к стене…

Разве она могла поверить в тот день, когда улетала с полком на Север, что Олег Булатов способен всерьез влюбиться? «Ах, Юлия Павловна, ах, Юлия Павловна». А потом вдруг: «Самое смешное, Юля, в этой истории то, что я тебя люблю».

Она на другой день забыла этот разговор, потому что после расставания с Колей, несправедливого и радостного, несправедливого своей неожиданностью – ведь она из-за него осталась в полку, и радостного потому, что они все-таки сказали друг другу самое главное, она могла думать только о своем Муравко. Да еще Север… С неожиданными впечатлениями, которые все чаще и чаще воскрешали в памяти рассказы Чижа, с круглосуточной работой, потому что полярный день одаривал их на редкость теплой и ясной погодой. В промежутках между работой она писала Коле длинные письма, оставшееся время корпела над учебниками.

Она даже не замечала бытовых неудобств, живя в одной комнате с официантками летной столовой. Девочки допоздна шептались, рассказывая о своих ухажерах, пытались втянуть в свои сердечные тайны Юлю, но она или отмахивалась, уткнувшись в конспект, или сразу засыпала, если в комнате гасили свет. Все эти «как он на меня посмотрел» да «как он хотел меня поцеловать» казались ей такой суетностью, что уделять этому хотя бы толику внимания было преступлением.

Она лишь однажды всерьез вмешалась в девичий разговор, потому что услышала фамилию Федора Ефимова. Ей сразу вспомнился приезд Нины, вечеринка, его глаза, полные обожания, ее голос, звенящий счастьем. Юля тогда впервые увидела настоящую любовь и остро позавидовала Нине, хотя понимала, что завидовать ей грешно. И Ефимова она тогда увидела совсем другим и поняла каким-то женским чутьем, что он однолюб и именно поэтому счастлив. А эти вертихвостки обсуждали его взгляды, брошенные на ходу комплименты, уверяли друг дружку, что это неспроста и за этими словами последует обнадеживающее предложение, если та же Оксана не будет дурой и перестанет строить из себя недотрогу.

– Забудьте вы Ефимова, глупенькие, – сказала однажды Юля, и девочки сразу затихли, видимо, считали, что она спит. – Ефимов в ваши игры не играет.

– Он что, святой, – спросила одна, – или не мужчина?

– Любит он, понимаете? Любит. Женщину, которая живет в Ленинграде.

– Ленинград далеко, а мы рядом.

– Ну, как знаете. Я предупредила.

И больше она ни разу не заговаривала с ними на эту тему.


В конце сентября выпал снег и над городком уже круглые сутки сияла поднятая на металлической мачте мощная ультрафиолетовая лампа. «Наше северное солнышко», – говорили про нее жители авиационного поселка. Уходя на лыжах в тундру, Юля возвращалась домой, ориентируясь на этот свет, как моряки на маяк. Она быстро втянулась в лыжные прогулки, любила их за возможность побыть в полном одиночестве, за то, что они компенсировали ту усталость, которая приходила во время длительных дежурств на стартовом командном пункте, за радость, полученную от физических нагрузок.

С каждым разом ее вылазки становились все длиннее и длиннее, и, возвращаясь в городок, Юля падала в изнеможении. Как-то в начале ноября, почувствовав попутный ветер, она решила «махнуть» на предельную дальность – так приятно идти по затвердевшему насту, когда твоя спина, словно парус, принимает и передает лыжам дополнительное ускорение. Когда начала подкатывать усталость, она остановилась и оглянулась. Маяка не было. И сразу похолодела от страха: перед глазами стояла сплошная чернильная тьма, остро бьющая невидимыми снежинками, и куда теперь двигаться, она совершенно не представляла.

«Если ты шла все время по ветру, то теперь надо идти против него». Эта мысль ее успокоила, и Юля, пряча лицо, пошла в обратном направлении. Она понимала опасность, понимала, что сюда бежала со свежими силами, да еще при попутном ветре, а обратно идет усталой, подавленной, преодолевая нарастающее сопротивление вьюги. Поэтому все время твердила себе: «Только без паники. В подобных ситуациях люди погибают не от изнеможения, а от страха. Дорогу осилит идущий. Главное – без паники». Но страх овладевал тем сильнее, чем менее уверенными становились ее движения. От одной мысли, что рассвет придет только через несколько месяцев, а чтобы замерзнуть, надо несколько часов, у нее подкашивались колени и предательски слабели руки.

Если бы она видела лампу! Пусть за двадцать, за пятьдесят километров, она бы дошла во что бы то ни стало. Доползла бы. Но идти вслепую по ночной тундре, натыкаясь на замерзшие кустарники и кочки, идти только потому, что надо двигаться, она не могла. Все чаще и чаще получались остановки, все чаще хотелось повернуться спиной к ветру, присесть. Наконец, споткнувшись, Юля упала и уже не захотела вставать.

Подумала о маме, о Николаше, представила, какое горе они испытают, когда узнают о ее смерти, и ей стало так горько и обидно, что она затряслась от рыданий. Нет, Юля боролась до конца. Падала, полежав, вставала, шла, сколько могла, снова падала и снова вставала. Сколько времени продолжалась эта борьба, она не знала, потому что часы оставила в общежитии, а звезды и Луна, по которым хоть как-то можно было определиться, были глухо зашторены снежной круговертью.

Очнулась Юля в полковом медпункте.

Как она потом узнала, ее хватились лишь потому, что пришла телеграмма от Муравко. На почте знали, что Юля давно ждет писем, и хотели ее обрадовать. Кто-то видел, как незадолго до ужина Юля ушла на лыжах в сторону тундры. Соседки по комнате не встревожились, попросили телеграмму оставить на подушке, мол, вернется, увидит. Они привыкли к отсутствию Юли, к ее длительным катаниям на лыжах.

Тревогу забил Ефимов, случайно узнавший, что Юля ушла в тундру.

– В такую метель она заблудится, – сказал он командиру. – Надо искать.

Волков приказал выгнать три гусеничных вездехода, взять побольше осветительных ракет и ехать на поиски. Почти полностью израсходовав горючее, вездеходы вернулись в поселок. Синоптики обещали улучшение погоды через два-три часа, и Волков принял решение подождать с поисками, пока уляжется метель. Ветер действительно стал слабеть.

Ефимов не согласился с решением командира, надел лыжи и пошел на поиски в одиночку. Наткнулся он на замерзшую Юлю в двух километрах от аэродрома, который она обошла с юга и уже уходила в сторону сопок, взял на руки и принес в часть.

Обморозиться Юля не успела, но воспаление легких схватила опасное, ее жизнь висела на волоске. И вот однажды в палату, где она металась в жару, вошел доктор Булатов, положил на лоб прохладную руку, потом взял ее запястье, и Юля сразу поверила, что теперь все будет хорошо. Проваливаясь в забытье, слышала гул метели и запах лекарств, в минуты бодрствования видела лица Булатова и Ефимова.

– Олег Викентьевич, каким образом, за тысячи километров? – спросила она, когда миновала опасность и начало отступать безразличие.

– Сердце подсказало, – улыбнулся он. – Взял отпуск и вот приехал.

На самом же деле ему по военному проводу позвонил Ефимов, попросил связаться с Колей Муравко и передать, что тяжело заболела Юля. С Муравко Булатов связаться не мог, тот был в отъезде, а сам примчался на другой день, благо на Север летел военный транспортный самолет. Привез нужные лекарства, а главное – твердое решение победить болезнь, и он это сделал.

– Чем я с вами расплачусь, Олег Викентьевич?

– Назовешь сына моим именем.

– Второго, – сказала Юля. – Первого назову Федором. Уже зарок дала.

В декабре, когда Юля завела разговор об отпуске на подготовку дипломной работы, Волков сказал: «После отпуска лучше тебе не возвращаться. Оставайся в Ленинграде». – «А как же контракт?» – спросила Юля обрадованно. «Не твоя забота».

На проводах Юля расчувствовалась. Она видела и раньше, что в полку ее любили, но относила эту любовь на счет своего отца. Чиж здесь не умер, его имя звучало во всех разговорах, его любимый каламбур по поводу Африки с удовольствием подхватывали новички, употребляли к месту и не к месту, на его авторитет ссылались, как на последнюю инстанцию. А тут, у самолетного трапа, Юля поняла, что у нее уже есть и собственные заслуги перед летчиками и перед полком. Оказывается, она для них была и «путеводной звездой», и «примером целомудрия», и даже «символом женской верности». Многие ее по-дружески целовали, троекратно, в губы, и она не уклонялась и не прятала слез.

Самолет приземлился на том самом аэродроме, где Юле был знаком каждый домик, каждое деревце, каждая заплата на взлетно-посадочной полосе. Глядя в иллюминатор, она и узнавала, и не узнавала места, где прошли ее лучшие годы, где впервые в жизни поняла, что такое большая любовь и что такое большое горе.

Встретил Юлю Олег Викентьевич, усадил на «Жигуленка» («не знал, куда премию деть, купил вот машину»), завез к Гореловым, чтобы передать Лизе посылку от Руслана, потом в школу к Алине Васильевне, потом на воинский мемориал, где был похоронен Чиж.

– Кто же такой памятник поставил? – удивленно спросила Юля, разглядывая косо спиленный, стремительный, как крыло МИГа, лабрадоритовый камень с золотой надписью: «Герой Советского Союза заслуженный военный летчик полковник Чиж Павел Иванович». Сверху – Золотая Звезда, снизу – две даты.

– Это город, Юля. Чижа здесь знают и помнят. На открытие памятника пришли чуть ли не все жители. Тут некоторые шутники требовали, чтобы художник обязательно на обратной стороне камня написал: «Чиж, он и в Африке Чиж».

– А это откуда знают?

– В городе много его сослуживцев, уволились, осели…

Ей не хотелось уходить с этого места, но Булатов напомнил: «Тебе опасно долго быть на холоде». Она и вправду почувствовала, что коченеют ноги.

В квартире Олега Викентьевича почти ничего не изменилось, впрочем, Юля и не присматривалась особенно. Ее больше занимало, как сейчас выглядит точно такая же квартира этажом выше, где Юля прожила вместе с отцом свои лучшие годы. И Булатов, точно догадавшись, показал глазами на потолок и сказал: «Там живет молодая семья. Он – летчик, она – врач. У нас в госпитале работает». Помолчав, добавил: «Он ей сцены ревности устраивает. Из-за меня, естественно».

– А вы, естественно, ни при чем?

– А ты допускаешь?

– Ни в коем случае!

– Вот это зря… Я такой…

Угостив Юлю ромом и крепким чаем, Булатов сказал:

– Право выбора за тобой: или останешься у меня на ночь, или я везу тебя в Ленинград.

Юля понимала, что оставаться на ночь в квартире холостяка – вариант во многих смыслах не лучший, но на улице было темно и морозно, а здесь тепло и уютно, у нее от самолета гудело в ушах и все куда-то летело, а тут еще в машине маяться, да по скользкой дороге…

– Остаюсь до утра здесь, – сказала Юля.

– Мужественное решение.

– Я такая, Олег Викентьевич, – бесшабашно улыбнулась Юля, повторив его интонацию.

Он быстро, прямо-таки профессионально приготовил ей постель, попрощался и, сказав, что до утра будет в госпитале, поспешно исчез. Вернулся среди ночи, осторожно снимал верхнюю одежду, что-то делал на кухне, позвякивая посудой, заглянул на цыпочках к Юле, постоял возле дивана, пытаясь рассмотреть ее лицо, и так же осторожно ушел в другую комнату.

Юля и до сих пор не знает, чем объяснить свою уверенность, но она тогда могла биться об заклад, что у Булатова хватит такта и воспитанности, чтобы не приставать к ней. Утром, когда они пили чай, она уже настолько осмелела, что на его вопрос «не страшно ли было?» ответила по-женски дерзко:

– С вами мне ничего не страшно.

И была еще одна встреча, которую Юля всегда вспоминает с запоздалым раскаяньем: ведь могла, могла совершить непоправимый шаг. Примерно год спустя Коля перестал писать. Каждый день Юля начинала с торопливой пробежки вниз к почтовому ящику, а затем тяжелого подъема на четвертый этаж. Тяжесть наваливалась сразу, как только она открывала ящик и ничего, кроме газет, в нем не находила. Мать успокаивала – он же военный человек.

– Папа твой годами мне не писал…

Сперва она решила, что с Муравко что-то случилось. Думала об этом по ночам. «Тебе бы сообщили», – пыталась она сама себя успокоить. И тут же сама себе возражала: «С какой стати? Кто я ему?»

Потом сразу, как в неожиданное открытие, поверила в новую версию: «Он полюбил другую». В метро, на улицах, у себя в институте стала вглядываться в женские лица, сравнивать с собой, и с ужасом обнаруживала, что ну буквально каждая вторая красивее ее, интереснее, привлекательнее. Она уже панически боялась смотреть на себя в зеркало, на эти тяжелые, как из проволоки, волосы, на дурацкие веснушки, ручьями сбегающие от переносицы по щекам, на пухлые, как у школьницы, губы. Как же, нужна ему такая красавица.

У Юли все валилось из рук, досада застилала глаза, копившееся напряжение требовало разрядки. И в эти дни в Ленинграде объявился Булатов.

– Слушай, Юлия Павловна, – как всегда с улыбкой в голосе гудел он в трубку, – плюнь ты хоть раз на свои учебники, отбрось затворничество, все равно Муравко не оценит, присоединяйся к нам, махнем в «Европу», стол заказан.

«И в самом деле, – подумала она, – сижу, как дура последняя, в центре Ленинграда, а люди живут как люди». И сразу сказала:

– Я согласна, Олег Викентьевич. Где вы?

– Что значит, где? Через десять минут буду на Фонтанке, собирайся.

Олег представил ее своим товарищам по компании картинным наклоном головы и четким жестом ладони:

– Юля. Моя любовь, моя печаль.

Была шумная вечеринка, Юля много выпила вина, захмелела, болтала чепуху, выставляя себя многоопытной женщиной. Когда расходились, друзья Олега обнимали ее, пытались целовать, говорили банальные комплименты. Прощаясь у дома с Олегом, Юля спросила, где он остановился, и, узнав, что тот собирается искать гостиницу, безапелляционно сказала, что ночевать он будет у нее.

– Мама в командировке, так что можете чувствовать себя как дома.

Приготовив Олегу постель, она рядом положила плед.

– Если будет холодно, дополнительный обогреватель.

– Если будет холодно, – сказал Булатов, – я приду к тебе.

– Тоже вариант, – бездумно согласилась Юля и пошла в свою комнату. «А ведь твои слова похожи на прозрачный намек», – подумала она и впервые в жизни изменила правилу ложиться в постель нагишом. Она слышала, как Булатов беспокойно скрипел пружинами дивана в мамином кабинете, как встал и подошел к ее двери, как замер в нерешительности. «Что же ты, намекнула и в кусты? – иронизировала в свой адрес Юля. – Давай, зови. Говорят, это совсем не страшно. Чем Булатов хуже твоего Коленьки?»

– Олег Викентьевич, – позвала Юля громко, и он сразу открыл дверь. – Я понимаю, вас гложут сомнения: что подумает женщина о мужчине, если он даже не сделает попытки? Так вот я снимаю с вас этот тяжкий груз. Спите спокойно. Я буду думать о вас хорошо. Договорились?

Булатов хмыкнул:

– Это же совсем другое дело, Юля, а то у меня даже умыться сил нету.

И уже из другой комнаты весело добавил:

– Э-эх! Как я сейчас хорошо высплюсь!

А письмо от Коли пришло на следующий день. Сумбурное, полное каких-то насмешек в свой адрес, письмо-предложение, потому что в постскриптуме была одна серьезная, долгожданная фраза: «Если не разлюбила, телеграфируй. Я прошу тебя стать моей женой».

Она сразу же побежала на почту и дала ему телеграмму из двух слов: «Люблю. Юля».

Муравко приехал через неделю, позвонил с Московского вокзала.

– Устроюсь в гостинице и сразу к тебе.

– Сразу, слышишь? Сразу ко мне. И никаких гостиниц.

Потом, когда он вошел в дом, они порывисто прижались друг к другу и так, у открытой на лестничную площадку двери, простояли молча несколько минут. От его одежды неуловимо пахло аэродромом, холодным ветром, пахло теми запахами, которые всегда приносил домой отец.

– Если у нас родится сын, – сказала она так, будто они уже муж и жена, – мы назовем его Федей. Это я такой зарок дала.

– Хорошее имя, – согласился Муравко.

Они в тот же день подали заявление, потом побродили по набережной, замерзли, потому что весна была только на календаре, а на самом деле еще стояла настоящая зима с пронзительным колючим ветром. Снежная жижа на мостовых, образовавшаяся от обилия соли, размачивала обувь, оставляя на коже белые разводы, и сыростью обволакивала ноги. Зашли в Манеж, не столько на выставку (отчитывались театральные художники), сколько хотелось согреться. По дороге домой накупили продуктов. И когда поднялись в квартиру. Юля совсем застыла и потому решила сразу принять горячую ванну. Уже совсем раздевшись, она вспомнила, что не захватила большое полотенце. Попросила, чтобы Коля взял его на верхней полке в платяном шкафу и подал ей. Понимала, что занавеска в ванной тонкая и прозрачная, что она может поставить себя и Муравко в неловкое положение, но чувствовала совсем другое: он мой, родной и близкий человек, пусть…

Утром, за чаем, она спросила:

– Расскажешь, почему не писал?

– А, ерунда, – сказал он.

– Значит, я угадала. У тебя была другая женщина.

Муравко засмеялся.

– Ты всерьез могла так подумать?

– Я даже чуть замуж не вышла. За твоего друга Олега Викентьевича. С горя. Он очень настойчиво ухаживал. Честное слово, не смейся.

– Все-таки я его зря из проруби вытащил.

Муравко подошел к Юле, обнял за плечи, прижался щекой к ее волосам.

– Хорошо, когда все тревоги позади, – сказал он. – Мое профессиональное будущее, Юля, по-прежнему весьма неопределенно. Впереди годы учебы, и завершатся ли эти годы полетом на орбиту, будет зависеть не только от меня. Но я все равно теперь спокоен. Главное, что ты со мной, что мы будем вместе.

Он помолчал и снова заговорил каким-то сочувственно-печальным голосом:

– Там, в Звездном, я заметил… Некоторые женщины живут исключительно ожиданием полета. Будто настоящая жизнь у них начнется только потом, а до полета, сегодня, это не жизнь, это прелюдия. Как на вокзале. А ведь каждый день нашей жизни – это день нашей жизни. – Перебросив акцент со слова «каждый» на слово «нашей», он заставил Юлю принять эти слова как жизненное кредо.

Юля пообещала Муравко, что с нею подобное никогда не случится. Пообещала не потому, что хотела сделать ему приятное, она искренне разделяла точку зрения Муравко и так же искренне верила в свое обещание.

В Звездный он привез ее сразу после окончания института. Юле выдали «свободный диплом» без назначения на работу. Коля уверял, что работы для инженера-прибориста с авиационным профилем в их ведомстве навалом. И Юля не сомневалась. За этой таинственной аббревиатурой – ЦПК – ей виделось нечто фантастически масштабное: многокорпусное высотное здание с бесчисленными переходами и коридорами, огромные лаборатории, производственная база, бетонированные подземелья для испытательных программ и многое другое.

И когда они, миновав КПП, вышли к центральной аллее и Коля у памятника Гагарину показал ей рукой на служебную зону Центра, Юля даже растерялась.

– Вот это и все?

– Вот это и все, – улыбнулся он. – Если не считать, конечно, что где-то есть еще ЦУП, то есть Центр управления полетом, есть космодром со всеми службами, разбросанные по стране и по всем океанам пункты командно-измерительного комплекса, всякие разные КБ и предприятия, где делаются космические корабли и ракеты, институты…

– А вот в этом здании, – Юля показала на круглую кирпичную башню, – конечно же, гидробассейн?

– Центрифуга. Идем. – Он взял ее под руку, и они пошли к пруду, который Юля сразу узнала. Здесь обычно космонавты дают интервью телевидению. – Жить пока будем в американской гостинице.

– Почему в американской?

– Американцы здесь жили, когда готовилась программа ЭПАС. – Коля засмеялся. – Это так, неофициальное название. Идем, потом все разглядишь и все узнаешь. Машина ждет, надо вещи разгружать.

Двухкомнатный номер Юле понравился, но дернул ее черт за язык задать этот дурацкий вопрос:

– А квартиру когда дадут? Когда слетаешь в космос?

Коля нахмурился, что-то буркнул в ответ, долго распаковывал чемоданы, развешивал одежду, и когда Юля, почувствовав угрозу ссоры, начала к нему подлизываться, он сел на кровать, растерянно опустил руки и, как бы сам себя, обреченно спросил:

– Неужели это неизбежно – все время жить ожиданием? – Покусал губы, тряхнул головой. – Это ужасно, Юля.

Сквозь распахнутое окно гостиницы доносились писклявые голоса девчонок, катавшихся у пруда на велосипедах, где-то недалеко начали гонять на форсаже авиационный двигатель, и Юля подумала, что никакая она не особенная, здешняя жизнь, обычная служба с гудящими турбинами (совсем как на Северном аэродроме), обычные дети, обычная гостиница, хотя и называется «американская», и жить надо обычно, как везде. По мере возможности – интересно.

Все это Юля спокойно сказала Коле, сидя у него на коленях, и, чтобы окончательно убедить его, что она искренне так думает, взяла его руку и положила себе на живот.

– Слышишь? – сказала ему впервые, хотя сама о своей беременности знала давно. – Федор Муравко. Так вот в его присутствии заявляю тебе, что самое главное для нас с ним – твоя любовь, а не твоя слава. И я клянусь, мы будем делать все, чтобы эту любовь заслужить.

Он поверил. Благодарно и нежно целовал ее, опрокинув на неразобранную кровать, сам раздевал, ласкал, вглядываясь в лицо, носил в постель чай с вареньем, и все шептал и шептал ей в ухо, что самый счастливый человек на Земле, это он – Муравко Николай Николаевич.

На следующий день Коля рано умчался на занятия. А Юля, проспав до одиннадцати часов, неторопливо выпив чашку кофе, надела свои видавшие виды джинсы (надо поносить, пока нет живота), какую-то спортивную кофточку из своего девичьего гардероба, сунула под мышку целлофановый пакет (на всякий случай) и отправилась знакомиться с городом Звездным.

«Ну, что – чистенько и уютно, – говорила она себе, – зелено и тихо. А все остальное, как в обычном ленинградском микрорайоне».

И действительно. Обычные магазины, привычный ассортимент, заурядная столовка со стандартным набором блюд в меню, такие же, как везде, незаинтересованные в покупателе продавцы, такие же шумные официантки в кафе.

Единственным человеком, кто ее заметил, как новенькую в этом городке, был начальник Дома культуры, который здесь назывался Домом космонавта. Увидев, как Юля внимательно разглядывает летящую бронзовую фигуру человека в скафандре, он подошел, поздоровался, назвал себя и уверенно спросил:

– А вы, наверное, жена моего тезки, Коли Муравко?

– Да, – сказала она и протянула руку. – Юля.

– Это вы для Муравко Юля, – засмеялся офицер, – а для меня, как и для всех – Юлия…

– Павловна, – подсказала она.

– Юлия Павловна. Очень приятно. С прибытием вас в нашу дружную семью. Сегодня вечером в Доме космонавта встреча с мастерами искусств Таджикистана – День Таджикской республики проводим, так что милости просим. А для начала вам надо обязательно посмотреть наш музей.

Он провел Юлю в кабинет первого космонавта, сказав, что начинать осмотр музея лучше всего отсюда, спросил:

– Сами будете или нужен экскурсовод?

– Сама попробую, – смущенно сказала Юля.

– И правильно. Первый раз надо самостоятельно.

Он кивнул и оставил Юлю наедине с кабинетом Гагарина, с предметами и вещами, которые, казалось, еще хранили тепло его рук, помнили гагаринские глаза и заразительно открытую улыбку. Вместе с тем на Юлю пахнуло и холодом музейной вечности, который она ощущала всякий раз, когда слышала слово «мемориальный».

В кабинете не было таких экспонатов, которые требовали особо длительного изучения, но уходить Юле отсюда не хотелось. И она вдруг поняла почему: своею скромностью и рациональностью интерьер этой комнаты напомнил ей рабочий кабинет отца, когда он командовал полком.

Музей на Юлю не произвел какого-то ошеломляющего впечатления. Спускаемый аппарат «Союза» показался даже примитивным в сравнении с современным истребителем. Позабавили эти всякие тубы с соками и пастами, баночки, пакетики, составляющие рацион космонавтов. И только парашют Юля рассматривала долго и внимательно, ткань, тесьму, стропы. И когда дошла до массивной стальной стреньги и убедилась, что она так же надежна, как в тормозном парашюте самолета, начала с интересом изучать космический скафандр.

Пока Муравко был кандидатом в космонавты, пока занимался общекосмической подготовкой, Юля не думала ни о его, ни о своем будущем. Работать она устроилась в одном из космических КБ в группе разработчиков программно-временного устройства. Немного утомляли ежедневные поездки на электричке и она как-то подумала, что хорошо бы Коле скорее купить, как все космонавты, свою машину, заезжал бы за ней хоть изредка. Но, посчитав, сколько понадобится времени, чтобы скопить необходимую сумму, решила о машине даже не заикаться.

Когда родился Федя, заботы о нем оттеснили на второй план все остальное. Ей стало трудно надолго отлучаться в магазины, и она решила воспользоваться столом заказов Звездного. Но, то ли она не в ту дверь вошла, то ли неточно объяснила свою просьбу, ей сказали, что на квартиру продуктовые заказы не доставляются.

«Ну и ладно, – подумала Юля, – справимся сами». Теперь ей, по крайней мере, стало окончательно ясно, что жизнь в Звездном городке в бытовом отношении не имеет никаких преимуществ перед жизнью обычного авиационного гарнизона. «Как все».

Юля не огорчилась, утверждаясь в мысли, что Звездный живет такой же жизнью, как все. Она даже почувствовала прилив гордости за свою причастность к коллективу маленького городка, который славен великими делами его жителей, а не особыми привилегированными условиями.

Пришло успокоение, и Юля вскоре забыла, что ее тревожил какой-то душевный разлад, преследовали неотвязные мысли. После завершения общекосмической подготовки Колю включили в состав группы, закрепленной за определенным типом космического корабля. И хотя впереди еще предстояла подготовка в составе экипажа по конкретной программе, которая является общей для двух-трех экипажей, и абсолютно никто не мог предсказать, какой из них станет основным, а какие дублирующими, Юля, узнав эту новость, почувствовала нетерпеливое волнение. Она возбужденно поздравила Колю, весь вечер висла на нем, целовала и втайне пыталась представить, как он будет выглядеть, когда вернется из космоса.

Коля терпеливо улыбался, беззлобно отшучивался, а перед сном спросил:

– Разлюбишь, если не стану знаменитым?

Юля поняла, что «бытие» опять захлестнуло ее «сознание». Она прижалась к нему, обвила шею руками и сказала, как это умела говорить только она: «Дурачок ты мой…»

Два последних года Юлю совершенно не тревожили честолюбивые мысли. Почти ежедневно они вместе относили Федю в ясли, и Коля нередко провожал ее до электрички. Когда позволяла обстановка, приходил встречать. Оставляя Федю под наблюдением соседки, ездили в московские театры, смотрели спектакли, на которые удавалось достать билеты. Да и в городке чуть ли не каждый вечер выступали в Доме космонавта заезжие звезды. Жизнью своею Юля была довольна. Она так и матери говорила, когда та звонила из Ленинграда или заезжала на несколько часов в Звездный.

Муравко не попал даже в дублирующий экипаж. Юля восприняла это известие без огорчения. Понимала – рано ему. Искренне успокаивала Колю, просила смотреть на все философски, убеждала, что все, что ни делается в этом подлунном мире, – к лучшему. Юля уже верила, что окончательно выздоровела и полностью избавлена от той болезни, которую Коля называл «томительным предвкушением».

– Хворь эта, – говорил он, – не проходит бесследно, если ее не задавить в зародыше. Она обязательно даст осложнение: или головокружение, или разочарование.

И вот опять рецидив. Неожиданный, неуправляемый, оставивший, мутный осадок в душе.

Коля в тот день вернулся из Центра управления полетом после ночного дежурства, перед самым ее уходом на работу. Юля уже наводила, как говорится, последние штрихи туалета – аккуратно подкрашивала губы.

– Отставить! – скомандовал он весело. – Крашеными губами целовать не разрешу.

Подхватил на руки с улыбкой бегущего по коридору Федю, подбросил, прижал к себе.

– Краску вытерла? Целуй. – Он с ходу подставил Юле губы.

– Есть за что? – поддерживая шутливый тон, спросила Юля и вытерла салфеткой губную помаду.

– Сначала целуй, а вопросы потом.

– Так что произошло? – спросила Юля, поцеловав мужа.

Муравко опустил на пол сына и посмотрел на часы.

– Сегодня улетаю на Байконур.

Юля заволновалась.

– Тебя включили в экипаж?

Улыбка на лице Коли погасла.

– Полагаешь, что это единственный повод для радости? Ох, Юлия Павловна… – Муравко перешел на какой-то театрально-шутливый тон; он всегда таким образом прятал свою обиду. – Человеку дали первое самостоятельное задание, определенные полномочия. И куда? На Байконур! На первый космодром страны! Разве это не свидетельство высокого доверия твоему благоверному? Только вслушайся, как звучит: кос-мо-дром!

– Кос-мо-дром! – четко повторил Федя.

– Во! – обрадовался Муравко. – Дитя понимает.

– Просто ты такой сияющий вошел, что я подумала…

Юля понимала, что своим вопросом выдала глубоко упрятанные сокровенные надежды, понимала, что Коля все понял, и ей стало стыдно. Захотелось оправдываться, просить прощения, но нужных слов она как-то сразу не нашла и от досады лишь глухо вздохнула. А Коля этот вздох расценил по-своему и еще больше расстроился. Чтобы как-то замять образовавшуюся натянутость, он стал рассказывать о своем разговоре с Владиславом Алексеевичем, о том, что скоро у них начнется новый этап подготовки, где будет преобладать летно-испытательная работа – дело конкретное, интересное и, главное, – полезное для авиации и космонавтики.

– Видеться будем в основном по выходным, – уже всерьез сказал Муравко. – А может, и реже. Это, конечно, грустно. Но зато после Байконура будет Ленинград. Ольге Алексеевне уже давно пора показать внука. Верно, Федор Муравко?

– Верно! – обрадовался Федя.

Юля сняла с вешалки Федькину курточку и, поймав сына за руку, начала одевать его. Новости, которые Коля выложил одним махом, требовали осмысления. И особенно эта: «…будет преобладать летно-испытательная работа». Вся сознательная жизнь Юли прошла под звуки авиационных двигателей, под нескончаемые разговоры о самолетах, их достоинствах и недостатках, история реактивной авиации перед ней раскрывалась в живых лицах. Что такое летно-испытательная работа, она представляла.

– Коля… А это обязательно?

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, что только по выходным?

– Что тебя смущает?

– Я не забыла еще ту твою посадку. При одном воспоминании останавливается сердце.

Муравко обнял одной рукой Юлю, другой притянул к себе Федю, обоих легко встряхнул.

– Вы же военные люди. И прекрасно знаете – приказы не обсуждаются. Их надо четко исполнять. Правильно я говорю, Федор Муравко?

– Правильно, папа, – убежденно согласился Федя.

– По выходным и даже реже, – Юля думала о своем, – веселенькую перспективу нам папа готовит.

– Ну, Юля…

– Я с ума сойду.

– Все, – сказал Муравко решительно, – закрываем тему. Программа это, понимаешь? Не пройду – полета в космос не будет. А ты ведь хочешь…

– Да ничего я не хочу, – нервно оборвала его Юля и стала молча одеваться.

Она понимала, что провожать Колю в командировку с таким настроением нельзя, что надо как-то разрядить сгустившуюся атмосферу, но как – не знала. И брякнула первое, что пришло на ум:

– Лучше бы мы остались с тобой в полку.

Муравко удивленно посмотрел на жену.

– Что-то новое в нашем репертуаре.

– Думаешь, я не вижу ничего? – Юля смотрела мужу прямо в глаза. – Думаешь, не понимаю? Который год ты здесь, а все в учениках, в приготовишках. И перспектива в абсолютном тумане. Легко, думаешь, слушать, как ты по ночам вздыхаешь?

Нет, Коля не поверил, что эти ее слова были продиктованы заботой о нем, о его настроении. Он остался при убеждении, что у его жены появился зуд нетерпения. Он ничего не сказал Юле, ничем не упрекнул, но она чувствовала его мысли безошибочно. И понимала, если станет оправдываться, еще больше усугубит свое положение.

– Да, – сказал Муравко убежденно. – Нам действительно пора отдохнуть. Идите, на работу опоздаешь. Да и мне пора собираться.

Поцеловал сына, чмокнул в щеку Юлю и быстро прошел в спальню. Все это очень походило на первую семейную ссору, хотя никто из них не произнес ни одного грубого слова, не оскорбил ни взглядом, ни жестом.

На работе Юля впервые узнала, что скрывается за фразой «все валится из рук». У нее в буквальном смысле валились из рук карандаши, она уронила на пол флакон с тушью, трижды начинала чертеж схемы и трижды выбрасывала его в корзину, пыталась выполнить простейшие расчеты, но палец упрямо путал клавиатуру, не желая попадать на нужные цифры. Предельно ясные формулировки справочника не могли пробиться к сознанию, хотя Юля перечитывала их по нескольку раз подряд. Такого с нею еще никогда не было. Даже в те жуткие дни, когда от Коли перестали приходить письма и она убедила себя в непоправимом.

«Может, ты разлюбила его, Юля?» – спросила она жестко самое себя.

И вместо ответа вспомнила ту первую ночь, когда сама пришла к нему в комнату, когда держала в ладонях его лицо, вглядывалась в темные зрачки, держала нежно и бережно, словно боялась расплескать подаренное судьбою счастье; вспомнила, как тихо радовалась своей и его неопытности, подсознательно удивляясь полному отсутствию стыдливости; как отрешенно вслушивалась в новое чувство, пронзившее каждую ее клеточку, и как сказала ему в ту ночь слова, похожие на клятву: «Что бы ни случилось, знай – моя жизнь принадлежит тебе».

Они потом целые сутки провалялись в постели. Коля сам кухарничал, сам привозил ей на сервировочном столике какие-то закуски, кофе, готовил бутерброды. Они бы наверняка провалялись и вторые сутки, если бы из аэропорта не позвонила мать.

Ольга Алексеевна поняла все, и сразу. По-матерински взъерошила упрямый чуб на голове Муравко, посмотрела ему в глаза, попросила:

– Побереги ее. Хотя бы до моей смерти.

Другую руку положила на голову Юле. Словно благословляя, сказала:

– Она не огорчит тебя.

«Ах, мама, моя мама. Ах, моя многоопытная мамуля! И на каком же основании ты не скупилась на такие рискованные заверения? Что виделось тебе за этими словами?»

Скорее всего, Ольга Алексеевна была убеждена, что ее дочь сделала правильные выводы, наглядевшись на непутевых своих предков. Это ж надо было ухитриться вступить в брак и не прожить вместе даже одного года! Может, знала про Юлю какой-то материнский секрет? Не могла она просто так бросить такие важные слова – надо знать Ольгу Алексеевну.

«Могла, не могла – дело не в этом. Почему ты смогла огорчить его? Тем более, что знаешь – только с ним ты и можешь быть счастливой».

Она уже была готова к полному раскаянию, уже представляла, как расслабленно повиснет на его шее и будет покаянно плакать, радуясь очищающим душу слезам: «Я люблю тебя, значит, все пусть будет так, как лучше тебе».

В последующие дни она приходила в свою «контору» собранной и успокоенной, думала о предстоящей встрече и тихо радовалась: «Конечно же, я люблю его. И конечно же, пусть все будет так, как лучше ему».

Сегодняшний звонок Булатова что-то нарушил в привычной схеме ее логических построений. Юля уже не сомневалась, что за шутливыми признаниями Олега в любви скрывается нечто серьезное, и, хотя сочувствовала этому взрослому и достаточно самостоятельному человеку, выслушивала его с затаенной радостью. «Он бы, – думала Юля, – делал все, как лучше мне…»

И неожиданно спросила себя: «А почему Коля не хочет делать так, как лучше мне? Почему только о себе думает?»

Она стала искать в памяти хотя бы один случай, когда Муравко хоть чем-нибудь поступился ради нее, что-то сделал вопреки своему желанию только потому, что так хотела Юля, и с неизвестным ей ранее удовлетворением убедилась: таких случаев не было. И не потому, что Коля твердолобый упрямец или, хуже того, семейный тиран, узурпировавший власть. Нет, просто она сама всегда и во всем шла за ним. Сама. Даже ради шутки не проявила характера и не попыталась хотя бы раз настоять на своем.

«Приучила – теперь расплачивайся. Так тебе и надо».

И тут же справедливо подумала, что подчинялась и шла за ним не без радости, что рабство это было сладким и счастливым, а желание «бунтовать» показалось бы самой смешным.

Конечно, ей не стоило заводить разговора о его работе. Она и в полку не одобряла поведение женщин, которые слишком рьяно вмешивались в служебные дела своих мужей. Это всегда кончалось плохо. Знать, чем живет близкий тебе человек, надо. Какая же без этого семья? Но вмешиваться – тут нужны максимальная чуткость и осторожность.

Почему же, понимая это, она все-таки наделала глупостей? Да потому что, кроме понимания еще необходимо иметь что-то за душой. Полет в космос хотя и праздник, но сопряжен с большим риском и еще большим трудом. Орбита венчает годы работы и ожидания. Но жизнь никогда не состояла из праздников. Главное, чтобы радостью были наполнены будни, чтобы праздники их не заслоняли своей ослепительной тенью. Праздники – это станции и полустанки на длинной дороге будней.

Вот Чиж Павел Иванович, ее отец… Ольга Алексеевна, ее мать… Как они жили? «Ты, Паша, поезжай один, мне надо закончить учебу». И Чиж безропотно ехал один на Север. «Ты, Паша, потерпи, я защищусь». И Чиж терпел, ждал. «Мне, Паша, лабораторию дали, такое случается один раз в жизни». И Чиж молчал, надеялся. Потом она институт возглавила, важной птицей стала, а бедный Чиж все ждал и ждал. И, не дождавшись, – умер. Так что же, он был вовсе несчастливым человеком? Ерунда. У него было меньше, чем у других, праздников, но зато значительно больше прекрасных будней. Именно буднями он и был счастлив.

Муравко волей обстоятельств поставлен в условия нелегкого ожидания, в своеобразную очередь на полет, который по своей сложности и государственной значимости приравнен к подвигу.

Однажды он признался Юле, что его смущает существующее положение о награждении космонавтов. «Человек всегда должен жить и поступать в соответствии со своими убеждениями и возможностями. И если он совершает нечто по приказу души и сердца и ему за это присваивают звание Героя, тут все мне понятно. Когда же человек заранее знает, что идет на героический подвиг, им может двигать не убеждение, а корысть. Есть тут какая-то безнравственность». Был момент, когда Коля хотел просить об откомандировании его в авиаполк. Юля активно воспротивилась. Что безнравственного в том, что полет на орбиту имеет заранее известную цену – Золотую Звезду Героя? И в годы войны многие летчики, ставшие Героями, знали, что могут быть удостоены этого звания за определенное количество сбитых самолетов. А при форсировании Днепра? Те, что шли первыми, были предупреждены: переплывешь, закрепишься, станешь Героем. Прецеденты, которые никогда ни у кого не вызывали даже тени сомнения. Потому что всем заранее было известно, какие требуются усилия духа и воли. Случайности исключались.

То же и в космонавтике. Само ожидание полета достойно награды. Юля, слава богу, знает не понаслышке, сколько работают обыкновенные летчики в обыкновенном полку, чтобы постоянно поддерживать себя в форме. Объем работы космонавта, особенно в период подготовки по конкретной программе, если не вчетверо, то втрое, наверняка, больше.

Так какого черта казнить себя и выдумывать несуществующие сложности? Разве каждому по плечу такая ноша? Разве все желающие попадают в отряд? «Дурачок ты мой, – сказала она ему, – я знаю, что говорю, поверь моему женскому чутью…» И он поверил. Так почему же она сама теперь проявляет нетерпение? Глупеть стала, что ли?

Завернувшись в банное полотенце. Юля выдернула за цепочку пробку от ванны и, глядя, как тает зеленоватая вода, снова вспомнила звонок Булатова. И снова пожалела, что не смогла поговорить с ним. Кто-кто, а Олег Викентьевич мог бы одним махом рассеять все ее сомнения.

«Какой разговор, какие вопросы! – сказал бы он. – Надо все подчинить одному: полет в космос во что бы то ни стало! И как можно быстрее! Я же на каждом перекрестке буду рассказывать, как я его из проруби вытащил и спас для человечества Героя! Что? Не я его, а он меня? Ну какая разница, кто кого вытащил? Важно, что вытащил!»

Она еще раз заглянула в кроватку к Федору, поправила одеяльце и вспомнила другого Федора – Ефимова. Человека с редкой способностью быть всем нужным и при этом оставаться в тени, однолюба с броской наружностью блондина-сердцееда, мягкого и наивного добряка, умеющего постоять за свои убеждения. Нет. Ефимов не одобрил бы ее поведения. И в разговоре с нею не стал бы лукавить. Сказал бы, как тогда на Севере, жестко, убежденно: «Любить – значит, верить. И никаких сомнений, слышишь? Ни под каким видом!»

Юля поставила будильник поближе к дивану и натянула одеяло к самому подбородку. Где-то неподалеку пролетел тяжелый самолет, и снова повисла звонкая тишина, было даже слышно, как ветер тугими толчками пробует крепость оконных стекол, как тихо щелкает невесомой снежной крупой по водосточной трубе. Уже засыпая, Юля остро пожалела, что Ефимова нет рядом с ними. Зато с удовлетворением похвалила себя за обещание, и сына родила, и Федором назвала.

И все-таки заснула с тревожным чувством надвигающейся беды. И снился ей разлившийся пруд у Американской гостиницы, и бегающий по берегу Федя. Она не заметила, как мальчик поскользнулся на мокром склоне, увидела только пузырем вздувшуюся на воде его желтую курточку и беспомощные движения детских ручонок. Она рванулась, падая, протянула руку, чтобы схватить уходящую под воду куртку, но опоздала и попыталась нырнуть, потому что Федя уже неподвижно лежал на дне пруда вверх лицом с открытыми глазами. Юля отчетливо поняла, что нырять надо с разбега, потому что шубка, которую она надела для прогулки по Звездному, очень легкая и будет ее держать на поверхности, как спасательный жилет. И еще поняла, что, пока она выберется на берег, пока снова нырнет, Федя захлебнется.

Она проснулась с бешеным сердцебиением, и заплакала от счастья, что все случившееся – всего лишь только сон.

9

Паша Голубов неплохо знал и теорию, и практику вертолетной авиации. Он понимал, что взлететь с такой загрузкой да еще в разреженном горном воздухе Ефимов не сможет. И когда вертолет, набрав максимальные обороты, начал валиться в пропасть, Пашка почувствовал леденящую душу тоску. «Ну, все», – сказал он про себя.

Тьма сомкнулась, как океанские волны над утопающим кораблем. Пашка ждал удара, взрыва, треска. Но из невидимой глубины ущелья неслись какие-то приглушенные, булькающие звуки двигателей. «Как из преисподней», – подумал Пашка и начал считать мгновения до удара. Он считал до десяти, до двадцати… И когда досчитал до ста, окончательно понял, что Ефимов не падает, а летит. И не просто летит, а уже набирает высоту, выгребаясь из опасной зоны.

– Ты слышишь, Коля, – спросил он стоящего за спиной борттехника, – они летят? Они летят, Баранчик! Летят!.. Ах, черт меня задери, последние секунды я им отсчитывал. А они летят. Понимаешь? Теперь – все! Долетят. Зря остались, надо было с ними. Дураки.

– Не надо, товарищ капитан, – в голосе Коли Барана прорезались повелительные нотки – так он еще никогда не позволял себе говорить с Пашей.

– Что не надо?

– Вы же сами приняли решение. И правильное, как видите. Там каждый килограмм мог стать решающим. Зачем опошлять…

– Не делай из меня героя, Баранчик. Я согласен, вертолет подняться с таким грузом не мог. Может, поэтому я и не захотел в нем лететь. А ты вообразил… Сели бы – и прямиком на тот свет. А тут, хоть темно и сыро, но шанс остается.

В вязкой темноте заскрипели под подошвами камни. Коля Баран не стал слушать Пашу. Ушел подальше. «Ишь, телок, характер показывает, – подумал Голубов, – взял и послал старшего товарища. Про себя, конечно, но послал. К Фенькиной маме. Потому как родился парень не где-нибудь, а в самой Баламутовке».

Эхо скал еще доносило оборванные всплески вертолетного клекота, но тишина диких гор уже начинала давить на перепонки. И когда затих последний, едва к ним пробившийся звук то ли пулеметной стрельбы, то ли перегруженных турбин вертолета, тишина сомкнулась и зазвенела в ушах на одной тревожной ноте.

Голубов почувствовал, как быстро остывает вспотевшая спина, как вдруг заныли от дикого напряжения плечи.

– Слышь, Баранчик, а ловко мы их загрузили! – крикнул он в темноту. Но Коля Баран не отозвался. И Голубов с тревогой метнулся туда, где только что слышался скрип щебенки – не сорвался бы дурачок в пропасть! Сделав несколько шагов, Паша споткнулся, выругался, присел на какой-то железный ящик – самому бы не загреметь. Снова подступило чувство радости за Ефимова, подступило спокойно и осмысленно, второй волной. Порадовался и за себя, что вовремя сообразил остаться здесь, хотя уже отчетливо стал понимать, в какую ловушку они угодили, а ну разразится буран…

Остро захотелось курить, и он вспомнил, что сигареты где-то в брошенной меховой куртке. Там и зажигалка, и фонарик. Пока светила фара ефимовского вертолета, фонарик был ни к чему, да и курить некогда было. А вот теперь – захотелось. Теперь в самый раз.

– Слышь, Баранчик, ты где? И почему молчишь? Я потерял ориентировку.

– Здесь я, – как-то тихо и надтреснуто ответил техник. Паша догадался, что Коля Баран плачет. Это худо. У мальчика не выдержали нервы. Первый раз в такой передряге. Пока работали, как сумасшедшие, держался. А чуть расслабился, и нервишки пошли шалить. Увидеть сразу столько боли и крови и не дрогнуть, тут может выдержать только такой твердокожий, как он – Пашка Голубов.

И все-таки надо как-то налаживать жизнь. В кромешной тьме, в тишине, в холоде, но жить. «И, по возможности, хорошо».

– Фонарь есть?

– Потерял.

Паша сделал несколько шагов на голос и чуть не свалился на бедного Баранчика. «Такая каланча на такого шкета. Никакие косточки не выдержат». Сел рядом, обнял, потрепал как ребенку загривок.

– Задача номер один – костер.

– Засекут…

– Если «духи» поблизости, давно засекли. Ночью они не полезут. В таких скалах сам черт не рискнет. А без огня нам каюк. Ни тепла, ни света. Я добываю из баков керосин, ты собираешь тряпье, деревяшки. – Он нащупал у ног несколько острых камней и начал швырять их в разные стороны.

Глухое цоканье в темноте подтвердило наличие с правой стороны вертикальной скалы. Впереди, в нескольких метрах, разверзлась пустота – камешки улетели беззвучно. Даже тяжелый осколок гранита, прошелестев в воздухе, вдруг словно испарился. А слева сразу отозвался знакомый звук дюраля, стекла и стали.

– Вот и сориентировались.

В грузовом отсеке вертолета Паша стал на ощупь искать куртку, ударился обо что-то лбом, наткнулся на какой-то острый предмет, рваный металл, нащупал рукой на полу что-то липучее. И сразу догадался – кровь. Воображение нарисовало сюжет: будто он ранен и лежит в луже крови без всякой надежды на помощь… Представил, как испуганно вскрикнет Марианна, как подурнеет от горя ее лицо и покраснеют от слез великолепные доверчивые глаза, услышал траурные звуки оркестра, засмеялся и жестко прохрипел, сложив пальцы в фигу:

– Вот вам, выкусите! Такого подарка от Паши не дождетесь.

В конце концов он нащупал свою куртку и нашел в ней фонарик. Включил его и в первую очередь поднял с пола два автомата, проверил исправность, присоединил магазины с патронами. Один автомат отдал подошедшему на свет фонарика Коле Барану.

– Умеешь пользоваться?

– Умею. – Баран обиженно забросил оружие за спину.

– Возьми сумку. Запасные магазины к ней. И не снимай. Усек?

– Усек.

– Только без обид. С этой минуты назначаю себя начальником гарнизона. Конечно, это далеко не Баламутовка, но… Любой мой приказ – закон. Ясно?

– Так точно.

Битое стекло поблескивало в тусклом свете фонаря на каких-то войлочных подстилках, на окровавленных бинтах, на ранцах с боеприпасами.

– Это на топливо, – отбрасывал Паша к выходу всякую рвань, – а это прибережем на всякий пожарный, – говорил, бережно разбирая оружие, патроны, гранаты. Фонарик выдыхался и свет его становился все слабее. А за разбитыми иллюминаторами вертолета стоял такой плотный мрак, будто искореженную машину запеленали в черное суконное одеяло.

