В красивое время,
Когда опасались
Грешить слишком много,
И чёрта боялись,
И верили в Бога,
Слова были твёрды,
Друзья были честны,
Все рыцари горды,
Все дамы прелестны.
В наше время гибели всего светлого особенно дороги воспоминания о прежних счастливых днях, когда время изгладило всё тяжёлое из памяти, оставив в ней лишь одно хорошее. В этих воспоминаниях, написанных тогда, когда былая жизнь русской кавалерии с её красочным бытиём, рыцарским духом и красивыми традициями отошла в безвозвратное прошлое, я хочу помянуть тёплым словом беззаботные юнкерские дни, оставившие в душе навсегда тёплое и хорошее чувство.
Всем старым кавалеристам дороги и памятны дни их училищной жизни, и нет ни одного из них, который не вспомнил бы с грустью и благодарностью своё пребывание в «Славной гвардейской школе», как называлось в кавалерийском мирке Николаевское кавалерийское училище в царской России, где судьба дала мне завидный удел провести самые счастливые дни моей юности.
Училище носило в кавалерии имя «школы» потому, что в дни его основания при императоре Николае I называлось «школой гвардейских юнкеров»; оно сохранило в общежитии не только это старое своё название, но также обычаи и традиции старого времени, благодаря которым быт николаевских юнкеров представлял собой особый и очень своеобразный мирок. Где брали своё начало эти неписаные традиции юнкерского общежития, в каких тайниках и глубинах прошлого затерялись часы их зачатия, — Господь их ведает, – но блюлись они ревностно и неукоснительно, и были живучи и крепки, как запах нафталина в казённом цейхгаузе. Много в них было нелёгкого, ещё более забавного, но цель их была несомненна, и многие для постороннего глаза, казалось бы, странные вещи, имели под собой большой здравый смысл. Больше же всего в жизни юнкеров Школы было такого, что вспоминается до сих пор с тёплым и хорошим чувством. Без своего собственного жаргона, обычаев и традиций я не могу и не хочу даже представить себе Школу.
Неприятное и враждебное чувство поэтому пробуждается в душе каждого старого кавалериста, когда посторонние кавалерийской жизни люди в обществе и печати обсуждают традиции училища, о быте которого и службе не имеют никакого представления. Трудно объяснить постороннему человеку, не имеющему понятия о кавалерийской службе, что обычаи Школы вызывались особыми требованиями жизни кавалерии и потому являлись обязательными для всех юнкеров, не допуская никаких исключений: хочешь быть кавалеристом, – исполняй их, как все; не хочешь, – считай себя выбывшим. Строго, но справедливо!
Свои собственные обычаи и традиции существовали и существуют по нынешний день во всех старых школах мира. Обычаи зачастую весьма грубые процветают в военных школах США, в знаменитом французском Сен-Сире, уже не говоря о демократической Англии, где, например, в колледже Итона существует до сего дня обычай помыкания старшими учениками младших, именуемый «фаггинг», согласно которому младший обязан чистить сапоги старшему, носить за ним вещи и отдавать ему свои лакомства, за что в награду получает одни колотушки. Это признаётся английской аристократией необходимой принадлежностью «мужественного воспитания», как и драки между учениками, которых никто и никогда не разнимает.
В нашей старой Школе, в противоположность этому, грубость на словах, уже не говоря о поступках, была вещью недопустимой и преследовалась по традиции совершенно беспощадно. Случай, чтобы юнкер старшего курса позволил себе дотронуться пальцем до юнкера младшего курса с целью его оскорбить, был совершенно немыслим в стенах Школы, а вежливость в отношении друг к другу и, в особенности, старших к младшим – обязательна. Да иначе и быть не могло там, где юнкера, в своём огромном большинстве, принадлежали к воспитанному и состоятельному обществу. Кроме того, в Школе некадеты представляли собой редкое исключение, благодаря чему николаевские юнкера, принадлежа к одной социальной среде и получив одинаковое воспитание, были по своим взглядам, понятиям и вкусам гораздо ближе друг к другу, нежели юнкера какого бы то ни было другого военного училища с более пёстрым социальным составом. Такие условия создавали в Школе между юнкерами огромную спайку, прочную и надёжную, которая затем переходила и в кавалерийские полки.
* * *
На вокзале Николаевской железной дороги в Петербурге пассажиры нашего «кадетского» вагона, шедшего из Воронежа через Козлов и Москву, в последний раз перецеловались, пожали друг другу руки и разъехались в разные стороны. Большинство моих товарищей по выпуску из корпуса я уже больше никогда не встречал в жизни.
Извозчик, взятый мною у памятника Александру Третьему, не спеша тарахтел по мостовой. Впервые попав в Питер, я с интересом разглядывал улицы столицы. Только через добрый час пути, проехав мимо Балтийского вокзала и через Обводной канал, пахнувший на меня совсем не столичным запахом, мы попали на Лермонтовский проспект, на правой стороне которого показалось трёхэтажное здание. Над его фронтоном, под орлом, широко раскинувшим крылья, я увидел надпись, заставившую крепко забиться моё кадетское сердце: «Николаевское кавалерийское училище».
Мою долговязую одинокую фигуру в помятой в вагоне кадетской чёрной шинели у стеклянной входной двери охватила невольная жуть перед будущим. Выдержу ли я высокую марку «Славной школы» в шкуре бесправного «сугубца», о многострадальной жизни которых было столько фантастических рассказов среди нашей кадетской братии?..
Стукнула входная дверь, звякнул где-то над головой колокольчик и, не чувствуя под собой ног, я уже стоял в том гнезде русской конницы, откуда вылетело столько славных птенцов. Широкий и темноватый вестибюль был меньше нашего корпусного. Мраморная, в два марша, лестница вела наверх; под нею виднелась стеклянная дверь в белую залу с колоннами. Держа в руке чемодан, я нерешительно остановился на месте, никого не видя и не зная, куда идти дальше.
– Здравия желаю, господин корнет, – вдруг раздался позади меня негромкий солидный голос.
Я обернулся на это странное приветствие, так не соответствующее моему положению, и оказался лицом к лицу с высоким представительным швейцаром, появившимся откуда-то сбоку в полумраке петербургского утра.