Не дожидаясь команды, Коля Баран попытался включить аварийный свет в грузовом отсеке, но электропитающая линия где-то была повреждена. Он вынул из плафона лампочку, сорвал свисающий с потолка пилотской кабины кабель и, попросив посветить, полез в аккумуляторный отсек.

Фонарик вдруг погас. Голубов выключил его и включил снова. Лампочка лишь на секунду откликнулась слабым накалом и тут же погасла окончательно. Чертыхнувшись, Паша сунул фонарик в карман и ощутил под пальцами зажигалку. Снова захотелось закурить. Несколько глубоких затяжек одурманивающе расслабили тело, но зато просветлили мозги. Он разом охватил все случившееся, представил отвесную километровую высоту, глушь и еще острее понял, в какую ловушку угодили они с Колей Бараном. «И заметьте, по собственной инициативе».

Звезды на небе не просматривались, вершины и хребты провалились во мрак. Значит, синоптики (научились, черти!) не ошиблись, в горах наверняка начиналась метель. К ним на уступ долетали пока лишь отдельные, самые легкие снежинки, тяжелые хлопья, видимо, проносились мимо. Пока не прояснится небо, пока поблизости не высадится десант, никто за ними прилететь не сможет. Ефимову после этого полета «предложат» отдохнуть (если долетит). Других просто не пустят. Разве что сам Шульга.

Сколько же они с Баранчиком сумеют продержаться? Сутки, двое? Воды – ни капли. Жратвы – тоже. Плюс холод собачий и эта дурацкая неизвестность.

– Давай-ка разведем костерчик, – сказал Паша. – Хоть махонький. Найдем сумку с инструментом и будем до аккумуляторов добираться. На-ка, вот, носилки. Тут жердь сломана, в огонь ее.

В левой руке Голубов держал газовую зажигалку, подсвечивая длинным языком пламени, а правой торопливо выбирал все пригодное для огня, все, что осталось от одежды раненых, потому что среди табельного имущества вертолета, кроме керосина в баках, другого пригодного для костра топлива почти не было.

Керосином заполнили цинковую коробку из-под патронов, пропитали в ней тряпье, обложили дощечками от какого-то ящика, кусками картона, щепками от сломанной жерди носилок, добавили несколько лохматых кусков черной резины от разлетевшегося в клочья колеса, и костер запылал с яростным треском, отхватив у ночи вполне приличный плацдарм. Нелепо смятая громада вертолета нависала над костром искореженной лопастью несущего винта, напоминая о разыгравшейся здесь трагедии.

– Несущий винт придется снять, – сказал Коля Баран. – Да и рулевой тоже. Горючее слить. Иначе не поднять его. Работы на день.

– Самим бы выбраться живыми.

– Выберемся. Вывезли взвод, двоих как-нибудь вытащат.

Паше хотелось думать так же. Но он приучил себя в любой ситуации готовиться к худшему. И, может быть, поэтому ему всегда удавалось сохранять оптимизм и избегать разочарований. Разочарования разъедают душу, превращают человека в безвольную скотинку. А если ты всегда готов сойтись лицом к лицу со смертью, а она тебя обойдет, это уже в твоей жизни потрясающий праздник.

– То, что сделал Ефимов, можно сделать один раз в жизни. – Говоря эти слова, Паша не лукавил. Это было близко к правде. – Да и то… Если не знаешь, что именно тебя подстерегает. Он потому и уцелел, что ни хрена не видел в темноте. Ва-банк шел. А увидел бы, начал дергаться, суетиться… И все. Кранты. Понял?

– Никак нет. – Баран остро зыркнул на него глубоко провалившимися глазами.

– Чего ты не понял?

– Ефимов не вслепую шел на риск. Он все рассчитал.

– Много стал понимать. Не вслепую…

– Да уж кое-что понимаю.

– Ну-ка, ну-ка… Бунт на корабле? Ну нет! – решительно рубанул воздух Паша. – Я слагаю с себя обязанности начальника гарнизона. Товарищ Баран, принимайте командование.

– Есть принять командование, – спокойно согласился Коля, поправляя тлеющие тряпки.

Пауза затягивалась, и Паша напомнил:

– Командуй, я жду распоряжений.

Коля подумал, осмотрелся.

– Возьмите, товарищ капитан, войлочную подстилку, – сказал он, – ложитесь отдыхать. Через два часа смените меня.

– А ты не заснешь?

– Прошу без пререканий.

– Автомат держи на коленях, понял?

– Разберусь.

– Со снятым предохранителем.

– Спокойной ночи, товарищ капитан.

– Раскомандовался… Салага. Дорвался до власти. Смотри, как выдвинул, так и задвину.

Баран не ответил на его выпад, и Паша, подложив под щеку согнутую руку, попытался заснуть. Но стоило ему закрыть глаза, как снова возвратились только что пережитые виденья, завертелись путаной каруселью, наползали одно на другое. Он вдруг удивился своему бесстрашию, когда почти бегом заносил раненых в висящий над пропастью вертолет. Ведь один неверный шаг в темноте и лететь ему туда не долететь…

Но Федя-то, Федя! Будь Пашка на левом сиденье, озолоти – не рискнул бы. Да и чего там темнить, хотел бы – не смог. Вертолетчики знают, особенно здесь, в Ограниченном контингенте, что теоретически такой прием возможен: сваливание перегруженного вертолета вниз с последующим набором высоты. Но теоретически и петлю Нестерова на вертолете можно выполнить. Только кроме основательно поднаторевших спортсменов никто пока на это не решился. А вот Ефимов, если понадобится, и петлю крутанет. Этот все может.

Паша посмотрел на часы. Ему казалось, они с Колей уже целую вечность торчат на этом диком утесе среди безлюдных скал. Но часы были бесстрастны: после отлета Ефимова прошло около пятидесяти минут. «Многовато он здесь керосинчика сжег».

Закинув за спину автомат, борттехник опять полез в затемненное чрево разбитого вертолета, на ощупь там звякал какими-то железками, вынес смятую коробку, ручной пулемет, сумки с магазинами. У подножия скалы выложил из камней нечто похожее на бруствер. «Пусть складывает, – подумал Паша. – Вряд ли кто их тут достанет, но быть готовыми надо. Для душманов эти скалы дом родной, через любую щель пролезут».

Он закрыл глаза и представил Марианну. Круглолицую, застенчивую и бесстрашную. Как она не хотела, чтобы он уезжал в Афганистан. Как хорошо ему было с нею! А какие письма девчонка шлет – обалдеть! Какие слова! Невероятно – чтоб так влюбиться! Голову теряет, ждет не дождется. А просит только об одном: останься живым.

Свихнулась девка. Но хороша, чертовка курносая, – мягкая, уютная и, что больше всего тронуло Пашу, деликатная. Многих он знал, вот таких скорых на любовь, и в общем-то не высоко их ставил, забывая чуть ли не на следующий день, а эта забрала. И не отпускает. Говорят же, что у каждого человека где-то мается на земле только ему предназначенная половинка. Найдет ее – будет счастлив всю жизнь. Схватится не за свою – так до смерти и промучается. Может, она, Марианна, и есть именно его половинка? Недоработал в этом деле Всевышний. На самотек пустил.


Установив на каменный бруствер пулемет, Коля Баран еще раз подбросил в костер смоченное в керосине тряпье и опять полез в разбитый вертолет. Он отдавал должное командиру машины, сумевшему разглядеть на отвесной скале высотой в несколько километров крохотную ступенечку и точно попасть на нее почти неуправляемым вертолетом. И относительно благополучно за нее зацепиться. Это высокий класс работы. Будь площадка на несколько метров шире и чуточку ровнее, экипаж мог не пострадать.

Но то, что сделал сегодня ночью Ефимов, Колю потрясло. Помогая Голубову вносить в грузовой отсек раненых, он всякий раз, выходя из вертолета, заглядывал к Ефимову в кабину, хотел навсегда запомнить лицо командира, чтобы потом, после, написать о нем стихи. Нет, лицо Ефимова не было красивым. Оно заострилось от перенапряжения, к потекам пота клеились мятые пряди светлых волос, в глазах была злость и тревога. Левая рука намертво держала рукоять «шаг-газа», правая – ручку управления. Капли пота текли по вискам, скапливались на бровях и блестели в тусклом свете плафона, будто осколки стекла в разбитом вертолете.

И все-таки это было красивое, одухотворенное болью лицо. «Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мочи. На тонкой ниточке висит над бездной жизнь. И смерть из темноты – очами в очи… Но верный двигатель работает, дрожит». Рифма не очень, но он потом поправит, отыщет нужное слово. Он обязан написать об этом стихи. И послать их Алене.

Если бы его сейчас спросили, чего он больше всего хочет в жизни, он не задумываясь ответил бы: переучиться на летчика и летать так, как Ефимов, – вдохновенно, дерзко, бесстрашно.

На ощупь обнаружив за командирским сиденьем планшет, Коля выбрался к костру и проверил его содержимое. Кроме карты с небрежно прочерченным маршрутом (видимо, больше полагался на штурмана), здесь лежала мятая газета, тонкий блокнот с карандашными пометками, несколько конвертов… И фотография молодой женщины с близоруко прищуренными глазами. Эта близорукость придавала лицу какую-то милую беспомощность, и Коле вдруг стало страшно за эту незнакомую женщину: что, если ранение у мужа окажется смертельным?.. Было даже трудно представить, какая боль ослепит горем эти близорукие глаза. А сколько сил понадобится и мужества, чтобы выстоять, поверить в случившееся. Об этом тоже надо написать стихи. И не откладывать. Прямо сейчас в этом блокноте, у костра.

Коля отыскал на дне кармана короткий, грубо заточенный карандаш (такие грубо заточенные огрызки он носил во всех карманах, чтобы в любую секунду, на любом подвернувшемся клочке бумаги записать взволновавшую мысль, подвернувшуюся рифму). И сразу вывел первую строку:

«Женщины не верят похоронкам…»

Смысл ее показался неточным. Он подумал и написал иначе:

«Кто влюблен, не верит в похоронки».

И снова остался недоволен написанным. Влюбленными могут быть и мужчины, а ему хотелось о женщинах… О таких женщинах, которые способны вечно нести в своем сердце память о любимом, ждать его, несмотря на официальное извещение о смерти, жить этим ожиданием. И написал:

«Сошлись две женщины у роковой черты.

Любовь и Смерть, глаза в глаза…»

Это было ближе. Любовь не понимает, зачем понадобилось Смерти отнимать у нее того, кому не пришел срок уходить из жизни. А Смерть ей скажет, мол, хочу проверить, достаточно ли ты сильна. И поставит Любовь перед выбором: «Его я возвращу, но заберу тебя – согласна?» И рассмеется ей в глаза Любовь: «Какая же ты дура, Смерть, нам порознь не бывать! Иль возвращай его, иль забирай обоих!»

Коля закрыл блокнот и впервые подумал о том, что эти стихи могут быть последними в его жизни. Отчетливо представил, как с рассветом их обложат душманы, бросят сверху гранату или просто возьмут в перекрестье снайперского прицела. Стреляют они здорово, не отнимешь. Раскаленная пулька легко пронзит его сердце, и оно навсегда остановится…

Долго ли будет горевать его Алена? Мать ее лишь вздохнет для приличия, а в душе и порадуется, это однозначно. А как она сама? Сколько дней будет плакать? И вообще – что он знает о своей жене? Как должен думать о ней? В какой степени верить? Не выдумал ли он себе любовь?

Огонь выдыхался, и Коля снова нацедил в цинку керосина. Обмакнул в нем вытащенные из пепла обгоревшие и еще тлеющие тряпки, бросил в костер. Пламя вспыхнуло высоко и ярко, вырвав из мрака вертолет и спящего на куске грязного войлока Голубова. Коля проводил взглядом взлетевшие к небу искры и прямо над собой увидел рассеченную ржавыми трещинами скалу. Она тяжело висела над площадкой, готовая в любой миг осесть, сползти, отколоться. А что? Запросто. И все… Никаких проблем…

Сколько же они нагородили с Аленой заборов, сколько глупостей наделали!

В литературное объединение Колю привел его друг – Сашка Коротков. И там познакомил с Аленой.

– Вы тоже поэзией увлекаетесь? – спросил ее Коля Баран.

– Больше поэтами, – вставил Сашка.

Сашка потом признался, что давно знает Алену, что его родственники считают их не просто друзьями-товарищами, а чуть ли не женихом и невестой, и все пристают с вопросом, когда у них свадьба и что они себе думают?

– Но никакие мы не жених и тем более не невеста, – сказал убежденно Сашка, – до случая. Она прилипчивая, как дворняжка. Сам убедишься. Как только влюбится в другого, тут и конец моему жениховству.

Сашка был ясновидящим. Сначала они ходили везде втроем – в кафе, кино, на занятия литературного объединения. Затем у Сашки все чаше обнаруживались поводы куда-то исчезать, а перед выпуском из училища он и вовсе перестал видеть Алену. Это встревожило его отца – Платона Степановича, преподававшего в их училище историю. Задержав как-то Колю Барана после занятий в аудитории, он напрямик спросил:

– Ты что же это отбиваешь у своего друга невесту?

– Так он мне сам сказал, что между ними никогда ничего… – бойко начал Коля.

– А ты и обрадовался, поверил. Да он ради друга от чего хочешь откажется. Эх ты, Коля… Никогда ничего… Он приходит из училища и часами сидит над ее фотографиями. Это только я знаю. А теперь и ты…

Разговор с Платоном Степановичем потряс Колю. И он перестал встречаться с Аленой, хотя уже отчетливо понял, что любит ее.

– Алена переживает, что ты избегаешь ее, – сказал как-то Сашка.

– Да пошла она, – зло бросил Баран, – не хочу ее видеть!

Он был убежден, что таким нехитрым приемом вернет своему другу невесту, реабилитирует себя в глазах Платона Степановича, которого глубоко уважал как бывшего военного летчика и как преподавателя. А со своим чувством, был уверен, как-нибудь совладает. Но затея его обернулась непредсказуемой бедой. Алена погрузилась в состояние тоски и безразличия и неожиданно для всех дала своим родителям согласие выйти замуж за человека, которого матушка ей безуспешно прочила в мужья уже несколько лет. И завертелось колесо предсвадебной кутерьмы: подарки, свадебные костюмы, поездки на «Волге» жениха, разговоры, вздохи…

В день регистрации брака, когда свадебные машины катились по широкому мосту над рекой, невеста попросила остановить машину, чтобы бросить в воду «на счастье» цветы. Подойдя к металлическому ограждению, Алена перегнулась через него, взмахнула букетом, присутствующие и глазом моргнуть не успели, как невесту поглотила темная вода. Всем запомнилось только, как мелькнуло над перилами белое платье и как раскачивалась на волнах усыпанная блестками фата.

При полной растерянности свадебной компании не потерял самообладания только Сашка Коротков. Разделся и прыгнул в воду. Жених от участия в спасении невесты отказался, сослался на то, что совсем не умеет плавать.

Сашка почти с первого погружения отыскал на дне реки Алену. Белое платье, как он объяснял, было видно под водой за километр. И хотя Сашка родился у реки и неплохо плавал, справиться с безжизненно отяжелевшей ношей на быстром течении оказалось для него совсем не простым делом. Стараясь держать лицо Алены над водой, он мог грести только одной рукой; работать ногами мешало ее свадебное платье.

Когда к ним подошел спасательный катер, Сашка уже до тошноты нахлебался речной водички. В больнице Алена пролежала больше месяца. Она никого не хотела видеть, просила врачей никого к ней не пускать. Первым разрешение на свидание получил Сашка Коротков.

– Я тебе обязана жизнью, Саша, – сказала она, – и знаю, что ты любишь меня. И если ты захочешь, я стану твоей женой. Но только знай – люблю я другого. И всегда буду любить.

– Можно ему к тебе прийти? – спросил Сашка. – Я буду рад, если вы…

– Да, – сказала она. – Пусть придет.

Было это накануне выпускных экзаменов, но Коля Баран упросил командира и в тот же день прибежал к ней. Алена лежала на высокой подушке, бледная, сильно похудевшая. Она беззвучно плакала и все время пыталась сквозь слезы улыбаться. Коля говорил ей, что она самая красивая, самая лучшая, что он любит ее, как никто никогда никого не любил, что жизни своей без нее не представлял и не представляет. А она только изредка шептала пересохшими губами: «Ты говори, говори еще…»

Они все решили. В тот же день. Но неожиданно и очень активно их замыслам воспротивилась мать Алены. Будучи сама женой военного, промаявшись всю жизнь по отдаленным гарнизонам, она твердо решила не допустить повторения своей судьбы в судьбе дочери! Женское счастье она представляла совсем по-другому, и уж если себе его добыть не смогла, то для дочери ничего не пожалеет! «Если ты станешь женой военного, – пригрозила она дочери, – тебе придется перешагнуть через мою смерть». Мать есть мать, и Алена, с детства подмятая напором ее воли, дрогнула, предложила Коле не спешить, выждать момент. Тем временем родители возобновили подготовку несостоявшейся свадьбы, в дом к ним зачастил с подарками тот самый жених, который не умел плавать. А когда в училище гремел и бурлил выпускной вечер, на который Алена пришла в сопровождении матери, Колины друзья организовали классический побег, купили билеты на самолет, заказали такси, отвлекли «охрану».

Через несколько часов юные влюбленные приземлились в Ленинграде. Приютил их брат Колиной мамы, попросту дядька. Он с интересом выслушал рассказ о побеге, но признался, что верит во все случившееся с трудом:

– В наше прагматичное время и такие шекспировские страсти, увольте…

Но когда через неделю в Ленинград прилетела мать Алены и начала буквально по пятам преследовать дочь, дядька возмутился. Отвез племянника с невестой к знакомому заместителю председателя райисполкома, объяснил, что молодой лейтенант через несколько дней убывает служить в Афганистан и что надо помочь ему в порядке исключения срочно зарегистрировать брак. Зампредрика оказался азартным мужиком, с кем-то созвонился, кого-то уговорил, и уже к концу дня Коля Баран перестал быть холостяком. Молодожены поехали в гостиницу, чтобы показать матери Алены брачное свидетельство, успокоить ее. Но в ответ последовала истерика, и Коля вернулся к дядьке один. Через неделю Алена вместе с матерью уехала домой, а Коля Баран – к месту дальнейшего прохождения службы.

Летая над этими дикими горами, над выгоревшими пустынями, над зелеными плодородными долинами, Коля все время думал об Алене, рассказывал в письмах ей о том, что видит здесь, посылал короткие стихи. Дни, проведенные в Ленинграде, обрели в его воспоминаниях романтическую окраску, желаемое в них перемешалось с действительным, все, что было наяву, казалось фантастикой. Каких он только не напридумывал сюжетов их первой после разлуки встречи. Ему до сегодняшнего дня и в голову не приходило, что встреча может не состояться. Понимал, что Алена по-прежнему подвергается обработке со стороны матери, женщины вздорной, упрямой и самолюбивой. Она никогда не смирится, что дочь ослушалась ее и поступила по-своему. «Жизни лишусь, – сказала она Коле при последней встрече, – но сделаю так, как я решила». Он знал, вода и камень рушит. Но письма Алены были переполнены спокойной нежностью, надеждой на скорую встречу, ожиданием того дня, когда не надо будет разлучаться на долгий срок. После каждого такого письма он обретал душевное равновесие, с особым старанием выполнял служебные обязанности, писал стихи, полные то грусти, то оптимизма.

Сегодня он впервые подумал о том, что его Алена, не узнав по-настоящему того, что связано со словом «жена», может неожиданно испить всю чашу горечи, сопутствующей слову «вдова»… И он приказал себе: собраться в кулак, быть осторожным и хитрым, ничего не делать наобум, но и не уронить достоинства. Теперь у него был пример для подражания на всю жизнь – майор Федор Ефимов.


Мигнув лохматым языком пламени, костер внезапно задохнулся и угас. И Коля сразу увидел, как на противоположной стороне ущелья черный гребень гор отхватил изломанной чертой половину посветлевшего неба. Обрисовался профиль разбитого вертолета, верхний срез, тяжело нависший над уступом каменной скалы.

Рассвет набирал силу. Надо будить Голубова, надо браться за работу. Дел у них невпроворот, и хорошо бы сейчас хоть пару глоточков чая. Но где взять воды, если в этот каменный мешок даже снег не залетает. И как здесь смог зацепиться Ефимов, да еще при таком освещении, – уму непостижимо.

Коля даже не успел дотронуться до Голубова, как он совсем не заспанным голосом спросил:

– Который час, начальник?

Коля сказал.

– Значит, они уже дома, – буркнул Голубов. – Или где-нибудь грохнулись. А мы с тобою, как видишь, еще хвункционируем.

– А я и не сомневался, что будут дома, – твердо сказал Коля Баран.

Голубов сел и потянулся:

– Блажен, кто верует.


Впрочем, Голубов и сам не сомневался, но все-таки предпочитал держаться своего железного правила – быть готовым к худшему. Ему сейчас остро захотелось умыться и сбрить колючую щетину. Но чем умоешься? Чем, если во рту все склеилось, а кругом одни только камни. «Воды, воды! Полцарства за глоток!»

– Что прикажете делать, товарищ начальник?

– Я думаю, надо попытаться оживить рацию.

– Смотрите, соображают.

– Да уж не совсем под циркуль.

– И чувство юмора не потеряно. Значит, гарнизон живет и борется.

– Хвункционирует, – повторил Коля любимое словечко старшего лейтенанта Свищенко. И спросил: – Как вы думаете, товарищ капитан, сможет сегодня прилететь за нами вертолет?

– Может, этот отремонтируем? – Голубов сделал несколько движений руками, присел, встал, снова присел. – А что мы, хуже других, что ли? Отремонтируем и полетим.

Паша попытался представить, в каком сейчас состоянии Ефимов, способен ли на повторный вылет. Но как он ни обожествлял своего командира, выходило одно – не сможет. Даже если захочет. Врачи не пустят. Шульга не разрешит. Генерал не даст согласия. Во-первых, силы человека не беспредельны, во-вторых, небо забелело не просто от рассвета, над горами уже пурга. А к ним сюда не долетает снег по одной простой причине – из ущелья поднимается теплый воздух. С такими фокусами в горах Паша встречался.

– Снег! – вдруг выкрикнул Коля.

– И чему ты радуешься? – Паша поднял лицо и почувствовал, как на лоб села холодная мушка. Значит, они здесь крепко заперты. И надолго.

– Вода будет, – объяснил свой восторг Коля Баран, – чай согреем, умоемся. – Он кинулся искать посуду, не понимая, чем грозит им разыгравшийся буран над горами.

«Телок молочный», – ласково подумал о нем Паша и осмотрелся. Светлело быстро, стали различаться камуфляжные пятна на фюзеляже вертолета, уходящий к небу скалистый склон, черный изгиб каньона. Паша сделал несколько шагов к тому месту, где ночью висел (именно висел – другого слова и не придумаешь) их родной вертолет, но остановился на полпути. Провал был столь страшен, что в животе захолодело, будто за пазуху сыпанули горсть сухого снега. А ноги обмякли, словно из них выпустили силу… Ему чудилось, что здесь любой камень может предательски выскользнуть из-под унтов, и тогда уже ни за что не схватишься и никто тебя не удержит. Мгновение на воспоминания, и долгий, долгий путь к прабабушкам. Пока долетишь до дна, несколько раз умрешь.

Паша отвернулся и осторожненько отошел подальше от обрыва. Теперь он понимал, что фактически никакой посадки не было, что вертолет Ефимов держал все время в режиме висения, а колесами лишь пробовал грунт, чтобы не потерять контакта с кромкой провала и не оторваться от берега. Зависни он хотя бы на шаг в сторону, на полметра от скалы, и греметь бы им с Колей «под фанфары». Они же тут бегали, как наскипидаренные, из вертолета в вертолет, все внимание – раненым. Поисковая фара жгла и ослепляла так, что перед глазами только зеленые пятна.

– Ох, ночка, господи помилуй, – сказал Паша и полез в пилотскую кабину. Хорошо бы, конечно, наладить связь. Хорошо бы…

Примерно через час они с Колей обнаружили и исправили повреждение антенного входа, так называемого фидера. Но рация не оживала. Аккумуляторные батареи были сорваны с креплений, все соединения перепутаны, весь отсек забрызган электролитом, на клеммах следы черной копоти.

– Они чудом не загорелись, – сказал Коля Баран, профессионально оценив обстановку. – Аккумуляторы надо снимать в первую очередь. Если замкнет, взорвемся.

Стало совсем светло. Но видимость из-за падающего снега уменьшилась, противоположный склон ущелья словно растворился в белой густой кисее. К ним на площадку заносило лишь отдельные снежинки. Приземляясь, они мгновенно таяли, даже не оставляя следов. А пить, как назло, хотелось все сильнее и сильнее. Паша чувствовал, что пересохли не только губы, липкой коркой обложило небо, язык, гортань. Даже не было желания говорить, потому что каждое слово давалось с трудом.

Выбраться бы только из этой мышеловки. Без еды, он знал, человек держаться может долго. Без воды – уже через сутки в его сознании начинаются нежелательные сдвиги. По фазе. А пурга в горах бушует неделями. Дернул же его черт… А вдруг и долетели бы.

– На аварийной рации питание есть, – доложил Коля Баран. – Главная сдохла. Без тестера не разобраться.

– Включи аварийную на прием. – Паша в глубине души верил, что, несмотря на «жесткий минимум», кто-то попытается к ним пробиться. – Будем снимать несущий винт. Жалко все-таки бросать машину. Может, удастся вытащить. Горючее сольем в последний час.

Где-то высоко над ними ухнуло, пророкотало, тягуче прогудело и стихло. Голос гор.

– Сошла лавина, – сказал Коля.

Паша осмотрелся. Если и лавина, то где-то далеко. Прикинул – какова возможность выбраться из плена сухопутным путем? При наличии альпинистского снаряжения и умения пользоваться этим снаряжением, не исключено. Но… Можно сигануть с парашютом вниз. Но опять же неизвестно – где сейчас лучше? Здесь, на неприступном пятачке, или на дне ущелья, где в любой миг можно угодить в лапы к душманам?

…А так ли неприступен их пятачок? Ведь Шульга вчера не зря предупреждал, что «духи» засекли место аварийной посадки и могут организовать нападение. Нет, бдительности терять нельзя. И автомат, который он приготовил, должен быть рядом, а не вон там, на войлочной подстилке.


С самого утра Шульга настойчиво просил у командования разрешения на вылет. Объяснял запальчиво и упрямо:

– Пусть не увижу, пусть не смогу, но они хотя бы услышат звук вертолета, будут знать, что мы пробиваемся.

– Скорость ветра в горах ураганная, – возражали ему, – разобьетесь. Пусть потерпят сутки, буран скоро уляжется.

– У них ни воды, ни еды. Хорошо, сидя здесь, говорить – сутки. Вас на их место, небось, по-другому бы заговорили.

– Давайте, товарищ Шульга, делать то, что положено каждому на своем месте.

– Я буду генералу звонить.

Но генерал сам позвонил. Поинтересовался самочувствием Ефимова («Спит? Это хорошо»), выслушал предложения Шульги («До завтра воздержимся, риск не оправдан»), распорядился одну из машин готовить к подъемно-транспортной работе («Попробуем снять аварийный вертолет»).

– Соседи-вертолетчики, – сказал в заключение генерал, – благодарят за операцию по спасению раненых. Они восхищены мужеством и мастерством экипажа.

– Спасибо, товарищ генерал, за добрые слова. Но экипаж пока в опасности. А может, и вообще…

– Давайте без эмоций, Игорь Олегович. Лучше подумайте, кто полетит на задание по эвакуации пострадавшего вертолета.

– Сам полечу.

Генерал помолчал, и Шульга обрадовался, приняв это молчание как одобрение.

– Полетите парой, – сказал генерал, – будете ведущим. Руководить будете. Саму операцию выполнит ведомый.

– Но, товарищ генерал! Тут же…

– Я не закончил, – оборвал его генерал, – с вами полетит еще пара боевых вертолетов. Ее задача – обеспечить безопасность операции. Все ясно?

– Так точно.

– Ведомым у вас должен быть опытный летчик. На Ефимова не рассчитывайте, он измотан и лететь не готов. Но его опыт использовать надо. Решение подработайте и позвоните.

Шульга попытался вспомнить, что ему докладывал Ефимов по радио, когда они установили связь. Доклады были лаконичные, «на нерве», но главное Шульга уловил: над площадкой, где лежит разбитый вертолет, нависает выступ. Возможность вертикального зависания исключена. Значит, канат внешней подвески надо значительно удлинять, надо хоть ненадолго, но приткнуться к скале, чтобы высадить людей, передать им конец и крепежный такелаж, снять Голубова и Барана. Если, конечно, они еще живы.

Кто в эскадрилье способен повторить то, что сделал сегодня ночью Ефимов? Если не сам Шульга, значит Скородумов, его комиссар. Проснется Ефимов, пусть побеседуют. Скородумову необходимо из первых рук получить информацию по обстановке. Сам Ефимов провел бы эту операцию надежнее, но генерал прав. Есть предел человеческим возможностям. Любой риск, даже за шахматной доской, вызывает перенапряжение организма. А Ефимов ходил в эту ночь по лезвию, и не единожды. Рисковал, что самое трудное, жизнями других людей, не говоря о своей жизни. И нервы, естественно, не выдержали. Посадив вертолет, он через минуту потерял сознание. В медпункт Ефимова доставили на носилках.

Скородумов сам зашел в кабинет Шульги, спросил, есть ли новости. Не получив ответа, сел к приставному столу, забарабанил пальцами по разостланной газете.

– Что будем делать, товарищ командир?

– У нашего комиссара есть предложения?

– Я считаю, надо лететь.

– С печи на полати, на кривой лопате. Кроме наших желаний, есть дисциплина.

– Разрешите, я позвоню генералу.

– Я только что с ним говорил. Дадут погоду, полетим двумя парами. Тебе хочу поручить главное – эвакуацию машины.

Скородумов с недоверием посмотрел на Шульгу: шутит или всерьез говорит? Так уж у них сложились взаимоотношения. Как Шульга ни уговаривал себя, как ни заставлял относиться к замполиту серьезно, равноправия не получалось. Не мог командир подавить в себе эту дурацкую снисходительность, вызванную разницей возраста. И чем больше Скородумов проявлял самостоятельности, тем снисходительнее на него смотрел Шульга. Пробовал хвалить замполита, ссылаться во время совещаний на его мнение, но все эти похвалы и ссылки всегда походили на подначки. Чувствовал эти «нюансы» не только Скородумов, вся эскадрилья видела: Шульга не принимает всерьез замполита. Даже такие горделивые слова, как «наш комиссар», в устах командира звучали, будто кличка. «А вот и наш комиссар». «А что скажет наш комиссар?» «Спросите у нашего комиссара». «Как скажет наш комиссар, так и будет».

Поначалу Скородумов злился, даже написал рапорт, чтобы его перевели в другую эскадрилью, терялся, обиду пестовал. Но потом плюнул на все и засучил рукава. А кто работает, того видно. Скородумов во всем гнул свою линию, несмотря на шульговское пренебрежение. Это в эскадрилье заметили и оценили. Оценил и Шульга.

Как-то штурман эскадрильи, подчеркивая свои заслуги, отпустил в адрес Скородумова снисходительную реплику. Шульга резко оборвал его и пристыдил: чем нос задирать, лучше под ноги смотреть.

Правом на снисходительность к молодому замполиту командир ни с кем не желал делиться.

В этот раз Шульга разговаривал со Скородумовым без подначек. Не до шуток было. Он начал вслух прикидывать план операции, делать наброски схемы. Скородумов не выдержал, вмешался. Они заспорили, склонились над столом. Забыв о разности в возрасте и званиях, замполит вырвал из рук Шульги карандаш и начал запальчиво рядом со схемой писать формулы. Шульга попытался сделать расчет по-своему, достал справочник из сейфа, электронный калькулятор. Но у Скородумова получалось надежнее, хотя и считал с помощью карандаша.

Вызвали инженера эскадрильи, начальника ТЭЧ. Расчеты показывали, что отдельные узлы и механизмы внешней подвески необходимо переоборудовать, ибо основное усилие в момент подъема груза будет не прямолинейным, а смещенным. Всю обедню портила нависшая над площадкой скала.

– А ты лететь спешил, – зазвучали в тоне Шульги знакомые нотки. – Что ни делается, все к лучшему.

Передав расчеты и схемы инженеру, Шульга, одеваясь, шепнул на ухо Скородумову:

– Ефимова навестим.


Лежа в мягкой постели, Ефимов смотрел на задернутое занавесками окно и слушал, как метель остервенело расшатывает сборно-щитовой домик санчасти. В палате было тепло и тихо, пахло валерьянкой и свежими простынями. Ощущение покоя и благости наполняло каждую клеточку тела, размягчало волю и притупляло желания. Хотелось вот так лежать и лежать, вытянув поверх одеяла руки, слушать удары ветра, ни о чем не думать, а только наслаждаться покоем и теплом.

Сколько же он валяется здесь? Часов на руке не было. И почему попал к медикам? Ранен, что ли? Так никакой боли не чувствовал, никаких бинтов не видел. Положили на обследование? Почему? Переутомление? А может, ему только показалось, что он благополучно посадил вертолет?

А как чувствуют себя раненые? Как этот, лейтенант Волков? Его товарищи по экипажу? Где они все? Он точно помнил – сел нормально. Потом… Да, что было потом? Почему он не может вспомнить, что было после посадки?.. А что может вспомнить? Как ослушался командира? «Не смей взлетать!» А он взлетел. «Садись на промежуточном!» А он тянул до основного. Еще что-то… Ах да, – бросил в горах Пашу с Колей. Вот этого не следовало делать. Это сволочной поступок. Они там на голых камнях, а он в теплой постели. А может, их Шульга подобрал? Может, они уже дома?

Так, значит… Он прилетел на рассвете. Сейчас середина дня. Выходит, полдня спал? Или был без сознания? Это похоже. Значит, мог и в полете вырубиться. Без второго пилота. Совсем ни к черту.

Нет, такое Шульга не прощает. Никому. Даже самому себе. Ну и ладно… Пусть. Только бы Паша с Колей вернулись. Ефимов готов за ними лететь. Хоть сейчас. А там будь что будет. Только бы живы остались ребята.

Ефимов закрыл глаза. На одно мгновение. А когда открыл, у кровати сидели Шульга и Скородумов, в дверях белело юное румяное личико медсестры. Сложенные розовым сердечком губы выражали недовольство.

– Отоспался? – спросил Шульга.

– Что-нибудь от Паши?

– Связи нет. Буран.

– Надо лететь.

Шульга согласно тряхнул головой, губы его плотно сжались, короткие торчащие волосы как бы подчеркивали упрямую решительность командира.

– Нельзя лететь, Федя. В лучшем случае, завтра. Утром.

Ефимов все-таки уловил в поведении командира надежду и приподнялся, уперевшись локтем в подушку. Тело было послушным, мышцы просили работы. Значит, все идет, как надо.

– Надеюсь, доверите?

Шульга опустил глаза.

– Я бы не возражал. Но генерал категорически против. Обижаться не надо. Он опытнее нас. Считает, что тебе надо отлежаться.

– Ну, я лучше знаю себя… А кто?

– Комиссар полетит. И мне разрешили.

Шульга коротко посвятил Ефимова в план по спасению пострадавшего вертолета, попросил подумать, внести свои предложения.

– Ты был там, все видел. Расскажи.

Вошла сестра и позвала Шульгу к телефону. Ефимов посмотрел на Скородумова. Молод, конечно, опыта в сложном пилотаже кот наплакал, но парень рисковый и думающий.

– Не знаю, что посоветовать, – сказал Ефимов. – Там сложное перемещение воздушных потоков. Есть опасность образования вихревого кольца. К урезу площадки подходить надо левым бортом, создать горизонтальное скольжение. Иначе никак.

– Если я почувствую, что не уверен, – сказал Скородумов, – на рожон не полезу.

Ефимов посмотрел на дверь.

– Весь фокус в том, что рисковать надо. Там не может быть стопроцентной уверенности. У меня ее тоже не было.

Скородумов помолчал, что-то записал в блокнот. Ответил уверенно, убежденно:

– Если не найдем другой возможности, чтобы спасти людей, будем рисковать. Полагаю, мы не все как следует продумали. Рисковать людьми и новой машиной ради спасения разбитого вертолета не стоит. Я докажу это.

– Может, вы и правы, – Ефимов почувствовал усталость и снова откинулся на высокую подушку.

Вошел Шульга. Он загадочно улыбался. Присел у кровати, взял руку Ефимова.

– Все, Федя… Есть приказ о замене. На тебя. На меня. На Голубова и на Свищенко. Сменщики наши уже в Кабуле. Завтра будут здесь.

«Вот и все, – как-то безразлично подумал Ефимов, – еще две зимы позади».

– Не рад, что ли? – спросил Шульга.

Ефимов посмотрел Шульге в глаза.

– Вывезти Пашу с Колей, это мое, Игорь Олегович. И пусть не обижается комиссар. Я их там бросил, я и лететь за ними обязан. Не сделаю этого, всю жизнь вот здесь болеть будет. – Он постучал пальцами по груди. – Вы всегда меня понимали. Придумайте что-нибудь.

– Есть дисциплина, Федя.

– Игорь Олегович!..

– Черт с тобой! – Шульга обреченно махнул рукой. – Полетишь вторым пилотом со Скородумовым. Но пока об этом молчок. Лежать и набираться сил.

10

Задачи группы, в составе которой Муравко вылетел на Байконур, на первый взгляд, были довольно простые – принять участие в подготовке к запуску космического транспортного корабля «Прогресс». Задача Муравко выглядела и того проще: познакомиться с космодромом, посмотреть глазами космонавта на подготовку «Прогресса»: как уложены в отправляющихся на орбиту контейнерах приборы, научная аппаратура, кинофотоматериалы, запасы пищи, воды, регенерационные установки, в каком порядке контейнеры размещены в грузовом отсеке, удобно ли будет экипажу вести разгрузку и какие могут встретиться неожиданности. Все-таки, тысяча триста килограммов. Все это ребятам придется таскать через узкий лаз стыковочного узла. Разместить, закрепить. Конечно, невесомость, она и в Африке невесомость. Но когда ты сам постоянно в безопорном положении, когда тебя закручивает в сторону, противоположную прилагаемому усилию, а грузы надо перемещать с максимальной осторожностью – ничего не задеть, ни во что не врезаться, не стукнуть – такой работе не позавидуешь.

Разгрузка «Прогресса» на орбите – целая наука. Кажется, отработаны порядок и методика транспортировки каждого контейнера, каждого прибора. Перед полетом экипаж провел не одну тренировку на земле. Есть инструкция. Неожиданности, как будто, исключены. Но вот на станции возникла нештатная ситуация, как сейчас – часть горючего придется слить на грузовой корабль. И пошло-поехало: поскольку нужна пустая емкость на «Прогрессе», будет нарушена центровка корабля, следовательно, меняется и отработанная система укладки грузового отсека – центровку необходимо сохранить за счет перераспределения других грузов. Значит, экипажу необходимо подготовить не только новый план-схему укладки контейнеров, но и дать некоторые чисто практические советы.

Муравко впервые на Байконуре, но ему все здесь кажется знакомым: по рассказам товарищей, по любительским фотографиям, по программным документам. Сложившийся образ космодрома в чем-то совпадал с реальным комплексом, а чем-то и удивил Муравко. Совпало почти все, что связано с жилой частью космодрома: телецентр, стадион, клуб, школы, техникум, институт. Зона для предстартовой подготовки космонавтов: классы, лаборатории, медицинский и спортивный комплексы, бассейн. Летом в бассейне спасение от жары, зимой – от морозов и жгучих ветров. «Учкудук» – шутят старожилы.

Люди, которые знают о космодроме по телевизионным передачам, представляют Байконур однообразно: монтажно-испытательный корпус, от него небольшая ветка к стартовой позиции и где-то в отдалении – командно-наблюдательный бункер. Представление это зафиксировалось благодаря упорному повторению телеоператорами одних и тех же картинок: вот тепловоз вывозит ракету-носитель, вот она уже курится дренажными клапанами на старте, а вот и знакомые команды – «ключ на старт», «зажигание», «подъем».

А космодром, который увидел Муравко, удивил его, в первую очередь, дорогами. Они исполосовали казахстанскую степь замысловатыми узорами в самых разных направлениях: железные, бетонные, асфальтовые. Только по одним этим дорогам можно судить, какое здесь сложное и многоотраслевое хозяйство. Сколько уникальных агрегатов, устройств автоматических систем и инженерных сооружений.

Не столько размерами, сколько технической вооруженностью поразил воображение Муравко монтажно-испытательный корпус ракеты-носителя. Заводище! Здесь Муравко как бы заново открыл для себя истину, что подготовка ракеты-носителя начинается не тогда, когда она замирает над степью, нацелившись острием в зенит, она начинается с проверки поступающих на Байконур специальных вагонов (а идут сюда они, между прочим, со всех концов страны), с перегрузки отдельных ступеней на участки сборки, с укладки портальными кранами на ложементы сборочной линии, выверки, сборки, контроля. И главное – с людей, которые сутками торчат на монтажных площадках, переходных мостках, у агрегатов и приборов. Муравко отметил одну присущую здесь всем черту: озабоченные, отрешенные, ничего и никого, кроме ракеты, не видящие.

Муравко не без любопытства наблюдал, как после автономных испытаний каждой ступени ракеты-носителя в отдельности их соединяют, стыкуют и испытывают в комплексе. Не заметил, как протекло время в монтажно-испытательном корпусе космических объектов, где собирался и испытывался грузовой корабль. Куцый, без основного отсека и без развернутых антенн, он и на корабль-то не похож – обрубок, кофемолка. Таким его загрузили в специальный вагон и отвезли на заправочную станцию космодрома. Корабль принял компоненты топлива, сжатые газы. Снова в цех, снова проверки, соединение грузового отсека со стыковочным агрегатом, опять проверка, и только после нее был одет «колпак», то бишь, головной обтекатель. Собранный блок состыковали с ракетой-носителем и теперь уже провели испытания ракетно-космической системы в целом. И вот ракета с пристыкованным кораблем выезжает на транспортно-установочном агрегате и со скоростью пешехода идет на стартовую позицию.

Муравко, увидев машиниста тепловоза, не удержался от улыбки: на его лице выразительно читалось убеждение, что благодаря исключительно ему, и только ему – машинисту этого тепловоза, через некоторое время состоится очередной старт на орбиту, сбудется все остальное: стыковка со станцией, многомесячная работа экипажа, возвращение на землю, награждение космонавтов. А вот если машинист захочет и вернется сейчас в МИК, ничего этого не состоится – ни старта, ни награждений.

Муравко поделился своим наблюдением с Владиславом Алексеевичем, который присутствовал при транспортировке космической системы на стартовую позицию. Тот внимательно посмотрел на усатого, белобрового машиниста в лихо заломленном берете и засмеялся.

– А ведь действительно: именно все это у него и читается на физиономии! – Добавил: – Да и прав он. Если человек вот так относится к своему делу, это счастливый человек.

Конечно, на космодроме живут и работают не только счастливые люди. Но, наблюдая за ними в предстартовые дни, в дни очередных проводов ракеты в космос, Муравко мог дать голову на отсечение, что видел счастливых, одухотворенных трудом людей. Нигде, пожалуй, так не чувствуется глобальная масштабность дел, связанных с освоением космоса, как на Байконуре в дни подготовки и пуска ракет.

Конечно же, водителю тепловоза есть чем гордиться. Что бы там ни говорили, а движение ракеты начинается всякий раз от движения его руки. Один из машинистов, уходя на пенсию, признался, что сколько раз вывозил ракету к старту, столько раз повторял гагаринское «Поехали!». Хотя всегда накануне давал себе слово, что не будет повторять того, что принадлежит единственному в мире человеку. И не мог совладать с собой.

Ощущение причастности к такой грандиозной работе захватывает, как стихия. Один и тот же человек, способный в другом месте к расхлябанности и разгильдяйству, здесь не может позволить себе вольностей. Несовместимо здесь разгильдяйство с масштабом происходящего.

Ни товарищи, ни руководители не поймут и не простят тому, кто по каким-то, даже самым объективным, причинам сработал спустя рукава. Здесь можно работать только самозабвенно и только с полной самоотдачей. На пределе возможного. Потому что недобросовестность одного перечеркивает труд сотен.

Когда транспортно-установочный агрегат, беззвучно поскрипывая своими мощными гидродомкратами, привел ракету в вертикальное положение и опорные фермы приняли в свои ладони все триста тонн ее веса, бережно поддерживая ракету над бездонным газоотражательным лотком, ландшафт казахстанской степи мгновенно изменился. Она словно замерла в ожидании чего-то грандиозного, фантастически необыкновенного. Вот транспортно-установочный агрегат облегченно опустил свою стрелу в горизонтальное положение и, торопливо свистнув, быстро смотался восвояси: его дело сделано. А к ракете вплотную придвинулись фермы обслуживания, кабельные и кабельзаправочные мачты с толстыми, как бревна, и гибкими, как змеи, шлангами. Начался процесс азимутального наведения ракеты и установки ее в строго вертикальное положение.

Сколько раз Муравко видел все это в специальных фильмах на видеопленках, сколько слышал рассказов. Казалось, уже ничего нового. Но ведь не зря говорят, что эффект присутствия нельзя заменить ни рассказами, ни фильмами. Звуки, запахи, реальные масштабы – все это надо увидеть и почувствовать. Вот включается воздушная система термостатирования космического корабля – под головной обтекатель ракеты-носителя подается воздух, чтобы компоненты топлива не охлаждались и не нагревались выше определенной температуры. Над степью разносится мощное шипение, не замирающее до самого старта. Звучат команды на опрессовку-проверку герметичности мест соединений сжатым воздухом. За опрессовкой начинаются испытания бортовых систем, тестовый контроль приборов, системы телевидения, связи, командной радиолинии, бортовых источников питания. И наконец – проходит команда на заправку носителя компонентами топлива и сжатыми газами.

И хотя методика всех этих предстартовых дел давно отработана и проверена, Муравко смотрел на лица людей, слушал их разговоры, улавливая в интонациях необыкновенное напряжение и самоотрешенность, и ему казалось, что весь комплекс операций они выполняют первый раз в жизни. Трещал мороз, степняк нес колючую поземку, рядом стоял автобус с горячим чаем – но люди ничего не видели, ничего не слышали. Интересовало их только одно – кабельные разъемы, лючки, шланги, стрелки манометров, цифры на электронных табло.

Ну, казалось бы, все сделано: заправка, дозаправка, дренаж коммуникаций, все отсоединено и убрано, автоматика уже начала необратимый отсчет и оператор установил ключ в положение «На старт». Внутри ракеты начали работать турбонасосные агрегаты, включилось зажигание… Казалось бы, все – вы, дорогие друзья, свое сделали, успокойтесь и смотрите, как сейчас сработает пирозажигающее устройство в камерах двигателей, ударит острый клин пламени и ракета – предмет ваших забот и волнений – уйдет в небо, чтобы уже оттуда никогда не возвратиться. Смотрите, грустите и радуйтесь.

Так нет, они и теперь суетятся, в сотый раз перепроверяют друг друга, не забыл ли кто-то сделать дополнительный полуоборот шлицевым винтом, в ту ли сторону загнуты контровочные усики на креплении антенны, весь ли инструмент в гнездах упаковки, и еще десятки и десятки вопросов находят друг другу. Ракета уже отработала третьей ступенью, корабль выведен на орбиту, а они продолжают экзаменовать один другого, все еще «крутят шестернями». И только, может, на второй или третий день после старта заметят, что морозы отчего-то стали слабее (неужели весна?), что под карнизами МИКа чирикают воробьи (надо же – устроились), что на афише клуба заключительный просмотр нового фильма (во дают – еще не шел, а уже заключительный). Заметят, что дети вроде подросли, что жены похорошели, что вообще есть в этой жизни и еще что-то достойное, кроме ракет, спутников, космоса…

Неужели нечто подобное происходит и с Муравко? Привык, втянулся, почувствовал ответственность? Или незаметно пришла любовь? Вопросы не праздные. Долгое время его не покидало чувство потери, утраты чего-то главного в своей жизни. Умом понимал, что впереди захватывающе интересная работа, новая, насыщенная всевозможными событиями жизнь, новые друзья, а сердце ныло и болело по прошлому, душа тосковала по самолетам и аэродромам. Ему чуть ли не каждую ночь снился городок, где он встретил Юлю, снился Чиж Павел Иванович, живой, веселый, с хитроватым взглядом из-под лохматых бровей, снились Горелов Руслан и Федор Ефимов. Просыпаясь, он начинал всерьез подумывать, а не лучше ли ему, пока не поздно, вернуться в полк и положить конец всем сомнениям и ностальгическим приступам?

Особенно эти чувства обострились, когда его почти на два месяца уложили в Центральный научно-исследовательский авиационный госпиталь. И это после того, как он выдержал все испытания и проверки, которым здесь подвергают каждого кандидата в космонавты. Врачи пришли к выводу, что гланды у Муравко при каких-то обстоятельствах могут спровоцировать воспалительный процесс. Поэтому, решили они, лучше их удалить сразу.

«Ну, все, – подумал тогда Муравко, – причина, чтобы отчислить меня из отряда, есть. И хорошо. Все к лучшему». Тогда он еще не знал, что врачи госпиталя как раз очень хотели, чтобы Муравко остался в отряде. Его организм, по их убеждению, отвечал самым строгим критериям.

После лечения в госпитале его почти на год откомандировали в ЛИИ – летно-исследовательский институт. И хотя вопрос о зачислении Муравко кандидатом в космонавты оставался открытым, и он почти никому в это время не писал, в том числе и Юле, потому как не представлял, о чем можно писать, если ничего не ясно, занимался он в этот год все-таки привычным и понятным делом – летал.

Потом был вызов в Звездный, праздничная суета вокруг нового пополнения, знакомства, поздравления, и почти сразу – занятия. Теоретические основы космонавтики, конструкции основных типов пилотируемых космических кораблей и станций, бортовые системы. Между ними – тренировочные полеты на самолетах и прыжки с парашютом, специальная медико-биологическая подготовка. Серьезно и много – физическая. До пота, до изнеможения.

Учеба захватила Муравко, сомнения развеялись. Занятия с будущими покорителями Вселенной проводили академики и конструкторы, мастера спорта и специалисты-практики, опытные инструкторы и космонавты, побывавшие по два-три раза на орбите. Каждый новый день Муравко ожидал как праздника, потому что содержание дней не повторялось. Даже дни специальных экзаменов были как праздники, а календарные праздники, когда в занятиях наступал вынужденный перерыв, тянулись долго и занудливо, хотя в Звездном всегда умели организовать досуг.

Когда были объявлены списки групп, закрепленных за определенным типом космического корабля, фамилии Муравко среди них не оказалось.

– Что случилось, Коля? – спрашивали его те, кому с завтрашнего дня предстояло начать подготовку к полетам на ПКА – пилотируемых космических аппаратах. Он пожимал плечами и виновато улыбался. Необъяснимая обида жгла душу – за что с ним так?

– Может, что-то в анкете раскопали?

А что у него могли раскопать? Мать – пенсионерка. Отец погиб в шахте. Дед – на Курской дуге в танке сгорел. Сестер и братьев у Муравко не было.

– Значит, опять медики, черт бы их побрал…

Муравко вторично пережил ностальгический криз. В полк! Вернуться в полк, где все так понятно и надежно! Где никаких гаданий и лотерей, где все в твоих руках, все зависит только от тебя. Он написал рапорт с просьбой отчислить его из отряда космонавтов и откомандировать в авиационный полк для дальнейшего прохождения службы в качестве летчика-истребителя. Решил прямо с утра отдать его по команде.

А утром, направляясь в административный корпус, он остановился возле круглого, добротно сложенного из красного кирпича здания, где установлена центрифуга, и вспомнил, как, на зависть друзьям, легко переносил самые критические перегрузки, как удивленно качали головами лаборанты и показывал большой палец сам начальник Центра… И почувствовал, что ему уже не хочется расставаться ни с этим городком, ни с этими корпусами космической академии, ни с людьми, которых успел здесь узнать и полюбить.

«На кой черт с рапортом высовываться, – подумал он трезво. – Если меня отчислили, то полка все равно не миновать, а если что-то другое – буду выглядеть с этим рапортом смешным. Доживем, как говорится, до понедельника».

Однако, понедельника ждать не пришлось. Буквально через час всем стало известно, что кандидатура Муравко рассматривалась отдельно, что его хотели перевести сразу на второй этап летно-космической подготовки в составе экипажа по конкретной программе предстоящего полета.

И хотя он не попал ни в основной, ни в дублирующий экипаж, факт обсуждения его кандидатуры взволновал Муравко не на шутку: значит, возможность полета вполне реальна. До этого дня он не мог представить себя в качестве космонавта. Космический скафандр существовал сам по себе, Муравко – сам по себе. И вдруг отчетливо представил себя в космическом корабле и сразу поверил, что такое вполне осуществимо.

Это были прекрасные, счастливые дни. Юля жила им, дышала им, в ее глазах не исчезало удивление от переполняющих ее чувств. Она могла проснуться среди ночи и, включив ночник, подолгу разглядывать его лицо, осторожно перебирать волосы, разглаживать кончиком пальца брови. Могла с удивлением и обожанием смотреть, как он ест, как бреется, как переписывает конспект.

Она с непреходящим восторгом принимала в доме новых Колиных друзей, и ребята, почувствовав искренность ее гостеприимства, бывало, заваливались в дом, не предупреждая, – иногда среди буднего дня, а порой и в полночь. Сосед, Николай Яковлевич, специалист по каким-то системам комплексного тренажера, приходил к ним, как к себе домой. Мог забежать, ничего не объясняя, сказать «привет-привет», заглянуть в холодильник, забрать бутылку вина и, снова сказав «привет-привет», быстренько исчезнуть, будто его здесь и не было.

Их приглашали на дни рождения, на праздничные застолья, на торжества по случаю возвращения на Землю новых космонавтов. Крепло чувство, что Муравко и Юля окончательно вписались в космическую семью Звездного, сроднились по духу, завоевали любовь и признание.

Но главным все-таки было дело. Учеба. Муравко до приезда в Звездный учебу космонавтов представлял до смешного примитивно. И если бы ему тогда убедительно объяснили, какой объем знаний необходимо освоить, он бы ни за что не согласился уходить из авиации. Оглядываясь сегодня назад, он с трудом верит, что сумел постичь такие дебри высшей математики, теоретической механики, химии, астрономии. А сколько освоено конкретных приборов и механизмов, сколько наработано самых неожиданных навыков! Постигая сложнейшие программы, Муравко не переставал удивляться мудрости людей, сумевших в такой короткий срок отработать программы обучения, методики тренировок, создать тренажеры и другие тренировочные агрегаты.

Вон центрифуга. Казалось бы, простой агрегат: мотор с осью, на оси – стрела с сиденьем, на сиденье человек. Включаешь мотор, человек начинает вращаться, испытывая от центробежной силы перегрузки. Но сколько сложнейших задач пришлось решить конструкторам и тем, кто делал эту адскую машину, чтобы сконструировать и построить только что принятую в эксплуатацию центрифугу с восемнадцатиметровым плечом. Страшно подумать – способна создавать перегрузки до тридцати единиц. При этом градиент нарастания может быть до пяти единиц в секунду. Это даже не баллистический спуск, а центростремительный полет. Здесь уже не просто сиденье на конце стрелы, а герметичная кабина. Поворот рычажка, и можно сориентировать тело испытателя в любом направлении к вектору перегрузки. Муравко не раз сам управлял скоростью вращения, превращал кабину в миниатюрную термобарокамеру, регулировал температуру, давление, относительную влажность, газовый состав. Для контроля и сравнительного анализа в кабине стоит вычислительная машина, есть все виды связи, газоанализатор. Конечно, и оператор, и врач, и лаборанты ведут наблюдение, здесь все параметры работы выведены на специальный пульт, а потом еще придирчивый, скрупулезный анализ по магнитным и графическим записям. Машинка еще та – чуток фантазии, чуток воображения – и ты уже в кабине космического корабля, в условиях реального полета.

После тренировок на центрифуге Муравко по нескольку часов приходил в себя. Но эти тренировки всегда любил. Они давали возможность во многом проверить свои возможности.

Здесь, конечно, было мужское дело. Если во время общекосмической подготовки приходилось усилием воли заставлять себя продираться через лес формул, копать и копать, чтобы достичь до корневища, то на втором этапе главным стало изучение корабля и станции, их бортовых систем, накопление навыков управления этими почти фантастическими аппаратами.

В эти дни будущие космонавты много летали, прыгали с парашютом, тренировались принимать оперативные решения в самых неожиданных ситуациях. Появились новые дисциплины: космическая навигация, медико-биологическая подготовка.

Такие занятия, как тренировки в самолетах-лабораториях, в гидросреде, в различных климатогеографических зонах, их и занятиями-то нельзя было назвать. Первые встречи с невесомостью превращали взрослых мужиков, солидных отцов семейства в шаловливых мальчишек. Каждому хотелось «полетать» по кабине как можно дольше; беспричинно смеялись, строили рожи, показывали языки. Инструкторы, видимо, понимали состояние своих подопечных и давали им, особенно на первых уроках, вволю порезвиться.

С каким-то необъяснимым азартом они проводили дни в глухой заснеженной тайге или в раскаленных песках пустыни. Тренировались на выживаемость. Конечно, это были не увеселительные пикники. Приходилось и мерзнуть, и от жажды изнывать, и вкалывать до изнеможения, но все равно было весело, все равно они знали, что находятся под неусыпным наблюдением. Нажми тангенту рации, скажи несколько слов, и тут же из-за горизонта появится вертолет. Зная это, и терпеть легче, и ждать веселее.

Командировки становились длиннее и интереснее, возвращения желаннее и радостней. Муравко начали привлекать к управлению космическими полетами. Он выполнял и научно-исследовательские работы. Вот послали на Байконур с конкретным заданием. И Муравко понимал: его участие было не формальным, с ним советовались, к нему прислушивались. В конце командировки Муравко почувствовал острое желание скорее вернуться домой – к Юле, к Федору, в Звездный.


Еще никогда ему не казался городок таким родным и уютным, как в этот раз. Запорошенные снегом елочки, стремительно ровные аллеи, сверкающий фасадом Дом космонавтов… Муравко словно впервые видел окутанные полумраком корпуса служебной зоны, затемненные витрины магазинов, бронзового Юрия Гагарина со спрятанной за спину рукой… И этот пьянящий чистотой воздух почувствовал словно впервые, и эту странную тишину, осторожно нарушенную сначала звуками проходящей электрички, а затем отдаленным гулом авиационных двигателей расположенного по соседству аэродрома. Наверное, без такого соседства, без гула двигателей и не родилось бы это неповторимое чувство уюта и родства, которое так неожиданно и так пронзительно обожгло сознание: приехал домой.

Свои окна в высотном доме Муравко отыскал среди сотен других светящихся окон, как говорится, навскидку. Попытался сразу угадать: что там сейчас происходит за этими окнами, чем заняты два его родных человечка? Читают сказку? Играют в кубики? Пьют чай? Смотрят телевизор?

«Ну и фантазия у вас, Николай Николаевич, – сказал Муравко сам себе, – на уровне детского сада».

Одиннадцатый час вечера. Федька, наверняка, спит, а Юля, потеряв надежду и сегодня дождаться мужа, как всегда, поставила телефон поближе к дивану в гостиной и читает на сон грядущий какой-нибудь детектив. А то и вообще могла уйти к кому-нибудь поболтать от скуки.

Муравко знал: и в этот раз все будет не так, как он представляет, все будет неожиданней и радостней, будет теплее и трогательнее, чем в придуманных им сюжетах, но именно за эти неожиданные радости он больше всего и любил свои возвращения домой, возвращения после долгих и изматывающих командировок.

Поднимаясь лифтом на свой этаж, Муравко приготовил ключи. Но, когда подошел к двери, ключи спрятал и нажал кнопку звонка. Дважды по два удара: динь-бом, динь-бом. Если он знал, что Юля дома, дверь своим ключом не открывал, ему нравилось, чтобы его встречали у порога. Позвонив, он представил, как Юля откладывает журнал, как надевает свой любимый длинный халат, как поправляет волосы перед зеркалом, прикрывает дверь в детскую и вот идет к двери…

– Дрянь такая, а ну немедленно в угол! – услышал он строгий голос за дверью. – Сейчас папа увидит, какой у него сын растет. До чего докатился!

Когда на Федю повышали голос, он обычно отвечал тем же: или громко плакал, или еще громче кричал. В этот раз Муравко голоса сына не услышал. Зато Юля разошлась не на шутку. Распахнув дверь, она, вместо привычных объятий и поцелуев, показала рукой в глубь прихожей и заговорила таким тоном, будто Муравко не из командировки вернулся, а бегал за подсолнечным маслом в магазин:

– Полюбуйся, какой подарочек растет! Ничего уже знать не желает. Ни слов, ни уговоров!

Федя стоял в углу прихожей. Его рот был заклеен крест-накрест широкими полосками лейкопластыря, в испуганных глазах дрожали вот-вот готовые сорваться прозрачные слезины.

– Плюет на стены, плюет на книги, в тарелки плюет, на детей и даже на маму. – Юля присела на корточки и, помахав перед носом сына пальцем, предупредила: – Еще раз плюнешь, зашью рот нитками. Навсегда.

– А как же он есть будет? – сказал Муравко, пытаясь шуткой разрядить сгустившуюся над Федей атмосферу.

– А пусть как хочет, – не сдавалась Юля, – хоть через нос. Или дырку в щеке прорежем.

Муравко встал между сыном и женой и положил на головы обоим свои холодные ладони. Под одной почувствовал нежные пряди золотистого шелка, под другой – упругую и тяжелую гриву. Федька еще больше напрягся в ожидании наказания, Юля расслабленно замерла.

– Я полагаю, что сын наш глубоко раскаивается в содеянном, – Муравко представил, с каким удовольствием Федя плевал на стены (человек освоил новое дело), как радовался каждому удачному попаданию, и невольно засмеялся. – Ты ведь больше не будешь? Да, Феденька?

Ребенок хотел обрадованно заверить отца, что он действительно раскаивается и больше не будет, хотел что-то не просто сказать, а крикнуть, но из заклеенного рта вырвался только глухой стон. И этот беспомощный детский стон отозвался в сердце Муравко неясной обидой, будто не Феде, а ему самому заклеили рот лейкопластырем.

– Ну, знаешь, – бросил он жестко и, отвернувшись, начал снимать шинель. Обида нарастала беспричинно. – Как можно такое?

– У меня уже нет сил объяснять ему, – сказала Юля расстроенно. – Попробуй ты. Полагаю, это цветочки.

«Не так я представлял нашу встречу», – хотел сказать Муравко, но, посмотрев, как Юля осторожно отдирает пластырь, как болезненно морщится, чувствуя боль ребенка, сказал по-домашнему мягко:

– Я грязный как черт. Приму душ.

– Я с папой хочу! – рванулся Федя, как только почувствовал рот свободным. – Я тоже грязный как черт!

– О господи! – перехватила его Юля за штаны. – Дай же отклеить пластырь.

Федя снова дернулся, но, почувствовав, что держат его крепко, повернулся к матери и плюнул. И тут же, почти молниеносно, получил по губам. Он плюнул еще раз и, вырвавшись, обхватил колени Муравко. Этот маленький несмышленыш отчетливо понимал, что не совладал со своим характером, что наделал глупостей – дальше некуда, и от заслуженного наказания его может спасти только отец или какое-то чудо.

– Ну, все, – сказала Юля, – сейчас беру иголку с ниткой и… хватит мне мучиться.

Муравко быстро открыл дверь в ванную комнату, втолкнул туда Федю, сам шагнул следом и закрыл дверь на защелку. Юля дернула ручку, отчаянно стукнула в дверь кулаком и навзрыд заплакала.

– Видишь, что ты наделал? – сказал Муравко поникшим голосом. – Что теперь будет?

Федя испуганно снизу вверх смотрел ему в глаза.

– Скажи ей, – шепнул Муравко, – мама, не плачь, я больше не буду.

Федя отрицательно покачал головой.

– Почему?

– У меня само получается, – сообщил он шепотом. – Я не хочу, а оно плюется.

– Вот, оказывается, в чем дело. Оно само. Слышишь, мама, – повернулся он к двери. – Это совсем не Федя плюется, это Оно – Само.

Юля шутку не приняла и продолжала жалобно всхлипывать. И Муравко понял, что плачет она совсем не от Федькиных безобразий. Все дни после того разговора она прожила в напряжении, с тревогой думала о его испытательной работе, мучительно искала альтернативный выход и, конечно же, не находила его. Ей сейчас просто необходимо и покричать, и поплакать.

И он решил: пусть разрядится. Зачем такой хрупкой женщине носить в себе это напряжение. Не так уж она в своем убеждении эгоистична, а следовательно, и не так далека от истины.

Он открыл дверь и вышел, оставив испуганного Федю в ванной. Обнял Юлю, пригладил волосы. Поддел указательным пальцем ее круглый подбородок и осторожными поцелуем осушил от слезинок глаза. Юля всхлипывала и не сопротивлялась. Сказав «ну, здравствуй, я приехал», он поцеловал ее в губы, крепко обнял. И она молча и податливо прижалась к нему.

– Мы обо всем поговорим, – шепнул он ласково, – и сделаем так, как лучше тебе. У нас впереди – целая ночь.

– Как лучше нам всем, – поправила Юля.

– Угу, – согласился он. – Краснеть тебе не к лицу – все веснушки куда-то исчезают. Готовь ужин, а этого разбушевавшегося хулигана я сейчас остужу под душем. Пройдет. Человек открытие сделал, должен освоить его, а когда надоест – сам перестанет… Нет, я, конечно, поговорю с ним. Но, поверь, не стоит так нервничать. Ага?

– Ладно уж, мойтесь…

Почуяв каким-то своим детским чутьем, что гроза миновала, Федя расхулиганился без удержу. Он шлепал по воде ладонями, подставлял открытый рот под струи душа, надувал щеки, пуская сквозь щелку рта тонкую струю, нырял, садился на плечи отцу, что-то орал воинственное, прыгал, в общем, мешал, как умел и насколько хватало сил. Но Муравко с удивлением ловил себя на мысли, что все эти Федькины выкрутасы не только не раздражают и не утомляют его, наоборот – успокаивают, возвращают уверенность.

То, что Юля так близко к сердцу приняла сказанные им слова о переходе на новую программу, Муравко считал нормальным. И он бы волновался, если бы Юля уходила на опасную работу. Если любишь, за жизнь близкого человека всегда беспокоишься больше, чем за свою собственную. Это же как дважды два… Значит, он обязан внушить ей, что опасность Юля преувеличивает, что она просто не знает…

«А если дело в другом? Если все из-за того, что он слишком долго стоит в очереди? Так ведь другие ждали своего часа значительно дольше. Нет, Юля должна понимать».

Муравко сам, без помощи Юли, отнес Федю в детскую, растер мягким полотенцем, затолкал в пижамку и уложил спать. И пока рассказывал ему на ходу придуманную сказку про богатырей, живущих на космодроме, пока брился и ужинал, поглядывал тайком на присевшую у туалетного столика Юлю.

Сквозь приоткрытую дверь спальни, приглушенно освещенную торшером, он видел, как Юля разбирала постель, как переодевалась, как рассматривала в зеркале свое лицо, разглаживая припухлости под глазами, и чувствовал, как в нем укрепляется убеждение, что все идет хорошо, что Юле он сейчас все объяснит, она все поймет.

Как же иначе? Риск во все времена сопутствовал большим делам. Но ведь и риск бывает разным.

Смерд боярина Лопухова Никита на самодельных крыльях полетел с вышки царского дворца в Александровской слободе. «За сие содружество с нечистой силой» выдумщику Никите отрубили голову. Знал, на что шел. Но знал, и ради чего. Человек полетел, человек набирает высоту. В шестидесятые годы для космонавтов были жестокие ограничения по массе и росту. Об этом уже забыли. Однако и сегодня не каждый жаждущий стать космонавтом может попасть в Звездный. Не так уж высоко до вершины ракеты. Однако забраться на нее не проще, чем на знаменитую Джомолунгму. Там все решает закалка, смелость, навыки да кое-какое снаряжение. А здесь? Еще сотни других качеств надо иметь! И главное – знание сложной современной техники. Число космических альпинистов едва перевалило за сотню. На всей планете.

И он, Муравко, уже близок к этой вершине. Отдал четыре года жизни на подготовку. В связке идет и шаг за шагом подымается вверх. Почти у цели. Но последние шаги всегда самые трудные. Они требуют наивысшей подготовленности, наивысшего мастерства. А раз надо, значит надо. Сворачивать некуда. Только вперед или назад. Третьего не дано.

А если действительно дело совсем не в этом?

«Муравко, – пристыдил он себя, – недостойно мужчины подозревать любимую женщину в несуществующих грехах. Да если и действительно она хочет, чтобы скорее сбылась твоя мечта, грех невелик. Она женщина. Так что будь великодушен».

Погасив свет на кухне и в коридоре, Муравко облегченно вздохнул (до чего же все-таки хорошо возвращаться домой, где тебя ждут и любят) и вошел в спальню.

Юля поднялась ему навстречу, и он снова увидел в ее глазах радостное удивление. Не такое, может, восторженное, как раньше, не с таким откровением, как когда-то, но искреннее: неужели дождалась? Она вскинула руки, отчего рукава халата скользнули к плечам, и обвила шею Муравко, прижавшись к нему всем телом.

– Ох, Коленька, – только и выдохнула.

– Что? – шевельнул он губами возле уха.

– Как долго тебя не было.

– А слезы почему?

– Все никак не пойму – за что мне все это?

…Потом, когда она, расслабившись, положила ему голову на грудь и обняв за плечи, отдыхала, он осторожно попросил:

– Рассказывай, что тебя мучит. Только все без утайки. Я пойму.

Сквозь клинышек неплотно задернутой шторы в спальню пробивался свет луны, передвигался косым треугольником по стене. На фоне этого бледного треугольника Муравко отчетливо видел, как тонкое одеяло повторяет все изгибы по-детски трогательной позы Юли, ощущал идущее от нее тепло, только ей принадлежащие запахи. Почему-то подумалось: не может быть у него более горькой и более страшной потери, чем любовь и доверие вот этой прижавшейся к нему женщины. И как бы ни складывалась в будущем его судьба, что бы ни пришлось ему делать, он обязан жить и поступать так, чтобы сохранить ее любовь, ее веру, чтобы быть достойным этой любви.

– Измучилась я, Коленька, – говорила Юля, не меняя позы. – Сто раз задаю себе один и тот же вопрос: зачем я встреваю в твое служебное дело, чего добиваюсь? И не нахожу убедительного ответа… Очень не хочется признаваться, что я обыкновенная баба. И желания у меня чисто бабские: быть всегда рядом с тобою, чтобы все-все смотрели и завидовали мне… Не перебивай, ты знаешь, я боюсь за тебя. Как вспомню, что пережила и перечувствовала, когда ты в грозу сажал самолет с пустыми баками, меня до сих пор колотун бьет. Если ты пойдешь на испытательную работу, такие полеты станут для тебя обыденным делом. Я каждый день буду умирать от черных мыслей. Ты же знаешь, какая я фантазерка. Не перебивай, выскажусь, тогда пожалуйста. Я не знаю, смогу ли вынести такую долгую разлуку. Ты ведь сказал, что будем встречаться один или два раза в месяц. И это на протяжении нескольких лет? Разлука – ветер. А он не только разжигает пламя, но и задувает его. Разлука разрушительна, Коленька, я это знаю. Нагляделась на своих непутевых родителей. Видел, что твой сын откаблучивает? Мальчику нужен отец. И не по выходным дням, а ежедневно. И потом, скажи мне, ты не устанешь ждать? Не разочаруешься? Столько времени отдаешь, столько сил, а вдруг все зря? Я боюсь за тебя.

– Твои «убедительные доводы» не настолько убедительны, чтобы из-за них расстраиваться, – сказал Муравко с улыбкой в голосе. – Вот первый, насчет опасности. Космос – не Большой проспект на Васильевском острове. Это очень враждебная человеку среда. Он способен на непредвиденные сюрпризы. Там еще столько опасностей подстерегает нас, даже предположить трудно. Так что…

– Я знаю. Но отмучаюсь один раз…

– Ишь ты… Я ведь не старик, на пенсию мне рано. Если будет один полет, будет и второй, и третий… Вот твой отец. Войну прошел, горел, с парашютом выбрасывался, освоил после войны все новые истребители, через какие только испытания не прошел. А умер в кабине тренажера. На земле. В классе. Уровень опасности во многом зависит от уровня профессионализма. Обратная пропорциональность. Самолеты, как ты знаешь, летают ближе к Земле.

– Ну, что ж… Пожалуй.

– Что там у нас на второе?

– Разлука, – вздохнула Юля.

– Семечки. Моя мать ждала отца с фронта три года. А сколько у нас в стране геологов, всяких первопроходцев, арктических и антарктических экспедиций. Будут расставания, но зато будут и встречи. Как сегодня. Счастье, говорил наш замполит, измеряется не количеством прожитых вместе дней, а силой пережитых чувств. Третий твой аргумент – как бы я не пожалел. Это гадание. Знаешь сама. Вон Витя. Уже более десяти лет в отряде. Вечный дублер. И неизвестно – удастся ему слетать или нет. Возраст на пределе. А он и по здоровью, и по знаниям, и по характеру – не мне чета. Где гарантия, что я не повторю его путь? Никто мне этого не может сказать. Но такова уж профессия, выбравшая нас. Ожидание – один из нелегких барьеров, который надо преодолеть на пути в космос. Так что наберемся терпения. Да если полет и не состоится, все равно не зря. Я не только брал, но что-то и отдавал. Дальше – больше.

– А Федя? – Голос Юли поскучнел.

– А Федя – это серьезно. И тут, пожалуй, мне нечего сказать. Хотя…

– Ну-ну, интересно.

– Марию Романовну помнишь? Жену нашего командира полка, Ивана Дмитриевича.

– Ну что ты спрашиваешь?..

– Так вот она однажды сказала, что роль отца в воспитании детей главным образом состоит в том, чтобы подавать пример высокой гражданственности и нравственности. Чтобы дети могли гордиться своим отцом. Отец должен быть для них высшим авторитетом… Это, конечно, относится к более взрослым детям. А Федя…

Юля глубоко вздохнула.

– Разгромил по всем статьям. – Но не сдалась. – А почему вдруг ты должен работать летчиком-испытателем? У других совсем не так было. И раньше ты не говорил.

– Меняются задачи – меняется программа. Время не стоит на месте. И потом, знаешь, все-таки каждый день реальная авиационная работа, реальное испытание техники. Владислав Алексеевич сказал, что скоро понадобятся космонавты с большим опытом летчика-испытателя.

– А если не понадобятся?

Муравко помолчал, хотя мог уверенно сказать, что, как бы ни сложилась конъюнктура, он останется при деле, он будет летать, испытывать технику.

– Слушай, – сказал он, прижимая Юлю, – ты хоть представляешь, как я тебя люблю? Или не представляешь?

– Дурачок, – шепнула она и отыскала губами его губы.

…Когда Юля заснула, он осторожно укрыл ее плечи, высунувшуюся из-под одеяла ногу, прошел в детскую. Федя, как и мать, любил спать на боку, подтянув одно колено почти к самому подбородку. Муравко и на нем поправил одеяло. На кухне нашел надрезанный пакет с кефиром, осушил его, подошел к окну.

Звездный спал. Лишь кое-где тусклыми пятнами светились зашторенные окна да горели дежурные фонари наружного освещения. Более отчетливо выделялись в темноте корпуса служебной зоны. Подсвеченные где прожекторами, где мощными лампами (охраняемые объекты!), они казались недоступно-таинственными и солидно-внушительными.

И хотя Муравко знал каждый закоулок в этих корпусах, каждую лабораторию, даже каждый прибор, уважительная почтительность к создателям этого уникального учебного комплекса не притупилась с годами, скорее наоборот, углубилась.

– Ты почему здесь полуночничаешь? – с упреком спросила Юля, заглянув на кухню.

– Да вот, кефира глотнул.

– Я уже полчаса тебя жду. Глотнул он. А ну, марш в постель! Поставлю вот, как Федю, в угол.

Только теперь он почувствовал, что весь закоченел. А в постели было так уютно, так пахло Юлиным теплом, что Муравко не удержал легкого стона. Юля обняла его, потерлась щекой о плечо, прижалась, и он, как тогда, в тесном автобусе на шоссе под Ленинградом, услышал, как ему в грудь стучится Юлино сердце.

– Как хорошо, когда ты дома, – сказала она.

Разбудил его Федор. Забрался на кровать, сел поперек груди, зажал пальцами нос. Стоило Муравко открыть глаза, как он закатился веселым смехом. В квартире пахло жареным луком, из кухни доносилось глухое позвякивание посуды, в коридоре на одной ноте верещал трехпрограммный динамик «Маяк».

– Кто это мне спать не дает? – деланно сурово спросил Муравко.

– Я не даю, – сказал Федор.

– А ты кто таков?

– Я Федор Муравко из Ленинграда.

– Из Ленинграда? Разве не из Звездного?

– Нет. Я родился в Ленинграде.

– Родился в Ленинграде, а где живешь?

– В нашем доме живу, – категорично заявил сын и потянул Муравко за руку. – Идем, будешь смотреть, как я строю поезд.

Муравко взял Федора под мышки, бросил к потолку, поймал, опустил на пол. Вместе побежали в детскую, посмеялись над кривым паровозом, вместе начали делать зарядку. Заглянувшую к ним Юлю тоже заставили приседать и прыгать; с хохотом и визгом свалились в «кучу малу», получили от мамы по шлепку, еще немного побегали и пошли умываться. Когда Муравко закончил бриться, зазвонил телефон.

– Коля, здравствуй, – сказал в трубке знакомый голос. – Чувствую, что не узнаёшь. Ну помучайся… Некто Булатов. Олег Викентьевич. Он же лауреат и он же твой вечный соперник.

– И где ты?

– Да вот тут, на проходной Звездного.

– Понял. Через пять минут буду.

Он опустил трубку и, схватив на вешалке меховую куртку, мигом вылетел на лестничную площадку.

– Кто? – догнал его Юлин вопрос.

– Олег! – крикнул он уже из лифта.

Булатова он увидел через две стеклянные загородки, еще из-за угла КПП. Распахнув дубленку, тот стоял посреди зала ожидания с развернутой газетой, сосредоточенно что-то читал. Из-под сдвинутой на затылок каракулевой шапки-пирожка выбивались серебристые пряди мятых волос. Белели и виски. Словно присыпанные пудрой. Четыре года назад на его голове не было ни одного седого волоса.

«Так кто здесь ожидает знаменитого космонавта?» – хотелось пошутить Муравко, но в зале сидели молодые ребята, прохаживался какой-то полковник, жевала бутерброд пожилая женщина, и он без всяких слов обнял Булатова, крепко прижал к себе.

– Ну, как ты тут? – спросил Олег, когда они миновали турникет и оказались за дверью КПП.

«Как видишь, нормально», – хотел привычно ответить Муравко, но ответилось неожиданное:

– Слушай, я чертовски соскучился по тебе. К чему бы это?

– К старости, друг мой, к старости. В определенном возрасте все мы становимся сентиментальнее. Меня вот одна брюнетка в гости тянула, а я отказался, друзей повидать захотел.

– Скажи, какими судьбами? Седой весь, сутулый какой-то. Случилось что?

– Сдаем, значит? – отрешенно щелкнул языком Булатов. – Так что радуйся – шансов у твоего соперника поубавилось. Но я оптимист и не теряю надежд. Самым великим достижением буду считать, если отобью у тебя Юлю.

Муравко засмеялся и, кивнув махнувшему ему рукой офицеру, напомнил Булатову:

– Не забывай, что я тебя из проруби вытащил. Обратно суну.

– Вижу, окреп.

– Так что у тебя?

– Обо мне потом. Ответь мне, Коля, пока нам не помешали, на один мучающий меня вопрос. Ты варишься в этой каше и должен знать. Вот я читал, пока ты пришел, статью вашего командира. К юбилею пилотируемых космических полетов. У нас действительно все так хорошо, как он пишет?

– Ничего себе вопросик. Такие вопросы надо знаешь кому задавать? А я всего-навсего кандидат в космонавты.

– Я понимаю, что ты не можешь знать цифр, планов и прочей конкретики. Но быть не может, чтобы вы между собой не обсуждали. Обязаны. Должны. Мы были первыми в космосе. Почему теперь не первые? Почему американцы обошли нас с высадкой на Луну? В чем дело? Слабая техническая мысль? Нет светлых голов? Низкий уровень технологии? Или обычная рутина? Скажи мне, что ты сам думаешь по этому поводу. Эти вопросы сегодня волнуют многих. Не хлебом единым живем, нам не безразлично.

– Первые на Луне не значит, что первые вообще. – Конечно, Муравко и думал об этом не раз, и спорил с друзьями. И отвечал он Булатову искренне. – Освоив орбиту, мы сразу поставили задачу извлечь из космоса народнохозяйственную пользу. И пошли путем наращивания результатов, наращивания времени пребывания на орбите. Американцам, с их гипертрофированным самолюбием, надо было во что бы то ни стало решить престижные задачи. Вот они и бросили все силы и средства на проект «Джемини».

– А «Шатл»?

– А что «Шатл»? На несколько дней взлетел – и на Землю. А мы месяцами держим планету под наблюдением. И еще неизвестно, что лучше, многомесячный полет троих или взлет шестерых, но на несколько дней. А ссылки на наши возможности, на уровень технологии, на общую культуру производства – бред. Нам по плечу такое, что и не снилось американцам.

– Вешаешь ты мне лапшу на уши.

Муравко засмеялся.

– Ты же знаешь все сам. Чего спрашивать? Конечно, Америка богатая страна. И техническая мысль у них высокая. Но мы же с тобой русские, Олежка. И нам ли шапку перед ними ломать? Я верю: и дело сделаем, и престиж попутно восстановим. Попутно, понял?

– Ладно, понял. Пропагандист. Как Юля? Небось ждет не дождется, когда Героем станешь?

– А какая женщина не хочет, чтобы ее муж был знаменит?

– Не скажи. – Булатов поправил шапку-пирожок, затолкал выбившийся шарф. – Ты просто не знаешь женщин. Они могут самозабвенно любить скатившегося на дно алкаша или ворюгу и люто ненавидеть преуспевающего талантливого мужа. Радоваться известности мужа, делить с ним успех – это могут только очень талантливые женщины. Бездарные не прощают успеха даже самому близкому человеку.

Муравко посмотрел на Булатова с недоверием. Он уже не раз слышал о такой вот необъяснимой женской ревности, но относил ее больше к парадоксам, нежели к закономерному явлению. Однако не верить Булатову у него не было причин.

– Как простой советский человек, не вдающийся в подробности, я завидую тебе, Коля. – Булатов помолчал, пока их обгоняли небольшой стайкой вооруженные букетами пионеры. – Стоит, понимаешь, человек одной ногой на пороге всемирной славы, у него счастливая семья, любящая жена. Э-эх, да что там…

– Знаешь, а я почему-то с тоской вспоминаю те времена, когда был в полку.

Булатов поправил шарф и жестко закончил: …

– Все мы тоскуем об ушедшей юности. Но ее не вернешь. Даже если вернешься в те места, где тебе было когда-то очень хорошо.

– Откуда седина?

– А бес ее знает. – Они проходили мимо витрин промтоварного магазина. – Тут у вас курточку приличную к весне можно купить?

– Завозят иногда, – пожал плечами Муравко.

– У нас в Гостиный двор тоже иногда завозят.

– Мы ведь не заграница. Как говорится, плоть от плоти.

– Тогда что у вас есть такое, чего нету в Москве или в Ленинграде?

– Москва – город. А здесь – городок. Лес близко. Прямо у дома лыжня начинается. Гаражи рядом. Правда, меня эта проблема пока не колышет.

– Ты же не хочешь сказать, что и Герои ваши живут, как все?

– Для Героев, доктор, и в Ленинграде предусмотрены льготы. Законом нашим.

– Ладно, понял. Тему закрываем. Но городок ваш красивый. Не пойму только, от чего исходит эта красота. Эффект легендарности, что ли? Во всяком случае, я бы не отказался здесь жить. Да и работать тоже.

– А что, давай, прорывайся. У медиков здесь поле деятельности довольно просторное. Рапорт по команде, обоснование… Давай, Олежка.

– Быстрый ты…

В лифте Муравко спросил:

– А как Чижа, помнят в городке?

– Памятник поставили. Юля не говорила?

– Я не об этом.

– Видишь ли, Коля, память – категория не постоянная. У каждого она своя. Уходят люди – уходит память. И ты прав: памятник – это еще не память. Но Чижа, мне кажется, еще помнят многие. Яркая личность.

Дверь им открыла Юля. Она нарядилась, успела даже подкрутить концы своих тяжелых и упрямых волос. Теперь они были загнуты вовнутрь и упирались в лицо, четко обрамляя его ото лба до подбородка. Веснушки Юля слегка припудрила. Из-за ее расклешенного черного платья настороженно выглядывал Федор.

– Вот и мы, Юлия Павловна, – сказал Булатов и, осмотрев Юлю, покачал головой. – До чего хороша, просто жуть!

Муравко отметил, что Юля взволнована и, вспомнив ее рассказ о встречах с Булатовым, почувствовал короткий, но болезненный укол ревности: ведь ночевала у него, и он у нее… Но тут же устыдил самого себя и улыбнулся. Он верил Юле без оговорок, тайн у них друг от друга не было.

В прихожей стало шумно и тесно. Олег обнимал и целовал то Юлю, то Федора, то снова Юлю, и делал это искренне, не боясь, что Муравко его в чем-то заподозрит. Федора рассматривал, вертел, тискал, шлепал и тот терпел, позволял, сразу приняв над собой власть этого шумного гостя.

Муравко улыбнулся.

– Не боишься холостым состариться?

– Все может быть, Коля. – Булатов вздохнул и грустно улыбнулся. – С нетерпением жду лета, когда студенты-заочники на сессию приедут. Жду одну юную особу. Если простит, может, и мне, старому хрычу, что-то перепадет от этой жизни. Но боюсь – не простит.

Булатов выразительно замолчал, и Муравко не стал развивать эту тему: на лице Булатова отразилась боль.

11

Все, о чем умолчал Булатов, случилось летом прошлого года.

Над Ленинградом плыл тихий, по-летнему теплый вечер. Белые ночи уже прошли, но солнце еще не спешило за горизонт и скатывалось с небосвода нехотя, будто жалея о минувших днях весеннего разгула. В такой бы вечер не в клинику на дежурство, а на Карельский перешеек, на Красавицу, с палаткой, с любимой женщиной… Найти тихое местечко, костер разжечь, удочки забросить, чтоб потихонечку магнитофон играл… Маниловские мечты.

Ни завтра, ни послезавтра, ни в обозримом будущем Булатов не мог рассчитывать на такую поездку, потому что с переездом в Ленинград, в одну из клиник Военно-медицинской академии, он по уши завалил себя научной работой, завалил добровольно и сознательно, будто спешил наверстать упущенное за годы практики в гарнизонном военном госпитале. Хотя на самом деле не так уж много он упустил и ничего не надо было наверстывать. Просто подошло время для более дерзких замыслов, пришла пора решать более сложные задачи. Обстановка в клинике тому способствовала.

Выйдя из дома, Булатов не торопясь обошел разрытый участок дороги, перешел Институтский проспект, и, чтобы срезать путь к гаражу, пошел напрямик через прилегающий к студенческому общежитию скверик. На траве, на редких скамейках, группами и поодиночке занимались абитуриенты – в вузах Ленинграда шли приемные экзамены. Группировались, как правило, вокруг магнитофона или приемника, что-то бубнили над раскрытыми книгами, не обращая внимания ни на прохожих, ни на щебет птиц, ни даже на музыку, ради которой, собственно, и собирались у магнитофонов. «Не музыка им нужна, а ее наличие».

Рыженькую в вельветовых брюках Булатов выхватил из пестрой компании сразу. Она была несколько в стороне, смотрела в книгу, как все, а сидела на скамейке скорчившись и подтянув к животу колени. Ее почти детские губы кривились от боли, взгляд был отсутствующим, а лоб покрыт мелкими бисеринками испарины.

– Плохо? – спросил Булатов, присаживаясь рядом. Он располагал временем и мог позволить себе небольшую задержку. Рыженькая, не посмотрев, кивнула. Он профессиональным жестом взял ее за запястье левой руки, засек время. Боковым зрением заметил, как у рыженькой гримаса боли сменилась гримасой удивления и растерянности – что, мол, за географические новости?

Пульс обгонял секундную стрелку примерно в два раза. Глаза возбужденно блестели.

– Покажите язык.

Рыженькая выполнила его просьбу с вызовом.

– Где болит?

– Вы чего пристаете? – пришла она в себя.

– Я врач.

– Я не вызывала врача.

– Не валяйте дурака. У вас лихорадка.

– Но вам-то какое дело? Идите, куда шли.

– А если у вас инфекционное заболевание? Это мой долг.

Рыженькая спрятала лицо в колени, и от покрытого пушком затылка под вырез кофточки побежал детский гребешок позвонков.

– Откуда вас принесло на мою голову? – плаксиво сказала она. – Ну, поболит и отпустит. Было у меня уже такое. Отстаньте от меня. Идите, куда шли.

«Иначе вас могут послать гораздо дальше, – в тон ей подумал Булатов. – Потому как филантропы во все времена были объектом насмешек».

И все-таки не удержался, посоветовал:

– Вызовите «скорую». Телефонная будка за углом.

Рыженькая даже не посмотрела в его сторону. Он ей отплатил тем же. Гараж, который Булатову на время командировки сдал уехавший за рубеж офицер академии, стоял на противоположном конце кооперативного блока. Там был свой выезд на Институтский проспект, более близкий и более удобный, но Булатов, не раздумывая, свернул в сторону сквера и поехал почти тем же путем, что и шел к гаражу. Мягко переваливаясь из колдобины в колдобину, «Жигуль» выбрался на ровный асфальт и уже готов был рвануть, как пришпоренный конь, и понести своего седока цепко и накатисто – машину Булатов любил и содержал в порядке. Но седок не торопился со шпорами. Скамейку со скорченной фигуркой уже взволнованно окружили абитуриенты. Булатов притормозил и вышел из машины.

Рыженькая выразительно-враждебно посмотрела на него снизу вверх и снова спрятала лицо с заплаканными глазами в вельветовые колени. По расширенным зрачкам ее голубых глаз Булатов понял, что боль терзает человека уже не на шутку.

– Почему вы не хотите «скорую» вызвать?

Девушка вздохнула и бросила на Булатова испепеляющий взгляд.

– У меня завтра последний экзамен. Можете вы это понять? Да? – Голос ее был жестким.

– Могу, – сказал Булатов. – Тем более вам необходима медицинская помощь сейчас. Иначе вас упекут в изолятор. Боль не тетка, свалит в обморок и привет!

Толпа загудела. Кто-то осторожно спросил:

– Вы что, действительно врач?

– Действительно, действительно, – сказал Булатов сердито.

– Что же ей делать?

– Надо немедленно в клинику. Осмотрим, сделаем анализ крови, боль снимем. Если жизни не угрожает опасность – отпустим с богом домой. Вы где живете?

– В общежитии.

– Дом ваш где?

– Далеко.

– Очень точный адрес. Ладно, потом поговорим. Поехали.

Она отрицательно покачала головой.

– Ну что ты, в самом деле? – зашумели в толпе.

«Бог ты мой, – стал злиться Булатов, – какого дьявола я уговариваю эту дурочку? Трачу время и силы. Не хочет, не надо. Пусть корчится. Жалко только, что дитя… Не представляет, как порой бывают дороги вот эти зря потерянные минуты.

– А что у меня такое? – не поднимая головы, наивно спросила Рыженькая. – В животе больно. Что это?

– Что угодно может быть, – начал успокаиваться Булатов. Брал верх профессионализм. – Острое отравление, заворот кишок, прободная язва. Возможен обычный гастрит. Осмотреть надо. Нельзя терять времени. Как вы этого не понимаете?

Она вдруг выпрямила колени и резко встала, но тут же вскрикнула, побледнела и, схватившись за живот, расслабленно села. Виновато посмотрела на Булатова, сказала:

– Спасибо, конечно, вам за внимание, но я потерплю. Пройдет. Должно пройти. Если я не поступлю, мне нельзя возвращаться домой. Я обещала.

– А если умрете?

– …Умру… и взятки гладки. А если жива останусь? И не поступлю? Прикинулась, скажут. Не поеду. Спасибо.

Булатов подумал и махнул рукой.

– Ну и помирайте, черт с вами.

Он подошел к машине, рванул дверцу и привычно плюхнулся в сиденье.

Мотор взревел, и «Жигуль» весело (наконец-то!) сорвался с места. Ну не глупо ли навязывать помощь, когда тебя о ней никто не просит? Десятки больных с благодарным нетерпением ждут, когда их «соизволит посмотреть сам Булатов», с надеждой следят за каждым его жестом, с подобострастными улыбками встречают и провожают при каждом обходе. А эта… красавица рыжая… принцесса с кошачьими глазами, нос картошкой… губы поварешкой…

Он резко затормозил и включил заднюю передачу. Не одни же красавицы, черт побери, имеют право на его внимание. Машина нехотя поползла к тому месту, где от тротуара начиналась едва заметная тропинка, ведущая в глубину сквера.

– Я вам даю слово, – сказал Булатов как можно доверительнее, – если вашей жизни в ближайшие сутки ничто не грозит, завтра вы будете сдавать экзамен. Я врач и не могу вас оставить на улице. Сидеть с вами тоже не могу. У меня дежурство.

– В больницу не поеду, – упрямо заявила рыженькая.

– Хорошо, – согласился Булатов, – обойдемся без больницы.

– Ладно, – неожиданно согласилась она, – только я обопрусь на вашу руку… И потихоньку. Да?

– Да, да, – повторил Булатов в тон. – И не задавайте лишних вопросов.

Он усадил ее на сиденье рядом, пристегнул ремнем.

– А мы куда? – опять насторожилась девушка.

– Ко мне на квартиру. Это недалеко.

– А как вы докажете, что вы врач?.. Я сильная, вы не думайте.

Булатов достал из нагрудного кармана пропуск в Военно-медицинскую академию, подал ей, не поворачивая головы.

– А может, вы истопником работаете? Да? Должность здесь не указана, – сказала она, разглядывая документ.

Булатов засмеялся.

– Похож на истопника?

– Разве теперь поймешь? Ученые одеты, как дворники, а дворники – как министры.

– Покажу дома диплом.

– Это другое дело.

Держась за живот, она придирчиво осмотрела салон, проверила замок ремня, подняла стекло.

– Знобит, – сказала. И спросила: – «ОВ» – это Олег Васильевич? Да?

– Викентьевич, – поправил Булатов, припарковывая машину у трансформаторной будки. Запас времени начал быстро таять. Хорошо, что пораньше из дому вышел. Он надеялся еще заскочить в магазин, продающий автомобильную косметику. Теперь все, не успеть. – Вас как зовут?

– Евгения. Или просто Женька.

Булатов отстегнул привязные ремни, открыл дверь.

– Прошу, просто Женька. И не оглядывайтесь. Я же дал вам слово.

Лифт уныло проскрипел дверью и мягко повез их на десятый этаж.

Женька смотрела под ноги, и ее темно-рыжие волосы мягкими волнами спадали по щекам на грудь, на покатые плечи. Ладони рук она спрятала под свободно спадающей голубой кофтой.

«Держится за живот. Значит, болит».

Лифт притормозил и, плавно дотянувшись до площадки, распахнул створки.

Квартиру в этом доме Булатов выменял у офицера, прибывшего в гарнизонный госпиталь, где работал Булатов, служить начальником отделения. Обмен обоих устраивал. Провернули они его в несколько дней. И хотя в авиационном гарнизоне у Булатова была квартира из двух больших комнат, огромной кухней, он отдал свои хоромы за однокомнатную девятнадцатиметровку без сожаления. Часть книг, правда, пришлось сдать в комиссионку, не хватило места для полок.

Захлопнув дверь, Булатов показал Женьке, где надо лечь, а сам пошел мыть руки.

– Разденьтесь до пояса, – командовал он из ванной, – расстегните брюки и ложитесь на спину. Только без резких движений.

Но команды, которые всегда и везде его пациенты выполняли беспрекословно и с радостью, в этот раз были оставлены без внимания. Женька сидела на краешке широкого дивана и, то ли от боли, то ли от страха, затравленно глядела снизу вверх на Булатова.

– Так, – раздраженно начал он рыться в ящике стола. – Диплом показать? Да? На, смотри, глупое дитя. – Он подал ей сразу три диплома. Об окончании института, о присвоении звания кандидата медицинских наук и диплом Лауреата.

Женька уважительно прочла текст во всех трех дипломах, также уважительно положила их на стол, попросила отвернуться и быстро зашелестела одеждами. Когда она сказала «пожалуйста», Булатов подошел к дивану, присел, улыбнулся: «В чем только душа держится и откуда характер такой берется? Ребрышки, как у воробья, сквозь кожу просвечивают. Живот под одной пятерней упрятался». И только бугорки грудей с вызывающе торчащими сосками свидетельствовали, что перед ним не ребенок, а зрелая женщина.

Пальпация патологии не выявила. Булатов вдавил пальцы в пах и резко отпустил их. Женька вскрикнула, обессиленно закрыла глаза, расслабленно выпрямила колени. При повторном нажатии она побледнела и покрылась испариной.

– Все ясно, мадам, – Булатов успокаивающе разгладил ладонью кожу живота, поддернул за резинку трусы с вышитым на них цыпленком, застегнул на ее брюках молнию. – У вас аппендицит. Надо немедленно оперироваться.

И привычно пошел мыть руки.

– Олег Викентьевич, – в Женькиных глазах смешались растерянность и мольба. – У меня уже было так, через сутки прошло. Может…

– Не может! – перебил он. – Да и непонятно, ради чего. Смертельный риск. Вы что? Вам еще любить не перелюбить, детей рожать, матерью быть, а вы… Черт знает что!

– Но до утра ведь можно, да? – теперь уже и в голосе была мольба. – Если не пройдет, сама приду в больницу. Но до утра… Да? Вы же вон какой знающий врач. – Она кивнула на стопку дипломов. – Должен же быть какой-то выход, да?

Какие-то интонации в голосе Женьки растрогали Булатова, и он стал думать, как помочь ее просьбе, а не ее болезни. Под наблюдением, конечно, можно потерпеть до утра. Но кто наблюдать будет? В клинику ее калачом не заманишь, это он уже понял. Оставить здесь? Или все-таки вызвать «скорую»?

– Ну, так, – Булатов присел, взял Женьку за запястье, посмотрел в глаза. – Если вы даете мне слово, что будете вести себя честно, попробуем.

– Я даю… честное слово. Верите, да?