– Здравствуй …
– Дозвольте, господин корнет, мне ваш штычок, а то с ним наверх у нас идти не полагается, господа корнеты старшего курса обижаться будут и… вас неприятности ожидают-с, – многозначительным тоном вполголоса продолжал швейцар. – А чемоданчик возьмите с собой наверх, это полагается, у нас традиция-с…
Прислуга Школы, как я потом узнал, вся поголовно знала и строго соблюдала все неписаные законы училища, и теперь, на пороге моей новой жизни швейцар первым посвятил меня в обычаи новой для меня среды. В тот же день я убедился, что совет швейцара на первых шагах моего юнкерского бытия был как нельзя более полезен и избавил меня от больших неприятностей. Штык, которым мы, кадеты строевой роты, так гордились, оказался в глазах «корнетов» Школы символом пехотного звания; появление с ним среди таких отъявленных кавалеристов, какими они были, являлось в их глазах «непростительной дерзостью» со стороны «молодого» и явным нарушением традиций.
Передав швейцару шинель и штык, я с чемоданом в руке направился к лестнице, но едва поставил ногу на первую её ступеньку, как был остановлен командным и зычным окликом сверху:
– Куда?.. Молодой, назад!..
Беспомощно оглянувшись, я остановился. Швейцар, многозначительно показывая мне пальцем на другую лестницу, прошептал:
– Это корнетская… для господ юнкеров старшего курса.
Перейдя на другую сторону, я поднялся в первый этаж с жутким ощущением, что кто-то следит за каждым моим движением и возьмёт меня немедленно «в работу». Действительно, наверху лестницы, выходящей в небольшую залу, именовавшуюся «средней площадкой», меня ожидала грозная и великолепная фигура. Красивый и стройный, как дорогая игрушка, только что вышедшая из магазина, передо мной стоял, загораживая дорогу, юнкер старшего курса, одетый с иголочки, в отлично сшитом защитном кителе, синих бриджах и великолепных сапогах, на которых каким-то чудным серебряным звоном звучали шпоры, хотя их владелец как будто стоял совершенно неподвижно. Когда я подошёл к нему вплотную, он, не мигая, строго посмотрел мне в лицо и проговорил небрежным тоном:
– Моё имя и отчество?
– Не могу знать, господин корнет. Я только что приехал…
– Как? – возмутился он и даже покачнулся от изумления, – вы уже две минуты в Школе и не знаете моего имени и отчества? Вы что же, молодой, не интересуетесь службой? Или, быть может, ошиблись адресом и шли в университет? – закончил он уничтожающим тоном.
– Никак нет, господин корнет. Я прибыл на службу в Школу сугубцем, но только ещё слаб в дислокации …
– А-а-а, – величественно протянул корнет, – это другое дело.
Сразу смягчив тон, он продолжал:
– Вы, я вижу, молодой, подаёте надежды… это хорошо… это приятно… пожалуйте за мной.
Он круто повернулся и зашагал через залу впереди меня. Я почтительно последовал за начальством, не выпуская из рук чемодана.
К слитному гулу голосов, нёсшемуся нам навстречу из помещения эскадрона, так знакомому мне по корпусу, здесь примешивался нежный металлический звук, заставивший сладко сжаться моё мальчишеское сердце. «Шпоры!» – мелькнула у меня в голове радостная догадка, и на душе сразу стало тепло и весело. Это был действительно звон многочисленных шпор, неизменный признак кавалерии, но здесь, в Школе, он отличался особенной мелодичностью и густотой, благодаря знаменитому мастеру старого Петербурга Савельеву, поставлявшему своим клиентам шпоры с «малиновым звоном». Под этот мелодичный звон началась для меня и на многие годы потекла моя дальнейшая кавалерийская жизнь. Юнкер, встретивший меня на лестнице, оказался майором Саклинским. Он довёл меня под ироническими взглядами других корнетов, таких же щеголеватых и ловких, до дежурной комнаты, где за высокой старинной конторкой сидел плотный ротмистр с усами цвета спелой ржи. Я взял под козырёк и, вытянувшись, как утопленник, произнес уставную формулу явки:
– Господин ротмистр! Окончивший курс Воронежского великого князя Михаила Павловича кадетского корпуса Анатолий Марков честь имеет явиться по случаю прибытия в училище.
При первых словах моего рапорта ротмистр быстро надел фуражку и взял под козырёк, а группа стоявших в дверях юнкеров, враз щёлкнув шпорами, стала смирно. Выслушав меня, офицер сел снова, принял от меня бумаги и крикнул в пространство:
– Взводный вахмистр Персидский!
Через три секунды, словно по волшебству, в дверях вырос юнкер ещё шикарнее виденных мною до этого. Мелодично звякнув шпорами, он вытянулся в ожидании приказаний.
– Вот, вахмистр, возьмите к себе этого молодого и… в работу, – приказал ротмистр, оскалив в улыбке на редкость белые зубы.
– Слушаю, господин ротмистр, – весело ответил вахмистр и, повернувшись кругом, вышел из дежурки. Этот лихой юнкер, стройный и подтянутый, преисполнил моё сердце старого кадета изумлением и восторгом. Все его движения, жесты и повороты не были похожи на грубоватые кадетские приёмы, а представляли собой поистине строевую поэзию. Изящество, лёгкость и отчётливость движений в сопровождении мелодичного звона савельевских шпор мог понять и оценить только военный глаз, который вырабатывался у нашего брата-кадета после 7–8 лет пребывания в корпусе.
Ошеломлённый и очарованный этими блестящими примерами высшей военной марки, я вышел вслед за вахмистром. Снова перейдя среднюю площадку, мы вышли в коридор и остановились перед первой дверью налево, оказавшейся «вахмистерской». Здесь помещался эскадронный вахмистр, или на училищном языке «земной бог», — высокий, стройный, державшийся с большим достоинством юнкер, на погонах которого было три жёлтых нашивки. По правилам училища, в начале года юнкеров, предназначенных занять на старшем курсе должности портупей-юнкеров, производят – взводных в младшие, а вахмистра в старшие портупей-юнкера. Свои настоящие чины они получают лишь некоторое время спустя.
Выслушав рапорт о явке, вахмистр оглядел меня с ног до головы и приказал моему провожатому:
– Ты, Персидский, возьмёшь его к себе во взвод!
После этого мы отправились в спальню. В небольшой зале с двумя десятками кроватей, отделённых одна от другой высокими тумбочками, над которыми висели электрические лампочки с абажурами, мы застали группу кадет разных корпусов, вскочивших при входе взводного вахмистра.
– Вот, молодой, – сказал он мне, садясь на койку, – знакомьтесь с вашими сугубыми товарищами.
Сугубые товарищи один за другим подали мне руку и назвали свои фамилии, после чего взводный приказал нам «отставить все церемонии» и, усадив всех вокруг себя, просто и по-товарищески объяснил то, что мы должны были знать на первых порах нашей школьной жизни.