– Да. Теперь слушайте. Я вас оставлю здесь. У телефона. Буду звонить. Вы мне будете точно докладывать свое состояние. Без вранья, объективно. Да? – «Заразился словечком», подумал он, набрасывая на бумажке номер служебного телефона. – Если почувствуете ухудшение или изменения какие-то, ну, скажем, жар, озноб, немедленно звоните вот по этому телефону мне. Хорошо?

– Хорошо. Я обещаю.

Булатов посмотрел на часы: время поджимало, он не любил опаздывать. Открыл шкаф, подал Женьке подушку, чистую наволочку, шерстяной плед. Телефон поставил на стул рядом с диваном.

– А вы не боитесь оставлять меня в квартире? – спросила она, бросив исподлобья быстрый взгляд. Булатов не ответил. – Моя фамилия Авдеева. Я в Гидрометеорологический поступаю. На заочное. Паспорт у коменданта. Я покажу потом.

– Главное – лежать. Есть ничего не надо.

– Я могу что-нибудь почитать? – Женька показала глазами на полки с книгами.

– Читайте, но вставать осторожно. Обещаете?

– Обещаю. – Женька впервые улыбнулась, и Булатов отметил, что у нее красивые крупные зубы и заразительно добрые огоньки в глазах.

«Филантроп несчастный, – сказал он себе, садясь в машину. – Мало что на дежурство опоздаешь, так еще и приключений на свою голову накличешь. А случись что-нибудь?.. Затаскают!»

Он стремительно пересек Каменный остров и повернул на Песочную набережную. Здесь по широкому тротуару всегда гуляли парочки, и Булатов всегда посматривал на них с тихой грустью. Он мог бы жениться. На Юльке. Но слишком долго раздумывал. Верочка почти женой была, но осталась там, в авиационном гарнизоне. Расставание не огорчило Булатова, скорее наоборот – принесло чувство облегчения. А ведь уже за тридцать перевалило. На ребятишек с интересом засматривался, своего иметь захотелось. Сорванца задиристого.

Он позвонил ей сразу, как только вошел в ординаторскую. Хотя Женька и не могла похвастать отличным самочувствием, но в голосе проскальзывали оптимистичные ноты. Ей лучше, она читает рассказы Джека Лондона, хотя следовало бы читать совсем другое, она чувствует себя виноватой перед Олегом Викентьевичем и бесконечно благодарна за его бескорыстную доброту.

– Если Всевышний милует и не приберет меня к себе, я вам обещаю: вы никогда не пожалеете о потраченном на меня времени. Добрые порывы души возвращаются с процентами…

Видали, какая изысканность слога: «Если Всевышний милует»…

После обхода больных Булатов, уже не стоя, а поудобнее усевшись в кресло, без спешки, набрал свой номер.

– Ну и как наши дела?

– Спасибо, Олег Викентьевич. Боль утихает. Мне стыдно признаться, но я очень хочу есть.

– Придется, милая моя, потерпеть.

– Да уж куда денешься…

По голосу Булатов угадывал, что Женька все время улыбается. Сразу представил мягко очерченный овал рта, крупные белые зубы, искорки в глазах и улыбнулся сам.

– И что вы интересного вычитали у товарища Джека Лондона?

– Товарищ Джек Лондон большой жизнелюб. Он пишет о суровых краях Севера. Мне это очень близко и знакомо.

– А кстати…

– Где эти края?

– Да.

– Представьте север Якутии, Индигирку. Так вот неподалеку от того места, где она впадает в Северный Ледовитый океан, есть поселок Устье. А неподалеку от того поселка – метеостанция. Там живут и работают мои родители, там живу и я. С самого рождения. В неэлектрифицированной тундре. Так что некоторые мои дикие поступки можете объяснить условиями воспитания и недостатком витаминов.

«А она не лишена чувства юмора», – решил Булатов, продолжая болтовню в том же ключе.

Во время следующего телефонного диалога они попытались разобраться в причинах столь затянувшейся холостяцкой жизни Олега Викентьевича. Выслушав пространный и витиеватый монолог Булатова о сложностях взаимоотношений современных мужчин с современными женщинами, расцвете эмансипации, она заразительно рассмеялась и убежденно сказала:

– Ларчик, Олег Викентьевич, открывается просто: вы не любили еще по-настоящему.

– Браво. Диагноз с первого взгляда, – насмешливо сказал Булатов. – Большой опыт?

– Я понимаю, что в моих устах это звучит смешно, – Женька говорила серьезно. – Но ехидничать не советую. Да? У вас все впереди. И если станете жертвой неудачной любви, зовите на помощь. Я знаю якутские наговоры.

– Ну да?.. И действуют?

– Еще как!

«Молодец девчушка, – думал Булатов, – позабавила. Не зря он потерял с нею время. А как держится, как размышляет. Откуда?»

– Мои родители, – рассказывала Женька после очередного булатовского звонка, – очень влюбленные люди. От них и мне что-то перепало.

– Влюбленные? – не понял Булатов.

– Да. В работу, в книги, в жизнь, друг в друга. Они собрали отличную библиотеку.

– Друг в друга? По сколько же им лет?

– Маме за пятьдесят. Отец на десять лет старше. Но они влюблены, как Ромео и Джульетта. И чем старше становятся, тем больше это заметно.

– Это не шутка?

– Что вы! Без всяких шуток! Вы бы видели, как они умеют нежно смотреть друг на друга, как предупредительны. Нет, с родителями мне повезло. Только отцу уже трудно работать. Мне предстоит заменить его. Аппаратура на станции все сложнее, без высшего образования не одолеть, вот я и решила…

– После экзамена вам все равно надо лечь на операцию.

– Хотите убедиться в правильности диагноза? – улыбнулась Женька. – Вскрытие покажет. Так у вас говорят?

Телефонные беседы с Женькой внесли какое-то разнообразие в скучное ночное дежурство. Набрав в очередной раз номер и не услышав сразу ее ответа, он не на шутку заволновался. Вдруг ей плохо, вдруг потеряла сознание. Слушая длинные гудки, Булатов стал лихорадочно прикидывать, сколько времени у него займет поездка по ночному Ленинграду домой и обратно, кому из медсестер поручить свои обязанности, как объяснить причину отлучки, что сказать…

– Да, да, я слушаю, – оборвал его размышления сонный голос. – Ой, простите, Олег Викентьевич, мне стало так хорошо, что я замертво провалилась в сон. Как ненормальная: отлично слышу звонки, а проснуться не могу. Еле уговорила себя открыть глаза.

Ну и ладно, ну и слава Всевышнему, что он миловал…

Домой Булатов вернулся в начале восьмого. Утренний дождь оросил зеленую волну лесопарковой зоны, и вдохновленные чистой свежестью рассвета пернатые прямо-таки надрывались, демонстрируя друг перед другом силу своих голосовых связок. Тронутый солнечными лучами асфальт неторопливо дымился и незлобливо шипел под колесами автомобилей. Такими мажорными рассветами Ленинград не часто баловал горожан, и Булатов подумал, что сегодня, хоть он ночь и не спал, можно было бы уехать на Карельский перешеек. И прихватить с собою Женьку.

Если бы, конечно, не ее дурацкий экзамен.

На всякий случай он не стал загонять машину в гараж и поставил ее на привычное место у трансформаторной будки. Дверь в квартиру открыл ключом и тихо, на цыпочках, вошел в прихожую. Чтобы не разбудить, если спит. Наступая поочередно носком на задники туфель, не расшнуровывая, осторожно снял их и так же осторожно вошел в комнату. Женька спала, заложив за голову ладони. От вчерашней настороженности, от болезненной бледности лица не осталось и следа. На щеках мягкий румянец, с приоткрытых губ готова была в любую секунду вспорхнуть удивленная улыбка.

И совсем она не была рыжей, какой показалась Булатову в скверике, скорее – золотистая, и нос не картошкой. Да, широкий нос, и не совсем правильной формы, но у нее и глаза широко расставлены. Тонкий классический нос тут мог все испортить. А уж насчет того, что губы поварешкой, так это он явно для красного словца ляпнул. Губы у нее просто красивые. Особенно, когда она улыбается.

Булатов присел возле дивана на корточки и положил Женьке на лоб свою ладонь. Сон, конечно, лучшее лекарство, но у нее экзамен. Жара как не бывало.

– Жень, – позвал Булатов осторожно. Но Женька только шевельнула губами. – Женька, – сказал он громче и с напускной строгостью, – пора на экзамен. Слышишь?

– Ну что за люди, – сонно упрекнула Женька, – человек ночь не спал, где у вас сердце?

Но открыв глаза, сразу все поняла. Попросила Булатова отвернуться, а еще лучше – выйти, засуетилась, ища расческу и одновременно кутаясь в плед. Ее вельветовые брюки висели на спинке стула, который стоял у книжной полки, метрах в трех от дивана.

Булатов хмыкнул и вышел на кухню, плотно притворив за собою дверь. Поставил на плиту чайник, приготовил бутерброды с сыром, вскрыл непочатую банку с растворимым кофе. За долгие годы холостяцкой жизни он наловчился делать всякие завтраки-ужины с ловкостью фокусника. Когда Женька, умывшись и причесавшись, просунула голову в щель кухонной двери, она не смогла удержаться от восторженного удивления.

– А мне можно?

– Можно, садитесь.

– Вы не чувствуете угрызений совести, – спросила Женька, уплетая бутерброд, – что хотели раньше времени зарезать меня?

– Чувствую, – в тон ей сказал Булатов. – Врачу-профессионалу с таким, как у меня опытом, должно быть очень стыдно, что он пошел на поводу у девчонки. Якутские наговоры?

Женька застенчиво улыбнулась, отводя глаза.

– Продолжаете настаивать на операции? – спросила она.

– Чего уж теперь…

– Ну не печальтесь. Я не подведу вас.

– Когда экзамен?

– В десять.

– Я подвезу?

– Ни в коем случае. И так я перед вами вечная должница. Здесь где-то рядом станция метро.

Она бросала на Булатова изучающие взгляды и мягко улыбалась каким-то своим мыслям. Заглянувший в кухню солнечный луч запутался в ее волосах, высветил детский пушок на затылке, бугорки позвонков. И Булатов уже твердо и однозначно объяснил подступившую нежность к этому существу – она все-таки ребенок.

Он проводил ее к лифту. Войдя в кабину, ребенок осмотрелся, порывисто шагнул к Булатову, также порывисто обхватил его шею и на миг прижался гладкой щекой к его колючей небритой щеке.

Булатов успел только догадаться, что на его губах тает вкус ее теплых губ, но дверь лифта уже закрылась и кабина с мягким гулом поползла вниз.

«Вот тебе и ребенок…»

На лестничной площадке остался легкий запах ее волос.

«Не очень-то гордитесь, Олег Викентьевич, – придя в себя, подумал Булатов. – Это мог быть вполне уместный в данной ситуации поцелуй благодарности».


Отоспавшись, Булатов вторую половину дня провел в клинике. Работал со слушателями, готовил диапозитивы для очередной лекции, сортировал рабочие бумаги, консультировал больных. И странно, ни на минуту не забывал, что должна позвонить Женька. Она не обещала, но он знал – позвонит.

Ждал звонка и дома. До глубокой ночи перечитывал Джека Лондона, поставив рядом с диваном телефон. Плохо спал. Утром набрал справочный номер «Скорой помощи» и спросил, не поступала ли к ним Авдеева Евгения с острым аппендицитом? Нет, через «Скорую» такая не проходила.

«Что же это я? – попытался успокоить себя Булатов. – Проявил внимание, помог, получил благодарный поцелуй. Все. Тема закрыта. Чего еще тебе надобно, старче?»

Проще всего было бы заехать в институт и узнать: поступила Женька Авдеева или нет. Списки наверняка вывешены. Только зачем? Да и где он, этот Гидрометеорологический? А у него с самого утра лекции. Три пары. Времени осталось позавтракать и доехать. Хотя завтрак один раз и пропустить не грех.

«Олег Викентьевич, не суетись, – приструнил он себя еще раз. – Несолидно. И где-то даже смешно».

Сидя уже за рулем, он попытался проанализировать мотивы своего ненормального поведения, но аналитического анализа, которым он успешно владел в диагностике, не получалось. Улицы захлестнул транспортный поток, и приходилось бдительно следить за дорожной обстановкой, то и дело перекладывая ногу с газа на тормоз и наоборот. Машины, выбрасывая клубы перегара, волной летели к перекрестку, боясь опоздать на зеленый светофор, а если опаздывали, то нетерпеливо рычали и по желтому свету срывались с места, словно участвовали в раллийной гонке. В такой обстановке надо заниматься совсем другими анализами, если не хочешь влипнуть в ДТП – дорожно-транспортное происшествие. Однажды Булатов прочитал на кузове идущего впереди грузовика надпись: «Чтоб не влипнуть в ДТП, соблюдайте ПДД». Правила дорожного движения. Он засмеялся и чуть не врезался в этот грузовик, без предупреждения затормозивший у обочины. Оказалось, огни стоп-сигнала у этого поборника ПДД просто-напросто не работали.

Женька позвонила в середине дня. Из аэропорта. Экзамен она сдала на отлично, ее зачислили в институт, через сорок минут самолет улетает в Якутск. Женька благодарила судьбу, что в трудную минуту Всевышний послал ей хорошего человека, что память о нем она будет хранить всю жизнь, и если когда-нибудь у нее будут дети, она и детям расскажет про сильного, доброго, умного доктора Олега Викентьевича Булатова.

– Если у вас появится желание очень интересно провести свой отпуск, – говорила Женька с грустью, – прилетайте к нам в Устье. Там вы увидите такое, чего не увидите нигде и никогда. А уж как бы я была рада, и говорить страшно. Да?

– Послушай, малыш, – голос Булатова сдавило волнением, – я хочу тебя видеть. Не улетай. – Он даже не заметил, что перешел на «ты». Было ощущение, будто он звал ее на «ты» все время. – Сдай билет, слышишь.

– Не могу, Олег Викентьевич. Телеграмму родителям отстучала. Да и вообще…

– Через двадцать минут я буду в аэропорту, – он бросил трубку, сорвал с себя халат и, на ходу надевая пиджак, побежал вниз. Знал, будет неприятный разговор с начальником клиники (Булатов срывал лабораторные занятия), будет и сам потом жалеть, но остановиться уже не мог. Какая-то необузданная, незнакомая ему ранее сила безотчетно гнала его незнамо куда и незнамо зачем.

Положим, «куда» Булатов знал. В Пулковский аэропорт. А вот «зачем» – тут и в самом деле стоило задуматься. Чего он хочет? Чего ждет от этой встречи? На кой ляд сдалась она ему, эта полуженщина, полуребенок?

«Ларчик, Олег Викентьевич, открывается просто, – вспомнил вдруг сказанные Женькой слова. – Вы не любили еще по-настоящему». Вспомнил и насмешливо хмыкнул. Уж не она ли решила восполнить этот пробел в его биографии? Ведь не случайно говорила, что знает якутские наговоры. Взяла и воспользовалась. Так сказать, в корыстных целях. Пожалуй, с этого можно и разговор в аэропорту начать.

Перекресток Московского проспекта и Бассейной улицы закрыли для ремонта. Стелили дымящийся, исходящий жаром асфальт. Транспортный поток повернули в объезд на узкие, забитые припаркованными машинами улицы. Скорость снизилась до пешеходной. Взглянув на часы, Булатов понял – опаздывает. Он метнулся в один переулок, в другой – все перекрыто дощатыми щитами строительно-монтажных управлений. Снова втиснулся в поток и сразу почувствовал его наэлектризованный нерв. Тут дергаться и суетиться опасно, затрут. Лучше, как все. Время дорого каждому.

Наконец-то опять прямой проспект.

Обогнув площадь Победы, Булатов рванул, не глядя на спидометр. У КПП инспектор поднял жезл, но Булатов не остановился. Он надеялся, что вылет самолета на Якутск задержится хотя бы на несколько минут, и тогда он успеет ее увидеть и все сказать. А штраф, просечка, бог с ними, только бы успеть.

Булатов не притормозил даже перед въездом на пандус. Взлетел наверх, как ураган, и с визгом замер у входа в зал. Он еще не успел закрыть машину, как услышал объявление диктора: закончена посадка на рейс, следующий до Якутска…

Булатов выругался, обозвав Женьку соплюхой и психопаткой (не могла позвонить раньше?), прошелся по залу, уточнил по радиосправке, действительно ли закончена посадка на Якутск, вышел к парапету, где стояли автобусы «Интуриста». Почти от самого аэровокзала могучий «КРАЗ» потихоньку оттаскивал поблескивающий свеженьким лаком ТУ-154. И Булатов (надо же такое!) увидел прилипшее к продолговатому оконцу Женькино лицо. Она тоже увидела его, радостно кивала, показывала, что напишет, что-то еще объясняла, но самолет уже описал полную дугу на развороте и, показав хвост, неторопливо покатился на взлетно-посадочную полосу. Булатов подождал, пока он взлетит, и вернулся к машине. Впереди его «Жигуленка» стоял «Жигуленок» ГАИ. Неприступно-строгий лейтенант терпеливо ждал нарушителя. Булатов сам подал ему удостоверение и технический паспорт.

– Вы превысили скорость, – сказал инспектор.

– Превысил, – не стал возражать водитель.

– Умышленно?

– Да.

– Значит, на всю катушку. С просечкой.

– Сколько? – Булатов сразу заметил возле правого глаза инспектора небольшую базалиому-опухоль. Указав на нее глазами, спросил: – Лечить не пробовали?

Инспектор уже занес над вкладным талоном компостер, но, услышав вопрос, задержал миг возмездия.

– Говорят, лучше не трогать.

– Чепуха. Базалиому сейчас прекрасно лечат лазером или криодеструкцией – жидким азотом. Как правило, никаких следов.

– Где лечат?

– В нашей клинике тоже. Я врач.

– А-а, – сказал инспектор и с удовольствием прошпандорил талон. Видимо, с медициной у лейтенанта были свои счеты.

Булатов не почувствовал огорчения. Болело другое.


Потом как отрезало. Бежали дни, складывались в недели. В конце августа начальство предложило ему догулять свой отпуск, пока не начались занятия. Он берег эти десять дней на всякий пожарный: в публичку зарыться или махануть на южный берег Крыма, мало ли… И тут всплыло. «Если у вас появится желание очень интересно провести свой отпуск…» Появилось, малыш, появилось! «А уж как бы я была рада…» Будешь, малыш, будешь!

И он помчался правдами и неправдами добывать билет на якутский авиарейс. Добыл. И уже на следующий день вылетел. После полусуточного полета с двумя посадками и со сменой нескольких часовых поясов он с неожиданной гордостью ощутил, какая огромная у него страна. Не то что взглядом, мыслью не охватишь! «Далеко же ты забралась, милая подружка».

На прямой рейс в район Алайхи он опоздал, но был самолет до Вихреямска, ему советовали лететь, там есть местные авиалинии. Булатов рискнул. Даже не заезжая в Якутск, улетел дальше, перехватив на ходу черствый бутерброд в буфете. Решил, что столицу республики посмотрит на обратном пути.

АН-24 не ТУ, шел на небольшой высоте и вздрагивал, как на кочках телега; можно было вдоволь любоваться пейзажами. А пейзажи, надо сказать, открылись Булатову довольно-таки унылые и однообразные. Рваные дырки озер среди бесконечной плеши вечной мерзлоты, редкие пятна серой растительности. Когда на пути вздыбились горы со своими неожиданными провалами и взлетающими под самое брюхо самолету хребтами, сразу стало интересно, в салоне оживился народ. Заерзали, заговорили, стюардесса с миндальными глазами вынесла на подносе минеральную воду, предложила пассажирам якутские сувениры.

Булатов в сердцах ругнул себя. Называется, едет в гости! Ни подарка, ни сувенира, «ни даже хусточки», как любила говорить его мать. Ах, балда, балда! А у стюардессы выбор был до обидного скудный. Какие-то кошельки, брелочки, маникюрные наборы. Вот разве что розетка из чароита стоила внимания. Камень не драгоценный, но в нем была какая-то убедительность, глубина цвета и загадочность оттенков.

…Вылет на Алайху задерживался в связи с неприбытием самолета. Когда самолет прибудет, Булатов не смог узнать ни у кого. «Ждите, будет объявлено». Вот и весь сказ. Он решил на попутке съездить в Вихреямск. Даже если самолет прилетит через два часа, а это как раз и есть подлетное время, он вполне управится.

Городок был уныл и однообразен. Деревянные дома стояли на высоких сваях, ветер неистово гонял под ними пожелтевшие газеты, тряпки, пустые консервные банки. Банками были завалены канавы, ямы, они блестели в мусорных кучах, возле крылечек домов, под окнами. Можно было подумать, что здесь, кроме консервов, больше ничего не едят.

В промтоварном магазине ему понравились женские сапожки из оленьей шкуры. Нет, не пимы, именно сапожки. На толстой резиновой подошве с небольшим каблучком. Женьке они бы пошли. Но какой размер нужен? Продавщица предупредила, что надо брать на номер больше.

– В этих сапожках невысокий подъем, да и лишний носок не помешает. Вещь зимняя.

На номер больше, на номер меньше, была не была.

Его спортивная сумка с фирменным знаком Ади Даслера разбухла и потяжелела. Пора было возвращаться в аэропорт. Булатов вышел на центральную улицу, попробовал договориться с местными водителями, но желающих везти его за тридевять земель (каких-то сорок километров!) не нашлось. Все ему советовали выходить на трассу и ждать попутку. Какой-то сердобольный мужичок даже подбросил до развилки.

Попутка в конце концов нашлась, но когда Булатов прикатил в аэропорт, самолет на Алайху улетел. Переночевав на скамейке зала ожидания, Булатов смог продолжить свое путешествие только на следующий день, тем самым рейсом, которого он не захотел ждать в Якутске.

Аэропорт и речной порт в Алайхе были разделены примерно двумя километрами. Полчаса ходу пешком. Так объяснили ему попутчики. Но только открылась в самолете дверь, как Булатов понял, что прилетел совсем не в Крым. Если в Якутске было плюс двадцать пять, то здесь, в Алайхе, всего плюс два. Булатов сразу понял, что в своей курточке на рыбьем меху, да еще без головного убора, он недалеко уедет.

Узнав в порту, что катер на Устье пойдет лишь на следующий день, Булатов попросил показать ему, где располагается районная больница. Вдруг кто-то знакомый отыщется. Улицы Алайхи выглядели не чище Вихреямских. Те же деревянные двухэтажки, те же сваи, те же консервные банки.

– А что делать? – скажут ему потом в больнице. – В земле всю эту дрянь не зароешь. Вечная мерзлота. Все вылазит из нее наружу. Ничего не держит она в себе.

Коллеги приняли Булатова неожиданно гостеприимно, жадно расспрашивали о Ленинграде (почти половина врачей больницы училась когда-то в Первом медицинском), интересовались всем: что в театрах, какая мода, есть ли колбаса в гастрономах, правда ли, что началось строительство дамбы в заливе, почему уехал Райкин в Москву и так далее… Булатов даже успел проконсультировать нескольких больных, а на следующий день из-за него на два часа задержали катер, потому что столичный доктор ассистировал на операции, которую делали капитану рефрижератора местного порта. Операция оказалась сложной, и Булатову пришлось несколько раз корректно поправить местного хирурга. Тот не обиделся, скорее наоборот – искренне выражал свою признательность. Здесь Булатову дали напрокат черный полушубок и меховую шапку.

Путешествие по Индигирке запомнилось монотонным однообразием. Тундра справа, тундра слева. Редкие холмы. Двухметровые берега, поблескивающие черным льдом вечной мерзлоты. Полуразвалившиеся зимовья местных рыбаков. И насколько хватает глаза – белые и ярко-синие пятна цветов.

Самым, конечно, удивительным мгновением его долгого путешествия была встреча катера в Устье. Пассажиры сходили по узкому пружинящему трапу, держась за тонкую веревочку. Сходили не вниз, как это обычно бывает, а вверх, на черный айсберг берега, покрытый тонким травяным ковром. По отвесному срезу вечного льда струились черные потоки. Возбужденно тявкали огромные северные чайки, им лениво вторили грязные кудлатые собаки, встречающие восторженно принимали в объятия чуть ли не каждого пассажира.

У Булатова учащенно забилось сердце, когда он увидел среди встречающих Женьку. Ее красные варежки суетливо теребили у подбородка концы пушистого платка, овалом перехватившего золотистые волосы, она никак не могла расстегнуть крючок мохнатого овчинного воротника. Из-под короткого, плотно облегающего Женькину фигуру тулупчика выглядывали знакомые вельветовые брючки, и Булатов обрадовался им, будто затем и отмахал несколько тысяч километров, чтобы увидеть не Женьку, а эти брюки. А она смущенно улыбалась и боялась поднять на него глаза, все норовила отвести взгляд в сторону.

Булатову остро захотелось, чтобы Женька бросилась к нему, обвила его шею руками, прижалась щекой к щеке. Как тогда, возле лифта. Но она не шевельнулась, сдавив подбородок красными варежками.

– Вот я и прилетел к тебе, – сказал Булатов, остановившись в двух шагах от Женьки. – Здравствуй, малыш.

– Я очень рада, Олег Викентьевич, – Женька смотрела наконец ему прямо в зрачки, словно хотела сразу все понять, или хотя бы поточнее угадать мотивировку этого неожиданного для нее визита. – Вот мои друзья. – Она потрепала загривки двум собакам. – Чук и Гек. Они братья.

Лобастые лайки подозрительно вскинули глаза на незнакомого человека, чутко шевельнули острыми ушами в ожидании команды. Женька погладила их и мягко сказала:

– Нет, нет, это свой. Да?

– Случайно здесь или знала? – спросил Булатов.

– Из Алайхи было радио. Вся округа уже знает, что ленинградский профессор Булатов спас жизнь нашему капитану рефрижератора. Да?

– Ну звонари, – улыбнулся Булатов. – Я всего лишь доцент и на операции только ассистировал.

Он повернулся и с удивлением заметил, что разговаривающие на каком-то необычном диалекте люди, и те, что встречали, и те, что плыли вместе с ним на катере, внимательно разглядывают их с Женькой. Булатов осмотрел себя.

– Видишь, как меня одели в Алайхе?

– Это я виновата, не предупредила.

– Не верила, что прилечу?

Женька не ответила. Лишь покосилась глазами и застенчиво улыбнулась. Тут же кому-то стоявшему за спиной Булатова кивнула, с кем-то попрощалась, коротко махнув варежкой, кому-то пообещала заглянуть.

– Идемте, Олег Викентьевич, – Женька подтолкнула собак и они, закинув хвосты-колечки на спину, неторопливо побежали вдоль берега. – Здесь быстро смеркается, а нам еще топать да топать.

В руках у нее была тяжелая хозяйственная сумка, из которой выглядывали бутылки с подсолнечным маслом, какие-то пакеты, хлеб, консервные банки. Булатов молча забрал сумку, Женька так же молча приняла эту заботу.

– Как врач я обязан знать самочувствие моей пациентки?

– Бодрое, вашими молитвами. Да?

– Родители здоровы?

– По возрасту.

Нащупывая тональность разговора, Булатов не мог понять причины возникшей вдруг скованности. Не свататься же он в конце концов приехал. Было бы неприлично взрослому человеку так легкомысленно вести себя. Полчаса знакомства, несколько телефонных звонков, один полудетский поцелуй в благодарность за ночлег, и готово – я без вас жить не могу. Он действительно мечтал побывать в этих краях, по Лене собирался проплыть, до Тикси добраться. Так что Женькино приглашение было лишь тем последним толчком, который помог реализовать давно задуманный план.

Вот в соответствии с этой диспозицией должна строиться и линия поведения. Ума у Женьки и чувства такта вполне достаточно, чтобы не делать ложных выводов из его визита, а следовательно, не надо кукситься и вымучивать фразы, больше раскованности и непосредственности.

– Родители твои не переполошились?

– Олег Викентьевич, – засмеялась Женька, – что вы, ей-богу? В Ленинграде я восхищалась вашей уверенностью и независимым поведением. Да здесь рады каждому новому человеку. Как родному. А вы мой спаситель. И прилетели сюда не бедным родственником, а въехали на белом коне. Вас здесь в любом доме будут сажать в красный угол. Кормить отборными сортами рыбы, спиртом поить. Вот это единственное, от чего бы я вам рекомендовала воздержаться. Да? Тут умеют уговаривать. На сколько вы дней к нам?

– Первого сентября должен вернуться.

Женька нахмурилась и вздохнула.

– Как вам не стыдно, – сказала она строго, но с плохо скрытым удовлетворением, – лететь за несколько тысяч километров всего на какую-то недельку. Да?

– Главное, что я долетел.

Тундра мягко погружалась в сумерки и в тишину. За бугром остался поселок с лаем собак и стуком дизеля, там же, за бугром, только уже беззвучно, кружили тяжелые чайки, а впереди, где-то очень далеко, ритмично сотрясал землю едва уловимый гул. Булатов прислушался, и Женька сразу объяснила:

– Это океан. Я покажу вам. К утру шторм уляжется.

Под ногами похрустывал сухой ягель, а в стороне от натоптанной тропки собаки смачно шлепали лапами по невидимой воде. Приглядев бугорок посуше, Булатов поставил сумки на землю и нарвал каких-то незнакомых ему темно-синих цветов. Подошел к Женьке, вытянулся, наклонил голову и галантно преподнес букет. Женька молча приняла подарок, прижалась к цветам улыбающимися губами, и быстро отвернулась.

– Я что-то не так? – смутился Булатов.

– Да нет, ничего, – сказала Женька. – Мне никто никогда не дарил цветов.

– Ну, малыш, – Булатов почувствовал толчок в грудь, будто сердце расширилось и вздрогнуло, – только ради этого мне стоило лететь за тысячи километров.

Плоский домик метеостанции с различными антеннами, пристройками, приборной площадкой вырос в сумерках сразу и неожиданно. Чук и Гек весело заскулили, посмотрев на Женьку, и стремглав рванули к высокому, как самолетный трап, крыльцу.

– Вот мы и дома, – сказала Женька. И прошептала: – Вы даже не представляете, как я рада.

– Жень, – вспомнил Булатов, – я без разрешения на «ты» перешел. Это ничего?

– Считайте, что сделали мне подарок, – шепнула она торопливо, увидев на крыльце отца.

Булатов поклонился, представился, назвав фамилию, имя и отчество, сообщил, что он доцент Ленинградской военно-медицинской академии и что сейчас сам не верит в то, что отважился на такое путешествие.

– Заслуга вашей дочери. Сумела убедить.

Дмитрий Дмитриевич (Митрий Митрич – представился он Булатову) удивленно хмыкнул в густую бороду и посмотрел на Женьку. Мол, раньше мы таких способностей за ней не замечали. Пригласил в дом. Если отца Женьки Булатов примерно таким и представлял, то Ангелина Ивановна удивила многим: и изысканно уложенной прической, и строгим вечерним платьем, прикрывающим легкие туфли на тонком высоком каблуке, и больше всего – своей непосредственностью.

– У хозяйки как в театре перед премьерой, – говорила она Булатову. – Последний гвоздь на сцене забивают перед самым подъемом занавеса.

Если бы Булатов не знал, что Ангелина Ивановна мать Женьки, мог подумать, что они сестры. С разницей в десять – двенадцать лет. Сходство было во всем, даже в голосах. Стопроцентная мамина дочка.

– Маман, ты сегодня превзошла себя, – сказала Женька с восхищением.

– Привыкли, понимаете, видеть меня в джинсах да в ватнике, – апеллировала Ангелина Ивановна к гостю, – оделась, как женщина, – не узнают. – И заговорщицки подмигнула Булатову. – Пусть знают наших.

Эти ее реплики, доверительная манера обращения с Булатовым, сразу определили тональность и его поведения. Он почувствовал, что находится среди близких людей, где можно безбоязненно шутить, откровенно высказывать свои мысли, задавать любые вопросы. Женька видела, что ее гость пришелся родителям по душе, и тихо повизгивала от счастья.

Постелили Булатову в комнате Женьки, на ее же кровати. Вспомнили по этому поводу старинное поверье о вещих снах, посмеялись, пожелали гостю спокойной ночи. Где-то в отдалении стучал движок местной энергоустановки, маленькие окна вздрагивали от ударов вдруг налетавшего ветра. Булатов закинул за голову руки и стал рассматривать искусно скроенные из кусочков шкур аппликации, вправленные в небольшие самодельные рамочки. Он знал уже – это работы Женьки.

Отпуск, можно сказать, только начинался, а впечатления уже захлестывали. Впрочем, нынешний вечер затмил все, что было вчера и позавчера. Перед глазами Булатова продолжали стоять спокойно-мудрое лицо Дмитрия Дмитриевича, не сказавшего за весь вечер и десяти фраз, возбужденно-азартные глаза Ангелины Ивановны, наговорившейся до хрипоты в горле, и застенчиво-добрая улыбка Женьки. Разглядывая ее лицо, Булатов понял, что девочка взяла от своих родителей все самое лучшее, потому что родилась от большой любви и выросла в атмосфере большой любви.

Какой-то мизерный клочок этой атмосферы перепал сегодня и Булатову. С тех пор, как он остался без отца, а было ему в тот год семь лет, Булатов не знал ни семейного тепла, ни семейной любви. У матери всегда хватало своих проблем, бабушки и дедушки жили в недосягаемой глубинке. Став студентом, он получил от матери полную самостоятельность с отдельной квартирой в придачу.

Повезет ли Женьке, как повезло ее матери?

Обидно будет, если такое чистое существо попадет в руки какому-нибудь охламону. Воспользоваться ее доверчивостью охотники найдутся. Впрочем, так ли она проста и доверчива?

Булатов вспомнил, какими колючими и неприступными были глаза Женьки при первом знакомстве, как она цепко изучала его дипломы, как была напряжена – рысь перед прыжком! И от этого воспоминания ему стало покойно и хорошо. Он провалился в сон и никогда не узнал потом, что к нему заходила в комнату Женька, долго смотрела на него, беззвучно шевеля губами, даже поправила подушку, вплотную приблизив к нему лицо, и, выключив свет, тихо вышла.

Утром она сама и разбудила его, сказав, что пока не испортилась погода, надо побывать у хозяина Хрустальной горы. На вопросы, где это и что это, Женька не ответила, лишь мотнула головой и сказала: «Терпение, мой друг, терпение». Она сама и кормила его, с проворной ловкостью убирая и выставляя тарелки на стол. На ней были все те же вельветовые брюки и пушистый свободный свитер, за мягкими складками которого угадывалась тонкая гибкая талия, по-девичьи узкие бедра. «И живот, – вспомнил Булатов, – умещающийся под одной ладонью». Он поймал себя на желании хотя бы еще раз прикоснуться к ее чистой прозрачной коже.

На крыльце Булатов задержался, опершись руками о перила. Окинул взглядом тундру и ораторским голосом обратился к замершим внизу собакам:

– Уважаемые товарищи чукчи и гекчи!

– Здесь чукчи не живут, – поправила его Женька. – Тем более гекчи.

И потянула за рукав тулупа. Булатов уже давно не чувствовал себя таким беззаботно озорным. Они шли хорошо натоптанной тропой к реке, смеялись, вспоминая подробности своего знакомства. Вокруг них кувыркались в игре и беспричинно весело лаяли Чук и Гек. Хмурилась Женька, лишь присматриваясь к небу.

– Чем оно тебе не нравится?

– Родители в Заимке. А дорога – морем. Как бы волна не поднялась.

– Тихо ведь.

– Ага… Это не та тишина.

– Впервые, что ли?

– Океан не спрашивает.

У пристани, сколоченной из неотесанных бревен, стояла на сваях цистерна для горючего, несколько металлических бочек, небольшой навес, дощатая будка.

– Здесь горючее подвозят для нашей силовой установки, в кладовке запасные приборы, детали к аппаратуре, расходные материалы, – пояснила Женька. – Ящики с консервами.

– А почему не заперто?

– От кого?

– Ну мало ли?

Женька весело засмеялась и уверенно шагнула в покачнувшуюся «Казанку» с подвесным мотором. Чук и Гек немедленно последовали ее примеру. Женька жестом позвала Булатова. Когда он сел на жесткую скамью, она сняла с мотора чехол, дернула шнур и, как заправский рулевой, вывела моторку к противоположному берегу, держа ее нос против течения.

– Здесь не так бьет волна, – крикнула она Булатову, – скорее доберемся к Хрустальной горе.

Женька знала, чем удивить Булатова. Они пристали к причалу, взошли по пологому трапу на берег. Прямо от берегового настила к подножию кургана тянулась проржавевшая узкоколейка. На дальнем ее конце стояла небольшая вагонетка с низкими бортами. Булатов взял Женьку за руку и, балансируя, пошел по узкому рельсу. Метров через десять Женька потянула его к небольшому домику, похожему на строительный вагончик.

– Визит хозяину надо нанести.

У домика валялись бутылки, ржавые банки, дрова, уголь, старое тряпье. На смятой телогрейке живой кучкой жались друг к другу слепые щенки. Женька присела возле них, сняла варежку, погладила каждого по спинке. Булатов тоже протянул руку, но из-за вагончика раздался негромкий, но выразительно предупреждающий рык.

– Нет, нет, не трогайте, – испугалась Женька, – Марта может руку отхватить.

– Тебя же не тронула.

– Меня она знает.

Они вошли в домик. На металлической плите жарилась в огромной сковороде рыба. Дощатый стол был завален остатками еды, какими-то копиями накладных, бумажными гильзами от охотничьего ружья и еще черт знает чем. Из-за ширмы вышел худой и заросший, как Робинзон, мужчина. Примерно сорокалетнего возраста. В телогрейке на голое тело, в фирменных, хотя и изрядно потертых джинсах.

– Здравствуйте, Евгения Дмитриевна, – учтиво сказал он, не замечая Булатова.

– Здравствуй, Сева, – Женька взяла под руку Булатова. – Это мой друг из Ленинграда. Олег Викентьевич.

– Тот самый?

– Покажи нам хрустальный дворец, Сева, – неудостоила Женька его ответом.

– Покажу, Евгения Дмитриевна, только надо сначала рыбки попробовать.

– Мы завтракали, Сева.

– Тогда идите наверх. Я скоро.

От жареной рыбы шел тонкий аромат, и Булатов был не прочь отведать ее. Но Женька осторожно потянула его к выходу, и он послушно вышел. Ей лучше знать, как здесь вести себя. Они снова вернулись к узкоколейке.

– Жень, – Булатов взял Женькину руку, предварительно сняв с нее варежку, – а ты бы не могла и меня, как Севу этого, просто Олегом называть и на «ты»?

– Нет, Олег Викентьевич, – смутилась Женька, – с Севой у нас такие взаимоотношения установились, когда я была совсем маленькой. Он меня ботанике обучал, зоологии, другим естественным наукам.

Женька рассказала, что Сева у этой горы живет и работает уже лет двадцать, приехал сразу после окончания биофака в МГУ, и никуда с тех пор не уезжал. Даже в отпуск. Читает лишь то, что ему случайно перепадает от местных рыбаков; раньше пользовался радиоприемником, а теперь и радио слушать не хочет.

– Чем же он живет?

– Принимает от рыбаков уловы, потом передает рыбу на рефрижератор. Два-три раза за сезон. Охотится. Только на уток. Зимой промышляет песца… Одни говорят, – продолжала Женька, – что у него неразделенная любовь, другие считают его блаженным, третьи подозревают, что скрывается от правосудия… Он добрый, никому не сделал зла, если просят помочь – не отказывает. Был очень хорошим учителем у меня. Государственные интересы блюдет как свои. Его тут пытались обмануть – не вышло, пробовали подкупить – тоже ничего не получилось, угрожали расправой – не испугался. Даже женить хотели. Так он отговорил невесту.

Вход в ледяной холм, так называемую «линзу», напоминал вход в блиндаж. За тяжелой дверью, над которой висела брезентовая занавеска, начинался пологий спуск по дощатому пандусу, потом еще одна брезентовая штора, а вот уже за нею – открылся действительно хрустальный дворец. Ослепленный сверкающей радугой отраженных огней, Булатов сразу и не понял, куда он попал. Потом пришел в себя, осмотрелся. Хрустальный дворец был обыкновенным холодильником, который вырубили в промерзшем до основания озерце. Вправо и влево от центрального коридора в сплошном льду были вырублены сводчатые залы, где хранилась выловленная в Индигирке рыба самых ценных сортов, а поскольку лед был чист и прозрачен, через него пробивался свет ламп из всех помещений, играя в гранях кристаллов самыми причудливыми оттенками.

В одном из таких залов Женька вдруг исчезла. Стояла рядом и как испарилась. Неожиданно Булатов увидел ее за толстой стеной льда в торце зала. Как она туда попала? Так же вдруг Женька появилась с ним рядом. На лице играла плутоватая улыбка.

– Чудеса, да и только, – качнул головой Булатов.

– Этот дворец я дарю вам на память, – сказала Женька и хитровато посмотрела на него.

– Спасибо. Я в долгу не останусь, – Булатов вспомнил, что и у него есть в Ленинграде любимый дворец, который он сможет подарить Женьке – Петергофский Монплезир.

Когда они снова поднялись наружу, Булатов мгновенно почувствовал разницу температур: внизу трещала морозами зима, наверху буйствовало цветами лето. Хотя наружный градусник показывал всего плюс пять.

– В тундре таких вот замерзших озер много, – рассказывала Женька, – говорят, что им миллионы лет. Когда здесь вырубали камеры, находили вмерзших в лед диковинных рыб. И вообще, тундра хранит еще много загадок. Недалеко от Алайхи есть, например, кладбище мамонтов. Правда, правда. Вечная мерзлота – прекрасный консервант. Говорят, что покойники на местных кладбищах сохраняются столетиями.

Женька замолчала, потом тихо спросила:

– Вам не страшно, когда вы пытаетесь думать на столетия вперед?

– Страшно подумать, что у меня всего четыре дня осталось до возвращения в Ленинград, – отшутился Булатов. – Что будет через сто лет, лучше не думать. Да?

– Да! – сказала Женька, поняв, что ее дразнят.

На пристани их ждали Дмитрий Дмитриевич и Ангелина Ивановна. С ними был еще какой-то бородач. Женька заволновалась.

– Что-то случилось…

Дмитрий Дмитриевич встретил Булатова и Женьку виноватым взглядом. Ангелина Ивановна взяла Булатова под руку и на правах хозяйки представила бородачу. Тот назвался Зуевым, руководителем изыскательской экспедиции, и подал Булатову сложенную вчетверо бумажку.

Прочитав записку, Булатов хотел сразу и наотрез отказаться. Но, встретив умоляющий взгляд Зуева, задумался.

– К первому сентября я должен быть в Ленинграде, – сказал он.

– Мы отправим вас в Алайху вертолетом. И далее обеспечим «зеленую улицу».

– Хорошо. – Булатов повернулся к Женьке, взял ее за плечи, посмотрел в глаза. И в голубой их глубине увидел свое отражение. – Извини, малыш, там человеку худо, коллега просит помощи. Не огорчайся. Я надеюсь, что мы еще и океан с тобой посмотрим, и пирогов поедим, которые обещала Ангелина Ивановна.

Женька смотрела снизу вверх, не отводя глаз, и было в этом взгляде что-то по-взрослому тревожное.

– Помните только, это Север, – сказала она, – ведите себя благоразумно. Хорошо?

– Хорошо.

Зуев пригласил его в свой катер – аппарат со стационарным мотором, высоким лобовым стеклом, полумягкими креслами. Сразу вырулил на стремнину и взял курс в сторону океана.

Коллега из Алайхской больницы, которому Булатов ассистировал в день приезда, писал, что не может справиться с открывшимся кровотечением у больного и просил его срочно приехать в лагерь изыскателей. Письмо тревожное, даже несколько паническое.

– Когда это случилось? – спросил Булатов Зуева.

– Вчера ночью. Больной оказался не транспортабельным. Врача к нам доставили вертолетом, и вчера он сделал операцию. А сегодня утром попросил меня отвезти вам записку. Вертолета нет, пришлось морем.

За разговорами о Севере, о местных промыслах, о живущих здесь людях время летело быстро. Но вскоре Булатов затосковал по тверди земной, захотелось ступить ногами на что-то более устойчивое, чем днище катера. Хотя волна в море была и не очень высокая, но каждый ее удар по металлическому каркасу катера отдавался болью в позвоночнике. Не спасало даже полумягкое кресло. И Булатов большую часть пути простоял в буквальном смысле на полусогнутых ногах. Пять часов пути показались вечностью.

Потом была работа. Трудная и тревожная. Коллега из Алайхи выполнил смелую и мастерскую операцию. Но из-за отсутствия стационарной аппаратуры просто физически не смог предотвратить неприятного сюрприза. Вдвоем они все-таки нашли выход, кровотечение остановили, организовали прямое переливание крови, и, когда жизнь больного была уже вне опасности, Булатов взглянул на календарь. Оказывается, прошло почти двое суток. Он заторопился, потребовал как можно скорее отправить его на метеостанцию.

Зуев виновато опускал глаза. Над тундрой висело неподвижное одеяло тумана, причем такого плотного, что стоящие в тридцати метрах друг от друга домики не просматривались. Было ясно без слов, что в такую погоду не только вертолеты, даже чайки летать не могли.

– Пойдем морем, – настаивал Булатов, хотя понимал, что проявляет то самое неблагоразумие, от которого хотела предостеречь его Женька. Зуев связался с метеостанцией, выяснил прогноз и, убедившись, что в ближайшие сутки перемен к лучшему не будет, пообещал Авдеевым доставить Булатова через пять часов морем.

Вода в океане была тихой и шли они на катере быстро и уверенно. Порой Булатову казалось, что катер скользит не по воде, а в облаках, в каком-то нереальном мире. Навалилась накопленная за двое суток усталость и он, поудобнее привалившись к борту, уснул. А когда проснулся, понял, что катер сидит на мели. Зуев в тумане потерял ориентировку и сбился с фарватера, вошел не в тот рукав. Положение усугублялось тем, что вместе с густым туманом землю начала укутывать темнота застигшей их ночи…

Натянув повыше голенища резиновых сапог, Булатов и Зуев покинули катер и начали искать на каменистой отмели сорванный с гребного вала винт. На поиски ушло часа два. Потом по очереди, в свете фонарика, напильником точили из гвоздя шпонку, потом выбивали старую, срезанную. Насадить гребной винт под водой тоже оказалось непростым делом, но они справились и с этой задачей. А еще предстояло снять катер с отмели и снова выйти в море, не наскочив на другую отмель. Катер толкали в полной темноте, нащупывая ногами ускользающее дно. Свет фонаря упирался в белое молоко и вяз в нем в двух-трех шагах. Уткнулись то ли в берег, то ли в островок. Решили ждать рассвета, заодно обсушиться.

Зуев насобирал сухих веток, обмытых дождями белых корешков, каких-то щепок, намочил в бензине старое вафельное полотенце, сложил все в кучу и поджег. Костер занялся дружно, от мокрой одежды повалил густой пар. Стало несколько веселее, хотя говорить ни о чем не хотелось, оба считали себя виноватыми в этих злоключениях. Булатов вспомнил, что на метеостанции их ждали еще вчера к концу дня, а теперь, наверное, волнуются, особенно Женька. И он еше больше почувствовал себя виноватым.


Но слово «волнуются» и на сотую долю не отражало состояния, охватившего жителей метеостанции. И если Дмитрий Дмитриевич и Ангелина Ивановна переживали пропажу моторки с присущей взрослым сдержанностью, подбадривали друг друга, то Женька сходила с ума. Она навзрыд плакала, проклинала себя и ту минуту, когда отпустила Булатова от себя, требовала от родителей принимать какие-то экстренные меры и хоть что-то делать.

– Разве вы не понимаете, что они в океане заблудились? – спрашивала она сквозь слезы. – У них давно кончился бензин, они просто-напросто замерзнут!

Но что могли сделать родители, если над устьем Индигирки распластался эпицентр антициклона, и наполненная туманом атмосфера застыла, как желе в тарелке. Все надежды возлагались на Зуева, человека опытного и знающего Заполярье с детских лет.

– Не дай бог с ним что-то случится, – ревела Женька, – я себе этого никогда не прощу.

Измучив себя всякими предположениями, она на рассвете заснула. И во сне услышала стук мотора. Вскочила, засобиралась.

– Это катер! Я слышала катер!

Схватила старый бубен в сенях, звук его хорошо слышен в тундре, свистнула собак и побежала к берегу, спотыкаясь и падая. Когда в белом месиве тумана и вправду застучал мотор, она стала неистово колотить по пересохшей коже бубна.

Женька просила у бога чуда и боялась поверить, что Всевышний прислушивается к ее мольбам. Но когда из тумана сначала расплывчато, а затем все более четко вырисовался корпус знакомого катера, а в нем силуэт живого и невредимого Булатова, она сказала: «О господи!» – и, закрыв лицо ладонями, обессиленно опустилась на колени.

Мокрый, усталый, заросший, Булатов торопливо спрыгнул на берег, подошел к Женьке и наклонился над нею, чтобы заглянуть в глаза, утешить, успокоить ее. Но Женька мгновенно обвила его шею руками, уткнулась лицом в грудь, начала целовать его и, обессиленно ударяя по его спине кулаком, упрекать сквозь слезы:

– Совсем ненормальный… Разве так можно?.. Да? Я же чуть не умерла… Как бы ты жил без меня?..


А он и сам не знал, как ухитрился прожить без нее целых шесть месяцев. Ел, спал, работал, даже в театр ходил.