– Пока вы попросите какого-либо из господ корнетов стать вашими дядьками, которые вас научат уму-разуму, я сообщу вам самое необходимое, касающееся распорядка Школы, – объявил нам Персидский.
Оказалось, что мы, юнкера младшего курса, с момента появления в училище называемся «сугубыми зверями» и поступаем по строевой части в полное распоряжение старшего курса, представители которого для нас являются ближайшим начальством. Приказы «корнетов» – они же «благородные офицеры» – мы должны исполнять немедленно и беспрекословно. С первой минуты встречи со своими однокурсниками, или «сугубыми товарищами», мы обязаны перейти с ними на «ты» и быть в самых лучших отношениях. Традиция Школы даже рекомендовала, чтобы при встрече после разлуки «молодые» должны были поцеловаться друг с другом и навсегда оставаться на «ты», что соблюдалось и по выходе из Школы между старыми николаевцами даже разных выпусков.
Когда к нам в помещение входил любой юнкер старшего курса, мы, молодые, обязаны были вскакивать и становиться «смирно» до получения разрешения сесть. Это было очень утомительно, но подобная традиция имела в себе тот смысл, что, приучая видеть начальство в каждом старшем по службе, что затем продолжалось и во время службы в полках, где старший по производству корнет делал замечания своему младшему товарищу, — это не вызывало никаких трений, так как мы были приучены с юнкерских лет к дисциплине и «корнет» оставался таковым для своего «зверя» на всю жизнь, что не мешало им быть в отличнейших отношениях друг с другом. Это давало правильное понятие о дисциплине, так как невнимание к старшему в военной школе легко приучало к недостаточному вниманию к старшим вообще. У нас же в Школе чинопочитание, дисциплина и отдание чести вводились в настоящий культ, равно как и блестящее строевое воспитание, или «отчётливость», которыми мы гордились и щеголяли. Это была облагороженная и доведённая до истинного совершенства военная школа, марка которой оставалась на людях всю их жизнь…
Взводный объяснил нам, что каждый из нас теперь же должен просить кого-либо из корнетов взять нас к себе в «племянники» для обучения традициям, причём принято, чтобы младшие приглашали в «дяди» юнкера старшего курса, окончившего один и тот же корпус с племянником и поэтому знавшего его раньше.
– Будете отчётливыми сугубцами, как я надеюсь, – закончил своё наставление вахмистр Персидский, – и вам будет хорошо в Школе, нет – лучше теперь же, до присяги, отчисляйтесь из училища; калекам здесь делать нечего …
Пока мы получали эти наставления, время подошло к полудню. На средней площадке трубач затрубил «сбор», после чего немедленно по всем помещениям эскадрона соловьями запели корнетские голоса:
– Молодёжь!.. Опаздывает! Ходу!.. ходу!.. Последнему пачку нарядов!..
Миг дикого галопа среди таких же сугубых товарищей, и мы, младший курс, уже стояли в строю, встречая глазами медленно выходивших из помещений эскадрона г.г. корнетов. Медленность эта была чисто показной, так как, когда через несколько минут из своей комнаты вышел дежурный офицер, эскадрон в полном составе стоял в безукоризненном строю.
– Здравствуйте, господа! – поздоровался ротмистр.
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие! – ответил дружно эскадрон, и мы, вчерашние кадеты, почувствовали сразу, что перестали быть детьми, а стали настоящими военными солдатского звания.
– Ведите, вахмистр! – небрежно бросил офицер, двинувшись по коридору впереди эскадрона и не оглядываясь на него.
– Эскадрон, правое плечо вперёд… марш! – звонко и необыкновенно чётко пропел вахмистр. Я опять почувствовал, что в этой, привычной мне с кадетских лет, команде есть новое и приятное. Слово «марш» было произнесено раскатисто и замирая, как в кавалерии, а не коротко и резко, как в пехоте и кадетских корпусах. Эскадрон, отчётливо позванивая шпорами, прошёл коридор и небольшую проходную комнату, увешанную фотографиями прежних выпусков, после чего спустился по лестнице в полуподвальный этаж, где находилась юнкерская столовая. Под лестницей на площадке стояла трёхдюймовая пушка, на которой юнкера практически обучались обращению с орудием.
Столовая Школы, расположенная в длинной полуподвальной зале, была разделена арками и колоннами на две равные части, из которых в одной сидели юнкера эскадрона, а в другой – сотни. Казачья сотня Школы показалась мне народом солидным, хотя благодаря казённому обмундированию и не имевшим столь щеголеватого вида, как наши корнеты. Эти последние в столовой почти ничего не ели, а продолжали, как и в помещении эскадрона, «работу» над нами, строго следя за тем, чтобы «молодые» во время еды не нарушали хорошего тона, и поминутно делали нам замечания по всякому поводу. Дежурный офицер, во время завтрака прогуливавшийся между арками, сам не ел, а вёл себя вообще как бы посторонним человеком, не обращая внимания на «цук», имевший место в столовой. Как я после узнал, это происходило лишь в те дни, когда по Школе дежурили офицеры эскадрона; казачьи же офицеры никакого беспорядка в зале не допускали.
Привыкнув наблюдать в корпусе кадетский аппетит, я был удивлён тем, что наши «корнеты» почти ничего не ели, занятые преподаванием нам хорошего тона. Причиной этому, как мне потом стало известно, оказалась юнкерская лавочка, которой заведовал старший курс и где продавались всевозможные вкусные вещи. Она-то с избытком и заменяла старшему курсу казённое довольствие. Лавочка эта помещалась в нижнем этаже, рядом с «гербовым залом», где по стенам висели щиты, раскрашенные каждый в свой полковой цвет по числу кавалерийских полков, с указанием истории каждого из них, их отличий и особенностей, что входило в состав так называемой на юнкерском языке «словесности», обязательной для изучения юнкерами младшего курса. «Словесность», или иначе «дислокация» на юнкерском языке, обязывала каждого «молодого» в возможно краткий срок в его собственных интересах изучить подробно не только всё, относящееся к семидесяти двум полкам регулярной кавалерии, но также имена всего начальства и в том числе всех юнкеров старшего курса, с добавлением того, в какой полк каждый из них намерен выйти. Это было довольно сложно, но внедрялось в наши головы с такой неуклонной настойчивостью, что я помню всё это до сегодняшнего дня, то есть почти через полвека.
Для быстрейшего усвоения «молодёжью» всей этой премудрости старший курс постоянно экзаменовал нас в любой час дня и ночи и в любом месте: в спальне, коридоре, столовой, курилке, уборной и в манеже; везде «сугубец» должен был быть готов перечислить гусарские или уланские полки, объяснить подробности той или иной формы. Словом, пока по всей такой науке молодые не сдавали экзамена у своего «дядьки», им не было ни отдыха, ни покоя. Существовала, кроме этого, ещё и неофициальная «словесность», менее обязательная, но всё же приличествующая хорошо выправленному и «отчётливому» сугубцу. Она была отчасти характера анекдотического, отчасти философски-практического, в большинстве случаев малоприличного содержания, вроде «верха рассеяния». Корнеты считались «родившимися из пены Дудергофского озера» и являлись «офицерами» уже в Школе; что касается молодых, то они, в лучшем случае, по службе могли рассчитывать стать «штаб-трубачами через 75 лет службы при удачном производстве». В смысле предела своей власти над младшим курсом, старший, вопреки всем фантазиям и рассказам, был строго ограничен определёнными рамками, переходить которые не имел права под страхом лишения «корнетского звания». За этим строго следил «корнетский комитет» (возглавляемый выборным председателем), куда входили все юнкера старшего курса. Председатель корнетского комитета являлся верховным блюстителем и знатоком традиций Школы; компетенция его была неоспорима.
Согласно обычаю, «корнеты» не имели права задевать личного самолюбия «молодого». Последний был обязан выполнить беспрекословно всё то, что выполняли до него юнкера младшего курса из поколения в поколение. Но имел право обжаловать в корнетский комитет то, в чём можно усмотреть «издевательство над его личностью», а не сугубым званием зверя. «Корнеты», например, не имели права с неуважением дотронуться хотя бы пальцем до юнкера младшего курса, уж не говоря об оскорблении. Это правило никогда не нарушалось ни при каких обстоятельствах. Немыслимы были и столкновения юнкеров младшего курса между собой с применением кулачной расправы и взаимных оскорблений; в подобных случаях обе стороны подлежали немедленному отчислению из училища независимо от обстоятельств, вызвавших столкновение. В своей среде старший курс строго придерживался старшинства, свято соблюдавшегося в военной среде старого времени. Старшинство это в Школе базировалось не на уставе, а на обычном праве. Вахмистр, взводные и отделенные портупей-юнкера для старшего курса были начальниками лишь в строю, в обычном же общежитии со своими однокурсниками никакими привилегиями не пользовались; зато засевшие на младшем курсе «майоры» почитались выше «корнетов», а ещё выше были «полковники», находившиеся в Школе по четыре года, и редкие «генералы», просидевшие по пяти. Последним младший курс должен был при встрече становиться во фронт. Все эти «чины» приобретались в большинстве своём не за малоуспешность в науках или строю, каковые юнкера считались «калеками», а, так сказать, по линии традиций.
С назначением начальником училища генерала Марченко, в кавалерийском училище никогда не воспитывавшегося и потому охотно взявшегося за искоренение в нём старых обычаев, началась борьба с традициями. Как человек чуждый кавалерийской Школе, в прошлом не то лицеист, не то правовед, произведённый в офицеры из вольноопределяющихся и всю службу пробывший в Генеральном штабе, он не понимал значения «цука». Любимым наказанием генерала Марченко в его совершенно безуспешной борьбе с традициями было отчисление замеченных им в поддержке традиций юнкеров вольноопределяющимися в полки, на более или менее продолжительный срок. Такой изгнанник обыкновенно возвращался в Школу для продолжения курса, потеряв полгода, а то и год. Пострадавшие за традиции, вернувшись из полков, которыми они «командовали», как выражались юнкера, носили вышеуказанные мною «высокие чины».
Помимо них были, хотя и редко, на старшем курсе так называемые «пассажиры», временные или постоянные. Это юнкера, не удостоенные старшим курсом при переходе в свою очередь на старший курс «производства в корнеты Школы» из-за своей «корявости», или временно переведённые в это звание за провинности перед товарищами. Отношение к «пассажирам» со стороны старшего курса было товарищеское, в отношении же младшего курса они не пользовались никакими правами. На этой промежуточной роли я помню одного или двух юнкеров-иностранцев, плохо говоривших по-русски.
Была ещё одна категория юнкеров, к счастью, чрезвычайно редкая и в Школе не задерживавшаяся, а именно «красные» или на живописном языке Школы – «навоз». Это господа, пытавшиеся «в чужой монастырь прийти со своим уставом», не желавшие подчиняться обычаям и традициям Школы. Они быстро исчезали из училища, не дождавшись перехода на старший курс.
Иначе и быть не могло в сравнительно небольшом кавалерийском мире. Тысячи нитей связывали Школу с жизнью кавалерийских полков. Поэтому человек, исключённый из товарищеской среды, не мог рассчитывать ни на что хорошее и в полку, если ему даже удавалось окончить училище, ведь в полках была та же среда, что и в Школе, и те же самые взгляды на вещи.
Именно исключённые из товарищеской среды господа помещали в печати статьи и очерки о жизни Школы, пачкая её незаслуженно и несправедливо в общественном мнении, чтобы оправдать самих себя. Большинство таких господ, чёрными красками описывавших жизнь в Николаевском кавалерийском училище, в действительности было непригодно физически и морально к службе в кавалерии, и покидало Школу в два-три первые месяца пребывания в ней, так и не поняв, почему им там пришлось так туго. Весь же секрет заключался в том, что в первые недели училищной жизни, как начальство, так и старший курс, «грели молодёжь в хвост и в гриву» с целью отбора способных выдерживать нелёгкую службу из той сотни молодых людей, которые поступали на младший курс. Служба кавалериста, а тем более юнкера, обязанного стать через два года начальником и учителем молодых солдат, требовала большой физической выносливости, характера и упорного труда, на что далеко не все, поступавшие в училище, были способны. По этим-то причинам от 20, а иногда и до 40% молодых людей, поступивших на младший курс из кадетских корпусов, не выдерживало, уже не говоря о молодых людях «с вокзала», как именовались в Школе окончившие штатские учебные заведения.
Покинуть школу и вернуться, как говорится, в первобытное состояние, было можно в течение первых двух месяцев пребывания в ней, до принесения присяги младшим курсом. После этого юнкера уже считались на действительной военной службе и уйти из училища могли лишь вольноопределяющимися в полк. Поэтому-то в первые два месяца пребывания на младшем курсе так тяжело и приходилось «молодёжи», которую «гнули и в хвост и в гриву», дабы заставить слабых физически и морально уйти из училища. Средство это было жестокое, но верное и испытанное; благодаря такой системе из ста поступавших на младший курс до принятия присяги переводились в училища другого рода оружия от 15 до 25%; оставалось не более 75–80 человек, которые и представляли собой нормальный состав младшего курса Николаевского кавалерийского училища в мирное время.