Впрочем, нет, неправда, он не жил без нее. Просто никому про Женьку не рассказывал, но она была все время с ним. С ним по утрам просыпалась, помогала готовить завтрак, бежала рядом в метро, с ним читала лекции, ассистировала на операциях, подсказывала неожиданные решения в трудных ситуациях, даже ходила с ним в театр, сопровождала в командировках.

Она была с ним и в этой поездке в Москву, когда Булатов гостил в Звездном у Коли Муравко. Чего он только не рассказывал своим старым друзьям, но о Женьке – лишь несколько слов намеком.

– Так откуда седина? – интересовался Муравко.

– В самом деле, кто вас, Олег Викентьевич, такою краской? – спрашивала и Юля.

– Север, Юленька, Север, – говорил он, имея в виду Заполярье, а Юля с расспросами не приставала, Ленинград для нее тоже был Севером.

Не мог он еще говорить вслух о том, что случилось с ним минувшим летом. Не пришло время. Он знал, сколь обманчива бывает надежда, и все-таки жил ею, верил.

12

Осматривая себя в зеркале, Нина с сочувствием подумала о женщине, стоявшей напротив в стеклянной глубине. Незамаскированный помадой синяк на нижней губе напомнил события минувшей ночи: случилось то, чего Нина ждала и что должно было случиться давно. Свою вину она ни на кого не перекладывала и оправданий себе не искала. Смиренное послушание Ковалева уже давно ее не обманывало. Атмосфера в доме с каждым днем становилась все более наэлектризованной и сегодня, наконец, произошел разряд.

Ковалев вернулся домой, как обычно, поздно и, как обычно, в подпитии. Где и с кем он проводит вечера, Нина не знала, да и не хотела знать. Ей это было на самом деле безразлично. Она ловила себя все чаще на мысли, что думает о муже как о человеке-невидимке – вроде он есть и вроде его не существует. На вопрос – «А почему ты не спрашиваешь, где я бываю вечерами и почему не спешу домой?» – ответила искренне:

– Мне безразлично.

Ковалев заглянул в комнату дочери и, убедившись, что Ленка спит, взял Нину за руку и втащил в спальню. Грубо взял и грубо втащил. Такого он не позволял себе никогда.

Нина не хотела скандала, все надеялась, что ей удастся объясниться с Ковалевым по-хорошему, поэтому попросила его сесть и спокойно ее выслушать. Однако он не сел и слушать ее не пожелал. Суетливые движения его рук и жадное дыхание в затылок – все показалось Нине чужим и страшным. На мгновение оцепенев, она начала лихорадочно думать – что делать? Не драться же ей, хрупкой и слабой, с озверевшим мужиком? Но вместе с тем чувствовала, что маленькие хитрости, которые она использовала раньше – ссылаясь на усталость, недомогание, – сегодня ей не помогут. Ковалев пошел напролом. Не помогут и ласковые просьбы, скорее – подстегнут.

И тогда она сказала то, что ей захотелось сказать:

– Свинья.

Ковалев замер на секунду, словно хотел осмыслить услышанное, затем развернул Нину лицом к себе и наотмашь хлестко ударил запястьем по губам. Вволю наревевшись – не от боли, от безысходности, – Нина заснула только к утру.

Проснувшись, испуганно вскочила. Проспала, опоздала на работу! Одиннадцатый час! Потом вспомнила: сегодня же выходной. Ленка собиралась с подругами к десяти часам во Дворец пионеров на встречу с актерами ТЮЗа. Значит, она давно убежала. Ковалева тоже нет. Постель на диване убрана. Нина умылась, выпила чашку кофе и взялась за уборку квартиры.

Худа без добра не бывает. Завтра же она подаст на развод. И уедет из дома. Поживет у Марго. Маргоша ее не покинет в беде.

С возвращением Ковалева все чаще и чаще стало приходить к ней неотвратимое желание написать Федору, все ему рассказать. Какой смысл теперь быть им врозь. Ковалев вернулся. Живой и здоровый. Работает, гуляет, веселится. Совесть Нины перед ним чиста. В самые трудные годы она себя «блюла», хотя сердцем рвалась к другому, а теперь все обеты снимает сама жизнь. Убедив себя, что время наступило, она написала Федору письмо.

Боже, как она ждала ответа, как волновалась! По два раза в день выскакивала на почту. Недели, месяцы, годы летели мимо – жила как-то. А тут, словно ее подменили, стала считать не только дни, но и часы, минуты.

Ей было страшно.

Нина не хотела признаваться в этом даже самой себе, но чего уж там грешить – боялась Нина письма от Федора. Боялась возможных и вместе с тем невозможных его слов: «Прости, я не мог так долго ждать, я полюбил другую…»

Вскоре посланное ею письмо вернулось с пометкой: «Адресат выбыл». Почувствовав на миг облегчение, Нина снова заволновалась: где же ей теперь искать своего любимого? Марго лишь пожала плечами – обратись к командиру части, ответят. Действительно, чего проще. Но написала Нина не командиру, а Юле, той девушке, что служила в воинской части, у которой Нина однажды ночевала и с которой немножко подружилась. Только второе письмо тоже вернулось с отметкой: «Адресат выбыл». Нина вспомнила: в Ленинграде живет Юлина мать. Она разыскала номер телефона и позвонила. Смело назвалась подругой Юли, объяснила, что очень хотела бы с ней поговорить.

– Приезжайте в воскресенье ко мне домой, – сказала Ольга Алексеевна.

И вот воскресенье наступило. Прежде чем выйти из дому, Нина взглянула на себя в зеркало. Взглянула и расстроилась: какой она стала? Задерганная, растерянная, прибитая… Нос заострился, глаза провалились. Вместо ямочек на щеках какие-то морщинистые провалы. «Да ты ли это, Нина Михайловна?»

Нет, надо быстрее кончать с такой жизнью. На воздух, на солнце, на свободу! Дышать! Радоваться весне! Ждать! Расправить крылья и лететь! Хватит пресмыкаться и хитрить, забиваться в угол. Довольно заискивать перед дочерью. Все, пусть видит и знает: ее мать счастливая женщина. Пусть осуждает, пусть не понимает, но пусть обязательно видит ее счастливой, гордой.

А синяк на губе пройдет. И морщины разгладятся. Главное, чтобы душа не сморщилась. Ей бы только найти дорогого человека, только бы услышать от него единственное слово: «Люблю». Тогда она станет совсем другой – и расцветет, и помолодеет. Только бы он нашелся, только бы отозвался. А у Нины еще хватит и нежности, и любви, и веры, чтобы сделать его самым счастливым.

У входа в метро Нина купила журнал мод и уже на эскалаторе с интересом раскрыла пахнущие краской страницы. Прибалтийские модельеры наперебой предлагали одежды для весны и лета, халаты и купальники, удобные и красивые кофты ручной вязки для дома и для прогулок по взморью. А что? Нина давно не брала в руки спицы. И свитера для себя и для Ленки свяжет мигом. И вот такую кофту может связать, двубортную, с воротником-шалью, с карманами.

Только бы найти его, только бы отозвался.

Утешая и успокаивая себя, Нина перелистала журнал и, как бы зарядившись тем настроением, которое демонстрировали своими улыбками, жестами и позами юные манекенщицы, вышла из метро повеселевшая и уверенная в себе. Когда покупала на цветочном базаре тюльпаны, почувствовала, как ее цепко окинул взглядом молодой мужчина. Ну, не совсем молодой, но и не старше сорока. В мохнатой лисьей шапке, в дубленке. Из-под шарфа выглядывал белоснежный воротник. Он подошел вплотную к Нине и начал выбирать тюльпаны покрупнее, складывая их один к одному.

– Какие, на ваш взгляд, красивее, – спросил он у Нины, – одноцветные, или вот эти, с белыми прожилками?

– На мой взгляд, – кокетливо улыбнулась Нина, – лучше одноцветные. Свидетельство твердости характера. Уж если красный, так красный. Без всяких прожилок.

– Пожалуй, – улыбнулся мужчина. Он взял еще три цветка и протянул Нине. – За добрый совет. И за то, что умеете хорошо улыбаться.

– Спасибо, – кивнула Нина, принимая цветы и краснея.

Внимание незнакомого и такого респектабельного мужчины укрепило сознание, что она еще «ничего», что «в тираж» ее списывать рано. И уже шагая по Московскому проспекту, Нина почувствовала, что у нее даже походка стала пружинистей, и вся она стала легче и стремительнее, как в тот год, когда они с Федором во второй раз обрели друг друга.

У дома Ольги Алексеевны уверенности у Нины поубавилось. Подруги они с Юлькой никакие. Один раз в кафе посидели на Васильевском острове, да одну ночь Нина провела в квартире у Юли. Единственное свидетельство о каких-то отношениях – старый барометр, подаренный Нине в день рождения: «Чтобы всегда показывал „ясно“». Не случись необходимости разыскать Федора, наверное, и не вспомнила бы о Юле. Хотя девочка славная, и Нине искренне хотелось знать, как сложилась ее судьба. Парень, что был с нею, Нине понравился. И звали его Колей, это она помнила хорошо.

Переводя дыхание – четвертый этаж был, как восьмой в новом доме, – Нина нажала кнопку звонка. Открыла ей вовсе не старушка, какой представляла Нина Ольгу Алексеевну. Сбили с толку старые, добела застиранные джинсы и военного покроя защитная рубашка. Хотя седина в модной стрижке выдавала возраст с безжалостной откровенностью.

– Ольга Алексеевна? – на всякий случай спросила Нина.

– А вы – Нина, – утвердительно ответила хозяйка дома. – Проходите.

– Я думала, вы старше, – смущенно призналась Нина, снимая сапоги.

– Сегодня проспала, – призналась Ольга Алексеевна, – а коль гости, надо квартиру убрать, завтрак приготовить. Спасибо Юле, оставила мне очень удобный костюм для домашней работы. В нем и чувствуешь себя соответственно. Располагайтесь, я рада вам. Переоденусь, и мы позавтракаем вместе. Не торопитесь?

– Нет, нет.

– Ну и отлично. Сейчас приготовлю кофе.

Она ушла в спальню переодеться, а Нину провела к себе в кабинет. В глаза здесь бросался письменный стол. Нина не сразу разглядела стоящие среди книг, папок, блокнотов, журналов фотографии, но именно к ним она и прилипла взглядом. Подойдя ближе, почувствовала, как у нее подкашиваются ноги. На одном из снимков Юля сидела в обнимку с Федором, сидела такая счастливая, так крепко прижималась щекой к его щеке, что Нина чуть не вскрикнула от боли.

Она вскочила и метнулась к выходу. «Бежать! Немедленно бежать! Или случится нечто непредвиденное. Надо только еще раз посмотреть…» Она вернулась к столу, схватила снимок и шагнула к окну, к свету. Все верно. Такие счастливые глаза бывают только у влюбленных.

– Вам тоже понравился этот снимок? Я его утащила у Юли, – сказала вошедшая Ольга Алексеевна. – Здесь Юлька как в детстве. Искренняя и счастливая. Вы, наверное, не знаете, что этот летчик спас ей жизнь. Полузамерзшую нашел в тундре и на руках принес в часть. Она даже сына своего назвала в его честь – Федором. Очень славный мальчишка. Вот, посмотрите.

Ольга Алексеевна взяла со стола вторую фотографию и показала Нине. Здесь Юля была уже с тем парнем, с Николаем, а между ними стоял двухлетний мальчик, чем-то неуловимо похожий на Юлиного отца, портрет которого висел в кабинете на самом видном месте.

– Это ее муж, – словно о чем-то догадываясь, показала Ольга Алексеевна на Николая.

Нина почувствовала, как внутри у нее что-то ослабло и резкой болью стрельнуло в спину, как раз между лопаток. В глазах все поплыло. Она вцепилась в подоконник и каким-то невероятным усилием воли удержала себя от падения. Ольга Алексеевна обхватила Нину за талию, руку ее перекинула через свое плечо и, придерживая запястье, подвела к тахте. Осторожно уложила, подсунув под голову подушку, села рядом.

Когда увидела, что в глазах у Нины появилось осмысленное выражение, спокойно спросила:

– Сердце?

– Не знаю. Полгода назад у меня было нечто похожее. – Вспомнила хлопоты Марго и свою поездку в санаторий. – Вы меня извините, напугала, наверное, мне уже лучше, честное слово.

Она почувствовала, как тяжесть у сердца начала спадать, дышать стало легче. Хотя страх новой боли удерживал ее от движений. Нина накрыла руками лежащую у нее на груди ладонь Ольги Алексеевны и начала сбивчиво рассказывать:

– Разве я могла подумать, что увижу его здесь? А мы, оказывается, чуть ли не родственники с Юлей… Я о Федоре, Ольга Алексеевна, о Ефимове.

Преодолевая внезапно возникшую застенчивость и одновременно радуясь возможности выговориться, Нина рассказала Ольге Алексеевне и о Федоре, о том, как, поддавшись соблазну «благополучного брака», предала свою первую любовь, и как пришло прозрение, когда судьба случайно свела их в одном поезде, в одном вагоне, в одном купе.

Перебравшись на кухню, они вместе накрыли стол, сварили крепкий кофе. Ольга Алексеевна заказала междугородный разговор и вскоре связалась с дочерью.

Юля обрадовалась Нине, пообещала узнать адрес Федора и немедленно позвонить.

– Вы, наверное, знаете, что он в Афганистане служит? – спросила Юля.

Нина обмерла. Она уже не раз встречала фразы в центральных газетах о том, что, выполняя интернациональный долг, кто-то был ранен, а кто-то и голову сложил. Может, и Федя?..

– Кто вам это сказал?

– Булатов, Колин друг. Он заезжал к нам. Да вы позвоните ему. Он в Ленинграде. Запишите телефон…

Нина сразу же набрала названный номер. Длинные гудки. Она позвонила по служебному. Дежурная сестра сказала, что Олег Викентьевич «будут завтра».

«Будут»… Авторитетный товарищ.

Допив, не чувствуя вкуса, остывший кофе, Нина засобиралась домой. Придет Ленка, а обеда нет.

…Олег и Ленка сидели в обнимку на диване перед включенным телевизором и оба хохотали, глядя на экран. Демонстрировался очередной сборник мультфильмов. На журнальном столике стояли бутылки с пепси-колой, пирожные, конфеты – любимый Ленкин изюм в шоколаде. Семейная идиллия.

И Нина дрогнула. Еще минуту назад она представляла свой уход как естественное продолжение ночного скандала. Соберет самое необходимое, напишет записку, возьмет за руку Ленку и – до встречи в суде. Дочери все объяснит потом.

Теперь же было ясно, что объясняться надо сейчас, в присутствии Ковалева. А он сегодня совсем не похож на того Ковалева, который вчера вечером заламывал ей руки и часто дышал в затылок сивушным перегаром. Глянув на Нину, Ковалев сразу перестал смеяться и виновато опустил глаза. Суетливо достал платок, вытер губы, лоб. Ясно! А когда поднялся и пошел ей навстречу, Нина поняла причину его волнения. Ковалев готовился к покаянному разговору.

Ну уж нет, говорить с ним она не будет. Поговорили. Решение ее окончательное. На время их с Ленкой приютит Марго. А там будет видно.

Нина, не снимая верхней одежды, прошла в спальню и, встав ногой на спинку кровати, достала со шкафа запыленный чемодан. Пока самое необходимое. Позже станет ясно, чего недостает, заедет еще.

– Нина, – Олег стоял в дверях, голос его неузнаваемо осип. – Если можешь, прости… Или хотя бы поверь: ничего подобного больше никогда не повторится. Даю тебе слово… Клянусь тебе.

Нина почувствовала окутывающую духоту, щека ее занемела и тут же загорелась огнем, лоб покрылся густой испариной. Она сняла пальто, шапку, бросила на кровать поверх покрывала. Рывком стащила сапоги. Вместе с наступившим облегчением пришло желание зареветь. В голос, навзрыд. Но Нина усилием воли подавила это желание. Не удостоив Ковалева взглядом, она распахнула шкаф и так, держась за его створки, замерла.

– Я понимаю, – продолжал виновато Ковалев, – я сам все загубил… Мне эту каинову печать носить до смерти. Но ради Ленки… Пусть без любви… Можем остаться друзьями… Я обещаю… В твою личную жизнь вмешиваться не стану. Только чтобы Ленка… Чтобы я…

Нет, без разговора расставания не получалось. Без объяснений тут не обойтись. Но только бы не сорваться, выстоять, сохранить достоинство.

– Ухожу я от тебя, Олег, – сказала Нина как можно спокойнее. Пусть чувствует, что это давно решенное дело. – Ушла бы еще четыре года назад, да пожалела тебя. А теперь не могу больше. Нельзя нам под одной крышей. Уйду вместе с Леной. Заявление о разводе подам завтра же. Квартиру разменяем.

– Но почему? – Ковалев побледнел. – Я же тебе обещаю! – Ноты смирения в его голосе сменились нотами раздражения. – Ленке нужен отец.

– Если она захочет, будете встречаться. Но жить мы отныне будем врозь.

– Ты нашла другого? – Эти слова Ковалев произнес с деланным удивлением и скрытым сарказмом.

Отвечать Нина посчитала излишним. Она не могла сказать «нет», потому что решила больше не лгать, не могла сказать «да», потому что продолжение начатого разговора могло ее больно ранить недобрым словом.

– Если ты хочешь сохранить дружеские отношения, – Нина даже сама удивилась, насколько она спокойно держится, – сохранить ради дочери, дай мне возможность спокойно уехать. Лучше всего уйди. Мы тут сами.

– К чему эти жертвы? – Ковалев усмехнулся. – И зачем создавать неудобства ребенку? Я по-прежнему люблю вас обеих и сделаю все, чтобы вам было хорошо. – Он захлопнул пустой чемодан и ловко забросил его на шкаф. – Если, конечно, ты просто хочешь уйти, если не к другому, если только из-за меня… Не надо. Я сам. Мне проще. Поживу у родителей. Если, конечно, тебя не ждут. – Он достал из кармана два ключа на отполированном колечке и, взвесив их на ладони, бросил на кровать. – С Ленкой мы будем встречаться у бабки.

Ковалев вышел в коридор, надел дубленку, постоял, открыл дипломат, бросил в него взятые в ванной комнате туалетные принадлежности, в спальне вынул из шкафа две рубашки и два галстука, защелкнул замки и помахал Ленке.

– Пока, дочка!

– Ты скоро вернешься? – спросила Ленка, не отрываясь от экрана телевизора.

– Я позвоню тебе, будь умницей. – Заглянув в спальню, Ковалев искренне попросил. – Объясни ей все сама. Пожалуйста. Мне трудно.

Он смотрел на Нину, ожидая от нее каких-то слов. Но какие она могла сказать ему слова.

– С Ленкой я поговорю, – пообещала Нина, – я сделаю все, чтобы она сохранила к тебе прежнее отношение. У нас одинаковое право на ее любовь. Подрастет, сама во всем разберется.

– Ну, ладно, – сказал Ковалев, отводя взгляд. – Если что, звони.

Входная дверь захлопнулась со звонким щелчком. Нина вздрогнула, словно эта дверь защемила ей сердце. Почувствовала острую физическую боль, подкашивающую слабость. Она присела на кровать, услышала заливистый смех Ленки и снова почувствовала боль. Будет ли девочка вот так беззаботно хохотать, когда Нина расскажет ей о разрыве с отцом? Будет ли такой же искренней и откровенной, какой была всегда? Попытается ли понять Нину? Простит ли?

Боль в груди не проходила. Ее обжигающая тяжесть требовала покоя. И Нина легла. Прямо на покрывало. Ноги укрыла пледом. Марго не зря повторяет, что все болезни от нервов… Права подружка, права.


Вернуть бы те золотые денечки, ту последнюю школьную весну.

Господи, как она была счастлива, когда Федя Ефимов самый первый в их школе смастерил дельтаплан и на виду у всего класса, тайно собравшегося в пристанционном карьере, взмыл в воздух с высокого обрыва. Взмыл и… полетел. По-настоящему, как птица! Класс замер. Это было совсем не то, что они видели в кино и по телевидению. Там летали какие-то неизвестные им люди, а тут их одноклассник, только что сидевший с ними в классе на уроке. Парил недоступный, как бог, словно они уже распрощались с ним, и он переродился из человека в птицу.

Когда Федя все-таки опустился из поднебесья на грешную землю, вдребезги поломав дельтаплан, Нина плакала не столько от страха за его жизнь, как плакали другие девчонки, она плакала от счастья, что он вернулся, что не остался там навсегда.

В ту весну он щедро одаривал ее счастливыми мгновеньями. Восьмого марта ребята приносили девчонкам традиционные самодельные цветы, живых в Озерном никто не выращивал. Те, что цвели в глиняных горшочках на подоконниках, дарить почему-то считалось дурным тоном. За пять минут до звонка женская половина класса занимала парты, где каждую девочку ждали бумажные цветы. У Нины в тот раз лежали живые. Где смог их добыть Федя, для всех осталось загадкой.

Ефимов шел на золотую медаль. И класс, и учителя воспринимали его успехи как должное. Учился он легко, с каким-то взрослым азартом и жадностью. Больше всего ему нравились как раз те предметы и темы, которые традиционно считались неинтересными и занудными. Федя всегда по-своему решал уравнения, безошибочно рисовал на доске ортогональные проекции и разрезы деталей, обнаруживая идеальное чувство пространства. Он совершенно самостоятельно осмысливал литературные образы, не соглашаясь зачастую с общепринятым мнением.

Нина помнит, словно это было вчера, тот теплый солнечный день, когда они писали свое последнее, самое главное сочинение. Федя сидел у открытого окна, то и дело поглядывая на голубей, склевывающих с жестяных козырьков хлебные крошки. Нина глазами спрашивала у него – как дела? Он глазами успокаивал: все хорошо.

А когда класс, возбужденно галдя, собрался у скамеечки в школьном сквере, Федя вдруг хлопнул себя ладонью по лбу и весело признался:

– Ну дурак! Две ошибки вкатил. «Гостиную» через два «н» написал, а «Территорию» – через одно «р». Только сейчас дошло.

– Плакала твоя медаль, – сказал кто-то из ребят.

Однако на следующий день, когда были объявлены оценки за сочинение, все узнали, что Ефимову поставлена «пятерка». Кто-то похлопал его по плечу, мол, заучился дружок, кто-то ехидно улыбнулся. Нина счастливо пожала ему под партой руку. А он встал и ляпнул:

– Оценка неправильная, я допустил две ошибки.

И точно назвал, в каких словах и в каких предложениях. Директор школы раскрыл сочинение, нашел эти слова и, сняв очки, удивленно сказал:

– Вы же исправили эти ошибки.

– Я не исправлял их, – возразил Федя, – я вспомнил о них, когда сдал сочинение.

– Но ты же хотел их исправить, – сказала «русичка» Анна Николаевна и густо покраснела.

– Мы разберемся, – директор дочитал ведомость и объявил перерыв.

– Зря ты высунулся, – упрекнули Федю одноклассники. – Если тебе наплевать на медаль, зачем Аннушку под удар поставил? Ее просто выгонят из школы. Пенсионный возраст.

Федя не оправдывался, молчал. Он только Нине сказал, что иначе поступить не мог. Накануне выпускного вечера все узнали, что в школе состоялся бурный педсовет, присутствовали представители роно, «русичке» объявлен строгий выговор и принято решение отозвать представление на звание «Заслуженный учитель». Класс бурлил и негодовал. Аннушку любили. Федя на выпускной вечер не явился. Нина не выдержала, пошла к нему домой. И узнала: уехал на Волгу к каким-то родственникам.

Вернулся он, когда одноклассники сдавали вступительные экзамены в разных городах, – и сразу в военкомат.

Тогда поступок Феди вызвал у Нины раздвоенное чувство. Ей, как и всем, было жалко Анну Николаевну и обидно за пижонский жест Ефимова. Он по праву заслуживал золотой медали. Тут ни у кого не было сомнений. И в том, что честнейшая Анна Николаевна сама исправила его случайные ошибки, греха большого никто не увидел. Она любила Федю, самого способного ученика, любили его все преподаватели. Отвечать таким коварством на любовь было, по мнению одноклассников, за гранью принципиальности.

Сейчас-то Нина понимает, что Федя, ее родной Федюшкин, действительно иначе не мог. Уж если он отказался пойти в отряд космонавтов из-за того, что не мог дать какого-то условного обещания, то присвоить на глазах у всего класса не принадлежавшую ему медаль он не мог тем более. Вот такого Нина его и любила. За бескомпромиссную честность, за мужскую надежность, за преданную верность.


Ее разбудила Ленка.

– Ты плакала во сне, – сказала она. – Тебе что-то страшное приснилось?

Нина пожала плечами. Она не помнила, что ей снилось.

– А почему ты такая бледная?

– Нездоровится что-то…

– Бабушка звонила и просила, чтобы я приехала к ним.

«Ну вот, начинается, – подумала Нина, – для них уже ее дочь – сирота». Она смотрела на Ленку и решала: как лучше поступить? Рассказать сейчас о разрыве с Ковалевым или позвонить свекрови и попросить, чтобы они Ленке ничего пока не говорили? Да нет, девочка быстро все поймет. И будет хуже, если потом уличит мать в неискренности…

– Так я могу поехать к бабушке?

Ленка смотрела на Нину грустными Олеговыми глазами, худенькая, длиннорукая и длинноногая, с тоненькой шеей и оттопыренными ушами. Милое и бесконечно родное существо. Почему она должна страдать за грехи родителей? Ей-то за что?

– Сядь, – показала Нина рукой рядом с собой, – я тебе должна кое-что сказать.

Лена подошла и охотно присела, обхватив Нину рукой за талию. Она любила вот так тереться о ее плечо щекой. Как котенок.

– Не хотела я тебя огорчать, – честно призналась Нина, – но и не хочу, чтобы ты меня упрекала.

Нина замолчала. Опять подступили сомнения. Для детского ли сердца эти взрослые страсти? Способна ли ее душа переварить всю несуразность случившегося: папа и мама расходятся?

– Ну, говори, – напомнила Ленка, – я тебя слушаю.

– Голова у меня что-то кружится, – Нина почувствовала, что ей не хватает слов. А голова действительно была как чужая. – Случилось, Леночка, доченька моя, то, что должно было случиться.

– Ты заболела?

– Не знаю. Наверное. Но дело не в этом. Дело в том, что я… что мы… что папа… В общем, мы с папой больше не будем жить вместе. Он от нас ушел. Совсем.

– Он больше не придет?

– Нет, не придет.

– У меня больше не будет папы?

«О господи! Ну как ей все объяснить понятно?»

– Ну почему не будет? Для тебя ничего не меняется. У тебя будет и мама, и папа. Только не вместе, понимаешь? Каждый сам по себе. Понимаешь?…

– А почему папа ушел? – в голосе появились враждебные нотки. – Он нашел другую женщину? Он нас предал?

Нина вздрогнула. Ее дочь, оказывается, достаточно хорошо понимает, почему расходятся взрослые. Для нее, если кто-то уходит к кому-то, оценка поступка однозначна – предательство.

– Нет, доченька, – Нина изо всех сил старалась говорить спокойно. – Нет у него другой женщины. Он ушел, потому что мы с ним так решили. Подумали и решили: лучше нам жить врозь. Не получается у нас вместе. Разучились.

Ленка встала и подошла к окну.

– Дядя Юра Тишку вывел на прогулку, – сказала она и вдруг спросила: – Можно, я поиграю с собачкой?

– Только надень спортивную курточку. Этот разбойник запачкает тебе своими лапами пальто.

Спустя несколько минут Нина почувствовала себя так, словно ее маленькую спальню основательно проветрили. «После грозы всегда легче дышится», – подумала она и встала. Внутри что-то еще ныло, но та тяжелая, пригибающая к земле боль отпустила ее, ушла. Нина пересекла комнату и выглянула в окно. В оранжевой, как апельсин, курточке Ленка бегала среди заиндевелых тополей, а рядом, то опережая ее, то умышленно отпуская, метался лохматый черный комок – спаниель Тишка. Его хозяин, Юрий Сергеевич, держа в руках свернутый поводок, неторопливо прогуливался по аллее и лишь изредка бросал на расшалившихся «детей» всепонимающий и мудрый взгляд.

Почти каждый день Нина встречает Юрия Сергеевича гуляющим в сквере со своим четвероногим другом. Иногда видит и утром, и среди дня, и вечером. Она не раз ловила себя на желании поговорить с ним, разузнать – чем живет человек в таком вот возрасте. Неужели круг его интересов замыкается только прогулками с собакой? А что между прогулками? О чем он думает, глядя на мелькающих, куда-то вечно спешащих людей?

А больше всего ей хотелось рассказать ему о себе, о своих метаниях, о вопросах, на которые она не может найти ответа. Есть же на этом свете хоть один мудрый человек, который все-все знает и который может ответить на все вопросы. Ведь за его плечами такая долгая жизнь…

Без десяти одиннадцать доктора Булатова пригласили к телефону.

– Олег Викентьевич, – сказала Нина заготовленные слова, – вам поклон от Юли Муравко. Мы с ней вчера говорили по телефону.

– Спасибо.

– Меня зовут Нина Михайловна. Я разыскиваю адрес Федора Ефимова, а Юля говорит, что вы знаете, где он служит.

– Вы та самая Нина? – Он замолчал, и Нина растерялась – что он знает о ней? Булатов прокашлялся, видимо, что-то обдумывая. – Вы бы могли подойти к нам в клинику?

– Разумеется, – не задумываясь, согласилась Нина.

13

Проснувшись, он посмотрел на часы. Фосфоресцирующий циферблат светился в темноте по-праздничному ярко, Булатов мог еще спать да спать. Почему же проснулся?

Лег на спину, вытянулся, закрыл глаза. И в это время затарахтел телефон. Звонил Аузби Магометович. Он извинился за вынужденный звонок и попросил поскорее одеться и выйти из дома. «Машина к вам пошла, ехать надо немедленно».

– Удивительные вещи происходят, – сказал Булатов, – ваш звонок я вычислил во сне.

– Ничего удивительного, – спокойно ответил профессор. – Вчера вечером я вам говорил, что спецрейсом из Ташкента сегодня ночью будет доставлен раненый офицер, что ехать за ним придется вам. Самолет через полчаса приземлится. Доставите больного в клинику. Вы уж пожалуйста…

– Я понял, Аузби Магометович.

Все правильно. Вчера он не придал значения разговору о самолете, а там, в извилинах, работа продолжалась. Кому же еще ехать на аэродром, если не Булатову? Холостяк, самый молодой в клинике.

Звонить глубокой ночью Аузби Магометович без крайней нужды не станет. С виду суровый и нелюдимый, он отличался неброской скромностью и даже застенчивостью. Наблюдая за ним, Булатов всякий раз удивлялся, как в этом человеке благополучно уживались высокое профессиональное мастерство и полное пренебрежение к карьере, неутолимая тяга к знаниям и совершенное отсутствие честолюбия, смелость у операционного стола и паническая боязнь популярности. Однажды его всей кафедрой уговаривали позировать фотокорреспонденту центральной газеты. Отказался. И очень просил, чтобы его имя не упоминали в печати.

– Ну зачем? – сердито пожимал он плечами. – Делу это не поможет. А говорить будут… Нет-нет, я прошу.

И под насупленными бровями на мгновение вспыхивали лукавые искорки. Они нередко сбивали собеседника с толку: издевается он, что ли? На самом же деле, Аузби Магометович и сердился, и хмурился искренне. Просто такие у него глаза – мудрые и чуточку лукавые.

Познакомился с ним Булатов несколько лет назад. Аузби возглавлял группу слушателей из Военно-медицинской академии, прибывших на стажировку в госпиталь, где работал Булатов. И если будущие врачи тогда не докучали Булатову особым любопытством, то их руководитель совал свой нос буквально во все щели. Его интересовала организация приема больных, методика диагностики, подготовительный и послеоперационный периоды, он присутствовал на командирской и специальной подготовке, не пропускал ни одной операции, нередко оставался на ночь, когда Булатов дежурил, охотно выступал перед госпитальным персоналом с лекциями о медицинских новинках. Аузби Магометович знал английский и систематически знакомился с зарубежной медицинской литературой.

Он никогда не давал оценок действиям Булатова во время операций. Но наблюдал за его руками очень цепко. И однажды, осторожно поправив коллегу, подсказал неожиданное решение. Он потом долго извинялся и казнил себя, хотя Булатов принял совет старшего товарища с благодарностью.

Накануне своего отъезда Аузби Магометович полушутя, полусерьезно спросил Булатова:

– Не хотели бы, Олег Викентьевич, у нас в академии работать?

– Думаю, что работать у вас – мечта любого молодого врача. Тем более в Ленинграде. А что, – спросил он в свою очередь, – есть такая возможность?

– Для вас не исключена возможность даже полететь в космос. Вы еще завидно молоды.

– Все понятно, – поддержал шутку Булатов и сразу забыл об этом разговоре.

А спустя месяц его пригласили в Ленинград на беседу. Аузби Магометович познакомил его с руководством клиники. Булатову льстило на равных разговаривать с известным на всю страну академиком. Генерала интересовало все, связанное с научной работой Булатова, с его лечебной практикой в военном госпитале. И это был не формальный интерес, когда беседа носит какой-то обязательный характер; разговор шел скорее профессиональный, когда мастеру действительно хочется знать, как другие делают такую же работу, которую выполняет он.

– Направление вашего научного поиска весьма оригинально, – сказал академик, – практика у вас богатая, и если есть желание, переходите к нам. Вакансия у нас есть.

Еще через месяц Булатов работал в Ленинграде.

Вполне естественно, что Аузби Магометович стал для него и советчиком, и консультантом, и старшим товарищем. Он не отказывал Булатову ни в чем, особенно на первых порах. Помогал готовить лекции, давал советы по диагностике, присутствовал на операциях.

За дружбу, как известно, платят дружбой.

При своем тихом нраве и рафинированной скромности Аузби Магометович любил иногда «поговорить на вольные темы». И когда был убежден, что собеседник не заподозрит его в хвастовстве, рассказывал о своих личных удачах, о больших и маленьких победах, о своей проницательности. Таким доверенным лицом для него стал Булатов.

И то, что именно Аузби Магометович поднял его с постели среди ночи, Булатов принял как должное.

Он поставил на газ чайник и принял душ.

Чашка крепкого кофе взбодрила и сняла остатки сна. Булатов осторожно притворил двери и вызвал лифт.

Весна нынче не торопилась. И если днем по асфальту текли потоки вешних вод, ночами дули пронзительные ветры и температура воздуха падала до семи-десяти градусов мороза. Вот и сейчас Булатов почувствовал, как нехотя поддалась напору ветра парадная дверь. Стоило ему выскользнуть из подъезда, как она захлопнулась с пушечным гулом. В тусклом свете дежурных фонарей стремительно летели редкие снежинки. В двадцати метрах от дома темнел силуэт санитарного фургончика, обозначенный вялыми угольками габаритных огней.

Сидевший справа от водителя сержант уступил Булатову место в кабине, а сам перешел в салон и вытянулся на подвешенных носилках.

– На аэродром, – сказал Булатов, откинувшись на спинку сиденья. Когда не надо управлять машиной и постоянно следить за дорожной обстановкой, он любил поглазеть по сторонам, задержать на чем-то неожиданном взгляд, или просто безучастно сидеть и думать под шум мотора.


Женька, Женька, милая Женька…

С какой неудержимой силой выплеснулось у нее первое чувство, с какой первородной чистотой и естественностью. Не обращая внимания на стоящих рядом родителей, не стесняясь набежавших людей, она смотрела ему в глаза, касалась руками небритых щек, разглаживала пальцами слипшиеся от грязи и копоти брови, верила и не верила, что он живой, что ничего с ним не случилось, обнимала, терлась щекой о щеку и шепотом просила об одном:

– Только ничего не говори. Молчи. Не надо ничего говорить.

– Отпусти человека, – сказал ей мягко отец. Он словно будил ребенка после долгого сна. – Слышишь, дочка, отпусти его. Олегу Викентьевичу надо умыться, отдохнуть.

Женька никого не видела и ничего не слышала. Висела на шее и терлась о его колючие щеки. Выбившиеся из-под пухового платка густые волосы мягко щекотали Булатову губы. Ему тоже стало безразлично – смотрят на них или не смотрят, хотелось, чтобы Женька дольше висела на шее, касалась его щеки, шептала бессвязные слова. Оглушенный этим взрывом чувств, он постепенно начинал понимать, что в его жизни случилось то самое чудо, которое люди называют любовью.

– Теперь ты без меня ни шагу, – говорила Женька, не отпуская его перепачканную сажей и ржавчиной руку, – теперь я тебя никуда не отпущу, как бы они ни просили. Только со мной.

Булатову хотелось взять ее на руки и унести в тундру, подальше от пристани, от дома, от людей, унести, и там, где синим морем цветов раскинулась нехоженая земля, зацеловать эти бездонные глаза, эти румяно-нежные щеки, эти полуоткрытые детские губы. Хотелось, но силы его были на пределе. Женька взяла его крепко под руку и повела к дому. Чук и Гек ревниво посматривали на них и уныло плелись по целине.

Дома Женька бесцеремонно раздела его до пояса, наклонила над большим медным тазом и, поливая на спину и на голову теплую воду, терла намыленной мочалкой и весело приговаривала:

– Теперь-то я тебя отстираю по первому сорту. Всю грязь отскребу, все отпарю. Вечером пойдешь в баньку и смоешь все свои прежние грехи. А пока терпи, пока я сама.

Ангелина Ивановна готовила завтрак и посматривала на дочь удивленно-испуганно. Иногда она пыталась обратить внимание Дмитрия Дмитриевича на поведение Женьки, но тот лишь походя пожимал плечами, мол, дело обычное, и нечего на них глазеть.

А Женька готова была кормить Булатова из ложечки. Когда он пил чай, сидела напротив, подперев кулаками подбородок, смотрела ему в глаза и улыбалась, как умеют улыбаться счастливые дети. Засыпая на Женькиной кровати, Булатов слышал, как она принесла стул, села рядом и взяла в свои ладони его лежащую поверх одеяла руку.

Разбудил его Дмитрий Дмитриевич. Извинился и попросил подойти к радиостанции. Коллега из изыскательской экспедиции нуждался в совете по каким-то послеоперационным назначениям. Булатов посмотрел на часы и не поверил – он проспал чуть ли не круглые сутки.

– Ты почему меня не разбудила? – спросил он у Женьки после радиопереговоров.

Она кинула быстрый взгляд на родителей и сказала с плохо скрытой обидой:

– Мне запретили к вам подходить, Олег Викентьевич. Тем более вешаться на шею.

И демонстративно вышла из дому. Вышел и Дмитрий Дмитриевич, оставив Булатова наедине с Ангелиной Ивановной. Булатов понимал родителей, понимал их боль и опасения.

– Мы ей ничего и никогда не запрещали, – взволнованно говорила Ангелина Ивановна. – Воспитывать старались исподволь, ненавязчиво, главным образом своим примером. Росла она на воле. Мы и сейчас ей ничего не запрещаем. Просто я попросила Женю подумать: а вдруг это чрезмерное внимание вам неприятно?

Ангелина Ивановна еще больше заволновалась.

– Вы поймите нас, Олег Викентьевич. Ей хоть и девятнадцать, но она девочка. Вы видели, она непосредственна, эмоциональна. Вы сильный, мужественный человек, прекрасный врач, крепко стоите на ногах… Вы для нее воплощение идеала. Я знаю свою дочь, она способна влюбиться и будет верна своему чувству до конца жизни. И у меня, и у Димы все в роду однолюбы. Мне бы очень хотелось уберечь ее от разочарований. Не сердитесь на меня, Олег Викентьевич. Счастье дочери – это и наше счастье. Десять лет разницы! Сейчас вы терпите ее внимание из вежливости, может, из любопытства. Но ведь очень скоро она надоест вам, как жужжащая муха.

Булатов вспомнил Верочку, ее восторженные взгляды после первого поцелуя, то навязчивое преследование, когда Верочка возникала «случайно» перед его очами в самых неожиданных местах… Вспомнил ее признания и слезы, упреки в длинных письмах, которые он в конце концов начал рвать, не читая. А ведь вначале казалось, что Верочка как раз и есть то сокровище, о котором он мечтал с юношеских лет. Стройная, спортивная, лицом недурна, одной профессии… И нет, не склеилось.

А если Ангелина Ивановна права? Если Женька и вправду наскучит ему своим детским щебетом, своей прилипчивостью? Ведь жалко будет девчонку.

Булатов неуверенно спросил:

– Что я должен сделать?

– Олег Викентьевич, – Ангелина Ивановна стала торопливо вытирать о передник руки, – я бы не хотела… Я бы прокляла себя… В колыбели удушить счастье собственной дочери… Может, я и не права, может, мой совет не лучший. Вы способны точнее оценить происходящее… Да что там говорить, что скрывать? Мы с Димой лучшей доли не желаем для Женьки. Но я об одном прошу: не спешите с выводами, не торопите событий, не гоните коней. Не давайте пока ей повода, она потеряет голову… Подождите до следующего года. Она приедет на сессию, вам, я думаю, все к тому времени станет ясно.

Ангелина Ивановна замолчала, покусала губы, прошлась по комнате, тронула Булатова за плечи и тихо спросила:

– Наверное, мои слова звучат пошло? Скажите правду!

– Вы мать, и я вас понимаю, – сказал Булатов. И признался: – Женька ваша… Она необыкновенная. Но я даже себе не могу объяснить, что чувствую… Во всяком случае, такого со мной еще не было. Я готов выполнять ее капризы, идти, куда она скажет, делать все, чтобы ей было хорошо. Чтобы сияли глаза, чтобы не гасла улыбка, чтобы никакая тень не коснулась ее лица… И ради нее, да-да, ради нее я готов принять ваш совет. Может, это и правильно.

И вдруг испугался, тряхнул головой, словно хотел от чего-то липкого освободиться.

– Она все поймет. Она не простит нашего сговора.

– Но что же делать?

– А ничего не делать! – сказал решительно Булатов. – Вечером будет катер. Я уеду…

Ангелина Ивановна выглянула в окно, похлюпала носом и махнула рукой – будь, что будет.

– Идите погуляйте, ждет уж не дождется.

Женька встретила его плутовской ухмылкой.

– И чем завершились переговоры высоких сторон?

Смотрела исподлобья, в глазах метались темные бесенята. Так же настороженно-выжидательно смотрели на Булатова застывшие у Женькиных сапог Чук и Гек.

– Какие переговоры? Она мать, – сказал Булатов. – И ее можно понять.

– Браво! – Женька три раза хлопнула в ладоши. – Тогда я вам расскажу, о чем вы говорили. Можно?

Булатов взял ее за руку и попросил показать местные достопримечательности.

– Через несколько часов придет катер, а я даже тундру как следует не увидел.

– В тундру так в тундру, – согласилась Женька. – Но вы еще не ответили на мой вопрос: могу я пересказать ваш умный взрослый разговор?

– Валяй.

– Олег Викентьевич, я не узнаю вас. Такая неучтивость…

– И я не узнаю вас, Евгения Дмитриевна. Такая учтивость… И главное – неискренность.

– Вот и первая ссора! – обрадовалась Женька.

– Неправда, – уличил Булатов. – Вторая. Первая была при знакомстве. В скверике на Институтском.

Женька уловила в интонации Булатова нечто импонирующее ее настроению и улыбнулась с открытой благодарностью.

– Так я начинаю? – сказала она вопросительно. Не получив ответа, продолжила: – Мама, конечно, в ужасе. Как же! Ее дикая собака Динго посмела полюбить кого-то кроме своих хозяев. Да еще и не скрывает своих чувств. Кошмар! «А если она вам, Олег Викентьевич, наскучит своей прилипчивостью? Вы же отмахнетесь от нее, как от назойливой мухи! Не кажется вам, что причинять ребенку такие страдания жестоко?»

– Подслушивала? – спросил Булатов.

– Вот! – прямо-таки взвилась Женька. – В точку попала! Я же знаю мамулечку, как пять своих пальцев. А что вы ей ответили? Ну да, вы сказали, что для беспокойства пока нет повода, что еще сами не разобрались в своих чувствах и что ни при каких обстоятельствах не позволите обидеть Женьку.

Булатов остановился, взял ее за плечи и повернул к себе.

– Ты что? В самом деле ясновидящая?

– Я же вас предупреждала, Олег Викентьевич.

– Шаманские штучки?

– Угу.

– И мысли читаешь?

– Читаю.

– Ну и что?

– Вы решили согласиться с моей мамулей. «Уеду, а там будет видно».

– С ума сойти.

– И это будет, Олег Викентьевич. Сначала я свихнусь, а потом и вы.

– Послушай, Женька…

– Не надо. Только ничего не надо говорить. Я вам сама скажу. У диких собак исключительное чутье. Они никогда не навязываются тому, кто не нуждается в их преданности. И никогда не отдают больше, чем у них могут взять. И не казнитесь, Олег Викентьевич, решение вы приняли правильное, ибо другого принять не могли. Другого решения просто не существует. Молчите! Не надо ничего говорить. Если бы вы знали, что я передумала за те сутки. Если бы слышали, как просила я вас вернуться…

– Потому и вернулся, – сказал он и заправил под платок ее мягкие кудряшки.

Этот жест сразу стер в глазах Женьки недоверие. Губы ее вздрогнули, по щекам полыхнул румянец. Она опустила глаза и быстро отвернулась.

– Пойдемте, – сказала примирительно, – я покажу вам местное кладбище.

И, не ожидая его согласия, зашагала по густой зеленой траве к поселку Устье.

Потом Булатов не раз вспоминал это мгновение. И не мог ни ответить, ни объяснить себе – что помешало ему взять ее лицо в ладони и прямо сказать: «Я люблю тебя, Женька! Люблю больше всего на свете! Больше жизни!» Она все это знала и видела. Но ей было необходимо услышать признание.


Поздно вечером Женька проводила Булатова на катер. Пришли Дмитрий Дмитриевич с Ангелиной Ивановной, высыпало почти все население поселка. Женька сдержанно шутила.

– Оркестра, к сожалению, у нас нет, – говорила она, заглядывая ему в глаза, – но если бы был, сами понимаете… Тем не менее ваше пребывание в Устье, Олег Викентьевич, станет для аборигенов событием историческим. Нас не часто балуют своим вниманием такие великие люди. Отныне время в Устье будет делиться на «до Булатова» и «после Булатова». Это факт.

– Спутаю я вам это летоисчисление, – сказал он, – возьму и прилечу еще раз. Как тогда?

– Думаю, что устьинцам не грозит ваш повторный визит, – ответила Женька с вызовом, хотя угроза Булатова показалась ей любопытной.

Прощались сдержанно. Дмитрий Дмитриевич пожал Булатову руку, и сказав «спасибо вам за все», быстро растаял в толпе. Ангелина Ивановна всплакнула, обняла его за голову и поцеловала в лоб. Попросила за что-то прощения, посмотрела на притихшую дочь, на него, вытерла платком глаза и, обращаясь то ли к одному Булатову, то ли к нему и Женьке, тихо сказала:

– Будьте счастливы…

Когда мать отошла, Женька сняла варежку, выпростала из рукава полушубка руку.

– Желаю вам, Олег Викентьевич, хорошей погоды и мягкой посадки.

Он взял ее узкую теплую ладонь, осторожно пожал и потянул на себя. Женька отрицательно качнула головой.

– Я могу заплакать, – сказала она тихо. – Не надо. Мы ведь больше не увидимся.

– А ты не можешь использовать свои шаманские фокусы?

С катера поторопили, и Женька вдруг сама потянула его за обшлага полушубка, сомкнула на шее руки и крепко поцеловала в губы. Булатов не успел опомниться, не успел ничего сказать, как она растворилась в толпе провожающих.

Катер шел по ночной Индигирке, утыкаясь лучом прожектора то в один, то в другой берег. Кругом была девственная тьма, и только бортовые иллюминаторы иногда бросали на маслянисто-черную воду блики. Дул холодный встречный ветер, и Булатов спустился в салон. Здесь, на одной из банок, обтянутых потрескавшимся дерматином, ему была приготовлена постель.

Ворочаясь от бессонницы, он впервые почувствовал какую-то неясную тревогу. Еще не затронув его, она, подобно летучей мыши, лишь прошелестела невидимыми крыльями в темноте ночи и бесследно растаяла. Во второй раз эта птица напомнила о себе, когда он прощался у самолета со своими новыми друзьями из районной больницы. Возвращая с благодарностью полушубок и теплую шапку, Булатов увидел у трапа молодую женщину в пуховом платке и красных варежках, и подумал, что здесь могла быть и Женька. Ему надо было только попросить ее, чтобы проводила до самолета. И она с радостью проводила бы. Но он не попросил. И даже не подумал попросить, дубина стоеросовая.

На душе снова стало тревожно, будто судьба о чем-то предупреждала его.

Самолет из Якутска на Ленинград уходил вечером, и Булатов решил познакомиться со столицей этого далекого и удивительного края. Жара стояла, как в Сочи, плюс двадцать шесть. Представляя себя в меховой шапке и полушубке, Булатов улыбался: действительно ли было с ним такое четыре года назад. Оставив в камере хранения сумку и куртку, он налегке поехал в город.

И вот тут с ним начало твориться нечто необъяснимое. Всю жизнь Булатов любил ходить в музеи, на выставки, в картинные галереи один. Необходимость с кем-то обсуждать увиденное, подстраиваться к ритму передвижения, от кого-то зависеть всегда раздражала его, мешала восприятию. Он не получал того удовлетворения от встречи с художественными творениями, какое мог получить гуляя, как кошка, сам по себе.