Дрессировка, которой мы подвергались в помещении Школы днём и ночью, была жестокая и отличалась большим разнообразием. В неё входили и классические приседания, выполнявшиеся во всех углах и при всех случаях для развития «шлюсса» и «шенкелей», и бесчисленные повороты направо, налево и кругом, чтобы довести нашу «отчётливость» до совершенства, и многое другое. Курительная комната, спальни, коридоры и все прочие помещения были постоянной ареной этих занятий. Дежурные офицеры, посуточно находившиеся в помещении эскадрона, делали вид, что ничего не замечают, так как понимали и ценили эту систему, сочувствовали ей и сами ею в своё время были воспитаны. Надо при этом отдать полную справедливость старшему курсу в том, что он для дрессировки молодёжи не жалел ни своего времени, ни сил, ни отдыха. С утра и до вечера можно было наблюдать повсюду картину того, как «корнеты», расставив каблуки и запустив руки в карманы рейтуз, трудились над молодёжью во славу Школы. Такой труженик обыкновенно начинал с того, что, разведя каблуки, коротко звякал шпорами и командовал:
– Молодёжь!.. В такт моим шпорам до приказания.
Немедленно комната наполнялась вокруг него чётко вращающимися автоматами. В спальнях некоторые переутомившиеся корнеты давали себе отдых, молодых, впрочем, не касавшийся. Отдыхающий «офицер» лежал на койке, а рядом с ним два или три «сугубца» в интересах развития «шенкелей» методично приседали, держа руки фертом в бока. Только после девяти часов вечера, перед тем как ложиться спать, в эскадроне прекращался всякий цук, и юнкера младшего курса могли отдыхать, лёжа на кроватях, читать и делать всё, что им угодно, никем и ничем не тревожимые. Перед сном, в 10 часов вечера, юнкера младшего курса были обязаны складывать на низкой тумбочке, стоящей у ног каждой кровати, свою одежду и бельё в правильные квадраты, причём нижним и самым большим был китель, затем, всё уменьшаясь в размерах, рейтузы, кальсоны и носки. Поначалу, пока юнкера младшего курса не набивали руку в этом деле, «квадраты» были недостаточно правильными, и тогда случалось, что дежурный по эскадрону портупей-юнкер будил виновника и заставлял его при себе заново складывать квадраты, в наказание давая ему один или два наряда.
На языке Школы, то есть особом кавалерийском жаргоне, на котором юнкера говорили между собой, почти всякое понятие и всякая вещь в училищном общежитии носили свои особые наименования. Начальник Школы назывался «сто пятьдесят большое», командир эскадрона – «сто пятьдесят малое», инспектор классов, полковник генштаба С. – «сто пятьдесят капонирное», старший врач – «сто пятьдесят клистирное», а сменные офицеры – «двадцать шесть». К химии, артиллерии, фортификации и прочим «некавалерийским» наукам можно было относиться с небрежностью, зато науки, имевшие прямое отношение к службе кавалерии, как езда, вольтижировка, военно-сапёрное дело, иппология и др., должны были изучаться не за страх, а за совесть и манкировать ими или, на юнкерском языке, – «мотать», считалось непозволительным; и молодёжь за попытки к этому строго наказывалась старшим курсом. Кадеты, переведённые в Школу до окончания курса, считались прибывшими из такого-то «болота», окончившие среднюю школу в штатском учебном заведении числились «прибывшими с вокзала». Шпоры и кителя могли быть только у «корнетов»; те же предметы на юнкерах младшего курса именовались «курточками» и «подковками». Зад юнкера младшего курса назывался «крупом», и так как полагалось считать, что молодой ездить не умел и потому натирал себе эту часть тела, то при каждой покупке чего бы то ни было в юнкерской лавочке ему вручалась обязательным приложением крохотная баночка вазелина для смазки воображаемых повреждений.
Молодого, обнаружившего неприличный аппетит за казённым столом, г.г. корнеты, чтобы научить приличию, после обеда вели в лавочку и там закатывали ему «скрипку». Она заключалась в том, что его кормили разными вкусными вещами, но в таком порядке, что он рано или поздно кончал «поездкой в ригу», ему любезно предлагали после арбуза кильки, затем кефир, виноград, ростбиф и т. д.
Из четырёх дверей, ведших в спальни эскадрона, где юнкера располагались повзводно, две были «корнетскими», равно как и половина зеркал-трюмо, там стоявших. Пользоваться ими младший курс не имел права. То же самое относилось и к курилке, где на полу имелась борозда, по преданию, проведённая шпорой Лермонтова и потому именовавшаяся «лермонтовской», за которую «зверям» доступ был запрещён.
В Николаевском кавалерийском училище, которое М. Ю. Лермонтов окончил в 1834 году, культ его поддерживался традициями; самому поэту приписывалось авторство многих традиций, существовавших в Школе моего времени. На юнкерском языке его иначе не называли, как «корнет Лермонтов». Даже наш сменный офицер, также в своё время окончивший Школу, на строевых занятиях командовал нам:
– От памятника корнету Лермонтову по линии в цепь… бегом марш!
В Школе существовал музей имени поэта, где были собраны реликвии его пребывания в училище и первые произведения, написанные в нём. Памятник Лермонтову был открыт в 1913 году, но в моё время на пьедестале стоял только макет его бюста.
Форма Школы была чрезвычайно нарядной и красивой и не имела ничего общего с двумя другими кавалерийскими училищами – Елисаветградским и Тверским, носившими уланскую форму. Эскадрон носил мундир и кивер драгун наполеоновского времени с андреевской гвардейской звездой, чёрный мундир с красным лацканом, красно-чёрный пояс и длинные брюки-шоссеры с красными генеральскими лампасами при ботинках с прибивными шпорами. Белая гвардейская портупея шашки и белые замшевые перчатки, носимые при всех формах одежды, даже в манеже, дополняли эту стильную картину. Обыденной формой была алая бескозырка с чёрными кантами, защитный китель, синие рейтузы с красным кантом при высоких хромовых сапогах и шпорах. Шашка, портупея и пояс надевались поверх кителя и серой, светлого тонкого сукна, шинели.
В Школе было принято носить собственное обмундирование, строго придерживаясь формы, что являлось довольно сложной «наукой». Казённого обмундирования старший курс не носил никогда, а младший – только в стенах Школы. Собственное обмундирование подчинялось следующим правилам: шинель должна быть такой длины, чтобы доходить до шпор. Покрой каждой части обмундирования был строго определён, и все портные столицы, работавшие на Школу, знали эти правила, как «Отче наш». Этишкет, портупея и пояс должны были быть обязательно казёнными, выбеленные меловой краской, так как относились к высочайше установленной форме гвардейской кавалерии и потому никакие фантазии в этой области не допускались и строго карались. Шпоры были марки знаменитого Савельева, и независимо от их разновидности издавали мелодичный «малиновый» звон, хотя и различных тонов, начиная от солидного баритона и до нежного дисканта.
Довоенный Петербург хорошо знал и любил красочных николаевских юнкеров, которых дамы называли «наши красные шапочки». Даже такой противник всякой военщины, как писатель-граф Лев Николаевич Толстой, согласно запискам его дочери, однажды, приехав из Петербурга, в восторге сказал встретившим его домашним: «Каких я сейчас двух кавалерийских юнкеров видал на Невском!.. Что за молодцы, что за фигуры… в шинелях до пят, какая свежесть, рост, сила… и вдруг, как нарочно, навстречу нам генерал!.. Если бы вы только видали, как они окаменели мгновенно, звякнули шпорами, как поднесли руки к околышу. Ах, какое великолепие, какая прелесть!..»
Каждый шаг юнкера, как в стенах Школы, так и вне её, каждая мелочь его быта строго определялись и регламентировались обычаями и традициями. Школа в целом, начиная с командира эскадрона и кончая последним лакеем, подметавшим дортуар, также руководилась этими неписаными правилами, слагавшимися сами собой, среди людей разнохарактерных и разномыслящих, принуждённых годами жить бок о бок…
Через несколько дней после приезда в училище меня и нескольких, приехавших одновременно в Школу, кадет разных корпусов, вызвали в цейхгауз для получения юнкерского обмундирования и сдачи кадетского. Там, в длинной полуподвальной комнате, густо пропахшей нафталином, нас встретил старый каптенармус, весь в шевронах и с баками александровского времени. Он, вежливо и не спеша, при помощи ассистента-портного подобрал нам защитные кителя, синие рейтузы и высокие сапоги, увы, без шпор. Эти последние, предмет наших кадетских мечтаний, младшему курсу выдавались в индивидуальном порядке не раньше двух-трёх месяцев, по мере успехов каждого юнкера в езде. Первый из молодых, получивший их, получал обыкновенно в подарок от своего «дядьки» серебряные шпоры, и его поздравлял весь старший курс.
Кстати сказать, получал от своей смены в подарок брелок – золотую репу и тот, кто первым падал в манеже с коня.
Как само обмундирование, сшитое из прекрасного материала и сидевшее на нас весьма прилично, в отличие от «пригонки» в кадетских корпусах, так и обувь, хотя и казённые, были хороши. Вслед за обмундированием нам выдали шашки и карабины кавалерийского образца, причём в них, с внутренней их стороны, имелись пазы для штыка, на кавалерийской винтовке в строю не носившегося. Шашки должны были висеть в изголовье кроватей в спальне; что же касается винтовок и подсумков к ним, то они стояли в особых стойках, находившихся в коридоре каждого взвода.
В Школе от старых времён сохранился обычай давать на каждые 5–6 юнкеров одного лакея. Последние чистили нам сапоги и убирали кровати, одновременно ведая и нашим собственным обмундированием, для которого существовал специальный цейхгауз. Как лакеям, так и вестовым, ходившим за юнкерскими конями, каждый из юнкеров платил жалованье. Вообще надо сказать, что жизнь юнкеров в Николаевском кавалерийском училище требовала некоторых средств, как в самой Школе, так и ещё больше в отпуску; по традиции нам не разрешалось ходить пешком по улицам столицы, полагалось ездить на извозчике или в автомобиле, но ни в коем случае не в трамвае; последнее строго каралось традициями. Немало стоило посещение нами мест развлечений и прочие удовольствия в отпуску (менее скромного характера), так что расходы составляли никак не меньше 65–70 рублей в месяц …
В первую же среду моего пребывания в Школе мой «дядька» корнет Борис Костылёв, с которым мы были не только однокашниками по корпусу, но и сидели до седьмого класса на одной скамейке, повёл меня и Прибыткова, вышедшего одновременно со мной из нашего корпуса в Школу, в белый зал нижнего этажа, куда в этот день из года в год являлись поставщики, чтобы мы могли себе заказать собственный юнкерский гардероб. В белой зале с колоннами мы застали целый ряд представителей столичных портных, сапожников, фуражечников и т. п. специалистов. Всё это были знаменитости Петербурга – великие артисты своего ремесла, причём почти каждый из них специализировался на какой-нибудь одной части обмундирования. Оказалось, что сапоги нужно заказывать у Мещанинова, шинель у Паца и т. д. Здесь же, с огромным открытым ящиком всевозможных шпор, стоял и представитель Савельева, на товар которого мы, «молодые», пока что бросали лишь восхищённые взоры, не имея ещё права на это лучшее украшение кавалериста.
Через неделю съехались все юнкера обоих курсов, и жизнь училища вошла в нормальную колею. Для нас, молодёжи, начались усиленные строевые и учебные занятия, причём первым посвящалось не менее трёх часов в сутки, отчего при наличии той «работы», которой нас подвергали г.г. корнеты добавочно, к вечеру ныли мускулы и ломило кости. Трудновато было и в манеже, где наш сменный офицер гвардии ротмистр Шипергсон, белобрысый швед с бесцветными холодными глазами, буквально не знал ни жалости, ни снисхождения. Это был лихой кавалерист, сломавший в своё время на парфорсной охоте в Офицерской кавалерийской школе обе ноги и потому в пешем строю хромавший сразу на обе стороны. Упорно преследуя цель отобрать из нас способных к службе в кавалерии и заставить отказаться от этого непригодных или, как он выражался, «калек», ротмистр применял весьма жестокие приёмы.
По уставу обучения кавалериста мы должны были сначала изучить правила посадки на деревянной, в натуральную величину, кобыле, затем на живой лошади, научиться управлению ею, сперва на корде, потом на уздечке, без стремян на седле, со стременами, на мундштуке, без оружия, с оружием и, наконец, в полном походном снаряжении и при пике. Мы должны были также прыгать через препятствия верхом на коне, посёдланном одной попонкой, затем в седле. Делалось всё это для того, чтобы приучить молодого юнкера держаться на лошади не при помощи стремян и повода, а одними шенкелями и шлюссом, то есть собственными природными средствами, не так, как это делают городские любители верховой езды. На младшем курсе юнкеру не полагалось иметь для езды определённую лошадь. Он был обязан менять коня каждую езду, чтобы приучиться управлять лошадью вообще.