Тут же он сразу почувствовал, что ему остро не хватает Женьки. Не хватает ее глаз, ее голоса. Вот он подошел к Восточной надвратной башне бывшего Якутского острога. Взобрался наверх по скрипучим ступеням. Ветхая старина. Семнадцатый век…

Ну и что?

Вот если бы с ним была Женька, если бы она удивленно трогала пальчиком старые бревна, так же удивленно качала головой, что-то говорила… Если бы он мог показать ей на уходящие в дымку берега Лены и спросить: «Правда, красиво?» Если бы мог подать ей руку и бережно поддерживать при спуске в подземелья института мерзлотоведения, если бы мог…

Булатов побывал в Музее истории и культуры народов Севера, в Доме-музее Емельяна Ярославского, в республиканском музее изобразительных искусств, заглянул даже в юрту, где родился и вырос известный якутский революционер Платон Ойунский. Все это было неожиданно и любопытно, но вместе с тем и пресно, вроде того обеда в ресторане гостиницы.

«А не вернуться ли мне в Устье?» – подумал Булатов, но сам же и высмеял свое сумасбродное желание. Завтра надо быть на работе, да и как расценят его поступок родители Женьки? Все равно ее не отпустят, да и сама она не решится. Куда, скажет, зачем? И в самом деле, зачем?

Булатов понимал, что, подбирая успокоительные слова и аргументы, он обманывает себя. Обманывает и понапрасну теряет время, теряет что-то такое, чего и осознать не в силах. И от этого бессилия растет его неосознанная тревога.

Во время посадки самолета в Братске один из пассажиров свалился в проход, потерял сознание, и юная, очень хорошенькая стюардесса испуганно заплакала, стала звать на помощь. Булатов сразу понял: сердечная недостаточность. В аптечке лайнера был и стерильный шприц, и необходимое лекарство. Остальное – дело техники. Пассажира привели в чувство, а после приземления передали на подъехавшую к самолету машину «скорой помощи».

– Я буду благодарна вам, доктор, до конца жизни, – сказала стюардесса. Она уже припудрилась, восстановила растрепавшуюся прическу. – Вы не представляете… В первом рейсе и такое ЧП. Если вам понадобится моя помощь, может, билет на самолет или еще чего, звоните. Вот мои координаты.

Она написала на листочке фирменного блокнотика свое имя – Арина Родионовна, номер ленинградского телефона, аккуратно вырвала листок и подала Булатову. Прочитав вслух «Арина Родионовна», он улыбнулся, качнул головой.

– Ну и ну…

– Все по этому поводу улыбаются и качают головой, – сказала стюардесса. – Я привыкла.

– А как ваш муж относится к звонкам посторонних мужчин? – Булатов входил в привычную роль старого холостяка.

– Я не замужем.

– А жених?

– Пусть это вас не беспокоит. Честное слово, я очень вам признательна. Вы спасли мою репутацию. Ведь он мог помереть.

«Вполне», – подумал Булатов и снова почувствовал укол тревоги.

«Ты, братец, становишься шизиком», – сказал он себе. И, глядя на грациозно удаляющуюся стюардессу, стал прикидывать, куда бы ее лучше пригласить.


Санитарный фургончик притормозил у КПП аэродрома. Булатов назвал дежурному сержанту цель приезда, показал путевой лист. Тот козырнул и разрешил дневальному открыть ворота.

– Самолет только что совершил посадку, – сказал дежурный, – вы к вышке поезжайте. Там покажут стоянку.

Под колесами санитарного «УАЗа» глухо хрупнул лед во вчерашней луже, и машина остановилась у командного пункта.

– За раненым? – спросил кто-то в темноте. – Держитесь за нашим автобусом.

Через минуту из-за здания выехал чистенький «ПАЗ» и, включив дальний свет, покатился по рулежной дорожке. Угрюмо-темный армейский АН-8 уже зарулил на стоянку, но его винты еще стремительно вращались, сверкая в свете фар острыми дисками, и к самолету никто не подходил. Затем в турбинах оборвалось что-то, и они на одном длинном выдохе затихли. Очень громко открылась в салоне дверь, еще громче звякнул откидной трап, и сразу все заговорили, смешались. К Булатову подошел невысокий человек в летной куртке, уточнил, кто поможет вынести носилки, передал Булатову папку с документами, большую спортивную сумку с личными вещами раненого.

Сержант с водителем ушли в самолет, а Булатов перво-наперво заглянул в историю болезни: нет ли срочных назначений.

– Лейтенант Волков Геннадий Иванович, – прочитал он вслух и сразу подумал – не сын ли Ивана Дмитриевича Волкова? Ведь у него был сын. В авиационное училище поступал, Булатов точно помнил. Еще какие-то страсти на этой почве кипели.

«Итак, что мы имеем?»

Булатов пробежал историю болезни. Картина была не очень веселая, но и не безнадежная. В результате проникающего ранения брюшной полости повреждены некоторые жизненно важные органы и, что особенно опасно, – задет один из магистральных артериальных сосудов. При первичной операции парня подлатали и помогли ему выползти из смертельной опасности. Теперь необходимо закрепить достигнутое и не только поставить больного на ноги, но вернуть в строй полноценного офицера. А там артерия. Такой участок не заштопаешь. Придется ставить протез. Значит, еще одна операция, еще один рубеж опасности.

Волков лежал на носилках, укутанный теплым шерстяным одеялом. На голове офицерская ушанка, завязанная у подбородка. Темные носилки, темное одеяло, темная ушанка. И только лицо, как вылепленная из гипса маска. Но стоило Булатову склониться над ним, как веки дрогнули, распахнулись и в живых глазах затрепетали аэродромные огни.

– Ага, живой, – обрадованно сказал Булатов.

– Живой, – согласился лейтенант. – Помирать нам рановато.

– Это верно. Как путешествие перенес?

– Я же летчик.

– Ну да, конечно. А как самочувствие?

– В пределах обусловленных параметров.

– Исчерпывающе. Меня зовут Олег Викентьевич. Фамилия – Булатов.

– Лейтенант Волков.

– Прекрасно. Иван Дмитрич Волков не родственник вам?

Лейтенант посмотрел на Булатова настороженно.

– Вы его знаете?

– Он был начальником гарнизона, я в госпитале работал.

– Отец знает? Ну, что меня…

– Я его давно не видел.

Лейтенант помолчал, закусив губу и кивком головы попросил Булатова наклониться.

– Я вас прошу, – сказал он совсем тихо, – не говорите пока отцу обо мне. Лучше потом, когда я встану на ноги. Я прошу вас.

– Хорошо, – пообещал Булатов. Судя по словам раненого лейтенанта, Иван Дмитрич где-то недалеко служит. Не исключено, что в самом Ленинграде. Надо еще раз заглянуть в историю болезни, там адрес родителей указан. – Делайте, лейтенант, глубокий вдох, едем дальше. Дорога не гладкая, будет трясти. Придется потерпеть.

– Ничего. Вытерплю. Вы не беспокойтесь. – Сказано это было уверенно, но без бахвальства, даже с заботой о тех, кто вынужден возиться с ним, беспомощным человеком.

Булатов улыбнулся. Ему был симпатичен этот лейтенант. Да и вообще он любил иметь дело с больными, умеющими мужественно держаться, не теряющими присутствия духа даже в самых критических обстоятельствах. Такие, как правило, легче переносят сложные операции, быстрее выздоравливают. Лейтенант Волков был явно из этой породы.

Носилки внесли в фургончик, закрепили на амортизирующих ложементах. Булатов пересел в салон, а свое место в кабине уступил сержанту. Водителя попросил вести машину с максимальной осторожностью.


Булатов позвонил этой белокурой стюардессе Арине Родионовне примерно через неделю. Была пятница, конец дня. Прежде чем уйти из клиники, он нашел в кармане мятый листок из фирменного блокнота, разгладил его на холодном стекле стола, набрал номер, на всякий случай, ни на что не надеясь. Узнав в трубке ее голос с характерным грассирующим «р», спросил:

– Это няня Александра Сергеевича?

Девушка, видимо, привыкла к подобным шуткам.

– Кому-то требуется няня? – спросила она.

– Совершенно точно, – весело согласился Булатов. – Приходящая по вызову. Оплата по соглашению. Для уточнения условий контракта необходима личная встреча. Сегодня. У меня колеса и я могу приехать в любую точку земного шара. Называйте место и время. Хоть Братск, хоть Якутск.

– Ах, вот это кто, – сказала она потеплевшим голосом. – Придется ломать планы.

– Что вы! – Булатов не рвался на это свидание. И когда звонил, больше надеялся, что телефон не ответит. А тут прямо все как по маслу. – Только не надо жертв. Я могу не оправдать их.

– Да нет уж, – возразила Арина Родионовна. – Во второй раз вы не позвоните. Записывайте мой адрес и приезжайте. Здесь и обговорим условия контракта.

– А это удобно? – спросил он, записывая адрес.

– Удобно, – заверила она. – Жду вас не позже девятнадцати.

Домой, так домой. Булатов развернул карту города, нашел улицу Васи Алексеева. Почти рядом с метро «Кировский завод». Направление знакомое, он уже не раз ездил в Петродворец, гонял машину в Красное Село на техобслуживание. Он любил сидеть за «баранкой», и будь у него время, с удовольствием мог поехать до Якутска и дальше в тундру.

Воспоминание о тундре мгновенно отозвалось неясной тревогой. Представил уходящую в дымку горизонта сине-бело-зеленую равнину, поблескивающие в прозрачном воздухе пятна озер, парящую над устьем Индигирки розовую чайку, и Женьку… Заправленные в сапоги джинсы, руки в карманах полушубка, подбородок в лохматом воротнике, печальная улыбка и крутая обида в золотисто-карих глазах.

И поездка к Арине Родионовне показалась ему бессмысленной и нелепой. Зачем? То, что он почувствовал и открыл для себя туманным утром на берегу Индигирки, ничем и никогда подменить не удастся.

Но машина уже катилась по улице Васи Алексеева. Дом под номером одиннадцать оказался в глубине двора, и Булатов, попетляв вокруг детских площадок, наконец припарковал «Жигуля» у нужного подъезда. С тополей дружно опадали желто-коричневые листья, покрывая землю унылым двухцветным ковром. Как быстро, черт побери, промчалось лето.

– Ого, какая точность! – искренне сказала Арина Родионовна. На ней было легкое платье, похожее на пляжный сарафан, волосы перехвачены небрежным узлом на затылке, на ногах хотя и нарядные, шитые золотой канителью, но старые стоптанные штиблеты. «Домашняя кошечка», – подумал Булатов. Такой Арина Родионовна совсем не походила на ту строгую стюардессу. О чем он не преминул высказаться.

– Униформа в какой-то степени защищает, – сказала Арина, – но все равно пристают, спасу нет.

– Считайте, что одним приставалой стало больше.

– Ну нет, – засмеялась она. – Тут все наоборот. Ваша жена знает, куда вы поехали? – спросила вдруг.

– Разумеется, – храбро солгал Булатов. – Мы не скрываем друг от друга ничего.

– И она спокойно отнеслась?..

– Даже обрадовалась. Говорит, я хоть позанимаюсь. Она у меня студентка. На первом курсе.

– Вам повезло, – совсем по-доброму улыбнулась Арина. – А я ревнивая. Я бы через пять минут следом примчалась. Мне лучше неправду говорить: поехал на симпозиум или… срочно вызван в управление. Я вся в мать. Отец сегодня сказал, что задержится на сдаточном объекте, он строитель, а мать не поверила, поехала на объект, хочет сама убедиться. Час на электричке в один конец.

«А как Женька будет относиться к его вынужденным задержкам, дежурствам?» – спросил Булатов себя. И ответил однозначно: она будет верить каждому его слову, как и он ее. Первая неправда между ними станет началом конца.

– Только не зовите меня по отчеству, – говорила Арина, – отчество свое я вам для интереса назвала, чтобы вы меня лучше запомнили… Сейчас будем ужинать. Я приготовила отбивную. А что вы пьете?.. Сухое? Ах, я совсем забыла, что вы за рулем. А сухое можно?.. Тоже нельзя? Тогда будем есть, я люблю готовить, только редко приходится… Замуж?.. Кто обжегся на молоке, на воду дует. Я попробовала. Два месяца длилось мое замужество. Разлетелись, как в небе самолеты. И слава богу. Такие оба дурачки были… А меня все время тянуло путешествовать. Вот и стала стюардессой… Нет, мне нравится. Я сначала в порту работала. А теперь вот получила разрешение… Знаете, как испугалась? Первый самостоятельный рейс, и вдруг такое… Что вы, я прямо обалдела, как вы ловко все это сделали. У меня же чуть речь не отнялась. Гляжу, а у него губы синеют, глаза под лоб, изо рта пена. Жуть! А вы сразу…

Булатов слушал незатихающую болтовню Арины, что-то сам говорил, а в сознании неотступно вертелся и вертелся один вопрос: «Зачем я здесь?»

– Жизнь человека – хрупкая вещь, – продолжала рассуждать Арина, – и хорошо, если рядом с тобой в нужный момент окажется человек, способный оказать необходимую помощь. А если его не окажется? Вот тебе и все. Не будь вас в самолете, и этот гражданин летел бы совсем в другую сторону… А еще есть люди, которым не хватает решительности. Я узнала, кроме вас, среди пассажиров была еще одна женщина, тоже врач. Она потом призналась: «Я бы ни за что не решилась взять на себя ответственность». Он, дескать, мог умереть, и врача, сделавшего укол, могли привлечь. А вы решительный, не побоялись взять ответственность.

Да, конечно, он решительный. Особенно там, где ничего не надо решать. Взял и не побоялся сделать укол умирающему человеку. Женьку такими штучками не проведешь. Она сразу его раскусила и сразу поняла, какой он решительный, когда Булатов вышел из дома, поговорив с Ангелиной Ивановной.

«И чем завершились переговоры высоких сторон?»

«Какие переговоры? Она мать…»

Олимпийское спокойствие. А должен был выбежать, схватить на руки, прижать к груди и заорать на всю тундру: «Не отдам!» Тогда бы и Женька поверила, что он решительный, что не боится брать ответственность.

Любовь, какой мы ее представляем в высшем проявлении духовности, это прежде всего умение взять ответственность за судьбу близкого человека. Взять решительно, без рассуждений и колебаний, потому что любые взвешивания и сомнения оскорбительны для искреннего чувства.

– Когда вы снова летите в Якутск? – спросил Булатов девушку.

– Сегодня ночью. В ноль часов, пятьдесят пять минут.

– А сейчас?

– Только восемь вечера.

Булатов встал.

– Вам отдохнуть надо.

– Я уже на трое суток вперед отоспалась. Вам чай или кофе?

– Пожалуй, кофе. А вы не могли бы прихватить меня с собой? – вдруг пришло сумасбродное решение.

– Это серьезно? – обрадованно удивилась Арина Родионовна.

– Вполне. – Он уже начал считать: сегодня пятница, в его распоряжении два дня, полсуток туда, полсуток обратно, сутки там. Если не уложится, у него есть два отгула. Надо только предупредить Аузби Магометовича. – Вполне серьезно, милая Арина. Если, конечно, найдется свободное местечко в вашем корабле.

– Вы отчаянный человек, – сказала Арина и подошла к телефону. Из ее разговора Булатов понял, что на Якутский рейс все места проданы, но Арина берет пассажира на свою ответственность и, если мест не окажется, решит проблему с командиром экипажа. Пусть только у пассажира будет билет. Опустив на аппарат трубку, она сказала: – Не помню случая, чтобы кто-нибудь не отказался от полета. Ну, а если все явятся, полетите на моем месте. Я найду, где приткнуться.

Заскочить к Аузби Магометовичу, собраться в дорогу было делом одного часа.

Аузби посмотрел на него странным тягучим взглядом. Будто что-то переоценивал.

– Для такого рандеву надо, как минимум, иметь неотложную причину.

– Причина есть, – Булатову не хотелось говорить о Женьке, он суеверно оберегал ее имя и все, что с этим именем связано. – Прилечу, расскажу. Пока на слово поверьте – надо.


Лейтенанта Волкова поместили в реанимационную палату и сразу начали готовить к операции. Пока Булатов ездил на аэродром, Аузби Магометович собрал в клинике всех необходимых специалистов, теперь они, изучив историю болезни, обсуждали стратегию и тактику предстоящей операции. При первичном вмешательстве сшить подвздошную артерию не удалось, разрыв был слишком велик; сделали временное шунтирование. Аузби Магометовичу предстояло заменить поврежденный участок сосуда силиконовым протезом. Операция не самой высокой сложности, но требующая опыта и ювелирного мастерства. Булатову Аузби Магометович поручил подготовить больного «по части морально-психологической».

Лейтенант знал, какая ему предстоит операция, «подковался», видимо, еще в Афганистане. Спросил лишь, сколько времени его продержат под наркозом и сколько будет длиться постельный режим. И еще раз попросил ничего не сообщать родителям.

– Как только я смогу подойти к телефону, – сказал он, – я сам позвоню отцу.

– Я полагаю, что отцу можно и сейчас позвонить, – сказал убежденно Булатов. – Ивана Дмитриевича я помню. Ему лучше знать правду.

Лейтенант отрицательно покачал головой.

– Он не сможет долго обманывать маму. Она сразу почувствует.

Булатов вспомнил, что где-то в Афганистане служит Ефимов. Спросил у лейтенанта, не встречал ли его? Волков заволновался, побледнел, глаза его настороженно взблеснули.

– А вы что-нибудь знаете о его судьбе? – спросил он вдруг севшим голосом. – Я ему жизнью обязан. И не только я… Я вам сейчас расскажу про этого летчика. Меня увезли, когда ему предстояло лететь… Я расскажу вам… Сейчас…

– Ты не волнуйся, подожди, – остановил лейтенанта Булатов, – за тобой экипаж пришел (в палату, толкаемая двумя санитарами, бесшумно въезжала каталка), договорим после операции.

– Хорошо, – согласился лейтенант, – только не звоните отцу.


Когда Булатову позвонила Нина и спросила у него о Ефимове, он сразу подумал, что лучше всего этой женщине узнать о любимом из первых рук. Прикинув все «за» и «против», решил пригласить ее в палату к лейтенанту Волкову. После операции прошло три дня, больному эта встреча может стать психологической поддержкой: раз к нему пускают посетителей, значит его здоровью ничего не угрожает. И он сказал:

– Приезжайте к пятнадцати часам.

Операцию Аузби Магометович провел, как всегда, мастерски. Иногда Булатову начинало казаться, что он, как хирург, уже постиг почти все тонкости своей профессии. Но всякий раз, ассистируя Аузби Магометовичу, Булатов убеждался, что ему еще до совершенства – топать и топать. Ножками. И он потихонечку, про себя, благодарил судьбу, что она послала ему такого учителя.

А ведь вначале, греха таить нечего, Булатов отнесся к своему патрону снисходительно. Показался он ему эдаким робким мужичком, спустившимся с гор. Даже удивился, узнав, что Аузби Магометович – профессор, заместитель начальника кафедры, имеет около сотни научных публикаций. Потом, от операции к операции, шеф рос в его глазах, пока Булатов не сказал сам себе: «гигант».


Нина пришла в клинику ровно в три часа дня. Позвонила из проходной, и Булатов вышел ее встретить. Он бы не смог объяснить, по каким таким особым признакам выделил ее в вечно неиссякающей очереди гардероба. Выделил и все. Глянул и сразу решил: эта.

– Здравствуйте, Нина Михайловна, – сказал он, пересекая вестибюль. – У меня такое ощущение, что я давно вас знаю.

– Физиономия у меня такая узнаваемая, – сдержанно улыбнулась она. – Некоторые даже спрашивают, не работала ли я директором на телевидении.

«Чем она привлекает?» – думал Булатов, рассматривая Нину, пока та поправляла перед зеркалом прическу, стряхивала с платья невидимые пылинки, набрасывала на плечи белый, отороченный длинной бахромой, кружевной платок. «У нее правильные, тонкие черты лица, хорошо ухоженные волосы (Нина сделала едва уловимое движение головой и они свободно рассыпались по плечам), выразительный, готовый в любой миг раскрыться в улыбке рот и глубокие глаза». Именно эта глубина глаз в сочетании с легкой статью… да, зрелая женственность.

«Вот этим она и привлекает», – решил Булатов, жестом приглашая Нину к лифту.

– Наверное, думаете, зачем меня зазвали в это заведение, если существует телефон? – сказал Булатов, когда они вошли в ординаторскую.

– Угадали, – призналась Нина, – чего только не передумала.

– Все просто, Нина Михайловна. К нам вчера поступил раненый офицер… Летчик. – Лицо женщины начало мгновенно бледнеть, и Булатов поспешил ее успокоить. – Нет, нет, это не Ефимов, выпейте воды, пожалуйста.

Нина растерла щеку, глотнула из поданного Булатовым стакана, нервно вздохнула.

– Молодой лейтенант, Волков Геннадий, – продолжил Булатов, доставая из шкафчика белый халат, – он видел Ефимова несколько дней назад. Так что вы всё узнаете из первых рук. Недавно его прооперировали, он еще слабенький, поэтому вы не очень его утомляйте.

Нина благодарно посмотрела на Булатова, и он отметил, что боль за близкого человека сделала ее еще более женственной и еще более привлекательной. В сердце шевельнулась зависть к этому счастливчику Ефимову.

– Прошу вас, – сказал он и повел гостью в после операционный блок.

Лейтенант Волков лежал на высокой, как пьедестал, койке, обставленный со всех сторон штативами и аппаратурой, опутанный шлангами и проводами. Скользнув взглядом по строчкам цифр, Булатов отметил, что все идет «штатно», и жестом разрешил Нине подойти к больному.

– Нина Михайловна, – представил он ее лейтенанту, – можешь рассказать ей о Ефимове.

Волков встрепенулся и пытливо посмотрел Булатову в глаза: разве мне можно говорить? Булатов понял его взгляд и обрадованно улыбнулся. Значит, расчет был верным.

– Можно, можно, – сказал небрежно, – у тебя все о'кей, – и показал соединенными пальцами «очко».

Волков помолчал, собрался с мыслями и начал неторопливо рассказывать, как их обстреляли, как они аварийно сели («какое там сели, мы зацепились на отвесной скале, над километровой пропастью»), как прощались с жизнью и как их спасал Ефимов. Булатов не уловил, какие именно слова лейтенанта стали причиной случившегося. Он увидел, как у Нины вдруг безжизненно сорвалась с подлокотника рука, лицо поблекло, и она, прижав другую руку к груди, начала, как в замедленном кино, клониться вперед.

Булатов рванулся и успел подхватить ее. По обмякшему телу профессионально почувствовал – сердечная недостаточность. Провел в соседнюю палату, уложил на кушетку. Помогла палатная сестра, кто-то из врачей.

Такой реакции Булатов никак не ожидал. Конечно, от всех этих реанимационных атрибутов, капельниц, от рассказа Волкова эмоциональная нагрузка получилась высокая. Но для здорового человека вполне переносимая. Значит, с сердечком у женщины не все в порядке. Булатов отнял судорожно прижатую к груди руку и привычно нащупал пульс. Это был пульс больного человека.

Видимо, он не сумел скрыть огорчения, и Нина заметила его, потому что, когда их взгляды встретились, она испуганно сжалась, будто ждала удара. Булатов с трудом заставил себя улыбнуться.

– Не думал, что вы настолько чувствительны.

– Мне страшно, доктор, – тихо сказала Нина. – Что со мной?

– Переволновались. – Булатов развел руками. – Все близко к сердцу приняли. Вот оно и возмутилось. Полежите тут, с вами сестричка побудет. Через несколько минут вас посмотрит профессор.

– Лейтенант? – встревоженно спросил Аузби Магометович, увидев Булатова.

– Нет, нет, с Волковым все в норме.

– Что же вы меня пугаете своим видом, голубчик?

– Простите, Аузби Магометович, тут другое.

Он перевел дыхание и попросил шефа выслушать его. Говорил Булатов, как показалось ему самому, несколько путано, хотя и кратко. Он ждал вопросов, но Аузби Магометович докурил свою «беломорину», раздавил ее в пепельнице и сказал:

– Идемте, посмотрим.

Заглянул к лейтенанту Волкову, вернулся и сел на стул напротив Нины Михайловны. Поинтересовался какими-то пустяками, попросил раздеться. Нина послушно выполнила его просьбу.

– Попросите сюда лаборантку с электрокардиографом, – быстро сказал Аузби Магометович и, секунду подумав, добавил: – И Танечку пригласите.

Танечку – значит, нужен анализ крови.

Аузби Магометович был задумчив и немногословен. Голос его не внушал ни тревоги, ни оптимизма.

– Вы сейчас в таком состоянии, – говорил он Нине Михайловне, – что вам необходимо быть под наблюдением врачей. Нужна интенсивная терапия. Мы можем отправить вас в районную больницу, можем оставить здесь. Не можем только отпустить домой. Так что выбирайте.

– Спасибо, профессор, я останусь у вас.


А в Якутск тогда Арина Родионовна его лихо доставила. О чем они только не переговорили за восемь часов полета. Уже и пассажиры, и члены экипажа стали посматривать на свою стюардессу с любопытством: не в меру оживлена, возбужденно-смешлива, к каждому с ослепительной улыбкой, с готовностью… Сумела выяснить через радиста, что через час после их прибытия в Якутск, на Алайху будет спецрейс, посоветовала найти какую-то Антошу в отделе перевозок, которая устроит его как миленького на этот самолет. Арина очень хотела, чтобы Булатов обернулся в Алайху за двое суток, и ждал ее в Якутске, когда она вернется из Петропавловска-Камчатского. Ей «ужасно» хотелось возвратиться в Ленинград вместе с Булатовым.

Антошу он нашел, и она действительно посадила его на самолет спецрейса.

В Алайхе в аэропорту Булатов лицом к лицу столкнулся с одним из знакомых врачей местной больницы. Искренне удивившись появлению Булатова в этих широтах, тот сообщил, что через несколько минут летит в Устье за больным. И если Булатову нужно именно туда, его могут взять. Ему подозрительно везло. Судьба просто вела его за руку.

В салоне вертолета дико грохотало, ни спросить, ни ответить. А когда люди вынуждены кричать, на сокровенные беседы не потянет.

– Забыли что-нибудь?! – прокричал в ухо коллега.

– Примерно так! – ответил Булатов.

И на этом беседа иссякла. Он даже был рад, что может помолчать: наговорился с Ариной. Боялся, как бы только коллега не втравил его в работу. Ведь не откажешь, если попросит помочь. И когда вертолет, сделав круг над Устьем, пошел на посадку, Булатов устроился подальше от выхода. Ему хотелось выйти из салона незамеченным, выскользнуть из толпы и сразу по шакомой тропинке к метеостанции.

Вертолет опустился несколько в стороне от собравшихся в кучку жителей Устья. И как только замерли обвисшие лопасти несущего винта, и дверь салона открылась, народ торопливо двинулся к винтокрылой машине. Двое мужчин несли на носилках кого-то укутанного черными тулупами. В Устье морозило и над землей летели редкие белые мухи.

Булатов обошел вертолет и, почти никем не замеченный, быстро зашагал по той самой дорожке, где полмесяца назад они гуляли вместе с Женькой. Он попытался представить, как она его встретит? Обрадуется? Или сдержанно вскинет брови и небрежно спросит: «Что сие значит, Олег Викентьевич?» – «Сие значит, Евгения Дмитриевна, – скажет он, – что я люблю вас и прошу вашей руки и сердца».

Булатов улыбнулся: какая ерунда. Да если Женька увидит, что он идет к их дому, она ветром вылетит навстречу, повиснет на шее, как тогда после туманной робинзонады, будет размазывать по щекам счастливые слезы. Это ведь Женька – дикая собака Динго. Она любит его, и в этом весь фокус.

Булатов постучал, затем нажал ручку и толкнул дверь. Она была не запертой. Минуя сени, он постучал в следующую дверь. И снова, не услышав ответа, надавил на нее плечом. В прихожей на всю катушку гремел радиоприемник, по «Маяку» транслировали интермедию Аркадия Райкина «В Греческом зале, в Греческом зале…»

То ли услышав стук двери, то ли вопрос Булатова – «Есть ли кто в доме?» – из лаборатории вышел Женькин отец, Дмитрий Дмитриевич. Не удивившись появлению Булатова, он протянул ему руку и, сдвинув на лоб очки, тихо спросил:

– Вы их не встретили?

Булатов не понял, о ком речь.

– Евгения наша тяжело заболела, – сказал Дмитрий Дмитриевич. – Вчера за живот схватилась, все успокаивала нас, пройдет, мол. А ночью начался жар, температура под сорок, бредила, вас звала… Пришлось радировать в Алайху, сегодня прислали вертолет. Ангелина Ивановна с нею, а мне нельзя, кто-то должен быть здесь.

– Температура прошла?

– Плоха она, Олег Викентьевич, – сдерживая боль, сказал Дмитрий Дмитриевич. – Значит, вы разошлись в поселке? Наш фельдшер подозревает аппендицит. Вот ведь беда какая. Ребенок, а уже аппендицит. Уж хоть бы все обошлось.

Булатов увидел, как по ложбинкам глубоких морщин на его лице извилисто блеснула влага. И в тот же миг в нем самом что-то дрогнуло внутри, обожгло недобрым предчувствием: вот она, расплата за беспечность! Он сразу понял, и почему она за живот схватилась, и почему так подскочила температура, и какие непоправимые последствия могут быть.

– Мне надо немедленно туда, – решительно сказал Булатов. Он уже проклинал свою необъяснимую эгоистичность, проклинал тот миг, когда удержал себя от вопроса коллеге: «За кем летит вертолет в Устье?» – Подскажите, Дмитрий Дмитрич, как мне быстрее попасть в Алайху?

– Катера ни сегодня, ни завтра не будет. Вертолет за вами не пришлют. Не знаю.

– А изыскатели? Зуев?

– Зуев в Москве. Без него не получится. Только разве на моторке. Но уже вечер. В ночь идти по Индигирке нельзя на таком суденышке. Севу надо попросить. На рассвете выйдете, к вечеру будете в Алайхе.

Через час Булатов был на пристани у Хрустальной горки. После переговоров с Дмитрием Дмитриевичем Сева хмуро посмотрел на Булатова и показал на широкую застланную тулупом лавку.

– Пока поспите. Выйдем рано. Дорога будет трудной.

Он лежал с закрытыми глазами, не понимая, спит или бодрствует. Пропало ощущение времени, смешались сон и явь, смешалось виденное с придуманным; он куда-то летел и плыл, болтал с Ариной и слышал угрюмое ворчание Севы. И словно пневматический молот, забивающий сваи в грунт, в сознание стучалась собственная мольба: успеть, успеть, успеть…


Уже не раз и не два Булатов потихоньку (чтобы не сглазить) благодарил судьбу за то, что она вела его по жизни легкой стезей. Она и вправду была благосклонна к нему, прямо потворствовала в большом и малом: увлекла любимой работой, не отягощала бытом, помогла встретить таких друзей, как Коля Муравко и Аузби Магометович, обеспечила приличную карьеру и, наконец, одарила любовью. Конечно же, на судьбу ему плакаться грех.

Тогда почему она так жестоко отвернулась от него? За что наказала? Ведь без единой задержки, прямо за руку тащила тогда его в Устье, а когда он был в трех шагах от Женьки, вдруг отступила и оставила одного. Почему?! Почему не позволила быть с нею рядом в тот момент, когда больше всего на свете ей нужен был именно он?

Что это – грозное предупреждение или расплата за беспечность? Скорее – и то, и другое. Разве он имел право забыть, что болезнь только отступила, только дала небольшую передышку? Забыть, что он врач, и эгоистично пройти, не услышав крика о помощи? Конечно, такого права он не имел. Просто рядом с Женькой он напрочь забыл вообще обо всем. Вот за эту забывчивость, наверное, судьба и не пощадила его. Сколько уже времени минуло, а перед глазами так и стоят те черные тулупы на носилках. И не их ли черная тень выбелила его буйную головушку?

Он ждал лета. Ждал его со страхом и надеждой. Ждал и мучился только одним вопросом: простит ли Женька его, захочет ли простить?

14

Самолет вошел в густую облачность, и ощущение скорости исчезло. Сплошная серая масса пеленала крылья, клубилась возле иллюминаторов, волосяными струйками выписывала узоры на стеклах. И вдруг, как взрыв, как чудо – ослепительный солнечный свет, ярко-синее небо, а под самолетом – сверкающие белизной, рельефные, как скирды хлопка, облака. Они с реактивной стремительностью отлетали назад и вниз, меняя свои причудливые, как в фантастическом кинематографе, очертания и размеры, возвращая пассажирам чувство полета на скоростном современном лайнере.

– Летим, братцы-кролики, домой, – сказал безрадостно Паша Голубов, будто хотел на слух проверить, соответствует ли звучание сказанных слов скрытому в них смыслу.

«Летим домой», – повторил Ефимов про себя. И странно, еще секунду назад молчаливо упрекая Пашу Голубова за печальную интонацию, сам тоже не почувствовал радости возвращения. На сердце была грусть. Необъяснимая, похожая на возрастную усталость. А на языке все вертелся вопрос: а где твой дом? Где он, тот причал, к которому человек всегда привязан невидимыми нитями родства, всегда с нетерпением ждет часа, когда ступит на его скрипучие доски, припадет грудью к теплой земле? Через час самолет пересечет невидимую границу, и Паша снова скажет не без грусти – вот мы и дома. Но это их общий дом. А где тот, единственный и неповторимый, дом, принадлежащий только тебе?

Может, в авиационном гарнизоне, где у Ефимова были Муравко и Юля, Новиков и Чиж, где он пережил счастливейшие мгновения от возвращенной любви, от встречи с Ниной? Но в гарнизоне этом он уже никого не встретит, ничего не найдет. Разве только обелиск над могилой Чижа.

А интересно, как идут дела у Коли Муравко? Как сложилась его жизнь в отряде космонавтов? Ефимов внимательно следил за каждым новым взлетом в космос, внимательно перечитывал биографии космонавтов, прикидывая, сколько времени каждый из них готовился. Получалось, что у Коли Муравко полет не за горами.

Мог бы у Ефимова быть свой причал и на Севере. Во сне Полярную звезду видит. Неповторимый по суровости, полный тайн и загадок, красивый строгой красотой, этот край проверял на прочность и обещал богатое продолжение. Там Ефимову интересно жилось и так же интересно леталось. Там вырисовывалась служебная перспектива, о которой он мечтал еще в курсантские годы. Не о карьере речь, о настоящем профессионализме, о мастерстве, когда в небе рядом с тобою только асы, умеющие делать абсолютно все. Все, на что способна современная техника, на что способен человек.

Мог бы… Но кто виноват, что мечта не реализована? Александр Васильевич – командующий ВВС округа – доказывал с цифрами в руках, что у Ефимова не было физической возможности сбить мишень, не опустившись за предел ограничений. Но Ефимов, как летчик, не снимал вины с себя. Его личные расчеты убеждали в другом: пока идет бой, летчик не имеет права на расслабление. Знания, сила, эмоции – все в кулаке, все в узде. А он расслабился, сбив первую мишень, упустил контроль за приборами, подсознательно перестраховался от запредельных перегрузок. Сказывалась, конечно, усталость, но против усталости есть воля. С ее помощью летчик обязан в критических ситуациях извлекать из своего организма неприкосновенный запас физических и духовных сил. Мог это сделать и Ефимов.

Мог. Но не сделал. Воли не хватило.

Тянуло ли его в тот затерянный среди лесов и озер поселок, что причудливо разбросал по холмам свои домики вокруг аэродрома, где стояла вертолетная эскадрилья Шульги? Там была последняя перед отлетом в Афганистан пристань Ефимова. И будет первой после возвращения в Союз. Там он обрел новых друзей, новую летную профессию. Шульга обещает по возвращении приложить все усилия, чтобы Ефимова назначили заместителем комэска.

Нет, перспектива такого роста не согревала. Вертолеты – временное дело в его летной биографии. Душа Ефимова рвалась за звуковой барьер.

Причалом родным ему все более мнился Ленинград.

Что с того, что в этом красивом и гордом городе Ефимову ни жить, ни служить не выпало. Он его чувствовал каждой своей клеточкой, каждой кровинкой. В этом городе жила Нина.

И Ефимов уже решил для себя окончательно: он не будет больше ждать, когда Нина сама его разыщет. Ему положен по возвращении отпуск. В Ленинграде он позвонит ей и скажет: все, дружок мой милый, больше без тебя не могу.

Ефимов уверен – его звонок и его слова станут для Нины долгожданным и счастливым праздником. Он не знает, откуда эта уверенность, но она в нем жива.

Предельно ясно одно – и краем родным, и причалом ему станет тот дом и тот город, в котором они будут жить с Ниной.

Нет, мучил его не только день завтрашний, но и вчерашний.

Ведь ноет душа. Ноет от какой-то невосполнимой потери. Но какой?

Изнуряюще напряженные дни. Тяжелая мужская работа… Постоянный риск на истонченной грани возможного и невозможного… Мужские слезы, кровь… Не надо думать об этом, тем более сожалеть. Рассудок активно сопротивляется, но победить ощущение потери не может.

Ефимов стал перебирать в памяти наиболее яркие эпизоды службы в Ограниченном контингенте. И ничего такого, о чем бы следовало грустить, не вспомнилось. Всплывали трогательные встречи с дехканами в далеких кишлаках, их растерянные перешептывания, когда экипаж отказался от баранов, приведенных в благодарность за своевременно доставленные мешки с удобрением… Вспомнил, как спасали мальчонку от астматического удушья, поднимая его в вертолете над горами; поднимали бездыханный трупик, а вернули живого ребеночка. Продышался будущий гражданин свободной республики. А как исхитрились погасить огонь на подожженной душманами машине с зерном? Сперва прижали пламя воздушным потоком винта, а потом вскрыли несколько синтетических емкостей с водой – только пар, подобно взрыву, шарахнул по сторонам. И все, пожара как не бывало.

Участвовал Ефимов и в операции по спасению захваченных «духами» сотрудников царандоя[6]. Надо было внезапно доставить ребят из ХАДа[7] на небольшой высокогорный пятачок, расположенный перед входом в пещеру. Но как обеспечить внезапность, если двигатели вертолета слышны за десятки километров? Ефимов взялся это сделать. Подняв вертолет повыше к солнцу, он три четверти спуска прошел с выключенными двигателями, на авторотации. И запустил их уже у самой земли. Эффект внезапности был ошеломляющим. Десантники ХАДа бросились в пещеру, вынесли связанных царандоевцев, кажется, их было четверо, да еще и заминировали вход в это осиное гнездо. Взлетели под аккомпанемент беспорядочной стрельбы неожиданно появившейся банды.

Короче, вспоминать есть что. Были у них минуты военного счастья. Мужские минуты. Обстоятельства иногда просвечивают человека, словно рентгеновским аппаратом, один костяк да сердцевина на виду. А все одежды, в которые он рядится в обычной жизни, вместе с кожей и накопленным жирком становятся неузнаваемо прозрачными. Как стекло. И разве не высшее счастье неожиданно убедиться, что рядом – настоящие парни, твои единоверцы и единомышленники, с которыми можно все разделить и которым можно все доверить. Даже жизнь.

Не оттого ли так грустно, что этих острых мгновений теперь будет гораздо меньше?


Бездумно глядя в иллюминатор, томился душою и Паша Голубов. Там, в каньоне, когда они ждали с Баранчиком помощи, он сказал себе: «Живой останусь – все шашни побоку. Хватит. Буду Анютку воспитывать, Таньку ублажать. Когда чует, что Пашка только ей принадлежит, бывает и ласковая, и горячая».

Пашка не сомневался, что решение принимает окончательное. Он даже представил, как раскроет чемодан и выложит Таньке шубу из ламы, которую во время отпуска приглядел в чековом магазине Ленинграда. А для Анютки там прямо сказочные одежды имеются. Вот он и заявится к своим женщинам, как старый барахольщик. Берите, хватайте, торжествуйте! Что поделаешь, если баба даже в шестилетнем возрасте баба. Пусть порадуется. Все-таки обе ждут Пашку.

Уверенности, что именно так все и будет, у Пашки поубавилось, как только за ними прилетело звено спасателей. А узнав по дороге домой о приказе на замену, сразу же вспомнил Марианну. В Ташкенте пересадка, если Пашка на сутки задержится, земля не станет вращаться в другую сторону.

Теперь до посадки осталось около часа. Пашке совсем уже тошно. Ведь все равно не выдержит долго; не вынесет его душа ругани жены, ее мелочных упреков. А то, что упреки от Таньки он услышит уже в первый день («Своим «прости господи», небось, каждый день писал?»), Пашка не сомневался.

Разве способна Марианна на что-нибудь подобное? Пашка для нее все. И странно, Пашка писал ей такие письма, что поражался собственному красноречию. Откуда только бралось? Слова какие сердечные придумывал: «Компас моего счастья», «Моя приводная станция». Он писал ей о своих многосерийных широкоформатных снах, в которых Марианна всегда выступала главной героиней, писал о боевых друзьях – добрых и отчаянных ребятах, писал о своей работе, которая, в его изложении, была однообразно-скучной и совершенно безопасной. Стараясь изо всех сил остаться в глазах Марианны не совсем законченным подонком, Пашка ничего ей не обещал. Говорил, что влюбился, как восьмиклассник (было у него такое в восьмом классе), что без нее, как без кислорода, что горит она для него яркой и недосягаемой звездой на темном и скучном небосклоне.

Он не знал, как поступит, увидев Марианну, и от этого своего раздвоенного состояния испытывал душевный дискомфорт. А в том, что надо увидеть Марианну, Пашка не сомневался. Судьба прямо за ручки ведет. Не железный же.

– Слышь, Федор, – толкнул он в бок Ефимова, – у меня есть гениальное предложение.

– Погостить у Марианны? – спросил Ефимов.

Пашка удивленно развернулся.

– Ты как догадался?

– Шульге предложи. Без него как?

Шульга сидел от них через проход и делал вид, что дремлет. Пашка наклонился через колени Ефимова и сказал:

– Игорь Олегович, есть гениальное предложение…

– Принимается, – согласился Шульга, не открывая глаз, – все равно вечером деться некуда.

– Откуда все знают мои мысли? – удивленно возмутился Пашка. – Сплошные экстрасенсы.

Шульга усмехнулся:

– Твои мысли, Паша, у тебя на лбу написаны.

Пашка совершенно серьезно достал из кармана зеркальце и осмотрел свой лоб. Все засмеялись, даже Иван Свищенко не выдержал.

– Щенячий восторг от собачьей жизни, – серьезно сказал Паша. – Приятно чувствовать себя человеком, когда кругом ржут, как жеребцы.

Нет, он любил этих людей. Каждого по-разному, но любил преданно, по-мужски. И от мысли, что скоро с ними предстоит разлука, у Пашки резко снижался тонус. Он уже знал, что возвращается в Союз не «праваком», как называют между собой вертолетчики правого пилота, а аттестованным на должность командира звена. Но он бы согласился полетать еще и на правом сиденье, лишь бы вместе с Ефимовым. И под руководством Шульги.

Разве забудет Паша Голубов свои последние часы на том уступе в каньоне? Вода ему мерещилась не только среди камней и скал, он стал видеть ее в воздухе; будто летят такие прозрачные-прозрачные пленочки; если подойти к краю обрыва и подставить ковшиком ладони, тут они и наполнятся холодной сверкающей влагой. Захотелось проверить, но Коля Баран решительно одернул его.

– Работать надо, товарищ капитан, дел по горло, – выговаривал он Голубову, – а вы иллюзиям поддаетесь. Чем мы оправдаем свою бездеятельность, если через час прилетят наши?

– Как же, прилетят, – ворчал Паша, – открывай рот пошире. Чаёк попивают и ждут у моря погоды…

Убедившись, что снайпер их достать не может, Паша с Баранчиком подналегли на демонтаж. И когда по аварийному каналу услышали знакомые голоса, а затем и шум вертолетных двигателей, у них все было готово для эвакуации аварийного вертолета. Коля нарисовал даже схему крепления строп.

Пашка все время думал о воде. Смотрел на снижающийся вертолет и представлял, как ему подадут белый армейский термос с широким горлом, как он будет огромными глотками пить и пить прохладную вкусную воду, весь термос опорожнит до дна, без передыха.

Но вот вертолет нащупал одним колесом зыбкий край обрыва. Шатаясь и падая под напором воздушного потока, Паша кинулся помогать прилетевшим механикам заводить оснастку, крепить ее к аварийной машине. Когда упал, потеряв силы, вспомнил, что умирает от жажды. Вспомнил, увидев в руках у Коли Барана тот самый инвентарный термос с широким горлом. И странно Пашке теперь… Подержав в руках прохладный алюминиевый сосуд, он отдал его Коле и требовательно приказал:

– Сам сначала.

Коля Баран отвинтил плоскую крышку и дрожащими руками поднес к пересохшим губам край термоса. Пашке стало чертовски хорошо.

А еще запомнилась встреча с Ефимовым. Они не сказали друг другу ни слова. Только обменялись взглядами через проход, соединяющий салон с кабиной. Пашка увидел в глазах Федора слезы и тут же сам почувствовал резь в глазах. Слова были лишними. Они все поняли без слов. Когда мужчины переживают минуты душевной солидарности вот такого накала, это не забывается, это на всю жизнь.

Не выходила из головы у Пашки просьба Коли Барана: дозвониться до его Алены. Конечно, Пашка дозвонится и привет передаст, и все ей о Коле расскажет. Но Коле нужно совсем другое, ему необходимо точно знать, что его любят и ждут. А разве по телефону поймешь такое? Надо бы в глаза посмотреть человеку. А как? Лететь за тридевять земель? Хотя почему бы и не слетать? Сувениры, которые Коля просит отослать бандеролью, можно самолично отвезти, а заодно и места сибирские посмотреть. Все-таки просьба друга. За те сутки в горах они стали самыми близкими друзьями. Пашка не сомневается.

– Игорь Олегович, – Пашка снова наклонился через колени дремлющего Ефимова, – а, Игорь Олегович?

– Какая еще гениальная идея пришла в твою не менее гениальную голову? – спросил Шульга.

– Почему бы вам не взять меня к себе в эскадрилью? Буду вам сапоги каждый день чистить, за сигаретами бегать. Ей-богу!

Шульга усмехнулся.

– Всяк кулик в своем болоте велик.

– Я не шучу, Игорь Олегович.

– Плоха та шутка, в которой нет хотя бы половины правды.

– Все у меня наперекосяк пойдет без вас. Ей-богу. И замена не прямая, в распоряжение отдела кадров. А кадры, я знаю, пошлют, где семья и квартира. Если вы лично попросите начальство, разве откажут такому заслуженному, как вы, командиру?

– Не лей, Паша, елей. Ты же начнешь всякие бракоразводные дела. Жена твоя жалобу накатает в инстанции, начнутся разборы, разговоры. Вырос лес – будет и топорище. С квартирами опять же проблема. Где я вам наберусь жилплощади?

– Понимаю, – Паша придал своему голосу глубокую трагичность, – нет некрасивых собак, есть нелюбимые.


Конечно, хорошо, что Голубов сам завел этот разговор. Когда человек чувствует перед кем-то обязанность, он добровольно надевает на себя узду. А такому, как Голубов, она нужна непременно. Талантливый летчик, прекрасный человек, верный товарищ, но в отношении к женщинам – непредсказуем. Тут от него можно ждать любых сюрпризов. А всякие семейные дрязги и неурядицы – это предпосылки к летному происшествию. Если летчик не сумел навести порядка в семье, он и к полетам не совсем готов. Ему лучше сидеть на земле.

И все-таки Шульга хотел иметь в своей эскадрилье такого летчика, как Голубов. В человеке важен не чин, а начин. На Ефимова он не рассчитывал. Чутье подсказывало: не засидится этот хлопец у него. Правда вокруг Ефимова все же продолжалась какая-то нездоровая возня. Видимо, у кого-то из больших начальников его фамилия все еще вызывала отрицательные эмоции. Почти небывалое дело – три года держат в черном теле такого летчика.

Шульга сам писал на Ефимова представление. Была команда от генерала: всех, отличившихся в операции по спасению раненых афганцев и подбитого вертолета, представить к государственным наградам. Представили оперативно. Пока собирались домой, пока Шульга передавал эскадрилью, пришли ордена. Скородумов и Свищенко получили Красную Звезду, Коля Баран и Паша Голубов – ордена Красного Знамени. Наградили этим орденом и Шульгу. А на Ефимова начали запрашивать какие-то уточнения и дополнительные характеристики. Видимо, всплыли старые грехи. А он больше других заслуживал награды. Вся тяжесть операции была на плечах Ефимова.

Шульга возмущался не только про себя. Он звонил и телеграфировал о своем несогласии в вышестоящие инстанции, но его резко щелкнули по носу и предупредили, что если и впредь будет лезть не в свое дело, в вышестоящих инстанциях встанет вопрос о его служебном соответствии. Шульга замолчал, но не успокоился. «Эта ворона нам не оборона». Во время отпуска он будет с дочкой в Москве, а там есть кому пожаловаться. Не может того быть, чтобы не восторжествовала справедливость.

– Ну что ж, Паша, – сказал Шульга с оттенком угрозы в голосе, – коль сам просишься, похлопочу. Только может случиться, что вакантной должности командира звена не окажется. Ведь обидишься, а?

– Было бы правое сиденье.

– Да нет, командиром машины возьму железно.

– Так это же мечта моя, Игорь Олегович.

– Хорошо тому жить, кому бабушка ворожит.


Самолет мягко приземлился на аэродроме Ташкента.

Иван Свищенко первым заметил в толпе встречающих Марианну. Она была точь-в-точь, как на той карточке, которую Свищенко видел у Голубова. И он неопределенно сказал:

– Кого-то из наших встречают. Така гарна дивчина може буты тильку у капитана Голубова.