В первый день нашей верховой езды мы вошли в манеж с душевным трепетом, явственно видным на лице каждого. В предманежнике нас уже ждала команда вестачей, державших смену крупных и красивых гнедых коней. Когда Шипергсон подал команду «по коням», я, с детства ездивший верхом и проводивший дни напролёт в седле на псовых охотах, сразу сообразив все «за» и «против», прямо направился к небольшой, изящной кобылке, в расчёте, что на ней мне будет легче вольтижировать. Однако ротмистр Шипергсон был старой и опытной «птицей» в манеже. Не успели мы выровняться перед ним в конном строю, как он, ехидно усмехаясь в ус, мигнул унтеру коноводов, который немедленно вывел из предманежника огромного коня и приказал мне на него пересесть, как правофланговому. При взгляде на этого верблюда у меня упало сердце: Наиб, как его звали, безусловно был самой высокой лошадью в Школе и садиться на него, уже не говоря обо всём остальном, было целым предприятием; я не мог с земли донести ногу до стремени и каждый раз был принуждён спускать ремень путлища, чтобы вдеть ногу в стремя. В довершение несчастья этот Наиб был слишком велик и тяжёл, чтобы брать препятствия; он заваливал их на землю, а из так называемого «конверта», состоявшего из реек, ставившихся крест-накрест и прикрытых третьей, каждый раз делал груду дров, что приводило Шипергсона в неистовство.
Коней наших в первый день этой манежной езды поседлали попонами, туго обливавшими их сытые спины, и я едва охватывал шенкелями моего гиганта. Пока смена шла шагом, всё было благополучно, но едва ротмистр подал команду «рысью», как мы все сразу почувствовали неудобство положения. Шенкелей, разумеется, ни у кого из нас не было и быть не могло. Поэтому двое из смены сразу «зарыли репу», а в дальнейшем, когда мы перешли на галоп, началось уже настоящее «избиение младенцев».
Злорадно усмехаясь в ус, Шипергсон приказал нам завязать узлом поводья на шее у коней и, расставив руки в стороны на уровне плеч, прыгать через барьер, который внесли в манеж вестачи. Опытные и тренированные кони шли по кругу, как заведённые, совершенно не обращая внимания на своих беспомощных всадников и только кося умными глазами в сторону ездоков, падавших один за другим. На этой первой езде в опилки манежа, смешанные с конским навозом, легла половина смены. Ротмистр, на всё это только приятно улыбавшийся, заметно оживился, в руках у него откуда-то появился длинный бич, которым он нарочно стал горячить лошадей. С этого момента то в одном, то в другом углу манежа почти беспрерывно стали раздаваться звуки грузно падавших тел, каждое из которых поднимало тучу опилок.
К концу первого двухчасового урока Шипергсон разошёлся окончательно. Его длинный бич засвистел по воздуху и с весёлым воплем: «Заранее извиняюсь!» – он стал ловко попадать концом бича не только по коням, но и по юнкерским ляжкам в туго натянутых рейтузах. С одной из бойких кобыл, давшей при этом неожиданную «свечку», лёгкой птахой сорвался через её голову и грузно шлёпнулся носом в навоз молодой человек из штатских, явившийся в училище одетым в неуклюжую черкеску явно московского шитья. Поднялся он весь в пыли и, выплюнув изо рта опилки, с достоинством заявил Шипергсону, что после подобного над ним издевательства в Школе оставаться не желает. Ротмистр, насмешливо оскалив зубы, крикнул в ответ на весь манеж:
– Скатертью дорога!
«Московский черкес» прямо из манежа заковылял подавать рапорт об отчислении.
Когда мы, потные и ошалелые, с дрожащими от напряжения руками и ногами вернулись в помещение взвода после этой первой нашей практики «езды», то ещё пятеро отказались от дальнейшей чести нести кавалерийскую службу и подали рапорта о переводе их в артиллерию. Особенно трудно пришлось на первых порах трём молодым людям, попавшим в Школу «с вокзала», а именно студенту-юристу и двум лицеистам, не имевшим никакого понятия о военной службе. Только один из них выдержал целый месяц, прочие же ограничили своё пребывание в кавалерии одной неделей….
Помимо езды, четыре раза в неделю мы занимались вольтижировкой, во время которой солдат-вестач гонял на корде по предманежнику толстую и спокойную лошадь, на юнкерском языке – «шкапу», шедшую коротким, ровным галопом, посёдланную плоским седлом с двумя парами ручек спереди и сзади. Юнкера должны были, держась за эти ручки, вскакивать на ходу в седло и проделывать на нём гимнастические упражнения, непривычному человеку казавшиеся цирковыми номерами, но в действительности не представлявшие собой ничего трудного. Надо было только проделывать их, не теряя темпа галопа и учитывая центробежное движение, т. е. не терять наклона внутрь круга. Поначалу молодёжь, пока не усвоила этих аксиом, много падала, а один при мне даже сломал ногу. Я сам однажды, желая показать номер вне устава, потерял равновесие и упал, порвав связки на колене, что даёт чувствовать себя до сего дня. Та же вольтижировка затем производилась юнкерами в конном строю в манеже, иногда при полной походной седловке, обмундировании и оружии, что было, конечно, гораздо труднее и требовало большой практики.
Кроме езды и вольтижировки, Шипергсон ежедневно гонял нас на гимнастику и строевое учение «пешими по конному». Обучал стрельбе из пулемёта и винтовки и ковке лошадей. В строевом отношении нам, кадетам, также пришлось переучиваться заново, так как строй кавалерии отличается от пехотного тем, что в пехоте все перестроения основаны на расчёте по два и четыре, тогда как в кавалерии – по три и шесть, не говоря уже о приёмах с шашкой и винтовкой. Пеший строй «по конному» заключается в том, что, дабы даром не утомлять коней и не собирать вместе больших конных соединений, для чего нужно время и место, юнкера, посредством двух человек, держащих за два конца пику, изображают собой взводы и эскадроны. Шашечные приёмы и владение пикой мы проводили сначала на деревянной кобыле, чтобы не порубить по неопытности живую; только привыкнув к шашечным приёмам в седле, пересаживались на настоящую лошадь. Но даже и при наличии таких предосторожностей многие кони младшего курса были не застрахованы от увечий и носили на себе следы неудачных шашечных ударов в виде отрубленных и надрубленных концов ушей. Строевые занятия начинались сразу после завтрака и шли до четырёх часов пополудни. После обеда, бывшего в пять часов, мы готовились к репетициям, сдавали их профессорам и выполняли прочие «капонирные обязанности». «Капонирами» в училище на юнкерском языке именовались не только классные помещения, но и … уборные, каковое обстоятельство из года в год приводило в недоумение и раздражение профессора фортификации инженера-полковника К. Как только в своих лекциях, в начале года на младшем курсе, он доходил до вопроса о крепостных капонирах, класс охватывал неудержимый смех. Когда он затихал, побледневший от негодования полковник клал мел и, обернувшись от доски, на которой чертил план крепости, говорил:
– В чём дело, господа?.. Какова причина вашего коллективного веселья? Ведь подобный балаган происходит из года в год, едва я произношу слово «капонир». Ради Бога объясните мне, что вы находите смешного в этом слове?