Пашка кинулся к иллюминатору, возле которого сидел Свищенко, и тут же виновато оглянулся на своих друзей.

– Вот режьте на месте, – приложил он руку к груди, – ничего не сообщал. Как она узнала – убей бог, не пойму.

Но как заволновался капитан Голубов, как заерзал. А Свищенко, пока подавали трап к самолету, любовался Марианной. И впервые позавидовал другому мужчине – есть же везучие, которых любят такие красивые женщины. Он попытался поставить рядом с Марианной свою Валентину, и она показалась ему еще более серой и сутулой, совсем без шеи, полногрудая, широкобедрая и толстоногая. Каких только ей Свищенко одежек не покупал. И все на ней, как на корове седло. Любит, чтоб было и дорогое, и модное, а носить не умеет. Идут, бывало, в офицерский клуб на концерт столичных артистов или на праздничное собрание, так он уже сам выбирает, что ей надеть и как украсить. Пока молодая была, так еще ничего, молодостью брала. А теперь обабилась, дальше некуда.

Правда, Свищенко отдавал ей должное, дом Валентина умела держать в порядке. Прежде чем уйти на свой коммутатор, а уходит она рано, все успеет переделать. И тетрадки Ромке сложит в портфель, и завтрак приготовит, и постели уберет, и даже Ваньку в садик забросит. Да и после работы не сидит сложа руки. То стирает, то с Ромкой уроки учит, то что-то шьет, что-то убирает – не умеет без дела, томится. К мужниным ласкам как к домашней работе относится. Надо – пожалуйста, не надо – и слава богу. Так что про всякие там любовные страсти и переживания Иван Свищенко знает из книжек, да еще из кинофильмов. И то убежден, что в книжках и кинофильмах все это выдумывают – было бы интересно читать и смотреть. А в жизни все так, как у него с Валентиной.

Приглядываясь, как Марианна обхаживала капитана Голубова и его друзей, Свищенко все сравнивал, а как бы в подобной ситуации вела себя Валентина. Уж цветы она точно не стала бы покупать к встрече. Тем более такой здоровенный букет. И в дом к себе звать на ужин не стала бы такую ораву почти незнакомых ей людей. А эта знала, чем Пашке потрафить, всех пригласила. Да так душевно, что не откажешься. И застольем так управлять Валентина не сумела бы. Толчется вечно на кухне, а с толком или без толку, никто не поймет. А у этой все горит в руках. И тарелки незаметно меняются, и новые закуски, как в сказке, на столе вырастают, и песни с мужиками поются, и для каждого доброе слово находится. Иван Свищенко не знал, какая у капитана Голубова жена, но эта его «коханка» среди известных Ивану Свищенко женщин вышла на первое место. С такой кралей и он бы не устоял от греха.

– Как это вам удалось узнать, что мы летим в Ташкент? – спросил Свищенко Марианну.

– Сердце подсказало, – смеялась она.

И только когда они поздно вечером пришли в гостиницу и увидели у дежурного администратора заявку на прибывающих из Афганистана летчиков, все вспомнили, что и Марианна работает в этой гостинице.

– Ось, плутовка, – сказал взволнованно Свищенко, вспоминая глаза Марианны, – так заморочить мозги. А дивчина гарна.


Проснулся Ефимов от яркого света. Ему показалось, что среди ночи пришел Пашка Голубов и включил в номере все лампочки. Но Пашкина койка стояла нетронутой, и в номере никого не было. Яркий свет ворвался сквозь шторы апрельским солнцем, квадратным зайчиком позолотил старые обои на стене, теплым лучом уселся на руке Ефимова. Сквозь открытую форточку вместе с отдаленным гулом машин долетали звонкие детские голоса, глухие удары по мячу и неистовое, какое-то базарное пение птиц.

Ефимов потянулся и ощутил огромную радость от того, что ему никуда не надо спешить. За окном буйство весны, за стеной спят друзья-товарищи, все они, наконец, дома. Да, дома! Вчерашняя тоска о каком-то мифическом причале сегодня выглядела смешной. Дома он! И вся страна, любой ее уголок, любой город и поселок ему и край родной, и причал.

Ефимов легко поднялся и раздернул шторы. Распахнул створки окна. Настоянный на молодой зелени, на утреннем солнце воздух хлынул теплой волной в легкие. Дыши, не надышишься. Глядя на убегающие в солнечную дымку крыши домов, на пенные верхушки изумрудно-молодой зелени, на играющих во дворе ребятишек, Ефимов твердо поверил, что с сегодняшнего дня у него начнется действительно новая жизнь.

– Все хорошо, – сказал он вслух и решил, что после завтрака сразу отправится на поиски букинистического магазина. От разных людей Ефимов слышал о богатствах Ташкентского букинистического, о необыкновенных раритетах.

Ни Пашки, ни Свищенко, ни Шульги в гостинице не было. Все куда-то умотали. Ефимов спустился в буфет, выпил чашку кофе, зашел в парикмахерскую. Увидев в вестибюле будку с междугородным таксофоном, наменял монет и позвонил в Ленинград. Нинин домашний телефон не ответил. Чувствуя, как у него начинает взволнованно биться сердце, Ефимов набрал номер рабочего телефона. Трубку снял мужчина. На просьбу позвать к телефону Нину Михайловну веселым басом сказал:

– Болеют они.

– Давно? – спросил Ефимов.

– С неделю, пожалуй.

– А что случилось?

– Грипп, наверное, – бодро пророкотал бас и повесил трубку.

«Болеет…» Совсем непредвиденный поворот. «Нина болеет». Ему, здоровому человеку, как-то и в голову не приходило, что Нина может болеть. «Грипп, простуда?..» Впервые подумалось, что, может, она уже не раз болела, звала его в горячечном бреду, а он не слышал, даже мыслей таких не допускал. Утренняя беззаботность уступила место тревожному нетерпению. Надо скорее туда, к Нине, в Ленинград. Свищенко он увидел на улице. Обвешанный обувными коробками, универмаговскими пакетами и свертками, он неуклюже вываливался из такси, подхватывая и вновь роняя рулон с ковровой дорожкой.

– Весь универмаг закупил?

– Как же без гостинцев? И это надо, и то… Скажут, приехал из-за границы и ничего не привез.

– А где Шульга? – спросил Ефимов.

– В штабе, наверное.

Ну конечно же, Шульга пошел решать Пашкину судьбу. Самолет на Ленинград будет только завтра. Места уже забронированы. И тут, как ни напрягайся, выше головы не прыгнешь. Ефимов взял такси и покатил к букинисту. В гостиницу вернулся с увесистой пачкой одинаково переплетенных книг – годовой комплект «Нивы» за 1912 год. Он не без радости предвкушал, с каким интересом проведет остаток дня. Но его планам не суждено было сбыться. Вскоре прибежал вспотевший Шульга и по-командирски кратко распорядился:

– Всем сбор. Через час за нами придет машина. Летим военным транспортником. Посадка прямо на нашем аэродроме.

Ефимов взял у дежурной по этажу номер домашнего телефона Марианны и позвонил Пашке.

– Вы что, офонарели?! – заорал тот. – Я вообще никуда не полечу! Я в распоряжении отдела кадров!

– Ты уже в распоряжении Шульги, – сказал Ефимов, и Пашка надолго замолчал. Прокашлялся, вздохнул. – Не идиот я, а? – спросил он. – Расчувствовался, напросился. А теперь куда бедному хрыстиянину податься? Ох-хо-хо… Только начала проявляться картина моего счастья и все, салям алейкум. Ладно, гут, через час буду. До свидания.

– Через пятьдесят минут.

– Успею. Как говорит Свищенко, це дило не довге.

Ефимов помчался в универмаг. Переступив его порог, понял, что здесь ему Свищенко до вечера не отыскать. В первой же кассе узнал, где находится справочное бюро. Попросил объявить по радио: «Товарищ Свищенко, вас срочно ждут в гостинице». Представил, как всполошится бедный Иван, решил подождать у входа. И точно, Свищенко через минуту после объявления вылетел из универмага с перепуганными глазами, крепко зажимая под мышкой фуражку с голубым околышем. Выслушав Ефимова, облегченно чертыхнулся.

– Думав, землетрус!


В герметической кабине грузового транспортника, где висели зимние одежды экипажа, хранились ЗИПы, приборы, где ядовито-зеленая обивка говорила о неприспособленности самолета для пассажирских перевозок, Паша Голубое развалился на стеганых чехлах и по секрету рассказывал Ефимову свой хитроумный план.

– Угол я сниму в поселке, в какой-нибудь самой зачуханной хате, чтоб все удобства были за сараем, чтоб ни воды, ни газа. И приглашу в гости Таньку. Квартиры, скажу, нет и не ожидается в обозримом будущем. Она, конечно, к командиру побежит. А Шульга что ей скажет? Надо ждать. Я буду давить со страшной силой: не могу больше один, измучился без семьи, переезжай. Она, конечно, будет цепляться за свою квартиру, за город. Хитрить будет, уговаривать. А я останусь твердый, как скала. Если тебе квартира дороже, чем муж, скажу, можешь там оставаться, мне такая жена не нужна. Развод.

– А если не станет цепляться? Скажет, хорошо, переезжаю. И переедет.

– Думал, – твердо сказал Пашка. – Такой вариант я не исключаю. Если переедет, значит какой-то зверь в лесу дал дуба. Значит, Танька стала другой. Люди меняются под грузом обстоятельств. Могла и она перемениться. Тогда все. Наступаю на горло собственной песне и становлюсь добропорядочным семьянином. Ухожу из большого спорта и начинаю делать военную карьеру. Все-таки на звено аттестован. Конечно, Марианну жаль. Но она понятливая. Сама сказала: ничего не обещай, будешь мучиться.

Помолчав, Пашка задумчиво спросил:

– Почему она мне не встретилась до Таньки, а? Никаких проблем, никаких страданий.

– А может, потому и любишь, что через страдания, через проблемы пришел к своей любви.

Пашка хотел что-то ответить, но к ним подошел Шульга.

– Твои наградные дела, – сказал он Ефимову, – заместитель Главкома тормознул. Но не вернул. У него они. Так что еще не все потеряно. Не отчаивайся.

– С меня еще взыскания не сняли, – улыбнулся Ефимов. – О какой награде может идти речь? Отстранен от должности и назначен с понижением. Восстановят – уже будет награда.

– Не знаю, – буркнул Шульга, – у богатого телята, у бедного ребята. Восстановить мы тебя сами восстановим. Побудешь у меня замом, а потом и на эскадрилью. Мне предлагают должность инспектора в штабе ВВС округа. Через год, говорят, освободится. Замену вот только подготовить надо. А ты, как тот волк, все в лес смотришь.

– Во замена, Игорь Олегович, – Ефимов хлопнул по спине Пашку Голубова. – Классный летчик с боевым опытом. Орден опять же на груди. Звание вышло.

– Ты что? – засмущался Пашка. – Я и звеном еще не командовал. Не, это ни к чему.

– Видите, Игорь Олегович, скромный к тому же.

– Скромный, – покосился Шульга на Голубова, – пусть сперва в своем гареме порядок наведет.

В салон вышел из пилотской кабины штурман.

– Погодка там у вас, – сказал он недовольно, – как бы не пришлось садиться у черта на куличках.

– Туман? – спросил Шульга.

– Буран. Нулевая видимость. Есть, правда, надежда, что пронесет. Апрель, называется…

– Это вам не Ташкент, – весело вмешался Свищенко, – это Север.

Все посмотрели на Свищенко с удивлением.

– Чему ты радуешься? – не понял Шульга.

– А что, за Гиндукуш снова не полетим. Где ни сядем – дома будем. Все здоровы, с наградами, почему же не радоваться? Я только сейчас и понял, что живым возвращаюсь. Аэродромов хватит. Не на этом, так на другом сядем.

Оптимизм Свищенко внес веселую разрядку. Заговорили о кознях погоды, поудивлялись размаху своей страны (от плюс тридцати до минус сорока в один и тот же день), стали прикидывать, какой аэродром ближе… Слова Свищенко успокоили и Ефимова. В самом деле, ведь живой летит к Нине. Без ордена, но живой. А в том каньоне все могло случиться. Когда Ефимов, лежа в санчасти, анализировал свой полет за ранеными, еще раз убедился, что поступал правильно и расчетливо на всех этапах. Только одной ошибки не прощал себе: не имел он права оставлять членов экипажа в горах. Не потому, что мог один не долететь, на истребителях все летают в одиночку, он просто не нашел бы себе оправдания, если бы с ребятами случилась беда. И то, что они оба живы, для Ефимова самая лучшая награда. Совесть чиста.

Конечно, орден получить – большой праздник. Для Ефимова он мог стать вдвойне прекрасным – не ждал он наград. Но искренне радовался, что наградили Пашку и Колю. Ведь это их заслуга, что Ефимов раненых вывез. И разбитый вертолет благодаря им эвакуировали из-под носа у душманов. Ордена заслуженные. И Ефимову эту работу зачтут, когда взыскание снимать будут. Так что каждому свое. Какие могут быть обиды?

– Садимся дома, – весело сказал выглянувший из кабины летчик, – синоптики слово сдержали.

Самолет резко пошел на снижение, сделал два доворота. И хотя на землю упала ночь, Ефимов по очертаниям светящихся населенных пунктов узнал посадочный курс.

– Дальний! – весело сказал Шульга, и в кабине у летчиков коротко звякнул звонок.

– Ближний! – засмеялся Свищенко, и звонок повторился.

Самолет прошел точно над приводными станциями и через несколько секунд окунулся в голубоватый свет лежащего на бетонке луча прожектора. Тяжело задрожали крылья, звучно взвыли турбореактивные двигатели.

– Вот теперь уже можно точно сказать – дома!

Дверь самолета распахнулась, борт-техник с грохотом выбросил металлическую стремянку. В салон покатил холодный воздух. И стоило пассажирам высунуться наружу, как по лицам хлестнул острыми кристалликами ледяной ветер. Параллельно земле стремительно неслась снежная взвесь.

– Да, это не Ташкент, – сказал Паша, ступая на заснеженную бетонку. – Тут не позагораешь.

И неожиданно звонко запел:

О Марианна, моя Марианна,

Я никогда не забуду тебя.

О Марианна, моя Марианна,

Я никогда, никогда не забуду тебя…

В этот вечер Шульга позволил себе расслабиться. Пока Ксения готовила ужин, он сходил в баньку, благо в ОБАТО ее протапливают ежедневно, попарился, помылся. Заснули они с Ксенией глубокой ночью, за несколько минут до телефонного звонка. Потому он его и не услышал. Первой Олька вскочила. Она и разбудила отца.

– Дежурный по части тебя требует, – чуть ли не со слезами говорила дочь.

Сообразив, наконец, в чем дело, Шульга поставил аппарат себе на живот, взял трубку и сказал:

– А ну-ка признайся, дежурный, тебе не стыдно звонить человеку домой среди ночи?

– Стыдно, товарищ подполковник, – торопливо заговорил дежурный, боясь, что его прервут, – но есть распоряжение, чтобы вы лично…

– Чье распоряжение?! – гаркнул Шульга. – Я не принял часть! Я в отпуске, согласно приказа командующего. Кто распорядился?

– Командующий и распорядился. Лично звонил.

– А ты не напутал спросонья?

– Никак нет. Сам генерал-полковник…

– Высылайте машину.

– Уже выслали.

Действительно. У подъезда слабо светились габаритные огни «уазика». Шульга окончательно проснулся и, как положено военному человеку, оделся за несколько минут. Поцеловал сонную Ксению, чмокнул дочь и выбежал на улицу.

За рулем сидел незнакомый водитель, на заднем сиденье – незнакомый прапорщик – помощник дежурного по части. «Два года, и почти вся эскадрилья обновилась», – с грустью подумал Шульга.

– Приказано немедленно готовить звено вертолетчиков, оборудованных внешней подвеской, – стал рассказывать прапорщик. – И три лучших экипажа.

– Откуда я знаю, кто тут у вас лучшие? – буркнул Шульга. – И куда в такую погоду?

– К нам вылетел командующий ВВС округа, – продолжал информировать прапорщик, – и еще какое-то начальство из Москвы. Они своим самолетом летят.

– А что случилось-то?

– Пока неизвестно.

– Давай на СКП.

Машина, не сбавляя скорости, проскочила в заранее открытые ворота и пошла по рулежной дорожке к стартовому командному пункту. В лобовое стекло лепило мохнатыми хлопьями сырого снега. «Дворники» с натугой разгребали его, но справиться не могли. Снег клеился жирно и цепко, мгновенно примерзал к настывшему стеклу. Ослепленный водитель съехал с рулежки и со скрежетом зацепил крылом сугроб. Испуганно остановился, выскочил, протер старым полотенцем стекло и снова дал газ.

«В такую погоду мы налетаем», – тоскливо подумал Шульга и начал перебирать фамилии знакомых командиров машин, которые остались в эскадрилье. Все они хорошие летчики, знают дело, но чтобы работать с внешней подвеской в такую погоду, мало быть просто хорошим летчиком, надо быть Ефимовым.

«Ну, что ж, – решил Шульга, – один экипаж поведу сам, второй – Федя. А третий… Третий возглавит Голубов. Приказом отдан, опыта не занимать».

У СКП водитель тормознул, и машина пошла юзом. В другой обстановке Шульга надрал бы уши водителю за такую работу. А тут подождал, пока автомобиль уткнется в бровку, и сказал:

– В профилакторий. Там майор Ефимов и капитан Голубов. Сюда их.

Дежурная смена уже вовсю трудилась. Самолет командующего был на подлете. Его заводил начальник радиолокационной системы посадки, четко выдавая поправки к курсу и высоте.

– Они знают, какая погода над точкой? – спросил Шульга, ни к кому конкретно не обращаясь.

– Знают, – бросил руководитель полетов, – сказали, будут садиться.

– Приспичило, значит, – Шульга обнаженно почувствовал приближающуюся опасность. И если бы подняли весь гарнизон, мог бы подумать, случилось черт знает что. А три вертолета с внешней подвеской – это спасательные работы. Но где и кого спасать? Обычно давали по радио квадрат, объект, и – вперед. А тут сам командующий, да еще из Москвы начальство.

– Включить прожекторы! – скомандовал руководитель полетов, и снежную круговерть над полем аэродрома проткнул синий, как плазма, луч. Когда самолет миновал приводные станции, из белого месива на посадочном курсе вынырнули два тусклых огонька самолетных фар. Руководитель дал короткую команду пилоту, тот мгновенно качнул крыльями, исправляя курс, и в следующий миг его колеса уже катились по припорошенной снегом взлетно-посадочной полосе. Только самолет миновал створ СКП, на бетонную дорожку дружно выскочили снегоочистительные машины и, выстроившись уступом, с ревом пошли за убегающим самолетом. Есть полеты, нет полетов, полоса всегда должна быть готова к посадкам и взлетам.

На первую стоянку, куда заруливал лайнер, помчались окутанный клубами снега заправщик и два легковых автомобиля. В одном из них был Шульга, в другом штурман и инженер эскадрильи. В боковое окно Шульга увидел расчехленные вертолеты. Там уже вовсю кипела работа. «Машина завертелась».

Подали трап и по нему не по возрасту шустро сбежал Александр Васильевич, за ним какие-то офицеры, гражданские. Шульга представился, представились его заместители.

– Всем в офицерский класс, – сказал командующий и сел в машину. С ним сели Шульга и двое гражданских. Остальные набились во второй «уазик», инженер не вмещался, сказал, что подъедет на другой машине.


– Куда мы попали? – спросил Паша Голубов, подымая воротник меховой куртки. – Человек честно выполнил свой интернациональный долг, вернулся на Родину, получил отпуск. Вместо того, чтобы дать ему возможность уже в первые минуты вкусить радость заслуженных благ, его вытряхивают из постели и гонят на улицу. Приличный хозяин в такую погоду собаку из дому не выпустит, а тут…

– Пошли, Паша, машина ждет, – подтолкнул Ефимов и первым забрался в «уазик». Он разделял Пашкино возмущение и собирался все это высказать тому, кто помешал им выспаться.

У входа в СКП, прикрываясь дверью от ветра, их ждал Шульга. Он нетерпеливо подгонял летчиков жестом руки.

– Да скорее же вы поворачивайтесь. Командующий ждет!

– А мы, между прочим, в отпуске, – бросил Голубов.

– Это мы с тобой так считали, – парировал Шульга. – У командующего другое мнение.

– А что, собственно, случилось?

– Я хочу это знать не меньше, чем вы.

Ветер захлопнул за их спинами дверь с таким треском, словно взорвался снаряд. Вздрогнуло и жалобно заскрипело все здание стартового командного пункта. «Неласково встретил нас край родимый», – подумал Ефимов, но огорчения не испытал, скорее почувствовал какую-то озорную радость: «Он такой, наш край, с характером».

В офицерский класс, где обычно проводилась предполетная подготовка экипажей и разборы полетов, несмотря на глубокую ночь набилось полно народа. Какие-то незнакомые Ефимову офицеры укрепляли на подставке для схем карту района Большого озера и прилегающих к нему окрестностей. На столе, за которым всегда садился командир и его заместители, связисты настраивали радиостанцию и устанавливали телефонный аппарат.

Кое-кто из присутствующих в классе, узнав Ефимова, обрадованно приветствовал его, другие сдержанно перешептывались, кто-то тянулся через головы, чтобы обменяться рукопожатием. Класс в основном заполнили офицеры из батальона аэродромного обеспечения, технический состав. Из знакомых летчиков Ефимов не увидел никого и понял, что в эскадрилье за те два года, которые он прослужил в Афганистане, многое переменилось.

Но вот в класс торопливо вошел Шульга, одернул китель и бросил на аудиторию предупреждающий взгляд. Все притихли. В дверях показался командующий.

– Товарищи офицеры! – скомандовал Шульга, хотя все до команды встали.

В глубине коридора мелькнуло знакомое лицо. Человек в гражданском свитере, какой-то легкомысленной курточке показался в проеме лишь на мгновенье и остановился так, что из-за плеча командующего был виден только хохолок его волос. Не слушая, о чем докладывает Шульга, что отвечает командующий, Ефимов напрягся, чтобы вспомнить, откуда он так хорошо знает этот скуластый овал лица, этот упрямый хохолок на темени? И только командующий сделал шаг к столу, показав жестом, чтобы все садились, Ефимов едва не чертыхнулся от досады на свою память.

Не узнал Колю Муравко!

Он возбужденно заерзал, толкнул локтем Пашу Голубова, тихо шепнул:

– Веселая работа будет. Это Коля Муравко. – Ефимов указал глазами на соседа командующего. – Космонавт.

– Не знаю такого, – прогудел под нос Пашка.

– Еще узнаешь.

Командующий встал, обвел взглядом присутствующих.

– Вчера вы слышали сообщение ТАСС, – начал он тихо, – космический экипаж завершил работу на станции «Салют» и готовится к возвращению на землю. Читали, наверное, что были неполадки в топливной системе объединенной двигательной установки. Космонавты выходили в открытый космос, занимались ремонтными работами.

Командующий сделал паузу, о чем-то подумал.

– В народе говорят: пришла маята – открывай ворота, – продолжил он в том же тоне. – В космонавтике, видимо, как и у нас в авиации, беда в одиночку не ходит. За одним отказом может последовать другой, в сложной технике все взаимосвязано. Короче, корабль «Союз» при спуске на землю отклонился от расчетной траектории и приводнился в Большом озере. Группа вертолетов вашей эскадрильи включается в состав поисково-спасательной службы. Трем экипажам, – командующий посмотрел на часы, – через пятьдесят минут необходимо вылететь в район Большого озера, квадрат семь-тринадцать, – он показал на карте похожий на дельфина изгиб берега, – и работать в дальнейшем под руководством полковника Волкова Ивана Дмитриевича. Он уже выехал в указанный район с передвижным СКП. Там же разворачивается со своим хозяйством инженерно-саперное подразделение, другие вспомогательные службы. Сложность, товарищи, предстоящей работы заключается в том, что Большое озеро вскрылось, идет активная подвижка льда, возможность использовать плавсредства исключена полностью. Вся надежда на винтокрылую авиацию. Через несколько минут здесь будет представитель Центра со всеми необходимыми полномочиями. А пока несколько слов его помощнику, майору Муравко. Пожалуйста, Николай Николаевич.

Муравко встал, привычно одернул свою легкомысленную курточку. Было заметно, что чувствовал он себя в этой одежде, да еще рядом с генерал-полковником, не очень уютно. Тем не менее заговорил уверенно, как хозяин положения.

– Вертолеты поисково-спасательной службы сейчас находятся в расчетном районе приземления спускаемого аппарата. В квадрат семь-тринадцать они прибудут несколько позже. Но ситуация такова, что каждая минута может стать решающей. Спускаемый аппарат надежен на воде, хотя наши корабли, как правило, возвращаются из космоса на сушу…

«Он стал другим, – подумал Ефимов, рассматривая своего товарища по истребительному полку, – исчезла мальчишеская непосредственность в голосе, на щеках и переносице – острые складки. Говорит убежденно, дело свое знает. Заматерел. Но почему не космонавт? Почему помощник представителя Центра? Не принято, что ли, называть космонавтами тех, кто не летал?»

– Ситуация осложнена тем, что космонавты не могут открыть отверстия для забора атмосферного воздуха. Корабль затерт льдами, раскачивается, через эти отверстия проникает вода. В спускаемом аппарате есть регенератор, воздух, пригодный для дыхания, можно «производить» на борту. Однако ресурс регенератора не беспределен. Установка уже работала на старте и на орбите. Другая сторона проблемы – энергия. Ее запасы тоже ограничены. Регенератор без энергии мертв. Корабль в ледяной воде быстро остывает, космонавты уже сняли скафандры, теплой одежды у них нет. Все это требует от нас решительных действий. Задача экипажам – найти спускаемый аппарат и с помощью внешней подвески доставить на берег. Детальное решение на операцию будет принято на месте после разведки в квадрате семь-тринадцать. – Он повернулся к Александру Васильевичу и по-военному четко подвел черту: – У меня все, товарищ командующий.

Командующий кивнул, мол, садитесь, и встал. Подумав, посмотрел на Шульгу. Тот сидел строго и прямо. Птичка бровей четко копировала птичку на разрезе губ.

– Игорь Олегович, представьте командиров экипажей.

Шульга встал и, глядя на командующего, представился:

– Подполковник Шульга, командир первого экипажа. Летчик первого класса. Имеет боевой опыт.

– Хорошо, – улыбнулся Александр Васильевич, – Шульгу мы знаем. Давайте дальше.

– Капитан Голубов. – Паша встал, удивленно вскинул правую бровь. Он собирался лететь на правом сиденье. – Летчик первого класса. Имеет опыт спасательных работ, участвовал в сложных операциях, награжден орденом Красного Знамени.

– Хорошо, – командующий одобрительно посмотрел на Голубова, улыбнулся. – Третий?

– Третьим предлагаю майора Ефимова.

Ефимов встал. Муравко и командующий с одинаковым удивлением повернули головы в его сторону. «Вот так встреча!» – говорили глаза и того и другого. И хотя на лице командующего было больше сдержанности, чем на расплывшемся в улыбке лице Коли Муравко, оба смотрели на Ефимова с радостью.

– Летчик-снайпер, – продолжал между тем Шульга, – владеет всеми типами вертолетов, имеет богатый опыт сложных посадок и эвакуационно-спасательных работ, обладает редкой интуицией в ситуациях, требующих мужества и риска…

«Ну, Игорь Олегович, – подумал Ефимов, – расхваливает, будто задался целью избавиться от меня…»

– Все ясно, – по-доброму улыбаясь, но уже деловым тоном сказал командующий. Ефимову показалось, что он даже подмигнул ему. – Все ясно. Утверждаю. Готовность машин?

Встал инженер. Посмотрел на часы.

– Через десять-пятнадцать минут.

Зазвонил на столе телефон. Командующий снял трубку, выслушал доклад. Опустил трубку на аппарат, встал.

– На посадочном самолет из Центра. Идемте встречать, Николай Николаевич. Экипажи по машинам.

Ефимов сидел в заднем ряду, и поднявшийся народ запрудил проход. Ни Муравко, ни Ефимов подойти друг к другу не могли. В дверях Коля задержался, приподнялся на носках и, поймав взгляд Ефимова, громко пообещал:

– Я найду тебя.

Все, в том числе и Шульга, с интересом посмотрели на Ефимова. Откуда им было знать, что майор Муравко и майор Ефимов еще лейтенантами летали в одном истребительном полку, и лишь благодаря причудам судьбы сегодня за столом рядом с командующим сидел не он, Федор Ефимов, а его друг – Коля Муравко. Жизнь – она такая…


А погода продолжала свирепствовать. Зародившийся где-то над Скандинавией циклон, зачерпнув арктического холода, стал быстро смещаться к юго-западу. Столкнувшись здесь с теплым фронтом, он набрал бешеную скорость, вызвав обильный снегопад. Ожидая в машине ушедшего к руководителю полетов командующего, Муравко видел, как сквозь снежную круговерть начинают пробиваться яркие фары идущего на посадку самолета. Неожиданно все закрыл плотный снеговой заряд, и огни пропали. А в следующую минуту Муравко услышал гул двигателей самолета, набирающего высоту и скорость. Летчик не увидел полосу и не рискнул садиться вслепую. Пошел на второй круг.

В самолете летел Владислав Алексеевич. Муравко хорошо знал командира экипажа – старого аэрофлотовца, заслуженного летчика. Дело свое этот человек знает, работает только наверняка. Его нельзя обвинить ни в чрезмерной осторожности, ни тем более в трусости, но садиться на авось его не заставит никто. А Владислав Алексеевич уже наверняка ворчит и подтрунивает. Его нетерпение понять нетрудно. Ответственность за программу целиком лежит на его плечах.

Муравко позавчера, еще в Звездном, разговаривал с Владиславом Алексеевичем. Весьма довольный результатами работы находящегося на орбите экипажа, он собирался лететь в район посадки корабля «Союз».

– Ты был прав, – сказал он Муравко, – ребята сработали молодцом. Можешь отдыхать теперь со спокойной душой. Или хочешь слетать со мной?

– Юлька и Федор уже на чемоданах, – сказал Муравко, – а с экипажем после отпуска увижусь. Как раз вернутся в Звездный.

– Куда едешь-то?

– В Ленинград, к теще.

– В Ленинград – это хорошо. Сам мечтаю. Жена прохода не дает. Вези в Питер и точка.

Думал ли Муравко, что через сутки они вновь встретятся с Владиславом Алексеевичем?

В поезде, когда ехали в Ленинград, он показывал Федору какие-то строения, называл их ориентирами и хохотал довольный, когда Федя требовал подробных объяснений. Юля читала журнал и не вмешивалась в их мужской разговор. Но когда Муравко стал рассказывать, как его возле шестого ориентира прижала к забору бодливая корова, когда он хотел познакомиться с симпатичной дояркой, Юля сразу отложила журнал и навострила уши.

– Скажи маме, пусть не подслушивает, – попросил Муравко сына.

– Очень мне нужно, – улыбнулась пойманная с поличным Юля, – но обрати, сынок, внимание, как долго наш папа хранил в тайне свои похождения.

Первый день отпуска прошел в суете и заботах. Усталые, будто после двухсменного летного дня, свалились в кровать и сразу заснули. Но не успел Муравко увидеть первый сон, как его разбудила Ольга Алексеевна, в одной руке держа аппарат, в другой телефонную трубку.

– За вами выслана машина, – сказал ему дежурный из штаба ВВС, – будете говорить с Москвой.

Чего он только не передумал, пока одевался и ехал в штаб. «Самое плохое, если этот вызов связан с необходимостью срочного старта в космос. Значит, на орбите случилась беда, значит, ребята попали в ситуацию, требующую активного вмешательства с Земли».

Услышав в трубке аппарата знакомый голос, Муравко взволнованно спросил:

– Что с ребятами, Владислав Алексеевич?

– С ребятами все в порядке, – сказал тот не совсем уверенно, – были неполадки в тормозном двигателе. Сели с отклонением, в Большое озеро приводнились. Выедешь, как мой помощник, в зону поисково-спасательных работ с командующим ВВС. Будешь его консультантом. Действовать по обстановке. Я прилечу через несколько часов.

Муравко позвонил Юле, успокоил, объяснил, что в течение ближайших суток ждать его не надо, и через несколько минут выехал с командующим на аэродром.

Зигзаг судьбы. В экстремальных ситуациях можно ждать любые случайности, любые, даже самые невероятные встречи. Но увидеть здесь Федю Ефимова, Муравко даже в мыслях не мог допустить. Хотя не далее как вчера, в Звездном, Ефимова вспоминали в разговоре с Булатовым по грустному поводу.

Рассматривая лицо Федора и слушая, какую ему характеристику дает Шульга, Муравко хотел понять – известно ли Ефимову о том, что Нина серьезно больна? И сделал вывод: неизвестно. Александр Васильевич сообщил, что вся эта троица лишь вчера вернулась из Афганистана. А Булатов сказал, что Нина к ним в клинику попала несколько дней назад. Даже если она послала телеграмму, что маловероятно, Ефимов ее получить не мог. Впрочем…

Снежный заряд ослаб, и Муравко во второй раз увидел на глиссаде снижения две яркие фары идущего на посадку самолета. Вспыхнул аэродромный прожектор, и через несколько секунд серебристый лайнер нырнул в дымно-голубоватый луч. К машине подошел командующий, легко взобрался на высокое сиденье и кивнул водителю:

– На первую стоянку. – Он повернулся к Муравко. – Я распорядился подготовить тяжелый вертолет. Он более устойчив при порывистом ветре. Правда, летчики в экипаже не прошли такой школы, как эти шульговцы, но при необходимости полетит Ефимов.

– Каким образом он стал вертолетчиком, товарищ командующий? – спросил Муравко.

Александр Васильевич ответил вопросом:

– Случайно не знаешь, почему ваш Владислав Алексеевич так настойчиво интересуется Ефимовым?


Долгая служба в авиации научила Александра Васильевича подходить ко всему, что выходит из рамок привычных представлений, аналитически, с непременной целью докопаться до первопричины.

В годы войны он анализировал не только те бои, в которых участвовал сам, но и все воздушные поединки своих однополчан. Его особенно интересовали случаи, когда летчики одерживали победы в неравных стычках. Один против нескольких. Как лейтенант Чиж. На пятерку «мессеров» нарвался. Казалось бы, все, заказывай панихиду. А он завязал бой, троих сбил, двое дали деру.

Многие не понимали, каким образом Чиж одержал победу. Александр Васильевич, проанализировав ситуацию, понял. Не поддавшийся страху летчик успел перехватить инициативу и навязать противнику свою тактику боя. С первого мгновения встречи он не защищался, а нападал. Причем, атаковал дерзко, на пределе возможностей самолета и человека. И эта дерзость повергла врагов в изумление (что он, не понимает ситуации?), а когда они пришли в себя и начали перестраиваться на серьезное ведение боя, было уже поздно.

Однажды майор Качев вернулся на свой аэродром через тридцать минут после того, как у него должно было кончиться горючее. Вернулся изрешеченным, с оторванным элероном. И опять многие летчики удивленно пожали плечами. А Александр Васильевич начал докапываться до истины. Состояла она в том, что Качев, барражируя над линией фронта, задавал двигателю предельно экономичный режим. Набрав высоту, переводил мотор на минимальные обороты и кругами планировал над местностью, экономил горючее. Хотел подольше продержаться в воздухе. И продержался тридцать лишних минут.

Но был в биографии Александра Васильевича случай, был вопрос, ответ на который он так и не нашел. На одном из воздушных парадов ему было поручено показать сложный групповой пилотаж на первых реактивных МИГах. Эскадрилья справилась с поставленной задачей. Все, кто присутствовал на параде, впервые увидели возможности советских реактивных самолетов.

Еще не остывшие от полетов летчики собрались в классе и возбужденно обсуждали события дня. В это время Александра Васильевича неожиданно позвали к телефону в кабинет командира части. Пожилой полковник, вся грудь в орденах, стоял навытяжку у своего стола с телефонной трубкой в руке. Увидев вошедшего комэска, протянул трубку вперед, подальше от себя и шепотом сказал:

– Будете говорить с товарищем Сталиным.

– Я?! – удивился Александр Васильевич и взял трубку.

Ему спокойно сказали «минуточку» и переключили аппарат. И он сразу услышал ровный голос Сталина:

– Здравствуйте, товарищ полковник…

– Я майор, товарищ Сталин, – возразил Александр Васильевич вместо того, чтобы ответить на приветствие. – Вы ошиблись…

– Товарищ Сталин не ошибается, – сказал спокойно Сталин, у него, наверное, было очень хорошее настроение, и добавил: – Я поздравляю вас с хорошей работой в воздухе. Спасибо.

– Служу Советскому Союзу! – уже четко по-военному ответил новоиспеченный полковник.

Он подивился не тому, что на его плечи так неожиданно свалились полковничьи погоны. Поразила собственная дерзость: как он посмел сказать товарищу Сталину «Вы ошиблись!». И как эти кощунственные слова простились ему?

Когда Александр Васильевич получил сообщение о смерти боевого товарища Павла Ивановича Чижа, он пережил эту весть мучительно тяжело. Сам чувствовал, как по ночам болит печень и деревенеет кисть левой руки. Днем все постепенно приходит в норму, надо только потискать теннисный мячик, расходиться – и вполне здоровый человек. А по ночам, просыпаясь от боли в печени, обнаруживал, что левая рука не хочет повиноваться, кисть как чужая. К врачам обращаться не хотелось, сразу поднимут тревогу, запретят летать. Чтобы не случилось беды в воздухе, проверял себя за рулем машины. Садился в выходной день на собственную «Волгу» и гнал по самым крутым и малозаезженным дорогам. Две сотни в одну сторону, две в обратную. Машина, как и самолет, требует немало физических сил.

Но года два назад печеночная колика уложила его в госпиталь. Летает он теперь как летчик редко, и только на «спарке», зато с врачами стал встречаться гораздо чаще. Все имеет начало, значит, должен быть и конец.

Случилось это вскоре после тех памятных учений на Севере, которые проводил заместитель Главкома. Александр Васильевич то ли простудился, то ли перенервничал, но ухудшение нарастало хоть и медленно, но неотвратимо. А понервничать пришлось основательно. Александр Васильевич был категорически против отчисления Ефимова из истребительной авиации. Но командующий войсками округа не прислушался к его доводам. «Летчик не отрицает свою вину, значит должен быть наказан. Справедливость обязана торжествовать».

Запальчивые слова Александра Васильевича о том, что «торжествует в данном случае не справедливость, а ваше уязвленное самолюбие», обошлись ему очень дорого. Командующий войсками округа сразу перестал называть его по имени-отчеству, перешел на официальный тон во взаимоотношениях, стал чаще обычного на заседаниях и совещаниях подчеркивать вскрытые недостатки в авиационных частях. Дескать, прежде чем указывать другим на соринку в реснице, вытащите бревно из собственного глаза.

Какое-то время Александр Васильевич держал Ефимова в поле своего зрения, с удовлетворением отмечал успехи офицера в переучивании на вертолетных аппаратах, потом, после его перевода в Ограниченный контингент советских войск в Афганистане, следить перестал и даже забыл, что когда-то в его подчинении был такой летчик – Ефимов.

15

Так называемые нештатные ситуации всякий раз делали его предельно собранным. Стоило баллистикам определить примерные координаты приземления спускаемого аппарата, как Владислав Алексеевич уверенно и быстро выдал все распоряжения, будто заранее знал, что на заключительной фазе полета будут отклонения.

В самолете он позволил себе расслабиться. Снял с полки чемодан, поставил на колени, нашел в нем кожаную папку с молнией (подарок Гагарина), раскрыл ее.

Чемодан в дорогу ему всегда готовила Шура. Владиславу Алексеевичу иногда хотелось половину уложенных предметов выбросить, но потом он все-таки убеждался в Шуриной предусмотрительности. Не было еще такого случая, чтобы хоть что-то, положенное в чемодан руками жены, оказалось лишним и не понадобилось во время командировки. И теплые носки, и чайная ложечка, и маленький дорожный будильник, и баночка с растворимым кофе, и патрончик с набором ниток-иголок – все находило применение самым неожиданным образом.

Зато кожаную папку на молнии он всегда заполнял сам. Кроме тоненьких инструкций, туда обязательно попадали клеенчатая тетрадь для записи неожиданно рождающихся мыслей, тоненький атлас, маленький телефонный справочник связи ВЧ и, как правило, какой-нибудь незаконченный вариант статьи, конспект лекции или доклада.

В этот раз Владислав Алексеевич положил в папку исчерканные вкривь и вкось странички служебной записки. Как будто уже все, что ему хотелось сказать, – сказано. Выводы обоснованы и многократно выверены, отшлифован стиль. И все-таки у него не было ощущения, что документ готов к обнародованию. Чего-то в записке явно недоставало. А вот чего? Не слишком ли спокойно написана? Будто все изложенное автору до лампочки. Сторонний наблюдатель. Просигнализировал, а вы как знаете… Хотите – решайте, хотите – нет, мне все равно.

Выводы, конечно, обоснованные. Но им не хватает полемической заостренности, какие-то прямо тупиковые выводы. Сколько информации для размышлений добавила авария в топливной системе станции? Новое не может оставаться новым всегда. Оно рано или поздно уступит место новейшему. Космонавтика, как и другие достижения человеческого гения, обретает уже повседневный, обычный характер, хотя она нелегко давалась человеку как в самом начале, так и сейчас. Но это не значит, что право на следующий шаг мы можем получать лишь после гарантированного освоения взятых высот. Завтрашний день поставит более сложные задачи. Чтобы к ним быть готовыми, надо более остро и круто подымать принципиальные вопросы методологии уже сегодня. Больше вопросов – больше ответов.

Укладывая еще дома записку в папку, Владислав Алексеевич мысленно намечал себе план работы в дороге, прикидывал, что необходимо сделать в первую очередь. Но первоочередным в этом документе ему казалось все.

– Что задумался, витязь? – спросила Шура. – Направо пойдешь – коня потеряешь?..

– Поиск ответов, – продолжал Владислав Алексеевич формулировать свою мысль вслух, – это поиск новых путей. А поиск новых путей…

Шура усмехнулась:

– Когда машинист ищет новые пути, паровоз сходит с рельсов. Шутка.

Владислав Алексеевич поцеловал жену и пошел одеваться. Захотелось сказать ей на прощание что-то приятное.

– Вернусь, поедем в Ленинград, – пообещал он.

– До майских праздников?

– Зачем так спешить?

– Вот-вот…

– Летом! Когда белые ночи! А что теперь в Ленинграде? Одна слякоть.

– Прав, Слава, как всегда. Поезжай. – Она даже дверь ему открыла. Но губы для поцелуя подставить не забыла. Ох, хитрющая женщина.

Владислав Алексеевич любил свою жену, хотя в любви ей никогда не объяснялся. Познакомились в пору студенчества, подружились, зарегистрировали брак, сына и дочь родили, во всем понимали и поддерживали друг друга, ни бурных объяснений, ни обидных ссор. Живут вроде каждый сам по себе. Но стоит разъехаться хотя бы на два-три дня, и Владислав Алексеевич начинает тосковать по Шуре. Не хватает ее глаз, ее голоса, ее дыхания. Отсутствие Шуры мешает жить. В такие мгновения он называет жену (про себя, конечно) ласковыми и нежными словами, которые почему-то при встрече сразу забываются. Рядом жена, близко, ну и ладушки. Шура и без слов все понимает.

Такое бы взаимопонимание везде, со всеми. Насколько бы легче работать стало. Да и дело бы шло с иным ускорением. Нет, Владислав Алексеевич не считал себя ясновидящим прорицателем, не думал, что все его идеи и замыслы верны от «а» до «я». Он не терпел скороспелых решений у других и умел одергивать себя. Были в его жизни мгновения, когда неожиданно осеняло, когда идея врывалась словно сквозняк через открытое окно. И тогда летели к чертям листки с вымученными «мыслизмами», и казалось, что главное звено в руках, только тяни, вся цепочка пойдет вверх. Тем не менее Владислав Алексеевич охлаждал себя, заставлял спокойно все выверить до буковки, и лишь когда выветривалась эйфория неожиданно свалившейся удачи, пускал свое детище в люди.

Идея перестройки системы подготовки космонавтов тоже проходила не под аплодисменты. Многим устоявшийся порядок казался выверенным временем и почти оптимальным. Но время не только проверяет, оно ставит новые задачи. Руководитель обязан с упреждением чувствовать необходимость перемен, чтобы вовремя определять тенденции. Трудность состоит в том, что наступает такой момент в самое, казалось бы, неподходящее время, когда предыдущая идея только-только входит в стадию расцвета.

Когда ему докладывали об отклонении корабля от расчетной траектории спуска, кто-то из опытных руководителей посетовал на неисчерпаемость запаса случайностей. Дескать, у случая всегда своя траектория. И Владислав Алексеевич взорвался. Не настолько всемогуща теория случайностей и отклонений, чтобы мы молились на нее. Случай торжествует там, где отступил человек. Почему образовалась протечка в баке объединенной двигательной установки? Почему не приземлились в заданной точке? Почему спускаемый аппарат беспомощен на воде?

Да, новое всегда требует преодоления, а преодоление – лучший стимул движения вперед. Да, категория надежности никогда не достигает абсолюта и будет постоянно маячить перед человеком лишь нарастающим количеством девяток после запятой. Да, не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. Все так.

И все совсем не так. Уже давно не целину пашем. Пора бы…

– Если не сядем здесь, – спросил вышедший из кабины второй пилот, – куда полетим – в Москву или в Ленинград?

Самолет уже заканчивал четвертый разворот на втором круге.

– Надо садиться здесь, – твердо сказал Владислав Алексеевич. – Так и передай командиру.

Он знал, как не любят пилоты безоговорочных распоряжений своих руководящих пассажиров. Вроде упрека в трусости. Полнота ответственности за самолет, за жизни летящих на нем людей лежит на командире экипажа. И если он говорит, что садиться нельзя, значит нельзя. Тут его никакими приказами с пути истинного не свернешь. Поэтому Владислав Алексеевич счел нужным добавить:

– Напомни, мы везем аквалангистов со спецоборудованием. Без них спускаемый аппарат не вытащить. Счетчик пущен, и нам обратной дороги нет.

Больше второй пилот не выходил. Самолет продолжал снижение и вскоре его колеса застучали по стыкам бетонной полосы.

Владислав Алексеевич объяснил командующему ВВС округа, что самолет поисково-спасательной службы засек проблесковый маячок спускаемого аппарата, поддерживает с ним связь. Однако погода мешает вести наблюдение, Большое озеро штормит, лед перемещается, дрейфует и спускаемый аппарат.

– Самое опасное, если аппарат накроет льдиной, – сказал Владислав Алексеевич, – а при такой погоде может случиться все. Вот поэтому мы не можем ждать наших штатных поисковиков. Аквалангисты, медики, другие специалисты – все здесь, в самолете. Отправляйте их вертолетом к Большому озеру. Мы с вами тоже пересаживаемся на винтокрылую технику. Что уже сделано и что необходимо сделать – расскажете по пути.

Три готовых к вылету вертолета стояли в ста метрах от них. Александр Васильевич не стал садиться в подогнанный к самолету автомобиль. Потуже натянул фуражку (папаху он никогда не носил) и, наклонясь плечом вперед, широко зашагал против несущейся на него снежной стены. Владислав Алексеевич подумал о том, что Шура не зря положила в чемодан толстое теплое белье. Надо было еще в самолете надеть, но разве в теплом уютном салоне почувствуешь эту погоду. Неуютно стало даже в дубленке, хотя застегнута она была на все пуговицы.

– Сколько градусов? – спросил Владислав Алексеевич у идущего сзади Муравко. Голова цепочки уже приближалась к освещенным вертолетам, а конец ее терялся в снежной круговерти возле лайнера.

– Около двадцати! – захлебываясь, крикнул Муравко. Порывом ветра ему мгновенно запечатало рот.

– Ругаешь, наверное, меня, что отдыхать не даю, – вспомнил Владислав Алексеевич, когда они вошли в пассажирский салон вертолета. Экипаж уже сидел на своих местах. Ему понравилось, что вертолетчики установили в салоне дополнительный бак с горючим. И аппарат на ветру устойчивей, и запас спины не тянет. – Что думаешь о случившемся?

Муравко пошевелил губами, словно разминая их перед работой, подвигал бровью.

– Судя по траектории спуска, – сказал он спокойно, – прогар в камере тормозного двигателя.

– Не исключается, – согласился Владислав Алексеевич. Его уже несколько дней не покидали сомнения: не зря ли он перебросил Муравко в группу, которая будет готовиться по новой программе? И хотя возлагает он на нее большие надежды, «запас случайностей неисчерпаем». Другие полетят, а группа все будет ждать своего часа… Муравко готовый космонавт. Командир. Умеет аналитически мыслить и принимать смелые решения в экстремальных ситуациях. Год, максимум два, и он возглавит экипаж. Как сложится его судьба в новой группе, сказать трудно. Но как в серьезном деле без надежных ребят? Дело, которое взвалил Владислав Алексеевич на свои плечи, где каждый шаг на риске, на нервах, на пределе душевных и физических сил, кому-то надо делать.

Бортмеханик сразу захлопнул дверь, как только в салон вошел Александр Васильевич.

– Все, летим, – сказал командующий, меняя фуражку на шлемофон. Подключился в бортовую сеть и разрешил запуск двигателей.

Владислав Алексеевич посмотрел на свой космический хронометр «Океан». До рассвета оставалось примерно около двух часов. Приводнились космонавты в полночь. Чтобы спасательные работы вести в темноте, да еще при такой погоде, нужны циркачи. Здесь же военные летчики, обучающиеся по своим программам. Специфика поисково-спасательных операций им, конечно, знакома, но не в такой степени, как она знакома натасканным по спецпрограммам летчикам из отряда.

– С экипажами вертолетов познакомился?! – громко спросил он у Муравко. Двигатели уже набирали обороты. Муравко не ответил, показал большой палец. Мол, ребята – во!

Ну, дай бог. Владислав Алексеевич сразу стал думать о тех, кто внутри спускаемого аппарата. Скафандры ребята уже сняли. Он представляет, как им далось это раздевание. Сейчас, до реадаптации, не только руки или ноги, веки на глазах тяжело поднимать. А скафандр – не спортивный костюм. Его не снимают, из него выбираются. Даже в просторной комнате, когда тебе помогает несколько лаборантов, и то надо поработать. А в капсуле спускаемого аппарата ни встать, ни лечь, работать можно только в скорченном положении, когда колени почти у самого подбородка. Аппарат, отдав воде тепло, уже напитывается ледяной стынью. Все меньше остается кислорода. Не позавидуешь. Терпения экипажу понадобится много, пока дождутся помощи.

Но он знал: они умеют терпеть. Умеют и ждать. Только бы все благополучно закончилось. Запас случайностей неисчерпаем.

«Ну, привязалась фразочка!»


Похожий на дельфина мыс Большого озера был выбран для обустройства временной базы поисково-спасательной службы не с бухты-барахты. Во-первых, рядом проходила шоссейная дорога, во-вторых, мыс не имел заболоченных участков, в-третьих, отсутствовали крупные деревья. Кустарник вертолетам не опасен. И, в-четвертых, от мыса было самое короткое расстояние до терпящего бедствие объекта.

Прибыв на место, Волков даже присвистнул. Квадрат семь-тринадцать только на карте выглядел квадратом, как впрочем и мыс, похожий на дельфина. Под ногами – глубокий рыхлый снег, с жиденькими веточками кустов, перед глазами слепая тьма. Буран остервенело хлестал по лицам смерзшимися комками снега, слепил и глушил своим воем, видимость приблизилась к абсолютному нулю. Пущенная в зенит осветительная ракета лишь в первые мгновения вырвала из летящего мрака силуэты машин и людей и сразу же поплыла в белой мгле причудливым матовым шаром. Потом темнота сомкнулась с чернильной плотностью, хоть хватайся за руки, чтобы не потеряться.

Водители, офицеры, специалисты – все, кто был поднят по сигналу «Сбор» среди зимней ночи и кто приехал в квадрат семь-тринадцать к Большому озеру, в общих чертах знали, зачем они здесь. Поэтому напряженно вглядывались в непроницаемую мглу, надеясь увидеть вспышки проблескового огня, свидетельствующие о наличии терпящего бедствие аппарата. Нашлись даже добровольцы, готовые пойти на выручку космонавтов пешком по льду. «А что, каких-то девять километров?»

– Там нет сплошного льда, – говорили им.

– Ну и что, будем перепрыгивать с льдины на льдину, фонари возьмем…

Волков понимал: надо готовить площадку для вертолетов, пункты обогрева (во что бы то ни стало избежать обморожений), подъездные пути для топливозаправщиков, развернуть систему посадки, метеопост, светотехническое хозяйство, медпункт, установить селекторную связь… И все сразу, все в первую очередь, на сбивающем с ног ветру, в темноте.

Освещение обеспечивали фарами машин, которые не участвовали в раскатке посадочной площадки и подъездных путей. Волков метался от одной группы к другой. Там увязла машина в рыхлом сугробе, там сорвало палатку ветром, там разбросало костер, угрожая огнем стоящим неподалеку топливозаправщикам. При этом чуть ли не каждые десять-пятнадцать минут его вызывали на связь и требовали доклада о готовности к приему поисково-спасательной группы.

– Три площадки и службы обеспечения готовы, – доложил Волков, когда услышал в трубке голос командующего. – Четвертая, для тяжелой машины, будет закончена через тридцать минут.

– Спасибо, Иван Дмитриевич, – сказал Александр Васильевич. – Через десять минут вылетаем.

«Через десять, так через десять». И тут Волков впервые подумал о космонавтах. Парни умные, все понимают. Друг другу не говорят, но про себя думают: пройти такие испытания в космосе и закончить свой путь в озере, в десяти километрах от берега – глупо…

Конечно, глупо. Но смерть глупа в любом обличье. Глупа потому, что никто из нас не верит в собственную смерть. Умом понимаем, что бессмертия нет, а умирать не собираемся. На вечность рассчитываем. Тоже ведь глупо.

На связь вышел самолет поисково-спасательной службы. Оператор подтвердил пеленг и удаление проблескового огня спускаемого аппарата. «Связь с космонавтами устойчивая, – сказал он, – чувствуют себя нормально, ждут и верят. Приступили к завтраку. Корабль раскачивает, постоянно ощущают удары льдин».

Волков запросил по селектору метеопост: что нового? Погода перемен не обещала. Скорость ветра – двадцать метров в секунду, температура – около минус двадцати. Как только спускаемый аппарат остынет совсем, начнется интенсивное обмерзание. Слой льда на таком морозе будет расти очень быстро. Аппарат может потерять устойчивость и перевернуться. И тогда связь с космонавтами оборвется. Теперь уже и Волков хотел, чтобы как можно скорее прибыли вертолеты и приступили к поисково-спасательным работам, хотя полчаса назад лелеял надежду на их задержку. Не успел он подумать о вертолетах, «полсотни пятый» уже запросил пеленг на спускаемый аппарат. Шульга с ходу пошел на поиски.


Три дня назад Ивану Дмитриевичу в конце дня позвонил Олег Викентьевич Булатов. Позвонил на службу. Поздоровался, уточнил: помнит ли его Иван Дмитриевич? А потом вдруг сказал:

– Вам надо приехать ко мне в клинику.

– Когда?

– Сейчас, Иван Дмитриевич.

Приглашение Булатова было столь категоричным, что Волков сразу подумал о Гешке. «Видимо, у них в клинике кто-то оттуда, кто видел сына». Поэтому, ничего не уточняя, твердо пообещал:

– Хорошо, буду.

Волков Булатова не узнал. Седой, раздавшийся в плечах, исчезло то неуловимое, мальчишеское, что мешало когда-то Ивану Дмитриевичу воспринимать этого человека всерьез.

– Так в чем дело, Олег Викентьевич?

– Вы все такой же быстрый и решительный, – улыбнулся Булатов. – Сюрприз, Иван Дмитриевич. Вот вам халат, и прошу вслед за мной.

«Когда случается что-то серьезное, – подумал Волков, – врач так весело не улыбается. Значит, сюрприз приятный». Он сразу успокоился. Гешка мог передать письмо или какую-нибудь безделицу для матери.

Возле двустворчатой двери Олег Викентьевич на секунду задержался, бесшумно приоткрыл ее, и, посмотрев в щелочку, кивнул Волкову: пожалуйста, входите.

В конце небольшой одиночной палаты, головой к окну, с книгой в руках лежал Гешка. Спокойно улыбался.

Иван Дмитриевич подошел, сел на край больничной койки, взял руку Гешки. Шершавую, с засохшими струпьями на ссадинах. Руку сына. Его и как будто не его сына. Взрослого, но все еще с детским лицом, таким близким и уже отдалившимся. Такого знакомого и неузнаваемого… Запекло, зацарапало в груди, потом жжение появилось в глазах. Он попытался проморгаться, но глаза затянуло туманом, неуправляемо дрогнули губы.

«Неужели я плачу?» – отрешенно, словно наблюдая за собой со стороны, спросил Волков и, поняв, что действительно плачет, обрадовался. Будто в слезах своих нашел нечто давно утерянное, очень дорогое.

Что именно – он не мог объяснить. Но в минуту встречи с сыном отчетливо понял: что-то он в своей жизни делал не так, в чем-то ошибся, что-то потерял безвозвратно. Понял, и мысль встревоженно заметалась в поисках ответов. Что делал не так? Где ошибался? Что безвозвратно потерял?

Как-то ему Маша сказала: «Мчишься ты, Ваня, через жизнь на сверхзвуковой скорости. А мимо столько прекрасного пролетает. Даже не узнаешь потом, что потерял. Не пойму вот, вина твоя в этом, или беда».

Да, жил Волков всегда стремительно. Мало читал, некогда ему было ходить по театрам и кино, не знал, что такое прогулки по городу или отдых в лесу, у речки. Чтобы потратить день на музей или на экскурсионную поездку, об этом и думать не мог. Жизнь – при постоянном дефиците времени. Но при чем тут Маша с Гешкой? Самые близкие и родные люди воспринимались им всегда как единицы штатного расписания: жена командира, сын командира. Любить их, согревать своим теплом – сентиментальная чепуха. Воспитывать и требовать – другое дело.

Мальчишка рос, мельтешил перед глазами, особо не радовал успехами, но и не огорчал проделками. Иногда смешил мать какими-то глупостями, но Иван Дмитрич не позволял себе вникать серьезно в пустячные дела и надуманные проблемы отцов и детей. Попытки Гешки забраться к отцу на колени или обнять в порыве детской ласки он холодно пресекал безразличной фразой: ну, что за телячьи нежности?

Разве ему неприятна была ласка сына? Или таким способом хотел скорее воспитать настоящего мужчину? Да ни то, ни другое. Жизнь собственного ребенка с его порывами, вопросами, детскими мечтами и проблемами не предусматривалась в служебном расписании полковника Волкова. Мальчик взрослел, мужал, а какой он, с каким характером и какими убеждениями, Волков не знал. По отрывочным сведеньям о поступках сына Иван Дмитриевич представлял его изнеженным мальчиком с вялым характером, неспособным на самостоятельные решения.


Поступив в авиационное училище, Гешка удивил отца, но не изменил его представления о сыне. Добившись права служить в Афганистане, заставил отца несколько усомниться в своих прежних оценках. А вот такой, похудевший, опаленный боевым огнем, израненный, с упрямым взглядом, он требовал какого-то иного подхода к себе, иного отношения. Волков чувствовал, что не знает, как вести себя, о чем говорить, он вдруг увидел своего сына таким, каков он есть на самом деле: боевой летчик, настоящий мужчина, и вместе с тем – его мальчик, с еще не успевшими загрубеть детскими чертами. Его кровинка…

И все, что Волков так упрямо сдерживал и незаметно для себя копил в сердце – отцовскую нежность, любовь, гордость, – все это прорвалось сейчас неожиданными и неудержимыми слезами. Они освобожденно наполняли глаза, срывались, падали на белый халат, растекались темными пятнами.

– Не надо, отец, – грубовато сказал Гешка. – Я в полном порядке. Дня через три-четыре начну ходить. Подштопали меня тут на уровне высшего пилотажа. Возьми себя в руки.

И хотя эта напускная грубоватость была знакома Волкову, в ней он тоже уловил нечто новое для Гешки. В тоне сына звучала невысказанная, застарелая обида. Волков признавал эту вину перед сыном, как признавал и его право на обиду. Отцом он оказался неважнецким.

– Как мама? – спросил Гешка, и Волков не без ревности отметил, что в голосе сына прозвучали теплота и нежность.

– Ну, как? Нормально. Все за тебя переживает. Волнуется.

– Она здорова?

– Да. В полном порядке. Шутит, разыгрывает меня.

– Мама. – Гешка улыбнулся и в глазах его заискрилась радость. – Как хочется увидеть ее.

– Увидишь скоро.

Волков вдруг представил сына убитым и похолодел от этой мысли. И сам себе тут же объяснил, почему похолодел: за Машу испугался, она бы не смогла перенести такое. Маша не просто любила сына, она видела в нем главный смысл своего существования. Гешка компенсировал все, чего недодавал Иван Дмитриевич, он был источником ее сил, ее надеждой и ее счастьем.

Иван Дмитриевич просто не представлял, как скажет ей о ранении сына. Скрыть от нее, что Гешка в Ленинграде? Но это жестоко, и никакими потом благими побуждениями (не хотел волновать, мол, или еще что-то в этом духе) не оправдаться. Маша не простит. И без того ее долго держали в неведении, скрывая истинное место службы Гешки. Этот грех им с сыном еще замаливать да замаливать.

– А хочешь, я тебе расскажу о летчике, который спас меня? – в голосе сына снова появилась жесткость, глаза стали холодными и колючими.

– Конечно. Мне все интересно знать о твоей службе, о том, как случилось, что ты здесь оказался.

– Не думаю, что все тебе будет приятно, но я расскажу все.

Волков слушал Гешку и все время ловил себя на какой-то раздвоенности. С интересом вслушивался в рассказ сына – все случившееся казалось просто невероятным, и вместе с тем изучал нового Гешку – что стоит за его скупыми словами, такими же скупыми жестами (в детстве любил поразмахивать руками)? Чувствовал Иван Дмитриевич тревогу необъяснимую, подсознательную. Ждал – сейчас все объяснится.

«Может, он хочет упрекнуть меня, – подумал вдруг Волков, – что я виноват в его ранении? Виноват в том, что не вмешался, когда Гешку направили в Афганистан? Мог ведь вмешаться, мог уберечь от опасности».

Эта мысль отлетела так же стремительно, как и пришла. Гешка сам рвался туда, просил отца ни в коем случае не вмешиваться в его служебные дела. Какой же камень лежит на душе у сына?

– Знаешь, отец, этот летчик для меня стал богом, образцом на всю жизнь. – По волнению сына Волков понимал, что летчик, так искусно владеющий боевым вертолетом и так мужественно выполнивший свой долг по спасению товарищей, видимо, действительно достоин и таких восторженных оценок, и того, чтобы стать примером для подражания. – У меня будет к тебе просьба: найди его, поговори, попроси прощения. Ты должен, просто обязан признать свою вину.

Волков достал блокнот и шариковую ручку, удивленно повторил:

– Признать свою вину? – И спросил: – Как его фамилия?

Гешка взволнованно прокашлялся.

– Не надо записывать, – сказал он, – ты его знаешь. Это майор Ефимов.

Вот оно что… Вот, оказывается, какую кривую описала судьба, чтобы замкнуть круг. «Нет моей вины перед Ефимовым! – хотел, как обычно жестко и уверенно, сказать Иван Дмитриевич. – Я его не только предупреждал. Просил, умолял: потерпи, не высовывайся, помолчи ради дела. Ефимов не послушал никого. Сам все решил. Вот и нарвался». Это хотел сказать Волков, но вовремя понял: если скажет – потеряет уважение сына.

– Я часто вспоминал твои нравоучительные рассказы о Ефимове, – Гешка подыскивал осторожные слова, чтобы не обидеть отца, – и всякий раз думал о его поступках… как бы тебе сказать… ну, с уважением, что ли. Понимаешь, отец, с какой стороны ни посмотри – с нравственной, с гражданской, с партийной – Ефимов поступал честно, бескомпромиссно. Не думай, что я пришел к этим выводам из чувства благодарности к спасителю своему. То, что я сам увидел, и то, что ты мне рассказывал, соединилось позже, когда появилось время для спокойных размышлений.

– Считаешь меня виноватым?

– Считаю. Ты должен был защитить его. А ты ударил.

Волков почувствовал, что с трудом сдерживает раздражение: вот и дождался праведного суда, яйцо поучает курицу, сын объясняет отцу, как надо жить. Уже готов был сказать нечто в этом духе. Но увидел в глазах Гешки испуганное ожидание: поймет отец свою ошибку или будет стоять на прежней позиции?

«Какую ошибку? – хотел спросить он сына. – Никакой ошибки не было». И сразу вспомнил, как в узком кругу руководства решалась судьба Ефимова, как Александр Васильевич пытался защитить его перед командующим войсками округа, и как командующий в упор спросил Волкова: «Так виноват Ефимов в случившемся или не виноват?» И Волков, раздраженный упрямством комэска, твердо ответил: «Виноват». – «А раз виноват, – сказал командующий, – переведем его в рядовые летчики. На вертолет. Там скорости поменьше, у него будет возможность обо всем спокойно подумать».

– Только, пожалуйста, отец, – на лице Гешки на миг обозначилось насмешливое выражение, – не разговаривай со мной, как с маленьким. Там быстро взрослеют. Я видел не только свою, но и кровь своих товарищей. Если ты хотя бы не извинишься перед ним, то я, боюсь, не смогу считать тебя своим отцом.

– Послушай, – голос Волкова неожиданно сел, из горла вырвался сухой свист. Он прокашлялся и хотел продолжить: «Послушай, что ты себе позволяешь? С отцом все-таки разговариваешь…» Но Гешка предупредительно тронул его руку.

– Не надо, отец. Потом…

В палату вошла медсестра и молча положила на тумбочку сложенную вчетверо телеграмму. От командира части, где служил Гешка.

– Прочти, – попросил он Ивана Дмитриевича.

В телеграмме сообщалось о награждении лейтенанта Волкова Геннадия Ивановича медалью «За боевые заслуги». Глаза Гешки засветились неподдельным счастьем. Первая награда Родины! И какая – «За боевые заслуги»!


– «Целинный», я «полсотни седьмой», прошу разрешить посадку.

– Разрешаю «полсотни седьмому» посадку, – сказал Волков и приказал дать на площадку свет. – Ветер северо-западный, двадцать метров.

Сидя на своем возвышении в передвижном командном пункте, Волков через прозрачный колпак наблюдал, с каким трудом из снежной кутерьмы пробивается блеклое пятно посадочной фары. Отчетливо разглядев посадочные огни, пилот уверенно перевел вертолет в режим зависания, развернул по ветру, словно флюгер, хвостовой винт и мягко опустился в центр площадки.

Волков передал руководство полетами заместителю, а сам вышел к приземлившемуся вертолету. Открылась дверь и по маленькой металлической лесенке спустился командующий. Волков доложил обстановку, показал штабную палатку, куда следует направить прилетевших людей, а сам, подсвечивая фонарем, провел Александра Васильевича по всем объектам, которые были выстроены этой ночью в квадрате семь-тринадцать.

Командующий работой Волкова остался доволен.

В штабной палатке гудела раскалившаяся докрасна маленькая чугунная печурка, ярко горела привязанная к деревянной подпорке лампочка без абажура, потрескивали вынесенные с командного пункта динамики. Посередине, на раскладном столе лежала развернутая карта Большого озера, а на его синей поверхности, поближе к похожему на дельфина выступу берега, торчал небольшой бумажный флажок. Он словно магнит притягивал внимание присутствующих.

– Координаты спускаемого аппарата, – сказал Волков, – мы получили пятнадцать минут назад с самолета поисково-спасательной службы. Проблесковый огонь они наблюдают с неравномерными перерывами. Причиной тому, полагаю, снежные заряды.

– «Целинный», я «полсотни пятый», проблесковый огонь не вижу, – доложил динамик голосом Шульги, – уточните координаты.

Координаты уточнили, но через несколько минут Шульга доложил, что видимость над озером ухудшилась, проблесковый огонь и с малой высоты обнаружить не удалось.

– Возвращайтесь на точку, – сказал командующий в микрофон. И осмотрел присутствующих: – Придется еще ниже спускаться. Понимаю, очень опасно, но придется. Как считаете, Ефимов?

– Разрешите попробовать? – как-то тихо, но достаточно уверенно попросил Ефимов. Все сразу повернули головы в его сторону, затем в сторону командующего – что скажет?

– Давай, Федор Николаевич, – разрешил командующий. – Уточни пеленг и пусть штурман по ниточке ведет, метры считает.


А через некоторое время Ефимов доложил:

– «Целинный», я «полсотни семь». Высота… Вижу проблесковый огонь. Иду на снижение.

На СКП поднялся командующий. Помощник Волкова, чтобы освободить место генералу, протиснулся к выходу.

– Запросите, чего он замолчал? – сказал Александр Васильевич.

Ефимов замолчал потому, что потерял проблесковый огонь. Как только спустился ниже к воде, видимость резко ухудшилась.

– Озеро парит, – объяснил вошедший Шульга. – Верхний слой тумана сдувается, а сквозь нижний ни черта не видно. Я опускался на десять метров, включал фару. Как черт в рукомойнике! Рассвет бы поскорее, не все белое – снег.

Поступило сообщение от космонавтов: энергию отключили, второстепенные приборы омертвили, освещение убрали, оставили только маленькую лампочку на гибком шнуре. Питание подается на радио и проблесковый маяк. Болтанка усиливается, столкновение со льдинами стало реже.

– Их выносит на открытую воду, – сказал Волков, – там гуще туман и хуже видимость.

– Дайте прибой, «Целинный», – попросил Ефимов и через минуту сообщил новый пеленг спускаемого аппарата. – Вижу! Зацепился! Снижаюсь!

Шульга посмотрел на карту.

– Здесь и я искал. Вот так ходил, – он сделал ногтем зигзаг по голубой поверхности карты. – Такого плотного тумана я еще не видел. Как в прачечной. Разве только Ефимов с его кошачьим чутьем…

Вошел командир инженерно-саперного подразделения. Доложил, что подготовлено пять надувных лодок. Два экипажа сделали попытки отплыть, но береговой припай перетерло в ледяное крошево. Люди проваливаются в воду, лодки режет льдом, а до чистой воды по меньшей мере около двух километров.

– Может, вертолетом через припай перебросишь?

– Как бы потом еще и ваших саперов спасать не пришлось, – грустно сказал командующий и попросил Шульгу: – Проработайте этот вариант. Соображения доложите. Кто знает…

Он взял из рук Волкова микрофон и попросил Ефимова чаще докладывать обстановку. Волков не помнил случая, чтобы Александр Васильевич вмешивался в работу руководителя полетами. Значит, и ему не по себе.

– Высота пять метров, – как-то настороженно заговорил Ефимов, – с помощью поисковой фары осматриваем спускаемый аппарат… Вернее то, что видно над водой… Теперь они от нас не улизнут.

– Минут через двадцать начнет светать, – сказал Волков, вглядываясь в темноту. И вдруг вспомнил свою московскую встречу с Владиславом Алексеевичем. Какую чепуху нес, какие глупости говорил! Прошло время, горечь растаяла, о Ефимове уже было совсем иное мнение. А напомнили, и снова закусил удила. Зачем? Хотел доказать, что не случайно поставил свою подпись под той аттестацией? Хотел сохранить хорошее лицо при плохой игре? Кому он помог, выставляя Ефимова непредсказуемым и дерзким человеком, способным на необдуманные поступки в службе и в быту? Ефимову? Александру Васильевичу? Или командующему войсками округа?

– «Целинный», иду на точку, – вырвался из эфира голос Ефимова. – Готовьте аквалангистов.

– Вот это дело! – Обрадованно встал командующий и покинул СКП.

Владислав Алексеевич тут же передал радиограмму для Центра управления полетом и для космонавтов. А Волкову весело сказал:

– Заберу я вас к себе, Иван Дмитрич. Нам нужны хорошие организаторы, да еще с таким летным и командным опытом. И с Ефимовым надо поговорить. Отличный пилот.

Развить эту мысль ему помешал вошедший Муравко.

– Владислав Алексеевич, – попросил он с ходу, – разрешите слетать на высадку аквалангистов?

– Нет, Николай Николаевич, – жестко сказал Владислав Алексеевич и посмотрел Муравко в глаза. – Не разрешу. Здесь сиди.

– Понял вас, – сказал Муравко. Когда Владислав Алексеевич вышел, они разговорились.

– Вот ведь какие у судьбы перекрестки! Кто мог подумать, что встретимся на этом крохотном пятачке? А вы теперь в штабе ВВС? А кто нашим полком командует? Новиков? Вот бы слетать к нему!.. Руслан Горелов уже комэска, наверное? Неужели все-таки сбежал? Ну, Барабашкин, не зря он бредил морем… Я-то?.. Героем? О чем вы? В полк? Ей-богу, вернулся бы. Да нет, все нормально у меня… Такое же ремесло, как и везде… Юлька в Ленинграде, в отпуске мы… Да, конечно, сын Федька… Точно, в честь Ефимова… А этого никто не знает, Иван Дмитриевич, может не полечу вообще… Чем? Учимся. Тренируемся. Опыта набираемся…

Волков слушал Муравко и мысленно сравнивал его с Ефимовым. Когда-то он не случайно назвал Ефимова первым кандидатом. «Ты под гипнозом своего раскаяния. Будь объективен. Они оба достойны уважения, оба хорошие парни. И если понадобится, можно еще найти летчиков такого же закала. Добрых молодцев на земле русской всегда в достатке было».

– Собраться бы надо, Иван Дмитрич, – предложил Муравко. – Всем нашим. Я к себе приглашаю. А дату встречи уточним в Ленинграде. Юля будет на седьмом небе.


Захватив аквалангистов, Ефимов запросил разрешение на взлет.

– Взлетайте, «полсотни седьмой», – протрещал в шлемофонах сухой голос Волкова. – Желаю удачи.

Несущий винт вздыбил снег, и вертолет оторвался от земли. Ефимов сразу взял пеленг на спускаемый аппарат космического корабля, не набирая высоты. Чутье подсказывало: счет пошел на секунды.

– Восток светлеет, – кивнул Пашка. – Только бы они там не задохнулись в этой мышеловке. – И неожиданно спросил: – Пошел бы в космонавты?

– Хотел когда-то, – задумчиво ответил Ефимов, не спуская глаз с приборной доски.

– А я не пошел бы. К ним девки липнут, как мухи на клейкую ленту. Это же каким железным надо быть, чтобы выстоять.

Вертолет стремительно утюжил клубы тумана, перемешанные со снежными зарядами. Набирающий силу рассвет клином вползал между непроницаемо-темным небом с растрепанными космами туч и затуманенно-серым озером с подвижными контурами ледяных торосов. Набравшая где-то в середине озера силу штормовая волна вздымала льдины, перетирала их, крошила, нагромождая у припаев опасными рифами. Попади аппарат космонавтов в такую льдодробилку – и его или на айсберг выкинет, или загонит на глубину под лед. Тогда уже и аквалангисты не помогут. Стихия слепа.

– Внимание, командир, – предупредил Паша, – мы на подлете. КПМ[8] по курсу пятьсот.

– Понял, Паша, понял, – Ефимов взял ручку на себя и подработал рычагом «шаг-газ». Набравший скорость вертолет легко вскарабкался на крутую горку и сразу сбавил ход.

– По курсу проблесковый огонь.

– Вижу, Паша, вижу. Ювелирно вывел, спасибо.

– А фирма веников не вяжет.

Теперь Ефимову предстояло самое сложное – высадить аквалангистов. Сложность состояла в том, что снизиться надо к самой воде и удержать вертолет в режиме зависания. При ветре пять метров в секунду режим этот уже требует предельного внимания. При десяти метрах – выполнение его опасно. А над озером по-прежнему гулял сквозняк в два раза сильнее. Говоря морским языком, шторм в десять баллов. Шквальным порывом машину может качнуть, парусность у нее приличная, и если несущий винт зацепит лопастями поверхность воды, вертолет упадет.

Развернув машину против ветра, Ефимов осторожно снизился, зависнув в двух метрах от черной поверхности. В свете фары озеро казалось зловеще бездонным, жирно шевелящимся. Он представил, каково сейчас здесь купаться аквалангистам, и по телу прошла холодная судорога.

– Начинайте высадку! – дал Ефимов команду по внутреннему переговорному устройству.

Ровно через три минуты высадка была закончена.

– Молодцы! – отметил Ефимов работу аквалангистов и плавно двинул «шаг-газ» к максималу.

Небо совсем посветлело, но видимость не улучшилась – пурга по-прежнему летела над озером нескончаемой серой тенью. Аквалангисты зажгли ракету красного дыма. Сигнал готовности к транспортировке спускаемого аппарата.

В перчатке у Ефимова лопнул шов и большой палец правой руки вылез ногтем наружу. Видимо, на лице Ефимова мелькнула досада, потому что Пашка мгновенно снял с руки свою перчатку и подал ему. Ефимов отказался. В Пашкину перчатку хоть с головой забирайся.

– Я не суеверный, – сказал он Паше, – я верю только в хорошие приметы.

Они сбросили аквалангистам толстый, как полено, капроновый фал, и, пока те крепили его к стренге спускаемого аппарата, Ефимов на щитке наколенного планшета набросал расчеты по режиму транспортировки, показал Паше.

– Как мыслишь?

– Мысли приходят и уходят, – сказал Паша, – главное, чтобы голова оставалась на месте. – Подумав, добавил: – Я бы скорость уменьшил.

Ефимов согласился. Тише едешь, дальше будешь.

А потом начался этот изнуряющий режим. Восемь-десять километров в час. Чуть ли не через каждый километр остановка. То и дело высовывая голову в форточку, Ефимов держал аппарат в поле зрения. Уже не только спина промокла, пот начал стекать из-под шлемофона на глаза. Ефимов наклонил голову к предплечью и вытер надбровья о грубую кожу зимней куртки.

– Все нормально, командир, – подбадривал его Паша, захлебываясь от свирепого ветра. Его голова почти все время была в форточке.

– Разотри лицо, – приказал Ефимов, – обморозишься. Слышишь?

– Есть, командир!

Лицо Пашки было мокрое. То ли от снега, то ли от пота. А скулы и подбородок действительно прихватило, побелели. Он вытащил из-под сиденья вафельное полотенце, вытер сначала лицо Ефимову, потом начал растирать свое.

Больше всего Ефимов думал о надежности креплений фала. Знал, что аквалангисты прошли специальную подготовку, в своем деле доки, все сделали по инструкции, но сам он никогда не видел устройство стренги спускаемого аппарата, не представлял, как закреплен на ней буксировочный фал. И это беспокоило, лишало полной уверенности. Чем ближе они подходили к берегу, тем на озере меньше было дымящихся паром черных проплешин и больше тяжелых, изломанных штормом льдин. Бело-синее крошево беспокойно дышало, и Ефимову казалось, что он даже сквозь грохот двигателей слышит могучий скрежет стихии.

– До берега две пятьсот! – весело доложил Пашка. – Идем в графике, командир! Все о'кей!

– Не каркай, Пашенька. Прошу тебя.

Да нет, все и вправду шло путем. Какая-то чертовщина подкралась только на последних минутах полета, вдруг показалось, что ручку управления и рычаг «шаг-газ» держит не Ефимов, а кто-то другой, двойник его, а сам он вроде со стороны наблюдает за ним; и будто фал буксировочный не к вертолету прикреплен, а находится в руках Ефимова, и он чувствует и вес его, и натяжение, и даже мелкое дрожание под ударами ветра.

– Все, командир! – вывел его из оцепенения голос Паши. – Земля!

Ефимов тряхнул головой и выглянул в форточку. Левее площадки чернели маленькие фигурки. Уже совсем рассвело, но метель по-прежнему свирепствовала. И все-таки он различил в белой мгле командующего, Шульгу, Владислава Алексеевича, даже Ивана Свищенко.

Убрав шаг винта, Ефимов позволил машине самую малость просесть, чтобы спускаемый аппарат встал на днище. Как только фал ослаб и прогнулся под напором ветра, Ефимов приказал сбросить его.

– «Целинный», – голосу Ефимова стал хриплым, – аппарат на грунте. Разрешите забрать аквалангистов?

– Доложите остаток топлива.

– Топлива достаточно.

– Повторный заход разрешаю.

Ефимов подал рычаг «шаг-газа» вперед и, наклонив вертолет, посмотрел на площадку. К спускаемому аппарату, неуклюже проваливаясь в снегу, бежали люди. Кто с носилками, кто с чемоданчиком, кто с одеждой.

– Для них, слава богу, все кончилось, – вздохнул Паша. – А нам еще пахать и пахать.

– Это же хорошо, капитан! – весело возразил Ефимов.

– Что хорошо? – уточнил Пашка. – Что все для них кончилось или что нам еще пахать?

– И то, и другое хорошо.

– С них, вообще-то, причитается, – вдруг вспомнил Пашка. – Вот вернемся, так и скажу: хоть вы и космонавты, ребята, а коньяк ставьте. А что? Бутылку «Юбилейного». Всего двадцатник. Я на этот коньяк раз десять намыливался, а в последнюю секунду брал две обычного, в три звездочки. Букет тот же, а по объему – в два раза больше. Попробуй тут устоять. Интересно, что пили люди до того, как появилось виноделие?

Слушая Пашкин треп, Ефимов вновь почувствовал какое-то раздвоение. Вроде он держит ручку, и не он. Понимает, что бодрствует, а сам будто спит и видит сон. Это усталость. Наслоилось. Ничего. Еще чуть-чуть, и будет отдых.

– Возьми управление, Паша, я расслаблюсь.

– Есть, командир, – Паша посерьезнел. – Здоровый сон удлиняет жизнь и сокращает рабочее время.

Ефимов привычно взглянул на хронометр и закрыл глаза. И сразу, как в песне – вьюга смешала землю с небом… Летела куда-то серая масса, пробитая прожекторным светом, кувыркались льдины, кружил над головою хрустальный диск несущего винта, грохотал двигатель, дрожали от вибрации расслабленные руки, и сквозь всю эту видеозвуковую свистопляску пробивался чей-то знакомый и совсем неузнаваемый голос.

Нет, это конечно, не сон. Тем более – не отдых. Ефимов сделал волевое усилие и открыл глаза. Остановил взгляд на циферблате часов и не поверил: прошло более сорока минут. Неужели Пашка блуданул? Им оставалось десять минут лету до места приема аквалангистов. Ефимов тревожно посмотрел на Пашу.

– Все в порядке, командир. Пассажиры на борту, идем на точку. Ты хорошо поспал.

Ефимов облегченно улыбнулся:

– Так и быть, Паша, поставлю тебе «Юбилейный».

– Неинтересно, командир. Что я буду ребятам рассказывать? Подумаешь, Федя Ефимов коньяк поставил! Кого этим удивишь? Вот если космонавты подарят, да еще с автографами на бутылке, совсем другой табак. До свадьбы дочери сберегу. Представляешь, какой эффект будет?

Хорошо, когда дело сделано и можно вот так бездумно молоть чепуху. К тому же после короткого сна Ефимов почувствовал себя свежим и отдохнувшим. Представил, как сейчас их встретит командующий, Владислав Алексеевич, приведут в палатку, где отогреваются и пьют чай космонавты, познакомят… А что? Можно и насчет автографов. Неплохую идею Пашка подкинул. «Когда рождается хорошая идея, находится много желающих удочерить ее», – тоже Пашкин афоризм.

Ефимов с теплотой думает о Пашке. Хорошо им леталось вместе. Надежно. На Пашку можно положиться в любом деле. Передавая управление правому летчику, Ефимов отключался от работы стопроцентно, знал – вертолет в крепких руках. Вот и сегодня. Держать такую машину в режиме зависания на ураганном ветру и трудно, и рискованно. Но Пашка не рискует, если не уверен на сто один процент. «Рисковать надо в своей весовой категории», – говорит он. И обычно добавляет: «Риск – благородное дело, если рискуешь не ты».

Кто теперь будет летать с Ефимовым на правом сиденье? Кого назначат борттехником? И что все-таки подсунуть космонавтам для автографов? Записную книжку? Банально. Фотографию Нины? «Ну-ну», – усмехнулся Ефимов, отчетливо понимая абсурдность пришедшей мысли.

Но, вспомнив о фотографии Нины, он уже не мог не думать о ней самой. Радужные мысли о предстоящей встрече все время спотыкались о тот телефонный разговор из Ташкента. Нина болеет.

В памяти всплыло полузабытое свидание на Почтовой улице в Озерном. Они не виделись целых десять дней – Ефимов во время зимних каникул уезжал на республиканскую спартакиаду школьников. Команду лыжников по возвращении встречала вся школа. Шутка ли – победили в эстафете четыре по десять!

– Вечером жду на нашем месте, – шепнула ему Нина.

«Их местом» была тропинка между штабелями просмоленных шпал за маневровыми путями станции. И поскольку зимой смеркалось рано, Ефимов успел хорошо промерзнуть к приходу Нины. Обычно во время свиданий они не могли наговориться. А в тот раз он чувствовал себя так, будто за десять дней разлуки они полностью потеряли взаимопонимание, оборваны чуть ли не все связывающие их нити. Встретились – и не знают, о чем говорить, не могут нащупать контакта.

– Господи, ты же совсем замерз, – догадалась Нина и расстегнула свою старенькую беличью шубу. – Лезь ко мне, грейся.

Опьяненный Нининым теплом, он уткнулся холодным носом в ее шею. Как же это было хорошо…

Встретившись через десять лет, они оба так легко заговорили, словно расстались вчера. И не только заговорили. Они понимали все и чувствовали себя так, будто не было никакой разлуки.

– Мне бы выбраться из моего бермудского любовного треугольника, – задумчиво вздохнул Паша и спросил: – Сам будешь сажать, или…

– Или, Паша, – кивнул Ефимов.

Голубов продавил тангенту радиостанции на вторую позицию и запросил у «Целинного» разрешение на посадку.

Квадрат семь-тринадцать за то время, пока они летали за аквалангистами, заметно преобразился. Почти все палатки были сняты, группа машин вытягивалась головой к шоссейной трассе. На площадке осталась только одна палатка для обогрева авиаторов и машина-буксировщик передвижного СКП. Ни одного вертолета на стоянке не было.

Выключив двигатели, Ефимов поднялся на СКП. Он сразу все понял. Операция «Автограф» провалилась. Провалилась и Пашкина надежда на коньяк от космонавтов. У них своя программа, свои заботы.

– Давно улетели? – спросил Ефимов у Волкова.

Волков отодвинул журнал и спустился с высокого сиденья. Прокашлялся.

– И командующий, и этот, из Центра, Владислав Алексеевич, просили передать тебе, – Волков бросил короткий взгляд на стоящего в дверях Пашку, – и капитану Голубову, большое спасибо, в общем…

– Космонавты-то как?

– Тоже благодарили.

– Живые? – вставил Пашка.

– Живые, – кивнул Волков, – оклемаются.

– Ну и ладно. – Ефимова все-таки не покидало чувство досады. – Какие будут указания?

– Завтракать и отдыхать. Потом – домой.

– А сразу нельзя? – спросил Паша. – Может, мы их там перехватим?

– Нельзя, – твердо возразил Волков. – Да и зачем спешить, – уже мягче сказал он, – такая ночь была… Надо обязательно отдохнуть.

– Ладно, – согласился Пашка, – все-таки мы их ловко выловили. Я пошел заказывать праздничный стол, – засмеялся он весело. – В квадрате семь-тринадцать полный штиль: ни ветряных мельниц, ни Дон-Кихотов.

Пашка спрыгнул с металлических ступенек СКП и глухо захлопнул обитую железом дверь.

– Тебе Муравко оставил записку, – сказал Волков, потянувшись за толстым журналом. – А Гешка мой велел кланяться.

– Гешка? – обрадовался Ефимов. – Как он?

– Идет на поправку, – просветленно улыбнулся Волков.

– Во, парень! Выдержка – позавидуешь.

Волков подал сложенный вчетверо листок из блокнота. Ефимов хотел спрятать записку в карман кожанки, но увидел по продавленным сквозь бумагу буквам слово «Нина» и заволновался. Читать при Волкове было как-то неловко, а разговор оборвался на полуслове. Иван Дмитриевич понял его нетерпение.

– Читай, читай, – сказал он и стал отдавать по селектору распоряжения вспомогательным службам.

Ефимов прислонился плечом к кабельному ящику и развернул листок.

«Нина в клинике у Булатова. Будешь в Ленинграде – звони». И подпись – Муравко.

16

Выздоровление Нины было настолько стремительным, что врачи только разводили руками. Уже через несколько дней после первой встречи с Ефимовым ей разрешили гулять по коридору. Затем она стала сама спускаться по лестнице и поджидать его в вестибюле. Они изобретательно отыскивали тихие уголки и говорили, забывая о времени. Когда Ефимов уходил, Нина звонила ему из автомата, установленного на лестничной площадке.

Как-то Булатов пригласил ее в ординаторскую и, разложив на столе листочки с анализами и заключениями по кардиограммам, удивленно пожал плечами:

– С такими показателями, Нина Михайловна, мы просто не имеем права держать вас в клинике. Хотя по срокам…

Она сама предложила выписать ее досрочно.

– Ты ни о чем не думай, – сказала Нина Ефимову, когда они, простившись с персоналом клиники, вышли на свежий воздух. – Они верят только в нож и лекарства. А в любовь не верят. Дурачки. Природа создала человека именно для любви. Пока человек любит и любим, он защищен самой природой. Все болезни у нас от насилий над чувством.

Нина никогда не забудет, с каким радостным удивлением слушал ее Ефимов: «Кто тебе все это сказал?»

– Никто. Сама догадалась. Я никогда еще за последние пятнадцать лет не чувствовала себя так хорошо, как сейчас.

Нина не лукавила. Ей было действительно хорошо. Легко дышалось. Не проходил восторг от встречи с любимым человеком. Ни днем, ни ночью. Ей все время хотелось глядеть на него, чувствовать его тепло, прикасаться лицом к лицу, рукой к руке.

Путевку в санаторий ей выделили на июнь. А была середина мая. И они решили с Ефимовым съездить на несколько дней в Озерное.

Трудным был накануне отъезда разговор с Ленкой. Впрочем, не настолько трудным, как представлялось. Рассказ, как мама еще школьницей влюбилась в самого лучшего мальчика из Озерного, Ленка слушала внимательно и с интересом, даже задавала вопросы – все это ей было понятно. История маминого замужества ей была знакома, и девочка слушала ее со скукой на лице. Когда же Нина начала взволнованно вспоминать свои тайные свидания с Ефимовым, Ленка опустила глаза и покраснела. Нина сумела объяснить дочери все, кроме самого главного – что такое любовь.

– Когда ты вырастешь и полюбишь сама, – говорила Нина, – тогда поймешь и меня. А пока пусть тебе подскажет твое сердце: любить меня или ненавидеть. Совесть у меня перед тобой чиста, я ничего не утаила.

Потупившись, Ленка спросила:

– И кто теперь на первом месте у тебя – я или Ефимов?

– Конечно, ты! – немедленно сказала Нина, но потом попыталась понять сама, кто ей действительно дороже. Кем бы, скажем, пожертвовала, кому бы отдала один из двух парашютов при катастрофе самолета? И поняла – оба парашюта отдала бы им. Так и объяснила дочери.

Зато легким и радостным получился прощальный вечер. За столом были Муравко и Юля, Булатов и Марго, Волков и Мария Романовна, заскочил на полчасика Паша Голубов, заполнивший собою все свободное пространство малогабаритной квартиры. Нина млела от удовольствия, что сумела сделать Федюшкину (да и себе тоже) такой праздник: встречу старых друзей.

А утром, когда они еще нежились в постели, позвонил Волков и попросил к телефону Ефимова. Нина с интересом заметила, как с лица Федюшкина в одно мгновение упорхнул сон. Опустив на аппарат трубку, он поцеловал Нину и по-деловому сообщил:

– Вызывают в Москву, лапушка. Даже билет на самолет заказан. Надо спешить.

Конечно же, Нине было не безразлично, зачем Федора вызывают в Москву. Но он и сам не догадывался о причине вызова. «Зигзаги службы непредсказуемы», – улыбался, прощаясь.

Вернулся Федор из Москвы ночным рейсом. Позвонил ей из аэропорта и сказал, как показалось Нине, подавленным голосом:

– Я прилетел, сейчас буду дома.

– Все в порядке? – спросила она.

– Приеду – все узнаешь… – как-то неуверенно ответил он и добавил: – По телефону неудобно…

Переступив порог, он молча снял шинель, китель, ботинки, нежно обнял Нину, несколько раз поцеловал и только потом, подхватив с пола «дипломат», прошел в комнату. Неторопливо открыл замки портфеля, достал из него красную коробочку и молча протянул Нине.

«Какой-то подарок привез из Москвы», – подумала она и открыла крышку. В штампованном углублении, покрытом малиновым бархатом, лежала Золотая Звезда Героя Советского Союза. Упавший на ее полированные грани свет люстры отразился теплым желтым зайчиком.

Нина обмерла, посмотрела на Ефимова. Лицо его было задумчивым и грустным.

– Это тебе, Федюшкин? – тревожно спросила она. – Тебя удостоили такой высокой награды? Почему же ты не радуешься?

– Не знаю, – пожал он плечами. А позже, когда по Тихорецкому уже перестали ходить трамваи, он растерянно признался:

– Такое ощущение, что это незаслуженно… Я делал лишь то, что умел, чему меня научили…

– Как это похоже на тебя, Федюшкин ты мой родной, – выдохнула Нина и прижалась щекой к его груди, как раз к тому месту, где гулко стучало его сердце. В окно пробивался свет весенней луны, сильные руки Федюшкина нежно скользили по ее плечам, осторожно перебирали пряди волос, он был рядом и уже навсегда. Сколько раз ей грезилась эта идиллическая картина. Грезилась, как нечто несбыточное, невозможное, неисполнимое в реальной жизни. И вот исполнилось. Они вместе. Шевельни пальцами – почувствуешь, открой глаза – увидишь.

– Почему ты не спишь? – спросил Ефимов.

– Боюсь.

– Чего?

– Проснусь, а тебя нет. Вдруг это сон?

Утром ему звонили, поздравляли, куда-то приглашали, но у подъезда ждало такси – пора было ехать на вокзал.

Ефимов наотрез отказался приколоть Звезду на гражданский костюм.

– Смотреть все будут, не могу я…

Нина еще никогда так искренне не смеялась.


За вагонным стеклом мелькнули песчаные косогоры с редкими перелесками, замелькали, как частокол, отраженные в разлившихся талых водах белые стволы берез, побежали к горизонту озимые зеленя. Нина уткнулась носом в холодное стекло и почувствовала, как забилось от волнения сердце. Она давно, лет десять, не была в Озерном, и боялась, что ничего не узнает.

Но вот мелькнули сосны с березками, желтые проплешины, и Нина не столько узнала эти места, сколько почувствовала родство с ними. Под Ленинградом, на Псковщине, где ей часто приходилось бывать, она не раз любовалась похожими перелесками. Но они были только похожи и не вызвали вот этого чувства родственной близости. А тут – словно к душе подключили незримые провода.

– Ты чувствуешь, Федюшкин? – спросила она, чуть-чуть откинув назад голову, чтобы коснуться щекой щеки Ефимова.

– Нашенские места, – шепнул он пересохшими от волнения губами. – Здесь и запахи, каких нигде не почувствуешь.

– А мать мне писала…

– Я и сам думал, ничего не узнаю. Дело совсем не в новых постройках.

– В первую очередь…

– Сходим на кладбище. Отец твой когда умер?

– Ленке было два года. После его похорон я в Озерное не ездила. А еще хочу зайти…

– В школу. Кто-нибудь из старых преподавателей должен остаться.

Нина никак не могла привыкнуть к тому, что Ефимов на ходу перехватывал ее мысли, так же чувствовал, как чувствует она, заранее знал, что Нина может попросить и спросить, безошибочно упреждал все ее желания. «Хочу, чтобы Федюшкин меня поцеловал», – загадывала она и ждала. Будто они договорились о такой игре. И когда он наклонялся и касался губами ее лица, Нина тихо и счастливо смеялась. Ефимов не спрашивал, чему она смеется, он это знал, Нина была уверена.

Она тоже, сама не понимая как, угадывала, что хочет спросить Ефимов, о чем думает. Сейчас вот, она это чувствовала, с беспокойством думает, у кого им жить в Озерном.

– Не мучайся, Федюшкин, – сказала Нина, – жена я тебе, и мы сразу пойдем в твой дом.

Он благодарно пожал ей руку.

Когда поезд, уже сбавив ход, втягивался на станционные пути, и за вагонными окнами поплыли крыши сельских домиков, она почувствовала беспричинно подступающий страх. Он надвигался тяжелой, как из бетонного раствора, волной, пеленая ей руки и ноги, сковывая мышцы шеи и плеч, вползая в душу. «Я ведь знала, знала, – успела подумать Нина. – Так не бывает, не может быть, чтобы все на свете было хорошо… Что-то обязательно должно случиться плохое…» И от того, что она сразу догадалась, что именно с нею происходит, боль полоснула по сердцу остро и глубоко.

И память Нины мгновенно выхватила из прошлого другой месяц май, другой поезд, в котором судьба так неожиданно свела ее с Федором после десятилетней разлуки. Она словно заново увидела, как вошел он в купе, швырнул на верхнюю полку портфель, фуражку и сел, уставившись неподвижным взглядом в пол. Его локти прочно уперлись в расставленные колени, а сквозь пальцы рук упруго выползла белая грива не по-военному длинных волос. Видение было настолько отчетливым и дорогим ей, что Нина изо всех сил сжала зубы: не закричать бы от раздирающей сердце боли. Ей, как тогда, остро захотелось уткнуться Ефимову в шею мокрым от слез лицом, расслабленно припасть к его груди и со знобящей нежностью целовать ему руки, исступленно просить прощения за свою эгоистичную, неуступчивую любовь, принесшую ему столько мук и страданий.

Только бы схлынула, только бы отпустила эта тяжелая, перекрывшая доступ свету и воздуху волна цепенящего страха.

Только бы схлынула, только бы отпустила… Нина смутно почувствовала, как Ефимов бережно уложил ее на постель и беззвучно рванул еще не открывавшееся с зимы вагонное окно. В купе освобожденно потекла прохлада обласканных солнцем полей, пахучий родной ветерок, звенящая тишина и пробивающийся из безбрежной синевы просветленный тревогою голос:

– Я с тобой… Не бойся… Все будет хорошо.


Ленинград – Дубулты

1983 – 1986

Загрузка...