Никто из юнкеров не брался объяснить полковнику, что на жаргоне Школы его класс приравнивался к пребыванию в … уборной.
С 1890-го года и до моего времени Николаевское кавалерийское училище разделялось на две части: кавалерийскую, или «эскадрон» и казачью, или «сотню», объединённых общим начальником училища, но имевших каждая свою форму и свой офицерский состав во главе с командирами эскадрона и сотни. Общими были церковь, столовая и классы. Все же остальные помещения у сотни и эскадрона были отдельные. Сотня имела красивую парадную форму гвардейских казаков, обыкновенная же отличалась от нашей лишь серебряным прибором, шашкой казачьего (донского) образца и синими шароварами с красным лампасом. Отношения между сотней и эскадроном были самые дружеские. Но сотня и эскадрон имели свои собственные традиции и своё начальство, как юнкерское, так и в лице сменных офицеров. Принимали в сотню, за редким исключением, только казаков.
Беспрерывная строевая тренировка и гимнастика всякого рода, в особенности же та «работа», которую нас заставлял проделывать старший курс, быстро превращала мальчиков-кадет в лихую и подтянутую стайку строевой молодёжи. Последние остатки кадетской угловатости сходили с нас не по дням, а по часам в опытных руках начальства, которое всё чаще стало благодарить то одного, то другого из нас за «отчётливость» и службу.
Через два месяца жесточайшей дрессировки, какую были способны выдержать только крепкие физически и морально, для младшего курса наступил торжественный день присяги. Подняв два пальца правой руки, стоял я в храме Школы среди товарищей в полной парадной форме, слушая слова старинной петровской присяги на верность государю и родине, которую читал торжественным «медным» голосом адъютант Школы ротмистр Зякин. Почти все статьи её кончались словами «смертная казнь» и производили внушительное впечатление. Глухими голосами мы повторяли после каждого абзаца: «Клянусь, клянусь», – а затем целовали крест, Евангелие и старый шёлк штандарта с двуглавым орлом на древке, который держал штандартный вахмистр Кучин.
Получив поздравление корнетов, вечером того же дня мы впервые были отпущены в город, куда нас до присяги не отпускали, ввиду нашего «корявого вида» и во избежание поругания Школы. По традиции этот вечер юнкера проводили в цирке Чинизелли, где каждый год происходила по этому случаю неофициальная церемония.
Воспользовавшись моим первым днём отпуска, я поспешил свидеться с товарищами по выпуску из корпуса, бывшими в Михайловском артиллерийском и Павловском училищах.
Михайловцы и обстановка их училища произвели на меня впечатление настоящего храма науки, а мои давние товарищи по классу приобрели скорее вид учёных, нежели легкомысленных юнкеров. Чувствовалось, что училище живёт серьёзной трудовой жизнью, и в нём нет места показной стороне.
Павловское военное училище имело своё собственное, ему одному присущее лицо и свой особый дух. Здесь словно царил дух сурового императора, давшего ему своё имя. Чувствовалось во всём, что это действительно та военная школа, откуда выходили лучшие строевики нашей славной армии. Юнкера здесь, каждый в отдельности и все вместе, постоянно сохраняли подтянутый и отчётливый вид, точно всё время находились в строю, даже проходя в свободное время по помещениям училища, старались держать строевой шаг. Легкий запах юфти, такой характерный и приятный всякому военному человеку, здесь вполне гармонировал с общей строго-военной обстановкой. Немудрено поэтому, что в описываемое, теперь уже далёкое, время с батальоном Павловского военного училища на парадах в Петербурге не могла конкурировать ни одна из частей гвардейской пехоты, безукоризненный строй которого и все его перестроения возбуждали собой всеобщий восторг и восхищение.
Вечером вдвоём с грузином Гайдаровым мы подъехали к ярко освещённому подъезду цирка, у которого в этот день стоял усиленный наряд пешей и конной полиции. Весь первый ряд цирка и ложи цвели морем фуражек гвардейской кавалерии и элегантными туалетами офицерских дам. Все они с улыбками одобрения вглядывались в третий ряд скамей, вдоль которого алыми маками горели бескозырки юнкеров Школы.
Все знали, что перед началом циркового представления будет выполнена старая юнкерская традиция, и с любопытством её ожидали. Едва мы с Гайдаровым уселись на свои места рядом с «сугубыми товарищами», как сзади донеслась негромкая, но отчётливая команда:
– Юнкера! Встать … смирно!
Весь длинный ряд алых бескозырок и десятки офицеров и дам в ложах поднялись, как один человек. Оркестр заиграл «Марш Школы», дивные звуки которого я не забуду до гроба. В дверях входа показалась стройная фигура вахмистра Школы, замершая с рукой под козырёк. Это была освящённая годами и обычаем встреча «земного бога», в которой неизменно каждый год принимали участие не только юнкера училища, но и офицеры гвардии, бывшие в своё время «корнетами школы», специально приезжавшие со своими дамами в этот день в цирк Чинизелли…
С утра следующего дня для нас, юнкеров младшего курса, началась наша настоящая военная служба, так как с момента принесения присяги мы стали уже воинскими чинами, со всеми из этого вытекающими последствиями. Нужно было или кончать училище и быть произведённым в офицеры, или же заканчивать военную службу солдатом с отчислением в полк вольноопределяющимся. Третьего выхода не было. Как ротмистр Шипергсон, так и г.г. «корнеты» с этого дня к нам стали относиться гораздо мягче и снисходительнее. Теперь для них мы являлись уже не случайными молодыми людьми, а их младшими товарищами, членами одной и той же кавалерийской семьи, в которой по девизу Школы, выгравированному на её кольце, представляющем подковный гвоздь с Андреевской звездой: «И были вечными друзьями – солдат, корнет и генерал». Цук хотя и продолжался, но утерял уже свой острый характер испытания и экзамена. Последний мы, по мнению начальства, выдержали с успехом.